КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Весь Рафаэль Сабатини в одном томе [Рафаэль Сабатини] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Весь Рафаэль Сабатини (в одном томе)

Рафаэль Сабатини
(1875–1950)

ПРИКЛЮЧЕНИЯ КАПИТАНА БЛАДА (цикл)



Бакалавр медицины Питер Блад, обвиненный в государственной измене — за то, что, верный клятве Гиппократа, оказал помощь раненому мятежнику, — приговорен к каторжным работам в южных колониях Великобритании.

Спустя полгода, совершив дерзкий побег с острова Барбадос на захваченном испанском галеоне, он начинает новую, полную приключений и опасностей жизнь капитана пиратского корабля и вскоре становится легендой берегового братства и грозой Карибского моря.

Благородный разбойник, волей судьбы оказавшийся вне закона, но не утративший понятий о добре, чести и справедливости, — таков главный герой этой увлекательной корсарской одиссеи…


Одиссея капитана Блада (роман)

Глава 1

ПОСЛАНЕЦ
Питер Блад, бакалавр[1] медицины, закурил трубку и склонился над горшками с геранью, которая цвела на подоконнике его комнаты, выходившей окнами на улицу Уотер Лэйн в городке Бриджуотер.

Блад не заметил, что из окна на противоположной стороне улицы за ним с укором следят чьи-то строгие глаза. Его внимание было поглощено уходом за цветами и отвлекалось лишь бесконечным людским потоком, заполнившим всю узенькую улочку. Людской поток вот уж второй раз с нынешнего утра струился по улицам городка на поле перед замком, где незадолго до этого Фергюсон, капеллан герцога, произнес проповедь, в которой было больше призывов к мятежу, нежели к богу.

Беспорядочную толпу возбужденных людей составляли в основном мужчины с зелеными веточками на шляпах и с самым нелепым оружием в руках. У некоторых, правда, были охотничьи ружья, а кое у кого даже мечи. Многие были вооружены только дубинками; большинство же тащили огромные пики, сделанные из кос, страшные на вид, но мало пригодные в бою. Среди этих импровизированных воинов тесы, каменщики, сапожники и представители других мирных профессий. Бриджуотер, так же как и Таунтон, направил под знамена незаконнорожденного герцога почти все свое мужское население. Для человека, способного носить оружие, попытка уклониться от участия в этом ополчении была равносильна признанию себя трусом или католиком.

Однако Питер Блад — человек, не знавший, что такое трусость, — вспоминал о своем католичестве только тогда, когда это ему требовалось. Способный не только носить оружие, но и мастерски владеть им, он в этот теплый июльский вечер ухаживал за цветущей геранью, покуривая трубку с таким безразличием, будто вокруг ничего не происходило, и даже больше того, бросал время от времени вслед этим охваченным военной лихорадкой энтузиастам слова из любимого им Горация[2]: «Куда, куда стремитесь вы, безумцы?»

Теперь вы, быть может, начнете догадываться, почему Блад, в чьих жилах текла горячая и отважная кровь, унаследованная им от матери, происходившей из рода морских бродяг Сомерсетшира, оставался спокоен в самый разгар фанатичного восстания, почему его мятежная душа, уже однажды отвергшая ученую карьеру, уготованную ему отцом, была невозмутима, когда вокруг все бурлило. Сейчас вы уже понимаете, как он расценивал людей, спешивших под так называемые знамена свободы, расшитые девственницами Таунтона, воспитанницами пансионов мадемуазель Блэйк и госпожи Масгров. Невинные девицы разорвали свои шелковые одеяния, как поется в балладах, чтобы сшить знамена для армии Монмута. Слова Горация, которые Блад презрительно бросал вслед людям, бежавшим по мостовой, указывали на его настроение в эту минуту. Все эти люди казались Бладу глупцами и безумцами, спешившими навстречу своей гибели.

Дело в том, что Блад слишком много знал о пресловутом Монмуте и его матери — красивой смуглой женщине, чтобы поверить в легенду о законности притязаний герцога на трон английского короля. Он прочел нелепую прокламацию, расклеенную в Бриджуотере, Таунтоне и в других местах, в которой утверждалось, что «…после смерти нашего государя Карла II право на престол Англии, Шотландии, Франции и Ирландии со всеми владениями и подвластными территориями переходит по наследству к прославленному и благородному Джеймсу, герцогу Монмутскому, сыну и законному наследнику Карла II».

Эта прокламация вызвала у него смех, так же как и дополнительное сообщение о том, что «герцог Йоркский Яков[3] приказал отравить покойного короля, а затем захватил престол».

Блад не смог даже сказать, какое из этих сообщений было большей ложью. Треть своей жизни он провел в Голландии, где тридцать шесть лет назад родился этот самый Джеймс Монмут, ныне объявивший себя милостью всевышнего королем Англии, Шотландии и т. д. и т. п. Блад хорошо знал настоящих родителей Монмута. Герцог не только не был законным сыном покойного короля, якобы сочетавшегося секретным браком с Люси Уолтерс, но сомнительно даже, чтобы Монмут был хотя бы его незаконным сыном. Что, кроме несчастий и разрухи, могли принести его фантастические притязания? Можно ли было надеяться, что страна когда-нибудь поверит такой небылице? А ведь от имени Монмута несколько знатных вигов[4] подняли народ, на восстание.

— «Куда, куда стремитесь вы, безумцы?»
Блад усмехнулся и тут же вздохнул. Как и большинство самостоятельно мыслящих людей, он не мог сочувствовать этому восстанию. Самостоятельно же мыслить его научила жизнь. Более мягкосердечный человек, обладающий его кругозором и знаниями, несомненно нашел бы немало причин для огорчения при виде толпы простых, ревностных протестантов, бежавших, как стадо овец на бойню.

К месту сбора — на поле перед замком — этих людей сопровождали матери, жены, дочери и возлюбленные. Они шли, твердо веря, что оружие в их руках будет защищать право, свободу и веру. Как и всем в Бриджуотере, Бладу было известно о намерении Монмута дать сражение нынешней ночью. Герцог должен был лично руководить внезапным нападением на королевскую армию, которой командовал Февершем, — она стояла лагерем у Седжмура. Блад был почти уверен, что лорд Февершем прекрасно осведомлен о намерениях своего противника. Даже если бы предположения Блада оказались ошибочными, он все же имел основания думать именно так, ибо трудно было допустить, чтобы командующий королевской армией не знал своих обязанностей.

Выбив пепел из трубки, Блад отодвинулся от окна, намереваясь его закрыть, и в это мгновение заметил, что из окна дома на противоположной стороне улицы за ним следили враждебные взгляды милых, сентиментальных сестер Питт, самых восторженных в Бриджуотере обожательниц красавца Монмута.

Блад улыбнулся и кивнул этим девушкам, с которыми находился в дружеских отношениях, а одну из них даже недолго лечил. Ответом на его приветствие был холодный и презрительный взгляд. Улыбка тут же исчезла с тонких губ Блада; он понял причину враждебности сестер, возросшей с тех пор, как на горизонте появился Монмут, вскруживший головы женщинам всех возрастов. Да, сестры Питт, несомненно, осуждали поведение Блада, считая, что молодой и здоровый человек, обладающий военным опытом, мог бы помочь правому делу, а он в этот решающий день остается в стороне, мирно покуривает трубку и ухаживает за цветами, в то время как все мужественные люди собираются примкнуть к защитнику протестантской церкви и готовы даже отдать за него свои жизни, лишь бы только он взошел на престол, принадлежащий ему по праву.

Если бы Бладу пришлось обсуждать этот вопрос с сестрами Питт, он сказал бы им, что, вдоволь побродив по свету и изведав множество приключений, он намерен сейчас продолжать заниматься делом, для которого еще с молодости был подготовлен своим образованием. Он мог бы сказать, что он врач, а не солдат; целитель, а не убийца. Однако Блад заранее знал их ответ. Они заявили бы ему, что сегодня каждый, кто считает себя мужчиной, обязан взять в руки оружие. Они указали бы ему на своего племянника Джереми, моряка по профессии, шкипера торгового судна, к несчастью для этого молодого человека недавно бросившего якорь в бухте Бриджуотера. Они сказали бы, что Джереми оставил штурвал корабля и взял в руки мушкет, чтобы защищать правое дело. Однако Блад не принадлежал к числу людей, которые спорят. Как я уже сказал, он был самостоятельным человеком.

Закрыв окна и задернув занавески, он направился в глубь уютной, освещенной свечами комнаты, где его хозяйка, миссис Барлоу, накрывала на стол. Обратившись к ней, Блад высказал вслух свою мысль:

— Я вышел из милости у девушек, живущих в доме через дорогу.

В приятном, звучном голосе Блада звучали металлические нотки, несколько смягченные и приглушенные ирландским акцентом, которые не могли истребить даже долгие годы блужданий по чужим странам. Весь характер этого человека словно отражался в его голосе, то ласковом и обаятельном, когда нужно было кого-то уговаривать, то жестком и звучащем, как команда, когда следовало кому-то внушать повиновение. Внешность Блада заслуживала внимания: он был высок, худощав и смугл, как цыган. Из-под прямых черных бровей смотрели спокойные, но пронизывающие глаза, удивительно синие для такого смуглого лица. И этот взгляд и правильной формы нос гармонировали с твердой, решительной складкой его губ. Он одевался во все черное, как и подобало человеку его профессии, но на костюме его лежал отпечаток изящества, говорившего о хорошем вкусе. Все это было характерно скорее для искателя приключений, каким он прежде и был, чем для степенного медика, каким он стал сейчас. Его камзол из тонкого камлота[5] был обшит серебряным позументом, а манжеты рубашки и жабо украшались брабантскими кружевами. Пышный черный парик отличался столь же тщательной завивкой, как и парик любого вельможи из Уайтхолла[6].

Внимательно приглядевшись к Бладу, вы невольно задали себе вопрос: долго ли сможет такой человек прожить в этом тихом уголке, куда он случайно был заброшен шесть месяцев назад? Долго ли он будет заниматься своей мирной профессией, полученной им еще до начала самостоятельной жизни? И все же, когда вы узнаете историю жизни Блада, не только минувшую, но и грядущую, вы поверите — правда, не без труда, — что, если бы не превратность судьбы, которую ему предстояло очень скоро испытать, он мог бы долго еще продолжать тихое существование в глухом уголке Сомерсетшира, полностью довольствуясь своим скромным положением захолустного врача. Так могло бы быть…

Блад был сыном ирландского врача и уроженки Сомерсетширского графства. В ее жилах, как я уже говорил, текла кровь неугомонных морских бродяг, и этим, должно быть, объяснялась некоторая необузданность, рано проявившаяся в характере Питера. Первые признаки ее серьезно встревожили его отца, который для ирландца был на редкость миролюбивым человеком. Он заранее решил, что в выборе профессии мальчик должен пойти по его стопам. И Питер Блад, обладая способностями и жаждой знаний, порадовал своего отца, двадцати лет от роду добившись степени бакалавра медицины в дублинском колледже. После получения столь радостного известия отец прожил только три месяца (мать умерла за несколько лет до этого), и Питер, наследовав после смерти отца несколько сот фунтов стерлингов, отправился поглядеть на мир, с тем чтобы удовлетворить свой неугомонный дух. Забавное стечение некоторых обстоятельств привело его на военную службу к голландцам, воевавшим в то время с французами, а любовь к морю толкнула его во флот. Произведенный в офицеры знаменитым де Ритером[7], он участвовал в той самой морской битве на Средиземном море, когда был убит этот знаменитый флотоводец.

Полоса жизни Блада после подписания Неймегенского[8] мира нам почти совершенно неизвестна. Мы знаем, однако, что Питер провел два года в испанской тюрьме, но за что он попал туда, осталось для нас неясным. Быть может, именно благодаря этому он, выйдя из тюрьмы, поступил на службу к французам и в составе французской армии участвовал в боях на территории Голландии, оккупированной испанцами. Достигнув наконец тридцати двух лет, полностью удовлетворив некогда томившую его жажду приключений и чувствуя к тому же, что его здоровье пошатнулось в результате запущенного ранения, он вдруг ощутил сильнейшую тоску по родине и сел в Нанте на корабль, рассчитывая пробраться в Ирландию. Однако здоровье Блада во время путешествия ухудшилось, и, когда буря загнала его корабль в Бриджуотерскую бухту, он решил сойти на берег, тем более что здесь была родина его матери.

Таким образом, в январе 1685 года Блад прибыл в Бриджуотер, имея в кармане примерно такое же состояние, с каким одиннадцать лет назад он отправился из Дублина бродить по свету.

Место, куда попал Блад, ему понравилось, да и здоровье его здесь быстро восстановилось. После многих приключений, каких другой человек не испытает за всю свою жизнь, Питер решил обосноваться в этом городе и вернуться наконец к своей профессии врача, от которой он, с такой небольшой выгодой для себя, оторвался.

Такова краткая история Питера Блада, или, вернее, та ее часть, которая закончилась в ночь битвы при Седжмуре, спустя полгода после его прибытия в Бриджуотер.

Считая, что предстоящее сражение не имеет к нему никакого отношения, — а это вполне соответствовало действительности, — и оставаясь равнодушным к возбуждению, охватившему в эту ночь Бриджуотер, Блад рано улегся спать. Он спокойно уснул задолго до одиннадцати часов, когда, как вы знаете, Монмут во главе повстанцев двинулся по дороге на Бристоль, чтобы обойти болото, за которым находилась королевская армия. Вы знаете также, что численное превосходство повстанцев и некоторое преимущество, заключавшееся в том, что повстанцы имели возможность внезапно напасть на сонную королевскую армию, оказались бесполезными из-за ошибок командования, и сражение было проиграно Монмутом еще до того, как началась рукопашная схватка.

Армии встретились примерно в два часа ночи. Блад не слышал отдаленного гула канонады. Только в четыре часа утра, когда начало подниматься солнце, разгоняя остатки тумана над печальным полем битвы, мирный сон Блада был нарушен.

Сидя в постели, он протирал глаза, пытаясь прийти в себя. В дверь его дома сильно стучали, и чей-то голос что-то бессвязно кричал. Этот шум и разбудил Питера. Полагая, что его срочно вызывают к какой-нибудь роженице, он набросил на плечи ночной халат, сунул ноги в туфли и выбежал из комнаты, столкнувшись на лестничной площадке с миссис Барлоу. Перепуганная грохотом, она ничего не понимала и металась без толку. Блад успокоил ее и спустился открыть дверь.

На улице в золотых лучах восходящего солнца стоял молодой человек в изодранной одежде, покрытой грязью и пылью. Он тяжело дышал, глаза его блуждали. Находившаяся рядом с ним лошадь была вся в пене. Человек открыл рот, но дыхание его прерывалось и он ничего не мог произнести.

Блад узнал молодого шкипера Джереми Питта, племянника девушек, которые жили напротив его дома. Улица, разбуженная шумным поведением моряка, просыпалась: открывались двери, распахивались ставни окон, из которых выглядывали головы озабоченных и недоумевающих соседей.

— Спокойней, спокойней, — сказал Блад. — Поспешность никогда к добру не приводит.

Однако юноша, в глазах которого застыл ужас или, быть может, страх, не обратил внимания на эти слова. Кашляя и задыхаясь, он наконец заговорил:

— Лорд Гилдой тяжело ранен… он сейчас в усадьбе Оглторп… у реки… я перетащил его туда… он послал меня за вами… Скорее к нему… скорей!

Он бросился к доктору, чтобы силой увлечь его за собой в ночном халате и в домашних туфлях, но доктор уклонился от тянущихся к нему рук.

— Конечно, я поеду, — сказал он, — но не в этом же наряде.

Блад был расстроен. Лорд Гилдой покровительствовал ему со дня его приезда в Бриджуотер. Бладу хотелось отплатить чем-нибудь за хорошее отношение к нему, и он был огорчен тем, что для этого представился такой печальный случай. Ему хорошо было известно, что молодой аристократ был одним из горячих сторонников герцога Монмута.

— Конечно, я поеду, — повторил Блад. — Но прежде всего мне нужно одеться и захватить с собой то, что нам может понадобиться.

— Мы теряем время!

— Спокойно, спокойно. Мы доедем скорее, если не будем спешить. Войдите и подождите меня, молодой человек.

Жестом руки Питт отклонил его приглашение:

— Я подожду здесь. Ради бога, поспешите!

Блад быстро поднялся наверх, чтобы одеться и захватить сумку с инструментами. Расспросить о ранениях лорда Гилдоя он мог по дороге в усадьбу Оглторп. Обуваясь, Блад разговаривал с миссис Барлоу, дал несколько поручений, распорядившись заодно и насчет обеда, которого, увы, ему так и не суждено было отведать.

Когда доктор наконец спустился на улицу вместе с миссис Барлоу, кудахтавшей, как обиженная наседка, он нашел молодого Питта в окружении толпы напуганных, полуодетых горожан. В большинстве это были женщины, поспешно сбежавшиеся за новостями о битве. Не составляло труда догадаться, какие именно новости сообщил им Питт, ибо утренний воздух сразу же наполнился плачем и горестными стенаниями.

Увидев доктора, уже одетого и с сумкой для инструментов под мышкой, Питт освободился от окружавшей его толпы, стряхнул с себя усталость и отстранил обеих своих тетушек, в слезах цеплявшихся за него. Схватив лошадь за уздечку, он вскочил в седло.

— Поехали! — закричал он. — Садитесь позади меня!

Не тратя слов, Блад последовал этому совету, и Питт тут же дал шпоры лошади. Толпа расступилась. Питер Блад сидел на крупе лошади, отяжеленной двойным грузом. Держась за пояс своего спутника, он начал свою одиссею. Питт, которого Блад считал только посланцем раненого мятежника, на самом деле оказался посланцем Судьбы.

Глава 2

ДРАГУНЫ КИРКА
Усадьба Оглторп стояла на правом берегу реки примерно в миле к югу от Бриджуотера. Это был серый приземистый, в стиле эпохи Тюдоров, дом, фундамент которого покрывала густая зелень плюща. Приближаясь к усадьбе по дороге, проходившей среди душистых фруктовых садов, мирно дремавших на берегу Парретта, искрившегося под лучами утреннего солнца, Блад с трудом мог поверить, что находится в стране, раздираемой кровопролитной междоусобицей.

На мосту, при выезде из Бриджуотера, их встретил авангард усталых, измученных беглецов с поля битвы. Среди них было много раненых. Напрягая остатки своих сил, они торопливо ковыляли в город, тщетно надеясь найти там кров и защиту. Их глаза, выражавшие усталость и страх, жалобно глядели на Блада и его спутника. Несколько охрипших голосов предупредили их, что погоня уже близка. Однако молодой Питт, не обращая внимания на предупреждения, мчался по пыльной дороге, на которой количество беглецов из-под Седжмура все увеличивалось. Вскоре он свернул в сторону на тропинку, проходившую через луга, покрытые росой. Даже здесь им встречались разрозненные группы беглецов, разбегавшихся во всех направлениях. Пробиваясь сквозь высокую траву, они боязливо оглядывались, ожидая, что вот-вот покажутся красные камзолы королевских драгун.

Но поскольку Питт и его спутник приближались к месту расположения штаба Февершема, человеческие обломки битвы вскоре перестали уже им встречаться.

Сейчас мимо них тянулись мирные фруктовые сады; деревья были отягощены плодами, но никто не собирал их, хотя время приготовления сидра уже наступило.

Наконец они спешились на каменные плиты двора, где их приветствовал опечаленный и взволнованный владелец усадьбы — Бэйнс.

В огромной комнате с каменным полом доктор нашел лорда Гилдоя — высокого человека с массивным подбородком и крупным носом. Его лицо покрывала свинцовая бледность, он лежал с закрытыми глазами, вытянувшись на сделанной из тростника кушетке, стоявшей у большого окна. Лорд с трудом дышал, и с каждым вздохом с его синих губ срывались слабые стоны. Около раненого хлопотали жена Бэйнса и его миловидная дочь.

Несколько минут Блад молча рассматривал своего пациента, сожалея, что этот молодой аристократ с блестящим будущим должен был рисковать всем и, вероятно, даже своей жизнью — ради честолюбия бесчестного авантюриста. Вздохнув, Блад опустился на колени перед раненым и, приступая к своим профессиональным обязанностям, разорвал его камзол и нижнее белье, чтобы обнажить изуродованный бок молодого лорда, а затем велел принести воды, полотна и все, что ему требовалось.

Полчаса спустя, когда драгуны ворвались в усадьбу, Блад еще занимался раненым, не обращая внимания на стук копыт и грубые крики. Его вообще нелегко было вывести из равновесия, особенно когда он был поглощен своей работой. Однако раненый, придя в сознание, проявил серьезную озабоченность, а Джереми Питт, одежда которого выдавала его причастность к событиям, поспешил спрятаться в бельевом шкафу. Владелец усадьбы заметно волновался, его жена и дочь дрожали от страха, и Бладу пришлось их успокаивать.

— Ну, чего вы боитесь? — говорил он. — Ведь мы живем в христианской стране, а христиане не воюют с ранеными и с теми, кто их приютил.

Блад, как можно судить по этим словам, еще питал какие-то иллюзии в отношении христиан. Затем он поднес к губам раненого стакан с лекарством, приготовленным по его указаниям:

— Успокойтесь, лорд. Худшее уже позади.

В это мгновение в комнату с грохотом и бряцанием ворвалось человек двенадцать драгун Танжерского полка, одетых в камзолы цвета вареного рака. Драгунами командовал мрачный коренастый человек в мундире, обильно расшитом золотыми позументами.

Бэйнс остался стоять на месте в полувызывающей позе, а его жена и дочь отпрянули в сторону. Блад, сидевший у изголовья больного, обернулся и взглянул на ворвавшихся.

Офицер приказал солдатам остановиться, а затем, позвякивая шпорами и держа руку в перчатке на эфесе своей сабли, важно прошел вперед еще несколько шагов.

— Я — капитан Гобарт из драгун полковника Кирка, — сказал он громко. — Вы укрываете мятежников?

Бэйнс, встревоженный грубым тоном военного, пролепетал дрожащим голосом:

— Я… я не укрыватель мятежников, сэр. Этот джентльмен ранен…

— Это ясно без слов! — прикрикнул на него капитан и, тяжело ступая, подошел к кушетке. Мрачно нахмурясь, он наклонился над лордом. Лицо раненого приняло серо-землистый оттенок. — Нет нужды спрашивать, где ранен этот проклятый мятежник… Взять его, ребята! — приказал он своим драгунам.

Но тут Блад загородил собою раненого.

— Во имя человечности, сэр! — сказал он с ноткой гнева в голосе. — Мы живем в Англии, а не в Танжере. Этот человек тяжело ранен, его нельзя трогать без опасности для жизни.

Заступничество доктора рассмешило капитана:

— Ах, так я еще должен заботиться о здоровье мятежников! Черт побери! Вы думаете, что мы будем его лечить? Вдоль всей дороги от Вестона до Бриджуотера расставлены виселицы, и он подойдет для любой из них. Полковник Кирк научит этих дураков-протестантов кое-чему такому, о чем будут помнить их дети, внуки и правнуки!

— Вешать людей без суда?! — воскликнул Блад возмущенно. — Я, наверно, ошибся. Очевидно, мы сейчас не в Англии, а в Танжере, где стоял когда-то ваш полк.

Гобарт внимательно посмотрел на доктора, и во взгляде капитана начал разгораться гнев. Разглядывая Блада с ног до головы, он обратил внимание на его сухощавое, мускулистое телосложение, надменную посадку головы, на тот заметный налет властности, который так мало соответствовал профессии доктора, и, сам будучи солдатом, узнал солдата и в Бладе. Глаза капитана сузились. Он начал кое-что припоминать.

— Кто вы такой, черт бы вас побрал? — закричал он.

— Моя фамилия — Блад, Питер Блад. К вашим услугам.

— А… ага… Припоминаю вашу фамилию. Вы служили во французской армии, не так ли?

Если Блад и был удивлен, то не показал этого:

— Да, служил.

— Так, так… Лет пять назад, или около того, вы были в Танжере?

— Да, я знал вашего полковника.

— Клянусь честью, я помогу возобновить это знакомство! — И капитан неприятно засмеялся. — Как вы здесь очутились?

— Я врач, и меня привезли сюда для оказания помощи раненому.

— Вы — доктор?

В голосе Гобарта, убежденного в том, что Блад лжет, прозвучало явное презрение.

— Medicinae baccalaureus, — ответил Блад латинским термином, означавшим в переводе «бакалавр медицины».

— Не тычьте мне в нос вашим французским языком! — свирепо закричал Гобарт. — Говорите по-английски!

Улыбка Блада раздражала и бесила капитана.

— Я — врач, практикующий в городе Бриджуотере.

Гобарт криво усмехнулся:

— А в этот город вы приехали из Лаймского залива[9], сопровождая вашего приблудного герцога?

Насмешливая улыбка скользила по губам Блада.

— Если бы ваш ум был бы так же остер, как громоподобен ваш голос, то вы давно уже были бы великим человеком.

Драгун на мгновение потерял дар речи, и на лице его выступил густой румянец.

— Вы убедитесь, что я достаточно велик, когда вас повесят! — прохрипел он злобно.

— Не сомневаюсь, — спокойно сказал Блад. — У вас и внешность и манеры палача. Однако если вы попрактикуетесь в вашем ремесле на моем пациенте, то этим самым завяжете петлю на собственной шее. Он не принадлежит к категории людей, которых вы можете вздернуть, не задавая вопросов. Он имеет право требовать суда, суда пэров[10].

— Суда пэров?

Капитан был ошеломлен этими двумя словами, подчеркнутыми Бладом.

— Разумеется. Любой человек, если он не идиот или не дикарь, прежде чем посылать человека на виселицу, спросил бы его фамилию. Этот человек — лорд Гилдой.

Тут раненый пошевелился и слабым голосом произнес:

— Я не скрываю своей связи с герцогом Монмутским и готов отвечать за все последствия. Однако, с вашего разрешения, я буду отвечать за эти последствия перед судом пэров, как правильно заметил доктор.

Он умолк, и в комнате воцарилось молчание. Как у многих хвастливых людей, в натуре Гобарта таилась значительная доля робости, и сообщение о титуле раненого разбудило в нем это чувство. Будучи раболепствующим выскочкой, он благоговел перед титулами. Но наряду с этим капитан трепетал и перед своим полковником, потому что Перси Кирк не прощал ошибок своим подчиненным.

Жестом руки Гобарт остановил своих людей. Он должен был все обдумать и взвесить. Заметив его нерешительность, Блад добавил еще один аргумент, давший Гобарту пищу для дополнительных размышлений:

— Запомните, капитан, что лорд Гилдой имеет в лагере тори[11] друзей и родственников, которые не преминут сказать кое-что полковнику Кирку, если с его светлостью обойдутся, как с обычным уголовным преступником. Будьте осторожны, капитан, или, как я уже сказал, нынче утром вы сплетете веревку себе на шею.

Капитан Гобарт с презрением отмахнулся от этого предупреждения, хотя на самом деле и учел его.

— Возьмите кушетку! — приказал он. — И доставьте на ней арестованного в Бриджуотер, в тюрьму.

— Он не перенесет этого пути, — запротестовал Блад. — Его нельзя сейчас трогать.

— Тем хуже для него. Мое дело — арестовывать мятежников! — И жестом руки он подтвердил ранее отданное им приказание.

Двое из его людей подняли кушетку и направились с ней к двери. Гилдой сделал слабую попытку протянуть Бладу руку.

— Я ваш должник, доктор, — сказал он, — и если выживу, то постараюсь заплатить этот долг.

Вместо ответа Блад только поклонился, а затем сказал солдатам:

— Несите осторожно, ибо от этого зависит его жизнь.

Как только Гилдоя унесли, капитан оживился и, повернувшись к Бэйнсу, спросил:

— Ну, кого еще из проклятых мятежников вы укрываете?

— Больше никого, сэр. Его светлость…

— Мы уже разделались с его светлостью. А вами займемся, как только обыщем дом, и, клянусь богом, если вы мне лжете…

Он прорычал соответствующее приказание своим драгунам: трое из них тут же вышли в соседнюю комнату, откуда через минуту послышался производимый ими грохот. Между тем капитан внимательно осматривал комнату, простукивая панели рукояткой пистолета.

Блад, считая, что ему не следует здесь больше задерживаться, сказал, обращаясь к Гобарту:

— С вашего разрешения, хочу пожелать вам всего хорошего, капитан.

— С моего разрешения, вы задержитесь здесь еще! — резко ответил ему Гобарт.

Блад пожал плечами и сел.

— Вы нестерпимо скучны, — сказал он. — Удивляюсь, как этого еще не заметил ваш полковник.

Однако капитан не обратил на него внимания, ибо, нагнувшись, чтобы поднять чью-то потрепанную и запыленную шляпу, заметил прикрепленный к ней маленький пучок дубовых веток. Шляпа лежала у бельевого шкафа, где прятался бедный Питт.

Капитан со злорадной улыбкой вновь оглядел комнату, остановив свой насмешливый взгляд на Бэйнсе, затем на двух женщинах, стоявших позади, и наконец на Бладе, который сидел, положив ногу на ногу, с видом безразличия, но на самом деле ему было далеко не безразлично, как развернутся дальнейшие события.

Подойдя к шкафу, Гобарт широко распахнул одну из его массивных дубовых створок и, схватив за воротник камзола скорчившегося там Питта, вытащил его наружу.

— А это что за тип? — спросил он. — Еще один вельможа?

Воображение Блада немедленно нарисовало картину виселиц, о которых говорил капитан, и несчастного молодого моряка, без суда вздернутого на одну из них взамен другой жертвы, обманувшей ожидания Гобарта. Блад тут же придумал молодому повстанцу не только титул, но и целую знатную семью.

— Вы угадали, капитан. Это виконт Питт, двоюродный брат сэра Томаса Вернона, женатого на красотке Молли Кирк — сестре вашего полковника. Вам должно быть известно, что она была фрейлиной жены короля Якова.

Капитан и его пленник едва не задохнулись от удивления. Но в то время как Питт счел за лучшее скромно промолчать, капитан отвратительно выругался, с интересом рассматривая свою новую жертву.

— Он лжет, не правда ли? — проговорил Гобарт, схватив юношу за плечи и свирепо глядя ему в лицо. — Клянусь богом, он издевается надо мной!

— Если вы в этом уверены, — сказал Блад, — то повесьте его — и увидите, что с вами сделают.

Драгун гневно взглянул на доктора, а затем на своего пленника.

— Взять его! — приказал он, толкнув юношу в руки своих людей. — Свяжите и этого тоже, — указал капитан на Бэйнса. — Мы покажем ему, как укрывать мятежников!

Солдаты набросились на хозяина дома. Бэйнс бурно протестовал, пытаясь вырваться из цепких и грубых рук солдат. Перепуганные женщины кричали от страха до тех пор, пока к ним не подошел капитан. Он схватил дочь Бэйнса за плечо. Прелестная золотоволосая девушка с нежными голубыми глазами умоляюще глядела прямо в лицо капитану. Его глаза вспыхнули, и приподняв голову девушки за подбородок, драгун грубо поцеловал ее в губы, заставив бедняжку вздрогнуть от отвращения.

— Это задаток, — мрачно улыбаясь, сказал он. — Пусть он успокоит тебя, маленькая мятежница, пока я не разделаюсь с этими мошенниками.

И он отошел от девушки, оставив ее в полуобморочном состоянии на руках перепуганной матери. Его люди, посмеиваясь в ожидании дальнейших распоряжений, стояли около двух крепко связанных пленников.

— Убрать! — приказал Гобарт. — Корнет Дрэйк отвечает за них головой.

Его горящие глаза снова остановились на съежившейся от страха девушке.

— Я ненадолго здесь задержусь, — сказал он своим драгунам. — Надо обыскать это логово — не прячутся ли тут и другие мятежники. — Как бы мимоходом вспомнив о чем-то, он, небрежно указав на Блада, добавил: — И этого парня прихватите с собой тоже. Да пошевеливайтесь!

Блад, словно очнувшись от глубокого раздумья, изумленно взглянул на Гобарта. В эту минуту он как раз думал о том, что в его сумке с инструментами лежал ланцет, с помощью которого можно было бы осуществить над капитаном Гобартом благодетельную операцию, весьма полезную для человечества: драгун, несомненно, страдал полнокровием, и кровопускание никак не повредило бы его здоровью. Однако осуществить этот план было нелегко. Блад уже начал прикидывать в уме, не следует ли ему отозвать капитана в сторону, якобы для того, чтобы поведать лакомую сказку о спрятанных сокровищах, но несвоевременное вмешательство Гобарта положило конец занимательным домыслам доктора.

Он все же попытался выиграть время.

— Клянусь честью, меня это устраивает, — сказал он. — Я как раз и собирался идти домой, в Бриджуотер. Если бы вы не задержали меня, то я бы уже давно был в пути.

— Вам и придется идти туда — но только не домой, а в тюрьму.

— Ба! Вы, конечно, шутите!

— Там найдется и виселица, если вас это устраивает. Вопрос лишь в том, когда вас повесят — сейчас или несколько позже.

Грубые руки схватили Блада, а его замечательный ланцет остался в сумке с инструментами, лежавшей на столе. Будучи сильным и гибким человеком, он вырвался из рук солдат, но на него тут же набросились и повалили на пол, связали руки за спиной и грубо поставили на ноги.

— Взять его! — коротко сказал Гобарт и, повернувшись к остальным драгунам, распорядился: — Обыскать этот дом от чердака до подвала. Результаты доложите мне. Я буду здесь.

Солдаты разбежались по всему дому. Конвоиры вытолкали Блада во двор, где уже находились Питт и Бэйнс, ожидавшие отправки в тюрьму. На пороге дома Блад повернулся лицом к Гобарту, и в синих глазах доктора вспыхнул гнев. С его уст готово было сорваться обещание того, что он сделает с капитаном, если ему удастся выжить. Однако он вовремя сдержался, сообразив, что высказать такое обещание вслух было бы равносильно тому, если бы он сам захотел погубить все надежды сохранить жизнь, нужную для осуществления этого обещания. Сегодня люди короля были владыками на Западе[12], где они вели себя, как в завоеванной стране, и простой кавалерийский капитан играл роль властелина жизни и смерти людей.

Блад и его товарищи по несчастью стояли под яблонями сада, привязанные к стременам седел. По отрывистой команде корнета Дрэйка маленький отряд направился в Бриджуотер. Страшное предположение Блада о том, что для драгун эта часть Англии стала оккупированной вражеской страной, полностью подтвердилось. Из дома послышался треск отдираемых досок, грохот переворачиваемой мебели, крики и смех грубых людей, для которых охота за повстанцами была лишь предлогом для грабежа и насилия. И в довершение всего, сквозь этот дикий шум донесся пронзительный крик женщины.

Бэйнс остановился и с выражением муки на пепельно-бледном лице обернулся к дому. Но рывок веревки, которой он был привязан к стремени, свалил его с ног, и пленник беспомощно протащился по земле несколько ярдов, прежде чем драгун остановил лошадь. Осыпая Бэйнса грубой бранью, солдат несколько раз ударил его плоской стороной своей сабли.

В это чудесное и душистое июльское утро Блад шел среди яблоневых деревьев, склонившихся под тяжестью плодов, и думал, что человек, как он давно уже подозревал, — это не венец природы, а ее отвратительнейшее создание, и только идиот мог избрать себе профессию целителя этих созданий, которые заслуживали уничтожения.

Глава 3

ВЕРХОВНЫЙ СУДЬЯ
Только два месяца спустя — 19 сентября 1685 года, — если вы интересуетесь точной датой, Питер Блад предстал перед судом по обвинению в государственной измене. Мы знаем, что он не был в ней повинен, но можно не сомневаться в том, что ко времени предъявления ему обвинения он полностью подготовился к такой измене. За два месяца, проведенных в тюрьме в нечеловеческих условиях, трудно поддающихся описанию, Блад страстно возненавидел короля Якова и всех его сторонников. Уже одно то, что Блад вообще смог сохранить разум в такой обстановке, свидетельствует о наличии у него большой силы духа. И все же каким бы ужасным ни было положение этого совершенно невинного человека, он мог еще благодарить судьбу прежде всего за то, что его вообще вызвали в суд, а затем за то, что суд состоялся именно 19 сентября, а не раньше этой даты. Задержка, столь раздражавшая Блада, представляла для него единственную возможность спастись от виселицы, хотя в то время он не отдавал себе в этом отчета.

Могло, разумеется, случиться и так, что он оказался бы среди тех арестованных, которых на следующий же день после битвы вывели из переполненной тюрьмы в Бриджуотере и по распоряжению жаждавшего крови полковника Кирка повесили без суда на рыночной площади. Командир Танжерского полка, безусловно, поступил бы так же и с остальными заключенными, если бы не вмешался епископ Мьюсский, положивший конец этим беззаконным казням.

Только за одну неделю, прошедшую после Седжмурской битвы, Февершем и Кирк, не устраивая комедии суда, казнили свыше ста человек. Победителям требовались жертвы для виселиц, воздвигнутых на юго-западе страны; их ничуть не беспокоило, где и как были захвачены эти жертвы и сколько среди них было невинных людей. Что, в конце концов, стоила жизнь какого-то олуха! Палачи работали не покладая рук, орудуя веревками, топорами и котлами с кипящей смолой… Но я избавлю вас от описания деталей отвратительных зрелищ, ибо, в конце концов, нас больше занимает судьба Питера Блада, нежели участь повстанцев, обманутых Монмутом.

Блад дожил до того дня, когда его вместе с толпой других несчастных, скованных попарно, погнали из Бриджуотера в Таунтон. Не способных ходить заключенных, с гноящимися и незабинтованными ранами, солдаты бесцеремонно бросили на переполненные телеги. Кое-кому посчастливилось умереть в пути. Когда Блад, как врач, пытался получить разрешение оказать помощь наиболее страдавшим, его сочли наглым и назойливым, пригрозив высечь плетьми. Если он сейчас о чем-либо и сожалел, так только о том, что не участвовал в восстании, организованном Монмутом. Это, конечно, было нелогично, но едва ли следовало ожидать логического мышления от человека в его положении.

Весь кошмарный путь из Бриджуотера в Таунтон Блад прошел в кандалах плечом к плечу с тем самым Джереми Питтом, который в значительной степени был причиной его несчастий. Молодой моряк все время держался рядом с Бладом. Июль, август и сентябрь они задыхались от жары и зловония в переполненной тюрьме, а перед отправкой их в суд они вместе были скованы кандалами.

Обрывки слухов и новостей понемножку просачивались сквозь толстые стены тюрьмы из внешнего мира. Кое-какие слухи умышленно распространялись среди заключенных — к их числу относился слух о казни Монмута, повергший в глубочайшее уныние тех, кто переносил все мучения ради этого фальшивого претендента на престол. Многие из заключенных отказывались верить этому слуху. Они безосновательно утверждали, что вместо Монмута был казнен какой-то человек, похожий на герцога, а сам герцог спасся, для того чтобы вновь явиться в ореоле славы.

Блад отнесся к этой выдумке с таким же глубоким безразличием, с каким воспринял известие о подлинной смерти Монмута. Однако одна позорная деталь не только задела Блада, но и укрепила его ненависть к королю Якову. Король изъявил желание встретиться с Монмутом. Если он не имел намерения помиловать мятежного герцога, то эта встреча могла преследовать только самую низкую и подлую цель — насладиться зрелищем унижения Монмута.

Позднее заключенные узнали, что лорд Грей, фактически возглавлявший восстание, купил себе полное прощение за сорок тысяч фунтов стерлингов. Тут Питер Блад уже не мог не высказать вслух своего презрения к королю Якову.

— Какая же низкая и грязная тварь сидит на троне! Если бы мне было известно о нем столько, сколько я знаю сегодня, несомненно я дал бы повод посадить меня в тюрьму гораздо раньше, — заявил он и тут же спросил: — А как вы полагаете, где сейчас лорд Гилдой?

Питт, которому он задал этот вопрос, повернул к Бладу свое лицо, утратившее за несколько месяцев пребывания в тюрьме почти весь морской загар, и серыми округлившимися глазами вопросительно посмотрел на товарища по заключению.

— Вы удивляетесь моему вопросу? — спросил Блад. — В последний раз мы видели его светлость в Оглторпе. Меня, естественно, интересует, где другие дворяне — истинные виновники неудачного восстания. Полагаю, что история с Греем объясняет их отсутствие здесь, в тюрьме. Все они люди богатые и, конечно, давно уж откупились от всяких неприятностей. Виселицы ждут только тех несчастных, которые имели глупость следовать за аристократами, а сами аристократы, конечно, свободны. Курьезное и поучительное заключение. Честное слово, насколько же еще глупы люди!

Он горько засмеялся и несколько позже с тем же чувством глубочайшего презрения вошел в Таунтонский замок, чтобы предстать перед судом. Вместе с ним были доставлены Питт и Бэйнс, ибо все они проходили по одному и тому же делу, с разбора которого и должен был начаться суд.

Огромный зал с галереями, наполненный зрителями, в большинстве дамами, был убран пурпурной материей. Это была чванливая выдумка верховного судьи, барона Джефрейса, жаждавшего крови. Он сидел на высоком председательском кресле. Пониже сутулились четверо судей в пурпурных мантиях и тяжелых черных париках. А еще ниже сидели двенадцать присяжных заседателей.

Стража ввела заключенных. Судебный пристав, обратившись к публике, потребовал соблюдения полной тишины, угрожая нарушителям тюрьмой. Шум голосов в зале стал постепенно затихать, и Блад пристально разглядывал дюжину присяжных заседателей, которые дали клятву быть «милостивыми и справедливыми». Однако внешность этих людей свидетельствовала о том, что они не могли думать ни о милости, ни о справедливости. Перепуганные и потрясенные необычной обстановкой, они походили на карманных воров, пойманных с поличным. Каждый из двенадцати стоял перед выбором: или меч верховного судьи, или веление своей совести.

Затем Бладперевел взгляд на членов суда и его председателя — лорда Джефрейса, о жестокости которого шла ужасная слава.

Это был высокий, худой человек лет под сорок, с продолговатым красивым лицом. Синева под глазами, прикрытыми набрякшими веками, подчеркивала блеск его взгляда, полного меланхолии. На мертвенно бледном лице резко выделялись яркие полные губы и два пятна чахоточного румянца.

Верховный судья, как было известно Бладу, страдал от мучительной болезни, которая уверенно вела его к могиле наиболее кратким путем. И доктор знал также, что, несмотря на близкий конец, а может, и благодаря этому, Джефрейс вел распутный образ жизни.

— Питер Блад, поднимите руку!

Хриплый голос судебного клерка вернул Блада к действительности. Он повиновался, и клерк монотонным голосом стал читать многословное обвинительное заключение: Блада обвиняли в измене своему верховному и законному владыке Якову II, божьей милостью королю Англии, Шотландии, Франции и Ирландии. Обвинительное заключение утверждало, что Блад не только не проявил любви и почтения к своему королю, но, соблазняемый дьяволом, нарушил мир и спокойствие королевства, разжигал войну и мятеж с преступной целью лишить своего короля короны, титула и чести, и в заключение Бладу предлагалось ответить: виновен он или не виновен?

— Я ни в чем не виновен, — ответил он не задумываясь.

Маленький остролицый человек, сидевший впереди судейского стола, подскочил на своем месте. Это был военный прокурор Полликсфен.

— Виновен или не виновен? — закричал он. — Отвечайте теми же словами, которыми вас спрашивают.

— Теми же словами? — переспросил Блад. — Хорошо! Не виновен. — И, обращаясь к судьям, сказал: — Я должен заявить, что не сделал ничего, о чем говорится в обвинительном заключении. Меня можно обвинить только в недостатке терпения во время двухмесячного пребывания в зловонной тюрьме, где мое здоровье и моя жизнь подвергались величайшей опасности…

Он мог бы сказать еще многое, но верховный судья прервал его мягким, даже жалобным голосом:

— Я вынужден прервать вас. Мы ведь обязаны соблюдать общепринятые судебные нормы. Как я вижу, вы не знакомы с судебной процедурой?

— Не только не знаком, но до сих пор был счастлив в своем неведении. Если бы это было возможно, я вообще с радостью воздержался бы от подобного знакомства.

Слабая улыбка на мгновенье скользнула по грустному лицу верховного судьи.

— Я верю вам. Вы будете иметь возможность сказать все, что хотите, когда выступите в свою защиту. Однако то, что вам хочется сказать сейчас, и неуместно и незаконно.

Блад, удивленный и обрадованный явной симпатией и предупредительностью судьи, выразил согласие, чтобы его судили бог и страна[13]. Вслед за этим клерк, помолившись богу и попросив его помочь вынести справедливый приговор, вызвал Эндрью Бэйнса, приказал ему поднять руку и ответить на обвинение. От Бэйнса, признавшего себя невиновным, клерк перешел к Питту, и последний дерзко признал свою вину. Верховный судья оживился.

— Ну, вот так будет лучше, — сказал он, и его коллеги в пурпурных мантиях послушно закивали головами. — Если бы все упрямились, как вот эти несомненные бунтовщики, заслуживающие казни, — и он слабым жестом руки указал на Блада и Бэйнса, — мы никогда бы не закончили наше дело.

Зловещее замечание судьи заставило всех присутствующих содрогнуться. После этого поднялся Полликсфен. Многословно изложив существо дела, по которому обвинялись все трое подсудимых, он перешел к обвинению Питера Блада, дело которого разбиралось первым.

Единственным свидетелем обвинения был капитан Гобарт. Он живо обрисовал обстановку, в которой он нашел и арестовал трех подсудимых вместе с лордом Гилдоем. Согласно приказу своего полковника, капитан обязан был повесить Питта на месте, если бы этому не помешала ложь подсудимого Блада, который заявил, что Питт является пэром и лицом, заслуживающим внимания.

По окончании показаний капитана лорд Джефрейс посмотрел на Питера Блада:

— Есть ли у вас какие-либо вопросы к свидетелю?

— Никаких вопросов у меня нет, ваша честь. Он правильно изложил то, что произошло.

— Рад слышать, что вы не прибегаете к уверткам, обычным для людей вашего типа. Должен сказать, что никакие увиливания вам здесь и не помогли бы. В конце концов, мы всегда добьемся правды. Можете не сомневаться.

Бэйнс и Питт, в свою очередь, подтвердили правильность показаний капитана. Верховный судья, вздохнув с облегчением, заявил:

— Ну, если все ясно, так, ради бога, не будем тянуть, ибо у нас еще много дел. — Сейчас уже в его голосе не осталось и признаков мягкости. — Я полагаю, господин Полликсфен, что, коль скоро факт подлой измены этих трех мерзавцев установлен и, более того, признан ими самими, говорить больше не о чем.

Но тут прозвучал твердый и почти насмешливый голос Питера Блада:

— Если вам будет угодно выслушать, то говорить есть о чем.

Верховный судья взглянул на Блада с величайшим изумлением, пораженный его дерзостью, но затем изумление его сменилось гневом. На неестественно красных губах появилась неприятная, жесткая улыбка, исказившая его лицо.

— Что еще тебе нужно, подлец? Ты опять будешь отнимать у нас время своими бесполезными увертками?

— Я бы хотел, чтобы ваша честь и господа присяжные заседатели выслушали, как это вы мне обещали, что я скажу в свою защиту.

— Ну что же… Послушаем… — Резкий голос верховного судьи внезапно сорвался и стал глухим. Фигура судьи скорчилась. Своей белой рукой с набухшими синими венами он достал носовой платок и прижал его к губам. Питер Блад понял как врач, что Джефрейс испытывает сейчас приступ боли, вызванной разрушающей его болезнью. Но судья, пересилив боль, продолжал: — Говори! Хотя что еще можно сказать в свою защиту после того, как во всем признался?

— Вы сами об этом будете судить, ваша честь.

— Для этого я сюда и прислан.

— Прошу и вас, господа, — обратился Блад к членам суда, которые беспокойно задвигались под уверенным взглядом его светло-синих глаз.

Присяжные заседатели смертельно боялись Джефрейса, ибо он вел себя с ними так, будто они сами были подсудимыми, обвиняемыми в измене.

Питер Блад смело вышел вперед… Он держался прямо и уверенно, но лицо его было мрачно.

— Капитан Гобарт в самом деле нашел меня в усадьбе Оглторп, — сказал Блад спокойно, — однако он умолчал о том, что я там делал.

— Ну, а что же ты должен был делать там в компании бунтовщиков, чья вина уже доказана?

— Именно это я и прошу разрешить мне сказать.

— Говори, но только короче. Если мне придется выслушать все, что здесь захотят болтать собаки-предатели, нам нужно будет заседать до весны.

— Я был там, ваша честь, для того, чтобы врачевать раны лорда Гилдоя.

— Что такое? Ты хочешь сказать нам, что ты доктор?

— Да, я окончил Тринити-колледж в Дублине.

— Боже милосердный! — вскричал Джефрейс, в голосе которого вновь зазвучала сила. — Поглядите на этого мерзавца! — обратился он к членам суда. — Ведь свидетель показал, что несколько лет назад встречал его в Танжере как офицера французской армии. Вы слышали и признание самого подсудимого о том, что показания свидетеля правильны.

— Я признаю это и сейчас. Но вместе с тем правильно также и то, что сказал я. Несколько лет мне пришлось быть солдатом, но раньше я был врачом и с января этого года, обосновавшись в Бриджуотере, вернулся к своей профессии доктора, что может подтвердить сотня свидетелей.

— Не хватало еще тратить на это время! Я вынесу приговор на основании твоих же собственных слов, подлец! Еще раз спрашиваю: как ты, выдающий себя за врача, мирно занимавшегося практикой в Бриджуотере, оказался в армии Монмута?

— Я никогда не был в этой армии. Ни один свидетель не показал этого и, осмеливаюсь утверждать, не покажет. Я не сочувствовал целям восстания и считал эту авантюру сумасшествием. С вашего разрешения, хочу спросить у вас: что мог делать я, католик, в армии протестантов?

— Католик? — мрачно переспросил судья, взглянув на него. — Ты — хныкающий ханжа-протестант! Должен сказать тебе, молодой человек, что я носом чую протестанта за сорок миль.

— В таком случае, удивляюсь, почему вы, обладая столь чувствительным носом, не можете узнать католика на расстоянии четырех шагов.

С галерей послышался смех, немедленно умолкший после направленных туда свирепых взглядов судьи и криков судебного пристава.

Подняв изящную, белую руку, все еще сжимавшую носовой платок, и подчеркивая каждое слово угрожающим покачиванием указательного пальца, Джефрейс сказал:

— Вопрос о твоей религии, мой друг, мы обсуждать не будем. Однако запомни, что я тебе скажу: никакая религия не может оправдать ложь. У тебя есть бессмертная душа. Подумай об этом, а также о том, что всемогущий бог, перед судом которого и ты, и мы, и все люди предстанем в день великого судилища, накажет тебя за малейшую ложь и бросит в бездну, полную огня и кипящей серы. Бога нельзя обмануть! Помни об этом всегда. А сейчас скажи: как случилось, что тебя захватили вместе с бунтовщиками?

Питер Блад с изумлением и ужасом взглянул на судью:

— В то утро, ваша честь, меня вызвали к раненому лорду Гилдою. По долгу профессии я считал своей обязанностью оказать ему помощь.

— Своей обязанностью? — И судья с побелевшим лицом, перекошенным усмешкой, гневно взглянул на Блада. Затем, овладев собой, Джефрейс глубоко вздохнул и с прежней мягкостью сказал: — О, мой бог! Нельзя же так испытывать наше терпение. Ну хорошо. Скажите, кто вас вызывал?

— Находящийся здесь Питт. Он может подтвердить мои слова.

— Ага! Подтвердит Питт, уже сознавшийся в своей измене. И это — ваш свидетель?

— Здесь находится и Эндрью Бэйнс. Он скажет то же самое.

— Дорогому Бэйнсу еще предстоит самому ответить за свои прегрешения. Полагаю, он будет очень занят, спасая свою собственную шею от веревки. Так, так! И это все ваши свидетели?

— Почему же все, ваша честь? Можно вызвать из Бриджуотера и других свидетелей, которые видели, как я уезжал вместе с Питтом на крупе, его лошади.

— О, в этом не будет необходимости, — улыбнулся верховный судья. — Я не намерен тратить на вас время. Скажите мне только одно: когда Питт, как вы утверждаете, явился за вами, знали ли вы, что он был сторонником Монмута, в чем он уже здесь сознался?

— Да, ваша честь, я знал об этом.

— Вы знали! Ага! — И верховный судья грозно посмотрел на присяжных заседателей, съежившихся от страха. — И все же, несмотря на это, вы поехали с ним?

— Да, я считал святым долгом оказать помощь раненому человеку.

— Ты называешь это святым долгом, мерзавец?! — заорал судья. — Боже милосердный! Твой святой долг, подлец, служить королю и богу! Но не будем говорить об этом. Сказал ли вам этот Питт, кому именно нужна была ваша помощь?

— Да, лорду Гилдою.

— А знали ли вы, что лорд Гилдой был ранен в сражении и на чьей стороне он сражался?

— Да, знал.

— И тем не менее, будучи, как вы нас пытаетесь убедить, лояльным подданным нашего короля, вы отправились к Гилдою?

На мгновение Питер Блад потерял терпение.

— Меня занимали его раны, а не его политические взгляды! — сказал он резко.

На галереях и даже среди присяжных заседателей раздался одобрительный шепот, который лишь усилил ярость верховного судьи.

— Господи Исусе! Жил ли еще когда-либо на свете такой бесстыжий злодей, как ты? — И Джефрейс повернул свое мертвенно-бледное лицо к членам суда. — Я обращаю ваше внимание, господа, на отвратительное поведение этого подлого изменника. Того, в чем он сам сознался, достаточно, чтобы повесить его десять раз… Ответьте мне, подсудимый, какую цель вы преследовали, мороча капитана Гобарта враньем о высоком сане изменника Питта?

— Я хотел спасти его от виселицы без суда.

— Какое вам было дело до этого негодяя?

— Забота о справедливости — долг каждого верноподданного, — спокойно сказал Питер Блад. — Несправедливость, совершенная любым королевским слугой, в известной мере бесчестит самого короля.

Это был сильный выпад по адресу суда, обнаруживающий, как мне кажется, самообладание Блада и остроту его ума, особенно усиливавшиеся в моменты величайшей опасности. На любой другой состав суда эти слова произвели бы именно то впечатление, на которое и рассчитывал Блад. Бедные, малодушные овцы, исполнявшие роли присяжных, заколебались. Но тут снова вмешался Джефрейс.

Он громко, с трудом задышал, а затем неистово ринулся в атаку, чтобы сгладить благоприятное впечатление, произведенное словами Блада.

— Владыка небесный! — закричал судья. — Видали вы когда-нибудь такого наглеца?! Но я уже разделался с тобой. Кончено! Я вижу, злодей, веревку на твоей шее!

Выпалив эти слова, которые не давали возможности присяжным прислушаться к голосу своей совести, Джефрейс опустился в кресло и вновь овладел собой. Судебная комедия была окончена. На бледном лице судьи не осталось никаких следов возбуждения, оно сменилось выражением тихой меланхолии. Помолчав, он заговорил мягким, почти нежным голосом, однако каждое его слово отчетливо раздавалось в притихшем зале:

— Не в моем характере причинять кому-либо вред или радоваться чьей-либо гибели. Только из сострадания к вам я употребил все эти слова, надеясь, что вы сами позаботитесь о своей бессмертной душе, а не будете способствовать ее проклятию, упорствуя и лжесвидетельствуя. Но я вижу, что все мои усилия, все мое сострадание и милосердие бесполезны. Мне не о чем больше с вами говорить. — И, повернувшись к членам суда, он сказал: — Господа! Как представитель закона, истолкователями которого являемся мы — судьи, а не обвиняемый, должен напомнить вам, что если кто-то, хотя бы и не участвовавший в мятеже против короля, сознательно принимает, укрывает и поддерживает мятежника, то этот человек является таким же предателем, как и тот, кто имел в руках оружие. Таков закон! Руководствуясь сознанием своего долга и данной вами присягой, вы обязаны вынести справедливый приговор.

После этого верховный судья приступил к изложению речи, в которой пытался доказать, что и Бэйнс и Блад виновны в измене: первый — за укрытие предателя, а второй — за оказание ему медицинской помощи. Речь судьи была усыпана льстивыми ссылками на законного государя и повелителя — короля, поставленного богом над всеми, и бранью в адрес протестантов и Монмута, о котором он сказал, что любой законнорожденный бедняк в королевстве имел больше прав на престол, нежели мятежный герцог.

Закончив свою речь, он, обессиленный, не опустился, а упал в свое кресло и несколько минут сидел молча, вытирая платком губы. Потом, корчась от нового приступа боли, он приказал членам суда отправиться на совещание.

Питер Блад выслушал речь Джефрейса с отрешенностью, которая впоследствии, когда он вспоминал эти часы, проведенные в зале суда, не раз удивляла его. Он был так поражен поведением верховного судьи и быстрой сменой его настроений, что почти забыл об опасности, угрожавшей его собственной жизни.

Отсутствие членов суда было таким же кратким, как и их приговор: все трое признавались виновными. Питер Блад обвел взглядом зал суда, и на одно мгновение сотни бледных лиц заколебались перед ним. Однако он быстро овладел собой и услышал, что кто-то его спрашивает: может ли он сказать, почему ему не должен быть вынесен смертный приговор[14] после признания его виновным в государственной измене?

Он внезапно засмеялся, и смех этот странно и жутко прозвучал в мертвой тишине зала. Правосудие, отправляемое больным маньяком в пурпурной мантии, было сплошным издевательством. Да и сам верховный судья — продажный инструмент жестокого, злобного и мстительного короля — был насмешкой над правосудием. Но даже и на этого маньяка подействовал смех Блада.

— Вы смеетесь на пороге вечности, стоя с веревкой на шее? — удивленно спросил верховный судья.

И здесь Блад использовал представившуюся ему возможность мести:

— Честное слово, у меня больше оснований для радости, нежели у вас. Прежде чем будет утвержден мой приговор, я должен сказать следующее: вы видите меня, невинного человека, с веревкой на шее, хотя единственная моя вина в том, что я выполнил свой долг, долг врача. Вы выступали здесь, заранее зная, что меня ожидает. А я как врач могу заранее сказать, что ожидает вас, ваша честь. И, зная это, заявляю вам, что даже сейчас я не поменялся бы с вами местами, не сменял бы той веревки, которой вы хотите меня удавить, на тот камень, который вы в себе носите. Смерть, к которой вы приговорите меня, будет истинным удовольствием по сравнению с той смертью, к которой вас приговорил тот господь бог, чье имя вы здесь так часто употребляете.

Бледный, с судорожно дергающимися губами, верховный судья неподвижно застыл в своем кресле. В зале стояла полнейшая тишина. Все, кто знал Джефрейса, решили, что это затишье перед бурей, и уже готовились к взрыву.

Но никакого взрыва не последовало. На лице одетого в пурпур судьи медленно проступил слабый румянец. Джефрейс как бы выходил из состояния оцепенения. Он с трудом поднялся и приглушенным голосом, совершенно механически, как человек, мысли которого заняты совсем другим, вынес смертный приговор, не ответив ни слова на то, о чем говорил Питер Блад. Произнеся приговор, судья снова опустился в кресло. Глаза его были полузакрыты, а на лбу блестели капли пота.

Стража увела заключенных.

Один из присяжных заседателей случайно подслушал, как Полликсфен, несмотря на свое положение военного прокурора, втайне бывший вигом, тихо сказал своему коллеге-адвокату:

— Клянусь богом, этот черномазый мошенник до смерти перепугал верховного судью. Жаль, что его должны повесить. Человек, способный устрашить Джефрейса, пошел бы далеко.

Глава 4

ТОРГОВЛЯ ЛЮДЬМИ
Полликсфен был прав и неправ в одно и то же время.

Он был прав в своем мнении, что человек, способный вывести из себя такого деспота, как Джефрейс, должен был сделать хорошую карьеру. И в то же время он был неправ, считая предстоящую казнь Питера Блада неизбежной.

Я уже сказал, что несчастья, обрушившиеся на Блада в результате его посещения усадьбы Оглторп, включали в себя и два обстоятельства положительного порядка: первое, что его вообще судили, и второе, что суд состоялся 19 сентября. До 18 сентября приговоры суда приводились в исполнение немедленно. Но утром 19 сентября в Таунтон прибыл курьер от государственного министра лорда Сэндерленда с письмом на имя лорда Джефрейса. В письме сообщалось, что его величество король милостиво приказывает отправить тысячу сто бунтовщиков в свои южные колонии на Ямайке, Барбадосе и на Подветренных островах.

Вы, конечно, не предполагаете, что это приказание диктовалось какими-то соображениями гуманности. Лорд Черчилль, один из видных сановников Якова II, был совершенно прав, заметив как-то, что сердце короля столь же чувствительно, как камень. «Гуманность» объяснялась просто: массовые казни были безрассудной тратой ценного человеческого материала, в то время как в колониях не хватало людей для работы на плантациях, и здорового, сильного мужчину можно было продать за 10–15 фунтов стерлингов. Немало сановников при дворе короля имели основания претендовать на королевскую щедрость, и сейчас представлялся дешевый и доступный способ для удовлетворения их насущных нужд.

В конце концов, что стоило королю подарить своим приближенным некоторое количество осужденных бунтовщиков?

В своем письме лорд Сэндерленд подробно описывал все детали королевской милости, заключенной в человеческой плоти и крови. Тысяча осужденных отдавалась восьми царедворцам, а сто поступали в собственность королевы. Всех этих людей следовало немедленно отправить в южные владения короля, где они и должны были содержаться впредь до освобождения через десять лет. Лица, которым передавались заключенные, обязывались обеспечить их немедленную перевозку.

От секретаря лорда Джефрейса мы знаем, как в эту ночь верховный судья в пьяном бешенстве яростно поносил это недопустимое, на его взгляд, «милосердие» короля. Нам известно, что в письме, посланном королю, верховный судья пытался убедить его пересмотреть свое решение, однако король Яков отказался это сделать. Не говоря уже о косвенных прибылях, которые он получал от этого «милосердия», оно вполне соответствовало его характеру. Король понимал, что многие заключенные умрут мучительной смертью, будучи не в состоянии перенести ужасы рабства в Вест-Индии, и судьбе их будут завидовать оставшиеся в живых товарищи.

Так случилось, что Питер Блад, а с ним Эндрью Бэйнс и Джереми Питт, вместо того чтобы быть повешенными, колесованными и четвертованными, как определялось в приговоре, были отправлены вместе с другими пятьюдесятью заключенными в Бристоль, а оттуда морем на корабле «Ямайский купец». От большой скученности, плохой пищи и гнилой воды среди осужденных вспыхнули болезни, унесшие в океанскую могилу одиннадцать человек. Среди погибших оказался и несчастный Бэйнс.

Смертность среди заключенных, однако, была сокращена вмешательством Питера Блада. Вначале капитан «Ямайского купца» бранью и угрозами встречал настойчивые просьбы врача разрешить ему доступ к ящику с лекарствами для оказания помощи больным. Но потом капитан Гарднер сообразил, что его, чего доброго, еще притянут к ответу за слишком большие потери живого товара. С некоторым запозданием он все же воспользовался медицинскими познаниями Питера Блада. Улучшив условия, в которых находились заключенные, и наладив медицинскую помощь, Блад остановил распространение болезней.

В середине декабря «Ямайский купец» бросил якорь в Карлайлской бухте, и на берег были высажены сорок два оставшихся в живых повстанца.

Если эти несчастные воображали (а многим из них, видимо, так и казалось), что они едут в дикую, нецивилизованную страну, то одного взгляда на нее, брошенного во время торопливой перегрузки живого товара с корабля в лодки, было достаточно, для того чтобы изменить это представление. Они увидели довольно большой город с домами европейской архитектуры, но без сутолоки, характерной для городов Европы. Над красными крышами возвышался шпиль церкви. Вход в широкую бухту защищался фортом, из амбразур которого во все стороны торчали стволы пушек. На отлогом склоне холма белел фасад большого губернаторского дома. Холм был покрыт ярко-зеленой растительностью, какая бывает в Англии в апреле, и день напоминал такой же апрельский день в Англии, поскольку сезон дождей только кончился.

На широкой мощеной набережной выстроился вооруженный отряд милиции, присланный для охраны осужденных. Здесь же собралась толпа зрителей, по одежде и по поведению отличавшаяся от обычной толпы в любом морском порту Англии только тем, что в ней было меньше женщин и больше негров.

Для осмотра выстроенных на молу осужденных приехал губернатор Стид — низенький полный человек с красным лицом, одетый в камзол из толстого голубого шелка, обильно разукрашенный золотыми позументами. Он слегка прихрамывал и потому опирался на прочную трость из черного дерева. Вслед за губернатором появился высокий, дородный мужчина в форме полковника барбадосской милиции. На большом желтоватом лице его словно застыло выражение недоброжелательства. Рядом с ним шла стройная девушка в элегантном костюме для верховой езды. Широкополая серая шляпа, украшенная алыми страусовыми перьями, прикрывала продолговатое, с тонкими чертами лицо, на котором тропический климат не оставил никаких следов. Локоны блестящих каштановых волос кольцами падали на плечи. Широко поставленные карие глаза открыто смотрели на мир, а на лице ее вместо обычного задорного выражения сейчас было видно сострадание.

Питер Блад спохватился, поймав себя на том, что он не сводит удивленных глаз с очаровательного лица этой девушки, находившейся здесь явно не на месте. Обнаружив, что она, в свою очередь, также пристально его разглядывает, Блад поежился, чувствуя, какое печальное зрелище он представляет. Немытый, с грязными и спутанными волосами и давно не бритой черной бородой, в лохмотьях, оставшихся от некогда хорошего камзола, который сейчас обезобразил бы даже огородное пугало, он совершенно не подходил для того, чтобы на него смотрели такие красивые глаза. И тем не менее эта девушка с каким-то почти детским изумлением и жалостью продолжала его рассматривать. Затем она коснулась рукой своего компаньона, который с недовольным ворчанием повернулся к ней.

Девушка горячо говорила ему о чем-то, но было совершенно очевидно, что полковник слушал ее невнимательно. Взгляд его маленьких блестящих глаз, расположенных близко к мясистому крючковатому носу, перешел с нее и остановился на светловолосом крепыше Питте, стоявшем рядом с Бладом.

Но тут к ним подошел губернатор, и между ними завязался общий разговор.

Девушка говорила очень тихо, и Блад ее совсем не слышал; слова полковника доносились до него в форме неразборчивого мычания. Губернатор же, обладавший пронзительным голосом, считал себя остроумным человеком и любил, чтобы ему все внимали.

— Послушайте, мой дорогой полковник Бишоп. Вам предоставляется право первого выбора из этого прекрасного букета цветов и по той цене, которую вы назначите сами. А всех остальных мы продадим с торгов.

Полковник Бишоп кивнул головой в знак согласия:

— Ваше превосходительство очень добры. Но, клянусь честью, это не партия рабочих, а жалкое стадо кляч. Вряд ли от них будет какой-нибудь толк на плантациях.

Презрительно щуря маленькие глазки, он вновь осмотрел всех осужденных, и выражение злой недоброжелательности на его лице еще более усилилось. Затем, подозвав к себе капитана «Ямайского купца» Гарднера, он несколько минут разговаривал с ним, рассматривая полученный от него список.

Потом полковник сунул список обратно Гарднеру и подошел к осужденным повстанцам. Подле молодого моряка из Сомерсетшира Бишоп остановился. Ощупав мускулы на руках Питта, он приказал ему открыть рот, чтобы осмотреть зубы; облизнулся, кивнул головой и, не поворачиваясь, буркнул шедшему позади него Гарднеру:

— За этого — пятнадцать фунтов.

Капитан скорчил недовольную гримасу:

— Пятнадцать фунтов? Это не составит и половины того, что я хотел просить за него.

— Это вдвое больше того, что я был намерен заплатить, — проворчал полковник.

— Но ведь и тридцать фунтов за него — слишком дешево, ваша честь.

— За такую цену я могу купить негра. Эти белые свиньи не умеют работать и быстро дохнут в нашем климате.

Гарднер начал расхваливать здоровье Питта, его молодость и выносливость, словно речь шла не о человеке, а о вьючном животном. Впечатлительный Питт стоял молча, не шевелясь. Лишь румянец, то появлявшийся, то исчезавший на его щеках, выдавал внутреннюю борьбу, которую вел с собой молодой человек, пытаясь сохранить самообладание. У Питера Блада эта гнусная торговля вызывала чувство глубочайшего отвращения.

В стороне от всего этого прогуливалась, разговаривая с губернатором, девушка, на которую Блад обратил внимание. Губернатор прыгал около нее, глупо улыбаясь и прихорашиваясь. Девушка, очевидно, не понимала, каким мерзким делом занимался полковник. А быть может, подумал Блад, это было ей совершенно безразлично?

В эту секунду полковник Бишоп повернулся на каблуках, собираясь уходить.

— Двадцать фунтов — и ни пенса больше. Это моя предельная цена. Она вдвое больше той, какую вам предложит Крэбстон.

Капитан Гарднер, поняв по его тону, что это действительно окончательная цена, вздохнул и согласился. Бишоп направился дальше, вдоль шеренги заключенных. Блада и стоявшего рядом с ним худого юношу полковник удостоил только мимолетным взглядом. Однако, следующий за ними мужчина средних лет и гигантского телосложения, по имени Волверстон, потерявший глаз в сражении при Седжмуре, привлек к себе его внимание, и торговля началась снова.

Питер Блад стоял в ослепительных лучах солнца, глубоко вдыхая незнакомый душистый воздух. Он был насыщен странным ароматом, состоящим из смеси запахов кампешевого дерева[15], ямайского перца и душистого кедра. Необычайный этот аромат заставил его забыть обо всем и погрузиться в бесполезные размышления. Он совершенно не был расположен к разговорам. Так же чувствовал себя и Питт, молча стоявший возле Блада и думавший о неизбежной разлуке с человеком, рядом с которым, плечом к плечу, он прожил смутные месяцы и полюбил его, как друга и старшего брата. Чувства одиночества и тоски властно охватили его, и по сравнению с этим все, что он пережил раньше, показалось ему незначительным. Разлука с доктором была для Питта мучительным завершением всех обрушившихся на него несчастий.

К осужденным подходили другие покупатели, рассматривали их, проходили мимо, но Блад не обращал на них внимания. Затем в конце шеренги осужденных произошло какое-то движение. Это Гарднер громким голосом сообщал что-то толпе остальных покупателей, ожидавших, пока полковник Бишоп отберет нужный ему человеческий товар. После того как Гарднер закончил свою речь, Блад заметил, что девушка говорила о чем-то Бишопу и хлыстом с серебряной рукояткой показывала на шеренгу. Бишоп, прикрыв глаза рукой от солнца, поглядел на осужденных и двинулся к ним тяжелой, раскачивающейся походкой вместе с Гарднером и в сопровождении шедших позади девушки и губернатора. Медленно идя вдоль шеренги, полковник поравнялся с Бладом и прошел бы мимо, если бы девушка не коснулась своим хлыстом руки Бишопа.

— Вот тот человек, которого я имела в виду, — сказала она.

— Этот? — спросил полковник, и в его голосе прозвучало презрение.

Питер Блад пристально всматривался в круглые глазки полковника, глубоко сидевшие, как изюминки в пудинге, на его желтом мясистом лице. Блад чувствовал, что этот оскорбительный осмотр вызывает краску на его лице.

— Ба! — услышал он голос Бишопа. — Мешок костей. Пусть его берет кто хочет.

Он повернулся, чтобы уйти, но тут вмешался Гарднер:

— Он, может быть, и тощ, но зато вынослив. Когда половина арестантов была больна, этот мошенник оставался на ногах и лечил своих товарищей. Если бы не он, то покойников на корабле было бы больше… Ну, скажем, пятнадцать фунтов за него, полковник? Ведь это, ей-богу, дешево. Еще раз говорю, ваша честь: он вынослив и силен, хотя и тощ. Это как раз такой человек, который вынесет любую жару. Климат никогда не убьет его.

Губернатор Стид захихикал:

— Слышите, полковник? Положитесь на вашу племянницу. Женщина сразу оценит мужчину, едва лишь на него взглянет.

Он рассмеялся, весьма довольный своим остроумием. Но смеялся он один. По лицу племянницы Бишопа пронеслось облачко раздражения, а сам полковник был слишком поглощен мыслями об этой сделке, чтобы обратить внимание на сомнительный юмор губернатора. Он пошевелил губами и почесал рукой подбородок. Джереми Питт почти перестал дышать.

— Хотите десять фунтов? — выдавил из себя наконец полковник.

Питер Блад молил бога, чтобы это предложение было отвергнуто. Мысль о том, что он может стать собственностью этого грязного животного и в какой-то мере собственностью кареглазой молодой девицы, вызывала у него величайшее отвращение. Но раб есть раб, и не в его власти решать свою судьбу. Питер Блад был продан пренебрежительному покупателю, полковнику Бишопу, за ничтожную сумму в десять фунтов стерлингов.

Глава 5

АРАБЕЛЛА БИШОП
Солнечным январским утром, спустя месяц после прихода «Ямайского купца» в Бриджтаун, мисс Арабелла Бишоп выехала из красивого дядиного дома, расположенного на холме к северо-западу от города. Ее сопровождали два негра, бежавших за ней на почтительном расстоянии. Она направлялась с визитом к жене губернатора: миссис Стид в последнее время жаловалась на недомогание. Доехав до вершины отлогого, покрытого травой холма, Арабелла увидела идущего навстречу ей высокого человека в шляпе и парике, строго и хорошо одетого. Незнакомцы не часто встречались здесь на острове. Но ей все же показалось, что она где-то видела этого человека.

Мисс Арабелла остановила лошадь, будто для того, чтобы полюбоваться открывшимся перед ней видом: он в самом деле был достаточно красив, и задержка ее выглядела естественной. В то же время уголками карих глаз она пристально разглядывала этого человека, по мере того как он приближался. Первое ее впечатление о костюме человека было не совсем правильно, ибо хотя одет он был достаточно строго, но едва ли хорошо: камзол и брюки из домотканой материи, а на ногах — простые чулки. Если такой костюм хорошо сидел на нем, то объяснялось это скорее природным изяществом незнакомца, нежели искусством его портного. Приблизившись к девушке, человек почтительно снял широкополую шляпу, без ленты и пера, и то, что на некотором расстоянии она приняла за парик, оказалось собственной вьющейся, блестяще-черной шевелюрой.

Загорелое лицо этого человека было печально, а его удивительные синие глаза мрачно глядели на девушку. Он прошел бы мимо, если бы она его не остановила.

— Мне кажется, я вас знаю, — заметила она.

Голос у нее был звонкий и мальчишеский, да и вообще в манерах этой очаровательной девушки было что-то ребяческое. Ее непосредственность, отвергавшая все ухищрения ее пола, позволяла ей быть в отличных отношениях со всем миром. Возможно, этим объяснялось и то странное на первый взгляд обстоятельство, что, дожив до двадцати пяти лет, Арабелла Бишоп не только не вышла замуж, но даже не имела поклонников.

Со всеми знакомыми мужчинами она обращалась, как с братьями, и такое непринужденное обращение осложняло возможность ухаживать за ней, как за женщиной.

Сопровождавшие Арабеллу негры остановились и присели на корточки в ожидании, пока их хозяйке заблагорассудится продолжить свой путь.

Остановился и незнакомец, к которому обратилась Арабелла.

— Хозяйке полагается знать свое имущество, — ответил он.

— Мое имущество?

— Или вашего дяди. Позвольте представиться: меня зовут Питер Блад, и моя цена — ровно десять фунтов. Именно такую сумму ваш дядя уплатил за меня. Не всякий человек имеет подобную возможность узнать себе цену.

Теперь она вспомнила его.

— Боже мой! — воскликнула она. — И вы можете еще смеяться!

— Да, это достижение, — признал он. — Но ведь я живу не так плохо, как предполагал.

— Я слыхала об этом, — коротко ответила Арабелла.

Ей действительно говорили, что осужденный повстанец, к которому она проявила интерес, оказался врачом. Об этом стало известно губернатору Стиду, страдавшему от подагры, и он позаимствовал Блада у его владельца. Благодаря своему искусству или просто в результате счастливого стечения обстоятельств, но Блад оказал губернатору помощь, которую не смогли оказать его превосходительству два других врача, практикующих в Бриджтауне. Затем супруга губернатора пожелала, чтобы Блад вылечил ее от мигрени. Блад обнаружил, что она страдает не столько от мигрени, сколько от сварливости, явившейся следствием природной раздражительности, усиленной скукой жизни на Барбадосе. Тем не менее он приступил к лечению губернаторши, и она убедила себя, что ей стало лучше. После этого доктор Блад стал известен всему Бриджтауну, так как полковник Бишоп пришел к выводу, что для него значительно выгоднее разрешать новому рабу заниматься своей профессией, нежели использовать его на плантациях.

— Мне нужно поблагодарить вас, сударыня, за то, что я живу в условиях относительной свободы и чистоты, — сказал Блад. — Пользуюсь случаем, чтобы выразить вам свою признательность.

Однако благодарность, выраженная в словах, не чувствовалась в его голосе.

«Не издевается ли он?» — подумала Арабелла, глядя на него с такой испытующей искренностью, которая могла бы смутить другого человека.

Но он понял ее взгляд как вопрос и тут же на него ответил:

— Если бы меня купил другой плантатор, то можно не сомневаться в том, что мои врачебные способности остались бы неизвестными и сейчас я рубил бы лес или мотыжил землю так же, как бедняги, привезенные сюда вместе со мной.

— Но почему вы благодарите меня? Ведь вас купил мой дядя, а не я.

— Он не сделал бы этого, если бы вы не уговорили его. Хотя надо признаться, — добавил Блад, — что в то время я был возмущен этим.

— Возмущены? — В ее мальчишеском голосе прозвучало удивление.

— Да, именно возмущен. Не могу сказать, что не знаю жизни, однако мне никогда еще не приходилось быть в положении живого товара, и едва ли я был способен проявить любовь к моему покупателю.

— Если я убедила дядю сделать это, то только потому, что пожалела вас. — В тоне ее голоса послышалась некоторая строгость, как бы порицающая ту смесь дерзости и насмешки, с которыми он, как ей показалось, разговаривал. — Мой дядя, наверно, кажется вам тяжелым человеком, — продолжала она. — Несомненно, это так и есть. Все плантаторы — жестокие и суровые люди. Видимо, такова жизнь. Но есть плантаторы гораздо хуже его. Вот, например, Крэбстон из Спейгстауна. Он тоже был там, на молу, ожидая своей очереди подобрать себе то, что останется после дядиных покупок. Если бы вы попали к нему в руки… Это ужасный человек… Вот почему так произошло.

Блад был несколько смущен.

— Но ведь там были и другие, достойные сочувствия, — пробормотал он.

— Вы показались мне не совсем таким, как другие.

— А я не такой и есть, — сказал он.

— О! — Она пристально взглянула на него и несколько насторожилась. — Вы, должно быть, очень высокого мнения о себе.

— Напротив, сударыня. Вы не так меня поняли. Те, другие, — это заслуживающие уважения повстанцы, а я им не был. В этом и заключается различие. Я не принадлежал к числу умных людей, которые считали необходимым подвергнуть Англию очищению. Меня удовлетворяла докторская карьера в Бриджуотере, тогда как люди лучше меня проливали свою кровь, чтобы изгнать грязного тирана и его мерзавцев-придворных…

— Мне кажется, вы ведете изменнические разговоры, — прервала она его.

— Надеюсь, что я достаточно ясно изложил свое мнение, — ответил Блад.

— Если услышат то, что вы говорите, вас запорют плетьми.

— О нет, губернатор не допустит этого. Он болен подагрой, а у его супруги — мигрень.

— И вы на это полагаетесь? — бросила она презрительно.

— Вижу, что вы не только никогда не болели подагрой, но даже не страдали от мигрени, — заметил Блад.

Она нетерпеливо махнула рукой и, отведя на мгновение свой взгляд от собеседника, поглядела на море. Ее брови нахмурились, и она снова взглянула на Блада:

— Но если вы не повстанец, то как же попали сюда?

Он понял, что она сомневается, и засмеялся.

— Честное слово, это длинная история, — сказал он.

— И вероятно, она относится к числу таких, о которых вы предпочли бы умолчать.

Тогда он кратко рассказал ей о том, что с ним приключилось.

— Боже мой! Какая подлость! — воскликнула Арабелла, выслушав его.

— Да, Англия стала «чудесной» страной при короле Якове. Вам не нужно жалеть меня. На Барбадосе жить лучше. Здесь по крайней мере можно еще верить в бога.

Говоря об этом, он посмотрел на высившуюся вдали темную массу горы Хиллбай и на бесконечный простор волнуемого ветрами океана. Блад невольно задумался, как бы осознав под впечатлением чудесного вида, открывшегося перед ним, и свою собственную незначительность и ничтожество своих врагов.

— Неужели жизнь так же грустна и в других местах? — печально спросила она.

— Ее делают такой люди, — ответил Блад.

— Понимаю. — Она засмеялась, но в смехе ее звучала горечь. — Я никогда не считала Барбадос раем, но вы, конечно, знаете мир лучше меня. — Она тронула лошадь хлыстом. — Рада все же, что ваша судьба оказалась не слишком тяжелой.

Он поклонился. Арабелла поехала дальше. Негры побежали за ней.

Некоторое время Блад стоял, задумчиво рассматривая блестевшую под лучами солнца поверхность огромной Карлайлской бухты, чаек, летавших над ней с пронзительными криками, и корабли, отдыхавшие у набережной.

Здесь действительно было хорошо, но все же это была тюрьма. В разговоре с девушкой Блад преуменьшил свое несчастье.

Он повернулся и мерной походкой направился к группе беспорядочно расположенных хижин, сделанных из земли и веток. В маленькой деревушке, окруженной палисадом, ютились рабы, работавшие на плантации, а с ними вместе жил Блад.

В его памяти зазвучала строфа из Ловласа[16]:

Железные решетки мне не клетка,
И каменные стены — не тюрьма…
Однако он придал этим словам новое значение, совсем противоположное тому, что имел в виду поэт.

«Нет, — размышлял он. — Тюрьма остается тюрьмой, даже если она очень просторна и у нее нет стен и решеток».

Он с особой остротой понял это сегодня и почувствовал, что горькое сознание рабского положения с течением времени будет только все больше обостряться. Ежедневно он возвращался к мысли о своем изгнании из мира и все реже и реже к размышлениям о той случайной свободе, которой ему дали пользоваться. Сравнение относительно легкой его участи с участью несчастных товарищей по рабству не приносило ему того удовлетворения, которое мог бы ощущать другой человек. Больше того, соприкосновение с их мучениями увеличивало ожесточение, копившееся в его душе.

Из сорока двух осужденных повстанцев, привезенных одновременно с Бладом на «Ямайском купце», двадцать пять купил Бишоп. Остальные были проданы другим плантаторам — в Спейгстаун и еще дальше на север. Какова была их судьба, Блад не знал; с рабами же Бишопа он общался все время и видел ужасные их страдания. С восхода до заката они трудились на сахарных плантациях, подгоняемые кнутами надсмотрщиков. Одежда заключенных превратилась в лохмотья, и некоторые остались почти нагими; жили они в грязи; кормили же их так плохо, что два человека заболели и умерли, прежде чем Бишоп предоставил Бладу возможность заняться их лечением, вспомнив, что рабы являются для него ценностью. Один из осужденных, возмутившийся свирепостью надсмотрщика Кента, в назидание остальным был насмерть запорот плетьми на глазах у своих товарищей. Другой,осмелившийся бежать, был пойман, доставлен обратно и выпорот, после чего ему на лбу выжгли буквы «Б. К.», чтобы до конца жизни все знали, что это беглый каторжник. К счастью для страдальца, он умер от побоев.

После этого тоскливая безнадежность охватила осужденных. Наиболее строптивые были усмирены и стали относиться к своей невыносимо тяжелой судьбе с трагической покорностью отчаяния.

Только один Питер Блад, счастливо избегнув всех этих мучений, внешне не изменился, хотя в его сердце день ото дня росли ненависть к поработителям и стремление бежать из Бриджтауна, где так безжалостно глумились над людьми. Стремление это было еще слишком смутным, но он не поддавался отчаянию. Храня маску безразличия, Блад лечил больных с выгодой для полковника Бишопа и все более уменьшал практику двух других медицинских мужей Бриджтауна.

Избавленный от унизительных наказаний и лишений, ставших печальным уделом его товарищей, он сумел сохранить уважение к себе, и даже бездушный хозяин-плантатор обращался с ним не так грубо, как с остальными. Всем этим он был обязан подагре губернатора Стида и, что еще более важно, мигрени его супруги, которой губернатор во всем потакал.

Изредка Блад видел Арабеллу Бишоп. Каждый раз она разговаривала с ним, что свидетельствовало о наличии у нее какого-то интереса к доктору. Сам Блад не проявлял склонности к тому, чтобы затягивать эти встречи. Он убеждал себя, что не должен обманываться ее изящной внешностью, грациозностью молодости, мальчишескими манерами и приятным голосом. За всю свою богатую событиями жизнь он не встречал большего негодяя, чем ее дядя, а ведь она была его племянницей, и какие-то пороки этой семьи — быть может, так же безжалостная жестокость богачей-плантаторов могла перейти и к ней. Поэтому он избегал попадаться на глаза Арабелле, а когда уж нельзя было уклониться от встречи, то держался с ней сухо и вежливо.

Какими бы правдоподобными ни казались ему свои предположения, Блад поступил бы лучше, если бы поверил инстинкту, подсказывающему ему совсем иное.

Хотя в жилах Арабеллы и текла кровь, родственная полковнику Бишопу, у нее не было его пороков, к счастью, этими пороками обладал только он, а не вся их семья. Брат полковника Бишопа — Том Бишоп, отец Арабеллы, был добрым и мягким человеком. Преждевременная смерть молодой жены заставила Тома Бишопа покинуть Старый Свет, чтобы забыться в Новом. С пятилетней дочкой приехал он на Антильские острова и стал вести жизнь плантаторов. С самого начала его дела пошли хорошо, хотя он мало о них заботился. Преуспев в Новом Свете, он вспомнил о младшем брате, военном, служившем в Англии и пользовавшемся репутацией вздорного, жестокого человека. Том Бишоп посоветовал ему приехать на Барбадос, и этот совет подоспел как раз в то время, когда Вильяму Бишопу из-за необузданности его характера потребовалась срочная перемена климата. Вильям приехал на Барбадос, и брат сделал его совладельцем плантаций. Шесть лет спустя Бишоп-старший умер, оставив пятнадцатилетнюю дочь на попечение дяди. Пожалуй, это была единственная его ошибка, но, будучи добрым и отзывчивым человеком, он приукрашивал и других людей. Он сам воспитывал Арабеллу, выработал в ней самостоятельность суждений и независимость характера, но, видимо, все же преувеличивал значение своего воспитания.

Обстоятельства сложились так, что в отношениях между дядей и племянницей не было ни сердечности, ни теплоты. Она его слушалась; он в ее присутствии вел себя настороженно. В свое время у Вильяма Бишопа хватило ума признать высокие достоинства своего старшего брата, и всю жизнь он испытывал перед ним какой-то благоговейный страх. После смерти брата он начал испытывать нечто похожее и в отношении дочери покойного. К тому же она была его компаньоном по плантациям, хотя и не принимала активного участия в делах.

Питер Блад недостаточно знал Арабеллу, чтобы справедливо судить о ней. И вскоре ему пришлось убедиться в своей неверной оценке ее душевных качеств.

В конце мая, когда жара стала гнетущей, в Карлайлскую бухту медленно втащился искалеченный английский корабль «Прайд оф Девон». Его борта зияли многочисленными пробоинами; на месте рубки чернела большая дыра, а от бизань-мачты, снесенной пушечным ядром, торчал жалкий обрубок с зазубренными краями. По словам капитана, его корабль встретился у берегов Мартиники с двумя испанскими кораблями, перевозившими ценности, и подлые испанцы якобы навязали ему неравный морской бой. Капитан клялся, что он не нападал, а только оборонялся. Но никто не верил, что бой был начат испанцами.

Один из испанских кораблей бежал, и если «Прайд оф Девон» не преследовал его, то потому лишь, что из-за повреждений он потерял свою скорость. Второй испанский корабль был потоплен, но это случилось уже после того, как англичане сняли большую часть находившихся на нем ценностей.

По существу, это была обычная пиратская история, одна из многих историй, являвшихся источником постоянных трений между Сент-Джеймским двором и Эскуриалом[17], которые попеременно жаловались друг на друга.

Тем не менее Стид, подобно большинству колониальных губернаторов, сделал вид, будто верит сообщению английского капитана. Так же как и многие люди — от обитателей Багамских островов до жителей Мэйна, — он питал к надменной и властной Испании вполне заслуженную ею ненависть и поэтому предоставил «Прайд оф Девон» убежище в порту и все, что требовалось для починки корабля.

Прежде чем приступить к этой работе, английский капитан высадил на берег десятка два своих покалеченных в бою моряков и шесть раненых испанцев. Всех их поместили в длинном сарае на пристани, поручив заботу о них трем врачам Бриджтауна, в том числе и Питеру Бладу. На его попечение отдали испанцев — не только потому, что он хорошо владел испанским языком, но и потому, что, будучи невольником, он занимал среди других врачей низшее положение.

Блад не любил испанцев. Двухлетнее пребывание в испанской тюрьме и участие в кампаниях на оккупированной испанцами территории Голландии дали ему возможность познакомиться с такими сторонами испанского характера, которые никто не счел бы привлекательными. Но он честно выполнял врачебные обязанности и относился к своим пациентам с дружественным вниманием. Испанцы, искренне удивленные тем, что о них заботятся, что их лечат, вместо того чтобы повесить без всяких разговоров, проявляли истинное смирение. Однако жители Бриджтауна, приходившие в госпиталь с фруктами, цветами и сладостями для английских моряков, не скрывали своей враждебности к испанцам.

Когда Блад с помощью негра, присланного для ухода за ранеными, перевязывал одному из испанцев сломанную ногу, он услышал ненавистный хриплый голос своего хозяина.

— Ты что здесь делаешь?

Блад, не поднимая глаз и не прекращая перевязки, ответил:

— Лечу раненого.

— Я вижу это сам, идиот! — И над Бладом выросла массивная фигура полковника.

Лежавший на соломе полуобнаженный человек со страхом уставился черными глазами на желтое лицо полковника. Не требовалось знания английского языка, чтобы понять враждебные намерения пришедшего.

— Я вижу это, идиот! — повторил полковник Бишоп раздраженно. — Так же как вижу и кого именно ты лечишь. Кто тебе это позволил?

— Полковник Бишоп, я — врач и выполняю свои обязанности.

— Свои обязанности? — иронически спросил Бишоп. — Если бы ты о них помнил, то не попал бы на Барбадос.

— Вот поэтому-то я здесь и оказался.

— Хватит болтать, мне уже известны твои лживые россказни! — Он приходил все в большее бешенство, видя, что Блад спокойно продолжает заниматься своим делом. — Прекратишь ли ты свою возню с этим мерзавцем, когда с тобой говорит хозяин?!

Блад оторвался на секунду и взглянул на полковника.

— Этот человек мучается, — коротко ответил он и снова наклонился над раненым.

— Очень рад, что эта проклятая собака мучается. Но с тобой я поговорю по-иному. Я тебя заставлю слушаться! — вскричал полковник и поднял свою длинную бамбуковую трость, чтобы ударить Блада.

Но доктор быстро заговорил, стремясь предотвратить удар:

— Кем бы я ни был, но непослушным меня назвать нельзя. Я выполняю распоряжение господина губернатора.

Полковник остолбенел; желтое лицо его побагровело, а рот широко раскрылся.

— Губернатора… — повторил он и, опустив трость, быстро зашагал в другой конец сарая, где стоял губернатор.

Блад довольно усмехнулся. Его свирепому хозяину не удалось выместить на нем свой гнев.

Испанец приглушенным голосом спросил доктора, что случилось. Блад молчаливо покачал головой и, напрягая слух, пытался уловить, о чем говорят Стид и Бишоп. Полковник, массивная фигура которого высилась над маленьким, сморщенным, разодетым губернатором, бушевал и неистовствовал.

Однако маленького щеголя не так-то легко было запугать. Его превосходительство понимал, что его поддерживает общественное мнение, а таких лиц, которые разделяли бы жестокие взгляды полковника Бишопа, было сравнительно немного. Кроме того, его превосходительство считал нужным отвести посягательства на свои права. Да, действительно, он распорядился, чтобы Блад занимался ранеными испанцами, его распоряжения должны выполняться, и вообще больше не о чем разговаривать.

Но полковник Бишоп считал, что разговаривать есть о чем. И он, кипя от бешенства, громко высказал свое непристойное мнение по поводу раненых врагов.

— Вы разговариваете, как настоящий испанец, полковник, — сказал губернатор, чем нанес жестокую рану тщеславию полковника.

В ярости, не поддающейся описанию, Бишоп выбежал из сарая.

На следующий день высокопоставленные дамы Бриджтауна — жены и дочери богатых плантаторов и купцов — явились на пристань с подарками для раненых моряков.

Питер Блад был на своем месте, оказывая помощь испанцам. Никто по-прежнему не обращал на них внимания. Общественное мнение как бы поддерживало Бишопа, а не губернатора. Все подарки шли только морякам команды «Прайд оф Девон», и Питеру Бладу это казалось естественным, но, к своему удивлению, он увидел вдруг, что какая-то дама положила несколько бананов и пучок сочного сахарного тростника на плащ, служивший одному из его пациентов одеялом. Даму, изящно одетую в бледно-лиловый шелк, сопровождал негр, тащивший большую корзину.

Питер Блад, без камзола, в одной рубашке с засученными до локтей рукавами и с кровавой тряпкой в руке, пристально глядел на эту даму. Словно почувствовав его взгляд, она обернулась. Блад увидел улыбку на губах Арабеллы Бишоп.

— Этот раненый — испанец, — сказал он, словно пытаясь исправить возможное недоразумение, и в голосе его едва заметно прозвучала нотка злой иронии.

Улыбка сошла с лица Арабеллы. Ее брови нахмурились, лицо приняло надменное выражение.

— Я знаю, — сказала она. — Но он, кажется, тоже человек.

Ответ, в котором содержался явный упрек по адресу Блада, поразил его.

— Ваш дядя придерживается иного мнения, — заметил он, придя в себя. — Полковник Бишоп считает этих раненых паразитами, которых лечить незачем.

Она почувствовала насмешку в его голосе и, пристально глядя на него, спросила:

— Зачем вы мне об этом говорите?

— Хочу предупредить вас, чтобы вы не навлекли на себя неудовольствие полковника. Я не имел бы возможности перевязывать их раны, если бы он и здесь мог проявить свою власть.

— И вы, конечно, полагаете, что я обязана думать так же, как и мой дядя? — В ее голосе прозвучала какая-то враждебность, а в карих глазах сверкнула злая искорка.

— Даже в мыслях я не могу быть грубым с женщиной, — сказал он. — Но если полковник узнает, что вы раздаете подарки испанцам… — Он запнулся, не зная, как закончить свою мысль.

Арабелла с трудом сдерживала возмущение:

— Замечательно! Вначале вы приписываете мне жестокость, потом трусость. Для человека, который даже в мыслях не бывает грубым с женщиной, это совсем недурно. — Она засмеялась, но в ее мальчишеском смехе на этот раз прозвучала горечь.

Ему показалось, что сейчас он впервые понял Арабеллу.

— Простите меня, мисс, но как я мог догадаться… что племянница полковника Бишопа — ангел? — вырвалось у Блада.

Она бросила на него уничтожающий взгляд.

— Да, к сожалению, вы не обладаете догадливостью, — насмешливо сказала она и, наклонившись над корзиной, которую держал ее негр, начала вынимать фрукты и сладости, обильно оделяя ими всех раненых испанцев. На долю англичан у нее ничего не осталось, да они, впрочем, и не нуждались в ее помощи, так как их щедро одарили другие дамы.

Опустошив корзину, Арабелла позвала своего негра и, высоко подняв голову, удалилась, не только не сказав Бладу ни слова, но даже не удостоив его взглядом.

Питер со вздохом поглядел ей вслед.

Он был удивлен, что мысль о гневе Арабеллы причиняет ему беспокойство. Вчера он этого не почувствовал бы, ибо только сегодня перед ним раскрылся ее подлинный характер.

«Нет, я совсем не знаю людей, — думал Блад и пытался оправдать себя. — Но кто бы мог допустить, что семья, вырастившая такого изверга, как полковник Бишоп, воспитала и такое совершенство милосердия, как Арабелла?»

Глава 6

ПЛАН БЕГСТВА
С этого времени Арабелла Бишоп стала ежедневно посещать барак на пристани. Вначале она приносила испанским пленникам фрукты, а потом деньги и одежду. Девушка старалась приходить в те часы, когда, по ее расчетам, она не могла встретиться с Питером Бладом. Впрочем, и молодой доктор стал бывать здесь все реже и реже, по мере того как его пациенты один за другим поднимались на ноги. Последнее обстоятельство немало способствовало росту популярности Питера Блада среди жителей Бриджтауна. Возможно, они несколько переоценивали его врачебное искусство, но, как бы то ни было, его больные поправлялись, а раненые, которых пользовали местные врачи — Вакер и Бронсон, постепенно переселялись из барака на кладбище. Горожане сделали из этого факта должный вывод, и практика Вакера и Бронсона заметно сократилась, тогда как у Питера Блада, наоборот, работы прибавилось, а вместе с тем увеличились и доходы его хозяина. Следствием этого явился план, после длительного размышления выношенный Вакером и Бронсоном, который повлек за собой столько важных событий… Но не будем забегать вперед.

Однажды, явившись на пристань на полчаса раньше обычного, Питер Блад встретил Арабеллу Бишоп, только что вышедшую из барака. Он снял шляпу и посторонился, уступая ей дорогу, но девушка, гордо подняв голову и не глядя на него, прошла мимо.

— Мисс Арабелла! — умоляюще произнес Блад.

Арабелла сделала вид, что только сейчас заметила доктора. Бросив на него насмешливый взгляд, она сказала:

— Ах, это вы, воспитанный джентльмен!

— Неужели я никогда не буду прощен? Умоляю вас, мисс, сменить гнев на милость!

— О, какое самоуничижение!

— Вы издеваетесь надо мной, — сказал он с подчеркнутым смирением. Я, конечно, только раб… но ведь и вы когда-нибудь можете заболеть.

— Ну и что же?

— Вы сочтете неудобным для себя прибегать к моим услугам, если будете считать меня своим недругом.

— Разве вы единственный врач в Бриджтауне?

— Зато я самый безвредный из них!

Арабелла уловила в тоне Питера Блада нотку насмешки. Окинув его надменным взглядом, она раздраженно заметила:

— Не кажется ли вам, что вы ведете себя слишком свободно?

— Возможно, — согласился Блад. — Но доктор имеет на это право.

Его спокойный ответ еще больше рассердил Арабеллу.

— Но я не ваша пациентка! — с возмущением воскликнула она. — Запомните это раз и навсегда!

Не попрощавшись, Арабелла круто повернулась и быстро пошла вдоль пристани.

Блад долго смотрел ей вслед, затем сокрушенно развел руками и воскликнул:

— Что же это такое?! Либо она мегера, либо я болван! Пожалуй, и то и другое справедливо…

И, придя к такому заключению, он вошел в барак.

Этому утру суждено было стать утром волнений. Примерно через час после ухода Арабеллы, когда Блад покидал барак, к нему подошел Вакер — как помнит читатель, один из двух других врачей Бриджтауна.

Блад очень удивился этому, ибо до сих пор врачи старались не замечать его, лишь изредка снисходя до сухого приветствия.

— Если вы идете к полковнику Бишопу, то, с вашего согласия, я немного провожу вас, — любезно сказал Вакер, приземистый, широкоплечий человек лет сорока пяти, с обвислыми щеками и тусклыми голубыми глазами.

Предложение Вакера удивило Блада еще более, но внешне он не показал этого.

— Я иду в дом губернатора, — ответил он.

— Да?! Вернее, к супруге губернатора? — многозначительно хихикнул Вакер. — Я слыхал, что она отнимает у вас уйму времени. Что ж, молодость и привлекательная внешность, доктор Блад! Молодость и красота! Это дает врачу огромное преимущество, особенно когда он лечит дам!

Питер пристально взглянул на Вакера:

— Мне кажется, я угадываю вашу мысль. Поделитесь ею не со мной, а с губернатором Стидом. Быть может, это его позабавит.

— Вы неправильно поняли меня, дорогой! — поторопился исправить свои неосторожные слова Вакер. — У меня вовсе не было таких мыслей.

— Надеюсь, что так! — усмехнулся Блад.

— Не будьте так вспыльчивы, мой друг, — вкрадчиво заговорил Вакер и доверительно взял Питера под руку. — Я хочу помочь вам! — Голос доктора понизился почти до шепота. — Ведь рабство должно быть очень неприятно для такого талантливого человека, как вы.

— Какая проницательность! — насмешливо воскликнул Блад.

Однако доктор не заметил этой насмешки или не счел нужным ее заметить.

— Я не дурак, дорогой коллега, — продолжал он. — Я вижу человека насквозь и могу даже сказать, что он думает.

— Вы убедите меня в этом, если скажете, о чем думаю я, — заметил Блад.

Доктор Вакер окинул взглядом пустынную пристань, вдоль которой они шли в этот момент, и, еще ближе придвинувшись к Бладу, сказал вкрадчивым голосом:

— Не раз наблюдал я за вами, когда вы тоскливо всматривались в морскую даль. И вы полагаете, что я не знаю ваших мыслей? Если бы вам удалось спастись из этого ада, вы могли бы, как свободный человек, с удовольствием и выгодой для себя всецело отдаться своей профессии, украшением которой вы являетесь. Мир велик, и, кроме Англии, есть еще много стран, где такого человека, как вы, всегда тепло встретят. Помимо английских колоний, есть и другие. — Вакер оглянулся по сторонам и продолжал тоном заговорщика: — Отсюда совсем недалеко до голландской колонии Кюрасао. В это время года туда вполне можно добраться даже в небольшой лодке. Кюрасао может стать мостиком в огромный мир. Он откроется перед вами, как только вы освободитесь от цепей.

Доктор Вакер умолк и выжидающе уставился на своего невозмутимого спутника. Но Блад молчал.

— Что вы на это скажете? — с нетерпением спросил Вакер.

Блад ответил не сразу. Ему нужно было время, чтобы хладнокровно разобраться в потоке мыслей, нахлынувших на него при этом неожиданном предложении. Подумав, он начал с того, чем другой бы кончил:

— У меня нет денег, а ведь для такого путешествия их потребуется немало.

— Разве я не сказал, что хочу быть вашим другом? — воскликнул Вакер.

— Почему? — в упор спросил Блад, хотя в ответе на свой вопрос он не нуждался.

Доктор Вакер стал пространно объяснять, как обливается кровью его сердце при виде коллеги, изнывающего в рабстве и лишенного возможности применить на деле свои чудесные способности. Но Питер Блад сразу понял истинную причину: любым способом врачи стремились отделаться от конкурента, присутствие которого разоряло их.

Медлительность в принятии решений не являлась недостатком Блада. До сих пор он даже не помышлял о бегстве, понимая, что всякая попытка бежать без посторонней помощи окончилась бы провалом. Сейчас же, когда он мог рассчитывать на помощь Вакера и, в чем Блад не сомневался, его друга Бронсона, побег уже не казался ему безнадежным предприятием. И мысленно он уже сказал Вакеру: «Да!»

Выслушав длинные разглагольствования Вакера, Блад сделал вид, что искренне верит в дружеские побуждения своего коллеги.

— Это очень благородно с вашей стороны, коллега, — сказал он. — Именно так поступил бы и я, если бы мне представился подобный случай.

В глазах Вакера мелькнула радость, и он поспешно, даже слишком поспешно спросил:

— Значит, вы согласны?

— Согласен? — улыбнулся Блад. — А если меня поймают и приведут обратно, то мой лоб на всю жизнь украсится клеймом!

— Риск, конечно, велик, — согласился Вакер. — Но подумайте — в случае успеха вас ждет свобода, перед вами откроется весь мир!

Блад кивнул головой:

— Все это так. Однако для побега, помимо мужества, нужны и деньги. Шлюпка обойдется, вероятно, фунтов в двадцать.

— Деньги вы получите! — поторопился заверить Вакер. — Это будет заем, который вы нам вернете… вернете мне, когда сможете.

Это предательское «нам» и столь же быстрая поправка оговорки лишний раз подтвердили правильность предположения Блада. Сейчас у него не было и тени сомнения в том, что Вакер действовал вкупе с Бронсоном.

Навстречу им стали все чаще попадаться люди, что заставило собеседников прекратить разговор. Блад выразил Вакеру свою благодарность, хотя понимал, что благодарить его, в сущности, не за что.

— Завтра мы продолжим нашу беседу, — сказал он. — Вы приоткрыли мне двери надежды, коллега!

Блад говорил правду: он чувствовал себя, как узник, перед которым внезапно приоткрылись двери темницы.

Распрощавшись с Вакером, Блад прежде всего решил посоветоваться с Джереми Питтом. Вряд ли можно было сомневаться, чтобы Питт отказался разделить с ним опасности задуманного побега. К тому же Питт был штурманом, а пускаться в неведомое плавание без опытного штурмана было бы по меньшей мере неразумно.

Задолго до наступления вечера Блад был уже на территории, огороженной высоким частоколом, за которым находились хижины рабов и большой белый дом надсмотрщика.

— Когда все уснут, приходи ко мне, — шепнул Блад Питту. — Я должен кое-что сообщить тебе…

Молодой человек удивленно посмотрел на Блада. Его слова, казалось, пробудили Питта от оцепенения, в которое его вогнала жизнь, мало похожая на человеческую. Он кивнул головой, и они разошлись.

Полгода жизни на плантациях Барбадоса ввергли молодого моряка в состояние полной безнадежности. Он уже не был прежним спокойным, энергичным и уверенным в себе человеком, а передвигался крадучись, как забитая собака. Его лицо, утратив былые краски, стало безжизненным, глаза потускнели. Он выжил, несмотря на постоянный голод, изнуряющую работу под жестокими лучами тропического солнца и плети надсмотрщика. Отчаяние притупило в нем все чувства, и он медленно превращался в животное. Лишь чувство человеческого достоинства еще не совсем угасло в Питте. Ночью, когда Блад изложил план бегства, молодой человек словно обезумел.

— Бегство! О боже! — задыхаясь, — сказал он и, схватившись за голову, зарыдал, как ребенок.

— Тише! — прошептал Блад. Его рука слегка сжала плечо Питта. — Держи себя в руках. Нас запорют насмерть, если подслушают, о чем говорим.

Одна из привилегий, которыми пользовался Блад, состояла также в том, что он жил теперь в отдельной хижине. Она была сплетена из прутьев и свободно пропускала каждый звук. И хотя лагерь осужденных давно уже погрузился в глубокий сон, поблизости мог оказаться какой-нибудь слишком бдительный надсмотрщик, а это грозило непоправимой бедой. Питт постарался взять себя в руки.

В течение часа в хижине слышался едва внятный шепот. Надежда на освобождение вернула Питту его прежнюю сообразительность. Друзья решили, что для участия в задуманном предприятии следует привлечь человек восемь-девять, не больше. Из двух десятков еще оставшихся в живых повстанцев, которых купил полковник Бишоп, предстояло выбрать наиболее подходящих. Было бы хорошо, если бы все они знали море, но таких людей насчитывалось всего лишь двое — Хагторп, служивший в королевском военно-морском флоте, и младший офицер Николас Дайк. И еще один — артиллерист, по имени Огл, знакомый с морем, — также мог стать полезным спутником. Договорились, что Питт начнет с этих трех, а затем завербует еще человек шесть — восемь. Блад советовал Питту действовать осторожно: выяснить сначала настроение людей, а потом уж говорить с ними более или менее откровенно.

— Помни, — говорил Блад, — что, выдав себя, ты погубишь все: ведь ты — единственный штурман среди нас, и без тебя бегство невозможно.

Заверив Блада, что он все понял, Питт прокрался в свою хижину и бросился на соломенную подстилку, служившую ему постелью.

На следующее утро Блад встретился на пристани с доктором Вакером. Доктор соглашался дать взаймы тридцать фунтов стерлингов, необходимые для приобретения шлюпки. Блад почтительно поблагодарил его и сказал:

— Мне нужны не деньги, а шлюпка. Но я не знаю, кто осмелится продать мне ее после угроз наказаний, перечисленных в приказе губернатора Стида. Вы, конечно, знаете его?

Доктор Вакер в раздумье потер подбородок:

— Да, я читал это объявление… Однако, согласитесь, не мне же приобретать для вас шлюпку! Это станет сразу же известно всем. Мое участие повлечет за собой тюремное заключение и штраф в двести фунтов… вы понимаете?

Надежда, горевшая в душе Блада, потускнела, и тень отчаяния пробежала по его лицу.

— Да, но тогда… — пробормотал он, — к чему же мне ваши деньги?

— Отчаиваться рано, — сказал Вакер, и по тонким его губам скользнула улыбка. — Я об этом думал. Пусть человек, который купит шлюпку, уедет с вами. Здесь не должно остаться никого, кому пришлось бы впоследствии отвечать.

— Но кто же согласится бежать отсюда, кроме людей, влачащих такую же участь, как и я? — с сомнением спросил Блад.

— На острове есть не только невольники, но и ссыльные, — пояснил Вакер. — Люди, отбывающие ссылку за долги, будут счастливы расправить свои крылья. Я знаю одного корабельного плотника, по фамилии Нэтталл, и мне известно, что он с радостью воспользуется возможностью уехать.

— Но если он явится к кому-то покупать шлюпку, то, естественно, возникнет вопрос, откуда он взял деньги.

— Конечно, такой вопрос может возникнуть, но надо сделать так, чтобы на острове не осталось никого, кому можно было бы задать такой вопрос.

Блад понимающе кивнул головой, и Вакер подробно изложил свой план:

— Берите деньги и сразу же забудьте, что вам их дал я. Если же вас спросят о них, то вы скажете, что ваши друзья или родственники прислали вам эти деньги из Англии через одного из ваших пациентов, имя которого вы, как честный человек, ни в коем случае не можете назвать.

Он умолк и вопросительно посмотрел на Блада, и, когда тот ответил утвердительным взглядом, доктор, облегченно вздохнув, продолжал:

— Если действовать осторожно, то никаких вопросов не последует. Вам следует договориться с Нэтталлом, потому что плотник может быть очень полезным членом вашей команды. Он подыщет подходящую шлюпку и купит ее. Всю подготовку к бегству нужно закончить до приобретения шлюпки и, не теряя ни минуты, исчезнуть. Понимаете?

Блад понимал его так хорошо, что уже через час повидал Нэтталла и выяснил, что он действительно согласен участвовать в побеге. Они договорились, что плотник немедленно начнет поиски шлюпки, а когда она будет найдена, Блад сразу же передаст ему необходимую сумму.

Поиски, однако, заняли гораздо больше времени, нежели предполагал Блад. Лишь недели через три Нэтталл, с которым Блад встречался почти ежедневно, сообщил, что нашел подходящее суденышко и что его согласны продать за двадцать два фунта. В тот же вечер, вдали от любопытных глаз, Блад вручил ему деньги, и Нэтталл ушел, чтобы совершить покупку в конце следующего дня. Он должен был доставить шлюпку к пристани, откуда под покровом ночи Блад и его товарищи отправятся навстречу свободе.

Наконец все приготовления к побегу были закончены. В пустом бараке, где еще недавно помещались раненые пленники, Нэтталл спрятал центнер[18] хлеба, несколько кругов сыра, бочонок воды, десяток бутылок вина, компас, квадрант[19], карту, песочные часы, лаг[20], фонарь и свечи.

За палисадом, окружавшим лагерь осужденных, также все были готовы. Хагторп, Дайк и Огл согласились бежать, как и восемь других людей, тщательно отобранных из бывших повстанцев. В хижине Питта, где он жил вместе с пятью заключенными, согласившимися участвовать в смелой попытке Блада, в течение этих томительных ночей ожидания была сплетена лестница, чтобы с ее помощью перебраться через палисад.

Со страхом и нетерпением ожидали участники побега наступления следующего дня, который должен был стать последним днем их страшной жизни на Барбадосе.

Вечером, перед закатом солнца, убедившись, что Нэтталл отправился за лодкой, Блад медленно подошел к лагерю, куда надсмотрщики загоняли невольников, только что возвратившихся с плантаций. Он молча стоял у ворот, пропуская мимо себя изможденных, смертельно уставших людей, но посвященным был понятен огонек надежды, горевший в его глазах. Войдя в ворота вслед за невольниками, тащившимися к своим убогим хижинам, он увидел полковника Бишопа. Плантатор с тростью в руках разговаривал с надсмотрщиком Кентом, стоя около колодок, предназначенных для наказания провинившихся рабов.

Заметив Блада, он мрачно взглянул на него.

— Где ты шлялся? — закричал он, и, хотя угрожающий тон, звучавший в голосе полковника, был для него обычным, Блад почувствовал, как его сердце болезненно сжалось.

— Я был в городе, — ответил он. — У госпожи Патч лихорадка, а господин Деккер вывихнул ногу.

— За тобой ходили к Деккеру, но тебя там не нашли. Мне придется кое-что предпринять, красавец, чтобы ты не лодырничал и не злоупотреблял предоставленной тебе свободой. Не забывай, что ты осужденный бунтовщик!

— Мне все время об этом напоминают, — ответил Блад, так и не научившийся сдерживать свой язык.

— Черт возьми! — заорал взбешенный Бишоп. — Ты еще осмеливаешься говорить мне дерзости?

Вспомнив, как много поставлено им сегодня на карту и живо представив себе тот страх, с каким прислушиваются к его разговору с Бишопом товарищи в окружающих хижинах, Блад с необычным смирением ответил:

— О нет, сэр! Я далек от мысли говорить вам дерзости. Я… чувствую себя виноватым, что вам пришлось искать меня…

Бишоп внезапно остыл:

— Да? Ну ладно, сейчас ты почувствуешь себя еще больше виноватым. У губернатора приступ подагры, он визжит, как недорезанная свинья, а тебя нигде нельзя найти. Немедленно отправляйся в губернаторский дом. Тебя там ждут… Кент, дай ему лошадь, а то этот олух будет добираться туда всю ночь.

У Блада не было времени раздумывать. Он сознавал свое бессилие устранить эту неожиданную помеху. Но бегство было назначено на полночь. В надежде вернуться к этому времени доктор вскочил на подведенную Кентом лошадь.

— А как я вернусь назад? — спросил он. — Ведь ворота палисада будут закрыты.

— Об этом не беспокойся. До утра ты сюда не вернешься, — ответил Бишоп. — Они найдут для тебя какую-нибудь конуру в губернаторском доме, где ты и переспишь.

Сердце Питера Блада упало.

— Но… — начал он.

— Отправляйся без разговоров! Ты, кажется, намерен болтать до темноты. Губернатор ждет тебя! — И Бишоп с такой силой ударил лошадь Блада своей тростью, что она рванулась вперед, едва не выбросив из седла всадника.

Питер Блад уехал с настроением, близким к отчаянию. Бегство приходилось откладывать до следующей ночи, а это грозило осложнениями: сделка Нэтталла могла получить огласку, к нему могли обратиться с вопросами, на которые трудно было ответить, не возбудив подозрения.

Блад рассчитывал, что после визита в губернаторский дом ему удастся под покровом темноты незаметно прокрасться к частоколу и дать знать Питту и другим о своем возвращении. Тогда бегство еще могло бы состояться. Однако и эти расчеты сорвал губернатор, у которого он нашел свирепый приступ подагры и не менее свирепый приступ гнева, вызванный длительным отсутствием Блада.

Губернатор задержал доктора до глубокой ночи. Блад надеялся уйти после того, как ему удалось при помощи кровопускания несколько успокоить боли, мучившие губернатора, но Стид не хотел и слышать об отъезде Блада. Доктор должен был остаться на ночь здесь же, в губернаторской спальне. Судьба, казалось, издевалась над Бладом. Бегство в эту ночь окончательно срывалось.

Только рано утром Питер Блад, заявив, что ему необходимо побывать в аптеке, смог выбраться из губернаторского дома.

Он поспешил к Нэтталлу и застал его в ужасном состоянии. Несчастный плотник, прождавший на пристани всю ночь, был убежден, что все уже открыто и он погиб. Питер Блад как мог успокоил его.

— Мы бежим сегодня ночью, — сказал он с уверенностью, которой на самом деле не испытывал. — Бежим, если даже для этого мне придется выпустить у губернатора всю его кровь. Будьте готовы сегодня ночью.

— Ну, а если днем у меня спросят, откуда я взял деньги? — проблеял Нэтталл. Это был щуплый человечек с мелкими чертами лица и бесцветными, отчаянно моргающими глазами.

— Придумайте что-нибудь. Но не трусьте. Держитесь уверенней. Я не могу больше здесь задерживаться. — И с этими словами Блад расстался с плотником.

Через час после его ухода в жалкую лачугу Нэтталла явился чиновник из канцелярии губернатора. С тех пор как на острове появились осужденные повстанцы, губернатор установил правило, по которому каждый, продавший шлюпку, обязан был сообщить об этом властям, после чего имел право на получение обратно залога в десять фунтов стерлингов, который вносил каждый владелец шлюпки. Однако губернаторская канцелярия отложила выплату залога человеку, продавшему Нэтталлу шлюпку, чтобы проверить, действительно ли была совершена эта сделка.

— Нам стало известно, что ты купил лодку у Роберта Фаррела, — сказал чиновник.

— Да, — ответил Нэтталл, убежденный, что для него уже наступил конец.

— Не кажется ли тебе, что ты вовсе не торопишься сообщить об этой покупке в канцелярию губернатора? — Это было сказано таким тоном, что бесцветные глазки Нэтталла замигали еще быстрее.

— С… сообщить об этом?

— Ты знаешь, что это требуется по закону.

— Если вы позволите… я… я не знал!

— Но об этом было объявлено еще в январе.

— Я… я… не умею читать.

Чиновник посмотрел на него с нескрываемым презрением.

— Теперь ты об этом знаешь. Потрудись до двенадцати часов дня внести в канцелярию губернатора залог — десять фунтов стерлингов.

Чиновник удалился, оставив Нэтталла в холодном поту, хотя утро было очень жаркое. Несчастный плотник был рад, что ему не задали самого неприятного вопроса: откуда у человека, сосланного на остров за неуплату долгов, оказались деньги для покупки шлюпки? Он понимал, конечно, что это была только временная отсрочка, что этот вопрос ему все равно зададут, и тогда ему придет конец.

Нэтталл проклинал ту минуту, когда он согласился принять участие в бегстве. Ему казалось, что все их планы раскрыты, что его, наверно, повесят или по крайней мере заклеймят каленым железом и продадут в рабство, как и тех арестантов, с которыми он имел безумие связаться. Если бы только в его руках были эти злосчастные десять фунтов для внесения залога, тогда он мог бы сейчас же закончить все формальности, и это отсрочило бы необходимость отвечать на вопросы. Ведь чиновник не обратил внимания на то, что Нэтталл был должником. Следовательно, его коллеги тоже могли оказаться такими же рассеянными хотя бы на один-два дня. А за это время Нэтталл надеялся оказаться вне пределов их досягаемости.

Нужно было что-то немедленно предпринять и во что бы то ни стало найти деньги до двенадцати часов дня.

Схватив шляпу, Нэтталл отправился на поиски Питера Блада. Но где мог быть сейчас доктор? Где его искать? Он осмелился спросить у одно-двух прохожих, не видели ли они доктора Блада, делая вид, будто чувствует себя плохо, что, впрочем, весьма походило на истину. Но никто не мог ответить ему на этот вопрос, а поскольку Блад никогда не говорил плотнику о роли Вакера в предполагаемом побеге, то Нэтталл прошел мимо дома единственного человека на Барбадосе, который охотно помог бы ему найти Блада.

В конце концов Нэтталл отправился на плантацию полковника Бишопа, решив, что если Блада не окажется и там, то он повидает Питта — о его участии в бегстве ему было известно — и через него передаст Бладу обо всем, что с ним произошло.

Встревоженный Нэтталл, не замечая ужасной жары, вышел из города и отправился на холмы к северу от города, где находилась плантация.

В это же самое время Блад, снабдив губернатора лекарством, получил разрешение отправиться по своим делам. Он выехал из губернаторского дома, намереваясь отправиться на плантацию, и попал бы туда, конечно, гораздо раньше Нэтталла, если бы непредвиденная задержка не повлекла за собой несколько неприятных событий. А причиной задержки оказалась Арабелла Бишоп.

Они встретились у ворот пышного сада, окружавшего губернаторский дом.

На этот раз Питер Блад был в хорошем настроении. Здоровье знатного пациента улучшилось настолько, что Блад приобрел наконец свободу передвижения, и это сразу же вывело его из состояния мрачной подавленности, в котором он находился последние двенадцать часов. Ртуть в термометре его настроения подскочила вверх. Он смотрел на будущее оптимистически: ну что ж, не удалось прошлой ночью — удастся нынешней; один день, в конце концов, ничего не решает. Конечно, губернаторская канцелярия — малоприятное учреждение, но от ее внимания они избавлены по меньшей мере на сутки, а к этому времени их суденышко будет уже далеко отсюда.

Его уверенность в успехе была первой причиной несчастья. Вторая же заключалась в том, что и у Арабеллы Бишоп в этот день было такое же хорошее настроение, и она не испытывала к Бладу никакой вражды. Эти два обстоятельства и явились причиной его задержки, приведшей к печальным последствиям.

Увидев Блада, Арабелла с милой улыбкой поздоровалась с ним и заметила:

— Кажется, уже целый месяц прошел со дня нашей последней встречи.

— Точнее говоря, двадцать один день. Я считал их.

— А я уже начала думать, что вы умерли.

— В таком случае благодарю вас за венок.

— Какой венок?

— Венок на мою могилу.

— Почему вы всегда шутите? — спросила Арабелла, вспомнив, что именно его насмешливость во время последней встречи оттолкнула ее от Блада.

— Человек должен уметь иногда посмеяться над собой, иначе он сойдет с ума, — ответил Блад. — Об этом, к сожалению, знают очень немногие, и поэтому в мире так много сумасшедших.

— Над собой вы можете смеяться сколько угодно. Но, мне кажется, что вы смеетесь и надо мной, а это ведь невежливо.

— Честное слово, вы ошибаетесь. Я смеюсь только над смешным, а вы совсем не смешны.

— Какая же я тогда? — улыбнулась Арабелла.

Он с восхищением глядел на нее — такую очаровательную, доверчивую и искреннюю.

— Вы — племянница человека, которому я принадлежу как невольник. — Он сказал это мягко, без озлобления.

— Нет, нет, это не ответ! — настаивала она. — Сегодня вы должны отвечать мне искренне.

— Искренне? — переспросил Блад. — На ваши вопросы вообще отвечать трудно, а отвечать искренне… Ну хорошо. Я скажу, что тот человек, другом которого вы станете, может считать себя счастливцем… — Он, видимо, хотел еще что-то сказать, но сдержался.

— Это даже более чем вежливо! — рассмеялась Арабелла. — Оказывается, вы умеете говорить комплименты! Другой на вашем месте…

— Вы думаете, я не знаю, что сказал бы другой на моем месте? — перебил ее Блад. — Вы, очевидно, полагаете, что я не знаю мужчин?

— Возможно, мужчин вы знаете, но в женщинах вы совершенно не способны разбираться, и инцидент в госпитале лишь подтверждает это.

— Неужели вы никогда не забудете о нем?

— Никогда!

— Какая память! Разве у меня нет каких-либо хороших качеств, о которых можно было бы говорить?

— Почему же, таких качеств у вас несколько.

— Какие же, например? — поспешно спросил Блад.

— Вы прекрасно говорите по-испански.

— И это все? — уныло протянул Блад.

Но девушка словно не заметила его огорчения.

— Где вы изучили этот язык? Вы были в Испании? — спросила она.

— Да, я два года просидел в испанской тюрьме.

— В тюрьме? — переспросила Арабелла, и в ее тоне прозвучало замешательство, не укрывшееся от Блада.

— Как военнопленный, — пояснил он. — Я был взят в плен, находясь в рядах французской армии.

— Но ведь вы врач!

— Полагаю все-таки, что это мое побочное занятие. По профессии я солдат. По крайней мере, этому я отдал десять лет жизни. Большого богатства эта профессия мне не принесла, но служила она мне лучше, чем медицина, по милости которой, как видите, я стал рабом. Очевидно, бог предпочитает, чтобы люди не лечили друг друга, а убивали.

— Но почему вы стали солдатом и оказались во французской армии?

— Я — ирландец и получил медицинское образование, но мы, ирландцы, очень своеобразный народ и поэтому… О, это очень длинная история, а полковник уже ждет меня.

Однако Арабелла не хотела отказаться от возможности послушать интересную историю. Если Блад немного подождет, то обратно они поедут вместе, после того как по просьбе дяди она справится о состоянии здоровья губернатора.

Блад, конечно, согласился подождать, и вскоре, не торопя лошадей, они возвращались к дому полковника Бишопа. Кое-кто из встречных не скрывал своего удивления при виде раба-доктора, столь непринужденно беседующего с племянницей своего хозяина. Нашлись и такие, которые дали себе слово намекнуть об этом полковнику. Что касается Питера и Арабеллы, то в это утро они совершенно не замечали окружающего. Он поведал ей о своей бурной юности и более подробно, чем раньше, рассказал о том, как его арестовали и судили.

Он уже заканчивал свой рассказ, когда они сошли с лошадей у дверей ее дома и задержались здесь еще на несколько минут, узнав от грума, что полковник еще не вернулся с плантации. Арабелла явно не хотела отпускать Блада.

— Сожалею, что не знала всего этогораньше, — сказала девушка, и в ее карих глазах блеснули слезы. На прощание она по-дружески протянула Бладу руку.

— Почему? Разве это что-либо изменило бы? — спросил он.

— Думаю, что да. Жизнь очень сурово обошлась с вами.

— Могло быть и хуже, — сказал он и взглянул на нее так пылко, что на щеках Арабеллы вспыхнул румянец и она опустила глаза.

Прощаясь, Блад поцеловал ее руку. Затем он медленно направился к палисаду, находившемуся в полумиле от дома. Перед его глазами все еще стояло ее лицо с краской смущения и необычным для нее выражением робости. В это мгновение он уже не помнил, что был невольником, осужденным на десять лет каторги, и что в эту ночь над планом его бегства нависла серьезная угроза.

Глава 7

ПИРАТЫ
Джеймс Нэтталл очень быстро добрался до плантации полковника Бишопа. Его тонкие, длинные и сухие ноги были вполне приспособлены к путешествиям в тропическом климате, да и сам он выглядел таким худым, что трудно было предположить, чтобы в его теле пульсировала жизнь, а между тем, когда он подходил к плантации, с него градом катился пот.

У ворот он столкнулся с надсмотрщиком Кентом — приземистым, кривоногим животным, с руками Геркулеса и челюстями бульдога.

— Я ищу доктора Блада, — задыхаясь, пролепетал Нэтталл.

— Ты что-то уж очень спешишь! — заворчал Кент. — Ну что еще за чертовщина? Двойня?

— Как? Двойня? О нет. Я не женат, сэр… Это… мой двоюродный брат, сэр.

— Что, что?

— Он заболел, сэр, — быстро солгал Нэтталл. — Доктор здесь?

— Его хижина вон там, — небрежно указал Кент. — Если его там нет, ищи где-нибудь в другом месте. — И с этими словами он ушел.

Обрадовавшись, что Кент удалился, Нэтталл вбежал в ворота. Доктора Блада в хижине не оказалось. Любой здравомыслящий человек на его месте дождался бы доктора здесь, но Нэтталл не принадлежал к числу людей такого рода…

Он выскочил из ворот ограды и после минутного раздумья решил идти в любом направлении, только не туда, куда ушел Кент. По выжженному солнцем лугу Нэтталл пробрался на плантацию сахарного тростника, золотистой стеной высившегося в ослепительных лучах июньского солнца. Дорожки, проходившие вдоль и поперек плантации, делили янтарное поле на отдельные квадраты. Заметив вдали работающих невольников, Нэтталл подошел к ним. Питта среди них не было, а спросить о нем Нэтталл не решался. Почти полчаса бродил он по дорожкам в поисках доктора. В одном месте его задержал надсмотрщик и грубо спросил, что ему здесь нужно. Нэтталл опять ответил, что ищет доктора Блада. Тогда надсмотрщик послал Нэтталла к дьяволу и потребовал, чтобы тот немедленно убрался. Испуганный плотник пообещал сейчас же уйти, но по ошибке пошел не к хижинам, где жили невольники, а в противоположную сторону, на самый дальний участок плантации, у опушки густого леса.

Надсмотрщику, изнемогавшему от полуденного зноя, вероятно, было лень исправлять его ошибку.

Так Нэтталл добрался до конца дорожки и, свернув с нее, наткнулся на Питта, который чистил деревянной лопатой оросительную канаву.

Питт был бос, вся его одежда состояла из коротких и рваных бумажных штанов. На голове торчала соломенная шляпа с широкими полями. Увидев его, Нэтталл вслух поблагодарил бога. Питт удивленно поглядел на плотника, который унылым тоном, охая и вздыхая, рассказал ему печальные новости, суть которых заключалась в том, что необходимо было срочно найти Блада и получить у него десять фунтов стерлингов, без которых всем им грозила гибель.

— Будь ты проклят, дурак! — гневно сказал Питт. — Если тебе нужен Блад, так почему ты тратишь здесь время?

— Я не могу его найти, — проблеял Нэтталл, возмутившись таким отношением к нему. Он не мог, разумеется, понять, в каком взвинченном состоянии находится Питт, который к утру, после бессонной ночи и тревожного ожидания, дошел уже до отчаяния. — Я думал, что ты…

— Ты думал, я брошу лопату и отправлюсь на поиски доктора? Боже мой, и от такого идиота зависит наша жизнь! Время дорого, а ты тратишь его попусту. Ведь если надсмотрщик увидит тебя со мной, что ты ему скажешь, болван?!

От таких оскорблений Нэтталл на мгновение лишился дара речи, а потом вспылил:

— Клянусь богом, мне жаль, что я вообще связался с вами! Клянусь…

Но чем еще хотел поклясться Нэтталл, осталось неизвестным, потому что из-за густых зарослей появилась крупная фигура мужчины в камзоле из светло-коричневой тафты. Его сопровождали два негра, одетые в бумажные трусы и вооруженные абордажными саблями. Неслышно подойдя по мягкой земле, он оказался в десяти ярдах[21] от Нэтталла и Питта.

Испуганный Нэтталл бросился в лес, как заяц. Это был самый глупый и предательский поступок, какой он только мог придумать. Питт простонал и, опершись на лопату, не двигался с места.

— Эй, ты! Стой! — заорал полковник Бишоп, и вслед беглецу понеслись страшные угрозы, перемешанные с бранью.

Однако беглец, ни разу не обернувшись, скрылся в чаще. В его трусливой душе теплилась одна-единственная надежда, что полковник Бишоп не заметил его лица, ибо он знал, что у полковника хватит власти и влияния отправить на виселицу любого не понравившегося ему человека.

Уже после того, как беглец был далеко, плантатор вспомнил о двух неграх, шедших за ним по пятам, словно гончие собаки. Это были телохранители Бишопа, без которых он не появлялся на плантации, с тех пор как несколько лет назад один невольник бросился на него и чуть не задушил.

— Догнать его, черные свиньи! — закричал Бишоп, но, едва лишь негры бросились вдогонку за беглецом, он тут же остановил их: — Ни с места, проклятые!

Ему пришло в голову, что для расправы над беглецом нет нужды охотиться за ним. В его руках был Питт, у которого он мог вырвать имя его застенчивого приятеля и содержание их таинственной беседы. Питт, конечно, мог заупрямиться, но изобретательный полковник знал немало способов, для того чтобы сломить упрямство любого своего раба.

Повернувшись к невольнику лицом, пылавшим от жары и от ярости, Бишоп посмотрел на него маленькими глазками и, размахивая легкой бамбуковой тростью, сделал шаг вперед.

— Кто этот беглец? — со зловещим спокойствием спросил он.

Питт стоял молча, опираясь на лопату. Он тщетно пытался найти какой-нибудь ответ на вопрос хозяина, но в голосе теснились лишь проклятия по адресу идиота Нэтталла.

Подняв бамбуковую трость, полковник изо всей силы ударил юношу по голой спине. Питт вскрикнул от жгучей боли.

— Отвечай, собака! Как его зовут?

Взглянув исподлобья на плантатора, Джереми сказал:

— Я не знаю. — В его голосе прозвучало раздражение, которое полковник расценил как дерзость.

— Не знаешь? Хорошо. Вот тебе еще, чтобы ты думал побыстрей! Вот еще, и еще, и еще… — Удары сыпались на юношу один за другим. — Ну, как теперь? Вспомнил его имя?

— Нет, я же не знаю его.

— А!.. Ты еще упрямишься! — Полковник со злобой посматривал на Питта, но затем им вдруг овладела ярость. — Силы небесные! Ты решил со мной шутить? Ты думаешь, что я тебе это позволю?

Стиснув зубы и пожав плечами, Питт переминался с ноги на ногу. Для того чтобы привести полковника Бишопа в бешенство, требовалось очень немного. Взбешенный плантатор стал нещадно избивать юношу, сопровождая каждый удар кощунственной бранью, пока Питт не был доведен до отчаяния, вызванного вспыхнувшим в нем чувством человеческого достоинства, и не бросился на своего мучителя.

Но за всеми его движениями зорко следили бдительные телохранители. Их мускулистые бронзовые руки тотчас же охватили Питта, скрутили ему руки назад и связали ремнем.

Лицо у Бишопа покрылось пятнами. Тяжело дыша, он крикнул:

— Взять его!

Негры потащили несчастного Питта по длинной дорожке меж золотистых стен тростника. Их провожали испуганные взгляды работавших невольников. Отчаяние Питта было безгранично. Его мало трогали предстоящие мучения; главная причина его душевных страданий заключалась в том, что тщательно разработанный план спасения из этого ада был сорван так нежданно и так глупо.

Пройдя мимо палисада, негры, тащившие Питта, направились к белому дому надсмотрщика, откуда хорошо была видна Карлайлская бухта. Питт бросил взгляд на пристань, у которой качались на волнах черные шлюпки. Он поймал себя на мысли о том, что в одной из этих шлюпок, если бы им хоть немного улыбнулось счастье, они могли уже быть за горизонтом.

И он тоскливо посмотрел на морскую синеву.

Там, подгоняемый легким бризом, едва рябившим сапфировую поверхность Карибского моря, величественно шел под английским флагом красный фрегат.

Полковник остановился и, прикрыв руками глаза от солнца, внимательно посмотрел на корабль. Несмотря на легкий бриз, корабль медленно входил в бухту только под нижним парусом на передней мачте. Остальные паруса были свернуты, открывая взгляду внушительные очертания корпуса корабля — от возвышающейся в виде башни высокой надстройки на корме до позолоченной головы на форштевне, сверкавшей в ослепительных лучах солнца.

Осторожное продвижение корабля свидетельствовало, что его шкипер плохо знал местные воды и пробирался вперед, то и дело сверяясь с показаниями лота. Судя по скорости движения, кораблю требовалось не менее часа, для того чтобы бросить якорь в порту. Пока полковник рассматривал корабль, видимо восхищаясь его красотой, Питта увели за палисад и заковали в колодки, всегда стоявшие наготове для рабов, нуждавшихся в исправлении.

Сюда же неторопливой, раскачивающейся походкой подошел полковник Бишоп.

— Непокорная дворняга, которая осмеливается показывать клыки своему хозяину, расплачивается за обучение хорошим манерам своей исполосованной шкурой, — сказал он, приступая к исполнению обязанностей палача.

То, что он сам, своими собственными руками, выполнял работу, которую большинство людей его положения, хотя бы из уважения к себе, поручали слугам, может дать представление о том, как низко пал этот человек. С видимым наслаждением наносил он удары по голове и спине своей жертвы, будто удовлетворяя свою дикую страсть. От сильных ударов гибкая трость расщепилась на длинные, гибкие полосы с краями, острыми, как бритва. Когда полковник, обессилев, отбросил в сторону измочаленную трость, вся спина несчастного невольника представляла собой кровавое месиво.

— Пусть это научит тебя нужной покорности! — сказал палач-полковник. — Ты останешься в колодках без пищи и воды — слышишь меня: без пищи и воды! — до тех пор, пока не соблаговолишь сообщить мне имя твоего застенчивого друга и зачем он сюда приходил.

Плантатор повернулся на каблуках и ушел в сопровождении своих телохранителей.

Питт слышал его будто сквозь сон. Сознание почти оставило его, истерзанного страшной болью, измученного отчаянием. Ему было уже безразлично — жив он или нет.

Однако новые муки пробудили его из состояния тупого оцепенения, вызванного болью. Колодки стояли на открытом месте, ничем не защищенном от жгучих лучей тропического солнца, которые, подобно языкам жаркого пламени, лизали изуродованную, кровоточащую спину Питта. К этой нестерпимой боли прибавилась и другая, еще более мучительная. Свирепые мухи Антильских островов, привлеченные запахом крови, тучей набросились на него.

Вот почему изобретательный полковник, так хорошо владеющий искусством развязывать языки упрямцев, не счел нужным прибегать к другим формам пыток. При всей своей дьявольской жестокости он не смог бы придумать больших мучений, нежели те, которые природа так щедро отпустила на долю Питта.

Рискуя переломать себе руки и ноги, молодой моряк стонал, корчился и извивался в колодках.

В таком состоянии его и нашел Питер Блад, который внезапно появился перед затуманенным взором Питта, с большим пальмовым листом в руках. Отогнав мух, облепивших Питта, он привязал лист к шее юноши, укрыв его спину от назойливых насекомых и от палящего солнца. Усевшись рядом с Питтом, Блад положил голову страдальца к себе на плечо и обмыл ему лицо холодной водой из фляжки. Питт вздрогнул и, тяжело вздохнув, простонал:

— Пить! Ради бога, пить!

Блад поднес к дрожащим губам мученика флягу с водой. Молодой человек жадно припал к ней, стуча зубами о горлышко, и осушил ее до дна, после чего, почувствовав облегчение, попытался сесть.

— Спина, моя спина! — простонал он.

В глазах Питера Блада что-то сверкнуло, кулаки его сжались, а лицо передернула гримаса сострадания, но, когда он заговорил, голос его снова был спокойным и ровным:

— Успокойся, Питт. Я прикрыл тебе спину, хуже ей пока не будет. Расскажи мне покороче, что с тобой случилось. Ты, наверное, полагал, будто мы обойдемся без штурмана, если дал этой скотине Бишопу повод чуть не убить тебя?

Питт застонал. Однако на этот раз его мучила не столько физическая, сколько душевная боль.

— Не думаю, Питер, что штурман вообще понадобится.

— Что, что такое? — вскричал Блад.

Прерывистым голосом Питт, задыхаясь, поведал другу обо всем случившемся.

— Я буду гнить здесь… пока не скажу ему имя… зачем он… приходил сюда…

Блад поднялся на ноги, и рычание вырвалось из его горла.

— Будь проклят этот грязный рабовладелец! — сказал он. — Но мы должны что-то придумать. К черту Нэтталла! Внесет он залог или нет, выдумает какое-либо объяснение или нет, — все равно шлюпка наша. Мы убежим, а вместе с нами и ты.

— Фантазия, Питер, — прошептал мученик. — Мы не сможем бежать… Залог не внесен… Чиновники конфискуют шлюпку… Если даже Нэтталл не выдаст нас… и нам не заклеймят лбы…

Блад отвернулся и с тоской взглянул на море, по голубой глади которого он так мучительно надеялся вернуться к свободной жизни.

Огромный красный корабль к этому времени уже приблизился к берегу и сейчас медленно входил в бухту. Две или три лодки отчалили от пристани, направляясь к нему. Блад видел сверкание медных пушек, установленных на носу, и различал фигуру матроса около передней якорной цепи с левой стороны судна, готовившегося бросить лот.

Чей-то гневный голос прервал его мысли:

— Какого дьявола ты здесь делаешь?

Это был полковник Бишоп со своими телохранителями.

На смуглом лице Блада появилось иное выражение.

— Что я делаю? — вежливо спросил он. — Как всегда, выполняю свои обязанности.

Разгневанный полковник заметил пустую фляжку рядом с колодками, в которых корчился Питт, и пальмовый лист, прикрывавший его спину.

— Ты осмелился это сделать, подлец? — На лбу плантатора, как жгуты, вздулись вены.

— Да, я это сделал! — В голосе Блада звучало искреннее удивление.

— Я приказал, чтобы ему не давали пищи и воды до моего распоряжения.

— Простите, господин полковник, но ведь я не слышал этого распоряжения.

— Ты не слышал?! О мерзавец! Исчадие ада! Как же ты мог слышать, когда тебя здесь не было?

— Но в таком случае, можно ли требовать от меня, чтобы я знал о вашем распоряжении? — с нескрываемым огорчением спросил Блад. — Увидев, что ваш раб страдает, я сказал себе: «Это один из невольников моего полковника, а я у него врач и, конечно, обязан заботиться о его собственности». Поэтому я дал этому юноше глоток воды и прикрыл спину пальмовым листом. Разве я не был прав?

— Прав? — От возмущения полковник потерял дар речи.

— Не надо волноваться! — умоляюще произнес Блад. — Вам это очень вредно. Вас разобьет паралич, если вы будете так горячиться…

Полковник с проклятиями оттолкнул доктора, бросился к колодкам и сорвал пальмовый лист со спины пленника.

— Во имя человеколюбия… — начал было Блад.

Полковник, задыхаясь от ярости, заревел:

— Убирайся вон! Не смей даже приближаться к нему, пока я сам не пошлю за тобой, если ты не хочешь отведать бамбуковой палки!

Он был ужасен в своем гневе, но Блад даже не вздрогнул. И полковник, почувствовав на себе пристальный взгляд его светло-синих глаз, казавшихся такими удивительно странными на этом смуглом лице, как бледные сапфиры в медной оправе, подумал, что этот мерзавец-доктор в последнее время стал слишком много себе позволять. Такое положение требовалось исправить немедля. А Блад продолжал спокойно и настойчиво:

— Во имя человеколюбия, разрешите мне облегчить его страдания, или клянусь вам, что я откажусь выполнять свои обязанности врача и не дотронусь ни до одного пациента на этом отвратительном острове.

Полковник был так поражен, что сразу не нашелся, что сказать. Потом он заорал:

— Милостивый бог! Ты смеешь разговаривать со мной подобным тоном, собака? Ты осмеливаешься ставить мне условия?

— А почему бы и нет? — Синие глаза Блада смотрели в упор на полковника, и в них играл демон безрассудства, порожденный отчаянием.

В течение нескольких минут, показавшихся Бладу вечностью, Бишоп молча рассматривал его, а затем изрек:

— Я слишком мягко относился к тебе. Но это можно исправить. — Губы его сжались. — Я прикажу пороть тебя до тех пор, пока на твоей паршивой спине не останется клочка целой кожи!

— Вы это сделаете? Гм-м!.. А что скажет губернатор?

— Ты не единственный врач на острове.

Блад засмеялся:

— И вы осмелитесь сказать это губернатору, который мучается от подагры так, что не может даже стоять? Вы прекрасно знаете, что он не потерпит другого врача.

Однако полковника, охваченного диким гневом, нелегко было успокоить.

— Если ты останешься в живых после того, как мои черномазые над тобой поработают, возможно, ты одумаешься.

Он повернулся к неграм, чтобы отдать приказание, но в это мгновение, сотрясая воздух, раздался мощный, раскатистый удар. Бишоп подскочил от неожиданности, а вместе с ним подскочили оба его телохранителя и даже внешне невозмутимый Блад. После этого все они, как по команде, повернулись лицом к морю.

Внизу, в бухте, там, где на расстоянии кабельтова[22] от форта стоял большой красивый корабль, заклубились облака белого дыма. Они целиком скрыли корабль, оставив видимыми только верхушки мачт. Стая испуганных морских птиц, поднявшаяся со скалистых берегов, с пронзительными криками кружила в голубом небе.

Ни полковник, ни Блад, ни Питт, глядевший мутными глазами на голубую бухту, не понимали, что происходит. Но это продолжалось недолго — лишь до той поры, как английский флаг быстро соскользнул с флагштока на грот-мачте и исчез в белой облачной мгле, а на смену ему через несколько секунд взвился золотисто-пурпурный стяг Испании. Тогда все сразу стало понятно.

— Пираты! — заревел полковник. — Пираты!

Страх и недоверие смешались в его голосе. Лицо Бишопа побледнело, приняв землистый оттенок, маленькие глазки вспыхнули гневом. Его телохранители в недоумении глядели на хозяина, выкатив белки глаз и скаля зубы.

Глава 8

ИСПАНЦЫ
Большой корабль, которому разрешили так спокойно войти под чужим флагом в Карлайлскую бухту, оказался испанским капером[23]. Он явился сюда не только для того, чтобы расквитаться за кое-какие крупные долги хищного «берегового братства», но и для того, чтобы отомстить за поражение, нанесенное «Прайд оф Девон» двум галионам[24], шедшим с грузом ценностей в Кадикс. Поврежденным галионом, скрывшимся с поля битвы, командовал дон Диего де Эспиноса-и-Вальдес — родной брат испанского адмирала дона Мигеля де Эспиноса, очень вспыльчивого и надменного господина.

Проклиная себя за понесенное поражение, дон Диего поклялся дать англичанам такой урок, которого они никогда не забудут. Он решил позаимствовать кое-что из опыта Моргана[25] и других морских разбойников и предпринять карательный налет на ближайшую английскую колонию. К сожалению, рядом с ним не было брата-адмирала, который мог бы отговорить Диего де Эспиноса от этакой авантюры, когда в Сан Хуан де Пуэрто-Рико он оснащал для этой цели корабль «Синко Льягас». Объектом своего налета он наметил остров Барбадос, полагая, что защитники его, понадеявшись на естественные укрепления острова, будут застигнуты врасплох. Барбадос он наметил еще и потому, что, по сведениям, доставленным ему шпионами, там еще стоял «Прайд оф Девон», а ему хотелось, чтобы его мщение имело какой-то оттенок справедливости. Время для налета он выбрал такое, когда в Карлайлской бухте не было ни одного военного корабля.

Его хитрость осталась нераскрытой настолько, что, не возбудив подозрений, он преспокойно вошел в бухту и отсалютовал форту в упор бортовым залпом из двадцати пушек.

Прошло несколько минут, и зрители, наблюдавшие за бухтой, заметили, что корабль осторожно продвигается в клубах дыма. Подняв грот[26] для увеличения хода и идя в крутом бейдевинде[27], он наводил пушки левого борта на не подготовленный к отпору форт.

Сотрясая воздух, раздался второй залп. Грохот его вывел полковника Бишопа из оцепенения. Он вспомнил о своих обязанностях командира барбадосской милиции.

Внизу, в городе, лихорадочно били в барабаны, слышался звук трубы, как будто требовалось еще оповещать об опасности.

Место полковника Бишопа было во главе немногочисленного гарнизона форта, который испанские пушки превращали сейчас в груду камней.

Невзирая на гнетущую жару и свой немалый вес, полковник поспешно направился в город. За ним рысцой трусили его телохранители.

Повернувшись к Джереми Питту, Блад мрачно улыбнулся:

— Вот это и называется своевременным вмешательством судьбы. Хотя один лишь дьявол знает, что из всего этого выйдет!

При третьем залпе он поднял пальмовый лист и осторожно прикрыл им спину своего друга.

И как раз в это время на территории, огороженной частоколом, появились охваченные паникой Кент и человек десять рабочих плантации. Они вбежали в низкий белый дом и минуту спустя вышли оттуда уже с мушкетами и кортиками.

Сюда же, к белому дому Кента, группками по два, по три человека стали собираться сосланные на Барбадос повстанцы-рабы, брошенные охраной и почувствовавшие общую панику.

— В лес! — скомандовал Кент рабам. — Бегите в лес и скрывайтесь там, пока мы не расправимся с этими испанскими свиньями.

И он поспешил вслед за своими людьми, которые должны были присоединиться к милиции, собиравшейся в городе для оказания сопротивления испанскому десанту.

Если бы не Блад, рабы беспрекословно подчинились бы этому приказанию.

— А к чему нам спешить в такую жару? — спросил Блад, и невольники удивились, что доктор говорил на редкость спокойно. — Мы можем поглядеть на этот спектакль, а если нам и придется уходить, — продолжал Блад, — то мы успеем это сделать, когда испанцы уже захватят город.

Рабы-повстанцы — а всего их набралось более двадцати человек — остались на возвышенности, откуда хорошо была видна вся сцена действия и закипавшая на ней отчаянная схватка.

Милиция и жители острова, способные носить оружие, с отчаянной решимостью людей, понимавших, что в случае поражения им не будет пощады, пытались отбросить десант. Зверства испанской солдатни были общеизвестны, и даже самые гнусные дела Моргана бледнели перед жестокостью кастильских насильников.

Командир испанцев хорошо знал свое дело, чего, не погрешив против истины, нельзя было сказать о барбадосской милиции.

Используя преимущество внезапного нападения, испанец в первые же минуты обезвредил форт и показал барбадосцам, кто является хозяином положения.

Его пушки вели огонь с борта корабля по открытой местности за молом, превращая в кровавую кашу людей, которыми бездарно командовал неповоротливый Бишоп. Испанцы умело действовали на два фронта: своим огнем они не только вносили панику в нестройные ряды оборонявшихся, но и прикрывали высадку десантных групп, направлявшихся к берегу.

Под лучами палящего солнца битва продолжалась до самого полудня, и, судя по тому, что трескотня мушкетов слышна была все ближе и ближе, становилось очевидным, что испанцы теснили защитников города.

К заходу солнца двести пятьдесят испанцев стали хозяевами Бриджтауна.

Островитяне были разоружены, и дон Диего, сидя в губернаторском доме, с изысканностью, весьма похожей на издевательство, определял размеры выкупа губернатору Стиду, со страха забывшему о своей подагре, полковнику Бишопу и нескольким другим офицерам.

Дон Диего милостиво заявил, что за сто тысяч песо и пятьдесят голов скота он воздержится от превращения города в груду пепла.

Пока их учтивый, с изысканными манерами командир уточнял эти детали с перепуганным британским губернатором, испанцы нанимались грабежом, пьянством и насилиями, как это они обычно делали в подобных случаях.

С наступлением сумерек Блад рискнул спуститься вниз — в город. То, что он там увидел, было позднее поведано им Джереми Питту, записавшему рассказ Блада в свой многотомный труд, откуда и позаимствована значительная часть моего повествования. У меня нет намерения повторять здесь что-либо из этих записей, ибо поведение испанцев было отвратительно до тошноты. Трудно поверить, чтобы люди, как бы низко они ни пали, могли дойти до таких пределов жестокости и разврата.

Гнусная картина, развернувшаяся перед Бладом, заставила его побледнеть, и он поспешил выбраться из этого ада. На узенькой улочке с ним столкнулась бегущая ему навстречу девушка с распущенными волосами. За ней с хохотом и бранью гнался испанец в тяжелых башмаках. Он уже почти настиг ее, когда Блад внезапно преградил ему дорогу. В руках у него была шпага, которую он несколько раньше снял с убитого солдата и на всякий случай захватил с собой.

Удивленный испанец сердито остановился, увидев, как в руках у Блада сверкнул клинок шпаги.

— А, английская собака! — закричал он и бросился навстречу своей смерти.

— Надеюсь, что вы подготовлены для встречи со своим создателем? — вежливо осведомился Блад и с этими словами проткнул его шпагой насквозь. Сделал он это очень умело, с искусством врача и ловкостью фехтовальщика.

Испанец, не успев даже простонать, бесформенной массой рухнул наземь.

Повернув к себе плачущую девушку, стоявшую у стены, Блад схватил ее за руку.

— Идите за мной! — сказал он.

Однако девушка оттолкнула его и не двинулась с места.

— Кто вы? — испуганно спросила она.

— Вы будете ждать, пока я предъявлю вам свои документы? — огрызнулся Блад.

За углом улочки, откуда выбежала девушка, спасаясь от испанского головореза, послышались тяжелые шаги. И возможно, успокоенная его чистым английским произношением, она, не задавая больше вопросов, подала ему руку.

Быстро пройдя по переулку и поднявшись в гору по пустынным улочкам, они, к счастью, никого не встретив, вышли на окраину Бриджтауна. Скоро город остался позади, и Блад из последних сил втащил девушку на крутую дорогу, ведущую к дому полковника Бишопа. Дом был погружен в темноту, что заставило Блада вздохнуть с облегчением, ибо, если бы здесь уже были испанцы, в нем горели бы огни. Блад постучал в дверь несколько раз, прежде чем ему робко ответили из верхнего окна:

— Кто там?

Дрожащий голос, несомненно, принадлежал Арабелле Бишоп.

— Это я — Питер Блад, — сказал он, переводя дыхание.

— Что вам нужно?

Питер Блад понимал ее страх: ей следовало опасаться не только испанцев, но и рабов с плантации ее дяди — они могли взбунтоваться и стать не менее опасными, нежели испанцы. Но тут девушка, спасенная Бладом, услышав знакомый голос, обрадованно вскрикнула:

— Арабелла! Это я, Мэри Трэйл.

— О, Мэри! Ты здесь?

После этого удивленного восклицания голос наверху смолк, и несколько секунд спустя дверь распахнулась. В просторном вестибюле стояла Арабелла, и мерцание свечи, которую она держала в руке, таинственно освещало ее стройную фигуру в белой одежде.

Блад вбежал в дом и тут же закрыл дверь. Его спутница упала на грудь Арабеллы и разрыдалась. Но Блад не обратил внимания на слезы девушки: нельзя было терять времени.

— Есть в доме кто-нибудь из слуг? — быстро и решительно спросил он.

Из мужской прислуги в доме оказался только старый негр Джеймс.

— Он-то нам и нужен, — сказал Блад, вспомнив, что Джеймс был грумом[28]. — Прикажите подать лошадей и сейчас же отправляйтесь в Спейгстаун. Там вы будете в полной безопасности. Здесь оставаться нельзя. Торопитесь!

— Но ведь сражение уже закончилось… — нерешительно начала Арабелла и побледнела.

— Самое страшное впереди. Мисс Трэйл потом вам расскажет. Ради бога, поверьте мне и сделайте так, как я говорю!

— Он… он спас меня, — со слезами прошептала мисс Трэйл.

— Спас тебя? — Арабелла была ошеломлена. — От чего спас, Мэри?

— Об этом после! — почти сердито прервал их Блад. — Вы сможете говорить целую ночь, когда выберетесь отсюда в безопасное место. Пожалуйста, позовите Джеймса и сделайте так, как я говорю! Немедленно!

— Вы не говорите, а приказываете.

— Боже мой! Я приказываю! Мисс Трэйл, ну скажите же, есть ли у меня основания…

— Да, да, — тут же откликнулась девушка, не дослушав его. — Арабелла, умоляю, послушайся его!

Арабелла Бишоп вышла, оставив мисс Трэйл вдвоем с Бладом.

— Я… я никогда не забуду, что вы сделали для меня, сэр! — с глазами, полными слез, проговорила Мэри.

И только сейчас Блад как следует разглядел тоненькую, хрупкую девушку, похожую на ребенка.

— В своей жизни я делал кое-что посерьезней, — ласково сказал он и добавил с горечью: — Поэтому-то я здесь и очутился.

Она, конечно, не поняла его слов и не пыталась сделать вид, будто они ей понятны.

— Вы… вы убили его? — со страхом спросила Мэри.

Пристально взглянув на девушку, освещенную мерцанием свечи, Блад ответил:

— Надеюсь, что да. Это вполне вероятно, но совсем неважно. Важно лишь, чтобы Джеймс поскорее подал лошадей.

Наконец лошадей подали. Их было четыре, так как помимо Джеймса, ехавшего в качестве проводника, Арабелла взяла с собой и служанку, которая ни за что не хотела оставаться в доме.

Посадив на лошадь легкую, как перышко, Мэри Трэйл, Блад повернулся, чтобы попрощаться с Арабеллой, уже сидевшей в седле. Он пожелал ей счастливого пути, хотел добавить еще что-то, но не сказал ничего.

Лошади тронулись и вскоре исчезли в лиловом полумраке звездной ночи, а Блад все еще продолжал стоять около дома полковника Бишопа.

Из темноты до его донесся дрожащий детский голос:

— Я никогда не забуду, что вы сделали для меня, мистер Блад! Никогда!

Однако слова эти не доставили Бладу особой радости, так как ему хотелось, чтобы нечто похожее было сказано другим голосом. Он постоял в темноте еще несколько минут, наблюдая за светлячками, роившимися над рододендронами, пока не стихло цоканье копыт, а затем, вздохнув, вернулся к действительности. Ему предстояло сделать еще очень многое.

Он спустился в город вовсе не для того, чтобы познакомиться с тем, как ведут себя победители. Ему нужно было кое-что разузнать. Эту задачу он выполнил и быстро вернулся обратно к палисаду, где в глубокой тревоге, но с некоторой надеждой его ждали друзья — рабы полковника Бишопа.

Глава 9

ССЫЛЬНЫЕ ПОВСТАНЦЫ
К тому времени, когда фиолетовый сумрак тропической ночи опустился над Карибским морем, на борту «Синко Льягас» оставалось не больше десяти человек охраны: настолько испанцы были уверены — и, надо сказать, не без оснований — в полном разгроме гарнизона острова. Говоря о том, что на борту находилось десять человек охраны, я имею в виду скорее цель их оставления, нежели обязанности, которые они на самом деле исполняли. В то время как почти вся команда корабля пьянствовала и бесчинствовала на берегу, остававшийся на борту канонир со своими помощниками, так хорошо обеспечившими легкую победу, получив с берега вино и свежее мясо, пировал на пушечной палубе. Часовые — один на носу и другой на корме — несли вахту. Но их бдительность была весьма относительной, иначе они давно уже заметили бы две большие лодки, которые отошли от пристани и бесшумно пришвартовались под кормой корабля.

С кормовой галереи все еще свисала веревочная лестница, по которой днем спустился в шлюпку дон Диего, отправлявшийся на берег. Часовой, проходя по галерее, неожиданно заметил на верхней ступеньке лестницы темный силуэт.

— Кто там? — спокойно спросил он, полагая, что перед ним кто-то из своих.

— Это я, приятель, — тихо ответил Питер Блад по-испански.

Испанец подошел ближе:

— Это ты, Педро?

— Да, меня зовут примерно так, но сомневаюсь, чтобы я был тем Питером, которого ты знаешь.

— Как, как? — останавливаясь, спросил испанец.

— А вот так, — ответил Блад.

Испанец, застигнутый врасплох, не успев издать и звука, перелетел через низкий гакаборт[29] и камнем упал в воду, едва не свалившись в одну из лодок, стоявших под кормой. В тяжелой кирасе, со шлемом на голове, он сразу же пошел ко дну, избавив людей Блада от дальнейших хлопот.

— Тс!.. — прошептал Блад ожидавшим его внизу людям. — Поднимайтесь без шума.

Пять минут спустя двадцать ссыльных повстанцев уже были на борту. Выбравшись из узкой галереи, они ничком растянулись на корме. Впереди горели огни. Большой фонарь на носу корабля освещал фигуру часового, расхаживавшего по полубаку[30]. Снизу, с пушечной палубы, доносились дикие крики оргии.

Сочный мужской голос пел веселую песню, и ему хором подтягивали остальные:

Вот какие славные обычаи в Кастилии!
— После сегодняшних событий этому можно поверить. Обычаи хоть куда! — заметил Блад и тихо скомандовал: — Вперед, за мной!

Неслышно, как тени, повстанцы, пригибаясь, пробрались вдоль поручней кормовой части палубы на шкафут[31]. Кое-кто из повстанцев был вооружен мушкетами. Их добыли в доме надсмотрщика и вытащили из тайника, где хранилось оружие, с большим трудом собранное Бладом на случай бегства. У остальных были ножи и абордажные сабли.

Со шкафута можно было видеть всю палубу от кормы до носа, где, на свою беду, торчал часовой. Бладу пришлось тут же им заняться. Вместе с двумя товарищами он пополз к часовому, оставив других под командой того самого Натаниэля Хагторпа, который когда-то был офицером королевского военно-морского флота.

Блад задержался ненадолго. Когда он вернулся к своим товарищам, ни одного часового на палубе испанского корабля уже не было.

Испанцы продолжали беззаботно веселиться внизу, считая себя в полной безопасности. Да и чего им было бояться? Гарнизон Барбадоса разгромлен и разоружен, товарищи на берегу, став полными хозяевами города, жадно упивались успехами легкой победы. Испанцы не поверили своим глазам, когда их внезапно окружили ворвавшиеся к ним полуобнаженные, обросшие волосами люди, казавшиеся ордой дикарей, хотя в недавнем прошлом они, видимо, были европейцами.

Песня и смех сразу же оборвались, и подвыпившие испанцы в ужасе и замешательстве вытаращили глаза на дула мушкетов, направленные в упор на них.

Из толпы дикарей вышел стройный, высокий человек со смуглым лицом и светло-синими глазами, в которых блестел огонек зловещей иронии, и сказал по-испански:

— Вы избавитесь от многих неприятностей, если тут же признаете себя моими пленниками и позволите без сопротивления удалить вас в безопасное место.

— Боже мой! — прошептал канонир, хотя это восклицание лишь в малой степени отражало то изумление, которое он сейчас испытывал.

— Прошу вас, — сказал Блад.

После чего испанцы без всяких увещеваний, если не считать легких подталкиваний мушкетами, были загнаны через люк в трюм.

Затем повстанцы угостились хорошими блюдами, оставшимися от испанцев. После соленой рыбы и маисовых лепешек, которыми питались рабы Бишопа в течение долгих месяцев, жареное мясо, свежие овощи и хлеб показались им райской пищей. Но Блад не допустил никаких излишеств, для чего ему потребовалось применить всю твердость, на которую он был только способен.

В конце концов повстанцы выиграли лишь предварительную схватку. Предстояло еще удержать в руках ключ к свободе и закрепить победу. Нужно было приготовиться к дальнейшим событиям, и приготовления эти заняли значительную часть ночи. Однако все было закончено до того, как над горой Хиллбай взошло солнце, которому предстояло освещать день, богатый неожиданностями.

Едва лишь солнце поднялось над горизонтом, как один из ссыльных повстанцев, расхаживавший по палубе в кирасе и шлеме, с испанским мушкетом в руках, объявил о приближении лодки. Дон Диего де Эспиноса-и-Вальдес возвращался на борт своего корабля с четырьмя огромными ящиками. В каждом из них находилось по двадцать пять тысяч песо выкупа, доставленного ему на рассвете губернатором Стидом. Дона Диего сопровождали его сын дон Эстебан и шесть гребцов.

На борту фрегата царил обычный порядок. Корабль, левым бортом обращенный к берегу, спокойно покачивался на якоре. Лодка с доном Диего и его богатством подошла к правому борту, где висела веревочная лестница. Питер Блад очень хорошо подготовился к встрече, так как не зря служил под начальством де Ритера: с борта свисали тали, у лебедки стояли люди, а внизу в готовности ждали канониры под командой решительного Огла. Уже одним своим видом он внушал доверие.

Дон Диего, ничего не подозревая, в превосходном настроении поднялся на палубу. Да и почему он мог что-либо подозревать?

Удар палкой по голове, умело нанесенный Хагторпом, сразу же погрузил дона Диего в глубокий сон. Бедняга не успел даже взглянуть на караул, выстроенный для его встречи.

Испанского гранда немедленно унесли в капитанскую каюту, а ящики с богатством подняли на палубу. Закончив погрузку сокровищ на корабль, дон Эстебан и гребцы по одному поднялись по веревочной лестнице на палубу, где с ними разделались так же неторопливо и умело, как и с командиром корабля. Питер Блад проводил подобного рода операции с удивительным блеском и, как я подозреваю, не без некоторой театральности. Несомненно, драматическое зрелище, разыгравшееся сейчас на борту испанского корабля, могло бы украсить собой сцену любого театра.

К сожалению, описанная драматическая сцена из-за дальности расстояния была недоступна многочисленным зрителям, находившимся на берегу. Жители Бриджтауна во главе с полковником Бишопом и страдающим от подагры губернатором Стидом, уныло сидевшими на развалинах порта, глядели не на корабль, а на восьмерку лодок, в которые усаживались испанские головорезы, утомленные насилиями и пресыщенные убийствами.

Барбадосцы следили за отплытием лодок со смешанным чувством радости и отчаяния. Они радовались уходу беспощадных врагов и приходили в отчаяние от тех ужасных опустошений, какие, по крайней мере на время, нарушили счастье и процветание маленькой колонии.

Наконец лодки отчалили от берега. Гогочущие испанцы откровенно глумились над своими несчастными жертвами. Лодки были уже на полпути между пристанью и кораблем, когда воздух внезапно сотрясся от гула выстрела.

Пушечное ядро упало в воду за кормой передней лодки, обдав брызгами находившихся в ней гребцов. На минуту они перестали грести, застыв от изумления, а затем заговорили все разом, проклиная опасную неосторожность их канонира, которому вздумалось салютовать им из пушки, заряженной ядром. Они все еще проклинали его, когда второе ядро, более метко направленное, разнесло одну из лодок в щепки. Все, кто был в лодке — живые и мертвые, оказались в воде.

Однако если холодная ванна заставила этих головорезов умолкнуть, то ругательства и проклятия с остальных семи лодок только усилились. Подняв весла над водой и вскочив на ноги, испанцы посылали непристойные проклятия, умоляя небо и всех чертей сообщить им, какой пьяный идиот добрался до корабельных пушек.

Но тут третье ядро превратило в обломки еще одну лодку, пустив на дно все ее содержимое. За минутой зловещего молчания последовал новый взрыв брани и невнятных криков, сопровождаемых всплесками весел. Испанские пираты растерялись: одни из них спешили вернуться на берег, другие хотели направиться прямо к кораблю и выяснить, что за чертовщина там творится. В том, что на корабле происходит что-то очень серьезное, никаких сомнений уже не оставалось. Это было тем более очевидно, что, пока они спорили, ругались и посылали проклятия в голубое небо, два новых ядра потопили третью лодку.

Решительный Огл получил прекрасную возможность попрактиковаться и полностью доказал правильность своих утверждений, что он кое-что понимает в пушкарском деле. Замешательство же испанцев облегчило ему его задачу, так как все их лодки сгрудились вместе.

Новый выстрел положил предел разногласиям пиратов. Словно сговорившись, они развернулись или, вернее, попытались развернуться, но, прежде чем им удалось это сделать, еще две лодки отправились на дно.

Три оставшиеся лодки, не утруждая себя оказанием помощи утопающим, поспешили обратно к пристани.

Если испанцы не могли сообразить, что же именно происходит на корабле, то еще непонятнее все это было для несчастных островитян, пока они не увидели, как с грот-мачты «Синко Льягас» соскользнул флаг Испании и вместо него взвился английский флаг. Но и после этого они оставались в замешательстве и со страхом наблюдали за возвращением на берег своих врагов, несомненно готовых выместить на барбадосцах свою злобу, вызванную столь неприятными событиями. Однако Огл продолжал доказывать, что его знакомство с пушками не устарело, и вдогонку спасавшимся испанцам прогремело несколько выстрелов. Последняя лодка разлетелась в щепки, едва причалив к пристани.

Таков был конец пиратской команды, не более десяти минут назад со смехом подсчитывавшей количество песо, которое придется на долю каждого грабителя за участие в совершенных ими злодеяниях. Человек шестьдесят все же ухитрились добраться до берега. Однако были ли у них какие-либо основания поздравлять себя с избавлением от смерти, я не могу сказать, так как никаких записей, по которым можно было бы проследить их дальнейшую судьбу, не сохранилось. Такое отсутствие документов уже достаточно красноречиво говорит за себя. Нам известно, что, как только испанцы вскарабкивались на берег, их тут же связывали; а учитывая свежесть иглубину их преступлений, можно не сомневаться в том, что они имели серьезные основания сожалеть о своем спасении после гибели их лодок.

Кто же были эти таинственные помощники, которые в последнюю минуту отомстили испанцам, сохранив вымогательски полученный с островитян выкуп в сто тысяч песо? Загадка эта еще требовала разрешения. В том, что «Синко Льягас» находился в руках друзей, сейчас, после получения таких наглядных доказательств, никто уже не сомневался. «Но кто были эти люди? — спрашивали друг у друга жители Бриджтауна. — Откуда они появились?» Единственное их предположение приближалось к истине: несомненно, какая-то кучка смелых островитян проникла нынешней ночью на корабль и овладела им. Оставалось лишь выяснить личность этих таинственных спасителей и воздать им должные почести.

Именно с таким поручением и отправился на корабль полковник Бишоп как полномочный представитель губернатора (сам губернатор Стид не смог этого сделать по состоянию здоровья) в сопровождении двух офицеров.

Поднявшись по веревочной лестнице на борт корабля, полковник узрел рядом с главным люком четыре денежных ящика. Это было чудесное зрелище, и глаза полковника радостно заблестели, тем более что содержимое одного из ящиков почти полностью было доставлено им лично.

По обеим сторонам ящиков поперек палубы двумя стройными шеренгами стояли человек двадцать солдат с мушкетами, в кирасах и в испанских шлемах.

Нельзя было требовать от полковника Бишопа, чтобы он с первого же взгляда признал в этих подтянутых, дисциплинированных солдатах тех грязных оборванцев, которые только еще вчера трудились на его плантациях.

Еще меньше можно было ожидать, чтобы он сразу же опознал человека, подошедшего к нему с приветствием. Это был сухощавый джентльмен с изысканными манерами, одетый по испанской моде во все черное с серебряными позументами. На расшитой золотом перевязи висела шпага с позолоченной рукояткой, а из-под широкополой шляпы с большим плюмажем[32] видны были тщательно завитые локоны черного парика.

— Приветствую вас на борту «Синко Льягас», дорогой полковник! — прозвучал чей-то смутно знакомый голос. — В честь вашего прибытия нам по возможности пришлось использовать гардероб испанцев, хотя, честно говоря, мы даже не осмеливались ожидать вас лично. Вы находитесь среди друзей, среди ваших старых друзей!

Полковник остолбенел от изумления: перед ним стоял Питер Блад — чисто выбритый и, казалось, помолодевший, хотя фактически он выглядел так, как это соответствовало его тридцатитрехлетнему возрасту.

— Питер Блад! — удивленно воскликнул Бишоп. — Значит, это ты…

— Вы не ошиблись. А вот это мои и ваши друзья. — И Блад, небрежным жестом откинув манжету из тонких кружев, указал рукой на застывшую шеренгу.

Полковник вгляделся внимательно.

— Черт меня побери! — с идиотским ликованием закричал он. — И с этими ребятами ты захватил испанский корабль и поменялся ролями с испанцами! Это изумительно! Это героизм!

— Героизм? Нет, скорее это эпический подвиг. Вы, кажется, начинаете признавать мои таланты, полковник?

Бишоп сел на крышку люка, снял свою широкополую шляпу и вытер пот со лба.

— Ты меня удивляешь! — все еще не оправившись от изумления, продолжал он. — Клянусь спасением души, это поразительно! Вернуть все деньги, захватить такой прекрасный корабль со всеми находящимися на нем богатствами! Это хотя бы частично возместит другие наши потери. Черт меня побери, но ты заслуживаешь хорошей награды за это.

— Полностью разделяю ваше мнение, полковник.

— Будь я проклят! Вы все заслуживаете хорошей награды и моей признательности.

— Разумеется, — заметил Блад. — Вопрос заключается в том, какую награду мы, по-вашему, заслужили и в чем будет заключаться ваша признательность.

Полковник Бишоп удивленно взглянул на него:

— Но это же ясно. Его превосходительство губернатор Стид сообщит в Англию о вашем подвиге, и, возможно, вам снизят сроки заключения.

— О, великодушие короля нам хорошо известно! — насмешливо заметил Натаниэль Хагторп, стоявший рядом, а в шеренге ссыльных повстанцев раздался смех.

Полковник Бишоп слегка поежился, впервые ощутив некоторое беспокойство. Ему пришло в голову, что дело может повернуться совсем не так гладко.

— Кроме того, есть еще один вопрос, — продолжал Блад. — Это вопрос о вашем обещании меня выпороть. В этих делах, полковник, вы держите свое слово, чего нельзя сказать о других. Насколько я помню, вы заявили, что не оставите и дюйма целой кожи на моей спине.

Плантатор слабо махнул рукой с таким видом, будто слова Блада обидели его:

— Ну как можно вспоминать о таких пустяках после того, что вы совершили, дорогой доктор!

— Рад, что вы настроены так миролюбиво. Но я думаю, мне очень повезло. Ведь если бы испанцы появились не вчера, а сегодня, то сейчас я находился бы в таком же состоянии, как бедный Джереми Питт…

— Ну, к чему об этом сейчас говорить?

— Приходится, дорогой полковник. Вы причинили людям столько зла и столько жестокостей, что ради тех, кто может здесь оказаться после нас, я хочу, чтобы вы получили хороший урок, который остался бы у вас в памяти. В кормовой рубке лежит сейчас Джереми, чью спину вы разукрасили во все цвета радуги. Бедняга проболеет не меньше месяца. И если бы не испанцы, то сейчас он, может быть, был бы уже на том свете, и там же мог бы оказаться и я…

Но тут выступил вперед Хагторп, высокий, энергичный человек с резкими чертами привлекательного лица.

— Зачем вы тратите время на эту жирную свинью? — удивленно спросил бывший офицер королевского военно-морского флота. — Выбросите его за борт, и дело с концом.

Глаза полковника вылезли из орбит.

— Что за чушь вы мелете?! — заревел он.

— Должен вам сказать, полковник, — перебил его Питер Блад, — что вы очень счастливый человек, хотя даже и не догадываетесь, чему вы обязаны своим счастьем.

Вмешался еще один человек — загорелый, одноглазый Волверстон, настроенный более воинственно, нежели его товарищ.

— Повесить его на нок-рее![33] — сердито крикнул он, и несколько бывших невольников, стоявших в шеренге, охотно поддержали его предложение.

Полковник Бишоп задрожал. Блад повернулся. Лицо его было совершенно невозмутимо.

— Позволь, Волверстон, но командуешь судном все-таки не ты, а я, и я поступлю так, как найду нужным. Так мы договаривались, и прошу об этом не забывать, — сказал он громко, как бы обращаясь ко всей команде. — Я хочу, чтобы полковнику Бишопу была сохранена жизнь. Он нужен нам как заложник. Если же вы будете настаивать на том, чтобы его повесить, то вам придется повесить вместе с ним и меня.

Никто ему не ответил. Хагторп пожал плечами и криво улыбнулся. Блад продолжал:

— Помните, друзья, что на борту корабля может быть только один капитан. — И, обернувшись к полковнику, он сказал: — Хотя вам обещано сохранить жизнь, но я должен впредь до нашего выхода в открытое море задержать вас на борту как заложника, который обеспечит порядочное поведение со стороны губернатора Стида и тех, кто остался в форте.

— Впредь до вашего выхо… — Ужас, охвативший полковника, помешал ему закончить свою речь.

— Совершенно верно, — сказал Блад и повернулся к офицерам, сопровождавшим Бишопа: — Господа, вы слышали, что я сказал. Прошу передать это его превосходительству вместе с моими наилучшими пожеланиями.

— Но сэр… — начал было один из них.

— Больше говорить не о чем, господа. Моя фамилия Блад, я — капитан «Синко Льягас», захваченного мною у дона Диего де Эспиноса-и-Вальдес, который находится здесь же на борту в роли пленника. Вот трап, господа офицеры. Я полагаю, что вам удобнее воспользоваться им, нежели быть вышвырнутыми за борт, как это и произойдет, если вы задержитесь.

Невзирая на истошные вопли полковника Бишопа, офицеры сочли за лучшее ретироваться — правда, после того, как их слегка подтолкнули мушкетами. Однако бешенство полковника усилилось, после того как он остался один на милость своих бывших рабов, которые имели все основания смертельно его ненавидеть.

Только человек шесть повстанцев обладали кое-какими скудными познаниями в морском деле. К ним, разумеется, относился и Джереми Питт. Однако сейчас он был ни к чему не пригоден.

Хагторп немало времени провел в прошлом на кораблях, но искусства навигации никогда не изучал. Все же он имел некоторое представление, как управлять судном, и под его командой вчерашние невольники начали готовиться к отплытию.

Убрав якорь и подняв парус на грот-мачте, они при легком бризе направились к выходу в открытое море. Форт молчал. Поведение губернатора не вызывало нареканий.

Корабль проходил уже неподалеку от мыса в восточной части бухты, когда Питер Блад подошел к полковнику, уныло сидевшему на крышке главного люка.

— Скажите, полковник, вы умеете плавать?

Бишоп испуганно взглянул на Блада. Его большое лицо пожелтело, а маленькие глазки стали еще меньше, чем обычно.

— Как врач, я прописываю вам купание, чтобы вы остыли, — с любезной улыбкой произнес Блад и, не получив ответа, продолжал: — Вам повезло, что я по натуре не такой кровожадный человек, как вы или некоторые из моих друзей. Мне дьявольски трудно было уговорить их забыть о мести, впрочем, совершенно законной. И я склонен сомневаться, что ваша шкура стоит тех усилий, которые я на вас затратил.

Никаких сомнений у Блада не было. Ему приходилось сейчас лгать, ибо если бы он поступил так, как ему подсказывали ум и инстинкт, то полковник давно уж болтался бы на рее, и Блад считал бы это справедливым возмездием.

Но мысль об Арабелле Бишоп заставила его сжалиться над палачом, вынудила его выступить не только против своей совести, но и против естественной жажды мести его друзей-невольников. Только потому, что полковник был дядей Арабеллы, хотя сам Бишоп и не подозревал этого, к нему была проявлена такая снисходительность.

— Вам придется немножко поплавать, — продолжал Блад. — До мыса не больше четверти мили, и, если в пути ничего не произойдет, вы легко туда доберетесь. К тому же у вас такая солидная комплекция, что вам нетрудно будет держаться на воде. Живей! Не медлите! Иначе вы уйдете с нами в дальнее плавание, и только дьяволу известно, что с вами может случиться завтра или послезавтра. Вас любят здесь не больше, чем вы этого заслуживаете.

Полковник Бишоп овладел собой и встал. Беспощадный тиран, который никогда и ни в чем себя не сдерживал, сейчас вел себя, как смирная овечка.

Питер Блад отдал распоряжение, и поперек планшира[34] привязали длинную доску.

— Прошу вас, полковник, — сказал Блад, изящным жестом руки указывая на доску.

Полковник со злобой взглянул на него, но тут же согнал с лица это выражение. Он быстро снял башмаки, сбросил на палубу свой красивый камзол из светло-коричневой тафты и влез на доску.

Цепляясь руками за ванты[35], он с ужасом посматривал вниз, где в двадцати пяти футах от него плескались зеленые волны.

— Ну, еще один шаг, дорогой полковник, — произнес позади него спокойный, насмешливый голос.

Продолжая цепляться за веревки, Бишоп оглянулся и увидел фальшборт[36], над которым торчали загорелые лица. Еще вчера они побледнели бы от страха, если бы он только слегка нахмурился, а сегодня злорадно скалили зубы.

На мгновение бешенство вытеснило его страх и осторожность. Он громко, но бессвязно выругался, выпустил веревки и пошел по доске. Сделав три шага, Бишоп потерял равновесие и, перевернувшись в воздухе, упал в зеленую бездну.

Когда он, жадно глотая воздух, вынырнул, «Синко Льягас» был уже в нескольких сотнях ярдов от него с подветренной стороны. Но до Бишопа еще доносились издевательские крики, которыми его напутствовали ссыльные повстанцы, и бессильная злоба вновь овладела плантатором.

Глава 10

ДОН ДИЕГО
Дон Диего де Эспиноса-и-Вальдес очнулся от сильной боли в затылке и мутным взглядом окинул каюту, залитую солнечным светом, струившимся в квадратные окна, выходившие на корму. Он застонал от боли, закрыл глаза и, лежа так, попытался определиться во времени и в пространстве. Но дикая боль в затылке и сумбур в голове мешали ему мыслить связно.

Ощущение смутной тревоги заставило его вновь открыть глаза и осмотреться еще раз.

Бесспорно, он лежал в большой каюте у себя на корабле «Синко Льягас», а если это так, то он не должен был ощущать чувство тревоги. И все же обрывки смутных воспоминаний упорно подсказывали ему, что не все было так, как нужно.

Судя по положению солнца, сквозь квадратные окна заливавшего каюту золотистым светом, сейчас должно было быть раннее утро, если, конечно, корабль шел на запад. Затем ему пришла в голову другая мысль. Возможно, они шли на восток — тогда сейчас была уже вторая половина дня. То, что корабль двигался, ему было ясно по слабой килевой качке судна. Но как случилось, что он, капитан, не имел понятия, шли они на восток или на запад, что он не знал, куда же направлялся корабль?

Мысли его вернулись к вчерашним событиям, если они действительно случились вчера. Он отчетливо представил свое успешное нападение на Барбадос. Все детали этой удачной экспедиции были свежи в его памяти вплоть до самого возвращения на борт корабля. Здесь все его воспоминания внезапно и необъяснимо обрывались.

Его уже начали терзать различные догадки, когда открылась дверь и он с удивлением увидел, как в каюту вошел его лучший камзол. Это был на редкость элегантный, отделанный серебряными позументами испанский костюм из черной тафты, сшитый около года назад в Кадиксе. Командир «Синко Льягас» настолько хорошо знал все его детали, что никак не мог ошибиться.

Камзол остановился, чтобы закрыть за собой дверь, и направился к дивану, на котором лежал дон Диего. В камзоле оказался высокий, стройный джентльмен, примерно такого же роста, как и дон Диего, и почти с такой же фигурой. Заметив, что испанец с удивлением рассматривает его, джентльмен ускорил шаги и спросил по-испански:

— Как вы себя чувствуете?

Ошеломленный дон Диего встретил взгляд синих глаз. Смуглое насмешливое лицо джентльмена обрамляли черные локоны. Склонив голову, он ожидал ответа; но испанец был слишком взволнован, чтобы ответить на такой простой вопрос.

Незнакомец прикоснулся рукой к затылку дона Диего. Испанец поморщился и застонал.

— Больно? — спросил незнакомец, взяв дона Диего за руку повыше кисти большим и указательным пальцами.

Озадаченный испанец спросил:

— Вы доктор?

— Да, помимо всего прочего, — ответил смуглый незнакомец, продолжая щупать пульс своего пациента. — Пульс частый, ровный, — наконец объявил он, опуская руку. — Большого вреда вам не причинили.

Дон Диего с трудом поднялся и сел на диван, обитый красным плюшем.

— Кто вы такой, черт побери? — спросил он. — И какого дьявола вы залезли в мой костюм и на мой корабль?

Прямые черные брови незнакомца приподнялись, а губы тронула легкая усмешка:

— Боюсь, что вы все еще бредите. Это не ваш корабль, а мой. И костюм этот также принадлежит мне.

— Ваш корабль? — ошеломленно переспросил испанец и еще более ошеломленно добавил: — Ваш костюм? Но… тогда… — Ничего не понимая, он огляделся вокруг, затем еще раз внимательно осмотрел каюту, останавливаясь на каждом знакомом предмете. — Может быть, я сошел с ума? — наконец спросил он. — Но ведь этот корабль, вне всякого сомнения, «Синко Льягас»?

— Да, это «Синко Льягас».

— Тогда…

Испанец умолк, а взгляд его стал еще более беспокойным.

— Господи помилуй! — закричал он, как человек, испытывающий сильную душевную муку. — Может быть, вы скажете мне, что и дон Диего де Эспиноса — это тоже вы?

— О нет. Мое имя Блад, капитан Питер Блад. Ваш корабль, так же как и этот изящный костюм принадлежат мне как военные трофеи. Вы же, дон Диего, мой пленник.

Как ни неожиданно показалось дону Диего это объяснение, все же оно слегка успокоило испанца, так как было более естественно, нежели то, что он уже начал воображать.

— Но… Значит, тогда вы не испанец?

— Вы льстите моему испанскому произношению. Я имею честь быть ирландцем. Вы, очевидно, думаете, что произошло какое-то чудо. Да, так оно и есть, но это чудо создал я, у которого, как можете судить по результатам, неплохо варит голова.

И капитан Блад вкратце изложил ему все события последних суток. Слушая его рассказ, испанец попеременно то бледнел, то краснел. Дотронувшись до затылка, дон Диего нащупал там шишку величиной с голубиное яйцо, полностью подтверждавшую слова Блада. Широко раскрыв глаза, испанец уставился на улыбающегося капитана и закричал:

— А мой сын? Где мой сын? Он был со мной, когда я прибыл на корабль.

— Ваш сын в безопасности. Как он, так и гребцы вместе с вашим канониром и его помощниками крепко закованы в кандалы и сидят в уютном трюме.

Дон Диего устало вздохнул, но его блестящие черные глаза продолжали внимательно изучать смуглое лицо человека, который стоял перед ним. Обладая твердым характером, присущим человеку отчаянной профессии, он взял себя в руки. Ну что ж, на сей раз кости упали не в его пользу. Его заставили отказаться от роли в тот самый момент, когда успех был уже у него в руках. Со спокойствием фаталиста он смирился с новой обстановкой и хладнокровно спросил:

— Ну, а что же дальше, господин капитан?

— А дальше, — ответил капитан Блад, если согласиться со званием, которое он сам себе присвоил, — как человек гуманный я должен выразить сожаление, что вы не умерли от нанесенного вам удара. Ведь это означает, что вам придется испытать все неприятности, связанные с необходимостью умирать снова.

— Да? — Дон Диего еще раз глубоко вздохнул и внешне невозмутимо спросил: — А есть ли в этом необходимость?

В синих глазах капитана Блада промелькнуло одобрение: ему нравилось самообладание испанца.

— Задайте этот вопрос себе, — сказал он. — Как опытный и кровожадный пират скажите мне: что бы вы сделали на моем месте?

— О, но ведь между нами есть разница. — Дон Диего уселся прочнее, опершись локтем на подушку, чтобы продолжить обсуждение этого серьезного вопроса. — Разница заключается в том, что я не называю себя гуманным человеком.

Капитан Блад пристроился на краю большого дубового стола.

— Но ведь я тоже не дурак, — сказал он, — и моя ирландская сентиментальность не помешает мне сделать то, что необходимо. Оставлять на корабле вас и десяток оставшихся в живых мерзавцев — опасно. Как вам известно, в трюме моего корабля не так уж много воды и продуктов. Правда, у нас малочисленная команда, но вы и ваши соотечественники, к большому нашему неудобству, увеличиваете количество едоков. Сами видите, что из благоразумия мы должны отказать себе в удовольствии побыть в вашем обществе и, подготовив ваши нежные сердца к неизбежному, любезно пригласить вас перешагнуть через борт.

— Да, да, я понимаю, — задумчиво заметил испанец. Он понял этого человека и пытался разговаривать с ним в том же тоне напускной изысканности и внешнего спокойствия. — Должен вам признаться, что ваши слова довольно убедительны.

— Вы снимаете с меня большую тяжесть, — сказал капитан Блад. — Мне не хотелось бы быть грубым без особой к тому необходимости, тем более что мои друзья и я многим вам обязаны. Независимо от того, что произошло с другими, но для нас ваше нападение на Барбадос окончилось весьма благополучно. Мне приятно убедиться в вашем согласии с тем, что у нас нет иного выбора.

— Но позвольте, мой друг, почему нет выбора? В этом я с вами не могу согласиться.

— Если у вас есть иное предложение, я буду счастлив рассмотреть его.

Дон Диего провел рукой по своей черной бородке, подстриженной клинышком.

— Можете ли вы дать мне время подумать до утра? Сейчас у меня так болит голова, что я не способен что-либо соображать. Согласитесь сами: такой вопрос все-таки следует обдумать.

Капитан Блад поднялся, снял с полки песочные часы, рассчитанные на тридцать минут, повернул их так, чтобы колбочка с рыжим песком оказалась наверху, и поставил на стол.

— Сожалею, дорогой дон Диего, что мне приходится торопить вас. Вот время, на которое вы можете рассчитывать. — И он указал на песочные часы. — Когда этот песок окажется внизу, а мы не придем к приемлемому для меня решению, я буду вынужден просить вас и ваших друзей прогуляться за борт.

Вежливо поклонившись, капитан Блад вышел и закрыл за собой дверь на ключ.

Опершись локтями о колени и положив на ладони подбородок, дон Диего наблюдал, как ржавый песок сыплется из верхней колбочки в нижнюю. По мере того как шло время, его сухое загорелое лицо все более мрачнело.

И едва лишь последние песчинки упали на дно нижней колбочки, дверь распахнулась.

Испанец вздохнул и, увидев возвращающегося капитана Блада, сразу же сообщил ему ответ, за которым тот пришел:

— У меня есть план, сэр, но осуществление его зависит от вашей доброты. Не можете ли вы высадить нас на один из островов этого неприятного архипелага, предоставив нас своей судьбе?

Капитан Блад провел языком по сухим губам.

— Это несколько затруднительно, — медленно произнес он.

— Я опасался, что вы так и ответите. — Дон Диего снова вздохнул и встал. — Давайте не будем больше говорить об этом.

Синие глаза пристально глядели на испанца:

— Вы не боитесь умереть, дон Диего?

Испанец откинул назад голову и нахмурился:

— Ваш вопрос оскорбителен, сэр!

— Тогда разрешите мне задать его по-иному и, пожалуй, в более приемлемой форме: хотите ли вы остаться в живых?

— О, на это я могу ответить. Я хочу жить, а еще больше мне хочется, чтобы жил мой сын. Но как бы ни было сильно мое желание, я не стану игрушкой в ваших руках, господин насмешник.

Это был первый признак испытываемого им гнева или возмущения.

Капитан Блад ответил не сразу. Как и прежде, он присел на край стола.

— А не хотели бы вы, сэр, заслужить жизнь и свободу себе, вашему сыну и остальным членам вашего экипажа, находящимся сейчас здесь, на борту?

— Заслужить? — переспросил дон Диего, и от внимания Блада не ускользнуло, что испанец вздрогнул. — Вы говорите — заслужить? Почему же нет, если служба, которую вы предложите, не будет связана с бесчестием как для меня лично, так и для моей страны.

— Как вы можете подозревать меня в этом! — негодуя, сказал капитан. — Я понимаю, что честь имеется даже у пиратов. — И он тут же изложил ему свое предложение: — Посмотрите в окно, дон Диего, и вы увидите на горизонте нечто вроде облака. Не удивляйтесь, но это остров Барбадос, хотя мы — что для вас вполне понятно — стремились как можно дальше отойти от этого проклятого острова. У нас сейчас большая трудность. Единственный человек, знающий кораблевождение, лежит в лихорадочном бреду, а в открытом океане, вне видимости земли, мы не можем вести корабль туда, куда нам нужно. Я умею управлять кораблем в бою, и, кроме того, на борту есть еще два-три человека, которые помогут мне. Но держаться все время берегов и бродить около этого, как вы удачно выразились, неприятного архипелага — это значит накликать на себя новую беду. Мое предложение очень несложно: мы хотим кратчайшим путем добраться до голландской колонии Кюрасао. Можете ли вы дать мне честное слово, что если я вас освобожу, то вы приведете нас туда? Достаточно вашего согласия, и по прибытии в Кюрасао я отпущу на свободу вас и всех ваших людей.

Дон Диего опустил голову на грудь и в раздумье подошел к окнам, выходящим на корму. Он стоял, всматриваясь в залитое солнцем море и в пенящуюся кильватерную струю[37] корабля. Это был его собственный корабль. Английские собаки захватили этот корабль и сейчас просят привести его в порт, где он будет полностью потерян для Испании и, вероятно, оснащен для военных операций против его родины. Эти мысли лежали на одной чаше весов, а на другой были жизни шестнадцати человек. Жизни четырнадцати человек значили для него очень мало, но две жизни принадлежали ему и его сыну.

Наконец он повернулся и, став спиной к свету, так, чтобы капитан не мог видеть, как побледнело его лицо, произнес:

— Я согласен!

Глава 11

СЫНОВНЯЯ ПОЧТИТЕЛЬНОСТЬ
После того как дон Диего де Эспиноса дал слово привести корабль в Кюрасао, ему были переданы обязанности штурмана и предоставлена полная свобода передвижения на его бывшем корабле. Все повстанцы относились к испанскому гранду с уважением в ответ на его изысканную учтивость. Это вызывалось не только тем, что никто, кроме него, не мог вывести корабль из опасных вод, омывавших берега Мэйна[38], но также и тем, что рабы Бишопа, увлеченные собственным спасением, не видели всех ужасов и несчастий, перенесенных Бриджтауном, иначе они к любому испанскому пирату относились бы как к злому и коварному зверю, которого нужно убивать на месте. Дон Диего обедал в большой каюте вместе с Бладом и тремя его офицерами: Хагторпом, Волверстоном и Дайком.

В лице дона Диего они нашли приятного и интересного собеседника, и расположение их к нему подкреплялось выдержкой и невозмутимостью, с какими он переносил постигшее его несчастье.

Нельзя было даже заподозрить, чтобы дон Диего вел нечестную игру. Он сразу же указал им на их ошибку: отойдя от Барбадоса, они пошли по ветру, в то время как, направляясь от архипелага в Карибское море, должны были оставить остров Барбадос с подветренной стороны. Исправляя ошибку, они вынуждены были вновь пересечь архипелаг, чтобы идти в Кюрасао. Перед тем как лечь на этот курс, он предупредил, что такой маневр связан с некоторым риском. В любой точке между островами они могли встретиться с таким же или более мощным кораблем, и, независимо от того, будет ли он испанским или английским, им грозила одинаковая опасность: при нехватке людей, ощущаемой на «Синко Льягас», они не могли бы дать бой. Стремясь предельно уменьшить этот риск, дон Диего повел корабль вначале на юг, а затем повернул на запад. Они счастливо прошли между островами Тобаго и Гренада, миновали опасную зону и выбрались в относительно спокойные воды Карибского моря.

— Если ветер не переменится, — сказал дон Диего, определив местонахождение корабля, — мы через три дня будем в Кюрасао.

Ветер стойко держался в течение этих трех дней, а на второй день даже несколько посвежел, и все же, когда наступила третья ночь, никаких признаков суши не было. Рассекая волны, «Синко Льягас» шел быстрым ходом, но, кроме моря и голубого неба, ничего не было видно. Встревоженный капитан Блад сказал об этом дону Диего.

— Земля покажется завтра утром, — невозмутимо ответил испанец.

— Клянусь всеми святыми, но у вас, испанцев все завтра, а это «завтра» никогда не наступает, мой друг.

— Не беспокойтесь, на этот раз «завтра» наступит. Как бы рано вы ни встали, перед вами уже будет земля, дон Педро.

Успокоенный капитан Блад отправился навестить своего пациента — Джереми Питта, болезненному состоянию которого дон Диего был обязан своей жизнью. Вот уже второй день, как у Питта не было жара и раны на спине начали подживать. Он чувствовал себя настолько лучше, что пожаловался на свое пребывание в душной каюте. Уступая его просьбам, Блад разрешил больному подышать свежим воздухом, и вечером, с наступлением сумерек, опираясь на руку капитана, Джереми Питт вышел на палубу.

Сидя на крышке люка, он с наслаждением вдыхал свежий ночной воздух, любовался морем и по привычке моряка с интересом разглядывал темно-синий свод неба, усыпанный мириадами звезд. Некоторое время он был спокоен и счастлив, но потом стал тревожно озираться и всматриваться в яркие созвездия, сиявшие над безбрежным океаном. Прошло еще несколько минут, и Питт перевел взгляд на капитана Блада.

— Ты что-нибудь понимаешь в астрономии, Питер? — спросил он.

— В астрономии? К сожалению, я не могу отличить пояс Ориона от пояса Венеры[39].

— Жаль. И все остальные члены нашей разношерстной команды, должно быть, так же невежественны в этом, как и ты?

— Ты будешь ближе к истине, если предположишь, что они знают еще меньше меня.

Джереми показал на светлую точку в небе справа, по носу корабля, и сказал:

— Это Полярная звезда. Видишь?

— Разумеется, вижу, — ленивым голосом ответил Блад.

— А Полярная звезда, если она висит перед нами, почти над правым бортом, означает, что мы идем курсом норд-норд-вест или, может быть, норд-вест, так как я сомневаюсь, чтобы мы находились более чем в десяти градусах к западу.

— Ну и что же? — удивился капитан Блад.

— Ты говорил мне, что, пройдя между островами Тобаго и Гренада, мы пошли в Кюрасао к западу от архипелага. Но если бы мы шли таким курсом, то Полярная звезда должна была бы быть у нас на траверсе[40] — вон там.

Состояние лени, владевшее Бладом, исчезло мгновенно. Он сжался от какого-то мрачного предчувствия и только хотел что-то сказать, как луч света из двери каюты на корме прорезал темноту у них над головой. Дверь закрылась, и они услыхали шаги по трапу. Это был дон Диего. Капитан Блад многозначительно сжал пальцами плечо Джереми и, подозвав испанца, обратился к нему по-английски, как обычно делал в присутствии людей, не знавших испанского языка.

— Разрешите наш маленький спор, дон Диего, — шутливо сказал он. — Мы здесь спорим с Питтом, какая из этих звезд — Полярная.

— И это все? — спокойно спросил испанец. В его тоне звучала явная ирония. — Если мне не изменяет память, вы говорили, что господин Питт ваш штурман.

— Да, за неимением лучшего, — с шутливым пренебрежением заметил капитан. — Но я сейчас был готов спорить с ним на сто песо, что искомая звезда — вот эта. — И он небрежно указал рукой на первую попавшуюся светлую точку в небе.

Блад потом признался Питту, что, если бы дон Диего с ним согласился, он убил бы его на месте. Однако испанец откровенно выразил свое презрение к астрономическим познаниям Блада.

— Ваше убеждение основано на невежестве, дон Педро. Вы проиграли: Полярная звезда — вот эта, — сказал он, указывая на нее.

— А вы убеждены в этом?

— Мой дорогой дон Педро! — запротестовал испанец, которого начал забавлять этот разговор. — Ну мыслимо ли, чтобы я ошибся? Да и у нас есть, наконец, такое доказательство, как компас. Пойдемте взглянуть, каким курсом мы идем.

Его полная откровенность и спокойствие человека, которому нечего скрывать, сразу же рассеяли подозрения Блада. Однако убедить Питта было не так легко.

— В таком случае, дон Диего, — спросил он, — почему же мы идем в Кюрасао таким странным курсом?

— У вас есть все основания задать мне такой вопрос, — без малейшего замешательства ответил дон Диего и вздохнул. — Я надеялся, что допущенная мной небрежность не будет замечена. Обычно я не веду астрономических наблюдений, так как всецело полагаюсь на навигационное счисление пути. Но, увы, никогда нельзя быть слишком уверенным в себе. Сегодня, взяв в руки квадрант, я, к своему стыду, обнаружил, что уклонился на полградуса к югу, а поэтому Кюрасао находится сейчас от нас почти прямо к северу. Именно эта ошибка и вызвала задержку в пути. Но теперь все в порядке, и мы придем туда к утру.

Объяснение это было настолько прямым и откровенным, что не оставляло сомнений в честности дона Диего. И когда испанец ушел, Блад заметил, что вообще нелепо подозревать его в чем-либо, ибо он доказал свою честность, открыто заявив о своем согласии скорее умереть, чем взять на себя какие-либо обязательства, несовместимые с его честью.

Впервые попав в Карибское море и не зная повадок здешних авантюристов, капитан Блад все еще питал по отношению к ним некоторые иллюзии.

Однако события следующего дня грубо их развеяли.

Выйдя на палубу до восхода солнца, он увидел перед собой туманную полоску земли, обещанную им испанцем накануне. Примерно в десяти милях от корабля тянулась длинная береговая линия, простираясь по горизонту далеко на восток и запад. Прямо перед ними лежал большой мыс. Очертания берегов смутили Блада, он нахмурился, так как никогда не думал, что остров Кюрасао может быть так велик. То, что находилось перед ним, скорее походило не на остров, а на материк.

Справа по борту, в трех-четырех милях от них, шел большой корабль, водоизмещением не меньшим, если не большим, чем «Синко Льягас». Пока Блад наблюдал за ним, корабль изменил курс, развернулся и в крутом бейдевинде пошел на сближение.

Человек двенадцать из команды Блада, встревоженные, бросились на бак, нетерпеливо посматривая на сушу.

— Вот это и есть обещанная земля, дон Педро, — услышал он позади себя чей-то голос, говоривший по-испански.

Нотка скрытого торжества, прозвучавшая в этом голосе, сразу же разбудила в Бладе все его подозрения. Он так круто повернулся к дону Диего, что увидел ироническую улыбку, не успевшую исчезнуть с лица испанца.

— Ваша радость при виде этой земли по меньшей мере непонятна, — сказал Блад.

— Да, конечно! — Испанец потер руки, и Блад заметил, что они дрожали. — Это радость моряка.

— Или предателя, что вернее, — спокойно сказал Блад. Когда испанец попятился от него с внезапно изменившимся выражением лица, которое полностью уничтожило все сомнения Блада, он указал рукой на сушу и резко спросил: — Хватит ли у вас наглости и сейчас утверждать, что это берег Кюрасао? — Он решительно наступал на дона Диего, который шаг за шагом отходил назад. — Может быть, вы хотите, чтобы я сказал вам, что это за земля? Вы хотите этого?

Уверенность, с которой говорил Блад, казалось, ошеломила испанца; он молчал. И здесь капитан Блад наугад, а быть может, и не совсем наугад, рискнул высказать свою догадку. Если эта береговая линия не принадлежала Мэйну, что было не совсем невероятно, то она могла принадлежать либо Кубе, либо Гаити. Но остров Куба, несомненно, лежал дальше к северо-западу, и Блад тут же сообразил, что дон Диего, замыслив предательство, мог привести их к берегам ближайшей из этих испанских территорий.

— Эта земля, предатель и клятвопреступник, — остров Гаити!

Он пристально всматривался в смуглое и сразу же побледневшее лицо испанца, чтобы убедиться, как он будет реагировать на его слова. Но сейчас отступавший испанец дошел уже до середины шканцев[41], где бизань[42] мешала стоявшим внизу англичанам видеть Блада и дона Диего. Губы испанца скривились в презрительной улыбке.

— Ты слишком много знаешь, английская собака! — тяжело дыша, сказал он и, бросившись на Блада, схватил его за горло.

Они отчаянно боролись, крепко обхватив друг друга. Блад подставил испанцу ногу и вместе с ним упал на палубу. Испанец, слишком понадеявшись на свои силы, рассчитывал, что сумеет задушить Блада и выиграет полчаса, необходимые для подхода того прекрасного судна, которое уже направлялось к ним. То, что судно было испанским, не вызывало никаких сомнений, так как ни один корабль другой национальности не мог бы так смело крейсировать в испанских водах у берегов Гаити. Однако расчеты дона Диего не оправдались, и он сообразил это слишком поздно, когда стальные мускулы сжали его клещами. Прижав испанца к палубе коленом, Блад криками сзывал своих людей, которые, топая по трапу, поднимались наверх.

— Не пора ли тебе помолиться за свою грязную душу? — в ярости спросил Блад.

Однако дон Диего, положение которого было совершенно безнадежным, заставил себя улыбнуться и ответил издевательски:

— А кто помолится за твою душу, когда вот этот галион возьмет вас на абордаж?!

— Вот этот галион? — переспросил Блад, мучительно осознав, что уже было нельзя избежать последствий предательства дона Диего.

— Да, этот галион! Ты знаешь, что это за корабль? Это «Энкарнасион» флагманский корабль главнокомандующего испанским флотом в здешних водах — адмирала дона Мигеля де Эспиноса, моего брата. Это очень удачная встреча. Всевышний, как видишь, блюдет интересы католической Испании.

Светлые глаза капитана Блада блеснули, а лицо приняло суровое выражение.

— Связать ему руки и ноги! — приказал Блад своим людям и добавил: — Чтобы ни один волосок не упал с драгоценной головы этого мерзавца!

Такое предупреждение было отнюдь не лишним, так как его люди, рассвирепев от мысли, что им угрожает рабство более страшное, чем то, из которого они только что вырвались, были готовы разорвать испанца в клочья. И если сейчас они подчинились своему капитану и удержались от этого, то только потому, что стальная нотка в голосе Блада обещала дону Диего де Эспиноса-и-Вальдес не обычную смерть, а нечто более изощренное.

— Грязный пират! — презрительно бросил Блад. — Где же твое честное слово, подлец!

Дон Диего взглянул на него и засмеялся.

— Ты недооцениваешь меня, — сказал он по-английски, чтобы все его поняли. — Да, я говорил, что не боюсь смерти, и докажу это! Понятно, английская собака?!

— Ирландская, с твоего разрешения, — поправил его Блад. — А где же твое честное слово, испанская скотина?

— Неужели ты мог допустить, чтобы я оставил в ваших грязных лапах прекрасный корабль, на котором вы сражались бы с испанцами? Ха-ха-ха! — злорадно засмеялся дон Диего. — Идиоты! Можете меня убить, но я умру с сознанием выполненного долга. Не пройдет и часа, как всех вас закуют в кандалы, а «Синко Льягас» будет возвращен Испании.

Капитан Блад, спокойное лицо которого побледнело, несмотря на густой загар, испытующе взглянул на пленника. Разъяренные повстанцы стояли над ним, готовые его растерзать. Они жаждали крови.

— Не смейте его трогать! — властно скомандовал капитан Блад, повернулся на каблуках, подошел к борту и застыл в глубоком раздумье.

К нему подошли Хагторп, Волверстон и канонир Огл. Молчаливо всматривались они в приближавшийся корабль. Сейчас он шел наперерез курсу «Синко Льягас».

— Через полчаса он сблизится с нами, и его пушки сметут все с нашей палубы, — заметил Блад.

— Мы будем драться! — с проклятием закричал одноглазый гигант.

— Драться? — насмешливо улыбнулся Блад. — Разве мы можем драться, если у нас на борту всего двадцать человек? Нет, у нас только один выход: убедить капитана этого корабля в том, что мы испанцы, что на борту у нас все в порядке, а затем продолжать наш путь.

— Но как это сделать? — спросил Хагторп.

— Как это сделать? — повторил Блад. — Конечно, если бы… — Он смолк и задумчиво стал всматриваться в зеленую воду.

Огл, склонный к сарказму, предложил:

— Конечно, мы могли бы послать дона Диего де Эспиноса с испанскими гребцами заверить его брата-адмирала, что все мы являемся верноподданными его католического величества, короля Испании…

Капитан вскипел и резко повернулся к нему, с явным намерением осадить насмешника. Но внезапно выражение его лица изменилось, а в глазах вспыхнуло вдохновение.

— Черт возьми, а ведь ты прав! Проклятый пират не боится смерти, но у его сына может быть другое мнение. Сыновняя почтительность у испанцев весьма распространенное и сильное чувство… Эй, вы! — обратился он к людям, стоявшим возле пленника. — Тащите его сюда!

И, показывая дорогу, Блад спустился через люк в полумрак трюма, где воздух был пропитан запахом смолы и снастей, затем направился к корме и, широко распахнув дверь, вошел в просторную кают-компанию.

Несколько человек волокли за ним связанного испанца.

Все, кто остался на борту, готовы были примчаться сюда, чтобы узнать, как Блад расправится с предателем, но капитан приказал им не покидать палубы.

В кают-компании стояли три заряженные кормовые пушки. Их дула высовывались в открытые амбразуры.

— За работу, Огл! — приказал Блад, обращаясь к коренастому канониру, указав ему на среднюю пушку. — Откати ее назад.

Огл тотчас же выполнил распоряжение капитана. Блад кивнул головой людям, державшим дона Диего.

— Привяжите его к жерлу пушки! — приказал он и, пока они торопливо выполняли его приказ, сказал, обратясь к остальным: — Отправляйтесь в кормовую рубку и приведите сюда испанских пленных. А ты, Дайк, беги наверх и прикажи поднять испанский флаг.

Дон Диего, привязанный к жерлу пушки, неистово вращал глазами, проклиная капитана Блада. Руки испанца были заведены за спину и туго стянуты веревками, а ноги привязаны к станинам лафета. Даже бесстрашный человек, смело глядевший в лицо смерти, может ужаснуться, точно узнав, какой именно смертью ему придется умирать.

На губах у испанца выступила пена, но он не переставал проклинать и оскорблять своего мучителя:

— Варвар! Дикарь! Проклятый еретик! Неужели ты не можешь прикончить меня как-нибудь по-христиански?

Капитан Блад, не удостоив его даже словом, повернулся к шестнадцати закованным в кандалы испанским пленникам, спешно согнанным в кают-компанию.

Уже по пути сюда они слышали крики дона Диего, а сейчас с ужасом увидели, в каком положении он находится. Миловидный подросток с кожей оливкового цвета, выделявшийся среди пленников своим костюмом и манерой держаться, рванулся вперед и крикнул:

— Отец!

Извиваясь в руках тех, кто с силой удерживал его, он призывал небо и ад отвратить этот кошмар, а затем обратился к капитану с мольбой о милосердии, причем эта мольба в одно и то же время была и неистовой и жалобной. Взглянув на молодого испанца, капитан Блад с удовлетворением подумал, что отпрыск дона Диего в достаточной степени обладает чувством сыновней привязанности.

Позже Блад признавался, что на мгновение его разум возмутился против выработанного им жестокого плана. И для того чтобы прогнать это чувство, он вызвал в себе воспоминание о злодействах испанцев в Бриджтауне. Он припомнил побледневшее личико Мэри Трэйл, когда она в ужасе спасалась от насильника-головореза, которого он убил; он вспомнил и другие, не поддающиеся описанию картины этого кошмарного дня, и это укрепило угасавшую в нем твердость. Бесчувственные, кровожадные испанцы, со своим религиозным фанатизмом, не имели в себе даже искры той христианской веры, символ которой был водружен на мачте приближавшегося к ним корабля. Еще минуту назад мстительный и злобный дон Диего утверждал, будто господь бог благоволит к католической Испании. Ну что ж, дон Диего будетсурово наказан за это заблуждение.

Почувствовав, что твердость вернулась в его сердце, Блад приказал Оглу зажечь фитиль и снять свинцовый фартук с запального отверстия пушки, к жерлу которой был привязан дон Диего. И когда Эспиноса-младший разразился новыми проклятиями, перемешанными с мольбой, Блад круто повернулся к нему.

— Молчи! — гневно бросил он. — Молчи и слушай! Я вовсе не имею намерения отправить твоего отца в ад, как он этого заслуживает. Я не хочу убивать его, понимаешь?

Удивленный таким заявлением, сын дона Диего сразу же замолчал, и капитан Блад заговорил на том безупречном испанском языке, которым он так блестяще владел, к счастью как для дона Диего, так и для себя:

— Из-за подлого предательства твоего отца мы попали в тяжкое положение. У нас есть все основания опасаться, что этот испанский корабль захватит «Синко Льягас». И тогда нас ждет гибель. Так же как твой отец опознал флагманский корабль своего брата, так и его брат, конечно, уже узнал «Синко Льягас». Когда «Энкарнасион» приблизится к нам, то твой дядя поймет, что именно здесь произошло. Нас обстреляют или возьмут на абордаж. Твой отец знал, что мы не в состоянии драться, потому что нас слишком мало, но мы не сдадимся без боя, а будем драться! — Он положил руку на лафет пушки, к которой был привязан дон Диего. — Ты должен ясно представить себе одно: на первый же выстрел с «Энкарнасиона» ответит вот эта пушка. Надеюсь, ты понял меня?

Дрожащий от страха Эспиноса-младший взглянул в беспощадные глаза Блада, и его оливковое лицо посерело.

— Понял ли я? — запинаясь, пробормотал юноша. — Но что я должен понять? Если есть возможность избежать боя и я могу помочь вам, скажите мне об этом.

— Боя могло бы и не быть, если бы дон Диего де Эспиноса лично прибыл на борт корабля своего брата и заверил его, что «Синко Льягас» по-прежнему принадлежит Испании, как об этом свидетельствует его флаг, и что на борту корабля все в порядке. Но дон Диего не может отправиться лично к брату, так как он… занят другим делом. Ну, допустим, у него легкий приступ лихорадки и он вынужден оставаться в своей каюте. Как его сын ты можешь передать все это своему дяде и засвидетельствовать ему свое почтение. Ты поедешь с шестью гребцами-испанцами, из которых сам отберешь наименее — болтливых, а я, знатный испанец, освобожденный вами на Барбадосе из английского плена, буду сопровождать тебя. Если я вернусь живым и если ничто не помешает нам беспрепятственно отплыть отсюда, дон Диего останется жить, так же как и все вы. Но если случится какая-либо неприятность, то бой с нашей стороны, как я уже сказал, начнется выстрелом вот из этой пушки, и твой отец станет первой жертвой схватки.

Он умолк. Из толпы его товарищей послышались возгласы одобрения, а испанские пленники заволновались. Эспиноса-младший, тяжело дыша, ожидал, что отец даст ему какие-то указания, но дон Диего молчал. Видимо, мужество покинуло его в этом жестоком испытании, и он предоставлял решение сыну, так как, возможно, не рискнул советовать ему отвергнуть предложение Блада или, по всей вероятности, посчитал для себя унизительным убеждать сына согласиться с ним.

— Ну, хватит! — сказал Блад. — Теперь тебе все понятно. Что ты скажешь?

Дон Эстебан провел языком по сухим губам и дрожащей рукой вытер пот, выступивший у него на лбу. Он в отчаянии взглянул на отца, словно умоляя его сказать что-нибудь, но дон Диего продолжал молчать. Юноша всхлипнул, и из его горла вырвался звук, похожий на рыдание.

— Я… согласен, — ответил он наконец и повернулся к испанцам. — И вы… вы тоже согласны! — с волнением и настойчивостью произнес он. — Ради дона Диего, ради меня, ради всех нас. Если вы не согласитесь, то с нами расправятся без всякой пощады.

Поскольку дон Эстебан дал согласие, а их командир не приказывал им сопротивляться, то зачем же им было проявлять какой-то бесполезный героизм? Не раздумывая, они ответили, что сделают все, как нужно.

Блад отвернулся от них и подошел к дону Диего:

— Очень сожалею, что я вынужден оставить вас на некоторое время в таком неудобном положении… — Тут он на секунду прервал себя, нахмурился, внимательно поглядел на своего пленника и после этой едва заметной паузы продолжал: — Но я думаю, что вам уже нечего опасаться. Надеюсь, худшее не случится.

Дон Диего продолжал молчать.

Питер Блад еще раз внимательно поглядел на бывшего командира «Синко Льягас» и затем, поклонившись ему, отошел.

Глава 12

ДОН ПЕДРО САНГРЕ[43]
Обменявшись приветственными сигналами, «Синко Льягас» и «Энкарнасион» легли в дрейф на расстоянии четверти мили друг от друга. Через это пространство покрытого рябью и залитого солнцем моря от «Синко Льягас» к «Энкарнасиону» направилась шлюпка с шестью гребцами-испанцами. На корме с доном Эстебаном де Эспиноса сидел капитан Блад.

На дне шлюпки стояли два железных ящика, хранивших пятьдесят тысяч песо. Золото во все времена было отличным доказательством добросовестности, а Блад считал необходимым произвести самое благоприятное впечатление. Правда, люди Блада пытались доказать ему, что он слишком уж усердствовал в обеспечении обмана, однако он сумел настоять на своем. Он взял с собой также объемистую посылку с многочисленными печатями герба де Эспиноса-и-Вальдес, адресованную испанскому гранду, — еще одно «доказательство», поспешно сфабрикованное на «Синко Льягас».

В немногие минуты, оставшиеся до прибытия на «Энкарнасион», Блад давал последние указания своему молодому спутнику — дону Эстебану, который, видимо, все еще колебался в чем-то и не мог решиться высказать вслух свои сомнения.

Блад внимательно взглянул на юношу.

— А что, если вы сами выдадите себя? — воскликнул тот.

— Тогда все закончится крайне печально для… всех. Я просил твоего отца молиться за наш успех, а от тебя жду помощи, — сказал Блад.

— Я сделаю все, что смогу. Клянусь богом, я сделаю все! — с юношеской горячностью воскликнул дон Эстебан.

Блад задумчиво кивнул головой, и никто уже не произнес ни слова до тех пор, пока шлюпка не коснулась обшивки плавучей громады «Энкарнасиона». Дон Эстебан в сопровождении Блада поднялся по веревочному трапу. На шкафуте в ожидании гостей стоял сам адмирал — высокий, надменный человек, весьма похожий на дона Диего, но немного старше его и с сединой на висках. Рядом с ним стояли четыре офицера и монах в черно-белой сутане доминиканского ордена.

Испанский адмирал прижал к груди своего племянника, объяснив себе его трепет, бледность и прерывистое дыхание волнением от встречи с дядей. Затем, повернувшись, он приветствовал спутника дона Эстебана.

Питер Блад отвесил изящный поклон, вполне владея собой, если судить только по его внешнему виду.

— Я — дон Педро Сангре, — объявил он, переводя буквально свою фамилию на испанский язык, — несчастный кабальеро из Леона, освобожденный из плена храбрейшим отцом дона Эстебана. — И в нескольких словах он изложил те воображаемые обстоятельства, при которых он якобы попал в плен к проклятым еретикам с острова Барбадос и как его освободил дон Диего.

— Benedicticamus Domino[44], — сказал монах, выслушав эту краткую историю.

— Ex hoc nunc et usque in seculum[45], — скромно опустив глаза, ответил Блад, который всегда, когда это было ему нужно, вспоминал о том, что он католик.

Адмирал и офицеры, сочувственно выслушав рассказ кабальеро, сердечно его приветствовали. Но вот наконец был задан давно уже ожидаемый вопрос:

— А где же мой брат? Почему он не прибыл на корабль, чтобы лично приветствовать меня?

Эспиноса-младший ответил так:

— Мой отец с огорчением вынужден был лишить себя этой чести и удовольствия. К сожалению, дорогой дядя, он немного нездоров, и это заставляет его не покидать своей каюты… О нет, нет, ничего серьезного! У него легкая лихорадка от небольшой раны, полученной им во время недавнего нападения на остров Барбадос, когда, к счастью, был освобожден из неволи и этот кабальеро.

— Позволь, племянник, позволь! — с притворной суровостью запротестовал дон Мигель. — Какое нападение? Мне ничего не известно обо всем этом. Я имею честь представлять здесь его католическое величество короля Испании, а он находится в мире с английским королем. Ты уже и так сообщил мне больше, чем следовало бы… Я попытаюсь забыть все это, о чем попрошу и вас, господа, — добавил он, обращаясь к своим офицерам. При этом он подмигнул улыбающемуся капитану Бладу и добавил: — Ну что ж! Если брат не может приехать ко мне, я сам поеду к нему.

Дон Эстебан побледнел, словно мертвец, с лица Блада сбежала улыбка, но он не потерял присутствия духа и конфиденциальным тоном, в котором восхитительно смешивались почтительность, убеждение и ирония, сказал:

— С вашего позволения, дон Мигель, осмеливаюсь заметить, что вот именно этого вам не следует делать. И в данном случае я высказываю точку зрения дона Диего. Вы не должны встречаться с ним, пока не заживут его раны. Это не только его желание, но и главная причина, объясняющая его отсутствие на борту «Энкарнасиона». Говоря по правде, раны вашего брата, дон Мигель, не настолько уж серьезны, чтобы помешать его прибытию сюда. Дона Диего гораздо больше тревожит не его здоровье, а опасность поставить вас в ложное положение, если вы непосредственно от него услышите о том, что произошло несколько дней назад. Как вы изволили сказать, ваше высокопревосходительство, между его католическим величеством королем Испании и английским королем — мир, а дон Диего, ваш брат… — Блад на мгновение запнулся. — Полагаю, у меня нет необходимости что-либо добавлять. То, что вы услыхали о каком-то нападении, только слухи, вздорные слухи, не больше. Ваше высокопревосходительство прекрасно понимает это, не правда ли?

Его высокопревосходительство адмирал нахмурился.

— Да, я понимаю, но… не все, — сказал он задумчиво.

На какую-то долю секунды Бладом овладело беспокойство. Не вызвала ли его личность сомнений у этого испанца? Но разве по одежде и по языку кабальеро Педро Сангре не был настоящим испанцем и разве не стоял рядом с ним дон Эстебан, готовый подтвердить его историю? И прежде чем адмирал успел вымолвить хотя бы слово, Блад поспешил дать дополнительное подтверждение:

— А вот здесь в лодке два сундука с пятьюдесятью тысячами песо, которые нам поручено доставить вашему высокопревосходительству.

Его высокопревосходительство даже подпрыгнул от восторга, а офицеры его внезапно заволновались.

— Это выкуп, полученный доном Диего от губернатора Барба…

— Ради бога, ни слова больше! — воскликнул адмирал. — Я ничего не слышал… Мой брат желает, чтобы я доставил для него эти деньги в Испанию? Хорошо! Но это дело семейное. Оно касается только моего брата и меня. Сделать это, конечно, можно. Но я не должен знать… — Он смолк. — Гм! Пока будут поднимать на борт эти сундуки, прошу ко мне на стаканчик малаги, господа. И адмирал в сопровождении четырех офицеров и монаха, специально приглашенных для этого случая, направился в свою каюту, убранную с королевской роскошью.

Слуга, разлив по стаканам коричневатое вино, удалился. Дон Мигель, усевшись за стол, погладил свою курчавую острую бородку и, улыбаясь, сказал:

— Пресвятая дева! У моего брата, господа, предусмотрительнейший ум. Ведь я мог бы неосторожно посетить его на корабле и увидеть там такие вещи, которые мне, как адмиралу Испании, было бы трудно не заметить.

Эстебан и Блад тут же с ним согласились. Затем Блад, подняв стакан, выпил за процветание Испании и за гибель идиота Якова, сидящего на английском престоле. Вторая половина его тоста была вполне искренней.

Адмирал рассмеялся:

— Синьор! Синьор! Жаль, нет моего брата. Он обуздал бы ваше неблагоразумие. Не забывайте, что его католическое величество и король Яков добрые друзья, и, следовательно, тосты, подобные вашим, в этой каюте, согласитесь, неуместны, но, поскольку такой тост уже произнесен человеком, у которого есть особые причины ненавидеть этих английских собак, мы, конечно, можем выпить, господа, но… неофициально.

Все громко рассмеялись и выпили за гибель короля Якова с еще большим энтузиазмом, поскольку тост был неофициальным. Затем дон Эстебан, беспокоясь за судьбу отца и помня, что страдания его затягивались по мере их задержки здесь, поднялся и объявил, что им пора возвращаться.

— Мой отец торопится в Сан-Доминго, — объяснил юноша. — Он просил меня прибыть сюда только для того, чтобы обнять вас, дорогой дядя. Поэтому прошу вашего разрешения откланяться.

Адмирал, разумеется, не счел возможным их задерживать.

Подходя к веревочному трапу, Блад тревожно взглянул на матросов «Энкарнасиона», которые, перегнувшись через борт, болтали с гребцами шлюпки, качавшейся на волнах глубоко внизу. Поведение гребцов, однако, не вызывало оснований для беспокойства. Люди из команды «Синко Льягас», к счастью для себя, держали язык за зубами.

Адмирал попрощался с Эстебаном нежно, а с Бладом церемонно:

— Весьма сожалею, что нам приходится расставаться с вами так скоро, дон Педро. Мне хотелось бы, чтобы вы провели больше времени на «Энкарнасионе».

— Мне, как всегда, не везет, — вежливо ответил Блад.

— Но льщу себя надеждой, что мы вскоре встретимся, кабальеро.

— Вы оказываете мне высокую честь, дон Мигель, — церемонно ответил Блад. — Она превышает мои скромные заслуги.

Они спустились в шлюпку и, оставляя за собой огромный корабль, с гакаборта которого адмирал махал им рукой, услыхали пронзительный свисток боцмана, приказывающий команде занять свои места. Еще не дойдя до «Синко Льягас», они увидели, что «Энкарнасион», подняв паруса и делая поворот оверштаг[46], приспустил в знак прощания флаг и отсалютовал им пушечным выстрелом.

На борту «Синко Льягас» у кого-то (позже выяснилось, что у Хагторпа) хватило ума ответить тем же. Комедия заканчивалась, но финал ее был неожиданно окрашен мрачной краской.

Когда они поднялись на борт «Синко Льягас», их встретил Хагторп. Блад обратил внимание на какое-то застывшее, почти испуганное выражение его лица.

— Я вижу, что ты уже это заметил, — тихо сказал Блад.

Хагторп понимающе взглянул на него и тут же отбросил мелькнувшую в его мозгу мысль: капитан Блад явно не мог знать о том, что он хотел ему сказать.

— Дон Диего… — начал было Хагторп, но затем остановился и как-то странно посмотрел на Блада.

Дон Эстебан перехватил взгляды, какими обменялись Хагторп и Блад, побледнел как полотно и бросился к ним.

— Вы не сдержали слова, собаки? Что вы сделали с отцом? — закричал он, а шестеро испанцев, стоявших позади него, громко зароптали.

— Мы не нарушали обещания, — решительно ответил Хагторп, и ропот сразу умолк. — В этом не было никакой необходимости. Дон Диего умер еще до того, как вы подошли к «Энкарнасиону».

Питер Блад продолжал молчать.

— Умер? — рыдая, спросил Эстебан. — Ты хочешь сказать, что вы убили его! Отчего он умер?

Хагторп посмотрел на юношу.

— Насколько я могу судить, — сказал он, — он умер от страха.

Услышав такой оскорбительный ответ, дон Эстебан влепил Хагторпу пощечину, и тот, конечно, ответил бы ему тем же, если бы Блад не стал меж ними и если бы его люди не схватили молодого испанца.

— Перестань, — сказал Блад. — Ты сам вызвал мальчишку на это, оскорбив его отца.

— Я думаю не об оскорблении, — ответил Хагторп, потирая щеку, — а о том, что произошло. Пойдем посмотрим.

— Мне нечего смотреть, — сказал Блад. — Он умер еще до того, как мы сошли с борта «Синко Льягас», и уже мертвый висел на веревках, когда я с ним разговаривал.

— Что вы говорите? — закричал Эстебан.

Блад печально взглянул на него, чуть-чуть улыбнулся и спокойно спросил:

— Ты сожалеешь о том, что не знал об этом раньше? Не так ли?

Эстебан недоверчиво смотрел на него широко открытыми глазами.

— Я вам не верю, — наконец сказал он.

— Это твое дело, но я врач и не могу ошибиться, когда вижу перед собой умершего.

Снова наступила пауза, и юноша медленно начал сознавать, что случилось.

— Знай я об этом раньше, ты уже висел бы на нок-рее «Энкарнасиона!»

— Несомненно. Вот поэтому я сейчас и думаю о той выгоде, какую человек может извлечь из того, что знает он и чего не знают другие.

— Но ты еще будешь там болтаться! — бушевал Эспиноса-младший.

Капитан Блад пожал плечами и отвернулся. Однако слова эти он запомнил, так же как запомнил их Хагторп и все, кто стоял на палубе. Это выяснилось на совете, состоявшемся вечером. Совет собрался для решения дальнейшей судьбы испанских пленников. Всем было ясно, что они не смогут добраться до Кюрасао, так как запасы воды и продовольствия были уже на исходе, а Питт еще не мог приступить к своим штурманским обязанностям. Обсудив все это, они решили направиться к востоку от острова Гаити и, пройдя вдоль его северного побережья, добраться до острова Тортуга.

Там, в порту, принадлежавшем французской Вест-Индской компании, им по крайней мере не угрожала опасность захвата.

Сейчас возникал вопрос, должны ли они тащить с собой испанских пленников или же, посадив их в лодку, дать им возможность самим добираться до земли, находившейся всего лишь в десяти милях. Именно это предлагал сделать Блад.

— У нас нет иного выхода, — настойчиво доказывал он. — На Тортуге их сожгут живьем.

— Эти свиньи заслуживают и худшего! — проворчал Волверстон.

— Вспомни, Питер, — вмешался Хагторп, — чем тебе сегодня угрожал мальчишка. Если он спасется и расскажет дяде-адмиралу о том, что случилось, осуществление его угрозы станет более чем возможным.

— Я не боюсь его угроз.

— А напрасно, — заметил Волверстон. — Разумнее было бы повесить его вместе с остальными.

— Гуманность проявляется не только в разумных поступках, — сказал Блад, размышляя вслух. — Иногда лучше ошибаться во имя гуманности, даже если эта ошибка, пусть даже в виде исключения, объясняется состраданием. Мы пойдем на такое исключение. Я не могу согласиться с таким хладнокровным убийством. На рассвете дайте испанцам шлюпку, бочонок воды, несколько лепешек, и пусть они убираются к дьяволу!

Это было его последнее слово. Люди, наделившие Блада властью, согласились с его решением, и на рассвете дон Эстебан и его соотечественники покинули корабль.

Два дня спустя «Синко Льягас» вошел в окруженную скалами Кайонскую бухту. Эта бухта, созданная природой, представляла собой неприступную цитадель для тех, кому посчастливилось ее захватить.

Глава 13

ТОРТУГА
Сейчас будет вполне своевременно предать гласности тот факт, что история подвигов капитана Блада дошла до нас только благодаря трудолюбию Джереми Питта — шкипера из Сомерсетшира. Молодой человек был не только хорошим моряком, но и обладателем бойкого пера, которое он неутомимо использовал, воодушевляемый несомненной привязанностью к Питеру Бладу.

Питт вел судовой журнал так, как не велся ни один подобного рода журнал из тех, что мне довелось видеть. Он состоял из двадцати с лишним томов различного формата. Часть томов безвозвратно утрачена, в других не хватает многих страниц. Однако если при тщательном ознакомлении с ними в библиотеке г-на Джеймса Спека из Комертина я временами страшно досадовал на пропуски, то порой меня искренне удручало чрезмерное многословие Питта, создававшее большие трудности при отборе наиболее существенных фактов из беспорядочной массы дошедших до нас документов.

Первые тома журнала Питта почти целиком заняты изложением событий, предшествовавших появлению Блада на Тортуге. Эти тома, так же как и собрание протоколов государственных судебных процессов, пока что являются главными, хотя и не единственными источниками, откуда я черпал материалы для моего повествования.

Питт особенно подчеркивает тот факт, что именно эти обстоятельства, на которых я подробно останавливался, вынудили Питера Блада искать убежища на Тортуге. Он пишет об этом пространно и с заметным пристрастием, убеждающим нас в том, что в свое время на этот счет высказывалось другое мнение.

Он настаивает на отсутствии у Блада и его товарищей по несчастью каких-либо предварительных намерений объединиться с пиратами, которые превратили, под полуофициальной защитой французов, Тортугу в свою базу, откуда и совершали пиратские набеги на испанские колонии и корабли.

По утверждению Питта, Блад вначале стремился уехать во Францию или Голландию. Однако в ожидании попутного корабля он израсходовал почти все имевшиеся у него деньги. Их у него было не очень много, и Питт сообщает, что тогда-то он и заметил признаки внутреннего беспокойства, мучившего его друга. Питт высказывает предположение, что Блад, общаясь в эти дни вынужденного бездействия с искателями приключений, заразился их настроениями, столь характерными для этой части Вест-Индии.

Я не думаю, чтобы Питта можно было обвинить в придумывании каких-то оправданий для своего друга, потому что многое действительно могло угнетать Питера Блада. Несомненно, он часто думал об Арабелле Бишоп и сходил с ума, сознавая, что она для него недосягаема. Он любил Арабеллу и в то же время понимал, что она потеряна для него безвозвратно. Вполне объяснимо, конечно, его желание уехать во Францию или в Голландию, но вряд ли он мог объяснить и отчетливо представить себе, что будет там делать. Ведь в конце концов он был беглым рабом, человеком, объявленным вне закона у себя на родине, и бездомным изгнанником на чужбине. Оставалось только море, открытое для всех и особенно манящее к себе тех, кто чувствовал себя во вражде со всем человечеством.

Таким образом, душевное состояние Блада и свойственный ему дух смелой предприимчивости, толкнувшие его в свое время на поиски приключений просто из-за любви к ним, вынудили его уступить, а наличие у него богатого опыта и, я сказал бы, даже таланта в командовании военными кораблями лишь умножило соблазнительность выдвигаемых предложений. Следует также помнить, что такие заманчивые предложения исходили не только от знакомых ему пиратов, наполнявших кабачки Тортуги, но даже и от губернатора острова д’Ожерона, получавшего от корсаров в качестве портовых сборов десятую часть всей их добычи. Помимо этого, д’Ожерон неплохо зарабатывал и на комиссионных поручениях, принимая наличные деньги и выдавая взамен их векселя, подлежащие оплате во Франции.

Занятие, которое казалось бы отвратительным, если бы в защиту его высказывались только грязные, полупьяные авантюристы, охотники, лесорубы и прибрежные жители, собирающие все то, что выбрасывается морем, становилось солидной, почти узаконенной разновидностью каперства[47], когда его необходимость убедительно доказывал изысканно одетый господин, представлявший здесь интересы французской Вест-Индской компании с таким видом, будто он был представителем самой Франции.

Все, кто спасся с Питером Бладом с плантаций Барбадоса, и в числе их сам Джереми Питт, в ушах которого постоянно шумел настойчивый зов моря, почувствовав себя вечными изгнанниками, также хотели присоединиться к великому «береговому братству», как называли себя пираты. Они настоятельно требовали от Блада согласия быть их, вожаком и клялись следовать за ним повсюду.

Если подвести итог под записями Джереми, посвященными этому вопросу, то выйдет так, что Блад подчинился своим настроениям и настояниям друзей и отдался течению судьбы, заявив, что от нее все равно никуда не уйдешь.

Я думаю, что основной причиной его колебаний и столь длительного сопротивления была мысль об Арабелле Бишоп. Ни тогда, ни позже он не задумывался о том, что им, может быть, не суждено больше встретиться. Он представлял себе, с каким презрением она будет вспоминать о нем, услышав, что он стал корсаром, и это презрение, существовавшее пока лишь в его воображении, причиняло ему такую боль, как если бы оно уже стало реальностью.

Мысль об Арабелле Бишоп никогда не покидала его. Совершив сделку со своей совестью — а воспоминания об этой девушке делали его совесть болезненно чувствительной, — он дал клятву сохранить свои руки настолько чистыми, насколько это было возможно для человека отчаянной профессии, которую он сейчас выбрал. Он, видимо, не питал никаких обманчивых надежд когда-либо добиться взаимности этой девушки или даже вообще встретиться с ней, но горькая память о ней должна была навсегда сохраниться в его душе.

Приняв решение, он с увлечением занялся подготовкой к пиратской деятельности. Д’Ожерон, пожалуй, самый услужливый из всех губернаторов, дал ему значительную ссуду на снаряжение корабля «Синко Льягас», переименованного в «Арабеллу». Блад долго раздумывал, перед тем как дать кораблю новое имя, опасаясь выдать этим свои истинные чувства. Однако его друзья увидели в новом имени корабля лишь выражение иронии, свойственной их руководителю.

Неплохо разбираясь в людях, Блад добавил к числу своих сторонников еще шестьдесят человек, тщательно отобранных им из числа искателей приключений, околачивающихся на Тортуге. Как было принято неписаными законами «берегового братства», он заключил договор с каждым членом своей команды, по которому договаривающийся получал определенную долю захваченной добычи. Но во всех остальных отношениях этот договор резко отличался от соглашений подобного рода. Все проявления буйной недисциплинированности, обычные для корсарских кораблей, на борту «Арабеллы» категорически запрещались. Те, кто уходил с Бладом в океан, обязывались полностью и во всем подчиняться ему и ими самими выбранным офицерам, а те, кого не устраивали эти условия, могли искать себе другого вожака.

В канун Нового года, после окончания сезона штормов, Блад вышел в море на хорошо оснащенном и полностью укомплектованном корабле. Но, еще прежде чем он возвратился в мае из затянувшегося и насыщенного событиями плавания, слава о нем промчалась по Карибскому морю подобно ряби, гонимой ветром.

В самом начале плавания в Наветренном проливе произошла битва с испанским галионом, закончившаяся его потоплением. Затем с помощью нескольких пирог был совершен дерзкий налет на испанскую флотилию, занимавшуюся добычей жемчуга у Риодель-Хача, и захвачена вся добыча этой флотилии. Потом была предпринята десантная экспедиция на золотые прииски Санта-Мария на Мэйне, подробностям описания которой даже трудно поверить, и совершено еще несколько других менее громких дел. Из всех схваток команда «Арабеллы» вышла победительницей, захватив богатую добычу и понеся небольшие потери в людях.

Итак, слава об «Арабелле», возвратившейся на Тортугу в мае следующего года, и о капитане Питере Бладе прокатилась от Багамских до Наветренных островов и от Нью-Провиденс[48] до Тринидада.

Эхо этой славы докатилось и до Европы. Испанский посол при Сент-Джеймском дворе, как назывался тогда двор английского короля, представил раздраженную ноту, на которую ему официально ответили, что капитан Блад не только не состоит на королевской службе, но является осужденным бунтовщиком и беглым рабом, в связи с чем все мероприятия против подлого преступника со стороны его католического величества[49] получат горячее одобрение Якова II.

Дон Мигель де Эспиноса — адмирал Испании в Вест-Индии и племянник его дон Эстебан страстно мечтали захватить этого авантюриста и повесить его на нок-рее своего корабля. Вопрос о захвате Блада, принявший сейчас международный характер, был для них личным, семейным делом.

Дон Мигель не скупился на угрозы по адресу Блада. Слухи об этих угрозах долетели до Тортуги одновременно с заявлением испанского адмирала о том, что в своей борьбе с Бладом он опирается не только на мощь своей страны, но и на авторитет английского короля.

Хвастовство адмирала не испугало капитана Блада. Он не позволил себе и своей команде бездельничать на Тортуге, решив сделать Испанию козлом отпущения за все свои муки. Это вело к достижению двоякой цели: удовлетворяло кипящую в нем жажду мести и приносило пользу — конечно, не ненавистному английскому королю Якову II, но Англии, а с нею и всей остальной части цивилизованного человечества, которую жадная и фанатичная Испания пыталась не допустить к общению с Новым Светом.

Однажды, когда Блад, покуривая трубку, вместе с Хагторпом и Волверстоном сидел за бутылкой рома в пропахшей смолой и табаком прибрежной таверне, к ним подошел неизвестный человек в расшитом золотом камзоле из темно-голубого атласа, подпоясанном широким малиновым кушаком.

— Это вы тот, кого называют Ле Сан?[50] — обратился он к Бладу.

Прежде чем ответить на этот вопрос, капитан Блад взглянул на разряженного головореза. В том, что это был именно головорез, не стоило сомневаться — достаточно было взглянуть на быстрые движения его гибкой фигуры и грубо-красивое смуглое лицо с орлиным носом. Его не очень чистая рука покоилась на эфесе длинной рапиры, на безымянном пальце сверкал огромный брильянт, а уши были украшены золотыми серьгами, полуприкрытыми длинными локонами маслянистых каштановых волос.

Капитан Блад вынул изо рта трубку и ответил:

— Мое имя Питер Блад. Испанцы знают меня под именем дона Педро Сангре, а француз, если ему нравится, может называть меня Ле Сан.

— Хорошо, — сказал авантюрист по-английски и, не ожидая приглашения, пододвинул стул к грязному столу. — Мое имя Левасер, — сообщил он трем собеседникам, из которых по крайней мере двое подозрительно его рассматривали. — Вы, должно быть, слыхали обо мне.

Да, его имя, конечно, было им известно. Левасер командовал двадцатипушечным капером, неделю назад бросившим якорь в Тортугской бухте. Команда корабля состояла из французов-охотников, которые жили в северной части Гаити и ненавидели испанцев еще сильнее, чем англичане. Левасер вернулся на Тортугу после малоуспешного похода, однако потребовалось бы нечто гораздо большее, нежели отсутствие успехов, для того чтобы умерить чудовищное тщеславие этого горластого авантюриста. Сварливый, как базарная торговка, пьяница и азартный игрок, он пользовался шумной известностью у дикого «берегового братства». За ним укрепилась и еще одна репутация совсем иного сорта. Его щегольское беспутство и смазливая внешность привлекали к нему женщин из самых различных слоев общества. Он открыто хвастался своими успехами у «второй половины человеческого рода», как выражался сам Левасер, и надо отдать справедливость — у него были для этого серьезные основания.

Ходили упорные слухи, что даже дочь губернатора, мадемуазель д’Ожерон, вошла в число его жертв, и Левасер имел наглость просить у отца ее руки. Единственно, чем мог ответить губернатор на лестное предложение стать тестем распутного бандита, — это указать ему на дверь, что он и сделал.

Левасер в ярости удалился, поклявшись, что он женится на дочери губернатора, невзирая на сопротивление всех отцов и матерей в мире, а д’Ожерон будет горько сожалеть, что он оскорбил будущего зятя.

Таков был человек, который за столиком портовой таверны предлагал капитану Бладу объединиться для совместной борьбы с испанцами.

Лет двенадцать назад Левасер, которому тогда едва исполнилось двадцать лет, плавал с жестоким чудовищем — пиратом Л’Оллонэ — и своими последующими «подвигами» доказал, что не зря провел время в его школе. Среди «берегового братства» тех времен вряд ли нашелся бы больший негодяй, нежели Левасер. Капитан Блад, чувствуя отвращение к авантюристу, все же не мог отрицать, что его предложения отличаются смелостью и изобретательностью и что совместно с ним можно было бы предпринять более серьезные операции, чем те, которые были под силу каждому из них в отдельности. Одной из таких операций, предлагаемых Левасером, был план нападения на богатый город Маракайбо, лежавший вдали от морского берега. Для этого набега требовалось не менее шестисот человек, а их, конечно, нельзя было перевезти на двух имевшихся сейчас у них кораблях. Блад понимал, что без двух-трех предварительных рейдов, целью которых явился бы захват недостающих кораблей, не обойдешься.

Хотя Левасер не понравился Бладу и он не захотел сразу же брать на себя какие-либо обязательства, но предложения авантюриста показались ему заманчивыми. Он согласился обдумать их и дать ответ. Хагторп и Волверстон, не разделявшие личной неприязни Блада к этому французу, оказали сильное давление на своего капитана, и в конце концов Левасер и Блад заключили договор, подписанный не только ими, но, как это было принято, и выборными представителями обеих команд.

Договор, помимо всего прочего, предусматривал, что все трофеи, захваченные каждым из кораблей, даже в том случае, если они будут действовать не в совместном бою, а вдали друг от друга, должны строго учитываться: корабль оставлял себе три пятых доли захваченных трофеев, а две пятых обязан был передать другому кораблю. Эти доли в соответствии с заключенным договором следовало честно делить между командами каждого корабля. В остальном все пункты договора не отличались от обычных, включая пункт, по которому любой член команды, признанный виновным в краже или укрытии любой части трофейного имущества, даже если бы стоимость утаенного не превышала одного песо, должен был быть немедленно повешен на рее.

Закончив все эти предварительные дела, корсары начали готовиться к выходу в море. Но уже в канун самого отплытия Левасер едва не был застрелен стражниками, когда перебирался через высокую стену губернаторского сада, для того чтобы нежно распрощаться с влюбленной в него мадемуазель д’Ожерон. Ему не удалось даже повидать ее, так как по приказу осторожного папы стражники, сидевшие в засаде среди густых душистых кустарников, дважды в него стреляли. Левасер удалился, поклявшись, что после возвращения все равно добьется своего.

Эту ночь Левасер спал на борту своего корабля, названного им, с характерной для него склонностью к крикливости, «Ла Фудр», что в переводе означает «молния». Здесь же на следующий день Левасер встретился с Бладом, полунасмешливо приветствуя его как своего адмирала. Капитан «Арабеллы» хотел уточнить кое-какие детали совместного плавания, из которых для нас представляет интерес только их договоренность о том, что, если в море — случайно или по необходимости — им придется разделиться, они поскорее должны будут снова встретиться на Тортуге.

Закончив недолгое совещание, Левасер угостил своего адмирала обедом, и они подняли бокалы за успех экспедиции. При этом Левасер проявил такое усердие, что напился почти до потери сознания.

Под вечер Питер Блад вернулся на свой корабль, красный фальшборт которого и позолоченные амбразуры сверкали в лучах заходящего солнца.

На душе у него было неспокойно. Я уже отмечал, что он неплохо разбирался в людях, и неприятное впечатление, произведенное на него Левасером, вызывало опасения, увеличивавшиеся по мере приближения выхода в море. Он сказал об этом Волверстону, встретившему его на борту «Арабеллы»:

— Черт бы вас взял, бродяги! Уговорили вы меня заключить этот договор. Вряд ли из нашего содружества выйдет толк.

Но гигант, насмешливо прищурив единственный налитый кровью глаз, улыбнулся и, выдвинув вперед свою массивную челюсть, заметил:

— Мы свернем шею этому псу, если он попытается нас предать.

— Да, конечно, если к тому времени у нас будет возможность сделать это, — сказал Блад и, уходя в свою каюту, добавил: — Утром, с началом отлива, мы выходим в море.

Глава 14

«ПОДВИГИ» ЛЕВАСЁРА
Утром, за час до отплытия, к борту «Ла Фудр» подошла маленькая туземная лодка — легкое каноэ. В ней сидел мулат в коротких штанах из невыделанной кожи и с красным одеялом на плечах, служившим ему плащом. Вскарабкавшись, как кошка, по веревочному трапу на борт, мулат передал Левасеру сложенный в несколько раз грязный клочок бумаги.

Капитан развернул измятую записку с неровными, прыгающими строчками, написанными дочерью губернатора:

Мой возлюбленный! Я нахожусь на голландском бриге[51] «Джонгроув». Он скоро должен выйти в море. Мой отец-тиран решил разлучить нас навсегда и под опекой моего брата отправляет меня в Европу. Умоляю вас о спасении! Освободите меня, мой герой!

Покинутая вами, но горячо любящая вас Мадлен.
Эта страстная мольба до глубины души растрогала «горячо любимого» героя. Нахмурившись, он окинул взглядом бухту, ища в ней голландский бриг, который должен был уйти в Амстердам с грузом кож и табака.

В маленькой, окруженной скалами гавани брига не было, и Левасер в ярости набросился на мулата с требованием сообщить, куда девался корабль. Вместо ответа мулат дрожащей рукой указал на пенящееся море, где белел небольшой парус. Он был уже далеко за рифами, которые служили естественными стражами цитадели.

— Бриг там, — пробормотал он.

— Там?! — Лицо француза побледнело; несколько минут он пристально всматривался в море, а затем, не сдерживая более своего мерзкого темперамента, заорал: — А где ты шлялся до сих пор, чертова образина? Почему только сейчас явился? Кому показывал это письмо? Отвечай!

Перепуганный непонятным взрывом ярости, мулат сжался в комок. Он не мог дать какого-либо объяснения, даже если бы оно у него и было, так как его парализовал страх.

Злобно оскалив зубы, Левасер схватил мулата за горло и, дважды тряхнув, с силой отшвырнул к борту. Ударившись головой о планшир, мулат упал и остался неподвижным. Из полуоткрытого рта побежала струйка крови.

— Выбросить эту дрянь за борт! — приказал Левасер своим людям, стоявшим на шкафуте. — А затем поднимайте якорь. Мы идем в погоню за голландцем.

— Спокойно, капитан. В чем дело?

И Левасер увидел перед собой широкое лицо лейтенанта Каузака, плотного, коренастого и кривоногого бретонца, который спокойно положил ему руку на плечо.

Пересыпая свой рассказ непристойной бранью, Левасер сообщил ему, что́ он намерен предпринять.

Каузак покачал головой:

— Голландский бриг? Нет, это не пойдет! Нам никто этого не позволит.

— Какой дьявол может мне помешать? — вне себя не то от гнева, не то от изумления вскричал Левасер.

— Прежде всего твоя собственная команда. Ну, а кроме нее, есть еще капитан Блад.

— Капитана Блада я не боюсь…

— А его следует бояться. Он обладает превосходством в силе, в мощи огня и в людях, и, думается мне, он скорее потопит нас, чем позволит нам разделаться с голландцами. Я ведь рассказывал тебе, что у этого капитана свои взгляды на каперство.

— Да?! — процедил Левасер, заскрежетав зубами.

Не спуская глаз с далекого паруса, он задумался, но ненадолго. Сообразительность и инициатива, подмеченные капитаном Бладом, помогли ему тут же найти выход из положения. Он проклинал в душе свое содружество с Бладом и обдумывал, как ему обмануть компаньона. Каузак был прав: Блад ни за что не позволит напасть на голландское судно. Но ведь это можно сделать и в отсутствие Блада. Ну, а после того, как все закончится, он вынужден будет согласиться с Левасером, так как спорить уже будет поздно.

Не прошло и часа, как «Арабелла» и «Ла Фудр» подняли якоря и вышли в море. Капитан Блад был удивлен, что Левасер повел свой корабль несколько иным курсом, но вскоре «Ла Фудр» лег на ранее договоренный курс, которого держалось, кстати сказать, и одетое белоснежными парусами судно, бегущее к горизонту.

Голландский бриг был виден в течение всего дня, хотя к вечеру он уменьшился до едва заметной точки в северной части безбрежного водного круга. Курс, которым должны были следовать Блад и Левасер, пролегал на восток, вдоль северного побережья острова Гаити. Всю ночь «Арабелла» тщательно придерживалась этого направления, но, когда занялась заря следующего дня, она оказалась одна. «Ла Фудр» под покровом темноты, подняв на реях все свои паруса, повернул на северо-восток.

Каузак еще раз пытался возразить против самовольства Левасера.

— Черт бы тебя побрал! — ответил заносчивый капитан. — Судно остается судном, безразлично — голландское оно или испанское. Наша задача — это захват кораблей, и команде достаточно этого объяснения.

Его лейтенант не сказал ничего. Но, зная о содержании письма, привезенного покойным мулатом, и понимая, что предметом вожделений Левасера является не корабль, а девушка, он мрачно покачал головой. Однако приказ капитана есть приказ, и, ковыляя на своих кривых ногах, лейтенант пошел отдавать необходимые распоряжения.

На рассвете «Ла Фудр» оказался на расстоянии мили от «Джонгроува». Брат мадемуазель д’Ожерон, опознавший корабль Левасера, встревожился не на шутку и внушил свое беспокойство капитану голландского судна. На «Джонгроуве» подняли дополнительные паруса, пытаясь уйти от «Ла Фудр». Левасер, чуть свернув вправо, гнался за голландцем до тех пор, пока не смог дать предупредительный выстрел поперек курса «Джонгроува». Голландец, повернувшись кормой, открыл огонь, и небольшие пушечные ядра со свистом проносились над кораблем Левасера, нанося незначительные повреждения парусам. И пока корабли шли на сближение, «Джонгроуву» удалось сделать только один бортовой залп.

Пять минут спустя абордажные крюки крепко вцепились в борт «Джонгроува», и корсары с криками начали перепрыгивать с палубы «Ла Фудр» на шкафут голландского судна.

Капитан «Джонгроува», побагровев от гнева, подошел к пирату. Голландца сопровождал элегантный молодой человек, в котором Левасер узнал своего будущего шурина.

— Капитан Левасер! — сказал голландец. — Это неслыханная наглость! Что вам нужно на моем корабле?

— Мне нужно только то, что у меня украли. Но коль скоро вы первыми начали военные действия: открыв огонь, повредили «Ла Фудр» и убили пять человек из моей команды, то ваш корабль будет моим военным трофеем.

Стоя у перил кормовой рубки, мадемуазель д’Ожерон, затаив дыхание, восхищалась своим возлюбленным. Властный, смелый, он казался ей в эту минуту воплощением героизма. Левасер, увидев девушку, с радостным криком бросился к ней. На его пути оказался голландский капитан, протянувший руки, чтобы задержать пирата.

Левасер, горевший нетерпениемпоскорее обнять свою возлюбленную, взмахнул алебардой, и голландец упал с раскроенным черепом. Нетерпеливый любовник переступил через труп и помчался в рубку. Мадемуазель д’Ожерон в ужасе отпрянула от перил. Это была высокая, стройная девушка, обещавшая стать восхитительной женщиной. Пышные черные волосы обрамляли ее гордое лицо цвета слоновой кости. Выражение высокомерия еще сильнее подчеркивалось низко опущенными веками больших черных глаз.

Левасер взбежал наверх и, отбросив в сторону окровавленную алебарду, широко раскрыл объятия, намереваясь прижать к груди свою возлюбленную. Но, попав в объятия, из которых ей уже трудно было вырваться, она съежилась от страха, и гримаса ужаса исказила ее лицо, согнав с него обычное выражение высокомерия.

— О, наконец-то ты моя! Моя, несмотря ни на что! — напыщенно воскликнул ее герой.

Но она, упираясь руками в его грудь, пыталась оттолкнуть его и едва слышно проговорила:

— Зачем, зачем вы его убили?

Ее герой громко засмеялся и, подобно божеству, которое милостиво снисходит к простому смертному, с пафосом произнес:

— Он стоял между нами! Пусть его смерть послужит символом и предупреждением для всех, кто осмелится стать между нами!

Этот блестящий и широкий жест так очаровал Мадлен, что она, отбросив в сторону свои страхи, перестала сопротивляться и покорилась своему герою. Перебросив девушку через плечо, он под торжествующие крики своих людей легко перенес свою драгоценную ношу на «Ла Фудр». Ее отважный брат мог бы помешать этой романтической сцене, если бы Каузак со свойственной ему предупредительностью не успел сбить его с ног и крепко связать ему руки.

А затем, пока капитан Левасер наслаждался в каюте улыбками своей дамы, лейтенант занялся подробным учетом плодов победы. Голландскую команду посадили в баркас и велели убираться к дьяволу. К счастью, голландцев оказалось не более тридцати человек, и баркас, хотя и перегруженный, мог их вместить. Затем Каузак, осмотрев груз, оставил на «Джонгроуве» своего старшину и человек двадцать людей, приказав им следовать за «Ла Фудр» направлявшимся на юг — к Подветренным островам.

Настроение у Каузака было отвратительное. Риск, которому они подвергались, захватив голландский бриг и совершив насилие над членами семьи губернатора Тортуги, совсем не соответствовал ценности их добычи. Не скрывая своего раздражения, он сказал об этом Левасеру.

— Держи свое мнение при себе! — ответил ему капитан. — Неужели ты думаешь, что я такой идиот, который сует голову в петлю, не зная заранее, как ее оттуда вытащить? Я поставлю губернатору Тортуги такие условия, что он не сможет их не принять. Веди корабль к острову Вихрен Магра. Мы сойдем там и на берегу уладим все. Да прикажи доставить в каюту этого щенка д’Ожерона.

И Левасер вернулся в каюту к даме своего сердца.

Туда же вскоре привели и ее брата. Капитан приподнялся с места, чтобы встретить его, нагнувшись при этом из опасения удариться головой о потолок каюты. Мадемуазель д’Ожерон также встала.

— Зачем это? — спросила она, указывая на связанные руки брата.

— Весьма сожалею об этой вынужденной необходимости, — сказал Левасер. — Мне самому хочется положить этому конец. Пусть господин д’Ожерон даст слово…

— Никакого слова я не дам! — воскликнул побледневший от гнева юноша, не испытывавший недостатка в храбрости.

— Ну, вот видишь, — пожал плечами Левасер, как бы выражая этим свое сожаление.

— Анри, это же глупо! — воскликнула девушка. — Ты ведешь себя не как мой друг. Ты…

— Моя маленькая глупышка… — ответил ей брат, хотя слово «маленькая» совсем не подходило к ней, так как она была значительно крупнее его. — Маленькая глупышка, неужели я мог бы считать себя твоим другом, если бы унизился до переговоров с этим мерзавцем-пиратом?

— Спокойно, молодой петушок! — засмеялся Левасер, но его смех не сулил ничего приятного.

— Подумай, сестра, — говорил Анри, — погляди, к чему привела тебя глупость! Несколько человек уже погибло по милости этого чудовища. Ты не отдаешь себе отчета в своих поступках. Неужели ты можешь верить этому псу, родившемуся в канаве и выросшему среди воров и убийц?..

Он мог добавить еще кое-что, но Левасер ударил юношу кулаком в лицо. Как и многие другие, он очень мало интересовался правдой о себе.

Мадемуазель д’Ожерон подавила готовый вырваться у нее крик, а ее брат, шатаясь от удара, с рассеченной губой, прислонился к переборке. Но дух его не был сломлен; он искал глазами взгляд сестры, и на бледном его лице появилась ироническая улыбка.

— Смотри, — спокойно заметил д’Ожерон. — Любуйся его благородством. Он бьет человека, у которого связаны руки.

Простые слова, произнесенные тоном крайнего презрения, разбудили в Левасере гнев, всегда дремавший в несдержанном, вспыльчивом французе.

— А что бы ты сделал, щенок, если бы тебе развязали руки? — И, схватив пленника за ворот камзола, он неистово начал его трясти. — Отвечай мне! Что бы ты сделал, пустозвон, мерзавец, подлец… — И вслед за этим хлынул поток слов, значения которых мадемуазель д’Ожерон не знала, но все же могла понять их грязный и гнусный смысл.

Она смертельно побледнела и вскрикнула от ужаса. Опомнившись, Левасер распахнул дверь и вышвырнул ее брата из каюты.

— Бросьте этого мерзавца в трюм! — проревел он, захлопывая дверь.

Взяв себя в руки, Левасер, заискивающе улыбаясь, повернулся к девушке. Но бледное лицо ее окаменело. До этой минуты она приписывала своему герою несуществующие добродетели; сейчас же все, что она увидела, наполнило ее душу смятением. Вспомнив, как он зверски убил голландского капитана, она сразу же убедилась в справедливости слов, сказанных ее братом об этом человеке, и на лице ее отразились ужас и отвращение.

— Ну, что ты, моя дорогая? Что с тобой? — говорил Левасер, приближаясь к ней.

Сердце девушки болезненно сжалось. Продолжая улыбаться, он подошел к ней и с силой притянул ее к себе.

— Нет… нет!.. — задыхаясь, закричала она.

— Да, да! — передразнивая ее, смеялся Левасер.

Эта насмешка показалась ей ужаснее всего. Он грубо тащил ее к себе, умышленно причиняя боль. Отчаянно сопротивляясь, девушка пыталась вырваться из его объятий, но он, рассвирепев, насильно поцеловал ее, и с его лица слетели последние остатки маски героя.

— Глупышка, — сказал он. — Именно глупышка, как назвал тебя твой брат. Не забывай, что ты здесь по своей воле. Со мной играть нельзя! Ты знала, на что шла, поэтому будь благоразумна, моя кошечка! — И он поцеловал ее снова, но на сей раз чуть ли не с презрением и, отшвырнув в сторону, добавил: — Чтоб я больше не видел таких сердитых взглядов, а то тебе придется пожалеть об этом!

Кто-то постучал в дверь каюты. Левасер открыл ее и увидел перед собой Каузака. Лицо бретонца было мрачно. Он пришел доложить, что в корпусе корабля, поврежденного голландским ядром, обнаружена течь. Встревоженный Левасер отправился вместе с ним осмотреть повреждение. Пока стояла тихая погода, пробоина не представляла опасности, но даже небольшой шторм сразу же мог изменить положение. Пришлось спустить за борт матроса, чтобы он прикрыл пробоину парусиной, и привести в действие помпы…

Наконец на горизонте показалось длинное низкое облако, и Каузак объяснил, что это самый северный остров из группы Виргинских островов.

— Надо поскорей дойти туда, — сказал Левасер. — Там мы отстоимся и починим «Ла Фудр». Я не доверяю этой удушливой жаре. Нас может захватить шторм…

— Шторм или кое-что похуже, — буркнул Каузак. — Ты видишь? — И он указал рукой через плечо Левасера.

Капитан обернулся, и у него перехватило дыхание. Не дальше как в пяти милях он увидел два больших корабля, направлявшихся к ним.

— Черт бы их побрал! — выругался он.

— А вдруг они вздумают нас преследовать? — спросил Каузак.

— Мы будем драться, — решительно сказал Левасер. — Готовы мы к этому или нет — все равно.

— Смелость отчаяния, — сказал Каузак, не скрывая своего презрения, и, чтобы еще больше подчеркнуть его, плюнул на палубу. — Вот что случается, когда в море выходит изнывающий от любви идиот! Надо взять себя в руки, капитан! Из этой дурацкой истории с голландцем мы так просто не выкрутимся.

С этой минуты из головы Левасера вылетели все мысли, связанные с мадемуазель д’Ожерон. Он ходил по палубе, нетерпеливо поглядывая то на далекую сушу, то на медленно, но неумолимо приближавшиеся корабли. Искать спасения в открытом море было бесполезно, а при наличии течи в его корабле и небезопасно. Он понимал, что драки не миновать. Уже к вечеру, находясь в трех милях от побережья и намереваясь отдать приказ готовиться к бою, Левасер чуть не упал в обморок от радости, услыхав голос матроса с наблюдательного поста на мачте.

— Один из двух кораблей — «Арабелла», — доложил тот. — А другой, наверно, трофейный.

Однако это приятное сообщение не обрадовало Каузака.

— Час от часу не легче! — проворчал он мрачно. — А что скажет Блад по поводу нашего голландца?

— Пусть говорит все, что ему угодно! — засмеялся Левасер, все еще находясь под впечатлением огромного облегчения, испытанного им.

— А как быть с детьми губернатора Тортуги?

— Он не должен о них знать.

— Но в конце концов он же узнает.

— Да, но к тому времени, черт возьми, все будет в порядке, так как я договорюсь с губернатором. У меня есть средство заставить д’Ожерона договориться со мной.

Вскоре четыре корабля бросили якоря у северного берега Вихрен Магра. Это был лишенный растительности, безводный, крохотный и узкий островок длиной в двенадцать миль и шириной в три мили, населенный только птицами и черепахами. В южной части острова было много соляных прудов. Левасер приказал спустить лодку и в сопровождении Каузака и двух своих офицеров прибыл на «Арабеллу».

— Наша недолгая разлука оказалась, как я вижу, весьма прибыльной, — приветствовал Левасера капитан Блад, направляясь с ним в свою большую каюту для подведения итогов.

«Арабелле» удалось захватить «Сантьяго» — большой испанский двадцатишестипушечный корабль из Пуэрто-Рико, который вез 120 тонн какао, 40 тысяч песо и различные ценности стоимостью в 10 тысяч песо. Две пятых этой богатой добычи, согласно заключенному договору, принадлежали Левасеру и его команде. Деньги и ценности были тут же поделены, а какао решили продать на острове Тортуга.

Наступила очередь Левасера отчитаться в том, что сделал он; и, слушая хвастливый рассказ француза, Блад постепенно мрачнел. Сообщение компаньона вызвало резкое неодобрение Блада. Глупо было превращать дружественных голландцев в своих врагов из-за такой безделицы, как табак и кожи, стоимость которых в лучшем случае не превышала двадцати тысяч песо.

Но Левасер ответил ему так же, как незадолго перед этим Каузаку, что корабль остается кораблем, а им нужны суда для намеченного похода. Быть может, потому, что этот день был удачным для капитана Блада, он пожал плечами и махнул рукой. Затем Левасер предложил, чтобы «Арабелла» и захваченное ею судно возвратились на Тортугу, разгрузили там какао, а Блад навербовал дополнительно людей, благо сейчас их уже было на чем перевезти. Сам Левасер, по его словам, хотел заняться необходимым ремонтом своего корабля, а затем направиться на юг, к острову Салтатюдос, удобно расположенному на 11° 11′ северной долготы. Здесь Левасер был намерен ожидать Блада, чтобы вместе с ним уйти в набег на Маракайбо.

К счастью для Левасера, капитан Блад не только согласился с его предложением, но и заявил о своей готовности отплыть немедленно.

Едва лишь ушла «Арабелла», как Левасер завел свои корабли в лагуны и приказал разбить на берегу палатки, в которых должна жить команда корабля на время ремонта «Ла Фудр».

Вечером к заходу солнца ветер усилился, а затем перешел в сильный шторм, сопровождаемый ураганом. Левасер был рад тому, что успел вывезти людей на берег, а корабли ввести в безопасное убежище. На минуту он задумался было над тем, каково сейчас приходилось капитану Бладу, попавшему в этот ужасный шторм, но тут же отогнал эти мысли, так как не мог позволить себе, чтобы они долго его беспокоили.

Глава 15

ВЫКУП
Утро следующего дня было великолепно. В прозрачном и бодрящем после шторма воздухе чувствовался солоноватый запах озер, доносившийся с южной части острова. На песчаной отмели Вихрен Магра, у подножия белых дюн, рядом с парусиновой палаткой Левасера разыгрывалась странная сцена.

Сидя на пустом бочонке, французский пират был занят решением важной проблемы: он размышлял, как обезопасить себя от гнева губернатора Тортуги.

Вокруг него, как бы охраняя своего вожака, слонялось человек шесть его офицеров; пятеро из них — неотесанные охотники в грязных кожаных куртках и таких же штанах, а шестой — Каузак. Перед Левасером стоял молодой д’Ожерон, а по бокам у него — два полуобнаженных негра. На д’Ожероне была сорочка с кружевными оборками на рукавах, сатиновые короткие панталоны и на ногах красивые башмаки из дубленой козлиной кожи. Камзол с него был сорван, руки связаны за спиной. Миловидное лицо молодого человека осунулось. Здесь же на песчаном холмике в неловкой позе сидела его сестра. Она была очень бледна и под маской высокомерия тщетно пыталась скрыть душившие ее слезы.

Левасер долго говорил, обращаясь к д’Ожерону, и наконец с напускной учтивостью заявил:

— Полагаю, месье, что теперь вам все ясно, но, во избежание недоразумений, повторяю: ваш выкуп определяется в двадцать тысяч песо, и, если вы дадите слово вернуться сюда, можете отправляться за ними на остров Тортуга. На поездку я даю вам месяц и предоставляю все возможности туда добраться. Мадемуазель д’Ожерон останется здесь заложницей. Вряд ли ваш отец сочтет эту сумму чрезмерной, ибо в нее входит цена за свободу сына и стоимость приданого дочери. Черт меня побери, но мне кажется, что я слишком скромен! Ведь о господине д’Ожероне ходят слухи, что он человек богатый.

Д’Ожерон-младший, подняв голову, бесстрашно взглянул прямо в лицо пирату:

— Я отказываюсь — категорически и бесповоротно! Понимаете? Делайте со мной, что хотите. И будьте вы прокляты, грязный пират без совести и без чести!

— О, какие слова! — усмехнулся Левасер. — Какой темперамент и какая глупость! Вы не подумали, что я могу с вами сделать, если вы будете упорствовать в своем отказе? А у меня есть возможность заставить любого упрямца согласиться. И кроме того, советую помнить, что честь вашей сестры находится у меня в залоге. Ну, а если вы забудете вернуться с приданым, то не считайте меня нечестным, если я забуду жениться на Мадлен.

И Левасер, осклабясь, подмигнул молодому человеку, заметив, что лицо брата Мадлен передернулось от ужаса. Д’Ожерон бросил дикий взгляд на сестру и увидел в ее глазах отчаяние.

Отвращение и ярость снова овладели молодым человеком.

— Нет, собака! Нет! Тысячу раз нет!

— Глупо упорствовать, — холодно, без малейшей злобы, но с издевательским сожалением заметил Левасер. В его руках вилась и дергалась бечевка, по всей длине которой он механически завязывал крепкие узелки. Подняв ее над собой, он произнес: — Знаете, что это такое? Это четки боли. После знакомства с ними многие упрямые еретики превратились в католиков. Эти четки помогают человеку стать благоразумным, так как от них глаза вылезают на лоб.

— Делайте, что вам угодно!

Левасер швырнул бечевку одному из негров, который на лету поймал ее и быстро закрутил вокруг головы пленника. Между бечевкой с узлами и головой он вставил небольшой кусок металла, круглый и тонкий, как чубук трубки. Тупо уставившись на своего капитана, негр ожидал его знака начинать пытку.

Левасер взглянул на свою жертву. Лицо д’Ожерона стало свинцово-бледным, и на лбу, пониже бечевки, выступили капли пота.

Мадемуазель д’Ожерон вскрикнула и хотела подняться, но, удерживаемая стражами, со стоном опустилась на песок.

— Образумьтесь и избавьте свою сестру от малопривлекательного зрелища, — медленно сказал Левасер. — Ну что такое в конце концов та сумма, которую я назвал? Для вашего отца это сущий пустяк. Повторяю еще раз: я слишком скромен. Но если уж сказано — двадцать тысяч песо, пусть так и останется.

— С вашего позволения, я хотел бы знать, за что вы назначили сумму в двадцать тысяч песо?

Вопрос этот был задан на скверном французском языке, но четким и приятным голосом, в котором, казалось, звучали едва приметные нотки той злой иронии, которой так щеголял Левасер.

Левасер и его офицеры удивленно оглянулись.

На самой верхушке дюны на фоне темно-синего неба отчетливо вырисовывалась изящная фигура высокого, стройного человека в черном камзоле, расшитом серебряными галунами. Над широкими полями шляпы, прикрывавшей смуглое лицо капитана Блада, ярким пятном выделялся темно-красный плюмаж из страусовых перьев.

Выругавшись от изумления, Левасер поднялся с бочонка, но тут же взял себя в руки. Он предполагал, что капитан Блад, если ему удалось выдержать вчерашний шторм, должен был находиться сейчас далеко за горизонтом, на пути к Тортуге.

Легко скользя по осыпающемуся песку, в котором по щиколотку проваливались его сапоги из мягкой испанской кожи, капитан Блад спустился на отмель. Его сопровождал Волверстон и с ним человек двенадцать из команды «Арабеллы». Подойдя к ошеломленной его появлением группе людей, Блад снял шляпу, отвесил низкий поклон мадемуазель д’Ожерон, а затем повернулся к Левасеру.

— Доброе утро, капитан! — сказал он, сразу же приступая к объяснению причин своего внезапного появления. — Вчерашний ураган вынудил наши корабли возвратиться. У нас не было иного выхода, как только убрать паруса и отдаться на волю стихии. А шторм пригнал нас обратно. К довершению несчастья, грот-мачта «Сантьяго» дала трещину, и я рад был случаю поставить его на якорь в бухточку западного берега острова, в двух милях отсюда. Ну, а затем мы решили пересечь этот остров, чтобы размять ноги и поздороваться с вами… А кто это? — И он указал на пленников.

Левасер закусил губу и переменился в лице, но, сдержавшись, вежливо ответил:

— Как видите, мои пленники.

— Да? Выброшенные на берег вчерашним штормом, а?

— Нет! — Левасер, взбешенный этой явной насмешкой, с трудом сдерживался. — Они — с голландского брига.

— Не припомню, чтобы вы раньше упоминали о них.

— А зачем вам это знать? Они — мои личные пленники. Это мое личное дело. Они — французы.

— Французы? — И светлые глаза капитана Блада впились сначала в Левасера, а потом в пленников.

Д’Ожерон вздрогнул от пристального взгляда, но выражение ужаса исчезло с его лица. Это вмешательство, явно неожиданное как для мучителя, так и для жертвы, внезапно зажгло в сердце молодого человека огонек надежды. Его сестра, широко раскрыв глаза, устремилась вперед.

Капитан Блад, мрачно нахмурясь, сказал Левасеру:

— Вчера вы удивили меня, начав военные действия против дружественных нам голландцев. А сейчас выходит, что даже ваши соотечественники должны вас остерегаться.

— Ведь я же сказал, что они… что это мое личное дело.

— Ах, так! А кто они такие? Как их зовут?

Спокойное, властное, слегка презрительное поведение капитана Блада выводило из себя вспыльчивого Левасера. На его лице медленно выступили красные пятна, взгляд стал наглым, почти угрожающим. Он хотел ответить, но пленник опередил его:

— Я — Анри д’Ожерон, а это — моя сестра.

— Д’Ожерон? — удивился Блад. — Не родственник ли моего доброго приятеля — губернатора острова Тортуга?

— Это мой отец.

— Да сохранят нас все святые! Вы что, Левасер, совсем сошли с ума? Сначала вы нападаете на наших друзей — голландцев, потом берете в плен двух своих соотечественников. А на поверку выходит, что эти молодые люди — дети губернатора Тортуги, острова, который является единственным нашим убежищем в этих морях…

Левасер сердито прервал его:

— В последний раз повторяю, что это мое личное дело! Я сам отвечу за это перед губернатором Тортуги.

— А двадцать тысяч песо? Это тоже ваше личное дело?

— Да, мое.

— Ну, знаете, я совсем не намерен соглашаться с вами. — И капитан Блад спокойно уселся на бочонок, на котором недавно сидел Левасер. — Не будем зря тратить время! — сказал он резко. — Я отчетливо слышал предложение, сделанное вами этой леди и этому джентльмену. Должен также напомнить вам, что мы с вами связаны совершенно строгим договором. Вы определили сумму их выкупа в двадцать тысяч песо. Следовательно, эта сумма принадлежит вашей и моей командам, в тех долях, какие установлены договором. Надеюсь, вы не станете этого отрицать. А самое неприятное и печальное — это то, что вы утаили от меня часть трофеев. Такие поступки, согласно нашему договору, караются, и, как вам известно, довольно сурово.

— Ого! — нагло засмеялся Левасер, а затем добавил: — Если вам не нравится мое поведение, то мы можем расторгнуть наш союз.

— Не премину это сделать, — с готовностью ответил Блад. — Но мы расторгнем его только тогда и только так, как я найду нужным, и это случится немедленно после выполнения вами условий соглашения, заключенного нами перед отправлением в плавание.

— Что вы имеете в виду?

— Постараюсь быть предельно кратким, — сказал капитан Блад. — Я не буду касаться недопустимости военных действий против голландцев, захвата французских пленников и риска навлечь гнев губернатора Тортуги. Я принимаю все дела в таком виде, в каком их нашел. Вы сами назначили сумму выкупа за этих людей в двадцать тысяч песо, и, насколько я понимаю, леди должна перейти в вашу собственность. Но почему она должна принадлежать вам, когда, по нашему обоюдному соглашению, этот трофей принадлежит всем нам?

Лицо Левасера стало мрачнее грозовой тучи.

— Тем не менее, — добавил Блад, — я не намерен отнимать ее у вас, если вы ее купите.

— Куплю ее?

— Да, за ту же сумму, которая вами назначена.

Левасер с трудом сдерживал бушевавшую в нем ярость, пытаясь как-то договориться с ирландцем:

— Это сумма выкупа за мужчину, а внести ее должен губернатор Тортуги.

— Нет, нет! Вы объединили этих людей и, должен признаться, сделали это как-то странно. Их стоимость определена именно вами, и вы, разумеется, можете их получить за установленную вами сумму. Вам придется заплатить за них двадцать тысяч песо, и эти деньги должны быть поделены среди наших команд. Тогда наши люди, быть может, снисходительно отнесутся к нарушению вами соглашения, которое мы вместе подписали.

Левасер зло рассмеялся:

— Вот как?! Черт побери! Это неплохая шутка.

— Полностью с вами согласен, — заметил капитан Блад.

Смысл этой шутки заключался для Левасера в том, что капитан Блад с дюжиной своих людей осмелился явиться сюда, чтобы запугать его, хотя он, Левасер, мог бы легко собрать здесь до сотни своих головорезов. Однако при этих своих подсчетах Левасер упустил из виду одно важное обстоятельство, которое правильно учел его противник. И когда Левасер, все еще смеясь, повернулся к своим офицерам, чтобы пригласить их посмеяться за компанию, он увидел то, от чего его напускная веселость мгновенно померкла. Капитан Блад искусно сыграл на алчности авантюристов, побуждавшей их заниматься ремеслом пиратов. Левасер прочел на их лицах полное согласие с предложением Блада поделить между всеми выкуп, который их вожак думал себе присвоить.

Головорез на минуту задумался и, мысленно кляня жадность своих людей, вовремя сообразил, что он должен действовать осторожно.

— Вы не поняли меня, — сказал он, подавляя в себе бешенство. — Выкуп, как только он будет получен, мы поделим между всеми. А пока девушка останется у меня.

— Это дело другое, — проворчал Каузак. — Тогда все устраивается само собой.

— Вы так полагаете? — заметил капитан Блад. — А если губернатор д’Ожерон откажется внести этот выкуп? Тогда что? — Он засмеялся и не спеша встал. — Нет, нет! Капитан Левасер хочет пока оставить у себя девушку? Хорошо. Пусть будет так. Но до этого он обязан внести выкуп и взять на себя риск, связанный с тем, что мы можем и не получить его.

— Правильно! — воскликнул один из офицеров Левасера.

А Каузак добавил:

— Капитан Блад прав. Это соответствует нашему договору.

— Что соответствует договору? Болваны! — Левасер терял самообладание. — Дьявол вас разорви! Откуда я возьму двадцать тысяч песо? У меня нет и половины этой суммы. Я буду вашим должником, пока не заработаю таких денег. Вас это устраивает?

Пираты одобрительно зашумели. Можно было не сомневаться, что это их устраивало бы, но у капитана Блада были иные соображения:

— А если вы умрете до того, как заработаете такую сумму? Ведь наша профессия полна неожиданностей, мой капитан.

— Будьте вы прокляты! — заревел Левасер, побагровев от злости. — Вас ничто не удовлетворит!

— О, совсем нет. Двадцать тысяч песо и немедленный дележ.

— У меня их нет.

— Тогда пусть пленников купит тот, у кого есть такие деньги.

— А у кого же, по-вашему, они есть, если их нет у меня? Кто может выложить такую сумму?

— Я, — ответил капитан Блад.

— Вы? — изумился Левасер. — Вам… вам нужна эта девушка?

— Почему же нет? Я превосхожу вас не только в галантности, идя на определенные материальные жертвы, чтобы получить эту девушку, но и в честности, поскольку готов платить за то, что мне требуется.

Левасер остолбенел от удивления и, по-идиотски открыв рот, глядел на капитана «Арабеллы». Так же изумленно глядели на него и офицеры «Ла Фудр». Капитан Блад, снова усевшись на бочонок, вытащил из внутреннего кармана своего камзола маленький кожаный мешочек.

— Мне приятно решить трудную задачу, которая кажется вам неразрешимой.

Левасер и его офицеры не сводили выпученных глаз с маленького мешочка, который медленно развязывал Блад. Осторожно раскрыв его, он высыпал на левую ладонь четыре или пять жемчужин. Каждая из них была величиной с воробьиное яйцо. Двадцать таких жемчужин достались Бладу при дележе трофеев, захваченных после разгрома испанской флотилии искателей жемчуга.

— Вы как-то хвастались, Каузак, что хорошо разбираетесь в жемчуге. Во что вы оцените эту жемчужину?

Бретонец алчно схватил грубыми пальцами блестящий, нежно переливающийся всеми цветами радуги шарик и, любуясь им, стал его рассматривать.

— Тысяча песо, — ответил он хриплым от волнения голосом.

— На Тортуге или Ямайке за эту жемчужину дадут несколько больше, а в Европе она стоит в два раза дороже. Но я принимаю вашу оценку, лейтенант. Как видите, все они почти одинаковы. Вот вам двенадцать жемчужин, то есть двенадцать тысяч песо, которые и являются долей экипажа «Ла Фудр» в три пятых стоимости трофеев, как обусловлено нашим договором. За восемь тысяч песо, следуемых «Арабелле», я несу ответственность перед моими людьми… А сейчас, Волверстон, прошу доставить мою собственность на борт «Арабеллы». — И, указав на пленников, он поднялся с бочонка.

— О нет! — взвыл Левасер, дав волю своей ярости. — Вы ее не получите!

И он бросился на стоявшего в стороне настороженного и внимательного Блада, но один из офицеров Левасера преградил ему дорогу:

— Бог с тобой, капитан! Ведь все улажено честь по чести, и все довольны.

— Все? — завизжал Левасер. — Ага! Вы все довольны, скоты!

Каузак, сжимая в своей огромной ручище жемчужины, подбежал к Левасеру.

— Не будь идиотом, капитан! Ты хочешь вызвать драку между командами? У Блада вдвое больше людей. Ну что ты цепляешься за эту девку? Черт с ней, и не связывайся, ради бога, с Бладом. Он хорошо заплатил за нее и честно поступил с нами…

— Честно? — заревел взбешенный капитан. — Ты!.. Ты!.. — И, не найдя в своем обширном гнусном словаре подходящего ругательства, он так ударил лейтенанта кулаком, что чуть не сбил его с ног. Жемчужины рассыпались по песку.

Каузак и его люди стремительно, подобно пловцам, прыгающим в воду, бросились за жемчужинами, полагая, что с мщением можно подождать. Они ползали на четвереньках, старательно разыскивая жемчужины и не обращая внимания на то, что над ними развернулись важные события.

Левасер, положив руку на эфес шпаги, с побледневшим от бешенства лицом встал перед капитаном Бладом, собравшимся уходить.

— Пока я жив, ты ее не получишь! — закричал он.

— Тогда это будет после твоей смерти, — сказал Блад, и клинок его шпаги блеснул на солнце. — Наш договор предусматривает, что любой из членов экипажа кораблей, кто утаит часть трофеев хотя бы на один песо, должен быть повешен на нок-рее. Именно так я и намерен был с тобой поступить. Но поскольку тебе не нравится веревка, то, так и быть, навозная дрянь, я ублажу тебя по-иному!

Он знаком остановил людей, которые пытались помешать столкновению, и со звоном скрестил свой клинок со шпагой Левасера.

Д’Ожерон ошеломленно наблюдал за ним, совершенно не представляя, что может означать для него исход этой схватки. Между тем два человека из команды «Арабеллы», сменившие негров, охранявших французов, сняли бечевку с головы молодого человека. Его сестра, с лицом белее мела и с выражением дикого ужаса в глазах, поднялась на ноги и, прижимая руки к груди, неотступно следила за схваткой.

Схватка закончилась очень быстро. Звериная сила Левасера, на которую он так надеялся, уступила опыту и ловкости ирландца. И когда пронзенный в грудь Левасер навзничь упал на белый песок, капитан Блад, стоя над сраженным противником, спокойно взглянул на Каузака.

— Я думаю, это аннулирует наш договор, — сказал он.

Каузак равнодушным и циничным взглядом окинул корчившееся в судорогах тело своего вожака. Возможно, дело кончилось бы совсем не так, будь Левасер человеком другого склада. Но тогда, очевидно, и капитан Блад применил бы к нему другую тактику. Сейчас же люди Левасера не питали к нему ни любви, ни жалости. Единственным их побуждением была алчность. Блад искусно сыграл на этой черте их характера, обвинив капитана «Ла Фудр» в самом тяжком преступлении — в присвоении того, что могло быть обращено в золото и поделено между ними.

И сейчас, когда пираты, угрожающе потрясая кулаками, спустились к отмели, где разыгралась эта стремительная трагикомедия, Каузак успокоил их несколькими словами.

Видя, что они все еще колеблются, Блад для ускорения благоприятной развязки добавил:

— На нашей стоянке вы можете получить свою долю добычи с захваченного нами «Сантьяго» и поступить с ней по своему усмотрению. Как видите, я поступаю честно.

И в ответ на эти слова пираты одобрительно зашумели. Сопровождая Блада, они вместе с обоими пленниками пересекли остров и пришли к стоянке «Арабеллы».

Во второй половине дня, после раздела добычи, они бы расстались, если бы Каузак, по настоянию своих людей, избравших его преемником Левасера, не предложил капитану Бладу услуги всей французской команды.

— Хорошо, я согласен, — ответил Блад, — но только при обязательном условии: вы должны помириться с голландцами и вернуть им бриг вместе с грузом.

Условие было принято без колебаний, и капитан Блад отправился к своим гостям — детям губернатора Тортуги.

Мадемуазель д’Ожерон и ее брат, освобожденный от веревок, сидели в большой каюте «Арабеллы».

Бенджамэн, черный слуга и повар Блада, поставив на стол вино и еду, уговаривал их поесть. Но они ни к чему не притронулись.

В мучительном замешательстве сидели брат и сестра, полагая, что их спасение было лишь сменой огня на полымя. Наконец мадемуазель д’Ожерон, измученная неизвестностью, бросилась на колени перед братом, умоляя его о прощении за все страдания, которые она причинила ему своим легкомыслием.

Однако ее брат не был склонен к снисходительности.

— Надеюсь, ты наконец поймешь, что ты натворила. Сейчас тебя купил другой пират, и ты принадлежишь ему. Надеюсь, тебе тоже это понятно…

Он мог бы сказать и больше, но умолк, заметив, что дверь каюты приоткрывается. На пороге стоял капитан Блад. Он пришел сюда после того, как закончил расчеты с людьми Левасера, и хорошо слышал последние слова д’Ожерона. Поэтому его не удивило, что мадемуазель д’Ожерон, увидев своего нового хозяина, вздрогнула и сжалась от страха.

Сняв шляпу с пером, Блад подошел к столу.

— Мадемуазель, прошу вас успокоиться, — сказал он на плохом французском языке. — Здесь, на борту «Арабеллы», с вами будут обращаться со всем подобающим вам уважением. Как только наши корабли выйдут в море, мы направимся на остров Тортуга, чтобы отвезти вас к отцу. И забудьте, пожалуйста, о том, что я вас купил, как сейчас говорил вам ваш брат. Чтобы избавить вас от опасности, я вынужден был подкупить банду негодяев и убедить их выйти из повиновения еще большему негодяю, который руководил ими. Если найдете нужным, считайте данный мной за вас выкуп дружеским займом.

Девушка, не веря своим ушам, изумленно смотрела на него, а ее брат даже привстал от удивления.

— Вы серьезно это говорите?

— Вполне! Хотя такие слова вы услышите не часто. Я — пират, но я не могу поступать так, как Левасер. У меня есть свое понятие о чести и своя честь… или, допустим, остатки от прежней чести. — И, перейдя на деловой тон, он добавил: — Обед будет подан через час. Надеюсь, вы окажете мне честь отобедать со мной. А пока мой Бенджамэн позаботится о вашем гардеробе.

И, поклонившись, он повернулся, чтобы уйти, но мадемуазель д’Ожерон остановила его громким восклицанием:

— Капитан! Месье!

Блад повернулся, а она, медленно приближаясь к нему и глядя на него со страхом и удивлением, сказала взволнованно:

— Вы благородный человек, капитан!

— О, мадемуазель, вы преувеличиваете мои достоинства, — улыбнулся Блад.

— Нет, нет! — горячо воскликнула она. — Вы благородный, вы настоящий рыцарь! Я очень виновата в том, что произошло. Я должна вам рассказать… Вы имеете на это право.

— Мадлен! — закричал ее брат, пытаясь удержать ее.

Но ей трудно было сдерживать свою пылкую благодарность, переполнявшую ее сердце. Внезапно она упала перед Бладом на колени, схватила его руку и, прежде чем он успел опомниться, поцеловала ее.

— Что вы делаете? — воскликнул он.

— Пытаюсь искупить свою вину. Мысленно я обесчестила вас. Я думала, что вы такой же, как и Левасер, а ваша схватка с ним — это драка шакалов. На коленях умоляю вас — простите меня!

Капитан Блад взглянул на нее, и мгновенно промелькнувшая улыбка зажгла огонек в его светло-синих глазах, которые будто засветились на его смуглом лице.

— Не нужно, дитя мое, — мягко сказал он, поднимая ее. — Ведь ваша мысль обо мне, в сущности, была совершенно правильной. Иначе вы и не могли думать.

Он пытался уверить себя, что, вызволив молодых людей из неволи, совершил неплохой поступок, и тут же вздохнул.

Его сомнительная слава, так быстро распространившаяся в обширных границах Карибского моря, несомненно, дошла уже до Арабеллы Бишоп. Он был убежден, что она относится к нему с презрением, считая его таким же мерзавцем, какими являлись все прочие пираты. Он надеялся поэтому, что какое-то, пусть даже очень отдаленное, эхо сегодняшнего его поступка также докатится до нее и хоть немного смягчит ее сердце. Он, конечно, скрыл от мадемуазель д’Ожерон истинную причину ее спасения. Блад решил рискнуть своей жизнью, движимый единственной мыслью, что Арабелла Бишоп была бы довольна им, если бы смогла присутствовать здесь сегодня.

Глава 16

ЗАПАДНЯ
Спасение мадемуазель д’Ожерон, естественно, улучшило и без того хорошие отношения между капитаном Бладом и губернатором Тортуги. Капитан стал желанным гостем в красивом белом доме с зелеными жалюзи, который д’Ожерон построил для себя к востоку от Кайоны, среди большого, роскошного сада. Губернатор считал, что его долг Бладу не ограничивается двадцатью тысячами песо, которые тот уплатил за Мадлен. Умному и опытному дельцу не чужды были и благородство и чувство признательности.

Француз доказал это различными способами, и под его покровительством акции капитана Блада среди пиратов поднялись к зениту.

Когда пришло время оснащать эскадру для набега на Маракайбо, в свое время предложенного Левасером, у капитана Блада оказалось достаточно и людей и кораблей. Он легко набрал пятьсот авантюристов, а при желании мог бы навербовать и пять тысяч. Точно так же ему ничего не стоило вдвое увеличить и свою эскадру, но он предпочел ограничиться тремя кораблями: «Арабеллой», «Ла Фудр» с командой в сто двадцать французов под начальством Каузака и «Сантьяго», оснащенного заново и переименованного в «Элизабет». Это имя они дали кораблю в честь английской королевы, во время царствования которой моряки проучили Испанию так же, как сейчас собирался это сделать снова капитан Блад.

Командиром «Элизабет» он назначил Хагторпа, и это назначение было одобрено всеми членами пиратского братства.

В августе 1687 года небольшая эскадра Блада после некоторых приключений в пути, о которых я умалчиваю, вошла в огромное Маракайбское озеро и совершила нападение на богатый город Мэйна — Маракайбо.

Операция эта прошла не столь гладко, как предполагал Блад, и отряд его попал в опасное положение. Сложность этого положения лучше всего характеризуют слова Каузака — их старательно записал Питт, — произнесенные в пылу ссоры, вспыхнувшей на ступенях церкви Нуэстра Сеньора дель Кармен, в которой Блад бесцеремонно устроил кордегардию[52]. Раньше я уже упоминал, что ирландец был католиком только тогда, когда это его устраивало.

В споре принимали участие, с одной стороны, Хагторп, Волверстон и Питт, а с другой — Каузак, чья трусость и послужила причиной спора. Перед вожаками пиратов, на выжженной солнцем пыльной площади, окаймленной редкими пальмами с опущенными от зноя листьями, бурлила толпа из нескольких сот головорезов обеих партий.

Каузака, видимо, никто не останавливал, и его резкий, крикливый голос покрывал нестройный шум толпы, стихавший по временам, когда француз бессвязно обвинял Блада во всех смертных грехах. Питт утверждает, что Каузак говорил на ужасном английском языке, который Питт даже не пытается воспроизвести. Одежда на французском капитане была так же нелепа и растрепана, как и его речь, и весь облик Каузака резко отличался от скромной фигуры Хагторпа, одетого в чистый костюм, и от почти щегольского облика Питта, появившегося там в нарядном камзоле и блестящих туфлях. Вымазанная в крови блуза из синей бумажной ткани, мешковато сидевшая на французе, была расстегнута, открывая его грязную волосатую грудь; за поясом кожаных штанов у него торчал нож и целый арсенал пистолетов, и, кроме того, на перевязи болталась абордажная сабля. Над широким и скуластым, как у монгола, лицом свисал красный шарф, обвязанный вокруг головы в виде тюрбана.

— Разве я не предупреждал вас еще вначале, что все идет слишком гладко, слишком благополучно? — выкрикивал он, яростно подпрыгивая на своих кривых ногах. — Я ведь не дурак, друзья! У меня все-таки есть глаза. Мы входим в озеро — и что мы видим? Брошенный форт. Вы помните, да? Там никого не было. Помните? Никто в нас не стрелял. Пушки молчали. Я тогда уже заподозрил неладное. Да и любой на моем месте, у кого есть глаза и мозги, думал бы так же. Но мы все-таки плывем дальше. И что же мы находим? Такой же брошенный, как и форт, город, из которого бежали жители, забрав с собой все ценное. Я снова предупреждаю капитана Блада, я говорю ему, что это неспроста, что тут ловушка. Но он меня не слушает, не хочет слушать. Мы продолжаем идти дальше, не встречая никакого сопротивления. Наконец все уже видят, что еще немного — и думать о возвращении будет слишком поздно. Я снова предупреждаю, но меня по-прежнему никто не слушает. Боже мой! Капитан Блад должен идти дальше! И мы двигаемся дальше и доходим до Гибралтара[53]. Правда, здесь в конце концов мы находим вице-губернатора, заставляем его заплатить нам выкуп за этот город, но стоимость всех наших трофеев составляет две тысячи песо! Может быть, вы ответите мне, что это такое? Или я вам должен объяснить? Это кусок сыра, понимаете? Кусок сыра в мышеловке! Кто же мыши? — спросите вы. Мыши это мы, черт возьми! А кошки? О, они еще ожидают нас! Кошки — это четыре испанских военных корабля, которые стерегут нас у выхода из этой мышеловки. Боже мой! Мы попали в капкан из-за дурацкого упрямства нашего замечательного капитана Блада!

Волверстон засмеялся. Каузак рассвирепел.

— А-а, черт возьми! Ты еще смеешься, скотина! Отвечай мне: как мы сможем выбраться отсюда, если не примем условий испанского адмирала?

Пираты, стоявшие на ступеньках внизу, одобрительно загудели. Огромный Волверстон, гневно взглянув на них своим единственным глазом, сжал кулаки, как бы готовясь ударить француза, подстрекавшего людей к бунту. Но Каузака это не смутило. Воодушевленный поддержкой пиратов, он продолжал:

— Ты, должно быть, полагаешь, что капитан Блад — это бог и что он может творить чудеса, да? Да знаешь ли ты, что ваш хваленый капитан Блад смешон…

Он внезапно умолк, потому что как раз в эту минуту из церкви не торопясь выходил капитан Блад. Рядом с ним шел Ибервиль, длинноногий, высокий француз. Несмотря на свою молодость, он уже пользовался славой лихого корсара, и его считали настоящим морским волком еще до того, как гибель собственного судна вынудила Ибервиля поступить на службу к Бладу. Капитан «Арабеллы», в широкополой шляпе с плюмажем, приближался к пиратам, слегка опираясь на длинную трость из черного дерева. По внешнему виду никто не назвал бы его корсаром; он скорей походил на праздного щеголя с Пелл Молл[54] или с Аламеды[55]. Последнее, пожалуй, вернее, так как его элегантный камзол с отделанными золотом петлями был сшит по последней испанской моде. Но при более пристальном взгляде на него это впечатление менялось. Длинная боевая шпага, небрежно откинутая назад, и стальной блеск в глазах Блада выдавали в нем искателя приключений…

— Вы находите меня смешным, Каузак, а? — спросил он, останавливаясь перед бретонцем, который вдруг как-то внезапно выдохся. — Кем же тогда я должен считать вас? — Он говорил тихим, утомленным голосом. — Вы кричите, что наша задержка породила опасность. А кто в этой задержке виноват? Мы потратили почти месяц на то, что можно было сделать заодну неделю, если бы не ваши ошибки.

— О, боже мой! Значит, я еще и виноват, что…

— А разве я посадил «Ла Фудр» на мель посреди озера? Вы понадеялись на себя, отказались от лоцмана. Это привело к тому, что мы потеряли три драгоценных дня на разгрузку вашего корабля, чтобы стащить его с мели. За эти три дня жители Гибралтара не только узнали о нас, но и успели скрыться. Вот что вынудило нас гнаться за губернатором и потерять у стен этой проклятой крепости около сотни людей и две недели времени! Вот в чем причина нашей задержки! А пока мы со всем этим возились, подоспела испанская эскадра, вызванная из Ла Гуайры кораблем береговой охраны. Но даже и сейчас мы могли бы вырваться в открытое море, если бы не был потерян «Ла Фудр». И вы еще осмеливаетесь обвинять меня в том, в чем виноваты вы сами или, вернее, ваша глупость!

Надеюсь, вы согласитесь со мной, что сдержанность Блада трудно не назвать удивительной, если учесть, что испанской эскадрой, сторожившей выход из озера Маракайбо, командовал его злейший враг — дон Мигель де Эспиноса-и-Вальдес, адмирал Испании. У адмирала, помимо долга перед страной, были, как вам уже известно, и личные причины желать встречи с Бладом из-за истории, которая произошла около года назад на борту «Энкарнасиона» и завершилась смертью его брата дона Диего. Вместе с доном Мигелем плавал и его племянник дон Эстебан, еще более, чем сам адмирал, жаждавший мщения.

И все же капитан Блад сохранял полное спокойствие и высмеивал трусливое поведение Каузака.

— Сейчас нечего говорить о том, что сделано в прошлом! — закричал Каузак. — Вопрос сейчас стоит так: что мы теперь будем делать?

— Такого вопроса вообще не существует! — отрезал Блад.

— Как не существует? — кипятился Каузак. — Испанский адмирал дон Мигель обещал обеспечить нам безопасность, если мы немедленно уйдем, оставив город в целости, если мы освободим пленных и вернем все, что захватили в Гибралтаре.

Капитан Блад улыбнулся, зная цену обещаниям дона Мигеля, а Ибервиль, не скрывая своего презрения к Каузаку, сказал:

— Это лишний раз доказывает, что испанский адмирал, несмотря на все преимущества, какими он располагает, все же боится нас.

— Так это потому, что ему неизвестно, насколько мы слабы! — закричал Каузак. — Нам нужно принять его условия, так как иного выхода у нас нет. Таково мое мнение.

— Но не мое, — спокойно заметил Блад. — Поэтому-то я и отклонил эти условия.

— Отклонили? — Широкое лицо Каузака побагровело. Ропот стоявших позади людей подбодрил его. — Отклонили и даже не посоветовались со мной?

— Ваш отказ ничего изменить не может. Нас большинство, так как Хагторп придерживается того же мнения, что и я. Но если вы и ваши французские сторонники хотите принять условия испанца, то мы вам не будем мешать. Пошлите сообщить об этом адмиралу. Можно не сомневаться, что ваше решение только обрадует дона Мигеля.

Каузак сердито посмотрел на него, а затем, взяв себя в руки, спросил:

— Какой ответ вы дали адмиралу?

Лицо и глаза Блада осветились улыбкой.

— Я ответил ему, что если в течение двадцати четырех часов он не гарантирует нам свободного выхода в море и не выплатит за сохранность Маракайбо пятьдесят тысяч песо, то мы превратим этот прекрасный город в груду развалин, а затем выйдем отсюда и уничтожим его эскадру.

Услышав столь дерзкий ответ, Каузак потерял дар речи. Однако многим пиратам из англичан пришелся по душе смелый юмор человека, который, будучи в западне, все же диктовал свои условия тому, кто завлек его в эту ловушку. В толпе пиратов раздались хохот и крики одобрения. Многие французские сторонники Каузака были захвачены этой волной энтузиазма. Каузак же со своим свирепым упрямством остался в одиночестве. Обиженный, он ушел и не мог успокоиться до следующего дня, который стал днем его мщения.

В этот день от дона Мигеля прибыл посланец с письмом. Испанский адмирал торжественно клялся, что, поскольку пираты отклонили его великодушное предложение, он будет ждать их теперь у выхода из озера, чтобы уничтожить. Если же отплытие пиратов задержится, предупреждал дон Мигель, то, как только его эскадра будет усилена пятым кораблем — «Санто Ниньо», идущим к нему из Ла Гуайры, он сам войдет в озеро и захватит их у Маракайбо.

На сей раз капитан Блад был выведен из равновесия.

— Не беспокой меня больше! — огрызнулся он на Каузака, который с ворчанием снова ввалился к нему. — Сообщи адмиралу, что ты откололся от меня, черт побери, и он выпустит тебя и твоих людей. Возьми шлюп[56] и убирайся к дьяволу!

Каузак, конечно, последовал бы этому совету, если бы среди французов было единодушие в этом вопросе. Их раздирали жадность и беспокойство: уходя с Каузаком, они начисто отказывались от своей доли награбленного, а также и от захваченных ими рабов и пленных. Если же хитроумному капитану Бладу удастся выбраться отсюда невредимым, то он, конечно, на законном основании захватит все, что они потеряют. Одна лишь мысль о такой ужасной перспективе была слишком горькой. И в конце концов, несмотря на все уговоры Каузака, его сторонники перешли на сторону Питера Блада. Они заявили, что отправились в этот поход с Бладом и вернутся только с ним, если им вообще доведется вернуться. Об этом решении угрюмо сообщил ему сам Каузак.

Блад был рад такому решению и пригласил бретонца принять участие в совещании, на котором как раз в это время обсуждался вопрос о дальнейших действиях. Совещание происходило в просторном внутреннем дворике губернаторского дома. В центре, окруженный аркадами каменного четырехугольника, под сеткой вьющихся растений бил прохладный фонтан. Вокруг фонтана росли апельсиновые деревья, и неподвижный вечерний воздух был напоен их ароматом. Это было одно из тех приятных снаружи и внутри сооружений, которые мавританские архитекторы строили в Испании по африканскому образцу, а испанцы затем уже перенесли в Новый Свет.

В совещании принимали участие всего лишь шесть человек, и оно закончилось поздней ночью. На этом совещании обсуждался план действий, предложенный Бладом.

Огромное пресноводное озеро Маракайбо тянулось в длину на сто двадцать миль, кое-где достигая такой же ширины. Его питали несколько рек, стекавших со снежных хребтов, окружавших озеро с двух сторон. Как я уже говорил, озеро это имеет форму гигантской бутылки с горлышком, направленным в сторону моря у города Маракайбо.

За этим горлышком озеро расширяется снова, а ближе к морю лежат два длинных острова — Вихилиас и Лас Паломас, закрывая выход в океан. Единственный путь для кораблей любой осадки проходит между этими островами через узкий пролив. К берегам острова Лас Паломас могут пристать только небольшие, мелкосидящие суда, за исключением его восточной оконечности, где, господствуя над узким выходом в море, высится мощный форт, который во время подхода к нему корсаров оказался брошенным. На водной глади между этими островами стояли на якорях четыре испанских корабля.

Флагманский корабль «Энкарнасион», с которым мы уже встречались, был мощным галионом, вооруженным сорока восьмью большими пушками и восьмью малыми. Следующим по мощности был тридцатишестипушечный «Сальвадор», а два меньших корабля — «Инфанта» и «Сан-Фелипе» — имели по двадцать пушек и по сто пятьдесят человек команды каждый.

Такова была эскадра, на вызов которой должен был ответить капитан Блад, располагавший, помимо «Арабеллы» с сорока пушками и «Элизабет» с двадцатью шестью пушками, еще двумя шлюпами, захваченными в Гибралтаре, каждый из которых был вооружен четырьмя кулевринами[57]. Против тысячи испанцев корсары могли выставить не более четырехсот человек.

План, представленный Бладом, отличаясь смелостью замысла, со стороны все же казался отчаянным, и Каузак сразу же высказал свои опасения.

— Да, не спорю, — согласился капитан Блад, — но мне приходилось идти и на более отчаянные дела. — Он с удовольствием закурил трубку, набитую душистым табаком, которым так славился Гибралтар. — И что еще более важно — все эти дела кончались удачно. Audaces fortuna juvat[58], — добавил он по-латыни и напоследок сказал: — Честное слово, старики римляне были умные люди.

Своей уверенностью он заразил даже недоверчивого и трусоватого Каузака. Все деятельно принялись за работу и три дня с восхода до заката готовились к бою, сулившему победу. Время не ждало. Они должны были ударить первыми, прежде чем к дону Мигелю де Эспиноса могло подоспеть подкрепление в виде пятого галиона «Санто Ниньо», идущего из Ла Гуайры.

Основная работа велась на большем из двух шлюпов, захваченных в Гибралтаре. Этот шлюп играл главную роль в осуществлении плана Блада. Все перегородки и переборки на нем были сломаны, и судно превратилось как бы в пустую скорлупу, прикрытую досками палубы, а когда в его бортах просверлили сотни отверстий, то оно стало походить на половину пустого ореха, источенного червями. Затем в палубе было пробито еще несколько люков, а внутрь корпуса уложен весь запас смолы, дегтя и серы, найденных в городе. Ко всему этому добавили еще шесть бочек пороха, выставив их наподобие пушек из бортовых отверстий шлюпа.

К вечеру четвертого дня, когда все работы были закончены, пираты оставили за собой приятный, но безлюдный город Маракайбо. Однако снялись с якоря только часа через два после полуночи, воспользовавшись отливом, который начал их тихо сносить по направлению к бару[59]. Корабли шли, убрав все паруса, кроме бушпритных, подгоняемые легким бризом, едва ощутимым в фиолетовом мраке тропической ночи. Впереди шел наскоро сделанный брандер[60] под командованием Волверстона, с шестью добровольцами. Каждому из них, кроме специальной награды, было обещано еще по сто песо сверх обычной доли добычи. За брандером шла «Арабелла», на некотором расстоянии от нее следовала «Элизабет» под командой Хагторпа; на этом же корабле разместился и Каузак с французскими пиратами. Арьергард замыкали второй шлюп и восемь каноэ с пленными, рабами и большей частью захваченных товаров. Пленных охраняли два матроса, управлявшие лодками, и четыре пирата с мушкетами.

По плану Блада, они должны были находиться в тылу и ни в коем случае не принимать участия в предстоящем сражении.

Едва лишь первые проблески опалового рассвета рассеяли темноту, корсары, напряженно всматривавшиеся в даль, увидели в четверти мили от себя очертания рангоутов[61] и такелажей[62] испанских кораблей, стоявших на якорях.

Испанцы, полагаясь на свое подавляющее превосходство, не проявили большей бдительности, чем им диктовала их обычная беспечность, и обнаружили эскадру Блада только после того, как их уже заметили корсары. Увидя сквозь предрассветный туман испанские галионы, Волверстон поднял на реях своего брандера все паруса, и не успели испанцы опомниться, как он уже вплотную подошел к ним.

Направив свой шлюп на огромный флагманский корабль «Энкарнасион», Волверстон намертво закрепил штурвал и, схватив висевший около него тлеющий фитиль, зажег огромный факел из скрученной соломы, пропитанной нефтью. Факел вспыхнул ярким пламенем в ту минуту, когда маленькое судно с треском ударилось о борт флагманского корабля. Запутавшись своими снастями в его вантах, оно начало разваливаться. Шестеро людей Волверстона без одежды стояли на своих постах с левого борта шлюпа: четверо на планшире и двое — на реях, держа в руках цепкие абордажные крючья. Как только брандер столкнулся с испанским кораблем, они тут же закинули крючья за его борт и как бы привязали к нему брандер. Крюки, брошенные с рей, должны были еще больше перепутать снасти и не дать испанцам возможности освободиться от непрошеных гостей.

На борту испанского галиона затрубили тревогу, и началась паника. Испанцы, не успев продрать от сна глаза, бегали, суетились, кричали. Они пытались было поднять якорь, но от этой попытки, предпринятой с отчаяния, пришлось отказаться, поскольку времени на это все равно не хватило бы. Испанцы полагали, что пираты пойдут на абордаж, и в ожидании нападения схватились за оружие. Странное поведение нападающих ошеломило экипаж «Энкарнасиона», потому что оно не походило на обычную тактику корсаров. Еще более поразил их вид голого верзилы Волверстона, который, размахивая поднятым над головой огромным пылающим факелом, носился по палубе своего суденышка. Испанцы слишком поздно догадались о том, что Волверстон поджигал фитили у бочек с горючим. Один из испанских офицеров, обезумев от паники, приказал послать на шлюп абордажную группу.

Но и этот приказ запоздал. Волверстон, убедившись, что шестеро его молодцев блестяще выполнили данные им указания и уже спрыгнули за борт, подбежал к ближайшему открытому люку, бросил в трюм пылающий факел, а затем нырнул в воду, где его подобрал баркас с «Арабеллы». Но еще до того, как подобрали Волверстона, шлюп стал похож на гигантский костер, откуда силой взрывов выбрасывались и летели на «Энкарнасион» пылающие куски горючих материалов. Длинные языки пламени лизали борт галиона, отбрасывая назад немногих испанских смельчаков, которые хотя и поздно, но все же пытались оттолкнуть шлюп.

В то время как самый мощный корабль испанской эскадры уже в первые минуты сражения быстро выходил из строя, Блад приближался к «Сальвадору». Проходя перед его носом, «Арабелла» дала бортовой залп, который с ужасной силой смел все с палубы испанского корабля. Затем «Арабелла» повернулась и, продвигаясь вдоль борта «Сальвадора», произвела в упор по его корпусу второй залп из всех своих бортовых пушек. Оставив «Сальвадор» наполовину выведенным из строя и продолжая следовать своим курсом, «Арабелла» несколькими ядрами из носовых пушек привела в замешательство команду «Инфанты», а затем с грохотом ударилась о ее корпус, чтобы взять испанский корабль на абордаж, пока Хагторп проделывал подобную операцию с «Сан-Фелипе».

За все это время испанцы не успели сделать ни одного выстрела — так врасплох они были захвачены и таким ошеломляющим был внезапный удар Блада.

Взятые на абордаж и устрашенные сверкающей сталью пиратских клинков, команды «Сан-Фелипе» и «Инфанты» не оказали никакого сопротивления. Зрелище объятого пламенем флагманского корабля и выведенного из строя «Сальвадора» так потрясло их, что они бросили оружие.

Если бы «Сальвадор» оказал решительное сопротивление и воодушевил своим примером команды других неповрежденных кораблей, вполне возможно, что счастье в этот день могло бы перекочевать на сторону испанцев. Но этого не произошло по характерной для испанцев жадности: «Сальвадору» нужно было спасать находившуюся на нем казну эскадры. Озабоченный прежде всего тем, чтобы пятьдесят тысяч песо не попали в руки пиратов, дон Мигель, перебравшийся с остатками своей команды на «Сальвадор», приказал идти к форту на острове Лас Паломас. Рассчитывая на неизбежную встречу с пиратами, адмирал перевооружил форт и оставил в нем гарнизон. Для этой цели он снял с форта Кохеро, находившегося в глубине залива, несколько дальнобойных «королевских» пушек, более мощных, чем обычные.

Ничего не знавший об этом капитан Блад на «Арабелле» в сопровождении «Инфанты», уже с командой из корсаров и Ибервилем во главе, бросился в погоню за испанцами. Кормовые пушки «Сальвадора» беспорядочно отвечали на сильный огонь пиратов. Однако повреждения на нем были так серьезны, что, добравшись до мелководья под защиту пушек форта, корабль начал тонуть и опустился на дно, оставив часть своего корпуса над водой. Команда корабля на лодках и вплавь добралась до берега Лас Паломас.

Когда капитан Блад считал победу уже выигранной, а выход в море свободным, форт внезапно показал свою огромную, но скрытую до этого мощь. Раздался залп «королевских» пушек. Тяжелыми ядрами была снесена часть борта и убито несколько пиратов. На судне началась паника.

За первым залпом последовал второй, и если бы Питт, штурман «Арабеллы», не подбежал к штурвалу и не повернул корабль резко вправо, то «Арабелле» пришлось бы плохо. «Инфанта» пострадала значительно сильнее. В пробоины на ватерлинии ее левого борта хлынула вода, и корабль, несомненно, затонул бы, если бы решительный и опытный Ибервиль не приказал немедленно сбросить в воду все пушки левого борта.

«Инфанту» удалось удержать на воде, хотя корабль сильно кренился на правый борт, и все же он шел вслед за «Арабеллой». Пушки форта продолжали стрелять вдогонку по уходящим кораблям, но уже не могли причинить им значительных повреждений. Выйдя из-под огня форта и соединившись с «Элизабет» и «Сан-Фелипе», «Арабелла» и «Инфанта» легли в дрейф, и капитаны четырех кораблей могли наконец обсудить свое нелегкое положение.

Глава 17

ОДУРАЧЕННЫЕ
На полуюте «Арабеллы» под яркими лучами утреннего солнца заседал поспешно созванный совет. Капитан Блад, председательствовавший на совете, совершенно пал духом. Много лет спустя он говорил Питту, что этот день был самым тяжелым днем его жизни. Он провел бой с искусством, которым по справедливости можно было гордиться, и разгромил противника, обладающего безусловно подавляющими силами. И все же Блад понимал всю бесплодность этой победы. Всего лишь три удачных выстрела батареи, о существовании которой они не подозревали, — и победа превратилась в поражение. Им стало ясно, что сейчас нужно бороться за свое освобождение, а оно могло прийти лишь после захвата форта, охраняющего выход в море.

Вначале капитан Блад сгоряча предложил немедля приступить к ремонту кораблей и тут же сделать новую попытку прорваться в море. Но его отговорили от этого рискованного шага: так можно было потерять все. И капитан Блад, едва лишь спокойствие вернулось к нему, трезво оценил сложившуюся обстановку: «Арабелла» не могла выйти в море, «Инфанта» едва держалась на воде, а «Сан-Фелипе» получил серьезные повреждения еще до захвата его пиратами.

В конце концов Блад согласился с тем, что у них нет иного выхода, как вернуться в Маракайбо и там заново оснастить корабли, прежде чем сделать еще одну попытку прорваться в море.

Так они и решили. И вот в Маракайбо вернулись победители, побежденные в коротком, но ужасном бою. Раздражение Блада еще более усилил мрачный пессимизм Каузака. Испытав головокружение от быстрой и легкой победы над превосходящими силами противника, бретонец сразу же впал в глубокое отчаяние, заразив своим настроением большую часть французских корсаров.

— Все кончено, — заявил он Бладу. — На этот раз мы попались.

— Я слышал это от тебя и раньше, — терпеливо ответил ему капитан Блад. — А ведь ты, кажется, можешь понять, что́ произошло. Ведь никто не станет отрицать, что мы вернулись с большим количеством кораблей и пушек. Погляди сейчас на наши корабли.

— Я и так на них смотрю.

— Ну, тогда я и разговаривать не хочу с такой трусливой тварью!

— Ты смеешь называть меня трусом?

— Конечно!

Бретонец, тяжело сопя, исподлобья взглянул на обидчика. Однако требовать от него удовлетворения он не мог, помня судьбу Левасера и прекрасно понимая, какое удовлетворение можно получить от капитана Блада. Поэтому он пробормотал обиженно:

— Ну, это слишком! Очень уж много ты себе позволяешь!

— Знаешь, Каузак, мне смертельно надоело слушать твое нытье и жалобы, когда все идет не так гладко, как на званом обеде. Если ты ищешь спокойной жизни, то не выходи в море, а тем более со мной, потому что со мной спокойно никогда не будет. Вот все, что я хотел тебе сказать.

Разразившись проклятиями, Каузак оставил Блада и отправился к своим людям, чтобы посоветоваться с ними и решить, что делать дальше.

А капитан Блад, не забывая и о своих врачебных обязанностях, отправился к раненым и пробыл у них до самого вечера. Затем он поехал на берег, в дом губернатора, и, усевшись за стол, на изысканном испанском языке написал дону Мигелю вызывающее, но весьма учтивое письмо.

«Нынче утром Вы, Ваше высокопревосходительство, убедились, на что я способен, — писал он. — Несмотря на Ваше более чем двойное превосходство в людях, кораблях и пушках, я потопил или захватил все суда Вашей эскадры, пришедшей в Маракайбо, чтобы нас уничтожить. Сейчас Вы не в состоянии осуществить свои угрозы, если даже из Ла Гуайры подойдет ожидаемый Вами «Санто-Ниньо». Имея некоторый опыт, Вы легко можете себе представить, что еще произойдет. Мне не хотелось беспокоить Вас, Ваше высокопревосходительство, этим письмом, но я человек гуманный и ненавижу кровопролитие. Поэтому, прежде чем разделаться с Вашим фортом, который Вы считаете неприступным, так же как раньше я расправился с Вашей эскадрой, которую Вы тоже считали непобедимой, я из элементарных человеческих побуждений делаю Вам последнее предупреждение. Если Вы предоставите мне возможность свободно выйти в море, заплатите выкуп в пятьдесят тысяч песо и поставите сто голов скота, то я не стану уничтожать город Маракайбо и оставлю его, освободив сорок взятых мною здесь пленных. Среди них есть много важных лиц, которых я задержу как заложников впредь до нашего выхода в открытое море, после чего они будут отосланы обратно в каноэ, специально захваченных мною для этой цели. Если Вы, Ваше высокопревосходительство, неблагоразумно отклоните мои скромные условия и навяжете мне необходимость захватить форт, хотя это будет стоить многих жизней, я предупреждаю Вас, что пощады не ждите. Я начну с того, что превращу в развалины чудесный город Маракайбо…»

Закончив письмо, Блад приказал привести к себе захваченного в Гибралтаре вице-губернатора Маракайбо. Сообщив ему содержание письма, он направил его с этим письмом к дону Мигелю.

Блад правильно учел, что вице-губернатор был самым заинтересованным лицом из всех жителей Маракайбо, который согласился бы любой ценой спасти город от разрушения.

Так оно и произошло. Вице-губернатор, доставив письмо дону Мигелю, действительно дополнил его своими собственными настойчивыми просьбами.

Но дон Мигель не склонился на просьбы и мольбы. Правда, его эскадра частично была захвачена, а частично потоплена. Но адмирал успокаивал себя тем, что его застигли врасплох, и клялся, что это никогда больше не повторится. Захватить форт никому не удастся. Пусть капитан Блад сотрет Маракайбо с лица земли, но ему все равно не уйти от сурового возмездия, как только он решится выйти в море (а рано или поздно ему, конечно, придется это сделать)!

Вице-губернатор был в отчаянии. Он вспылил и наговорил адмиралу много дерзостей. Но ответ адмирала был еще более дерзким:

— Если бы вы были верноподданным нашего короля и не допустили бы сюда этих проклятых пиратов, так же как я не допущу, чтобы они ушли отсюда, мы не попали бы сейчас в такое тяжелое положение. Поэтому прошу не давать мне трусливых советов. Ни о каком соглашении с капитаном Бладом не может быть речи, и я выполню свой долг перед моим королем. Помимо этого, у меня есть личные счеты с этим мерзавцем, и я намерен с ним расплатиться. Так и передайте тому, кто вас послал!

Этот ответ адмирала вице-губернатор и принес в свой красивый дом в Маракайбо, где так прочно обосновался капитан Блад, окруженный сейчас главарями корсаров. Адмирал проявил такую выдержку после происшедшей катастрофы, что вице-губернатор чувствовал себя посрамленным и, вручая Бладу ответ, вел себя весьма дерзко, чем адмирал остался бы очень доволен, если бы мог это видеть.

— Ах так! — спокойно улыбаясь, сказал Блад, хотя его сердце болезненно сжалось, так как он все же рассчитывал на иной ответ. — Ну что ж, я сожалею, что адмирал так упрям. Именно поэтому он и потерял свой флот. Я ненавижу разрушения и кровопролития. Но ничего не поделаешь. Завтра утром сюда доставят вязанки хвороста. Может быть, увидев зарево пожара, адмирал поверит, что Питер Блад держит свое слово. Вы можете идти, дон Франциско.

Утратив остатки своей смелости, вице-губернатор ушел в сопровождении стражи, с трудом волоча ноги.

Как только он вышел, Каузак, побледнев, вскочил с места и, размахивая дрожащими руками, хрипло закричал:

— Клянусь концом моей жизни, что ты на это скажешь? — И, не ожидая ответа, продолжал: — Я знал, что адмирала так легко не напугаешь. Он загнал нас в ловушку и знает об этом, а ты своим идиотским письмом обрек всех на гибель.

— Ты кончил? — спокойно спросил Блад, когда француз остановился, чтобы передохнуть.

— Нет.

— Тогда избавь меня от необходимости выслушивать твой бред. Ничего нового ты не можешь сказать.

— А что скажешь ты? Что ты можешь сказать? — завизжал Каузак.

— Черт возьми! Я надеялся, что у тебя будут какие-нибудь предложения. Но если ты озабочен только спасением своей собственной шкуры, то лучше будет тебе и твоим единомышленникам убраться к дьяволу. Я уверен, что испанский адмирал с удовольствием узнает, что нас стало меньше. На прощанье мы дадим вам шлюп. Отправляйтесь к дону Мигелю, так как все равно от вас пользы не дождешься.

— Пусть это решат мои люди! — зарычал Каузак и, подавив в себе ярость, отправился к своей команде.

Придя на следующее утро к капитану Бладу, он застал его одного во внутреннем дворике. Опустив голову на грудь, Блад расхаживал взад и вперед. Его раздумье Каузак ошибочно принял за уныние.

— Мы решили воспользоваться твоим предложением, капитан! — вызывающе объявил он.

Капитан Блад, продолжая держать руки за спиной, остановился и равнодушно взглянул на пирата. Каузак пояснил:

— Сегодня ночью я послал письмо испанскому адмиралу и сообщил, что расторгаю союз с тобой, если он разрешит нам уйти отсюда с военными почестями. Сейчас я получил ответ. Адмирал принимает наше предложение при условии, что мы ничего с собой не возьмем. Мои люди уже грузятся на шлюп, и мы отплываем немедленно.

— Счастливого пути, — ответил Блад и, кивнув головой, повернулся, чтобы возобновить свои прерванные размышления.

— И это все, что ты мне хочешь сказать? — закричал Каузак.

— Я мог бы тебе сказать еще кое-что, — стоя спиной к Каузаку, отвечал Блад, — но знаю, что это тебе не понравится.

— Да?! Ну, тогда прощай, капитан! — И ядовито добавил: — Я верю, что мы больше не встретимся.

— Я не только верю, но и хочу на это надеяться, — ответил Блад.

Каузак с проклятиями выбежал из дворика. Еще до полудня он отплыл вместе со своими сторонниками. Их набралось человек шестьдесят. Настроение их было подавленное, так как они позволили Каузаку уговорить себя согласиться уйти с пустыми руками, несмотря на все попытки Ибервиля отговорить их. Адмирал сдержал свое слово и позволил им свободно выйти в море, чего Блад, хорошо зная испанцев, даже не ожидал.

Едва лишь французы успели отплыть, как капитану Бладу доложили, что вице-губернатор умоляет его принять. Ночные размышления пошли на пользу дону Франциско: они усилили его опасения за судьбу города Маракайбо, так же как и возмущение непреклонностью адмирала.

Капитан Блад принял его любезно:

— С добрым утром, дон Франциско! Я отложил фейерверк до вечера. В темноте он будет виден лучше.

Дон Франциско, хилый, нервный, пожилой человек, несмотря на знатное происхождение, не отличался особой храбростью. Будучи принят Бладом, он сразу же перешел к делу:

— Я хочу просить вас, дон Педро, отложить разрушение города на три дня. За это время я обязуюсь собрать выкуп — пятьдесят тысяч песо и сто голов скота, которые отказался дать вам дон Мигель.

— А где же вы его соберете? — спросил Блад с чуть заметным удивлением.

Дон Франциско повел головой.

— Это мое личное дело, — ответил он, — и в этом деле мне помогут мои соотечественники. Освободите меня под честное слово, оставив у себя заложником моего сына.

И так как Блад молчал, вице-губернатор принялся умолять капитана принять его предложение. Но тот резко прервал его:

— Клянусь всеми святыми, дон Франциско, я удивлен тем, что вы решились прийти ко мне с такой басней! Вам известно место, где можно собрать выкуп, и в то же время вы отказываетесь назвать его мне. А не кажется ли вам, что с горящими фитилями между пальцами вы станете более разговорчивым?

Дон Франциско чуть побледнел, но все же снова покачал головой:

— Так делали Морган, Л’Оллонэ и другие пираты, но так не может поступить капитан Блад. Если бы я не знал этого, то не сделал бы вам такого предложения.

— Ах, старый плут! — рассмеялся Питер Блад. — Вы пытаетесь сыграть на моем великодушии, не так ли?

— На вашей чести, капитан!

— На чести пирата? Нет, вы определенно сошли с ума!

Однако дон Франциско продолжал настаивать:

— Я верю в честь капитана Блада. О вас известно, что вы воюете, как джентльмен.

Капитан Блад снова засмеялся, но на сей раз его смех звучал издевательски, и это вызвало у дона Франциско опасение за благоприятный исход их беседы. Ему в голову не могло прийти, что Блад издевается над самим собой.

— Хорошо, — сказал капитан. — Пусть будет так, дон Франциско. Я дам вам три дня, которые вы просите.

Дон Франциско, освобожденный из-под стражи, отправился выполнять свое обязательство, а капитан Блад продолжал размышлять о том, что репутация рыцаря в той мере, в какой она совместима с деятельностью пирата, все же может иногда оказаться полезной.

К исходу третьего дня вице-губернатор вернулся в Маракайбо с мулами, нагруженными деньгами и слитками драгоценных металлов. Позади шло стадо в сто голов скота, которых гнали рабы-негры.

Скот был передан пиратам, ранее занимавшимся охотой и умевшим заготовлять мясо впрок. Большую часть недели они провели на берегу за разделкой туш и засолом мяса.

Пока шла эта работа и производился ремонт кораблей, капитан Блад неустанно размышлял над задачей, от решения которой зависела его дальнейшая судьба. Разведчики-индейцы сообщили ему, что испанцам удалось снять с «Сальвадора» тридцать пушек и таким образом увеличить и без того мощную артиллерию форта еще на одну батарею. В конце концов Блад, надеясь, что вдохновение осенит его на месте, решил провести разведку самолично. Рискуя жизнью, он под покровом ночи с двумя индейцами, ненавидевшими жестоких испанцев, перебрался в каноэ на остров и, спрятавшись в низком кустарнике, покрывавшем берег, пролежал там до рассвета. Затем уже в одиночку Блад отправился исследовать остров и подобрался к форту значительно ближе, чем это позволяла осторожность.

Но он пренебрег осторожностью, чтобы проверить возникшее у него подозрение.

Возвышенность, на которую Блад взобрался ползком, находилась примерно на расстоянии мили от форта. Отсюда все внутреннее расположение крепости открывалось как на ладони. С помощью подзорной трубы он смог убедиться в основательности своих подозрений; да, вся артиллерия форта была обращена в сторону моря.

Довольный разведкой, он вернулся в Маракайбо и внес на рассмотрение Питта, Хагторпа, Ибервиля, Волверстона, Дайка и Огла предложение о штурме форта с берега, обращенного в сторону материка. Перебравшись в темноте на остров, они нападут на испанцев внезапно и сделают попытку разгромить их до того, как они для отражения атаки смогут перебросить свои пушки.

Предложение Блада было холодно встречено всеми офицерами, за исключением Волверстона, который по своему темпераменту относился к типу людей, любящих риск. Хагторп же немедленно выступил против.

— Это очень легкомысленный шаг, Питер, — сурово сказал он, качая головой. — Подумал ли ты о том, что мы не сможем подойти незамеченными к форту на расстояние, откуда можно будет броситься на штурм? Испанцы не только вовремя обнаружат нас, но и успеют перетащить свои пушки. А если даже нам удастся подойти к форту незаметно, то мы не сможем взять с собой наши пушки и должны будем рассчитывать только на легкое оружие. Неужели ты допускаешь, что три сотни смельчаков — а их осталось столько после дезертирства Каузака — могут атаковать превосходящего вдвое противника, сидящего в укрытии?

Другие — Дайк, Огл, Ибервиль и даже Питт — шумно согласились с Хагторпом. Блад внимательно выслушал все возражения и попытался доказать, что он учел все возможности, взвесил весь риск…

И вдруг Блад умолк на полуслове, задумался на мгновение, затем в глазах его загорелось вдохновение. Опустив голову, он некоторое время что-то взвешивал, бормоча то «да», то «нет», а потом, смело взглянув в лицо своим офицерам, сказал громко:

— Слушайте! Вы, конечно, правы — риск очень велик. Но я придумал выход. Атака, затеваемая нами, будет ложной. Вот план, который я предлагаю вам обсудить!

Блад говорил быстро, отчетливо, и, по мере того как он излагал свое предложение, лица его офицеров светлели. Когда же он кончил свою краткую речь, все в один голос закричали, что они спасены.

— Ну, это еще нужно доказать, — сказал он.

Они решили выйти из Маракайбо утром следующего дня, так как еще накануне все уже было готово к отплытию и корсаров ничто больше не задерживало.

Уверенный в успехе своего плана, капитан Блад приказал освободить заложников и даже пленных негров-рабов, которых все считали законной добычей. Единственная предосторожность по отношению к освобожденным пленным заключалась в том, что всех их поместили в большой каменной церкви и заперли там на замок. Освободить пленных должны были уже сами горожане после своего возвращения в город.

Погрузив в трюмы все захваченные ценности, корсары подняли якорь и двинулись к выходу в море. На буксире у каждого корабля было по три пироги.

Адмирал, заметив паруса пиратских кораблей, блиставшие в ярких лучах полуденного солнца, с удовлетворением потирал длинные сухие руки и злорадно хихикал.

— Наконец-то! — радостно приговаривал он. — Сам бог доставляет их прямо в мои руки. Рано или поздно, но так должно было случиться. Ну, скажите, господа, — обратился он к офицерам, стоявшим позади него, разве не подтвердилось мое предположение? Итак, сегодня конец всем пакостям, которые причинял подданным его католического величества короля Испании этот негодяй дон Педро Сангре, как он мне однажды представился.

Тут же были отданы необходимые распоряжения, и вскоре форт превратился в оживленный улей. У пушек выстроилась прислуга, в руках у канониров тлели фитили, но корсарская эскадра, идя на Лас Паломас, почему-то стала заметно отклоняться к западу. Испанцы в недоумении наблюдали за странными маневрами пиратских кораблей.

Примерно в полутора милях от форта и в полумиле от берега, то есть там, где начиналось мелководье, все четыре корабля стали на якорь как раз в пределах видимости испанцев, но вне пределов досягаемости их самых дальнобойных пушек.

Адмирал торжествующе захохотал:

— Ага! Эти английские собаки колеблются! Клянусь богом, у них есть для этого все основания!

— Они будут ждать наступления темноты, — высказал свое предположение его племянник, дрожавший от возбуждения.

Дон Мигель, улыбаясь, взглянул на него:

— А что им даст темнота в этом узком проливе под дулами моих пушек? Будь спокоен, Эстебан, сегодня ночью мы отомстим за твоего отца и моего брата.

Он прильнул к окуляру подзорной трубы и не поверил своим глазам, увидев, что пироги, шедшие на буксире за пиратскими кораблями, были подтянуты к бортам. Он не мог понять этого маневра, но следующий маневр удивил его еще больше: побыв некоторое время у противоположных бортов кораблей, пироги одна за другой уже с вооруженными людьми появились снова и, обойдя суда, направились в сторону острова. Лодки шли по направлению к густым кустарникам, сплошь покрывавшим берег и вплотную подходившим к воде. Адмирал, широко раскрыв глаза, следил за лодками до тех пор, пока они не скрылись в прибрежной растительности.

— Что означает эта чертовщина? — спросил он своих офицеров.

Никто ему не мог ответить, все они в таком же недоумении глядели вдаль. Минуты через две или три Эстебан, не сводивший глаз с водной поверхности, дернул адмирала за рукав и, протянув руку, закричал:

— Вот они, дядя!

Там, куда он указывал, действительно показались пироги. Они шли обратно к кораблям. Однако сейчас в лодках, кроме гребцов, никого не было. Все вооруженные люди остались на берегу.

Пироги подошли к кораблям и снова отвезли на Лас Паломас новую партию вооруженных людей. Один из испанских офицеров высказал наконец свое предположение:

— Они хотят атаковать нас с суши и, конечно, попытаются штурмовать форт.

— Правильно, — улыбнулся адмирал. — Я уже угадал их намерения. Если боги хотят кого-нибудь наказать, то прежде всего они лишают его разума.

— Может быть, мы сделаем вылазку? — возбужденно сказал Эстебан.

— Вылазку? Через эти заросли? Чтобы нас перестреляли? Нет, нет, мы будем ожидать их атаки здесь. И как только они нападут, мы тут же их уничтожим. Можете в этом не сомневаться.

Однако к вечеру адмирал был уже не так уверен в себе. За это время пироги шесть раз доставили людей на берег и, как ясно видел в подзорную трубу дон Мигель, перевезли по меньшей мере двенадцать пушек.

Он уже больше не улыбался и, повернувшись к своим офицерам, не то с раздражением, не то с беспокойством заметил:

— Какой болван говорил мне, что корсаров не больше трехсот человек? Они уже высадили на берег по меньшей мере вдвое больше людей.

Адмирал был изумлен, но изумление его значительно увеличилось бы, если бы ему сказали, что на берегу острова Лас Паломас нет ни одного корсара и ни одной пушки. Дон Мигель не мог догадаться, что пироги возили одних и тех же людей: при поездке на берег они сидели и стояли в лодках, а при возвращении на корабли лежали на дне лодок, и поэтому со стороны казалось, что в лодках нет никого.

Возрастающий страх испанской солдатни перед неизбежной кровавой схваткой начал передаваться и адмиралу.

Испанцы боялись ночной атаки, так как им уже стало известно, что у этого кошмарного капитана Блада оказалось вдвое больше сил, нежели было прежде.

И в сумерках испанцы наконец сделали то, на что так рассчитывал капитан Блад: они приняли именно те самые меры для отражения атаки с суши, подготовка к которой была столь основательно симулирована пиратами. Испанцы работали как проклятые, перетаскивая громоздкие пушки, установленные так, чтобы полностью простреливать узкий проход к морю.

Со стонами и криками, обливаясь потом, подстегиваемые грозной бранью и плетками своих офицеров, в лихорадочной спешке и панике перетаскивали они через всю территорию форта на сторону, обращенную к суше, свои тяжелые пушки. Их нужно было установить заново. Чтобы подготовиться к отражению атаки, которая могла начаться в любую минуту.

И когда наступила ночь, испанцы были уже более или менее подготовлены к отражению атаки. Они стояли у своих пушек, смертельно страшась предстоящего штурма. Безрассудная храбрость сумасшедших дьяволов капитана Блада давно уже стала поговоркой на морях Мэйна…

Но, пока они ждали нападения, эскадра корсаров под прикрытием ночи, воспользовавшись отливом, тихо подняла якоря. Нащупывая путь промерами глубин, четыре неосвещенных корабля направились к узкому проходу в море. Капитан Блад приказал спустить все паруса, кроме бушпритных, которые обеспечивали движение кораблей и были выкрашены в черный цвет.

Впереди борт о борт шли «Элизабет» и «Инфанта». Когда они почти поравнялись с фортом, испанцы, целиком поглощенные наблюдениями за противоположной стороной, заметили в темноте неясные очертания кораблей и услышали тихий плеск рассекаемых волн и журчание кильватерных струй. И тут в ночном воздухе раздался такой взрыв бессильной человеческой ярости, какого, вероятно, не слышали со дня вавилонского столпотворения[63].

Чтобы умножить замешательство среди испанцев, «Элизабет» в ту минуту, когда быстрый отлив проносил ее мимо, произвела по форту залп из всех своих пушек левого борта.

Тут только адмирал понял, что его одурачили и что птичка благополучно улетает из клетки, хотя он еще не мог сообразить, как это произошло. В неистовом гневе дон Мигель приказал перенести на старые места только что и с таким трудом снятые оттуда пушки. Он погнал канониров на те слабенькие батареи, которые из всего его мощного, но пока бесполезного вооружения одни охраняли проход в море. Потеряв еще несколько драгоценных минут, эти батареи наконец открыли огонь.

В ответ прогремел ужасающей силы бортовой залп «Арабеллы», поднимавшей все свои паруса. Взбешенные испанцы на мгновение увидели ее красный корпус, освещенный огромной вспышкой огня. Скрип фалов[64] утонул в грохоте залпа, и «Арабелла» исчезла, как призрак.

Скрывшись в благоприятствующую им темноту, куда беспорядочно и наугад стреляли мелкокалиберные испанские пушки, уходящие корабли, чтобы не выдать своего местоположения растерявшимся и одураченным испанцам, не произвели больше ни одного выстрела.

Повреждения, нанесенные кораблям корсаров, были незначительны. Подгоняемая хорошим южным бризом, эскадра Блада миновала узкий проход и вышла в море.

А дон Мигель, оставшись на острове, мучительно переживал казавшуюся такой прекрасной, но, увы, уже утраченную возможность расквитаться с Бладом и думал о том, какими словами он доложит высшему совету католического короля обстоятельства ухода Питера Блада из Маракайбо с двумя двадцатипушечными фрегатами, ранее принадлежавшими Испании, не говоря уже о двухстах пятидесяти тысячах песо и всякой другой добыче. Блад ушел, несмотря на то что у дона Мигеля было четыре галиона и сильно вооруженный форт, которые позволяли испанцам держать пиратов в прочной ловушке.

«Долг» Питера Блада стал огромным, и дон Мигель страстно поклялся перед небом взыскать его сполна, чего бы это ему ни стоило.

Однако потери, понесенные королем Испании, этим не исчерпывались. Вечером следующего дня у острова Аруба эскадра Блада встретила «Санто Ниньо». Корабль на всех парусах спешил в Маракайбо на помощь дону Мигелю. Испанцы решили вначале, что навстречу им идет победоносный флот дона Мигеля, возвращающийся после разгрома пиратов. Когда же корабли сблизились и на грот-мачте «Арабеллы», к величайшему разочарованию испанцев, взвился английский вымпел, капитан «Санто Ниньо», решив, что храбрость не всегда полезна в жизни, спустил свой флаг.

Капитан Блад приказал командеиспанского корабля погрузиться в шлюпки и отправиться на Арубу, в Маракайбо, к черту на рога или куда им только заблагорассудится. Он был настолько великодушен, что подарил им несколько пирог, которые все еще шли на буксире за его кораблями.

— Вы застанете дона Мигеля в дурном настроении. Передайте адмиралу привет и скажите, что я беру на себя смелость напомнить ему следующее: за все несчастья, выпавшие на его долю, он должен винить только самого себя. Все зло, которое он совершил, разрешив своему брату произвести неофициальный рейд на остров Барбадос, воздалось ему сторицей. Пусть он подумает дважды или трижды до того, как решится снова выпустить своих дьяволов на какое-либо английское поселение.

С этими словами он отпустил капитана «Санто Ниньо» и приступил к осмотру своего нового трофея. Подняв люки, люди «Арабеллы» обнаружили, что в трюмах испанского корабля находится живой груз.

— Рабы, — сказал Волверстон и на все лады проклинал испанцев, пока из трюма не выполз Каузак, щурясь и морщась от яркого солнечного света.

Бретонец морщился, конечно, не только от солнца. И те, кто выползал вслед за ним — а это были остатки его команды, — последними словами ругали Каузака за малодушие, заставившее их пережить позор, который заключался в том, что их спасли те самые люди, кого они предательски бросили и обрекли на гибель.

Три дня назад «Санто Ниньо» потопил шлюп, подаренный им великодушным Бладом. Каузак едва спасся от виселицы, но, должно быть, лишь только для того, чтобы на долгие годы стать посмешищем «берегового братства».

И долго потом на острове Тортуга его издевательски расспрашивали:

«Куда же ты девал свое маракайбское золото?»

Глава 18

«МИЛАГРОСА»
Дело в Маракайбо должно считаться шедевром корсарской карьеры капитана Блада. Хотя в любом из многих его боев, с любовной тщательностью описанных Джереми Питтом, легко сразу же обнаружить проявления военного таланта Питера Блада, однако ярче всего этот талант тактика и стратега проявился в боях при Маракайбо, завершившихся победоносным спасением из капкана, расставленного доном Мигелем де Эспиноса.

Блад и до этого пользовался большой известностью, но ее нельзя было сравнить с огромной славой, приобретенной им после этих сражений. Это была слава, какой не знал ни один корсар, включая даже и знаменитого Моргана.

В Тортуге, где Блад провел несколько месяцев, оснащая заново корабли, захваченные им из эскадры, готовившейся его уничтожить, он стал объектом поклонения буйного «берегового братства». Множество пиратов добивались высокой чести служить под командованием Блада. Это дало ему редкую возможность разборчиво подбирать экипажи для новых кораблей своей эскадры, и, когда он отправился в следующий поход, под его началом находились пять прекрасно оснащенных кораблей и более тысячи корсаров. Это была не просто слава, но и сила. Три захваченных испанских судна он, с некоторым академическим юмором, переименовал в «Клото», «Лахезис» и «Атропос»[65], будто для того, чтобы сделать свои корабли вершителями судеб тех испанцев, которые в будущем могли встретиться Бладу на морях.

В Европе известие об этой эскадре, пришедшее вслед за сообщением о разгроме испанского адмирала под Маракайбо, вызвало сенсацию. Испания и Англия были обеспокоены, хотя у этого беспокойства были разные основания, и если вы потрудитесь перелистать дипломатическую переписку того времени, посвященную этому вопросу, то увидите, что она окажется довольно объемистой и не всегда корректной.

А между тем дон Мигель де Эспиноса совершенно обезумел. Опала, явившаяся следствием поражений, нанесенных ему капитаном Бладом, чуть не свела с ума испанского адмирала. Рассуждая беспристрастно, нельзя не посочувствовать дону Мигелю. Ненависть стала ежедневной пищей этого несчастного, а жажда мщения глодала его, как червь. Словно одержимый, метался он по волнам Карибского моря в поисках своего врага и, не находя его, нападал на все английские и французские корабли, встречавшиеся на его пути, чтобы как-то удовлетворить эту жажду мести.

Говоря попросту, прославленный флотоводец и один из наиболее знатных грандов Испании потерял голову и, гоняясь за пиратскими кораблями, сам, в свою очередь, стал пиратом. Королевский совет мог, разумеется, осудить адмирала за его корсарские занятия. Но что это значило для человека, который уже давно был осужден без всякой надежды на прощение? А вот если бы ему удалось схватить и повесить капитана Блада, то Испания, быть может, более снисходительно отнеслась бы к тому, что сейчас делал ее адмирал, и к тому, что он натворил прежде, потеряв несколько превосходных кораблей и упустив из своих рук знаменитого корсара.

И, не учитывая того обстоятельства, что капитан Блад располагал сейчас подавляющим превосходством, испанец настойчиво искал дерзкого пирата на непроторенных просторах морей. Однако целый год поиски были тщетными. Наконец ему все же удалось встретиться с Бладом, но при очень странных обстоятельствах.

15 сентября 1688 года три корабля бороздили воды Карибского моря.

Первым из них был одинокий флагманский корабль «Арабелла». Ураган, разразившийся в районе Малых Антильских островов, оторвал капитана Блада от его эскадры. Порывистый юго-восточный бриз этого душного периода года нес «Арабеллу» к Наветренному проливу; Блад спешил к острову Тортуга единственному месту встречи мореплавателей, потерявших друг друга.

Вторым кораблем был огромный испанский галион «Милагроса», на борту которого плавал мстительный дон Мигель. Вспомогательный фрегат «Гидальго» скрывался в засаде у юго-западных берегов острова Гаити.

Третьим, и последним из кораблей, которые нас сейчас интересуют, был английский военный корабль, стоявший в упомянутый мною день на якоре во французском порту Сен-Никола, на северо-западном берегу Гаити. Он следовал из Плимута на Ямайку и вез очень важного пассажира — лорда Джулиана Уэйда. Лорд Сэндерленд, родственник лорда Уэйда, дал ему довольно ответственное и деликатное поручение, прямо вытекающее из неприятностей переписки между Англией и Испанией.

Французское правительство, так же как и английское, было весьма раздражено действиями корсаров, ухудшавшими и без того натянутые отношения с Испанией. Тщетно пытаясь положить конец их операциям, правительства требовали от губернаторов своих колоний максимальной суровости к пиратам. Однако губернаторы, подобно губернатору Тортуги, наживались на своих тайных сделках с корсарами или же, подобно губернатору французской части Гаити, полагали, что пиратов следует не истреблять, а поощрять, так как они играют роль сдерживающей силы против мощи и алчности Испании. Поэтому губернаторы, не сговариваясь друг с другом, опасались применять какие-либо решительные меры, которые могли бы заставить корсаров перенести свою деятельность в новые районы.

Министр иностранных дел Англии лорд Сэндерленд, стремясь быстрее выполнить настойчивое требование короля Якова во что бы то ни стало умиротворить Испанию, посол которой неоднократно изъявлял крайнее недовольство своего правительства, назначил губернатором Ямайки решительного человека. Этим решительным человеком был самый влиятельный плантатор Барбадоса — полковник Бишоп.

Полковник принял назначение на пост губернатора с особым рвением, которое объяснялось тем, что он жаждал поскорее свести личные счеты с Питером Бладом.

Оставив свои плантации, явившиеся источником его огромных богатств, Бишоп сразу же после прибытия на Ямайку дал почувствовать корсарам, что он не намерен с ними якшаться. Многим из них пришлось туговато. Лишь один корсар, бывший раб бывшего плантатора, не давался в руки Бишопа и всегда ускользал от него. Бесстрашно он продолжал тревожить испанцев на воде и на суше. Его смелые набеги и налеты никак не улучшали натянутых отношений между Англией и Испанией, а это было особенно нежелательно в те годы, когда мир в Европе сохранялся с таким трудом.

Доведенный до бешенства не только день ото дня копившимся в нем раздражением, но и бесконечными выговорами из Лондона за неумение справиться с капитаном Бладом, полковник Бишоп начал всерьез подумывать о захвате своего противника непосредственно на Тортуге. К счастью для себя, он отказался от этой безумной затеи: его остановили не только мощные природные укрепления острова, но и важные соображения о том, что затея очистить Тортугу от корсаров может быть расценена Францией как разбойничий налет и тяжкое оскорбление дружественного государства. И все же полковнику Бишопу казалось, что если не принять каких-то решительных мер, то тогда вообще ничего не изменится. Эти мысли он и выложил в письме министру иностранных дел.

Это письмо, по существу правильно излагавшее истинное положение дел, привело лорда Сэндерленда в отчаяние. Он понимал, что такую неприятную проблему немыслимо решить обычными средствами и что в таком деле не обойдешься без применения средств чрезвычайных. Он вспомнил о Моргане, который при Карле II был привлечен на королевскую службу, и подумал, что такой же метод лестного для пирата решения вопроса мог бы оказаться полезным и по отношению к капитану Бладу. Его светлость учел, что противозаконную деятельность Блада вполне можно объяснить не его врожденными дурными наклонностями, а лишь абсолютной необходимостью, что он был вынужден заняться корсарством лишь в силу обстоятельств, связанных с его появлением на Барбадосе, и что сейчас Блад может обрадоваться, получив возможность отказаться от небезопасного занятия.

Действуя в соответствии с этим выводом, Сэндерленд и послал на остров Ямайку своего родственника лорда Джулиана Уэйда, снабдив его несколькими до конца заполненными, за исключением фамилий, офицерскими патентами. Министр дал ему четкие указания, какой линии поведения он должен придерживаться, но вместе с тем предоставил полную свободу действий при выполнении этих указаний. Прожженный интриган и хитрый политик, Сэндерленд посоветовал своему родственнику, в случае, если Блад окажется несговорчивым или Уэйд по каким-либо причинам сочтет нецелесообразным брать его на королевскую службу, заняться его офицерами и, соблазнив их, настолько ослабить Блада, чтобы он стал легкой жертвой полковника Бишопа.

«Ройял Мэри», корабль, на котором путешествовал этот сносно образованный, слегка распущенный и безукоризненно элегантный посол лорда Сэндерленда, благополучно добрался до Сен-Никола — своей последней стоянки перед Ямайкой. Еще в Лондоне было решено, что лорд Джулиан явится сначала к губернатору в Порт-Ройял, а оттуда уже отправится для свидания с прославленным пиратом на Тортугу. Но еще до знакомства с губернатором лорду Джулиану посчастливилось познакомиться с его племянницей, гостившей в Сен-Никола у своих родственников, пережидая здесь совершенно нестерпимую в этот период года жару на Ямайке. Пробыв здесь несколько месяцев, она возвращалась домой, и просьба предоставить ей место на борту «Ройял Мэри» была сразу же удовлетворена.

Лорд Джулиан обрадовался ее появлению на корабле. До сих пор путешествие было просто очень интересным, а сейчас приобретало даже некоторую пикантность. Дело в том, что его светлость принадлежал к тем галантным кавалерам, для которых существование, не украшенное присутствием женщины, было просто жалким и бессмысленным прозябанием.

Мисс Арабелла Бишоп, прямая, искренняя, без малейшего жеманства и с почти мальчишеской свободой движений, конечно, не была той девушкой, на которой в лондонском свете остановились бы глаза разборчивого лорда Уэйда, молодого человека лет двадцати восьми, выше среднего роста, но казавшегося более высоким из-за своей худощавости. Длинное, бледное лицо его светлости с чувственным ртом и тонкими чертами, обрамленное локонами золотистого парика, и светло-голубые глаза придавали ему какое-то мечтательное или, точнее, меланхолическое выражение. Его изощренный и тщательно тренированный в таких вопросах вкус направлял его внимание к иным девушкам — томным, беспомощным, но женственным. Очарование мисс Бишоп было бесспорным. Однако оценить его мог только человек с добрым сердцем и острым умом, а лорд Джулиан хотя совсем не был мужланом, но вместе с тем и не обладал должной деликатностью. Говоря так, я вовсе не хочу, чтобы все это было понято, как какой-то намек, компрометирующий его светлость.

Но как бы там ни было, Арабелла Бишоп была молодой, интересной женщиной из очень хорошей семьи, и на той географической широте, на которой оказался сейчас лорд Джулиан, это явление уже само по себе представляло редкость. Он же, со своей стороны, с его титулом и положением, любезностью и манерами опытного придворного, был представителем того огромного мира, который Арабелле, проведшей большую часть своей жизни на Антильских островах, был известен лишь понаслышке. Следует ли удивляться тому, что они почувствовали взаимный интерес еще до того, как «Ройял Мэри» вышла из Сен-Никола. Каждый из них мог рассказать много такого, чего не знал другой. Он мог усладить ее воображение занимательными историями о Сент-Джеймском дворе, во многих из них отводя себе героическую или хотя бы достаточно приметную роль. Она же могла обогатить его ум важными сведениями о Новом свете, куда он приехал впервые.

Еще до того как Сен-Никола скрылся из виду, они уже стали добрыми друзьями, и его светлость, внося поправки в свое первое впечатление о ней, ощутил очарование прямого и непосредственного чувства товарищества, заставлявшего ее относиться к каждому мужчине, как к брату. И можно ли удивляться, зная, насколько голова лорда Уэйда была занята делами его миссии, что он как-то заговорил с ней о капитане Бладе!

— Интересно знать, — сказал он, когда они прогуливались по корме, — видели ли вы когда-нибудь этого Блада? Ведь одно время он был рабом на плантациях вашего дяди.

Мисс Бишоп остановилась и, облокотившись на гакаборт, глядела на землю, скрывающуюся за горизонтом. Прошло несколько минут, прежде чем она ответила спокойным, ровным голосом:

— Я часто видела его и знаю его очень хорошо.

— Да?! Не может быть!

Его светлость был слегка выведен из того состояния невозмутимости, которое он так старательно в себе культивировал, и поэтому не заметил внезапно вспыхнувшего румянца на щеках Арабеллы Бишоп, хотя лорд считал себя очень наблюдательным человеком.

— Почему же не может быть? — с явно деланным равнодушием спросила Арабелла.

Но Уэйд не заметил и этого странного спокойствия ее голоса.

— Да, да, — кивнул он, думая о своем. — Конечно, вы могли его знать. А что же он собой представляет, по вашему мнению?

— В те дни я уважала его, как глубоко несчастного человека.

— Вам известна его история?

— Он рассказал ее мне. Поэтому-то я и ценила его за удивительную выдержку, с какой он переносил свое несчастье. Однако после того, что он сделал, я уже почти сомневаюсь, рассказал ли он мне правду.

— Если вы сомневаетесь в несправедливости по отношению к нему со стороны королевской комиссии, судившей мятежников Монмута, то все, что вам рассказал Блад, соответствует действительности. Точно выяснено, что он не принимал участия в восстании Монмута и был осужден по такому параграфу закона, которого мог и не знать, а судьи расценили его естественный поступок как измену. Но, клянусь честью, он в какой-то мере отомстил за себя.

— Да, — сказала она едва слышно, — но ведь эта месть и погубила его.

— Погубила? — рассмеялся лорд Уэйд. — Вряд ли вы правы в этом. Я слыхал, что он разбогател и обращает испанскую добычу во французское золото, которое хранится им во Франции. Об этом побеспокоился его будущий тесть д’Ожерон.

— Его будущий тесть? — переспросила Арабелла, и глаза ее широко раскрылись от удивления. — Д’Ожерон? Губернатор Тортуги?

— Он самый, — подтвердил лорд. — Как видите, у капитана Блада сильный защитник. Должен признаться, я был очень огорчен этими сведениями, полученными мной в Сен-Никола, потому что все это осложняет выполнение задачи, которую мой родственник лорд Сэндерленд поручил решить вашему покорному слуге. Все это не радует меня, но это так. А для вас, я вижу, это новость?

Она молча кивнула головой, отвернулась и стала смотреть на журчащую за кормой воду. Но вот заговорила снова, и голос ее опять звучал спокойно и бесстрастно:

— Мне трудно во всем этом разобраться. Но, если бы это было правдой, он не занимался бы сейчас корсарством. Если он… если бы он любил женщину и хотел на ней жениться и если он так богат, как вы говорите, то зачем ему рисковать жизнью и…

— Вы правы. Я тоже так думал, — прервал ее сиятельный собеседник, — пока мне не объяснили, в чем тут дело. А дело, конечно, в д’Ожероне: он алчен не только для себя, но и для своей дочери. Что же касается мадемуазель д’Ожерон, то мне рассказывали, что это дикая штучка, вполне под стать такому человеку, как Блад. Удивляюсь, почему он не женится и не возьмет ее на свой корабль, чтобы пиратствовать вместе. Нового в этом для нее ничего не будет. И я удивляюсь терпению Блада. Он ведь убил человека, чтобы добиться ее взаимности.

— Убил человека? Из-за нее? — Голос Арабеллы прервался.

— Да, французского пирата, по имени Левасер. Француз был возлюбленным девушки и сообщником Блада в какой-то авантюре. Блад домогался любви этой девушки и, чтобы получить ее, убил Левасера. История, конечно, омерзительная. Но что поделаешь? У людей, живущих в этих краях, иная мораль…

Арабелла подняла на него мертвенно-бледное лицо. Ее карие глаза сверкнули, когда она резко прервала его попытку оправдать Блада:

— Да, должно быть, вы правы. Это мир иной морали, если его сообщники позволили ему жить после этого.

— О, почему же так? Мне говорили, что вопрос о девушке был решен в честном бою.

— Кто это сказал вам?

— Некий француз, по имени Каузак, которого я встретил в портовой таверне Сен-Никола. Он служил у Левасера лейтенантом и присутствовал на дуэли, в которой был убит Левасер.

— А девушка была там, когда они дрались?

— Да. Она тоже была там, и Блад увел ее после того, как разделался со своим товарищем корсаром.

— И сторонники убитого позволили ему уйти? (Он услыхал в ее голосе нотку сомнения.) О, я не верю этой выдумке и не поверю никогда!

— Уважаю вас за это, мисс Бишоп. Я тоже не мог поверить, пока Каузак не объяснил мне, как было дело.

— Все мы сожалеем о смерти человека, которого мы уважали. Когда-то я относилась к нему, как к несчастному, но достойному человеку. Сейчас… — по губам ее скользнула слабая, кривая улыбка, — сейчас о таком человеке лучше всего забыть. — И она постаралась тут же перевести беседу на другие темы.

За короткое время дружба Арабеллы Бишоп с лордом Уэйдом углубилась и окрепла. Способность вызывать такую дружбу была величайшим даром Арабеллы. Но вскоре произошло событие, испортившее то, что обещало быть наиболее приятной частью путешествия его светлости.

Это приятное путешествие сиятельного лорда и очаровательной девушки нарушил все тот же сумасшедший испанский адмирал, которого они встретили на второй день после отплытия из Сен-Никола. Капитан «Ройял Мэри» был смелым моряком. Его сердце не дрогнуло даже тогда, когда дон Мигель открыл огонь. Высокий борт испанского корабля отчетливо возвышался над водой и представлял такую чудесную цель, что английский капитан решил достойно встретить нежданного противника. Если командир этого корабля, плававшего под вымпелом Испании, лез на рожон — ну что же, капитан «Ройял Мэри» мог удовлетворить его желание. Вполне возможно, что в этот день разбойничья карьера дона Мигеля де Эспиноса могла бы бесславно окончиться, если бы удачный выстрел с «Милагросы» не взорвал пороха, сложенного на баке «Ройял Мэри». От этого взрыва половина английского корабля взлетела на воздух еще до начала боя. Как этот порох очутился на баке никто никогда не узнает: храбрый капитан не пережил своего корабля и, следовательно, не смог произвести надлежащего расследования.

В одно мгновение «Ройял Мэри» была изуродована, потеряла управление и беспомощно закачалась на воде, а ее капитан и часть команды погибли. И прежде чем оставшиеся в живых английские моряки могли прийти в себя, испанцы уже взяли корабль на абордаж.

Когда дон Мигель как победитель вступил на борт «Ройял Мэри», Арабелла Бишоп была в капитанской каюте, а лорд Джулиан пытался успокоить и ободрить ее заверениями, что все окончится благополучно. Сам Джулиан Уэйд чувствовал себя не очень спокойно, а лицо его было несколько бледнее обычного. Нельзя, конечно, сказать, что он принадлежал к числу трусов. Но мысль о рукопашном бое неведомо с кем в качающейся деревянной посудине, которая в любую минуту могла погрузиться в морскую пучину, была весьма неприятной для человека, довольно храброго на суше. К счастью, мисс Бишоп не нуждалась в том слабом утешении, которое мог ей предложить лорд Уэйд. Конечно, она тоже слегка побледнела, ее карие глаза стали немного большими, нежели обычно. Но девушка хорошо владела собой и, склонившись над капитанским столом, сохраняла в себе достаточно самообладания, чтобы успокаивать свою перепуганную мулатку-горничную, ползавшую у ее ног.

Дверь распахнулась, и в каюту вошел дон Мигель, высокий, загорелый, с орлиным носом. Лорд Джулиан быстро повернулся к нему, положив руку на эфес шпаги.

Однако испанец, не тратя слов, перешел к делу.

— Не будьте идиотом! — сказал он резко. — Ваш корабль тонет.

За доном Мигелем стояли несколько человек в шлемах, и лорд Джулиан мгновенно оценил обстановку. Он выпустил эфес шпаги, и клинок мягко скользнул в ножны. Дон Мигель улыбнулся, сверкнув белыми зубами, и протянул к шпаге руку.

— С вашего разрешения, — сказал он.

Лорд Джулиан заколебался и взглянул на Арабеллу.

— Я думаю, что так будет лучше, — сказала она с полным самообладанием.

Его светлость передернул плечами и отдал свою шпагу.

— А сейчас идите на мой корабль, — сказал им дон Мигель и вышел из каюты.

Никто и не подумал отклонить это приглашение, высказанное в повелительной форме. Во-первых, испанец обладал силой, чтобы заставить их; во-вторых, было бессмысленно оставаться на тонущем корабле. Они задержались здесь еще на несколько минут только для того, чтобы Арабелла успела собрать кое-какие вещи, а лорд Уэйд — схватить свой саквояж с документами.

Моряки, уцелевшие на изуродованных остатках того, что недавно называлось «Ройял Мэри», были предоставлены самим себе. Они могли спасаться на шлюпках; ну, а если шлюпок не хватало, то у них оставалась возможность держаться на воде, цепляясь за какой-нибудь обломок мачты, или же просто утонуть без долгих мучений. Если лорда Уэйда и Арабеллу Бишоп взяли на испанский корабль, то это объяснялось тем, что их явная ценность была слишком очевидной для дона Мигеля. Он вежливо принял их в своей большой каюте и церемонно предложил оказать ему честь, сообщив свои фамилии.

Лорд Джулиан, еще находившийся под влиянием только что пережитого ужаса, с трудом заставил себя назвать свое имя. Но тут же, в свою очередь, потребовал, чтобы ему сказали, кто именно напал на «Ройял Мэри» и захватил подданных английского короля. Уэйд был очень раздражен и зол на самого себя и на все окружающее. Он сознавал, что не сделал ничего компрометирующего в столь необычном и трудном положении, в какое поставила его судьба, но и ничем положительным он также не мог похвастаться. Все это, в общем, не имело бы существенного значения, если бы свидетелем его посредственного поведения не была дама. Он был полон решимости при первом же удобном случае исправить ее впечатление о себе.

— Я дон Мигель де Эспиноса, — прозвучал насмешливый ответ, — адмирал военно-морского флота короля Испании.

Лорд Джулиан оцепенел от изумления.

Если Испания подняла такой шум из-за разбоев ренегата-авантюриста капитана Блада, то что же теперь могла говорить Англия?

— Тогда ответьте мне, почему вы ведете себя, как проклятый пират? — спросил он. А затем добавил: — Я надеюсь, вам понятно, каковы будут последствия сегодняшнего дня и как строго с вас спросят за кровь, бессмысленно пролитую вами, и за ваше насилие над этой леди и мною?

— Я не совершал над вами никакого насилия, — ответил адмирал, ухмыляясь, как может ухмыляться человек, у которого на руках все козыри. — Наоборот, я спас вам жизнь…

— Спасли нам жизнь! — Лорд Джулиан на мгновение даже лишился языка от такой наглости. — А что вы скажете о погубленных вами жизнях? Клянусь богом, они дорого вам обойдутся!

Дон Мигель продолжал улыбаться.

— Возможно, — сказал он. — Все возможно. Но это будет потом. А пока вам дорого обойдутся ваши собственные жизни. Полковник Бишоп — человек с большим состоянием. Вы, милорд, несомненно, также богаты. Я подумаю над этим и определю сумму вашего выкупа.

— Вы все-таки проклятый, кровожадный пират, как я и предполагал! — вспылил Уэйд. — И у вас есть еще наглость называть себя адмиралом флота короля Испании! Посмотрим, что скажет ваш король по этому поводу.

Адмирал сразу же нахмурился, и сквозь напускную любезность прорвалось сдерживаемое до сих пор бешенство.

— Я поступаю с английскими еретиками-собаками так, как они поступают с испанцами! — заорал он. — Вы грабители, воры, исчадия ада! У меня хватает честности действовать от своего собственного имени, а вы… вы, вероломные скоты, натравливаете на нас ваших морганов, бладов и хагторпов, снимая с себя ответственность за все их бесчинства! Вы умываете руки, как и Пилат. — Он злобно засмеялся. — А сейчас Испания сыграет роль Пилата. Пусть она снимет с себя ответственность и свалит ее на меня, когда ваш посол явится в Эскуриал жаловаться на пиратские действия дона Мигеля де Эспиноса.

— Капитан Блад — не английский адмирал! — воскликнул лорд Джулиан.

— А откуда я знаю, что это не ложь? Как это может быть известно Испании? Разве вы способны говорить правду, английские еретики?

— Сэр! — негодующе вскричал лорд Джулиан, и глаза его заблестели. По привычке он схватился рукой за то место, где обычно висела его шпага, затем пожал плечами и насмешливо улыбнулся. — Конечно, — сказал он спокойно, — вы можете безнаказанно оскорблять безоружного человека, вашего пленника. Это так соответствует и вашему поведению и всему, что я слышал об испанской чести.

Лицо адмирала побагровело. Он уже почти поднял руку, чтобы ударить Уэйда, но сдержал свой гнев — возможно, под влиянием только что сказанных слов, — резко повернулся и ушел, ничего не ответив.

Глава 19

ВСТРЕЧА
Адмирал ушел, хлопнув дверью. Лорд Джулиан повернулся к Арабелле, пытаясь улыбнуться. Он чувствовал, что неплохо держал себя в ее присутствии, и от этого испытывал почти детское удовлетворение.

— Вы все же согласитесь со мной, что последнее слово сказал я! — самодовольно заметил он, тряхнув своими золотистыми локонами.

Арабелла Бишоп подняла на него глаза:

— Какая разница, кто именно сказал последнее слово? Я думаю об этих несчастных с «Ройял Мэри». Многие из них действительно уже сказали свое последнее слово. А за что они погибли? За что потоплен прекрасный корабль?

— Вы очень взволнованы, мисс Бишоп. Я…

— Взволнована?! — Она принужденно засмеялась. — Уверяю вас, сэр, я спокойна. Мне просто хочется знать, зачем испанец сделал все это? Для чего?

— Вы же слыхали, что он говорил! — Уэйд сердито пожал плечами, затем коротко добавил: — Кровожадность.

— Кровожадность? — спросила она в изумлении. — Но это же дико, чудовищно!

— Да, вы правы, — согласился лорд Джулиан.

— Я не понимаю этого. Три года назад испанцы напали на Бриджтаун. Они вели себя так бесчеловечно и жестоко, что этому трудно даже поверить. И когда я сейчас вспоминаю об этом, мне кажется, что я видела кошмарный сон. Неужели люди такие скоты?

— Люди? — удивленно переспросил лорд Джулиан. — Скажите — испанцы, и я тут же соглашусь с вами. Клянусь честью, все это может почти оправдать поступки людей, подобных Бладу!

Она вздрогнула, словно от озноба, а затем, поставив локти на стол и опершись подбородком на ладони, уставилась перед собой.

Наблюдая за девушкой, лорд Джулиан видел, что она осунулась и побледнела. Причин для этого было достаточно. Но ни одна женщина из числа его знакомых не сохранила бы столько самообладания в таком тяжелом испытании. Если же говорить о страхе, то за все время она не проявила и малейшего признака его. Уэйд восхищался ее мужеством.

В каюту вошел слуга-испанец с чашкой шоколада и коробкой перуанских сладостей на серебряном подносе, который он поставил на стол перед Арабеллой.

— Адмирал просит вас откушать, — сказал он и, поклонившись, вышел.

Арабелла Бишоп, погруженная в свои думы, не обратила внимания ни на слугу, ни на то, что он принес. Она продолжала сидеть, глядя прямо перед собой. Лорд Джулиан прошелся по длинной и узкой каюте, свет в которую падал сквозь люк в потолке и большие квадратные окна, выходившие на корму. Каюта была богато обставлена: на полу — роскошные восточные ковры, у стен — книжные шкафы, а резной буфет из орехового дерева ломился от серебра. Под одним из окон на длинном низком сундуке лежала гитара, украшенная лентами. Лорд Джулиан взял гитару, нервно пробежал пальцами по струнам и положил инструмент обратно на сундук.

В каюте воцарилась тишина, но ее вскоре нарушил Уэйд. Обернувшись к Арабелле, он сказал:

— Меня прислали сюда уничтожить пиратство. Но, черт возьми, простите меня, мисс, я склоняюсь к мысли, что французы правы, желая сохранить его как меру для обуздания этих испанских мерзавцев…

Прошло совсем немного времени, прежде чем эта резкая характеристика получила веское подтверждение. Но пока дон Мигель относился к своим пленникам достаточно внимательно и вежливо. Это лишь соответствовало предположению, презрительно высказанному Арабеллой, что, поскольку их держат для получения выкупа, у них нет основании опасаться за свою жизнь. Арабелле и ее служанке-мулатке была предоставлена отдельная каюта, в другой каюте поместили лорда Джулиана. Они могли свободно ходить по кораблю, и адмирал пригласил их обедать вместе с ним. Однако о своих дальнейших намерениях он продолжал хранить молчание.

«Милагроса» в сопровождении «Гильдальго», неотступно следовавшего за ней, двигалась в западном направлении, а затем, обойдя мыс Тибурон, свернула на юго-запад. Выйдя в открытое море, откуда земля казалась едва приметным облачком на горизонте, «Милагроса» направилась на восток и попала прямо в объятия капитана Блада, который, как нам уже известно, шел к Наветренному проливу. Это событие произошло ранним утром следующего дня. Тщетные поиски своего врага, которыми дон Мигель занимался на протяжении целого года, закончились неожиданной встречей. Таковы странные дороги судьбы.

Но ирония судьбы состояла еще и в том, что дон Мигель встретил «Арабеллу» в тот самый момент, когда она, оторвавшись от своей эскадры, находилась в явно невыгодном положении. И дону Мигелю показалось, что фортуна, так долго сопутствовавшая Бладу, теперь наконец отвернулась от него.

Арабелла только что встала и вышла на шканцы подышать свежим воздухом. Ее сопровождал галантный джентльмен — лорд Джулиан. И тут они увидели большой красный корабль, некогда носивший имя «Синко Льягас». Наклонив вперед громаду белоснежных парусов, корабль шел им навстречу. На грот-мачте его трепетал развеваемый утренним бризом длинный вымпел с изображением креста святого Георга. Золоченые края портов[66] в красных бортах корабля и позолоченная деревянная скульптура на носу ярко сверкали в лучах восходящего солнца.

Арабелла Бишоп не могла, конечно, распознать в этом огромном корабле тот самый «Синко Льягас», который она видела однажды в такой же яркий тропический день три года назад у острова Барбадос. Судя по флагу, это был английский корабль, величаво направлявшийся к ним. При виде его у нее пробудилось чувство гордости за свою страну, и она даже не подумала о той опасности, какая могла ей угрожать, если между кораблями завяжется бой.

Арабелла и лорд Джулиан взбежали на полуют. Захваченные открывшимся перед ними зрелищем, они всматривались в приближавшийся корабль. Лорд Джулиан, однако, не разделял радости Арабеллы, так как, побывав вчера в своем первом морском сражении, чувствовал, что этих впечатлений ему хватит надолго. Но я снова вынужден подчеркнуть, что этим фактом никак не хочу бросить тень на его светлость.

— Взгляните! — воскликнула она, указывая рукой на корабль.

И лорд Джулиан, к своему величайшему удивлению, заметил, что глаза ее заблестели. «Понимает ли она, что сейчас произойдет?» — подумал он.

Но Арабелла тут же рассеяла его сомнения, закричав:

— Это английский корабль! Он идет к нам! Его капитан намерен драться.

— Помоги ему бог в таком случае, — уныло пробормотал лорд, — но он, должно быть, не в своем уме. Идти в бой против таких сильных кораблей, как эти?! Если им удалось так легко потопить «Ройял Мэри», то во что они превратят этот корабль? Посмотрите на этого дьявола, дона Мигеля! В своем злорадстве он просто отвратителен.

Адмирал шнырял взад и вперед по шканцам, где лихорадочно готовились к бою. Заметив пленников, он махнул рукой, указав на английский корабль, и возбужденно прокричал по-испански какие-то слова, смысл которых заглушил шум на палубе.

Они подошли к перилам полуюта и стали наблюдать за суматохой. Дон Мигель, подпрыгивая от нетерпения, распоряжался на шканцах, размахивая подзорной трубой. Его канониры раздували фитили; часть моряков, бегая по вантам, спешно убирали паруса, другие натягивали над шкафутом прочную веревочную сеть для защиты от падающих обломков рангоута. Между тем «Гидальго» по сигналу «Милагросы» уверенно выдвинулся вперед и, поравнявшись с «Милагросой», находился справа от нее примерно на расстоянии полукабельтова. С высокого полуюта лорд Джулиан и Арабелла Бишоп видели суматоху на «Гидальго» и могли также заметить, что и на борту английского корабля, приближавшегося к ним, готовились к предстоящему бою: на корабле убирались все паруса, за исключением парусов на бизань-мачте и бушприте. Не сговариваясь друг с другом, без вызова или обмена сигналами между собой, оба противника будто заранее решили, что сражение неизбежно.

Убрав паруса, «Арабелла» несколько замедлила ход, но все же продолжала идти на сближение и уже находилась в пределах досягаемости мелких пушек с испанских кораблей. Испанцы ясно видели фигуры людей на баке и блеск медных пушек. Подняв пальники, канониры «Милагросы» начали раздувать тлеющие фитили, нетерпеливо посматривая на адмирала.

Однако адмирал отрицательно покачал головой.

— Терпение! — закричал он. — Стреляйте только наверняка. Он идет прямо к своей гибели — прямо на нок-рею и к веревке, которая давно уж его ожидает!

— Порази меня бог! — воскликнул лорд Джулиан. — Этот англичанин, должно быть, храбрец, если вступает в бой с такими неравными силами. Однако осторожность иногда является лучшим качеством, чем храбрость.

— Но храбрость чаще сокрушает силу, — возразила Арабелла.

Взглянув на нее, его светлость заметил в лице девушки только возбуждение, но ни малейшего признака страха. Лорд Джулиан уже больше не изумлялся. Да, она не принадлежала к числу тех женщин, с которыми его сталкивала жизнь.

— А сейчас, — сказал он, — я вынужден проводить вас в безопасное место.

— Отсюда мне лучше видно, — ответила она и тихо добавила: — Я молюсь за этого англичанина. Он и вправду очень смел!

Лорд Джулиан мысленно проклял смелость безвестного соотечественника.

«Арабелла» шла сейчас курсом, линия которого пролегала как раз между двумя испанскими кораблями. Лорд Джулиан схватился за голову и воскликнул:

— Ну конечно, ваш смельчак сумасшедший! Сам лезет в западню. Когда он будет проходить между испанскими кораблями, они разнесут его в щепки. Неудивительно, что этот черномазый дон не стреляет. На его месте я поступил бы точно так же.

В это мгновение адмирал поднял руку. Внизу на шкафуте проиграла труба, и вслед за этим канонир на баке выстрелил из своих пушек. И как только прокатился их грохот, лорд Джулиан увидел позади английского корабля и неподалеку от левого его борта два больших всплеска. Почти одновременно из медных пушек на носу «Арабеллы» вырвались две вспышки огня. Одно из ядер упало в воду, обдав брызгами дозорных на корме, а второе ядро с грохотом ударилось в носовую часть «Милагросы», сотрясло весь корабль и разлетелось мелкими осколками. В ответ «Гидальго» выстрелил по «Арабелле» из своих носовых пушек, но и на таком близком расстоянии всего каких-нибудь двести — триста ярдов — ни одно ядро не попало в цель.

И тут как раз носовые пушки «Арабеллы» дали залп по «Милагросе». На этот раз ядра превратили ее бушприт в обломки, и, теряя управление, она уклонилась влево. Дон Мигель грубо выругался. Едва лишь корабль испанского адмирала резким поворотом руля был возвращен на свой прежний курс, в бой вновь вступили передние пушки «Милагросы». Но прицел был взят слишком высоко: одно из ядер пролетело сквозь ванты «Арабеллы», оцарапав ее грот-мачту, а второе ядро упало в воду. Когда дым от выстрелов рассеялся, выяснилось, что английский корабль, идя тем же курсом, который, по мнению лорда Джулиана, должен был привести его в западню, находился уже почти между двумя испанскими кораблями.

Лорд Джулиан замер, Арабелла Бишоп ухватилась за поручни и задышала часто-часто. Перед ней промелькнули злая физиономия дона Мигеля и ухмыляющиеся лица канониров, стоявших у пушек. Наконец «Арабелла» полностью оказалась между испанскими кораблями. Дон Мигель прокричал что-то трубачу, который, забравшись на ют, стоял подле адмирала. Трубач поднес к губам серебряный горн, чтобы дать сигнал стрелять из бортовых пушек. Но едва он успел поднести к губам трубу, как адмирал схватил его за руку. Только сейчас он сообразил, что слишком долго медлил и что капитан Блад воспользовался этой медлительностью. Попытка стрелять в «Арабеллу» привела бы к тому, что «Милагроса» и «Гидальго» обстреливали бы друг друга. Дон Мигель приказал рулевым резко повернуть корабль влево, чтобы занять более удобную позицию. Но и это приказание запоздало. «Арабелла», проходя между испанскими кораблями, как будто взорвалась: из всех ее тридцати шести бортовых пушек одновременно раздался залп в упор по корпусам «Милагросы» и «Гидальго».

Корабль дона Мигеля вздрогнул от носа до кормы и от киля до верхушки грот-мачты. Оглушенная и потерявшая равновесие Арабелла Бишоп упала бы, если бы не его светлость, оказавший пассивную, но реальную помощь. Лорд Джулиан успел вцепиться в поручни, а девушка ухватилась за его плечи и благодаря этому держалась на ногах. Палуба покрылась клубами едкого дыма, от которого все на испанском корабле начали задыхаться и кашлять.

На палубу доносились со шкафута крики отчаяния, крепкая испанская ругань и стоны раненых. Покачиваясь на волнах, «Милагроса» медленно двигалась вперед; в ее борту зияли огромные дыры, фок-мачта была разбита, а в натянутой над палубой сетке чернели обломки рей. Нос корабля был изуродован: одно из ядер разорвалось внутри огромной носовой каюты, превратив ее в щепы.

Дон Мигель лихорадочно выкрикивал какие-то распоряжения, тревожно вглядываясь в густую пелену порохового дыма, медленно ползущего к корме. Он пытался определить, что происходит с «Гидальго».

В рассеивающейся дымке показались неясные очертания корабля. По мере его приближения контуры красного корпуса стали вырисовываться отчетливее. Это был корабль капитана Блада. Его мачты были обнажены. Только на бушприте смутно белел парус.

Дон Мигель был уверен, что «Арабелла» будет следовать своим прежним курсом, но вместо этого она под прикрытием пушечного дыма сделала поворот оверштаг и двинулась обратно, быстро сближаясь с «Милагросой». И прежде чем взбешенный дон Мигель мог что-либо сообразить, послышался треск ломающегося дерева и лязг абордажных крючьев, будто железные щупальца вцепились в борта и в палубу «Милагросы».

Пелена дыма наконец разорвалась, и адмирал увидел, что «Гидальго», накренившись на левый борт, быстро идет ко дну. До полного его погружения в морскую пучину оставались считанные секунды. Команда в отчаянии пыталась спустить на воду шлюпки.

Потрясенный этим зрелищем, дон Мигель не успел перевести быстрый взгляд с «Гидальго» на «Милагросу», как на ее палубу с ревом ринулись вооруженные пираты капитана Блада. Никогда еще уверенность столь быстро не сменялась отчаянием, никогда еще охотник не превращался так быстро в беспомощную дичь. А испанцы оказались именно в таком положении. Мгновенно проведенный абордаж, последовавший за мощным бортовым залпом «Арабеллы», захватил их врасплох. Немногие из офицеров дона Мигеля мужественно пытались дать отпор атакующим. Но испанцы, никогда не отличавшиеся завидной храбростью в рукопашном бою, сейчас растерялись еще более, так как знали, с каким страшным противником им нужно было драться. Под натиском корсаров испанские моряки отступали со шкафута на корму и на нос корабля, а пока этот молниеносный бой свирепствовал на верхней палубе, группа корсаров прорвалась через главный люк на нижнюю палубу и захватила канониров, стоявших около своих пушек.

Бо́льшая часть пиратов под командованием одноглазого, обнаженного до пояса верзилы Волверстона устремилась на ют, где, окаменев от отчаяния и бешенства, стоял дон Мигель де Эспиноса-и-Вальдес, адмирал Испании. Чуть повыше его, на полуюте, находились лорд Джулиан и Арабелла Бишоп. Уэйд был в ужасе от этой жестокой схватки, кипевшей на ограниченной площадке палубы. Арабелла старалась держаться спокойно и невозмутимо, но, не выдержав кровавого кошмара, с ужасом отпрянула от перил и на несколько мгновений потеряла сознание.

Недолгий, но ожесточенный бой кончился. Какой-то корсар своей абордажной саблей перерубил фал, и флаг Испании соскользнул с верхушки мачты. Пираты сейчас же овладели всем кораблем, и обезоруженные испанцы, как стадо баранов, толпились на верхней палубе.

Арабелла Бишоп быстро пришла в себя и, широко открыв глаза, едва удержалась, чтобы не броситься вперед. Но усилием волиона остановилась, и лицо ее покрылось мертвенной бледностью.

Осторожно пробираясь среди трупов и обломков, по палубе шел легкой и непринужденной походкой высокий человек с загорелым лицом. На голове его сверкал испанский шлем, а кираса из вороненой стали была богато украшена золотыми арабесками. На концах перевязи из пурпурного шелка, надетой поверх кирасы наподобие шарфа, свисали пистолеты с рукоятками, оправленными в серебро. Спокойно и уверенно поднявшись по широкому трапу на ют, он остановился перед испанским адмиралом и отвесил ему церемонный поклон. До Арабеллы и лорда Уэйда, стоявших на полуюте, донесся звонкий, отчетливый голос человека, говорившего на прекрасном испанском языке. И его слова лишь усилили восхищение, с которым лорд Джулиан давно уже наблюдал за этим человеком.

— Наконец-то мы встретились снова, дон Мигель, — произнес высокий человек. — Льщу себя надеждой, что вы удовлетворены, хотя, быть может, встреча происходит не так, как представлялась она вашему воображению. Но, как мне известно, вы страстно желали и добивались ее.

Потеряв дар речи, с лицом, искаженным от злобы, дон Мигель де Эспиноса выслушал ироническое приветствие человека, которого он считал виновником всех своих несчастий. Издав нечленораздельный вопль бешенства, адмирал хотел схватиться за шпагу, но не успел сделать это, так как его противник быстро сжал его руку своими железными пальцами.

— Спокойно, дон Мигель! — сказал он твердым голосом. — Не вызывайте своим безрассудством тех жестокостей, которые допустили бы ваши люди, окажись вы победителем.

Несколько секунд они стояли молча, не сводя глаз друг с друга.

— Что вы намерены со мной делать? — спросил наконец испанец хриплым голосом.

Капитан Блад пожал плечами, и его твердо сжатые губы тронула слабая улыбка.

— Мои намерения уже осуществлены. Я не хочу причинять вам еще большие огорчения, в которых повинны вы сами. Вы сами добивались встречи со мной. — Он повернулся и, указывая на шлюпки, которые корсары спускали с талей, сказал: — Вы и ваши люди можете взять эти шлюпки, а мы сейчас пустим этот корабль ко дну. Вот — берега острова Гаити, вы доберетесь туда без особых затруднений. И заодно примите мой совет, сударь: не гоняйтесь за мной. Думаю, что я приношу вам только несчастье. Уезжайте домой, в Испанию, дон Мигель, и займитесь там чем-нибудь, что вы знаете лучше, нежели морское дело.

Побежденный адмирал молча и с ненавистью глядел на Блада, а затем, шатаясь, как пьяный, спустился по трапу, волоча за собой побрякивавшую шпагу. Победитель, даже не потрудившись обезоружить адмирала, повернулся к нему спиной и увидел на юте Уэйда с Арабеллой. Если бы мысли лорда Джулиана не были заняты чем-то другим, он мог бы заметить, как сразу же изменилась походка этого смельчака, как еще больше потемнело его лицо. На секунду он задержался, пристально рассматривая своих соотечественников, потом быстро взбежал по трапу. Лорд Джулиан сделал шаг вперед, чтобы встретить неизвестного капитана пиратского корабля под английским флагом.

— Неужели вы, сэр, отпустите на свободу этого испанского мерзавца? — воскликнул он по-английски.

Джентльмен в вороненой кирасе, кажется, только сейчас заметил его светлость.

— А какое вам дело и кто вы такой, черт возьми? — спросил он с заметным ирландским акцентом.

Его светлость решил, что невежливость этого человека и отсутствие должного почтения к нему должны быть немедленно исправлены.

— Я лорд Джулиан Уэйд! — гордо отчеканил он.

— Да что вы говорите?! Настоящий лорд? И вы, быть может, объясните мне, какая чума занесла вас на испанский корабль? Что вы тут делаете?

Лорд Джулиан едва удержался, чтобы не вспылить. Вспыльчивость однако была ни к чему, и он стал объяснять, что к испанцу они попали не по своей вине.

— Он взял вас в плен, не так ли? И вместе с вами мисс Бишоп?

— Вы знакомы с мисс Бишоп? — с удивлением воскликнул лорд Уэйд.

Однако невежливый капитан, не обращая внимания на слова лорда, низко склонился перед Арабеллой. К удивлению лорда, она не только не ответила на его галантный поклон, но всем своим видом выразила презрение. Тогда капитан повернулся к лорду Джулиану и с запозданием ответил на его вопрос.

— Когда-то я имел такую честь, — сказал он хмуро, — но, оказывается, у мисс Бишоп очень короткая память.

Его губы исказила кривая улыбка, а в синих глазах под черными бровями появилось выражение мучительной боли, и все это так странно сочеталось с иронией, прозвучавшей в его ответе. Но Арабелла Бишоп, заметив только эту иронию, вспыхнула от негодования.

— Среди моих знакомых нет воров и пиратов, капитан Блад! — отрезала она, а его светлость чуть не подскочил от неожиданности.

— Капитан Блад! — воскликнул он. — Вы капитан Блад?

— Ну, а кто же еще, по вашему мнению?

Блад задал свой вопрос устало, занятый совсем другими мыслями. «Среди моих знакомых нет воров и пиратов…» Эта жестокая фраза многократным эхом отдавалась в его мозгу.

Но лорд Джулиан не мог допустить, чтобы на него не обращали внимания. Одной рукой он схватил Блада за рукав, а другой указал на удалявшуюся фигуру дона Мигеля:

— Капитан Блад, вы в самом деле не собираетесь повесить этого мерзавца?

— Почему я должен его повесить?

— Потому что он презренный пират, и я могу это доказать.

— Да? — сказал Блад, и лорд Джулиан удивился, как быстро поблекло лицо и погасли глаза капитана Блада. — Я сам тоже презренный пират и поэтому снисходителен к людям моего сорта. Пусть дон Мигель гуляет на свободе.

Лорд Джулиан задыхался от возмущения:

— И это после того, что он сделал? После того, как он потопил «Ройял Мэри»? После того, как он так жестоко обращался со мной… с нами? — негодующе протестовал лорд Джулиан.

— Я не состою на службе Англии или какой-либо другой страны, сэр. И меня совсем не волнуют оскорбления, наносимые ее флагу.

Его светлость даже отшатнулся от того свирепого взгляда, которым обжег его капитан Блад. Но гнев ирландца угас так же быстро, как и вспыхнул, и он уже спокойно добавил:

— Буду признателен, если вы проводите мисс Бишоп на мой корабль. Прошу поторопиться — эту посудину мы сейчас потопим.

Он медленно повернулся, чтобы уйти, но лорд Джулиан задержал его и, сдерживая свое возмущение, холодно произнес:

— Капитан Блад, вы окончательно разочаровали меня. Я надеялся, что вы сделаете блестящую карьеру!

— Убирайтесь к дьяволу! — бросил капитан Блад и, повернувшись на каблуках, ушел.

Глава 20

«ВОР И ПИРАТ»
На полуюте, под золотистым сиянием огромного кормового фонаря, где ярко горели три лампы, расхаживал в одиночестве капитан Блад. На корабле царила тишина. Обе палубы, тщательно вымытые швабрами, блистали чистотой. Никаких следов боя уже нельзя было найти. Группа моряков, рассевшись на корточках вокруг главного люка, сонно напевала какую-то мирную песенку. Спокойствие и красота тропической ночи смягчили сердца этих грубых людей — вахтенных левого борта. Они ожидали, что вот-вот пробьет восемь склянок.

Капитан Блад не слышал песни; он вообще ничего не слышал, кроме эха жестоких слов, заклеймивших его.

Вор и пират!

Одна из странных особенностей человеческой натуры состоит в том, что человек, имеющий твердое представление о некоторых вещах, все же приходит в ужас, когда непосредственно убеждается, что его представление соответствует действительности. Когда три года назад, на острове Тортуга, Блада уговаривали встать на путь искателя приключений, он еще тогда знал, какого мнения будет о нем Арабелла Бишоп. Только твердая уверенность в том, что она для него потеряна навсегда, ожесточила его душу, и, окончательно отчаявшись, он избрал этот путь.

Блад не допускал даже мысли, что когда-либо встретит Арабеллу, решив, что они разлучены навсегда. Постоянные думы об этом были источником его мучений. И все же, несмотря на его глубокое убеждение в том, что эти мучения не могли бы вызвать у нее даже легкой жалости, он все эти бурные годы носил в своем сердце ее милый образ. Мысль о ней помогала ему сдерживать не только себя, но и тех, кто за ним шел. Никогда еще за всю историю корсарства пираты не подчинялись такой жесткой дисциплине и никогда еще ими не управляла такая железная рука, никогда еще так решительно не пресекались обычные грабежи и насилия, как это было среди пиратов, плававших с капитаном Бладом. Как вы помните, в соглашениях, которые он заключал, предусматривалось, что во всех вопросах они обязаны были беспрекословно повиноваться своему капитану. И поскольку счастье всегда ему сопутствовало, он и сумел ввести среди корсаров невиданную дотоле дисциплину. Как смеялись бы над ним его пираты, если бы он сказал им, что все это делалось им из уважения к девушке, в которую он так сентиментально был влюблен! Как злорадствовали бы они, если б узнали, что эта девушка презрительно бросила ему в лицо: «Среди моих знакомых нет воров и пиратов»!

Вор и пират!

Какими едкими были эти слова, как они жгли его!

Совершенно не разбираясь в сложных переживаниях женской души, он даже и не подумал о том, почему она встретила его такими оскорблениями. Почему она была так раздражена? Он не мог разобраться, да и не хотел разбираться в этих естественных вопросах. Иначе ему пришлось бы сделать вывод, что если вместо заслуженной им благодарности за освобождение ее из плена она выразила презрение, то это произошло потому, что она сама была чем-то оскорблена и что оскорбление предшествовало благодарности и было связано с его именем. Если бы он подумал обо всем этом, то светлый луч надежды мог бы озарить его мрачное и зловещее отчаяние, он мог, наконец, понять, что только сильная обида, нанесенная девушке, или даже горе, причиной которого был он сам, могли вызвать такое презрение.

Так рассуждали бы вы. Но не так рассуждал капитан Блад. Более того: в эту ночь он вообще не рассуждал. В его душе боролись два чувства: святая любовь, которую он в продолжение всех этих лет питал к ней, и жгучая ненависть, которая была сейчас в нем разбужена. Крайности сходятся и часто сливаются так, что их трудно различить. И сегодня вечером любовь и ненависть переплелись в его душе, превратившись в единую чудовищную страсть.

Вор и пират!

Вот кем она считала его без всяких оговорок, забыв о том, что он был осужден жестоко и несправедливо. Она ничего не знала об отчаянном положении, в каком очутился он после бегства с острова Барбадос, и не считалась с обстоятельствами, превратившими его в пирата. То, что он, будучи пиратом, поступал не как пират, а как джентльмен, также не трогало ее, и она не нашла у себя в сердце никакого сострадания. Всего лишь двумя словами Арабелла вынесла ему окончательный приговор. В ее глазах он был только вор и пират.

Ну что ж! Если она назвала его вором и пиратом, то он и будет теперь вором и пиратом; будет таким же беспощадным и жестоким, как все пираты. Он прекратит эту идиотскую борьбу с самим собой, он не желает больше оставаться в двух мирах одновременно — быть пиратом и джентльменом. Она ясно указала ему, к какому миру он принадлежит. И сейчас она получит доказательства, что была права. Она у него на корабле, она в его власти, и он сделает с ней все, что ему вздумается.

Блад издевательски засмеялся.

Но тут же он оборвал свой смех, и из его горла вырвалось нечто похожее на рыдание. Схватившись за голову, Блад обнаружил на лбу холодные капли пота.

Лорд Джулиан, знавший женскую половину рода человеческого несколько лучше капитана Блада, был занят в эту же ночь решением странной загадки, которую не мог разрешить и корсар. Я подозреваю, что это занятие его светлости было вызвано смутным чувством ревности. Поведение Арабеллы Бишоп в тех испытаниях, которым они подверглись, заставило его наконец понять, что девушка даже без врожденной грации и женственности все же может быть еще более привлекательной. Его очень заинтересовали прежние отношения Арабеллы с капитаном Бладом, и он чувствовал некоторое стеснение в груди и беспокойство, толкавшее его сейчас быстрее разобраться в этом вопросе.

Бесцветные, сонные глаза его светлости отличались умением замечать вещи, ускользавшие от внимания других людей, а ум у него, как я уже упоминал, был довольно острым.

Лорд Уэйд проклинал себя за то, что до сих пор не замечал многого или, по крайней мере, не присматривался ко всему более внимательно. Сейчас же он старался сопоставить все, что замечал раньше, с более свежими наблюдениями, сделанными им в этот самый день.

Он, например, заметил, что корабль Блада носит имя мисс Бишоп, и это, несомненно, было неспроста. Он заметил также странные детали встречи капитана Блада с Арабеллой и те перемены, которые произошли с каждым из них после этой встречи.

Почему она была так оскорбительно груба с капитаном? Вести себя так по отношению к человеку, который ее спас, было очень глупо, а его светлость не считал Арабеллу глупой. И все же, несмотря на ее грубость, несмотря на то что она была племянницей злейшего врага Блада, к ней и к лорду Джулиану все относились исключительно внимательно. Каждому из них была дана отдельная каюта и предоставлена возможность свободно передвигаться по всему кораблю; обедали они за одним столом со шкипером Питтом и лейтенантом Волверстоном, которые относились к ним с подчеркнутой вежливостью. И вместе с тем было ясно, что сам Блад тщательно уклонялся от встречи с ними.

Лорд Джулиан, продолжая свои наблюдения, связывал воедино разрозненные факты, внимательно перебирая в уме все наблюдения, какими он располагал. Не придя к определенному выводу, он решил получить дополнительные сведения у Арабеллы Бишоп за обеденным столом. Для этого нужно было подождать, пока уйдут Питт и Волверстон. Уэйду не пришлось долго ждать дополнительных сведений. Едва лишь Питт поднялся из-за стола и направился вслед за ушедшим Волверстоном, как Арабелла Бишоп остановила его вопросом.

— Мистер Питт, — спросила она, — не были ли вы среди тех, кто бежал с Барбадоса вместе с капитаном Бладом?

— Да, мисс. Я тоже был одним из рабов вашего дяди.

— А потом вы все время плавали вместе с капитаном Бладом?

— Да, мисс, я его бессменный штурман.

Арабелла кивнула головой. Она говорила очень сдержанно, но его светлость все же обратил внимание на ее необычную бледность, хотя в этом не было ничего удивительного, если учесть все то, что ей пришлось недавно пережить.

— Плавали ли вы когда-либо с французом, по имени Каузак?

— Каузак? — Питт засмеялся, так как это имя вызвало у него в памяти курьезные воспоминания. — Да, он был с нами в Маракайбо.

— А другой француз, по имени Левасер? — допытывалась она, и лорд Джулиан удивился, как она могла запомнить все эти имена.

— Да, Каузак был лейтенантом на корабле Левасера, пока он не умер.

— Пока кто не умер?

— Да этот Левасер. Он был убит года два назад на одном из Виргинских островов.

Наступило короткое молчание, а затем Арабелла Бишоп еще более спокойным голосом спросила:

— А кто его убил?

Питт охотно, поскольку не видел необходимости скрывать правду, продолжал отвечать, заинтригованный таким градом вопросов:

— Его убил капитан Блад.

— За что?

Питт замялся, полагая, что история о гнусностях Левасера не для девичьих ушей.

— Они поссорились, — коротко ответил он.

— Эта ссора произошла… из-за женщины? — неумолимо продолжала Арабелла.

— Можно сказать, что так…

— А как звали эту женщину?

Питт удивленно поднял брови, но все же ответил:

— Мисс д’Ожерон, дочь губернатора Тортуги. Она бежала с этим Левасером… и… Блад вырвал ее из его грязных лап. Левасер был очень скверный человек, мисс, и, поверьте мне, он получил от Питера Блада по заслугам.

— Понимаю. И… все же капитан Блад не женился на ней.

— Пока нет, — засмеялся Питт, зная полную беспочвенность тортугских сплетен, в которых мадемуазель д’Ожерон называлась будущей женой его капитана.

Арабелла Бишоп молча кивнула головой, и Джереми Питт, обрадованный, что допрос наконец кончился, повернулся и хотел было уйти. Но, не желая так заканчивать этот странный разговор, скорее похожий на допрос, он остановился в дверях и поделился с гостями новостью:

— Может быть, вам будет приятно узнать, что капитан изменил для вас курс корабля. Он намерен высадить вас на Ямайке, как можно ближе к Порт-Ройялу. Мы уже сделали поворот, и, если ветер удержится, вы скоро будете дома.

— Мы очень признательны капитану… — протянул его светлость, заметив, что Арабелла не намеревается отвечать. Она сидела нахмурившись, печально глядя перед собой.

— Да… вы можете быть ему признательны, — кивнул Питт. — Капитан очень рискует. Вряд ли кто согласился бы так рисковать на его месте. Но он уж всегда такой…

Питт вышел, оставив лорда Джулиана в задумчивости. Его светлость с возрастающим беспокойством продолжал тщательно изучать лицо Арабеллы, хотя бесцветные глаза его сохраняли все то же сонливое выражение. Наконец Арабелла перевела на него взгляд и сказала:

— Ваш Каузак, по-видимому, говорил правду.

— Я заметил, что вы это проверяли, — сказал лорд Джулиан, — и ломаю себе голову, к чему вам это знать.

Не получив ответа, он стал молча наблюдать за ней, перебирая пальцами локоны золотистого парика, обрамлявшие его длинное лицо.

Арабелла в задумчивости сидела у стола и, казалось, очень внимательно рассматривала чудесные испанские кружева, которыми была обшита скатерть. Лорд Джулиан прервал молчание.

— Этот человек поражает меня, — медленно произнес он вялым голосом. — Изменить свой курс для нас?.. Удивительно! Но еще удивительней то, что из-за нас он подвергается большой опасности, решаясь войти в воды, омывающие Ямайку… Нет, этот человек просто поражает меня!

Арабелла Бишоп рассеянно взглянула на него. Затем ее губы как-то странно, почти с презрением, вздрогнули. Своими пальчиками она начала что-то выстукивать по столу.

— Меня гораздо больше поражает иное, — сказала она. — То, что он не считает нас людьми, за которых можно взять хороший выкуп.

— Хотя это то, чего вы заслуживаете.

— Да? А почему?

— Потому что вы оскорбили его.

— Я привыкла называть вещи их собственными именами.

Тут лорд Джулиан взорвался:

— Вы привыкли? Но я, чтоб мне лопнуть, не хвастался бы этим! Это свидетельствует либо о крайней молодости, либо о крайней глупости. — Он помолчал секунду, чтобы вернуть себе обычное хладнокровие, и добавил: — Это также и проявление неблагодарности. Неблагодарность, конечно, человеческое свойство, но проявлять ее… ребячество.

На щеках Арабеллы выступил слабый румянец.

— Ваша светлость, вы огорчены моим поведением… Но я… я не понимаю вас. К кому я проявила неблагодарность? И в чем, когда?

— К капитану Бладу. Разве он не пришел и не спас нас?

— Пришел? — холодно переспросила Арабелла. — Я не имела понятия о том, что он знал о нашем пребывании на «Милагросе».

Его светлость позволил себе проявить чуть заметную нетерпеливость.

— Как бы то ни было, а именно он освободил нас от этого испанского мерзавца, — сказал лорд Джулиан. — Неужели в этой варварской части света до сих пор не заметили того, что хорошо известно даже в Англии? Ведь капитан Блад, по существу, воюет только против испанцев. И назвать его вором и пиратом, как это сделали вы, по меньшей мере неблагоразумно и неосторожно.

— Неосторожно? — презрительно переспросила она. — А какое мне дело до осторожности?

— Вижу, что никакого. Но подумайте тогда хотя бы об элементарном чувстве признательности. Должен честно сказать вам, мисс Бишоп, что на месте Блада я не мог бы так вести себя. Чтоб мне утонуть! Поразмыслите, сколько мучений он претерпел от своих соотечественников, и вы, так же как и я, удивитесь, что он еще способен отличать англичан от испанцев. Быть проданным в рабство! Бр-р-р! — И его светлость содрогнулся. — И кому? Проклятому колониальному плантатору… — Он запнулся. — Извините меня, мисс…

— Вы, кажется, слишком увлеклись, защищая этого… морского разбойника! — Презрение Арабеллы перешло почти в озлобление.

Лорд Джулиан пристально посмотрел на нее, а затем, полузакрыв свои большие бесцветные глаза и слегка наклонив голову, мягко заметил:

— Меня интересует, за что вы его так ненавидите?

Он решил, что рассердил Арабеллу, потому что щеки ее вспыхнули, а в глазах загорелся гнев. Но взрыва не последовало: она тут же взяла себя в руки.

— Ненавижу его? О мой бог! Как это могло прийти вам в голову! Я его просто не замечаю.

— А напрасно! Вам следовало бы его заметить, мисс Бишоп! — Его светлость говорил откровенно, именно то, что думал. — Он стоит этого. Человек, который может действовать так, как он действовал против этого адмирала, был бы драгоценным приобретением для нашего флота. Он не напрасно служил под командованием де Ритера. Ритер был гениальным флотоводцем, и, будь я проклят, ученик достоин своего учителя, если я вообще в чем-либо разбираюсь! Сомневаюсь, чтобы в военно-морском флоте Англии кто-либо мог с ним сравниться. Подумать только! Умышленно втиснуться между двумя испанскими кораблями на расстояние прямого выстрела и таким образом заставить их поменяться ролями! Для этого нужны смелость, находчивость, изобретательность! Он обманул своим маневром не только меня, плохого моряка. Испанский адмирал разгадал его намерения слишком поздно, когда Блад стал уже хозяином положения. Это великий человек, мисс Бишоп! Человек, которого стоит заметить!

Арабелла уже не могла удержаться от сарказма:

— Тогда используйте свое влияние на лорда Сэндерленда. Пусть он посоветует королю предложить Бладу офицерское звание.

Лорд Джулиан с удовольствием рассмеялся:

— О, это уже сделано! Его офицерский патент лежит у меня в кармане. — И он коротко рассказал ей о цели своей поездки сюда.

Оставив ее в изумлении, лорд Уэйд отправился на поиски капитана, так и не выяснив отношения Арабеллы к Бладу. Будь она к нему немножко снисходительней, его светлость чувствовал бы себя счастливее.

Он нашел капитана Блада расхаживающим по квартердеку[67]. Капитан был совершенно измучен своей борьбой с дьяволом, хотя его светлость даже и не подозревал о таком занятии Блада. С обычной для него фамильярностью лорд Джулиан, взяв капитана под руку, пошел рядом с ним.

— Что вам надо? Это еще что такое? — сердито спросил Блад, у которого было отвратительное настроение.

Его светлость не смутили эти слова.

— Я хотел бы, сэр, чтобы мы стали — друзьями, — вкрадчиво сказал он.

— Весьма польщен! — отрывисто бросил Блад. — Очень снисходительно с вашей стороны.

Лорд Джулиан не обратил внимания на явную иронию.

— Удивительно, что судьба столкнула нас. Ведь я приехал в Вест-Индию специально для того, чтобы вас увидеть.

— Вы не первый, кому это удается, — насмешливо ответил Блад. — Однако другие в основном были испанцами, и им не так везло, как вам.

— Вы не поняли меня, — сказал лорд Джулиан, серьезно приступая к изложению цели своей миссии.

Когда он закончил, капитан Блад, удивленно слушавший его, сказал:

— На этом корабле вы мой гость, а от прежних дней я еще сохранил какое-то представление о порядочном обращении с гостями, хотя и могу считаться сейчас вором и пиратом. Потому не скажу, что думаю о вас. Умолчу и о том, что я думаю о лорде Сэндерленде, поскольку он ваш родственник, а также и о наглом предложении, которое вы мне сделали. Но для меня, конечно, не новость, что один из министров Якова Стюарта считает возможным соблазнить любого человека взятками и этим заставить его пойти на предательство тех, кто ему доверился. — И он махнул рукой по направлению к шкафуту, откуда доносилась грустная песня корсаров.

— Вы опять меня не понимаете! — воскликнул лорд Джулиан, подавляя свое возмущение. — Ваши люди также будут взяты на королевскую службу.

— И вы полагаете, что они будут охотиться вместе со мной за своими товарищами из «берегового братства»? Клянусь, лорд Джулиан, это вы ничего не понимаете! Неужто в Англии не осталось даже и тени чести? Но не будем об этом говорить. Поговорим о другом. Как вы могли думать, что я приму от короля Якова офицерское звание? Мне не хочется даже пачкать вашим патентом свои руки, хотя это руки вора и пирата. Вы слышали, как мисс Бишоп назвала меня сегодня вором и пиратом, то есть презренным человеком, отщепенцем. А кто меня сделал таким человеком? Кто сделал меня вором и пиратом?

— Если вы были бунтовщиком… — начал лорд Джулиан.

Но его перебил капитан Блад:

— Вы-то должны знать, что я не был бунтовщиком и вообще не участвовал в восстании. Если бы это было так или если бы судьи просто ошиблись, то их несправедливость по отношению ко мне я мог бы еще простить, но никакой ошибки не было. Меня осудили именно за то, что я сделал, не больше и, не меньше. Этот кровавый вампир Джефрейс, будь он проклят, приговорил меня к смерти, а достойный его хозяин Яков Стюарт превратил меня в раба. А за что? За то, что я, выполняя свой профессиональный долг, из сострадания, не думая об убеждениях или политике, пытался облегчить муки другого человека, позднее осужденного за измену. Вот все мое преступление. Это легко проверить по документам. И за это я был продан в рабство! Видели ли вы хотя бы во сне, что значит быть рабом?..

Блад внезапно умолк, и было заметно, как он боролся с собой, а затем устало засмеялся.

От этого смеха легкий холодок пробежал по спине лорда Джулиана.

— Ну, хватит, — сказал капитан Блад. — Похоже на то, что я пытаюсь защищать себя, а всем известно, что это не входит в мои привычки. Признателен вам, лорд Джулиан, за ваши добрые намерения. Да, да! Возможно, вы поймете меня. Вы кажетесь мне человеком, способным меня понять.

Лорд Джулиан стоял не двигаясь. Он был глубоко взволнован словами Блада и страстным взрывом его негодования. В нескольких коротких и ясных выражениях Блад убедительно изложил причины своего озлобления и своей ненависти, так же как и доводы в свою защиту и оправдание. Уэйд посмотрел на энергичное, смелое лицо капитана, освещенное огромным кормовым фонарем, тяжело вздохнул и медленно произнес:

— Жаль, чертовски жаль! — И, движимый внезапным хорошим чувством, протянул Бладу руку. — Надеюсь, вы все же не будете обижаться на меня, капитан Блад?

— Нет, милорд. Ведь я… вор и пират. — Он невесело засмеялся и, не обратив внимания на протянутую руку, ушел.

Лорд Джулиан постоял на месте, наблюдая за высокой фигурой, медленно удалявшейся вдоль гакаборта. Затем, уныло покачав головой, он направился в каюту.

В дверях коридора его светлость чуть не наткнулся на Арабеллу Бишоп, идущую туда же, куда шел и он. Уэйд следовал за нею, слишком занятый мыслями о капитане Бладе, чтобы поинтересоваться, куда она могла ходить.

В каюте он бросился в кресло и вспылил с необычайной для него силой:

— Будь я проклят, если когда-либо встречал человека, который мне так нравился бы! И тем не менее с ним ничего нельзя сделать.

— Да, я слышала все, — призналась Арабелла слабым голосом, склонив голову и не отрывая глаз от сложенных на коленях рук.

Он удивленно взглянул на нее и, помолчав немного, сказал задумчиво:

— Я вот о чем думаю… Не вы ли виновны в том, что произошло с капитаном? Ваши слова гнетут его, он не может забыть их. Он отказался пойти на королевскую службу и даже не захотел пожать мне руку. Ну что можно сделать с таким человеком? Да, ему сопутствуют счастье, успех, удачи, а жизнь он кончит на нок-рее. Сейчас же этот донкихотствующий болван из-за нас подвергает себя смертельной опасности!

— Как? Почему? — взволнованно вскрикнула она.

— Как? Да разве вы забыли, что мы идем к Ямайке, где находится штаб английского флота? Правда, этим флотом командует ваш дядя…

Арабелла, подняв голову, прервала его, и он заметил, что дыхание ее участилось, а широко раскрытые глаза тревожно взглянули на лорда Джулиана.

— Боже мой! — воскликнула она. — Это не поможет ему. Даже и не думайте об этом. В мире у него нет злейшего врага, чем мой дядя. Он ничего не прощает. Я уверена, что только надежда схватить и повесить капитана Блада заставила его оставить свои плантации на Барбадосе и принять пост губернатора Ямайки. Капитан Блад этого, конечно, не знает… — Она умолкла и беспомощно развела руками.

— Не думаю, чтобы Блад изменил свое решение, если бы даже узнал об этом, — печально заметил лорд Джулиан. — Человека, который мог простить такого врага, как дон Мигель, и так решительно отвергнуть мое предложение, по обычным правилам судить нельзя. Он рыцарь до идиотизма.

— И все же на протяжении этих трех лет он был тем, кем был, и сделал то, что сделал, — грустно сказала Арабелла без всякого намека на презрение.

Лорд Джулиан, как я полагаю, любил читать нравоучения и был склонен к афоризмам.

— Жизнь чертовски сложная штука, — заключил он со вздохом.

Глава 21

НА СЛУЖБЕ У КОРОЛЯ ЯКОВА
На следующий день рано утром Арабеллу Бишоп разбудили пронзительные звуки горна и настойчивый звон судового колокола. Она лежала с открытыми глазами, лениво посматривая на покрытую зыбью зеленую воду, бежавшую мимо позолоченного иллюминатора. Постепенно до нее начал доходить шум, похожий на суматоху: из кают-компании доносился топот ног, хриплые крики и оживленная возня. Нестройный шум означал нечто иное, нежели обычную судовую работу. Охваченная смутной тревогой, Арабелла поднялась с постели и разбудила служанку.

Лорд Джулиан, разбуженный этим шумом, уже встал, торопливо оделся и вышел из своей каюты. Он с удивлением увидел возвышающуюся над его головой гору парусов. Они были подняты для того, чтобы поймать утренний бриз. Впереди, справа и слева от «Арабеллы» простиралась безбрежная гладь океана, сверкавшая золотом под лучами солнца, пламенеющий диск которого еще только наполовину вышел из-за горизонта.

На шкафуте, где еще прошлой ночью все было так мирно, лихорадочно работали человек шестьдесят. У перил полуюта капитан Блад ожесточенно спорил с одноглазым верзилой Волверстоном. Голова лейтенанта была повязана красным бумажным платком, а расстегнутая синяя рубаха открывала дочерна загорелую грудь. Едва лишь показался лорд Джулиан, как они тут же умолкли. Капитан Блад повернулся и поздоровался с ним.

— Я допустил очень большую ошибку, сэр, — сказал Блад, обменявшись приветствиями. — Мне не следовало бы так близко подходить к Ямайке ночью. Но я очень торопился высадить вас. Поднимитесь-ка сюда, сэр.

Удивленный лорд Джулиан поднялся по трапу. Взглянув в ту сторону горизонта, куда ему указывал капитан, он ахнул от изумления. Не более чем в трех милях к западу от них лежала земля, тянувшаяся ярко-зеленой полосой. А милях в двух со стороны открытого океана шли три огромных белых корабля.

— На них нет флагов, но это, конечно, часть ямайской эскадры, — спокойно сказал Блад. — Мы встретились с ними на рассвете, повернули, и с этого времени они начали погоню. Но так как «Арабелла» четыре месяца была в плавании, то у нее слишком обросло дно и она не может развить нужную нам скорость.

Волверстон, засунув огромные руки за широкий кожаный пояс, с высоты своего роста насмешливо взглянул на лорда Джулиана.

— Похоже, что вам, ваша светлость, придется еще раз побывать в морском бою до того, как мы разделаемся с этими кораблями, — сказал гигант.

— Об этом как раз мы сейчас и беседовали, — пояснил капитан Блад. — Я считаю, что мы не можем драться в таких неблагоприятных условиях.

— К черту неблагоприятные условия! — вскричал Волверстон, упрямо выставив свою массивную челюсть. — Для нас такие условия не новость. В Маракайбо они были еще хуже, но мы все же победили и захватили три корабля. Вчера, когда мы вступили в бой с доном Мигелем, преимущество тоже было не на нашей стороне.

— Да, но то были испанцы.

— А эти лучше? Неужели ты боишься этого неуклюжего барбадосского плантатора? Что тебя беспокоит, Питер? Ты еще ни разу не вел себя так, как сегодня.

Позади них грохнул пушечный выстрел.

— Это сигнал лечь в дрейф, — тем же равнодушным голосом заметил Блад и тяжело вздохнул.

И тут Волверстон вскипел.

— Да я скорее соглашусь встретиться с Бишопом в аду, чем лягу в дрейф по его приказу! — вскричал он и в сердцах плюнул на палубу.

Его светлость вмешался в разговор:

— О, вам нечего опасаться полковника Бишопа. Учитывая то, что вы сделали для его племянницы и для меня…

Волверстон хриплым смехом прервал лорда Джулиана.

— Вы не знаете полковника, — сказал он. — Ни ради племянницы, ни ради дочери и ни ради даже собственной матери он не откажется от крови, если только сможет ее пролить. Он — кровопийца и гнусная тварь! Нам с капитаном это известно. Мы были его рабами.

— Но ведь здесь же я! — с величайшим достоинством сказал его светлость.

Волверстон рассмеялся еще пуще, отчего его светлость слегка покраснел и вынужден был повысить свой голос.

— Уверяю вас, мое слово кое-что значит в Англии! — горделиво сказал он.

— Так то в Англии! Но здесь, черт побери, не Англия!

Тут грохот второго выстрела заглушил его слова. Ядро шлепнулось в воду неподалеку от кормы.

Блад перегнулся через перила к белокурому молодому человеку, стоявшему под ним у штурвала, и сказал спокойно:

— Прикажи убрать паруса, Джереми. Мы ложимся в дрейф.

Но Волверстон, быстро нагнувшись над перилами, проревел:

— Стой, Джереми! Не смей! Подожди! — Он резко повернулся к капитану.

Блад с грустной улыбкой положил ему на плечо руку.

— Спокойно, старый волк! Спокойно! — твердо, но дружески сказал он.

— Успокаивай не меня, а себя, Питер! Ты сумасшедший! Уж не хочешь ли ты отправить нас в ад из-за твоей привязанности к этой холодной, щупленькой девчонке?

— Молчать! — закричал Блад, внезапно рассвирепев.

Однако Волверстон продолжал неистовствовать:

— Я не стану молчать! Из-за этой проклятой юбки ты стал трусом! Ты трясешься за нее, а ведь она племянница проклятого Бишопа! Клянусь богом, я взбунтую команду, я подниму мятеж! Это все же лучше, чем сдаться и быть повешенным в Порт-Ройяле!

Их взгляды встретились. В одном был мрачный вызов, в другом — притупившийся гнев, удивление и боль.

— К черту говорить о чьей-либо сдаче. Речь идет обо мне, — сказал Блад. — Если Бишоп сообщит в Англию, что я схвачен и повешен, он заработает славу и в то же время утолит свою личную ненависть ко мне. Моя смерть удовлетворит его. Я направлю ему письмо и сообщу, что готов явиться на борт его корабля вместе с мисс Бишоп и лордом Джулианом и сдаться, но только при условии, что «Арабелла» будет беспрепятственно продолжать свой путь. Насколько я его знаю, он согласится на такую сделку.

— Эта сделка никогда не будет предложена! — зарычал Волверстон. — Ты окончательно спятил, Питер, если можешь даже думать об этом!

— Я все-таки не такой сумасшедший, как ты. Погляди на эти корабли. И он указал на преследовавшие их суда, которые приближались медленно, но неумолимо. — О каком сопротивлении можешь ты говорить? Мы не пройдем и полумили, как окажемся под их огнем.

Волверстон замысловато выругался и вдруг внезапно смолк, заметив уголком своего единственного глаза нарядную фигурку в сером шелковом платье. Они были так поглощены своим спором, что не видели спешившей к ним Арабеллы Бишоп, а также Огла, который стоял несколько поодаль в окружении двух десятков пиратов-канониров.

Но Блад, не обращая на них внимания, повернулся, чтобы взглянуть на мисс Бишоп. Он удивился тому, что она рискнула сейчас прийти на квартердек, хотя еще вчера избегала встречи с ним. Ее присутствие здесь, учитывая характер его спора с Волверстоном, было по меньшей мере стеснительным.

Милая и изящная, она стояла перед ним в скромном платье из блестящего серого шелка. Ее щеки покрывал легкий румянец, а в ясных карих глазах светилось возбуждение. Она была без шляпы, и утренний бриз ласково шевелил ее золотисто-каштановые волосы.

Капитан Блад, обнажив голову, молча приветствовал ее поклоном. Сдержанно и церемонно ответила она на его приветствие.

— Что здесь происходит, лорд Джулиан? — спросила она.

Как бы в ответ на ее вопрос послышался третий пушечный выстрел с кораблей, которые она удивленно рассматривала. Нахмурив брови, Арабелла Бишоп оглядела каждого из присутствующих мужчин. Они угрюмо молчали и чувствовали себя неловко.

— Это корабли ямайской эскадры, — ответил ей лорд Джулиан.

Но Арабелле не удалось больше задать ни одного вопроса. По широкому трапу бежал Огл, а за ним спешили его канониры. Это мрачное шествие наполнило сердце Арабеллы смутной тревогой.

На верху трапа Оглу преградил путь Блад. Его лицо и вся фигура выражали непреклонность и строгость.

— Что это такое? — резко спросил капитан. — Твое место на пушечной палубе. Почему ты ушел оттуда?

Резкий окрик сразу же остановил Огла. Тут сказалась прочно укоренившаяся привычка к повиновению и огромный авторитет капитана Блада среди своих людей, что, собственно, и составляло секрет его власти над ними. Но канонир усилием воли преодолел смущение и осмелился возразить Бладу.

— Капитан, — сказал он, указывая на преследующие их корабли, — нас догоняет полковник Бишоп, а мы не можем уйти и не в состоянии драться.

Выражение лица Блада стало еще более суровым. Присутствующим показалось даже, что он стал как-то выше ростом.

— Огл, — сказал он холодным и режущим, как стальной клинок, голосом, — твое место на пушечной палубе. Ты немедленно вернешься туда со своими людьми, или я…

Но Огл прервал его:

— Дело идет о нашей жизни, капитан. Угрозы бесполезны.

— Ты так полагаешь?

Впервые за всю пиратскую деятельность Блада человек отказывался выполнять его приказ. То, что ослушником был один из его друзей по Барбадосу, старый дружище Огл, заставило Блада поколебаться, прежде чем прибегнуть к тому, что он считал неизбежным. И рука его задержалась на рукоятке пистолета, засунутого за пояс.

— Это не поможет тебе, — предупредил его Огл. — Люди согласны со мной и настоят на своем!

— А на чем именно?

— На том, что нас спасет. И пока эта возможность в наших руках, мы не будем потоплены или повешены.

Толпа пиратов, стоявшая за спиной Огла, шумно одобрила его слова. Капитан мельком взглянул на этих решительно настроенных людей, а затем перевел свой взгляд на Огла.

Во всем этом чувствовался какой-то необычный мятежный дух, которого Блад еще не мог понять.

— Значит, ты пришел дать мне совет, не так ли? — спросил он с прежней суровостью.

— Да, капитан, совет. Вот она… — и он указал на Арабеллу, — вот эта девушка, племянница губернатора Ямайки… мы требуем, чтобы она стала заложницей нашей безопасности.

— Правильно! — заревели внизу корсары, а затем послышалось несколько выкриков, подтверждающих это одобрение.

Капитан Блад внешне никак не изменился, но в сердце его закрался страх.

— И вы представляете себе, — спросил он, — что мисс Бишоп станет такой заложницей?

— Конечно, капитан, и очень хорошо, что она оказалась у нас на корабле. Прикажи лечь в дрейф и просигналить им — пусть они пошлют шлюпку и удостоверятся, что мисс здесь. Потом скажи им, что если они попытаются нас задержать, то мы сперва повесим ее, а потом будем драться. Может быть, это охладит пыл полковника Бишопа.

— А может быть, и нет, — послышался медлительный и насмешливый голос Волверстона. И неожиданный союзник, подойдя к Бладу, стал рядом с ним. — Кое-кто из этих желторотых ворон может поверить таким басням, — и он презрительно ткнул большим пальцем в толпу пиратов, которая стала сейчас гораздо многочисленней, — но тот, кто мучился на плантациях Бишопа, не может. Если тебе, Огл, вздумалось сыграть на чувствах этого мерзавца-плантатора, то ты еще больший дурак во всем, кроме пушек, чем я мог подумать. Ведь ты-то знаешь Бишопа! Нет, мы не ляжем в дрейф, чтобы нас потопили наверняка. Если бы наш корабль был нагружен только племянницами Бишопа, то и это никак не подействовало бы на него. Неужели ты забыл этого подлеца? Этот грязный рабовладелец ради родной матери не откажется от мести. Я только что говорил об этом лорду Уэйду. Он тоже вроде тебя считал, что мы в безопасности, поскольку у нас на корабле мисс Бишоп. И если бы ты не был болваном, Огл, мне не нужно было бы объяснять тебе это. Мы будем драться, друзья…

— Как мы можем драться? — гневно заорал Огл, пытаясь рассеять впечатление, произведенное на пиратов убедительной речью Волверстона. — Может быть, ты прав, а может быть, и нет. Мы должны попытаться. Это наш единственный козырь…

Его слова были заглушены одобрительными криками пиратов. Они требовали выдать им девушку. Но в это мгновение еще громче, чем раньше, раздался пушечный выстрел с подветренной стороны, и далеко за правым бортом «Арабеллы» взметнулся высокий фонтан от падения ядра в воду.

— Они уже в пределах досягаемости наших пушек! — воскликнул Огл и, наклонившись над поручнями, скомандовал: — Положить руля к ветру!

Питт, стоявший рядом с рулевым, повернулся к возбужденному канониру:

— С каких это пор ты стал командовать, Огл? Я получаю приказы только от капитана!

— На этот раз ты выполнишь мой приказ, или же клянусь богом, что ты…

— Стой! — крикнул Блад, схватив руку канонира. — У нас есть лучший выход.

Он искоса взглянул на приближающиеся корабли и скользнул взглядом по мисс Бишоп и лорду Джулиану, которые стояли вместе в нескольких шагах от него. Арабелла, волнуясь за свою судьбу, была бледна и, полураскрыв рот, не спускала взора с капитана Блада.

Блад лихорадочно размышлял, пытаясь представить себе, что случится, если он убьет Огла и вызовет этим бунт. Кое-кто, несомненно, станет на сторону капитана. Но так же несомненно, что большинство пиратов пойдут против него. Тогда они добьются своего, и при любом исходе событий Арабелла погибнет. Даже если полковник Бишоп согласится с требованиями пиратов, ее все равно будут держать как заложницу и в конце концов расправятся с нею.

Между тем Огл, поглядывая на английские корабли и теряя терпение, потребовал от капитана немедленного ответа:

— Какой это лучший выход? У нас нет иного выхода, кроме предложенного мной. Мы испытаем нашединственный козырь.

Капитан Блад не слушал Огла, а взвешивал все «за» и «против». Его лучший выход был тот, о котором он уже говорил Волверстону. Но был ли смысл говорить о нем сейчас, когда люди, настроенные Оглом, вряд ли могли что-либо соображать! Он отчетливо понимал одно: если они и согласятся на его сдачу, то от своего намерения сделать Арабеллу заложницей все равно не откажутся. А добровольную сдачу самого Блада они просто используют как дополнительный козырь в игре против губернатора Ямайки.

— Из-за нее мы попали в эту западню! — продолжал бушевать Огл. — Из-за нее и из-за тебя! Ты рисковал нашими жизнями, чтобы доставить ее на Ямайку. Но мы не собираемся расставаться с жизнью…

И тут Блад принял решение. Медлить было немыслимо! Люди уже отказывались ему повиноваться. Вот-вот они стащат девушку в трюм… Решение, принятое им, мало его устраивало, более того — оно было очень неприятным для него выходом, но он все же не мог не использовать его.

— Стойте! — закричал снова он. — У меня есть иной выход. — Он перегнулся через поручни и приказал Питту: — Положить руля к ветру! Лечь в дрейф и просигналить, чтобы выслали шлюпку.

На корабле мгновенно воцарилось молчание, таившее в себе изумление и подозрение: никто не мог понять причину такой внезапной уступчивости капитана. Но Питт, хотя и разделявший чувства большинства, повиновался. Прозвучала поданная им команда, и после короткой паузы человек двадцать пиратов бросились выполнять приказ: заскрипели блоки, захлопали, поворачиваясь против ветра, паруса. Капитан Блад взглянул на лорда Джулиана и кивком головы подозвал его к себе. Его светлость подошел, удивленный и недоверчивый. Недоверие его разделяла и мисс Бишоп, которая, так же как и Уэйд и все остальные на корабле (хотя совсем по другим причинам), была ошеломлена внезапной уступкой Блада.

Подойдя к поручням вместе с лордом Джулианом, капитан Блад кратко и отчетливо сообщил команде о цели приезда лорда Джулиана в Карибское море и рассказал о предложении, которое ему вчера сделал Уэйд.

— Я отверг это предложение, как его светлость может вам подтвердить, считая его оскорбительным для себя. Те из вас, кто пострадал по милости короля Якова, поймут меня. Но сейчас, в нашем отчаянном положении… — он бросил взгляд на корабли, почти уже догнавшие «Арабеллу», и к ним же обратились взоры всех пиратов, — я готов следовать путем Моргана — пойти на королевскую службу и этим прикрыть вас всех.

На мгновение все оцепенели, как от удара грома, а затем поднялось настоящее столпотворение — крики радости, вопли отчаяния, смех, угрозы смешались в единый нестройный шум. Бо́льшая часть пиратов все же обрадовалась такому выходу, и радость эта была понятна: люди, которые готовились умирать, внезапно получили возможность остаться в живых. Но многие из них колебались принять окончательное решение, пока капитан Блад не даст удовлетворительных ответов на несколько вопросов, главный из которых был задан Оглом:

— Посчитается ли Бишоп с королевским патентом, когда ты его получишь?

На это ответил лорд Джулиан:

— Бишопу не поздоровится, если он попытается пренебречь властью короля. Даже если он посмеет сделать такую попытку, офицеры эскадры никогда его не поддержат.

— Да, — сказал Огл, — это правда.

Однако несколько корсаров категорически возражали против такого выхода. Одним из них был старый волк Волверстон.

— Я скорее соглашусь сгореть в аду, чем пойду на службу к королю! — в бешенстве заорал он.

Но Блад успокоил и его и тех, кто думал так же, как и он:

— Кто из вас не желает идти на королевскую службу, вовсе не обязан следовать за мной. Я иду только с теми, кто этого хочет. Не думайте, что я охотно на это соглашаюсь, но у нас нет иной возможности спастись от гибели. Никто не тронет тех, кто не пожелает идти за мной, и они останутся на свободе. Таковы условия, на которых я продаю себя королю. Пусть лорд Джулиан, представитель министра иностранных дел, скажет, согласен ли он с этими условиями.

Уэйд согласился немедленно, и дело на этом, собственно, закончилось. Лорд Джулиан поспешно бросился в свою каюту за патентом, весьма обрадованный таким поворотом событий, давшим ему возможность так хорошо выполнить поручение своего правительства.

Тем временем боцман просигналил на ямайские корабли, вызывая лодку. Пираты на шкафуте столпились вдоль бортов, с чувством недоверия и страха разглядывая огромные, величественные галионы, подходившие к «Арабелле».

Как только Огл покинул квартердек, Блад повернулся к Арабелле Бишоп. Она все время следила за ним сияющими глазами, но сейчас выражение ее лица изменилось, потому что капитан был мрачен, как туча. Арабелла поняла, что его, несомненно, гнетет принятое им решение, и с замешательством, совершенно необычным для нее, легко прикоснулась к руке Блада.

— Вы поступили мудро, сэр, — похвалила она его, — даже если это идет вразрез с вашими желаниями.

Он хмуро взглянул на Арабеллу, из-за которой пошел на эту жертву.

— Я обязан этим вам, или думаю, что обязан, — тихо ответил Блад.

Арабелла не поняла его.

— Ваше решение избавило меня от кошмарной опасности, — призналась она и содрогнулась при одном лишь воспоминании. — Но я не понимаю, почему вы вначале отклонили предложение лорда Уэйда. Ведь это почетная служба.

— Служба королю Якову? — насмешливо спросил он.

— Англии, — укоризненно поправила она его. — Страна — это все, сэр, а суверен[68] — ничто. Король Яков уйдет, придут и уйдут другие, но Англия останется, чтобы ей честно служили ее сыны, не считаясь со своим озлоблением против людей, временно стоявших у власти.

Он несколько удивился, а затем чуть улыбнулся.

— Умная защита, — одобрил он. — Вы должны были бы сказать это команде. — А затем, с добродушной насмешкой в голосе, заметил: — Не кажется ли вам сейчас, что такая почетная служба могла бы восстановить любое имя человека, который был вором и пиратом?

Арабелла быстро опустила глаза, и голос ее слегка дрожал, когда она ответила:

— Если он… хочет знать, то, может быть… нет, даже наверно… о нем было вынесено слишком суровое суждение…

Синие глаза Блада сверкнули, а твердо стиснутые губы смягчились.

— Ну… если вы думаете так, — сказал он, вглядываясь в нее с какой-то странной жаждой во взоре, — то в конце концов даже служба королю Якову может показаться терпимой.

Взглянув на море, Блад заметил шлюпку, отвалившую от одного из больших кораблей, которые, мягко покачиваясь на волнах, лежали в дрейфе не более чем в трехстах ярдах от них. Он тут же взял себя в руки, чувствуя новые силы и бодрость, как бывает у выздоравливающего после длительной и тяжелой болезни.

— Если вы спуститесь вниз, возьмете служанку и свои вещи, то мы сразу же отправим вас на один из кораблей эскадры, — сказал он, указывая на шлюпку.

Когда Арабелла ушла, Блад, подозвав Волверстона и опершись на борт, стал вместе с ним наблюдать за приближением шлюпки, в которой сидели двенадцать гребцов под командованием человека в красном. Капитан навел подзорную трубу на эту фигуру.

— Это не Бишоп, — полувопросительно, полуутвердительно заметил Волверстон.

— Нет, — ответил Блад, складывая подзорную трубу. — Не знаю, кто это может быть.

— Ага! — с иронической злостью воскликнул Волверстон. — Полковник, видать, совсем не жаждет появиться здесь самолично. Он уже побывал раньше на этой посудине, и мы тогда заставили его поплавать. Помня об этом, он посылает своего заместителя.

Этим заместителем оказался Кэлверлей — энергичный, самонадеянный офицер, не очень давно прибывший из Англии. Было совершенно очевидно, что полковник Бишоп тщательно проинструктировал его, как следует обращаться с пиратами.

Выражение лица Кэлверлея, когда он ступил на шкафут «Арабеллы», было надменным, суровым и презрительным.

Блад с королевским патентом в кармане стоял рядом с лордом Джулианом. Капитан Кэлверлей был слегка удивлен, увидев перед собой двух людей, так резко отличавшихся от того, что он ожидал встретить. Однако его надменность от этого не уменьшилась, и он удостоил лишь мимолетным взглядом свирепую орду полуобнаженных людей, стоявших полукругом за Бладом и Уэйдом.

— Добрый день, сэр, — любезно поздоровался с ним Блад. — Имею честь приветствовать вас на борту «Арабеллы». Мое имя Блад, капитан Блад. Возможно, вы слыхали обо мне.

Капитан Кэлверлей угрюмо взглянул на Блада. Знаменитый корсар своей внешностью отнюдь не походил на отчаявшегося человека, вынужденного к позорной капитуляции. Неприятная, кислая улыбка скривила надменно сжатые губы офицера.

— У тебя будет возможность поважничать на виселице! — презрительно буркнул он. — А сейчас мне нужна твоя капитуляция, но не твоя наглость.

Капитан Блад, делая вид, что он очень удивлен и огорчен, обратился к лорду Джулиану:

— Вы слышите? Вы когда-либо слышали что-либо подобное? Вы понимаете, милорд, как заблуждается этот молодой человек. Может быть, мы предотвратим опасность поломки костей кое-кому, если ваша светлость объяснит, кто я такой и каково мое положение?

Лорд Джулиан, выступив вперед, небрежно и даже презрительно кивнул этому еще совсем недавно надменному, а сейчас ошарашенному офицеру. Питт, который с квартердека наблюдал за этой сценой, рассказывает в своих записках, что его светлость был мрачен, как поп при свершении казни через повешение. Однако я склонен подозревать, что эта мрачность была лишь маской, которой забавлялся лорд Джулиан.

— Имею честь сообщить вам, сэр, — надменно заявил он, — что капитан Блад является офицером королевского флота, о чем свидетельствует патент с печатью лорда Сэндерленда, министра иностранных дел его величества короля Англии.

Капитан Кэлверлей выпучил глаза. Лицо его побагровело. В толпе корсаров послышались хохот, заковыристая брань и радостные восклицания, которыми они выражали свое удовольствие от этой комедии. Кэлверлей молча глядел на Уэйда, пытаясь понять, откуда у этого проходимца такой дорогой, элегантный костюм, такой спокойный, уверенный вид и столь холодная, чеканная речь. Должно быть, этот прохвост некогда вращался в изысканном обществе?

— Кто ты такой, черт тебя побери? — вспылил наконец Кэлверлей.

Голос его светлости стал более холодным и отчужденным:

— Вы дурно воспитаны, сэр, как я замечаю. Моя фамилия Уэйд, лорд Джулиан Уэйд. Я — посол его величества в этих варварских краях и близкий родственник лорда Сэндерленда. Полковник Бишоп должен был знать о моем прибытии.

Внезапная перемена в манерах Кэлверлея при имени лорда Джулиана показала, что сообщение о нем уже дошло до Ямайки и Бишопу было об этом известно.

— Я… полагаю… полковник был уведомлен, — ответил Кэлверлей, колеблясь между сомнением и подозрением. — То есть ему было сообщено о приезде лорда Джулиана Уэйда. Но… но… на этом корабле?.. — Он виновато развел руками и, окончательно смешавшись, умолк.

— Я плыл на «Ройял Мэри»…

— Нам так и было сообщено.

— Но «Ройял Мэри» была потоплена испанским капером, и я никогда не добрался бы сюда, если бы не храбрость капитана Блада, который меня спас.

В хаос, царивший в мозгу Кэлверлея, проник луч света.

— Я вижу, я понимаю…

— Весьма сомневаюсь в этом. — Его светлость продолжал оставаться таким же суровым. — Но это придет со временем… Капитан Блад, предъявите ему ваш патент. Это, вероятно, рассеет все его сомнения, и мы сможем следовать дальше. Я был бы рад поскорее добраться до Порт-Ройяла.

Капитан Блад сунул пергамент прямо в вытаращенные глаза Кэлверлея. Офицер внимательно ознакомился с документом, особенно присматриваясь к печатям и подписям, а затем, обескураженный, отошел и растерянно поклонился.

— Я должен вернуться к полковнику Бишопу за распоряжениями, — смущенно пробормотал он.

В эту минуту толпа пиратов расступилась, и в образовавшемся проходе показалась мисс Бишоп в сопровождении своей служанки-мулатки. Искоса поглядев через плечо, капитан Блад заметил ее приближение.

— Быть может, вы проводите к полковнику его племянницу? — сказал Блад Кэлверлею. — Мисс Бишоп также была вместе с его светлостью на «Ройял Мэри». Она сможет ознакомить дядю со всеми деталями гибели этого корабля и с настоящим положением дел.

Не успев прийти в себя от изумления, капитан Кэлверлей мог ответить на этот новый сюрприз только поклоном.

— Что же касается меня, — растягивая слова, сказал лорд Джулиан, — то я останусь на борту «Арабеллы» до прибытия в Порт-Ройял. Передайте полковнику Бишопу привет и скажите ему, что в ближайшем будущем я надеюсь с ним познакомиться.

Глава 22

ССОРА
«Арабелла» стояла в огромной гавани Порт-Ройяла, достаточно вместительной, чтобы дать пристанище кораблям всех военных флотов мира. По существу, корабль был в плену, так как примерно в четверти мили от правого борта вздымалась тяжелая громада круглой башни форта, а не более чем в двух кабельтовых за кормой и с левого борта «Арабеллу» стерегли шесть военных судов ямайской эскадры, стоявших на якоре.

Прямо перед «Арабеллой», на противоположном берегу гавани, белели плоские фасады зданий довольно большого города, спускавшегося почти к самой воде. За этими зданиями подобно террасам поднимались красные крыши, обозначая отлогий склон берега, на котором был расположен город. На фоне далеких зеленых холмов, под небом, напоминавшим купол из полированной стали, местами возвышались среди крыш остроконечные башенки и шпили.

Лежа на плетеной кушетке, прикрытой для защиты от жгучего солнца самодельным тентом из бурой парусины, на квартердеке скучал Питер Блад. В руках его была истрепанная книга — «Оды» Горация в переплете из телячьей кожи.

С нижней палубы доносилось шарканье швабр и журчание воды в шпигатах[69].

Было еще очень рано, и моряки под командой боцмана Хэйтона работали на шкафуте и баке, а один из моряков хриплым голосом напевал корсарскую песенку:

В борт ударились бортом,
Перебили всех потом,
И отправили притом на дно морское!
Дружнее, хо! Смелей, йо-хо!
Кто теперь на чертов Мэйн пойдет со мною?
Блад вздохнул, и по его энергичному загорелому лицу пробежало что-то вроде улыбки, а затем, забыв обо всем окружающем, он погрузился в размышления.

Последние две недели со дня получения им офицерского патента дела его шли отвратительно. Сразу же после прибытия на Ямайку начались неприятности с Бишопом. Едва лишь Блад и лорд Джулиан сошли на берег, как их встретил человек, даже не пытавшийся скрыть величайшей своей досады по поводу такого нежданного поворота событий и своей решимости изменить положение. Вместе с группой офицеров Бишоп ждал их на молу.

— Насколько я догадываюсь, вы лорд Джулиан Уэйд? — грубо спросил он, бросив злобный взгляд на капитана Блада.

Лорд Джулиан поклонился.

— Как мне кажется, я имею честь разговаривать с губернатором Ямайки полковником Бишопом? — спросил лорд с изысканной вежливостью, и его слова прозвучали так, как если бы его светлость давал полковнику Бишопу урок хорошего тона.

Сообразив это, полковник, хотя и с опозданием, сняв свою широкополую шляпу, отвесил церемонный поклон, а затем сразу же приступил к делу:

— Мне сказали, что вы выдали этому человеку королевский офицерский патент. — В его голосе чувствовалось раздраженное ожесточение. — Ваши мотивы были, несомненно, благородны… вы были признательны за освобождение из рук испанцев. Но патент должен быть немедленно аннулирован. Это недопустимая оплошность, милорд.

— Я вас не понимаю, — холодно заметил лорд Джулиан.

— Конечно, не понимаете, иначе вы никогда бы так не поступили. Этот человек обманул вас. Вначале он был бунтовщиком, потом стал беглым рабом, а сейчас это кровожадный пират. Весь прошлый год я за ним охотился.

— Мне все это хорошо известно, сэр. Я не так легко раздаю королевские патенты.

— Да? А как же тогда назвать то, что вы сделали? Но ничего, я как губернатор Ямайки, назначенный его величеством королем Англии, исправлю вашу ошибку по-своему.

— Каким же образом?

— Этого мерзавца ждет виселица в Порт-Ройяле.

Блад хотел вмешаться, но лорд Джулиан предупредил его:

— Я вижу, сударь, что вы не можете понять сути дела. Если патент выдан по ошибке, то эта ошибка не моя. Я действую в соответствии с инструкциями лорда Сэндерленда. Его светлость, хорошо зная обо всех этих фактах, поручил мне передать патент капитану Бладу, если капитан Блад согласится его принять.

От испуга полковник Бишоп разинул рот:

— Лорд Сэндерленд дал такое указание?

— Да.

Не дождавшись ответа губернатора, который окончательно потерял дар речи, лорд Джулиан спросил:

— Осмелитесь ли вы сейчас настаивать на том, что я ошибся? Берете ли вы на себя ответственность исправить мою ошибку?

— Я… я… не думал…

— Это я понимаю, сэр. Разрешите представить вам капитана Блада.

Волей-неволей полковник Бишоп вынужден был сделать самое любезное выражение лица, на какое только был способен. Однако все понимали, что под этой маской он скрывал лютую ярость.

А вслед за таким сомнительным началом положение дел не только не улучшилось, но, пожалуй, ухудшилось.

Лежа на кушетке, Блад думал еще и о другом. Он уже две недели находился в Порт-Ройяле, так как его корабль фактически вошел в состав ямайской эскадры. Когда весть об этом дойдет до острова Тортуга и корсаров, ожидающих его возвращения, имя капитана Блада, до сих пор пользовавшееся таким уважением «берегового братства», теперь будет упоминаться с омерзением. Недавние друзья будут рассматривать его поступок как предательство, как переход на сторону врага. Пройдет еще немного времени, и может случиться, что он поплатится за это своей жизнью. Ради чего ему нужно было ставить себя в такое положение? Ради девушки, которая все время упорно не замечает его? Он считал, что Арабелла по-прежнему питает к нему отвращение. За эти две недели она едва удостаивала его взглядом. А ведь именно для этого он ежедневно торчал в резиденции ее дяди, не обращая внимания на нескрываемую враждебность полковника. Но и это еще было не самое худшее. Он видел, что все свое время и внимание Арабелла уделяет только лорду Джулиану — молодому и элегантному вельможе из числа бездельников Сент-Джеймского двора. Какие же надежды имелись у него, отъявленного авантюриста, изгнанного из общества, против такого соперника, который вдобавок ко всему был еще и несомненно способным человеком?

Нетрудно вообразить себе, какой горечью наполнилась его душа. Капитан Блад сравнивал себя с той собакой из басни, что выпустила из пасти кость, погнавшись за ее отражением.

Он попытался найти утешение в двух строках на странице открытой им книги:

Люби не то, что хочется любить,
А то, что можешь, то, чем обладаешь…
Но и любимый Гораций не мог утешить капитана Блада.

Его мрачные раздумья прервал приход шлюпки, которая, незаметно подойдя с берега, ударилась о высокий красный корпус «Арабеллы»; потом послышался чей-то хриплый голос, судовой колокол отчетливо и резко пробил две склянки, и вслед за ними раздался длинный, пронзительный свисток боцмана.

Эти звуки окончательно привели в себя капитана Блада, и он поднялся с кушетки. Его красивый красный мундир, расшитый золотом, свидетельствовал о новом звании капитана. Сунув в карман книгу, он подошел к резным перилам квартердека и увидел Питта, поднимавшегося по трапу.

— Записка от губернатора, — сказал шкипер, протягивая ему сложенный лист бумаги.

Капитан сломал печать и пробежал глазами записку. Питт, в просторной рубахе и бриджах, облокотясь на перила, наблюдал за ним, и его честное, открытое лицо выражало явную озабоченность и тревогу.

Блад, взглянув на Питта, засмеялся, но сразу же умолк, скривив губы.

— Весьма повелительный вызов, — сказал он, передавая своему другу записку.

Молодой шкипер прочел ее, а затем задумчиво погладил свою золотистую бородку.

— Ты, конечно, не поедешь?! — сказал он полувопросительно, полуутвердительно.

— А почему бы и нет? Разве я не бываю ежедневно в форту?..

— Но он хочет вести разговор о нашем старом волке. Эта история дает ему повод для недовольства. Ты ведь знаешь, Питер, что только лорд Джулиан мешает Бишопу расправиться с тобой. Если сейчас он сможет доказать, что…

— Ну, а если даже он сможет? — беззаботно прервал его Блад. — Разве на берегу я буду в большей опасности, чем здесь, когда у нас осталось не более пятидесяти равнодушных мерзавцев, которые так же будут служить королю, как и мне? Клянусь богом, дорогой Джереми, «Арабелла» здесь в плену, под охраной форта и вот этой эскадры. Не забывай этого.

Питт сжал кулаки и, не скрывая недовольства, спросил:

— Но почему же в таком случае ты разрешил уйти Волверстону и другим? Ведь можно же было предвидеть…

— Перестань, Джереми! — перебил его Блад. — Ну, скажи по совести, как я мог удержать их? Ведь мы так договорились. Да и чем они помогли бы мне, если бы даже остались с нами?

Питт ничего не ответил, и капитан Блад, опустив руку на плечо друга, сказал:

— Вижу, что сам понимаешь. Я возьму шляпу, трость и шпагу и отправлюсь на берег. Прикажи готовить шлюпку.

— Ты отдаешь себя в лапы Бишопа! — предупредил его Питт.

— Ну, это мы еще посмотрим. Может быть, меня не так-то легко взять, как ему кажется. Я еще могу кусаться! — И, засмеявшись, Блад ушел в свою каюту.

На этот смех Джереми Питт ответил ругательством. Несколько минут он стоял в нерешительности, а затем нехотя спустился по трапу, чтобы отдать распоряжение гребцам.

— Если с тобой что-нибудь случится, Питер, — сказал он, когда Блад спускался с борта корабля, — то пусть Бишоп пеняет на себя. Эти пятьдесят парней сейчас, может быть, и равнодушны, но если нас обманут, то от их равнодушия и следа не останется.

— Ну что со мной может случиться, Джереми? Не волнуйся! Обещаю тебе, что буду обратно к обеду.

Блад спустился в ожидавшую его шлюпку, хорошо понимая, что, отправляясь сегодня на берег, подвергает себя очень большому риску. Может быть, поэтому, ступив на узкий мол у невысокой стены форта, из амбразур которого торчали черные жерла пушек, он приказал гребцам ждать его здесь. Ведь могло случиться, что ему придется немедля возвращаться на корабль.

Он не спеша обогнул зубчатую стену и через большие ворота вошел во внутренний двор. Здесь бездельничало с полдюжины солдат, а в тени стены медленно прогуливался комендант форта майор Мэллэрд. Заметив капитана Блада, он остановился и отдал ему честь, как полагалось по уставу, но улыбка, ощетинившая его жесткие усы, была мрачно-насмешливой. Однако внимание Питера Блада было поглощено совсем другим.

Справа от него простирался большой сад, в глубине которого находился белый дом губернатора. На главной аллее сада, обрамленной пальмами и сандаловыми деревьями, он увидел Арабеллу Бишоп. Быстрыми шагами Блад пересек внутренний двор и догнал ее.

— Доброе утро, сударыня! — поздоровался он, снимая шляпу, и тут же протестующе добавил: — Честное слово, безжалостно заставлять меня гнаться за вами в такую жару!

— Зачем же вы тогда гнались? — холодно спросила она и торопливо добавила: — Я спешу, и, надеюсь, вы извините меня, что я не могу задержаться.

— Вы совсем не спешили до моего появления, — шутливо запротестовал он, и, хотя его губы улыбались, в глазах его появилось какое-то странное, жесткое выражение.

— Но если вы заметили это, сэр, то меня удивляет ваша настойчивость.

Их шпаги скрестились. И не в привычках Блада было уклоняться от схватки.

— Честное слово, вы могли бы как-то объясниться, — заметил он. — Ведь только ради вас я нацепил этот королевский мундир, и вам должно быть неприятно, что его носит вор и пират.

Она пожала плечами и отвернулась, чувствуя одновременно и обиду и раскаяние. Однако, опасаясь выдать свое раскаяние, она решила прикрыться обидой и заметила:

— Я делаю все от меня зависящее.

— Чтобы время от времени заниматься благотворительностью. — И он попытался улыбнуться. — Слава богу, признателен вам и за это. Я, может быть, беру на себя слишком много, но не могу забыть, что, когда я был только рабом на плантациях вашего дяди, вы относились ко мне с большей добротой.

— Тогда вы имели основание на нее рассчитывать. В то время вы были просто несчастным человеком.

— Ну, а кем же вы можете назвать меня сейчас?

— Едва ли несчастным. Ваше счастье на морях стало пословицей. Были слухи и еще кое о чем: о вашем счастье и ваших успехах в других делах.

Она сказала это, вспомнив о мадемуазель д’Ожерон, и, если бы могла, тут же взяла бы свои слова обратно. Но Питер Блад и не придал им значения, совсем не поняв ее намека.

— Да? Все это ложь, черт побери, и я могу это доказать вам.

— Я даже не понимаю, к чему вам утруждать себя доказательствами, — заметила она, чтобы выбить оружие у него из рук.

— Для того, чтобы вы думали обо мне лучше.

— То, что я думаю, сэр, должно очень мало вас трогать.

Это был обезоруживающий удар, и он, отказавшись от боя, принялся ее уговаривать:

— Как вы можете говорить так, видя на мне мундир королевской службы, которую я ненавижу? Разве не вы сказали мне, что я могу искупить свою вину? Мне хочется только восстановить свое доброе имя в ваших глазах. Ведь в прошлом я не сделал ничего такого, чего мне следовало бы стыдиться.

Она не выдержала его пристального взгляда и опустила глаза.

— Я… я не понимаю, почему вы так говорите со мной, — сказала она уже не с той уверенностью, как раньше.

— Ах так! Теперь вы не понимаете! — воскликнул он. — Тогда я скажу вам.

— О нет, не нужно! — В ее голосе прозвучала подлинная тревога. — Я сознаю все, что вы сделали, и понимаю, что вы хоть немного, но беспокоились за меня. Верьте мне, я очень признательна. Я всегда буду признательна вам…

— Но если вы будете всегда думать обо мне, как о воре и пирате, то, честное слово, оставьте вашу признательность при себе. Мне она ни к чему.

На щеках Арабеллы вспыхнул яркий румянец, и Блад заметил, как ее грудь под белым шелком стала чаще вздыматься. Если даже ее и возмутили слова Блада и тон, каким они были произнесены, она все же подавила в себе возмущение, поняв, что сама была причиной его гнева. Арабелла честно попыталась исправить свою оплошность.

— Вы ошибаетесь, — начала она. — Это не так.

Но им не суждено было понять друг друга. Ревность — дурной спутник благоразумия, а она шла рядом с каждым из них.

— Но в таком случае что же так… или, вернее, кто? — спросил он и тут же добавил: — Лорд Джулиан?

Она взглянула на него с возмущением.

— О, будьте откровенны со мной! — безжалостно настаивал он. — Сделайте мне милость, скажите прямо.

Несколько минут Арабелла стояла молча. Она прерывисто дышала, и румянец на ее щеках то появлялся, то исчезал.

— Вы… вы совершенно невыносимы, — сказала она, отводя глаза. — Разрешите мне пройти.

Он отступил и своей широкополой шляпой, которую все еще держал в руке, сделал жест в сторону дома.

— Я больше не задерживаю вас, сударыня. В конце концов, я могу еще исправить свой отвратительный поступок. Потом вы припомните, что меня вынудила это сделать ваша жестокость.

Она тут же остановилась и взглянула ему прямо в лицо. Теперь она уже защищалась, и голос ее дрожал от негодования.

— Вы говорите со мной таким тоном! Вы осмеливаетесь разговаривать со мной подобным образом! — воскликнула она, поражая его своей страстностью. — Вы имеете дерзость укорять меня за то, что я не хочу касаться ваших рук, когда мне известно, что они обагрены кровью, когда я знаю вас не только как убийцу…

Он глядел на нее, приоткрыв рот от удивления.

— Убийца? Я? — выговорил он наконец.

— Назвать вам ваши жертвы? Да? Разве не вы убили Левасера?

— Левасер? — Он даже чуть-чуть улыбнулся. — Значит, вам и это сказали?!

— А вы отрицаете это?

— К чему? Вы правы — я убил его. Но я могу припомнить еще одно убийство другого человека при аналогичных обстоятельствах. Это произошло в Бриджтауне в ночь, когда на город напали испанцы. Мэри Трэйл может рассказать вам все подробности. Она была при этом.

Он яростно нахлобучил шляпу и сердито ушел, до того как она успела что-либо ответить ему или хотя бы уразуметь смысл всего, что он ей сказал.

Глава 23

ЗАЛОЖНИКИ
Стоя у колонны портика губернаторского дома, Питер Блад с болью и гневом в душе смотрел на огромный рейд Порт-Ройяла, на зеленые холмы и цепь Голубых гор, смутно видимые в дымке струившегося от зноя воздуха.

Раздумье Блада было прервано возвращением негра, который ходил доложить губернатору о приходе капитана. Следуя за слугой, он прошел на широкую веранду, в тени которой полковник Бишоп с лордом Джулианом Уэйдом спасались от удушливой жары.

— А, пришли! — приветствовал его губернатор, сопровождая свое приветствие мычанием, не предвещавшим ничего доброго.

Бишоп не потрудился подняться с места даже после того, как это сделал более воспитанный лорд Джулиан. Нахмурив брови, бывший барбадосский плантатор рассматривал своего бывшего раба. Блад стоял, держа в руке шляпу и слегка опираясь на длинную, украшенную лентами трость. Внешне он был спокоен, и ничто не выдавало его гнева, вызванного таким высокомерным приемом.

Помолчав немного, полковник сурово и вместе с тем самодовольно заявил:

— Я послал за вами, капитан Блад, потому что мне сообщили, что вчера с рейда ушел фрегат с вашим сообщником Волверстоном и сотней пиратов из полутораста человек, находившихся до этого под вашим командованием. Мы с его светлостью хотели знать, на каком основании вы разрешили им уйти.

— Разрешил? — переспросил Блад. — Я просто приказал им уйти.

Полковник на мгновение остолбенел от такого ответа.

— Приказали? — наконец сказал он с изумлением, в то время как лорд Джулиан недоумевающе поднял брови. — Черт побери! Может быть, вы объяснитесь точнее? Куда вы послали Волверстона?

— На Тортугу. Я поручил ему сообщить от моего имени командирам четырех других кораблей моей эскадры то, что здесь произошло и почему им не следует больше меня ждать.

Блад заметил, как полковник от бешенства побагровел. Глаза его налились кровью, и казалось, что от гнева он готов лопнуть. Плантатор резко повернулся к лорду Джулиану:

— Вы слышали, милорд? Он отпустил Волверстона, самого опасного после него человека из этой пиратской шайки. Я надеюсь, что ваша светлость теперь понимает, как безрассудно было выдать королевский офицерский патент такому человеку. Ведь это же… бунт… измена! Клянусь богом, этим делом должен заняться военно-полевой суд!

— Может быть, вы прекратите вздорную болтовню о бунте, измене и военно-полевом суде? — Блад надел шляпу и, не ожидая приглашения, сел. — Я послал Волверстона сообщить Хагторпу, Кристиану, Ибервилю и другим моим людям, что у них есть месяц на размышление, в течение которого они должны последовать моему примеру, прекратить пиратство и вернуться к мирным занятиям — охоте или заготовке леса, или же убраться из Карибского моря. Вот какое я дал поручение!

— Ну, а люди? — задал вопрос его светлость своим ровным голосом, не повышая тона. — Ведь Волверстон захватил с собой еще сто человек.

— Это те люди из моей команды, которым не по душе служба у короля Якова. Нашим соглашением, милорд, предусматривалось, что никто из них не будет подвергаться какому-либо принуждению.

— Я не помню этого, — с искренним убеждением сказал Уэйд.

Блад удивленно посмотрел на него и пожал плечами:

— Не хочу обвинять вас в забывчивости, милорд: так именно было, и я не лгу. Во всяком случае, нельзя даже и предполагать, чтобы я согласился на что-либо другое.

Губернатор уже не мог больше одерживаться:

— Значит, вы предупреждаете этих проклятых мерзавцев на Тортуге, чтобы они имели возможность спастись! Вот что вы сделали! Вот как вы используете офицерский патент, благодаря которому сами спаслись от виселицы!

Питер Блад невозмутимо взглянул на него.

— Хочу напомнить вам, — тихо сказал он, — что целью миссии лорда Уэйда, не принимая во внимание ваши собственные аппетиты, которые, как всем известно, являются аппетитами палача, — это освобождение Карибского моря от корсаров. Я принял сейчас самые эффективные меры для выполнения этой задачи. Известие о моем переходе на королевскую службу само по себе будет способствовать роспуску эскадры, которой я командовал до недавнего времени.

— Понимаю! — насмешливо проговорил губернатор. — Ну, а если этого не будет?

— У нас есть время обдумать, какие шаги можно будет предпринять.

Лорд Джулиан предупредил новую вспышку гнева полковника Бишопа.

— Возможно, — сказал он, — что лорд Сэндерленд будет доволен, если исход дела окажется таким, как вы обещаете.

Это были примирительные слова. Лорд Джулиан стремился не отступать от своих инструкций из расположения к Бладу. Поэтому сейчас он дружески протягивал ему руку, чтобы помочь преодолеть новое, весьма серьезное затруднение, которое создал сам капитан, дав в руки Бишопу оружие против себя. К сожалению, молодой вельможа был тем самым человеком, от которого Блад не хотел никакой помощи, потому что смотрел на него глазами, ослепленными ревностью.

— Во всяком случае, — ответил Блад не только вызывающе, но и с насмешкой, — это максимум того, на что вы можете рассчитывать и что лорд Сэндерленд может от меня получить.

Лорд Джулиан нахмурился и несколько раз приложил к губам носовой платок.

— Мне все это как-то не нравится, — сказал он уныло. — Более того, поразмыслив, я могу сказать, что мне это совсем не нравится.

— Сожалею, что это так, — дерзко улыбнулся Блад, — но я вовсе не намерен смягчать свои слова.

Его светлость слегка приподнял брови над чуть расширившимися бесцветными глазами.

— О! — покачал он головой. — Вы удивительно невежливы. Я разочаровался в вас, сэр. Мне казалось, что вы могли бы еще стать джентльменом.

— И это не единственная ошибка вашей светлости, — вмешался Бишоп. — Вы сделали еще более грубую ошибку, выдав ему офицерский патент и буквально сняв его с виселицы, которую я приготовил для него в Порт-Ройяле.

— Да, но самая грубая ошибка во всей этой истории с патентом, — сказал Блад, обращаясь к лорду Джулиану, — была допущена при назначении этого разжиревшего рабовладельца на пост губернатора Ямайки, в то время как его следовало бы назначить ее палачом. Эта должность ему больше подошла бы.

— Капитан Блад! — с упреком воскликнул лорд Джулиан. — Клянусь честью, вы заходите слишком далеко. Вы…

Но тут Бишоп прервал его. С трудом поднявшись и дав волю своей ярости, он разразился потоком непристойных ругательств. Капитан Блад, также встав с места, спокойно наблюдал за полковником. Когда Бишоп наконец умолк, Блад невозмутимо обратился к лорду Джулиану, будто ничего не произошло.

— Ваша светлость, вы, кажется, хотели что-то сказать? — спросил он с вызывающей вкрадчивостью.

Но к лорду Уэйду уже возвратилась его обычная выдержка и прежняя склонность занимать примирительную позицию. Он засмеялся и пожал плечами.

— Честное слово, мы слишком горячимся, — сказал он. — Одному богу известно, как этому способствует ваш проклятый климат. Возможно, что вы, полковник Бишоп, слишком непреклонны, а вы, сэр, слишком вспыльчивы. Я уже заявил от имени лорда Сэндерленда, что намерен ждать результатов вашего эксперимента.

Но Бишоп, рассвирепев, дошел уже до такого состояния, что удержать его было невозможно.

— Ах так! — проревел он. — Ну, а я не согласен. Это вопрос, в котором, с вашего позволения, я могу разобраться лучше вас. В любом случае я беру на себя смелость действовать на свою собственную ответственность.

Лорд Джулиан устало улыбнулся, пожал плечами и беспомощно махнул рукой. Губернатор продолжал бушевать:

— Поскольку лорд Джулиан выдал вам патент, то я не имею права разделаться с вами так, как вы этого заслуживаете. Но вы предстанете перед военно-полевым судом за ваши действия в отношении Волверстона и будете нести ответственность за последствия.

— Все ясно, — сказал Блад. — Теперь мы добрались до сути дела. Вы как губернатор будете председательствовать на этом суде. Вас, должно быть, очень радует возможность повесить меня и свести старые счеты. — Он засмеялся и добавил: — Praemonitus praemunitus.

— Что это значит? — резко спросил лорд Джулиан.

— Я полагал, что ваша светлость человек образованный, а вы даже по-латыни не знаете.

Как видите, он усиленно старался вести себя вызывающе.

— Я не спрашиваю у вас, сэр, точного значения этих слов, — с ледяным достоинством произнес лорд Джулиан. — Я хочу знать, что вы желаете этим сказать.

— Можете сами догадаться, — сказал Блад. — Желаю вам всего доброго! — Он сделал широкий жест своей шляпой с перьями и галантно раскланялся.

— Прежде чем вы уйдете, — сказал Бишоп, — хочу добавить, что капитан порта и комендант форта получили все необходимые распоряжения. Вы не уйдете из порта, висельник! Будь я проклят, если я не обеспечу вам вечную стоянку здесь, на пирсе для казней!

Питер Блад насторожился и взглянул на обрюзгшее лицо своего врага. Переложив длинную трость в левую руку, он небрежно засунул правую руку за отворот своего камзола и быстро повернулся к нахмурившемуся лорду Джулиану:

— Если мне не изменяет память, ваша светлость обещали мне неприкосновенность.

— Да, я обещал, — сказал лорд Джулиан, — но вы своим поведением затрудняете выполнение этого обещания. — Он поднялся. — Вы оказали мне услугу, капитан Блад, и я надеялся, что мы сможем быть друзьями. Но поскольку вы предпочитаете другое… — Он пожал плечами и, взмахнув рукой, указал на губернатора.

Блад закончил фразу за него:

— Вы хотите сказать, что у вас не хватает твердости, чтобы противостоять требованиям этого хвастуна. — Внешне он был спокоен и даже улыбался. — Хорошо, praemonitus praemunitus. В латыни вы, действительно, не очень сильны, а то могли бы знать, что эти слова означают: кто предупрежден, тот вооружен.

— Предупрежден? Ого! — зарычал Бишоп. — Но предупреждение немножко запоздало. Вы не уйдете из этого дома! — Он сделал шаг по направлению к двери. — Эй, кто там!.. — раздался его зычный голос.

И тут же, издав горлом какой-то неопределенный звук, он застыл на месте. Капитан Блад, вытащив из-за отворота камзола правую руку, держал в ней пистолет, богато украшенный золотом и серебром. Черное дуло пистолета глядело прямо в лоб губернатору.

— И вооружен, — сказал Блад. — Ни с места, милорд, а то может произойти несчастный случай, — предупредил он лорда Джулиана, который бросился было Бишопу на помощь.

Лорд застыл на месте. Губернатор с внезапно побледневшим лицом и отвисшей нижней губой закачался. Питер Блад мрачно смотрел на него, вызывая этим еще больший страх у полковника.

— Сам удивляюсь, почему бы мне не прикончить вас на месте без дальнейших разговоров, — сказал он спокойно. — И если я этого не делаю, то по той же причине, по которой однажды уже подарил вам жизнь, хотя и тогда вы не имели на нее права. Убежден, что вы не знаете этой причины, но пусть вас утешает то, что она существует. И я советую вам не злоупотреблять моим терпением. Сейчас оно переселилось в мой указательный палец, лежащий на собачке пистолета. Вы хотите меня повесить… Это самое худшее, что может ожидать меня, но до этого, как вы понимаете, я не поколеблюсь выбить из вашей головы мозги. — Он отбросил трость, освободив левую руку. — Будьте добры, полковник Бишоп, дайте мне вашу руку. Живо, живо, вашу руку!

Побуждаемый повелительным тоном, взглядом решительных синих глаз и блеском пистолета, Бишоп повиновался без возражений. Его отвратительное многословие иссякло, и он не мог заставить себя произнести хотя бы одно слово. Капитан Блад продел свою левую руку сквозь согнутую руку губернатора, потом засунул свою правую руку с оружием за отворот камзола.

— Хотя пистолета и не видно, но тем не менее он направлен в ваше жирное брюхо. Даю честное слово, что при малейшей провокации, безразлично, от кого она будет исходить — от вас или от кого-либо другого, — я уложу вас на месте… Имейте это в виду, лорд Джулиан… Ну, а сейчас, гнусная рожа, шагай живо, деловито, улыбайся любезно, насколько это тебе удастся, и веди себя как следует, не то тебе придется подумать о черных водах Коцита[70].

Рука об руку они прошли через дом и спустились в сад, где взволнованная Арабелла ожидала возвращения Блада.

Размышление над последними словами капитана сначала внесло в ее душу смятение, но затем она ясно представила себе то, что могло быть причиной смерти Левасера. Она сообразила, что сделанный ею вывод мог быть с таким же успехом применен и к истории спасения Бладом Мэри Трэйл. Когда мужчина ради женщины рискует своей жизнью, то легко, конечно, предположить, что он лично заинтересован в этом, так как на свете найдется очень немного мужчин, которые рисковали бы, не надеясь получить что-либо взамен. Но Блад был одним из этих немногих.

Теперь ему не пришлось бы долго убеждать Арабеллу в той чудовищной несправедливости, с какой она к нему относилась. Ей вспомнились все слова, случайно подслушанные на борту корабля, названного ее именем, и то, что он сказал, когда она одобрила его решение принять королевский патент, и, наконец, все сказанное им в это утро и вызвавшее лишь ее негодование. Все это приобрело новое значение в ее сознании, освободившемся от необоснованных подозрений.

Вот почему она и решила задержаться в саду до его возвращения, извиниться и положить конец всем недоразумениям между ними. Она ждала его, но оказалось, что ее терпение должно было подвергнуться новому испытанию. Когда Блад наконец появился, он был не один, а с дядей, причем они шли, к ее удивлению, дружески беседуя. С досадой она поняла, что объяснение откладывается. Но если бы только она могла догадаться, на какое длительное время это объяснение откладывается, ее досада перешла бы в отчаяние.

Вместе со своимспутником Блад вышел из благоухающего сада и прошел во внутренний дворик форта. Комендант, получивший строгий приказ быть в готовности и иметь при себе некоторое количество солдат на случай ареста Блада, был крайне удивлен, увидев губернатора под руку с человеком, которого предполагалось арестовать. Его поразило их поведение, так как Блад оживленно болтал и непринужденно смеялся.

Никем не задержанные, они вышли из ворот и дошли до мола, где их ждала шлюпка с «Арабеллы». Не прерывая дружеской беседы, они уселись рядом на корме и отплыли к большому красному кораблю, где Джереми Питт с беспокойством ожидал новостей.

Вам нетрудно представить себе изумление шкипера, когда он увидел губернатора, который в сопровождении Блада, пыхтя, карабкался по веревочной лестнице.

— Конечно, ты был прав, Джереми: я попал в западню! — приветствовал его капитан Блад. — Но, как видишь, я выбрался оттуда, захватив с собой мерзавца, заманившего меня в ловушку. Эта скотина, как тебе известно, любит жизнь.

Полковник Бишоп, с лицом землистого цвета и отвислой губой, стоял на шкафуте. Он боялся даже взглянуть на коренастых головорезов, столпившихся на грот-люке около ящика с ядрами.

Обратившись к боцману, который стоял тут же, опираясь на переборку бака, Блад громко распорядился:

— Перекинь веревку с петлей через нок-рею!.. Не пугайтесь, дорогой полковник. Это только мера предосторожности на случай, если вы будете несговорчивым, хотя я уверен, что этого не случится. Мы обсудим вопрос за обедом. Надеюсь, вы окажете мне честь пообедать со мной.

Он отвел в свою большую каюту безвольного, усмиренного хвастуна. Слуга Питера Блада негр Бенджамэн, в белых штанах и полотняной рубахе, бросился выполнять распоряжения капитана об обеде.

Полковник Бишоп, свалившись на сундук, стоявший под выходившими на корму иллюминаторами, пробормотал, заикаясь:

— М-м-могу я с-спросить, ка… каковы ваши н-намерения?

— Конечно, конечно. В них нет ничего страшного, полковник. Хотя вы вполне заслужили веревки на нок-рее, но уверяю вас, что к этому мы прибегнем лишь в крайнем случае. Вы сказали, что лорд Джулиан сделал ошибку, вручив мне патент, выданный министром иностранных дел. Пожалуй, вы правы. Я снова ухожу в море. Cras ingens iterabimus aequor[71]. Вы хорошо будете знать латынь к тому времени, когда я с вами покончу. Я возвращаюсь на Тортугу, к своим корсарам, честным и славным ребятам. Вас же я захватил с собой в качестве заложника.

— Боже мой! — простонал губернатор. — Вы… вы хотите взять меня на Тортугу?

— О нет! — рассмеялся Блад. — Я не окажу вам такой дурной услуги. Нет, нет! Я хочу только, чтобы мне был обеспечен свободный выход из Порт-Ройяла. Если вы окажетесь сговорчивым, то я на этот раз даже не заставлю вас плавать. Вы сообщили мне о том, что дали кое-какие распоряжения капитану порта и коменданту этого проклятого форта. А сейчас вам придется вызвать их на корабль и в моем присутствии сказать им, что сегодня, во второй половине дня, «Арабелла» уйдет в море по служебной надобности и никто не должен препятствовать ее отправлению. Ваши офицеры совершат маленькую поездку с нами, чтобы я был уверен в их повиновении. Вот все, что мне от вас нужно. А сейчас садитесь к столу и пишите, если вы, конечно, не предпочитаете нок-рею.

Полковник Бишоп попытался протестовать.

— Вы принуждаете меня силой… — начал было он.

Капитан Блад любезно прервал его:

— Позвольте, я ни к чему не хочу вас принуждать. К чему насилие? Вам предоставляется совершенно свободный выбор между пером и веревкой. Этот вопрос можете решить только вы сами.

Бишоп гневно взглянул на него, а затем взял перо и присел к столу. Дрожащей рукой он написал офицерам письмо. Блад отправил его на берег, а затем пригласил своего невольного гостя к столу:

— Надеюсь, полковник, вы не потеряли своего хорошего аппетита.

Жалкий Бишоп сел на указанный ему стул, но от страха не мог даже думать о еде, и Блад не настаивал. Сам же он с аппетитом приступил к обеду. Не успел он разделаться с ним и наполовину, как пришел Хэйтон с докладом о прибытии на корабль лорда Джулиана Уэйда. Блад просил немедленно принять его.

— Я этого ждал, — сказал он. — Приведи его сюда.

С суровым и надменным видом в каюту вошел лорд Джулиан и с первого взгляда понял обстановку. Капитан Блад поднялся с места со словами приветствия:

— Это очень дружеский жест, милорд, что вы решили к нам присоединиться.

— Капитан Блад, — резко сказал Уэйд, — ваш юмор несколько неуместен! Я не знаю ваших намерений, но меня интересует, отдаете ли вы себе отчет в том риске, на какой вы идете.

— А меня интересует, милорд, отдаете ли вы себе отчет в том риске, на какой пошли вы, явившись ко мне на корабль?

— Что это значит, сэр?

Блад подал знак Бенджамэну, стоявшему позади Бишопа:

— Стул для его светлости… Хэйтон, отправь шлюпку его светлости на берег. Передай, что он здесь задержится.

— Что такое? — воскликнул лорд Джулиан. — Черт побери! Вы хотите задержать меня? Вы сошли с ума!

— Лучше подожди, Хэйтон, на случай, если его светлость вздумает буйствовать… Бенджамэн, ты слыхал распоряжение? Иди и передай его.

— Скажете ли вы, что вы намерены делать, сэр? — потребовал его светлость, дрожа от гнева.

— Просто хочу обезопасить себя и своих ребят от виселицы полковника Бишопа. Я правильно рассчитал, что ваше воспитание не позволит вам покинуть его в беде и вы последуете за ним сюда. Я отправил на берег письменное распоряжение полковника капитану порта и коменданту форта немедленно явиться на корабль. Как только они поднимутся на борт «Арабеллы», у меня будут все заложники, которые обеспечат нам полную безопасность.

— Это подлость! — процедил сквозь зубы лорд Джулиан.

— О, это зависит от того, как смотреть на вещи, — спокойно сказал Блад. — Обычно я никому не позволяю безнаказанно оскорблять меня. Но, учитывая, что в свое время вы по доброй воле оказали мне одну услугу, а сейчас поневоле оказываете другую, я не буду обращать внимания на вашу грубость.

Его светлость засмеялся.

— Вы идиот! — сказал он. — Неужели вы думаете, что я прибыл сюда, не приняв нужных предосторожностей? Коменданту уже известно, как вы заставили полковника Бишопа вас сопровождать. И об этом знает также капитан порта. Судите сами, явятся ли они сюда и позволят ли уйти вашему кораблю.

— Весьма сожалею об этом, милорд, — сказал Блад.

— Я знал, что вы будете сожалеть, сэр, — ответил лорд Джулиан.

— Да, но я сожалею совсем не о себе. Мне жаль губернатора. Знаете, что вы наделали? Вы уже почти повесили его.

— Боже мой! — воскликнул Бишоп, задрожав от страха.

— Если по моему кораблю будет сделан хотя бы один выстрел, мы тут же вздернем губернатора на нок-рею. Ваша единственная надежда, полковник, заключается в том, что я пошлю им словечко о моем намерении… И для того, чтобы вы, милорд, могли как можно лучше исправить нанесенный вами вред, вы сами отправитесь с этим посланием.

— Да я скорее отправлюсь в ад, чем поеду на берег! — продолжал бушевать Уэйд.

— Крайне неблагоразумный поступок, милорд, — сказал Блад. — Но, если вы так настроены… не буду вас уговаривать. Придется послать кого-нибудь другого. А вы останетесь на корабле. Ну что ж, еще один заложник! Это только усиливает мою позицию.

Лорд Джулиан уставился на него, сообразив, от чего он отказался.

— Может быть, вы перерешите, после того как я вам все разъяснил? — спросил Блад.

— Послушайтесь его, поезжайте, ради бога, милорд! — брызжа слюной, простонал Бишоп. — Пусть немедленно выполнят его приказание. Этот проклятый пират схватил меня за горло…

Его светлость бросил на Бишопа взгляд, весьма далекий от восхищения.

— Конечно, если вы на этом настаиваете… — начал было он, но затем, пожав плечами, снова повернулся к Бладу: — Я могу положиться на вас, что полковнику Бишопу не будет причинено никакого вреда, если вам позволят отплыть?

— Даю вам слово, — сказал Блад, — так же как обещаю, что полковник Бишоп без задержки будет высажен на берег.

Лорд Джулиан надменно поклонился притихшему губернатору.

— Вы понимаете, сэр, что я поступаю так по вашему желанию, — холодно заметил он.

— Да… конечно, да! — поспешно согласился Бишоп.

— Хорошо! — Лорд Джулиан снова поклонился и пошел к борту.

Блад проводил его до веревочного трапа, внизу которого все еще покачивалась шлюпка «Арабеллы».

— До свидания, милорд, — сказал Блад. — Да, чуть было не забыл! — Он вынул из кармана пергамент и протянул его Уэйду: — Вот ваш патент. Бишоп был прав, говоря, что он был выдан мне по ошибке.

Лорд Джулиан внимательно посмотрел на Блада, и выражение его лица смягчилось.

— Мне очень жаль, — искренне проговорил он.

— При иных обстоятельствах, милорд… — начал было Блад. — Э, да что там! Вы понимаете… Шлюпка вас ждет.

Уже поставив ногу на первую ступеньку лестницы, лорд Джулиан заколебался:

— Будь я проклят, но я ничего не могу понять! Почему вы не можете послать на берег кого-нибудь другого и не оставляете на корабле меня, как еще одного заложника?

Своими ясными синими глазами Блад посмотрел прямо в честные и чистые глаза Уэйда и грустно улыбнулся. Казалось, Блад колеблется, но затем он решительно и откровенно сказал, что думал:

— Да почему бы мне и не сказать вам напоследок? Причина все та же, милорд. Она толкала меня и на ссору с вами, чтобы иметь удовольствие проткнуть вас шпагой. Принимая ваш патент, я надеялся, что он поможет мне искупить свою, вину за прошлое в глазах мисс Бишоп, ради которой, как вы, вероятно, догадались, я и взял его. Но теперь я понял, что все это напрасно. Мои надежды — это горячечный бред больного. Я понял также, что если Арабелла Бишоп, как мне кажется, из нас двоих предпочла вас, то думаю, что она поступила правильно. Вот почему я не хочу оставлять вас на корабле и подвергать опасности — а такая опасность существует: нас могут обстрелять, мы будем защищаться. Слепой случай может вас погубить…

Пораженный лорд Джулиан уставился на Блада. Его длинное холеное лицо было очень бледно.

— Боже мой! — прошептал он. — И вы… вы говорите это мне!

— Я говорю вам это потому, что… Ах, черт возьми, ну, чтобы заставить ее понять, что вор и пират, которым она меня считает, все еще сохранил кое-что от тех времен, когда он был джентльменом. Ее счастье для меня драгоценней всего на свете. Зная об этом, она сможет… с большей теплотой вспоминать меня иногда, хотя бы только в своих молитвах. Это все, милорд!

Лорд Джулиан долго смотрел на корсара, а потом молча протянул ему руку. Блад также молча пожал ее.

— Я не уверен, что вы правы, — сказал лорд Джулиан. — Возможно, что из нас двоих вы являетесь для нее лучшим.

— Это только ваше мнение, милорд, а что касается Арабеллы, сделайте так, чтобы я оказался прав. Прощайте!

Лорд Джулиан крепко пожал ему руку. Затем он спустился в лодку и направился к берегу. Отплыв на некоторое расстояние, он помахал рукой Бладу, который, облокотившись на фальшборт, — наблюдал за удаляющейся шлюпкой.

Часом позже, пользуясь легким бризом, «Арабелла» вышла из порта. Форт молчал. Ни один из кораблей ямайской эскадры не сделал и движения, чтобы помешать ее уходу. Лорд Джулиан хорошо выполнил поручение, и было ясно, что он подкрепил его своими личными распоряжениями.

Глава 24

ВОЙНА
Милях в пяти от Порт-Ройяла в открытом море, когда очертания побережья Ямайки стали затягиваться дымкой, «Арабелла» легла в дрейф, и к ее борту был подтянут шлюп, который она тащила за кормой.

Капитан Блад проводил своего невольного гостя к веревочному трапу. Полковник Бишоп, пребывавший в течение нескольких часов в состоянии смертельной тревоги, наконец вздохнул свободно. И по мере того как рассеивался его страх, к нему возвращалась его ненависть к дерзкому корсару. Но держался он осторожно. Если мысленно Бишоп и клялся не щадить по возвращении в Порт-Ройял ни усилий, ни нервов, чтобы захватить Питера Блада и доставить его к месту вечной стоянки на пирсе казней, то внешне он этого не показывал и старательно прятал свои чувства.

Питер Блад не питал никаких иллюзий в отношении Бишопа, но вел себя с ним так только потому, что настоящим пиратом он не был и никогда не хотел быть. В Карибском море вряд ли нашелся бы такой корсар, который отказал бы себе в удовольствии вздернуть мстительного и жестокого губернатора на нок-рее. Однако Питер Блад, во-первых, не принадлежал к корсарам такого типа, а во-вторых, он не мог забыть, что Бишоп был дядей Арабеллы.

Поэтому-то капитан и улыбнулся, глядя на пожелтевшее, одутловатое лицо Бишопа с маленькими глазками, уставившимися на него с нескрываемой враждебностью.

— Желаю вам счастливого пути, дорогой полковник! — любезно сказал он на прощание, и, судя по его спокойному виду, никто не догадался бы о сомнениях, раздиравших его сердце. — Вы второй раз оказываете мне услугу в качестве заложника. Советую вам не делать этого в третий раз. Пора уж понять, что я приношу вам несчастье, полковник!

Шкипер Джереми Питт, стоя рядом с Бладом, мрачно наблюдал за отъездом губернатора. Позади них с суровыми и загорелыми лицами толпились дюжие пираты, и только железная воля их капитана мешала им раздавить Бишопа, как мерзкого клопа. Еще в Порт-Ройяле узнали они об опасности, грозившей Питеру Бладу, и хотя корсары, так же как и он, были рады развязаться с королевской службой, их все же глубоко возмутили обстоятельства, сделавшие эту развязку неизбежной. Они поражались сдержанности своего капитана в отношении этого мерзавца Бишопа. Губернатора со всех сторон встречали яростные взгляды пиратов, и чувство самосохранения подсказывало ему, что любое необдуманное слово, вырвавшееся у него, могло вызвать такой взрыв ненависти, от которой его не спасла бы уже никакая сила. Поэтому, оставляя корабль, он, не говоря ни слова, поспешно кивнул головой капитану и неуклюже спустился в шлюп.

Негры-гребцы, оттолкнувшись от красного корпуса «Арабеллы», согнулись над длинными веслами и, подняв паруса, направились в Порт-Ройял, рассчитывая добраться туда до наступления темноты. Грузный Бишоп, поджав толстые губы и скорчившись, как вареный краб, понуро сидел на корме. Злоба и жажда мщения овладели им сейчас с такой силой, что он забыл обо всем: и о своем страхе и о том, что он чудом спасся от петли.

На молу в Порт-Ройяле, около низкой зубчатой стены, его ожидали майор Мэллэрд и лорд Джулиан. С чувством огромного облегчения они помогли ему выбраться из шлюпа.

Майор Мэллэрд сразу же начал с извинений.

— Рад вас видеть в добром здравии, сэр! — сказал он. — Я должен бы потопить корабль Блада, но этому помешал ваш собственный приказ, переданный мне лордом Джулианом. Его светлость заверила меня, что Блад дал слово не причинять вам никакого вреда, если ему будет разрешено беспрепятственно уйти. Признаюсь, я считал, что его светлость поступил опрометчиво, полагаясь на слово презренного пирата…

— Он держит слово не хуже, чем другие, — прервал красноречие майора его светлость.

Он произнес эти слова с ледяным достоинством, которое весьма умело напускал на себя. У его светлости к тому же было омерзительное настроение. Сообщив министру иностранных дел о блестящем успехе своей миссии, он был поставлен сейчас перед необходимостью послать дополнительное сообщение с признанием, что успех этот оказался эфемерным. И так как губы майора Мэллэрда кривились насмешкой над таким доверием к слову пирата, его светлость еще более резко добавил:

— Мои действия оправданы благополучным возвращением полковника Бишопа. По сравнению с этим, сэр, ваше мнение не стоит и фартинга[72]. Вы должны отдавать себе отчет в этом!

— О, как вам угодно, ваша светлость! — с иронией процедил майор Мэллэрд. — Конечно, полковник вернулся живым и невредимым, но вот там в море такой же живой и невредимый капитан Блад снова начнет свои пиратские разбои.

— Сейчас я не намерен обсуждать этот вопрос, майор Мэллэрд.

— Ничего! Это долго не протянется! — зарычал полковник, к которому наконец вернулся дар речи. — Я истрачу все свое состояние до последнего шиллинга, я не пожалею всех кораблей ямайской эскадры, но не успокоюсь до тех пор, пока не поймаю этого мерзавца и не повешу ему на шею пеньковый галстук! — От бешеной злобы он побагровел так, что у него на лбу вздулись вены. Слегка отдышавшись, он обратился к майору: — Вы хорошо сделали, выполнив указания лорда Джулиана! — И, похвалив Мэллэрда, он взял Уэйда за руку: — Пойдемте, милорд. Нам нужно все это обсудить.

Они направились к дому, где с большим беспокойством их ждала Арабелла. Увидев дядю, она почувствовала огромное облегчение не только за него, но также и за капитана Блада.

— Вы очень рисковали, сэр, — серьезно сказала она лорду Джулиану, после того как они обменялись обычными приветствиями.

Но лорд Джулиан ответил ей так же, как и майору Мэллэрду, что никакого риска в этом не было.

Она взглянула на него с некоторым удивлением. Его длинное аристократическое лицо было более задумчивым, чем обычно, и, чувствуя в ее взгляде вопрос, он ответил:

— Мы разрешили Бладу беспрепятственно пройти мимо форта при условии, что полковнику Бишопу не будет причинено вреда. Блад дал мне в этом слово.

По ее печальному лицу скользнула мимолетная улыбка, а на щеках выступил слабый румянец. Она продолжила бы разговор на эту тему, но у губернатора было совсем другое настроение. Он пыхтел и негодовал при одном лишь упоминании о том, что вообще можно верить слову Блада, забыв, что Блад сдержал свое слово и что только благодаря этому сам он остался жив.

За ужином и еще долго после ужина Бишоп говорил только о своих планах захвата капитана Блада и о том, каким ужасным пыткам он его подвергнет. Полковник пил вино без удержу, и речь его становилась все грубее и грубее, а угрозы все ужаснее и ужаснее. В конце концов Арабелла не выдержала и поспешно вышла из-за стола, стараясь лишь не разрыдаться. Бишоп не так уж часто открывал перед своей племянницей истинную свою сущность, но в этот вечер излишне выпитое вино развязало язык жестокому плантатору.

Лорд Джулиан с трудом выносил омерзительное поведение Бишопа. Извинившись, он ушел вслед за Арабеллой. Он искал ее, чтобы передать просьбу капитана Блада, и, как ему казалось, нынешний вечер представлял для этого благоприятную возможность. Но Арабелла уже ушла к себе на покой, и лорд Джулиан вынужден был, несмотря на свое нетерпение, отложить объяснение до утра.

На следующий день, еще до того как жара стала невыносимой, он из своего окна заметил Арабеллу в саду, среди цветущих азалий. Они служили прекрасным обрамлением для той, которая своей прелестью выделялась среди всех женщин, так же как азалия среди цветов. Уэйд поспешил присоединиться к ней, и, когда, пробудившись от своей задумчивости, Арабелла с улыбкой пожелала ему доброго утра, он заявил, что у него есть к ней поручение от капитана Блада.

Уэйд заметил, как она встрепенулась, насторожилась и как слегка вздрогнули ее губы. Он обратил внимание и на ее бледность, и на темные круги под глазами, на необычно печальное выражение ее глаз, не замеченное им вчера вечером.

Они перешли с открытой территории сада в тенистую аллею, обсаженную благоухающими апельсиновыми деревьями. Лорд Джулиан, восхищенно любуясь ею, удивлялся, почему ему понадобилось так много времени, чтобы заметить ее тонкую своеобразную грацию и то, что для него она была именно той милой и желанной женщиной, которая могла озарить его банальную жизнь и превратить ее в сказку.

Он заметил и нежный блеск ее мягких каштановых волос и как изящно лежали на ее молочно-белой шее длинные шелковистые локоны. На ней было платье из тонкой блестящей ткани, а на груди, как кровь, пламенела только что сорванная пунцовая роза. И много позже, вспоминая об Арабелле, он представлял себе ее именно такой, какой она была в это удивительное утро и какой он раньше ее никогда не видел.

Так, молча, они углубились в тень зеленой аллеи.

— Вы сказали что-то о вашем поручении, сэр, — напомнила она, выдавая свое нетерпение.

Он в замешательстве перебирал кудри своего парика, несколько смущаясь предстоящим объяснением и обдумывая, с чего бы ему начать.

— Он просил меня, — сказал он наконец, — передать вам, что в нем все же сохранилось еще кое-что от того джентльмена… которого вы когда-то знали.

— Сейчас в этом уже нет необходимости, — печально сказала она.

Он не понял ее, так как не знал, что еще вчера ей все казалось в другом свете.

— Я думаю… нет, я знаю, что вы были несправедливы к нему.

Арабелла не спускала с лорда Джулиана своих карих глаз.

— Если вы передадите мне то, о чем он вас просил, может быть, я сумею лучше разобраться…

Лорд Джулиан смешался. Дело было весьма деликатным и требовало очень осторожного подхода; впрочем, его не столько заботило то, как выполнить поручение капитана Блада, сколько то, как использовать его в своих собственных интересах. Его светлость, весьма опытный в искусстве обращения с женским полом и всегда чувствовавший себя непринужденно в обществе светских дам, испытывал сейчас странную неловкость перед этой прямой и бесхитростной девушкой — племянницей колониального плантатора.

Они шли молча к освещенному ярким солнцем перекрестку, где аллею пересекала дорожка, ведущая по направлению к дому. Здесь в солнечных лучах порхала красивая, величиной с ладонь бабочка, шелковистые крылышки которой отливали пурпурными тонами. Блуждающий взгляд его светлости следил за бабочкой до тех пор, пока она не скрылась из виду, и только после этого он ответил:

— Мне нелегко говорить, разрази меня гром! Этот человек заслуживает лучшего к себе отношения. И говоря между нами, мы все мешали ему стать иным: ваш дядя — тем, что не мог расстаться со своим озлоблением, а вы… вы, сказав ему, что королевской службой он искупит свое прошлое, не захотели признать за ним этого искупления, когда он перешел на службу королю. И вы так поступили, несмотря на то что только забота о вашем спасении была единственной причиной, заставившей его принять такое решение.

Она отвернулась от него, чтобы лорд Уэйд не увидел ее лица.

— Я знаю, теперь я знаю! — мягко сказала она и после небольшой паузы задала вопрос: — А вы? Какую роль сыграли в этом вы? Почему вам нужно было вместе с нами портить ему жизнь?

— Моя роль? — Он снова заколебался, а затем отчаянно ринулся вперед, как обычно поступают люди, решившись поскорей сделать то, чего они боятся. — Если я понял его правильно, то мое, хотя и пассивное, участие тем не менее было очень активным… Умоляю вас не забывать, мисс Арабелла, что я только передаю его собственные слова. От себя я ничего не добавляю… Он сказал, что мое присутствие затруднило ему восстановить свое доброе имя в ваших глазах. А без этого ни о каком искуплении для него не могло быть и речи.

Она тревожно посмотрела ему прямо в глаза и в недоумении нахмурилась.

— Он считал, что ваше присутствие помешало ему восстановить свое доброе имя?.. — повторила она. Было ясно, что она просит разъяснить значение этих слов.

И он, краснея и волнуясь, стал путанно и сбивчиво объяснять ей:

— Да, он сообщил мне это в таких выражениях… я понял из них то, на что хочу очень надеяться… но не осмеливаюсь верить… богу известно, что я не фат, Арабелла. Он сказал… Прежде всего позвольте мне рассказать вам с самого начала — вы поймете мое положение. Я явился к нему на корабль, чтобы потребовать немедленной выдачи вашего дяди. Блад рассмеялся мне в лицо. Ведь полковник Бишоп был заложником его безопасности. Приехав на корабль, я сам, в своем лице, дал ему еще одного заложника, по меньшей мере столь же ценного, как и полковник Бишоп. И все же капитан попросил меня уехать. Он сделал это совсем не из страха перед последствиями — нет, он вообще ничего не боится. Он поступил так и не из какого-то личного уважения ко мне. Напротив, он признался, что ненавидит меня по той же причине, которая вынуждает его беспокоиться о моей безопасности…

— Я не понимаю, — сказала она, когда лорд Джулиан запнулся на мгновение. — Все это как-то противоречиво…

— Это так только кажется… а дело в том, Арабелла, что этот несчастный осмелился… полюбить вас.

Она вскрикнула и схватилась рукой за грудь. Сердце у нее учащенно забилось. В изумлении она смотрела на лорда Джулиана.

— Я… я напугал вас? — озабоченно спросил он. — Я опасался этого, но все же должен был вам рассказать, чтобы вы наконец знали все.

— Продолжайте, — попросила она.

— Хорошо. Он видел во мне человека, мешавшего ему, как он сказал, добиться вашей взаимности. Он с удовольствием расправился бы со мной, убив меня на дуэли. Но, поскольку моя смерть могла бы причинить вам боль и поскольку ваше счастье для него драгоценнее всего на свете, он добровольно отказался задержать меня как заложника. Если бы ему помешали отплыть и я мог бы погибнуть во время боя, то возможно, что… вы стали бы оплакивать меня. На это он также не соглашался. Он сказал — я точно передаю его слова, — что вы назвали его вором и пиратом и если из нас двоих вы предпочли меня, то ваш выбор, по его мнению, был сделан правильно. Поэтому он предложил мне покинуть корабль и приказал своим людям доставить меня на берег.

Глазами, полными слез, она взглянула на него.

Затаив дыхание, он сделал шаг по направлению к ней и протянул ей руку:

— Был ли он прав, Арабелла? Мое счастье зависит от вашего ответа.

Но она молча продолжала смотреть на него. В глазах ее стояли слезы. Пока она молчала, он не решался подойти к ней ближе.

Сомнения, мучительные сомнения овладели им. А когда она заговорила, он сразу же почувствовал, насколько верными были эти сомнения.

Своим ответом Арабелла сразу дала понять ему, что из всего сказанного им до ее сознания дошла и осталась в нем только та часть его сообщения, которая касалась чувств Блада к ней.

— Он так сказал?! — воскликнула она. — О боже мой!

Она отвернулась от него и сквозь листву апельсиновых деревьев, окаймлявших аллею, стала смотреть на блестящую гладь огромной бухты и холмы, видневшиеся вдали. Прошло несколько минут. Уэйд стоял, со страхом ожидая, что она скажет дальше. И вот Арабелла наконец заговорила снова медленно, словно размышляла вслух:

— Вчера вечером, когда мой дядя полыхал таким бешенством и такой злобой, я начала понимать, что безумная мстительность — это свойство тех людей, которые поступают дурно и неправильно. Они доводят себя до безумия, чтобы оправдать любые свои поступки. Я слишком легко верила всем ужасам, которые приписывали Питеру Бладу. Вчера он сам объяснил мне эту историю с Левасером, которую вы слыхали в Сен-Никола. А сейчас вы… вы сами подтверждаете его правдивость и порядочность… Только очень хороший человек мог поступить так благородно…

— Я такого же мнения, — мягко сказал лорд Джулиан.

Арабелла тяжело вздохнула.

— А что сегодня стоит ваше или мое мнение? — сказала она, вздохнув еще раз. — Как тяжело и горько думать о том, что, если бы я не оттолкнула его вчера своими словами, он мог бы быть спасен! Если бы мне удалось переговорить с ним до его ухода! Я ждала, но он возвратился не один, с ним был мой дядя, и я даже не подозревала, что не увижу его больше. А сейчас он снова изгнанник, снова пират… Ведь когда-нибудь его все равно поймают и повесят. И виновата в этом я, одна я!

— Ну что вы говорите! Единственный виновник — это ваш дядя с его дикой злобой и упрямством. Не обвиняйте себя ни в чем.

Арабелла нетерпеливо обернулась к нему, и глаза ее по-прежнему были полны слез.

— Как вы можете так говорить? — воскликнула она. — Он же сам рассказал вам, что виновата именно я. Он же сам говорил вам о том, как я оскорбляла его, как была к нему несправедлива, и я знаю теперь, как это верно.

— Не огорчайтесь, Арабелла, — успокаивал ее лорд Джулиан. — Поверьте мне, я сделаю все возможное, чтобы спасти его.

От волнения у нее перехватило дыхание.

— Правда? — воскликнула она со страстной надеждой. — Вы обещаете? Она порывисто протянула ему руку, и он сжал ее в своих руках.

— Клянусь вам! Все, что от меня будет зависеть, — ответил он и, не выпуская ее руки, тихо сказал: — Но вы не ответили на мой вопрос, Арабелла…

— Какой вопрос? — Она изумленно взглянула на него, как на сумасшедшего. Что могли значить сейчас какие-то вопросы, когда речь шла о судьбе Питера?

— Вопрос, касающийся лично меня, всего моего будущего, — сказал лорд Джулиан. — Я хочу знать… То, чему верил Блад, что заставило его… правда ли… что я вам не безразличен?

Он заметил, как мгновенно изменилось выражение ее лица.

— Не безразличны? — переспросила она его. — Ну конечно, нет. Мы добрые друзья, и я надеюсь, лорд Джулиан, что мы останемся добрыми друзьями.

— Друзья! Добрые друзья? — произнес он не то с отчаянием, не то с горечью. — Я прошу не только вашей дружбы, Арабелла! Неужели вы скажете мне, что Питер Блад ошибся?

Выражение ее лица стало тревожным. Она мягко попыталась высвободить свою руку. Вначале он хотел удержать ее, но, сообразив, что этим совершает насилие, выпустил из своих пальцев.

— Арабелла! — воскликнул он с болью в голосе.

— Я останусь вашим другом, лорд Джулиан. Только другом.

Воздушный замок рухнул, и его светлость почувствовал, будто на него нежданно свалилось несчастье. Он не был самонадеянным человеком, в чем и сам признавался себе. И все же чего-то он не мог понять. Она обещала ему дружбу, а ведь он мог бы обеспечить ей такое положение, которое племяннице колониального плантатора даже и во сне не могло привидеться. Она отказывается и вместо этого говорит о дружбе. Значит, Питер Блад ошибся. Но тогда… тогда выходит, что Арабелла… его размышления оборвались. К чему гадать дальше? Зачем бередить свою рану? Нет! Ему нужен точный ответ. И он с суровой прямотой спросил ее:

— Это Питер Блад?

— Питер Блад? — повторила она, не поняв смысла его вопроса. А когда поняла, то ее лицо покрылось густым румянцем. — Н-не знаю, — запинаясь, сказала она.

Вряд ли этот ответ был правдивым. Произошло так, словно сегодня утром с ее глаз спала пелена и наконец она увидела, как Питер Блад относился к людям. И это ощущение, запоздавшее на целые сутки, наполнило ее жалостью и тоской.

Лорд Джулиан достаточно хорошо знал женщин, чтобы продолжать сомневаться. Он склонил голову, чтобы скрыть гнев, сверкнувший в его глазах, ибо, будучи порядочным человеком, стыдился его и вместе с тем не мог его все же подавить.

И поскольку природа в нем была сильнее воспитания — впрочем, как и у большинства из нас, — лорд Джулиан с этого времени, почти вопреки своему желанию, начал заниматься тем, что весьма походило на подлость. Мне неприятно отмечать это в человеке, к которому вы, по-видимому, уже начали относиться с некоторым уважением. Однако истина заключалась в том, что желание уничтожить своего соперника и занять его место вытеснило в нем остаток расположения к Питеру Бладу. Он пообещал Арабелле использовать все свое влияние в защиту Блада. К сожалению, мне приходится сообщить, что он не только забыл о своем обещании, но втайне от Арабеллы стал подстрекать ее дядю и содействовать ему в составлении планов поимки и казни корсара. Если бы лорда Уйэда обвинили в этом, то, вполне возможно, он принялся бы доказывать, что он только выполняет свой долг, на что вполне резонно можно было бы ответить, что в этом деле его долг находится в плену у ревности.

Несколько дней спустя, когда ямайская эскадра вышла в море, в каюте флагманского корабля вице-адмирала Крофорда вместе с полковником Бишопом отплыл и лорд Джулиан Уэйд. В их поездке не было никакой необходимости. Более того, обязанности губернатора требовали, чтобы Бишоп оставался на берегу, а лорд Джулиан, как мы знаем, вообще не мог принести пользы на корабле. И все же они оба отправились на охоту за капитаном Бладом, причем каждый из них использовал свое положение в качестве предлога для удовлетворения личных целей. Эта общая задача как-то связала их между собой и создала какое-то подобие дружбы, которая при других обстоятельствах была бы невозможной между людьми, столь отличавшимися друг от друга по своему воспитанию и по своим стремлениям.

И вот охота началась. Они крейсировали у берегов острова Гаити, ведя наблюдение за Наветренным проливом и страдая от лишений, связанных с наступлением дождливого сезона. Но охота была безрезультатной, и месяц спустя они вернулись с пустыми руками в Порт-Ройял, где их ожидали крайне неприятные известия из Старого Света.

Мания величия Людовика XIV зажгла в Европе пожар войны. Французские легионеры опустошили рейнские провинции, а Испания присоединилась к государствам, объединившимся для своей защиты от неистовых притязаний короля Франции. И это еще было не самое худшее: из Англии, где народ изнемогал от изуверской тирании короля Якова, ползли слухи о гражданской войне. Сообщалось, что Вильгельм Оранский получил приглашение прибыть в Англию. Шли недели, и каждый прибывающий из Англии корабль доставлял в Порт-Ройял новые известия. Вильгельм прибыл в Англию, и в марте 1689 года на Ямайке узнали, что он вступил на английский престол и что Яков бежал во Францию, пообещавшую оказать ему помощь в борьбе с новым королем.

Родственника Сэндерленда не могли радовать такие известия. А вскоре было получено письмо от министра иностранных дел короля Вильгельма. Министр сообщал полковнику Бишопу о начале войны с Францией, что должно было отразиться и на колониях. В связи с этим в Вест-Индию направлялся генерал-губернатор лорд Уиллогби, и с ним для усиления ямайской эскадры, на всякий случай, следовала эскадра под командованием адмирала ван дер Кэйлена.

Полковник Бишоп понял, что его безраздельной власти в Порт-Ройяле пришел конец, даже если бы он и остался губернатором. Лорд Джулиан не получал никаких известий лично для себя и не имел понятия, что ему следует делать. Поэтому он устанавливал с полковником Бишопом более близкие и дружественные отношения, связанные с надеждами получить Арабеллу. Полковник же, опасаясь, что политические события вынудят его уйти в отставку, еще сильнее, чем прежде, мечтал породниться с лордом Джулианом, так как отдавал себе ясный отчет, что такой аристократ, как Уэйд, всегда будет занимать высокое положение.

Короче говоря, между ними установилось полное взаимопонимание, и лорд Джулиан сообщил полковнику все, что он знал о Бладе и Арабелле.

— Единственное наше препятствие — капитан Блад, — сказал он. — Девушка любит его.

— Вы сошли с ума! — воскликнул Бишоп.

— У вас, конечно, есть все основания прийти к такому выводу, — меланхолически заметил его светлость, — но я в здравом уме и говорю так потому, что знаю об этом.

— Знаете?

— Совершенно точно. Арабелла сама мне в этом призналась.

— Какое бесстыдство! Клянусь богом, я с ней разделаюсь по-своему!

— Не будьте идиотом, Бишоп! — Презрение, с каким лорд Джулиан произнес эти слова, охладило пыл работорговца гораздо скорее, чем любые доводы. — Девушку с таким характером нельзя убедить угрозами. Она ничего не боится. Вы должны сдерживать свой язык и не вмешиваться в это дело, если не хотите навсегда погубить мои планы.

— Не вмешиваться? Боже мой, но что же делать?

— Послушайте! У Арабеллы твердый характер. Я полагаю, что вы еще не знаете своей племянницы. До тех пор, пока Питер Блад жив, она будет ждать его.

— А если Блад исчезнет, то она образумится?

— Ну, вот теперь вы, кажется, начинаете рассуждать здраво! — похвалил его Джулиан. — Это первый важный шаг на пути к нашей цели.

— И у нас есть возможность сделать его! — воскликнул Бишоп с энтузиазмом. — Война с Францией аннулирует все запреты по отношению к Тортуге. Исходя из государственных интересов, нам следует напасть на Тортугу. А одержав победу, мы не плохо зарекомендуем себя перед новым правительством.

— Гм! — пробурчал его светлость и, задумавшись, потянул себя за губу.

— Я вижу, вам все ясно! — грубо захохотал Бишоп. — Нечего тут долго и думать: мы сразу убьем двух зайцев, а? Отправимся к этому мерзавцу прямо в его берлогу, превратим Тортугу в груду развалин и захватим проклятого пирата.

Два дня спустя, то есть примерно через три месяца после ухода Блада из Порт-Ройяла, они снова отправились охотиться за неуловимым корсаром, взяв с собой всю эскадру и несколько вспомогательных кораблей. Арабелле и другим дано было понять, что они намерены совершить налет на французскую часть острова Гаити, поскольку только такая экспедиция могла послужить удобным предлогом для отъезда Бишопа с Ямайки. Чувство долга, особенно ответственное в такое время, должно было бы прочно удерживать полковника в Порт-Ройяле. Но чувство это потонуло в ненависти — наиболее бесполезном и разлагающем чувстве из всех человеческих эмоций. В первую же ночь огромная каюта «Императора», флагманского корабля эскадры вице-адмирала Крофорда, превратилась в кабак. Бишоп был мертвецки пьян и в своих подогретых винными парами мечтах предвкушал скорый конец карьеры капитана Блада.

Глава 25

НА СЛУЖБЕ У КОРОЛЯ ЛЮДОВИКА
А примерно за три месяца до этих событий корабль капитана Блада, гонимый сильными ветрами, достиг Кайонской гавани и бросил здесь якорь. Блад успел прибыть в Тортугу несколько раньше фрегата, который накануне вышел из Порт-Ройяла под командой старого волка Волверстона. В душе капитана Блада царил ад.

Четыре корабля его эскадры с командой в семьсот человек ожидали своего капитана в гавани, окруженной высокими скалами. Он расстался с ними, как я уже сообщал, во время шторма у Малых Антильских островов, и с тех пор пираты не видели своего вожака. Они радостно приветствовали «Арабеллу», и радость эта была искренней — ведь многие всерьез начали беспокоиться о судьбе Блада. В его честь прогремел салют, и суда разукрасились флагами. Все население города, взбудораженное шумом, высыпало на мол. Пестрая толпа мужчин и женщин различных национальностей приветствовала знаменитого корсара.

Блад сошел на берег, вероятно, только для того, чтобы не обмануть всеобщего ожидания. На лице его застыла мрачная улыбка, он решил молчать, потому что ничего приятного сказать не мог. Пусть только прибудет Волверстон, и все эти восторги по поводу его возвращения превратятся в проклятия.

На молу его встретили капитаны Хагторп, Кристиан, Ибервиль и несколько сот корсаров. Он оборвал их приветствия, а когда они начали приставать к нему с расспросами, предложил им дождаться Волверстона, который полностью сможет удовлетворить их любопытство. Отделавшись от них, он протолкался сквозь пеструю толпу, состоявшую из моряков, плантаторов и торговцев — англичан, французов и голландцев, из подлинных охотников с острова Гаити и охотников, ставших пиратами, из лесорубов и индейцев, из мулатов — торговцев фруктами и негров-рабов, из женщин легкого поведения и прочих представителей человеческого рода, превращавших Кайонскую гавань в подобие Вавилона.

С трудом выбравшись из этой разношерстной толпы, капитан Блад направился с визитом к д’Ожерону, чтобы засвидетельствовать свое почтение губернатору и его семье.

Расходясь после встречи Блада, корсары поспешно сделали вывод, что Волверстон должен прибыть с каким-то редким военным трофеем. Но мало-помалу с борта «Арабеллы» начали доходить иные слухи, и радость корсаров перешла в недоумение. Однако простые моряки из небольшого экипажа «Арабеллы» в течение двух дней до возвращения Волверстона в разговорах со своими тортугскими друзьями были все же сдержанны во всем, что касалось истинного положения вещей. Объяснялось это не только их преданностью своему капитану, но также и тем, что если Блад был повинен в ренегатстве, то в такой же степени были виноваты и они. Их недомолвки и умолчания, однако, не помешали возникновению самых тревожных и фантастических историй о компрометирующих (с точки зрения корсаров) поступках капитана Блада.

Обстановка накалилась так сильно, что, если бы в это время не вернулся Волверстон, возможно, произошел бы взрыв. Едва лишь корабль старого волка встал на якорь, как все бросились за объяснениями, которые уже намеревались требовать от Блада.

У Волверстона был только один глаз, но видел он им гораздо лучше, чем многие видят двумя. И хотя голова Волверстона, живописно обвязанная пестрым тюрбаном, серебрилась сединой, сердце его было юным, и большое место занимала в нем любовь к Питеру Бладу.

Когда корабль Волверстона обходил форт, высившийся на скалистом мысе, старый волк увидел «Арабеллу», которая стояла в бухте на якоре. Эта неожиданная картина поразила его. Он протер свой единственный глаз, выпучил его снова и все же не мог поверить тому, что видел. Но Дайк, ушедший вместе с ним из Порт-Ройяла и сейчас стоявший рядом с Волверстоном, своим восклицанием подтвердил, что он был не одинок в своем замешательстве.

— Клянусь небом, это «Арабелла» или ее призрак!

Волверстон уже открыл было рот, но тут же захлопнул его и сжал губы. Старый волк всегда проявлял большую осторожность, особенно в непонятных для него делах. В том, что это была «Арабелла», уже не оставалось никаких сомнений. Ну, а если это было так, то ему, прежде чем что-то сказать, следовало хорошенько подумать. Какого черта торчит здесь «Арабелла», когда ему известно, что она осталась в Порт-Ройяле? Продолжал ли Блад командовать «Арабеллой» или же остатки команды ушли на ней, бросив своего капитана?

Дайк повторил вопрос, и на этот раз Волверстон ответил ему укоризненно:

— У тебя же два глаза, Дайк, а у меня только один.

— Но я вижу «Арабеллу».

— Конечно. А ты чего ожидал?

— Ожидал? — Разинув рот, Дайк уставился на него. — А разве ты сам ожидал, что увидишь тут «Арабеллу»?

Взглянув на него с презрением, Волверстон засмеялся, а затем громко, чтобы слышали все окружающие, сказал:

— Конечно! А что же еще? — Он снова засмеялся — как показалось Дайку, издевательски — и отвернулся от него, занявшись швартовкой корабля.

Когда Волверстон сошел на берег, его окружили недоумевающие пираты. Их вопросы помогли ему выяснить положение дел. Он понял, что либо из-за недостатка мужества, либо по каким-то другим мотивам Блад нерассказал корсарам о том, что произошло после того, как шторм оторвал «Арабеллу» от других кораблей эскадры. Волверстон искренне поздравил себя с той выдержкой, какую он проявил в разговоре с Дайком.

— Уж очень наш капитан скромничает, — глубокомысленно заявил он Хагторпу и другим, столпившимся вокруг него пиратам. — Он, как вы знаете, никогда не любил хвастаться. А дело было так: встретились мы с нашим старым знакомым доном Мигелем и, после того как потопили его, взяли на борт одного лондонского хлыща, который не по своей воле оказался на испанском корабле. Здесь же выяснилось, что этого придворного шаркуна послал к нам министр иностранных дел. Он предлагал капитану принять офицерский патент, бросить пиратство и вообще вести себя паинькой. Капитан послал его, конечно, ко всем чертям. Но вскоре мы встретились с ямайской эскадрой, которой командовал этот жирный дьявол Бишоп. Капитану Бладу и каждому из нас угрожала веревка. Ну, я пошел к Бладу и сказал ему: «Да возьми ты этот паршивый королевский патент, и ты спасешь от виселицы и свою шею и наши». Он, конечно, ни в какую. Но я уломал его, и он меня послушался. Лондонский хлыщ сразу же выдал ему патент, и Бишоп чуть не лопнул от злобы, узнав о таком сюрпризе. Но сделать с капитаном он уже ничего не мог. Ему пришлось примириться. Ну, мы уже как люди короля прибыли вместе с Бишопом в Порт-Ройял. Однако этот чертов полковник не очень нам доверял, так как слишком хорошо знал нас. Не будь там этого франта из Лондона, Бишоп наплевал бы на королевский патент и повесил бы капитана. Блад хотел скрыться из Порт-Ройяла в ту же ночь, но эта собака Бишоп предупредил форт, чтобы за нами хорошенько следили. В конце концов Блад все же перехитрил Бишопа, хотя на это и потребовалось две недели. За это время я успел купить фрегат, перевел на него две трети наших людей, и ночью мы бежали из Порт-Ройяла, а утром капитан Блад на «Арабелле» бросился за мной в погоню, чтобы поймать меня… понимаете! Вот в этом и заключался хитроумный план Питера. Как ему удалось вырваться из порта, я точно не знаю, так как он прибыл сюда раньше меня, но я и полагал, что Бладу удастся его предприятие.

В лице Волверстона человечество, несомненно, потеряло великого историка. Он обладал таким богатым воображением, что точно знал, насколько можно отклониться от истины и как ее приукрасить, чтобы правда приняла форму, которая соответствовала бы его целям.

Состряпав вполне удобоваримое блюдо из правды и выдумки и добавив еще один подвиг к приключениям Питера Блада, Волверстон поинтересовался, что сейчас делает капитан. Ему ответили, что он сидит на своем корабле, и Волверстон отправился туда, чтобы, по его выражению, отрапортовать о своем благополучном прибытии.

Он нашел Питера Блада одного, мертвецки пьяного, в большой каюте «Арабеллы». В таком состоянии никто и никогда еще не видел Блада. Узнав Волверстона, он рассмеялся, и хотя этот смех был идиотским, в нем звучала ирония.

— А, старый волк! — сказал он, пытаясь подняться. — Наконец-то ты сюда добрался! Ну, что ты собираешься делать со своим капитаном, а? — И он мешком опустился в кресло.

Волверстон мрачно взглянул на него. Многое пришлось повидать ему на своем веку, и вряд ли что-либо могло уже тронуть сердце старого волка, но вид пьяного капитана Блада сильно потряс его. Чтобы выразить свое горе, Волверстон длинно и сочно выругался, так как иначе никогда и не выражал своих чувств, а потом подошел к столу и уселся в кресло против капитана:

— Черт тебя подери, Питер, может быть, ты объяснишь мне, что это такое?

— Ром, — ответил капитан Блад, — ямайский ром. — Он подвинул бутылку и стакан к Волверстону, но тот даже не взглянул на них.

— Я спрашиваю, что с тобой? Что тебя мучает? — спросил он.

— Ром, — снова ответил капитан, криво улыбаясь. — Ну, просто ром. Вот видишь, я отвечаю на все… твои… вопросы. А почему ты не… отвечаешь на мои? Что… ты… думаешь делать со мной? А?

— Я уже все сделал, — ответил Волверстон. — Слава богу, что у тебя хватило ума держать язык за зубами. Достаточно ли ты еще трезв, чтобы понимать меня?

— И пьяный… и трезвый… я всегда тебя понимаю.

— Тогда слушай. — И Волверстон передал ему придуманную им басню об обстоятельствах, связанных с пребыванием Питера Блада в Порт-Ройяле.

Капитан с трудом заставил себя слушать его историю.

— А мне все равно, что ты выдумал, — сказал он Волверстону, когда тот закончил. — Спасибо тебе, старый волк… спасибо, старина… Все это… неважно. Чего ты беспокоишься? Я уже не пират и никогда им не буду! Кончено! — Он ударил кулаком по столу, а глаза его яростно блеснули.

— Я приду к тебе опять, и мы с тобой потолкуем, когда у тебя в башке останется поменьше рома, — поднимаясь, сказал Волверстон. — Пока же запомни твердо мой рассказ о тебе и не вздумай опровергать мои слова. Не хватало еще, чтобы меня обозвали брехуном! Все они, и даже те, кто отплыл со мной из Порт-Ройяла, верят мне, понимаешь? Я заставил их поверить. А если они узнают, что ты действительно согласился принять королевский патент и решил пойти по пути Моргана, то…

— Они устроят мне преисподнюю, — сказал капитан, — и это как раз то, чего я стою!

— Ну, я вижу, ты совсем раскис, — проворчал Волверстон. — Завтра мы поговорим опять.

Этот разговор состоялся, но толку из него почти не вышло. С таким же результатом они разговаривали несколько раз в течение всего периода дождей, начавшихся в ночь после возвращения Волверстона. Старый волк сообразил, что капитан болеет вовсе не от рома. Ром был только следствием, но не причиной. Сердце Блада разъедала язва, и Волверстон хорошо знал природу этой язвы. Он проклинал все юбки на свете и ждал, чтобы болезнь прошла, как проходит все в нашем мире.

Но болезнь оказалась затяжной. Если Блад не играл в кости или не пьянствовал в тавернах Тортуги в такой компании, которой еще недавно избегал, как чумы, то сидел в одиночестве у себя в каюте на «Арабелле». Его друзья из губернаторского дома всячески пытались развлечь его. Особенно огорчена была мадемуазель д’Ожерон. Она почти ежедневно приглашала его к ним в дом, но Блад очень редко принимал ее приглашение.

Позднее, по мере приближения конца дождливого сезона, к нему стали обращаться его капитаны с проектами различных выгодных набегов на испанские поселения. Но ко всем предложениям он относился равнодушно. Вначале это вызывало недоумение, а когда установилась хорошая погода, недоумение перешло в раздражение.

В один из солнечных дней в каюту Блада вломился Кристиан — командир «Клото» — и с бранью потребовал, чтобы ему сказали, что он должен делать.

— Знаешь что, пошел ты к черту, — равнодушно ответил Блад, даже не выслушав его.

Взбешенный Кристиан ушел. А утром следующего дня его корабль снялся с якоря и ушел. Так был показан пример дезертирства, и вскоре от повторения этого примера не могли удержать своих корсаров даже преданные Бладу капитаны других кораблей. Но они не осмеливались пускаться в крупные операции, ограничиваясь мелкими налетами на одиночные суда.

Иногда Блад задавал себе вопрос, зачем он вернулся на остров Тортуга. Непрестанно думая об Арабелле, назвавшей его вором и пиратом, он поклялся себе, что корсарством заниматься больше не будет. Зачем же тогда он торчит здесь? И на этот вопрос он отвечал себе другим вопросом: ну, а куда же он может уехать?

У всех на глазах Блад терял интерес и вкус к жизни. Раньше он одевался почти щегольски и очень заботился о своей внешности, а сейчас на его щеках и подбородке, прежде всегда чисто выбритых, торчала черная щетина. Энергичное и загорелое лицо приняло нездоровый, желтоватый оттенок, а недавно еще живые синие глаза потускнели и стали безжизненными.

Только Волверстон, который знал о подлинных причинах этого печального перерождения Блада, рискнул однажды — и только однажды — поговорить с Бладом откровенно.

— Будет ли когда-нибудь этому конец, Питер? — проворчал старый верзила. — Долго ли ты еще будешь пьянствовать из-за этой хорошенькой дуры из Порт-Ройяла? Ведь она же не обращает на тебя никакого внимания! Гром и молния! Да если тебе нужна эта девчонка, так почему ты, чума тебя задави, не отправишься туда и не возьмешь ее?

Блад исподлобья взглянул на Волверстона, и в тускло-синих глазах его блеснул огонек… Но Волверстон, не обращая на это внимания, продолжал:

— Ей-богу, можно волочиться за девушкой, если из этого выйдет какой-то толк. Но я лучше сдохну, чем стану отравлять себя ромом из-за какой-то юбки. Это не в моем духе. Почему тебе не напасть на Порт-Ройял, если другие дела тебя не интересуют? Ты, конечно, можешь сказать, что это английский город и тому подобное. Но в этом городе распоряжается Бишоп, и среди наших ребят найдется немало головорезов, которые согласятся пойти с тобой хоть в ад, лишь бы схватить этого мерзавца за глотку. Я уверен в успехе этого предприятия. Нам нужно только дождаться дня, когда из Порт-Ройяла уйдет ямайская эскадра. В городе найдется немало добра, чтобы вознаградить наших молодцов, а ты получишь свою девчонку. Хочешь, я выясню настроение, поговорю с нашими людьми…

Блад подскочил, глаза его сверкнули, а побелевшее лицо исказила судорога:

— Если ты сейчас же не уберешься вон, то, клянусь небом, отсюда унесут твои кости! Как ты смеешь, паршивый пес, являться ко мне с такими предложениями? — И, разразившись ужаснейшими проклятиями, он вскочил на ноги, потрясая кулаками.

Волверстон, придя в ужас от этой ярости, не успел больше сказать ни слова и выбежал из каюты. А капитан Блад остался наедине с самим собой и со своими мыслями.

Но однажды в ясное солнечное утро на «Арабеллу» явился давний друг капитана — губернатор Тортуги. Его сопровождал маленький, пухленький человечек с добродушным выражением на любезной и несколько самоуверенной физиономии.

— Дорогой капитан, — заявил д’Ожерон, — я прибыл к вам с господином де Кюсси, губернатором французской части острова Гаити. Он желал бы переговорить с вами.

Из уважения к своему другу Блад вынул трубку изо рта и попытался протрезветь хотя бы немного. Потом он встал и поклонился де Кюсси.

— Прошу вас, — сказал он тоном любезного хозяина.

Де Кюсси ответил на поклон и принял приглашение сесть на сундук около окна, выходившего на корму.

— Вы командуете сейчас крупными силами, дорогой капитан, — заметил он.

— Да, у меня около восьмисот человек, — небрежно ответил Блад.

— Насколько мне известно, они уже немножко волнуются от безделья.

— Они могут убираться к дьяволу, если это им угодно.

Де Кюсси деликатно отправил в нос понюшку табаку.

— Я хочу вам предложить интересное дело, — сказал он.

— Ну что ж, предлагайте, — равнодушно ответил Блад.

Де Кюсси, чуть приподняв брови, скосил глаза на д’Ожерона. Поведение капитана Блада было отнюдь не обнадеживающим. Но д’Ожерон, сжав губы, энергично кивнул головой, и губернатор Гаити приступил к изложению своего предложения:

— Мы получили сообщение, что между Францией и Испанией объявлена война.

— Это не новость, — буркнул Блад.

— Я говорю официально, дорогой капитан. Я имею в виду не те неофициальные стычки и неофициальные грабительские действия, на которые мы здесь закрываем глаза. В Европе между Францией и Испанией идет война, настоящая война. Франция намерена перенести военные действия в Новый Свет. Для этой цели сюда идет из Бреста эскадра под командованием барона де Ривароля. У меня есть письмо от него, в котором он поручает оснастить вспомогательную эскадру и выставить отряд, не меньше чем в тысячу человек, для усиления его эскадры. Мое предложение, с которым я прибыл к вам по рекомендации нашего доброго друга д’Ожерона, сводится к тому, что вы, вместе с вашими людьми и кораблями, поступите к нам на французскую службу под командованием барона де Ривароля.

Блад взглянул на него уже с некоторым интересом — правда, еще очень слабым.

— Вы предлагаете нам пойти на французскую службу? — спросил он. — На каких условиях?

— В качестве капитана первого ранга для вас и с соответствующими рангами для ваших офицеров. Вы будете получать жалованье, положенное этому рангу, и будете иметь право, вместе с вашими людьми, на одну десятую долю всех захваченных трофеев.

— Мои люди вряд ли сочтут ваше предложение заманчивым. Они скажут, что могут сами отплыть отсюда завтра или послезавтра, разгромить какой-нибудь испанский город и оставить себе всю добычу.

— Да, но не забудьте о риске, связанном с такими пиратскими действиями. С нами же ваше положение будет вполне законным. У барона де Ривароля сильная эскадра, и вместе с ним вы сможете предпринимать операции в значительно более широком масштабе, чем те, какие осуществите сами. При совместных действиях одна десятая часть трофеев, пожалуй, будет побольше, чем вся стоимость трофеев, которые вы захватите одни.

Капитан Блад задумался. То, что ему предлагали, уже не было пиратством. Речь шла о законной службе под знаменем короля Франции.

— Я посоветуюсь со своими офицерами, — сказал он и послал за ними.

Они явились немедленно, и де Кюсси изложил им свое предложение. Хагторп заявил сразу же, что предложение приемлемо. Люди изнывают от затянувшегося безделья и, несомненно, согласятся пойти на службу, предлагаемую де Кюсси от имени короля Франции. Говоря это, Хагторп взглянул на мрачного Блада, который в знак согласия кивнул головой. Ободренные этим, они приступили к обсуждению условий. Ибервиль, молодой французский корсар, указал де Кюсси, что доля трофеев, предложенная им, слишком мала. Только за одну пятую долю трофеев, и не меньше, офицеры могли бы дать согласие от имени своих людей.

Де Кюсси расстроился. У него были точные инструкции, и превысить их он не имел права или же должен был взять на себя очень большую ответственность. Но корсары не уступали. Торг между ними и де Кюсси тянулся более часа, но после того, как он все же решился превысить свои полномочия, соглашение было составлено и подписано тут же. Корсары обязались к концу января быть в Пти Гоав, где к тому же времени ожидали прибытия эскадры де Ривароля.

А вслед за этим на Тортуге наступили дни кипучей деятельности: суда оснащались в дальний поход, заготавливалось мясо и другие продукты, грузились различные запасы, необходимые для военных действий. Во всей этой суматохе капитан Блад не принимал никакого участия, хотя прежде посвящал такой подготовке все свое время. Сейчас же он держался в стороне равнодушно и безучастно, согласившись участвовать в операциях под французским флагом, или, говоря точнее, уступив желанию своих офицеров только потому, что новое дело было обычной военно-морской службой, непосредственно не связанной с пиратством. Но служба, на которую он поступил, не вызывала у него никакого энтузиазма. Хагторп пытался протестовать против подобного отношения к делу. Но Блад ответил, что ему совершенно безразлично, отправятся ли они в Пти Гоав или в преисподнюю, поступят ли на службу к королю Людовику XIV или к самому сатане.

Глава 26

ДЕ РИВАРОЛЬ
В этом же отвратительном состоянии духа капитан Блад отплыл с острова Тортуга и прибыл, как было условлено, в бухту Пти Гоав. В таком же настроении он приветствовал барона де Ривароля, прибывшего наконец в середине февраля с эскадрой из пяти военных кораблей. Французы добирались сюда полтора месяца, так как их задержала неблагоприятная погода.

Де Ривароль вызвал Блада к себе, и капитан явился в замок Пти Гоав, где должна была состояться встреча. Барон, высокий горбоносый человек лет сорока, державшийся холодно и сухо, взглянул на Блада с явным неодобрением.

Вместе с капитаном пришли Хагторп, Ибервиль и Волверстон, но Ривароль не удостоил их даже взглядом. Де Кюсси предложил Бладу стул.

— Одну минуточку, господин де Кюсси. Мне кажется, что барон не заметил, что я здесь не один. Разрешите мне, сэр, представить вам моих спутников: капитан Хагторп с «Элизабет», капитан Волверстон с «Атропос», капитан Ибервиль с «Лахезис».

Барон надменно взглянул на капитана Блада, а потом высокомерно и чуть заметно кивнул головой каждому из представленных ему корсаров. Всем своим поведением он давал понять, что презирает их всех, и хотел, чтобы они это почувствовали. Поведение барона произвело на капитана Блада своеобразное действие — он был оскорблен таким приемом, и в нем заговорило чувство собственного достоинства, дремавшее в течение всего последнего времени. Ему стало стыдно за свой неряшливый вид, и это, вероятно, заставило его держаться еще более вызывающе. Жест, которым он поправил портупею, так, чтобы эфес его длинной шпаги оказался на виду у Ривароля, был почти намеком. Обращаясь к своим офицерам, Блад, указав рукой на стулья, стоявшие вдоль стены, сказал:

— Придвигайтесь ближе к столу, ребята. Вы заставляете барона ждать.

Корсары повиновались, а Волверстон при этом многозначительно ухмыльнулся. Выражение лица де Ривароля стало еще более надменным. Он считал для себя бесчестьем сидеть за одним столом с этими разбойниками, полагая, что корсары должны были выслушать его стоя, за исключением, возможно, только одного Блада. И чтобы подчеркнуть разницу между собой и корсарами, он сделал единственное, что ему еще оставалось, — надел шляпу.

— Вот это совершенно правильно, — дружески заметил Блад. — Я и не заметил, что здесь сквозит. — И он надел свою широкополую шляпу с плюмажем.

Де Ривароль от гнева заметно вздрогнул и какое-то мгновение, прежде чем открыть рот, сдерживал себя, чтобы не вспылить. Де Кюсси было явно не по себе.

— Сэр, — ледяным тоном заявил барон, — вы вынуждаете меня напомнить вам, что имеете звание капитана первого ранга и находитесь в присутствии генерала, командующего сухопутными и военно-морскими силами Франции в Америке. Я вынужден также напомнить вам, что вы обязаны с почтением относиться к человеку моего ранга.

— Счастлив заверить вас, — ответил Блад, — что это напоминание излишне. Я считаю себя джентльменом, хотя сейчас и не очень на него похожу, и как джентльмен всегда с уважением относился к тем, кого природа или фортуна поставила надо мной. Но вместе с этим, по моему мнению, надо уважать и тех, кто не имеет возможности возмутиться, если к ним проявляют неуважение. — Это был упрек, умело облеченный в такую форму, что к нему нельзя было придраться. Де Ривароль прикусил губу, а Блад, не давая ему возможности ответить, продолжал: — А если этот вопрос выяснен, то мы, может быть, перейдем к делу?

Де Ривароль угрюмо посмотрел на него.

— Да, пожалуй, это будет лучше, — сказал он и взял лист бумаги. — Эта копия соглашения, которое вы подписали вместе с господином де Кюсси. Я должен отметить, что, предоставив вам право на одну пятую часть захваченных трофеев, господин де Кюсси превысил свои полномочия. Он мог согласиться выделить вам не более, чем одну десятую долю.

— Этот вопрос касается только вас и де Кюсси.

— О нет! В этом заинтересованы и вы.

— Извините, генерал. Соглашение подписано, и для нас вопрос исчерпан. Из уважения к господину де Кюсси нам не хотелось бы выслушивать ваши упреки по его адресу.

— Не ваше дело, что я найду нужным ему сказать.

— Это то же самое, что говорю и я, генерал.

— Но, мой бог, мне кажется, вас должно интересовать, что мы не можем дать вам больше, чем одну десятую часть добычи! — Де Ривароль раздраженно ударил кулаком по столу: этот пират был дьявольски ловок в споре.

— А вы уверены, господин барон, что не можете дать?

— Уверен, что не дам!

Капитан Блад с презрением пожал плечами.

— В таком случае, — сказал он, — мне придется установить сумму, которая компенсирует нам потерю времени и нарушение наших планов в результате прибытия в Пти Гоав. Как только этот вопрос будет урегулирован, мы расстанемся друзьями, господин барон. Пока никто никакого вреда никому не причинил, как я полагаю.

— Черт вас возьми, что вы имеете в виду? — Барон встал из-за стола.

— Разве я неясно выразился? — удивленно спросил Блад. — Возможно, что я не очень бегло говорю по-французски, но…

— О, вы говорите по-французски достаточно бегло, господин пират! Но я не позволю вам валять дурака. Вы с вашими людьми поступили на службу к королю Франции. Вы имеете звание капитана первого ранга и, согласно этому званию, получаете жалованье, а ваши офицеры имеют звание лейтенантов. С этими рангами связаны не только обязанности, которые вам следует хорошенько изучить, но и наказания за невыполнение этих обязанностей, что вам также не мешает знать. Наказания эти иногда довольно суровы. Первейшая обязанность офицера — повиновение. Обращаю на это ваше внимание. Не воображайте себя моим союзником в намечаемых мною операциях. Вы только мои подчиненные. Надеюсь, вы поняли меня?

— О, конечно! — засмеялся капитан Блад. Этот конфликт, эта борьба с заносчивым генералом помогла Бладу быстро стать самим собой, и только одна мысль портила ему настроение — мысль о том, что он был небрит. — Уверяю вас, генерал, я ничего не забываю. Я, например, отлично помню чего нельзя сказать о вас, — что условия нашей службы определялись подписанным нами соглашением. По этому соглашению мы должны были получить пятую долю трофеев. Отказываясь от этого обязательства, вы аннулируете соглашение и, следовательно, отказываетесь использовать наши силы и опыт. А мы, разумеется, лишаемся чести служить под вашим командованием.

Три офицера Блада громко выразили свое одобрение. Прижатый к стене, де Ривароль гневно посмотрел на них.

— Практически… — робко начал де Кюсси.

— Практически все это ваша работа! — набросился на него барон, обрадовавшись, что нашелся наконец человек, на котором он мог выместить свое раздражение. — Вас следует наказать за это. Вы ставите меня в дурацкое положение.

— Итак, вы не можете выделить нам драгоценную часть трофеев, — заключил Блад спокойно. — В таком случае, нет никакой необходимости кричать на господина де Кюсси или наказывать его. Он не виноват в том, что на меньшую долю трофеев мы не соглашались. Так как вы заявили, что не можете пойти на предоставление нам большей доли, то мы удаляемся. Положение остается таким же, каким оно было бы, если бы господин де Кюсси точно придерживался ваших инструкций. Говоря по чести, вы аннулировали соглашение и потому не можете претендовать на наши услуги или задерживать наше отплытие.

— Говоря по чести? Что это значит? Вы намекаете на то, что я могу поступить бесчестно?

— Я ни на что не намекаю и не намерен больше спорить попусту, — ответил Блад. — Слово за вами, генерал: аннулируете вы соглашение или нет?

Командующий королевскими сухопутными и морскими силами Франции в Америке побагровел и, чтобы успокоиться, снова сел за стол.

— Я обдумаю этот вопрос, — сердито сказал он, — и уведомлю о своем решении.

Капитан Блад встал. Его офицеры последовали за ним.

— Честь имею откланяться, господин барон! — сказал Блад и удалился вместе со своими корсарами.

Вы понимаете, конечно, что за этим наступило несколько весьма неприятных минут для господина де Кюсси. От брани надменного де Ривароля вся самоуверенность слетела с него, как осенью слетают пушинки с одуванчика. Командующий королевскими армиями кричал на губернатора Гаити, как на мальчишку. Де Кюсси, защищаясь, приводил ту самую точку зрения, которую капитан Блад так замечательно уже изложил от его имени. Однако де Ривароль угрозами и бранью заставил его замолчать.

Исчерпав арсенал ругательств, он перешел к оскорблениям. По его мнению, де Кюсси не мог оставаться губернатором Гаити, и поэтому он сам решил исполнять губернаторские обязанности до времени своего отъезда во Францию. Исполнение обязанностей он начал с приказа выставить усиленную охрану вокруг замка де Кюсси.

Однако его непродуманные действия сразу же вызвали неприятности. Когда утром следующего дня на берег сошел Волверстон, одетый очень живописно, с цветным платком на голове, то какой-то офицер из состава только что высадившихся французских войск начал потешаться над старым волком. Волверстон высмеял офицера, пообещав надрать ему уши. Офицер вскипел и перешел к оскорблениям. В ответ на оскорбления Волверстон нанес обидчику такой удар, что француз свалился без памяти. Через час об этом уже было доложено де Риваролю, и барон тут же приказал арестовать Волверстона и поместить под стражу в замок.

А еще через час, когда барон и де Кюсси сели обедать, негр-лакей доложил им о приходе капитана Блада. После того как де Ривароль раздраженно согласился его принять, в комнату вошел элегантно одетый джентльмен. На нем был дорогой черный камзол, отделанный серебром. Его смуглое, с правильными чертами лицо было тщательно выбрито. На воротник из тонких кружев падали длинные локоны парика. В правой руке джентльмен держал широкополую черную шляпу с плюмажем из красных страусовых перьев, а в левой — трость из черного дерева. Подвязки с пышными бантами из лент поддерживали его шелковые чулки. Черные розетки на башмаках были искусно отделаны золотом.

Де Ривароль и де Кюсси не сразу узнали Блада. Он выглядел сейчас на десять лет моложе. К нему полностью вернулось чувство прежнего достоинства, и даже внешностью он хотел подчеркнуть свое равенство с бароном.

— Я пришел не вовремя, — вежливо извинился он. — Сожалею об этом, но мое дело не терпит отлагательств. Речь идет, господин де Кюсси, о капитане Волверстоне, которого вы арестовали.

— Арестовать Волверстона приказал я, — заявил де Ривароль.

— Да? А я полагал, что губернатором острова Гаити является господин де Кюсси.

— Пока я здесь, высшая власть принадлежит мне, — самодовольно заявил барон.

— Приму к сведению. Но вы, вероятно, не знаете, что здесь произошла ошибка.

— Ошибка?

— Да, ошибка. Это подходящее слово, так как оно избавляет нас от лишних споров, но вообще-то оно слишком мягко. Ваши люди, господин де Ривароль, арестовали невинного. Виноват французский офицер, который вел себя вызывающе и нагло, а задержанным оказался капитан Волверстон. Прошу немедленно отменить ваше распоряжение.

Де Ривароль в гневе выпучил на него свои черные глаза, а его ястребиное лицо покрылось багровым румянцем.

— Это… н-нагло, это… н-недопустимо! — На этот раз генерал так рассвирепел, что начал даже заикаться.

— Вы напрасно тратите слова, господин барон. Мы с вами в Новом Свете. Это не пустое название. Здесь все ново для человека, выросшего среди предрассудков Старого Света. У вас, разумеется, еще не было времени понять всю его новизну, поэтому я не обращаю внимания на ваши оскорбительные выражения. Но справедливость и в Новом Свете и в Старом остается одним и тем же понятием. Несправедливость так же нетерпима здесь, как и там. Сейчас справедливость требует освобождения моего офицера и наказания вашего. Вот эту справедливость я покорно прошу вас осуществить.

— Покорно? — едва сдерживая себя от гнева, медленно произнес де Ривароль. — Покорно?

— Именно так, барон. Но в то же время хочу напомнить вам, генерал, что в моем распоряжении восемьсот корсаров, а у вас только пятьсот солдат. Господин де Кюсси легко подтвердит, что один корсар в бою стоит по меньшей мере трех солдат. Я совершенно откровенен с вами, барон. Либо вы немедленно освобождаете капитана Волверстона, либо я сам приму меры для его освобождения. Последствия будут, конечно, ужасными, но вы можете их предупредить одним словом. Вы, господин барон, представляете здесь высшую власть, и от вас зависит, какой выбор сделать.

Де Ривароль побледнел как полотно. За всю его жизнь никто так дерзко не разговаривал с ним и не проявлял такого неуважения. Но барон счел за лучшее сдержаться:

— Буду признателен, если вы подождете в приемной, господин капитан. Я переговорю с господином де Кюсси.

Как только за капитаном закрылась дверь, вся ярость барона снова обрушилась на голову де Кюсси:

— Так вот каковы люди, взятые вами на королевскую службу! И этот Блад! Капитан первого ранга! Позор! Он не только не желает повиноваться, но еще и диктует! Какое объяснение вы можете мне дать? Предупреждаю, что я очень недоволен вами. Более того, я просто взбешен!

Хотя вся самоуверенность де Кюсси давно уже исчезла, но он вытянулся и надменно произнес:

— Ни ваш ранг, господин генерал, ни факты не дают вам права упрекать меня. Я привлек вам на службу именно тех людей, которых вы хотели привлечь. Не моя вина, что вы не умеете обращаться с ними. Капитан Блад вам ясно сказал, что мы находимся в Новом Свете.

— Так, так! — злобно ухмыльнулся де Ривароль. — Вы еще осмеливаетесь утверждать, что я виноват! Мне это начинает нравиться. По-вашему, здесь Новый Свет и, надо полагать, новые понятия и новые порядки. Но так не будет! Я заставлю ваш Новый Свет приспособиться ко мне! — начал угрожать барон и тут же прервал угрозы, вспомнив о капитане Бладе. — Сегодня я еще соглашусь с вами, де Кюсси. Но не завтра! А сейчас вы, знаток варварских порядков Нового Света, скажите, что нам делать?

— Господин барон! Арест корсарского капитана был глупостью. Держать его под арестом будет безумием. Мы не можем силой отвечать на силу, потому что мы слабее.

— Замечательно! Тогда соблаговолите мне ответить, что же мы будем делать в дальнейшем? Значит, я буду обязан подчиняться этому капитану Бладу? Значит, операция, которую мы предпринимаем, будет проводиться, как он этого пожелает? Короче, должен ли я, представитель короля Франции в Америке, быть в зависимости у этих мерзавцев?

— О, совсем нет. Я рекрутирую добровольцев на острове Гаити и набираю отряд негров. Когда я это сделаю, наши силы возрастут до тысячи человек.

— Так почему же, в таком случае, нам не отказаться сейчас же от услуг пиратов?

— Потому что они явятся острием любого оружия, которое мы выкуем. В военных действиях того типа, что нам предстоит вести, они очень искусны, и заявление капитана Блада, которое вы слыхали, — не пустая похвальба. Один корсар на самом деле стоит трех солдат, а может быть, и четырех. А тогда у нас будет достаточно своих людей, чтобы держать корсаров в руках. Должен добавить, что у них есть твердое понятие о чести. Если мы выполним свои обязательства, корсары не причинят нам никаких неприятностей. Я даю вам в этом свое слово, так как знаю их не первый год.

— Хорошо, я вам верю, — сказал барон, спасая свой престиж. — Будьте добры пригласить сюда этого капитана.

Блад с достоинством вошел в комнату. Его уверенный вид раздражал де Ривароля, но он скрыл свое раздражение под маской суровой любезности.

— Вот что, капитан: я посоветовался с губернатором и допускаю возможность ошибки, но, будьте уверены, справедливость восторжествует. Я сам буду председательствовать на совете, в который войдут два моих старших офицера, вы и один из ваших офицеров. Мы сразу же проведем беспристрастное расследование, и виновный, то есть тот, кто затеял ссору, будет наказан.

Капитан Блад поклонился. Без острой необходимости ему вовсе не хотелось прибегать к крайним мерам.

— Превосходно, господин барон. Разрешим тогда еще один вопрос. Я хотел бы знать: подтверждаете ли вы наше соглашение или аннулируете его?

Глаза де Ривароля сузились. Он целиком был поглощен мыслью о том, что сказал ему де Кюсси: корсары должны стать острием любого оружия, которое он выкует. Отказаться от них было немыслимо. Несомненно, он допустил тактическую ошибку, торгуясь с Бладом. Отказ от соглашения всегда связан с потерей престижа. Торговаться с корсарами явно не следовало. Ведь де Кюсси набирал сейчас добровольцев, укрепляя французский отряд. Когда эти волонтеры станут реальной силой, то вопрос о распределении трофеев можно будет пересмотреть. А пока необходимо отступить как можно приличнее.

— Я думал также и об этом, — сказал он. — Мое мнение, разумеется, остается прежним. Но мы обязаны выполнять обязательства, данные де Кюсси от нашего имени. Поэтому я подтверждаю соглашение, сэр.

Капитан Блад снова поклонился. Де Ривароль тщетно искал на его твердо сжатых губах хотя бы какое-то подобие торжествующей улыбки, однако лицо корсара по-прежнему оставалось бесстрастным.

В тот же день Волверстон был освобожден, а его обидчик приговорен к двум месяцам ареста. Справедливость была восстановлена. Но такое начало не предвещало ничего хорошего, и дурное продолжение не замедлило последовать.

Спустя неделю Блад вместе со своими офицерами был вызван на совет, собравшийся для обсуждения плана операций против Испании. Де Ривароль изложил свой проект нападения на богатый испанский город Картахену. Капитан Блад не мог скрыть своего изумления. Когда барон раздраженно спросил, что его так удивляет, Блад высказался совершенно откровенно:

— Если бы я командовал французскими вооруженными силами в Америке, у меня не было бы никаких сомнений или колебаний, как лучше принести пользу моему королю и французскому народу. Для господина де Кюсси и для меня совершенно ясно, что сейчас нужно немедленно захватить испанскую часть острова Гаити и сделать весь этот плодородный и чудесный остров собственностью Франции.

— Это можно сделать потом, — ответил де Ривароль. — А я хочу начать с Картахены.

— Вы хотите сказать, сэр, что, отправляясь в эту авантюрную экспедицию через все Карибское море, мы должны пренебречь тем, что лежит здесь, у самых наших дверей. В наше отсутствие испанцы могут вторгнуться во французскую часть острова Гаити. Если же мы разгромим испанцев здесь, на месте, то эта опасность исчезнет. Франция получила бы вдобавок к своим владениям в Вест-Индии такую колонию, на которую зарятся многие страны. Эта операция не представляет больших трудностей, и ее можно провести очень быстро. А после этого у нас будет достаточно времени, чтобы решить, чем заняться дальше. Мне кажется, что надо начинать именно с такой операции.

Он умолк. Воцарилось молчание. Де Ривароль сидел в кресле, покусывая кончик гусиного пера. Наконец он откашлялся, чтобы прочистить горло, и спросил:

— Кто еще придерживается мнения капитана Блада?

Никто ему не ответил. Офицеры де Ривароля, запуганные бароном, молчали. Сторонники Блада, со своей пиратской точки зрения, естественно, одобряли выбор Картахены, так как там было значительно больше добычи, но из уважения к своему вожаку также помалкивали.

— Вы, кажется, одиноки в своем мнении, — с кислой улыбкой заметил барон.

Капитан Блад внезапно рассмеялся. Но в его смехе было больше гнева, чем презрения. Его расчеты покончить с пиратством не оправдались. Выходило так, что он обманывал себя. Только уверенность, что на французской службе его не заставят делать что-либо позорное, вынудила его согласиться пойти под знамена Франции. И вот теперь этот напыщенный, гордый, заносчивый генерал французской армии предлагает самый настоящий грабительский рейд. Под предлогом законных военных действий генерал хотел совершить обыкновенный пиратский налет.

Де Ривароль, заинтригованный этим взрывом веселья, сердито нахмурился:

— Почему вы смеетесь, черт возьми!

— Да потому, что все это чертовски смешно, господин барон. Вы, командующий королевскими сухопутными и морскими силами Франции в Америке, предлагаете мне пиратский рейд, а я, пират, отстаиваю необходимость операции, которая сделала бы честь Франции. Не находите ли вы, что это очень смешно?

Де Ривароль побагровел от гнева. Он вскочил как ошпаренный, и все, кто был вместе с ним в комнате, поднялись со своих мест. Только де Кюсси продолжал сидеть, и на его лице блуждала мрачная улыбка. Он так же, как и Блад, читал мысли барона, словно в открытой книге, и так же, как Блад, презирал алчного генерала.

— Господин пират, — хрипло произнес де Ривароль, — неужели мне надо напоминать, что я ваш начальник?

— Мой начальник? Вы? Силы небесные! Да вы самый настоящий пират! И на сей раз, перед всеми этими джентльменами, которые имеют честь служить королю Франции, вы услышите всю правду о себе. Мне, «пирату и морскому разбойнику», приходится доказывать вам здесь, в чем состоят интересы и честь Франции. Вы же, французский генерал, — пренебрегая всем этим, намереваетесь тратить предоставленные в ваше распоряжение средства на авантюру, не имеющую никакого значения для Франции. Вы хотите пролить кровь французов и захватить город, который нельзя удержать. Вы идете на это с целью личного обогащения, зная, что в Картахене много золота. Такое поведение вполне достойно торгаша, который пытается урвать хоть кусочек из нашей доли добычи и выторговывает уступки уже после подписания договора. Если я не прав, пусть господин де Кюсси скажет об этом. Если я ошибаюсь, докажите мне это, и я извинюсь перед вами. А сейчас я ухожу, не желая принимать участия в таком совете. Я пошел на службу к королю Франции, намереваясь честно выполнять свои обязательства. Честная служба, по-моему, несовместима с налетами и грабежами, и я не могу согласиться с напрасными потерями человеческих жизней и средств. Ответственность целиком ляжет на вас, генерал, и только на вас. Я хочу, чтобы господин де Кюсси передал мое мнение французскому правительству. Я буду, разумеется, выполнять ваши приказы, поскольку наше соглашение действует, а если вам кажется, что вы оскорблены моими словами, то я всегда к вашим услугам. Имею честь откланяться, господин барон!

Он ушел, и вместе с ним ушли все три преданных ему офицера, хотя они считали, что Блад сошел с ума.

Де Ривароль был похож на рыбу, вытащенную из воды. От неприкрашенной правды, которую его заставили выслушать, он задыхался и не мог говорить. Придя в себя, он бурно поблагодарил небо, что капитан Блад избавил совет от своего дальнейшего присутствия. Внутренне же де Ривароль сгорал от стыда и ярости. С него сорвали маску, и его, командующего королевскими морскими и сухопутными силами Франции в Америке, сделали посмешищем…

Тем не менее в середине марта они все же отплыли в Картахену. Отряд под личным командованием де Ривароля, усиленный добровольцами и неграми, насчитывал около тысячи двухсот человек.

Де Ривароль полагал, что, располагая такими силами, он в случае необходимости сумеет заставить корсаров повиноваться.

Внушительную эскадру де Ривароля возглавлял мощный восьмидесятипушечный флагманский корабль «Викторьез». Каждый из четырех других французских кораблей не уступал по своим боевым качествам «Арабелле» Блада с ее сорока пушками. За эскадрой шли корсарские корабли — «Элизабет», «Лахезис» и «Атропос», а также двенадцать фрегатов, груженных запасами, не считая лодок, которые тянулись на буксире.

По пути они чуть не столкнулись с ямайской эскадрой полковника Бишопа, которая вышла к острову Тортуга через два дня после того, как корабли де Ривароля проследовали в южном направлении.

Глава 27

КАРТАХЕНА
Французская эскадра, сдерживаемая сильными встречными ветрами, пересекла Карибское море и только в начале апреля смогла лечь в дрейф в виду Картахены. Для обсуждения плана штурма де Ривароль созвал на борту своего флагманского судна капитанов всех кораблей.

— Внезапность — первое дело, господа, — заявил он собравшимся. — Мы захватим город до того, как он сможет приготовиться к обороне, и таким образом не дадим испанцам возможности увезти в глубь страны находящиеся там ценности. Я предполагаю сегодня с наступлением темноты высадить к северу от города отряд, который сможет выполнить это задание. — И он подробно изложил детали разработанного им плана.

Офицеры де Ривароля выслушали его почтительно и с одобрением. Блад не скрывал своего презрения к этому плану, потому что был единственным человеком среди присутствующих, который точно знал, что надо делать. Два года назад он сам намечал налет на Картахену и произвел обстоятельную рекогносцировку. А предложения барона основывались только на знакомстве с картами.

В географическом и стратегическом отношении город Картахена расположен очень своеобразно. Он представляет собой четырехугольник, выходящий своей южной стороной к внутреннему рейду, являющемуся одним из двух морских подступов к городу. С востока и севера город прикрыт холмами. Доступ на внешний рейд проходит через защищенный фортом узкий пролив, известный под названием Бока Чика, или Маленькая Горловина. Длинная, узкая коса, покрытая густым лесом, выдается на запад и служит естественным молом Картахены. А ближе к внутреннему рейду лежит еще одна полоска земли, расположенная под прямым углом к естественному молу, и тянется на восток по направлению к материку. Неподалеку от материка эта полоска обрывается, образуя очень узкий, но глубокий канал, который служит своеобразными воротами в безопасный внутренний рейд. Проход защищен сильным фортом. К востоку и северу от Картахены лежит материк, не представляющий для нас никакого интереса. Но на западе и северо-западе город, так хорошо охраняемый с других сторон, непосредственно выходит к морю и, помимо невысоких каменных стен, не имеет других видимых укреплений. Однако эта видимость была обманчивой, и де Ривароль, составляя свой план, был полностью введен в заблуждение этой видимостью легкого захвата города с ничем не защищенной стороны.

Когда барон сообщил, что корсарам предоставляется честь быть первым отрядом, штурмующим город по разработанному им плану, Блад вынужден был объяснить ему, с какими трудностями им придется встретиться.

Капитан саркастически улыбался, слушая сообщение де Ривароля об оказании такой чести корсарам. Это было именно то, чего он и ожидал. Корсарам доставался весь риск, а Риваролю — весь почет, слава и вся добыча.

— Честь, которую вы так любезно нам оказываете, я должен отклонить, — холодно заметил капитан.

Волверстон что-то буркнул в знак одобрения, а Хагторп кивнул головой. Ибервиль, так же как и все, возмущался высокомерием своего соотечественника, никогда не ставя под сомнение правоту своего капитана. Присутствующие французские офицеры с высокомерным удивлением уставились на вожака корсаров, а де Ривароль спросил вызывающе:

— Что? Вы отклоняете? Вы говорите, что отказываетесь выполнить мой приказ?

— Как я понимаю, господин барон, вы созвали нас обсудить план штурма.

— О нет, господин капитан. Я вызвал вас для получения моего приказа. Мной все уже продумано и решено. Надеюсь, что теперь вы понимаете?

— Да, я-то понимаю! — засмеялсяБлад. — А вот понимаете ли вы? — И, не давая барону возможности задать вопрос, Блад продолжал: — Вы все уже продумали и все решили? Но, если ваше решение не основано на желании погубить большую часть моих людей, вы сейчас же измените его, как только узнаете то, что известно мне. Картахена кажется вам очень уязвимой с северной стороны, где она выходит к морю. А не возникал ли у вас, господин барон, законный вопрос: почему испанцы, строившие этот город, постарались так укрепить его с юга и оставили его таким незащищенным с севера?

Де Ривароль ничего не ответил, потому что в самом деле вынужден был задуматься.

— Испанцы совсем не такие уж болваны, какими вы их себе представляете, — продолжал Блад. — Два года назад, готовясь к рейду на Картахену, я провел рекогносцировку города. Вместе с несколькими дружественными индейцами-торговцами, переодевшись индейцем, я явился туда и провел в городе целую неделю, досконально изучая все подходы к нему. С той стороны, где город кажется таким соблазнительно доступным для штурма, испанцы защищены мелководьем. Оно простирается более чем на полмили от берега и не дает возможности кораблям приблизиться настолько, чтобы огонь их пушек мог нанести ущерб городу.

— Но мы высадим десант на каноэ, пирогах и плоскодонных лодках! — нетерпеливо воскликнул один из офицеров.

— Даже в самую спокойную погоду прибой помешает осуществить вам такую операцию, — возразил ему Блад. — И следует также иметь в виду, что мы не сможем прикрывать наш десант огнем корабельных пушек. Людям будет угрожать опасность от своей же собственной артиллерии.

— Если мы проведем атаку ночью, ее не придется прикрывать огнем пушек, — сказал де Ривароль. — Ваш отряд будет на берегу еще до того, как испанцы успеют опомниться.

— Вы исходите из того, что в Картахене живут только ослы и слепые. Неужели вы полагаете, что они уже не сосчитали наши паруса и не задали себе законного вопроса: кто мы такие и зачем сюда пожаловали?

— Но если они считают себя в безопасности с севера, как вы утверждаете, — нетерпеливо воскликнул барон, — то это чувство безопасности и усыпляет их!

— Оно не усыпляет их, барон, а напротив — не обманывает. Всякая попытка высадиться с этой стороны моря обречена на неудачу самой природой.

— И все же мы сделаем такую попытку! — упрямо настаивал барон, так как его высокомерие не позволяло ему уступить в чем-либо в присутствии своих подчиненных.

— Ну что ж, — сказал капитан Блад, — если вас не убеждают мои слова, действуйте. Это, конечно, ваше право. Но я не поведу своих людей на верную смерть.

— А если я прикажу вам… — начал было барон.

— Послушайте, барон! — бесцеремонно прервал его Блад. — Нас привлекли на службу не только из-за тех сил, которыми мы располагаем, но и учитывая наши знания и опыт в военных действиях такого характера. Я предоставляю в ваше распоряжение мой личный опыт и знания и добавлю еще, что в свое время я отказался от намеченного мною нападения на Картахену, так как не располагал достаточными силами, чтобы захватить гавань — единственные ворота города. Теперь же наши силы делают выполнение такой задачи возможным.

— Да, но пока мы будем заняты этой военной операцией, испанцы вывезут из города большую часть богатств. Мы должны напасть на них внезапно.

Капитан Блад пожал плечами:

— С точки зрения пирата, ваши соображения, конечно, очень убедительны. Так в свое время думал и я. Но если вы заинтересованы в том, чтобы сбить спесь с испанцев и водрузить флаг Франции на фортах этого города, то потеря части богатств не должна серьезно вас беспокоить.

Де Ривароль прикусил губу. Мрачно и с ненавистью он посмотрел на корсара, который так независимо держал себя.

— А если я прикажу действовать вам? — спросил он. — Отвечайте мне на этот вопрос! Кто, в конце концов, командует этой экспедицией — вы или я?

— Ну, знаете, вы мне просто надоели, — сказал капитан Блад и быстро повернулся к де Кюсси, который чувствовал себя очень неловко и сидел как на иголках. — Господин губернатор, подтвердите наконец генералу, что я прав!

Де Кюсси очнулся от своего унылого раздумья:

— В связи с тем, что капитан Блад представил…

— К черту! — заревел де Ривароль. — Выходит так, что вокруг меня одни только трусы. Послушайте, вы, господин капитан! Вы боитесь вести эту операцию, и поэтому командовать ею буду я. Погода стоит хорошая, и мы успешно высадимся на берег. Если это будет так — а это так и будет, — то завтра вам придется выслушать кое-что малоприятное. Я слишком великодушен, сэр! — Он сделал величественный жест рукой. — Разрешаю вам удалиться.

Де Риваролем руководили глупое упрямство и тщеславие, и он, конечно, получил вполне заслуженный урок. Во второй половине дня эскадра подошла поближе к берегу. Под покровом темноты триста человек, из которых двести были неграми (то есть все негры, участвовавшие в экспедиции), отправились на берег в каноэ, пирогах и лодках. Де Ривароль вынужден был взять на себя личное командование десантным отрядом, хотя это совсем не прельщало его.

Первые шесть лодок, подхваченные прибоем и брошенные на скалы, превратились в щепки еще до того, как находившиеся в них люди смогли броситься в воду. Грохот волн, разбивающихся о камни, и крики утопающих послужили убедительным сигналом для экипажей других лодок. Командующий десантом барон сразу же отдал приказ уходить из опасной зоны и заняться спасением утопающих. Эта авантюра обошлась недешево: погибло около пятидесяти человек и было потеряно шесть лодок с боеприпасами.

Де Ривароль вернулся на свой корабль взбешенным, но отнюдь не поумневшим. Он не принадлежал к числу тех людей, которые становятся мудрее в результате жизненного опыта. Он гневался на все и на всех и от огорчения тут же завалился спать.

На рассвете его разбудили раскаты пушечных залпов. Выбежав на корму в ночном колпаке и в ночных туфлях, барон увидел странную картину, от которой его ярость удвоилась. Четыре корсарских корабля, подняв все паруса, совершали непонятные маневры, находясь приблизительно в полумиле от Бока Чика и почти на таком же расстоянии от французской эскадры. Временами, окутываясь клубами порохового дыма, они обстреливали залпами большой круглый форт, защищавший узкий канал — вход на рейд. Пушки форта отвечали энергично, однако корсары маневрировали парусами и стреляли с такой исключительной точностью, что их огонь накрывал защитников форта в тот самый момент, когда они перезаряжали пушки. Произведя залп, корсарские корабли круто поворачивались, так, что канониры форта видели перед собой движущуюся мишень в виде кормы или носа кораблей противника. Маневрирование это производилось настолько искусно, что за одну-две секунды перед самым залпом испанцев пиратские корабли выстраивались только в перпендикулярной позиции к форту, так, что мачты кораблей сливались в одну линию.

Бормоча под нос проклятия, де Ривароль наблюдал за боем, по собственной инициативе начатым Бладом. Офицеры «Викторьез» столпились здесь же, на корме, и, когда наконец к ним присоединился де Кюсси, барон уже не мог больше сдерживать душившее его негодование. Собственно говоря, де Кюсси сам навлек на себя эту бурю. Он подошел к барону, потирая руки и всем своим видом выражая удовлетворение энергичными действиями тех, кого он привлек на службу.

— Ну как, господин де Ривароль, — засмеялся он, — не находите ли вы, что этот Блад блестяще знает дело, а? Он водрузит знамя Франции на этом форту еще до завтрака.

Барон с рычанием резко повернулся к нему:

— Вы говорите, что он знает свое дело, да? У вас не хватает ума понять, что его дело — выполнять мои приказы! Разве я отдавал такой приказ, черт возьми? Когда все это кончится, я разделаюсь с ним за его самочинство.

— Позвольте, господин барон, но его действия будут полностью оправданы, если принесут удачу.

— Оправданы? О дьявольщина! Да разве можно оправдать самовольные поступки солдата?! — вспылил барон, взглянув на своих офицеров, также ненавидевших Блада.

А сражение корсаров с испанцами продолжалось. Форт получил серьезные повреждения. Однако и корабли Блада, несмотря на свои искусные маневры, сильно пострадали от огня форта. Планшир правого борта «Атропос» был превращен в щепки, и одно из крупных ядер разорвалось в кормовой каюте корабля. На «Элизабет» была серьезно повреждена носовая часть, а на «Арабелле» сбита грот-мачта. К концу боя и «Лахезис» вышла из строя.

Барон явно наслаждался этим зрелищем.

— Молю небо, чтобы испанцы потопили все эти мерзкие корабли!

Но небо не слышало его молитв. Едва он произнес эти слова, как раздался ужасный взрыв, и половина форта взлетела на воздух. Одно из корсарских ядер попало в пороховой погреб.

Часа через два после боя капитан Блад, спокойный и нарядный, будто он только что вернулся с бала, ступил на квартердек «Викторьез». Его встретил де Ривароль, все еще в халате и в ночном колпаке.

— Разрешите доложить, господин барон, что мы овладели фортом на Бока Чика. На развалинах башни развевается знамя Франции, а эскадре открыт доступ в гавань.

Де Ривароль вынужден был сдержать свой гнев, хотя он почти задыхался от него. Его офицеры так бурно выражали свой восторг, что разносить Блада ему было просто неудобно. Но глаза его по-прежнему сохраняли злобное выражение, а лицо было бледным от ярости.

— Вам повезло, господин Блад, — сказал он, — что бой выигран. В случае неудачи вам пришлось бы жестоко поплатиться. В другой раз извольте ждать моих приказов, так как может случиться, что у вас не будет таких хороших оправданий, как сегодня.

Блад улыбнулся, сверкнув белыми зубами, и поклонился:

— Сейчас я был бы рад получить ваш приказ, генерал, чтобы развить наше преимущество. Надеюсь, вы понимаете, насколько важна в данный момент быстрота действий.

Ривароль растерянно взглянул на него: в своем гневе барон совершенно забыл о том, что необходимо руководить развертывающимися операциями.

— Зайдите ко мне в каюту! — властно приказал он Бладу, но тот остановил его.

— Я полагаю, генерал, что нам лучше переговорить здесь, когда перед вами, как на карте, открыта вся сцена наших предстоящих действий. — Он указал рукой на лагуну, на окружающую ее местность и на большой город, расположенный в некотором отдалении от берега. — Если это не будет расценено, как моя самонадеянность, я хотел бы сделать предложение… — Он умолк.

Де Ривароль пристально посмотрел на него, подозревая насмешку, но смуглое лицо корсара было невозмутимым, а его проницательные глаза спокойными.

— Ну ладно, послушаем, — милостиво согласился барон.

Блад указал на форт при входе на внутренний рейд, башни которого скрывались за пальмами, качавшимися на узкой полосе земли. Он заявил, что этот форт вооружен значительно слабее, чем внешний форт, который они уже захватили. Но вместе с тем и канал здесь сужается, и чтобы пройти по каналу, необходимо захватить это укрепление. Он предложил, чтобы французские корабли, войдя на внешний рейд, начали оттуда бомбардировку форта, а тем временем триста корсаров с пушками высадятся на восточном берегу лагуны позади острова, густо заросшего душистыми деревьями. Как только начнется бомбардировка с моря, пираты бросятся на штурм форта с тыла. Блад полагал, что испанцы не смогут долго сопротивляться. После этого отряд де Ривароля останется в форту, а Блад со своими людьми продолжит наступление и захватит церковь Нуэстра Сеньора де ля Попа, стоящую на высоком холме к востоку от города. Захватив эту возвышенность, они будут контролировать единственную дорогу из Картахены в глубь страны и отрежут путь испанцам, которые не смогут вывезти из города ценности.

Как Блад рассчитывал, так и произошло: последний аргумент оказался для Ривароля самым убедительным. До этого барон надменно слушал корсара, намереваясь раскритиковать его предложение, но здесь он, приняв озабоченный вид, снизошел до того, что похвалил план Блада и приказал немедленно начать бомбардировку форта.

Нам нет нужды описывать здесь все подробности этой операции. Из-за ошибок французских командиров она прошла не совсем гладко, и пушечным огнем форта были потоплены два французских корабля. Но к вечеру, благодаря неукротимой ярости пиратов при штурме с тыла, форт сдался. Еще до наступления ночи Блад вместе со своими людьми захватил господствующую над городом высоту Нуэстра Сеньора де ля Попа и поставил там несколько пушек.

К середине следующего дня Картахена послала де Риваролю предложение о капитуляции.

Надувшись от гордости за победу, которую он целиком приписывал себе, барон продиктовал условия капитуляции. Он потребовал сдать все деньги, товары и все общественные ценности. Жителям была предоставлена возможность либо остаться в городе, либо уходить, но те, кто хотел уйти, обязаны были полностью сдать все свое имущество, а оставшиеся сдавали только половину и становились подданными короля Франции. Де Ривароль обещал пощадить молитвенные дома и церкви, но потребовал, чтобы они представили ему отчеты о всех имеющихся у них суммах и ценностях.

Картахена приняла эти условия, так как другого выхода у нее не было. На следующий день, 5 апреля, де Ривароль вошел в город, объявив его французской колонией и назначив ее губернатором де Кюсси. После этого он проследовал в кафедральный собор, где в честь победы была отслужена благодарственная обедня. Все это было только передышкой, так как после этих церемоний де Ривароль приступил к грабежу. Захват Картахены французами отличался от обычного пиратского налета только тем, что солдатам под страхом строжайших наказаний было категорически запрещено заходить в дома горожан. Однако в действительности этот гуманный приказ был издан не для защиты личности и имущества побежденных. Де Ривароль беспокоился о том, чтобы какой-либо дублон из огромного потока богатств не уплыл в карман солдат. Но едва лишь этот поток золота прекратился, как барон снял все ограничения и отдал город на разграбление своим солдатам. Они растащили имущество и той части горожан, которые стали французскими подданными, хотя де Ривароль обещал им неприкосновенность и защиту.

Добыча была колоссальной. На протяжении четырех дней более ста мулов перевозили награбленное золото из города в порт, и оттуда оно переправлялось на корабли.

Глава 28

«ЧЕСТНОСТЬ» ГОСПОДИНА ДЕ РИВАРОЛЯ
Капитан Блад во время капитуляции и после нее занимал возвышенность Нуэстра Сеньора де ля Попа, ничего не зная о том, что происходило в Картахене. Пираты отлично понимали свою роль во взятии города, в котором оказалось так много богатств. И тем не менее капитана даже не пригласили на военный совет, где барон де Ривароль определял условия капитуляции.

В другое время Блад не стерпел бы такого пренебрежения. Но сейчас, порвав с пиратством, он довольствовался тем, что свое презрение выражал насмешливой улыбкой. Однако его офицеры, а тем более матросы, продолжавшие оставаться пиратами, были настроены совершенно иначе. Блад смог успокоить корсаров лишь обещанием немедленно переговорить с бароном де Риваролем.

Он нашел генерала в одном из больших домов города, гудевшем, как пчелиный улей. Это была созданная бароном канцелярия, регистрировавшая доставленные сюда ценности и проверявшая кассовые книги торговых фирм для точного определения сумм, подлежащих сдаче. Окруженный клерками, де Ривароль, рассевшись, как купец, проверял гроссбухи и подсчитывал цифры, чтобы убедиться, не утаили ли побежденные хотя бы одно песо. Это занятие, откровенно говоря, мало подходило для командующего королевскими сухопутными и морскими силами Франции в Америке, но де Ривароля эти торгашеские операции увлекали гораздо больше, нежели военные. С нескрываемым раздражением он вынужден был прервать их, когда в канцелярии появился капитан Блад.

— Здравствуйте, господин барон! — приветствовал его Блад. — Мне нужно откровенно поговорить с вами, как бы это ни было вам неприятно, мои люди на грани бунта!

Де Ривароль высокомерно приподнял брови:

— Капитан Блад, я также должен откровенно поговорить с вами, как бы это ни было неприятно вам. За бунт будете отвечать лично вы и ваши офицеры. Кроме того, вы ошибаетесь, разговаривая со мной тоном союзника. С самого начала я дал вам ясно понять, что вы только мой подчиненный. И пустых разговоров, как вы знаете, я не терплю.

Капитан Блад с трудом сдержал себя. Но он отлично понимал, что рано или поздно ему придется сбить спесь с этого высокомерного петуха.

— Вы можете определять мое положение, как вам заблагорассудится, генерал, — сказал он. — Пустые разговоры меня тоже не интересуют. Речь идет о соглашении, подписанном двумя сторонами. Мои люди не удовлетворены.

— Чем они не удовлетворены? — спросил барон с презрением.

— Вашей честностью, барон де Ривароль.

Пощечина вряд ли оказала бы более сильное действие на барона. Он вскочил из-за стола, глаза его засверкали, лицо побледнело. Клерки за столом с ужасом ожидали взрыва. Молчание продолжалось несколько минут. Наконец де Ривароль, едва сдерживаясь, воскликнул:

— Вы сомневаетесь в моей честности? Вы и грязные воры, которые окружают вас! Вы ответите мне за это оскорбление, хотя дуэль с вами была бы для меня просто бесчестьем!

— Напоминаю вам, — спокойно сказал Блад, — что я говорю не о себе лично, а от имени своих людей. Мои люди недовольны. Они угрожают, что если их требования не будут удовлетворены добровольно, то они удовлетворят их силой.

— Силой? — воскликнул де Ривароль, содрогаясь от бешенства. — Пусть попытаются и…

— Не будьте опрометчивы, барон. Мои люди правы, и вам это известно. Они требуют, чтобы вы ответили им, когда будет произведен раздел добычи и когда они получат свою пятую часть в соответствии с соглашением.

— Боже, дай мне терпение! Как мы можем делить добычу, если она еще не собрана полностью?

— Мои люди не без основания считают, что вся добыча уже собрана. Кроме того, они с законным недоверием относятся к тому, что она целиком находится на ваших кораблях и в полном вашем распоряжении. Они утверждают, что не в состоянии определить из-за этого объем добычи.

— О силы небесные! Но ведь все записано в книгах, и любой может их видеть.

— Они не будут проверять ваши книги, тем более что мало кто из моих людей вообще умеет читать. Но им хорошо известно — вы заставляете меня быть резким, — что ваши подсчеты фальшивые. По вашим книгам стоимость добычи в Картахене составляет около десяти миллионов ливров[73]. В действительности же стоимость добычи превышает сорок миллионов ливров. Вот почему мои люди требуют, чтобы ценности были предъявлены и взвешены в их присутствии, как это принято среди «берегового братства».

— Я ничего не знаю о пиратских обычаях! — презрительно сказал де Ривароль.

— Но вы быстро их освоили, барон.

— Что вы имеете в виду, черт побери? Я — командующий армией солдат, а не грабителей!

— Да? — Блад не мог скрыть иронии. — Но кем бы вы ни были, предупреждаю, что если вы не удовлетворите наших требований, у вас будут неприятности. Меня не удивит, что вы вообще застрянете в Картахене и не сможете отправить во Францию хотя бы одно песо.

— А-а! Вы еще и угрожаете мне?

— Ну что вы, барон! Я просто предупреждаю о неприятностях, которых при желании можно легко избежать. Вы не подозреваете, что сидите на вулкане. Вы еще не знаете всех корсарских обычаев. Картахена захлебнется в крови, и король Франции вряд ли получит от этого пользу.

Де Ривароль сообразил, что дело зашло слишком далеко, и постарался перевести спор на менее враждебную почву. Он продолжался недолго и наконец закончился вынужденным согласием барона удовлетворить требования корсаров. Было очевидно, что генерал пошел на это только после того, как Блад доказал ему опасность дальнейшей оттяжки дележа добычи. Вооруженное столкновение, возможно, могло бы кончиться поражением пиратов, а возможно, и нет. Но если бы даже де Риваролю удалось справиться с пиратами, то эта победа обошлась бы ему очень дорого — у него не осталось бы достаточно людей, чтобы удержать захваченную добычу.

В конце концов де Ривароль обещал немедленно уладить недоразумение. Он дал слово честно рассчитаться. Если капитан Блад со своими офицерами завтра утром явятся на «Викторьез», им предъявят и взвесят в их присутствии все золото, все ценности, а затем они смогут доставить на свои корабли причитающуюся им одну пятую долю добычи.

В этот вечер корсары веселились в ожидании завтрашнего богатого дележа и ядовито посмеивались над неожиданной уступчивостью де Ривароля. Но едва лишь рассвет забрезжил над Картахеной, причины этой уступчивости стали понятны. В гавани на якоре стояли только «Арабелла» и «Элизабет», а «Лахезис» и «Атропос» сохли на берегу, вытащенные туда для заделки повреждений, полученных в бою. Ни одного французского корабля на рейде не было. Поздней ночью они бесшумно ушли из гавани. Только три маленьких, чуть заметных паруса в западной части горизонта напоминали о французах и де Ривароле. В Картахене остались с пустыми руками не только обманутые им корсары, но и де Кюсси вместе с добровольцами и неграми с острова Гаити.

Дикая ярость объединила пиратов с людьми де Кюсси.

Предчувствуя новые грабежи, жители Картахены испытывали еще больший страх по сравнению с тем, что им пришлось перенести со дня появления эскадры де Ривароля.

Только капитан Блад внешне оставался спокойным, но это нелегко ему давалось, он с трудом сдерживал кипевшее в нем негодование. Ему хотелось в минуту расставания с подлым де Риваролем полностью рассчитаться за все обиды и оскорбления. Однако это свидание не состоялось.

— Мы должны догнать его! — сгоряча объявил он.

Вначале все подхватили его призыв, но тут же вспомнили, что в море могут выйти только два корабля, да и на тех не было достаточных продовольственных запасов для дальнего похода. Капитаны «Лахезис» и «Атропос» вместе со своими командами отказались принять участие в погоне за де Риваролем. Успех этой погони был гадательным, а в Картахене еще оставалась возможность собрать немало ценностей. Поэтому они решили чинить свои корабли и одновременно заняться грабежом. А Блад, Хагторп и те, кто пойдет вместе с ними, могут поступать как им угодно.

Только сейчас Блад сообразил, как опрометчиво было предлагать погоню за французской эскадрой. Он едва не вызвал схватки между двумя группами, на которые разделились корсары, обсуждая его предложение. А паруса французских кораблей становились все меньше и меньше. Блад был в отчаянии. Если он уйдет в море и оставит здесь пиратов, то только небу известно, что будет с городом. Если же он останется, то люди его и Хагторпа начнут дикий грабеж вместе с командами других пиратских кораблей.

Но пока Блад размышлял, его люди вместе с людьми Хагторпа, озлобленные против де Ривароля, решили этот вопрос за своих капитанов: де Ривароль вел себя как подлец и мошенник, а потому он заслужил наказания; значит, у этого французского генерала, нагло нарушившего соглашение, можно было взять не только одну пятую захваченных ценностей, но всю добычу целиком.

Разрываемый противоречивыми соображениями, Блад колебался, и пираты почти силой доставили его на корабль.

Через час, когда на корабль доставили бочки с водой, «Арабелла» и «Элизабет» бросились в погоню.

«Когда мы вышли в открытое море, — пишет Питт в своем журнале, — и курс «Арабеллы» был уже проложен, я спустился к капитану, зная, как болезненно переживает он эти события. Блад сидел один у себя в каюте, обхватив голову руками, и взгляд его выражал страдание.

— Ну, что с тобой, Питер? — спросил я. — Что тебя мучает? Не мысли же о де Ривароле!

— Нет, — хрипло ответил Блад и с откровенностью высказал мне все, чем он терзался: я был его верным другом и, несомненно, заслуживал его доверия. — Если бы она знала! Если б она только знала! Боже мой! А я-то думал, что покончил с пиратством навсегда! И этот мерзавец втянул меня в разбой, грабеж, насилия, убийства! Подумай о Картахене! Что творят там сейчас наши дьяволы! И ответственность за все это падает на меня!

— Нет, нет, Питер! — успокаивал я его. — За это отвечаешь не ты, а де Ривароль. Этот подлый вор — виновник всего, что произошло. Ну, что ты мог сделать, чтобы предотвратить события?

— Я мог бы остаться в Картахене.

— Ты сам знаешь, что это было бы бесполезно. Зачем же тебе мучиться?

— Да ведь дело не только в этом, — со стоном сказал Блад. — А что же дальше? Что делать дальше? Служба у англичан для меня невозможна. Служба у французов привела к тому, что ты видишь. Какой же выход? Продолжать пиратствовать? Но с этим я покончил. Навсегда! Клянусь богом, мне кажется, остается единственная возможность — предложить свою шпагу королю Испании!

Но оставался еще один выход, которого он ждал меньше всего. И к этому выходу мы приближались сейчас на своих кораблях, бежавших по морю, блиставшему в ослепительных лучах тропического солнца».

Корсары шли на север, к острову Гаити, рассчитывая, что де Ривароль до отправления во Францию должен будет отремонтировать там свои корабли. Подгоняемые умеренно благоприятным ветром, «Арабелла» и «Элизабет» в течение двух дней бороздили море, и за все это время дозорные не видели своего противника хотя бы издали. На рассвете третьего дня корабли попали в полосу легкого тумана, который ограничивал видимость двумя-тремя милями, и корсары были озабочены и раздосадованы, что де Ривароль может вообще от них скрыться.

По записям Питта в судовом журнале, корабли в это время находились на 75° 30′ западной долготы и 17° 45′ северной широты. Ямайка лежала примерно в тридцати милях к западу от них по левому борту. Вскоре на северо-западе показался мощный хребет Голубых гор, похожий на едва заметную гряду облаков. Голубовато-сиреневые вершины как бы висели в прозрачном воздухе над низко лежащими грядами тумана. Корабли шли в бейдевинде при западном ветре, и до корсаров доносился какой-то далекий гул, который для новичков в военно-морских делах мог бы показаться отдаленным шумом прибоя.

— Пушки! — воскликнул Питт, который стоял рядом с Бладом на квартердеке.

Блад, внимательно прислушиваясь, кивнул головой.

— По-моему, это милях в десяти — пятнадцати отсюда, где-то около Порт-Ройяла, — добавил Питт, взглянув на своего капитана.

— Пушечная стрельба неподалеку от Порт-Ройяла… — задумчиво сказал Блад. — Должно быть, полковник Бишоп с кем-то сражается. Против кого же он может действовать, если не против наших друзей? При всех обстоятельствах нам нужно подойти поближе. Дай распоряжение рулевым.

Они продолжали идти тем же курсом, руководствуясь гулом канонады, усиливавшимся по мере их приближения к месту сражения. Так продолжалось, наверно, около часа. Блад в подзорную трубу внимательно всматривался во мглу, вот-вот ожидая увидеть корабли, ведущие бой. Внезапно грохот пушек умолк.

Корсары продолжали идти тем же курсом.

Все, кто был свободен от вахты, высыпали на палубу и озабоченно всматривались вдаль. Вскоре они увидели большой корабль, объятый пламенем. По мере их приближения очертания пылающего корабля вырисовывались отчетливее, потом на фоне дыма и пламени показались черные мачты, и капитан Блад ясно разглядел в подзорную трубу трепетавший на грот-мачте вымпел с крестом святого Георга.

— Английский корабль! — воскликнул он, продолжая осматривать море и желая увидеть наконец победителя, жертва которого находилась перед ними.

И только подходя ближе к тонущему кораблю, пираты смогли различить смутные очертания трех высоких судов, удалявшихся по направлению к Порт-Ройялу. Они сразу же сделали вывод, что три уходящих корабля принадлежат ямайской эскадре, а потерпевшее поражение судно было, несомненно, пиратским. Они поспешили подойти к нему поближе, чтобы подобрать моряков, сидевших в трех до отказа перегруженных шлюпках, качавшихся на волнах. А Питт неотступно продолжал следить в подзорную трубу за удаляющимися кораблями: от его опытного глаза не укрылись некоторые их особенности, и еще через несколько минут он громко объявил о своем совершенно невероятном открытии. Самым большим из трех кораблей оказался флагманский корабль де Ривароля — «Викторьез».

Корсарские корабли подошли к шлюпкам и обломкам, за которые цеплялись моряки с тонущего корабля. Чтобы подобрать всех спасшихся и утопающих, «Арабелла» и «Элизабет» убрали паруса и легли в дрейф.

Глава 29

НА СЛУЖБЕ У КОРОЛЯ ВИЛЬГЕЛЬМА
Одна из шлюпок пристала к борту «Арабеллы», и на палубу поднялся сухопарый, небольшого роста человек, щегольски одетый в темно-красный атласный, шитый золотом камзол. Пышный, черный парик обрамлял желтое, сморщенное лицо, выражавшее крайнее раздражение, и такое же раздражение светилось в маленьких острых глазах. Дорогой и модный костюм совершенно не пострадал от пережитого несчастья, и владелец этого костюма держался с непринужденной уверенностью настоящего вельможи. По всему было ясно, что это не пират. Вслед за ним на палубе показался второй человек, дородный мужчина с загорелым, обветренным лицом и добродушной складкой губ. Лицо его было кругло, как луна, а в голубых глазах мерцал незатухающий веселый огонек. На нем был хороший камзол без всяких украшений, но при взгляде на эту дородную фигуру и военную выправку сразу чувствовалось, что этот человек привык командовать.

Как только сухопарый джентльмен ступил с трапа на шканцы, его острые, как у хорька, глаза быстро пробежали по пестрой толпе собравшейся команды «Арабеллы» и с удивлением остановились на капитане Бладе.

— Что за дьявольщина? Куда я попал? — резко спросил он. — Вы англичанин или еще кто, черт бы вас побрал?

— Я лично имею честь быть ирландцем, сэр. Моя фамилия Блад, капитан Питер Блад, а это мой корабль «Арабелла». К вашим услугам, сэр.

— Блад?! — пронзительно воскликнул сухопарый человек. — Проклятие! Пират! — Он быстро обернулся к своему огромному спутнику: — Ван дер Кэйлен, вы слышите: пират! Будь я проклят, мы попали из огня да в полымя!

— Да? — гортанным голосом спросил его спутник. — Это ошень интересный приклюшений! — И он рассмеялся.

— Чего вы хохочете, дельфин? — брызжа слюной, заорал человек в темно-красном камзоле. — Нечего сказать, посмеются же над нами в Англии! Сначала адмирал ван дер Кэйлен ночью теряет весь свой флот, потом французская эскадра топит его флагманский корабль, а кончается это тем, что его самого захватывают пираты. Весьма рад, что вы можете смеяться. Должно быть, судьба в наказание за мои грехи связала меня с вами, но будь я проклят, если мне смешно!

— Позволю себе сделать замечание, что здесь происходит явное недоразумение, — спокойно произнес Блад. — Вы, сэр, вовсе не захвачены, а просто спасены. Когда вы это поймете, то, возможно, найдете нужным поблагодарить меня за гостеприимство. Правда, очень скромное гостеприимство, но, во всяком случае, вы будете иметь здесь все лучшее, чем я только располагаю.

Неистовый маленький человечек уставился на него своими острыми глазками.

— Черт побери! Вы позволяете себе еще иронизировать? — сердито сказал он и, очевидно, пытаясь прекратить дальнейшие насмешки, представился: — Я — лорд Уиллогби, назначенный королем Вильгельмом на пост генерал-губернатора Вест-Индии. А это — адмирал ван дер Кэйлен, командующий вест-индской эскадрой его величества короля Вильгельма, которую он потерял где-то тут, в этом проклятом Карибском море.

— Короля Вильгельма? — удивленно переспросил Блад, заметив, что и Питт, и Дайк, и стоявшие позади него пираты стали подходить ближе, охваченные тем же удивлением, что и он. — А кто такой король Вильгельм, ваша светлость? Король какой страны?

— Что, что такое? — Лорд Уиллогби, изумленный этим вопросом, посмотрел на Блада и, помолчав некоторое время, сказал: — Я говорю о его величестве короле Вильгельме Третьем — Вильгельме Оранском, который вместе с королевой Марией уже свыше двух месяцев правит Англией.

Воцарилось молчание. Блад не сразу осознал эту довольно ясную информацию.

— Вы хотите сказать, ваша светлость, что английский народ восстал и вышвырнул этого мерзавца Якова вместе с его бандой головорезов?

Добродушно улыбаясь, ван дер Кэйлен толкнул лорда Уиллогби локтем в бок и заметил:

— У него ошень правильный политишеский вскляд, а?

Его светлость также улыбнулся, отчего на его высушенном лице образовались глубокие морщины.

— Боже милосердный! Да вы ничего не знаете!.. Где вас носил черт все это время?

— Последние три месяца мы были оторваны от всего мира, сэр, — ответил Блад.

— Оно и видно! А за эти три месяца в мире произошли кое-какие перемены…

И Уиллогби коротко рассказал о них: король Яков бежал во Францию под защиту короля Людовика; по этой причине и по многим другим Англия присоединилась к антифранцузскому союзу и сейчас воюет с Францией; поэтому сегодня утром флагманский корабль голландского адмирала был атакован эскадрой де Ривароля. Очевидно, по пути из Картахены француз встретил какой-то корабль и от него узнал о начавшейся войне.

Капитан Блад еще раз заверил генерал-губернатора и адмирала, что на «Арабелле» к ним будут относиться с подобающим уважением, и провел их к себе в каюту. Между тем работа по спасению утопающих продолжалась. Капитана взволновали полученные известия. Если король Яков свергнут с престола и бежал во Францию, значит, наступил конец ссылке Блада и он мог вернуться в Англию к мирной жизни, столь трагически нарушенной четыре года назад. Внезапно открывшиеся перед ним возможности буквально ошеломили его. Он был так глубоко взволнован и растроган, что не мог молчать. Беседуя с умным и проницательным Уиллогби, все время пристально наблюдавшим за ним, Блад рассказал ему даже больше, чем намеревался рассказать.

— Что ж! Если хотите, отправляйтесь домой, — сказал Уиллогби, когда Блад умолк. — Можете быть уверены, за пиратство вас никто не будет преследовать, особенно учитывая то обстоятельство, которое вас вынудило им заняться. Но к чему такая спешка? Мы, конечно, слышали о вас и знаем, что вы можете делать на море. Именно здесь вы можете прекрасно проявить себя, если вам надоело пиратство. Если вы поступите на службу к королю Вильгельму на время войны, то своими знаниями вы можете быть очень полезны английскому правительству, а оно не останется в долгу. Подумайте об этом. Будь я проклят, сэр, но я повторяю: вам предоставляется прекрасная возможность проявить себя.

— Эту возможность предоставляете мне вы, ваша светлость, — поправил его Блад. — Я очень благодарен, но должен признаться, что сейчас способен думать только о тех важных событиях, которые меняют лицо мира. Прежде чем определить свое место в этом изменившемся мире, я должен приучить себя рассматривать его в новом виде.

В каюту вошел Питт и доложил, что спасенные сорок пять человек размещены на двух корсарских кораблях. Он попросил дальнейших распоряжений. Блад встал.

— Я беспокою вас своими делами и забываю о ваших. Вы хотите, чтобы я вас высадил в Порт-Ройяле?

— В Порт-Ройяле? — Маленький человечек гневно заерзал в кресле, а затем раздраженно сообщил Бладу, что вчера вечером они уже заходили в Порт-Ройял, но губернатора там не застали. Забрав всю эскадру, он отправился на остров Тортуга в поисках каких-то корсаров.

Блад удивленно посмотрел на него, а потом рассмеялся:

— Он отправился, вероятно, еще до того, как узнал о смене правительства в Англии и о войне с Францией.

— Вовсе нет! — огрызнулся Уиллогби. — Губернатору было известно и о том и о другом, так же как и о моем прибытии, еще до того, как он отправился в поход.

— О, это невозможно!

— Я тоже так думал. Но эта информация получена мной от майора Мэллэрда, который, видимо, управляет Ямайкой в отсутствие этого болвана.

— Но нужно быть сумасшедшим, чтобы бросить свой пост в такое время! — изумленно произнес Блад.

— И это еще не все! — раздраженно добавил лорд. — Этот идиот взял с собой всю эскадру, так что в случае нападения французов город остается без защиты. Вот каков губернатор, которого свергнутое правительство нашло возможным сюда назначить! Это неплохо характеризует всю их деятельность. Он оставляет Порт-Ройял на произвол судьбы, а его ветхий форт может быть превращен в развалины в течение какого-нибудь часа. Поведение Бишопа преступно!

Улыбка с лица Блада мгновенно исчезла.

— Известно ли об этом де Риваролю? — резко спросил он.

На этот вопрос ответил голландский адмирал:

— Разве Ривароль пошель бы туда, если бы не зналь этого? Он закватиль в плен кое-коко из наших людей и, наверно, расвязаль им язик. Такой короший возмошность он не пропускаль.

— Этот мерзавец Бишоп ответит головой, если здесь произойдет что-нибудь неприятное! — зарычал Уиллогби. — А может быть, он сделал это умышленно, а? Может быть, он не дурак, а изменник? Может быть, он так служит королю Якову, который его сюда назначил, а?

Капитан Блад не согласился с этим.

— Вряд ли это так, — сказал он. — Им руководила лишь жажда мести. Он хотел захватить на Тортуге меня. Но я полагаю, что, пока он меня ищет, мне следует за него побеспокоиться о сохранении Ямайки для короля Вильгельма. — Он засмеялся, и в смехе этом было больше веселья, чем за все последние месяцы.

— Возьми курс на Порт-Ройял, Джереми, — приказал он Питту. — Нам надо попасть туда как можно скорее. Мы еще успеем расквитаться с де Риваролем.

Лорд Уиллогби и адмирал ван дер Кэйлен вскочили.

— Будь я проклят, но у вас же нет для этого достаточно сил! — воскликнул его светлость. — Каждый из кораблей французской эскадры по мощности не уступает «Арабелле» и «Элизабет», вместе взятым.

— По количеству пушек — да, — улыбаясь, сказал Блад. — Но в таких делах пушки не самое главное. Если ваша светлость желает видеть сражение по всем правилам военно-морского искусства, я вам предоставлю такую возможность.

Они оба посмотрели на Блада.

— Но условия неблагоприятны для вас, — продолжал настаивать его светлость.

— Это невозмошно, — сказал ван дер Кэйлен, качая своей круглой головой. — Конешно, кораблевошденье — ошень вашное дело, но пушки остаются пушки.

— Если мы не сможем победить де Ривароля, то я потоплю свои корабли в канале и не дам ему возможности уйти из Порт-Ройяла. А тем временем вернется Бишоп со своей нелепой охоты или же появится ваша эскадра.

— Ну, а что это нам даст? — спросил Уиллогби.

— Вот это как раз я и хотел вам сказать. Де Ривароль просто идиот, что пошел на Порт-Ройял, так как у него на кораблях награбленные им в Картахене ценности, стоимостью около сорока миллионов ливров. (Оба его слушателя подскочили при упоминании об этой колоссальной сумме.) Он отправился в Порт-Ройял с этими ценностями. Безразлично, победит он меня или я его, этих ценностей из Порт-Ройяла ему не увезти. Рано или поздно они попадут в казну короля Вильгельма, после того как одна пятая часть их будет выплачена моим корсарам. Согласны, лорд Уиллогби?

Его светлость встал и протянул ему свою холеную руку.

— Капитан Блад, мне кажется, вы — великий человек! — сказал он.

— Позвольте, ваша светлость! У вас очень хорошее зрение, если вам удалось это увидеть, — засмеялся капитан.

— Да, да! Но как он это сделайть? — проворчал ван дер Кэйлен.

И капитан Блад, смеясь, ответил:

— Поднимайтесь на палубу, и не успеет еще зайти солнце, как я вам это продемонстрирую.

Глава 30

ПОСЛЕДНИЙ БОЙ «АРАБЕЛЛЫ»
— Шево ви шдете, мой друк? — ворчал ван дер Кэйлен.

— Да, да, ради бога, чего вы ожидаете? — раздраженно повторил вслед за ним Уиллогби.

Был полдень того же самого дня. Оба корсарских корабля плавно покачивались на волнах, и ветер, дующий со стороны рейда Порт-Ройял, лениво хлопал парусами. Корабли находились менее чем в миле от защищенного фортом входа в пролив, ведущий на этот рейд. Прошло уже больше двух часов, как они подошли сюда, никем не замеченные ни из форта, ни с кораблей де Ривароля, так как между французами и защитниками порта шел бой и воздух все время сотрясался от грохота пушек, стрелявших и с суши и с моря.

Длительное пассивное ожидание уже начало отражаться на нервах лорда Уиллогби и адмирала ван дер Кэйлена.

— Ви обешаль показать нам кое-какой короший веши. Кте эти ваш короший веши? — спросил адмирал.

Уверенно улыбаясь, Блад стоял перед адмиралом в своей кирасе из вороненой стали.

— Я не намерен злоупотреблять вашим терпением, — сказал он. — Огонь начал уже стихать. Дело в том, что спешкой мы ничего не выиграем, а ударив в должный момент, мы добьемся очень многого, и я вам сейчас это докажу.

Лорд Уиллогби с подозрением посмотрел на него:

— Вы надеетесь, что тем временем может вернуться Бишоп или подойти эскадра ван дер Кэйлена?

— О нет, ваша светлость, этих мыслей у меня нет и в помине. Я думаю вот о чем: де Ривароль, как мне известно, плохой командир, и его эскадра в бою с фортом неизбежно получит какие-то повреждения, что хотя бы немного уменьшит его превосходство над нами. А мы вступим в бой, когда форт расстреляет все свои ядра.

— Правильно! — резко одобрил сухопарый генерал-губернатор Вест-Индии. — Я одобряю ваши намерения. Вы обладаете качествами талантливого флотоводца, и я прошу извинить меня, что не понял вас раньше.

— О, это очень любезно с вашей стороны, милорд! Вы понимаете, у меня есть некоторый опыт ведения таких боев. Я пойду на любой неизбежный риск, но не буду рисковать в тех случаях, когда в этом нет необходимости… — Он умолк и прислушался. — Да, я был прав. Канонада стихает. Значит, сопротивление Мэллэрда подходит к концу. Эй, Джереми!

Он перегнулся через резные перила и отдал четкое приказание. Боцман пронзительно засвистел, и, казалось, сонный корабль мгновенно пробудился. Послышались топанье ног на палубе, скрип блоков и хлопанье поднимаемых парусов. «Арабелла» двинулась вперед. За «Арабеллой» пошла «Элизабет». Блад вызвал к себе канонира Огла, и минуту спустя Огл помчался на свое место на пушечной палубе.

Через четверть часа они подошли к входу на рейд и внезапно на расстоянии выстрела мелкокалибернойпушки появились перед тремя кораблями де Ривароля.

На месте форта дымилась груда развалин. Победители с вымпелами Франции, реющими на грот-мачтах, быстро направлялись на шлюпках к берегу, чтобы овладеть богатым городом, укрепления которого они только что разгромили.

Блад внимательно осмотрел французские корабли и тихо рассмеялся. «Викторьез» и «Медуза», видимо, были лишь слегка поцарапаны. А третий корабль — «Балейн» — полностью вышел из строя. Огромная пробоина зияла в его правом борту, и капитан, спасая судно от гибели, положил его в дрейф на левый борт, чтобы в пробоину не хлынула вода.

— Вы видите! — закричал Блад ван дер Кэйлену и, не ожидая одобрительного ворчания голландца, отдал приказ: — Лево руля!

Вид поворачивающегося бортом к французам огромного красного корабля с позолоченной скульптурой на носу и открытыми портами ошеломляюще подействовал на де Ривароля, только что ликовавшего по случаю победы. Но еще до того, как он мог сдвинуться с места, чтобы отдать приказ и сообразить вообще, какой приказ отдать, смертоносный шквал огня и металла бортового залпа корсаров смел все с палубы «Викторьез». Продолжая идти своим курсом, «Арабелла» уступила место «Элизабет», которая совершила такой же маневр. Застигнутые врасплох, французы растерялись, их охватила паника. Между тем «Арабелла», сделав поворот оверштаг, вернулась на свой прежний курс, но в обратном направлении, и ударила из всех орудий левого борта. Еще один бортовой залп прогремел с «Элизабет», после чего трубач «Арабеллы» проиграл какой-то сигнал, прекрасно понятый Хагторпом.

— Вперед, Джереми! — закричал Блад. — Прямо на них, пока они не успели опомниться! Внимание! Приготовиться к абордажу! Хэйтон… крюки!

Он сбросил свою шляпу с перьями и надел стальной шлем, принесенный ему подростком-негром. Блад хотел лично руководить абордажем и коротко объяснил своим гостям:

— Абордаж — для нас единственный шанс на победу. У противника слишком много пушек.

И как бы в доказательство его слов последовал немедленный ответ французов. Оправившись от паники, они открыли огонь по «Арабелле», которая из двух противников была наиболее опасным.

В отличие от корсаров, стрелявших из своих пушек по палубам, французы стремились повредить корпус «Арабеллы». Под ударами ужасающей силы корабль Блада вздрогнул и замедлил движение, хотя Питт старался вести его таким курсом, чтобы «Арабелла» представляла наименьшую мишень для противника. Корабль продолжал двигаться, однако носовая часть его была изуродована, а чуть повыше ватерлинии чернела огромная пробоина. Чтобы вода не проникла в трюм, Блад приказал сбросить за борт носовые пушки, якоря и все, что было под руками.

Французы, сделав поворот оверштаг, обстреляли также и «Элизабет». «Арабелла» при слабом попутном ветре пыталась подойти к своему противнику вплотную. Но, прежде чем корсарам удалось это сделать, «Викторьез» снова в упор произвел по «Арабелле» залп из пушек правого борта. В грохоте канонады, среди треска ломающихся снастей и стонов раненых «Арабелла» еще раз рванулась вперед, закачалась и окуталась облаком дыма, который скрыл ее от глаз французов. Прошло еще несколько мгновений, и Хэйтон закричал, что «Арабелла» уходит носом под воду.

Сердце Блада в отчаянии замерло. Но тут же сквозь густой и едкий дым он увидел голубой с позолотой борт «Викторьез». Однако искалеченная «Арабелла» двигалась очень медленно, и ему стало ясно, что она затонет раньше, чем дойдет до «Викторьез».

Точно такого же мнения был и голландский адмирал, изрыгавший ругательства и проклятия. Лорд Уиллогби также проклинал Блада за то, что он, идя на абордаж, азартно поставил все на карту.

— У нас не было иного выхода! — дрожа как в лихорадке, воскликнул Блад. — Вы правы, что это отчаянный шаг. Но мои действия диктовались обстановкой и недостатком сил. Я терплю поражение накануне победы.

Однако корсары еще не помышляли о сдаче. Хэйтон с двумя десятками коренастых головорезов, державших в руках абордажные крюки, скорчившись, притаились среди обломков на носу корабля. Ярдах в семи-восьми от «Викторьез» «Арабелла» остановилась, и, когда на глазах у ликующих французов ее носовая палуба уже начала покрываться водой, корсары Хэйтона вскочили и с дикими воплями забросили абордажные крюки. Два из них впились в деревянные части французского корабля. Опытные пираты действовали с молниеносной быстротой. Ухватившись за цепь одного из этих крюков, они начали тянуть ее изо всех сил к себе, чтобы сблизить корабли.

Блад, наблюдавший с квартердека за этой смелой операцией, закричал громовым голосом:

— Мушкетеры — на нос!

Мушкетеры, стоявшие в готовности на шкафуте, повиновались команде с потрясающей быстротой, в которой заключалась их единственная надежда на спасение от смерти. Пятьдесят мушкетеров бросились вперед, и над головами людей Хэйтона, из-за обломков носовой части, засвистели пули. Это было как раз вовремя, потому что французские солдаты, убедившись в невозможности освободиться от крюков, глубоко впившихся в борта и палубу «Викторьез», готовились открыть огонь сами.

Корабли с резким стуком ударились, друг о друга правыми бортами. Спустившись с квартердека на шкафут, Блад отдавал приказания, и они выполнялись с поразительной скоростью: мгновенно были спущены паруса, обрублены веревки, поддерживавшие реи, выстроен на корме авангард абордажного отряда. В ту секунду, когда корабли столкнулись друг с другом, пираты по команде Блада взмахнули абордажными крючьями: тонущая «Арабелла» была накрепко пришвартована к «Викторьез».

Уиллогби и ван дер Кэйлен, затаив дыхание, стояли на юте и широко открытыми глазами наблюдали за изумительной быстротой и точностью, с которыми действовали капитан Блад и его отчаянная команда. Но вот трубач проиграл атаку, и Блад, увлекая своих людей, стремительно ринулся на палубу французского корабля. Корсары из арьергардной группы абордажников, руководимые Оглом, с криком перескакивали на носовую часть «Викторьез», до уровня которой уже опустилась высокая корма «Арабеллы». Следуя примеру своего вожака, они накинулись на французов, как гончие собаки на загнанного оленя. А вслед за смельчаками «Арабеллы» на борт «Викторьез» бросились все остальные пираты. На палубе тонущего корабля остались только лорд Уиллогби и голландец, продолжавшие наблюдать за боем с квартердека.

Бой длился не более получаса. Начавшись в носовой части корабля, он быстро перекинулся на шкафут. Французы упорно сопротивлялись, ободряя себя тем, что они численно превосходят противника, и ожесточая свои сердца сознанием, что противник их не помилует. Но, несмотря на отчаянную доблесть французов, пираты постепенно оттесняли их к одной стороне палубы, и «Викторьез» под тяжестью пришвартованной «Арабеллы» опасно кренился на правый борт. Корсары дрались с безумной храбростью людей, знающих, что им некуда отступать и что они должны либо победить, либо погибнуть. И в конце концов им удалось овладеть «Викторьез», хотя эта победа стоила жизни половине экипажа. Уцелевшие защитники «Викторьез», загнанные на квартердек и подгоняемые разъяренным де Риваролем, еще пытались кое-как сопротивляться. А когда де Ривароль упал с простреленной головой, его соотечественники, оставшиеся в живых, бросили оружие и взмолились о пощаде.

Но и после этого люди Блада не могли еще отдохнуть. «Элизабет» и «Медуза», сцепленные абордажными крючьями, представляли собой единое поле боя, и французы уже дважды отбрасывали людей Хагторпа со своего корабля. Хагторпу требовалась срочная помощь. Пока Питт с матросами занимался парусами, а Огл наводил порядок на нижней пушечной палубе, Блад приказал вытащить крюки, чтобы освободить захваченный корабль от тяжкого груза. Лорд Уиллогби и адмирал ван дер Кэйлен уже перешли на «Викторьез», и, когда он делал поворот, спеша на помощь Хагторпу, Блад, стоя на квартердеке, бросил последний взгляд на «Арабеллу», которая так долго служила ему и стала почти частью его самого. После того как отцепили крюки, «Арабелла» несколько минут покачивалась на волнах, а затем начала медленно погружаться, и вскоре там, где она затонула, остались только маленькие булькающие водовороты над верхушками ее мачт.

Блад молча стоял среди трупов и обломков, не сводя глаз с места исчезновения «Арабеллы». Он не слышал, как кто-то подошел к нему, и опомнился только тогда, когда позади него раздался голос:

— Вот уже второй раз за нынешний день я должен извиняться перед вами, капитан Блад. Никогда еще мне не приходилось видеть, как доблесть делает невозможное возможным и поражение превращает в победу!

Блад резко повернулся, и лорд Уиллогби только сейчас увидел страшный облик капитана. Шлем его был сбит на сторону, передняя часть кирасы прогнута, жалкие обрывки рукава прикрывали обнаженную правую руку, забрызганную кровью. Из-под всклокоченных волос его струился алый ручеек кровь из раны превращала его черное, измученное лицо в какую-то ужасную маску.

Но сквозь эту страшную маску неестественно ярко блестели синие глаза, и, смывая кровь, грязь и пороховую копоть, катились по щекам слезы.

Глава 31

ЕГО ВЫСОКОПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВО ГУБЕРНАТОР
Дорого обошлась корсарам эта победа. Из трехсот пиратов, вышедших с Бладом из Картахены, осталось в живых не более ста человек. «Элизабет» получила настолько серьезные повреждения, что едва ли можно было ее отремонтировать. Хагторп, так доблестно сражавшийся в последнем бою, был убит. Но ценой этих потерь корсары, значительно уступавшие французам в численности, своим умением драться и отчаянной храбростью спасли Ямайку от бомбардировки и разграбления, захватив при этом для короля Вильгельма эскадру де Ривароля и огромные ценности.

Вечером следующего дня запоздавшая эскадра ван дер Кэйлена, в составе девяти кораблей, бросила якорь на рейде Порт-Ройяла, и адмирал не замедлил тут же и в соответствующих выражениях сообщить своим голландским и английским офицерам, что он действительно о них думает.

Шесть кораблей эскадры немедленно же стали готовиться к новому выходу в море. Новый генерал-губернатор лорд Уиллогби хотел поскорее побывать в нескольких вест-индских колониях, чтобы посмотреть, как они управляются.

— А между тем, — жаловался он адмиралу, — я должен задерживаться здесь из-за этого болвана губернатора!

— Да? — сказал ван дер Кэйлен. — Но пошему этот болван долшен вас задершивать?

— Потому что я хочу наказать эту собаку и назначить на его место человека, не только понимающего свои обязанности, но и способного их выполнять.

— Ага! Но зашем вам себя задершивать, кокда француз мошет нападать на плохо зашишонный Барбадос? Ви имейт такой шеловек. Для этоко шеловека не надо особой инструкций. Лутше, шем мы с вами, он знайт, как зашищать Порт-Ройял.

— Вы имеете в виду Блада?

— Ну да. Кто ше мошет лутше еко подкодить для эта долшность? Ви ше видели, што он за шеловек.

— Вы тоже так думаете, а? Черт побери! В самом деле, почему нет? Он, дьявол меня разрази, лучше Моргана, а ведь Морган в свое время был назначен губернатором.

Послали за Бладом. Он явился, нарядный и жизнерадостный, так как воспользовался пребыванием в Порт-Ройяле, чтобы привести себя в порядок. Когда лорд Уиллогби сообщил ему о своем предложении, Блад был ошеломлен. Ни о чем подобном он никогда даже и не мечтал, и его сразу же начали обуревать сомнения в своей способности справиться с таким ответственным постом.

— Что это еще за новости? — вспылил Уиллогби. — Разве я мог бы предложить вам этот пост, если бы сомневался, что вы справитесь с ним? Если это ваше единственное возражение…

— Нет, милорд, есть и другие причины. Я мечтал поехать домой. Я соскучился по зеленым улочкам Англии… — он вздохнул, — и по яблоням в цвету в садах Сомерсета.

— «Яблони в цвету»! — Его светлость повысил голос, с явной насмешкой повторяя эти слова. — Что за дьявольщина… «Яблони в цвету»! — Он взглянул на ван дер Кэйлена.

Адмирал приподнял брови и провел языком по толстым губам. По его лицу промелькнула добродушная усмешка.

— Да, — сказал он, — это ошень поэтишно!

Милорд повернулся к капитану Бладу.

— Вам еще надо искупить прошлое пиратство, мой друг, — с улыбкой заметил он. — Кое-что в этом направлении вы уже сделали, проявив немалые свои способности. Вот поэтому-то от имени его величества короля Англии я и предлагаю вам пост губернатора Ямайки. Из всех людей, какие мне известны, я считаю вас наиболее подходящим человеком.

Блад низко поклонился:

— Ваша светлость очень добры. Но…

— Никаких «но»! Хотите, чтобы ваше прошлое было забыто, а будущее обеспечено? Вам представляется для этого блестящая возможность. И не относитесь к моему предложению легкомысленно из-за каких-то яблонь в цвету и прочей сентиментальной дребедени. Ваш долг — остаться здесь хотя бы до окончания войны. А потом вы сможете вернуться в Сомерсет к сидру или в родную вам Ирландию к потину[74]. Пока же примиритесь на Ямайке с ее ромом.

Ван дер Кэйлен громко рассмеялся. Но Блад даже не улыбнулся. Его лицо было спокойно и почти мрачно, потому что он думал сейчас об Арабелле Бишоп. Она была где-то здесь, в этом самом доме, но после его прибытия в Порт-Ройял они еще не виделись. Если бы только она проявила к нему хоть немного сострадания…

Его думы были прерваны лордом Уиллогби, который высоким, пронзительным голосом продолжал бранить его за колебания и несерьезное отношение к открывшейся перед ним замечательной перспективе. Блад, опомнившись, поклонился лорду Уиллогби:

— Вы правы, милорд. Пожалуйста, не считайте меня неблагодарным. Если я и колебался, то только потому, что у меня были другие соображения, которыми я не хочу беспокоить вашу светлость.

— Наверно, опять что-нибудь вроде яблонь в цвету? — презрительно фыркнул его светлость.

На этот раз Блад засмеялся, но в его глазах все еще таилась грусть.

— Я с благодарностью принимаю ваше предложение, милорд, — сказал Блад. — Я постараюсь оправдать ваше доверие и заслужить благодарность его величества. Можете положиться на меня — я буду служить честно.

— О, господи, да если бы у меня не было в этом уверенности, разве я предложил бы вам пост губернатора!

Так был разрешен этот вопрос.

В присутствии коменданта форта Мэллэрда и других офицеров гарнизона лорд Уиллогби выписал Бладу документ о назначении его на пост губернатора и приложил к нему свою печать. Мэллэрд и его офицеры наблюдали за всей этой операцией, выпучив от изумления глаза, но свои мысли держали при себе.

— Ну, теперь мы мошем заняться нашим делами, — сказал ван дер Кэйлен.

— Мы отплываем завтра, — объявил его светлость.

Блад очень удивился.

— А полковник Бишоп? — спросил он.

— Теперь вы — губернатор, и это уже дело ваше. Когда он вернется, вы можете поступить с ним по своему усмотрению. Можете вздернуть этого болвана на рее его собственного корабля. Он вполне заслуживает этого.

— Задача не очень приятная, милорд, — заметил Блад.

— Конечно. И вдобавок я оставляю еще для него письмо. Надеюсь, оно ему понравится!

Капитан Блад немедленно приступил к исполнению своих новых обязанностей. Прежде всего следовало привести Порт-Ройял в состояние обороноспособности: восстановить разрушенный форт, отремонтировать трофейные французские корабли, которые уже были вытащены на берег. Сделав эти распоряжения, Блад собрал своих корсаров и с разрешения лорда Уиллогби передал им одну пятую часть захваченных ценностей. Он предложил недавним своим соратникам выбор: либо уехать с Ямайки, либо поступить на службу к королю Вильгельму.

Человек двадцать из них решили последовать его примеру. Среди них были Джереми Питт, Огл и Дайк, для которых, так же как и для Блада, ссылка окончилась после свержения с престола короля Якова. Только они да еще старый Волверстон, оставшийся в Картахене, и уцелели из той группы осужденных повстанцев, что бежали с Барбадоса на «Синко Льягас».

На следующий день утром, когда эскадра ван дер Кэйлена заканчивала последние приготовления к выходу в море, в просторный кабинет губернатора, где сидел Блад, явился майор Мэллэрд с докладом о том, что на горизонте показалась эскадра полковника Бишопа.

— Очень хорошо, — сказал Блад. — Я рад, что Бишоп возвращается еще до отъезда лорда Уиллогби. Майор Мэллэрд, как только полковник спустится на берег, арестуйте его и доставьте ко мне сюда… Подождите, — сказал он майору и поспешно написал записку. — Немедленно передайте это лорду Уиллогби.

Майор Мэллэрд отдал честь и ушел. Питер Блад, нахмурившись, глядел в потолок, размышляя о странных превратностях судьбы. Его размышления прервал осторожный стук в дверь, и в кабинет вошел пожилой слуга-негр с покорнейшей просьбой к его высокопревосходительству принять мисс Бишоп.

Его высокопревосходительство изменился в лице. Сердце его тревожно забилось и замерло. Он сидел неподвижно, уставившись на негра и чувствуя, что голос у него отнялся, что он не может произнести ни слова, и ему пришлось ограничиться кивком головы в знак согласия принять посетительницу.

Когда Арабелла Бишоп вошла, Блад встал, и если он не был бледен так же, как она, то потому только, что эту бледность скрывал загар. Какое-то мгновение они молча смотрели друг на друга. Затем она пошла ему навстречу и, запинаясь, что было удивительно для такой сдержанной девушки, сказала срывающимся голосом:

— Я… я… майор Мэллэрд сообщил мне…

— Майор Мэллэрд превысил свои обязанности, — прервал ее Блад. Он хотел сказать это спокойно, но именно поэтому его голос прозвучал хрипло и неестественно громко. Заметив, как она вздрогнула, он сразу же решил успокоить ее: — Вы напрасно тревожитесь, мисс Бишоп. Каковы бы ни были мои отношения с вашим дядей, я не последую его примеру. Я не стану пользоваться своей властью и сводить с ним личные счеты. Наоборот, мне придется злоупотребить своей властью, чтобы защитить его. Лорд Уиллогби требовал отнестись к вашему дяде без всякого снисхождения. Я же собираюсь отослать его обратно на его плантации в Барбадос.

Арабелла прижала руки к груди.

— Я… я… рада, что вы так поступите. Рада прежде всего за вас… — И, сделав к нему шаг, она протянула ему руку.

Он недоверчиво взглянул на нее.

— Мне, вору и пирату, не полагается касаться вашей руки, — сказал он с горечью.

— Но вы уже ни тот и ни другой, — ответила Арабелла, пытаясь улыбнуться.

— Да, но, к сожалению, не вас я должен за это благодарить. И на эту тему нам, пожалуй, больше говорить не стоит. Могу еще заверить вас, что лорду Джулиану Уэйду меня бояться нечего. Такая гарантия, полагаю, нужна для вашего спокойствия.

— Ради вас — да. Но только ради вас самого. Я не хочу, чтобы вы поступали низко или бесчестно.

— Хотя я — вор и пират? — вырвалось у него.

В отчаянии она всплеснула руками:

— Неужели вы никогда не простите мне этого?

— Должен признаться, мне нелегко это сделать. Но после всего сказанного какое это имеет значение?

На мгновение задумавшись, она посмотрела на него своими чистыми карими глазами, а затем снова протянула ему руку:

— Я уезжаю, капитан Блад. Поскольку вы так добры к моему дяде, я возвращаюсь вместе с ним на Барбадос. Вряд ли мы с вами когда-нибудь встретимся. Может быть, мы расстанемся добрыми друзьями? Я еще раз прошу извинить меня. Может быть… может быть, вы попрощаетесь со мной?

Он заставил себя говорить мягче, взял протянутую Арабеллой руку и, удерживая ее в своей руке, заговорил, угрюмо, с тоской глядя на Арабеллу.

— Вы возвращаетесь на Барбадос, и лорд Джулиан едет с вами? — медленно спросил он.

— Почему вы спрашиваете меня об этом? — И она бесстрашно подняла на него глаза.

— Позвольте, разве он не выполнил моего поручения? Или он что-нибудь напутал?

— Нет, он ничего не напутал и передал мне все, как вы сказали. Меня очень тронули ваши слова. Они заставили меня понять и мою ошибку и мою несправедливость к вам. Я судила вас слишком строго, хотя вообще-то и судить было не за что.

— А как же тогда лорд Джулиан? — спросил он, продолжая удерживать ее руку в своей и глядя на Арабеллу глазами, горевшими, как сапфиры, на его лице цвета меди.

— Вероятно, лорд Джулиан вернется в Англию. Здесь ему делать нечего.

— Разве он не просил вас поехать с ним?

— Да, просил, и я прощаю вам такой неуместный вопрос.

В нем внезапно пробудилась безумная надежда:

— А вы? О, благодарение небу! Вы хотите сказать… вы отказались… Да? Отказались, чтобы… стать моей женой, когда…

— О! Вы невыносимы! — Она вырвала руку и отпрянула от него. — Мне не следовало приходить… Прощайте!

Арабелла быстро пошла к двери, но Блад догнал ее и схватил за руку. Лицо девушки залилось румянцем, и она горестно посмотрела на него:

— Вы ведете себя по-пиратски. Отпустите меня!

— Арабелла! — умоляюще воскликнул он. — Что вы говорите? Разве я могу отпустить вас? Разве я могу позволить вам уехать и никогда больше не видеть вас? Может быть, вы останетесь и поможете мне перенести эту недолгую ссылку, а потом мы уедем вместе?.. О, вы плачете? Почему? Что же я сказал такое, чтобы заставить тебя расплакаться, родная?

— Я думала, что ты мне никогда этого не скажешь, — произнесла Арабелла, улыбаясь сквозь слезы.

— Да, но ведь здесь был лорд Джулиан, красивый, знатный…

— Для меня всегда был только ты один, Питер…

Им многое нужно было сказать друг другу. Так много, что губернатор Блад позабыл о всех своих обязанностях. Наконец он добрался до конца своего пути. Его одиссея кончилась.

А тем временем эскадра полковника Бишопа бросила якорь на рейде. Расстроенный полковник Бишоп сошел на мол, где ему предстояло расстроиться еще больше. Его сопровождал лорд Джулиан Уэйд.

Для встречи Бишопа был выстроен отряд морской полиции. Перед отрядом стояли майор Мэллэрд и еще два человека, незнакомых губернатору: один маленький, пожилой, в темно-красном атласном камзоле, а другой большой, дородный, в камзоле военно-морского покроя.

Майор Мэллэрд подошел к Бишопу.

— Полковник Бишоп! — сказал он. — Я имею приказ о вашем аресте. Вашу шпагу, сэр!

Бишоп побагровел и уставился на него:

— Что за дьявольщина… Вы говорите — арестовать… Арестовать меня?

— По приказу губернатора Ямайки, — сказал элегантно одетый маленький человечек, стоявший позади Мэллэрда.

Бишоп быстро повернулся к нему:

— Губернатора? Вы с ума сошли! — Он взглянул сначала на одного незнакомца, а затем на другого. — Но губернатор-то — я!

— Вы были им, — сухо сказал маленький человечек, — но в ваше отсутствие многое изменилось. Вы сняты за то, что покинули свой пост без уважительной причины и тем подвергли опасности колонию, за которую несли ответственность. Это серьезная провинность, полковник Бишоп, как вам придется убедиться. Учитывая, что на этот пост вы были назначены правительством короля Якова, возможно, вам будет предъявлено обвинение в измене. Ваш преемник сам решит вопрос — повесить вас или нет.

Бишоп, у которого почти замерло дыхание, выругался, а затем, дрожа от страха, спросил:

— А кто вы такие, черт побери?

— Я — лорд Уиллогби, генерал-губернатор колоний его величества короля Англии в Вест-Индии. Мне кажется, вы должны были получить уведомление о моем прибытии.

У Бишопа мгновенно испарились последние остатки его гнева. Холеное лицо стоявшего позади него лорда Джулиана побелело и вытянулось.

— Но, милорд… — начал было полковник.

— Меня не интересуют ваши объяснения, сэр! — резко прервал его Уиллогби. — Я отплываю, и у меня нет времени вами заниматься. Губернатор выслушает вас и, несомненно, воздаст вам по справедливости. — Он махнул рукой майору Мэллэрду, и охрана повела съежившегося, совершенно разбитого полковника Бишопа.

Вместе с ним пошел лорд Джулиан, которого никто не задерживал. Несколько придя в себя, Бишоп обрел наконец способность говорить.

— Это еще одно добавление к моему счету с этим мерзавцем Бладом! — процедил он сквозь зубы. — Ох, как я разделаюсь с ним, когда мы встретимся!

Майор Мэллэрд отвернулся в сторону, чтобы скрыть улыбку. Молча он отвел арестованного в губернаторский дом, который так долго был резиденцией полковника Бишопа. Оставив полковника под охраной в вестибюле, майор доложил губернатору, что арестованный доставлен.

Мисс Бишоп все еще была у Питера Блада, когда вошел Мэллэрд. Его сообщение вернуло их к действительности.

— Ты пощадишь его, Питер? Ради меня! — умоляюще сказала она и вспыхнула, увидев выпученные от удивления глаза майора Мэллэрда.

— Постараюсь, моя дорогая, — ответил Блад, весело взглянув на обалдевшего майора, — но боюсь, что обстоятельства не позволят мне этого.

Смущенная Арабелла, сообразив, что при майоре иного ответа она и не могла услышать, убежала в сад, а майор Мэллэрд отправился за полковником.

— Его высокопревосходительство губернатор сейчас примет вас, — объявил он и широко распахнул дверь.

Полковник Бишоп, шатаясь, вошел в кабинет и остановился в ожидании.

За столом сидел незнакомый ему человек. Видна была только макушка тщательно завитого парика. Потом губернатор Ямайки поднял голову, и его синие глаза сурово взглянули на арестованного. Полковник Бишоп издал горлом нечленораздельный звук и, остолбенев от изумления, уставился на его высокопревосходительство губернатора Ямайки, узнав в нем человека, за которым он так долго и безуспешно охотился.

Эту сцену лучше всего охарактеризовал ван дер Кэйлен в разговоре с лордом Уиллогби, когда они ступили на палубу флагманского корабля адмирала.

— Это ошень поэтишно, — сказал он, и в его голубых глазах промелькнул веселый огонек. — Капитан Блад любит поэзию. Ви помниль яблок в цвету? Да? Ха-ха!


Хроника капитана Блада (Из судового журнала Джереми Питта)

Глава 1

ХОЛОСТОЙ ВЫСТРЕЛ
В судовом журнале, оставленном Джереми Питтом, немалое место уделено длительной борьбе Питера Блада с капитаном Истерлингом, и последний предстаёт перед нами как некое орудие судьбы, решившее дальнейшую участь тех заключённых, которые, захватив корабль «Синко Льягас», бежали на нём с Барбадоса.

Люди эти могли уповать лишь на милость случая. Изменись тогда направление или сила ветра, и вся их жизнь могла сложиться по-иному. Судьбу Питера Блада, без сомнения, решил октябрьский шторм, который загнал десятипушечный шлюп капитана Истерлинга в Кайонскую бухту, где «Синко Льягас» безмятежно покачивался на якоре почти целый месяц.

Капитан Блад вместе с остальными беглецами нашёл приют в этом оплоте пиратства на острове Тортуга, зная, что они могут укрыться там на то время, пока не решат, как им надлежит действовать дальше. Их выбор пал на эту гавань, так как она была единственной во всём Карибском море, где им не угрожало стать предметом докучливых расспросов. Ни одно английское поселение не предоставило бы им приюта, памятуя об их прошлом. В лице Испании они имели заклятого врага, и не только потому, что были англичанами, а главным образом потому, что владели испанским судном. Ни в одной французской колонии они не могли бы чувствовать себя в безопасности, ибо между правительствами Франции и Англии только что было заключено соглашение, по которому обе стороны взаимно обязались задерживать и препровождать на родину всех беглых каторжников. Оставалась ещё Голландия, соблюдавшая нейтралитет. Но Питер Блад считал, что состояние нейтралитета чревато самыми большими неожиданностями, ибо оно открывает полную свободу действий в любом направлении. Поэтому, держась подальше от берегов Голландии, как и от всех прочих населённых мест, он взял курс прямо на остров Тортугу, которым владела французская Вест-Индская компания и который являлся номинально французским, но именно только номинально, а по существу не принадлежал никакой нации, если, конечно, «береговое братство» — так именовали себя пираты — нельзя было рассматривать как нацию. Во всяком случае, законы Тортуги не вступали в противоречие с законами столь могущественного братства. Французское правительство было заинтересовано в том, чтобы оказывать покровительство этим стоящим вне закона людям, дабы они, в свою очередь, могли послужить Франции, стремившейся обуздать алчность Испании и воспрепятствовать её хищническим посягательствам на Вест-Индию.

Поэтому беглецы — бунтовщики и бывшие каторжники — почувствовали себя спокойно на борту «Синко Льягас», бросившего якорь у Тортуги, и только появление Истерлинга возмутило этот покой, вынудило их положить конец бездействию и определило тем их дальнейшую судьбу.

Капитан Истерлинг — самый отъявленный негодяй из всех бороздивших когда-либо воды Карибского моря, — держал в трюме своего судна несколько тонн какао, облегчив от этого груза голландский торговый корабль, возвращавшийся на родину с Антильских островов. Подвиг сей, как ему вскоре пришлось убедиться, не увенчал его славой, ибо слава в глазах этого пирата измерялась ценностью добычи, ценность же добычи была в этом случае слишком ничтожна, чтобы поднять капитана во мнении «берегового братства», бывшего о нём не слишком высокого мнения. Знай Истерлинг, что груз голландского купца столь небогат, он дал бы судну спокойно пройти мимо. Но, взяв его на абордаж, он почёл долгом в интересах всей шайки негодяев, служивших под его командой, забрать хотя бы то, что нашлось. Если на корабле не оказалось ничего более ценного, чем какао, то в этом, конечно, была повинна злая судьба, которая, как считал Истерлинг, преследовала его последнее время, отчего ему с каждым днём становилось всё труднее вербовать для себя людей.

Раздумывая над этим и мечтая о великих подвигах, он привёл свой шлюп «Бонавентура» в укромную, скалистую гавань Тортуги, как бы самой природой предназначенную служить надёжным приютом для кораблей. Отвесные скалы, вздымаясь ввысь, ограждали с двух сторон этот небольшой залив. Проникнуть в него можно было только через два пролива, а для этого требовалось искусство опытного лоцмана. Рука человека продолжила здесь дело природы, воздвигнув Горный форт — грозную крепость, защищавшую вход в проливы. Из этой гавани французские и английские пираты, превратившие её в своё логово, могли спокойно бросать вызов могуществу испанского короля, к которому они все питали лютую ненависть, ибо это он своими преследованиями превратил их из мирных поселенцев в грозных морских разбойников.

Однако, войдя в гавань, Истерлинг позабыл о своих мечтах — столь удивительным оказалось то, что предстало ему здесь наяву. Это необычайное видение имело форму большого корабля, чей алый корпус горделиво возвышался среди остальных мелких судёнышек, словно величавый лебедь в стае гусей. Подойдя ближе, Истерлинг прочёл название корабля, выведенное крупными золотыми буквами на борту, а под ним — и название порта, к которому корабль был приписан: «Синко Льягас», Кадис. Истерлинг протёр глаза и прочёл снова. После этого ему оставалось только теряться в догадках о том, как этот великолепный испанский корабль мог очутиться в таком пиратском гнезде, как Тортуга. Корабль был прекрасен — весь от золочёного украшения на носу, над которым поблёскивали на солнце медные жерла пушек, до высокой кормы; прекрасен и могуч, ибо опытный глаз Истерлинга уже насчитал сорок орудий за его задраенными по́ртами.

«Бонавентура» бросил якорь в десяти саженях от большого корабля в западной части гавани у самого подножия Горного форта, и капитан Истерлинг сошёл на берег, спеша найти разгадку этой тайны.

На рыночной площади за молом он смешался с пёстрой толпой. Здесь шумели и суетились торговцы всевозможных национальностей, но больше всего было англичан, французов и голландцев; здесь встречались путешественники и моряки самого различного рода; флибустьеры[75], всё ещё остававшиеся таковыми, и флибустьеры, уже откровенно превратившиеся в пиратов; здесь были лесорубы, ловцы жемчуга, индусы, негры-рабы, мулаты — торговцы фруктами и множество других представителей рода человеческого, которые ежедневно прибывали в Кайонскую бухту — одни, чтобы поторговать, другие, чтобы просто послоняться. Истерлинг без труда отыскал двух хорошо осведомлённых прощелыг, и те охотно поведали ему необычайную историю благородного кадисского судна с кучкой беглых каторжников на борту, бросившего якорь в Кайонской бухте.

Истерлинга рассказ этот не только позабавил, но и ошеломил. Он пожелал получить более подробные сведения о людях, принимавших участие в этом неслыханном предприятии, и узнал, что их всего десятка два, не больше, и что все они — политические преступники-бунтовщики, сражавшиеся в Англии на стороне Монмута и не попавшие на виселицу только потому, что вест-индским плантаторам требовались рабы. Ему доложили всё, что было известно и об их вожаке Питере Бладе. Прежде он был врачом, сообщили ему, и добавили ещё кое-какие подробности.

Шёл слух, что Питер Блад хочет вернуться к профессии врача и потому решил вместе с большинством своих сподвижников при первой возможности отвести корабль обратно в Европу. Лишь кое-кто из самых отчаянных головорезов, неразлучных с морем, выразили желание остаться здесь и примкнуть к «береговому братству».

Вот что услышал Истерлинг на рыночной площади, позади мола, пока его острый взгляд продолжал рассматривать и изучать большой красный корабль.

Будь у него такой корабль, каких бы дел мог он натворить! Перед глазами Истерлинга поплыли видения. Слава Генри Моргана, под командой которого он когда-то плавал и который посвятил его в науку пиратства, померкла бы перед его славой! Несчастные беглые каторжники, надо полагать, будут только рады продать ему этот корабль, уже сослуживший им свою службу, и, верно, не заломят за него слишком высокой цены. Хватит с них и груза какао, спрятанного в трюме «Бонавентуры».

Капитан Истерлинг погладил свою чёрную курчавую бороду и улыбнулся. У него-то сразу хватило смекалки сообразить, какие возможности таятся в этом корабле, который уже месяц, как стоит здесь на причале у всех на виду. Так, значит, ему и поживиться, раз он оказался умнее всех.

И он побрёл через весь город мимо невзрачных домишек, по запорошённой коралловой пылью дороге — такой ослепительно-белой под ярким солнцем, что глаз человека невольно старался отдохнуть на пятнах тени, ложившихся на дорогу от росших по сторонам её чахлых пальм.

Он так спешил к своей цели, что прошёл мимо таверны «У французского короля», не обратив внимания на тех, кто окликал его с порога, и не зашёл выпить стакан вина с весёлой и шумной пиратской братией, разодетой причудливо и пёстро. Дело влекло его в этот утренний час к господину д’Ожерону, почтенному, любезному губернатору Тортуги, представлявшему в своём лице и французскую Вест-Индскую компанию, и тем самым как бы и саму Францию и с достоинством высокого сановника обделывавшему дела сомнительной честности, но несомненной прибыточности для компании.

В красивом белом доме с зелёными ставнями, уютно укрывшемся среди ароматных перечных деревьев и душистых кустарников, губернатор — худощавый, элегантно одетый француз, принёсший в дикие просторы Тортуги отзвук непринуждённой галантности Версаля, — оказал капитану Истерлингу церемонно-дружелюбный приём.

Шагнув из слепящей белизны улицы в прохладу просторной комнаты, куда свет проникал лишь сквозь узкие щели между планками закрытых ставен, капитан Истерлинг в первое мгновение погрузился, как ему показалось, в кромешную тьму, и лишь постепенно глаза его освоились с полумраком.

Губернатор предложил ему сесть и приготовился его выслушать.

Что касалось груза какао, то этот вопрос не встретил никаких затруднений. Господина д’Ожерона ни в коей мере не интересовало, откуда взялся этот груз. Впрочем, он не питал на этот счёт никаких иллюзий, что явствовало из цены, за которую он готов был этот груз приобрести. Он предложил примерно половину нормальной рыночной стоимости. Губернатор д’Ожерон весьма добросовестно соблюдал интересы французской Вест-Индской компании.

Истерлинг сделал безуспешную попытку поторговаться, поворчал немного, уступил и перешёл к главному вопросу. Он заявил о своём желании приобрести испанское судно, стоящее в гавани на якоре. Не согласится ли господин д’Ожерон купить это судно от его имени у беглых каторжников, которые, как известно, сейчас им владеют?

Господин д’Ожерон ответил не сразу.

— Но быть может, — сказал он, подумав, — они не захотят его продать.

— Не захотят продать? Помилуй бог, зачем этим несчастным оборванцам такой корабль?

— Я лишь высказываю предположение, что и такая возможность не исключена, — заметил д’Ожерон. — Зайдите ко мне сегодня вечером, и я дам вам ответ.

Капитан Истерлинг повторил свой визит, как ему было предложено, и застал д’Ожерона не одного. Когда губернатор встал, приветствуя своего гостя, следом за ним поднялся высокий худощавый мужчина лет тридцати с небольшим; на смуглом, как у цыгана, гладко выбритом лице его невольно приковывали к себе внимание синие глаза, смотревшие твёрдо и проницательно. Если господин д’Ожерон манерами и платьем заставлял вспомнить Версаль, то его гость невольно приводил на память Аламеду[76]. На нём был дорогой чёрный костюм испанского покроя, украшенный серебряной пеной пышных кружевных манжет и жабо, и чёрный парик с локонами до плеч.

Господин д’Ожерон представил незнакомца:

— Вот, капитан, это мистер Питер Блад — он сам ответит на ваш вопрос.

Истерлинг был сильно обескуражен — так не вязалась внешность этого человека с тем обликом, который он заранее себе нарисовал. Капитан подумал было, что все эти красивые испанские одежды украдены, надо полагать, у бывшего командира «Синко Льягас», но тут этот необыкновенный беглый каторжник отвесил ему поклон с изысканной грацией придворного. Однако капитан Истерлинг припомнил ещё кое-что.

— Ага! Как же, знаю, вы — доктор! — сказал он и рассмеялся, несколько не к месту.

Питер Блад заговорил. У него был красивый голос; чуть металлические нотки его смягчались ирландским акцентом. Однако его слова лишь пробудили нетерпеливое раздражение капитана Истерлинга — оказывается, продажа «Синко Льягас» не входила в намерения мистера Блада.

Пират принял угрожающую позу: он стоял перед элегантным Питером Бладом — огромный, волосатый, свирепый, в грубой рубахе и кожаных штанах, в жёлто-красном цветастом платке, стянутом узлом на коротко остриженной голове. Вызывающим тоном он потребовал у Блада объяснений; по какой причине хочет он удержать в своих руках корабль, который совершенно не нужен ни ему, ни другим беглым каторжникам, его дружкам.

Ответ Питера Блада прозвучал вежливо и мягко, что лишь усилило презрительное отношение к нему Истерлинга. Мистер Блад готов был заверить капитана Истерлинга, что его предположение несколько ошибочно. Вполне возможно, что беглецы с Барбадоса захотят использовать это судно, чтобы вернуться на нём в Европу — во Францию или в Голландию.

— Быть может, мы не совсем те, за кого вы нас принимаете, капитан. Один из моих товарищей — опытный шкипер, а трое других несли различную службу в английском королевском флоте.

— Ба! — Вся мера презрения Истерлинга выразилась в этом громогласном восклицании. — Вы что, спятили? Это опасная штука — плавать по морю, приятель. А если вас схватят? Такое ведь тоже может случиться! Что вы будете тогда делать с вашей жалкой командой? Об этом вы подумали?

Но Питер Блад был всё так же спокоен и невозмутим.

— Если у нас маловато матросов, то вполне достаточно пушек и полновесных ядер. Провести корабль через океан я, быть может, и не сумею, но командовать этим кораблём, если придётся принять бой, безусловно, могу. Мне преподал эту науку сам де Ритёр.

Это прославленное имя на мгновение согнало саркастическую усмешку с лица Истерлинга.

— Ритёр?

— Да, я служил под его командованием несколько лет тому назад.

Истерлинг был явно озадачен.

— А я ведь думал, что вы — корабельный врач.

— И врач тоже, — спокойно подтвердил ирландец.

Пират выразил своё удивление по этому поводу в нескольких щедро сдобренных богохульствами восклицаниях. Но тут губернатор д’Ожерон нашёл уместным положить конец визиту:

— Как видите, капитан Истерлинг, всё ясно, и говорить больше не о чем.

По-видимому, всё действительно было ясно, и капитан Истерлинг угрюмо откланялся. Однако, раздражённо шагая обратно к молу и ворча себе под нос, он думал о том, что если говорить больше и не о чем, то предпринять кое-что ещё можно. Уже привыкнув в воображении считать величественный «Синко Льягас» своим, он отнюдь не был расположен отказаться от обладания этим кораблём.

Губернатор д’Ожерон, со своей стороны, также, по-видимому, считал, что к сказанному можно ещё кое-что добавить, и сделал это, когда Истерлинг скрылся за дверью.

— Дурной и очень опасный человек Истерлинг, — заметил он. — Советую вам, мосье Блад, учесть это.

Но Питер Блад отнёсся к предостережению довольно беспечно.

— Вы меня ничуть не удивили. Даже не зная, что этот человек — пират, с первого взгляда видно, что он негодяй.

Лёгкое облачко досады затуманило на мгновение тонкие черты губернатора Тортуги.

— О мосье Блад, флибустьер не обязательно должен быть негодяем, и, право же, вам не стоит с чрезмерным высокомерием относиться к профессии флибустьера. Среди них немало людей, которые сослужили хорошую службу и вашей родине, и моей, ставя препоны алчному хищничеству Испании. А ведь, собственно говоря, оно-то их и породило. Если бы не флибустьеры, Испания столь же безраздельно, сколь и бесчеловечно хозяйничала бы в этих водах, где ни Франция, ни Англия не могут держать своего флота. Не забудьте, что ваша страна высоко оценила заслуги Генри Моргана, почтив его рыцарским званием и назначив губернатором Ямайки. А он был ещё более грозным пиратом, чем ваш сэр Френсис Дрейк, или Хоукинс, или Фробишер и все прочие, чью память у вас на родине чтят до сих пор.

И вслед за этим губернаторд’Ожерон, извлекавший очень значительные доходы в виде морской пошлины со всех награбленных ценностей, попадавших в гавань Тортуги, в самых торжественных выражениях посоветовал мистеру Бладу пойти по стопам вышеупомянутых героев. Питер Блад, бездомный изгнанник, объявленный вне закона, обладал прекрасным судном и небольшой, но весьма способной командой, и господин д’Ожерон не сомневался, что при недюжинных способностях мистера Блада его ждут большие успехи, если он вступит в «береговое братство» флибустьеров.

У самого Питера Блада также не было на этот счёт никаких сомнений; тем не менее он не склонялся к такой мысли. И, возможно, никогда бы и не пришёл к ней, сколько бы ни пытались склонить его к этому большинство его приверженцев, не случись тех событий, которые вскоре последовали.

Среди этих приверженцев наибольшую настойчивость проявляли Питт, Хагторп и гигант Волверстон, потерявший глаз в бою при Сегморе. Бладу, конечно, легко мечтать о возвращении в Европу, толковали они. У него в руках хорошая, спокойная профессия врача, и он всегда заработает себе на жизнь и во Франции и в Нидерландах. Ну, а они — моряки и ничего другого, кроме мореходства, не знают. Да и Дайк, который до того, как погрузиться в политику и примкнуть к бунтовщикам, служил младшим офицером в английском военном флоте, держался примерно того же мнения, а Огл, канонир, требовал, чтобы какой-нибудь бог, или чёрт, или сам Блад сказали ему, есть ли во всём британском адмиралтействе такой дурак, что решится доверить пушку человеку, сражавшемуся под знамёнами Монмута.

Было ясно, что у Питера Блада оставался только один выход — распрощаться с этими людьми, с которыми сроднили его перенесённые вместе опасности и невзгоды. Именно в этот критический момент судьбе и было угодно избрать своим орудием капитана Истерлинга и поставить его на пути Питера Блада.

Три дня спустя после свидания с Бладом в доме губернатора капитан Истерлинг подплыл утром в небольшой шлюпке к «Синко Льягас» и поднялся на борт. Грозно шагая по палубе, он поглядывал своими острыми тёмными глазками по сторонам. Он увидел, что «Синко Льягас» не только отменно построенный корабль, но и содержится в образцовом порядке. Палубы были надраены, такелаж в безупречном состоянии, каждый предмет находился на положенном месте. Мушкеты стояли в козлах возле грот-мачты, и все медные части и крышки портов ослепительно сверкали в лучах солнца, отливая золотом. Как видно, эти беглые каторжники, из которых Блад сколотил свою команду, были не такими уж рохлями.

А вот и сам Питер Блад собственной персоной — весь в чёрном с серебром, что твой испанский гранд; он снимает свою чёрную шляпу с тёмно-красным плюмажем и отвешивает такой низкий поклон, что локоны его чёрного парика, раскачиваясь из стороны в сторону, как уши спаниеля, почти закрывают ему лицо. Рядом с ним стоит Натаниэль Хагторп, очень приятный с виду господин, примерно такого же возраста, как сам Блад; у него чисто выбритое лицо и спокойный взгляд благовоспитанного человека. Позади них — ещё трое: Джереми Питт, молодой, светловолосый шкипер из Сомерсетшира; коренастый здоровяк Николас Дайк, младший офицер морского флота, служивший королю Якову, когда тот был ещё герцогом Йоркским, и гигант Волверстон.

Все эти господа отнюдь не походят на оборванцев, какими поспешно нарисовало их себе воображение Истерлинга. Даже дородный Волверстон облёк свои могучие мышцы для такого торжественного случая в испанскую мишуру.

Представив их своему гостю, Питер Блад пригласил капитана «Бонавентуры» в капитанскую каюту, огромные размеры и богатое убранство которой превосходили всё, что Истерлингу приходилось когда-либо видеть на судах.

Негр-слуга в белой куртке — юноша, взятый в услужение на корабль с Тортуги, — подал, помимо обычных рома, сахара и свежих лимонов, ещё бутылку золотистого канарского вина из старых запасов судна, и Питер Блад радушно предложил непрошеному гостю отведать его.

Помня предостережение губернатора д’Ожерона, Питер Блад почёл за лучшее принять опасного гостя со всей возможной учтивостью, рассчитывая отчасти на то, что, почувствовав себя свободно, Истерлинг, быть может, скорее раскроет свои коварные замыслы.

Развалившись в изящном мягком кресле перед столом из чёрного дуба, капитан Истерлинг щедро воздавал должное канарскому вину, столь же щедро его похваливая. Затем он перешёл к делу и спросил Питера Блада, не переменил ли он по зрелом размышлении своего решения и не продаст ли он судно.

— А если согласитесь продать, — добавил он, скользнув взглядом по лицам четырёх товарищей Блада, — так увидите, что я не поскуплюсь, поскольку эти денежки вам придётся поделить на всех.

Если капитан Истерлинг рассчитывал таким способом произвести впечатление на остальных собеседников, то следует отметить, что невозмутимое выражение их физиономий несколько его разочаровало.

Питер Блад покачал головой.

— Вы напрасно утруждаете себя, капитан. Какое бы мы ни приняли решение, «Синко Льягас» останется у нас.

— Какое бы вы ни приняли решение? — Густые чёрные брови на низком лбу удивлённо поползли вверх. — Значит, вы ещё не решили отплыть в Европу? Что ж, тогда я сразу перейду к делу и, раз вы не хотите продать судно, сделаю вам другое предложение. Давайте-ка вы с вашим кораблём присоединяйтесь к моему «Бонавентуре», и мы сообща сварганим одно дельце, которое будет не безделицей. — И капитан, очень довольный своим плоским каламбуром, оглушительно расхохотался, блеснув белыми зубами в обрамлении курчавой чёрной бороды.

— Благодарю вас за честь, но мы не собирались заниматься пиратством.

Истерлинг не обиделся, но и бровью не повёл. Только взмахнул огромной ручищей, словно отметая нелепое предположение.

— Я вам не пиратствовать предлагаю.

— Что же тогда?

— Могу я вам довериться? — спросил он, и его взгляд снова обежал все лица.

— Как вам будет угодно, но боюсь, что при любых условиях вы только даром потратите время.

Это звучало не слишком обнадёживающе. Тем не менее Истерлинг приступил к делу.

Известно ли им, что он плавал вместе с Морганом? Совместно с Морганом он проделал большой переход через Панамский перешеек, и ни для кого не секрет, что когда подошло время делить добычу, унесённую ими из разграбленного испанского города, она оказалась куда меньше, чем рассчитывали пираты. Поговаривали, что Морган произвёл делёжку не по чести, что он успел заранее припрятать у себя большую часть захваченных сокровищ. Так вот, всё это говорили недаром: он, Истерлинг, может поручиться. Морган в самом деле припрятал тайком жемчуга и драгоценных камней из Сан-Фелипе на баснословную сумму. Но когда об этом поползли слухи, он струсил. Побоялся, что припрятанные у него сокровища найдут, и тогда ему крышка. И однажды ночью, когда они шли через перешеек, он где-то на полпути зарыл в землю присвоенные им драгоценности.

— И только один человек на свете знал об этом, — заявил капитан Истерлинг напряжённо внимавшим ему слушателям (а подобное сообщение могло заинтересовать кого угодно). — Знал тот, кто помогал ему всё это зарывать, — одному-то ему во век бы не справиться. Так вот, этот человек был я.

Истерлинг помолчал, дабы грандиозность сделанного им сообщения поглубже проникла в сознание слушателей, и заговорил снова.

Он предложил беглецам отправиться вместе с ним на «Синко Льягас» в экспедицию за сокровищами, которые они потом поделят между собой по законам «берегового братства».

— Морган зарыл там ценностей самое малое на четыре миллиона реалов.

Подобная сумма заставила всех слушателей широко раскрыть глаза. Всех, даже самого капитана Блада, впрочем, совсем по иной причине.

— Право же, это очень странно, — задумчиво произнёс он.

— Что кажется вам странным, мистер Блад?

Капитан Блад ответил вопросом на вопрос:

— Сколько у вас людей на борту «Бонавентуры»?

— Да что-то около двух сотен.

— И несмотря на это, двадцать человек моей команды представляют для вас такой интерес, что вы нашли для себя возможным обратиться ко мне с подобным предложением?

Истерлинг загоготал прямо ему в лицо.

— Я вижу, что вы ничего не понимаете. Люди мне не нужны, мне нужно хорошее крепкое судно, чтобы надёжно поместить на нём наше сокровище. В трюме такого корабля, как ваш, оно будет спокойненько лежать себе, как в крепости, и тогда плевать я хотел на все испанские галионы, пусть они лучше ко мне не суются.

— Чёрт побери, теперь мне всё понятно, — сказал Волверстон, а Питт, Дайк и Хагторп согласно закивали головами.

Но холодные синие глаза Питера Блада всё так же, не мигая, смотрели на грузного пирата, и выражение их не изменилось.

— Это понять нетрудно, как заметил Волверстон. Но в таком случае, если делить на всех поровну, на долю «Синко Льягас» придётся одна десятая всей добычи, а это ни в коей мере не может нас удовлетворить.

Истерлинг надул щёки и сделал широкий жест своей огромной лапищей.

— А какую делёжку предлагаете вы?

— Мы должны это обсудить. Но, во всяком случае, наша доля не может быть меньше одной пятой.

Лицо пирата осталось непроницаемым. Он молча наклонил повязанную пёстрым платком голову. Потом сказал:

— Притащите этих ваших приятелей завтра ко мне на «Бонавентуру», мы пообедаем вместе и составим соглашение.

Секунды две Питер Блад, казалось, был в нерешительности. Затем он принял приглашение, учтиво за него поблагодарив.

Но когда пират отбыл, капитан поспешил охладить пыл своих сподвижников.

— Меня предупреждали, что Истерлинг — человек опасный. Думаю, что ему польстили. Опасный человек должен быть умён, а капитан Истерлинг этим качеством не обладает.

— Сдаётся мне, ты что-то блажишь, Питер, — заметил Волверстон.

— Я просто стараюсь разгадать, зачем понадобилось ему заключать союз с нами, и раздумываю над тем объяснением, которое он этому дал. Вероятно, он просто не мог придумать ничего лучшего, когда ему был поставлен вопрос в упор.

— Так оно же проще простого, — решительно вмешался Хагторп. Ему казалось, что Питер Блад зря усложняет дело.

— Проще простого! — Блад рассмеялся. — Даже чересчур просто, если хотите знать. Проще простого и яснее ясного, пока вы не вдумаетесь в это хорошенько. Да, конечно, на первый взгляд он сделал нам заманчивое, даже блестящее предложение. Только не всё то золото, что блестит. Надёжный, как крепость, корабль, в трюме которого упрятано на четыре миллиона сокровищ, а мы с вами — его хозяева! Доверчивый же малый этот Истерлинг, слишком доверчивый для мошенника!

Помощники Блада задумались, в глазах их промелькнуло сомнение. Впрочем, Питт всё ещё оставался при своём мнении.

— У него нет другого выхода, и он верит в нашу честность, знает, что мы не обманем.

Питер Блад посмотрел на него с усмешкой.

— Не думаю, чтобы человек с такими глазами, как у этого Истерлинга, мог верить во что-нибудь, кроме захвата. Если он действительно хочет спрятать своё сокровище на нашем корабле (а тут, мне кажется, он не врёт), то это значит, что он намерен завладеть и самим кораблём. Поверит он нам, как же! Разве может подобный человек, для которого не существует понятия чести, поверить, что мы не ускользнём от него однажды ночью, после того как примем его сокровища на борт, или даже попросту не потопим его шлюп, обстреляв его из наших орудий? Ты мне смешон, Джереми, со своими рассуждениями о чести.

Однако и Хагторпу ещё не всё было ясно.

— Ладно. Тогда зачем понадобилось ему искать этого союза с нами?

— Да он же сам сказал зачем. Ему нужен наш корабль! То ли для перевозки сокровища, если оно действительно существует, то ли ещё зачем-то. Ведь он же пытался сначала купить у нас «Синко Льягас». Да, корабль ему нужен, это совершенно очевидно. А вот мы ему не нужны, и он постарается как можно быстрее от нас избавиться, можете не сомневаться.

И всё же перспектива участвовать в дележе моргановского клада была, как заметил Питер Блад, весьма заманчива, и его товарищам очень не хотелось отвергнуть предложение Истерлинга. Стремясь к влекущей их цели, люди часто готовы идти на риск, готовы поверить в возможность удачи. Так было и с Хагторпом, и с Питтом, и с Дайком. Они решили, что Блад предубеждён, что его восстановил против Истерлинга губернатор д’Ожерон, а тот мог при этом преследовать какие-то свои цели. Почему бы, во всяком случае, не пообедать с Истерлингом и не послушать, какие условия он предложит?

— А вы уверены, что он не отравит нас? — спросил Блад.

Ну, уж это он в своей подозрительности хватил через край. Товарищи прямо-таки подняли его на смех. Как это Истерлинг может их отравить, когда он сам будет пить и есть вместе с ними? Да и чего он этим достигнет? Разве это поможет ему завладеть «Синко Льягас»?

— Разумеется! Поднимется на борт с шайкой своих головорезов и захватит наших ребят, оставшихся без командиров, врасплох.

— Что, что? — вскричал Хагторп. — Здесь, на Тортуге? В этой пиратской гавани? Полно, полно, Питер! Есть же свои понятия чести даже у воров, думается мне.

— Ты волен, конечно, рассуждать так. Я же склонен думать совсем обратное. Меня как будто бы ещё никто не считал боязливым, однако я предостерёг бы вас всех от такого опрометчивого шага.

Однако мнение большинства было против него. Вся команда загорелась желанием участвовать в походе, когда ей сообщили о том, какое было сделано предложение.

И на другой день, как только пробило восемь склянок, капитан Блад в сопровождении Хагторпа, Питта и Дайка должен был волей-неволей подняться на борт «Бонавентуры». Волверстона оставили наблюдать за порядком на «Синко Льягас».

Истерлинг, окружённый толпой своих головорезов, шумно приветствовал гостей. Вся его команда была на корабле. Больше полутораста пиратов расположились на шкафуте, на полубаке и на корме — все до единого с оружием за поясом. Питер Блад мог бы и не обращать внимания своих спутников на эту странность: зачем пираты забрались на корабль, вместо того чтобы, как повелось, сидеть себе в тавернах на берегу? Все трое товарищей Блада уже и сами отметили про себя это подозрительное обстоятельство. Не укрылись от них и ядовитые ухмылочки этих негодяев, и у каждого мелькнула мысль, не был ли, в конце концов, прав Питер Блад в своих опасениях и не попались ли они в западню.

Но отступать было поздно. На полуюте, возле трапа, ведущего в каюту, стоял капитан Истерлинг, встречая гостей.

Питер Блад приостановился на мгновение и поглядел на ясное голубое небо и верхушки мачт, над которыми кружили чайки. Потом перевёл взгляд на серую твердыню форта, утопавшую в жарком мареве на вершине скалы, на мол, пустынный в эти часы полуденного зноя, и, наконец, на большой красный корабль, мощный и величественный, отражённый в сверкающей глади залива. Его товарищам показалось, что он словно бы ищет, с какой стороны может прийти к ним помощь в случае нужды… Затем по приглашению Истерлинга Питер Блад ступил на полутёмный трап, и его товарищи последовали за ним.

Каюта, как и весь корабль, запущенный и грязный, ни в коей мере не походила на капитанскую каюту «Синко Льягас». Потолок был так низок, что рослые Блад и Хагторп едва не касались его головой. Столь же убога была и обстановка каюты: несколько ларей с брошенными на них подушками вокруг простого, некрашеного стола, изрезанного ножами, давно не мытого. Невзирая на распахнутые настежь кормовые окна, воздух в каюте был спёртым и удушливым: пахло канатами, затхлой трюмной водой.

Обед соответствовал обстановке. Свинина была пережарена, овощи переварены, и деликатный желудок мистера Блада положительно отказывался принимать эту с отвращением проглоченную пищу.

Под стать всему остальному была и приглашённая Истерлингом компания. С полдюжины головорезов изображали его почётную гвардию. Команда избрала их, заявил Истерлинг, чтобы они выработали и подписали соглашение от лица всех прочих. Помимо них, здесь было ещё одно лицо — молодой француз, по имени Жуанвиль, секретарь губернатора д’Ожерона, присланный последним, дабы придать сделке законность. Если присутствие этого довольно никчёмного субъекта с бесцветными глазками должно было в какой-то мере усыпить подозрения мистера Блада, то следует сказать, что оно только сильнее его насторожило.

Тесная каюта была заполнена до отказа. Гвардия Истерлинга расположилась за столом так, что гости с «Синко Льягас» оказались разъединёнными. Питер Блад и капитан «Бонавентуры» уселись на противоположных концах стола.

К делу приступили, как только с обедом было покончено, и прислуживавший за столом негр удалился. Пока же длилась трапеза, пираты веселились на свой лад, отпуская солёные шутки, видимо претендующие на остроумие. Наконец на столе не осталось ничего, кроме бутылок, чернильницы, перьев и двух листов бумаги — одного перед Истерлингом, другого перед Питером Бладом, — и капитан «Бонавентуры» изложил свои условия, впервые позволив себе назвать капитаном и своего гостя. Без лишних слов он тут же объявил Бладу, что запрошенную им одну пятую долю добычи команда «Бонавентуры» признала непомерной.

Питер Блад оживился.

— Давайте поставим точку над «и», капитан. Вы, по-видимому, хотите сказать, что ваша команда не согласна на мои условия?

— А как же ещё иначе можно меня понять?

— В таком случае, капитан, нам остаётся только откланяться, поблагодарив за радушный приём и заверив вас, что мы высоко ценим это приятное и столь обогатившее нас знакомство.

Однако изысканная галантность всех этих чрезмерно преувеличенных любезностей не произвела ни малейшего впечатления на толстокожего Истерлинга. Обратив к Питеру Бладу багровое лицо, он нахально уставился на него своими хитрыми глазками и переспросил, утирая пот со лба:

— Откланяться? — В хриплом голосе его прозвучала насмешка. — Я уж тоже попрошу вас выражаться точнее. Люблю людей прямых и прямые слова. Вы что ж, хотите сказать, что отказываетесь от сделки?

И тотчас двое-трое из его гвардии повторили слова своего капитана, которые в их устах прозвучали словно грозное эхо.

Капитан Блад — назовём его теперь полным титулом, присвоенным ему Истерлингом, — казалось, был несколько смущён оборотом дела. Как бы в замешательстве он поглядел на своих товарищей, быть может, ожидая от них совета, но они ответили ему только растерянными взглядами.

— Если вы находите наши условия неприемлемыми, — сказал он наконец, я должен предположить, что вы не желаете более заниматься этим вопросом, и нам не остаётся ничего другого, как распрощаться.

Такая неуверенность прозвучала в голосе Питера Блада, что его товарищи были изумлены — никогда ещё не случалось им видеть, чтобы их капитан сробел перед какой бы то ни было опасностью. У Истерлинга же его ответ вызвал презрительный смешок — ничего другого он и не ожидал от этого лекаришки, волею случая ставшего искателем счастья.

— Ей-богу, доктор, — сказал он, — вы бы уж лучше вернулись к вашим банкам и пиявкам, а корабли оставили людям, которые знают, как ими управлять.

В холодных синих глазах блеснула молния и мгновенно потухла. Но выражение неуверенности не сбежало со смуглого лица. Тем временем Истерлинг уже обратился к секретарю губернатора, сидевшему по правую руку от него.

— Ну, а вы что скажете, мусью Жуанвиль?

Белокурый, изнеженный французик снисходительно улыбнулся, наблюдая за оробевшим Питером Бладом.

— Не кажется ли вам, капитан Блад, что сейчас было бы вполне своевременно и разумно выслушать условия, которые может предложить капитан Истерлинг?

— Я уже слышал их. Однако, если…

— Никаких «если», доктор, — грубо оборвал его Истерлинг. — Условия мои всё те же, какие я вам ставил. Всё делим поровну между вашими людьми и моими.

— Но ведь это значит, что на долю «Синко Льягас» придётся не больше одной десятой части добычи. — Теперь и Блад, в свою очередь, повернулся к мистеру Жуанвилю. — Считаете ли вы, мосье, такие условия справедливыми? Я уже объяснял капитану Истерлингу, что хотя на нашем корабле меньше людей, зато у нас больше пушек, а приставлен к ним, смею вас заверить, такой канонир, какой ещё никогда не бороздил вод Карибского моря. Этого малого зовут Огл, Нед Огл. Замечательный канонир этот Нед Огл. Не канонир, а сущий сатана. Поглядели бы вы, как он топил испанские суда у Бриджтауна!..

Казалось, он ещё долго мог бы распространяться о достоинствах канонира Неда Огла, если бы Истерлинг снова не прервал его:

— Чёрт побери, приятель, да на что нам сдался этот канонир! Подумаешь, велика важность!

— Да, конечно, если бы это был обыкновенный канонир. Но это совсем необыкновенный канонир. У него необычайно меткий глаз. Такой канонир, как Нед Огл, — это всё равно что поэт. Один рождается поэтом, другой канониром. Он так ловко может пустить корабль ко дну, этот Нед Огл, как другой не вырвет и зуба.

Истерлинг стукнул кулаком по столу.

— Да при чём тут ваш канонир?

— Может случиться, что будет при чём. А пока я просто хочу указать вам, какого ценного союзника приобретаете вы в нашем лице. — И Блад снова принялся расхваливать своего канонира. — Он ведь проходил службу в королевском военно-морском флоте, наш Нед Огл, и это был поистине чёрный день для королевского военно-морского флота, когда Нед Огл, пристрастившись к политике, стал на сторону протестантов при Сегмуре…

— Да брось ты своего Огла, — зарычал один из офицеров «Бонавентуры» здоровенный детина по имени Чард. — Брось, не то мы эдак проваландаемся здесь целый день.

Истерлинг, крепко выругавшись, поддержал своего офицера.

Питер Блад отметил про себя, что никто из пиратов даже не пытался скрыть свою враждебность, и с этой минуты их поведение предстало перед ним в ином свете: он понял, к чему они стремятся.

Тут вмешался Жуанвиль:

— Не согласитесь ли вы, капитан Истерлинг, пойти на некоторые уступки? В конце концов доводы капитана Блада по-своему резонны. Он вполне мог бы набрать на корабль команду в сто матросов и тогда получил бы значительно большую долю.

— Тогда, может, она бы ему и причиталась, — последовал грубый ответ.

— Она причитается мне и теперь, — продолжал настаивать Блад.

— Ну да, как же! — получил он в ответ вместе с щелчком пальцами перед самым носом.

Блад видел, что Истерлинг нарочно старается вывести его из себя, чтобы затем наброситься на него вместе со своими разбойниками и тут же на месте прирезать и его, и всех его товарищей. А мосье Жуанвиля он заставит потом засвидетельствовать перед губернатором, что его гости первые затеяли ссору. Ему стало теперь ясно, для чего понадобилось Истерлингу присутствие здесь этого французика!

А Жуанвиль тем временем продолжал увещевать:

— Полноте, полноте, капитан Истерлинг! Так вы никогда не достигнете соглашения. Судно капитана Блада представляет для вас интерес, а за такие вещи следует платить. Вы, мне кажется, могли бы предложить ему хотя бы одну восьмую или даже одну седьмую долю.

Прикрикнув на Чарда, который громким рёвом выразил свой протест, Истерлинг внезапно заговорил почти вкрадчиво:

— Что скажет на это капитан Блад?

Капитан Блад ответил не сразу, он раздумывал. Затем пожал плечами.

— Что должен я сказать? Как вы сами понимаете, я не могу сказать ничего, пока не узнаю мнения своих товарищей. Мы возобновим наш разговор как-нибудь в другой раз, после того, как я выясню их намерения.

— Что за дьявольщина! — загремел Истерлинг. — Вы что, смеётесь, что ли? Разве вы не привели сюда своих офицеров? Разве они не могут говорить за всех ваших людей, так же как мои? Что мы здесь решим, то мои ребята и примут. Таков закон «берегового братства». Значит, я имею право ждать того же самого и от вас, объясните-ка ему это, мусью Жуанвиль.

Француз мрачно кивнул, и Истерлинг зарычал снова.

— Мы тут, чёрт побери, не дети малые. И собрались не в игрушки играть, а договариваться о деле, и вы уйдёте отсюда не раньше, чем мы договоримся, будь я проклят.

— Или не договоримся, как легко может случиться, — спокойно проронил капитан Блад. Нетрудно было заметить, что всю его нерешительность уже как рукой сняло.

— Как это — не договоримся? Какого дьявола, что это ещё значит? — Истерлинг вскочил на ноги, всем своим видом изображая величайшую ярость, которая Питеру Бладу показалась несколько напускной — словно некий дополнительный штрих разыгравшейся здесь комедии.

— Я имею в виду самую простую вещь: мы можем и не договориться. — По-видимому, Блад решил, что пришло время заставить пиратов раскрыть свои карты. — Если мы с вами не придём к соглашению, что ж, значит, с этим покончено.

— Ого! Покончено, вот как? Нет, пусть меня повесят! На этом не кончится, а, пожалуй, только начнётся.

— Это я и предполагал. Что же именно начнётся, не угодно ли вам будет пояснить, капитан Истерлинг?

— В самом деле, капитан! — вскричал Жуанвиль. — Что вы имеете в виду?

— Что я имею в виду? — Капитан Истерлинг воззрился на француза. Казалось, он был вне себя от бешенства. — Что? — повторил он. — А вот что, послушайте, мусью. Этот докторишка Блад, этот беглый каторжник, хотел выпытать у меня тайну моргановского клада и нарочно притворился, будто решил войти со мной в долю. А теперь, когда всё выпытал, начинает, как видите, отвиливать, бьёт отбой. Теперь уж он вроде как и не хочет входить с нами в долю. Он хочет пойти на попятный. Мне думается, вам, мусью Жуанвиль, должно быть ясно, почему он хочет пойти на попятный, и нетрудно догадаться, почему я не могу этого допустить.

— Какое жалкое измышление! — насмешливо произнёс Блад. — Что за тайна мне открыта, помимо пустых россказней о каком-то где-то зарытом кладе?

— Нет, не «где-то», а вы знаете где. Я свалял дурака, всё вам открыл.

Блад искренне расхохотался, чем даже напугал своих товарищей, которые теперь уже ясно видели, что дело принимает для них худой оборот.

— Ну да, где-то на Дарьенском перешейке! Весьма точный адрес, клянусь честью! При наличии таких сведений мне остаётся только отправиться прямо на место и забрать клад себе! А что касается всего остального, то я прошу вас, мосье Жуанвиль, обратить внимание на то, что «отвиливать» здесь начал вовсе не я. Я ещё мог бы заключить сделку с капитаном Истерлингом, если бы, как было мною предложено с самого начала, нам гарантировали одну пятую добычи. Но теперь, после того как все мои подозрения подтвердились, я не намерен вести с ним никаких дел даже за половину всего его сокровища, если предположить, что оно действительно существует, чего я лично не допускаю.

При этих словах пираты, словно по команде, повскакали с мест, готовые к драке. Поднялся дикий шум, но Истерлинг, взмахнув рукой, заставил всех приумолкнуть. Когда шум стих, раздался тоненький голосок мосье Жуанвиля:

— Вы на редкость неблагоразумный человек, капитан Блад.

— Всё может быть, всё может быть, — беспечно сказал Блад. — Поживём увидим. Последнее слово ещё не сказано.

— Ну, значит, пора его сказать, — возвестил Истерлинг; он внезапно стал зловеще спокоен. — Я хотел предупредить вас, что раз вам известен наш секрет, вы не уйдёте с этого судна, пока не подпишете соглашения. Но какие уж тут предупреждения, когда вы открыто показали нам свои намерения.

Не вставая из-за стола, капитан Блад поднял глаза на грузную фигуру капитана «Бонавентуры», стоявшего в угрожающей позе, и трое его помощников с «Синко Льягас» заметили с недоумением и тревогой, что он улыбается. Сначала он был необычайно нерешителен и робок, а теперь вёл себя так непринуждённо, так вызывающе! Понять его поведение было невозможно. Он молчал, и заговорил Хагторп:

— Что вы хотите этим сказать, капитан Истерлинг? Каковы ваши намерения?

— А вот каковы: заковать всех вас в кандалы и бросить в трюм, где вы не сможете никому причинить вреда.

— Помилуй бог, сэр… — начал было Хагторп, но тут его прервал спокойный, ясный голос капитана Блада:

— И вы, мосье Жуанвиль, допустите такой произвол, не выразив со своей стороны протеста?

Жуанвиль развёл руками, выпятив нижнюю губу, и пожал плечами.

— Вы сами прямо напрашивались на это, капитан Блад.

— Так, вот, значит, для чего вы присутствуете здесь — чтобы сделать соответствующее сообщение мосье д’Ожерону? Ну, ну! — И Блад рассмеялся не без горечи.

И тут внезапно полуденную тишину нарушил гром орудийного выстрела, заставивший вздрогнуть всех. Испуганно закричали всполошившиеся чайки, все с недоумением посмотрели друг на друга, и в наступившей затем тишине прозвучал вопрос Истерлинга, обращённый с тревогой неизвестно к кому:

— Это что ещё за дьявольщина?!

Ответил ему капитан Блад, и при том самым любезным тоном:

— Пусть это не тревожит вас, дорогой капитан. Прогремел всего-навсего салют в вашу честь. Его произвёл Огл, весьма искусный канонир, с «Синко Льягас». Я, кажется, уже сообщал вам о нём? — И Блад обвёл вопросительным взглядом всю компанию.

— Салют? — повторил, как эхо, Истерлинг. — Чума и ад! Какой ещё салют?

— Обыкновенная вежливость — напоминание нам и предостережение вам. Напоминание нам о том, что мы уже целый час отнимаем у вас время и не должны долее злоупотреблять вашим гостеприимством. — Капитан Блад поднялся на ноги и выпрямился во весь рост, непринуждённый и элегантный в своём чёрном с серебром испанском костюме. — Разрешите пожелать вам, капитан, провести остаток дня столь же приятно.

Побагровев от ярости, Истерлинг выхватил из-за пояса пистолет.

— Ты не сойдёшь с этого корабля, фигляр несчастный, скоморох!

Но капитан Блад продолжал улыбаться.

— Клянусь, это будет весьма прискорбно для корабля и для всех, кто находится на его борту, включая нашего бесхитростного мосье Жуанвиля, который, кажется, и в самом деле верит, что вы выплатите ему обещанную долю вашего призрачного сокровища, если он будет лжесвидетельствовать перед губернатором, дабы очернить меня и оправдать захват вами моего корабля. Как видите, я ничуть не обольщаюсь на ваш счёт, мой дорогой капитан. Вы слишком простоваты для негодяя.

Размахивая пистолетом, Истерлинг изрыгал проклятия и угрозы. Однако он не пускал оружия в ход — какое-то смутное беспокойство удерживало его руку: слишком уж хладнокровно насмешлив был капитан Блад.

— Мы напрасно теряем время, — прервал его Блад. — А сейчас, поверьте мне, каждая секунда дорога. Пожалуй, вам следует уразуметь положение вещей. Огл получил от меня приказ: если спустя десять минут после этого салюта я вместе с моими товарищами не покину палубы «Бонавентуры», ему надлежит проделать хорошую круглую дыру в вашем полубаке на уровне ватерлинии и ещё столько дыр, сколько потребуется, чтобы пустить ваш корабль ко дну. А потребуется не так уж много. У Огла поразительно точный прицел. Он отлично зарекомендовал себя во время службы в королевском флоте. Я, кажется, уже рассказывал вам об этом.

Снова на мгновение воцарилась тишина, и на этот раз её нарушил мосье Жуанвиль:

— Я здесь совершенно ни при чём!

— Заткни свою писклявую глотку, ты, французская крыса! — заревел взбешённый Истерлинг. Продолжая размахивать пистолетом, он обратил свою ярость на Блада: — А ты, жалкий лекаришка!.. Ты, учёный навозный жук! Ты бы лучше орудовал своими банками и пиявками, как я тебе советовал!

Было ясно, что он не остановится перед убийством. Но Блад оказался проворнее. Прежде чем кто-либо успел разгадать его намерения, он схватил стоявшую перед ним бутылку канарского вина и хватил ею капитана Истерлинга по голове.

Капитан «Бонавентуры» отлетел к переборке. Питер Блад сопроводил его полёт лёгким поклоном.

— Сожалею, — сказал он, — что у меня не оказалось под рукой ни банок, ни пиявок, но, как видите, кровопускание можно произвести и с помощью бутылки.

Потеряв сознание, Истерлинг грузно осел на пол возле переборки. Повскакав с мест, пираты надвинулись на капитана Блада. Раздались хриплые выкрики, кто-то схватил его за плечо. Но его звучный голос перекрыл шум:

— Берегитесь! Время истекает. Десять минут уже прошло, и либо я и мои товарищи покинем сейчас ваше судно, либо мы все вместе пойдём на дно.

— Во имя всего святого подумайте, что вы делаете! — вскричал Жуанвиль, бросаясь к двери.

Однако один из пиратов, человек практической складки, уже успел, как видно, кое о чём подумать и, схватив Жуанвиля за шиворот, отшвырнул его в сторону.

— Ну, ты! — крикнул он капитану Бладу. — Лезь на палубу и забирай с собой остальных. Да поживее! Мы не хотим, чтобы нас тут потопили, как крыс!

Все четверо поднялись, как им было предложено, на палубу. Вслед им полетели проклятия и угрозы.

Пираты, остававшиеся на палубе, не были, по-видимому, посвящены в намерения Истерлинга, а, быть может, подчинялись отданному кем-то приказу, но, так или иначе, они не препятствовали капитану Бладу и его товарищам покинуть корабль.

В шлюпке, на полпути к кораблю, к Хагторпу вернулся дар речи:

— Клянусь спасением души, Питер, я уже подумал было, что нам крышка.

— Да и я, — с жаром подхватил Питт. — Что ни говори, они могли разделаться с нами в два счёта. — Он повернулся к Питеру Бладу, сидевшему на корме: — Ну, а если бы по какой-нибудь причине нам не удалось выбраться оттуда за эти десять минут и Огл и вправду принялся бы палить, что тогда?

— О, — сказал Питер Блад, — главная-то опасность в том и заключалась, что он вовсе не собирался палить.

— Как так, ты же это приказал!

— Да, вот как раз это я и забыл сделать. Я сказал ему только, чтобы он дал холостой выстрел, когда мы пробудем на «Бонавентуре» час. Как бы ни обернулось дело, это всё равно нам не повредит, подумал я. И, клянусь честью, кажется, не повредило. Фу, чёрт побери! — Блад снял шляпу и, словно не замечая изумления своих спутников, вытер вспотевший лоб. — Ну и жара! Солнце так и печёт.

Глава 2

НЕЖДАННАЯ ДОБЫЧА
Капитан Блад любил повторять, что человека следует оценивать не по его способностям задумывать великие предприятия, но по тому, как он умеет распознать удобный случай и своевременно воспользоваться им.

Захватив великолепный испанский корабль «Синко Льягас», Блад доказал, что обладает этими способностями, и подтвердил это ещё раз, разрушив замыслы подлого пирата капитана Истерлинга, вознамеривавшегося завладеть этим благородным судном. Однако после того как он сам и его корабль чудом избежали гибели, стало ясно, что воды Тортуги для них опасны. В тот же день на шкафуте был созван совет, и Блад изложил на нём следующую простую философию: когда на человека нападают, ему надо либо драться, либо бежать.

— А поскольку мы не сможем драться, когда на нас нападут, а нападут на нас обязательно, следовательно, нам остаётся только сыграть роль трусов, хотя бы для того, чтобы остаться в живых и доказать свою храбрость впоследствии.

Все с ним согласились. Однако если и было принято решение немедля спасаться бегством, то, куда именно бежать, предстояло обдумать позднее. Пока же необходимо было уйти подальше от Тортуги и от капитана Истерлинга, в чьих коварных намерениях сомневаться больше не приходилось.

И вот в глухую полночь, звёздную, но безлунную величественный фрегат, бывший некогда гордостью верфей Кадиса, бесшумно поднял якорь и, ловя парусами попутный бриз, используя отлив, повернул в открытое море. Если скрип кабестана, лязганье якорной цепи и визг блоков и выдали этот манёвр Истерлингу, стоявшему на борту «Бонавентуры» в кабельтове от «Синко Льягас», то помешать намерениям Блада он всё равно был не в силах.

По меньшей мере три четверти его разбойничьей команды пьянствовало на берегу, и Истерлинг не мог идти на абордаж с пиратами, остававшимися на корабле, хотя их и было вдвое больше, чем матросов на «Синко Льягас». Впрочем, если бы даже все двести человек его команды находились на борту, Истерлинг всё равно не сделал бы попытки воспрепятствовать отплытию капитана Блада. Он уже попытался захватить «Синко Льягас» в водах Тортуги с помощью хитрости, однако даже его дерзкая наглость отступила перед мыслью об открытом насильственном захвате корабля в этом порту, тем более что губернатор д’Ожерон был, по-видимому, дружески расположен к Бладу и его товарищам-беглецам.

В открытом море дело будет обстоять иначе, а потом он такую историю сочинит о том, как «Синко Льягас» попал к нему в руки, что никто в Каноне не сумеет вывести его на чистую воду.

Итак, капитан Истерлинг позволил Питеру Бладу беспрепятственно покинуть порт и был даже доволен его отплытием. Он не торопился кинуться в погоню: излишняя спешка могла выдать его намерения. Истерлинг готовился даже с некоторой медлительностью и поднял якорь лишь на следующий день, ближе к вечеру. Он не сомневался, что сумеет правильно отгадать направление, выбранное Бладом, а превосходство «Бонавентуры» в быстроходности давало ему все основания полагать, что он догонит свою добычу прежде, чем Блад успеет отойти достаточно далеко. Рассуждал он вполне логично. Ему было известно, что на «Синко Льягас» припасов недостаточно для долгого плавания, следовательно, Блад никак не мог направиться прямо в Европу.

Прежде всего Бладу нужно было пополнить запасы провианта, а так как он не посмел бы зайти ни в один английский или испанский порт, выход у него был один: попробовать счастья в какой-нибудь из нейтральных голландских колоний, причём, не имея опытного лоцмана, он вряд ли рискнул бы провести свой корабль среди опасных рифов Багамских островов. Поэтому нетрудно было догадаться, что Блад возьмёт курс на Подветренные острова, чтобы зайти на Сен-Мартен, Сабу или Сент-Эустатиус. И вот, не сомневаясь, что он сумеет догнать Блада задолго до того, как тот доберётся до ближайшего из этих голландских поселений, расположенных в двухстах лигах от Тортуги, Истерлинг поплыл на восток вдоль северных берегов Эспаньолы.

Однако всё пошло далеко не так гладко, как рассчитывал этот пират. Ветер, вначале попутный, к вечеру задул с востока и за ночь достиг силы шторма, так что на рассвете — зловещем рассвете, занявшемся среди багровых туч, — «Бонавентура» не только не продвинулся вперёд, но был отнесён на несколько миль в сторону от своего курса. К полудню ветер опять переменился, теперь он дул с севера, и ещё сильнее, чем раньше. Над Карибским морем бушевал ураган, и в течение суток «Бонавентура» метался под ударами шквала, убрав все паруса и задраив люки, а грозные волны накатывались на него с кормы и швыряли с гребня на гребень как пробку.

Однако Истерлинг был не только упрямым бойцом, но и опытным моряком. Благодаря его умелому управлению «Бонавентура» нисколько не пострадал, и, едва улёгся шторм и задул устойчивый юго-западный ветер, шлюп вновь кинулся за своей жертвой. Поставив все паруса, «Бонавентура» летел по всё ещё высокой после шторма волне.

Истерлинг ободрял своих людей, напоминая им, что ураган, задержавший их, несомненно задержал также и «Синко Льягас», а если попомнить о том, как неопытна команда бывшего испанского фрегата, так, пожалуй, буря и вовсе могла быть на руку «Бонавентуре».

Что уготовила для них буря, им предстояло узнать на следующее же утро, когда за мысом Энганьо они увидели галион, который за дальностью расстояния сочли было сперва за «Синко Льягас», но потом довольно скоро убедились, что это какое-то другое судно. Оно, несомненно, было испанским, о чём свидетельствовала не только массивность его форм, но и флаг Кастилии, развевавшийся под распятием на клотике грот-мачты. Все паруса грот-мачты были зарифлены, и, неся полными только фок-бизань и кливер, галион неуклюже продвигался левым галфиндом по направлению к проливу Моны.

Завидя этот повреждённый бурей корабль, Истерлинг повёл себя, как гончая при виде оленя. «Синко Льягас» на время был забыт. Ведь совсем рядом была куда более лёгкая добыча.

Наклонившись над перилами юта, Истерлинг принялся поспешно выкрикивать команды. С лихорадочной быстротой с палуб было убрано всё лишнее и от носа до кормы натянута сеть на случай, если в предстоящем бою шальное ядро собьёт стеньгу или рею. Чард, помощник Истерлинга, коренастый силач, несмотря на свою тупость, умевший превосходно управлять кораблём и работать абордажной саблей, встал к рулю. Канониры заняли свои места, вытащили свинцовые затычки из запальных отверстий и, держа наготове тлеющие фитили, ожидали команды. Какими бы буйными и своевольными ни были люди Истерлинга в обычное время, перед боем и в бою они свято блюли дисциплину.

Их капитан, стоя на юте, внимательно осматривал испанский корабль, который они быстро нагоняли, и с презрением наблюдал поднявшуюся на его палубе суматоху. Его опытный взгляд сразу определил, что произошло с галионом, и резким гнусавым голосом он сообщил о своих выводах Чарду, стоявшему под ним у штурвала.

— Они шли на родину в Испанию, когда их захватил ураган. Грот-мачта у них треснула, а может, они получили и ещё повреждения и теперь возвращаются в Сан-Доминго залечивать раны. — Истерлинг удовлетворённо рассмеялся и погладил густую чёрную бороду. На багровой физиономии злорадно блеснули тёмные наглые глаза. — Испанец, который спешит домой, — это лакомый кусочек, Чард. Там будет чем поживиться. Чёрт побери, наконец-то нам повезло!

Ему действительно повезло. Он давно уже злобствовал, что его шлюп «Бонавентура» не обладает достаточной мощью, чтобы захватить в Карибском море по-настоящему ценный приз, и по этой-то причине он и стремился завладеть «Синко Льягас». Но, конечно, он никогда не рискнул бы напасть на отлично вооружённый галион, если бы не повреждения, которые лишили испанский корабль возможности маневрировать и стрелять по борту противника.

Галион первым дал залп из орудий левого борта по «Бонавентуре», тем самым подписав себе смертный приговор. «Бонавентура», повёрнутый к нему носом, был для него плохой мишенью и, если не считать одной пробоины в кубрике, не получил никаких повреждений. Истерлинг ответил залпом из носовых погонных орудий, целя по палубе испанца. Затем, ловко предупредив неуклюжую попытку галиона развернуться, «Бонавентура» подошёл к его левому борту, пушки которого были только что разряжены. Раздался треск, тяжёлый удар, скрежет перепутавшегося такелажа, грохот падающих стеньг и стук абордажных кошек, впившихся в обшивку испанца. И вот, сцепившись намертво, оба корабля поплыли вместе, увлекаемые ветром, а пираты покоманде великана Истерлинга дали залп из мушкетов и, как муравьи, посыпались на палубу галиона. Их было около двухсот человек — озверелых бандитов в широких кожаных штанах; кое-кто был в рубахах, но большинство предпочитало драться голыми по пояс, и обнажённая загорелая кожа, под которой перекатывались мышцы, делала их ещё ужаснее с виду.

Им противостояло от силы пятьдесят испанцев в кожаных панцирях и железных шлемах: построившись на шкафуте галиона, словно перед смотром, они спокойно целились из мушкетов, ожидая команды горбоносого офицера в шляпе с развевающимся плюмажем.

Офицер скомандовал, и мушкетный залп на мгновение задержал нападающих. Затем волна пиратов захлестнула испанских солдат, и галион «Санта-Барбара» был взят.

Пожалуй, в ту эпоху в этих морях трудно было отыскать человека более жестокого и безжалостного, чем Истерлинг, и те, кто плавал под его командой, как это обычно случается, старались во всём подражать своему свирепому капитану. Они принялись хладнокровно убивать испанских солдат, выбрасывая трупы за борт, и так же хладнокровно разделались с канонирами на батарейной палубе, несмотря на то, что эти несчастные сдались без сопротивления, в тщетной надежде спасти свою жизнь.

Через десять минут после того, как галион «Санта-Барбара» был взят на абордаж, из его команды остались в живых только капитан дон Ильдефонсо де Пайва, которого Истерлинг оглушил рукояткой пистолета, штурман и четверо матросов, в момент атаки находившиеся на мачтах. Этих шестерых Истерлинг решил пощадить, прикинув, что они ещё могут ему пригодиться.

Пока его команда сновала по мачтам, освобождая перепутавшиеся снасти обоих кораблей и на скорую руку исправляя поломки, Истерлинг, прежде чем приступить к осмотру захваченного корабля, начал допрашивать дона Ильдефонсо.

Испанец, землисто-бледный, со вздувшейся на лбу шишкой — там, где его поразила рукоять пистолета, — сидел на ларе в красивой просторной каюте и, хотя руки его были связаны, пытался сохранить надменность, приличествующую кастильскому гранду в присутствии наглого морского разбойника. Но Истерлинг свирепо пригрозил развязать ему язык с помощью самого незамысловатого средства, именуемого пыткой, после чего дон Ильдефонсо, поняв, что сопротивление бессмысленно, начал угрюмо отвечать на вопросы пирата. Его ответы, как и дальнейшее обследование корабля, показали Истерлингу, что ценность захваченной им добычи превосходила самые смелые его мечты.

В руки этого пирата, в последнее время совсем не знавшего удачи, попало одно из тех сокровищ, о которых мечтали все морские бродяги со времён Фрэнсиса Дрейка. Галион «Санта-Барбара» вышел из Порто-Белло, нагруженный золотом и серебром, доставленным через перешеек из Панамы.

Галион покинул гавань под охраной трёх военных кораблей и намеревался зайти в Санто-Доминго, чтобы пополнить запасы провианта, перед тем как плыть к берегам Испании. Но ураган, разбушевавшийся над Карибским морем, разлучил галион с его охраной и загнал с повреждённой грот-мачтой в пролив Мона. Теперь он возвращался назад в Санто-Доминго, надеясь встретиться там со своими спутниками или дождаться другого каравана, идущего в Испанию.

Когда горевшие алчностью глаза Истерлинга увидели слитки в трюме «Санта-Барбары», он оценил это сокровище примерно в два — два с половиной миллиона реалов. Подобная добыча может попасть в руки пирата лишь раз в жизни; теперь и он и его команда должны были стать состоятельными людьми.

Однако владение богатством всегда чревато тревогой, и Истерлинг думал сейчас только о том, как бы поскорее доставить свою добычу в безопасное место, на Тортугу.

Он перевёл с «Бонавентуры» на галион призовую команду в сорок человек и, будучи не в силах расстаться со своим сокровищем, сам перешёл туда вместе с ними. Затем, наспех устранив повреждения, оба корабля повернули обратно. Двигались они медленно, так как шли против ветра, а галион к тому же почти утратил ходкость, и давно уже миновал полдень, когда они вновь увидели на траверсе мыс Рафаэль. Истерлинга тревожила такая близость Эспаньолы, и он собрался было отойти подальше от берега, когда с марса «Санта-Барбары» донёсся крик, и вскоре уже все они заметили то же, что и дозорный.

Не далее как в двух милях от них огромный красный корабль огибал мыс Рафаэль и шёл прямо на них под всеми парусами. Истерлинг, не веря своим глазам, схватил подзорную трубу; сомнений быть не могло, хотя это и казалось невероятным: перед ним был «Синко Льягас» — корабль, за которым он гнался и в спешке, по-видимому, перегнал.

На самом же деле «Синко Льягас» был захвачен бурей вблизи Саманы, и его шкипер, Джереми Питт, укрывшись там за мысом, в безопасном убежище переждал бурю, а затем поплыл дальше.

Истерлинг не стал гадать, каким образом «Синко Льягас» так неожиданно появился перед ним, а просто счёл это знаком, подтверждавшим, что фортуна, столь немилостивая к нему прежде, теперь решила осыпать его дарами. Ведь если ему удастся завладеть этим могучим красным кораблём и перенести на него сокровища «Санта-Барбары», он сможет, ничего не опасаясь, немедленно возвратиться на Тортугу.

Нападая на судно, столь хорошо вооружённое, как «Синко Льягас», но обладающее малочисленной командой, разумнее всего было идти прямо на абордаж, и капитану Истерлингу казалось, что для более ходкого и поворотливого «Бонавентуры» это не составит труда, тем более что себя он считал опытным моряком, а своего противника — тупоголовым невеждой в морском деле, презренным докторишкой.

Поэтому Истерлинг просигналил Чарду о своих намерениях, и Чард, жаждавший свести счёты с человеком, который уже однажды посмел одурачить их всех, проскользнув ужом у них между пальцами, сделал крутой поворот и приказал своим людям готовиться к бою.

Питт вызвал из каюты капитана Блада, тот поднялся на ют и принялся наблюдать в подзорную трубу за приготовлениями на борту своего старого приятеля — «Бонавентуры». Смысл их стал ему тут же ясен. Конечно, он был морским врачом, но вовсе не таким уж тупоголовым невеждой, каким опрометчиво назвал его Истерлинг. Его служба во флоте де Ритёра в те ранние бурные дни, когда он не слишком усердно занимался медициной, помогла ему постичь тактику морских сражений так основательно, как и не снилось Истерлингу. И теперь он был спокоен. Он покажет этим пиратам, что уроки, преподанные великим флотоводцем, не пропали даром.

Если «Бонавентура» мог рассчитывать на победу, только пойдя на абордаж, то «Синко Льягас» должен был полагаться лишь на свои пушки. Ведь, располагая всего двадцатью способными драться людьми, Блад не мог надеяться на благоприятный исход схватки с противником, который, по его расчётам, десятикратно превосходил их численностью. Поэтому он приказал Питту привести корабль как можно ближе к ветру, чтобы затем поставить его против борта «Бонавентуры». На батарейную палубу он послал Огла, бывшего канонира королевского флота, отдав под его начало всю команду, кроме шестерых человек, которым предстояло управлять парусами.

Чард немедленно догадался, что он задумал, и выругался сквозь зубы — ветер благоприятствовал этому манёвру Блада. Кроме того, у Чарда были связаны руки — ведь он хотел захватить «Синко Льягас» целым и невредимым, а следовательно, не мог, прежде чем взять его на абордаж, предварительно расстрелять из пушек. К тому же он отлично понимал, что грозит «Бонавентуре», если на «Синко Льягас» сумеют правильно использовать свои дальнобойные крупнокалиберные пушки. А судя по всему, кто бы сейчас ни командовал этим кораблём, ему нельзя отказать ни в умении, ни в решительности.

Тем временем расстояние между кораблями быстро сокращалось, и Чард понял, что должен немедленно что-то предпринять, иначе «Синко Льягас» подойдёт на пушечный выстрел со стороны его правого борта. Держать ещё круче к ветру он не мог и поэтому повернул на юго-восток, намереваясь описать широкий круг и приблизиться к «Синко Льягас» с наветренной стороны.

Истерлинг наблюдал за этим манёвром с палубы «Санта-Барбары» и, не поняв, в чём дело, выругал Чарда дураком. Он принялся осыпать его ещё более свирепыми ругательствами, когда увидел, что «Синко Льягас» внезапно сделал левый поворот, словно намереваясь преследовать «Бонавентуру». Чард, однако, только обрадовался этому манёвру и, обрасопив паруса, позволил противнику приблизиться. Затем, вновь забрав ветер всеми парусами, «Бонавентура» галсом бакштаг помчался вперёд, намереваясь описать задуманный круг.

Блад догадался о его намерении и, в свою очередь обрасопив паруса, занял такую позицию, что «Бонавентура», поворачивая на север, неминуемо должен был подставить ему свой борт на расстоянии выстрела его тяжёлых орудий. Чтобы избежать этого, Чард был вынужден снова идти на юг.

Истерлинг следил за тем, как оба противника в результате этих манёвров уходят от него всё дальше, и, побагровев от ярости, в гневе взывал к небесам и преисподней. Он отказывался верить своим глазам: Чард спасается бегством от тупоголового лекаришки! Чард, однако, и не думал бежать. Проявляя отличную выдержку и самообладание, он выжидал удобной минуты, чтобы броситься на абордаж. А Блад с не меньшей выдержкой и упрямством следил за тем, чтобы не предоставить ему этой возможности.

Таким образом, исход дела должна была решить первая же ошибка, допущенная одним из них, и её совершил Чард. Заботясь только о том, чтобы не подставить свой борт «Синко Льягасу», он забыл о носовых орудиях фрегата и, маневрируя, подпустил его к себе на слишком близкое расстояние. Он понял свой промах в тот миг, когда две пушки внезапно рявкнули у него за кормой и ядра пронизали его паруса. Это взбесило Чарда, и от злости он приказал дать залп из кормовых орудий. Однако орудия эти были слишком малы, и их ядра не достигли цели. Тогда, совсем рассвирепев, Чард повернул «Бонавентуру» так, чтобы дать продольный бортовой залп по противнику в надежде сбить его паруса, после чего, потеряв ход, «Синко Льягас» оказался бы во власти его абордажников.

Однако из-за сильной зыби и большого расстояния его замысел потерпел неудачу, и залп прогремел впустую, оставив лишь облако дыма между ним и «Синко Льягас». Блад тотчас же повернул и разрядил все двадцать орудий своего левого борта в это облако, надеясь поразить скрытый за ним беззащитный борт «Бонавентуры». Этот его манёвр также не увенчался успехом, однако он показал Чарду, с кем ему приходится иметь дело, и убедил его, что с таким противником шутки плохи. Тем не менее Чард всё-таки решил рискнуть ещё раз и быстро пошёл на сближение, рассчитывая, что плывущие в воздухе клубы дыма скроют его от врага и он успеет захватить «Синко Льягас» врасплох. Однако для этого манёвра требовалось слишком много времени. Когда «Бонавентура» лёг на новый курс, дым уже почти рассеялся, Блад успел разгадать замысел Чарда, и «Синко Льягас», шедший левым галсом, мчался теперь по волнам почти вдвое быстрее «Бонавентуры», которому ветер не благоприятствовал.

Чард снова сделал крутой поворот и бросился вперёд, намереваясь перехватить противника и подойти к нему с ветра. Однако Блад, отдалившийся на расстояние мили, имел в своём распоряжении достаточно времени, чтобы повернуть и в подходящую минуту пустить в ход орудия своего правого борта. Чтобы избежать этого, Чард вновь пошёл на юг, подставляя под пушки Блада только корму.

В результате этих манёвров оба судна постепенно отошли так далеко, что «Санта-Барбара», на юте которой бесновался, изрыгая ругательства, Истерлинг, уже превратилась в маленькое пятнышко на северном горизонте, а они всё ещё не вступили в настоящий бой.

Чард проклинал ветер, благоприятствовавший капитану Бладу, и проклинал капитана Блада, так хорошо использовавшего преимущества своей позиции. Тупоголовый лекаришка, по-видимому, прекрасно разбирался в положении вещей и с почти сверхъестественной проницательностью находил ответ на каждый ход своего противника. Изредка они обменивались залпами носовых и кормовых орудий, целясь высоко, чтобы сбить паруса врага, но расстояние было слишком велико, и эти выстрелы не достигали цели.

Питер Блад, стоявший у поручней на юте в великолепном панцире и каске из чёрной дамасской стали, принадлежавших некогда испанскому капитану «Синко Льягас», чувствовал усталость и тревогу. Хагторп, стоявший рядом с ним в таком же облачении, исполин Волверстон, для которого на всём корабле не нашлось панциря подходящего размера, и Питт у штурвала — все заметили эту тревогу в его голосе, когда он обратился к ним со следующим вопросом:

— Как долго может продолжаться такая игра в пятнашки? И как бы долго она ни продолжалась, конец всё равно может быть только один. Рано или поздно ветер либо спадёт, либо переменится, или же мы, наконец, потеряем силы, и тогда в любом случае окажемся во власти этого негодяя.

— Но остаются ещё неожиданности, — сказал юный Питт.

— Да, конечно, и спасибо, что ты напомнил мне об этом, Джерри. Так возложим свои надежды на какую-нибудь неожиданность, хотя, право же, я не могу себе представить, откуда она может явиться.

Однако эта неожиданность уже приближалась, и даже очень быстро, но один только Блад сумел её распознать, когда она к ним пожаловала. Длинный западный галс привёл их к берегу, и тут из-за мыса Эспада менее чем в миле от них появился огромный вооружённый тяжёлыми пушками корабль, который шёл круто к ветру, открыв все двадцать пушечных портов своего левого борта; на его клотике развевался флаг Кастилии. При виде этого нового врага иного рода Волверстон пробормотал ругательство, более походившее на всхлипывание.

— Вот нам и пришёл конец! — воскликнул он.

— А по-моему, это скорее начало, — ответил Блад, и в голосе его, недавно таком усталом и унылом, послышался смешок. Он быстро и чётко отдал команду, которая ясно показала, что он замыслил. — Ну-ка, подымите испанский флаг и прикажите Оглу дать залп по «Бонавентуре» из носовых орудий, когда мы начнём поворот.

Питт переложил руль и под звон напрягшихся снастей и скрип блоков «Синко Льягас» медленно повернул, а над его кормой заплескалось на ветру пурпурно-золотое знамя Кастилии. Через мгновение загремели две пушки на его носу — вполне бесполезно в одном отношении, но весьма полезно в другом. Их залп яснее всяких слов сказал испанцу, что он видит перед собой соотечественника, который гонится за английским пиратом.

Несомненно, потом придётся выдумывать какие-то объяснения, особенно если окажется, что испанцам известна недавняя история «Синко Льягас». Однако давать объяснения им придётся лишь после того, как они разделаются с «Бонавентурой», а сейчас Блада заботило только это.

Тем временем испанский корабль береговой охраны из Санто-Доминго, который, неся патрульную службу, был привлечён звуком пушечных залпов в море и, обогнув мыс Эспада, повёл себя именно так, как и следовало ожидать. Даже и без флага форма и оснастка «Синко Льягас» явно свидетельствовали о его испанском происхождении, и вместе с тем было ясно и то, что бой он ведёт с английским шлюпом. Испанец без малейших колебаний вмешался в схватку и дал бортовой залп по «Бонавентуре» в тот момент, когда Чард делал поворот, чтобы избежать этой новой и непредвиденной опасности.

Когда шлюп задрожал под ударами по носу и корме и его разбитый бушприт повис на путанице снастей поперёк носа, Чардом овладел безумный гнев. Вне себя от ярости он приказал дать ответный залп, который причинил некоторые повреждения испанцу, хотя и не лишил его манёвренности. Испанец, охваченный воинственным пылом, повернул так, чтобы ударить по шлюпу пушками правого борта, и Чард, к этому времени уже утративший от злости способность соображать, тоже повернул, стремясь ответить на этот залп или даже предупредить его.

И только уже осуществив этот манёвр, сообразил он, что разряженные пушки превратят его в беспомощную мишень для атакующего «Синко Льягас». Ибо Блад, предугадав этот удобный момент, тотчас встал к шлюпу бортом и дал по нему залп из своих тяжёлых орудий. Этот залп с относительно близкого расстояния смёл всё с палубы «Бонавентуры», разбил иллюминаторы надстройки, а одно удачно пущенное ядро пробило нос шлюпа почти на самой ватерлинии, и волны начали захлёстывать пробоину.

Чард понял, что его судьба решена, и снедавшая его злоба стала ещё мучительнее, когда он сообразил, какое недоразумение было причиной его гибели. Он увидел испанский флаг над «Синко Льягас» и усмехнулся в бессильной ярости.

Однако тут ему в голову пришла отчаянная мысль, и он спустил флаг, показывая, что сдаётся. Рискованный расчёт Чарда строился на том, что испанец, не зная численности его экипажа, попадётся на удочку, подойдёт к нему вплотную для высадки призовой партии и, захваченный врасплох, окажется в его власти, а он, завладев таким кораблём, сможет выйти из этой переделки благополучно и с честью.

Однако бдительный капитан Блад предвидел возможность такого манёвра и понимал, что в любом случае встреча Чарда с испанским капитаном грозит ему серьёзной опасностью. Поэтому он послал за Оглом, и по его приказу искусный канонир ударил тридцатидвухфунтовым ядром по ватерлинии в средней части «Бонавентуры», чтобы усилить уже начавшуюся течь. Капитан испанского сторожевого корабля, возможно, удивился тому, что его соотечественник продолжает стрелять по сдавшемуся кораблю, однако это не могло показаться ему особенно подозрительным, хотя, вероятно, и раздосадовало его, так как теперь корабль, который можно было бы взять в качестве приза, неизбежно должен был пойти ко дну…

А Чарду было уже не до размышлений. «Бонавентура» так быстро погружался в воду, что Чард мог спастись сам и спасти свою команду, только попытавшись выбросить корабль на берег. Поэтому он повернул к мели у подножия мыса Эспада, благодаря бога за то, что ветер теперь ему благоприятствовал. Однако скорость шлюпа зловеще уменьшалась, хотя пираты, чтобы облегчить его, вышвырнули за борт все пушки. Наконец киль «Бонавентуры» заскрежетал по песку, а волны уже накатывались на его ют и бак, ещё остававшиеся над водой, как и ванты, почерневшие от людей, искавших на них спасения. Испанец тем временем лёг в дрейф, и его паруса лениво полоскались, а капитан с недоумением взирал на то, как в полумиле от него «Синко Льягас» уже повернул на север и начал быстро удаляться.

На борту фрегата капитан Блад обратился к Питту с вопросом, входят ли в его морские познания и испанские сигналы, а если да, то не может ли он расшифровать флаги, поднятые сторожевым кораблём. Молодой шкипер сознался в своём невежестве и высказал предположение, не означает ли это то, что они попали из огня да в полымя.

— Ну, разве можно так мало доверять госпоже фортуне! — заметил Блад. — Мы просто отсалютуем им флагом в знак того, что торопимся заняться каким-то другим делом. По виду мы — истинные испанцы. В этой испанской сбруе нас с Хагторпом не отличишь от кастильцев даже в подзорную трубу. А нам давно пора бы посмотреть, как идут дела у хитроумного Истерлинга. На мой взгляд, пришло время познакомиться с ним поближе.

Если сторожевой корабль и был удивлён тем, что фрегат, которому он помог разделаться с пиратским шлюпом, удаляется столь бесцеремонно, то заподозрить, как в действительности обстоит дело, он всё же не мог. И его капитан, рассудив, что фрегат спешит куда-то по своей надобности, да и сам торопясь взять в плен команду «Бонавентуры», не сделал никакой попытки погнаться за «Синко Льягас».

И вот спустя два часа капитан Истерлинг, задержавшийся в ожидании Чарда неподалёку от берега между мысом Рафаэль и мысом Энганьо, с удивлением и ужасом увидел, что к нему стремительно приближается красный корабль Питера Блада.

Он уже давно внимательно и с некоторой тревогой прислушивался к далёким залпам, однако, когда они прекратились, сделал вывод, что «Синко Льягас» захвачен. Теперь же, увидев, как этот фрегат, целый и невредимый, быстро режет волны, он не мог поверить своим глазам. Что случилось с Чардом? «Бонавентуры» не было видно. Неужто Чард совершил какой-то глупейший промах и позволил капитану Бладу утопить себя?

Однако другие куда более неприятные размышления вскоре заслонили эти мысли. Каковы могут быть намерения этого проклятого каторжника-доктора? Будь у Истерлинга возможность пойти на абордаж, он не опасался бы ничего, потому что даже его призовая команда на «Санта-Барбаре» вдвое превосходила численностью экипаж Блада. Но как подвести искалеченный галион вплотную к борту «Синко Льягас», если Блад будет этому препятствовать? Если же после своей схватки с «Бонавентурой» Блад замыслил недоброе, то «Санта-Барбара» станет беспомощной мишенью для его пушек.

Эти соображения, достаточно гнетущие сами по себе, довели Истерлинга до исступления, когда он вспомнил, какой груз лежит в трюме корабля. Как видно, фортуна вовсе не была к нему милостива, а лишь посмеялась над ним, позволив захватить то, что ему не суждено было удержать.

И тут, словно всех этих бед было ещё мало, взбунтовалась призовая команда. Предводительствуемые негодяем по имени Ганнинг, отличавшимся почти таким же гигантским ростом и такой же жестокостью, как сам Истерлинг, матросы с яростью обрушились на своего капитана, проклиная его чрезмерную слепую алчность, которая ввергла их в беду: угроза смерти или плена казалась им особенно горькой при мысли о богатстве, доставшемся им на столь краткий срок. Захватив такой приз, Истерлинг не имел права рисковать, кричали матросы, он должен был бы удержать «Бонавентуру» при себе для охраны и не зариться на «Синко Льягас» с его пустыми трюмами. Команда злобно осыпала капитана упрёками, на которые он, сознавая их справедливость, мог ответить только ругательствами, что он и не преминул сделать.

Пока длилась эта перепалка, «Синко Льягас» подошёл совсем близко, и помощник Истерлинга крикнул ему, что фрегат поднял какие-то сигналы. Это было требование: капитану «Санта-Барбары» предлагалось немедленно явиться на «Синко Льягас».

Истерлинг перетрусил. Его багровые щёки побледнели, толстые губы стали лиловыми. Пусть доктор Блад проваливает ко всем чертям, заявил он.

Однако матросы заверили капитана, что они отправят к чертям его самого, если он не подчинится, и притом без промедления.

Блад не может знать, какой груз везёт «Санта-Барбара», напомнил капитану Ганнинг, и, значит, есть ещё надежда, что этот каторжник поддастся убеждениям и позволит галиону спокойно продолжать свой путь.

Одна из пушек «Синко Льягас» рявкнула, и над носом «Санта-Барбары» просвистело ядро — это было предупреждение. Его оказалось вполне достаточно. Ганнинг оттолкнул помощника, сам встал у руля и положил корабль в дрейф, показывая, что подчиняется приказу. После этого пираты спустили ялик, куда спрыгнуло шесть гребцов, а затем Ганнинг, угрожая Истерлингу пистолетом, принудил его последовать за ними.

И когда через несколько минут Истерлинг поднялся на шкафут «Синко Льягас», лежащего в дрейфе на расстоянии кабельтова от «Санта-Барбары», в его глазах был ад, а в душе — ужас. Навстречу ему шагнул презренный докторишка, высокий и стройный, в испанском панцире и каске. Позади него стояли Хагторп и ещё шестеро человек из его команды. На губах Блада играла чуть заметная усмешка.

— Наконец-то, капитан, вы стоите там, куда так давно стремились, — на палубе «Синко Льягас».

В ответ на эту насмешку Истерлинг только гневно буркнул что-то. Его мощные кулаки сжимались и разжимались, будто ему не терпелось схватить за горло издевавшегося над ним ирландца. Капитан Блад продолжал:

— Никогда не следует зариться на то, что не по зубам, капитан. Вы не первый, кто в результате оказывается с пустыми руками. Ваш «Бонавентура» был прекрасным быстроходным шлюпом. Казалось бы, вы могли быть им довольны. Жаль, что он больше не будет плавать. Ведь он затонул или, вернее, затонет, когда поднимется прилив. — Внезапно он спросил резко: — Сколько у вас человек?

Ему пришлось повторить этот вопрос, и лишь тогда Истерлинг угрюмо ответил, что на борту «Санта-Барбары» находится сорок человек.

— А сколько у вас шлюпок?

— Три, считая ялик.

— Ну, этого должно хватить для ваших людей. Прикажите им спуститься в шлюпки, и немедленно, если вам дорога их жизнь. Через пятнадцать минут я открою по галиону огонь и потоплю его. Я вынужден так поступить, потому что у меня не хватит людей, чтобы послать на него призовую команду, а оставить его на плаву — значит позволить вам продолжать разбойничать.

Истерлинг яростно запротестовал, перемежая возражения жалобами. Он указывал на то, какими опасностями грозит ему и его людям высадка на Эспаньолу. Но Блад перебил его:

— С вами обходятся так милосердно, как вы, наверное, никогда не обходились со своими пленниками. Советую воспользоваться моим мягкосердечием. Если же испанцы на Эспаньоле пощадят вас, когда вы там высадитесь, возвращайтесь к своей охоте и копчению свинины — для этого вы годитесь лучше, чем для моря. А теперь убирайтесь.

Но Истерлинг не сразу покинул фрегат. Он стоял, широко расставив сильные ноги, и, покачиваясь, всё сжимал и разжимал кулаки. Наконец он принял решение:

— Оставьте мне этот корабль, и на Тортуге, когда я туда доберусь, я уплачу вам четыреста тысяч испанских реалов. По-моему, это для вас выгоднее, чем пустое злорадство, если вы просто высадите нас на берег.

— Поторапливайтесь! — только и ответил ему Блад, но уже более грозным тоном.

— Восемьсот тысяч! — воскликнул Истерлинг.

— А почему не восемь миллионов? — с притворным изумлением спросил Блад. — Обещать их столь же легко, как и нарушить подобное обещание. Я в такой же мере готов положиться на ваше слово, капитан Истерлинг, как поверить, что в вашем распоряжении имеется восемьсот тысяч испанских реалов.

Злобные глаза Истерлинга прищурились. Скрытые чёрной бородой толстые губы плотно сомкнулись, а потом слегка раздвинулись в улыбке. Раз ничего нельзя добиться, не открыв секрета, так он промолчит. Пусть Блад утопит сокровище, которое ему, Истерлингу, во всяком случае уже не достанется.

Эта мысль доставила пирату даже какое-то горькое удовлетворение.

— Надеюсь, мы ещё когда-нибудь встретимся, капитан Блад, — сказал он с притворной угрюмой вежливостью. — Тогда я вам кое-что расскажу, и вы пожалеете о том, что сейчас творите.

— Если мы с вами когда-нибудь встретимся, не сомневаюсь, что эта встреча послужит поводом для многих сожалений. Прощайте, капитан Истерлинг, и помните, что у вас есть ровно пятнадцать минут.

Истерлинг злобно усмехнулся, пожал плечами и, резко повернувшись, спустился в ожидавший его ялик, покачивавшийся на волнах.

Когда он сообщил решение Блада своим пиратам, они впали в дикую ярость при мысли, что им предстоит лишиться своей добычи. Их неистовые вопли донеслись даже до «Синко Льягас», заставив Блада, не подозревавшего об истинной причине их возмущения, презрительно усмехнуться.

Он смотрел, как спускали шлюпки, и вдруг с удивлением увидел, что эта разъярённая вопящая толпа внезапно исчезла с палубы «Санта-Барбары». Прежде чем покинуть корабль, пираты кинулись в трюм, намереваясь увезти с собой хоть частицу сокровищ. Капитана Блада стало раздражать это промедление.

— Передайте Оглу, чтобы он пустил ядро в их бак. Этих негодяев следует поторопить.

Грохот выстрела и удар двадцатичетырёхфунтового ядра, пробившего высокую носовую надстройку, заставили пиратов в страхе покинуть трюм и устремиться к шлюпкам. Однако, опасаясь за свою жизнь, они сохраняли некоторое подобие дисциплины — при таком волнении шлюпке ведь ничего не стоило перевернуться.

Мокрые лопасти вёсел засверкали на солнце, шлюпки отплыли от галиона и стали удаляться в сторону мыса, до которого было не более двух миль. Едва они отошли, как Блад скомандовал открыть огонь, но тут Хагторп вцепился ему в локоть.

— Погодите-ка! Стойте! Смотрите, там кто-то остался!

Блад с удивлением посмотрел на палубу «Санта-Барбары», потом поднёс к глазу подзорную трубу. Он увидел на корме человека с непокрытой головой, в панцире и сапогах, по виду совсем не похожего на пирата; человек отчаянно размахивал шарфом. Блад сразу догадался, кто это мог быть.

— Наверное, какой-нибудь испанец, которому Истерлинг забыл перерезать глотку, когда захватил галион.

Блад приказал спустить шлюпку и послал за испанцем шестерых людей под командой Дайка, немного знавшего испанский язык.

Дон Ильдефонсо, которого безжалостно оставили погибать на обречённом корабле, сумел освободиться от своих пут и теперь, спустившись на якорную цепь, ожидал приближающуюся шлюпку. Он весь дрожал от радостного волнения: ведь и он сам и его судно с бесценным грузом были спасены! Это внезапное избавление казалось ему поистине чудом. Дело в том, что, подобно капитану сторожевого судна, дон Ильдефонсо, если бы даже и не распознал испанской постройки корабля, так неожиданно пришедшего ему на выручку, всё равно решил бы, что перед ним соотечественники, так как на «Синко Льягас» продолжал развеваться испанский флаг.

И вот, не успела ещё шлюпка подойти к борту «Санта-Барбары», как испанский капитан, захлёбываясь от возбуждения, уже рассказывал Дайку, что произошло с его кораблём и какой груз он везёт. Они должны одолжить ему десяток матросов, и вместе с теми шестью, которые заперты в трюме «Санта-Барбары», он сумеет благополучно добраться с сокровищами до Санто-Доминго.

Этот рассказ ошеломил Дайка. Однако он не утратил самообладания. Боясь, что его испанская речь позволит дону Ильдефонсо догадаться об истинном положении вещей, он ответил со всем возможным лаконизмом:

— Буэно, я передам капитану.

Затем он шёпотом приказал гребцам отваливать, чтобы спешно вернуться на «Синко Льягас».

Когда Блад выслушал эту историю и оправился от первого изумления, он расхохотался:

— Так вот что собирался рассказать мне этот негодяй при нашей будущей встрече! Чёрт побери, я не доставлю ему этой радости!

Десять минут спустя «Синко Льягас» пришвартовался к борту «Санта-Барбары».

В отдалении Истерлинг и его команда, заметив этот манёвр, опустили вёсла и, злобно переговариваясь, наблюдали за происходящим. Они уже понимали, что лишились даже предвкушаемого ими жалкого удовольствия видеть, как капитан Блад, ничего не подозревая, топит бесценное сокровище. Истерлинг вновь разразился проклятиями.

— Кровь и смерть! Я забыл этого чёртова испанца в каюте, и он проболтался про золото. Вот к чему приводит милосердие! Если бы я перерезал ему глотку…

Тем временем капитан Блад, которого легко было принять за испанца, если бы не его синие глаза на загорелом лице, на безупречнейшем кастильском языке объяснял недоумевающему дону Ильдефонсо, почему он поставил «Синко Льягас» борт о борт с его кораблём.

Он не может одолжить матросов «Санта-Барбаре», потому что ему самому не хватает людей. А в таком случае оставить её на плаву — значит вновь отдать в руки гнусных пиратов, у которых ему удалось её отбить. И остаётся только одно: прежде чем потопить галион, перенести на борт «Синко Льягас» сокровища, которые спрятаны в трюме. Он будет счастлив предложить дону Ильдефонсо и шести его уцелевшим матросам гостеприимство на борту «Синко Льягас» и доставить их на Тортугу; или же, если дон Ильдефонсо, что весьма вероятно, этого не пожелает, капитан Блад даст им одну из своих шлюпок, и, выбрав благоприятную минуту, они смогут добраться до берега Эспаньолы.

Хотя в этот день дон Ильдефонсо уже не раз был вынужден удивляться, эта речь показалась ему самой удивительной из всего, что он когда-либо слышал.

— Тортуга! Тортуга! Вы сказали, что плывёте на Тортугу? Но зачем? Во имя бога, кто вы такой?

— Меня зовут Питер Блад, а вот кто я такой — право же, я и сам не знаю.

— Вы англичанин? — в ужасе воскликнул испанец, начиная постигать какую-то долю истины.

— О нет! Я, во всяком случае, не англичанин. — Капитан Блад с достоинством выпрямился. — Я имею честь быть ирландцем.

— Ирландцы и англичане — это одно и то же.

— Отнюдь нет. Между ними нет ничего общего.

Испанец гневно посмотрел на него. Щёки его побледнели, рот презрительно искривился.

— Ирландец вы или англичанин, всё равно вы — подлый пират.

Лицо Блада омрачилось, и он вздохнул.

— Боюсь, вы правы, — согласился он. — Я всячески старался этого избежать, но что делать, если судьба настойчиво навязывает мне эту роль и предлагает для подобной карьеры столь великолепное начало?

Глава 3

ПОСЛАНЕЦ КОРОЛЯ
Ослепительным майским утром 1690 года в порту Сантьяго острова Пуэрто-Рико появился некий господин в сопровождении негра-слуги, нёсшего на плече саквояж. Незнакомец был доставлен к пристани в шлюпке с жёлтого галиона, который стал на рейд, подняв на верхушку грот-мачты испанский флаг. Высадив незнакомца, шлюпка тотчас развернулась и пошла назад к кораблю, где её подняли и пришвартовали к борту, после чего все праздные зеваки, толпившиеся на молу, сделали вывод, что тот, кто на ней прибыл в порт, не торопился возвращаться на корабль.

Зеваки проводили незнакомца исполненными любопытства взглядами. Впрочем, внешность его вполне оправдывала такое внимание — она невольно приковывала к себе взоры. Даже несчастные полуголые белые рабы, укладывавшие крепостную стену, и испанские конвойные, сторожившие их, и те глазели на незнакомца.

Высокий, стройный, худощавый и сильный, он был одет элегантно, хотя и несколько мрачно, — в чёрный с серебром испанский костюм. Локоны чёрного парика свободно падали на плечи; широкополая чёрная шляпа с чёрным плюмажем оставляла в тени верхнюю половину лица; обращали на себя внимание твёрдый, гладко выбритый подбородок, тонкий нос с горбинкой и надменная складка губ. На груди незнакомца поблёскивали драгоценные камни, кисти рук утопали в кружевных манжетах, на длинной чёрной трости с золотым набалдашником развевались шёлковые ленты. Он мог бы сойти за щёголя с Аламеды, если бы от всего облика этого человека не веяло недюжинной силой и спокойной уверенностью в себе. Равнодушное пренебрежение к неистово палящему солнцу, проявляемое незнакомцем в чёрном одеянии, указывало на железное здоровье, а взгляд его был столь высокомерен, что любопытные невольно опускали перед ним глаза.

Незнакомец осведомился, как пройти к дому губернатора, и командир конвоиров отрядил одного из своих солдат проводить его.

Они миновали площадь, которая ничем бы не отличалась от площади любого маленького городка старой Испании, если бы не пальмы, отбрасывавшие чёрные тени на ослепительно-белую, спёкшуюся от зноя землю. За площадью была церковь с двумя шпилями и мраморными ступенями, а за церковью — высокие чугунные ворота, пройдя в которые незнакомец, следуя за своим провожатым, оказался в саду и по аллее, обсаженной акациями, приблизился к большому белому дому с глубокими лоджиями, утопавшему в кустах жасмина. Слуги-негры в нелепо пышных, красных с жёлтыми галунами ливреях распахнули перед посетителем дверь и доложили губернатору Пуэрто-Рико, что к нему пожаловал дон Педро де Кейрос — посланец короля Филиппа.

Не каждый день появлялись посланцы испанского короля в этих отдалённых и едва ли не самых незначительных из всех заокеанских владений его католического величества. Вернее сказать, это случилось впервые, и дон Хайме де Вилламарга, необычайно взволнованный этим сообщением, сам ещё не понимал, должен ли он приписать своё волнение приливу гордости или страху.

Дон Хайме, обладавший, при своём среднем росте и весьма посредственном интеллекте, непропорционально большой головой и большим животом, принадлежал к числу тех государственных деятелей, которые могли бы оказать наилучшую услугу Испании, отдалившись от неё на возможно большее расстояние, и, быть может, именно в силу этих соображений и было ему уготовано назначение на пост губернатора Пуэрто-Рико. Даже благоговейный страх перед его величеством, посланцем которого явился к нему дон Педро, не мог поколебать неистребимое самодовольство дона Хайме. Важный, напыщенный, принимал он королевского гонца, и холодный, высокомерный взгляд синих глаз дона Педро отнюдь не заставил дона Хайме присмиреть. Пожилой доминиканский монах, высокий и тощий, помогал его превосходительству принимать гостя.

— Сеньор, я вас приветствую. — Могло показаться, что дон Хайме говорит с набитым ртом. — Я уповаю услышать от вас, что его величество решил почтить меня своей высокой милостью.

Дон Педро снял шляпу с плюмажем, отвесил поклон и передал шляпу вместе с тростью негру-слуге.

— Я прибыл сюда после некоторых, по счастью благополучно завершившихся, приключений, чтобы сообщить вам монаршью милость. Я только что сошёл с борта «Сент-Томаса», испытав за время своего путешествия многие превратности судьбы. Теперь корабль отплыл в Санто-Доминго и возвратится сюда за мной дня через три-четыре. А на этот короткий промежуток времени мне придётся воспользоваться гостеприимством вашего превосходительства. — Создавалось впечатление, что гость не столько просит оказать ему любезность, сколько заявляет о своих правах.

— Так, так, — соизволил произнести дон Хайме.

Склонив голову набок и важно улыбаясь в седеющие усы, он ждал, когда гость приступит к более подробному изложению послания короля.

Гость, однако, не проявлял торопливости. Он окинул взглядом большую прохладную комнату, роскошно обставленную резной дубовой и ореховой мебелью, доставленной сюда из Старого Света вместе с устилавшими пол коврами и развешанными по стенам картинами, и непринуждённо, как человек, привыкший чувствовать себя свободно в любой обстановке, спросил, не разрешат ли ему сесть. Его превосходительство, слегка утратив свою величавость, поспешил предложить гостю стул.

Посланец короля всё так же неторопливо, с лёгкой усмешкой, чрезвычайно не понравившейся дону Хайме, опустился на стул и вытянул ноги.

— Мы с вами в какой-то мере родственники, дон Хайме, — объявил он.

Дон Хайме уставился на него.

— Не имею удовольствия об этом знать.

— Именно поэтому я и спешу уведомить вас. Эти родственные узы возникли в результате вашего брака, сеньор. Я — троюродный брат донны Эрнанды.

— О! Моей жены! — В тоне его превосходительства явственно прозвучал оттенок пренебрежения к упомянутой выше даме и её родственникам. — Я обратил внимание на ваше имя: Кейрос. — Его превосходительству стала теперь ясна причина жёсткого акцента дона Педро, от которого страдало его в остальном безупречное кастильское произношение. — Вы, значит, португалец, как донна Эрнанда? — И снова в тоне его превосходительства проскользнуло презрение к португальцам, и особенно к тем из них, кто состоит на службе у короля Испании, в то время как Португалия уже полстолетия назад установила свою независимость.

— Наполовину португалец, разумеется. Моя семья…

— Да, да, — прервал его нетерпеливый дон Хайме. — Так с каким же поручением прислал вас ко мне его величество?

— Ваше нетерпение, дон Хайме, вполне естественно, — с оттенком иронии произнёс дон Педро. — Не взыщите, что я позволил себе коснуться семейных дел. Итак, поручение, которое мне дано… Вас, вероятно, не удивит, сеньор, что слуха его величества, да хранит его бог, — дон Педро благоговейно склонил голову, принудив дона Хайме последовать его примеру, достигают сообщения не только о вашем прекрасном, весьма похвальном управлении этим островом, именуемым Пуэрто-Рико, но и о большом усердии, проявленном вами в стремлении освободить эти моря от губительных набегов различных морских разбойников, и особенно от английских пиратов, мешающих нашему мореходству и нарушающих мирное течение жизни в наших испанских поселениях.

Да, конечно, дон Хайме не нашёл в этом ничего удивительного и неожиданного. Не нашёл даже после некоторого размышления. Будучи отпетым дураком, он не догадывался, что из всех испанских владений в Вест-Индии вверенный его попечению остров Пуэрто-Рико является наиболее дурно управляемым. А что до остального, то дон Хайме действительно содействовал очищению вод Карибского моря от пиратов. Совсем недавно, кстати сказать, — и совсем случайно, вынуждены мы добавить, — он весьма существенно помог достижению этой цели, о чём и не замедлил тут же упомянуть.

Задрав подбородок и выпятив грудь, он горделиво расхаживал перед доном Педро, повествуя о своих подвигах. Если его старания оценены по заслугам, это, разумеется, приносит ему глубокое удовлетворение, заметил он. Такое поощрение порождает стремление к дальнейшей усердной службе. Он не желал бы показаться нескромным, однако по справедливости должен сказать, что под его эгидой остров Пуэрто-Рико процветает. Вот Фрей Луис может засвидетельствовать, что это так. Христианская религия насаждена твёрдой рукой, и ни о какой ереси на Пуэрто-Рико не может быть и речи. А в отношении пиратов им сделано решительно всё, что только в его положении возможно, хотя он, разумеется, и желал бы достичь большего. Однако обязанности призывают его находиться на берегу. Обратил ли дон Педро внимание на новые укрепления, которые он здесь возводит? Сооружение их уже близится к концу, и едва ли даже у этого злодея, у самого капитана Блада, хватит теперь наглости нанести ему визит. Он уже показал этому грозному пирату, что с ним шутки плохи. Несколько дней назад кучка головорезов из его пиратской шайки осмелилась высадиться на южном берегу острова. Но люди дона Хайме проявили бдительность. Он сам позаботился об этом. Вооружённый отряд всадников прибыл на место вовремя. Они налетели на пиратов и задали им хорошую трёпку. При одном воспоминании об этом дона Хайме начал разбирать смех, и он не выдержал и расхохотался. Дон Педро учтиво рассмеялся вместе с ним и, проявляя вполне уместное любопытство, вежливо пожелал узнать дальнейшие подробности.

— Вы прикончили их всех до единого, разумеется? — поинтересовался он. Тон его вопроса не оставлял сомнения в том, что он исполнен презрения к этим пиратам.

— Пока ещё нет. — Его превосходительство, казалось, смаковал предстоящее ему жестокое удовольствие. — Но они все сидят у меня под замком, все шестеро, которых я захватил в плен. Мы ещё не решили, как лучше с ними разделаться. Вздёрнем, вероятно. А может, устроим аутодафе во славу божию. Они же все еретики, конечно. Мы с ФреемЛуисом ещё не решили этот вопрос.

— Так, так, — сказал дон Педро, которому разговор о пиратах, как видно, уже прискучил. — Желает ли ваше превосходительство услышать то, что я имею ему сообщить?

Его превосходительство был раздражён этим намёком, призывавшим его прервать свою пространную похвальбу. С надутым видом он принуждённо отвесил чопорный поклон посланцу его величества.

— Прошу прощения, — произнёс он ледяным тоном.

Но надменный дон Педро, казалось, даже не заметил его надутого вида. Он извлёк из кармана своего роскошного одеяния сложенный в несколько раз пергамент и небольшой плоский кожаный футляр.

— Прежде всего я должен объяснить вашему превосходительству, почему этот предмет попадает к вам в таком неподобающем состоянии. Я уже имел честь сообщить — но вы, мне кажется, не обратили на это внимания, — что моё путешествие сюда было сопряжено со многими превратностями. По правде говоря, уже одно то, что мне в конце концов удалось всё же попасть на этот остров, похоже на чудо. Я сам пал жертвой этого дьявола — капитана Блада. Корабль, на котором я отплыл из Кадиса, был им потоплен неделю назад. Мой двоюродный брат, дон Родриго де Кейрос, сопровождавший меня, попал в руки страшного пирата и в настоящее время находится у него в плену, но я оказался счастливее его — мне удалось бежать. Впрочем, это слишком длинный рассказ, и я не стану утомлять вас описанием всего, что произошло.

— Меня это нисколько не утомит! — вскричал его превосходительство, от любопытства теряя свою чванливость.

Однако дон Педро не пожелал вдаваться в подробности, невзирая на проявленный к ним интерес.

— Нет, нет, как-нибудь потом, если у вас ещё не пропадёт охота. Не столь уж это существенно. Для вашего превосходительства существенно, главным образом, то, что мне удалось бежать. Меня подобрал корабль «Сент-Томас» и доставил сюда, и я счастлив, что могу выполнить данное мне поручение. — Он протянул губернатору свёрнутый пергамент. — Я упомянул о моих злоключениях лишь для того, чтобы объяснить вам, как могло случиться, что этот документ так сильно пострадал от морской воды, хотя, впрочем, не настолько, чтобы стать неудобочитаемым. В этом послании государственный секретарь его величества оповещает вас о том, что нашему монарху, да хранит его бог, угодно было в знак признания ваших уже упомянутых мною заслуг одарить вас своей высокой милостью, возведя в ранг рыцаря самого высшего ордена — ордена святого Якова Компостельского.

Дон Хайме побледнел, затем побагровел. В неописуемом волнении он взял дрожащей рукой послание и развернул его. Документ и в самом деле был сильно подпорчен морской водой. Некоторые слова совсем расплылись. На месте титула губернатора Пуэрто-Рико и его фамилии было водянистое чернильное пятно, а ещё несколько слов и вовсе смыло водой, однако основное содержание письма, целиком соответствовавшее сообщению дона Педро, явствовало из этого послания с полной очевидностью и было скреплено королевской подписью, которая нисколько не пострадала.

Когда дон Хайме оторвал наконец глаза от бумаги, дон Педро протянул ему кожаный футляр и нажал пружинку. Крышка отскочила, и глаза губернатора ослепил блеск рубинов, сверкавших, подобно раскалённым углям, на чёрном бархате футляра.

— Вот орден, — сказал дон Педро. — Крест святого Якова Компостельского — самый высокий и почётный из всех орденов, и вы им награждаетесь.

Дон Хайме с опаской, словно святыню, взял в руки футляр и уставился на сверкающий крест. Монах, приблизившись к губернатору, бормотал слова поздравления. Любой орден был бы высокой и нежданной наградой для дона Хайме за его заслуги перед испанской короной. Но награждение его самым высоким, самым почётным из всех орденов превосходило всякое вероятие, и губернатор Пуэрто-Рико на какое-то мгновение был совершенно ошеломлён величием этого события.

Однако через несколько минут, когда в комнату вошла очаровательная молодая дама, изящная и хрупкая, к дону Хайме уже вернулись его обычное самодовольство и самоуверенность.

Увидав элегантного незнакомца, тотчас поднявшегося при её появлении, дама в смущении и нерешительности замерла на пороге. Она обратилась к дону Хайме:

— Извините. Я не знала, что вы заняты.

Дон Хайме язвительно рассмеялся и повернулся к монаху.

— Вы слышите! Она не знала, что я занят. Я — представитель короля на Пуэрто-Рико, губернатор этого острова по повелению его величества, а моя супруга не знает, что я могу быть занят, — она полагает, что у меня много свободного времени! Это же просто невообразимо! Однако подойди сюда, Эрнанда, подойди сюда! — В голосе его зазвучали хвастливые нотки. — Взгляни, какой чести удостоил король своего ничтожного слугу. Быть может, хотя бы это поможет тебе понять то, что уже понял его величество, воздав мне должное, в то время как моя супруга оказалась не в состоянии этого сделать, — король оценил по заслугам усердие, с коим несу я бремя моего поста.

Донья Эрнанда робко приблизилась, повинуясь его зову.

— Что это, дон Хайме?

— «Что это»! — насмешливо передразнил дон Хайме свою супругу. — Да всего-навсего вот что! — Он раскрыл перед ней футляр. — Его величество награждает меня крестом святого Якова Компостельского!

Донья Эрнанда чувствовала, что над ней смеются. Её бледные, нежные щёки слегка порозовели. Но не радость, нет, породила этот румянец, и тоскующий взгляд больших тёмных глаз не заискрился от удовольствия при виде ордена. Скорее, подумалось дону Педро, донья Эрнанда покраснела от негодования и стыда за своего грубияна мужа, так презрительно и неучтиво обошедшегося с ней в присутствии незнакомца.

— Я очень рада, дон Хайме, — сказала она мягко. Голос её прозвучал устало. — Поздравляю вас. Я очень рада.

— Ах, вот как! Вы рады? Фрей Алонсо, прошу вас отметить, что донья Эрнанда рада. — В своих насмешках над женой дон Хайме даже не давал себе труда проявлять остроумие. — Кстати, этот господин, доставивший сюда орден, какой-то твой родственник, Эрнанда.

Донья Эрнанда обернулась, снова взглянула на элегантного незнакомца взглянула как на чужого. Однако она как будто не решалась заявить, что не знает его. Отказаться признать посланца короля, принёсшего весть о высокой награде, да ещё в присутствии такого супруга, как дон Хайме, на это решиться нелегко. К тому же род их был очень многочислен, и могли ведь оказаться у неё и такие родственники, с которыми она не была знакома лично.

Незнакомец низко поклонился; локоны парика почти закрыли его лицо.

— Вы едва ли помните меня, донья Эрнанда. Тем не менее, я ваш кузен, и вы, без сомнения, слышали обо мне от другого вашего кузена — Родриго. Я — Педро де Кейрос.

— Вы Педро? Вот как… — Она вгляделась в него более пристально и принуждённо рассмеялась. — Я помню Педро. Мы играли вместе, когда были детьми, Педро и я.

В её голосе прозвучал оттенок недоверия. Но Педро невозмутимо произнёс, глядя ей в глаза:

— Вероятно, это было в Сантарене?

— Да, в Сантарене. — Его уверенность, казалось, поколебала её. — Но вы тогда были толстый, маленький крепыш с золотистыми кудрями.

Дон Педро рассмеялся:

— Я немного отощал, пока рос, и мне пришёлся по вкусу чёрный парик.

— Вероятно, от этого глаза у вас неожиданно стали синими. Я что-то не помню, чтобы у вас были синие глаза…

— О боже праведный, ну не дурочка ли! — не выдержал её супруг. — Вы же никогда ничего не помните!

Она повернулась к нему, губы её задрожали, но глаза твёрдо встретили его насмешливый взгляд. Резкое слово вот-вот готово было слететь с её губ, но она сдержалась и промолвила очень тихо:

— О нет. Есть вещи, которых женщины не забывают.

— Что касается памяти, — с холодным достоинством произнёс дон Педро, обращаясь к губернатору, — то я, со своей стороны, тоже что-то не припомню, чтобы в нашем роду встречались дурочки.

— Значит, чёрт побери, вам нужно было попасть в Пуэрто-Рико, чтобы сделать это открытие, — хрипло расхохотавшись, отпарировал его превосходительство.

— О! — со вздохом произнёс дон Педро. — Мои открытия могут не ограничиться только этим.

Что-то в его тоне не понравилось дону Хайме. Большая голова его заносчиво откинулась назад, брови нахмурились.

— Что вы имеете в виду? — вопросил он.

Дон Педро уловил мольбу в тёмном, влажном взгляде маленькой, хрупкой женщины, стоявшей перед ним. Снисходя к этой мольбе, он рассмеялся и сказал:

— Мне ещё, по-видимому, предстоит открыть, где ваше превосходительство соблаговолит поместить меня на то время, пока я вынужден пользоваться вашим гостеприимством. Если мне позволено будет сейчас удалиться…

Губернатор резко обернулся к донье Эрнанде:

— Вы слышали? Ваш родственник вынужден напомнить нам о наших обязанностях по отношению к гостю. А вам даже в голову не пришло, что вы должны позаботиться о нём.

— Но я же не знала… Мне никто не сказал, что у нас гость…

— Прекрасно. Теперь вы знаете. Обедать мы будем через полчаса.

За обедом дон Хайме пребывал в преотличнейшем расположении духа, иначе говоря, был попеременно то невероятно важен, то невероятно шумлив, и стены столовой то и дело дрожали от его громового хохота.

Дон Педро почти не давал себе труда скрывать неприязнь к нему. Он держался с ним всё более холодно и надменно и почти полностью перенёс своё внимание на подвергавшуюся насмешкам супругу.

— У меня есть весточка для вас, — сообщил он ей, когда подали десерт. — От кузена Родриго.

— Вот как? — язвительно заметил дон Хайме. — Она будет рада получить от него весть. Моя супруга всегда проявляла необычайный интерес к своему кузену Родриго, а он — к ней.

Донья Эрнанда вспыхнула, но не подняла глаз. Дон Педро легко, непринуждённо тотчас пришёл ей на выручку.

— В нашей семье все привыкли проявлять интерес друг к другу. Все, кто носит фамилию Кейрос, считают своим долгом заботиться друг о друге и готовы в любую минуту этот долг исполнить. — Говоря это, дон Педро в упор посмотрел на дона Хайме, как бы призывая губернатора получше вникнуть в скрытый смысл его слов. — И это имеет прямое отношение к тому, о чём я собираюсь поведать вам, кузина Эрнанда. Как я уже имел честь сообщить его превосходительству, корабль, на котором мы с доном Родриго отплыли вместе из Испании, подвергся нападению этого ужасного пирата капитана Блада и был потоплен. Пираты захватили в плен нас обоих, однако мне посчастливилось бежать…

— Но вы не поведали нам, как вам это удалось, — прервал его губернатор. — Вот теперь расскажите.

Однако дон Педро пренебрежительно махнул рукой.

— Это не столь уж интересно, и я не люблю говорить о себе — мне становится скучно. Но если вы так настаиваете… Нет, как-нибудь в другой раз. Сейчас я лучше расскажу вам о Родриго. Он узник капитана Блада. Но не поддавайтесь чрезмерной тревоге.

Слова ободрения пришлись как нельзя более кстати. Донья Эрнанда, слушавшая его затаив дыхание, смертельно побледнела.

— Не тревожьтесь. Родриго здоров, и жизни его ничто не угрожает. Мне из личного опыта известно, что этот страшный человек, этот Блад, не чужд понятия рыцарственности. Он человек чести, хотя и пират.

— Пират — человек чести? — Дон Хайме так и покатился со смеху. — Вот это здорово, клянусь жизнью! Вы мастер говорить парадоксами, дон Педро. А что скажете вы, Фрей Алонсо?

Тощий монах угодливо улыбнулся. Донья Эрнанда, побледневшая, испуганная, терпеливо ждала, когда дон Педро сможет продолжать. Дон Педро сдвинул брови.

— Парадокс не во мне, парадоксален сам капитан Блад. Этот грабитель, этот сатана в облике человека никогда не проявляет бессмысленной жестокости и всегда держит слово. Вот почему я повторяю, что вы можете не опасаться за судьбу дона Родриго. Вопрос о его выкупе уже согласован между ним и капитаном Бладом, и я взялся этот выкуп добыть. А пока что Родриго чувствует себя совсем неплохо, с ним обращаются почтительно, и, пожалуй, можно даже сказать, что у них с капитаном Бладом завязалось нечто вроде дружбы.

— Вот этому я охотно могу поверить, чёрт побери! — вскричал губернатор, а донья Эрнанда со вздохом облегчения откинулась на спинку стула. — Родриго всегда готов был водить дружбу с мошенниками. Верно, Эрнанда?

— На мой взгляд… — негодующе начала донья Эрнанда, но внезапно умолкла и добавила другим тоном: — Я никогда этого не замечала.

— Вы никогда этого не замечали! А вы вообще когда-нибудь что-нибудь замечали, позвольте вас спросить? Так-так, значит, Родриго ждёт выкупа. Какой же назначен выкуп?

— Вы хотите внести свою долю? — обрадованно и уже почти дружелюбно воскликнул дон Педро.

Губернатор подскочил так, словно его ужалили. Лицо его сразу стало хмурым.

— Я? Нет, клянусь святой девой Марией! И не подумаю. Это дело касается только семейства Кейрос.

Улыбка сбежала с лица дона Педро. Он вздохнул.

— Разумеется, разумеется! Тем не менее… Мне всё же думается, что вы со своей стороны ещё внесёте кое-какую лепту.

— Напрасно вам это думается, — со смехом возразил дон Хайме, — ибо вас постигнет горькое разочарование.

Обед закончился, все встали из-за стола и, как повелось в часы полуденного зноя, разошлись по своим комнатам отдыхать.

Они встретились снова за ужином в той же комнате, уже в приятной вечерней прохладе, при зажжённых свечах в тяжёлых серебряных подсвечниках, привезённых из Испании.

Самодовольство губернатора, радость его по поводу полученной им необычайно высокой награды не знали границ; весь свой послеобеденный отдых он провёл в созерцании драгоценного ордена. Он был чрезвычайно весел, шутлив и шумен, но и тут не обошёл донью Эрнанду своими насмешками. Вернее, именно её-то он и избрал мишенью своих грубых шуток. Он высмеивал свою супругу на все лады и призывал дона Педро и монаха посмеяться вместе с ним. Дон Педро, однако, не смеялся. Он оставался странно серьёзен: пожалуй, даже в его взгляде, устремлённом на бледное, страдальческое, трагически-терпеливое лицо доньи Эрнанды, мелькало сочувствие.

В тяжёлом чёрном шёлковом платье, резко оттенявшем ослепительную белизну её шеи и плеч, она казалась особенно стройной и хрупкой, а гладко причёсанные, блестящие чёрные волосы подчёркивали бледность её нежного лица. Она была похожа на изваяние из слоновой кости и чёрного дерева и казалась дону Педро безжизненной, как изваяние, пока после ужина он не остался с ней наедине в одной из оплетённых жасмином, овеваемых прохладным ночным бризом с моря лоджий.

Его превосходительство удалился сочинять благодарственное послание королю и для подмоги взял с собой монаха. Гостя он оставил на попечении своей супруги, не забыв посочувствовать ему по этому случаю. Донья Эрнанда предложила дону Педро выйти на воздух, и, когда тёплая тропическая ночь повеяла на них своим ароматом, супруга губернатора внезапно пробудилась к жизни и, задыхаясь от волнения, обратилась с вопросом к гостю:

— Всё это правда — то, что рассказали вы нам сегодня о доне Родриго? Его действительно захватил и держит в плену капитан Блад? И он в самом деле цел и невредим и ожидает выкупа?

— Всё истинная правда, от слова до слова.

— И вы… вы можете поручиться в этом? Поручиться честным словом джентльмена? Я не могу не считать вас джентльменом, раз вы посланец короля.

— Единственно по этой причине? — Дон Педро был несколько задет.

— Можете вы поручиться мне честным словом? — настойчиво повторила она.

— Без малейшего колебания. Даю вам честное слово. Почему вы сомневаетесь?

— Вы дали мне повод. Вы не слишком правдивы. Зачем, например, выдаёте вы себя за моего кузена?

— Значит, вы не помните меня?

— Я помню Педро де Кейроса. Годы могли прибавить ему роста и стройности, солнце могло покрыть бронзовым загаром его лицо, а волосы под этим чёрным париком могут быть по-прежнему белокуры, хотя я позволю себе усомниться в этом, — но каким образом, разрешите вас спросить, мог измениться цвет его глаз? Ведь у вас глаза синие, а у Педро были карие.

С минуту он молчал, словно обдумывая что-то, а она глядела на его красивое, суровое лицо, отчётливо выступавшее из мрака в резком луче света, падавшем из окна. Он не смотрел на неё. Его взгляд был обращён вдаль, к морю, которое серебрилось под усыпанным звёздами небом, отражая мерцающие огни стоявших на рейде судов. Потом его глаза проследили полёт светлячка, преследующего мотылька в кустах… Дон Педро глядел по сторонам, избегая взгляда хрупкой, маленькой женщины, стоявшей возле него.

Наконец он заговорил спокойно, с лёгкой усмешкой признаваясь в обмане:

— Мы надеялись, что вы забудете эту маленькую подробность.

— Мы? — переспросила она.

— Да, мы с Родриго. Мы с ним в самом деле подружились. Он спешил к вам, когда всё это произошло. Вот почему мы оказались на одном корабле.

— И он сам пожелал, чтобы вы явились сюда самозванцем?

— Он подтвердит вам это, когда прибудет сюда. А он будет здесь через несколько дней, не сомневайтесь. Он явится к вам, как только я смогу его выкупить, что произойдёт тотчас после моего отъезда. Когда я бежал — я ведь, в отличие от него, не был связан словом, — он попросил меня явиться сюда и назваться вашим кузеном, чтобы до его прибытия служить вам, если это потребуется.

Она задумалась. В молчании они сделали несколько шагов по лоджии.

— Вы подвергали себя непростительному риску, — сказала она, давая понять, что верит его словам.

— Джентльмен, — произнёс он сентенциозно, — всегда готов рискнуть ради дамы.

— Вы рискуете ради меня?

— А вам кажется, что я рискую для собственного удовольствия?

— Нет. Едва ли.

— Так зачем понапрасну ломать себе голову? Я поступаю так, как пожелал Родриго. Он явится и сам объяснит вам, зачем ему это понадобилось. А пока я — ваш кузен и прибыл сюда вместо него. Если этот мужлан, ваш супруг, будет вам слишком докучать…

— Зачем вы это говорите? — В её голосе прозвенело смущение.

— Ведь я здесь вместо Родриго. Не забывайте об этом, больше я вас ни о чём не прошу.

— Благодарю вас, кузен, — сказала она и оставила его одного.

Прошло трое суток. Дон Педро продолжал быть гостем губернатора Пуэрто-Рико, и каждый последующий день был похож на предыдущий, если не считать того, что дон Хайме день ото дня всё сильнее проникался сознанием своего величия, вследствие чего становился всё более невыносим. Однако дон Педро с завидной стойкостью терпел его общество, и порой ему словно бы даже нравилось разжигать чудовищное тщеславие губернатора. Так, на третьи сутки за ужином дон Педро предложил его превосходительству отметить оказанную ему высокую монаршью милость каким-либо событием, которое запечатлелось бы у всех в памяти и нашло бы своё место в анналах острова Пуэрто-Рико.

Дон Хайме жадно ухватился за это предложение.

— Да, да. Это великолепная мысль. Что бы вы мне посоветовали предпринять?

Дон Педро, улыбаясь, запротестовал:

— Как могу я давать советы дону Хайме де Вилламарга? Но, во всяком случае, это должно быть нечто такое, что было бы под стать столь значительному и торжественному событию.

— Да, разумеется… Это верно. (Однако мозг этого тупицы был не способен родить какую-либо идею.) Вопрос в том, что́ именно можно считать приличествующим случаю?

Фрей Алонсо предложил устроить большой бал в доме губернатора, и донья Эрнанда зааплодировала. Но дон Педро позволил себе не согласиться с ней: по его мнению, бал останется в памяти только у тех, кто будет на него приглашён. Надо придумать нечто такое, что произведёт неизгладимое впечатление на всех жителей острова.

— Почему бы вам не объявить амнистию? — предложил он наконец.

— Амнистию? — Три пары удивлённых глаз вопросительно уставились на него.

— Именно. Почему бы нет? Вот это был бы поистине королевский жест. А разве губернатор не является в какой-то мере королём — вице-королём, наместником монарха, — и разве народ не ждёт от него поступков, достойных короля? В честь полученной вами высокой награды откройте ваши тюрьмы, дон Хайме, как делают это короли в день своей коронации!

Дон Хайме, ошеломлённый величием этой идеи, не сразу вышел из столбняка. Наконец он стукнул по столу кулаком и заявил, что это блестящая мысль. Завтра он обнародует своё решение, отменит судебные приговоры и выпустит на волю всех преступников.

— Кроме, — добавил он, — шестерых пиратов. Населению не понравится, если я их освобожу тоже.

— Мне кажется, — сказал дон Педро, — что любое исключение сведёт на нет значение всего акта. Исключений не должно быть.

— Но эти преступники сами исключение. Разве вы не помните — я рассказал вам, как захватил шестерых пиратов из тех, что имели наглость высадиться на Пуэрто-Рико?

Дон Педро нахмурился, припоминая.

— Да, да! — воскликнул он. — Вы что-то рассказывали.

— А говорил ли я вам, сэр, что один из этих пиратов не кто иной, как эта собака Волверстон.

— Волверстон? — повторил дон Педро. — Вы схватили Волверстона? — Не могло быть сомнений в том, что это сообщение глубоко его поразило, да и неудивительно: ведь Волверстон считался правой рукой капитана Блада. Испанцам он был так же хорошо известен, как сам капитан Блад, и ненавидели они его, пожалуй, не меньше. — Вы схватили Волверстона? — повторил дон Педро и в первый раз за всё время поглядел на дона Хайме с явным уважением. — Вы мне этого не говорили. Ну, в таком случае, друг мой, вы подрезали капитану Бладу крылья. Без Волверстона он уже наполовину не так страшен. Теперь недолго ждать, чтобы погиб и он, и своим избавлением от него Испания будет обязана вам.

Дон Хайме с притворным смирением развёл руками.

— Быть может, этим я хоть немного заслужу ту великую честь, которой удостоил меня король.

— Хоть немного! — повторил дон Педро. — Будь его величество оповещён об этом, он, быть может, почёл бы даже орден святого Якова Компостельского недостаточно почётным для вас.

Донья Эрнанда бросила на него быстрый взгляд, полагая, что он шутит. Но дон Педро, казалось, говорил вполне искренне и серьёзно. И даже обычное его высокомерие сейчас не так бросалось в глаза. Помолчав, он добавил:

— Да, разумеется, разумеется, этих преступников вы ни в коем случае не должны амнистировать. Это же не заурядные злодеи, это заклятые враги Испании. — Внезапно, словно придя к какому-то решению, он спросил: — Как вы намерены с ними поступить?

Дон Хайме задумчиво выпятил нижнюю губу.

— Я ещё до сих пор не решил, отправить ли мне их на виселицу или отдать Фрею Алонсо для предания огню как еретиков. По-моему, я уже говорил вам об этом.

— Да, конечно, но я не знал тогда, что один из них — Волверстон. Это меняет дело.

— Почему же?

— Ну как же, судите сами! Подумайте хорошенько. По некотором размышлении вы сами поймёте, что вам следует сделать. Это же совершенно ясно.

Дон Хайме начал размышлять, как ему было предложено. Потом пожал плечами.

— Чёрт побери, сеньор, это может быть ясно для вас, но я, по правде говоря, не вижу, что тут ещё можно придумать, кроме костра или верёвки.

— В конечном счёте так оно и будет. Либо то, либо другое. Но не здесь, не на Пуэрто-Рико. Это было бы недостаточно эффектным завершением ваших славных дел. Отправьте этих преступников в Испанию, дон Хайме. Пошлите их его величеству в знак вашего усердия, за которое он удостоил вас своей награды. Пусть это послужит доказательством, что вы действительно заслуживаете награды и даже ещё более высоких наград в будущем. Так вы проявите свою благодарность монарху.

С минуту дон Хайме безмолвствовал, выпучив от удивления и восторга глаза. Щёки его пылали.

— Видит бог, я бы никогда до этого не додумался, — промолвил он наконец.

— Ваша скромность единственно тому причиной.

— Всё может быть, — согласился дон Хайме.

— Но теперь вам уже самому всё ясно?

— О да, теперь мне ясно. Король, конечно, будет поражён.

Но Фрей Алонсо огорчился. Он очень мечтал об аутодафе. А донью Эрнанду более всего поразила внезапная перемена, происшедшая в её кузене: куда девалось его презрительное высокомерие, почему он вдруг стал так мягок и обходителен? Дон Педро же тем временем всё подливал масла в огонь.

— Его величество сразу увидит, что таланты вашего превосходительства растрачиваются впустую в таком незначительном поселении, как здесь, на этом Пуэрто-Рико. Я уже вижу вас губернатором куда более обширной колонии. Быть может, даже вице-королём, как знать… Вы проявили столько рвения, как ни один из наместников Испании в её заокеанских владениях.

— Но как же я переправлю их в Испанию? — заволновался дон Хайме, уже не сомневавшийся более в целесообразности самого мероприятия.

— А вот тут я могу оказать услугу вашему превосходительству. Я возьму их на борт «Сент-Томаса», который должен прийти за мной с минуты на минуту. Вы напишете ещё одно письмо его величеству о том, что препровождаете ему это живое свидетельство вашего усердия, а я доставлю ваше послание вместе с заключёнными. Общую амнистию вы повремените объявлять, пока мой корабль не отвалит от пристани, и тогда это торжество ничем не будет омрачено. Оно будет совершенным, полным и весьма внушительным.

Дон Хайме был в восторге и, рассыпаясь в благодарностях перед гостем, дошёл даже до такой крайности, что позволил себе назвать его кузеном.

Решение было принято как раз вовремя, ибо на следующее утро на заре жители Сантьяго были потревожены пушечным выстрелом и, пожелав узнать причину этой тревоги, увидели, что жёлтый испанский корабль, доставивший к берегам острова дона Педро, снова входит в бухту.

Дон Педро немедленно разыскал губернатора и, сообщив ему, что то был сигнал к отплытию, учтиво выразил сожаление, что его обязанности не позволяют ему злоупотреблять долее великодушным гостеприимством дона Хайме.

Пока негр-лакей укладывал его саквояж, дон Педро пошёл попрощаться с доньей Эрнандой и ещё раз заверил эту миниатюрную задумчивую женщину в том, что у неё нет оснований тревожиться за судьбу своего кузена Родриго, который в самом непродолжительном времени предстанет перед ней.

После этого дон Хайме в сопровождении адъютанта повёз дона Педро в городскую тюрьму, где содержались пираты.

В полутёмной камере, освещавшейся только маленьким незастеклённым окошком с толстой решёткой под самым потолком, они лежали на голом каменном полу вместе с двумя-тремя десятками разного рода преступников. В этом тесном, грязном помещении стояло такое зловоние, что дон Педро отшатнулся, словно от удара в грудь, и дон Хайме громко расхохотался над его чувствительностью. Однако сам он вытащил из кармана носовой платок, благоухавший вербеной, и поднёс его к носу, после чего время от времени повторял эту операцию снова и снова.

Волверстон и его пятеро товарищей, закованные в тяжёлые цепи, образовали небольшую группу немного поодаль от остальных заключённых. Одни лежали, другие сидели на корточках у стены, где на пол было брошено немного гнилой соломы, заменявшей им постель. Грязные, нечёсаные и небритые, так как все туалетные принадлежности были у них отобраны, они жались друг к другу, словно стремясь обрести в своём союзе силу и защиту против окружавших их жуликов и бандитов. Гиганта Волверстона по одежде можно было бы принять за купца. Дайк, в прошлом младший офицер королевского военно-морского флота, имел вид почтенного добропорядочного горожанина. Остальные четверо были в бумажных рубашках и кожаных штанах — обычной одежде всех флибустьеров — и с цветными повязками на головах.

Никто из них не шелохнулся, когда скрипнула на чугунных петлях дверь и с полдюжины закованных в латы испанцев с пиками в руках — почётный эскорт и охрана его превосходительства — вошли и стали у порога. Когда же сия высокая персона в сопровождении адъютанта и благородного гостя самолично вступила в камеру и все остальные заключённые вскочили и в почтительном испуге выстроились по стенам, корсары равнодушно продолжали сидеть на своей соломе. Однако они не были вовсе безразличны к происходящему. Когда дон Педро небрежно шагнул вперёд, лениво опираясь на увитую лентами трость и похлопывая по губам носовым платком, который он тоже почёл не лишним извлечь из кармана, Волверстон приподнялся на своём вонючем ложе, и его единственный глаз (второй он, как известно, потерял в битве при Сегморе) округлился от ярости.

Дон Хайме жестом указал на корсаров.

— Вот они, эти проклятые пираты, дон Педро. Глядите — сбились в кучу, словно вороньё, слетевшееся на падаль.

— Эти? — надменно спросил дон Педро, ткнув в сторону корсаров тростью. — Клянусь небом, вид их вполне под стать их ремеслу.

Единственный глаз Волверстона сверкнул ещё более грозно, однако корсар продолжал хранить презрительное молчание. Сразу было видно, что этот негодяй упрям, как буйвол.

Дон Педро, безукоризненно изящный в своём чёрном с серебром костюме живое олицетворение гордости и величия Испании, — приблизился к корсарам. Коренастый, неуклюжий губернатор, облачённый в травянисто-зелёную тафту, шагнул вместе с ним, нога в ногу, и обратился к пленным со следующей речью:

— Ну вы, английские собаки! Почувствовали теперь, что значит бросать вызов могуществу Испании? Ничего, успеете почувствовать ещё не раз, покуда вас не прикончат. Я вынужден отказать себе в удовольствии отправить вас на виселицу, как намеревался, потому что хочу дать вам возможность отплыть в Мадрид, где по вас скучает костёр.

Волверстон ухмыльнулся, оскалив зубы.

— Вы благородный человек, — произнёс он на скверном, но всё же вразумительном испанском языке. — Благородный, как все испанцы. Вы оскорбляете людей, пользуясь их беспомощностью.

Взбешённый губернатор обозвал его всеми непечатными словами, которые мгновенно приходят на язык любому испанцу, и ещё долго продолжал бы сквернословить, если бы дон Педро не остановил его, положив руку ему на плечо.

— Стоит ли зря тратить порох? — презрительно сказал он. — Вы лишь попусту задерживаете нас в этой зловонной дыре.

Корсары в каком-то изумлении уставились на него. Дон Педро резко повернулся на каблуках.

— Идёмте, дон Хайме. — Голос его звучал повелительно. — Выведите их отсюда. «Сент-Томас» нас ожидает, и скоро начнётся прилив.

Губернатор, казалось, был в нерешительности; затем, выпустив в корсаров ещё один заряд сквернословия, он отдал распоряжение своему адъютанту и пошёл следом за гостем, который уже направлялся к двери. Адъютант отдал приказ солдатам. Солдаты с бранью принялись поднимать корсаров, подталкивая их древками пик. Подгоняемые солдатами, корсары, пошатываясь, звеня кандалами и наручниками, выбрались на свежий воздух и солнечный простор. Оборванные, грязные, измученные, эти обречённые виселице люди устало побрели через площадь, мимо высоких, чуть колеблемых морским ветром пальм, мимо остановившихся поглазеть на них жителей, — побрели к молу, где покачивался на причале восьмивёсельный барк.

Губернатор и его гость дожидались, пока корсары в сопровождении своих вооружённых конвоиров спустятся в барк. Затем дон Хайме и дон Педро заняли места на носу; за ними последовал негр-слуга дона Педро с его саквояжем. Барк отчалил, и гребцы, рассекая голубые волны, повели его к величавому кораблю, на мачте которого развевался испанский флаг.

Барк приблизился к жёлтому корпусу корабля возле трапа, и дежуривший на борту матрос приготовил отпорный крюк.

Дон Педро, стоя на носу барка, повелительно отдал приказ мушкетёрам построиться на шкафуте. Над фальшбортом появилась голова в остроконечном шлеме, и последовало сообщение, что мушкетёры уже построены, после чего, неуклюже переступая ногами в кандалах, корсары, подгоняемые конвоирами, начали медленно взбираться по трапу и переваливаться один за другим через борт.

Дон Педро сделал знак своему чёрному слуге следовать за ним и жестом предложил дону Хайме первым подняться на борт. Сам дон Педро начал подниматься сейчас же вслед за ним, и когда наверху трапа дон Хайме внезапно остановился, дон Педро, продолжая подниматься, подтолкнул его вперёд, и притом так сильно, что дон Хайме едва не полетел головой вниз на шкафут. Но дюжина проворных рук подхватила его и поставила на ноги под громкий смех и приветственные крики. Однако руки, оказавшие ему помощь, принадлежали не кому иному, как корсарам, а приветствия были произнесены на английском языке. Весь шкафут был заполнен корсарами, и некоторые из них уже спешили снять кандалы с Волверстона и его товарищей.

Разинув от удивления рот и побледнев как мертвец, испуганный дон Хайме де Вилламарга повернулся к дону Педро. Этот испанский гранд остановился на последней ступеньке трапа и, держась рукой за трос, наблюдал происходящее. На губах его играла улыбка.

— Вам совершенно нечего опасаться, дон Хайме. Даю вам слово. А слово моё крепко. Я — капитан Блад.

И он спрыгнул на палубу, а губернатор продолжал молча таращить на него глаза — он всё ещё ничего не понимал. Когда же слова капитана Блада проникли в его сознание, в потрясённом мозгу этого тупицы все мысли спутались окончательно.

Высокий, стройный мужчина, элегантно одетый, выступил вперёд навстречу капитану, и губернатор с возрастающим изумлением узнал в нём кузена своей жены — дона Родриго. Капитан Блад дружески его приветствовал.

— Как видите, я доставил сюда ваш выкуп, дон Родриго, — сказал он, указывая на закованных в кандалы пленников. — Вы теперь свободны и можете покинуть этот корабль вместе с доном Хайме. Наше прощание, к сожалению, должно быть кратким, так как мы уже поднимаем якорь. Хагторп, распорядись!

Дону Хайме показалось, что он начинает кое-что понимать. Взбешённый, он повернулся к кузену своей жены:

— Чёрт побери, так вы с ними заодно? Вы были в сговоре с этими врагами Испании с целью…

Чья-то крепкая рука стиснула его плечо, откуда-то донёсся резкий свисток боцмана.

— Мы поднимаем якорь, — произнёс капитан Блад. — Вам лучше покинуть этот корабль, поверьте мне. Для меня было большой честью познакомиться с вами. Отправляйтесь с богом, дон Хайме, и постарайтесь оказывать больше уважения вашей супруге.

Губернатор, подталкиваемый сзади, шагнул, словно во сне, к трапу и начал спускаться в барк. Дон Родриго, любезно распрощавшись с капитаном Бладом, последовал за губернатором.

Дон Хайме, как мешок с трухой, повалился на корму барка. Но через несколько мгновений он вскочил и вне себя от ярости принялся угрожать дону Родриго, требуя у него объяснений.

Дон Родриго старался сохранить хладнокровие:

— Постарайтесь выслушать меня спокойно. Я плыл на этом корабле, на «Сент-Томасе», и направлялся в Санто-Доминго, когда капитан Блад напал на корабль и захватил его. Всю нашу команду он высадил на берег на одном из Виргинских островов. Но меня, в соответствии с моим рангом, оставил заложником.

— И, чтобы спасти свою шкуру и свой кошелёк, вы вступили с ним в эту бесстыдную сделку?..

— Я предложил вам выслушать меня. Всё это было совсем не так. Он обращался со мной в высшей степени почтительно, и мы с ним в какой-то мере даже подружились. Он весьма обаятельный человек, как вы сами могли заметить. Мы много беседовали, и он мало-помалу узнал кое-что о моей личной жизни, а также и о вашей, так как между нами существует некоторая связь, поскольку моя кузина Эрнанда стала вашей женой. Неделю спустя, после того как вы захватили в плен Волверстона и ещё кое-кого из тех корсаров, что сошли на берег, Блад решил воспользоваться полученными от меня сведениями, а также моими бумагами, которыми он, разумеется, завладел. Он сообщил мне о своих намерениях и пообещал, что не будет требовать за меня выкупа, если ему удастся, использовав моё имя и мои бумаги, освободить захваченных вами людей.

— А вы что же? Согласились?

— Согласился? Порой вы, в самом деле, бываете на редкость тупы. Никто и не спрашивал моего согласия. Я был просто поставлен в известность. Ваше глупое тщеславие и орден святого Якова Компостельского довершили остальное. Вероятно, он вручил его вам и так вас этим ослепил, что вы уже готовы были поверить каждому его слову.

— Так это вы везли мне орден? И пират захватил его вместе с вашими бумагами? — промолвил дон Хайме, решив, что теперь наконец он что-то уразумел.

На худом загорелом лице дона Родриго появилась угрюмая усмешка.

— Я его вёз губернатору Эспаньолы, дону Хайме де Гусман. Ему же было адресовано и письмо.

Дон Хайме де Вилламарга разинул рот. Потом он побледнел.

— Как! И это тоже обман? Орден предназначался не мне? Это тоже была его дьявольская выдумка?

— Вам следовало получше рассмотреть послание короля.

— Но письмо было испорчено морской водой! — в полном отчаянии вскричал губернатор.

— Тогда вам следовало получше спросить свою совесть. Она бы подсказала вам, что вы ещё не сделали решительно ничего, чтобы заслужить такую высокую награду.

Дон Хайме был слишком ошеломлён, чтобы достойно ответить на эту насмешку. Однако, добравшись до дому, он успел несколько оправиться, и у него достало силы обрушиться на жену, упрекая её за то, что его так одурачили. Впрочем, действуя подобным образом, он лишь навлёк на себя ещё большее унижение.

— Как это могло случиться, сударыня, — вопросил он, — что вы приняли его за своего кузена?

— Я не принимала его за кузена, — ответила донья Эрнанда и рассмеялась в отместку за все нанесённые ей обиды.

— Вы не принимали его за кузена? Так вам было известно, что это не ваш кузен? Вы это хотите сказать?

— Да, именно это.

— И вы не сообщили об этом мне? — Всё завертелось перед глазами дона Хайме, ему показалось, что мир рушится.

— Вы сами не позволили мне. Когда я сказала, что не могу припомнить, чтобы у моего кузена Педро были синие глаза, вы заявили, что я никогда ничего не помню, и назвали меня дурочкой. Мне не хотелось, чтобы меня ещё раз назвали дурочкой в присутствии посторонних, и поэтому я больше не вмешивалась.

Дон Хайме вытер вспотевший лоб и в бессильной ярости обратился к дону Родриго:

— А вы что скажете?

— Мне нечего сказать. Могу только напомнить вам, как напутствовал вас капитан Блад при прощанье. Мне помнится, он советовал вам оказывать впредь больше уважения вашей супруге.

Глава 4

ГРОЗНОЕ ВОЗМЕЗДИЕ
Ввязавшись в морской бой с «Арабеллой», испанский фрегат «Атревида», несомненно, проявил необычайную храбрость, однако вместе с тем и необычайное безрассудство, если учесть полученное им предписание, а также значительное превосходство в огневой силе, которым обладал его противник.

Ведь что это было за судно — «Арабелла»? Да всё тот же «Синко Льягас» из Кадиса, отважно захваченный капитаном Бладом и переименованный им в честь некой дамы с Барбадоса — Арабеллы Бишоп, воспоминание о которой всегда служило ему путеводной звездой и обуздывало его пиратские набеги.

«Арабелла» быстро шла в западном направлении, стремясь догнать остальные корабли капитана Блада, опередившие её на целый день пути, и где-то в районе 19° северной долготы и 66° западной широты была замечена фрегатом «Атревида»; фрегат повернул, лёг поперёк курса «Арабеллы» и открыл сражение, дав залп по её клюзам.

Командир испанского фрегата дон Винсенте де Касанегра никогда не страдал от сознания собственной ограниченности и в этом случае, как всегда, был побуждаем к действию неколебимой верой в самого себя.

В результате произошло именно то, чего и следовало ожидать. «Арабелла» тотчас переменила галс с западного на южный и оказалась с наветренной стороны «Атревиды», тем самым сразу же сведя на нет первоначальное тактическое преимущество фрегата. После этого, будучи ещё в недосягаемости его носовых орудий, она открыла сокрушительный огонь из своих пушек, чем и предрешила исход схватки, а затем, подойдя ближе, так изрешетила картечью такелаж «Атревиды», что фрегат уже не в состоянии был бы спастись бегством, если бы даже благоразумие подсказало дону Винсенте такой образ действий. Наконец, приблизившись уже на расстояние пистолетного выстрела, «Арабелла» бортовым залпом превратила стройный испанский фрегат в беспомощно ковылявшую по волнам посудину. Когда после этого корабль был взят на абордаж, испанцы поспешили сохранить себе жизнь, сложив оружие, и позеленевший от унижения дон Винсенте вручил свою шпагу капитану Бладу.

— Это научит вас не тявкать на меня, когда я мирно прохожу мимо, сказал капитан Блад. — На мой взгляд, вы не столь храбры, сколь нахальны.

Сложившееся у капитана Блада мнение ни в коей мере не претерпело изменений к лучшему, когда, исследуя судовые документы, он обнаружил среди них письмо испанского адмирала дона Мигеля де Эспиноса-и-Вальдес и узнал из него о полученных доном Винсенте наказах.

Письмо предписывало дону Винсенте как можно быстрее присоединиться к эскадре адмирала в бухте Спаниш-Кей возле Бьека с целью нападения на английские поселения на острове Антигуа. По счастью, намерения дона Мигеля были выражены в письме вполне недвусмысленно:

«Хотя, — писал он, — его величество король не ведёт сейчас с Англией войны, Англия тем не менее не предпринимает никаких мер, чтобы положить конец дьявольской деятельности пирата Блада в испанских водах. Вследствие этого мы вынуждены применить репрессалии и получить известную компенсацию за все убытки, понесённые Испанией от руки этого дьявола-флибустьера».

Загнав обезоруженных испанцев в трюм — всех, кроме неосмотрительного дона Винсенте, который под честное слово был взят на борт «Арабеллы», капитан Блад отрядил часть команды на «Атревиду», залатал её пробоины и повёл оба корабля юго-восточным курсом к проливу между Анегадой и Виргинскими островами.

Изменив столь внезапно курс, Блад не преминул в тот же вечер дать тому объяснение, для чего в большой капитанской каюте было созвано совещание, на которое он пригласил своего помощника Волверстона, шкипера Питта, канонира Огла и двух представителей от команды; один из них, по имени Альбин, был француз, и его присутствие обуславливалось тем, что французы составляли в то время примерно одну треть всех корсаров, находившихся на борту «Арабеллы».

Сообщение капитана Блада о том, что он намерен плыть к острову Антигуа, встретило противодействие.

В наиболее краткой форме противодействие это было выраженоВолверстоном. Стукнув по столу окорокообразной ручищей, Волверстон заявил:

— К чёрту короля Якова со всеми его прислужниками! Хватит с него и того, что мы никогда не нападаем на английские суда и на английские поселения. Но будь я проклят, если мы станем защищать тех, от кого нам самим не ждать добра.

Капитан Блад дал разъяснение:

— Испанцы собираются произвести это нападение в виде компенсации за те убытки, которые якобы понесла Испания от нашей руки. Вот почему я считаю, что это нас к чему-то обязывает. Не будучи ни патриотами, ни альтруистами, как явствует из слов Волверстона, мы тем не менее можем предупредить население и оказать помощь как наёмники, услуги которых оплатит гарнизон, ибо он, несомненно, будет рад нанять нас. И, таким образом, мы исполним свой долг, не упустив при этом и своей выгоды.

Последний аргумент решил спор в пользу Питера Блада.

На заре, миновав пролив, корабли легли в дрейф у южного мыса острова Горда по правому борту не более как в четырёх-пяти милях от него. Море было спокойное. Капитан Блад приказал спустить на воду шлюпки с «Атревиды», и команда испанского корабля поплыла в них к берегу, после чего оба корабля продолжали свой путь к Подветренным островам.

С лёгким попутным ветром пройдя к югу от Саба, они к утру следующего дня приблизились к западному берегу Антигуа и, подняв английский флаг, бросили якорь в десяти саженях к северу от банки, разделяющей надвое вход в Форт-Бей.

Вскоре после полудня, когда полковник Коуртни, правитель Подветренных островов, чья губернаторская резиденция находилась на Антигуа, только что уселся за обеденный стол в обществе миссис Коуртни и капитана Макартни, ему, к немалому его изумлению, было доложено, что капитан Блад высадился в бухте Сент-Джон и желает нанести визит его высокоблагородию.

Полковник Коуртни, высокий, тощий, веснушчатый господин лет сорока пяти, заморгал красноватыми веками и обратил взгляд бесцветных глаз на своего секретаря мистера Айвиса, принёсшего ему это известие.

— Капитан Блад, говорите вы? Капитан Блад? Какой капитан Блад? Надеюсь, не этот проклятый пират, не этот висельник, сбежавший с Барбадоса?

Видя, как разволновался губернатор, юный мистер Айвис позволил себе улыбнуться.

— Он самый, сэр.

Полковник Коуртни швырнул салфетку на стол и, всё ещё не веря своим ушам, поднялся на ноги.

— Вы говорите, он здесь? Он что, рехнулся? Может быть, у него солнечный удар? Клянусь богом, я закую его в кандалы, прежде чем сяду сегодня обедать, и отправлю в Англию, прежде чем… — Он не договорил и повернулся к своему военному коменданту: — Чёрт побери, вероятно, нам всё же следует его принять.

Круглое лицо Макартни, почти столь же красное, как его мундир, выражало не меньшее изумление, чем лицо губернатора. Чтобы такой отъявленный негодяй, за голову которого объявлена награда, имел наглость явиться днём с визитом к губернатору английской колонии, — от подобного известия капитан Макартни онемел и окончательно утратил способность что-либо осмыслить.

Мистер Айвис пригласил в просторную, прохладную, довольно скудно обставленную комнату высокого, худощавого мужчину, весьма элегантно одетого в светло-коричневый парчовый кафтан. Крупный, драгоценный бриллиант сверкал в великолепном кружеве пышного жабо, бриллиантовая пряжка поблёскивала на шляпе с плюмажем, которую этот господин держал в руке, большая грушевидная жемчужина покачивалась под мочкой левого уха, тускло мерцая среди чёрных локонов парика. Гость опирался о чёрную трость с золотым набалдашником. Он был так не похож на пирата, этот щегольски одетый господин, что все в молчании уставились на его бронзовое от загара продолговатое горбоносое лицо с сардонической складкой губ и холодными синими глазами. Всё больше и больше изумляясь и всё меньше веря своим органам чувств, полковник наконец спросил, беспокойно дёрнувшись на стуле:

— Вы капитан Блад?

Гость поклонился. Капитан Макартни ахнул и пожелал, чтоб его разразил гром. Полковник произнёс:

— Чёрт побери! — И его бесцветные глаза совсем вылезли из орбит. Он бросил взгляд на свою бледную супругу, потом поглядел на Макартни и снова воззрился на капитана Блада. — Вы храбрый мошенник. Храбрый мошенник, чёрт побери!

— Я вижу, что вы уже слышали обо мне.

— Слышал, но всё же не ожидал, что вы способны явиться сюда. Вы же не для того пришли, чтобы сдаться мне в плен?

Пират не спеша шагнул к столу. Макартни невольно встал.

— Прочтите это послание, оно вам многое объяснит, — сказал Блад и положил перед губернатором письмо испанского адмирала. — Волею судеб оно попало в мои руки вместе с джентльменом, которому было адресовано.

Полковник Коуртни прочёл, изменился в лице и протянул письмо Макартни. Затем снова поглядел на капитана Блада, и тот, как бы отвечая на его взгляд, сказал:

— Да, я явился сюда, чтобы предупредить вас и в случае необходимости сослужить вам службу.

— Мне? Службу? Какую?

— Боюсь, что у вас будет в этом нужда. Ваш смехотворный форт не выстоит и часа под огнём испанских орудий, после чего эти кастильские господа пожалуют к вам в город. А как они себя ведут в подобных случаях, вам, я полагаю, известно. Если нет, могу это описать.

— Но… разрази меня гром! — воскликнул Макартни. — Мы же не воюем с Испанией!

Полковник Коуртни в холодном бешенстве повернулся к капитану Бладу.

— Это вы причина всех наших бедствий! Ваши грабительские набеги навлекли на нас эту напасть.

— Вот поэтому-то я и явился сюда. Хотя думаю, что мои набеги скорее предлог для испанцев, чем причина. — Капитан Блад опустился на стул. — Вы, как я слышал, нашли здесь, на вашем острове, золото, и дон Мигель, вероятно, оповещён об этом тоже. В вашем гарнизоне всего двести солдат, а ваш форт, как я уже сказал, — старая развалина. Я привёл сюда большой, хорошо вооружённый корабль и две сотни таких вояк, равных которым не сыщется во всём Карибском море, а может, и на всей планете. Конечно, я проклятый пират и за мою голову назначена награда, и если вы чрезмерно щепетильны, то, вероятно, не захотите говорить со мной. Но если у вас есть хоть капля здравого смысла — а я надеюсь, что это так, — вы будете благодарить бога за то, что я явился сюда, и примете мои условия.

— Условия?

Капитан Блад разъяснил. Его люди не собираются строить из себя героев и рисковать жизнью ни за что ни про что. Кроме того, среди них очень много французов, а те, естественно, не могут испытывать патриотических чувств по отношению к английской колонии. Они захотят получить какую-либо, хотя бы незначительную, компенсацию за те ценные услуги, которые они готовы оказать.

— К тому же, полковник, — добавил в заключение капитан Блад, — это ещё и вопрос вашей чести. Заключать с нами союз для вас, может быть, и неудобно, а вот нанять нас — это совсем другое дело. Когда же операция будет завершена, никто не мешает вам снова преследовать нас как нарушителей закона.

Полковник поглядел на него мрачно.

— Мой долг повелевает мне немедленно заковать вас в кандалы и отправить в Англию, где вас ждёт виселица.

Капитан Блад и бровью не повёл.

— Ваш первейший долг — спасти от нападения эту колонию, правителем которой вы являетесь. Вы оповещены о том, что ей угрожает опасность. И опасность эта столь близка, что вам должна быть дорога каждая секунда. Клянусь, вы поступите разумно, если не будете терять эти секунды даром.

Губернатор поглядел на Макартни. Взгляд Макартни был столь же пуст, как и его черепная коробка. Но тут неожиданно поднялась со стула супруга полковника — испуганная, молчаливая свидетельница всего происходящего. Эта дама была столь же высока и костлява, как её супруг. Климат тропиков состарил её до срока и иссушил её красоту. Однако, по счастью, подумал капитан Блад, он, по-видимому, не иссушил её мозги.

— Джеймс, как ты можешь колебаться? Подумай, что будет с женщинами?.. С женщинами и с детьми, если испанцы высадятся здесь. Вспомни, что они сделали с Бриджтауном.

Губернатор стоял, наклонив голову, угрюмо насупившись.

— И тем не менее я не могу заключать союза с… Не могу входить в какие-то сделки с преступниками, стоящими вне закона. Мой долг мне ясен. Абсолютно ясен.

Полковник говорил решительно, он больше не колебался.

— Вольному — воля, спасённому — рай, — произнёс философски настроенный капитан Блад. Он вздохнул и встал. — Если это ваше последнее слово, то разрешите пожелать вам приятного окончания сегодняшнего дня. Я же отнюдь не расположен попасть в руки карибской эскадры.

— Никуда вы отсюда не уйдёте, — резко сказал полковник. — Что касается вас, то мне мой долг тоже ясен. Макартни, стражу!

— Ну, ну, не валяйте дурака, полковник. — Блад жестом остановил Макартни.

— Прошу меня не учить. Я обязан исполнить свой долг.

— Неужто ваш долг призывает вас так подло отплатить мне за ту весьма ценную услугу, которую я вам оказал, предупредив о грозящей опасности? Подумайте-ка хорошенько, полковник.

И снова супруга полковника выступила в роли адвоката капитана Блада — выступила решительно и страстно, отчётливо понимая, что в этот момент было единственно существенным и важным.

Доведённый до отчаяния полковник снова упал на стул.

— Но я не могу! Не могу я вступать в сделку с бунтовщиком, с изгоем, с пиратом! Честь моего мундира… Нет… Нет, я не могу!

Капитан Блад проклял в душе тупоголовых самодержцев, которые посылают подобных людей управлять заморскими колониями.

— Считаете ли вы, что честь вашего мундира требует оказать должное сопротивление испанскому адмиралу?!

— А женщины, Джеймс? — снова напомнила ему супруга. — Право, Джеймс, раз ты в таком отчаянном положении — ведь целая эскадра собирается напасть на тебя, — его величество, несомненно, одобрит твоё решение принять любую предложенную тебе помощь.

Вот какую опять повела она речь и повторяла свои доводы снова и снова, пока и Макартни не поддержал её и не сделал попытки преодолеть ослиное упрямство его высокоблагородия. В конце концов под этим двойным нажимом губернатору пришлось принести своё достоинство в жертву целесообразности. Сумрачно и неохотно он пожелал узнать условия, предлагаемые пиратом.

— Для себя я не прошу ничего, — сказал капитан Блад. — Я приму меры к защите вашего населения просто потому, что в моих жилах течёт та же кровь. Но после того как мы прогоним испанцев, я должен получить от вас по восемьсот реалов на каждого из моих людей, а у меня их двести человек.

Его высокоблагородие остолбенел. — Сто шестьдесят тысяч! — Он едва не задохнулся от возмущения и настолько утратил своё пресловутое достоинство, что сделал попытку поторговаться.

Но капитан Блад остался холоден и непреклонен, и в конце концов его условия были приняты.

В тот же вечер Блад принялся возводить укрепления для защиты города.

Форт-Бей — узкий залив глубиной около двух миль и не больше мили в самой своей широкой части — напоминал по форме бутылку. Вдоль горла этой бутылки тянулась длинная песчаная банка, выступая из воды во время отлива и деля пролив на две части. Пролив к югу от этой банки был доступен лишь для самых мелководных судов, узкая же северная часть, у входа в которую бросила якорь «Арабелла», имела не менее восьми саженей в глубину, а во время приливов даже несколько больше и открывала таким образом доступ в гавань.

Пролив охранялся фортом, расположенным на небольшой возвышенности в северной части мыса. Это было квадратное приземистое сооружение с навесными бойницами, сложенное из серого камня: вся его артиллерия состояла из дюжины допотопных пушек и полдюжины кулеврин, бивших самое большее на две тысячи ярдов, — тех самых орудий, о которых столь презрительно отозвался капитан Блад. Эти пушки он прежде всего и заменил дюжиной более современных с борта «Атревиды».

Не ограничиваясь этим, он перевёз с испанского корабля на сушу ещё дюжину орудий, в том числе две тяжёлые пушки, заряжавшиеся двенадцатифунтовыми ядрами. Эти орудия, однако, предназначались им для другой цели. В пятидесяти ярдах к западу от форта, на самом краю мыса, он приступил к сооружению земляных сооружений и возводил их с такой быстротой, что полковник Коуртни получил возможность проникнуть в тайны пиратских методов обороны и постичь причины их успехов.

Для возведения этих земляных укреплений капитан Блад отрядил сотню своих людей, и те, обнажённые по пояс, принялись за работу под палящим солнцем. В помощь им он пригнал сотни три белых и столько же негров, жителей Сент-Джона, — то есть всё трудоспособное мужское население — и заставил их рыть, возводить брустверы и забивать землёй туры, которые по его приказу должны были плести из веток женщины. Остальных своих людей он послал резать дёрн, валить деревья и подтаскивать всё это к возводимым укреплениям. До самого вечера кипела работа, и мыс походил на муравейник. Перед заходом солнца всё было закончено. Губернатору казалось, что на его глазах совершается чудо. За шесть часов по воле Блада и по его указаниям возник новый форт, сооружение которого обычным путём потребовало бы не менее недели.

И вот форт был не только построен и оснащён оставшимися двенадцатью пушками с «Атревиды» и полдюжиной мощных орудий с «Арабеллы», — он к тому же был ещё так искусно замаскирован, что, глядя со стороны моря, трудно было даже заподозрить о его существовании. Земляные валы были покрыты дёрном и сливались с береговой зеленью, чему способствовали также посаженные на валах и вокруг них кокосовые пальмы, а за кустами белой акации так хорошо укрылись пушки, что их нельзя было заметить даже на расстоянии полумили.

Однако полковник Коуртни нашёл, что тут потрачена впустую уйма труда. Для чего так тщательно маскировать укрепления, один вид которых мог бы остановить противника? Капитан Блад разъяснил:

— Этим мы его только насторожим, и он нападёт не сразу, а когда меня уже здесь не будет и вы останетесь без защиты. Нет, я хочу либо совсем покончить с ним, либо преподать ему такой урок, чтобы никому не повадно было нападать на английские поселения.

Эту ночь Блад провёл на борту «Арабеллы», которая бросила якорь у самого берега, там, где он был очень высок и отвесной стеной уходил в воду. А на заре население Сент-Джона было разбужено оглушительной орудийной пальбой. Губернатор выскочил из дома в ночной рубашке, решив, что испанцы уже напали на остров. Однако стрельбу вёл новый форт: он прямой наводкой палил из всех своих орудий по «Атревиде», а та, убрав мачты, стояла точнёхонько в середине судоходного пролива, поперёк фарватера носом к берегу, кормой к банке.

Губернатор, поспешно облачившись, вскочил в седло и в сопровождении Макартни поскакал на мыс к обрыву. При его приближении стрельба прекратилась. Судно, изрешечённое ядрами, медленно скрывалось под водой. Когда взбешённый губернатор спешился возле нового форта, корабль совсем ушёл на дно, и волны с плеском сомкнулись над ним. Обратившись к капитану Бладу, который с кучкой своих пиратов наблюдал гибель «Атревиды», губернатор, пылая гневом, потребовал, чтобы ему во имя неба и самой преисподней объяснили, для чего совершается это безумие. Отдаёт ли капитан Блад себе отчёт в том, что он полностью блокировал вход в гавань для всех судов, кроме самых мелководных.

— Именно к этому я и стремился, — сказал капитан Блад. — Я искал самое мелкое место пролива. Корабль затоплен на глубине шести сажен и сократил эту глубину до двух.

Губернатор решил, что над ним смеются. Побелев от негодования, он продолжал требовать объяснений: для чего отдан был такой идиотский приказ, да ещё без его ведома?

С ноткой досады в голосе капитан Блад разъяснил губернатору то, что, по его мнению, было очевидно и так. Губернатор слегка поостыл. Тем не менее неизбежная для человека столь ограниченного ума подозрительность мешала ему успокоиться.

— Но если затопить судно было единственной вашей целью, то какого дьявола понадобилось вам тратить на него порох? Почему было не пустить его на дно, попросту продырявив ему борт?

Капитан Блад пожал плечами.

— Небольшое упражнение в артиллерийской стрельбе. Мы хотели одним выстрелом убить двух зайцев.

— Упражнение в стрельбе с такой дистанции? — губернатор был вне себя. — Вы что, смеётесь надо мной, приятель?

— Вам это станет понятней, когда сюда явится дон Мигель.

— С вашего позволения, я хочу понять это теперь же. Немедленно, будь я проклят! Прошу вас принять во внимание, что на этом острове пока что командую я.

Капитан Блад был слегка раздражён. Он никогда не отличался ни снисходительностью, ни терпеливостью по отношению к дуракам.

— Клянусь честью, если мои намерения вам не ясны, значит, ваше стремление командовать опережает ваше умение быстро соображать. Однако времени у нас мало, есть более важные, не терпящие отлагательства дела. — И, резко повернувшись на каблуках, он оставил губернатора возмущаться и брызгать слюной.

Обследовав берег, капитан Блад обнаружил в двух милях от форта небольшую удобную бухту, носившую название Уилоугби-Кав, в которой «Арабелла» вполне могла укрыться от глаз, находясь в то же время под рукой, благодаря чему и сам капитан и его матросы получили возможность оставаться на борту. Это была приятная весть даже для полковника Коуртни, чрезвычайно опасавшегося размещения пиратов в городе. Капитан Блад потребовал, чтобы его команду снабдили провиантом, и запросил пятьдесят голов скота и двадцать свиней. Губернатор снова хотел было поторговаться, но капитан Блад пресёк его попытку в столь сильных выражениях, что это ни в коей мере не могло содействовать улучшению их взаимоотношений. Скот в запрошенном количестве был доставлен, и пираты принялись пиратствовать пока что в мирной форме: на берегу бухты запылали костры, скот закололи, туши разделали и вместе с пойманными тут же черепахами насадили на вертела.

В этих незлобивых занятиях пролетело трое суток, и губернатор уже начал терзаться сомнениями: не сыграл ли над ним капитан Блад вместе со своими пиратами злую шутку, дабы схоронить здесь концы каких-либо своих гнусных дел? Капитана Блада, однако, эта отсрочка нападения нисколько не удивляла. Дон Мигель не поднимет паруса, объяснил он, пока не потеряет надежды, что дон Винсенте де Касанегра на своей «Атревиде» присоединится к нему.

Ещё четверо суток протекли в бездействии. Губернатор ежедневно скакал верхом в маленькую бухту Уилоугби-Кав и давал волю своим подозрениям, засыпая Блада ядовитыми вопросами. Эти свидания день ото дня становились взаимно всё более неприятными. Капитан Блад ежедневно и всё более ясно давал понять губернатору, что он не питает надежды на колониальные успехи страны, которая может проявлять так мало здравого смысла при выборе людей для управления своими заокеанскими владениями. И только появление эскадры дона Мигеля у берегов острова Антигуа предотвратило полный разрыв отношений между губернатором и его союзником-пиратом.

Весть о появлении эскадры принёс в бухту Уилоугби-Кав в понедельник на рассвете один из караульных нового форта, и капитан Блад тотчас высадился на берег, взяв с собой сотню людей. Для командования кораблём был оставлен Волверстон. Грозный канонир Огл вместе со своими пушкарями уже находился в новом форте.

В шести милях от берега, прямо против входа в гавань Сент-Джон, подгоняемые свежим северо-западным ветром, умерявшим зной утренних лучей, шли под всеми парусами четыре стройных корабля, и флаг Кастилии развевался на верхушке каждой из четырёх грот-мачт.

С парапета старого форта капитан Блад разглядывал корабли в подзорную трубу. Рядом стоял губернатор, убедившийся наконец воочию, что угроза нападения испанцев не была пустой выдумкой. За спиной губернатора, как всегда, торчал Макартни.

Флагманским кораблём дона Мигеля был «Виржен дель Пиляр» — одно из красивейших и весьма грозных испанских судов, на котором адмирал плавал с тех пор, как капитан Блад несколько месяцев назад потопил его «Милагросу». «Виржен дель Пиляр» был большой чёрный галион с сорока орудиями на борту, в числе которых имелось и несколько тяжёлых пушек, бивших на три тысячи ярдов. Из трёх остальных кораблей эскадры два, хотя и поменьше, были тоже весьма могучими тридцатипушечными фрегатами, и лишь четвёртый представлял собой всего-навсего шлюп с десятью пушками на борту.

Капитан Блад опустил подзорную трубу и распорядился привести в боевую готовность старый форт. Новый форт не должен был пока что принимать участия в обороне острова.

Сражение разыгралось через полчаса.

Действия дона Мигеля были не менее стремительны, чем все его прежние, давно знакомые капитану Бладу набеги. Он не сделал попытки взять рифы, пока не приблизился на две тысячи ярдов, видимо, полагая, что его нападение застигнет город врасплох, а допотопные пушки форта ни на что уже не пригодны. Он считал необходимым полностью разгромить форт, прежде чем войти в гавань, и чтобы быстрее и вернее достигнуть этой цели, продолжал идти вперёд, пока, по расчётам капитана Блада, до входа в гавань осталось не более тысячи ярдов.

— Клянусь честью, — сказал капитан Блад, — он, видно, хочет приблизиться на расстояние пистолетного выстрела, а может, и считает, что этот форт вообще не способен оказать сопротивление. Ну-ка, Огл, прочисти ему мозги! Дай салют в его честь.

Команда Огла давно зарядила свои пушки, и двенадцать жерл, взятые с «Атревиды», неотступно следили за приближающейся эскадрой. Подносящие с фитильными пальниками, шомполами и вёдрами с водой стояли возле своих орудий.

Огл дал команду — и над морем разнёсся оглушительный залп двенадцати пушек. С такого близкого расстояния даже пятифунтовые ядра этих сравнительно небольших орудий нанесли кое-какой урон двум кораблям испанской эскадры. Однако моральное воздействие этого неожиданного залпа на тех, кто сам собирался сыграть на неожиданности и получил отпор, было куда существеннее. Адмирал тотчас отдал приказ кораблям сделать поворот оверштаг. Разворачиваясь, корабли дали один за другим несколько бортовых залпов по форту, который мгновенно превратился в вулкан. В воздух полетели осколки разбитых укреплений, и к небу поднялся плотный столб дыма и пыли. Сквозь эту густую завесу корсары не могли видеть, что делают испанские корабли. Но капитан Блад и не видя довольно ясно это себе представлял и во время короткой передышки, последовавшей за первыми бортовыми залпами, приказал всем покинуть форт и укрыться за ним.

Когда отгремели новые залпы, Блад вернул всех в разбитую крепость на время следующего промежутка между залпами и велел привести в действие все старые пушки форта. Орудия палили наугад в серую дымную пелену с единственной целью — показать испанцам, что форт ещё не разгромлен до конца. А когда пыль осела и дым развеялся, по две, по три заговорили другие пушки и прицельным огнём дали залп по уже приведённым к ветру кораблям, послав в них пятифунтовые ядра. Урон опять оказался невелик, но главная цель — не давать испанцам спуску — была достигнута.

Тем временем судовая команда спешно перезаряжала пушки с «Атревиды». Их охладили водой из вёдер, и щётки, пыжи и шомпола снова пошли в ход.

Губернатор, не принимавший участия в этой лихорадочной деятельности, пожелал наконец узнать, для чего столь бесполезно расходуется порох на эти горе-пушки, в то время как в новом форте имеются дальнобойные орудия, которые могут ударить по испанцам двадцатичетырёх — и даже тридцатифунтовыми ядрами. Получив уклончивый ответ, он перестал спрашивать и начал отдавать распоряжения, после чего ему было предложено не путаться под ногами — оборона-де строится по тщательно разработанному плану.

Конец пререканиям положили испанские корабли, возобновившие атаку, и всё повторилось сначала. Корабельные орудия снова ударили по форту, и на этот раз было убито несколько негров да с полдюжины корсаров ранило летящими камнями, хотя капитан Блад и распорядился удалить всех из форта, прежде чем корабли дадут залп.

Когда вторая атака испанцев была отбита и они снова отошли, чтобы перезарядить орудия, капитан Блад решил убрать пушки из форта, так как достаточно было ещё нескольких бортовых залпов, и пушки были бы погребены под обломками. Корсары, негры и антигуанская милиция — все были привлечены к этому делу и встали к лафетам. И всё же прошло не менее часа, прежде чем им удалось извлечь пушки из-под обломков и установить их за фортом, подальше от берега, где Огл со своей командой снова принялся тщательно их наводить и заряжать. Вся эта операция производилась под прикрытием форта и осталась не замеченной испанцами, которые повернули и пошли в атаку в третий раз. Теперь уже оборонявшиеся не открывали огня, пока очередной чугунный шквал не обрушился на остатки разбитого, но уже совершенно пустого форта. Когда шквал утих, на месте форта громоздилась лишь бесформенная груда камня, и кучка его защитников, укрывшихся позади этих руин, слышала, как возликовали испанцы, уверенные, что сопротивление сломлено, поскольку в ответ на их бомбардировку не было сделано ни единого выстрела.

Гордо, уверенно дон Мигель пошёл вперёд. Теперь не было нужды отходить, чтобы перезаряжать орудия. Время далеко перевалило за полдень, он успеет до наступления ночи расквартировать свои команды в Сент-Джоне. Однако пелена дыма и пыли, скрывшая защитников города и новое расположение их орудий от взора неприятеля, не была столь же непроницаемой для острых глаз корсаров, находившихся от неё на более близком расстоянии. Флагманский корабль стоял в пятистах ярдах от входа в бухту, когда шесть орудий, заряженных картечью, прошлись смертоносным шквалом по его палубам и сильно повредили оснастку. И почти следом открыли огонь картечью ещё шесть других пушек, и если нанесённый ими урон оказался менее значительным, то, во всяком случае, он усилил смятение и испуг, порождённые столь неожиданным нападением.

Во время наступившей вслед за этим паузы обороняющиеся услышали рёв трубы флагманского корабля, передававший приказ адмирала остальным кораблям эскадры. Спеша произвести поворот оверштаг, испанские корабли на какой-то момент повернулись к противнику бортом, и тогда по знаку капитана Блада ещё не стрелявшие орудия пятифунтовыми круглыми ядрами дали залп по рангоуту испанских кораблей. Почти все ядра достигли цели, а одно, особенно удачливое, сбило грот-мачту фрегата. Получив такое повреждение, фрегат потерял управление и надвинулся на шлюп, снасти кораблей перепутались, и пока оба судна старались освободиться друг от друга, чтобы последовать за остальными отходившими судами, охлаждённые водой и поспешно перезаряженные пушки противника снова и снова поливали продольным огнём их палубы.

Когда орудия выполнили свою задачу и огонь временно прекратился, капитан Блад, стоявший, нагнувшись над орудием, рядом с канониром, выпрямился, поглядел на длинное, торжественно-угрюмое лицо губернатора и рассмеялся:

— Да, чёрт подери, как всегда, снова страдают невинные.

Полковник Коуртни кисло усмехнулся в ответ:

— Если бы вы поступили так, как я полагал целесообразным…

Капитан Блад перебил его довольно бесцеремонно:

— Силы небесные! Вы, кажется, опять недовольны, полковник? Если бы я поступил по вашему совету, мне бы уже давно пришлось выложить все карты на стол. А я не хочу открывать своих козырей, пока адмирал не сделает тот ход, который мне нужен.

— А если адмирал и не подумает его сделать?

— Сделает! Во-первых, потому, что это в его характере, а во-вторых, потому, что другого хода у него нет. Словом, вы теперь можете спокойно отправиться домой и лечь в постель, возложив все ваши надежды на меня и на провидение.

— Я не считаю возможным ставить вас на одну доску с провидением, сэр, — ледяным тоном заметил губернатор.

— Тем не менее вам придётся. Клянусь честью, придётся. Потому что мы можем творить чудеса — я и провидение, — когда действуем заодно.

За час до захода солнца испанские корабли легли в дрейф милях в двух от острова и заштилели. Все антигуанцы — и белые и чёрные — с разрешения капитана Блада разбрелись по домам ужинать. Осталось только человек сорок, которых Блад задержал на случай какой-либо непредвиденной надобности. Затем корсары уселись под открытым небом подкреплять свои силы довольно изрядными порциями пищи и довольно ограниченными дозами рома.

Солнце окунулось в нефритовые воды Карибского моря, и мгновенно, словно погасили свечу, сгустился мрак, бархатистый, пурпурно-чёрный мрак безлунной ночи, пронизанный мерцанием мириадов звёзд.

Капитан Блад встал, втянул ноздрями воздух. Свежий северо-западный ветер, который на закате солнца совсем было стих, поднимался снова. Капитан Блад приказал потушить все костры и не зажигать никакого огня, чтобы не спугнуть тех, кого он ждал.

А в открытом море, в роскошной каюте флагманского корабля испанцев, именитый, гордый, храбрый и несведущий адмирал держал военный совет, менее всего похожий на таковой, ибо этот флотоводец пригласил к себе капитанов эскадры только для того, чтобы навязать им свою волю. В глухую полночь, когда защитники Сент-Джона уснут, уверенные, что до утра им не приходится опасаться нападения, испанские корабли, миновав форт, с потушенными огнями незаметно войдут в бухту. Восход солнца застанет их уже на якоре в глубине бухты, примерно в миле от форта, и жерла их орудий будут наведены на город.

Так они сделают шах и мат антигуанцам!

Согласно этому плану испанцы и действовали: поставив паруса к ветру, который им благоприятствовал, и взяв рифы, чтобы идти бесшумно, корабли медленно продвигались вперёд сквозь бархатистый мрак ночи. Флагманский корабль шёл впереди, и вскоре вся эскадра приблизилась к входу в бухту, где мрак был ещё более непроницаем и в узком проливе между высокими отвесными берегами вода казалась совсем чёрной. Здесь было тихо, как в могиле. И ни единого огонька. Лишь вдали, там, где волны набегали на берег, тускло белела фосфоресцирующая лента прибоя, и в мёртвой этой тишине чуть слышен был мелодичный плеск волн о борт корабля. Флагманский галион был уже в двухстах ярдах от форта и от того места, где затонула «Атревида». Команда в напряжённом молчании выстроилась у фальшборта: дон Мигель стоял на юте, прислонившись к поручням, неподвижный, словно статуя. Галион поравнялся с фортом, и дон Мигель в душе уже праздновал победу, когда внезапно киль флагмана со скрежетом врезался во что-то твёрдое: корабль, весь содрогаясь, продвинулся под всё усиливающийся скрежет ещё на несколько ярдов и стал — казалось, лапа какого-то морского чудища пригвоздила его корпус к месту. А наполненные ветром паруса недвижного корабля громко хлопали и гудели, мачты скрипели, и трещали снасти.

И тогда, прежде чем адмирал успел понять, какая постигла его беда, вспышка пламени озарила левый борт судна, и тишина взорвалась рёвом пушек, треском ломающегося рангоута и лопающихся снастей: орудия, снятые с «Арабеллы» и безмолвствовавшие до этой минуты за хорошо замаскированными земляными укреплениями, выпустили свои тридцатидвухфунтовые ядра с убийственно близкого расстояния в испанский флагманский корабль. Беспощадная точность попадания должна была бы открыть полковнику Коуртни, почему капитан Блад не пожалел пороха, чтобы затопить «Атревиду», — ведь теперь, уже имея точный прицел, он мог палить во мраке наугад.

Лишь один ответный беспорядочный залп бортовых орудий дал куда-то в темноту флагманский корабль, после чего адмирал покинул своё разбитое судно, только потому ещё державшееся на воде, что киль его крепко засел в остове затопленного корабля. Вместе с уцелевшими остатками своей команды адмирал поднялся на борт «Индианы» — одного из фрегатов, который, не успев вовремя сбавить ход, врезался в корму флагмана. Так как скорость была невелика, фрегат не особенно пострадал, разбив себе только бушприт, а капитан фрегата не растерялся и тотчас отдал приказ убрать те немногие паруса, что были уже поставлены.

На счастье испанцев, береговые пушки в этот момент перезаряжались. Во время этой короткой передышки «Индиана» приняла на борт спасшихся с флагмана, а шлюп, который шёл следом за «Индианой», быстро оценив положение, сразу же убрал все паруса, на вёслах подошёл к «Индиане», оттянул её за корму от флагмана и вывел на свободное пространство, где второй фрегат, успевший лечь в дрейф, палил наугад по умолкшим береговым укреплениям.

Впрочем, он достиг этим лишь одного: открыл неприятелю своё местонахождение, и вскоре пушки загрохотали снова. Ядро одной из них довершило дело, разбив руль «Индианы», после чего фрегату пришлось взять её на буксир.

Вскоре стрельба прекратилась с обеих сторон, и мирная тишина тропической ночи могла бы снова воцариться над Сент-Джоном, но уже всё население города было на ногах и спешило на берег узнать, что произошло.

Когда занялась заря, на всём голубом пространстве Карибского моря не видно было ни единого корабля, кроме «Арабеллы», стоявшей на якоре в тени отвесного берегового утёса и принимавшей на борт снятые с неё для защиты города пушки, да флагманского галиона, сильно накренившегося на правый борт и наполовину ушедшего под воду. Вокруг разбитого флагманского корабля сновала целая флотилия маленьких лодок и пирог — корсары спешили забрать все ценности, какие были на борту. Свои трофеи они свезли на берег: орудия и оружие, нередко очень дорогое, золотые и серебряные сосуды, золотой обеденный сервиз, два окованных железом сундука, в которых, по-видимому, хранилась казна эскадры — около пятидесяти тысяч испанских реалов, — а также много драгоценных камней, восточных ковров, одежды и роскошных парчовых покрывал из адмиральской каюты. Вся эта добыча была свалена в кучу возле укреплений для последующего дележа, согласно законам «берегового братства».

Когда вывоз трофеев с затопленного корабля был закончен, на берегу появилась упряжка мулов и остановилась возле драгоценной кучи.

— Что это? — спросил капитан Блад, находившийся поблизости.

— От его благородия губернатора, — отвечал негр, погонщик мулов. Чтобы, значит, перевезти всё это.

Капитан Блад был озадачен. Оправившись от удивления, он сказал:

— Весьма обязан, — и распорядился нагружать добычу на мулов и везти на край мыса к лодкам, которые должны были доставить сокровища на борт «Арабеллы».

После этого он направился к дому губернатора.

Его пригласили в длинную узкую комнату; на одной из стен портрет его величества покойного короля Карла II сардонически улыбался собственному отражению в зеркале напротив.

В комнате стоял тоже длинный и тоже узкий стол, на котором лежало несколько книг и гитара; в хрустальной чаше благоухали ветки белой акации. Вокруг стола были расставлены стулья чёрного дерева с прямыми спинками и твёрдыми сиденьями.

Появился губернатор в сопровождении Макартни. Лицо губернатора за ночь словно бы ещё больше вытянулось в длину.

Капитан Блад, с подзорной трубой под мышкой и широкополой шляпой с пышным плюмажем в руке, отвесил низкий поклон.

— Я пришёл проститься с вами, полковник.

— А я только что собирался послать за вами. — Бесцветные глаза полковника встретили прямой, твёрдый взгляд капитана Блада и убежали в сторону. — Мне стало известно о крупных ценностях, снятых вами с разбитого испанского судна. Затем я получил сообщение, что вы погрузили эти ценности на борт вашего корабля. Отдаёте ли вы себе отчёт в том, что эти трофеи являются собственностью его величества короля?

— Мне это неизвестно, — сказал капитан Блад.

— Вот как? В таком случае ставлю вас об этом в известность.

Капитан Блад, снисходительно улыбаясь, покачал головой.

— Это военная добыча.

— Вот именно. А военные действия велись от имени его величества и для защиты колонии его величества.

— Всё правильно, но я-то не состою на службе у его величества.

— Когда я, уступив вашему настоянию, согласился нанять вас и ваших людей для обороны острова, при этом само собой подразумевалось, что вы временно поступаете на службу его величества.

Капитан Блад с удивлением посмотрел на губернатора; казалось, этот разговор его забавляет.

— Чем вы занимались, сэр, прежде чем получить назначение на пост губернатора Подветренных островов? Вы были стряпчим?

— Капитан Блад, вы позволяете себе говорить со мной в оскорбительном тоне!

— Не отрицаю, но вы заслужили даже худшего. Так вы соизволили меня нанять? Какое великодушие! Что было бы сейчас с вами, не окажи я вам эту помощь, которую вы так великодушно от меня приняли?

— Я попрошу вас не уклоняться от темы нашей беседы. — Полковник говорил холодно и чопорно. — Поступив на службу короля Якова, вы тем самым приняли на себя обязательство исполнять действующие в его армии законы. Присвоение вами ценностей с испанского флагманского корабля — это акт разбоя, и, согласно вышеупомянутым законам, вы должны понести за него суровую кару.

Капитан Блад находил, что положение с каждой минутой становится всё более комичным. Он усмехнулся.

— Мой долг с полной очевидностью требует от меня, чтобы я вас арестовал, — продолжал губернатор.

— Но вы, я надеюсь, не собираетесь этого сделать?

— Нет, если вы поспешите воспользоваться моей снисходительностью и уберётесь отсюда без промедления.

— Я уберусь отсюда, как только получу сто шестьдесят тысяч реалов сумму, за которую вы меня наняли.

— Вы предпочли получить вознаграждение в другой форме, сэр. И нарушили при этом закон. Наш разговор окончен, капитан Блад!

Блад посмотрел на него прищурившись. Неужели этот человек такой непроходимый дурак? Или он просто бесчестен?

— О, да вам пальца в рот не клади! — Блад рассмеялся. — По-видимому, я должен теперь провести остаток дней, вызволяя из беды английские колонии! Но тем не менее я не сойду с этого места, пока не получу свои сто шестьдесят тысяч. — Он бросил шляпу на стол, пододвинул себе стул, сел и вытянул ноги. — Жаркая сегодня погодка, полковник, не правда ли?

Глаза полковника гневно сверкнули.

— Капитан Макартни, стража ждёт в галерее. Будьте добры позвать её.

— Вы что же, хотите меня арестовать?

— Само собой разумеется, сэр, — угрюмо отвечал полковник. — Это мой священный долг. Я должен был это сделать в ту самую минуту, когда вы ступили на берег. Ваши поступки доказали мне, что я должен был это сделать, невзирая ни на что! — Он махнул рукой солдату, остановившемуся в дверях. — Капитан Макартни, будьте добры заняться этим.

— О, одну секунду, капитан Макартни! Не спешите так, полковник! Блад поднял руку. — Это равносильно объявлению войны.

Полковник презрительно пожал плечами.

— Можете называть это как угодно. Сие несущественно.

У капитана Блада полностью развеялись всякие сомнения насчёт честности губернатора. Полковник Коуртни был просто круглый дурак и не видел дальше своего носа.

— Наоборот, это весьма существенно. Раз вы объявляете мне войну, значит, будем воевать. И предупреждаю: став вашим противником, я буду к вам столь же беспощаден, как, защищая вчера вас, был беспощаден к испанцам.

— Чёрт побери! — воскликнул Макартни. — Мы его держим за глотку, а он, слыхали, как разговаривает!

— Другие тоже пробовали держать меня за глотку, капитан Макартни. Пусть это не слишком вас окрыляет. — Блад улыбнулся, потом добавил: — Большое счастье для вашего острова, что война, которую вы мне объявили, может завершиться без кровопролития. В сущности, и сейчас вам должно быть ясно, что она уже ведётся, и притом с большим стратегическим перевесом в мою пользу, так что вам не остаётся ничего другого, как капитулировать.

— Мне это ни в коей мере не ясно, сэр.

— Это лишь потому, что очевидное не сразу бросается вам в глаза. Я прихожу к заключению, что такое свойство, по-видимому, считается у нас на родине совершенно не обязательным для губернатора колонии. Минуту терпения, полковник. Я прошу вас отметить, что мой корабль находится вне вашей гавани. На его борту — две сотни крепких, закалённых в боях матросов, которые с одного маха уничтожат весь ваш жалкий гарнизон, а сорока моих пушек, которые за какой-нибудь час могут быть переправлены на берег, за глаза хватит, чтобы ещё через час от Сент-Джона осталась лишь груда обломков. Мысль о том, что это английская колония, никого не остановит, не надейтесь. Я позволю себе напомнить вам, что примерно одна треть моих людей — французы, а остальные — такие же изгои, как я. Они с превеликим удовольствием разграбят этот город, во-первых, потому, что он назван в честь короля, а имя короля всем им ненавистно, и во-вторых, потому, что на Антигуа стоит похозяйничать хотя бы ради золота, которое вы тут нашли.

Макартни побагровел и схватился за эфес шпаги, однако тут не выдержал полковник. Бледный от гнева, он взмахнул костлявой веснушчатой рукой и заорал:

— Бесчестный негодяй! Пират! Беглый каторжник! Ты забыл, что ничего этого не будет, потому что мы не выпустим тебя обратно к твоим проклятым разбойникам!

— Может быть, нам следует поблагодарить его за предупреждение, сэр? — съязвил капитан Макартни.

— О боже, вы совершенно лишены воображения, как я заметил ещё вчера! А увидав ваших мулов, я понял, чего можно от вас ожидать, и соответственно с этим принял меры. О да! Я приказал моему адъютанту, когда пробьёт полдень, считать, что мы находимся в состоянии войны, переправить пушки на берег и расположить их в форте, наведя жерла на город. Я предоставил ему для этой цели ваших мулов. — Бросив быстрый взгляд на часы над камином, он продолжал: — Сейчас почти тридцать минут первого. Из ваших окон виден форт. — Он встал и протянул губернатору свою подзорную трубу. — Взгляните и убедитесь, что всё, о чём я говорил, уже приводится в исполнение.

Наступило молчание. Губернатор с лютой ненавистью смотрел на Блада. Затем, всё так же молча, схватил подзорную трубу и шагнул к окну. Когда он отвернулся от окна, лицо его было искажено бешенством.

— Но вы тоже кое-чего не учли. Вы-то ещё в наших руках! Я сейчас сообщу вашей разбойничьей шайке, что при первом их выстреле вы будете повешены. Зовите стражу, Макартни. Хватит болтать языком!

— Ещё минуту, — сказал Блад. — Как вы досадно поспешны в своих умозаключениях! Волверстон получил от меня приказ, и ничто, никакие ваши угрозы не заставятего уклониться от этого приказа хотя бы на йоту. Можете меня повесить, воля ваша. — Он пожал плечами. — Если бы я дорожил жизнью, разве бы я избрал ремесло пирата? Однако учтите: после того как вы меня повесите, мои матросы не оставят от города камня на камне. Мстя за меня, они не пощадят ни стариков, ни женщин, ни детей. Подумайте хорошенько и вспомните ваш долг перед королём и вверенной вам колонией долг, который вы по справедливости считаете первостепенным.

Бесцветные глаза губернатора сверлили Блада, словно стремясь проникнуть в самую его душу. Блад стоял перед губернатором неустрашимый, спокойный, и его спокойствие было пугающим.

Полковник поглядел на Макартни, словно ища у него поддержки, но не получил её. Наконец, поборов себя, он произнёс сквозь зубы:

— О будь я проклят! Поделом мне — нечего было связываться с пиратом! Я выплачу вам ваши сто шестьдесят тысяч, чтобы отделаться от вас, и убирайтесь отсюда ко всем чертям! Прощайте!

— Сто шестьдесят тысяч? — Капитан Блад изумлённо поднял брови. — Это вы должны были заплатить мне как своему союзнику. Такое соглашение было заключено нами до объявления войны.

— Какого же дьявола вам ещё нужно?

— Поскольку вы сложили оружие и признали себя побеждённым, мы можем теперь перейти к обсуждению условий мирного договора.

— Каких таких условий? — Раздражение губернатора всё возрастало.

— Сейчас я вам скажу. Прежде всего за оказанную вам помощь вы должны уплатить моим людям сто шестьдесят тысяч. Затем ещё двести сорок тысяч выкуп за город, чтобы избавить его от разрушения.

— Что? Ну, клянусь богом, сэр!..

— Затем, — безжалостно продолжал капитан Блад, — восемьдесят тысяч выкуп за вас лично, восемьдесят тысяч — за вашу семью и сорок тысяч — за всех прочих почтенных граждан этого города, включая и капитана Макартни. Всё это вместе составит шестьсот тысяч, а сумма эта должна быть выплачена в течение часа, иначе будет поздно.

На губернатора страшно было смотреть. Он попытался что-то сказать, но не смог и тяжело упал на стул. Когда дар речи наконец вернулся к нему, голос его дрожал и звучал хрипло:

— Вы… вы напрасно испытываете моё терпение. Вы, может быть, думаете, что я не в своём уме?

— Повесить его надо, полковник, и всё тут, — не выдержал Макартни.

— И сровнять с землёй этот город, спасти который любой ценой — заметьте, любой ценой! — ваш долг, — присовокупил капитан Блад.

Губернатор потёр рукой потный бледный лоб и застонал.

Так продолжалось ещё некоторое время, и всякий раз они возвращались к тому же и повторяли то, что уже было не раз сказано, пока полковник Коуртни неожиданно не рассмеялся довольно истерично.

— Будь я проклят! Остаётся только поражаться вашей скромности. Вы могли потребовать и девятьсот тысяч и даже девять миллионов…

— Разумеется, — сказал капитан Блад. — Но я вообще очень скромен по натуре, а кроме того, имею некоторое представление о размерах вашей казны!

— Но вы же не даёте мне времени! — в отчаянии воскликнул губернатор, показывая тем самым, что он сдался. — Как могу я собрать такую сумму за час?

— Я не стану требовать невозможного. Пришлите мне деньги до захода солнца, и я уведу свой корабль. А сейчас я позволю себе откланяться, чтобы задержать открытие боевых действий. Счастливо оставаться!

Они позволили ему уйти — им ничего больше не оставалось. А на вечерней заре капитан Макартни подъехал верхом к пиратскому форту. За ним следовал слуга-негр, ведя в поводу мула, навьюченного мешками с золотом.

Капитан Блад один вышел из форта им навстречу.

— От меня бы вам этого не дождаться, — проворчал сквозь зубы желчный капитан.

— Я постараюсь запомнить это на случай, если вас когда-нибудь поставят управлять колониями. А теперь, сэр, к делу. Что в этих мешках?

— По сорок тысяч золотом в каждом.

— В таком случае сгрузите мне четыре мешка — сто шестьдесят тысяч, которые я должен был получить за оборону острова. Остальное можете отвезти обратно губернатору вместе с поклоном от меня. Пусть это послужит уроком ему, а также и вам, дорогой капитан, чтобы вы поняли: первый, основной долг каждого человека — это долг перед самим собой, перед собственной совестью и честью, а не перед должностью, и остаться верным этому долгу, одновременно нарушая данное вами слово, нельзя!

Капитан Макартни засопел от изумления.

— Чтоб мне сдохнуть! — хрипло пробормотал он. — Но вы же пират!

— Я — капитан Блад, — холодно прозвучал в ответ суровый голос флибустьера.

Глава 5

ЦЕНА ПРЕДАТЕЛЬСТВА
Капитан Блад был доволен жизнью, другими словами, он был доволен собой.

Стоя на молу в скалистой Кайонской бухте, он смотрел на свои суда. Не без чувства гордости оглядывал он пять больших кораблей, составлявших его флотилию, — ведь когда-то все они, от киля до верхушек мачт, принадлежали Испании. Вон стоит его флагманский корабль «Арабелла» с сорока пушками на борту; красный его корпус и золочёные порты сверкают в лучах заходящего солнца. А рядом — бело-голубая «Элизабет», не уступающая флагману по мощности огня, и позади неё — три корабля поменьше, на каждом — по двадцать пушек, все три захваченные в жаркой схватке, у Маракайбо, откуда он их на днях привёл. Этим кораблям, именовавшимся прежде «Инфанта», «Сан-Филипе» и «Санто-Нинно», Питер Блад присвоил имена трёх парок[77] — «Клото», «Лахезис» и «Атропос», как бы давая этим понять, что отныне они станут вершителями судеб всех испанских кораблей, какие могут им повстречаться в океане.

Проявив в этом случае юмор пополам с учёностью, капитан Блад, как я уже сказал, испытывал довольство собой. Его команда насчитывала около тысячи человек, и при желании он мог в любую минуту удвоить это число, ибо его удача уже вошла в поговорку, а что может быть драгоценней удачи в глазах тех, кто в поисках рискованных авантюр очертя голову следует за вожаком? Даже великий Генри Морган в зените своей славы не обладал такой властью и авторитетом. Нет, даже Монтбар, получивший от испанцев прозвище «Истребитель», не нагонял на них в своё время такого страха, как теперь дон Педро Сангре — так звучало по-испански имя Питера Блада.

Капитан Блад знал, что он объявлен вне закона. И не только король испанский, могуществу которого он не раз бросал вызов, но и английский король, не без основания им презираемый, — оба искали способа его уничтожить. А недавно до Тортуги долетела весть, что последняя жертва капитана Блада — испанский адмирал дон Мигель де Эспиноса, особенно жестоко пострадавший от его руки, — объявил награду в восемьдесят тысяч испанских реалов тому, кто сумеет взять капитана Блада живым и передать ему с рук на руки. Обуреваемый жаждой мщения, дон Мигель не мог удовлетвориться простым умерщвлением капитана Блада.

Однако всё это отнюдь не запугало капитана Блада, не заставило его утратить веру в свою звезду, а посему он вовсе не собирался похоронить себя заживо в надёжной бухте Тортуги. За все страдания, которые он претерпел от людей — а претерпел он немало, — ему должна была заплатить Испания. При этом он преследовал двойную цель: вознаградить себя и в то же время сослужить службу если не презираемому им Стюарту, то Англии, а следовательно, и всему остальному цивилизованному миру, которого алчная, жестокая и фанатичная Испания с присущим ей коварством пыталась лишить всяких связей с Новым Светом.

Питер Блад спускался с мола, где уже улеглась шумная и пёстрая вседневная сутолока, когда из шлюпки, доставившей его к пристани, раздался оклик боцмана с «Арабеллы»:

— Ждать тебя к восьми склянкам, капитан?

— Да, к восьми склянкам! — не оборачиваясь, крикнул Блад и зашагал дальше, помахивая длинной чёрной тростью, как всегда изысканно-элегантный, в тёмно-сером, расшитом серебром костюме.

Он направился к центру города. Большинство прохожих кланялись, приветствуя его, остальные просто глазели. Он шёл по широкой немощёной Рю дю Руа де Франс, которую заботливые горожане обсадили пальмами, стремясь придать ей более нарядный вид. Когда он поравнялся с таверной «У французского короля», кучка корсаров, торчавших у входа, вытянулась в струнку. Из окон доносился приглушённый гул голосов, обрывки нестройного пения, визгливый женский смех и грубая брань, а на фоне этих разнообразных звуков равномерно и глухо стучали игральные кости и звенели стаканы.

Питеру Бладу стало ясно, что его корсары весело спускают золото, привезённое из Маракайбо. Ватага каких-то головорезов, вывалившись наружу из дверей этого дома бесчестия, встретила его приветственными криками. Разве не был он некоронованным королём всех отщепенцев, объединившихся в великое «береговое братство»?

Он помахал тростью, отвечая на их приветствия, и прошёл мимо. У него было дело к господину д’Ожерону, губернатору Тортуги, и это дело привело его в красивый белый дом, стоявший на возвышенности в восточном предместье города.

Капитан Блад, человек осторожный и предусмотрительный, деятельно готовился к тому дню, когда смерть или падение короля Якова II откроют ему путь обратно на родину. С некоторого времени у него вошло в обычай передавать часть своих трофеев губернатору в обмен на векселя французских банков, которые тот переправлял для хранения в Париж. Питер Блад был всегда желанным гостем в доме губернатора, и не только потому, что сделки эти были выгодны д’Ожерону; у губернатора были на это и более глубокие причины: однажды капитан Блад оказал ему неоценимую услугу, вырвав его дочь Мадлен из рук похитившего её пирата. С того дня и сам д’Ожерон, и его сын, и двое дочерей считали капитана Блада самым близким другом своей семьи.

Поэтому не было ничего удивительного в том, что, как только было покончено с делами, мадемуазель д’Ожерон-старшая пожелала прогуляться с гостем по душистой аллее отцовского сада и проводить его до ворот.

Мадемуазель д’Ожерон, жгучая брюнетка, с матово-бледным лицом, высокая и стройная, одетая богато, по последней парижской моде, славилась не только своей романтической красотой, но и романтическим складом характера. И когда в сгущающихся вечерних сумерках она грациозно скользнула в сад за капитаном, её намерения, как выяснилось, носили к тому же несколько романтический оттенок.

— Мосье, я умоляю вас быть начеку, — с лёгкой запинкой произнесла она по-французски. — Вы приобрели себе слишком много врагов.

Питер Блад остановился и, сняв шляпу, так низко склонился перед мадемуазель д’Ожерон, что длинные чёрные локоны почти закрыли его точёное, бронзовое, как у цыгана, лицо.

— Мадемуазель, ваша забота чрезвычайно мне льстит. О да, чрезвычайно. — Он выпрямился, и его дерзкие глаза, казавшиеся совсем светлыми под чёрными как смоль бровями, с весёлой усмешкой встретили её взгляд. — Вы правы, у меня нет недостатка во врагах. Но это — цена известности. Лишь тот, кто ничего не стоит, не имеет врагов. Однако здесь, на Тортуге, у меня врагов нет.

— Вы вполне в этом уверены?

Тон её вопроса заставил его задуматься. Он нахмурился и сказал, пристально вглядываясь в её лицо:

— Вам что-то известно, мадемуазель, как я догадываюсь?

— Почти ничего. Не больше того, что сообщил мне сегодня один из наших слуг. Он сказал, что испанский адмирал назначил награду за вашу голову.

— У адмирала просто такая манера — делать мне комплименты, мадемуазель.

— И ещё он сказал, что Каузак грозился во всеуслышание, что заставит вас пожалеть о том, как вы обошлись с ним в деле у Маракайбо.

— Каузак?

Это имя заставило капитана Блада подумать, что он, пожалуй, поторопился, заявив, будто у него нет врагов на Тортуге. Он совсем забыл про Каузака. Но Каузак, как видно, отнюдь не склонен был забыть про капитана Блада. Он был с Бладом в деле при Маракайбо, но они не поладили, и Каузак по доброй воле откололся от него и крепко на этом просчитался. Однако, как всякий самовлюблённый тупица, он во всём винил капитана Блада, который якобы обвёл его вокруг пальца. После этого он никогда даже не пытался скрыть свою необоснованную ненависть к Бладу.

— Вот как, он грозит мне? — промолвил капитан Блад. — Ну, это несколько опрометчиво и даже нескромно с его стороны. К тому же всем известно, что его никто не обижал. Когда ему показалось, что угрожавшая нам опасность слишком, велика, пожелал отколоться от нас, и мы не стали его удерживать.

— Но он при этом лишился своей доли добычи, и с тех пор над ним и его командой смеётся вся Тортуга. Разве вы не понимаете, какие чувства должен испытывать к вам этот негодяй?

Они уже подходили к воротам.

— Вы будете его остерегаться? — с мольбой спросила девушка. — Постарайтесь держаться от него подальше.

Капитан Блад улыбнулся, тронутый её заботой.

— Я должен это сделать хотя бы для того, чтобы иметь возможность служить вам. — И он церемонно склонился в поцелуе над её рукой.

Однако он не придал особого значения её словам. Что Каузак вынашивает планы мщения — этому он легко мог поверить. Но чтобы Каузак здесь, на Тортуге, решился открыто ему угрожать — это казалось маловероятным: такой трусливый тупица едва ли мог отважиться на столь опасное бахвальство.

Питер Блад вышел за ворота и быстро зашагал в тёплом бархатистом полумраке надвигающейся ночи и вскоре вышел на залитую огнями Рю дю Руа де Франс. Он уже приближался к концу этой почти безлюдной в вечерний час улицы, когда какая-то тень скользнула ему навстречу из проулка.

Он насторожился и замедлил шаг, но тут же увидел, что перед ним женщина, и услышал её негромкий оклик:

— Капитан Блад!

Он остановился. Женщина подошла ближе и заговорила быстро, взволнованно, с трудом переводя дыхание:

— Я видела, вы проходили здесь два часа назад, да было ещё светло, ну я и побоялась заговорить с вами у всех на глазах. Решила: подожду, покуда вы вернётесь. Не ходите дальше, капитан, — вы идёте навстречу опасности, навстречу смерти!

Он был озадачен и только сейчас узнал её. Перед глазами его возникла сцена, разыгравшаяся неделю назад в таверне «У французского короля». Двое пьяных головорезов сцепились из-за женщины — жалкого обломка, вышвырнутого судьбой из Европы и прибитого к островам Нового Света. Эта несчастная, сохранившая ещё некоторую миловидность, но столь же грязная и потрёпанная, как её полуистлевшие лохмотья, пыталась вмешаться в свару, причиной которой была она сама, но один из головорезов отвесил ей хорошую затрещину, и тогда Блад в порыве рыцарского гнева сбил негодяя с ног и вывел женщину из притона.

— Они устроили на вас засаду вот там, недалеко отсюда, — говорила женщина. — Они хотят вас убить.

— Кто — они? — спросил Питер Блад, мгновенно вспомнив предостережение мадемуазель д’Ожерон.

— Их там десятка два. И если только они узнают… если они увидят, как я вас тут остановила… мне сегодня же ночью перережут глотку.

Она пугливо озиралась по сторонам в темноте, голос её дрожал от страха, который, казалось, всё возрастал. Внезапно она хрипло вскрикнула:

— Да не стойте же здесь! Идите за мной, я укрою вас до утра в безопасном месте. Утром вы вернётесь на свой корабль и хорошо сделаете, если не будете его покидать или хотя бы станете ходить не един, а с товарищами. Идёмте! — Она потянула за рукав.

— Спокойней, спокойней! — сказал Питер Блад, высвобождая свой рукав. — Куда это ты меня тащишь?

— Ах, да не всё ли равно куда, раз вы этим избежите опасности! — Она снова с силой потянула его за рукав. — Вы были добры ко мне, и я не могу позволить, чтобы вас убили. А нас обоих зарежут, если вы не пойдёте со мной!

Уступив наконец её уговорам — скорее ради её безопасности, нежели ради своей, — Питер Блад позволил женщине увлечь его за собой с широкой улицы в узкий проулок, из которого она выбежала, чтобы перехватить его. По одной стороне этого проулка стояли на довольно большом расстоянии друг от друга деревянные одноэтажные хибарки, по другой — тянулась ограда какого-то участка.

Возле второй хибарки женщина остановилась. Низенькая дверь была распахнута настежь, внутри тускло мерцал огонёк медной керосиновой лампы.

— Входите, — шепнула женщина.

Две ступеньки вели в хибарку, пол которой был ниже улицы. Питер Блад спустился по ступенькам и шагнул в комнату.

В ноздри ему ударил тяжёлый, тошнотворный запах табачного перегара и коптящей лампы. И прежде чем он успел оглядеться по сторонам в этом тусклом свете, страшный удар по голове, нанесённый сзади каким-то тяжёлым предметом, оглушил его, и в полуобморочном состоянии он повалился ничком на грязный земляной пол.

Женщина пронзительно взвизгнула, но визг, внезапно оборвавшись, перешёл в хриплый, сдавленный стон, словно её душили, и снова наступила тишина.

Капитан Блад не успел пошевелиться, не успел даже собраться с мыслями, как чьи-то ловкие жилистые руки быстро принялись за дело: ему скрутили руки за спину, сыромятными ремнями стянули кисти и лодыжки, затем подняли, пихнули на стул и крепко-накрепко привязали к спинке стула.

Коренастый, похожий на обезьяну человек склонил над ним своё мощное туловище на уродливо коротких кривых ногах. Рукава голубой рубахи, закатанные выше локтя, обнажали длинные мускулистые волосатые руки. Маленькие чёрные глазки злобно поблёскивали на широком, плоском, как у мулата, лице. Красный в белую полоску платок был повязан низко, по самые брови. В огромное ухо было продето тяжёлое золотое кольцо.

Питер Блад молча смотрел на него, стараясь подавить закипавшее в нём бешенство, которое всё усиливалось, по мере того как прояснялось его сознание. Инстинкт подсказывал ему, что гнев, ярость никак не помогут ему сейчас и любой ценой следует их обуздать. Он взял себя в руки.

— Каузак! — с расстановкой произнёс он. — Какая приятная, но неожиданная встреча!

— Да, вот и ты сел наконец на мель, капитан, — сказал Каузак и рассмеялся негромко, злобно и мстительно.

Питер Блад отвёл от него глаза и поглядел на женщину, которая извивалась, стараясь вырваться из рук сообщника Каузака.

— Уймись ты, шлюха! Уймись, не то придушу! — пригрозил ей тот.

— Что вы хотите сделать с ним, Сэм? — визжала женщина.

— Не твоё дело, старуха.

— Нет, моё, моё! Ты сказал, что ему грозит опасность, и я поверила тебе, поверила тебе, лживая ты скотина!

— Ну да, так оно и было. А теперь ему тут хорошо и удобно. А ты ступай туда, Молли. — Он подтолкнул её к открытой двери в тёмный альков.

— Не пойду я!.. — огрызнулась она.

— Ступай, тебе говорят! — прикрикнул он. — Смотри, хуже будет!

И, грубо схватив женщину, которая упиралась и брыкалась что было мочи, он поволок её через всю комнату, выпихнул за дверь и запер дверь на задвижку.

— Сиди там, чёртова шельма, и чтоб тихо было, не то я успокою тебя на веки вечные.

Из-за двери донёсся стон, затем заскрипела кровать — как видно, женщина в отчаянии бросилась на неё, — и всё стихло.

Питер Блад решил, что её участие в этом деле теперь для него более или менее ясно и, по-видимому, закончено. Он поглядел на своего бывшего сотоварища и улыбнулся с наигранным спокойствием, хотя на душе у него было далеко не спокойно.

— Не проявлю ли я чрезмерную нескромность, если позволю себе спросить, каковы твои намерения, Каузак? — осведомился он.

Приятель Каузака, долговязый, вихлястый малый, тощий и скуластый, сильно смахивающий на индейца, рассмеялся, навалившись грудью на стол. Его одежда изобличала в нём охотника. Он ответил за Каузака, который молчал, насупившись, не сводя мрачного взгляда с пленника:

— Мы намерены передать тебя в руки дона Мигеля де Эспиноса.

И, наклонившись к лампе, он оправил фитиль. Пламя вспыхнуло ярче, и маленькая грязная комната словно увеличилась в размерах.

— C’est ca[78], — сказал Каузак. — А дон Мигель, надо полагать, вздёрнет тебя на нок-рее.

— А, так тут ещё и дон Мигель затесался! Какая честь! Верно, это цена, назначенная за мою голову, так раззадорила вас всех? Что ж, это самая подходящая для тебя работёнка, Каузак, клянусь честью! Но всё ли ты учёл, приятель? У тебя впереди по курсу есть кое-какие подводные рифы. Хейтон со шлюпкой должен встретить меня у мола, когда пробьёт восемь склянок. Я и так уже запоздал — восемь склянок пробило час назад, если не больше, и сейчас там поднимается тревога. Все знают, куда я шёл, и отправятся туда искать меня. А ты сам знаешь, ребята, чтобы меня найти, перетряхнут и вывернут наизнанку весь этот город, как старый мешок. Что ждёт тебя тогда, Каузак? Ты подумал об этом? Вся твоя беда в том, что ты начисто лишён воображения, Каузак. Ведь это недостаток воображения заставил тебя удрать с пустыми руками из Маракайбо. И если б не я, ты ещё по сей день потел бы на вёслах на какой-нибудь испанской галере. А ты вот обозлился на меня и, как упрямый болван, не видишь дальше собственного носа, думаешь только о том, чтобы выместить на мне свою злобу, и сам на всех парусах летишь к своей погибели. Если в твоей башке есть хоть крупица здравого смысла, приятель, тебе бы надо сейчас поскорее убрать парус и лечь, пока ещё не поздно, в дрейф.

Но Каузак в ответ лишь злобно покосился на Блада и принялся молча обшаривать его карманы. Его товарищ наблюдал за этим, усевшись на трёхногий сосновый табурет.

— Который час, Каузак? — спросил он.

Каузак поглядел на часы Питера Блада.

— Без минуты половина десятого, Сэм.

— Сдохнуть можно! — проворчал Сэм. — Три часа ждать ещё!

— Там, в шкафу, есть кости, — сказал Каузак. — А тут у нас найдётся, что поставить на кон.

И он ткнул большим пальцем через плечо на стол, где появилась кучка разнообразных предметов, извлечённых из карманов капитана Блада: двадцать золотых монет, немного серебра, золотые часы в форме луковицы, золотая табакерка, пистолет и, наконец, булавка с крупным драгоценным камнем, которую Каузак вынул из кружевного жабо капитана. Рядом лежали шпага Блада и его серый кожаный патронташ, богато расшитый золотом.

Сэм встал, подошёл к шкафу и достал оттуда кости. Он бросил их на стол и, пододвинув свой табурет к столу, сел. Монеты он разделил на две одинаковые кучки. К одной кучке прибавил шпагу и часы, к другой — пистолет, табакерку и булавку с драгоценным камнем.

Питер Блад, внимательно и настороженно следивший за ними, почти не чувствуя боли от удара по голове — так напряжённо искал он в эти минуты какого-либо пути к спасению, — заговорил снова. Страх и отчаяние сжимали его сердце, но он мужественно не позволял себе в этом признаться.

— И ещё одного обстоятельства ты не учёл, — медленно, словно нехотя процедил он сквозь зубы. — А что, если я пожелаю дать за себя выкуп, значительно превосходящий ту сумму, которую испанский адмирал предлагает за мою голову?

Но это не произвело на них впечатления. А Каузак даже поднял его на смех.

— Tiens![79] А ты же был уверен, что Хейтон явится сюда освободить тебя. Как же так?

И он расхохотался, а за ним и Сэм.

— Это вполне вероятно, — сказал капитан Блад. — Вполне вероятно. Но полной уверенности у меня нет. Ничего нет абсолютно верного в этом неверном мире. Даже и то, что испанец заплатит вам эти восемьдесят тысяч реалов, то есть ту сумму, в которую он, как мне сообщили, оценил мою голову. Со мной ты можешь заключить более выгодную сделку, Каузак.

Он умолк, но его острый, наблюдательный взгляд успел уловить алчный блеск, мгновенно вспыхнувший в глазах француза; успел заметить он и хмуро сдвинутые брови второго бандита. Помолчав, он продолжал:

— Ты можешь заключить со мной такую сделку, которая вознаградит тебя за всё, что ты потерял у Маракайбо. Потому что за каждую тысячу реалов, обещанную адмиралом, я предлагаю тебе две.

Каузак онемел с открытым ртом, выпучив глаза.

— Сто шестьдесят тысяч? — ахнул он, не скрывая своего изумления.

Но огромный кулак Сэма обрушился на шаткий стол. Сэм грубо выбранился.

— Хватит! — загремел он. — Как я договорился, так и сделаю. А не сделаю, мне несдобровать… да и тебе, Каузак, тоже. Да неужто ты, Каузак, такая курица, что поверил этому беркуту? Ведь он заклюёт тебя, как только ты выпустишь его на свободу!

— Каузак знает, что я сдержу слово, — сказал Блад. — Мы с ним плавали вместе. Он знает, что моё слово ценится дороже золота даже испанцами.

— Ну и пусть. А для меня оно не имеет цены. — Сэм угрожающе приблизил к капитану Бладу своё скуластое злое лицо с тяжёлыми, набрякшими веками и низким, покатым лбом. — Я пообещался доставить тебя сегодня в полночь в целости и сохранности куда следует, а когда я берусь за дело, я его делаю. Понятно?

Капитан Блад посмотрел на него и, как это ни странно, широко улыбнулся.

— Ну ещё бы, — сказал он. — Ваше разъяснение не оставляет места для загадок.

И он действительно так думал. Ибо теперь для него стало ясно, что это именно Сэм вошёл в сделку с испанцами и не осмеливается нарушить договор, опасаясь за свою жизнь.

— Тем лучше для тебя, — заверил его Сэм. — И если не хочешь, чтобы тебе опять забили кляп в рот, так попридержи свой вонючий язык ещё часика три. Уразумел?

И он снова приблизил к лицу пленника свою скуластую физиономию и уставился на него с угрозой и насмешкой.

Да, капитан Блад уразумел всё. И, уразумев, перестал отчаянно цепляться за единственную соломинку, дававшую ему какой-то проблеск надежды. Он понимал, что должен сидеть здесь, беспомощный, прикрученный к стулу ремнями, и ждать, когда его передадут с рук на руки кому-то ещё, кто доставит его к дону Мигелю де Эспиноса.

О том, что произойдёт дальше, он старался не думать. Он знал чудовищную жестокость испанцев, и для него не составляло труда представить себе, как будет неистовствовать адмирал. Холодный пот прошиб его при одной мысли об этом. Неужто его феерическая, головокружительная карьера должна оборваться столь бесславно? Неужто ему, победителю, горделиво бороздившему воды Мэйна, суждено безвестно сгинуть, барахтаясь в грязной воде какого-нибудь трюма! Он не мог возлагать никаких надежд на поиски, уже сейчас, вероятно, предпринятые Хейтоном. Да, конечно, ребята перевернут вверх дном весь город — в этом он нисколько не сомневался. Но он не сомневался и в том, что, когда они доберутся сюда, будет уже слишком поздно. Они могут выследить этих двух предателей и жестоко отомстить им, но ему это уже не поможет.

От страстного, неистового желания вырваться на свободу в голове у него мутилось, отчаяние парализовало ум и волю. Тысяча преданных ему душой и телом людей были здесь, рядом, — стоило, казалось, только крикнуть… но он был бессилен призвать их на помощь и вскоре будет отдан во власть мстительного кастильца! Эта мысль, сколько бы он ни гнал её от себя, настойчиво возвращалась к нему снова и снова; она стучала в висках, качалась, словно маятник, в его мозгу, мешала сосредоточиться…

А затем внезапно ему удалось овладеть собой.

Мозг прояснился и заработал деятельно и чётко, почти сверхъестественно чётко. Питер Блад знал цену Каузаку — это был алчный, продажный прохвост, готовый предать любого ради своей корысти. И этот Сэм тоже, вероятно, не лучше, а может, даже и хуже; ведь его-то толкнула на это дело одна только жажда наживы — проклятые испанские деньги, цена его, Питера Блада, жизни. Питер Блад пришёл к заключению, что он слишком рано оставил попытки перещеголять в щедрости испанского адмирала, перебить его цену. Можно ещё попытаться бросить кость этим двум грязным псам, чтобы они перегрызли из-за неё друг другу глотку.

Некоторое время он молча наблюдал за ними, подмечая злобный и жадный блеск глаз, то следивших за падением костей, то поглядывавших на жалкие кучки золота, оружие и прочие предметы, от которых негодяи очистили его карманы и за обладание которыми сражались теперь, коротая время в ожидании назначенного часа за игрой в кости. А затем он услышал свой собственный голос, громко нарушивший тишину:

— Вы тут тратите время на игру из-за какого-нибудь полпенса, а стоит вам протянуть руку, и каждый из вас станет богачом.

— Ты опять за своё? — заворчал Сэм.

Но капитан Блад и ухом не повёл и продолжал дальше:

— К той цене крови, которую назначил испанский адмирал, я делаю надбавку в триста двадцать тысяч. Покупаю у вас мою жизнь за четыреста тысяч реалов.

Сэм, разозлившись, вскочил было на ноги, да так и окаменел, поражённый грандиозностью названной суммы; Каузак поднялся тоже, и они стояли друг против друга по обе стороны стола, дрожа от возбуждения; ни тот, ни другой не произнёс ещё ни слова, но глаза их уже загорелись алчным огнём. Наконец француз нарушил молчание:

— Боже милостивый, четыреста тысяч! — Он вымолвил это медленно, с трудом ворочая языком, словно стремясь, чтобы огромная цифра проникла в его мозг и дошла до сознания его соучастника. Он повторил: — Четыреста тысяч, по двести тысяч на каждого! Разрази меня гром! За такие денежки стоит рискнуть, а, Сэм?

— Куча денег, что и говорить, — задумчиво проговорил Сэм. Потом он вдруг опомнился: — Чума на тебя! Так ведь это слова! Кто им поверит? Попробуй освободи-ка его, как ты тогда заставишь его платить, да он…

— О нет, я заплачу, — сказал Блад. — Каузак может подтвердить, что я всегда плачу. Учтите, — добавил он, помолчав, — что такая сумма, даже если её поделить, сделает каждого из вас богачом, и вы до конца дней своих будете жить припеваючи, в полном достатке. — Он рассмеялся. — Ну же, ребята, не валяйте дурака!

Каузак облизнул пересохшие губы и поглядел на своего компаньона.

— Давай рискнём, — заискивающе пробормотал он. — Сейчас ещё десяти нет, и мы до полуночи успеем удрать так далеко, что испанцам нас ни в жизнь не догнать.

Но переубедить Сэма было нелегко. Он размышлял. И хотя приманка была велика, Сэм никак не мог решиться принять это соблазнительное предложение, ибо ему мерещилась в нём двойная опасность. Связавшись с испанцами, он теперь боялся отступиться от них: ему казалось, что тогда его неминуемо ждёт гибель, либо от руки разъярённых испанцев, которых он предаст, либо от руки самого Блада, который, если его освободить, конечно, ничего им не простит. Так лучше уж без особого риска взять верные сорок тысяч, чем гоняться за какими-то призрачными сотнями тысяч, раз это к тому же сопряжено с такой опасностью.

— Не бывать этому, и всё! — сердито закричал он. — А ты, капитан, заткнись! Я, кажется, тебя предупреждал.

— А, чёрт! — хрипло выругался Каузак. — А я говорю, что стоит рискнуть! Стоит!

— Ты говоришь? А ты-то чем рискуешь? Испанцы даже не знают, что ты ввязался в это дело. Тебе легко, приятель, говорить «стоит рискнуть!», когда тебе и рисковать-то не придётся. Вот мне — другое дело. Если я надую испанца, он сразу смекнёт, чем тут пахнет. Да что толковать! Я дал слово, а я своему слову хозяин. И хватит об этом.

Решительный, свирепый, он стоял напротив Каузака по другую сторону стола, и Каузак, хмуро глянув на тощее непреклонное лицо, вздохнул с досадой и снова опустился на табурет.

Блад ясно видел, что в душе француза клокочет злоба. Несмотря на мстительную ненависть, которую этот корыстный мошенник питал к Бладу, завладеть деньгами своего врага было для него соблазнительнее, чем лишать его жизни, и нетрудно было догадаться, какую досаду испытывает он, видя, что возможность крупной наживы уплывает у него из-под носа только потому, что для его компаньона это сопряжено с риском.

Некоторое время эта достойная парочка хранила молчание. Молчал и Блад, считая, что ему пока не следует ничего добавлять к уже сказанному, так как сейчас это не принесёт плодов. Вместе с тем он всё же испытывал некоторое удовлетворение, видя, что ему удалось посеять рознь между компаньонами.

Когда же он наконец заговорил, нарушив нависшее в комнате угрюмое молчание, его слова, казалось, имели мало связи со всем предыдущим.

— Хотя вы, по-видимому, твёрдо решили продать меня испанцам, это ещё отнюдь не причина, чтобы я умирал тут у вас от жажды. В горле у меня пересохло, как в солончаковой пустыне, ей-богу.

И хотя мучившая его жажда служила для него лишь предлогом, чтобы достичь своей цели, тем не менее она была отнюдь не притворной, и надо сказать, что его тюремщики так же сильно от неё страдали. Воздух в этой комнате с запертыми наглухо дверями и окнами был нестерпимо удушлив. Сэм провёл рукой по влажному лбу и стряхнул капельки пота.

— Дьявол! Ну и жарища! — пробормотал он. — Мне тоже пить охота.

Каузак облизнул воспалённые губы.

— А здесь в доме нет ничего? — спросил он.

— Нету. Да тут до таверны два шага. — Сэм поднялся со стула. — Пойду принесу кувшин вина.

Душа Питера Блада снова взмыла ввысь на крыльях надежды. Произошло именно то, чего он добивался. Зная пристрастие этих подонков к бутылке, он рассчитывал, что разговор о жажде легко повлечёт за собой желание её удовлетворить, а это, в свою очередь, приведёт к тому, что один из них отправится за вином, и, если повезёт, это будет Сэм. А уж с Каузаком-то он договорится в два счёта — в этом капитан Блад не сомневался.

И тут этот кретин Каузак проявил излишнее нетерпение и тем испортил всё дело. Он тоже вскочил на ноги.

— Кувшин вина! Вот это дело! — заорал он. — Давай ступай скорей! Я сам прямо помираю — так в глотке пересохло.

Голос его задрожал от волнения, и ухо Сэма сразу уловило эту нетерпеливую дрожь. Он приостановился, внимательно вгляделся в своего компаньона и как в открытой книге прочёл на лице этого мелкого жулика все его коварные намерения.

Губы его скривились в усмешке.

— Я что-то передумал, — медленно произнёс он, — Лучше уж ты ступай, а я здесь покараулю.

У Каузака отвалилась челюсть; он даже побледнел. И капитан Блад уже в третий раз проклял в душе его непроходимую глупость.

— Ты что — не доверяешь мне? — проворчал Каузак.

— Да нет… Не то чтобы… — последовал уклончивый ответ. — Только уж лучше я останусь.

Тут Каузак и в самом деле рассвирепел:

— Ах, так! Да пошёл ты к дьяволу! Если ты мне не доверяешь, так я тебе тоже не доверяю.

— А тебе незачем мне доверять. Ты знаешь, что меня его посулы не соблазняют. Значит, мне его и сторожить.

Минуты две эти гнусные союзники молча сверлили друг друга взглядом и только сопели сердито. Затем Каузак угрюмо отвёл глаза в сторону, пожал плечами и отвернулся, словно поневоле признавая, что против доводов Сэма не поспоришь. Он постоял ещё немного, прищурившись, о чём-то размышляя. И, как видно приняв внезапно какое-то решение, произнёс:

— Да ладно, пойду! — повернулся и быстро вышел из комнаты.

Когда дверь за французом захлопнулась, Сэм опустился на табурет. Блад прислушивался к быстро удаляющимся шагам, пока они не замерли вдали. И неожиданно громко расхохотался, заставив вздрогнуть своего стража.

Сэм подозрительно на него поглядел:

— Что это тебя так разбирает, капитан?

Блад, как мы знаем, предпочёл бы иметь дело с Каузаком. С тем он мог действовать наверняка. Добиться чего-нибудь от Сэма представлялось маловероятным, ибо он явно боялся испанцев как огня. И тем не менее испробовать надо было всё, любую, самую ничтожную возможность.

— Меня забавляет твоя беспечность, — отвечал капитан Блад. — Сторожить меня ты ему не доверил, а за вином отпустил…

— Так что ж за беда?

— А если он вернётся не один? — загадочно проронил капитан Блад.

— Чума на него! — вскричал Сэм. — Пусть он только попробует со мной такие шутки шутить, пристрелю, как собаку! Я с этими шутниками не церемонюсь.

— Тебе так и так нужно от него избавиться, Сэм. Это же мерзавец и предатель, мне ли его не знать. Ты ему стал сегодня поперёк дороги, и он тебе этого не забудет. Сам бы мог понять — ты же видишь, как он предал меня. Да только ты всё равно ничего не понимаешь. У тебя есть глаза, Сэм, но ты видишь не больше, чем слепой щенок. И голова у тебя вроде есть, но её вполне могла бы заменить и тыква, иначе ты не стал бы колебаться между испанцем и мной.

— А, ты опять про это!

— Да, разумеется. Предлагаю тебе четыреста тысяч и ручаюсь честью, что не буду помнить зла и мстить тебе. Даже Каузак пытался тебе втолковать, что моему слову можно верить, — он-то не колебался принять моё предложение.

Питер Блад умолк. Бандит-охотник молча смотрел на него, размышляя. Лицо у него посерело от волнения, пот крупными каплями выступил на лбу.

— Четыреста тысяч, говоришь? — прохрипел он наконец.

— Ну, а то как же? Зачем тебе делиться с этим французом? Думаешь, он стал бы делиться с тобой? Он бы, уж конечно, постарался всадить тебе нож в спину, а все денежки положить себе в карман. Ну же, Сэм, смелей, не упусти своего счастья! К дьяволу испанцев! Чего ты их боишься! Ты боишься каких-то призраков. Я защищу тебя от них! На борту моего флагманского корабля ты будешь в полной безопасности.

Сэм оживился, глаза его сверкнули, но тут же потухли снова, затуманенные тревогой.

— Четыреста тысяч… Да больно уж риск велик…

— Да какой же риск — ровным счётом никакого, — сказал капитан Блад. — Вполовину меньше риска, чем продавать меня испанцам. Ведь рано или поздно эта сделка выйдет наружу, и тогда, приятель, тебе живым из Тортуги не уйти. И даже если ты отсюда улизнёшь, мои ребята разыщут тебя и на дне морском.

— Да откуда они про меня узнают?

— Найдётся кто-нибудь, кто им донесёт, — так всегда бывает. Дурак ты был, что взялся за это дело, и дважды дурак, что связался с Каузаком, он же повсюду кричал, что рассчитается со мной. Так на кого же в первую очередь падёт подозрение, как не на него? И как только его схватят — а уж схватят его как пить дать! — он тут же выдаст тебя, можешь не сомневаться.

— Провалиться мне, а ведь ты верно говоришь! — вскричал Сэм, когда все эти соображения, совсем не приходившие ему на ум, проникли наконец в его сознание.

— И всё остальное, что я тебе говорю, тоже верно, Сэм, уж ты не сомневайся.

— Постой, дай мне подумать.

Питер Блад и на этот раз почёл за лучшее ограничиться сказанным. Пока что в этом разговоре с Сэмом он достиг такого успеха, на который даже не смел надеяться. Сомнение в душе Сэма посеяно — оставалось ждать, чтобы оно дало всходы.

Минуты бежали. Сэм, положив локти на стол, опустив голову на скрещённые руки, сидел неподвижно, погружённый в свои думы. Когда он наконец поднял голову, Питер Блад при желтоватом свете лампы заметил, как побледнело его блестевшее от пота лицо. «Как глубоко проник в душу Сэма влитый по капле яд?» — думал пленник. Внезапно Сэм вытащил из-за пояса пистолет и обследовал затравку. Питеру Бладу эти его действия показались довольно зловещими, и особенно потому, что Сэм не сунул пистолет обратно за пояс. Он продолжал возиться с пистолетом; изжелта-серое лицо его было мрачно, губы твёрдо сжаты.

— Сэм, — негромко окликнул его капитан Блад. — Ну, что ты надумал?

— Я не дам этому ублюдку одурачить меня.

— А дальше что?

— А дальше там видно будет.

Питер Блад с трудом подавил в себе желание подстрекнуть этого дубину ещё раз.

В полном молчании, нарушаемом лишь тиканьем часов Питера Блада, лежавших на столе, время тянулось бесконечно. Наконец где-то далеко в переулке послышался звук шагов. Шаги приближались, звучали всё громче, дверь распахнулась, и на пороге возник Каузак с большим чёрным бурдюком вина в руках.

Сэм уже вскочил на ноги, правую руку он держал за спиной.

— Куда это ты провалился? — проворчал он. — Почему так долго?

Каузак был бледен и запыхался, словно бежал бегом. Мозг Питера Блада, работавший в эти минуты с поразительной точностью, мгновенно отметил, что Каузак и не думал бежать. В чём же причина его состояния? Видимо, оно являлось следствием волнения или страха.

— Я торопился, — сказал француз, — да уж больно пить захотелось. Задержался малость, чтобы прополоскать глотку. Вот твоё вино.

Он плюхнул бурдюк на стол.

И в то же мгновение Сэм почти в упор выстрелил ему прямо в сердце.

Картина, которая предстала взору Питера Блада в клубах ядовитого дыма, заставившего его закашляться, запечатлелась в его памяти на всю жизнь. Каузак лежал на полу ничком, тело его судорожно подёргивалось, а Сэм, перегнувшись через стол, смотрел на него, и на тощем лице его играла хищная усмешка.

— Я с тобой, французская скотина, не желаю попадать впросак, — дал он своё запоздалое объяснение, словно убитый мог ещё его слышать.

Затем он положил пистолет и потянулся к бурдюку. Запрокинув голову, он вылил изрядное количество вина в свою пересохшую глотку. Громко чмокнул, облизнул губы, опустил бурдюк на стол и скорчил гримасу, словно почувствовав во рту горький привкус. Внезапно страшная догадка сверкнула в его мозгу, и в глазах отразился испуг. Он снова схватил бурдюк и понюхал вино, громко, точно собака, втягивая ноздрями воздух. Лицо его посерело, расширенными от ужаса глазами он уставился на Питера Блада и сдавленным голосом выкрикнул одно-единственное слово:

— Манзанилла!

Схватив бурдюк, он швырнул его в распростёртое на полу мёртвое тело, изрыгая чудовищную брань.

А в следующее мгновение он уже скорчился от боли, схватившись руками за живот. Забыв о Бладе, обо всём, кроме сжигавшего его внутренности огня, он собрал последние силы, бросился к двери и пинком распахнул её.

Это усилие, казалось, удесятерило его муки. Страшная судорога согнула его тело пополам, так что колени почти упёрлись в грудь, и сыпавшаяся с его языка брань перешла в нечленораздельный, звериный вой. Наконец он рухнул на пол и лежал, обезумев от боли, извиваясь, как червяк.

Питер Блад угрюмо смотрел на него. Он был потрясён, но не озадачен. К этой загадке, собственно, не требовалось подбирать ключа — единственное членораздельное слово, произнесённое Сэмом, полностью проливало на неё свет.

Едва ли ещё когда-нибудь возмездие столь своевременно и быстро настигало двух преступных негодяев. Каузак подбавил в вино сок ядовитого яблока, раздобыть который ничего не стоило на Тортуге. Желая отделаться от своего компаньона, чтобы ударить по рукам с капитаном Бладом и забрать себе весь выкуп, он отравил сообщника в ту минуту, когда сам уже пал от его руки.

Острый ум капитана Блада выручил его и на этот раз из беды, однако в известной мере он должен был благодарить за избавление от смерти и свою счастливую звезду.

Корчившийся на полу человек мало-помалу затих. Теперь он лежал совершенно неподвижно на пороге распахнутой двери.

Капитан Блад,безуспешно пытавшийся порвать путы, чтобы оказать ему помощь, услышал стук в дверь, ведущую в альков; тут он вспомнил о женщине, бессознательно завлёкшей его в эту западню. Как видно, звук выстрела и вопли Сэма побудили её к действию.

— Постарайтесь выломать дверь! — крикнул ей капитан Блад. — Здесь теперь никого нет, кроме меня.

Жидкая дощатая дверь быстро поддалась, когда женщина налегла на неё плечом. Растрёпанная, с одичалым взором, она ворвалась в комнату и, взвизгнув, приросла к месту при виде представшей её глазам картины.

— Перестань визжать, голубушка! — резко прикрикнул на неё Блад, чтобы сразу привести её в чувство. — Тебе нечего их теперь страшиться. Они не больше могут причинить тебе вреда, чем эти табуретки. Мертвецы ещё никому не делали зла. Вон там валяется нож. Возьми и разрежь эти чёртовы ремни.

Через минуту он был уже на ногах и отряхивал свой помятый плюмаж. Потом взял шпагу, пистолет, часы и табакерку. Золотые монеты он сгрёб в одну небольшую кучку на столе и присоединил к ним булавку с драгоценным камнем.

— Буду рад, если это поможет тебе вернуться на родину, — сказал он женщине. — Ведь где-нибудь-то родина у тебя есть?

Женщина разрыдалась. Капитан Блад взял шляпу, поднял валявшуюся на полу трость и, пожелав женщине доброй ночи, вышел из хибарки.

Десять минут спустя он столкнулся на молу с возбуждённой толпой корсаров с горящими факелами в руках. Это была поисковая партия, которую Хагторп и Волверстон отрядили прочесать город. Единственный глаз Волверстона яростно сверкнул при виде капитана Блада.

— Где ты околачиваешься, дьявол тебя раздери? — спросил Волверстон.

— Пытался выяснить, приносят ли счастье деньги, полученные ценой предательства, — отвечал капитан Блад.

Глава 6

ЗОЛОТО САНТА-МАРИИ
Флотилия корсаров — пять больших кораблей — мирно стояла на якоре у западного берега Дарьенского залива. В кабельтове от неё прозрачно-голубые волны, пронизанные опаловым сиянием утренних лучей, чуть слышно набегали на серебристый полумесяц отлогого песчаного пляжа, за которым отвесной стеной высился лес, сочно-зелёный после только что выпавших дождей. На опушке, среди пламенеющих рододендронов, подобно сторожевому форпосту джунглей, окаймлявших леса, темнели палатки и наспех сколоченные, крытые пальмовыми листьями бревенчатые хижины лагеря корсаров. Разбив здесь свой бивуак, матросы капитана Блада производили кое-какую починку и запасались провиантом — мясом жирных черепах, которых на этом берегу было видимо-невидимо. Пёстрое пиратское воинство, насчитывавшее свыше восьмисот человек, шумело, как потревоженный улей. Здесь преобладали англичане и французы, но встречались также голландцы и было даже несколько индейцев-метисов. Сюда стекались искатели счастья из Эспаньолы, лесорубы из Кампече, беглые матросы и беглые каторжники, рабы с плантаций и прочие изгои и отщепенцы как из Старого Света, так и из Нового, объявленные у себя на родине вне закона.

Было ясное апрельское утро. Трое индейцев вышли из леса и вступили в лагерь. Впереди шёл высокий широкоплечий индеец с длинными руками и горделивой осанкой. Одежду его составляли штаны из недублёных шкур и красное одеяло, накинутое на плечи, как плащ. Обнажённая грудь была расписана чёрными и красными полосами. Золотая пластинка в форме полумесяца, продетая в нос, покачивалась над верхней губой, в ушах поблёскивали массивные золотые кольца. Пучок орлиных перьев торчал в иссиня-чёрных гладких и блестящих волосах. В руке он держал копьё, опираясь на него, как на посох.

Он спокойно, без тени замешательства, вступил в толпу глазевших на него корсаров и на весьма примитивном испанском языке объявил им, что он — кацик Гванахани, прозванный испанцами Бразо Ларго[80], и попросил отвести его к капитану, которого он также назвал на испанский лад — дон Педро Сангре.

Корсары подняли его на борт флагманского корабля «Арабелла», где в капитанской каюте ему оказал любезный приём высокий худощавый человек, одетый элегантно, как испанский гранд; его бронзово-смуглое мужественное лицо с резко очерченными скулами и орлиным носом могло бы принадлежать индейцу, если бы не пронзительно-синие глаза.

Бразо Ларго, без лишних слов, ввиду незначительности их запаса, тотчас приступил прямо к делу:

— Вы идите со мной, я вам давать много испанский золото. — И добавил несколько неожиданно и не совсем к месту: — Карамба!

Синие глаза капитана взглянули на него с интересом. Рассмеявшись, он ответил на отличном испанском языке, которым овладел ещё в те далёкие годы, когда его разрыв с цивилизацией не был столь полным:

— Вы явились как раз вовремя. Карамба! Где же находится это испанское золото?

— Там! — Индеец неопределённо махнул рукой куда-то в западном направлении. — Десять дней ходу.

Капитан Блад хмуро сдвинул брови. Ему вспомнился поход Моргана через перешеек, и он спросил наугад:

— Панама?

Но индеец покачал головой, и на суровом его лице отразилось нетерпение.

— Нет. Санта-Мария.

На корявом испанском языке он стал объяснять, что на берег реки, носящей это название, свозится всё золото, добываемое в окрестных горах, а оттуда его потом переправляют в Панаму. И как раз в это время года золота скапливается там очень много, но скоро его увезут. Если капитан Блад хочет захватить это золото, а его сейчас там видимо-невидимо — это Бразо Ларго хорошо известно, — надо отправляться туда тотчас же.

У капитана Блада ни на секунду не возникло сомнения в искренности этого кацика и в отсутствии у него злого умысла. Лютая ненависть к Испании горела в груди каждого индейца и бессознательно делала его союзником любого врага испанской короны.

Капитан Блад присел на крышку ларя под кормовыми окнами и поглядел на гладь залива, искрившуюся в лучах солнца.

— Сколько потребуется на это людей? — спросил он.

— Сорок десять. Пятьдесят десять, — ответил Бразо Ларго, из чего капитан Блад вывел заключение, что потребуется человек четыреста — пятьсот.

Он подробно расспросил индейца о стране, через которую им предстояло пройти, и о Санта-Марии — о его оборонительных укреплениях. Индеец обрисовал всё в самом благоприятном свете, решительно отметая всякие затруднения, и пообещал, что не только сам поведёт их, но и даст им носильщиков, чтобы помочь тащить снаряжение. Глаза его сверкали от возбуждения, он без конца твердил одно:

— Золото. Много-много испанский золото. Карамба! — Он, словно попугай, так часто испускал этот крик, так явно горел желанием увлечь Блада своей затеей, что тот уже начал спрашивать себя, не слишком ли большую заинтересованность проявляет индеец, чтобы быть правдивым до конца.

Его подозрения вылились в форме вопроса:

— Ты очень хочешь, чтобы мы отправились в эту экспедицию, друг мой?

— Да, вы пойти. Пойти. Испанцы любят золото. Гванахани не любит испанцев.

— Ты, значит, хочешь насолить им? Да, похоже, что ты их крепко ненавидишь.

— Ненавидишь! — как эхо повторил Бразо Ларго. Губы его искривились; он издал резкий гортанный звук: — Гу! Гу! — словно подтверждая: «Да, да!»

— Ладно, я должен подумать.

Капитан Блад крикнул боцмана и поручил индейца его попечению. С квартердека «Арабеллы» рожок проиграл сигнал к сбору на военный совет, который собрался тотчас, как только все, кому положено было на нём присутствовать, поднялись на борт.

Как и подобало представителям этого необычного воинства, раскинувшего свой лагерь на берегу, корсары, собравшиеся вокруг дубового стола в капитанской каюте, являли глазам довольно пёстрое зрелище. Во главе стола сидел сам капитан Блад, похожий на испанского гранда в своём роскошном мрачном одеянии, чёрном с серебром, в пышном чёрном парике, длинные локоны которого ниспадали на воротник; бесхитростная простодушная физиономия Джерри Питта и его простая домотканая одежда изобличали в нём английского пуританина, каким он, в сущности, и был; Хагторп, суровый, коренастый, крепко сбитый, в добротной, но мешковато сидевшей одежде, был настоящий морской волк с головы до пят и легко мог бы сойти за капитана любого торгового флота; геркулес Волверстон, чей единственный глаз горел свирепым огнём, далеко превосходящим свирепость его натуры, медно-смуглый, живописно-неряшливый в своей причудливой пёстрой одежде, был, пожалуй, единственным корсаром, внешность которого соответствовала его ремеслу; Маккит и Джеймс имели вид обычных моряков, а Ибервиль — командир французских корсаров, соперничавший в элегантности костюма с Бладом, внешностью и манерами больше походил на версальского щёголя, нежели на главаря шайки отчаянных, кровожадных пиратов.

Адмирал — титул этот был недавно присвоен капитану Бладу его подчинёнными и приверженцами — изложил совету предложение Бразо Ларго. От себя он добавил только, что поступило оно довольно своевременно, ибо они в настоящую минуту сидят без дела.

Предложение, как и следовало ожидать, пришлось не по душе тем, кто по натуре своей прежде всего были моряками, — Джерри Питту, Маккиту и Джеймсу. Каждый из них по очереди указывал на опасности и трудности большого похода в глубь страны. Хагторп и Волверстон, окрылённые тем, что они смогут нанести испанцам весьма чувствительный удар, сразу ухватились за предложение и напомнили совету об удачном набеге Моргана на Панаму. Ибервиль, француз и гугенот, осуждённый и изгнанный за свою веру и пылавший одним желанием — перерезать горло испанским фанатикам, где, когда и кому безразлично, также высказался за поход в выражениях столь же изящных и утончённых, сколь жесток и кровожаден был их смысл.

Так голоса разделились надвое, и теперь от решения Блада зависел исход спора. Но адмирал колебался и, в конце концов, предоставил командам решать самим. Если желающих наберётся достаточно, он поведёт их на перешеек. Остальные могут оставаться на кораблях.

Командиры одобрили его решение, и все тотчас сошли на берег, взяв индейца с собой. На берегу капитан Блад обратился с речью к своим корсарам, беспристрастно изложив им все «за» и «против».

— Сам я пойду с вами в том случае, — сказал он, — если среди вас наберётся достаточно охотников. — Вытащив из ножен свою рапиру, он, как некогда Писарро, провёл остриём линию на песке. — Все, кто хочет идти со мной на перешеек, встаньте с наветренной стороны.

Не меньше половины корсаров шумными возгласами выразили желание отправиться в поход. В первую очередь, это были беглецы с Эспаньолы, привыкшие сражаться на суше, самые отчаянные головы этого отчаянного воинства, а за ними — почти все лесорубы из Кампече, не страшившиеся ни джунглей, ни болот.

Бразо Ларго, медное лицо которого сияло от удовольствия, отправился за своими носильщиками и пригнал их на следующее же утро — пятьдесят здоровенных рослых индейцев. Корсары были уже готовы двинуться в путь. Они разделились на три отряда — под командованием Волверстона, Хагторпа и Ибервиля, сменившего свои кружева и банты на кожаные штаны охотника.

Впереди шли индейцы, тащившие всё снаряжение: палатки, шесть небольших медных пушек, железные ящики с зажигательными ядрами, хороший запас продовольствия — лепёшки и сушёную черепашину — и ящик с медикаментами. С палуб кораблей рожок протрубил им прощальный сигнал; Питт, оставшийся за главного, дал — из чистого озорства — орудийный залп, и джунгли поглотили искателей приключений.

Десять дней спустя, покрыв около ста шестидесяти миль, отряды остановились в волнующей близости от цели своего похода. Первая половина пути оказалась наиболее тяжёлой: шесть дней пробирались отряды среди скалистых круч, преодолевая один перевал за другим. На седьмой день они расположились на отдых в большом индейском поселении, где вождь кациков, уведомленный Бразо Ларго о цели похода, оказал им торжественный приём. Произошёл обмен подарками: одна сторона преподнесла ножи, ножницы и бусы, другая — бананы и сахарный тростник. Отсюда отряды двинулись дальше, получив значительное подкрепление в лице индейцев.

На рассвете они вышли к реке Санта-Мария, где погрузились в приготовленные для них индейцами пироги. Поначалу этот способ передвижения показался им далеко не столь лёгким и приятным, как они ожидали. То и дело, не покрыв и расстояния, на которое летит брошенный от руки камень, приходилось останавливаться и перетаскивать свои челны через скалистые пороги или поваленные поперёк потока деревья, и так продолжалось целые сутки, а на следующие сутки повторялось снова. Но вот наконец река стала глубже, раздалась вширь, и индейцы, бросив шесты, с помощью которых они управляли пирогами, взялись за вёсла.

Глубокой ночью они приблизились к поселению Санта-Мария на расстояние пушечного выстрела. Город был скрыт за излучиной реки, но до него оставалось не больше полумили.

Корсары принялись выгружать оружие и амуницию — пушки, мушкеты, ящики с патронами, пороховницы, сделанные из рогов, — всё, что было надёжно упаковано и укреплено в пирогах. Они не решились раскладывать костры, чтобы не выдать своего присутствия, и, выставив дозорных, легли отдохнуть до рассвета.

Капитан Блад рассчитывал захватить испанцев врасплох и, прежде чем они успеют принять меры к обороне города, взять его без кровопролития. Эти расчёты, однако, не оправдались: на заре из города стала доноситься стрельба и барабаны забили тревогу, предупреждая корсаров, что их приближение не осталось незамеченным.

Волверстону выпала честь возглавить авангардный отряд, состоявший из сорока корсаров, вооружённых самодельными гранатами — цилиндрическими жестянками, заполненными порохом и смолой. Остальные корсары тащили пушки, находившиеся под командой Огла — канонира с флагманского корабля. Отряд Хагторпа шёл вторым, Ибервиль со своим отрядом двигался в арьергарде.

Быстрым шагом они прошли через лес, за которым начиналась саванна, и примерно в четверти мили от опушки леса увидели свой Эльдорадо[81].

Вид этого поселения разочаровал их. Вместо богатого испанского города, рисовавшегося их воображению, они увидели несколько деревянных одноэтажных строений, крытых пальмовыми листьями или тростником, сгрудившихся вокруг часовни и охраняемых фортом. Посёлок, в сущности, представлял собой лишь пересыльный пункт, куда свозилось золото, добываемое в окрестных горах, и население его состояло почти исключительно из гарнизона и рабов, занятых добычей золота на приисках. Глинобитный форт, повёрнутый лицом к реке, боком к саванне, растянулся почти на длину посёлка. Кроме того, для защиты от враждебно настроенных индейцев Санта Мария был окружён крепким частоколом футов в двадцать высотой, с бойницами для мушкетов.

Дробь барабанов затихла, но когда корсары, прежде чем двинуться к городу, выслали из леса на разведку несколько лазутчиков, те отчётливо услышали шум и движение за частоколом. На бруствере форта стояла небольшая кучка людей в кирасах и шлемах. За частоколом, колыхаясь, поднимался к небу дымок — значит, испанские мушкетёры не дремали, и их запальные фитили уже начали тлеть.

Капитан Блад приказал выдвинуть вперёд пушки, решив пробить брешь в северо-восточном углу частокола, где штурмующие были бы менее всего уязвимы для обстрела из пушек форта. В соответствии с этим приказом Огл двинул вперёд свою батарею под прикрытием выступающего клином леса. Но лёгкий восточный бриз донёс дым их запалов до форта, выдал их присутствие и вызвал на них огонь испанских мушкетёров. Пули уже свистели и щёлкали среди ветвей, когда Огл дал первый залп из своих пушек. Пробить брешь в частоколе, никак не способном противостоять орудийному огню, да ещё с такого близкого расстояния, было делом совсем несложным. Испанский гарнизон, руководимый не слишком умелым командиром, был направлен на защиту этой бреши и тотчас отброшен назад беспощадным огнём пушек, после чего Блад приказал Волверстону атаковать:

— Зажигательные банки в авангард! Приближайтесь перебежками, рассыпным строем. Да хранит тебя бог, Нэд! Вперёд!

Низко пригнувшись к земле, корсары бросились на штурм и пробежали больше половины расстояния, прежде чем испанцы накрыли их мушкетным огнём. Корсары залегли, распластавшись ничком в невысокой траве, дожидаясь, когда стрельба ослабеет; затем вскочили и, пока испанцы перезаряжали свои мушкеты, снова ринулись вперёд. Огл же тем временем, повернув жерла своих пушек, бомбардировал город пятифунтовыми ядрами, расчищая путь атакующим.

Семеро волверстоновских солдат остались лежать на земле, ещё десятерых настигли пули во время второй перебежки, но Волверстон с остальными уже ворвался в пролом. Полетели зажигательные банки, сея ужас и смерть, и прежде чем испанцы успели опомниться, страшные пираты, с дикими криками выскочив из клубов дыма и пыли, схватились с испанцами врукопашную.

Командир испанцев, храбрый, хотя и недальновидный офицер, по имени дон Доминго Фуэнтес, сумел воодушевить своих солдат, и схватка длилась ещё минут пятнадцать: корсаров то отбрасывали за частокол, то они снова прорывались в брешь.

Однако не существовало таких солдат на свете, которые в рукопашном бою могли бы долго противостоять крепким, выносливым и безрассудно смелым корсарам. Мало-помалу изрыгающие проклятия испанцы были неумолимо отброшены назад корсарами Волверстона, плечом к плечу с которыми рубились уже все остальные корсары под командой самого капитана Блада.

Всё дальше и дальше отступали испанцы под этим бешеным натиском, оказывая отчаянное, но бесплодное сопротивление, и наконец их ряды дрогнули. Испанцы разбежались кто куда, а затем, соединившись снова, отступили, сражаясь, к форту и укрылись в нём, оставив город во власти неприятеля.

Под защитой форта дон Доминго Фуэнтес созвал совет своего гарнизона, от трёхсот защитников которого осталось в живых двести перепуганных солдат, выкинул флаг перемирия и послал к капитану Бладу парламентёра, соглашаясь сдаться на милость победителя, но на почётных условиях, то есть с сохранением оружия.

Однако благоразумие подсказало капитану Бладу, что подобные условия для него неприемлемы. Он знал, что его солдаты будут все, без изъятия, пьяны ещё до захода солнца, и иметь при этом под боком две сотни вооружённых испанцев было бы слишком рискованно. Вместе с тем, будучи противником всякого бессмысленного кровопролития, он стремился как можно скорее положить конец этой драке и ответил дону Доминго, что гарнизон должен сложить оружие: тогда он гарантирует ему, так же как и всему населению Санта-Марии, полную свободу и безопасность.

Испанцы сложили оружие на большой площади в центре форта, и корсары с развёрнутыми знамёнами вошли в форт, трубя в рог. Испанский командир выступил вперёд, чтобы отдать победителям свою шпагу. За его спиной стояли двести безоружных солдат, а позади них — немногочисленное население города, искавшее в форте прибежища от неприятеля. Жителей было человек шестьдесят, и среди них около дюжины женщин, несколько негров и три монаха в чёрно-белом одеянии ордена святого Доминика. Почти всё цветное население города, состоявшее из рабов, находилось, как выяснилось, на приисках в горах.

Дон Доминго, высокий мужчина лет тридцати, красивый, представительный, с чёрной остроконечной бородкой, ещё более удлинявшей его продолговатое лицо, облачённый в кирасу и шлем из воронёной стали, разговаривал с капитаном Бладом свысока.

— Я поверил вам на слово, — сказал он, — потому что хотя вы разбойник, пират и еретик и во всех отношениях человек, лишённый чести, но тем не менее о вас идёт такая молва, будто слово своё вы умеете держать.

Капитан Блад поклонился. Вид его, прямо надо сказать, оставлял желать лучшего. В схватке он был ранен в голову, одежда на спине висела клочьями. И всё же, невзирая на кровь, пот и пороховой дым, ни осанка, ни манеры его не утратили своего благородства.

— Ваша любезность обезоруживает меня, — сказал он.

— Моя любезность не распространяется на грабителей и пиратов, — отвечал непреклонный кастилец, и Ибервиль, самый яростный ненавистник испанцев, тяжело дыша, выступил вперёд, но капитан Блад его остановил.

— Я жду, — невозмутимо продолжал дон Доминго, — чтобы вы объяснили мне причину вашего разбойничьего появления здесь. Как вы, английский подданный, осмелились напасть на испанское население, в то время как ваша страна не ведёт с Испанией войны?

Капитан Блад усмехнулся:

— Клянусь честью, это всё соблазн золота, соблазн, столь же могущественный для пиратов, как и для более высокопоставленных негодяев, одинаково действующий во всех уголках земного шара, — тот самый соблазн, который заставил вас, испанцев, построить этот город в такой удобной близости от золотых приисков. Короче говоря, капитан, мы явились сюда, чтобы освободить вас от последнего снятого вами на приисках урожая, и чем быстрее вы его нам передадите, тем быстрее мы, в свою очередь, освободим вас от нашего присутствия.

Испанец рассмеялся и оглянулся на своих солдат, словно приглашая их разделить его веселье.

— Ей-богу, вы, кажется, принимаете меня за дурака, — сказал он.

— Надеюсь, ради вашего же собственного благополучия, вы мне докажете, что это не так.

— Неужели вы думаете, что я, будучи предупреждён о вашем появлении, продолжал держать золото здесь, в Санта-Марии? — с издёвкой спросил капитан. — Вы опоздали, капитан Блад. Золото сейчас уже находится на пути в Панаму. Ещё ночью мы погрузили его в пироги и отправили отсюда под охраной сотни солдат. Вот почему мой гарнизон оказался в таком плачевном состоянии и вот почему я без колебаний решил сдаться вам.

И он снова рассмеялся, заметив разочарование, отразившееся на лице капитана Блада.

Возмущённый ропот пробежал по рядам корсаров, они ближе придвинулись к своему главарю. Весть облетела всех, словно искра, попавшая в порох, и казалось, взрыв неминуем. Грозно зазвенело оружие, раздались яростные проклятия, и корсары уже готовы были броситься на испанского командира, который, как им казалось, одурачил их, и прикончить его тут же на месте, но капитан Блад их опередил: встав перед доном Доминго, он прикрыл его своим телом, словно щитом.

— Назад! — крикнул он, и голос его был подобен звуку рога. — Дон Доминго — мой пленник, и я дал слово, что ни один волос не упадёт с его головы.

Чувства всех выразил Ибервиль, вскричавший вне себя от злобы:

— Ты будешь держать слово, данное этому испанскому псу, который нас обманул? Вздёрнуть его на сук, и всё!

— Он только выполнил свой долг, и я не позволю вешать человека, если в этом вся его вина.

Яростный рёв на какой-то миг заглушил голос капитана Блада, но он спокойно стоял, не меняя позы, его светлые глаза смотрели сурово, поднятая вверх рука удерживала на месте разъярённую толпу.

— Замолчите и слушайте меня! Мы только напрасно теряем время. Дело ещё поправимо. Они опередили нас с этим золотом всего на несколько часов. Ты, Ибервиль, и ты, Хагторп, сейчас же сажайте своих людей в лодки. Вы нагоните испанцев, прежде чем они достигнут пролива, и даже если это вам не удастся, вы, во всяком случае, успеете перехватить их ещё задолго до берегов Панамы. Отправляйтесь! А Волверстон со своими людьми будет дожидаться вас здесь вместе со мной.

Это был единственный способ обуздать их ярость и помешать им убить безоружных испанцев. Повторять приказ дважды не пришлось. Корсары устремились вон из форта и из города ещё быстрее, чем проникли туда. Недовольство выражала только та сотня людей из волверстоновского отряда, которая получила приказ оставаться на месте. Всех испанцев согнали в один из бараков форта и заперли там, после чего корсары разбрелись по городу, надеясь хоть чем-нибудь поживиться и раздобыть пищи.

А капитан Блад занялся ранеными, которых поместили — и корсаров и испанцев, всех вместе — в другом бараке, уложив их на подстилки из сухих листьев. Раненых оказалось человек около пятидесяти, из них корсаров меньше половины. Всего убитыми и ранеными испанцы потеряли свыше ста человек, а корсары — около сорока.

Взяв себе в помощь шестерых людей, в том числе одного испанца, обладавшего кое-какими познаниями по части медицины, капитан Блад принялся вправлять суставы и обрабатывать раны. Погружённый в это занятие, он не прислушивался к шуму, долетавшему снаружи — с той стороны, где расположились индейцы, попрятавшиеся во время сражения, — как вдруг пронзительный вопль заставил его насторожиться.

Дверь барака распахнулась, и какая-то женщина, прижимая к груди младенца, с отчаянным воплем бросилась к капитану Бладу, называя его на испанский лад:

— Дон Педро? Дон Педро Сангре!

Нахмурившись, он шагнул к ней навстречу, а она, задыхаясь, судорожно вцепившись рукой в ворот своей одежды, упала перед ним на колени.

— Спасите его! Они его убивают, убивают! — как безумная выкрикивала она по-испански.

Это было совсем ещё юное создание, почти девочка, едва успевшая стать матерью, по виду и одежде похожая на испанскую крестьянку. Такие иссиня-чёрные волосы, смуглая кожа и влажные чёрные глаза не редкость и среди андалузок. Лишь широкие скулы и характерный сероватый оттенок губ выдавали её истинное происхождение.

— Что случилось? — спросил Блад. — Кого убивают?

Чья-то тень легла на пол, и на пороге распахнутой двери с видом мрачным и решительным возник исполненный достоинства Бразо Ларго.

Оцепенев от ужаса при виде его, женщина скорчилась на полу. Испуг сковал ей язык.

Бразо Ларго шагнул к ней. Наклонившись, он положил руку ей на плечо, быстро произнёс что-то на своём гортанном языке, и хотя Блад не понял ни единого слова, суровый тон приказания был ему ясен.

В отчаянии женщина устремила полубезумный взгляд на капитана Блада.

— Он велит мне присутствовать при казни. Пощадите меня, дон Педро! Спасите его!

— Кого спасти? — крикнул капитан Блад, выведенный всем этим из себя.

Бразо Ларго объяснил:

— Моя дочь — эта. Капитан Доминго — он приходил селенье год назад уводил её с собой. Карамба! Теперь я его на костёр, а её домой. — Он повернулся к дочери: — Вамос, ты идти со мной, — приказал он ей на своём ломаном испанском языке. — Ты глядеть, как враг умирать, потом идти домой селенье.

Капитан Блад нашёл это объяснение исчерпывающим. Ему мгновенно припомнилось необычайное рвение, с которым Гванахани старался увлечь его в эту экспедицию за испанским золотом, — рвение, показавшееся ему несколько подозрительным. Теперь он понял всё. Этот набег на Санта-Марию, в который Бразо Ларго вовлёк его вместе с другими корсарами, был нужен индейцу, чтобы вернуть себе похищенную дочь и отомстить капитану Доминго Фуэнтес. Но вместе с тем капитану Бладу стало ясно и другое. Если похищение и заслуживало кары, то дальнейшее поведение испанца по отношению к этой девушке, которая, быть может, даже не была похищена, а последовала за ним по доброй воле, было таково, что побуждало её оставаться с ним, и она, обезумев от страха за него, молила сохранить ему жизнь.

— Он говорит, что дон Доминго соблазнил тебя. Это правда? — спросил её капитан Блад.

— Он взял меня в жёны, он мой муж, и я люблю его, — отвечала она страстно, а влажный взор её больших тёмных глаз продолжал его молить. — Это наш ребёнок. Не позволяйте им убивать его отца, дон Педро! А если они убьют Доминго, — вне себя вскричала она, — я покончу с собой!

Капитан Блад покосился на угрюмое лицо индейца.

— Ты слышал? Этот испанец был добр к ней. Твоя дочь хочет, чтобы мы сохранили ему жизнь. А если, как ты сам сказал, вина его в том, что он обидел её, значит, она и должна решить его участь. Что вы сделали с ним?

Оба заговорили одновременно: отец — злобно, возмущённо, почти нечленораздельно от гнева, дочь — захлёбываясь слезами пылкой благодарности. Вскочив на ноги, она потянула Блада за рукав.

Но Бразо Ларго, продолжая протестовать, преградил им дорогу. Он заявил, что капитан Блад нарушает их союз.

— «Союз»! — фыркнул Блад. — Ты использовал меня в своих целях. Ты должен был откровенно рассказать мне о ссоре с доном Доминго, прежде чем я связал себя словом, обещав ему полную неприкосновенность. Ну, а теперь…

Он пожал плечами и стремительно вышел из барака вместе с молодой матерью. Бразо Ларго, задумчивый и хмурый, поспешил за ними.

У выхода из форта капитан Блад столкнулся с Волверстоном, возвращавшимся из города вместе с двумя десятками своих молодцов. Блад, приказав всем следовать за ним, сообщил, что индейцы хотят прикончить испанского капитана.

— Туда ему и дорога! — проворчал Волверстон, который был уже изрядно под хмельком.

Тем не менее и он и его солдаты последовали за капитаном, так как, в сущности, речи их были всегда кровожаднее, чем их дела.

Возле пролома в частоколе толпа индейцев, человек сорок — пятьдесят, раскладывала костёр. На земле лежал дон Доминго — беспомощный, связанный по рукам и ногам.

Женщина бросилась к нему, нежно лопоча какие-то ласковые испанские слова. Улыбка осветила его бледное лицо, ещё не совсем утратившее своё презрительное высокомерие. Капитан Блад подошёл следом за ней и без дальних слов разрезал ножом сыромятные ремни, которыми был связан пленник.

Индейцы злобно зашумели, но Бразо Ларго мгновенно их успокоил. Он быстро произнёс несколько слов, и они с разочарованным видом примолкли. Солдаты Волверстона стояли наготове, с мушкетами в руках, дуя на запальные фитили.

Под их охраной дон Доминго был доставлен обратно в форт. Его юная жена шагала рядом с ним и на ходу давала капитану Бладу разъяснения по поводу немало удивившей его готовности, с какой индейцы повиновались её отцу.

— Он сказал, что ты дал Доминго слово сохранить ему жизнь и должен своё слово сдержать. Но ты скоро уйдёшь отсюда. Тогда они вернутся и разделаются с Доминго и с остальными испанцами.

— Ну, мы им этого не позволим, — заверил её капитан Блад.

Когда они возвратились в форт, испанский командир выразил желание поговорить с капитаном Бладом.

— Дон Педро, — сказал он, — вы спасли мне жизнь. Мне трудно выразить свою благодарность в словах.

— Прошу вас, не утруждайте себя, — сказал капитан Блад. — Я сделал это не ради вас, а потому, что не люблю нарушать слово. Ну, и ваша малютка жена тоже сыграла в этом не последнюю роль.

Испанец задумчиво улыбнулся, скользнув по индианке взглядом, и она подняла на него глаза, в которых светились любовь и обожание.

— Я был неучтив с вами сегодня утром, дон Педро. Приношу вам свои извинения.

— Я более чем удовлетворён.

— Вы очень великодушны, — с достоинством сказал испанец. — Могу ли я поинтересоваться, сеньор, каковы ваши намерения по отношению к нам?

— Как я уже сказал, мы не посягаем на вашу свободу. Когда мои люди возвратятся, мы уйдём отсюда и освободим вас.

Испанец вздохнул:

— Именно этого я и опасался. Ряды наши поредели, оборонительные заграждения разрушены, и когда вы уйдёте, мы окажемся во власти Бразо Ларго и его индейцев, которые тотчас всех нас прирежут. Будьте уверены, они не покинут Санта-Марии, пока не разделаются с нами.

Капитан Блад нахмурился.

— Вы, несомненно, вызвали на себя гнев Бразо Ларго, соблазнив его дочь, и он будет мстить вам беспощадно. Но что могу сделать я?

— Дайте нам возможность отплыть в Панаму тотчас же, немедля, пока вы ещё здесь и ваши союзники-индейцы не посмеют на нас напасть.

У капитана Блада вырвался нетерпеливый жест.

— Послушайте, дон Педро! — сказал испанец. — Я бы не обратился к вам с этой просьбой, если бы ваши поступки не убедили меня в том, что вы, хотя и пират, человек широкой души и рыцарь. Кроме того, поскольку вы, по вашим словам, не покушаетесь на нашу свободу и не намерены держать нас в плену, то я, в сущности, ничего сверх этого у вас и не прошу.

Высказанные испанцем соображения были справедливы, и, поразмыслив над его словами, капитан Блад решил, что и ему станет легче без этих испанцев, которых приходилось одновременно и стеречь и защищать. Словом, прикинув так и эдак, Блад дал согласие. Волверстон, однако, колебался. Но на вопрос Блада, чего они могут достигнуть, задерживая испанцев в Санта-Марии, Волверстон вынужден был признаться, что он и сам не знает. Единственное его возражение сводилось к тому, что не верит он ни единому испанцу на земле, но этот довод нельзя было счесть достаточно веским.

Словом, капитан Блад отправился искать Бразо Ларго и нашёл его на дощатой пристани неподалёку от форта; он сидел там в угрюмой задумчивости совсем один.

При его приближении индеец встал. Лицо его выражало подчёркнутое безразличие.

— Бразо Ларго, — сказал капитан Блад, — твои индейцы посмеялись над моим честным словом и едва не нанесли непоправимый ущерб моей чести.

— Я не понимать, — сказал индеец. — Ты стал другом испанский веры?

— Почему другом? Нет. Но когда они сдавались в плен, я пообещал им полную неприкосновенность. Это было условием сдачи. А ты и твои люди нарушили это условие.

Индеец поглядел на него с презрением:

— Ты мой не друг. Я привёл тебя здесь к испанский золото, а ты пошёл против меня.

— Здесь нет никакого золота, — сказал Блад. — Но я не хочу ссориться с тобой из-за этого. Ты должен был сказать мне, прежде чем мы пустились в путь, что я нужен тебе, чтобы помочь освободить твою дочь и покарать испанца. Тогда я не давал бы слова дону Доминго. Но ты обманул меня, Бразо Ларго.

— Гуу! Гуу! — произнёс Бразо Ларго. — Я больше не говорить ничего.

— А я ещё не всё сказал. Теперь насчёт твоих индейцев. После того, что случилось, я не могу им доверять. А данное мною слово требует, чтобы испанцы находились в безопасности, пока я здесь.

Индеец склонил голову.

— Так! Пока ты здесь. А потом?

— Если твои индейцы опять что-нибудь затеют, мои ребята могут взяться за оружие, и я не поручусь, что в кого-нибудь из твоих воинов не угодит пуля. Я буду сожалеть об этом больше, чем о потере испанского золота. Этого нельзя допустить, Бразо Ларго. Ты должен собрать своих людей, и я пока что запру их на время в одном из бараков форта — для их же собственной пользы.

Бразо Ларго задумался. Потом кивнул. Этот индеец отличался большим здравым смыслом. Его людей загнали в форт, и Бразо Ларго, терпеливо улыбаясь, как человек, который умеет ждать своего часа, согласился запереть их в один из бараков.

Кое-кто из корсаров ворчал, и Волверстон выразил всеобщее неодобрение.

— Ты что-то больно далеко заходишь, капитан! Ради этих скотов-испанцев готов уже нажить себе врагов среди индейцев.

— О нет, вовсе не ради них. Но я дал испанцу слово. И мне жаль этой маленькой индианочки с грудным младенцем. Испанец был добр к ней, и, кроме того, он человек мужественный.

— Ну, ну, смотри! — сказал Волверстон и отвернулся в негодовании.

Час спустя испанцы уже отчалили от маленькой пристани. С земляных укреплений форта корсары наблюдали за их отплытием; оно было им весьма не по душе. Испанцы погрузили в лодки всего несколько охотничьих ружей — единственное оружие, которое разрешил им взять с собой капитан Блад. Но зато провизией они запаслись вдоволь, и особенную заботу осмотрительный дон Доминго проявил о запасе пресной воды. Он сам проследил за тем, чтобы бочонки с водой были погружены в пироги. После этого он подошёл проститься с капитаном Бладом.

— Дон Педро, — сказал испанец. — У меня нет слов, чтобы достойно отблагодарить вас за ваше великодушие. Я горжусь, что вы оказали мне честь быть моим врагом.

— Скажем лучше, что вам просто повезло.

— И повезло тоже, конечно. Теперь я буду говорить всюду и везде — и пусть меня слышат все испанцы, — что дон Педро Сангре — подлинный рыцарь.

— Я бы на вашем месте не стал этого делать, — сказал капитан Блад. Ведь никто вам не поверит.

Продолжая бурно протестовать, дон Доминго спустился в пирогу, где уже сидела его индианка-жена со своим младенцем-метисом. Пирогу оттолкнули от берега, и капитан Доминго поплыл в Панаму, снабжённый письмом за личной подписью капитана Блада, содержащим приказ Ибервилю и Хагторпу беспрепятственно пропустить обладателя этого письма, буде они с ним повстречаются.

Когда свечерело и из леса повеяло прохладой, корсары расположились на площади форта под открытым небом подкрепить силы пищей. В городе им удалось обнаружить изрядные запасы битой птицы и несколько туш диких козлов, а в хижине доминиканских монахов — бурдюки с превосходным вином. Капитан Блад сел ужинать с Волверстоном и Оглом в довольно комфортабельном домике бывшего испанского командира и, поглядывая в окна, с удовлетворением наблюдал, как пируют и веселятся его корсары. Только по-прежнему мрачно настроенный Волверстон не разделял его благодушия.

— Держись-ка ты лучше моря, капитан, вот что я тебе скажу, — проворчал он, набивая себе рот пищей. — Там уж, если ты подошёл на расстояние пушечного выстрела, так золото от тебя не уплывёт в пироге. А что здесь? Отмахали мы десять дней через чащу, а теперь ещё десять дней надо отмахать обратно. И скажи спасибо, если так же благополучно выберемся отсюда, как пришли сюда, и если вообще выберемся, потому как, сдаётся мне, нам ещё не миновать иметь дело с Бразо Ларго. Да, наломал ты тут дров, капитан.

— Эх, если бы твои мозги были под стать твоим мускулам, Нэд!.. — со вздохом сказал капитан Блад. — Никаких я тут дров не наломал. А что касается Бразо Ларго, так это вполне здравомыслящий индеец, да, да, можешь мне поверить, и он будет дружить с нами хотя бы только потому, что ненавидит испанцев.

— Ну, а ты что-то больно их полюбил, — сказал Волверстон. — Стоило поглядеть на твои ужимочки, когда ты расшаркивался перед проклятым испанцем, который выкрал у нас золото, душа с него вон!

— Нет, ты не прав, пусть он испанец, однако очень храбрый малый, сказал Блад. — А то, что он поспешил сплавить отсюда золото, когда узнал о нашем приближении, так это был его долг. Будь он не столь благороден и отважен, он бы не остался на посту, а удрал бы вместе со своим золотом. На благородные поступки отвечают тем же. Больше мне нечего сказать.

И тут, прежде чем Волверстон успел открыть рот, резкий чистый звук рожка долетел со стороны реки, заглушая шум пиршества корсаров. Капитан Блад вскочил на ноги.

— Хагторп и Ибервиль возвращаются! — воскликнул он.

— Даст бог, с золотом на этот раз! — сказал Волверстон.

Они выскочили из дома и бросились к брустверу, куда устремились уже и остальные корсары. Блад взбежал на бруствер в ту минуту, когда первая из возвратившихся пирог уже пришвартовалась, и Хагторп поднялся на пристань.

— Вы быстро обернулись! — крикнул капитан Блад, спрыгивая с бруствера навстречу Хагторпу. — Ну как? С удачей?

Хагторп, высокий, широкоплечий, с жёлтой повязкой на голове, остановился перед капитаном Бладом в сгущающихся сумерках.

— Если и с удачей, так это не твоя заслуга, капитан, — загадочно произнёс он.

— Вы что, не догнали их?

На пристань поднялся Ибервиль. Он ответил за своего товарища:

— Некого было и догонять-то, капитан. Он одурачил тебя, этот лживый испанец. Он сказал тебе, что отправил золото в Панаму, но это ложь. А ты поверил ему — поверил испанцу!

— Может быть, вы наконец скажете, что произошло? — спросил капитан Блад. — Вы говорите, что он не отправлял отсюда золота? Так что ж, значит, оно всё ещё здесь? Это вы хотите сказать?

— Нет, — отвечал Хагторп. — Мы хотим сказать, что после того, как он одурачил тебя своими баснями, ты, не потрудившись даже произвести обыск, отпустил его на все четыре стороны и дал ему возможность увезти золото с собой.

— Что ты плетёшь! — прикрикнул на него капитан. — И откуда это может быть тебе известно?

— А мы примерно в десятке миль отсюда проплывали мимо индейского посёлка, и — у нас хватило смекалки остановиться и порасспросить насчёт испанских пирог, которые должны были пройти тут раньше нас. Так вот, индейцы сказали нам, что никаких пирог тут не проплывало ни сегодня, ни вчера и вообще ни разу после осенних дождей. Ну, мы, конечно, сразу поняли, что твой благородный испанец соврал, тут же порешили повернуть обратно и на полпути напоролись прямо на дона Доминго. Встреча с нами порядком его ошеломила. Он никак не ожидал, что мы так быстро всё разнюхаем. Он был всё такой же обходительный и держался как ни в чём не бывало, разве что стал ещё любезнее. Сразу же откровенно признался в своём обмане, но сказал, что, после того как мы отплыли, он передал золото тебе в виде выкупа за себя и за тех, кто его сопровождал, а ты якобы велел ему передать нам приказ немедленно возвращаться. Потом он ещё показал нам свою охранную грамоту, написанную твоей рукой…

Тут вмешался Ибервиль и закончил рассказ:

— Ну, а поскольку у нас, не в пример тебе, нет такого доверия к испанцам, мы решили, что кто раз обманул, тот обманет снова, высадили их всех на берег и обыскали.

— И неужто вы нашли золото? — совершенно потрясённый, спросил капитан Блад.

Ибервиль улыбнулся и ответил не сразу:

— Ты позволил им забрать с собой вдоволь всякого провианта на дорогу. А не заметил ты, из какого источника наполнял дон Доминго водой свои бочонки?

— Бочонки? — переспросил капитан Блад.

— В этих бочонках было золото. Фунтов шестьсот — семьсот, никак не меньше. Мы его привезли с собой.

Когда ликующий рёв, вызванный этим сообщением, мало-помалу стих, капитан Блад уже успел оправиться от нанесённого ему удара. Он рассмеялся.

— Ваша взяла, — сказал он Ибервилю и Хагторпу. — И в наказание за то, что я позволил так бессовестно себя одурачить, мне остаётся только отказаться от причитающейся мне доли добычи. — Помолчав, он спросил уже без улыбки: — А что вы сделали с доном Доминго?

— Я бы пристрелил его на месте за такое вероломство, — свирепо заявил Хагторп, — если бы не Ибервиль… Да, Ибервиль — кто бы это подумал! — Ибервиль распустил сопли и так ко мне пристал, что я велел испанцу убираться на все четыре стороны.

Молодой француз отвернулся, пристыженный, избегая встречаться взглядом с капитаном, который смотрел на него с вопросительным удивлением.

— Ну, чего вы хотите? — не выдержал наконец Ибервиль и с вызовом поглядел на Блада. — Там же была женщина, в конце-то концов! Там была эта маленькая индианка, его жена!

— Клянусь честью, о ней-то я сейчас и думал, — сказал капитан Блад. И вот ради неё —да и ради нас самих тоже — нам следует, пожалуй, сказать Бразо Ларго, что дон Доминго и его жена убиты в схватке за золото. Бочонки с золотом отлично подкрепят наши слова. Так будет спокойнее для всех да и для самого старика индейца.

Итак, хотя корсары и вернулись из этого похода с богатой добычей, он был записан ими в счёт личных — весьма редких — неудач капитана Блада. Впрочем, сам он расценивал это несколько иначе.

Глава 7

ЛЮБОВНАЯ ИСТОРИЯ ДЖЕРЕМИ ПИТТА
История любви Джереми Питта, молодого шкипера из Сомерсетшира, судьба которого одной богатой трагическими событиями ночью накрепко сплелась с судьбой Питера Блада, относит нас к тем великим для капитана Блада дням, когда под его командой находилось пять кораблей и свыше тысячи людей различной национальности, добровольно пришедших на службу к этому искусному флотоводцу, зная, что ему всегда сопутствует удача.

И на этот раз он только что вернулся из удачного набега на испанскую флотилию ловцов жемчуга у Рио-дель-Хача. Он возвратился на Тортугу, чтобы произвести необходимый ремонт судов, и нельзя сказать, чтобы это было сделано преждевременно.

В Кайонской бухте стояло в это время на якоре ещё несколько пиратских кораблей, и маленький городок гудел от их шумного бражничания. Таверны и лавчонки, торговавшие ромом, процветали; кабатчики и женщины всех национальностей, белые и полукровки, представлявшие столь же пёстрое людское сборище, как сами пираты, легко освобождали грабителей от значительной части их добычи, отнятой у испанцев, которые, в свою очередь, нередко мало чем отличались от грабителей.

Это было, как всегда, беспокойное время для господина д’Ожерона — представителя французской Вест-Индской компании и губернатора Тортуги.

Губернатор д’Ожерон, как мы знаем, неплохо вёл свои дела, собирая дань с пиратов путём портовых пошлин, а также различными другими способами. Губернатор имел, как мы тоже, конечно, помним, двух дочерей: стройную жизнерадостную Люсьен и статную пышноволосую брюнетку Мадлен, которая однажды, пав жертвой пиратских чар некоего Левасёра, позволила себя похитить, затем была вырвана из хищных рук этого негодяя капитаном Бладом и доставлена к отцу целой-невредимой и несколько отрезвевшей.

С того времени господин д’Ожерон стал с особой осторожностью и разбором принимать гостей в своём большом белом доме, утопающем в ароматной зелени сада и расположенном на высоком холме в предместье города.

Капитан Блад после столь ценной услуги, оказанной им этому семейству, был принят в нём почти как свой. А поскольку его офицеров никак нельзя было причислить к разряду обыкновенных пиратов, так как все они были политическими бунтарями и лишь изгнание заставило их примкнуть к «береговому братству», им также оказывался в доме губернатора хороший приём.

Отсюда возникали новые трудности. Если двери дома губернатора были открыты для корсаров, сподвижников Блада, губернатор не мог, не нанеся обиды, закрыть их для других командиров пиратских кораблей, и ему приходилось терпеть посещения некоторых лиц, не пользовавшихся ни доверием его, ни симпатией, — терпеть, невзирая на протесты некоего почётного гостя из Франции — деликатного и утончённого мосье де Меркёра, никак не расположенного встречаться в гостиной с пиратами.

Де Меркёр был сыном одного из директоров французской Вест-Индской компании и по приказу отца путешествовал по принадлежащим ей колониям, знакомясь с положением дел и набираясь ума. Фрегат «Сийнь», доставивший его к берегам Тортуги неделю назад, всё ещё стоял на якоре в Кайонской бухте, ожидая, когда сей юноша почтёт для себя удобным возвратиться на борт. Отсюда легко можно было заключить, что гость — важная птица, и, следовательно, губернатору надлежало со всем возможным усердием идти навстречу его желаниям. Но как пойдёшь им навстречу, когда приходится иметь дело хотя бы с таким чванливым и нахально-грубым парнем, как капитан Тондёр с «Рейн Марго»? Губернатор д’Ожерон не видел никакой возможности закрыть перед этим пиратом двери своего дома, как того желал де Меркёр. Он не мог решиться на это даже после того, как стало совершенно очевидно, что негодяя Тондёра привлекает сюда общество мадемуазель Люсьен.

Другой жертвой тех же чар пал молодой Джереми Питт. Впрочем, Питт был человеком совсем иного склада, и если знаки внимания, которые он оказывал мадемуазель Люсьен, и вызывали у д’Ожерона некоторое недовольство, то это не шло ни в какое сравнение с той тревогой, которую порождал в нём Тондёр.

А Джереми Питт, казалось, самой природой был создан, чтобы возбуждать к себе любовь. Ясные голубые глаза, прямой, открытый взгляд, нежная кожа, правильные черты лица, золотые кудри и стройная атлетическая фигура в ладно пригнанном, аккуратном костюме — всё это не могло не привлекать к нему сердца. Мужественность и сила сочетались в нём с женственной мягкостью натуры. Трудно было представить себе человека, более не похожего на политического заговорщика, коим он когда-то был, или на пирата, коим он теперь, в сущности, являлся. Приятные манеры и хорошо подвешенный язык, а порой, в минуты вдохновения, уменье изъясняться красноречиво и даже поэтически завершали этот портрет идеального любовника.

Что-то неуловимое, проскальзывавшее в ласковом обращении с ним девушки (а быть может, это просто нашёптывали ему его мечты), заставляло Джереми думать, что он ей не безразличен, и однажды вечером, гуляя с ней под душистыми перечными деревьями в саду её отца, он открылся ей в любви и, прежде чем она успела прийти в себя от этого ошеломляющего признания, обнял её и поцеловал.

— Мосье Джереми… как вы могли?.. Вы не должны были этого делать, вся дрожа, пролепетала Люсьен, получив наконец возможность перевести дух. (Джереми увидел, что в глазах у неё стоят слёзы.) — Если мой отец узнает…

Джереми не дал ей договорить.

— Конечно, он узнает! — с жаром воскликнул юноша. — Я и хочу, чтобы он узнал. Узнал тотчас же.

Вдали показались де Меркёр и Мадлен, и Люсьен направилась к ним, но Джереми, ни секунды не медля, бросился разыскивать губернатора.

Д’Ожерон, изящный, элегантный, принёсший с собой на эти туземные острова Нового Света всю изысканную учтивость Старого Света, не сумел скрыть, что он крайне огорчён. Сколотив немалое состояние за время своего губернаторства, он строил честолюбивые планы для своих рано лишившихся матери дочерей и мечтал в самом недалёком времени отправить их во Францию.

Всё это он и изложил мистеру Питту — не резко и не грубо, но в самой деликатной форме, всячески щадя его чувства, — и в заключение добавил, что Люсьен уже помолвлена.

Джереми был поражён.

— Как так! Почему же она ничего не сказала мне? — воскликнул он, совершенно забывая о том, что сам не дал ей для этого ни малейшей возможности.

— Может быть, она не вполне отдаёт себе в этом отчёт. Вы же знаете, как подобные браки принято заключать во Франции.

Мистер Питт попробовал было горячо выступить в защиту естественного отбора, но Д’Ожерон прервал его красноречивую тираду раньше, чем он успел основательно развить свою мысль.

— Дорогой мой мистер Питт, друг мой, прошу вас, поразмыслите хорошенько, вспомните, какое положение занимаете вы в обществе. Вы — флибустьер, искатель приключений. Я говорю это не в осуждение и не в обиду вам. Я просто хочу указать на то, что ваша жизнь зависит от удачи. Девушке, получившей самое утончённое воспитание, вы должны предложить обеспеченное существование и надёжный кров, а разве вы в состоянии это сделать? Если бы вы сами имели дочь, отдали бы вы её руку человеку, чья судьба была бы подобна вашей?

— Да, если бы она полюбила его, — сказал мистер Питт.

— Ах, что такое любовь, друг мой?

Джереми, считая, что после только что пережитого упоения и внезапного стремительного погружения в бездну горя ему это куда как хорошо известно, не сумел тем не менее облечь приобретённые им познания в слова. Д’Ожерон снисходительно улыбнулся, наблюдая его замешательство.

— Для влюблённого всё исчерпывается любовью, я понимаю вас. Но для отца этого мало — ведь он ответствен за судьбу своего ребёнка. Вы оказали мне большую честь, мосье Питт. Я в отчаянии, что вынужден отклонить ваше предложение. Уважая чувства друг друга, нам не следует, думается мне, касаться в дальнейшем этой темы.

Общеизвестно, однако, что когда какой-либо молодой человек делает открытие, что не может жить без той или иной молодой особы, и если он при этом со свойственным всем влюблённым эгоизмом верит, что и она не может без него жить, едва ли первое возникшее на пути препятствие заставит его отказаться от своих притязаний.

Впрочем, в настоящую минуту Джереми был лишён возможности стоять на своём, ввиду появления величавой Мадлен в сопровождении де Меркёра. Поискав глазами Люсьен, молодой француз осведомился о ней. У него были красивые глаза и красивый голос, и вообще он был, несомненно, красивый мужчина, безукоризненно одетый и с безукоризненными манерами, довольно рослый, но столь хрупкого, деликатного сложения, что казалось — подуй ветер посильнее, и он поднимет его на воздух словно былинку. Впрочем, держался мосье де Меркёр весьма уверенно, что странно противоречило его почти болезненно-изнеженному виду.

Он, по-видимому, был удивлён, не обнаружив мадемуазель Люсьен в кабинете её отца. Мосье де Меркёр хотел, по его словам, умолять её спеть ему ещё раз те провансальские песенки, которыми она услаждала его слух накануне вечером. И он жестом указал на стоявшие в углу клавикорды. Мадлен отправилась разыскивать сестру. Мистер Питт встал и откланялся. В его теперешнем состоянии духа у него едва ли хватило бы терпения слушать, как мадемуазель Люсьен будет петь провансальские песенки для господина де Меркёра.

И Питт отправился излить душу капитану Бладу, которого он нашёл в его просторной каюте на флагманском корабле «Арабелла».

Питер Блад отложил в сторону порядком потрёпанный томик Горация, дабы выслушать горестную жалобу своего молодого шкипера и друга. Полулёжа на подушках, брошенных на крышку ларя под кормовым окном, капитан Блад был исполнен сочувствия и безжалостно суров.

— Д’Ожерон, безусловно, прав, — заявил он. — Твой образ жизни, Джереми, не даёт тебе права обзаводиться семьёй. И это ещё не единственная причина, почему ты должен выкинуть такую вздорную идею из головы, — добавил он. — Другая причина в самой Люсьен: это очаровательное, соблазнительное дитя, но слишком легкомысленное и ветреное, чтобы обеспечить душевный покой супругу, который не всегда будет находиться возле неё и, следовательно, не сможет ни оградить её от опасности, ни остеречь. Этот малый, Тондёр, что ни день таскается в дом губернатора. А тебе, Джереми, не приходило в голову поинтересоваться, что его туда влечёт? А этот субтильный хлыщ, этот французик де Меркёр, почему он до сих пор торчит на Тортуге? И, поверь мне, есть ещё и другие, которые, как и ты, получают восхитительную усладу в обществе этой молодой особы, всегда готовой с охотой выслушивать любовные признания.

— Чтоб отсох твой гнусный язык! — загремел влюблённый Питт, весь кипя от праведного гнева. — По какому праву позволяешь ты себе говорить подобные вещи?

— По праву здравого смысла и не затуманенного любовью зрения. Не ты первый поцеловал нежные губки мадемуазель Люсьен и не ты последний будешь их целовать, даже если женишься на ней. Будь благодарен судьбе, что её папаша не на тебе остановил свой выбор. Хорошенькие девчонки, вроде этой Люсьен Д’Ожерон, существуют только для того, чтобы приносить беды и тревоги в мир.

Джереми не пожелал больше слушать подобные богохульства. Он сказал, что только такой человек, как Блад — без веры, без идеалов, — может столь низко думать о самом нежном, самом чистом, самом святом создании на земле. И он выбежал из каюты, оставив капитана Блада в обществе его любимого Горация.

И всё же слова Блада заронили крупицу ядовитого сомнения в сердце влюблённого. Ревность, получившая основательное подтверждение своих подозрений, может убить любовь наповал, но ревность, питаемая одними сомнениями, лишь жарче разжигает пламя любви. И ранним утром мистер Питт, весь горя в любовной лихорадке, презрел полученный от господина д’Ожерона отказ и отправился в белый губернаторский дом на холме. На сей раз он явился туда ранее обычного и нашёл владычицу своего сердца прогуливающейся в саду. Она гуляла в обществе капитана Тондёра — человека, пользующегося весьма дурной славой. Говорили, что он был когда-то первым фехтовальщиком в Париже и, убив кого-то на дуэли, бежал за океан, спасаясь от мести семьи погибшего. Он был невысок ростом, жилист, а его стальная мускулатура производила обманчивое впечатление сухощавости. Одевался он с несколько кричащей элегантностью и двигался удивительно проворно и легко. Внешность его можно было бы назвать банальной, если бы не маленькие, чёрные, круглые, как бусины, глазки, взгляд которых был необычайно пронзителен. В настоящий момент взгляд этот довольно нагло пронзал Джереми Питта, как бы предлагая ему убраться туда, откуда он пришёл. Правая рука капитана обвивала талию мадемуазель Люсьен. При появлении мистера Питта рука продолжала оставаться в том же положении, пока сама мадемуазель в некотором замешательстве не высвободилась из этих полуобъятий.

— А, это мосье Джереми! — воскликнула она и добавила (ни с того ни с сего, как показалось мистеру Питту): — Я вас не ждала!

Джереми почти машинально поднёс к губам протянутую ему руку, бормоча приветствие на своём плоховатом французском языке. Последовал обмен несколькими банальными фразами, затем наступила неловкая пауза, и Тондёр сказал, насупив брови:

— Если дама говорит мне, что она меня не ждала, я делаю отсюда вывод, что моё появление для неё нежелательно.

— Охотно верю, что вам не раз приходилось делать подобный вывод.

Капитан Тондёр улыбнулся. Завзятые дуэлянты, как известно, отличаются завидным самообладанием.

— Но не выслушивать дерзости. Не всегда благоразумно позволять себе говорить дерзости. Порой за это приходится довольно чувствительно расплачиваться…

Тут вмешалась Люсьен. Взгляд у неё был испуганный, голос дрожал:

— Что это такое? О чём вы говорите? Вы неправы, мосье Тондёр. С чего вы взяли, что появление мосье Джереми для меня нежелательно? Мосье Джереми — мой друг, а появление друга всегда желательно.

— Возможно, для вас, мадемуазель. Но для других ваших друзей оно может быть крайне нежелательным.

— И опять вы неправы. — Теперь она говорила ледяным тоном. — Я не могу считать своим другом того, кому кажется нежелательным появление моих друзей.

Капитан закусил губу, и это дало маленькое удовлетворение Джереми, которого обдало жаром, когда он увидел руку капитана на талии девушки, чьи губы он целовал ещё вчера. Беспощадные слова капитана Блада невольно всплыли в его памяти в этот миг.

Появление д’Ожерона и де Меркёра положило конец этой маленькой стычке. Оба эти господина слегка запыхались — казалось, они спешили сюда со всех ног, но, увидав, кто находится в саду, облегчённо сбавили шаг. Д’Ожерон, по-видимому, предполагал застать несколько иное общество и был приятно удивлён, словно безопасность Люсьен обеспечивалась главным образом количеством её поклонников. Появление новых лиц разрядило атмосферу, но капитан Тондёр, как видно, не стремился к миролюбивому общению и удалился. Прощаясь с Джереми, он произнёс многозначительно, с недоброй улыбкой:

— Я буду с нетерпением ожидать случая, мосье, возобновить наш с вами занимательный спор.

Вскоре и Джереми хотел откланяться, но Д’Ожерон задержал его:

— Повремените ещё минуту, мосье Питт.

Ласково взяв молодого человека под руку, он увлёк его в сторону от де Меркёра и Люсьен. Они прошли до конца аллеи и углубились под своды апельсиновых деревьев, привезённых сюда из Европы. Здесь было тенисто и прохладно, спелые плоды поблёскивали, словно фонарики, в тёмно-зелёной листве.

— Мне не понравились слова капитана Тондёра, сказанные вам на прощанье, мосье Питт, и его улыбка тоже. Это очень опасный человек. Будьте осторожны, берегитесь его.

Джереми Питт вспыхнул:

— Уж не думаете ли вы, что я его боюсь?

— Я думаю, что вы поступили бы благоразумно, стараясь держаться от него подальше. Повторяю, он очень опасный человек. Это негодяй! И он навещает нас слишком часто.

— Зачем же вы ему позволяете, будучи о нём такого мнения?

Д’Ожерон скорчил гримасу.

— Будучи о нём такого мнения, как могу я ему воспрепятствовать?

— Вы боитесь его?

— Признаться, да. Но не за себя я боюсь, мосье Питт. За Люсьен. Он пытается ухаживать за ней.

Голос Джереми задрожал от гнева:

— И вы не можете закрыть для него дверь вашего дома?

— Могу, конечно. — Д’Ожерон криво усмехнулся. — Я проделал нечто подобное однажды с Левасёром. Вам известна эта история?

— Да, но… но… — Джереми запнулся, испытывая некоторое замешательство, однако всё же преодолел его. — Мадемуазель Мадлен была обманута, она позволила Левасёру увлечь себя… Вы же не допускаете, чтобы мадемуазель Люсьен…

— А почему я не могу этого допустить? Известного обаяния он не лишён, этот каналья Тондёр, и у него даже есть некоторые преимущества перед Левасёром. Он вращался в хорошем обществе и умеет себя держать, когда ему это нужно. Наглому, предприимчивому авантюристу ничего не стоит соблазнить такое неопытное дитя, как Люсьен.

У Джереми упало сердце. Он сказал, совершенно расстроенный:

— Но что даёт такая проволочка? Ведь рано или поздно вам всё равно придётся отказать ему. И тогда… что будет тогда?

— Я сам задаю себе этот вопрос, — мрачно сказал Д’Ожерон. — Но всегда лучше отсрочить беду. Глядишь, какой-нибудь случай и помешает ей нагрянуть. — Внезапно он заговорил другим тоном: — Однако я прошу у вас прощения, мой дорогой мосье Питт. Наша беседа слишком отклонилась в сторону. Отцовская тревога! Я просто хотел предостеречь вас и очень надеюсь, что вы прислушаетесь к моим словам.

Мосье Питту всё было ясно. Д’Ожерон, видимо, считал, что Тондёр почувствовал в Джереми своего соперника, а такие люди, как он, не останавливаются ни перед чем, когда им нужно убрать кого-нибудь со своего пути.

— Очень вам признателен, мосье Д’Ожерон. Я могу постоять за себя.

— Надеюсь. От всего сердца надеюсь, что это так.

На том их беседа закончилась, и они расстались.

Джереми вернулся на «Арабеллу» и после обеда, прогуливаясь вместе с капитаном Бладом по палубе, поведал ему о том, что произошло утром в саду губернатора.

Блад выслушал его с задумчивым видом.

— У него было достаточно оснований предостеречь тебя. Странно только, почему он дал себе труд этим заниматься. Я повидаюсь с ним, да, да, непременно. Возможно, моя помощь будет ему небесполезна, хотя мне пока ещё не ясно, в чём она может проявиться. А ты, Джереми, будь благоразумен и посиди лучше на корабле. Можешь, чёрт побери, не сомневаться, что Тондёр будет искать встречи с тобой.

— А я, что ж, должен её избегать? — презрительно фыркнул Джереми.

— Да, если ты не дурак.

— Иначе говоря — если я трус.

— А не кажется ли тебе, что живой трус лучше мёртвого дурака, каковым ты неизбежно окажешься, если позволишь Тондёру сводить с тобой счёты? Не забывай, что этот человек — первоклассный фехтовальщик, ну, а ты… — Капитан Блад присвистнул. — Это пахнет самым обыкновенным убийством. А какая доблесть в том, что тебя заколют, как барана?

Питт в глубине души чувствовал, что капитан прав, но признаться в этом было бы слишком унизительно. Поэтому он пренебрёг советом Блада, на другой же день сошёл на берег и отправился вместе с Хагторпом и Волверстоном в таверну «У французского короля», где его и обнаружил Тондёр.

Время приближалось к полудню, и в большом зале таверны было полным-полно пиратов, матросов с французского фрегата, искателей жемчуга, а также всевозможных жуликов и бродяг обоего пола, которые, подобно хищным акулам, всегда вьются вокруг моряков, а пуще всего — вокруг пиратов, зная их привычку сорить деньгами. В плохо освещённом зале воздух был удушлив от едкого табачного дыма, винного перегара, испарений человеческих тел.

Тондёр вошёл небрежной, ленивой походкой; левая рука его покоилась на эфесе шпаги. Отвечая на поклоны, он протискался сквозь толпу и остановился перед сидевшим за столиком Джереми.

— Вы позволите? — спросил он и, не дожидаясь ответа, пододвинул себе табурет и сел. — Какая удача, что мы можем так скоро возобновить наш маленький спор, который был вчера, к сожалению, прерван.

Джереми сразу понял, куда он клонит, и поглядел на него в некотором замешательстве. Его товарищи, не знавшие, о чём идёт речь, тоже уставились на француза.

— Мы, мне помнится, обсуждали вопрос о том, что появление некоторых лиц порой бывает нежелательным и что у вас не хватает сообразительности понять, в какой мере это относится к вам.

Джереми наклонился вперёд.

— Не важно, что мы обсуждали. Вы пришли сюда, как я понимаю, чтобы затеять со мной ссору?

— Я? — Капитан Тондёр поднял брови, потом нахмурился. — С чего вы это взяли? Вы мне не мешаете. Вы просто не в состоянии ничем мне помешать. Если б вы оказались на моём пути, я бы раздавил вас, как блоху. — И он презрительно и нагло рассмеялся прямо в лицо Джереми, чем сразу и достиг своей цели — этот смех задел Джереми за живое.

— Смотрите не ошибитесь, принимая меня за блоху.

— Ах, вот как? — Тондёр встал. — В таком случае поостерегитесь докучать мне снова или, предупреждаю, я раздавлю вас одним щелчком! — Он говорил намеренно громко, чтобы все могли его слышать. Его резкий голос привлёк к себе внимание, и шум в зале затих.

Тондёр презрительно повернулся к Джереми спиной, но застыл на месте, услыхав:

— Нет, постой, грязный пёс!

Капитан Тондёр обернулся. Его брови поползли вверх. Злобный оскал приподнял кончики тоненьких усиков. А дородный силач Волверстон, всё ещё не понимая, что происходит, инстинктивно старался удержать Джереми, который тоже вскочил с табурета.

— Пёс? Так, так! — с расстановкой проговорил Тондёр. — Пёс, сказали вы? Вполне уместное сочетание — пёс и блоха. Но тем не менее пёс — это мне не нравится. Не будете ли вы столь любезны взять пса обратно? И притом немедленно! Я не отличаюсь терпеливостью, мосье Питт.

— Разумеется, я возьму его обратно, — сказал Джереми. — Зачем обижать животное.

— Под животным вы подразумеваете меня?

— Я подразумеваю пса. Надо было бы сказать не пёс, а…

— Крыса, — резко произнёс чей-то голос за спиной Тондёра, заставив его обернуться.

На пороге, небрежно опираясь на свою чёрную трость, высокий, элегантный, в чёрном, расшитом серебром костюме стоял капитан Блад. Его горбоносое, обожжённое солнцем и ветром лицо было обращено к капитану Тондёру, холодные синие глаза смотрели на него в упор. Он неторопливо направился к французу.

— Крыса, на мой взгляд, как-то лучше определяет вашу сущность, капитан Тондёр, — непринуждённо и бесстрастно проговорил он и остановился, ожидая, что скажет тот.

Раздался дружный взрыв хохота. Когда он смолк, прозвучал ответ Тондёра:

— Понимаю, понимаю. Крошка шкипер находится под надёжной защитой. Папаша Блад встревает не в своё дело, дабы спасти этого трусишку.

— Само собой разумеется, я должен взять его под защиту. Разве я могу допустить, чтобы какой-то наглец бретёр заколол моего шкипера? Конечно, я должен вмешаться. И вы могли это предвидеть, капитан Тондёр. Вы не только презренный негодяй, но и жалкий трус — вот почему я сравнил вас с крысой. Вы рассчитываете на своё уменье владеть шпагой, но решаетесь пускать её в ход только против тех, кого считаете не слишком искушёнными в этом ремесле. Так поступают лишь трусы. Ну, и, разумеется, убийцы. Ведь, насколько мне известно, убийцей заклеймили вас во Франции.

— Это ложь! — сказал Тондёр, побелев как полотно.

Капитан Блад, обернувший оружие Тондёра против него самого, намеренно стараясь разжечь его ярость, невозмутимо возразил:

— А вы попробуйте доказать мне это на деле, и я возьму свои слова обратно, прежде чем проколю вас шпагой… или после того. По крайней мере вы получите возможность закончить с честью бесчестно прожитую жизнь. Здесь есть ещё одна комната, довольно просторная и пустая, мы можем…

Но Тондёр, злобно усмехнувшись, перебил его:

— Ну нет, со мной эти штучки не пройдут. У меня разговор не с вами, а с мистером Питтом.

— Это подождёт. Сначала решим наш спор.

Тондёр взял себя в руки. Он побледнел ещё сильнее и тяжело дышал.

— Послушайте, капитан Блад. Ваш шкипер нанёс мне оскорбление: он назвал меня грязным псом в присутствии всех этих людей. Вы намеренно стараетесь ввязаться в ссору, которая не имеет никакого отношения к вам. Так не по правилам, и я призываю всех в свидетели.

Это был ловкий ход, и он оправдал себя. Присутствующие оказались на стороне Тондёра. Матросы из команды капитана Блада угрюмо молчали, а остальные закричали, что француз прав. Даже Хагторп и Волверстон и те могли только молча пожать плечами, а Джереми сам окончательно погубил дело, поддержав своего противника:

— Капитан Тондёр прав, Питер. Наши с ним дела тебя не касаются.

— Вы слышите? — закричал Тондёр.

— Нет, касаются. Мало ли что он говорит. Вы замыслили убийство, негодяй, и я этого не допущу. — Капитан Блад, отбросив свою трость, положил руку на эфес шпаги.

Но дюжина крепких рук тотчас схватила его, со всех сторон раздались гневные крики протеста, и, лишённый поддержки своих товарищей, он вынужден был уступить. Ведь даже верный Волверстон, неизменный его сторонник, шептал ему в ухо:

— Остановись, Питер! Во имя бога! Ты же всех взбунтуешь против нас из-за такой безделицы. Ты опоздал. Парень сам виноват — зачем лез на рожон?

— А вы что здесь делали? Почему вы его не удержали? Ну вот, глядите! Он пошёл драться, идиот безмозглый!

Джереми уже направлялся в соседнюю комнату: он был похож на ягнёнка, покорно шагающего на бойню и даже ведущего за собой своего мясника. Хагторп шёл рядом с ним, Тондёр — сзади, остальные замыкали шествие.

Капитан Блад, с трудом удерживаясь, чтобы не броситься на Тондёра, присоединился вместе с Волверстоном к толпе зевак.

В просторной полупустой комнате столы и табуреты быстро сдвинули к стене. Помещение это представляло собой, в сущности, пристройку — нечто среднее между навесом и сараем, с земляным полом и длинным отверстием в одной из стен, которая не доходила до потолка фута на три. В эту щель лились жаркие лучи послеполуденного солнца.

Противники, обнажённые по пояс, со шпагой в руке, стали друг против друга: Джереми — высокий, статный, мускулистый, Тондёр — худощавый, жилистый, проворный и гибкий, как кошка. Хозяин таверны и все его помощники присоединились к толпе зрителей, расположившихся вдоль стен.

Несколько молоденьких девчонок, самых отчаянных, тоже пришли поглядеть на поединок, но большинство женщин остались в общем зале.

Капитан Блад и Волверстон остановились в глубине комнаты возле стола, на который были свалены различные предметы с других столов: кружки, кувшины, бурдюк с вином и пара медных подсвечников с круглыми, похожими на блюдца подставками. Пока дуэлянты готовились к схватке, Питер Блад, побледневший, несмотря на свой загар, рассеянно перебирал в руках валявшиеся на столе предметы, и в глазах его вспыхивал зловещий огонёк, словно ему хотелось запустить одним из этих предметов кому-то в голову.

Секундантом Джереми вызвался быть Хагторп. Секундантом Тондёра оказался Вентадур, лейтенант с «Рейн Марго». Противников поставили в противоположных концах комнаты, боком к солнцу, и Джереми, занимая позицию, поймал взгляд Блада. Он улыбнулся своему капитану, а Блад, лицо которого было сосредоточенно и хмуро, сделал ему знак глазами. На секунду во взгляде Джереми отразилось недоумение, затем блеснула догадка.

Вентадур скомандовал:

— Начинайте, господа!

Со звоном скрестились шпаги, и почти в то же мгновение, повинуясь полученному от своего капитана сигналу, Джереми прыгнул в сторону и атаковал Тондёра с левого бока. Это заставило Тондёра повернуться лицом к нему и к солнцу и дало Джереми некоторое преимущество перед противником, а именно этого и добивался Блад. Джереми изо всех сил старался удержать Тондёра в этой позиции, но тот был слишком искусным для него противником. Опытный фехтовальщик, он умело отражал все удары, а затем, сделав ответный выпад, воспользовался моментом, чтобы, в свою очередь, отскочить в сторону и вынудить противника поменяться с ним местами. Теперь каждый из них занимал ту позицию, в которой находился его противник в начале схватки.

Блад скрипнул зубами, увидав, что Джереми потерял своё единственное преимущество перед этим бретёром, твёрдо намеренным его убить. Однако, против ожидания, поединок затягивался. Потому ли, что на стороне Джереми была сила, молодость, высокий рост? Или рука опытного дуэлянта стала менее искусной, так как давно не держала шпаги? Но ни то, ни другое не давало достаточного объяснения происходящему. Тондёр атаковал, его шпага описывала сверкающие круги перед самой грудью противника, мгновенно нащупывая слабые стороны в его неуклюжей защите: он давно уже мог прикончить Джереми… и не делал этого. Забавлялся ли он, играя с ним, как кошка с мышью, или, быть может, побаиваясь капитана Блада и возможных последствий столь откровенного убийства его шкипера у всех на глазах, намеревался не убивать, а лишь искалечить его?

Зрители, наблюдавшие поединок, недоумевали. Их недоумение усилилось, когда Тондёр, ещё раз отскочив в сторону, оказался спиной к солнцу и вынудил своего беспомощного противника занять то невыгодное положение, в котором сам Тондёр находился в начале поединка. Такой приём со стороны Тондёра производил впечатление утончённой жестокости.

Капитан Блад, к которому Тондёр повернулся теперь лицом, взял со стола один из медных подсвечников. Никто не смотрел на Блада; все глаза были прикованы к дуэлянтам. Блад же, казалось, утратил всякий интерес к поединку. Его внимание было целиком поглощено подсвечником. Он поднял его и, разглядывая углубление для свечи, привёл блюдцеобразное основание подсвечника в вертикальное положение. И в ту же секунду рука Тондёра внезапно дрогнула, и шпага его, промедлив какой-то миг, не сумела отразить неловкий выпад Джереми, продолжавшего механически обороняться. Не встретив сопротивления, шпага Джереми вонзилась в грудь Тондёра.

Поражённые зрители ещё не успели прийти в себя от столь неожиданного завершения поединка, а капитан Блад уже опустился на одно колено возле распростёртого на земляном полу тела. Теперь он был хирург, всё остальное отступило на задний план. Он велел принести воды и чистых полотняных тряпок. Джереми, поражённый больше всех, стоял возле и отупело глядел на сражённого противника.

Когда Блад начал обследовать рану, Тондёр, на мгновение лишившийся сознания, пришёл в себя. Глаза его открылись, и взгляд остановился на склонённом над ним лице капитана Блада.

— Убийца! — пробормотал он сквозь стиснутые зубы, и голова его бессильно свесилась на грудь.

— Совсем напротив, — сказал капитан Блад и с помощью Вентадура, поддерживавшего безжизненное тело, принялся ловко бинтовать рану. — Я ваш спаситель. Он не умрёт, — добавил он, обращаясь к окружающим, — хоть его и проткнули насквозь. Через месяц он будет хорохориться и бесчинствовать снова. Но дня два-три ему следует полежать, и за ним нужно поухаживать.

Поднявшись на борт «Арабеллы», Джереми был как в тумане. Всё происшедшее стояло перед его глазами, словно видения какого-то странного сна. Ведь он уже смотрел в лицо смерти, и всё же он жив. Вечером за ужином в капитанской каюте Джереми позволил себе пофилософствовать на эту тему.

— Вот доказательство того, — сказал он, — что никогда не надо падать духом и признавать себя побеждённым в схватке. Меня сегодня совершенно запросто могли бы отправить на тот свет. А почему? Исключительно потому, что я был не уверен в себе — заранее решил, что Тондёр лучше меня владеет шпагой.

— Быть может, это всё же так, — проронил капитан Блад.

— Почему же тогда мне запросто удалось продырявить его?

— В самом деле, Питер, как могло такое случиться? — Этот вопрос, волновавший всех присутствовавших, задал Волверстон.

Ответил Хагторп:

— А просто дело в том, что этот мерзавец бахвалился всюду и везде, что он, дескать, непобедим. Вот все ему и поверили. Так частенько создаётся вокруг человека пустая слава.

На том обсуждение поединка и закончилось.

Наутро капитан Блад заметил, что не мешало бы нанести визит д’Ожерону и сообщить о происшедшем. Его, как губернатора Тортуги, следует поставить в известность о поединке: по закону дуэлянты должны дать ему свои объяснения, хотя, по существу, этого, может быть, и не требуется, так как он лично знаком с обоими. Джереми же всегда, под любым предлогом стремившийся в дом губернатора, в это утро стремился туда особенно сильно, чувствуя, что победа на поединке придаёт ему в какой-то мере ореол героя.

Когда они в шлюпке приближались к берегу, капитан Блад отметил, что французский фрегат «Сийнь» уже не стоит у причала, а Джереми рассеянно отвечал, что, верно, Меркёр покинул наконец Тортугу.

Губернатор встретил их чрезвычайно сердечно. Он уже слышал, что произошло в таверне «У французского короля». Они могут не затруднять себя объяснениями. Никакого официального расследования предпринято не будет. Ему прекрасно известны мотивы этой дуэли.

— Если бы исход поединка был иным, — откровенно признался губернатор, — я бы, конечно, действовал иначе. Прекрасно зная, кто зачинщик ссоры, не я ли предостерегал вас, мосье Питт? — я вынужден был бы принять меры против Тондёра и, быть может, просить вашего содействия, капитан Блад. В колонии тоже должен поддерживаться какой-то порядок. Но всё произошло как нельзя более удачно. Я счастлив и бесконечно благодарен вам, мосье Питт.

Такие речи показались Питту хорошим предзнаменованием, и он попросил разрешения засвидетельствовать своё почтение мадемуазель Люсьен.

Д’Ожерон поглядел на него в крайнем изумлении.

— Люсьен? Но Люсьен здесь уже нет. Сегодня утром она отплыла на французском фрегате во Францию вместе со своим супругом.

— Отплыла… с супругом?.. — как эхо, повторил Джереми, чувствуя, что у него закружилась голова и засосало под ложечкой.

— Да, с мосье де Меркёром. Разве я не говорил вам, что она помолвлена? Отец Бенуа обвенчал их сегодня на заре. Вот почему я так счастлив и так благодарен вам, мосье Питт. Пока капитан Тондёр преследовал её как тень, я не решался дать согласие на брак. Памятуя о том, что проделал однажды Левасёр, я боялся отпустить от себя Люсьен. Тондёр, без сомнения, последовал бы за ней, как когда-то Левасёр, и в открытом море мог бы отважиться на то, чего он не решался позволить себе здесь, на Тортуге.

— И поэтому, — сказал капитан Блад ледяным тоном, — вы стравили этих двух, чтобы, пока они тут дрались, третий мог улизнуть с добычей. Это, мосье д’Ожерон, ловкий, но не слишком дружественный поступок.

— Вы разгневались на меня, капитан! — Д’Ожерон был искренне расстроен. — Но я ведь должен был в первую очередь позаботиться о своей дочери! И притом я же ни секунды не сомневался в исходе поединка. Наш дорогой мосье Питт не мог не победить этого негодяя Тондёра.

— Наш дорогой мосье Питт, — сухо сказал Блад, — руководимый любовью к вашей дочери, очень легко мог лишиться жизни, убирая с пути препятствия, мешающие осуществлению желательного для вас союза. Ты видишь, Джереми, продолжал он, беря под руку своего молодого шкипера, который стоял, повесив голову, бледный как мел, — какие западни уготованы тому, кто любит безрассудно и теряет голову. Пойдём, дружок. Разрешите нам откланяться, мосье д’Ожерон.

Он чуть ли не силой увлёк молодого человека за собой. Однако капитан Блад был зол, очень зол и, остановившись в дверях, повернулся к губернатору с улыбкой, не предвещавшей добра.

— А вы не подумали о том, что я ради мосье Питта могу проделать как раз то самое, что мог бы проделать Тондёр и чего вы так боитесь? Вы не подумали о том, что я могу погнаться за фрегатом и похитить вашу дочь для моего шкипера?

— Великий боже! — воскликнул д’Ожерон, мгновенно приходя в ужас при одной мысли о возможности такого возмездия. — Нет, вы никогда этого не сделаете!

— Вы правы, не сделаю. Но известно ли вам, почему?

— Потому, что я доверился вам. И потому, что вы — человек чести.

— Человек чести! — Капитан Блад присвистнул. — Я — пират. Нет, не поэтому, а только потому, что ваша дочь недостойна быть женой мистера Питта, о чём я ему всё время толковал и что он теперь сам, я надеюсь, понимает.

Это была единственная месть, которую позволил себе Питер Блад.

Рассчитавшись таким образом с губернатором д’Ожероном за его коварный поступок, он покинул его дом, уведя с собой убитого горем Джереми.

Они уже приближались к молу, когда немое отчаяние юноши внезапно уступило место бешеному гневу. Его одурачили, обвели вокруг пальца и даже жизнь его поставили на карту ради своих подлых целей! Ну, он им ещё покажет!

— Попадись он мне только, этот де Меркёр! — бушевал Джереми.

— Да, воображаю, каких ты тогда натворишь дел! — насмешливо произнёс капитан Блад.

— Я его проучу, как проучил этого пса Тондёра.

Тут капитан Блад остановился и дал себе посмеяться вволю:

— Да ты сразу стал записным дуэлянтом, Джереми! Прямо грозой всех шёлковых камзолов! Ах, пожалуй, мне пора отрезвить тебя, мой дорогой Тибальд[82], пока ты со своим бахвальством не влип снова в какую-нибудь скверную историю.

Хмурая морщина прорезала высокий чистый лоб юноши.

— Что это значит — отрезвить меня? — сурово опросил он. — Уложил я вчера этого француза или не уложил?

— Нет, не уложил! — снова от души расхохотавшись, отвечал Блад.

— Как так? Я его не уложил? — Джереми подбоченился. — Кто же его тогда уложил, хотелось бы мне знать? Кто? Может быть, ты скажешь мне?

— Скажу. Я его уложил, — сказал капитан Блад я снова стал серьёзен. Я его уложил медным подсвечником. Я ослепил его, пустив ему солнце в глаза, пока ты там ковырялся со своей шпагой… — И, заметив, как побледнел Джереми, он поспешил напомнить: — Иначе он убил бы тебя. — Кривая усмешка пробежала по его гордым губам, в светлых глазах блеснуло что-то неуловимое, и с горькой иронией он произнёс: — Я же капитан Блад.

Глава 8

ИСКУПЛЕНИЕ МАДАМ ДЕ КУЛЕВЭН
Граф дон Жуан де ля Фуэнте из Медины, полулёжа на кушетке возле открытых кормовых окон в своей роскошной каюте на корабле «Эстремадура», лениво перебирал струны украшенной лентами гитары и томным баритоном напевал весьма популярную в те дни в Малаге игривую песенку.

Дон Жуан де ля Фуэнте был сравнительно молод — не старше тридцати лет; у него были тёмные, бархатистые глаза, грациозные движения, полные яркие губы, крошечные усики и чёрная эспаньолка; изысканные манеры его дополнял элегантный костюм. Лицо, осанка, даже платье — всё выдавало в нём сластолюбца, и обстановка этой роскошной каюты на большом, сорокапушечном галионе, которым он командовал, вполне соответствовала его изнеженным вкусам. Оливково-зелёные переборки украшала позолоченная резьба, изображавшая купидонов и дельфинов, цветы и плоды, а все пиллерсы имели форму хвостатых, как русалки, кариатид. У передней переборки великолепный буфет ломился от золотой и серебряной утвари. Между дверями кают левого борта висел холст с запечатлённой на нём Афродитой. Пол был устлан дорогим восточным ковром, восточная скатерть покрывала квадратный стол, над которым свисала с потолка массивная люстра чеканного серебра. В сетке на стене лежали книги — «Искусство любви» Овидия[83], «Сатирикон»[84], сочинения Боккаччо[85] и Поджо[86], свидетельствуя о пристрастии их владельца к классической литературе. Стулья, так же как и кушетка, на которой возлежал дон Жуан, были обиты цветной кордовской кожей с тиснёным золотом узором, и хотя в открытые кормовые окна задувал тёплый ветерок, неспешно гнавший галион вперёд, воздух каюты был удушлив от крепкого запаха амбры и других благовоний.

Песенка дона Жуана восхваляла плотские утехи и сокрушалась о тяжёлой участи его святейшества папы римского, обречённого среди окружающего его изобилия на безбрачие.

Дон Жуан исполнял эту песенку для капитана Блада; тот сидел возле стола, опершись о него локтем, положив ноги на стоявший рядом стул. Улыбка, словно маска, под которой он прятал отвращение и скуку, застыла на его смуглом горбоносом лице. На нём был серый камлотовый, отделанный серебряным кружевом костюм, извлечённый из гардероба самого дона Жуана (оба они были примерно одного роста и возраста и одинакового телосложения), и чёрный парик, добытый из того же источника.

Целая цепь непредвиденных событий привела к возникновению этой совершенно невероятной ситуации: заклятый враг Испании оказался почётным гостем на борту испанского галиона, неспешно режущего носом воды Карибского моря, держа курс на север, с Наветренными островами милях в двадцати на траверсе. Оговоримся сразу: томный дон Жуан, услаждавший слух капитана Блада своим пением, ни в малейшей мере не догадывался о том, кого именно он развлекает.

Историю о том, как Питер Блад попал на этот галион, пространно и добросовестно, с утомительными подробностями изложенную старательным Джереми в судовом журнале, мы постараемся описать здесь вкратце, ибо — позволим себе ещё раз напомнить читателю — в этой хронике мы предлагаем его вниманию лишь отдельные эпизоды или звенья бесконечной цепи приключений, пережитых капитаном Бладом во время его совместного плавания с бессменным шкипером и верным другом Джереми Питтом.

Неделю назад на острове Маргарита, в одной из уединённых бухт которого производилось кренгование флагманского корабля «Арабелла», с целью очистки его киля от наросшей на нём дряни, кто-то из дружественных капитану Бладу карибских индейцев принёс ему весть, что в бухту Кариако пришли испанцы — ловцыжемчуга — и собрали там довольно богатый улов.

Противостоять такому соблазну было слишком трудно. В левом ухе капитана Блада поблёскивала крупная грушевидная жемчужина, стоившая баснословных денег и представлявшая собой лишь незначительную часть фантастической добычи, захваченной его корсарами в подобного же рода набеге на Рио-дель-Хача. И вот, снарядив три пироги и тщательно отобрав сорок наиболее подходящих для этой операции людей, капитан Блад однажды ночью неслышно миновал пролив между островом Маргариты и Мэйном и простоял на якоре под прикрытием высокого берега почти весь день, а когда свечерело, неслышно двинулся к бухте Кариако. И тут их заметила испанская береговая охрана, о присутствии которой в этих водах они и не подозревали.

Пироги повернули и помчались что есть духу в открытое море. Но сторожевое судно в ещё не сгустившихся сумерках устремилось за ними в погоню, открыло огонь и разбило в щепы утлые челны. Все, кто не был убит и не утонул, попали в плен. Блад всю ночь продержался на воде, уцепившись за большой обломок. Свежий южный бриз, подувший на закате, гнал его вперёд всю ночь, а на заре его подхватило приливом и, вконец измученного, окоченевшего и хорошо просоленного после столь долгого пребывания в морской воде, как в рассоле, выбросило на берег небольшого островка.

Островок этот, имевший не более полутора миль в длину и меньше мили в ширину, был, в сущности, необитаем. На нём росло несколько кокосовых пальм и кустов алоэ, а населяли его лишь морские птицы да черепахи. Однако судьбе было угодно забросить Питера Блада на этот остров именно в то время, когда там нашли себе пристанище ещё двое людей — двое потерпевших кораблекрушение испанцев, бежавших на парусной пинассе из английской тюрьмы в Сент-Винсенте. Не обладая никакими познаниями по мореходству, эти горемыки доверились морской стихии, и месяц назад их случайно прибило к берегу в тот момент, когда, истощив все свои запасы провизии и пресной воды, они уже видели себя на краю гибели. После этого они не отваживались больше пускаться в море и кое-как влачили свои дни на острове, питаясь кокосовыми орехами, ягодами и диким бататом, вперемежку с мидиями, крабами и креветками, которых ловили на берегу между скал.

Капитан Блад, не будучи уверен в том, что испанцы, даже находящиеся в столь бедственном положении, не перережут ему глотку, узнав, кто он такой, назвался голландцем с потерпевшего кораблекрушение брига, шедшего с Кюрасао, и, помимо отца-голландца, присвоил себе ещё и мать-испанку, дабы сделать правдоподобным не только имя Питера Вандермира, но и своё почти безупречное кастильское произношение.

Пинасса казалась в хорошем состоянии, и, загрузив в неё изрядный запас батата и черепашьего мяса, собственноручно прокопчённого им на костре, и наполнив имевшиеся на ней бочонки пресной водой, капитан Блад вышел в море вместе с обоими испанцами. По солнцу и по звёздам он держал курс на восток к Тобаго, рассчитывая найти пристанище у тамошних голландских поселенцев, не отличавшихся враждебностью. Впрочем, осторожности ради он сказал своим доверчивым спутникам, что они держат путь на Тринидад.

Но ни Тринидада, ни Тобаго им не суждено было увидеть. На третий день, к великой радости испанцев и некоторой досаде капитана Блада, их подобрал испанский галион «Эстремадура». Делать было нечего, оставалось только положиться на судьбу и на то, что плачевное состояние одежды сделает его неузнаваемым. На галионе он повторил ту же вымышленную историю кораблекрушения, снова назвался голландцем, снова добавил себе испанской крови и, решив, что если уж нырять, так поглубже, до самого дна, и раз он выбрал себе в матери испанку, то почему бы не выбрать её из самых именитых, заявив, что её девичья фамилия Трасмиера и она состоит в родстве с герцогом Аркосским.

Смуглая кожа, тёмные волосы, надменное, спокойное выражение тонкого горбоносого лица, властная манера держаться, невзирая на свисавшие с плеч лохмотья, а превыше всего — довольно беглая и утончённая кастильская речь заставили поверить его словам. А так как единственное желание этого испанского гранда сводилось к тому, чтобы его высадили на берег в одной из голландских или французских гаваней, откуда он мог бы возобновить своё путешествие в Кюрасао, не было никаких оснований подозревать его в чрезмерном бахвальстве.

На командира корабля «Эстремадура» — дона Жуана де ля Фуэнте, с сибаритскими наклонностями которого мы уже успели познакомиться, рассказы этого потерпевшего кораблекрушение испанского гранда о его могущественных связях произвели сильное впечатление; он оказал ему радушный приём, предоставил в его распоряжение свой богатый гардероб и каюту рядом со своей и держался с ним на равной ноге, как с человеком, занимающим столь же высокое положение, как он сам. Этому способствовало ещё и то обстоятельство, что Питер Вандермир явно пришёлся по сердцу дону Жуану. Испанец заявил, что будет называть Питера — дон Педро, как бы желая подчеркнуть этим его испанское происхождение, и клялся, что кровь Трасмиеров, без сомнения, должна была полностью подавить кровь каких-то Вандермиров. На эту тему он позволил себе несколько вольных шуток. Шутки такого сорта вообще обильно сыпались у него с языка, а четверо молодых офицеров знатных испанских фамилий, обедавшие за одним столом с капитаном, охотно их подхватывали.

Питер Блад снисходительно прощал распущенность языка ещё не оперившимся юнцам, считая, что, поумнев с возрастом, они и сами остепенятся, но в человеке, уже перешагнувшем рубеж третьего десятка, она показалась ему отталкивающей. За элегантной внешностью и изысканными манерами испанца угадывался повеса и распутник. Однако Питер Блад должен был затаить эти чувства в своей груди. Безопасности ради ему нельзя было испортить хорошее впечатление, произведённое им на капитана, и, приноравливаясь к нему и к его офицерам, он держался столь же развязного тона.

И всё это привело к тому, что пока испанский галифе, почти заштилевший у тропиков, еле-еле полз к северу, поставив всю громаду парусов, часто совсем безжизненно свисавших с рей, между доном Жуаном и доном Педро завязалось нечто вроде дружбы. Многое восхищало дона Жуана в его новом приятеле: сразу бросавшаяся в глаза сила мышц и крепость духа дона Педро; его глубокое знание света и людей; его остроумие и находчивость; его чуточку циничная философия. Долгие часы вынужденного досуга они ежедневно коротали вместе, и их дружба крепла и росла со сказочной быстротой, подобно буйной флоре тропиков.

Вот как случилось, что Питер Блад уже шестой день путешествовал на положении почётного гостя на испанском корабле, который должен был бы везти его закованным в кандалы, догадайся кто-нибудь о том, кто он такой. И пока командир корабля, стараясь его развлечь, докучал ему своими игривыми песенками, Питер Блад забавлялся в душе, рассматривая с юмористической стороны немыслимую эту ситуацию и мечтая вместе с тем при первой же возможности положить ей конец.

Когда пение оборвалось и дон Жуан, взяв из стоявшей рядом серебряной шкатулки перувианскую конфету, отправил её в рот и принялся жевать, капитан Блад заговорил о том, что занимало его мысли. Динассу, на которой он спасался вместе с беглыми испанцами, галион тащил за собой на буксире, и Питер Блад подумал, что настало время снова ею воспользоваться.

— У нас сейчас на траверсе Мартиника, — заметил он. — Мы находимся в шести-семи лигах от берега, никак не больше.

— Да, и всё из-за этого проклятого штиля. Я бы сам мог надуть паруса крепче, чем этот бриз.

— Я понимаю, конечно, что вы не можете ради меня заходить в порт, сказал Блад. Франция и Испания находились в состоянии войны, и Блад догадывался, что это было одной из причин, почему дон Жуан оказался в этих морях. — Но при таком спокойном море я легко могу добраться до берега в той же пинассе. Что вы скажете, дон Жуан, если я распрощаюсь с вами сегодня вечером?

Дон Жуан был явно огорчён.

— Почему вдруг такая спешка? Разве мы не договорились, что я доставлю вас на Сен-Мартен?

— Да, конечно. Но, подумав хорошенько, я вспомнил, что корабли редко заходят в эту гавань, и когда-то ещё мне удастся найти там судно, которое идёт в Кюрасао, в то время как на Мартинике…

— Нет, нет, — капризным тоном прервал его хозяин. — Вы прекрасно можете сойти на берег и на Мари-Галанте, куда я должен зайти по делам, или, если хотите, на Гваделупе, что, мне кажется, даже лучше. Но, клянусь, раньше этого я вас не отпущу никуда.

Капитан Блад перестал набивать трубку душистым табаком из стоявшего на столе сосуда.

— У вас есть дела на Мари-Галанте? — Он был так удивлён, что на секунду отвлёкся от основной темы разговора. — Что может связывать вас с французами в такое время, как сейчас?

Дон Жуан загадочно улыбнулся.

— Дела военные, друг мой. Я же командир военного корабля.

— Так вы собираетесь напасть на Мари-Галанте?

Испанец ответил не сразу. Пальцы его мягко перебирали струны гитары. Полные яркие губы всё ещё улыбались, но в этой улыбке промелькнуло что-то зловещее, а тёмные глаза блеснули.

— Гарнизоном Бассетерре командует некая скотина, по фамилии Кулевэн. У меня с ним свои счёты. Вот уже год, как я собираюсь разделаться с этим господином, и теперь день расплаты близок. Война открыла передо мной эту возможность. Одним ударом я устрою свои дела и сослужу службу Испании.

Питер Блад молча раскурил трубку. Использовать большой военный корабль, для того чтобы напасть на такое незначительное поселение, как Мари-Галанте, с его точки зрения, это была совсем плохая услуга Испании. Но он не выдал своих мыслей и не стал настаивать, чтобы его высадили на Мартинике.

— Я ещё никогда не был на борту судна во время военных действий — это расширит мой кругозор. Думаю, что запомню это надолго… Если, конечно, пушки Бассетерре не пустят нас ко дну.

Дон Жуан рассмеялся. При всей своей распущенности он вместе с тем, по-видимому, не был трусом, и предстоящее сражение его не пугало. Мысль о нём скорее даже вдохновляла испанца. Он пришёл в отличнейшее расположение духа, когда к заходу солнца ветер наконец посвежел и корабль прибавил ходу. В этот вечер в капитанской каюте «Эстремадуры» царило шумное веселье, то и дело раздавались взрывы хохота, и было выпито немало хмельного испанского вина.

Капитан Блад пришёл к заключению, что велика должна быть задолженность французского управителя Мари-Галанте дону Жуану, если предстоящее сведение счетов вызывает такое бурное ликование испанца. Личные же симпатии Блада оставались на стороне французских поселенцев — ведь им уготовано было одно из тех чудовищных нападений, коими так прославились испанцы, возбудив к себе заслуженную ненависть в Новом Свете. Но он был бессилен пальцем пошевельнуть в их защиту, бессилен даже поднять голос; он вынужден был принимать участие в этом дикарском веселье по поводу предстоящей резни, вынужден был поднимать тост за то, чтобы все французы вообще и полковник де Кулевэн в частности провалились в тартарары.

Утром, выйдя на палубу, капитан Блад увидел милях в десяти — двенадцати по левому борту длинную береговую линию острова Доминика, а впереди на горизонте неясно выступали из туманной дымки очертания серого массива, и он догадался, что это гора, возвышающаяся в центре круглого острова Мари-Галанте. Значит, ночью, миновав Доминику, они вышли из Карибского моря в Атлантический океан.

Дон Жуан в отличном настроении — ночное бражничание, по-видимому, нисколько его не утомило — присоединился к Бладу на корме и сообщил ему всё то, что Блад уже знал сам, хотя, разумеется, и не подавал виду.

Часа два они продолжали держаться прежнего курса, идя прямо по ветру с укороченными парусами. Милях в десяти от острова, который теперь уже зелёной стеной вырастал из бирюзового моря, отрывистые слова команды и пронзительные свистки боцмана привели в действие матросов. Над палубами «Эстремадуры» натянули сети для падающих во время сражения обломков рангоута, с пушек сняли чехлы, подтащили к ним ящики с ядрами и вёдра с водой.

Прислонясь к резным поручням на корме, капитан Блад с интересом наблюдал, как мушкетёры в кирасах и шлемах выстраиваются на шкафуте, а стоявший рядом с ним дон Жуан тем временем всё продолжал разъяснять ему значение происходящего, не подозревая, что оно понятно его собеседнику лучше, чем кому-либо другому.

Когда пробило восемь склянок, они спустились в каюту обедать. Дон Жуан теперь, перед приближающимся сражением, был уже не столь шумен. Лицо его слегка побледнело, движения тонких, изящных рук стали беспокойны, в бархатистых глазах появился лихорадочный блеск. Он ел мало и торопливо, много и жадно пил и ещё сидел за столом, когда нёсший вахту офицер, плотный коренастый юноша по фамилии Верагуас, появился в каюте и сообщил, что капитану пора принимать команду.

Дон Жуан встал. Негр Абсолом помог ему надеть кирасу и шлем, и он поднялся на палубу. Капитан Блад последовал за ним, не обращая внимания на предостережение испанца, советовавшего ему не выходить на палубу без доспехов.

Галион находился уже в трёх милях от порта Бассетерре. Корабль не выкинул флага, не желая по вполне понятным причинам лишний раз оповещать о своей национальности, которую, впрочем, и без того нетрудно было установить по линиям его корпуса и оснастке. На расстоянии мили дон Жуан уже мог обозреть в подзорную трубу всю гавань и заявил, что не обнаружил там ни единого военного корабля. Значит, в предстоящем поединке им придётся иметь дело с одним только фортом.

Ядро, ударившее точно в нос «Эстремадуры», показало, что комендант форта как-никак знает свои обязанности. Невзирая на это ясно выраженное требование лечь в дрейф, галион продолжал идти вперёд и был встречен залпом двенадцати пушек. Не получив особых повреждений, корабль не уклонился от курса и не открыл огня, и дон Жуан заслужил в эту минуту молчаливое одобрение капитана Блада. Продолжая двигаться навстречу второму залпу, корабль выдержал его и открыл огонь лишь после того, как приблизился на расстояние, с которого он мог бить прямой наводкой. Тогда он дал бортовой залп, искусно сделал поворот оверштаг, дал второй бортовой залп и, держась круто к ветру, отошёл, чтобы перезарядить пушки, стоя к французским канонирам кормой и тем уменьшив возможность попадания.

Когда он развернулся, чтобы атаковать снова, за его кормой, кроме пинассы, сослужившей службу капитану Бладу, покачивались ещё три шлюпки, спущенные на воду с утлегаря.

На этот раз во время атаки на «Эстремадуре» была повреждена бизань-рея и красивые резные украшения полубака разбиты в щепы. Но это нимало не расстроило капитана, и он, продолжая весьма искусно управлять кораблём и вести бой, обрушил на форт два мощных бортовых залпа, из двадцати пушек каждый, и притом с таким точным прицелом, что заставил форт на какое-то время умолкнуть.

Затем галион снова отошёл на безопасное расстояние, а когда вернулся, в лодках, которые он тянул на буксире, уже находились мушкетёры. Корабль остановился в сотне ярдов от высокого утёса, закрывающего от форта часть бухты, и, став под таким углом, чтобы пушкам было несподручно по нему бить, остался там, прикрывая высадку мушкетёров на берег. Отряд французов, устремившийся из полуразбитой крепости к берегу, чтобы помешать высадке, был скошен, как косой, картечью с корабля. Через несколько минут испанцы были уже на берегу и взбирались по отлогому склону с целью напасть на форт с суши, а шлюпки повернули назад к кораблю за новым подкреплением.

Галион тем временем снова продвинулся вперёд и дал ещё один бортовой залп по форту, чтобы отвлечь внимание от нападающих с суши и увеличить панику. Ему ответил огонь четырёх-пяти пушек, и двадцатифунтовое ядро расщепило фальшборт. Но галион тут же отошёл снова, не получив больше никаких повреждений, и двинулся на сближение со своими лодками. Лодки ещё не были полностью загружены, когда мушкетная перестрелка на берегу прекратилась. Затем над морем разнеслись ликующие крики испанцев, и почти вслед за этим резкие удары молотов по металлу возвестили, что пушки беззащитного порта выведены из строя.

До этой минуты капитан Блад был лишь бесстрастным наблюдателем событий, о которых он мог судить с большим знанием дела. Но теперь мысли его невольно обратились к тому, что должно было последовать за победой, и этот бесстрашный, закалённый в боях корсар содрогнулся, зная, как ведёт себя испанская солдатня при подобных набегах и что за человек её командир. Война была профессией капитана Блада, и в жестоком бою с беспощадным противником он сам мог быть беспощаден. Но когда поселения мирных колонистов предавались безжалостному разграблению грубой, разъярённой солдатнёй, возмущение и гнев сжигали его душу.

Однако было совершенно очевидно, что изнеженный испанский гранд дон Жуан де ля Фуэнте ни в какой мере не разделяет щепетильности капитана Блада. Дон Жуан с загоревшимся взором сошёл на берег вместе со своим новым пополнением, чтобы самолично руководить нападением на город. Он со смехом предложил своему гостю принять участие в столь редком и увлекательном развлечении, утверждая, что это чрезвычайно обогатит его жизненный опыт. Самообладание не изменило капитану Бладу, он остался внешне совершенно спокоен.

— Моя национальность делает это для меня невозможным, дон Жуан. Голландия не воюет с Францией.

— Да кому будет известно, что вы голландец? Станьте на минуту настоящим испанцем, дон Педро, и повеселитесь вместе с нами вволю. Кто будет об этом знать?

— Я сам, — ответил Блад. — Это вопрос чести.

Дон Жуан посмотрел на него, как на смешного чудака.

— Что ж, придётся вам пасть жертвой вашей чрезмерной щепетильности, сказал он и, продолжая смеяться, спустился по забортному трапу в ожидавшую его шлюпку.

Капитан Блад остался на юте, откуда ему был хорошо виден весь городок, раскинувшийся на берегу всего в какой-нибудь миле от корабля, уже бросившего якорь на рейде. Из офицеров на борту остался один только Верагуас и с ним человек пятнадцать матросов. Но порядок соблюдался, матросы несли вахту, и один из них, опытный канонир, в случае чего готов был открыть огонь.

Дон Себастьян Верагуас, оставленный на корабле, проклинал свою несчастную судьбу и со смаком расписывал развлечения, которых он лишился. Это был невысокий, крепко сбитый мужчина лет двадцати пяти, с мощным, мясистым носом и не менее мощным подбородком. Он молол языком не умолкая, с чрезвычайно самонадеянным видом, а капитан Блад не сводил глаз с небольшого поселения на берегу. Даже на таком расстоянии до корабля долетали крики и шум — в городе уже бесчинствовали ворвавшиеся в него испанцы, и многие дома стояли объятые пламенем. Капитану Бладу было слишком хорошо известно, что творят там руководимые испанским грандом солдаты, и он дорого бы дал, чтобы иметь сейчас под рукой сотню своих корсаров, с которыми он мог бы в два счёта смести с лица земли всю эту испанскую нечисть. Он смотрел на город, и лицо его было мрачно и хмуро. Как-то раз он уже был свидетелем такого набега и поклялся тогда, что ни один испанец не будет знать у него пощады. Он нарушил эту клятву, но теперь давал себе слово, что отныне всегда будет ей верен.

А тем временем стоявший рядом с ним молодой испанец, которому он с радостью свернул бы шею, клял на чём свет стоит всех богов и всё небесное воинство за то, что они лишили его возможности повеселиться там, на берегу, в этом аду.

Грабители вернулись под вечер той же дорогой, какой ушли — мимо умолкнувшего порта, — и лодки доставили их по изумрудно-зелёной воде к стоявшему на якоре кораблю. Они возвращались шумно, с песнями, с ликующими возгласами, разгорячённые вином и ромом; некоторые щеголяли окровавленными повязками, и все, как один, были нагружены трофеями. Они отпускали мерзкие шутки, рассказывая о произведённом ими опустошении, и похвалялись своими омерзительными подвигами.

Никакие пираты на свете, думал капитан Блад, не смогли бы состязаться с ними в грубости и жестокости. Набег их увенчался полным успехом; потеряли они не больше пяти-шести человек и беспощадно отомстили за их смерть.

Наконец в последней лодке возвратился на корабль дон Жуан. Впереди него по трапу поднялись двое матросов; они несли на плечах какой-то узел. Когда они спрыгнули на палубу, капитан Блад увидел, что они несут женщину, закутанную с головой в плащ. Из-под тёмных складок плаща выглядывал край шёлковых нижних юбок и брыкающиеся ноги в шёлковых чулках и изящных туфельках на высоком каблуке. С возрастающим изумлением капитан Блад убедился, что похищенная женщина, по-видимому, дама из высшего общества.

Следом за матросами по трапу поднялся дон Жуан. Потное лицо его и руки были черны от пороха. Стоя на верхней ступеньке трапа, он скомандовал:

— Ко мне в каюту!

Блад видел, как женщину пронесли по палубе мимо скаливших зубы, отпускавших шутки матросов, и она скрылась на плече одного из своих похитителей на продольном мостике, ведущем к внутреннему трапу.

По отношению к женщинам капитан Блад был всегда истинным рыцарем без страха и упрёка. Отчасти, быть может, во имя некой прелестной дамы с Барбадоса, для которой он, по его мнению, был ничем, но память о которой вдохновляла его на самые благородные поступки, никак, казалось бы, не совместимые с его пиратской деятельностью. Этот рыцарский дух заговорил в нём сейчас с новой силой. Ослеплённый гневом, он готов был броситься на дона Жуана, но обуздал свой порыв, понимая, что этим сразу лишит себя возможности прийти на помощь несчастной пленнице. Её присутствие на корабле не осталось тайной ни для кого. Она была личным трофеем испанского повесы, командира корабля, и при одной мысли об этом капитан Блад похолодел.

Тем не менее, когда он, спустившись с юта, шагал по палубе к продольному мостику, лицо его было спокойно, на губах играла улыбка. В этом узком проходе он столкнулся со старшими офицерами, из которых трое сопровождали дона Жуана в его экспедиции на берег; четвёртый был Верагуас. Все они громко смеялись и перебрасывались шутками по адресу своего распутного капитана.

Они с шумом ввалились в капитанскую каюту. Блад вошёл последним. Негр-слуга накрыл к ужину стол, поставив, как всегда, шесть приборов, и зажёг большую серебряную люстру, ибо солнце уже село и быстро сгущались сумерки.

Дон Жуан появился на пороге одной из кают левого борта. Затворив за собой дверь, он несколько мгновений продолжал стоять, прислонившись к ней спиной, взглядом, исполненным подозрительности и недоверия, окидывая пожаловавших к нему в каюту офицеров. Их присутствие, по-видимому, побудило его запереть дверь боковой каюты и положить ключ в карман. Из каюты, где, как нетрудно было догадаться, находилась похищенная дама, не доносилось ни звука.

— Она утихомирилась наконец, благодарение богу, — со смехом произнёс один из офицеров.

— Должно быть, устала визжать, — сказал другой. — Боже милостивый! Это же какая-то дикая кошка! Как она сопротивлялась! Бешеный характер, судя по всему. Настоящий маленький бесёнок, которого стоит приручить. Я завидую тебе, Жуан.

Верагуас заявил, что столь блестящий флотоводец, как дон Жуан, достоин высокой награды, и среди терпких шуток и поддразниваний командир корабля с довольно угрюмой миной предложил всем сесть за стол.

— Мы поужинаем сегодня на скорую руку, если вы ничего не имеете против, — сказал он, снимая свои доспехи, чем вызвал новую бурю веселья по поводу его торопливости и новый град шуток по адресу несчастной жертвы, которую он держит под замком.

Когда все уселись за стол, капитан Блад позволил себе обратиться к дону Жуану с вопросом:

— Ну, а как ваши дела с полковником де Кулевэном?

Красивое лицо капитана омрачилось.

— А, будь он проклят! Его не было в Бассетерре — он организует оборону в Ле Карм.

Капитан Блад, подняв брови, сказал тоном лёгкого соболезнования:

— Значит, вам так и не удалось свести с ним счёты, несмотря на всю вашу решимость и отвагу?

— Не вполне, не вполне.

— Клянусь небом, ты неправ! — крикнул кто-то со смехом. — Мадам де Кулевэн воздаст тебе за всё сторицею.

— Мадам де Кулевэн? — переспросил капитан Блад без особой нужды, ибо взгляды, устремлённые на запертую дверь маленькой каюты, делали подобный вопрос праздным. Блад рассмеялся. — Вот оно что… Не знаю, какое вам было нанесено оскорбление, дон Жуан, но отомстили вы весьма тонко и умело. — И, посылая его в душе в преисподнюю, он негромко рассмеялся с деланным одобрением.

Дон Жуан пожал плечами и вздохнул:

— Тем не менее я жалею, что не поймал его и не заставил заплатить мне за всё сполна.

Капитан Блад продолжал развивать эту тему:

— Если ваша ненависть к нему столь велика, подумайте, на какую муку вы его обрекли, предполагая, разумеется, что он любит свою жену! Могильный покой — ничто по сравнению с этими терзаниями.

— Может быть, может быть. — Дон Жуан был сегодня несловоохотлив. То ли его сжигало нетерпение, то ли он был не в духе из-за своей частичной неудачи. — Налей мне вина, Абсолом. Боже праведный, какая жажда!

Негр налил всем вина. Дон Жуан одним глотком осушил свой бокал. Блад последовал его примеру, и бокалы были наполнены снова.

Блад произнёс цветистый тост в честь командира корабля. Не будучи большим знатоком морских сражений, сказал Блад, он всё же после того, что ему пришлось наблюдать сегодня, позволяет себе думать, что ни один флотоводец на свете не мог бы более искусно провести бой, чем сделал это дон Жуан.

Командир корабля улыбкой выразил свою признательность. Тост был встречен шумным одобрением, и бокалы снова наполнились вином. Все болтали, смеялись, а капитан Блад задумался.

Вот сейчас, размышлял он, как только ужин закончится, дон Жуан разгонит их всех по своим каютам. Капитану Бладу была отведена каюта по правому борту, смежная с каютой капитана. Но допустит ли сейчас капитан, чтобы гость находился там, в столь непосредственной близости от него? Если ему дадут возможность остаться в своей каюте, думал Блад, он ещё может вызволить эту несчастную женщину из беды. У него даже созрел уже план, как это сделать. Но что, если его переместят в другую каюту на эту ночь?

Он заставил себя встряхнуться и пустился в оживлённый разговор; потом шумно потребовал ещё вина, а когда оно было выпито, повторил своё требование, в чём его охотно поддерживали все, изнывая от жажды после жаркой схватки. Затем он снова принялся превозносить до небес искусство и отвагу дона Жуана, причём было замечено, что язык у него слегка заплетается, речь стала не совсем внятной; раза два он икнул и, глупо ухмыляясь, несколько раз повторил одно и то же.

Это вызвало насмешки окружающих, что чрезвычайно раздосадовало Блада, и, обратясь к дону Жуану, он попросил его объяснить этим захмелевшим и не в меру развеселившимся господам, что он-то, сам по крайней мере, вполне трезв. Эти свои протесты он излагал всё более и более косноязычно.

Когда Верагуас заметил капитану Бладу, что он пьян, Блад пришёл в ярость и напомнил всем присутствующим, что он как-никак ирландец, а следовательно, принадлежит к нации великих выпивох. Он берётся перепить любого моряка на всём пространстве Карибского моря, заявил Блад. Продолжая куражиться, он потребовал, чтобы подали ещё вина, дабы он мог доказать им это на деле, выпил бокал и внезапно замолчал. Отяжелевшие веки его опустились, тело обмякло, и, к шумному удовольствию всех бражников, этот бахвал свалился со стула и остался лежать на полу, не делая ни малейших попыток подняться.

Верагуас презрительно и грубо пихнул его ногой. Капитан Блад не подавал признаков жизни. Он лежал неподвижный, как бревно, и вскоре раздался оглушительный храп.

Дон Жуан порывисто поднялся из-за стола.

— Отнесите этого болвана в постель. И вы все убирайтесь тоже. Все пошли вон.

Бесчувственного дона Педро со смехом и не слишком деликатно оттащили в его каюту. Развязав его шейный платок, чтобы он не задохнулся, офицеры ушли и притворили за собой дверь, после чего, подчиняясь снова повторённому приказу командира убираться ко всем чертям, с грохотом полезли вверх по трапу, и дон Жуан запер за ними дверь своей каюты.

Оставшись один, он медленно подошёл к столу и постоял с минуту, прислушиваясь к оживлённым голосам и нетвёрдым шагам офицеров. Потом взял свой до половины наполненный бокал и выпил. Поставив бокал на место, он не спеша вытащил из кармана ключ от каюты, в которой была заперта пленница. Он направился к двери, вставил ключ в замочную скважину и повернул его. Но прежде чем он успел отворить дверь, какой-то шорох за спиной заставил его оглянуться.

Пьяный гость стоял в дверях своей каюты, прислонившись к переборке. Одежда его была в беспорядке, глаза смотрели тупо, он едва держался на ногах, и казалось, при малейшем крене судна того и гляди рухнет на пол. Он сделал гримасу, словно его тошнило, и прищёлкнул языком.

— К… который час? — задал он идиотский вопрос.

Напряжённо-сердитый взгляд дона Жуана смягчился. Он даже улыбнулся, хотя и чуточку нетерпеливо.

Пьяный гость продолжал лепетать:

— Я… я… я что-то не помню… — Он умолк. Потом качнулся вперёд. Тысяча чертей! Я… я хочу пить!

— Ступайте в постель! В постель! — крикнул дон Жуан.

— В постель? Да, да… разумеется, в постель. Куда же ещё… Верно? Но сначала… стакан вина.

Он двинулся к столу, покачнулся, увлечённый вперёд собственной тяжестью, и, чтобы не упасть, упёрся руками в стол как раз напротив испанца, который смотрел на него злобно и презрительно. Капитан Блад взял бокал и тяжёлый серебряный, инкрустированный эмалью кувшин с длинным горлышком и двумя ручками, напоминавший по форме амфору, налил себе вина и выпил. Ставя бокал на стол, он опять покачнулся, и правая его рука, ища опоры, опустилась на горлышко серебряного кувшина.

Быть может, дон Жуан, нетерпеливо и высокомерно наблюдавший за ним, успел в какую-то долю секунды уловить холодный, жёсткий блеск светло-синих глаз под тёмными бровями, только что глядевших бессмысленно и тупо. Но в следующее мгновение, прежде чем сознание успело осмыслить то, что запечатлел взгляд, серебряный кувшин со страшной силой обрушился на голову капитана «Эстремадуры».

Капитан Блад, всё опьянение которого как рукой сняло, быстро обошёл вокруг стола и опустился на одно колено возле поверженного им человека. Дон Жуан лежал недвижим на пёстром восточном ковре; его красивое лицо помертвело, из раны на лбу сочилась струйка крови. Капитан Блад созерцал дело своих рук, не испытывая ни сожаления, ни раскаяния. Ведь не за себя страшился он, нанося испанцу внезапный удар, которого тот не ждал, — он поступил так из страха за беспомощную женщину. Из-за неё он не мог рисковать, не мог позволить дону Жуану поднять тревогу, что тот наверняка сделал бы, предложи ему Блад встретиться в честном поединке. Нет, этот жестокий, распутный повеса не заслуживал лучшей участи.

Капитан Блад наклонился над безжизненным телом испанца, просунул руки ему под мышки и подтащил к открытому кормовому окну, за которым плыла тёплая, бархатистая тропическая ночь. Подняв дона Жуана на руки, словно ребёнка, он встал вместе со своей ношей на крышку ларя и, наклонившись, резким рывком бросил тело за борт. Ухватившись за пиллерс, он далеко перегнулся вперёд и проследил глазами падение тела.

Негромкий всплеск заглушило журчание волн в кильватере корабля. Когда тело коснулось фосфоресцирующей поверхности моря, его силуэт на какой-то миг резко очерченным тёмным пятном лёг на сверкающую воду. Затем пенистые кильватерные струи сомкнулись, фосфоресцирующие пузыри поднялись на поверхность и лопнули, и море за кормой приняло прежний вид.

Капитан Блад всё ещё стоял, наклонившись вперёд и глядя на воду, словно стремясь проникнуть взглядом в глубину, когда позади него раздался голос, заставивший его вздрогнуть. Он выпрямился и насторожился, но не обернулся. Вернее, он уже хотел обернуться, но замер, держась левой рукой за пиллерс, по-прежнему стоя спиной к каюте.

Он услышал голос женщины, и голос этот звучал нежно, мягко, призывно:

— Жуан, Жуан! Где же ты? Что ты там делаешь? Я жду тебя, Жуан! Слова эти были произнесены по-французски.

Изумление капитана Блада сменилось раздумьем. Он стоял не двигаясь, выжидая, стараясь понять, что произошло. Женщина заговорила снова, более настойчиво на этот раз:

— Жуан! Ты слышишь меня, Жуан?

Капитан Блад обернулся и увидел, что она стоит на пороге своей каюты: высокая, очень красивая женщина лет двадцати пяти; распущенные золотистые волосы пышным плащом окутывали её полуобнажённые плечи. Воображению капитана Блада эта женщина рисовалась объятой ужасом, беспомощно скорчившейся на полу в углу каюты, быть может, связанной по рукам и ногам. Его рыцарственная натура не вынесла этой душераздирающей картины, и он совершил то, чему мы были свидетелями. А теперь несчастная пленница появилась перед ним, свободно, по собственной воле перешагнув порог каюты, и призывала к себе дона Жуана так, как призывают только возлюбленного.

Капитан Блад оцепенел от ужаса. От ужаса при мысли о том, что́ он содеял, какую чудовищную ошибку совершил, поспешив в своём донкихотском угаре сыграть роль провидения и убив человека.

А затем мысли капитана Блада обратились к женщине, чья душа неожиданно раскрылась перед ним, и ужас, ещё более глубокий, заглушил все остальные чувства. Этот страшный набег на Бассетерре был организован только для того, чтобы под его прикрытием совершилось похищение этой женщины, и, быть может, она даже была всему зачинщицей. Да и самое это насильственное похищение было лишь отвратительной комедией, которую она разыграла — разыграла на фоне пожаров, убийств и насилий, оставаясь при этом столь бездушно жестокой, что спокойно могла теперь ворковать подобно голубке, нежно призывающей к себе голубка!

И ради этой фурии, равнодушно шагающей к своей цели по крови и трупам сотен людей, он обагрил кровью руки! Рыцарский его поступок превращался в низкое, подлое деяние.

Дрожь пробежала по его телу. А женщина, внезапно увидев перед собой это суровое горбоносое лицо и светлые, холодные, как сталь, глаза, ахнула и, отпрянув в смущенье, порывисто запахнула на груди тонкое шёлковое одеяние.

— Кто вы такой? — изумлённо спросила она. — Где дон Жуан де ля Фуэнте?

Капитан Блад спрыгнул на пол. Женщина всматривалась в его хмурое лицо, и в душу её заползал безотчётный страх: изумление сменялось тревогой.

— Вы мадам де Кулевэн? — спросил капитан Блад по-французски. На этот раз не должно было быть осечки.

Женщина кивнула.

— Да, конечно. — Она говорила нетерпеливо, но в глазах её стоял страх. — Кто вы такой? Почему вы допрашиваете меня? — Она топнула ногой. — Где дон Жуан?

Капитан Блад знал, что путь истины — кратчайший путь, и он избрал его. Жестом показав на открытое окно, он сказал:

— Минуту назад я бросил его за борт.

Онемев, она глядела в это красивое, холодное лицо, отчётливо читая в нём приговор столь грозный, столь беспощадный, что у неё не зародилось сомнения в правдивости его слов.

Крик отчаяния вырвался из её груди. Но он не смутил капитана Блада, не тронул его. Он заговорил снова, и, подчиняясь нестерпимо пронзительному взгляду этих холодных глаз, она слушала его, притихнув.

— Вы, по-видимому, принимаете меня за одного из соратников дона Жуана. Возможно, даже думаете, что я убил его, позавидовав захваченной им ценной добыче, чтобы самому завладеть ею. Это очень далеко от истины. Обманутый, как и все остальные, разыгранной вами комедией, поверив, что вы доставлены на борт этого корабля силой, и считая вас несчастной жертвой распутника и сластолюбца, я проникся глубоким сочувствием к вам и убил его, чтобы спасти вас от уготованной вам страшной участи. А теперь, — добавил он с горькой усмешкой, — я вижу, что вас вовсе не следовало спасать, что я покарал вас не меньше, чем его. Вот что происходит, когда человек присваивает себе роль провидения.

— Вы убили его! — воскликнула женщина. Она пошатнулась, побелев как полотно; казалось, она вот-вот лишится чувств. — Вы убили его! О боже! Вы убили моего Жуана! — Она тупо повторяла это снова и снова, словно стараясь уяснить себе то, что не укладывалось в сознании. Потом внезапно ею овладела ярость. — Убийца! Грубое животное! — взвизгнула она. — Вы ответите за это! Я подниму тревогу на корабле! Видит бог, вы поплатитесь за это…

Метнувшись к двери капитанской каюты, она принялась колотить в неё кулаками. Рука её уже поворачивала ключ в замке, но капитан Блад опередил её. Она сопротивлялась, как дикая кошка, стараясь вырваться из его крепких рук, и громко взывала о помощи. Он оттащил её от двери и отшвырнул от себя. Затем отобрал у неё ключ и положил его в карман.

Она лежала на полу возле стола, куда он её отбросил, и издавала отчаянные вопли, надеясь поднять тревогу на корабле. Капитан Блад холодно наблюдал за ней.

— Ну что ж, поупражняйте свои лёгкие, моя прелесть, — насмешливо сказал он. — Вам это пойдёт на пользу, а мне не причинит вреда.

Он сел на стул, ожидая, когда её силы иссякнут и она утихнет. Но его слова уже отрезвили её. Она подняла на него расширенные от ужаса глаза. Он криво усмехнулся, отвечая на её немой вопрос.

— Ни один человек на корабле пальцем не пошевельнёт, чтобы помочь вам, даже не обратит внимания на ваши крики — разве что они кого-нибудь позабавят. Уж таких людей подобрал в свою команду дон Жуан де ля Фуэнте.

Отчаяние, отразившееся в её глазах, подтвердило капитану Бладу, что женщина поверила его словам. Он кивнул головой, и губы его снова скривила горькая ироническая усмешка, от которой у женщины захолонуло сердце.

— Да, да, мадам. Вот как обстоит дело. Советую вам трезво обдумать ваше положение.

Она поднялась с пола и стояла, прислонившись к столу. Её глаза, устремлённые на него, горели жгучей ненавистью.

— Если они не придут ко мне на помощь сегодня ночью, то придут завтра. Рано или поздно они должны прийти. Я не знаю, кто вы такой, но знаю, что, когда они придут, вам несдобровать.

— Вероятно, так же, как и вам, — спокойно произнёс капитан Блад.

— Почему мне? Я никого не убивала.

— Вас и не будут в этом обвинять. Но в лице дона Жуана вы утратили единственного защитника на этом корабле. Вам должно быть понятно, какая участь ожидает вас, когда вы, одинокая, беззащитная женщина, окажетесь во власти этих весёлых испанских молодчиков? Ведь вы для них — военный трофей, добыча, захваченная в жестоком набеге.

— Боже милостивый! — Женщина в ужасе прижала руки к груди.

— Успокойтесь, — презрительно сказал капитан Блад. — Я не затем спасал вас от одного хищника, чтобы бросить на растерзание целой стае. Ничего с вами не случится, если, конечно, вы сами не предпочтёте такую участь возвращению к вашему супругу.

— К моему супругу?! — вне себя вскричала женщина. — О нет, нет! Никогда! Никогда!..

— Ну что ж, либо ваш супруг, либо… — Он кивнул на дверь. — Либо эта шайка. Я не вижу для вас другого выбора.

— Кто вы такой? — спросила женщина. — Вы сатана! Почему вы погубили мою жизнь да ещё продолжаете мучить меня?

— Я не губил вас: наоборот, я вас спас. Ваш супруг будет считать так же как считают все остальные, — что вы были похищены против вашей воли. Это, между прочим, необходимо и для его душевного покоя. Он нежно примет страдалицу-супругу в свои объятия, радуясь, что кончились его терзания, и постарается вознаградить вас за все муки, которые вы, как будет думать этот бедняга, претерпели.

Женщина истерически расхохоталась.

— Нежные объятия моего супруга? О боже! Если бы он хоть сколько-нибудь был нежен ко мне, я бы не очутилась на этом корабле! — Внезапно, к удивлению капитана Блада, ей захотелось что-то объяснить ему, как-то оправдать себя: — Человек, за которого меня выдали замуж, — тупое, грубое, бездушное животное. Вот что такое мосье де Кулевэн. Это тупица, который, промотав всё своё состояние, вынужден был принять пост здесь, в этой дикой глуши, куда он притащил с собой и меня. Вы, конечно, думаете обо мне очень худо. Вы считаете меня легкомысленной женщиной, утратившей добродетель. Но я хочу, чтобы вы знали правду.

Через несколько месяцев после свадьбы, когда я была уже в полном отчаянии, в нашем доме в По, в Гасконии, на родине моего мужа, появился дон Жуан де ля Фуэнте, который в то время путешествовал по Франции. Мы полюбили друг друга с первого взгляда. Дон Жуан понял, как я несчастна, ибо это было ясно каждому. Он молил меня бежать с ним в Испанию, и, видит бог, как сожалею я сейчас, что не уступила тогда его мольбам, — ведь это положило бы конец моим страданиям. К несчастью, я осталась непреклонной. Чувство долга не позволило мне изменить данному мной обету. Я рассталась с доном Жуаном. С тех пор чаша моих страданий и позора переполнилась, и когда уже здесь, в Бассетерре, накануне войны с Испанией, я получила от дона Жуана письмо я узнала, что его благородное, преданное сердце по-прежнему мне принадлежит, что он любит меня и верен мне, я ответила ему и в своём отчаянии попросила его приехать как можно скорее и увезти меня…

Она умолкла. Слёзы струились по её щекам, полный муки взгляд был прикован к лицу капитана Блада.

— Теперь вы знаете, что вы натворили: вы погубили меня, разбили мою жизнь.

Взгляд капитана Блада смягчился, и голос его, когда он заговорил, звучал уже менее сурово:

— Ваша жизнь не погублена, мадам, вам это только кажется. Вы мечтали из ада попасть в рай, в действительности же вы только сменили бы один ад на другой, ещё более страшный. Вы не знаете этого человека, не знаете «благородного, преданного сердца» дона Жуана де ля Фуэнте. Его показной блеск ослепил вас, и за этим блеском вы не разглядели гнили. А душа этого человека прогнила насквозь, и, доверив ему свою судьбу, вы обрекли бы себя на позор и бесчестье.

— Чью совесть хотите вы убаюкать — мою или вашу, клевеща на человека, которого убили?

— Я не клевещу на него, мадам, о нет! Всё, что я говорю, не требует доказательств. Разве вы не видели, что творилось в Бассетерре сегодня? Вы же не могли не заметить, что кровь лилась там ручьями, что там убивали беззащитных людей, издевались над женщинами…

Она перебила его неуверенно:

— Но это же… Война есть война…

Капитан Блад вскипел:

— При чём тут война! Не обманывайте себя. Взгляните правде в глаза, даже есливы прочтёте там приговор вам обоим. Для чего нужен Испании Мари-Галанте? И ведь, напав на город, испанцы даже не подумали удержать его в своих руках. Это нападение было нужно только вашему возлюбленному, и только как предлог. Он бросил свою оголтелую матросню на этот почти беззащитный остров, лишь потому, что получил от вас письмо и шёл навстречу вашим желаниям. Все эти мужчины, которые были убиты сегодня, все женщины, подвергшиеся надругательствам, спокойно спали бы сейчас в своих постелях, если бы не вы и не ваш жестокий возлюбленный. Только ради вас…

Женщина не дала ему договорить. Она слушала его, закрыв лицо руками, и тихонько стонала, раскачиваясь из стороны в сторону. Внезапно она вскочила и поглядела на него с яростью.

— Замолчите! — закричала она исступлённо. — Я не желаю вас слушать! Всё это ложь! Вы выворачиваете всё наизнанку, чтобы оправдать свой мерзкий поступок!

Блад пристально смотрел на неё; лицо его было сумрачно и сурово.

— Люди такого сорта, как вы, — с расстановкой произнёс он, — всегда верят только тому, что для них выгодно. Мне кажется, что я не должен сочувствовать вам. Я знаю, что не причинил вам никакого зла, и вполне удовлетворён тем, что вам предстоит теперь искупить свои заблуждения. Вы сами изберёте себе форму этого искупления. Хотите вы, чтобы я вас оставил здесь, в обществе этих молодцов, или предпочтёте отправиться вместе со мной к вашему супругу?

Она растерянно глядела на него; грудь её бурно вздымалась. Она начала бессвязно молить его о чём-то, но он её прервал:

— Не мне решать вашу судьбу. Вы уготовили её себе сами. Я лишь указываю вам два пути, а вы свободны сделать свой выбор.

— Но как… каким образом можете вы доставить меня в Бассетерре? — спросила она вдруг.

Это он тут же объяснил ей и, не спрашивая более её согласия, зная теперь, что оно последует, быстро принялся за дело. Собрав остатки еды в салфетку, он взял небольшой бочонок пресной воды и бурдюк с вином, связал их вместе верёвкой, которую разыскал у себя в каюте, и спустил на верёвке в пинассу, подтянув её за буксирный канат к кормовому свесу судна.

Укоротив буксирный канат и захлестнув его за один из пиллерсов, он предложил мадам де Кулевэн спуститься с его помощью по канату в пинассу.

Мадам де Кулевэн пришла в ужас. Но он всё же заставил её побороть страх и стать на край окна. Затем, соскользнув вниз, он повис, держась за канат, она, повинуясь его приказу, вся трепеща, тоже уцепилась руками за канат и стала ему на плечи, а потом, не отпуская каната, скользнула ниже, и он, цепко обхватив её одной рукой, стал осторожно спускаться в пинассу.

С палуб доносились крики, шум и пение матросов, распевавших хором какую-то разудалую испанскую песню.

Наконец нога капитана Блада нащупала планшир пинассы. Он подтолкнул пинассу ногой ближе к корпусу корабля и спрыгнул на форлюк. Его спутница висела, уцепившись за канат. Подтянув пинассу ещё ближе к кормовому свесу, Блад осторожно помог мадам де Кулевэн спуститься в лодку. После этого он одним ударом перерубил ножом буксирный канат, и корабль, шедший под свежим ветром в крутой бейдевинд, начал быстро удаляться, сияя во мраке ярко освещённым кормовым окном и тремя большими трюмовыми фонарями и оставив пинассу тихонько покачиваться на его кильватерной волне.

Капитан Блад, немного отдышавшись, усадил мадам де Кулевэн на кормовой люк, поднял парус, обрасопил его по ветру и, бросив взгляд на ярко сверкавшие в тёмном тропическом небе звёзды, взял курс на Бассетерре, куда при попутном ветре он рассчитывал попасть до восхода солнца.

Женщина, сидевшая на корме, тихонько всхлипывала. Час искупления для неё уже настал.

Глава 9

БЛАГОДАРНОСТЬ МОСЬЕ ДЕ КУЛЕВЭНА
Тёплой тропической ночью пинасса, гонимая лёгким южным бризом, стойко бороздила морскую гладь. Потом взошла луна, и море заискрилось расплавленным серебром.

Капитан Блад сидел у румпеля. Рядом с ним на крышке люка скорчилась женщина; она временами бормотала что-то бессвязное — то жалобно, то гневно, — потом умолкала. О благодарности, которую капитан Блад, как ему казалось, заслужил, не было и речи. Но, будучи человеком отзывчивым и снисходительным, он не чувствовал себя уязвлённым. Положение мадам де Кулевэн, что ни говори, было не из лёгких, и у неё, в конце концов, не было особенных оснований испытывать благодарность к людям или к судьбе.

Её сумбурные, противоречивые чувства не удивляли капитана Блада. Он понимал источник этой ненависти, которая звенела в её голосе, когда из мрака до него доносились её упрёки, — ненависти, которой пылало её бледное лицо в свете занимавшейся зари.

Теперь до острова оставалось не более двух миль. Уже появилась на горизонте тёмная полоска леса, увенчанная единственной горной вершиной. Слева от пинассы бороздил волны высокий корабль, держа путь к открывавшейся впереди бухте, — английский корабль, как определил капитан Блад по его оснастке и линиям корпуса. Заметив свёрнутый марсель, Блад решил, что капитан корабля, по-видимому, новичок в здешних водах и потому осторожно нащупывает свой путь. Это предположение укрепилось при виде матроса, который стоял у фокаван путенсов правого борта и, перегнувшись через поручни, измерял глубину лотом. Над золотящейся в утренних лучах водной гладью далеко разносились его монотонно-певучие выкрики.

Мадам де Кулевэн, задремавшая, скорчившись на корме, проснулась и с испугом поглядела на фрегат, на его пламенеющие в лучах зари паруса.

— Не бойтесь, мадам. Это не испанский корабль.

Она подняла на Блада ещё затуманенные дремотой, распухшие от слёз глаза. Полные губы скривила горькая усмешка.

— Чего мне теперь бояться? Что может быть страшнее той участи, которую вы мне уготовили?

— Я, мадам? Не мной решалась ваша участь. Её решили ваши собственные поступки.

— Какие мои поступки? — резко возразила она. — Разве этого я добивалась? Чтобы вернуться назад к мужу?

Капитан Блад устало вздохнул:

— Неужели мы должны начинать всё сначала? Неужели я должен напоминать вам, что вы сами отвергли предложенную вам возможность — сдаться на милость храбрых испанских матросов — и вместо этого возвращаетесь к вашему супругу, пребывающему в приятном заблуждении, что вы были похищены насильно.

— Но ведь вы, убийца, вынудили меня к этому…

— Если бы не я, ваша участь, мадам, была бы ещё плачевней. Много плачевней того, что вы мне описали.

— Плачевней ничего не может быть! Ничего! Ведь этот низкий человек, который завёз меня сюда, в эти варварские места, завёз потому, что бежал от долгов, от позора, потому, что ему уже не было места на родине, этот… Ах, зачем я вам всё это говорю! Вы же не хотите ничего понимать из упрямства, вам бы только осуждать!

— Мадам, я не хочу осуждать вас. Я хочу, чтобы вы осудили себя сами за те бедствия, которые навлекли на Бассетерре. И если вы примете то, что вас ждёт, как искупление за содеянное, это поможет вам обрести душевный покой.

— Душевный покой! О чём вы говорите! — вырвалось у неё со стоном.

Капитан Блад произнёс нравоучительно:

— Искупление очищает совесть. И тогда покой нисходит на душу.

— Я не желаю слушать ваши проповеди! Кто вы такой? Флибустьер, морской разбойник! Как смеете вы проповедовать то, о чём не имеете ни малейшего понятия! Мне нечего искупать. Я никому не причинила зла. Я была доведена до отчаяния жестоким, подлым деспотом, пьяницей, бесчестным игроком, шулером! Да, да, бесчестным! У меня не было другой возможности спастись. Могла ли я знать, что дон Жуан такой человек, каким вы его изображаете? Известно ли мне это даже теперь?

— Вот как? — произнёс Блад. — Разве вы не видели разграбленных домов и пепелищ Бассетерре? Не видели всех этих ужасов, всех страшных бесчинств, творимых там матросами по его повелению? И вы всё ещё сомневаетесь в том, что это за человек? Взирая на весь этот ужас, содеянный ради того, чтобы вы могли упасть в объятия своего возлюбленного, вы ещё осмеливаетесь говорить, что не причинили никому зла? Вот, мадам, что требует искупления! А всё то, что было между вами и вашим мужем или доном Жуаном, ничтожно по сравнению с этим.

Но её ум не мог этого вместить; она отказывалась верить и продолжала негодовать. Капитан Блад перестал её слушать. Он занялся парусом, обрасопил его бейдевинд, дав пинассе резкий крен, и повёл её прямо к гавани.

Часом позже они бросили якорь у мола. Там уже причалил баркас, и английские матросы с фрегата, стоявшего на рейде, сходили на берег.

Мужчины и женщины, чёрные и белые, толпившиеся на пристани, перепуганные, ещё не оправившиеся от страшных потрясений вчерашнего дня, не веря своим глазам, смотрели на мадам де Кулевэн, которую на руках вынес из лодки на берег статный мужчина с суровым лицом, в мятом сером камлотовом костюме, шитом серебром, и чёрном парике, заметно нуждавшемся в завивке.

Кучка людей в изумлении двинулась им навстречу — медленно сначала, затем всё быстрее и быстрее. И вот они уже окружили тайную виновницу всех их бед, приветствуя её, радуясь чудесному её избавлению.

Капитан Блад, молчаливый и угрюмый, стоя в стороне, окинул взглядом разбросанные на большом пространстве дома посёлка, ещё не залечившего свои раны — разбитые окна, двери, висящие на одной петле, тлеющие головни пепелищ на месте, где ещё вчера стояли дома, предметы домашнего обихода, валяющиеся под открытым небом… С невысокой, обсаженной акациями колокольни на площади долетел заунывный похоронный звон. Внутри церковной ограды царило зловещее оживление: негры-могильщики деятельно трудились там, действуя мотыгами и лопатами.

Холодные синие глаза капитана Блада быстро охватили взглядом и это, и многое другое. Затем он довольно решительно вывел свою спутницу из толпы сочувствующих, засыпавших её удивлёнными вопросами и никак не подозревавших, в какой мере она является виновницей их бедствий. Они поднялись по отлогому склону — мадам де Кулевэн указывала Бладу путь. Им повстречалась кучка английских матросов, наполнявших бочонки пресной водой у запруды на ручье. Они прошли мимо церкви и кладбища, где кипела работа, мимо отряда городской милиции, занятого тренировкой; на солдатах были синие мундиры с красным кантом. Полковник де Кулевэн привёз это пополнение из Ле Карм, когда Бассетерре был уже разграблен.

По пути им не раз приходилось останавливаться, так как прохожие снова и снова бросались с удивлёнными восклицаниями к мадам де Кулевэн, вдруг неизвестно откуда появившейся на улице в сопровождении высокого сурового незнакомца. Но вот наконец по широкой пальмовой аллее они прошли через пышно цветущий сад и приблизились к длинному приземистому бревенчатому зданию на каменном фундаменте.

Здесь не было заметно ни малейших повреждений. Испанцы, ворвавшиеся вчера в этот дом (если только они действительно в него врывались), оставили здесь всё в полной сохранности, ограничившись похищением жены губернатора.

Дверь отворил старый негр. При виде своей хозяйки в измятом шёлковом платье, с растрёпанными волосами он завопил истошным голосом. Он и смеялся, и плакал. Он возносил мольбы к господу богу. Он прыгал вокруг неё, точно преданный пёс, и схватив её руку, покрыл её поцелуями.

— Вас здесь, по-видимому, любят, мадам… — сказал капитан Блад, когда они наконец остались вдвоём в столовой.

— А вас это, конечно, удивляет, — промолвила она, и уже знакомая ему язвительная усмешка скривила её полные губы.

Дверь резко распахнулась, и высокий грузный мужчина с крупными, резкими чертами болезненно-жёлтого лица, испещрённого глубокими морщинами, застыл в изумлении на пороге. Его синий с красными выпушками военный мундир топорщился от золотых галунов. Тёмные, налитые кровью глаза удивлённо расширились при виде жены. Смуглое от загара лицо его побледнело.

— Антуанетта! — запинаясь, промолвил он. Нетвёрдой походкой он приблизился к жене и взял её за плечи. — Это и в самом деле ты… Мне, мне сообщили… Да где же ты была целые сутки?

— Тебе же, вероятно, сообщили где. — Голос её звучал устало, безжизненно. — На счастье или на беду, этот господин спас меня и доставил сюда целую и невредимую.

— На счастье или на беду? — повторил её супруг и нахмурился. Губы его скривились. Неприязнь к жене отчётливо читалась в его взгляде. Сняв руки с её плеч, он обернулся к капитану Бладу. — Этот господин? — Глаза его сузились. — Испанец?

Капитан Блад с улыбкой посмотрел на его хмурое лицо.

— Голландец, сэр, — солгал он. Впрочем, дальнейшее его повествование не отклонялось от истины. — По счастливому стечению обстоятельств, я оказался на борту испанского судна «Эстремадура». Меня подобрали в открытом море после кораблекрушения. Получив доступ в капитанскую каюту, где командир корабля держал взаперти вашу супругу, я положил конец его любовным притязаниям. Короче говоря, я убил его. — За этим последовал сжатый рассказ о том, как им удалось бежать с испанского судна.

Полковник де Кулевэн выразил своё удивление божбой и проклятьями. Потом задумался, стараясь получше уяснить себе всё, что ему пришлось услышать, и снова разразился проклятьями. Капитан Блад приходил к заключению, что полковник де Кулевэн — грубая, тупая скотина, и женщина, которая его покидает, достойна снисхождения. Если полковник де Кулевэн испытывал какие-либо нежные чувства к жене или благодарность к тому, кто спас её от позорной участи, он эти чувства держал при себе. Впрочем, он довольно бурно сокрушался по поводу бедствий, постигших город, и капитан Блад уже готов был отдать ему в этом смысле должное, но тут выяснилось, что губернатора беспокоят не столько страдания жителей Бассетерре, сколько те последствия, которые может всё случившееся иметь лично для него, когда французское правительство призовёт его к ответу.

Бледная, измученная мадам де Кулевэн, красота которой несколько пострадала от плачевного состояния её причёски и туалета, прервала жалобы супруга, напомнив ему о том, чего требовала от него простая учтивость.

— Вы ещё не поблагодарили этого господина за столь героически оказанную нам услугу.

Капитан Блад уловил иронию этих слов и понял скрытый в них двойной смысл. На мгновение в его сердце закралось сострадание к этой женщине: он понял, какое отчаяние владело ею, когда она, не задумываясь над судьбой других людей, была готова на всё, лишь бы спастись от этого грубого эгоиста.

Полковник де Кулевэн принёс свои запоздалые извинения, после чего мадам удалилась: она еле держалась на ногах от усталости. Старый негр, стоявший поодаль, бросился к своей госпоже, чтобы предложить ей руку, а появившаяся на пороге встревоженная негритянка поспешила заботливо отвести хозяйку в спальню.

Де Кулевэн проводил жену тяжёлым взглядом. Суховатый голос капитана Блада вывел его из задумчивости:

— Если вы предложите мне завтрак, я буду считать себя полностью вознаграждённым.

— А, будь я проклят! — выбранился губернатор. — Какая рассеянность! Все эти волнения, мосье… Разрушения, произведённые в городе… Похищение моей жены… Это так ужасно! Вы должны меня понять. Всё это выбивает человека из седла. Прошу извинить меня, мосье… К сожалению, я не имею чести знать вашего имени.

— Вандермир. Питер Вандермир к вашим услугам.

— А вы вполне уверены в том, что это ваше имя? — произнёс за его спиной чей-то голос по-французски, но с резким английским акцентом.

Капитан Блад стремительно обернулся. На пороге соседней комнаты, откуда ранее появился полковник де Кулевэн, он увидел не старого ещё человека в красном мундире, шитом серебром. Капитан Блад узнал пухлую румяную физиономию своего старого знакомца капитана Макартни, который командовал гарнизоном на Антигуа, когда несколько месяцев назад Бладу удалось ускользнуть оттуда под самым носом англичан.

Удивление капитана Блада при виде его было мимолётным — он тотчас вспомнил английский фрегат, обогнавший его пинассу, когда они приближались к Бассетерре.

Английский офицер злорадно улыбнулся:

— Доброе утро, капитан Блад. На этот раз у вас нет под рукой ни ваших пиратов, ни кораблей, ни пушек — вам нечем запугать нас.

Столь явная угроза прозвучала в его голосе, столь прозрачен был намёк и столь очевидны намерения, что рука капитана Блада инстинктивно потянулась к левому боку. Англичанин расхохотался.

— У вас нет даже шпаги, капитан Блад.

— По-видимому, её отсутствие и окрылило вас настолько, что ваша наглость одержала победу над вашей трусостью.

Тут вмешался полковник:

— Капитан Блад, говорите вы? Капитан Блад! Но не тот же флибустьер? Не…

— Вот именно: флибустьер, пират, бунтовщик и беглый каторжник, за голову которого английское правительство положило награду в тысячу фунтов стерлингов.

— В тысячу фунтов! — Де Кулевэн с шумом втянул в себя воздух. Взгляд его тёмных, с красноватыми белками глаз вонзился в спасителя его супруги. — Что такое, что такое? Это правда, сэр?

Капитан Блад пожал плечами.

— Разумеется, это правда. Как вы полагаете, разве кто-нибудь другой мог бы проделать то, что, как я вам уже докладывал, было проделано сегодня ночью.

Полковник де Кулевэн продолжал глядеть на него с возрастающим изумлением.

— И вам удалось выдать себя за голландца на этом испанском корабле?

— Да. И этого тоже никто другой, кроме капитана Блада, не сумел бы проделать.

— Боже милостивый! — воскликнул де Кулевэн.

— Надеюсь, вы, невзирая на это, всё же угостите меня завтраком, дорогой полковник?

— На борту «Ройял Дачес», — со зловещей шутливостью произнёс Макартни, — вы получите тот завтрак, какой вам положено.

— Премного обязан. Но я ещё раньше имел удовольствие воспользоваться гостеприимством полковника де Кулевэна, после того как оказал небольшую услугу его супруге.

Майор Макартни — он получил повышение после своей последней встречи с капитаном Бладом — улыбнулся.

— Что ж, я могу и подождать, пока вы разговеетесь.

— А чего именно намерены вы ждать? — спросил полковник де Кулевэн.

— Возможности исполнить свой долг, который повелевает мне арестовать этого проклятого пирата и отправить его на виселицу.

Полковник де Кулевэн, казалось, был поражён.

— Арестовать его? Вы изволите шутить, я полагаю. Вы находитесь здесь на французской земле, сэр. Ваши полномочия не распространяются на французские владения.

— Возможно, что и нет. Однако между Францией и Англией существует соглашение, по которому обе стороны обязуются незамедлительно выдавать любого преступника, бежавшего с каторги. И посему, мосье, вы никак не можете отказаться выдать мне капитана Блада.

— Выдать его вам? Выдать вам моего гостя? Человека, столь благородно оказавшего мне услугу, которая и привела его под мой кров? Нет, сэр, нет… Об этом не может быть и речи! — Так говорил полковник, демонстрируя перед капитаном Бладом некоторые остатки порядочности.

Но Макартни оставался серьёзен и невозмутим.

— Я понимаю вашу щепетильность. И уважаю её. Но долг есть долг.

— А я плевать хотел на ваш долг, сэр.

Майор заговорил более сухо:

— Полковник де Кулевэн, разрешите напомнить вам, что я располагаю кое-какими средствами, чтобы подкрепить моё требование, и мой долг заставит меня прибегнуть к ним.

— Что такое? — Полковник де Кулевэн был ошеломлён. — Вы угрожаете мне применением оружия здесь, на французской территории?

— Если вы будете упорствовать в вашем неуместном донкихотстве, у меня не останется другого выбора, как высадить здесь своих солдат.

— Позвольте… Гром и молния! Это же равносильно открытию военных действий! Это может привести к войне между нашими державами!

Но Макартни отрицательно покачал своей круглой головой.

— Это, несомненно, приведёт только к тому, что полковник де Кулевэн будет отозван со своего поста, ибо на него падёт ответственность за этот вынужденный акт. Мне кажется, — добавил майор с язвительной улыбкой, что после вчерашних событий ваше положение и без того стало довольно шатким, мой дорогой полковник.

Де Кулевэн был уже весь в поту. Он тяжело опустился на стул, вытащил носовой платок и утёр лоб. В полном расстройстве он обратился к капитану Бладу:

— Будь я проклят! Что же мне делать?

— Боюсь, — сказал капитан Блад, — что доводы майора безупречны. — Он откровенно подавил зевок. — Прошу прощения. Мне не пришлось поспать сегодня ночью, я ведь провёл её в открытом море. — С этими словами он тоже уселся на стул. — Не расстраивайтесь, мой дорогой полковник. Судьба частенько наказывает тех, кто пытается взять на себя роль провидения.

— Но что же мне делать, сэр, что же мне делать?

У капитана Блада был очень сонный вид, казалось, он вот-вот задремлет, но мозг его работал с лихорадочной быстротой. Он уже давно убедился в том, что почти все офицеры колониальной службы делятся на две категории: одни, подобно де Кулевэну, попали сюда, промотав на родине всё своё состояние, другие, будучи младшими сыновьями в майоратствах, вовсе этого состояния не имели. И капитан Блад решил, как он объяснял это впоследствии, забросить лот, дабы промерить глубину незаинтересованности Макартни и бескорыстность его намерений.

— Вам, разумеется, придётся выдать меня ему, мой дорогой полковник. В награду вы получите от английского правительства тысячу фунтов стерлингов — сорок тысяч реалов.

Оба офицера привскочили от неожиданности, и у обоих почти одновременно вырвалось недоуменное восклицание.

Капитан Блад пояснил:

— Так оно получается по условиям соглашения, на соблюдении которого настаивает майор Макартни. Награда за поимку любого беглого преступника вручается тому, кто передаёт этого преступника в руки властей. Здесь, на французской территории, таким лицом являетесь вы, мой дорогой полковник. Майор же Макартни в этом случае всего лишь представитель власти, сиречь английского правительства, которому вы меня передадите.

Лицо англичанина вытянулось, оно даже слегка побледнело; рот у него приоткрылся, дыхание участилось. Капитан Блад не напрасно закинул свой лот. Это дало ему возможность прощупать душу Макартни до самого дна, и тот стоял теперь перед ним онемевший, обескураженный: тысяча фунтов стерлингов, которую он уже считал своей, внезапно уплыла у него из рук, но приличие не позволяло ему протестовать.

Однако разъяснение, данное капитаном Бладом, имело и другие последствия. Полковник де Кулевэн тоже был сильно поражён. Перспектива получить столь круглую сумму странным образом повлияла на него, почти так же, как на майора Макартни — её воображаемая утрата. И это создавало совершенно непредвиденные осложнения для наблюдавшего за ними капитана Блада. Впрочем, он тут же вспомнил слова мадам де Кулевэн, утверждавшей, что её муж — азартный игрок, преследуемый кредиторами. Теперь в нём пробудился интерес; он старался представить себе, что должно будет произойти, когда придут в столкновение эти развязанные им злые силы, а в душе его уже затеплилась надежда, что именно тут и откроется ему путь к спасению, как уже случилось однажды в сходной ситуации.

— Что же я могу ещё прибавить, мой дорогой полковник? — лениво процедил он сквозь зубы. — Обстоятельства оказались сильнее меня. Я понимаю, что проиграл, а раз так, значит, надо платить. — Он снова зевнул. — А пока что я был бы вам очень признателен, если бы вы дали мне возможность немного поесть и отдохнуть. Может быть, майор Макартни предоставит мне отсрочку до вечера? А тогда пусть приходит со своими солдатами и забирает меня.

Макартни отвернулся и нервно зашагал по комнате, поглядывая в раскрытое окно. Всё его самодовольство и уверенность в себе как рукой сняло. Плечи его поникли, и даже колени согнулись.

— Ладно, — сказал он угрюмо и, оборвав своё бессмысленное топтание, повернулся к двери. — Я вернусь за вами в шесть часов… — На пороге он приостановился. — Вы не выкинете со мной какой-нибудь подлой штуки, капитан Блад?

— Какую же штуку могу я выкинуть? — Капитан Блад меланхолично улыбнулся. — У меня нет под рукой ни моих пиратов, ни корабля, ни пушек. Нет даже шпаги, как вы изволили заметить, майор. А единственная штука, которую я мог бы ещё выкинуть… — Он умолк, потом внезапно заговорил совсем другим, деловым тоном: — Впрочем, майор Макартни, поскольку вы не можете заработать тысячи фунтов, захватив меня, вы, вероятно, не будете настолько глупы, чтобы отказаться от тысячи фунтов, которую можете получить, отпустив меня? Забыв, что вы вообще меня видели.

Макартни побагровел.

— Что вы имеете в виду, чёрт побери?

— Не лезьте в бутылку, майор. Обдумайте всё хорошенько, у вас есть время до вечера. Тысяча фунтов стерлингов — это куча денег. Вы на своей службе у короля Якова не заработаете такой суммы в один день и даже в один год. И вы уже отлично понимаете теперь, что, схватив меня, вы тоже ничего на этом не заработаете.

Макартни закусил губу и испытующе покосился на полковника де Кулевэна.

— Это… это просто неслыханно! — возопил он. — Вы, что ж, думаете, что меня можно подкупить! Нет, это поистине неслыханно! Если об этом станет известно…

Капитан Блад хмыкнул.

— Вот что вас беспокоит? А откуда же это станет известно? Полковник де Кулевэн обязан мне, по меньшей мере, молчанием.

Это вывело полковника де Кулевэна из задумчивости:

— О, разумеется, по меньшей мере, по меньшей мере, сэр. Можете быть совершенно спокойны на этот счёт.

Макартни переводил взгляд с одного лица на другое. Соблазн был явно слишком велик. Он хрипло выругался.

— Я возвращусь в шесть часов, — резко сказал он.

— Со стражей, майор? Или один? — задал коварный вопрос капитан Блад.

— Это… там видно будет.

Майор вышел, и они услышали за дверью его тяжёлые шаги. Капитан Блад подмигнул полковнику и встал:

— Спорю на тысячу фунтов, что он вернётся без стражи.

— Не могу принять вашего пари, ибо я сам того же мнения.

— Вот это очень прискорбно, потому что мне понадобятся деньги, а я не вижу другой возможности их добыть. Может быть, он согласится взять с меня расписку?

— Пусть этот вопрос вас не беспокоит.

Капитан Блад внимательно вгляделся в грубую, хитрую физиономию полковника. Полковник улыбнулся подчёркнуто сердечно. И всё же эта улыбка не располагала к себе.

А улыбка всё ширилась, она так и сверкала дружелюбием.

— Вы можете поесть и отдохнуть со спокойной душой, сэр. Я улажу это дело с майором Макартни, когда он вернётся.

— Как можете вы его уладить? Вы внесёте за меня эти деньги?

— Я обязан вам значительно большим, мой дорогой капитан.

Капитан Блад окинул полковника быстрым испытующим взглядом, потом поклонился и в самых высокопарных словах выразил свою благодарность. Подобное великодушие было просто невероятным. А в устах проигравшегося в пух и прах, преследуемого кредиторами игрока оно казалось тем более неправдоподобным; если бы кто-нибудь и мог попасться на эту удочку, то уж никак не умудрённый жизненным опытом капитан Блад.

Подкрепив свои силы едой, Блад, несмотря на усталость, долго лежал без сна на мягкой постели под пологом, которую приготовил ему негр Абрахам в просторной светлой комнате на втором этаже. Лежал и перебирал в памяти все события этого дня. Ему припомнилась внезапная, едва уловимая перемена, произошедшая в поведении де Кулевэна при сообщении о том, что ему должна достаться награда; припомнилась и слащавая улыбка, игравшая на его губах, когда он вдруг пообещал уладить дело с майором Макартни. Нет, полковник де Кулевэн отнюдь не из тех, кому можно доверять, или же капитан Блад совсем не знает людей. Блад понимал, что его персона представляет довольно солидную ценность, за которую многие готовы будут драться. Английское правительство высоко оценило его голову. Но было также общеизвестно, что испанцы, не ведавшие от него пощады, заплатят в три и даже в четыре раза больше, лишь бы заполучить его живым, чтобы затем иметь удовольствие зажарить его на костре во славу божию. Быть может, этот низкий человек де Кулевэн внезапно сообразил, что судьба, забросив на этот остров избавителя его жены, даёт ему тем самым возможность исправить свои пошатнувшиеся дела? Если хотя бы половина тех жалоб, что изливались из груди мадам де Кулевэн во время ночного путешествия в пинассе по морю, соответствовала действительности, не было ни малейшего основания предполагать, что какие-либо соображения щепетильности или чести могут остановить полковника де Кулевэна.

И чем глубже вдумывался капитан Блад в своё положение, тем сильнее росла его тревога. Он чувствовал себя в ловушке. И уже начал даже подумывать, не подняться ли ему сейчас с постели и, невзирая на огромную усталость, не попробовать ли пробраться к пристани, разыскать свою пинассу, уже сослужившую ему однажды хорошую службу, и отдаться на милость океана? Но куда можно доплыть в этой утлой посудине? Только до близлежащих островов, а это всё были либо английские, либо французские владения. На английской земле его ждали арест и виселица, да и французская, видимо, не сулила ему добра, если здесь, на этом острове, правитель которого был столь многим ему обязан, его подстерегала гибель. Единственное, что могло бы его спасти, — это деньги. Тогда, если в открытом море его подберёт какое-либо судно, он, располагая достаточной суммой, может рассчитывать на то, что шкипер, без лишних расспросов, согласится высадить его на Тортуге. Но денег у него не было. И, кроме крупной жемчужины, украшавшей его левое ухо и стоившей примерно четыре тысячи реалов, не было и никаких ценностей.

Он готов был проклинать этот злосчастный поход на пирогах, этот набег на ловцов жемчуга, который, окончившись столь плачевно, разлучил его с кораблём и заставил носиться на каком-то обломке по воле волн. Однако, поскольку проклятия по адресу былых бед, ни в коей мере не помогают предотвратить беды грядущие, капитан Блад решил, что, как говорится, утро вечера мудренее, а посему прежде всего необходимо восстановить свои силы сном.

Он положил себе проснуться в шесть часов, так как к этому времени должен был возвратиться майор Макартни, и благодаря многолетней тренировке, проснулся, как всегда, минута в минуту. Положение солнца на небе с достаточной точностью оповестило его о том, который час. Он соскочил с постели, разыскал свои башмаки, тщательно начищенные Абрахамом, кафтан, также приведённый им в порядок, и, наконец, парик, который этот добрый негр не преминул причесать. И едва успел он облачиться во все вышепоименованные предметы, как в раскрытое окно до него долетел звук голосов. Сперва послышался голос Макартни, а затем — полковника Кулевэна, сердечно приветствовавшего майора:

— Прошу вас, сэр, входите, входите.

«Я проснулся как раз вовремя», — подумал Блад и решил, что это хорошее предзнаменование. Он начал осторожно, крадучись, спускаться вниз. Ни на лестнице, ни в коридоре никого не было. Перед дверью, ведущей в столовую, он остановился и прислушался. Оттуда доносились приглушённые голоса. Но собеседники находились где-то слишком далеко — по-видимому, в следующей комнате. Капитан Блад бесшумно приотворил дверь и шагнул через порог. В столовой, как он и предполагал, тоже никого не было. Дверь в соседнюю комнату была прикрыта неплотно, и оттуда доносился смех майора. Затем Блад услышал голос полковника:

— Будьте покойны. Он у меня в руках. Испания, как вы сами сказали, заплатит за него втрое, а может, и вчетверо больше. Значит, он будет рад дать за себя хороший выкуп, ну, скажем… раз в пять больше суммы, назначенной англичанами. — Полковник довольно хмыкнул и прибавил: — У меня есть преимущества перед вами, майор: я могу требовать с него выкуп, а вам, английскому офицеру, это никак невозможно. Так что, если всё это прикинуть и учесть, то вы, поразмыслив хорошенько, должны быть довольны, что и вам перепадёт тысчонка фунтов.

— Силы небесные! — в праведном гневе, порождённом чёрной завистью, возопил Макартни. — Вот как, значит, вы платите долги! Вот как хотите вы отблагодарить человека, который спас жизнь вашей супруге! Ну, чёрт побери, я счастлив, что вы мне ничем не обязаны.

— Может быть, мы не будем отвлекаться от дела? — угрюмо произнёс полковник.

— Охотно, охотно. Платите деньги — и я избавлю вас от своего присутствия.

Послышался звон металла, он повторился дважды, словно кто-то положил на стол один за другим два мешочка с золотом.

— Золото в рулонах, по двадцать двойных луидоров в каждом. Хотите пересчитать?

Последовало довольно продолжительное и невнятное бормотание. Потом снова раздался голос полковника:

— Теперь подпишите эту расписку, и дело с концом.

— Какую расписку?

— Сейчас я вам прочту: «Сим свидетельствую и подписью своей удостоверяю, что мною получена от полковника Жерома де Кулевэна денежная сумма в размере тысячи фунтов в виде компенсации за данное мною согласие воздерживаться от каких бы то ни было враждебных действий по отношению к капитану Бладу как в настоящий момент, так и впредь, до тех пор, пока он остаётся гостем полковника де Кулевэна на острове Мари-Галант или где-либо ещё. Подписано 10 июля 1699 г. собственноручно».

Голос полковника ещё не успел замереть, как Макартни взорвался:

— Сто чертей и ведьм, полковник! Вы что — рехнулись или принимаете меня за сумасшедшего?

— А что вам не нравится? Разве я не вполне точно изложил суть дела?

Макартни в бешенстве ударил по столу кулаком.

— Да вы же надеваете мне петлю на шею!

— Только в том случае, если вы захотите меня надуть. А иначе какая у меня гарантия, что вы, взяв деньги, не пойдёте на попятную.

— Я даю вам слово, — высокомерно заявил вспыльчивый Макартни. — Моего слова должно быть для вас достаточно.

— Ах, вот оно что! Ваше слово! — Француз явно издевался над ним. — Ну нет. Вашего слова никак не достаточно.

— Вы оскорбляете меня!

— Полно! Давайте рассуждать по-деловому, майор. Сами-то вы стали бы заключать на слово сделку с человеком, роль которого в этой сделке бесчестна?

— Что значит бесчестна, мосье? Что, чёрт побери, имеете вы в виду?

— Вы же соглашаетесь нарушить свой долг и берёте за это взятку. Разве это не называется бесчестным поступком?

— Силы небесные! Любопытно услышать это из ваших уст, учитывая ваши собственные намерения!

— Вы сами на это напросились. К тому же я ведь не разыгрывал из себя оскорблённой невинности. Я был даже излишне откровенен с вами, вплоть до того, что мог показаться вам жуликом. Но у меня-то ведь нет нужды нарушать закон, как приходится вам, майор.

За этими словами, сказанными примирительным тоном, последовало молчание.

Затем Макартни произнёс:

— Тем не менее я эту бумагу не подпишу.

— Вы её подпишете и приложите к ней печать или я не выплачу вам денег. Чего вы опасаетесь, майор? Даю вам слово…

— Вы даёте мне слово! Чума и мор! Чем ваше слово надёжнее моего?

— Обстоятельства делают его надёжнее. У меня не может возникнуть искушения его нарушить, как у вас. Я на этом ровно ничего не выгадаю.

Капитану Бладу было уже совершенно ясно, что раз майор Макартни до сих пор не влепил французу пощёчины за все полученные от него оскорбления, значит, он кончит тем, что подпишет бумагу. Только совершенно отчаянная нужда в деньгах могла довести англичанина до столь унизительного положения. Поэтому Блад ничуть не был удивлён, услыхав ворчливый ответ Макартни:

— Давайте сюда перо. Покончим с этим.

Снова на некоторое время наступила тишина. Потом раздался голос полковника:

— Теперь приложите печать. Вашего перстня будет достаточно.

Капитан Блад не стал ожидать, как развернутся дальше события. Высокие узкие окна, выходившие в сад, были распахнуты. За окнами быстро надвигались сумерки. Капитан Блад бесшумно перешагнул через подоконник и исчез среди пышно разросшихся кустов. Гибкие лианы, словно змеи, обвивали стволы деревьев. Капитан Блад вынул нож и срезал одну тонкую плеть у самого корня.

Но вот на тенистой пальмовой аллее, где уже совсем сгустился мрак, появился капитан Макартни с увесистыми кожаными мешочками в каждой руке; тихонько напевая что-то себе под нос, он сделал несколько шагов, споткнулся на какую-то, как показалось ему, верёвку, протянутую поперёк аллеи, и, громко выругавшись, растянулся на земле плашмя.

Оглушённый падением, он ещё не успел прийти в себя, как на спину ему навалилась какая-то тяжесть, и чей-то приятный, мягкий голос прошептал у него над ухом по-английски, но с заметным ирландским акцентом:

— У меня нет здесь моих пиратов, майор, нет корабля, нет пушек и, как вы изволили заметить, нет даже шпаги. Но руки у меня есть и голова тоже, и этого вполне достаточно, чтобы справиться с таким презренным негодяем, как вы.

— Вас вздёрнут за это на виселицу, капитан Блад, богом клянусь! — прорычал полузадушенный Макартни.

Он яростно извивался, пытаясь вырваться из сжимавших его тисков. В этом положении шпага не могла сослужить ему службы, и он старался добраться до кармана, где лежал пистолет, но тем самым только выдал свои намерения капитану Бладу, который тотчас и завладел его пистолетом.

— Лежите тихо, — сказал капитан Блад, — или я продырявлю вам череп.

— Подлый Иуда! Вор! Пират! Так-то ты держишь своё слово?

— Я тебе не давал никакого слова, грязный мошенник. Ты заключил сделку с этим французом, а не со мной. Он подкупил тебя, чтобы ты изменил своему долгу. Я в этой сделке не участвовал.

— Ты лжёшь, пёс! Вы оба отпетые негодяи, клянусь преисподней, и работаете на пару.

— Вот это уже незаслуженное оскорбление, и крайне нелепое притом, сказал капитан Блад.

Макартни снова разразился бранью.

— Вы слишком много говорите, — сказал капитан Блад и с большим знанием дела легонько стукнул его два раза рукояткой пистолета по голове.

Майор обмяк, голова его свесилась набок; казалось, он внезапно задремал.

Капитан Блад поднялся на ноги и вгляделся в окружающий его мрак. Вокруг всё было тихо. Он нагнулся, подобрал кожаные мешочки, обронённые Макартни во время падения, связал их вместе своим шарфом и повесил себе на шею. Затем приподнял бесчувственного майора, взвалил его на спину и, слегка пошатываясь под этой двойной ношей, зашагал по аллее и вышел за ворота.

Ночь была тёплая, душная. Макартни весил немало. Капитан Блад изрядно вспотел. Но он продолжал упорно шагать вперёд и поравнялся с кладбищенской оградой как раз в ту минуту, когда начала всходить луна. Взгромоздив свою ношу на стену, он перебросил её за ограду, а потом перелез сам. Под прикрытием ограды он при свете луны проворно связал майору руки и ноги его собственным кушаком. Вместо кляпа он использовал несколько локонов его же парика и закрепил этот неаппетитный кляп шарфом майора, позаботившись оставить свободными ноздри.

Он уже заканчивал эту операцию, когда Макартни открыл глаза и свирепо уставился на него.

— Да, да, это я — ваш старый друг, капитан Блад. Я стараюсь устроить вас поудобнее на ночь. Утром, когда вас здесь обнаружат, вы будете иметь возможность преподнести вашим освободителям любую ложь, которая спасёт вас от необходимости объяснить то, что ничем объяснить невозможно. Доброй ночи и приятных сновидений, дорогой майор.

Он перепрыгнул через ограду и быстро зашагал по дороге к морю.

На пристани бездельничали английские моряки с «Ройял Дачес», доставившие майора в шлюпке на берег и дожидавшиеся теперь его возвращения. Несколько местных жителей помогали разгружать рыбачий баркас, вернувшийся с уловом. Никто не обратил ни малейшего внимания на капитана Блада, который направился к концу мола, где он утром пришвартовал свою пинассу. В ларе, куда он опустил мешочки с золотом, ещё оставалось немного пищи, захваченной им прошлой ночью с «Эстремадуры». Пополнять этот запас он не рискнул. Только наполнил два небольших бочонка водой из колодца.

Затем он прыгнул в пинассу, отшвартовался и сел на вёсла. Ему предстояло провести ещё одну ночь в открытом море. Впрочем, как и в прошлую ночь, на море был штиль, а налетавший порой лёгкий бриз благоприятствовал его пути на Гваделупу, которую он избрал своей целью.

Выйдя из бухты, он поставил парус и взял курс на север вдоль берега, где невысокие утёсы отбрасывали иссиня-чёрные тени на серебрившуюся под луной морскую зыбь. Пинасса мягко рассекала это жидкое мерцающее серебро, и вскоре остров остался позади. Впереди было открытое море и десятимильный переход.

Неподалёку от Гранд-Терр, самого восточного из двух главных островов Гваделупы, капитан Блад решил переждать до рассвета. Когда занялась заря и ветер посвежел, он миновал Сент-Энн, где не встретил ни одного судна, обогнул остров, поплыл на северо-восток и часа через два приблизился к Порт дю Меуль.

В гавани стояло с полдюжины кораблей, и капитан Блад долго и внимательно к ним приглядывался, пока его внимание не привлекла к себе чёрная бригантина, пузатая, как фламандский олдермен, что наглядно выдавало её национальность. Капитан Блад подогнал пинассу к борту бригантины и уверенно поднялся на палубу.

— Мне нужно как можно быстрее добраться до Северного побережья Французской Эспаньолы, — обратился он к суровому шкиперу. — Я хорошо заплачу вам, если вы доставите меня туда.

Голландец окинул его не слишком приветливым взглядом.

— Если вы так спешите, поищите себе другой корабль. Я иду в Кюрасао.

— Я ведь сказал, что хорошо вам заплачу. Сорок тысяч реалов должны компенсировать вам эту задержку.

— Сорок тысяч? — Голландец поглядел на него с удивлением. Эта сумма превышала всё, что он надеялся заработать за целый рейс. — Кто вы такой, сэр?

— Какое это имеет значение? Я тот, кто готов заплатить сорок тысяч.

Шкипер бригантины покосился на него, прищурив свои маленькие голубые глазки.

— Платить будете вперёд?

— Половину вперёд. Остальное я должен получить там, куда направляюсь. Но вы можете задержать меня на борту до тех пор, пока я не выплачу вам всех денег.

Боясь, как бы голландец его не надул, Блад решил не говорить ему, что у него все деньги при себе.

— Ну что ж, сегодня ночью можно и отвалить, — с расстановкой произнёс шкипер.

Блад тотчас вручил ему один из своих мешочков. Второй он спрятал на дне бочки с водой в ларе пинассы, и там он и пролежал до тех пор, пока четырьмя днями позже бригантина не вошла в пролив между Эспаньолойи Тортугой.

Тут капитан Блад заявил, что теперь он намерен сойти на берег, уплатил шкиперу бригантины остальные деньги и спустился в свою пинассу. Когда шкипер увидел, что пинасса взяла курс не на Эспаньолу, а на север, в сторону Тортуги, этого оплота пиратства, подозрения, шевельнувшиеся в его душе, полностью подтвердились. Впрочем, с виду он остался всё так же невозмутим. Он был единственным, кто, кроме самого Блада, оказался не внакладе в результате сделки, заключённой на острове Мари-Галант.

Так капитан Блад возвратился наконец на Тортугу, к своему пиратскому воинству, которое уже оплакивало его гибель.

А месяцем позже вместе со всей флотилией, состоявшей из пяти больших кораблей, он снова направился в Бассетерре, чтобы повидаться с полковником де Кулевэном, с которым, как он полагал, у него были кое-какие счёты.

Его появление в гавани во главе такой мощной флотилии взволновало не только население, но и гарнизон. Однако он явился слишком поздно. Полковника де Кулевэна его визит уже не мог взволновать, ибо полковник был посажен под арест и отправлен во Францию.

Эти сведения капитан Блад получил от нового военного коменданта острова Мари-Галант, полковника Сансэра, который принял капитана Блада со всеми почестями, подобающими флибустьеру, поставившему на рейде пять хорошо вооружённых кораблей.

Капитан Блад разочарованно вздохнул, услыхав эту новость.

— Как жаль! А мне надо было сказать ему несколько слов. Уплатить небольшой должок.

— Небольшой должок в сорок тысяч реалов, как я догадываюсь, — сказал француз.

— О, вы неплохо осведомлены, чёрт побери!

— Когда главнокомандующий французскими вооружёнными силами в Америке прибыл сюда, чтобы выяснить обстоятельства нападения испанцев на Мари-Галант, он обнаружил, что полковник де Кулевэн ограбил французскую колониальную казну на эту сумму. Доказательством послужила расписка, найденная в делах мосье де Кулевэна.

— Так вот где он взял эти деньги!

— Да, как видите. — Лицо коменданта было серьёзно. — Грабёж — тяжкое преступление и позорное деяние, капитан Блад.

— Мне это известно. Я немало занимался этим и сам.

— И, конечно, нет никакого сомнения, что его вздёрнут на виселицу, этого беднягу мосье де Кулевэна.

Капитан Блад кивнул.

— Ни малейшего сомнения, разумеется. Но мы побережём наши слёзы, дорогой полковник, чтобы пролить их над чьим-либо более достойным прахом.

Глава 10

РИФ ГАЛЛОУЭЯ
Теперь уже не представляется возможным установить, получил ли Риф Галлоуэя своё наименование после тех событий, о которых я сейчас поведу своё повествование, или оно бытовало и раньше среди мореплавателей. Джереми Питт в своём судовом журнале не обмолвился об этом ни словом, и местонахождение столь миниатюрного островка трудно теперь определить с абсолютной точностью. Однако нам достоверно известно — сведения эти мы почерпнули всё из того же судового журнала, который Питт вёл на борту «Арабеллы», — что остров этот принадлежит к архипелагу Альбукерке и расположен между двенадцатью градусами северной широты и восьмьюдесятью пятью западной долготы, примерно в шестидесяти милях к северо-востоку от Порто-Белло.

Это всего-навсего скалистый риф, посещаемый только морскими птицами да черепахами, которые откладывают свои яйца в золотистом песке окаймлённой скалами лагуны на восточной стороне островка. Песчаный берег здесь, круто обрываясь, уходит под воду на глубину шестидесяти сажен, и проникнуть в лагуну, окружённую амфитеатром отвесных скал, можно лишь через узкий, похожий на ущелье пролив шириной не более двадцати ярдов.

В эту безлюдную, уединённую гавань и зашёл капитан Истерлинг одним апрельским днём в году 1688 на своём тридцатипушечном фрегате «Авенджер» в сопровождении ещё двух кораблей, составлявших его флотилию: двадцатишестипушечного фрегата «Гермес» под командованием Роджера Галлоуэя и двадцатипушечной бригантины «Велиэнт» под командованием Кросби Пайка, плававшего прежде под началом капитана Блада и начинавшего уже понимать, какую он совершил ошибку, уйдя от него к другому капитану.

Читатель, разумеется, не забыл мошенника Истерлинга, который пытался однажды померяться силами с Питером Бладом, когда тот ещё не вступил на путь пиратства, не забыл и то, к каким плачевным для мистера Истерлинга последствиям это привело: корабль его был пущен ко дну, а сам он высажен на берег.

Однако с терпением и упорством, столь же присущим дурным людям, сколь и порядочным, Истерлинг мало-помалу завоевал себе прежнее положение и снова появился на просторах Карибского моря, и даже во главе более мощной, чем прежде, флотилии.

По словам Питера Блада, это был обыкновенный морской разбойник, кровожадный и беспощадный, лишённый даже той крупицы элементарной честности, какой не обделены и воры. Его приспешники-матросы являли собой разнузданную толпу головорезов различных национальностей, не признающих никакой дисциплины и никаких законов, кроме одного-единственного — закона справедливого дележа добычи. Грабили они без разбора всех. Они нападали на английские и голландские торговые суда совершенно так же, как на испанские галионы, действуя во всех случаях с одинаковой жестокостью.

И всё же, несмотря на дурную славу, которой он пользовался даже среди пиратов, Истерлингу как-то удалось залучить к себе одного из капитанов Питера Блада — отважного и решительного Кросби Пайка с его двадцатипушечной бригантиной и отлично вымуштрованной командой в сто тридцать матросов. Приманкой послужила всё та же старая легенда о сокровище Моргана, которую Истерлинг пустил уже однажды в ход, безуспешно пытаясь заманить в ловушку капитана Блада.

И вот он снова повторил свой обветшалый рассказ о сокровище Моргана, зарытом где-то на Панамском перешейке, на берегу реки Чагрес, в местечке, известным только одному ему, Истерлингу, да ещё покойному Моргану.

В своё время Питер Блад отнёсся к этой истории с ироническим презрением, однако Пайк всё же попался на удочку, несмотря на то что Питер Блад откровенно выражал сомнение в существовании этого клада и предостерегал Пайка от содружества с таким отчаянным негодяем, как Истерлинг.

Питер Блад искренне жалел доверчивого Пайка и не затаил на него злобы; скорее он даже сокрушался о своём бывшем товарище, боясь, что тому придётся испытать тяжёлые последствия своего отступничества.

Сам Питер Блад в это время обдумывал поход на Дарьен, но решил благоразумия ради отложить его на некоторое время, так как появление Истерлинга на перешейке могло насторожить испанцев, и потому пять больших кораблей Блада пока что бороздили море без определённой цели. Так обстояло дело в начале апреля 1688 года, когда было наконец принято решение своей флотилии собраться к концу мая у островов Москито, чтобы заново обсудить поход на Дарьен.

«Арабелла», идя к югу через Наветренный пролив, свернула затем к востоку вдоль южного побережья Эспаньолы и примерно в двадцати милях от мыса Тибурон наткнулась на потерпевшее кораблекрушение английское торговое судно. Море было спокойно, и благодаря этому команде, перетащившей все пушки и прочие тяжести на левый борт, чтобы волны не могли захлестнуть зияющие пробоины в правом борту, ещё удавалось кое-как держать судно на плаву. Расщеплённая грот-мачта и поломанные, снесённые реи достаточно красноречиво говорили о том, какого рода бедствие здесь произошло, и Блад решил, что это работа испанцев. Однако, поспешив на помощь тонущему судну, он узнал, что оно накануне подверглось нападению капитана Истерлинга, который, ограбив судно, перерезал больше половины команды и жестоко расправился с капитаном за то, что тот не сдался ему по первому требованию.

«Арабелла» взяла судно на буксир и дотянула его до Порт-Рояла, где и оставила милях в десяти от берега, не решаясь подойти ближе, дабы не привлечь к себе внимания ямайской эскадры. Отсюда пострадавшее судно уже могло собственными силами дотянуть до гавани.

После этого, однако, «Арабелла» — не повернула снова к востоку, а продолжала идти на юг, к Мэйну. Вот что сказал Питер Блад своему шкиперу Джереми Питту о причинах, побудивших его изменить курс:

— Надо поглядеть, чем там занимается этот негодяй Истерлинг. Да, Джерри, да… А может, и не только поглядеть.

И они поплыли на юг, ибо в этом направлении скрылся Истерлинг. Его россказням о сокровище Моргана Блад, как мы знаем, не придавал веры. Он считал, что всё это басни с целью одурачить таких доверчивых малых, как Пайк, и заманить их в свою шайку. На сей раз, однако, он ошибся, как это вскоре и выяснилось.

Пройдя вдоль островов Москито, Блад нашёл уютную и спокойную стоянку для своего корабля в маленькой бухточке одного из бесчисленных островков в лагуне Чирикуи. В этой бухточке, хорошо укрытой от глаз, он и решил бросить на некоторое время якорь и с помощью дружественных индейцев с Москито, служивших ему разведчиками, понаблюдать за действиями Истерлинга, расположившегося отсюда милях в двадцати. Индейцы сообщили ему, что Истерлинг стал на якорь к западу от устья реки Чагрес, высадил на берег триста пятьдесят своих матросов и направился с ними в глубь перешейка. Зная примерно численность всех команд Истерлинга, Блад прикинул, что для охраны кораблей оставлено не больше сотни матросов.

Тем временем капитан Блад решил немного отдохнуть. Растянувшись на камышовой кушетке, поставленной на корме под сооружённым на скорую руку балдахином (ибо зной становился нестерпим), он погружался в чтение стихов Горация или прозы Светония[87], находя в них достаточно увлекательную пищу для своей фантазии. Когда же у него возникало желание поупражнять помимо мозга ещё и мышцы, он плавал в прозрачной, изумрудно-зелёной воде лагуны или, выбравшись на окаймлённый пальмами песчаный берег этого необитаемого островка, помогал своим матросам ловить черепах и валить деревья для костров, на которых они жарили сочное черепашье мясо.

Порой от его индейских лазутчиков к нему поступали новые вести: у Истерлинга произошла схватка с отрядом испанцев, до которых, по-видимому, дошли слухи о высадке пиратов. Затем Бладу сообщили, что Истерлинг повернул и возвращается обратно на берег. Дня через два поступило известие о новой стычке между Истерлингом и испанцами, во время которой пираты понесли большой урон, хотя им и удалось отбить нападение. Наконец пришла весть о третьем сражении; на этот раз — от одного из непосредственных участников его, и притом с некоторыми, очень ценными для капитана Блада подробностями.

Это известие принёс матрос из команды Пайка — старый морской волк, по имени Кэнли, бывший лесоруб, ещё в молодости бросивший своё ремесло и ушедший в море. Во время сражения пуля раздробила ему бедро, и Истерлинг, отходя к берегу, оставил его, раненого, на верную смерть. Испанцы его не заметили, и ему удалось уползти в кусты, где его и подобрали наблюдавшие за исходом схватки индейцы. Они оказали раненому помощь и очень заботливо ухаживали за ним, стараясь сохранить ему жизнь, чтобы он мог рассказать всё, что ему известно, капитану Бладу. На своём ломаном испанском языке они убеждали его, что ему не следует ничего бояться, так как они доставят его к Дону Педро Сангре.

Индейцы осторожно подняли раненого на борт «Арабеллы», где Питер Блад применил всё своё искусство хирурга, чтобы обработать страшную гноящуюся рану. После этого в офицерской каюте, превращённой на время в лазарет, Кэнли с горечью поведал Бладу о своих злоключениях.

Сокровище Моргана существовало на самом деле. И ценность его даже превзошла все россказни Истерлинга. А сейчас пираты тащили этот клад к берегу, где их ждали корабли. Но добыт он был дорогой ценой, и особенно дорого пришлось заплатить за него людям капитана Пайка — вот почему Кэнли рассказывал об этом с такой горечью. На пути туда и обратно им приходилось неоднократно выдерживать стычки с испанцами, а один раз на них напали ещё и индейцы. Число их редело от лихорадки и других болезней во время этого ужасного похода через тропики, где москиты прямо-таки съедали их живьём. По подсчётам Кэнли выходило, что после последней стычки, в которой он был ранен, из трёхсот пятидесяти человек, высадившихся на берег, в живых осталось не больше двухсот. И, что самое обидное, из команды капитана Пайка выжило всего двадцать человек. А ведь Пайк по приказу Истерлинга высадил на берег сто тридцать человек — много больше, чем каждый из капитанов двух других кораблей, — и оставил на борту «Велиэнта» каких-нибудь два десятка матросов, в то время как с других кораблей сошло на берег лишь по пятьдесят человек команды.

Истерлинг на протяжении всего пути заставлял Пайка с его людьми идти в авангарде, поэтому при каждом нападении им приходилось принимать на себя главный удар. Ясно, что Пайк возмущался и протестовал. И чем дальше заходило дело, тем решительнее он возмущался и протестовал, но Истерлинг при поддержке своего сподвижника Роджера Галлоуэя, командира «Гермеса», так прижал Пайка, что заставил его в конце концов подчиниться. И люди Пайка тоже не могли ничего поделать, так как их было мало и становилось всё меньше, и остальные, подавляя их численным превосходством, диктовали им свою волю. Если даже все, кто ещё остался в живых, благополучно доберутся до берега, в команде Пайка будет теперь не больше сорока матросов, а на тех двух кораблях вместе — человек около трёхсот.

— Вот, капитан, видали, как обошёлся с нами этот Истерлинг? — угрюмо заключил свой рассказ Кэнли. — Обвёл нас вокруг пальца. А нынче он с этим Галлоуэем — оба мерзавцы, каких свет не видывал, — такую забрали силу, что Кросби Пайк и пикнуть против них не смеет. Видать, в чёрный день поднял наш «Велиэнт» якорь, чтобы уйти от вас, капитан, к этому подонку Истерлингу, чтоб ему пропасть со своим сокровищем!

— Да, — задумчиво промолвил капитан Блад. — Боюсь, что для капитана Пайка это сокровище действительно пропало.

Он упруго поднялся со стула, стоявшего возле койки раненого, — высокий, стройный, полный сил и грации, в коротких чёрных штанах до колен, туго обтягивающих бёдра, в шитом серебром камзоле с пышными белыми рукавами из льняного батиста. Свой чёрный с серебром кафтан он скинул, прежде чем приступить к обязанностям хирурга. Жестом отослав негра в белом халате, державшего чашку с водой, корпию и пинцет, и оставшись наедине с Кэнли, он принялся расхаживать по каюте из угла в угол. Тонкие пальцы его задумчиво перебирали чёрные локоны парика, в светло-синих глазах появился холодный отблеск стали.

— Думается мне, что Истерлинг проглотит Пайка, как мелкую рыбёшку, и не подавится.

— В самую точку, капитан. Этого сокровища, чума на него, не видать нам как своих ушей — ни мне, ни другим ребятам с «Велиэнта», ни самому капитану Пайку. Хорошо ещё, если они выберутся из этой передряги живыми. Вот я как считаю, капитан.

— И я того же мнения, клянусь честью! — сказал капитан Блад. Но упрямая складка залегла в углах его сурово сжатого рта.

— А не можете вы подсобить в этом деле, капитан, чтобы всё было по чести, по справедливости, как положено по закону нашего «берегового братства»?

— Вот об этом-то я и думаю сейчас. Будь у меня здесь мои корабли, я отправился бы туда немедля и не дал бы ему бесчинствовать. Но с одним кораблём… — Блад пожал плечами. — У Истерлинга слишком большой перевес. Однако я погляжу, что можно предпринять.

Не один только Кэнли считал, что «Велиэнт» присоединился к шайке Истерлинга в чёрный день. Это мнение разделял теперь каждый из оставшихся в живых членов команды, и в том числе и сам капитан Пайк. Он уже был исполнен самых мрачных предчувствий, и они полностью оправдались в то утро, когда, покинув устье реки Чагрес, их корабли бросили якорь в лагуне у Рифа Галлоуэя, о котором было уже упомянуто выше.

«Авенджер» Истерлинга первым вошёл в эту миниатюрную полукруглую бухту и встал на якорь у берега. Вторым за ним шёл «Гермес». «Велиэнт», замыкавший теперь тыл, вынужден был за недостатком места бросить якорь в узком проливе. Таким образом, в случае нападения команда Пайка снова оказывалась в наиболее опасном положении: его корабль должен был, словно щитом, прикрывать собою остальные корабли.

Помощник Пайка — Тренем, молодой упрямый корнуэлец, с самого начала протестовавший против решения Пайка присоединиться к Истерлингу, понимал, к чему может привести такое расположение кораблей, и не нашёл для себя зазорным предложить Пайку, воспользовавшись темнотой, поднять ночью якорь и, пока с ними не стряслось беды похуже, бросить Истерлинга вместе с его сокровищами. Но Пайк был столь же несговорчив, сколь храбр, и отверг этот трусливый совет.

— Чёрт побери, да Истерлингу только того и надо! — воскликнул он. Нет, мы заработали свою долю добычи и никуда без неё не уйдём.

Благоразумный Тренем покачал белокурой головой.

— Ну, это как Истерлинг рассудит. Он сейчас достаточно силён, чтобы навязать нам свою волю, а уж злой воли у него и подавно хватит, чтобы выкинуть любую подлость, или я полный дурак и ничего не смыслю.

Но Пайк поклялся, что он не побоится и двадцати таких, как Истерлинг, и Тренем замолчал.

На следующее утро, получив сигнал с флагманского корабля, Пайк всё с таким же решительным видом поднялся на борт «Авенджера».

В капитанской каюте, кроме Истерлинга, разряженного в пух и прах, Пайка ждал ещё и Галлоуэй, одетый в широкие кожаные штаны и простую рубашку — повседневный костюм пирата. Истерлинг, огромный, грузный, загорелый, казался ещё сравнительно молодым; у него были красивые глаза, пышная чёрная борода и белые зубы, ослепительно сверкавшие при каждом взрыве хохота. Галлоуэй же, коренастый, приземистый, был до крайности похож на обезьяну: непомерно длинные руки, короткие мускулистые ноги и морщинистое лицо с маленькими злыми блестящими глазками под низким, изборождённым складками лбом — совсем как обезьянья мордочка.

Оба капитана приняли Пайка с подчёркнутым дружелюбием, усадили за свой неопрятный стол, налили ему рома и выпили за его здоровье, после чего капитан Истерлинг перешёл к делу.

— Мы послали за тобой, капитан Пайк, потому как у нас теперь один, как говорится, общий интерес — вот эти ценности. — Он указал на ящики, в которых хранился клад. — Их надо поделить поскорее, без лишней проволочки, и тогда каждый из нас может отправляться, куда кому надобно.

При столь многообещающем начале у Пайка отлегло от сердца.

— Вы что ж, думаете, значит, распустить флот? — равнодушным тоном спросил он.

— На что он мне теперь, когда дело сделано? Мы с Роджером решили покончить с пиратством. Думаем податься с этими денежками домой. Я не прочь обзавестись фермой где-нибудь в Девоне. — Истерлинг удовлетворённо ухмыльнулся.

Пайк усмехнулся тоже, но ничего не сказал. Он был вообще небольшой охотник переливать из пустого в порожнее, о чём выразительно свидетельствовало его худое суровое обветренное лицо.

Истерлинг откашлялся и заговорил снова:

— Так вот, мы с Роджером порешили, что, по справедливости, следует внести кое-какие изменения в наш договор. У нас ведь было положено, что я беру себе одну пятую, а потом всё остальное делится поровну на три части между тремя командами наших кораблей.

— Да, так было положено, и, по мне, это правильно и справедливо, сказал Пайк.

— А вот мы, Роджер и я, хорошенько обдумали всё и теперь другого мнения.

Пайк открыл было рот, чтобы возразить, но Истерлинг его перебил:

— Мы с Роджером никак не согласны, что ты получишь одну треть на своих тридцать ребят, а мы тоже получим по одной трети, когда у каждого из нас по сто пятьдесят человек команды.

Капитан Пайк вскипел:

— Так вот, значит, зачем ты всё старался подставлять головы моих ребят под испанские пули! Тебе надо было, чтобы их всех поубивали! А теперь, ясное дело, у нас осталось меньше четверти всей команды!

Чёрные брови Истерлинга сошлись на переносице, глаза злобно сверкнули.

— Что такое ты тут мелешь, капитан Пайк? Какого дьявола, будь любезен объясниться.

— Это клевета, — холодно произнёс Галлоуэй. — Грязная клевета.

— Никакая не клевета, а чистая правда, — сказал Пайк.

— Чистая правда, вот оно что?

Истерлинг улыбался, и тощий, жилистый решительный Пайк почуял недоброе. Блестящие обезьяньи глазки Галлоуэя приглядывались к нему с какой-то странной усмешкой. Казалось, в самом воздухе этой душной, неопрятной каюты нависла угроза. Перед мысленным взором Пайка промелькнули картины жестокости и зверств — бессмысленной жестокости и зверств, свидетелем которых он был не раз за время своего плавания с Истерлингом. Ему припомнились слова капитана Блада, предостерегавшего его от содружества с этим низким, коварным человеком. Если прежде у него ещё не было полной уверенности в том, что Истерлинг сознательно подставлял под удары его матросов, то теперь он уже больше в этом не сомневался.

Пайк чувствовал себя как лунатик, который, внезапно пробудясь, видит, что только один шаг отделяет его от пропасти. Чувство самосохранения заставило его сбавить тон — ведь иначе пуля может уложить его на месте, он это понимал. Откинув с покрывшегося испариной лба взмокшие волосы, он заставил себя ответить спокойно:

— Я хочу сказать одно: если мы потеряли много людей, то для общего же дела. Оставшиеся в живых скажут, что будет не по чести менять теперь условия дележа…

Пайк привёл и другие доводы. Он напомнил Истерлингу существующий в «береговом братстве» обычай, согласно которому каждые двое его членов по обоюдному согласию являются как бы компаньонами и наследниками друг друга. Уже по одному этому многие из его команды, потерявшие своих компаньонов, будут считать себя обманутыми, если изменятся условия дележа и они лишатся причитающейся им доли наследства.

Истерлинг слушал его, погано осклабившись, потом нахмурился.

— А что мне за дело до твоей паршивой команды? Я — ваш адмирал, и моё слово — закон.

— Вот это верно, — сказал Пайк. — И словом твоим скреплён договор, который мы с тобой подписали.

— К дьяволу договор! — зарычал капитан Истерлинг.

Он вскочил — огромный, как башня, почти касаясь головой потолка каюты, угрожающе шагнул к Пайку и произнёс с расстановкой:

— Я уже сказал: после того как мы подписали этот договор, обстоятельства изменились. Моё решение поважней всяких договоров, а я говорю: «Велиэнт» может получить десятую долю добычи, и всё. И советую тебе соглашаться, пока не поздно, а то знаешь, как говорится: никогда не зарься на то, что тебе не по зубам.

Пайк смотрел на него, тяжело дыша. Он побледнел от бешенства, но благоразумие всё же взяло верх.

— Побойся бога, Истерлинг… — Пайк умолк, не договорив.

Истерлинг поглядел на него исподлобья.

— Ну что ж, продолжай! — рявкнул он. — Говори, что ты хотел сказать.

Пайк уныло пожал плечами.

— Ты же знаешь, что я не могу согласиться на такой делёж. Мои ребята голову мне оторвут, сам понимаешь, если я соглашусь, не посоветовавшись с ними.

— Тогда бегом ступай советуйся, пока я для наглядности не разукрасил синяками твою прыщавую физиономию в поучение тем, кто думает, что с капитаном Истерлингом можно шутки шутить. И передай твоим подонкам, что, если у них хватит нахальства не принять моё предложение, они могут не трудиться присылать тебя сюда. Пусть подымают якорь и убираются к чёрту на рога. Напомни им, что я сказал: «Никогда не зарься на то, что тебе не по зубам». Ступай, капитан Пайк, доложи им это.

Лишь на борту своего судна дал Пайк волю бушевавшей в нём ярости. Не меньшую ярость вызвало его сообщение и у матросов, когда остатки команды собрались на шкафуте. А Тренем ещё подлил масла в огонь:

— Если эта скотина решил изменить своему слову, вы думаете, он остановится на полпути? Как только мы согласимся на одну десятую, так, будьте спокойны, он тут же найдёт предлог, чтобы вовсе ничего нам не дать. Капитан Блад был прав. Мы не должны были связываться с этим негодяем и доверять ему.

Настроение команды выразил один из матросов:

— Но раз уж мы ему поверили, надо заставить его сдержать слово.

Пайк был всецело согласен с Тренемом и считал, что дело это безнадёжное, он подождал, пока возгласы одобрения утихнут.

— Может, вы скажете мне, как это сделать? Нас сорок человек, а их три сотни. У нас двадцатипушечная бригантина, а у них два фрегата и больше пятидесяти пушек, потяжелее наших.

Это заставило их задуматься. Потом выступил вперёд ещё один смельчак:

— Он говорит: одна десятая или ничего. А мы ему отвечаем: одна треть, и никаких. Есть закон — закон «берегового братства», и мы требуем, чтобы этот грязный вор сдержал слово, чтобы он произвёл делёжку на тех условиях, которые сам подписал, когда вербовал нас.

Вся команда, как один, поддержала его.

— Ступай обратно и скажи наш ответ капитану.

— А если он не согласится?

Ответ неожиданно дал Тренем:

— Есть способы его заставить. Скажи ему, что мы поднимем против него всё «береговое братство». Капитан Блад заставит его поступить по справедливости. Капитан Блад не очень-то его жалует, и ему это хорошо известно. Ты напомни это Истерлингу, капитан. Ступай, скажи ему.

Пайк хорошо понимал, что это действительно крупный козырь, но пойти с этого козыря ему как-то не улыбалось. А матросы обступили его, осыпали упрёками. Ведь это он уговорил их перейти к Истерлингу. И кто же, как не он, не сумел с самого начала защитить их интересы? Они своё дело сделали. Теперь он должен позаботиться о том, чтобы их не обманули при дележе.

И капитан Пайк спустился в шлюпку со своего «Велиэнта», стоявшего на якоре у самого входа в гавань, и отправился передать капитану Истерлингу ответ его команды и припугнуть его законами «берегового братства» и именем капитана Блада. В груди его теплилась надежда, что это имя поможет и ему уцелеть.

Свидание состоялось на шкафуте «Авенджера» в присутствии всей команды и капитана Галлоуэя, всё ещё находившегося на борту этого корабля. Оно было кратким и бурным.

Когда капитан Пайк заявил, что его команда настаивает на выполнении условий договора, Истерлинг рассмеялся, и его матросы рассмеялись вместе с ним. Некоторые из них начали выкрикивать насмешки по адресу Пайка.

— Ну, раз это их последнее слово, приятель, — сказал Истерлинг, пусть подымают якорь и катятся отсюда ко всем чертям. У меня с ними больше дел нет.

— Если они подымут якорь и уйдут, это может обернуться хуже для тебя, — твёрдо сказал Пайк.

— Да ты, никак, ещё угрожаешь мне, разрази тебя гром! — Тело великана заколыхалось от ярости.

— Я только предупреждаю тебя, капитан.

— Вот оно что! О чём же это ты меня предупреждаешь?

— Предупреждаю, что всё «береговое братство», все пираты поднимутся против тебя за измену слову.

— За измену слову? — В голосе Истерлинга послышались визгливые нотки. — Как ты смеешь, паршивый ублюдок, бросать мне в лицо такие слова! «Измена слову»! — Истерлинг выхватил из-за пояса пистолет. — Вон с моего корабля и скажи своей своре, что, если к полудню твоя паршивая посудина всё ещё будет торчать здесь, я её пущу ко дну. Отправляйся!

Пайк весь дрожал от негодования. Оно придало ему храбрости, и он пошёл со своего главного козыря.

— Что же, прекрасно, — сказал он. — Тогда тебе придётся иметь дело с капитаном Бладом.

Пайк рассчитывал взять капитана Истерлинга на испуг, но никак не ожидал, что этот испуг может принять подобные размеры, и не учёл, на что способен такой человек, как Истерлинг, когда, охваченный паникой, ослеплённый яростью, он очертя голову ищет выхода.

— Капитан Блад? — повторил Истерлинг и скрипнул зубами; лицо его налилось кровью. — Значит, ты побежишь жаловаться капитану Бладу? Так ступай жалуйся сатане в аду! — И он в упор выстрелил капитану Пайку в голову.

Пираты в ужасе отпрянули в сторону, когда тело Пайка рухнуло на решётку люка. Истерлинг хрипло рассмеялся: видали, мол, слюнтяев! Галлоуэй невозмутимо взирал на происходящее, его обезьяньи глазки остро поблёскивали.

— Уберите эту падаль! — Истерлинг дымящимся пистолетом махнул в сторону неподвижного тела. — Вздёрните его на нок-рею. — Пусть эти свиньи там, на «Велиэнте», знают, что ждёт всякого, кто посмеет перечить капитану Истерлингу.

Протяжный крик, полный ужаса, скорби и гнева, разнёсся над палубами бригантины, когда её команда, столпившаяся у левого фальшборта, увидела сквозь сетку снастей «Гермеса» безжизненное тело своего капитана, повисшее на нок-рее «Авенджера». Это зрелище настолько приковало к себе все взоры, что никто не заметил, как к правому борту бригантины неслышно скользнули две индейские пироги, и высокий мужчина, в чёрном, расшитом серебром костюме, поднялся по трапу на палубу. Пираты обнаружили его присутствие, лишь когда у них за спиной прозвучал его ясный, твёрдый голос:

— Я, кажется, немного опоздал.

Все обернулись и увидели, что капитан Блад стоит на крышке люка, положив левую руку на эфес шпаги; увидели его лицо, затенённое широкими полями шляпы с плюмажем, и его глаза, в которых горело холодное, чистое пламя гнева. Поражённые, они смотрели на него, словно на привидение, не веря своим глазам, спрашивая себя, как он очутился здесь.

Наконец Тренем бросился к нему, глаза его возбуждённо сверкали на потемневшем от горя лице.

— Капитан Блад, это в самом деле ты? Откуда же?..

Капитан Блад лёгким взмахом тонкой, гибкой руки, утопавшей в пене кружев, прервал его:

— Я всё время был поблизости от вас, после того как вы высадились на перешейке, и знаю, что с вами произошло. Да ничего другого я и не ждал. Но надеялся всё же, что успею предотвратить беду.

— Но ты покараешь вероломного убийцу?

— Да, и притом немедля, можешь не сомневаться: такое чудовищное преступление требует мгновенного воздаяния. — Голос капитана Блада звучал мрачно, столь же мрачно было и его чело. — Пошли вниз всех, кто умеет наводить орудия.

Начавшийся прилив повернул бригантину корпусом вдоль пролива; она стояла теперь носом к другим кораблям, и потому открытие бортовых орудийных портов могло пройти незамеченным.

— А на что нам сейчас пушки, капитан? — удивился Тренем. — Мы же не можем вступать в бой. У нас и людей мало и орудий.

— Хватит на то, что от вас потребуется. Такого рода дела решаются не только людьми и пушками. Истерлинг поставил вас в этом проливе, чтобы вы послужили щитом для его кораблей. — Блад коротко, сухо рассмеялся. — Скоро ему придётся уразуметь, насколько это невыгодно для него стратегически. Да, да, придётся. Пошли своих канониров вниз. — И он тут же начал быстро отдавать другие распоряжения: — Восемь человек пусть спустятся в шлюпку. За кормой стоят две пироги, полные людей, — они помогут нам верповать судно для бортового залпа, когда настанет время. Отлив нам поможет. Всех остальных матросов до единого пошли в рангоут, чтобы отдать паруса, как только мы выйдем из пролива. Ну, живее, Тренем, шевелись!

И он спустился вниз на батарейную палубу, где орудийная прислуга уже готовила пушки. Его слова и уверенный вид вдохнули бодрость в людей, и они повиновались ему беспрекословно. Они не понимали, что он затевает, но верили в него, и это укрепляло их дух; они знали, что капитан Блад отомстит Истерлингу за убийство их капитана и за все нанесённые им обиды.

Когда пушки были в боевой готовности и фитили задымились, капитан Блад снова поднялся наверх.

Две пироги с индейцами и большая шлюпка бригантины стояли за её кормовым свесом и не были видны с других кораблей. Буксирные, тросы принайтовили, и в лодках ждали только команды.

По предложению Блада Тренем не стал поднимать якоря, но только выпустил якорную цепь, и все налегли на вёсла. Отлив облегчил верпование судна, и бригантина стала медленно поворачиваться корпусом поперёк пролива. А капитан Блад тем временем уже снова спустился вниз и давал указания канонирам правого борта. Пять пушек навели на румпель «Гермеса», остальные пять должны были смести его ванты.

Когда бригантина начала поворачиваться, и это было замечено на других кораблях, там пришли к заключению, что напуганная участью, постигшей их капитана, команда почла за лучшее убраться восвояси, и с палубы «Гермеса» в адрес уходящего корабля полетели насмешливые напутствия и улюлюканье. Но не успели эти возгласы замереть, не успели их подхватить на «Авенджере», как рёв десяти пушек, стрелявших прямой наводкой, послужил им ответом.

Под этим внезапным мощным бортовым залпом «Гермес» покачнулся, задрожав от носа до кормы, и отчаянные вопли людей потонули в хриплых криках вспугнутых птиц, тревожно закруживших над кораблём.

А Блад уже был на верхней палубе, которая ещё дрожала от залпа. Он вгляделся в поднявшееся над кораблём облако дыма и пыли и улыбнулся. Румпель «Гермеса» был разбит в щепы, грот-мачта сломана, и верхушка её повисла на вантах, а в фальшборте бака зияла большая пробоина.

— Ну, а дальше что? — с нескрываемым волнением и тревогой спросил Тренем.

Капитан Блад поглядел по сторонам. Бригантина хотя и медленно, но упорно двигалась вдоль узкого пролива: ещё немного — и она выйдет в открытое море. С севера задувал свежий бриз.

— Поднимай якорь, ставь паруса и веди её по ветру.

— Но они погонятся за нами, — сказал молодой моряк.

— Да, я надеюсь. Но не сразу. Погляди, в какое положение они попали.

Только тут Тренем понял до конца, — что сделал капитан Блад. «Гермес», у которого был разбит руль и сломана грот-мачта, стал неуправляем и забаррикадировал пролив; теперь капитан Истерлинг, сколько бы он ни бесился, был лишён возможности атаковать бригантину.

Да, Тренем понял всё и был восхищён искусством Блада, но тем не менее далёк от того, чтобы праздновать победу.

— Ну что ж, погоню ты, конечно, сумел отсрочить. Однако рано или поздно она начнётся, и рано или поздно нас всех потопят, как крыс. Ведь этот дьявол Истерлинг только об этом и мечтает.

— Да, конечно, надеюсь, что так. Во всяком случае, я сильно распалил это его желание.

Матросов с большой шлюпки подняли на борт, а пироги с индейцами были уже далеко. Они взяли курс прямо на север, держась вдоль берега. Бригантина шла под ветром, и Риф Галлоуэя, маленький островок за её кормой, становился всё меньше. Вся команда была на палубе. Капитан Блад на полуюте прислонился к поручням рядом с Тренемом. Он сказал, обращаясь к матросу, стоявшему внизу у румпеля:

— Клади руля, мы делаем поворот оверштаг. — Заметив тревогу, отразившуюся на лице Тренема, он улыбнулся. — Не волнуйся. Доверься мне и пошли людей к пушкам левого борта. Они там на своих кораблях ещё не выпутались из этой ловушки, и мы отсалютуем им на прощание. Клянусь честью, ты можешь мне довериться. Это ведь не первый морской бой для меня, а болвана, которого мы должны проучить, я знаю вдоль и поперёк. Ему никогда и в голову не придёт, что у нас может хватить нахальства вернуться. Спорю на всю твою долю моргановского клада, что он даже не открыл ещё свои порты.

Всё произошло так, как предсказал капитан Блад. Когда они, идя в крутой бейдевинд, приблизились к бухте, «Гермес» только ещё кончили верповать, чтобы дать проход «Авенджеру», и тот на вёслах, пользуясь отливом и поставив блинд, медленно продвигался к проливу.

Истерлинг, вероятно, не поверил своим глазам, когда бригантина, которая, по его мнению, должна была на всех парусах спасаться бегством, вновь появилась перед ним. И как же заскрипел он своими ослепительно белыми зубами, когда она, хлопая парусами, замерла на мгновение на месте и дала бортовой залп по его кораблю, прежде чем взять прежний галс на северо-восток. В спешке Истерлинг ответил ей беспорядочной пальбой из своих носовых пушек, совершенно не достигшей цели, и, на скорую руку убрав обломки и залатав пробоины, пустился, пылая местью, в погоню, с твёрдым решением потопить наглое судно со всей его командой.

Бригантина успела отдалиться примерно на милю к северо-востоку, когда Тренем увидел, что «Авенджер» выбрался наконец из узкого пролива в открытое море и, подняв все паруса на всех реях, взял курс прямо на их корабль. Это выглядело довольно устрашающе. Тренем повернулся к капитану Бладу.

— Ну, а что дальше, капитан? Что мы теперь будем делать?

— Поворот оверштаг, — прозвучал поразивший Тренема ответ. — Вели рулевому держать курс на северную оконечность острова.

— Но мы тогда приблизимся к «Авенджеру» на расстояние выстрела.

— Не важно. Мы проскочим сквозь его огонь. Или скроемся за мыс. Но этого, думаю, не потребуется.

Бригантина сделала поворот оверштаг и снова пошла на сближение с «Авенджером». Капитан Блад в подзорную трубу пристально вглядывался в скалистые очертания островка. Тренем, переминаясь с ноги на ногу от волнения, стоял рядом с капитаном.

— Что ты там высматриваешь, Питер? — спросил он с проблеском надежды в голосе.

— Моих друзей-индейцев. Они развили хорошую скорость и уже скрылись из глаз. Всё будет в порядке.

«Что-то не похоже!» — подумалось Тренему. «Авенджер» повернул на румб к ветру, чтобы быстрее перехватить их судно. Из его носового порта грохнула пушка, и круглое ядро подняло фонтан брызг примерно в кабельтове от кормы «Велиэнта».

— Он берёт прицел, — бесстрастно промолвил капитан Блад.

— Ясное дело, — подтвердил Тренем; в голосе его прозвучала горечь. Мы беспрекословно повинуемся тебе, капитан, а какой будет конец?

— Конец, сдаётся мне, очень близок — он идёт под всеми парусами, сказал Блад, указывая куда-то вдаль своей подзорной трубой.

Из-за северной оконечности островка появился большой красный корабль, увенчанный громадой белоснежных парусов. Огибая мыс и поворачивая к югу, он величественно шёл под ветром, залитый ослепительными лучами полуденного солнца. Он был уже на траверсе бригантины — между нею и островом, когда поражённый Тренем обрёл наконец дар речи, а над палубой «Велиэнта» разнеслись ликующие крики матросов.

Бледный от волнения, с горящим взором, Тренем повернулся к капитану Бладу.

— «Арабелла»!

Блад насмешливо улыбнулся.

— А ты, верно, думал, что я добрался сюда просто вплавь или пересёк океан в пироге и моя единственная цель — дать Истерлингу возможность позабавиться, погонявшись за мной немного по морю и утопив меня под конец? А может быть, ты просто не подумал о том, откуда я тут взялся? Ну вот и Истерлинг об этом не подумал. Зато теперь ему придётся подумать. И подумать крепко, клянусь честью! Верно, он и сейчас уже задумался.

Однако капитан Блад ошибался: Истерлинг не задумывался ни над чем, он потерял всякую способность соображать. Обезумев от ужаса при виде этого грозного корабля, который шёл прямо на него, сопутствуемый благоприятным ветром, он в отчаянии сделал попытку укрыться снова в гавани, из которой его так ловко выманили. Если бы ему это удалось, узость пролива и пушки «Гермеса» послужили бы для него надёжной защитой против любого нападения. Однако он должен был бы понимать, что ему не видать этой гавани как своих ушей, что никто не позволит его кораблю скрыться туда. И когда ядро ударило сбоку в нос фрегата, Истерлинг не подчинился этому требованию сдаться, и тотчас бортовой залп двадцати тяжёлых пушек по борту корабля, прямо подставленному под огонь противника, нанёс ему такие повреждения, что он был лишён возможности дать хотя бы ответный залп. «Арабелла» же, которой командовал старина Волверстон, проворно сделала поворот оверштаг и дала второй бортовой залп с ещё более близкого расстояния, чтобы довершить начатое. Получивший огромные пробоины в наиболее уязвимых местах, «Авенджер» начал погружаться носом в воду.

И тут над палубами бригантины разнёсся жалобный, скорбный вопль, похожий на причитания над мертвецом, заставивший вздрогнуть капитана Блада.

— Что такое? Кого они оплакивают? — с недоумением спросил он.

— Они оплакивают клад! — ответил ему Тренем. — Моргановский клад.

Капитан Блад нахмурился.

— Да, Волверстон, как видно, чересчур увлёкся и забыл про него. — Затем чело его прояснилось, он вздохнул и пожал плечами. — Что ж, ничего не поделаешь. Теперь клад уже на дне моря. Значит, туда ему и дорога.

«Арабелла» легла в дрейф и спустила шлюпки, чтобы подобрать барахтавшихся в воде матросов с затонувшего корабля. Истерлинг, у которого не хватило отваги пойти на дно вместе со своим фрегатом, был выловлен наряду с остальными и по приказу капитана Блада доставлен на борт «Велиэнта». Казалось, трудно было бы сильнее уязвить его душу, и всё же он был уязвлён ещё глубже, когда, ступив на палубу бригантины Пайка, увидел перед собой капитана Блада. Так, значит, слова Пайка были не простой угрозой. Истерлинг попятился. Он был испуган — быть может, в первый и последний раз в своей жизни. Тёмные глаза его на побелевшем от ужаса лице вспыхнули бессильной яростью, как у затравленного зверя.

— А, так это был ты! — пробормотал он.

— Если ты имеешь в виду, что это я занял место убитого тобой Пайка, то ты не ошибся. Было бы лучше для тебя, если бы ты честно, без обмана рассчитался с ним. Вероятно, ты мог бы почерпнуть из школьных прописей, что обман никогда не ведёт к добру. Хотя я не уверен, что ты когда-нибудь посещал школу. Но существует ведь ещё одна поговорка, которой я обучил тебя много лет назад и которую, как говорят, ты любил повторять: «Никогда не зарься на то, что тебе не по зубам».

Он ждал ответа, но его не последовало. Истерлинг, ссутулив могучие плечи, понурив голову, мрачно глядел на него исподлобья и молчал.

Капитан Блад вздохнул.

— Мне в общем-то нет до тебя дела. Пусть тобой занимаются эти люди, которых ты обманул, капитана которых ты убил. Они должны судить тебя и решить твою судьбу. Он направился к забортному трапу, спустился в шлюпку, только что доставившую на борт Истерлинга, и возвратился на свою «Арабеллу». Дело было завершено, и его затянувшийся поединок с Истерлингом пришёл к концу.

Часом позже «Арабелла» и «Велиэнт» бок о бок устремили свой бег на юг. Очертания Рифа Галлоуэя быстро таяли на горизонте за кормой. На борту повреждённого «Гермеса», застрявшего в заливе, как в ловушке, Галлоуэю и его команде оставалось только думать и гадать о том, что произошло в открытом море за скалистыми утёсами острова, и пытаться собственными силами выпутаться из беды.


Удачи капитана Блада (сборник)

Сборник состоит из шести не связанных между собой рассказов о небезызвестном капитане Бладе — благородном и обаятельном флибустьере.


Пасть дракона

Глава 1

Великолепный фрегат[88] носящий имя «Сан-Фелипе», в котором сочетались благочестие и верноподданность[89], отличался удивительной чёткостью и красотой линий и богатством внутренней отделки, что было присуще большинству судов, сооружавшихся на верфях Испании.

Просторная каюта, полная солнечного света, который лился сквозь кормовые окна, открытые над пенящейся в кильватере[90] водой, радовала глаз роскошной резной мебелью, зелёным бархатом драпировок и позолотой украшенных орнаментом панелей.

Питер Блад, теперешний владелец фрегата, временно вернувшийся к своей первоначальной профессии хирурга, склонился над испанцем, лежащим на кушетке. Его точёные сильные руки уверенными движениями меняли повязку на сломанном бедре испанца. Наложив пластырь, держащий лубок, Блад выпрямился и кивком отпустил негра-стюарда, присутствовавшего при операции.

— Всё в порядке, дон Иларио, — заговорил он на безупречном испанском языке. — Теперь я даю вам слово, что вы снова сможете ходить на двух ногах.

Слабая улыбка мелькнула на измученном лице пациента Блада, озарив его аристократические черты.

— За это чудо, — сказал он, — я должен благодарить Бога и вас.

— Здесь нет никакого чуда — просто хирургия.

— Значит, вы хирург? Это уже само по себе чудо. Вряд ли мне поверят, если я кому-то расскажу, что меня вылечил капитан Блад.

Капитан, высокий и гибкий, аккуратно спустил рукава своей батистовой рубашки. Из-под чёрных бровей ярко-голубые глаза, цвет которых казался особенно удивительным на фоне смуглого, загорелого, ястребиного лица, задумчиво окинули взглядом испанца.

— Врач всегда остаётся врачом, — объяснил он. — А я, как вы, возможно, слышали, раньше был им.

— К счастью для себя, я убедился в этом на собственном опыте. Но какая странная причуда судьбы превратила вас из врача в пирата?

— Мои огорчения начались с того, — улыбнулся капитан Блад, — что я, как и в случае с вами, выполнил свой долг врача, позаботившись о раненом человеке, не принимая во внимание то, каким образом он был ранен. Это был один из повстанцев, сражавшихся под знамёнами герцога Монмута[91]. А по законам, принятым в христианских странах, человек, оказавший мятежнику медицинскую помощь, сам, в свою очередь, становится мятежником. Я был пойман на месте преступления, перевязывая ему рану, и за это был приговорён к смерти. Но приговор изменили — отнюдь не из милосердия, а потому что на плантациях требовались рабы. Вместе с другими несчастными меня перевезли через океан и продали в рабство на Барбадос[92]. Мне удалось бежать, и с тех пор вместо доктора Блада появился капитан Блад. Но в теле корсара ещё не погиб дух врача, как вы сами могли убедиться, дон Иларио.

— К моему величайшему счастью и глубокой признательности к вам. И дух врача продолжает заниматься милосердными поступками, которые однажды оказались для него пагубными?

— Увы! — Живые глаза капитана изучающе оглядели испанца, заметив румянец, появившийся на его бледных щеках, и странное выражение взгляда.

— Вы не боитесь, что история может повториться?

— Я вообще ничего не боюсь, — сказал капитан Блад, протягивая руку за своим чёрным, отделанным серебром камзолом. Расправив брабантские кружевные манжеты, он тряхнул локонами чёрного парика и выпрямился, являя собой воплощение мужества и элегантности, более уместное в галереях Эскуриала[93], нежели на квартердеке[94] пиратского корабля.

— Теперь отдыхайте. Постарайтесь поспать до восьми склянок[95]. Хотя никаких признаков жара у вас нет, всё же я предписываю вам полный покой. Когда пробьёт восемь склянок, я вернусь.

Пациент, однако, не намеревался пребывать в состоянии полного покоя.

— Дон Педро… Прежде чем вы уйдёте… Я поставлен в крайне неловкое положение. Будучи столь обязанным вам, я не считаю себя вправе лгать. Я обманывал вас.

На тонких губах Блада мелькнула ироническая улыбка.

— Мне самому тоже немало приходилось обманывать многих.

— Но здесь есть разница. Моя честь восстаёт против этого. — И глядя прямо в глаза капитану, дон Иларио продолжал: — Вы знаете меня только как одного из четырёх потерпевших кораблекрушение испанцев, которых вы сняли с рифов Сент-Винсента[96] и великодушно обещали высадить в Сан-Доминго[97]. Но долг велит мне сообщить вам всю правду.

Слова испанца, казалось, забавляли Блада.

— Сомневаюсь, чтобы вы смогли добавить что-либо, неизвестное мне. Вы дон Иларио де Сааведра, назначенный королём Испании новым губернатором Эспаньолы[98]. До того как шторм потопил ваш корабль, он входил в эскадру маркиза Риконете, совместно с которым вы намеревались уничтожить проклятого пирата и флибустьера, врага Господа Бога и Испании по имени Питер Блад.

На лице дона Иларио отразилось глубочайшее удивление и изумление.

— Virgin Santissima![99] Вы знаете это?

— С благоразумием, заслуживающим всяческой похвалы, вы положили ваш патент в карман, когда ваш корабль пошёл ко дну. С не менее похвальным благоразумием я обыскал ваш костюм вскоре после того, как принял вас на борт. В нашей профессии не приходится быть разборчивым.

Но это простое объяснение ещё более удивило испанца.

— И, несмотря на это, вы не только лечите меня, но и в самом деле везёте в Сан-Доминго! — Выражение его лица внезапно изменилось. — Ага, понимаю. Вы рассчитываете на мою признательность…

— Признательность? — прервал его капитан Блад и рассмеялся. — Это последнее чувство, на которое я стал бы рассчитывать. Я вообще, сеньор, рассчитываю только на себя. Как я уже сказал вам, я ничего не боюсь. Ваша благодарность относится к врачу, а не к пирату, поэтому на неё не приходится особенно надеяться. Не тревожьте себя проблемой выбора между долгом перед вашим королём и мной. Я предупреждён, и этого для меня достаточно. Спите спокойно, дон Иларио.

И Блад удалился, оставив испанца окончательно сбитым с толку.

Выйдя на шкафут[100], где слонялось без дела несколько десятков пиратов, он заметил, что небо уже не так чисто и безоблачно, как раньше.

Погода вообще стала неустойчивой после урагана, разразившегося десять дней назад и забросившего дона Иларио с его тремя попутчиками на скалистый островок, откуда они были взяты на борт «Сан-Фелипе». В результате постоянно сменяющих друг друга штормов и штилей фрегат всё ещё находился в двадцати милях от Саоны[101]. Корабль еле-еле полз по ярко-фиолетовым, точно смазанным маслом, волнам; паруса его то надувались, то повисали. Видневшиеся невдалеке по правому борту гористые берега Эспаньолы сейчас растаяли в туманной дымке.

— Надвигается очередной шквал, капитан, — сказал Бладу стоящий на корме штурман[102] Чеффинч. — Я начинаю сомневаться, что мы вообще когда-нибудь доберёмся до Сан-Доминго. Мы взяли на борт Иону[103].

Чеффинч не обманулся в своих предположениях. В полдень с запада подул сильный ветер, вскоре перешедший в шторм. Никто из команды не сомневался, что раньше полуночи им не добраться до Сан-Доминго. Под потоками дождя, раскатами грома, захлёстывающими палубу волнами «Сан-Фелипе» боролся с бурей, отбросившей его к северо-западу. Шторм терзал корабль до рассвета; лишь после восхода солнца море относительно успокоилось, и фрегат получил возможность потихоньку зализывать раны. Кормовые поручни и вертлюжные пушки[104] снесло за борт; ветер сорвал с утлегаря[105] одну из лодок, и её обломки запутались в носовых цепях.

Однако наибольшей неприятностью была треснувшая грот-мачта[106], которая стала не только бесполезной, а даже угрожающей целости фрегата. В то же время шторм продвинул их ближе к цели. Меньше чем в пяти милях[107] к северу находился Эль-Росарио, за которым лежал Сан-Доминго. В водах этой испанской гавани, под дулами пушек форта, дон Иларио ради собственной безопасности был вынужден давать Бладу необходимые указания.

Ранним утром потрёпанный бурей корабль с едва колеблемыми лёгким ветерком парусами на фок- и бизань-мачтах[108] и без единого клочка материи, за исключением кастильского флага на грот-мачте, проплыл мимо созданного природой мола, постепенно размываемого приливами Осамы[109], и сквозь узкий пролив, известный под названием Пасть Дракона, проник в гавань Сан-Доминго.

Пройдя восемь саженей[110] вдоль берега, который образовался, как и мол, в результате скопления кораллов, принявшего форму островка менее четверти мили шириной и около мили длиной с небольшой грядой посредине, где росло несколько пальм, «Сан-Фелипе» бросил якорь и приветствовал пушечным салютом, прогремевшим на всю гавань, Сан-Доминго — один из самых красивых городов Новой Испании.

Казавшийся ослепительно белым на фоне обрамлявших его изумрудно-зелёных саванн город изобиловал площадями, дворцами и церквами, словно перевезёнными из Кастилии и увенчанными шпилем собора, где хранились останки Колумба. На белом молу началась суета, и вскоре к «Сан-Фелипе» направилась позолоченная двадцативёсельная барка, сопровождаемая несколькими лодками, над которой развевался красно-жёлтый флаг Испании.

Под красным, окаймлённым золотом навесом сидел полный смуглый сеньор в светло-коричневом костюме из тафты и в широкополой шляпе с пером.

Тяжело дыша и обливаясь потом, он вскарабкался по забортному трапу на шкафут «Сан-Фелипе».

Здесь его ожидали капитан Блад в чёрном, отделанном серебром костюме и беспомощно лежащий на койке дон Иларио, которого вынесли из каюты, а также три других испанца, стоящие вокруг него. За ними выстроилась шеренга корсаров, облачённых в шлемы и латы и вооружённых мушкетами испанских пехотинцев.

Но дона Клементе Педросо, отставного губернатора, место которого должен был занять дон Иларио, этот маскарад не обманул. Год назад неподалёку от Пуэрто-Рико[111] на палубе галеона[112], взятого на абордаж капитаном Бладом, Педросо находился лицом к лицу с прославленным флибустьером, а забыть Блада было вовсе не так легко. Дон Клементе остановился, как вкопанный, и его смуглую, похожую на грушу физиономию исказила гримаса бешенства, смешанного со страхом.

Сняв шляпу, капитан Блад вежливо поклонился ему.

— Ваше превосходительство делает мне честь, запомнив меня. Но не думайте, что я плаваю под чужим флагом. — И он указал на испанский флаг, обеспечивший «Сан-Фелипе» радушную встречу. — Вымпел Испании означает присутствие на борту Иларио де Сааведра, назначенного королём Филиппом новым губернатором Эспаньолы.

Дон Клементе, уставившись на бледное надменное лицо человека на койке, застыл как статуя и не проронил ни звука до тех пор, пока дон Иларио в нескольких словах не обрисовал ему ситуацию, предъявив свой патент, текст которого, несмотря на солидную обработку морской водой, оставался достаточно разборчивым. Дон Иларио и три его спутника добавили, что все дополнительные подтверждения будут даны маркизом Риконете, адмиралом военно-морского флота его католического величества в Карибском море, чья эскадра вскоре должна прибыть в Сан-Доминго.

В мрачном молчании дон Клементе выслушал это сообщение и внимательно изучил предъявленные ему полномочия нового губернатора. После этого он благоразумно постарался скрыть под маской надменного спокойствия ярость, забушевавшую в нём при виде капитана Блада.

И всё же дон Клементе явно намеревался поскорее удалиться.

— Моя барка, дон Иларио, к услугам вашего превосходительства. Думаю, что здесь нас ничто более не задерживает.

И он повернулся к трапу, нарочито не замечая капитана Блада и выказывая ему тем самым своё презрение.

— Ничто, — сказал дон Иларио, — кроме выражения благодарности моему спасителю и выдачи ему соответствующего вознаграждения.

Дон Клементе даже не обернулся.

— Естественно, — кисло промолвил он, — нужно обеспечить ему свободный выход из гавани.

— Я бы постыдился такой жалкой и скудной благодарности, — заявил дон Иларио, — особенно учитывая плачевное состояние «Сан-Фелипе». За эту величайшую услугу, которую оказал мне капитан, безусловно, следует разрешить ему запастись здесь дровами, водой, свежей провизией и лодками. Кроме того, необходимо предоставить кораблю убежище в Сан-Доминго для ремонта.

— Для ремонта мне вовсе незачем беспокоить жителей Сан-Доминго, — вмешался капитан Блад. — этого островка вполне достаточно. С вашего разрешения, дон Клементе, я временно вступлю во владение им.

Дон Клементе, кипевший от злобы во время речи дона Иларио, не выдержал и взорвался.

— С моего разрешения? — Его лицо пожелтело. — Благодарение Богу и всем святым, я избавлен от этого позора, так как губернатор теперь — дон Иларио.

Сааведра нахмурился.

— Поэтому будьте любезны не забывать этого, — сухо произнёс он, — и несколько сбавить тон.

— О, я покорный слуга вашего превосходительства. — И экс-губернатор отвесил дону Иларио иронический поклон. — Конечно, от вас зависит решить, сколько времени этот враг Господа Бога и Испании будет наслаждаться гостеприимством и покровительством его католического величества.

— Столько времени, сколько ему понадобится для ремонта.

— Понятно. А когда ремонт будет окончен, то вы позволите ему беспрепятственно удалиться, чтобы продолжать топить и грабить испанские корабли?

— Я дал капитану слово, — холодно ответил Сааведра, — что ему гарантирован свободный выход и что в течение сорока восьми часов после этого против него не будут предприняты никакие меры, в том числе и погоня.

— Тысяча чертей! Так вы дали ему слово?..

— И это навело меня на мысль, — вежливо прервал его капитан Блад, — взять такое же слово и с вас, друг мой.

Блад произнёс эту фразу, движимый не страхом за себя, а беспокойством за великодушного дона Иларио; связав старого и нового губернаторов одинаковыми обязательствами, он лишил бы дона Клементе возможности вредить впоследствии дону Иларио, на что тот был вполне способен.

В бешенстве дон Клементе замахал своими маленькими толстыми руками.

— Взять с меня такое же слово?! — От злобы он едва не задохнулся; его физиономия, казалось, вот-вот лопнет. — Вы думаете, что я стану давать слово грязному пирату? Ах, вы!..

— Если вы предпочитаете, я могу заковать вас в кандалы, посадить за решётку и держать вас и дона Иларио на борту, пока не отплыву из гавани.

— Это насилие!

Капитан Блад пожал плечами.

— Можете называть это как угодно. По-моему, это задержка заложников.

Дон Клементе свирепо уставился на него.

— Я протестую! Вы принуждаете меня…

— Здесь нет никакого принуждения. Перед вами свобода выбора. Либо вы дадите мне слово, либо я вас закую в кандалы.

Дон Иларио решил вмешаться.

— Довольно, сеньор! Эта перебранка становится просто невежливой. Вам придётся дать слово или отвечать за все последствия.

Таким образом, несмотря на сопротивление дона Клементе, ему волей-неволей пришлось дать требуемое обязательство.

Дон Клементе удалился в состоянии неописуемого бешенства. Напротив, дон Иларио, когда его койку подняли на канаты, чтобы опустить на ожидающую барку, обменялся с капитаном Бладом взаимными комплиментами и благими пожеланиями, которые, как все хорошо понимали, ни в коей мере не помешают дону Иларио ревностно исполнять свой долг после окончания перемирия.

Блад улыбался, глядя на красную барку, которая, рассекая волны, двигалась через гавань по направлению к молу. Несколько маленьких лодок направлялись за ней; другие, нагруженные фруктами, овощами, свежим мясом и рыбой, остались у борта «Сан-Фелипе». Их владельцы ничуть не беспокоились о том, что товары могут быть проданы пиратам.

Волверстон, одноглазый гигант, бежавший с Бладом с Барбадоса и бывший одним из его ближайших друзей, склонился над фальшбортом[113] рядом с капитаном.

— Надеюсь, Питер, ты не будешь чересчур полагаться на слово этого толстомясого губернатора?

— Нельзя быть таким подозрительным, Нед. Если человек дал слово, то сомневаться в его честности — оскорбительно. И всё же, на всякий случай, мы избавим дона Клементе от искушения, занявшись ремонтом здесь, на этом островке.

Глава 2

К ремонту приступили сразу же, вкладывая в это занятие всё умение и опыт. Прежде всего корсары изготовили мостики, связывающие корабль с островком, и выгрузили на это сооружение из кораллов и песка двадцать четыре пушки «Сан-Фелипе», установив их так, чтобы они держали под прицелом гавань. Сделав тент из парусины, используя в качестве материала для шестов срубленные пальмы, пираты поставили там кузнечный горн и, вынув мачту из степса[114], вытащили её на берег для починки. Плотники на борту корабля занимались другими поломками, в то время как партия флибустьеров в трёх лодках, предоставленных доном Иларио, ездили на берег за дровами и пищей.

Все эти приобретения оплачивались капитаном Бладом с присущей ему скрупулёзностью.

Два дня они работали не переставая. Но на третье утро поднялась тревога, причём пришла она не из гавани или города, а с моря.

Сошедший на островок с восходом солнца капитан Блад воочию наблюдал приближающуюся опасность. Рядом с ним стояли Волверстон, Чеффинч, Хагторп — джентльмен из Западной Англии, разделявший их приключения, — и Огл, служивший ранее канониром в королевском военно-морском флоте.

Менее чем в миле от них находилась эскадра из пяти великолепных кораблей, украшенных флагами и вымпелами и идущих под парусами, раздуваемыми лёгким утренним ветром. Внезапно с боку переднего галеона расцвело белое облако дыма, похожее на цветную капусту, и послышался гул салюта, целью которого было пробудить город от спячки.

— Красивое зрелище, — заметил Чеффинч.

— Да, для поэта или шкипера[115] торгового судна, — согласился Блад. — Но сейчас я, увы, не тот и не другой. Думаю, что это эскадра адмирала испанского военно-морского флота в Карибском море — маркиза Риконете.

— Который не давал слова оставить нас в покое, — мрачно напомнил Волверстон.

— Надо постараться выяснить его намерения, прежде чем позволить ему пройти через Пасть Дракона. — Блад повернулся на каблуках и, сложив руки рупором, отдал распоряжение двум-трём десяткам пиратов, стоявших сзади около пушек и также наблюдавших за эскадрой.

Тотчас же корсары втащили два кормовых орудия с «Сан-Фелипе» на вершину гряды в центре островка. Эти пушки били на расстояние полных полутора миль. По сигналу Блада Огл послал тридцатифунтовое ядро на три четверти мили в сторону от приближающегося переднего корабля эскадры.

Каково бы ни было удивление маркиза Риконете при этом громе среди ясного неба, он всё же предпочёл выполнить приказ. Штурвальный положил руль влево, и флагманский корабль лёг в дрейф с безжизненно повисшими парусами. Над освещённой солнцем водой послышался слабый звук трубы, и четыре других корабля проделали тот же манёвр. Затем с флагмана спустили шлюпку, которая быстро поплыла к рифу, чтобы выяснить причину неожиданного препятствия.

Питер Блад и Чеффинч с пятью корсарами направились к берегу. Волверстон и Хагторп заняли позицию с другой стороны гряды, чтобы наблюдать за гаванью и молом.

Элегантный молодой офицер сошёл на берег, чтобы по распоряжению адмирала узнать причину зловещего приветствия, которым их встретили. Объяснения тотчас были даны.

— Я ремонтирую здесь мой корабль с разрешения дона Иларио де Сааведра, данного мне в благодарность за маленькую услугу, которую я имел честь оказать ему, когда он недавно потерпел кораблекрушение. Прежде чем позволить вашей эскадре войти в эту гавань, я должен получить от адмирала подтверждение санкции дона Иларио и взять с него слово, что он позволит мне беспрепятственно закончить ремонт.

— Что за странное требование, сеньор? — с негодованием осведомился офицер. — Кто вы такой?

— Моё имя Блад, капитан Блад, к вашим услугам.

— Капитан… капитан Блад?! — Глаза молодого человека расширились. — Вы капитан Блад? — Внезапно он рассмеялся. — И у вас хватает наглости думать, что…

— Наглость здесь ни при чём, — прервал его капитан. — А что касается моих намерений, то я прошу вас пройти со мной, чтобы избавиться от лишней дискуссии. — И он направился на вершину гряды; испанец угрюмо последовал за ним. Поднявшись на вершину, Блад остановился. — Вы, конечно, собирались предложить мне молиться за мою душу, потому что пушки вашей эскадры сметут меня с этого островка. Но будьте любезны взглянуть.

Своей длинной эбеновой тростью он указал вниз, где пёстрое пиратское воинство суетилось около пушек. Шесть орудий были повёрнуты так, чтобы держать под обстрелом Пасть Дракона. Со стороны моря батарею надёжно защищала от обстрела гряда.

— Вы, разумеется, понимаете цель этих мероприятий, — продолжал капитан Блад. — Должно быть, вы слышали, что мои канониры не знают промаха. Если нет, то я могу без хвастовства это утверждать. У вас, безусловно, хватит сообразительности понять, что любой из ваших кораблей затонет, прежде чем доберётся до островка. — И он учтиво поклонился. — Передайте вашему адмиралу мои наилучшие пожелания, информируйте его о том, что вы здесь видели, и заверьте его от моего имени, что он сможет войти в гавань Сан-Доминго, как только даст мне соответствующие гарантии, но ни минутой раньше. Чеффинч, проводи сеньора к его шлюпке.

Однако испанец в своём гневе был не в состоянии оценить подобную вежливость. Пробормотав несколько кастильских выражений, сочетающих обращение к небесам со сквернословием, он удалился, не попрощавшись и пребывая в самом дурном настроении. Очевидно, либо его доклад был не совсем точен, либо адмирал не принадлежал к людям, которых можно легко убедить, ибо час спустя в гряду угодило первое ядро и утренний воздух огласился грохотом пушек эскадры. Канонада обеспокоила чаек, которые начали тревожно кружить над островом, издавая крики. В отличие от чаек, спокойствие корсаров не было нарушено, так как их надёжно защищал от шквала огня естественный бастион гряды.

Воспользовавшись краткой передышкой, Огл пробрался к пушкам, установленным так, что над грядой виднелись только их стволы. Испанские корабли, выстроившись в линию для удобства бомбардировки, представляли собой цель, которой никак не следовало пренебрегать. Огл выпалил из незамеченной испанцами пушки, и тридцатифунтовое ядро врезалось в фальшборт одного из галеонов. Этим маркизу дали понять, что его пальба не останется безнаказанной.

Послышался рёв труб, и эскадра поспешно сделала поворот оверштаг[116], двигаясь против свежего ветра. Чтобы ускорить этот процесс, Огл выстрелил из второй пушки. Особого вреда этот выстрел не причинил, но оказал должный эффект в моральном отношении. На всякий случай Огл перезарядил пушки во время панического бегства противника.

Весь день испанцы оставались в дрейфе в полутора милях от островка, где они считали себя вне досягаемости корсарских орудий. Воспользовавшись этим, Блад приказал подтащить к гряде шесть пушек и соорудить наносной бруствер, срубив для этого половину пальм на острове. Пока большая часть пиратов, одетых только в широкие кожаные штаны, проделывала эту работу, остальные под руководством плотника спокойно возобновили ремонт. В кузнечном горне развели огонь, и наковальни зазвенели, как колокола, под ударами молотов.

Вечером к месту этой героической деятельности прибыл дон Клементе Педро, ещё более желтолицый, чем обычно, и настроенный крайне воинственно. Поднявшись на гряду, где капитан Блад с помощью Огла всё ещё руководил сооружением бруствера, его превосходительство свирепо осведомился, когда корсары намереваются окончить этот фарс.

— Если вы считаете, что выдвинули на обсуждение сложную проблему, — ответил капитан Блад, — то вы ошибаетесь. Это кончится тогда, когда адмирал даст слово оставить меня в покое, о чём я его уже просил.

В чёрных глазах дона Клементе мелькнуло злорадство.

— Вы не знаете маркиза Риконете.

— А маркиз не знает меня, что гораздо важнее. Но я думаю, что мы вскоре познакомимся поближе.

— Вы заблуждаетесь. Адмирал не связан словом, которое дал вам дон Иларио, и не станет вступать с вами ни в какие соглашения.

Блад рассмеялся ему в лицо.

— В таком случае ему придётся торчать там, где он находится, до тех пор, пока у них в бочонках не останется ни капли воды. Тогда он будет вынужден либо умереть от жажды, либо уплыть в другое место в поисках воды. А может быть, и не понадобится ждать так долго. — Обратите внимание, что южный ветер всё свежеет. Если он подует всерьёз, то вашему маркизу придётся отсюда убраться.

Дон Клементе истратил изрядное количество энергии на богохульства, которые только позабавили капитана Блада.

— Я знаю, как вы страдаете. Вы ведь уже рассчитывали, что увидите меня повешенным.

— Вряд ли какое-нибудь другое зрелище доставило бы мне больше радости.

— Увы! Боюсь, что я разочарую ваше превосходительство. Вы останетесь поужинать у меня на корабле?

— Я не ужинаю с пиратами, милостивый государь!

— Тогда можете идти ужинать с дьяволом, — резюмировал капитан Блад. И дон Клементе в состоянии глубочайшего возмущения прошествовал на коротких толстых ногах к своей барке.

Волверстон внимательно наблюдал за его отбытием.

— Чёрт возьми, Питер, было бы благоразумнее задержать этого испанского джентльмена. Данное слово связывает его не больше, чем паутина. Вероломный пёс ни перед чем не остановится, чтобы напакостить нам, несмотря на все свои обещания.

— Ты забыл о доне Иларио.

— Думаю, что дон Клементе также может забыть о нём.

— Мы будем бдительны, — заверил его Блад.

Эту ночь пираты, как обычно, провели у себя на борту, но они оставили на острове канониров и посадили наблюдателей в лодку, ставшую на якорь в Пасти Дракона на случай, если адмирал предпримет попытку тайком проскользнуть в пролив. Но так как, не говоря уже о другом риске, ночь была ясная, то испанцы не отважились на такую попытку.

Весь следующий день — воскресенье — дело не сдвинулось с мёртвой точки. Но в понедельник утром, доведённый до белого каления адмирал вновь начал забрасывать остров ядрами и дерзко форсировать пролив.

Батарея Огла не получила повреждений, потому что адмирал не знал ни её расположения, ни степени мощи. Огл понял это, когда противник оказался в полумили от островка. Тогда четыре корсарские пушки ударили по флагману. Два ядра не достигли цели, но третье вдребезги разнесло полубак[117] а четвёртое угодило в наиболее уязвимое место и образовало пробоину, в которую сразу же хлынула вода. Остальные три корабля поспешно сделали поворот фордевинд[118] и взяли курс на восток. Накренившийся, покалеченный галеон, шатаясь, тащился вслед за ним; команда в отчаянной спешке выбрасывала за борт пушки и другие тяжёлые предметы, стремясь поднять пробоину в борту над водой.

Несмотря на эту неудачу, к вечеру испанцы предприняли новую попытку штурма и опять были отброшены на исходные позиция в полутора милях от островка. Они находились там и двадцать четыре часа спустя, когда из Сан-Доминго вышла лодка с письмом от дона Иларио, в котором новый губернатор требовал, чтобы маркиз Риконете согласился на условия, выдвинутые капитаном Бладом.

Лодке пришлось бороться с разбушевавшимся морем и приложить немало усилий, чтобы пробраться сквозь непроницаемую тьму, так как небо заволокло тучами. Ухудшение погоды вкупе с письмом дона Иларио наконец побудило маркиза уступить, — так как дальнейшее упорство могло повлечь за собой только новые унижения.

Поэтому офицер, уже однажды нанёсший визит капитану Бладу, снова прибыл на островок у входа в гавань, доставив письмо, извещающее о согласии адмирала на требуемые условия, в результате чего испанским кораблям в тот же вечер было позволено укрыться в гавани от надвигающегося шторма. Беспрепятственно пройдя через Пасть Дракона, они бросили якорь у берега Сан-Доминго.

Глава 3

Тяжкие раны, нанесённые самолюбию маркиза Риконете, не давали ему покоя, и в тот же вечер в губернаторском дворце разгорелась жаркая дискуссия. Адмирал утверждал, что обязательство, данное под угрозой, ни к чему их не обязывает; Дон Клементе полностью его поддерживал. Напротив, рыцарственный дон Иларио твёрдо настаивал на том, что слово надо держать.

Мнение Волверстона о совести испанцев ни в коей мере не изменилось к лучшему, и он продолжал выражать своё презрение к доверчивости Блада. Предохранительные меры, состоявшие в новом размещении пушек (только шесть орудий продолжали контролировать Пасть Дракона, остальные держали под обстрелом гавань), он считал явно недостаточными. Но лишь через три дня — в пятницу утром, когда они уже отремонтировали мачту и были почти готовы к выходу в море, его единственный глаз заметил тревожные признаки, о которых он поспешил сообщить капитану Бладу, стоящему на полуюте[119] «Сан-Фелипе».

— В этом нет ничего сложного, — ответил Блад. — Команды сходят на берег. Обрати внимание, что уже больше получаса между испанской эскадрой и молом всё время снуют лодки. Причём к молу они направляются переполненными, а назад возвращаются пустыми. Ты догадываешься, что это значит?

— Так я и предполагал, — сказал Волверстон. — Но, может быть, ты объяснишь мне, с какой целью они это проделывают? То, что не имеет смысла, обычно грозит опасностью. Было бы неплохо к вечеру выставить на островок вооружённых часовых.

Облачко, мелькнувшее на челе Блада, свидетельствовало о том, что его лейтенанту удалось пробудить в нём подозрения.

— Действительно, это чрезвычайно странно. И всё же… Нет, я не верю, что дон Иларио способен на предательство.

— Я думаю не о доне Иларио, а об этом разжиревшем грубияне доне Клементе. Это не тот человек, которому данное слово может помешать удовлетворить свою злобу. А Риконете, по-видимому, мало чем от него отличается.

— Но у власти сейчас дон Иларио.

— Возможно. Но сломанная нога вывела его из строя, и эта парочка может легко с ним справиться, зная, что король Филипп охотно простит их впоследствии.

— Но если они решили нарушить перемирие, зачем же ссаживать команду на берег?

— Вот я и рассчитывал, что ты, Питер, об этом догадаешься.

— Сидя здесь, я ни о чём не догадываюсь. Попробую разобраться во всём на месте.

К борту корабля только что подошла барка, гружённая фруктами. Капитан Блад склонился над перилами.

— Эй, ты! — крикнул он торговцу. — Принеси-ка бататы на борт.

Сделав знак рукой стоявшим на шкафуте пиратам, Блад отдал им краткие распоряжения, пока торговец карабкался по трапу, держа на голове корзину с бататами. Его пригласили в капитанскую каюту; ничего не подозревающий торговец принял приглашение, после чего он на весь день исчез из поля зрения. Его помощника-мулата, оставшегося в барке, также заманили на борт и присоединили к хозяину, запертому в трюме. Вслед за этим загорелый босоногий субъект в грязной рубахе, широких ситцевых брюках и с забинтованной головой спустился в барку и направил её в сторону испанских кораблей, провожаемый беспокойными взглядами с корсарского фрегата.

Причалив к борту флагмана, торговец начал громогласно рекламировать свой товар, но это не дало никакого результата. Гробовое молчание на корабле казалось весьма многозначительным. Наконец, на палубе послышались шаги, и часовой в шлеме, склонившись над фальшбортом, приказал торговцу убираться к дьяволу со своими фруктами.

— Если бы ты не был таким дураком, то давно бы понял, что на борту никого нет, — добавил он весьма неосторожную, хотя и уже излишнюю информацию.

Замысловато выругавшись в ответ, торговец направил барку к молу, вылез на берег и зашёл подкрепиться в придорожную таверну, битком набитую испанцами с адмиральской эскадры. Держа в руке кружку с вином, он незаметно затесался в группу испанских моряков, жалуясь на близкое соседство пиратов и злобно критикуя адмирала за то, что он позволил корсарам остаться на островке у входа в гавань вместо того, чтобы вышвырнуть их вон.

Беглая испанская речь торговца не вызвала ни у кого подозрений, а его горячая ненависть к пиратам сразу же завоевала ему симпатии.

— Адмирал здесь ни при чём, — заверил его старшина. — Он бы и разговаривать не стал с этими собаками. Во всём виноват этот рохля — губернатор Эспаньолы. Он разрешил ремонтировать им здесь свой корабль.

— Если бы я был адмиралом Кастилии, — заявил торговец, — то, клянусь Пресвятой Девой, я бы действовал на свой страх и риск.

Раздался дружный хохот, и толстый испанец хлопнул торговца по спине.

— Адмирал того же мнения, приятель.

— Несмотря на нерешительность губернатора, — подхватил другой моряк.

— Потому-то мы и торчим на берегу, — закончил третий.

Собрав отдельные фразы в единое целое, торговец получил полную картину агрессии, которая готовилась против корсаров.

Испанцам так пришёлся по душе собеседник, что прошло немало времени, прежде чем он выбрался из таверны и возобновил торговлю. Когда же он наконец причалил к борту «Сан-Фелипе», то его барка тащила на буксире другую, весьма вместительную. Быстро вскарабкавшись по трапу, он увидел Волверстона, который облегчённо вздохнул и сердито посмотрел на него.

— Какого чёрта тебе понадобилось на берегу, Питер? Ты слишком часто суёшь голову в петлю.

— Результат стоил риска, который, кстати, был не так уж велик, — улыбнулся капитан Блад. — Я убедился в справедливости своего доверия к дону Иларио. Только благодаря тому, что он — человек слова, нам не перережут глотки сегодня ночью. Если бы он дал согласие нанять людей из гарнизона, как того желал дон Клементе, мы бы ничего не узнали до тех пор, пока бы не было слишком поздно. Но так как он отказал, дон Клементе заключил союз с таким же лживым негодяем, как он сам, — с маркизом Риконете. И они вдвоём составили ловкий план тайком от дона Иларио. Поэтому маркиз и вызвал свои команды на берег, чтобы держать их наготове.

Они намерены проплыть в лодках через западный пролив, высадиться на незащищённый юго-западный берег островка, а затем втихомолку пролезть на борт «Сан-Фелипе» и перерезать нам глотки, пока мы спим. Этим займутся по крайней мере четыреста человек — практически каждый маменькин сынок с эскадры. Адмирал хочет обеспечить себе значительный перевес.

— А нас здесь всего восемьдесят ребят! — Волверстон бешено вращал единственным глазом. — Но мы предупреждены. Мы можем повернуть пушки и разнести их вдребезги.

Блад покачал головой.

— Этого нельзя сделать незаметно. А если они увидят, как мы двигаем пушки, то поймут, что мы что-то пронюхали и изменят планы, что меня ни в коей мере не устраивает.

— Не устраивает? Интересно, что же тогда тебя устраивает?

— Если я разглядел ловушку, то наиболее логично использовать её против самого ловца. Ты заметил, что я привёл вторую барку? По сорок человек можно спрятать на дне каждой барки; остальные могут плыть в четырёх лодках, которыми мы располагаем.

— Плыть? Куда плыть? Ты намерен удирать, Питер?

— Да, но не дальше, чем того требует мой замысел.

Блад чётко продумал свой план. До полуночи оставался только один час, когда он погрузил в лодки своих людей. И даже после этого они не спешили отчаливать. Капитан ждал до тех пор, пока тишину ночи не нарушил отдалённый скрип уключин, означающий, что испанцы двинулись по узкому проливу к западному берегу островка. Когда наконец Блад дал сигнал к отплытию, и «Сан-Фелипе» был оставлен врагу, готовящемуся захватить его под покровом ночи.

Час спустя испанцы высадились на островок. Одни поспешили завладеть пушками, другие двинулись к трапам. Испанцы хранили гробовое молчание, пока не очутились на борту «Сан-Фелипе», где они начали громкими возгласами подбадривать друг друга. К их удивлению, шум не разбудил этих пиратских собак, которые оказались настолько доверчивыми, что даже не выставили часовых.

Полное отсутствие признаков жизни на захваченном корабле сбило испанцев с толку. Внезапно темноту ночи разорвали языки пламени со стороны гавани, и бортовой залп двадцати пушек обрушился на «Сан-Фелипе».

Оглашая воздух проклятиями, перепуганные испанцы бросились прочь с корабля, который начал тонуть. Охваченные безумной паникой перед этой непонятной атакой, они устроили драку около мостиков, стремясь как можно скорее очутиться в относительной безопасности на островке и даже не думая о том, кем был произведён этот смертоносный залп.

Маркиз Риконете, высокий тощий человек, изо всех сил старался восстановить порядок.

— Прекратите это безобразие, вы, собаки!

Его офицеры бросились в толпу и с помощью ударов и брани в какой-то мере привели матросов в чувство. К тому времени, как «Сан-Фелипе» погрузился на восемь саженей, испанцы, высадившиеся на берег и наконец очнувшиеся, стояли наготове, ожидая дальнейших событий. Но чего именно ожидать, не знали ни они, ни маркиз, который в бешенстве громогласно требовал у неба и ада объяснения происходящего.

Вскоре его требования были удовлетворены. В ночной тьме показались неясные очертания огромного корабля, который медленно двигался по направлению к Пасти Дракона. Плеск вёсел свидетельствовал о том, что судно верповали[120] из гавани, а послышавшийся вскоре скрип блоков — о том, что на нём поднимают паруса.

Вглядывавшиеся в темноту маркиз и дон Клементе сразу же всё поняли. Пока они повели моряков эскадры захватывать корабль, на котором, как они думали, находились все корсары, последние, в свою очередь, захватили судно адмирала, предварительно выяснив, что на нём никого нет, и обратили его пушки против испанцев на «Сан-Фелипе». И теперь эти проклятые пираты на великолепном флагманском корабле «Мария Глориоса» вышли в море под самым носом адмирала.

Адмирал и экс-губернатор мерзко сквернословили до тех пор, пока дон Клементе внезапно не вспомнил о пушках, которые держали под обстрелом пролив, и которые Блад оставил, несомненно, заряженными, так как эти орудия в бою не участвовали. Педросо немедленно сообщил адмиралу о том, что он ещё в состоянии побить пиратов их же оружием. Это известие сразу же вдохнуло в маркиза энтузиазм.

— Клянусь, — завопил он, — что эти собаки не уйдут из Сан-Доминго, даже если мне придётся потопить свой собственный корабль! Немедленно к пушкам!

Адмирал в сопровождении сотни испанцев, спотыкаясь, побежал к батарее. Они добрались до неё как раз в тот момент, когда «Мария Глориоса» входила в Пасть Дракона. Меньше чем через пять минут она должна была оказаться в пределах досягаемости пушек. Шесть орудий стояли наготове заряженными; промахнуться на таком близком расстоянии было невозможно.

— Канонир — рявкнул маркиз. — Немедленно отправь в ад этого проклятого пирата.

Канонир тотчас взялся за дело. Сзади блеснул свет — испанцы из рук в руки передавали потайной фонарь. С помощью фонаря канонир зажёг запальный шнур и перешёл к следующей пушке.

— Подожди, — приказал маркиз. — Подожди, пока корабль не окажется на линии прицела.

Но при свете фонаря канонир сразу же понял, что из этого не выйдет ничего хорошего. С проклятием он подбежал к следующей пушке, осветил фонарём её запальное отверстие и тут же побежал дальше. Так канонир перебегал от одного орудия к другому, пока не добрался до последнего. После этого он двинулся в обратную сторону с фонарём в одной руке и с брызжущим огнём запалом в другой, шагая так медленно, что маркиз пришёл в бешенство.

— Скорее, болван! Стреляй! — взревел он.

— Взгляните сами, ваше превосходительство. — Канонир осветил фонарём запальное отверстие ближайшей пушки. — Забито ершом, то же самое и в других пушках.

Адмирал излил свой гнев в таких колоритных выражениях, которые могут прийти на ум только испанцу.

— Он ни о чём не забыл, этот проклятый пиратский пёс!

Мушкетная пуля, метко пущенная с фальшборта каким-то корсаром, разбила фонарь вдребезги. Вслед за этим взрыв сатанинского хохота донёсся с палубы «Марии Глориосы», которая шла через Пасть Дракона, направляясь в открытое море.

Самозванец

Глава 1

Быстрота, как известно, во все времена являлась одним из решающих факторов успеха в военных действиях на суше и на море. Это хорошо усвоил капитан Блад, большинство операций которого были так же внезапны, как нападение ястреба на добычу.

Находясь в зените славы, Блад действовал настолько мобильно, что испанцы искренне верили в его контакты с сатаной, утверждая, что только человек, продавший душу дьяволу, может так побеждать время.

Искренне забавляясь доходившими до него слухами о сверхъестественном могуществе, которым наделяли его суеверные испанцы, Блад старался по возможности обращать эти слухи себе на пользу, внушая ещё больший страх своим врагам. Но когда вскоре после захвата в Сан-Доминго «Марии Глориосы» — мощного флагманского корабля эскадры адмирала испанского военно-морского флота вКарибском море маркиза Риконете — капитан услышал обстоятельный рассказ о том, как он на следующее утро после выхода из Сан-Доминго напал на Картахену[121], находящуюся на расстоянии двухсот миль, то это навело его на мысль, что одна-две фантастические истории о его похождениях, дошедшие до него за последнее время, могли иметь более существенное основание, нежели простое суеверие.

В придорожной таверне в Кристианстаде[122], на острове Сен-Круа, куда «Мария Глориоса» (кощунственно переименованная в «Андалузскую девчонку») зашла за дровами и водой, Блад случайно услышал повествование об ужасах, которые вытворяли он и его команда во время рейда на Картахену.

Блад забрёл в эту таверну, разгуливая по городу без определённой цели, что было одной из его излюбленных привычек. В таких прибежищах моряков со всего света всегда можно была почерпнуть полезные сведения. Ему не в первый раз случалась обзаводиться информацией о самом себе, однако никогда ещё она не носила такого необычного характера.

Рассказчиком был крупный рыжеволосой и краснолицый голландец, владелец торгового судна с берегов Шельды, по имени Клаус, со смаком описывающий грабежи, насилия, избиения, а также убийство двух городских коммерсантов — членов Французской Вест-Индской компании.

Блад без приглашения затесался в эту группу, намереваясь узнать побольше. Его присутствие было встречено с радушием, вызванным как элегантностью костюма, так и спокойной, властной манерой держаться.

— Моё почтение, господа. — По-французски капитан Блад говорил не так бегло, как по-испански, чему способствовали два года, проведённые в тюрьме севильской инквизиции, но всё же достаточно уверенно. Без лишних церемоний усевшись на табуретку, он постучал по грязному сосновому столу, подзывая трактирщика.

— Когда, вы сказали, это произошло?

— Десять дней назад, — ответил голландец.

— Не может быть. — Блад покачал головой, тряхнув локонами парика. — Я точно знаю, что десять дней назад капитан Блад был в Сан-Доминго. Кроме того, вряд ли он мог поступать так злодейски, как вы описывали.

Клаус, неотёсаный субъект, чей характер был под стать цвету его волос и физиономии, выслушал опровержение без особого восторга.

— Пираты есть пираты. Все они друг друга стоят. — И, как бы демонстрируя своё отвращение, он плюнул на посыпанный песком пол.

— На эту тему я не стану с вами спорить. Но так как мне точно известно, что десять дней назад капитан Блад был в Сан-Доминго, то, следовательно, он не мог находиться в то же самое время в Картахене.

— Значит, вам точно известно? — ухмыльнулся голландец. — Тогда могу сообщить вам, сударь, что я слышал эту историю в Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико[123] от капитана одного из двух испанских судов, бывших тогда в Картахене. Вы же не можете знать об этом лучше, чем он. Эти два галеона чудом добрались до Сан-Хуана. Проклятый пират погнался за ними, и они никогда не спаслись бы от него, если бы удачный выстрел не повредил фок-мачту корсарского корабля и не заставил его убрать парус.

Но ссылка на очевидца не произвела на Блада впечатления.

— Ба! — воскликнул он. — Испанцы ошиблись — вот и всё!

Торговцы недружелюбно взглянули в сторону вновь прибывшего, в голубых глазах которого, ярко блестевших под чёрными бровями на смуглом лице, светилось холодное презрение. Своевременное появление трактирщика прервало спор, и Блад смягчил растущее раздражение собеседника, предложив голландцу, редко употреблявшему что-либо, кроме рома, распить с ним бутылку превосходного канарского вина.

— Здесь не могло быть ошибки, сударь, — настаивал Клаус. «Арабеллу», большой красный корабль Блада, нельзя не узнать.

— Если испанский капитан сказал вам, что за ними гналась «Арабелла», то он солгал. Ибо я точно знаю, что «Арабелла» сейчас ремонтируется на Тортуге[124].

— Вы слишком много знаете, — не без сарказма заметил голландец.

— Я всегда хорошо информирован, — последовал вежливый ответ. — Это приносит много пользы.

— Да, если сведения верные. Но на этот раз вы здорово дали маху. Поверьте, сударь, капитан Блад находится сейчас где-то поблизости.

— В это я охотно верю, — улыбнулся Блад. — Только я не понимаю, почему вы так думаете.

Голландец грохнул по столу своим пудовым кулаком.

— Разве я не говорил вам, что где-то неподалёку от Пуэрто-Рико он повредил фок-мачту в бою с этими испанцами? Теперь он, безусловно, стал на ремонт на одном из соседних островов.

— Гораздо более вероятно, что ваши испанцы, панически боясь капитана Блада, готовы видеть «Арабеллу» в каждом корабле, попадающемся им навстречу.

Только вовремя поданное вино помогло голландцу вытерпеть столь упорное недоверие. Когда они выпили, он возобновил разговор об испанских кораблях. По его мнению, они всё ещё находились в Пуэрто-Рико и не только из-за ремонта, но и потому, что, будучи богато нагруженными и наученными горьким опытом, они вряд ли отважутся выйти в море без конвоя.

Последние сведения всерьёз заинтересовали капитана Блада, которому порядком надоело выслушивать описания его вымышленных злодейств в Картахене и сражений с испанскими галеонами.

Вечером в салоне «Андалузской девчонки», роскошно отделанном шёлком и бархатом, резными позолоченными панелями, сверкавшем хрусталём и серебром, свидетельствовавшими о богатстве испанского адмирала, кому корабль принадлежал до недавних пор, капитан Блад созвал военный совет. Он состоял из одноглазого гиганта Волверстона, Натаниэля Хагторпа — спокойного, добродушного джентльмена из Западной Англии и низенького штурмана Чеффинча. Всех этих людей сослали на каторгу вместе с Бладом за участие в восстании Монмута. В результате этого совета «Андалузская девчонка» в ту же ночь снялась с якоря и отчалила от Сен-Круа, появившись двумя днями позже у берега Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико.

Глядя в подзорную трубу, Блад внимательно изучал гавань, ища подтверждения рассказу голландца. Среди множества мелких судов он вскоре заметил два больших жёлтых тридцатипушечных галеона, сильно повреждённые подводные части которых, очевидно, ремонтировались. Следовательно, в этом мейнхеер Клаус был прав. А это было всё, что Блад стремился узнать.

Действовать приходилось крайне осторожно. Кроме того, что гавань защищал весьма солидный форт, гарнизон которого, несомненно, был начеку, учитывая присутствие двух богато нагруженных кораблей, на борту «Андалузской девчонки» находилось не более восьмидесяти человек, поэтому Блад не мог произвести высадку, даже если бы его батарее удалось подавить огонь форта. Решив прибегнуть к хитрости, а не к силе, капитан Блад, спустив шлюпку, рискнул отправиться на берег в разведку.

Глава 2

Было невероятно считать, чтобы известие о захвате капитаном Бладом испанского флагманского корабля в Сан-Доминго уже достигло Пуэрто-Рико, поэтому несомненное испанское происхождение «Марии Глориосы» должно было явиться, по крайней мере на некоторый срок, надёжной верительной грамотой. Проделав осмотр в богатом гардеробе маркиза Риконете, Блад вышел одетым в костюм из фиолетовой тафты, лиловые шёлковые чулки и великолепную перевязь того же цвета, расшитую серебром. Широкая чёрная шляпа с алым пером бросала тень на его обветренные аристократические черты лица, обрамлённые локонами чёрного парика.

Высокий, стройный, худощавый, опираясь на трость с золотым набалдашником, Блад стоял перед генерал-губернатором Пуэрто-Рико доном Себастьяном Мендесом и давал ему объяснения на безупречном кастильском наречии.

Большинство испанцев называли Блада дон Педро Сангре, давая буквальный перевод его имени[125] нередко характеризуя его как El Diabolo Encarnado[126]. Соединив оба имени, Блад дерзко представился как дон Педро Энкарнадо, посланник адмирала военно-морского флота Испании в Карибском море маркиза Риконете, который не смог прибыть на берег лично, будучи прикованным к постели приступом подагры. Его превосходительство адмирал услышал от капитана голландского судна в Сен-Круа о нападении подлых пиратов на два испанских корабля, шедших из Картахены, которые нашли убежище здесь, в Сан-Хуане. Эти корабли они видели в гавани, но маркиз пожелал получить более точную информацию о случившемся.

Дон Себастьян бурно воспринял это известие. Это был высокий, полный, желтолицый человек с маленькими чёрными усиками над толстыми, как у африканца, губами, обладавший множеством подбородков, синеватых от бритья.

Генерал-губернатор принял дона Педро со всеми церемониями, приличествующими представителю его королевского величества, и с радушием, с которым один кастильский дворянин встречает другого. Он представил гостя своей изящной, застенчивой и всё ещё молодой супруге и угостил его обедом, который был подан в прохладном внутреннем дворике под тенью виноградных шпалер и сервирован неграми-рабами в ливреях под руководством чопорного мажордома-испанца.

За столом волнение, пробуждённое в доне Себастьяне вопросами его гостя, разгорелось с новой силой. Было истинной правдой, что корабли, гружённые ценностями, атаковали флибустьеры, те же самые hidos de puta[127], которые недавно превратили Картахену в ад кромешный. Свой рассказ генерал-губернатор обильно уснащал отвратительными подробностями, ничуть не заботясь о чувствах доньи Леокадии, которая не переставая дрожала и крестилась во время этого жуткого повествования.

Потрясение, испытанное Бладом, узнавшим, что подобные мерзости приписываются ему и его людям, вскоре вытеснил интерес, пробуждённый сообщением, что на борту этих кораблей хранится серебра на двести тысяч фунтов, не говоря уже о перце и пряностях почти на такую же сумму.

— Вы представляете себе, какое сокровище могло попасть в руки этого дьявола Блада! Слава Богу, что галеонам удалось не только ускользнуть из Картахены, но и спастись от дальнейшего преследования!

— А вы уверены, что это дело рук капитана Блада? — осведомился гость.

— В этом нет никакого сомнения. Кто бы ещё осмелился на такое? Дайте мне только поймать его, и, клянусь, я сдеру с него кожу и сделаю из неё себе пару сапог!

— Себастьян, любовь моя! — вздрогнула донья Леокадия. — Как ты можешь говорить такие ужасные вещи!

— Дайте мне только поймать его!.. — свирепо повторил дон Себастьян.

— Капитан Блад, возможно, находится гораздо ближе, чем вы предполагаете, — любезно улыбнулся дон Педро. — Поэтому в вашем желании нет ничего неосуществимого.

— Молю Бога, чтобы это было так. — И генерал-губернатор самодовольно покрутил ус.

После обеда гость церемонно откланялся, сославшись на необходимость представить доклад адмиралу. Однако на следующее утро дон Педро явился снова, и как только лодка, доставившая его на берег, вернулась назад, белый флагманский корабль снялся с якоря и начал поднимать паруса. Подгоняемый свежеющим бризом, слегка рябившим освещённую солнцем фиолетовую гладь моря, галеон неторопливо двигался на восток, вдоль полуострова, на котором был расположен Сан-Хуан.

Вчерашний вечер Блад потратил на занятия каллиграфией, пользуясь при этом адмиральским несессером с письменными принадлежностями, где хранились печать маркиза и листы пергамента, увенчанные испанским гербом. Результатом этой деятельности явился внушительный документ, который Блад положил перед доном Себастьяном, дав ему соответствующие объяснения.

— Ваша уверенность в том, что капитан Блад находится в этих водах, навела адмирала на мысль поохотиться за ним. Его превосходительство велел мне оставаться здесь в его отсутствие.

Генерал-губернатор внимательно изучил пергамент, украшенным красной печатью с гербом маркиза Риконете. В послании дону Себастьяну предписывалось передать дону Педро Энкарнадо командование всеми вооружёнными силами Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико, фортом Санто-Антонио и его гарнизоном.

Вряд ли следовало ожидать, что дон Себастьян безропотно подчинится этому распоряжению. Прочитав письмо, он нахмурился и надул толстые губы.

— Не понимаю, — заявил губернатор. — Полковник Варгас, командующий фортом под моим руководством, опытный и знающий офицер. Кроме того, — внезапно ощетинился он, — я считал, что назначение офицеров входит в мои обязанности как генерал-губернатора Пуэрто-Рико.

Но капитан Блад не был расположен ссориться.

— Должен сознаться, дон Себастьян, на вашем месте — только это между нами — я бы чувствовал то же самое. Но необходимо иметь терпение. В конце концов, ведь адмиралом движет забота о безопасности кораблей с ценностями.

— Но я полагаю, что забота об их безопасности в Сан-Хуане — моё дело. Разве я не являюсь представителем короля в Пуэрто-Рико? Пусть адмирал распоряжается на море, как хочет, но на суше…

Капитан Блад прервал его, фамильярно положив ему руку на плечо.

— Мой дорогой дон Себастьян, — заговорил он, доверительно понизив голос. — Вам ли не знать причуды королевских фаворитов!

— Королевских… — Дон Себастьян с трудом подавил раздражение. — Я никогда не слыхал, что маркиз Риконете — королевский фаворит.

— Любимец его величества. Это, конечно, между нами. Отсюда вся его бесцеремонность. Должен сознаться, что он злоупотребляет привязанностью короля. Вы же знаете, как кружит голову королевская милость. — Блад сделал паузу и вздохнул. — Мне очень неприятно быть орудием в этом покушении на ваши права. Но я так же беспомощен, как и вы, друг мой.

Этот монолог дал понять генерал-губернатору, что дальнейшие препирательства не повлекут за собой ничего хорошего.

Справившись с возмущением, вызванным посягательством на его власть, дон Себастьян уступил настояниям капитана Блада, утешая себя мыслью, что он по крайней мере перекладывает всю ответственность за последующие события на плечи адмирала.

В этот день, как и в два последующих, Питеру Бладу пришлось приложить весь свой такт, улаживая административные вопросы с генерал-губернатором и с полковником Варгасом, который был возмущён покушением на его должность. Но, увидев, что новый комендант не собирается вмешиваться в его воинские мероприятия, полковник частично смирился с его присутствием. Тем более что, тщательно обследовав вооружение, гарнизон и боеприпасы форта, дон Педро высоко отозвался о его боеспособности и великодушно заметил, что все действия полковника заслуживают всяческой похвалы.

Дон Педро высадился на берег, чтобы принять командование в первую пятницу июня. В воскресенье утром во двор особняка генерал-губернатора ворвался молодой офицер на истощённой взмыленной лошади. Он привёз дону Себастьяну, завтракавшему вместе со своей женой и временным комендантом, тревожные известия о том, что какой-то отлично вооружённый, очевидно, пиратский корабль, не имеющий флага, напал на Сан-Патрико, находящийся в пятидесяти милях от Сан-Хуана. Он начал бомбардировать посёлок, правда, не причинив ему вреда, не осмеливаясь войти в зону досягаемости пушек форта. К сожалению, боеприпасы в форте на исходе, и там нет достаточного количества людей, чтобы воспрепятствовать высадке.

Изумление дона Себастьяна было так велико, что даже пересилило его тревогу.

— Какого дьявола понадобилось пиратам в Сан-Патрико? Ведь там ничего нет, кроме сахарного тростника и кукурузы.

— Думаю, что я могу ответить на этот вопрос, — сказал капитан Блад. — Сан-Патрико — это чёрный ход в Сан-Хуан, к кораблям с ценностями.

— Чёрный ход?

— Ну да. Пираты не осмелились предпринять прямую атаку на хорошо вооружённый форт Санто-Антонио; они надеются добраться сюда по суше из Сан-Патрико и напасть на вас с тыла.

Стратегический талант дона Педро произвёл глубокое впечатление на генерал-губернатора.

— Клянусь всеми святыми, вы правы! — Дон Себастьян встал из-за стола, заявляя, что он сейчас же отдаст необходимые распоряжения, отпустил офицера отдохнуть и подкрепиться и послал курьера в форт вызвать полковника Варгаса.

Шагая взад-вперёд по длинной комнате, защищённой шторами от лучей солнца, он возносил благодарности своему святому патрону за то, что благодаря его, губернатора, предусмотрительности, форт отлично вооружён и они в состоянии послать в Сан-Патрико порох и ядра, чтобы удержать на расстоянии этих проклятых пиратов.

Робкий взгляд доньи Леокадии, смотревшей на своего супруга, устремился на нового коменданта, когда он заговорил, воспользовавшись передышкой дона Себастьяна.

— Очень может быть, сеньор, что брать боеприпасы из Санто-Антонио будет ошибкой. Они могут понадобиться нам самим. Ведь не исключено, что пираты изменят планы, поняв, что высадка в Сан-Патрико не так легка, как они предполагали. Или же вообще может оказаться ложным выпадом, предпринятым с целью отвлечь отсюда часть ваших вооружённых сил. — Блад знал, что последнее предположение соответствует действительности, так как оно согласуется с его распоряжениями.

Дон Себастьян тупо уставился на него, поглаживая украшенной перстнями рукой синеватую челюсть.

— Это очень возможно. Боже, помоги мне! — И потерявший голову генерал-губернатор, полностью положился на изобретательность спокойного и находчивого нового коменданта, чьё прибытие так оскорбило его вначале. Дон Педро моментально принял командование.

— На кораблях с ценностями я заметил множество боеприпасов. Там они совершенно бесполезны, а для оказания помощи Сан-Патрико их более чем достаточно. Мы возьмём оттуда не только порох и ядра, но и пушки и сразу же отправим их в Сан-Патрико.

— Вы намерены разоружить галеоны с ценностями? — встревожился дон Себастьян.

— А какая нужда держать их вооружёнными здесь, в гавани? Для защиты достаточно форта. — И Блад приступил к действиям. — Распорядитесь, пожалуйста, насчёт волов и мулов, необходимых для перевозки боеприпасов. Теперь что касается людей. У вас есть двести тридцать человек в Санто-Антонио и сто двадцать на бортах галеонов с ценностями. А сколько солдат в форте Сан-Патрико?

— Человек сорок — пятьдесят.

— Боже мой! А ведь если пираты намерены высадиться, то их там должно быть не менее четырёхсот — пятисот человек. Значит, форт Сан-Патрико нуждается не только в оружии, но и в людях. Придётся послать туда полковника Варгаса со ста пятьюдесятью солдатами из Санто-Антонио и пятьдесят человек с кораблей.

— И оставить Сан-Хуан беззащитным? — Пришедший в ужас дон Себастьян, не сдержавшись, добавил: — Вы с ума сошли!

Но на лице капитана Блада оставалось выражение полной уверенности в своих силах.

— Вовсе нет. У нас остаётся форт с сотней пушек, половина которых обладает значительной мощностью. Ста человек более чем достаточно, чтобы обслужить их. А чтобы вы не думали, что я толкаю вас на риск, который не намерен с вами делить, я сам остаюсь здесь и буду командовать гарнизоном.

Пришедшего Варгаса, так же, как и дона Себастьяна, ужаснуло предстоящее ослабление оборонной мощи Сан-Хуана. С презрением глядя на посланца адмирала, полковник не скрывал, что считает его невеждой в военном искусстве. Но новый комендант быстро сбил с него спесь.

— Если вы скажете мне, что мы можем противостоять высадке пиратов в Сан-Патрико, имея в своём распоряжении менее трёхсот человек, значит, вы ещё не окончательно освоили собственную профессию. И как бы то ни было, — добавил он, вставая и тем самым давая понять, что дискуссия окончена, — сейчас я имею честь здесь командовать, и вся ответственность ложится на меня.

Полковник Варгас сухо поклонился, закусив губу, а генерал-губернатор в который раз вознёс про себя благодарственную молитву небесам за то, что у него есть адмиральский пергамент, позволяющий ему свалить всю ответственность за возможные последствия этой авантюры на дона Педро.

Несмотря на колокольный звон собора, созывающий верующих на обедню, и на приближающийся полуденный зной, отряд под командованием полковника Варгаса выступил из Сан-Хуана, так как дело не терпело отлагательства. Полковник ехал во главе колонны, за ним следовал длинный поезд из мулов, нагруженных боеприпасами, и воловьих упряжек, тянущих за собой пушки, направляясь по дороге, ведущей через холмистую равнину в Сан-Патрико.

Глава 3

Вы, конечно, догадались, что пиратское судно, угрожавшее Сан-Патрико, было ни чем иным, как «Андалузской девчонкой», некогда служившей флагманским кораблём маркизу Риконете и посланной в Сан-Патрико по распоряжению капитана Блада. Командовавшему кораблём Волверстону было приказано обстреливать маленький жалкий форт в течение сорока восьми часов. По истечении этого срока «Андалузская девчонка» должна была тихо ускользнуть под покровом ночи до прибытия подкрепления из Сан-Хуана, которое к тому времени, несомненно, будет выслано, и, кончив игру, как можно скорее нанести настоящий удар по оставшемуся сравнительно беззащитным Сан-Хуану.

Гонцы из Сан-Патрико прибыли в понедельник. Их доклад дал Бладу понять, что Волверстон в точности выполняет его инструкцию. Сообщение гласило, что ответный огонь форта вынудил пиратов соблюдать дистанцию.

Новости ободрили генерал-губернатора, убеждённого, что маркиз Риконете, чей корабль находится где-то по соседству, захватит пиратов на месте преступления и немедленно уничтожит их.

— Завтра, — говорил он, — Варгас прибудет в Сан-Патрико с подкреплением, и у пиратов не останется ни малейшего шанса на высадку.

Но завтрашние события были весьма далеки от ожидания дона Себастьяна. Вскоре после рассвета Сан-Хуан был разбужен грохотом пушек. Первой мыслью вскочившего с постели дона Себастьяна было, что это маркиз Риконете возвещает королевским салютом о своём возвращении. Однако непрекращающаяся канонада пробудила в нём опасения, которые перешли в ужас, когда он вышел на террасу и посмотрел в подзорную трубу на море.

Предположение капитана Блада, совершенно противоположное мыслям дона Себастьяна, было им сразу же отвергнуто. Даже если бы Волверстон покинул Сан-Патрико до полуночи, что было маловероятно, он никак бы не смог, идя против сильного западного ветра, добраться до Сан-Хуана меньше, чем за двенадцать часов. Кроме того, Волверстон никогда бы не стал так игнорировать его распоряжения.

Полуодетый капитан Блад поспешил к дону Себастьяну, чтобы выяснить у него причину этой пальбы. Выйдя на террасу, он испугался едва ли не больше, чем генерал-губернатор, ибо находящийся в полумили от берега корабль, чьи пушки бомбардировали порт, в точности походил на его «Арабеллу», оставленную им около месяца назад на Тортуге для кренгования[128].

Блад вспомнил рассказ о его вымышленном рейде на Картахену и задал себе вопрос: неужели Питт, Дайк и другие его друзья пиратствовали в его отсутствие, сопровождая свои действия чудовищными зверствами, подобно Моргану[129] и Монбару[130]? Он не мог в это поверить, и всё же перед его глазами находилось его собственное судно, окутанное облаком дыма и обстреливающее бортовыми залпами форт, стены которого, несокрушимые на вид, были выстроены из простого кирпича, что Блад с удовольствием отметил во время своего обследования.

Стоявший поблизости генерал-губернатор, призывая всех святых и всех демонов ада, отчаянно проклинал этого дьявола во плоти, капитана Блада.

Между тем дьявол во плоти молча стоял рядом с доном Себастьяном, не обращая никакого внимания на его проклятья. Защищаясь ладонью от лучей утреннего солнца, он пристально изучал очертания красного корабля — от золочёного носа до высокой кормы. Это была «Арабелла» и в то же время не «Арабелла». Блад не видел конкретных различий, но чувствовал, что они есть.

В это время огромный корабль развернулся бортом, делая поворот оверштаг, и Бладу удалось заметить, что на нём на четыре пушки меньше, чем на «Арабелле».

— Это не капитан Блад, — заявил он.

— Не капитан Блад? Вы ещё скажете, что я не Себастьян Мендес! Разве этот корабль не «Арабелла»?

— Это не «Арабелла».

Дон Себастьян, бросив на Блада презрительный взгляд, протянул ему подзорную трубу.

— Прочтите название на кормовом подзоре[131].

Блад приложил трубу к глазу. Корабль разворачивался, намереваясь ввести в действие орудия правого борта, и его корма находилась целиком в поле зрения. Прочитанное Бладом название «Арабелла», написанное золотыми буквами, вновь привело его в замешательство.

— Не понимаю, — сказал он. Но очередной залп, сокрушивший ещё несколько тонн кирпичной кладки стен форта, заставил его умолкнуть. После этого пушки форта наконец заговорили. Их залпы были отнюдь не всегда меткими, но по крайней мере они вынудили нападающий корабль держаться на расстоянии.

— Слава тебе, Господи! Проснулись всё-таки! — ядовито заметил дон Себастьян.

Блад удалился в поисках своих сапог, приказав перепуганным слугам оседлать ему коня.

Когда пять минут спустя, обутый, но всё ещё небрежно одетый капитан продевал ногу в стремя, генерал-губернатор накинулся на него.

— Это вы виноваты! — бушевал он. — Вы и ваш драгоценный адмирал! Ваши идиотские мероприятия сделали нас беспомощными! Но я надеюсь, что вы ещё ответите за это!

— Я тоже на это надеюсь и думаю, что этот разбойник, кто бы он ни был, разделяет наши надежды, — процедил сквозь зубы капитан Блад, рассерженный не менее, чем дон Себастьян, хотя и выражающий свои чувства не столь громогласно, ибо он теперь на собственном опыте убедился, каково попадать в расставленную самим собой ловушку и какие чувства при этом испытываешь. Блад приложил столько усилий, чтобы разоружить Сан-Хуан, что в результате неизвестному пирату ничего не стоило украсть у него из-под носа добычу, за которой он охотился. Личность таинственного корсара всё ещё оставалась загадкой, но Блад сильно подозревал, что название «Арабелла» было не просто совпадением, и не сомневался, что хозяин этого красного корабля и есть виновник тех ужасов в Картахене, которые приписывались ему самому.

Как бы то ни было, теперь требовалось срочно сорвать планы этого незванного гостя. И по странной иронии судьбы Блад скакал во весь опор, чтобы организовать защиту испанского поселения от нападения пиратов, то есть пустился в предприятие, ставшее почти безнадёжным благодаря его собственным стараниям.

Крепость он застал в совершенно отчаянном положении. Половина орудий уже вышла из строя, разбитая грудами камней. Из сотни людей, оставленных в гарнизоне, десять было убито, а тридцать — искалечено.

Остальные шестьдесят солдат были твёрдыми и решительными людьми — украшением испанской пехоты, — но их сковывала бездарность командующего фортом молодого офицера.

Капитан Блад появился как раз в тот момент, когда очередной бортовой залп снёс ярдов двадцать крепостной стены. Во дворе, задыхаясь от пыли и едкого порохового дыма, он сразу же набросился на офицера, который выбежал ему навстречу.

— Вы намерены торчать здесь до тех пор, пока не будете погребены под обломками вместе с вашими пушками?

Обозлившийся капитан Аранья выпятил грудь.

— В таком случае мы умрём на нашем посту, сеньор, расплачиваясь за ваши заблуждения.

— Это может сделать любой дурак. Но если бы у вас было столько же ума, сколько наглости, то вы бы постарались спасти несколько пушек. Они вскоре понадобятся. Оттащите двадцать пушек в это укрытие и оставьте их там. — И Блад указал на заросли красного перца, находящиеся на расстоянии полумили по направлению к городу. — Оставьте мне двенадцать человек, чтобы стрелять из пушек, а всех прочих забирайте с собой. И уберите раненых из этого опасного места. Когда доберётесь до рощи, пошлите за упряжками мулов, лошадей и волов для дальнейших перевозок. Зарядите орудия картечью. Шевелите мозгами и не теряйте времени. Кругом марш!

Хотя у капитана Араньи начисто отсутствовало воображение, у него по крайней мере хватало энергии на выполнение чужих замыслов. Подавленный властностью нового коменданта и оценив здравомыслие предложенных им мер, он сразу же принялся за работу, в то время как Блад занялся батареей из десяти пушек, размещённых на южном крепостном валу и державших под обстрелом залив. Двенадцать солдат, пробуждённых им от апатии и воодушевлённых его презрением к опасности, выполняли его распоряжения спокойно и быстро.

Пиратский корабль, разрядив орудия правого борта, начал разворачиваться, чтобы привести в действие батарею левого борта. Использовав передышку, Блад, рассчитав как можно точнее место, с которого корсары произведут следующий залп, переходил от пушки к пушке, собственноручно заряжая каждую. Едва он успел зарядить последнее орудие, как пираты, осуществив свой манёвр, повернулись к крепости левым бортом. Выхватив из рук мушкетёра брызжущий запальный фитиль, Блад немедленно выпалив по корсарскому судну. Если выстрел и не оправдал всех его надежд, всё же он был достаточно метким. Бушприт[132] корабля разнесло вдребезги. Вздрогнув, судно слегка накренилось, и в тот же момент прозвучал ответный залп пиратов. Но, вследствие крена, ядра пролетели над фортом, не причинив ему никакого вреда, и зарылись в землю далеко позади.

— Огонь! — скомандовал Блад, и тотчас грянул залп остальных девяти пушек.

Корма корсарского корабля представляла собой сомнительную мишень, и Блад почти не надеялся ни на что, кроме чисто морального эффекта. Но удача снова улыбнулась ему, и, хотя восемь зарядов угодили в воду, девятый точно нашёл свою цель, врезавшись в полуют.

— Viva[133] дон Педро! — воскликнули испанцы, сразу же воспрянув духом от первого, хотя и незначительного успеха, и, улыбаясь, бросились перезаряжать пушки.

Но теперь спешить было незачем. Пиратам требовалось убрать обломки бушприта, и прошёл целый час, прежде чем они, горя жаждой мести, возобновили военные действия, пойдя в крутой бейдевинд[134] против бриза.

Во время этой передышки Аранье удалось дотащить орудия до рощи, находящейся в миле от форта. Блад мог отступить и присоединиться к нему. Но, осмелев после первых удач, он остался на месте, продолжая артиллерийскую дуэль. Однако на сей раз ядра батареи форта не достигали цели, а мощный бортовой залп орудий красного корабля проделал ещё одну солидную брешь в крепостной стене. После этого, справедливо рассудив, что в форте осталось очень мало пушек, да и те сейчас не заряжены, пираты, взбешённые упорством испанцев, подошли ближе и, сделав поворот оверштаг, произвели очередной залп.

В результате этого раздался взрыв, заставивший дрогнуть даже дома в Сан-Хуане.

Блад почувствовал, что какая-то неведомая сила подняла его в воздух и с силой швырнула вниз. Полуоглушённый, он лежал на земле, вокруг него падал ливень каменных осколков, а стены форта с грохотом рухнули, превратившись в бесформенную груду развалин.

Выстрел пиратов взорвал пороховой склад, что привело к уничтожению форта.

Блад выкарабкался из-под обломков щебня и, откашливаясь от пыли, забившей горло, постарался оценить создавшуюся ситуацию. Во время падения он сильно ушиб бедро, но так как боль постепенно стихала, то там, очевидно, не было серьёзных повреждений. Всё ещё не вполне пришедший в себя, Блад наконец смог подняться на ноги. Его дрожащие руки кровоточили, но кости были целы. Однако не многие так дёшево отделались. Из двенадцати солдат, оставшихся с Бладом, только пятеро не пострадали от взрыва, шестой жалобно стонал, лёжа со сломанным бедром, а седьмой тщетно пытался вправить вывихнутое плечо. Остальные пятеро погибли и были похоронены под развалинами.

Приведя в порядок парик, Блад с трудом собрался с мыслями и пришёл к выводу, что больше незачем задерживаться на этой груде обломков, которая ещё недавно была фортом. Пятерым уцелевшим солдатам он велел отнести двух раненых в рощу, и сам, шатаясь, поплёлся вслед за ними. К тому времени, когда они добрались до убежища, пираты начали готовиться к высадке, которая должна была неизбежно последовать за уничтожением форта. На краю рощи Блад остановился, чтобы понаблюдать за их приготовлениями. Он видел, как корсары спустили пять шлюпок, которые переполненными направились к берегу, покуда красный корабль становился на якорь, прикрывая десант.

Медлить было нельзя. Блад вошёл под прохладную зелёную тень, где его ожидал Аранья со своими людьми, и с радостью увидел, что пушки, о существовании которых пираты ничего не подозревали, установлены и заряжены картечью согласно его указаниям. Рассчитав, в каком месте корсары должны пристать к берегу, он велел нацелить туда орудия. В качестве мишени Блад наметил рыбачью лодку, лежащую вверх дном на берегу, в полкабельтове[135] от воды.

— Мы подождём, пока эти собаки не окажутся на одной линии с лодкой, — объяснил он Аранье, — и тогда дадим им пропуск в ад. — Чтобы сократить время, оставшееся до этого долгожданного момента, Блад продолжал читать испанскому капитану лекцию на тему искусства ведения боевых действий.

— Теперь вы понимаете, какие преимущества можно извлечь из отклонения от школьных правил и привычных предрассудков. Покинув форт, который нельзя было спасти, и наскоро сымпровизировав новый, мы можем держать во власти этих головорезов. Вскоре вы увидите, как мы с ними расправимся и как наше поражение обернётся победой.

У испанца не было сомнений, что всё именно так и произойдёт, если только не случится чего-нибудь непредвиденного. Поистине это утро оказалось весьма поучительным для капитана Араньи.

Глава 4

Но без неприятностей не обошлось, и в этом был повинен дон Себастьян, который, к великому сожалению, не сидел сложа руки. Он не сомневался, что его долг, как генерал-губернатора Пуэрто-Рико, вооружить каждого жителя города, способного носить оружие. Не взяв на себя труд посоветоваться с доном Педро или хотя бы предупредить его о своих намерениях, дон Себастьян разместил эту созданную наспех армию из пятидесяти-шестидесяти человек в засаде под прикрытием белых домов, ярдах в ста от моря, готовясь бросить их против высаживающихся на берег пиратов. Таким образом он рассчитывал лишить корсарскую артиллерию возможности бомбардировать его так называемые «вооружённые силы».

Однако тактика, которой так гордился генерал-губернатор, оказалась палкой о двух концах, так как она помешала действовать не только пиратским, но и испанским пушкам, спрятанным в роще. Прежде чем Блад смог открыть огонь, он с ужасом увидел отряд пуэрториканских горожан, с пронзительными воплями ринувшихся на корсаров. В следующий момент началась всеобщая свалка, в которой разобрать, где друзья, а где враги было совершенно невозможно.

Но сумятица продолжалась недолго, так как ополченцы дона Себастьяна, разумеется, вынуждены были отступить перед взбешёнными флибустьерами, несмотря на численный перевес почти вдвое. Крича и отстреливаясь, они скрылись в городе, оставив на песке несколько трупов.

Пока капитан Блад проклинал несвоевременное вмешательство дона Себастьяна, капитан Аранья рвался на помощь горожанам, но ему пришлось выслушать очередную лекцию.

— Сражения выигрываются не только благодаря героизму, но и с помощью тщательных расчётов, друг мой. На борту корабля пиратов по меньшей мере вдвое больше, чем на берегу, и теперь, в результате храбрости дона Себастьяна, они стали хозяевами положения. Если мы выступим сейчас, то на нас нападёт с тыла следующий десантный отряд, и, таким образом, мы окажемся между двух огней. Поэтому нам лучше дождаться высадки следующей партии, уничтожить её и тогда заняться мерзавцами, находящимися в городе.

Но ждать пришлось долго. В каждой из шлюпок, возвращающихся к кораблю, оставалось только по два гребца, и двигались они крайне медленно. Немало времени отняла и посадка следующего отряда, который добрался до берега почти через два часа.

К тому же на этот раз пиратам незачем было торопиться, так как все признаки указывали на то, что попытки Сан-Хуана обороняться пресечены в корне.

Спешки не последовало, даже когда кили корсарских шлюпок заскрипели об песок. Пёстрая толпа пиратов не торопясь вылезла на берег. Среди них были представители самых различных слоёв общества: от настоящих флибустьеров в рубахах из хлопка и широких штанах и сыромятной кожи, с яркими, но грязными шарфами на голове до идальго в кружевных камзолах и шляпах. И те, и другие были опоясаны патронташами и вооружены мушкетами и шпагами.

Командующий отрядом корсар в алом камзоле с грязными кружевными манжетами выстроил полсотни пиратов на берегу по военному образцу, и взмахнув шпагой, дал команду выступать.

Корсары маршировали сомкнутой колонной, громогласно вопя какую-то воинственную песню и с явным удовольствием смакуя непристойный текст. В это время сидящие в роще канониры, держа в руках запальные шнуры, не отрывали глаз от капитана Блада, который внимательно наблюдал за пиратами, подняв правую руку. Наконец колонна оказалась на одной линии с лодкой, служившей испанцам мишенью. Блад махнул рукой, и пять пушек выпалили одновременно.

Град картечи в момент уничтожил шагавших впереди корсаров, включая главаря в красном камзоле. Остальные от неожиданности застыли как вкопанные. Воспользовавшись их замешательством, Блад поспешил дважды повторить залп, в результате чего почти все пираты свалились на песок, кто корчась в судорогах, а кто — лёжа неподвижно. Полдюжины человек, чудом оставшихся целыми и невредимыми, не осмеливаясь вернуться к пустовавшим лодкам, старались найти убежище в городе, ползя на животе, чтобы не попасть под очередной залп. Капитан Блад улыбнулся, увидев расширенные от восторга глаза капитана Араньи.

— Теперь мы можем выступать без всяких опасений, капитан, — заговорил Блад, продолжая пополнять воинское образование достойного испанского офицера, — так как мы обезопасили наш тыл от нападения. Как вы, должно быть, заметили, пираты весьма опрометчиво использовали для высадки все свои шлюпки. Так что оставшимся на корабле до берега не так-то легко добраться.

— Но у них есть пушки, — возразил Аранья. — Что, если они из мести откроют огонь по городу?

— В котором находится их первый десантный отряд во главе с капитаном? Маловероятно. Всё же на всякий случай мы оставим двадцать человек здесь, около пушек. Если пираты на корабле, отчаявшись, потеряют голову, то залпа два быстро приведут их в чувства.

Выполнив распоряжение Блада, пятьдесят испанских мушкетёров, незаметно для пиратов, переживших уничтожение форта, беглым шагом направились по направлению к городу.

Глава 5

Пиратский капитан, чьё имя не пережило его, был квалифицирован Бладом как самодовольный идиот, который, как и все дураки, слишком многое считал не требующим доказательств. Будь он немного поумнее, он взял бы на себя труд убедиться, что уничтоженные им солдаты форта и горожане-ополченцы составляют все вооружённые силы Сан-Хуана.

Непомерная алчность, несомненно, толкнула корсаров на эту безрассудную высадку. Капитан лже-«Арабеллы» казался Бладу похожим на бездарного вора, сгребающего крошки во время пиршества. Имея под носом два корабля с сокровищами, за которыми они гнались из Картахены через всё Карибское море, было непростительной тупостью не попытаться сразу же завладеть ими. Видя, что на галеонах с ценностями не выстрелила ни одна пушка, этот болван должен был сообразить, что экипаж находится на берегу, а если он вовсе не был способен соображать, то можно было заглянуть в подзорную трубу, чтобы в этом убедиться.

Но рассуждения Блада были не совсем справедливы. Возможно, именно уверенность в том, что корабли пустуют и могут быть легко захвачены, побудила капитана позволить своим людям удовлетворить их ненасытную жадность разграблением города. К тому же города Новой Испании часто изобиловали сокровищами, а у губернатора могла храниться королевская казна.

Только такое искушение могло толкнуть пиратского капитана на грабёж Картахены, в то время как корабли с ценностями успели выйти в море. Очевидно, картахенская неудача не напомнила ему о пословице «За двумя зайцами погонишься — ни одного не поймаешь», и в Сан-Хуане он применял те же сомнительные методы, сопровождая их такими же безобразиями, которыми он позорил в Картахене (в этом Блад был теперь твёрдо уверен) нагло присвоенное им имя прославленного вождя флибустьеров.

Я не стану утверждать, что действия капитана Блада не были результатом гнева на незванного гостя, пытавшегося выхватить у него из-под носа добычу, ради которой он столько трудился, но у меня нет ни малейшего сомнения, что его беспощадность была вызвана возмущением бессовестным самозванством в Картахене и подлостями, совершёнными там от его имени. Пиратская карьера, навязанная ему судьбой, была сама по себе пятном на его репутации, и Блад не мог равнодушно смотреть, как невесть откуда взявшийся двойник вместе со своей бандой безжалостных мерзавцев творил гнусности, прикрываясь его именем.

Полный мрачной решимости и жажды справедливой мести, капитан Блад шагал во главе маленькой колонны испанских мушкетёров, твёрдо намереваясь освободить город, захваченный и осквернённый его двойником. Звуки, которые они услышали, подойдя к городским воротам, подтвердили худшие предположения Блада об образе действий этих бандитов.

Корсарский капитан, ворвавшись в Сан-Хуан и убедившись, что сопротивление задушено окончательно, отдал город на разграбление своим людям, позволив им немного «поразвлечься», прежде чем они перейдут к основной цели рейда — захвату в гавани кораблей с ценностями. Немедленно вся банда, укомплектованная из отбросов тюрем всех стран, разбилась на группы, которые ринулись в город, одержимые страстью разрушения, оставляя за собой убитых мирных жителей, изнасилованных женщин, ограбленные и сожжённые дома.

Для себя лично капитан оставил самый лакомый кусок. Вместе с шестью головорезами он ворвался в дом генерал-губернатора,где скрылся дон Себастьян после разгрома его злополучного ополчения.

Захватив в плен дона Себастьяна и его хорошенькую супругу, объятую паническим ужасом, капитан велел своим провожатым заняться грабежом дома. Двоих он, однако, оставил при себе для помощи, которая понадобится ему при грабеже особого рода, коим он намеревался заняться, пока остальные четверо бандитов будут расхищать имущество губернатора и превосходные вина, привезённые им из Испании.

Высокий, смуглый субъект, выдававший себя за капитана Блада и для большего сходства нарядившийся в чёрный с серебром костюм, бывший, как известно, излюбленной одеждой знаменитого флибустьера, непринуждённо расселся в столовой дона Себастьяна за длинным дубовым столом, положив ногу на подлокотник кресла. Его украшенная плюмажем шляпа съехала набекрень, на толстых губах змеилась плотоядная усмешка.

Напротив него между двумя головорезами стоял дон Себастьян, одетый в рубашку и панталоны, без парика, со связанными за спиной руками. Лицо его смертельно побледнело, но в глазах светился вызов.

В высоком кресле, спиной к одному из открытых окон сидела донья Леокадия. Ужас парализовал несчастную женщину, она находилась на грани умопомешательства.

В руках капитана был кусок бечёвки, на котором он завязывал узлы. Насмешливым тоном он заговорил со своей жертвой на ломаном испанском языке.

— Значит, вы не желаете говорить, а? Вы надеетесь, что мне придётся разобрать лачугу по камешкам, прежде чем я найду то, что мне нужно? Ошибаетесь, дорогой идальго. Вы не только заговорите, вы вскоре запоёте. Я уже позаботился о музыке.

Он бросил бечёвку с узлами на стол, свистнув одному из бандитов, чтобы он приступил к делу. В тот же момент разбойник с гнусной усмешкой обвязал верёвку вокруг головы генерал-губернатора, вставив между бечёвкой и головой серебряную ложку, взятую из буфета испанца.

— Погоди, — приказал ему капитан. — Ну, дон губернатор, вы знаете, что с вами произойдёт, если вы не развяжете ваш упрямый язык и не скажете, где храните деньги. — Он сделал паузу, наблюдая за испанцем из-под прищуренных век и ядовито усмехаясь. — Если хотите, мы можем вставить вам горящий фитиль между пальцами или прижечь пятки раскалённым железом. У нас есть масса хитроумных способов возвращения немым дара речи. Выбирайте любой. Но запирательство вам не поможет. Лучше признайтесь сразу, где вы прячете ваши дублоны.

Но испанец молчал, высоко подняв голову, сжав губы и с ненавистью глядя на своих палачей.

Улыбка пирата сделалась угрожающей.

— Ну-ну, — вздохнул он. — Я терпеливый человек. Даю вам минуту на размышление. Одну минуту. Как раз то время, которое мне понадобится для того, чтобы выпить это. — Налив себе тёмной малаги из серебряного кувшина, он залпом осушил бокал и грохнул им об стол с такой силой, что ножка отломалась. — Вот так я переломаю тебе шею, испанское отродье, если ты не прекратишь упрямиться. Ну, живо говори, где дублоны. Vamos, maldito[136]. А то узнаешь, как шутить с доном Педро Сангре.

Но в глазах дона Себастьяна продолжала светиться ненависть.

— Я и не знал, что вы способны на такие подлости. Я ничего вам не скажу, грязный пиратский пёс.

Дама внезапно зашевелилась и закричала, перемежая слова рыданиями:

— Умоляю тебя, Себастьян, ради Бога, скажи ему всё! Отдай ему всё, что у нас есть. Разве это имеет значение?

— Тем более что на том свете ваши сокровища вам не понадобятся, — продолжал издеваться капитан. — Лучше пощадите чувства вашей супруги. Вы не согласны со мной? — Он в бешенстве ударил кулаком по столу. — Хорошо! Выдавите мозга из башки этого рогоносца, ребята! — И мерзавец поудобнее устроился в кресле, ожидая развлечения.

Один из разбойников взялся за ложку, просунутую между верёвкой и головой дона Себастьяна. Но прежде чем он начал крутить её, капитан снова его остановил.

— Подожди. У нас есть более надёжный способ. — И его губы расплылись в злобной усмешке. Сняв ногу с подлокотника, пират приподнялся в кресле. — Ведь испанцы души не чаят в своих жёнах. — Обернувшись, он поманил рукой донью Леокадию. — Agui, mujer! Agui![137]

— Не слушай его, Леокадия, — крикнул ей муж. — Не двигайся!

— Он… он ведь и здесь доберётся до меня, — справедливо возразила несчастная женщина.

— Слышишь, ты, болван? Жаль, что у тебя нет и крупицы здравого смысла, которым наделена эта курица. Прошу вас сюда, мадам!

Хрупкая, бледная, маленькая женщина, дрожа от страха, приблизилась к его креслу. Гнусно улыбаясь, капитан, прищурив глаза, устремил наглый оценивающий взгляд на эту изящную робкую представительницу слабого пола. Обняв донью Леокадию за талию, он притянул её к себе.

— Ближе, ближе, девочка.

Дон Себастьян закрыл глаза и застонал от бешенства, пытаясь вырваться из сильных рук, державших его.

Капитан поднял объятую ужасом донью Леокадию и усадил её к себе на колени.

— Не обращай внимания на ревнивые вопли этого осла, малютка. Он не сделает тебе ничего, слово капитана Блада. — Запрокинув бедняжке подбородок, мерзавец, улыбаясь, посмотрел в её расширенные тёмные глаза. Эту процедуру и последовавший за ней затяжной поцелуй она перенесла безропотно, словно труп.

— Тебе придётся вытерпеть и нечто большее, милочка, если твой остолоп-супруг не образумится. Я забираю её, дон губернатор, и надеюсь, что путешествие в моём обществе доставит ей удовольствие. Но вы можете выкупить жену за ваши спрятанные дублоны. Несомненно, вы оцените моё великодушие. Ведь я мог бы захватить с собой вас обоих.

Ничто не могло причинить дону Себастьяну большие муки, чем угрозы его жене.

— А если я соглашусь, какая у меня будет гарантия, что вы не нарушите обещания?

— Слово капитана Блада.

Внезапный грохот канонады потряс дом, за первым залпом последовали второй и третий.

Все были изумлены.

— Какого дьявола… — начал капитан, но сразу же умолк, найдя объяснение. — Ба! Мои ребята забавляются — вот и всё!

Но он едва ли был бы так беспечен, если бы знал, что пушечные залпы уничтожили полсотни этих ребят, высадившихся на берег, чтобы присоединиться к нему, и что около пятидесяти испанских мушкетёров во главе с настоящим капитаном Бладом быстро приближаются к городу, горя желанием расправиться с пиратами. И расправа была коротка. Разбредясь по городу, корсары разбились на группы по четыре, шесть, самое большее десять человек. Внезапное нападение испанцев не дало им возможности соединиться и оказать организованное сопротивление. Одни были убиты на месте, другие взяты в плен.

В столовой генерал-губернатора пиратский капитан, чьё садистское наслаждение создавшейся ситуацией усиливалось в соответствии с количеством поглощённой им крепкой малаги, обратил наконец внимание на вопли и мушкетную пальбу снаружи. Но он по-прежнему не сомневался, что сопротивление жителей Сан-Хуана давно сломлено, и считал, что шум на улице — обычное следствие продолжающихся «развлечений» его ребят. Холостые пушечные выстрелы были обычным занятием торжествующих флибустьеров, а мушкеты едва ли остались в городе у кого-нибудь, кроме пиратов.

Поэтому он не спеша продолжал истязать генерал-губернатора необходимостью выбора между потерей жены и дублонов до тех пор, пока упорство дона Себастьяна не было сломлено и он не сообщил, где хранится королевская казна.

Но жестокость корсара нисколько не уменьшилась.

— Слишком поздно, — заявил он. — Ты чересчур долго упрямился, а за это время я по уши влюбился в твою жену. Так влюбился, что не смогу вынести разлуки с ней. Я дарю тебе жизнь, испанская собака, и, учитывая твоё поведение, это больше того, что ты заслужил. Но твои деньги и твою супругу я заберу с собой вместе с кораблями с ценностями, принадлежащими королю Испании.

— Но вы дали мне слово! — вскричал взбешённый дон Себастьян.

— Ай-ай-ай! Но ведь это было давно. Когда тебе была предоставлена возможность, ты ею не воспользовался, а начал вместо этого со мной шутки шутить. — Никто из присутствующих в комнате не обратил внимания на звук быстро приближающихся шагов. — Я же предупреждал тебя, что с капитаном Бладом шутить опасно.

Он не успел договорить, как дверь открылась, и послышался твёрдый с металлическим оттенком голос, в котором чувствовались нотки сарказма.

— Рад слышать это от вас, независимо от того, кто бы вы ни были. — И в комнату вошёл высокий человек со шляпой в руке. Чёрный парик его был всклокочен, лиловый камзол разорван, лицо испачкано пылью и грязью. Его сопровождали трое мушкетёров в испанских латах и стальных шлемах. Окинув комнату взглядом, он сразу же оценил ситуацию.

— Я как будто успел как раз вовремя.

Изумлённый пират выпустил донью Леокадию и вскочил, положив руку на рукоять пистолета.

— Что это значит? Кто вы такой, чёрт возьми?!

Вновь прибывший приблизился к нему, и суровый взгляд его голубых глаз, сверкавших, как сапфиры, на смуглом лице, заставили разбойника вздрогнуть.

— Подлый самозванец! Навозная тварь!

Хотя мерзавец по-прежнему мало что понимал, до него дошло, что необходимы решительные действия, и он выхватил из-за пояса пистолет. Но капитан Блад отступил назад, и его рапира, быстрая, как жало змеи, пронзила руку пирата. Пистолет со стуком упал на пол.

— Лучше бы ты направил его в своё сердце, грязный пёс! Правда, этим ты помешал бы мне выполнить клятву. Я дал обет, что капитана Блада не отправит на виселицу ничья рука, кроме моей.

Один из мушкетёров быстро справился с изрыгающим проклятие пиратским капитаном, в то время как Блад с остальными солдатами так же быстро разоружил двух других бандитов.

Сквозь шум этой краткой схватки послышался крик доньи Леокадии, которая, дотащившись до кресла, упала в него, потеряв сознание.

Дон Себастьян, находящийся в ненамного лучшем состоянии, как только его развязали, начал слабым голосом невнятно выражать свою благодарность за это своевременное чудо, перемежая её вопросами и том, как оно произошло.

— Займитесь вашей супругой, — посоветовал ему Блад, — и не беспокойте себя другими мыслями. Сан-Хуан очищен от пиратов. Около тридцати негодяев надёжно заперты в тюрьме, остальные — ещё надёжнее: в аду. Если кому-то всё же удалось вырваться, то его встретят у лодок и проводят к товарищам. Нам нужно похоронить мёртвых, позаботиться о раненых и вернуть в город беженцев. А вы займитесь вашей женой и домочадцами и предоставьте мне всё остальное.

И Блад с мушкетёрами исчезли так же внезапно, как появились, уведя с собой взбешённых пленных.

Глава 6

Когда Блад вернулся к ужину, порядок в доме генерал-губернатора был полностью восстановлен, и слуги накрывали на стол. При виде дона Педро, всё ещё покрытого пылью сражений, донья Леокадия разрыдалась. Не обращая внимания на грязный костюм капитана, дон Себастьян крепко прижал его к груди, называя спасителем Сан-Хуана, настоящим героем, истинным кастильцем и достойным представителем великого адмирала.

Мнение это разделял весь город, в котором всю ночь не смолкали крики: «Viva дон Педро! Да здравствует герой Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико!»

Столь шумное и трогательное выражение благодарности пробудило в капитане Бладе, в чём он позже признался Джереми Питту, мысли о приятных сторонах, которыми обладала служба закону и порядку. Почистившись и переодевшись в костюм из гардероба дона Себастьяна, который ему был чересчур широк и слишком короток, он уселся ужинать к столу генерал-губернатора, с удовольствием воздавая должное пище и превосходному испанскому вину, уцелевшему после налёта на губернаторский винный погреб.

Блад крепко уснул с сознанием хорошо выполненного долга, и не сомневаясь, что без лодок и с малым количеством людей лже-«Арабелла» не осмелится напасть на корабли с сокровищами, являющиеся истинной целью рейда на Сан-Хуан. Всё же на всякий случай несколько испанцев стали на часах около пушек, оставленных в роще. Но ночь прошла спокойно, а наутро жители города увидели, что пиратский корабль превратился в точку на горизонте, а в гавань под всеми парусами входила «Мария Глориоса».

Когда дон Педро Энкарнадо спустился к завтраку, дон Себастьян сообщил ему, что адмиральский корабль бросил якорь в бухте.

— Он весьма пунктуален, — заметил дон Педро, думая о Волверстоне.

— Пунктуален? Ничего себе! Он не смог даже завершить ваши труды, потопив это проклятое пиратское судно. Постараюсь высказать ему всё, что я о нём думаю.

Дон Педро нахмурился.

— Учитывая его положение при дворе, это было бы неблагоразумно. С маркизом лучше не вступать в пререкания. К счастью, он вряд ли сойдёт на берег из-за своей подагры.

— Тогда я нанесу ему визит на корабле.

Озабоченное выражение лица капитана Блада не было притворным. Если ему не удастся отговорить дона Себастьяна от его благих намерений, то выработанный им план пойдёт прахом.

— На вашем месте я бы этого не делал, — сказал он.

— Не делали бы? Но ведь это мой долг.

— Вовсе нет. Этим вы унизите своё достоинство. Подумайте о высоком посте, который вы занимаете. Ведь генерал-губернатор Пуэрто-Рико — это почти вице-король. Не вы должны наносить визиты адмиралам, а, наоборот, адмиралы должны наносить визиты вам, и маркиз Риконете прекрасно отдаёт себе в этом отчёт. Вот почему он, не имея возможности прийти к вам лично из-за болезни, послал к вам меня в качестве своего представителя. Поэтому всё, что вы собирались сказать маркизу, вы можете сообщить мне.

Задумавшись над этими словами, дон Себастьян подпёр рукой свои многочисленные подбородки.

— Конечно, в том, что вы сказали, есть доля истины. Но в данном случае у меня особый долг, который я обязан выполнить. Я должен подробно сообщить адмиралу о той героической роли, которую вы сыграли в спасении Сан-Хуана и королевской казны, не говоря уже о кораблях с ценностями, и убедиться, что вы награждены по заслугам.

Донья Леокадия, с дрожью вспоминая вчерашние ужасы, прерванные появлением дона Педро, и ещё более страшные ужасы, которые предотвратила его отвага, горячо поддержала великодушное намерение своего супруга.

Однако во время этого изъявления благодарности лицо дона Педро всё больше мрачнело. Он сурово покачал головой.

— Этого я никак не могу допустить, — сказал он. А если вы сделаете по-своему, то этим нанесёте мне обиду. Вчера я выполнил лишь то, что требовала от меня моя служба, а за это не следует ни похвал, ни наград. Героями являются только те, кто, не считаясь с риском и не заботясь о собственных интересах, совершает подвиги, к которым их ничто не обязывает. А сочинять баллады о моём вчерашнем поведении было бы для меня оскорбительно, а вы, я уверен, никогда не захотите оскорбить меня, дон Себастьян.

— О, какая скромность! — воскликнула донья Леокадия, молитвенно сложив руки и подняв глаза к небу. — Правду говорят, что подлинно великое — всегда скромно.

— Ваши слова достойны истинного героя, — удручённо вздохнул дон Себастьян. — Но я огорчён, друг мой, что вы лишаете меня возможности хоть чем-то отблагодарить вас.

— Меня не за что благодарить, дон Себастьян, — возразил дон Педро. — И умоляю вас, не будем к этому возвращаться.

Он поднялся.

— Пожалуй, я сразу же отправлюсь на корабль, чтобы получить распоряжения адмирала, сообщить ему о том, что здесь произошло, а заодно показать виселицу, которую вы соорудили на берегу для этого проклятого капитана Блада. Это очень обрадует его превосходительство.

К полудню дон Педро вернулся на берег уже не в костюме с чужого плеча, а одетый нарядно и элегантно, как подобает испанскому гранду.

— Маркиз Риконете просит меня сообщить вам, что так как Карибское море, к счастью, очистилось от капитана Блада, то миссия его превосходительства в этих водах окончена, и теперь ничто не препятствует его скорейшему возвращению в Испанию. Он намерен конвоировать корабли с ценностями во время путешествия через океан и просит предупредить их капитанов быть готовыми поднять якорь во время первого же отлива — сегодня в три часа дня.

Дон Себастьян был поражён.

— И вы не сказали ему, что это невозможно?

Дон Педро пожал плечами.

— Я же говорил вам, что с адмиралом спорить бесполезно.

— Но, дорогой дон Педро, больше половины экипажа отсутствует, а на кораблях нет пушек.

— Будьте уверены, что я не преминул сообщить об этом его превосходительству. Конечно, это его огорчило, но он считает, что на каждом корабле хватит народу, чтобы управлять судном, а этого более чем достаточно. «Мария Глориоса» отлично вооружена и сможет защитить их от нападения.

— А он не подумал о том, что может случиться, если шторм разлучит «Марию Глориосу» с этими галеонами?

— На это я ему тоже указал, что не произвело никакого впечатления. Его превосходительство обладает развитым самомнением.

Дон Себастьян надул щёки.

— Так-так. Разумеется, это его дело, и я благодарю за это Бога. Эти корабли и так доставили немало неприятностей Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико, и я рад от них избавиться. Но должен заметить, что ваш адмирал весьма неосторожен. Очевидно, это характерная черта королевских фаворитов.

Слабая улыбка, мелькнувшая на губах дона Педро, означала согласие со словами губернатора.

— Пожалуйста, распорядитесь, чтобы галеоны как можно скорее были снабжены провизией. Не стоит задерживать его превосходительство, к тому же прилив не станет ждать даже его.

— О, разумеется, — согласился дон Себастьян, в покорности которого ощущалась заметная доля иронии. — Я сейчас же отдам распоряжения.

— Я сообщу об этом его превосходительству. Он будет вам очень признателен. Ну, разрешите откланяться, дон Себастьян. — И они дружески обнялись. — Поверьте, я надолго сохраню воспоминания о нашем счастливом и взаимовыгодном сотрудничестве. Моё почтение донье Леокадии.

— А вы не останетесь посмотреть, как повесят капитана Блада? Казнь состоится ровно в полдень.

— Адмирал ожидает меня к восьми склянкам, и я не осмелюсь заставить его ждать.

По пути в гавань капитан Блад задержался у городской тюрьмы. Дежурный офицер встретил его со всеми почестями, подобающими спасителю Сан-Хуана, и открыл двери по его просьбе.

Пройдя двор, где расхаживали взад-вперёд закованные в цепи удручённые пираты, Блад подошёл к каменной камере, в которую едва проникал свет сквозь забранное решётками маленькое окошко, расположенное у самого потолка. В этой тёмной зловонной яме, сгорбившись на табуретке, сидел пиратский капитан, уронив голову на руки в наручниках. Услышав скрип дверных петель, он поднял голову, и его злое лицо уставилось на посетителя. Разбойник не узнал своего вчерашнего, испачканного грязью противника в этом элегантном сеньоре в чёрном, расшитом серебром костюме, в тщательно завитом, ниспадающем на плечи чёрном парике и с длинной эбеновой тростью с золотым набалдашником.

— Уже пора? — проворчал он на своём ломаном испанском языке.

Но блестящий кастильский аристократ неожиданно ответил по-английски, да ещё с явным ирландским акцентом.

— Не будьте столь нетерпеливым. У вас есть ещё время подумать о вашей душе, если таковая имеется; есть время раскаяться в совершённых вами гнусностях. Я могу простить вам то, что вы выдавали себя за капитана Блада. Сам по себе этот акт даже можно расценивать как комплимент. Но я не могу вам простить того, что вы натворили в Картахене, — зверских убийств, пыток, изнасилований и других беспричинных жестокостей, которые вы совершили, удовлетворяя ваши низменные инстинкты и позоря присвоенное вами имя.

Негодяй ухмыльнулся.

— Вы говорите, как поп, которого прислали меня исповедовать.

— Я говорю как человек, которым являюсь, и чьё имя вы осквернили своими низкими поступками. Советую вам за краткий промежуток времени, остающийся у вас после моего ухода, хорошенько осознать неумолимость высшего правосудия, которое привело вас на виселицу с моей непосредственной помощью. Ибо я — капитан Блад!

Несколько секунд он стоял, молча глядя на осуждённого самозванца, утратившего от изумления дар речи; затем, повернувшись на каблуках, вышел к ожидавшему его испанскому офицеру.

Пройдя мимо виселицы, установленной на берегу, он сел в шлюпку, которая тотчас двинулась к бело-золотому флагманскому кораблю, стоящему на рейде.

Таким образом, в тот же день, когда фальшивый капитан Блад был повешен на берегу Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико, настоящий капитан Блад отплыл на Тортугу на «Марии Глориосе», или «Андалузской девчонке», конвоируя корабли с сокровищами, где не было ни пушек, ни достаточного количества людей, чтобы оказать сопротивление, когда их капитанам стала ясна ситуация, в которой они очутились.

Демонстрация

Глава 1

— Фортуна, — любил повторять капитан Блад, — ненавидит скряг. Она приберегает свои милости для тех, кто умеет правильно делать ставки и с блеском тратить выигрыши.

Конечно, вы можете соглашаться или не соглашаться с ним, но сам Блад всегда руководствовался этим правилом, никогда не отступая от него. Многочисленные примеры щедрости капитана можно найти в записках о его полных риска приключениях, оставленных нам Джереми Питтом, но ни один из них не может сравниться в блеске и яркости с мерами, принятыми с целью сокрушить вест-индскую политику месье де Лувуа[138], когда она угрожала уничтожением могучему братству флибустьеров.

Маркиза де Лувуа, преемника великого Кольбера[139] на службе Людовика XIV, дружно ненавидели при жизни, с той же силой, с какой его так же дружно оплакивали после смерти. Думаю, что подобное единство взглядов является высшей оценкой достоинств политического деятеля. Ничто никогда не ускользало от внимания месье де Лувуа. И вот, охваченный организаторским пылом, он в один прекрасный день оставил в покое государственный аппарат с тем, чтобы заняться инспекцией французских владений в Карибском море, где активные действия флибустьеров оскорбляли его страсть к порядку.

Для этой цели в Вест-Индию на двадцатичетырёхпушечном корабле «Беарнец» маркиз отправил шевалье де Сентонжа, элегантного, подающего надежды дворянина лет тридцати с лишним, заслужившего доверие месье де Лувуа (что было не так-то легко) и имеющего чёткие инструкции, которыми он должен был руководствоваться, чтобы положить конец пиратству.

Для месье де Сентонжа, чьё материальное положение было отнюдь не блестящим, это поручение оказалось неожиданной улыбкой фортуны, ибо, по мере сил служа королю, он нашёл случай сослужить службу и себе самому. Во время своего пребывания на Мартинике[140], которое затянулось значительно дольше, чем этого требовала необходимость, шевалье познакомился с мадам де Вейнак, молодой и красивой вдовой Омера де Вейнака, влюбился в неё с быстротой, возможной только под тропическим солнцем, и вскоре женился на ней. Мадам де Вейнак унаследовала от покойного мужа владения, составляющие примерно третью часть острова Мартиника, которые состояли из плантаций сахара, пряностей и табака, дающих внушительный годовой доход. Всё это богатство вместе с владелицей перешло в руки представительного, но плохо обеспеченного посланца маркиза де Лувуа.

Шевалье де Сентонж был слишком добросовестным и убеждённым в сознании важности своей миссии, чтобы позволить браку быть чем-то, кроме прекрасной интерлюдии в течение исполнения долга, приведшего его в Новый Свет. Отпраздновав свадьбу в Сен-Пьере[141] со всем блеском и пышностью, соответствующими высокому положению невесты, он вновь приступил к выполнению своей задачи, пользуясь возросшими возможностями, которые предоставила ему счастливая перемена обстоятельств. Взяв жену на борт «Беарнца» месье де Сентонж отплыл из Сен-Пьера, чтобы завершить, свой инспекторский объезд, прежде чем взять курс на Францию и полностью насладиться баснословным состоянием, свалившимся ему на голову.

Доминику, Гваделупу и Гренадины[142] он уже посетил, так же, как и Сен-Круа, который, говоря по чести, принадлежал не столько французской короне, сколько французской Вест-Индской компании. Оставалась самая важная часть его миссии — остров Тортуга, другое владение вышеозначенной компании, служившее цитаделью английских, французских и голландских корсаров, к уничтожению которых шевалье был обязан принять все меры.

Уверенность месье де Сентонжа в своей возможности справиться с этой трудной задачей значительно возросла, когда ему сообщили, что Питер Блад, наиболее предприимчивый и опасный из всех флибустьеров, недавно был пойман испанцами и повешен в Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико.

В один из тихих знойных августовских дней «Беарнец» бросил якорь в Кайонской бухте[143] — окружённой рифами гавани, казалось, предназначенной самой природой быть пиратским логовом.

Шевалье взял с собой на берег свою молодую жену, усадив её в специальное кресло, которое его матросам не без труда удалось пронести сквозь пёструю толпу европейцев, негров, маронов[144] и мулатов, собравшихся поглазеть на знатную даму с французского корабля.

Двое почти совершенно обнажённых мулатов-носильщиков несли кресло с драгоценным грузом, в то время как напыщенный месье де Сентонж, облачённый в голубой костюм из тафты, державший в одной руке трость, а в другой шляпу, которой он обмахивался, шествовал сзади, проклиная жару, мух и вонь. Высокий, румяный мужчина, уже начинающий полнеть, он обливался потом, а его голова взмокла под тщательно завитым золотистым париком.

Поднявшись вверх по главной улице Кайоны, усаженной пальмами, задыхающийся от пыли шевалье добрался наконец до губернаторского дома и, пройдя через сад, вскоре очутился в прохладном полумраке комнаты, надёжно защищённой от солнца зелёными шторами. По счастью, губернатор, радушно принявший знатного гостя, сразу же распорядился подать прохладительный напиток, искусно изготовленный из рома, сахара и лимонов.

Однако этот краткий отдых оказался лишь временным. После того как мадам де Сентонж удалилась вместе с двумя очаровательными дочерьми губернатора, в кабинете разгорелась дискуссия, от которой шевалье снова бросило в жар.

Месье д’Ожерон, управляющий Тортугой от имени Французской Вест-Индской компании, с мрачным унынием выслушивал резкие замечания, которые его гость высказывал от имени месье де Лувуа.

Худой, низенький месье д’Ожерон, будучи надолго заброшенным на этот забытый Богом остров, сумел сохранить в своём доме атмосферу придворного изящества и элегантности, приличествующую прирождённому дворянину. Только сдержанность и безукоризненные манеры позволили ему сейчас скрыть раздражение. Когда шевалье закончил свои резкие и напыщенные разглагольствования, губернатор тяжело вздохнул, и в этом вздохе чувствовалась усталость.

— Полагаю, — отважился сказать он, — что месье де Лувуа не совсем точно информирован о положении дел в Вест-Индии.

Фраза эта привела в ужас де Сентонжа. Его убеждённость во всеведении месье де Лувуа была так же непоколебима, как и уверенность в том, что он сам обладает этим качеством.

— Сомневаюсь, месье, есть ли в мире что-нибудь, о чём маркиз не был бы полностью информирован.

Улыбка д’Ожерона была вежливой и обходительной.

— Разумеется, никто не сомневается в достоинствах месье де Лувуа. Но его превосходительство не обладает моим опытом, приобретённым за долгие годы жизни в этом захолустье, а это, осмелюсь заметить, придаёт некоторую ценность моему мнению.

Но шевалье нетерпеливым жестом отмахнулся от мнения д’Ожерона.

— Мы только зря теряем время, месье. Позвольте мне быть откровенным. Тортуга находится под сенью французского флага, и, по мнению месье де Лувуа, с которым я полностью согласен, не слишком пристойно… Ну, короче говоря, покровительство шайкам разбойников не делает чести флагу Франции.

— Но, месье, — возразил д’Ожерон. — Не флаг Франции покровительствует флибустьерам, а, напротив, флибустьеры покровительствуют флагу Франции.

Высокий, импозантный королевский представитель поднялся, выражая тем самым своё негодование.

— Месье, это возмутительное заявление.

Но губернатор оставался безукоризненно вежливым.

— Это факт, а не заявление. Позвольте мне напомнить вам, что сто пятьдесят лет назад его святейшество Папа подарил Испании Новый Свет в награду за открытие Колумба. Но с тех пор другие нации — французы, англичане, голландцы — обращали на эту папскую буллу значительно меньше внимания, чем этого хотелось бы Испании. Они, в свою очередь, селились на землях Нового Света, территории которых являлись испанскими чисто номинально. А так как Испания упорно усматривает в этом посягательство на её права, то Карибское море уже давно служит полем битвы.

Что же касается корсаров, к которым вы относитесь с таким презрением, то вначале они были мирными охотниками, земледельцами и торговцами. Но испанцы постоянно преследовали их на Эспаньоле, изгоняли англичан и французов с Сент-Кристофера[145], а голландцев с Сен-Круа, устраивали варварские избиения, не щадя даже женщин и детей. Тогда в целях самозащиты эти люди покинули свои коптильни, взялись за оружие, объединились и стали, в свою очередь, охотиться за испанцами. То, что Виргинские острова[146] теперь принадлежат Британской короне, — заслуга «берегового братства», как называют себя флибустьеры, захватившие эти земли для Англии. Остров Тортуга, на котором мы сейчас находимся, так же, как и остров Сен-Круа, точно таким же путём перешёл во владение Французской Вест-Индской компании и, таким образом, стал колонией Франции.

Вы говорили, месье, о покровительстве французского флага, которым пользуются корсары, и я ответил вам, что вы поменяли вещи местами. Не будь здесь флибустьеров, обуздывающих алчность Испании, я сильно сомневаюсь, смогли бы вы когда-нибудь предпринять такое путешествие, ибо в Карибском море не было бы ни одного французского владения, которое бы вам надлежало посетить.

— Он сделал паузу, улыбаясь явному замешательству своего гостя. — Надеюсь, месье, я сказал достаточно для того, чтобы подтвердить своё мнение, которое я беру на себя смелость отстаивать, несмотря на требование месье де Лувуа, что уничтожение корсаров может легко повлечь за собой уничтожение французских колоний в Вест-Индии.

В этот момент шевалье де Сентонж взорвался. Как часто случается, поводом его гнева послужило то, что в глубине души он чувствовал обоснованность аргументов губернатора. Выражения, в которых шевалье высказал своё недовольство, заставляют сомневаться в том, насколько мудро поступил маркиз де Лувуа, выбрав подобного посланника.

— Вы сказали достаточно, месье… более чем достаточно для убеждения меня в том, что боязнь лишиться прибылей, получаемых вашей компанией и вами лично от продажи на Тортуге награбленных товаров, делает вас безразличным к чести Франции, которую пятнает эта позорная торговля!

Месье д’Ожерон больше не улыбался. В свою очередь, почувствовав изрядную долю истины в обвинениях шевалье, он вскочил на ноги, побледнев от гнева. Но, будучи сдержанным и замкнутым по натуре, губернатор не дал выхода своим чувствам. Его голос оставался спокойным и холодным, как лёд.

— За такие слова, месье, полагается отвечать со шпагой в руке.

Сентонж, меривший шагами комнату, только рукой махнул.

— Это такая же чепуха, как и то, что вы говорили раньше! Ваш вызов вы лучше пошлите месье де Лувуа, так как я всего лишь его представитель. Я высказал вам только то, что требовал от меня долг, и чего я не стал бы делать, если бы нашёл вас более рассудительным. Неужели вы не понимаете, месье, что я приехал сюда из Франции не драться на дуэли именем короля, а сообщить вам королевское решение и передать королевские приказы. Если они вам неприятны, то это не моё дело. Но по решению правительства Тортуга должна перестать служить приютом корсарам — это всё, что я должен был вам сказать.

— Боже, дай мне терпения! — воскликнул месье д’Ожерон. — И вы думаете, что достаточно только сообщить мне этот приказ, как я тотчас смогу привести его в исполнение?

— А в чём трудность? Закройте рынок, куда поступает награбленное. Если вы положите конец этой торговле, то пиратству придёт конец.

— Как просто! А что, если конец придёт мне и заодно администрации Вест-Индской компании на этом острове? Что, если пираты захватят власть на Тортуге? Ведь это несомненно случится, если я вас послушаю, месье де Сентонж.

— У Франции достаточно могущества, чтобы отстоять свои права.

— Весьма признателен. Интересно, знают ли во Франции, как это сделать? Имеет ли месье де Лувуа какое-нибудь представление о силе и размерах организации флибустьеров? Слышали ли вы когда-нибудь во Франции о набеге Моргана на Панаму? Знаете ли вы, что пиратское воинство включает пять-шесть тысяч самых грозных морских разбойников, каких когда-либо видел свет? Если им будет угрожать уничтожение, то они, соединившись вместе, могут создать флот из сорока или пятидесяти кораблей, который перевернёт всё Карибское море вверх дном.

Губернатору удалось наконец привести в замешательство шевалье де Сентонжа. Несколько секунд он удручённо глядел на хозяина дома, пока не собрался с силами.

— Вы, месье, безусловно преувеличиваете.

— Я ничего не преувеличиваю. Я только хочу заставить вас понять, что мною движет нечто большее, чем корыстолюбие, которое вы мне так оскорбительно приписываете.

— Месье де Лувуа, несомненно, будет сожалеть о несправедливости своего решения, когда я подробно доложу ему о том, что вы мне сообщили. Что же до остального, то приказ остаётся приказом.

— Но вам наверняка предоставили некоторую свободу действий в выполнении вашей миссии. Поэтому я считаю, что, выслушав мои объяснения, вы окажете услугу королевству, рекомендовав месье де Лувуа не нарушать существующего положения вещей до тех пор, пока Франция не будет в состоянии направить в Карибское море флот, который сможет охранять её владения.

Но шевалье заупрямился.

— Такой совет мне едва ли подойдёт. Вы получили распоряжение месье де Лувуа немедленно закрыть рынок, где сбывается награбленная корсарами добыча. Я уверен, что вы дадите мне возможность заверить маркиза в вашем безоговорочном согласии.

Эта тупая бескомпромиссность приводила д’Ожерона в отчаяние.

— Должен, однако, заметить, месье, что ваша формулировка не соответствует действительности. Здесь сбывается не только награбленное, но и добыча, отнятая у Испании и компенсирующая грабежи, от которых мы страдали и будем страдать по милости кастильских хищников.

— Но это фантастично, месье. Между Францией и Испанией мир.

— В Карибском море, месье де Сентонж, мира никогда не бывает. Уничтожив корсарство, мы капитулируем и подставим горло под нож — вот и всё.

Но аргументов, способных сдвинуть с места шевалье де Сентонжа, просто не существовало.

— Я вынужден рассматривать это только как ваше личное мнение, в какой-то мере внушённое вам (не обижайтесь на меня за это) интересами вашей компании и вашими собственными. Как бы то ни было, приказ вполне ясен, и вы должны понимать, что его невыполнение повлечёт за собой большие неприятности.

— Не большие, чем выполнение, — заметил губернатор, скривив губы. Он вздохнул, пожав плечами. — По вашей милости, месье, я попал между двух огней.

— Надеюсь, у вас хватит справедливости понять, что я выполняю свой долг, — величественно промолвил шевалье де Сентонж. Слабый намёк на желание оправдаться, звучавший в этой фразе, был единственной уступкой, которую месье д’Ожерону удалось выжать из своего упрямого и самонадеянного гостя.

Глава 2

Месье де Сентонж вместе со своей супругой покинули Тортугу в тот же вечер, взяв курс на Порт-о-Пренс[147], который шевалье намеревался посетить перед тем, как отплыть во Францию, где его ожидала заманчивая жизнь богача.

Восхищаясь собственной твёрдостью, проявленной им в беседе с губернатором Тортуги, он поведал обо всём мадам де Сентонж, чтобы та могла разделить его восторги.

— Этот мелкий скупщик краденого мог вынудить меня уклониться от выполнения долга, если бы я не был столь бдительным, — улыбаясь, заметил шевалье — Но меня не так-то легко обмануть. Поэтому месье де Лувуа и поручил мне такую важную миссию. Он знал, с какими трудностями я могу столкнуться, и не сомневался, что меня не проведёшь.

Мадам де Сентонж была высокой, красивой брюнеткой с глазами, похожими на терновые ягоды, кожей цвета слоновой кости и бюстом Гебы[148]. Её томный взгляд был с благоговением устремлён на мужа, собиравшегося ввести её в высшее общество Франции, двери которого были закрыты для жены плантатора, как бы он ни был богат. Всё же, несмотря на уверенность в проницательности своего супруга, она осмелилась поинтересоваться, был ли он прав, приписывая аргументы, приведённые месье д’Ожероном, одному лишь корыстолюбию губернатора. Правда, всю жизнь прожив в Вест-Индии, мадам де Сентонж не могла не знать о хищнических повадках испанцев, хотя до сих пор она, возможно, не думала о том, в какой степени действия корсаров сдерживали их разбои. Испания держала солидный флот в Карибском море главным образом для того, чтобы охранять свои поселения от рейдов флибустьеров. Уничтожение пиратства развязало бы руки этому флоту, а зная жестокость испанцев, можно было легко догадаться, к каким бы последствиям это привело.

С должным смирением высказав свои мысли обожаемому супругу, мадам де Сентонж выслушала самоуверенный ответ:

— В таком случае можешь не сомневаться, что мой повелитель король Франции примет надлежащие меры.

Тем не менее спокойствие шевалье было несколько поколеблено. Эта робкая поддержка аргументов д’Ожерона выбила Сентонжа из колеи.

Конечно, было легко отнести все возражения губернатора Тортуги за счёт его эгоизма и страха перед испанцами. Однако месье де Сентонж, будучи со времени своей женитьбы живо заинтересованным во французских колониях в Вест-Индии, начал спрашивать себя, не слишком ли поспешным было его заключение, что месье д’Ожерон преувеличивает.

В действительности же губернатор Тортуги не преувеличивал. Как бы ни были его аргументы согласованы с его интересами, они, несомненно, имели под собой существенную основу. Теперь же ему оставалось только покинуть свой пост и вернуться во Францию, предоставив месье де Лувуа самому решать судьбу Французской Вест-Индии и Тортуги в частности. Правда, это было бы изменой интересам Вест-Индской компании, но если политика нового министра восторжествует, то у компании очень скоро не останется никаких интересов.

Губернатор провёл беспокойную ночь и заснул только на рассвете, но почти тотчас же проснулся от пушечных выстрелов.

Канонада и треск мушкетов были настолько продолжительными, что д’Ожерону понадобилось длительное время, пока он осознал, что этот шум означает не атаку на гавань, а feu de joi[149], какого ещё никогда не слыхивали скалы Кайоны.

Когда же губернатор выяснил причину салюта, то его настроение значительно улучшилось. Сообщение о поимке и казни капитана Блада в Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико было опровергнуто прибытием в Кайону самого Питера Блада, живого и невредимого, на борту захваченного испанского корабля, ещё недавно называющегося «Мария Глориоса» и служившего флагманом эскадры маркиза Риконете. В кильватере «Марии Глориосы» следовали два испанских галеона, нагруженных сокровищами.

Гром орудий раздавался с борта трёх кораблей Блада, ремонтировавшихся на Тортуге в его отсутствие, среди экипажа которых в течение последней недели царили растерянность и уныние.

Д’Ожерон не меньше пиратов радовался воскрешению из мёртвых человека, которого он уже успел оплакать, ибо между губернатором Тортуги и славным капитаном флибустьеров существовала тесная дружба. Месье д’Ожерон и его дочери устроили в честь Питера Блада настоящий пир, ради которого губернатор извлёк из погреба несколько бутылок отборного вина, полученного из Франции.

Пришедший в отличное расположение духа капитан поведал собравшимся за столом историю необычайного приключения в Пуэрто-Рико, закончившегося казнью гнусного самозванца, который претендовал на имя и славу Питера Блада, и беспрепятственным отплытием из Сан-Хуана «Марии Глориосы» вместе с двумя кораблями с ценностями, стоявшими теперь на якоре в кайонской гавани.

— Такой богатой добычи у меня ещё никогда не было. Одного золота только на мою долю приходится тысяч на двадцать пять. Его, как обычно, я обменяю у вас на векселя французских банков. Кроме того, на одном из галеонов имеется груз перца и пряностей, за который Вест-Индская компания даст не менее ста тысяч. Всё это ждёт вашей оценки, мой друг.

Но это сообщение, которое в другое время только обрадовало бы губернатора, на сей раз вновь повергло его в уныние, напомнив ему об изменившихся обстоятельствах. Печально поглядев на гостя, он покачал головой.

— Всё кончено, друг мой. Наша коммерция отныне под запретом. — И вслед за этим последовал подробный рассказ о визите де Сентонжа, существенно ограничившем поле деятельности месье д’Ожерона. — Итак, вы понимаете, дорогой капитан, что рынки Вест-Индской компании теперь закрыты для вас.

На загорелом, гладко выбритом лице Блада, обрамлённом чёрными локонами, отразились изумление и гнев.

— Боже мой! И вы не сказали этому придворному блюдолизу, что…

— Я привёл ему все аргументы, к которым прислушался бы любой здравомыслящий человек. Но на всё, что я ему говорил, он отвечал, что в мире нет ничего, что не было бы известно месье де Лувуа. По мнению месье де Сентонжа, нет Бога, кроме Лувуа, и Сентонж — пророк его. Этот шевалье, как и все придворные фавориты, весьма самоуверенный субъект. Недавно на Мартинике он женился на вдове Омера де Вейнака, и это сделало его одним из богатейших людей Франции. Авы знаете, во что превращают большие деньги и без того самодовольных людей.

И месье д’Ожерон устало махнул рукой.

— Да, теперь всё кончено.

Но с этим капитан Блад никак не мог согласиться.

— Нельзя же безропотно класть голову под топор. Такие люди, как мы, не должны признавать себя побеждёнными.

— Для вас, живущего вне закона, всё возможно. Но для меня… здесь, на Тортуге, я представляю закон Франции; я должен служить ему и поддерживать его. И теперь, когда закон предъявил такое требование…

— Если бы я приехал на день раньше, требования закона были бы несколько иными.

Д’Ожерон сардонически усмехнулся.

— Вы воображаете, что, несмотря на всё, что я вам рассказал, вам бы удалось убедить этого хлыща в его глупости?

— Нет ничего, в чём бы нельзя было убедить человека, предъявив ему соответствующие аргументы должным образом.

— Я же говорил вам, что предъявил ему все возможные аргументы.

— Нет, не все, а только те, которые пришли вам в голову.

— Если вы имеете в виду, что мне следовало пригрозить пистолетом этому самовлюблённому фату…

— О, мой друг! Это же не аргумент, а принуждение. Все люди заботятся о своих интересах, а особенно те, кто, подобно шевалье де Сентонжу, любят обвинять в этом других. Ущемление его интересов могло бы его убедить.

— Возможно. Но что я знаю о его интересах?

— Подумайте! Разве вы только что не сказали мне, что он недавно женился на вдове Омера де Вейнака? Отсюда неизбежно вытекает его величайшая заинтересованность во французских колониях в Вест-Индии. Вы говорили ему в общем плане об испанских рейдах на поселения других народов. А вам следовало бы быть поконкретнее. Вы должны были подробно остановиться на возможности такого рейда на богатую Мартинику. Это заставило бы его задуматься. А теперь он уехал, и шанс потерян.

Но д’Ожерон не видел причин для сожалений об этой потерянной возможности.

— Его упрямство помешало бы ему даже испугаться. Он бы и слушать не стал. Последнее, что сказал мне Сентонж перед отплытием в Порт-о-Пренс…

— В Порт-о-Пренс?! — воскликнул капитан Блад, прерывая губернатора. — Он отплыл в Порт-о-Пренс?

— Да, это последний порт, который он намеревался посетить перед возвращением во Францию.

— Так, так, — задумчиво промолвил капитан. — Следовательно, он будет возвращаться через Тортугский пролив?

— Конечно. Иначе ему придётся огибать всю Эспаньолу.

— Тогда я, может быть, ещё не окончательно опоздал. Могу я перехватить его и попробовать на нём своё искусство убеждать?

— Вы только зря потеряете время, капитан.

— Вы слишком пессимистически настроены. Я обладаю великим даром внушения. Не теряйте надежды, друг мой, пока я не подвергну месье де Сентонжа испытанию.

Но для того чтобы пробудить в месье д’Ожероне надежду, требовалось нечто большее, нежели беспечные заверения. Тяжко вздыхая, он простился с капитаном Бладом, пожелав ему успеха в очередном предприятии, хотя он в этот успех ни на грош не верил.

Какую конкретную форму примет его очередное предприятие, капитан Блад ещё не знал, когда он, выйдя из губернаторского дома, отправился на борт своего великолепного сорокапушечного корабля «Арабелла», который во время его отсутствия стоял без дела отремонтированный, вооружённый и готовый к выходу в море. Однако капитана так захватила важность предстоящей задачи, что ещё до вечера, тщательно продумав план, он собрал в салоне «Арабеллы» военный совет, дав указания каждому из своих офицеров.

Хагторп и Дайк должны были оставаться на Тортуге и наблюдать за кораблями с сокровищами. Волверстону поручалось командование бывшим испанским флагманом «Марией Глориосой». Ему было приказано отплыть немедленно, и капитан снабдил его тщательными инструкциями особого рода. Ибервилю — французскому корсару — Блад поручил «Элизабет», приказав ему быть готовым к отплытию.

В тот же вечер, после захода солнца, «Арабелла» снялась с якоря и вышла из Кайоны под командованием Блада, имея на борту штурмана Питта и канонира Огла. За ней следовала «Элизабет». «Мария Глориоса» уже скрылась за горизонтом.

Идя против лёгкого восточного бриза, оба корсарских корабля на следующий вечер миновали мыс Пальмиш на северном побережье Эспаньолы. Поблизости от него, в том месте, где Тортугский пролив сужается до пяти миль между мысами Пальмиш и Португаль, Блад решил занять позицию для дальнейших действий.

Глава 3

К тому времени, когда «Арабелла» и «Элизабет» бросили якоря в уединённой бухточке у северного побережья Эспаньолы, «Беарнец» покидал Порт-о-Пренс. Резкие запахи этого города оскорбляли деликатные ноздри мадам де Сентонж, а так как богатым жёнам следует потакать, то шевалье сократил свой визит до минимума, несмотря на ущерб интересам королевства. Покончив наконец со своей миссией, месье де Сентонж с сознанием хорошо выполненного долга и с уверенностью, что заслужил похвалу маркиза де Лувуа, отплыл во Францию, переключив свои мысли с государственных дел на личные.

Из-за лёгкого ветра на траверсе[150] «Беарнец» продвигался так медленно, что обход вокруг мыса Сен-Никола в западном конце Тортугского пролива занял у него двадцать четыре часа. Таким образом, только на заходе солнца на следующий день после выхода из Порт-о-Пренса корабль вошёл в пролив.

Месье де Сентонж лениво развалился в кресле рядом с кушеткой, установленной на корме под навесом из коричневой парусины. На кушетке, обмахиваясь богато инкрустированным веером, возлежала красавица-креолка — мадам де Сентонж. В этой безупречно сложённой даме всё поражало великолепием, начиная с глубокого мелодичного голоса и кончая чёрными как смоль волосами, украшенными жемчугом. Она была довольна своим браком не меньше, чем её супруг, о чём свидетельствовал её неумолкающий смех, которым она воздавала должное остроумию шевалье.

Внезапно идиллию прервал капитан «Беарнца» месье Люзан — тощий, загорелый крючконосый субъект выше среднего роста, чьи осанка и манеры скорее напоминали солдата, чем моряка. Пройдя на корму, он протянул Сентонжу подзорную трубу.

— Взгляните-ка, шевалье. Там происходит что-то странное.

Месье де Сентонж медленно поднялся, и его взгляд устремился в указанном направлении. На расстоянии около трёх миль к западу белел парус.

— Корабль, — заметил шевалье. Взяв предложенную трубу, он отступил назад к поручням, на которые можно было опереть локоть и оттуда поле зрения было шире.

Через оптические стёкла отчётливо виднелся большой белый корабль с очень высокой кормой. Он направлялся к северу, против восточного бриза; на правом борту были заметны сверкающие золотом порты[151] двадцати четырёх орудий. На грот-мачте над белоснежными парусами развевался красно-золотой вымпел Кастилии, под которым было установлено распятие.

Шевалье опустил подзорную трубу.

— Испанский корабль, — сказал он. Ну, и что же вы нашли в нём странного, капитан?

— О, корабль, несомненно, испанский. Но когда мы впервые увидели его, он двигался на юг. А теперь он идёт за нами, подняв все паруса. Вот что странно.

— Ну, а дальше что?

— В этом-то всё и дело. — И, собравшись с духом, капитан продолжал: — Судя по вымпелу, это флагманское судно. Вы обратили внимание на его тяжёлое вооружение? Сорок восемь пушек, не считая носовых и кормовых орудий. А когда меня преследует подобный корабль, то мне хотелось бы знать причину.

— Неужели такая безделица может испугать вас, капитан? — рассмеялась мадам де Сентонж.

— Безусловно, когда имеешь дело с испанцами, мадам, — резко ответил Люзан. Он обладал вспыльчивым характером, и сомнение в его храбрости, которое он усмотрел в вопросе мадам де Сентонж, вывело его из себя.

Недовольный резкостью капитана шевалье стал изощряться в саркастических замечаниях, вместо того чтобы всерьёз задуматься над создавшимся положением. Взбешённый Люзан удалился.

Ночью ветер почти совсем стих, корабль еле двигался и на рассвете всё ещё находился в пяти-шести милях от мыса Португаль и выхода из пролива. При дневном свете экипаж «Беарнца» увидел, что большой испанский корабль следует за ними на том же расстоянии. Снова подробно рассмотрев его, капитан Люзан передал подзорную трубу своему помощнику.

— Что вы скажете об этом судне?

После тщательного изучения лейтенант доложил, что на корабле прибавили парусов, и что, судя по флажку на носовой стеньге[152], это флагман испанского адмирала маркиза Риконете.

Манипуляции с парусами убедили Люзана, что испанский корабль преследует цель догнать их.

Будучи опытным моряком, капитан знал, что в этих водах испанцам доверять не следует, поэтому он тотчас принял решение. Подняв все паруса и войдя в крутой бейдевинд, Люзан направил корабль к югу, надеясь найти убежище в одной из бухт на побережье Французской Эспаньолы[153]. Туда испанец, если он в самом деле преследует их, вряд ли осмелится сунуться, а тем более открыть там военные действия. К тому же этот манёвр послужит проверкой намерений предполагаемого противника.

Результат оправдал худшие ожидания Люзана. Огромный галеон сразу двинулся в том же направлении, держа нос по ветру. Было ясно, что он преследует «Беарнца» и догонит его раньше, чем они доберутся до видневшегося впереди зелёного берега, до которого оставалось ещё не менее четырёх миль.

Мадам де Сентонж, встревоженная в своей каюте непонятно чем вызванным внезапным креном на правый борт, с раздражением спросила, что вытворяет этот идиот капитан. Не чаявший души в своей супруге, шевалье в ночной рубашке, комнатных туфлях и наспех надетом парике поспешно выбежал наружу, чтобы выяснить причину.

— Значит, вам всё ещё не даёт покоя эта абсурдная идея? — осведомился месье де Сентонж. — Чепуха! Зачем этому испанцу преследовать нас?

— Лучше всё время задавать этот вопрос, чем дождаться ответа на него, — огрызнулся Люзан.

Но его непочтительность только усилила раздражение шевалье.

— Это же чушь! — продолжал бушевать Сентонж. — Бежать неизвестно от чего! Просто свинство беспокоить мадам де Сентонж такими младенческими страхами.

Терпение Люзана истощилось окончательно.

— Она будет гораздо сильнее обеспокоена, — усмехнулся он, — если эти младенческие страхи оправдаются. Мадам де Сентонж — красивая женщина, а испанцы есть испанцы.

В ответ послышались громкие восклицания самой мадам, присоединившейся к своему супругу. Её туалет лишь едва поддерживал приличия, ибо, спеша разузнать о происходящем, она только накинула шаль поверх ночной рубашки, предоставив остальное гриве глянцевых волос, прикрывавших её точёные плечи.

Услышанное ею замечание Люзана навлекло на последнего поток ругани, в процессе которого капитан был охарактеризован как жалкий трус и невоспитанный чурбан. Прежде чем мадам иссякла, шевалье подлил масла в огонь.

— Вы просто спятили, месье! Почему мы должны бояться испанского корабля, да ещё флагмана королевской эскадры? Ведь мы плывём под французским флагом, а Испания не воюет с Францией.

Люзан сдержал растущую злость, и постарался ответить как можно спокойнее.

— В этих водах, месье, невозможно сказать, с кем воюет Испания. Испанцы убеждены, что Бог создал Америку специально для их удовольствия. Я повторяю вам это с тех пор, как мы очутились в Карибском море.

Шевалье живо припомнил, что совсем недавно он, слышал от кого-то очень похожие слова. Но тут снова вмешалась мадам.

— Этот тип свихнулся от страха, — с презрением сказала она. — Ужасно, что такому человеку доверен корабль. Ему бы следовало распоряжаться на кухне.

Одному небу известно, что бы ответил капитан на это оскорбление и к каким бы это привело последствиям, если бы пушечный выстрел не избавил Люзана от необходимости отвечать и не изменил в тот же момент настроение участников сцены.

— Боже праведный! — завизжала мадам.

— Ventre dieu![154] — выругался её супруг.

Дама схватилась за сердце. Побелевший, как мел шевалье вовремя поддержал её. Стоящий на полуюте капитан, которого только что обвиняли в трусости, злорадно расхохотался.

— Вот вам и ответ, господа. В другой раз вы подумаете, прежде чем называть мои страхи младенческими, а мои распоряжения чушью.

Вслед за этим Люзан повернулся к ним спиной, чтобы отдать приказ подбежавшему к нему лейтенанту. Тотчас же послышался свисток боцманской дудки, а на корме вокруг Сентонжа и его супруги началась суматоха — бежавшие отовсюду матросы поспешно выстраивались, чтобы выполнить команду капитана. Наверху быстро устанавливали сети, предназначенные для того, чтобы задерживать обломки рангоута[155], которые могли упасть вниз во время боя.

Испанцы выстрелили ещё два раза и после небольшой паузы дали мощный бортовой залп, прозвучавший подобно грому.

Шевалье с беспомощным видом поддерживал свою бледную и дрожащую супругу, которая была не в состоянии удержаться на ногах.

Пожалевший её Люзан, чья злость моментально улетучилась, попытался успокоить бедняг.

— Сейчас они только зря тратят порох. Обычное испанское хвастовство. А как только они подойдут на расстояние выстрела, мы откроем ответный огонь. Мои канониры уже получили приказ.

Но эта фраза вместо успокаивающего воздействия только увеличила бешенство и растерянность шевалье.

— Боже мой! Какой ещё ответный огонь?! Бросьте и думать об этом! Вы не можете вступать в бой!

— Не могу? Посмотрим!

— Но ведь вы не имеете права открывать военные действия, когда на борту находится мадам де Сентонж.

— Вы что, смеётесь? — возмутился Люзан. — Даже если бы на борту находилась королева Франции, я был бы обязан защищать мой корабль! К тому же у меня нет выбора. Нас догонят прежде, чем мы доберёмся до гавани, а я вовсе не уверен, что даже там мы окажемся в безопасности.

Шевалье затопал ногами от гнева.

— Так что же, значит, эти испанцы — обыкновенные бандиты?

Раздался новый залп, не настолько близкий, чтобы причинить вред кораблю, но вполне достаточный для того, чтобы усилить панику месье и мадам де Сентонж.

Люзан не обращал на них внимания. Помощник схватил его за руку, указывая на запад. Капитан быстро поднёс к глазам подзорную трубу.

На расстоянии мили по правому борту, на полпути между «Беарнцем» и испанским флагманом, виднелся большой красный сорокапушечный корабль, который, идя под всеми парусами, огибал мыс на побережье Эспаньолы. В его кильватере следовал второй корабль, немного поменьше первого. На них не было флагов, что увеличило мрачные предчувствия Люзана, подозревавшего, что это новые враги. Он с облегчением увидел, что они ложатся на левый борт, двигаясь в сторону испанца, вокруг которого ещё не рассеялся дым последнего залпа.

Воспользовавшись лёгким утренним ветерком, вновь прибывшие зашли к испанскому кораблю с наветренной стороны и устремились к нему, словно ястребы, завидевшие цаплю, открыв огонь из носовых пушек.

Сквозь постепенно рассеивающуюся дымовую завесу испанцы, очевидно, разглядели новых противников. Тотчас же полдюжины бортовых орудий галеона дали новый залп, вновь скрывший корабль белыми клубами дыма. Но, видимо, из-за чрезмерной поспешности выстрелы не достигли цели, так как оба неизвестных корабля, не получив никаких повреждений, некоторое время шли прежним курсом, потом легли на правый борт и одновременно дали ответный бортовой залп по испанцу.

«Беарнец» по приказу Люзана, несмотря на протесты месье де Сентонжа, начал замедлять ход, пока не остановился с безжизненно повисшими парусами, внезапно превратившись из актёра в этой морской драме в зрителя.

— Что вы стоите, месье? — кричал Сентонж. — Воспользуйтесь случаем и попытайтесь добраться до гавани.

— Пока другие будут сражаться вместо меня?

— Но у вас на борту дама, — напустился на него шевалье. — Мадам де Сентонж необходимо доставить в безопасное место.

— Сейчас она и так в безопасности. А мы здесь можем понадобиться. Вы только что обвинили меня в трусости, а теперь сами убеждаете меня превратиться в труса. Ради мадам де Сентонж я вступлю в бой только в случае крайней необходимости. Но к этому мы должны быть готовы в любой момент.

Капитан говорил настолько решительно, что Сентонж не осмелился настаивать. Возложив все свои надежды на посланных Богом неожиданных спасителей, шевалье, стоя на комингсе[156], пытался следить за ходом сражения, гремевшего в западном направлении. Но ничего нельзя было разглядеть за огромной дымовой завесой, растянувшейся почти на две мили. Некоторое время оттуда ещё доносился грохот пушек. Потом наступила тишина, и через несколько минут с южной стороны облака дыма, точно призраки, появились два корабля. Их корпуса и оснастка различались всё отчётливей. В тот же момент в центре облака появилось розовое пятно, постепенно принимавшее оранжевый оттенок, пока рассеивающийся дым не позволил рассмотреть очертания судна, охваченного пламенем.

— Испанский флагман горит, — возвестил с полуюта Люзан, успокоив наконец несчастного шевалье. — Сражение окончено.

Глава 4

Глядя в подзорную трубу, Люзан увидел, что один из кораблей-победителей лёг в дрейф и спустил шлюпки, которые бороздили море в районе недавнего боя. Второй, больший корабль, покинув поле битвы без видимых повреждений, направился на восток, двигаясь против ветра в сторону «Беарнца»; его красный корпус и золочёный нос сверкали под лучами утреннего солнца. Флага на нём до сих пор не было, и это возобновило мрачное предчувствие месье де Сентонжа, уничтоженное было исходом сражения.

Поднявшись со своей ещё полуодетой супругой на полуют, он осведомился у Люзана, благоразумно ли стоять на месте, когда к ним приближается корабль неизвестного происхождения.

— Но разве он не доказал нам свою дружбу, вызволив нас из беды? — возразил капитан.

Мадам де Сентонж ещё не простила Люзану его прямоту.

— Вы слишком много на себя берёте, — враждебно заметила она. — Мы знаем только, что этот корабль уничтожил испанский галеон. Как вы можете быть уверены, что это не пираты, для которых каждый корабль — добыча! Откуда вы знаете, что, лишившись из-за пожара этого испанца, они не намереваются получить компенсацию за наш счёт?

Люзан неприязненно взглянул на неё.

— Я знаю только то, — резко ответил он, — что этот корабль превосходят нас как в парусах, так и в вооружении. Если они собираются гнаться за вами, то бегство нас не спасёт. К тому же в таком случае за нами устремились бы оба корабля. Так что мы без страха можем поступить согласно правилам учтивости.

Аргументы капитана оказались весьма убедительными, и «Беарнец» остался на месте, дожидаясь неизвестного корабля, движущегося вперёд и подгоняемого свежеющим бризом. На расстоянии четверти мили он лёг в дрейф и спущенная шлюпка быстро заскользила по направлению к французскому судну. На борт «Беарнца» по верёвочной лестнице вскарабкался высокий человек в элегантном чёрном с серебром костюме. Можно было подумать, что он прибыл прямо из Версаля или с Аламеды[157], а не с палубы корабля, только что побывавшего в бою.

Подойдя к весьма небрежно одетым месье и мадам де Сентонж, величавый джентльмен так низко им поклонился, что локоны парика закрыли ему лицо, а красное перо на шляпе коснулось палубы.

— Я явился, — заговорил он на довольно беглом французском языке, — чтобы принести вам свои поздравления и убедиться перед отплытием, что вам не требуется помощь и что вы не получили повреждений, прежде чем мы имели честь вмешаться и уничтожить этих испанских разбойников.

Эта галантная учтивость покорила всех, особенно мадам де Сентонж. Поблагодарив своего спасителя, она, в свою очередь, поинтересовалась, не нанесли ли испанцы ущерба его кораблям.

Неизвестный джентльмен успокоил их, ответив, что они отделались только несколькими повреждениями на левом борту большего корабля, но такими незначительными, что о них не стоит и говорить. Из людей вообще никто не получил даже царапины.

Бой длился недолго и в какой-то мере не оправдал его надежд, так как он рассчитывал заполучить этот великолепный галеон в качестве приза. Однако его планы разрушил выстрел, случайно взорвавший пороховой погреб. Часть испанской команды подобрал его корабль, а второе судно всё ещё занималось спасательными работами.

— В результате от флагмана испанского адмирала, как видите, осталось очень немного, а скоро море поглотит и это.

Спустившись в салон вместе с элегантным джентльменом, французы выпили за своевременное появление избавителя, спасшего их от неописуемых бедствий. Однако незнакомец ни единым намёком не уточнил свою личность и национальность, хотя по его акценту они догадались, что он англичанин. Наконец Сентонж решил добраться до цели окольным путём.

— На вашем корабле нет флага, месье, — заметил он, когда они выпили.

Смуглый джентльмен весело рассмеялся.

— Говоря откровенно, месье, я принадлежу к тем, которые плавают под любым флагом, какой потребуют от них обстоятельства. Конечно, к вам лучше было бы приблизиться под французским вымпелом, но в спешке я об этом не подумал. Всё равно, вы едва ли приняли бы меня за врага.

— Значит, вы плавали под разными флагами? — недоуме́нно переспросил сбитый с толку шевалье.

— Совершенно верно. А сейчас я плыву на Тортугу и очень спешу, так как мне нужно собрать людей и корабли для экспедиции на Мартинику.

Глаза мадам де Сентонж округлились от удивления.

— Для экспедиции на Мартинику? Но с какой целью?

Её вмешательство как будто застало незнакомца врасплох. Подняв брови, он слегка улыбнулся.

— Появились сведения, что испанцы готовят эскадру для рейда на Сан-Пьер. Гибель флагмана, который я сжёг, может отсрочить их приготовления и дать нам больше времени, на что я и надеюсь.

Щёки мадам внезапно побледнели, а пышная грудь начала бурно вздыматься.

— Вы сказали, что испанцы готовят рейд на Мартинику?

— Невозможно, месье, — вмешался шевалье, взволнованный не меньше своей супруги. — Очевидно, к вам поступила ложная информация. Ведь это же акт войны, а между Францией и Испанией сейчас мир.

Тёмные брови незнакомца снова приподнялись. Он явно забавлялся их простодушием.

— Акт войны? Возможно. А разве сегодняшнее нападение флагмана испанцев на французский корабль не было актом войны? Чем бы помог вам мир, существующий в Европе, если бы вас потопили в Вест-Индии?

— У Испании немедленно потребовали бы отчёта.

— И она тут же бы предоставила его вместе с исчерпывающими извинениями и лживыми россказнями о происшедшей ошибке. Но разве это подняло бы ваш корабль на поверхность или воскресило бы вас, чтобы вы могли разоблачить лживость государственных мужей Кастилии, покрывающих преступления? Разве та же история не повторялась после каждого испанского налёта на поселения других народов?

— Но не за последнее время, месье… — возразил Сентонж.

— Настолько обнаглеть, чтобы напасть на Мартинику, — добавила мадам.

Джентльмен в чёрном с серебром выразительно пожал плечами.

— Испанцы называют этот остров Мартинико, мадам. Не забывайте, Испания уверена в том, что Бог создал Новый Свет специально для её прибылей, и что небеса одобряют все меры, направленные против посягательств на её права.

— Разве я не говорил вам то же самое, шевалье? — вмешался Люзан. — Ведь это почти те же слова, что я сказал вам сегодня утром, когда вы не верили, что испанец может напасть на нас.

Голубые глаза смуглого незнакомца с одобрением взглянули на французского капитана.

— Разумеется, сразу поверить в это не так легко. Но теперь, я думаю, у вас есть все доказательства того, что в Карибском море Испания не уважает никакого флага, кроме своего собственного, если только её не принудить, к этому силой. Поселенцы из других стран знают по опыту, как реагируют испанцы на их присутствие здесь. Нет нужды перечислять примеры налётов, грабежей и массовых убийств. Если теперь настала очередь Мартиники, то можно только удивляться, что этого не произошло раньше, ибо на этом острове есть чем поживиться, а Франция не имеет в Вест-Индии вооружённых сил, могущих противостоять этим конкистадорам. К счастью, мы всё ещё существуем. Если бы не мы…

— Если бы не вы? — прервал его Сентонж. Его голос стал внезапно резким. — О ком вы говорите, месье? Кто вы такой?

Вопрос, казалось, удивил незнакомца. Несколько секунд он с недоумением рассматривал присутствующих, а когда он заговорил, то его ответ, хотя и подтвердил подозрения шевалье и уверенность Люзана, тем не менее прозвучал для Сентонжа как гром среди ясного неба.

— Разумеется, я говорю о Береговом братстве. О корсарах, месье. — И он добавил явно не без гордости. — Я — капитан Блад.

С отвисшей от неожиданности челюстью, Сентонж тупо уставился на смуглое улыбающееся лицо доблестного флибустьера, которого он считал мёртвым.

Оставаясь верным своему долгу, он должен был бы заковать этого человека в кандалы и доставить во Францию в качестве пленника. Но подобный акт являлся бы не только чёрной неблагодарностью — он просто неосуществим из-за присутствия под боком двух тяжело вооружённых корсарских кораблей. Более того, получив хороший урок, месье де Сентонж понимал, что такой поступок был бы величайшей глупостью.

Он живо припомнил представленные ему сегодня утром доказательства хищничества испанцев и активной деятельности пиратов, которую, глядя на догоравший на расстоянии двух миль флагман, никак нельзя было не признать благотворной. Доказательства того и другого содержались также в новостях о нависшей над Мартиникой угрозе испанского рейда и намерениях флибустьеров защитить остров, чего не в состоянии была сделать Франция.

Учитывая всё это, а в особенности историю с Мартиникой, грозившую вернуть шевалье, ставшего одним из богатейших людей во Франции, к первоначальному состоянию, становилось ясно, что всеведущий месье де Лувуа на сей раз дал маху. Это было продемонстрировано настолько убедительно, что Сентонж начал сознавать необходимость взять на себя последствия этой демонстрации.

Отзвуки тяжких размышлений и эмоций явственно слышались в голосе шевалье, когда он, всё ещё устремив бессмысленный взгляд на капитана Блада, воскликнул:

— Вы — тот самый морской разбойник?!

Однако Блад, казалось, нисколько не обиделся.

— О да, но весьма благодетельный разбойник, — улыбнулся он. — Благодетельный для всех, кроме испанцев.

Мадам де Сентонж вне себя от волнения резко повернулась к мужу, судорожно сцепив руки. От этого движения шаль соскользнула с её плеч, сделав её прелести ещё более доступными для обозрения. Но она не обратила на это внимания, так как в критический момент правила приличия потеряли для неё всякое значение.

— Шарль, что ты намерен делать?

— Что делать? — тупо переспросил её супруг.

— Распоряжения, которые ты оставил на Тортуге, могут разорить меня и…

Шевалье поднял руку, чтобы предупредить дальнейшие эгоистические откровения мадам. Какие бы меры он ни принял, они должны быть продиктованы только интересами его повелителя, короля Франции.

— Я всё понимаю, дорогая. Мой долг совершенно ясен. Сегодня утром мы получили полезный урок. К счастью, ещё не слишком поздно.

Издав глубокий вздох облегчения, мадам повернулась к капитану Бладу.

— Вы уверены, месье, что ваши корсары смогут обеспечить безопасность Мартиники?

— Совершенно уверен, мадам, — сразу же ответил Блад. — Бухта Сен-Пьера окажется мышеловкой для испанцев, если они будут настолько опрометчивы, что залезут туда. А добыча с их кораблей с лихвой окупит все расходы экспедиции.

И тогда Сентонж расхохотался.

— Ах, да, теперь я всё понимаю, — сказал он. — Ведь испанские корабли — богатейший приз. Только не сочтите это насмешкой, месье. Надеюсь, я не оскорбил вас?

— Что вы, месье, нисколько, — улыбнулся капитан Блад и поднялся с кресла.

— Ну, разрешите откланяться. Бриз свежеет, и я должен этим воспользоваться. Если ветер не переменится, то я к вечеру буду на Тортуге.

Он склонился перед мадам де Сентонж, собираясь поцеловать ей руку, когда шевалье дотронулся до его плеча.

— Одну минуту, месье. Составьте мадам компанию, пока я напишу письмо, которое вы доставите губернатору Тортуги.

— Письмо? — Капитан Блад прикинулся удивлённым. — Вы хотите сообщить ему о той незначительной услуге, которую мы вам оказали? Право, месье, не стоит беспокоиться…

Несколько секунд месье де Сентонж неловко молчал.

— Я… я должен сообщить губернатору ещё кое-что, — вымолвил он наконец.

— Ну, если это нужно лично вам, тогда другое дело. Я к вашим услугам.

Глава 5

Добросовестно исполнив обязанности курьера, капитан Блад в тот же вечер вручил губернатору Тортуги письмо от шевалье без всяких комментариев.

— От шевалье де Сентонжа? — задумчиво нахмурился месье д’Ожерон. — Интересно, что в нём говорится.

— Быть может, я догадываюсь, — сказал капитан Блад. — Но к чему предположения, когда письмо перед вами? Прочтите его, и мы всё узнаем.

— Но при каких обстоятельствах к вам попало это письмо?

— Прочитайте его. Возможно, это избавит меня от лишних объяснений.

Д’Ожерон сломал печать и развернул послание. С недоумением он прочитал официальное извещение об отмене представителем французского королевства приказов, оставленных им на Тортуге и касающихся полного прекращения торговли с корсарами. Месье д’Ожерону рекомендовалось поддерживать с флибустьерами ранее существующие отношения вплоть до получения новых указаний из Франции, которые, по мнению шевалье, ни в коем случае не изменят положения вещей. Месье де Сентонж был убеждён, что когда он представит месье де Лувуа подробный отчёт о ситуации в Вест-Индии, то его превосходительство сочтёт нецелесообразным проведение в жизнь в настоящее время своих указов против корсаров.

Месье д’Ожерон не мог прийти в себя от изумления.

— Но как вам удалось совершить подобное чудо с этим упрямым тупицей?

— Как я уже говорил вам, убедительность любого аргумента зависит от того, как его преподнести. Вы и я говорили месье де Сентонжу одно и то же, но вы сказали это словами, а я главным образом действием. Зная, что дурака можно научить только на горьком опыте, я снабдил его этим опытом. — И Блад во всех подробностях описал морской бой, разразившийся сегодня утром у северного побережья Эспаньолы.

Губернатор слушал, поглаживая подбородок.

— Да, — медленно произнёс он, когда рассказ был окончен. — Это, конечно, весьма убедительно. А припугнуть его рейдом на Мартинику и возможной потерей недавно приобретённого состояния было великолепной мыслью. Но не преувеличиваете ли вы немного свою проницательность, друг мой? Не забывайте о том, что только благодаря удивительному совпадению испанский галеон возымел намерение напасть на «Беарнца» как раз в том месте и в то время. Ведь это было для вас немалой удачей.

— Совершенно верно, — согласился Блад.

— А вы не знаете, что за корабль вы сожгли и потопили и какой осёл им командовал?

— Конечно знаю. Это была «Мария Глориоса», флагманский корабль испанского адмирала маркиза Риконете.

— «Мария Глориоса»? — с удивлением переспросил д’Ожерон. — Но ведь вы захватили её в Сан-Доминго и прибыли сюда на ней, когда доставили корабли с сокровищами.

— Вот именно. Поэтому я и использовал её для небольшой демонстрации испанской низости и корсарской доблести. Ею командовал Волверстон, а на борту находилось лишь столько человек, сколько требовалось для управления кораблём и для стрельбы из шести пушек, которыми я решил пожертвовать.

— Боже мой! Вы хотите сказать, что всё это было простой комедией?

— Сыгранной в основном за дымовой завесой, возникшей во время сражения. Она была совершенно непроницаема. Мы организовали её при помощи выстрелов из пушек, заряженных только порохом, а слабый ветерок лишь сослужил нам службу. В разгар инсценированной битвы Волверстон поджёг корабль и под покровом дымовой завесы перешёл на борт «Арабеллы» вместе со своим экипажем.

— И ваш обман прошёл незамеченным? — воскликнул губернатор.

— Как видите.

— Значит, вы намеренно сожгли этот великолепный испанский корабль?

— Да, для пущей убедительности. Можно было бы просто обратить его в бегство, но это не произвело бы такого эффекта.

— Но потери! Господи, какие потери!

— Вы ещё недовольны? По-вашему, успеху смелого предприятия может способствовать скаредность? Взгляните ещё раз на письмо. Ведь это, по сути дела, правительственная грамота, разрешающая торговые операции, запрещённые недавним указом. Вы думаете, что её можно было добыть с помощью красивых, слов? Такой способ вы уже попробовали и знаете, что из этого вышло. — И Блад похлопал по плечу низенького губернатора. — Давайте перейдём к делу. Теперь я могу продать вам свои пряности и предупреждаю, что потребую за них хорошую цену — не меньшую, чем за три испанских корабля.

Избавление

Глава 1

Более года прошло с тех пор, как Натаниэль Хагторп вместе с Питером Бладом бежал с острова Барбадос. Однако тоска не покидала Хагторпа — достойного джентльмена, ставшего по воле судьбы корсаром, так как его младший брат Том по-прежнему томился в неволе.

Оба брата участвовали в мятеже Монмута, попали в плен после битвы при Седжмуре[158] и были приговорены к повешению. Однако приговор изменили, в результате чего они вместе с другими повстанцами были сосланы на плантации на Барбадос и проданы в рабство жестокому полковнику Бишопу. Но к тому времени, когда Блад организовал побег с острова, Тома Хагторпа уже там не было.

Однажды на Барбадос с визитом к Бишопу явился полковник сэр Джеймс Корт, представляющий на Невисе[159] губернатора Подветренных островов[160]. Сэра Джеймса сопровождала жена — изящная, строптивая и зловредная особа, чересчур молодая, чтобы составить подобающую пару пожилому сэру Джеймсу. Вознесённая выгодным браком над людьми своего круга, она столь ревностно охраняла своё положение знатной дамы, что могла бы смутить любую герцогиню.

Очутившись в Вест-Индии, леди Корт с вызывающей медлительностью привыкала к новым условиям и особое неудовольствие проявляла по поводу отсутствия в её распоряжении белого грума, который сопровождал бы её в выездах. Ей казалось невозможным, чтобы леди её ранга выезжала бы в сопровождении черномазого.

Однако, как она ни возмущалась, Невис не мог предоставить ей никого больше. Хотя здесь находился крупнейший рынок в Вест-Индии, но живой товар он ввозил только из Африки. Поэтому остров был вычеркнут государственным секретарём из списка мест, куда подлежали ссылке осуждённые бунтовщики. Леди Корт решила, что дело можно исправить при визите на Барбадос, к несчастью для Тома Хагторпа, её ищущий взгляд с восхищением задержался на его по-юношески гибкой полуобнажённой фигуре, когда он трудился на плантации сахарного тростника. Она запомнила его, и до тех пор не давала покоя сэру Джеймсу, пока он не купил этого раба. Полковник Бишоп оказался сговорчив, так как для него все невольники были одинаковыми, а этот парень, будучи слишком молодым, не представлял на плантациях большой ценности.

Хотя расставание с братом огорчило Ната, всё же он радовался, что Том сможет избежать бича надсмотрщика. Фортуна довела братьев до такого отчаянного положения, что, родившись джентльменами, они рассматривали должность грума у жены вице-губернатора Невиса как продвижение по службе. Поэтому Нат Хагторп, уверенный в улучшении условий жизни брата, не очень горевал о разлуке с ним. Но после побега с Барбадоса мысли о брате, всё ещё томящемся в рабстве, стали причинять ему невыразимые страдания.

Однако надеждам Тома Хагторпа, что его положение улучшится с переменой хозяев, не суждено было оправдаться. Мы только не знаем, как разворачивались события, но, судя по тому, что выяснилось о леди Корт впоследствии, можно с полным правом предположить, что она тщетно пробовала на миловидном юноше чары своих длинных узких глаз. Короче говоря, повторилась история Иосифа и жены Потифара[161], в результате чего взбешённая леди отказалась от своего белого слуги, жалуясь, что он неловок, обладает дурными манерами и ведёт себя неподобающим образом.

— Я предупреждал вас, — устало произнёс сэр Джеймс, ибо требования его супруги непомерно росли и уже начали утомлять его, — что он по рождению джентльмен и, естественно, должен противиться подобной деградации. Лучше было бы оставить его на плантации.

— Ну так можете отправить его туда, — заявила леди Корт. — Мне не нужен этот негодяй.

Таким образом, отстранённый от дела, для которого он был куплен, Том снова очутился на сахарных плантациях под бичами надсмотрщиков, не менее жестоких, чем у полковника Бишопа, в компании высланных из Англии воров и бандитов.

Конечно, его брат не мог знать об этом, иначе он беспокоился бы о его судьбе гораздо больше и ещё сильнее жаждал бы освободить его из неволи. Он и так постоянно заговаривал о нём с Питером Бладом.

— Нельзя быть столь нетерпеливым, — отвечал ему капитан, сознавая практическую неосуществимость просьб Ната Хагторпа. — Если бы Невис был испанским поселением, тогда бы мы не стали с ним церемониться. Но мы ещё не объявили войну английским судам и владениям. Это полностью бы погубило наше будущее.

— Будущее? Разве у нас есть будущее?!? — сердился Хагторп. — Ведь мы же вне закона.

— Возможно. Но мы действуем только как враги Испании. Мы не hostis humani generis[162], и, пока мы не стали таковыми, не следует оставлять надежды, что в один прекрасный день наше изгнание закончится. Я не хочу рисковать нашим будущим, высаживаясь на Невис с оружием в руках, даже ради спасения твоего брата.

— Значит, он должен томиться там до самой смерти?

— Нет, нет. Я обязательно найду выход. Но мы должны быть благоразумными и ждать.

— Чего?

— Случая. Я очень верю в случай. Он никогда не подводил меня и вряд ли подведёт в дальнейшем. Но его не следует торопить. Просто положись на него, как полагаюсь я, Нат.

Наконец вера Питера Блада была вознаграждена. Случай, на который он рассчитывал, неожиданно представился после его удивительного приключения в Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико.

Известие о том, что капитан Блад был пойман испанцами и покончил счёты со своей грешной жизнью на виселице на берегу Сан-Хуана, распространилось со скоростью урагана по всему Карибскому морю — от Эспаньолы до Мэйна[163]. В каждом испанском поселении праздновали победу над одним из самых страшных врагов Испании, постоянно препятствующим её хищническим действиям. По той же причине среди английских и французских колонистов, которые, по крайней мере тайно, всегда поддерживали корсаров, царило скрытое уныние.

Несомненно, должно было пройти немало времени, прежде чем выяснится, что корабли с сокровищами, отплывшие из Сан-Хуана под конвоем флагмана эскадры маркиза Риконете, бросили якорь не в Кадисской бухте[164], а в Тортугской гавани и что флагманским кораблём командовал не испанский адмирал, а капитан Блад, в то время как труп его преступного двойника болтался на виселице. Но до того как правда выплывает на свет Божий, Блад со свойственной ему предусмотрительностью решил извлечь все выгоды из авторитетных сообщений о его кончине. Он понимал, что ему нельзя терять время, если он хотел воспользоваться ослаблением бдительности в Новой Испании. Поэтому капитан вскоре покинул цитадель флибустьеров на Тортуге, намереваясь произвести очередной рейд на побережье Мэйна.

Блад вышел в море на «Арабелле», но вдоль её ватерлинии[165] красовалась белая широкая полоса, несколько скрадывающая бросающийся в глаза красный корпус, а на кормовом подзоре виднелась надпись «Мария Моденская»[166], компенсирующая этим ультра-стюартовским названием отчётливо заметное испанское происхождение корабля. С бело-сине-красным вымпелом Соединённого Королевства на грот-мачте они зашли на Сент-Томас[167] якобы за пищей и водой, а в действительности для того, чтобы узнать последние новости. Среди этих новостей центральное место занимало пребывание на Сент-Томасе мистера Джеффри Корта, оказавшееся тем самым случаем, которого с таким нетерпением ожидал Натаниэль Хагторп, и на который рассчитывал капитан Блад.

Глава 2

По изумрудной воде, сверкающей под лучами утреннего солнца, скользила лодка с четырьмя неграми-гребцами, лоснящимися от пота. В лодке восседал мистер Джеффри Корт, самодовольного вида джентльмен в золотистом парике и нарядном, расшитом серебром камзоле из розово-лиловой тафты.

Когда лодка причалила к высокому борту корабля, мистер Корт поднялся по забортному трапу на палубу, обмахиваясь шляпой с пером и призывая небо в свидетели, что он не в состоянии терпеть эту проклятую жару. Повелительным тоном он потребовал проводить его к капитану этого мерзкого судна.

Подобные эпитеты являлись всего лишь привычными выражениями мистера Корта. Палуба, на которой он стоял, была надраена до чистоты хлебной доски, медные поручни, люковые крышки и блоки блестели, словно золотые, мушкеты в стойке у грот-мачты не могли стоять ровнее и на королевском судне, а все снасти были уложены с не меньшей аккуратностью, чем туалеты в дамском гардеробе.

Матросы, прохлаждавшиеся на шкафуте и полубаке, большинство из которых было одето только в полотняные рубахи и коленкоровые штаны, наблюдали за надменным джентльменом с неприкрытым весельем, на которое он, по счастью, не обратил внимания.

Негр-стюард проводил Джеффри Корта по тёмному коридору к главной каюте на корме, поразившей его своими размерами и роскошью. Там, за столом, покрытым белоснежной скатертью и сверкающим хрусталём и серебром, сидели трое мужчин. Один из них, худощавый, высокий, с загорелым ястребиным лицом, обрамлённым локонами чёрного парика, в элегантном чёрном с серебряным шитьём костюме, поднялся навстречу гостю. Внешность двух других, продолжавших сидеть, была не столь импозантна, но также привлекала к себе внимание. Это были штурман Джереми Питт, молодой и изящный блондин, и Натаниэль Хагторп — более старший по возрасту, широкий в плечах и мрачный на вид.

Наш джентльмен нисколько не утратил своей надменности, очутившись под пристальным взглядом трёх пар глаз. Тем же самоуверенным тоном он осведомился насчёт курса «Марии Моденской», а затем счёл возможным снизойти до объявлений причины своего любопытства.

— Меня зовут Корт. Джеффри Корт, к вашим услугам, сэр. Я намерен как можно скорее добраться до Невиса, которым управляет мой двоюродный брат.

Это заявление явилось сенсацией для всех присутствующих. У всех троих захватило дух, а Хагторп воскликнул: «Боже мой»! — и так побледнел, что это было заметно, несмотря на то, что он сидел спиной к высоким кормовым окнам. Однако мистер Корт был чересчур занят собственной персоной, чтобы обращать внимание на других.

— Я — кузен сэра Джеймса Корта, который представляет на Невисе губернатора Подветренных островов. Вы, разумеется, слышали о нём.

— Конечно, — подтвердил Блад.

Хагторп больше не мог терпеть.

— Вы хотите, чтобы мы доставили вас на Невис?! — воскликнул он с такой горячностью, которая могла бы быть замечена любым другим, но не столь ограниченным человеком.

— Да, если ваш курс лежит в этом направлении. А со мной произошло вот что. Я отплыл из дому на старой, прогнившей посудине, чтоб ей провалиться! Как только погода ухудшилась, проклятое корыто начало разваливаться на куски. Швы у него разошлись, и дно стало протекать, как дуршлаг. Мы были вынуждены искать спасения в этой гавани. Смотрите, вон эта красавица стоит на якоре. Провалиться мне на этом месте, если она когда-нибудь сможет выйти в море. Надо же мне было выбрать такую развалину!

— Так вы торопитесь на Невис? — спросил Блад.

— Страшно тороплюсь, чтоб мне сгореть! Меня там ожидают с прошлого месяца.

— Чёрт возьми, вам ужасно повезло, сэр, — хриплым от волнения голосом сказал Хагторп. — Невис — наш следующий пункт захода.

— Чтоб мне провалиться! Неужели?

Мрачноватая улыбка озарила смуглое лицо Блада.

— Да, по странному совпадению это так, — подтвердил он. — Мы снимаемся с якоря в восемь склянок, и, если ветер не изменится, то завтра утром мы бросим якорь в Чарлзтауне[168].

— Какая удача, чтоб мне пропасть! — воскликнул мистер Корт, просияв от радости. — Судьба начинает возмещать мне былые невезения. Сейчас же прикажу перенести сюда мои вещи. — И он величественно добавил: — Плата за проезд — на ваше усмотрение.

Сделав не менее величественный жест утопавшей в кружевах рукой, Блад ответил:

— Об этом не стоит беспокоиться. Вы останетесь выпить чего-нибудь с нами?

— С большим удовольствием, капитан… — Джеффри Корт сделал паузу, ожидая, что ему назовут имя, но Блад как будто не обратил на это внимания. Он отдал приказ стюарду.

Принесли ром, лимоны и сахар. Великолепный пунш поднял настроение у всех присутствующих, за исключением Хагторпа, который сидел с глубоко задумчивым видом. Но как только мистер Корт удалился, он вскочил с места и стал горячо благодарить Блада за те скрытые мысли, которые побудили его с такой готовностью взять неожиданного пассажира.

— Я же говорил, что тебе надо довериться случаю, который нам рано или поздно представится. Поэтому благодари не меня, Нат, а фортуну, подбросившую нам Джеффри Корта из своего рога изобилия. — И Блад, смеясь, передразнил будущего пассажира: — «Плата за проезд — на ваше усмотрение». На твоё усмотрение, Нат! И мне кажется, что расплачиваться должен будет не кто иной, как сэр Джеймс Корт.

Глава 3

В тот момент, когда мистер Джеффри Корт наслаждался утренним пуншем, его кузен сэр Джеймс, высокий, худощавый человек лет пятидесяти, столь же крепкий телом, сколь нерешительный духом, завтракая, разбирал почту, пришедшую из Англии. Письма дошли с большим опозданием, так как доставивший их корабль был задержан и сбит с курса штормами, увеличив плавание на два месяца.

Высыпав письма из почтового мешка на стол, сэр Джеймс бегло их просмотрел. Внимание его задержал пакет, несколько больший, чем другие. Прочитав адрес на нём, сэр Джеймс нахмурился, и его густые седеющие брови сошлись на переносице. Некоторое время он медлил, потирая подбородок костлявой загорелой рукой, потом внезапно и решительно сломал печать и разорвал обёртку. На стол упал изящного вида томик в тонком пергаментном переплёте с золотым тиснением на корешке и с надписью золотом на обложке: «Стихотворения сэра Джона Саклинга»[169].

Презрительно хмыкнув, сэр Джеймс столь же презрительно отшвырнул книгу. Падая, она раскрылась, и сэр Джеймс увидел нечто, сделавшее выражение его лица более внимательным. Он снова взял книгу. Пергамент отлепился от внутренней стороны переплёта и слегка отогнулся в сторону, а когда сэр Джеймс потянул за него, он тотчас отстал от картона. Между картоном и пергаментом был скрыт сложенный лист бумаги.

Сэр Джеймс всё ещё держал в руках этот лист, когда минут через десять в комнату быстро вошла элегантная женщина, которая по возрасту годилась сэру Джеймсу в дочери, но тем не менее являлась его женой.

Она была среднего роста, с девически стройной фигурой, с ясными глазами и нежным цветом лица, на котором не наложил отпечатка тропический климат. На ней был костюм для верховой езды, лицо прикрывала широкополая шляпа, рука сжимала хлыст.

— Я должна поговорить с вами, — заявила леди Корт. Её мелодичный голос портили резкие нотки.

Сидящий лицом к окну сэр Джеймс не повернулся на шум шагов. При звуке голоса жены он уронил салфетку на томик стихов.

— В таком случае королевские дела могут убираться к дьяволу, — сказал он, всё ещё не оборачиваясь.

— Вы занимаетесь королевскими делами за завтраком? — Её тон стал ещё более резким. — Неужели вы обязательно должны насмехаться надо мной, сэр?

— Не обязательно, — спокойно, даже вяло ответил сэр Джеймс. — Мне приходится прибегать к этому лишь тогда, когда вы говорите со мной подобным тоном.

— Меня не интересуют причины.

Леди Корт обошла стол, чтобы глядеть мужу в лицо. Её тонкие руки в перчатках сжимали хлыст, чувственные губы капризно скривились, острый подбородок агрессивно выпятился вперёд.

— Меня оскорбили, — заявила она.

Сэр Джеймс мрачно смотрел на неё.

— Естественно, — наконец промолвил он.

— Что значит «естественно»?

— Разве это ни случается с вами каждый раз, как только вы выезжаете верхом?

— Разумеется, так как вы не делаете ничего, чтобы положить этому конец.

Сэр Джеймс уклонялся от дискуссии. Он вообще предпочитал избегать споров с этой миловидной, но вздорной особой вдвое младше его, на которой он женился пять лет тому назад и которая с тех пор отравляла ему жизнь своим несносным характером и дурными манерами, принесёнными ею из дома своего торгаша-папаши.

— Кто же оскорбил вас сегодня? — устало спросил сэр Джеймс.

— Эта собака Хагторп! Мне бы следовало оставить его гнить на Барбадосе.

— Вместо того чтобы привозить его гнить сюда, не так ли? Что же он вам сказал?

— Сказал? Вы полагаете, что у него хватило наглости заговорить со мной?

Сэр Джеймс кисло улыбнулся. В эти дни утраченных иллюзий он хорошо понял, что основная беда его супруги в том, что она сразу почувствовала себя настоящей леди, не имея для этой роли им малейшей подготовки.

— Но раз он оскорбил вас…

— Он взглянул на меня и нахально улыбнулся.

— Улыбнулся? — Густые брови сэра Джеймса поползли вверх. — Но это могло быть простым приветствием.

— Ну конечно! Вы готовы даже стать на сторону раба против своей жены! Что бы ни случилось, я никогда не бываю права. Никогда! — И она презрительно фыркнула. — Ничего себе, приветствие! А если даже так, то с какой стати этот ничтожный раб должен приветствовать меня улыбкой?

— Бедняга хоть и раб, но родился он джентльменом.

— Джентльмен, нечего сказать! Проклятый бунтовщик, которого следовало бы вздёрнуть!

Глубоко посаженные глаза сэра Джеймса задумчиво рассматривали привлекательное лицо леди Корт.

— Неужели в вас нет ни капли жалости? — спросил он. — Вы меня просто удивляете. К тому же вы на редкость непоследовательны. Вам понравился этот парень на Барбадосе, что вы не могли успокоиться, пока я не купил его вам и вы не сделали из него грума, а теперь…

Но его речь была прервана ударом хлыста по столу.

— Я не желаю больше слушать! Вам нравится унижать меня и выставлять в дурном свете, но я знаю, что мне делать в следующий раз. Я разукрашу хлыстом всю его наглую физиономию! Это отучит его насмехаться надо мной.

— Весьма благородный поступок, — с горечью ответил сэр Джеймс, — и на редкость храбрый по отношению к человеку, который не может вам ответить.

Но леди Корт больше не слушала его. Удар её хлыста разметал по столу письма, которые внезапно привлекли её внимание.

— Не было пакета из Англии? — спросила она, и сэр Джеймс заметил, как участилось её дыхание.

— Я как будто уже говорил о королевских делах. Всё лежит здесь на столе, где, как вы изволили заметить, следует завтракать.

Леди Корт стала рыться в груде писем, рассматривая каждый пакет.

— А мне были письма?

Прошло ещё несколько секунд, прежде чем внезапно сжавшиеся губы сэра Джеймса раскрылись для уклончивого ответа.

— Я ещё не всё просмотрел.

Леди Корт продолжала копаться в письмах, её супруг наблюдал за ней исподлобья.

— Ничего нет? — удивлённо и разочарованно спросила она, нахмурив тонкие брови. — Совсем ничего?

— Вы же сами смотрели, — последовал ответ.

Леди Корт отвернулась, теребя пальцами нижнюю губу. Сэра Джеймса горько позабавило то, как её яростная обида была сразу же забыта, а гнев на дерзкого раба сменило иное чувство. Медленно направившись к двери, леди Корт внезапно остановилась, уже положив руку на дверную ручку, и спросила мягким, вкрадчивым голосом:

— И вы не получили ни слова от Джеффри?

— Я уже сказал вам, что не просмотрел всю почту, — не оборачиваясь, ответил сэр Джеймс.

Но его супруга всё ещё не уходила.

— Я не заметила его почерка ни на одном конверте.

— Значит, он не написал мне.

— Странно, — протянула леди Корт. — Очень странно. Он должен был сообщить, когда нам ждать его.

— Я не очень жажду узнать эту новость.

— Ах, вы не жаждете? — Краска бросилась ей в лицо, а гнев вспыхнул с новой силой. — А я? Вы, конечно, не думаете обо мне, запертой, как в тюрьме, на этом мерзком острове и лишённой всякого общества, кроме коменданта и священника с их безмозглыми жёнами! Я всем пожертвовала ради вас, а вы каждый раз злословите, только я познакомлюсь с кем-нибудь, кто может говорить о чём-нибудь, кроме сахара, перца и цен на черномазых! — Леди Корт умолкла, и сразу же воцарилась тишина. — Почему вы не отвечаете? — взвизгнула она.

Загорелое лицо сэра Джеймса побледнело. Медленно он повернулся в кресле.

— Вы желаете, чтобы я ответил? — В его голосе послышались угрожающие нотки.

Но леди Корт, вне всякого сомнения, этого не желала. Не дожидаясь ответа, она вылетела из комнаты, хлопнув дверью, так как не могла не знать, какую опасность таил в себе гнев, внезапно охвативший её супруга. Но никакие эмоции не могли надолго завладеть этим апатичным человеком. Сэр Джеймс откинулся в кресле, помянул чёрта и вздохнул. Снова развернув лист бумаги, который всё это время был у него в руке, он погрузился в чтение, а потом долго сидел, охваченный мрачными мыслями. Наконец он встал, подошёл к секретеру, стоящему между открытыми окнами, и запер в него письмо и томик, переплетённый в пергамент. Только после этого он обратился к ожидавшей его остальной корреспонденции.

Глава 4

Тоска леди Корт по изысканному обществу, доставлявшая немало страданий её домочадцам, получила некоторое утешение на следующее утро, когда «Мария Моденская» приблизилась к острову Невис — огромной зелёной горе, словно выросшей среди моря, — и бросила якорь в Чарлзтаунской бухте.

Мистер Корт, горевший нетерпением сойти на берег, уже отдал стюарду Джейкобу распоряжение относительно выгрузки его вещей, когда в каюту вошёл капитан Блад.

— Высадку, очевидно, придётся отложить до завтра, — сказал он.

— До завтра? — изумлённо уставился на него Джеффри Корт. — Но ведь это Невис, не так ли?

— Безусловно. Но прежде чем высадить вас на берег, следует решить небольшое дело, касающееся платы за проезд.

— Ах, вот оно что! — с презрением промолвил мистер Корт. — Я же сказал, что плата — на ваше усмотрение.

— Ну что же, ловлю вас на слове.

Джеффри Корту не понравилась улыбка капитана, которую он понял по-своему.

— Если вы измерены заняться вымогательством…

— О, нет, что вы, никакого вымогательства. Плата будет самой умеренной. Садитесь, сэр, и я вам всё объясню.

— Объясните? Что?

— Садитесь, сэр, — властно повторил Блад, и сбитый с толку мистер Корт предпочёл подчиниться.

— Дело вот в чём, — начал капитан Блад, усевшись на кормовой рундук[170] спиной к открытому окну, сквозь которое в каюту проникали яркие солнечные лучи и доносились крики торговцев, которые, подъехав к кораблю на лодках, предлагали овощи, фрукты и дичь. — В данный момент я бы просил вас, мистер Корт, считать себя в определённом смысле заложником. Заложником моего очень близкого друга, который в настоящее время является рабом вашего кузена — сэра Джеймса. Вы сами рассказывали, как ценит и любит вас Джеймс, поэтому нет оснований для беспокойства. Короче говоря, сэр, свобода моего друга — плата за ваш проезд, которую я попрошу внести вашего кузена. Вот и всё.

— Всё? — переспросил Джеффри Корт, выпучив глаза и задыхаясь от бешенства. — Но это насилие!

— Не смею вам возражать.

Мистер Корт изо всех сил старался сдержать свои чувства.

— А если сэр Джеймс откажется?

— О, зачем вам травмировать себя такими неприятными предположениями? Сейчас ясно одно: если сэр Джеймс согласится, вас немедленно высадят на берег.

— А меня интересует, сэр, что будет, если он не согласится?

Капитан Блад любезно улыбнулся.

— Я человек порядка и люблю всё делать вовремя. Предугадывать будущее в большинстве случаев означает попусту терять время. Мы не будем обсуждать такую возможность по той причине, что она, по-видимому, никогда не станет явью.

— Но это… это чудовищно! — вскочив, завопил мистер Корт. — Разрази меня гром, сэр, но своими действиями вы рискуете навлечь на себя немалую опасность.

— Я — капитан Блад, — последовал ответ. — Поэтому не думайте, что меня может испугать какая бы то ни было опасность.

Это сообщение вынудило мистера Корта отбросить всякую сдержанность. Его лицо побагровело, глаза, казалось, вот-вот выскочат из орбит.

— Вы — капитан Блад? Этот проклятый пират? Хотя, так или иначе, мне наплевать, кто вы такой…

— Чего же вы тогда так разволновались? Единственная моя просьба к вам — не покидать своей каюты. Мне, конечно, придётся выставить у дверей караул, но в остальном вы не будете испытывать никаких неудобств.

— И вы полагаете, что я подчинюсь?

— Могу заковать вас в кандалы, если вы предпочитаете это, — учтиво предложил капитан Блад.

Мистер Корт, с ненавистью глядя на собеседника, всё же решил, что лучше обойтись без кандалов.

Выйдя из шлюпки, капитан Блад направился к резиденции вице-губернатора — великолепному особняку с зелёными жалюзи на окнах, который возвышался на берегу моря, окружённый пламенеющими азалиями. Воздух вокруг был напоён ароматом апельсинов и ямайского перца.

Блада беспрепятственно пропустили к сэру Джеймсу. Для такого явно значительного лица, облачённого в тёмно-синий костюм безукоризненного покроя, в шляпе с пером и с длинной шпагой на расшитой золотом перевязи, двери колониальной администрации обычно раскрывались настежь. Блад представился как капитан Питер, что почти полностью соответствовало действительности, и дал понять, что состоит на военно-морской службе и что корабль, на котором он прибыл, его собственный. Целью его прибытия на Невис — крупнейший в Вест-Индии невольничий рынок, — по его словам, было приобретение какого-нибудь парня, годного в качестве кают-юнги. Он слышал, что сэр Джеймс сам немного занимается работорговлей, но даже если это не так, он питает надежду, что сэр Джеймс согласится помочь ему в этом деле.

Манеры капитана Питера, сочетающие почтительность с достоинством, и его элегантность тотчас же покорили сэра Джеймса, который заверил своего гостя, что окажет ему всяческое содействие. Правда, сейчас он не располагает рабами для продажи, но в любой момент из Гвинеи может прийти судно с грузом чернокожих, и если капитан Питер не очень торопится, то, несомненно, через день или два его желание осуществится. А пока что не соизволит ли он остаться пообедать?

Капитан Питер соизволил, тем более что на пришедшую вскоре леди Корт он произвёл такое неотразимое впечатление, что она горячо поддержала приглашение своего мужа.

За обедом, учитывая цель, с которой капитан Питер прибыл на Невис, разговор, естественно, касался рабов и сравнения качеств чёрных и белых слуг. Сэр Джеймс, будучи всецело убеждённым в превосходстве белой расы, заявил, что сравнивать их просто нелепо, дав тем самым возможность капитану затронуть интересующий его вопрос.

— И тем не менее белые, высланные сюда после мятежа Монмута, — сказал он, — расточительно используются на плантациях. Странно, но никто не подумал о том, чтобы найти применение их способностям в каком-нибудь другом месте.

— Они ни для чего другого не годятся, — заявила её милость. — Из этих бунтовщиков не сделаешь хороших слуг. Я знаю, потому что пробовала этим заняться.

— В самом деле? Это интересно. Неужели бедняги, которых вы избавили от работы на плантациях, были так равнодушны к своей судьбе, что не проявили усердия в должности слуг?

— Опыт моей супруги более ограничен, чем вы можете подумать по её утверждениям, — вмешался сэр Джеймс. — Она судит по единственной попытке.

Леди Корт пренебрежительным взглядом ответила на критику, а галантный капитан пришёл ей на помощь.

— Ab uno omnes[171], сэр Джеймс. Это изречение часто оказывается верным. — И он повернулся к леди, которая благодарно ему улыбнулась. — А что это была за попытка, и кто был этот человек, который остался глух к вашему милосердию?

— Один из осуждённых мятежников, сосланных на плантации. Мы привезли его с Барбадоса. Я купила его, чтобы сделать грумом, но он оказался настолько неблагодарным и неспособным оценить перемену в своей жизни, что я в итоге отправила его назад, на сахарные плантации.

— Что ж, поделом, — с одобрением кивнул капитан. — И что же с ним произошло?

— Этот гадкий мятежный пёс расплачивается за своё поведение на плантациях сэра Джеймса.

— Бедняга когда-то был джентльменом, как и многие другие, попавшие в заблуждение мятежники, — печально проговорил сэр Джеймс. — Он немного выиграл, избежав виселицы.

После этого он направил разговор в другое русло, и капитан Блад, приобретший нужные сведения, не стал этому противиться.

Но какая бы тема ни была затронута, гостеприимная любезность очаровательной леди, вызывавшая усмешку на губах сэра Джеймса, обязывала гостя к ответной любезности и галантности. Леди Корт настояла, чтобы капитан Питер во время пребывания в Чарлзтауне поселился в их особняке, обещая предоставить ему все удобства. Ведь подобные визитёры так редко нарушали унылое однообразие их жизни на Невисе.

В качестве дополнительной приманки леди Корт начала расписывать красоты их острова. Она намеревалась лично продемонстрировать капитану живописные рощи, богатые плантации, прозрачные реки этого земного рая, который в разговоре с мужем леди именовала не иначе, как адом кромешным.

Не питавший в отношении своей супруги никаких иллюзий, сэр Джеймс, скрывая своё презрение к изображаемому ею светскому гостеприимству, поддержал её приглашение, после чего леди Корт заявила, что она сразу же даст распоряжение приготовить комнату, а Блад должен послать кого-нибудь на корабль за вещами.

Капитан Блад, в изысканных выражениях поблагодарил хозяев за любезный приём, с удовольствием воспользовался их предложением, так как пребывание в доме сэра Джеймса Корта, несомненно, могло содействовать достижению цели, ради которой он прибыл на Невис.

Глава 5

Мы уже знаем о вере капитана Блада в счастливый случай. Однако эта вера не заходила так далеко, чтобы побуждать капитана сидеть и ждать, пока случай сам его не отыщет. Счастливые случаи, по его мнению, должны были создаваться или, по крайней мере, призываться человеческим умом и усердием. Поэтому на следующее утро Блад поднялся пораньше, не желая терять времени в достижении цели. Из полученных накануне сведений он знал, в каком направлении начать поиски, и вскоре после восхода солнца направился к конюшням сэра Джеймса, чтобы обзавестись нужным средством передвижения.

Никто бы не усмотрел ничего необычного в том, что гость полковника, привыкший рано вставать, решил перед завтраком прокатиться верхом и позаимствовал для этого лошадь у своего хозяина. Тот факт, что он избрал свой путь мимо плантации сэра Джеймса, также едва ли возбудил бы интерес у кого-нибудь из рабов.

В своих поисках Блад мог полагаться только на себя и на судьбу, от которой требовалось послать навстречу нужного ему раба.

Однако фортуна в это утро, казалось, к нему не благоволила. Несмотря на ранний час, леди Корт в силу, быть может, той же привычки рано вставать, либо по причине домашних забот, а возможно, в результате не дававших ей покоя чувств, вызванных привлекательностью её гостя, неожиданно появилась у конюшен, бодрая и оживлённая, и приказала оседлать ей коня, дабы сопровождать капитана Питера в его прогулке. Капитан был предельно раздосадован, но не обнаружил своих чувств. Когда леди Корт весело сообщила, что покажет ему водопад, он проклял в душе её энтузиазм, но вежливо ответил, что его больше интересуют плантации.

Леди сморщила прелестный носик в шутливой гримасе.

— О, сэр, вы меня разочаровали, я думала, что в вас больше поэзии и романтики и что вы любите красоту дикой природы.

— В какой-то мере так оно и есть, но практицизма во мне не меньше. Я испытываю наслаждение, созерцая плоды человеческого труда.

Начался спор — изощрённая и совершенно пустая игра слов, показавшаяся капитану Бладу, у которого были совсем другие намерения, удручающе нудной. Наконец дискуссия закончилась компромиссом. Сначала они поехали к водопаду, к которому леди Корт смогла пробудить в своём спутнике лишь вежливый интерес, а потом направились домой, где их ожидал завтрак, через плантации сахарного тростника. Их капитан изучал с пристальным вниманием, весьма огорчившим изрядно проголодавшуюся леди.

Чтобы всё рассмотреть подробнее, капитан ехал шагом по широкой просеке в уже желтеющем тростнике. Попадавшиеся по пути невольники, из которых лишь немногие были белыми, копали оросительные канавы. Иногда Блад, испытывая терпение леди Корт, натягивал поводья и останавливался, оглядываясь вокруг, а один раз, остановившись рядом с надсмотрщиком, стал спрашивать его сначала об урожайности, а потом о рабах, их численности и трудоспособности. По словам надсмотрщика, белыми рабами были сосланные осуждённые.

— Это, наверно, бунтовщики? — спросил капитан. — Из тех гнусных псалмопевцев, которые участвовали в мятеже герцога Монмута?

— Нет, сэр. Из тех у нас только один. Его привезли с Барбадоса вместе с ворами и мошенниками. Эта партия работает вон в тех зарослях.

Они поехали в том направлении и вскоре поравнялись с группой полуголых и оборванных людей, так сильно загорелых, что их можно было принять за светлокожих негров. Спины многих были исполосованы бичом надсмотрщика. Пристальный взгляд капитана сразу же остановился на рабе, ради которого он и прибыл на Невис.

Леди, будучи не в состоянии долго играть роль пассивного спутника, уже давно проявляла признаки раздражения. Когда же капитан снова остановился и вежливо заговорил с дородным надсмотрщиком этих несчастных тружеников, её терпению пришёл конец. Почти тут же она нашла выход своему дурному расположению духа. Молодой человек, обращавший на себя внимание стройной фигурой и светлыми выгоревшими волосами, стоял, опираясь на мотыгу, открыв рот и пожирая глазами капитана.

Леди двинула на него свою кобылу.

— Ты почему стоишь без дела, ротозей? Неужели тебя нельзя научить порядку? Ну ничего, сейчас я займусь твоим воспитанием!

Её хлыст со свистом опустился на обнажённые плечи юноши, потом взвился вновь, чтобы повторить удар, но невольник, резко повернувшись к ней, парировал удар левой рукой и, схватившись за конец хлыста, вырвал его из рук леди Корт с такой силой, что она едва удержалась в седле.

Если остальные рабы застыли на месте, поражённые дерзостью их товарища, то бдительный надсмотрщик не дремал. С проклятием он бросился на молодого раба, разматывая длинный бич.

— Сдери с него кожу, Уолтер! — взвизгнула леди.

Но прежде чем эта угроза осуществилась, юноша, отшвырнув хлыст, поднял мотыгу. Его светлые глаза сверкнули.

— Только тронь меня — и я вышибу тебе мозги! — крикнул он.

Надсмотрщик остановился, видя его безрассудную решимость и понимая, что раб, доведённый до отчаяния болью и несправедливостью, не колеблясь, выполнит свою угрозу. Тогда он попытался воздействовать на невольника словами, чтобы выиграть время, покуда его бешенство утихнет.

— Брось мотыгу, Хагторп! Брось сейчас же!

Но Хагторп расхохотался ему в лицо. Миледи тоже рассмеялась, и в её злобном язвительном смехе слышалось что-то ужасное.

— Не спорь с этим псом! Пристрели его! Я разрешаю, Уолтер. Я свидетель его бунта. Прикончи его на месте!

Следуя настойчивому приказу хозяйки, надсмотрщик потянулся к висевшей на поясе кобуре. Но лишь только он вытащил пистолет, капитан наклонился с седла и с такой силой ударил его хлыстом по руке, что оружие полетело на землю. Надсмотрщик вскрикнул от боли и изумления.

— Не волнуйтесь, — сказал Блад. — Я спас вам жизнь, с которой вы бы, несомненно, распростились, если смогли бы выстрелить.

— Капитан Питер! — возмущённо воскликнула леди Корт.

Он повернулся к ней, и презрение, сверкавшее в его ярко-голубых под чёрными бровями глазах, поразило её, словно удар.

— Кто вы? Неужели женщина? Клянусь, мадам, лондонские уличные девки и те выглядят более женственно!

Леди задохнулась от гнева, но бешенство помогло ей обрести дар речи.

— Слава Богу, у меня есть муж, сэр. И за эти слова вы ответите! — Вонзив шпоры в бока своей лошади, леди пустила её в галоп, избавив Блада от своего присутствия, что его вполне устраивало.

— Я отвечу хоть всем мужьям мира, — рассмеявшись, крикнул капитан ей вслед. Затем он подозвал Хагторпа.

— Иди сюда, приятель. Ты пойдёшь со мной. Я сделаю так, чтобы справедливость восторжествовала, но не хочу оставить тебя на милосердие надсмотрщика, пока я буду этим заниматься. Берись за моё стремя, и пошли к сэру Джеймсу. А вы посторонитесь, — обратился он к надсмотрщику, — или мне придётся наехать на вас! За свои поступки я отвечу перед вашим хозяином, а не перед вами!

Угрюмо поглаживая ушибленную руку надсмотрщик отступил в сторону перед этой угрозой, и капитан Блад, не торопясь, поехал вперёд. Том Хагторп шёл рядом, держась за стремя. Когда их уже никто не мог слышать, юноша спросил хриплым от волнения голосом:

— Питер, каким чудом ты здесь оказался?

— Чудом? Ты разве не ожидал, что кто-нибудь из нас рано иди поздно найдёт тебя? — И он рассмеялся. — Мне повезло. Эта красотка дала мне отличный предлог заняться тобой, что очень облегчает дело. Но так или иначе, несмотря на все трудности, я клянусь, что не покину Невис без тебя!

Глава 6

Явившись в дом вице-губернатора, капитан Блад оставил Тома в холле, а сам, избрав в качестве ориентира сварливый голос леди Корт, добрался до столовой. Там он застал сэра Джеймса, сидевшего за нетронутым завтраком с холодной усмешкой на лице, и его супругу, мечущуюся по комнате. При звуке открываемой двери леди замерла, грудь её бурно вздымалась, глаза сверкали на бледном лице. Увидев Блада, она тут же взорвалась:

— Так у вас ещё хватает наглости являться сюда!

— Я считал, что меня ждут.

— Ждут? Скажите пожалуйста!

Он слегка поклонился.

— Прошу извинить за вторжение, но я полагаю, что от меня потребуют кое-каких объяснений.

— Можете в этом не сомневаться!

— А моё чувствительное сердце не позволяет разочаровывать леди.

— Совсем недавно вы называли меня по-другому.

— Когда вы этого заслуживали.

Сэр Джеймс постучал по столу, сочтя, что обязанности вице-губернатора и супруга требуют от него вмешательства.

— Сэр, — заговорил он властным и недовольным тоном. — Будьте любезны объясниться.

— Извольте. Мне нечего скрывать.

И капитан Блад подробно рассказал обо всём, происшедшем на плантации, причём несколько раз ему приходилось принимать соответствующие меры, чтобы помешать леди Корт, которая неоднократно пыталась его перебить.

К концу повествования сэр Джеймс устремил взор на свою жену, кипевшую от злобы, и глаза его отнюдь не выражали сочувствия.

— В рассказе капитана Питера есть то, чего не хватает в вашем, чтобы составить полную картину.

— В его рассказе есть всё, чтобы заставить вас потребовать удовлетворения, если вы не трус!

Покуда вице-губернатор переваривал оскорбление, капитан Блад поспешил вмешаться.

— Что касается удовлетворения, сэр Джеймс, то я всегда к вашим услугам. Но сначала, для моего, собственного удовлетворения, позвольте заметить, что если под влиянием чувств, которые, я уверен, вы сочтёте гуманными, мною совершены какие-либо оскорбительные для вас поступки, то я приношу вам свои извинения.

Но сэр Джеймс оставался суровым и непреклонным.

— Вы не добились ничего хорошего своим вмешательством. Этот несчастный раб, поощрённый к бунту вашими действиями, не избежит наказания. Если оставить этот инцидент без последствий, то на плантации придёт конец порядку и дисциплине. Надеюсь, вы понимаете это?

— Да какое вам дело, что он понимает! — взвизгнула леди Корт.

— Я понимаю лишь то, что если бы я не вмешался, этого парня пристрелили бы на месте по приказу её милости и только за нежелание, чтобы с него содрали кожу по её же распоряжению.

— Это всё равно от него не убежит, — злорадно заявила леди, — если только сэр Джеймс не предпочтёт его повесить.

— В качестве козла отпущения — из-за того, что я вмешался? — осведомился капитан Блад у сэра Джеймса. И тот, уязвлённый насмешкой, поспешил ответить:

— Нет-нет. За угрозу надсмотрщику.

Эти слова вызвали очередную атаку её милости.

— А то, что он оскорбил меня, конечно, не имеет значения? Во всяком случае для этого джентльмена?

Находясь между двумя спорящими сторонами, сэр Джеймс рисковал потерять своё обычное непроницаемое спокойствие. Он так хлопнул по столу, что задребезжала посуда.

— Пожалуйста, не всё сразу, мадам! Положение, видит Бог, и так достаточно скверное. Я вас неоднократно предупреждал, чтобы вы не срывали своё дурное настроение на этом Хагторпе. Теперь я должен либо высечь его за неуважение, которое, надо признаться, полностью спровоцировано вами, либо подорвать дисциплину среди рабов. А так как я не могу допустить последнего, то мне остаётся благодарить вас за то, что вы вынуждаете меня быть бесчеловечным.

— А мне остаётся благодарить только себя за то, что я вышла замуж за такого глупца!

— Этот вопрос, мадам, мы обсудим очень скоро, — сказал сэр Джеймс настолько угрожающим тоном, что изумлённая леди Корт не нашла слов для ответа, несмотря на всю свою наглость.

Наступившую тишину нарушил голос Блада:

— Я бы мог, сэр Джеймс, избавить вас от решения этой дилеммы. Как вы помните, я прибыл сюда, намереваясь купить кают-юнгу. Сначала я думал о негре, на этот Хагторп кажется мне подходящим. Продайте его мне — и всё будет в порядке.

Сэр Джеймс немного подумал, затем взгляд его просветлел.

— Ей-богу, это выход!

— Тогда вам остаётся только назвать цену.

Но её милость не могла примириться со столь простым решением.

— Ничего себе, выход! Этот человек — бунтовщик, приговорённый к пожизненным работам на плантациях. Ваш долг не позволит вам содействовать его побегу из Вест-Индии.

Глядя на колеблющегося сэра Джеймса, Блад понял, что его надежды на лёгкий исход дела не оправдываются. Прокляв в душе бесчувственную злобу этой хорошенькой мегеры, он прошёл по комнате и, облокотившись на высокую спинку кресла, мрачно оглядел супругов.

— Значит, этого несчастного парня придётся высечь?

— Не высечь, а повесить, — поправила леди.

— Нет-нет, — запротестовал сэр Джеймс. — Достаточно высечь.

— Вижу, что мне здесь больше нечего делать, — сказал капитан Блад, вновь обретя своё насмешливое спокойствие. — Поэтому разрешите откланяться. Но прежде, чем я уйду, мне придётся сообщить вам кое-что, о чём я почти совсем забыл. На Сент-Томасе я обнаружил вашего кузена, который отчаянно торопился на Невис.

Блад хотел их удивить, и это ему удалось. Но внезапная резкая перемена в поведении её милости удивила его не меньше.

— Джеффри! — воскликнула она, и её голос дрогнул. — Вы имеете в виду Джеффри Корта?

— Его зовут именно так.

— Вы говорите, что он на Сент-Томасе? — переспросила леди, и перемена в её манерах стала ещё более заметной. Поведение сэра Джеймса также изменилось. Он устремил на свою супругу внимательный взгляд из-под густых бровей, его тонкие губы скривились в усмешке.

— Вовсе нет, — поправил Блад. — Мистер Корт здесь, на борту моего корабля. Я привёз его с Сент-Томаса.

— Тогда… — Леди смолкла, чтобы перевести дыхание и в недоумении наморщила лоб. — Тогда почему он не сошёл на берег?

— Я склонен усматривать в этом волю Провидения, так же, как и в том, что он просил меня доставить его сюда. Для вас, сэр Джеймс, важно лишь то, что он всё ещё у меня на борту.

— Значит, он болен? — вскричала леди Корт.

— Здоров, как мы с вами, мадам. Но всё может измениться. На борту своего судна, сэр Джеймс, я обладаю такой же неограниченной властью, как и вы здесь, на суше.

Не понять капитана было невозможно. Поражённые, они молча уставились на него, затем леди Корт, дрожа и задыхаясь, заговорила:

— Полагаю, что есть законы, которые могут обуздать вас.

— Таких законов нет, мадам. Вы знаете только половину моего имени. Я действительно капитан Питер — капитан Питер Блад. — Он решил раскрыть своё инкогнито, чтобы угроза имела больший вес. — Надеюсь, — продолжал Блад, ответив улыбкой на их безмолвное удивление, — что ради вашего кузена Джеффри вы сочтёте возможным быть более человечным с этим несчастным рабом. Ибо я даю вам слово, что поступлю с мистером Джеффри Кортом так же, как вы поступите с молодым Хагторпом.

Сэр Джеймс неожиданно громко расхохотался, в то время как его жена, слегка оправившись от охватившего её ужаса, попыталась вникнуть в создавшееся положение.

— Прежде чем вы сможете что-нибудь сделать, — начала она, — вам нужно вернуться к себе на корабль, а вы не покинете Чарлзтаун до тех пор, пока мистер Корт не сойдёт на берег целым и невредимым. Вы забыли, что…

— О, я ничего не забыл, — прервал её капитан Блад. — Не думаете же вы, что я способен войти в западню, не убедившись, что она не может захлопнуться. На «Марии Моденской» сорок бортовых орудий. Двух бортовых залпов будет достаточно, чтобы превратить Чарлзтаун в груду развалин. И это случится, если я не дам знать о себе к восьми склянкам. Если в вас есть хоть капля благоразумия, миледи, то вы постараетесь этого избежать.

Она отшатнулась, бледная и дрожащая, а сэр Джеймс, на мрачном лице которого ещё мелькала насмешливая улыбка, поднял взгляд на капитана Блада.

— Вы поступаете, как бандит с большой дороги, сэр. Вы приставили пистолет к нашим головам.

— Не пистолет, а сорок бортовых пушек, причём каждая из них заряжена.

Конечно, несмотря на эту браваду, капитан Блад отлично понимал, что ему, может быть, и в самом деле придётся застрелить сэра Джеймса, чтобы вырваться на свободу. Он сожалел об этой возможной необходимости, но был готов к ней. Но к чему капитан не был готов, так это к непонятно-внезапной уступчивости вице-губернатора.

— Это упрощает дело, — сказал сэр Джеймс. — Если я вас правильно понял, вы поступите с моим кузеном так, как я поступлю с Хагторпом, не правда ли?

— Совершенно верно.

— Значит, если я повешу Хагторпа…

— Ваш кузен будет болтаться на нок-рее[172].

— Ну, тогда остаётся только единственное решение.

Леди издала вздох облегчения.

— Вы победили, сэр, — воскликнула она. — Нам придётся отпустить Хагторпа!

— Напротив, — возразил сэр Джеймс, — я должен его повесить.

— Вы должны… — Леди Корт уставилась на него, открыв рот и задыхаясь от волнения; ужас снова появился в её больших голубых глазах.

— Как вы напомнили мне, мадам, у меня есть определённый долг, который не позволит мне отпустить Хагторпа с плантации, поэтому его придётся повесить. Fiat justitia ruat coelum[173]. Последствия не будут лежать на моей совести.

— Не будут лежать на вашей совести! — вне себя вскрикнула леди Корт. — А как же Джеффри? — Она ломала руки, её голос перешёл в вой. Потом, собравшись с духом, леди в бешенстве обрушилась на сэра Джеймса: — Вы просто спятили! Вы не можете сделать этого! Не смеете!.. Отпустите Хагторпа! Зачем он вам, в конце концов? Одним рабом меньше или больше!.. Ради Бога, отпустите его!

— А как же мой долг?

Леди испуганно отшатнулась.

Непреклонность сэра Джеймса сломила её дух. Леди Корт упала на колени возле его кресла, судорожно вцепившись в его руку.

Сэр Джеймс оттолкнул её с издевательским смехом, в котором слышалось что-то жуткое.

Позднее капитан Блад похвалялся, может быть, без достаточных оснований, что именно эта жестокая забава над охваченной страхом женщиной пролила свет на таинственную ситуацию и прояснила позицию, занятую сэром Джеймсом.

Вдоволь посмеявшись, вице-губернатор встал и махнул рукой, отпуская капитана.

— Всё решено. Если вы хотите вернуться на ваш корабль, я не стану вас задерживать. А впрочем, подождите. Я хочу кое-что передать своему кузену. — Он подошёл к секретеру, стоящему между окнами, и вынул оттуда «Стихотворения сэра Джона Саклинга» с пергаментом, в одном месте слегка отставшим от переплёта. — Выразите ему моё соболезнование и передайте вот это… Я ожидал его, чтобы вручить ему книгу лично. Но так будет гораздо лучше. Сообщите ему, что находящееся в книге письмо, почти столь же поэтичное, сколь и сама книга, передано адресату. — И он протянул своей супруге сложенный лист. Это для вас, мадам. Возьмите. Возьмите! — настойчиво повторил сэр Джеймс, швырнув ей листок. — Мы вскоре обсудим содержание этого письма. Оно поможет нам понять, почему я так жажду выполнить свой долг, о котором вы мне напомнили.

Скорчившаяся у кресла леди Корт дрожащими руками развернула письмо. Несколько минут она читала, затем со стоном выронила его из рук.

Капитан Блад взял предложенную ему книгу. Думаю, что именно в этот момент он наконец всё понял. Теперь он снова очутился в затруднении. Если неожиданный случай помог ему вначале, то сейчас другая неожиданность внезапно воспрепятствовала его планам, когда конец уже был виден.

— Желаю вам всего хорошего, сэр, — сказал сэр Джеймс. — Здесь вас больше ничто не задерживает.

— Вы ошибаетесь, сэр Джеймс. Кое-что заставляет меня задержаться на несколько минут. Возможно, в моей жизни и были вещи, которых мне следует стыдиться. Но я никогда не был ничьим палачом, и будь я проклят, если я восполню этот пробел по вашей милости. Одно дело — повесить вашего кузена в качестве акта возмездия. Но чёрт меня побери, если я стану его вешать, чтобы угодить вам. Я отправлю его на берег, сэр Джеймс, чтобы вы могли повесить его сами.

Уныние, отразившееся на лице сэра Джеймса, как нельзя больше удовлетворило капитана Блада. Разрушив его сладостные планы отмщения, капитан предложил ему иное утешение.

— Теперь, когда я изменил свои намерения, вам остаётся изменить ваши и продать мне этого парня на должность кают-юнги. Я же не только увезу вашего кузена, но и постараюсь внушить ему, чтобы он никогда больше вас не беспокоил.

Запавшие глаза сэра Джеймса с недоверчивой надеждой устремились на корсара.

Капитан Блад улыбнулся.

— Можете считать это дружеской услугой, сэр Джеймс, — сказал он, внеся окончательное успокоение в растревоженную душу вице-губернатора.

— Хорошо, — промолвил, наконец, сэр Джеймс. — Забирайте своего парня. На этих условиях я дарю его вам.

Глава 7

Понимая, что супругам нужно многое сказать друг другу и что его присутствие будет лишним, капитан Блад тактично поспешил откланяться и удалиться.

В холле он приказал ожидавшему его Тому Хагторпу следовать за ним. Тот повиновался, так ничего и не поняв в этом чудесном избавлении.

Никто им не препятствовал. Наняв лодку у мола, они подплыли к «Марии Моденской», на шкафуте которой два брата заключили друг друга в объятия, в то время как капитан Блад, созерцая их, испытывал чувство всемогущегоблагодетеля.

Едва сдерживая слёзы радости, Нат Хагторп попросил Питера Блада объяснить, как ему удалось освободить брата так быстро, не прибегнув к насилию.

— Нельзя сказать, что я не прибегал к насилию, — ответил Блад. — Напротив, без насилия не обошлось. Но оно было чисто эмоциональным. Кое-что в этом роде ещё предстоит сделать, но это уже относится к мистеру Корту. — И он повернулся к стоящему рядом боцману. — Свистать всех наверх, Джейк. Мы тотчас же снимаемся с якоря.

Блад направился к каюте, в которой томился мистер Корт. Отпустив часового, он открыл дверь и вошёл. Гнев заключённого за это время ни в коей мере не утих.

— Сколько ты ещё будешь держать меня здесь, гнусный негодяй?

— А куда бы вы хотели сейчас направиться? — поинтересовался капитан Блад.

— Как — куда? Да ты смеёшься надо мной, проклятый пират! Мне нужно на берег, как тебе отлично известно.

— На берег? Сейчас? Вот уж никак не думал.

— Не собираешься ли ты и дальше задерживать меня?

— О, это едва ли понадобится. У меня есть для вас кое-что от сэра Джеймса — книга стихов и устное сообщение.

И он добросовестно передал ему и то, и другое. Мистер Корт сразу обмяк и, побледнев, опустился на койку.

— Возможно, теперь вы не будете так настаивать на вашей высадке на Невис. Очевидно, вы уже начинаете понимать, что Вест-Индия — не совсем здоровое место для флирта. Ревность в тропиках подобна климату — она чревата ударом. Думаю, что вы благоразумно предпочтёте разыскать корабль, который доставит вас обратно в Англию целым и невредимым.

Джеффри Корт вытер пот со лба.

— Значит, вы не высаживаете меня?

В каюту сквозь открытое окно донёсся скрип кабестана[174] и звон якорной цепи. Капитан Блад жестом привлёк внимание собеседника к этим звукам.

— Мы снимаемся с якоря и через полчаса будем в море.

— Что ж, пожалуй, это к лучшему, — со вздохом сказал мистер Корт.

Святотатство

Глава 1

В течение периода своего изгнания из общества капитан Блад всегда считал печальной иронией судьбы то, что он, воспитанный в традициях католической церкви, был вынужден покинуть Англию из-за обвинения в участии в протестантском мятеже и рассматривался испанцами как еретик, вполне достойный сожжения на костре.

На эту тему он долго и с огорчением распространялся в беседе с Ибервилем, своим французским компаньоном, в тот день, когда Блад, из-за врождённой щепетильности отказался от заманчивой перспективы лёгкого и богатого грабежа, для свершения которого пришлось бы пойти на небольшое святотатство.

Однако Ибервиль, из которого родители надеялись сделать церковника и который был посвящён в низший духовный сан[175] перед тем, как обстоятельства забросили его за океан и превратили в флибустьера, нашёл эту щепетильность нелепой, а слова Блада его одновременно рассердили и развеселили. Веселье в конце концов взяло верх, так как этот высокий и энергичный парень, уже немного начинающий полнеть, обладал лёгким и общительным характером, о чём свидетельствовали смешливые искорки в его карих глазах и постоянно улыбающийся рот. Несомненно, в нём погиб подлинный светоч церкви, хотя он сам это яростно опротестовывал, возбуждая всеобщий смех.

Они зашли на Вьекес[176], и под предлогом закупки припасов Ибервиль сошёл на берег в надежде узнать новости, достойные внимания. Ибо в это время «Арабелла» плавала, так сказать, наудачу без определённой цели. Баск по национальности, проведший несколько лет в Испании, Ибервиль говорил на безупречном кастильском наречии, что позволяло ему сходить за испанца в любой момент, когда это требовалось, и, таким образом, снабжало его необходимыми данными для разведки в испанском поселении.

Ибервиль возвратился на большой красный корабль, стоявший на якоре на рейде с испанским флагом, дерзко развивающимся на грот-мачте, с новостями, которые, по его мнению, указывали на возможность заманчивого предприятия. Ему удалось узнать, что дон Игнасио де ла Фуэнте, бывший прежде великим инквизитором Кастилии, а ныне назначенный кардиналом-архиепископом Новой Испании, направлялся в Мексику на восьмидесятипушечном галеоне «Санта-Вероника» и по пути посещал подотчётные ему епархии. Его высокопреосвященство уже побывал на Сан-Сальвадоре, сейчас, очевидно, находился на пути в Сан-Хуан-де-Пуэрто-Рико, после чего его ожидали в Сан-Доминго, возможно, в Сантьяго-де-Куба и наверняка в Гаване, куда он нанесёт визит перед окончательным отплытием на Мэйн.

Быстрый ум Ибервиля моментально оценил выгоды, которые можно было извлечь из этих обстоятельств.

— Из всех испанцев, — заявил он, — разве только за самого короля Филиппа или по крайней мере за великого инквизитора, кардинала-архиепископа Севильи, можно было бы получить более солидный выкуп, нежели за этого примаса Новой Испании.

Блад, шагавший рядом с Ибервилем по высокой корме «Арабеллы», освещённой лучами ноябрьского солнца — яркими и тёплыми в этой стране вечного лета, — внезапно остановился. Высокая, стройная фигура Ибервиля всё ещё была облачена в роскошный костюм из лилового сатина; его длинные каштановые локоны покрывал пурпурный берет. Впереди у кабестана и брасов[177] кипела работа по подготовке к отплытию; стоящий у носовых цепей боцман Снелл, сверкая лысой макушкой в окружении седых волос, отборной кастильской руганью разгонял столпившиеся вокруг корабля шлюпки торговцев.

Живые глаза Блада с неодобрением устремились на весёлое лицо француза.

— Ну, а дальше что? — спросил он.

— Как что? Поповский багаж на «Санта-Веронике» стоит не меньше, чем груз любого корабля, когда-либо покидавшего Мексику, — рассмеялся Ибервиль.

— Понятно. И согласно твоим благим намерениям мы должны взять это судно на абордаж и захватить архиепископа?

— Совершенно верно. Подождать «Санта-Веронику» лучше всего в проливе к северу от Саоны. Там мы поймаем его высокопреосвященство на пути в Сан-Доминго без особого труда.

Черты лица Блада под тенью широкополой шляпы приняли суровое выражение.

— Это не для нас, — покачал он головой.

— Не для нас? Почему? Ты что, боишься её восьмидесяти пушек?

— Я боюсь только святотатства. Совершить насилие над архиепископом, захватив его в плен ради выкупа! Богу, конечно, известно, что я грешник, но всё-таки надеюсь, что я остался истинным сыном церкви.

— Ты имеешь в виду — сыном истинной церкви, — внёс поправку Ибервиль. — Полагаю, что могу сказать о себе то же самое, но не думаю, что это должно помешать мне взять выкуп с великого инквизитора.

— Может быть, но твоё преимущество состоит в том, что ты воспитывался в семинарии, а это, по-видимому, даёт право на некоторые вольности по отношению к духовным лицам.

Сарказм капитана рассмешил Ибервиля.

— Это даёт мне возможность отличать римскую церковь от испанской. Твой испанец с его инквизицией и аутодафе[178] в моих глазах почти еретик.

— Этой софистикой ты хочешь оправдать нападение на кардинала. Но как бы то ни было, я не софист, Ибервиль, и мы лучше воздержимся от святотатства.

Подобная решительность побудила Ибервиля тяжело вздохнуть.

— Ну-ну! Если таковы твои чувства… Но ты упускаешь великолепный шанс.

Тогда-то Блад и начал распространяться по поводу иронии своей судьбы до тех пор, пока их не прервал свист боцманской дудки. Развернув паруса, подобно крыльям птицы, «Арабелла» направилась в открытое море по-прежнему без определённой цели.

Подгоняемые лёгким ветерком, они проплыли мимо Виргинских островов, зорко высматривая добычу, но она встретилась им только три-четыре дня спустя, на расстоянии двух десятков миль к югу от Пуэрто-Рико. Это была маленькая двухмачтовая карака[179] с высокой кормой, дюжиной пушек и изображением Богоматери скорбящей на раздувшемся парусе, что указывало на испанское происхождение.

«Арабелла» подняла английский флаг и, подойдя на расстояние выстрела, послала ядро в сторону испанского корабля, давая тем самым сигнал лечь в дрейф.

Учитывая явное превосходство корсаров в парусах и вооружении не приходилось удивляться, что карака поспешила повиноваться. Но на её грот-мачте внезапно появился вымпел с крестом Святого Георгия[180], что поразительно не соответствовало рисунку на парусе. После этого с караки спустили шлюпку, которая быстро заскользила по голубой, покрытой лёгкой рябью воде по направлению к «Арабелле».

Из шлюпки вылез низенький коренастый человек в тёмно-зелёном костюме, рыжеволосый и краснолицый. Он быстро вскарабкался по трапу на борт «Арабеллы» и сразу же направился к капитану Бладу, который ожидал его на шкафуте, нарядно одетый в чёрное с серебром. Рядом с Бладом стояли Ибервиль, чей костюм не уступал в элегантности одежде капитана, гигант Волверстон, потерявший глаз в битве при Седжмуре и хваставшийся, что оставшимся глазом он видит вдвое лучше, чем любой другой, а также Джереми Питт, штурман «Арабеллы», чья занимательная хроника послужила материалом для нашего рассказа.

В своих записках Питт охарактеризовал вновь прибывшего следующей фразой: «Никогда в жизни я не видел более возбуждённого человека». Взгляд его маленьких глазок, сверкавших из-под нависших рыжеватых бровей, казалось, пронизывал насквозь всё окружающее — надраенную до блеска палубу, сверкающие медью порты бортовых орудий и вертлюжную пушку, аккуратно выстроенные по стойке около грот-мачты мушкеты. Всё это навело гостя на мысль, что он находится на корабле, принадлежащем Соединённому Королевству.

В заключение визитёр снова окинул внимательным взглядом карих глаз поджидавшую его группу.

— Меня зовут Уокер, — заговорил он резким голосом с акцентом, выдававшим его северное происхождение. — Капитан Уокер. И я желал бы знать, какого дьявола вы от меня хотели добиться вашим выстрелом? Если причиной остановки послужила папистская эмблема на моей грот-мачте, из-за которой вы приняли меня за испанца, то вы как раз тот человек, который мне нужен.

Но Блад оставался серьёзным.

— Если вы капитан этого корабля, то мне хотелось бы узнать, что означают эти изображения на парусах.

— О, это длинная и довольно безобразная история.

Блад понял намёк.

— Тогда пройдёмте вниз, — предложил он, — и вы нам её расскажете.

Они спустились в большой салон «Арабеллы», с его резными позолоченными панелями, зелёной драпировкой, роскошной мебелью, книгами, картинами и прочими атрибутами сибарита, которые скромный моряк с севера Англии никак не ожидал увидеть на корабле. Здесь капитан Блад представил гостю себя и своих трёх офицеров, что сразу же умерило агрессивное настроение маленького капитана. Но когда они сели за стол, на который негр-стюард подал канарское вино, нантское бренди и кувшин холодного пунша, изготовленного из рома, сахара, воды и мускатных орехов, его бешенство взыграло с новой силой, и он приступил к рассказу о своих злоключениях.

Капитан Уокер отплыл из Плимута[181] шесть месяцев назад и в первую очередь зашёл на побережье Гвинеи, где он погрузил на борт триста молодых здоровых негров, купленных им за ножи, топоры и побрякушки у местного вождя, с которым он уже неоднократно проделывал подобные операции. С этим ценным грузом под палубой капитан отправился на Ямайку, где был невольничий рынок, но в конце сентября неподалёку от Багамских островов его захватил шторм — предвестник приближающегося сезона ураганов.

— С Божьей помощью мы справились с бурей, — продолжал Уокер. — Но корабль вышел из неё настолько потрёпанным, что мне пришлось выбросить за борт все пушки. Судно дало течь, и мы были вынуждены всё время работать помпами; надводная часть почти целиком была изуродована, а бизань-мачта стала вовсе непригодной. Нужно было зайти в ближайший порт для ремонта, а этим портом оказалась Гавана.

Когда алькальд[182] порта поднялся на борт и увидел плачевное состояние моего корабля, к тому же оставшегося без орудий, он позволил мне найти убежище в лагуне, где мы и занялись ремонтом без кренгования.

Чтобы расплатиться за всё необходимое, я предложил алькальду продать ему несколько черномазых, которых я вёз. Так как у них на руднике свирепствовала не то оспа, не то жёлтая лихорадка, то они очень нуждались в рабах. Алькальд изъявил желание купить у меня всю партию, если я соглашусь продать. Я был очень рад облегчить корабль от груза и счёл просьбу алькальда избавлением от всех трудностей. Но всё оказалось не так, как я предполагал. Вместо золота алькальд предложил мне взять плату в виде крокодиловых кож, составляющих, как вам, возможно, известно, основной товар острова Куба. Ничто не могло удовлетворить меня больше, так как я знал, что могу перепродать кожу в Англии за втрое большую цену. Тогда алькальд вручил мне счёт, и мы условились, что погрузим кожи, как только будем готовы к выходу в море.

Я поспешно приступил к ремонту, довольный удачной сделкой. Плавание, которое едва не кончилось кораблекрушением, неожиданно оборачивалось для меня очень выгодным.

Но я не принял в расчёт испанской подлости. Когда мы наконец закончили с ремонтом, я написал алькальду, что мы готовы погрузить кожи согласно его счёту. Но матрос, которого я послал на берег, вернулся назад с сообщением, что генерал-губернатор Кубы не разрешает погрузку, так как считает противозаконной торговлю с иностранцами в испанском поселении, и что алькальд советует нам тотчас же выйти в море, покуда генерал-губернатор не наложил запрет и на наше отплытие.

Вы легко можете представить мои чувства. Том Уокер — не такой человек, который позволит бессовестно обобрать себя кому бы то ни было, будь то карманный воришка или генерал-губернатор. Поэтому я сам отправился на берег, и не к алькальду, а прямо к генерал-губернатору — знатному кастильскому гранду с именем, не менее длинным, чем моя рука. Они именовали его не короче, чем дон Руис Перера де Вальдоро и Пеньяскон, а он к тому же ещё граф Маркос. Одним словом, всем грандам гранд.

Я выложил ему счёт за погрузку и откровенно рассказал ему, как надул меня этот чёртов алькальд, не сомневаясь, по простоте душевной, что справедливость сейчас же будет восстановлена.

Но этот негодяй только презрительно улыбнулся и пожал плечами.

— Закон есть закон, — сказал он. — Декретом его католического величества нам запрещены всякие торговые операции с иностранцами. Поэтому я не могу позволить погрузить кожи.

Потеря прибыли, на которую я рассчитывал, меня здорово огорчила, но я держал свои мысли при себе.

— Ладно, — сказал я. — Пусть будет по-вашему, хотя это для меня не слишком удобно, а закон мог бы подумать, прежде чем давать мне счёт о погрузке. Вот он, этот счёт, можете забрать его и вернуть мне моих триста негров.

Губернатор нахмурился и постарался смутить меня взглядом, покручивая свои усы.

— Боже, дай мне терпение! — воскликнул он. — Эта сделка также была незаконной. Вы не имели права продавать здесь ваших рабов.

— Я продал их по просьбе алькальда, ваше превосходительство, — напомнил я.

— Друг мой, — сказал губернатор, — если бы вы совершили убийство по чьей-нибудь просьбе, значит, нужно было бы простить вам преступление?

— Но нарушил закон не я, — возразил я, — а алькальд, который купил у меня рабов.

— Вы оба виноваты. Следовательно, никто не должен получить прибыли. Рабы конфискуются в пользу государства.

— Вы слышали, господа, что я не стал скандалить из-за потери своей законной прибыли на кожах. Но этот испанский джентльмен ободрал меня как липку — попросту украл весь мой груз чернокожих, а это уже я был не в состоянии переварить. Моя вспыльчивость дала себя знать, и я, вскочив на ноги, набросился на этого дона Руиса Переру де Вальдоро и Пеньяскон, пытаясь пристыдить его за такую несправедливость и заставить хотя бы заплатить мне за рабов золотом. Но бессовестный негодяй позволил мне высказаться, а затем снова показал зубы в своей гнусной улыбочке.

— Мой друг, — заявил он, — у вас нет причин беспокоиться и жаловаться. Неужели вы не понимаете, что я и так делаю меньше, чем требует от меня долг, который повелевает мне захватить ваш корабль, ваш экипаж и вас самого и отправить вас в Кадис или Севилью как еретиков.

Здесь капитан Уокер сделал паузу, чтобы дать немного схлынуть бешенству, которое охватило его при этих воспоминаниях.

— Провалиться мне на этом месте, если я трус, но моя смелость при этих словах моментально испарилась.

«Лучше быть ограбленным, — подумал я, — чем сожжённым на костре».

Поэтому я поспешил удалиться, прежде чем чувство долга его превосходительства не одержало победу над его так называемым милосердием, — чёрт бы побрал его грязную душу.

— Вы, может быть, думаете, что это конец моих несчастий, — продолжал он после минутной паузы. — Но, к сожалению, самое худшее было ещё впереди.

Я поспешно вернулся на борт. Мы сразу же снялись с якоря и вышли в море, не встретив препятствий со стороны форта. Но не успели мы отойти на четыре-пять миль от берега, как нас нагнала карака береговой охраны и открыла по нам огонь. Не сомневаюсь, что они получили от этого паршивого генерал-губернатора приказ потопить нас. Меньше всего ему хотелось, чтобы в Испании узнали, каким способом он обогащается в Новом Свете.

Так как на нашем корабле не было пушек, то испанцам, несмотря на то, что канониры они дрянные, было так же легко справиться с нами, как подстрелить вальдшнепа. По крайней мере они так считали. Но мы шли с наветренной стороны от них, и я воспользовался единственным шансом. Резко повернув руль, я двинул судно прямо на караку. Несомненно, эти навозные твари рассчитывали развалить нас на кусочки прежде, чем мы до них доберёмся, и, клянусь душой, им это удалось. Мы быстро погружались под воду, протекая, как дуршлаг; наша палуба была уже почти вровень с поверхностью воды, когда наконец мы ударились о борт испанского корабля, но Бог оказался милостив к еретикам. То, что осталось от нашего левого борта, зацепилось за шпангоуты[183] караки, и мы тотчас забросили абордажные крючки и перебрались на борт к испанцам.

После этого на палубе караки начался кромешный ад, так как все мы были вне себя от ярости на этих хладнокровных убийц. Мы резали их по всему кораблю. У меня убили трёх матросов и десятерых ранили, но из испанцев в живых не осталось никого — тех, кого не прикончили на корабле, выкинули за борт.

Работорговец снова умолк, устремив на присутствующих вызывающий взгляд своих горящих глаз.

— Вот, пожалуй, и всё. Мы, конечно, воспользовались этой каракой, так как мой корабль пошёл ко дну. Это и объясняет папистские картинки на грот-мачте. Я так и думал, что из-за них у нас будут неприятности. Когда вы дали залп в сторону моих клюзов, я хотел добавить это к моему счёту с испанцами, но теперь я вижу, что, кажется, нашёл друга.

Глава 2

Когда Уокер смолк, слушатели, потрясённые его рассказом, некоторое время не могли вымолвить ни слова. Наконец Волверстон пошевелился в кресле и проворчал:

— Типичный образчик кастильского коварства. Этого генерал-губернатора не плохо было бы протащить под килем.

— Уж лучше поджарить его на медленном огне, — заметил Ибервиль. — Единственный способ придать аромат этой новохристианской[184] свинье.

— Новохристианской? — с удивлением переспросил Блад. — Значит, ты знаешь его?

— Не больше, чем ты. — И бывший семинарист объяснил:

— В Испании, когда еврей переходит в христианство, он должен принять новое имя. Но его выбор не вполне свободен. Имя должно совпадать с названием какого-нибудь дерева или другого растения, таким образом, его происхождение остаётся известным. Генерал-губернатор носит фамилию Перера, что по-испански значит грушевое дерево. Вальдоро и Пеньяскон были добавлены позднее — ведь эти ренегаты живут под постоянной угрозой сожжения на костре.

Блад снова перенёс внимание на Уокера.

— Должно быть, сэр, вы не без умысла рассказали нам эту отвратительную историю. Какой услуги вы от нас ожидаете?

— Ну, разве только вы поделитесь со мной лишними парусами, если они у вас имеются. Я оплачу вам их стоимость, а то переплывать океан с таким количеством парусов, как у нас, — маленькое удовольствие.

— И это всё? А я-то думал, что вы попросите нас вытянуть плату за ваших рабов из этого генерал-губернатора, позволив нам, разумеется, позаимствовать и для себя небольшую сумму за причинённое беспокойство. Ведь Гавана — богатый город.

Уокер уставился на него.

— Да вы смеётесь надо мной, капитан. Я не так глуп, чтобы просить невозможного.

— Невозможного! — повторил Блад, подняв свои чёрные брови. Затем он улыбнулся. — Клянусь моей душой, это почти вызов!

— Какой ещё вызов! Вы, конечно, смелые ребята, но сам дьявол не отважился бы отправиться на корсарском корабле в Гавану.

Блад потёр подбородок.

— И всё же этот субъект нуждается в уроке. А ограбить вора само по себе заманчиво. — И он взглянул на своих офицеров. — Ну как, нанесём ему визит?

Питт сразу же выступил против.

— Нет, если только мы не потеряли рассудок. Ты не знаешь Гавану, Питер. Если есть в Новом Свете неприступная испанская гавань, то это Гавана. На всём Карибском море нет более защищённого порта — это было уже известно Дрейку[185].

— И это факт, — подтвердил Уокер, чьи красные глазки сверкнули на момент при словах Блада. — Там настоящий арсенал. Войти в гавань можно только через канал шириной не более полумили, который защищают три форта: Моро, Пунталь и Эль Фуэте. Вы не продержитесь там на воде и часу.

Блад мечтательно устремил взгляд в потолок.

— И всё-таки вам удалось продержаться на воде несколько дней.

— Да, но при иных обстоятельствах.

— Неужели мы не сможем создать нужные обстоятельства? Мы не впервые выполняем такую задачу. Конечно, план следует хорошо продумать, но мы в состоянии это сделать, так как сейчас не заняты никакими другими предприятиями.

— А всё потому, что ты — размазня, — вмешался Ибервиль, который до сих пор не мог примириться с упущенной возможностью, предоставленной им вояжем архиепископа. — Примас Новой Испании ещё в море. Заставим же его расплатиться за грехи соотечественников.

Выкуп за него составит не меньшую сумму, чем ограбление Гаваны, и мы можем отчислить из него компенсацию капитану Уокеру за украденных рабов.

— Конечно, он прав, — поддержал француза Волверстон, который, будучи еретиком, не слишком страшился святотатства. — Это всё равно, что ставить свечку сатане — деликатничать с испанцем только потому, что он архиепископ.

— И на этом можно не останавливаться, — подхватил Питт, другой еретик, охваченный внезапным вдохновением. — Если нам удастся захватить архиепископа, то мы сможем войти в Гавану, не боясь никаких фортов. Они никогда не осмелятся открыть огонь по кораблю, на котором находится его преосвященство.

Блад задумчиво крутил локон своего чёрного парика.

— Я думаю о том же самом, — улыбнулся он.

— Ну наконец-то! — воскликнул Ибервиль. — Религиозная щепетильность, слава Богу, начинает уступать место голосу разума.

— Теперь я считаю, что мы вправе пойти на небольшое святотатство, разумеется, весьма небольшое, чтобы выжать награбленное из этого мошенника генерал-губернатора. Да, пожалуй, этим стоит заняться.

И он быстро встал.

— Капитан Уокер, если вы намерены рискнуть вместе с нами и попытаться вернуть потерянное, то отправляйтесь на караку и пришлите всех ваших матросов на борт «Арабеллы». Можете не сомневаться, что мы снабдим вас судном для возвращения домой, когда всё будет кончено.

— Вы серьёзно? — воскликнул низенький, коренастый работорговец, свирепость которого сменилась глубочайшим изумлением.

— Не совсем, — ответил капитан Блад. — Это всего лишь мой каприз, который, однако, дорого обойдётся этому дону… как бишь его?.. Перера. Теперь выбирайте: либо вы пойдёте вместе с нами в Гавану и попытаете счастья, в случае удачи отплывая назад на отличном корабле с полным грузом кож, либо мы даём вам паруса, которые вы просили, и вы отправляетесь домой с пустыми руками.

Глядя на флибустьера почти с благоговением, капитан Уокер настолько проникся энергией и уверенностью Блада, что сразу же согласился на его смелое предложение. Дух авантюризма в свою очередь взыграл в нём, и он заявил, что никакой риск не будет слишком велик, если речь идёт о том, чтобы свести счёты с этим бессовестным генерал-губернатором.

Однако Ибервиль нахмурился.

— А как же тогда архиепископ?

— Само собой, — улыбнулся Блад. — Без архиепископа мы ничего не сможем сделать. — Капитан повернулся к Питту и отдал приказ, говоривший о том, что он уже успел до тонкостей продумать план действий. — Джерри, возьми курс на Сен-Круа.

— Зачем? — удивился Ибервиль. — Ведь это гораздо восточнее того места, где мы должны подстеречь его преосвященство.

— Безусловно. Но всему своё время. Нам понадобятся кое-какие вещи, и на Сен-Круа мы сможем ими обзавестись.

Глава 3

Несмотря на намерения Блада, они всё-таки не потопили испанскую караку. Врождённая бережливость Уокера восстала при мысли о такой потере, а свойственная ему в не меньшей степени предусмотрительность побуждала его интересоваться, каким образом он и его экипаж вернутся в Англию, если план Блада хотя бы частично потерпит неудачу и обещанный великолепный корабль не будет ему вручён.

Однако все остальные события следовали курсом, намеченным капитаном Бладом. Двинувшись на северо-восток, «Арабелла» в сопровождении караки через пару дней достигла французского поселения на Сен-Круа, где корсары могли действовать свободно. Они задержались там на двое суток, и капитан Блад с Ибервилем и низеньким лысым боцманом Снеллом, знавшим каждый порт, как свои пять пальцев, провели большую часть времени на берегу.

Затем, оставив караку дожидаться их возвращения, Уокер и его команда перешла на борт «Арабеллы», которая подняла паруса и отплыла заданным курсом по направлению в Пуэрто-Рико. После этого «Арабелла» исчезла из поля зрения до тех пор, пока её огромный красный корпус не стал виден с волнистых зелёных холмов северного побережья Кубы.

Подгоняемый лёгким мягким ветерком, корабль плыл вдоль этих плодородных берегов и, наконец, добрался до входа в лагуну, которая омывала Гавану во всём величии её дворцов из известняка, церквей, монастырей, скверов и рыночных площадей, словно перенесённых из старой Кастилии в Новый Свет.

Разглядывая оборонительные сооружения, Блад понял, что Уокер и Джереми Питт ничуть не преувеличивали их силу. Мощный форт Моро с его мрачными бастионами и массивными башнями занимал скалистую возвышенность у самого входа в пролив; напротив него был расположен форт Пунталь с батареей, построенной в виде полумесяца; в центре вырисовывались очертания не менее грозного форта Эль Фуэрте. Неизвестно, что представляла из себя Гавана во времена Дрейка, но требовалось быть очень неосмотрительным, чтобы бросить вызов этим трём могущественным стражам.

«Арабелла» легла в дрейф на рейде, объявила о своём прибытии пушечным салютом, подняла флаг Соединённого Королевства и стала ожидать событий.

Они вскоре последовали в виде десятивёсельной барки, из-под навеса которой появился старый знакомый Уокера, алькальд порта дон Иеронимо. Пыхтя, он влез по трапу на борт, чтобы осведомиться о цели прибытия корабля в эти воды.

Капитан Блад, разодетый в пурпур с серебром, принял его на шкафуте вместе с Питтом и Волверстоном. Вокруг них суетилась дюжина матросов, а ещё шестеро брали брам-стеньги на гитовы[186].

Алькальд был принят с подлинно придворной учтивостью. Блад сообщил ему, что он направляется на Ямайку с ценным грузом рабов и что нехватка дров и воды вынудили его зайти в Гавану. Полагаясь на великодушие и любезность алькальда, он надеется приобрести это здесь вместе со свежей провизией и с удовольствием заплатит за всё золотом.

Дон Иеронимо, толстомордый субъект, в чёрном костюме, пяти с половиной футов ростом и едва ли меньших размеров в поясе, вовсе не обрадовался просьбе этого проклятого английского еретика, несмотря на его элегантную внешность и изысканные выражения. Он отвечал сквозь зубы, его маленькие чёрные глазки с подозрением обшаривали каждый уголок палубы, а лицо хранило самодовольное и злобное выражение до тех пор, пока он не услышал про рабов. Тогда он тотчас же обнажил зубы в улыбке и попытался изобразить радушие и любезность на своей малопривлекательной физиономии.

Конечно, сеньор капитан может приобрести в Гаване всё, что ему нужно. Он волен войти в порт, когда захочет, а торговые лодки, несомненно, доставят ему всё необходимое. В противном случае алькальд будет счастлив оказать ему любое содействие на берегу.

Услышав эти заверения, Питт скомандовал матросам у брасов держать по ветру. Подгоняемая бризом «Арабелла» прошла мимо грозных фортов с баркой алькада на буксире, покуда алькальд, чья любезность возрастала с каждой минутой, пытался вытянуть из капитана Блада сведения, касающиеся груза рабов в трюме. Но Блад отвечал настолько вяло и неопределённо, что дон Иеронимо должен был пойти в открытую.

— Возможно, я кажусь вам назойливым, приставая к вам с этими рабами, — сказал он. — Но мне пришло в голову, что, если вы захотите, вам незачем будет тащить их на Ямайку. Вы найдёте готовый рынок здесь, в Гаване.

— В Гаване? — Блад поднял брови. — Но разве это не противоречит эдиктам его католического величества?

Алькальд поджал толстые губы.

— Эти эдикты были изданы без учёта наших теперешних затруднений. На рудниках была эпидемия оспы, и теперь нам не хватает рабочих рук. Поэтому мы вынуждены обходить закон. Так что если вы хотите продать рабов, сеньор капитан, то этому нет никаких препятствий.

— Понятно, — промолвил Блад без особого энтузиазма.

— К тому же цена будет хорошей, — добавил дон Иеронимо, пытаясь пробудить собеседника от апатии. — Значительно выше обычной.

— Мои рабы тоже необычные.

— Вот именно, — подтвердил Волверстон на ломаном испанском языке. — Они дорого вам обойдутся, сеньор алькальд. Хотя я думаю, что вы не постоите за ценой, когда взглянете на них.

— О, если бы я мог, — вздохнул испанец.

— А почему бы и нет? — с готовностью согласился Блад.

«Арабелла» вошла сквозь узкий проход в голубую лагуну, имевшую полных три мили в диаметре. Лотовый[187] у носовых цепей называл сажени, и Бладу пришло в голову, что было бы благоразумней дальше не идти. Повернувшись, он отдал распоряжение Питту бросить якорь там, где они находились, — на достаточном расстоянии от леса мачт и рангоутов кораблей, стоящих неподалёку от города. Затем он обернулся к алькальду.

— Прошу вас следовать за мной, дон Иеронимо, — сказал Блад, указывая ему на люк.

По короткой узкой лесенке они спустились под палубу, где темнота разрезалась солнечным светом, просачивавшимся сквозь орудийные порты и пересекавшимся с лучами, льющимися сверху сквозь решётки. Алькальд окинул внимательным взглядом мощную батарею и ряды подвесных коек, на которых разместились люди. Наклонив голову, чтобы не удариться о пиллерс[188], он шёл за своим высоким провожатым; за ним следовал Волверстон. Вскоре Блад остановился и, повернувшись, задал неожиданный вопрос:

— Случалось ли вам встречаться, сеньор, с кардиналом-архиепископом доном Игнасио де Ла Фуэнте, примасом Новой Испании?

— Нет, сеньор. Он ещё не посещал Гавану. Но мы ожидаем, что на днях нам выпадет честь принять его.

— Это может случиться скорее, чем вы думаете.

— А откуда вам известно, сеньор, о поездке архиепископа?

Но Блад, дойдя почти до кормы, не ответил ему.

Они подошли к дверям офицерской кают-компании, которую охраняли два мушкетёра. Доносившиеся оттуда приглушённые звуки григорианского напева[189] озадачили алькальда, особенно когда он смог разобрать слова этой заунывной молитвы:

Hostem repellas Longius,
Pacemque dones prentius;
Ductore sic te pravio
Victemus omne noxium.[190]
Нахмурившись, алькальд уставился на Блада.

— Por dios![191] Неужели это поют ваши рабы?

— Они как будто находят утешение в молитвах.

В доне Иеронимо пробудилась подозрительность, хотя он и не знал, что именно подозревать. Однако он понял, что здесь явно что-то не так.

— Весьма странная набожность, не так ли? — сказал он.

— Не вижу в ней ничего странного.

По знаку капитана один из мушкетёров отпер дверь, и пение внезапно прервалось на слове «saeculorum»[192]. Заключительного «Amen»[193] так и не последовало.

Блад церемонно пропустил алькальда вперёд. Горя желанием разгадать загадку, дон Иеронимо быстро шагнул через порог и внезапно застыл как вкопанный, выпучив расширенные от ужаса глаза.

В просторной, не скудно меблированной каюте, наполненной запахом трюмной воды, он увидел двенадцать человек в белых шерстяных одеяниях и чёрных мантиях ордена святого Доминика. Они сидели в два ряда, безмолвные и неподвижные, словно манекены, спрятав руки в широкие рукава и склонив головы, покрытые капюшонами, за исключением одного, стоящего с непокрытой головой за высоким креслом, в котором расположилась весьма примечательная фигура. Это был высокий красивый мужчина лет сорока, с ног до головы облачённый в пурпур. Алая шапочка, очевидно, покрывала тонзуру[194], выстриженную в его гладких каштановых волосах; на фоне красной сутаны сверкал белоснежный тончайший воротник; на груди поблёскивал золотой крест. На руках были красные перчатки, а на указательном пальце правой руки красовался епископский сапфир. Спокойное и суровое выражение лица придавало ему величавость и достоинство. Красивые глаза незнакомца устремились на незванных гостей, столь резко и бесцеремонно вторгшихся в его обитель, но они не утратили светившегося в них высокомерного спокойствия. Казалось, ему были недоступны все человеческие страсти в отличие от стоящего за ним монаха. Это был коренастый краснолицый субъект, явно неравнодушный к выпивке и освобождённый самой природой от необходимости выбривать тонзуру — взлохмаченные седые волосы обрамляли загорелую лысую макушку. Судя по свирепому взгляду, которым он окинул вошедших, этому благочестивому брату ничто человеческое было не чуждо. Капитан Блад подтолкнул остолбеневшего алькальда в каюту и последовал за ним со шляпой в руке.

Но прежде чем он мог вымолвить слово, алькальд, бывший на грани апоплексического удара, пожелал узнать, что всё это означает.

В ответ на его возмущение Блад любезно улыбнулся.

— Разве это не очевидно? Я понимаю ваше удивление. Но я ведь предупреждал вас, что мои рабы не совсем обычные.

— Рабы? Эти? — алькальд задохнулся от негодования. — Но, Боже мой, кто вы такой, что осмеливаетесь на подобные гнусные, нечестивые шутки?

— Меня зовут Блад, сеньор. Капитан Блад. — И он с поклоном добавил: — К вашим услугам.

— Блад! — чёрные глазки алькальда едва не выскочили из орбит. — Вы капитан Блад? Тот самый проклятый пират, продавший душу дьяволу?

— Так характеризуют меня испанцы, но они предубеждены. Лучше оставим это, сеньор. — Последующие слова капитана подтвердили худшие подозрения дона Иеронимо. — Позвольте мне представить вам его преосвященство кардинала-архиепископа дона Игнасио де ла Фуэнте, примаса Новой Испании. Я уже говорил, что вам, возможно, придётся встретиться с ним скорее, чем вы думаете.

— Боже милосердный! — прохрипел алькальд.

Величавый, словно придворный церемониймейстер, Блад шагнул вперёд и низко поклонился кардиналу.

— Ваше преосвященство, соблаговолите принять жалкого грешника, который тем не менее является в этих краях в какой-то мере важной персоной, — алькальда гаванского порта.

В тот же миг дона Иеронимо с силой толкнула вперёд могучая рука Волверстона, который рявкнул ему в ухо:

— На колени, сеньор, и просите благословения у его преосвященства!

Глубоко посаженные, спокойные, непроницаемые глаза прелата устремились на объятого ужасом офицера, упавшего перед ним на колени.

— О, ваше преосвященство! — задыхаясь и чуть не плача, произнёс алькальд.

— Pax tibi, filius meus[195], — промолвил глубокий красивый голос, в то время как рука, увенчанная кардинальским перстнем, торжественно протянулась для поцелуя.

Бормоча что-то невразумительное, алькальд схватил руку и поднёс её к губам с такой быстротой, как будто собирался её откусить.

Сочувствующая улыбка озарила привлекательное лицо прелата.

— Эти несчастья, сын мой, посланы нам во искупление грехов наших. Очевидно, нас намереваются продать — и меня, и бедных братьев святого Доминика, разделивших со мной бедствия плена у этих еретиков. Мы должны молиться о ниспослании нам твёрдости духа, памятуя о великих апостолах, святых Петре и Павле, которые были заключены в тюрьму во время исполнения их священной миссии.

Дон Иеронимо поднялся на ноги, двигаясь еле-еле не столько от природной тучности, сколько от переполнявших его чувств.

— Но как могло такое ужасное происшествие случиться с вами? — простонал он.

— Пусть вас не огорчает, сын мой, что я оказался пленником этого бедного ослеплённого еретика.

— В ваших словах есть три ошибки, ваше преосвященство, — заметил Блад. — Но это неизбежно при столь поспешных суждениях. Я не бедный, не ослеплённый и не еретик. Я сын нашей матери церкви. Если я был вынужден совершить насилие над вашим высокопреосвященством, то только для того, чтобы сделать вас заложником устранения чудовищной несправедливости, совершённой именем его католического величества и святейшей инквизиции. Однако ваша мудрость и благочестие позволяют вам самому свершить правосудие.

Маленький краснощёкий монах, стоящий с непокрытой головой, наклонился вперёд и прорычал сквозь зубы, словно терьер:

— Perro hereje maldito![196]

Рука в красной перчатке тотчас же властно взлетела вверх.

— Успокойтесь, фрей Доминго, — укоризненно промолвил кардинал и вновь обратился к Бладу. — Я говорил, сеньор, о духовной, а не о телесной бедности и слепоте. Ибо в этом смысле вы и нищи и слепы. — Вздохнув, он добавил более сурово: — А если вы в самом деле сын истинной церкви, то ваше поведение ещё безобразнее, чем я думал.

— Отложите ваш приговор, ваше преосвященство, до тех пор, пока вы не узнаете всех мотивов моего поведения, — сказал Блад и, подойдя к открытой двери, громко позвал: — Капитан Уокер! В каюту вошёл человек, буквально трясущийся от бешенства. Небрежно кивнув кардиналу, он, подбоченясь, повернулся к алькальду.

— Здорово, дон Мальдито Ладрон[197]! Небось не ожидал так скоро увидеть меня снова, паршивый негодяй? Ты, очевидно, не знал, что английский моряк живуч, как кошка. Я вернулся за своими кожами, ворюга, и за кораблём, который потопили твои мошенники.

Если в этот момент что-нибудь могло усилить смятение алькальда, так это неожиданное появление капитана Уокера. Пожелтевший, дрожащий с головы до ног, он задыхался и гримасничал, тщетно пытаясь найти слова для ответа. Но капитан Блад решил дать ему немного времени для того, чтобы собраться с мыслями.

— Теперь, дон Иеронимо, вы, возможно, понимаете, что к чему, — сказал он. — Мы явились сюда, чтобы вернуть украденное, а его преосвященство послужит заложником. Я не стану настаивать на выдаче крокодиловых кож, которые вы задолжали этому бедному моряку. Но вам придётся выплатить их стоимость золотом, причём по той цене, которую за них дают в Англии, то есть двадцать тысяч. Кроме того, вы дадите капитану корабль, по крайней мере не меньшего тоннажа, чем тот, который потопили ваши люди по приказу генерал-губернатора. На этом корабле должно быть не менее двадцати пушек, а также вода, провизия и всё необходимое для длительного путешествия. Когда всё будет оценено, мы обсудим вопрос о высадке его преосвященства на берег.

Алькальд с такой силой закусил губу, что по его подбородку потекла струйка крови. Трясясь от бессильной злобы, он всё же не был настолько ослеплён, чтобы не понимать: все орудия мощных фортов Гаваны и адмиральской эскадры, в пределах досягаемости которых столь дерзко бросил якорь пиратский корабль, беспомощны до тех пор, пока на борту находится священная особа примаса Новой Испании. Попытка взять корабль приступом также чревата смертельной опасностью для кардинала, находящегося в руках этих отчаянных головорезов. Его преосвященство должен быть освобождён, чего бы это ни стоило, и притом как можно скорее. Хорошо ещё, что требования пиратов оказались сравнительно скромными.

Пытаясь вернуть утраченное достоинство, алькальд выпрямился, выпятил живот и заговорил с Бладом таким тоном, как будто он обращался к своему лакею.

— Я не уполномочен вести с вами переговоры. О ваших требованиях я информирую его превосходительство генерал-губернатора. — И с видом крайнего смирения он обернулся к кардиналу. — Позвольте мне удалиться, ваше преосвященство, и примите мои уверения в том, что вы не задержитесь здесь ни на одну лишнюю минуту. — Он низко поклонился, намереваясь выйти из каюты, но кардинал задержал его. Очевидно, он не пропустил ни одной реплики в разыгравшейся перед ним сцене.

— Подождите, сеньор. Мне ещё не всё ясно. — И он недоуменно нахмурил брови. — Этот человек говорил о краже, о возмещении убытков. Были ли у него основания употреблять такие слова?

— Я умоляю, ваше преосвященство, быть судьёй в этом деле, — заговорил Блад. — В таком случае вы, может быть, отпустите мне грех, который ясовершил, наложив руки на вашу священную особу. — И он в нескольких лаконичных фразах изложил историю ограбления капитана Уокера, содеянного под предлогом охраны закона.

Когда он закончил, кардинал с презрением взглянул на него и обернулся к кипевшему от злости алькальду. В его мягком голосе послышались гневные нотки.

— Конечно, это ложь от начала и до конца. Я никогда не поверю, что кастильский дворянин, облечённый властью его католическим величеством, может быть повинен в такой мерзости. Вы слышали, сеньор алькальд, как этот жалкий пират подвергает опасности свою бессмертную душу, занимаясь лжесвидетельством?

Ответ внезапно вспотевшего алькальда последовал не так быстро, как, по-видимому, ожидал его преосвященство.

— Почему вы колеблетесь? — удивлённо спросил он, наклонившись вперёд.

— Dios mio![198] — запинаясь, заговорил отчаявшийся дон Иеронимо. — Эта история страшно преувеличена.

— Преувеличена? — приятный голос кардинала, стал резким. — Значит, она не целиком ложна?

Единственным полученным ответом были раболепно опущенные плечи и робкий взгляд алькальда, устремлённый в суровые глаза прелата.

Кардинал-архиепископ откинулся в кресле; его лицо стало непроницаемым, а голос — угрожающе спокойным.

— Вы можете идти. Попросите генерал-губернатора Гаваны явиться сюда лично. Мне хотелось бы побольше узнать об этом.

— Он… он может потребовать гарантию безопасности, — заикаясь, пробормотал несчастный алькальд.

— Я даю ему эту гарантию, — сказал капитан Блад.

— Вы слышали? Итак, я ожидаю его здесь как можно скорее. — И величественным взмахом руки в алой перчатке с надетым поверх сапфировым перстнем кардинал отпустил дона Иеронимо.

Не осмеливаясь пускаться в дальнейшие пререкания, алькальд дважды поклонился и вышел, пятясь задом, как будто находился в присутствии короля.

Глава 4

История, поведанная доном Иеронимо генерал-губернатору, о чудовищном и кощунственном насилии, совершённом капитаном Бладом над кардиналом-архиепископом Новой Испании, повергла дона Руиса в изумление, гнев и растерянность, а приглашение явиться на корабль побудило его превосходительство к почти сверхчеловеческой активности. На подготовку к визиту он потратил четыре часа, но у менее ловкого испанца она заняла бы несколько дней. Чувствуя себя отнюдь не в своей тарелке, дон Руис Перера де Вальдоро и Пеньяскон, носивший также титул графа Маркоса, справедливо считал, что не следует пренебрегать никакими возможностями, могущими снискать расположение его преосвященства. Естественно, ему сразу же пришло в голову, что наиболее эффектной из этих возможностей было представить себя в роли освободителя кардинала из рук проклятого пирата, захватившего его в плен.

Беспримерное усердие, проявленное доном Руисом, позволило ему в короткий срок выполнить условия, на которых, насколько он понял, капитан Блад соглашался освободить пленника. Подобная старательность, несомненно, должна была наполнить примаса благодарностью к своему избавителю, не оставляющей места для мелких придирок.

Таким образом, всего через четыре часа после отплытия алькальда с «Арабеллы» генерал-губернатор отчалил от берега на своей барке, бок о бок с которой шла двухмачтовая, отлично оснащённая бригантина[199], остановившаяся на расстоянии кабельтова от левого борта корсарского корабля. Вдобавок к этому вслед за доном Руисом и алькальдом на борт «Арабеллы» вскарабкались два альгвасила[200], каждый из которых тащил на плечах солидного веса деревянный сундук.

Капитан Блад принял меры предосторожности против возможного предательства. Сквозь открытые орудийные порты левого борта угрожающе торчали двадцать пушечных стволов. Когда его превосходительство ступил на шкафут, его проницательные глаза тотчас заметили выстроившихся у фальшборта людей с мушкетами наперевес и зажжёнными фитилями.

Дон Руис, высокий, узколицый, горбоносый кабальеро, нарядился соответственно случаю в роскошный чёрный, расшитый золотом камзол. На его груди сверкал крест Сант-Яго, а на боку болталась шпага с золочёным эфесом. В одной руке он держал длинную трость, а в другой — носовой платок с золотой каймой.

Когда капитан Блад поклонился ему, тонкие губы генерал-губернатора под ниточкой чёрных усиков скривились в презрительной усмешке. На его жёлтом лице появилось выражение злорадства, которое он старался скрыть под маской высокомерия.

— Ваши наглые требования выполнены, сеньор пират, — без предисловий заговорил дон Руис. — Вот корабль, а в этих сундуках двадцать тысяч золотом. Вам остаётся только получить свою долю и положить конец этой безобразной истории.

Не ответив ему, Блад повернулся и знаком подозвал низенького, коренастого моряка, который, стоя поодаль, с ненавистью глядел на дона Руиса.

— Слышите, капитан Уокер? — И он указал на сундуки, которые альгвасилы поставили на комингс. — Здесь, как утверждает его превосходительство, ваше золото. Удостоверьтесь в этом, отправьте вашу команду на бригантину, поднимите паруса и отплывайте, а я задержусь здесь, чтобы обеспечить вашу безопасность.

Такая щедрость на момент лишила маленького работорговца дара речи. Затем он разразился бессвязным потоком слов и фраз, в котором изумление смешивалось с благодарностью и который Блад поспешил остановить.

— Вы теряете время, друг мой. Неужели я не знаю, какой я великий и благородный и какая была для вас удача, что я приказал лечь в дрейф? Отправляйтесь поскорее и помяните добрым словом Питера Блада в Англии, когда вы туда доберётесь.

— Но это золото, — запротестовал Уокер. — Вы должны взять хотя бы половину.

— О, какие пустяки! Не беспокойтесь, я найду способ вознаградить себя за беспокойство. Забирайте своих матросов и отправляйтесь с Богом, мой друг.

С трудом освободив руку из крепкого пожатия, в которое работорговец вложил все переполнявшие его чувства, Блад перенёс внимание на дона Руиса, с презрительной миной стоявшего в стороне с алькальдом.

— Если вы последуете за мной, я провожу вас к его преосвященству.

И он начал спускаться вниз в сопровождении Питта и Волверстона.

В кают-компании при виде величественной фигуры, облачённой в пурпур и окружённой монахами, дон Руис, издав нечленораздельный вопль, бросился вперёд и упал на колени.

— Benedictus sis[201], — пробормотал примас, протягивая ему руку для поцелуя.

— Ваше преосвященство! Как осмелились эти дьяволы во плоти подвергнуть вашу священную особу такому оскорблению?

— Это неважно, сын мой, — послышался приятный мелодичный голос. — Я и мои братья во Христе с благодарностью принимаем страдания, ибо они являются жертвой, приносимой нами к престолу Господню. Гораздо сильнее беспокоит меня причина нашего пленения, о которой я узнал только здесь, сегодня утром. Мне сообщили, что под предлогом выполнения королевского приказа английскому моряку отказались выдать товар, за который он уже уплатил деньги, что эти деньги были конфискованы, а капитан был изгнан из порта под угрозой выдачи его святейшей инквизиции и что даже когда он удалился, ограбленный дочиста, то ваша береговая охрана погналась за его кораблём и потопила его. Однако, несмотря на то, что алькальд не отверг этих сведений, я не мог поверить, чтобы испанский дворянин, представляющий в этих краях его католическое величество, способен совершить подобный поступок.

Дон Руис поднялся на ноги, и его узкое лицо стало ещё желтее обычного. Но он постарался сохранить обычное спокойствие, надеясь таким образом отмахнуться от предъявленного обвинения.

— Всё это уже в прошлом, ваше преосвященство. Если ошибка и была совершена, то теперь она исправлена, и притом с большой щедростью, что может засвидетельствовать этот корсарский капитан. Я явился сюда, чтобы сопровождать ваше преосвященство на берег, где вас ожидает восторженный приём, который вам окажут жители Гаваны.

Но его заискивающая улыбка не возымела действия. Высокомерное лицо примаса оставалось печальным и хмурым.

— Ага! Значит, вы допустили ошибку? Но вы никак не объяснили её.

Обладая вспыльчивым и властным характером, чему способствовала долгая привычка командовать, генерал-губернатор едва не забыл о том, что он находится в присутствии человека, являющегося фактически папой Нового Света, человека, чьё могущество уступало разве только королевскому, перед которым, при определённых обстоятельствах, должен был склоняться и сам король. Хотя он вовремя вспомнил, всё же в его ответе послышались резкие нотки.

— Объяснения могут показаться вашему преосвященству скучными и даже непонятными, так как они связаны с моими обязанностями представителя закона. Хотя мне известна высокая просвещённость вашего преосвященства, всё же, мне думается, она едва ли охватывает все тонкости юриспруденции.

Горькая улыбка озарила красивое лицо кардинала.

— Боюсь, что вы весьма посредственно информированы, дон Руис. Вы, может быть, не слыхали, что мне приходилось занимать почётную должность великого инквизитора Кастилии и что я — доктор не только канонического, но и гражданского права. Следовательно, вы можете не опасаться, что ваше изложение событий покажется мне непонятным. Что же касается угрозы соскучиться, то многие мои обязанности были весьма скучными, сын мой, но эта не являлось предлогом, чтобы от них уклоняться.

Видя холодную и непреклонную настойчивость прелата, генерал-губернатор понял, что ему придётся подчиниться. Подавив беспокойство, он тут же нашёл козла отпущения, который никогда не станет ему перечить.

— Говоря вкратце, ваше преосвященство, подобные сделки дозволялись алькальдом без моего ведома. — Громкий вздох стоявшего за ним дона Иеронимо не остановил его превосходительство. — Когда я узнал о них, то был вынужден прекратить их, так как я должен поддерживать закон, запрещающий всем иностранцам торговлю во владениях его католического величества.

— С этим нельзя не согласиться. Но насколько я понял, этот английский моряк уже заплатил за товар.

— Заплатил, продав своих рабов, ваше преосвященство.

— Неважно, что он продал. Были ли его рабы ему возвращены, когда вы запретили сделку?

— Закон, который он нарушил, продавая рабов, предусматривал их конфискацию.

— Да, в обычных обстоятельствах. Но мне сообщили, что продать рабов его уговорил ваш алькальд.

— Точно так же, — вмешался Блад, — как он уговаривал меня сегодня утром продать моих рабов. — И взмахом руки он указал на кардинала-архиепископа и его свиту. — Вашего алькальда явно не научил горький опыт. Возможно, потому что вы сами этого не очень жаждали.

Дон Руне демонстративно повернулся спиной к Бладу, игнорируя его слова.

— Ваше преосвященство не может считать меня ответственным за проступок моего подчинённого. — И, позволив себе улыбнуться, он прибегнул к софизму, который уже использовал в разговоре с капитаном Уокером.

— Если человек совершает убийство, его нельзя оправдать тем, что он сделал это по чьему-то распоряжению.

— Весьма тонкое замечание. Я должен обдумать это, дон Руис. Мы ещё вернёмся к этому разговору.

Закусив губу, дон Руис низко поклонился.

— Я всегда к услугам вашего преосвященства, — сказал он. — А пока что моя барка готова доставить вас на берег.

Кардинал поднялся и набросил на плечи мантию. Застывшие, точно статуи, доминиканцы в капюшонах сразу же засуетились. Его преосвященство повернулся к ним.

— Пойдёмте, дети мои, и не забудьте вознести благодарственную молитву за наше избавление.

И он шагнул вперёд, но был сразу же остановлен капитаном Бладом.

— Одну минутку, ваше преосвященство. Ещё не всё.

Кардинал вскинул голову и нахмурил брови.

— Как? Что значит не всё?

Ответ Блада был адресован скорее помрачневшему генерал-губернатору, нежели прелату.

— Поскольку мы покончили с возмещением убытков, теперь можно перейти к вопросу о компенсации.

— О компенсации? — воскликнул примас, утратив своё непоколебимое спокойствие. — Вы нарушаете слово, сеньор.

— Этого про меня ещё никто не мог сказать. Я не только не нарушаю своего обещания, а, напротив, скрупулёзно придерживаюсь его. Ведь я же сказал алькальду, что как только убытки будут возмещены, мы обсудим вопрос о высадке вашего преосвященства на берег. Теперь мы можем обсудить его, вот и всё.

Дон Руис злобно усмехнулся, обнажив в улыбке белые зубы.

— Ловко. Вы делаете честь своему ремеслу разбойника.

— Я не мог, не будучи непочтительным к его преосвященству, назначить за него выкуп меньший, чем в сто тысяч дукатов.

У дона Руиса захватило дух. Его физиономия приобрела синеватый оттенок, а челюсть внезапно отвисла.

— Сто тысяч дукатов?!

— Это сегодня. Завтра я не буду таким скромным.

Взбешённый генерал-губернатор повернулся к кардиналу.

— Ваше преосвященство слышали, что теперь требует этот грабитель?

Но на кардинала вновь снизошло его небесное спокойствие.

— Терпение, сын мой. Терпение! Лучше остерегаться этого сына греха, который явно не торопится освободить меня из плена ради трудов праведных, ожидающих меня в Гаване.

Дону Руису стоило немалых усилий подавить охватившие его ярость и жажду мести. Дрожа от сдерживаемого гнева, он всё же взял себя в руки и в сравнительно вежливых выражениях пообещал, что деньги будут доставлены в кратчайший срок, если это необходимо для скорейшего освобождения его высокопреосвященства.

Глава 5

Но, возвращаясь на берег в барке вместе с алькальдом, генерал-губернатор дал ему понять, что его подгоняет не столько стремление как можно скорее освободить кардинала-архиепископа, сколько желание уничтожить этого дерзкого пирата, который одержал над ним верх в том, в чём он считал себя непобедимым.

— Когда этот болван получит деньги, нападение застигнет его врасплох.

Но алькальд мрачно покачал головой.

— За это придётся слишком дорого заплатить. Сто тысяч, Боже мой!

— Тут уж ничего не поделаешь. — Своим поведением дон Руис давал понять, что он не считает эту цену слишком дорогой за уничтожение человека, подвергшего такому унижению его — генерал-губернатора Гаваны, почти полновластного повелителя Кубы, выглядевшего теперь школьником, ожидающим розог. — К тому же это не так разорительно. Адмирал эскадры маркиз Риконете с удовольствием заплатит пятьдесят тысяч за голову капитана Блада, а остальные деньги я возьму из королевской казны.

— А что, если и те и другие деньги затонут вместе с этим негодяем?

— Это зависит от того, где мы его потопим. Там, где он бросил якорь, глубина не больше четырёх саженей. Главное — поскорее увезти архиепископа с корабля, чтобы покончить с неприкосновенностью этого проклятого пса.

— А вы уверены, что вы с ней покончите? Хитрый дьявол наверняка потребует гарантии безопасности.

Тонкие губы дона Руиса изогнулись в злобной усмешке.

— Он получит все гарантии, какие захочет. Но обещания, данные под угрозой, ещё никогда никого не связывали.

— Его преосвященство вряд ли с вами согласится.

— Его преосвященство?

— А по-вашему этот проклятый пират не потребует от него такого же обещания? Вы же видели, что из себя представляет этот кардинал — твердолобый фанатик, раб буквы закона. Когда священники становятся судьями, из этого не выходит ничего хорошего. Они просто не пригодны для этого занятия, так как совершенно лишены широты кругозора. Так что, если прелат дал клятву, то он её непременно выполнит, невзирая на то, каким способом её из него вытянули.

На момент страх закрался в душу генерал-губернатора. Но его изобретательный ум сразу же нашёл выход, и он снова заулыбался.

— Благодарю вас за предупреждение, дон Иеронимо. Но пока что обещанием не связаны ни я, ни мои подчинённые, которым я сейчас отдам распоряжения.

Вернувшись к себе во дворец, дон Руис прежде чем заняться вопросом выкупа за кардинала вызвал одного из своих офицеров.

— Кардинал-архиепископ Новой Испании высадится сегодня вечером в Гаване, — объявил он. — Чтобы оказать ему соответствующие почести и оповестить город об этом счастливом событии, я приказываю дать салют из пушки на молу. Вы захватите канонира и отправитесь туда вместе с ним. Как только его преосвященство ступит на берег, скомандуете огонь.

Отпустив этого офицера, губернатор тотчас вызвал другого.

— Немедленно садитесь на лошадь, скачите в Моро, Пунталь и Эль Фуэрте и прикажите от моего имени комендантам каждого форта навести орудия на красный корабль, стоящий на якоре под английским флагом. После этого пускай они дожидаются сигнала, которым послужит выстрел пушки на молу, когда кардинал-архиепископ Новой Испании сойдёт на берег. Как только они услышат выстрел, но не раньше, они должны открыть огонь по пиратскому судну и потопить его. И смотрите, чтобы не было никаких промахов.

Выслушав заверения офицера в том, что он всё понял, дон Руис отправил его выполнять приказания, а сам занялся извлечением из королевской казны золота, которое должно было освободить кардинала из заключения.

Он проделал эту операцию так быстро, что к первой полувахте уже снова причалил к борту «Арабеллы» и выгрузил со своей барки четыре тяжёлых сундука.

На корме дон Руис и сопровождающий его алькальд увидели поджидавшего их кардинала-архиепископа в мантии и красной шапочке. Стоявший перед ним с непокрытой головой фрей Доминго держал его крест, остальные доминиканцы в капюшонах выстроились сзади. Было ясно, что его преосвященство уже готов к высадке на берег. Присутствие кардинала на палубе со всей свитой окончательно убедило дона Руиса, что уплата выкупа положит конец святотатственному заключению его преосвященства и что больше не возникнет никаких препятствий к его отъезду с этого отвратительного корабля, после чего «Арабелла» перестанет быть неприкосновенной и пушки гаванских фортов быстро расправятся с ней.

Торжествуя при этой мысли, дон Руис, обращаясь к Бладу, не смог удержаться от тона, приличествующего разговору королевского представителя с пиратом.

— Вот твоё золото, проклятый грабитель, — плата за святотатство, за которое тебе придётся вечно гореть в аду. Бери его и убирайся отсюда.

Но капитана Блада, казалось, ничуть не тронула эта речь. Склонившись над сундуками, он отпер их и, окинув оценивающим взглядом сверкающее содержимое, подозвал своего штурмана:

— Возьми золото, Джерри, и уложи его. — И добавил довольно оскорбительное замечание: — Надеюсь, что счёт правильный.

Вслед за этим капитан повернулся к стоящей на корме фигуре, облачённой в пурпур.

— Монсеньор кардинал, выкуп получен, и барка генерал-губернатора ожидает, чтобы доставить вас на берег, но вы должны дать мне слово, что мне будет позволено удалиться без каких-либо препятствий и дальнейшего преследования.

Губы генерал-губернатора под маленькими чёрными усиками снова изогнулись в усмешке. Его ответ был рассчитан на то, чтобы отвести подозрение и в то же время дать выход душившему его гневу.

— Можешь беспрепятственно убираться, куда тебе угодно, мошенник. Но если мы когда-нибудь снова встретимся на море…

— В таком случае, — закончил за него фразу капитан Блад, — очень возможно, что я доставлю себе удовольствие, повесить вас на нок-рее как клятвопреступника и вора.

Приблизившись к ним кардинал укоризненно покачал головой:

— Ваша угроза звучит неподобающе, капитан Блад, так как, я надеюсь, эти слова несправедливы.

Дон Руис задохнулся от бешенства, вызванного больше замечанием кардинала, нежели оскорбительными выражениями Блада.

— Так вы, ваше преосвященство, надеетесь! — воскликнул он.

— Подождите! — Величественным жестом архиепископ остановил свою свиту, которая застыла на месте, являя собой воплощение непоколебимого могущества церкви.

— Я сказал, надеюсь, что обвинение несправедливо, и некоторое сомнение, звучащее в моей фразе, оскорбило вас. Но я рассчитываю, что дон Руис, вскоре извинится перед вами за это сомнение. Однако во время своего первого визита на корабль вы кое-чем озадачили меня, и я хотел бы попросить вас дать мне объяснение.

— На берегу, ваше преосвященство, вы найдёте меня готовым ответить на все ваши вопросы. — И дон Руис шагнул к трапу, у которого его ожидал кардинал.

Капитан Блад со шляпой в руке занял позицию с другой стороны, как требовал этикет при проводах важного гостя.

Но примас не двинулся с места.

— Дон Руис, перед тем, как высадиться на остров, которым вы управляете, мне бы хотелось получить ответ только на один вопрос. — Его тон был таким суровым и властным, что дон Руис, перед которым трепетало всё население Гаваны, застыл на месте в испуганном ожидании.

Кардинал обернулся к дону Иеронимо и задал ему пресловутый вопрос:

— Сеньор алькальд, хорошенько подумайте перед тем, как ответить мне, потому что ваша служба, а может быть, и кое-что побольше зависит от точности вашего ответа. Что вы сделали с товаром — собственностью этого английского моряка, который генерал-губернатор приказал вам конфисковать?

Смущённый взгляд дона Иеронимо устремлялся то туда, то сюда, но только не на кардинала. Всё же он не осмелился солгать.

— Он снова был продан, ваше превосходительство.

— А полученное за него золото? Что с ним стало?

— Я отправил золото его превосходительству генерал-губернатору. Сумма составляла двадцать тысяч дукатов.

В наступившей затем паузе дон Руис выдержал испытывающий взгляд суровых и печальных глаз с высоко поднятой головой и презрительной, вызывающей усмешкой на губах.

Но следующий вопрос примаса стёр с его физиономии остатки высокомерия.

— Следовательно, генерал-губернатор Гаваны является также королевским казначеем?

— Нет, ваше преосвященство, — был вынужден ответить дон Руис.

— Тогда, сеньор, вы отправили в казну золото, полученное за товар, который вы конфисковали от имени его величества короля?

Губернатор не решился солгать, так как его слова можно было легко проверить. Тем не менее в его тоне чувствовалось недовольство этим допросом.

— Ещё нет, ваше преосвященство…

— Ещё нет? — прервал его кардинал, и в его мягком голосе послышались угрожающие нотки. — Ещё нет, тогда как с тех пор прошёл целый месяц. Мне всё ясно, сеньор. К несчастью, сомнения в вашей честности, вызванные той софистикой, с которой вы сегодня утром так ловко толковали закон, полностью подтвердились.

— Ваше преосвященство! — в бешенстве завопил дон Руис, смертельно побледнев и шагнув вперёд. Подобные слова в любом случае пробудили бы его гнев. А быть публично оскорблённым этим священником и выставленным на посмешище проклятым пиратом не смог бы вынести ни один кастильский дворянин. Губернатор пытался подыскать слова, способные подобающим образом выразить его состояние, когда примас, словно угадав его мысли, разразился речью, сразу обратившей гнев дона Руиса в страх.

— Молчи, несчастный! Неужели ты осмелишься возвысить на нас голос. Твои поступки, безусловно, сильно обогатили тебя, но куда сильнее обесчестили. И более того, стремясь запугать ограбленного тобой английского моряка, ты угрожал ему преследованием святейшей инквизиции и сожжением на костре. Даже новые христиане больше, чем кто-либо другой, знают, что человек, апеллирующий к инквизиции подобным образом, сам рискует попасть в её руки.

Страшная угроза бывшего великого инквизитора Кастилии и прозвучавший в его словах намёк на старохристианское презрение к его новохристианской крови окончательно доконали генерал-губернатора. Он уже представлял себя обесчещенным, разорённым, лишённым всех званий и посланным в Испанию, чтобы затем подвергнуться аутодафе.

— Монсеньор, — захныкал он, с мольбой протянув руки к кардиналу. — Я же не предвидел…

— В это я охотно верю. Oculos habent non viclebunt[202]. Никто не может предвидеть опасность. — К кардиналу уже вернулось его обычное спокойствие. Несколько секунд он хранил молчание, потом вздохнул, шагнул вперёд, взял за руку окончательно уничтоженного графа Маркоса и повёл его на полубак чтобы их не могли услышать.

— Верьте мне, — ласково заговорил он, — моё сердце болит за вас, сын мой. Errare humanum est[203]. Мы все грешны. Поэтому я стараюсь быть милосердным, так как сам нуждаюсь в милосердии. Я попытался помочь вам, чем могу. Если я высажусь на Кубу, где вы — генерал-губернатор, то мне придётся выполнить свой долг инквизитора, а из этого для вас не выйдет ничего хорошего. Чтобы избежать этого, я не высажусь на берег до тех пор, покуда вы здесь управляете. Но это самое большое, что я могу для вас сделать. Возможно, поступая так, я сам становлюсь софистом. Но я думаю не только о вас, но и о чести Кастилии, которая пострадает от вашего позора. В то же время вы понимаете, я не могу допустить, чтобы кто-нибудь так пренебрегал доверием короля и чтобы это пренебрежение сошло полностью безнаказанным.

Архиепископ сделал паузу, покуда дон Руис стоял, опустив голову от стыда и ожидая роковой фразы, которая неминуемо должна была последовать.

— Вы сегодня же сложите с себя обязанности губернатора под любым предлогом, который вы сочтёте подходящим, и вернётесь в Испанию с первым же кораблём. Тогда, если вы снова не возвратитесь в Новый Свет и не поступите на государственную службу в Испании, я сохраню в тайне ваш поступок. Большего я сделать не в силах, и да простит меня Бог, если я сделал слишком много.

Несмотря на всю суровость этих слов, дон Руис выслушал их почти с облегчением, так как он не ожидал столь дёшево отделаться.

— Пусть будет так, ваше преосвященство, — пробормотал он, подняв голову и встретив сочувственный взгляд кардинала. — Но если ваше преосвященство не высадится на берег…

— Не беспокойтесь обо мне. Я уже говорил с капитаном Бладом о такой возможности, и теперь, когда я принял решение, он доставит меня в Сан-Доминго. Когда моя миссия там будет выполнена, я вернусь сюда, а к тому времени вы уже покинете Гавану.

Таким образом, дон Руис был даже лишён возможности отомстить этому проклятому морскому разбойнику, навсегда погубившему его карьеру. И всё же он предпринял последнюю отчаянную попытку отвратить хотя бы это несчастье.

— Неужели вы доверитесь этим пиратам, которые уже?.. — В этом мире, сын мой, — прервал его кардинал, — увы, можно доверять только небесам. А этот корсар, несмотря на все его пороки, сын истинной церкви, и он доказал, что на его слово можно полагаться. Конечно, в этом есть риск, но постарайтесь доказать своим будущим поведением, что я иду на него не без оснований. Теперь отправляйтесь с Богом, дон Руис. Больше мне незачем вас задерживать.

Генерал-губернатор опустился на колени, чтобы поцеловать руку кардинала и попросить его благословения. Примас Новой Испании протянул правую руку над его склонённой головой и осенил его крестом.

— Benedictus sis. Pax Domini sit sempre tecum[204]. Может быть, свет небесный укажет вам лучшую дорогу в будущем. Идите, и да хранит вас Бог.

Однако, несмотря на смиренную позу генерал-губернатора, было весьма сомнительно, что он уезжал полный раскаяния. Спотыкаясь, как слепой, отрывисто кивнув алькальду и приглашая следовать за собой, не обменявшись ни с кем ни единым словом или взглядом, он спустился в ожидавшую его барку.

Покуда дон Руис и алькальд, взбешённые донельзя, изощрялись в сквернословии, проклиная этого идиота архиепископа, сующего нос в чужие дела, «Арабелла» подняла якорь. Проплыв под всеми парусами мимо мощных фортов, она вышла из гаванской бухты, не опасаясь нападения благодаря расхаживающей по корме величавой фигуре, облачённой в пурпур.

Когда две недели спустя огромный галеон «Санта-Вероника» вошёл в бухту Гаваны, украшенный флагами и салютуя из всех орудий, там уже не было генерал-губернатора, чтобы встретить прибывшего примаса Новой Испании. Этого низенького толстого и вспыльчивого прелата окончательно вывело из себя то, что к его визиту не было сделано соответствующих приготовлений, а поднявшийся на борт корабля ошеломлённый алькальд едва не обвинил его в самозванстве.

В эти же дни на борту «Арабеллы» Ибервиль, освобождённый от своего алого одеяния, которое, подобно монашеским сутанам, было поспешно приобретено в Сен-Круа, хвастливо повторял, какого великолепного священника потерял мир, когда он вздумал стать корсаром. Капитан Блад утверждал, что мир в этот момент потерял и не менее великого комедианта. И в этом вопросе боцман Снелл, которого природа так удачно наградила тонзурой для исполнения роли фрея Доминго, будучи еретиком, полностью соглашался с капитаном Бладом.

Бежавшая Идальга

Глава 1

Весть была принесена на Тортугу метисом, служившим матросом на французском бриге[205] во время экспедиции, в которой несчастный Джеймс Шерартон распростился с жизнью. Эта скверная история лишь косвенно связана с нашим рассказом, поэтому мы сообщим о ней только вкратце. Шерартон и группа английских ловцов жемчуга занимались своим делом на одном из рифов Эспада около бухты Маракайбо[206]. Они уже собрали обильный урожай, когда на них напал испанский фрегат, команда которого, не довольствуясь захватом их шлюпа[207] и жемчуга, безжалостно предала их мечу. Эти двенадцать честных славных людей не нарушили никаких законов, кроме одного, выдуманного испанцами, согласно которому ни одна другая нация не имеет права пользоваться водами Нового Света.

Капитан Блад сидел в кайонской таверне «У французского короля», когда метис со всеми жуткими подробностями рассказывал историю этого злодеяния.

— Испанцы заплатят за это, — сказал Блад и добавил, так как его чувство справедливости носило поэтический характер, — и заплатят жемчугом.

Кроме этой фразы Блад ничем не намекнул на намерение, внезапно созревшее в его мозгу. Однако осенившее его вдохновение имело свои причины.

Упоминание о ловцах жемчуга оказалось достаточным, чтобы напомнить ему о Рио-де-ла-Ача[208], наиболее продуктивном месте добычи жемчуга во всём Карибском море, сокровища которого изрядно обогатили казну короля Филиппа.

Конечно, мысль об этом рейде не в первый раз приходила ему в голову, но трудности и опасности, с которыми было сопряжено подобное предприятие, до сих пор вынуждали капитана Блада откладывать его и заниматься более лёгкими задачами. Однако никогда ещё эти опасности и трудности не были так серьёзны, как теперь, когда эта задача казалась ниспосланной ему праведным гневом Немезиды[209]. Блад не закрывал на это глаза. Он знал, как бдителен испанский адмирал маркиз Риконете, курсирующий со своей мощной эскадрой вдоль берегов Мэйна. Капитан Блад так ловко провёл его во время приключения в Сан-Доминго, что адмирал не осмеливался показаться в Испании до тех пор, пока не смоет свой позор. О его жажде мести можно было судить по объявлению, в котором маркиз извещал, что заплатит огромную сумму в пятьдесят тысяч за капитана Блада, живого или мёртвого, или за сведения, которые помогут захватить его.

Таким образом, для успеха рейда на Рио-де-ла-Ача, его необходимо было провести молниеносно и бесшумно. Корсары должны были исчезнуть со своей добычей прежде, чем адмирал заподозрит об их присутствии на берегу. Полностью отдавая себе отчёт, капитан Блад решил лично произвести разведку местности и ознакомиться с каждой деталью перед тем, как приступить к рейду.

Сменив свой красивый плюмаж на шляпе на более старый и полинявший, сбросив серебряные галуны и брабантские кружева, капитан облачился в простой коричневый костюм и шерстяные чулки. Сняв парик, он заменил его платком из чёрного шёлка, плотно облегавший его стриженую голову.

В этом обличье Блад покинул Тортугу и свою флотилию, состоящую в то время из четырёх кораблей и около тысячи корсаров, отплыл в сторону Кюрасао[210] на торговом судне и там пересел на голландский корабль «Левен», делающий постоянные рейсы между этим островом и Картахеной. Сказавшись торговцем крокодиловыми кожами, он представился как Тормильо, наполовину голландец, наполовину испанец.

В понедельник Блад высадился в Рио-де-ла-Ача. «Левен» должен был вернуться из Картахены в следующую пятницу, и, даже если никакие другие дела не приведут его в Рио-де-ла-Ача, он всё равно зайдёт туда, чтобы подобрать сеньора Тормильо, который вернётся на этом судне на Кюрасао. Бладу удалось установить, главным образом обильно поглощая пунш, самые дружеские отношения с голландским шкипером, что обеспечивало добросовестное выполнение этих условий.

Высадившись на берег с голландской шлюпки, Блад снял комнату в гостинице «Эскудо де Леон», находящейся в верхней части города, и сообщил, что прибыл в Рио-де-ла-Ача для закупки крокодиловых кож. Вскоре торговцы начали стекаться к нему толпой. Блад завоевал их уважение количеством кож, которые он намеревался приобрести, и тайное презрение весьма щедрой ценой, которую он соглашался за них уплатить. Под предлогом торговых операций Блад свободно расхаживал по всему городу и в интервалах между сделками не забывал наблюдать и собирать нужную информацию.

Блад использовал своё время весьма эффективно, и в четверг вечером цель его поездки была уже полностью достигнута. Он ознакомился с дислокацией и вооружением форта, охранявшего город и гавань, с состоянием боевой готовности, с размещением и охраной королевской казны, где держали собранный жемчуг; ему даже удалось понаблюдать за самим процессом ловли, во время которой лодки находились под защитой десятипушечного корабля береговой охраны. Блад выяснил, что маркиз Риконете, чьи быстроходные разведывательные суда постоянно сновали мимо, устроил себе штаб-квартиру в Картахене, в ста пятидесяти милях к юго-западу. Все эти сведения помогли Бладу окончательно выработать план, согласно которому испанские разведывательные суда должны быть удалены, что делало город доступным для внезапного нападения и быстрого отплытия корсаров, прежде чем адмиральская эскадра сможет им помешать. В четверг вечером, весьма довольный собой, Блад вернулся в «Эскудо де Леон», чтобы провести там последнюю ночь. На следующее утро за ним должен был прийти голландец и забрать его отсюда. Но внезапное событие изменило и его планы, и судьбы людей, о существовании которых он в тот момент даже не подозревал.

Хозяин гостиницы встретил его сообщением, что испанский дворянин дон Франсиско де Вильямарга только что спрашивал о нём и должен вернуться через час. При упоминании этого имени Блад внезапно задержал дыхание.

— Дон Франсиско де Вильямарга? — медленно переспросил он, давая себе время подумать. Неужели в Новом Свете два испанца могли носить это звучное имя? — Кажется, дон Франсиско де Вильямарга был вице-губернатором Маракайбо?

— Он самый, сеньор, — подтвердил хозяин. — Дон Франсиско был там губернатором или, по меньшей мере, алькальдом до прошлого года.

— И он спрашивал меня?

— Вас, сеньор Тормильо. Он говорил, что вернулся из поездки в глубь страны с грузом крокодиловых кож, которые хочет продать вам.

— О! — Это был почти что вздох облегчения. Но капитан всё ещё был настороже. — Продать? Разве дон Франсиско де Вильямарга — торговец?

Низенький толстый хозяин гостиницы развёл руками.

— Ну и что, сеньор? Ведь это Новый Свет. Здесь такие вещи могут случиться и с идальго, если ему не повезло. А бедного дона Франсиско постигла беда, хотя он в этом был совсем не виноват. Провинция, которой он управлял, подверглась нападению капитана Блада, этого проклятого пирата, и дон Франсиско впал в немилость. Губернатор, который не сумел защитить доверенную ему область, не может рассчитывать на снисхождение.

— Понятно. — Капитан Блад снял свою широкополую шляпу и вытер со лба пот.

Бладу следовало благодарить судьбу за своё отсутствие во время визита дона Франсиско. Но опасность отнюдь не миновала. Вряд ли в Новой Испании был человек, с кем капитану Бладу хотелось бы встретиться меньше, чем с бывшим вице-губернатором Маракайбо, гордым испанским дворянином, который ныне был вынужден по причинам, указанным хозяином гостиницы, марать руки торговлей. Предстоящая встреча должна была весьма обрадовать дона Франсиско, чего никак нельзя было сказать о капитане Бладе. Даже во время своего могущества дон Франсиско не пощадил бы его — сейчас же перспектива получить пятьдесят тысяч только подхлестнула бы мстительность этого чиновника, переживавшего тяжёлые дни.

Содрогаясь при мысли о прошедшей так близко страшной опасности и благодаря небо за своевременное предупреждение, капитан Блад понимал, что ему остаётся только один выход. Теперь уже невозможно дожидаться голландца до утра — он должен вырваться из Рио-де-ла-Ача сейчас же, на любом судне или хотя бы один в шлюпке. Но не следует обнаруживать свой испуг или поспешность.

Блад нахмурил брови.

— Какая жалость, что я отсутствовал, когда приходил дон Франсиско! Нельзя допустить, чтобы он разыскивал меня снова. Я сам пойду к нему, если вы скажете мне, где он живёт.

— О, разумеется. Вы найдёте его дом на Калье-Сан-Блас, первый поворот направо. Там кто-нибудь покажет вам, где живёт дон Франсиско.

Капитан не стал ждать ни минуты.

— Я сейчас же отправлюсь туда, — заявил он и зашагал прочь.

Но, очевидно, Блад забыл или неправильно понял указание хозяина, так как вместо того, чтобы свернуть направо, он свернул налево и быстро пошёл вниз по улице, ведущей к гавани и почти пустынной во время ужина.

Он проходил мимо аллеи в пятидесяти ярдах от мола, когда из её глубины раздался шум борьбы, лязг стали, женский крик и мужская брань.

Учитывая создавшуюся ситуацию, Блад решил, что так как этот скандал его не касается, то ему следует думать только о скорейшем побеге из Рио-де-ла-Ача. Однако неожиданное восклицание остановило его.

— Perro ingles![211]

Блад понял, что в этой тёмной аллее находится его соотечественник, которого, по всей вероятности, убивают. На чужбине для любого человека, не утратившего окончательно способность чувствовать, соотечественник является братом. Он бросился в темноту, нащупывая на груди пистолет.

Однако пока он бежал, ему пришло в голову, что здесь и без него достаточно шума и увеличивать его никак не в его интересах. Поэтому Блад спрятал пистолет в карман и выхватил рапиру. Тусклый свет позволил ему разглядеть группу, к которой он приближался.

Трое мужчин накинулись на четвёртого, стоявшего спиной к двери и отчаянно защищавшегося, прикрывшись левой рукой наподобие щита. То, что он мог выдержать натиск явно превосходивших сил, служило доказательством его необычайной крепости.

На некотором расстоянии от дерущегося квартета виднелась тонкая фигура женщины в мантии и капюшоне из чёрного шёлка, беспомощно опиравшейся на стену.

Вмешательство Блада было быстрым, бесшумным и действенным. Он возвестил о своём появлении, проткнув шпагой спину ближайшего из трёх нападающих.

— Это уравняет силы, — объяснил он и, вовремя вытащив клинок, перенёс своё внимание на сеньора, который повернулся к нему, изрыгая богохульства и демонстрируя блестящее владение бранным лексиконом, — а в этом искусстве соперничать с кастильцами могли только каталонцы.

Пригнувшись, Блад ловко парировал удар и в следующий момент пронзил своей шпагой правую руку сквернослова.

Вышедший из строя испанец отскочил назад, схватившись за окровавленную руку и, продолжая изрыгать проклятия, в то время как третий испанец, оценив изменившееся соотношение сил, превратившееся из трёх против одного в одного против двух, причём в единственном числе остался он сам, предпочёл ретироваться. В следующую секунду он вместе со своим раненым товарищем бежал с поля боя, оставив третьего там, где он свалился.

Спасённый Бладом человек едва не упал в обморок.

— Проклятые убийцы! — задыхаясь воскликнул он. — Ещё минута — и мне бы пришёл конец.

Женщина быстро подбежала к нему.

— Vamos[212], Хорхито! Vamos! — закричала она и внезапно перешла с испанского на довольно беглый английский язык. — Скорее, любовь моя! Бежим к лодке!

Упоминание о лодке дало Бладу понять, что его поступок, возможно, не останется без награды. Очевидно, помогая незнакомцу, он помог и себе, так как лодка была именно тем, в чём он нуждался в настоящий момент больше всего.

Ощупав руками неизвестного англичанина, Блад почувствовал мокрое на его левом плече. Перекинув руку раненого через свою шею, он обхватил его за талию и приказал девушке следовать за ним.

Как бы сильно ни испугало её ранение возлюбленного, она немедленно повиновалась, что послужило доказательством её смелости и практического склада ума. Из открытых окон и дверных проёмов высовывались испуганные лица, вглядывающиеся во тьму и пытавшиеся выяснить причину шума. Эти свидетели, несмотря на их робость и молчаливость, всё же лишний раз подчёркивали необходимость спешить.

— Пойдёмте, — сказала женщина. — Сюда, за мной.

Поддерживая беспомощного раненого, Блад зашагал в указанном направлении и вскоре, выйдя из аллеи, добрался до мола. Не обращая внимания на изумлённые взгляды случайных прохожих, женщина направилась к ожидавшему их баркасу.[213]

Навстречу им поднялись двое обнажённых по пояс индейцев или метисов. Один из них соскочил на берег, пытаясь разглядеть человека, опиравшегося на плечо Блада.

— Quel talel padron?[214] — хриплым голосом спросил он.

— Его ранили. Помогите ему сесть в лодку. О, пожалуйста, поскорее!

Стоя на набережной, женщина бросала через плечо тревожные взгляды, покуда Блад с индейцами усаживали раненого в баркас. Затем Блад, стоя в лодке, протянул женщине руку.

— Прошу вас, мадам, —повелительным тоном потребовал он, и, чтобы не тратить время на пререкания, добавил: — Я еду с вами.

— Но это невозможно! Мы отплываем сразу же, и лодка не вернётся. Мы не можем задерживаться, сеньор.

— Я тоже не могу. Поэтому всё в порядке. Прошу вас в лодку, мадам! — И без лишних слов он почти втащил её в баркас, приказав индейцам отчаливать.

Глава 2

Если женщина и не разобралась в сути дела, то она никак этого ничем не выказывала.

Очевидно, в данный момент она была озабочена только состоянием своего англичанина и необходимостью как можно скорее убраться прочь, прежде чем нападавшие вернутся, чтобы прикончить его. Ей не хотелось терять драгоценное время, споря с неожиданным спасителем, а может быть, она и вовсе не думала о нём.

Когда баркас отплыл от мола, женщина склонилась над своим возлюбленным, потерявшим сознание. Опустившись рядом с ним на колени, Блад вернулся к своим обязанностям хирурга — его ловкие пальцы ощупывали рану на плече.

— Успокойтесь, — сказал он девушке. — Рана не опасная. Просто он ослабел от потери крови. Скоро с ним будет всё в порядке.

— Grasias a Dios![215] — прошептала она и, бросив взгляд в сторону мола, поторопила гребцов.

Разрезая тёмные волны, лодка двигалась по направлению к видневшемуся в полумиле корабельному огню. Внезапно англичанин зашевелился и огляделся вокруг.

— Какого чёрта… — начал он, пытаясь подняться.

Но рука Блада остановила его.

— Не волнуйтесь, — сказал он. — Нет никаких причин для тревоги. Мы взяли вас на борт.

— Взяли меня на борт? А вы кто такой, чёрт возьми?

— Хорхито! — воскликнула девушка. — Это сеньор, который спас тебе жизнь.

— А, ты здесь, Исабелита? — Следующий его вопрос показал, что он наконец разобрался в ситуации.

— Они гонятся за вами?

Когда девушка успокоила его и указала на корабельный огонь, к которому они приближались, англичанин тихо рассмеялся и внезапно обрушился на индейцев.

— Быстрее, вы, ленивые собаки!

Гребцы работали изо всех сил. Незнакомец снова рассмеялся тихим презрительным смехом.

— Так, так. Мы выбрались из западни, сравнительно дёшево отделавшись. А впрочем, может быть, и не так уж дёшево. Я просто истекаю кровью.

— Это ничего, — заверил его Блад. — Конечно, вы порядком потеряли крови, но на корабле мы остановим кровотечение.

— Вы говорите, как будто вы хирург.

— Я и есть хирург.

— Ну да? Вот это удача, а, Исабелита? Сначала фехтовальщик спасает мне жизнь, а потом он превращается в доктора и лечит меня! Очевидно, сегодня меня охраняет само Провидение!

Девушка улыбнулась и снова склонилась над ним.

Скоро по обрывкам их разговора Блад смог разобраться в их взаимоотношениях. Англичанин по имени Джордж Ферфакс и юная идальга из знатного семейства Сотомайор представляли собой бежавшую пару. Напавшими на них были брат девушки и его двое друзей, пытавшиеся воспрепятствовать побегу. Её брат выбрался из стычки целым и невредимым, и, опасаясь его преследования, девушка всё время оглядывалась на мол. Но к тому времени, когда там наконец замелькали огоньки, баркас уже ударился о борт двухмачтового брига, с палубы которого их окликнул грубый голос по-английски.

У трапа их встретил крупный мужчина с лицом, казавшимся багровым при свете фонаря на грот-мачте, и засыпал их тревожными вопросами.

Ферфакс, опираясь о переборку, наконец смог вмешаться и отдать распоряжения.

— Отплывай сразу же, Тим, не трать время на то, чтобы поднимать лодку на борт, а возьми её на буксир. И не поднимай якорь, а просто перережь якорный канат. Поднимай паруса, и поплыли. Слава Богу, ветер попутный. Если мы будем медлить, то скоро у нас на борту очутятся алькальд и все альгвасилы Ла-Ача. Поэтому поторапливайся.

Тим громогласно выкрикнул приказ, и матросы принялись за дело. В это время девушка взяла за руку своего возлюбленного.

— Ты забыл об этом сеньоре, Джордж. Ведь он не знает, куда мы едем.

Ферфакс, опиравшийся на плечо Блада, повернулся к нему и нахмурился.

— Видите ли, я не могу задерживаться, — сказал он.

— Рад это слышать, — последовал быстрый ответ. — А куда вы плывёте, меня мало интересует, лишь бы это место находилось подальше от Рио-де-ла-Ача.

Худое округлое лицо англичанина просветлело.

— Значит, вы тоже удираете? — усмехнулся он. — Будь проклята моя кровь! Вы на редкость сговорчивы. Ну, тогда всё в порядке. Поживее, Тим! Неужели твои увальни не могут двигаться быстрее?

Капитан засвистел в дудку, и множество босых ног быстро затопали по палубе. Тим подгонял их криками и руганью, потом, подойдя к борту, отдал приказание индейцам, всё ещё сидевшим в лодке.

— Спуститесь вниз, сэр, — обратился он к своему хозяину. — Я приду к вам, как только мы ляжем на нужный курс.

Блад помог Ферфаксу спуститься в каюту — довольно просторное, примитивно меблированное помещение, освещённое фонарём, который покачивался над столом. Девушка последовала за ними.

Из каюты слева вышел молодой негр-стюард. При виде пятен крови на рубашке хозяина он вскрикнул и застыл как вкопанный, его зубы и белки глаз сверкали на чёрной, как смоль физиономии.

Взявший на себя инициативу Блад обратился к нему за помощью, и они вдвоём внесли Ферфакса, снова терявшего сознание, в каюту, сняли с него башмаки и уложили на койку.

Затем Блад отослал негра, отзывавшегося на имя Алькатрас, в камбуз за горячей водой и к капитану за судовой аптечкой.

На узкой койке Ферфакс, такой же высокий и мускулистый, как сам Блад, устроился в полусидячей позе, облокотившись на подушки. Рыжеватые волосы обрамляли его бледное костлявое лицо, глаза были полузакрыты, голова слегка склонилась вперёд.

Усевшись поудобнее рядом с ним, Блад разрезал влажную от крови рубашку, обнажив мощный торс пациента. Когда вернулся стюард с ведром воды, бинтами и ящиком из кедрового дерева, содержащим скудную корабельную аптечку, за ним вошла девушка, умоляя Блада позволить ей помогать. Через оставшиеся открытыми иллюминаторы, сквозь которые виднелся багровый тропический закат, она услышала скрип блоков и шум надувающихся парусов и с облегчением почувствовала, что бриг наконец тронулся в путь. Опасность быть схваченными миновала.

С присущей ему учтивостью Блад принял её помощь. Наблюдая за ней при тусклом свете, он убедился в справедливости своего первого впечатления. Это была ещё почти совсем девочка, очевидно только что вышедшая из-под надзора монахинь. Ярко-чёрные глаза блестели на её привлекательном и энергичном, но бледном лице. Её элегантное чёрное платье, расшитое золотом и отделанное у воротничка и запястий испанскими кружевами, и крупные жемчужины, вплетённые в её пышные локоны, а также независимая и уверенная манера держаться выдавали принадлежность к высшему обществу.

Девушка моментально схватывала распоряжения Блада и искусно выполняла их, помогая врачевать человека, ради любви к которому эта юная идальга покинула знатное семейство Сотомайор. Тщательно и осторожно Блад промыл края всё ещё кровоточащей раны. К счастью, в аптечке, которую принёс ему Алькатрас, он обнаружил арнику. Применение её дало весьма действенный эффект. Ферфакс вскинул голову.

— Чёрт возьми! — вскрикнул он. — Вы же сожжёте меня.

— Терпение, сэр. Это целительный ожог.

Маленькая ручка девушки поддерживала голову больного, а её губы прикоснулись к его влажному лбу.

— Мой бедный Хорхито, — прошептала она.

Проворчав что-то в ответ, Ферфакс закрыл глаза.

Блад разорвал бинты на полосы и приготовил гигиеническую подушечку для раны, использовав один бинт, чтобы удерживать её, и другой, чтобы сохранить левую руку пациента в неподвижном положении. После этого Алькатрас принёс чистую рубашку, и они надели её через голову англичанина, оставив пустым левый рукав. Таким образом, с хирургией было покончено.

Блад поправил подушки.

— Теперь постарайтесь заснуть в этом положении и по возможности не двигайтесь. Если вы будете лежать спокойно, то через неделю вы встанете на ноги. Вообще-то вы спаслись чудом. Если бы клинок пронзил вас на два дюйма ниже, то в эту минуту вас пришлось бы укладывать в другую постель. Вам крупно повезло.

— Повезло? Ничего себе, чёрт побери!

— Да, и вы ещё должны быть благодарны.

Если упоминание о благодарности вызвало у Ферфакса только очередное ворчливое ругательство, то на девушку оно произвело совсем другое впечатление. Склонившись над узкой койкой, она схватила Блада за обе руки. На её смуглом лице заиграл румянец, губы дрогнули.

— Вы были так добры, так смелы и благородны!

Прежде чем он смог догадаться о её намерении, она поднесла его руки к губам и поцеловала их, а когда Блад, протестуя, отнял руки, девушка улыбнулась ему.

— Как же я могу не целовать эти руки? Разве не они спасли жизнь моему Хорхито? Разве не они исцелили его рану? Всю мою жизнь я буду благодарна им!

Однако капитан Блад в этом сомневался. Хорхито не вызывал у него особой симпатии. Его низкий покатый лоб и толстые чувственные губы не внушали доверия, хотя в целом его лицу была присуща своеобразная грубая красота. Особенно обращали на себя внимание чётко очерченный нос, широкие скулы и мощная челюсть. На вид ему было лет тридцать пять.

Его светлые, глубоко посаженные глаза устремились в сторону под испытующим взглядом Блада, и он пробормотал запоздалые изъявления благодарности, необходимость которых была подсказана ему страстным порывом девушки.

— Я ваш неоплатный должник, сэр. Хотя в этом, будь проклята моя кровь, для меня нет ничего нового.

Сколько я себя помню, я был у кого-нибудь в долгу. Но это долг особого рода. Если бы вы выпустили кишки тому типу, который смылся невредимым, то я бы в тысячу раз сильнее был вам благодарен. Мир бы прекрасно обошёлся и без дона Серафино де Сотомайор, разрази его гром!

— Senor Jesus! No dias eso, querido![216] — воскликнула маленькая идальга. Чтобы смягчить свей протест, она погладила его по щеке. — Нет, нет, Хорхито! Если бы такое случилось, моя совесть никогда не была бы спокойна. Если бы пролилась кровь моего брата, это убило бы меня!

— А моя кровь! Он со своими разбойниками пролил её достаточное количество, чтобы быть довольным! Или этот проклятый головорез надеялся выцедить её всю?

— Querido[217], — успокаивала его девушка. — Ведь это делалось, чтобы защитить меня. Он считал, что это его долг. Я никогда не простила бы ему, если бы он убил тебя. Ты знаешь, Хорхито, что это разбило бы моё сердце. И всё же я могу понять Серафино. Давай же поблагодарим Бога и этого отважного сеньора за то, что не случилось худшего.

В каюту вошёл Тим, высокий, краснолицый шкипер, чтобы узнать, как себя чувствует мистер Ферфакс, и доложить, что «Цапля» взяла курс и быстро движется вперёд, подгоняемая лёгким южным бризом, оставив Ла-Ача на расстоянии шести миль за кормой.

— Всё хорошо, что хорошо кончается, сэр. Для джентльмена, который прибыл с вами на борт, мы уже подыскали помещение. В маленькой каюте я подвешу ему койку. Пойди, займись этим, Алькатрас, — приказал он негру. — Vamos![218]

Ферфакс откинулся назад, полузакрыв глаза.

— Всё хорошо, что хорошо кончается, — повторил он, криво улыбнувшись, и Бладу почудилась в его голосе скрытая насмешка. Казалось, что, очутившись на койке и перевязав рану, он снова обрёл силу тела и духа.

— Твои драгоценности в безопасности, дорогая? — спросил он, накрыв своей ладонью руку девушки.

— Драгоценности? — Затаив дыхание, она задумчиво нахмурилась. Внезапно на её лице мелькнул страх, она вскочила на ноги и прижала руки к сердцу: — Драгоценности!

Ферфакс резко обернулся, глядя на её внезапно побледневшее лицо и расширившиеся глаза.

— Что такое? — ворчливо осведомился он. — С ними всё в порядке?

Губы девушки дрогнули.

— Valda me Dios![219] Наверно, я уронила шкатулку, когда Серафино догнал нас.

Последовала затяжная пауза, которую Блад расценил как затишье перед бурей.

— Ты уронила шкатулку! — произнёс Ферфакс, и в его тоне послышалось зловещее спокойствие. Он остолбенело уставился на девушку, челюсть у него внезапно отвисла, в светлых глазах вспыхнуло пламя. — Ты уронила шкатулку? — переспросил он резким надтреснутым голосом. — Будь проклята моя кровь! Это невероятно! Ад и дьявол! Ты не могла уронить её!

Его внезапное бешенство потрясло девушку, которая смотрела на него испуганным взглядом.

— Ты сердишься, Хорхито, — запинаясь, проговорила она. — Но ты не прав. Посуди сам, я была в ужасе, ведь тебе грозила страшная опасность. Что для меня в тот момент значили драгоценности? Разве я могла о них думать? Я и не обратила внимания, когда шкатулка упала, ведь тебя ранили, и ты мог умереть. Понимаешь, Хорхито? Конечно, их жаль, но ведь теперь мы вместе. Бог с ними!

Нежная рука девушки снова обвилась вокруг его шеи. Но Ферфакс в бешенстве оттолкнул её.

— Бог с ними?!? — взревел он. — Провалиться мне на этом месте! Ты же выкинула тридцать тысяч дукатов собаке под хвост и утверждаешь, что это не имеет значения! Кровь и гром, девочка! Что же тогда имеет значение?

Блад решил, что пришло время вмешаться. Мягко, но решительно он вновь уложил раненого на подушки.

— Успокоитесь ли вы наконец или будете продолжать орать, как недорезанный телёнок? Неужели вы ещё недостаточно потеряли крови?

Но Ферфакс отчаянно отбивался.

— Чёрт побери мою душу! Вы мелете вздор! Как я могу успокоиться, когда эта дурочка…

Но девушка прервала его. Она гордо выпрямилась, её глаза, казалось, ещё сильнее почернели. Утраченное спокойствие вернулось к ней.

— Почему это тебя так беспокоит, Джордж? Пожалуйста, не забывай, что это были мои драгоценности, и если я их потеряла, то это моё дело. Я считаю, что в этот вечер, когда я приобрела так много, это не следует считать большой потерей. А может быть, я ошибаюсь, Джордж? Может быть, эти драгоценности значат для тебя больше, чем я?

Столь откровенный вызов привёл Ферфакса в чувство. Он быстро пошёл на попятный, разразившись внезапным хохотом, показавшимся Бладу предельно неискренним.

— Чёрт возьми! Ты сердишься на меня, Исабелита? Что поделаешь — таков уж мой характер. Вспыхиваю, как порох. А потеря тридцати тысяч дукатов может вывести из себя. Ну ладно, пропади они пропадом! — И он протянул руку. — Поцелуй меня и прости, Исабелита. Скоро я куплю тебе все драгоценности, какие ты захочешь.

— Мне не нужно драгоценностей, Джордж. — Девушка ещё не до конца смягчилась, так как малоприятные подозрения, пробудившиеся в ней, не утихли. Однако она подошла к нему и позволила взять себя за руку. — Никогда не сердись на меня больше, Хорхито. Если бы я так не любила тебя, то меня бы сильнее беспокоила эта шкатулка.

— Ну, разумеется, детка.

Тим смущённо заёрзал на месте.

— Я, пожалуй, пойду на палубу, сэр. — Дойдя до двери, он повернулся к капитану Бладу. — Этот черномазый подвесит вам койку.

— Тогда проводите меня, пожалуйста. Ночью мне здесь делать нечего.

— Если ветер не переменится, то мы доберёмся до Порт-Ройяла[220] в воскресенье вечером или в понедельник утром, — заметил, всё ещё стоявший в дверях, шкипер.

Блад застыл как вкопанный.

— До Порт-Ройяла? — медленно переспросил он. — Я не хотел бы высаживаться там.

— А почему? — обернулся к нему Ферфакс. — Ведь это английское поселение. На Ямайке вам нечего бояться.

— И всё-таки я не хотел бы там высаживаться. В какой порт вы зайдёте затем?

Вопрос, казалось, позабавил Ферфакса, который снова насмешливо улыбнулся.

— Это будет зависеть от многих обстоятельств.

Ответ этот только усилил неприязнь, которую Блад испытывал к англичанину.

— Я был бы вам благодарен, если бы вы согласовали этот вопрос с моими намерениями, учитывая, что я нахожусь здесь ради вашей пользы.

— Ради моей? — Светлые брови Ферфакса полезли вверх. — Разрази меня гром, неужели я не понимаю, что вы тоже удираете? Ну, хорошо, посмотрим, что мы можем для вас сделать. Где бы вы хотели сойти на берег?

— Из Порт-Ройяла, — ответил Блад, с трудом подавив раздражение, — для вас не составит большого труда пройти через Наветренный пролив и высадить меня на северо-западном побережье Эспаньолы или даже на Тортуге.

— На Тортуге? — Быстрый взгляд светлых бегающих глаз заставил Блада пожалеть о сказанном. Было нетрудно догадаться, какие мысли в голове Ферфакса. — На Тортуге, а? Значит, у вас есть дружки среди пиратов? — Он рассмеялся. — Ну-ну, это ваше дело. Сначала «Цапля» зайдёт а Порт-Ройял, а потом мы займёмся вами.

— Я буду вам премного обязан, — поклонился Блад, почти не скрывая сарказма. — Желаю вам доброй ночи, сэр. И вам тоже, мадам.

Глава 3

Некоторое время после того, как дверь за ушедшим закрылась, Ферфакс лежал неподвижно, прищурив глаза. На его губах блуждала загадочная усмешка.

— Лучше бы ты поспал, Хорхито, — наконец заговорила донья Исабела. — О чём ты думаешь?

Его ответ, казалось, не имел смысла.

— Я думаю о том, насколько отсутствие парика изменяет внешность человека, который к тому же ирландец, хирург и хочет, чтобы его высадили на Тортуге.

Девушка решила, что у Ферфакса начался жар, и снова предложила ему поспать. Когда она сказала, что уйдёт из каюты, Ферфакс не пожелал и слышать об этом. Проклиная сжигавшую его жажду, он умолял её дать ему попить. Жажда постоянно терзала его, не давая уснуть, поэтому донья Исабела осталась сидеть рядом с ним, время от времени поднося к его губам стакан с водой, смешанной с лимонным соком, а один раз, по его настойчивому требованию, с несколькими ложками бренди.

Ночь тянулась медленно; Ферфакс лежал, не говоря ни слова. Наконец, решив, что он заснул, девушка поднялась, чтобы выскользнуть из каюты, но Ферфакс внезапно заявил, что не в силах заснуть и попросил позвать Тима. Она повиновалась, боясь, что возражения выведут его из себя.

Когда Тим вернулся с девушкой, Ферфакс пожелал узнать, который теперь час и где они находятся. Тим ответил, что только что пробило восемь склянок и что они удалились от Ла-Ача на добрых сорок миль.

— А на каком расстоянии от нас находится Картахена? — последовал довольно странный вопрос.

— Милях в ста, может быть, немного больше.

— За сколько времени можно добраться туда?

Глаза шкипера расширились от удивления.

— Если ветер не переменится, то часа за двадцать четыре.

— Тогда плывите туда, — приказал Ферфакс. — Отправляйтесь немедленно.

Удивление, отражавшееся на красном лице Тима, перешло в беспокойство.

— У вас, должно быть, жар, капитан. Зачем нам возвращаться на Мэйн?

— У меня нет никакого жара. Ты слышал мой приказ? Иди и бери курс на Картахену.

— На Картахену? — Шкипер и донья Исабела обменялись взглядами.

Понимая, что происходит у них в голове, Ферфакс злобно скривил рот.

— Чтоб тебе провалиться! Подожди, — проворчал он и погрузился в глубокое раздумье.

Не будь Ферфакс прикован к койке, он обошёлся бы без партнёров в задуманном им коварном предприятии. Ферфакс бы сам всё довёл до конца, держа свой коварный план в секрете. Однако состояние, поставившее его в зависимость от шкипера, принудило его выложить свои карты на стол.

— Маркиз Риконете находится в Картахене, и он заплатит пятьдесят тысяч за капитана Блада, живого или мёртвого. Пятьдесят тысяч! — Помолчав, он добавил. — Это целая куча денег, и пять тысяч из них перейдут к тебе, Тим.

Подозрение Тима в том, что его хозяин бредит, перешли теперь в уверенность.

— Ну, разумеется, — успокаивающе произнёс он.

— Разрази тебя гром, Тим! — зарычал на него взбешённый Ферфакс. — Ты что, поддакиваешь мне, думая, что у меня бред? Ты бы лучше поразмыслил о причине этого бреда. Тогда бы ты, может быть, стал бы получше видеть и соображать.

— Допустим, — согласился Тим. — Но где же мы найдём капитана Блада?

— В маленькой каюте, где ты поместил его.

— У вас голова не в порядке, сэр.

— Вот заладил! Какой же ты дурак! Говорю тебе, это капитан Блад! Я узнал его в тот момент, когда он попросил высадить его на Тортуге. Не будь я в полусне, я бы и раньше его узнал. Он сказал, что не хочет высаживаться в Порт-Ройяле. Ещё бы, ведь губернатор Ямайки — полковник Бишоп! Теперь ты понял наконец?

С глупым видом, моргая глазами, Тим отпустил два-три крепких словечка.

— Так значит, вы узнали его?

— Можешь не сомневаться, что я не ошибся. Теперь иди и меняй курс. А потом запри этого парня. Если мы захватим его во сне, это избавит нас от беспокойства.

— Ну и ну, — покачал головой Тим и удалился в состоянии крайнего возбуждения, вызванного отнюдь не угрызениями совести.

Донья Исабела, чей страх возрастал по мере того, как она всё больше вникала в происходящее, внезапно вскочила на ноги.

— Постойте, постойте! Что вы намерены делать?

— Это тебя не касается, малютка, — сказал Ферфакс и повелительным взмахом руки отпустил Тима.

— Нет, касается. Я всё поняла. Ты не можешь так поступить, Джордж.

— Почему не могу? Ведь мошенник наверняка сейчас спит, как убитый. Так что особого труда это не составит. Да, его ждёт весёленькое пробуждение. — И Ферфакс разразился хохотом, только усилившим ужас девушки.

— Но Dios mio![221] Ты же не можешь предать человека, который спас тебе жизнь!

Ферфакс обернулся к девушке, устремив на неё насмешливый взгляд. Будучи закоренелым негодяем, он не сомневался, что имеет дело с обычной глупой сентиментальностью, которую ничего не стоит преодолеть. К тому же он был уверен в своём влиянии на Исабелу, чью невинность он принимал за простодушие.

— Пойми, девочка, это мой долг. Ведь этот Блад — вор, пират и убийца, от которого необходимо как можно скорее очистить море.

Но девушка ещё сильнее разволновалась.

— Может быть, он в самом деле пират. Об этом я ничего не знаю. Но я знаю, что он спас тебе жизнь и именно поэтому находится здесь.

— А вот это неправда, — возразил Ферфакс. — Блад находится здесь потому, что он воспользовался преимуществом моего положения.

Он прибыл на борт «Цапли», чтобы удрать с Мэйна от преследовавшего его правосудия. Ну, ничего. Завтра он обнаружит, что просчитался.

Побледнев, как смерть, девушка в отчаянии ломала руки, затем, придя в себя, она устремила на Ферфакса пронизывающий взгляд, и на её лице появилось выражение, не слишком ему понравившееся.

Вера в этого человека, которого она знала не так уж давно, иллюзии, которые она питала в отношении его, заставившие её бросить всё, чтобы связать с ним свою судьбу, сильно поколебались при виде гнева, обуявшего его, когда он узнал о потере драгоценностей. Теперь же эти иллюзии готовы были рассыпаться в прах, так как те свойства, которые только что продемонстрировал её возлюбленный, наполнили её ужасом и отвращением. Правда, она ещё пыталась противиться нахлынувшим на неё чувствам. Ведь если Джордж Ферфакс оправдает худшие её подозрения, какая же участь могла ожидать её, находящуюся целиком в его власти?

— Джордж, — спокойно заговорила донья Исабела, глубокое душевное волнение которой выдавала только высоко вздымавшаяся грудь. — Неважно, кто этот человек. Ты обязан ему жизнью. Не будь его, ты лежал бы сейчас мёртвым на той аллее в Ла-Аче. А ты хочешь решиться на такой позорный поступок.

— Позорный? Чёрт возьми! — И Ферфакс снова разразился отталкивающим пренебрежительным хохотом.

— Ты просто ничего не понимаешь. Долг каждого честного джентльмена выдать властям этого грязного пирата.

В чёрных глазах девушки, в упор устремлённых на него, появилось презрение.

— И ты ещё говоришь о честности! По-твоему, честно продать человека, который спас тебе жизнь, за пятьдесят тысяч? Тогда честен и Иуда, предавший Спасителя за тридцать сребренников!

Сердито глядя на девушку, Ферфакс, подобно всем негодяям, тотчас же нашёл аргумент, оправдывающий его поведение.

— Если тебе это не нравится, то можешь винить себя. Не потеряй ты своих драгоценностей, мне незачем было бы идти на это. Где ещё я возьму деньги, чтобы заплатить Тиму и его команде, закупить провизию на Ямайке и подготовить «Цаплю» к плаванию через океан?

— Так вот оно что! — В её голосе послышалась нотка горечи. — Значит, всему виной потеря моих драгоценностей? Que verguenza![222] — Рыдания сотрясли её. — Dios mio, que veltad! Ay de mi![223] — И девушка, несмотря на своё отчаяние, всё ещё питавшая слабую надежду, схватила его за руку и взмолилась: — Хорхито!..

Но мистер Ферфакс, как вы, должно быть, поняли, не отличался терпеливостью. Желая прекратить мольбы своей возлюбленной, он отшвырнул её с такой силой, что она ударилась о переборку. Его злобный нрав проявился во всей красе, чему немало способствовало то, что резкое движение вызвало новый приступ боли в раненом плече.

— Довольно скулить, девчонка! Чёрт бы тебя побрал, из-за тебя моя рана снова начнёт кровоточить. Какого дьявола ты суёшься в дела, в которых ничего не смыслишь? Неужели ты до встречи со мной не знала, что мужчины не любят, когда к ним без толку цепляются? — И он повелительно закончил свою тираду: — Иди спать!

Так как девушка стояла неподвижно, побледневшая, испуганная и не верящая своим ушам, то Ферфакс, раздражённый молчаливым упрёком, светившийся в её взгляде, бешено заорал:

— Ты слышала, что я сказал? Иди в постель, чёрт побери! Ступай немедленно!

Девушка сразу же вышла, не произнеся ни слова, что пробудило в Ферфаксе подозрение. Словно забыв о своей ране, он осторожно слез с койки и, шатаясь, добрался до двери, успев увидеть донью Исабелу, проскользнувшую в каюту напротив, и услышать приглушённые рыдания, доносившиеся из-за закрытой двери.

Ферфакс презрительно скривил губы. Как бы то ни было, ей не пришло в голову выдать капитану Бладу его намерения. А даже, если бы это и случилось, то Тим с его шестью матросами легко бы справился с корсаром, вздумай он сопротивляться. Всё же такая мысль могла появиться у девушки, и следовало предотвратить возможные последствия.

Ферфакс позвал Алькатраса, который дремал, растянувшись на кормовом рундуке. Разбуженный криком хозяина, стюард примчался на зов и получил от Ферфакса приказ не спать и следить за тем, чтобы донья Исабела не покидала своей каюты. В противном случае он должен был помешать ей силой.

После этого с помощью Алькатраса Ферфакс вновь улёгся на койку. Крен на правый борт убедил его, что корабль лёг на соответствующий курс, и Ферфакс, считая своё будущее обеспеченным, заснул глубоким сном смертельно уставшего человека.

Глава 4

Крен на правый борт, так успокоивший мистера Джорджа Ферфакса, в то же время весьма озадачил капитана Блада, который ещё не спал.

Скинув камзол и башмаки, он улёгся на койку, подвешенную для него в узкой душной каюте, тщетно призывая сон. Его тревожили мысли, и причём не только о себе. Никакие невзгоды и разочарования, которые пришлось пережить Бладу, не были в состояния уничтожить чувствительность его натуры — история юной леди из рода Сотомайор причиняла ему немало огорчений.

В результате сегодняшних события девушка оказалась во власти человека, который был не только негодяем, но и чёрствым эгоистом, к тому же не блиставшим умом. Капитан Блад задумался над горестями и страданиями, столь часто приходящимися на долю невинных девушек, которые попадаются на удочку субъектов, пленяющих их своей показной страстью и фанфаронской доблестью. Донья Исабела казалась корсару голубем в когтях ястреба, и он бы многое дал, чтобы освободить её, прежде чем её разорвут на куски. Но в своём увлечении девушка едва ли обрадовалась бы избавлению, а даже если бы она прислушалась к голосу разума, то Блад всё равно не смог бы предложить ей помощь, как бы сильно он этого ни хотел.

Вздохнув, он попытался отогнать от себя эти печальные мысли, но они преследовали его до тех пор, пока внезапный крен судна на правый борт не направил его размышления по другому руслу. Неужели ветер мог так резко поменять направление? Во всяком случае, этому факту нельзя было дать никакого другого разумного объяснения. Тем не менее Блад решил выяснить причину. Соскочив с койки, он ощупью нашёл свой камзол и туфли, надел их и направился на шкафут.

Несколько матросов, сидя на корточках, что-то тихо напевали, на корме у штурвала стоял рулевой. Но Блад не обратился с вопросом ни к кому из них. Ясное звёздное небо быстро сообщило ему нужную информацию. Полярная звезда находилась на траверсе правого борта. Таким образом, Блад понял, что судно сделало поворот оверштаг.

Всегда относившийся с недоверием к тому, что на первый взгляд не имело смысла, Блад вскарабкался на корму в поисках Тима. Завидя его силуэт на фоне света двух высоких кормовых фонарей, он быстро зашагал к нему.

Неожиданное появление капитана Блада привело шкипера в замешательство. Как раз в этот момент он задал себе вопрос, сколько времени требуется их пассажиру для того, чтобы заснуть и, таким образом, дать им возможность связать его на койке без лишних хлопот. Придя в себя, Тим весело приветствовал капитана.

— Прекрасная ночь, сэр.

Блад предпочёл двигаться к цели окольным путём.

— Я вижу, ветер переменился, — заметил он.

— Ага, — быстро ответил шкипер. — Совершенно неожиданно подул с юга.

— Это помешает нам зайти в Порт-Ройял.

— Если ветер продержится. Но, может быть, он переменится снова.

— Возможно, — сказал Блад. — Будем надеяться на это.

Опершись на поручни, они молча смотрели на тёмную воду и белую полосу, оставшуюся за бортом корабля.

— У мореплавателей странная жизнь, Тим, — философски заметил Блад. — Она целиком зависит от ветра, который несёт нас то в одном, то в другом направлении, иногда помогая нам, иногда мешая, а иногда и вовсе уничтожая. Я полагаю, вы любите жизнь, Тим?

— Что за вопрос! Конечно люблю.

— И, подобно всем нам, испытываете страх перед смертью?

— Разрази меня гром! Вы говорите, как священник.

— Возможно. Видите ли, мне представился удобный случай напомнить вам, что вы смертны, Тим. Все мы иногда забываем об этом и подвергаем себя совершенно ненужным и притом смертельным опасностям. Например, таким, какая угрожает вам в данный момент, Тим.

— Что-что? — Тим оторвал локти от поручней.

— Не двигайтесь, — любезно предложил Блад. Его рука скользнула под камзол, и оттуда какой-то твёрдый цилиндрический предмет прижался к рёбрам шкипера.

— Я держу палец на спусковом крючке, Тим, и, если вы будете дёргаться, я ещё чего доброго нажму на него. Поэтому будьте любезны положить локти на поручни, покуда мы будем беседовать. Вам нечего бояться. Я не намерен вредить вам, разумеется, если вы будете благоразумны, на что я искренне надеюсь. Теперь скажите мне, почему мы повернули в сторону Мэйна?

Тим едва не задохнулся от удивления и страха — главным образом от страха, так как теперь он точно знал с кем имеет дело. На лбу его выступил холодный пот.

— Повернули в сторону Мэйна? — запинаясь, пробормотал он.

— Вот именно. Почему вы сделали поворот оверштаг? И почему вы солгали мне насчёт южного ветра? Вы думали, что я настолько неопытный моряк, что такой ясной ночью не смогу отличить север от юга? Должен заметить, что вы просто болван. Но если у вас не хватит ума бросить ваши выдумки, то больше вам уже никому не придётся врать. Итак, я спрашиваю у вас снова — почему мы повернули назад к Мэйну? Только не говорите мне, что вы решили выдать Ферфакса.

Последовала пауза, во время которой слышалось тяжёлое дыхание Тима. Он боялся лгать, но ещё больше боялся сказать правду.

— А кого же ещё? — буркнул он.

— Тим, Тим! Вы снова лжёте, несмотря на моё предупреждение. К тому же ваша ложь меня не обманывает. Если бы вы намеревались выдать Ферфакса, то вы бы направились в Ла-Ача, а если бы вы направились в Ла-Ача, то никогда бы не шли западным курсом, разве только вы круглый дурак, а я надеюсь, что это не совсем так. Я избавлю вас от необходимости продолжать ваше враньё, ибо, клянусь Богом, при следующей лжи я вас отправлю на тот свет. Вы знаете, кто я такой? Только говорите правду!

— Знаю, капитан. Но…

— Тогда помолчите и не совершайте самоубийства очередным обманом, тем более что в этом нет нужды. Всё остальное мне отлично известно. Вы, разумеется, идёте в Картахену, где найдёте рынок для вашего товара и покупателя в лице маркиза Риконете. Если эта идея пришла в голову вам, то я могу вам простить, ибо вы мне ничем не обязаны и нет причины, которая могла бы вам помешать заработать пятьдесят тысяч, продав меня испанцам. Ну, так это ваша выдумка?

Со всей искренностью, на которую он был способен, Тим призвал небеса в свидетели, что он только подчинился приказанию Ферфакса, придумавшего в одиночку этот гнусный план. Он продолжал бурно протестовать до тех пор, пока Блад не прекратил поток его красноречия, обильно сдобренный богохульствами.

— Да, да, я вам верю. Очевидно, Ферфакс узнал меня, когда я просил его высадить меня на Тортуге. Это было весьма неосторожно с моей стороны. Но, чёрт бы его побрал, ведь я спас его жалкую жизнь, и мне казалось, что самый отъявленный негодяй во всём Карибском море поколебался бы, прежде чем… Ну, ладно, это не имеет значения. Скажите мне только, какая доля этих испачканных кровью денег была обещана вам, Тим?

— Он пообещал мне пять тысяч, — виновато проговорил Тим.

— Тысяча чертей! И это всё? Немного же вы получили бы от этой сделки. И сколько же времени вы собирались жить, наслаждаясь этими деньгами? Или, может быть, вы вовсе об этом не думали? Тогда подумайте теперь, Тим, а, возможно, у вас хватит ума понять, что как только источник вашего заработка станет известен, то мои корсары разыщут вас даже на дне морском. О таких вещах следует задуматься, когда становишься компаньоном отпетого мерзавца. Лучше бы вам сделать ставку на меня, приятель. Если вам необходимы пять тысяч, то вы можете заработать их, выполняя моя приказания, покуда я нахожусь на борту этого брига. В таком случае вы получите ваши деньги на Тортуге, когда вам будет угодно, и притом не подвергая свою жизнь опасности. Даю вам слово капитана Блада.

Тим не стал задумываться над ответом. Вместо угрозы неминуемой смерти ему предложили награду, не меньшую, чем та, которую обещал ему Ферфакс, и к тому же не сопряжённую с опасностями, на которые указал ему Блад.

— Призываю Бога в свидетели… — снова начал он, то Блад поспешно прервал его.

— Не теряйте времени на клятвы, так как я всё равно в них не верю. Я верю только в золото, которое предлагают вам одной рукой, и в пистолет, который держу в другой. С этого момента я не спущу с вас глаз, Тим. Так что не обольщайтесь, когда я уберу пистолет от ваших рёбер. Он всегда заряжен и всегда наготове. Надеюсь, у вас при себе нет пистолета? — И чтобы убедиться, Блад обыскал левой рукой шкипера. — Отлично. Мы не станем снова делать поворот оверштаг, как вы, возможно, подумали, потому что мы по-прежнему пойдём к Мэйну, но не в Картахену, а в Ла-Ача. Поэтому вы сейчас вместе со мной подыметесь наверх и отдадите команде соответствующее распоряжение. Мы прошли уже достаточно далеко к западу и к утру уже сможем быть в Ла-Аче. Ну, пойдёмте.

Шкипер покорно последовал за Бладом и просвистел сбор. Когда команда сбежалась, он приказал идти против ветра. Вскоре снасти заскрипели, палуба выровнялась и затем накренилась на левый борт, и бриг двинулся на юго-запад.

Глава 5

Всю ясную июньскую ночь капитан Блад и шкипер «Цапли» провели да корме брига, сидя, стоя или шагая взад-вперёд. Иногда зычный голос Тима выкрикивал распоряжения, исходившие, разумеется, от капитана Блада.

Тим не давал повода для беспокойства. Очевидно, создавшаяся ситуация как нельзя лучше удовлетворяла этого плута, а предстоящее объяснение с Ферфаксом его не особенно беспокоило.

Почти всё время оба хранили молчание. Но когда над морем забрезжил рассвет, Тим отважился задать мучивший его вопрос.

— Чтоб мне утонуть, если я понимаю, почему вы снова хотите вернуться в Ла-Ача! Мне казалось, что вы удираете оттуда. Иначе зачем вам было оставаться на борту, когда мы подняли якорь?

Блад грустно улыбнулся.

— Пожалуй, вам следует это знать. Тогда вы сможете дать исчерпывающие объяснения мистеру Ферфаксу, если кое-что останется для него непонятным. Может быть, вам это покажется маловероятным, но в моём характере осталось немало рыцарского — очевидно, от прошлых лучших дней. Фактически из-за этой черты я и стал тем, кем являюсь сейчас. Пожалуйста, не думайте, что я возвращаюсь в Ла-Ача, чтобы выдать Ферфакса семейству Сотомайор. Судьба этого негодяя меня не интересует, а мстительность никогда не являлась свойством моей натуры.

Я беспокоюсь только за эту юную идальгу. Только из-за неё мы возвращаемся назад, потому что я теперь очень хорошо понял, что из себя представляет мерзавец, которому она в недобрый час доверила свою судьбу. Я хочу вернуть девушку её семье, слава Богу, целой и невредимой. Едва ли я могу рассчитывать на её немедленную благодарность. Но, когда она будет обладать большим жизненным опытом, то, возможно, помянет меня добрым словом, поняв, из какого ада я её вытащил.

Однако эта тирада была выше понимания Тима, в чём он торжественно поклялся. Кроме того, ему показалось, что намерения Блада чреваты потерей обещанных ему пяти тысяч.

— Но если вы бежали из Ла-Ача, то пребывание там грозит вам опасностью.

— Никакая опасность не может помешать мне сделать то, что я задумал.

Это убедило Тима, что рыцарские качества, которыми похвалялся Блад, являются тёмным пятном на фоне его прочих свойств, немало пригодившихся бы любому мошеннику.

Маячившая впереди полоска рассвета осветила очертания береговой линии. Но когда они добрались до входа в гавань Рио-де-ла-Ача, уже пробило семь склянок, а солнце стояло высоко на траверсе левого борта.

Когда корабль подыскивал место для стоянки на якоре, уставший от всех волнений Тим услышал распоряжение Блада, следовавшего за ним, как тень:

— Прикажите отдать якорь.

Шкипер повиновался. Послышался скрип кабестана, и «Цапля» бросила якорь на расстоянии четверти мили от мола.

— Вызовите всех на шкафут.

Когда все шесть человек, составлявшие экипаж брига, очутились на шкафуте, последовала очередная инструкция Блада.

— Прикажите им открыть люк.

Приказ тотчас же был выполнен.

— Теперь прикажите им спуститься в трюм. Скажите, что туда будут укладывать груз.

Это распоряжение удивило матросов, но они беспрекословно повиновались. Как только последний из них исчез в темноте, Блад вновь обратился к шкиперу.

— Теперь будьте любезны присоединиться к ним, Тим.

Это переполнило чашу терпения шкипера.

— Ну, знаете, капитан!

— Немедленно спускайтесь вниз, — повторил Блад.

Почувствовав во властном тоне и в холодном блеске синих глаз корсара смертельную угрозу, Тим прекратил сопротивление и покорно полез в трюм.

Следовавший за ним капитан Блад с трудом подтащил к люку тяжёлую деревянную крышку и прикрыл ею отверстие, не обращая внимания на доносившиеся снизу негодующие вопли.

Эти звуки пробудили мистера Ферфакса от глубокого сна, а донью Исабелу от тяжёлого забытья.

Мистер Ферфакс, сразу же поняв, что они стали на якорь, и с удивлением подумав, что он, может быть, проспал целые сутки, слез с койки и, шатаясь, заковылял к иллюминатору. Однако иллюминатор был обращён в сторону открытого моря, поэтому ему удалось увидеть только зелёную, покрытую рябью воду и несколько лодок. Следовательно, они находились в гавани. Но в какой гавани? Было невозможно, чтобы они уже добрались до Картахены. Но, если это не Картахена, то куда же их чёрт принёс?

Ферфакс всё ещё задавал себе этот вопрос, когда его внимание привлекли звуки, доносившиеся из каюты напротив. Он услышал протестующий голос Алькатраса.

— Капитан приказал не выпускать вас из каюты, мэм.

Донья Исабела, увидевшая из своего иллюминатора, выходящего на другой борт брига, мол Рио-де-ла-Ача, не понимая, как они тут очутились, бросилась из каюты, объятая страхом, но у входа её задержал решительный негр, воспрепятствовавший её бегству и повергший её в отчаяние.

— Пожалуйста, Алькатрас! Пожалуйста, — вырвав из волос вплетённые туда жемчужины, девушка протянула их стюарду.

— Я отдам тебе их, Алькатрас, если ты позволишь мне пройти.

Не задумываясь над тем, что она сделает, если доберётся до палубы, донья Исабела была готова отдать всё, что у неё оставалось, чтобы вырваться из каюты.

Глаза негра заблестели от жадности. Но страх перед Ферфаксом, который мог проснуться и подслушать их разговор, оказался сильнее алчности. Он закрыл глаза и покачал головой.

— Приказ капитана, мэм, — повторил он.

Озираясь вокруг, подобно затравленному зверю, ищущему путь к спасению, девушка внезапно увидела пару пистолетов, лежавших на буфете у передней переборки каюты. Этого оказалось достаточным. Быстро подбежав к буфету, она схватила пистолеты и направила их в лицо Алькатраса, забыв о жемчужинах, покатившихся по полу.

— Прочь с дороги, Алькатрас!

Взвизгнув от страха, негр отскочил в сторону, и девушка беспрепятственно выбежала на палубу.

Там капитан Блад заканчивал свои приготовления. Он успокоился, увидев голландский корабль, который двигался против ветра, возвращаясь в Кюрасао, чтобы забрать Блада из Ла-Ача.

Но прежде чем сесть на борт голландского корабля, Блад должен был доставить бежавшую идальгу на берег, хотела она того или нет, не останавливаясь даже перед применением силы. Высвободив намотанный на тумбу буксирный канат, он подтянул баркас к трапу и направился на корму в поисках леди, для которой и предназначался баркас. Внезапно дверь из коридора с силой отворилась, и перед изумлённым капитаном очутилась донья Исабела с двумя пистолетами.

Направив на него оружие, она обратилась к нему с той же фразой, что и к Алькатрасу:

— Прочь с дороги!

Капитану Бладу неоднократноприходилось стоять под дулом пистолета, и каждый раз он переносил это со стоическим спокойствием. Но позже он сознавался, что при виде двух пистолетов в дрожащих женских руках, его охватила паника. Мгновенно повиновавшись приказу, он быстро отскочил в сторону и прижался к переборке.

Блад был готов к тому, что девушка будет сопротивляться его намерениям, но он никак не ожидал, что это сопротивление выразится в такой угрожающей форме. Удивление на момент выбило его из колеи. Придя в себя, он попытался противопоставить своё непоколебимое спокойствие паническому страху юной леди с пистолетами.

— Где Тим? — неторопливо осведомилась она. — Мне нужен Тим. Я должна сейчас же сойти на берег!

Блад облегчённо вздохнул.

— Слава Богу! Значит, вы образумились? Или, может быть, вы не знаете, где мы находимся?

— О, конечно, знаю! — Внезапно донья Исабела умолкла, уставившись расширенными от ужаса глазами на человека, которому её возлюбленный уготовил такую страшную участь. — Но, вы… — запинаясь, продолжала она. — Вам грозит величайшая опасность, сеньор!

— Ещё бы, мадам. Ведь вы размахиваете у меня перед носом заряженными пистолетами. Уберите их, ради Бога, а то ещё произойдёт несчастный случай. — Девушка повиновалась, и он взял её за руку. — Отправимся на берег вместе. Своим желанием вы избавили меня от многих огорчений, так как я хотел высадить вас на берег независимо от ваших намерений.

Но донья Исабела попыталась вырвать руку.

— Вы говорите, что хотите высадить меня на берег? — удивлённо переспросила она.

— А зачем же ещё, по-вашему, я привёз вас назад в Ла-Ача? Ибо вы вернулась сюда сегодня благодаря моим стараниям. Говорят, что утро вечера мудренее, но я никак не предполагал, что этим утром нам в голову придёт такая великолепная мысль. — И он нетерпеливо потянул девушку за руку.

— Вы привезли меня назад? Вы? Капитан Блад?

В наступившей затем паузе Блад выпустил её руку. Его глаза прищурились.

— Так вы знаете это? Очевидно, мерзавец сказал вам, кто я такой, когда решил предать меня?

— Поэтому я и хочу сойти на берег! — воскликнула девушка. — Поэтому я благодарю Бога за то, что вы вернулись в Ла-Ача.

— Понятно. — Но его глаза оставались серьёзными. — А когда я высажу вас на берег, я могу положиться на то, что вы придержите язык до тех пор, покуда я снова выйду в море?

В её глазах мелькнул гнев.

— Вы оскорбляете меня, сеньор, — сказала она, надменно выпятив подбородок. — Неужели вы думаете, что я могу предать вас?

— Не думаю. Но всегда лучше быть уверенным.

— Я же говорила вам вчера вечером, как высоко я ценю вашу услугу.

— Говорили. И, видит Бог, сегодня утром у вас есть причина думать обо мне ещё лучше. Ну, пошли.

Он проводил её через палубу мимо люка, откуда всё ещё доносились негодующие вопли шкипера и матросов, и они спустились по трапу в баркас.

Им повезло, что они не замешкались, так как Блад ещё не успел отчалить, как с борта корабля на них уставились две физиономии — одна чёрная, а другая мертвенно бледная, искажённая бешеной злобой. Мистер Ферфакс с помощью Алькатраса добрался до палубы как раз в тот момент, когда Блад и девушка сели в баркас.

— Доброе утор, Хорхито! — приветствовал его Блад. — Донья Исабела отправляется на берег вместе со мной. Но её брат и все Сотомайоры скоро очутятся у борта вашего брига, и очень может быть, они захватят с собой алькальда. Они исправят ошибку, которую я совершил вчера вечером, спасая вашу грязную жизнь.

— О, только не это! Я не хочу этого! — взмолилась донья Исабела.

Блад засмеялся, взявшись за вёсла.

— Вы думаете, что он будет этого дожидаться? Уверяю вас, он постарается как можно скорее выпустить экипаж из трюма и выйти в море. Чёрт его знает, куда он направится теперь, но, безусловно, не в Картахену. Я решил плыть сюда, так как понял, что это не тот человек, который достоин быть вашим мужем, сеньорита, и решил вернуть вас вашей семье.

— Это заставило и меня желать возвращения, — промолвила девушка, её глаза стали печальными. — Всю ночь я молилась о чуде, и небо услышало мою молитву. Вы совершили это чудо. — Она посмотрела на Блада, и на её живом маленьком личике отразилось удивление. — Я до сих пор не знаю, как вам это удалось.

Отложив на минуту вёсла, Блад выпрямился. Его худое мужественное лицо озарила весёлая улыбка.

— Ведь я капитан Блад!

Но прежде, чем они добрались до мола, настойчивость доньи Исабелы вынудила Блада дать более подробные объяснения. Красивые мягкие глаза девушки наполнились слезами.

Блад провёл лодку сквозь лес мелких судёнышек к омываемой морем лестнице мола и, спрыгнув на берег, протянул девушке руку, помогая ей выйти из баркаса.

— Вы извините меня, если я не стану здесь задерживаться, — сказал он, всё ещё удерживая её руку в своей.

— Да, да. Идите, и да хранит вас Бог! — Не отпуская его руки, донья Исабела наклонилась ближе. — Вчера вечером я думала, что вы были посланы небом, чтобы спасти… этого человека. Сегодня я знаю: Бог послал вас, чтобы спасти меня, и я всегда буду помнить это.

Эта фраза доставила капитану Бладу немалое удовольствие и удержалась в его памяти, о чём мы можем судить по ответу на приветствие хозяина голландского брига. Ибо с похвальным благоразумием он отказал себе в удовольствии выслушать такие же благодарности от членов семейства Сотомайор, памятуя о присутствии в Ла-Ача дона Франсиско де Вильямарга, и поскорее отплыл, не давая себе отдыха, покуда баркас не ударился о выпуклый корпус корабля пунктуального голландца.

Классенс, хозяин брига, приветствовал его, стоя на полуюте.

— Вы рано поднялись, сэр, — заметил румяный улыбающийся голландец.

— Как полагается посланнику неба, — последовал загадочный ответ, в котором мейнхеер Классенс долгое время тщетно пытался отыскать скрытый смысл.

Они как раз поднимали якорь, когда «Цапля» прошла мимо них под всеми парусами, словно настоящая цапля, спасающаяся от ястреба. И единственным моментом во всём этом приключении, о котором сожалел капитан Блад, было то, что ей удалось ускользнуть.


СКАРАМУШ (цикл)



В центре действия дилогии полная ярких событий, крутых поворотов, рискованных взлетов и падений жизнь Андре-Луи Моро, современника и деятельного участника Французской революции.

В первом романе Моро, молодой французский адвокат, по воле случая прибивается к странствующей театральной труппе и становится актером, выступающим под маской хвастливого вояки Скарамуша, а затем, в годы общественных потрясений, — революционером, политиком и записным дуэлянтом, который отчаянно противостоит сильным мира сего. Встреча с давним врагом (и соперником в любви) маркизом де Латур д’Азиром открывает Андре Луи ошеломляющую правду о собственном происхождении…

В «Возвращении Скарамуша» переплетение чужих политических интриг и личных мотивов приводит Моро в стан противников революции, уже начавшей пожирать собственных детей. Перейдя на сторону монархистов, герой Сабатини оказывается вершителем судеб французской истории: участником заговора, призванного спасти Марию-Антуанетту, инициатором аферы с акциями Ост-Индской компании и, наконец, основным виновником провала реставрации Бурбонов едва ли не накануне их победы…


Скарамуш (роман)

Чувствительные люди, рыдающие над ужасами революции, уроните несколько слезинок и над ужасами, ее породившими.

Ж. Мишле[224]

Часть I Мантия

Глава 1

РЕСПУБЛИКАНЕЦ
Он появился на свет с обостренным чувством смешного и врожденным ощущением того, что мир безумен. И в этом заключалось все его достояние. Само его происхождение было весьма туманно, хотя жители деревушки Гаврийяк довольно быстро приподняли завесу таинственности. Простодушные бретонцы оказались не так простодушны, чтобы дать ввести себя в заблуждение вымышленным родством, которое не отличалось даже таким достоинством, как оригинальность.

Когда некий дворянин объявляет себя крестным отцом невесть откуда взявшегося младенца и проявляет неустанную заботу о его воспитании и образовании, то и самый неискушенный селянин прекрасно понимает, в чем тут дело. Итак, добрые обитатели Гаврийяка не питали иллюзий относительно родства Андре-Луи Моро — так назвали мальчика — и Кантэна де Керкадью, сеньора де Гаврийяка, чей огромный серый дом высился на холме над деревней.

Грамоте и азам наук Андре-Луи обучался в деревенской школе. Жил он у старика Рабуйе — стряпчего, который в качестве поверенного вел дела господина де Керкадью. Когда мальчику исполнилось пятнадцать лет, его отправили в Париж изучать право в коллеже Людовика Великого.[225] Вернувшись в родные места, он занялся адвокатской практикой совместно с Рабуйе. Все расходы оплачивал господин де Керкадью; он же, препоручив Андре-Луи попечительству Рабуйе, продемонстрировал явное желание обеспечить будущность молодого человека.

Андре-Луи, со своей стороны, как нельзя лучше использовал предоставленные ему возможности. Мы видим его в возрасте двадцати четырех лет, нашпигованным такой ученостью, каковая в голове заурядной вполне могла бы вызвать интеллектуальное несварение. Усердное изучение Человека по самым авторитетным источникам от Фукидида[226] до энциклопедистов[227] и от Сенеки[228] до Руссо[229] превратило ранние впечатления в твердую уверенность и окончательно убедило молодого человека в безумии той разновидности живых существ, к которой он принадлежит. И во всей его богатой событиями жизни мне не удалось найти ни одного случая, который поколебал бы его в этом убеждении.

Андре-Луи был молодой человек чуть выше среднего роста, легкий как пушинка, с худым хитрым лицом, весьма приметным носом, острыми скулами, прямыми черными волосами до плеч и большим тонкогубым ртом, как у клоуна. Он не был уродлив только благодаря прекрасным глазам — насмешливо-любопытным, блестящим и почти черным. О причудливом складе ума и на редкость изысканном слоге Андре-Луи достаточно красноречиво свидетельствуют его — увы! — немногочисленные сочинения, и прежде всего его «Исповедь». Но пока он едва ли догадывается о своем ораторском даре, хотя тот уже принес ему некоторую славу в литературном салоне Рена — то есть в одном из тех многочисленных клубов, где интеллектуальная молодежь Франции собиралась для изучения и обсуждения новых философских идей, которыми была насыщена общественная жизнь тех лет. Однако славу он там обрел отнюдь не завидную. Коллеги сочли Андре-Луи слишком саркастичным, слишком язвительным и слишком склонным поднимать на смех их возвышенные теории возрождения человечества. Он ответил, что всего лишь предложил им заглянуть в зеркало правды и не его вина, если им показалось смешным их собственное отражение.

Вы, конечно, догадываетесь, что это заявление только вывело коллег Андре-Луи из себя, и они принялись всерьез обсуждать вопрос об его исключении, каковое стало неизбежным после того, как сеньор де Гаврийяк назначил его своим делегатом в Штаты Бретани. Все единодушно решили, что официальному представителю дворянина и человеку, открыто придерживающемуся реакционных принципов, не место в обществе, которое ратует за социальные реформы.

В те времена не ограничивались полумерами. Свет надежды, блеснувший было, когда господин Неккер[230] наконец убедил короля созвать Генеральные штаты[231] — чего не случалось без малого двести лет, — недавно померк из-за наглости дворянства и духовенства, убежденных, что Генеральные штаты должны иметь такой состав представителей, который будет охранять их привилегии.

Богатый промышленный и портовый город Нант первым выразил настроения, которые быстро охватывали всю страну. В начале марта 1788 года он издал манифест и вынудил муниципалитет представить его королю. В нем заявлялось, что Штаты Бретани, долженствующие собраться в Рене, больше не будут, как прежде, орудием дворян и духовенства, лишавших третье сословие[232] права голоса, за исключением права, а точнее обязанности, утверждать уже установленные ассигнования. Дабы положить конец несправедливому положению вещей, при котором вся власть отдана тем, кто не платит налогов, манифест требовал, чтобы третье сословие было представлено одним депутатом от каждых десяти тысяч жителей; чтобы этот депутат обязательно принадлежал к тому классу, который он представляет, то есть не был бы дворянином, не был бы уполномоченным дворянина, его сенешалем,[233] поверенным или управляющим; чтобы третье сословие имело равное представительство с двумя другими и чтобы по всем вопросам голосовали поголовно, а не по сословиям.

Этот манифест, где содержались и другие, менее серьезные требования, поверг Версаль,[234] и прежде всего Oeil de boeuf,[235] в замешательство. Он дал его элегантным острословам заглянуть в будущее, куда господин Неккер отважился приоткрыть дверь. И если бы им удалось одержать победу, то нетрудно догадаться, какой ответ последовал бы на дерзкое выступление Нанта. Но господин Неккер был кормчим, который во что бы то ни стало решил привести в гавань давший течь государственный корабль. По его совету король направил дело на согласование в Штаты Бретани с многозначительным обещанием вмешаться, если привилегированные сословия — дворяне и духовенство — воспротивятся требованию народа. И привилегированные сословия, безрассудно устремясь к собственной погибели, разумеется, воспротивились, в результате чего его величество отложил созыв Штатов.

Но — что бы вы думали? — привилегированные сословия не согласились на отсрочку, отказались склониться пред властью суверена и, полностью игнорируя его волю, продолжали готовиться к открытию Штатов с твердым намерением провести выборы по-своему и, несмотря ни на что, гарантировать неприкосновенность своих привилегий и возможность продолжать грабить народ.

Одним ноябрьским утром, прибыв с этой новостью в Гаврийяк, господин Филипп де Вильморен, студент ренской семинарии и популярный член литературного салона, в сонной бретонской деревушке узнал о событии, которое распалило его и без того сильное негодование. Егерь маркиза де Латур д’Азира только что застрелил в Мепонском лесу за рекой местного крестьянина по имени Маби. Бедняга попался на месте преступления — вынимал из силка фазана, и егерь поступил в строгом соответствии с приказанием своего господина.

Разъяренный актом безжалостной тирании, господин де Вильморен вызвался довести дело до сведения господина де Керкадью. Маби был его вассалом, и Вильморен надеялся склонить сеньора Гаврийяка по меньшей мере потребовать денежной компенсации вдове и трем сиротам за смерть кормильца.

Но поскольку Андре-Луи был ближайшим другом, почти названым братом Филиппа, то именно к нему прежде всего и отправился молодой семинарист. Он застал Андре-Луи в длинной, низкой, отделанной белыми панелями столовой Рабуйе — дома, где он жил с младенчества, — и, крепко обняв друга, оглушил его обвинением в адрес маркиза де Латур д’Азира.

— Я уже слышал об этом, — сказал Андре-Луи.

— Ты говоришь таким тоном, словно не находишь в этом ничего удивительного, — упрекнул его друг.

— Я не способен удивляться зверским поступкам, совершенным зверем. А то, что де Латур д’Азир — зверь, известно всем. Со стороны Маби было весьма глупо воровать у него фазанов. Уж лучше бы воровал у кого-нибудь другого.

— И это все, что ты можешь сказать?

— А что еще? Надеюсь, у меня достаточно практический склад ума.

— Что еще? Вот это я намерен высказать твоему крестному, господину де Керкадью. Я обращусь к нему за правосудием.

— Против маркиза де Латур д’Азира? — поднял брови Андре-Луи.

— А почему бы и нет?

— Мой дорогой наивный Филипп, волки не пожирают волков.

— Ты несправедлив к своему крестному. Он человек гуманный.

— Изволь. Я не спорю. Но дело здесь не в гуманности, а в законах об охоте.

Господин де Вильморен в раздражении воздел длинные руки к небу. Он был высокий, стройный молодой человек, годом-двумя младше Андре-Луи. Как и подобает семинаристу, на нем было скромное черное платье с белыми манжетами и воротником и черные туфли с серебряными пряжками. Его каштановые, незнакомые с пудрой волосы были аккуратно перевязаны лентой.

— Ты говоришь как законник.

— Естественно. И значит, не стоит попусту тратить на меня гнев. Лучше скажи, чего ты от меня хочешь.

— Я хочу, чтобы ты пошел со мной к господину де Керкадью и употребил все свое влияние, чтобы добиться правосудия. Или я прошу слишком многого?

— Мой милый Филипп, цель моего существования — служить тебе. Предупреждаю, твой рыцарский порыв ни к чему не приведет. Однако позволь мне позавтракать, и я в твоем распоряжении.

Господин де Вильморен опустился в просторное высокое кресло у опрятного очага, в котором пылали сосновые поленья, и, ожидая, когда его друг кончит завтракать, рассказал ему о последних событиях в Рене. Молодой, пылкий, охваченный энтузиазмом и вдохновленный утопическими идеалами, он страстно обличал возмутительную позицию, занятую привилегированными классами.

Будучи доверенным лицом дворянина и принимая участие в обсуждении вопросов, волнующих дворянство, Андре-Луи прекрасно знал настроения и чувства этого сословия и потому в рассказе Филиппа не услышал ничего нового. Явное нежелание друга разделить его негодование возмутило господина де Вильморена.

— Разве ты не понимаешь, что это значит? — вскричал он. — Оказывая неповиновение королю, дворянство подрывает основание трона. Неужели они не сознают, что от трона зависит само их существование и если он падет, то погребет под собой тех, кто к нему ближе всего? Неужели они не видят этого?

— Очевидно, нет. Ведь они — правящий класс, а мне еще не приходилось слышать, чтобы правящий класс видел что-нибудь, кроме собственной выгоды.

— Это наша беда. И именно это мы собираемся изменить.

— Вы собираетесь упразднить правящий класс? Интересный эксперимент. Полагаю, именно таков и был изначальный план творения, и если бы не Каин,[236] он вполне бы мог осуществиться.

— Мы собираемся, — сказал де Вильморен, поборов раздражение, — передать управление страной в другие руки.

— И вы думаете, это что-нибудь изменит?

— Я в этом уверен.

— Ах! Как я понимаю, еще до принятия сана ты сподобился откровения Всевышнего и рассчитываешь, что Он поведает тебе о Своих намерениях изменить модель человечества.

Красивое аскетичное лицо Филиппа помрачнело.

— Ты кощунствуешь, — сказал он с упреком.

— Уверяю тебя, я совершенно серьезен. Для осуществления ваших планов потребуется как минимум божественное вмешательство. Вам надо изменить не систему, а человека. Можете ли вы с нашими шумными друзьями из ренского литературного салона или любое другое ученое общество Франции изобрести такую систему правления, какая еще не была испробована? Будущее, мой милый Филипп, можно безошибочно прочесть только в прошлом. Ab actu ad posse valet consecutio.[237] Человек не меняется. Он во все времена пребывает алчным, склонным к стяжательству, порочным. Я говорю о человеке в целом.

— Ты берешь на себя смелость утверждать, что удел народа невозможно изменить к лучшему? — вызывающе спросил господин де Вильморен.

— Говоря «народ», ты, конечно, имеешь в виду население. Вы намерены упразднить его? Только так можно изменить к лучшему удел народа, поскольку до тех пор, пока он остается населением, проклятие — его удел.

— Ты ратуешь за интересы тех, кто тебя нанимает. Что ж, полагаю, это вполне естественно. — Господин де Вильморен говорил со смешанным чувством горечи и негодования.

— Напротив, я абсолютно беспристрастен. Итак, каковы же ваши идеи? К какой форме правления вы стремитесь? Насколько я могу судить по твоим словам — к республике. Но ведь мы уже имеем ее. Франция сегодня не что иное, как республика.

Филипп удивленно посмотрел на Андре-Луи.

— По-моему, ты злоупотребляешь парадоксами. А как же король?

— Король? Всем, всему свету известно, что после Людовика Четырнадцатого во Франции не было короля. В Версале живет тучный господин, который носит корону;[238] но те самые новости, что ты сегодня привез, доказывают, как мало он значит. Настоящие правители — дворяне и духовенство: они занимают ключевые позиции и держат в ярме французский парод. Вот почему я и говорю, что Франция — республика, республика, созданная по лучшему образцу — римскому. Там, как и у нас, были знатные патрицианские семьи, захватившие в свои руки власть и богатство — то есть все, чего можно желать, и было население — раздавленное, стонущее, обливающееся потом и кровью, голодающее и погибающее в римских канавах. То была республика — самая могущественная из всех нам известных.

— По крайней мере, — Филипп едва сдерживал нетерпение, — ты должен признать — в сущности, ты уже признал это, — что нами нельзя управлять хуже, чем сейчас.

— Не в том дело. Будут ли нами управлять лучше, если мы заменим один правящий класс другим? Вот в чем вопрос! Без гарантии на этот счет я бы и пальцем не пошевелил. Но какие гарантии можете вы дать? Знаете ли вы, какой класс рвется к власти? Я скажу. Буржуазия.

— Что?

— Ты, кажется, удивлен? Правда часто обескураживает. Ты никогда над этим не задумывался? Ну так подумай сейчас. Вспомни Нантский манифест. Кто его авторы?

— Я могу сказать, кто заставил городские власти послать его королю. Тысяч десять тружеников: корабельных плотников, ткачей, рабочих и разных ремесленников.

— Подстрекаемых своими нанимателями — богатыми торговцами и судовладельцами города, — уточнил Андре-Луи. — У меня есть привычка внимательно приглядываться к вещам. Именно поэтому наши коллеги из литературного салона так не любят, когда я вступаю с ними в дебаты. Там, где я смотрю вглубь, они скользят по поверхности. За нантскими рабочими и ремесленниками, о которых ты говоришь, стоят помыкающие этими глупцами и призывающие их проливать кровь ради призрачной свободы хозяева парусных и прядильных мастерских, судовладельцы и работорговцы. Да-да, работорговцы! Люди, которые живут и богатеют на продаже человеческой плоти и крови в колонии, а у себя дома проводят кампании во имя святой свободы! И как ты не понимаешь, что все это движение — движение торгашей, спекулянтов, проходимцев, которые, разбогатев, мечтают о власти и завидуют тем, кому она принадлежит по праву рождения?

Парижские менялы, дающие деньги взаймы государству, видя, в каком сложном финансовом положении оказалась страна, дрожат при мысли о том, что один-единственный человек своей властью может аннулировать государственный долг. Из соображений собственной безопасности они втайне подрывают основы государства, чтобы на его развалинах создать новое, свое — где они будут хозяевами. С этой целью они возбуждают народ. Мы уже видели реки крови в Дофине — кровь населения, всегда кровь населения. Теперь нечто подобное мы видим в Бретани. А если новые идеи одержат верх? Если феодальное право падет, что тогда? Или вы думаете, что под властью менял, работорговцев и тех, кто наживается на постыдном ремесле купли-продажи, удел народа станет лучше, чем при священниках и дворянах? Тебе когда-нибудь приходило в голову, Филипп, что делает власть дворян невыносимой? Жажда приобретательства! Жажда приобретательства — проклятие человечества. Неужели ты думаешь увидеть меньшую жажду приобретательства в людях, которые возвысились именно благодаря ей? О, я готов признать нынешнюю систему правления отвратительной, несправедливой — какой угодно, но, умоляю тебя, загляни вперед — и ты увидишь, что строй, к которому вы стремитесь, может оказаться несравненно хуже.

Некоторое время Филипп сидел задумавшись, затем возобновил свои нападки:

— Ты ничего не сказал о злоупотреблениях, ужасных, невыносимых злоупотреблениях, при которых мы живем.

— Там, где есть власть, всегда будут и злоупотребления властью.

— Но не там, где обладание властью зависит от справедливости ее использования.

— Обладание властью и есть власть. Мы не можем диктовать свои условия властям предержащим.

— Народ может, у него есть такое право.

— Я повторяю свой вопрос: когда ты говоришь о народе, то имеешь в виду население? Конечно да. Как может оно воспользоваться властью? Оно может обезуметь и предаться грабежу и разбою. Осуществлять твердую власть население не способно, ибо власть требует качеств, каковых у него нет, или это уже не население. Население — неизбежное, трагическое следствие цивилизации. Что касается остального, то злоупотребление можно нейтрализовать справедливостью, а справедливость можно обрести только в просвещении. Господин Неккер намерен обуздать злоупотребления и ограничить привилегии. Это решено. Для этого и собираются Генеральные штаты.

— Видит Бог, в Бретани мы уже положили многообещающее начало! — воскликнул Филипп.

— Пустое! Естественно, дворяне без борьбы не уступят. Хоть борьба бессмысленна и нелепа. Впрочем, человек по природе своей бессмыслен и нелеп.

— Вероятно, — с подчеркнутым сарказмом заметил господин де Вильморен, — убийство Маби ты тоже квалифицируешь как бессмысленное и нелепое? Я не удивлюсь, если, защищая маркиза де Латур д’Азира, ты заявишь, что его егерь поступил крайне гуманно, застрелив Маби, поскольку в противном случае тому пришлось бы отбывать пожизненное наказание на галерах.

Андре-Луи допил шоколад, поставил чашку и отодвинулся от стола — завтрак был окончен.

— Признаюсь, я не так отзывчив, как ты, милый Филипп. Меня тронула судьба Маби. Но при всем потрясении, я не забыл, что в конце концов он встретил смерть в момент совершения кражи.

Господин де Вильморен в негодовании вскочил с кресла.

— Разве можно ожидать иного отношения от помощника поверенного дворянина и представителя дворянина в Штатах Бретани!

— Филипп, ты несправедлив! Ты сердишься на меня! — взволнованно воскликнул Андре-Луи.

— Я обижен, — признался де Вильморен. — Я очень обижен. Твои реакционные взгляды возмущают не только меня. Тебе известно, что в литературном салоне серьезно подумывают о твоем исключении?

Андре-Луи пожал плечами.

— Меня это так же мало удивляет, как и беспокоит.

— Иногда мне кажется, что у тебя нет сердца, — страстно проговорил господин де Вильморен. — Тебя интересует только закон, но никак не справедливость. По-моему, Андре-Луи, я ошибся, придя к тебе. Вряд ли ты поможешь мне в переговорах с господином де Керкадью.

Филипп взял шляпу с явным намерением уйти. Андре-Луи вскочил со стула и схватил его за руку.

— Филипп, — сказал он, — клянусь, я больше никогда не стану говорить с тобой о законе и политике. Я слишком люблю тебя, чтобы ссориться с тобой из-за чужих дел.

— Но я отношусь к ним как к своим собственным, — горячо ответил Филипп.

— Конечно, конечно. Потому-то я и люблю тебя. Иначе и быть не может. Ты — будущий священник, и тебя должны волновать дела каждого человека. Я же — адвокат, поверенный дворянина, как ты говоришь, и меня волнуют дела моего клиента. Этим мы отличаемся друг от друга. Однако тебе не отделаться от меня.

— Откровенно говоря, я бы предпочел, чтобы ты не ходил со мной к господину де Керкадью. Долг перед клиентом не позволит тебе помочь мне.

Гнев Филиппа прошел, но его решение, основанное на вышеприведенном доводе, осталось непреклонным.

— Прекрасно, — согласился Андре-Луи, — поступай как знаешь. Но по крайней мере, ничто не помешает мне пройтись с тобой до замка и дождаться, когда ты закончишь дела с моим крестным.

Мягкий характер господина де Вильморена был чужд злопамятности, и молодые люди добрыми друзьями вышли из дома и направились вверх по главной улице Гаврийяка.

Глава 2

АРИСТОКРАТ
Сонная деревушка Гаврийяк лежала в полулье от шумной дороги в Рен, в излучине реки Мо. Ее дома лепились у подножия и беспорядочно взбирались до половины пологого холма, увенчанного приземистым замком. После уплаты дани сеньору, десятины Церкви[239] и податей королю карманы жителей Гаврийяка оставались почти пустыми. Но хоть им и стоило немалого труда сводить концы с концами, их жизнь была не так тяжела, как во многих других местах Франции, и намного легче, чем у нищих вассалов блистательного сеньора де Латур д’Азира, обширные владения которого отделяли от их деревни воды Мо.

Своим внушительным видом замок Гаврийяк был обязан скорее господствующему положению над деревней, чем какими-либо присущими ему особенностями. Как и все дома в Гаврийяке, он был построен из гранита, источенного почти тремя веками существования, и представлял собой двухэтажное здание с плоским фасадом в четыре окна, деревянными ставнями и двумя квадратными башнями, или шатрами с островерхими крышами, по бокам. Здание выходило на просторную террасу, окруженную балюстрадой. Стояло оно в глубине сада — сейчас обнаженного, но летом густого и красивого, — и его вид полностью отвечал тому, чем оно и было в действительности — жилищем людей непритязательных, предпочитающих светской суете занятия земледелием.

Владелец замка носил титул сеньора де Гаврийяка, но никто не знал, когда, при каких обстоятельствах и кто из его предков получил этот неопределенный титул. Кантэн де Керкадью сеньор де Гаврийяк внешностью и склонностями вполне соответствовал впечатлению, которое производил его дом. Суровый, как гранит, он избежал соблазнов придворной жизни и даже не служил в армии своего короля, уступив младшему брату Этьенну честь представлять их семью в высоких сферах. С раннего детства интересы господина де Керкадью сосредоточились на его лесах и пастбищах. Он охотился, возделывал землю и внешне весьма мало отличался от своих арендаторов. Он не соблюдал этикета, во всяком случае, соблюдал его не в той степени, какая соответствовала его положению и вкусам его племянницы Алины де Керкадью. Под опекой дядюшки Этьенна Алина около двух лет провела при дворе в Версале, и ее представления о достоинстве дворянина и владетельного сеньора сильно расходились с представлениями дяди Кантэна. В четыре года единственная дочь третьего де Керкадью осталась сиротой и с тех пор тиранически властвовала над сеньором де Гаврийяком, заменившим ей отца и мать. Но, несмотря на это, усилия сломить его упрямство в отношении порядков в замке не увенчались успехом. Однако упорство было главной чертой характера Алины, и она не отчаивалась, хотя за три месяца, что прошли с тех пор, как она покинула блестящий версальский двор, ее настойчивость не принесла желанного результата.

Когда прибыли Андре-Луи и де Вильморен, Алина гуляла на террасе. Было холодно, и ее изящная фигурка была закутана в белую ротонду, а голову плотно облегал капор, отделанный белым мехом и завязанный бледно-голубым бантом у правой щеки. Слева из-под капора выбивался длинный русый локон. Резкий ветер разрумянил щеки и зажег ярким блеском темно-синие глаза девушки.

Обоих молодых людей она знала почти с младенчества. Они были товарищами ее детских игр, а Андре-Луи, крестника своего дяди, она называла кузеном. Они и теперь относились друг к другу по-родственному, тогда как Филипп уже давно стал для нее господином де Вильмореном.

Алина помахала молодым людям рукой и, прекрасно сознавая, какую обворожительную картину она являет собой в эти минуты, остановилась в ожидании у балюстрады недалеко от короткой аллеи, по которой они шли.

— Если вы пришли к дядюшке, господа, то выбрали неудачное время. — В ее голосе и облике было заметно некоторое возбуждение. — Он занят, очень занят.

— Мы подождем, мадемуазель, — сказал де Вильморен, галантно склоняясь к протянутой руке. — Неужели тот, кто хоть немного может побыть в обществе племянницы, станет спешить к дядюшке?

— Господин аббат, — улыбнулась Алина, — когда вы примете сан, я приглашу вас в духовники. Вы так находчивы, проницательны и отзывчивы…

— И ни капли не любопытен, — вставил Андре-Луи, — о чем вы совсем не подумали.

— Не понимаю, что вы имеете в виду, Андре?

— И неудивительно, — рассмеялся Филипп, — понять его еще никому не удавалось.

Затем взгляд его скользнул через террасу и задержался на стоявшем у двери замка экипаже, какой часто можно было увидеть на улицах большого города, но очень редко в деревне. Это был запряженный парой двухместный кабриолет с козлами для кучера и запятками для лакея, отделанный лакированным ореховым деревом, с дверцей, изысканно расписанной пасторальными сценами. Сейчас запятки были пусты: лакей расхаживал перед дверью замка, и когда, выйдя из-за экипажа, он оказался в поле зрения де Вильморена, тот увидел роскошную голубую с золотом ливрею маркиза Латур д’Азира.

— Как! — воскликнул Филипп. — Значит, у вашего дядюшки маркиз де Латур д’Азир?

— Да, сударь.

В голосе и взгляде Алины была бездна таинственности, но де Вильморен этого не заметил.

— О, прошу извинить меня. — Он низко поклонился, держа шляпу в руке. — Ваш покорный слуга, мадемуазель.

Он повернулся и пошел к дому.

— Может быть, мне пойти с тобой, Филипп? — крикнул ему вдогонку Андре-Луи.

— Было бы негалантно подумать, что ты предпочтешь сопровождать меня, — ответил молодой человек, взглянув на Алину. — Да и ни к чему. Если ты подождешь…

Де Вильморен пошел прочь. После небольшой паузы Алина звонко рассмеялась.

— Куда он так спешит?

— Повидать вашего дядюшку, а заодно и маркиза де Латур д’Азира.

— Но это невозможно. Они не могут встретиться с ним. Разве я не говорила, что они очень заняты? Вы не хотите спросить меня, чем именно, Андре?

Андре-Луи затруднился бы ответить, что скрывалось за загадочным тоном Алины: душевное волнение или желание поддразнить его.

— К чему спрашивать, если вам самой не терпится все рассказать?

— Если вы намерены и дальше язвить, то я ничего не скажу, даже если вы попросите меня. Да-да, не скажу. Это научит вас относиться ко мне с подобающей почтительностью.

— Надеюсь, я не заслужу упрека в непочтительности.

— Особенно после того, как узнаете, что я имею прямое отношение к визиту господина де Латур д’Азира. Он приехал из-за меня.

Она снова рассмеялась и, сияя, взглянула на Андре-Луи.

— Вы, очевидно, полагаете, что остальное ясно без слов. Право, вы можете считать меня олухом, но я ничего не понимаю.

— Какой же вы недогадливый! Он приехал просить моей руки.

— Боже мой! — воскликнул Андре-Луи и, раскрыв рот, уставился на Алину.

Алина слегка нахмурилась и, вскинув голову, на шаг отступила от него.

— Вам это кажется странным?

— Мне это кажется отвратительным, — резко ответил он. — Откровенно говоря, я вам не верю. Вы просто смеетесь надо мной.

Алина поборола досаду.

— Я вполне серьезна, сударь. Сегодня утром дядя получил от господина де Латур д’Азира письмо, в котором тот извещал о своем визите и цели этого визита. Не стану отрицать, мы несколько удивились.

— Ах, понимаю! — с облегчением воскликнул Андре-Луи. — Теперь мне все ясно. А я уж было испугался… — Он посмотрел на Алину и пожал плечами.

— Почему вы замолчали? Вы было испугались, что Версаль ничему не научил меня? Что я позволю ухаживать за собой, как за какой-нибудь деревенской простушкой? С вашей стороны это просто глупо. Как раз сейчас маркиз по всем правилам просит у дяди моей руки.

— Значит, по обычаям Версаля, самое главное — получить согласие дяди?

— А что же еще?

— Ваше согласие. Ведь дело касается вас.

Алина засмеялась.

— Я — послушная племянница… когда меня это устраивает.

— И вас устроит, если ваш дядя примет столь чудовищное предложение?

— Чудовищное? — в негодовании переспросила она. — Но почему, позвольте узнать?

— По целому ряду причин, — раздраженно ответил Андре-Луи.

— Назовите хотя бы одну. — В голосе Алины звучал вызов.

— Он вдвое старше вас.

— Вы преувеличиваете.

— Ему по меньшей мере сорок пять.

— Но выглядит он не старше тридцати. Он очень красив, уж этого-то вы не можете не признать. Кроме того, он богат и знатен, чего вы также не станете отрицать. Маркиз — самый блестящий дворянин Бретани, он сделает меня благородной дамой.

— Вас сделал ею Бог, Алина.

— Вот это уже лучше. Иногда вы бываете почти учтивы.

Алина пошла вдоль парапета, Андре-Луи — рядом с ней.

— Я способен на нечто большее, что и докажу вам, объяснив, почему вы не должны позволить этому чудовищу осквернить прекрасное творение Господа.

Алина нахмурилась и поджала губы.

— Вы говорите о моем будущем муже, — с упреком проговорила она.

Бледное лицо Андре-Луи побледнело еще сильнее.

— Вы уверены? Все уже решено? Неужели ваш дядя согласится на этот брак? В таком случае вас без любви продадут в рабство человеку, которого вы совсем не знаете. Я мечтал о лучшем будущем для вас, Алина.

— Что может быть лучше, чем стать маркизой де Латур д’Азир?

Андре-Луи в сердцах взмахнул руками.

— Разве мужчины и женщины — суть имена? А душа? Неужели она ничего не значит? Неужели все счастье и радость жизни заключаются в богатстве, развлечениях и пустых громких титулах? Вы всегда казались мне высшим, почти неземным существом, Алина. Вы наделены сердцем чутким, рвущимся к восторгам и радостям жизни; умом возвышенным и тонким; душой, как мне казалось, способной за внешней шелухой и фальшью провидеть истинную сущность вещей. И такие дары вы готовы променять на мишурный блеск иллюзорного величия, готовы продать душу и тело за громкий титул маркизы де Латур д’Азир!

— Вы неделикатны, — заметила Алина, и, хоть брови ее продолжали хмуриться, в глазах горели смешинки. — И слишком поспешны в выводах. Согласие дяди сведется к тому, что он разрешит маркизу просить моего согласия. Вот и все. Мы с дядей Кантэном понимаем друг друга, и я не репа, чтобы меня продавать.

Андре-Луи смотрел на Алину. Его глаза сияли, бледные щеки медленно заливал яркий румянец.

— Вы мучили меня, чтобы развлечься! — воскликнул он. — Но вы сняли тяжесть с моего сердца, и я прощаю вас.

— Вы опять слишком спешите, кузен Андре. Я разрешила дяде позволить господину де Латур д’Азиру ухаживать за мною. Мне нравится его внешность, и когда я думаю о его положении при дворе, то чувствую себя польщенной предпочтением, которое он мне оказывает. Именно из желания разделить его положение я, возможно, и выйду за него. Маркиз вовсе не похож на тупицу, и принимать его ухаживания очень заманчиво. Но выйти за него замуж, наверное, еще более заманчиво, и я думаю, что, все взвесив, я, вероятно, даже очень вероятно, решусь на это.

Андре-Луи глядел на очаровательное детское личико Алины, обрамленное белым мехом, взор его потух, краска сбежала с лица.

— Да поможет вам Бог, Алина, — простонал он.

Она топнула ножкой, решив, что он слишком самоуверен.

— Вы дерзите, сударь.

— Молиться — не значит дерзить, Алина. Я только молился, что намерен делать и впредь. Думаю, вам понадобятся мои молитвы.

— Вы просто невыносимы.

Щеки Алины покраснели, а брови еще больше нахмурились. Андре-Луи понял, что она сердится.

— Виной тому испытание, которому вы подвергаете мою выносливость. О Алина, милая моя кузина, подумайте о том, что вы делаете; задумайтесь над подлинными ценностями, которые вы собираетесь променять на поддельные; над ценностями, которые вы никогда не познаете, отгородившись от них фальшивым блеском ложных истин. Когда господин де Латур д’Азир начнет ухаживать за вами, приглядитесь к нему внимательно, прислушайтесь к своему тонкому инстинкту, положитесь на безошибочную интуицию вашей благородной натуры и не мешайте ей вынести справедливый приговор этому чудовищу. Вы увидите, что…

— Я вижу, сударь, что вы злоупотребляете моей добротой и терпимостью, с которой дядя и я всегда относились к вам. Вы забываетесь! Кто вы такой? Кто дал вам право разговаривать со мной подобным тоном?

Молодой человек поклонился, мгновенно став прежним Андре-Луи. Его лицо вновь было бесстрастно, манеры холодны, речь иронична и насмешлива.

— Примите мои поздравления, мадемуазель. Вы с поразительной легкостью входите в роль, которую вам предстоит играть.

— Полагаю, сударь, что для вас это также не составит труда, — сердито парировала Алина и отошла от него.

— Быть пылью под ногами надменной госпожи маркизы? Надеюсь, я больше не забудусь и вам не придется указывать мне на мое место.

Алина вздрогнула и обернулась. Заметив, что в ее глазах зажглось подозрение, Андре-Луи почувствовал раскаяние.

— О боже, я просто животное, Алина! — воскликнул он, подходя к ней. — Простите меня, если можете.

Алина сама хотела просить у него прощения, но его слова остановили ее.

— Я постараюсь, — ответила она, — если вы потрудитесь впредь не оскорблять меня.

— Клянусь вам, — ответил Андре-Луи. — Но если понадобится, я буду сражаться, чтобы спасти вас от самой себя независимо от того, простите вы меня или нет.

Слегка задыхаясь, они с вызовом смотрели друг на друга, когда дверь открылась и из замка вышли трое.

Первым шел маркиз де Латур д’Азир, граф Сольц, кавалер орденов Святого Духа и Святого Людовика,[240] бригадный генерал армии короля. Маркиз был высокий стройный мужчина с военной выправкой и надменно посаженной головой. На нем был богатый камзол алого бархата, отделанный золотым кружевом, бархатныйжилет золотисто-абрикосового цвета, черные шелковые панталоны, черные чулки и лакированные туфли на красных каблуках с бриллиантовыми пряжками. Его пудреные волосы были перевязаны муаровой лентой. Под мышкой у него была зажата небольшая треугольная шляпа, у левого бока висела изящная шпага с золотым эфесом.

Совершенно беспристрастно наблюдая маркиза со стороны, видя его великолепие, изысканную небрежность движений, манеры, в которых презрение к окружающим непостижимым образом смешивалось со снисходительностью, Андре-Луи трепетал за Алину. Перед ним был опытный и неотразимый волокита, один из тех сердцеедов, что приводят в отчаяние вдов с дочерьми на выданье и мужей хорошеньких жен.

За маркизом шел господин де Керкадью, являвший собой полную противоположность блистательному гостю. На своих коротких ножках сеньор де Гаврийяк нес тело, которое в сорок пять лет уже проявляло склонность к ожирению, и огромную голову, не обремененную тяжким грузом интеллекта. Его красное лицо сплошь покрывали следы оспы, которая в юности едва не свела его в могилу. Небрежность одежды господина де Керкадью граничила с неопрятностью, благодаря чему по всей округе он прослыл женоненавистником. Утверждению такой репутации в немалой степени способствовало и то обстоятельство, что, пренебрегая первейшим долгом дворянина — обзавестись наследником, он не был женат.

Последним появился господин де Вильморен. Он был очень бледен и задумчив; губы его были плотно сжаты, брови нахмурены.

Навстречу им из экипажа вышел элегантный молодой дворянин, шевалье[241] де Шабрийанн — кузен господина де Латур д’Азира. Ожидая маркиза, он с большим интересом наблюдал за прогулкой Андре-Луи и Алины, не подозревавших о его присутствии. Заметив Алину, господин де Латур д’Азир оставил своих спутников и, ускорив шаг, направился к ней через террасу.

Со свойственной ему смесью вежливости и снисходительности маркиз слегка поклонился Андре-Луи. Социальное положение молодого адвоката было довольно двусмысленным. В силу неопределенности своего происхождения, не будучи ни дворянином, ни простолюдином, он занимал некое срединное положение между двумя классами. И поскольку ни один из них не предъявлял на него своих прав, представители обоих обращались с ним одинаково фамильярно. Холодно ответив на приветствие маркиза, Андре-Луи скромно отошел и направился к своему другу.

Маркиз взял протянутую Алиной руку и галантно поднес к губам.

— Мадемуазель, — произнес он, глядя в ее синие глаза, — ваш дядя оказал мне честь, разрешив засвидетельствовать вам мое почтение. Не окажете ли вы мне честь, мадемуазель, принять меня, когда я завтра приеду в Гаврийяк? Мне надо сказать вам нечто очень важное.

— Важное, господин маркиз? Вы меня пугаете.

Однако в безмятежных глазах, сверкавших из-под мехового капора, не было заметно ни тени испуга.

— Я далек от намерения испугать вас, — сказал маркиз.

— То, что вы хотите сообщить мне, сударь, важно для вас или для меня?

— Надеюсь — для нас обоих.

Ответ маркиза сопровождал пылкий взгляд его прекрасных глаз, не оставшийся не замеченным Алиной.

— Вы возбуждаете мое любопытство, сударь. Разумеется, я послушная племянница и, следовательно, почту за честь принять вас.

— Почтете за честь? О нет, мадемуазель, меня почтите честью. Завтра в это же время я буду иметь счастье навестить вас.

Он снова поклонился, снова поднес ее руку к губам; Алина сделала реверанс, и они расстались. Итак, начало было положено.

У Алины слегка захватило дух. Ее ослепила красота этого человека, его царственный вид, уверенность в себе и сила, которую он излучал. Она невольно сравнила маркиза с его безрассудным критиком — хилым Андре-Луи в его коричневом сюртуке и в туфлях со стальными пряжками — и вдруг почувствовала, что жестоко оскорбила маркиза, позволив высказать по его адресу столь бесцеремонные суждения. Завтра господин маркиз прибудет в замок, чтобы предложить ей разделить с ним его положение и титул, а она уже унизила свое достоинство, которое, по ее мнению, весьма возросло от одного лишь намерения маркиза поднять ее на такую высоту. Больше она этого не допустит; она не проявит недостойной слабости и не потерпит от Андре-Луи неподобающих замечаний относительно человека, в сравнении с которым он не более чем лакей.

Так тщеславие и честолюбие спорили с лучшей стороной ее натуры, и та, к немалой досаде Алины, не спешила внять их доводам.

Тем временем господин де Латур д’Азир садился в экипаж. Он попрощался с господином де Керкадью и что-то сказал господину де Вильморену, который в знак согласия молча поклонился.

Лакей в пудреном парике вскочил на запятки, экипаж отъехал от замка и покатил по дороге. Де Латур д’Азир поклонился Алине, и она помахала ему рукой.

Де Вильморен взял Андре-Луи под руку.

— Пойдем, Андре, — сказал он.

— Разве вы не останетесь к обеду? — воскликнул гостеприимный сеньор де Гаврийяк. — Мы должны поднять кой-какой тост, — добавил он и подмигнул, бросив взгляд на приближающуюся Алину. Этот добряк не отличался тонкостью чувств.

Де Вильморен отказался от такой чести, сославшись на деловое свидание. Он был холоден и сдержан.

— А ты, Андре?

— Я? Ах, у меня тоже свидание, крестный, — солгал Андре-Луи. — Кроме того, я суеверен и с подозрением отношусь к тостам.

Ему не хотелось оставаться. Он был сердит на Алину за ласковый прием, оказанный ею маркизу, и за недостойную сделку, которую она собиралась заключить. Андре-Луи утратил одну из своих иллюзий и очень страдал.

Глава 3

КРАСНОРЕЧИЕ ГАСПОДИНА ДЕ ВИЛЬМОРЕНА
Когда молодые люди спускались с холма, де Вильморен был молчалив и задумчив. На этот раз всю дорогу говорил Андре-Луи. Предметом своих рассуждений он избрал Женщину. Он вообразил, без малейшего на то основания, будто этим утром открыл для себя Женщину, и все, что он имел сказать про этот пол, было весьма нелестно, а порой и грубо. Поняв, к чему сводятся излияния друга, де Вильморен не стал его слушать. Хоть это и может показаться совершенно невероятным для французского аббата того времени, Женщиной он не интересовался. Бедный Филипп во многих отношениях являлся исключением.

Напротив «Вооруженного бретонца» — постоялого двора и одновременно почты при въезде в Гаврийяк — господин де Вильморен прервал своего спутника в тот момент, когда он воспарил к самым вершинам своей язвительной инвективы. Спустившись на землю, Андре-Луи увидел у двери гостиницы экипаж господина де Латур д’Азира.

— Ты, кажется, не слушал меня, — сказал молодой адвокат.

— Если бы ты не был так увлечен своими рассуждениями, то мог бы и раньше заметить это и не тратить слов даром. Похоже, ты забыл, для чего мы пришли. У меня здесь свидание с маркизом де Латур д’Азиром. Он пожелал выслушать меня. Я ничего не добился в Гаврийяке. Им было не до того. Но я надеюсь на маркиза.

— На что именно?

— Он сделает все, что в его власти, для вдовы и сирот. О чем бы еще ему говорить со мной?

— Странная снисходительность, — заметил Андре-Луи и процитировал: — «Timeo Danaos et dona ferentes».[242]

— Но почему?

— Войдем, и увидишь, разумеется, если ты не думаешь, что я помешаю.

Хозяин постоялого двора проводил молодых людей в комнату, предоставленную маркизу на то время, что он соблаговолит занимать ее. В дальнем конце комнаты ярко пылал огонь, у которого сидели господин де Латур д’Азир и шевалье де Шабрийанн. Когда де Вильморен вошел, оба встали. Андре-Луи задержался, чтобы закрыть дверь.

— Вы крайне обязываете меня своей пунктуальностью, господин де Вильморен.

Ледяной тон маркиза противоречил любезности его слов.

— А, Моро?.. — В голосе де Латур д’Азира прозвучала вопросительная интонация. — Он с вами, сударь?

— Если вы не возражаете, господин маркиз.

— Отчего же? Садитесь, Моро, — через плечо бросил маркиз, словно лакею.

— С вашей стороны, сударь, — начал Филипп, — было весьма любезно предложить мне продолжить разговор, который я безуспешно начал в Гаврийяке.

Маркиз опустился на стул и, скрестив ноги, протянул к огню свои прекрасные руки. Отвечая, он не дал себе труда повернуться к молодому человеку, который сел немного поодаль.

— Не будем сейчас говорить о моей любезности. К ней мы еще вернемся, — мрачно проговорил он.

Господин де Шабрийанн рассмеялся, и Андре-Луи почти позавидовал его удивительной способности так легко поддаваться веселью.

— Тем не менее я благодарен за то, что вы соизволили заняться их делом, — твердо продолжал Филипп.

Маркиз через плечо взглянул на него.

— Чьим делом? — спросил он.

— Чьим? Делом вдовы и сирот несчастного Маби.

Маркиз перевел взгляд с де Вильморена на шевалье; тот снова рассмеялся и хлопнул себя по колену.

— Я думаю, — медленно проговорил господин де Латур д’Азир, — мы не совсем понимаем друг друга. Я попросил вас прийти сюда, ибо счел замок Гаврийяк не совсем подходящим местом для продолжения нашей беседы, а также потому, что не хотел доставлять вам неудобства, приглашая проделать неблизкий путь до Азира. Но мое желание поговорить с вами связано с некими выражениями, точнее, высказываниями, которые вы позволили себе в замке. Я не прочь выслушать продолжение, разумеется, если вы окажете мне такую честь.

Андре-Луи почувствовал недоброе. Он отличался тонкой интуицией, несравненно более тонкой, чем де Вильморен, который в ответ на слова маркиза не выказал ничего, кроме легкого удивления.

— Я не совсем понимаю, — сказал Филипп, — какие выражения имеет в виду господин маркиз.

— Видимо, мне придется освежить вашу память, сударь.

Маркиз распрямил ноги, повернулся на стуле и впервые за время разговора посмотрел в лицо де Вильморену.

— Вы говорили, сударь, — и как бы вы ни заблуждались, говорили очень, я бы даже сказал, слишком красноречиво — о том, что недостойно наказывать преступника на месте преступления, имея в виду этого вора Маби или как его там. «Недостойно» — вы употребили именно это слово и не взяли его назад, когда я имел честь сообщить вам, что, покарав вора, егерь Бене выполнил мой приказ.

— Если деяние недостойно, — возразил Филипп, — то, сколь высокое положение ни занимало бы отвечающее за него лицо, оно не становится от этого более достойным. Скорее, наоборот.

— О! — произнес маркиз и вынул из кармана золотую табакерку. — Вы говорите «если деяние недостойно», сударь. Следует ли мне понимать, что вы уже не так уверены в том, что оно недостойно?

На красивом лице господина де Вильморена отразилось замешательство. Он не понимал, к чему клонит маркиз.

— Мне кажется, господин маркиз, раз вы готовы принять ответственность на себя, то должны верить в правомерность действий вашего егеря, хотя для меня она отнюдь не очевидна.

— Вот это уже лучше. Гораздо лучше. — Маркиз изысканным движением поднес к носу щепотку табаку и стряхнул крошки с тонкого кружевного жабо. — Вы должны отдавать себе отчет в том, что, не будучи землевладельцем и не имея достаточного опыта в подобных делах, вы рискуете прийти к необдуманным и ошибочным выводам. Что и произошло сегодня. Пусть этот случай послужит вам предостережением на будущее, сударь. Если я скажу вам, что за последние месяцы мне слишком часто досаждали подобными набегами, вы, возможно, поймете, что мне пришлось наконец принять решительные меры. Теперь всем известно, чем это грозит, и я не думаю, чтобы кому-нибудь захотелось рыскать по моим угодьям. Но это не все, господин де Вильморен. Меня раздражает не столько браконьерство, сколько неуважение к моим безусловным и неотъемлемым правам. Вы не могли не заметить, сударь, что в воздухе разлит преступный дух неповиновения. Бороться с ним можно только одним способом. Проявление малейшей терпимости и мягкости, как бы вы ни были к этому склонны, в ближайшем будущем повлечет за собой необходимость прибегнуть к еще более жестким мерам. Я уверен, что вы понимаете меня и, разумеется, цените снисходительность, с какой я представил вам объяснения относительно дела, в котором ни перед кем не обязан отчитываться. Но если вам по-прежнему не все ясно, я отсылаю вас к закону об охоте; ваш друг адвокат разъяснит вам его.

Маркиз снова повернулся к огню, как бы намекая, что разговор окончен. Однако его маневр не обманул озадаченного и слегка обеспокоенного Андре-Луи. Он счел разглагольствования де Латур д’Азира весьма странными и подозрительными; как будто рассчитанные на то, чтобы в вежливых выражениях, облеченных в оскорбительно-высокомерный тон, объяснить ситуацию, они на самом деле могли только раздражать человека со взглядами де Вильморена.

Так и случилось. Филипп встал.

— Разве в мире не существует других законов, кроме закона об охоте? — возбужденно спросил он. — Вам доводилось слышать о законах гуманности?

Маркиз утомленно вздохнул.

— Какое мне дело до законов гуманности? — спросил он.

Некоторое время Филипп смотрел на него в немом изумлении.

— Никакого, господин маркиз. Увы, это слишком очевидно. Надеюсь, вы вспомните об этом, когда пожелаете воззвать к тем самым законам, которые сейчас подвергаете осмеянию.

Де Латур д’Азир резко вскинул голову и повернул к Филиппу свое породистое лицо.

— Что вы имеете в виду? Сегодня вы уже не в первый раз позволяете себе туманные высказывания. Я склонен усматривать в них скрытую угрозу.

— Не угрозу, господин маркиз, — предостережение. Подобные действия, направленные против Божьих созданий… О, вы можете усмехаться, сударь, но они — такие же Божьи создания, как и мы с вами, хоть эта мысль нестерпима для вашей гордыни. Перед Богом…

— Прошу вас, господин аббат, избавьте меня от проповеди.

— Вы издеваетесь, сударь. Вы смеетесь. Интересно, будет ли вам смешно, когда Господь призовет вас к ответу за чинимые вами насилия и пролитую кровь?

— Сударь! — Шевалье де Шабрийанн вскочил, и голос его прозвучал как удар хлыста. Но маркиз удержал кузена.

— Сядьте, шевалье. Вы мешаете господину аббату, а мне хотелось бы дослушать его. Он чрезвычайно занимает меня.

Андре-Луи, сидевший у двери, тоже встал. Объятый тревогой и предчувствием беды, он подошел к другу и взял его за руку.

— Нам лучше уйти, Филипп, — сказал он.

Но тот уже не мог совладать со своим порывом.

— Сударь, — сказал он маркизу, — подумайте о том, кто вы сейчас и кем вы станете. Вспомните, что вы и вам подобные живете злоупотреблениями, и задумайтесь над тем, какие плоды они должны принести в итоге.

— Бунтовщик! — презрительно проговорил маркиз. — Вы имеете наглость заставлять меня слушать всякий вздор, выдуманный вашими так называемыми современными интеллектуалами!

— Вздор, сударь? Вы думаете… вы действительно считаете все мною сказанное вздором? Феодальная власть держит в тисках все живое и ради собственной выгоды выжимает из народа все соки! Она заявляет права на воды рек и огонь, на котором бедняк печет свой хлеб, на траву и ячмень, на ветер, что вращает крылья мельниц! Крестьянин не может ступить на дорогу, перейти реку по шаткому мосту, купить локоть ткани на деревенском рынке, не заплатив налога! По-вашему, все это вздор? Но вам и этого мало! В уплату за малейшее посягательство на ваши «священные» привилегии вы отнимаете у несчастного самую жизнь, нисколько не думая, на какое горе обрекаете вдов и сирот! Неужели вы успокоитесь только тогда, когда ваша тень проклятием ляжет на всю страну? Или в гордыне своей вы полагаете, что Франция — этот Иов среди народов — будет вечно терпеть ваше ярмо?

Филипп остановился, словно ожидая ответа. Но ответа не последовало. Маркиз в молчании внимательно смотрел на молодого человека; в его глазах поблескивал зловещий огонь, в уголках губ застыла презрительная полуусмешка.

Андре-Луи потянул друга за рукав:

— Филипп!

Де Вильморен смахнул его руку и продолжал с еще большим фанатизмом:

— Неужели вы не замечаете, что собираются тучи, предвещающие бурю? Вы, вероятно, полагаете, будто Генеральные штаты, созываемые господином Неккером и обещанные на будущий год, станут заниматься только изобретением новых податей для спасения государства от банкротства? Если так, то вас ждет разочарование. Презираемое вами третье сословие докажет, что сила на его стороне; оно найдет способ покончить с язвой привилегий, разъедающей нашу несчастную страну.

Маркиз слегка шевельнулся на стуле и наконец заговорил.

— Сударь, — сказал он, — вы обладаете опасным даром красноречия. И источник его скорее в вас самих, чем в вашем предмете. В конце концов, что вы мне предлагаете? Разогреть блюда, приготовленные для обтрепанных энтузиастов из провинциальных клубов, чьи головы набиты обрывками из ваших Вольтеров, Жан-Жаков[243] и прочих грязных писак? Ни у одного из ваших философов не хватило ума понять, что мы представляем собой сословие, освященное древностью, что за нашими привилегиями — авторитет веков!

— Гуманность, сударь, — возразил Филипп, — древнее, чем институт дворянства. Права человека родились вместе с самим человеком.

Маркиз рассмеялся и пожал плечами.

— Иного ответа я и не ожидал. В нем звучит бредовая нота, которую тянут все философы.

Но тут заговорил господин де Шабрийанн.

— Вы слишком долго ходите вокруг да около, — с нетерпением упрекнул он кузена.

— Я уже у цели, — ответил ему маркиз. — Я хотел сперва все уточнить.

— Черт побери! Теперь у вас не должно оставаться сомнений.

— Вы правы. — Маркиз встал и повернулся к де Вильморену, который ничего не понял из короткого разговора двух кузенов. — Господин аббат, вы обладаете очень опасным даром красноречия, — повторил он. — Могу себе представить, как оно увлекает людей. Если бы вы родились дворянином, то не усвоили бы с такой легкостью ложные взгляды, которые проповедуете.

Де Вильморен недоуменно посмотрел на маркиза.

— Если бы я родился дворянином, говорите вы? — медленно и слегка запинаясь переспросил он. — Но я и родился дворянином. Мой род и моя кровь не уступают вашему роду и крови в древности и благородстве.

Маркиз слегка вскинул брови, по его губам скользнула едва заметная снисходительная улыбка, темные влажные глаза смотрели прямо в лицо Филиппу.

— Боюсь, что вас обманули.

— Обманули?

— Ваши взгляды свидетельствуют о том, что ваша матушка не отличалась скромностью.

Жестокие, оскорбительные слова растаяли в воздухе, и на устах, произнесших их невозмутимо, как пустую банальность, появилась спокойная усмешка.

Наступила мертвая тишина. Андре-Луи оцепенел от ужаса. Де Вильморен не отрываясь смотрел в глаза де Латур д’Азира, как бы ища объяснения. И вдруг он понял, как жестоко его оскорбили. Кровь бросилась ему в лицо, в мягких глазах вспыхнул огонь. Он задрожал, с уст его сорвался крик, и, подавшись вперед, он наотмашь ударил по ухмыляющейся физиономии маркиза.

В то же мгновение господин де Шабрийанн вскочил со стула и бросился между ними.

Слишком поздно Андре-Луи догадался о западне. Слова де Латур д’Азира были не более чем ходом, рассчитанным на то, чтобы вывести противника из себя и, вынудив его к ответному ходу, стать хозяином положения.

На белом как полотно лице маркиза медленно проступил след от пощечины де Вильморена, но он не произнес ни слова. Теперь пришел черед шевалье выступить в роли, отведенной ему в этом гнусном спектакле.

— Вы понимаете, сударь, что вы сделали? — ледяным тоном спросил он Филиппа. — И разумеется, догадываетесь о неизбежных последствиях своего поступка?

Де Вильморен ни о чем не догадывался. Бедный молодой человек поддался порыву и, не задумываясь о последствиях, поступил так, как велела ему честь. Но, услышав зловещие слова де Шабрийанна, он все понял и если пожелал избежать последствий, на которые намекал шевалье, то только потому, что духовное звание запрещало ему улаживать споры таким способом.

Филипп отступил на шаг.

— Пусть одно оскорбление смоет другое, — глухо ответил он. — Преимущества в любом случае на стороне господина маркиза. Он может чувствовать себя удовлетворенным.

— Это невозможно. — Шевалье плотно сжал губы. Теперь он был сама учтивость и одновременно непреклонность. — Удар нанесен, сударь. Думаю, я не ошибусь, сказав, что с господином маркизом еще не случалось ничего подобного. Если его слова оскорбили вас, вам следовало потребовать сатисфакции,[244] как принято между благородными людьми. Ваши действия только подтверждают справедливость предположения, которое вы сочли оскорбительным, что, однако, не избавляет вас от ответственности за них.

Как видите, в задачу шевалье входило подлить масла в огонь и не дать жертве уйти.

— Я не стремлюсь избежать ответственности, — вспылил молодой семинарист, поддаваясь на провокацию.

В конце концов, он был дворянин, и традиции его класса оказались сильнее семинарских наставлений в гуманности. Честь обязывала его скорее умереть, чем уклониться от последствий своего поступка.

— Но он не носит шпагу, господа! — в ужасе воскликнул Андре-Луи.

— Это легко исправить. Я могу одолжить ему свою.

— Я имею в виду, господа, — настаивал Андре-Луи, негодуя и опасаясь за друга, — что он не привык носить шпагу и не владеет ею. Он семинарист — будущий священник, ему запрещено участвовать в том, к чему вы его принуждаете.

— Ему следовало подумать об этом, прежде чем ударить господина маркиза, — вежливо заметил де Шабрийанн.

— Но вы спровоцировали его! — гневно ответил Андре-Луи. Затем он несколько успокоился, но отнюдь не потому, что заметил высокомерный взгляд шевалье. — Господи! Что я говорю! Какой смысл приводить доводы там, где все заранее обдумано?! Уйдем отсюда, Филипп. Неужели ты не понимаешь, что это ловушка!..

Но де Вильморен оборвал его:

— Успокойся, Андре. Господин маркиз абсолютно прав.

— Господин маркиз прав?..

Андре-Луи беспомощно опустил руки. Человек, которого он любил больше всех живых существ, попался в тенета всеобщего безумия. Во имя смутного и крайне превратного представления о чести он сам подставлял грудь под нож. И поступал так отнюдь не потому, что не видел расставленной ему западни, но потому, что честь заставляла его пренебречь ею. В эту минуту он показался Андре-Луи поистине трагической фигурой. Возможно, и благородной, но очень театральной.

Глава 4

НАСЛЕДСТВО
Господин де Вильморен пожелал немедленно приступить к поединку. К этому его побуждали причины как объективного, так и субъективного характера. Поддавшись эмоциям, недостойным священнослужителя, он спешил покончить с этим делом, прежде чем вновь обретет подобающее семинаристу расположение духа. Кроме того, он немного боялся самого себя, точнее — его честь опасалась его натуры. Особенности воспитания и цель, к которой он шел не один год, лишили его значительной доли той воинственности, что самой природой заложена в каждом мужчине.

Маркизу также не терпелось завершить начатое, и, поскольку рядом были де Шабрийанн, действующий от его имени, и Андре-Луи, свидетель де Вильморена, ему ничто не препятствовало.

Итак, через несколько минут детали поединка были улажены, и мы застаем всех четверых на залитой солнцем лужайке позади гостиницы готовыми приступить к осуществлению зловещего намерения. Там им никто не мог помешать. От случайного взгляда из окна их скрывала плотная стена деревьев.

Отбросив формальности, они не стали измерять шпаги и обследовать место поединка. Маркиз отстегнул портупею с ножнами, но остался в камзоле и туфлях, считая излишним снимать их ради такого ничтожного противника. Высокий, гибкий, мускулистый, он встал против не менее высокого, но очень хрупкого де Вильморена. Последний тоже пренебрег принятыми в таких случаях приготовлениями. Он прекрасно понимал, что ему совершенно ни к чему раздеваться, и встал в позицию в полном одеянии семинариста. Его лицо было пепельно-серым, и только над скулами горел болезненный румянец.

Де Шабрийанн стоял опершись на трость — шпагу он уступил де Вильморену — и со спокойным интересом взирал на происходящее. Напротив него, по другую сторону от противников, стоял Андре-Луи. Из всех четверых он был самым бледным, его глаза лихорадочно горели, влажные пальцы судорожно сжимались и разжимались.

Все чувства Андре-Луи восставали против поединка, внутренний голос призывал его броситься между противниками и попытаться развести их. Однако, сознавая бесплодность благого порыва, он сдержался и попытался успокоить себя мыслью, что эта ссора не может иметь серьезных последствий. Если честь обязывала Филиппа скрестить шпагу с человеком, которого он ударил, то благородное происхождение де Латур д’Азира требовало от него не губить юношу, которого он сам спровоцировал на оскорбление. Маркиз считался человеком чести, и едва ли в его намерения входило нечто большее, чем преподать урок, возможно и жестокий, но долженствующий принести пользу противнику. В этих соображениях заключалось единственное утешение Андре-Луи, и он упрямо держался их.

Противники сошлись, зазвенела сталь. Слегка согнув колени и передвигаясь быстрыми пружинистыми движениями, маркиз держался боком к противнику, тогда как де Вильморен стоял к нему лицом, представляя собой отличную мишень. Ноги его одеревенели. Порядочность, благородство, правила честной игры возмущались против такого неравенства сил.

Разумеется, поединок длился недолго. Как всякий дворянин, Филипп в детстве и юности обучался фехтованию, но дальше азов в этом искусстве не пошел. А для поединка с таким противником, как маркиз де Латур д’Азир, азов было явно недостаточно. После третьего перевода в темп маркиз слегка согнул правую ногу, скользнул по влажной траве, грациозно подался вперед и, сделав выпад, рассчитанным движением вонзил шпагу в грудь Филиппа.

Андре-Луи бросился вперед, подхватил друга и под тяжестью его тела опустился на колени. Поникшая голова Филиппа склонилась на плечо Андре-Луи, руки безжизненно повисли, хлынувшая из раны кровь заливала платье.

С побелевшим лицом и подергивающимися губами Андре-Луи снизу вверх смотрел на де Латур д’Азира, который, стоя поодаль, с печальным, но безжалостно-непреклонным выражением наблюдал дело рук своих.

— Вы убили его! — крикнул Андре-Луи.

— Естественно. — Маркиз вытер шпагу тонким шелковым платком и, выронив его из рук, добавил: — Я же сказал, что у него был слишком опасный дар красноречия.

Предложив Андре-Луи столь исчерпывающее объяснение своих действий, он пошел прочь.

— Трусливый убийца! Вернись! Убей и меня тоже, тогда ты будешь в полной безопасности! — крикнул ему вдогонку Андре-Луи, все еще держа на руках обмякшее, истекающее кровью тело Филиппа.

Маркиз обернулся. Его лицо потемнело от гнева. Тогда, желая удержать кузена, де Шабрийанн взял его за руку. Несмотря на то что он усердно подыгрывал маркизу, случившееся привело шевалье в некоторое смятение. Он был гораздо моложе де Латур д’Азира и не отличался его высокомерием.

— Уйдемте. Малый не в себе. Они были друзьями.

— Вы слышали, что он сказал? — спросил маркиз.

— Ни он, ни вы да и вообще никто не может отрицать, что я сказал правду, — выпалил Андре-Луи. — Вы сами признали это, сударь, назвав причину, из-за которой убили Филиппа. Вы боялись его! Боялись — и убили!

— Допустим, вы правы. Что дальше?

— И вы еще спрашиваете? Неужели все ваши представления о жизни и гуманности сводятся только к умению носить камзол и пудрить волосы? Ну и конечно, обнажать оружие против детей и священников? Да есть ли в вас разум, чтобы мыслить, и душа, чтобы заглянуть в нее? Или вам надо объяснять, что только трус убивает тех, кого он боится, и лишь трус вдвойне убивает так, как вы убили Филиппа? Если бы вы вонзили нож ему в спину, то показали бы, чего стоит ваша храбрость. Но то была бы откровенная гнусность. Поэтому, боясь последствий — при всем вашем могуществе, — вы и решили скрыть свою трусость под видом дуэли.

Маркиз сбросил руку кузена и сделал шаг в сторону Андре-Луи, взмахнув шпагой. Но шевалье снова схватил его за руку и удержал на месте.

— Нет, Жерве! Нет! Ради бога, успокойтесь!

— Не удерживайте его, сударь, — неистовствовал Андре-Луи. — Не мешайте ему довершить начатое, иначе страх будет преследовать его.

Господин де Шабрийанн выпустил руку кузена. С побелевшими губами и пылающим взглядом маркиз двинулся было к молодому человеку, столь дерзко его оскорбившему, но вдруг остановился. Возможно, он вспомнил о родстве, которое, по общему мнению, связывало Андре-Луи с сеньором де Гаврийяком, и известную всем привязанность к нему этого дворянина. Возможно, он внезапно понял, что если не остановится, то окажется перед крайне неприятной дилеммой: выбирать между необходимостью вновь пролить кровь и поссориться с владетелем замка в тот самый момент, когда его дружба ему очень нужна, и отступлением, чреватым ударом по самолюбию и утратой авторитета во всей округе.

Как бы то ни было, маркиз остановился, с бессвязным восклицанием взмахнул руками, резко повернулся и зашагал назад.

Когда на лужайке появился хозяин гостиницы со слугами, Андре-Луи обнимал своего мертвого друга.

— Филипп! Филипп, ответь мне! Филипп… ты слышишь меня? О господи! Филипп! — в исступлении бормотал он.

Они сразу поняли, что ни врач, ни священник здесь уже не нужны. Щеку Филиппа, которую Андре-Луи прижимал к своему лицу, покрывала свинцовая бледность; его полураскрытые глаза остекленели, на приоткрытых губах проступала кровавая пена.

Подняв тело, слуги отнесли его в гостиницу. Спотыкаясь, почти ничего не видя от слез, Андре-Луи шел за ними. В маленькой комнате на втором этаже, куда принесли убитого, Андре-Луи опустился на колени перед кроватью, сжал в ладонях руку Филиппа и, дрожа от бессильного гнева, поклялся ему, что де Латур д’Азир дорого заплатит за это преступление.

— Твоего, Филипп, красноречия — вот чего он боялся, — говорил Андре-Луи. — Но если я сумею добиться правосудия, то твоя смерть не принесет ему того, на что он надеялся. Того, чего он боялся в тебе, он станет бояться во мне. Он боялся, как бы твое красноречие не подняло людей против него и ему подобных. Но оно поднимет их! Твое красноречие и твой дар убеждения наследую я. Они станут моими. Не важно, что я не верю в твою проповедь свободы. Я знаю ее от первого до последнего слова, а больше нам ничего и не надо — ни тебе, ни мне. И пусть все закончится крахом, но я облеку в слова твои мысли, и мы по крайней мере нарушим его гнусный план заглушить голос, внушавший ему такой страх. Хоть он и взял на душу твою кровь, он ничего не добьется. Ты не мог бы преследовать его с такой беспощадностью, с какой это буду делать я.

Эта мысль преисполнила душу Андре-Луи торжеством. Она успокоила его, смягчила его горе, и он принялся тихо молиться. Но вдруг сердце у него сжалось. Филипп — мирный человек, почти священник, ревнитель заветов Христа — предстал пред Творцом с грехом гнева на душе. Но Бог непременно поймет, что гнев Филиппа праведен. И как бы люди ни трактовали Божественность, этот единственный грех не перевесит любовь и добро, примером которых была вся жизнь Филиппа, не затмит благородной чистоты его прекрасного сердца. «В конце концов, — подумал Андре-Луи, — Бог не был знатным сеньором».

Глава 5

СЕНЬОР ДЕ ГАВРИЙЯК
Второй раз за этот день Андре-Луи отправился в замок. Он быстро шел через деревню, не обращая внимания на любопытные взгляды и перешептывания людей, взволнованных событиями, в которых он играл не последнюю роль.

Бенуа, пожилой слуга, несколько торжественно именовавшийся сенешалем, провел молодого человека в просторную комнату первого этажа, которая по традиции называлась библиотекой. С былых времен там сохранилось несколько полок с запыленными книгами, некогда давшими название комнате, но орудия охоты — ружья, рога для пороха, ягдташи, охотничьи ножи — были гораздо более многочисленны, чем орудия познания. Комната была обставлена старинной мебелью резного дуба. Массивные дубовые балки пересекали беленый потолок.

Когда Андре-Луи вошел, коренастый сеньор де Гаврийяк в явном беспокойстве ходил взад и вперед по комнате. Он тут же объявил крестнику, что ему уже сообщили о случившемся в «Вооруженном бретонце». Господин де Керкадью признался, что весть, принесенная в замок шевалье де Шабрийанном, ошеломила и глубоко опечалила его.

— Как жалко! — говорил сеньор де Гаврийяк, опустив огромную голову. — Как жалко! Такой достойный молодой человек. О, де Латур д’Азир суров, он очень щепетилен и неумолим в таких делах. Возможно, он и прав. Не знаю. Мне не доводилось убивать человека за то, что его взгляды отличаются от моих. Собственно, я вообще никого не убивал. Это не в моем характере. Случись со мной такое, я бы потерял сон. Но люди устроены по-разному.

— Вопрос в том, крестный, — сказал Андре-Луи, — что теперь делать?

Молодой человек был спокоен, даже хладнокровен, хотя и очень бледен. Бесцветные глаза господина де Керкадью тупо уставились на Андре-Луи.

— Что делать? Черт возьми, Андре! Судя по тому, что мне рассказали, де Вильморен зашел слишком далеко. Он ударил господина маркиза.

— В ответ на откровенную провокацию.

— На которую он сам вызвал маркиза своими революционными речами. Голова бедняги была полна вздором, вычитанным у энциклопедистов. Вот к чему приводит неумеренное чтение. Я никогда не видел в книгах ничего хорошего, Андре, и покуда не слыхал, чтобы ученость приводила к чему-нибудь, кроме беды. Она выбивает человека из колеи, запутывает его взгляды, лишает его простоты, необходимой для счастья и душевного равновесия. Пусть этот прискорбный случай послужит тебе предостережением, Андре. Ты тоже слишком склонен к новомодным спекуляциям об изменении общественного устройства. Теперь ты видишь, к чему это приводит. Прекрасный, достойный молодой человек, единственная опора матери-вдовы, забывает свое положение, свой сыновний долг — все; затевает ссору, и его убивают. Чертовски грустно!

Господин де Керкадью вынул платок и высморкался. Андре-Луи почувствовал, что сердце его сжалось, а надежды на крестного — и без того не слишком большие — поубавились.

— Ваши критические замечания относятся только к убитому и совсем не затрагивают убийцу, — заметил он. — Неужели вы сочувствуете преступлению?

— Преступлению? — взвизгнул господин де Керкадью. — Боже мой, мальчик, ведь ты говоришь о господине де Латур д’Азире!

— Вы правы, я говорю о нем и о гнусном убийстве, им совершенном.

— Замолчи! — решительно остановил крестника господин де Керкадью. — Я запрещаю тебе говорить о нем в таких выражениях. Да, запрещаю. Господин маркиз — мой друг, и, возможно, весьма скоро наши отношения станут еще более близкими.

— Несмотря на все случившееся? — спросил Андре-Луи.

Господин де Керкадью выразил явное нетерпение.

— Но какое все это имеет значение? Я могу сожалеть о случившемся, но не имею никакого права осуждать маркиза.

— Вы действительно так думаете?

— Черт возьми, Андре, что ты имеешь в виду? Разве я стал бы говорить то, чего не думаю? Ты начинаешь злить меня.

— «Не убий» — таков не только Божий, но и королевский закон.

— Кажется, ты твердо решил поссориться со мной. У них была дуэль!

— Дуэль такая же, как если бы они дрались на пистолетах и заряжен был бы только пистолет маркиза. Он предложил Филиппу продолжить начатый здесь разговор с намерением навязать ему ссору и убить его. Потерпите немного, крестный. То, что я говорю вам, — не плод моего воображения: маркиз сам признался мне в этом.

Искренность молодого человека несколько укротила господина де Керкадью: он опустил глаза, пожал плечами и медленно подошел к окну.

— Для решения этого спора нужен суд чести, а у нас суда чести нет.

— Зато у нас есть суды и блюстители правосудия.

Сеньор де Гаврийяк обернулся и испытующе посмотрел на Андре-Луи.

— Ну и какой же суд, по-твоему, станет рассматривать иск, который ты, видимо, собираешься подать?

— В Рене есть суд королевского прокурора.

— И ты думаешь, королевский прокурор станет тебя слушать?

— Меня, возможно, и нет, сударь. Но если бы иск подали вы…

— Чтобы я подал иск? — Глаза господина де Керкадью округлились от ужаса.

— Убийство произошло в ваших владениях.

— Чтобы я подал иск на господина де Латур д’Азира? Ты, кажется, не в своем уме. Ты просто безумец, такой же безумец, как и твой несчастный друг, который плохо кончил только потому, что вмешивался не в свои дела. Разговаривая здесь с маркизом о деле Маби, он позволил себе крайне оскорбительные выражения. Вероятно, ты этого не знал. Меня ничуть не удивляет, что господин де Латур д’Азир потребовал удовлетворения.

— Понимаю, — безнадежно проговорил Андре-Луи.

— Понимаешь? Что же, черт побери, ты понимаешь?

— То, что мне придется рассчитывать только на самого себя.

— Дьявол! Может быть, ты соблаговолишь сказать, что ты намерен делать?

— Отправлюсь в Рен и изложу все факты королевскому прокурору.

— У него и без тебя много дел. — И тут, как часто бывает с людьми ограниченных умственных способностей, мысли господина де Керкадью приняли другое направление. — В Рене и так хватает неприятностей из-за этих дурацких Генеральных штатов, при помощи которых милейший господин Неккер вознамерился поправить финансовые дела нашего королевства. Как будто мелкий банковский служащий из Швейцарии — да к тому же еще и окаянный протестант — может добиться успеха там, где потерпели фиаско такие люди, как Калонн[245] и Бриенн.[246]

— Всего доброго, крестный, — сказал Андре-Луи.

— Ты куда?

— Сейчас домой, а утром в Рен.

— Подожди, мальчик! Подожди! — На крупном лице сеньора появилось выражение заботливой ласки. Он, ковыляя, подошел к крестнику и положил руку с короткими толстыми пальцами ему на плечо. — Послушай, Андре, все это сущий вздор и безумие. Твое упрямство добром не кончится. Ты читал про Дон Кихота и знаешь, что с ним приключилось, когда он отправился сражаться с ветряными мельницами. Тебя ждет то же самое — ни больше ни меньше. Оставь все как есть. Мне бы очень не хотелось, чтобы ты попал в беду.

Андре-Луи посмотрел на крестного и слабо улыбнулся.

— Сегодня я дал клятву и буду навек проклят, если нарушу ее.

— Ты хочешь сказать, что уезжаешь, несмотря на мою просьбу? — Господин де Керкадью снова рассвирепел, поскольку характер его отличался такой же вспыльчивостью, как ум — непоследовательностью. — Прекрасно. В таком случае отправляйся… Отправляйся ко всем чертям!

— Я начну с королевского прокурора.

— Но если попадешь в передряги, на которые сам же напрашиваешься, не жди от меня помощи. Коль ты предпочитаешь не повиноваться мне, то ступай разбивай свою пустую голову о ветряные мельницы — и будь проклят!

Андре-Луи отвесил крестному насмешливый поклон и пошел к двери.

— Если ветряные мельницы окажутся слишком прочными, — сказал он, останавливаясь у порога, — то я подумаю, что можно сделать с ветром, который их вращает. До свидания, господин крестный.

И Андре-Луи ушел, оставив разгоряченного господина де Керкадью в одиночестве биться над разгадкой этого таинственного высказывания и терзаться беспокойством как за крестника, так и за маркиза де Латур д’Азира. Сеньор де Гаврийяк был склонен гневаться на обоих, считая их своевольными упрямцами, чьи дикие порывы он находил крайне обременительными для своего спокойствия. Почитая душевный покой и мирные отношения с соседями наивысшими благами жизни, он возводил свое мнение в ранг непреложной истины и искренне верил, что тот, кто стремится к чему-то другому, — либо глупец, либо безумен.

Глава 6

ВЕТРЯНАЯ МЕЛЬНИЦА
Из Нанта в Рен и обратно трижды в неделю отправлялись почтовые кареты, в которых, заплатив двадцать четыре ливра, можно было за четырнадцать часов совершить путешествие в семьдесят пять миль. Раз в неделю один из дилижансов сворачивал с большой дороги и заезжал в Гаврийяк привезти и забрать письма, газеты, а иногда и пассажиров. Обычно Андре-Луи ездил этим дилижансом, однако теперь он слишком спешил и не мог терять целый день на ожидание. Поэтому он нанял лошадь в «Вооруженном бретонце» и на следующее утро выехал из Гаврийяка. Через час быстрой езды под пасмурным небом по разбитой дороге десять миль унылой равнины остались позади, и он подъезжал к Рену.

Молодой человек пересек мост через Вилен и въехал в верхнюю, главную, часть города с населением примерно в тридцать тысяч душ, большинство из которых в тот день высыпало на улицы, о чем можно было судить по взбудораженным, шумным толпам, на каждом шагу преграждавшим ему путь. Филипп не преувеличивал волнения, охватившего Рен.

С трудом прокладывая себе дорогу, Андре-Луи наконец выехал на Королевскую площадь, где толпа была особенно густой. Какой-то юноша, взобравшись на постамент конной статуи Людовика XV,[247] обращался с взволнованной речью к затопившему площадь людскому морю. Судя по его молодости и одежде, он был студентом, и несколько его однокашников, стоя рядом со статуей, исполняли при нем роль почетного караула.

Через головы толпы до Андре-Луи долетали обрывки пылких фраз студента. «Король дал обещание… Они смеются над авторитетом короля… присваивают себе всю полноту власти в Бретани. Король распустил… Обнаглевшие аристократы бросают вызов своему монарху и народу…»

Если бы Андре-Луи не знал от Филиппа о событиях, приведших третье сословие на грань открытого мятежа, то услышанного им было бы вполне достаточно, чтобы обо всем догадаться. И он подумал, что столь яркая демонстрация народного возмущения как нельзя более кстати для его целей. Не без надежды на то, что она поможет ему направить ход мыслей королевского прокурора в нужное русло и убедить его внять голосу разума и доводам справедливости, он двинулся вверх по широкой игладко вымощенной Королевской улице, где не было такого столпотворения. Оставив лошадь в гостинице «Олений рог», он пешком отправился во Дворец правосудия.

У лесов собора, строительство которого началось год назад, собралась шумная толпа. Не задерживаясь, Андре-Луи миновал ее и вскоре подошел к красивому дворцу в итальянском стиле — одному из немногих общественных зданий, уцелевших во время пожара, шестьдесят лет назад уничтожившего бо́льшую часть города.

Он с трудом пробился в большой зал, известный под названием «Зал пропавших шагов», где ему пришлось дожидаться не менее получаса, прежде чем служитель соблаговолил доложить божеству, главенствующему в этом храме, что какой-то адвокат из Гаврийяка просит аудиенции по важному делу.

Тот факт, что божество вообще снизошло принять Андре-Луи, скорее всего, объяснялся серьезностью момента. Наконец его по широкой каменной лестнице ввели в просторную, скудно обставленную приемную, где он присоединился к толпе клиентов, главным образом мужчин.

Там он провел еще полчаса, посвятив их размышлениям над тем, как наилучшим образом подать свой иск. Размышления привели его к неутешительному выводу: дело, которое он собирался представить на рассмотрение человеку, чьи взгляды на мораль и законность целиком определялись его общественным положением, имело мало шансов на успех.

Через узкую, но массивную и богато украшенную дверь он вошел в прекрасную светлую комнату с таким количеством золоченой, обитой шелком мебели, что ее вполне хватило бы для будуара модной дамы.

Для божества, обитавшего в этой комнате, обстановка была весьма обычной; что же касается самого королевского прокурора, то его персона — по крайней мере, на взгляд человека ординарного — была весьма необычна. В дальнем конце комнаты, справа от одного из высоких, выходивших во внутренний двор окон, за письменным столом с откидной крышкой, отделанной бронзой и фарфоровыми вставками, расписанными Ватто,[248] сидела величественная персона. Над пурпурным облачением с горящим на груди орденом и волнами кружев, в которых, как капли воды, сверкали бриллианты, словно диковинный фрукт, покоилась массивная пудреная голова господина де Ледигьера. Она была откинута назад и, нахмурясь, выжидательно взирала на посетителя с таким высокомерием, что Андре-Луи задал себе вопрос — не следует ли преклонить колени?

При виде худощавого длиннолицего молодого человека со впалыми щеками, прямыми длинными волосами, одетого в коричневый редингот,[249] желтые панталоны из лосиной кожи и высокие, забрызганные грязью сапоги, величественная особа еще больше нахмурилась, и ее густые черные брови над большим ястребиным носом сошлись в сплошную линию.

— Вы заявили о себе как об адвокате из Гаврийяка, имеющем сделать важное сообщение, — грозно прогремело из-за стола.

То был властный приказ изложить сообщение, не отнимая зря драгоценного времени королевского прокурора. Господин де Ледигьер имел все основания полагать, что его персона производит на посетителей неотразимое впечатление, поскольку за время своего пребывания в должности видел, как многие бедняги пугались до потери сознания при одном звуке его громоподобного голоса.

Он ожидал, что то же самое произойдет и с молодым адвокатом из Гаврийяка. Но напрасно.

Андре-Луи нашел, что королевский прокурор смешон и нелеп. Он знал, что под претенциозностью всегда скрываются слабость и никчемность, а сейчас перед ним было само воплощение претенциозности. Она читалась в этой надменной манере держать голову, в этом нахмуренном челе, в тоне этого рокочущего голоса. Как ни трудно выглядеть героем в глазах слуги,[250] который видывал своего господина без доспехов победителя, — еще сложнее выглядеть героем в глазах исследователя Человека, который видит то, что скрывается под доспехами, хотя и в ином смысле.

Андре-Луи решительно подошел к столу, в чем господин де Ледигьер усмотрел откровенную дерзость.

— Вы — прокурор его величества в Бретани, — сказал молодой человек, и надменному вершителю судеб показалось, что проситель проявил непростительную наглость, обратившись к нему как к равному. — Вы отправляете королевское правосудие в этой провинции.

На красивом лице под густо напудренным париком отразилось удивление.

— Ваше дело касается какого-нибудь возмутительного акта неповиновения со стороны черни?

— Нет, сударь.

Черные брови поползли вверх.

— В таком случае, за каким дьяволом вы бесцеремонно вторгаетесь ко мне в то самое время, когда только эти срочные и постыдные дела требуют всего моего внимания?!

— Меня привело к вам дело, не менее срочное и не менее постыдное.

— Ему придется подождать! — гневно прогремел великий человек и, взметнув облако кружев, протянул руку к серебряному колокольчику.

— Одну минуту, сударь!

Тон Андре-Луи не допускал возражений, и рука де Ледигьера, изумленного его бесстыдством, застыла в воздухе.

— Я изложу дело предельно кратко.

— Я, кажется, уже сказал, что…

— И когда вы меня выслушаете, — настойчиво продолжал Андре-Луи, прерывая прервавшего его, — то согласитесь с моей оценкой.

Господин де Ледигьер сурово посмотрел на молодого человека.

— Ваше имя? — спросил он.

— Андре-Луи Моро.

— Так вот, Андре-Луи Моро, если вы сумеете коротко изложить свое дело, я выслушаю вас. Но предупреждаю, я очень рассержусь, если вам не удастся оправдать дерзкую настойчивость, проявленную в такой неподходящий момент.

— Судить вам, — сказал Андре-Луи и приступил к изложению дела, начиная со смерти Маби и далее переходя к убийству де Вильморена. До самого конца он не называл имени знатного сеньора, уверенный в том, что если введет его раньше времени, то ему не дадут закончить.

Едва ли в те минуты Андре-Луи догадывался о своем даре оратора, хотя ему и было суждено совсем скоро убедиться в его несокрушимой силе. Он говорил просто, без прикрас; его рассказ подкупал искренностью и убежденностью. Суровая складка на челе великого человека постепенно разгладилась; его лицо смягчилось, на нем отразился интерес и нечто похожее на сочувствие.

— И кто же, сударь, тот человек, которого вы обвиняете?

— Маркиз де Латур д’Азир.

Эффект, произведенный этим громким именем, был мгновенным. Сочувствие, предательски закравшееся в душу королевского прокурора, сменилось яростью, смешанной с легким испугом, и еще большей надменностью.

— Кто? — заорал он и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Какая наглость! Явиться сюда с обвинением такого знатного лица, как господин де Латур д’Азир! Как смеете вы обвинять его в трусости…

— Я обвиняю его в убийстве, — поправил молодой человек, — и требую правосудия.

— Требуете… вы? Разрази меня гром, и что же дальше?

— Это уж вам решать, сударь.

Пораженный ответом Андре-Луи, великий человек предпринял довольно успешную попытку сохранить самообладание.

— Позвольте предупредить вас, — ядовито заметил он, — что предъявлять столь нелепые обвинения дворянину по меньшей мере неразумно. Это, да будет вам известно, не что иное, как преступление, караемое законом. А теперь слушайте меня. В случае с Маби — если допустить, что ваши показания соответствуют истине, — егерь, возможно, и превысил свои полномочия, но так ненамного, что об этом не стоит и говорить. Однако, заметьте, его дело в любом случае не подлежит компетенции королевского прокурора, равно как и любого другого суда, кроме сеньориального суда господина де Латур д’Азира. Им должны заняться судьи, назначенные самим маркизом, поскольку оно целиком подлежит сеньориальной юрисдикции его светлости. Как адвокат, вы должны бы знать это правило.

— Как адвокат, я готов оспорить его. И опять-таки, как адвокат, я прекрасно понимаю, что, если бы делу дали ход, оно закончилось бы наказанием злосчастного егеря, который всего-навсего выполнял приказ. Из него сделали бы козла отпущения. Я же вовсе не хочу отправить Бене на виселицу вместо того, кто ее действительно заслужил, — то есть господина де Латур д’Азира.

Де Ледигьер в ярости ударил кулаком по столу.

— Ну знаете ли! — воскликнул он и несколько спокойнее, но с явной угрозой добавил: — Ваша дерзость, любезный, переходит всякие границы.

— Уверяю вас, сударь, я далек от намерения дерзить вам. Я адвокат, выступающий по делу — делу господина де Вильморена. Сюда я пришел с единственной целью — искать правосудия в связи с его убийством.

— Но вы сами сказали, что это была дуэль! — вскричал прокурор.

— Я сказал, что убийству придали видимость дуэли. Здесь есть некоторая разница, что я и докажу вам, если вы соблаговолите выслушать меня.

— Ну что ж, если вам не жалко времени, — ответил ироничный господин де Ледигьер; за время пребывания во Дворце правосудия ему не доводилось принимать ни одного посетителя, чье поведение хотя бы отдаленно напоминало поведение молодого адвоката из Гаврийяка.

Андре-Луи понял предложение де Ледигьера в буквальном смысле.

— Благодарю вас, сударь, — важно ответил он и приступил к изложению своих доводов: — Легко доказать, что господин де Вильморен никогда в жизни не занимался фехтованием, и общеизвестно, что в искусстве владения шпагой господин де Латур д’Азир не имеет равных. Можно ли, сударь, поединок, в котором только один из противников вооружен, назвать дуэлью? Учитывая степень владения оружием соответствующими сторонами, предложенное мною сравнение не только допустимо, но и напрашивается само собой.

— Против любой дуэли можно выдвинуть этот несостоятельный аргумент.

— Но не всегда с той степенью оправданности, как в настоящем деле. По крайней мере, в одном случае этот аргумент имел решающее значение.

— Решающее? И когда же?

— Десять лет назад, в Дофине. Я имею в виду дело господина де Жевра, навязавшего дуэль господину де Ларош Жанину и убившего его. Де Жанин был членом влиятельного семейства: его родственники приложили все усилия и добились правосудия. Они выдвинули аргументы, аналогичные тем, что выдвигаются против де Латур д’Азира. Вы, конечно, помните, что судьи признали факт умышленной провокации со стороны господина де Жевра, признали его виновным в преднамеренном убийстве и он был повешен.

Господин де Ледигьер вновь воспылал гневом.

— Черт возьми! — бушевал он. — У вас хватает бесстыдства предлагать повесить господина де Латур д’Азира?!

— А почему бы и нет, сударь? Если существует закон, имеется прецедент — о чем я имел честь напомнить вам — и если можно без труда установить соответствие всех приведенных мною фактов истине?

— Вы спрашиваете почему? И вы смеете задавать мне подобный вопрос?

— Смею, сударь. Можете вы ответить на него? Если нет, сударь, мне придется заключить, что машину правосудия могут привести в действие только могущественные семейства вроде Ларош Жанинов, а для людей скромных и незаметных, как бы по-варварски ни обошелся с ними знатный сеньор, она и с места не стронется.

Де Ледигьер понял, что спорить с этим бесстрастным и решительным молодым человеком совершенно бесполезно, и тон его стал еще более угрожающим.

— Я бы посоветовал вам немедленно убраться отсюда и быть благодарным за возможность уйти целым и невредимым.

— Значит, мне следует понимать, сударь, что расследования по моему делу не будет и вас ничто не заставит изменить решение?

— Вам следует понять, что если через две минуты вы все еще будете здесь, то пеняйте на себя.

И господин де Ледигьер позвонил в серебряный колокольчик.

— Сударь, я сообщил вам о дуэли — так называемой дуэли, — на которой был убит человек. Кажется, мне следует напомнить вам, отправителю королевского правосудия, что дуэли запрещены законом и что долг королевского прокурора обязывает вас провести расследование. Я пришел как адвокат, уполномоченный безутешной матерью убитого господина де Вильморена потребовать от вас судебного разбирательства.

За спиной Андре-Луи тихо отворилась дверь. Белый от ярости, де Ледигьер едва сдерживался.

— Дерзкий наглец, вы, кажется, пытаетесь оказать на меня давление? — прорычал королевский прокурор. — Вы полагаете, что королевским правосудием может управлять любой самоуверенный плебей? Я поражаюсь своему терпению, однако в последний раз предупреждаю вас, господин адвокат: попридержите свой дерзкий язык, дабы вам не пришлось горько сожалеть о последствиях его бойкости.

Он пренебрежительно махнул украшенной кольцами рукой и, обратившись к служителю, который стоял за спиной Андре-Луи, приказал:

— Проводите!

Андре-Луи секунду поколебался, затем пожал плечами и пошел к двери. Бедный рыцарь печального образа,[251] он действительно встретился с ветряной мельницей. Вступать с ней в ближний бой было бесполезно — ее крылья искрошат, растерзают. И все же на пороге он обернулся.

— Господин де Ледигьер, — сказал молодой человек, — позвольте мне привести вам один любопытный факт из естественной истории. В течение многих веков тигр был властелином джунглей и наводил страх на менее крупных зверей, в том числе и на волка. Волк — сам охотник, и в конце концов ему надоело, что за ним охотятся. Он стал объединяться с другими волками, и для самозащиты волки образовали стаи. Вскоре они убедились в силе стаи и пристрастились к охоте на тигра, что имело для него роковые последствия. Вам следовало бы изучить Бюффона,[252] господин де Ледигьер.

— Полагаю, сегодня я достаточно подробно изучил буффона,[253] — усмехаясь, ответил де Ледигьер, крайне довольный своим каламбуром. Если бы не желание блеснуть остроумием, он, возможно, вообще не удостоил бы молодого человека ответом. — И должен признаться, я вас не понимаю.

— Поймете, господин де Ледигьер. Очень скоро поймете, — пообещал Андре-Луи и вышел.

Глава 7

ВЕТЕР
Андре-Луи сломал копье в неравном поединке с ветряной мельницей — образ, подсказанный господином де Керкадью, не выходил у него из головы — и понимал, что уцелел только по счастливой случайности. Оставался ветер, точнее — ураган. Благодаря событиям в Рене — отголоскам более серьезных событий в Нанте — ветер этот задул в благоприятном для молодого адвоката направлении.

Андре-Луи бодро зашагал к Королевской площади, то есть туда, где собралось больше всего народа и где, как он рассудил, находились сердце и мозг волнений, охвативших город.

Возбуждение, царившее на площади, когда он покинул ее, не шло ни в какое сравнение с тем, что он застал по возвращении. Тогда хоть и с трудом, но удавалось расслышать голос оратора, который с постамента статуи Людовика XV обличал первое и второе сословия. Сейчас же воздух дрожал от гневных криков толпы. То тут, то там люди пускали в ход трости и кулаки; повсюду бушевали яростные страсти; и жандармы, посланные королевским прокурором для восстановления порядка и поддержания спокойствия, походили на жалкие и беспомощные обломки кораблекрушения, раскиданные бурным людским океаном.

Со всех сторон неслись крики: «Во дворец! Во дворец! Долой убийц! Долой дворян! Во дворец!»

Ремесленник, который в давке оказался плечо к плечу с Андре-Луи, объяснил ему, что привело народ в такое возбуждение:

— Они застрелили его. Его тело лежит у подножия статуи. Еще одного студента час назад убили там, где строится собор. Черт возьми! Не мытьем, так катаньем, но они добьются своего! — Голос ремесленника дрожал от ярости. — Они ни перед чем не остановятся. Если им не удастся запугать нас, то они перебьют всех поодиночке! Они во что бы то ни стало решили провести Штаты Бретани по-своему, принимая в расчет только свои интересы.

Ремесленник продолжал говорить, но Андре-Луи отвернулся от него и нырнул в поглотившее его людское море.

Он добрался до места, где лежал убитый юноша и рядом с трупом стояло несколько испуганных, растерянных студентов.

— Как! Вы здесь, Моро? — произнес чей-то голос.

Андре-Луи огляделся и увидел, что на него с явным неодобрением смотрит худощавый смуглый человек чуть старше тридцати, с волевым ртом и самоуверенно вздернутым носом. Это был Ле Шапелье,[254] ренский адвокат, влиятельный член литературного салона города, неиссякаемый источник революционных идей и обладатель исключительного дара красноречия.

— Ах, это вы, Шапелье! Почему вы не обратились к ним с речью? Почему не говорите, что делать? Давайте, давайте, старина! — И Андре-Луи показал на пьедестал статуи.

Темные беспокойные глаза Ле Шапелье подозрительно рассматривали бесстрастное лицо, ища в нем скрытую иронию. Эти два человека придерживались крайне противоположных политических взглядов, и, как бы подозрительно ни относились к Андре-Луи его коллеги из ренского литературного салона, их недоверчивость не шла ни в какое сравнение с недоверчивостью и подозрительностью Ле Шапелье. И если бы энергичный республиканец одержал верх над семинаристом де Вильмореном, то Андре-Луи давно исключили бы из общества интеллектуальной молодежи Рена, членов которого он выводил из себя вечными насмешками над их идеями. Поэтому Ле Шапелье в предложении Андре-Луи заподозрил насмешку, даже не найдя в его лице ни малейшего намека на иронию. По опыту он знал, что мысли и чувства Андре-Луи далеко не всегда отражаются на его лице.

— Наши взгляды на сей счет едва ли совпадают, — ответил он.

— Разве здесь может быть два мнения? — спросил Андре-Луи.

— Когда мы рядом, всегда существует два мнения, Моро, тем более сейчас, когда вы являетесь представителем дворянина. Вы видите, что наделали ваши друзья, и, без сомнения, одобряете их методы.

Ле Шапелье был холодно-враждебен.

Андре-Луи спокойно посмотрел на своего коллегу. Мог ли Шапелье догадаться о намерениях своего неизменного оппонента в теоретических спорах?

— Если вы не скажете им, что надо делать, это сделаю я.

— Черт возьми! Если вы хотите получить пулю, я не стану вас удерживать. Возможно, она поможет сравнять счет.

Не успел он произнести эти слова, как тут же пожалел о них: словно приняв вызов, Андре-Луи вскочил на пьедестал. Ле Шапелье, боясь, что Андре-Луи, публично объявленный представителем привилегированных сословий, намерен произнести речь в их поддержку — ничего другого он не мог себе представить, — схватил его за ногу и попытался стащить вниз.

— О нет! Спускайтесь, глупец! — кричал он. — Вы думаете, мы позволим вам все испортить шутовскими выходками? Спускайтесь!

Ухватившись за ногу бронзового коня, Андре-Луи удержал позицию, и его звонкий голос, подобно призывному горну, грянул над бурлящей толпой:

— Граждане Рена, Родина в опасности!

Эффект был поразительным. По людскому морю прошла легкая зыбь, лица обратились вверх, шум стих. Все молча смотрели на стройного молодого человека со съехавшим на сторону шейным платком, с длинными, развевавшимися на ветру черными волосами, бледным лицом и горящими глазами.

Когда Андре-Луи понял, что в мгновение ока овладел толпой и покорил ее смелостью обращенных к ней слов, его охватило чувство торжества.

Даже Ле Шапелье, который все еще сжимал колено молодого человека, перестал тянуть его вниз. Реформатор по-прежнему был уверен в намерениях Андре-Луи, но и его этот призыв привел в замешательство.

Медленно, внушительно начал свою речь молодой адвокат из Гаврийяка, и голос его долетал до самых дальних концов площади.

— Содрогаясь от ужаса перед содеянным здесь, взываю я к вам. На ваших глазах совершено убийство — убийство того, кто, движимый истинным благородством, не думая о себе, поднял голос против беззакония. Страшась этого голоса, боясь правды, как твари подземные боятся солнца, наши угнетатели подослали своих агентов, чтобы они заставили его навсегда умолкнуть.

Ле Шапелье наконец выпустил колено Андре-Луи и в полнейшем изумлении смотрел на него снизу вверх. Казалось, Моро не шутит, впервые говорит серьезно и впервые на стороне истины. Что на него нашло?

— Чего, как не убийства, можно ждать от убийц? История, которую я расскажу вам, подтвердит, что то, чему вы были сегодня свидетелями, далеко не ново, и вы увидите, с кем надо вести борьбу. Вчера…

Но здесь ему пришлось прерваться. Шагах в двадцати от него в толпе громко крикнули:

— Еще один из той же компании!

Вслед за голосом раздался выстрел, и чуть выше головы Андре-Луи о бронзовую статую расплющилась пуля. Толпа заволновалась, особенно там, откуда стреляли. Стрелявший принадлежал к многочисленной группе оппозиционеров. Их сразу окружили, и им стоило немалого труда защитить своего товарища.

У подножия статуи студенты хором поддержали Ле Шапелье, который уговаривал Андре-Луи скрыться.

— Спускайтесь! Скорее спускайтесь! Они убьют вас, как убили Ла Ривьера.

— Пусть убьют! — Андре-Луи театральным жестом распростер руки и рассмеялся. — Я в их власти. Если им угодно, пусть прибавят и мою кровь к той, что они уже пролили. Недалек тот день, когда они захлебнутся в этом кровавом потоке. Не мешайте им. Ремесло убийц им давно знакомо. Только убив меня, они помешают мне обратиться к вам и рассказать о них всю правду!

И он снова рассмеялся: на сей раз не только от торжества, как думали все смотревшие на него, но и от удовольствия. Радостное возбуждение Андре-Луи объяснялось двумя причинами. Во-первых, он неожиданно для себя обнаружил, с какой легкостью за считаные секунды может овладеть вниманием толпы; во-вторых, вспомнил, что хитрый кардинал де Рец[255] для возбуждения симпатий к своей особе имел обыкновение нанимать нескольких человек, чтобы те обстреливали из ружей его карету. Нынешнее положение Андре-Луи напоминало проделки знаменитого мошенника. Правда, он не нанимал стрелявшего, но был весьма признателен ему и готов извлечь из его выстрела максимальную выгоду.

Единомышленники убийцы, стараясь защитить товарища, пробивались сквозь разъяренную, напирающую со всех сторон толпу.

— Пропустите их! — крикнул Андре-Луи. — Не все ли равно, одним убийцей меньше, одним больше. Не задерживайте их, соотечественники, и выслушайте меня!

Как только был восстановлен относительный порядок, Андре-Луи начал рассказ. Теперь он говорил без выспренности, но со страстью и прямотой, которые придавали особую убедительность каждой подробности и яркость — каждой детали. Люди слушали рассказ о событиях в Гаврийяке, и сердца их разрывались от боли. Андре-Луи исторг слезы слушателей мастерским описанием горя безутешной вдовы Маби и ее трех голодных детей, «сиротству обреченных в отмщение за смерть фазана» и отчаяния безутешной матери господина де Вильморена, ренского семинариста, известного многим из них, который встретил смерть при благородной попытке отстоять права нищего представителя их обездоленного сословия.

— Маркиз де Латур д’Азир счел его красноречие слишком опасным и, чтобы заставить замолчать, убил его. Но он просчитался. Я, друг несчастного Филиппа де Вильморена, принял на себя его миссию проповедника и обращаюсь к вам от его имени.

Услышав такое признание, Ле Шапелье наконец понял, что произошло с Моро и что заставило его изменить тем, кто его нанимал.

— Я здесь не только для того, — продолжал Андре-Луи, — чтобы призвать вас отомстить убийце Филиппа де Вильморена. Я здесь — чтобы сказать вам то, что сказал бы он сам, если бы был жив.

До сих пор Андре-Луи был искренен. Однако он не добавил, что вовсе не верит в то, о чем собирается говорить, и считает все это лицемерием честолюбивой буржуазии, которая вещает устами своих адвокатов с целью ниспровергнуть существующий порядок. Напротив, он оставил свою аудиторию в полной уверенности, будто придерживается именно тех взглядов, которые проповедует.

С поразившим его самого красноречием Андре-Луи обрушился на пассивность королевского правосудия в тех случаях, когда преступниками оказываются представители знати. С каким едким сарказмом говорил он об их королевском прокуроре де Ледигьере!

— Вас удивляет, что господин де Ледигьер отправляет правосудие таким образом, что оно всегда бывает на стороне аристократов? Но разве справедливо, разве разумно требовать от него иного?

Он выдержал паузу, дав слушателям возможность оценить всю силу его сарказма. Однако на Ле Шапелье это оказало обратное действие, вновь пробудив сомнения и поколебав понемногу крепшую уверенность в искренности Андре-Луи. К чему он клонит?

Но республиканцу недолго пришлось пребывать в неизвестности. Андре-Луи вновь заговорил, и говорил так, как, по его представлениям, говорил бы Филипп де Вильморен. Он так часто спорил с ним, так часто присутствовал на дискуссиях в их литературном салоне, что как свои пять пальцев знал весь лексикон, весь арсенал доводов — по существу близких к истине — несчастного реформатора.

— Задумайтесь, из кого состоит наша прекрасная Франция. Миллион ее населения — представители привилегированных сословий. Они и есть Франция. Ведь вы, разумеется, и помыслить не смеете, что остальные заслуживают хоть малой толики внимания. Стоит ли принимать в расчет двадцать четыре миллиона душ и делать вид, будто они являются представителями великой нации и существуют для чего-то иного, нежели для рабского служения миллиону избранных?

Андре-Луи достиг цели: горький смех прокатился по площади.

— Неужели вас удивляет тот факт, что, видя угрозу своим привилегиям со стороны этих двадцати четырех миллионов, главным образом черни, возможно и созданной Творцом, но только затем, чтобы быть рабами привилегированных сословий, — они отдают королевское правосудие в надежные руки всяких ледигьеров, то есть людей, которые лишены мозгов, чтобы думать, и сердца, чтобы сочувствовать горю и страданиям? Подумайте и о том, что́ им приходится защищать от черни, то есть от нас с вами.

Рассмотрим хотя бы некоторые из феодальных прав, которые рухнут, если привилегированные сословия подчинятся воле своего суверена и признают за третьим сословием такое же право голоса.

Что станет с правом полевой подати, налога на фруктовые деревья, таксы на виноградники? Что будет с барщиной, благодаря которой они пользуются даровой рабочей силой; с установлением сроков сбора винограда, позволяющих им первыми собирать урожай; с запретами на виноделие, отдающими в их руки контроль над торговлей вином? Что будет с их правом отнимать у своих вассалов последний лиард[256] на содержание роскошных поместий? Что будет с цензами, доходами с наследства, поглощающими одну пятую стоимости земли; с платой за выгул скота на общинной земле; с налогом на пыль, которую поднимает стадо, идущее на рынок; с пошлиной за все выставляемое на продажу и прочее, и прочее? Что станет с их правом на использование труда людей и животных во время полевых работ; на переправы через реки, на мосты, на рытье колодцев, на садки для кроликов и голубятни; наконец — на огонь, который дает им возможность взимать налог с каждого крестьянского очага? Что станет с их исключительным правом заниматься рыбной ловлей и охотой — с правом, нарушение которого приравнивается чуть ли не к государственной измене?

А их постыдные, отвратительные права на жизнь и тело своих подданных, редко используемые, но отнюдь не отмененные? Если бы дворянин, вернувшись с охоты, пожелал убить пару своих крепостных и омыть их кровью ноги, он и по сей день мог бы выдвинуть в оправдание свое непререкаемое феодальное право на такой поступок.

Этот миллион привилегированных тиранически властвует над телами и душами двадцати четырех миллионов презренной черни, существующей только для того, чтобы ублажать их. Горе тому, кто во имя гуманности поднимет голос против роста злоупотреблений, давно перешедших все границы! Я рассказал вам об одном из тех, кого хладнокровно и безжалостно убили за такую попытку. Здесь, на этом постаменте, убили другого, около строящегося собора — третьего. Вы были свидетелями покушения и на мою жизнь.

Между ними и правосудием, которое должно покарать убийц, стоят все эти ледигьеры, королевские прокуроры. Они — стены, воздвигнутые для защиты привилегированных сословий, когда их злоупотребления доходят до абсурда.

Стоит ли удивляться, что они не отступят ни на шаг и будут изо всех сил сопротивляться выборам третьего сословия, которое, получив право голоса, сметет все привилегии и уравняет в глазах закона привилегированные сословия с ничтожными плебеями, которых они попирают ногами, и, обложив их такими же налогами, как всех прочих, добудет деньги, необходимые для спасения государства от банкротства, в которое они едва не ввергли его. Они скорее предпочтут не подчиниться воле самого короля, чем согласиться на все это.

Неожиданно Андре-Луи вспомнил фразу, которую накануне услышал от де Вильморена. Тогда он не придал ей никакого значения, теперь же воспользовался ею:

— Действуя так, они подрывают основы трона. Глупцы! Они не понимают, что если трон падет, то первыми погребет под собой тех, кто к нему ближе всего.

Оглушительный рев был ответом на эти слова. Дрожа от волнения, которое передалось и его бесчисленным слушателям, Андре-Луи замолчал и иронично улыбнулся. Затем, взмахнув рукой, он попросил внимания. По мгновенной тишине он понял, что окончательно и безраздельно овладел толпой. В его словах каждый услышал собственные мысли, которые месяцы и годы смутно волновали простых людей, не находя выражения.

Андре-Луи заговорил снова, более спокойно. Но ироничная улыбка в уголках его губ стала еще заметней.

— Уходя от Ледигьера, я в качестве предостережения напомнил ему один эпизод из естественной истории. Я рассказал ему, что, когда волкам, в одиночку бродившим по джунглям, надоели бесконечные преследования тигра, они объединились и стали сами охотиться на него. Господин де Ледигьер презрительно ответил, что не понимает меня. Но вы догадливее его и, думаю, поняли меня? Не так ли?

Толпа ответила ревом и одобрительным смехом. Он до предела накалил страсти, и люди были готовы на все. Если в схватке с ветряной мельницей Андре-Луи потерпел поражение, то ветер, по крайней мере, он подчинил своей воле.

— Во дворец! — ревела толпа, потрясая в воздухе кулаками, тростями, а кое-где и шпагами. — Во дворец! Долой де Ледигьера! Смерть королевскому прокурору!

Да, ветер действительно был подвластен Андре-Луи. И властью этой он был обязан своему грозному ораторскому дару — дару, который нигде не обладает такой силой, как во Франции, ибо нигде больше людские эмоции не откликаются с такой готовностью на призыв Красноречия.

Теперь по одному слову Андре-Луи буря снесет ветряную мельницу, в сражении с которой он потерпел неудачу. Однако это вовсе не входило в его намерения, о чем он прямо и заявил:

— Подождите! Разве слепое орудие продажной системы достойно вашего благородного негодования?

Он надеялся, что его слова дойдут до Ледигьера, считая, что королевскому прокурору неплохо хоть раз услышать о себе нелицеприятную правду.

— Сперва вы должны подняться против самой системы, должны сокрушить систему, а не ее орудия вроде этой жалкой разряженной куклы. Поспешность только испортит дело. Самое главное, дети мои, — никакого насилия!

«Дети мои»! Слышал бы его крестный!

— Последствия преждевременного применения силы вы уже не раз видели по всей Бретани и слышали, к чему оно приводит в других провинциях Франции. Насилие вызовет ответное насилие. Они только и ждут случая заявить о своих правах на власть и закабалить вас больше прежнего. Вызовут войска, и вас встретят штыки наемников. Не доводите дело до этого, заклинаю вас. Не провоцируйте их, не давайте им долгожданного предлога ввергнуть вас в грязь, смешанную с вашей же кровью.

Безмолвие нарушил новый крик:

— Что же нам делать? Что?

— Я скажу вам, — ответил Андре-Луи. — Богатство и сила Бретани сосредоточены в Нанте — в городе, который энергия буржуазии и тяжкий труд народа сделали одним из самых процветающих в королевстве. Именно в Нанте началось движение, вынудившее короля издать указ о роспуске нынешнего состава Штатов — указ, которому те, чья власть основана на привилегиях и злоупотреблениях, не подумали подчиниться. Надо известить Нант о том, что здесь происходит, и ничего не предпринимать, пока он не подаст нам пример. Как мы видели, он достаточно силен и может настоять на своем, чего нельзя сказать о Рене. Пусть он еще раз покажет свою силу, а до тех пор соблюдайте спокойствие. Только так вы победите. Только так акты насилия, свершаемые на ваших глазах, будут полностью и окончательно отмщены.

Андре-Луи спрыгнул с пьедестала статуи так же неожиданно, как и вскочил на него. Он выполнил свою миссию. Он сказал все, а возможно, и больше того, что мог бы сказать его убитый друг, с чьего голоса он говорил. Но слушатели не позволили ему незаметно ретироваться. Над площадью поднялся оглушительный гром голосов. Андре-Луи сыграл на чувствах народа — на каждом поочередно, — как искусный арфист играет на своем инструменте. Люди дрожали от возбуждения, вызванного его речью; в их душах пела надежда, разбуженная финальным аккордом сыгранной им страстной симфонии. Как только Андре-Луи оказался на земле, дюжина студентов подняла его на плечи, и он снова предстал взорам бурно аплодирующей толпы.

Изысканный Ле Шапелье с трудом протиснулся к нему: его лицо пылало, глаза сияли.

— Мой мальчик, — сказал он Андре-Луи, — сегодня вы раздули костер, который пламенем свободы разгорится по всей Франции! — И, обратившись к студентам, коротко приказал: — В литературный салон! Быстро! Мы должны немедленно составить план действий. Надо срочно отправить в Нант делегатов и передать нашим друзьям послание народа Рена.

Толпа расступилась, и по образовавшемуся проходу студенты понесли героя дня. Выразительно жестикулируя, Андре-Луи призывал всех разойтись по домам и терпеливо ждать грядущих событий.

— С невиданной стойкостью веками сносили вы притеснения, — польстил он им. — Потерпите еще немного. Конец уже близок, друзья мои.

Его вынесли с площади и понесли по Королевской улице к одному из немногих старых домов, уцелевших в этом восставшем из пепла городе. На верхнем этаже дома, в комнате, освещенной ромбовидными окнами с желтыми стеклами, обычно проводились собрания литературного салона. Вскоре сюда стали стекаться его члены, извещенные посланиями, которые Ле Шапелье успел отправить им по пути с площади.

В комнату набилось человек пятьдесят. Большинство из них были люди молодые, пылкие и воодушевленные призрачными мечтами о свободе. За закрытыми дверьми раскрасневшееся, взволнованное общество приветствовало Андре-Луи, словно заблудшую овцу, вернувшуюся в стадо, и обрушило на него целый поток поздравлений и благодарностей.

Затем они принялись обсуждать свои ближайшие планы. Тем временем двери дома взял под охрану стихийно возникший почетный караул. Он оказался очень кстати, так как едва члены литературного салона успели собраться, как нагрянули жандармы, которых господин де Ледигьер послал немедленно арестовать смутьяна, подстрекавшего народ Рена к мятежу. Жандармов было пятьдесят человек. Но будь их даже пятьсот, то и этого оказалось бы недостаточно. Толпа разбила их карабины, проломила некоторым головы и растерзала бы всех на куски, если бы они вовремя не протрубили отбой и не вышли из потасовки, на которую никак не рассчитывали.

Пока на улице происходили эти бурные события, в комнате наверху красноречивый Ле Шапелье держал речь перед своими коллегами. Поскольку здесь не свистели пули и было некому передать его слова властям, Шапелье, ничего не опасаясь, мог проявить свое ораторское искусство в полном блеске. Его недюжинный дар излился в речи, настолько же откровенной и жесткой, насколько изыскан и элегантен был сам республиканец.

Ле Шапелье похвалил речь коллеги Моро за силу и страстность, но прежде всего за мудрость. Слова Моро были для них неожиданностью. Прежде они знали его только как сурового критика своих реформаторских прожектов и не без дурных предчувствий услышали о его назначении делегатом дворянина в Штаты Бретани. Но им известно, из-за чего он сменил убеждения. Столь неожиданная перемена объясняется убийством их дорогого коллеги де Вильморена. На примере этого зверского деяния Моро наконец воочию убедился, сколь силен дух зла, который они поклялись изгнать из Франции. Сегодня коллега Моро заявил о себе как о самом стойком среди них апостоле новой веры. Он указал им единственно правильный и разумный путь. Иллюстрация, заимствованная Моро из естественной истории, весьма уместна. Самое главное — объединиться по примеру волков, обеспечить единство действий народа всей Бретани и немедленно послать делегата в Нант, который доказал свое право быть штаб-квартирой бретонских сил.

Энтузиазм Андре-Луи несколько остыл, и, сидя на скамье у окна, он в замешательстве внимал потоку красноречия, льющемуся из уст его коллеги.

Когда аплодисменты смолкли, он услышал громкий голос:

— Я предлагаю назначить делегатом самого уважаемого члена нашего салона — Ле Шапелье.

Ле Шапелье поднял голову в щегольском парике, и все заметили, что он побледнел. Пальцы его нервно теребили лорнет.

— Друзья мои, — медленно проговорил он, — я глубоко сознаю, какую честь вы оказываете мне. Но, приняв ее, я узурпировал бы честь, которая по праву принадлежит другому. Кто может достойнее представить нас, кто более заслуживает быть нашим делегатом и говорить с нашими друзьями в Нанте от имени Рена, чем борец, который сегодня уже облек в слова несравненной силы мысли и чувства этого великого города? Предоставьте эту честь тому, кому она принадлежит, — Андре-Луи Моро.

Под бурю аплодисментов, встретивших предложение Ле Шапелье, Андре-Луи встал, поклонился и тотчас согласился.

— Да будет так, — просто сказал он. — Возможно, мне действительно следует продолжить то, что я начал, хотя, по-моему, Ле Шапелье был бы более достойным представителем. Я выеду вечером.

— Вы отправитесь немедленно, мой мальчик, — возразил Ле Шапелье, и его дальнейшие слова объясняли его великодушие: — После всего случившегося вам небезопасно задерживаться в Рене. Вам надо выехать тайно. Никто не должен знать о вашем отъезде. Мне бы не хотелось подвергать вас лишней опасности. Вы должны отдавать себе отчет, на какой риск идете. Чтобы уцелеть и помочь нам в трудах по спасению нашей многострадальной Родины, вы должны быть предельно осторожны, передвигаться тайно и даже скрыть свое имя. В противном случае люди де Ледигьера схватят вас — и прощайте.

Глава 8

OMNES OMNIBUS
Андре-Луи выехал из Рена навстречу куда более рискованной авантюре, чем мог вообразить, покидая Гаврийяк.

Он провел ночь в придорожной гостинице, рано утром продолжил путь и около полудня следующего дня добрался до Нанта.

За время одинокого путешествия по однообразным бретонским равнинам, особенно унылым в их зимнем убранстве, у него была возможность обдумать свои действия и положение, в котором он оказался. Из стороннего наблюдателя, проявлявшего чисто теоретический и отнюдь не благожелательный интерес к новым идеям общественного устройства и упражнявшего свой ум на этих идеях, как фехтовальщик упражняет глаз и руку, но не заблуждаясь относительно их сути, он неожиданно для себя превратился в смутьяна-революционера и пустился в революционную деятельность самого отчаянного свойства. Представитель и делегат дворянина в Штатах Бретани, он вопреки элементарному здравому смыслу одновременно оказался делегатом и представителем всего третьего сословия Рена.

Трудно определить, в какой степени Андре-Луи, увлеченный в пылу страсти неудержимым потоком собственного красноречия, мог поддаться самообману. Однако можно с полной уверенностью сказать, что, хладнокровно оглядываясь назад, он нисколько не заблуждался относительно содеянного им на Королевской площади Рена. С неподражаемым цинизмом он изложил своим слушателям только одну сторону вопроса. Но поскольку существующий во Франции порядок защищал де Латур д’Азира и гарантировал ему полную безнаказанность любого преступления, то оный порядок и должен нести ответственность за правонарушения, которым он потворствует. Усматривая в этом доводе полное оправдание своим действиям, Андре-Луи с легким сердцем прибыл подстрекать к мятежу жителей славного города Нанта, который, благодаря своим широким улицам и прекрасному порту, соперничал в великолепии с Бордо и Марселем.

Он нашел гостиницу на набережной Ла-Фосс, где оставил коня и пообедал, сидя в амбразуре окна, из которого были видны обсаженная деревьями набережная и широкая гладь Луары с покачивающимися на якоре торговыми судами из всех стран мира. Солнце пробилось из-за туч и залило тусклым зимним светом желтоватую воду и суда с высокими мачтами.

На набережных кипела такая же бурная жизнь, как на набережных Парижа. Там толпились иностранные моряки в диковинных робах, с резким, неприятным говором; пронзительно выкликающие свой товар дородные торговки рыбой с корзинами сельди на голове, в широких юбках, из-под которых виднелись голые икры; лодочники в шерстяных колпаках и закатанных до колен штанах; крестьяне в куртках из козьей шкуры; корабельные плотники и грузчики из доков; крысоловы; водоносы; продавцы чернил и другие мелкие торговцы-разносчики. Иногда в этой бурлящей толпе простонародья Андре-Луи замечал торговцев в скромных одеждах; купцов в длинных, подбитых мехом сюртуках; изредка — богатого судовладельца, катившего в запряженном парой кабриолете; порой — элегантную даму в портшезе,[257] рядом с которым вприпрыжку бежал жеманный аббат из числа придворных епископа; изредка — офицера в красном мундире, надменно восседающего на холеном коне. Один раз под окном Андре-Луи проехала огромная карета аристократа с гербами на дверцах и двумя лакеями на запятках в пудреных париках, белых чулках и роскошных ливреях. Под окном проходили капуцины[258] в коричневых рясах, бенедиктинцыtitle="">[259] в черных и множество белого духовенства[260] — в шестнадцати приходах Нанта Богу служили весьма усердно.

Здесь же, резко контрастируя с церковной и монастырской братией, бродили осунувшиеся, потрепанные искатели приключений и неспешно прохаживались блюстители порядка — жандармы в голубых мундирах и гетрах.

В людском потоке, который тек под окном Андре-Луи, можно было увидеть представителей всех классов, составлявших семидесятитысячное население богатого промышленного города.

От слуги, который подал ему скромный обед — похлебку, вареную говядину и графин дешевого вина, — Андре-Луи узнал о настроении умов в Нанте. Слуга, ярый сторонник привилегированных сословий, с сожалением признал, что город охвачен волнениями. Многое зависит от того, какой оборот примут события в Рене. Если король действительно распустил Штаты Бретани, то все будет хорошо и мятежники лишатся повода к дальнейшему нарушению общественного порядка. В Нанте устали от беспорядков и не хотят их повторения. По городу разносятся самые противоречивые слухи, и каждое утро Торговую палату осаждают толпы, жаждущие узнать что-нибудь определенное. Но никаких известий еще не приходило. Никто точно не знает, распустил его величество Штаты или нет.

Когда Андре-Луи дошел до Торговой площади, пробило два часа — самое оживленное время на бирже. Площадь с внушительным зданием биржи, построенным в классическом стиле, заполняла такая плотная толпа, что он с немалым трудом пробился к ступеням пышного ионического портика. Одного слова Андре-Луи было бы достаточно, чтобы проложить дорогу, но он намеренно не произнес его. Как гром среди ясного неба обрушится он на это бурлящее от нетерпения людское море, как вчера обрушился на толпу в Рене. Он хотел, чтобы его появление было внезапным и неожиданным.

Подходы к Торговой палате бдительно охраняли швейцары, вооруженные длинными посохами, которых купцы срочно собирали в случае необходимости. Как только молодой адвокат попытался подняться по ступеням лестницы, один из швейцаров решительно преградил ему дорогу посохом.

Андре-Луи шепотом сказал ему, кто он такой.

Посох мгновенно был поднят, и молодой человек следом за швейцаром поднялся по лестнице. У двери он остановился.

— Я подожду здесь, — объявил он своему проводнику. — Пригласите президента сюда.

— Ваше имя, сударь?

Андре-Луи чуть было не ответил, но вспомнил предостережение Ле Шапелье об опасности, сопряженной с его миссией, и совет соблюдать инкогнито.

— Это не имеет значения. Президенту мое имя неизвестно. Я всего лишь гонец народа. Ступайте.

Швейцар ушел, оставив Андре-Луи одного. Время от времени он поглядывал на людское море, волнующееся внизу. Все лица были обращены к нему.

Вскоре вышел президент в сопровождении целой толпы, занявшей весь портик; в нетерпении люди проталкивались поближе к Андре-Луи.

— Вы гонец из Рена?

— Я — делегат, посланный литературным салоном этого города сообщить вам о том, что происходит в Рене.

— Ваше имя?

Андре-Луи немного помедлил.

— Пожалуй, чем меньше мы будем называть имен, тем лучше.

Глаза президента округлились от важности. Это был тучный краснолицый человек, весьма самодовольный и кичащийся своим богатством.

Президент на мгновение заколебался.

— Войдемте в Палату, — наконец предложил он.

— С вашего позволения, сударь, я скажу то, что мне поручено сказать, прямо отсюда, с лестницы.

— Отсюда? — Важный купец нахмурился.

— Мое послание адресовано народу Нанта, а с этого места я могу обратиться одновременно ко множеству жителей города всех сословий и рангов. Я желаю — равно как и те, кого я представляю, — чтобы возможно больше жителей Нанта услышали меня.

— Сударь, скажите, король действительно распустил Штаты?

Андре-Луи посмотрел на президента, улыбнулся, словно прося извинения, и махнул рукой в сторону толпы. Глаза всех собравшихся на площади были обращены на молодого человека. Непостижимый стадный инстинкт подсказал людям, что этот худощавый незнакомец, вызвавший президента и половину членов Палаты, и есть долгожданный вестник.

— Пригласите сюда остальных господ членов Палаты, сударь, — сказал Андре-Луи, — и вы все узнаете.

— Пусть будет по-вашему.

Услышав слова президента, толпа дрогнула и хлынула на лестницу, оставив свободным лишь небольшое пространство посередине верхней ступени.

Андре-Луи неторопливо вышел на обозначенное таким образом место и остановился, возвышаясь над всем собранием. Он снял шляпу и обрушил на толпу первую фразу своего обращения — обращения исторического, ибо оно является крупной вехой на пути Франции к революции.

— Народ великого города Нанта, я прибыл, чтобы призвать тебя к оружию!

Прежде чем продолжить, он обвел взглядом притихшую от легкого испуга площадь.

— Я делегат народа Рена, уполномоченный сообщить вам о том, что происходит вокруг, и в страшный час бедствий призвать вас подняться и выступить на защиту нашей страны.

— Имя, ваше имя! — крикнул кто-то.

Толпа мгновенно подхватила вопрос, и вскоре вся площадь скандировала его.

Возбужденной черни Андре-Луи не мог ответить так, как ответил президенту. Надо было что-то придумать, и он с честью вышел из положения.

— Мое имя, — сказал он, — Omnes Omnibus — Все за Всех. Пока зовите меня так. Я гонец, рупор, голос — не более. Я прибыл сообщить вам, что привилегированные сословия, созвав в Рене Штаты Бретани, поступили наперекор вашей воле — нашей воле — и вопреки желанию короля. Поэтому его величество распустил Штаты.

Раздались восторженные аплодисменты. Люди смеялись, шумели, и наконец над площадью грянул клич: «Да здравствует король!» Заметив сильную бледность Андре-Луи, в толпе догадались, что он еще не закончил; постепенно восстановилась тишина, и он смог продолжить:

— Вы рано радуетесь. К сожалению, дворяне, с присущим им наглым высокомерием, игнорировали королевский приказ. Они не расходятся и продолжают решать вопросы по своему усмотрению.

Тревожное молчание послужило ответом на обескураживающий эпилог речи, начало которой было встречено с таким бурным восторгом.

— Те, кто уже давно противопоставил себя своему народу, правосудию, справедливости и самой гуманности, теперь восстали и против своего короля. Они скорее насмеются над авторитетом королевской власти и над самим королем, чем уступят хоть малую толику своих чрезмерных привилегий, благодаря которым они так долго процветали ценой прозябания целой нации. Они твердо решили доказать, что во Франции нет иной власти, кроме власти праздных паразитов.

В толпе раздались слабые хлопки, но бо́льшая часть собравшихся молча ждала продолжения.

— В этом нет ничего нового. Так было всегда. За последние десять лет привилегированные сословия, пользуясь своим влиянием, заставили уйти в отставку нескольких министров, которые, понимая нужды и тяготы государства, советовали принять те самые меры, которых требуем мы с вами, видя в них единственное средство остановить неуклонное скатывание нашей Родины в пропасть. Господина Неккера дважды призывали принять министерство и дважды отстраняли, как только он начинал настаивать на проведении реформ, угрожающих привилегиям дворян и духовенства. Теперь его призвали в третий раз, и, похоже, Генеральные штаты наконец будут созваны, несмотря ни на что. Но привилегированные сословия решили профанировать то, что они не в силах предотвратить. Так как созыв Генеральных штатов — дело решенное, дворяне и духовенство непременно постараются — если мы не примем мер и не помешаем им — внедрить в третье сословие своих ставленников, лишить его реального представительства и превратить Генеральные штаты в орудие увековечения своей власти и угнетения народа. Их ничто не остановит. Они насмеялись над авторитетом короля и прибегают к убийствам, чтобы заставить замолчать тех, кто смеет обличать их. Вчера в Рене по наущению дворян были убиты два молодых человека, которые обратились к народу, как я сейчас обращаюсь к вам. Их кровь взывает к отмщению.

Над площадью поднялся глухой ропот; негодование слушателей постепенно росло и наконец взорвалось гневным ревом.

— Граждане Нанта, Родина в опасности! Выступим на ее защиту! Заявим всему миру, что мы видим, какое сопротивление встречают все попытки избавить третье сословие от цепей многовекового рабства у тех сословий, чей безумный эгоизм в слезах и страданиях несчастных усматривает гнусную дань и стремится завещать ее своим потомкам. Судя по варварским методам, которыми пользуются наши враги для увековечения своего господства, у нас есть все основания опасаться, что аристократы намерены возвести его в конституционный принцип. Не допустим этого! Установление свободы и равенства должно стать целью каждого гражданина — представителя третьего сословия. Так сплотимся же во имя этой цели! Особенно те, кто молод и энергичен, — те, кто имел счастье родиться в наше просвещенное время и воспользоваться бесценными плодами философии восемнадцатого века.

Толпа разразилась бурными аплодисментами. Он покорил ее своим красноречием и поспешил закрепить победу.

— Поклянемся во имя гуманности и свободы сплотиться для борьбы с нашими врагами и противопоставить их кровожадности спокойное упорство людей, исполненных сознания правоты своего дела! — громко воскликнул он. — Выразим протест против всех тиранических декретов, в которых нас попытаются объявить мятежниками за наши чистые и справедливые помыслы! Честью нашей Родины поклянемся: если хоть одного из нас схватят по приговору неправедного суда на основании тех актов, которые объясняются политической необходимостью, а на деле являются проявлением деспотизма, поклянемся, говорю я, не жалеть сил и для самозащиты свершить то, что велят нам свершить природа, мужество и отчаяние!

Долго не смолкала овация, встретившая заключительные слова оратора. С удовольствием и даже злорадством Андре-Луи отметил, что богатые купцы, которые раньше стояли на лестнице, а теперь, окружив его, пожимали ему руки, были не просто участниками, но предводителями исступленной, восторженной толпы.

Это еще более утвердило его в уверенности, что не только философские идеи, лежащие в основе нового общественного движения, почерпнуты у мыслителей из рядов буржуазии, но и необходимость претворения этих идей на практике наиболее ясно осознается именно буржуазией, которой привилегированные сословия не дают развиваться соответственно ее богатству. И если можно сказать, что Андре-Луи возжег в Нанте факел революции, то факел этот ему вручили представители крупной буржуазии города.

Надо ли останавливаться на последствиях? Дело историков рассказать о том, что клятва, данная гражданами Нанта по призыву Omnes Omnibus’a, стала ключевой формулой официального протеста, подписанного тысячами горожан. Он, в сущности, целиком соответствовал воле, высказанной самим сувереном, и его результаты не заставили долго себя ждать. Кто скажет, в какой степени он помог Неккеру, когда двадцать седьмого числа того памятного ноября министр добился от Совета принятия наиболее серьезных мер, на которые дворяне и духовенство отказались дать свое согласие? В тот день был издан королевский декрет, который предписывал избрать в Генеральные штаты не менее тысячи депутатов и предоставить третьему сословию число мест, равное числу депутатов от дворянства и духовенства, вместе взятых.

Глава 9

ПОСЛЕДСТВИЯ
На следующий день, в сумерки, Андре-Луи подъезжал к Гаврийяку. Отлично понимая, что скоро начнутся поиски поборника революционных идей, призвавшего народ Нанта к оружию, он хотел, чтобы его посещение этого приморского города как можно дольше оставалось в тайне. Он сделал большой крюк, дважды пересек реку — в Брюсе и немного выше Шавани — и подъехал к Гаврийяку с севера, будто возвращаясь из Рена, куда, как всем было известно, отправился два дня назад.

Примерно в миле от деревни он в полутьме заметил всадника, который медленно ехал ему навстречу. Когда между ними оставалось всего несколько ярдов, он, приглядевшись, увидел, что закутанный в плащ всадник наклонился в седле и внимательно всматривается в него. Почти тут же раздался женский голос:

— Ах, это вы, Андре! Наконец-то!

Несколько удивленный, Андре-Луи сдержал коня и услышал нетерпеливый, взволнованный вопрос:

— Где вы были?

— Где я был, кузина Алина? О… бродил по свету.

— Я целый день разъезжаю здесь, поджидая вас. — Алина спешила все объяснить, и голос ее прерывался. — Сегодня утром в Гаврийяк примчались жандармы. Они искали вас. Все перевернули вверх дном и в замке, и в деревне, пока не узнали, что вы должны вернуть коня, которого наняли в «Вооруженном бретонце». Они остались в гостинице и ждут. Я целый день высматриваю вас, чтобы предупредить о западне.

— Милая Алина! Чтобы я был причиной такого волнения!

— Пустяки. Это не главное.

— Напротив, это самое главное, а пустяки — все остальное.

— Вы понимаете, что они приехали арестовать вас? — Нетерпение Алины росло. — Вас разыскивают за подстрекательство к мятежу. Господин де Ледигьер выдал ордер на ваш арест.

— Подстрекательство к мятежу? — переспросил Андре-Луи и вспомнил про Нант. Не может быть, чтобы в Рене все так быстро узнали и приняли меры.

— Да, подстрекательство. Подстрекательство в преступной речи, которую в среду вы произнесли в Рене.

— Ах, вот в чем дело! Уф!

Будь Алина внимательнее, вырвавшийся у Андре-Луи вздох облегчения, возможно, и подсказал бы ей, что у него есть основания опасаться последствий еще большего преступления, которое он успел совершить с тех пор.

— О, это сущие пустяки.

— Пустяки?

— Я сильно подозреваю, что истинные намерения господ жандармов неверно истолкованы. Вероятнее всего, они прибыли поблагодарить меня от имени господина де Ледигьера. Я утихомирил людей, когда они собирались спалить Дворец правосудия и его в придачу.

— Да, после того, как вы же и вдохновили их на этот подвиг. Вы, наверное, испугались дела рук своих и отступили в последнюю минуту. Но если мне правильно передали, вы наговорили де Ледигьеру такого, чего он никогда не забудет.

— Понимаю, — проговорил Андре-Луи и задумался.

Но мадемуазель де Керкадью уже обдумала все, что считала необходимым, и в ее сообразительной юной головке созрел план действий.

— Вам нельзя ехать в Гаврийяк, — сказала она. — Вам надо сойти с коня и отдать его мне. На ночь я поставлю его в конюшню замка, а завтра утром, когда вы будете достаточно далеко отсюда, верну его в гостиницу.

— Ах, но это невозможно.

— Невозможно? Почему?

— По нескольким причинам. Во-первых, вы не подумали о том, что будет с вами.

— Со мной? Вы думаете, я испугаюсь своры неотесанных болванов, посланных де Ледигьером? Я никого не подстрекала к мятежу.

— Но помогать тому, кого разыскивают за это преступление, почти все равно что совершить его. Таков закон.

— Какое мне дело до закона? Вы воображаете, будто закон осмелится задеть меня?

— Ах да. Конечно. Я совсем забыл, что вас охраняет одна из тех привилегий, которые я обличал в Рене.

— Обличайте ее сколько угодно, но воспользуйтесь преимуществом, которое она вам предлагает. Послушайте, Андре, делайте, как вам говорят. Слезайте с коня. — Видя его колебания, Алина наклонилась и схватила его за руку. Голос ее дрожал от волнения. — Андре, вы не видите, насколько серьезно ваше положение. Если вас схватят, то наверняка повесят. Как вы этого не понимаете? Вам нельзя ехать в Гаврийяк. Вы должны немедленно уехать и переждать, пока пройдет гроза. Вам надо скрываться, пока дядюшка не употребит свои связи и не добьется для вас прощения.

— В таком случае мне долго придется ждать, — заметил Андре-Луи. — Господин де Керкадью не удосужился обзавестись друзьями при дворе.

— У нас есть господин де Латур д’Азир, — к немалому удивлению молодого человека напомнила Алина.

— Он! — воскликнул Андре-Луи и рассмеялся. — Но ведь прежде всего против него я и бунтовал народ Рена. Мне следовало бы догадаться, что вам не передали мою речь.

— Передали, и эту ее часть — среди прочего.

— Ах! И тем не менее вы заботитесь о безопасности человека, который покушается на жизнь вашего будущего супруга, призывая в союзники закон или справедливый гнев народа? Или, быть может, убийство бедного Филиппа открыло вам глаза на вашего избранника, на его истинную природу и вы изменили свое отношение к перспективе стать маркизой де Латур д’Азир?

— В своих рассуждениях вы часто проявляете полную неспособность отличить частное от общего.

— Возможно. Но не до такой степени, чтобы вообразить, будто господин де Латур д’Азир хоть пальцем пошевелит по вашей просьбе.

— В чем вы, как всегда, ошибаетесь. Если я попрошу его, то непременно пошевелит.

— Если вы попросите? — ужаснулся Андре-Луи.

— Ну да! Видите ли, я пока не дала согласия стать маркизой де Латур д’Азир. Я еще думаю. И такое положение имеет свои преимущества. Одно из них состоит в том, что оно гарантирует абсолютную покорность поклонника.

— Так, так… Мне ясна ваша коварная логика. Вы могли бы зайти настолько далеко, чтобы сказать ему: «Откажете в моей просьбе — и я откажусь выйти за вас замуж». И вы решитесь на это?

— Если будет необходимо, то да.

— Вы не учитываете вытекающих последствий. Не понимаете, что свяжете себе руки и уже не сможете отказать ему, не уронив своей чести. Неужели вы думаете, что я хочу вашей погибели и соглашусь на это?!

Алина выпустила рукав Андре-Луи.

— Вы просто безумец! — воскликнула она, теряя терпение.

— Возможно. Но мне нравится мое безумие. В нем есть увлекательность и острота, неведомая вашему здравомыслию. С вашего позволения, Алина, я, пожалуй, отправлюсь в Гаврийяк.

— Андре, вам нельзя туда ехать! Это равносильно смерти!

Она осадила лошадь и, поставив ее поперек дороги, преградила ему путь.

Уже наступила ночь, и только свет выплывшего из-за туч месяца рассеивал непроницаемую тьму.

— Послушайте, — уговаривала Алина, — сделайте, как я прошу. За вашей спиной показалась карета. Она едет сюда. Нас не должны видеть вместе.

Андре-Луи быстро принял решение. Ложный героизм ему был чужд, и его отнюдь не соблазняла перспектива качаться на виселице в угоду де Ледигьеру. Он выполнил принятое обязательство. Благодаря ему прозвучал — и как прозвучал! — голос, который де Латур д’Азир считал навсегда умолкшим. Но это было далеко не все, к чему он стремился в жизни.

— Алина, только с одним условием.

— Каким?

— Вы поклянетесь никогда не прибегать ради меня к помощи де Латур д’Азира.

— Раз вы настаиваете и у нас совсем нет времени, я согласна. Доедем вместе до тропинки. Карета приближается.

Тропинка, про которую говорила Алина, отходила от дороги ярдов на триста ближе к деревне и вела вверх по склону к самому замку. Вскоре они в полном молчании свернули на обсаженную кустарником тропу. Проехав ярдов пятьдесят, Алина остановила Андре-Луи.

— Пора, — сказала она.

Андре-Луи молча спрыгнул с коня и передал ей узду.

— Алина, — сказал он, — я просто не знаю, как благодарить вас.

— В этом нет необходимости, — ответила она.

— Но когда-нибудь я расплачусь с вами.

— В этом также нет необходимости. Я не сделала ничего особенного, Андре. Просто ни я, ни дядюшка не хотим, чтобы вас повесили, хотя он и очень сердит на вас.

— О, не сомневаюсь!

— И неудивительно. Вы были его делегатом, его представителем. Он рассчитывал на вас, а вы оказались перебежчиком. Он справедливо негодует на вас, называет предателем и клянется, что никогда больше не будет разговаривать с вами. Но он вовсе не хочет, Андре, чтобы вас повесили.

— По крайней мере, в этом вопросе мы придерживаемся одного мнения, поскольку я тоже не хочу быть повешенным.

— Я помирю вас. А теперь прощайте, Андре. Когда будете в безопасности, дайте о себе знать.

Алина протянула ему руку, призрачно белевшую в темноте. Андре-Луи поднес ее к губам.

— Благослови вас Бог, Алина.

Алина исчезла. Андре-Луи стоял, прислушиваясь к затихающему стуку копыт, и, когда он смолк вдали, медленно побрел к дороге, слегка сгорбившись и опустив голову. Он раздумывал о том, куда направиться. Вдруг он остановился, вспомнив, что у него почти нет денег. Он не знал ни одного надежного места в Бретани, где можно было бы укрыться, поэтому осторожность требовала как можно скорее покинуть провинцию. Только так он мог избежать смертельной опасности. Но для этого нужны лошади, а как их раздобыть, имея в кармане один-единственный луидор[261] да несколько серебряных монет?

К тому же он очень устал. Последние два дня Андре-Луи почти не спал и бо́льшую часть времени провел в седле, что весьма утомительно для человека, не привыкшего к долгим путешествиям верхом. Он был так измучен, что уйти за ночь сколько-нибудь далеко нечего было и думать. Возможно, ему удалось бы добраться до Шавани. Но там надо поужинать и переночевать. А что потом? Завтра?

Если бы Андре-Луи подумал обо всем раньше, то мог бы занять несколько луидоров у Алины. Он было решил отправиться за ней в замок, но осторожность удержала его. Прежде чем он отыщет Алину, слуги непременно увидят его, и ему уже не удастся скрыться.

У Андре-Луи не было выбора. Надо пешком добраться до Шавани, там переночевать и на рассвете идти дальше. Приняв такое решение, он вышел на дорогу и повернул в ту сторону, откуда только что приехал. Вскоре он опять остановился. Шавань лежала на пути в Рен, и идти туда было опасно. Оставалось одно — вновь отправиться на юг. За лугом, между дорогой и деревней, была переправа. Там можно было перебраться на другой берег, не проходя мимо деревни. Отгородившись от непосредственной опасности водным барьером, он мог бы чувствовать себя относительно спокойно.

К переправе вела тропа, которая сворачивала с большой дороги в четверти мили от Гаврийяка. Минут через двадцать Андре-Луи уже шел по ней, едва волоча ноги от усталости. Он обошел стороной домик перевозчика, в окнах которого горел огонь, и в темноте прокрался к лодке. Нащупал цепь, крепившую лодку, и к немалому своему огорчению убедился, что она на замке.

Андре-Луи выпрямился и беззвучно рассмеялся. Этого следовало ожидать. Переправа принадлежала де Латур д’Азиру и была под замком, дабы местные жители не повадились пользоваться ею, не платя пошлины.

Так как иного выхода не было, Андре-Луи подошел к домику и, постучав, отступил в сторону, чтобы на него не упал свет.

— Лодку, — лаконично потребовал он.

Перевозчик, дюжий негодяй, которого Андре-Луи хорошо знал, вернулся в дом за фонарем и вскоре вышел снова. Спустившись с крыльца, он поднял фонарь, и его свет упал на молодого человека.

— Господи помилуй! — вырвалось у лодочника.

— Вижу, ты понимаешь, что я спешу, — сказал Андре-Луи, посмотрев на его удивленную физиономию.

— Как тут не спешить, когда виселица в Рене уже который день поджидает вас! — прорычал перевозчик. — Коли у вас хватило ума вернуться в Гаврийяк, ступайте поскорее восвояси. Я никому не скажу, что мы виделись.

— Благодарю, Френель. Твой совет полностью соответствует моим намерениям. Именно поэтому мне и нужна лодка.

— Вот уж нет, — решительно заявил Френель. — Язык-то я попридержу, но упаси меня Бог помогать вам.

— Ты вполне мог не узнать меня. Забудь, что ты видел мое лицо.

— Забыть-то забуду, сударь. Но большего от меня не просите. Я не могу перевезти вас через реку.

— Тогда дай мне ключ от лодки, и я переправлюсь сам.

— Одно другого стоит. Не могу. Я буду помалкивать о вашем приходе, но не стану — не могу — помогать вам.

Андре-Луи взглянул на упрямое, решительное лицо лодочника и все понял. Состоя на службе у де Латур д’Азира, этот человек не мог сделать ничего наперекор воле господина.

— Френель, — спокойно сказал Андре-Луи, — если, как ты говоришь, меня ждет виселица, то только смерть Маби толкнула меня на поступок, повлекший за собой этот страшный приговор. Если бы Маби не убили, мне не надо было бы поднимать голос, как я это сделал. Кажется, Маби был твоим другом. Неужели в память о нем ты не исполнишь мою пустяковую просьбу и не поможешь мне спастись от петли?

Лодочник отвел взгляд, и его лицо стало еще угрюмее.

— Я бы помог, кабы смел, но я не смею. — Неожиданно он разразился гневом, словно ища в нем поддержку: — Как вы не понимаете, что я не смею помогать вам? С чего вы вдруг взяли, что бедняк должен рисковать ради вас жизнью? Чего такого вы или ваша братия сделали для меня? Лодку я вам не дам. Поймите же это, сударь, и немедленно уходите — уходите, пока я не вспомнил, что говорить с вами и не донести кому следует — и то опасно. Уходите!

Лодочник повернулся спиной, собираясь войти в дом. Андре-Луи охватила полная безнадежность. Но через секунду она прошла. Он вспомнил про пистолет, который Ле Шапелье почти силой навязал ему перед отъездом из Рена. Тогда он весьма пренебрежительно отнесся к подарку. Правда, пистолет не заряжен, но Френель не знает об этом.

Андре-Луи действовал быстро. Правой рукой он вынул пистолет из кармана, левой схватил лодочника за плечо и повернул к себе.

— Что вам еще нужно? — сердито спросил Френель. — Разве я не сказал…

Он не закончил. Дуло пистолета было на расстоянии фута от его глаз.

— Мне нужен ключ от лодки, Френель. Больше ничего. Либо ты немедленно дашь его мне, либо я возьму его сам, после того как вышибу тебе мозги. Мне бы не хотелось убивать тебя, но я не стану раздумывать. На карту поставлена моя жизнь, и раз один из нас должен умереть, то тебе не покажется странным, если я предпочту, чтобы это был ты.

Френель сунул руку в карман, вытащил ключ и протянул его Андре-Луи. Пальцы его дрожали — скорее от злости, чем от страха.

— Я уступаю насилию. — Он по-собачьи оскалился. — Но не воображайте, будто это вам поможет.

Андре-Луи взял ключ, но пистолет не отвел.

— По-моему, ты мне угрожаешь, — сказал он. — Это нетрудно заметить. Как только я уйду, ты побежишь доносить на меня и направишь по моему следу жандармов.

— Нет, нет! — вскричал лодочник, почуяв опасность. В холодном, зловещем голосе Андре-Луи он услышал свой приговор и испугался. — Клянусь, сударь, я не собираюсь доносить на вас.

— Пожалуй, мне стоит обезопасить себя на твой счет.

— Боже мой! Сжальтесь, сударь! — дрожа от страха, взмолился негодяй. — Я вовсе не хочу причинять вам вред. Я не скажу ни слова. Я не…

— Я бы предпочел положиться на твое молчание, а не на твои уверения. Однако я дам тебе шанс. Возможно, это и глупо, но я терпеть не могу проливать кровь. Ступай в дом, Френель. Иди, старина, а я пойду за тобой.

Когда они вошли в убогое жилище лодочника, Андре-Луи велел тому остановиться.

— Дай веревку, — приказал он.

Френель повиновался.

Через несколько минут лодочник был накрепко привязан к столу, а его рот заткнут импровизированным кляпом из обмотанной шарфом деревяшки.

Прежде чем уйти, Андре-Луи задержался на пороге.

— Доброй ночи, Френель, — сказал он.

Злобный взгляд с немой яростью сверкнул в его сторону.

— Едва ли твоя лодка понадобится этой ночью. Но поутру к тебе наверняка кто-нибудь придет на выручку. А до тех пор постарайся стойко переносить неудобства, памятуя о том, что навлек их на себя собственной неотзывчивостью. Если ты скоротаешь ночь, предаваясь этим размышлениям, то урок не пройдет для тебя даром. Возможно, к утру ты станешь настолько доброжелательным, что и вовсе забудешь, кто связал тебя. Доброй ночи.

Андре-Луи перешагнул порог и закрыл за собой дверь.

Отвязать лодку и переправиться через быструю, посеребренную лунным сиянием реку было делом нескольких минут. Андре-Луи провел лодку сквозь заросли жухлой осоки, которой порос южный берег реки, спрыгнул на землю, закрепил цепь и, не найдя тропинки, зашагал по сырому лугу отыскивать дорогу.


Часть II Котурны

Глава 10

ВЛАДЕНИЯ ГОСПОДИНА ДЕ ЛАТУР Д’АЗИРА
Оказавшись на Редонской дороге, Андре-Луи повернул на юг и, повинуясь скорее инстинкту, нежели разуму, устало побрел вперед. У него не было четкого представления ни о том, куда он идет, ни о том, куда следует идти. Важно было одно: оказаться как можно дальше от Гаврийяка.

У Андре-Луи возникла смутная мысль вернуться в Нант и попытаться с помощью своего внезапно проявившегося ораторского дара добиться, чтобы его укрыли как первую жертву порядков, против которых он призывал восстать. Однако возможность эта была настолько неопределенной, что он не принял эту мысль всерьез.

Андре-Луи развеселился, вспомнив, в каком виде оставил Френеля: во рту кляп из шарфа, глаза горят от ярости.

«По-моему, я действовал не так уж плохо, если учесть, что никогда не был человеком действия», — пишет он. Эта фраза время от времени повторяется в его обрывочной «Исповеди» — таким образом он постоянно напоминает, что создан для того, чтобы мыслить, а не действовать, и оправдывается, когда жестокая необходимость вынуждает его применять силу. Я подозреваю, что это упорное подчеркивание своего философского склада — а надо признать, для этого у него были основания — выдает обуревавшее его тщеславие.

Усталость все усиливалась, и теперь Андре-Луи ощущал подавленность и недовольство собой. Да, он перегнул палку, когда набросился на господина де Ледигьера и наговорил ему оскорблений. Это было глупо. «Гораздо лучше быть злым, чем глупым, — как-то сказал Андре-Луи. — Большинство бед этого мира — не плод злобы, как твердят нам священники, а плод глупости». Как мы знаем, он считал гнев самым нелепым из всех проявлений глупости и все же позволил себе разгневаться на такое ничтожество, как Ледигьер, — на лакея, бездельника, пускай облеченного властью, позволяющей ему творить зло. А ведь прекрасно можно было бы выполнить взятую на себя миссию, не возбуждая мстительного негодования королевского прокурора.

И вот он оказался на дороге, в костюме для верховой езды, и весь его капитал составлял один-единственный луидор и несколько серебряных монет в кармане, а также знание закона, которое, увы, не могло уберечь его от последствий нарушения этого закона.

Правда, было у него кое-что в запасе — дар смеха, в последнее время редко дававший о себе знать, философский взгляд на вещи и живой темперамент, — а ведь все это вместе составляет экипировку искателя приключений всех времен. Однако Андре-Луи не принимал в расчет эти свойства, в которых крылось его истинное спасение.

Рассеянно размышляя подобным образом, он продолжал устало брести в сумерках, пока не почувствовал, что больше не в состоянии идти. Он приблизился к городишку Гишену, и теперь, когда Гишен находился от него всего в полумиле, а Гаврийяк — в добрых семи милях, ноги отказались ему служить.

Дойдя примерно до середины огромного выгона к северу от Гишена, Андре-Луи остановился. Свернув с дороги, он рассеянно пошел по тропинке, которая привела его к пустырю, заросшему кустиками можжевельника. Справа виднелась живая изгородь с колючками, шедшая вдоль выгона. За ней неясно вырисовывалось высокое строение, стоявшее на краю длинной полоски луга. Это было открытое гумно. Возможно, именно бессознательная надежда на кров, возникшая у Андре-Луи при виде большой темной тени, и заставила его остановиться. С минуту поколебавшись, он направился к калитке в изгороди. Распахнув эту калитку с пятью засовами, он вошел и оказался перед гумном величиной с дом. Оно состояло из крыши и полдюжины кирпичных столбов, но под крышей высился огромный стог сена, что в такую холодную ночь сулило заманчиво теплый ночлег. К кирпичным столбам были прикреплены большие бревна таким образом, что их концы образовывали лесенки, по которым могли взбираться работники, чтобы набрать сена. Из последних сил Андре-Луи вскарабкался по одной из лестниц и повалился на верхушку стога. Пришлось встать на колени, так как низкий потолок не давал выпрямиться. Он снял редингот, шейный платок, промокшие сапоги и чулки, затем разгреб сено и зарылся в него по шею. Минут через пять он уже крепко спал, позабыв обо всех мирских заботах.

Когда он проснулся, солнце стояло высоко в небе, и, еще не вполне осознав, где он и как сюда попал, Андре-Луи заключил, что уже позднее утро. Затем он различил голоса, звучавшие где-то поблизости, но сначала не обратил на них внимания. Он прекрасно выспался и теперь нежился в тепле, в приятной полудреме.

Но когда сон улетучился и Андре-Луи все вспомнил, он высунул голову из сена, прислушиваясь, и сердце забилось сильнее от зарождающегося страха, что, быть может, голоса не сулят ничего хорошего. Однако, услышав женский голос, мелодичный и серебристый, он несколько успокоился, хотя в этом голосе и звучали тревожные интонации.

— Ах, боже мой, Леандр, нам надо немедленно расстаться. Если только мой отец…

И тут ее перебил мужчина, пытавшийся ободрить собеседницу:

— Нет, нет, Климена, вы ошиблись. Никого нет. Мы в полной безопасности. Почему вы пугаетесь каждой тени?

— Ах, Леандр, если только он застанет нас вместе!.. Я трепещу при одной мысли…

Андре-Луи успокоился: он подслушал достаточно, чтобы понять, что это просто влюбленная парочка, которая, имея меньше оснований для страха, чем он, боится еще больше. Любопытство заставило его перебраться на самый край стога. Лежа ничком, Андре-Луи вытянул шею и заглянул вниз.

На выщипанном лугу между амбаром и изгородью стояли мужчина и женщина. Оба были молоды. Юноша был хорошо сложен и недурен собой, с роскошной каштановой шевелюрой, завязанной в косичку с черным атласным бантом. Он был одет с явной претензией на дешевый шик, что не располагало в его пользу. Камзол модного покроя из выцветшего бархата цвета сливы украшало серебряное кружево, великолепие которого давным-давно поблекло. Молодой человек носил кружевные гофрированные манжеты, но так как они не были накрахмалены, то обвисли, как ветки плакучей ивы. Из-под манжет виднелись красивые, нежные руки. Панталоны из простой черной ткани и бумажные черные чулки не вязались с великолепным камзолом. На крепких башмаках красовались пряжки из дешевых тусклых стразов.[262] Если бы не открытое и искреннее лицо молодого человека, Андре-Луи причислил бы его к рыцарям того ордена, который добывает свой хлеб нечестным путем. Однако он воздержался от окончательного приговора, занявшись изучением девушки. Надо сразу признаться, что это занятие не на шутку увлекло его, хотя, несмотря на начитанность, любознательность и молодость, Андре-Луи не имел привычки размышлять о прекрасном поле.

Юная девушка, которой было самое большее лет двадцать, обладала прелестным лицом и обольстительной фигурой. Кроме того, ее отличали искрящаяся живость и грациозность движений — подобного сочетания Андре-Луи не встречал никогда в жизни. А в изысканных переливах ее голоса — мелодичного, серебристого голоса, который его разбудил, — было очарование, неотразимое, должно быть, даже в самой уродливой женщине. На девушке была зеленая накидка, откинутый капюшон которой позволял видеть изящную головку. Каштановые локоны, обрамлявшие овальное лицо, вспыхивали золотом в лучах утреннего солнца. Цвет лица был так нежен, что его можно было бы сравнить лишь с лепестком розы. На таком расстоянии не различить было цвет глаз, но Андре-Луи догадывался, что они синие, и любовался тем, как они блестят под тонкими темными бровями.

Андре-Луи сам не понимал, почему его огорчает, что она в столь близких отношениях со смазливым молодым человеком, вырядившимся в обноски какого-то дворянина. Он не мог определить происхождение девушки, однако, судя по речи, она не была простолюдинкой. Он прислушался.

— Я не буду знать покоя, Леандр, пока мы не обвенчаемся, — говорила она. — Только тогда он ничего не сможет со мной сделать. И все же, если мы поженимся без его согласия, мы только ухудшим свое положение, а я почти отчаялась получить его согласие.

«Да, — подумал Андре-Луи, — очевидно, ее отец наделен здравым смыслом и его не обмануло великолепие роскошного наряда господина Леандра и не ослепил блеск дешевых стразовых пряжек».

— Моя дорогая Климена, — отвечал молодой человек, стоя перед ней и держа за обе руки, — вам не следует предаваться унынию. Если я не открываю вам всех хитроумных уловок, подготовленных мною с целью добиться согласия вашего жестокосердого родителя, проистекает это оттого, что я не склонен лишать вас удовольствия, которое доставит вам сюрприз, ожидающий вас. О, доверьтесь мне и тому изобретательному другу, о котором я говорил, — он должен появиться с минуты на минуту.

Высокопарный осел! Заучил он свою речь заранее или же это просто педантичный идиот, способный выражаться только напыщенными тирадами? Как может такой нежный цветок расточать свой аромат перед этим нудным типом? К тому же у него такое дурацкое имя!

Так рассуждал Андре-Луи на своем наблюдательном пункте. Между тем девушка отвечала:

— О, довериться вам — именно этого жаждет мое сердце, Леандр, но меня гложат опасения, что уже ничем нельзя помочь. Именно сегодня я должна обвенчаться с ужасным маркизом Сбруфаделли. Он приедет в полдень, чтобы подписать брачный контракт, — и я стану маркизой Сбруфаделли. О! — вырвался вопль боли прямо из нежного юного сердца. — Это имя жжет мне губы. Если бы оно стало моим, я бы никогда не смогла произнести его — никогда! Этот человек так мерзок! Спасите меня, Леандр! Спасите! Вы — моя единственная надежда.

Внезапно Андре-Луи почувствовал сильное разочарование. Вопреки ожиданиям, она оказалась не на высоте. Она была явно заражена высокопарным стилем своего нелепого возлюбленного. Ее словам недоставало искренности, так что, воздействуя на разум, они не трогали сердце. Возможно, дело тут было в антипатии Андре-Луи к господину Леандру и к теме разговора.

Итак, отец выдает ее за маркиза! Значит, она знатна и тем не менее согласна выйти замуж за этого скудоумного молодого искателя приключений в потрепанных кружевах! «Именно чего-то подобного и следовало ожидать от слабого пола», — подумал Андре-Луи. Философия научила его считать женщин самой безумной частью безумного вида.

— Этому не бывать! — бушевал господин Леандр. — Никогда! Клянусь вам! — Он погрозил кулачком синему своду небес — ну чем не Аякс, бросающий вызов Юпитеру![263] — Ах, ну вот и наш хитроумный друг… — (Андре-Луи не уловил имени, так как в этот момент господин Леандр повернулся к калитке в изгороди.) — Разумеется, у него есть для нас новости.

Андре-Луи взглянул в сторону калитки. В нее вошел тощий, хилый человечек в порыжевшем плаще и треуголке, сильно надвинутой на нос, чтобы затенить лицо. Когда незнакомец снял шляпу и отвесил молодым влюбленным поклон, волоча перо шляпы по земле, Андре-Луи признался себе, что, угоразди его самого родиться с таким вот лицом висельника, он носил бы свою шляпу точно так же, чтобы скрыть как можно больше. Если часть туалета господина Леандра составляли обноски дворянина, то вновь прибывший, очевидно, был облачен в обноски господина Леандра. Однако, несмотря на ужасную одежду и еще более ужасное лицо с трехдневной щетиной, этот малый держался не без достоинства. Он приблизился торжественной, неестественной походкой и изящно отставил ногу отработанным движением.

— Сударь, — произнес он с видом заговорщика, — время пришло, а с ним и маркиз. Итак, пора действовать.

Молодые люди в ужасе отпрянули друг от друга. Климена заламывала руки, рот был полуоткрыт, а грудь соблазнительно вздымалась под белой кружевной косынкой. Господин Леандр, застывший с разинутым ртом, олицетворял собой глупость и испуг.

Вновь прибывший продолжал трещать:

— Я был в гостинице час тому назад, когда маркиз нагрянул, и внимательно изучал его, пока он завтракал. Так вот, у меня не осталось ни малейшего сомнения, что нам будет сопутствовать успех. Что касается внешности маркиза, я мог бы развлечь вас подробным описанием того, какую форму придала природа этой тучной вульгарности. Но не это главное. Для нас важно, что у него в голове, и я с уверенностью говорю вам, что, как выяснилось, он так туп, что очертя голову ринется в первую же ловушку, которую я для него приготовил.

— Расскажите мне, расскажите! О, говорите же! — умоляла Климена, протягивая руки, и устоять перед этой мольбой не смог бы ни один смертный. Вдруг она слабо вскрикнула: — Мой отец! — Обезумев, она поворачивалась то к одному, то к другому. — Он идет! Мы пропали!

— Вы должны бежать, Климена, — сказал господин Леандр.

— Поздно! — рыдала она. — Он здесь!

— Успокойтесь, мадемуазель, успокойтесь! — уговаривал ее хитроумный друг. — Будьте спокойны и положитесь на меня. Обещаю, что все будет хорошо.

— О! — вяло пискнул господин Леандр. — Что бы вы ни говорили, мой друг, это — крушение всех наших надежд. Даже ваш острый ум не поможет нам выпутаться. Никогда!

В калитку вошел огромный человек с возбужденным лунообразным лицом и большим носом. Он был одет скромно, как подобает солидному буржуа. Человек этот, несомненно, был разгневан, однако слова, в которых выразилось его негодование, привели Андре-Луи в полное изумление.

— Леандр, ты болван! Слишком вяло, слишком бесстрастно! Твои слова не убедят ни одного крестьянского парня! Ты хоть понимаешь, о чем тут идет речь? Так! — воскликнул он и, широким жестом отбросив круглую шляпу, встал рядом с господином Леандром и повторил те самые слова, которые тот только что произнес, а все трое наблюдали за ним спокойно и внимательно: — О, что бы вы ни говорили, мой друг, это — крушение всех наших надежд. Даже ваш острый ум не поможет нам выпутаться. Никогда!

Безумное отчаяние звучало в голосе толстяка. Он снова обернулся к господину Леандру и презрительно бросил:

— Вот так. Пусть твой голос выразит страстную безнадежность. Ну подумай — ведь ты же спрашиваешь Скарамуша[264] не о том, поставил ли он заплату на твои штаны. Ты — отчаявшийся влюбленный, выражающий…

Внезапно он замолчал, пораженный. Андре-Луи, наконец поняв, что тут происходит и какой он болван, расхохотался, и раскаты смеха, звучавшего жутковато под огромной крышей, всех напугали.

Первым пришел в себя толстяк, что и выразил в свойственной ему манере, произнеся один из сарказмов, которые всегда держал наготове:

— Слышишь, Леандр, сами боги смеются над тобой. — Затем обратился к крыше гумна и к ее невидимому обитателю: — Эй! Вы там!

Андре-Луи показался, высунув взъерошенную голову.

— Доброе утро, — любезно произнес он.

Когда Андре-Луи встал на колени, он увидел широкий выгон за изгородью, а на нем — огромный, сильно потрепанный фаэтон, повозку, доверху груженную бревнами, накрытыми промасленным брезентом, и нечто вроде дома на колесах, из крошечной трубы которого медленно вился дымок. Неподалеку три крупные фламандские лошади и пара ослов с удовольствием щипали траву. Все животные были стреножены. Если бы Андре-Луи увидел эту картину раньше, он получил бы ключ к странной сцене, разыгранной перед его глазами. За изгородью двигались люди. Трое из них собрались в этот момент у калитки: девушка с живым лицом и вздернутым носиком — наверно, Коломбина,[265] субретка;[266] тощий, подвижный юноша — должно быть, Арлекин,[267] и, наконец, простоватый парень — вероятно, дзани[268] или лекарь.[269]

Андре-Луи охватил все это одним взором, пока здоровался. В ответ на его приветствие Панталоне[270] заорал:

— Какого черта вы делаете наверху?

— Абсолютно то же самое, что вы делаете внизу, — нарушаю границу чужих владений.

— Вот как! — сказал Панталоне и взглянул на своих товарищей, причем его большое красное лицо уже не выражало прежней уверенности. Хотя подобное нарушение было для них делом привычным, однако, услышав, как их действия называют своим именем, толстяк смутился.

— Чья это земля? — спросил он менее уверенным тоном.

Андре-Луи ответил, натягивая чулки:

— Насколько мне известно, это владения маркиза де Латур д’Азира.

— Пышное имя. Этот благородный господин суров?

— Этот господин — дьявол, или, пожалуй, вернее было бы сказать, что по сравнению с ним сам дьявол — благородный господин.

— И все же, — вмешался актер со злодейской внешностью, игравший Скарамуша, — вы признаете, что сами не колеблясь нарушаете границу его владений.

— Да, но, видите ли, я — законник, а законники, как известно, не способны соблюдать закон, точно так же как актеры не способны актерствовать. Кроме того, сударь, на нас оказывает воздействие природа, и природа одерживает верх над уважением к закону, как и над всем прочим. Когда я добрался сюда вчера ночью, природа одержала верх надо мной. Итак, я спал здесь, позабыв об уважении к весьма высокопоставленному и могущественному маркизу де Латур д’Азиру. Однако заметьте, господин Скарамуш, что, в отличие от вас и ваших товарищей, я нарушаю границу не столь демонстративно.

Надев сапоги, Андре-Луи легко спрыгнул вниз и стоял в рубашке, перекинув через руку редингот, который собирался надеть. Маленькие хитрые глазки «благородного отца»[271] внимательно изучали его. Незнакомец одет скромно, но на нем костюм хорошего покроя, а рубашка из тонкого батиста. Да и речь его подтверждает, что он человек образованный. Отметив про себя все это, господин Панталоне решил быть любезным.

— Я весьма признателен вам за предостережение, сударь, — начал он.

— Так воспользуйтесь им, друг мой. Люди господина д’Азира имеют приказ стрелять в нарушителей границы. Берите с меня пример и удирайте.

Актеры последовали за Андре-Луи через калитку в изгороди к лагерю, расположившемуся на выгоне. Уже попрощавшись с ними, он вдруг заметил молодого человека, который совершал утренний туалет над ведром, поставленным на деревянную ступеньку у задней стенки фургона. С минуту поколебавшись, Андре-Луи повернулся к господину Панталоне.

— Если бы я не боялся бессовестно злоупотреблять вашим гостеприимством, сударь, — сказал он откровенно, — то, перед тем как распроститься, я бы попросил разрешения последовать примеру этого превосходного молодого человека.

— Но, мой дорогой сударь, нет ничего проще. — Хозяин труппы был само добродушие. — Пожалуйста, прошу вас. Родомонт[272] даст вам все необходимое. На сцене он — пожиратель огня, а в жизни — самый большой щеголь труппы. Эй, Родомонт!

Умывающийся молодой человек выпрямил длинное тело, склоненное над ведром, и, весь в мыльной пене, взглянул на них. Панталоне отдал распоряжение, и Родомонт, который действительно был столь же дружелюбен и мягок в жизни, сколь грозен и ужасен на сцене, радушно предоставил ведро в распоряжение незнакомца.

Итак, Андре-Луи снова снял свой шейный платок и редингот и стал закатывать рукава тонкой рубашки. Родомонт снабдил его мылом, полотенцем, сломанным гребнем и даже засаленной лентой для волос — на случай, если господин потерял свою собственную. От ленты Андре-Луи отказался, а гребень с благодарностью принял. Наконец он покончил с умыванием и стоял с полотенцем через плечо, приводя в порядок растрепанные волосы перед обломком зеркала, прикрепленным к двери фургона.

Пока Андре-Луи причесывался под болтовню приветливого Родомонта, его слух вдруг уловил стук копыт. Он беззаботно взглянул через плечо и застыл с гребнем в руке, раскрыв рот. Вдали на дороге, идущей мимо выгона, показался отряд из семи всадников в синих мундирах с красными обшлагами жандармерии.

Андре-Луи ни на минуту не усомнился, за какой добычей они гонятся, и внезапно ощутил холодную тень виселицы. Отряд остановился, и сержант, возглавлявший его, заорал зычным голосом:

— Эй, вы! Эй! — В тоне слышалась угроза.

Все члены труппы — а их было около двенадцати — замерли на месте. Панталоне величаво выступил вперед, откинул назад голову — совсем как королевский прокурор.

— Что же это такое, черт побери? — изрек он, но было неясно, относятся ли его слова к Року, Небесам или сержанту. Затем, перейдя на крик, он снова спросил: — Что такое?

Последовало краткое совещание между всадниками, затем они рысью пустились через выгон прямо к лагерю актеров.

Андре-Луи все еще стоял у задней стенки фургона, продолжая машинально проводить расческой по спутанным волосам. Он следил за приближающимся отрядом, и ум его лихорадочно работал, готовый немедленно принять решение в зависимости от обстоятельств.

Еще не успев подъехать, сержант прорычал в нетерпении:

— Кто дал вам разрешение разбить здесь лагерь?

Вопрос отнюдь не успокоил и не ввел в заблуждение Андре-Луи. Облава на бродяг и нарушителей границы владений не имела никакого отношения к службе этих людей, и если они и занимались подобными делами, то лишь мимоходом — возможно, в надежде удержать налог в свою пользу. Вероятнее всего, отряд ехал из Рена и его настоящей задачей была охота на молодого законника, обвиняемого в призыве к мятежу. Между тем Панталоне заорал в ответ:

— Кто дал нам разрешение, спрашиваете вы? Какое такое разрешение? Это общинная земля,[273] которой могут пользоваться все.

Сержант рассмеялся неприятным смехом и пришпорил лошадь.

— Во всех огромных владениях господина де Латур д’Азира нет общинной земли в точном значении этого слова, — произнес голос над ухом Панталоне. — Это цензива,[274] и со всех, кто здесь пасет свой скот, взимаются налоги.

Панталоне повернулся и увидел рядом с собой Андре-Луи в одной рубашке, без шейного платка. На плече — полотенце, в руке — гребень.

— Пропади оно все пропадом, — выругался Панталоне, — да ведь этот маркиз де Латур д’Азир — настоящий великан-людоед!

— Я уже сообщил вам свое мнение о нем, — сказал Андре-Луи. — Что касается этих парней, лучше будет, если я займусь ими сам. У меня есть опыт в делах такого рода. — И, не дожидаясь согласия Панталоне, Андре-Луи выступил вперед, чтобы встретить приближающийся отряд. Он ясно понимал, что его может спасти только смелость.

Когда через минуту сержант остановил своего коня перед полуодетым Андре-Луи, тот расчесывал волосы, глядя снизу вверх с простодушной и обезоруживающей улыбкой.

Сержант резко окликнул его:

— Вы — предводитель этой группы бродяг?

— Да… то есть мой отец — вон там — действительно предводитель. — И он ткнул большим пальцем в сторону Панталоне, который, держась на заднем плане, уставился на них, ничего не слыша. — Что вам угодно, капитан?

— Мне угодно сказать, что вас, скорее всего, посадят в тюрьму — всю вашу компанию. — Сержант проговорил это громко и грубо, и голос его разнесся по выгону и дошел до слуха всех членов труппы, которые замерли, подавленные. Доля бродячих актеров достаточно тяжела и без тюрьмы.

— Но как же так, мой капитан? Это общинная земля — ею могут пользоваться все.

— Ничего подобного.

— А где ограждения? — спросил Андре-Луи, взмахнув рукой с гребнем, как бы показывая, что место не занято.

— Ограждения! — фыркнул сержант. — При чем тут ограждения! Это цензива. Здесь можно пастись, только уплатив ценз маркизу де Латур д’Азиру.

— Но мы же не пасемся, — изрек простодушный Андре-Луи.

— Черт вас подери, фигляр! Не пасетесь! Зато пасется ваш скот!

— Они так мало едят! — сказал Андре-Луи извиняющимся тоном и снова улыбнулся заискивающей улыбкой.

У сержанта стал еще более грозный вид.

— Не это главное. Главное то, что ваши действия могут рассматриваться как кража, а за кражу полагается тюрьма.

— Я полагаю, что теоретически вы правы, — вздохнул Андре-Луи и снова принялся расчесывать волосы, по-прежнему глядя снизу вверх в лицо сержанту. — Но мы грешили по неведению. Мы благодарны вам за предостережение. — Он переложил гребень в левую руку, а правую погрузил в карман панталон. Послышалось приглушенное звяканье монет. — Мы в отчаянии, что из-за нас вы отклонились от своего пути, и хотели бы хоть немного загладить причиненное беспокойство. Может быть, ваши люди окажут нам честь, выпив в ближайшей гостинице за здоровье господина де Латур д’Азира или кого угодно на свое усмотрение.

Тучи на челе сержанта начали рассеиваться.

— Ну ладно, — резко сказал он. — Но вы должны сняться с лагеря, ясно? — Он наклонился в седле, и Андре-Луи вложил ему в руку монету в три ливра.[275]

— Через полчаса, — сказал Андре-Луи.

— Почему через полчаса? Почему не сразу?

— О, но ведь нам нужно время, чтобы позавтракать.

Они взглянули друг на друга. Сержант перевел взгляд на большую серебряную монету в своей руке, и наконец его черты утратили суровость.

— В конце концов, — сказал он, — мы не обязаны работать на господина де Латур д’Азира. Мы — из ренской жандармерии. — Веки Андре-Луи дрогнули, выдав его. — Но не копайтесь, а то нарветесь на людей маркиза, а уж они-то не так сговорчивы. Ну ладно, приятного вам аппетита, сударь, — пожелал он на прощание.

— Доброго пути, капитан, — ответил Андре-Луи.

Сержант повернул свою лошадь, и отряд приготовился ехать. Они уже отъезжали, когда сержант снова остановился.

— Эй, сударь! — позвал он через плечо. Андре-Луи подскочил к стремени. — Мы разыскиваем негодяя по имени Андре-Луи Моро, из Гаврийяка, скрывающегося от правосудия. Его должны повесить за призыв к мятежу. Вам не встречался человек, поведение которого казалось подозрительным?

— Как раз встречался, — очень смело ответил Андре-Луи, и на лице его было написано горячее желание угодить сержанту.

— Встречался? — вскричал сержант. — Где? Когда?

— Вчера вечером в окрестностях Гишена…

— Да, да! — Сержант почувствовал, что идет по горячим следам.

— Был там один человек, который, по-моему, очень боялся, как бы его не узнали… Лет пятидесяти или около того…

— Пятидесяти! — воскликнул сержант, и лицо его вытянулось. — Нет! Это парень не старше вас, худой, примерно вашего роста, с черными волосами — точно такими, как у вас, судя по описанию примет. Будьте начеку, господин актер. Королевский прокурор Рена сообщил нам сегодня утром, что заплатит десять луидоров любому, кто даст сведения, которые помогут схватить этого негодяя. Итак, вы можете заработать десять луидоров, если будете смотреть в оба и сообщите властям. Может быть, вам повезет.

— Да, это было бы сказочное везение! — рассмеялся Андре-Луи.

Но сержант уже пришпорил лошадь и поскакал, догоняя своих людей. Андре-Луи продолжал смеяться совершенно беззвучно, как с ним иногда бывало, когда он находил шутку особенно остроумной.

Затем он медленно повернулся и снова пошел к Панталоне и остальным членам труппы, которые собрались вместе и пристально смотрели в его сторону.

Панталоне шел ему навстречу, протянув обе руки. Сначала Андре-Луи показалось, что он хочет его обнять.

— Мы приветствуем вас, наш спаситель! — с пафосом произнес толстяк. — Над нами уже нависла тень тюрьмы, от которой стыла кровь. Как бы бедны мы ни были, все мы — честные люди и ни один из нас не испытал такого ужасного бесчестия, как тюрьма. Никто из нас не пережил бы этого. Если бы не вы, мой друг, нам бы не миновать беды. Как вы совершили это чудо?

— Во Франции это чудо совершается с помощью портрета короля. Вы, вероятно, замечали, что французы — нация верноподданных. Они любят своего короля, а еще больше — его портреты, особенно когда они отчеканены на золоте. Их почитают, даже когда они отчеканены на серебре. Сержант был так ослеплен созерцанием этого благородного лика — на монете в три ливра, — что гнев его испарился, и он отправился своей дорогой, предоставив нам мирно удалиться.

— Ах, в самом деле! Он сказал, что мы должны сняться с лагеря. За дело, ребята! Пошли, пошли…

— Но только после завтрака, — сказал Андре-Луи. — Этот верноподданный короля был так глубоко тронут, что отпустил нам полчаса на завтрак. Правда, он говорил, что могут появиться люди маркиза. Но он, так же как я, знает, что их не стоит всерьез бояться и, даже если они появятся, портрет короля — на этот раз отчеканенный на меди — растопит и их сердца. Итак, мой дорогой господин Панталоне, завтракайте спокойно. Судя по запаху стряпни, который сюда доносится, излишне желать вам приятного аппетита.

— Мой друг, мой спаситель! — Панталоне стремительно обнял молодого человека за плечи. — Вы непременно позавтракаете с нами.

— Признаюсь, я питал надежды на ваше приглашение, — сказал Андре-Луи.

Глава 11

СЛУЖИТЕЛИ МЕЛЬПОМЕНЫ[276]
Актеры завтракали около фургона, под ярким солнцем, смягчавшим холодное дыхание ноябрьского утра, и, сидя среди них, Андре-Луи подумал о том, что это странная, но приятная компания. В их кругу царила атмосфера веселости. Делая вид, что у них нет забот, комедианты подшучивали над испытаниями и злоключениями своей кочевой жизни. Они были очаровательно неестественны; жесты их были театральны, а речь — напыщенна и жеманна. Занимаясь самыми обыденными делами, они держались как на сцене. Казалось, они действительно принадлежат к особому миру, который становится реальным только на подмостках сцены, в ярком свете рампы. Андре-Луи пришла в голову циничная мысль, что, быть может, именно чувство товарищества, связывающее актеров, делает их столь нереальными. Ведь в реальном мире алчная борьба за блага и дух стяжательства отравляют дружеские отношения.

Их было ровно одиннадцать — трое женщин и восемь мужчин. Называли они друг друга сценическими именами, которые говорили об амплуа и никогда не изменялись, какую бы пьесу ни играли, — разве что слегка варьировались.

— Наша труппа верна традициям старой итальянской комедии дель арте,[277] — сообщил Панталоне. — Сейчас таких трупп осталось мало. Мы не обременяем память, заучивая высокопарные фразы, являющиеся плодом мучительных усилий бездарного автора. Каждый из нас — автор собственной роли, которую создает прямо на сцене. Мы импровизаторы — импровизаторы старой благородной итальянской школы.

— Именно так я и предположил, — сказал Андре-Луи, — когда увидел, как вы репетируете свои импровизации.

Панталоне нахмурился.

— Я заметил, сударь, что ваше остроумие имеет едкий, чтобы не сказать язвительный, привкус, и это очень хорошо. Полагаю, что именно подобный юмор подходит к вашему выражению лица, однако он может завести вас не туда, как и случилось на этот раз. Репетиция — случай исключительный — понадобилась из-за того, что наш Леандр недостаточно владеет актерским мастерством. Мы пытаемся обучить его искусству, которое ему необходимо и которым — увы — не наделила его природа. Если же и это не поможет… Впрочем, не будем нарушать наше согласие ожиданием бед, которых мы надеемся избежать. Мы любим нашего Леандра, несмотря на все его недостатки. Позвольте познакомить вас с труппой.

И Панталоне стал представлять свою труппу. Он указал на долговязого добродушного Родомонта, которого Андре-Луи уже знал.

— Поскольку Родомонт наделен длинными руками и ногами и крючковатым носом, он играет в наших пьесах Капитана,[278] — объяснил Панталоне. — У него отменные легкие — вы бы только послушали, как он вопит. Сначала мы назвали его Спавенто, или Эпуванте,[279] но это имя недостойно такого великого артиста. Никогда еще, с тех пор как великолепный Мондор[280] изумил мир, подобный хвастун не появлялся на подмостках сцены. Итак, мы присвоили ему имя Родомонт, которое прославил Мондор. И даю слово как актер и благородный человек — а я благородный человек или был им, — мы не ошиблись в выборе.

Ужасный Родомонт, смущенный таким обилием похвал, покраснел, как школьница, под серьезным испытующим взглядом Андре-Луи.

— Следующий — Скарамуш, которого вы также уже знаете. Иногда он Скапен, а иногда — Ковиелло,[281] но чаще всего — Скарамуш, и уж поверьте мне, для этой роли он подходит больше всего — я бы даже сказал, слишком подходит. Потому что он Скарамуш не только на сцене, но и в жизни. Он умеет хитро вести интригу и стравливать людей, притом держится с вызывающим нахальством, когда уверен, что ему не отплатят той же монетой. Он — Скарамуш, маленький застрельщик. Но я по натуре своей снисходителен и люблю все человечество.

— Как сказал священник, целуя служанку, — огрызнулся Скарамуш и снова принялся за еду.

— Как видите, он, подобно вам, наделен язвительным юмором, — сказал Панталоне и продолжил: — А вот этот ухмыляющийся мошенник с деревенской физиономией и шишкой на носу — конечно же Пьеро.[282] Кем же еще ему быть?

— Я бы гораздо лучше сыграл Влюбленного,[283] — сказал сельский херувим.

— Заблуждение, свойственное Пьеро, — пренебрежительно заметил Панталоне. — Вот тот грузный насупленный негодяй, состарившийся в грехе, аппетит которого с годами все возрастает, — Полишинель.[284] Как видите, природа создала каждого для той роли, какую он играет. А проворный веснушчатый нахал — Арлекин. Он не похож на вашего, усыпанного блестками, в которого упадок современного театра превратил первенца Момуса,[285] — нет, это настоящий дзани комедии дель арте, оборванный, весь в заплатах, наглый, трусливый и мерзкий буффон.

— Как видите, природа создала каждого из нас для той роли, которую он играет, — передразнил Арлекин главу труппы.

— Внешне, мой друг, только внешне, иначе мы бы так не мучились, обучая красивого Леандра роли Влюбленного. А вот Паскарьель,[286] играющий лекарей, нотариусов, лакеев. Он добродушный, услужливый малый; к тому же прекрасный повар, ибо родился в Италии — стране обжор. И наконец, я сам — отец труппы и Панталоне. Играю, как мне и положено, благородных отцов. Правда, порой я — обманутый муж, а иногда — невежественный, самонадеянный Доктор. Чаще всего я зовусь Панталоне, хотя у меня единственного есть настоящее имя. Это имя — Бине, сударь.

А теперь — наши дамы. Первая по старшинству — Мадам. — Он махнул большой рукой в сторону полной блондинки лет сорока пяти, которая сидела на нижней ступеньке фургона. — Это наша Дуэнья,[287] или Мать, или Кормилица — в зависимости от сюжета пьесы. Ее называют очень просто и по-королевски — Мадам. Если когда-то у нее и было имя вне сцены, она давно позабыла его, да так оно, пожалуй, и лучше. Затем у нас есть вот эта дерзкая негодница с вздернутым носом и большим ртом, — разумеется, это наша субретка Коломбина. И наконец, моя дочь Климена, играющая Влюбленную, — подобный талант можно встретить разве что в «Комеди Франсез».[288] Кстати, у нее настолько дурной вкус, что она стремится поступить в этот театр.

Красивая Климена — а она действительно была красива — встряхнула каштановыми локонами и рассмеялась, взглянув на Андре-Луи. Глаза у нее, как он теперь разглядел, были не синие, а карие.

— Не верьте ему, сударь. Здесь я королева, а я предпочитаю быть королевой в нашей труппе, а не служанкой в Париже.

— Мадемуазель, — весьма торжественно изрек Андре-Луи, — будет королевой всюду, где ей угодно будет царствовать.

Единственным ответом был застенчивый, но в то же время обольстительный взгляд из-под трепещущих ресниц. Отец Климены закричал, обращаясь к миловидному молодому человеку, который играл Влюбленного:

— Слышишь, Леандр? Тебе следует упражняться в красноречии такого рода.

Леандр томно поднял брови.

— В самом деле? — промолвил он и пожал плечами. — Да ведь это просто общее место.

Андре-Луи одобрительно рассмеялся.

— У господина Леандра более живой ум, чем вам кажется. Как тонко он заметил, что назвать мадемуазель Климену королевой — общее место.

Некоторые, в том числе и господин Бине, засмеялись.

— Вы полагаете, он настолько остроумен, что имел в виду именно это? Ха! Да все его тонкие замечания случайны.

В разговор вступили остальные, и скоро Андре-Луи был уже в курсе всех дел странствующих комедиантов. Они направляются в Гишен, надеясь подработать на ярмарке, которая должна открыться в следующий понедельник. В субботу в полдень они триумфально вступят в город и, соорудив сцену на старом рынке, в тот же вечер сыграют первое представление по новой канве — или сценарию — господина Бине. Деревенские зрители просто рот разинут от спектакля. Тут господин Бине тяжело вздохнул и обратился к смуглому пожилому Полишинелю, который, насупившись, сидел слева от него:

— Да, нам будет не хватать Фелисьена. Ума не приложу, что мы будем без него делать.

— Ну, что-нибудь придумаем, — проговорил Полишинель с набитым ртом.

— Ты всегда так говоришь, так как знаешь, что тебе-то, конечно, не придется придумывать.

— Его нетрудно заменить, — сказал Арлекин.

— Разумеется, если бы мы были в городе. Но где же нам взять парня даже таких средних способностей, как у Фелисьена, среди селян Бретани? — Господин Бине повернулся к Андре-Луи. — Он был нашим бутафором, машинистом сцены, плотником, билетером, а иногда играл на сцене.

— Роль Фигаро,[289] полагаю, — сказал Андре-Луи, вызвав смех.

— Значит, вы знакомы с Бомарше! — Бине с живым интересом взглянул на молодого человека.

— Мне кажется, он довольно известен.

— Да, конечно, — в Париже. Но я бы никогда не поверил, что его слава докатилась до глухих уголков Бретани.

— Я провел несколько лет в Париже — в коллеже Людовика Великого. Там и познакомился с произведениями Бомарше.

— Опасный человек, — нравоучительно сказал Полишинель.

— Да, тут ты прав, — согласился Панталоне. — Умен — этого я у него не отнимаю, хотя лично мне авторы не нужны. Но это зловредный ум, виновный в распространении пагубных новых идей. Я думаю, что подобных авторов следует запрещать.

— Господин де Латур д’Азир, вероятно, согласился бы с вами — тот самый, которому стоит только повелеть — и общинная земля превратится в его собственность. — Андре-Луи осушил кружку, наполненную дешевым вином, которое пили актеры.

Его замечание могло бы вызвать дальнейший спор, если бы не напомнило господину Бине, на каких условиях они здесь задержались, а также о том, что уже прошло более получаса. Он моментально вскочил на ноги с живостью, неожиданной для такого тучного человека, и принялся отдавать команды, как маршал на поле битвы:

— Живей, живей, ребята! Мы что, так и будем здесь рассиживаться и обжираться весь день? Время летит, и, если мы хотим войти в Гишен в полдень, надо еще сделать массу дел. Давайте-ка одевайтесь! Мы снимемся с лагеря через двадцать минут. Дамы, за дело! Идите к себе в фаэтон и постарайтесь навести красоту. Скоро на вас будет смотреть весь Гишен, и от того впечатления, которое произведет ваша наружность сегодня, зависит, чем заполнятся ваши внутренности завтра. В путь! В путь!

Привыкнув беспрекословно повиноваться этому самодержцу, все засуетились. Вытащили корзины и коробки и уложили в них деревянные тарелки и остатки скудного пиршества. Через минуту на земле не осталось никаких следов лагеря, и дамы удалились в фаэтон. Мужчины же забирались в фургон, когда Бине повернулся к Андре-Луи.

— Здесь мы расстанемся, сударь, — сказал он театрально, — ваши должники и друзья, обогащенные знакомством с вами. — Он протянул пухлую руку.

Андре-Луи задержал ее в своих. Последние несколько минут он лихорадочно размышлял. Когда он вспомнил, как спрятался среди актеров от своих преследователей, его осенило, что ему не найти лучшего места, чтобы укрыться, пока его не перестанут искать.

— Сударь, — сказал он, — это я ваш должник. Не каждый день выпадает счастье сидеть в кругу такой прославленной и очаровательной труппы.

Маленькие глазки Бине впились в молодого человека. Он обнаружил не иронию, а лишь искренность и чистосердечие.

— Я неохотно расстаюсь с вами, — продолжал Андре-Луи. — Тем более неохотно, что не вижу абсолютно никакой необходимости расставаться.

— Как так? — промолвил Бине, нахмурившись и медленно убирая руку, которую молодой человек задержал дольше, чем следовало.

— А вот как. Вы можете считать меня кем-то вроде рыцаря печального образа в поисках приключений, в настоящий момент не имеющего определенной цели в жизни. Ничего удивительного, что первое знакомство с вами и вашей выдающейся труппой вызывает у меня желание узнать вас поближе. Что касается вас, то, насколько я понял, вам нужен кто-нибудь взамен вашего Фигаро — кажется, его имя Фелисьен. Может быть, с моей стороны самонадеянно предполагать, что я смогу справиться с обязанностями столь разнообразными и сложными…

— Вы снова дали волю язвительному юмору, мой друг, — перебил Бине. — Если бы исключить его, — добавил он медленно и задумчиво, прищурив маленькие глазки, — мы могли бы обсудить предложение, которое вы, по-видимому, делаете.

— Увы! Мы не можем ничего исключить. Если вы принимаете меня, то принимаете целиком — такого как есть. Как же иначе? Что же касается этого юмора, который вам не по вкусу, вы могли бы извлечь из него выгоду.

— Каким образом?

— Разными способами. Например, я мог бы обучать Леандра объясняться в любви.

Панталоне расхохотался.

— А вы уверены в своих силах и не страдаете от излишней скромности.

— Следовательно, я обладаю первым качеством, необходимым актеру.

— Вы умеете играть?

— Полагаю, что да — при случае, — ответил Андре-Луи, вспомнив свое выступление в Рене и Нанте. «Интересно, — подумал он, — удалось ли Панталоне хоть раз за всю сценическую карьеру так же взволновать толпу своими импровизациями?»

Господин Бине размышлял.

— Много ли вы знаете о театре?

— Все.

— Я же говорил, что скромность вряд ли помешает вам сделать карьеру.

— Судите сами. Я знаю произведения Бомарше, Эглантина, Мерсье,[290] Шенье[291] и многих других наших современников. Кроме того, я, конечно, читал Мольера,[292] Расина,[293] Корнеля[294] и многих менее крупных французских писателей. Из иностранных авторов я хорошо знаком с Гоцци,[295] Гольдони,[296] Гварини,[297] Биббиеной,[298] Макиавелли,[299] Сакки,[300] Тассо,[301] Ариосто и Федини.[302] А из античных авторов я знаю почти всего Еврипида,[303] Аристотеля,[304] Теренция,[305] Плавта…[306]

— Довольно! — взревел Панталоне.

— Но до конца списка еще далеко, — сообщил Андре-Луи.

— Отложим остальное до следующего раза. Боже мой, что же могло вас заставить прочесть столько драматургов?

— По мере своих скромных сил я изучаю Человека, а несколько лет назад сделал открытие, что лучше всего это можно сделать, читая размышления о нем, написанные для театра.

— Это весьма оригинальное и глубокое открытие, — заметил Панталоне вполне серьезно. — Подобная мысль никогда не приходила мне в голову, а ведь она так верна. Сударь, это истина, которая облагораживает наше искусство. Мне ясно, что вы способный человек, — стало ясно, как только я вас увидел, а я разбираюсь в людях. Я понял, кто вы, как только вы сказали «доброе утро». Как вы думаете, смогли бы вы при случае помочь мне подготовить сценарий? Мой ум так обременен тысячью мелких дел, что не всегда готов к такой работе. Вы полагаете, что смогли бы мне помочь?

— Абсолютно уверен.

— М-да. Я тоже в этом не сомневался. С обязанностями Фелисьена вы скоро познакомитесь. Ну что ж, если желаете, можете поехать с нами. Полагаю, вам понадобится жалованье?

— Ну, если так принято.

— Что бы вы сказали о десяти ливрах в месяц?

— Я бы сказал, что это далеко не сокровища Перу.

— Я бы мог дать пятнадцать, — неохотно сказал Бине, — но сейчас плохие времена.

— Ручаюсь, что изменю их к лучшему для вас.

— Не сомневаюсь, что вы в этом уверены. Итак, мы поняли друг друга?

— Вполне, — сухо сказал Андре-Луи и таким образом оказался на службе у Мельпомены.

Глава 12

МУЗА КОМЕДИИ
Если вступление труппы в городок Гишен и не было в точности таким триумфальным, как того желал Бине, по крайней мере оно было достаточно впечатляющим и оглушительным, чтобы селяне рот разинули. Комедианты казались им причудливыми существами из другого мира — да так оно и было. Впереди ехал фаэтон, запряженный двумя фламандскими лошадьми, который скрипел и издавал стоны. Правил им сам Панталоне, огромный и тучный Панталоне, затянутый в красный костюм, на который он надел длинную женскую ночную сорочку коричневого цвета. На лице красовался огромный картонный нос. На козлах рядом с ним восседал Пьеро, в белом балахоне с длинными рукавами, скрывавшими руки, в широких белых штанах и черной шапочке. Лицо его было набелено мукой. В руках у Пьеро была труба, и он извлекал из нее ужасающие звуки.

На крыше экипажа ехали Полишинель, Скарамуш, Арлекин и Паскарьель. Полишинель, в черном камзоле, покрой которого был в моде лет сто тому назад, с горбами спереди и сзади, с белыми брыжами и в черной маске, скрывавшей верхнюю часть лица, стоял широко расставив ноги, чтобы не свалиться, и торжественно и яростно колотил в барабан. Трое других сидели по углам крыши, свесив ноги. Скарамуш, весь в черном по испанской моде семнадцатого века, с наклеенными усами, бренчал на гитаре, которая издавала нестройные звуки. Арлекин, оборванный и покрытый заплатами всех цветов радуги, в кожаном поясе и с деревянной шпагой, время от времени ударял в тарелки. Верхняя часть его лица была вымазана сажей. Паскарьель, одетый лекарем — в шапочке и белом переднике, — веселил зрителей, демонстрируя огромный жестяный клистир, который, выпуская воздух, издавал жалобный писк.

В самом экипаже сидели три дамы, составлявшие женский персонал труппы. Они выглядывали в окошки, обмениваясь остротами с горожанами. Климена, Влюбленная, одетая в красивый атлас, затканный цветами, в тыквообразном парике, скрывавшем ее собственные локоны, выглядела настоящей светской дамой, так что становилось непонятно, как она попала в эту странную компанию. Мадам в роли «благородной матери» тоже была одета с роскошью, правда столь нарочитой, что это вызывало смех. Ее прическа представляла собой чудовищное сооружение, украшенное цветами и маленькими страусовыми перьями. Лицом к ним и спиной к лошадям сидела притворно застенчивая Коломбина в платье в зеленую и синюю полоску и в белом муслиновом чепце молочницы.

Старый фаэтон, в свои лучшие дни, быть может, возивший какого-нибудь прелата, просто чудом не разваливался и лишь стонал под чрезмерной и столь неподходящей для него ношей.

За фаэтоном следовал фургон, впереди которого шествовал длинный, тощий Родомонт, с лицом, вымазанным красной краской, нацепивший для пущего устрашения грозные усищи. На голове у него была широкая фетровая шляпа с грязным пером, на ногах — высокие сапоги. Зычным голосом он изрыгал угрозы, суля всем встречным кровавую расправу, от которой кровь стыла в жилах. На крыше фургона сидел один Леандр. Он был в голубом атласном костюме с кружевными гофрированными манжетами и в красных туфлях на каблуках. Волосы напудрены, на лице мушки, в руках — лорнет. На боку маленькая шпага. Леандр выглядел настоящим придворным и был очень красив. Женщины Гишена кокетливо строили ему глазки, а он принимал это как естественную дань своим чарам и отвечал им тем же. Подобно Климене, он выглядел чужим в этой компании разбойников.

Шествие замыкал Андре-Луи, который вел двух ослов, тащивших повозку с реквизитом. Он наклеил себе фальшивый нос, чтобы не быть узнанным. Больше он ничего не изменил в своей внешности, даже не переоделся. Андре-Луи устало плелся в хвосте рядом с ослами, и никто не обращал на него ни малейшего внимания, что вполне его устраивало.

Актеры обошли город, буквально бурливший: готовились к ярмарке, которая должна была состояться на следующей неделе. Время от времени они останавливались, какофония сразу смолкала, и Полишинель громовым голосом объявлял, что сегодня вечером в пять часов на старом рынке знаменитая труппа импровизаторов господина Бине сыграет новую комедию в четырех актах под названием «Бессердечный отец».

Наконец они прибыли на старый рынок, занимавший цокольный этаж ратуши. Рынок был открыт четырем ветрам: с обоих фасадов у него было по две арки, а по торцам — по одной. Почти все они были забиты досками. Через две незаколоченные арки публика будет входить в театр, а городские оборвыши и скряги, которым жаль истратить несколько су на билеты, смогут воспользоваться ими, чтобы хоть одним глазком взглянуть на представление.

Никогда в жизни Андре-Луи, не привыкший к физическому труду, не трудился так, как в этот полдень. Надо было соорудить и подготовить сцену в конце рыночного зала. Он начал понимать, какой ценой достанутся ему пятнадцать ливров в месяц. Сняв пышные наряды, Родомонт и Леандр помогали Андре-Луи плотничать. Они работали вчетвером — точнее, втроем, так как Панталоне только выкрикивал распоряжения. Примерно через полчаса остальные четверо актеров, пообедавших вместе с дамами, сменили Андре-Луи с товарищами, и те в свою очередь пошли обедать. Полишинель остался за главного.

Перейдя площадь, Андре-Луи с актерами подошли к маленькой гостинице, где они уже успели поселиться. В узком коридоре он лицом к лицу столкнулся с Клименой, которая, сбросив роскошное оперенье, переоделась в свое обычное платье.

— Ну что, понравилось? — развязно спросила она.

Он взглянул ей прямо в глаза.

— А я рассчитываю на вознаграждение, — ответил он своим странным холодным тоном. Когда он так говорил, трудно было понять, что он при этом думает.

Она нахмурилась.

— Вам… вам уже понадобилось вознаграждение!

— Клянусь честью, оно-то и привлекло меня с самого начала.

Они были совсем одни, так как остальные ушли в приготовленную для труппы комнату, где был накрыт стол. Андре-Луи внезапно остро ощутил очарование ее женственности, а поскольку, основательно изучив Мужчину, он ровным счетом ничего не смыслил в Женщине, то ему и в голову не пришло, что это сама Климена воздействует на него, тонко и неуловимо.

— Что же это за вознаграждение? — спросила она его с самым невинным видом.

— Пятнадцать ливров в месяц, — отрывисто ответил он, с трудом удержавшись на самом краю пропасти.

С минуту она озадаченно смотрела на него, совершенно сбитая с толку, затем пришла в себя.

— А в придачу к пятнадцати ливрам — полный пансион, — сказала она. — Не забудьте и его принять в расчет. Мне кажется, про пансион вы совсем забыли, и ваш обед остынет. Пойдемте!

— Вы еще не обедали? — воскликнул он, и ей послышалась взволнованная нотка в его голосе.

— Не обедала, — ответила она через плечо. — Я ждала.

— Чего? — спросил он с надеждой, простодушно подставив себя под удар.

— Вот дурень! Ну ясное дело — мне же надо было переодеться, — грубо ответила она. Заманив его в ловушку, она не могла отказать себе в удовольствии ударить. Но он был из тех, кто отвечает ударом на удар.

— Хорошие манеры вы оставили наверху вместе с нарядом светской дамы. Понятно.

Она густо покраснела.

— Вы дерзки, — ответила она запинаясь.

— Мне часто говорят об этом, но я не верю. — Андре-Луи распахнул перед Клименой дверь и, отвесив весьма изысканный поклон, который произвел на нее сильное впечатление (хотя он был просто скопирован у Флери[307] из «Комеди Франсез», где Андре-Луи часто бывал в дни учебы в коллеже Святого Людовика), жестом пригласил ее войти. — После вас, мадемуазель. — Для большей выразительности он умышленно разделил последнее слово на две части.

— Благодарю вас, сударь, — ответила она ледяным тоном, в котором слышалась насмешка — правда, едва заметная, ибо молодой человек был просто очарователен. Ни разу за весь обед она не обратилась к Андре-Луи, зато, вопреки обыкновению, уделила все свое внимание издыхавшему по ней Леандру. Бедняга так плохо играл ее возлюбленного на сцене, поскольку страстно мечтал сыграть эту роль в жизни.

Не обращая внимания на поведение Климены, Андре-Луи с большим аппетитом поглощал селедку с черным хлебом. Трапеза была скудная, как у всех бедняков в ту голодную зиму. Поскольку он связал свою судьбу с труппой, дела которой были далеки от процветания, ему следовало философски относиться к неизбежным невзгодам.

— У вас есть имя? — спросил его Бине, когда в беседе за столом возникла пауза.

— Думаю, что есть, — ответил Андре-Луи. — Я полагаю, это имя — Parvissimus.

— Parvissimus? — переспросил Бине. — Это фамилия?

— В труппе, где только руководитель пользуется привилегией иметь фамилию, ее не пристало иметь последнему члену. Итак, самое подходящее для меня имя — Parvissimus, или Самый Последний.

Шутка позабавила Бине. Она была остроумна и говорила о живом воображении. Определенно, им надо вместе заняться сценариями.

— Я бы предпочел это плотницким работам, — произнес Андре-Луи.

Однако в тот день ему снова пришлось трудиться в поте лица до четырех часов. Наконец тиран Бине заявил, что удовлетворен сделанным, и вместе с Андре-Луи занялся освещением, используя для этого сальные свечи и лампы, наполненные рыбьим жиром.

В пять часов раздались три удара, поднялся занавес и начался спектакль «Бессердечный отец».

Среди обязанностей, унаследованных Андре-Луи от исчезнувшего Фелисьена, были и обязанности билетера. Одетый в костюм Полишинеля, с картонным носом, он впускал публику. Это переодевание устраивало и его, и господина Бине, который, на всякий случай припрятав платье Андре-Луи, теперь был спокоен, что новичок не удерет с выручкой от сборов. Что до Андре-Луи, то он, не питая иллюзий относительно истинной цели Панталоне, охотно согласился переодеться, ибо таким образом был гарантирован от того, что его узнает какой-нибудь знакомый, случайно оказавшийся в Гишене.

Представление оставило немногочисленную публику совершенно равнодушной. На скамейках, поставленных в передней части зала, перед сценой, разместилось двадцать семь человек. Билеты на одиннадцать мест стоили по двадцать су,[308] остальные шестнадцать были по двенадцать су. За скамейками стояло еще около тридцати зрителей — эти места были по шесть су. Итак, сборы составили примерно два луидора десять ливров и два су. Заплатив за наем помещения рынка и освещение, а также расплатившись в гостинице по счету, господин Бине располагал бы не особенно крупной суммой, а надо было еще раздать жалованье актерам. Ничего удивительного, что добродушия господина Бине несколько поубавилось в тот вечер.

— Ну, что вы думаете о спектакле? — спросил он Андре-Луи, когда они возвращались в гостиницу после представления.

— Я допускаю возможность, что он мог быть хуже, но исключаю такую вероятность, — ответил тот.

В полном изумлении господин Бине замедлил шаг и, повернувшись, взглянул на своего спутника.

— Гм! — хмыкнул он. — Тысяча чертей! Однако вы откровенны.

— Да, подобная добродетель не слишком-то популярна у дураков.

— Ну я-то не дурак, — сказал Бине.

— Потому-то я и откровенен с вами. Я делаю вам комплимент, предполагая, что вы умны, господин Бине.

— О, в самом деле? Да кто вы такой, черт подери, чтобы что-либо предполагать? Ваши предположения дерзки, сударь. — После этих слов он умолк, занявшись невеселыми подсчетами.

Однако полчаса спустя, за ужином, он вернулся к прерванной беседе.

— Наш новичок, превосходный господин Parvissimus, имел наглость заявить мне, что допускает возможность, что наша комедия могла бытьхуже, но исключает такую вероятность. — И он раздул большие красные щеки, приглашая посмеяться над глупым критиком.

— Да, нехорошо, — как всегда, сардонически отозвался Полишинель. Высказывая свое мнение, он бывал смел, как Радамант.[309] — Нехорошо. Но несравненно хуже, что публика имела наглость придерживаться того же мнения.

— Кучка невежественных олухов, — усмехнулся Леандр, вскинув красивую голову.

— Ты не прав, — возразил Арлекин. — Ты рожден для любви, мой дорогой, а не для критики.

Леандр, который, судя по всему, не хватал звезд с неба, презрительно взглянул на маленького человечка сверху вниз.

— А ты сам, для чего рожден ты? — осведомился он.

— Этого никто не знает, — последовало искреннее признание. — Да и вообще дело темное. И вот так у многих из нас, уж поверь.

— Но почему, — прервал его господин Бине, испортив таким образом начало доброй ссоры, — почему ты говоришь, что Леандр не прав?

— В общем — потому, что он всегда не прав. В частности — потому, что я считаю публику Гишена слишком взыскательной для «Бессердечного отца».

— Вы бы выразили свою мысль удачнее, — вмешался Андре-Луи, из-за которого начался спор, — если бы сказали, что «Бессердечный отец» слишком невзыскателен для публики Гишена.

— Ну а в чем тут разница? — спросил Леандр.

— Дело не в разнице. Я просто предложил более удачную форму изложения вопроса.

— Месье изощряется в остроумии, — усмехнулся господин Бине.

— Почему более удачную? — поинтересовался Арлекин.

— Потому что легче довести «Бессердечного отца» до уровня взыскательной гишенской публики, нежели гишенскую публику — до уровня невзыскательного «Бессердечного отца».

— Дайте-ка мне это обмозговать, — простонал Полишинель, схватившись за голову.

Но тут Климена, сидевшая на другом конце стола между Коломбиной и Мадам, бросила вызов Андре-Луи.

— Вы бы переделали эту комедию, не так ли, господин Parvissimus? — воскликнула она.

Он повернулся к ней, чтобы парировать злобный выпад.

— Я бы посоветовал ее изменить, — поправил он.

— А как бы вы изменили ее, сударь?

— Я? О, к лучшему.

— Ну разумеется! — произнесла она елейно-саркастическим тоном. — А как бы вы это сделали?

— Да, расскажите нам, — заорал господин Бине и добавил: — Тишина, прошу вас, дамы и господа. Послушаем господина Parvissimus’a.

Андре-Луи перевел взгляд с отца на дочь и улыбнулся.

— Черт возьми! — сказал он. — Я оказался между дубинкой и кинжалом. Мне повезет, если я останусь в живых. Ну что ж, раз вы приперли меня к стенке, расскажу, что бы я сделал. Я бы вернулся к оригиналу и использовал его еще шире.

— К оригиналу? — воскликнул автор — господин Бине.

— Кажется, пьеса называется «Господин де Пурсоньяк», а написана она Мольером.

Кто-то хихикнул, но, конечно, не господин Бине. Он был задет за живое, и взгляд маленьких глазок выдавал, что он далеко не так добродушен, как кажется.

— Вы обвиняете меня в плагиате, — вымолвил он наконец, — в краже идей у Мольера?

— Но ведь есть и другая возможность, — невозмутимо ответил Андре-Луи. — Два великих ума могут независимо друг от друга прийти к одному результату.

С минуту господин Бине внимательно изучал молодого человека. У того было любезное и непроницаемое выражение лица, и господин Бине решил загнать его в угол.

— Значит, вы не хотите сказать, что я воровал у Мольера?

— Нет, но я советую вам это сделать, сударь, — последовал странный ответ.

Господин Бине был шокирован.

— Вы советуете мне это сделать! Вы советуете мне, Антуану Бине, в моем возрасте стать вором!

— Он ведет себя возмутительно, — заявила мадемуазель с негодованием.

— Возмутительно, вот именно! Благодарю вас, моя дорогая. А я-то поверил вам на слово, сударь. Вы сидите за моим столом, вам выпала честь войти в состав моей труппы, и после всего вы имеете наглость советовать мне, чтобы я стал вором. Вы советуете мне заняться самым страшным воровством, которое только можно себе представить, — воровством идей! Это несносно, недопустимо! Боюсь, что я глубоко ошибся в вас, — да и вы, по-видимому, не за того меня приняли. Я не такой негодяй, каким вы меня считаете, сударь, и не собираюсь держать в своей труппе человека, который осмеливается предлагать мне стать негодяем. Возмутительно!

Он очень разозлился. Голос его гремел на всю маленькую комнату, а притихшие и испуганные актеры глядели на Андре-Луи — единственного, на кого этот взрыв праведного гнева не произвел ровно никакого впечатления.

— Сударь, отдаете ли вы себе отчет в том, что оскорбляете память великого человека? — спросил Андре-Луи очень спокойно.

— Что? — не понял Бине.

Андре-Луи принялся излагать свои софизмы:

— Вы оскорбляете память Мольера, который является величайшим украшением нашей сцены, а также одним из величайших украшений нашей нации, когда заявляете, что то, что он всегда делал не задумываясь, — низость. Не думаете же вы в самом деле, что Мольер когда-либо давал себе труд быть оригинальным в своих идеях, что истории, которые он рассказывал в своих пьесах, никогда не рассказывались до него. Они были взяты — как вам прекрасно известно, хотя вы, кажется, запамятовали, так что приходится напоминать вам, — у итальянских авторов, а уж откуда те их взяли, одному Богу известно. Мольер взял старые истории и пересказал их по-своему. Именно это я и предлагаю вам сделать. Ваша труппа — труппа импровизаторов, вы сочиняете диалоги по ходу действия, а Мольер никогда даже и не пытался сделать что-нибудь подобное. Вы можете, если вам угодно, обратиться прямо к Боккаччо[310] или Саккетти[311] — хотя, по-моему, это было бы чрезмерной щепетильностью. Однако даже тогда не будет никакой уверенности, что вы добрались до первоисточника.

Итак, Андре-Луи одержал полную победу. Вы видите, какой спорщик в нем погиб. С каким искусством умел он доказать, что черное — это белое. Он произвел сильное впечатление на труппу, особенно на господина Бине, который взял на вооружение неопровержимый довод против тех, кто в дальнейшем вздумал бы обвинять его в плагиате. Господин Бине отступил в полном боевом порядке.

— Итак, вы думаете, — сказал он, заключая бурный спор, — что фабула нашего «Бессердечного отца» могла бы выиграть, если полистать «Господина де Пурсоньяка»? Поразмыслив, я признаю, что между ними, возможно, и есть некоторое поверхностное сходство.

— Да, я совершенно уверен, что это следует сделать — только с умом. Со времен Мольера многое изменилось.

Следствием спора явилось то, что вскоре Бине удалился, прихватив с собой Андре-Луи. Эта парочка засиделась в ту ночь допоздна и была неразлучна все воскресное утро.

После обеда господин Бине прочитал собравшейся труппе новый вариант «Бессердечного отца», которого по совету господина Parvissimus’a он переделал, не пожалев сил. Еще до начала чтения труппа догадывалась, кто настоящий автор, когда же сценарий был дочитан, не оставалось никаких сомнений на этот счет. В пьесе появилась живость, автор умел овладеть вниманием публики. Более того — те, кто знал Мольера, поняли, что сценарий вовсе не приблизился к оригиналу, а еще больше отошел от него. Заглавная роль, взятая из пьесы Мольера, стала второстепенной, к великому неудовольствию Полишинеля, которому она досталась. Однако все другие роли стали значительнее, только у Леандра она осталась без изменений. Двумя главными персонажами стали теперь Скарамуш, ведущий интригу в духе Сбригантини, и Панталоне-отец. Имелась также комическая роль для Родомонта — крикливый забияка, нанятый Полишинелем, чтобы искрошить Леандра на мелкие кусочки. Поскольку Скарамуш вышел на первый план, пьеса получила теперь другое название — «Фигаро-Скарамуш».

Название было изменено не без сопротивления со стороны господина Бине. Но его подавил неумолимый соавтор, который фактически был единственным автором. Наконец-то Андре-Луи смог использовать свою завидную начитанность — правда, без зазрения совести, зато с выгодой для себя.

— Вы должны идти в ногу со временем, господин Бине. Сегодня весь Париж в восторге от Бомарше, а его Фигаро известен всему миру. Давайте-ка воспользуемся его славой, чтобы привлечь публику. Она пойдет смотреть даже пол-Фигаро, но ее не заманишь и дюжиной «Бессердечных отцов». Поэтому мы наденем плащ Фигаро на какой-нибудь персонаж и объявим об этом в нашем названии.

— Но поскольку я глава труппы… — неуверенно начал господин Бине.

— Если вы не в состоянии понять, в чем заключается ваша выгода, вы скоро останетесь главой без туловища. А кому она тогда нужна? Можем ли мы накинуть плащ Фигаро на плечи Панталоне? Вот видите, вы смеетесь над такой нелепой идеей. Подходящий кандидат для плаща Фигаро — Скарамуш: ведь это его брат-близнец.

Тиран Бине, укрощаемый подобным образом, уступил, утешаясь мыслью, что если он вообще что-либо смыслит в театре, то за свои пятнадцать ливров в ближайшее время получит ту же цифру, но в луидорах.

Прием, оказанный труппой «Фигаро-Скарамушу», утвердил его в этом мнении. Один Полишинель, раздосадованный исчезновением половины своей роли, заявил, что сценарий дурацкий.

— Ты назвал мое произведение дурацким, не так ли? — с угрозой в голосе спросил его господин Бине.

— Ваше произведение? — переспросил Полишинель и добавил с издевкой: — Ах, простите, я и не понял, что вы — автор.

— Так заруби это себе на носу сейчас.

— Что до авторства, то вы работали в весьма тесном содружестве с господином Parvissimus’ом, — дерзко намекнул Полишинель.

— А если и так? Что ты имеешь в виду?

— Разумеется, то, что он всего лишь очинял вам перья.

— Я тебе уши очиню, если ты не перестанешь дерзить, — заорал взбешенный Бине.

Полишинель немедленно встал и потянулся.

— Тысяча чертей! — сказал он. — Если Панталоне вздумалось играть Родомонта, я, пожалуй, пойду. Он не так уж забавен в этой роли. — И Полишинель удалился с важным видом, прежде чем господин Бине вновь обрел дар речи.

Глава 13

ГОСПОДИН PARVISSIMUS УХОДИТ
В четыре часа дня в понедельник поднялся занавес и началось представление «Фигаро-Скарамуш». Публика заполнила три четверти рыночного зала. Господин Бине отнес такой наплыв за счет ярмарки и великолепного шествия труппы по улицам Гишена в самое оживленное время дня, а Андре-Луи — исключительно за счет названия. Именно Фигаро привлек буржуа, которые заняли более половины мест по двадцать су и три четверти мест по двенадцать су. В этот раз они клюнули на приманку, а дальнейшее зависит от того, как сыграет труппа пьесу, над которой он трудился во славу Бине. В достоинствах самого сценария он не сомневался, ибо черпал материал у надежных авторов, беря у них самое лучшее, — что было, как он заявил, только справедливо по отношению к ним.

Труппа превзошла себя. Публика с интересом следила за хитрой интригой, которую плел Скарамуш, восхищалась красотой и свежестью Климены, была почти до слез тронута жестокой судьбой, которая на протяжении четырех долгих актов не давала ей броситься в объятия красивого Леандра, изнывавшего от любви, ревела от восторга при посрамлении Панталоне, бурно веселилась от буффонад его веселого лакея Арлекина и от неестественной походки и свирепого рычания трусливого Родомонта.

Успех труппы Бине в Гишене был обеспечен. В тот вечер актеры угощались бургундским за счет господина Бине. Сборы достигли суммы восемь луидоров — за всю карьеру господина Бине дела не шли так хорошо. Он был очень доволен и даже настолько снизошел, что признал заслуги господина Parvissimus’a, в какой-то мере способствовавшие успеху.

— Его предложение было весьма ценным, — осторожно сказал он, боясь преувеличить заслуги соавтора, — и я сразу понял это.

— Не забудьте и его умение очинять перья, — проворчал Полишинель. — Самое главное — иметь при себе человека, который хорошо очиняет перья. Я непременно учту это, когда стану автором.

Но даже насмешки не могли вывести господина Бине из состояния эйфории.

Во вторник представление прошло с таким же успехом, а в финансовом отношении даже успешнее. Десять луидоров и семь ливров — эту неслыханную сумму пересчитал после спектакля билетер Андре-Луи при господине Бине. Никогда еще господин Бине не зарабатывал столько денег за один вечер, и уж меньше всего он рассчитывал на неожиданную удачу в такой несчастной маленькой деревушке, как Гишен.

— Да, но сейчас в Гишене ярмарка, — напомнил ему Андре-Луи. — Сюда съехались для купли-продажи из Нанта и Рена. Завтра последний день ярмарки, так что народу будет еще больше и мы обязательно увеличим вечерние сборы.

— Увеличим? Да я буду вполне счастлив, друг мой, если мы получим столько же.

— Можете не сомневаться в этом, — заверил его Андре-Луи. — Не выпить ли нам бургундского?

И тут разразилась катастрофа. О начале ее возвестили глухие удары и стук от падения, кульминацией же был грохот за дверью, от которого все вскочили на ноги в тревоге.

Пьеро выбежал за дверь и увидел человека, лежавшего внизу, у лестницы. Он испускал стоны, следовательно, был жив. Пьеро подошел и, перевернув его, обнаружил, что это Скарамуш, который морщился, гримасничал и подергивался.

Вся труппа, столпившаяся позади Пьеро, расхохоталась.

— Я всегда говорил, что нам с тобой надо поменяться ролями! — закричал Арлекин. — Ты же просто блестящий акробат! Ты что тут делаешь — тренируешься?

— Дурак! — огрызнулся Скарамуш. — Чего ты ржешь, когда я чуть шею себе не сломал?

— Ты прав. Нам бы надо плакать, что ты ее не сломал. Ну, старина, вставай. — И он протянул руку.

Скарамуш ухватился за нее, приподнялся с земли и с воплем повалился обратно.

— Нога! — простонал он.

Бине пробрался сквозь группу актеров, расшвыривая их направо и налево. До него быстро дошло, в чем дело: судьба и раньше играла с ним такие шутки.

— Что у тебя с ногой? — угрюмо спросил он.

— Наверное, сломал, — пожаловался Скарамуш.

— Сломал? Хм! А ну-ка вставай. — Он подхватил его под мышки и поднял.

Скарамуш встал на одну ногу, завывая; вторая подогнулась при попытке встать на нее, и он рухнул бы снова, не поддержи его Бине. От стенаний Скарамуша у всех в ушах звенело, Бине же на редкость изобретательно ругался.

— Чего ты ревешь, как бык? Не ори, придурок. Эй, кто-нибудь, стул сюда.

Принесли стул, и Бине швырнул на него Скарамуша.

— Ну-ка посмотрим, что у тебя с ногой.

Не обращая внимания на завывания Скарамуша, он сорвал чулок и туфлю.

— Что с ней такое? — спросил он, внимательно приглядываясь. — Я ничего не вижу. — Он схватил пятку одной рукой, носок — другой и стал вращать. Скарамуш вопил от боли, пока Климена не остановила Бине, вцепившись в его руку.

— Боже мой, ты совсем бесчувственный! — укорила она отца. — Парень повредил ногу. Зачем его мучить? Разве это его вылечит?

— Повредил ногу! — ответил Бине. — Я не вижу ничего особенного, из-за чего стоило бы поднимать столько шума. Возможно, он ушиб ее…

— Человек с ушибленной ногой так не кричит, — сказала Мадам через плечо Климены. — Может быть, он вывихнул ее.

— Этого я и боюсь, — захныкал Скарамуш.

Бине с отвращением сплюнул.

— Отнесите его в постель, — приказал он, — и сходите за врачом.

Распоряжения были исполнены. Явился врач и, осмотрев пациента, сообщил, что у него нет ничего страшного — просто при падении он, должно быть, слегка растянул ногу. Несколько дней покоя — и все будет в порядке.

— Несколько дней! — воскликнул Бине. — Тысяча чертей! Вы хотите сказать, что он не сможет ходить?

— Это было бы неблагоразумно да и невозможно — ну разве что несколько шагов.

Господин Бине расплатился с доктором и сел думать. Он налил себе бургундского, без единого слова залпом выпил его и уставился на пустой стакан.

— Вечно со мной случается что-то в таком духе, — проворчал он, ни к кому не обращаясь. Все члены труппы стояли перед ним в молчании, разделяя его уныние. — Пора бы мне знать, что не одно, так другое произойдет, чтобы все погубить, когда впервые в жизни по-настоящему повезло. Ну да ладно, все кончено. Завтра собираемся и едем. И это в лучший ярмарочный день, когда мы на вершине славы и могли бы выручить целых пятнадцать луидоров! Не тут-то было — все летит к чертям! Проклятье!

— Вы хотите отменить завтрашнее представление?

Все — и в том числе Бине — повернулись к Андре-Луи.

— А что же нам делать? Играть «Фигаро-Скарамуша» без Скарамуша? — насмешливо спросил Бине.

— Конечно нет. — Андре-Луи вышел вперед. — Но можно ведь перераспределить роли. Например, у нас есть прекрасный актер Полишинель.

Полишинель отвесил ему поклон.

— Тронут до слез, — заметил он, как всегда сардонически.

— Но у него есть собственная роль, — возразил Бине.

— Маленькая роль, которую мог бы сыграть Паскарьель.

— А кто будет играть Паскарьеля?

— Никто. Мы его уберем. Пьеса не должна пострадать.

— Он предусматривает все. Что за человек! — съязвил Полишинель.

Но Бине не спешил соглашаться.

— Вы предлагаете, чтобы Полишинель играл Скарамуша? — недоверчиво спросил он.

— А почему бы и нет? При его способностях он должен справиться.

— Опять-таки тронут до слез, — вставил Полишинель.

— Играть Скарамуша с такой фигурой? — Бине приподнялся, чтобы ткнуть указующим перстом в сторону плотного, коренастого коротышки Полишинеля.

— За неимением лучшего, — возразил Андре-Луи.

— Тронут столь глубоко, что рыдаю в три ручья. — На этот раз поклон Полишинеля был просто великолепен. — Нет, в самом деле, выйду на воздух, чтобы остыть, — ведь мне столько раз пришлось краснеть.

— Пошел к черту, — напутствовал его Бине.

— Чем дальше, тем лучше. — Полишинель направился к двери. На пороге он остановился и принял театральную позу. — Слушай меня, Бине. Вот теперь я не буду играть Скарамуша ни за что на свете. — И он вышел. Надо сказать, это был весьма величественный уход.

Андре-Луи пожал плечами, развел руками и вновь опустил их.

— Вы все испортили, — сказал он господину Бине. — А все так легко можно было уладить. Ну да ладно, хозяин здесь вы, и поскольку вы хотите уезжать, я полагаю, нам следует заняться сборами.

Он тоже вышел. Господин Бине минуту постоял, размышляя, и его маленькие глазки стали очень хитрыми. Он нагнал Андре-Луи в дверях.

— Давайте пройдемся вместе, господин Parvissimus, — сказал он очень ласково.

Господин Бине взял Андре-Луи под руку и вывел на улицу, где все еще царило оживление. Они прошли мимо палаток, выстроенных на рынке, и спустились с холма к мосту.

— Вряд ли мы будем завтра укладываться, — наконец сказал господин Бине. — Нет, завтра вечером мы играем.

— Насколько я знаю Полишинеля — нет. Вы…

— А я думаю не о Полишинеле…

— О ком же тогда?

— О вас.

— Я польщен, сударь. Что же именно вы обо мне думаете?

На вкус Андре-Луи, тон у Бине был слишком льстивым и вкрадчивым.

— Я думаю о вас в роли Скарамуша.

— Фантазия, — сказал Андре-Луи. — Вы, конечно, смеетесь.

— Ничуть. Я вполне серьезен.

— Но я же не актер.

— Вы мне говорили, что смогли бы играть.

— О, при случае… возможно, маленькую роль…

— Но, сыграв большую роль, вы можете прославиться за один вечер. Многим ли выпадал подобный шанс?

— Я не стремлюсь к этому, господин Бине. Не сменить ли нам тему? — У него был ледяной тон еще и потому, что он почуял в поведении Бине какую-то скрытую угрозу.

— Мы сменим тему, когда это будет угодно мне, — сказал Бине, обнаруживая стальную хватку, таящуюся под вкрадчивостью. — Завтра вечером вы будете играть Скарамуша. У вас гибкий ум, идеальная фигура и едкий юмор, как раз подходящий для этой роли. Вы должны иметь большой успех.

— Гораздо вероятнее, что я с треском провалюсь.

— Не важно, — ответил Бине и цинично пояснил свою мысль. — Это будет лично ваш провал, а деньги от сборов к тому времени уже будут у нас в кармане.

— Благодарю вас, — сказал Андре-Луи.

— Завтра вечером мы можем заработать пятнадцать луидоров.

— К несчастью, у вас нет Скарамуша, — сказал Андре-Луи.

— К счастью, он у меня есть, господин Parvissimus.

Андре-Луи высвободил руку.

— Вы начинаете меня утомлять, — сказал он. — Пожалуй, я вернусь.

— Минуточку, господин Parvissimus. Уж если мне суждено потерять пятнадцать луидоров, не обессудьте, если я заработаю их иным способом.

— Это ваше личное дело, господин Бине.

— Простите, господин Parvissimus, но, возможно, оно касается и вас. — Бине снова взял его под руку. — Окажите любезность перейти со мной через дорогу вон к той почте. Мне нужно кое-что показать вам.

Андре-Луи пошел с ним. Еще до того, как они подошли к листу бумаги, прикрепленному к двери, он уже совершенно точно знал, что на нем написано. И действительно, объявление гласило, что вознаграждение в двадцать луидоров будет уплачено тому, кто даст сведения, которые помогут задержать некоего Андре-Луи Моро, адвоката из Гаврийяка, которого разыскивает королевский прокурор Рена по обвинению в призыве к мятежу.

Господин Бине наблюдал за Андре-Луи, пока тот читал. Они так и стояли под руку, и хватка у Бине была мертвая.

— Итак, мой друг, выбирайте, — сказал он, — угодно ли вам быть господином Parvissimus’ом и сыграть завтра Скарамуша или Андре-Луи Моро из Гаврийяка и отправиться в Рен, к полному удовольствию королевского прокурора?

— А что, если вы ошибаетесь? — спросил Андре-Луи, лицо которого было непроницаемо, как маска.

— Я все же рискну, — хитро взглянул на него господин Бине. — Вы, кажется, упомянули, что вы адвокат. Какая неосторожность, мой милый. Вряд ли два адвоката будут одновременно скрываться в одной округе. Как видите, тут особого ума не надо, чтобы догадаться. Итак, господин Андре-Луи, адвокат из Гаврийяка, что будем делать?

— Мы обсудим это на обратном пути, — сказал Андре-Луи.

— А что тут обсуждать?

— Мне кажется, есть некоторые детали. Я должен знать, на каком я свете. Пойдемте, сударь, будьте так добры.

— Отлично, — отвечал Бине, и они повернули обратно по улице, но господин Бине цепко придерживал своего молодого друга за руку и был начеку на случай, если бы тому вздумалось сыграть с ним шутку. Однако эта предосторожность была излишней, так как Андре-Луи был не из тех, кто тратит энергию впустую. Он знал, что тяжелый и мощный Панталоне физически гораздо сильнее его.

— Если я поддамся на ваши весьма красноречивые и соблазнительные уговоры, господин Бине, — сказал он ласково, — какие у меня гарантии, что вы не продадите меня за двадцать луидоров после того, как я сыграю свою роль?

— Порукой мое слово чести, — выразительно ответил господин Бине.

Андре-Луи рассмеялся.

— О, мы заговорили о чести, вот как! Нет, в самом деле, господин Бине, вы определенно считаете меня идиотом.

В темноте он не видел, как краска прилила к круглому лицу господина Бине. Толстяк помолчал, а потом ворчливо ответил:

— Возможно, вы правы. Какие гарантии вам нужны?

— Не знаю, какие гарантии вы могли бы дать.

— Я уже сказал, что сдержу слово.

— Пока вам не станет выгоднее продать меня.

— От вас зависит, чтобы мне всегда было выгодно держать слово. Ведь именно благодаря вам мы так преуспели в Гишене. О, я искренне признаю это.

— Наедине, — сказал Андре-Луи.

Господин Бине пропустил колкость мимо ушей.

— Вы добились для нас успеха своим «Фигаро-Скарамушем», и, если будете продолжать в том же духе, я, конечно, не захочу потерять вас. Вот вам и гарантия.

— Однако сегодня вечером вы чуть не продали меня за двадцать луидоров.

— Потому что — черт побери! — вы взбесили меня, отказав в услуге, которая вполне вам по силам. Уж если бы я был таким законченным негодяем, как вы считаете, то мог бы вас продать еще в прошлую субботу. Я хочу, чтобы вы меня поняли, мой дорогой Parvissimus.

— Ради бога, только не извиняйтесь, а то вы становитесь еще утомительнее, чем обычно.

— Ну разумеется, вы не упустите случая понасмешничать. Ох, когда-нибудь вам это дорого обойдется. Итак, вот гостиница, а вы так и не сообщили мне своего решения.

Андре-Луи взглянул на него.

— Конечно, мне придется сдаться — другого выхода нет.

Господин Бине наконец-то выпустил его руку и хлопнул по спине.

— Хорошо сказано, дружище. Вы об этом не пожалеете. Говорю вам, сегодня вы приняли великое решение — а я кое-что смыслю в театре. Завтра вечером сами скажете мне спасибо.

Андре-Луи пожал плечами и зашагал к гостинице, но господин Бине окликнул его:

— Господин Parvissimus!

Андре-Луи обернулся. Перед ним высилась грузная фигура с протянутой рукой. Луна заливала ярким светом круглое лицо Бине.

— Господин Parvissimus, не держите камня за пазухой — терпеть этого не могу. Сейчас мы пожмем друг другу руки и все забудем.

С минуту Андре-Луи с отвращением изучал его, затем, поняв, что начинает злиться, почувствовал, что смешон — почти так же смешон, как этот подлый хитрец Панталоне. И тогда Андре-Луи рассмеялся и взял протянутую руку.

— Никаких обид?

— О нет, никаких обид, — ответил Андре-Луи.

Глава 14

ВХОДИТ СКАРАМУШ
Скарамуш стоял перед зеркалом, рассматривая себя: набеленное лицо с закрученными усиками, тщательно наклеенными, старинный черный костюм, обтягивающий фигуру, на боку шпага, за спиной — гитара. Он был во всем черном — от плоской бархатной шляпы до туфель с розетками. Созерцание собственного отражения настроило его на сардонический лад, как нельзя больше подходивший для роли Скарамуша.

Андре-Луи размышлял о том, что его жизнь, до недавнего времени небогатая событиями, неожиданно стала бурной. За одну неделю он успел побывать адвокатом, народным трибуном, разыскиваемым преступником, билетером — и вот, наконец, стал шутом. В прошлую среду он вызвал слезы праведного гнева у толпы Рена, а в эту среду ему надо рассмешить до слез публику Гишена. Несмотря на различие ситуаций, тут было и сходство: в обоих случаях он был комедиантом. Да и роль, которую он играл в Рене, сродни той, которую сыграет сегодня на спектакле, — ибо кем же он тогда был, как не Скарамушем, маленьким застрельщиком, хитрым интриганом, разбрасывающим ловкой рукой семена смуты. Разница лишь в том, что сегодня он выступает под именем, верно характеризующим его амплуа, тогда как на прошлой неделе выступал под личиной респектабельного молодого адвоката из провинции.

Поклонившись отражению в зеркале, Андре-Луи обратился к нему:

— Шут! Наконец-то ты нашел себя, став самим собой. Несомненно, ты будешь пользоваться большим успехом.

Услышав, как господин Бине выкрикивает его новое имя, он спустился и увидел всю труппу, собравшуюся у выхода из гостиницы.

Разумеется, все изучали его с большим интересом, особенно господин Бине и Климена. Первый рассматривал его серьезным испытующим взглядом, а последняя — презрительно скривив губы.

— Неплохой грим, — заметил господин Бине. — Вы выглядите как настоящий Скарамуш.

— К сожалению, довольно часто мужчины не те, кем выглядят, — ледяным тоном сказала Климена.

— Ко мне эта истина сейчас не относится, — ответил Андре-Луи, — ибо впервые в жизни я тот, кем выгляжу.

Мадемуазель Бине еще сильнее скривила губы и отвернулась, зато другие по достоинству оценили шутку — возможно, потому, что она была туманной. Коломбина подбодрила Скарамуша дружеской улыбкой, сверкнув белыми зубами, а господин Бине еще раз поклялся, что у Андре-Луи будет большой успех, поскольку он смело бросается в это предприятие. Затем громовым голосом, на минутку одолженным у Капитана, господин Бине приказал труппе построиться для парадного марша.

Новый Скарамуш занял место рядом с Родомонтом, а так как старый ушел час тому назад, чтобы встать у входа в рыночный зал вместо Андре-Луи, они полностью поменялись ролями.

Актеры отправились в путь, возглавляемые Полишинелем, бившим в большой барабан, и Пьеро, который дул в трубу, а оборванцы, выстроившиеся шеренгами, наслаждались бесплатным зрелищем, принимая парад.

Через десять минут прозвучали три удара, открылся занавес и стали видны потрепанные декорации, изображавшие не то лес, не то сад, и Климена, в лихорадочном волнении ожидавшая Леандра. Этот меланхоличный влюбленный стоял в кулисах, напряженно прислушиваясь, чтобы не пропустить свою реплику, рядом с неоперившимся Скарамушем, который должен был выйти после него.

В этот момент Андре-Луи почувствовал дурноту и, попытавшись мысленно пробежать первый акт сценария, который сам же сочинил, вдруг понял, как в кошмарном сне, что не помнит ни слова. В холодном поту он бросился к листу с кратким содержанием спектакля, висевшему на стене. Андре-Луи все еще изучал сценарий при тусклом свете фонаря, как его схватили за руку и поволокли к кулисам. Перед ним промелькнуло нелепое лицо Панталоне со сверкающими глазами, и послышалось хриплое рычание:

— Климена уже три раза подала вам реплику.

Не успел Андре-Луи опомниться, как его вытолкнули на сцену. Он стоял перед полным залом, мигая в ослепительном блеске рампы с оловянными отражателями, и вид у него был такой растерянный и глупый, что публика, заполнившая в тот вечер весь зал, разразилась оглушительным смехом. Вначале Андре-Луи еще больше растерялся, его била легкая дрожь. Климена насмешливо наблюдала за ним, предвкушая провал, Леандр уставился на него в оцепенении, а за кулисами пританцовывал от ярости господин Бине.

— Черт побери, — стонал он перед перепуганными актерами, собравшимися там, — что же будет, когда они поймут, что он не играет?

Но публика так ни о чем и не догадалась, так как столбняк, напавший на Скарамуша, длился считаные секунды. Когда до него дошло, что над ним смеются, он вспомнил, что должны смеяться не над Скарамушем, а вместе с ним. Нужно спасать ситуацию и выжать из нее все, что возможно. И вот подлинные ужас и растерянность сменились разыгранными, гораздо более явными, но менее комичными. Он спрятался за нарисованный куст, ясно давая понять, что его напугал кто-то за сценой, и, когда смех наконец-то стал смолкать, обратился к Климене и Леандру:

— Прошу прощения, прекрасная госпожа, если мое внезапное появление вас напугало. По правде говоря, после истории с Альмавивой[312] я уже не так отважен, как когда-то. Вот там в конце тропинки я столкнулся лицом к лицу с пожилым человеком, который нес тяжелую дубину, и мне пришла в голову ужасная мысль, что это ваш отец и ему выдали нашу маленькую хитрость, с помощью которой вы должны обвенчаться. Мне кажется, на эту мысль меня навело не что иное, как дубинка. Не то чтобы я боялся — вообще-то я ничего не боюсь, — однако я подумал о том, что, если это ваш отец и он проломит мне голову дубинкой, вместе со мной погибнут ваши надежды. Ибо что бы вы без меня делали, бедные дети?

Всплески смеха из зала все время подбадривали его, помогая вновь обрести врожденную дерзость. Публика определенно сочла его забавным, и он рассмешил ее даже больше, чем сам на то рассчитывал, причем тут сыграли роль случайные обстоятельства. Дело в том, что Андре-Луи очень боялся, как бы его, несмотря на грим, не узнал по голосу кто-нибудь из Гаврийяка или Рена. И он решил воспользоваться тем, что Фигаро — испанец. В коллеже Людовика Великого он знал одного испанца, который говорил по-французски бегло, но с каким-то нелепым акцентом, произнося множество шипящих и свистящих звуков. Андре-Луи часто копировал этот акцент, как молодежь обычно передразнивает насмешившие ее черточки, и вот сейчас очень кстати вспомнил испанского студента и, подражая его акценту, рассмешил гишенскую публику.

Господин Бине, прислушиваясь за кулисами к этому бойкому экспромту, на который не было и намека в сценарии, облегченно вздохнул.

— Вот дьявол! — прошептал он с усмешкой. — Так это он нарочно?

Ему казалось невозможным, чтобы человек, охваченный таким ужасом, как Андре-Луи, столь быстро овладел собой, однако как знать?

И вот, чтобы разрешить сомнения, господин Бине без обиняков задал Андре-Луи в антракте вопрос, не дававший ему покоя.

Они стояли в уголке, служившем им артистическим фойе, где собиралась вся труппа. Только что опустился занавес после первого акта, прошедшего с таким блеском, какого еще не знала труппа, и все поздравляли нового Скарамуша, вынесшего на своих плечах основную тяжесть. А он, слегка опьяненный успехом, который завтра, возможно, покажется ему пустым звуком, ответил господину Бине таким образом, что с лихвой отомстил Климене за ее злорадство.

— Неудивительно, что вы спрашиваете об этом, — мне следовало предупредить вас, что я намерен сразу же расшевелить публику. Правда, мадемуазель Бине не подыграла мне, когда я изображал испуг. Еще немного — и она бы все погубила. В следующий раз, мадемуазель, я заранее подробно расскажу вам о своих планах.

Климена густо покраснела под гримом, но не успела она подыскать колкий ответ, как отец задал ей хорошую головомойку, причем сделал это с тем большим жаром, что сам был одурачен превосходной игрой Скарамуша.

Спектакль продолжался, и успех Скарамуша был еще больше, чем в первом акте. Теперь он прекрасно владел собой, и успех воодушевил его, как может воодушевить лишь успех. Дерзкий, живой, лукавый, он был идеальным воплощением Скарамуша. Остроумный от природы, Андре-Луи заимствовал многие строчки у Бомарше, так что у наиболее просвещенных зрителей создалось впечатление, будто Фигаро имеет прямое отношение к спектаклю и они приобщились к «высшему свету» столицы.

Наконец занавес опустился в последний раз, и Скарамуша с Клименой много раз вызывали на поклоны.

Когда они отступили и занавес скрыл их от публики, начавшей расходиться, подошел господин Бине, потирая пухлые руки. Да, этот бродячий адвокат, случайно залетевший в труппу, послан самим небом, чтобы заработать ему состояние. Невиданный успех, выпавший на их долю в Гишене, следует удвоить в других местах. Теперь уже не придется спать под изгородью и затягивать потуже пояс — превратности судьбы позади. Бине положил руку на плечо Скарамушу и всмотрелся в него с улыбкой, льстивость которой не могли скрыть даже красная краска и огромный фальшивый нос.

— Ну, что вы должны мне сказать? — спросил он. — Разве я был не прав, когда уверял, что вы будете иметь успех? Неужели вы думаете, что я, всю жизнь проработавший в театре, не отличу прирожденного актера! Скарамуш, вы — мое открытие. Я направил вас на дорогу, ведущую к славе и богатству. Я жду благодарности.

Скарамуш рассмеялся в ответ, и смех его был не особенно дружелюбен.

— Панталоне есть Панталоне! — сказал он.

Бине помрачнел.

— Я вижу, вы еще не простили мне маленькой хитрости, с помощью которой я добился, чтобы вы не зарывали талант в землю. Неблагодарный! Я ведь хотел одного — помочь вам, и, как видите, это мне удалось. Продолжайте в том же духе, и вы закончите Парижем. Может быть, вы еще будете играть на сцене «Комеди Франсез» и соперничать с Тальма,[313] Флери и Дюгазоном[314] — и всем этим будете обязаны старому Бине. Вы еще скажете спасибо этому мягкосердечному дураку.

— Если бы вы были таким же хорошим актером на сцене, как в жизни, то сами давно играли бы в «Комеди Франсез», — сказал Скарамуш. — Но я не держу камня за пазухой, господин Бине. — Он засмеялся и протянул руку, которую Бине схватил и крепко пожал.

— Вот и хорошо. Мой мальчик, у меня великие планы для вас — для нас. Завтра мы отправляемся в Мор — там до конца недели ярмарка, в понедельник попытаем счастья в Пиприаке, а потом надо подумать. Может быть, я близок к осуществлению мечты всей своей жизни. Сегодня вечером мы, наверно, заработали больше пятнадцати луидоров. Где же, черт возьми, этот мошенник Кордеме?

Бине назвал первого Скарамуша, который так некстати подвернул лодыжку, его настоящим именем, и это означало, что в труппе Бине ему никогда больше не видать почетной роли Скарамуша.

— Пойдемте поищем его, а потом отправимся в гостиницу и разопьем бутылочку самого лучшего бургундского, а то и две.

Но Кордеме нигде не было, и никто из труппы не видел его с конца представления. Бине прошел ко входу, но и там не нашел его. Сначала он разозлился, потом, продолжая напрасно звать Кордеме, встревожился и наконец, когда Полишинель обнаружил за дверью брошенный костыль, не на шутку разволновался. В душу Бине закралось ужасное подозрение, и он заметно побледнел под гримом.

— Но он же не мог ходить без костыля сегодня вечером! — воскликнул он. — Как же он ушел без костыля?

— Наверно, он пошел в гостиницу, — предположил кто-то.

— Но он же не мог ходить без костыля, — настаивал господин Бине.

Поскольку стало ясно, что Кордеме нет в рыночном зале, все отправились в гостиницу и оглушили хозяйку расспросами.

— Да-да, господин Кордеме недавно заходил.

— Где он сейчас?

— Он сразу же опять ушел. Он заходил за своей сумкой.

— За своей сумкой! — Бине чуть не хватил апоплексический удар. — Когда это было?

Она взглянула на часы, висевшие над камином.

— Примерно полчаса назад, за несколько минут до ренского дилижанса.

— Ренского дилижанса! — Господин Бине лишился дара речи. — А он… он мог ходить? — спросил он наконец в ужасном волнении.

— Ходить? Да он бежал как заяц, когда вышел из гостиницы. Я сама подумала, что это подозрительно, — ведь он так сильно хромал, с тех пор как упал с лестницы. А что случилось?

Господин Бине рухнул в кресло, схватился за голову и застонал.

— Этот мерзавец все время притворялся! — воскликнула Климена. — Он разыграл падение с лестницы, это был трюк. Он надул нас.

— Пятнадцать луидоров, не меньше, а то и все шестнадцать! — воскликнул господин Бине. — О, бессердечный негодяй! Надуть меня, который был ему отцом, — да еще в такой момент!

Актеры стояли молча, застыв в страхе, и гадали, насколько теперь уменьшится их скудное жалованье. Вдруг раздался смех.

Господин Бине сверкнул налившимися кровью глазами.

— Кто смеется? — взревел он. — Кто этот бессердечный негодяй, который имеет наглость смеяться над моим несчастьем?

Андре-Луи, все еще облаченный в великолепный черный наряд Скарамуша, смеясь, выступил вперед.

— Ах, это вы! Вы у меня не так засмеетесь, мой друг, если я вздумаю возместить убытки одним способом, известным мне.

— Тупица! — презрительно отозвался Скарамуш. — Слон с куриными мозгами! Ну и что с того, что Кордеме удрал с пятнадцатью луидорами? Разве он не оставил вам взамен нечто гораздо более ценное?

Господин Бине разинул рот от удивления.

— Да ты, наверно, выпил — и хватил лишку, — заключил он.

— Да, выпил — из фонтана Талии.[315] Ну неужели вы так ничего и не поняли? Разве вам не ясно, какое сокровище оставил Кордеме?

— Что же он оставил?

— Замечательный сюжет для пьесы — он разворачивается передо мной. Часть названия мы позаимствуем у Мольера и назовем пьесу «Проделки Скарамуша». Если публика Мора и Пиприака животики со смеха не надорвет, то в дальнейшем я согласен играть тупицу Панталоне.

Полишинель хлопнул в ладоши.

— Превосходно! — горячо проговорил он. — Обратить неудачу в удачу, убыток — в прибыль! Вот что значит быть гением!

Скарамуш отвесил изысканный поклон.

— Полишинель, вы пришлись мне по сердцу. Люблю тех, кто способен оценить меня по достоинству. Если бы Панталоне был хоть наполовину так умен, как вы, мы бы, несмотря на побег Кордеме, выпили сегодня бургундского.

— Бургундского? — взревел господин Бине, но его прервал Арлекин, захлопавший в ладоши.

— Вот это сила духа! Вы слышали, хозяйка? Господин Бине попросил бургундского.

— Я не просил ничего подобного.

— Но вы же сами слышали, любезная сударыня. Мы все слышали.

Остальные хором подхватили слова Арлекина, а Скарамуш улыбнулся господину Бине и похлопал его по плечу.

— Ну же, приятель, бодрей! Ведь вы сами говорили, что нас ожидает богатство! Разве мы не получили средство заработать состояние? Итак, бургундского, и выпьем за «Проделки Скарамуша»!

И господин Бине, до которого наконец дошла идея Андре-Луи, сдался и напился вместе со всеми.

Глава 15

КЛИМЕНА
Хотя мы перерыли горы сохранившихся сценариев импровизаторов, так и не удалось обнаружить «Проделки Скарамуша», ставшие, как говорят, прочным фундаментом процветания труппы Бине. Впервые пьесу сыграли в Море на следующей неделе после дебюта Андре-Луи, который выступил в заглавной роли. И актеры, и публика называли его теперь Скарамушем. Если он хорошо справился с ролью Фигаро-Скарамуша, то в новой пьесе, которая была гораздо лучше предыдущей, превзошел самого себя.

После Мора отправились в Пиприак, где дали четыре представления, сыграв по два раза обе пьесы, ставшие костяком репертуара труппы Бине. Скарамуш, войдя во вкус, играл теперь намного лучше. Спектакли проходили так гладко, что Андре-Луи даже предложил Бине после Фужере, куда они должны были поехать на следующей неделе, попытать счастья в настоящем театре в городе Редон. Эта мысль сначала ужаснула Бине, но Андре-Луи постоянно подогревал его честолюбие, и, поразмыслив, толстяк кончил тем, что поддался искушению.

В те дни Андре-Луи казалось, что он нашел свое истинное призвание, и он уже начинал любить новую профессию и даже мечтал о карьере актера-автора, которая увенчалась бы Меккой всех комедиантов — «Комеди Франсез». Кроме того, от сочинения канвы для импровизаторов он мог бы перейти к пьесам с диалогом — настоящим пьесам, как у Шенье, Эглантина и Бомарше.

Такие мечты показывают, как легко Андре-Луи привязался к профессии, к которой Случай и господин Бине общими усилиями подтолкнули его. Я нисколько не сомневаюсь, что у него был подлинный талант драматурга и актера, и убежден, что, сложись все иначе, он занял бы прочное место среди французских драматургов и таким образом полностью осуществил свои планы.

Однако, предаваясь мечтам, Андре-Луи не пренебрегал ипрактической стороной дела.

— Вы понимаете, — спросил он господина Бине, — что в моей власти заработать вам состояние?

Они сидели вдвоем в небольшом зале гостиницы в Пиприаке, распивая бутылку превосходного вольне.[316] Только что закончился четвертый, и последний, спектакль. Дела в Пиприаке шли прекрасно, как в Море и Гишене. О процветании говорило и то, что они пили вольнэ.

— Я соглашусь с вашими словами, мой дорогой Скарамуш, чтобы услышать продолжение.

— Я ничего не имею против того, чтобы заработать вам состояние. Однако я не должен забывать и свои интересы. Вы же понимаете, что за пятнадцать ливров в месяц не продают столь исключительное дарование, как у меня.

— Есть другой вариант, — мрачно сказал Бине.

— Другого варианта нет. Не будьте ослом, Бине.

Бине вскочил как ужаленный: его актеры никогда не говорили с ним таким тоном.

— Впрочем, идите и сообщите полиции, что она может схватить некоего Андре-Луи Моро, — продолжал Скарамуш беззаботно, — но это будет конец вашей прекрасной мечты о Редоне, где вы впервые в жизни играли бы в настоящем театре. Без меня вам там не бывать, и вы это прекрасно знаете. А я не собираюсь ни в Редон, ни в Фужере, да и вообще никуда, пока у нас с вами не будет справедливого договора.

— Ну зачем же так горячиться? — посетовал Бине. — Разве у меня душа ростовщика? Когда мы заключили наш договор, я понятия не имел — да и откуда мне было знать? — что вы окажетесь мне так полезны. Дорогой мой Скарамуш, надо было просто напомнить мне — ведь я человек справедливый. С сегодняшнего дня вы будете получать тридцать ливров в месяц, — видите, я сразу удваиваю ваше жалованье. Я человек щедрый.

— Но вы не честолюбивы. Послушайте-ка меня.

И Андре-Луи принялся излагать план, от которого у Бине волосы дыбом стали.

— После Редона — Нант, — сказал Андре-Луи. — Нант и Театр Фейдо.[317]

Господин Бине поперхнулся вином. Дело в том, что Фейдо был «Комеди Франсез» провинции. Великий Флери играл там перед публикой, которая была весьма строга. Хотя господин Бине втайне лелеял честолюбивые мечты о Редоне, они казались ему столь опасными, что вызывали спазмы в животе. А Редон по сравнению с Нантом был просто кукольным театром. И вот мальчишка, которого он случайно подобрал три недели назад и который за это время из сельского адвоката превратился в актера и автора, спокойно рассуждает о Нанте и Театре Фейдо!

— А почему не Париж и «Комеди Франсез»? — насмешливо поинтересовался господин Бине, когда наконец отдышался.

— Не исключено, что позже мы поедем и туда, — последовал дерзкий ответ.

— Ах так! Да вы пьяны, мой друг.

И тут Андре-Луи изложил детальный план, сложившийся у него в уме. Фужере послужит учебной площадкой для Редона, а Редон — для Нанта. Они пробудут в Редоне, пока там достаточно платят, и продолжат работу над репертуаром. Они найдут трех-четырех талантливых актеров. Андре-Луи напишет несколько новых сценариев, которые будут обкатываться на спектаклях, и таким образом в репертуаре труппы будет с полдюжины надежных пьес. Часть доходов нужно потратить на новые костюмы и декорации. Итак, если все пойдет хорошо, через пару месяцев они наконец будут готовы попытать счастья в Нанте. Правда, в Фейдо допускались лишь известные труппы, но в Нанте уже лет тридцать, а то и более не выступала труппа импровизаторов. Они будут новинкой, и, если постараются, на спектакли сбежится весь Нант. Скарамуш клялся, что, если все предоставят ему, то возрожденная во всем блеске комедия дель арте превзойдет все ожидания театральной публики Нанта.

— Мы поговорим о Париже после Нанта, — закончил он в высшей степени буднично, — а о Нанте — после Редона.

Его слова звучали так убедительно, что он мог бы уговорить кого угодно, и в конце концов увлек господина Бине. Хотя перспектива, которую нарисовал Андре-Луи, вселяла ужас в господина Бине, она в то же время опьяняла его, и сопротивление его все слабело. На каждое возражение Скарамуш приводил сокрушительный довод, и в конце концов Бине обещал подумать.

— Редон укажет нам путь, — сказал Андре-Луи, — и я не сомневаюсь, в какую сторону он укажет.

Таким образом великая редонская авантюра, перестав быть отчаянно смелым предприятием, превратилась просто в репетицию более важных событий. Бине, пребывавший в восторженном состоянии, заказал под влиянием минуты еще одну бутылку вольне. Подождав, пока ее откупорят, Скарамуш продолжал.

— Все эти планы могут осуществиться, — небрежно сказал он, глядя сквозь бокал на свет, — пока я с вами.

— Согласен, мой дорогой Скарамуш, согласен. Наша случайная встреча оказалась счастливой для нас обоих.

— Для нас обоих, — подчеркнул Скарамуш. — Я тоже так считаю. Думаю, пока что вам нет смысла выдавать меня полиции.

— Да как я могу даже подумать об этом! Вы смеетесь, мой дорогой Скарамуш. Прошу вас никогда больше не вспоминать мою маленькую шутку.

— Она уже забыта, — сказал Андре-Луи. — А теперь о второй части моего предложения. Уж если я стану кузнецом вашего счастья, не мешает мне немного подумать и о себе.

— Вот как? — нахмурился господин Бине.

— Да, и, если не возражаете, мы сегодня же заведем бухгалтерские книги и займемся делами труппы.

— Я человек искусства, — гордо заявил господин Бине. — Я не торгаш.

— Но у вашего искусства есть деловая сторона, которой следует заниматься по-деловому. Я все продумал сам, так что вам не придется входить в детали и отрываться от творчества. Все, что от вас требуется, — ответить согласием или отказом на мое предложение.

— Ах, вот как! Ну и что же это за предложение?

— Вы назначаете меня своим компаньоном с равной долей в доходах труппы.

Большое лицо Панталоне побледнело, а маленькие глазки раскрылись до предела, в то время как он изучал Андре-Луи. Наконец он взорвался:

— Видно, вы сошли с ума, раз делаете мне такое чудовищное предложение.

— Признаю, что оно небезупречно. Например, будет несправедливо, если помимо работы, которую я берусь для вас выполнять, я еще буду играть Скарамуша и писать сценарии без всякого вознаграждения, довольствуясь лишь половиной доходов, причитающихся мне как компаньону. Поэтому перед тем, как делить доходы, нужно вычесть мое актерское жалованье и небольшой гонорар за каждый сценарий. Вам также причитается жалованье за роль Панталоне. Кроме того, нужно еще вычесть жалованье всех остальных, а также прочие издержки. Останется чистый доход, который мы с вами поделим поровну.

Конечно, господин Бине не мог проглотить залпом такое предложение. Сначала он заявил, что даже думать о нем не желает.

— В таком случае, мой друг, мы немедленно расстанемся, — сказал Скарамуш. — Завтра я вынужден буду с вами проститься.

Бине разбушевался. В прочувствованных выражениях он разглагольствовал о неблагодарности. Он даже снова позволил себе намекнуть на маленькую шутку относительно полиции, которую обещал никогда не упоминать.

— Ну что же, поступайте как вам заблагорассудится. Непременно сыграйте роль доносчика. Однако учтите, что тогда вы наверняка лишитесь моих услуг и снова, как до моего прихода в труппу, станете пустым местом.

Господин Бине плевать хотел на последствия! К черту последствия! Этому молодому нахалу, этому сельскому адвокатишке придется зарубить себе на носу, что господин Бине не из тех, кем можно командовать!

Скарамуш поднялся.

— Прекрасно, — сказал он полуравнодушно-полупокорно. — Как вам будет угодно. Однако не забывайте, что утро вечера мудренее. Быть может, при холодном свете утра вы лучше разглядите мое предложение. То, что предлагаю я, принесет нам обоим богатство. То, что задумали вы, принесет нам обоим гибель. Спокойной ночи, господин Бине. Да помогут вам Небеса принять мудрое решение.

Разумеется, господину Бине не оставалось ничего иного, как принять единственно возможное решение, — ведь хозяином положения был Андре-Луи, твердо стоявший на своем. Конечно, дело не обошлось без споров, причем господин Бине торговался слишком долго и отчаянно для человека искусства, который ничего не смыслит в делах. Андре-Луи пошел на кое-какие уступки: например, он согласился писать сценарии бесплатно. Пошел он и на то, чтобы господин Бине назначил себе жалованье, совершенно несоразмерное с заслугами.

Итак, наконец все вопросы были улажены, и собравшейся труппе сообщили новость, которая, разумеется, вызвала зависть и обиды, однако все успокоились, как только выяснилось, что прибавят жалованье. Надо сказать, что господин Бине никак не хотел на это согласиться, но Скарамуш был неумолим.

— Если мы собираемся играть в Фейдо, у нас должна быть труппа актеров, знающих себе цену, а не кучка заморышей. Чем лучше мы им заплатим, тем больше они нам заработают.

Таким образом Андре-Луи справился с недовольством труппы по поводу слишком быстрого продвижения новичка, и его главенство, которому подчинился сам господин Бине, приняли с готовностью — за одним исключением.

Этим исключением была Климена. Ее злило, что не удалось поставить на колени интересного молодого незнакомца, буквально свалившегося к ним на голову в то утро близ Гишена. Его упорное нежелание замечать ее особу постоянно разжигало эту злобу. Узнав о том, что Андре-Луи станет компаньоном отца, Климена пыталась отговорить последнего. Она вышла из себя и назвала отца дураком, после чего господин Бине в свою очередь вышел из себя и в лучших традициях Панталоне надавал дочери пощечин, которые она добавила к счету Скарамуша. Климена выжидала случая заставить его расплатиться по этому счету, который все возрастал, но случай все никак не представлялся, так как у Скарамуша было дел по горло. Всю неделю в Фужере шла подготовка, и его видели только на представлениях, а в Редоне он носился как вихрь между театром и гостиницей.

Сразу же стало ясно, что редонский эксперимент удался. Весь месяц, проведенный в этом оживленном городке, Андре-Луи, ободренный успехом, работал день и ночь. Момент был выбран удачно, поскольку в самом разгаре была торговля каштанами, центром которой является Редон. Каждый вечер маленький театр был полон. Сельские жители, привозившие каштаны на редонский рынок, рассказывали о спектаклях труппы, и слава ее росла. На представления приезжали со всей округи, из соседних деревушек — таких, как Аллер Сен-Перье и Сен-Никола. Чтобы не дать угаснуть интересу публики, Андре-Луи каждую неделю готовил новый сценарий. Он добавил к репертуару труппы еще три пьесы — «Женитьба Панталоне», «Робкий влюбленный» и «Ужасный капитан». Последняя пользовалась наибольшим успехом. В основу Андре-Луи положил «Хвастливого воина» Плавта. В пьесе была прекрасная роль для Родомонта и неплохая роль хитрого лейтенанта при Капитане для Скарамуша. Успех спектакля в немалой мере объяснялся тем, что Андре-Луи дал довольно подробные указания в тексте, как должен развиваться диалог, а кое-где даже вставил сами диалоги, правда не настаивая на том, чтобы их воспроизводили дословно.

Между тем дела шли на лад, и Андре-Луи, призвав на помощь портных, занялся гардеробом труппы, который давно следовало обновить. Он также отыскал пару нищих художников и, соблазнив их маленькими ролями лекарей и нотариусов, включил в труппу. В свободное от спектаклей время они писали новые декорации. Так шла подготовка к покорению Нанта, как Андре-Луи называл предстоящие гастроли. Никогда в жизни Андре-Луи столько не работал — можно даже сказать, что он вообще в жизни не работал, по сравнению с тем, что делал сейчас. Его энергия была неистощима, и он все время пребывал в прекрасном настроении. Он носился как угорелый, играл в спектаклях, писал, придумывал, руководил, в то время как Бине наконец-то наслаждался отдыхом, пил каждый вечер бургундское и вкушал белый хлеб и прочие яства. Толстяк уже начал поздравлять себя с тем, что проявил проницательность, сделав этого трудолюбивого, неутомимого молодого человека компаньоном. Когда стало ясно, насколько неосновательными были его страхи перед гастролями в Редоне, он перестал испытывать ужас, обуревавший его раньше при одной мысли о Нанте.

Радужное настроение Бине разделяла вся труппа, как всегда — за исключением Климены. Она перестала задирать Скарамуша, наконец-то поняв, что ее насмешки не достигают цели, а лишь бьют рикошетом по ней же самой. Таким образом, ее смутная неприязнь, не находя выхода, все усиливалась.

Однажды Климена намеренно столкнулась с Андре-Луи, когда он уходил из театра после представления. Все ушли, а она вернулась под предлогом, будто что-то забыла.

— Скажите, что я вам сделала? — спросила она напрямик.

— Сделали мне, мадемуазель? — не понял он.

— Почему вы меня ненавидите?

— Ненавижу вас, мадемуазель? Я ни к кому не питаю ненависти, ибо это самое неразумное из всех чувств. Я никогда не испытывал ненависти даже к своим врагам.

— Ах, какое христианское смирение!

— Ненавидеть вас — вас!.. По-моему, вы восхитительны. Я всегда завидую Леандру. Кстати, я серьезно подумывал о том, чтобы заставить его играть Скарамуша, а самому взять роль Влюбленного.

— Не думаю, чтобы вы пользовались успехом.

— Это единственное, что меня удерживает. Однако если бы у меня был такой источник вдохновения, как у Леандра, возможно, я бы сыграл убедительно.

— Что же это за источник?

— Возможность играть вместе с такой очаровательной Клименой.

Она не дала себе труда вглядеться в его худое лицо.

— Вы смеетесь надо мной, — сказала она и проплыла мимо Андре-Луи в театр. Да, с таким бесполезно говорить — он абсолютно бесчувственный. Разве это мужчина?

Однако, когда минут через пять Климена вернулась, она увидела, что он задержался.

— Еще не ушли? — надменно осведомилась она.

— Я ждал вас, мадемуазель. Ведь вы идете в гостиницу. Нельзя ли мне сопровождать вас…

— Какая галантность! Неужели вы снизошли до меня?

— Может быть, вы предпочитаете, чтобы я не сопровождал вас?

— Ну что вы, как можно, господин Скарамуш! К тому же нам по пути, а улицы ничьи. Просто я ошеломлена неожиданной честью.

Взглянув на Климену, Андре-Луи заметил, как надменно выражение ее прелестного лица, и рассмеялся.

— А что, если я боялся, что к этой чести не стремятся?

— Ах, теперь понятно! — воскликнула она. — Значит, это я должна добиваться такой неслыханной чести и бегать за мужчиной, чтобы он заплатил мне простой долг вежливости. Раз это утверждаете вы, господин Всезнайка, значит так оно и есть, и мне остается только просить прощения за свое невежество.

— Вам нравится быть жестокой, — сказал Скарамуш. — Ну что же, ничего не поделаешь. Пойдемте?

И они направились к гостинице, идя быстрым шагом, чтобы согреться: вечер был ветреный. Некоторое время они шли молча, украдкой наблюдая друг за другом.

— Так вы считаете меня жестокой? — наконец спросила Климена с вызовом, и стало ясно, что слова Андре-Луи задели ее за живое.

Он взглянул на нее с полуулыбкой.

— Вы не согласны?

— Вы первый, кто обвиняет меня в жестокости.

— Не смею предположить, что я первый, к кому вы жестоки, ибо такое предположение было бы слишком лестно для меня. Лучше будем считать, что другие страдали молча.

— Боже мой! Так вы страдали? — Было непонятно, говорит ли она серьезно или подтрунивает над ним.

— Мое признание — приношение на алтарь вашего тщеславия.

— В жизни бы не подумала, что вы страдаете.

— Разумеется — ведь я прирожденный актер, как говорит ваш отец. Я был актером задолго до того, как стал Скарамушем. Поэтому я и смеялся — я часто смеюсь, когда мне больно. Вам нравилось быть надменной — и я, в свою очередь, играл надменность.

— Очень хорошо играли, — сказала она не задумываясь.

— Конечно, ведь я превосходный актер.

— А отчего же вы так внезапно изменились?

— В ответ на перемену в вас. Вы устали от роли жестокой красавицы — скучная роль, поверьте мне, к тому же недостойная вашего таланта. Если бы я был женщиной и обладал вашей красотой и грацией, Климена, я счел бы ниже своего достоинства использовать их как оружие нападения.

— Красота и грация! — повторила она, притворяясь удивленной. Однако тщеславная девчонка смягчилась. — Когда же вы их заметили, господин Скарамуш?

Он взглянул на нее, восхищаясь живой красотой и женственностью, которые с самого начала неудержимо влекли его.

— Однажды утром, когда вы с Леандром репетировали любовную сцену.

Климена опустила веки под пристальным взглядом Скарамуша, но от него не укрылось удивление, промелькнувшее в ее глазах.

— Ведь вы видели меня тогда в первый раз!

— До этого мне не представилась возможность заметить, как вы прелестны.

— И вы думаете, что я вам поверю? — спросила она, но так мягко, как никогда еще с ним не говорила.

— Значит, вы не поверите, если я признаюсь, что в тот день именно ваша красота решила мою судьбу? Ведь это из-за нее я вступил в труппу вашего отца.

Климена задохнулась. Куда девалась ее неприязнь к Андре-Луи?

— А зачем вы это сделали?

— Чтобы когда-нибудь предложить вам стать моей женой.

От изумления Климена остановилась, чтобы взглянуть Андре-Луи в лицо. Теперь в ее взгляде не было и тени застенчивости, глаза холодно сверкали, на щеках появился легкий румянец. Она заподозрила в его словах непростительную насмешку.

— А вы не теряете времени даром, не так ли?

— Да. Разве вы еще не заметили? Я поддаюсь внезапным порывам. Вы же видели, что я сделал из труппы Бине за каких-нибудь пару месяцев, — другой не добился бы и половины за целый год. Так почему же я должен быть медлительней в любви, чем в работе? Я сдерживался, вопреки своим чувствам, чтобы не напугать вас стремительностью. Видя ваше холодное безразличие, я вынужден был платить той же монетой, и это было тяжелее всего. Я ждал — о, как терпеливо! — когда вам надоест быть жестокой.

— Вы удивительный человек, — произнесла она без всякого выражения.

— Да, — согласился он. — Не будь у меня уверенности, что я не совсем обычен, я бы не смел ни на что надеяться.

Они машинально продолжили свой путь.

— Вы жалуетесь на мою стремительность, — сказал он, — однако заметьте, пока что я ничего вам не предложил.

— Как? — промолвила она, нахмурившись.

— Я просто поведал вам о своих надеждах. Я не так безрассуден, чтобы сразу же спрашивать, суждено ли им сбыться.

— Клянусь честью, вы поступили благоразумно, — резко ответила она.

— Не сомневаюсь в этом.

Климену так раздражало его самообладание, что остаток пути она проделала в молчании.

Случилось так, что, когда в тот вечер Климена собиралась уйти к себе после ужина, они с Андре-Луи оказались одни в комнате, которую господин Бине снял для своей труппы (как видите, дела труппы Бине шли в гору).

Климена встала, и Скарамуш тоже поднялся, чтобы зажечь ей свечу. Держа свечу в левой руке, правую она протянула ему. Белая округлая рука была обнажена до локтя.

— Спокойной ночи, Скарамуш, — сказала она так мягко и нежно, что он затаил дыхание и стоял, не сводя с нее сверкающих черных глаз, затем схватил кончики длинных тонких пальцев и, склонившись, прижался губами. Снова взглянул на Климену, женственность которой притягивала и манила. Ее лицо побледнело, на приоткрытых губах бродила странная улыбка, грудь под кружевной косынкой вздымалась.

Не выпуская руки Климены, Андре-Луи притянул ее к себе. Она не сопротивлялась. Он взял у нее из рук свечу и поставил на буфет, и в следующую секунду ее гибкое тело оказалось у него в объятиях. Он целовал Климену, шепча ее имя как молитву.

— А сейчас я жестока? — спросила она, тяжело дыша. Он ответил поцелуем. — Я была жестокой, потому что вы ничего не хотели замечать, — прошептала она.

И тут отворилась дверь, и вошел господин Бине, отцовский взор которого оскорбило неблагопристойное поведение родной дочери.

Он стоял разинув рот, а Климена и Андре-Луи оторвались друг от друга нарочито неспешно и с притворным спокойствием.

— Что это значит? — возмутился сбитый с толку господин Бине.

— А разве тут нужны объяснения? Разве они будут красноречивее того, что вы видели? Просто нам с Клименой пришло в голову пожениться.

— А разве не важно, что придет в голову мне?

— Конечно важно, но у вас слишком хороший вкус и доброе сердце, чтобы чинить нам препятствия.

— Вы считаете, что это само собой разумеется. Ну конечно — ведь у вас все само собой разумеется, это ваша манера. Так вот, моя дочь — это не само собой разумеется! У меня насчет нее вполне определенные планы. Вы вели себя недостойно, Скарамуш, вы обманули мое доверие. Я очень сердит на вас.

Он выступил вперед враскачку своей тяжелой, но удивительно бесшумной походкой. Скарамуш повернулся к Климене и с улыбкой подал ей свечу.

— Если вы оставите нас вдвоем, Климена, я по всей форме попрошу вашей руки у вашего отца.

Она удалилась, слегка взволнованная и еще более похорошевшая от смущения. Скарамуш закрыл за ней дверь и, повернувшись к разгневанному господину Бине, который бросился в кресло во главе короткого стола, попросил руки Климены по всей форме, как он выразился. Вот как он это сделал:

— Милый тесть, я вас поздравляю. Наш брак означает «Комеди Франсез» для Климены, и очень скоро. Вы же будете купаться в лучах ее славы. Да, вы еще сможете прославиться как отец госпожи Скарамуш.

Бине, лицо которого медленно багровело, свирепо смотрел на Андре-Луи. Да, что бы он ни сказал и что бы ни сделал, этот мальчишка, с которым бесполезно бороться, все равно поставит на своем. От унижения ярость Бине усиливалась. Наконец он вновь обрел дар речи.

— Проклятый разбойник! — вскричал он в приступе гнева, стукнув по столу кулаком, похожим на окорок. — Разбойник! Сначала ты забираешь половину моих законных барышей, а теперь хочешь похитить и мою дочь! Нет, будь я проклят, если отдам ее бессовестному негодяю без имени, которого ждет виселица!

Скарамуш, ничуть не расстроенный, дернул за сонетку. Щеки у него разрумянились, глаза сияли. В этот вечер он был доволен миром. Что ни говори, а он в большом долгу перед господином де Ледигьером!

— Бине, — сказал он, — забудьте хоть на один вечер, что вы Панталоне, и ведите себя как приветливый тесть, заполучивший зятя исключительных достоинств. Сейчас мы выпьем бутылочку бургундского за мой счет, самое лучшее бургундское, какое только можно раздобыть во всем Редоне. Успокойтесь, иначе вы не сможете воздать этой бутылке должное — ведь избыток желчи мешает ощутить букет.

Глава 16

ПОКОРЕНИЕ НАНТА
В сохранившихся экземплярах «Нантского курьера» можно прочесть, что на Сретение[318] труппа Бине открыла свои гастроли «Проделками Скарамуша». В Нанте она появилась иначе, чем в деревнях и маленьких городах, где о спектаклях заранее не объявлялось и внимание публики привлекали парадом при въезде. Андре-Луи повел дело по примеру «Комеди Франсез». Он заказал в Редоне афиши, и за четыре дня до приезда труппы в Нант их расклеили у Театра Фейдо и по всему городу. Афиши тогда еще были в новинку, и, естественно, они привлекли всеобщее внимание. Андре-Луи поручил это дело одному из новых членов труппы — смышленому молодому человеку по имени Баск, которого выслал вперед.

Вы можете ознакомиться с такой афишей в Музее Карнавале.[319] Актеры в ней названы сценическими именами — все, кроме Бине с дочерью, — и поскольку не сказано, что актер, играющий в одной пьесе Тривелена, в другой играет Тарбарена, создается впечатление, что труппа вдвое больше, чем на самом деле. Афиша гласит, что вслед за «Проделками Скарамуша», открывающими гастроли, будут сыграны еще пять пьес, названия которых перечисляются. Почтенная публика увидит и другие пьесы, если благосклонный прием просвещенного города Нанта заставит труппу Бине продлить свое пребывание в Театре Фейдо. Подчеркнуто, что это труппа импровизаторов, играющих в старой итальянской манере, и что Франция целых полвека не видала ничего подобного. Афиша призывала публику не упустить случай увидеть прославленных актеров, которые воскресят для нее великолепие комедии дель арте. Далее сообщается, что после Нанта последует Париж, где они намерены бросить вызов «Комеди Франсез» и показать миру, насколько искусство импровизаторов выше искусства актеров, которые полностью зависят от автора и, выходя на сцену, каждый раз произносят один и тот же текст.

Это была дерзкая афиша, и господин Бине, увидев ее, со страху чуть с ума не сошел — вернее, с того, что осталось от его ума после бургундского, которым теперь он позволял себе злоупотреблять. Он весьма красноречиво выступил против, но Андре-Луи отмел все его доводы.

— Согласен, это дерзкая афиша, — сказал он. — Но в вашем возрасте пора знать, что ничто в мире не пользуется таким успехом, как дерзость.

— Я запрещаю ее, положительно запрещаю, — настаивал господин Бине.

— Я знал, что вы будете возражать, и знаю, что очень скоро скажете спасибо за то, что я вас не послушался.

— Вы допрыгаетесь до беды.

— Я допрыгаюсь до удачи. Самое страшное, что вам грозит, — вернуться в залы деревенских рынков, из которых я вас вытащил. Нет, назло вам я повезу вас в Париж — только предоставьте все мне.

И Андре-Луи вышел, чтобы проследить, как печатаются афиши. Его приготовления не ограничились одними афишами. Он написал эффектную статью о блеске комедии дель арте и о труппе импровизаторов великого артиста Флоримона Бине, возрождающей ее. Бине звали не Флоримон, а всего-навсего Пьер, но у Андре-Луи было удивительное театральное чутье. Статья и афиши должны были разжечь интерес публики. Андре-Луи наказал Баску, у которого были родственники в Нанте, употребить все свое влияние и, не жалея средств, пристроить эту статью в «Нантский курьер» дня за два до приезда труппы Бине.

Так как статья была интересная и обладала несомненными литературными достоинствами, неудивительно, что Баску удалось выполнить поручение.

Таким образом, когда в первую неделю февраля Бине со своей труппой появился в Нанте, город был уже подготовлен. Господин Бине хотел, как всегда, пройти по городу в полной парадной форме под барабанный бой и грохот тарелок, но Андре-Луи был неумолим.

— Нет, так мы только обнаружим свою бедность, — сказал он. — Мы войдем в город незаметно, и пусть на нас работает воображение публики.

Как всегда, он настоял на своем. Господин Бине, который и так уже выдохся в борьбе с железной волей Скарамуша, был совершенно не в состоянии сражаться с ним теперь, когда на его стороне была Климена, вместе с ним осуждавшая отца за неповоротливость и устаревшие приемы. В метафорическом смысле господин Бине сложил оружие и, проклиная день, когда взял в труппу этого молодчика, поплыл по течению. Он был убежден, что в конце концов потонет, а пока что топил свое раздражение в бургундском. Слава богу, бургундского было хоть залейся. Никогда в жизни у него не было столько бургундского. Ну что ж, все обстоит не так плохо, как кажется. Во всяком случае, он благодарен Скарамушу за бургундское. Итак, опасаясь худшего, господин Бине надеялся на лучшее.

И вот взвился занавес в день первого представления труппы в Театре Фейдо, и Бине, трепеща, ждал в кулисах своего выхода. В зале было порядочно публики, любопытство которой удалось возбудить умелой подготовкой.

Хотя сценарий «Проделок Скарамуша», по-видимому, не сохранился, из «Исповеди» Андре-Луи нам известно, что пьеса начиналась сценой, в которой Полишинель в роли надменного влюбленного, безумно ревнивого, уговаривает горничную Коломбину шпионить за ее госпожой Клименой. Вначале он пытается умаслить ее с помощью лести, но этот номер не проходит с дерзкой Коломбиной, которая любит, чтобы льстецы были хотя бы привлекательны и оказывали должное внимание ее собственным весьма пикантным прелестям. Тогда подлый горбун переходит к угрозам и сулит Коломбине ужасную месть, если она выдаст или ослушается его, но и это не помогает. Наконец Полишинель прибегает к подкупу, и Коломбина, охотно получив от него кругленькую сумму, соглашается шпионить за Клименой и сообщать ему о поведении своей хозяйки.

Оба хорошо сыграли эту сцену, — возможно, их подстегивало собственное волнение при виде шикарной публики. Полишинель был чертовски неистов, высокомерен и настойчив, а Коломбина — просто неподражаема, когда пропускала мимо ушей лесть, дерзко насмехалась над угрозами и наконец ловко выкачивала из него деньги. По залу прокатился смех, который показывал, что все идет хорошо, но господину Бине, дрожавшему в кулисах, не хватало оглушительного гогота деревенских жителей, перед которыми он привык играть, и он еще больше разволновался.

Не успел Полишинель выйти за дверь, как в окно влетел Скарамуш. Обычно это эффектное появление разыгрывалось с грубым комикованием, от которого зал просто выл от восторга. Однако сейчас Скарамуш провел сцену иначе. Лежа сегодня утром в постели, он решил покончить с буффонадой, восхищавшей прежнюю публику, и добиться успеха тонкой игрой. Он сыграет лукавого, насмешливого плута, сдержанного и не лишенного чувства собственного достоинства, и произнесет текст сухо, с совершенно серьезным выражением лица, как будто не сознавая юмора, пронизывающего его речь. Таким образом, даже если публика не сразу раскусит его, тем больше он ей понравится в конечном счете.

Верный своему решению, Андре-Луи так и играл сейчас роль друга и наперсника Леандра, томящегося от любви. Скарамуш является за новостями о Климене, не упуская из виду денежных мешков Панталоне и своей интрижки с Коломбиной. Андре-Луи вольно обошелся с традиционным костюмом Скарамуша, добавив к нему красные прорези и заменив черный бархатный берет конусообразной шляпой с загнутыми полями и пучком перьев. Кроме того, он отказался от гитары.

Господин Бине, не услышав рева публики, которым она обычно приветствовала выход Скарамуша, не на шутку встревожился. И тут он уловил что-то непривычное в поведении Скарамуша и еще больше напугался. Дело в том, что тот, хотя и говорил с иностранным акцентом, нажимая на шипящие звуки, совершенно отказался от нарочитой шумливости, которую так любила их публика.

Господин Бине ломал руки в отчаянии.

— Все кончено, — сказал он. — Этот парень погубил нас. И поделом мне, дураку, за то, что я позволил ему верховодить.

Но когда господин Бине вышел на сцену, до него начало доходить, как он ошибся: оказалось, что публика внимательно слушает и на всех лицах — спокойная понимающая усмешка. А когда после окончания первого акта упал занавес и раздался гром аплодисментов, он почувствовал уверенность, что они выйдут сухими из воды.

Если бы Панталоне из «Проделок Скарамуша» не был пугливым старым идиотом, который вечно все путает, Бине погубил бы эту роль. Но поскольку он трясся от страха, нерешительность и тупость, составлявшие суть роли, усилились, и это принесло успех. А успех был такой, что он с лихвой оправдал всю шумиху, которую Скарамуш устроил перед приездом в Нант.

Самого же Скарамуша вслед за признанием публики ждало признание товарищей по труппе, которые с жаром приветствовали его в артистическом фойе театра после спектакля. Благодаря его таланту, изобретательности и энергии они за несколько недель из кучки бродячих фигляров превратились в труппу первоклассных артистов. От их лица выступил Полишинель, который, отдавая дань таланту Андре-Луи, сказал, что под его руководством они покорят весь мир, как сегодня покорили Нант.

Увлекшись, актеры не пощадили чувств господина Бине, который и так уже был сильно раздражен тем, что с его желаниями не считаются и что он бессилен перед Скарамушем. Хотя Бине скрепя сердце смирился с тем, что власть постепенно ускользает у него из рук, утешаясь ростом своих собственных доходов, в глубине души он затаил обиду, гасившую искры благодарности к его компаньону. Сегодня вечером нервы у него были натянуты до предела, и он так яростно винил в своих переживаниях Скарамуша, что даже полный и совершенно непостижимый успех не смог оправдать того в его глазах.

Теперь же, когда Бине к тому же обнаружил, что труппа его ни в грош не ставит — его собственная труппа, которую он так медленно и терпеливо собирал, — чаша его терпения переполнилась и недобрые чувства, до сих пор дремавшие в груди, пробудились. Сдерживая ярость, чтобы не выдать себя, он тем не менее счел необходимым немедленно отстоять свои права. Не хватало еще, чтобы с ним перестали считаться в труппе, которой он так долго командовал, пока ею не завладел этот тип, наполнивший его кошелек и отнявший власть.

Итак, когда Полишинель закончил свою речь, вперед выступил Бине. Грим помог ему скрыть горькие чувства, и он притворно присоединился к похвалам Полишинеля в адрес своего дорогого компаньона, но сделал это так, чтобы стало ясно, что все, чего добился Скарамуш, сделано с помощью и под руководством Бине. Он поблагодарил Скарамуша — так, как господин благодарит своего дворецкого за старательно выполненные приказания.

Речь Бине не обманула труппу и не успокоила его самого, — напротив, его горечь только усилилась от этой тщетной попытки. Ну да ладно, по крайней мере, его честь спасена и он показал им, кто глава труппы. Пожалуй, я не совсем точно выразил свою мысль, сказав, что его речь не обманула актеров, так как они все же заблуждались относительно его чувств. Они верили, что, приписывая все заслуги себе, в душе он так же, как все, благодарен Скарамушу. Андре-Луи вместе с актерами разделял это заблуждение и в короткой ответной речи великодушно подтвердил заслуги господина Бине.

Затем он объявил, что их успех в Нанте тем дороже для него, что теперь может сбыться его заветная мечта — обвенчаться с Клименой. Да, он сознает, что совершенно недостоин такого счастья. Теперь они с его добрым другом господином Бине, которому он обязан всем, чего достиг для себя и труппы, станут еще ближе. Новость вызвала радостное оживление, ибо в театральном мире так же любят влюбленных, как везде. Все шумно приветствовали счастливую пару — за исключением бедного Леандра, глаза которого стали еще грустнее, чем обычно.

В тот вечер они сидели одной семьей на втором этаже в гостинице на набережной Ла-Фосс — в той самой гостинице, откуда несколько недель тому назад Андре-Луи отправился играть совсем другую роль перед нантской публикой. Но разве та роль сильно отличалась от нынешней? — размышлял он. Разве и тогда он не был Скарамушем — интриганом, речистым и лицемерным, обманывавшим людей и цинично вводившим их в заблуждение, излагая мнения, которые не были его собственными? Разве удивительно, что он так быстро добился блестящего успеха как актер? Не был ли он всегда актером и не предназначила ли его для этого сама природа?

В следующий вечер они играли «Робкого влюбленного» перед полным залом. Слухи о блестящем начале гастролей облетели весь город, и успех был такой же, как в понедельник. В среду они давали «Фигаро-Скарамуша», а в четверг вышел «Нантский курьер» со статьей на целую колонку, в которой расхваливались блестящие импровизаторы, посрамившие заурядных декламаторов, произносящих заученные тексты.

Андре-Луи посмеивался про себя, читая эту газету за завтраком, так как у него не было никаких заблуждений насчет ложности последнего утверждения. Просто их труппа — новинка, и пышность, с которой ее подали, провела автора статьи. В этот момент вошли Бине с Клименой, и Андре-Луи приветствовал их. Он помахал газетой:

— Все в порядке, мы остаемся в Нанте.

— Вот как? — кисло сказал Бине. — У вас всегда все в порядке, мой друг.

— Прочтите сами, — протянул Андре-Луи газету.

Господин Бине начал читать с угрюмым выражением лица, потом молча отложил газету и принялся за еду.

— Ну что, я был прав? — спросил Андре-Луи, которого слегка заинтриговало поведение господина Бине.

— В чем?

— Когда говорил, что надо ехать в Нант.

— Если бы так не считал я, мы бы никуда не поехали, — ответил господин Бине, продолжая есть.

Удивленный Андре-Луи сменил тему.

После завтрака они с Клименой отправились прогуляться по набережной. Ярко светило солнце, не такое холодное, как в последние дни. Когда они выходили, Коломбина бестактно навязалась им в спутницы. Правда, Арлекин несколько исправил дело, догнав их бегом и присоединившись к Коломбине.

Андре-Луи, шагавший с Клименой впереди, завел разговор о том, что занимало его сейчас больше всего.

— Ваш отец очень странно держится со мной. Можно подумать, что он ни с того ни с сего стал ко мне плохо относиться.

— Ну что вы, вам кажется, — возразила Климена. — Отец очень благодарен вам, как и все мы.

— Ничуть не бывало. Он злится на меня, и, кажется, я знаю за что. А вы? Разве вы не догадываетесь?

— Нет, нисколько.

— Если бы вы были моей дочерью — слава богу, это не так, — я был бы обижен на мужчину, который отобрал бы вас. Бедный старый Панталоне! Он назвал меня разбойником, когда я сказал ему, что собираюсь на вас жениться.

— Он прав. Вы — дерзкий разбойник, Скарамуш.

— Что противоречит моему амплуа, — сказал он. — Ваш отец считает, что актеры должны играть на сцене роли, соответствующие их характеру.

— Но вы же действительно берете все, чего пожелаете, не так ли? — Она взглянула на него восхищенно и застенчиво.

— Да, когда удается. Я не стал дожидаться, пока ваш отец даст согласие на наш брак, и, когда он фактически отказал мне, силой вырвал у него это согласие. Ручаюсь, теперь ему ни за что не получить его обратно. Наверно, это злит вашего отца больше всего.

Климена засмеялась и приготовилась сострить в ответ, но Андре-Луи не слышал ни слова. По набережной, где было оживленное движение, к ним приближался кабриолет, верх которого был почти сплошь из стекла. Двумя великолепными гнедыми лошадьми правил кучер в роскошной ливрее.

В кабриолете сидела хрупкая молодая девушка, закутанная в ротонду из меха рыси. Ее лицо с тонкими чертами было красиво. Девушка подалась вперед, губы ее полураскрылись, она пожирала Скарамуша глазами. Наконец, почувствовав на себе взгляд, он посмотрел в ее сторону и, пораженный, остановился.

Климена, прервав фразу на середине, тоже остановилась и потянула Андре-Луи за рукав.

— Что случилось, Скарамуш?

Но он не отвечал. В эту минуту осанистый кучер, повинуясь распоряжению маленькой госпожи, остановил возле них кабриолет, и лакей в белых чулках соскочил на землю. Климене изящно одетая девушка в карете с гербами показалась сказочной принцессой. И эта принцесса, глаза которой засияли, а на щеках вспыхнул румянец, протянула Скарамушу руку в элегантной перчатке.

— Андре-Луи! — позвала она.

Скарамуш запросто взял эту царственную особу за руку — точно так же, как мог бы взять за руку Климену, — и, не спуская с нее глаз, отражавших ее радостное удивление, фамильярно обратился по имени:

— Алина!

Глава 17

СОН
— Дверь, — приказала Алина лакею и на одном дыхании сказала Андре-Луи: — Садитесь.

— Минутку, Алина.

Он повернулся к своей спутнице, застывшей в изумлении, и к подошедшим в этот момент Арлекину с Коломбиной.

— Вы позволите, Климена? — сказал он, запыхавшись. Но это было скорее утверждение, чем вопрос. — К счастью, вы не одни. Арлекин вас проводит. Увидимся за обедом.

С этими словами он, не дожидаясь ответа, вскочил в кабриолет. Лакей закрыл дверцу, кучер щелкнул кнутом, и королевский экипаж покатил по набережной, а три комедианта смотрели ему вслед с открытым ртом. Наконец Арлекин рассмеялся:

— Наш Скарамуш — переодетый принц!

Коломбина захлопала в ладоши и сверкнула белыми зубами.

— Ах, Климена, прямо как в романе! Какая прелесть!

Климена перестала хмуриться, чувство обиды сменилось у нее недоумением.

— Но кто она?

— Конечно же его сестра, — уверенно заявил Арлекин.

— Его сестра? Откуда ты знаешь?

— Я просто знаю, что он скажет тебе, когда вернется.

— А почему?

— Потому что ты все равно не поверила бы, скажи он, что это его мать.

Проводив экипаж взглядом, они побрели в ту же сторону. А в это время в экипаже Алина с серьезным видом разглядывала Андре-Луи. Она сжала губы, тонкие брови слегка сдвинулись.

— У вас странная компания, Андре, — вот первое, что она ему сказала. — Или я ошиблась и ваша спутница не мадемуазель Бине из Театра Фейдо?

— Вы не ошиблись. Однако я и не предполагал, что мадемуазель Бине уже так известна.

— О, что до этого… — Она пожала плечами, в голосе послышалось спокойное презрение. Она пояснила: — Просто вчера я была на спектакле. Думаю, я узнала ее.

— Вы были вчера вечером в Фейдо? Как же я вас не увидел?

— А вы тоже там были?

— Был ли там я? — воскликнул он, но, опомнившись, сразу же заговорил безразличным тоном. — О да, я там был. — Ему почему-то не хотелось признаться, что он без всякого сопротивления пал, с ее точки зрения, так низко. Слава богу, грим и измененный голос сделали его неузнаваемым даже для Алины, которая знала его с детства.

— Понятно, — сказала она и еще плотнее сжала губы.

— Что же вам понятно?

— Что мадемуазель Бине на редкость привлекательна. Разумеется, вы были в театре, это ясно по вашему тону. Знаете, вы разочаровываете меня, Андре. Наверно, это глупо с моей стороны и говорит о том, что я недостаточно хорошо знаю сильный пол. Мне известно, что большинство светских молодых людей испытывает непреодолимую тягу к существам, которые выставляют себя напоказ на подмостках, но от вас я этого не ожидала. Я имела глупость вообразить, что вы не такой и выше подобного пустого времяпрепровождения. Я считала, что вы немного идеалист.

— Вы льстите мне!

— Да, теперь я вижу, что заблуждалась, но вы сами сбили меня с толку. Вы столько рассуждали о какой-то морали, с таким пылом разглагольствовали о философии, так тонко лицемерили, что я обманулась. Странно, что при таком актерском даровании вы не вступили в труппу мадемуазель Бине.

— Вступил, — сказал он.

Ему пришлось признаться в этом, ибо он выбрал меньшее из двух зол.

На лице Алины появилось недоверие, сменившееся ужасом и наконецотвращением.

— Ну конечно, — сказала она после долгой паузы, — таким образом вы могли находиться вблизи своей пассии.

— Это лишь одна из причин, была и другая. Дело в том, что, когда мне пришлось выбирать между сценой и виселицей, я проявил неслыханную слабость, предпочтя первое. Такое поведение недостойно человека со столь благородными идеалами, как у меня, но что поделаешь! Подобно всем теоретикам, оторванным от жизни, я нахожу, что проповедовать легче, чем осуществлять. Итак, мне остановить карету и выйти, чтобы не осквернять ее своей недостойной персоной? Или рассказать, как все случилось?

— Сначала расскажите, а там видно будет.

Он рассказал, как встретил труппу Бине и жандармов и понял, что, присоединившись к труппе, сможет в безопасности переждать, пока не минует опасность.

Услышав объяснения, Алина смягчилась, и тон ее перестал быть ледяным.

— Мой бедный Андре, почему же вы не сказали мне все сразу?

— Во-первых, вы не дали мне на это времени; во-вторых, я боялся шокировать вас зрелищем своего падения.

Она приняла его слова всерьез.

— Так ли уж необходимо было вступать в труппу? И почему вы не написали нам, где находитесь? Я же вас просила.

— Я как раз думал об этом вчера, но колебался из-за некоторых соображений.

— Вы думали, нам будет неприятно узнать, чем вы занимаетесь?

— Пожалуй, я предпочитал удивить вас своими блестящими успехами.

— О, так вы собираетесь стать великим актером? — с откровенным пренебрежением спросила она.

— Возможно. Но меня больше привлекают лавры великого драматурга. И не фыркайте столь презрительно. Писать пьесы — почетное занятие. Высший свет считает за честь знакомство с такими людьми, как Бомарше и Шенье.

— А вы не хуже их?

— Я надеюсь их превзойти, однако признаю, что именно они научили меня ходить. Как вам понравилась вчерашняя пьеса?

— Она забавная и хорошо задумана.

— Позвольте познакомить вас с автором.

— Так это вы? Но ведь это труппа импровизаторов.

— Даже импровизаторам нужен автор, чтобы писать сценарии, — пока что я пишу только их, но скоро возьмусь за пьесы в современном духе.

— Вы обманываете себя, мой бедный Андре. Чем была бы вчерашняя пьеса без актеров? Вам повезло со Скарамушем.

— Познакомьтесь с ним — только это секрет!

— Вы — Скарамуш? Вы? — Она повернулась, чтобы как следует разглядеть Андре-Луи. Он улыбнулся своей особенной улыбкой — не разжимая губ, — от которой на щеках появлялись глубокие складки, и кивнул. — Так я вас не узнала?

— Вы, разумеется, вообразили, что я — рабочий сцены? А теперь, когда вы знаете все обо мне, расскажите, что в Гаврийяке? Как мой крестный отец?

— Он здоров, — сказала она, — и все еще сильно разгневан на вас.

— Напишите, что я тоже здоров и процветаю, и этим ограничьтесь. Не стоит сообщать ему, чем я занимаюсь, — ведь у него есть свои предрассудки. К тому же это было бы неосторожно. А теперь я задам вопрос, который у меня на языке вертится с тех пор, как я сел в экипаж. Что вы делаете в Нанте, Алина?

— Я приехала навестить свою тетю, госпожу де Сотрон. Это с ней я была вчера в театре: нам стало скучно в замке. Но сегодня у тети будут гости, и среди них — маркиз де Латур д’Азир.

Андре-Луи нахмурился и вздохнул.

— Алина, вы когда-нибудь слышали, как погиб бедный Филипп де Вильморен?

— Да, мне рассказал сначала дядя, а потом и сам господин де Латур д’Азир.

— Разве это не помогло вам решить вопрос о браке?

— А при чем тут это? Вы забываете, что я всего лишь женщина и не смогу рассудить мужчин в подобных делах.

— А почему бы и нет? Вы вполне способны это сделать, тем более что вы выслушали обе стороны. Ведь мой крестный, надо полагать, сказал вам правду. Вы можете, но не хотите рассудить. — Тон его стал резким. — Вы намеренно закрываете глаза на справедливость, ибо иначе вам пришлось бы отказаться от противоестественных честолюбивых устремлений.

— Превосходно! — воскликнула она и взглянула на него насмешливо. — А знаете, вы просто смешны! Я нахожу вас среди отбросов общества, и вы, не краснея, выпускаете руку актрисы и идете поучать меня.

— Даже если бы они были отбросами общества, то и тогда уважение и преданность вам, Алина, заставили бы меня дать совет. — Он стал суров и непреклонен. — Но это не отбросы. Актриса может обладать честью и добродетелью, но их нет у светской дамы, которая, вступая в брак, продает себя за богатство и титул, чтобы удовлетворить тщеславие.

Алина задохнулась и побелела от гнева. Она протянула руку к шнурку.

— Я полагаю, мне лучше высадить вас, чтобы вы вернулись и поискали чести и добродетели у своей девки из театра.

— Вы не должны так говорить о ней.

— Ну вот, теперь еще не хватало нам поспорить о ней. Вы считаете, я слишком деликатно выразилась? Наверно, мне следовало назвать ее…

— Если уж вы непременно хотите говорить о ней, называйте ее моей женой.

Изумление умерило гнев Алины, и она еще сильнее побледнела.

— Боже мой! — произнесла она и с ужасом взглянула на него. — Вы женаты? Женаты на этой…

— Еще нет, но скоро женюсь. И позвольте сказать вам, что эта девушка, о которой вы говорите с презрением, даже не зная ее, так же порядочна и чиста, как вы, Алина. Ум и талант помогли ей пробиться, и она обязательно добьется большего. К тому же у нее есть женственность, поэтому она при выборе супруга руководствуется природным инстинктом.

Дрожа от гнева, Алина дернула за шнурок.

— Вы сию же минуту выйдете, — бушевала она. — Как вы смеете сравнивать меня с этой…

— С моей женой, — перебил он, не дав ей сказать грубое слово. Он открыл дверцу сам, не дожидаясь лакея, и спрыгнул на землю. — Передайте от меня привет убийце, за которого вы собираетесь замуж, — яростно сказал он и захлопнул дверцу. — Езжайте, — бросил он кучеру.

Экипаж покатил прочь по предместью Жиган, а Андре-Луи стоял, дрожа от ярости. Однако, пока он шел в гостиницу, гнев постепенно остывал, и он начал понимать Алину, а поняв, в конце концов простил. Не ее вина, что она считает каждую актрису потаскушкой: так ее воспитали. Воспитание также приучило ее спокойно принимать чудовищный брак по расчету, к которому ее склонили.

Вернувшись в гостиницу, он застал труппу за столом.

Когда он вошел, воцарилось молчание, столь внезапное, что волей-неволей пришлось предположить, что беседовали о нем. Арлекин и Коломбина рассказали историю о переодетом принце, которого увезла в фаэтоне какая-то принцесса, не упустив ни одной детали.

Климена была задумчива и молчалива. Она размышляла о том, что́ Коломбина назвала «как в романе». Ясно, что ее Скарамуш — не тот, за кого себя выдавал, иначе он и та дама из высшего света не фамильярничали бы друг с другом. Еще не зная, что он занимает высокое положение, Климена завоевала его — и вот награда за ее бескорыстную привязанность. Даже тайная враждебность Бине растаяла при поразительной новости. Он весьма игриво ущипнул дочь за ушко:

— Так-так, дитя мое, уж тебе-то удалось разглядеть, что кроется за его маской!

Климена обиженно отвергла это предположение.

— Ничего подобного, — ответила она. — Я считала его тем, за кого он себя выдавал.

Бине с самым серьезным видом подмигнул дочери и рассмеялся:

— Ну разумеется! Но, подобно твоему отцу, который когда-то был благородным человеком и умеет отличить повадки благородных людей, ты сумела разглядеть в нем что-то изысканное, отличающее его от тех, с кем тебе, увы, до сих пор приходилось водиться. Так же как и мне, тебе хорошо известно, что свою высокомерную манеру держаться и повелительный тон он усвоил не в затхлой конторе адвоката и что ни в речах, ни в мыслях у него нет ничего от буржуа, за которого он себя выдает. Завоевав его, ты проявила проницательность. Известно ли тебе, Климена, что я еще буду очень гордиться тобой?

Климена вышла, не ответив отцу: его льстивый тон претил ей. Конечно, Скарамуш светский господин — если угодно, со странностями, но прирожденный аристократ. А она станет настоящей госпожой. Отцу придется научиться иначе обращаться с ней.

Когда возлюбленный Климены вошел в комнату, где они обедали, она взглянула на него застенчиво — но иначе, чем раньше. Она впервые заметила гордую посадку головы, упрямый подбородок, изящество движений — изящество человека, у которого в юности были учителя танцев и фехтования.

Ее покоробило, когда он, бросившись в кресло, обменялся, по своему обыкновению, остротами с Арлекином, как с равным. Еще больше ее задело, что Арлекин, который теперь знал, кто такой Скарамуш, держался с ним с неподобающей фамильярностью.

Глава 18

ПРОБУЖДЕНИЕ
— Знаете ли вы, — сказала Климена, — что я жду объяснений, которые вы, как мне кажется, должны дать?

Андре-Луи опоздал к обеду, и теперь они были за столом одни. Он набивал себе трубку: поступив в труппу Бине, он приобрел привычку курить. Остальные ушли, поняв, что Скарамуша и Климену надо оставить наедине. Правда, Андре-Луи придерживался на этот счет иного мнения. Он лениво затянулся, потом нахмурился.

— Объяснений? — спросил он, взглянув на нее. — А по какому поводу?

— По поводу того, что вы обманывали нас — меня.

— Я никого не обманывал, — возразил он.

— Вы хотите сказать, что просто держали язык за зубами и что молчание — не обман? Разве скрывать от будущей жены свое прошлое — не обман? Вам не следовало притворяться, что вы — простой сельский адвокат, впрочем, любому ясно, что это не так. Возможно, это очень романтично, но… Итак, объяснитесь ли вы наконец?

— Ясно, — сказал он и затянулся трубкой. — Вы ошибаетесь, Климена, — я никого не обманывал. Если я не все о себе рассказал, то лишь потому, что не считал это важным. Но я никогда не выдавал себя за другого. Когда я представился, то говорил правду.

Его упорство начало раздражать Климену, и раздражение отразилось на ее прелестном лице и прозвучало в голосе.

— Ха! А та знатная дама, которая вас увезла в кабриолете, не особенно со мной церемонясь? Вы ведь с ней накоротке. Кто она вам?

— Почти сестра.

— Почти сестра! — вознегодовала Климена. — Арлекин угадал, что вы скажете именно так. Он шутил, но мне было не очень смешно. Теперь же, когда он оказался прав, мне совсем не смешно. Надеюсь, у нее есть имя, у этой сестры?

— Разумеется, у нее есть имя. Ее зовут мадемуазель Алина де Керкадью. Она племянница Кантэна де Керкадью, сеньора де Гаврийяка.

— Ого! Недурное имя у вашей сестрицы! И что же это значит — «почти сестра», дружок?

Впервые за время знакомства с Клименой Андре-Луи, к своему сожалению, заметил некоторую вульгарность манер и сварливость тона.

— Точнее всего было бы сказать, что она приходится мне почти кузиной.

— Почти кузиной! Да что же это за родство такое? Клянусь честью, вы кого угодно запутаете!

— Да, тут нужно кое-что пояснить.

— А я вам о чем битый час твержу? Правда, вы что-то не спешите давать объяснения.

— Да нет, просто все это не важно. Впрочем, судите сами. Ее дядя, господин де Керкадью, — мой крестный отец, поэтому мы с Алиной вместе играли в детстве. Все в Гаврийяке думают, что господин де Керкадью — мой настоящий отец. Он с ранних лет заботился о моем воспитании, и только благодаря ему я получил образование в коллеже Людовика Великого. Я обязан ему всем, что имею, — точнее, всем, что имел, так как по своей воле теперь оказался на улице и не имею ничего — кроме того, что заработаю в театре или иным способом.

Климена сидела бледная, ошеломленная жестоким ударом, нанесенным ее гордыне. Еще вчера рассказ Скарамуша не произвел бы на нее ровно никакого впечатления, а сегодняшнее происшествие лишь возвысило бы Скарамуша в ее глазах. Но теперь, когда ее воображение соткало для него такое великолепное происхождение, когда все уверены, что, заключив с ним брак, она сделается знатной дамой, признание Скарамуша сокрушило и унизило ее. Переодетый принц оказался всего-навсего незаконнорожденным сыном сельского дворянина! Она станет посмешищем актеров, которые только что завидовали ее романтической судьбе!

— Вам следовало рассказать мне это раньше, — глухо проговорила она, стараясь, чтобы голос не дрожал.

— Да, возможно. Однако разве это так важно?

— Важно? — Она подавила ярость, чтобы задать следующий вопрос: — Вы говорите, что все считают господина де Керкадью вашим отцом. Что вы имеете в виду?

— То, что сказал. Я не разделяю общего убеждения. Возможно, во мне говорит инстинкт. Кроме того, я как-то спросил об этом самого господина де Керкадью, и он ответил отрицательно. Возможно, этому не стоило придавать значения, учитывая обстоятельства, но я всегда знал крестного как человека весьма щепетильного в вопросах чести, и потому верю ему. Он заверил меня, что не знает, кто мой отец.

— А насчет вашей матери он так же плохо осведомлен? — Климена насмешливо улыбалась, но Андре-Луи не заметил этого, так как она сидела спиной к свету.

— Он не открыл мне ее имени, но признался, что она была его близким другом.

Его удивил смех Климены, довольно-таки неприятный.

— Очень близким другом, уж можете не сомневаться, простак вы этакий. Какую фамилию вы носите?

Он сдержал закипающее негодование и спокойно ответил на вопрос:

— Моро. Мне сказали, что моя фамилия происходит от названия бретонской деревушки, в которой я родился, но мне и не нужна никакая фамилия. Мое единственное имя — Скарамуш, и право на него я заработал. Итак, как видите, моя дорогая, — заключил он с улыбкой, — я нисколько вас не обманывал.

— Да, теперь я вижу, — безрадостно рассмеялась она, затем глубоко вздохнула и поднялась. — Я очень устала.

Он мгновенно вскочил на ноги, но Климена отмахнулась усталым жестом:

— Я, пожалуй, пойду отдохну до театра.

И она не спеша направилась к выходу. Скарамуш кинулся открывать дверь, но Климена вышла, даже не взглянув на него.

Ее короткий романтический сон закончился. Великолепное сказочное царство, возведенное за последний час с такими точными деталями, — царство, в котором она должна была властвовать, — рассыпалось у нее на глазах, и обломки лежали у ног. Каждый из этих обломков стал камнем преткновения, мешавшим видеть Скарамуша прежними глазами.

Андре-Луи сидел в амбразуре окна, покуривая и задумчиво глядя на реку. Он был заинтригован. Климена шокирована, это ясно, но непонятно почему. Признание, что он незаконнорожденный, не должно было особенно повредить ему в глазах девушки, воспитанной в такой среде, как Климена. И тем не менее совершенно очевидно, что его слова все испортили.

За этими размышлениями и застала его Коломбина, вернувшаяся через полчаса.

— В полном одиночестве, мой принц! — засмеялась она, и это приветствие внезапно открыло ему истину. Климена так сильно разочарована, потому что рухнули надежды, которые создало буйное воображение актеров после случайной встречи с Алиной. Бедное дитя! Скарамуш улыбнулся Коломбине.

— Пожалуй, я еще немного побуду принцем, пока все не привыкнут к мысли, что я не принц, — сказал он.

— Не принц? Ну тогда герцог или, на худой конец, маркиз.

— Даже не кавалер — разве что кавалер ордена Фортуны. Я просто Скарамуш, и все мои замки — воздушные.

На оживленном добродушном лице было написано разочарование.

— А я-то думала…

— Я знаю, — перебил он. — В том-то и беда.

О размерах этой беды он смог судить вечером по тому, как вела себя Климена со светскими молодыми людьми, которые в антрактах толпились в артистическом фойе, чтобы выразить восхищение несравненной Влюбленной. До сих пор она держала себя с ними осмотрительно, внушая уважение, но сегодня была легкомысленно-весела, бесстыдна, развязна.

Андре-Луи в мягкой форме сказал ей об этом, когда они возвращались домой, и посоветовал впредь быть благоразумнее.

— Мы еще не женаты, — резко ответила она. — Подождите, пока мы поженимся, и тогда уж будете меня учить, как вести себя.

— Я верю, что тогда у меня не будет для этого повода, — ответил он.

— Ах, вы верите! Ну конечно — вы же так легковерны!

— Климена, я вас обидел. Простите меня.

— Ладно, ничего, — сказала она. — Чего же еще от вас ожидать!

Но Андре-Луи остался спокоен, так как знал причину ее дурного настроения, и, сожалея, понимал, а понимая, прощал. Он заметил, что ее отец тоже в дурном расположении духа, и это его искренне позабавило. Близкое знакомство с господином Бине могло вызвать к нему лишь презрение. Что до остальных членов труппы, они были настроены к Скарамушу очень дружелюбно. Казалось даже, что он на самом деле утратил высокое положение, существовавшее лишь в их воображении. А может быть, тут сыграло роль то, что актеры видели, как повлияло на Климену падение Скарамуша с ослепительных высот.

Единственным исключением был Леандр, который наконец-то вышел из обычного меланхолического состояния. Теперь в его взгляде сверкало злобное удовлетворение, и он с лукавой насмешкой величал своего соперника «мой принц».

Назавтра Андре-Луи почти не видел Климену, и неудивительно, так как снова с головой ушел в работу, готовя «Фигаро-Скарамуша», которого должны были сыграть в субботу. Кроме того, несмотря на многочисленные дела в театре, он теперь каждое утро посвящал один час занятиям в академии фехтования, чтобы улучшить осанку и свободнее двигаться по сцене. Однако в это утро его отвлекали мысли о Климене и Алине, причем, как ни странно, особенно беспокоила его последняя. Он считал, что поведение Климены — временное явление, но мысль о том, как держала себя с ним Алина, терзала его, и еще больше мучила мысль о ее возможном обручении с маркизом де Латур д’Азиром.

И тут Андре-Луи пронзила мысль о добровольно взятой на себя миссии, о которой он совсем забыл. Он похвастался, что голос, который господин де Латур д’Азир попытался заставить умолкнуть, зазвенит по всей стране, — и что же он для этого сделал? Он подстрекал толпу в Рене и Нанте в таких выражениях, которые мог бы использовать сам бедный Филипп, а что же дальше? Раздались крики «держи!» — и он удрал, как трусливая шавка, и забился в первую попавшуюся конуру, в которой отсиживается, занимаясь исключительно собственной персоной. Какая огромная разница между словом и делом!

Итак, пока он убивает время на пустяки и играет Скарамуша, мечтая о том, чтобы стать соперником Шенье и Мерсье, господин де Латур д’Азир нагло разгуливает, вытворяя, что ему заблагорассудится. И бесполезно утешаться мыслью, что семена, которые он посеял, уже приносят плоды, а требования, высказанные им в Нанте от лица третьего сословия, признаны справедливыми господином Неккером главным образом благодаря волнениям, вызванным этой анонимной речью. Его миссия заключается не в том, чтобы хлопотать о возрождении человечества или о полном обновлении социальной структуры Франции. Нет, его задача заключается в том, чтобы заставить господина де Латур д’Азира расплатиться сполна за зверское убийство Филиппа де Вильморена. Мысль о том, что только возможность брака Алины с маркизом заставила его вспомнить о своей клятве, не прибавила Андре-Луи самоуважения. Вероятно, он был несправедлив к себе, когда отбрасывал как пустую софистику доводы о том, что ничего нельзя было сделать и что высуни он голову, как его немедленно повезли бы под стражей в Рен и он бы совершил прощальный уход со сцены жизни прямо на виселицу.

Невозможно читать эту часть «Исповеди», не испытывая жалости к Андре-Луи: чувствуешь, как раздирали его противоречивые чувства и как он себя осуждал и презирал. А если у вас достаточно воображения, чтобы поставить себя на его место, вы поймете, что было возможно только одно решение — к нему-то и пришел Андре-Луи, — а именно: немедленно начать действовать, как только станет ясно, в каком направлении надо двигаться, чтобы достичь своей истинной цели.

Случилось так, что первый, кого он увидел в четверг вечером, выйдя на сцену, была Алина, а вторым — маркиз де Латур д’Азир. Они сидели в ложе бенуара прямо над сценой, были с ними и другие. Особенно выделялась худощавая пожилая дама в роскошном туалете, которая, как предположил Андре-Луи, была графиней де Сотрон. Но в первый момент он видел лишь тех двоих, которые в последнее время занимали все его мысли. Даже если бы он увидел их врозь, это лишило бы его самообладания — но когда он увидел их вместе, то почти начисто забыл, для чего вышел на сцену. Затем он овладел собой и начал играть. Он пишет, что играл с небывалым подъемом и никогда за всю его короткую, но бурную сценическую карьеру ему так не аплодировали.

За первым ударом последовал в тот вечер второй. Войдя в артистическое фойе после второго акта, Андре-Луи увидел, что там еще более людно, чем обычно, а в дальнем углу, склонившись над Клименой, стоит господин де Латур д’Азир. Маркиз впился глазами в ее лицо и, улыбаясь, занимал беседой. Он полностью завладел вниманием Климены, а надо сказать, что этой привилегии не удостаивался еще ни один из завсегдатаев кулис. Эти менее важные господа расступились перед маркизом, как шакалы перед львом.

Андре-Луи застыл, пораженный, затем, оправившись от изумления, принялся изучать маркиза критическим оком. Он отметил красоту, изящество, изысканные манеры и полное самообладание. Особенно же он отметил выражение темных глаз, пожиравших красивое лицо Климены, и его губы сжались.

Господин де Латур д’Азир не заметил ни Андре-Луи, ни его взглядов, а если и заметил, то не узнал под гримом Скарамуша. Впрочем, если бы маркиз и узнал его, то не испытал бы ни малейшего беспокойства.

В смятении Андре-Луи сел поодаль. Вскоре он осознал, что к нему обращается жеманный молодой человек, и с усилием что-то ответил. Поскольку Клименой завладел маркиз, а Коломбину взяли в плотное кольцо щеголи, то менее значительным посетителям пришлось довольствоваться обществом Мадам и мужского персонала труппы. Господин Бине был душой веселой компании, которая смеялась до слез над его остротами. Казалось, он вышел из мрачного расположения духа, владевшего им последние два дня, и пребывал в прекрасном настроении. Скарамуш заметил, как упорно его взгляд возвращается к дочери и ее ослепительному поклоннику.

В тот вечер у Андре-Луи и Климены состоялся разговор в повышенном тоне и Климена наговорила резкостей. Когда он снова, на этот раз более настоятельно, попросил невесту вести себя осмотрительней и не поощрять ухаживаний такого человека, как господин де Латур д’Азир, она осыпала его оскорблениями. Она просто потрясла его ядовитым тоном и грубой бранью, которой он никак от нее не ожидал.

Андре-Луи попытался урезонить Климену, и наконец она пошла на некоторые уступки.

— Если вы обручились со мной только для того, чтобы быть мне помехой, то чем раньше мы расстанемся, тем лучше.

— Значит, вы не любите меня, Климена?

— При чем тут любовь? Просто я не потерплю нелепой ревности. Актрисе приходится принимать поклонение от всех.

— Согласен. Тут нет ничего страшного, если она ничего не дает взамен.

Побелев, Климена резко повернулась к нему.

— Что именно вы имеете в виду?

— По-моему, это понятно без объяснений. Девушка в вашем положении может принимать поклонение при условии, что она принимает его с достоинством и вежливым равнодушием, показывая, что не собирается даровать взамен никаких милостей, кроме улыбки. Если она благоразумна, то устроит так, чтобы воздыхатели собирались вокруг нее все вместе, и не останется наедине ни с одним. Если она осмотрительна, то никогда не подаст надежд, чтобы не попасть в положение, когда не в ее власти будет воспрепятствовать их осуществлению.

— Да как вы смеете?

— Я знаю, о чем говорю, и знаю господина де Латур д’Азира, — ответил Андре-Луи. — Это человек безжалостный и жестокий, берущий все, чего пожелает, не считаясь с тем, добровольно ли ему это дают, не задумывающийся о горе, которое приносит, потакая всем своим прихотям, признающий один закон — силу. Подумайте об этом, Климена, и спросите себя, проявил ли я неуважение, предупредив вас.

И он вышел, не желая продолжать разговор на эту тему.

Следующие дни были несчастливыми для него и еще для одного человека. Этим человеком был Леандр, которого упорное ухаживание господина де Латур д’Азира за Клименой повергло в глубочайшее уныние. Маркиз не пропускал ни одного представления. Он постоянно оставлял за собой ложу и неизменно появлялся либо один, либо со своим кузеном господином де Шабрийанном.

На следующей неделе, во вторник, Андре-Луи рано утром вышел из дому один. Он был не в духе, раздраженный своим крайне унизительным положением, и пошел пройтись, чтобы развеяться. Повернув за угол площади Буффе, он столкнулся с худощавым господином с болезненно-бледным цветом лица. На нем ловко сидело черное платье, а под круглой шляпой был парик, перевязанный лентой. При виде Андре-Луи человек отступил, навел на него лорнет и наконец окликнул голосом, в котором звучало изумление:

— Моро! Где же вы, черт возьми, прятались все эти месяцы?

Это был Ле Шапелье, адвокат, глава Ренского салона.

— Под юбками Мельпомены, — ответил Скарамуш.

— Не понимаю.

— Тем лучше. Как вы, Изаак? И что происходит в мире? Кажется, в последнее время все спокойно?

— Спокойно! — засмеялся Ле Шапелье. — Да где же вы были? Спокойно! — Он указал на кафе в тени мрачной тюрьмы, находившееся по ту сторону площади. — Пойдемте выпьем баварского пива. Вы нам просто позарез нужны, мы вас повсюду ищем, и — надо же! — вдруг сваливаетесь как снег на голову!

Они пересекли площадь и вошли в кафе.

— Так вы считаете, что в мире все спокойно! С ума сойти! Значит, вы ничего не слыхали про королевский указ о созыве Генеральных штатов? Теперь мы должны получить то, чего требовали сами и чего требовали для нас вы здесь, в Нанте. А слыхали вы про указ о предварительных выборах — выборах выборщиков? А знаете, какой шум поднялся в Рене в прошлом месяце? Дело в том, что в указе говорилось, что три сословия должны вместе заседать в Генеральных штатах бальяжей,[320] но в Ренском бальяже аристократы вечно упорствуют в неподчинении. И вот они взялись за оружие — шестьсот человек вместе со своей челядью, возглавляемые вашим старым другом, господином де Латур д’Азиром, и решили разбить в пух и прах нас, представителей третьего сословия, чтобы положить конец нашей наглости. — Ле Шапелье тихо рассмеялся. — Но не тут-то было: мы показали им, что тоже кое-чего стоим и умеем владеть оружием. Именно к этому вы призывали нас здесь, в Нанте, в ноябре прошлого года. Мы дали им решительный бой на улице под командованием вашего однофамильца Моро, военного полицейского. Да, задали мы им перцу — они еле ноги унесли и укрылись в монастыре кордельеров.[321] Так закончилось их сопротивление власти короля и воле народа.

Ле Шапелье вкратце остановился на деталях событий и наконец перешел к делу, из-за которого, по его словам, вынужден был охотиться за Андре-Луи и совсем было отчаялся найти его.

Нант посылает пятьдесят делегатов в Рен на собрание, которое должно выбрать депутатов от третьего сословия и отредактировать их наказы. Сам Рен представлен полностью, в то время как такие деревни, как Гаврийяк, посылают двух делегатов от каждых двухсот дворов или и того меньше. И Гаврийяк, и Рен, и Нант хотят, чтобы Андре-Луи Моро был в числе их делегатов: Гаврийяк — поскольку он из их деревни и там известно, какие жертвы народному делу он принес; Рен — поскольку там слышали его вдохновенное выступление в день убийства студентов; что касается Нанта, то там не знали, кто он такой на самом деле, и хотели послать его от Нанта как оратора, обращавшегося к ним под именем Omnes Omnibus и выработавшего для них меморандум, который, как полагают, в большой степени повлиял на господина Неккера при формулировании условий созыва.

Поскольку Андре-Луи не смогли найти, его не включили ни в одну делегацию. Теперь же случилось так, что в делегации от Нанта есть одна-две вакансии, и именно для того, чтобы заполнить их, Ле Шапелье приехал в Нант.

Андре-Луи решительно отверг предложение Ле Шапелье.

— Вы отказываетесь? — вскричал тот. — Вы с ума сошли! Отказываться, когда тебя требуют со всех сторон! Да понимаете ли вы, что, скорее всего, вас выберут одним из депутатов и пошлют в Генеральные штаты в Версаль, чтобы представлять нас в деле спасения Франции?

Но, как мы знаем, Андре-Луи вовсе не был озабочен спасением Франции. В данный момент он был занят спасением двух женщин, которых любил — правда, совершенно по-разному, — от мужчины, которого поклялся уничтожить. Он твердо стоял на своем отказе, пока Ле Шапелье с удрученным видом не оставил все попытки убедить его.

— Странно, — сказал Андре-Луи, — что я настолько занят ерундой, что даже не заметил, что жители Нанта с головой ушли в политику.

— С головой! Мой друг, Нант — просто бурлящий котел политических страстей! На поверхности все спокойно лишь потому, что есть уверенность, что все идет как надо. Но при малейшем намеке, что это не так, котел перекипит и страсти выплеснутся.

— В самом деле? — задумчиво переспросил Скарамуш. — Эти сведения могут пригодиться. — Затем он сменил тему. — Знаете ли вы, что Латур д’Азир находится здесь?

— В Нанте? Однако, если он выходит на улицу, ему не откажешь в мужестве: ведь жители Нанта знают о его прошлом и о той роли, которую он сыграл в мятеже в Рене. Удивительно, что его не побили камнями. Впрочем, рано или поздно побьют — нужно только, чтобы кто-нибудь подал эту мысль.

— Что же, не исключено, — сказал Андре-Луи и улыбнулся. — Он не так уж часто показывается — по крайней мере на улице, так что он не столь отважен, как вам кажется. Я как-то сказал ему, что у него ни на грош мужества, а одна наглость.

На прощание Ле Шапелье снова попросил приятеля обдумать его предложение.

— Дайте мне знать, если передумаете. Я остановился в «Олене» и пробуду там до послезавтра. Если вы честолюбивы, не упустите шанс.

— Мне кажется, я не честолюбив, — сказал Андре-Луи и пошел своей дорогой.

В тот вечер в театре Андре-Луи пришла в голову озорная мысль проверить слова Ле Шапелье о настроении умов в городе. Играли «Грозного капитана», в последнем акте которого Скарамуш выводит на чистую воду трусливого задиру и хвастуна Родомонта.

После смеха, который неизменно вызывало разоблачение Капитана, Скарамушу оставалось лишь заклеймить его презрением во фразе, которая изменялась на каждом спектакле в зависимости от вдохновения. На этот раз он решил придать ей политическую окраску.

— Итак, о хвастливый трус, твоя ничтожность разоблачена! Ты устрашал людей высоким ростом, огромной шпагой, лихо заломленной шляпой, и они вообразили, что ты так грозен, каким кажешься из-за своей наглости. Но при первом же столкновении с подлинной силой духа ты трясешься и хнычешь и огромная шпага остается в ножнах. Ты похож на привилегированных, когда они лицом к лицу сталкиваются с третьим сословием.

Это была дерзость с его стороны, и он готов был к смеху, аплодисментам, возмущению — к чему угодно, но только не к тому, что последовало. Реакция партера и амфитеатра была такой неожиданной и бурной, что Андре-Луи был напуган, как мальчик, поднесший спичку к стогу сена, высушенного на солнце. Зал разразился овацией, люди вскакивали на ноги, забирались на сиденья, размахивали шляпами. Раздавались радостные, одобрительные возгласы. Так продолжалось, пока не закрылся занавес.

Скарамуш стоял, задумчиво улыбаясь сжатыми губами. В последний момент перед ним мелькнуло лицо господина де Латур д’Азира, который слегка подался вперед в своей ложе, так что, вопреки обыкновению, на него не падала тень. Лицо его искажала злоба, глаза горели.

— Боже мой! — рассмеялся Родомонт, приходя в себя от подлинного испуга, сменившего наигранный ужас. — Ну и мастак вы задеть их за живое, Скарамуш!

Скарамуш взглянул на него и усмехнулся.

— При случае это может пригодиться, — сказал он и ушел к себе в гримерную переодеваться.

Его ожидал выговор. Он задержался в театре из-за декораций к новой пьесе, которые надо было установить назавтра. Когда Скарамуш покончил с этим делом, остальные члены труппы давно уже ушли. Он нанял портшез и отправился в гостиницу — при нынешнем достатке он мог позволить себе подобную роскошь.

Когда Андре-Луи вошел в общую комнату труппы на втором этаже, господин Бине, голос которого был слышен еще на лестнице, громко и горячо о чем-то говорил. Внезапно замолчав, он круто обернулся к вошедшему.

— Наконец-то явились! — Приветствие было столь странным, что Андре-Луи лишь взглянул на него со спокойным удивлением. — Я жду объяснений по поводу безобразной сцены, которую вызвало ваше сегодняшнее выступление.

— Безобразной сцены? Разве аплодисменты публики — безобразие?

— Публика? Вы хотите сказать — сброд? Из-за того, что вы играете на низких страстях толпы, мы лишимся покровительства всех знатных господ.

Андре-Луи прошел мимо господина Бине к столу. Он презрительно пожал плечами — в конце концов, этот человек оскорбил его.

— Вы, как всегда, сильно преувеличиваете.

— Ничуть. Кроме того, разве я не хозяин в собственном театре? Это труппа Бине, и дела в ней будут вестись, как принято у Бине.

— А кто же те знатные господа, потерять покровительство которых вы так боитесь? — спросил Андре-Луи.

— Вы полагаете, их нет? Ну так вы очень ошибаетесь. После сегодняшнего спектакля ко мне зашел маркиз де Латур д’Азир и в самых резких выражениях высказался о вашей скандальной выходке. Я вынужден был принести извинения и…

— Очередная глупость с вашей стороны, — сказал Андре-Луи. — Человек, уважающий себя, указал бы этому господину на дверь. — Лицо господина Бине начало багроветь. — Вы называете себя главой труппы Бине, хвастаете, что будете хозяином в своем театре, а сами вытягиваетесь, как лакей, перед первым попавшимся наглецом, который приходит к вам в артистическое фойе и заявляет, что ему не нравится фраза, произнесенная актером вашей труппы! Я повторяю, что если бы вы действительно себя уважали, то выставили бы его за дверь.

Послышался одобрительный шепот актеров, которых возмутил высокомерный тон маркиза, оскорбившего их всех.

— А еще я скажу, — продолжал Андре-Луи, — что человек, уважающий себя, с радостью ухватился бы за любой предлог указать господину де Латур д’Азиру на дверь.

— Что вы имеете в виду? — В вопросе раздались раскаты грома.

Андре-Луи обвел взглядом труппу, которая собралась за столом, накрытым к ужину.

— Где Климена? — резко спросил он.

Леандр подскочил, отвечая ему. Он был бледен и трясся от волнения.

— Она уехала из театра в карете маркиза де Латур д’Азира сразу же после представления. Мы слышали, как он предложил отвезти ее в свою гостиницу.

Андре-Луи взглянул на часы над камином. Он казался слишком спокойным.

— Это было час с лишним назад. Она еще не вернулась?

Он пытался поймать взгляд господина Бине, но тот упорно смотрел в сторону. Снова ответил Леандр:

— Еще нет.

— Так! — Андре-Луи сел и налил себе вина.

В комнате воцарилась гнетущая тишина. Леандр наблюдал за Андре-Луи выжидающе, Коломбина — сочувственно. Даже господин Бине, казалось, ожидал от Скарамуша реплики, как в театре, но тот разочаровал его.

— Вы оставили мне что-нибудь поесть? — спросил Андре-Луи.

К нему придвинули блюда, и он принялся за еду. Ужинал он молча и, видимо, с хорошим аппетитом. Господин Бине сел, налил себе вина и выпил, а затем попытался завязать разговор то с одним, то с другим. Ему отвечали односложно: в тот вечер господин Бине явно не пользовался расположением своей труппы.

Наконец снизу послышались громыхание колес и перестук копыт. Затем донеслись голоса, звонкий смех Климены. Андре-Луи продолжал невозмутимо есть.

— Какой актер! — шепнул Арлекин Полишинелю, и тот угрюмо кивнул.

Вошла Климена. Это был эффектный выход примадонны: голова гордо поднята, подбородок вздернут, в глазах искрится смех. Она играла триумф и высокомерие. Щеки у нее горели, густые каштановые волосы были слегка растрепаны. В левой руке Климена держала огромный букет из белых камелий. На среднем пальце красовалось кольцо с очень дорогим бриллиантом, блеск которого сразу же приковал всеобщее внимание.

Ее отец вскочил, чтобы приветствовать дочь с необычной для него отеческой нежностью:

— Наконец-то, дитя мое!

И он повел ее к столу. Климена устало опустилась на стул. Хотя в ней чувствовалась некоторая нервозность, улыбка не сходила с губ, даже когда она взглянула на Скарамуша. И только Леандр, не сводивший с нее тоскливого взгляда, заметил, что в карих глазах мелькнуло что-то похожее на страх.

Андре-Луи продолжал спокойно есть, даже не взглянув в сторону Климены. Постепенно до актеров начало доходить, что, хотя, несомненно, назревает скандал, разразится он только после их ухода. Первым встал и удалился Полишинель, и это послужило сигналом для остальных. Через пару минут в комнате остались только господин Бине с дочерью и Андре-Луи. И тут наконец-то последний положил нож и вилку, отхлебнул глоток бургундского и, откинувшись на спинку стула, взглянул на Климену.

— Надеюсь, у вас была приятная прогулка, мадемуазель, — сказал он.

— Весьма приятная, сударь. — Она держалась вызывающе, безуспешно пытаясь состязаться с ним в хладнокровии.

— И довольно прибыльная, насколько я могу судить об этом камне на таком расстоянии. Он стоит самое малое пару сотен луидоров, а это огромная сумма даже для такого богатого аристократа, как господин де Латур д’Азир. Не будет ли дерзостью со стороны того, кто намерен стать вашим мужем, поинтересоваться, что вы дали ему взамен?

Господин Бине загоготал, и в его грубом смехе прозвучали презрение и цинизм.

— Я не дала ничего, — с негодованием ответила Климена.

— Ах, так! Значит, этот бриллиант — плата вперед.

— Черт возьми, вы себя неприлично ведете, — запротестовал Бине.

— Неприлично! — Андре-Луи метнул в господина Бине взгляд, исполненный такого испепеляющего презрения, что старый негодяй заерзал на стуле. — Вы упомянули о приличиях, Бине? Из-за вас я чуть не вышел из себя, а уж это совсем не в моих правилах. — Он медленно перевел взгляд на Климену, которая оперлась о стол локтями и опустила подбородок в ладони. Она смотрела на Андре-Луи с вызовом и насмешкой. — Мадемуазель, — медленно произнес он, — я хотел бы, исключительно в ваших интересах, чтобы вы подумали, что делаете.

— Я прекрасно могу сама все обдумать и не нуждаюсь в ваших советах, сударь.

— Ну что, получили? — фыркнул Бине. — Надеюсь, ответ пришелся вам по вкусу.

Андре-Луи слегка побледнел. Он все еще пристально смотрел на Климену, и его большие темные глаза выражали неверие. На господина Бине он не обращал ни малейшего внимания.

— Мадемуазель, вы, разумеется, не хотите сказать, что собираетесь добровольно, с полным пониманием того, что делаете, променять достойный брак на… на то, что вам может предложить такой человек, как господин де Латур д’Азир?

Господин Бине резко повернулся к дочери.

— Ты только послушай, что говорит этот сладкоречивый ханжа! Ну, теперь-то наконец ты видишь, что этот брак погубит тебя! Этот человек всегда будет рядом с тобой — неудобный муж, который не даст тебе воспользоваться ни одним шансом, моя девочка.

Она вскинула голову, соглашаясь с отцом.

— Он начинает утомлять меня своей глупой ревностью, — призналась она. — Боюсь, что как муж он будет невыносим.

Андре-Луи почувствовал, что у него сжалось сердце, но, как настоящий актер, и виду не подал. Он рассмеялся довольно неприятным смехом и поднялся.

— Я склоняюсь перед вашим выбором, мадемуазель. Надеюсь, вам не придется сожалеть о нем.

— Сожалеть? — вскричал господин Бине. Он рассмеялся от облегчения, видя, что дочь наконец-то избавилась от этого поклонника, которого он никогда не одобрял — за исключением тех нескольких часов, когда считал Андре-Луи знатной особой. — А о чем ей сожалеть? Что она принимает знаки внимания от знатного дворянина, такого могущественного и богатого, что он дарит ей, как простую безделушку, драгоценность ценой в годовое жалованье актрисы из «Комеди Франсез»? — Он встал, приблизился к Андре-Луи и уже более мирным тоном продолжал: — Ну-ну, мой друг, никакого камня за пазухой! Черт возьми! Неужели вы встанете на пути у девушки? Не можете же вы в самом деле винить ее за этот выбор? Вы подумали о том, что он для нее значит? Что под покровительством такого человека она всего добьется? Разве вы не видите, как сказочно ей повезло? Конечно, если вы ее любите, да притом так ревнивы, то не можете не признать, что так лучше?

Андре-Луи долго молча рассматривал его, затем снова рассмеялся.

— О, вы фантастичны, — сказал он. Повернулся на каблуках и пошел к двери.

Презрение, сквозившее во взгляде Андре-Луи и звучавшее в его словах и смехе, сильно уязвило господина Бине и отбило охоту мириться.

— Фантастичны, да? — закричал он, глядя вслед удалявшемуся Скарамушу маленькими глазками, сейчас налитыми злобой. — Фантастичны, потому что предпочли могущественное покровительство знатного вельможи браку с нищим ублюдком без имени? О да, мы фантастичны!

Андре-Луи повернулся, держась за ручку двери.

— Нет, я ошибся, — сказал он. — Вы не фантастичны. Вы просто мерзки — вы оба. — И он вышел.

Глава 19

ИСКРЕННЕЕ РАСКАЯНИЕ
Солнечным мартовским утром, в воскресенье, мадемуазель де Керкадью прогуливалась со своей теткой по широкой террасе замка Сотрон. У Алины был покладистый характер, и тем удивительней, что последнее время она стала раздражительной и проявляла низменный интерес к житейским делам. Это еще более, чем всегда, убедило госпожу де Сотрон, что ее брат Кантэн просто возмутительно руководил воспитанием этого ребенка. Похоже было на то, что Алина знает все, в чем девушке лучше быть несведущей, зато несведуща во всем, что девушке следует знать. По крайней мере, таково было мнение госпожи де Сотрон.

— Скажите, сударыня, все мужчины — скоты? — спросила Алина.

В отличие от брата, графиня была высокой, величественного сложения. В те дни, когдаона еще не вышла замуж за господина де Сотрона, злые языки говорили, что она — единственный мужчина в семье. С высоты своего благородного роста она с тревогой взглянула на маленькую племянницу.

— Право же, Алина, что у вас за манера задавать самые нелепые и неприличные вопросы.

— Наверно, это оттого, что я нахожу жизнь нелепой и неприличной.

— Жизнь? Молодая девушка не должна рассуждать о жизни.

— Отчего же? Ведь я жива. Или вы считаете, что неприлично быть живой?

— Неприлично, когда молодая девушка пытается узнать слишком много о жизни. Что же касается вашего нелепого вопроса о мужчинах, то, если я напомню, что мужчина — благороднейшее творение Господа, возможно, вы сочтете, что я вам ответила.

Госпожа де Сотрон явно не была расположена продолжать беседу на эту тему, но благодаря своему возмутительному воспитанию мадемуазель де Керкадью была упряма.

— Если это так, — сказала она, — не объясните ли вы, отчего их так неодолимо влечет к нескромным особам нашего пола?

Госпожа де Сотрон остановилась и, шокированная, воздела руки, затем взглянула на Алину сверху вниз.

— Моя дорогая Алина, иногда вы действительно переходите все границы. Я напишу Кантэну, что чем скорее вы выйдете замуж, тем лучше для всех.

— Дядя Кантэн предоставил мне самой решать этот вопрос.

— Это самая последняя и самая вопиющая из всех его ошибок, — отозвалась госпожа де Сотрон с глубокой убежденностью. — Слыханное ли дело, чтобы девушке предоставили самой решать вопрос о ее замужестве? Да это просто… неделикатно допускать, чтобы она сама думала о подобных вещах. — Госпожа де Сотрон содрогнулась. — Кантэн — деревенщина и ведет себя просто возмутительно. Подумать только — маркиз де Латур д’Азир должен расхаживать перед вами, демонстрируя себя, чтобы вы решили, подходит ли он вам! — Она снова содрогнулась. — Да ведь это просто вульгарность, это чуть ли не… разврат… Боже мой! Когда я выходила за вашего дядю, все было решено между нашими родителями. Я впервые увидела его, когда он пришел подписать брачный контракт. Да я бы со стыда умерла, будь иначе. Вот так должны делаться подобные дела.

— Вы, несомненно, правы, сударыня, но, поскольку мое дело делается иначе, прошу простить, если поступаю иначе, чем другие. Господин де Латур д’Азир желает жениться на мне. Ему было позволено ухаживать за мной. А теперь я была бы рада, если бы его поставили в известность, что он может прекратить свои ухаживания.

Госпожа де Сотрон остановилась, окаменев от изумления. Ее длинное лицо побледнело.

— Как… что вы такое говорите? — задохнулась она.

Алина спокойно повторила свои слова.

— Но это же возмутительно! Никто не позволит вам играть чувствами такого человека, как маркиз. Как, ведь всего неделю назад вы позволили сообщить ему, что станете его женой!

— Я поступила… опрометчиво. Поведение маркиза убедило меня в ошибке.

— Ах, боже мой! — воскликнула графиня. — Разве вы не понимаете, какая большая честь вам оказана? Маркиз сделает вас первой дамой в Бретани. Вы, маленькая дурочка, и этот большой дурак Кантэн несерьезно относитесь к такому на редкость счастливому случаю. — Она предостерегающе подняла палец. — Если вы дальше будете так же глупо себя вести, господин де Латур д’Азир возьмет свое предложение назад и удалится обиженный, и будет прав.

— Я как раз пытаюсь объяснить вам, сударыня, что именно этого я больше всего хочу.

— Да вы сошли с ума!

— Может быть, сударыня, я как раз в своем уме, если предпочитаю полагаться на свою интуицию. Не исключено, что у меня даже есть основания возмущаться тем, что человек, который домогается моей руки, в то же самое время столь упорно волочится за этой несчастной актрисой из Фейдо.

— Алина!

— Разве я не права? Или, может быть, вам не кажется странным, что господин де Латур д’Азир ведет себя подобным образом в такое время?

— Алина, вы сами себе противоречите. Вы то шокируете меня неподобающими выражениями, то изумляете ханжеством: вас воспитали как маленькую буржуазку — да, вот именно, маленькую буржуазку. Кантэн всегда был в душе немного лавочником.

— Я спрашивала ваше мнение о поведении господина де Латур д’Азира, сударыня, а не о своем собственном.

— Но с вашей стороны неделикатно замечать такие вещи, о которых вам следовало быть неосведомленной, и я представить себе не могу, кто был таким… таким бесчувственным, чтобы сообщить вам об этом. Но раз уж вы в курсе дела, то вам следовало бы из скромности не замечать вещей, которые имеют место… вне поля зрения молодой особы, воспитанной надлежащим образом.

— Будут ли они вне поля моего зрения, когда я выйду замуж?

— Если вы будете мудро вести себя, то останетесь в неведении относительно подобных вещей, иначе… пострадает ваша невинность. Мне бы ни в коем случае не хотелось, чтобы господин де Латур д’Азир узнал, что у вас столь необычные познания. Этого никогда бы не случилось, если бы вы были должным образом воспитаны в монастыре.

— Но вы же не отвечаете мне, сударыня, — в отчаянии воскликнула Алина. — Речь идет не о моем целомудрии, а о целомудрии господина де Латур д’Азира.

— Целомудрие! — Губы графини задрожали от ужаса. — Где это вы узнали такое кошмарное, такое неприличное слово?

И госпожа де Сотрон совершила насилие над своими чувствами, так как поняла, что тут нужны большое спокойствие и рассудительность.

— Дитя мое, поскольку вы уже знаете столько всего, чего вам не следует знать, не будет большого вреда, если я добавлю, что у мужчины должны быть маленькие развлечения подобного рода.

— Но почему, сударыня? Почему?

— Ах боже мой! Вы требуете, чтобы я объяснила загадки природы. Это так, потому что это так. Потому что таковы мужчины.

— Потому что мужчины — скоты, хотите вы сказать. Именно с этого вопроса я и начала нашу беседу.

— Вы безнадежно глупы, Алина.

— Вы хотите сказать, что у нас разные взгляды на вещи, сударыня? Очевидно, вы думаете, что я требую чего-то невероятного, — это не так. Просто я имею право ожидать, что в то время, как господин де Латур д’Азир ухаживает за мной, он не будет одновременно волочиться за шлюхой из театра. Получается, что меня ставят на одну доску с этим мерзким существом, а это унижает и оскорбляет меня. Маркиз — тупица, и его ухаживание в лучшем случае заключается в напыщенных комплиментах, глупых и избитых. К тому же эти комплименты не выигрывают от того, что их произносят губы, на которых еще горят грязные поцелуи этой женщины.

Графиня была до такой степени шокирована, что на какое-то время лишилась дара речи. Затем она воскликнула:

— Боже мой! Я бы никогда не подумала, что у вас такое неделикатное воображение!

— Ничего не могу с собой поделать, сударыня. Каждый раз, как его губы прикасаются к моей руке, я обнаруживаю, что думаю о том, к чему они только что прикасались, и сразу же выхожу мыть руки. В следующий раз, сударыня, если вы не будете столь любезны передать маркизу мою просьбу, я прикажу подать воды и вымою руки прямо при нем.

— Но что же мне ему сказать? Как… какими словами можно передать такую просьбу? — Тетушка была в ужасе.

— Будьте искренни с ним, сударыня, — в конце концов, это легче всего. Скажите ему, что, какой бы грязной ни была его жизнь в прошлом и какой бы грязной он ни намеревался сделать ее в будущем, он должен хотя бы стремиться к чистоте, когда сватается к девственнице, чистой и непорочной.

Госпожа де Сотрон отпрянула, зажав уши, и на ее красивом лице выразился ужас, а мощная грудь бурно вздымалась.

— О, как вы можете? — задохнулась она. — Как вы можете употреблять такие ужасные выражения? Где вы им научились?

— В церкви, — ответила Алина.

— Ах, в церкви говорят много такого, что… что ни за что не решились бы произнести в свете. Мое дорогое дитя, ну как я могу сказать подобную вещь маркизу? Как?

— Сказать мне самой?

— Алина!

— Ну так вот, следует что-нибудь сделать, чтобы оградить меня от оскорблений. Маркиз внушает мне только отвращение, и, хотя, наверно, стать маркизой де Латур д’Азир — это прекрасно, я скорей бы вышла за сапожника, который ведет себя как порядочный человек.

Алина говорила с такой горячностью и решимостью, что госпожа де Сотрон постаралась справиться с отчаянием и убедить ее. Алина — ее племянница, и брак с маркизом почетен для всей семьи, поэтому надо добиться его любой ценой.

— Послушайте, моя дорогая, давайте все обсудим, — увещевала она. — Маркиз вернется только завтра.

— Да, это так, и я знаю, куда он уехал — или, по крайней мере, с кем. Боже мой, ведь у этой девки есть отец и один недотепа, который собирается на ней жениться, и ни один из них и не думает вмешиваться. Полагаю, они придерживаются того же мнения, что и вы, сударыня, — что у светского человека должны быть маленькие развлечения. — Ее презрение обжигало, как огонь. — Однако, сударыня, вы хотели сказать?..

— Что послезавтра вы возвращаетесь в Гаврийяк. Господин де Латур д’Азир, весьма вероятно, приедет туда, когда освободится.

— Вы имеете в виду, когда догорит эта сальная свеча?

— Называйте как вам угодно. — Как видите, графиня уже отказалась от борьбы с неприемлемыми выражениями племянницы. — В Гаврийяке не будет мадемуазель Бине, и эта история останется в прошлом. Как неудачно, что он встретил ее в такой момент. В конце концов, эта девчонка очень привлекательна, вы не можете это отрицать. Вы должны быть снисходительны.

— Неделю назад маркиз сделал мне официальное предложение. Я дала ему согласие, отчасти идя навстречу желаниям своей семьи, отчасти… — Она замолчала, на мгновение заколебавшись, затем продолжала с глухой болью в голосе: — Отчасти потому, что мне безразлично, за кого выходить. А теперь я хочу отказать ему по причинам, которые изложила вам, сударыня.

Госпожа де Сотрон пришла в ужасное волнение:

— Алина, я никогда вам этого не прощу. Ваш дядя Кантэн будет в отчаянии. Вы не сознаете, что говорите, от чего отказываетесь. Разве вы не понимаете, какое у вас положение в обществе?

— Если бы я не понимала, то давно положила бы конец этому сватовству, которое терпела лишь потому, что сознавала всю важность брака с человеком, занимающим такое положение, как маркиз. Но я требую от брака большего, а дядя Кантэн предоставил мне решать самой.

— Да простит ему Бог! — сказала госпожа де Сотрон, потом заторопилась: — Предоставьте теперь все мне, Алина, и положитесь на меня. О, положитесь на меня! — умоляла она. — Я посоветуюсь с вашим дядей Шарлем. Но только не принимайте окончательного решения, пока не закончится эта несчастная история. Маркиз принесет покаяние, дитя, раз вы этого деспотично требуете, но не посыпать же ему главу пеплом? Вы ведь этого не хотите?

— Я вообще ничего не хочу, — пожала плечами Алина, так что было не ясно, согласна она или нет.

Итак, госпожа де Сотрон имела беседу с мужем. Господин де Сотрон был худощавым мужчиной средних лет, с весьма аристократической внешностью. Он был наделен здравым смыслом. Жена точно описала ему, каким тоном говорила с ней племянница — крайне неделикатным, по мнению госпожи де Сотрон. Она даже привела несколько выражений, которые употребила Алина.

В результате, когда в понедельник днем к замку подкатил дорожный экипаж наконец-то вернувшегося маркиза де Латур д’Азира, его встретил граф де Сотрон, который желал обменяться с ним парой слов, даже не дав тому переодеться.

— Жерве, вы глупец, — таким великолепным образом граф начал беседу.

— Вы не открыли мне ничего нового, Шарль, — ответил маркиз. — Однако на какое именно безрассудство вы намекаете?

Маркиз бросился на кушетку и, устало раскинув на ней длинное изящное тело, взглянул на друга с утомленной улыбкой. Аристократическая красота его бледного лица, казалось, бросала вызов натиску годов.

— Ваше последнее безрассудство. Эта Бине.

— Ах, вот оно что! Фу! Ну какое же это безрассудство — так, эпизод.

— Да, безрассудство — в такое-то время! — настаивал Сотрон. Отвечая на вопросительный взгляд маркиза, он веско произнес: — Алина. Она знает. Я не могу сказать, откуда ей стало известно, но она знает и глубоко оскорблена.

С лица графа сошла улыбка.

— Оскорблена? — тревожно переспросил он.

— Да. Вы же знаете, какая она. Вы знаете, какие идеалы она себе создала. Ее задело, что в то самое время, когда вы к ней сватаетесь, вы заводите интрижку с этой девчонкой Бине.

— Откуда вы знаете?

— Она поделилась со своей теткой. Наверно, бедная девочка в чем-то права. Она говорит, что не потерпит, чтобы ее руки касались губы, загрязненные… Ну, вы понимаете. Представьте себе, какое впечатление произвела подобная вещь на такую чистую, чувствительную девушку, как Алина. Она сказала — уж лучше мне предупредить вас, — что в следующий раз, когда вы поцелуете ей руку, она прикажет принести воды и вымоет ее прямо при вас.

Лицо маркиза вспыхнуло, он поднялся. Зная его бешеный, нетерпеливый нрав, де Сотрон был готов к вспышке, но ее не последовало.

Маркиз отвернулся от него и медленно пошел к окну, склонив голову и заложив руки за спину. Остановившись там, он заговорил, не оборачиваясь, и в голосе его звучали одновременно презрение и тоска.

— Вы правы, Шарль, я глупец, безнравственный глупец! У меня осталось довольно разума, чтобы это понять. Наверно, дело в том, как я всегда жил, — мне никогда не приходилось отказывать себе в том, чего желал. — Тут он вдруг резко обернулся: — О боже мой! Я желаю Алину так, как еще никогда никого не желал. Думаю, что убью себя от ярости, если потеряю ее из-за собственного безрассудства. — Он стукнул себя по лбу. — Я скотина. Мне бы следовало знать, что, если эта прелестная святая узнает о моих шалостях, она будет презирать меня. Говорю вам, Шарль, что пойду в огонь, чтобы вновь снискать ее уважение.

— Надеюсь, его можно будет завоевать меньшей ценой, — ответил Шарль и, чтобы разрядить обстановку, которая уже начинала докучать ему своей торжественностью, сделал слабую попытку пошутить: — От вас требуется лишь воздержаться от того огня, который мадемуазель де Керкадью не склонна считать очистительным.

— Что до этой Бине, с ней покончено, — да, покончено, — сказал маркиз.

— Поздравляю. Когда вы приняли это решение?

— Только что. Как бы я хотел, чтобы это произошло сутки назад. — Он пожал плечами. — Мне за глаза хватило двадцати четырех часов в ее обществе, как хватило бы любому мужчине. Продажная и жадная маленькая шлюха. Тьфу! — содрогнулся он от отвращения к себе и к ней.

— Ах так! Тем лучше — это облегчает для вас задачу, — цинично заметил господин де Сотрон.

— Не говорите так, Шарль. И вообще, не будь вы таким глупцом, вы бы предупредили меня заранее.

— Может оказаться, что я предупредил вас как раз вовремя, если только вы воспользуетесь моим предостережением.

— Я принесу любое покаяние. Я упаду к ее ногам, я унижусь перед ней. Я признаю свою вину в чистосердечном раскаянии и, с Божьей помощью, постараюсь исправиться ради этого прелестного создания. — Слова его звучали трагически-серьезно.

Для господина де Сотрона, который всегда видел маркиза сдержанным, насмешливым и надменным, это было поразительным открытием. Ему даже стало неприятно, как будто он подглядывал в замочную скважину. Он похлопал приятеля по плечу:

— Мой дорогой Жерве, что за романтическое настроение! Довольно слов. Поступайте, как решили, и, обещаю вам, скоро все наладится. Я сам буду вашим послом, и у вас не будет причин жаловаться.

— А нельзя мне самому пойти к ней?

— Вам пока разумнее держаться в тени. Если хотите, можете написать ей и выразить свое искреннее раскаяние в письме. Я объясню, почему вы уехали, не повидав ее, — скажу, что это сделано по моему совету. Не волнуйтесь, я сделаю это тактично — ведь я хороший дипломат, Жерве. Положитесь на меня.

Маркиз поднял голову, и Сотрон увидел лицо, искаженное болью. Протянув руку, господин де Латур д’Азир сказал:

— Хорошо, Шарль. Помогите мне сейчас — и считайте своим другом навек.

Глава 20

СКАНДАЛ В ТЕАТРЕ ФЕЙДО
Предоставив приятелю действовать в качестве своего полномочного представителя и объяснить мадемуазель де Керкадью, что только искреннее раскаяние вынудило его уехать не простившись, маркиз укатил из Сотрона в полном унынии. Для человека с таким тонким и взыскательным вкусом суток с мадемуазель Бине оказалось более чем достаточно. Он вспоминал об этом эпизоде с тошнотворным чувством — неизбежная психологическая реакция, — удивляясь тому, что до вчерашнего дня она казалась ему столь желанной, и проклиная себя за то, что ради такого ничтожного и мимолетного удовольствия он поставил под угрозу свои шансы стать мужем мадемуазель де Керкадью. Однако в его расположении духа нет ничего странного, так что я не буду на нем задерживаться. Причина гнездилась в конфликте между скотом и ангелом, которые сидят в каждом мужчине.

Шевалье де Шабрийанн, бывший при маркизе чем-то вроде компаньона, сидел напротив него в огромном дорожном экипаже. Их разделял складной столик, и шевалье предложил сыграть в пикет. Однако маркиз, погруженный в раздумье, не был расположен играть в карты. В то время как экипаж громыхал по булыжной мостовой Нанта, он вспомнил, что обещал мадемуазель Бине посмотреть ее сегодня вечером в «Неверном возлюбленном». А теперь получается, что он бежит от нее. Мысль эта была невыносима по двум причинам: во-первых, он нарушил данное слово и ведет себя как трус. Во-вторых, он дал повод этой корыстной маленькой шлюхе — так он теперь мысленно называл ее, и не без оснований, — ожидать от него помимо полученного щедрого вознаграждения прочих милостей. Она почти выторговала у него обещание устроить ее будущее. Он должен взять ее в Париж, предоставить дом, полностью обставленный, и при его могущественном покровительстве двери лучших столичных театров распахнутся перед ее талантом. К счастью, он не связал себя никакими обязательствами, однако и не отказал. Теперь необходимо договориться, поскольку он вынужден выбирать между мелкой страстишкой, которая уже угасла, и глубокой, почти бесплотной любовью к мадемуазель де Керкадью.

Маркиз решил, что честь велит ему немедленно избавиться от ложного положения. Конечно, мадемуазель Бине устроит сцену, но ему хорошо известно лекарство от подобного рода истерик. В конце концов, деньги имеют свои преимущества.

Он потянул за шнурок. Экипаж остановился, у дверцы показался лакей.

— В Театр Фейдо, — приказал маркиз.

Лакей исчез, и экипаж покатил дальше. Господин де Шабрийанн цинично рассмеялся.

— Я бы попросил вас умерить ваше веселье, — отрезал маркиз. — Вы не поняли. — И он объяснился, что было редким снисхождением с его стороны. Сейчас он не мог допустить, чтобы его превратно поняли. Шабрийанну передалась серьезность маркиза.

— А почему бы не написать ей? — предложил он. — Должен признаться, что лично для меня так было бы проще.

Ответ маркиза как нельзя лучше показал, в каком он был состоянии.

— Письмо может не дойти до адресата, или его могут неверно истолковать, а я не могу рисковать. Если она не ответит, я так и не узнаю почему. Я не обрету спокойствия до тех пор, пока не положу конец этой истории. Экипаж подождет нас у театра. Потом мы продолжим наш путь и в случае необходимости будем ехать всю ночь.

— Черт возьми! — сказал господин де Шабрийанн с гримасой и больше не произнес ни слова.

Большой дорожный экипаж остановился перед главным входом Фейдо, и маркиз вышел. Вместе с Шабрийанном он вошел в театр, не подозревая, что сразу же попадет в руки Андре-Луи.

Андре-Луи разозлило долгое отсутствие Климены, уехавшей из Нанта в обществе маркиза. Его раздражение еще усиливалось из-за омерзительного самодовольства, с которым господин Бине отнесся к этому событию, которое невозможно было превратно истолковать.

Как ни стремился Андре-Луи подражать стоикам, сохраняя спокойствие духа, и судить с полной беспристрастностью, в глубине души он страдал и чувства его были оскорблены. Климену он не винил — он в ней ошибся. Она была просто бедным, беспомощным суденышком, гонимым любым дуновением. Ее снедала жадность, и Андре-Луи поздравлял себя с тем, что обнаружил это до того, как женился. Теперь он испытывал к Климене лишь жалость, смешанную с презрением, и жалость эта была порождена любовью, которую он так недавно питал. Она походила на осадок на дне бокала, после того как осушено крепкое вино любви. Гнев же Андре-Луи был направлен против отца Климены и против ее соблазнителя.

Мысли, обуревавшие Андре-Луи в понедельник утром, когда он обнаружил, что Климена не вернулась из поездки, в которую отправилась в экипаже маркиза, и так разозлили его, а тут еще подлил масла в огонь обезумевший Леандр. До сих пор эти двое мужчин испытывали друг к другу презрение, что часто случается в подобных случаях. Теперь же общая беда сделала их союзниками — так, по крайней мере, казалось Леандру, когда он отправился на поиски Андре-Луи. Он нашел его на набережной, напротив гостиницы. Андре-Луи курил с полной безмятежностью.

— Тысяча чертей! — воскликнул Леандр. — Как вы можете преспокойно курить в такое время?

Скарамуш взглянул на небо и сказал:

— По-моему, не так уж холодно. Светит солнце, и мне здесь очень хорошо.

— Я говорю не о погоде! — в сильном волнении возразил Леандр.

— Так о чем же тогда?

— Разумеется, о Климене.

— А! Эта дама перестала меня интересовать.

Леандр стоял прямо перед ним. Теперь он прекрасно одевался, и нарядный костюм подчеркивал красоту его фигуры, волосы были тщательно напудрены. Лицо было бледным, большие глаза казались еще больше, чем обычно.

— Перестала вас интересовать? Разве вы не собираетесь на ней жениться?

Андре-Луи выпустил облако дыма.

— Надеюсь, вы не желали меня оскорбить, предположив, что я буду довольствоваться объедками с чужого стола.

— Боже мой! — произнес сраженный Леандр и некоторое время пристально смотрел на Андре-Луи. — У вас совсем нет сердца? Вечный Скарамуш!

— Что же, по-вашему, мне делать? — спросил Андре-Луи, в свою очередь выказывая легкое удивление.

— По-моему, вы не должны уступать ее без борьбы.

— Слишком поздно. — С минуту Андре-Луи попыхивал своей трубкой, а Леандр в бессильной ярости сжимал кулаки. — Да и к чему противиться неизбежному? Разве вы боролись, когда я отнял ее у вас?

— Ее нельзя было отнять у меня, так как она не была моей. Я только вздыхал о ней, а вы ее завоевали. К тому же это разные вещи. Вы предлагали честный брак, а теперь ей грозит погибель.

Волнение молодого человека тронуло Андре-Луи, и он взял Леандра за руку.

— Вы мне нравитесь, Леандр, и я рад, что невольно спас вас от вашей судьбы.

— О, вы не любите ее! — страстно воскликнул Леандр. — Вы никогда не любили ее. Вы не знаете, что значит любить, иначе вы бы так не говорили. Боже мой! Если бы она была помолвлена со мной, я бы убил этого человека — убил, слышите? А вы… вы стоите здесь, покуривая, дышите воздухом и называете ее объедками с чужого стола. Не понимаю, как я не ударил вас за эти слова.

Он вырвал свою руку у Андре-Луи и, казалось, хотел ударить его сейчас.

— Вы зря сдержались — такой поступок подошел бы к вашему амплуа.

Леандр с проклятием повернулся на каблуках, чтобы уйти, но Андре-Луи остановил его.

— Минуту, мой друг. А теперь встаньте на мое место. Вы сами женились бы на ней сейчас?

— Женился бы я? — Глаза его страстно блеснули. — Женился бы я? Да скажи она, что выйдет за меня, я навеки стал бы ее рабом.

— Раб — верное слово, раб в аду.

— Подле нее для меня рай, что бы она ни сделала. Я люблю ее — я же не такой, как вы. Я люблю ее, слышите?

— Я знаю, хотя и не подозревал, что у вас столь сильный приступ этой болезни. Ну что же, видит Бог, я тоже любил ее, и достаточно сильно, чтобы разделять вашу жажду крови. Что касается меня, то одна голубая кровь Латур д’Азира вряд ли утолит мою жажду, и мне хотелось бы добавить к ней грязную жидкость, текущую в жилах мерзкого Бине.

На секунду он не совладал с волнением, и язвительный тон последних слов выдал Леандру, что под ледяной невозмутимостью бушует пламя. Молодой человек схватил Андре-Луи за руку.

— Я знал, что вы играете, — сказал он. — Вы чувствуете — да, чувствуете то же, что и я.

— До чего же мы хороши — братья во злобе. Кажется, я выдал себя. Итак, что дальше? Хотите посмотреть, как этого смазливого маркиза разорвут в клочки? Могу развлечь вас таким зрелищем.

— Что? — уставился на него Леандр, не уверенный, что Скарамуш, по своему обыкновению, не шутит.

— Все очень просто, если мне немного помогут. Вы мне поможете?

— Располагайте мной — я готов на все, — воскликнул Леандр. — Если вам потребуется моя жизнь — берите ее.

Андре-Луи снова взял его за руку.

— Пройдемтесь, я научу вас.

Когда они пришли домой, труппа уже обедала. Мадемуазель Бине еще не вернулась. За столом царило мрачное настроение, у Коломбины и Мадам было тревожное выражение лица. Дело в том, что отношения Бине с труппой с каждым днем становились все более натянутыми.

Андре-Луи и Леандр сели на свои места. Маленькие злобные глазки Бине следили за ними, а толстые губы сложились в кривую усмешку.

— Вы так внезапно подружились, — съязвил он.

— Как вы наблюдательны, Бине, — холодно ответил Скарамуш с оскорбительной ненавистью в голосе. — Возможно, вы поняли причину этой дружбы?

— Ее нетрудно понять.

— Развлеките труппу, изложив эту причину, — попросил Скарамуш и, не дождавшись, добавил: — Как? Вы колеблетесь? Разве ваше бесстыдство не безгранично?

Бине поднял большую голову.

— Вы хотите поссориться со мной, Скарамуш? — Гром загремел в его голосе.

— Поссориться? Вы смеетесь! С такими, как вы, не ссорятся. Все мы знаем, какой репутацией пользуются слепые мужья. Но боже мой, какова же репутация у слепых отцов?

Бине с усилием поднялся — огромная туша. Он яростно сбросил руку Пьеро, сидевшего слева, когда тот попытался остановить его.

— Черт подери! — взревел он. — Если ты будешь говорить со мной таким тоном, я все твои паршивые кости переломаю!

— Если вы хоть пальцем до меня дотронетесь, Бине, я наконец-то перестану сдерживаться и убью вас! — Скарамуш был, как всегда, спокоен, и потому его слова звучали особенно угрожающе. Труппа встревожилась. Он высунул из кармана дуло пистолета, который недавно купил. — Я хожу с оружием, Бине. Я честно предупредил и, если вы дотронетесь до меня, убью вас без всякого сожаления, как слизняка. Да, вот на что вы больше всего похожи — на слизняка. Толстое, омерзительно скользкое тело, гадость, лишенная души и ума. Нет, я не могу сидеть с вами за одним столом — меня тошнит. — Скарамуш оттолкнул тарелку и встал. — Пойду поем за общим столом внизу.

Вслед за ним вскочила Коломбина.

— Я с вами, Скарамуш, — воскликнула она.

Это подействовало как сигнал. Даже если бы все заранее сговорились, они не могли бы действовать более слаженно. Вслед за Коломбиной вышел Леандр, за Леандром — Полишинель, а за ними и все остальные. Бине остался во главе стола в опустевшей комнате. Он был потрясен, и его вдруг охватил страх, который не могла умерить даже ярость.

Бине сел, чтобы обдумать положение дел, и за этими печальными размышлениями через полчаса застала его дочь, наконец-то вернувшаяся из поездки.

Климена была бледна, и вид у нее был слегка испуганный. Теперь, когда ей предстояло нелегкое испытание — предстать перед всей труппой, ее охватило смущение.

Увидев, что в комнате один отец, Климена остановилась на пороге.

— А где все? — спросила она, овладев собой настолько, что голос звучал естественно.

Бине поднял голову и взглянул на дочь глазами, налитыми кровью. Он нахмурился, надул толстые губы, и в горле у него заклокотало. Однако, оглядев ее, он успокоился. Она такая грациозная и хорошенькая и выглядит как настоящая светская дама в длинном дорожном костюме темно-зеленого цвета, отделанном мехом. В руках — муфта, а на красиво причесанных каштановых волосах — широкая шляпа, украшенная пряжкой со сверкающим искусственным бриллиантом. Пока у него есть такая дочка, нечего бояться будущего, и пускай себе Скарамуш отмачивает какие угодно номера.

Однако Бине не произнес вслух ни одной из этих утешительных мыслей.

— Итак, дурочка, наконец-то ты явилась, — проворчал он вместо приветствия. — Я уже начинал беспокоиться, не придется ли отменять сегодня спектакль. Меня бы не особенно удивило, если бы ты не вернулась вовремя. В самом деле, с тех пор как ты решила играть козырными картами, не слушая моих советов, меня уже ничто не удивит.

Климена подошла к столу и, опершись о него, взглянула на отца сверху вниз чуть ли не надменно.

— Мне не о чем жалеть.

— Все дураки так сначала говорят. Да ты бы не призналась, что жалеешь, даже если бы жалела, — такой уж у тебя характер. Ты поступаешь по-своему, не слушая старших. Черт побери, девчонка, ну что ты знаешь о мужчинах?

— Я ведь не жалуюсь, — напомнила она.

— Пока нет, но все впереди. Ты скоро поймешь, что следовало слушаться своего старого отца. Пока твой маркиз сходил по тебе с ума, с этим дураком можно было делать все что угодно. Пока ты позволяла ему только целовать кончики пальцев… Ах, тысяча чертей! — вот когда надо было устраивать свое будущее! Да проживи ты хоть тысячу лет, такого случая больше не подвернется, ты его упустила — и ради чего?

Климена села.

— Ты низок, — сказала она с омерзением.

— Низок, да? — Его толстые губы снова скривились. — Я хлебнул довольно грязи со дна жизни, да и ты тоже. У тебя на руках была карта, с которой можно было выиграть целое состояние, если бы ты ходила так, как я подсказывал. Нет, ты сдала ее, и где же состояние? Теперь мы можем ждать удачи, как у моря погоды, а ждать придется долго, если в труппе будет такая погода, как сейчас! Негодяй Скарамуш проделал перед ними свои обезьяньи штучки, и они вдруг стали страшно добродетельными. Они не желают больше сидеть со мной за одним столом. — Он захлебывался от злости и сардонической веселости. — Твой друг Скарамуш подал им пример. Дошло до того, что он угрожал моей жизни! Грозился меня убить! Назвал меня… Впрочем, какое это имеет значение? Гораздо хуже, если в один прекрасный день труппа Бине обнаружит, что вполне может обойтись без господина Бине и его дочери! Этот ублюдок, к которому я дружески отнесся, потихоньку отнял у меня все. Сегодня в его власти отнять у меня труппу, а этот подлец достаточно неблагодарен, чтобы воспользоваться этим.

— Пускай, — пренебрежительно сказала мадемуазель.

— Пускай? — изумился он. — А что будет с нами?

— Труппа Бине абсолютно не интересует меня, — ответила Климена. — Я скоро еду в Париж. Там есть театры получше, чем Фейдо: Театр госпожи Монтансье[322] в Пале-Рояле,[323] «Амбигю Комик»,[324] «Комеди Франсез». Может быть, у меня даже будет собственный театр.

У Бине сделались большие глаза. Он вложил толстую руку в руку дочери, и она заметила, что рука дрожит.

— Он обещал? Обещал?

Климена взглянула на него, склонив голову набок. Глаза стали лукавыми, на безупречных губах играла странная улыбка.

— Он не отказал, когда я попросила об этом, — ответила она с убежденностью, что все обстоит так, как она желает.

— Чушь! — с раздражением проворчал Бине, убрал руку и поднялся. — «Он не отказал»! — передразнил он дочь и продолжал с жаром: — Если бы ты вела себя так, как я советовал, он согласился бы на любую твою просьбу и, более того, дал бы тебе все, что в его власти, а эта власть безгранична. Ты же превратила уверенность в надежду, а я терпеть не могу надежды. Черт побери! Я питался одними надеждами и сыт ими по горло.

Знай Климена о беседе, которую в тот самый момент вели в замке Сотрон, она бы не смеялась так самоуверенно над мрачными предсказаниями отца. Однако ей так и не суждено было никогда узнать об этой беседе, и это было самым жестоким наказанием. Она винила во всех бедах, вдруг обрушившихся на нее, коварного Скарамуша и считала, что из-за этого негодяя рухнули ее надежды на будущее и распалась труппа Бине.

Возможно, Климена не так уж не права, поскольку даже без предостережения господина де Сотрона неприятные события того вечера в Театре Фейдо могли вызвать у маркиза желание порвать эту связь. Что же до труппы Бине, то, разумеется, случившееся было делом рук Андре-Луи, — правда, он не только не стремился к такому результату, но у него и в мыслях не было ничего подобного. В антракте после второго акта Андре-Луи зашел в гримерную, которую Полишинель делил с Родомонтом. Полишинель переодевался.

— Нет смысла переодеваться, — сказал он. — Спектакль вряд ли продолжится после сцены, которой мы с Леандром открываем следующий акт.

— Что вы имеете в виду?

— Скоро увидите. — Он положил какую-то бумагу на стол Полишинеля среди склянок с гримом. — Взгляните-ка. Это что-то вроде завещания в пользу труппы. Когда-то я был адвокатом, так что документ в порядке. Я оставляю вам всем свою долю от доходов труппы.

— Но вы же не хотите сказать, что покидаете нас? — вскричал Полишинель в тревоге.

Во взгляде Родомонта читался тот же вопрос. Скарамуш красноречиво пожал плечами. Полишинель продолжал с угрюмым видом:

— Конечно, этого следовало ожидать. Но почему уйти должны вы? Ведь вы — мозг труппы, вы создали из нас настоящую театральную труппу. Если кто-то должен уйти, пусть убирается Бине со своей проклятой дочкой. А если уйдете вы, тогда — тысяча чертей! — мы все уйдем с вами вместе.

— Да, — присоединился Родомонт, — хватит с нас этого жирного подонка.

— Конечно, я думал об этом, — ответил Андре-Луи, — не из тщеславия, а веря в нашу дружбу. Мы сможем обсудить это после сегодняшнего спектакля, если я останусь в живых.

— Если останетесь в живых? — вскричали оба.

Полишинель встал.

— Какое же безумство вы задумали?

— Во-первых, как мне кажется, я доставлю удовольствие Леандру, во-вторых, я уплачу один старый долг.

Тут прозвучали три удара.

— Ну вот, мне пора. Сохраните эту бумагу, Полишинель. В конце концов, она может и не понадобиться.

Андре-Луи вышел. Родомонт уставился на Полишинеля, Полишинель — на Родомонта.

— Какого черта он задумал? — осведомился последний.

— Легче всего это узнать, увидев собственными глазами, — ответил Полишинель. Он поспешно закончил переодевание, несмотря на слова Скарамуша, и вышел вместе с Родомонтом.

Подойдя к кулисам, они услышали бурю аплодисментов из зала. Но это были необычные аплодисменты, в них звучала какая-то странная нота. Когда все стихло, зазвучал голос Скарамуша — звонко, как колокол.

— Итак, дорогой Леандр, как видите, когда вы говорите о третьем сословии, нужно выражаться более точно. Что же такое третье сословие?

— Ничто, — ответил Леандр.

Зал затаил дыхание, так что слышно было в кулисах, и Скарамуш быстро продолжил:

— Увы, это верно. А чем оно должно быть?

— Всем.

Раздался одобрительный рев зала, который никак не ожидал такого ответа.

— И это верно, — сказал Скарамуш. — Более того: так будет, так уже есть сейчас. Вы в этом сомневаетесь?

— Я на это надеюсь, — ответил подготовленный Леандр.

— Вы можете быть в этом уверены, — сказал Скарамуш, и вновь возгласы одобрения превратились в гром.

Полишинель и Родомонт переглянулись, и первый шутливо подмигнул.

— Тысяча чертей! — зарычал голос позади них. — Этот мерзавец снова принялся за свои политические штучки?

Обернувшись, актеры увидели господина Бине, который подошел к ним своей бесшумной походкой. Поверх алого костюма Панталоне была надета женская ночная сорочка, волочившаяся по земле. На лице, украшенном фальшивым носом, сверкали маленькие глазки. Однако внимание актеров вновь привлек голос Скарамуша, вышедшего на авансцену.

— Он сомневается, — говорил тот залу. — Но ведь и сам господин Леандр — из тех, кто поклоняется изъеденному червями идолу Привилегии, потому-то он и побаивается поверить в истину, которая становится очевидной для всего мира. Стоит ли убеждать его? А не рассказать ли ему, как компания аристократов со своими вооруженными слугами — всего шестьсот человек — несколько недель тому назад в Рене попыталась навязать свою волю третьему сословию? Напомнить ли ему, как третье сословие, создав военный фронт, очистило улицы от этой знатной черни?..

Его прервали аплодисменты — фраза дошла до публики. Те, кто корчился, когда привилегированные называли их этой позорной кличкой, были в восторге от того, что ее обратили против самой знати.

— Но позвольте же рассказать вам об их предводителе — самом кровавом аристократе из всей аристократии крови! Вы знаете его. Он боится многого, но больше всего — голоса истины, который такие, как он, стремятся заставить умолкнуть. И он выстроил своих аристократов вместе с их челядью и повел на несчастных буржуа, посмевших поднять свой голос. Но эти самые несчастные буржуа не пожелали быть убитыми на улицах Рена. Им пришло в голову, что, раз уж знатные господа решили, что должна пролиться кровь, почему бы ей не быть голубой кровью аристократов? Они тоже построились — аристократия духа против аристократии крови — и погнали господина де Латур д’Азира со всем его войском с поля боя с пробитыми головами и вдребезги разбитыми иллюзиями. Те укрылись у кордельеров, и бритые предоставили в своем монастыре убежище оставшимся в живых. Среди них был и гордый предводитель, господин де Латур д’Азир. Вы слыхали об этом доблестном маркизе, повелевающем жизнью и смертью?

Зал взревел, потом снова замер, когда Скарамуш продолжал:

— О, это было славное зрелище — могучий охотник, удирающий, как заяц, и прячущийся в монастыре кордельеров! С тех пор его не видали в Рене, а хотели бы. Однако он не только доблестен — он еще и осторожен. А как вы думаете, где он скрывается — этот знатный господин, желавший омыть улицы Рена кровью горожан, чтобы заставить умолкнуть голос разума и свободы, который звучит сегодня по всей Франции? Где же прячется этот привилегированный, считающий красноречие столь опасным даром? Он в Нанте.

Зал снова взревел.

— Что вы говорите? Невозможно? Да в этот самый момент, друзья мои, он в театре, среди вас — укрылся в той ложе. Он слишком застенчив, чтобы показаться, — сама скромность! Он там, за занавесом. Не покажетесь ли своим друзьям, господин маркиз? Видите — они хотят побеседовать с вами. Они не верят, что вы здесь.

Надо сказать, что, какого бы мнения ни придерживался Андре-Луи относительно господина де Латур д’Азира, кем-кем, а трусом тот не был. Утверждение, что он прячется в Нанте, было неверным: маркиз приехал туда открыто и смело. Однако случилось так, что до той минуты жители Нанта не подозревали о его присутствии в городе. Разумеется, маркиз счел бы ниже своего достоинства оповещать горожан о своем приезде, точно так же как и скрываться от них.

Сейчас, услышав брошенный ему вызов, маркиз де Латур д’Азир, не обращая внимания на зловещий гул зрительного зала и на попытки Шабрийанна удержать его, откинул занавес ложи и неожиданно появился, бледный, спокойный и полный презрения.

Маркиза встретили гиканьем и выкриками, ему грозили кулаками и тростями:

— Убийца! Негодяй! Трус! Предатель!

Но он храбро стоял под шквалом, улыбаясь с невыразимым презрением. Он ждал, когда прекратится шум, чтобы в свою очередь обратиться к залу, но скоро понял, что ждет напрасно.

В партере уже бушевали страсти. Сыпались градом удары, выхватывались шпаги, — правда, из-за тесноты ими нельзя было воспользоваться. Зрители ломали стулья и превращали их в оружие, от канделябров откалывали куски, которые становились метательными снарядами. Те, кто сопровождал дам или был робок по природе, торопились покинуть театр, который уже походил на арену для петушиных боев.

Один из импровизированных снарядов, пущенный из ложи каким-то господином, едва не угодил в Скарамуша, стоявшего на сцене и с торжеством наблюдавшего за бурей, которую он сам посеял. Зная, из какого легко воспламеняющегося вещества состоит публика, он швырнул в ее гущу зажженный факел раздора, чтобы разжечь большой пожар.

Он видел, как толпа быстро разбивается на группировки, представлявшие ту или иную сторону великой распри, уже начинавшей охватывать всю Францию. Театр дрожал от криков.

— Долой чернь! — орали одни.

— Долой привилегированных! — вопили другие.

И тут, перекрывая весь этот гам, резко и настойчиво прозвучал выкрик:

— В ложу! Смерть ренскому палачу! Смерть де Латур д’Азиру, который воюет с народом!

Бросились к двери партера, открывавшейся на лестницу, которая вела в ложи.

Теперь, когда битва распространялась со скоростью огня, вырываясь из театра на улицу, ложа де Латур д’Азира, ставшая главной мишенью буржуа, объединила дворян, находившихся в театре, и людей незнатного происхождения, примыкавших к партии привилегированных.

Маркиз прошел вглубь ложи, чтобы встретить своих союзников. В партере кучка разъяренных дворян, рвавшихся через пустую оркестровую яму на сцену, чтобы рассчитаться с дерзким комедиантом, встретила отпор со стороны людей, чувства которых он выразил. Андре-Луи, который к тому же вспомнил о канделябре, не стал дожидаться и, обернувшись к Леандру, сказал:

— Я думаю, пора уходить.

Леандр, белый как мел под гримом, напуганный бурей, далеко превосходившей все, что могло подсказать ему небогатое воображение, что-то невнятно пробормотал в знак согласия. Но было поздно, так как в этот момент на них напали сзади.

Господину Бине наконец-то удалось прорваться мимо Полишинеля и Родомонта, которые, видя, что он в ярости жаждет крови, пытались удержать его. Полдюжины дворян — завсегдатаев актерского фойе — пробрались на сцену, чтобы задать перцу негодяю, взбунтовавшему зал. Они-то и отшвырнули актеров, повисших на Бине. Дворяне следовали за Бине с обнаженными шпагами, за ними бежали Полишинель, Родомонт, Арлекин, Пьеро, Паскарьель и художник Баск, вооруженные тем, что попало под руку. Они были исполнены решимости спасти человека, которомусимпатизировали и с которым связывали все надежды.

Впереди всех мчался, переваливаясь, Бине, развивший скорость, которой от него никто не ожидал. Он размахивал длинной палкой, неотделимой от Панталоне.

— Бесчестный мерзавец! — ревел Бине. — Ты меня погубил! Но, тысяча чертей, ты за все заплатишь!

Андре-Луи повернулся, чтобы встретиться с ним лицом к лицу.

— Вы путаете причину со следствием, — сказал он, но ему не удалось продолжить. Палка Бине опустилась на его плечо и сломалась. Если бы Андре-Луи так быстро не отскочил, удар пришелся бы по голове и, возможно, оглушил бы его. Отскакивая, Андре-Луи сунул руку в карман, и сразу же за треском сломавшейся палки послышался щелчок взводимого курка.

— Вас же предупреждали, грязный сводник! — воскликнул Андре-Луи и выстрелил в Бине.

Бине, издав крик, повалился на пол, а Полишинель, еще более мрачный, чем всегда, быстро сказал Андре-Луи на ухо:

— Вы перестарались. А теперь бегите, или с вас шкуру сдерут. Живей!

Андре-Луи не заставил себя упрашивать. Один из господ, следовавших за Бине и горевших жаждой мести, пропустил Скарамуша при виде второго пистолета, который тот извлек. Андре-Луи добрался до кулис и столкнулся с двумя сержантами: полиция уже прибыла в театр, чтобы восстановить порядок. Их вид пробудил у Андре-Луи неприятную мысль о том, каково его положение перед лицом закона в связи с недавними подвигами и особенно в связи с пулей, застрявшей в тучном теле Бине.

— Дайте пройти, или я вам голову размозжу! — пригрозил он, размахивая пистолетом, и напуганные жандармы, у которых не было при себе огнестрельного оружия, отступили и пропустили его. Он проскользнул мимо двери актерского фойе, в котором заперлись актрисы, пережидая бурю, и выскочил на улицу с черного хода. Она была пустынна. Андре-Луи побежал, стремясь поскорей добраться до гостиницы, где остались деньги и одежда: не мог же он отправиться в путь в костюме Скарамуша.


Часть III Шпага

Глава 21

СМЕНА ДЕКОРАЦИЙ
Возможно, Вы согласитесь, что следует сожалеть о моем отказе от костюма Скарамуша, потому что, безусловно, ни один не подходит мне так, как этот. — Так писал Андре-Луи из Парижа Ле Шапелье в письме, которое сохранилось. — Мне суждено, видимо, всегда играть одну и ту же роль: заваривать кашу и сразу ускользать, чтобы не попасть в свалку. Это оскорбительная для меня мысль, и я ищу утешения в высказывании Эпиктета[325] (Вы когда-нибудь читали Эпиктета?), что мы — всего лишь актеры, играющие в пьесе ту роль, на которую нас угодно назначить Режиссеру. Однако обидно, что мне досталась столь презренная роль и вечно приходится блистательно демонстрировать искусство удирать. Однако если мне недостает храбрости, то, по крайней мере, я благоразумен, и, следовательно, нехватку одной добродетели с лихвой возмещает избыток другой. В прошлый раз меня собирались повесить за подстрекательство к мятежу, — что же, мне следовало остаться, чтобы дать себя повесить? На этот раз меня могут повесить сразу за несколько вещей, включая убийство: дело в том, что я не знаю, жив ли этот мерзавец Бине после того, как я всадил в его толстое брюхо хорошую порцию свинца. Не могу сказать, чтобы это меня особенно волновало, — напротив, я даже надеюсь, что он мертв, и пошел он ко всем чертям! Нет, правда, мне в самом деле все равно. У меня полон рот собственных забот. Я истратил почти все скудные средства, которые ухитрился припрятать перед тем, как сбежал в ту кошмарную ночь в Нанте. Единственное, в чем, как мне кажется, я кое-что смыслю, это юриспруденция и театр, но они закрыты для меня: ведь, чтобы найти работу по этой части, придется раскрыть, что я — тот самый малый, который срочно требуется палачу. При сложившихся обстоятельствах вовсе не исключено, что я умру с голоду, особенно при нынешних грабительских ценах на продукты в этом городе. Я вновь прибегаю за помощью к Эпиктету. «Лучше умереть с голоду, — говорит он, — прожив без горя и страха, чем жить среди изобилия, но со смятенным духом». Похоже, что я умру в положении, которое он считает столь завидным, а то, что оно не кажется мне таковым, лишь доказывает, что из меня вышел неважный стоик.[326]


До нас дошло еще одно письмо Андре-Луи, написанное примерно в то же самое время и обращенное к маркизу де Латур д’Азиру. Оно опубликовано господином Эмилем Керсаком в его «Подводных течениях революции в Бретани». Он обнаружил это письмо в архивах Рена, куда оно было передано господином де Ледигьером, получившим его от маркиза для судебного преследования.


Из парижских газет, — пишет Андре-Луи в нем, — в подробностях сообщивших о скандале в Театре Фейдо и раскрывших, кто такой Скарамуш, спровоцировавший этот скандал, я узнал также, что Вам удалось избежать судьбы, которую я Вам готовил, когда вызвал бурю общественного негодования и направил ее против Вас. Однако мне бы не хотелось, чтобы Вы почерпнули удовлетворение в мысли, будто я сожалею, что Вас миновала расправа, — это не так. Напротив, я даже рад этому обстоятельству. Наказание виновного смертью имеет тот недостаток, что жертва не знает, что ее покарало правосудие. Если бы Вас разорвали в клочки в тот вечер, я бы теперь сетовал, думая о Вашем вечном безмятежном сне. Виновный должен искупать свой грех не легкой безболезненной смертью, а терзаниями разума. Видите ли, я не уверен, что грешника после смерти непременно ожидает ад, в то время как нисколько не сомневаюсь, что муки ада могут ожидать его в этой жизни. Поэтому я желаю, чтобы Вы еще немного пожили, дабы испить всю горечь ада на этой земле.

Вы убили Филиппа де Вильморена, так как боялись того, что назвали весьма опасным даром красноречия. В тот день я дал клятву, что Ваше злодеяние не принесет плодов. Вы совершили убийство, чтобы заставить умолкнуть голос, который благодаря мне будет звучать по всей стране как набат. Вот так я представлял себе месть. Ясно ли Вам, каким образом я отомстил и как буду мстить впредь? Разве Вы не услышали голос Филиппа де Вильморена в речи, которой я воспламенил народ в Рене в то утро, когда Вы совершили свое злодеяние? Этот голос излагал его идеи с огнем и страстью, ибо Немезида[327] наделила меня ими. Разве Вы не услышали вновь голос Филиппа де Вильморена, говорившего устами Omnes Omnibus’a (это опять был мой голос), который, требуя петицию, возвещал гибель Ваших надежд на подавление третьего сословия? Задумывались ли Вы о том, что именно разум человека, воскресшего во мне, его друге, вынудил Вас сделать бесплодную попытку избавиться от меня в январе прошлого года? Она закончилась тем, что Вашему наголову разбитому отряду пришлось искать убежища в монастыре кордельеров. И разве в тот вечер, когда Вас разоблачили перед народом в Театре Фейдо, Вы снова не услышали в голосе Скарамуша голос Филиппа де Вильморена? Вы имели глупость вообразить, что ударом шпаги сможете уничтожить опасный дар красноречия. Голос из могилы преследует Вас — не так ли? — и не смолкнет, пока Вы не провалитесь в преисподнюю. Теперь Вы уже жалеете, что не убили и меня вместе с Филиппом, как я предлагал. Я ликую, представляя себе горечь Вашего сожаления: ведь сожаление об упущенных возможностях — самый страшный ад, в котором только может пребывать живая душа, особенно такая душа, как Ваша. Именно поэтому я обрадовался, узнав, что Вы уцелели во время скандала в Фейдо, хотя в тот вечер у меня были совсем другие намерения. Да, я доволен, что Вы будете жить, для того чтобы неистовствовать и страдать, наконец-то узнав — у Вас так и не хватило ума самому догадаться об этом, — что Ваше злодеяние было бессмысленным, ибо голос Филиппа де Вильморена всегда будет преследовать Вас и разоблачать громко и упорно до тех пор, пока Вы не падете в крови от справедливой ярости, которую разжигает опасный дар красноречия Вашей жертвы.


Я нахожу странным, что Андре-Луи ни разу не упомянул в этом письме мадемуазель Бине, и склонен считать, что он слегка покривил душой, приписав свои действия в Фейдо одной взятой на себя миссии и умолчав о своих уязвленных чувствах к Климене.

Эти два письма, написанные в апреле 1789 года, привели к тому, что Андре-Луи стали еще упорнее разыскивать.

Ле Шапелье разыскивал его для того, чтобы предложить свою помощь и еще раз попытаться убедить, что ему следует заняться политической карьерой. Выборщики Нанта разыскивали его — точнее, Omnes Omnibus’a, не догадываясь, что это Андре-Луи, — каждый раз, как возникало вакантное место. А маркиз де Латур д’Азир и господин де Ледигьер разыскивали его, чтобы отправить на виселицу.

Горя жаждой мщения, разыскивал его и господин Бине, оправившийся от раны и обнаруживший, что совершенно разорен. Пока он болел, труппа покинула его и выступала, имея успех, под руководством Полишинеля. Маркиз, которому происшествие в Театре Фейдо помешало лично сообщить мадемуазель Бине о намерении положить конец их отношениям, вынужден был сообщить ей об этом письменно спустя несколько дней из Азира. Хотя он попытался смягчить удар, вложив в конверт чек, чтобы погасить долговые обязательства, несчастная Климена была безутешна. К тому же ее приводил в ярость отец, постоянно напоминавший о том, что события приняли такой оборот потому, что она пренебрегла его мудрыми советами и поторопилась уступить настояниям маркиза. Вполне естественно, что отец и дочь объясняли бегство господина де Латур д’Азира беспорядками в Фейдо. Они обвинили Скарамуша и в этой беде и вынуждены были с горечью признать, что этот негодяй придумал непревзойденную месть. Возможно, Климена даже пришла к мысли, что для нее было бы выгоднее честно поступить со Скарамушем, выйдя за него замуж и предоставив ему, бесспорно наделенному талантами, возвести ее на высоты, к которым влекло ее честолюбие и попасть на которые ей теперь нечего было и надеяться. В таком случае она была достаточно наказана, ибо, как сказал Андре-Луи, сожаление об упущенных возможностях — самый страшный ад.

Итак, столь упорно разыскиваемый Андре-Луи Моро как сквозь землю провалился, и за ним тщетно охотилась расторопная парижская полиция, подхлестываемая королевским прокурором из Рена. А между тем он находился в доме на улице Случая, в двух шагах от Пале-Рояля, куда его привела чистая случайность.

То, что в письме к Ле Шапелье Андре-Луи называет возможным в ближайшем будущем, на самом деле уже произошло: он остался без средств. Деньги у него кончились, включая и те, которые были выручены от продажи вещиц, без которых можно было обойтись.

Положение его было столь отчаянным, что, шагая в одно ветреное апрельское утро по улице Случая, он остановился, чтобы прочесть объявление на двери дома по левой стороне улицы, если стоять лицом к улице Ришелье. Почему он пошел по улице Случая? Возможно, его привлекло название, подходившее к случаю.

Объявление, написанное крупным круглым почерком, гласило, что господину Бертрану дез Ами с третьего этажа требуется обходительный молодой человек, знакомый с искусством фехтования. Над этим объявлением была прикреплена черная продолговатая доска, на которой красовался щит. Щит был красный, с двумя скрещенными шпагами и четырьмя геральдическими лилиями[328] — по одной в каждом углу Андреевского креста. Под щитом золотыми буквами было написано:


БЕРТРАН ДЕЗ АМИ

учитель фехтования Королевской академии


Андре-Луи остановился, размышляя. Пожалуй, он может о себе сказать, что обладает требующимися качествами. Он, несомненно, молод и, кажется, достаточно обходителен, а уроки фехтования, которые он брал в Нанте, дали ему по крайней мере элементарные познания в искусстве фехтования. Судя по всему, объявление висит здесь уже несколько дней, значит, претендентов на это место не так уж много. Возможно, в таком случае господин Бертран дез Ами будет не слишком разборчив. Андре-Луи не ел целые сутки, и, хотя должность, о которой предстояло узнать поточнее, не была пределом мечтаний, привередничать сейчас не приходилось.

Кроме того, ему понравилось имя Бертран дез Ами: оно вызывало ассоциации с рыцарским духом и дружбой.[329] А поскольку профессия этого человека приправлена романтикой, то, возможно, он не будет задавать слишком много вопросов.

Кончилось тем, что Андре-Луи поднялся на третий этаж и остановился на площадке перед дверью с надписью «Академия господина Бертрана дез Ами». Он открыл дверь и очутился в скудно обставленной прихожей. Из комнаты, дверь которой была заперта, доносился топот, звон клинков, и все эти звуки покрывал звучный голос, несомненно говоривший по-французски, но на том языке, который услышишь только в школе фехтования:

— Продолжайте! Ну же, вперед! Вот так! А теперь фланконада в кварте. Парируйте! Начнем сначала. Вперед! Оборонительное положение в терции. Перенос оружия, и из квинты батманом вниз… Ну же, вытягивайте руку! Вытягивайте! Смелей! Доставайте! — укоризненно воскликнул голос. — Так-так, уже лучше. — Звон клинков прекратился. — Помните: кисть ладонью вниз, локоть не слишком отведен. На сегодня хватит. В среду будем отрабатывать выпад в точку. Это сложнее. Скорость придет, когда будет отработана техника движений.

Другой голос негромко ответил. Послышались удаляющиеся шаги. Урок был окончен. Андре-Луи постучал в дверь.

Ему открыл высокий, стройный, хорошо сложенный человек лет сорока. На нем были черные шелковые штаны, чулки и легкие туфли. Грудь была заключена в плотно прилегавший стеганый нагрудник из кожи, доходивший до подбородка. Лицо смуглое, с орлиным носом, глаза темные, рот резко очерченный. В блестящих черных волосах, собранных в косичку, кое-где сверкала серебряная нить.

На согнутой руке он держал фехтовальную маску с проволочной сеткой для защиты глаз. Его проницательный взгляд исследовал Андре-Луи с головы до ног.

— Что вам угодно? — вежливо осведомился он.

Было очевидно, что он принял Андре-Луи не за того, и это неудивительно, так как, несмотря на бедственное положение, у него был безупречный туалет. Господин дез Ами в жизни бы не догадался, что это все имущество его посетителя.

— У вас внизу объявление, сударь, — сказал Андре-Луи и понял по тому, как загорелись глаза учителя фехтования, что претенденты на предлагаемую должность действительно не обивают его порог. Затем взгляд господина дез Ами сделался удивленным.

— Так вас привело сюда объявление?

Андре-Луи пожал плечами и слегка улыбнулся.

— Нужно на что-то жить, — пояснил он.

— Входите же, присядьте, я сейчас. Через минуту я освобожусь и займусь вами.

Андре-Луи сел на скамью, тянувшуюся вдоль побеленной стены. Комната была длинная, с низким потолком, пол голый. Кое-где у стены стояли простые деревянные скамьи — точно такие же, как та, на которой он сидел. Стены были увешаны фехтовальными трофеями, масками, скрещенными рапирами, толстыми нагрудниками, разнообразными шпагами, кинжалами и мишенями разных веков и стран. Висел здесь и портрет тучного господина с большим носом, в тщательно завитом парике, с синей лентой Святого Духа, — господина, в котором Андре-Луи узнал короля. Был здесь и пергамент в раме — диплом Королевской академии, выданный господину дез Ами. В одном углу стоял книжный шкаф, а возле него — письменный стол с креслом. Стол был повернут к одному из четырех окон, ярко освещавших длинную комнату. Полный, прекрасно одетый молодой человек стоял возле стола, надевая камзол и парик. Господин дез Ами не спеша подошел к нему, двигаясь с удивительным изяществом и гибкостью, обратившими на себя внимание Андре-Луи, и теперь стоял, беседуя со своим учеником и помогая ему завершить туалет.

Наконец молодой человек удалился, вытирая пот тонким платком, от которого остался в воздухе запах духов. Господин дез Ами закрыл дверь и повернулся к претенденту, который сразу же поднялся.

— Где вы обучались? — отрывисто спросил учитель фехтования.

— Обучался? — Вопрос застал Андре-Луи врасплох. — В коллеже Людовика Великого.

Господин дез Ами нахмурился и внимательно взглянул на Андре-Луи, проверяя, не осмеливается ли тот шутить.

— Боже мой! Я же не спрашиваю, где вы изучали латынь! Меня интересует, в какой школе вы занимались фехтованием.

— А, фехтованием! — Андре-Луи никогда не приходило в голову, что фехтование можно серьезно рассматривать как науку. — Я никогда им особенно не занимался. Когда-то взял несколько уроков в… в деревне.

Брови учителя приподнялись.

— Но в таком случае зачем же вы потрудились подняться на третий этаж? — воскликнул он, так как был нетерпелив.

— В объявлении не сказано, что требуется превосходное владение шпагой. Если я недостаточно искусен, все же, владея основами, мог бы вскоре наверстать упущенное. Я быстро учусь чему угодно, — похвастался Андре-Луи. — Что до остального, то я обладаю всеми нужными качествами. Как видите, я молод, и я предоставляю вам судить, ошибаюсь ли, полагая, что обходителен. Правда, по профессии я принадлежу к тем, кто носит мантию, тогда как ваш девиз гласит: «Cedat toga amnis».[330]

Господин дез Ами одобрительно улыбнулся. Несомненно, молодой человек весьма ловок и, по-видимому, у него живой ум. Он оглядел критическим оком фигуру претендента.

— Как ваше имя? — спросил он.

Андре-Луи на минуту замешкался, затем ответил:

— Андре-Луи.

Темные глаза взглянули на него еще пристальнее.

— А как дальше? Андре-Луи…

— Просто Андре Луи. Луи — моя фамилия.

— Какая странная фамилия! Судя по акценту, вы из Бретани. Почему вы оттуда уехали?

— Чтобы спасти свою шкуру, — ответил Андре-Луи, не задумываясь, но тут же поспешил исправить ошибку. — У меня есть враг.

Господин дез Ами нахмурился, поглаживая квадратный подбородок.

— Вы сбежали?

— Можно сказать и так.

— Трус, да?

— Я так не думаю. — И Андре-Луи сочинил романтическую историю, полагая, что человек, зарабатывающий на жизнь шпагой, должен питать слабость к романтическому. — Видите ли, мой враг — на редкость искусный фехтовальщик. Лучший клинок нашей провинции, если не всей Франции, — такова его репутация. Я решил поехать в Париж, чтобы серьезно заняться фехтованием, а затем вернуться и убить его. Вот почему, честно говоря, меня привлекло ваше объявление. Видите ли, у меня нет средств, чтобы брать уроки иным способом. Я думал найти здесь работу в области права, но ничего не получилось. В Париже и так слишком много адвокатов, а пока я искал работу, я истратил все свои скудные средства, так что… так что само Провидение послало мне ваше объявление.

Господин дез Ами схватил его за плечи и заглянул в глаза.

— Это правда, друг мой?

— Ни единого слова правды, — ответил Андре-Луи, рискуя погубить свои шансы из-за непреодолимого порыва сказать то, чего от него не ждут. Однако господин дез Ами расхохотался, а вволю посмеявшись, признался, что очарован честностью претендента.

— Снимите камзол, и посмотрим, что вы умеете, — сказал он. — Во всяком случае, природа создала вас для фехтования. У вас есть легкость, живость и гибкость, хорошая длина руки, и к тому же вы умны. Из вас может что-нибудь получиться. Я научу вас так, чтобы вы могли преподавать начатки искусства новым ученикам, а я буду завершать их обучение. Давайте попробуем. Возьмите маску и рапиру и идите сюда.

Учитель повел Андре-Луи в конец зала, где голый пол был расчерчен меловыми линиями, показывающими новичку, как нужно ставить ноги.

В конце десятиминутного боя господин дез Ами предложил ему место и дал необходимые пояснения. Кроме обучения начинающих, он должен каждое утро подметать зал, начищать рапиры, помогать ученикам одеваться, а также быть полезным в других отношениях. Его жалованье пока что составит сорок ливров в месяц. Если ему негде жить, он может спать в алькове за фехтовальным залом.

Как видите, у этой службы были и унизительные стороны, однако, если Андре-Луи хотел обедать каждый день, ему следовало начать с того, чтобы съесть свою гордость на первое.

— Итак, — сказал он, подавляя гримасу, — мантия уступает место не только шпаге, но и метле. Да будет так. Я остаюсь.

По своему обыкновению, Андре-Луи, сделав выбор, с головой ушел в работу. Он всегда вкладывал в то, чем занимался, всю изобретательность ума и телесные силы. Он обучал молодых господ основам фехтования, показывая им замысловатый салют, который довел до совершенства, упорно проработав над ним несколько дней, и восемь приемов защиты. В свободное время он отрабатывал эти приемы сам, тренируя глаз, руку и колени.

Видя рвение Андре-Луи, господин дез Ами вскоре понял, что из него может выйти настоящий помощник, и занялся им всерьез.

— Ваше прилежание и рвение заслуживают большей суммы, нежели сорок ливров в месяц, мой друг, — сказал учитель в конце недели. — Однако пока что я буду возмещать то, что вам причитается, передавая секреты этого благородного искусства. Ваше будущее зависит от того, как вы воспользуетесь исключительно счастливой возможностью получать у меня уроки.

После чего каждое утро до прихода учеников учитель полчаса фехтовал с новым помощником. Под руководством такого блестящего наставника Андре-Луи совершенствовался со скоростью, изумлявшей господина дез Ами и льстившей ему. Он был бы еще более изумлен, хотя и не столь польщен, если бы узнал, что секрет поразительных успехов Андре-Луи в немалой степени объясняется тем, что он поглощает содержимое библиотеки учителя. Она была составлена примерно из дюжины трактатов по фехтованию, написанных такими великими мастерами, как Ла Буассьер, Дане и синдик[331] Королевской академии Огюстен Руссо. Для господина дез Ами, мастерство которого было основано на практике, а отнюдь не на теории и который не был ни теоретиком, ни любителем чтения, эта маленькая библиотека была всего лишь удачным придатком к академии фехтования, частью обстановки. Сами же книги ничего для него не значили, и он не был человеком такого склада, чтобы извлекать пользу из чтения, да и представить себе не мог, что это возможно. Что до Андре-Луи, то он, напротив, имел вкус к научным занятиям и умел черпать знания из книг. Он читал руководства по фехтованию и, запоминая рекомендации разных мастеров, критически сопоставлял их и, сделав выбор, применял на практике.

В конце месяца господин дез Ами внезапно понял, что его помощник превратился в очень искусного фехтовальщика, в бою с которым приходится напрягаться, чтобы избежать поражения.

— Я с самого начала утверждал, что природа создала вас для фехтования, — сказал учитель однажды. — Видите, насколько я был прав. И надо сказать, я хорошо знал, как отточить данные, которыми вас наделила природа.

— Слава учителю! — сказал Андре-Луи.

У них установились самые дружеские отношения. Теперь господин дез Ами давал помощнику не только новичков. Учитель фехтования был человеком благородным и щедрым, и ему в голову не приходило воспользоваться затруднительным положением молодого человека, о котором он догадывался. Напротив, он вознаградил усердие Андре-Луи, повысив его жалованье до четырех луидоров в месяц.

Как это часто бывает, от вдумчивого и серьезного изучения чужих теорий Андре-Луи перешел к разработке своих собственных. Как-то в июне, лежа утром в алькове, он обдумывал отрывок из Дане о двойных и тройных ложных выпадах, прочитанный накануне вечером. Когда он читал это место вчера, ему показалось, что Дане остановился на пороге великого открытия в искусстве фехтования. Теоретик по своему складу, Андре-Луи разглядел теорию, которой не увидел сам Дане, предложив ее. Сейчас он лежал на спине, разглядывая трещины на потолке и размышляя о своем открытии с ясностью, которую раннее утро часто приносит острому уму. Не забывайте, что почти два месяца Андре-Луи ежедневно упражнялся со шпагой и ежечасно думал о ней, и длительная сосредоточенность на одном предмете позволила ему глубоко проникнуть в него. Фехтование в том виде, как он им занимался, состояло из серии атак и защит, серии переводов в темп с одной линии на другую, причем серия эта всегда была ограниченной. Любая комбинация включала обычно полдюжины соединений с каждой стороны — и затем все начиналось снова, причем переводы в темп были случайными. А что, если их рассчитать с начала до конца?

Это была первая часть будущей теории Андре-Луи, вторая же заключалась в следующем: идею Дане о тройном ложном выпаде можно развить таким образом, чтобы, рассчитав переводы в темп, объединить их в серию с кульминацией на четвертом, пятом или даже шестом переводе в темп. Иными словами, можно провести серию атак, провоцирующих ответные удары, которые парируют встречным ударом, причем ни один ответный удар не должен попасть в цель, — таким образом противника заставляют раскрыться. Нужно заранее продумать комбинацию так, чтобы противник, все время стремясь попасть в цель, незаметно для себя все больше раскрывался, и в конце концов, сделав выпад, покончить с ним неотразимым ударом.

В свое время Андре-Луи довольно прилично играл в шахматы, причем умел думать на несколько ходов вперед. Если применить эту способность к фехтованию, можно вызвать чуть ли не революцию в этом искусстве. Правда, и в теории ложных выпадов можно усмотреть некоторую аналогию с шахматной игрой, но у Дане все ограничивалось простыми ложными выпадами — одиночными, двойными и тройными. Однако даже тройной выпад примитивен по сравнению с методом, на котором Андре-Луи построил свою теорию.

Продолжая размышлять, он пришел к выводу, что держит в руках ключ к открытию. Ему не терпелось проверить свою теорию на практике.

В то утро Андре-Луи попался довольно способный ученик, против которого обычно было нелегко обороняться. Встав в позицию, Андре-Луи решил нанести удар на четвертом переводе, заранее рассчитав четыре выпада, которые должны к нему привести. Они соединили шпаги в терции, и Андре-Луи провел атаку, сделав батман и выпрямив руку. Как и следовало ожидать, последовал полуцентр, на который он быстро ответил выпадом в квинте. Противник снова нанес встречный удар, Андре-Луи вошел еще ниже и, когда ученик парировал именно так, как он и рассчитывал, сделал выпад, повернув острие в кварту, и нанес удар прямо в грудь. Это оказалось так легко, что Андре-Луи даже удивился.

Они начали снова. На этот раз Андре-Луи решил атаковать на пятом переводе, и опять это вышло без всякого труда. Тогда, еще усложнив задачу, он попробовал на шестом переводе, задумав комбинацию из пяти предварительных соединений. И снова все оказалось совсем просто.

Молодой человек рассмеялся, и в голосе его прозвучала легкая досада:

— Сегодня я разбит наголову.

— Вы сегодня не в форме, — вежливо заметил Андре-Луи и добавил, сильно рискуя, поскольку хотел проверить свою теорию до конца: — Я почти уверен, что нанесу вам удар именно так и тогда, как объявлю заранее.

— Ну уж это не выйдет! — возразил способный ученик, насмешливо взглянув на него.

— Давайте попробуем. Итак, на четвертом переводе в темп я коснусь вас. Вперед! Защищайтесь!

Все вышло так, как обещал Андре-Луи.

У молодого человека, считавшего Андре-Луи весьма посредственным фехтовальщиком, с которым можно размяться, пока занят учитель, широко раскрылись глаза от изумления. В порыве великодушия возбужденный Андре-Луи едва не раскрыл свою методу, которой позже суждено было распространиться во всех фехтовальных залах, но вовремя сдержался.

Днем академия опустела, и господин дез Ами позвал Андре-Луи на урок: иногда он еще занимался со своим помощником. Впервые за все время знакомства учитель получил от него прямой укол в первом же бою. Он рассмеялся, весьма довольный, так как был человеком великодушным:

— Ого! А вы быстро растете, мой друг.

Он все еще смеялся, правда уже не такой довольный, получив укол во втором бою. После этого учитель начал драться всерьез, и Андре-Луи получил три укола подряд. Скорость и точность господина дез Ами опрокинули теорию Андре-Луи, которая, не будучи подкреплена практикой, нуждалась в серьезной доработке.

Однако Андре-Луи считал, что правильность его теории доказана, и пока что удовольствовался этим. Оставалось усовершенствовать ее на практике, и этому-то он и отдался со всей страстью первооткрывателя. Он ограничил себя полудюжиной комбинаций, которые усердно отрабатывал, пока не достиг автоматизма, и проверял их безотказность на лучших учениках господина дез Ами.

Наконец примерно через неделю после последнего урока с Андре-Луи учитель снова позвал его пофехтовать.

Вновь получив укол в первом же бою, господин дез Ами призвал на помощь все свое искусство, но сегодня и это не помогло ему отбить стремительные атаки Андре-Луи.

После третьего укола учитель отступил назад и сорвал маску.

— Что это? — спросил он. Он был бледен, темные брови нахмурены. Никогда в жизни его самолюбие не было так уязвлено. — Вас научили тайному приему?

Он всегда хвастался, что знает о шпаге слишком много, чтобы верить чепухе о тайных приемах, но сейчас его убежденность была поколеблена.

— Нет, — ответил Андре-Луи. — Я много работал, к тому же иногда я фехтую, прибегая к помощи мозгов.

— Да, вижу. Ну что же, мой друг, я достаточно обучил вас. Я не собираюсь держать помощника, который сильнее меня.

— Вам это не угрожает, — с приятной улыбкой ответил Андре-Луи. — Вы фехтовали все утро и устали, а я сегодня был совсем мало занят и потому свеж. Вот единственный секрет моей случайной победы.

Тактичность Андре-Луи и добродушие господина дез Ами не дали делу зайти слишком далеко. Андре-Луи продолжал ежедневно совершенствовать свою теорию, превращая ее в безотказную методу, но, фехтуя с господином дез Ами, теперь заботился о том, чтобы на каждый его укол приходилось по крайней мере два укола учителя. Такова была его дань осторожности, но на большее он не шел, желая скрыть от учителя уровень своего мастерства — правда, не до конца.

И надо сказать, что Андре-Луи блестяще справился с задачей. Став весьма искусным фехтовальщиком, он был теперь правой рукой господина дез Ами, который гордился им как самым блестящим из своих учеников. А помощник учителя никогда не разрушал иллюзии последнего, помалкивая о том, что своими успехами гораздо больше обязан библиотеке господина дез Ами и собственному уму, нежели полученным урокам.

Глава 22

QUOS DEUS VULT PERDERE…[332]
И снова, как и в труппе Бине, Андре-Луи всем сердцем отдался новой профессии, которой вынужден был заняться и которая надежно укрыла его от преследования.

Благодаря этой профессии он наконец-то мог считать себя человеком действия — хотя по-прежнему придерживался иного мнения. Однако он не утратил склонности к размышлениям, а события, происходившие в Париже весной и летом 1789 года, давали для этого обильную пищу. Андре-Луи был в числе первых читателей одной из самых поразительных страниц в истории человечества, и в конце концов он вынужден был сделать вывод, что заблуждался и что правы такие экзальтированные, пылкие фанатики, как Вильморен.

Я подозреваю, что он гордился своими ошибками, приписывая их тому, что у него самого слишком трезвый и логичный ум, чтобы предугадать глубины человеческого безумия, теперь обнаружившиеся.

Андре-Луи наблюдал, как в ту весну в Париже усиливались голод и нищета, которые народ сносил с терпением, и размышлял о причинах бед. Франция притихла и замерла в ожидании. Ждали созыва Генеральных штатов, которые должны были исправить финансовое положение, устранить источники недовольства, исключить злоупотребления и освободить великую нацию от кабалы, в которой ее держало надменное меньшинство, составлявшее около четырех процентов населения. Ожидание породило застой в промышленности и торговле. Люди не хотели ни покупать, ни продавать, пока не станет ясно, какими средствами намерен гений швейцарского банкира господина Неккера вытянуть их из болота. А поскольку вся деятельность была парализована, мужчин выкидывали с работы, предоставляя им умирать с голоду вместе с женами и детьми.

Наблюдая все это, Андре-Луи мрачно улыбался. Пока что он оказался прав. Страдают всегда неимущие. Те, кто стремится сделать революцию, выборщики, — люди состоятельные. Это крупные буржуа и богатые торговцы. И в то время как эти люди, презирающие «чернь» и завидующие привилегированным, так много говорят о равенстве — под которым они подразумевают свое собственное равенство с дворянством, — неимущие погибают от нужды в своих убогих хижинах.

Наконец, в мае, прибыли депутаты, в числе которых был и Ле Шапелье, друг Андре-Луи, и в Версале открылись Генеральные штаты. Дела начали принимать интересный оборот, и Андре-Луи усомнился в правильности мнений, которых придерживался до сих пор.

Когда король дал третьему сословию двойное представительство в Генеральных штатах, Андре-Луи поверил, что перевес голосов этого сословия неизбежно повлечет за собой реформы.

Однако он недооценивал власть привилегированных над гордой королевой-австриячкой,[333] а также ее власть над тучным, флегматичным, нерешительным монархом. Андре-Луи понимал, что привилегированные должны дать бой в защиту своих привилегий: ведь человек, живущий под проклятием стяжательства, никогда добровольно не отдаст свою собственность — не важно, владеет ли он ею по справедливости или нет. Удивляло другое: непроходимая глупость привилегированных, противопоставляющих разуму и философии грубую силу, а идеям — батальоны иностранных наемников. Как будто идеи можно проткнуть штыками!

«Ясно, — пишет он, — что все они — просто Латур д’Азиры. Я и не предполагал, что этот вид столь распространен во Франции. Символом знати может служить чванливый забияка, готовый проткнуть шпагой любого, кто ему возразит. А что за методы! После фарса первого заседания третье сословие было предоставлено самому себе и могло ежедневно собираться в зале «малых забав», но было лишено возможности продолжать работу. Дело в том, что привилегированные не пожелали присоединиться к нему для совместной проверки полномочий депутатов, а без этого нельзя было перейти к выработке конституции. Привилегированные имели глупость вообразить, что своим бездействием они вынудят третье сословие разойтись. Они решили развлечь группу Полиньяк,[334] управлявшую безмозглой королевой, нелепым видом третьего сословия, парализованного и бессильного с самого начала».

Так началась война между привилегированными и двором с одной стороны и Собранием и народом — с другой.

Третье сословие сдерживалось и ждало с врожденным терпением. Ждало целый месяц, в то время как деловая жизнь была полностью парализована и рука голода еще крепче сдавила горло Парижа; ждало целый месяц, в то время как привилегированные собирали в Версале армию, чтобы запугать «чернь», — армию из пятнадцати полков, девять из которых были швейцарскими и немецкими, и стягивали артиллерию перед зданием, где заседали депутаты. Но депутаты даже не думали пугаться и упорно не замечали пушек и иностранной формы наемников. Они не желали замечать ничего, кроме цели, ради которой их собрал вместе королевский указ.

Так продолжалось до 10 июня, когда великий мыслитель и метафизик аббат Сийес[335] дал сигнал. «Пора кончать», — сказал он.

По его предложению первое и второе сословия официально приглашались присоединиться к третьему.

Но привилегированные, ослепленные жадностью и глупым упрямством, верили в один верховный закон — силу, и, полагаясь на пушки и иностранные полки, отказывались согласиться с разумными и справедливыми требованиями третьего сословия.

«Говорят, что одно третье сословие не может сформировать Генеральные штаты, — писал Сийес. — Ну что же, тем лучше — оно сформирует Национальное собрание».

Теперь он призвал осуществить это, и третье сословие, представлявшее девяносто шесть процентов нации, взялось за дело. Для начала было объявлено, что только собрание третьего сословия является правомочным представителем всей нации.

Привилегированные сами на это напросились и теперь получили по заслугам.

Œil de Bœuf очень позабавили действия третьего сословия. Ответ был предельно прост: закрыли зал «малых забав», где заседало Учредительное собрание. Должно быть, боги до слез смеялись над этими беспечными остряками! Во всяком случае, Андре-Луи смеется, когда пишет следующее:

«Вновь грубая сила против идей. Опять стиль Латур д’Азира. Несомненно, Учредительное собрание обладало слишком опасным даром красноречия. Однако как можно было надеяться, что, закрыв зал, помешают работе Учредительного собрания![336] Разве нет других залов, а за неимением залов — широкого купола небес?»

Очевидно, именно таков был ход мыслей представителей третьего сословия, ибо, обнаружив, что двери заперты и входы охраняет стража, отказавшаяся их пустить, они под дождем направились в зал для игры в мяч, совершенно пустой, и провозгласили там (с целью продемонстрировать двору всю тщетность мер, направленных против них), что, где бы они ни находились, там находится и Национальное Учредительное собрание. После этого они дали грозную клятву не расходиться до тех пор, пока не выполнят задачу, для которой их созвали, — дать Франции конституцию. Свою клятву они очень удачно завершили криками: «Да здравствует король!»

Таким образом, торжественное заявление о верности королю сочеталось с решимостью дать бой порочной и прогнившей системе, злополучным центром которой был сам монарх.

Ле Шапелье в тот день лучше всех выразил чувства Учредительного собрания и нации в целом, увязав преданность трону с долгом граждан, когда предложил, «чтобы его величеству сообщили, что враги страны взяли в кольцо трон и что их советы стремятся поставить монархию во главе партии».

Однако привилегированные, начисто лишенные как изобретательности, так и дара предвидения, применили прежнюю тактику. Граф д’Артуа[337] заявил, что утром намерен играть в мяч, и в понедельник 22 июня представители третьего сословия обнаружили, что их изгоняют из зала для игры в мяч, так же как раньше изгнали из зала «малых забав». На этот раз многострадальному бродячему Учредительному собранию, которое первым делом должно дать хлеб голодающей Франции, придется отложить свое начинание для того, чтобы господин д’Артуа сыграл в мяч. Однако граф, страдавший, подобно многим в то время, близорукостью, не видел зловещей стороны своего поступка. Quos Deus vult perdere… Как и в прошлый раз, терпеливое Собрание удалилось и теперь нашло прибежище в церкви Святого Людовика.[338]

А между тем остряки из Œil de Bœuf, сами себя обрекшие, готовятся довести дело до кровопролития. Раз Национальное Учредительное собрание не понимает намеков, надо объяснить ему попроще. Напрасно пытается Неккер построить мост через пропасть — король, несчастный пленник привилегированных, и слышать об этом не хочет. Он настаивает — как, вероятно, от него требуют, — чтобы три сословия остались раздельными. Если же они хотят воссоединиться — ну что же, он не возражает, пусть они соберутся вместе, но только по этому случаю и только для рассмотрения общих вопросов, к каковым не относятся права трех сословий, состав будущих Генеральных штатов, феодальная и сеньориальная собственность, экономические или юридические привилегии, — короче говоря, исключалось все, что могло иметь отношение к изменению существующего режима, все, что составляло цель, вдохновлявшую третье сословие. Эта наглая насмешка наконец-то ясно показала, что созыв Генеральных штатов королем — всего-навсего уловка, которая должна была ввести в заблуждение народ.

Третье сословие, получив извещение, направляется в зал «малых забав», чтобы встретиться с остальными сословиями и услышать королевскую декларацию. Господин Неккер отсутствует; ходят слухи, что он подает в отставку. Поскольку привилегированные не желают воспользоваться его мостом, он, разумеется, не собирается здесь оставаться, а то еще решат, что он одобряет декларацию, которую должны зачитать. Как он может ее одобрять, раз она ничего не меняет? В ней говорится, что король санкционирует равенство налогообложения, если дворянство и духовенство откажутся от своих экономических привилегий; что собственность следует уважать, особенно церковную десятину и феодальные права и поборы; что по вопросу о свободе личности Генеральным штатам предлагается изыскать способ, с помощью которого можно будет примирить отмену тайных приказов об аресте с мерами, необходимыми для защиты фамильной чести и подавления мятежей; что на требование равных возможностей для всех при приеме на государственную службу король вынужден дать отказ — особенно это касается армии, в которой он не желает никаких изменений, — а это означает, что, как и прежде, военная карьера остается дворянской привилегией и что ни одному человеку незнатного происхождения не достичь звания выше чина младшего офицера.

А чтобы у представителей девяноста шести процентов нации, и без того уже достаточно разочарованных, не осталось и тени сомнения, медлительный флегматичный монарх бросает вызов:

«Если вы покидаете меня в таком прекрасном предприятии, я один позабочусь о благе моего народа; я буду считать себя одного его истинным представителем».

И после этого он распускает их:

«Я приказываю вам, господа, немедленно разойтись. Завтра утром вы отправитесь в палаты, предназначенные для каждого сословия соответственно, и возобновите свои заседания».

И его величество удаляется, а за ним — привилегированные, то есть дворянство и духовенство. Он возвращается в замок, где его встречают одобрительные возгласы Œil de Bœuf. Королева же, сияющая и торжествующая, заявляет, что доверяет знати судьбу своего сына, дофина.[339] Однако король не разделяет ликования, охватившего дворец. Он мрачен и неразговорчив. Ледяное молчание народа произвело на негонеприятное впечатление. Он не привык к такому молчанию. Теперь он не очень-то позволит тем, кто давал ему дурные советы, подталкивать себя по роковому пути, на который сегодня ступил.

Перчатку, брошенную королем в Собрании, подняло третье сословие. Когда появляется королевский обер-церемониймейстер, чтобы напомнить Байи,[340] председателю Национального собрания, что король велел представителям третьего сословия расходиться, ему отвечают: «Мне кажется, что собравшейся нации нельзя приказывать».

И тогда великий человек Мирабо[341] — гигантского роста и гения — громовым голосом отсылает обер-церемониймейстера: «Мы слышали слова, которые внушили королю, и не вам, сударь, не имеющему здесь ни места, ни голоса, ни права говорить, напоминать нам о них. Пойдите и скажите вашему господину, что мы здесь — по воле народа и оставим наши места, только уступая силе штыков».

Вот так была поднята перчатка. Говорят, что господин де Брезе — молодой обер-церемониймейстер — был настолько потрясен словами Мирабо, его величием, величием двенадцати сотен депутатов, молча смотревших на него, что вышел, пятясь, как в присутствии особ королевской крови.

Толпа на улице, узнав о ходе событий, в ярости движется к королевскому дворцу. Шесть тысяч человек заполняют внутренние дворы, штурмуют сады и террасы. Веселость королевы внезапно омрачается страхом. Такое случается с ней в первый, но не в последний раз, ибо она не прислушается к грозному предостережению. Ей предстоит познать страх еще не раз, но это ее ничему не научит. Однако сейчас королева в панике умоляет короля поскорее исправить то, что натворили она и ее друзья, и призвать волшебника Неккера — ведь он один может все уладить.

К счастью, швейцарский банкир еще не уехал, он под рукой. Он спускается во внутренний двор и успокаивает народ:

«Да-да, дети мои, успокойтесь. Я остаюсь! Остаюсь!»

Они целуют ему руку, а он ходит среди них, растроганный до слез проявлением веры в него. Прикрывая своей репутацией честного человека вопиющую глупость придворной камарильи, он дает двору отсрочку.

Так развивались события 23 июня. Вести о случившемся быстро долетели до Парижа. Означало ли это, гадал Андре-Луи, что Национальное собрание добилось реформ, которых с каждым днем все отчаяннее не хватало? Он надеялся на это, так как в Париже становилось беспокойно, а голод все усиливался. Длинные очереди у булочных росли с каждым днем, а хлеба было все меньше. Распространялись опасные слухи о спекуляции зерном, которые в любой момент могли вызвать серьезные волнения.

В течение двух дней не произошло ничего нового. Перемирие не было подтверждено, королевскую декларацию не отменили. Похоже было, что двор стоит на своем. И тут вмешались выборщики Парижа, которые ранее договорились постоянно собираться на совет, чтобы завершить наказы своим депутатам. Сейчас они предложили сформировать гражданскую гвардию, организовать ежегодно переизбираемую коммуну и обратиться к королю с петицией о выводе войск из Версаля и об отмене королевской декларации от двадцать третьего числа. В тот же день солдаты французской гвардии вышли из казарм и пошли в Пале-Рояль брататься с народом, клянясь не повиноваться приказам, направленным против Национального собрания. За это их полковник господин дю Шателе посадил под арест одиннадцать солдат.

Между тем петиция выборщиков попала к королю. Мало того, небольшая группа дворян во главе с изнеженным своекорыстным герцогом Орлеанским,[342] к великой радости Парижа, присоединилась к Национальному собранию.

Король, которого господин Неккер призывал к благоразумию, решился на воссоединение сословий, которого требовало Национальное собрание. В Версале ликовали, так как это означало заключение мира между привилегированными и народом. Если бы это было действительно так, все могло бы обойтись. Однако для привилегированных урок прошел даром, и они так ничему и не научились, пока не стало слишком поздно. Воссоединение было обманом, насмешкой со стороны аристократов, которые только тянули время и выжидали удобного случая, чтобы прибегнуть к силе — единственному средству, в которое они верили.

И вскоре такой случай представился. В самом начале июля господин де Шателе — суровый, заносчивый служака — предложил перевести одиннадцать солдат французской гвардии, посаженных под арест, из военной тюрьмы Аббеи в грязную тюрьму Бисетр, куда сажали воров и уголовников самого низкого пошиба. Услышав об этом, народ наконец-то ответил насилием на насилие. Толпа в четыре тысячи человек ворвалась в Аббеи и вызволила оттуда не только одиннадцать гвардейцев, но и всех заключенных, кроме одного, оказавшегося вором, которого водворили обратно.

Это было открытое восстание, а привилегированные знали, как справиться с восстанием. Они задушат непокорный Париж железной рукой иностранных наемников. О мерах быстро договорились. Старый маршал де Бройль,[343] ветеран Семилетней войны,[344] полный солдатского презрения к штатским и полагавший, что их можно напугать одним видом военной формы, взял управление в свои руки. Его заместителем был Безенваль. В окрестностях Парижа стояли иностранные полки, названия которых действовали на парижан, как красное на быка: полки Рейсбаха, Дисбаха, Нассау, Эстергази и Ремера. Швейцарцы были посланы для подкрепления к Бастилии, в бойницах которой уже с 30 июня виднелись угрожающие жерла заряженных пушек.

10 июля выборщики вновь обратились к королю с просьбой убрать войска. На следующий день им ответили, что войска нужны для защиты прав Национального собрания! А еще через день, в воскресенье, филантроп доктор Гильотен,[345] чье приспособление для безболезненной смерти вскоре найдет столько работы, явился из Собрания, членом которого был, чтобы заверить парижских выборщиков, что, вопреки видимости, все идет хорошо, так как Неккер еще тверже, чем всегда, держится в седле. Гильотен не знал, что в этот самый момент столь часто удаляемый и призываемый господин Неккер снова изгнан камарильей королевы. Привилегированные жаждали финала — и доигрались, дождавшись финала для самих себя.

В это время другой филантроп, также доктор, некий Жан-Поль Марат,[346] итальянского происхождения, — публицист, который провел несколько лет в Англии и опубликовал там ряд работ по социальным вопросам, писал: «Будьте осторожны! Помните о фатальных последствиях мятежа. Если вы безрассудно прибегнете к нему, с вами поступят как с восставшими и потечет кровь».

В то воскресное утро, когда новость об отставке Неккера вызвала смятение и ярость, Андре-Луи был в саду Пале-Рояля — этого средоточия лавок и кукольных театров, игорных домов, кафе и борделей, — в саду, где все назначали свидания.

Он увидел, как худощавый молодой человек с лицом, изрытым оспой, который был бы уродлив, если бы не чудесные глаза, вскочил на столик перед кафе де Фуа, размахивая обнаженной шпагой и восклицая: «К оружию!» Народ в изумлении замолчал, и молодой человек, заикаясь, произнес весьма красноречивую речь, подстрекавшую к действию. Он говорил, что немцы, которые стоят на Марсовом поле,[347] сегодня ночью войдут в Париж, чтобы перебить его жителей.

— Давайте наденем кокарду! — воскликнул он и сорвал с дерева листок — зеленую кокарду надежды.

Волнение охватило толпу. Это была разношерстная толпа, состоявшая из мужчин и женщин всех слоев общества — от бродяги до аристократа, от потаскушки до светской дамы. С деревьев оборвали все листья, и головы украсились зелеными кокардами.

— Вы между двух огней, — неистовствовал заикающийся подстрекатель. — Между немцами на Марсовом поле и швейцарцами в Бастилии. К оружию! К оружию!

Волнение бурлило и перекипало. Из Музея восковых фигур, находившегося поблизости, принесли бюст Неккера, а затем бюст этого комедианта, герцога Орлеанского, у которого была своя партия и который, как любой многообещающий оппортунист тех дней, готов был воспользоваться моментом для собственного блага. Бюст Неккера был задрапирован крепом.

Андре-Луи, наблюдавший эту сцену, испугался. Дело в том, что на него произвел впечатление памфлет Марата, где была выражена мысль, которую он сам более полугода назад высказал перед толпой в Рене. Он чувствовал, что этих людей надо остановить. Этот заика к ночи взбунтует весь город, если ему не помешать. Молодой человек — адвокат по имени Камиль Демулен,[348] который позже стал знаменитым, — спрыгнул со стола, все еще размахивая шпагой и крича: «К оружию! За мной!» Андре-Луи стал пробираться к импровизированной трибуне, чтобы сгладить впечатление от опасной речи предыдущего оратора. Пробившись сквозь толпу, он вдруг лицом к лицу столкнулся с высоким, прекрасно одетым человеком, на красивом лице которого было суровое выражение, а в больших темных глазах — гнев.

Так они долго стояли, глядя в глаза друг другу и не замечая, как мимо течет толпа. Затем Андре-Луи рассмеялся.

— У этого малого тоже очень опасный дар красноречия, господин маркиз, — сказал он. — Сегодня во Франции много таких. Они вырастают на почве, которую вы и подобные вам оросили кровью мучеников свободы. Возможно, скоро настанет черед пролиться вашей крови: почва пересохла и жаждет ее.

— Висельник! — ответил маркиз. — Вами займется полиция. Я сообщу начальнику полиции, что вы находитесь в Париже.

— Боже мой! — воскликнул Андре-Луи. — Неужели вы никогда не образумитесь! Как вы можете рассуждать о полиции, когда сам Париж вот-вот обрушится вам на голову или загорится под ногами? Ну что же, господин маркиз, кричите громче. Разоблачите меня здесь, перед этими людьми, — и вы сделаете из меня героя. А может быть, мне разоблачить вас? Пожалуй, так я и сделаю. Мне кажется, пора вам наконец получить по заслугам. Эй, послушайте! Разрешите представить вам…

Но тут людской поток увлек его за собой, разлучив с господином де Латур д’Азиром. Тщетно пытался он выбраться из толпы. Маркиз, которого завертел водоворот, остался стоять на месте, и последнее, что увидел Андре-Луи, — улыбка на плотно сжатых губах, уродливая улыбка.

Между тем сад опустел, так как все ушли за смутьяном-заикой с зеленой кокардой.

Человеческий поток влился в улицу Ришелье, и Андре-Луи волей-неволей пришлось отдаться его течению, по крайней мере пока не дошли до улицы Случая. Там ему удалось отделиться от толпы, и, не имея ни малейшего желания быть раздавленным насмерть или принять участие в затевавшихся безумствах, он скользнул в эту улицу и пошел домой в пустую академию. Учеников сегодня не было, и даже господин дез Ами вышел, чтобы узнать новости о событиях в Версале.

Такое затишье было необычным для академии Бертрана дез Ами. На фоне общего застоя в делах Парижа академия фехтования процветала, как никогда прежде. Учитель и его помощник были заняты с утра до вечера, и теперь Андре-Луи платили за уроки, которые он давал, причем половину оплаты удерживал учитель, — надо сказать, что такая договоренность устраивала Андре-Луи. По воскресеньям занятия шли только полдня. В это воскресенье тревога и возбуждение в городе достигли такого накала, что, когда к одиннадцати часам никто не появился, дез Ами и Андре-Луи ушли. Они беззаботно простились друг с другом — отношения у них были самые дружеские, — и ни одному даже в голову не пришло, что им не суждено больше свидеться в этом мире.

В тот день в Париже пролилась кровь. На Вандомской площади толпу, из которой выскользнул Андре-Луи, поджидал отряд драгун. Всадники врезались в нее, разогнали народ, разбили восковой бюст господина Неккера и убили одного человека. Им оказался несчастный солдат французской гвардии, который не отступил. Это было началом, а затем Безенваль привел своих швейцарцев с Марсова поля и выстроил в боевом порядке на Елисейских Полях.[349] При них было четыре орудия. Драгуны Безенваля заняли позиции на площади Людовика XV.

Вечером огромная толпа, двигавшаяся по Елисейским Полям и Тюильрийскому саду,[350] тревожно следила за военными приготовлениями. В адрес иностранных наемников выкрикнули какие-то оскорбления, и в них было брошено несколько камней. Безенваль, потеряв голову, а возможно, действуя по приказу, послал за своими драгунами и велел им разогнать толпу. Но толпа была слишком густая, так что всадникам трудно было передвигаться. Несколько человек было задавлено, толпа разъярилась, и поэтому в драгунов, которых привел в Тюильри принц де Ламбеск,[351] полетели камни и бутылки. Ламбеск отдал приказ стрелять. Толпа бросилась врассыпную. Люди хлынули из Тюильри и разнесли по всему городу рассказы о немецкой кавалерии, топчущей женщин и детей. Призыв к оружию, брошенный днем в Пале-Рояле Демуленом, теперь повторяли совершенно серьезно.

Убитых подобрали и унесли, и в их числе — Бертрана дез Ами. Он был пламенным сторонником дворянства — как все, кто живет шпагой, — и погиб под копытами коней иностранных наемников, которых послало дворянство и вел дворянин.

Андре-Луи, ждавшему в тот вечер на третьем этаже дома № 13 по улице Случая возвращения своего друга и учителя, четыре человека принесли искалеченное тело одной из самых первых жертв революции, которая началась всерьез.

Глава 23

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ЛЕ ШАПЕЛЬЕ
Из-за волнений в Париже, который два следующих дня походил на вооруженный лагерь, похороны Бертрана дез Ами пришлось отложить. Они состоялись в среду этой недели, столь богатой событиями, сотрясавшими нацию до основания, что смерть учителя фехтования прошла почти незамеченной даже среди его учеников. Тело господина дез Ами два дня лежало в академии, и за это время туда почти никто не заходил. Правда, несколько учеников явились на занятия, а от них эту новость узнали другие, так что в последний путь на кладбище Пер-Лашез[352] учителя сопровождало десятка два молодых людей, впереди которых в качестве главного плакальщика шел Андре-Луи.

Насколько было известно Андре-Луи, у господина дез Ами не было родственников, поэтому он никого не известил. Однако через неделю после смерти учителя из Пасси[353] явилась его сестра и заявила свои права на наследство, которое было немалым: дела учителя шли весьма успешно, и он откладывал деньги. Основная сумма была вложена в бумаги одной компании и в государственные акции. Андре-Луи направил сестру к адвокатам и больше никогда не видел.

Смерть дез Ами вызвала у Андре-Луи глубокое чувство одиночества и скорбь, и у него и в мыслях не было, что судьба подарила ему неожиданное богатство. Дело в том, что сестре учителя перепали лишь те деньги, которые тот скопил, а его помощник получил доступ к самой золотой жиле — академии фехтования. К этому времени Андре-Луи уже настолько утвердился в роли учителя фехтования, что многочисленные ученики рассчитывали, что он встанет во главе академии. Никогда еще школы фехтования так не процветали, как в эти тревожные дни, когда каждый держал свою шпагу наготове и учился ею владеть.

Только через пару недель осознал Андре-Луи перемены в своем положении и одновременно почувствовал ужасную усталость: ведь все это время он работал за двоих. Если бы ему не пришла в голову счастливая мысль разбить самых способных учеников на пары и, пока они фехтовали друг с другом, поправлять их, стоя рядом, он бы никогда не справился. Но все равно ему приходилось фехтовать по шесть часов ежедневно, и каждое утро он ощущал усталость, не прошедшую со вчерашнего дня. Он понял, что не выдержит, и нанял помощника для занятий с начинающими — то есть для самой тяжелой работы. Благодаря счастливой случайности он легко нашел себе помощника — им стал один из его учеников по имени Ледюк. С приближением лета учеников стало еще больше, так что пришлось взять еще одного помощника — способного молодого преподавателя, которого звали Галош, — и снять еще одно помещение этажом выше.

Для Андре-Луи это был период напряженной работы — он работал даже больше, чем в те времена, когда создавал труппу Бине, — и, следовательно, период небывалого процветания. Он сетует на то, что из-за несчастливого стечения обстоятельств Бертран дез Ами умер как раз в тот момент, когда фехтование вошло в моду и на нем можно было разбогатеть.

Герб Королевской академии, на который Андре-Луи не имел права, все еще красовался над дверью. Он справился с этой задачей способом, достойным Скарамуша: оставив герб и надпись «Академия Бертрана дез Ами, учителя фехтования», приписал следующие слова: «которой руководит Андре-Луи».

Теперь он был так занят, что почти не выходил из дому и узнавал новости только от учеников и из газет, которые после провозглашения свободы прессы бурным потоком затопили Париж. Так узнал он о революционных процессах, последовавших за падением Бастилии.[354] Это событие произошло как раз за день до похорон господина дез Ами и явилось основной причиной, их задержавшей. Спровоцировано оно было необдуманными действиями принца Ламбеска, повлекшими за собой гибель учителя фехтования.

Разгневанный народ потребовал у выборщиков, заседавших в ратуше, дать ему оружие для защиты от иностранных убийц-наемников, и в конце концов те согласились. Поскольку оружия у выборщиков не было, они позволили народу вооружиться самому. Они также дали всем красно-синие кокарды — это были цвета Парижа. Но поскольку ливреи герцога Орлеанского были такого же цвета, добавили белый — цвет старинного знамени Франции. Так родился трехцветный флаг Франции. В дальнейшем был создан Постоянный комитет выборщиков для наблюдения за общественным порядком.

Получив разрешение, народ взялся за дело с таким рвением, что за тридцать шесть часов было выковано шесть тысяч пик. Во вторник, в девять часов утра, тридцать тысяч человек собрались у Дома инвалидов.[355] К одиннадцати часам они захватили все оружие, составлявшее около тридцати тысяч ружей, а остальные в это время завладели Арсеналом и забрали порох.

Таким образом готовился народ отразить атаку на город, которая в тот вечер должна была начаться с семи сторон. Однако Париж, не дожидаясь нападения, взял инициативу в свои руки. Он решился на безумное предприятие — захват грозной крепости Бастилии, и, как известно, это удалось. Восставших поддержали солдаты и офицеры французской гвардии, имевшие в своем распоряжении пушки, и к пяти часам Бастилия пала.

Эта новость, принесенная в Версаль Ламбеском, которого вместе с его драгунами обратила в бегство грозная сила, родившаяся из булыжников Парижа, вызвала замешательство у двора. Народ располагал орудиями, захваченными в Бастилии. На улицах строились баррикады. Атаку так долго откладывали, что теперь она привела бы лишь к бессмысленной бойне, которая еще больше пошатнула бы и без того пошатнувшийся престиж монархии.

Двор, снова моментально поумневший со страху, решил выиграть время. Надо вернуть Неккера и согласиться, чтобы три сословия заседали вместе, как требует Национальное Учредительное собрание. Это была полная капитуляция силы перед силой — единственным доводом, который они признавали. Король пошел в Национальное собрание один, чтобы сообщить об этом решении. Члены Собрания вздохнули с облегчением, ибо их сильно тревожило положение дел в Париже. «Никакой силы, кроме силы разума и довода» — таков был девиз Собрания, и они следовали ему два года, с редким терпением и твердостью перенося бесконечные провокации.

Когда король покидал Собрание, какая-то женщина, обхватив его колени, задала ему вопрос, волновавший всю Францию:

— Ах, сир, вы в самом деле искренни? Вы уверены, что вас не заставят передумать?

Однако этот вопрос уже не стоял, когда пару дней спустя король один, без охраны — за исключением представителя нации, — приехал в Париж для окончательного примирения. Это была капитуляция привилегированных. Двор был в ужасе: ведь эти мятежные парижане — враги, королю опасно разгуливать среди них! Если король частично разделял эти страхи — а так позволяет предположить его мрачный вид, — то он должен был признать их безосновательными. Да, его встречали двести тысяч человек, без военной формы, вооруженные кто чем, — но встречали как почетный караул.

Мэр Байи преподнес ему у заставы ключи от города:

— Это те самые ключи, которые были преподнесены Генриху Четвертому.[356] Он завоевал свой народ. Теперь народ вновь завоевал своего короля.

В ратуше мэр Байи поднес королю новую кокарду — трехцветный символ конституционной Франции. Утвердив формирование Национальной гвардии и назначение Байи и Лафайета,[357] монарх снова отбыл в Версаль под крики «Да здравствует король!», которыми его приветствовал верный народ.

И вот вы видите привилегированных: перед жерлом пушки они наконец-то сдаются. А ведь сделай они это раньше, не пролились бы моря крови — в основном их собственной. Они приходят в Национальное собрание, чтобы всем вместе трудиться над конституцией, которая должна возродить Францию. Но это воссоединение — насмешка, точно так же как архиепископ Парижский, поющий «Те Deum»[358] по случаю падения Бастилии. Все, чего добилось Национальное собрание, — это появление в его рядах пяти или шести сотен врагов, мешавших его работе.

Но все эти сведения хорошо известны, и о них можно прочитать где угодно во всех подробностях. Я привожу слово в слово лишь то, что нашел в записках Андре-Луи, показывающих, как изменились его взгляды. Сейчас он поверил в те истины, которые когда-то проповедовал, не веря в них.

Между тем изменилось не только материальное, но и юридическое положение Андре-Луи благодаря переменам вокруг него. Ему больше не надо было прятаться от закона. Кто выдвинул бы теперь против него нелепое обвинение в подстрекательстве к мятежу в Бретани? Какой суд осмелился бы послать его на виселицу за то, что он давным-давно высказал то, о чем теперь говорила вся Франция?

Что касается обвинения в убийстве, то кого сейчас заинтересовала бы смерть несчастного Бине, убитого — если только он действительно был убит — при самозащите?

В один прекрасный день, в начале августа, Андре-Луи сделал себе выходной, так как в академии теперь прекрасно управлялись помощники, нанял фаэтон и отправился в Версаль. Он хотел заехать в кафе д’Амори, где собирался Бретонский клуб, из которого позже родилось Общество друзей конституции, более известное как Якобинский клуб.[359] Андре-Луи приехал повидать Ле Шапелье, который был одним из основателей клуба и человеком весьма популярным. Он также был председателем Национального собрания в этот важный период, когда оно вырабатывало Декларацию прав человека и гражданина.

Когда Андре-Луи спросил у официанта в белом переднике о Ле Шапелье, тот сразу залебезил перед ним, что говорило об известности депутата.

Господин Ле Шапелье был наверху с друзьями. Официанту очень хотелось услужить Андре-Луи, но он колебался, боясь помешать господину депутату.

Чтобы придать официанту смелости, Андре-Луи дал ему серебряную монету. Затем, сев за столик с мраморной столешницей у окна, которое выходило на широкую площадь, окруженную деревьями, принялся ждать. Там, в общей комнате кафе, пустынного в этот полуденный час, к нему подошел великий человек. Не прошло и года с тех пор, как он отдавал Андре-Луи первенство в тонком деле руководства. Сегодня же Ле Шапелье — на вершине, он один из великих вождей нации, которая в родовых муках, а Андре-Луи — внизу, в общей массе.

Оба думали об этом, рассматривая друг друга и отмечая перемены, происшедшие за несколько месяцев. В Ле Шапелье Андре-Луи заметил утонченность в одежде и наружности. Он похудел, побледнел, в глазах появилась усталость. Бретонский депутат, рассматривавший Андре-Луи сквозь лорнет в золотой оправе, отметил в нем еще более заметные перемены. Постоянные занятия фехтованием в течение последних месяцев придали ему грациозность движений, горделивую осанку и властный вид. Благодаря этому он казался выше. Одет он был с элегантностью, которая не бросалась в глаза, но стоила очень дорого. Андре-Луи носил небольшую шпагу с серебряным эфесом, к которой, казалось, привык. Черные волосы, которые, как помнил Ле Шапелье, обычно свисали прямыми прядями, теперь блестели и были собраны в косичку. Он выглядел как настоящий франт.

Однако вскоре друзьям стало ясно, что перемены в обоих — чисто внешние. Ле Шапелье остался все тем же прямым и открытым бретонцем с резкими манерами и отрывистой речью. С минуту он стоял улыбаясь, удивленный и обрадованный, потом открыл объятия. Они обнялись под почтительным взглядом официанта, который тотчас же стушевался.

— Андре-Луи, друг мой! Какими судьбами? Вы всегда сваливаетесь как снег на голову.

— Сваливаются сверху, а я явился снизу, чтобы рассмотреть вблизи того, кто на вершине.

— На вершине! Да если бы вы только захотели, то сами бы стояли сейчас на моем месте.

— Я боюсь высоты, да и атмосфера на вершине слишком возвышенная. Вот и вы что-то не очень хорошо выглядите, Изаак. Вы бледны.

— Собрание заседало всю ночь. Эти проклятые привилегированные доставляют нам много хлопот и будут мешать, пока мы не издадим декрет об их ликвидации.

Они сели.

— Ликвидация! А не слишком ли вы замахнулись? Впрочем, вы всегда были максималистом.

— Это необходимо сделать для их же спасения. Я пытаюсь ликвидировать их официально, чтобы их не ликвидировал народ, который они бесят.

— Ясно. А король?

— Король — олицетворение нации. Мы спасаем его и нацию от ярма Привилегии. Наша конституция выполнит это. Вы согласны?

Андре-Луи пожал плечами.

— Какое это имеет значение? Я в политике мечтатель, а не человек действия. До недавнего времени я был весьма умеренных взглядов — более умеренных, чем вам кажется. Однако теперь я стал почти республиканцем. Наблюдая, я понял, что этот король — пустое место, марионетка, которая пляшет в зависимости от руки, дергающей за ниточку.

— Этот король, сказали вы? А какой другой король может быть? Вы, разумеется, не из тех, кто грезит о герцоге Орлеанском? У него есть свои приверженцы — нечто вроде партии, возникшей на почве общей ненависти к королеве. К тому же известно, что она терпеть не может герцога. Есть и такие, которые думают сделать его регентом, а некоторые даже помышляют о большем — Робеспьер[360] из их числа.

— Кто? — спросил Андре-Луи, которому было неизвестно это имя.

— Робеспьер — нелепый маленький адвокат, представляет Аррас. Это старомодный, неуклюжий, застенчивый тупица, вечно гнусавящий свои речи, которые никто не слушает. Он — ультрароялист. Роялисты и орлеанисты используют его в своих целях. У Робеспьера есть упрямство, он настойчиво добивается, чтобы его слушали, — и однажды его могут услышать. Но не думаю, чтобы ему или другим удалась затея с герцогом Орлеанским. Фи! Сам герцог может желать этого, но… Этот человек — евнух в преступлении: он хочет, но не может. Эта фраза принадлежит Мирабо.

Ле Шапелье прервался, чтобы узнать у Андре-Луи о его новостях.

— Вы вели себя со мной так, как будто я вам не друг, — посетовал он. — Вы даже не намекнули в письме, где вас искать, и, дав понять, что находитесь на грани нищеты, не позволили прийти на помощь. Я беспокоился о вас, Андре-Луи, однако, судя по вашему виду, совершенно напрасно. Очевидно, дела у вас идут хорошо. Расскажите же о себе.

Андре-Луи честно рассказал другу все, что с ним произошло.

— Знаете, вы меня просто изумляете, — заявил депутат. — От мантии — к котурнам, а теперь от котурнов — к шпаге! Интересно, чем все это кончится?

— Вероятно, виселицей.

— Фу! Я ведь серьезно. А почему бы не тогой сенатора во Франции с сенатом? Она могла бы сейчас быть вашей, захоти вы раньше.

— Самый верный путь на виселицу, — засмеялся Андре-Луи.

Ле Шапелье сделал нетерпеливый жест. Интересно, вспомнилась ли ему эта фраза четыре года спустя, когда его самого везли в «повозке смерти» на Гревскую площадь?[361]

— Нас, бретонских депутатов, в Собрании шестьдесят шесть человек. Если освободится место, согласны ли вы занять его? Достаточно одного моего слова, не говоря уже о вашем влиянии в Рене и Нанте, — и все будет в порядке.

Андре-Луи не смог сдержать смех.

— А знаете, Изаак, еще не было случая, чтобы при нашей встрече вы не пытались втянуть меня в политику.

— Потому что у вас дар политика. Вы рождены для политики.

— Ах да — Скарамуш в реальной жизни. Я уже сыграл эту роль на сцене, и довольно. Скажите мне, Изаак, что нового слышно о моем старом друге Латур д’Азире?

— Он здесь, в Версале, черт бы его подрал, — бельмо на глазу Собрания. Его замок в Латур д’Азире сожгли. К сожалению, в тот момент его самого там не было. Пламя нисколько не подпалило его наглость. Он мечтает, что, когда кончится это философское помрачение умов, найдутся рабы, которые восстановят его замок.

— Значит, в Бретани были волнения? — Андре-Луи стал серьезным, так как мысли его обратились к Гаврийяку.

— Да, и предостаточно, как, впрочем, повсюду. Ничего удивительного! Все эти проволочки, когда в стране голод! Последние две недели замки вылетают в трубу. Крестьяне взяли пример с парижан и поступают со всеми замками как с Бастилией. Однако и там порядок восстанавливается, как в Париже, так что сейчас стало спокойнее.

— А что с Гаврийяком? Вы не знаете?

— Надеюсь, там все хорошо. Господин де Керкадью — это не маркиз де Латур д’Азир. Он жил в согласии со своими людьми. Не думаю, чтобы они нанесли ущерб Гаврийяку. А разве вы не переписываетесь со своим крестным?

— При нынешних обстоятельствах — нет. То, что вы рассказываете, еще больше осложнит дело, так как он должен считать меня одним из тех, кто помог зажечь факел, спаливший многое из того, что принадлежало его классу. Пожалуйста, постарайтесь узнать, все ли там в порядке, и дайте мне знать.

— Непременно, тотчас же.

При расставании, уже собираясь сесть в свой кабриолет, чтобы вернуться в Париж, Андре-Луи задал еще один вопрос:

— Вы случайно не слыхали, не женился ли господин де Латур д’Азир?

— Не слыхал — а это означает, что не женился. О свадьбе такой важной особы непременно раззвонили бы повсюду.

— Разумеется, — равнодушным тоном ответил Андре-Луи. — До свидания, Изаак! Заезжайте ко мне на улицу Случая, тринадцать. Приезжайте поскорее!

— Непременно, как только позволят мои обязанности. В данное время они приковали меня к Версалю, как цепи.

— Бедный раб долга, проповедующий свободу!

— Верно! Именно поэтому я и приеду: у меня есть долг перед Бретанью. Я должен сделать Omnes Omnibus’a одним из ее представителей в Национальном Учредительном собрании.

— Я буду весьма обязан вам, если вы пренебрежете этим долгом, — рассмеялся Андре-Луи.

Глава 24

АНТРАКТ
Через несколько дней Ле Шапелье нанес Андре-Луи ответный визит. Он явился на улицу Случая с точными сведениями, что в Гаврийяке все в порядке и люди господина де Керкадью не участвовали в волнениях в провинции, которые теперь, к счастью, подавлены.

Хотя бедняки еще ощущали тиски нужды и очереди у булочных росли с приближением осени, привычное течение жизни налаживалось. Естественно, в Париже постоянно бурлили страсти, но парижане уже привыкли жить во взрывоопасной атмосфере и не допускали больше, чтобы она серьезно мешала их делам и развлечениям. Да и самих взрывов можно было бы избежать, если бы не упрямство привилегированных, исполненных решимости биться до конца. Они все еще упорно сопротивлялись, в то же время бросая довольно крупные жертвы на алтарь отечества. Пришел полк из Фландрии, и народ усмотрел в этом новую угрозу, решив, что Привилегия опять поднимает свою мерзкую, алчную голову. Готовился заговор с целью взять парижан измором. Следствием явился так называемый поход менад — поход на Версаль парижских торговок, возглавляемых Мари. Итак, в начале октября Тюильрийский дворец очистили от наводнявших его паразитов, человеческих и прочих, и освободили место для короля. Королю пришлось приехать и поселиться среди своего народа. Его любящие подданные хотели, чтобы он жил среди них — как залог их собственной безопасности. Раз им суждено голодать — что ж, пускай и он голодает вместе с ними.

Андре-Луи размышлял, чем же все это кончится. Ему казалось, что разумно поступили только те аристократы, которые уехали за границу, не дожидаясь, пока горячие головы, составлявшие большинство их партии, погубят весь свой класс. Между тем академия Андре-Луи процветала, и он уже подумывал о том, чтобы занять первый этаж дома № 13 и взять третьего помощника. Его останавливало лишь нежелание галантерейщика, жившего на этом этаже, расстаться с выгодной клиентурой, которой были для него ученики академии фехтования.

Остальная часть дома № 13 теперь принадлежала Андре-Луи. Недавно он приобрел второй этаж, который переделал в удобное жилище для себя и помощников. Он нанял экономку и мальчика-слугу.

Теперь, когда Национальное собрание заседало в Париже, он часто видел Ле Шапелье, с которым сблизился. Обычно они вместе обедали в Пале-Рояле или где-нибудь еще, и через Ле Шапелье Андре-Луи приобрел несколько новых друзей. Однако он избегал салонов, куда его часто приглашали, — салонов, в которых царил утонченный республиканский и философский дух.

Пришла весна, и как-то вечером Андре-Луи отправился в «Комеди Франсез», где давали «Карла IX» Шенье, разрешенного не без борьбы.

Это был бурный вечер. Намеки со сцены подхватывались залом, и ими перебрасывались сторонники враждующих политических партий, приверженцы старого и нового режимов. Упорное нежелание некоторых мужчин в партере снять шляпу накалило страсти докрасна. Дело в том, что в «Комеди Франсез» была королевская ложа и согласно неписаному закону полагалось обнажать голову в знак почтения к королевскому семейству, даже если ложа была пуста.

Мужчины, решившие остаться в шляпе, сделали это в знак республиканского протеста против бессмысленной традиции. Однако, когда их разоблачили и поднялся такой шум, что не было слышно ни слова со сцены, они поспешно отказались от своего республиканского высокомерия — правда, за одним исключением. Один человек упрямо не желал снять шляпу и, повернув крупную львиную голову к тем, кто этого требовал, смеялся над ними. Его мощный голос гремел на весь театр:

— Неужели вы воображаете, что сможете заставить меня снять шляпу?

Это было последней каплей. В лицо ему полетели угрозы, а он выпрямился и бесстрашно стоял перед ними, демонстрируя атлетическое сложение, обнаженную шею Геркулеса и на редкость безобразное лицо. Смеясь прямо в лицо противникам, он надвинул шляпу на брови.

— Тверже, чем шляпа Сервандони![362] — издевался он над ними.

Андре-Луи рассмеялся. В этом огромном человеке, бесстрашно смеявшемся над врагами среди нарастающего гама, было что-то нелепое и одновременно величественно-героическое. Дело могло плохо кончиться, не вмешайся полиция, которая арестовала и увела этого человека. Он явно был не из тех, кто сдается.

— Кто он? — спросил Андре-Луи соседа, когда зрители снова стали рассаживаться, успокаиваясь.

— Не знаю, — ответил тот. — Говорят, что его фамилия Дантон[363] и он председатель клуба кордельеров.[364] Конечно, он плохо кончит: это сумасшедший и большой оригинал.

На следующий день об этом происшествии говорил весь Париж, на минуту позабыв о более серьезных делах. В академии фехтования только и разговору было, что о «Комеди Франсез» и ссоре между Тальма и Ноде,[365] из-за которой заварилась вся каша. Однако вскоре внимание Андре-Луи отвлекли совсем другие дела: в полдень к нему явился Ле Шапелье.

— У меня есть новости, Андре-Луи. Ваш крестный в Медоне. Он приехал туда два дня тому назад. Вы слышали об этом?

— Конечно нет. Откуда я мог узнать? А почему он в Медоне? — Он почувствовал легкое необъяснимое волнение.

— Не знаю. В Бретани опять беспорядки. Может быть, господин де Керкадью поэтому и уехал.

— Итак, он приехал к брату, ища убежища? — спросил Андре-Луи.

— Не к брату, а в дом брата. Да где же вы живете, Андре, если никогда не знаете новостей? Этьенн де Гаврийяк эмигрировал несколько месяцев назад. Он — приближенный господина д’Артуа и уехал за границу вместе с ним. Теперь они, несомненно, в Германии и готовят заговор против Франции — ведь именно этим занимаются эмигранты. Эта австриячка в Тюильри в конце концов погубит монархию.

— Да-да, — нетерпеливо ответил Андре-Луи. В то утро его совершенно не интересовала политика. — Ну так как же Гаврийяк?

— Как, разве я не сказал, что Гаврийяк в Медоне, в доме, который покинул его брат? Черт возьми! Вы что, не слышите меня? Я полагаю, что Гаврийяк остался на попечении Рабуйе, управляющего. Узнав эту новость, я тотчас же поехал к вам, подумав, что, наверно, вы захотите в Медон.

— О, конечно. Я сразу же поеду — как только смогу. Сегодня не получится, завтра — тоже. Я слишком занят. — Он взмахнул рукой в сторону зала, откуда доносились звон клинков, быстрое шарканье ног и голос учителя Ледюка.

— Как хотите, дело ваше. Я ухожу — не хочу мешать. Давайте пообедаем вместе в кафе де Фуа сегодня вечером. Будет Керсен.

— Минутку! — остановил его на пороге голос Андре-Луи. — Мадемуазель де Керкадью приехала вместе с дядей?

— Откуда я знаю? Поезжайте и узнайте сами!

Он ушел, а Андре-Луи застыл на месте, погруженный в размышления. Затем он повернулся и пошел продолжать занятия со своим учеником — виконтом де Вилленьором. Он показывал ему полуцентр Дане, демонстрируя с помощью рапиры преимущества этого приема.

Андре-Луи фехтовал с виконтом, который в то время, пожалуй, был самым способным из его учеников, а все мысли его были в Медоне. Попутно он вспоминал, какие уроки у него сегодня днем и завтра утром, прикидывая, которые из них можно отложить без ущерба для академии. Уколов виконта три раза подряд, Андре-Луи вернулся в настоящее и поразился точности, которой можно достичь чисто автоматически. Он совершенно не думал о том, что делает, а запястье, рука, колени работали как точная машина, в которую их превратила постоянная практика в течение года с лишним.

Только в воскресенье смог Андре-Луи сделать то, к чему так страстно стремился, — за это время нетерпение его еще возросло. И вот, одетый еще более тщательно, чем обычно, и причесанный одним из парикмахеров эмигрировавших аристократов, оставшимся без работы, он сел в нанятый экипаж и поехал в Медон.

Между домами младшего Керкадью и старшего было столь же мало сходства, как и между самими братьями. Младший брат был придворным, а старший — человеком сельским. Этьенн де Керкадью построил величественный дом для себя и своей семьи на холме в Медоне. Вокруг дома был миниатюрный парк. Жилище приближенного графа д’Артуа располагалось на полпути между Версалем и Парижем. Господин д’Артуа, любитель игры в мяч, эмигрировал одним из первых. Вместе с Конде,[366] Конти,[367] Полиньяками и другими приближенными королевы, а также вместе с маршалом де Бройлем и принцем де Ламбеском, понимавшими, что сами их имена стали ненавистными народу, он покинул Францию сразу же после падения Бастилии. Он уехал за границу играть в мяч и завершать дело крушения французской монархии, которым вместе с другими занимался во Франции. С графом д’Артуа уехал и Этьенн де Керкадью, захватив с собой жену и четверых детей. Таким образом, случилось так, что сеньор де Гаврийяк, сбежавший из Бретани, охваченной волнениями — в этой провинции аристократы оказались самыми несговорчивыми во всей Франции, — в отсутствие брата расположился в его великолепном доме в Медоне.

Однако у нас нет никаких оснований предполагать, что господин де Керкадью был там счастлив. Человек, привыкший к спартанскому образу жизни и простой пище, чувствовал себя не в своей тарелке в этой сибаритской обстановке, среди мягких ковров, обилия позолоты и батальона прилизанных слуг с неслышной походкой. Дни, которые в Гаврийяке у господина де Керкадью были поглощены хозяйственными заботами, в Медоне тянулись страшно медленно. Он очень много спал, чтобы убить время, и если бы не Алина, которая даже не пыталась скрыть восторг от того, что они совсем рядом с Парижем — центром событий, возможно, почти сразу же удрал бы из непривычной обстановки. Не исключено, что постепенно он привык и смирился бы с бездельем в роскоши, но пока что оно угнетало его. Поэтому, когда в июньское воскресенье около полудня Андре-Луи появился в Медоне, его провели к брюзгливому и заспанному господину де Керкадью.

Глава 25

В МЕДОНЕ
Его ввели без доклада, как было принято в Гаврийяке, ибо Бенуа, старый сенешаль господина де Керкадью, сопровождал своего сеньора и был назначен дворецким в Медоне — к бесконечному и почти нескрываемому веселью нахальной челяди Этьенна.

От восторга Бенуа приветствовал господина Андре совершенно нечленораздельно. Он разве что не прыгал вокруг него, как верный пес, провожая в гостиную к сеньору де Гаврийяку, который — по словам Бенуа — счастлив будет вновь увидеть господина Андре.

— Сеньор! Сеньор! — воскликнул он дрожащим голосом, опередив посетителя на пару шагов. — Это господин Андре… Господин Андре, ваш крестник, который спешит поцеловать вам руку. Он здесь… Такой нарядный, что вы его и не узнаете. Он здесь, сударь! Разве он не красавчик?

И старый слуга потирал руки от удовольствия, убежденный, что принес господину самую радостную весть.

Андре-Луи переступил порог огромного зала, устланного коврами и ослеплявшего великолепием. Очень высокий потолок, украшенный гирляндами, колонны с каннелюрами и позолоченными капителями. Дверь, вкоторую он вошел, и окна, выходившие в сад, были необычайно высоки — почти такой же высоты, как сама комната. Это была гостиная с богатой позолотой и обилием украшений из золоченой бронзы на мебели, которая ничем не отличалась от гостиных людей богатых и знатных. Никогда еще не употреблялось столько золота в декоративных целях, как в эту эпоху, когда из-за острой нехватки золотых монет в обращение были пущены бумажные деньги. Андре-Луи острил, что, если бы удалось заставить людей оклеивать стены бумагой, а золото класть в карман, финансы королевства скоро были бы в гораздо лучшем состоянии.

Сеньор — принаряженный, в кружевных гофрированных манжетах, чтобы соответствовать обстановке, — поднялся, ошеломленный неожиданным вторжением и многословием Бенуа, который с приезда в Медон был в таком же унынии, как он сам.

— Что такое? А? — Его бесцветные близорукие глаза вглядывались в посетителя. — Андре! — произнес он удивленно и сурово, и на большом розовом лице выступил румянец.

Бенуа, стоявший спиной к хозяину, ободряюще подмигнул и усмехнулся Андре-Луи, чтобы тот не пугался явной неприветливости крестного. Затем умный старик стушевался.

— Что тебе здесь нужно? — проворчал господин де Керкадью.

— Поцеловать вам руку, как сказал Бенуа, и ничего более, крестный, — смиренно ответил Андре-Луи, склонив гладкую черноволосую голову.

— Ты прекрасно жил два года, не целуя ее.

— Не упрекайте меня моим несчастьем, сударь.

Маленький человек стоял очень прямо, откинув назад непропорционально большую голову, и его бесцветные выпуклые глаза смотрели очень сурово.

— Ты считаешь, что загладил свою вину, исчезнув так бессердечно и не подавая о себе вестей?

— Сначала я не мог открыть, где нахожусь, — это было опасно для моей жизни. Затем некоторое время я нуждался, оставшись без средств, и гордость не позволила мне после всего обратиться к вам за помощью. Позже…

— Нуждался? — перебил сеньор. Губы его задрожали, потом, овладев собой, он нахмурился еще сильнее. Он рассматривал элегантного крестника, который так изменился, и отметил богатый, но неброский наряд, стразовые пряжки на туфлях и красные каблуки, шпагу с эфесом, отделанным серебром с перламутром, тщательно причесанные волосы, которые раньше свисали прядями. — По крайней мере, сейчас незаметно, чтобы ты нуждался, — съязвил он.

— Нет, теперь я преуспеваю, сударь. Этим я отличаюсь от обычного блудного сына, который возвращается только тогда, когда нуждается в помощи. Я же возвращаюсь единственно потому, что люблю вас, сударь, и возвращаюсь, чтобы сказать вам это. Я помчался к вам в тот самый миг, как узнал, что вы здесь. — Он приблизился. — Крестный! — сказал он и протянул руку.

Но господин де Керкадью был непреклонен, отгородившись от крестника щитом холодного достоинства и обиды.

— Какие бы несчастья ты ни перенес, они намного меньше тех, которые ты заслужил своим постыдным поведением, — к тому же я заметил, что они ничуть не умерили твою дерзость. Ты полагаешь, что достаточно явиться сюда и сказать: «Крестный» — и все сразу будет прощено и забыто. Ты ошибаешься. Ты наделал слишком много зла: оскорбил все, за что я стою, и меня лично, предав мое доверие к тебе. Ты — один из гнусных негодяев, которые ответственны за эту революцию.

— Увы, сударь, я вижу, что вы разделяете общее заблуждение. Эти гнусные негодяи лишь требовали конституцию, которую им обещали с трона. Откуда им было знать, что обещание было неискренним или что его выполнению будут мешать привилегированные сословия. Сударь, эту революцию вызвали дворяне и прелаты.

— И у тебя хватает дерзости — да еще в такое время! — стоять здесь и произносить эту гнусную ложь! Как ты смеешь утверждать, что революцию сделали дворяне, когда многие из них, следуя примеру герцога д’Эгийона,[368] бросили все свои личные феодальные права на алтарь отечества. Или, может быть, ты станешь это отрицать?

— О нет. Они сами подожгли свой дом, а теперь пытаются потушить пожар водой и, когда это не удается, валят всю вину на пламя.

— Я вижу, ты явился сюда, чтобы побеседовать о политике.

— Нет, вовсе не за тем. Я пришел, чтобы, по возможности, объясниться. Понять всегда значит простить. Это великое изречение Монтеня.[369] Если бы мне удалось сделать так, чтобы вы поняли…

— И не надейся. Я никогда не смогу понять, как тебе удалось приобрести такую дурную славу в Бретани.

— Ах нет, сударь, вовсе не дурную!

— А я повторяю — дурную среди людей достойных. Говорят даже, что ты — Omnes Omnibus, но я не могу, не хочу в это поверить.

— Однако это так.

Господин де Керкадью захлебнулся.

— И ты сознаешься? Ты смеешь в этом сознаваться?

— Человек должен иметь мужество сознаваться в том, что осмелился сделать, — иначе он трус.

— А ты, конечно, храбрец — ты, каждый раз удирающий после того, как совершил зло. Ты стал комедиантом, чтобы укрыться, и натворил бед в обличье комедианта. Спровоцировав мятеж в Нанте, ты снова удрал и стал теперь бог знает чем, — судя по твоему процветающему виду, ты занимаешься чем-то бесчестным. Боже мой! Говорю тебе, что два года я надеялся, что тебя нет в живых, и теперь глубоко разочарован, что это не так. — Он хлопнул в ладоши и, повысив и без того резкий голос, позвал: — Бенуа! — Затем господин де Керкадью подошел к камину и встал там, с багровым лицом, весь трясясь от волнения, до которого сам себя довел. — Мертвого я мог бы тебя простить, поскольку тогда ты заплатил бы за все зло и безрассудство, но живого — никогда! Ты зашел слишком далеко. Бог знает, чем это кончится. Бенуа, проводите господина Андре-Луи Моро до двери.

По тону было ясно, что решение это бесповоротно. Бледный и сдержанный, Андре-Луи выслушал приказ удалиться, испытывая странную боль в сердце, и увидел побелевшее, перепуганное лицо и трясущиеся руки Бенуа. И тут раздался звонкий мальчишеский голос:

— Дядя! — В голосе звучало безмерное негодование и удивление. — Андре! — Теперь в голосе слышались радость и радушие.

Оба обернулись и увидели Алину, входившую из сада, — Алину в чепце молочницы, по последней моде, но без трехцветной кокарды, которая обычно прикреплялась к таким чепцам.

Тонкие губы большого рта Андре сложились в странную улыбку. В памяти его мелькнула сцена их последней встречи. Он увидел себя, исполненного негодования, когда, стоя на тротуаре Нанта, провожал взглядом карету Алины, отъезжавшую по авеню Жиган.

Сейчас она шла к нему протянув руки, на щеках горел румянец, на губах была приветливая улыбка. Андре-Луи низко поклонился и молча поцеловал ей руку.

Затем она жестом приказала Бенуа удалиться и с присущей ей властностью встала на защиту Андре, которого выгоняли столь резким тоном.

— Дядя, — сказала она, оставив Андре и направляясь к господину де Керкадью, — мне стыдно за вас! Как, позволить, чтобы чувство раздражения заглушило вашу привязанность к Андре!

— У меня нет к нему привязанности. Была когда-то, но он пожелал убить ее. Пусть он убирается ко всем чертям. И заметьте, пожалуйста, что я не позволял вам вмешиваться.

— А если он признает, что поступил дурно…

— Он не признает ничего подобного. Он явился сюда, чтобы спорить об этих проклятых правах человека. Он заявил, что и не думает раскаиваться. Он с гордостью объявил, что он, как говорит Бретань, тот негодяй, который скрылся под прозвищем Omnes Omnibus. Должен ли я это простить?

Она повернулась, чтобы взглянуть на Андре через большое расстояние, разделявшее их.

— Это действительно так? Разве вы не раскаиваетесь, Андре, даже теперь, когда видите, какой вред причинен?

Она явно уговаривала его сказать, что он раскаивается, и помириться с крестным. На какую-то минуту Андре-Луи почувствовал себя растроганным, но затем счел такую увертку недостойной себя и ответил правдиво, хотя в голосе его звучала боль.

— Раскаяться означает признаться в чудовищном преступлении, — медленно произнес он. — Как вы этого не видите? О сударь, наберитесь терпения и позвольте мне объясниться. Вы говорите, что в какой-то мере я отвечаю за то, что произошло. Говорят, что мои призывы к народу в Рене и Нанте внесли свой вклад в нынешние события. Возможно, и так. Не в моей власти отрицать это с полной определенностью. Разразилась революция, пролилась кровь. Возможно, прольется еще. Раскаяться — значит признать, что я поступил дурно. Но как же я могу признать, что поступил дурно, и таким образом взять на себя долю ответственности за все кровопролитие? Буду с вами до конца откровенен, чтобы показать, насколько далек от раскаяния. То, что я совершил в то время, я фактически сделал вопреки всем своим убеждениям. Поскольку во Франции не было справедливости, чтобы наказать убийцу Филиппа де Вильморена, я действовал единственным способом, которым, как мне казалось, можно было обратить совершенное зло против виновного и против тех, у кого была власть, но не хватало духа его наказать. С тех пор я понял, что заблуждался, а прав был Филипп де Вильморен и его единомышленники. У освобожденного человека не может быть несправедливого правительства. Я воображал, что, какому бы классу ни дали власть, он будет ею злоупотреблять. Теперь я понял, что единственная гарантия против злоупотребления властью — определение срока пребывания у власти волей народа.

Поймите, сударь, что я совершенно искренне считаю, что не совершил ничего, в чем должен раскаиваться, — напротив, когда Франция получит это великое благо — конституцию, я смогу гордиться тем, что сыграл свою роль в создании условий, при которых это стало возможным.

Наступила пауза. Лицо господина де Керкадью побагровело.

— Ты кончил? — отрывисто спросил он.

— Если вы меня поняли, сударь.

— О, я тебя понял и… и прошу тебя уйти.

Андре-Луи пожал плечами и опустил голову. Как он стремился сюда, как радостно ехал — и только для того, чтобы получить окончательную отставку. Он взглянул на Алину. У нее было бледное и расстроенное лицо. Теперь она не представляла себе, как помочь Андре-Луи. Его чрезмерная честность сожгла все корабли.

— Хорошо, сударь. Но прошу вас помнить одно, когда меня здесь не будет: я не пришел к вам, гонимый нуждой, просить о помощи, как блудный сын. Нет, я пришел, ни о чем не прося, как хозяин своей судьбы, и меня привели сюда только привязанность, любовь и благодарность, которые я к вам питаю и всегда буду питать.

— Да-да! — воскликнула Алина, повернувшись к дяде. Вот, по крайней мере, довод в пользу Андре, подумала она. — Это так. Конечно…

Господин де Керкадью что-то невнятно прошипел в ответ, сильно раздраженный.

— Возможно, впоследствии это поможет вам вспоминать обо мне более доброжелательно, сударь.

— Я вообще не вижу оснований вспоминать о вас, сударь. Еще раз прошу вас удалиться.

Андре-Луи взглянул на Алину, все еще колеблясь.

Она ответила ему взглядом в сторону своего разгневанного дяди, слегка пожала плечами и подняла брови, и вид у нее был унылый.

Она как бы говорила: «Вы видите, в каком он настроении. Ничего не поделаешь».

Андре-Луи поклонился с той особой грацией, которую приобрел в фехтовальном зале, и вышел за дверь.

— О, это жестоко! — воскликнула Алина сдавленным голосом и бросилась за ним.

— Алина! — остановил ее голос дяди. — Куда вы идете?

— Но мы же не знаем, где его искать.

— А кто собирается искать этого негодяя?

— Мы никогда больше его не увидим!

— Именно этого я больше всего хочу.

Алина вышла в сад.

Господин де Керкадью звал ее, приказывая вернуться, но Алина заткнула уши и поспешила через лужайку к аллее, чтобы перехватить Андре-Луи.

Когда он показался, опечаленный, она вышла из-за дерева ему навстречу.

— Алина! — радостно воскликнул он.

— Я не могла допустить, чтобы вы вот так ушли. Я знаю его лучше, чем вы, и уверена, что скоро его доброе сердце растает. Тогда он будет сожалеть, захочет послать за вами и не будет знать вашего адреса.

— Вы так думаете?

— О, я знаю. Вы появились в самый неудачный момент: он раздражен, бедный, с тех пор, как сюда приехал. Дядя чувствует себя здесь не в своей тарелке. Он тоскует без своего любимого Гаврийяка, охоты и работ в поле и в душе обвиняет вас за эти перемены. В Бретани стало неспокойно. Несколько месяцев назад сожгли дотла замок Латур д’Азира. Если снова начнутся волнения, может прийти черед Гаврийяка. Во всем этом дядя винит вас и ваших друзей. Но скоро он отойдет и будет сожалеть, что вот так отослал вас, — ведь я знаю, что он вас любит, несмотря ни на что. Когда придет время, я уговорю его, и тогда нам надо будет знать, где вас искать.

— В доме тринадцать на улице Случая. Число несчастливое, да и название подходящее, так что легко запомнить.

Она кивнула.

— Я провожу вас до ворот.

И они не спеша пошли рядом по длинной аллее. Светило июньское солнце, и на аллею падали тени от деревьев, стоявших по бокам.

— Вы хорошо выглядите, Андре. А знаете, вы сильно изменились. Я рада, что у вас все в порядке. — Не дожидаясь ответа, она сменила тему и заговорила о том, что занимало ее больше всего. — Я так хотела увидеть вас все эти месяцы, Андре. Вы — единственный, кто мог мне помочь и сказать правду, и я злилась, что вы так и не написали, где вас искать.

— Вы считаете, что ваше поведение при нашей последней встрече в Нанте должно было вдохновить меня на письмо?

— Как? Вы все еще обижены?

— Я никогда не обижаюсь, и вам бы следовало это знать. — Он очень гордился этой чертой характера. Ему нравилось считать себя стоиком. — Но у меня еще остался шрам от раны, и вы бы пролили на него бальзам, взяв обратно то, что сказали в Нанте.

— Ну что же, в таком случае беру свои слова обратно. А теперь скажите мне, Андре…

— Но вы не бескорыстны: вы уступили лишь для того, чтобы что-то получить взамен. — Он добродушно рассмеялся. — Давайте же, приказывайте.

— Скажите мне, Андре… — Она остановилась в нерешительности, затем продолжила, опустив глаза: — Скажите мне… правду о том, что случилось в Фейдо.

Андре-Луи нахмурился. Он сразу же понял, что именно подсказало эту просьбу. Очень просто и сжато рассказал он Алине свою версию этой истории.

Она внимательно слушала. Когда он закончил, она вздохнула, и лицо ее стало задумчивым.

— Это мне уже рассказывали. Правда, добавляли, что господин де Латур д’Азир приехал в театр специально для того, чтобы порвать с мадемуазель Бине. Не знаете, так ли это?

— Не знаю, да и не вижу причин для разрыва. Мадемуазель Бине была для маркиза развлечением, до которого так падки он и ему подобные…

— О, причина была, — перебила Алина. — Этой причиной была я. Я побеседовала с госпожой де Сотрон и сказала ей, что отказываюсь принимать того, кто является ко мне, вывалявшись в грязи. — Она говорила с большим трудом, отвернув вспыхнувшее лицо.

— Если бы вы ко мне прислушались… — начал Андре-Луи, но она вновь перебила его:

— Господин де Сотрон передал маркизу мое решение и рассказал мне потом, что он в отчаянии, полон искреннего раскаяния и готов представить мне любые доказательства преданности. Господин де Латур д’Азир поклялся, что сразу же покончит с этой связью и больше никогда не увидит мадемуазель Бине. И вот буквально на следующий день я узнаю, что он чуть не погиб во время скандала в театре. Сразу же после разговора с господином де Сотроном, после всех торжественных клятв он отправился прямо к этой Бине. Я была возмущена и заявила, что ни при каких обстоятельствах больше не приму господина де Латур д’Азира. И вот тут мне стали докучать с этим объяснением его поступка. Я долго не верила.

— Значит, теперь вы поверили, — быстро сказал Андре. — Почему?

— Я не сказала, что верю. Но… но я не могу и не верить. С тех пор как мы приехали в Медон, господин де Латур д’Азир находится здесь, и он поклялся мне, что это так.

— О, если господин де Латур д’Азир поклялся… — Андре-Луи рассмеялся, и в смехе прозвучала саркастическая нота.

— Разве вам известно, чтобы он когда-нибудь солгал? — резко оборвала она, и это его сдержало. — В конце концов, господин де Латур д’Азир — человек чести, а люди чести никогда не лгут. Вы иронизируете — следовательно, вам известен случай, когда он солгал?

— Нет, — ответил Андре-Луи. Справедливость требовала, чтобы он признал, что его враг обладает по крайней мере этой добродетелью. — Я не слышал, чтобы он лгал, — это верно. Такие, как он, слишком надменны и самоуверенны, чтобы прибегать ко лжи. Но мне известно, что он совершал поступки столь же низкие…

— Нет ничего ниже лжи, — перебила Алина. Она придерживалась принципов, которые ей привило воспитание. — Только у лжецов — а они ближайшая родня воров — нет никакой надежды. Только тот, кто лжет, действительно теряет честь.

— Мне кажется, вы защищаете этого сатира, — сказал он ледяным тоном.

— Я просто хочу быть справедливой.

— Справедливость может представиться вам совсем в ином свете, когда вы наконец решитесь стать маркизой де Латур д’Азир, — сказал он с горечью.

— Не думаю, чтобы я когда-нибудь приняла такое решение.

— Но вы все еще не до конца уверены — несмотря ни на что?

— Разве в этом мире можно быть в чем-нибудь уверенной?

— Да. Можно быть уверенным в том, что совершаешь глупость.

Алина либо не расслышала, либо не обратила внимания на его слова.

— Так вы не знаете наверняка, что в тот вечер в Театре Фейдо дело было не так, как утверждает господин де Латур д’Азир?

— Нет, не знаю, — признал он. — Возможно, это так. Однако какое это имеет значение?

— Это могло бы иметь значение. Скажите, а что в конце концов стало с мадемуазель Бине?

— Не знаю.

— Не знаете? — Она обернулась, чтобы взглянуть на него. — И вы говорите об этом с таким безразличием! Я думала… думала, что вы любите ее, Андре.

— Любил — правда, недолго. Я ошибся. Потребовался Латур д’Азир, чтобы открыть мне истину. Да, эти господа иногда могут пригодиться. Они помогают постигать важные истины таким глупцам, как я. К счастью, мне повезло: разоблачение предшествовало женитьбе. Теперь я могу хладнокровно оглянуться на этот эпизод и поблагодарить судьбу за то, что чудом избежал последствий обмана чувств, который часто путают с любовью. Как видите, этот опыт весьма поучителен.

Алина взглянула на него с искренним удивлением.

— Знаете, Андре, иногда мне кажется, что у вас нет сердца.

— Очевидно, потому, что порой я обнаруживаю ум. А вы сами, Алина? А эта история с господином де Латур д’Азиром? Говорит ли она о сердце? Если бы я сказал, о чем она говорит, мы бы снова поссорились, а, видит Бог, я не могу ссориться с вами сейчас. Я… я поступлю иначе.

— Что вы имеете в виду?

— В данный момент ничего, поскольку вам не грозит брак с этим животным.

— А если бы грозил?

— О, в таком случае привязанность к вам указала бы мне средство помешать этому, если только… — Он остановился.

— Если только? — спросила она с вызовом, вытянувшись во весь свой небольшой рост. Взгляд ее был высокомерен.

— Если только вы бы не признались мне, что любите его, — сказал он просто, и она неожиданно смягчилась. Тогда он добавил, покачав головой: — Но это, конечно, невозможно.

— Почему? — спросила Алина очень тихо.

— Потому что вы такая, как есть, — очень хорошая, чистая и восхитительная. Ангелы не сочетаются с дьяволами. Вы можете стать женой маркиза, но из вас не получится чета — никогда, никогда.

Они дошли до железных ворот в конце аллеи, за которыми виднелся желтый экипаж, поджидавший Андре-Луи. Вдруг послышались скрип колес и стук копыт, и появился другой экипаж, который остановился возле фаэтона, привезшего Андре-Луи. Это была красивая карета с полированными панелями из красного дерева. Гербы из золота и лазури ослепительно сверкали на солнце. На землю спрыгнул лакей, чтобы распахнуть ворота. Но в этот момент дама, сидевшая в карете, увидела Алину и, помахав ей, отдала приказание лакею.

Глава 26

ГОСПОЖА ДЕ ПЛУГАСТЕЛЬ
Форейтор натянул вожжи, лакей отворил дверцу кареты, опустил подножку и подал руку своей госпоже, помогая ей сойти. Должно быть, эта дама когда-то была очень хороша. И теперь, когда ей было за сорок, она еще обладала той утонченной красотой, которой время одаряет некоторых женщин. Ее туалет и осанка говорили о высоком положении.

— Здесь я с вами прощусь, поскольку у вас гостья, — сказал Андре-Луи.

— Но ведь это ваша старая знакомая, Андре. Вы помните графиню де Плугастель?

Он вгляделся в приближавшуюся даму, навстречу которой побежала Алина. Теперь, услышав ее имя, он узнал ее. Конечно, если бы он сразу взглянул повнимательнее, то узнал бы без всякой подсказки. Он узнал бы ее когда угодно и где угодно, несмотря на то что прошло шестнадцать лет с тех пор, как они виделись в последний раз. При виде ее в Андре-Луи пробудились дорогие воспоминания, которых не вытеснили последующие события.

Когда ему было десять лет и его должны были послать в школу в Рен, она приехала с визитом к его крестному, которому приходилась кузиной. Случилось так, что как раз в это время Рабуйе привез Андре-Луи в поместье Гаврийяк, где тот был представлен госпоже де Плугастель. Эта великосветская молодая дама во всем блеске красоты, с таким изысканным выговором, что маленькому бретонскому мальчику казалось, будто она говорит на каком-то неведомом языке, сначала слегка напугала его. Но она как-то незаметно развеяла эти страхи, и его покорило ее таинственное очарование. Теперь он вспоминал, с каким ужасом позволил заключить себя в объятия и с какой неохотой потом покидал их. Ему также вспоминалось, как приятно пахли сиренью ее духи, — память удивительно цепко удерживает такие детали.

В течение трех дней, проведенных в Гаврийяке, он ежедневно бывал в поместье и проводил долгие часы в обществе своей новой знакомой. Эта женщина, у которой не было детей, всем сердцем полюбила не по годам развитого и умного мальчика.

— Отдайте мне его, кузен Кантэн, — просила она крестного Андре-Луи в последний день. — Позвольте мне увезти его с собой в Версаль — он будет моим приемным сыном.

Но сеньор только серьезно покачал головой, молча отказывая, и больше этот вопрос не обсуждался. Сейчас Андре-Луи вспомнилось, что, когда она прощалась с ним, на глазах у нее были слезы.

— Думайте обо мне иногда, Андре-Луи, — были ее последние слова.

Андре-Луи вспомнил, как ему тогда польстило, что за такой короткий срок он завоевал любовь этой светской дамы. Он сам себе казался значительнее, и это ощущение продлилось несколько месяцев, а затем постепенно забылось.

Сейчас, глядя на нее, сильно изменившуюся за шестнадцать лет, исполненную величавого спокойствия и безупречно владеющую собой, он вспомнил все, и ему показалось, что они где-то еще встречались.

Алина нежно обняла гостью и в ответ на ее вопросительный взгляд, который та обратила на спутника девушки, сказала:

— Это Андре-Луи. Вы помните Андре-Луи, сударыня?

Госпожа де Плугастель остановилась. Андре-Луи заметил, что она побледнела и задохнулась от удивления.

Голос, грудной и мелодичный, который он так хорошо помнил, повторил его имя:

— Андре-Луи!

Она произнесла это имя так, что стало ясно, что оно пробудило в ней воспоминания — возможно, воспоминания об ушедшей молодости. Потом она долго молча рассматривала Андре-Луи, склонившегося перед ней.

— Ну конечно, я его помню, — наконец промолвила она и подошла, протянув руку, которую он покорно поцеловал. — Так вот каким вы стали?! — Андре-Луи покраснел от гордости, так как в ее тоне звучало удовлетворение. Казалось, он перенесся на шестнадцать лет назад, в Гаврийяк, и снова стал маленьким бретонским мальчиком. Она обернулась к Алине. — Как ошибался Кантэн! Он был бы рад снова увидеть его, не так ли?

— Так рад, сударыня, что указал мне на дверь, — сказал Андре-Луи.

— Ах! — нахмурилась она, все еще не отрывая от него темных задумчивых глаз. — Мы должны что-то сделать, Алина. Конечно, он очень сердит, но я буду просить за вас, Андре-Луи, а я — хороший адвокат.

Он поблагодарил и откланялся.

— Я с благодарностью оставляю свое дело в ваших руках. Мое почтение, сударыня.

И получилось так, что, несмотря на недружелюбный прием, оказанный ему крестным, Андре-Луи насвистывал песенку, в то время как желтый экипаж уносил его в Париж, на улицу Случая. Встреча с госпожой де Плугастель ободрила его, а обещание вместе с Алиной выступить в его защиту придало уверенности, что все обойдется.

Он не ошибся, так как в четверг около полудня в академии появился господин де Керкадью. Жиль, мальчик-слуга, сообщил Андре-Луи эту новость, и тот, сразу же прервав урок, снял маску и вышел как был — в кожаном нагруднике, застегнутом до подбородка, с рапирой под мышкой — в скромную гостиную, где его ожидал крестный.

Маленький сеньор де Гаврийяк встретил его стоя, и вид у него был воинственный.

— Меня замучили просьбами простить тебя, — объявил он вызывающим тоном, желая подчеркнуть, что согласился на это, только чтобы покончить с надоевшими приставаниями.

Однако слова крестного ничуть не обманули Андре-Луи. Он понял, что сеньор притворяется, чтобы отступить в полном боевом порядке.

— Я благословляю тех, кто за меня просил, — кто бы это ни был. Вы снова делаете меня счастливым, крестный.

Андре-Луи взял протянутую руку и, повинуясь привычке мальчишеских лет, поцеловал ее. Это был символический акт полного подчинения, а также восстановления уз покровителя и покровительствуемого со всеми вытекающими правами и обязанностями. Никакие слова так не помогли бы ему заключить мир с этим человеком, который любил его. Лицо господина де Керкадью еще больше порозовело, губы задрожали, и он прошептал охрипшим голосом:

— Мой дорогой мальчик! — Затем опомнился, откинул назад крупную голову и нахмурил брови. Голос его вновь стал резким, как обычно. — Надеюсь, ты признаешь, что вел себя ужасно и был крайне неблагороден?

— Разве это не зависит от точки зрения? — возразил Андре-Луи, но тон его был примирительным.

— Это зависит от факта, а не от точки зрения. Меня уговорили смотреть на этот факт сквозь пальцы, но я надеюсь, что ты намерен исправиться.

— Я… я обязательно буду воздерживаться от политики, — сказал Андре-Луи, и это было самое большое, что он мог обещать, не кривя душой.

— Это уже кое-что. — Крестный позволил себе смягчиться теперь, когда была сделана уступка его справедливому негодованию.

— Кресло, сударь?

— Нет, нет. Я заехал, чтобы вместе с тобой нанести визит. Тем, что я согласился снова принять тебя, ты всецело обязан госпоже де Плугастель. Я хочу, чтобы ты съездил поблагодарить ее.

— У меня здесь есть дела… — начал было Андре-Луи, затем остановился. — Не важно! Я все устрою. Минуту. — И он повернулся, чтобы идти в академию.

— А что у тебя за дела? Ты случайно не учитель фехтования? — Господин де Керкадью окинул взглядом кожаный нагрудник и рапиру.

— Я владелец этой академии, академии покойного Бертрана дез Ами. Сегодня это самая процветающая школа фехтования в Париже.

Господин де Керкадью поднял брови.

— И ты — ее владелец?

— Учитель фехтования. Я унаследовал академию после смерти дез Ами.

Он оставил господина де Керкадью размышлять над своими словами и ушел, чтобы отдать распоряжения и переодеться.

— Итак, вот почему ты теперь носишь шпагу, — заметил господин де Керкадью, когда они садились в поджидавший экипаж.

— Да, а также потому, что в наше время нелишне иметь при себе оружие.

— И ты хочешь сказать, что человек, зарабатывающий на жизнь таким в общем-то благородным ремеслом, которое приносит доходы благодаря дворянству, может якшаться с мелкими адвокатишками и грязными памфлетистами, которые сеют раздор и неповиновение?

— Вы забываете, сударь, что я сам — мелкий адвокатишка, каковым стал согласно вашим желаниям.

Господин де Керкадью хмыкнул и понюхал табак.

— Ты говорил, академия процветает? — вскоре спросил он.

— Да. У меня два помощника, и я мог бы нанять третьего. Это тяжелая работа.

— Но значит, ты хорошо обеспечен.

— Да, не жалуюсь. У меня гораздо больше, чем мне нужно.

— В таком случае ты сможешь внести свой вклад в выплату государственного долга, — съязвил дворянин, очень довольный, что зло, которое Андре-Луи помогал сеять, отзовется и на нем.

Затем разговор перешел на госпожу де Плугастель. Насколько понял Андре-Луи, господин де Керкадью весьма неодобрительно относился к предстоящему визиту по причине, неясной Андре-Луи. Однако графиню отличало своеволие, и ей нельзя было ни в чем отказать. Господин де Плугастель находился в Германии, но собирался скоро вернуться. Из этого неосторожного признания легко можно было заключить, что господин де Плугастель — один из тех эмиссаров, которые, ведя интригу, сновали между королевой Франции и ее братом, австрийским императором.

Экипаж остановился перед красивым особняком в предместье Сен-Дени, на углу улицы Рая. Вылощенный лакей провел их в маленький будуар, весь в позолоте и парче, который выходил на террасу над садом, представлявшим собой парк в миниатюре. Здесь их ожидала госпожа де Плугастель. Она встала, отпуская молодую особу, читавшую ей вслух, и пошла им навстречу. Она протянула обе руки, приветствуя кузена Керкадью:

— Я опасалась, что вы не сдержите слово, так как не надеялась, что вам удастся привезти его. — Улыбаясь, она приветливо взглянула на Андре-Луи.

Молодой человек галантно ответил:

— Память о вас, сударыня, столь глубоко запечатлелась в моем сердце, что уговоры были бы излишни.

— О льстец! — произнесла госпожа де Плугастель и жестом остановила его. — Нам надо немного побеседовать, Андре-Луи, — сказала она с серьезностью, слегка встревожившей его.

Они сели, и некоторое время разговор вращался вокруг общих тем, которые, впрочем, в основном касались Андре-Луи, его занятий и воззрений. И все это время хозяйка изучала его добрыми, печальными глазами, пока он снова не почувствовал беспокойство. Интуиция подсказывала Андре-Луи, что его привезли сюда с какой-то иной целью, нежели та, о которой сообщили.

Наконец, как будто об этом заранее сговорились — а неловкий сеньор де Гаврийяк был совершенно не способен притворяться, — крестный встал и под предлогом, что хочет осмотреть сад, вышел на террасу, белую каменную балюстраду которой обвивала герань, горевшая алым огнем. Спустившись вниз, он исчез среди листвы.

— Теперь мы можем поговорить более откровенно, — сказала госпожа де Плугастель. — Идите сюда, сядьте рядом со мной. — Она указала место на канапе.

Андре-Луи подошел, правда с чувством некоторой неловкости.

— Вы знаете, — сказала она мягко, положив на его руку свою, — что очень дурно себя вели и ваш крестный имеет все основания гневаться?

— Сударыня, будь это так, я был бы самым несчастным из всех смертных. — И он объяснился так же, как в воскресенье перед своим крестным. — Мой поступок был вызван тем, что в стране, где парализовано правосудие, это был единственный способ объявить войну подлому негодяю, убившему моего лучшего друга. Это жестокое, зверское убийство невозможно было наказать законным путем. Но мало того, позже — простите за откровенность, сударыня, — он обольстил женщину, на которой я собирался жениться.

— Ах боже мой! — воскликнула она.

— Простите. Я знаю, что это ужасно. Наверно, вы понимаете, что я пережил. Последняя история, в которой я замешан, — скандал в Театре Фейдо, вызвавший беспорядки в Нанте, — была спровоцирована именно этим.

— Кем она была, эта девушка?

Как это похоже на женщин, подумал он. Их всегда интересует несущественное.

— Эта бедная дурочка была актрисой. Ее имя — мадемуазель Бине. Я не жалею о ней. В то время я был актером в труппе ее отца, куда попал после того случая в Рене. Я вынужден был скрываться от правосудия — ведь во Франции оно обращено против несчастных, которые незнатны. Итак, у меня было достаточно причин, чтобы спровоцировать скандал в театре.

— Бедный мальчик, — нежно сказала она. — Только женское сердце способно понять, сколько вы выстрадали. Поэтому я легко могу простить вам все. Но теперь…

— Ах, сударыня, вы не поняли. Если бы сегодня я думал, что только личные мотивы заставляют меня участвовать в святом деле ликвидации привилегий, я, наверно, покончил бы с собой. Мое истинное оправдание — в неискренности тех, кто хотел превратить созыв Генеральных штатов в фарс.

— А может быть, в таком вопросе разумно быть неискренним?

— Разве может неискренность быть разумной?

— О да, может, поверьте мне! Я вдвое старше вас и знаю жизнь.

— Я бы сказал, сударыня, что неразумно то, что осложняет существование, а ничто так не осложняет его, как неискренность.

— Но я уверена, Андре-Луи, что у вас не столь превратные представления, чтобы не понимать необходимость правящего класса в любой стране?

— Ну конечно. Но власть необязательно должна передаваться по наследству.

— А каким же иным способом?

Он ответил ей сентенцией:

— Человека, сударыня, создает его работа, и пусть права наследуются только от такого родителя. В таком случае всегда будет преобладать лучшая часть нации и государство достигнет великих успехов.

— Значит, вы не придаете происхождению никакого значения?

— Никакого, сударыня, — иначе меня огорчило бы мое собственное.

На лице ее выступил яркий румянец, и он испугался, не оскорбил ли ее бестактностью. Но вопреки его ожиданиям упрека не последовало. Госпожа де Плугастель только спросила:

— А оно вас не огорчает? И никогда не огорчало, Андре?

— Никогда, сударыня. Я доволен.

— И вы никогда… никогда не сожалели, что не знали родительской любви?

Он рассмеялся, не принимая ее жалости, в которой не нуждался.

— Напротив, сударыня, я содрогаюсь при одной мысли, что́ бы они из меня сделали, и благодарен судьбе за то, что сам себя сформировал.

Она с минуту грустно смотрела на него, потом улыбнулась и кротко покачала головой.

— Вам не откажешь в самоуверенности. Однако мне хотелось бы, чтобы вы взглянули на вещи под иным углом. Сейчас открываются великие возможности для молодого человека с умом и талантом. Я могла бы вам помочь, и если бы вы согласились, то с моей помощью могли бы пойти очень далеко.

«О да, вы бы помогли мне попасть на виселицу, отправив в Австрию с такой же предательской миссией от имени королевы, с какой там находится господин де Плугастель, — подумал он. — Конечно, таким образом я достиг бы весьма высокого положения».

Вслух он ответил так, как требовала вежливость:

— Я благодарен вам, сударыня. Видите ли, поскольку я — за те идеалы, которые вам изложил, то не смог бы служить делу, препятствующему их воплощению в жизнь.

— Вас вводят в заблуждение предрассудки и личные обиды, Андре-Луи. Неужели вы позволите им встать на пути вашей карьеры?

— Даже если бы то, что я называю идеалами, было бы предрассудками, разве честно с моей стороны идти против них, в то время как я их придерживаюсь?

— Ах, если бы я могла убедить вас, что вы заблуждаетесь! Я могу сделать так много для того, чтобы ваши таланты нашли достойное применение! На службе у короля вы бы скоро преуспели. Подумайте об этом, Андре-Луи, а затем как-нибудь еще побеседуем.

Он ответил с холодной вежливостью:

— Боюсь, сударыня, что это ничего бы не изменило. Тем не менее благодарю вас за весьма лестное для меня участие. К своему несчастью, я ужасно упрям.

— А кто же кривит душой сейчас?

— О, сударыня, неискренность такого рода никого не вводит в заблуждение.

И тут из сада вновь появился господин де Керкадью и с некоторой нервозностью заявил, что ему пора возвращаться в Медон и по пути он завезет своего крестника на улицу Случая.

— Вы должны снова привезти его, Кантэн, — сказала графиня, когда они прощались.

— Возможно, как-нибудь, — туманно ответил господин де Керкадью и увлек за собой крестника.

В карете он напрямик спросил Андре-Луи, о чем говорила госпожа де Плугастель.

— Она была очень добра — славная женщина, — задумчиво сказал Андре-Луи.

— Черт побери, я же не спрашиваю, какое у тебя сложилось мнение о ней. Я спросил, что она тебе сказала.

— Она старалась внушить мне, что мои взгляды ошибочны. Говорила о великих делах, которые я мог бы совершить, и любезно предложила помощь, если я возьмусь за ум. Но поскольку чудес не бывает, я не стал ее обнадеживать.

— Понятно. А не говорила ли она что-нибудь еще?

Крестный сказал это таким повелительным тоном, что Андре-Луи повернулся и взглянул на него.

— А вы ожидали, что она скажет что-нибудь еще?

— О нет.

— В таком случае она оправдала ваши надежды.

— Как? О, тысяча чертей! Почему ты не можешь говорить по-человечески, чтобы тебя можно было понять, не ломая голову?

Господин де Керкадью ворчал всю дорогу до улицы Случая, или, во всяком случае, так показалось Андре-Луи. Наконец он умолк и сидел теперь в угрюмой задумчивости.

— Ты можешь вскоре заехать к нам в Медон, — сказал он Андре-Луи при расставании. — Но запомни, пожалуйста: если ты хочешь, чтобы мы остались друзьями, — никакой революционной политики!

Глава 27

ПОЛИТИКИ
Как-то утром, в августе, Ле Шапелье появился в академии на улице Случая в сопровождении человека с необычной внешностью. Его исполинское телосложение и обезображенное лицо показались Андре-Луи знакомыми. Этому человеку было слегка за тридцать. Глаза у него были небольшие и ясные, скулы широкие, нос кривой, как будто сломанный ударом, а рот почти бесформенный из-за шрама (в детстве бык боднул его в лицо). Как будто этого было мало, чтобы сделать его наружность отталкивающей, лицо носило следы оспы. Одет он был небрежно: длинный алый камзол, доходивший почти до лодыжек, грязные панталоны из оленьей кожи и сапоги с отворотами. Ворот рубашки, не особенно чистой, распахнут, галстук полуразвязан, мускулистая шея полностью раскрыта и высится на мощных плечах как столб. В левой руке — трость, скорее походившая на дубину, к конусообразной шляпе прикреплена кокарда. У незнакомца был властный вид, крупная голова откинута назад, как будто он постоянно бросал вызов.

Ле Шапелье представил его Андре-Луи с большой серьезностью:

— Это господин Дантон, наш коллега-адвокат, председатель Клуба кордельеров, о котором вы, вероятно, слышали.

Разумеется, Андре-Луи о нем слышал. Да и кто же в то время не слышал? К тому же он вспомнил, где видел Дантона: это был тот самый человек, который отказался снять шляпу в «Комеди Франсез» во время представления «Карла IX», проходившего столь бурно.

С интересом рассматривая его теперь, Андре-Луи размышлял о том, отчего так получается, что все или почти все ярые сторонники нововведений переболели оспой. Мирабо, журналист Демулен, филантроп Марат, маленький адвокат из Арраса Робеспьер, этот ужасный Дантон — все они носили на лице следы оспы. А нет ли здесь связи? — пришло ему в голову. Не вызывает ли заболевание оспой последствия морального порядка, приводящие к подобным взглядам?

Андре-Луи стряхнул праздные размышления, точнее, их спугнул громовой голос Дантона:

— Этот… Шапелье рассказал мне о вас. Он говорит, что вы… патриот.

Андре-Луи поразил тон, но еще больше — непристойности, которыми гигант, не моргнув глазом, пересыпал свою речь, впервые обращаясь к незнакомому человеку. Он рассмеялся, ибо не оставалось ничего иного.

— Если он вам так сказал, то немного преувеличил. Я действительно патриот, но что до остального, скромность вынуждает меня отрицать это.

— Да вы, кажется, шутник, — загремел гость, однако рассмеялся, и от смеха задрожали стекла. — Не обижайтесь на меня. Уж таков я.

— Очень жаль, — ответил Андре-Луи.

Ответ обескуражил короля рынков.

— Что? Что такое, Шапелье? Он задирает нос, этот твой друг?!

Щеголеватый бретонец, который рядом со своим спутником выглядел настоящим франтом, своей прямотой не уступал грубости Дантона, хотя и обходился без сквернословия. Он пожал плечами, отвечая Дантону:

— Просто ему не нравятся ваши манеры, что вовсе не удивительно: они ужасны.

— Ах вот как! Все вы одинаковы… бретонцы! Однако перейдем к делу. Вы уже слышали, что произошло в Собрании вчера? Нет? Боже мой! Где же вы живете? А вы не слышали, что этот негодяй, который называет себя королем Франции, на днях позволил пройти по французской земле австрийским войскам, шедшим уничтожить тех, кто борется за свободу в Бельгии? Вы случайно не слышали об этом?

— Да, — холодно ответил Андре-Луи, с трудом скрывая раздражение, возникшее из-за вызывающего поведения Дантона. — Я слышал об этом.

— О! И что же вы думаете по этому поводу? — Гигант стоял перед ним подбоченясь.

Андре-Луи обернулся к Ле Шапелье:

— Я не совсем понимаю. Вы привели этого господина, чтобы он устраивал мне экзамен?

— Черт подери! Да он колючий как дикобраз! — запротестовал Дантон.

— Нет-нет, — примирительно ответил Шапелье, пытаясь смягчить неприятное впечатление, произведенное его спутником. — Мы нуждаемся в вашей помощи, Андре. Дантон считает, что вы — тот человек, который нам нужен. Послушайте…

— Да скажите ему всё сами, — согласился Дантон, — Вы с ним говорите на одном… жеманном языке. Может быть, вас он поймет.

Ле Шапелье продолжал, не обращая внимания на то, что его перебили:

— Таким образом, король нарушил неоспоримые права страны, занятой созданием конституции, которая сделает ее свободной. Это вдребезги разбило все филантропические иллюзии, которые мы все еще питали. Некоторые заходят так далеко, что объявляют короля врагом Франции. Но, конечно, это уж слишком.

— Кто так говорит? — закипел Дантон и ужасающе выругался в знак полного несогласия.

Ле Шапелье отмахнулся от него и продолжал:

— Во всяком случае, все это, вместе взятое, снова взбудоражило Собрание. Между третьим сословием и привилегированными — открытая война.

— А разве когда-нибудь было иначе?

— Пожалуй, нет, но теперь эта война приобрела новый характер. Вероятно, вы слышали одуэли между Ламетом и герцогом де Кастри?

— Пустячное дело.

— По своим результатам. Однако все могло окончиться совсем иначе. Мирабо задирают и оскорбляют теперь на каждом заседании. Но он хладнокровно занимается своим делом. Другие не столь осмотрительны и отвечают оскорблением на оскорбление, ударом на удар, и на дуэлях проливается кровь. Фехтовальщики-аристократы превратили дуэли в систему.

Андре-Луи кивнул. Он думал о Филиппе де Вильморене.

— Да, — сказал он, — узнаю их старый трюк, такой же простой и прямой, как они сами. Я удивляюсь только, что они не додумались до этой системы раньше. В первые дни Генеральных штатов, в Версале, она могла бы произвести более сильное впечатление, а теперь они немного опоздали.

— Но они хотят наверстать упущенное время — тысяча чертей! — заорал Дантон. — Эти задиры-фехтовальщики, эти дуэлянты-убийцы так и сыплют вызовами в бедняг-адвокатов, которые умеют фехтовать только гусиными перьями. Это настоящее убийство. А вот если бы я проломил своей палкой одну-две аристократические башки и свернул несколько шей этими самыми пальцами, закон послал бы меня болтаться на виселице. И это страна, которая борется за свободу! Да будь я проклят! Мне даже не разрешают в театре оставаться в шляпе! А они — эти!..

— Он прав, — сказал Ле Шапелье. — Такое положение становится невыносимым. Два дня назад господин д’Амбли пригрозил Мирабо тростью перед всем Собранием. Вчера господин де Фоссен обратился к своему сословию, призывая к убийству. «Почему бы нам не напасть на этих мерзавцев со шпагой в руке?» — спросил он. Да, он выразился именно так!

— Это гораздо проще, чем создавать законы, — сказал Андре-Луи.

— Лагрон, депутат от Ансени на Луаре, ответил ему — мы не расслышали, что именно. Когда он покидал Манеж, один из забияк грубо оскорбил его. Лагрон всего-навсего проложил себе дорогу локтями, но какой-то молодчик крикнул, что его ударили, и вызвал Лагрона. Сегодня рано утром они дрались на Елисейских Полях, и Лагрон был убит: ему спокойно, не спеша воткнули шпагу в живот. Его противник дрался как учитель фехтования, а у бедного Лагрона даже не было своей собственной шпаги — пришлось одолжить, чтобы пойти на дуэль.

Андре-Луи, думавшего о Вильморене, история которого повторялась вплоть до мельчайших подробностей, охватило волнение. Он сжал кулаки, стиснул зубы. Маленькие глазки Дантона следили за ним пристальным взглядом.

— Итак, что вы думаете? Положение обязывает? Дело в том, что мы тоже должны обязать их, этих… Мы должны отплатить им той же монетой, уничтожить их. Надо столкнуть этих убийц в бездну небытия их же средствами.

— Но как?

— Как? Черт подери! Разве я не сказал?

— Для этого-то нам и нужна ваша помощь, — вставил Ле Шапелье.

— У вас, вероятно, есть способные ученики, а среди них — те, которые питают патриотические чувства. Идея Дантона заключается в том, чтобы небольшая группа этих учеников во главе с вами хорошенько проучила задир.

Андре-Луи нахмурился.

— А каким именно образом, полагает господин Дантон, это можно осуществить?

Господин Дантон неистово высказался сам:

— А так: мы проведем вас в Манеж в час, когда в Собрании оканчивается заседание, и покажем шесть главных кровопускателей. Тогда вы сможете их оскорбить раньше, чем они успеют оскорбить кого-то из представителей. А на следующее утро самим… кровопускателям пустят кровь secundum artem,[370] тогда и остальным будет над чем призадуматься. В случае необходимости лечение можно повторять вплоть до полного выздоровления. Если же вы убьете этих… тем лучше.

Он остановился, на желтоватом лице выступила краска: он был взволнован своей идеей. Андре-Луи с непроницаемым видом пристально смотрел на него.

— Ну, что вы на это скажете?

— Придумано весьма хорошо. — И Андре-Луи отвернулся и взглянул в окно.

— И это все, что вы можете сказать?

— Я не скажу вам, что еще думаю по этому поводу, поскольку вы меня, вероятно, не поймете. Вас, господин Дантон, в какой-то мере извиняет то, что вы меня не знаете. Но как могли вы, Изаак, привести сюда этого господина с подобным предложением?

Ле Шапелье смутился.

— Признаюсь, я колебался, — начал он оправдываться. — Но господин Дантон не поверил мне на слово, что вам может прийтись не по вкусу такое предложение.

— Не поверил! — завопил Дантон, перебивая его. Он резко повернулся к Ле Шапелье, размахивая большими руками. — Вы сказали мне, что ваш приятель — патриот. Патриотизм не знает угрызений совести. И вы называете этого жеманного учителя танцев патриотом?

— А вы бы, сударь, согласились ради патриотизма стать убийцей?

— Конечно согласился бы — разве вы не слышали? Я же сказал, что с удовольствием давил бы их своей дубиной, как… блох!

— Что же вам мешает?

— Что мне мешает? Да то, что меня повесят. Я же говорил!

— Ну и что с того? Вы же патриот! Почему бы вам не прыгнуть в пропасть, подобно Курцию,[371] раз вы верите, что ваша смерть принесет пользу вашей стране?

Господин Дантон начал проявлять признаки раздражения:

— Потому что моей стране принесет больше пользы моя жизнь.

— Позвольте же и мне, сударь, тешить себя аналогичной тщеславной мыслью.

— А что же вам угрожает? Вы бы сделали свое дело, прикрываясь дуэлью, — как поступают они.

— А вам не приходило в голову, сударь, что закон вряд ли будет считать обычным дуэлянтом учителя фехтования, убившего своего противника, — особенно если будет доказано, что этот учитель сам спровоцировал дуэль?

— Ах вот оно что! Тысяча чертей! — Господин Дантон надул щеки и произнес с испепеляющим презрением: — Так вот в чем дело! Вы просто боитесь!

— Можете считать, если угодно, что я боюсь сделать тайком то, что такой хвастливый патриот, как вы, боится сделать открыто. Есть у меня и другие причины, но с вас довольно и этой.

Дантон задохнулся, потом выругался более изощренно, чем раньше.

— Вы правы!.. — признал он, к изумлению Андре-Луи. — Вы правы, а я не прав. Я такой же никудышный патриот, как вы, и к тому же трус. — И он призвал в свидетели весь Пантеон.[372] — Только, видите ли, я кое-что стою, и если меня схватят и повесят — увы! Сударь, мы должны найти какой-то другой выход. Извините за вторжение. Прощайте! — Он протянул свою ручищу.

Ле Шапелье стоял в замешательстве, удрученный.

— Поймите меня, Андре. Простите, что…

— Пожалуйста, ни слова больше. Заходите ко мне поскорее. Я бы уговорил вас остаться, но уже бьет девять часов, и сейчас придет первый ученик.

— Да я бы и не отпустил его, — сказал Дантон. — Мы с ним еще должны решить задачу, как уничтожить господина де Латур д’Азира и его друзей.

— Кого?

Вопрос прозвучал резко, как выстрел. Дантон уже повернулся к двери, но остановился, удивленный тоном, которым Андре-Луи произнес вопрос. Они с Ле Шапелье снова обернулись.

— Я сказал — господина де Латур д’Азира.

— Какое отношение он имеет к вашему предложению?

— Он? Да ведь он — главный кровопускатель.

Ле Шапелье добавил:

— Это он убил Лагрона.

— Он не принадлежит к числу ваших друзей, не так ли? — поинтересовался Дантон.

— Так вы хотите, чтобы я убил Латур д’Азира? — очень медленно спросил Андре-Луи, как человек, мысленно что-то взвешивающий.

— Вот именно, — ответил Дантон. — И тут потребуется рука мастера, могу вас уверить.

— Ну что же, это меняет дело, — сказал Андре-Луи, думая вслух. — Весьма соблазнительно.

— Ну так за чем же дело стало?.. — Исполин снова шагнул к нему.

— Погодите! — поднял руку Андре-Луи, затем, опустив голову, отошел к окну.

Ле Шапелье и Дантон, обменявшись взглядами, стояли в ожидании, пока Андре-Луи размышлял.

Сначала он даже удивился, почему сам не избрал подобный путь, чтобы закончить давнишнюю историю с господином де Латур д’Азиром. Что пользы с того, что он стал искусным фехтовальщиком, если не отомстит за Вильморена и не защитит Алину от ее собственного честолюбия. Ведь так легко было разыскать Латур д’Азира, нанести ему смертельное оскорбление и таким образом добиться своего. Сегодня это было бы убийством — убийством столь же коварным, как расправа Латур д’Азира над Филиппом де Вильмореном. Однако теперь роли переменились, и Андре-Луи шел бы на дуэль, не сомневаясь в ее исходе. С моральными препонами он быстро справился, однако оставались юридические. Во Франции все еще существовал закон, который Андре-Луи тщетно пытался привести в действие против Латур д’Азира. Однако этот закон моментально сработал бы в аналогичном случае против него самого. И тут внезапно, словно по наитию, он увидел выход, который привел бы к высшей справедливости. Андре-Луи стало ясно, как добиться, чтобы наглый и самоуверенный враг сам наткнулся на его шпагу и к тому же считался бы зачинщиком дуэли.

Андре-Луи снова повернулся к посетителям. Он был очень бледен, в больших темных глазах появился какой-то странный блеск.

— Наверно, трудно будет найти замену бедному Лагрону, — заметил он. — Наши земляки вряд ли поспешат занять это место, чтобы попасть на шпагу Привилегии.

— Да, конечно, — уныло ответил Ле Шапелье, затем, видимо догадавшись, о чем думает друг, воскликнул: — Андре! А ты бы?..

— Именно об этом я думал — ведь таким образом я бы получил законное место в Собрании. Если вашим Латур д’Азирам угодно будет задирать меня — ну что же, их кровь падет на их собственные головы. Я, разумеется, и не подумаю расхолаживать этих господ. — Он улыбнулся. — Я всего-навсего плут, пытающийся быть честным, — вечный Скарамуш, творение софистики. Так вы думаете, Ансени выставил бы меня своим представителем?

— Выставил бы своим представителем Omnes Omnibus’a? — Ле Шапелье рассмеялся, и на лице его отразилось нетерпение. — Ансени будет вне себя от гордости. Правда, это не Рен или Нант, как могло быть, захоти вы раньше. Однако таким образом вы будете представлять Бретань.

— Мне придется ехать в Ансени?

— Вовсе не обязательно. Одно письмо от меня муниципалитету — и вы утверждены. Не нужно никуда ехать. Пара недель, самое большее, — и дело сделано. Итак, решено?

Андре-Луи на минуту задумался. А что делать с академией? Можно договориться с Ледюком и Галошем, чтобы они продолжали занятия, а он будет только руководить. В конце концов, Ледюк теперь прекрасно знает свое дело и на него вполне можно положиться. В случае необходимости можно нанять третьего помощника.

— Да будет так, — наконец произнес Андре-Луи.

Ле Шапелье пожал ему руку и принялся пространно поздравлять, пока его не перебил стоявший у двери гигант в алом камзоле.

— А какое отношение это имеет к нашему делу? — спросил он. — Означает ли это, что когда вы будете представителем, то без угрызений совести проткнете маркиза?

— Если маркиз сам напросится — в чем я не сомневаюсь.

— Да, разница есть, — усмехнулся господин Дантон. — У вас изобретательный ум. — Он обернулся к Ле Шапелье. — Кем, вы говорили, он был сначала? Адвокатом, не так ли?

— Да, я был адвокатом, а затем фигляром.

— И вот результат!

— Пожалуй. А знаете ли, мы с вами не так уж не похожи.

— Что?

— Когда-то, подобно вам, я подстрекал других убить человека, которому желал смерти. Вы, разумеется, скажете, что я был трусом.

Чело гиганта помрачнело, и Ле Шапелье уже приготовился встать между ними. Но тучи рассеялись, и на раскаты оглушительного смеха в длинном зале отозвалось эхо.

— Вы укололи меня второй раз, причем в то же самое место. О, вы здорово фехтуете. Мы станем друзьями. Мой адрес — улица Кордельеров. Любой… негодяй скажет вам, где живет Дантон. Демулен живет этажом ниже. Загляните к нам как-нибудь вечером. У нас всегда найдется бутылка для друга.

Глава 28

ДУЭЛЯНТЫ-УБИЙЦЫ
Маркиз, отсутствовавший более недели, наконец вернулся на свое место на правой стороне в Национальном собрании. Пожалуй, нам уже следует называть его бывшим маркизом де Латур д’Азиром, так как дело было в сентябре 1790 года, через два месяца после того, как по предложению Ле Шапелье — этого бретонского левеллера[373] — был принят декрет, отменивший институт наследственного дворянства. Было решено, что знатность так же не должна передаваться по наследству, как позор, и что точно так же, как клеймо виселицы не должно позорить потомство преступника, возможно достойное, герб, прославляющий того, кто совершил великое деяние, не должен украшать его потомков, возможно недостойных. Таким образом, фамильные дворянские гербы были выброшены на свалку вместе с прочим хламом, который не желало терпеть просвещенное поколение философов. Граф Лафайет, поддержавший это предложение, вышел из Собрания просто господином Мотье, великий трибун граф Мирабо стал господином Рикетти, а маркиз де Латур д’Азир — господином Лесарком. Это было сделано под горячую руку накануне великого национального праздника Федерации на Марсовом поле, и, несомненно, те, кто поддался общему порыву, горько раскаялись на следующее утро. Итак, появился новый закон, который пока что никто не удосужился провести в жизнь.

Однако это к слову. Итак, как я сказал, был сентябрь, и в тот пасмурный, дождливый день сырость и мрак, казалось, проникли в длинный зал Манежа, где на восьми рядах зеленых скамей, расположенных восходящими ярусами, разместилось около восьмисот — девятисот представителей трех сословий, составлявших нацию.

Дебатировался вопрос, должен ли орган, который сменит Учредительное собрание, работать совместно с королем. Обсуждалось также, следует ли этому органу быть постоянным и должен ли он иметь одну или две палаты.

На трибуне был аббат Мори,[374] сын сапожника, который в то противоречивое время именно поэтому был главным оратором правой. Он ратовал за принятие двухпалатной системы по английскому образцу. Сегодня он был еще многословнее и скучнее, чем обычно, и аргументация его все больше приобретала форму проповеди, а трибуна Национального собрания все сильнее походила на кафедру проповедника. Однако члены Собрания все меньше походили на прихожан — они становились все беспокойнее под этим неиссякаемым потоком выспреннего словоизвержения. Напрасно четыре служителя с тщательно напудренными головами, в черных атласных панталонах, с цепью на груди и позолоченными шпагами на боку кружили по залу, хлопая в ладоши и призывая к порядку:

— Тишина! По местам!

Тщетно звонил в колокольчик председатель, сидевший за столом, покрытым зеленой материей, напротив трибуны. Аббат Мори слишком долго говорил, и к нему потеряли интерес. Наконец-то поняв это, он закончил, и гул голосов стал общим, а затем резко оборвался. Воцарилось молчание, все ждали, головы повернулись, а шеи вытянулись. Даже группа секретарей за круглым столом, расположенным ниже помоста председателя, стряхнула обычную апатию, чтобы взглянуть на молодого человека, впервые поднявшегося на трибуну Собрания.

— Господин Андре-Луи Моро, преемник покойного депутата Эмманюэля Лагрона от Ансени в департаменте Луары.

Господин де Латур д’Азир вышел из состояния мрачной рассеянности, в которой пребывал. Преемник депутата, которого он убил, в любом случае заинтересовал бы его. Можете себе представить, как усилился его интерес, когда, услышав знакомое имя, он в самом деле узнал молодого негодяя, который вечно становился ему поперек пути, так что маркиз уже сожалел, что сохранил ему жизнь два года назад в Гаврийяке. Господину де Латур д’Азиру показалось, что появление молодого человека на месте Лагрона — не простое совпадение, а прямой вызов.

Маркиз взглянул на Андре-Луи скорее с удивлением, чем с гневом, и ощутил какое-то смутное, почти пророческое беспокойство.

И действительно, новый депутат, само появление которого было вызовом, заявил о себе в выражениях, не оставлявших и тени сомнения в его намерениях:

— Я предстаю перед вами как преемник того, кто был убит три недели тому назад.

Такое начало, приковавшее к Андре-Луи всеобщее внимание, сразу же вызвало крик негодования правой. Он сделал паузу и взглянул на них с легкой улыбкой — на редкость самоуверенный молодой человек.

— Господин председатель, мне кажется, что депутаты правой не принимают моих слов. Ничего удивительного: господа правой, как известно, не любят правды.

Раздался рев. Члены левой выли от смеха, а члены правой угрожающе вопили. Служители сновали по залу, взволнованные, вопреки обыкновению, хлопали в ладоши и тщетно призывали к порядку.

Председатель позвонил в колокольчик.

Голос Латур д’Азира, привставшего с места, перекрыл шум:

— Фигляр! Тут не театр!

— Да, сударь, тут охотничье угодье для задир-фехтовальщиков, — последовал ответ, и шум усилился.

Новый депутат в ожидании тишины озирался по сторонам. Он заметил ободряющую усмешку Ле Шапелье, сидевшего неподалеку, и спокойную одобрительную улыбку Керсена — знакомого бретонского депутата. Несколько поодаль он увидел крупную голову Мирабо, откинутую назад, — тот наблюдал за ним с некоторым удивлением, слегка нахмурясь. Ему бросилось в глаза бледное лицо адвоката из Арраса — Робеспьера, или де Робеспьера, как теперь называл себя маленький сноб, присвоив аристократическое «де» в качестве прерогативы человека выдающегося в советах страны. Склонив набок тщательно завитую голову, депутат от Арраса внимательно изучал оратора в лорнет, а очки в роговой оправе, в которых он читал, были сдвинуты на лоб. Тонкие губы Робеспьера были растянуты в улыбке тигра, впоследствии столь знаменитой и вызывавшей такой страх.

Постепенно шум замер, так что стали слышны слова председателя, который серьезно обратился к молодому человеку, стоявшему на трибуне:

— Сударь, если вы хотите, чтобы вас услышали, позвольте посоветовать вам не вести себя вызывающе. — Затем он обратился к залу: — Господа, если мы хотим продолжать, я попросил бы вас сдерживать свои чувства, пока оратор не закончит речь.

— Я попытаюсь подчиниться, господин председатель, предоставив господам правой заниматься провокациями. Я сожалею, если то немногое, что я сказал, прозвучало вызывающе, однако я не мог не упомянуть известного депутата, место которого недостоин занимать, а также умолчать о событии, вызвавшем прискорбную необходимость замены. Депутат Лагрон был человеком редкого благородства и самоотверженности. Его вдохновляла высокая цель — выполнить долг перед своими выборщиками и перед этим Собранием. Он обладал тем, что его противники называли опасным даром красноречия.

Латур д’Азира передернуло от этой знакомой фразы — его собственной фразы, которую он употребил, чтобы объяснить свои действия в истории с Филиппом де Вильмореном и которую ему постоянно швыряли в лицо с мрачной угрозой.

И тут раздался голос остроумного Казалеса — самого большого насмешника в партии привилегированных, который воспользовался паузой в речи оратора.

— Господин председатель, — очень серьезно спросил он, — не совсем ясно, для чего поднялся на трибуну новый депутат: чтобы принять участие в дебатах по поводу структуры законодательного собрания или чтобы произнести надгробную речь над покойным депутатом Лагроном?

На этот раз бурному веселью предались депутаты правой, пока их не остановил Андре-Луи.

— Этот смех непристоен! — В такой истинно галльской манере он бросил перчатку в лицо привилегированным, не желая довольствоваться полумерами. Смех мгновенно смолк, уступив место безмолвной ярости.

Он торжественно продолжал:

— Всем вам известно, как умер Лагрон. Чтобы упомянуть его смерть, требуется мужество, а чтобы смеяться при ее упоминании, нужно обладать качествами, которые я затрудняюсь определить. Если я заговорил о его кончине, то лишь в силу необходимости, объясняя свое появление среди вас. Теперь мой черед нести его ношу. У меня нет ни силы, ни мужества, ни мудрости Лагрона, но я буду нести эту ношу со всей отпущенной мне силой, мужеством и мудростью. Я надеюсь, что те, кто нашел средство заставить умолкнуть его красноречивый голос, не прибегнут к такому же средству, чтобы заставить замолчать меня.

С левой стороны раздались слабые аплодисменты, а с правой — презрительный смех.

— Родомонт! — позвал его кто-то.

Андре-Луи взглянул в том направлении, откуда донесся этот голос, — там сидела группа дуэлянтов-убийц — и улыбнулся. Его губы беззвучно прошептали:

— Нет, мой друг, — Скарамуш. Скарамуш, ловкий, опасный малый, идущий к своей цели извилистыми путями. — Вслух он продолжал: — Господин председатель, среди нас есть такие, кто не понимает, что мы собрались затем, чтобы создать законы, с помощью которых Францией можно будет справедливо управлять и вытащить ее из болота банкротства, где она может увязнуть. Да, есть такие, кто жаждет крови, а не законов, и я серьезно предупреждаю их, что они сами захлебнутся в крови, если не откажутся от силы в пользу разума.

Эта фраза тоже пробудила воспоминания у Латур д’Азира. Повернувшись, он обратился к своему кузену Шабрийанну, сидевшему рядом:

— Опасный негодяй этот ублюдок из Гаврийяка.

Шабрийанн, побелевший от гнева, взглянул на него сверкавшими глазами:

— Пусть выговорится. Не думаю, чтобы сегодня его вновь услышали, — предоставьте это мне.

Латур д’Азир вряд ли смог бы объяснить, почему он с чувством облегчения откинулся на сиденье. Он говорил себе, что нужно принять вызов, однако, несмотря на ярость, ощущал какое-то странное нежелание это делать. Да, этот малый умел пробудить в нем неприятные воспоминания о молодом аббате, убитом в саду позади «Вооруженного бретонца» в Гаврийяке. Не то чтобы смерть Филиппа де Вильморена отягощала совесть господина де Латур д’Азира — он считал, что его поступок полностью оправдан. Нет, дело было в том, что память воскрешала перед ним неприятную картину: обезумевший мальчик на коленях возле любимого друга, истекавшего кровью, умолявший убить и его и называвший маркиза убийцей и трусом, чтобы разозлить его.

Между тем, покончив с темой смерти Лагрона, депутат на трибуне наконец подчинился порядку и заговорил на тему, которая дебатировалась. Правда, он не высказал ничего заслуживающего внимания и не предложил ничего определенного. Речь его была очень краткой — ведь она послужила лишь предлогом для того, чтобы подняться на трибуну.

Когда после заседания Андре-Луи покидал зал в сопровождении Ле Шапелье, он обнаружил, что его со всех сторон окружают депутаты, в основном бретонцы. Они, как телохранители, защищали его от провокаций, неизбежных после его вызывающей речи в Собрании. На минуту с ним поравнялся огромный Мирабо.

— Поздравляю вас, господин Моро, — сказал великий человек. — Вы прекрасно держались. Несомненно, они будут жаждать вашей крови. Однако возьму на себя смелость дать вам совет: будьте осторожны, не позволяйте себе руководствоваться ложным чувством донкихотства. Игнорируйте их вызовы — именно так поступаю я сам. Я заношу каждого, кто меня вызвал, — а их уже пятьдесят — в свой список, и там они навсегда и останутся. Отказывайте им в том, что они называют сатисфакцией, и все будет хорошо.

Андре-Луи улыбнулся и вздохнул:

— Для этого требуется мужество.

— Конечно. Но по-моему, вам его не занимать.

— Возможно, это не так, но сделаю все, что в моих силах.

Они прошли через вестибюль, и хотя там уже выстроились привилегированные, нетерпеливо поджидавшие молодого человека, который имел наглость оскорбить их с трибуны, телохранители Андре-Луи не подпустили их близко.

Андре-Луи вышел на улицу и остановился под навесом, сооруженным у входа для подъезжавших экипажей. Шел сильный дождь, и земля покрылась густой грязью, так что Андре-Луи стоял, не решаясь выйти из-под навеса. Рядом с ним был Ле Шапелье, не покидавший его ни на минуту.

Шабрийанн, зорко следивший за Андре-Луи, увидел, что момент самый подходящий, и, сделав ловкий маневр, оказался под дождем, лицом к лицу с дерзким бретонцем. Он грубо толкнул Андре-Луи, как будто желая освободить себе место под навесом.

Андре-Луи ни на секунду не усомнился относительно цели этого человека, не заблуждались на этот счет и те, кто стоял поблизости, и сделали запоздалую попытку сомкнуться вокруг нового депутата. Андре-Луи был горько разочарован: он ждал вовсе не Шабрийанна. Разочарование отразилось у него на лице, и самонадеянный Шабрийанн ложно истолковал его.

Ну что же, Шабрийанн так Шабрийанн — он не ударит в грязь лицом.

— Кажется, вы толкнули меня, сударь, — очень вежливо заметил Андре-Луи и так толкнул Шабрийанна плечом, что тот вылетел обратно под дождь.

— Я хочу укрыться от дождя, сударь, — резко сказал шевалье.

— Для этого вам необязательно стоять на моих ногах — мне почему-то не нравится, когда мне наступают на ноги. Они у меня очень чувствительны, сударь. Возможно, вы этого не знали. Пожалуйста, ни слова больше.

— Да я ничего и не говорю, грубиян вы этакий! — воскликнул шевалье, не вполне владея собой.

— Неужели? А я полагал, что вы собираетесь извиниться.

— Извиниться? — засмеялся Шабрийанн. — Перед вами? А знаете, вы просто смешны! — Он снова шагнул под навес и на глазах у всех грубо вытолкнул Андре-Луи.

— Ах! — закричал Андре-Луи с гримасой. — Вы сделали мне больно, сударь. Я же просил не толкать меня! — Он повысил голос, чтобы его все слышали, и еще раз отправил господина де Шабрийанна под дождь.

Хотя Андре-Луи был худощав, у него была железная рука благодаря ежедневным усердным занятиям со шпагой, к тому же он вложил в толчок всю свою силу. Его противник отлетел на несколько шагов и, зацепившись за бревно, оставленное каким-то рабочим, сел прямо в лужу.

Все свидетели происшествия разразились смехом, а нарядный господин встал, с ног до головы обрызганный грязью, и в ярости подскочил к Андре-Луи.

Этот бретонец сделал его смешным, что было абсолютно непростительно.

— Вы мне за это заплатите, — захлебывался Шабрийанн. — Я убью вас.

Андре-Луи рассмеялся прямо ему в лицо, и в наступившей тишине прозвучали слова:

— О, так вот чего вы желаете? Почему же вы сразу не сказали? Мне бы не пришлось сбивать вас с ног. Я полагал, что господа вашей профессии справляются с делами подобного рода не без изящества, соблюдая при этом правила хорошего тона. Если бы вы вели себя именно так, не пострадали бы ваши панталоны.

— Когда мы встретимся? — зарычал Шабрийанн, побагровевший от ярости.

— Когда вам угодно, сударь. Решайте сами, когда вам удобнее меня убить. Мне кажется, вы заявили именно об этом намерении, не так ли? — Андре-Луи был сама учтивость.

— Завтра утром в Булонском лесу.[375] Может быть, вы захватите с собой приятеля?

— Разумеется, сударь. Надеюсь, нам повезет с погодой. Терпеть не могу дождь.

Шабрийанн удивленно взглянул на него. Андре-Луи мило улыбнулся.

— А теперь не смею больше задерживать вас, сударь. Мы вполне поняли друг друга. Я буду в Булонском лесу завтра в девять часов утра.

— Это слишком поздно для меня, сударь.

— А любое другое время — слишком рано для меня. Я не люблю нарушать свои привычки. Итак, девять часов или никогда — как вам угодно.

— Но в девять часов я должен быть на утреннем заседании в Собрании.

— Боюсь, сударь, что сначала вам придется убить меня, а мне бы не хотелось быть убитым раньше девяти часов.

Поведение Андре-Луи шло настолько вразрез с обычной процедурой, что Шабрийанну трудно было это переварить. В тоне сельского депутата звучала зловещая насмешка — точно так привилегированные разговаривали со своими жертвами из третьего сословия. Чтобы еще больше раздразнить Шабрийанна, Андре-Луи — актер Скарамуш во всем — вынул табакерку и твердой рукой протянул ее Ле Шапелье, а затем угостился сам.

По-видимому, Шабрийанну после всего, что он вытерпел, даже не была предоставлена возможность удалиться с достоинством.

— Хорошо, сударь, — сказал он. — Пусть будет в девять часов. И посмотрим, станете ли вы потом так нагло разговаривать.

И он бросился прочь под презрительными насмешками провинциальных депутатов. Ничуть не умерило его ярость и то, что, пока он шел домой по улице Дофины, ему всю дорогу улюлюкали мальчишки, потешавшиеся над грязью, капавшей с атласных панталон и фалд элегантного камзола в полоску.

Надо сказать, что за презрительной усмешкой третьего сословия таились негодование и страх. Это уж слишком! Один из этих задир убил Лагрона, и вот вызов получил его преемник в первый же день, как появился, чтобы занять место покойного, и теперь его тоже убьют. Несколько человек подошли к Андре-Луи, уговаривая его не ездить в Булонский лес и не обращать внимания на вызов и на всю эту историю, — ведь это умышленная попытка убрать его с дороги. Он серьезно выслушал советы, угрюмо покачал головой и наконец пообещал обдумать их.

На дневном заседании он как ни в чем не бывало занял свое место, как будто ничего не случилось.

Однако утром, когда началось заседание, места Андре-Луи и Шабрийанна в Собрании были свободны. Уныние и негодование охватило представителей третьего сословия, и в их выступлениях звучала более язвительная нота, чем обычно. Они не одобряли безрассудства своего новичка. Некоторые открыто осуждали его неосмотрительность, и лишь небольшая группа доверенных лиц Ле Шапелье надеялась когда-нибудь увидеть его снова.

Поэтому, когда в начале одиннадцатого появился Андре-Луи, спокойный и сдержанный, и направился к своему месту, депутаты третьего сословия изумились и вздохнули с облегчением. В тот момент на трибуне находился оратор правой. Он резко прервал свою речь и с недоверием и беспокойством уставился на Андре-Луи: уразуметь случившееся было выше его сил. Затем прозвучал голос, презрительно объяснивший изумленному Собранию, что случилось:

— Они не дрались. В последний момент он увильнул.

Должно быть, это так, подумали все. Тайна разъяснилась, и люди снова начали рассаживаться. Однако Андре-Луи, добравшийся до своего места, услышал объяснение, всех удовлетворившее, и остановился. Он чувствовал, что должен открыть истину.

— Господин председатель, примите мои извинения за опоздание. — Не было никакой необходимости извиняться, но Скарамуш не мог отказать себе в удовольствии прибегнуть к театральному эффекту. — Меня задержало одно срочное дело. Я должен также передать вам извинения господина де Шабрийанна. В дальнейшем он будет постоянно отсутствовать в Собрании.

Воцарилась гробовая тишина. Андре-Луи сел.

Глава 29

ПАЛАДИН[376] ТРЕТЬЕГО СОСЛОВИЯ
Как вы помните, шевалье де Шабрийанн был замешан в чудовищной истории, стоившей жизни Филиппу де Вильморену. Мы знаем достаточно, чтобы предположить, что он был не только секундантом Латур д’Азира в том поединке, но фактически подстрекателем. Поэтому Андре-Луи вполне мог ощущать удовлетворение, предложив жизнь шевалье манам[377] своего убитого друга, и рассматривать это как акт справедливости, которой нельзя было добиться другими средствами. Нельзя забывать и то, что Шабрийанн пошел на дуэль, уверенный, что ему, опытному фехтовальщику, придется иметь дело с буржуа, который никогда не держал шпагу в руке. Итак, с моральной точки зрения, он был немногим лучше убийцы, и то, что он сам угодил в яму, которую рыл для Андре-Луи, было высшей справедливостью. Однако, несмотря на все это, я счел бы отвратительной циничную нотку, прозвучавшую в сообщении Андре-Луи в Собрании о случившемся, если бы поверил, что она искренна. В таком случае было бы справедливым мнение Алины, которое разделяли с ней многие, близко знавшие Андре-Луи, что он совершенно бессердечен.

Вы усмотрели то же бессердечие в его поведении, когда он обнаружил измену мадемуазель Бине, однако меры, принятые им, чтобы отомстить за себя, доказывают противоположное. Мне кажется, что его презрение к этой женщине родилось из любви, которую он некоторое время к ней питал. Не думаю, чтобы эта любовь была столь глубока, как он вообразил вначале, но не верю и тому, что она была столь поверхностна, как он пытался доказать. Ведь он прямо из кожи вон лез, притворяясь, что вычеркнул мадемуазель Бине из памяти, узнав о ее неверности. Да и циничное бесчувствие, с которым он выразил надежду, что убил Бине, — тоже притворство. Правда, он знал, что мир прекрасно обойдется без таких, как Бине. Как вы помните, Андре-Луи обладал на редкость беспристрастным видением, позволявшим рассматривать вещи в истинном свете, не прислушиваясь к голосу чувства. В то же время совершенно невероятно, чтобы он мог хладнокровно и цинично размышлять об убийстве живого существа.

Вот так же невозможно поверить, что, явившись прямо из Булонского леса, где он только что убил человека, он был искренен, упомянув об этом событии в возмутительно легкомысленных выражениях. Конечно, он был Скарамушем, но не до такой же степени! Однако он был им в достаточной мере, чтобы маскировать истинные чувства эффектным жестом, а истинные мысли — эффектной фразой. Он всегда оставался актером — человеком, который заранее рассчитывает реакцию зала, боится обнаружить свои чувства и вечно озабочен тем, чтобы скрыть свой истинный характер за вымышленным. Тут было и озорство, и еще что-то.

Сейчас над легкомысленными словами Андре-Луи никто не рассмеялся, да он и не рассчитывал на это. Он хотел вызвать ужас и знал, что, чем небрежнее будет его тон, тем скорее удастся произвести именно то впечатление, которого он добивался.

Нетрудно догадаться, как развивались события дальше. Когда заседание окончилось, Андре-Луи поджидала в вестибюле дюжина дуэлянтов-убийц. На этот раз люди из его собственной партии не были столь озабочены его охраной — они увидели, что он вполне способен за себя постоять. Он ловко перенес военные действия на территорию противника и полностью перенял методы вражеского лагеря.

Андре-Луи оглядел враждебную группу, манеры и одежда которой не оставляли сомнений относительно их принадлежности. Он остановился, ища взглядом человека, с которым ему не терпелось столкнуться, однако де Латур д’Азира среди них не было. Это показалось ему странным: ведь маркиз был кузеном и близким другом Шабрийанна и сегодня должен был находиться в первых рядах. Дело же заключалось в том, что Латур д’Азир был изумлен и глубоко опечален совершенно неожиданным поворотом событий, к тому же какое-то странное чувство сдерживало его желание отомстить. Возможно, он тоже помнил роль, которую сыграл Шабрийанн в той истории в Гаврийяке, и видел в безвестном Андре-Луи Моро, упорно преследовавшем его, рокового мстителя. Собственная нерешительность, особенно после провокации, озадачивала маркиза.

Поскольку среди ожидавших Андре-Луи не было Латур д’Азира, ему было все равно, кто будет следующим. Им оказался молодой виконт де Ламотт-Руайо, один из самых смертоносных клинков в этой компании.

На следующее утро, в среду, Андре-Луи, снова опоздав в Собрание на час, объявил почти в тех же выражениях, как сообщал о смерти Шабрийанна, что господин де Ламотт-Руайо, вероятно, не будет нарушать согласие в Собрании в течение нескольких недель. Он добавил, что, если виконту повезет, он полностью оправится от последствий неприятного происшествия, совершенно неожиданно случившегося с ним в это утро.

В четверг утром Андре-Луи сделал точно такое заявление относительно де Блавона. В пятницу он объявил, что его задержал господин де Труакантен, и, повернувшись к правой и придав лицу сочувственное выражение, сказал:

— Я рад сообщить вам, господа, что господин де Труакантен в руках очень искусного хирурга, который надеется вернуть его в ваши ряды через несколько недель.

Это было невероятно, фантастично, неслыханно. И друзья, и враги в Собрании с одинаково ошеломленным видом выслушивали эти ежедневные вежливые сообщения. Четверо самых грозных дуэлянтов-убийц выведено из строя, причем один из них убит, — и все это проделал с таким равнодушным видом и объявил небрежным тоном этот несчастный провинциальный адвокатишка!

Он начал приобретать в их глазах романтический ореол. Даже группа философов левой, отказывавшаяся поклоняться какой-либо силе, кроме силы разума, поглядывала теперь на него с почтительным вниманием, которого не смог бы привлечь к нему никакой ораторский триумф.

Постепенно слава об Андре-Луи разнеслась по всему Парижу. Демулен посвятил ему панегирик в своей газете «Революция», где назвал его паладином третьего сословия, и эту фразу подхватил народ, который тоже стал его так называть. Его с презрением упомянули в «Деяниях апостолов» — насмешливом органе партии привилегированных, который издавала группа беспечных господ, пораженных редкой близорукостью.

Настала пятница той бурной недели в жизни молодого человека, который впоследствии будет столь упорно напоминать нам, что он никогда не был человеком действия. Выйдя в вестибюль Манежа, Андре-Луи, шедший между Ле Шапелье и Керсеном, обнаружил, что там нет ни души, и даже приостановился от удивления.

— Значит, с них довольно? — спросил он, обращаясь к Ле Шапелье.

— Полагаю, с них довольно вас, — ответил тот. — Они предпочитают заняться тем, кто, в отличие от вас, неспособен постоять за себя.

Андре-Луи был разочарован: ведь он занялся этим делом с весьма определенной целью. Правда, убийство Шабрийанна было недурной закуской и принесло некоторое удовлетворение, но трое других были ему вовсе ни к чему. Он шел на дуэль с ними неохотно и постарался, чтобы они легко отделались — насколько позволяла его собственная безопасность. Неужели никто больше не клюнет на приманку и человек, для которого она предназначена, так и не покажется? В таком случае надо принять меры.

Снаружи под навесом стояла группа аристократов, которые о чем-то серьезно беседовали. Среди них Андре-Луи заметил де Латур д’Азира и сжал губы. Ему не следует провоцировать их — они сами должны втянуть его в ссору. В то утро «Деяния апостолов» уже сорвали с него маску, поведав, что он — учитель фехтования с улицы Случая, преемник Бертрана дез Ами. Для человека такой профессии опасно было участвовать в дуэли, а теперь, после разоблачения, целью которого была апология аристократии, — вдвойне опасно.

Однако надо было что-то предпринять, иначе все его усилия оказались бы напрасными. Подчеркнуто не глядя на группу привилегированных, Андре-Луи повысил голос, чтобы его услышали:

— Кажется, напрасно я опасался, что мне придется провести остаток своих дней в Булонском лесу.

Наблюдая за ними краем глаза, Андре-Луи заметил в группе движение. Они повернулись, чтобы взглянуть на него, и только. Ну что же, придется добавить. Медленно шагая между друзьями, Андре-Луи сказал:

— Ну разве не удивительно, что убийца Лагрона не предпринимает никаких шагов против его преемника? Впрочем, ничего удивительного. Возможно, на то есть причины. Скорее всего, этот господин благоразумен.

Андре-Луи уже миновал группу, и его последняя фраза повисла в воздухе, причем он сопроводил ее вызывающим смехом.

Долго ждать не пришлось. Позади раздались быстрые шаги, и на плечо легла рука, резко повернувшая его. Он оказался лицом к лицу с господином де Латур д’Азиром, глаза которого сверкали от гнева. Все свидетели этой сцены стояли в замешательстве.

— Полагаю, вы имели в виду меня, — спокойно произнес маркиз.

— Я имел в виду убийцу — это так, однако я говорил со своими друзьями. — Андре-Луи казался еще более невозмутимым, чем маркиз, так как был опытным актером.

— Вы говорили довольно громко, так что невольно можно было услышать.

— Тот, кто желает подслушать, часто ухитряется это сделать.

— Я вижу, что ваша цель — оскорбить.

— О нет, маркиз, вы ошибаетесь, я никого не хочу оскорбить. Однако я терпеть не могу, когда меня хватают руками, особенно если не считаю их чистыми, поэтому от меня вряд ли можно ожидать учтивости.

Веки господина де Латур д’Азира вздрогнули, и он поймал себя на том, что чуть ли не восхищен тем, как держится Андре-Луи. Ему даже показалось, что он сам проигрывает при сравнении, поэтому он потерял самообладание и пришел в ярость.

— Вы говорили обо мне как об убийце Лагрона. Не буду притворяться, что не понял вас, тем более что вы уже излагали мне свои взгляды раньше.

— О сударь, я весьма польщен!

— Тогда вы назвали меня убийцей за то, что я воспользовался своим искусством, чтобы избавиться от смутьяна, который угрожал моему спокойствию. А чем же лучше вы, учитель фехтования, задирающий тех, кто, естественно, хуже вас владеет шпагой?

Друзья де Латур д’Азира выглядели обеспокоенными. Казалось невероятным, чтобы знатный дворянин настолько забылся, что снизошел до спора с этим презренным адвокатом-фехтовальщиком, да еще выставил себя в смешном свете.

— Я их задираю? — с удивлением спросил Андре-Луи. — Но позвольте, господин маркиз, ведь это они задирают меня, да еще так глупо. Они толкают меня, бьют по щекам, наступают на ноги. Должен ли я на том основании, что я учитель фехтования, сносить плохое обхождение ваших друзей, не блещущих хорошими манерами? Возможно, если бы они обнаружили раньше, что я учитель фехтования, их манеры стали бы лучше. Но обвинять меня! Какая несправедливость!

— Комедиант! — презрительно бросил маркиз. — Разве это меняет дело? Разве люди, дравшиеся с вами, живут шпагой, как вы?

— Напротив, господин маркиз, они умирают от шпаги с удивительной легкостью. Не думаю, чтобы вы желали присоединиться к их числу.

— А почему это? — вспыхнул Латур д’Азир.

— О! — приподнял брови Андре-Луи и медленно произнес: — Да потому, сударь, что вы предпочитаете легкие жертвы — Лагронов и Вильморенов. Которых вам ничего не стоит прирезать, как овец.

И тут маркиз ударил его.

Андре-Луи отступил назад, и глаза его сверкнули, но он тут же овладел собой и улыбнулся в лицо рослому врагу:

— Ну что же, ничуть не лучше других! Так, так! Прошу вас, заметьте, как повторяется давняя история — правда, с некоторыми нюансами. Поскольку бедный Вильморен не смог вынести низкую ложь, которой вы довели его до бешенства, он вас ударил. Поскольку вы неможете вынести низкую правду, вы убьете меня. Однако в обоих случаях низость исходит от вас. Сейчас, как и в тот раз, того, кто ударил, ждет… — Он остановился. — Впрочем, к чему уточнять? Вы знаете, о чем я говорю, — вы же сами написали это слово в тот день острием своей слишком проворной шпаги. Но довольно! Я готов встретиться с вами, сударь, если вы пожелаете.

— А чего же другого я могу желать? Поболтать?

Андре-Луи со вздохом повернулся к друзьям.

— Итак, мне придется еще раз прогуляться в Булонский лес. Изаак, не будете ли вы столь любезны переговорить с одним из друзей господина маркиза и договориться на завтра — как всегда, в девять часов.

— Завтра я не смогу, — отрывисто сказал маркиз, обращаясь к Ле Шапелье. — У меня в деревне дело, которое нельзя отложить.

Ле Шапелье взглянул на Андре-Луи.

— Тогда для удобства маркиза назначим встречу на воскресенье, в то же время.

— Я не дерусь в воскресенье. Я не язычник, чтобы нарушать церковный праздник.

— Но ведь добрый Бог, разумеется, не позволит себе проклясть такого знатного господина, как маркиз, по столь ничтожному поводу? Ну да ладно, Изаак, договоритесь, пожалуйста, на понедельник, если на этот день не приходится праздник и если у господина маркиза нет других неотложных дел. Предоставляю это вам.

Он поклонился с видом человека, утомленного этими пустяками, и, взяв под руку Керсена, удалился.

— Ах, черт побери, ну и здорово же вы навострились! — заметил бретонский депутат, совершенно неискушенный в подобных делах.

— Да, пожалуй. Я учился у них, — рассмеялся Андре-Луи, который был в прекрасном настроении. А Керсен пополнил ряды тех, кто считал Андре-Луи человеком без сердца и совести.

Но если мы заглянем в его «Исповедь» — а именно там обнаруживается сущность человека, свободная от притворства, — то прочтем, что в ту ночь, встав на колени, он беседовал со своим покойным другом Филиппом и призвал его дух в свидетели, что собирается сделать последний шаг, чтобы выполнить клятву, произнесенную над его телом два года тому назад в Гаврийяке.

Глава 30

УЯЗВЛЕННАЯ ГОРДОСТЬ
Неотложным делом, назначенным у господина де Латур д’Азира на воскресенье, была встреча с господином де Керкадью. Он выехал в Медон рано утром, сунув в карман последний выпуск «Деяний апостолов» — листка, остроты которого, направленные против сторонников перемен, немало забавляли сеньора де Гаврийяка. Ядовитые насмешки, коими осыпались эти мошенники, утешали его в изгнании из родных мест — изгнании, которым он был обязан их деятельности.

За последний месяц господин де Латур д’Азир дважды наносил визиты сеньору де Гаврийяку в Медоне, и вид Алины, такой прелестной и свежей, такой остроумной и живой, заставил загореться пламенем угольки, тлевшие под золой прошлого, которые маркиз считал потухшими. Он желал ее так, как желают рая. Думаю, это была самая чистая страсть в его жизни, и, приди она раньше, он мог бы стать совсем другим человеком. Когда после скандала в Фейдо Алина наотрез отказалась принимать его, это был самый жестокий удар в его жизни. Маркиз разом лишился и любовницы, которую высоко ценил, и жены, без которой не мог жить. Низменная страсть к мадемуазель Бине могла бы утешить его за вынужденный отказ от возвышенной любви к Алине, а ради любви к Алине он готов был пожертвовать связью с мадемуазель Бине. Однако события в театре отняли у него обеих. Верный слову, данному Сотрону, он порвал с мадемуазель Бине — лишь для того, чтобы обнаружить, что Алина порвала с ним. А к тому моменту, когда он достаточно оправился от горя, чтобы вновь подумать об актрисе, она бесследно исчезла.

Во всех своих бедах он винил Андре-Луи. Этот безродный провинциал преследовал его, как Немезида, и стал его злым гением. Да, вот именно — злым гением! И скорее всего, в понедельник… Ему не хотелось думать про понедельник. Не то чтобы он боялся смерти — он был так же храбр в этом отношении, как подобные ему. К тому же он был слишком уверен в своем искусстве, чтобы допустить возможность гибели на дуэли. Однако смерть была бы логическим завершением зла, которое умышленно или случайно причинил ему этот Андре-Луи Моро. Маркизу казалось, что он слышит наглый мелодичный голос, небрежно сообщающий эту новость в понедельник утром в Собрании. Он отогнал эти мысли, рассердившись на себя за то, что предавался им. Все это сантименты. В конце концов, хотя Шабрийанн и Ламотт-Руайо были незаурядными фехтовальщиками, ни один из них не мог с ним сравниться. Он ехал по сельским тропинкам, залитым приветливым сентябрьским солнцем, и настроение его постепенно улучшалось. В нем шевельнулось предчувствие победы, и, поняв, что нет никаких оснований опасаться поединка в понедельник, он уже рвался на него. Дуэль положит конец преследованию, жертвой которого он был. Он раздавит эту нахальную и упрямую блоху, которая кусает его при каждом удобном случае. Прибодрившись подобным образом, маркиз с большей надеждой принялся размышлять и о своих шансах у Алины.

Он был с ней предельно откровенен, когда месяц тому назад они впервые встретились после перерыва. Он рассказал ей всю правду о причинах своего появления в Фейдо в тот вечер и заставил понять, что она была к нему несправедлива. Правда, пока дальше он не пошел.

Для начала этого было вполне достаточно. А при последней встрече две недели тому назад она приняла его с искренним дружелюбием. Правда, она держалась несколько отчужденно, но этого и следовало ожидать: ведь он еще не заявил со всей определенностью, что вновь питает надежду завоевать ее. Какой же он дурак, что едет туда только сегодня!

Вот в таком приподнятом настроении маркиз приехал в то воскресное утро в Медон. Он оживленно беседовал с господином де Керкадью в гостиной, ожидая появления Алины. Он с уверенностью высказался о будущем страны — в то утро он смотрел на мир через самые розовые очки. Уже появились признаки, что настроения становятся более умеренными. Нация начинает понимать, куда ведет ее этот адвокатский сброд. Маркиз вынул «Деяния апостолов» и прочел язвительный абзац. Затем, когда наконец появилась мадемуазель де Керкадью, он передал листок ее дяде.

Господин де Керкадью, заботясь о будущем племянницы, ушел читать газету в сад, где занял такую позицию, чтобы пара была в поле его зрения, как велел ему долг, но вне пределов слышимости.

Маркиз поспешил воспользоваться случаем. Он вполне откровенно объяснился и умолял Алину вернуть ему свою благосклонность и позволить питать надежду на то, что в один прекрасный день она снова подумает о его предложении.

— Мадемуазель, — говорил он голосом, дрожавшим от подлинного чувства, — вы не можете сомневаться в моей искренности. Меня справедливо изгнали, ибо я показал себя недостойным великой чести, к которой стремился. Однако изгнание ни в коей мере не уменьшило мою преданность вам. Только представьте себе, что я вынес, и вы согласитесь, что я полностью искупил свою тяжкую вину.

Она взглянула на него, и ее красивое лицо стало задумчивым, а взгляд — мягким.

— Сударь, я сомневаюсь не в вас, а в себе.

— Вы имеете в виду свои чувства ко мне?

— Да.

— Но ведь после того, что произошло, это вполне понятно.

— Нет, сударь, так было всегда, — спокойно перебила она. — Вы говорите так, будто потеряли меня по своей вине, однако это не совсем верно. Позвольте быть с вами откровенной. Сударь, вы не могли меня потерять, так как я никогда не была вашей. Я сознаю, что вы оказываете мне честь, и глубоко уважаю вас…

— Но такое начало… — с надеждой воскликнул он.

— А кто убедит меня в том, что это начало, а не конец? Если бы я питала к вам какие-то чувства, сударь, то послала бы за вами сразу же после того случая, о котором вы упомянули. По крайней мере, я бы не осудила вас, не выслушав ваших объяснений. А так… — Она пожала плечами, улыбаясь кротко и печально. — Вы меня понимаете?

Однако сказанное не обескуражило его, а, напротив, ободрило.

— Ваши слова позволяют мне питать надежду, мадемуазель. Располагая столь многим, я могу рассчитывать добиться большего. Клянусь, я докажу, что достоин. Разве тот, кто удостоен счастья находиться рядом с вами, может не стремиться стать достойным?

Не успела Алина ответить ему, как из сада ворвался взъерошенный господин де Керкадью с пылающим лицом, в очках, сдвинутых на лоб. Он не мог вымолвить ни слова и лишь размахивал листком «Деяний апостолов».

Если бы у маркиза была возможность высказать свои чувства вслух, он бы выругался. Он закусил губу, раздосадованный весьма несвоевременным вторжением.

Алина вскочила, встревоженная состоянием своего дяди.

— Что случилось?

— Случилось? — наконец обрел он дар речи. — Негодяй! Лжец! Я согласился забыть прошлое при вполне определенном условии, чтобы в будущем он избегал политики. Он принял условие, и теперь, — тут он яростно хлопнул по газете, — он снова надул меня. Он не только опять занялся политикой, но стал членом Собрания и, что еще хуже, использовал свое искусство учителя фехтования для убийства. Боже мой! Да разве во Франции больше нет закона?

Лишь одно смутно омрачало безмятежное настроение господина де Латур д’Азира — сомнение насчет этого Моро и его отношений с господином де Керкадью. Он знал, каковы они были когда-то и как изменились впоследствии из-за неблагодарности Моро, выступившего против класса, к которому принадлежал его благодетель. О чем он не знал — так это о состоявшемся примирении. Дело в том, что последний месяц — с тех самых пор, как обстоятельства вынудили Андре-Луи отступить от слова, данного крестному, — молодой человек не осмеливался приехать в Медон, к тому же случилось так, что имя его ни разу не упоминалось в присутствии Латур д’Азира. Теперь же маркиз узнал сразу и о примирении, и о новом разрыве, благодаря которому пропасть стала еще шире, чем когда-либо. Поэтому он не преминул заявить о своем собственном мнении.

— Закон есть, — ответил он. — Закон, который утверждает этот безрассудный молодой человек, — закон шпаги. — Он говорил очень серьезно, чуть ли не грустно, сознавая, что почва все-таки зыбкая. — Не думайте, что ему удастся бесконечно продолжать карьеру убийцы, — рано или поздно он встретит шпагу, которая отомстит за других. Вы, очевидно, заметили, что мой кузен Шабрийанн — в числе жертв. Он был убит в этот четверг.

— Если я не выразил вам соболезнования, Азир, то лишь потому, что негодование заглушило во мне все другие чувства. Негодяй! Вы говорите, что рано или поздно он встретит шпагу, которая отомстит за других. Молю Бога, чтобы это случилось поскорее.

Маркиз ответил спокойно, и в голосе его слышалась печаль:

— Я думаю, что ваша молитва будет услышана. У этого несчастного молодого человека завтра свидание, на котором, возможно, с ним расквитаются за все.

Маркиз говорил с такой спокойной убежденностью, что его слова прозвучали как смертный приговор. Бурный поток гнева господина де Керкадью внезапно иссяк, кровь отхлынула от горящего лица, а в бесцветных глазах выразился ужас. Это яснее всяких слов сказало господину де Латур д’Азиру, что все грозные слова господина де Керкадью в адрес крестника произнесены в порыве негодования. При известии о том, что возмездие уже ждет этого негодяя, мягкосердечие и любовь одержали верх, а гнев внезапно утих. Грех Андре-Луи, как бы ужасен он ни был, сделался несущественным по сравнению с тем, что ему грозило.

Господин де Керкадью облизал губы.

— А с кем у него свидание? — спросил он, пытаясь придать голосу твердость.

Господин де Латур д’Азир наклонил красивую голову, опустив взгляд на сверкающий паркет.

— Со мной, — произнес он спокойно, уже понимая, что эти слова посеют беду, и сердце его сжалось. Он услышал, как слабо вскрикнула Алина, и увидел, как отшатнулся в ужасе господин де Керкадью.

И тогда маркиз очертя голову пустился в объяснения:

— Зная о ваших с ним отношениях, господин де Керкадью, и из глубокого уважения к вам, я сделал все от меня зависящее, чтобы избежать этого, — хотя, как вы понимаете, смерть моего дорогого друга и кузена Шабрийанна призывала меня к действию и я знал, что друзья осуждают мою осторожность. Однако вчера этот молодой человек заставил меня отказаться от сдержанности. Он спровоцировал меня умышленно и публично, грубо оскорбив, — и завтра утром… в Булонском лесу… мы деремся.

В конце он слегка запнулся, ощутив враждебную атмосферу, в которой внезапно оказался. Он был готов к враждебности господина де Керкадью, но никак не ожидал ее от Алины.

Маркиз начал сознавать, что на пути, который, как ему казалось, он расчистил, возникли новые препятствия. Однако его гордость и чувство справедливости не оставляли места для слабости.

Переводя с дяди на племянницу взгляд, всегда такой смелый и прямой, а сейчас странно уклончивый, он с горечью понял, что, даже если завтра убьет Андре-Луи, тот отомстит ему своей смертью. Нет, он ничуть не преувеличивал, придя к выводу, что этот Андре-Луи Моро — его злой гений. Теперь Латур д’Азир ясно видел, что ему никогда не удастся победить противника, — последнее слово все равно останется за Андре-Луи. Маркиз осознал это с горечью, яростью и чувством унижения — до сих пор неведомым ему — и еще яростней стал стремиться к цели, понимая всю тщетность своих попыток.

Внешне он казался спокойным и невозмутимым, как человек, с сожалением принимающий неизбежное. Господин де Керкадью понял, что его невозможно остановить.

— Боже мой! — вот и все, что он произнес чуть слышно, вернее, простонал.

Господин де Латур д’Азир, как всегда, сделал то, чего требовали приличия, — он откланялся. Он понимал, что не подобает более оставаться там, где его новость произвела такое впечатление. Итак, он удалился, унося в душе горечь, сравнимую лишь со сладостью надежд, с которыми ехал в Медон. Да, последнее слово, как всегда, осталось за Андре-Луи Моро.

Когда маркиз вышел, дядя и племянница переглянулись, и в глазах обоих был ужас. Алина, бледная как полотно, в отчаянии ломала руки.

— Почему вы не просили его… не умоляли?.. — Она замолчала.

— А зачем? Он прав, и… есть вещи, о которых нельзя просить. Просить о них — напрасное унижение. — Он сел со стоном. — О, бедный мальчик, бедный, запутавшийся мальчик!

Как видите, ни один из них ни на минуту не усомнился в исходе.

На обоих подействовала спокойная уверенность, с которой говорил Латур д’Азир. Он не был хвастуном и считался исключительно искусным фехтовальщиком.

— Что значит унижение, когда речь идет о жизни Андре!

— Я знаю. Боже мой! Разве я сам этого не знаю? Я бы унизился, если бы мог надеяться, что, унизившись, добьюсь своего. Но Азир — человек твердый и неумолимый, и…

Внезапно Алина покинула его.

Она догнала маркиза, когда тот уже садился в карету, и окликнула его. Он обернулся и поклонился.

— Мадемуазель?

Он сразу же догадался, о чем пойдет речь, и уже предчувствовал страшную боль от того, что вынужден будет ей отказать. Однако, следуя приглашению, он вошел за Алиной в прохладный зал с мраморным полом в черно-белую клетку. Посредине зала стоял резной стол из черного дуба, возле которого маркиз остановился и встал, слегка опершись на него. Алина села рядом в большое малиновое кресло.

— Сударь, я не могу позволить вам вот так уехать, — сказала она. — Вы представить себе не можете, каким ударом для дяди будет, если… если с его крестником случится завтра непоправимая беда. То, что дядя говорил вначале…

— Мадемуазель, я все сразу понял и, поверьте, весьма огорчен сложившимися обстоятельствами. Можете не сомневаться, что это так. Вот все, что я могу сказать.

— Неужели это все? Андре очень дорог своему крестному.

Умоляющая нота резанула его как ножом, и внезапно у него возникло другое чувство, которое, как он осознавал, было недостойно его, но от которого невозможно было отделаться. Он не решался выразить это чувство словами и признаться самому себе, что в человеке столь низкого происхождения он видел соперника, и тем не менее приступ ревности был сильнее, чем безграничная гордость за свой знатный род.

— А вам он тоже дорог, мадемуазель? Кем является Андре-Луи для вас? Простите мой вопрос, но я хочу понять все до конца.

Наблюдая за Алиной, он заметил, что лицо ее залила краска. Сначала он решил, что это смущение, но ее синие глаза сверкнули, и он понял, что это гнев, и успокоился. Раз она оскорблена его предположением, можно не волноваться. Ему и в голову не пришло, что он мог неверно истолковать причину ее гнева.

— Мы с Андре вместе играли в детстве, и мне он тоже очень дорог. Я отношусь к нему как к брату. Если бы я нуждалась в помощи и рядом не оказалось дяди, Андре был бы первым, к кому я обратилась бы. Я ответила на ваш вопрос, сударь? Или вы желаете еще что-нибудь обо мне узнать?

Он закусил губу. Конечно, сегодня утром он слишком расстроен, иначе ему никогда бы не пришло в голову глупое подозрение, оскорбившее ее.

Маркиз очень низко поклонился.

— Мадемуазель, простите, что я задал вам подобный вопрос. Вы дали более полный ответ, чем я смел надеяться.

Он замолчал, ожидая, чтобы она продолжила разговор. Некоторое время Алина сидела молча, в растерянности, на белом лбу обозначилась морщина, пальцы нервно барабанили по столу. Наконец она ринулась в бой:

— Сударь, я пришла, чтобы умолять вас отложить поединок.

Она увидела, что его темные брови приподнялись, а красивые губы тронула полная сожаления улыбка, и торопливо продолжала:

— Какую честь может принести вам подобная встреча, сударь?

Это был тонкий удар по фамильной гордости, которая, как она полагала, преобладала у маркиза над всем прочим и которая столь же часто заставляла его совершать ошибки, как и поступать правильно.

— Мадемуазель, я ищу тут не чести, а справедливости. Я уже объяснил, что не я добивался этого поединка. Мне его навязали, и честь не позволяет мне отказаться.

— Но если вы пощадите его, разве это нанесет урон вашей чести? Сударь, никто не подумает усомниться в вашей храбрости и неверно истолковать ваши мотивы.

— Вы ошибаетесь, мадемуазель. Разумеется, мои мотивы будут превратно истолкованы. Вы забываете, что за прошлую неделю этот молодой человек приобрел определенную репутацию, из-за которой не каждый отважится на поединок с ним.

Она отмела этот довод чуть ли не с презрением, считая его хитрой уверткой.

— Да, но к вам это не относится, господин маркиз.

Ее уверенность польстила ему, но под сладостью таилась горечь.

— Позвольте заверить вас, мадемуазель, что и я не исключение, но дело не только в этом. Поединок, который навязал мне господин Моро, — лишь кульминация затянувшегося преследования.

— Которое вызвали вы сами, — прервала она. — Будьте справедливы, сударь.

— Надеюсь, мне не дано быть иным.

— Тогда вспомните, что вы убили его друга.

— Тут мне не в чем себя упрекнуть. Меня оправдывают обстоятельства, а последующие события в этой обезумевшей стране подтверждают мою правоту.

— А то, что… — Она запнулась и отвела от него взгляд. — То, что вы… вы… А мадемуазель Бине, на которой он собирался жениться?

С минуту маркиз смотрел на нее в полнейшем изумлении.

— Собирался жениться? — повторил он недоверчиво, даже с испугом.

— Вы не знали?

— А откуда это знаете вы?

— Разве я не сказала, что мы с ним — как брат и сестра? Я пользуюсь его доверием. Он рассказал мне об этом до того… до того, как вы сделали этот брак невозможным.

Он смотрел в сторону, и во взгляде его были волнение и печаль.

— Этим человеком и мной словно играет рок, — произнес он медленно и задумчиво, — который ставит нас поочередно на пути друг у друга. — Он вздохнул, потом снова повернулся к ней: — Мадемуазель, до этого самого момента я ни о чем не подозревал. Но… — Он остановился, подумал и затем пожал плечами. — Если я причинил ему зло, то сделал это неумышленно, и было бы несправедливо обвинять меня. Во всех наших действиях значение имеет лишь намерение.

— Да, но разве это не меняет дела?

— Нисколько, мадемуазель. То, что я узнал сейчас, все равно не послужит мне оправданием в случае, если я уклонюсь от неизбежного. Да и что могло бы оправдать меня больше, нежели боязнь причинить боль моему доброму другу — вашему дяде, и, возможно, вам, мадемуазель.

Внезапно она встала и выпрямилась, глядя маркизу прямо в лицо. Отчаяние вынудило ее использовать козырную карту, на которую, как она считала, можно положиться.

— Сударь, — сказала она, — сегодня вы оказали мне честь, выразив определенные… определенные надежды…

Он взглянул на нее чуть ли не с испугом. В молчании, не смея заговорить, он ждал продолжения.

— Я… Я… Пожалуйста, поймите, сударь, что если вы не откажетесь от той встречи… если вы не отмените ваше свидание в Булонском лесу завтра утром, то вы не сможете никогда больше касаться этой темы и видеть меня.

Она сделала все, что могла, изложив дело подобным образом, — теперь был его черед, и ему оставалось лишь сделать предложение.

— Мадемуазель, вы не хотите сказать, что…

— Да, сударь, и это окончательное решение.

Он взглянул на нее страдальческими глазами, и никогда еще его красивое мужественное лицо не было таким смертельно бледным. Протестуя, он поднял руку, которая дрожала, и быстро опустил, чтобы Алина ничего не заметила. Так длилось краткое мгновение, пока в нем шла битва между желаниями и требованиями чести, — он сам не сознавал, какую роль играла в этой борьбе мстительность. Отступление означало позор, а позор был для него немыслим. Она просит слишком многого, не понимая, что это безрассудно и несправедливо. Однако он видел, что разубеждать ее бесполезно.

Это был конец. Даже если завтра утром он убьет Андре-Луи Моро, на что он неистово надеялся, победа все равно останется за тем даже после смерти.

Он поклонился, и во взгляде его выразилась глубокая печаль, переполнявшая сердце.

— Мое почтение, мадемуазель, — прошептал он и повернулся, чтобы уйти.

Испуганная Алина в смятении отступила назад, прижав руку к груди.

— Но вы же не ответили мне, — в ужасе проговорила она ему вслед.

Остановившись на пороге, маркиз обернулся. Из прохладной полутьмы зала она увидела его изящный черный силуэт, который вырисовывался на фоне ослепительного солнечного света, — это воспоминание будет преследовать ее, как кошмар, в ужасные часы, которые ей предстоит пережить.

— Что вы хотите, мадемуазель? Я только избавил себя и вас от боли отказа.

Он ушел, оставив ее подавленную и негодующую. Алина опустилась в огромное малиновое кресло и уткнулась лицом в ладони. Она пала духом, лицо горело от стыда и волнения. С ней случилось невероятное. Ей казалось, что эта унизительная сцена никогда не изгладится из памяти.

Глава 31

ВЕРНУВШИЙСЯ ЭКИПАЖ
Господин де Керкадью написал письмо.

Крестник! — начал он без всяких эпитетов. — Я с болью и негодованием узнал, что ты вновь опозорил себя, нарушив данное мне обещание воздерживаться от политики. Еще больше я возмутился, узнав, что всего за несколько дней твое имя стало притчей во языцех, что ты сменил оружие ложных, коварных доводов, направленных против моего класса, которому ты всем обязан, на шпагу убийцы. Мне стало известно, что на завтра у тебя назначено свидание с моим добрым другом господином де Латур д’Азиром. Происхождение налагает на дворянина определенные обязательства, которые не позволяют ему уклониться от дуэли. Что касается тебя, то человек твоего класса может отказаться от поединка чести, не принося при этом никаких жертв. Твоя ровня, очевидно, сочтет, что ты проявил похвальное благоразумие. Поэтому я прошу тебя — а если бы считал, что все еще имею над тобой власть, на что был бы вправе рассчитывать после своих благодеяний, то приказал бы: не дай зайти этому делу слишком далеко и откажись от завтрашней встречи. Поскольку твое поведение показало, что мне нечего надеяться на твое чувство благодарности и ты можешь не выполнить мою настоятельную просьбу, я вынужден добавить, что, если ты завтра останешься в живых, я навсегда забуду о твоем существовании. Если в тебе осталась хоть искра привязанности ко мне, о которой ты заявлял, и если ты хоть немного ценишь чувства, которые продиктовали мне это письмо (несмотря на все, что ты сделал, чтобы их убить), ты не откажешься выполнить мою просьбу.

Это было бестактное письмо, да господин де Керкадью и не отличался тактом. В этом письме, доставленном в воскресенье утром грумом, специально посланным в Париж, Андре-Луи прочел лишь беспокойство за господина де Латур д’Азира, которого крестный назвал своим добрым другом, а также за будущее племянницы.

Андре-Луи задержал грума на целый час, сочиняя ответ, который был краток, но тем не менее стоил ему больших трудов и был написан после нескольких неудачных попыток. В конце концов он написал следующее:

Господин крестный!

Обратившись к моему чувству привязанности, Вы сделали отказ крайне затруднительным для меня. Всю жизнь я буду искать возможность доказать Вам ее, и поэтому я просто в отчаянии, что не могу дать то доказательство, о котором Вы меня сегодня просите. Между господином де Латур д’Азиром и мной стоит слишком многое. Кроме того, Вы не отдаете должного мне и моему классу, говоря, что для нас необязательно соблюдение правил чести. Я считаю их столь обязательными, что при всем желании не смог бы отступить.

Если в дальнейшем Вы будете настаивать на своем суровом решении, мне придется перенести его, — несомненно, что при этом я буду страдать.

Ваш любящий и благодарный крестник

Андре-Луи.
Отправив письмо с грумом господина де Керкадью, он счел, что на этом дело закончилось. Это причинило ему сильную боль, но он переносил рану с притворным стоицизмом, внешне спокойный.

На следующее утро к Андре-Луи заехал Ле Шапелье, чтобы вместе позавтракать. В четверть девятого, когда они уже вставали из-за стола, чтобы ехать в Булонский лес, экономка удивила Андре-Луи, доложив о мадемуазель де Керкадью.

Он взглянул на часы. Хотя кабриолет уже ждал у дверей, у него еще было несколько минут. Извинившись перед Ле Шапелье, Андре-Луи быстро прошел в приемную.

Алина подошла к нему, очень взволнованная, в лихорадочном возбуждении.

— Не буду делать вид, что не знаю, зачем вы приехали, — быстро сказал он, чтобы не терять времени. — Учтите, что у нас очень мало времени, так что имеет смысл приводить только самые веские доводы.

Алина была удивлена: она еще не успела произнести ни слова, а то, что сказал Андре-Луи, равносильно категорическому отказу. К тому же он держался как чужой и тон его был холоден и официален. Никогда еще он не говорил с ней так.

Алина была задета, так как, конечно, не догадывалась о причинах его поведения. Дело в том, что Андре-Луи так же ошибся на ее счет, как накануне — относительно крестного. Он решил, что обоими движет страх за господина де Латур д’Азира, и ему даже в голову не приходило, что они могут бояться за него самого, — настолько уверен он был в исходе дуэли.

Если тревога господина де Керкадью за «доброго друга» раздосадовала Андре-Луи, то приезд Алины вызвал у него холодную ярость. Он решил, что она была с ним неискренней и что тщеславие заставило ее благосклонно отнестись к ухаживаниям господина де Латур д’Азира. Если что и могло утвердить Андре-Луи в намерении драться с маркизом, так это именно страх Алины за своего поклонника, ибо он считал, что спасти Алину не менее важно, чем отомстить за прошлое.

Она испытующе взглянула на него, и его невозмутимое спокойствие в такой момент изумило ее.

— Как вы спокойны, Андре!

— Меня нелегко вывести из равновесия, и это предмет моей гордости.

— Но… Андре, этого поединка не должно быть! — Она подошла к нему вплотную и положила руки на плечи.

— Разумеется, у вас есть убедительный довод, почему он не должен состояться?

— Вас могут убить, — ответила Алина, и глаза ее расширились.

Андре-Луи ожидал чего угодно, только не этого, так что с минуту он только пристально смотрел на нее. Итак, все ясно.

Он рассмеялся, отстраняя ее руки, и отступил назад. Это детская хитрость, недостойная ее.

— Вы в самом деле рассчитываете добиться своего, пытаясь запугать меня? — спросил он довольно насмешливо.

— О, да вы просто с ума сошли! Господин де Латур д’Азир имеет репутацию самой опасной шпаги во Франции.

— А вы никогда не замечали, что большинство репутаций незаслуженные? Шабрийанн был опасным фехтовальщиком, и он в земле. Ламотт-Руайо был еще более искусным фехтовальщиком, и он на попечении хирурга. То же самое случилось и с другими дуэлянтами-убийцами, мечтавшими насадить на шпагу бедную овечку — провинциального адвоката. А сегодня мне предстоит встреча с предводителем этих задир. Ему придется расплатиться по давно просроченным счетам — можете в этом не сомневаться. Итак, если у вас нет других доводов…

Его сарказм был для нее загадкой: неужели он действительно полагает, что сможет победить господина де Латур д’Азира? Поскольку на Алину повлияла твердая убежденность ее дяди в противоположном, ей казалось, что Андре-Луи просто играет роль, которую доведет до самого конца.

Будь что будет, но надо ответить ему.

— Вы получили письмо дяди?

— Да, и ответил на него.

— Я знаю. И он выполнит свое обещание, если только вы не откажетесь от своих ужасных планов.

— Ну что же, этот довод уже лучше. Если что-нибудь в мире способно поколебать меня, так именно этот довод. Однако у нас с Латур д’Азиром старые счеты. Над телом Филиппа де Вильморена я дал клятву и даже не надеялся, что Бог предоставит мне такую великолепную возможность сдержать ее.

— Но вы еще не сдержали ее, — предостерегла она.

Он улыбнулся ей:

— Верно! Но скоро будет девять часов. Скажите мне, — внезапно спросил он, — почему вы не обратились с подобной просьбой к господину де Латур д’Азиру?

— Обращалась, — ответила она и покраснела, вспомнив вчерашний эпизод.

Андре-Луи совершенно превратно истолковал ее смущение.

— А он?

— Обязательства господина де Латур д’Азира… — начала она, потом остановилась и коротко ответила: — О, он отказал.

— Так-так. Конечно, он должен был поступить именно так, чего бы это ему ни стоило. Однако на его месте я бы счел цену ничтожной. Правда, люди разные. — Он вздохнул. — Думаю, что и на вашем месте оставил бы все как есть.

— Я вас не понимаю, Андре.

— Я не так уж непонятно выражаюсь, как мог бы. Обдумайте мои слова, и, возможно, они помогут вам быстро утешиться. — Он снова взглянул на часы. — Очень прошу вас, располагайтесь в этом доме как у себя, а мне пора.

Ле Шапелье заглянул в дверь.

— Простите меня, что помешал, но мы опоздаем, Андре, если вы не…

— Иду, — ответил Андре-Луи. — Вы весьма обяжете меня, Алина, если дождетесь моего возвращения. Особенно принимая во внимание обещание вашего дяди.

Алина не ответила ему, так как онемела. Он принял ее молчание за знак согласия и, поклонившись, вышел. Она слышала, как они спускались с Ле Шапелье по лестнице, о чем-то беседуя. Голос Андре-Луи был спокойным.

Он просто сошел с ума! Его ослепили самоуверенность и тщеславие.

Послышался стук колес отъезжающего экипажа, и она села, ощутив дурноту и изнеможение. Ужас охватил ее: она была уверена, что Андре-Луи отправился на верную смерть. Так она сидела некоторое время, потом вскочила, ломая руки. Надо что-то сделать, чтобы не допустить этого кошмара. Но что она может сделать? Если она последует за ними в Булонский лес и вмешается, это вызовет скандал и к тому же не поможет. Условности были непреодолимым барьером. Неужели никто не поможет ей?

Алина стояла в полном отчаянии от собственной беспомощности. Вдруг вновь послышались стук колес и цоканье копыт по булыжной мостовой. Подъехавший экипаж с грохотом остановился перед академией фехтования.

Неужели вернулся Андре-Луи? Она неистово ухватилась за соломинку надежды. В дверь громко и нетерпеливо постучали. Алина услышала шаги экономки Андре-Луи, спешившей открыть дверь.

Алина бросилась к двери приемной и, широко распахнув ее, прислушалась затаив дыхание. Но это был не тот голос, который она так отчаянно надеялась услышать. Какая-то женщина настойчиво спрашивала господина Андре-Луи, и голос показался ей знакомым. Это была госпожа де Плугастель.

Взволнованная, она кинулась на площадку лестницы как раз вовремя, чтобы услышать, как госпожа де Плугастель воскликнула в волнении:

— Он уже уехал? Как давно? И по какой дороге?

Алина услышала достаточно, чтобы понять, что графиня приехала по тому же делу, что и она сама. Это показалось ей вполне естественным, так как все ее помыслы были сосредоточены на одном. Мысли путались, и ее ничуть не удивило исключительное внимание госпожи де Плугастель к Андре-Луи.

Не раздумывая, она сбежала по крутой лестнице с криком:

— Сударыня! Сударыня!

Дородная миловидная экономка посторонилась, и две дамы столкнулись на пороге лицом к лицу. У госпожи де Плугастель был измученный вид, в глазах — невыразимый ужас.

— Алина! Вы здесь! — воскликнула она. Затем, отбросив в спешке все несущественное, спросила: — Вы тоже опоздали?

— Нет, сударыня, я его видела. Я умоляла его, но он не пожелал ничего слушать.

— Какой ужас! — содрогнулась госпожа де Плугастель. — Я услышала об этом всего полчаса назад и сразу же бросилась сюда, чтобы помешать им.

Женщины смотрели друг на друга в немом отчаянии. На залитой солнечным светом улице пара зевак остановилась поглазеть на красивый экипаж, в который были впряжены великолепные гнедые лошади, и на двух нарядных дам, стоявших на пороге академии фехтования.

Госпожа де Плугастель повернулась к экономке:

— Как давно уехал ваш господин?

— Минут десять, не более. — Считая этих знатных дам друзьями последней жертвы своего непобедимого господина, добрая женщина старалась сохранить внешне бесстрастный вид.

Госпожа де Плугастель ломала руки.

— Десять минут! О! — простонала она. — Куда он уехал?

— Встреча назначена на девять часов в Булонском лесу, — сообщила Алина. — А не поехать ли нам вслед? Может быть, нам бы удалось добиться своего?

— Ах боже мой! Вопрос в том, успеем ли мы? В девять часов! А на подобные дела нужно всего около четверти часа. Боже мой! А не знаете ли вы, где именно в Булонском лесу они должны встретиться?

— Нет, знаю лишь, что в Булонском лесу.

— В Булонском лесу! — в полном отчаянии воскликнула госпожа де Плугастель. — Но ведь Булонский лес — с пол-Парижа! — Задыхаясь, она устремилась вперед. — Алина, скорее! Садитесь! Поехали!

Затем она приказала кучеру:

— В Булонский лес через Кур-ла-Рен. Езжайте как можно скорее. Если успеем, получите десять пистолей. Погоняйте!

Она втолкнула Алину в карету и вскочила сама с легкостью молодой девушки. Не успела она усесться, как карета, слишком тяжелая для таких гонок, покатилась, раскачиваясь и кренясь, а вслед ей неслись проклятия прохожих, которых едва не расплющили о стену или не задавили колесами.

Госпожа де Плугастель прикрыла глаза, губы ее тряслись. Она побелела как мел, лицо исказилось. Алина молча наблюдала за ней. Ей казалось, что графиня страдает так же сильно, как она, и так же терзается дурными предчувствиями.

Позднее это удивит Алину, но сейчас она была в смятении и все мысли ее сосредоточились на их безнадежной миссии.

Карета покатила по площади Людовика XV и наконец выехала на Кур-ла-Рен — красивую улицу, обсаженную деревьями, которая проходила между Елисейскими Полями и Сеной. По этой широкой улице, которая в то время дня была пустынной, они поехали быстрее, и за каретой оставалось облако пыли.

Но хотя скорость была опасной, она не устраивала женщин, сидевших в карете. Когда они доехали до заставы в конце Кур-ла-Рен, то услышали, как в городе бьет девять часов, и каждый удар звучал как приговор.

У заставы их ненадолго задержали формальности. Алина спросила у дежурного сержанта, давно ли проехал кабриолет, и описала его. Ей ответили, что минут двадцать тому назад тут проехал экипаж, в котором сидели депутат господин Ле Шапелье и паладин третьего сословия господин Моро. Сержант был прекрасно осведомлен. Усмехаясь, он сказал, что даже мог бы угадать, по какому делу господин Моро так рано отправился в ту сторону.

Они поспешили дальше. Теперь они ехали по открытой местности. Дорога по-прежнему шла вдоль реки. Обе женщины ехали молча, с полной безнадежностью глядя вперед, и рука госпожи де Плугастель сжимала руку Алины. Справа за лугами уже можно было различить длинную линию, в которую слились деревья Булонского леса. Карета свернула в сторону и покатила по той дороге, которая, удаляясь от реки, вела направо, прямо к лесу.

Наконец мадемуазель де Керкадью нарушила мрачное молчание:

— О, нам не успеть! Это невозможно!

— Не говорите так! Пожалуйста! — воскликнула госпожа де Плугастель.

— Но ведь давно пробило девять, сударыня! Андре всегда пунктуален, а такие… дела занимают немного времени. Сейчас все… все уже кончено.

Графиня закрыла глаза. Однако скоро она выглянула в окно.

— Едет какой-то экипаж, — сообщила она, и дрогнувший голос выдал ее.

— О нет! Не надо! — Алина выразила словами то, о чем обе думали. Она задыхалась, перед глазами стоял туман.

В облаке пыли со стороны Булонского леса к ним мчалась открытая коляска. Они следили за ней, не решаясь заговорить, — впрочем, Алине так трудно было дышать, что она бы не смогла выговорить ни слова.

Поравнявшись, оба экипажа замедлили скорость, чтобы разминуться на узкой дороге. Алина была у окна вместе с госпожой де Плугастель, и обе испуганными глазами смотрели на открытую коляску.

— Который из них, сударыня? О, который? — спросила Алина, не осмеливаясь взглянуть сама.

С ближней стороны сидел смуглый молодой человек, которого не знала ни одна из них. Улыбаясь, он беседовал со своим спутником. Через мгновение стал виден и второй. Он не улыбался, и лицо у него было бледное и застывшее. Это был маркиз де Латур д’Азир.

Обе женщины пристально смотрели на него в немом ужасе, пока он не заметил их. Неописуемое изумление выразилось на его угрюмом лице.

В этот момент Алина с протяжным вздохом в обмороке опустилась на пол кареты.

Глава 32

УМОЗАКЛЮЧЕНИЯ
Поскольку Андре-Луи доехал быстро, он очутился в условленном месте на несколько минут раньше назначенного времени, хотя и выехал с небольшой задержкой. Там его уже ждали господа де Латур д’Азир и д’Ормессон — смуглый молодой человек в синей форме капитана королевской охраны.

Всю дорогу до Булонского леса Андре-Луи, погруженный в свои мысли, был молчалив. Его взволновала беседа с мадемуазель де Керкадью.

— Несомненно, этого человека надо убить, — сказал он.

Ле Шапелье не ответил ему. Бретонца поражало хладнокровие земляка. В последнее время ему часто приходило в голову, что этот Моро начисто лишен всего человеческого. Ле Шапелье также считал его поведение непоследовательным. Когда ему предложили участвовать в борьбе с дуэлянтами-убийцами, он был надменно презрителен, а взявшись за дело, щеголял легкомыслием и бесстрастностью, которые были отвратительными.

Приготовления к дуэли были проделаны быстро и в молчании, однако без неподобающей спешки. Оба сняли камзолы, жилеты и туфли и, закатав рукава рубашки, встали друг против друга. Они были исполнены мрачной решимости снова расплатиться по длинному счету. Противник должен быть убит. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из них питал опасения относительно исхода боя.

Возле них стояли Ле Шапелье и молодой капитан, внимательные и сосредоточенные.

— Вперед, господа!

Тонкие, опасно хрупкие клинки со звоном скрестились и, скользнув друг по другу, замелькали, быстрые и сверкающие, как молния, и столь же неуловимые для глаза.

Маркиз атаковал стремительно и энергично, и Андре-Луи сразу понял, что ему предстоит иметь дело с противником совсем иного уровня, нежели те, с кем приходилось драться за последнюю неделю.

Сейчас перед ним был фехтовальщик, который благодаря постоянной практике приобрел удивительную скорость и совершенную технику. Кроме того, он превосходил Андре-Луи физической силой и длиной выпада, что делало его весьма опасным противником. К тому же он был хладнокровен и сдержан, бесстрашен и решителен. «Сможет ли что-нибудь нарушить его спокойствие?» — подумал Андре-Луи.

Он желал, чтобы маркиз уплатил долг сполна, а для этого мало было просто убить его, как тот убил Филиппа. Нет, сначала он должен осознать, как Филипп, что не в его силах предотвратить собственную гибель, — на меньшее Андре-Луи был не согласен. Господин маркиз должен испить до дна чашу отчаяния.

Когда Андре-Луи широким взмахом парировал длинный выпад, завершивший первую комбинацию, он даже рассмеялся — радостно, как мальчик, играющий в любимую игру.

Этот странный, неуместный смех явился причиной того, что уход маркиза с выпада был более поспешным и менее горделивым, чем обычно.

Это сильно встревожило его, и так уже расстроенного тем, что удар, безукоризненно рассчитанный и правильно нанесенный, не достиг цели.

Маркиз тоже с самого начала понял, что его противник блестяще владеет шпагой, даже для учителя фехтования, и приложил все силы, чтобы сразу же положить конец поединку.

Однако смех, сопровождавший отражение удара, показал, что поединок только начинается и до конца еще далеко. И тем не менее это был конец — конец абсолютной уверенности господина де Латур д’Азира в себе. Он понял, что, если хочет победить, должен действовать осмотрительно и фехтовать так, как никогда в жизни.

Они начали снова, и опять атаковал маркиз, на этот раз руководствуясь принципом, что лучшая защита — нападение. Андре-Луи был рад этому, так как хотел, чтобы противник растратил силы. Его великолепной скорости он противопоставил еще большую, которую дали учителю фехтования ежедневные занятия в течение почти двух лет. Красивым, легким движениемприжав сильной частью клинка слабую часть клинка противника, Андре-Луи полностью прикрывал себя в этом втором бою, который снова завершился длинным выпадом.

Уже ожидая его, Андре-Луи парировал легким касанием и неожиданно шагнул вперед как раз в пределах стойки противника, так что тот оказался в его власти и, как завороженный, даже не пытался уйти с выпада.

На этот раз Андре-Луи не рассмеялся — он лишь улыбнулся в лицо господину де Латур д’Азиру и не воспользовался своим преимуществом.

— Ну же, закройтесь, сударь! — резко приказал он. — Не могу же я заколоть открытого противника! — Он нарочно отступил назад, и его потрясенный противник наконец ушел с выпада.

Господин д’Ормессон, от ужаса затаивший дыхание, наконец выдохнул. Ле Шапелье тихо выругался и пробормотал:

— Тысяча чертей! Он искушает судьбу, валяя дурака!

Андре-Луи заметил, что лицо противника стало мертвенно-бледным.

— Мне кажется, вы начинаете понимать, сударь, что должен был чувствовать в тот день в Гаврийяке Филипп де Вильморен. Мне хотелось, чтобы вы это поняли, а теперь можно закругляться.

Он атаковал, быстрый как молния, и какое-то мгновение Латур д’Азиру казалось, что острие шпаги противника находится сразу повсюду. Затем с низкого соединения в шестой позиции Андре-Луи быстро и легко устремился вперед, чтобы сделать выпад в терции. Он направил острие шпаги, чтобы пронзить противника, которого серия рассчитанных переводов в темп заставила раскрыться на этой линии. Но к его досаде и удивлению, маркиз парировал удар, и, что еще хуже, сделал это слишком поздно. Если бы он парировал удар полностью, все бы обошлось. Но маркиз ударил по клинку в последнюю секунду, и острие, отклонившись от линии его тела, вонзилось в правую руку.

Секундантам не были видны подробности боя. Они увидели только, как замелькали сверкающие клинки, а затем Андре-Луи растянулся, почти касаясь земли, в выпаде, направленном вверх, и пронзил правую руку маркиза чуть пониже плеча.

Шпага выпала из ослабевших пальцев Латур д’Азира, и он стоял, обескураженный, перед противником, который сразу же ушел с выпада. Маркиз закусил губу, в лице не было ни кровинки, грудь тяжело вздымалась. Касаясь окровавленным острием шпаги земли, Андре-Луи мрачно смотрел на него, как смотрят на добычу, которую упустили в последний момент из-за собственной неловкости.

В Собрании и в газетах такой исход боя могли бы провозгласить еще одной победой паладина третьего сословия, и только он сам сознавал всю горечь своей неудачи.

Господин д’Ормессон подскочил к своему дуэлянту.

— Вы ранены?! — глупо воскликнул он.

— Пустяки, — ответил Латур д’Азир. — Царапина.

Но губы его скривились от боли, а правый рукав тонкой батистовой рубашки был весь в крови.

Д’Ормессон, человек опытный в подобных делах, вынул льняной платок, быстро разорвал его и перебинтовал рану.

Андре-Луи продолжал стоять как одурманенный, пока Ле Шапелье не тронул его за руку. Он очнулся от задумчивости, вздохнул и, отвернувшись, принялся одеваться. Больше он ни разу не взглянул в сторону противника и сразу же ушел.

Когда в сопровождении Ле Шапелье он молча, в подавленном настроении шел к въезду в Булонский лес, где они оставили свой экипаж, их обогнала коляска с Латур д’Азиром и его секундантом. Эта коляска подъехала к самому месту поединка. Раненая рука маркиза была на импровизированной перевязи, сделанной из портупеи его спутника. Если бы не пустой правый рукав небесно-голубого камзола и не бледность, маркиз выглядел бы как обычно.

Теперь вы понимаете, как случилось, что он вернулся первым; и, увидев его целым и невредимым, обе дамы решили, что оправдались их худшие опасения.

Госпожа де Плугастель попыталась закричать, но голос не слушался ее. Она попыталась открыть дверцу кареты, но пальцы не могли справиться с ручкой. А между тем коляска медленно удалялась, и мрачный, пристальный взгляд прекрасных глаз маркиза встретился с ее взглядом, полным муки. Господин д’Ормессон, так же как маркиз, поклонившийся графине, выпрямился и показал на пустой рукав спутника. Камзол, застегнутый на одну пуговицу у горла, приоткрылся справа, и стали видны рука на перевязи и окровавленный батистовый рукав.

Даже теперь госпожа де Плугастель не решалась сделать очевидный вывод — что маркиз, раненный сам, мог нанести противнику смертельную рану.

Наконец она вновь обрела голос и тотчас же приказала остановить коляску.

Господин д’Ормессон вышел из коляски и встретился с госпожой де Плугастель в узком пространстве между двумя экипажами.

— Где господин Моро? — Этим вопросом она удивила его.

— Несомненно, сударыня, он не спеша едет следом за нами.

— Он не ранен?

— К сожалению, это он… — начал господин д’Ормессон, но его решительно перебил господин де Латур д’Азир:

— Графиня, интерес, проявленный вами к господину Моро…

Он остановился, заметив, что она смотрит на него с едва уловимым вызовом. Однако его фраза и не нуждалась в продолжении.

Возникла неловкая пауза. Затем графиня взглянула на господина д’Ормессона, и ее поведение изменилось. Она попыталась объяснить, почему ее интересует господин Моро:

— Со мной мадемуазель де Керкадью. Бедное дитя в обмороке.

Больше она ничего не сказала, так как ее сдерживало присутствие господина д’Ормессона.

В тревоге за мадемуазель де Керкадью господин де Латур д’Азир вскочил, несмотря на рану.

— Я не в состоянии оказать помощь, сударыня, — сказал он с виноватой улыбкой, — но…

Невзирая на протесты д’Ормессона, маркиз с его помощью вышел из коляски, затем она отъехала, чтобы освободить дорогу для экипажа, приближавшегося со стороны Булонского леса.

Таким образом, получилось так, что, когда кабриолет через несколько минут поравнялся с двумя экипажами, Андре-Луи увидел очень трогательную сцену. Привстав, чтобы получше все рассмотреть, он увидел Алину, в полуобморочном состоянии сидевшую на подножке экипажа. Госпожа де Плугастель поддерживала ее, маркиз де Латур д’Азир в тревоге склонился над девушкой, а за ним стояли господин д’Ормессон и лакей графини.

Госпожа де Плугастель заметила Андре-Луи, когда он проезжал мимо. Ее лицо просияло, и ему даже показалось, что она собирается окликнуть его. Чтобы избежать неловкости, которую вызвала бы встреча с бывшим противником, он предупредил ее, холодно поклонившись, — сцена, которую он наблюдал, еще усилила его холодность — и сел на место, упорно глядя вперед.

Могло ли что-нибудь сильнее утвердить его в убеждении, что Алина умоляла его отказаться от дуэли из-за господина де Латур д’Азира? Он собственными глазами увидел даму, охваченную волнением при виде крови милого друга, и милого друга, воскрешающего ее заверениями, что рана неопасна. Позже, много позже, он будет проклинать собственную глупость. Пожалуй, он слишком суров к себе, ибо как еще можно было истолковать подобную сцену?

Прежние подозрения превратились в твердую уверенность. Алина была с ним неискренней, отрицая свои чувства к господину де Латур д’Азиру, но женщины скрытны в такого рода делах. Не мог он винить ее и за то, что она не устояла перед редкими достоинствами такого человека, как маркиз, — ибо при всей своей враждебности он не мог отказать этому человеку в привлекательности.

— Боже мой! — воскликнул он вслух. — Какие страдания я бы ей принес, убив его!

Будь она с ним искренней, она бы легко добилась, чтобы он исполнил ее просьбу. Если бы она сказала, что любит маркиза, он бы сразу сдался.

Андре-Луи тяжело вздохнул и прошептал молитву, прося прощения у тени Вильморена.

— Возможно, к лучшему, что мой удар не попал в цель, — промолвил он.

— Что вы имеете в виду? — удивился Ле Шапелье.

— Что я должен оставить всякую надежду когда-либо вернуться к этому делу.

Глава 33

К РАЗВЯЗКЕ
Господин де Латур д’Азир больше не появлялся в Манеже, и никто не видел его в Париже все месяцы, пока в Национальном собрании заседали, чтобы закончить работу над конституцией Франции. Хотя рана была незначительной, его гордость была смертельно ранена.

Ходили слухи, что он эмигрировал, но это была часть правды. Вся правда заключалась в том, что он присоединился к группе знатных путешественников, сновавших между Тюильри и штаб-квартирой эмигрантов в Кобленце. Иными словами, он стал одним из тайных агентов королевы, которые в конце концов должны были погубить монархию.

Однако время еще не пришло. Пока что роялисты продолжали считать сторонников нововведений фиглярами и смеялись над ними. Смеясь, они издавали свою веселую газету «Деяния апостолов» в Пале-Рояле.

Господин де Латур д’Азир нанес один визит в Медон. Его хорошо принял господин де Керкадью — ведь они не были в ссоре. Однако Алина не вышла из комнаты, непоколебимая в своем решении никогда не принимать маркиза. На это решение никоим образом не повлияло то, что Андре-Луи не пострадал в поединке. Она предложила себя маркизу за определенную цену, на которую намекнула, а тот отказался купить. Унижение, которое Алина каждый раз испытывала, вспоминая об этом, исключало всякую возможность новой встречи с маркизом.

Это неизменное решение Алины передал ему господин де Керкадью, и, понимая, как глубоко она оскорблена, Латур д’Азир удалился и никогда больше не возвращался в Медон.

Что касается Андре-Луи, то, не имея оснований надеяться, что крестный отступится от слова, данного в письме, он смирился и больше не появлялся в доме господина де Керкадью. Правда, в ту зиму он дважды видел крестного и Алину: первый раз — в Деревянной галерее в Пале-Рояле, причем они издали обменялись поклонами, а второй раз — в ложе Французского театра, где они не заметили его. Алину он увидел еще раз в начале весны — она была в ложе театра вместе с госпожой де Плугастель и снова не заметила его.

Между тем Андре-Луи продолжал выполнять свои обязанности в Собрании и руководил академией фехтования, которая по-прежнему преуспевала, чему немало способствовали его прогулки в Булонский лес в ту памятную неделю в сентябре. Поскольку он существовал на восемнадцать франков в день — зарплата депутата, — его значительные сбережения еще возросли, и он предусмотрительно поместил их в Германии. Он продал акции французских компаний и перевел полученную сумму через немецкого банкира с улицы Дофины. За эти два года он приобрел значительный земельный участок недалеко от Дрездена. Он бы предпочел родную страну, но землевладение во Франции не без оснований казалось ему ненадежным. Сегодня одна часть французов лишила другую собственности, а завтра могли пострадать те, кто купил эту собственность.

А сейчас мы обратимся к той части «Исповеди», которая наиболее объемиста и интересна, поскольку занимает свое место среди документов эпохи. Он описывает бурную жизнь Парижа и основные события в Собрании. Он рассказывает, что мир и порядок полностью восстановились, промышленность получила толчок, работы хватало на всех. Для Франции настала пора экономического процветания. Революция завершилась, повторяет Андре-Луи слова, сказанные в Собрании Дюпоном. Итак, были созданы условия, чтобы монархия приняла проделанную работу и согласилась стать конституционной, чистосердечно пойдя на то, что власть ее будет ограничена и подчинена воле нации и общему благу.

Но пойдет ли на это корона? Этот вопрос волновал все умы. Люди в тревоге оглядывались на все шаги, предпринятые с момента первого заседания Генеральных штатов в Версале в зале «малых забав» два года назад, и, вспоминая, как часто нарушалось данное слово, сомневались, что его сдержат на этот раз. Особые подозрения вызывали королева и ее ближайшее окружение. Было какое-то предчувствие, что нужно еще немало сделать, прежде чем Франция сможет спокойно насладиться законным равенством, которого она добилась для своих детей. В ту весну 1791 года ни один человек — не исключая экстремистов из Клуба кордельеров — не мог даже отдаленно представить себе, какие препятствия предстояло преодолеть и через какие ужасы пройти.

Эпоха процветания и ложного мира длилась до бегства короля в Варенн в июне, которое явилось результатом тайных поездок между Парижем и Кобленцем. Это предательское бегство уничтожило последние иллюзии. Кончилось мирное время, начались волнения. Позорное возвращение под конвоем его величества, походившего на сбежавшего школьника, которого ведут домой, чтобы высечь розгами, и все последующие события того года, вплоть до роспуска Учредительного собрания, уже описаны другими авторами, к тому же они почти не связаны с нашей историей, так что я избавлю вас от повторения.

В сентябре было распущено Учредительное собрание, поскольку его работа была завершена. Король явился в Манеж, чтобы принять конституцию и подписать ее. Революция действительно закончилась.

Последовали выборы в Законодательное собрание, в котором Андре-Луи снова представлял Ансени. Поскольку в Учредительном собрании он был всего лишь преемником депутата, на него не распространялось действие декрета, принятого по предложению Робеспьера и заключавшегося в том, что члены Учредительного собрания не могут быть избраны в Законодательное собрание. Если бы Андре-Луи соблюдал не только букву, но и дух закона, он бы уклонился от переизбрания. Но его так горячо желал Ансени и так уговаривал Ле Шапелье, вынужденный уйти в отставку, что он сдался. Это никого не задело: подвиги паладина третьего сословия сделали его популярным среди всех партий, даже партии прежней правой. Якобинцы, в клубе которых он дважды выступал, приняли его хорошо, и он пользовался у них большим авторитетом. В те дни от него ожидали великих деяний. Пожалуй, и он ожидал от себя того же, ибо честно признается, что в те времена разделял общее заблуждение, будто революция закончилась и Франции нужно лишь руководствоваться статьями конституции, которая была ей дана.

Андре-Луи вместе с прочими упустил из виду два момента: во-первых, двор не захочет принять нововведения, а во-вторых, у нового Собрания нет опыта, необходимого, чтобы справиться с интригами двора. Законодательное собрание состояло из молодых людей, лишь немногие из них были старше двадцати пяти лет. Преобладали адвокаты, и в их числе — группа адвокатов из Жиронды,[378] вдохновленных возвышенными республиканскими идеями. Но эти адвокаты были молоды, у них не было опыта ведения дел, и теперь они беспомощно барахтались, поощряя своими ошибками партию двора к возобновлению борьбы.

Сначала это была словесная, газетная битва, в которой участвовали такие газеты, как «Друг короля» и «Друг народа». Последнюю газету недавно с неистовым пылом начал выпускать филантроп Марат.

Нервы общества, которое держали в постоянном напряжении революция и контрреволюция, могли сдать, и тогда разразился бы кризис. А теперь пол-Европы стремилось наброситься на Францию, желая наказать ее за французского короля. Этот ужас повлечет за собой все грядущие ужасы. Ситуация была на руку Маратам, Дантонам, Эберам и всем остальным экстремистам, которые подстрекали толпу.

И вот в то самое время, когда двор занимался интригами, когда якобинцы, возглавляемые Робеспьером, вели войну с жирондистами, которые под предводительством Верньо[379] и Бриссо[380] искали себя, когда фельяны[381] воевали с теми и другими, когда на границе был зажжен факел войны с другими странами, а дома тайно разжигался факел гражданской войны, Андре-Луи пришлось уехать из самого центра событий.

Духовенство раздувало повсюду контрреволюционные беспорядки, и нигде они не были так остры, как в Бретани. Считалось, что Андре-Луи пользуется в своей родной провинции влиянием, и вполне естественно, что комиссия двенадцати в ранние дни жирондистского министерства попросила его, по предложению Ролана,[382] поехать в Бретань. Он должен был мирными средствами — насколько это возможно — бороться с вредными влияниями.

Муниципалитеты имели вполне определенные полномочия на этот счет, но многие из них сами не внушали доверия из-за своей странной инертности, поэтому необходимо было послать представителя с самыми широкими полномочиями, чтобы обратить внимание муниципалитетов на опасность роста реакционных настроений. Желательно было, чтобы Андре-Луи действовал мирными способами, но он был вправе прибегать и к другим мерам, что ясно из приказов, которые он при себе имел. Эти приказы именем нации предписывали всем французам оказывать ему всяческое содействие и предостерегали тех, кто попытается чинить препятствия.

Итак, Андре-Луи стал одним из пяти полномочных представителей, которые в ту весну 1792 года, когда на площади Карусель было сооружено орудие безболезненной смерти доктора Гильотена, были направлены с одинаковым заданием в провинциальные департаменты. В известном смысле они были предшественниками тех представителей, которые столь широко распространились при Национальном конвенте.

Учитывая то, что случилось в Бретани впоследствии, нельзя сказать, чтобы миссия Андре-Луи оказалась особенно успешной, однако это не имеет прямого отношения к нашей истории. Он пробыл в Бретани месяца четыре и, задержавшись там еще, быть может, добился бы бо́льших результатов, если бы в начале августа его не отозвали в Париж. Там назревала беда более грозная, чем беспорядки в Бретани, и политическое небо над столицей покрыли тучи более черные, чем за все время с 1789 года.

Дорожный экипаж уносил Андре-Луи на восток, и он видел повсюду признаки надвигавшихся бедствий и внимал слухам о них. В Париж — эту пороховую бочку — был опрометчиво брошен факел. Этим факелом явился манифест их величеств прусского короля и австрийского императора, в котором ответственными за случившееся объявлялись все члены Национального собрания, департаментов, районов, муниципалитетов, мировые судьи и солдаты Национальной гвардии. Далее сообщалось, что Париж будет предан военной экзекуции.

Это было беспрецедентное объявление войны — не всей Франции, а ее части. Поразительно, что этот манифест, опубликованный в Кобленце 26 мая, стал известен в Париже уже 28 мая. Это наводит на мысль, что правы те, кто считал его источником не Кобленц, а Тюильри. «Мемуары» госпожи де Кампан[383] с головой выдают королеву, которая имела план военных действий, составленный пруссаками, стоявшими на французской границе в полной боевой готовности. Методичные пруссаки при составлении плана указывали точные даты, и ее величество была в курсе всех деталей. В такой-то день прусские солдаты будут под Верденом, такого-то числа — под Шалоном, а тогда-то — под стенами Парижа. Буйе поклялся, что от Парижа камня на камне не останется.

А Париж, получив манифест, понял, что это вызов на бой, брошенный не Пруссией, а старым ненавистным режимом, который, казалось, навсегда смела конституция. Франция наконец-то поняла, что конституцию приняли только для виду и единственный выход — восстание. Нужно опередить иностранные армии, посланные для усмирения. В Париже еще оставались федераты, приехавшие из провинции на национальный праздник 14 июля, и в их числе — марсельцы, пришедшие с юга маршем под свой новый гимн,[384] который вскоре отзовется таким ужасным эхом. Их задержал в столице Дантон, предупрежденный о том, что готовится.

И теперь, на виду друг у друга, обе стороны начали открыто вооружаться. Наемники-швейцарцы были переведены из Курбевуа в Тюильри, а «рыцари кинжала» — сотня аристократов — поклялись до конца защищать трон. В их рядах был и господин де Латур д’Азир, недавно вернувшийся из-за границы из лагеря эмигрантов. Этот отряд собрался в королевском дворце, хотя им, как французам, следовало бы находиться вместе с армией на севере. В секциях опять ковали пики, из земли откапывали мушкеты, раздавали патроны. В Законодательное собрание приходили петиции с требованием начать военные действия. Париж понял, что приближается развязка долгой борьбы Равенства с Привилегией. Такова была обстановка в городе, куда спешил сейчас Андре-Луи с запада, к развязке собственной карьеры.

Глава 34

ВЕСКИЙ ДОВОД
В эти первые августовские дни мадемуазель де Керкадью гостила в Париже у кузины и дражайшего друга дяди — госпожи де Плугастель. И хотя бурлившие волнения предвещали взрыв, игривая атмосфера веселости и шутливый тон при дворе, где они бывали почти ежедневно, успокаивали обеих. Господин де Плугастель приезжал из Кобленца и снова уезжал туда по тому тайному делу, которое теперь постоянно принуждало его находиться в разлуке с женой. Но когда он бывал вместе с ней, то заверял, что принимаются все меры и восстание следует приветствовать, так как оно окончится полным разгромом революции во внутреннем дворе Тюильрийского дворца. Вот почему, добавлял он, король находится в Тюильри — иначе он бы покинул столицу под охраной своих швейцарцев и «рыцарей кинжала», которые проложили бы для него дорогу, если бы это понадобилось.

Однако в начале августа воздействие ободряющих речей вновь уехавшего господина де Плугастеля все слабело, чему способствовали последние события. Наконец 9 августа в особняк Плугастель прибыл гонец из Медона с запиской от господина де Керкадью, в которой он настоятельно просил племянницу немедленно выехать к нему и советовал госпоже де Плугастель составить ей компанию. Наверно, вы уже поняли, что господин де Керкадью был из числа тех, у кого есть друзья среди людей разных классов. Благодаря своей родословной он был на равной ноге с аристократами, а благодаря простому обхождению, грубоватым манерам и добродушию прекрасно ладил с людьми, которые были ниже его по происхождению. В Медоне его знали и уважали простые люди, и поэтому Руган — мэр, с которым он был в дружеских отношениях, — 9 августа предупредил его о буре, которая разразится завтра. Зная, что племянница господина де Керкадью в Париже, он посоветовал забрать ее оттуда, так как в следующие сутки там будет небезопасно находиться знатным особам, особенно тем, которые подозреваются в связях с партией двора.

Относительно же связи господина де Плугастеля с двором не возникало никаких сомнений. Ясно было и то — скоро это подтвердилось, — что бдительные и вездесущие тайные общества, бодрствовавшие у колыбели молодой революции, были прекрасно осведомлены о частых поездках господина де Плугастеля в Кобленц и не питали никаких иллюзий насчет их цели. Поэтому в случае поражения партии двора в готовящейся битве госпоже де Плугастель угрожала бы в Париже опасность. Небезопасно было находиться в ее особняке и любому гостю знатного происхождения.

Любовь господина де Керкадью к обеим женщинам еще усилила его страх, вызванный предостережением Ругана, поэтому он поспешил отправить им записку с просьбой немедленно выехать в Медон.

Мэр, дружески расположенный к господину де Керкадью, любезно отправил его послание в Париж с собственным сыном, сообразительным юношей девятнадцати лет. Прекрасный августовский день клонился к закату, когда молодой Руган появился в особняке Плугастель.

Госпожа де Плугастель приветливо приняла его в гостиной, роскошь которой в сочетании с величественным видом самой хозяйки произвела ошеломляющее впечатление на простодушного парня. Госпожа де Плугастель решила немедленно отправиться в путь, поскольку срочная депеша друга подтвердила ее собственные опасения.

— Вот и хорошо, сударыня, — сказал молодой Руган, — в таком случае честь имею откланяться.

Но она не отпустила его. Сначала он должен подкрепиться на кухне, пока они с мадемуазель де Керкадью соберутся, а потом поедет в Медон в ее карете вместе с ними. Она не могла допустить, чтобы юноша, пришедший сюда пешком, таким же образом вернулся домой.

Хотя молодой человек заслужил такую любезность, доброта, проявившаяся в заботе о другом в такой момент, вскоре была вознаграждена. Если бы госпожа де Плугастель поступила иначе, ей бы пришлось изведать еще большие муки, чем было суждено.

До заката оставалось каких-нибудь полчаса, когда они сели в экипаж и направились в сторону Сен-Мартенских ворот, через которые собирались выехать из Парижа. На запятках стоял всего один лакей. Руган, сидевший в карете вместе с дамами — редкая милость, — начинал влюбляться в мадемуазель де Керкадью, которую считал красивее всех на свете и которая беседовала с ним просто и непринужденно, как с равным. Все это вскружило голову и несколько поколебало республиканские идеи, которые, как ему казалось, он вполне усвоил.

Карета подъехала к заставе, где ее остановил пикет Национальной гвардии, пост которого находился у самых железных ворот. Начальник караула шагнул к двери экипажа, и графиня выглянула в окно кареты.

— Застава закрыта, сударыня, — отрывисто сказал он.

— Закрыта? — переспросила она. Это просто невероятно! — Но… вы хотите сказать, что мы не можем проехать?

— Да, если у вас нет пропуска, сударыня. — Сержант небрежно оперся о пику. — Есть приказ никого не впускать и не выпускать без соответствующих документов.

— Чей приказ?

— Приказ Коммуны Парижа.

— Но мне необходимо сегодня вечером уехать за город. — В голосе госпожи де Плугастель звучало нетерпение. — Меня ждут.

— В таком случае, сударыня, нужно получить пропуск.

— А где его можно получить?

— В ратуше или в комитете вашей секции.

С минуту она размышляла.

— Тогда в секцию. Не откажите в любезности сказать моему кучеру, чтобы он ехал в секцию Бонди.

Он отдал ей честь и отступил назад.

— Секция Бонди, улица Мертвых.

Госпожа де Плугастель откинулась назад. Они с Алиной были взволнованы, и Руган принялся их успокаивать. В секции уладят этот вопрос и непременно выдадут пропуск. С какой стати им могут отказать? Это простая формальность, не более!

Он так убежденно говорил, что дамы приободрились. Однако вскоре они впали в еще более глубокое уныние, получив категорический отказ от комиссара секции, который принял графиню.

— Ваша фамилия, сударыня? — резко спросил он. Этот грубиян самого последнего республиканского образца даже не встал, когда вошли дамы. Он заявил им, что находится здесь не для того, чтобы давать уроки танцев, а чтобы выполнять свои обязанности. — Плугастель, — повторил он, отбросив титул, как будто это была фамилия какого-нибудь мясника или булочника. Сняв с полки тяжелый том, он раскрыл его и принялся перелистывать. Это был справочник секции. Наконец комиссар нашел то, что искал. — Граф де Плугастель, особняк Плугастель, улица Рая. Так?

— Верно, сударь, — ответила графиня со всей вежливостью, на какую была способна после оскорбительного поведения этого малого.

Наступило долгое молчание, пока он изучал карандашные пометы против этой фамилии. В последнее время секции работали гораздо более четко, чем от них можно было ожидать.

— Ваш муж с вами, сударыня? — резко спросил он, все еще не отрывая взгляда от страницы.

— Господина графа нет со мной, — ответила госпожа де Плугастель, делая ударение на титуле.

— Нет с вами? — Он вдруг оторвался от чтения и взглянул на нее насмешливо и подозрительно. — А где же он?

— Его нет сейчас в Париже, сударь.

— Ах вот как! Вы думаете, он в Кобленце?

Графиня похолодела. В словах комиссара было что-то зловещее. Почему секции так подробно осведомлены об отъездах и приездах своих обитателей? Что готовится? У нее было такое чувство, будто она попала в ловушку или на нее незаметно накинули сеть.

— Не знаю, сударь, — ответила она неверным голосом.

— Конечно не знаете. — Кажется, он издевается. — Ладно, оставим это. Вы тоже хотите уехать из Парижа? Куда вы собираетесь?

— В Медон.

— По какому делу?

Кровь бросилась ей в лицо. Его наглость была невыносима для женщины, к которой относились с величайшим почтением и те, кто был ниже ее по положению, и те, кто был равен. Однако она понимала, что сейчас столкнулась с совершенно новыми силами, и потому, овладев собой и справившись с раздражением, твердо ответила:

— Я хочу доставить эту даму, мадемуазель де Керкадью, к ее дяде, который там проживает.

— И это все? Вы можете поехать туда в другой день, дело не такое уж срочное.

— Простите, сударь, но для нас это дело весьма срочное.

— Вы не убедите меня в этом, а заставы закрыты для всех, кто не может убедительно доказать, что им необходимо срочно уехать. Вам придется подождать, сударыня, пока не снимут запрет. Прощайте.

— Но, сударь…

— Прощайте, сударыня, — повторил он многозначительно, и сам король не смог бы закончить аудиенцию более высокомерно. — Можете идти.

Графиня вышла вместе с Алиной, и обе они дрожали от гнева, сдерживать который заставило их благоразумие. Они снова сели в карету, желая поскорее оказаться дома.

Изумление Ругана превратилось в тревогу, когда они рассказали ему о случившемся.

— А почему бы не попытаться съездить в ратушу? — предложил он.

— Это бесполезно. Нужно смириться с тем, что нам придется остаться в Париже, пока не откроют заставы.

— Возможно, тогда это уже не будет иметь для нас никакого значения, — заметила Алина.

— Алина! — в ужасе воскликнула графиня.

— Мадемуазель! — вскричал Руган с той же интонацией. Теперь ему стало ясно, что людям, которых задерживают подобным образом, должна угрожать какая-то опасность, неопределенная, но от этого еще более ужасная. Он ломал голову, ища выход из положения. Когда они снова подъехали к особняку Плугастель, он объявил, что знает, что делать.

— Пропуск, полученный не в Париже, тоже годится. А теперь послушайте и доверьтесь мне. Я немедленно возвращаюсь в Медон. Отец дает мне два пропуска: один — на меня, второй — на три лица. По этим пропускам можно будет попасть из Медона в Париж и обратно. Я возвращаюсь в Париж по своему пропуску, который потом уничтожу, и мы уезжаем все вместе, втроем, по второму пропуску, сказав, что приехали из Медона сегодня. Это же совсем просто! Если я выеду тотчас же, то успею вернуться сегодня.

— Но как же вас выпустят? — спросила Алина.

— Меня? Псс! Об этом не беспокойтесь. Мой отец — мэр Медона, его многие знают. Я пойду в ратушу и скажу правду — что задержался в Париже до закрытия застав и что отец ждет меня домой сегодня вечером. Меня, конечно, пропустят. Все проще пареной репы.

Его уверенность вновь подбодрила их. Им действительно показалось, что все так просто, как он рисует.

— Тогда пусть пропуск будет на четверых, мой друг, — попросила графиня. — Для Жака, — объяснила она, указав на лакея, который сейчас помогал им выйти.

Руган уехал, уверенный в скором возвращении, и они, разделяя его уверенность, остались ждать. Однако шли часы, наступила ночь, а его все не было.

Они ждали до полуночи, и каждая из них ради другой делала вид, будто абсолютно уверена, что все в порядке, между тем как у обеих кошки на сердце скребли. Они коротали время, играя в триктрак в большой гостиной, как будто их ничто не тревожило.

Наконец пробило полночь, и графиня со вздохом поднялась.

— Он приедет завтра утром, — сказала она, сама не веря.

— Конечно, — согласилась Алина. — Он и не мог вернуться сегодня. К тому же лучше ехать завтра: ведь поездка в столь поздний час утомила бы вас.

Рано утром их разбудил колокольный звон — сигнал тревоги для секций. Затем донесся барабанный бой и топот множества марширующих ног. Париж поднимался. Вдали зазвучала перестрелка, загрохотала пушка. Завязался бой между двором и секциями. Вооруженный народ штурмовал дворец Тюильри. По городу носились самые дикие слухи, проникли они и в особняк Плугастель через слуг. Говорили об ужасной битве за дворец, которая закончится бессмысленной резней тех, кого безвольный монарх бросил на произвол судьбы, отдав себя и свою семью под защиту Законодательного собрания. Ступив на путь, указанный ему плохими советчиками, он плыл по течению и, как только возникла необходимость оказать сопротивление, отдал приказ сдаться, оставив тех, кто стоял за него до конца, на милость разъяренной толпы.

Вот так разворачивались события в Тюильри, а в это время две женщины в особняке Плугастель все еще ждали возвращения Ругана, теперь уже не особенно на это надеясь. А Руган все не возвращался. Отцу дело не показалось таким простым, как сыну, и он не без оснований боялся прибегнуть к подобному обману.

Руган-старший вместе с сыном пошел к господину де Керкадью, чтобы сообщить, что случилось, и честно рассказал о предложении сына, принять которое не решался.

Господин де Керкадью попытался тронуть его мольбами и даже попробовал подкупить, но все было бесполезно.

— Сударь, если все раскроется — а это неизбежно, — меня повесят. Кроме того, хотя я очень хочу сделать для вас все, что в моих силах, это будет нарушением долга. Вы не должны просить меня, сударь.

— Как вы полагаете, что может случиться? — спросил потерявший голову господин де Керкадью.

— Война, — ответил Руган, который, как видите, был хорошо осведомлен. — Война между народом и двором. Я в отчаянии, что предупредил вас слишком поздно. Но в конце концов, я думаю, что вам нечего волноваться. С женщинами не станут воевать.

Господин де Керкадью ухватился за это соображение и, когда мэр с сыном ушли, попытался успокоиться. Однако в глубине души он сомневался, памятуя о поездках господина де Плугастеля. Что, если революционеры столь же хорошо осведомлены на этот счет? Скорее всего, так оно и есть. Жены политических преступников, как известно, в былые времена страдали за грехи своих мужей. При народном восстании все возможно, и Алина будет в опасности вместе с госпожой де Плугастель.

Поздно ночью, когда господин де Керкадью уныло сидел в библиотеке с погасшей трубкой, в которой искал утешения, раздался сильный стук в дверь.

Старый сенешаль Гаврийяка, открывший дверь, увидел на пороге стройного молодого человека в темно-оливковом рединготе, доходившем ему до икр. На нем были панталоны из оленьей кожи и сапоги, на боку — шпага. Он был опоясан трехцветным шарфом, на шляпе красовалась трехцветная кокарда, придававшая ему зловеще-официальный вид в глазах старого слуги феодализма, полностью разделявшего опасения господина.

— Что вам угодно, сударь? — спросил он почтительно, но не без опаски.

И тут его поразил решительный голос незнакомца:

— Что с вами, Бенуа? Черт возьми! Вы совсем забыли меня?

Трясущейся рукой старик поднял фонарь повыше и осветил худое лицо с большим ртом.

— Господин Андре! — воскликнул Бенуа. — Господин Андре! — Затем бросил взгляд на шарф и кокарду и умолк, совсем растерявшись.

Но Андре-Луи прошел мимо него в широкую приемную с мраморным полом в черно-белую клетку.

— Если крестный еще не удалился на покой, проведите меня к нему. Если он уже лег, все равно проведите.

— О, конечно, господин Андре! Я уверен, он будет счастлив вас увидеть. Он еще не лег. Пожалуйста, сюда, господин Андре.

Андре-Луи, следуя из Бретани, полчаса назад въехал в Медон и сразу же отправился к мэру, чтобы узнать что-нибудь определенное о событиях в Париже. По мере его приближения к столице ужасные слухи все усиливались. Руган сообщил ему, что восстание неизбежно, что секции уже завладели заставами и что никому, кроме лиц, имеющих официальные полномочия, не удастся ни въехать, ни выехать из Парижа.

Андре-Луи кивнул, и мысли у него были самые серьезные. Он и раньше предвидел опасность второй революции, зреющей в недрах первой. Эта вторая революция может разрушить все, чего добились, и отдать бразды правления низкой клике, которая ввергнет страну в анархию. Вероятность того, что случится то, чего он опасался, возросла, как никогда. Он поедет сейчас же, прямо ночью, чтобы узнать самому, что происходит.

Уже стоя на пороге, он обернулся, чтобы спросить Ругана, в Медоне ли еще господин де Керкадью.

— А вы знаете его, сударь?

— Он мой крестный.

— Ваш крестный! А вы — представитель! Да ведь вы тот самый человек, который ему нужен! — И Руган рассказал Андре-Луи о поездке своего сына в Париж с поручением и обо всех последующих событиях.

Этого было достаточно. То, что два года назад крестный на определенных условиях отказал ему от дома, сейчас не имело никакого значения. Оставив свой экипаж у маленькой гостиницы, Андре-Луи направился прямо к крестному.

А господин де Керкадью, ошеломленный неожиданным появлением в столь поздний час того, на кого он затаил горькую обиду, приветствовал его примерно в тех же выражениях, как когда-то в этой самой комнате при аналогичных обстоятельствах.

— Что вам здесь угодно, сударь?

— Служить вам, чем могу, крестный, — таков был обезоруживающий ответ.

Но он отнюдь не обезоружил господина де Керкадью.

— Тебя так долго не было, что я уже начал надеяться, что ты больше не побеспокоишь меня.

— Я и теперь не рискнул бы ослушаться вас, если бы не надежда, что могу быть вам полезен. Я видел Ругана, мэра…

— Что это ты там говорил насчет того, что не осмеливался ослушаться меня?

— Сударь, вы запретили мне появляться в вашем доме.

Господин де Керкадью в растерянности уставился на него.

— И поэтому ты не появлялся у меня все это время?

— Конечно. А почему же еще?

Господин де Керкадью долго смотрел на него, потом неслышно выругался. Как трудно иметь дело с человеком, который понимает твои слова так буквально! Он ожидал, что Андре-Луи появится в раскаянии, чтобы признать вину и просить крестного вернуть ему свое расположение. Господин де Керкадью сейчас так и сказал крестнику.

— Но разве я мог надеяться, что вы отступите от своего слова, сударь? Вы же выразили свое намерение вполне определенно. Да и какие слова раскаяния помогли бы мне, даже если бы я собирался исправиться? А я не имел ни малейшего желания исправляться. Возможно, мы еще поблагодарим Бога за то, что это так.

— Поблагодарим Бога?

— Я — представитель и располагаю некоторой властью. Я очень вовремя возвращаюсь в Париж и, вероятно, могу сделать для вас то, чего не смог Руган. Сударь, это необходимо, если хотя бы наполовину верно то, что я подозреваю. Я сделаю так, что Алина будет в безопасности.

Господин де Керкадью безоговорочно капитулировал. Он подошел и взял Андре-Луи за руку.

— Мой мальчик, — сказал он, явно растроганный, — в тебе есть благородство. Если порой казалось, что я резок с тобой, это было оттого, что я боролся с твоими дурными наклонностями. Я хочу, чтобы ты держался подальше от политики, которая довела эту несчастную страну до такого ужасного положения. На границе — враг, а в самом отечестве вот-вот вспыхнет гражданская война. Вот что наделали твои революционеры.

Андре-Луи не стал спорить и заговорил о другом:

— Алину нужно немедленно увезти из Парижа, пока город не превратился в бойню — а это может случиться, если страсти, бурлившие все эти месяцы, вырвутся наружу. План Ругана-младшего хорош, — во всяком случае, я не могу придумать лучше.

— Но Руган-старший и слышать об этом не хочет.

— Вы имеете в виду, что он не станет делать это под свою ответственность. Но я оставил ему расписку за своей подписью, что пропуск в Париж и обратно в Медон для мадемуазель де Керкадью выдан им по моему приказу. Мои полномочия, которые я предъявил ему, снимают с него ответственность за то, что он мне повиновался. Этой распиской он должен воспользоваться только в крайнем случае, для своей защиты. Взамен он выдал мне этот пропуск.

— Он уже у тебя?

Господин де Керкадью взял листок бумаги, протянутый Андре-Луи, и рука его дрожала. Он приблизил листок к свечам и, прищурив близорукие глаза, принялся читать.

— Если вы пошлете этот пропуск утром с Руганом-младшим, Алина будет здесь к полудню, — сказал Андре-Луи. — Сегодня, к сожалению, уже ничего нельзя сделать, не вызвав подозрений: час слишком поздний. Итак, крестный, теперь вы знаете, почему я явился к вам, нарушив ваш приказ. Если я могу быть еще чем-нибудь вам полезен, вам стоит лишь приказать, пока я здесь.

— Но разве, Андре… разве Руган не сказал тебе, что там есть и другие…

— Он упомянул госпожу де Плугастель и ее слугу.

— Тогда почему же?.. — Господин де Керкадью остановился и вопросительно взглянул на Андре-Луи.

Тот с очень серьезным видом покачал головой.

— Это невозможно, — ответил он.

Господин де Керкадью даже рот открыл от изумления.

— Невозможно? — переспросил он. — Но почему?

— Сударь, то, что я делаю для Алины, не вынуждает меня идти на сделку с совестью, — правда, ради Алины я бы пошел против совести. Но госпожа де Плугастель — совсем другое дело. Ни Алина, ни ее родные не замешаны в контрреволюционном заговоре, который является истинным источником катастрофы, угрожающей нам. С чистой совестью я могу помочь ей уехать из Парижа. Но госпожа де Плугастель — жена графа де Плугастеля, о котором всем известно, что он агент, осуществляющий связь между двором и эмигрантами.

— Тут нет ее вины, — в ужасе воскликнул господин де Керкадью.

— Согласен. Но ее в любой момент могут вызвать, чтобы установить, принимает ли она участие в интригах мужа. Известно, что сегодня она была в Париже. Если завтра ее начнут разыскивать и откроется, что она уехала, начнется расследование. Обнаружится, что я нарушил свой долг и воспользовался своими полномочиями для личных целей. Надеюсь, сударь, вы понимаете, что на такой риск не идут ради постороннего человека.

— Постороннего? — с упреком переспросил сеньор.

— Да, постороннего для меня.

— Но для меня она не посторонняя, Андре. Она моя кузина и друг, которым я дорожу. Ах боже мой, то, что ты сказал, доказывает, что ее необходимо срочно увезти из Парижа. Ее нужно спасти, Андре, — любой ценой! У нее гораздо более опасное положение, чем у Алины!

Он стоял — проситель перед своим крестником, непохожий на сурового человека, приветствовавшего Андре-Луи, когда тот вошел. Лицо господина де Керкадью было бледным, руки дрожали, на лбу выступили капли пота.

— Крестный, я бы сделал все, что можно, но это не в моих силах. Спасти ее — значит погубить Алину и вас, а также и меня.

— Мыдолжны рискнуть.

— Конечно, у вас есть право говорить за себя.

— О, и за тебя, поверь мне, Андре! — Он приблизился к молодому человеку. — Андре, умоляю тебя поверить на слово и получить пропуск для госпожи де Плугастель.

Андре взглянул на него, заинтригованный.

— Это странно. Я сохранил благодарную память о том, что она заинтересовалась мной на несколько дней, когда я был ребенком, а также проявила ко мне интерес недавно в Париже, когда пыталась обратить меня в то, что считает истинной политической верой. Но я не стану рисковать за нее своей шеей или вами с Алиной…

— Ах! Но послушай, Андре…

— Это мое последнее слово, сударь. Уже поздно, а я хочу ночевать в Париже.

— Нет, нет! Подожди! — Сеньор де Гаврийяк пришел в неописуемое отчаяние. — Андре, ты должен!

В этой настойчивости и неистовом упорстве было что-то странное, заставлявшее предположить, что тут кроется какой-то таинственный мотив.

— Должен? — переспросил Андре-Луи. — Но почему? Ваши доводы, сударь?

— Андре, у меня достаточно веские доводы.

— Прошу вас, позвольте мне самому судить об этом, — безапелляционным тоном произнес Андре-Луи.

По-видимому, его требование привело господина де Керкадью в отчаяние. Он шагал по комнате, заложив руки за спину. Наконец он остановился перед крестником.

— Ты не можешь поверить мне на слово, что такие доводы существуют? — спросил он с сокрушенным видом.

— В таком деле, как это, — деле, которое может меня погубить? О, сударь, разве это было бы разумно?

— Но если я скажу тебе, то нарушу слово чести и свою клятву. — Господин де Керкадью отвернулся, ломая руки, и состояние его было достойно сожаления. Затем он вновь повернулся к Андре-Луи. — Положение безвыходное, и поскольку ты столь невеликодушен, что настаиваешь, я вынужден открыть тебе правду. Она поймет, когда узнает: у меня нет выбора. Андре, мой мальчик… — Он снова замолк в испуге, потом положил руку на плечо крестнику, и тот, к своему изумлению, увидел, что бесцветные близорукие глаза полны слез. — Госпожа де Плугастель — твоя мать.

Последовало долгое молчание. То, что услышал Андре-Луи, трудно было сразу осознать. Когда до него наконец дошли слова крестного, первым его побуждением было вскрикнуть. Но он овладел собой и сыграл стоика — он вечно должен был кого-то играть и был верен себе даже в такой момент. Он молчал до тех пор, пока актерское чутье не подсказало, что он сможет говорить спокойно.

— Понятно, — сказал он абсолютно невозмутимо.

Он окинул взглядом прошлое, перебирая воспоминания о госпоже де Плугастель. Наконец-то он понял ее странный интерес к нему и нежность, смешанную с печалью, которые до сих пор интриговали его.

— Понятно, — повторил он и добавил: — Конечно, только дурак мог не догадаться об этом давным-давно.

На этот раз вскрикнул господин де Керкадью, отпрянувший, как от удара.

— Боже мой, Андре, из чего ты сделан? Как ты можешь подобным образом принимать такое известие?

— А как я должен его принимать? Разве меня должно удивить открытие, что у меня была мать? В конце концов, еще никому не удавалось появиться на свет без участия матери.

Внезапно Андре-Луи сел, чтобы скрыть предательскую дрожь. Он вынул из кармана платок, чтобы вытереть лоб, ставший влажным, и неожиданно для себя разрыдался.

При виде этих слез, катившихся по побледневшему лицу, господин де Керкадью быстро подошел к нему, сел рядом и ласково обнял за плечи.

— Андре, мой бедный мальчик, — шептал он. — Я… я был дураком, когда думал, что у тебя нет сердца. Меня обмануло твое дьявольское притворство, а теперь я вижу… вижу… — Он не знал, что именно видит, или же не решался выразить это словами.

— Пустяки, сударь. Я ужасно устал, и… у меня насморк. — Затем, поняв, что эта роль ему не по силам, он отказался от всякого притворства. — Но… но почему из этого сделали такую тайну? Хотели, чтобы я никогда об этом не узнал?

— Да, хотели… Это… это следовало сделать из осторожности.

— Но почему же? Раскройте мне тайну до конца, сударь. Рассказав мне так много, вы должны рассказать все.

— Причина в том, мой мальчик, что ты появился на свет года через три после того, как твоя мать вышла за господина де Плугастеля, года через полтора после отъезда ее мужа в армию и месяца за четыре до его возвращения. Господин де Плугастель никогда ничего не подозревал и по важнейшим семейным причинам не должен ничего заподозрить. Вот почему все хранилось в строжайшей тайне. Вот почему никто не должен был ничего знать. Когда пришло время, твоя мать уехала в Бретань и под вымышленным именем провела несколько месяцев в деревне Моро. Там ты и появился на свет.

Андре-Луи осушил слезы и теперь сидел, сдержанный и собранный, что-то обдумывая.

— Когда вы говорите, что никто не должен был ничего знать, то, конечно, хотите сказать, что вы, сударь…

— О боже мой, нет! — Вспыхнув, господин де Керкадью вскочил на ноги. Казалось, само предположение наполнило его ужасом. — Да, я один из тех двоих, кто знал тайну, но все не так, как ты думаешь, Андре. Неужели ты полагаешь, что я лгу тебе? Разве стал бы я отрицать, если бы ты был моим сыном?

— Довольно того, что вы сказали, что это не так.

— Да, это не так. Я кузен Терезы и самый верный друг, как хорошо ей известно. Она знала, что может мне довериться, и когда попала в отчаянное положение, то пришла за помощью ко мне. Когда-то, задолго до того, я хотел на ней жениться. Но я не из тех, кого могла бы полюбить женщина. Однако она доверилась моей любви, и я не предал ее доверия.

— Так кто же мой отец?

— Не знаю. Она никогда не говорила мне. Это была ее тайна, и я не спрашивал. Это не в моем характере, Андре.

Андре-Луи молча стоял перед господином де Керкадью.

— Ты мне веришь, Андре?

— Конечно, сударь, и мне жаль — жаль, что я не ваш сын.

Господин де Керкадью судорожно схватил крестника за руку и держал, не говоря ни слова. Затем выпустил ее и спросил:

— Как ты собираешься поступить, Андре? Теперь ты знаешь все.

Андре-Луи постоял, размышляя, потом рассмеялся. Положение имело свои комические стороны, и он пояснил:

— А что изменилось от того, что я посвящен в тайну? Разве сыновнее почтение может возникнуть внезапно, не успел я узнать новость? Должен ли я, забыв осторожность, рисковать своей шеей ради матери, которая настолько осторожна, что и не собиралась объявиться? То, что тайна раскрыта, — дело случая. Просто так легли игральные карты Судьбы.

— Решение за тобой, Андре.

— Нет, оно мне не под силу. Пусть решает, кто может, а я не могу.

— Значит, даже теперь ты отказываешься?

— Нет, я согласен. Поскольку я не могу решить, что делать, мне остается сделать то, что положено сыну. Это нелепо, но жизнь вообще нелепа.

— Ты никогда не пожалеешь об этом.

— Надеюсь, что это так. Однако мне представляется весьма вероятным, что пожалею. А теперь мне нужно снова повидаться с Руганом и получить у него еще два пропуска. Пожалуй, при сложившихся обстоятельствах будет лучше, если я сам отвезу их утром в Париж. Буду признателен, если вы позволите мне у вас заночевать, сударь. Я… я должен сознаться, что сегодня уже ни на что не способен.

Глава 35

ОСОБНЯК ПЛУГАСТЕЛЬ
Давно миновал полдень того бесконечного дня ужасов, с постоянным тревожным набатом, перестрелкой, барабанным боем и отдаленным ворчанием рассерженных масс. Госпожа де Плугастель и Алина сидели в ожидании в красивом особняке на улице Рая. Ругана они перестали ждать, так как понимали, что по какой-либо причине — а сейчас, несомненно, таких причин могло быть много — этот дружески расположенный к ним гонец не вернется. Они ждали сами не зная чего. Сразу после полудня шум боя стал нарастать, приближаясь, и с каждой минутой становился все ужаснее. Это были выкрики разъяренной толпы, которая опьянела от крови и жажды все рушить.

Яростная человеческая волна остановилась совсем рядом. Послышались удары в дверь и требования отворить, затем — треск дерева, звон разбитого стекла, возгласы ужаса, гневные выкрики и грубый смех.

Охотились за двумя несчастными швейцарскими гвардейцами, тщетно пытавшимися спастись. Их настигла в доме по соседству озверевшая толпа и жестоко расправилась с ними. Затем охотники мужского и женского пола, образовавшие батальон, зашагали по улице Рая, распевая «Марсельезу» — песню, в те дни новую для Парижа:

Вперед, сыны отчизны милой,
Мгновенье славы настает!
К нам тирания черной силой
С кровавым знаменем идет!
Эта ужасная песня, которую выкрикивали резкие голоса, становилась все громче. Госпожа де Плугастель и Алина невольно прижались друг к другу. Они слышали, как грабят соседний дом. Что, если сейчас настанет черед особняка Плугастель? Для подобных опасений не было реальных причин, но в такой неразберихе, неверно истолкованной и поэтому еще более устрашающей, всегда ожидают худшего.

Ужасная песня и топот ног, обутых в тяжелые башмаки, по грубым булыжникам стали затихать, удаляясь. Женщины с облегчением вздохнули, как будто их спасло чудо, но через минуту снова встревожились, когда в комнату влетел, позабыв об этикете, Жак — молодой лакей, которому графиня доверяла больше, чем остальным слугам. С напуганным видом он сообщил, что через ограду сада только что перелез какой-то человек, заявивший, что он — друг графини, и пожелавший, чтобы его немедленно провели к ней.

— Но он выглядит как санкюлот,[385] сударыня, — предостерег преданный малый.

Сердце графини забилось в надежде, что это Руган.

— Введите его, — приказала она, задыхаясь.

Жак вышел и вскоре вернулся вместе с высоким человеком в длинном, потрепанном и очень просторном пальто и широкополой шляпе с огромной трехцветной кокардой. Войдя, он снял шляпу.

Жак, стоявший за спиной посетителя, заметил, что, хотя сейчас его волосы растрепаны, они сохранили следы тщательной прически и пудры. Молодой лакей недоумевал, что за лицо должно быть у этого человека, если при виде него госпожа вскрикнула и отпрянула. Затем Жаку жестом приказали удалиться.

Посетитель дошел до середины гостиной, еле волоча ноги и тяжело дыша. Опершись о стол, он стоял лицом к лицу с госпожой де Плугастель, которая в ужасе смотрела на него.

В дальнем конце комнаты сидела Алина. Она в замешательстве всматривалась в лицо, которое показалось ей знакомым, хотя его трудно было узнать под маской из крови и грязи. Он заговорил, и Алина сразу же узнала по голосу маркиза де Латур д’Азира.

— Мой дорогой друг, — говорил он, — простите, если напугал вас. Простите, что вторгаюсь сюда без разрешения, в такое время и подобным образом. Но… вы видите, в каком я положении. Я скрываюсь. Не зная, где укрыться, я подумал о вас и сказал себе, что, если удастся добраться до вашего дома, я мог бы найти у вас убежище.

— Вы в опасности?

— В опасности! — Этот вопрос вызвал у него беззвучный смех. — Если я выйду сейчас на улицу и мне повезет, проживу еще минут пять! Мой друг, это была настоящая бойня! Некоторые из нас в конце концов сбежали из Тюильри, но их преследовали на улице и убивали. Не думаю, чтобы сейчас остался в живых хоть один швейцарец. Бедняги, им больше всех досталось. Что до нас — боже мой! Нас они ненавидят еще сильнее, чем швейцарцев. Поэтому мне пришлось прибегнуть к этому отвратительному маскараду.

Он сбросил лохмотья и, отшвырнув их, шагнул вперед. На нем был черный костюм из атласа — форма сотни «рыцарей кинжала», которые в то утро в Тюильри встали на защиту своего короля. Его камзол был распорот на спине, шейный платок и кружевные манжеты разорваны и запачканы кровью, лицо вымазано, прическа в беспорядке — на него страшно было смотреть. Однако он, как всегда, держался с непринужденной уверенностью и не забыл поцеловать дрожавшую руку, которую ему протянула графиня.

— Вы правильно сделали, что пришли ко мне, Жерве, — сказала она. — Да, пока тут можно укрыться, и вы в полной безопасности, — по крайней мере, пока мы сами в безопасности. На моих слуг вполне можно положиться. Садитесь и рассказывайте все.

Маркиз повиновался, рухнув в кресло, которое она придвинула ему. Он совершенно обессилел от усталости и нервного напряжения. Он вынул из кармана платок и вытер с лица кровь и грязь.

— Рассказывать особенно нечего. — В тоне его звучала горечь отчаяния. — Дорогая моя, это конец для всех нас. Плугастелю повезло, что он сейчас за границей. Впрочем, ему всегда везло. Если бы я не был так глуп, чтобы поверить тем, кто, как сегодня выяснилось, совершенно не заслуживает доверия, то и сам был бы за границей. То, что я остался в Париже, — безумство, венчающее жизнь, полную безумств и ошибок. А то, что я в свой отчаянный час явился к вам, еще усугубляет все это. — Он горько рассмеялся.

Госпожа де Плугастель облизала сухие губы.

— А… дальше?

— Остается только как можно скорее уехать, если еще не поздно. Во Франции для нас больше нет места — разве что под землей. Сегодня это стало ясно. — Он взглянул на нее, такую бледную и робкую, и, улыбнувшись, погладил прекрасную руку, лежавшую на спинке кресла. — Моя дорогая Тереза, если вы из милосердия не напоите меня, я умру на ваших глазах еще до того, как черни представится возможность прикончить меня.

Она вздрогнула.

— Мне следовало самой об этом подумать, — упрекнула она себя и, быстро обернувшись, попросила: — Алина, скажите Жаку, чтобы он принес…

— Алина! — повторил он, перебив графиню, и в свою очередь резко обернулся. Алина встала, и он наконец увидел ее и, усилием воли снова поднявшись, склонился в церемонном поклоне. — Мадемуазель, я не подозревал, что вы здесь, — сказал он, чувствуя себя крайне неловко, как будто застигнутый за чем-то недостойным.

— Я это поняла, сударь, — ответила Алина, которая, отправившись выполнять поручение графини, остановилась перед господином де Латур д’Азиром. — Я от всего сердца сожалею, что мы встретились при столь прискорбных обстоятельствах.

Они не виделись после его дуэли с Андре-Луи — с того самого дня, как маркиз похоронил надежду завоевать ее.

Он остановился, как будто собираясь ответить ей, но, взглянув на госпожу де Плугастель, лишь молча поклонился со сдержанностью, странной для того, кто бывал таким бойким на язык.

— Прошу вас, сударь, сядьте, вы совсем измучены.

— Вы очень любезны, что заметили это. С вашего разрешения, я сяду. — И он снова сел. Алина направилась к двери и вышла.

Когда она вернулась, маркиз и госпожа де Плугастель по непонятной причине поменялись местами. Теперь она сидела в кресле с позолотой, обитом парчой, а он, несмотря на усталость, оперся о спинку и, судя по позе, о чем-то серьезном просил ее. Когда вошла Алина, он сразу же умолк и отодвинулся, так что у нее возникло чувство, будто она помешала. Она заметила, что графиня в слезах.

Вскоре явился Жак с подносом, уставленным яствами и винами. Графиня налила гостю бургундского, и он залпом выпил, затем, показав грязные руки, попросил разрешения привести себя в порядок, прежде чем приняться за еду.

Жак проводил маркиза и помог ему, и когда тот вернулся, он выглядел как обычно и незаметно было следов жестокой переделки, в которую он попал. Он держался спокойно, с достоинством, однако был очень бледен и измучен. Казалось, он внезапно постарел, так что теперь ему можно было дать его возраст.

Пока маркиз с большим аппетитом угощался — по его словам, у него с утра не было во рту маковой росинки, — он рассказывал подробности ужасных событий этого дня. Ему удалось сбежать из Тюильри, когда стало ясно, что все потеряно и началось массовое истребление швейцарцев, израсходовавших последние патроны.

— Да, все было сделано не так, — заключил он. — Мы были робки, когда следовало быть решительными, и решительны, когда стало слишком поздно. Нам все время недоставало правильного руководства, а теперь — как я уже говорил — нам пришел конец. Остается только бежать, едва только выяснится, как нам это сделать.

Госпожа де Плугастель рассказала о надеждах, которые возлагала на Ругана.

Это вывело маркиза из уныния. Он склонен был смотреть на вещи оптимистически.

— Вы напрасно оставили всякую надежду, — уверял он. — Если этот мэр настроен дружески, он поступит, как обещал его сын. Вчера ночью было слишком поздно сюда ехать, а сегодня — если только он уже в Париже — с той стороны города невозможно пробраться. Скорее всего, он еще приедет. Молюсь, чтобы он появился: сознание, что вы и мадемуазель де Керкадью вдали от этого ужаса, будет для меня большим утешением.

— Мы должны взять вас с собой, — сказала госпожа де Плугастель.

— Ах! Но каким образом?

— Молодой Руган должен привезти пропуск на три лица — Алину, меня и моего лакея Жака. Вы бы могли занять его место.

— Клянусь честью, сударыня, я бы занял место любого человека, чтобы уехать из Парижа, — рассмеялся маркиз.

У дам тоже поднялось настроение и ожили угасшие надежды. Но когда на город вновь спустились сумерки, а спаситель все не появлялся, надежда вновь стала слабеть.

Наконец господин де Латур д’Азир, сославшись на усталость, попросил разрешения удалиться, чтобы немного отдохнуть перед тем, что, возможно, вскоре предстоит. Когда он вышел, графиня убедила Алину пойти прилечь.

— Я позову вас, дорогая, как только он появится, — пообещала она, мужественно делая вид, что уверена в этом.

Алина нежно поцеловала ее и ушла, настолько спокойная внешне, что графиня даже начала сомневаться, понимает ли она, какая опасность грозит им теперь, когда в доме человек, хорошо известный и вызывающий такую ненависть, человек, которого, вероятно, уже разыскивают.

Оставшись в одиночестве, госпожа де Плугастель прилегла на кушетку в гостиной. Была жаркая летняя ночь, стеклянные двери были открыты в прекрасный сад. Откуда-то издалека доносились звуки, говорившие, что толпа продолжает вершить расправы, которыми начался этот кровавый день.

Госпожа де Плугастель прислушивалась к этим звукам, благодаря небеса за то, что события разворачиваются далеко отсюда, в секциях, расположенных к югу и западу, и опасаясь, как бы секция Бонди, где находился ее особняк, в свою очередь не стала сценой ужасов.

Кушетка, на которой лежала графиня, была в тени, так как свет в гостиной был погашен. Горели лишь свечи в массивном серебряном канделябре, который стоял на круглом столике с инкрустацией, находившемся в середине комнаты, — островок света в сумерках.

Часы над камином мелодично пробили десять, и тут в доме раздался другой звук, неожиданно нарушивший тишину и заставивший графиню вскочить на ноги, задыхаясь от страха и надежды. Кто-то сильно стучал в дверь внизу. Последовали минуты напряженного ожидания, и в комнату ворвался Жак. Он огляделся, не сразу заметив свою госпожу.

— Сударыня! Сударыня! — выпалил он, задыхаясь.

— Что там, Жак? — Графиня овладела собой, и голос ее был тверд. Она вышла из тени в островок света, к столику.

— Внизу какой-то человек. Он спрашивает… он хочет немедленно видеть вас.

— Какой-то человек? — переспросила она.

— Он… кажется, это должностное лицо. По крайней мере, у него трехцветный шарф. Он отказывается назвать свое имя — говорит, что оно вам ничего не скажет и что он должен увидеть вас сию же минуту.

— Должностное лицо? — переспросила графиня.

— Должностное лицо, — повторил Жак. — Я бы не впустил его, но он потребовал отворить именем нации. Сударыня, приказывайте, что нам делать. Со мной Робер. Если вы пожелаете… что бы ни случилось…

— Нет-нет, мой добрый Жак. — Она великолепно владела собой. — Если бы у него были дурные намерения, он, разумеется, пришел бы не один. Проводите его ко мне, а потом попросите мадемуазель де Керкадью присоединиться к нам, если она не спит.

Жак вышел, несколько успокоенный. Графиня села в кресло у столика со свечами. Она машинально разгладила платье. Если напрасны ее надежды, напрасны и мимолетные страхи.

Дверь отворилась, и снова появился Жак. За ним, быстро шагая, вошел стройный молодой человек в широкополой шляпе с трехцветной кокардой. Оливковый редингот был перехвачен в талии трехцветным шарфом. На боку висела шпага.

Он раскланялся, сняв шляпу, и в ее стальной пряжке отразилось пламя свечей. У него было худое смуглое лицо, а взгляд больших темных глаз был пристальный и испытующий. Графиня подалась вперед, не веря своим глазам. Потом глаза у нее загорелись, бледные щеки окрасились румянцем. Вдруг она встала, вся дрожа, и воскликнула:

— Андре-Луи!

Глава 36

БАРЬЕР
Его дар смеха, кажется, окончательно иссяк. Он продолжал рассматривать графиню странным испытующим взглядом, и его темные глаза, вопреки обыкновению, не светились юмором. Однако мрачным был его взгляд, но не мысли. Благодаря беспощадной остроте видения и способности к беспристрастному анализу он видел всю нелепость и искусственность чувств, которые сейчас испытывал, не позволяя им завладеть собой. Источником этих чувств было сознание, что она — его мать (как будто та случайность, что она произвела его на свет, могла теперь, спустя столько времени, установить между ними реальную связь). Мать, которая бросает своего ребенка, недостойна этого звания — и зверь так не поступит.

Он пришел к выводу, что согласие спасти ее в такой момент — сентиментальное донкихотство чистой воды. Расписка, без которой мэр Медона не соглашался выдать пропуск, поставила под угрозу все его будущее и, возможно, саму жизнь. Он пошел на это не ради реальности, а из уважения к идее — он, который всю жизнь избегал пустой сентиментальности!

Так думал Андре-Луи, рассматривая графиню внимательно и с обостренным интересом, вполне естественным для того, кто впервые увидел свою мать, когда ему исполнилось двадцать восемь лет.

Наконец он перевел взгляд на Жака, все еще стоявшего в открытых дверях.

— Сударыня, не могли бы мы поговорить наедине? — спросил Андре-Луи.

Она отослала лакея, и дверь за ним закрылась. Она ждала, чтобы он объяснил свой визит в столь необычное время.

— Руган не смог вернуться, — коротко пояснил он. — По просьбе господина де Керкадью вместо него приехал я.

— Вы! Вас прислали спасти нас! — Нота изумления в ее голосе звучала сильнее, чем облегчение.

— Да, а также для того, чтобы познакомиться с вами, сударыня.

— Познакомиться со мной? Что вы хотите этим сказать, Андре-Луи?

— В этом письме господина де Керкадью сказано все.

Заинтригованная его странными словами и еще более странным поведением, она взяла сложенный лист, дрожащими руками сломала печать и поднесла письмо к свету. Она читала, и глаза ее стали тревожными. Наконец она застонала и бросила взгляд, исполненный ужаса, на молодого человека, сильного и стройного, который стоял перед ней с таким бесстрастным видом. Она попыталась читать дальше, но не смогла: неразборчивые буквы господина де Керкадью плыли перед глазами. Да и какое это имело значение? Она прочла достаточно. Листок затрепетал в ее руках и упал на стол. Лицо у нее стало белее мела. С невыразимой грустью смотрела она на Андре-Луи.

— Итак, вы знаете все, дитя мое? — Ее голос перешел на шепот.

— Знаю, матушка.

Она вскрикнула при этом новом для нее слове, и от нее ускользнула тонкая насмешка, смешанная с упреком, с которой это слово было произнесено. Для нее время остановилось. Она совершенно забыла о гибели, которая грозила ей как жене тайного агента, и обо всем остальном — ее сознание заполнила лишь одна мысль, что она стоит перед своим сыном, рожденным вследствие адюльтера, в тайне и стыде, в далекой бретонской деревне двадцать восемь лет тому назад. В этот момент ей даже не пришло в голову, что секрет ее раскрыт и могут быть последствия.

Она сделала один-два неверных шага и открыла объятия. Рыдания душили ее.

— Вы не подойдете ко мне, Андре-Луи?

С минуту он стоял колеблясь, потрясенный этим призывом и чуть ли не рассерженный тем, что сердце его откликнулось вопреки разуму. Горькое чувство, которое испытывали они оба, было странным и нереальным, однако он подошел, и ее руки обняли его, а мокрая щека прижалась к его щеке.

— О Андре-Луи, дитя мое, если бы вы только знали, как я мечтала вот так прижать вас! Если бы вы знали, как я страдала, отказывая себе в этом! Керкадью не должен был вам говорить — даже сейчас. Он должен был молчать ради вас и предоставить меня моей судьбе. И однако сейчас, когда я могу вот так обнять вас и услышать, как вы называете меня матушкой, — о Андре-Луи, я рада, что так случилось. Сейчас я ни о чем не жалею.

— А стоит ли беспокоиться, сударыня? — спросил Андре-Луи, стоицизм которого был сильно поколеблен. — Ни к чему поверять нашу тайну другим. Сегодня мы — мать и сын, а завтра вернемся на свои места и все забудем — по крайней мере, внешне.

— Забудем? У вас нет сердца, Андре-Луи?

Ее вопрос странным образом воскресил его актерский взгляд на жизнь, который он считал истинной философией. Он также вспомнил о предстоящих испытаниях и понял, что должен овладеть собой и помочь ей сделать то же самое, иначе они погибли.

— Этот вопрос так часто предлагался мне на рассмотрение, что, должно быть, в нем содержится истина, — сказал он. — Ну что же, в этом следует винить мое воспитание.

Она еще сильнее обхватила его за шею, как будто он попытался высвободиться из объятий.

— Вы не вините меня в своем воспитании? Теперь, когда вы знаете все, вы не можете обвинять меня! Вы должны быть милосердны! Вы должны простить меня. Должны! У меня не было выбора.

— Когда мы знаем все о чем бы то ни было, мы не можем не простить. Это глубочайшая религиозная истина. Фактически в ней заключена вся религия — самая благородная религия, какой когда-либо руководствовался человек. Я говорю это вам в утешение, матушка.

Она отскочила от него с испуганным возгласом: за ним в сумраке у двери мерцала призрачная белая фигура. Она приблизилась к свету и превратилась в Алину, которая явилась по просьбе графини, переданной Жаком. Войдя незамеченной, она увидела Андре-Луи в объятиях женщины, которую тот назвал матушкой. Алина сразу же узнала его по голосу. Она вряд ли могла бы сказать, что больше поразило ее: появление Андре-Луи или то, что́ она случайно подслушала.

— Вы слышали, Алина? — воскликнула госпожа де Плугастель.

— Да, сударыня, невольно. Вы посылали за мной. Простите, если я… — Она остановилась и долго с любопытством смотрела на Андре-Луи. Девушка была бледна, но совершенно спокойна. — Итак, наконец вы пришли, Андре, — сказала она, протянув ему руку. — Вы могли бы прийти раньше.

— Я прихожу, когда нужен, — ответил он, — ибо только в такое время можно быть уверенным, что тебя примут. — Он сказал это с горечью и, наклонившись, поцеловал ей руку. — Надеюсь, вы можете простить мне прошлое, так как мне не удалось достичь своей цели, — сказал он мягко. — Я не могу притворяться, что неудача была намеренной, — это не так. Однако, кажется, мое невезение не принесло вам удачи: вы еще не замужем.

— Есть вещи, которых вам никогда не понять, — холодно ответила Алина.

— Например, жизнь, — согласился он. — Сознаюсь, что порой она ставит в тупик. Те самые объяснения, которые должны бы упрощать ее, только усложняют дело. — И он взглянул на госпожу де Плугастель.

— Полагаю, вы хотите этим что-то сказать.

— Алина! — заговорила графиня. Она знала, как опасны полуправды. — Уверена, что могу довериться вам и что Андре-Луи не станет возражать. — Она взяла письмо, чтобы показать Алине, предварительно испросив взглядом согласия Андре-Луи.

— Ну конечно, сударыня. Это исключительно ваше дело.

Алина переводила встревоженный взгляд с одного на другого, не решаясь взять письмо. Прочитав его до конца, она положила его на стол и стояла, в задумчивости склонив голову. Потом она подбежала к графине и обняла ее.

— Алина! — Это был радостный крик удивления. — Вы совсем не питаете ко мне отвращения!

— Моя дорогая! — сказала Алина и поцеловала залитое слезами лицо, которое, казалось, за эти несколько последних часов постарело на целые годы.

Андре-Луи, изо всех сил старавшийся не поддаваться чувствительности, заговорил голосом Скарамуша:

— Сударыня, было бы неплохо отложить все порывы чувств до тех пор, пока им можно будет предаться в более подходящее время и в более безопасном месте. Уже поздно. Если мы хотим убраться подальше от этой бойни, разумнее было бы не задерживаясь отправиться в путь.

Средство подействовало безотказно: дамы сразу же вспомнили, как обстоят дела, и отправились собираться.

Их не было около четверти часа, и он в одиночестве шагал по длинной комнате, причем нетерпение его умерялось лишь полной неразберихой в мыслях. Когда они наконец вернулись, с ними был высокий мужчина в обтрепанном пальто с широкими полами и шляпе с загнутыми вниз полями. Он остановился в тени у двери.

Так было условлено заранее, когда Алина предупредила графиню, что Андре-Луи испытывает непримиримую вражду к маркизу и исключено, чтобы он пальцем пошевелил ради спасения последнего.

Надо сказать, что, несмотря на близкую дружбу, связывавшую господина де Керкадью и его племянницу с госпожой де Плугастель, графиня была посвящена не во все их дела. Так, она была в неведении относительно предполагаемого брака Алины с маркизом де Латур д’Азиром. Алина никогда не говорила об этом, да и господин де Керкадью не касался этой темы с приезда в Медон, поняв, что этим планам не суждено осуществиться.

Волнение господина де Латур д’Азира в то утро, когда после дуэли он увидел Алину в обмороке в экипаже графини, выглядело вполне естественным для человека, который считал себя виновным в этом. Госпожа де Плугастель не догадывалась также, что вражда между двумя мужчинами была вызвана вовсе не политическими мотивами и ссора их была иного рода, нежели те, из-за которых Андре-Луи регулярно совершал прогулки в Булонский лес. Однако графиня понимала, что незавершенная дуэль является достаточным основанием для страхов Алины.

Поэтому она предложила пойти на обман, и Алина согласилась быть в нем пассивной стороной. Они сделали ошибку, не предупредив маркиза де Латур д’Азира, так как всецело положились на его страстное желание бежать из Парижа. Они недооценили чувство чести, которое движет такими людьми, как маркиз, воспитанными на ложных принципах.

Андре-Луи обернулся, чтобы взглянуть на эту закутанную фигуру, вышел из глубины гостиной, погруженной в сумрак, и свет упал на его бледное худое лицо. Псевдолакей вздрогнул, тоже шагнул вперед, к свету, и сдернул широкополую шляпу. Андре-Луи заметил, что рука у него белая, красивой формы, а на пальце сверкнул камень. Затем он задохнулся, и каждая жилка в нем напряглась, когда он узнал открывшееся ему лицо.

— Сударь, я не могу воспользоваться вашим неведением, — сказал этот несгибаемый, гордый человек. — Если дамы смогут убедить вас спасти меня, вы, по крайней мере, вправе знать, кого спасаете.

Маркиз стоял у стола, очень прямой и полный достоинства, готовый погибнуть так, как жил, — без страха и обмана.

Андре-Луи подошел к столу с другой стороны, и тут наконец мускулы его напряженного лица расслабились и он рассмеялся.

— Вы смеетесь? — нахмурился оскорбленный господин де Латур д’Азир.

— Это чертовски забавно.

— У вас своеобразное чувство юмора, господин Моро.

— Да, пожалуй. Неожиданности всегда действуют на меня подобным образом. За время нашего знакомства вы проявили себя с разных сторон, а сегодня обнаружилась еще одна, которой я не ожидал в вас встретить: вы честный человек.

Господина де Латур д’Азира начало трясти, но он не отвечал.

— Поэтому, сударь, я расположен быть милосердным. Вероятно, это глупо с моей стороны, но вы меня удивили, так что даю вам три минуты, чтобы покинуть этот дом и принять меры для собственной безопасности. То, что произойдет с вами после этого, меня не касается.

— Ах нет! Андре, послушайте… — начала графиня, сокрушаясь.

— Простите, сударыня. Это самое большее, что я могу сделать, причем я и так нарушаю свой долг. Если господин де Латур д’Азир останется, он погубит себя и навлечет опасность на вас. Если он не уйдет сию же минуту, то отправится вместе со мной в штаб секции и не пройдет часа, как его голова будет красоваться на пике. Он — известный контрреволюционер, «рыцарь кинжала», один из тех, кого народ жаждет уничтожить. Итак, вы знаете, сударь, что вас ожидает. Решайте — и поторопитесь ради дам.

— Но вы же не знаете, Андре-Луи! — Госпожа де Плугастель испытывала невыносимые муки. Она подошла к нему и схватила за руку. — Ради всего святого, Андре-Луи, будьте к нему милосердны! Вы должны!

— Но я и так проявил милосердие, сударыня, — больше, чем он заслуживает, и он это знает. Судьба вмешалась самым причудливым образом, чтобы свести нас вместе сегодня вечером. Похоже на то, что наконец-то она заставит его расплатиться. Однако ради вас я не воспользуюсь случаем, при условии, что он поступит так, как я сказал.

Маркиз ответил ледяным тоном, в то время как его правая рука что-то искала под широкими складками пальто:

— Я рад, господин Моро, что вы заговорили со мной таким тоном, — это избавляет меня от всех сомнений. Вы только что говорили о Судьбе, и должен с вами согласиться, что она вмешалась самым странным образом, — хотя, возможно, вы даже не представляете себе, до какой степени вы правы. Годами вы стояли у меня на пути, постоянно угрожая. Вы постоянно хотели отнять у меня жизнь — вначале косвенно, а затем и прямо. Из-за вас рухнули самые высокие надежды в моей жизни. Вы все время были моим злым гением. К тому же вы — один из тех, кто спровоцировал сегодняшнюю развязку, принесшую мне отчаяние.

— Подождите! Послушайте! — задыхаясь, молила графиня. Она бросилась от Андре-Луи к маркизу, как будто предчувствуя, что сейчас произойдет. — Жерве! Это ужасно!

— Наверно, ужасно, но неизбежно. Он сам виноват в этом. Я — отчаявшийся человек, сбежавший после проигранного дела. У этого человека в руках ключи к спасению, к тому же у нас с ним старые счеты.

Наконец его рука показалась из-под полы пальто, и в ней был пистолет.

Госпожа де Плугастель с воплем отчаяния бросилась перед ним на колени и изо всех сил вцепилась в руку.

Тщетно пытался маркиз высвободиться. Он воскликнул:

— Тереза! Вы сошли с ума? Вы хотите погубить меня и себя? У него пропуск, в котором наше спасение!

Тут заговорила Алина — охваченная ужасом свидетельница этой сцены, — быстрый ум которой мгновенно нашел выход:

— Сожги пропуск, Андре! Сожги немедленно — рядом с тобой свечи!

Но Андре-Луи воспользовался минутным замешательством графа, чтобы в свою очередь вытащить пистолет.

— Я думаю, лучше сжечь ему мозги, — ответил он. — Сударыня, отойдите от него.

Но госпожа де Плугастель поднялась на ноги, чтобы прикрыть маркиза своим телом. Однако она все еще цеплялась за его руку с такой неожиданной силой, что он не мог воспользоваться пистолетом.

— Андре! Ради бога, Андре! — повторяла она охрипшим голосом.

— Отойдите, сударыня, — снова приказал Андре-Луи еще более суровым тоном, — и пусть этот убийца получит по заслугам. Он подвергает наши жизни опасности. Отойдите! — Он кинулся вперед, собираясь выстрелить через плечо графини, и Алина слишком поздно сделала движение, чтобы помешать ему.

— Андре! Андре!

Обезумев, с исказившимся лицом, находясь на грани истерики, графиня наконец воздвигла ужасный барьер между этими мужчинами, которые ненавидели и жаждали убить друг друга:

— Он ваш отец, Андре! Жерве, это ваш сын — наш сын. Письмо там… на столе… О боже мой! — И она, обессиленная, соскользнула на землю и зарыдала у ног маркиза де Латур д’Азира.

Глава 37

ПРОПУСК
Над этой женщиной, тело которой сотрясали рыдания, — матерью одного и любовницей другого — скрестились взгляды двух смертельных врагов. В этих взглядах были потрясение и интерес, которые не могли бы выразить никакие слова.

Возле стола застыла окаменевшая Алина.

Первым опомнился господин де Латур д’Азир. Он вспомнил, что графиня сказала что-то о письме на столе. Нетвердой походкой он прошел мимо внезапно обретенного сына и взял листок, лежавший возле канделябра. Он долго читал, и никто не обращал на него внимания. Алина не отрывала от Андре-Луи взгляда, полного сострадания и удивления, а он, как зачарованный, смотрел на свою мать.

Господин де Латур д’Азир медленно дочитал письмо до конца, потом очень спокойно положил его обратно. Поскольку он, как подлинное дитя своего века, умел подавлять чувства, следующей его заботой было овладеть собой. Затем он шагнул к госпоже де Плугастель и наклонился, чтобы поднять ее.

— Тереза, — сказал он.

Инстинктивно подчинившись приказу, звучавшему в его голосе, она попыталась встать и успокоиться. Маркиз вел, вернее, нес ее к креслу у стола.

Андре-Луи наблюдал за ними, не пытаясь помочь. Он все еще безмолвствовал, сбитый с толку. Словно во сне, он увидел, как маркиз склонился над госпожой де Плугастель, и услышал его вопрос:

— Как давно вы об этом узнали, Тереза?

— Я… я всегда знала. Я поручила его заботам Керкадью. Один раз я видела его ребенком… Ах, какое это имеет значение?

— Почему вы мне не рассказали? Почему вы обманули меня? Почему сказали, что ребенок умер через несколько дней после рождения? Почему, Тереза? Почему?

— Я боялась. Я… я думала, так будет лучше — чтобы никто, никто, даже вы, ничего не знал. И до сегодняшней ночи никто не знал — кроме Кантэна, который вынужден был все рассказать Андре-Луи, чтобы заставить его приехать сюда и спасти меня.

— А я, Тереза? — настаивал маркиз. — Я имел право знать.

— Право! А что вы могли сделать? Признать его? И что же дальше? Ха! — То был смех отчаяния. — Был Плугастель, была моя семья, и были вы… переставший любить, — страх разоблачения задушил вашу любовь. Для чего мне было говорить вам? Зачем? Я бы и сейчас ничего не сказала, если бы можно было иначе спасти вас обоих. Один раз мне уже пришлось пережить подобное, когда вы дрались в Булонском лесу. Я ехала помешать дуэли, когда вы встретили меня. Я бы разгласила свой секрет, если бы не удалось другим способом предотвратить этот кошмар. Но Бог милостиво избавил меня от этого.

Им и прежде не приходило в голову сомневаться в ее словах, но теперь, когда она упомянула о дуэли, объяснилось многое из того, что до сих пор оставалось неясным ее слушателям.

Господин де Латур д’Азир, лишившись последних сил, тяжело опустился в кресло и закрыл лицо руками.

Через окна, выходившие в сад, до них долетел издалека приглушенный звук барабанного боя, напоминая, что происходит в городе. Но они не обратили на это ни малейшего внимания. Каждому из них, наверно, казалось, что здесь они столкнулись с еще большим ужасом, чем тот, который терзал Париж. Наконец заговорил Андре-Луи, и тон его был ровный и невероятно холодный.

— Господин де Латур д’Азир, я полагаю, что это открытие, которое вряд ли может быть для вас более неприятным, нежели для меня, ничего не меняет, так как не может уничтожить того, что стоит между нами, — разве что еще увеличивает счет. И все же… Но что толку в разговорах? Вот пропуск, выписанный для лакея госпожи де Плугастель. Взамен я настоятельно прошу вас, сударь, об одной услуге: чтобы я больше никогда вас не видел и не слышал.

— Андре! — резко повернулась к нему мать, и снова прозвучал тот вопрос: — Разве у вас нет сердца? Что он вам сделал, чтобы питать к нему такую жгучую ненависть?

— Сейчас вы услышите, сударыня. Два года назад в этой самой комнате я рассказал вам о человеке, который жестоко убил моего любимого друга и обольстил девушку, на которой я собирался жениться. Этот человек — господин де Латур д’Азир.

Она застонала в ответ и закрыла лицо руками.

Маркиз вновь поднялся на ноги и медленно подошел, не отрывая взгляда от лица сына.

— Вы непреклонны, — мрачно сказал он. — Но я узнаю́ эту непреклонность. Она в крови, которая течет в ваших жилах.

— Избавьте меня от этих разговоров, — сказал Андре-Луи.

Маркиз кивнул:

— Я не буду касаться этой темы. Но я хочу, чтобы вы поняли меня — и вы, Тереза, тоже. Сударь, вы обвиняете меня в убийстве своего любимого друга. Признаю, что, возможно, я использовал недостойные средства. Но что же мне оставалось? Каждый день я убеждаюсь, что был прав. Господин де Вильморен был революционером, человеком новых убеждений, который хотел переделать общество в соответствии со своими убеждениями. Я же принадлежу к сословию, которое, естественно, желало, чтобы общество оставалось прежним, и вам еще придется доказать, что прав ваш друг, а не я. Каждое общество неизбежно должно состоять из нескольких слоев. Такая революция, как эта, может на время превратить его в нечто хаотичное, но скоро из хаоса должен возродиться порядок, иначе жизнь погибнет. С восстановлением порядка восстановятся и различные слои, необходимые в организованном обществе. Те, что вчера были наверху, при новом порядке могут лишиться собственности, причем никто от этого не выиграет. Я боролся с этой идеей всеми средствами. Господин де Вильморен был подстрекателем самого опасного типа — красноречивый, проповедующий ложные идеалы, он сбивал с толку бедных невежественных людей, заставляя их поверить, что от предлагаемой им перемены мир станет лучше. Вы умный человек, и я уверен, что вы знаете, насколько пагубна эта доктрина. В устах господина де Вильморена она была тем опаснее, что он был человеком искренним, к тому же наделенным даром красноречия. Необходимо было заставить его замолчать, и я сделал это из самозащиты, хотя и не имел ничего лично против господина де Вильморена. Он был человеком моего класса, приятным, способным и достойным уважения.

Вы считаете, что я убил его, потому что жаждал крови, как дикий зверь, набрасывающийся на свою добычу. Вот тут вы ошиблись с самого начала. Я сделал это с тяжелым сердцем — о, избавьте меня от вашей усмешки! Я не лгу и никогда не лгал. Клянусь всем святым, что это правда. Мой поступок отвратителен мне самому, но я пошел на него ради себя и своего сословия.Спросите себя — заколебался бы хоть на минуту господин де Вильморен, если бы ценой моей смерти мог приблизить осуществление своей утопии?

Затем вы решили, что самая сладкая месть — расстроить мои планы, воскресив голос, который я заставил умолкнуть, и, став апостолом равенства, заменить господина де Вильморена. Однако сегодня вы можете убедиться, что Бог не создал людей равными и, следовательно, прав был я. Вы видите, что происходит в Париже. Отвратительный призрак анархии шествует по стране, охваченной беспорядками. Вероятно, у вас хватит воображения, чтобы представить, что за этим последует. Неужели вам не ясно, что из этой грязи и разрухи не может возникнуть идеальная форма общества?

Но к чему продолжать? Полагаю, что сказал довольно, чтобы заставить вас понять единственное, что действительно имеет значение: я убил господина де Вильморена, выполняя долг перед своим сословием. Истина, которая может вас оскорбить, но в то же время должна убедить, заключается в том, что я могу оглянуться на этот поступок спокойно, ни о чем не жалея — разве только о том, что он разверз между нами пропасть.

Если бы я был кровожадным зверем, как вы считаете, то должен был бы убить вас в тот день в Гаврийяке, когда, стоя на коленях над телом друга, вы оскорбляли и провоцировали меня. Как вы знаете, я вспыльчив. Однако я сдержался, так как могу простить оскорбение, но не могу смотреть сквозь пальцы, как нападают на мое сословие.

Маркиз сделал паузу, затем продолжил менее уверенно:

— Что касается мадемуазель Бине, вышло не очень удачно. Я причинил вам зло. Правда, я не знал о ваших отношениях.

Андре-Луи резко прервал его:

— А если бы вы знали, это изменило бы что-нибудь?

— Нет, — честно ответил маркиз. — У меня все недостатки моего класса, и не стану притворяться, что это не так. Но можете ли вы — если способны быть беспристрастным — осуждать меня за это?

— Сударь, я вынужден признать, что в этом мире никого невозможно осуждать, что бы он ни сделал, ибо все мы — игрушки судьбы. Только взгляните на эту семейную встречу — здесь, в эту ночь, тогда как где-то там, на улицах… О боже мой, давайте кончать. Пусть каждый идет своей дорогой, и напишем слово «конец» в этой ужасной главе нашей жизни.

Господин де Латур д’Азир с минуту помолчал, глядя на Андре-Луи серьезно и печально.

— Ну что же, наверно, так будет лучше, — наконец сказал он вполголоса и повернулся к госпоже де Плугастель. — Если я причинил в своей жизни зло, о котором горше всего сожалею, то это зло, причиненное вам, моя дорогая.

— Не надо, Жерве! Не теперь! — пробормотала она, перебивая маркиза.

— Нет, теперь — в первый и последний раз. Я ухожу и вряд ли еще увижу кого-нибудь из вас, которые должны были бы стать самыми близкими и дорогими для меня людьми. Он говорит, что все мы — игрушки судьбы, но это не совсем так. Судьба — умная сила, и мы платим за то зло, которое совершили в жизни. Этот урок я выучил сегодня. Встав на путь предательства, я приобрел сына, который, так же как я, не догадывался о нашем родстве. Он стал моим злым гением, срывал все мои планы и, наконец, способствовал моей окончательной гибели. Все так просто — ведь это высшая справедливость. Мое безоговорочное признание этого факта — единственная компенсация, которую я могу вам предложить. — Он остановился и взял руку графини, безвольно лежавшую у нее на коленях. — Прощайте, Тереза! — Голос его дрогнул. Железное самообладание отказало ему.

Она встала и припала к нему, никого не стесняясь. Пепел давней любовной истории разворошили в эту ночь, и под ним обнаружились тлеющие угольки, которые ярко вспыхнули напоследок, перед тем как угаснуть навсегда. Однако она не пыталась удержать его, понимая, что их сын указал единственно возможный и разумный выход, и была благодарна маркизу, который принял его.

— Храни вас Бог, Жерве, — прошептала она. — Вы возьмете пропуск и… и вы дадите мне знать, когда будете в безопасности?

Маркиз взял ее лицо в ладони и очень нежно поцеловал, затем легонько оттолкнул ее от себя. Он выпрямился и, наружно спокойный, взглянул на Андре-Луи, протягивавшего ему листок бумаги.

— Это пропуск. Возьмите его. Это мой первый и последний дар, который я меньше всего рассчитывал вам преподнести, — дар жизни. Таким образом, в известном смысле мы квиты. Это не моя ирония, а ирония судьбы. Возьмите пропуск, сударь, и идите с миром.

Господин де Латур д’Азир взял пропуск. Его глаза жадно всматривались в худое лицо, сурово застывшее. Он спрятал бумагу на груди и вдруг судорожно протянул руку. Сын вопросительно взглянул на него.

— Пусть между нами будет мир, во имя Бога, — сказал маркиз, запинаясь.

В Андре-Луи наконец зашевелилась жалость. Лицо его стало менее суровым, и он вздохнул.

— Прощайте, сударь, — ответил он.

— Вы тверды, — печально сказал ему отец. — Впрочем, возможно, вы правы. При других обстоятельствах я бы гордился, что у меня такой сын. А теперь… — Внезапно он прервал речь и отрывисто проговорил: — Прощайте.

Он выпустил руку сына и отступил назад. Они официально поклонились друг другу.

Затем господин де Латур д’Азир поклонился мадемуазель де Керкадью в полном молчании, и в этом поклоне были отречение и завершенность.

После этого маркиз повернулся и твердым шагом вышел из комнаты и из их жизни. Спустя несколько месяцев они услышали, что он на службе у австрийского императора.

Глава 38

ВОСХОД
На следующее утро Андре-Луи прогуливался по террасе в Медоне. Было очень рано, и только что взошедшее солнце превращало в бриллианты росинки на лужайке. Внизу, за пять миль отсюда, над Парижем поднимался утренний туман. Несмотря на ранний час, в доме на холме все уже были на ногах и в суматохе готовились к отъезду.

Вчера ночью Андре-Луи благополучно выбрался из Парижа вместе с матерью и Алиной, и сегодня они должны были уехать в Кобленц.

Андре-Луи прохаживался, заложив руки за спину, погруженный в свои мысли, — никогда еще жизнь не давала ему такого богатого материала для размышлений. Вскоре из библиотеки через стеклянную дверь на террасу вышла Алина.

— Вы рано поднялись, — приветствовала она его.

— Да, пожалуй. Честно говоря, я вообще не ложился. Я провел ночь, вернее, ее остаток, размышляя у окна.

— Мой бедный Андре!

— Вы верно охарактеризовали меня. Я действительно бедный, поскольку ничего не знаю и не понимаю. Это состояние не так уж удручает, пока его не осознаешь. А тогда… — Он развел руками. Алина заметила, что у него измученный вид.

Она пошла рядом с ним вдоль старой гранитной балюстрады, над которой герань разметала свой зелено-алый шлейф.

— Вы уже решили, что будете делать? — спросила Алина.

— Я решил, что у меня нет выбора. Я тоже должен эмигрировать. Мне повезло, что я имею такую возможность, повезло, что вчера в Париже я не нашел в этом хаосе никого, перед кем мог бы отчитаться. Если бы я сделал эту глупость, то сегодня уже не был бы вооружен вот этим. — Он вынул из кармана всемогущий документ Комиссии двенадцати, предписывающий всем французам оказывать представителю любую помощь, которую он потребует, и предостерегающий тех, кто вздумает ему мешать, и развернул перед Алиной. — С его помощью я в сохранности довезу вас всех до границы, а дальше господину де Керкадью и госпоже де Плугастель придется везти меня. Таким образом, мы будем квиты.

— Квиты? — повторила она. — Но вы же не сможете вернуться!

— Вы, конечно, понимаете, как мне не терпится это сделать! Алина, через день-два начнут наводить справки, что со мной случилось. Все выяснится, а когда начнется погоня, мы будем уже далеко. Вы же не думаете, что я смог бы дать правительству удовлетворительное объяснение по поводу своего отсутствия, — если только останется какое-нибудь правительство, которому пришлось бы давать отчет.

— Вы хотите сказать, что пожертвуете своим будущим, своей карьерой, которая только начинается? — У нее дух захватило от изумления.

— При нынешнем положении дел для меня не может быть карьеры — по крайней мере, честной, а вы, надеюсь, не считаете, что я бесчестен. Пришел день Дантонов и Маратов, день сброда. Бразды правления будут брошены толпе, или она захватит их сама, пьяная от тщеславия, которое возбудили в ней Дантоны и Мараты. Последуют хаос, деспотия грубых скотов, управление целого его недостойными элементами. Это не может долго продолжаться, так как, если нацией не будут управлять ее лучшие представители, она неминуемо задохнется и придет в упадок.

— А я думала, что вы республиканец.

— Да, это так, и я говорю как республиканец. Я хочу, чтобы во Франции было общество, которое выбирает свое правительство из лучших представителей всех классов и отрицает право какого-либо из классов на захват власти — будь это дворянство, духовенство, буржуазия или пролетариат, поскольку власть, сосредоточенная в руках одного класса, пагубна для всеобщего блага. Два года тому назад казалось, что наш идеал стал реальностью. Монополия власти была отнята у класса, который слишком долго правил, передавая власть по наследству, что несправедливо. Власть равномерно распределили по всему государству, и если бы на этом остановились, все было бы хорошо. Но мы зашли слишком далеко, увлеченные порывом и подхлестываемые сопротивлением привилегированных сословий, и в результате — ужасные события, которые мы наблюдали вчера и которые только начинают разворачиваться. Нет, нет, — заключил он. — Там могут делать карьеру только продажные пройдохи, но не человек, который хочет себя уважать. Пришло время удалиться, и, уходя, я ничем не жертвую.

— Но куда вы пойдете? Что будете делать?

— Что-нибудь подвернется. За четыре года я успел побывать адвокатом, политиком, учителем фехтования, актером — да, особенно последним. В мире всегда найдется место для Скарамуша. А знаете, в отличие от Скарамуша я, как ни странно, проявил предусмотрительность и теперь — владелец маленькой фермы в Саксонии. Думаю, мне бы подошло сельское хозяйство. Это занятие располагает к созерцанию, а я, в конце концов, никогда не был человеком действия и не подхожу на эту роль.

Алина взглянула ему в лицо, и в синих глазах ее была задумчивая улыбка.

— Интересно, существует ли роль, на которую вы не подходите?

— Вы так думаете? Однако нельзя сказать, чтобы я добился успеха хоть в одной из тех ролей, которые играл. Я всегда кончал тем, что удирал, — вот и теперь удираю, оставляя процветающую академию фехтования, которая, вероятно, достанется Ледюку. Виной этому — политика, от которой я также удираю. Вот что я действительно умею. Это тоже отличительная черта Скарамуша.

— Почему вы всегда подтруниваете над собой?

— Наверно, потому, что считаю себя частью этого безумного мира, который нельзя принимать всерьез. Если бы я принимал его всерьез, то лишился бы рассудка — особенно после того, как объявились мои родители.

— Не надо, Андре! — попросила она. — Вы же знаете, что сейчас неискренни.

— Конечно. Как вы можете ожидать от человека искренности, когда в основе человеческой природы лежит лицемерие? Мы воспитаны в лицемерии, живем им и редко осознаем его. Вы видели, как оно свирепствует во Франции последние четыре года: лицемерят революционеры, лицемерят сторонники старого режима — и в конце концов лицемерие породило хаос. И сам я, критикующий все подряд в это прекрасное, Богом данное утро, — самый отъявленный лицемер. Именно осознание этой истины не давало мне спать всю ночь. Два года я преследовал всеми возможными средствами… господина де Латур д’Азира. — Он запнулся, как бы не решаясь произнести это имя. — Два года я обманывал себя относительно мотивов, подстегивавших меня. Вчера ночью он назвал меня своим злым гением и признал, что это высшая справедливость. Возможно, так оно и есть, и даже если бы он не убил Филиппа де Вильморена, это ничего бы не изменило. Да нет, теперь я точно знаю, что это так, и вот почему я называю себя лицемером, бедным лицемером, занимающимся самообманом.

— Но почему, Андре?

Он спокойно смотрел на нее.

— Потому что он добивался вас, Алина, и из-за этого я был непримирим к нему. Я напряг все силы, чтобы сокрушить его — и таким образом спасти вас, чтобы вы не стали жертвой собственного тщеславия.

Мне не хочется о нем говорить, но я должен сказать несколько слов — надеюсь, в последний раз. До того как пересеклись линии наших жизней, я слышал, что́ о нем говорили в деревне. Вчера ночью он упомянул несчастную мадемуазель Бине и, пытаясь оправдаться, ссылался на свое воспитание и образ жизни. Что тут можно сказать? Он, вероятно, не может быть иным. Но довольно! Для меня он был воплощением зла, как вы — воплощением добра; он олицетворял грех, вы — чистоту. Я возвел вас на самый высокий трон, и вы его заслужили. Мог ли я допустить, чтобы вас увлекло вниз ваше тщеславие, чтобы зло сочеталось браком с добром? Что, кроме горя, могло это вам принести? Так я вам и сказал в тот день в Гаврийяке. И я решил спасти вас любой ценой от этой ужасной участи, а моя неприязнь к нему приобрела личный оттенок. Если бы вы сказали мне, что любите его, все было бы иначе. Я бы мог надеяться, что в союзе, освященном любовью, вы поднимаете его до себя. Но сочетаться с ним без любви — о, это было отвратительно! И я сражался с ним — крыса против льва, — сражался упорно, пока не увидел, что любовь вытеснила в вашем сердце тщеславие. И тогда я прекратил борьбу.

— Любовь вытеснила тщеславие! — На глазах ее закипали слезы, пока она слушала его, но сейчас волнение уступило место изумлению. — Когда же вы это заметили? Когда?

— Я… я ошибся. Теперь я знаю. Однако в то время… да, в то утро, когда вы, Алина, пришли просить меня отказаться от дуэли с ним, вами двигал страх за него?

— За него! Это был страх за вас, — воскликнула она, не сознавая, что говорит.

Но это не убедило его.

— За меня? Но вы же знали — все знали, — чем я занимался ежедневно и чем кончались мои прогулки в Булонский лес.

— Да, но он отличался от тех, с кем вы дрались, — у него была репутация очень искусного фехтовальщика. Дядя считал его непобедимым и убедил меня, что, если вы встретитесь, ничто не спасет вас.

Он смотрел на нее нахмурившись.

— Зачем вы так, Алина? — спросил он строго. — Я понимаю, что, изменившись с тех пор, вы хотите сейчас отречься от прежних чувств. Наверно, таковы женщины.

— О чем вы говорите, Андре? Как вы не правы! Я сказала вам правду.

— Значит, это из страха за меня вы упали в обморок, увидев, что он возвращается с поединка раненный? Вот что тогда открыло мне глаза.

— Раненный? Я не заметила его раны. Я увидела, что он сидит в коляске живой и невредимый, и решила, что он вас убил, как обещал. Какой еще вывод я могла сделать?

Андре-Луи увидел ослепительный свет и испугался. Он отступил, прижав руку ко лбу.

— Так вот почему вы упали в обморок? — спросил он недоверчиво.

Алина смотрела на него, не отвечая. Она поняла, что увлеклась и, желая убедить его, сказала лишнее. В глазах ее появился страх.

Андре-Луи протянул к ней руки.

— Алина! Алина! — Его голос дрогнул. — Так это из-за меня…

— О, Андре, слепой Андре, конечно из-за вас! Только из-за вас! Никогда, никогда он меня не интересовал — и о браке с ним я подумала лишь один раз, когда… когда в вашу жизнь вошла та актриса и я… — Она замолчала и, пожав плечами, отвернулась. — Я решила жить ради тщеславия, так как больше не для чего было жить.

Он дрожал.

— Я грежу или же сошел с ума.

— Вы слепы, Андре, просто слепы.

— Слеп лишь в том случае, когда увидеть означало бы быть самонадеянным.

— И тем не менее прежде я не замечала, чтобы вам недоставало самоуверенности, — ответила она задорно, став прежней Алиной.

Когда минуту спустя господин де Керкадью вышел из библиотеки на террасу, он увидел, что они держатся за руки, не сводя друг с друга глаз, словно в блаженном райском сне.


Возвращение Скарамуша (роман)

Роспуск Конвента в результате того, что многие его члены окажутся запятнанными коррупцией, и восстановление монархии на развалинах Республики — таков сценарий драмы, автором которой был барон де Бац.

Виконт де Бональд.[386] Франсуа Шабо[387]

…Если и не будет доказана коррупция Робеспьера, она по крайней мере будет доказана в отношении человека из его окружения. Тем самым народные представители будут опозорены, и, когда в департаментах увидят, как депутатов поочередно отправляют на гильотину, никто не пожелает занять их места. Конвент сократится до горстки безвестных и неопасных людей, чем мы и воспользуемся в целях его роспуска… Питт[388] скажет Франции: «Ваши представители сулили вам счастье и изобилие, а принесли только голод и бесполезные для вас бумажки».

Защита Франсуа Шабо

Глава 1

ПУТЕШЕСТВЕННИКИ
Многие подозревали его в бессердечии. То же подозрение возникает и при чтении его «Исповеди», столь щедро снабдившей меня фактами этой необычайной биографии. Первая часть нашей истории началась в тот день, когда, движимый любовью, он отверг славу и достаток, которые сулила ему служба привилегированному сословию. В конце повествования, движимый все той же любовью, он покинул людей, дело которых защищал, тем самым отказавшись от завоеванного им высокого положения.

Итак, всего лишь за первые двадцать восемь лет своей жизни этот молодой человек успел дважды сознательно поступиться ради других блестящими возможностями, открывавшими ему путь к богатству и почету. Казалось бы, того, кто способен на подобные поступки, глупо обвинять в бессердечии. Но Андре-Луи Моро из какой-то прихоти поддерживал заблуждение, разносимое молвой. С юных лет попал он под влияние учения Эпиктета и потому намеренно демонстрировал характер стоика, то есть человека, который никогда не допустит, чтобы его чувства возобладали над здравым смыслом или чтобы сердце управляло головой.

По темпераменту он, конечно, был актером. Он нашел свое истинное призвание как исполнитель роли Скарамуша, автор пьес, лицедей и организатор труппы Бине. Не откажись он от сценического поприща, его талант мог бы принести ему признание, которое превзошло бы славу Бомарше и Тальма, вместе взятых. Бросив актерское ремесло, он, однако, не избавился от актерского темперамента и с тех пор, куда бы ни шагал по пути жизни, воспринимал ее как театральное действо.

Подобный темперамент — явление довольно-таки распространенное и, как правило, утомительное для окружающих. Андре-Луи Моро в этом смысле был исключением из правила и заслуживает внимания благодаря непредсказуемости того, что сам он где-то откровенно и причудливо называет «выворачиванием наружу». Этим свойством он был обязан своему врожденному чувству смешного. Умение подмечать комическую сторону вещей никогда ему не изменяло, только Андре-Луи не всегда его обнаруживал. Оно осталось с ним до конца, хотя в этой, второй части нашей истории юмор его изрядно приправлен горечью, нераздельной с крепнущим убеждением в том, что безумие мира таит в себе куда больше зла, чем полагали мыслители, пытавшиеся этот мир вразумить.

Он бежал из Парижа в то самое время, когда перед ним открылась перспектива блестящей карьеры государственного деятеля. Он принес ее в жертву безопасности близких ему людей — Алины де Керкадью, на которой собирался жениться, господина де Керкадью, своего крестного, и госпожи де Плугастель, как совсем недавно выяснилось, его матери. Бегство обошлось без приключений — все препятствия устранил документ, который гласил, что представитель Андре-Луи Моро путешествует по поручению Законодательного собрания, предписывал всем и каждому оказывать ему любую потребную помощь и предостерегал тех, кто вздумал бы ему помешать.

Они ехали в дорожной карете по Реймскому тракту. Чем дальше они продвигались на восток, тем чаще попадали в скопления войск и тем сильнее задерживали их продвижение нескончаемые интендантские обозы, лафеты и прочее хозяйство армии на марше. В конце концов им пришлось повернуть на север, к Шарлевилю, а оттуда вновь на восток, минуя позиции национальной армии, которой по-прежнему командовали Люкнер[389] и Лафайет. Армия выжидала. Противник готовился к наступлению и за последний месяц сосредоточил на берегах Рейна крупные силы.

Франция бурлила — неотвратимость вторжения привела народ в ярость. На беспрецедентно наглый, полный угроз манифест герцога Брауншвейгского[390] французы ответили штурмом Тюильри и ужасами десятого августа. Правда, герцог только подписал манифест, а настоящими авторами этого документа были граф Ферзен и безрассудная королева. Манифест выпустили ради спасения короля, но достигли противоположного результата: по-видимому, чрезмерные угрозы более, чем что-либо другое, ускорили падение монарха, в котором французы стали видеть общественную угрозу.

Впрочем, господин де Керкадью, сеньор де Гаврийяк, путешествовавший под защитой крестника-революционера к безопасной гавани за рейнскими рубежами, эту точку зрения не разделял. Кантен де Керкадью усматривал в бескомпромиссном заявлении герцога уверенность хозяина положения, который располагает достаточными средствами, чтобы исполнить свое обещание. Путники обгоняли растянувшиеся колонны голодных, необученных, скверно одетых и чем попало вооруженных новобранцев. Какой отпор мог дать этот сброд великолепно вымуштрованным и снаряженным семидесятитысячной прусской и пятидесятитысячной австрийской армиям, усиленным двадцатью пятью тысячами эмигрантов — в том числе цветом французского рыцарства?

Вдосталь налюбовавшись из окна экипажа оборванными, убогими защитниками Республики, бретонский дворянин с видимым облегчением откинулся на подушки. Тревога его улеглась, в душе воцарилось спокойствие. Еще до исхода месяца союзники войдут в Париж. Революционный разгул окончен. Пора господам санкюлотам вспомнить о посте и покаянии. Не сдерживаясь в выражениях, господин де Керкадью изложил свое мнение вслух. Взор его был устремлен при этом на Моро и словно бросал тому вызов.

— Я бы согласился с вами, если бы артиллерия решала все, — ответил Андре-Луи. — Но для победы в битве одних только пушек мало, нужны еще и мозги. А мозги того, кто издал герцогский манифест, не внушают мне уважения.

— Вот как! А Лафайет? Или ты считаешь его гением? — Сеньор де Гаврийяк фыркнул.

— О нем судить рано. Он еще не командовал армией в условиях военных действий. Возможно, ничем не лучше герцога Брауншвейгского.

По прибытии в Дикирх обнаружилось, что городок занят гессенцами из авангарда дивизии князя Гогенлоэ,[391] которая наступала на Тьонвиль и Мец. Солдаты — опытные, хорошо вооруженные и дисциплинированные — были полной противоположностью тем оборванцам, которым предстояло сдерживать их наступление.

Андре-Луи снял трехцветный кушак, опоясывавший его оливково-зеленый костюм для верховой езды, и отцепил трехцветную кокарду с конической тульи широкополой шляпы. Документы он запихнул поглубже во внутренний карман застегнутого на все пуговицы жилета. По бумагам, служившим во Франции пропуском, здесь тоже могли пропустить — прямиком на виселицу. Отныне инициативу взял на себя господин де Керкадью. Чтобы получить разрешение ехать дальше, он отрекомендовался офицерам союзников. Его проверили, но исключительно для видимости, и разрешение тут же было выдано. Эмигранты продолжали покидать страну, хотя и не столь массово, как прежде. Да и с какой стати было союзникам опасаться тех, кто стремился оказаться позади их войск?

Погода испортилась, дороги развезло, копыта лошадей увязали в грязи. Ехать становилось все тяжелее. Наконец путешественники прибыли в Вейттлиб, где и заночевали в неплохой гостинице. Наутро небо очистилось, и, невзирая на месиво под ногами, они продолжили путь по плодородной Мозельской долине. Кругом, куда ни кинь взгляд, простирались мокрые виноградники, не сулившие в этом году большого урожая.

И вот после долгого пути, спустя целую неделю со дня отправления, дорожная карета миновала Эренбрайтштайн с его мрачной крепостью, прогрохотала по мосту и въехала в город Кобленц.

Теперь уже имя госпожи де Плугастель стало для них пропуском, ибо оно было хорошо известно в Кобленце. Ее муж, господин де Плугастель, был заметной фигурой при чрезмерно пышном дворе; с его помощью принцы основали в изгнании ультрароялистское государство. Существование последнего стало возможным благодаря займу, предоставленному амстердамскими банкирами, и щедрости курфюрста Трирского.

Сеньор де Гаврийяк, следуя глубоко укоренившейся привычке, высадился со своими спутниками у гостиницы «Три короны» — лучшей в городе. Правда, Национальный конвент,[392] которому предстояло конфисковать поместья дворян-эмигрантов, к этому времени еще не был создан, однако же поместья вместе с доходами от них были ныне недосягаемы, и сеньор де Гаврийяк располагал всего лишь двадцатью луидорами, которые случайно оказались при нем перед отъездом. К этой сумме он мог бы добавить только стоимость собственного платья и нескольких безделушек Алины. Карета же принадлежала госпоже де Плугастель, равно как и дорожные сундуки в багажном отделении. Предусмотрительная госпожа де Плугастель захватила с собой и ларец со всеми своими драгоценностями, за которые при необходимости могла выручить внушительную сумму денег. Андре-Луи отправился в путь с тридцатью луидорами, но в дороге его кошелек похудел на треть.

Однако мысль о деньгах никогда не отравляла безмятежного существования сеньора де Гаврийяка. Он ни разу в жизни не требовал чего-то большего, нежели все, что ему заблагорассудится. Вот и теперь он не задумываясь запросил все самое лучшее, что мог предоставить хозяин гостиницы, — лучшие комнаты, еду и вино.

Появись наши путешественники в Кобленце на месяц раньше, они, вероятно, вообразили бы, что по-прежнему находятся во Франции: город в те дни был так переполнен эмигрантами, что на улицах слышалась только французская речь, вдобавок в предместье Таль на другом берегу реки стоял военный лагерь французов. Теперь же, когда армия наконец выступила и ушла на запад тушить пожар революции и восстанавливать монархию во всей полноте ее власти, французское население Кобленца, равно как и других прирейнских городов, сократилось до нескольких тысяч человек. Но многие придворные остались. Двор их высочеств временно обосновался в Шенборнлусте, роскошной летней резиденции курфюрста, которую Клеменс Венцеслав[393] предоставил в распоряжение своих царственных племянников — двух братьев короля, графа Прованского[394] и графа д’Артуа, и его дяди, принца де Конде.

Пользуясь любезностью курфюрста, их высочества беззастенчиво злоупотребляли его щедростью и всячески испытывали терпение гостеприимного хозяина. Все три принца приехали в Саксонию в сопровождении любовниц, а граф Прованский прихватил и жену. Придворные, блиставшие изысканными туалетами, пустились, по версальской моде, в разврат и интриги.

Хотя Месье со своим братом графом д’Артуа представляли королевское правительство в изгнании, они не признавали подписанную королем конституцию и выступали поборниками всех старинных привилегий, отмена которых была, по существу, единственной настоящей целью революционеров.

Конде, единственный из принцев обладавший воинским талантом — и его талант и репутация были незаурядны, — обосновался в Вормсе и организовал там боеспособное войско из двадцати пяти тысяч французов, готовых встать под его знамя во имя Трона и Алтаря.

К этим-то людям и съезжались в Кобленц придворные, вводя гостеприимного хозяина Шенборнлуста в непомерные расходы. Дворяне с женами и домочадцами расселились в городе, сняв квартиры по средствам. Поначалу денег было сравнительно много, и эмигранты тратили их с расточительностью людей, не знавших заботы о завтрашнем дне. Они ждали возвращения лучших времен, проводя досуг в привычной праздности и развлечениях. Они превратили боннскую дорогу в подобие бульвара Кур-ла-Рен;[395] они катались верхом, прогуливались, сплетничали, устраивали балы, играли в карты, пускались в амурные приключения и плели интриги. Они даже, вопреки эдиктам курфюрста, затевали дуэли. Не было такого скандального происшествия, в котором они не приняли бы участия. Отступления от принятых в Кобленце норм поведения, которые позволяла себе приезжая публика, становились все более вопиющими, и старому добряку-курфюрсту пришлось обратиться к царственным племянникам с жалобой на то, что непристойное поведение, оскорбительные манеры, развратные привычки и отсутствие религиозных чувств у французского дворянства оказывают тлетворное влияние на его подданных. Старик осмелился даже напомнить принцам о том, что личный пример куда действеннее наставлений и прежде всего следует наводить порядок в собственном доме.

Столкнувшись со столь ограниченным и провинциальным взглядом на вещи, племянники вскинули брови, переглянулись и заверили старика в том, что самую упорядоченную жизнь современный принц ведет как раз тогда, когда обзаводится maîtress-en-titre.[396] Мягкосердечный, снисходительный архиепископ не был убежден в этом, но решил не настаивать на своем, чтобы лишний раз не расстраивать бедных изгнанников.

Господин де Керкадью и его спутники въехали в Кобленц в полдень 18 августа. Приведя себя в порядок, насколько это было возможно без смены платья, и пообедав, они вновь заняли места в заляпанной грязью карете и отправились в замок, расположенный в миле от города.

Поскольку они прибыли прямо из Парижа, откуда за последние десять дней не поступало никаких новостей, то сразу получили аудиенцию у их высочеств. Посетителей проводили по широкой лестнице, охраняемой офицерами в великолепных шитых золотом мундирах, потом по просторной галерее, где прохаживались придворные, исполненные изящества, оживленно беседовавшие и поминутно разражавшиеся смехом, словно в Œil de Bœuf Версаля былых времен, и подвели к залу приемов. Сопровождающий отправился доложить о гостях.

Даже теперь, когда бо́льшая часть французов выступила с армией в поход, в зале толпилось множество придворных. Принцы настаивали на сохранении своей чрезмерно пышной свиты. Благоразумная трата средств, взятых взаймы, была не для них. Так или иначе, они все еще верили, что вспышка непокорности среди французской черни — это лишь следствие неосторожного обращения с огнем. Герцог Брауншвейгский, выступивший в поход, погасит ее в самое ближайшее время. Пожар и не возник бы, будь король более энергичным и не таким мягкотелым. В глубине души эмигранты уже предали своего монарха. Они хранили верность лишь собственным интересам и собственной власти, которая через неделю-другую будет восстановлена. Герцогский манифест предрек канальям, что их ожидает, как огненные письмена — сатрапу Вавилона.[397]

Ожидая приглашения, наши путешественники стояли поодаль от праздной толпы: худощавый, стройный Андре-Луи, с темными незавитыми волосами, собранными в косицу, в оливково-зеленом верховом костюме, со шпагой на боку и в высоких сапогах; немолодой и коренастый господин де Керкадью в черном с серебром одеянии, державшийся немного скованно, словно отшельник, чурающийся людных сборищ; высокая, невозмутимая госпожа де Плугастель в элегантном платье, которое подчеркивало ее неувядающую красоту, обратившая свои прекрасные грустные глаза на сына и, кажется, не замечавшая ничего вокруг; и наконец, грациозная, очаровательно-невинная в парчовом розовом наряде Алина де Керкадью, чьи золотистые волосы были уложены в высокую прическу, а синие глаза робко рассматривали обстановку.

Они не привлекали ничьего внимания до той поры, покуда из приемной залы, salon d’honneur,[398] не вышел некий благородный господин, который быстрым шагом направился к ним. Спешка, однако, не препятствовала этому далеко не молодому, склонному к полноте придворному двигаться с величавостью, которая выдавала его высокое мнение о собственной персоне, достойной своего блестящего, в прямом и в переносном смысле, одеяния.

Не успел он подойти, как Андре-Луи уже осенила догадка относительно этой блистательной особы. Господин церемонно склонился над ручкой госпожи де Плугастель и ровным, лишенным каких-либо эмоций тоном сообщил, что он счастлив лицезреть ее живой и невредимой.

— Полагаю, вы на меня не в претензии, сударыня, поскольку задержались в Париже по собственной воле. Для нас обоих, вероятно, было бы лучше, если бы вы поторопились с отъездом и приехали раньше. А сейчас, пожалуй, можно было и не утруждать себя дорогой, ибо в самом скором времени я сам вернулся бы к вам в свите его высочества. Тем не менее я рад вас видеть. Надеюсь, вы здоровы и путешествие было не слишком утомительным.

В таких вот напыщенных выражениях приветствовал граф де Плугастель свою супругу. Не дав ей времени ответить, он полуобернулся к ее спутнику.

— Мой дорогой Гаврийяк! Неизменно заботливый кузен и преданный кавалер!

Андре-Луи почудилась насмешка в прищуренных глазах графа, пожимавшего руку Керкадью. Молодой человек окинул неприязненным взглядом надменную фигуру с крупной головой на непропорционально короткой толстой шее, увидел бурбоновский вислый нос и мысленно заключил, что массивный подбородок в сочетании с вялой линией губ говорит скорее об упрямстве, чем о твердости характера.

— А это кто? Ах, неужели ваша прелестная племянница? — продолжал граф, внезапно перейдя на приторно-вкрадчивый тон и даже как-то подмурлыкивая. — О, милая Алина, как вы повзрослели, как похорошели с тех пор, как я вас видел в прошлый раз! — Тут граф перевел взгляд на Андре-Луи, сдвинул брови и, ничего не припомнив, изобразил ими немой вопрос.

— Мой крестник, — коротко отрекомендовал Андре-Луи сеньор де Гаврийяк, не назвав его имени, ставшего в последнее время чересчур известным.

— Хм, крестник… — Граф Плугастель вскинул брови к узкому лбу. — Хм!

В это время окружающие, узнав наконец его супругу, обступили группу, и посыпались вопросы, сопровождаемые шуршанием шелка и шарканьем подошв. Но граф, вспомнив об августейшей аудиенции, ожидавшей путешественников, избавил их от легкомысленной толпы и сопроводил в приемный зал.

Глава 2

ШЕНБОРНЛУСТ
Вообще-то Андре-Луи сомневался в необходимости и желательности своего участия в этой аудиенции, но уступил вежливой настойчивости господина де Керкадью. Он вошел следом за остальными в просторный светлый зал с колоннами и очень высокими окнами. Бледный солнечный луч, пробившийся сквозь тяжелые тучи, коснулся яркого узора на толстом обюссонском ковре, блеснул на богатой позолоте мебели и рассыпался искрами в огромной хрустальной люстре, подвешенной к живописному потолку.

В позолоченном кресле, по сторонам которого стояли полукругом придворные мужи и дамы, Андре-Луи увидел краснолицего человека лет тридцати с лишним, одетого в мышиного цвета бархат с золотым шитьем, с синей лентой ордена Святого Духа на груди.

Граф Прованский пока не превзошел тучностью своего брата Людовика XVI, но и сейчас его дородность уже внушала уважение. Без сомнения, он унаследовал ее вместе с другими фамильными чертами — грушевидным лицом с узким лбом, большим бурбоновским носом, безвольным двойным подбородком и пухлыми, надменно кривившимися губами сластолюбца. Голубые глаза навыкате влажно блестели под слегка изогнутыми густыми бровями. Весь его облик говорил об осторожности, не сопровождавшейся большим умом, и о значительности, никак не связанной с достоинством. Разглядывая принца, Андре-Луи безошибочно угадал в нем тщеславного глупца и упрямца.

По правую руку от его высочества стояла графиня Прованская[399] — тощая особа в синих и белых шелках, с какой-то матерчатой тыквой на голове. Надменно-брезгливое выражение делало ее лицо, и без того обделенное привлекательностью, просто отталкивающим. Слева от кресла стояла женщина помоложе. Хотя назвать графиню де Бальби[400] красавицей тоже было затруднительно, ее ладная фигурка и живое лицо могли объяснить, почему эта дама добилась статуса официальной любовницы его высочества.

Господин де Плугастель вывел свою супругу вперед. Месье склонил напудренную голову и с выражением смертной скуки в глазах пробормотал слова приветствия. Впрочем, когда ему представили мадемуазель де Керкадью, глазки его загорелись, и, оценив ее свежесть и очарование, граф оживился.

— Мы рады приветствовать вас, мадемуазель, — изрек он, раздвинув в улыбке пухлые губы. — Надеемся вскоре пригласить вас на прием при дворе, более достойном вашей природной красоты.

Мадемуазель ответила реверансом, пролепетала «монсеньор»[401] и собралась было удалиться, но ее задержали. В своем тщеславии его высочество мнил себя до известной степени поэтом и теперь решил, что настал подходящий момент продемонстрировать собственное дарование.

— Как допустили небеса, — вознамерился узнать он, — что столь прекрасный бутон из цветника французского дворянства до сих пор не пересажен в сад, которому покровительствует корона?

Алина с похвальной скромностью отвечала, что пять лет назад провела несколько месяцев в Версале[402] под опекой своего дядюшки Этьенна де Керкадью.

Его высочество выразил досаду на себя и на скупую в милостях судьбу, позволившую ему остаться в неведении об этом факте. Он воззвал к небесам, недоуменно вопрошая, как подобное событие могло ускользнуть от его внимания. Потом Месье помянул дядюшку Этьенна, которого глубоко чтил и кончину которого, по его словам, не переставал оплакивать. Эта часть его речи была довольно искренней. Слабый характер заставлял принца искать в своем окружении какую-нибудь сильную личность, на которую он мог бы опереться. Такой человек становился его фаворитом и был столь же необходим графу Прованскому, сколь и любовница. Одно время эту роль при нем играл Этьенн де Керкадью, который, будь он жив, наверное, и сейчас продолжал бы ее играть, ибо у Месье имелись и такие добродетели, как верность и постоянство в дружбе.

Его высочество еще довольно долго занимал мадемуазель де Керкадью пустопорожним разговором. Приближенные, зная за принцем обыкновение прятать под маской любезности низменные помыслы, изнывали от нетерпения, ожидая услышать парижские новости от спутников Алины.

Ее высочество принцесса с кислой улыбкой прошептала что-то на ухо своей чтице, пожилой госпоже де Гурбийон.[403] Графиня де Бальби тоже улыбнулась, правда не кисло, а снисходительно и добродушно: она, конечно, не питала никаких иллюзий, но и в злобной ревности не видела проку.

Сеньор де Гаврийяк стоял чуть позади Алины и, заложив руки за спину, терпеливо ожидал своей очереди. Он согласно кивал большой головой, и его рябое, отмеченное следами оспы лицо светилось удовольствием от сознания великой чести, которой удостоила его племянницу столь высокородная особа. Андре-Луи, с мрачным видом стоявший подле него, мысленно проклинал наглость графа, его самодовольную ухмылку и плотоядные взгляды, которые тот в открытую бросал на Алину. Только отпрыск королевской семьи, подумал он, может позволить себе наплевать на скандал, который способно спровоцировать его поведение.

Сеньор де Гаврийяк наконец дождался представления, и принц пожелал услышать последние новости из столицы. Собеседник обратился к его высочеству с просьбой переадресовать это пожелание своему крестнику. Возможно, тут сыграло свою роль негодование, кипевшее в душе Андре-Луи, но его холодность и невозмутимость показались присутствующим настолько вызывающими, что едва не привели их в смятение. Поклон молодого человека в ответ на кивок Месье был почти небрежен. Выпрямившись, Андре-Луи бесстрастным тоном, не стараясь смягчать выражения, поведал о чудовищных парижских событиях:

— Неделю назад, десятого августа, население столицы, приведенное в бешенство манифестом герцога Брауншвейгского, повергнутое в отчаяние известием о вторжении чужеземных войск, обратило свой гнев против соотечественников, приветствовавших интервенцию. Толпа штурмовала дворец Тюильри и в слепой ярости загнанного в угол зверя перебила швейцарских гвардейцев и дворян, оставшихся защищать его величество.

Крик ужаса прервал рассказ Андре-Луи. Месье с трудом поднялся на ноги. Щеки принца утратили немалую часть своего яркого румянца.

— А… король? — с дрожью в голосе спросил он.

— Его величество с семьей взяло под свою защиту Законодательное собрание.

Воцарившееся испуганное молчание прервал нетерпеливый окрик Месье:

— Дальше! Что еще, сударь?

— В настоящее время секции Парижа оказались, по существу, хозяевами государства. Крайне сомнительно, что Законодательное собрание способно им противостоять. Они манипулируют населением, направляя ярость народа в желательную для себя сторону.

— И это все, что вам известно, сударь? Все, что вы можете нам сказать?

— Все, монсеньор.

Выпученные глаза графа Прованского продолжали буравить молодого человека — без враждебности, но также и без симпатии.

— Кто вы, сударь? Как ваше имя?

— Моро, ваше высочество. Андре-Луи Моро.

Плебейское имя не вызвало отклика в сознании легкомысленного благородного общества, обладавшего, на свою беду, короткой памятью.

— Ваше положение, сударь?

Керкадью, Алина и госпожа де Плугастель затаили дыхание. Что стоило Андре-Луи дать уклончивый ответ, не раскрываясь до конца! Но он презирал увертки.

— До недавнего времени — всего лишь неделю назад — я представлял в Законодательном собрании третье сословие Ансени.

Он скорееощутил, чем заметил, как каждый из присутствующих в ужасе старается отстраниться от него.

— Патриот! — произнес его высочество таким тоном, словно речь шла о бубонной чуме.

Господин де Керкадью, ни жив ни мертв, поспешил на помощь крестнику:

— Да, Месье, но патриот, осознавший ошибочность своего пути. Патриот, объявленный своими бывшими единомышленниками вне закона. Он пожертвовал всем ради долга передо мной, своим крестным отцом, и избавил нас с графиней де Плугастель и моей племянницей от ужасов кровавой бойни.

Принц посмотрел исподлобья на сеньора де Гаврийяка, на графиню и, наконец, на Алину. Он заметил, что взгляд мадемуазель де Керкадью исполнен горячей мольбы, и, похоже, решил сменить гнев на милость.

— Мадемуазель, вы, кажется, хотите что-то добавить? — вкрадчиво осведомился он.

Алина, не сразу подобрав слова, ответила:

— Пожалуй… Пожалуй, только то, что я надеюсь на снисходительность вашего высочества к господину Моро, памятуя о его жертве и о том, что теперь он не может вернуться во Францию.

Месье склонил массивную голову набок.

— Что ж, мы будем помнить только то, что мы перед ним в долгу. А уж как мы рассчитаемся, когда вскоре наступят лучшие времена, будет зависеть от самого господина Моро.

Андре-Луи промолчал. Придворным, враждебно глядевшим на него со всех сторон, показалось оскорбительным такое невозмутимое спокойствие. Однако пара глаз разглядывала его с интересом и без неприязни. Это были глаза сухопарого человека среднего роста, одетого в простой костюм без мишурных украшений. Судя по его внешности, ему было не больше тридцати. Из-под густых бровей смотрели быстрые, живые глаза, длинный нос нависал над насмешливо искривленными губами и воинственно выдававшимся подбородком.

Вскоре придворные разбились на отдельные группки и принялись обсуждать страшные вести. Андре-Луи, предоставленный самому себе, встал возле одной из оконных ниш. Длинноносый человек подошел к нему, держа левую руку на эфесе узкой шпаги, а в правой зажав треуголку с белой кокардой.

— Господин Моро! Или правильнее — гражданин Моро?

— Как вам будет угодно, сударь, — настороженно ответил Андре-Луи.

— «Господин» в этом обществе как-то привычнее. — Незнакомец говорил с небольшим акцентом, глотая отдельные звуки, точно испанец, что выдавало его гасконское происхождение. — Если память мне не изменяет, одно время вас чаще называли паладином третьего сословия, не правда ли?

Андре-Луи не смутился.

— Это было в восемьдесят девятом году, во времена spadassinicides.[404]

— О! — Гасконец улыбнулся. — Ваше признание подтверждает впечатление, которое у меня сложилось о вас. Я принадлежу к тем людям, которых восхищает храбрость, кто бы ее ни проявлял. К смелым врагам я питаю слабость ничуть не меньшую, чем презрение к трусливым друзьям.

— А еще вы питаете слабость к парадоксам.

— Если угодно. Вы вынуждаете меня сожалеть о том, что я не был членом Учредительного собрания, — в этом случае мне представилась бы возможность скрестить с вами клинки, когда вы столь воинственно защищали третье сословие.

— Вы устали от жизни? — полюбопытствовал Андре-Луи, начавший подозревать незнакомца в отнюдь не безобидных намерениях.

— Напротив, приятель. Я люблю ее так неистово, что мне необходимо ощущать всю ее остроту. А это возможно лишь тогда, когда ставишь ее на карту. А иначе… — Он пожал плечами. — Иначе можно было с тем же успехом родиться и прожить мулом.

«Сравнение, которое превосходно сочетается с акцентом этого человека», — подумал Андре-Луи.

— Вы из Гаскони, сударь, — заметил он.

— Po’Cap de Diou![405] — воскликнул его собеседник, словно не желая оставлять никаких сомнений насчет своего происхождения, и изобразил на лице гротескно-свирепую гримасу. — В ваших словах мне слышится некий выпад.

— Что ж, я всегда к вашим услугам. Если это поможет вам в ваших исканиях.

— В моих исканиях? Помилуй Бог, но в каких?

— В поисках жизни, полной тревог и волнений, каковая, по вашему мнению, невозможна, если не ставить ее на карту.

— Так вы решили, что я ищу именно этого? — Гасконец коротко хохотнул и начал обмахиваться шляпой. — Вы едва не вывели меня из себя, сударь. — Он улыбнулся. — Я понял ход вашей мысли: этот вражеский лагерь, всеобщее неприятие ваших взглядов, которое не умеряет даже ваш великодушный поступок. Да, благородство при дворе не в чести. Любому остолопу, как только его глаза попривыкнут к здешнему наружному блеску, это сразу станет ясно. Вероятно, вы уже догадались, что я не из придворных. К этому позвольте добавить, что я также никоим образом не задира на побегушках у какой-нибудь партии. Мне захотелось познакомиться с вами, сударь, только и всего. Я монархист до мозга костей, и мне ненавистны ваши республиканские взгляды, однако же я восхищаюсь вашей защитой третьего сословия гораздо больше, чем ненавижу причину, по которой вы это делаете. Парадокс, как вы выразились? Пусть так. Но вы держитесь так, как на вашем месте желал бы держаться я. В чем же тут, к дьяволу, парадокс?

Андре-Луи рассмеялся.

— Вы слишком снисходительно отнеслись к моей глупости, сударь.

Гасконец фыркнул.

— Это не снисходительность. Просто я хотел познакомиться с вами поближе. Мое имя де Бац, полковник Жан де Бац, барон д’Армантье,[406] из Гонтса в Гаскони, вы верно угадали. Хотя, черт возьми, один Бог знает, как вы угадали.

К собеседникам не спеша приближался господин де Керкадью. Барон поклонился, прощаясь.

— Сударь!

— К вашим услугам! — с ответным поклоном произнес Андре-Луи.

Глава 3

БАРОН ДЕ БАЦ
Андре-Луи злился; нет, не кипел от злости — это вообще было ему несвойственно, — но пребывал в состоянии холодной, горькой ярости. Если принять во внимание, кем были его слушатели, то выражения, в которых он дал ей выход, вряд ли можно назвать тактичными.

— Чем больше я наблюдаю дворянство, тем сильнее сочувствую черни; чем ближе узнаю членов королевской семьи, тем больше восхищаюсь простолюдинами.

Андре-Луи, Алина и господин де Керкадью сидели в длинной узкой комнате, занятой сеньором де Гаврийяком на втором этаже гостиницы «Три короны». Отделка комнаты была типично саксонской: вощеные полы без ковров, стены, обшитые полированной сосной и украшенные охотничьими трофеями — полудюжиной оленьих голов с меланхоличными стеклянными глазами, маской, изображавшей медведя с огромными клыками, охотничьим рогом, старомодным охотничьим ружьем и еще несколькими предметами в том же роде. На дубовом столе, с которого недавно унесли остатки завтрака, стояла хрустальная ваза с большой охапкой роз, перемежавшихся несколькими лилиями.

Эти цветы и были одной из причин дурного настроения Андре-Луи. Часом ранее их принес из Шенборнлуста чрезвычайно элегантный, завитый и напомаженный господин, который представился господином де Жокуром. Он вручил букет мадемуазель де Керкадью с выражениями почтения от Месье. В записке его высочества была высказана надежда, что цветы оживят обстановку комнаты, которую украшала своим присутствием мадемуазель, покуда ей подыскивают другое, более достойное жилище. В другой записке, также доставленной господином де Жокуром, пояснялось, о каком жилище шла речь, и это явилось второй причиной раздражения Андре-Луи. В этой записке ее высочество извещала, что мадемуазель де Керкадью пожаловано звание фрейлины. Радостное оживление, охватившее Алину при известии о столь высокой и неожиданной чести, послужило еще одним источником досады Андре-Луи.

В продолжение визита господина де Жокура молодой человек с вызывающей неучтивостью простоял у окна спиной к собравшимся. Он смотрел на пелену дождя, на пенившуюся грязь Кобленца и не потрудился повернуться, даже когда господин де Жокур, церемонно откланявшись, распрощался и господин де Керкадью открыл удалявшемуся посланцу дверь.

И только после ухода визитера Андре-Луи соизволил наконец заговорить. Беспокойно меряя шагами унылую, сырую и холодную комнату, он вдруг перебил восторженную болтовню Алины своим безапелляционным заявлением.

Девушка замерла в изумлении. Ее дядя тоже был шокирован. В былые дни он пришел бы в ярость от куда более безобидных слов, набросился бы на крестника с упреками и попросту выгнал бы его за порог. Но путешествие подействовало на сеньора де Гаврийяка угнетающе: он как будто впал в летаргию, его дух был подавлен. Страшные события десятидневной давности внезапно состарили господина де Керкадью. Тем не менее он вскинул свою большую голову и в меру сил дал гневный отпор чудовищному попранию сословной гордости:

— Пока ты находишься под защитой этого самого дворянства, будь любезен воздерживаться от этих республиканских дерзостей.

Алина, слегка нахмурившись, пристально посмотрела на возлюбленного.

— Что с тобой, Андре? Ты чем-то расстроен?

Она сидела за столом, и, взглянув на ее свежее, нежное, невинное лицо, такое прекрасное в обрамлении высокой прически с выбившимся из нее и упавшим на белоснежную шею золотистым локоном, Андре-Луи почувствовал, что его негодование остывает, уступая место благоговейному восторгу.

— Я боюсь всякого, кто приближается к вам, не сознавая, по какой священной земле он ступает.

— А, теперь нас будут потчевать Песнью песней, — поддел крестника господин де Керкадью. В глазах Алины засветилась нежность, а ее дядя продолжал добродушно подшучивать над Андре-Луи: — Ты полагаешь, что господину де Жокуру, перед тем, как он вошел в это святилище, следовало снять башмаки?

— Я предпочел бы, чтобы он просто держался подальше. Господин де Жокур — возлюбленный госпожи де Бальби, любовницы Месье. Не знаю, каковы в силу данного обстоятельства отношения этих господ, но, думаю, их рога вполне могли бы стать украшением этой стены. — И он махнул рукой в сторону глядевших на них рогатых оленьих голов.

Сеньор де Гаврийяк переменил положение в кресле.

— Тебе стоило бы выказывать моей племяннице хотя бы половину той почтительности, которой ты требуешь от других, — произнес он и сурово добавил: — Ты опустился до дурно пахнущих сплетен!

— Опустился? Нет нужды опускаться — эти сплетни и так бьют в самые ноздри.

Невинная Алина, наконец понявшая его намек, покраснела и отвела взгляд. Андре-Луи меж тем продолжал развивать тему:

— Госпожа де Бальби — фрейлина ее высочества. А теперь, сударь, эту честь оказали вашей племяннице и моей будущей жене.

— Боже! — воскликнул господин де Керкадью. — На что ты намекаешь? Это чудовищно!

— Согласен с вами, сударь. Это чудовищно. Вам остается только спросить себя, можно ли считать это дурное подобие королевского двора подходящим окружением для вашей племянницы.

— Это было бы невозможно — если бы я тебе поверил.

— Вы мне не верите? — Андре-Луи выглядел удивленным. — А собственным глазам и ушам? Вспомните, как эти люди приняли вчера сообщенные мною новости. Известия, которые должны были вызвать бурю, подняли только легкую рябь на поверхности этого болота.

— Воспитанные люди не выставляют свои чувства напоказ.

— Но они по крайней мере воспринимают сказанное всерьез. Вы заметили в них что-либо подобное, когда миновал их первый испуг? А вы, Алина? — Не дав ей времени ответить, он продолжал: — Месье некоторое время занимал вас беседой — полагаю, дольше, чем это могло понравиться госпоже де Бальби…

— Андре! Что ты такое говоришь? Это возмутительно!

— Отвратительно! — подхватил ее дядюшка.

— Я только хотел спросить, о чем с вами разговаривал принц? Об ужасах прошедшей недели? О судьбе короля, своего брата?

— Нет.

— Тогда о чем же? О чем?

— Я толком не запомнила. Он говорил о… Ах, да ни о чем. Принц был очень любезен, пожалуй, даже льстив… Он говорил… О чем говорит галантный кавалер, беседуя с дамой? Обо всяких пустяках. Кажется, так и было.

— Вам кажется! — мрачно повторил Андре-Луи. Скулы и нос по-волчьи выдавались на его узком лице. — Вы дама и не раз вступали в беседу с галантными кавалерами. Они вели себя так же?

— Ну… приблизительно. Андре, что у вас на уме?

— Да, во имя всего святого — что? — рявкнул господин де Керкадью.

— Ничего. Просто я считаю, что в такое время Месье мог бы найти и другие занятия, нежели галантные беседы с дамами.

— Вы выводите меня из терпения, — не выдержал господин де Керкадью. — Когда первое потрясение от услышанного прошло, его высочество успокоился. Да и о чем ему тревожиться? Через месяц союзники войдут в Париж и освободят его величество.

— Если до того эта провокация не вызовет возмущение народа и народ не убьет Людовика. Вот о чем следовало бы тревожиться его брату. Как бы то ни было, я считаю, что Алина не должна принимать лестное предложение оказаться в кругу придворных дам, включающем госпожу де Бальби.

— Но, ради бога, Андре! — вскричал сеньор де Гаврийяк. — Как мы можем отказаться? Ведь это не предложение, это назначение.

— Ее высочество не королева. Пока.

— Здесь она на положении королевы. Месье — регент de posse,[407] а вскоре может стать им и de facto.[408]

— Значит… — медленно, запинаясь, выговорил Андре, — значит, вы не откажетесь от этого назначения?

Алина грустно посмотрела на него, но ничего не сказала. Андре резко поднялся и снова подошел к окну. Став возле него, он подавленно глядел на заунывный дождь и барабанил пальцами по раме. Де Керкадью, хмурый и раздосадованный, хотел было что-то сказать, но Алина жестом остановила его.

Она встала, подошла к Андре-Луи, обвила его шею затянутой в кисею рукой и, притянув к себе его голову, прижалась к нему щекой.

— Андре! Ну почему ты иногда такой глупый? Неужели ты ревнуешь меня к Месье? Это же нелепо!

Ощутив ее ласку, Андре-Луи смягчился. Их помолвка состоялась всего неделю назад, и каждое ее прикосновение, благодаря новизне и остроте чувств, казалось ему упоительным.

— Моя дорогая, ты так много для меня значишь, что я постоянно за тебя боюсь. Меня пугает этот двор, где испорченность стала едва ли не предметом гордости, и то, какое влияние он может оказать на твою жизнь.

— Но я и раньше жила при дворе, — напомнила ему Алина.

— То было в Версале, но здешний двор не Версаль, хотя и притворяется им изо всех сил.

— А мне ты уже не веришь?

— Ах, что ты! Конечно, я тебе верю!

— Тогда в чем же дело?

Андре-Луи, хмурясь, пытался найти слова, способные выразить то, что он чувствовал, но так и не сумел.

— Не знаю, — признался он. — Наверное, любовь превратила меня в перепуганного глупца.

— В таком случае оставайся им подольше, — со смехом сказала Алина и поцелуем в щеку положила конец спору.

В тот же день мадемуазель де Керкадью приступила к своим почетным обязанностям, и, когда господин де Керкадью с крестником, прибыв в Шенборнлуст, смешались с толпой придворных в той же бело-золотой приемной зале, Алина, очаровательное видение в кораллового цвета тафте с серебряной тесьмой, рассказала им о любезном приеме, который оказала ей графиня Прованская, и о снисходительности Месье.

— Между прочим, Андре, он расспрашивал меня о тебе.

— Обо мне? — насторожился Андре-Луи.

— Ты вчера возбудил его любопытство. Он спросил, какие отношения нас связывают. Я рассказала о нашей помолвке. Он, кажется, удивился, и тогда я поведала ему твою историю: как ты когда-то представлял своего крестного в Генеральных штатах Бретани и проявил себя там как самый блестящий защитник дворянства; как убийство твоего друга, Филиппа де Вильморена, склонило тебя на сторону революционеров; как в конце концов ты пожертвовал своими убеждениями и своим положением ради нашего спасения и вывез нас из Франции. Он выслушал все это с большой благосклонностью, Андре.

— Это он так сказал?

Алина кивнула.

— Он сказал, что ты ведешь себя решительно и он считает тебя храбрым и упорным.

— Он хотел сказать, что я дерзок и не знаю своего места.

— Андре! — с упреком произнесла Алина.

— И он прав. Я действительно его не знаю и не хочу знать, пока оно не стоит того, чтобы им гордиться.

К собеседникам спокойной, уверенной походкой приблизился высокий худощавый господин в черном, лет тридцати пяти на вид. Его прорезанные глубокими морщинами щеки были впалыми, как порой случается при отсутствии зубов. Вкупе с близко посаженными глазами это придавало его не лишенному привлекательности лицу несколько зловещее выражение. Подошедший объявил, что хотел бы познакомиться с господином Моро. Алина представила его как господина графа д’Антрега[409] — к тому времени имя этого смелого, решительного агента роялистов и прожженного интригана уже пользовалось широкой известностью.

Алина и Андре-Луи завели с графом учтивую беседу, которую прервало появление графини Прованской. Подойдя к ним, она с глупой, фальшивой улыбкой игриво упрекнула мужчин в том, что они отвлекают молодую фрейлину от новых обязанностей, и увела девушку с собой. Но господин граф и Андре недолго оставались вдвоем. Минуту-другую спустя они увидели, как к ним не спеша направляется граф д’Артуа, тридцатипятилетний красавец столь изящного телосложения, что трудно было поверить в его принадлежность семейству, из которого вышли его дородные братья, король Людовик и граф Прованский.

Господина д’Артуа сопровождала свита из нескольких человек. Двое были облачены в богатые камзолы с золотым шитьем и алыми воротниками — мундиры личной гвардии графа. В числе прочих лиц Андре-Луи заметил презрительно-насмешливую физиономию господина де Баца, встретившего его беглой, но дружеской улыбкой. Подошел и напыщенный господин де Плугастель, который приветствовал молодого человека сухим кивком.

Граф д’Артуа с учтивой серьезностью выразил удовлетворение счастливыми обстоятельствами, что привели сюда господина Моро. После комплиментов графа в беседу снова вступил господин д’Антрег. Андре-Луи заподозрил, что весь разговор заведен с каким-то умыслом. Д’Антрег пустился в подробные расспросы о положении дел в Париже и о ближайших планах революционеров.

Андре-Луи отвечал правдиво и обстоятельно, не испытывая неприятного чувства, будто он предает единомышленников. Он полагал, что сообщаемые им сведения способны повлиять на ход событий не больше, чем прогнозы предсказателей погоды — управлять стихиями. Искренность Моро заставила его слушателей думать, что он готов служить делу монархистов, и граф д’Артуа не преминул похвалить молодого человека:

— Господин Моро, позвольте мне выразить радость оттого, что человек ваших способностей понял наконец свои заблуждения и сделал правильный выбор.

— Как это ни прискорбно, дело вовсе не в моих заблуждениях, — ответил тот.

Сухость ответа удивила собравшихся.

— Тогда чем же вызвано ваше решение? — столь же сухо осведомился брат короля.

— Безответственностью людей, долгом которых было исполнение конституции, обретенной с таким трудом. Они не имели права выпускать власть из своих рук, нельзя было позволять, чтобы она попала в руки негодяев, которые, заручившись поддержкой всякого сброда, используют ее для достижения собственных корыстных целей.

— Стало быть, вы обратились лишь наполовину, господин Моро? — задумчиво произнес его высочество и вздохнул. — Жаль. На мой взгляд, разница между двумя партиями черни очень незначительная. Я собирался предложить вам должность в войсках, но, поскольку их целью является умиротворение любого сброда без разбора, включая и ваших друзей — поборников конституции, я не стану огорчать вас таким предложением.

Он резко повернулся на каблуках и удалился. Его свита последовала за ним, за исключением Плугастеля и де Баца. Господин де Плугастель сразу дал понять, что хочет высказать порицание.

— Вы поступили неблагоразумно… — начал он с мрачным самодовольством.

— Приехав в Кобленц, сударь? — быстро уточнил Андре-Луи.

— Нет, избрав этот тон в разговоре с его высочеством. Это… недальновидно. Вы погубили свое будущее.

— А-а. Ну, мне не привыкать.

Принимая во внимание то, что Андре-Луи совсем недавно погубил свое революционное будущее и что одной из тех, ради кого он это сделал, была госпожа де Плугастель, выпад, содержавшийся в его словах, был хотя и скрытым, но весьма ощутимым. Господин де Плугастель слегка смутился и поспешил сбавить тон:

— О, конечно, конечно, сударь. Всем нам известно ваше благородство, но сейчас… Сейчас не имело смысла вести себя так вызывающе. Немного такта, чуть больше сдержанности, вы могли бы…

Андре-Луи посмотрел на него в упор.

— Я проявляю сдержанность прямо сейчас, сударь.

Он недоумевал, почему муж его родной матери вызывает в нем столь сильную неприязнь. Первой же мимолетной встречи с ним оказалось достаточно, чтобы Андре-Луи понял и простил неверность госпожи де Плугастель этому человеку. Скучный, напыщенный, ни разу в жизни не отступивший от принятых в обществе стереотипов, раб чужих мнений, чуравшийся всякой независимой мысли, Плугастель не мог претендовать на истинную привязанность женщины. Удивительным было не то, что госпожа де Плугастель вступила в любовную связь, а то, что эта связь осталась единственной. По-видимому, подумал Андре-Луи, это свидетельствует о врожденной душевной чистоте его матери.

Между тем господин де Плугастель напустил на себя чрезвычайно нелепый вид оскорбленного достоинства.

— Я подозреваю, сударь, что вы надо мной смеетесь. Я слишком многим вам обязан и не вправе возмущаться. Вам следует помнить об этом, сударь, следует помнить. — Свое негодование он подчеркнул поспешным уходом.

— Неблагодарное это занятие — давать советы, — иронически заметил барон де Бац.

— Слишком неблагодарное, чтобы предаваться ему без приглашения.

Де Бац опешил, пристально посмотрел на собеседника, потом от души рассмеялся.

— А вы за словом в карман не лезете. Временами, как, например, сейчас, ваши реплики даже чересчур стремительны. Но излишняя стремительность порой так же вредна, как и излишняя медлительность, — будучи учителем фехтования, вы должны это знать. Секрет успеха в жизни, как и в обращении со шпагой, — в умении улучить момент.

— Многозначительное замечание, которое тоже смахивает на совет, — сказал Андре-Луи.

— Ну нет, советов я давать не собирался. Я никогда их не даю, если не уверен, что их примут с благодарностью.

— Надеюсь, вы не обманываетесь.

— Право слово, я на это надеюсь тоже. А вы опасный человек. Вы ухитряетесь так повернуть любой разговор, что он неизбежно приводит к ссоре. Мне это нравится.

— Едва ли это нравится другим. Так вы хотите ссоры, господин де Бац?

— О! Вовсе нет, уверяю вас. — Гасконец улыбнулся. — Однако я хотел спросить о другом. Из вашей беседы с господином д’Артуа я заключил, что вы все-таки монархист. Я прав?

— В той мере, в какой меня вообще можно кем-то назвать, в чем я порой сомневаюсь. Конечно, я сотрудничал с людьми, стремившимися дать Франции конституцию и учредить конституционную монархию по английскому образцу. И в этом не было ничего враждебного королю. Более того, его величество всегда открыто одобрял эту идею.

— Да, и тем вызвал неудовольствие своих братьев и аристократии, — подхватил барон. — И вот около тридцати тысяч поборников абсолютизма и дворянских привилегий эмигрировали из страны и основали здесь новый двор. Французский трон сегодня напоминает папский престол тех времен, когда у католиков было две столицы: одна в Риме, а другая в Авиньоне. Вы враг абсолютизма и даже не считаете нужным это скрывать, а Кобленц — его оплот, так что вам здесь нечего делать. По сути, именно это и сказал вам господин д’Артуа. Только, согласитесь, в нынешние времена способному и предприимчивому молодому человеку негоже оставаться в стороне от происходящего. А монархисты в настоящий момент дожидаются своего часа.

Барон выдержал паузу, испытующе глядя в глаза Андре-Луи.

— Пожалуйста, продолжайте, сударь.

— Вы очень любезны, сударь.

Господин де Бац огляделся. Они стояли посреди залы, их огибал поток фланирующих придворных. Справа, у огромного, облицованного мрамором камина сидел, лениво развалившись в кресле, Месье, облаченный в темно-синий костюм, со сверкающей бриллиантовой звездой на груди. Принц праздно тыкал металлическим наконечником трости во внутреннюю сторону своей левой туфли и развлекал дамское общество беседой, чересчур веселой и оживленной для этих трагических дней. Смех принца то и дело прокатывался по зале — громкий, безудержный смех глупца, подобный тому, которым его брат Людовик XVI некогда оскорбил тонкие чувства маркизы де Лаж.[410] Тонкий слух Андре-Луи уловил в этом смехе фальшь, и он подумал, что не следует доверять уму и сердцу человека, который так смеется. В центре кружка, между графиней де Бальби, герцогиней де Келюс и графиней де Монлеарт, Андре-Луи с досадой заметил Алину. Его невесте явно льстила благосклонность августейшего принца, который то и дело задерживал на ней довольный взгляд.

Господин де Бац взял Андре-Луи под руку.

— Давайте отойдем в сторону, туда, где мы не будем ни у кого стоять на пути и где никто не помешает нашей беседе.

Андре-Луи позволил отвести себя к окну, выходившему во двор, где стояли экипажи различных видов и размеров. Дождь прекратился, и, как и накануне в этот час, солнце силилось пробиться сквозь тяжелые облака.

— Положение короля, — продолжил разговор барон, — становится крайне опасным. Скоро он поймет, что эмиграция его братьев и знати, которую он когда-то осудил, была разумным шагом. Да он, собственно, уже осознал это, когда попытался последовать за ними, но был задержан в Варенне. Следовательно, теперь он будет рад вырваться за пределы Франции, если мы сумеем это организовать. И вы, господин Моро, как монархист, должны желать, чтобы монарх оказался вне опасности. Готовы ли вы принять участие в осуществлении подобного замысла?

Андре-Луи помедлил с ответом.

— За такое дело, вероятно, будет назначено солидное вознаграждение.

— Вознаграждение? Значит, вы не считаете, что добродетель — сама себе награда?

— Опыт подсказывает мне, что добродетельные люди, как правило, заканчивают свои дни в нищете.

Барон выглядел разочарованным.

— Вы удивительно циничны для своих лет.

— Вы хотите сказать, что мои суждения не замутнены чувствами?

— Я хочу сказать, сударь, что вы непоследовательны. Вы объявляете себя монархистом, но остаетесь равнодушным к судьбе монарха.

— Просто мои монархические взгляды не привязаны к личности Людовика Шестнадцатого. Для меня важно правление, а не правитель. Король Людовик может умереть, но во Франции все равно будет король — даже если он не правит.

Смуглое лицо де Баца посуровело.

— Сударь, вы сказали очень много слов, вместо того чтобы просто ответить «нет». Вы меня разочаровали. Я считал вас человеком действия, способным на смелые поступки, а вы всего-навсего… теоретик.

— Всякая практика основывается на теории, господин де Бац. Я не вполне понимаю, что и как вы предлагаете осуществить. Но в любом случае это дело не по мне.

Полковник поморщился.

— Что ж, быть посему. Не стану скрывать, что я сожалею о вашем отказе. Возможно, вас не удивит, сударь, — хотя это и выглядит невероятно, — что я не нашел здесь и дюжины дворян, готовых принять участие в этом рискованном деле. Когда вы назвали себя монархистом, я было воспрянул духом, так как, по мне, вы один стоите двух десятков этих бездельников. Даже исколесив всю Францию вдоль и поперек, я вряд ли найду человека, более подходящего для моих планов.

— Господин де Бац, вы мне льстите.

— Нисколько. Вы обладаете качествами, необходимыми для выполнения подобной задачи. Кроме того, в Париже у вас есть друзья, облеченные властью. Они могли бы помочь вам выпутаться из затруднительного положения, если бы вы в него попали.

Андре-Луи покачал головой.

— Вы переоцениваете и мои способности, и мое влияние на недавних товарищей. Как я уже сказал, сударь, это дело не по мне.

— А жаль! — холодно заключил де Бац и удалился, оставив Андре-Луи с ощущением потери единственного шанса обрести друга здесь, в Шенборнлусте.

Глава 4

РЕВОЛЮЦИОНЕР
В Кобленце потянулись дни томительного ожидания. Их тоскливое однообразие усиливалось дождливой погодой, которая держала Андре-Луи в четырех стенах.

Мадемуазель де Керкадью этого не замечала. Красота, живость и приветливость нрава новоиспеченной фрейлины снискали ей всеобщую симпатию и теплый прием при дворе. Она пользовалась особым расположением их высочеств, и даже госпожа де Бальби была с ней необыкновенно любезна и предупредительна. Что же касается придворных из окружения принца, поговаривали, что по крайней мере половина этих господ влюблены в мадемуазель и соперничают друг с другом за ее благосклонность.

Такое положение вещей наполняло радостью всех, кроме Андре-Луи, который тяготился праздностью и бесцельностью пребывания в этом кругу, куда его забросила судьба и где он чувствовал себя лишним. И тут неожиданно произошло событие, давшее хоть какую-то пищу его уму.

Как-то вечером Андре-Луи вышел подышать свежим воздухом. Только он, с его неугомонностью, мог отправиться на прогулку в такую слякоть. Ветер утих, вокруг сделалось душно. Лесистые Пфаффендорфские холмы на противоположном берегу Рейна на фоне мрачных дождевых туч приобрели серо-стальной цвет. Андре-Луи шагал вдоль желтой, вспученной реки, мимо понтонного моста, за которым маячила громада Эренбрайтштайна — мрачной крепости, похожей на вытянутое серое недремлющее чудовище. Молодой человек достиг места слияния двух рек, давшего название Кобленцу,[411] и повернул налево, направившись вдоль притока Рейна, Мозеля. Уже в сумерках он ступил на узкие улочки Альтер-Грабена и свернул за угол, на улицу, что вела прямо к Либфраукирхе, и столкнулся нос к носу с каким-то прохожим; тот остановился, застыл на месте как вкопанный, потом бочком обошел Андре-Луи и ускоренным шагом двинулся прочь.

Его поведение показалось Андре-Луи настолько странным, что он тоже остановился и, резко повернувшись, посмотрел прохожему вслед. На ум ему пришло несколько соображений: во-первых, этот человек, кем бы он ни был, узнал его; во-вторых, эта встреча удивила прохожего; в-третьих, он хотел было заговорить с Андре-Луи; в-четвертых, он почему-то передумал и ускорил шаг, чтобы самому остаться неузнанным. Если лицо Андре-Луи под узкими полями шляпы с конической тульей еще можно было узнать в наступавших сумерках, то лицо неизвестного тонуло в тени, которую отбрасывала его широкополая шляпа, и вдобавок, как будто этого было недостаточно, он кутался в плащ, закрывшись им по самый нос.

Движимый любопытством и подозрительностью, Андре-Луи бросился вдогонку и, нагнав прохожего, хлопнул его по плечу.

— Постойте, любезный. Сдается мне, что мы с вами знакомы.

Прохожий прыгнул вперед, развернувшись, выпростал из-под складок плаща правую руку, в которой была зажата шпага, и направил острие в грудь Андре-Луи.

— Убирайся прочь, разбойник, пока я не проткнул твои кишки! — Голос человека, все еще закрывавшего лицо плащом, прозвучал глухо.

Андре-Луи, вышедший из дому без оружия, пару мгновений колебался. Затем он прибег к приему, который применял и которому обучал других в дни занятий фехтованием на улице Случая, — прием простой и эффективный, если действовать решительно, однако способный привести к роковым последствиям для исполнителя, если тот замешкается. Андре-Луи выбросил вперед руку и отбил клинок в сторону, коснувшись его на уровне собственного локтя; стремительно продолжая движение, словно в круговой защите, он прижал к себе шпагу, ухватил ее у самого эфеса и вырвал из руки противника. Не успел незнакомец сообразить, что произошло, как острие его шпаги оказалось приставлено к его же груди.

— С «разбойником» вы промахнулись. А вот кто вы такой? Для такого теплого вечера, мой друг, на вас многовато одежды. Дайте-ка на вас взглянуть!

Протянув вперед левую руку, Андре-Луи заставил незнакомца отвернуть плащ и тут же, увидев его лицо, белевшееся в тени широкополой шляпы, издал изумленное восклицание и опустил шпагу.

Перед ним стоял народный представитель Изаак Ле Шапелье, адвокат из Рена. Некогда один из самых непримиримых врагов Андре-Луи, он впоследствии сделался его ближайшим другом, чьи поддержка и поручительство помогли юноше стать членом Национального собрания. Встретить этого видного революционера, некогда занимавшего в Собрании кресло председателя, крадущимся боковыми улочками Кобленца в явном страхе быть узнанным — такого Андре-Луи никак не ожидал. Когда он наконец оправился от изумления, его разобрал смех.

— Нет, право слово, Изаак, что за странная манера приветствовать старых друзей? Взять и едва не проткнуть мне кишки! — Внезапно его осенила новая мысль: — А ты, вообще-то, к кому приехал? Не ко мне ли?

Ле Шапелье презрительно скривился.

— К тебе? Бог мой, ты слишком много о себе возомнил, если думаешь, что депутата Собрания направят к тебе с поручением вернуть тебя обратно.

— А я и не утверждал, что тебя ко мне направили. Я решил, что, может быть, ты приехал под влиянием симпатии ко мне или чего-то подобного. Но раз это не так, то что же привело тебя в Кобленц? И почему ты опасаешься быть узнанным? Уж не шпион ли ты?

— Все лучше и лучше, — фыркнул депутат. — Твои мозги, мой дорогой, изрядно заржавели со времени твоего отъезда. Скажу одно: я здесь, и любое неосторожное слово может меня погубить. Как ты намерен поступить?

— Ты мне отвратителен, — сказал Андре-Луи. — Вот, возьми свою шпагу. Ты, видимо, думаешь, что дружба не налагает никаких обязательств. Возьми шпагу, тебе говорят. Сюда идут. Мы привлечем внимание.

Ле Шапелье взял шпагу и вложил ее в ножны.

— Я научился не доверять даже друзьям в делах, связанных с политикой.

— Но научился не у меня. Наша дружба не могла преподнести тебе подобного урока.

— Поскольку ты здесь, я вынужден предположить, что ты вновь переменил убеждения и вернулся в лагерь сторонников привилегий. Это налагает на тебя определенные обязательства. Я понял это в тот момент, когда увидел тебя, поэтому и предпочел уклониться от встречи.

— Давай-ка пройдемся, — предложил Андре-Луи и, взяв друга под руку, убедил его продолжить прерванный путь.

Удостоверившись, что ему не грозит предательство со стороны человека, с которым его на протяжении нескольких лет связывали близкие отношения, депутат позволил себе разоткровенничаться. Он прибыл в Кобленц по поручению Законодательного собрания для переговоров с курфюрстом Трирским. Собрание с тревогой наблюдало за концентрацией войск эмигрантов. События, побудившие народ выйти 10 августа на улицы, вывели из оцепенения и депутатов, которые уполномочили Ле Шапелье довести до сведения курфюрста, что Франция рассматривает присутствие контрреволюционных заговорщиков в приграничных германских провинциях как свидетельство открытой враждебности к ней и что, если ситуация не изменится, нация найдет способ выразить свое негодование.

— Но я, похоже, несколько опоздал, — подытожил Ле Шапелье свой рассказ, — поскольку армия уже выступила и эмигранты, можно сказать, покинули Кобленц. Правда, я еще могу попробовать добиться того, чтобы им отрезали путь к отступлению, — тогда они не смогут вернуться сюда и начать все сначала. Я так откровенен с тобой, Андре, потому что позиция Собрания не секрет и мне все равно, если она будет предана огласке. Единственное, что я прошу тебя сохранить в тайне, — это мое присутствие здесь. Твои друзья из числа привилегированных чертовски мстительны. А я должен задержаться еще на день-другой, поскольку предстоит последняя встреча с курфюрстом — он пока пребывает в размышлении. Впрочем, в том, чтобы доносить на меня здешней знати, нет никакой пользы.

— Есть польза или нет, твоя рекомендация выглядит почти оскорбительно, — ответил Андре-Луи и, переменив тему, поинтересовался, что знают и что говорят в Собрании о его бегстве из Парижа.

Ле Шапелье пожал плечами.

— Там еще не уразумели, что ты бежал. Но когда поймут, твоя репутация будет погублена безвозвратно. Полагаю, ты пошел на это ради мадемуазель де Керкадью?

— Ради нее и еще кое-кого.

— Кантен де Керкадью объявлен вне закона как эмигрант, его имущество конфисковано. То же самое относится к Плугастелю. Одному Богу известно, зачем тебе понадобилось брать под свое крыло его жену. Тебя по крайней мере приняли при здешнем дворе?

Андре-Луи усмехнулся.

— Не очень тепло.

— А! И что ты теперь намерен делать? Примкнешь к рядам интервентов?

— Мне дали понять, что мои взгляды — монархические, и только — исключают службу в армии, которая сражается за сохранение привилегий.

— Тогда почему ты остаешься здесь?

— Чтобы молиться о победе. Моя судьба связана с нею.

— Вздор, Андре! Твоя судьба связана с нами. Возвращайся со мной, пока еще не поздно. Собрание слишком уважает тебя за прежние заслуги, чтобы не оказать снисхождение. Депутаты примут любое объяснение твоей отлучки, какое мы состряпаем. Можешь рассчитывать на мою поддержку, она тоже кое-чего стоит.

Это и в самом деле было так. Ле Шапелье в те дни обладал большим влиянием на Законодательное собрание. Он был автором декрета, вошедшего в историю под его именем и отражавшего чистоту помыслов и взглядов творцов конституции. В ходе борьбы с привилегиями, в тяжелые для революционеров дни, Мирабо призвал на помощь рабочих, открыв силу такого оружия борьбы, как забастовка. «Чтобы стать грозной силой, — говорил он им, — вам нужно всего лишь стоять на своем». Когда же привилегии были сметены, Ле Шапелье первым понял, сколь опасна для государства новообретенная сила этого класса. Собрание приняло предложенный депутатом декрет, запрещавший любые коалиции рабочих для выдвижения ими своих требований. В самом деле, могла ли нация, покончившая с деспотизмом дворцов, открывать дорогу деспотизму трущоб?

Да, покровительство и защита этого человека стоили многого, но Андре-Луи покачал головой.

— Изаак, у тебя какое-то пристрастие появляться передо мной в критические минуты и указывать мне путь. Но на сей раз я пойду своей дорогой. Я связан словом.

Они шли узкой улочкой, пролегавшей за Либфраукирхе. Сумерки сгустились, наступила ночь. Перед одним из домов Ле Шапелье остановился. Из открытой двери на блестящий от влаги булыжник мостовой падала косая полоса света.

— Что ж, тогда ave atque vale.[412] Мы встретились лишь для того, чтобы снова разойтись. Мне сюда.

В дверном проеме показалась неряшливо одетая толстуха. Она вышла на порог и молча оглядела друзей, стоявших на свету.

— Рад, что оставляю тебя с целыми кишками, — пошутил Андре. — Желаю тебе благополучия, Изаак, и до встречи.

Они пожали друг другу руки. Ле Шапелье вошел в дом, хозяйка пробурчала приветствие постояльцу, дверь закрылась, и Андре-Луи направился в сторону «Трех корон».

Глава 5

СПАСЕНИЕ
Полдень следующего дня застал Андре-Луи в Шенборнлусте, куда его тянуло, словно магнитом, присутствие Алины. Но на сей раз, когда он вошел и представился, придворный церемониймейстер, ранее дважды провожавший его на прием к принцу, сделал вид, что не узнал посетителя. Он спросил имя визитера, долго искал его в списке приглашенных и наконец объявил, что оно там не значится. Чем он может служить господину Моро? Кого именно господин Моро хочет увидеть? Скрытое оскорбление больно задело Андре-Луи. Впрочем, он понял, что у этого человека, равно как и у доброй половины здешних придворных, лакейская душонка. Подавив раздражение, Андре-Луи притворился, будто не замечает, как другие ожидающие подталкивают друг друга локтями, переглядываются и улыбаются. Этих посетителей, как ныне и его самого, не допускали дальше передней залы, и они откровенно злорадствовали из-за того, что некто, столь уверенным шагом устремлявшийся в святая святых, получил отказ.

После секундного раздумья Андре-Луи заявил, что желает переговорить с госпожой де Плугастель. Церемониймейстер подозвал пажа, нагловатого малого в атласном белом костюме, и поручил ему передать просьбу господина Моро — Моро, правильно? — госпоже графине де Плугастель. Паж смерил Андре-Луи таким взглядом, словно тот был торговцем, пришедшим получить уплату по векселю, и исчез за заветной дверью, охраняемой двумя офицерами в шитых золотом алых мундирах и синих кюлотах.

Андре-Луи прошелся по просторной зале, заполненной мелкопоместными дворянами и младшими армейскими офицерами, которые представляли собой довольно пестрое сборище. Многие офицеры щеголяли в мундирах, пошив которых сделал их банкротами; одеяние прочих, а также их дам демонстрировало различные стадии изношенности — модный крой и сияющая чистота перемежались вытертыми, засаленными и почти ветхими нарядами, дошедшими до последней степени убожества. Но и те, кто был облачен в подобные обноски, были преисполнены молчаливой аристократической надменности, держались с горделивым высокомерием и бросали на окружающих презрительные взгляды. Вся напыщенная важность Œil de Bœuf была представлена здесь.

Андре-Луи равнодушно сносил холодные взгляды и лорнеты, наведенные на его ненапудренные волосы, непритязательный костюм для верховой езды и высокие сапоги, с трудом отчищенные от вчерашней дорожной грязи. Но терпеть ему пришлось недолго: госпожа де Плугастель не заставила себя ждать, и дружелюбная приветственная улыбка знатной дамы вынудили менее знатную публику подавить презрение, которым они встретили ее гостя.

— Мой дорогой Андре! — Госпожа де Плугастель коснулась изящной ладонью его руки. — Наверное, вы принесли мне новости о Кантене?

— Ему сегодня лучше, сударыня. И духом он, судя по всему, приободрился. Сударыня, я приехал… Откровенно говоря, я приехал в надежде повидать Алину.

— А меня, Андре? — спросила она с ласковым упреком.

— О сударыня! — Его негромкий возглас выражал одновременно и протест, исмущение.

Графиня поняла и вздохнула.

— О да, мой дорогой. Тебя не пропускают. Ты впал в немилость. Господин д’Артуа недоволен твоими политическими воззрениями, и Месье относится к тебе не слишком дружелюбно. Но скоро все это не будет иметь значения, и ты без всякой опаски вернешься в Гаврийяк. Возможно, я когда-нибудь приеду с тобой повидаться… — Она запнулась. Ее глаза задержались на его худощавом, остром, решительном лице, и в них появилось выражение нежной грусти. — Подожди здесь. Я приведу к тебе Алину.

Приход последней вызвал оживление среди толпившихся в зале. Вокруг зашептались, и чуткий слух Андре-Луи уловило обрывки фраз, сказанных одной из дам: «…Керкадью… Госпоже де Бальби придется считаться с нею… Ей понадобится весь ее ум взамен увядающей красоты… Она и прежде не была красоткой…»

Намеки на мадемуазель де Керкадью были неявными, но Андре-Луи внутренне задрожал от гнева при мысли, что ее имя уже оказалось на устах придворных сплетников.

В своем платье из тафты кораллового цвета, с point de Venise[413] вокруг декольте, Алина была ослепительна. Немного запыхавшись, она сообщила, что пришла лишь на минутку, что ускользнула тайком, только чтобы перемолвиться с ним словечком, и что она нужна ее высочеству и не может пренебрегать своими обязанностями. Она также мягко упрекнула Андре-Луи за неблагоразумие, лишившее его расположения их высочеств, и сказала, что он может положиться на нее и что она приложит все усилия, дабы помирить его с принцем.

Андре-Луи отнесся к этому предложению прохладно.

— Алина, я не хочу, чтобы ради меня ты оказалась чем-либо обязана кому бы то ни было.

Она рассмеялась.

— Право, сударь, вам следует научиться обуздывать свою гордыню. Я уже говорила с Месье, хотя и не добилась пока особых успехов. Я выбрала не самый подходящий момент. Это из-за… — Она вдруг осеклась. — О нет. Я не должна тебе об этом говорить.

Губы Моро изогнулись в насмешливой улыбке, которую она так хорошо знала, но взгляд его оставался серьезным.

— Ну вот, у тебя уже появились от меня секреты.

— О нет. В конце концов, разве это важно? Их высочества сейчас более мнительны, чем обычно, потому что сейчас в Кобленц тайно приехал посланец Законодательного собрания.

На лице Андре-Луи ничего не отразилось.

— Тайно? — переспросил он. — По-моему, это секрет Полишинеля.

— Ну, едва ли это так. Во всяком случае, посланец полагает, что о его пребывании здесь никому неизвестно, кроме курфюрста, к которому он приехал.

— И курфюрст его выдал?

Алина, как оказалось, была неплохо осведомлена.

— Курфюрст попал в щекотливое положение. Он конфиденциально сообщил о визите господину д’Антрегу, а господин д’Антрег, разумеется, рассказал обо всем принцу.

— Я не понимаю, какая необходимость в сохранении тайны. Тебе известно, кто этот посланец?

— Думаю, он какая-нибудь важная особа, не последняя в Собрании.

— Это естественно, раз он приехал в качестве посла, — сказал Андре-Луи и спросил с притворной ленцой: — Полагаю, никто не намерен причинить ему вред? Я имею в виду господ эмигрантов.

— Как бы не так! Неужто ты воображаешь, что ему дадут просто так уехать? Нашелся один щепетильный, господин де Бац, — он высказался в пользу того, чтобы отпустить посланца, но у него есть на то какие-то свои причины.

— Стало быть, они знают, где искать этого человека?

— Разумеется. Его выследили.

Андре-Луи продолжал лениво любопытствовать:

— Но что они могут предпринять? В конце концов, он посол, следовательно, персона неприкосновенная.

— Для курфюрста, Андре, но не для господ эмигрантов.

— Но они ведь гости курфюрста, правда? Что могут сделать здесь эмигранты?

Милое лицо девушки омрачилось.

— Они разделаются с ним так же, как его приятели разделались с нашими.

— Чтобы показать отсутствие существенных различий между теми и другими. — Андре-Луи засмеялся, стараясь утаить от Алины, сколь глубоки его заинтересованность и тревога. — Так-так! Вот пример бессмысленной глупости, за которую они могут горько поплатиться. Они злоупотребляют гостеприимством курфюрста, и их выходка может обернуться для него серьезными неприятностями… Алина, ты хочешь сказать, что в затеваемом покушении замешаны принцы? Или это всего-навсего умысел отдельных безрассудных голов?

Алина встревожилась. Хотя Андре-Луи говорил тихо, его голос дрожал от едва скрытого негодования.

— Я выразилась слишком вольно, Андре, и, сама того не желая, ввела тебя в заблуждение. Забудь о том, что я сказала.

Он пожал плечами.

— Какая разница, если я запомню?

Разница обнаружилась незамедлительно, едва лишь Алина удалилась, чтобы вернуться к своим обязанностям. Андре-Луи сразу же покинул дворец и галопом поскакал в город. Оставив лошадь в конюшне «Трех корон», он в сгущавшихся сумерках поспешил на маленькую улочку за Либфраукирхе, моля Бога, чтобы успеть вовремя.

Примчавшись туда, он убедился, что его молитва услышана. Он не опоздал, — впрочем, этим небесное благорасположение и исчерпывалось: убийцы уже находились на месте. При появлении Андре-Луи три тени растаяли в арке ворот напротив дома, где остановился Ле Шапелье.

Андре-Луи подошел к двери и громко стукнул по ней несколько раз рукояткой хлыста. Этот хлыст был сейчас его единственным оружием, и он корил себя за то, что столь опрометчиво пренебрег собственной безопасностью.

Дверь открыла толстуха, виденная им накануне.

— Господин Ле… Человек, который здесь поселился, у себя?

Она пристально оглядела его с головы до ног в свете масляной лампы.

— Не знаю. Но если он и у себя, то никого не принимает.

— Передайте ему, что пришел друг, который провожал его вчера вечером. Вы ведь помните меня, не так ли?

— Подождите здесь.

Она захлопнула дверь у него перед носом. Андре-Луи воспользовался минутой ожидания и как бы нечаянно выронил хлыст. Нагнувшись за ним, посмотрел из-под руки на ворота у себя за спиной. Он разглядел три головы, высунувшиеся из проема. Убийцы всматривались в сумерки, наблюдая за нежданным гостем.

Наконец его впустили в дом. Ле Шапелье ждал наверху, разодетый как petit-maître,[414] с его шейной ленты свисал монокль в золотой оправе. Он приветливо улыбнулся другу.

— Ты пришел сообщить мне, что передумал? Решил вернуться со мной?

— Не угадал, Изаак. Я пришел сказать тебе, что твое возвращение более чем сомнительно.

В утомленных глазах Ле Шапелье вспыхнула тревога, тонко очерченные брови удивленно взметнулись вверх.

— О чем ты? Ты имеешь в виду эмигрантов?

— Господ эмигрантов. В настоящий момент трое убийц из их числа — по меньшей мере трое — сидят в засаде напротив твоего дома.

Ле Шапелье побледнел.

— Но как они узнали? Ты…

— Нет, не я. Если бы это был я, меня бы сейчас здесь не было. Твой визит поставил курфюрста в затруднительное положение. У Клеменса Венцеслава сильно развито гостеприимство, и твои требования вступили в неустранимое противоречие с ним. Попав между молотом и наковальней, курфюрст послал за господином д’Антрегом и конфиденциально поделился с ним своим затруднением. Господин д’Антрег в свою очередь конфиденциально известил об этом принцев. Принцы, похоже, конфиденциально поведали об этом всему двору, а час назад один из придворных, опять-таки конфиденциально, передал услышанное мне. Тебе не приходило в голову, Изаак, что, если бы не конфиденциальные сообщения, мы никогда не располагали бы никакими историческими фактами?

— И ты пришел, чтобы предупредить меня?

— А у тебя возникло другое предположение?

— Ты поступил как настоящий друг, Андре, — с торжественной серьезностью произнес Ле Шапелье. — Но почему ты считаешь, что меня намереваются убить?

— А разве ты сам придерживаешься другого мнения?

Ле Шапелье сел в кресло, единственное в этой просто обставленной комнате, достал носовой платок и отер им холодный пот, выступивший у него на лбу.

— Ты рискуешь, — сказал он. — Это благородно, но в данных обстоятельствах глупо.

— Большинство благородных поступков глупы.

— Если меня стерегут, как ты говоришь… — Ле Шапелье пожал плечами. — Твое предостережение запоздало. И тем не менее я благодарен тебе, друг мой.

— Не стоит. Здесь есть черный ход?

На лице депутата, которое выглядело бледном в свете свечей, появилась слабая улыбка.

— Если бы и был, они бы его перекрыли.

— Что ж, ладно. Я разыщу курфюрста. Он пришлет своих людей, и они расчистят тебе путь.

— Курфюрст уехал в Оберкирх. Пока ты его найдешь и вернешься, уже наступит утро. Уж не воображаешь ли ты, что убийцы станут ждать всю ночь? Когда они поймут, что я не собираюсь выходить из дома, они постучат. Хозяйка откроет, и тогда… — Он пожал плечами и оставил фразу незаконченной. Потом его словно прорвало: — Позор! Я посол, моя личность неприкосновенна. Но этим мстительным мерзавцам нет до этого дела. В их глазах я паразит, которого нужно уничтожить, и они уничтожат меня не раздумывая, хотя и знают, что подложат свинью курфюрсту! — В волнении он снова вскочил с кресла. — Боже мой! Какое возмездие его ждет! Этот глуповатый архиепископ наконец осознает, какую ошибку совершил, приютив таких гостей.

— Возмездие курфюрсту не утолит твоей жажды в аду, — спокойно произнес Андре-Луи. — И потом, ты пока не убит.

— Да. Всего лишь приговорен.

— Брось, дружище. Ты предупрежден, а это уже кое-что. Роль ни о чем не подозревающей овцы, покорно бредущей на заклание, тебе не грозит. Даже если мы сейчас пойдем напролом, и то шансы будут не так уж плохи. Двое против троих — пробьемся.

Лицо Ле Шапелье осветилось надеждой, потом на смену ей пришли сомнения.

— Их и правда только трое? Откуда такая уверенность?

Андре-Луи вздохнул.

— Н-да, тут я, признаться, сплоховал. Не удостоверился.

— Сообщники могут прятаться где-то поблизости. Иди-ка ты к себе, друг мой, пока это еще возможно. Я подожду их здесь с пистолетами наготове. Они не знают, что я предупрежден; может, уложу одного, прежде чем до меня доберутся.

— Слабое утешение. — Андре-Луи погрузился в раздумье. — Да, я мог бы уйти отсюда. Молодчики видели, как я вошел. Вряд ли они станут мне мешать, ведь шум может заставить тебя насторожиться. — Тут его глаза вдохновенно вспыхнули, и он отрывисто произнес: — Что бы ты сделал, выбравшись отсюда?

— Как что? Поехал бы к границе. У меня в «Красной шляпе» дорожная карета… — Затем Ле Шапелье удрученно добавил: — Только какое это имеет значение?

— А документы у тебя в порядке? Стража на мосту с ними пропустит?

— О да. Мой пропуск подписан секретарем курфюрста.

— Что ж, тогда все просто.

— Просто?

— Мы примерно одного роста и телосложения. Ты возьмешь этот верховой костюм, эти белые кюлоты и сапоги. Наденешь на голову мою шляпу и сунешь под мышку этот хлыст, после чего хозяйка проводит господина Андре-Луи Моро до двери. На крыльце ты задержишься, повернувшись спиной вон к тем воротам на противоположной стороне улицы, так, чтобы твоя фигура была ясно видна, а лицо — нет. Можешь сказать хозяйке что-нибудь вроде: «Передайте господину наверху, что, если я не вернусь в течение часа, он может меня не ждать». Потом ты резко нырнешь из света во мрак и, сунув руки в карманы с пистолетами, удерешь.

На бледных щеках депутата вновь проступил румянец.

— А ты?

— Я? — Андре-Луи пожал плечами. — Они позволят тебе уйти, поскольку решат, что ты не Изаак Ле Шапелье, а потом позволят уйти мне, поскольку увидят, что я тоже не Изаак Ле Шапелье.

Депутат нервно сцеплял и расцеплял пальцы. Он снова побледнел.

— Ты искушаешь меня, как дьявол.

Андре-Луи начал расстегивать сюртук.

— Снимай платье.

— Но ты рискуешь гораздо больше, чем тебе кажется.

— Нет, риск невелик, да и в любом случае риск — это только риск. А вот твоя смерть, если будешь медлить, станет неизбежностью. Шевелись!

Обмен состоялся, и, по крайней мере со спины, при неярком освещении Ле Шапелье в одежде Андре-Луи невозможно было теперь отличить от человека, который вошел в дом полчаса назад.

— Теперь зови свою хозяйку. В дверях приложи к губам платок. Это поможет тебе скрыть лицо, пока ты не повернешься к улице спиной.

Ле Шапелье обеими руками схватил руку Андре. Его близорукие глаза увлажнились.

— Друг мой, у меня нет слов…

— Хвала Всевышнему. Отправляйся. У тебя всего час на то, чтобы покинуть Кобленц.

Несколько минут спустя, когда дверь открылась, в подворотне напротив началось какое-то движение. Соглядатаи впились глазами в человека в костюме для верховой езды и шляпе с высокой тульей, который зашел в дом полчаса назад. Они услышали его прощальные слова и увидели, как он зашагал вниз по улице. Никто не сдвинулся с места, чтобы помешать ему уйти или проследить за ним.

Андре-Луи, который вглядывался в сумрак из окна и внимательно прислушивался, остался удовлетворен.

Он прождал еще целый час, все это время обдумывая свое положение. А что, если эти господа не станут его окликать, не сделают попытки напасть на него, а просто выстрелят ему в спину, когда он выйдет на улицу, будучи уверены, что видят перед собой Ле Шапелье? Это был риск, который он ранее не принял во внимание. Поразмыслив, Андре-Луи решил, что лучше будет встретить их здесь, при свете, где они, оказавшись лицом к лицу с ним, поймут свою ошибку.

Он выждал еще час, то усаживаясь в кресло, то расхаживая взад-вперед по узкой комнатушке; тревога, вызванная неопределенностью, ввергла его в вереницу различных предположений. Наконец около десяти часов стук приближавшихся шагов по каменной мостовой и голоса под самым окном возвестили о том, что противник перешел к активным действиям.

Размышляя, как могут обернуться события, Андре-Луи пожалел, что при нем нет пистолетов. У Ле Шапелье была всего одна пара. Молодой человек положил руку на стальной эфес легкой тонкой шпаги, которую оставил ему депутат, но из ножен вытаскивать ее не стал. Раздался громкий стук в дверь, который вскоре дважды повторился.

До слуха Андре-Луи донеслись шаркающие шаги хозяйки, лязг поднимаемой щеколды, вопрошающий женский голос, грубые голоса в ответ, тревожный вскрик и, наконец, грохот тяжелых сапог по коридору и лестнице.

Дверь резко распахнулась, и трое мужчин, ворвавшихся в комнату, увидели перед собой внешне спокойного молодого господина, который стоял возле стола, вопросительно подняв брови. В его взгляде читалось некоторое замешательство, вполне оправданное внезапным вторжением.

— В чем дело? — спросил он. — Кто вы? Что вам здесь нужно?

— Нам нужны вы, сударь, — объявил главный, высокий и властный на вид незваный гость. Под его распахнувшимся плащом Андре-Луи заметил серебристо-зеленый мундир офицера гвардии господина д’Артуа. Двое других были в синих мундирах с желтой отделкой и геральдическими лилиями на пуговицах — форме Овернского полка.

— Будьте любезны отправиться с нами, — сказал серебристо-зеленый мундир.

Так! Значит, они не собирались убить Ле Шапелье на месте. Они планировали сначала вывести его на улицу. Вероятно, довести до реки. Прострелить ему голову и бросить тело в воду. Таким образом депутат просто исчез бы.

— С вами? — переспросил Андре-Луи, как человек, не вполне понимающий, о чем, собственно, идет речь.

— Да, сударь, и немедленно. Вас хотят видеть во дворце курфюрста.

Недоуменное выражение на лице Андре-Луи стало еще явственнее.

— Во дворце курфюрста? Странно! Но я, конечно, пойду. — Он повернулся, чтобы взять плащ и шляпу. — Вы как раз вовремя, господа. Я уже устал ждать господина Ле Шапелье и собирался уходить. — Накидывая плащ на плечи, он добавил: — Я полагаю, это он вас прислал?

Вопрос ошеломил визитеров. Все трое вытянули шеи и впились глазами в Андре-Луи.

— Кто вы, черт бы вас побрал? — закричал один из овернцев.

— Если уж на то пошло, черт бы вас побрал, вы сами-то кто?

— Я уже сказал, сударь, — начал серебристо-зеленый, — что мы…

Говорившего перебил рев одного из его спутников:

— Это не тот!

Лицо серебристо-зеленого побагровело. Он шагнул вперед.

— Где Ле Шапелье?

— Где он? — Андре-Луи выглядел обескураженным. — Так, значит, это не он вас прислал?

— Говорю вам, мы его ищем.

— Но вы же прибыли из дворца курфюрста, верно? Очень странно. — Андре-Луи изобразил на лице недоверие. — Ле Шапелье покинул меня два часа назад, сказав, что отправляется к курфюрсту. Обещал вернуться через час. Если вы хотите его видеть, вам лучше подождать здесь. А мне пора.

— Два часа назад! — вскричал овернец. — Значит, это тот человек, который…

Серебристо-зеленый резко встрял, не дав ему договорить и выдать, что за домом следили:

— А вы? Вы давно здесь?

— Как минимум три часа.

— Ага! — Серебристо-зеленый мундир смекнул, что человек в костюме для верховой езды, которого они приняли за посетителя, на самом деле был депутатом. Это открытие неприятно его поразило. — Кто вы такой? — спросил он враждебным тоном. — Какие у вас дела с депутатом?

— Честное слово, не знаю, что вам до этого за дело, но тут нет никакой тайны. Нас не связывают никакие дела, он просто мой давний друг, с которым мы случайно здесь встретились, вот и все. А что до того, кто я такой, то мое имя Моро. Андре-Луи Моро.

— Что?! Ублюдок Керкадью?

В следующее мгновение на щеке офицера в серебристо-зеленом мундире отпечаталась пятерня Андре-Луи. Бледное лицо Моро исказила недобрая улыбка.

— Завтра, — произнес он ледяным тоном, — одним лжецом на свете станет меньше. Или сегодня, если оскорбленная честь не даст вам спокойно спать.

Офицер тоже побледнел, прикусил губу и холодно поклонился. Двое других испуганно молчали. Роли в сцене неожиданно поменялись.

— Завтра. К вашим услугам, — ответил офицер. — Мое имя Турзель, Клеман де Турзель.

— Передайте вашим друзьям, что они могут найти меня в «Трех коронах», где я остановился со своим крестным — прошу запомнить, господа, — со своим крестным отцом господином де Керкадью.

Несколько мгновений Андре-Луи с вызовом разглядывал обоих овернцев, потом, убедившись, что вызов не принят, перебросил полу плаща через левое плечо, прошел мимо офицеров и, покинув комнату, спустился по лестнице и очутился на улице.

Офицеры не сделали попытки его задержать. Овернцы вперили мрачные взоры в своего предводителя.

— Вот тебе на! — произнес один из них.

— Ты глупец, Турзель! — воскликнул второй. — Считай, ты уже покойник.

— Peste![415] — выругался Турзель. — Сам не понимаю, как сорвалось с языка.

— И кроме того, это наверняка вранье, — изрек первый овернец. — Разве позволил бы Керкадью своему незаконнорожденному отпрыску жениться на своей племяннице?

Турзель пожал плечами и делано рассмеялся.

— Ну, до завтра еще далеко. А пока нужно все-таки разделаться с этой крысой-патриотом. Пожалуй, лучше все-таки подождать его на улице.

* * *
Тем временем Андре-Луи быстро шагал к гостинице «Три короны».

— Ты сегодня поздно, Андре, — приветствовал его крестный и, только когда вошедший снял плащ, увидел на нем атласные кюлоты и туфли с пряжками. — Черт возьми! И такой элегантный!

— Во всех своих начинаниях, — ответил Андре-Луи.

Глава 6

ИЗВИНЕНИЯ
Наутро, когда Андре-Луи ожидал прихода секундантов господина де Турзеля, к нему пожаловал конюший его высочества с приказом немедленно явиться к Месье в Шенборнлуст. У дверей гостиницы ждал экипаж. Все это весьма походило на арест.

Андре-Луи не любил носить чужое платье, да и сопутствующие обстоятельства менее личного характера подстегивали его поскорее избавиться от одежды Ле Шапелье. Поэтому молодой человек спозаранку посетил портного и снова нарядился в любезный его сердцу костюм для верховой езды, на сей раз горчичного цвета. Он объявил, что готов следовать за конюшим, и простился с сеньором де Гаврийяком, которого простуда удерживала дома.

В Шенборнлусте молодого человека проводили в переднюю залу, почти пустую в этот ранний час. Здесь Андре-Луи принял смуглолицый господин д’Антрег, холодно оглядевший его узкими, близко посаженными глазками. Одеяние Андре-Луи, конечно, не соответствовало платью, в котором следовало появляться при дворе, однако бедственное положение многих эмигрантов вынуждало придворных проявлять терпимость к подобным нарушениям этикета.

Господин д’Антрег удивил Андре-Луи вопросом о том, какие отношения связывают его с Ле Шапелье. Андре-Луи не стал делать из этого тайны. Они с Ле Шапелье были друзьями, а на протяжении некоторого времени и коллегами; их сотрудничество началось пятью или шестью годами ранее, в дни работы Штатов Бретани в Рене. Два дня назад они случайно встретились на улице, а накануне вечером Андре-Луи нанес Ле Шапелье дружеский визит.

— А потом? — властно спросил господин д’Антрег.

— Потом? О, мы просидели с ним около часа, а потом господин Ле Шапелье сообщил, что его ждут во дворце курфюрста, и попросил меня подождать его возвращения. Он уверял, что дело займет не более часа. Я прождал два часа, потом пришли господин де Турзель и два других господина, и я удалился.

Темные глаза господина д’Антрега наконец оторвались от лица Андре-Луи.

— Все это очень странно.

— Действительно, весьма странно. Заставить меня столько ждать…

— Особенно если учесть, что он не собирался возвращаться.

— Да что вы говорите!

— Этот человек, Ле Шапелье, покинул дом, где остановился, в девять часов.

— Да, примерно.

— В четверть десятого он появился в гостинице «Красная шляпа» — там на каретном дворе находился его дорожный экипаж. В половине десятого его карета миновала заставу на мосту; он держал путь во Францию. Очевидно, что он действовал в соответствии со своими намерениями, которые определились прежде, чем он оставил вас, как вы утверждаете, дожидаться его возвращения.

— Должно быть так, если ваши сведения верны. Очень странно, согласен.

— И вы не знали, что он не вернется? — Д’Антрег вперил в молодого человека буравящий взгляд.

Андре-Луи встретил его саркастической улыбкой.

— Я польщен! Вы принимаете меня за недоумка. Значит, я два часа сидел и ждал человека, зная, что он не собирается возвращаться? Ну и ну! — И он рассмеялся.

Господин д’Антрег, однако, не разделял его веселья.

— А если вы, например, собирались прикрыть его побег?

— Побег? — Андре-Луи внезапно посерьезнел. — Его побег?! Но от кого же, в таком случае, он бежал? Ему угрожали? Дьявольщина, господин д’Антрег, уж не хотите ли вы сказать, будто визит господина де Турзеля с друзьями?..

— Ни слова больше! — перебил его собеседник. — Этак вы далеко зайдете в своих предположениях! — На смуглом лице д’Антрега вспыхнул румянец. Он пришел в замешательство, осознав, что усердие в расследовании происшествия едва не выдало замысел, который теперь, когда исполнение его провалилось, должен был остаться тайной.

Но Андре-Луи с безжалостной мстительностью продолжал наседать на него:

— А по-моему, это вы, сударь, строите предположения. Если вы считаете, будто я остался, чтобы прикрыть побег господина Ле Шапелье, то вам следовало бы знать, по какой причине он бежал. Думаю, это достаточно очевидно.

— Ничего подобного я не знаю, сударь. Я всего лишь опасаюсь, что господин Ле Шапелье заподозрил какую-то опасность, иначе трудно понять, почему его отъезд выглядит как побег. Естественно, господину Ле Шапелье, агенту революционеров, было известно, что здесь его окружают одни враги, и, возможно, поэтому он начал бояться собственной тени. Довольно, сударь! Я провожу вас к его высочеству.

В маленькой комнате, примыкавшей к бело-золотой приемной зале с колоннами, за столом, заваленным бумагами, сидел с гусиным пером в руке брат короля. Рядом с ним стоял его фаворит, граф д’Аваре,[416] бледный, худощавый, утонченный светловолосый господин лет тридцати, внешностью, платьем и манерой держаться напоминавший англичанина. Протеже госпожи де Бальби, он был обязан ей положением, которое существенно упрочилось благодаря его собственным талантам. Его преданность принцу вкупе с его умом и средствами сделали возможным своевременный побег Месье из Парижа. Мягкий, учтивый и приветливый, господин д’Аваре снискал уважение всего двора, за исключением честолюбивого д’Антрега, который видел в графе опасного соперника в борьбе за расположение его высочества.

Принц полуобернулся в кресле и соблаговолил заметить Андре-Луи. Моро отвесил глубокий поклон. Граф д’Антрег продолжал настороженно стоять позади.

— А, господин Моро! — Пухлые губы Месье растянулись в улыбку, но глаза навыкате под дугами густых бровей смотрели недружелюбно. — Принимая во внимание услуги, оказанные вами особам, которых мы ценим, я не могу не сожалеть о том, что мой брат, господин д’Артуа, счел ваши взгляды и принципы весьма неопределенными и посему не смог предложить вам какую-либо должность в армии, призванной избавить Трон и Алтарь от неприятеля.

Его высочество сделал паузу, и Андре-Луи почувствовал, что от него ждут ответа.

— Возможно, я недостаточно ясно дал понять его высочеству, что мои принципы строго монархические, монсеньор.

— Монархические, да, но не вполне. Вы, как я понял, поборник конституции. Но это так, к слову… — Принц помедлил. — Как зовут того офицера, д’Антрег?

— Турзель, монсеньор. Капитан Клеман де Турзель.

— Ах да, Турзель. Я слышал, господин Моро, что накануне вечером вы имели несчастье поссориться с капитаном де Турзелем.

— Капитан де Турзель имел несчастье поссориться со мной, монсеньор.

Его высочество еще сильнее выпучил глаза. Господин д’Аваре выглядел испуганным. Д’Антрег, стоявший поодаль, тихонько прищелкнул языком.

— Ну конечно, вы ведь были учителем фехтования, — произнес принц. — Учителем фехтования с громкой репутацией, насколько я понимаю. — Его тон стал холодным и отчужденным: — А как вы считаете, господин Моро, подобает учителю фехтования ввязываться в дуэли? Достойно ли это? Не напоминает ли такое поведение… игру крапленой колодой?

— Монсеньор, в тех обстоятельствах у меня не было выбора. Я обязан был пресечь гнусную клевету. Учителя фехтования нельзя безнаказанно оскорблять только потому, что он учитель фехтования.

— Но насколько я понял, сударь, нападающим были вы; это вы ударили господина де Турзеля, не так ли, д’Антрег? Ведь был нанесен удар?

Андре-Луи избавил графа от необходимости отвечать:

— Я действительно ударил господина де Турзеля, но ссору затеял не я. Пощечина была ответом на оскорбление, не допускавшее иного ответа.

— Это так, д’Антрег? — Тон его высочества стал сварливым. — Вы об этом умолчали.

— Но, монсеньор, естественно, удар всегда чем-то спровоцирован.

— Тогда почему меня об этом не известили? Почему мне рассказали не все? Господин Моро, что это была за провокация?

Андре-Луи рассказал принцу, как было дело, и добавил:

— Эта ложь, монсеньор, порочит моего крестного тем сильнее, что я собираюсь жениться на его племяннице. Пусть я всего лишь учитель фехтования, я не могу позволить сплетне гулять дальше.

Его высочество засопел. Весь его вид свидетельствовал о неловкости и досаде.

— Да, это очень серьезно, д’Антрег. Это… это может затронуть честь мадемуазель де Керкадью.

Андре-Луи в свой черед был раздосадован тем, что отношение его высочества к инциденту изменилось именно по этой причине.

— Вы согласны, что это серьезно, д’Антрег?

— В высшей степени, монсеньор.

Андре-Луи, сдерживая гнев, гадал, действительно ли этот малый с внешностью обтянутого кожей скелета еле заметно ухмыльнулся, отвечая принцу.

— В таком случае передайте капитану де Турзелю, что мы им недовольны. Мы осуждаем его поведение в самых суровых выражениях и считаем такое поведение недостойным благородного человека. Передайте это ему от меня, д’Антрег, и проследите, чтобы он не появлялся у нас по крайней мере месяц.

Затем его высочество снова повернулся к Андре-Луи.

— Капитан принесет вам извинения, господин Моро. Д’Антрег, передайте ему также, что он должен в присутствии господина Моро официально взять свои слова обратно, и немедленно. Надеюсь, вы согласны, господин Моро, что нельзя позволить этому делу зайти дальше. Во-первых, существует эдикт курфюрста, запрещающий дуэли, а мы его гости и обязаны уважать и неукоснительно соблюдать законы этой страны. Во-вторых, сейчас не время благородным господам сводить личные счеты. Король нуждается, настоятельно нуждается в каждой шпаге, которая поможет защитить его дело. Вы меня поняли, сударь?

— Вполне, монсеньор. — Андре-Луи поклонился.

— Тогда, полагаю, с этим покончено. Благодарю за внимание. Вы можете удалиться, господин Моро. — И пухлая белая длань указала в сторону выхода, а толстые губы раздвинулись в холодной полуулыбке.

В передней зале господина Моро попросили подождать, пока господин д’Антрег разыщет капитана де Турзеля. Андре-Луи бесцельно и одиноко слонялся по просторному, почти лишенному мебели помещению, когда в дверях появилась Алина в сопровождении госпожи де Плугастель. Он устремился к ним.

— Алина!

Но выражение лица невесты остудило его пыл. Щеки девушки были бледны, меж тонких бровей пролегла морщинка, и во всем ее облике читалась оскорбленная гордость.

— О, как вы могли? Как вы могли?

— Как я мог что?

— Так злоупотребить моим доверием! Выдать то, что я рассказала вам по секрету!

Андре-Луи понял ее, но не ощутил вины.

— Я сделал это, чтобы спасти жизнь человека — жизнь друга. Ле Шапелье мой друг.

— Но вы не знали, о ком идет речь, когда вытянули из меня чужой секрет.

— Знал. Я знал, что Ле Шапелье в Кобленце, и, следовательно, речь могла идти только о нем.

— Вы знали?! Знали? — Взор Алины полыхнул гневом. За ее спиной стояла госпожа де Плугастель, которая приветственно улыбалась, хотя глаза ее были полны печали. — И ничего мне не сказали! Вы вызвали меня на откровенность, притворились равнодушным и вытянули нужные сведения. Как это низко и коварно, Андре! Низко и коварно. Не ожидала от вас такого.

Андре-Луи, с трудом сдерживая нетерпение, спросил:

— Может быть, вы скажете мне, какой вред я нанес лично вам? Или вы хотите меня уверить, будто сердитесь из-за того, что я не допустил предательского убийства своего друга?

— Не в этом дело.

— Очень даже в этом.

Госпожа де Плугастель попыталась примирить невесту с женихом:

— В самом деле, Алина, если этот человек друг Андре-Луи…

Но девушка перебила ее:

— Речь идет совсем не об этом, сударыня. Речь о наших отношениях. Почему он неискренен со мной? Почему так коварно использовал меня, почему подверг риску потерять доверие, с которым ко мне относится Месье? Он использовал меня, словно… словно шпионку.

— Алина!

— А разве не так? Кем, по-вашему, меня будут считать при дворе, когда выяснится, что этот человек, этот опасный агент из числа ваших друзей-революционеров, бежал потому, что я раскрыла намерения друзей его высочества?

— Об этом никто не узнает, — ответил Андре-Луи. — Я уже говорил с д’Антрегом и удовлетворил его любопытство.

— Вот видишь, Алина, — увещевала ее госпожа де Плугастель, — все кончилось хорошо.

— Не вижу ничего хорошего. Теперь мы не сможем доверять друг другу. Мне придется следить за собой, чтобы не сболтнуть лишнего. Как я могу быть уверена, что, разговаривая с Андре, я говорю со своим возлюбленным, а не с агентом революционеров? Что подумал бы обо мне Месье, узнай он обо всем?

— Мнение Месье, безусловно, необычайно важно, — с сарказмом произнес Андре-Луи.

— Вы еще насмехаетесь? Конечно важно. Монсеньор почтил меня своим доверием, так неужели я вправе обмануть его? А теперь я предстану в его глазах либо предательницей, либо дурой, не умеющей держать язык за зубами. Приятный выбор! Тот человек бежал. Он вернется в Париж, будет и дальше вершить зло, направленное против принцев, против короля…

— Вот мы и добрались до сути: вы сожалеете, что его не прикончили.

В этом предположении была доля истины, и оно окончательно вывело из себя мадемуазель де Керкадью.

— Это неправда! Никто не собирался его убивать! А хоть бы и так, это только следствие, а я говорю о причине. Зачем вы их смешиваете?

— Затем, что они неразделимы. Причина и следствие — две стороны одной медали. Рассудите по справедливости, вспомните, что мы говорим о моем друге.

— Вот и получается, что друг вам дороже, чем я, — сказала она, совершенно по-женски извратив смысл его слов. — Ради него вы мне солгали, ибо умолчание равнозначно лжи. Вы одурачили меня, обманули притворной праздностью своих вопросов и мнимо-безразличным видом. Вы чересчур хитроумны для меня, Андре.

— Хотелось бы мне быть настолько хитроумным, чтобы показать вам, как все это глупо.

Госпожа де Плугастель положила руку на плечо девушки.

— Алина, дорогая моя, неужели ему нет оправдания?

— Подскажите хоть одно, сударыня.

— Да сколько угодно, раз тот человек — его друг. Не представляю, чтобы Андре мог поступить иначе. Подумайте, милая моя, и вы со мной согласитесь.

— Не на вас он испытывал свою хитрость, сударыня, иначе вы думали бы по-другому. Но, как вам известно, это ведь еще не все. Что вы скажете, Андре, о затеянной вами дуэли?

— Ах, это! — беззаботно бросил Андре-Луи, радуясь возможности сменить тему. — Все уже улажено.

— Улажено? Да вы окончательно уронили себя в глазах Месье!

— Ну, по крайней мере в этом я могу доказать, что вы не правы. Я был у его высочества, он меня выслушал и отнесся ко мне снисходительно. А вот противник мой лишился высокой благосклонности.

— И вы хотите, чтобы я поверила?

— Можете удостовериться, если угодно. Его высочество все-таки принимает во внимание факты и допускает связь между причиной и следствием, которую вы отказываетесь видеть. Когда я рассказал ему, за что ударил господина де Турзеля по лицу, принц счел мои действия обоснованными. Он обязал господина де Турзеля извиниться передо мной. Я как раз жду капитана.

— Извиниться перед вами за то, что вы ударили его по лицу?

— Нет, моя милая глупышка, за тот повод, который он дал мне для этого.

— Что же это за повод?

Андре-Луи рассказал дамам все и по их лицам понял, как они расстроены.

— Его высочество, — добавил молодой человек, — считает, что пощечины недостаточно, чтобы искупить такое оскорбление. Причем возможно, что такое мнение сложилось у него благодаря той слабости, которую он питает к вам. По его словам, это оскорбление в каком-то смысле затрагивает и вашу честь.

Он увидел, что выражение глаз Алины наконец-то смягчилось, и внутренне поморщился, сочтя это проявлением ее признательности принцу.

— Как это любезно со стороны его высочества! — воскликнула она. — Вот видите, Андре, каким добрым и великодушным он может быть.

В зале появился господин д’Антрег в сопровождении капитана де Турзеля. Андре-Луи оглянулся на них через плечо.

— Меня ждут. Алина, могу я увидеться с тобой еще раз, прежде чем уйду?

Она снова напустила на себя суровый вид.

— Не сегодня, Андре. Я должна обо всем подумать. Я потрясена. Ты меня обидел.

Госпожа де Плугастель шепнула ему на ухо:

— Предоставьте мне помирить вас, Андре.

Он поцеловал руку матери, потом Алине, которая согласилась на это очень неохотно. Потом, придержав дамам дверь, он повернулся к графу и капитану.

Высокомерный молодой офицер был бледен и зол. Несомненно, ему уже сообщили о неудовольствии Месье, и сейчас он размышлял, как оно отразится на его продвижении по службе. Капитан, весь натянутый как струна, подошел к Андре-Луи и отвесил церемонный поклон. Андре-Луи столь же церемонно поклонился в ответ.

— Сударь, мне передан приказ его высочества взять обратно слова, которые я употребил вчера вечером, и принести за них свои извинения.

Андре-Луи не понравился его умышленно оскорбительный тон.

— Сударь, его высочество приказал мне принять ваши извинения. Я полагаю, что мы выполнили этот обмен любезностями с взаимным сожалением.

— С моей стороны это определенно так, — заявил офицер.

— Тогда можете умерить его сознанием того, что, как только ваш долг перед его величеством будет выполнен, вы всегда можете призвать меня к ответу.

Только своевременное вмешательство господина д’Антрега спасло лицо капитана де Турзеля.

— Господа, что я слышу? Вы затеваете новую ссору? Ни слова больше! Это дело не должно зайти дальше, иначе вам грозит величайшее неудовольствие Месье. Вы поняли меня, господа?

Андре-Луи и Турзель поклонились друг другу и разошлись, и юноша отправился в свою гостиницу, ощущая безразличие ко всему, что его окружало.

Глава 7

ГОСПОЖА ДЕ БАЛЬБИ
Наконец после долгого ожидания огромные прусские и австрийские легионы, усиленные отрядами французских эмигрантов, двинулись вперед. Лонгви был осажден,[417] и кампания «За Трон и Алтарь» началась. Она началась бы и месяцем раньше, если бы не капризы прусского короля, Агамемнона этого освободительного воинства.

Месяц назад, когда все уже было готово и погода стояла прекрасная, сей прусский колосс обрушился, как снег на голову, на Кобленц и на Карла Вильгельма Брауншвейг-Вольфенбюттельского, подлинного главнокомандующего с отличной военной репутацией. Отложив выступление, его величество принялся тратить драгоценное время на смотры, парады и празднества в честь еще не завоеванной победы.

Братья французского короля, наделенные не бо́льшим военным талантом, чем прусский монарх, охотно включились в эти увеселения и даже потратили на них крупные суммы из одолженных им денег, которые и без того таяли с поразительной быстротой. Конде — единственный солдат в компании принцев — тем временем сидел в своем лагере под Вормсом и раздраженно проклинал задержку, которая играла на руку неподготовленному противнику. Он сетовал, и не без оснований, на то, что невидимая рука удерживает союзников от решительных действий, только и гарантирующих успех.

Но вот наконец со всеми проволочками было покончено. Правда, дождь превратил рейнские земли в грязное месиво, но так ли это важно? Принцы немедленно присоединились к армии эмигрантов и по крайней мере делали вид, будто командуют ею под общим руководством Конде и маршала де Бройля. Их дамы — а именно жена одного и любовницы обоих — готовились покинуть Кобленц.

Мадам[418] (жена старшего) должна была отправиться ко двору своего отца в Турин. Но поскольку король Сардинии был хорошо осведомлен о расточительности своих зятьев (как известно, все братья имели неосторожность жениться на принцессах Савойских), он строго ограничил свиту ее высочества. Впрочем, нескольким фрейлинам все же позволили сопровождать принцессу. Помимо госпожи де Бальби и госпожи де Гурбийон, Мадам намеревалась взять с собой мадемуазель де Керкадью, однако этому намерению воспротивилась госпожа де Бальби; но ее вмешательство (как это часто бывает, когда мы пытаемся противостоять судьбе) в конечном счете только ускорило то, что она всеми силами старалась предотвратить. В один из дней эти попытки побудили госпожу де Бальби прибыть в карете курфюрста к дверям гостиницы «Три короны».

Случилось так, что господин де Керкадью, страдавший от холода, сырости и общего недомогания, в тот день отправился в постель раньше обычного, а Андре-Луи сидел в одиночестве над книгой, когда в гостиную пожаловал лакей и объявил о визите графини. Андре-Луи, теряясь в догадках, согласился выступить в роли доверенного лица своего крестного и передал, чтобы гостью проводили к нему.

Войдя, графиня небрежно сбросила на руки слуги легкий плащ и мантилью, и ее присутствие, казалось, озарило сиянием длинную мрачную комнату. Госпожа де Бальби извинилась за визит в неурочный час и выразила сожаление по поводу болезни и отсутствия господина де Керкадью. Андре-Луи поймал себя на том, что с удовольствием слушает эти ничего не значащие вежливые фразы, настолько приятен и мелодичен был голос посетительницы.

— Впрочем, дело мое в каком-то смысле больше касается вас, чем вашего крестного, господин Моро.

— Сударыня, ваша память делает мне честь, — ответил молодой человек, удивленный легкостью, с какой его имя слетело с губ знатной дамы. Он поклонился и предложил гостье кресло у камина, недавно оставленное господином де Керкадью.

Засмеявшись, госпожа де Бальби опустилась в кресло. Ее смех ласкал ухо, словно нежная трель певчего дрозда.

— Подозреваю, что вам присущ грех скромности, господин Моро.

— Вы считаете скромность грехом, сударыня?

— Разумеется, поскольку она мешает выражению чувств. — Графиня устроилась поудобнее и разгладила складки пышной юбки.

Когда-то Анна де Комон де ла Форс имела несчастье выйти замуж за эксцентричного и распутного графа де Бальби, который обращался с ней дурно и жестоко, пока наконец не сошел с ума и не скончался. На вид графине было лет двадцать пять — тридцать пять; в действительности же ее возраст приближался к сорока годам. Маленькая, изящная, с прелестными живыми глазами, она, хотя и не производила впечатления красавицы, излучала неотразимое очарование, засвидетельствованное всеми ее современниками. Взгляд этих изумительных темных глаз, казалось, обволакивал теперь Андре-Луи, бросая ему вызов. Можно было подумать, что графиня флиртует с ним.

— Я обратила на вас внимание в Шенборнлусте в день вашего приезда, и, откровенно говоря, меня восхитило хладнокровие, с которым вы держались. Не знаю другого качества, которое больше шло бы мужчине.

Андре-Луи собирался было возразить, но блистательная велеречивая дама не ждала ответа.

— На самом деле именно ради вас я приехала. Вы возбудили мое любопытство. Ах, не волнуйтесь, господин Моро, я не хищница и не считаю своим долгом вызвать ответный интерес.

— Как вы могли подумать, сударыня, что я жду уверений, лишающих меня столь лестной иллюзии?

— А вы острослов, господин Моро. Ну да, этого следовало ожидать, вы ведь были писателем, насколько мне известно.

— Кем только я не был, сударыня.

— Ну а теперь вы влюбленный, и это самое высокое из всех призваний. О, поверьте моему опыту, ни один мужчина не может достигнуть большего, ибо любовь возносит его к таким высотам, которые недоступны ни в чем ином.

— Ваши возлюбленные, безусловно, достигли их, сударыня.

— Мои возлюбленные! Вот как. Вы так говорите, словно их счет идет на десятки!

— Сколько бы их ни было, сударыня, они ваши навсегда.

— О, боюсь, я потерплю поражение в этой словесной дуэли и взываю к вашему милосердию! — с притворным отчаянием и с лукавством в глазах воскликнула графиня и задорно вздернула носик. — Так вот, меня привело сюда дело, касающееся больше вас, чем господина де Керкадью. Следовательно, нам нет нужды тревожить его. Кроме того, мне будет нелегко сказать то, что я собираюсь сказать, а в таких случаях всегда лучше беседовать наедине. Надеюсь, вы проявите столько же понимания, сколько и сдержанности.

— Не сомневайтесь, сударыня, я буду сдержан, как исповедник, — гася нараставшее нетерпение, заверил ее Андре-Луи.

Графиня на мгновение задумалась. Ее изящные руки беспокойно разглаживали складки полосатой юбки.

— Когда я расскажу вам то, что собираюсь, вы, боюсь, заподозрите, что во мне говорит ревность. Хочу предупредить: это не так. Меня во многом можно обвинить, но ревность вульгарна, а я никогда не была вульгарной.

— Мне представляется немыслимым, сударыня, чтобы у вас были основания для ревности.

Лицо графини осветилось улыбкой.

— Как знать, как знать. Вспомните о моих словах перед тем, как осудить. Я пришла вести речь о даме, на которой вы, по моим сведениям, собираетесь жениться. Откровенно говоря, ее судьба тревожит меня не столько из-за симпатии к ней, сколько из-за… скажем так, из-за уважения, которого вы, сударь, заслуживаете.

Андре-Луи сделал нетерпеливый жест.

— Ее судьба, сударыня? Значит, ей грозит какая-то опасность?

Графиня пожала плечами и, слегка выпятив полную, чувственную нижнюю губу, улыбнулась, продемонстрировав две очаровательные ямочки на щеках.

— Некоторые не расценили бы это как опасность. Все зависит от точки зрения. Вы, господин Моро, наверняка не сочтете создавшееся положение безопасным. Приходилось ли вам задумываться, по чьему желанию мадемуазель де Керкадью пожаловали звание фрейлины ее высочества?

— По-видимому, вы намекаете на его высочество? — хмурясь, предположил молодой человек.

Графиня покачала головой.

— По желанию самой Мадам.

Андре-Луи растерялся.

— Но в таком случае… — Он так и не закончил мысль.

— Вы хотите сказать, в таком случае не о чем и волноваться? А не считаете ли вы, что необходимо выяснить, какую цель преследует Мадам? Вы, наверное, полагаете, будто такая очаровательная особа, как мадемуазель де Керкадью, должна вызывать естественную приязнь у каждого, кому довелось с ней познакомиться. Но вы не знаете Мадам. Не спорю, мадемуазель де Керкадью весьма привлекательна. Ее миловидность, свежесть, невинность пробуждают симпатию даже в женщинах, а уж о мужчинах и говорить нечего. Возьмем, к примеру, его высочество. Должна признаться, я редко видела принца настроенным столь благодушно. — В улыбке графини проскользнуло презрение, словно она находила влюбчивость Месье крайне смехотворной. — Выбросьте из головы мысль, будто ревность заставляет меня видеть то, чего нет. Граф Прованский может обзавестись хоть целым сералем, меня это не заденет.

— Вы озадачили меня, сударыня. Не хотите же вы сказать, что Мадам, видя… интерес супруга к мадемуазель де Керкадью, умышленно пожаловала ей звание, которое дает его высочеству возможность чаще видеть девушку? Неужели это вы имели в виду?

— Вот именно, сударь. Именно это. У Мадам весьма своеобразный характер: мстительный, злобный и несколько извращенный. Она готова снести любое оскорбление, лишь бы испытать удовольствие от унижения ее врага. С подобными натурами такое случается. Я имела честь вызвать особую ненависть Мадам, ненависть тем более жгучую, что она вынуждена терпеть мое присутствие и держаться со мной любезно. Теперь вы понимаете?

Андре-Луи пребывал в явном замешательстве.

— Кажется, понимаю. И все же…

— Мадам позволила бы выколоть себе глаза, лишь бы увидеть перед тем, как я буду вытеснена из сердца его высочества. Надеюсь, довод убедительный?

— Вы полагаете, что для достижения этой цели ее высочество рассчитывает использовать мадемуазель де Керкадью — несмотря на то, что такая замена не принесет ей никакой пользы?

— Вы очень кратко и очень точно сформулировали мою мысль.

— Но это же низость!

Графиня пожала плечами.

— Я выражусь не столь изящно. Это всего лишь мелочная злоба глупой, никчемной особы, неспособной придумать себе более увлекательное занятие.

— Что ж, сударыня, я ценю ваши благие намерения, — сказал Андре-Луи, перейдя на подчеркнуто официальный тон. — Вы предупредили меня. Я глубоко вам признателен.

— Как раз предупреждение, мой друг, пока не прозвучало. Завтра Мадам отправляется в Турин. Я обязана сопровождать ее высочество, этого требует мое положение при дворе. Прошу вас, не смейтесь, господин Моро.

— Мне не смешно, сударыня.

— Я заметила, вы отличаетесь отменной выдержкой. — На ее щеках снова показались ямочки. — Король Сардинии, который воспринимает нас как саранчу, сократил свиту Мадам до предела. Помимо меня, ее должны были сопровождать всего две дамы — герцогиня де Келюс и госпожа де Гурбийон. Но в последний момент ее высочество настояла, чтобы к ним присоединилась мадемуазель де Керкадью. Вы понимаете, чего она добивается и что должно последовать дальше? Если она оставит мадемуазель де Керкадью в Кобленце, то, вполне может статься, никогда больше ее не увидит. Вы поженитесь, или возникнут другие обстоятельства, которые помешают мадемуазель вернуться ко двору. Если же она останется при Мадам, то через месяц, самое большее через два военная кампания закончится, мы вернемся в Версаль и ваша Алина снова станет приманкой для его высочества, чувства которого разлука только подогреет. Думаю, господин Моро, вы меня поняли.

— Вполне, сударыня. — Тон Андре-Луи был суров, и при желании в нем можно было расслышать укор. — Но даже если допустить, что ваши предположения верны, вы не учитываете силу характера мадемуазель де Керкадью и ее добродетель.

Графиня де Бальби поджала полные губки, но потом улыбнулась.

— Да, вы просто образцовый влюбленный. Только влюбленный может верить, что добродетель его избранницы тверже скалы. А я всего лишь женщина, но именно поэтому я знаю женщин. Я немного старше вас и почти всю жизнь провела при дворе. Поверьте моему опыту, сударь, с вашей стороны было бы неблагоразумно полагаться только на добродетель мадемуазель де Керкадью. Добродетель, в конечном счете, всего лишь идея. А идеи формируются под воздействием окружения. И придворное окружение, друг мой, губительно для идеи добродетели. Уж поверьте мне на слово. Или по крайней мере согласитесь, что ничто не губит репутацию женщины вернее, чем внимание принца. Этот титул окружен романтическим ореолом, даже если его обладатель глуп и неуклюж. В глазах женщин принцы овеяны романтикой веков, и это справедливо даже по отношению к такой малоромантической личности, как наш бедный король Людовик.

— Вы не рассказали мне ничего нового, сударыня.

— Ах, верно! — В ее глазах вновь мелькнул насмешливый блеск. — Я и забыла, что вы республиканец.

— Это не так. Я сторонник конституционной монархии.

— Здесь, в Кобленце, подобные взгляды почитают едва ли не худшим грехом. — Графиня порывисто встала. — Что ж, я сказала все, что хотела. Дальнейшее зависит от вас.

— От меня и от мадемуазель де Керкадью.

Госпожа де Бальби медленно покачала головой и положила изящную руку ему на плечо. Ее лицо вновь осветилось лукавой улыбкой.

— Ах, какой терпеливый, услужливый и послушный влюбленный! Только, друг мой, когда женщина отдает избраннику свое сердце, она дает ему и право повелевать. Если вы не сумеете воспрепятствовать поездке мадемуазель де Керкадью в Турин, что ж, тогда, право слово, вы не заслуживаете своей невесты.

Андре-Луи слушал ее, сохраняя серьезный вид.

— Не думаю, что я отличаюсь проницательностью в отношении женщин, сударыня. — По-видимому, он впервые признался в том, что его умственные способности небезграничны.

— Вам недостает опыта. Но это поправимо. — Она придвинулась ближе. Ее великолепные сияющие глаза оказывали на молодого человека тревожное, едва ли не магнетическое воздействие. — Или вы приберегаете дерзость и смелость для мужчин?

Андре-Луи смущенно рассмеялся. Графиня поразила, почти победила его посредством какого-то странного гипноза. Она вздохнула.

— Пожалуй, так оно и есть. Ну-ну. Возможно, время наставит вас лучше меня. Я буду поминать вас в своих молитвах, господин Моро.

Она протянула ему руку. Он принял ее и склонился, чтобы поцеловать, — и, по его собственному (удивительному для подобной натуры) признанию, почти ощутил, как она отозвалась на прикосновение его губ.

— Сударыня, я сознаю, что теперь я ваш должник.

— Отплатите мне своей дружбой, сударь. Будьте снисходительны к Анне де Бальби, хотя бы потому, что она думает о вас с теплотой.

Шелестя юбками, гостья прошествовала к выходу, одарила хозяина, придержавшего перед нею дверь, прощальной улыбкой и укатила. А Андре-Луи погрузился в глубокую, тревожную задумчивость.

Он знал, что суждение графини о нем справедливо. Искусный во всем прочем, Андре не был искушен в любовных интригах. Более того, он полагал, что любовь несовместима с какими-либо ухищрениями. Любовь нельзя вызвать искусственно, к ней невозможно принудить насильно. Любовь только тогда чего-то стоит, когда ее дарят по своей воле.

Прагматик до мозга костей, в любви Андре-Луи был законченным идеалистом. Как мог он допустить хозяйский тон, как мог приказывать той, которую боготворил? Он мог просить, умолять, но, если Алина пожелает ехать в Турин (а Моро хорошо понимал стремление повидать мир), на каком основании он будет уговаривать ее отказаться от этой поездки? Неужели он так мало доверяет невесте, что сомневается в ее способности противостоять искушению? Да и о каком искушении, собственно, идет речь? Андре-Луи усмехнулся, представив графа Прованского в роли воздыхателя Алины. В таком амплуа он в лучшем случае будет смешон ей.

Безоговорочное доверие к Алине принесло было Андре-Луи душевный покой, но тут его посетила иная тревога. Какую бы твердость ни проявила Алина, любовные притязания принца определенно поставят ее в унизительное, мучительное положение. Сама мысль об этом была для него невыносима. Он должен помешать ее поездке в Турин. А раз у него нет надежды добиться успеха просьбами и мольбами, которые показались бы его возлюбленной необоснованными и эгоистичными, он вынужден прибегнуть к оружию Скарамуша — интриге.

Андре-Луи отправился к крестному и встал у его постели.

— Вы опасно больны, сударь, — сообщил он ему.

Большая голова в ночном колпаке приподнялась над подушками; в глазах господина де Керкадью промелькнуло беспокойство.

— С чего ты взял, Андре?

— Так мы оба должны сказать Алине. Я только что узнал о намерении принцессы включить ее в свою свиту для поездки в Турин. Я не знаю другого способа помешать вашей племяннице, кроме как вызвать в ней тревогу за вас. Следовательно, вы должны серьезно заболеть.

Седеющие брови крестного сошлись у переносицы.

— В Турин, вот как! А ты не хочешь, чтобы она ехала.

— А вы, сударь?

Господин де Керкадью задумался. Мысль о разлуке с Алиной его огорчала. Присутствие племянницы скрашивало ему одиночество изгнания, смягчало тоску жизни среди чужих людей в этом временном пристанище. Но господин де Керкадью всегда угождал желаниям других, забывая о себе.

— Если девочка так хочет… Здешняя жизнь так скучна…

— Зато куда более безопасна, сударь. — И Андре-Луи заговорил о фривольности жизни двора, которая полна всевозможных угроз. Если бы госпожа де Плугастель тоже сопровождала Мадам, дело обстояло бы иначе. Но Алина будет совсем одна, и неопытность сделает ее уязвимой для неприятностей, поджидающих привлекательную девушку в светском обществе. И потом, какие бы радужные надежды ни питала она сейчас, в далекой Савойе все, возможно, обернется по-другому. Алина может почувствовать себя одинокой, несчастной, а рядом не будет никого из близких, чтобы прийти ей на помощь.

Господин де Керкадью сел в постели и, поразмыслив, признал правоту крестника. И потому вернувшаяся вскоре Алина застала обоих заговорщиков, ожидавших ее, во всеоружии.

Андре-Луи встретил ее в гостиной. Они не виделись с того самого момента, как не слишком тепло расстались в Шенборнлусте.

— Я так рад тебе, Алина. Господин де Керкадью совсем нездоров. Его состояние серьезно беспокоит меня. Какая удача, что ты вот-вот освободишься от своих обязанностей при Мадам! Твоему дядюшке требуется гораздо больше заботы, чем та, которой его могут окружить чужие люди или неумеха вроде меня.

На лице девушки отразился испуг. Андре-Луи понял, что причиной тому — не только страх за дядюшку, как бы ни глубока была ее нежная любовь к нему. Ее решимость держаться при виде жениха с надменным достоинством мигом испарилась.

— Я должна была сопровождать Мадам в поездке в Турин, — произнесла она тоном глубочайшего разочарования, уязвившим Андре-Луи до глубины души.

— Что ж, нет худа без добра, — сказал он спокойно. — Болезнь дяди избавит тебя от неудобств скучного путешествия.

— Скучного?! О Андре!

Он притворился изумленным.

— Ты полагаешь, оно не будет скучным? О, я уверяю тебя: путешествия почти всегда скучны. И потом, этот туринский двор! Он печально знаменит своей серостью и однообразием. Дорогая, можешь считать, что необходимость остаться — это чудесное избавление. У тебя появилась очень веская причина просить Мадам об отставке. Сходи проведай господина де Керкадью и скажи потом, не следует ли вызвать врача.

Андре-Луи увлек невесту наверх, и таким образом обсуждение было закрыто.

Господин де Керкадью был скверным актером, к тому же он чувствовал себя виноватым, поэтому свою роль сыграл из рук вон плохо. Он боялся чрезмерно встревожить племянницу, и, если бы не Андре-Луи, она ушла бы от него полностью успокоенной.

— Необходимо убедить его, что он совсем не так плох, — сказал Моро, как только они оказались за дверью больного. — Не нужно его волновать. Ты видела, я старался как мог. Но я уверен, мы должны пригласить доктора. Я очень рад, что ты остаешься, Алина. И твой дядюшка, я знаю, тоже обрадуется, когда я ему скажу, хотя, конечно, виду не подаст.

Больше о Турине они не упоминали. Тревожась за господина де Керкадью, Алина даже не стала дожидаться отъезда Мадам и незамедлительно перебралась в «Три короны». Мадам не скрывала досады, но отказать фрейлине в отставке по такой уважительной причине не могла.

Андре-Луи поздравил себя с легкой победой. Ни он, ни госпожа де Бальби, вдохновительница его замысла, не догадывались, что битва при Вальми и ее последствия опрокинут все их расчеты.

Глава 8

ВАЛЬМИ
Двадцатипятитысячное войско эмигрантов рвалось в бой. Их подстегивало быстрое сокращение ограниченных средств, бо́льшую часть которых принцы выложили за красивые мундиры, прекрасных лошадей и снаряжение, придававшее воинству такой непревзойденный парадный блеск. Принцам пришлось занять подобавшее им место во главе этой блистательной армии — к большому неудовольствию Месье, предпочитавшего сидячий образ жизни и ненавидевшего любые виды физических упражнений. Однако судьба уготовила графу Прованскому определенную роль, и он должен быть играть ее вопреки тому, что природа отказала ему в необходимых дарованиях.

В арьергарде великолепных колонн тянулась длинная вереница армейских повозок, среди которых выделялись два внушительных деревянных сооружения на колесах, представлявших собой монетный двор. Принцы везли с собой печатный станок для производства фальшивых ассигнаций, которые уже наводнили Европу и вызвали серьезное беспокойство правительств. Месье торжественно клялся, что король Франции примет на себя обязательство по их обеспечению. Он также пообещал, что они не будут пущены в обращение до вступления войск на территорию Франции. Но обещание было нарушено, и под давлением иностранных союзников принцу в конце концов пришлось отказаться от столь необременительного способа пополнения взятых взаймы и стремительно таявших миллионов.

Бок о бок с эмигрантами следовали прусская и австрийская армии. Эмигранты простодушно верили, что цель союзников заключается в том, чтобы освободить короля, покончить с анархией и вернуть Францию ее законным правителям — иными словами, «отвоевать Трон и Алтарь», как гласил родившийся в Кобленце лозунг, — довольно наивное заблуждение для людей, считавших себя спасителями Европы, на помощь которым человечество готово было самоотверженно отправить своих детей. Они будто не слышали остроты австрийского императора, отпущенной им в ответ на призыв спасти Марию-Антуанетту: «У меня действительно есть сестра во Франции, но Франция мне не сестра». Австрийская августейшая фамилия произвела на свет слишком много великих княжон, чтобы всерьез тревожиться о судьбе одной из них, пусть даже та и сделалась французской королевой. Что действительно интересовало Австрию, так это возможность вернуть Лоррен, некогда принадлежавший австрийским князьям. Аналогичные цели преследовала и Пруссия, которая намеревалась аннексировать Франш-Конте. Война давала обеим державам прекрасную возможность поправить баланс, который был некогда нарушен одержимым манией величия Людовиком XIV, опустошившим Пфальц.[419]

Но об этом пока не было сказано ни слова, и в душах дворян-эмигрантов еще не зародилось подозрения, что цели союзников не совпадают с их собственными, — хотя основания для него существовали. Король Пруссии практически отстранил принцев от командования. Их высочества вместе со своими приближенными оказались скорее в положении наблюдателей, нежели подчиненных. И среди прочего они наблюдали, как австрийцы по мере продвижения войска расставляют тут и там свои черно-желтые пограничные столбы, увенчанные двуглавым орлом.

После взятия Лонгви пруссаки двинулись на Верден. Воплощая в жизнь угрозы, высказанные в манифесте герцога Брауншвейгского в адрес любого, кто осмелится оказать сопротивление захватчикам, они методично разоряли и сжигали все деревни на своем пути.

До начала кампании принцы уверяли союзников, что стоит им только вступить на французскую территорию, как народ, избавившись от страха перед революционерами, поспешит примкнуть к освободителям и встать на сторону Трона и Алтаря. Однако, если такие настроения и имели место, поведение пруссаков никак их не поощряло.

Тридцатого августа они вышли к Вердену, который пал после непродолжительного обстрела, после чего дорога на Париж была открыта.

Эта новость, достигнув столицы, вызвала там двумя днями позже массовые убийства.[420] Лафайет понял, что конституционной монархии пришел конец и его ждет обвинение в государственной измене. Оставалось только спасаться бегством, что он и сделал. Намереваясь через Голландию отплыть в Соединенные Штаты, Лафайет пересек границу, но там попал в руки врагов. Вопреки всем обычаям того времени, его, словно какого-нибудь жалкого воришку, обрекли на тюремное заключение, продлившееся несколько лет.

Революционные власти прислали на его место Дюмурье.[421] Ему предстояло остановить цвет французского рыцарства и две великолепно обученные и снаряженные армии, австрийскую и прусскую, имевшие три тысячи орудий, — остановить силами оборванного войска, которое едва насчитывало двадцать пять тысяч человек, голодных, необстрелянных, скверно вооруженных простолюдинов, при поддержке всего лишь сорока пушек.

И тут произошла пустяковая перестрелка, вошедшая в историю под высокопарным названием «битва при Вальми». Потери в ней составили около трехсот человек со стороны французов и менее двухсот — со стороны союзников, и тем не менее стычка ознаменовала начало конца всей кампании. Впоследствии Бонапарт признавал, что эта загадка приводит его в замешательство. Пруссаки, чье довольствие зависело от местных поставок, остались почти совершенно без еды и фуража. Они по колено увязали в грязи, их косила дизентерия, которую приписывали известковой воде. Дождь лил не переставая. Горизонт чернел тучами. Герцог Брауншвейгский советовал союзникам отступить. Король Пруссии не соглашался, как и эмигранты, несмотря на то что они попали в отчаянное положение. Всем хотелось попытать счастья, дать сражение и захватить Шалон. Но герцог возражал, утверждая, что на кону в этой игре стоит слишком многое. Он доказывал, что поражение будет означать потерю целой армии, от которой зависит судьба прусской монархии.

Его величество дал-таки себя уговорить, и 30 сентября началось бесславное отступление огромного войска, преследуемого голодом, дизентерией, дождем и распутицей.

Эмигрантам, как это видно из некоторых мемуаров, внезапное и необъяснимое крушение их самоуверенных надежд представлялось едва ли не концом света. Казалось, победа была неминуема — и вдруг несметное войско практически без боя спасается бегством. Авторы мемуаров теряются в догадках и почти единодушно объявляют, что подкупленные союзники предали французское дворянство. Некоторые полагают, что герцог Брауншвейгский был масоном и поход на Париж ему запретила ложа. Если последнее обвинение представляется сомнительным, то первое, возможно, справедливо. Во всяком случае, известно, что по возвращении в Германию герцог выплатил восемь миллионов обступившим его со всех сторон кредиторам. Знай об этом Наполеон, победа при Вальми, вероятно, показалась бы ему не такой загадочной.

Изможденные солдаты с трудом брели по земле, мстившей им за недавнее опустошение. От истощения люди и лошади падали в дорожную грязь и умирали либо голодной смертью, либо от рук крестьян, жаждавших отомстить разорителям своих жилищ. А вот эмигрантам, которые, ослабев от голода, тащились по вязкой белой глине Шампани, приходилось опасаться не только крестьян, ибо пруссаки, терпевшие те же лишения, обратились к грабежам. Они беззастенчиво нападали на недавних союзников, отбирали их поклажу и, как водится у грабителей, уничтожали то, что не могли унести. С эмигрантами были жены и дети; целые семьи следовали за армией в каретах, поскольку еще летом никто из них не сомневался, что вернется домой с победой. Теперь утонченные дамы делили все тяготы, выпавшие на долю побежденных, и сносили несказанные унижения, которые не кончились даже за Рейном. Те, кто достиг границы, оказывались в плену жадности немцев, что, пользуясь, бедственным положением беглецов, обирали их до нитки, если не насильственным, то мошенническим путем.

Страшные вести об этом достигли Кобленца примерно в одно время с новостями из Парижа. Национальный конвент на одном из первых своих заседаний провозгласил республику. Король был низложен, монархия упразднена.

Людовика XVI перевели в Тампль.[422] Теперь уже никто не скрывал, что король находится на положении узника. Ходили даже слухи, будто он должен предстать перед судом по обвинению в государственной измене. Ему вменялось в вину вторжение в страну иностранных армий.

С получением этих известий домик на Грюн-плац, снятый госпожой де Плугастель после отбытия принцев, охватило уныние. В отсутствие мужа она пригласила к себе пожить своего кузена Керкадью вместе с племянницей и Андре-Луи. Тревога, поселившаяся в доме, ощущалась тем острее, что последние пять недель здесь царила атмосфера счастья. Вскоре дошли слухи о прибытии принцев в Намюр. Граф де Плугастель приехал вместе с ними.

Госпоже де Плугастель ближайшее будущее не предвещало особых бедствий. Денег у нее имелось не много, но она захватила из Франции драгоценности, и суммы, вырученной от их продажи, должно было хватить надолго. А вот средства сеньора де Гаврийяка подошли к концу, и благородному господину впервые в жизни пришлось отяготить свой ум такой низменной материей, как добывание хлеба насущного.

Моро поспешил ему на выручку. В дни процветания своей фехтовальной академии в Париже он предусмотрительно вложил накопленные им немалые сбережения в небольшую ферму в Саксонии. В то время он уплатил за землю пятьдесят тысяч ливров и сейчас предложил снова обратить ее в столь необходимое золото.

Андре-Луи занял у госпожи де Плугастель двадцать луидоров (половину этой суммы она ему просто навязала) и отправился в Дрезден договариваться о продаже фермы. О его деятельности в последующие четыре месяца мы можем почерпнуть сведения всего из двух источников — писем к близким, оставшимся в Кобленце. Первое из них отправлено из Дрездена в конце декабря.

Дорогой крестный!

Наконец-то дело сдвинулось с мертвой точки. Мне предлагают за землю в Хеймтале 6000 крон, то есть около 30 000 ливров. Если вы помните, два года назад я заплатил за нее свыше 2000 луидоров, и в то время сделка представлялась мне выгодной. Насколько можно судить по нынешнему состоянию дел, я не ошибался. Предложение исходит от моего арендатора-саксонца, настоящего мошенника. Он одержим духом стяжательства, который обыкновенно и совершенно напрасно приписывают одним иудеям. Я утверждаю это с тем большим чувством, что мой здешний управляющий — еврей по имени Эфраим. Только благодаря честности этого человека я располагаю некоторыми средствами, столь необходимыми в теперешнем моем затруднительном положении. Действуя от моего имени, он регулярно взимал арендную плату и платил налоги, и в результате в моем распоряжении оказалось около шестисот крон — сумма по нынешним временам немалая. Поэтому у меня есть возможность послать Вам, дорогой крестный, чек на двести крон в банке Штоффеля в Кобленце. Эти деньги обеспечат Вам и моей дорогой Алине самое необходимое. Мой добрый Эфраим объяснил, что арендатор, в духе общего отношения немцев к французским эмигрантам, надеется нажиться на моей нужде и получить ферму за полцены. Если я не хочу, чтобы меня ограбили, нужно избавиться от арендатора и, покуда не появится достойный покупатель, фермерствовать самому. Это занятие определенно дает средства к существованию, хотя бы и скромные. Но я не ощущаю особой склонности к сельскому хозяйству. Учитывая, что положение дел во Франции неуклонно ухудшается и оставляет мало надежды на скорое возвращение в Гаврийяк, который к тому же наверняка будет конфискован, нам необходимо что-то предпринять, чтобы продержаться на плаву. Я все больше склоняюсь к мысли обратить себе на пользу умение владеть шпагой. Я уже поговорил об этом с Эфраимом, и он готов одолжить мне необходимые средства под залог хеймтальской фермы. Они позволят мне оборудовать и открыть здесь, в Дрездене, академию фехтования. Не сомневаюсь, что мои способности позволят сделать ее столь же процветающей, как и моя прежняя академия на улице Случая. Дрезден — симпатичный городок, жители славные. Когда местное общество понимает, что человек независим, он встречает здесь самый сердечный прием. Прошу Вас, дорогой крестный, обдумайте мое предложение и напишите мне. Если решите ко мне присоединиться, я сразу же возьмусь за осуществление своего замысла и начну подыскивать подходящее для всех нас жилье. Я не предлагаю Вам Перу, но по крайней мере скромный достаток и спокойную жизнь обещаю. Прилагаю также короткое письмо для Алины.

Моро также осведомляется об их здоровье и просит передать поклон госпоже де Плугастель.

Второе из сохранившихся писем принадлежит перу сеньора Гаврийяка. Оно тоже дает нам возможность составить представление о ходе событий. Письмо отправлено из Хамма в Вестфалии 4 февраля следующего года.

Дорогой крестник!

Пишу тебе спустя всего несколько часов после нашего прибытия в Хамм, где по приглашению короля Пруссии обосновались господин граф Прованский и господин граф д’Артуа. В их весьма немногочисленной свите состоит господин де Плугастель, который пожелал, чтобы к нему присоединилась супруга. Его высочество, узнав, что мы с госпожой де Плугастель держались в Кобленце вместе, необыкновенно растрогался — несомненно, движимый любовью к моему покойному брату, — а затем предложил и мне гостеприимство своего маленького двора. И вот мы все вместе приехали сюда и поселились в недорогой гостинице «Медведь», которую держат очень милые хозяева. Положение принцев крайне тягостно, а их квартиры в Хамме совершенно не подобают особам такого высокого ранга. Гостеприимство его величества короля Пруссии простирается не дальше позволения поселиться в городе. Надежды на улучшение, кажется, с каждым днем тают. И все же мужество и сила духа принцев невероятны и достойны восхищения. Они не изменили их высочествам даже в черную минуту, когда из Парижа пришло известие о чудовищном, немыслимом, святотатственном преступлении черни, предавшей короля лютой смерти. Принц издал указ, которым провозгласил королем Франции дофина и принял на себя регентство. Он с истинным благородством объявил, что его единственное стремление — отомстить за кровь брата, разбить цепи, которыми скована семья несчастного Людовика, возвести дофина на трон и восстановить во Франции освященный веками закон.

Нам, как Алина уже сообщала в своем последнем письме, по-прежнему трудно принять решение относительно будущего. Рабуйе, несмотря на грозящую ему опасность, ухитрился прислать мне 50 луидоров, припрятанных перед конфискацией. Добрая, верная душа! Еще он пишет, что ему удалось схоронить свое лучшее серебро так, что оно не попадет в руки грабителей. Я начинаю подумывать, что твой план, к которому мы в свое время отнеслись слишком легкомысленно, — единственный разумный выход из затруднительного положения. И все же, мой дорогой крестник, мне не хотелось бы становиться для тебя обузой, да я и не вправе.

Алина здорова и шлет тебе самый нежный привет. Она говорит о тебе постоянно, из чего следует, что ее мысли неотлучно с тобой и ей тебя недостает. Эта разлука занимает далеко не последнее место среди наших несчастий, но ты поступил мудро, не продав землю себе в убыток в те дни, когда мы не знали, где раздобыть средства к существованию.

Глава 9

ПРЕДЛОЖЕНИЕ
На третий день после получения этого письма и спустя неделю после его написания Андре-Луи неожиданно, не объявив о своем приезде, появился в Хамме. Городок в ту пору лежал под пеленой снега, рассекаемой чернильным потоком Липпе.

Этот внезапный приезд был следствием двух фраз в письме крестного — той, где говорилось о нежелании «становиться обузой», и намеком на страдание, вызванное разлукой.

Андре-Луи не стал отвечать, а явился сам, желая показать, что по крайней мере этому несчастью можно положить конец. Кроме того, он надеялся победить щепетильность крестного, не желавшего принимать помощь крестника, — щепетильность, с его точки зрения, нелепую.

На первый взгляд городишко на Липпе, размерами едва превосходивший деревню, показался Андре-Луи убогим. Но гостиница «Медведь», как выяснилось чуть позже, и впрямь была весьма приличным заведением. Лестница полированной сосны вела из общего зала на галерею, в которую с трех сторон выходили двери номеров для постояльцев. Несмотря на стесненность в средствах и неопределенные виды на будущее, сеньор де Гаврийяк потребовал для себя с племянницей три лучшие комнаты.

Господин и госпожа де Плугастель занимали покои на первом этаже, позади общего зала. Кроме них, в «Медведе» обитали еще двое-трое господ, составлявших некое подобие двора при регенте.

День уже клонился к закату, когда Андре-Луи, натянув поводья, остановил лошадь и спрыгнул в мокрое, подмерзавшее снежное месиво. Выскочивший из дверей гостиницы хозяин, увидев его изможденную почтовую клячу и неказистый саквояж, притороченный к седлу, не счел нужным, здороваясь с приезжим, вынуть изо рта свою фарфоровую трубку. Но отрывистый, властный тон путешественника, пожелавшего увидеть сеньора Гаврийяка, строгий взгляд темных глаз, шпага на боку и кобура при седле вывели незадачливого пруссака из апатии.

Алина и господин де Керкадью сидели в комнате наверху, куда хозяин и проводил приезжего. Андре-Луи застал их врасплох. Они хором вскрикнули — сначала изумленно, потом радостно, в одно мгновение оказались рядом и, завладев обеими его руками, стали требовать объяснений.

Андре, не отвечая, приложился губами к руке крестного и припал к устам Алины, которые никогда раньше не отвечали ему с такой готовностью. Взор девушки восторженно сиял, и одновременно в глубине ее глаз, изучавших каждую черточку дорогого лица, читалась необыкновенная нежность.

Горячая встреча согрела Андре-Луи, словно вино. Он буквально расцвел в этой атмосфере любви. Все было прекрасно, и он был рад, что приехал.

Его привечали как блудного сына. Роль упитанного тельца за ужином, почти немедленно устроенным в честь этого приезда, исполняли гусь и окорок шварцвальдского кабана. Золотистый рупертсбергер, казалось, вобрал в себя весь букет рейнского лета.

«Совсем недурно для людей, стоящих на краю нищеты», — подумал Моро, глядя на белоснежную скатерть, на которой в свете свечей сверкала стеклянная посуда. Он поднял бокал, словно провозглашая этим жестом безмолвный тост в честь Алины. В ответ ее влажные глаза вновь засветились нежностью.

После ужина Андре-Луи объяснил, зачем именно приехал. Он намеревался сломить сопротивление крестного, не желавшего принять его помощь, тогда как это был единственный доступный ему способ обеспечить близких. Моро предложил крестному взглянуть фактам в лицо и дать надлежащую оценку событиям во Франции. Король обезглавлен, монархия упразднена, дворянские поместья конфискованы, и земли распределены «среди тех, кто не имел земли». Как будто владение землей в прошлом — это преступление, требующее наказания, а безземельность — добродетель, заслуживающая награды!

— Подобно тому как третье сословие вырвало власть у аристократии, намереваясь наделить ею всех и каждого, теперь чернь отобрала власть у третьего сословия, с тем чтобы монополизировать ее. Привилегии перешли из рук в руки. Если раньше ими пользовались дворяне — иначе говоря, люди, призванные править по рождению и воспитанию (пусть даже они и злоупотребляли властью), — то теперь привилегии завоевал всякий сброд. Землю отняли у собственников и транжирят, движимое имущество сплошь разграблено во благо нации. Своими мерами шайка алчных негодяев подкупает население, укрепляя свою власть. Они склоняют невежественный люд на свою сторону лестью и обманом, добиваются неслыханных полномочий и используют их в корыстных целях. Рано или поздно это приведет к полному хаосу и разорению страны. Потом, силой ли оружия или иным способом, они создадут на руинах новое государство, и порядок, равенство и безопасность снова восторжествуют; возмещение ущерба тем, кто лишился собственности и состояния, весьма вероятно, будет в числе их первых решений. Однако на это может уйти жизнь целого поколения. Что вы собираетесь делать? Ждать? Как вы будете жить до наступления лучших времен?

— Но по какому праву я должен рассчитывать на тебя, Андре?! — воскликнул крестный, не поддаваясь на уговоры.

— Хотя бы по праву родства, раз мы с Алиной собираемся пожениться. Подумайте о нас, крестный: неужели мы должны впустую растрачивать нашу молодость в ожидании событий, которые могут и не произойти на нашем веку? — Он повернулся к Алине. — Ты, конечно, согласна со мной, дорогая? Ты ведь не видишь никакой выгоды в этой отсрочке?

Она улыбнулась ему искренне и ласково. Воспоминание о нежности, которой она одарила его этим вечером, надолго стало счастливейшим воспоминанием в его жизни.

— Мой дорогой, наши желания полностью совпадают.

Господин де Керкадью вздохнул и поднялся со стула. Возможно, в тот вечер источник блаженства Андре-Луи был для него источником печали. Кротость и уступчивость Алины в отношении Андре, сквозившие в каждом ее слове, каждом жесте, внезапно вызвали у господина де Керкадью чувство одиночества. Долгие годы племянница, которая была ему дорога как дочь, составляла всю его семью. И вот теперь он осознал, что теряет ее.

Он в задумчивости постоял на месте. Большая голова, всегда казавшаяся чересчур тяжелой для этого хилого тела, свесилась, подбородок утонул в кружевном жабо.

— Ладно, ладно! — вдруг заспешил он. — Поговорим на эту тему завтра, а сейчас давайте-ка укладываться.

Но утром господин де Керкадью снова отложил обсуждение на потом. Он объяснил, что не может остаться дома, поскольку обязанности, исполняемые им в канцелярии регента, требуют его ежедневного присутствия и задерживают до середины дня.

— Нас осталось так мало при его высочестве, — сказал он грустно. — Нужно помогать кто чем может.

В дверях господин де Керкадью задержался.

— Поговорим обо всем за обедом. А я пока передам содержание нашего разговора его высочеству. О, я же еще должен известить госпожу де Плугастель, что ты здесь! Зайду к ней.

Стоял ясный морозный солнечный день, и снег под ногами хрустел, словно соль. После короткого визита госпожи де Плугастель, вполне одобрившей намерение молодых людей поскорее пожениться, Алина и Андре-Луи вышли подышать свежим воздухом. Беззаботные, точно дети, они побрели по главной улице, достигли моста и там свернули на утоптанную тропинку, петлявшую вдоль реки. По воде бегали золотистые блики, тонкий слой прибрежного льда медленно таял на солнце.

Они говорили о будущем. Андре-Луи описал приглянувшийся ему дом с прилегающим садом в предместье Дрездена. Дом сдавался внаем, и Эфраим вызвался помочь с арендой.

— По правде говоря, Алина, он совсем маленький… Конечно, мне хотелось бы предложить что-нибудь более достойное тебя.

Она взяла его под руку и прижалась к нему на ходу.

— Мой дорогой, но он же будет нашим домом, — ответила она проникновенно и тем самым покончила с сомнениями.

Ее уступчивость, нежность, нескрываемая любовь напомнили Андре-Луи то августовское утро, когда, днем раньше бежав от ужасов Парижа, они впервые открылись друг другу. С тех пор в их отношениях сквозила некоторая сдержанность, и, как мы знаем, желания Алины зачастую расходились с его желаниями. Но сейчас она отбросила всю свою осторожность и так явно стремилась угодить Андре, доставить ему удовольствие, что повторение прежних недоразумений казалось невозможным. Вероятно, благодаря затянувшейся разлуке она осознала истинную глубину своего чувства к нему, поняла, насколько он необходим ей для счастья, для самой ее жизни.

Они подошли к изгороди, которая тянулась вдоль журчащей воды. За изгородью в Липпе миниатюрным водопадом вливался ручеек, с обоих берегов которого свисали длинные, переливавшиеся всеми цветами радуги сосульки. Алина попросила Андре-Луи подсадить ее на изгородь — ей захотелось немного отдохнуть, прежде чем идти дальше. Он помог ей пристроиться, а сам остался стоять перед нею. Она положила руки на плечи Моро, их взгляды встретились, ее синие глаза ласково улыбнулись ему.

— Я так рада, Андре, так рада, что мы вместе, что нам не нужно больше расставаться!

Опьяненный нежностью, с которой были произнесены эти слова, он не уловил слабой нотки страха, прозвучавшей в ее голосе словно из глубины души. Возможно, именно этот страх, неясное дурное предчувствие побудили Алину обратиться к нему с такими словами. Андре-Луи поцеловал ее. Она снова заглянула ему в глаза.

— Это навсегда, Андре?

— Навсегда, любимая. Навсегда, — ответил он с торжественностью, превратившей его слова в клятву.

Глава 10

ПРЕПЯТСТВИЕ
Граф Прованский, ставший после казни Людовика XVI регентом Франции, сидел за письменным столом у окна большой комнаты с низким потолком. Это помещение служило ему одновременно кабинетом, приемной и salon d’honneur. Деревянное шале в Хамме, которое по милости короля Пруссии было разрешено занять принцу, не отличалось обилием комнат. Его высочество на собственном горьком опыте познавал истину, гласящую, что друзья — привилегия богатых.

С ним остались очень немногие. Но и эти люди, mutatis mutandis,[423] находились в таком же бедственном положении. Они служили его высочеству и продолжали видеть в нем августейшую особу, потому что их судьба прямо зависела от его будущего.

Но, несмотря ни на что, самоуверенность принца оставалась неизменной, равно как и его дородность. Он сохранял прежнюю тучность вкупе с верой в себя и в свое предназначение. Располагая самыми скудными средствами, окруженный чуть ли не простолюдинами, его высочество поддерживал некое подобие государства. Он назначил четырех министров, которые вели его дела и вместе с двумя секретарями и четырьмя слугами составляли его ближайшее окружение, а также окружение его брата, графа д’Артуа, недавно прибывшего сюда из Маастрихта, где он находился под арестом за долги. Месье направил своих послов ко дворам всех монархов Европы и, желая ускорить неизбежное, ежедневно тратил долгие часы на письма собратьям-правителям, а также русской императрице Екатерине, на которую возлагал большие надежды. Один или два корреспондента его высочества милостиво одолжили ему немного денег.

Единственными дамами при этом мини-дворе были госпожа де Плугастель и мадемуазель де Керкадью. Муж первой и дядюшка второй в настоящее время исполняли обязанности секретарей при его высочестве. Графиня Прованская и ее сестра графиня д’Артуа остались, всеми забытые, в Турине, при дворе своего отца. Госпожа де Бальби, чья жизнерадостная натура не нашла никакого простора при скучном дворе его величества короля Сардинии и чьи сибаритские вкусы не позволили бы ей вынести спартанский образ жизни в Хамме, обосновалась в Брюсселе в ожидании лучших времен, которые, казалось, и не думали приближаться. Питая к ней искреннюю привязанность, его высочество не мог заставить себя послать за ней и обречьвозлюбленную на тягостное пребывание в Вестфалии. Кроме того, весьма вероятно, что она могла и отказаться.

Глядя на бедную, непритязательную обстановку комнаты, которую занимал Месье, ее можно было принять за монашескую келью. Бело-золотые стены, высокие зеркала, хрустальные люстры, мягкие ковры, богатая парча и раззолоченная мебель Шенборнлуста остались в прошлом. Его высочество писал письма, восседая на единственном в помещении кресле с простой саржевой подушкой. Прочий антураж составляли ореховый шкафчик у стены и простые стулья из дуба или вяза, расставленные вокруг стола из полированной сосны. Ковра на полу не было. Окно, у которого стоял письменный стол принца, выходило на голый, неухоженный сад.

В настоящий момент в комнате находились молодой и изящный д’Аваре, который, по сути, являлся первым министром его высочества; долговязый и сухопарый барон де Флаксланден,[424] министр иностранных дел; неутомимый смуглокожий д’Антрег, активнейший тайный агент и законченный распутник; овеянный романтической славой донжуана граф де Жокур, который до сих пор ухитрялся ежедневно творить маленькое чудо безупречно элегантного облачения; приземистый, неизменно самодовольный граф де Плугастель; и, наконец, господин де Керкадью.

К последнему и обращался сейчас его высочество, хотя в действительности его слова были адресованы всем присутствующим.

Господин де Керкадью не без колебаний предупредил принца о возможной скорой перемене в своей жизни и попросил освободить его от незначительных обязанностей, которые были столь милостиво на него возложены.

Его племянница собирается выйти замуж за господина Моро, который, дабы содержать семью, намерен открыть в Дрездене академию фехтования. Молодые люди предложили господину де Керкадью поселиться с ними, и, поскольку его средства иссякают, а перспектива возвращения во Францию представляется очень отдаленной, благоразумие и чувство справедливости подсказывают ему, что он не вправе чинить препятствия влюбленным.

Мясистое лицо принца мрачнело с каждой фразой господина де Керкадью. Красивые глаза навыкате смотрели на бретонского дворянина с удивлением и неудовольствием.

— Благоразумие и справедливость, говорите? — Улыбка Месье выразила то ли печаль, то ли презрение. — По правде говоря, сударь, я не нахожу здесь ни того, ни другого. — Его высочество помолчал, потом отрывисто спросил: — Кто такой этот Моро?

— Мой крестник, монсеньор.

Месье нетерпеливо прищелкнул языком.

— Да-да. Это нам известно, как и то, что он революционер, один из тех господ, что ответственны за нынешнее печальное положение дел. Но что он собой представляет?

— Э-э, по профессии он адвокат… Закончил коллеж Людовика Великого.

Принц кивнул.

— Понимаю. Вы хотите уклониться от ответа. А ответ на самом деле заключается в том, что он — ничей сын. И все же вы без колебаний позволяете своей племяннице, особе знатного происхождения и высокого положения, вступить в этот мезальянс.

— Да, верно, — сухо сказал господин де Керкадью. На самом деле его чувства лучше всего можно было бы описать словом «негодование», но он старательно скрывал их, поскольку считал непозволительным выказывать подобные эмоции особе королевской крови.

— Верно? — Густые черные брови графа поползли вверх, глаза изумленно расширились. Его высочество обвел взглядом пятерых приближенных. Господин д’Аваре прислонился рядышком к оконному простенку, остальные сгрудились у стола посредине комнаты. Его высочество явно приглашал их разделить свое изумление.

Господин де Плугастель тихонько усмехнулся.

— Ваше высочество забывает, в каком долгу я перед господином Моро, — сказал сеньор де Гаврийяк, пытаясь защитить разом и себя, и своего крестника. Он стоял перед письменным столом регента, и рябое лицо его покрывал густой румянец, а светлые глаза смотрели с тревогой.

Месье взял менторский тон:

— Никакой долг не стоит подобной жертвы.

— Но молодые люди любят друг друга, — возразил господин де Керкадью.

Принц раздраженно нахмурился и снова прибегнул к нравоучению:

— Воображение молодой девушки легко пленить. Долг опекунов — оградить ее от последствий мимолетного увлечения.

— Я не вправе оценивать глубину ее чувств, монсеньор.

Его высочество задумался, потом решил подступиться к вопросу с точки зрения здравого смысла. Он высоко ценил свое искусство убеждать.

— Понимаю. Но ваши оценки чересчур зависят от наших несчастливых обстоятельств, которые, если мы не будем бдительны, могут привести нас к потере мерила ценностей. По-моему, мой дорогой Гаврийяк, вам угрожает как раз такая опасность. Всеобщие беды действуют как нивелир и заставляют вас закрывать глаза на пропасть, неодолимую пропасть, лежащую между благородными господами вроде вас и вашей племянницы и такими, как господин Моро. Обстоятельства побуждают вас признавать в людях более низкого круга почти ровню. Вы вынуждены принимать их помощь и потому склонны забывать об их весьма скромном общественном положении. Я не вправе указывать вам, дорогой Гаврийяк, как следует поступить в данном случае. Но позвольте мне искренне и чисто по-дружески призвать вас отложить решение до той поры, когда вы благополучно вернетесь домой и этот мир восстановит в ваших глазах свои истинные пропорции. Тогда опасность превратного толкования происходящего, которой вы подвергаетесь сейчас, исчезнет.

Красноречие принца обволакивало, затопляло сознание господина де Керкадью, его гипнотизировали собственные верноподданнические чувства, заставлявшие не одно поколение простых, бесхитростных дворян принимать слова, слетающие с королевских уст, за пророчества, и он пребывал в мучительном затруднении. На лбу его выступила испарина. Но он все-таки нашел в себе силы отстаивать свою позицию.

— Монсеньор, — возразил он в отчаянии, — именно потому, что возвращение в Гаврийяк представляется сейчас таким нескорым, а наши средства подходят к концу, я и хочу защитить и обеспечить племянницу посредством этого брака.

Регент нетерпеливо забарабанил пальцами по столу.

— Вы говорите о своем возвращении в Гаврийяк, то есть о нашем возвращении во Францию, как о событии отдаленном. Неужели ваша вера столь слаба?

— Увы, монсеньор! Как же я могу в это верить?

— Как? — Принц снова посмотрел на придворных, словно приглашая их разделить свое неприятие подобной слепоты. — Определенно, вы не способны замечать очевидное.

И его высочество пустился в политические рассуждения, которые представляли положение в Европе так, как он его понимал. Он отметил, что, как бы безразлично ни относились европейские монархи до недавнего времени к событиям во Франции, их апатию наконец рассеяло чудовищное преступление, каковым является казнь короля. Прежде эти правители, возможно, думали о собственной выгоде, которую приносил им революционный паралич французских ремесел, земледелия и торговли. Они, вероятно, воображали, что устранение такого сильного государства с международной арены укрепит их собственные позиции. Но теперь все изменилось. Франция в ее нынешнем состоянии справедливо воспринимается как рассадник анархии, опасный для цивилизации. Революционеры уже дали понять, что их цель — преобразование всего мира в соответствии с их идеалами. А идеалы эти неизбежно найдут отклик в среде отбросов любой нации, ибо дают недостойным возможности, которых те по справедливости лишены в любом цивилизованном обществе. Во Франции самые низкие негодяи, подлинные подонки нации, оказались на коне, а их заграничные агенты уже распространяют яд анархической доктрины в Швейцарии, Бельгии, Италии, Англии. Первое шипение ядовитой гадины уже услышано. Как может здравомыслящий человек думать, что великие державы Европы останутся в стороне? Разве не очевидно, что ради собственной безопасности, ради самосохранения они должны незамедлительно подняться, объединиться и истребить эту нечисть, освободить Францию от нового рабства, исцелить ее язвы, пока зараза не перекинулась на остальные страны?

Агенты его высочества пишут из Англии, из России, из Австрии, отовсюду, что дело уже сдвинулось с мертвой точки. Д’Антрег подтвердит, насколько обширно, насколько решительно это движение, которое вскоре поставит революционеров на колени. Как раз сегодня утром д’Антрег получил донесение, что Англия присоединилась к антифранцузской коалиции. Это великая новость, если должным образом понять ее значение. До недавнего времени Питт считал, что может что-то выгадать на французской революции, подобно тому как Ришелье в 1640 году выгадал на английской, использовав кризис в соперничающей державе для возвеличения своей. И вот теперь из Лондона пришло известие, что республиканскому посланнику Шовелену[425] отказано в приеме при Сент-Джеймском дворе. Это означает, что Англия объявила республиканской Франции войну.

Так что воспряньте духом, мой дорогой Гаврийяк, — призвал в заключение регент. — Отложите решение, диктуемое преходящей нуждой. Если бы я только знал, насколько вы стеснены в средствах, я ни за что не согласился бы принимать вашу ценную помощь в качестве секретаря без вознаграждения. Д’Аваре учтет это на будущее. Займитесь этим делом немедленно, д’Аваре, чтобы финансовые трудности впредь не беспокоили нашего доброго Гаврийяка.

Смущенный, пристыженный господин де Керкадью все же не сразу отказался от дальнейшего сопротивления и дрогнувшим голосом запротестовал:

— Но, монсеньор, зная о недостатке средств у вас самого, я не могу принять…

Принц перебил его едва ли не сурово:

— Ни слова больше, сударь. Я только выполнил свой долг, лишив ревностного слугу серьезного предлога идти против моей воли.

Обескураженному господину де Керкадью оставалось лишь поклониться и признать себя побежденным. Стук в дверь поставил финальную точку в дискуссии, которую его высочество и так считал исчерпанной. Господин де Керкадью, отирая лоб, отошел в сторонку.

Плугастель открыл дверь. Вошедший слуга в простой ливрее тихонько что-то сказал графу. Тот повернулся к регенту и объявил неестественно торжественным голосом:

— Монсеньор, прибыл господин де Бац.

— Господин де Бац! — В восклицании принца прозвучало удивление. Его одутловатое лицо застыло, и он поджал полные чувственные губы. — Господин де Бац, — повторил он, на сей раз с ноткой презрения в голосе. — Стало быть, вернулся. И чего ради?

— Может быть, лучше пусть он сам ответит на этот вопрос, монсеньор? — осмелился предложить д’Антрег.

Водянистые глаза регента уставились на него из-под сдвинутых бровей. Потом его высочество осанисто повел плечами и обратился к Плугастелю:

— Ладно. Раз уж он имел дерзость явиться, позвольте ему войти.

Глава 11

БЛИСТАТЕЛЬНЫЙ ПРОВАЛ
Достаточно было бросить единственный взгляд на господина де Баца, чтобы убедиться: дерзости ему не занимать. Об этом говорило все — его походка, манера держаться, вся его наружность.

Хотя полковник прибыл в Хамм менее часа назад, ничто в его облике не наводило на мысль о недавнем путешествии. Человек аккуратный и чистоплотный, в гостинице он сразу тщательно привел себя в порядок, надел бархатный камзол абрикосового цвета, короткие черные атласные панталоны в обтяжку, черные шелковые чулки и алые туфли с серебряными пряжками. Треугольную шляпу, украшенную белой кокардой, он нес в руке, обнажив голову, чтобы не смять тщательно сделанную завивку.

Окинув присутствующих мимолетным взглядом проницательных глаз, полковник де Бац быстро прошел вперед и остановился перед регентом. Мгновение он стоял в неподвижности, ожидая, что тот подаст ему руку; когда же этого не произошло, нимало не смутился. С самым серьезным видом он поклонился и, как предписывал этикет, принялся молча ждать, пока его высочество соблаговолит к нему обратиться.

Регент сидел в кресле, повернувшись к полковнику вполоборота, и разглядывал де Баца весьма недружелюбно.

— Итак, вы вернулись, господин де Бац. Мы вас не ждали. — Он выдержал паузу и холодно добавил: — Мы вами недовольны, господин де Бац.

— Поверьте, я и сам собою недоволен, — сказал барон, которого ничто не могло привести в замешательство.

— Мы удивлены: зачем вы взяли на себя труд вернуться к нашему двору?

— Я обязан представить отчет о своих действиях, монсеньор.

— Не стоило беспокоиться. Недавние события говорят сами за себя. Они представили исчерпывающий отчет о вашем провале.

Гасконец сдвинул брови.

— Покорно прошу меня простить, монсеньор, но я не в силах остановить рок. Я не могу сказать судьбе: «Halte-là![426] Идет де Бац!»

— А! Так вы вините судьбу? Что ж, она известный козел отпущения для каждого недотепы.

— Я не из их числа, монсеньор, иначе меня бы здесь не было. К этой минуте я уже просунул бы голову под раму парижской гильотины.

— Похоже, провал не умерил вашего самомнения, сударь.

— Провал провалу рознь, монсеньор. Я пытался сотворить чудо, но оно оказалось не по силам обыкновенному человеку.

— Однако, вынуждая нас поручить вам это задание, вы были уверены, что способны его выполнить.

— Высказывание вашего высочества подразумевает вопрос? Но разве среди двадцати тысяч французов, последовавших за вами в изгнание, нашелся другой, кто просил вас поручить это задание ему?

— Нашелся бы. Я, несомненно, искал бы его, если бы не ваша самонадеянная уверенность.

Даже перед лицом такой чудовищной неблагодарности и несправедливости де Бац сохранил самообладание. Но, вопреки всем усилиям барона, его ответ прозвучал чересчур сухо:

— Намерение вашего высочества поискать такого человека свидетельствует лишь о том, что вы считали задание выполнимым. Но это не означает, что монсеньор нашел бы добровольца. А если бы таковой и нашелся, он непременно потерпел бы неудачу.

— Непременно?! Позвольте узнать почему.

— Потому что ее потерпел я. Уверяю, ваше высочество, никто не может преуспеть там, где я терплю неудачу.

В кругу тех, кто стоял у стола позади барона, раздался смех. Барон де Бац вздрогнул, словно ему дали пощечину, но ничем иным не выдал своих чувств. Месье разглядывал его с холодным недоверием.

— Что бы ни случилось, хвастун-гасконец остается хвастуном-гасконцем!

Это было уже слишком даже для умевшего владеть собой де Баца. Он не стал прикрывать почтительностью бесконечную горечь своего тона.

— Вашему высочеству доставляет удовольствие упрекать меня.

Неявное обвинение в несправедливости вызвало раздражение принца:

— А разве вы не заслужили упреков? Разве вы не обманули нашего доверия своими настойчивыми заверениями, своими хвастливыми обещаниями? Не вы ли дали мне слово, что вывезете короля из Парижа целым и невредимым, если я снабжу вас необходимыми средствами? Я великодушно дал вам все, что вы требовали, выделил золото из казны, хотя нам так отчаянно его не хватало. Это золото мы могли бы сегодня использовать на поддержку французских дворян, умирающих в изгнании от голода. На что вы его потратили?

Все почти что услышали, как у барона перехватило дыхание. На его отважном лице проступила, несмотря на загар, заметная бледность.

— Могу заверить ваше высочество, что я не потратил ни луидора на свои собственные нужды.

— Я не спрашиваю вас, на что вы денег не тратили. Я желаю знать, на что вы их потратили!

— Ваше высочество требует от меня отчета?

— А разве не с этой целью вы вернулись?

Барон поменял позу и теперь, слегка повернув голову, мог видеть всех присутствующих. Его сверкающий взор остановился на мертвенно-бледном лице д’Аваре. Фаворит по-прежнему стоял, опершись о подоконник, и лицо его походило на маску. Взгляд гасконца двинулся дальше. Флаксланден и Плугастель излучали угрюмую суровость. Лицо Керкадью выражало умеренное сочувствие. Д’Антрег ухмылялся, и барон вспомнил, как с самого начала этот господин — ревностный противник любой тайной миссии, если только сам не был ее вдохновителем и руководителем, — противился его дерзкой затее, называя ее безрассудной авантюрой, и противился выделению средств на нее.

После минутного молчания барон заговорил подчеркнуто спокойно:

— Я не предполагал отчитываться в подробностях. Не думал, что это потребуется. Я не торговец и не веду гроссбухов, монсеньор, да и дело это — не торговая сделка. Но я постараюсь, как сумею, подготовить отчет по памяти. А пока могу заверить вас, монсеньор, что потраченная сумма более чем вдвое превосходит ту, что я получил от вашего высочества.

— Что вы такое говорите, сударь? Еще одна гасконада? Откуда вы могли достать такие деньги?

— Если я утверждаю, что они у меня были, значит, я их достал. Хотя я и гасконец, никто покуда не был столь опрометчив, чтобы усомниться в моей честности и предположить, что я могу запятнать себя ложью. Я потратил золото на подкуп нескольких продажных каналий из числа тех, на ком сегодня лежит ответственность за управление Францией. Я давал взятку любому чиновнику, который мог мне пригодиться, который мог помочь осуществлению моего замысла. В остальном же, монсеньор, мой провал обусловлен двумя факторами, которые я не принял в расчет, когда начинал это трудное и, смею заверить, опасное предприятие. Во-первых, когда я прибыл в Париж, король уже находился под усиленной охраной на положении узника. Я опоздал всего на несколько дней, но их оказалось достаточно, чтобы мой замысел стал неосуществимым. И если вы, ваше высочество, желаете проявить справедливость, перенеситесь мысленно в Кобленц, где я впервые изложил вам свой план, и вы поймете, что вина за промедление, стоившее успеха, лежит на господине д’Антреге.

Д’Антрег изумленно вздрогнул и с возмущением вскричал:

— На мне, сударь? На мне?..

— На вас, сударь, — отрезал де Бац, обрадованный возможностью запустить наконец зубы в менее титулованного противника. — Разве не вы отнеслись к моему плану с пренебрежением? Разве не вы оспаривали его перед монсеньором и называли безрассудной тратой денег? Если бы вы не чинили мне препятствий, я выехал бы тремя неделями раньше. Я оказался бы в Париже в то время, когда король пользовался относительной свободой в Люксембурге. В моем распоряжении оставалось бы еще целых две недели на подготовку побега, который стал невозможен после заключения его величества в Тампль.

— Об этом нам известно только с ваших слов, — сказал д’Антрег, кривя губы и искоса поглядывая на Месье.

— Вот именно, и надеюсь, вам достанет мудрости не подвергать их сомнению, — ответил барон резко — так резко, что регенту пришлось постучать по столу, дабы напомнить обоим о своем присутствии и о надлежащем почтении к своему титулу.

— Ну а вторая причина вашего провала, господин де Бац? — осведомился он, возвращая барона к основной теме разговора.

— Предательство, опасность которого я всегда сознавал. Но у меня не было выбора, и пришлось пойти на риск. Обнаружив, что заключение его величества разрушило мой первоначальный замысел, я встал перед необходимостью составить новый план. Правильно или ошибочно, но я рассудил, что спасение в последнюю минуту даст наилучшие шансы. Я до сих пор убежден, что сделал верный выбор и, если бы не предательство, добился бы успеха. Осуществление побега требовало сугубой осторожности, безграничного терпения и кропотливой подготовки. Все это я сумел обеспечить. Я собрал небольшой отряд сторонников короля и поручил каждому из них завербовать нескольких других. Скоро в моем распоряжении оказалось пятьсот человек, и все мы постоянно поддерживали связь друг с другом. Я проинструктировал, снарядил и вооружил их под самым носом у Конвента и его Комитета общественной безопасности.[427] Я не жалел денег. Когда стало ясно, что его величество предстанет перед «судом» и приговор предрешен, мой план действий был уже разработан полностью. Ни у кого не вызывало сомнений, что только самый отъявленный сброд приветствует казнь короля, тогда как основная масса народа охвачена страхом и отвращением к палачам. Но это большинство подавлялось крикливой агрессивностью меньшинства, и только прозвучавший в нужную минуту смелый призыв мог бы вывести его из оцепенения. Особа помазанника Божьего окружена неким ореолом. Короля воспринимают не столько как человека из плоти и крови, сколько как символ, воплощение идеи. Любому, кто хоть сколько-нибудь наделен воображением или чувством, насилие над монархом отвратительно. На это и возлагал я надежды: я собирался расставить свои пять сотен в удобном месте, мимо которого короля должны были везти на казнь, и, когда карета поравнялась бы с ними, подать сигнал. Мои люди с криком «Жизнь королю!» бросились бы на охрану…

Барон сделал паузу. Семеро, зачарованные рассказом, казалось, старались не дышать. Все глаза были устремлены на гасконца.

— Может ли ваше высочество сомневаться, может ли сомневаться вообще кто-нибудь в том, что должно было произойти дальше? Мои пятьсот человек составили бы ядро массового бунта противников казни его величества. Они стали бы лезвием топора, который обрушился бы на палачей. Парижане стряхнули бы с себя оцепенение. — Полковник вздохнул. — Hélas![428] Если бы любой из вас был там, стоял вместе со мной в назначенном месте на углу улицы Луны у бастиона Бон-Нувель, если бы вы видели благоговейный ужас толпы, собравшейся посмотреть на королевскую карету, направлявшуюся на площадь Революции, как теперь называется площадь Людовика Пятнадцатого, если бы вы слышали гробовое молчание тысяч людей, вы не усомнились бы в моей правоте.

Когда я стоял там и ждал, я не только не сомневался в успехе плана — я был почти уверен, что вызову пожар, который каленым железом выжжет семя революции. Наш лозунг мог поднять тысячи людей, не доверяющих новому режиму, смотрящих с ужасом на распространение анархии и хаоса и лишенных лишь одного — решительного руководства. Мы могли поднять такую бурю, которая навсегда смела бы Конвент вместе с поддерживающей его чернью и вновь вознесла бы короля на трон.

Де Бац снова прервался и криво улыбнулся, видя всеобщее внимание.

— Но я, как вы, монсеньор, изволили заметить, гасконец. Что толку продолжать? Я потерпел неудачу. Вот о чем надлежит помнить. Умно составленный план, искусство комбинации, энергия и мужество исполнителей — какое значение все это имеет, если цель не достигнута? Если тонкую черту, что отделяет иногда успех от провала, так и не удалось перешагнуть.

Сарказм де Баца уязвил слушателей. Однако его высочество, захваченный рассказом, попросту не заметил насмешки.

— Но как вышло, что вы потерпели неудачу?

По лицу барона пробежала тень.

— Я уже сказал. Нас предал один из тех, кому я вынужден был довериться. Кто именно, мне неизвестно.

— Это было неизбежно, раз вы посвятили в свой план столько людей, — проскрипел д’Антрег. — Следовало бы предвидеть такую возможность.

— Я ее предвидел. Не такой уж я законченный глупец, господин д’Антрег. Но предвидеть не всегда означает предотвратить. Человек в горящем доме, несомненно, предвидит, что, выпрыгнув из окна, может сломать шею. И тем не менее он прыгает, поскольку не хочет сгореть заживо. Я понимал опасность и сделал все возможное, чтобы оградить нас от нее. Но я вынужден был рисковать. Иного выхода не было.

— И что произошло потом? — нетерпеливо спросил его высочество. — Вы не рассказали до конца.

— Вас интересуют подробности, монсеньор? — Де Бац пожал плечами и возобновил рассказ: — Так вот, повторюсь: основная масса парижан не желала смерти короля. Их напугал приговор, граничивший со святотатством, их мучил неосознанный страх перед ужасными последствиями этого злодеяния. Как я уже сказал, ни один человек, побывавший в то январское утро на улице в толпе, не испытывает никаких сомнений на этот счет. Знал об этом и Конвент, и комитеты. От Тампля до площади Революции выставили двойную цепь солдат, движение карет и повозок там было запрещено. Короля конвоировали не только полк Национальной жандармерии и гренадерский полк Национальной гвардии, но и артиллерийский дивизион, двигавшийся перед королевской каретой, которая была окружена плотным кольцом охраны. Закрытые окна, из страха, что мимолетный взгляд простого люда на лицо его величества может привести к взрыву, замазали мыльной пеной. Власти прекрасно понимали, какое настроение царит в толпе. Топот печатавших шаг конвоиров, грохот и дребезжание лафетов да барабанная дробь — вот и все звуки, которыми оглашались улицы. Гробовое молчание тысяч людей, в последний раз видевших своего короля, было настолько впечатляющим, настолько неестественным, что лишь свидетели этого зрелища способны понять всю его невыразимую и мрачную торжественность.

Монсеньор, я так подробно останавливаюсь на этом, чтобы показать вам, сколь верной была моя оценка общественного настроения, от которого мы зависели. Власти сознавали, что в этот день само их существование поставлено на карту. — Барон возвысил голос и произнес с неожиданной горячностью: — Я не колеблясь утверждаю, что, посылая короля на казнь, они рисковали куда сильнее меня, человека, пытавшегося его спасти.

Он швырнул эту фразу, словно перчатку, и мгновение выжидал, не примет ли кто его вызов. Откровенно неприязненный взгляд де Баца был при этом обращен на господина д’Антрега. Но никто ему не возразил, и, вернувшись к прежнему печальному тону, барон возобновил свое повествование:

— Не было еще и семи часов утра, когда я пришел на условленное место на углу улицы Луны. Я забрался на бастион и принялся ждать. Время шло. Толпа позади солдатских рядов росла и уплотнялась. Люди стояли в безмолвном оцепенении, не столько из-за стужи ненастного зимнего утра, сколько скованные ужасом. Я с возраставшей тревогой вглядывался в толпу, но не мог обнаружить никого из своих. Наконец, когда в отдалении раздалась барабанная дробь, ко мне присоединились двое участников нашего заговора — маркиз де Ла Гиш[429] и Дево. Узнав, что других по непонятной причине до сих пор нет, они тоже пришли в отчаяние.

Впоследствии, когда все было кончено, я выяснил, что произошло. Ночью Комитет общественной безопасности, снабженный — без сомнения, тут постарался наш предатель — списком имен и адресами пятисот заговорщиков, принял меры. Каждого из моих роялистов поджидали на дому двое жандармов. Они поместили моих сподвижников под домашний арест, который продлился до полудня, то есть до того часа, когда ничто уже не могло помешать исполнению приговора. Других мер против заговорщиков принимать не стали. Пятьсот человек нельзя обвинить на основании показаний одного предателя, а иных улик против них не нашлось. Мы были слишком осторожны. Возможно, и момент для судебного преследования людей, которые пытались предотвратить преступление, потрясшее всю нацию, был не слишком подходящим.

Вот и весь мой рассказ. Когда королевский экипаж поравнялся с нами, я потерял голову. Такое случается со мной нечасто, хотя я и гасконец. Я спрыгнул с бастиона. Дево и де Ла Гиш последовали за мной. Я пытался прорваться сквозь скопление людей, махал шляпой, кричал. Вопреки всему я продолжал надеяться, что мы втроем сумеем расшевелить толпу и выполнить свою задачу. Я кричал что было мочи: «Свободу королю!» Наверное, мой одинокий голос потонул в грохоте барабанов. Меня смогли услышать лишь те, кто стоял рядом. Они в ужасе отпрянули от меня, но все же никто не попытался схватить смутьяна. Это еще раз доказывает, монсеньор, насколько прав я был в своих расчетах, на которых строил свой замысел. Не пытались мне помешать и когда я уходил с двумя товарищами, которые, как и я, провели предыдущую ночь не под своей крышей.

Вот, монсеньор, полный отчет о моем провале, о моей гасконаде. А что до денег, которые я потратил…

— Оставим это, — сварливо перебил его регент. — Не будем о деньгах. — И, погрузившись в свои мысли, сел в кресло и надолго замолчал. Его грузное тело обмякло, двойной подбородок уткнулся в грудь, взгляд сделался отсутствующим. Рассказ барона вызвал в нем ощущение неловкости за высокомерный прием, оказанный храброму гасконцу, и его приближенные также испытали чувство стыда. Даже д’Антрег, враждебно настроенный к де Бацу, смущенно молчал, понимая, что перегнул палку.

Но у недалеких, тщеславных людей стыд зачастую сменяется негодованием на тех, кого они стыдятся. Вскоре его высочество оправился от смущения. Он распрямился, уселся в кресле поудобнее и, величаво подняв голову, сказал напыщенно-официально:

— Мы благодарны вам, господин де Бац, за объяснения, равно как и за ваши действия, которые, к нашему сожалению, не увенчались должным успехом. Пожалуй, это все, если только… — Он вопросительно посмотрел на д’Аваре, потом на д’Антрега.

Господин д’Аваре в ответ молча покачал головой, сопроводив это движение едва заметным протестующим жестом. Рука у него была изящная, едва ли не прозрачная. Д’Антрег чопорно поклонился.

— Мне нечего сказать господину де Бацу, монсеньор.

Барон посмотрел на них с искренним изумлением. Им нечего сказать!

— Я, конечно, сознаю, что не заслуживаю похвалы, — заметил он таким ровным тоном, что они могли лишь догадываться о насмешке. — Судить всегда следует по результату. — И затем, движимый мстительным желанием высыпать угли на их презренные головы, продолжил: — Но моя служба делу восстановления французской монархии далека от завершения. Маленькая армия верных мне людей пока на свободе. Мне не следовало покидать Францию, но я счел своим долгом дать подробный отчет вашему высочеству. Теперь же я покорнейше прошу разрешения вашего высочества вернуться и ждать приказаний, которые, возможно, последуют от вас.

— Вы намерены вернуться? В Париж?

— Как я уже сказал, монсеньор, я бы не покинул его, если бы не сознание долга перед вами.

— И что вы собираетесь там делать?

— Возможно, если я не полностью утратил доверие вашего высочества, вы дадите мне какое-нибудь новое задание.

Регент растерялся и повернулся к д’Антрегу, ища помощи. Но на хитроумного графа внезапно тоже нашло затмение, и он с излишней многословностью признался в отсутствии каких-либо идей.

— Мы подумаем, господин де Бац, — изрек регент. — Подумаем и известим вас. Сейчас же не смеем долее вас задерживать.

И, словно желая смягчить сухость последних слов, Месье протянул ему пухлую белую руку. Барон низко склонился и поднес ее к сложившимся в легкую усмешку губам.

Выпрямившись, он круто повернулся на каблуках и, проигнорировав придворных, чеканным шагом вышел из невысокой, тесной и убого обставленной приемной.

Глава 12

УЯЗВИМОЕ МЕСТО
На следующее утро, спускаясь по лестнице гостиницы «Медведь», барон де Бац лицом к лицу столкнулся с господином Моро. Оба удивленно застыли.

— О! — сказал барон. — Наш друг паладин!

— О! — в тон ему ответил Андре-Луи. — Наш гасконский любитель опасностей!

Барон рассмеялся и протянул руку.

— Честное слово, не всегда. Недавно я подвергся худшей опасности из всех, какие только могут угрожать человеку, — опасности потерять самообладание. С вами такое когда-нибудь случалось?

— Бог миловал. Я лишен всяческих иллюзий.

— Вы не верите в сказки? А в благодарность принцев?

— Скорее я поверю в сказки, — последовал мрачный ответ.

Андре-Луи пребывал в унынии. Выяснилось, что приехал он сюда из Дрездена напрасно. Отказ регента отпустить господина де Керкадью покончил с неопределенностью. Получив от Месье уверения в том, что скоро они вернутся на родину, крестный приободрился и начал настаивать на том, чтобы отложить свадьбу до приезда в Гаврийяк. Андре-Луи пытался было возражать, но тщетно: господин де Керкадью считал себя связанным словом и отказывался слушать крестника. Правда, Алина была на стороне жениха, и ее дядюшка согласился на компромисс.

— Если в течение года путь домой не будет открыт, я подчинюсь любому вашему решению, — пообещал он и, желая их приободрить, добавил: — Но вот увидите, вам не придется ждать и полгода.

Однако Андре-Луи его слова не убедили.

— Не обманывайте себя, сударь. Через год мы лишь станем на год старше и печальнее, потому что надежды останется еще меньше.

Именно благодаря унынию Андре-Луи встреча с бароном стала поворотным моментом и принесла неожиданные плоды.

Когда оба перешли в гостиную и заказали графин знаменитого старого рупертсбергера с сухими колбасками, де Бац повторил, на сей раз более подробно, чем в приемной регента, свою парижскую историю.

— Просто чудо, как вам удалось спастись, — заключил Моро, после того как выразил восхищение хладнокровием и героизмом рассказчика.

Полковник пожал плечами.

— Клянусь честью, никакого чуда. Все, что требуется человеку, оказавшемуся на моем месте, — это здравый смысл, осмотрительность и немного мужества. Вы, живущие здесь, за границей, судите об обстановке в стране по донесениям да отчетам. А поскольку они пестрят фактами насилия и произвола, вы считаете, будто насилие и произвол стали единственным занятием парижан. Так люди, читая исторические хроники, воображают, будто прошлое — сплошная цепь сражений и битв, ведь периоды мира и порядка, куда более длительные, чем войны, не привлекают внимания хронистов. Рассказали вам случай с каким-нибудь аристократом, которого, прогнав по улицам, повесили на фонарном столбе, услышали вы о нескольких других, отвезенных в телеге на площадь Революции и там гильотинированных, — и пожалуйста, вы думаете, что каждого аристократа, высунувшего нос из дому, непременно либо повесят, либо обезглавят. Я сам слышал подобные утверждения. Но это чепуха. Сегодня в Париже, должно быть, сорок или пятьдесят тысяч роялистов разного толка, то есть пятая часть населения. Еще одна пятая, если не больше, не выражает никаких политических пристрастий, хотя готова подчиниться любой власти. Естественно, эти люди, чтобы не привлекать к себе внимания, не совершают безрассудных поступков. Не размахивают шляпами и не кричат на каждом углу: «Да здравствует король!» Они мирно занимаются своими делами, ибо жизнь идет своим чередом и на обывателях перемены почти не сказались.

Правда, сейчас в Париже действительно неспокойно. Общую тревогу усугубляют взрывы народного негодования, сопровождаемые насилием и кровопролитием. Но тут же, рядом, течет нормальная жизнь большого города. Жители ходят за покупками и торгуют, развлекаются, женятся, рожают детей и умирают в собственных постелях — все как обычно. Многие церкви закрыты, и служить позволено только священникам-конституционалистам, зато театры процветают и политические взгляды актеров никого не заботят.

Если бы дело обстояло иначе, если бы положение хотя бы отчасти напоминало то, как его представляют себе за границей, революция закончилась бы очень быстро. Она пожрала бы самое себя. Несколько дней такого полного хаоса, какой принято воображать, и перестали бы циркулировать жизненные соки города, а парижане начали бы умирать голодной смертью.

Андре-Луи кивнул.

— Ясно. Вы правы. Должно быть, все эти слухи — недоразумение.

— Нет, они распускаются намеренно. Контрреволюционные слухи призваны соответственно настроить общественное мнение за границей. А фабрикуются они в деревянном шале, где у Месье резиденция и канцелярия. Агенты регента под руководством изобретательного господина д’Антрега, главного кляузника и склочника, старательно разносят слухи по всей Европе.

Андре-Луи воззрился на собеседника с некоторым удивлением.

— Что я слышу? Уж не сделались ли вы республиканцем?

— Пусть мои слова вас не обманывают. Судите по моим поступкам. Я всего лишь позволил себе роскошь высказать презрение к господину д’Антрегу и его методам. Он мне не нравится и сам удостаивает меня чести, демонстрируя сходные чувства. Подлый и завистливый человек и с непомерными амбициями. Он хочет стать первым лицом в государстве, когда монархия будет восстановлена, и потому боится и ненавидит любого, кто способен приобрести влияние на регента. Особую же ненависть и страх вызывает в нем д’Аваре, и если этот фаворит не остережется, то скоро при помощи д’Антрега уронит себя в глазах принца. Д’Антрег подкрадывается исподтишка и следов оставляет мало. Он хитер и коварен, как змея.

— Но мы уклонились от темы, — заметил Моро, не слишком озабоченный происками господина д’Антрега. — Я все-таки считаю ваше спасение чудом. Как вам удалось после всех приключений вернуться к тому, что вы называете нормальной жизнью?

— Конечно, я был осмотрителен и нечасто допускал ошибки.

— Нечасто! Но даже единственная ошибка могла стоить вам головы.

Де Бац улыбнулся.

— У меня было чудодейственное средство, охраняющее жизнь. Перед моим отъездом его высочество снабдил меня тысячью луидоров на расходы, которых требовало мое предприятие. Я сумел добавить к ним вчетверо больше и в случае необходимости мог бы добавить еще. Так что, как видите, я был хорошо обеспечен деньгами.

— Но как деньги могли помочь вам в таких чрезвычайных обстоятельствах?

— Я не знаю ни одного чрезвычайного обстоятельства, в котором деньги не могли бы помочь. И как оружие защиты, и как оружие нападения сталь не выдерживает сравнения с золотом. Золотом я затыкал рты тем, кто иначе донес бы на меня. При помощи золота я притуплял чувство долга тех, кто обязан был мне помешать. — Барон рассмеялся, увидев округлившиеся глаза Андре-Луи. — Auri sacra fames![430] Жадность вообще присуща человеку, но более алчных мздоимцев, чем господа санкюлоты, я еще не встречал. Полагаю, алчность и есть источник их революционного пыла. Кажется, я вас удивил.

— Признаюсь, несколько удивили.

— Вот как. — Де Бац поднял свой бокал к свету и задумчиво всмотрелся в слабое опаловое мерцание, которое рождал в золотистом напитке свет зимнего солнца. — Вы когда-нибудь размышляли о стремлении к равенству, о его главной движущей силе и истинном значении?

— Никогда. Ведь это химера. Равенство невозможно, его не существует. Люди не рождаются равными. Они рождаются благородными или низкими, умными или глупыми, сильными или слабыми — в зависимости от того, как сочетаются черты тех, кто произвел их на свет. А сочетаются они случайно.

Барон осушил бокал, поставил его на стол и вытер губы носовым платком.

— Это метафизика, а я человек практической складки. Состояние равенства можно постулировать. Оно и было постулировано апостолами другой любопытной химеры — свободы. Идея равенства — это побочный продукт чувства зависти. Поскольку никому не по силам возвысить низшие слои, апостолами равенства неизбежно становятся завистники из низов, которые пытаются низвести до своего уровня вышестоящих. Отсюда следует, что нация, признавшая доктрину равенства, будет низведена до морального, интеллектуального и политического уровня самого убогого ее класса. Вот то, что достижимо на практике. Но такие качества, как ум, благородство, благодетель и сила, нельзя отобрать у их обладателей, бросить в общий котел и поделить на всех, словно похлебку. Единственное, чего можно лишить людей целиком и полностью, — это материальные блага. Ваши революционеры — мошенники, обманывающие невежественные массы химерами свободы, равенства, братства и обещаниями золотого века, который, как им известно, никогда не наступит, — и сами прекрасно это понимают. Они отлично знают, что нет такой власти, которая могла бы поднять со дна всех его обитателей. Единственный возможный способ уравнять всех — это отправить на дно остальную часть нации. Правда, тем, кто обитал там и раньше, легче от этого не станет, зато те, кто сеет в массах ложные идеи, будут процветать. В этом и состоит их истинная цель — стяжать богатство, которое позволит им достичь независимости и праздности, то есть всего того, чему они завидовали. И своей цели они добиваются всеми доступными средствами.

— Неужели сегодня во Франции такое возможно? Неужели те, кто совершил революцию, действительно извлекают из нее выгоду?

— А что вас удивляет? Разве Конвент формировался не из представителей низов, не из полуголодных неудачников-адвокатов вроде Демулена и Дантона, не из нищих журналистов вроде Марата и Эбера, не из монахов-расстриг вроде Шабо? Неужели эти люди, которые сейчас на коне, будут ни с того ни с сего подавлять вдохновившую их зависть или сдерживать алчность, идущую с ней рука об руку? Все они бесчестны и продажны, и если это относится к вожакам, то что говорить об их подручных? — Гасконец усмехнулся. — Сомневаюсь, что в Национальном конвенте есть хотя бы один человек, которого нельзя купить.

Андре-Луи глубоко задумался.

— Вы открываете мне глаза. Подобные мысли как-то не приходили мне в голову, — признался он. — Когда революция только начиналась и я сам в ней участвовал, она была борьбой идеалистов против злоупотреблений, борьбой за равенство возможностей и равенство перед законом, который прежде не признавал за ними никаких прав.

— Почти всех ваших идеалистов смел поток со дна, когда они открыли шлюзы. Осталась жалкая горстка жирондистов. Адвокаты не без способностей, они единственные депутаты Конвента, которые вправе хвастать своими республиканскими добродетелями. Но и они запятнали себя бесчестьем, проголосовав за смертный приговор королю и пойдя против своих же принципов. Только так они могли остаться у власти. О, поверьте, я не совершил никакого чуда, выбравшись из Парижа невредимым. И не понадобится никакого чуда, чтобы снова благополучно вернуться туда.

— Вы возвращаетесь?

— Разумеется. Неужто я стану ржаветь в изгнании, когда на родине столько дел? Пускай мне не посчастливилось спасти короля из-за глупой ревности д’Антрега, который задержал меня в Кобленце, когда мне надлежало мчаться в Париж, но с королевой, я надеюсь, мне повезет больше.

— То есть вы попытаетесь ее спасти?

— Не думаю, что эта задача настолько трудна, что с ней не справятся золото и сталь. — И де Бац беззаботно улыбнулся.

Вино закончилось. Андре-Луи встал. Его темные глаза задумчиво изучали решительное лицо барона.

— Господин де Бац, если вам угодно, можетепреуменьшать свои заслуги, но, кажется, вы самый храбрый из людей, которых я знаю.

— Вы мне льстите, господин Моро. Лучше скажите, пользуетесь ли вы доверием регента?

— Я? Конечно же нет.

— Жаль. Вы могли бы убедить его в существовании добродетели, которую во мне усмотрели. Он нынче не слишком высокого мнения о моей персоне. Впрочем, я надеюсь поправить дело. Это мой долг перед самим собой.

В тот день они больше не разговаривали, но на следующий встретились снова. Их как будто тянуло друг к другу. На этот раз больше говорил Андре-Луи, а барон слушал.

— Господин де Бац, я долго размышлял над тем, что вы мне вчера сказали. Если вы точно описали положение дел, то революционная твердыня, как мне представляется, имеет несколько уязвимых мест. Признаюсь, мой интерес вызван личными мотивами. Обычно так и бывает, только люди редко в этом признаются. Я искренен с вами, господин барон. Все мои надежды в жизни связаны с реставрацией монархии, а причин ожидать, что возвращение власти Бурбонам произойдет в результате европейского вмешательства, я не вижу. Если монархия во Франции и будет восстановлена, то лишь в результате внутреннего переворота. А благодаря вашему вчерашнему рассказу я, кажется, понял, как придать ему необходимый импульс.

— О! И как же? — встрепенулся барон.

Андре-Луи ответил не сразу. Он сидел в задумчивом молчании, словно хотел еще раз мысленно убедиться в логичности своих выводов, прежде чем высказать их вслух. Наконец он очнулся, огляделся и обратил взгляд на галерею над гостиной. Собеседники были совершенно одни. В этот час жители Хамма занимались своими делами — лишь под вечер они приходили выпить пива и сыграть в карты, в кости или в триктрак.

Андре-Луи подался к барону через разделявший их узкий желтый стол. Его темные глаза блестели, на выдававшихся скулах проступил румянец.

— Вы назовете мою идею безумной.

— У меня у самого таких полным-полно. Смелее.

— На эту мысль меня натолкнули два ваших вчерашних утверждения. Во-первых, о корыстолюбии и продажности тех, кто сегодня управляет Францией, и, во-вторых, о том, что если бы в стране царил такой хаос, как думают за границей, то огонь революции пожрал бы ее самое за несколько дней.

— Вы сомневаетесь в моих утверждениях?

— Нет, господин барон. Я понимаю, что власть в стране перебрасывали, словно мяч, из рук в руки, покуда она не оказалась в руках последних ничтожеств. Дальше — или, точнее сказать, ниже — перебрасывать некому.

— Вы забыли, что отчасти еще сохраняют власть жирондисты, — медленно произнес де Бац. — Едва ли они соответствуют вашему отзыву.

— Из рассказанного вами можно заключить, что они будут сметены естественным ходом революции.

— Да. Мне это представляется неизбежным.

— Национальный конвент держится у власти благодаря безоговорочному доверию населения, которое убеждено в абсолютной честности депутатов. Прежние правительства пали, когда обнаружилось, что они состоят из продажных карьеристов и грабителей нации. Народ верит, что его собственное нищенское существование было вызвано исключительно этой продажностью и грабительской политикой и что теперь все изменилось. Люди думают, что всех мошенников разоблачили, изгнали, гильотинировали, уничтожили; они верят, что вместо негодяев пришли неподкупные борцы за справедливость, которые скорее вскроют себе вены, чтобы напоить страждущих, чем незаконно присвоят хотя бы лиард из государственной казны.

— Прекрасно сказано и свидетельствует о верном понимании толпы.

Андре-Луи пропустил замечание барона мимо ушей.

— Если бы народу открылось, что те, кто составляет его последнюю надежду, еще более продажны, чем их предшественники, если бы народ убедился, что эти революционеры навязали ему себя хитростью, лицемерием и ложью только для того, чтобы жиреть на развалинах нации, — что бы тогда случилось?

— Если бы это удалось доказать, произошел бы взрыв. Но как доказать?

— Правда всегда легко доказуема.

— Теоретически — да. Но мерзавцы слишком прочно сидят на своих местах. С наскоку их не взять.

Андре-Луи не согласился:

— Не может бесчестный человек прочно сидеть на своем месте только потому, что окружающие верят в его честность. По вашим словам, регент в своем деревянном шале сочиняет манифесты, призванные расшевелить европейские дворы. А не лучше ли было бы расшевелить население Франции? Разве так трудно возбудить подозрение к власть имущим, даже если они слывут честными?

Барон просиял.

— Во имя всего святого! Вы совершенно правы, mon petit! Репутация власть имущих не менее уязвима, чем репутация женщины.

— Вот именно. Спровоцируйте вокруг мошенников скандал, представьте доказательства их продажности, и произойдет одно из двух: либо бунт и переворот с последующим возвращением к власти прежнего правящего класса, либо воцарение хаоса и анархии, коллапс государственного управления, неизбежные голод и разруха. Революция пожрет себя сама.

— Господи, да будет так! — воскликнул де Бац. Он обхватил голову руками, закрыл глаза и задумался. Моро изнывал от нетерпения, но молчал. Когда полковник поднял голову, его гасконские глаза горели. — Безумная, говорите, идея? И все-таки она осуществима.

— Дарю ее вам.

Но барон покачал головой.

— Чтобы проработать детали и наблюдать за исполнением плана, необходим ум человека, способного родить такую идею. Это задача по плечу только вам, господин Моро.

— Точнее сказать, Скарамушу. Здесь нужен его особый талант.

— Называйте себя как угодно. Вообразите, чего вы достигнете, если ваши усилия увенчаются успехом. А ведь это, если взяться за дело с умом, весьма вероятно. Вы окажетесь в положении спасителя монархии.

— Скарамуш — спаситель монархии!

Де Бац не обратил внимания на его сарказм.

— И подумайте о великой награде, которая ждет такого человека.

— Стало быть, вы все-таки верите в благодарность принцев.

— Я верю в способность спасителя монархии добиться оплаты своих услуг.

Андре-Луи промолчал. Он грезил наяву. Мысль о том, что люди, обращавшиеся с ним подчеркнуто высокомерно, будут обязаны его гению восстановлением своего могущества, была удивительно приятна. Не менее приятной была мечта о величии, коего он заслуживал в этом полном глупцов мире, величии, которого он мог бы достигнуть собственными стараниями и которое не колеблясь разделил бы с Алиной.

Голос барона вернул его к действительности.

— Ну так как? — спросил де Бац хрипло, нетерпеливо и даже с тревогой.

Андре-Луи улыбнулся.

— Пожалуй, я рискну.

Глава 13

ОТЪЕЗД
Господин де Бац снова предстал перед регентом — в той же простой комнате того же шале в Хамме. Он стоял перед письменным столом его высочества в ромбе солнечного света, падавшего через витражное окно на крашеный пол. Плотно закрытые окна и дверь не пропускали свежего воздуха, и комнату наполнял тяжелый земляной дух горевшего в глиняной печи торфа. Утром началась оттепель, и с карнизов частыми каплями падала талая вода.

Помимо барона, на встрече присутствовали еще трое. Исполненный изящества граф д’Аваре, английскую внешность которого подчеркивали простой синий сюртук для верховой езды, лосины и высокие сапоги с отворотами, сидел в центре комнаты, слева от барона. Рядом с ним восседал смуглолицый, энергичный граф д’Антрег. Брат регента, худощавый и утонченный граф д’Артуа, беспокойно мерил шагами комнату. Его пригласили сразу же, как только стало понятно, куда клонит барон со своими предложениями.

Де Бац закончил свою речь, и в комнате повисла тишина. Регент в задумчивости покусывал кончик гусиного пера. Наконец он пожелал выслушать мнение господина д’Антрега по поводу только что высказанных предложений. Д’Антрег не потрудился скрыть свое презрение.

— Дикая затея. Совершенно безнадежная. Ход азартного игрока.

Господин д’Артуа остановился. Он умел напустить на себя умный вид, хотя в действительности умом не отличался. Вот и сейчас он хранил многозначительное молчание.

Регент поднял взгляд на де Баца.

— Согласен, — невозмутимо сказал барон. — Совершенно справедливо. Но смертельную болезнь нельзя вылечить обычными средствами.

— Не стоит называть эту болезнь смертельной, — угрюмо поправил его граф д’Артуа. — До этого еще далеко.

— Я имею в виду положение августейших узников, монсеньор. Я думаю, вы согласитесь с тем, что это положение — отчаянное, и время работает против них. Если мы хотим спасти ее величество от ужасной участи, которая выпала покойному королю, нельзя терять ни дня. Господин д’Антрег называет мой замысел диким. Допустим. Но что господин д’Антрег может предложить взамен?

Господин д’Антрег нетерпеливо пожал плечами и закинул ногу на ногу.

— Думаю, вам следовало бы ответить, — сказал граф д’Артуа холодным, ровным тоном.

Д’Антрегу пришлось подчиниться.

— Что касается попытки спасения ее величества, я не вижу оснований, почему бы ее не предпринять. Я даже сказал бы, что господин де Бац совершит героический поступок, если он готов рискнуть своей головой. Но что до других, более широких вопросов, которые затронул господин де Бац, то тут я должен сказать честно: его вмешательство серьезно осложнит работу моих агентов в Париже.

— Другими словами, — задумчиво произнес Месье, — вы советуете нам уполномочить барона на действия по спасению королевы, но не давать ему санкции на более масштабные инициативы?

— Именно так, монсеньор.

На этом обсуждение, возможно, и закончилось бы, если бы не тихое замечание д’Аваре. Он редко позволял себе высказывать собственное мнение, но его слова никогда не ускользали от внимания регента.

— Но что, если возможность для смелого удара представится сама? — вопросил он. — Неужели ею следует пренебречь?

Д’Антрег подавил раздражение, вызванное вмешательством фаворита, которого он ненавидел, хотя и не осмеливался высказывать открыто свою неприязнь. Он заговорил самым сдержанным тоном, на какой был способен.

— Если такая возможность представится, мои люди будут начеку. Могу заверить вас, господа, я дал им самые подробные указания.

Но неожиданная поддержка господина д’Аваре воодушевила барона.

— А что, если они не увидят возможности, которая представится мне? И в этом случае я все-таки должен буду пренебречь ею? Мне кажется, неразумно упускать благоприятный случай, монсеньор. И потом, я не понимаю, как могут повредить агентам господина д’Антрега мои действия, пусть даже они окончатся неудачей.

— Меры, которые они принимают, могут быть аналогичны вашим! — вскричал д’Антрег, не дожидаясь, когда ему будет позволено высказаться. — Ваши неуклюжие действия вызовут настороженность властей, направят их внимание в самую нежелательную для нас сторону, и в итоге мы можем потерпеть поражение.

Так начался спор, который тянулся битый час. Господин де Бац оставался внешне спокойным, в то время как господин д’Антрег все больше горячился, и несколько раз его опрометчивость в выборе аргументов позволила противнику нанести ему довольно чувствительные удары.

В конце концов их высочества крайне неохотно согласились выслушать в подробностях план низвержения революционного правительства. Всем своим видом они демонстрировали, что оказывают господину де Бацу высочайшую милость, снисходя до его объяснений. И тут барон едва не лишил себя счастья рискнуть своей шеей на службе у неблагодарных принцев. Он заявил, что предпочел бы раскрыть свои планы в присутствии человека, который в значительной мере является их автором и будет его ближайшим помощником в их воплощении.

Месье властно потребовал, чтобы барон назвал имя этого человека. Когда господин де Бац удовлетворил его любопытство, принцы и двое их советников недоуменно переглянулись. Господин д’Артуа выразил мнение, что им следовало бы побольше узнать об этом господине Моро, прежде чем наделять его полномочиями действовать в их интересах.

Господин де Бац по-прежнему не выказал никаких признаков нетерпения, что достаточно красноречиво свидетельствовало о его самообладании. Он отправился за Андре-Луи, который находился неподалеку, ожидая приглашения.

Их высочества безо всякого энтузиазма разглядывали опрятную, подтянутую фигуру Андре-Луи. Господин д’Артуа, который не помнил имени молодого человека, но узнал его в лицо, молчаливо нахмурился.

Первым заговорил регент:

— Господин де Бац рассказал нам, сударь, о вашей готовности содействовать ему в осуществлении миссии, которая, по его расчетам, послужит нашим интересам во Франции. Он сообщил нам, что вы приняли участие в составлении плана, на основе которого он предлагает действовать. Но мы пока что не знаем подробностей. — Он повернулся к господину де Бацу. — Ну-с, господин барон, мы вас слушаем.

Барон был краток:

— Наш план призван не столько очистить авгиевы конюшни, сколько показать их зловоние народу Франции, с тем чтобы он восстал и сам выполнил необходимую работу. — И затем он бегло изложил основные принципы, которыми они с Моро руководствовались при составлении плана, и некоторые из предлагаемых мер. — Если все пойдет как задумано, — заключил он, — мы добьемся того, что продажность нынешних правителей больше невозможно будет скрывать.

Господин д’Артуа заинтересовался. Тонкое лицо д’Аваре озарилось воодушевлением. Д’Антрег продолжал держаться с холодной враждебностью. Месье переводил серьезный взгляд с одного на другого, словно искал подсказку в выражении лиц приближенных.

Господин д’Артуа пересек комнату и встал у кресла брата. Месье вопросительно поднял на него глаза.

— Замысел подкупает своей смелостью, — сказал младший принц. — Иногда смелость приводит к успеху. Что еще тут скажешь?

— Насколько я понимаю, — заговорил регент, — не существует причин, по которым такую попытку не следовало бы предпринимать. Что скажете, д’Антрег?

Граф пожал плечами.

— Разве что те, о которых я уже имел честь сообщить вашему высочеству. Но если бы я мог послать с господином бароном своего человека, то был бы до известной степени уверен, что действия господина де Баца не вступят в противоречие с работой моих агентов в Париже.

Месье с важным видом кивнул.

— Что скажет на это господин де Бац?

Барон улыбнулся.

— Я буду рад любому помощнику — при условии, конечно, что он обладает мужеством и умом, необходимыми для такой работы.

— Других я не привлекаю, сударь, — высокомерно заявил д’Антрег.

— Разве я мог допустить такую нелепую мысль, сударь?

Но тут вмешался господин д’Артуа, который до сих пор хранил хмурое молчание:

— Для выполнения этого задания необходимо еще одно качество. Не знаю, обладает ли им господин Моро.

Регент, на губах которого играла задумчивая улыбка, вскинул взгляд, словно испытал внезапный испуг. Но его брат ничего не заметил — он не отводил холодного, неприязненного взора от Андре-Луи.

— Господин Моро, я припоминаю один разговор, который мы с вами вели в Шенборнлусте. Тогда вы назвали себя поборником конституционной монархии. До сих пор я неукоснительно требовал от наших сторонников большей чистоты идеалов. Мы не ставим перед собой цели восстановить монархию во Франции, если это будет конституционная монархия. Мы выступаем за монархию в той форме, которая освящена веками. Мы убеждены, что, если бы наш несчастный брат не отступил от нее, нынешнее плачевное положение вещей никогда не возникло бы. Вы должны понять, господин Моро, что, вдохновляясь подобными идеалами, мы вправе сомневаться в потенциальном союзнике, который не вполне их разделяет. Вы улыбаетесь, господин Моро?

«Кто не улыбнулся бы, — подумал про себя Андре-Луи, — услышав такое напыщенное обращение из уст принца Безземельного к человеку, который предлагает сложить голову на службе его августейшим интересам?» Однако он мгновенно напустил на себя серьезный вид.

— Монсеньор, — ответил он, — даже если допустить, что это безнадежное предприятие увенчается успехом, мы всего лишь уничтожим существующий режим и откроем путь к реставрации. В какой форме будет реставрирована монархия, едва ли зависит от нас…

— Возможно, возможно, — холодно перебил его принц. — Но мы все же должны проявлять разборчивость, даже щепетильность при вербовке агентов. Это наш долг перед самими собой, перед достоинством нашего положения.

— Понимаю, — в свой черед ледяным тоном отозвался Андре-Луи. — Чистота ваших идеалов требует чистоты оружия, которое вы используете.

— Вы очень удачно выразили мою мысль, господин Моро. Благодарю вас. Вы должны понять, что у нас нет иной гарантии честности наших агентов.

— Осмелюсь думать, монсеньор, что я в состоянии предоставить подобную гарантию в отношении себя самого.

Такой ответ, казалось, удивил господина д’Артуа.

— Сделайте милость, — сказал он.

— Лучшая гарантия честности человека — его личная заинтересованность в деле, которому он служит. Реставрация монархии означает возвращение дворянам конфискованных владений. Среди них и мой крестный, господин де Керкадью, который получит обратно Гаврийяк. По его настоянию я вынужден ждать, когда это произойдет, прежде чем осуществится моя заветная мечта, а именно женитьба на мадемуазель де Керкадью. Теперь вы понимаете, монсеньор, насколько я заинтересован в том, чтобы способствовать делу монархии: послужив ему, я послужу собственным интересам, которые являются главным предметом моей заботы.

С подобными речами не принято обращаться к принцам, а ни один принц не придавал своему высокому происхождению большего значения, чем граф д’Артуа. И потому, когда он отвечал, его голос дрожал от холодной ярости:

— Я прекрасно понял вас, сударь. Ваши слова объяснили все то, что я до сих пор считал неясным в побуждениях человека с вашей биографией и взглядами, которые сами по себе не заслуживают доверия.

Андре-Луи отвесил церемонный поклон.

— Полагаю, мне отказано.

Господин д’Артуа надменно кивнул. Де Бац в ярости прищелкнул языком. Но не успел он дать выход своему негодованию — что, несомненно, лишь усугубило бы положение, — как регент, ко всеобщему удивлению, соблаговолил вмешаться. Он заметно волновался, его обычно багровое лицо слегка побледнело. Пухлая рука, которую он вскинул, призывая присутствующих к вниманию, зримо дрожала.

— Ах, подождите! Подождите, господин Моро! Одну минуту, прошу вас.

Брат воззрился на его высочество в гневном изумлении. Он не мог поверить, что это говорит регент Франции. Месье, обыкновенно столь хладнокровный, корректный, церемонный, исполненный такого величия и настолько щепетильный в вопросах этикета, что даже здесь, в этой бревенчатой избе, надевал для аудиенций ленту ордена Святого Духа и шпагу, казалось, совершенно забылся. Иначе он не стал бы обращаться с подобной почти что просительной интонацией к человеку, позволившему себе держаться оскорбительно и вызывающе. Для господина д’Артуа это было концом света. Нет, тут речь шла не о троне. Ради трона брат не стал бы так унижаться.

— Монсеньор! — воскликнул он, охваченный смятением и ужасом.

Но регент, казалось, утратил остатки своего царственного величия. Он заговорил вкрадчивым, примирительным тоном:

— Мы должны быть великодушны. Мы должны иметь в виду, что услуги, которые предлагает нам господин Моро, потребуют от него исключительного мужества. — Похоже, принц только сейчас начал осознавать это обстоятельство. — С нашей стороны было бы неблагородно отвергать их или слишком пристально вглядываться в… э… соображения, которыми господин Моро… э… руководствуется.

— Вы так полагаете? — язвительно поинтересовался господин д’Артуа. Его брови сошлись у основания крупного бурбоновского носа.

— Я так полагаю, — последовал отрывистый ответ, в категоричном тоне которого явственно слышалось желание напомнить, кто занимает трон и чья воля поэтому является священной. — Я лично весьма признателен господину Моро за готовность служить нам, невзирая на опасность, которую невозможно недооценивать. Если, как все мы надеемся, предприятие окажется успешным, я не поскуплюсь в выражении ему своей благодарности. Степень моей щедрости будет зависеть только от политических взглядов, которых господин Моро будет придерживаться к тому времени. Он должен понимать, что это неизбежно. Но до тех пор его прошлые взгляды или действия не должны нас беспокоить. Повторяю, с нашей стороны было бы неблагородно принять другое решение.

Изумлению присутствующих не было предела. Это беспрецедентное и неожиданное великодушие поразило всех, за исключением, возможно, хитроумного и проницательного господина д’Антрега, который решил, что ему понятна причина беспокойства его высочества.

Лицо господина д’Артуа сделалось пунцовым. Его самолюбие было глубоко уязвлено этим публичным, хотя и неявным выговором.

— В повторении нет никакой необходимости, — надменно заявил он. — Едва ли я способен забыть такое сильное слово, как «неблагородно». Я не стану сейчас подробно останавливаться на этом. Поскольку наши взгляды по этому вопросу так разительно несхожи, я не могу принимать дальнейшего участия в обсуждении. — С этими словами он резко повернулся на каблуках и шагнул к двери.

Регент нахмурился.

— Монсеньор! — вскричал он. — Вы не должны забывать, что я занимаю место короля!

— Ваше высочество не позволяет мне забыть об этом, — с горечью ответил младший принц, выказав тем самым непочтительность и к регенту, и к покойному суверену. С этими словами он вышел, хлопнув дверью.

Месье предпринял неуклюжую попытку сгладить неловкое впечатление, которое произвел уход господина д’Артуа.

— Мой брат, господа, занимает в подобных вопросах бескомпромиссную позицию, которую нам надлежит уважать, даже если мы ее не разделяем. — Он вздохнул. — Господин д’Артуа всегда проявлял твердость во всем, что касается его идеалов, очень возвышенных, очень благородных. — Принц сделал паузу, а потом заговорил другим тоном: — Думаю, остается сказать немногое. Я уже выразил, господин де Бац, свою высокую оценку замыслу, который вы и господин Моро попытаетесь осуществить. Если вам что-нибудь понадобится, господин д’Антрег к вашим услугам. Я рад, что между вами установилось взаимопонимание.

— Остается один вопрос, монсеньор, — сказал де Бац. — Средства.

Его высочество испуганно всплеснул руками.

— Во имя неба, господин де Бац! Вы просите у нас денег?

— Нет, монсеньор. Только полномочий раздобыть их. — И барон многозначительно улыбнулся в ответ на озадаченный взгляд регента. — Обычным способом, монсеньор.

Было ясно, что его высочество понял, о чем идет речь. Но он по-прежнему чувствовал себя неуютно. Он посмотрел на д’Антрега, словно надеялся получить у него подсказку.

Д’Антрег важно выпятил губу.

— Вы же знаете, монсеньор, у нас уже были сложности. И потом, вы взяли на себя определенные обязательства…

— Но они действительны только за границей, — осмелился вставить господин де Бац. — Не во Франции.

Регент поразмыслил, потом кивнул.

— Вы даете мне слово, господин барон, что будете использовать эти ассигнации только во Франции?

— Охотно, монсеньор. У меня осталось довольно золота, чтобы добраться на другую сторону Рейна.

— Что ж, замечательно. Поступайте, как сочтете нужным. Но вы сознаете, насколько это опасно?

Де Бац непринужденно улыбнулся.

— Это самая меньшая опасность из всех, с которыми нам предстоит столкнуться. Кроме того, у моего художника очень искусная рука, монсеньор.

На этом Месье закончил аудиенцию. Он произнес на прощание несколько напутственных слов и милостиво протянул двум смельчакам руку для поцелуя.

Когда они вышли наружу и зашагали по рыхлому, подтаявшему в солнечных лучах снегу, гасконец наконец дал выход своей досаде, разразившись целым потоком богохульств:

— Эх, если бы я не ценил игру превыше всяких ставок, то послал бы без церемоний к дьяволу его высочество вместе с этим проклятым сводником д’Антрегом! Боже милосердный! На коленях умолять о чести рискнуть своей шеей ради этих ничтожеств!

Его ярость вызвала у Андре-Луи улыбку.

— Вы не понимаете, какая это честь — погибнуть за их дело. Будьте к ним снисходительны. Они всего-навсего актеры в пьесе. А судьба предназначила им слишком великие роли для их немощных мозгов. К счастью для нашего самоуважения, Месье под конец проявил благосклонность.

— Да, и это самое удивительное событие сегодняшнего утра. До сих пор я считал его наиболее упрямым и самодовольным в парочке августейших братцев.

Андре-Луи отмахнулся от этой загадки.

— А, ладно! Я доволен, что он не подтвердил отказ господина д’Артуа. У меня свои интересы в этом деле. Ведь я Скарамуш, помните? Скарамуш, а не странствующий рыцарь.

Но когда господин де Керкадью и Алина услышали, какое отчаянное предприятие ему поручено, они сочли Андре-Луи именно странствующим рыцарем. Алина могла думать только об опасности, угрожавшей ее возлюбленному, и вечером, после ужина, когда они ненадолго остались вдвоем, она дала выход своему страху.

Андре-Луи тронуло это новое доказательство любви невесты, хотя он и расстроился при виде ее горя. Он принялся успокаивать девушку, объяснять, что осмотрительному человеку в Париже нечего опасаться. При этом он вольно цитировал де Баца, который не раз высказывался на данную тему. Но упоминание имени барона лишь подстегнуло страхи Алины.

— Этот человек! — воскликнула она с нескрываемым осуждением в голосе.

— О, он очень храбрый господин, — вступился за гасконца Андре-Луи.

— Безрассудный сорвиголова, представляющий опасность для всех, кто с ним имеет дело. Он пугает меня, Андре. Он не принесет тебе удачи. Я чувствую это. Я знаю.

— Интуиция? — шутливо спросил Андре-Луи, глядя в ее лицо, обращенное к нему.

— О, не насмехайся, Андре. — Алина, которая вообще-то редко плакала, сейчас от волнения едва сдерживала слезы. — Если ты любишь меня, Андре, пожалуйста, не уезжай!

— Я еду именно потому, что люблю тебя. Я еду, чтобы наконец обрести возможность назвать тебя своей женой. Почести, несомненно, тоже будут, как и более существенные блага. Но они ничего для меня не значат. Я еду завоевывать тебя.

— Какая в этом необходимость? Разве ты меня уже не завоевал? А с прочим мы могли бы подождать.

Как мучительно было Андре-Луи отвечать отказом на мольбу этих милых глаз! Он мог лишь напомнить невесте, что связан словом, данным регенту и барону. Он просил ее быть мужественной и разделить хотя бы отчасти его веру в себя.

В конце концов она обещала, что попытается, но тут же добавила:

— А все-таки, Андре, я знаю, что, если ты уедешь, я больше никогда тебя не увижу. У меня какое-то дурное предчувствие.

— Милое дитя! Это только фантазия, порожденная твоей тревогой.

— Нет. Ты нужен мне. Нужен здесь, рядом. Чтобы защитить меня.

— Защитить тебя? Но от чего?

— Не знаю. Я чувствую какую-то опасность. Она угрожает мне — угрожает нам, если мы расстанемся.

— Однако, дорогая, когда я уезжал в Дрезден, у тебя не было таких предчувствий.

— Но Дрезден рядом. В случае необходимости я могла бы вызвать тебя запиской или сама приехала бы к тебе. Но если ты уедешь во Францию, то будешь отрезан от всего мира, ты словно окажешься в клетке. Андре! Андре! Неужели уже и впрямь слишком поздно?

— Слишком поздно для чего? — поинтересовался господин де Керкадью, который в этот момент вошел в комнату.

Алина ответила ему прямо. Ее ответ потряс и разгневал господина де Керкадью. Неужели ей настолько недостает лояльности и чувства долга, что она способна в эти страшные времена ослаблять героическую решимость Андре всякой сентиментальной чепухой? Впервые господин де Керкадью по-настоящему вознегодовал. Он обрушился на племянницу с таким неистовством, какого она еще ни разу не видела в нем за все годы, что находилась на его попечении.

Она ушла к себе пристыженная и напуганная, а на следующее утро Андре-Луи верхом покинул Хамм и взял курс на Францию.

С ним рядом скакали господин де Бац и господин Арман де Ланжеак, молодой дворянин из лангедокского рода, которого отрядил к ним господин д’Антрег.

Все трое старались поддерживать в себе приподнятое настроение. Но в ушах Андре-Луи непрестанно звенел тревожный крик Алины: «Я знаю, Андре, что, если ты уедешь, я больше никогда тебя не увижу».

Глава 14

МОЛОХ
Молох стоял перед дворцом Тюильри в сияющем солнце июньского утра и, возвысив страшный свой голос, требовал крови.[431] Воплощением чудовищного божества стала заполонившая Карусельную площадь толпа. Около восьмидесяти тысяч вооруженных людей — национальных гвардейцев от секций Парижа, волонтеров, которые должны были спешить к границам и в Вандею, оборванных патриотов, размахивавших пиками, мушкетами или саблями, — рыскали по улицам, одержимые жаждой крови. Точно такую же толпу Андре-Луи видел на этом же месте в памятный и ужасный день 10 августа предыдущего года.

В тот раз она пришла штурмовать дворец, приютивший короля, чтобы навязать его величеству свою мятежную волю, направляемую подстрекателями, которые использовали этих людей в качестве орудия. Нынешний бунт тоже был результатом коварной провокации. В этот день тысячи людей явились брать приступом тот же самый дворец, только теперь его занимал Национальный конвент, выбранный самим народом взамен свергнутого монарха.

Тогда население Парижа вдохновил и повел Дантон, великий трибун, обладающий мощным интеллектом, телом и голосом исполина, вызывавшими такую ненависть у госпожи Ролан.[432] Сегодня в роли вожака выступало жалкое создание хилого телосложения в неопрятном, поношенном платье. Из-под его красной косынки, повязанной на голову на манер буканьерской, свисали черные пряди сальных волос, обрамлявшие мертвенно-бледное семитское лицо. Таков портрет гражданина Жан-Поля Марата, председателя могущественного Якобинского клуба, врача, филантропа и реформатора, величаемого также Другом Народа, по названию скандальной газеты, посредством которой он отравлял разум нации. А Дантон был сегодня среди тех, на кого Марат вел ту самую толпу, которую десятью месяцами раньше вел к этому же месту сам Дантон.

Эта ситуация была не лишена мрачного юмора, и господин де Бац, взобравшийся вместе с Андре-Луи на подставку для посадки на лошадь у стены внутреннего двора, угрюмо улыбался, глядя с возвышения на волновавшееся людское море. Очевидно, он был доволен результатом их совместных усилий и интриг, которые привели к такой кульминации.

Нельзя сказать, что крах партии жирондистов, которые сейчас фактически находились в осаде (единственной альтернативой этому мог бы стать крах всего Конвента), был всецело делом рук де Баца и Андре-Луи. Но не подлежит сомнению, что они сыграли в нем важную роль. Не будь песчинок, которые они время от времени подсыпали на весы, балансировавшие между победой и поражением, жирондисты, возможно, и сумели бы удержаться в седле. Эти люди обладали должным умом и мужеством, чтобы сбросить своих противников и, руководствуясь умеренностью, за которую они выступали, установить порядок, необходимый для спасения государства. Но с того момента, когда они впервые продемонстрировали свою уязвимость, настояв на аресте кумира черни Марата, де Бац с помощью Андре-Луи и своих агентов усердно раздувал обиду в ярость, перед лицом которой никто не посмел бы обвинить воинствующего журналиста.

Оправдание Марата стало его триумфом. Толпа надела на него лавровый венок и на руках внесла в Конвент, где он мог излить свою злобу на людей, которые, руководствуясь соображениями благопристойности, пытались его сокрушить.

Затем жирондисты предприняли похвальную попытку обуздать наглость Парижской коммуны, которая навязывала свою волю избранным представителям французского народа и тем самым превращала правительство в посмешище. Они добились учреждения Комиссии двенадцати, чтобы расследовать и поставить под контроль деятельность муниципалитета.

Ситуация становилась все более напряженной. Партия Горы[433] во главе с Робеспьером боялась, как бы жирондисты не сделались в Конвенте такой же влиятельной силой, какой они были в Законодательном собрании. Эта группа адвокатов и интеллектуалов определенно обладала недюжинными талантами; взять хотя бы лидера Жиронды, грозного и красноречивого Верньо, это светило адвокатуры Бордо, которого кто-то назвал Цицероном из Аквитании. Бесцветный Робеспьер в дебатах не мог привлечь на свою сторону достаточного количества голосов, чтобы проводить свои предложения. Для человека с его темпераментом уже одно это служило достаточной причиной, чтобы затаить на жирондистов злобу, не говоря уже о враждебности, которую он питал к ним за прошлые обиды. Если бы не влияние извне, жирондисты, безусловно, взяли бы верх над своими оппонентами. Однако это влияние имело место, и никто не действовал против них столь активно, как господин де Бац, которого направлял и поддерживал Андре-Луи. Последний, пустив в ход свое писательское дарование, сочинял памфлеты, печатавшиеся в типографии «Ami du Peuple»[434] и распространявшиеся по всему Парижу. Эти памфлеты обвиняли жирондистов в контрреволюционном заговоре. Их умеренность преподносилась как предательство; учреждение Комиссии двенадцати называлось попыткой стреножить Коммуну, чьей единственной целью было искоренение деспотии. В памфлетах проскальзывали тонкие намеки на то, что роялистские победы в Вандее, реакционные мятежи в Марселе и Бордо, поражение республиканской армии в Бельгии, окончившееся дезертирством генерала Дюмурье, явились результатом умеренности и слабости жирондистов в то время, когда интересы нации требовали самых жестких, самых суровых мер.

Таков был яд, старательно накачиваемый в парижские вены, который и привел в конце концов к восстанию жителей столицы. Восемьдесят тысяч человек под командованием генерала Анрио, который с заметной неуклюжестью держался в седле, выступили, поддерживаемые шестьюдесятью пушками, на поддержку требования Марата об отзыве двадцати двух предателей.

Внезапно толпа пришла в движение, из нее раздались крики: «Идут!»

В дверях дворца показалась группа людей. Они вышли вперед, за ними толпились другие. Общее число их составляло человек двести — значительная часть депутатов. Во главе этих людей шел высокий, грациозный Эро де Сешель,[435] являвшийся в данный момент председателем Конвента. По своему обычаю он водрузил на голову украшенную пером шляпу, как было принято делать в зале заседаний, если их ход нарушался какими-либо беспорядками.

Анрио на лошади выехал вперед. Сешель остановился и поднял руку, призывая к молчанию. Он нес в руке какую-то бумагу и теперь, возвысив свой зычный голос, приступил к чтению. Это был декрет, только что принятый растерянными и ошеломленными законодателями. Он предписывал вооруженным мятежникам немедленно покинуть площадь перед дворцом. Но, как сказал Робеспьер (или Шабо?), «там, где нет страха, нет и добродетели». А правительство не располагало средствами, способными пробудить страх, который вселил бы в парижан добродетель.

— Я приказываю вам подчиниться! — опуская бумагу, решительно выкрикнул Сешель.

— Здесь приказываю я, Эро, — резко ответил ему сидевший верхом генерал.

— Вы! — Сешель осекся. В рядах депутатов за его спиной послышался негодующий ропот. — Чего хотят эти люди? У Конвента нет других помыслов и забот, кроме тех, что направлены на общественное благо.

— Чего они хотят, Эро? Вы хорошо знаете, чего они хотят. — Генерал заговорил примирительным тоном: — Нам известно, что вы истинный патриот, Эро, что вы принадлежите к партии Горы. Вы готовы поручиться головой, что двадцать два предателя из Конвента будут выданы в течение двадцати четырех часов?

Председатель остался неколебим.

— Не дело народа, — начал он, — диктовать таким образом…

Его голос потонул в реве, внезапном, словно удар грома, за которым последовали затяжные, медленно ослабевающие грозовые раскаты. Над морем голов взметнулись руки с оружием.

Эро де Сешель не дрогнул. Из-за его спины испуганно выглядывали возбужденные коллеги-депутаты. Они понимали, что оказались заложниками в том самом дворце, у которого десять месяцев назад выпустили на свободу ярость этих же толп.

Анрио, который чувствовал себя в седле все более неуютно, поскольку его боевой конь от шума стал проявлять норов, все-таки ухитрился утихомирить Молоха.

— Суверенный народ здесь не для того, чтобы слушать речи, — заявил он, — но для того, чтобы отдавать приказы.

Сешель разыграл свою последнюю карту. Он выступил вперед, выпрямился и властным жестом выбросил перед собой руку. Его голос прозвучал словно боевая труба:

— Солдаты! Именем нации и закона я приказываю вам арестовать этого мятежника!

Молох обуздал свое веселье и затаил дыхание, чтобы услышать ответ.

Анрио выхватил саблю.

— Мы не подчиняемся вашим приказам. Возвращайтесь во дворец и передайте депутатам требование народа. — Клинок над его головой вспыхнул молнией в ярком солнечном свете. — Канониры, по местам!

Солдаты послушно засуетились возле направленных на дворец пушек. Задымились запальные фитили. Эро де Сешель и толпа депутатов поспешно и неловко отступили и исчезли в здании дворца.

Де Бац торжествующе рассмеялся, ему вторил хохот тех, кто стоял рядом с ним. Ухмылявшиеся оборванцы одобрительно поглядывали на барона. Отовсюду доносились непристойные шутки.

Барон ждал окончания этой трагикомедии. Вскоре его терпение было вознаграждено. Марат в окружении нескольких негодяев проследовал за депутатами в зал заседаний Конвента, чтобы назвать имена двадцати двух представителей, исключения которых он требовал. Сопротивляться такой силе было бесполезно. Робеспьер и кучка депутатов от партии Горы приняли декрет об аресте жирондистов. Основная часть собрания сидела в оцепенении, униженная и напуганная диктатом, которому они вынуждены были подчиниться.

На этом Молох снял осаду, и членам Конвента, которые до этого момента фактически были узниками, позволили разойтись. Они гуськом выходили из дворца под иронические приветствия и насмешки толпы.

Барон де Бац покинул свое зрительское место и взял Андре-Луи под руку.

— Первый акт окончен. Занавес. Пойдемте, здесь больше нечего делать.

Их подхватило людским потоком и понесло в прохладную тень сада, где они смогли наконец обрести свободу передвижения. Они прошли по террасе Фельянов, улице Сен-Тома-дю-Лувр и направились к улице Менар.

Здесь, в самом сердце секции Лепелетье,[436] барон арендовал на имя своего слуги, Бире-Тиссо, второй этаж дома номер семь. Учитывая сомнительное положение барона, место было выбрано весьма удачно. Из всех районов Парижа секция Лепелетье отличалась наименее революционными настроениями. Следовательно, ее представители, соглашаясь на подкуп, не слишком терзались угрызениями революционной совести. Андре-Луи уже неплохо представлял себе, насколько широко раскинул свои сети де Бац. Барон платил всем чиновникам, занимавшим сколько-нибудь значительные должности, — от Потье де Лилля, секретаря Революционного комитета секции, до капитана Корти, который командовал местным подразделением Национальной гвардии.

По пути домой друзья, естественно, говорили об утренних событиях. Андре-Луи довольно долго отмалчивался.

— Вы не испытываете никаких сомнений? — мрачно спросил он наконец. — Никаких угрызений совести?

— Угрызений совести?

— Ведь речь идет о людях, самых чистых, самых справедливых и честных на этой галере.

— Они уже не на галере. Они за бортом, а без них судно гораздо вернее налетит на скалы. Не это ли наша цель?

— Это правда. И все же жестоко жертвовать такими достойными людьми…

— Разве они проявили меньшую жестокость, когда пожертвовали королем?

— Они не собирались отправлять его на гильотину. Они не желали его смерти. Они надеялись спасти его, отсрочив приговор.

— Тем более бесчестно было с их стороны голосовать за его смерть. Трусливое деяние, призванное спасти их убывающую популярность. Фу! Приберегите свою жалость для более достойных. Эта жалкая кучка болтунов, вдохновляемых госпожой Ролан, — от ее любовника Бюзо (платонического, как она утверждает) до этого доктринера-рогоносца, ее мужа, — так или иначе все равно пришла бы к подобному концу. Мы только укоротили их путешествие.

— Но каков этот конец?

— Мы его видели. Остальное не имеет значения. Довольно странно сознавать, что они, все до единого, были создателями Республики, на алтарь которой их теперь принесли в жертву. Ланжюине,[437] основатель Якобинского клуба; Барбару,[438] который поднял Марсель на подмогу революции; Сент-Этьенн,[439] идеолог конституционного строя; Бриссо, который отравлял народ своими революционными сочинениями; Фоше,[440] апостол революционной церкви. Все они, и многие другие, объединились, чтобы сокрушить трон. И вы, роялист, испытываете к этим людям сострадание? С ними покончено, и, как следствие, покончено и с последней возможностью установить в государстве законность и порядок. Сам способ их устранения говорит о крахе Конвента. С этого дня великие законодатели стали рабами суверенной черни. Ее величество толпа нынче вкусила власти. Теперь она будет упражняться в демонстрации силы, что неизбежно приведет к гибели, ибо анархия всегда саморазрушительна. — Помолчав, гасконец схватил Андре-Луи за руку и добавил с ликованием в голосе: — Сегодня — величайший день для монархии с тех пор, как четыре года назад пала Бастилия. Оставшихся с легкостью сметут те же силы, которые устранили жирондистов. — Он хлопнул угрюмого Андре-Луи по плечу. — Во имя Господне, возрадуйтесь хотя бы собственной проницательности. Сегодня мы получили доказательства теории, которой вы поразили меня в Хамме.

Глава15

ПРЕЛЮДИЯ
В тот день Андре-Луи и барон обедали с Бенуа, процветающим банкиром из Анже.

В великолепно обставленном доме Бенуа на улице Орти, равно как и в его добродушной упитанной физиономии, мало что свидетельствовало о приверженности их хозяина к уравнительным доктринам демократии, хотя ему доставляла немалое удовольствие репутация ее столпа. Если движения, жесты, произношение и обороты речи и выдавали его плебейское происхождение, то держался он с благодушной важностью. Богатство принесло Бенуа уверенность в себе и уравновешенность, которую дает чувство безопасности. Надежность его положения нисколько не пострадала от череды потрясений, которые будоражили страну и погубили скольких достойных людей благородного происхождения. Помимо миллионов в сейфах, господин Бенуа обладал куда более ценным по тем неспокойным и опасным временам сокровищем. Его бухгалтерские книги содержали немало записей о сделках, заключенных от имени некоторых апостолов революции. Не было ни одной партии в стране, члены которой никогда не прибегали к посредничеству Бенуа в различных деловых операциях, и выгода, которую они извлекали для себя, стань она достоянием гласности, могла бы навлечь на них смертельную опасность. Видные деятели революции рекомендовали друг другу банкира, характеризуя его как «надежного человека». А Бенуа со своей стороны считал надежным свое положение, поскольку держал этих патриотов заложниками своей безопасности.

Он мог бы поведать миру истинную причину радения Дантона о принятии декрета, утверждавшего неприкосновенность частной собственности; он мог бы во всех подробностях рассказать, как великий трибун и апостол равенства стал крупным землевладельцем в округе Арси. Он мог бы раскрыть, как неразборчивый в средствах депутат Филипп Фабр, называвший себя д’Эглантином,[441] заработал тридцать шесть тысяч ливров на правительственном заказе на армейские сапоги, картонные подметки которых мгновенно изорвались в клочья. Он мог бы обнародовать секрет Лакруа[442] и по меньшей мере дюжины других народных представителей, которые пару лет назад были умиравшими от голода стряпчими, а теперь вовсю наслаждались жизнью и держали собственных лошадей.

Но Бенуа не зря считали надежным человеком. Он никогда не упускал возможности укрепить свои гарантии, увеличив число драгоценных заложников. Словно жирный паук, он плел на улице Орти свою прочную паутину и опутывал ею мух — казнокрадов, которых было немало среди голодных и алчных политиков. Впрочем, сделать это не составляло особого труда — по мнению де Баца, они только и ждали возможности попасться в его сети.

Из всех своих помощников по проведению подрывной кампании, которую задумал Андре-Луи, барон никого не ценил так высоко, как Бенуа из Анже. И поскольку де Бац доказал банкиру, что их сотрудничество может оказаться взаимовыгодным, Бенуа в свою очередь тоже высоко ценил барона. Возможно также, что, будучи человеком проницательным, банкир не верил в долговечность существующего режима и, хотя и избегал политики, благоразумно обзавелся друзьями в обоих лагерях.

Сегодняшнее приглашение на обед не было обычной светской любезностью. Делоне,[443] земляк Бенуа, представитель Анже в Национальном конвенте, тоже получил приглашение банкира. Делоне нуждался в деньгах. Он имел несчастье поддаться чарам актрисы мадемуазель Декуан. Но Декуан обходилась недешево даже народному представителю. В недавнем прошлом очаровательная дива получила на этот счет хороший урок. В течение нескольких месяцев она была любовницей вульгарного мерзавца Франсуа Шабо, ослепленная поначалу его выдающимся положением в партии Горы. Близкое знакомство с этим господином открыло ей, что блеск его политических талантов далеко не искупает неприглядности его привычек и убогости существования, к которой Шабо вынуждала нехватка денег. Поэтому мадемуазель Декуан решила, что их пути должны разойтись, и теперь Делоне, к своему отчаянию, обнаружил, что связь с Шабо научила ее требовательности и взыскательности.

И депутат Делоне, солидный сорокалетний мужчина, оказался достаточно прозорливым, чтобы разглядеть перспективы, которые открывало перед ним его положение. Если его и мучили сомнения, вправе ли народный представитель воспользоваться ими, то страсть к Декуан быстро заглушила угрызения совести. Но, чтобы делать деньги на операциях, возможность которых он углядел, требовался начальный капитал, а у Делоне не было ничего. Поэтому он разыскал своего земляка Бенуа и попросил его о необходимой финансовой помощи.

Бенуа такое партнерство не привлекало. Но он сообразил, что Делоне, возможно, отвечает неким требованиям барона, о которых тот как-то осторожно намекнул банкиру.

— Я знаком с одним человеком, — сказал он Делоне, — который располагает значительными средствами. Он всегда проявлял интерес именно к такого рода сделкам. Думаю, вы с ним окажете друг другу услугу. Приходите ко мне пообедать на следующей неделе, я вас познакомлю.

Делоне с готовностью принял приглашение, и когда де Бац и Андре-Луи вошли в богато обставленную гостиную банкира, они обнаружили, что депутат уже дожидается их.

Одного взгляда на Делоне было достаточно, чтобы понять: этот человек обладает огромной физической силой и энергией. Ростом немного выше среднего, он был необъятно широк в плечах и вообще отличался массивным телосложением. При всем том черты его лица были довольно тонкими, а рот настолько маленьким, что гладкое круглое лицо со здоровым румянцем казалось почти детским, несмотря на седину в густых напудренных волосах. Но проницательность внимательных голубых глаз и высокий могучий лоб исключали всякую мысль о его инфантильности.

Банкир, невысокий, цветущий, склонный к полноте крепыш, весь — от макушки напудренной головы до пряжек на туфлях — воплощение опрятности, весело повел гостей к столу.

Ничто не свидетельствовало здесь о скудости запасов продовольствия, которая начала вызывать тревогу в Париже. За тушенной в красном вине форелью последовал сочный гусь по-анжуйски с трюфелями из Перигора в сопровождении выдержанного, пропитанного солнцем бордо. Ему и воздал должное Делоне, намекнув на утренние события:

— Можно почти все простить парням из Жиронды ради винограда, который они выращивают. — Он поднял бокал к свету, с нежностью посмотрел на багрово-красную жидкость и вздохнул. — Бедолаги!

Барон удивленно приподнял брови. Он знал, что Делоне считается стойким приверженцем Горы.

— Вы их жалеете?

— Можно позволить себе роскошь пожалеть тех, кто больше не способен навредить или помешать нам. — Голос представителя звучал мягко, но, как и весь его облик, наводил на мысль о недюжинной скрытой силе. — Сострадание в наши времена — удовольствие, особенно когда оно сопровождается чувством облегчения. Теперь, когда жирондисты повержены, я могу пожалеть их, прекрасно сознавая, что это гораздо лучше, чем если бы они жалели нас.

Обед подошел к концу, бордо сменил арманьяк, и только тогда банкир перешел к делу. Он взял на себя роль адвоката своего земляка.

— Я уже рассказал гражданину депутату о том, что вы, дорогой де Бац, видный делец и, в частности, заинтересованы в покупке крупных поместий, конфискованных у эмигрантов, с тем чтобы разбить эти земли на участки и продавать порознь. Мне нет нужды говорить вам, что гражданин Делоне мог бы оказать вам существенную помощь в этом предприятии, предоставив сведения, которыми он располагает благодаря своему положению депутата.

— О нет, нет! Тут я вынужден вас поправить! — воскликнул Делоне со всем пылом добродетели. — Такая формулировка может легко ввести вас в заблуждение. Я не хочу сказать… Я не думаю, что использование знаний, которые дает мне положение в правительстве, можно расценить как злоупотребление доверием. В конце концов, это распространенная практика, не только во Франции, но и повсюду. Но я предлагаю вам знания иного рода. Наш мир пропитан злобой, и поступки человека, особенно человека государственного, легко могут быть неверно поняты или истолкованы. Сведения, о которых я говорю, касаются исключительно ценности земель. Я вырос в деревне, и земля всю жизнь была предметом моего особого внимания. Эти знания я и готов предложить вам, гражданин де Бац. Вы меня понимаете?

— О, вполне, — заверил его барон. — Вполне. Не стоит вдаваться в дальнейшие объяснения. А что касается предлагаемых вами знаний, знаний, несомненно, исключительных, то я в них не нуждаюсь. Видите ли, я и сам неплохо разбираюсь в этом вопросе; в противном случае мне никогда не пришло бы в голову взяться за подобные операции. Мне, безусловно, жаль, что та область, где наше сотрудничество могло бы представлять для меня интерес, закрыта для вас по соображениям, которые я не вправе критиковать.

— Вы хотите сказать, что считаете мои опасения безосновательными? — осторожно спросил Делоне, словно хотел, чтобы его убедили, что это именно так.

Но де Бац не собирался его ни в чем убеждать. Его ответ прозвучал крайне безучастно:

— Не понимаю, кто пострадал бы, воспользуйся я сведениями, которые вы можете мне предоставить. А с моей точки зрения, там, где нет пострадавшей стороны, не может быть и угрызений совести. Но человеческая совесть — такой тонкий, чуткий предмет! Я далек от того, чтобы спорить с чувствами, которые, безусловно, заслуживают уважения.

Делоне впал в мрачную задумчивость.

— Знаете, — произнес он наконец, — вы высказали точку зрения, которая никогда не приходила мне на ум.

— Охотно верю, — ответил барон тоном человека, который считает тему скучной и желает поскорее ее оставить.

И они ее оставили бы, если бы Андре-Луи не счел, что ему пришло время вмешаться.

— Гражданин депутат, возможно, я помогу вам принять решение, сообщив, что эти операции на деле выгодны государству. Таким образом оно получит готового покупателя на поместья, которые стремится ликвидировать.

— Ах да! — Теперь Делоне выказывал столько же рвения, сколько раньше неохоты. — Это верно, очень верно. Такой аспект дела я прежде не рассматривал.

Бенуа незаметно подмигнул барону.

— Позвольте мне все обдумать, гражданин де Бац, и, возможно, впоследствии мы обсудим этот вопрос еще раз.

Барон остался невозмутим.

— Как вам будет угодно, — сказал он совершенно безразличным тоном, который кого угодно мог довести до исступления.

Когда друзья в тот вечер возвращались домой на улицу Менар, Андре-Луи пребывал в превосходном расположении духа.

— Эта рыбка клюнет, — заверил он барона. — Можете подсечь ее когда угодно, Жан.

— Я понимаю. Но он, в конечном счете, мелкая сошка, Андре. Я метил в кого-нибудь покрупнее.

— Не все сразу, Жан. Нетерпение к добру не приводит. Согласен, Делоне мелкая рыбешка. Но он послужит нам наживкой для добычи покрупнее. Не пренебрегайте им. Если воспользоваться другой метафорой, считайте его первой ступенькой лестницы, по которой мы доберемся до вершины Горы. Или, если угодно, первой овцой, которая покажет нам брешь в стене.

— К дьяволу ваши метафоры!

— Тем не менее держите их на уме.

Они дошли до дома номер семь по улице Менар. Де Бац открыл калитку в воротах для экипажей, и они вошли во внутренний дворик скромного дома. На крыльце сидел плотный неопрятный тип в слишком большой для него треуголке с трехцветной кокардой. При виде барона он встал и выбил о каблук пепел из глиняной трубки.

— Гражданин Жан де Бац, ci-devant[444] барон де Бац? — грубо окликнул он гасконца.

— Я — Жан де Бац. А вы кто такой?

— Меня зовут Бурландо. Офицер муниципальной полиции.

Это заявление прозвучало весьма зловеще, но на барона оно не произвело ровным счетом никакого впечатления.

— И какое же у вас ко мне дело, гражданин муниципал?

Грязноватая физиономия офицера помрачнела.

— У меня есть к вам несколько вопросов. Лучше бы нам войти в дом. Но как пожелаете…

— Заходите, если угодно, — безразлично сказал барон. — Надеюсь, вы не станете тратить мое время впустую, гражданин.

— Это мы вскоре увидим.

Они поднялись по лестнице на второй этаж и остановились у двери. Несмотря на тревогу, Андре-Луи не мог не восхититься безупречным самообладанием барона. Де Бац постучал, и дверь незамедлительно открыли. Их встретил Бире-Тиссо, слуга барона, невзрачный человечек с худым зеленоватым лицом, проницательными темными глазами и широким ртом клоуна.

Де Бац прошел в небольшой салон, за ним следовал Бурландо, Андре-Луи замыкал шествие. Муниципал хотел было помешать Андре войти, но барон осадил чиновника:

— Это мой друг, гражданин Моро. Можете свободно говорить при нем. Хвала Господу, у меня нет секретов. Закройте дверь, Андре. Итак, гражданин муниципал, я к вашим услугам.

Бурландо неспешно прошелся по изысканному маленькому салону, обвел взглядом позолоченную мебель, мягкий ковер, севрский фарфор перед овальным зеркалом, висевшим над камином, и остановился возле высокого кона, встав к нему спиной.

— А, Моро. Что ж, ладно. Мне сказали, что он ваш помощник.

— Совершенно верно, — подтвердил де Бац. — Итак?

Ввиду такой напористости Бурландо сразу перешел к делу:

— Мне сообщили, что вы, гражданин ci-devant, ведете антигражданский образ жизни. Я узнал, что вы встречаетесь здесь с личностями, не пользующимися доверием нации.

— С какой же целью, по вашим сведениям, я с ними встречаюсь?

— Как раз это я и надеялся выяснить у вас. Когда вы мне ответите, я буду знать, следует ли мне передать сведения о вас Комитету общественной безопасности. Позвольте взглянуть на вашу карточку, гражданин.

Де Бац тотчас протянул ему карточку — удостоверение личности, выданное секцией, на территории которой он проживал. Недавний указ предписывал каждому гражданину получить такое удостоверение.

— И вашу, гражданин, — с начальственной бесцеремонностью обратился чиновник к Андре-Луи.

Обе карточки были в полном порядке. Их выдал владельцам Потье де Лилль, секретарь секции, подкупленный бароном. Бурландо вернул их, не сказав ни слова. Но исправность документов не сбила с него спеси.

— Итак, граждане, что вы имеете сказать? Вы ведь не станете прикидываться патриотами здесь, в этой роскошной квартирке?

Андре-Луи рассмеялся ему в лицо.

— Вы находитесь во власти распространенного заблуждения, мой друг, будто грязь — доказательство патриотизма. Если бы это было так, вы были бы великим патриотом.

Бурландо опешил.

— Вот как! Вы смеете… брать со мной подобный тон! Но мы еще разберемся в ваших… делах. Мне донесли, что вы — агенты… иностранной державы.

— Ага! Несомненно, члены Австрийского комитета, — холодно ответил де Бац. Он намекал на мифическую организацию, о существовании которой несколько месяцев назад заявил народный представитель Шабо, став всеобщим посмешищем.

— Ей-богу, если вы хотите посмеяться надо мной, то лучше сначала вспомните: хорошо смеется тот, кто смеется последним. Можете продолжать. И все-таки, должен ли я донести на вас или вы представите мне причину, по которой не следует этого делать?

— А какая причина вас удовлетворила бы? — поинтересовался де Бац.

— Эти… встречи. Зачем, если не в целях заговора, вы их устраиваете?

— Я что, единственный в Париже принимаю гостей?

— Гостей? Значит, гостей. Но они не простые гости. Они приходят слишком часто и всегда в одно и то же время. И это одни и те же люди. Таковы мои сведения, отрицать их бесполезно, и не трудитесь мне лгать.

Барон резко сменил тон:

— Вы воспользуетесь дверью или мне вышвырнуть вас в окно?

На чиновника словно вылили ушат ледяной воды. Он отшатнулся, но, едва оправившись, снова воинственно выпятил грудь.

— Черт побери! Проклятый аристократишка…

Барон широко распахнул дверь салона.

— Прочь отсюда, слизняк! Убирайся в свою навозную кучу! Бегом! Марш отсюда!

— Святая гильотина! Посмотрим, что вы запоете, когда предстанете перед комитетом, — произнес побагровевший чиновник, направляясь к выходу. Он шел нарочито медленно, как будто пытался спасти свою гордость. — Мы еще преподадим вам урок, проклятые изменники! Вы еще поплатитесь за свои аристократические замашки. Меня зовут Бурландо! Вы еще вспомните это имя. — И он убрался восвояси.

Они услышали, как хлопнула наружная дверь. Андре-Луи улыбнулся, но во взгляде его читалось неодобрение.

— Я предпочел бы обойтись с ним по-другому.

— Он заслужил куда большего. Его следовало вышвырнуть в окно без предупреждения. Беспардонный мерзавец! Пусть себе идет в комитет — Сенар[445] сделает свое дело.

— Не поспеши вы, я дал бы Сенару веский повод разделаться с этим невежей. Ну да ладно, думаю, случай еще представится. Он непременно вернется, чтобы отомстить. Но вам, Жан, следовало бы обуздывать свой горячий нрав.

— Обуздывать свой нрав перед ничтожеством! — Барон фыркнул. — Ладно, довольно о нем. Где Ланжеак?

Он вызвал Тиссо. Господин де Ланжеак, оказывается, еще не приходил. Барон бросил взгляд на севрские часы и выругался.

— Ничего удивительного, — сказал Андре-Луи. — Этот молодой человек совершенно непунктуален. И совершенно нам не подходит. Если это типичный агент д’Антрега, то неудивительно, что регент пользуется столь ничтожным влиянием при дворах Европы. Лично мне такой не нужен даже в качестве лакея.

Наконец в комнату ворвался запыхавшийся Ланжеак. Мало того что он опоздал, он еще с беспримерной отвагой вырядился в сюртук с черными полосами на желтом фоне и обвязался шарфом, который Андре-Луи язвительно уподобил снежной лавине.

— Кажется, вам нравится привлекать к себе внимание. Что ж, одобрение Национальной Вдовы вы заработали. Она питает слабость к чрезмерно кокетливым молодым господам.

Ланжеак разозлился. Он давно проникся к Андре-Луи неприязнью: Моро неизменно награждал его насмешками всякий раз, когда Ланжеак того заслуживал. А случалось это нередко.

— Можно подумать, будто сами вы похожи на санкюлота.

— Упаси бог. Но и зебре не подражаю. В девственном лесу такое сходство было бы уместно, но в Париже чересчур бросается в глаза. Полагаю, человека с вашим родом занятий могли бы обучить держаться в тени. Вы слышали о том, что в стране революция? Неудивительно, что муниципальные чиновники, наблюдая за посетителями ci-devant барона де Баца, начали относиться к нему с подозрением.

Ланжеак ответил невразумительным ругательством, за что тут же заработал выговор еще и от барона:

— Моро прав. Своим платьем вы афишируете свою антигражданскую позицию. А заговорщику следует во всем проявлять осмотрительность.

— Для благородных заговорщиков даже осмотрительность должна иметь границы, — заявил недалекий дворянин.

— Только не для дураков, — бросил Андре-Луи.

— Это возмутительно, Моро! Вы нестерпимы! Нестерпимы, понимаете?

— Может быть, вы ждали одобрения своего исключительно дурацкого заявления, которым оправдываете исключительно дурацкий поступок? Что ж, сожалею, но вам все-таки придется меня терпеть.

— Не пора ли нам перейти к делу? — вмешался де Бац. — Полагаю, вам есть о чем сообщить, Ланжеак. Вы виделись с Корти?

Вопрос отвлек Ланжеака от его обиды.

— Я только что от него. Дело назначено в ночь на пятницу.

Де Бац и Моро подались вперед, жадно внимая Ланжеаку, который перешел к изложению подробностей:

— Корти заступит в караул у Тампля в полночь. Он отобрал двадцать человек и клянется, что каждому из них можно доверять. Мишони будет дежурить в тюрьме и ждать нас. Корти уже с ним виделся. Мишони устранит с дороги других муниципалов. Он за это отвечает. Корти хотел бы как можно скорее обсудить с вами последние приготовления.

— Разумеется, — сказал де Бац. — Я увижусь с ним завтра. У нас есть в запасе два дня, а мы при необходимости можем быть готовы за два часа.

— Есть для меня еще какие-нибудь поручения? — спросил Ланжеак все еще несколько обиженным тоном.

— Пока нет. Вы вместе с отрядом Моро прикроете отступление. Сбор на улице Шарло в одиннадцать часов. Смотрите не опоздайте. Мы сопроводим августейших дам и дофина до дома Русселя на улице Гельвеция, где они остановятся на ночлег. Надеюсь, через пару дней удастся вывезти их из Парижа. Но об этом я позабочусь позже. А сейчас вы свободны, Ланжеак, до одиннадцати часов ночи с четверга на пятницу.

Глава 16

НА УЛИЦЕ ШАРЛО
Когда капитан Корти, командир Национальной гвардии от секции Лепелетье, снимал форму, он возвращался в свою бакалейную лавочку на углу улицы Закона. Добропорядочный гражданин и монархист в душе, он поступил на эту службу, когда гвардия секции была еще всецело монархической. Когда же монархистов сменили республиканцы, он не оставил службу из благоразумия.

Поскольку в рядах гвардии оставалось еще порядочно людей, разделявших его взгляды, Корти сумел набрать маленький отряд для назначенного на вечер пятницы предприятия. Секции Парижа по очереди обеспечивали охрану Тампля, куда были заключены августейшие узники, и в пятницу наступала очередь секции Лепелетье.

В полномочия капитана гвардии входил отбор людей для дежурства, и Корти назначил двадцать человек — участников заговора во спасение королевы. Они должны были взаимодействовать с бароном де Бацем и сержантом Мишони, муниципальным офицером, ответственным за охрану внутри тюрьмы.

План, разработанный в мельчайших подробностях, был крайне прост. Охранники в Тампле не привыкли обременять себя чрезмерной бдительностью, поскольку замки, засовы и патрули Национальной гвардии, дежурившие снаружи, делали ее излишней формальностью. Поэтому лишь один из них, подчиняясь приказу Комитета общественной безопасности, нес караул в комнате, отведенной узникам из королевской семьи. Другие же обычно отправлялись в Зал Совета, откуда часовой в случае необходимости мог вызвать их окликом, и там до утра играли в карты.

В пятницу вечером Мишони сам должен был заступить на дежурство по охране узников. Он взялся обеспечить, чтобы восемь его товарищей-муниципалов не приближались к покоям. Мишони должен был передать трем царственным дамам мундиры Национальной гвардии, которая в полночь приступала к несению караула. В этот час отряд из двенадцати человек, также облаченных в мундиры Национальной гвардии, постучится в ворота Тампля. Привратник примет их за патруль, совершающий обход с проверкой помещений тюрьмы, и не станет чинить препятствий. Они поднимутся в башню, где расположена комната королевы, свяжут Мишони и, чтобы все выглядело так, будто он подвергся нападению, заткнут ему рот кляпом. Потом, закрыв собою со всех сторон трех переодетых дам и малолетнего дофина, они спустятся по лестнице и выведут их из тюрьмы. Навряд ли сонный привратник заметит, что патрульных стало больше. А если и заметит, тем хуже для него, да и для всякого другого, кто удивится при их появлении до того, как они покинут тюрьму. На этот случай приказ де Баца был категоричен: если кто-нибудь окликнет заговорщиков до выхода за ворота Тампля, любопытного надлежит как можно тише успокоить холодной сталью.

Миновав ворота, патруль свернет за угол на улицу Шарло. Тут их будет ждать небольшой отряд Андре-Луи. Он проводит королевскую семью во внутренний дворик, где Бальтазар Руссель будет держать наготове карету, дабы отвезти беглецов в свой дом на улице Гельвеция на другом конце Парижа. Там бывшие узники укроются до тех пор, пока не утихнет суматоха и не представится возможность вывезти их в сельский дом Русселя в Бри-Конт-Робере.

Задача Корти и его людей — держаться подальше от лжепатруля, который их заменит. Впоследствии их могут наказать за недостаток бдительности, но едва ли обвинение будет более тяжким.

На другой вечер после визита Ланжеака де Бац и Андре-Луи посетили лавку Корти, чтобы окончательно обо всем договориться с капитаном-бакалейщиком. Сержант Мишони уже ждал их в лавке вместе с Корти. Во время разговора, происходившего в пустовавшей лавке, Андре-Луи, случайно взглянув в окно, заметил на улице широкий силуэт в огромной треуголке. Обладатель шляпы пристально всматривался в тускло освещенную витрину, словно обследовал выставленные товары.

Андре-Луи отошел от остальных и неспешно проследовал к двери. Он достиг ее как раз вовремя, чтобы увидеть, как обрюзгшая фигура поспешно удирает по улице Дочерей Святого Фомы.

Вскоре к нему присоединился Де Бац. Андре-Луи сообщил ему неутешительную новость:

— Мы под наблюдением нашего приятеля Бурландо. Должно быть, он следил за нами от улицы Менар.

Де Бац отнесся к сообщению легкомысленно.

— Ну что ж, значит, он видел, как мы совершаем покупки.

— А потом может связать с увиденным Корти и, не исключено, Мишони.

— В таком случае придется уделить ему некоторое внимание. А покамест его дело может потерпеть, у нас есть более неотложные.

Эти более неотложные дела были улажены в течение следующих суток, и в пятницу вечером Андре-Луи мерил шагами улицу Шарло неподалеку от Тампля. За компанию с ним прохаживались Ланжеак и маркиз де Ла Гиш — тот самый человек, который вместе с Бацем пытался спасти короля. Время от времени вся троица оказывалась напротив похожих на вход в пещеру ворот дома номер двенадцать, за которыми в запряженной карете ждал своего часа юный Бальтазар Руссель.

В сиреневом июньском небе взошла почти полная луна. Уличных фонарей в тот вечер не зажигали. Андре-Луи и его спутники выбрали затененную сторону улицы. В этот полночный час они были не единственными нарушителями ее сонного спокойствия. Их путь то и дело пересекался с маршрутом другой прогуливавшейся троицы, которую составляли Дево, Марбо и шевалье де Ларнаш. Один раз, услышав тяжелую поступь приближавшегося патруля, все шестеро с едва ли не сверхъестественным проворством исчезли в тени дверных проемов, чтобы вновь возникнуть, когда шаги солдат затихли в отдалении.

Пробило полночь, и вся шестерка сошлась на углу улицы Тампля и приготовилась к неминуемо надвигавшимся событиям, участниками которых им предстояло стать.

И события не замедлили произойти, только не совсем те, которых они ожидали.

В тот день Бурландо был очень занят. Он предстал с донесением перед Революционным комитетом своей секции, на территории которой также находился Тампль. Сообщение Бурландо привлекло внимание одного из членов комитета, сапожника по имени Симон. Этот напыщенный и жадный до славы фанатик отправился с полученными сведениями в Комитет общественной безопасности при Тюильри.

Там он заявил, что пришел сообщить комитету о контрреволюционном заговоре, организованном бывшим бароном де Бацем. По имеющимся сведениям, де Бац подозрительно часто общается с бакалейщиком по имени Корти, командующим Национальной гвардией секции Лепелетье. Замечено также, что другой частый посетитель Корти — муниципальный офицер Мишони, который несет охрану в Тампле. Как раз вчера вечером Корти, Мишони, де Бац и человек по фамилии Моро проводили какое-то совещание в лавке бакалейщика.

— Вот то, о чем сообщил нам наш информатор, — заключил гражданин Симон. — Но я не дурак, граждане. У меня, благодарение Господу, есть мозги, и они немедленно подсказали мне, что за всем этим кроется подозрительный и опасный замысел.

Полдюжины членов Комитета общественной безопасности, спешно собравшихся, чтобы выслушать срочное, по утверждению сапожника, заявление, не были склонны принимать его всерьез. В отсутствие председателя комитета его кресло занимал представитель по фамилии Лавиконтри, и случилось так, что этот человек был одним из помощников де Баца, а Сенар, секретарь и фактотум комитета, голос которого тоже имел немалый вес, состоял на содержании у барона. При упоминании имени де Баца оба патриота насторожились.

Когда приземистый, неопрятный, вызывавший неприязнь Симон закончил свое выступление, Лавиконтри, желая повлиять на мнение коллег по комитету, рассмеялся.

— Честное слово, гражданин, если это все, что ты имел сообщить, лучше бы ты сначала убедился, что эти люди не покупали в лавке товар.

Симон насупился. Его маленькие крысиные глазки-бусинки вспыхнули злобой.

— Это не тот вопрос, к которому можно отнестись легкомысленно. Я прошу вас всех не забывать, граждане, что названный бакалейщик время от времени патрулирует Тампль, а Мишони регулярно несет там охрану. Неужели это не наводит вас ни на какие мысли?

— Тогда их знакомство естественно, — заметил Сенар.

— Ага! А с де Бацем? С этим иностранным агентом? Что они делали в закрытой лавке вместе с де Бацем и вторым субъектом — его неизменным спутником?

— Откуда ты знаешь, что де Бац — иностранный агент? — спросил кто-то из членов комитета.

— Таковы сведения, которые я получил.

Лавиконтри развил вопрос коллеги:

— А где доказательства, которыми можно подкрепить столь серьезное обвинение?

— Разве можно предположить, что ci-devant аристократ, ci-devant барон приехал в Париж по какому-то другому делу?

— В Париже довольно много ci-devants, гражданин Симон, — вмешался Сенар. — Ты считаешь, что все они — иностранные агенты? Если нет, то почему же ты выделил среди них именно гражданина де Баца?

У Симона чуть пена изо рта не пошла от злости.

— Потому что он стакнулся с сержантом, который состоит в охране Тампля, и с капитаном Национальной гвардии, который должен нести там сегодня караул. Пресвятой Боже! Вы все еще не видите в этом ничего подозрительного?

Вероятно, Лавиконтри в конце концов отмахнулся бы от назойливого доносчика и отослал его прочь. Но один из членов комитета занял другую позицию. Он решил, что следует немедленно послать за Мишони и задать ему несколько вопросов. Другие согласились, и Лавиконтри не осмелился возражать.

В результате в начале двенадцатого ночи раздувшийся от важности гражданин Симон в сопровождении полудюжины сотоварищей из своей секции, готовый в случае необходимости превысить свои полномочия и действовать на собственный страх и риск, постучал в ворота Тампля. Он показал ордер, выданный ему Комитетом общественной безопасности, и сразу же поднялся в башню, в комнату королевы, дабы убедиться, что там все в порядке.

Он молча оглядел трех бледных дам в черном, занимавших это безрадостное помещение, и спавшего на низкой кроватке мальчика, по прежнему закону — нынешнего короля Франции. Потом сапожник обратил внимание на Мишони. Он показал приказ, который предписывал сержанту временно передать свои обязанности предъявителю этой бумаги, а самому безотлагательно предстать перед Комитетом общественной безопасности, собравшимся специально, чтобы его выслушать.

Мишони, долговязый нескладный парень, не сумел скрыть испуга. На его открытом добродушном лице отразилась мучительная тревога. Он немедленно пришел к заключению, что заговорщиков предали. Но опасность, нависшая над его собственной жизнью, беспокоила Мишони меньше, чем мысль о жестоком разочаровании, которое постигло высокородных дам, на чью долю и так выпало столько тяжких испытаний. Крах надежды на их освобождение, казавшееся таким близким, сержант воспринял как утонченную жестокость судьбы. Тревожила его и участь де Баца, который, возможно, в эту самую минуту прямиком направлялся в ловушку, откуда невозможно было выбраться. Он гадал, как ему предупредить барона, но Симон, буравивший Мишони своими близко посаженными глазами-бусинками, положил конец мучительным поискам выхода. Он сообщил сержанту, что отправит его под стражей в Комитет общественной безопасности.

— Значит, это арест? — вскричал испуганный Мишони. — В вашем приказе ничего такого не сказано.

— Не арест, — ответил Симон, сдержанно улыбаясь. — Простая предосторожность.

Мишони позволил себе выказать гнев:

— И на каком же основании?

— На основании моего здравого смысла. Можешь потребовать, чтобы я отчитался в своих действиях перед комитетом.

И вот Мишони, подавляя ярость и страх, в сопровождении двух муниципальных офицеров покинул Тампль, а Симон остался исполнять его обязанности по охране узников.

Прочим охранникам, уже предвкушавшим беспечную ночь за карточной игрой, к которой их приохотил Мишони, было велено занять свои посты на лестнице и у дверей заключенных, чего давно уже никто не делал, поскольку такая предосторожность казалась излишней.

Когда за несколько минут до полуночи прибыл лжепатруль, старательный Симон находился в тюремном дворе.

Двенадцать солдат во главе с лейтенантом вступили в ворота тюрьмы. За ними по пятам быстрым шагом вошел человек в неприметном гражданском платье. Его лицо скрывала тень широкополой шляпы.

Часовой окликнул неизвестного, и тот предъявил ему какой-то документ. Читать часовой не умел, но официальное происхождение бумаги не вызывало сомнений, да и круглая печать Конвента была ему знакома.

Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы вперед не вылез Симон в сопровождении своего охранника из патриотов, которому он на случай предполагаемой измены Корти приказал держаться поближе.

— Кто это? — вопросил упивавшийся своей значительностью сапожник.

Незнакомец с ладной сухощавой фигурой стоял перед ним неподвижно и, судя по всему, отвечать не собирался. Часовой вручил Симону бумагу и поднял фонарь.

Документ оказался приказом Комитета общественной безопасности и предписывал гражданину Дюмону, практикующему врачу, посетить в Тампле дофина и немедленно доложить Комитету о состоянии здоровья узника.

Симон внимательно перечитал приказ и убедился, что в нем все в порядке — печать и подпись стояли в надлежащих местах. Но сапожника это никоим образом не удовлетворило. Подобно всем ничтожествам, внезапно дорвавшимся до власти, он склонен был проявлять чрезмерную дотошность там, где простой чиновник ограничился бы соблюдением формальностей; он счел странным, что комитет не проинформировал его о существовании этого приказа.

— Неподходящее время для подобного визита, — прорычал он недоверчиво, возвращая бумагу владельцу.

— Я должен был прийти несколько часов назад, — без промедления ответил тот, — но у меня хватает и других пациентов, не менее важных, чем это отродье Капета.[446] А доклад должен быть представлен к завтрашнему утру.

— Странно! Чертовски странно, — пробормотал Симон. Он взял из рук часового фонарь и поднес к лицу незнакомца, скрытому тенью полей черной шляпы. Вглядевшись в черты врача, сапожник отпрянул.

— Де Бац! — вскричал он и, грязно выругавшись, приказал: — Арестовать этого человека! — И сам ринулся на лжедоктора.

Удар ногой в живот отбросил патриота назад, и Симон упал навзничь на булыжную мостовую. Фонарь разлетелся вдребезги, и, прежде чем Симон, у которого перехватило дыхание, успел подняться, барон исчез. Солдаты патруля помогли сапожнику встать, заботливо поддерживали его под руки и расспрашивали обеспокоенно, не ранен ли гражданин. Проклиная их на чем свет стоит, Симон рвался из рук солдат и наконец освободился.

— За ним! — завопил он. — За мной! — И нырнул в ворота, а за ним по пятам свора подручных.

Мнимый лейтенант, рослый парень по имени Буассанкур, решил, что он дал барону приличную фору на старте и тот успел добежать до спасительного крова в доме номер двенадцать по улице Шарло. Поскольку тревога, поднятая Симоном, достигла слуха охранников, высыпавших в тюремный двор, Буассанкур почел за лучшее удалиться и спокойно увел за собой патруль, предоставив привратнику объяснять что да как. Он не мог последовать за Симоном, потому что у того могли возникнуть к нему вопросы. Если бы Буассанкуру и его людям пришлось объясняться, неизвестно, к каким это привело бы последствиям и для них, и, возможно, для Корти. Буассанкур рассудил, что при любых обстоятельствах ему лучше всего увести своих людей в противоположную сторону и дать им разбежаться поодиночке. Было ясно, что операция, запланированная на сегодняшнюю ночь, провалилась.

Что касается де Баца, предположение Буассанкура оказалось верным. Барон бросился бежать к улице Шарло. Он руководствовался скорее инстинктом, нежели здравым смыслом, и пребывал в слишком большом замешательстве, чтобы рассуждать трезво. Барон понимал только, что по случайности или вследствие предательства его тщательно подготовленный план провалился, а сам он загнан в угол. Никогда, даже в роковое утро казни короля, барон не чувствовал себя так скверно. Если этой ночью его схватят (фактически на месте преступления), ему определенно придет конец. Никакие усилия влиятельных знакомых не избавят его от необходимости объяснить, зачем он пытался получить доступ к августейшим узникам.

Следовательно, единственным его спасением была скорость; и де Бац бежал так, как не бегал еще никогда в жизни, и все-таки погоня приближалась.

Для шестерых его помощников, собравшихся на углу улицы Тампля, топот бегущих ног был первым указанием на то, что пришло время решающих событий и что события эти будут совсем иного рода, нежели ожидалось. Беспокойство людей де Баца быстро переросло в тревогу, когда следом за топотом раздался крик, отборная брань и быстро нараставший шум, который свидетельствовал о погоне. Прежде чем Андре-Луи успел сообразить, что́ ему следует предпринять, преследуемый, в котором он узнал барона, поравнялся с ними, в нескольких крепких выражениях объявил о провале и приказал спасаться бегством.

Произнеся на ходу свою короткую речь, полковник первым нырнул в темную пасть улицы Шарло. Остальные в бездумном порыве последовали было за ним, но Андре-Луи остановил их.

— Назад! Надо задержать погоню! — сдавленно крикнул он. — Прикроем его отступление.

Ему не пришлось повторно напоминать им, что таков их долг. Чем бы это им ни грозило, жизнь барона необходимо было спасти.

Мгновением позже показались преследователи — полдюжины нескладных вояк под предводительством колченогого Симона. Андре-Луи с облегчением увидел, что ему с товарищами предстоит иметь дело со штатскими, поскольку в глубине души опасался, что против штыков им долго не продержаться.

Симон принял заговорщиков за полуночных прохожих и воззвал к ним властно и доверительно:

— Ко мне, граждане! Хватайте мерзавца! Это гнусный изменник!

Вместе со своими приспешниками сапожник снова ринулся вперед, по-видимому рассчитывая на безоговорочное повиновение. Но, к его удивлению, те шестеро, что преградили ему путь, не двинулись с места. Отлетев от них как от стены, гражданин Симон разразился яростными воплями:

— Именем закона! Прочь с дороги! Мы агенты Комитета общественной безопасности!

Андре-Луи смерил агентов насмешливым взглядом.

— Вот как! Агенты Комитета общественной безопасности. Так может назваться кто угодно, любая шайка разбойников. — Он выступил вперед и повелительно обратился к Симону: — Предъявите свою карточку, гражданин! Да будет вам известно, я сам агент комитета.

Уловка, призванная выиграть время, сработала как нельзя лучше. Несколько драгоценных мгновений оцепеневший Симон изумленно таращился на Андре-Луи. Потом спохватился и понял, что, если не поспешит, барону удастся скрыться.

— Помогите мне в поимке этого беглого негодяя, а потом можно будет познакомиться поближе. Вперед! — И он снова попытался протиснуться между товарищами Моро, но его опять грубо отпихнули назад.

— Ну-ну! Не так резво! Я предпочел бы познакомиться с вами сейчас, если не возражаете. Где ваша карточка, гражданин? Предъявите, или мы отведем вас на пост секции.

Симон грязно выругался. В нем уже пробуждались подозрения.

— Боже! Да вы, наверное, из той же шайки изменников! Ваше-то удостоверение где?

— Вот оно.

Моро сунул руку в карман сюртука. Он рылся в кармане, продолжая тянуть время, а когда наконец вынул руку, в ней был стиснут ствол пистолета. Его рукоятка мгновенно обрушилась на голову гражданина Симона, который сразу, словно куль, осел на мостовую и затих.

— Держи их! — крикнул Андре-Луи и ринулся на врагов.

В тот же миг одиннадцать человек сцепились в единый мельтешащий клубок тел. Они боролись, извивались, наносили удары и размахивали ножами. Хриплые голоса слились в один невнятный крик ярости. Раздался выстрел. Улица проснулась. Распахнулись окна, кое-где даже пооткрывались двери.

Андре-Луи, отчаянно отбивавший атаку, которая, казалось, была обращена против него одного, внезапно уловил краем глаза свет фонарей и стальной блеск штыков, показавшихся из-за поворота на Бретонскую улицу. Патруль бегом устремился к месту потасовки. В первую секунду Моро подумал: а вдруг это Корти со своими людьми или даже Буассанкур? Любой из этих вариантов означал спасение. Но в следующий миг, сообразив, что патруль появился не с той стороны и для надежды нет оснований, он велел своим помощникам рассредоточиться:

— Спасайтесь! Вперед! И каждый за себя!

Он повернулся было, чтобы показать пример, но тут один из молодцов Симона исхитрился прыгнуть ему на спину и сбил его с ног. Падая, Андре-Луи извернулся, выхватил левой рукой второй пистолет и выстрелил. Пуля не задела напавшего, но угодила в ногу другому противнику и свалила его наземь. Теперь в строю остались только два патриота, и оба они вцепились в Андре-Луи. К ним, пошатываясь, присоединился только что оправившийся после падения Симон. Из троих оставшихся один сидел, привалившись к стене и держась за разбитую голову, из которой струилась кровь, другой лежал ничком посреди улицы, а третий, задетый пулей, завывал где-то неподалеку.

У роялистов погиб шевалье де Ларнаш, сраженный ударом ножа в сердце, а Андре-Луи наконец угомонили ударом дубинки по голове, и теперь он лежал без движения. Четверо других к моменту подхода патруля исчезли бесследно.

Их побегу немало способствовало то обстоятельство, что сержант патруля, не успев хоть сколько-нибудь разобраться в ситуации, приказал своим солдатам окружить нарушителей спокойствия, а гражданин Симон, представший перед ним, еще не вполне оправился от удара и соображал весьма туго. В первую минуту вся его умственная деятельность сосредоточилась на ответе сержанту, который потребовал удостоверения личности. Сапожник протянул ему карточку, и тот принялся внимательно изучать документ.

— Что вы здесь делали, гражданин Симон?

— Что я здесь делал? Ах да! Что я здесь делал, к чертям собачьим? — Он едва не задохнулся от ярости. — Я сокрушал роялистский заговор, вот что! Заговор с целью спасти вдову Капета и ее щенка! Если б не я, ее… дружки-аристократы уже вытащили бы их из тюрьмы. И ты еще спрашиваешь, что я здесь делаю! А тем временем проклятые мерзавцы скрылись! Все, кроме этого мертвеца и этого негодяя, которого мы оглушили.

Сержант воспринял его слова с недоверием.

— Заговор? Освободить из тюрьмы бывшую королеву? Да как бы им это удалось?

— Как? Как?! — Недоверие вконец разъярило гражданина Симона. — Отведите меня в штаб-квартиру секции. Я буду объясняться там, разрази меня гром! И пусть твои люди доставят туда этого проклятого аристократа. Не дай бог ему ускользнуть! Я имею в виду живого. Пусть хоть один из паразитов попадет на гильотину.

Глава 17

В ШАРОННЕ
На окраине деревушки Шаронна, милях в пяти от Парижа, рядом с парком Баньоле барон де Бац приобрел себе симпатичный домик, который некогда, в дни Регентства,[447] служил охотничьим павильоном. В 1793 году здесь поселилась талантливая Бабетта де Гранмезон, в недавнем прошлом певица Итальянского театра. Формально дом принадлежал ее брату Бюретту, почтмейстеру из Бове. Бюретт служил барону де Бацу прикрытием. Проницательность барона подсказала ему, что имущество дворян, независимо от того, эмигрировали они или остались во Франции, обречено на конфискацию. Полагаясь на свой дар предвидения, который, как правило, его не подводил, де Бац устроил фиктивную продажу имения Бюретту, справедливо полагая, что тот не станет досаждать ему своими притязаниями.

В этом сельском уголке и собрались на следующий день после неудачной попытки спасти королеву все уцелевшие в драке на улице Шарло.

В ту ночь барону удалось беспрепятственно добраться до убежища в доме номер двенадцать. Туда же спустя несколько часов, когда тревога улеглась, добрались один за другим и остальные четверо заговорщиков. Все они оставались там до утра, а затем барон, сочтя за лучшее на несколько дней исчезнуть из города, отправился в Шаронну. Покинул он его через Адскую заставу,[448] поскольку опасался ехать через ворота Бастилии, откуда к цели его путешествия вела прямая дорога.

Следуя приказу де Баца, его помощники добирались туда по отдельности. Ланжеак прибыл уже ближе к вечеру, на несколько часов позже остальных, поскольку считал своим долгом известить о ночных событиях шевалье де Помеля — ключевого агента д’Антрега в Париже и главы основанного им здесь роялистского комитета.

Ланжеак вошел и увидел де Баца, Дево, Буассанкура, Ла Гиша и Русселя, которые сидели за столом в обществе Бабетты де Гранмезон — красивой смуглокожей молодой дамы, преданной барону душой и телом. Вся компания пребывала в унынии, но тяжелее всех было де Бацу. Его тщательно подготовленный план побега провалился, судя по всему, из-за какой-то нелепой случайности. Но едва ли не больше барона мучила мысль о судьбе Андре-Луи, которого он успел полюбить и храбрости которого был обязан своим спасением.

Увидев Ланжеака, все встрепенулись в надежде услышать последние новости. Де Бац устремил на молодого человека нетерпеливый взгляд. Ланжеак в ответ на немой вопрос пожал плечами.

— Я не выяснил ничего определенного. Но оснований для надежды никаких.

Де Бац выказывал признаки сильнейшего нетерпения. Лицо его побледнело, глаза налились кровью.

— Он хотя бы жив?

Ответ Ланжеака прозвучал довольно апатично:

— А это так важно? Ради него же самого надеюсь, что нет. А если выжил, то его ждет гильотина. Это неизбежно.

Де Бац отбросил остатки сдержанности:

— К дьяволу ваши предположения! Они меня не интересуют! Меня интересуют факты. Если вы не в состоянии их собрать, так и скажите, и я пошлю за ними другого или отправлюсь сам.

Ланжеак обиженно поджал губы.

— Я уже сказал, что новостей не привез.

— Я должен был предвидеть, что так случится. Вы чересчур озабочены сохранностью своей драгоценной шкуры, Ланжеак. Может, вы соизволите поведать, какого дьявола делали так долго в городе?

Их взгляды скрестились над столом.

— Во всяком случае, не заботился о своей шкуре, сударь. Ваши слова возмутительны. Вы не имеете права разговаривать со мной в подобном тоне.

— Мне нет дела до вашего возмущения! — Барон ударил по столу костяшками пальцев. — Я спрашиваю: что вы делали в Париже? Единственное, что я хочу знать, это жив ли Моро.

Буассанкур, флегматичный гигант, подле стула которого стоял Ланжеак, перегнулся через стол и накрыл ладонью руку барона.

— Терпение, дружище де Бац, — прогудел он мощным басом. — Вы уже получили ответ. В конце концов, Ланжеак не умеет творить чудеса.

— Вот уж воистину! — с желчным сарказмом воскликнул маркиз де Ла Гиш, порывистый молодой человек с тонкими чертами лица и ястребиным носом.

Дево попытался восстановить мир:

— Просто мы все немного не в себе, Ланжеак.

Де Бац раздраженно пожал плечами и принялся вышагивать по комнате вдоль стены с тремя высокими окнами, распахнутыми на лужайку. Бабетта следила за ним красивыми темными глазами, в глубине которых светились тревога и боль. Помолчав, она обратила взор на разобиженного Ланжеака и печально улыбнулась.

— Что же вы стоите, господин де Ланжеак? Присядьте и угоститесь чем-нибудь. Должно быть, вы устали и проголодались.

— Устал, еще бы. Одному Богу известно, как я устал. Но у меня слишком тяжело на сердце, чтобы я мог испытывать голод. Благодарю вас, мадемуазель. — Он плюхнулся в кресло и вытянул под столом длинные ноги, обутые в пыльные сапоги. Лицо его выглядело осунувшимся, каштановые волосы были беспорядочно рассыпаны по плечам. — Дайте мне немного вина, Дево.

Тот протянул ему бутылку. Де Бац продолжал метаться по комнате, словно зверь в клетке. Наконец он остановился.

— Я должен знать, — прорычал он. — Я больше не могу выносить этой неопределенности.

— К несчастью, Ланжеак прав, — сказал Дево. — Здесь нет никакой неопределенности. О, избавьте меня от ваших свирепых взглядов, де Бац. Видит Бог, душа у меня болит не меньше вашей. Но нужно смотреть фактам в лицо. Не следует обманывать себя, приходится считаться с потерями. Ларнаш убит, а Моро либо погиб, либо скоро погибнет. Он потерян для нас безвозвратно.

Де Бац яростно выругался и заявил:

— Если он жив, я вырву его из лап палачей!

— Если вы предпримете такую попытку, — возразил Дево, — вы просто сунете голову под ту же гильотину. Мы не можем этого допустить. У вас есть долг перед нами, перед нашим делом. Образумьтесь, друг мой. Это не тот случай, когда вы в состоянии вмешаться. Будь ваше влияние даже в двадцать раз значительнее, вы все равно ничего не сможете сделать. Если вы предпримете такую попытку, это выдаст вашу причастность к событиям прошлой ночи. Пока свидетелем против вас может выступить лишь один человек, который мог легко ошибиться в темноте. Смиритесь, мой друг. Битв без потерь не бывает.

Де Бац сел и обхватил голову руками. В комнате повисло тягостное молчание. Дево был членом правительственного департамента и пользовался у своих единомышленников заслуженным авторитетом. Его спокойные, трезвые суждения снискали ему репутацию человека, который никогда не теряет головы. Буассанкур и Руссель поддержали его. На стороне барона остался только импульсивный маркиз де Ла Гиш.

— Знать бы хоть, как все произошло! — воскликнул он. — Что это было — вмешательство слепого рока или предательство? — Он обернулся к Ланжеаку. — Вам не пришло в голову разузнать, как там Мишони? Его вы не навестили?

— Можете назвать меня трусом, — ответил молодой человек, — но, честно говоря, я не осмелился. Если имело место предательство, дом Мишони теперь является ловушкой для любого из нас.

Лицо барона стало суровым и непроницаемым.

— Вы еще не рассказали нам, чем же все-таки занимались в городе.

— Я ходил на улицу Менар и виделся с Тиссо. Обыска там не проводили. Это обнадеживает. В случае предательства власти должны были явиться туда в первую очередь.

Барон кивнул.

— Так. А еще?

— Потом я разыскал Помеля.

Ла Гиш метнул в него новую насмешку:

— О, конечно, вам ведь надлежало отчитаться о нашем провале перед д’Антрегом и его комитетом.

— Вот именно, господин маркиз. Если вы не забыли, я, в конце концов, состою у него на службе.

— Вы нравились бы мне куда больше, Ланжеак, если бы я сумел об этом забыть, — заметил де Бац. — И что сказал Помель?

— Он потребовал, чтобы я немедленно отправился в Хамм с докладом о событиях.

Тут едва сдерживаемая ярость барона вновь прорвалась наружу:

— Вот как! Немедленно! И в чем же причина такой спешки, позвольте спросить? Он предвкушает, как д’Антрег будет потирать руки, радуясь моей неудаче. И когда вы намерены выехать?

— Сегодня вечером, если вы не возражаете.

— Я? Возражаю? Против вашего отъезда? Мой славный Ланжеак, я до сих пор не видел от вас никакой помощи. Надеялся, что получу ее прошлой ночью, но вы показали, сколь смехотворна была моя надежда. Отправляйтесь в Хамм, или к дьяволу, или куда вам будет угодно.

Ланжеак встал.

— Де Бац, вы несносны.

— Присовокупите это к вашему докладу.

Ланжеака уже трясло от негодования.

— Вы вынуждаете меня радоваться тому, что наше сотрудничество окончилось.

— Стало быть, у нас обоих есть повод для радости. Счастливого пути.

Глава 18

ДОКЛАД ЛАНЖЕАКА
Неделю спустя Ланжеак предстал в Хамме перед д’Антрегом. Молодой человек не простил барону де Бацу обиды, которую тот нанес ему при расставании, и, возможно, именно по этой причине не попытался смягчить свой доклад или хотя бы проявить беспристрастность.

И д’Антрег, как и предсказывал де Бац, действительно потирал руки.

— Я предвидел провал этого хвастливого гасконца, — заметил он с кривой усмешкой. — Ничего другого от его родомонтад[449] ждать не приходится. Хороши бы мы были, если бы связывали наши надежды с его успехом. К счастью, освобождение ее величества обеспечено мерами, которые я принял в Вене. Маршал Кобург[450] получил указание выдвинуть предложение об обмене узниками. Мы хотим поменять господ из Конвента, которых выдал Австрии Дюмурье, на заключенных членов королевской семьи. Я слышал от господина де Траутмансдорфа, что предложение воспринято благосклонно, и теперь почти нет сомнений, что обмен состоится. Так что неудача господина де Баца не исторгает у меня слез. — Он помолчал. — Как, вы сказали, имена господ, которых мы потеряли из-за его безрассудства?

— Шевалье де Ларнаш и Андре-Луи Моро.

— Моро? — Д’Антрег напряг память. — Ах да! Еще один родомонт, которого де Бац завербовал здесь. Что ж… — Он умолк, пораженный внезапной мыслью. Выражение его смуглого худого лица показалось господину де Ланжеаку очень странным. — Так, говорите, господин Моро убит? — спросил граф резко.

— Если его не убили на месте, что весьма вероятно, то определенно казнили в самый короткий срок. Едва ли революционный трибунал пощадит человека, которому предъявлено такое обвинение.

Д’Антрег погрузился в раздумье.

— Ну вот что, — сказал он наконец. — Будет лучше, если вы повторите свой рассказ его высочеству. Думаю, ему будет интересно вас послушать.

Спустя час или два после того, как граф Прованский выслушал доклад господина де Ланжеака, его высочество отправился в гостиницу «Медведь» с визитом к сеньору де Гаврийяку.

Со стороны принца, который жестко придерживался предписаний этикета, этот визит был неслыханной милостью. Но, когда дело касалось господина де Керкадью и его племянницы, его высочество предпочитал забывать о формальностях. У него вошло в привычку заглядывать к ним запросто, без церемоний и подолгу сиживать в их обществе. В таких случаях принц если и не сбрасывал вовсе мантию величия, то, по крайней мере, настолько распахивал ее, что беседовал с дядюшкой и племянницей почти на равных. Он частенько обсуждал с ними свежие новости, делился своими страхами и надеждами.

Алине, воспитанной в почтении к принцам крови, добрые отношения с Месье очень льстили. Настойчивость, с которой он выспрашивал ее мнение, внимание, с которым он ее выслушивал, уважение, которое он неизменно выказывал по отношению к ней, поднимали в ее глазах их обоих. Терпение принца в стесненных обстоятельствах, его стойкость перед лицом несчастий и невзгод укрепляли ее веру в его личное благородство и придавали романтический ореол его неказистой, почти плебейской внешности. Истинно королевские качества, которые разглядела в Месье мадемуазель де Керкадью, особенно выигрывали в сравнении со своекорыстием прирожденного интригана д’Антрега.

Как мы знаем, граф д’Антрег метил высоко. Всеми правдами и неправдами он сумел добиться, чтобы Месье считал его незаменимым. Д’Антрег стремился укрепиться в этом положении, которое с приходом реставрации должно было сделать его первым человеком в государстве. Единственным возможным препятствием к осуществлению его честолюбивых замыслов во всей полноте было расположение Месье к господину д’Аваре. Последний своим положением был обязан главным образом госпоже де Бальби. Именно она приблизила д’Аваре к его высочеству, и влияние этой парочки на Месье стало поистине безграничным. Если бы госпожа де Бальби утратила привилегии maîtress-en-titre, положение д’Аваре сразу пошатнулось бы. Понимая это, д’Антрег усердно плел интригу против фаворитки. Несколько раз уже случалось, что какая-нибудь дама из окружения его высочества пробуждала в д’Антреге надежду. Но любовные похождения принца объяснялись не столько его нежными чувствами, сколько пустым и тщеславным желанием покрасоваться перед придворными. Если бы не разговоры, которые вызывала очередная интрижка Месье, он вряд ли обременил бы себя ухаживаниями. Несмотря на все свои измены, принц на свой лад хранил верность госпоже де Бальби. Но сейчас, как подсказывало д’Антрегу чутье, дело обстояло иначе. От всегда бывшего настороже графа не укрылась та нежность, которая сквозила во взгляде его высочества каждый раз, когда принц смотрел на очаровательную мадемуазель де Керкадью. Более близкое знакомство с самой Алиной укрепило надежды д’Антрега. Насколько он разбирался в людях, на сей раз победа не обещала быть легкой, но если уж девушка уступит, то ее власть над принцем будет абсолютной. И д’Антрег решил, что наконец-то нашел особу, способную полностью и навсегда затмить госпожу де Бальби. Но, как все удачливые и опасные интриганы, граф никогда не торопил события. Пока они развивались в нужном направлении, д’Антрег хранил терпение, сколько бы ему ни приходилось ждать. Он понимал, что привязанность мадемуазель де Керкадью к Андре-Луи Моро служит серьезным препятствием для его целей. Вот почему, как ни раздражало д’Антрега вторжение де Баца в область, которую граф считал своей, он смирился с авантюристическим планом барона и Андре-Луи ради того, чтобы де Бац на время увез Моро подальше от мадемуазель де Керкадью. Радость д’Антрега по этому поводу перешла в ликование, когда он понял, что и сам принц приветствует отъезд Моро. Этим, и только этим д’Антрег объяснял внезапную volte-face,[451] неожиданную любезность по отношению к двум упомянутым искателям приключений и их предприятию, которую выказал регент, несмотря на явное недовольство господина д’Артуа.

Так что можно легко представить себе, с каким тайным удовлетворением д’Антрег препроводил господина де Ланжеака к его высочеству, где курьер повторил рассказ о кончине Моро. Графу показалось, что взгляд Месье оживился, хотя вслух принц выразил сожаление по поводу безвременной гибели, постигшей молодого смельчака на службе дому Бурбонов.

Однако когда регент пришел в тот день с визитом к господину де Керкадью, в его взгляде не было ни малейшего намека на живость. Напротив, Месье выглядел столь мрачно, что, когда дядя и племянница встали, приветствуя его высочество, Алина сразу же воскликнула с искренней тревогой:

— Монсеньор! У вас плохие новости?

Принц печально воззрился на них с порога. Он тяжело вздохнул, поднял правую руку и снова позволил ей безвольно повиснуть вдоль тела.

— Как остро вы всё подмечаете, мадемуазель! Просто поразительно.

— Ах, монсеньор, кто же не подметит расстройства в тех, кого любит и почитает?

Месье тяжелым шагом приблизился к стулу, который поспешил подставить ему господин де Керкадью. Граф д’Антрег задержался позади и прикрыл дверь.

На столе в вазе зеленого стекла красовались несколько роз, которые Алина срезала сегодня утром. Букет заметно украсил скромную комнату и наполнил ее сладковатым ароматом.

Его высочество взгромоздился на стул и, повинуясь привычке, принялся тыкать наконечником трости в одну из своих туфель. Его взгляд уперся в пол.

— И в самом деле, на душе у меня тяжело, — печально произнес он. — Попытка спасти ее величество потерпела неудачу, причем при таких обстоятельствах, что повторная попытка представляется нам невозможной.

В комнате воцарилась тишина. Регент вертел в руках трость. Лицо Алины выдавало искреннее огорчение. Наконец господин де Керкадью нарушил молчание:

— А господин де Бац? Что с господином де Бацем и теми, кто был с ним?

Месье избегал напряженного взгляда Алины.

— Господин де Бац вне опасности, — ответил он уклончиво, но слегка охрипший голос выдал его волнение.

От д’Антрега не укрылась дрожь, охватившая мадемуазель, и внезапная бледность, на фоне которой ее глаза стали казаться черными.

— А… остальные? — спросила Алина отстраненным, неуверенным голосом. — Остальные? Господин Моро? Что с господином Моро, монсеньор?

Ответом ей было молчание. Месье упорно продолжал изучать вощеный пол. Он явно не мог заставить себя посмотреть на девушку. Тяжелый вздох, опущенные плечи и безнадежный жест пухлой руки говорили красноречивее всяких слов. Наконец тягостную тишину нарушил д’Антрег.

— У нас есть основания опасаться худшего, мадемуазель, — осторожно произнес он.

— У вас есть основания… Какие основания? Скажите же мне, сударь!

— Ради бога, сударь! — вскричал Керкадью.

Господин д’Антрег осознал, что ему легче обращаться к сеньору де Гаврийяку.

— У нас нет никакой надежды увидеть господина Моро снова.

— Вы хотите сказать, что он… погиб?

— Увы, сударь.

Керкадью издал нечленораздельное восклицание и вскинул руки, словно защищаясь от удара. Мадемуазель де Керкадью с посеревшим лицом качнулась назад, к стулу, и упала на него как подкошенная. Она безвольно уронила руки на колени и уставилась невидящим взором в пространство.

Вместо комнаты и людей в ней перед глазами Алины возникли ноздреватый снег в пятнах солнечного света, перемежающихся тенями, обледенелые голые ветки над чернильным потоком реки, Андре-Луи, примеряющий шаг к ее шагам, такой проворный, подвижный, живой. Та утренняя прогулка с Андре, состоявшаяся полгода назад, была последним и самым ярким воспоминанием девушки о возлюбленном.

Спустя какое-то время Алина возвратилась мыслями в комнату и обнаружила, что принц стоит перед ней, положив руку ей на плечо. Вероятно, его прикосновение и вернуло девушку к страшной действительности.

— Д’Антрег, вы были слишком резки, — послышался густой, мурлыкающий голос принца. — Неужели вы не могли проявить больше такта, глупец?

В следующее мгновение Алина услышала собственный голос, поразительно ровный и безжизненный:

— Не вините господина д’Антрега, монсеньор. Такие новости лучше всего сообщать быстро и без обиняков.

— Мое бедное дитя! — Мурлыкающие нотки в голосе Месье усилились. Мягкая ладонь слегка сжала ее плечо. Его громоздкая, оплывшая фигура склонилась над девушкой. Принц долго хранил молчание, но в конце концов нашел необходимые слова: — Из всех жертв, принесенных во имя Трона и Алтаря, я считаю самой значительной эту. — Такое заявление могло показаться чудовищным преувеличением, но Месье поспешил объяснить свою мысль: — Ибо, поверьте мне, мадемуазель, я снес бы что угодно, лишь бы боль и горе не коснулись вас.

— Вы очень добры, монсеньор. Вы очень добры, — произнесла Алина механически и мгновением позже, устремив взгляд на д’Антрега, спросила: — Как это случилось?

— Прикажите позвать де Ланжеака, — распорядился принц.

Ланжеак, которого ранее оставили ждать внизу, поднялся в комнату. Ему опять пришлось пересказывать события роковой ночи на улице Шарло, но на сей раз он чувствовал себя неловко перед очевидным горем мадемуазель де Керкадью.

Слезы не шли к Алине. Даже теперь она едва ли понимала, что произошло. Все ее чувства восставали против необходимости поверить. Ей казалось немыслимым, что Андре — ее Андре, ироничный, деятельный, полный жизни, — мог погибнуть.

Но постепенно, по мере того как Ланжеак рассказывал о случившемся, страшная правда начала проникать в сознание девушки. Курьер утверждал, что Моро был убит на месте. Из соображений милосердия вероятность была обращена в уверенность. Д’Антрег предположил, а регент согласился, что так мадемуазель де Керкадью будет меньше страдать, не терзая себя предположениями, что он уцелел в схватке лишь для того, чтобы погибнуть под ножом гильотины.

— Узнаю его, — тихо произнесла Алина, когда Ланжеак закончил рассказ. — Он пожертвовал собой, чтобы спасти другого. Такова вся его жизнь.

Но слез по-прежнему не было. Они пришли позже, когда Алина и госпожа Плугастель, обнявшись, искали друг в друге силы, чтобы вынести это общее горе.

Графиня узнала новость от мужа. Не ведая о родстве, которое связывало жену с Андре-Луи, граф сообщил чудовищную весть, не озаботившись тем, чтобы как-то смягчить ее.

— Этот хвастливый дурак де Бац снова сел в лужу, как мы и предполагали. И его провал стоил нам нескольких человек. Но нет худа без добра. Теперь Алина де Керкадью избавлена от нелепого мезальянса, поскольку Моро убит.

Не получив ответа, господин де Плугастель повернулся к жене и обнаружил, что она потеряла сознание. Изумленный и негодующий, он долго стоял над супругой в хмурой задумчивости, прежде чем предпринял попытку вызвать помощь.

Когда госпожа де Плугастель наконец пришла в себя, граф раздраженно потребовал объяснений. Графиня прибегла к тому единственному, которое могла предложить. Она сказала, что знала Андре-Луи с детства и сопереживает горю Алины, чье сердце будет разбито этим ужасным известием. После этого она отправилась к мадемуазель де Керкадью — то ли предложить поддержку, то ли искать ее. Сеньор де Гаврийяк, сам сраженный горем, тщетно пытался успокоить обеих рыдавших дам.

Месье удалился из гостиницы в еще более мрачном настроении, чем пришел. Вероятно, его состояние можно объяснить первыми словами, которые он произнес, когда они с д’Антрегом вышли на яркое солнце и зашагали в направлении шале.

— Похоже, она питала к этому проходимцу очень глубокую привязанность.

Элегантный, как всегда, д’Антрег едва подавил улыбку.

— Если вдуматься, то, возможно, и неплохо, что господин Моро убрался с дороги.

— А? Что? — Регент удивленно застыл на месте. Что это было — слова графа или эхо его собственных мыслей?

Отношение господина д’Антрега к парижскому происшествию полностью совпадало с точкой зрения господина де Плугастеля.

— Если бы этот тип выжил, все могло бы окончиться злополучным мезальянсом.

— А! — Регент перевел дух и двинулся дальше. — Я придерживаюсь того же мнения. Но мне хотелось бы, чтобы ее горе не было столь острым.

— Мадемуазель де Керкадью молода. В таком возрасте горе быстро забывается.

— Мы обязаны приложить все силы, чтобы утешить бедное дитя, д’Антрег.

— Что ж, вы правы, монсеньор. В каком-то смысле можно сказать, что это наш долг.

— Долг, д’Антрег. Долг. Именно так. В конце концов, Моро погиб у меня на службе. Да-да, долг, и никак иначе.

Глава 19

УПЛАЧЕННЫЙ ДОЛГ
Милосердная версия Ланжеака о гибели Андре-Луи на улице Шарло, версия, которую предложил сострадательный д’Антрег в надежде, что она окажется истиной, ничего общего с истиной не имела.

Андре-Луи пришел в сознание задолго до того, как его притащили в штаб-квартиру секции. На самом деле бо́льшую часть пути туда он проделал на собственных ногах. Когда сознание его прояснилось и к нему, помимо физиологических ощущений, вернулась способность рассуждать здраво, он тоже пришел к выводу, который впоследствии высказал господин де Ланжеак: лучше бы с ним покончили во время потасовки. В этом случае неприятный процесс расставания с жизнью уже полностью завершился бы, тогда как теперь его ожидали все прелести крестного пути к площади Революции и гильотине. На этот счет у Андре-Луи не было и тени сомнения. Как бы далеко ни распространялось влияние де Баца, барон не мог сотворить чуда и добиться освобождения человека, пойманного при совершении такого преступления.

Когда они добрались до штаб-квартиры секции, полночь давно уже миновала. В этот час там не было ни одного представителя власти, уполномоченного проводить допрос. Но Симон, ничуть не смущенный этим обстоятельством, открыл регистрационный журнал, напустил на себя надменный вид и официальным тоном потребовал, чтобы Андре-Луи сообщил ему имя, возраст и род занятий. Андре-Луи удовлетворил любопытство ретивого чиновника, но на остальные вопросы отвечать отказался.

— Может быть, вы и полицейский агент, но определенно не судья. У вас нет права меня допрашивать. Стало быть, я не буду вам отвечать.

Его избавили от пистолетов, денег, часов и документов и швырнули в темное подвальное помещение, где почти не было окон. Трехногий табурет и груда грязной соломы составляли всю обстановку этой убогой конуры. Здесь Андре-Луи и оставили до утра, предоставив ему размышлять о внезапном и малоприятном конце его деятельности по спасению монархии.

В восемь часов утра Моро вывели из камеры и, оставив без внимания его требование принести пищу, увели под конвоем из шести национальных гвардейцев. Гражданин Симон возглавлял шествие.

Они перешли Луврский мост и еще до девяти часов прибыли в Тюильри. Там, в просторном вестибюле, гражданину Симону сообщили, что Комитет общественной безопасности не будет заседать до полудня, поскольку его члены заняты в Конвенте. Но, если дело не терпит отлагательства, ему следует обратиться к председателю комитета, который в настоящий момент находится у себя в кабинете. Симон, которого с каждым часом все больше распирало от самодовольства, громогласно заявил, что речь идет о деле величайшего национального значения. Секретарь повел их небольшой отряд вверх по роскошной лестнице. Симон шагал рядом с ним, Андре-Луи с двумя охранниками по бокам — следом. Четверо других гвардейцев остались внизу.

По широкой галерее они вышли в просторный зал с высокими потолками, позолоченной мебелью и обшитыми дамастом стенами, которые все еще хранили следы побоища, состоявшегося во дворце около года назад.

Здесь секретарь покинул их и скрылся за высокой резной дверью. Он отправился доложить председателю о деле гражданина Симона.

Некоторое время посетителям пришлось ждать. Колченогий агент, помрачнев, начал ворчать. Меряя шагами натертый до блеска пол, Симон, не обращаясь ни к кому конкретно, потребовал объяснить ему, не вернулись ли они во времена Капета и к обычаям деспотизма, если патриотов заставляют понапрасну торчать в приемной, которую гражданин Симон охарактеризовал в непечатных выражениях.

Двое гвардейцев от души наслаждались этой колоритной обличительной речью. Андре-Луи никак не участвовал в общем веселье. Думы его были далеко, в Хамме, в гостинице «Медведь», рядом с Алиной. Как она воспримет весть о его смерти? Она будет страдать. Это неизбежно. Ему оставалось только молиться, чтобы ее страдания длились не слишком долго и на смену им поскорее пришли смирение и тихая грусть. Позже она, наверное, снова сможет полюбить, счастливо выйдет замуж, станет матерью. Именно этого он должен был желать Алине, поскольку любил ее. И тем не менее воображаемая картина ее счастья с другим обожгла ему душу. Он привык считать Алину своей, и сама мысль о том, что ею может обладать кто-то другой, была для него непереносима. Но что поделаешь? Надо встречать свою судьбу с большей покорностью.

Андре-Луи лихорадочно искал способ перекинуть мостик через даль, отделявшую его от Алины. Если бы только он мог написать ей, он вложил бы в это последнее письмо всю свою страсть, все преклонение перед ней, которых так не сумел выразить прежде! Но как он перешлет письмо из революционной тюрьмы аристократке в изгнании? Даже в этом маленьком утешении ему отказано. Он должен умереть, и наполовину не высказав ей своего обожания.

От этих мучительных раздумий Андре-Луи отвлекло появление секретаря.

Едва лишь открылась дверь, как брюзжание гражданина Симона немедленно прекратилось. Последние остатки своей горделивой независимости этот поборник равенства растерял, когда предстал перед председателем грозного комитета. С раболепной улыбкой и образцовым терпением присмиревший Симон ждал, когда изящная напудренная голова хозяина кабинета соблаговолит оторваться от бумаги, по которой он продолжал увлеченно водить пером.

Тишину кабинета нарушали только скрип пера да тиканье позолоченных каминных часов на резной полке. Наконец председатель закончил писать и заговорил, но даже тогда он не поднял головы, а по-прежнему сидел, склонившись над столом, закрытым длинным, до пола, бордовым саржевым полотном, и просматривал написанное.

— Это что еще за история с попыткой устроить побег вдовы покойного короля из Тампля?

— С вашего позволения, гражданин председатель, — почтительно начал Симон свой рассказ, в котором отвел себе исключительно благородную роль. Никакая ложная скромность не помешала ему воздать должное собственной проницательности, отваге и горячему патриотизму. В тот момент, когда он расписывал, как благодаря своей бдительности пришел к выводу о том, что необходимо проверить Мишони, председатель перебил его:

— Да-да. Обо всем этом мне уже доложили. Переходите к происшествию в Тампле.

Гражданин Симон, выведенный из равновесия столь грубым вторжением, остановившим поток его красноречия, запнулся и умолк, не в силах сходу найти новую отправную точку для своего рассказа. Председатель поднял наконец голову, и подозрение, которое возникло у Андре-Луи, когда он услышал этот характерный голос, подтвердилось. Он увидел узкое смуглое лицо и дерзкий нос Ле Шапелье. Но за те несколько месяцев, что прошли с момента последней встречи депутата с Андре-Луи, это лицо успело странным образом перемениться. Щеки Ле Шапелье ввалились, глаза запали, кожа приобрела землистый оттенок, между бровями пролегли глубокие морщины. Но больше всего поразил Андре-Луи его взгляд — напряженный взгляд загнанного животного. Андре-Луи с учащенно забившимся сердцем ожидал взрыва. Но ничего не произошло. Лишь взметнулись на мгновение тонкие брови, но так же быстро на лицо председателя вернулось прежнее выражение — один только Андре-Луи и заметил в нем какую-то перемену. Ничем иным Ле Шапелье не выдал своего знакомства с арестованным.

Он неспешно поднес к глазу монокль, внимательно оглядел присутствующих и снова заговорил невыразительным сухим голосом:

— Кого это вы привели?

— Но я как раз об этом рассказываю, гражданин председатель. Это один из тех людей, которые помогли бежать этому негодяю-аристократу де Бацу. Он имел наглость объявить себя агентом Комитета общественной безопасности. — И Симон приступил к рассказу о стычке на улице Шарло. Но, когда он закончил, никакой чаемой им похвалы не последовало; более того, он не дождался ни единого слова благодарности.

Вместо этого председатель, по-прежнему бесстрастно, задал Симону вопрос, от которого пульс Андре-Луи участился еще больше:

— Вы сказали, что этот человек объявил себя агентом Комитета общественной безопасности. Какие шаги вы предприняли, дабы убедиться, что это не так?

Гражданин Симон открыл рот и выпучил глаза, что придало ему необыкновенно дурацкий вид. Председатель холодно повторил свой вопрос:

— Какие шаги вы предприняли, чтобы убедиться, что гражданин Моро не является одним из наших агентов?

Изумление ревностного патриота достигло апогея.

— Вы знаете его имя, гражданин председатель?

— Отвечайте на вопрос.

— Но… Но… — Гражданин Симон был ошеломлен. Он чувствовал, что здесь кроется какая-то чудовищная ошибка. Он запнулся, помолчал, потом принялся защищаться: — Но, по моим сведениям, этот человек — неизменный помощник ci-devant барона де Баца, который, как я уже сказал, был захвачен мною врасплох во время попытки проникнуть в Тампль.

— Я спросил вас не об этом. — Голос Шапелье звучал теперь еще более строго. — Знаете, гражданин, вы производите на меня неблагоприятное впечатление. Я весьма невысокого мнения о людях, которые не умеют отвечать на вопросы. По моему убеждению, им чего-то недостает — либо сообразительности, либо честности.

— Но, гражданин председатель…

— Молчать! Вы немедленно удалитесь и будете ждать в приемной, пока я не вызову вас снова. Своих людей заберите с собой. Гражданин Моро, вы останетесь. — И Ле Шапелье звякнул в колокольчик, призывая секретаря.

Безобразные губы Симона злобно скривились. Но он не посмел воспротивиться столь определенному приказу, исходившему от деспота, который получил полномочия от новоявленной святой троицы — Свободы, Равенства и Братства.

Появился секретарь, и позеленевший от злости и разочарования Симон вышел из комнаты в сопровождении своих гвардейцев. Высокая дверь закрылась, и Андре-Луи остался с Ле Шапелье наедине.

Несколько секунд депутат мрачно разглядывал арестанта. Потом его тонкие губы растянулись в улыбку.

— Мне сообщили, что ты в Париже, несколько дней назад. Я все гадал, Андре, когда ты сподобишься нанести мне визит вежливости.

Андре-Луи ответил колкостью на колкость:

— Не упрекай меня в невежливости, Изаак. Я боялся навязывать свое присутствие столь занятому человеку.

— Понимаю. Ну что ж, вот ты наконец и здесь.

Они продолжали пристально глядеть друг на друга. Андре-Луи находил ситуацию почти забавной, но не слишком обнадеживающей.

— Скажи мне, — заговорил после паузы Ле Шапелье, — что связывает тебя с этим де Бацем?

— Он мой друг.

— Не очень желательный друг в наши дни, особенно для человека с твоей биографией.

— Принимая во внимание мою биографию, возможно, это я не слишком желательный для него друг.

— Возможно. Но меня заботишь ты, особенно теперь, когда ты так некстати позволил себя схватить. Какого дьявола мне теперь с тобой делать?

— Я ценю твою заботу, дорогой Изаак. Не знаю, поверишь ли ты, но мне очень жаль, что я стал причиной твоих затруднений.

Близорукие глаза председателя мрачно изучали стоявшего перед ним собеседника.

— Мне совсем нетрудно поверить этому. Кажется, судьба преисполнена решимости сталкивать нас снова и снова, несмотря на то что мы движемся в противоположных направлениях. Скажи мне честно, Андре: насколько правдив рассказ этого олуха о ночной авантюре в Тампле?

— Откуда мне знать? Если ты склонен верить нелепой байке безмозглого пса, что привел меня сюда…

— Проблема в том, что не поверить его истории невозможно. А нам бы этого очень хотелось; не только мне лично, но и моим коллегам по комитету. Твой арест так некстати подтверждает его рассказ. Ты ужасно не вовремя попался, Андре.

— Прими мои извинения, Изаак.

— Конечно, я мог бы без лишнего шума отправить тебя на гильотину.

— Если это неизбежно, то я бы предпочел, чтобы шума было как можно меньше. Никогда не любил выставлять себя напоказ.

— К несчастью, я в долгу перед тобой.

— Мой дорогой Изаак! Какие счеты могут быть между друзьями?

— Ты способен говорить серьезно?

— Если ты сможешь убедить меня, что знаешь человека, чье положение серьезнее моего, я буду безмерно удивлен.

Ле Шапелье нетерпеливо махнул рукой.

— Не притворяйся, будто ты и в самом деле полагаешь, что я не хочу тебе помочь.

— Я заметил в твоем поведении кое-какие намеки на желание помочь, за что очень тебе признателен. Но твоя власть не может не иметь кое-какие ограничения в государстве, где каждому оборванцу позволено диктовать свои условия министру.

— Однажды, Скарамуш, ты поплатишься головой за очередную остроумную реплику. Но пока тебе везет больше, чем ты себе представляешь. Возможно, даже больше, чем ты заслуживаешь, — и не только потому, что по воле случая тебя привели ко мне, а не на заседание комитета. Нынешнее положение дел требует, чтобы история Симона не получила огласки. Если ты со своими друзьями пытался спасти бывшую королеву, вы напрасно рисковали головами. Открою тебе один секрет. В Вене полным ходом идут переговоры о ее освобождении в обмен на выдачу Бернонвиля[452] и других депутатов, которые сейчас находятся в руках австрийцев. Если станет известно, что была предпринята попытка вызволить королеву, население может взбунтоваться и воспротивиться желательным политическим мерам. От байки о попытке проникнуть в Тампль мы могли бы просто отмахнуться. Но твой арест осложняет дело. Если ты предстанешь перед судом, может всплыть много неудобных подробностей.

— Я просто в отчаянье оттого, что подвернулся тебе так некстати.

Ле Шапелье пропустил эту реплику мимо ушей.

— С другой стороны, если я отпущу тебя, этот субъект, Симон, начнет мутить воду и заявит, что все мы куплены Питтом и Кобургом.

— Мой бедный Изаак! Ты оказался между Сциллой и Харибдой. Твои трудности вызывают у меня сочувствие, которое я собирался приберечь для себя.

— Дьявол тебя побери, Андре! — Ле Шапелье хлопнул ладонью по столу. — Может быть, ты прекратишь паясничать и скажешь, что я должен делать? — Он встал. — Тут все совсем непросто. В конце концов, я не комитет, и мне придется представить своим коллегам какой-то отчет. На каком основании я могу тебя отпустить? — Он подошел к Андре-Луи и положил руку ему на плечо. — Я сделаю что угодно, лишь бы спасти тебя. Но мне не хотелось бы взойти вместо тебя на эшафот.

— Мой дорогой Изаак! — На этот раз в тоне Андре-Луи не было насмешки.

— Не очень-то лестного ты обо мне мнения, если тебя это удивляет. Я еще не позабыл о случае в Кобленце.

— Параллели здесь неуместны. В Кобленце меня ни с кем не связывал долг и, следовательно, ничто не мешало мне помочь тебе. Ты же, к несчастью, лицо официальное, и едва ли служебный долг…

— Долг! Ха! — перебил его Ле Шапелье. — Мое чувство долга изрядно истончилось, Андре. Наша революция совершила причудливый зигзаг. Из тех, кто стоял у истоков, почти никого не осталось. Меня запросто могли смести вместе с жирондистами — последними сторонниками порядка.

Андре-Луи решил, что получил объяснение тому напряженному, затравленному взгляду, который так поразил его при виде Ле Шапелье. Его старый друг совершенно извелся, будучи во власти страхов и дурных предчувствий, иначе он никогда бы не позволил себе таких выражений.

Ле Шапелье убрал руку с плеча Андре-Луи и прошелся до стола и обратно. Его подбородок зарылся в шейный платок, на бледном лбу собрались задумчивые складки. Вдруг он резко остановился и спросил:

— Ты примешь назначение, если я его тебе предложу?

— Назначение?

— Может, оно и к лучшему, что в разговоре с этим Симоном ты назвал себя агентом Комитета общественной безопасности.

— Ты собираешься предложить мне должность агента? — В самом тоне вопроса уже содержался отказ.

— Ты возмущен? Почему? Разве ты уже не агент Бурбонов? Разве среди агентов не обычное дело — служить одновременно обеим сторонам? — презрительно поинтересовался Ле Шапелье. — Я мог бы объяснить комитету, что поручил тебе наблюдение за контрреволюционерами, считавшими тебя своим. Помощь, которую ты оказал мне в Кобленце, — безусловно, ценная услуга для революционной партии. Я немедленно доложил о ней комитету по возвращении в Париж, и теперь она послужит доказательством твоей лояльности. Мне с готовностью поверят, что твое присутствие здесь, твоя связь с известными контрреволюционерами — результат соглашения, которое мы заключили в Кобленце. Ты меня понимаешь?

— О, вполне. И благодарю тебя. — Андре-Луи насмешливо поклонился. — Но, по-моему, гильотина как-то чище.

— Вижу, что ты ничего не понял. Я не прошу тебя что-либо делать. Ты только подпишешь бумагу. Иначе я не смогу тебя отпустить.

Андре-Луи нахмурился.

— Но как же ты, Изаак? Что будет с тобой? Если ты поручишься за меня, а я не стану исполнять свои обязанности, если я воспользуюсь данными мне полномочиями, чтобы бежать? Что будет с тобой?

— Пусть это тебя не заботит.

— Нет, так не пойдет. Ты рискуешь собственной шеей.

Ле Шапелье медленно покачал головой и улыбнулся, не разжимая губ.

— Им некого будет призвать к ответу. Меня здесь не будет. — Он непроизвольно понизил голос: — В ближайшее время я отправляюсь в Англию с секретной миссией к Питту. Мы попытаемся отколоть Англию от коалиции. Это последняя достойная услуга, которую в наше время может оказать порядочный человек этой несчастной стране. Когда я выполню свою миссию — все равно, успешно или нет, — я вряд ли захочу вернуться. Потому что здесь, — добавил он с горечью, — честному человеку больше делать нечего. Это еще один секрет, Андре. Я открыл его тебе, чтобы ты ясно понимал, что́ я тебе предлагаю.

Андре-Луи понадобилось всего несколько секунд на размышление.

— При таких обстоятельствах отказываться было бы непростительной глупостью. Я всегда считал, что мне повезло в дружбе, Изаак.

Ле Шапелье пожал плечами, словно не хотел принять благодарность.

— Я привык возвращать долги. — Он вернулся к письменному столу. — Вот твоя карточка. Я подготовлю документ о твоем назначении агентом комитета и поставлю вторую подпись, как только все соберутся на заседание. Оно состоится не позже чем через двачаса. Подожди в приемной, я пришлю тебе бумагу. Когда ты получишь ее, ты сможешь защитить себя. — Он протянул Андре-Луи руку. — На этот раз, кажется, прощай, Андре.

Глядя друг другу в глаза, они обменялись долгим крепким рукопожатием. Потом Ле Шапелье взял со стола колокольчик и позвонил.

Вошел секретарь. Ле Шапелье спокойно и сухо отдал ему распоряжения:

— Гражданин Моро будет ждать моих указаний в приемной. Проводите его и сразу же пришлите ко мне гражданина Симона.

Колченогий Симон, по-прежнему пребывавший в глубоком оцепенении, вошел в кабинет в надежде получить запоздалую благодарность от председателя Комитета общественной безопасности за бдительность, проявленную патриотом на службе нации. Вместо этого ему пришлось выслушать суровую лекцию об ошибках, к которым может привести чрезмерное рвение вкупе с ненадежными источниками информации. Гражданина Симона заверили, что он совершил серию грубых промахов в ходе раскрытия заговора, который никогда не существовал, и погони за заговорщиками, которые никогда не появлялись. В заключение его предупредили, что, если он и дальше будет поднимать панику по этому поводу, его ждут самые серьезные неприятности.

Слушая эту язвительную нотацию, гражданин Симон то краснел, то бледнел, а под конец требовательно вопросил, значит ли это, что он не должен доверять собственным чувствам. Эта слабая попытка съехидничать осталась незамеченной.

— Несомненно, — без промедления ответил председатель, — раз эти чувства оказались столь ненадежны. Вы оклеветали двух верных слуг нации в лице Мишони и Корти, хотя не можете ничем подтвердить свои обвинения в их адрес. Вы набросились на нашего агента, гражданина Моро. Это серьезные проступки, гражданин Симон. Вынужден напомнить вам, что мы покончили с деспотизмом, во времена которого жизнь и свобода людей зависела от милости какого-нибудь чиновника. Советую вам в будущем проявлять больше осмотрительности. Вам еще повезло, что вы остались на свободе, гражданин Симон. Можете идти.

Пламенный борец за свободу, равенство и братство вышел из кабинета пошатываясь, словно его огрели дубиной по голове.

Глава 20

МАМОНА
Перебирая в уме факты, из которых сложилась эта история, нельзя не ощутить привкуса иронии, если задуматься, сколь малый промежуток времени сыграл ключевую роль в рассказанных здесь событиях. Всего несколько часов пролегли между отъездом господина де Ланжеака из Шаронны в Хамм, куда он отправился с вестью о гибели Моро, и прибытием в Шаронну самого господина Моро. Если бы не этот узенький временной разрыв, герои моего повествования могли бы избежать многих драматических переживаний, которые выпали на их долю впоследствии.

Господин де Ланжеак отправился в путь с поддельным паспортом, которым снабдил его Бальтазар Руссель. Способности последнего к каллиграфии, гравировке и другим сходным искусствам делали его незаменимым работником маленькой диверсионной армии барона де Баца. Именно благодаря мастерству Бальтазара Русселя в подвале сельского домика в Шаронне работал маленький печатный станок, который производил самые совершенные фальшивые ассигнации во Франции. В последнее время, к немалому замешательству правительства, эти фальшивки буквально наводнили Республику, из-за чего бумажные деньги, находившиеся в обращении, постоянно обесценивались. Впрочем, это небольшое отступление не имеет отношения к нашей истории.

Прошло не больше шести часов с момента отъезда господина де Ланжеака и июньские сумерки только-только сгустились, когда к тихому, уединенному дому в Шаронне подъехал Андре-Луи, которого в это самое время оплакивали товарищи.

Де Бац, Дево, Буассанкур, Руссель и маркиз де Ла Гиш собрались в библиотеке — длинной низкой комнате, смежной со столовой. Открытые окна выходили на лужайку, за которой темнели деревья парка Баньоле. В компании заговорщиков царило уныние. Они сидели в сумерках, не зажигая света, и лишь изредка обменивались короткими фразами. Все были слишком подавлены неудачей, чтобы обсуждать планы на будущее.

В комнату вошла Бабетта де Гранмезон. Она задернула шторы и принялась зажигать свечи.

Не успела она закончить, как дверь неожиданно распахнулась и на пороге, держа в руке шляпу, возник Андре-Луи. Все разом ахнули и в первый момент оцепенели от изумления, потом повскакивали с мест, а Бабетта бросилась Андре-Луи на шею и звонко расцеловала его в обе щеки.

— Должна же я убедиться, что он не призрак, — пояснила она остальным.

Барон с подозрительно блестевшими глазами так сильно тряс Андре-Луи руку, словно собирался вырвать ее из запястья. Андре-Луи втащили в комнату, засыпали вопросами и шутливыми замечаниями, чуть ли не оросили слезами. Общее уныние рассеялось как по волшебству.

Моро рассказал о своем чудесном спасении, которое стало возможным благодаря его старому другу и соратнику Ле Шапелье и счастливому стечению обстоятельств. Он объяснил, по какой причине Комитет общественной безопасности не желает предавать огласке попытку спасти королеву. Когда его товарищи узнали, что освобождение ее величества гарантировано и без их вмешательства, мысль о собственной неудаче перестала их угнетать. Однако кое о чем обе стороны умолчали. Андре-Луи ни словом не обмолвился о своем назначении агентом комитета — главным образом потому, что не придал этому никакого значения. Де Бац, который теперь сокрушался, что не задержал Ланжеака, ни словом не обмолвился об уверенности последнего в гибели Андре-Луи. Впрочем, факт поездки Ланжеака в Хамм и без того в достаточной степени встревожил Андре-Луи.

— Он сообщит им, что я арестован!

И молодой человек тут же поклялся, что, если утром они не найдут посыльного, который немедленно выедет в Хамм, чтобы по возможности опередить Ланжеака, он вернется в Вестфалию сам.

На следующее утро Андре-Луи в сопровождении де Баца ранним утром выехал в Париж на поиски требуемого посыльного. В первую очередь они нанесли визит Помелю в Бур-Эгалите — бывшем Бур-ла-Рене[453] — и там, по счастливому, как им казалось, стечению обстоятельств, застали курьера от д’Антрега, который как раз собирался возвращаться в Хамм. Его отъезд отложили, чтобы Андре-Луи мог написать Алине и крестному о своей судьбе.

После этого уже ничто не мешало Моро прибыть с бароном в Париж и днем позже встретиться с депутатом Делоне в доме банкира Бенуа. Теперь, когда Андре-Луи успокоил де Баца по поводу судьбы королевы, поведав ему о намерениях правительства, друзья могли с легким сердцем взяться за осуществление своего главного проекта. Делоне пришел на условленную встречу вместе со своим коллегой по Конвенту, депутатом по имени Жюльен. Этот высокий сухопарый человек с узким желтоватым лицом и хитрыми глазками в прошлом был протестантским священником. Почуяв в первые дни революции, куда дует ветер, он отрекся от духовного сана, а заодно и от веры, чтобы сменить религию на политику.

На этот раз Делоне полностью отбросил все сомнения насчет того, имеет ли он право воспользоваться преимуществами своего положения в правительстве. Жюльен, который представлял в Конвенте Тулузу, присоединился к Делоне в надежде принять участие в операциях, благодаря которым депутат от Анже рассчитывал обогатиться.

Однако Андре-Луи, ко всеобщему удивлению, спутал всем карты в самом начале беседы. Он указал депутатам на опасность разоблачения.

— Противники, которые ищут вашей погибели, могут обвинить вас в казнокрадстве, — предупредил он их. — А в наши дни, когда самый воздух, которым мы дышим, наполнен подозрительностью, легко посеять сомнения в вашей неподкупности, даже если для этого нет никаких оснований.

Ошеломленные депутаты поинтересовались, каким образом кто-то узнает об их участии в этих сделках.

— Вы разбогатеете, — ответил Андре-Луи, — и источник вашего состояния может вызвать любопытство.

— Но у кого, во имя Всевышнего? — вскричал Жюльен, совершенно потерявший голову от страха, что такие легкие деньги вот-вот уплывут у него из рук.

— У тех, кто имеет право задавать вопросы. У ваших коллег по Конвенту, зависть которых вы возбудите. С этой опасностью нельзя не считаться.

Делоне решительно отмел этот довод. Влюбленный без памяти, он не хотел ничего слышать ни о каких преградах на пути, который должен был привести к объекту его страсти.

— Без риска никогда ничего не добьешься.

Дородный, цветущий банкир прислушивался к спору в немом изумлении. Де Бац, который тоже пока не понимал, куда клонит Андре-Луи, оставался бесстрастным. Последующие слова молодого человека еще больше обескуражили присутствующих:

— Вы, конечно, правы, гражданин. Но на вашем месте я предпринял бы все мыслимые предосторожности, прежде чем ступать на путь, который может привести на гильотину.

Жюльен вздрогнул и заломил костлявые руки.

— О нет! Ради бога! Если существует опасность…

— Подожди, — прорычал Делоне, заставляя его замолчать. — Вы сказали о предосторожностях, гражданин Моро. Вы имеете в виду что-то определенное, это ясно. О каких предосторожностях идет речь?

— Будь я на вашем месте, я точно знал бы, как следует поступить. Я подключил бы к этим операциям кого-нибудь из наиболее видных деятелей партии Горы — единственной партии, которую сегодня следует принимать в расчет. Я выбрал бы человека, пользующегося известностью и непререкаемым авторитетом, человека, чья добродетель ни у кого не вызывает сомнений. Короче говоря, человека с такой репутацией, что никому и в голову не придет на него ополчиться, поскольку обвинения против него падут на головы обвинителей. Если вы найдете такого союзника, вам нечего будет опасаться, потому что его неуязвимость защитит и его, и тех, кто с ним связан.

Приунывшие было депутаты снова воспрянули духом. Делоне задумчиво кивал, а Жюльен спросил напрямик, имеет ли гражданин Моро кого-нибудь на примете. Гражданин Моро с некоторым сомнением назвал Робеспьера, фактического лидера Горы, чья звезда быстро всходила к зениту на революционном небосклоне.

Делоне рассмеялся, причем смех его прозвучал несколько пренебрежительно.

— Morbleu![454] Если бы нам удалось привлечь на свою сторону Робеспьера, нам действительно нечего было бы бояться. Но Робеспьер! Друг мой, вы не знаете этого человека. Он боится денег. Его не напрасно прозвали Неподкупным. Я иногда сомневаюсь, нормален ли он. Вот уж поистине тщеславие в человеческом обличье! Его занимает только власть. К ней он будет стремиться любой ценой, даже ценой собственной жизни. Но во всем прочем он сама невинность. Если я расскажу ему, каким образом он может разбогатеть, он почти наверняка обвинит меня в казнокрадстве перед Революционным трибуналом и отправит на гильотину. Нет-нет, друг мой. Робеспьер нам не подходит.

— Тогда позовем Дантона, — предложил Жюльен. — Никто не решится утверждать, что его репутация безупречна в том, что касается денежных вопросов. Мне говорили, он становится крупным землевладельцем. Лично я нисколько не сомневаюсь, что он и его дружок Фабр запустили руку в государственную казну.

Но Андре-Луи отверг обе названные кандидатуры:

— Они уже запятнаны, а следовательно, уязвимы. Вам же, граждане, нужен союзник с безупречной репутацией, особенно когда речь идет о деньгах. Потому-то я и назвал Робеспьера…

Делоне нетерпеливо попытался перебить его:

— Но Робеспьер…

Андре-Луи поднял руку, призывая к вниманию.

— Вы убедили меня, что Робеспьер не подходит для наших целей. Но посмотрите на него моими глазами. Ни один из вас не был членом Учредительного собрания, где мне довелось представлять Ансени. Я помню депутата третьего сословия от Арраса еще по тем дням: ничем не примечательный маленький педант, который напускал на себя важный вид. Ему нечасто дозволяли обращаться к Собранию, и почти всякий раз он нагонял на депутатов сон. Сам по себе Робеспьер никогда бы ничего не достиг. Самоуверенный, надменный, бестактный и скучный, он не мог бы вызвать у народа ничего, кроме утомления. Полагаю, вы со мной согласны.

Депутаты совершенно бесстрастно выслушали эту уничижительную характеристику, хотя она относилась к человеку, который после падения жирондистов быстро выдвигался в Конвенте на первое место. Андре-Луи продолжал:

— Он достиг своего нынешнего положения стараниями своих друзей. Сен-Жюст[455] видит в нем бога или по меньшей мере верховного жреца того божества, которому желает поклоняться. Именно его красноречие скрадывает косноязычие Робеспьера, который использует Сен-Жюста в качестве рупора собственных идей. Другой поклонник Неподкупного — Кутон.[456] Третий — Базир.[457] И наконец, Шабо. Вот столпы, на которых держится Робеспьер. Среди них и нужно искать союзника. Если вдруг начнутся неприятности, Робеспьер непременно встанет на защиту своих приверженцев. Ведь даже он, при всем своем тщеславии, не может не понимать, кому обязан своим положением.

Доводы Андре-Луи убедили депутатов, и они принялись перебирать названные кандидатуры. Первым, кто занимал их мысли, конечно, был Сен-Жюст. Но к этому ужасному человеку трудно было подступиться. Принимая во внимание его близость к Робеспьеру, они имели основания предполагать, что он разделяет страх Неподкупного перед деньгами. Следующим обсудили Кутона, калеку с великолепной головой и бездействующими ногами. Оба депутата сошлись во мнении, что он — едва ли подходящий объект для подкупа. Базира обсуждали долго, и, вероятно, на нем бы и остановили выбор, если бы Андре-Луи, который точно знал, чего хочет, не назвал Франсуа Шабо. Отрекшийся от обетов капуцин со скандальным прошлым был до такой степени привержен двум страстям — деньгам и женщинам, что, по мнению Делоне, только природная трусость удерживала его в рамках приличий.

— Искушение, следовательно, должно быть достаточно сильным, чтобы перевесить его страхи, — заявил Андре-Луи.

К этому времени маски были сброшены, и они разговаривали с предельной откровенностью. Андре-Луи с мягкой настойчивостью продолжал убеждать депутатов:

— Шабо стоит усилий. Его высоко ценят в партии Горы. Еще выше ценит его народ. Всем известен его ревностный патриотизм, доходящий до фанатизма. Именно он разоблачил Австрийский комитет, которого, как всем известно, вообще никогда не существовало. Его обличения помогли опрокинуть Жиронду. Если не считать Марата, сегодня нет другого общественного деятеля, перед которым так благоговела бы чернь. И поскольку Шабо, как и Робеспьер, пользуется любовью толпы, он станет для нас бесценным союзником. Против него никто не осмелится поднять голос, потому что на его стороне народ. Привлеките Шабо к деловым операциям, связанным со спекуляцией эмигрантскими поместьями или охватывающим более широкое поле деятельности, и вы сможете участвовать в них, не страшась никаких обвинений. Ведь главный обвинитель будет на вашей стороне. Разумеется, можно заодно привлечь и Базира. Но не жалейте никаких усилий, чтобы уговорить Франсуа Шабо.

В итоге собравшиеся решили, что Делоне и Жюльен в ближайшем будущем привезут Шабо на обед в Шаронну, чтобы Андре-Луи мог опутать депутата коварной сетью, которую он старательно готовил для всех них.

Глава 21

ИСКУШЕНИЕ ШАБО
Сгоравший от нетерпения Делоне не мог вынести долгой отсрочки, и поэтому поездка в Шаронну была назначена на ближайшее декади — республиканское воскресенье по недавно принятому революционному календарю, согласно которому неделя состояла из десяти дней, месяц — из трех недель, а год — из десяти месяцев. Итак, через три дня после встречи в доме Бенуа оба депутата и банкир отправились в Шаронну, прихватив с собой стойкого приверженца Горы Франсуа Шабо, который представлял в Национальном конвенте департамент Луар-и-Шер.

Они обедали вшестером, седьмой была гражданка Гранмезон, исполнявшая почетную роль хозяйки. Ла Гиш, Руссель и другие помощники барона решили временно держаться в тени. Стол накрыли в саду под лаймовыми деревьями, источавшими на ярком июньском солнце пряный аромат. Де Бац устроил настоящий пир с богатым выбором вин, которым депутаты от души воздавали должное.

Не отставал от других и Франсуа Шабо, маленький, крепко сложенный энергичный мужчина с живым, добродушным щекастым лицом. Его непропорционально большой нос составлял прямую линию с прискорбно скошенным лбом, верхняя часть которого терялась в гуще темных волос. У него были полные, чувственные губы и выступающий подбородок с ямочкой. Красивые живые глаза могли ввести собеседника в заблуждение, ибо позволяли предположить, что их обладатель наделен бо́льшим умом, чем это было в действительности. В одежде Шабо придерживался свойственной многим патриотам неопрятности; его буйные кудри были нечесаны, и, судя по всему, мыло и вода не играли сколько-нибудь заметной роли в повседневной жизни представителя департамента Луар-и-Шер. Грубоватая внешность и вульгарные манеры неизменно выдавали его плебейское происхождение.

Тем не менее Шабо, бесспорно, был видным государственным деятелем, и судьба, по всем признакам, уготовила ему еще большее величие. Его популярность родилась в тот момент, когда он сбросил монашеское облачение, которое носил пятнадцать лет, и нацепил трехцветную кокарду, чтобы добиться избрания в Законодательное собрание. Невозможно представить себе жест, который более ярко символизировал бы освобождение от пут суеверия, и новоявленный делегат тут же стал объектом пристального и благожелательного внимания черни. Шабо знал, как извлечь из этого максимальную выгоду. Глаза и уши обратились к новому депутату не напрасно. Его заурядный ум не накладывал никаких ограничений на использование хлесткого словца, которое, фигурально выражаясь, сбивало чернь с ног. А каким пламенным патриотизмом были проникнуты его разоблачения! Он стал настоящей ищейкой Республики, способной разнюхать любой заговор аристократов и контрреволюционеров. Не многие ораторы могли похвастаться тем, что поднимались на трибуну в Конвенте и клубах чаще Шабо. Он раскрывал один заговор за другим, хотя по большей части они существовали только в его воображении. И если некоторые члены Конвента и насмехались над ним и бесконечной феерией его разоблачений, то его популярность среди толпы росла с каждым днем. Вскоре даже насмешники были вынуждены признать его солью земли наравне с полудюжиной других деятелей, которых нация почитала вождями.

Грубоватый, прямолинейный Дантон допустил грубую ошибку, когда, намекая на монашеское прошлое Шабо, презрительно окрестил его разоблачения капуцинадами! Он добился лишь того, что Шабо окончательно взял сторону Робеспьера в начавшейся борьбе за власть.

В настоящий момент Шабо переживал очередной триумф после своего последнего разоблачения, направленного против депутата Кондорсе,[458] который критиковал новую конституцию. Кроме того, он объявил о раскрытии нового заговора против государства и обвинил нескольких видных политиков. Если в Конвенте еще и оставались люди достаточно смелые, чтобы потешаться над обвинениями Шабо, влияние его все же было настолько велико, что по его требованию опечатали личные бумаги троих депутатов, упомянутых им в обличительной речи.

После таких трудов депутат от Луар-и-Шера мог позволить себе немного расслабиться. Поэтому предложение Делоне — провести день за городом, в доме с хорошим столом и прелестной хозяйкой, — подоспело как нельзя более кстати.

Делоне недооценил Шабо, приписав ему только две страсти. Полная лишений монашеская юность сделала из бывшего капуцина сластолюбца в самом широком смысле этого слова. Хорошая еда и доброе вино нравились ему ничуть не меньше прочих плотских удовольствий. Более того, биография Шабо дает нам право назвать его обжорой и пьяницей. Но этим наклонностям он мог потакать только за чужими столами, ибо, несмотря на свою алчность, оставался бедняком. Для него всегда являлось тайной, как делаются деньги, настолько несведущ был он в финансовых вопросах. Ему никогда не приходило в голову, что перед человеком в его положении открыты самые разные пути к обогащению.

Эти пробелы в образовании бывшего капуцина и должен был восполнить Андре-Луи во время обеда в саду. Гостя усиленно потчевали вином и искусной лестью, пока на него не нашло полное умственное затмение. Речь Шабо сделалась многословной, манеры развязными. Он все чаще обращался к прекрасной Бабетте с неприличной фамильярностью и беззастенчиво пожирал ее глазами. Когда трапеза подошла к концу и Бабетта собралась удалиться, Шабо бурно запротестовал и, обхватив ее за талию, попытался силой усадить на место. Во время этой шутливой схватки он настолько разошелся, что даже поцеловал хозяйку. В этот момент Делоне, который знал об отношениях дамы с де Бацем, испугался не на шутку: сластолюбивый капуцин мог не только разрушить их замысел, но и навлечь на себя беду. И действительно, смуглое лицо гасконца потемнело от гнева, так что Андре-Луи пришлось незаметным прикосновением и подмигиванием напомнить ему о необходимости сохранять благоразумие.

Тем временем божественная Бабетта искусно играла свою трудную роль. Скрывая отвращение, которое вызывали у нее приставания неотесанного депутата, она непринужденно, почти кокетливо рассмеялась и ненавязчиво высвободилась из его рук. Она пообещала вернуться, как только закончит неотложные дела по дому, и быстрой легкой походкой двинулась в сторону лужайки.

Шабо собрался было кинуться за ней, но здоровяк Делоне тяжело поднялся из-за стола, схватил бывшего монаха за плечи и чуть ли не швырнул его обратно на стул.

— Не забывайтесь, ради бога, — прорычал анжуец.

Встряска пошла Шабо на пользу. Он больше не пытался встать и лишь украдкой следил за изящной фигуркой, которая двигалась по лужайке к длинному белому дому с зелеными ставнями. Депутат был немного удручен. Прозрачный намек Делоне отнимал у него надежду на более близкое знакомство с очаровательной хозяйкой. А Шабо определенно считал ее очаровательной, хотя, быть может, и чересчур скромной.

Чтобы отвлечь депутата от нежелательных мыслей, де Бац подлил ему вина. Шабо тяжело вздохнул, попробовал вино на вкус и решил, что оно вполне способно заменить другие удовольствия, которых он, похоже, на сегодня лишился. И тут наконец разговор перешел на деньги. Он начался с подачи банкира Бенуа, который тоже был в числе приглашенных.

— Morbleu, де Бац, — сказал он, — ваша последняя операция, должно быть, принесла вам не меньше сотни тысяч франков.

Шабо едва не поперхнулся. Сто тысяч франков! Боже всемогущий! Неужели можно сделать такие деньги? Каким образом? Эти вопросы вырвались у него помимо воли, прежде чем он успел это осознать.

Андре-Луи рассмеялся.

— Вы притворяетесь несведущим, чтобы разыграть нас, гражданин депутат? Вам ли, с вашим влиянием и властью, задавать такие вопросы? Сто тысяч ливров, которые в поте лица заработал де Бац, не идут ни в какое сравнение с миллионами, которые безо всяких усилий может получить человек в вашем положении.

Взгляд Шабо выдавал потрясение, почти ужас.

— Если это так, то я был бы рад узнать, каким именно образом. Ей-богу, это интересно! — Он обратил взор на Бенуа. — Вы, банкир, человек, делающий деньги из денег — хотя один Бог знает, как вам это удается, — что вы на это скажете?

Бенуа объяснил ему суть сделок с конфискованным имуществом, которые могли принести такую выгоду. Положение, которое занимал Шабо, позволяло ему одним из первых узнавать, что следует покупать и на какую прибыль можно рассчитывать.

Шабо был потрясен.

— Вы хотите сказать, гражданин, что я должен злоупотребить доверием людей, которые выдвинули меня на этот пост? — Он посуровел. — Может быть, вы скажете мне, как я смогу потом оправдаться перед судом собственной совести?

— Какие оправдания нужны человеку, который никому не причинил никакого вреда? — осведомился Андре-Луи.

— Никакого вреда?

— Должно быть, убеждение, что извлекать для себя выгоду грешно, осталось у вас со времен монашества. Но это предрассудок, изживший себя и давно отвергнутый передовыми людьми.

Шабо совершенно смешался.

— Но… Но, безусловно… Эти деньги — откуда они берутся? Разве они не украдены из священной казны Республики? Разве это не означает совершить святотатство? Ограбить неприкосновенный алтарь нации?

Андре-Луи снисходительно улыбнулся и покачал головой. Напыщенный слог собеседника напомнил ему о приемах риторики.

— О, сколь возвышенна, сколь безмерна такая добродетель! В какие трижды благословенные времена мы живем, если государственные мужи, отказавшись от бесчестных повадок, от века свойственных их предшественникам, отказываются принять даже то, что принадлежит им по праву! Гражданин Шабо, ваши чувства достойны всяческого уважения. Но мне горько видеть, что столь высокие идеалы порождают в вас столь неверное представление о фактах; что они заставляют вас пренебречь по праву причитающейся вам наградой. Разве труды во имя свободы должны оставаться безвозмездными? Но еще больше меня огорчает, что в результате вашего отказа богатство достанется недостойным торгашам или даже прихвостням деспотизма, тогда как вы, человек благородный, будете продолжать свою деятельность в бедности, а то и в нужде. А деньги, которые вы могли бы потратить к великой чести и славе священного дела Свободы, попадут в руки подлых реакционеров и, возможно, пойдут на подрыв самих устоев нашей славной Республики, во имя которой вы трудились с таким самоотвержением. Разве чувство долга не велит вам помешать этому, гражданин депутат?

Гражданин депутат растерянно хлопал глазами. Этот поток велеречивой риторики, на которую он и сам был великий мастер, вконец затуманил ему мозги, уже одурманенные вином. Громкие фразы не содержали никаких разумных доводов, но создавали впечатление, будто каждое слово исполнено глубокого скрытого смысла. Сквозь неясную пелену все ярче брезжил образ богатства, приобретение которого не оскорбит его чувствительную совесть, а точнее — ибо такова была истинная подоплека его честности — не будет угрожать его положению.

Остальные хранили многозначительное молчание. Жюльен пребывал почти в таком же оцепенении, что и Шабо. Обманчивая правота доводов, которые использовал Андре-Луи, поразила его. Более проницательный Делоне не питал никаких иллюзий по поводу ценности этих аргументов, тогда как Бенуа и де Бац безмолвно восхищались и формой, и содержанием ответа Андре-Луи на крик совести добродетельного депутата.

— Вы хотите сказать, гражданин, — заговорил наконец Шабо, — что, если я не воспользуюсь благоприятной возможностью, это сделают другие люди, которые могут употребить полученные деньги на негодные цели?

— Мало того, я хочу убедить вас, что в моем предложении нет ничего зазорного. Эти сделки обеспечат ликвидацию конфискованных поместий и немедленное пополнение государственной казны. Все, что мы делаем, мы делаем открыто. Комиссия, которой поручена продажа этих земель, рада нашему сотрудничеству. Без него дело двигалось бы неизмеримо медленнее. Если такая деятельность не возбраняется нам, если, более того, она считается полезной, то разве на нее меньше прав у вас — человека, несомненно заслужившего награду, но не имеющего возможности получить ее обычными путями?

Эти доводы были уже понятнее. Они сводили на нет самую суть возражений Шабо. Но сомнения еще не покинули его окончательно.

— Вы находитесь в другом положении, граждане, — ответил он задумчиво, — и в силу этого неуязвимы для тех обвинений, которые губительны для меня. Мои враги смогут утверждать, что я воспользовался своей должностью для извлечения личной выгоды. Чистота моих намерений окажется под подозрением, и я не смогу больше служить своей стране.

— Это верно. Люди, главная цель которых служить человечеству, особенно чувствительны к таким нападкам. Подозрение может подорвать ваш авторитет, дыхание клеветы может подточить вашу силу и обратить в ничто все ваши благородные устремления. Но, прежде чем подозрение или клевета коснутся вас, должны выйти на свет какие-то факты. А зачем кому-то знать о ваших делах?

Шабо снова заморгал под твердым взглядом своего искусителя. Возбуждение согнало краску с его пухлых щек. Он осушил бокал, который снова наполнил для него де Бац, и вытер рот грязной ладонью.

— Вы хотите сказать, что я должен держать их в тайне?

— Помилуйте! Разве человек должен идти по жизни, открывая тайники своей души взорам толпы? Зачем же вам вкладывать оружие в руки врагов? Вот вы говорили о суде совести. Благородный образ. Так если ваша совесть будет спокойна, что еще может вас терзать?

Шабо облокотился о стол, подперев голову рукой.

— Но если я разбогатею… — Он умолк. Золотое видение ослепило его. Он мысленно оглянулся на бесцветные годы, проведенные в нищете, которая отказывала ему во всех радостях жизни. А уж он сумел бы ими насладиться! Он подумал о случайных званых обедах, на которые его приглашали и на одном из которых он сейчас находился, и сравнил их со своими обычными скудными трапезами. Почему он, государственный муж, один из столпов Республики, ее создатель, должен во всем себе отказывать? Безусловно, он достоин награды за свои труды. И все-таки робость удерживала его. Если он разбогатеет, то как сможет наслаждаться своим богатством, как будет есть изысканные блюда, пить дорогие вина, повелевать такими женщинами, как эта темноглазая Бабетта, не выдавая внезапной перемены к лучшему в своих денежных делах? Часть своих сомнений он высказал вслух, на что ему немедленно привели в пример других депутатов, начиная с Дантона, который явно сколотил себе состояние, но тем не менее никто не осмелился поинтересоваться источниками его богатства.

— А эти источники, — веско сказал Андре-Луи, — далеко не так безупречны, как те, что мы вам предлагаем.

И тут в сознании Шабо вспыхнуло внезапное подозрение, которое остановило его в тот самый момент, когда он уже собирался поддаться почти неодолимому соблазну.

— А почему вы предлагаете их мне? Что заставляет вас опорожнить рог изобилия Фортуны именно на мои колени?

На этот раз ему ответил де Бац:

— Поверьте, причина лежит на поверхности. Мы не вполне бескорыстны, гражданин депутат. Мы нуждаемся в вашем бесценном обществе. Мы приведем вас к источнику, но останемся пить вместе с вами. Я понятно выражаюсь?

— А! Я начинаю понимать. Но тогда… — Шабо икнул. — Проклятье! Я все-таки не вполне уяснил…

Делоне взялся его просветить:

— Послушай, Франсуа, разве стал бы я в этом участвовать, если бы хоть чуть-чуть сомневался в честности предприятия? Ты человек с возвышенными идеалами, тебе редко доводилось иметь дело с величайшей из реальностей — с деньгами. У меня же есть опыт в финансовых вопросах. Можешь поверить мне на слово: дело это безупречно.

Шабо уставился на своего коллегу тяжелым пьяным взглядом. Делоне продолжал:

— Посмотри на это вот с какой точки зрения: единственной стороной, которая понесет ущерб от наших сделок, будут эмигранты, те, кто пересек границу, чтобы развязать войну против родной страны. Это их поместья обратятся в золото, на которое мы сможем накормить голодных детей Франции. Наше вмешательство ни на лиард не уменьшит сумм, которые потекут в государственную казну. Напротив, ускорив ликвидацию, мы сослужим народу добрую службу.

— Это я понимаю, — согласился Шабо; но его еще продолжали терзать опасения. Он впал в задумчивость, потом пустился в откровения о своем прошлом: — Я всегда боялся поступиться своей совестью. Ни одному депутату не давали столько поручений, связанных с деньгами, сколько их выпало на мою долю. Я давно мог бы стать богатым человеком, если бы не ценил честность превыше всего остального. В Кастри мне доверили четыре тысячи ливров на секретные расходы, да еще я собрал штрафов на двадцать тысяч. Ни один денье[459] из них не осел у меня в кармане. Мои руки остались чисты. И это еще мелочи в сравнении с другими соблазнами, с которыми мне довелось столкнуться. Испанский министр предлагал мне четыре миллиона за то, чтобы я спас короля Людовика от эшафота. Такая взятка сломила бы честность очень многих. Но мой патриотизм и мое чувство долга настолько сильны, что у меня и мысли не возникло поддаться этому искушению.

Возможно, Шабо говорил правду. Но не исключено, что причина его стоицизма крылась в невозможности исполнить требуемое. С тем же успехом испанский министр мог предложить депутату четыре миллиона за луну с неба.

— Но ваше предложение, — продолжал Шабо, — другого порядка. Если я правильно понял, приняв его, я смогу немного заработать честным путем. Признаюсь, однажды я уже получил немного денег — очень немного, — оказав любезность двум своим хорошим друзьям, братьям Фрей. И они упрекали меня за то, что я пренебрегаю возможностями заработать больше.

И он затянул бесконечный монолог, в котором похвалялся своей честностью и силой духа, позволявшей ему в прошлом противостоять соблазнам. Потом он пространно говорил о Фреях, об их пламенном патриотизме и приверженности республиканским идеям. Они и фамилию сменили из идейных соображений. Прежде братья звались Шенфелдами, но они отказались от своей фамилии после отъезда из Вены. Они покинули австрийскую столицу повинуясь чувству, не в силах больше жить под пятой деспотизма. Старший брат, Юний, назвавшийся так в честь освободителя Рима,[460] отказался от поста первого министра при императоре Иосифе,[461] поскольку не желал склонять колени перед тираном. Эти люди отвергли богатство и высокое положение, чтобы приехать во Францию и дышать чистым воздухом Свободы. Они стали хорошими друзьями Шабо и, если бы не его щепетильность, могли бы стать еще лучшими. Они разбирались в финансовых вопросах, поскольку по роду занятий были банкирами. Он должен посоветоваться с братьями, прежде чем принять окончательное решение по вопросу, который они только что обсуждали.

Если это заявление слегка и разочаровало инициаторов интриги, которые так щедро кормили и поили бывшего капуцина, они ничем этого не выказали. Дальнейшая настойчивость могла возбудить подозрения и окончательно отпугнуть их боязливую дичь.

Когда же Шабо собрался уезжать, он неожиданно высказал еще одно сомнение:

— Я настолько несведущ в финансовых делах, граждане, что совсем упустил из виду вот какое обстоятельство. Чтобы заработать деньги тем способом, который вы мне указали, необходим начальный капитал. А у меня его нет.

Де Бац быстро отмел его претензии.

— Гражданин депутат! — воскликнул он протестующе. — Неужели у человека ваших блистательных достоинств есть недостаток в друзьях, готовых одолжить вам необходимую сумму?

Шабо посмотрел на него несколько осоловело.

— Вы хотите сказать, что братья Фрей…

— Братья Фрей! Я не имел в виду Фреев. Я говорил о себе. В случае вашего согласия сотрудничать с нами будет только справедливо, если я обеспечу необходимый начальный капитал. Можете рассчитывать на меня, друг мой. Всегда готов вам услужить.

Не вполне трезвый депутат продолжал разглядывать барона.

— Что ж, это устраняет препятствие, — согласился он. — Хорошо, хорошо, мы поговорим об этом снова, когда я посоветуюсь с Юнием Фреем.

Глава 22

ВЗЯТКА
— Расскажите мне, — попросил Андре-Луи де Баца, — кто такие эти Фреи, которых несравненный Шабо так внезапно вытащил на сцену, и почему он так дорожит их мнением.

Они снова сидели под лаймами за столом, все еще заваленным остатками пиршества. Гости уехали, и они с де Бацем были одни.

Де Бац достал свою табакерку и сообщил требуемые сведения. Братья Фрей происходили то ли из австрийских, то ли из польских евреев. Банкиры по роду занятий, они обосновались в Париже, выдавая себя за пламенных республиканцев, на самом же деле, несомненно, надеясь нагреть руки на всеобщем беспорядке. Смена имен была частью их притворства, остальное — отвергнутые почести и миллионы, доверие императора и тому подобное — просто красивой легендой. Братья часто посещали клубы, особенно Якобинский, а также заседания Конвента. Они знали, как заводить друзей среди депутатов, а Лебрен,[462] министр иностранных дел, по слухам, покровительствовал этим мошенникам.

Кроме того, де Бац сообщил, что братья живут вместе с субъектом по имени Проли — по сведениям полковника, австрийским шпионом.

Андре-Луи счел, что эти сведения заслуживают внимания.

— Это даст возможность прижать Фреев. Нам необходимо их содействие, поскольку они имеют влияние на Шабо.

На следующий день, вопреки явному нежеланию барона возвращаться так скоро, он вытащил его обратно в Париж, на улицу Менар. Через два часа после их приезда выяснилось, что нежелание это было более чем оправданным. Их навестил муниципальный офицер Бурландо, очевидно державший дом под наблюдением. Грузный визитер смел со своего пути Бире-Тиссо, который открыл ему дверь, и, воинственно заявив, что не потерпит никакой лжи, нагло ввалился в дом. Он даже не потрудился снять свою треуголку, представ перед бароном.

— Так-так, петушок вернулся в свой курятник. Я пришел сообщить вам, что председатель секции будет рад повидать вас и задать вам пару вопросов.

Де Бац с видимым усилием сдержался.

— А на какую тему, не соблаговолите ли сообщить?

Офицер хрипло рассмеялся:

— О-хо-хо! Вы решили разыграть святую невинность! У вас, конечно, нет никаких подозрений. И никаких воспоминаний о посещении Тампля несколько ночей тому назад.

Барон покачал головой.

— Никаких.

— И полагаю, вы никогда не слышали о попытке устроить некой женщине по имени Антуанетта побег из тюрьмы?

Де Бац помедлил с ответом и смерил грубияна презрительным взглядом.

— Теперь я вижу, что вы лжец. Комитет общественной безопасности установил, что такой попытки не было, и, уж конечно, председатель вашей секции никогда не посылал вас ко мне с каким бы то ни было поручением, касающимся этого мнимого происшествия.

— А! Вы чересчур самоуверенны, как я погляжу, гражданин аристократ. Если вы прогуляетесь со мной до штаб-квартиры секции, мы убедим вас, что нас, санкюлотов, не так-то просто одурачить.

— Если вы не покинете немедленно мой дом, я прогуляюсь до штаб-квартиры секции совсем с другой целью, любезный. А теперь убирайтесь. Вон отсюда! У меня нет времени на вас и вам подобных.

— Мне подобных! — Голос офицера сорвался на визг. — Мне подобных! Кто это, проклятый аристократ, мне подобные? Я скажу вам, клянусь Богом! Это те, кто отправляет подобных вам на площадь Революции. Мне известно достаточно, чтобы ваша голова оказалась в корзине. Можете щеголять своими манерами перед Шарло,[463] когда я разделаюсь с вами.

Дверь за его спиной открылась. Андре-Луи, привлеченный этими неистовыми криками, тихо вошел в комнату. Офицер стремительно обернулся на звук. Лицо Андре-Луи было мрачно.

— Вы упомянули зловещее имя, гражданин. Нехорошо говорить так фамильярно о палаче Парижа. Это плохая примета, мой дорогой Бурландо.

— Так и есть. Плохая для вас обоих, клянусь Богом!

— Пустая клятва. Конвент отменил Бога. Но почему вы считаете своим долгом преследовать нас? Мы не причинили вам никакого вреда, а могли бы сделать много добра.

— Добра? Вы сделаете мне добро?! Хотел бы я посмотреть, какое добро вы мне можете сделать.

Андре-Луи сохранял невозмутимость.

— Сочли бы вы добром предложение получить сто луидоров?

Очередное оскорбление замерло на устах санкюлота. Он изумленно разинул рот и уставился на Моро.

— Сто луидоров! — Но тут он опомнился, и его захлестнула ярость: — Ах так! Теперь я понимаю! Вы хотите подкупить меня! Вы думаете, что истинный патриот опустится до взятки. Но я даже за двести луидоров не изменю своему святому долгу.

— Тогда пусть будет триста.

Бурландо парализовало. Голос Андре-Луи сделался вкрадчивым:

— О, это не взятка. Нам известно, сколь тщетна любая попытка подкупить истинного санкюлота вроде вас, Бурландо. Это просто небольшой подарок, маленькое свидетельство того, как мы ценим вашу дружбу, доказательство искренности наших республиканских взглядов, которое должно пресечь все ваши сомнения.

— Прекрасные слова! — прохрипел Бурландо. — Прекрасные слова! Но за что тогда вы платите мне, во имя…

— Мы не платим вам. Позвольте мне объяснить. Мы с гражданином де Бацем — финансисты. Мы занимаемся операциями, суть которых вам будет трудно понять. Аресты и прочие неприятности, какими бы необоснованными подозрениями они ни были вызваны, нам совершенно ни к чему. Нашей свободе и жизни они не угрожают, поскольку на деле мы — истинные патриоты, но они могут подорвать к нам доверие, а это весьма повредило бы нашему делу. Дабы избежать помех, мы готовы поделиться частью прибыли с патриотами, чья искренность не вызывает сомнений. Вам, гражданин Бурландо, как я уже сказал, мы готовы доверить триста луидоров. Распорядитесь ими, как сочтете нужным. Несомненно, при помощи этого пожертвования вы сумеете сделать много добра.

Бурландо переводил взгляд с Моро на де Баца и обратно. Андре-Луи льстиво улыбался. Барон хранил непроницаемое выражение лица. Он не одобрял действий друга, но все же позволил ему поступать по-своему. Муниципальный офицер ответил не сразу. Его двойной подбородок утонул в грязном шейном платке, глаза стали задумчивыми. Он понял, что эти аристократишки, являются они иностранными агентами или нет, могут оказаться настоящими дойными коровами. А когда он высосет мошенников, обескровит их до предела, у него еще будет время исполнить свой долг перед нацией и отправить их к палачу. Поэтому он со спокойной совестью и смачным богохульством изъявил свое согласие.

Де Бац с видимой неохотой вынул из ящика секретера пачку ассигнаций и отсчитал требуемую сумму.

Глаза Бурландо заблестели. Он спрятал деньги в карман и рассмеялся.

— Вот это воистину доказательство патриотизма! Считайте Бурландо своим другом,граждане. А дружба Бурландо, ей-богу, надежная защита в наши тревожные дни.

Только когда он ушел, барон выразил свое несогласие с методами Андре-Луи:

— Чего ради такие траты?

— Траты? Вы ведь не дали ему настоящие?

— Конечно нет. Но и фальшивыми ассигнациями нельзя так разбрасываться. Теперь мы никогда не избавимся от этого негодяя.

— Он тоже так думает. — Андре-Луи улыбнулся. — Подождите здесь, покуда я не вернусь. Я не задержу вас надолго.

Моро взял шляпу и без дальнейших объяснений удалился. Он быстро прошел через террасу Фельянов и сад Тюильри к Цветочному павильону. Там ему сообщили, что Комитет общественной безопасности не заседает, но секретарь у себя в кабинете. Андре-Луи пожелал, чтобы его проводили туда.

Гражданин Сенар, один из наиболее ценных агентов на жалованье у де Баца, был уже знаком с Андре-Луи. Худой, болезненный человек с острым желтоватым лицом и копной преждевременно поседевших волос, которые на расстоянии казались напудренными, мрачно нахмурился при виде посетителя.

— Ах, morbleu! Какая дьявольская неосмотрительность! — пробормотал он себе под нос.

Андре-Луи улыбнулся.

— Не тревожьтесь, Сенар. — И он выложил на стол секретаря свой мандат агента.

— Что это? — Сенар изумленно уставился на документ. — Опять работа Русселя?

— Ну вот! Неужели вы считаете нас такими недотепами? Зачем же совершать подлог, если его так просто обнаружить? Вам следовало бы узнать эти подписи: Амар, Кайо, Севестр. Кроме того, среди ваших бумаг должно быть подтверждение от этого учреждения.

Сенар рассмотрел мандат внимательнее и вернул его владельцу. Выражение лица секретаря стало еще более хмурым.

— Но тогда… Я не понимаю.

— Мой дорогой Сенар, неужто вы никогда не встречали человека, работающего на два лагеря? — Андре-Луи пристально и многозначительно посмотрел на секретаря, который и сам получал деньги от обеих сторон.

— Ясно. То есть я хотел сказать, я в полной темноте. В каком качестве вы явились сюда сейчас?

— В качестве агента комитета, разумеется. Я пришел исполнить свой долг. Сделать одно разоблачение. Муниципальный офицер по имени Бурландо, прикрепленный к секции Лепелетье, берет взятки. Я позволил ему считать меня агентом некой иностранной державы, а он принял от меня деньги и согласился держать язык за зубами.

— Тут требуются доказательства, — заметил Сенар.

— Их нетрудно будет получить. Полчаса назад я заплатил негодяю триста луидоров ассигнациями. Если ваши агенты поторопятся, они найдут деньги у него в кармане. При его доходах он не сумеет объяснить, каким образом смог честно получить такую сумму.

Сенар задумчиво кивнул.

— Представьте доклад в письменном виде, и я немедленно отдам соответствующий приказ.

Через час муниципальный офицер Бурландо в сопровождении двух солдат Национальной гвардии предстал перед председателем своей секции, дабы объясниться по поводу найденных у него трехсот луидоров. Когда бедняга понял, в какую нехитрую западню его заманили, он взревел от ярости как безумный, но ничего не сказал, дабы не быть обвиненным в чем-то худшем. Ему пришлось выслушать прочувствованную речь председателя о гражданской добродетели, о необходимости чистоты в рядах служителей закона и о чудовищности мздоимства, заслуживающего самой суровой кары. Потом несчастного отвели в Бисетр дожидаться суда, который с неизбежностью должен был отправить его на гильотину. Пачку ассигнаций передали Сенару, и Комитет общественной безопасности вернул ее своему агенту Андре-Луи Моро вместе с теплыми словами благодарности за искусное разоблачение негодяя, опорочившего пост, который ему доверила нация.

— Вы по-прежнему думаете, что Бурландо нас еще побеспокоит? — спросил Андре-Луи де Баца.

Барон покачал головой, глядя на него.

— Временами вы меня просто пугаете, Андре.

— К этому я не стремлюсь. Лучше распорядитесь мной так, чтобы я пугал других.

В тот же вечер они взялись за дело. Им предстояло запугать братьев Фрей.

Глава 23

БРАТЬЯ ФРЕЙ
Известная красотка госпожа де Сент-Амарант и ее еще более прелестная дочь[464] и на втором году революции по-прежнему украшали собой знаменитый игорный дом под названием «Пятьдесят». Былое великолепие этого заведения для избранных слегка потускнело, но оно все еще оставалось самым популярным в окрестностях Пале-Рояля, и доступ туда, как и прежде, можно было получить только по рекомендации.

Туда и отправился тем вечером барон де Бац в сопровождении Андре-Луи. Они надеялись отыскать Проли, который, по слухам, был там частым гостем. В этом заведении барона хорошо знали, и потому его двери с готовностью распахнулись перед гасконцем и его спутником.

В залах, обставленных тяжелой резной мебелью, некогда роскошной, но теперь несколько поистершейся, было довольно людно. Несколько лет назад публика в этом заведении сплошь состояла из элегантных, напудренных, хорошо воспитанных господ, которых теперь осталось здесь совсем немного. Гораздо чаще попадались грубые и вульгарные искатели — и искательницы — удовольствий, которым революция с ее доктринами равенства открыла двери всех увеселительных заведений. Де Бац оглядел игроков, сидевших за карточными столами, и прошел в следующую залу, где играли в рулетку и где посетителей было еще больше. Там он не без труда отыскал за одним из столов светловолосого и светлокожего Проли. Друзьям повезло: за стулом Проли стоял Юний Фрей, смуглый крепыш тридцати с небольшим лет, одетый с истинно республиканской простотой.

Де Бац указал на них своему спутнику и собрался было подвести его к ним, но в это мгновение стройная молодая женщина в лилово-розовом платье с серебристой отделкой отвернулась от стола и неожиданно столкнулась лицом к лицу с Андре-Луи. Ее ярко-синие глаза изумленно распахнулись, хмурая складка на лбу разгладилась. Хорошенькое личико мгновенно преобразилось, прелестные губы раскрылись в улыбке, обнажив крепкие белые зубы.

— Скарамуш! — воскликнула она и в следующее мгновение, повинуясь бездумному порыву, повисла у Андре-Луи на шее и расцеловала его на глазах у изумленной публики.

— Коломбина! — Андре-Луи испытал не меньшее потрясение.

Перед ним стояла его бывшая подруга по сцене, Коломбина из труппы Бине. Эту труппу Андре-Луи некогда привел к успеху и процветанию, а потом навлек на нее страшные бедствия.

Рядом с ними тут же возникла тяжелая фигура Делоне, который тихо обратился к Андре-Луи:

— Вы, оказывается, уже имели счастье познакомиться с гражданкой Декуан?

После нескольких слов объяснения настороженность депутата растаяла. Он убедился, что ему не угрожает соперничество в борьбе за благосклонность женщины, ради которой Делоне готов был продать свою страну и рискнуть собственной головой.

— Итак, — сказал Андре-Луи, — вы теперь знамениты, счастливица Декуан!

— Злополучная Декуан, — ответила она с горькой улыбкой. — Я только что потеряла сто луидоров.

— Вы чересчур увлекаетесь игрой, — пожурил ее Делоне.

— Возможно. Но мне нужны деньги, а не упреки, мой друг. Одолжите мне сто луидоров, Делоне.

Круглое лицо депутата, казалось, округлилось еще больше. Глаза под черными бровями стали тревожными.

— Помилуйте! У меня нет таких денег, крошка моя.

— Тогда пятьдесят. Я должна вернуть то, что проиграла. Вы не можете отказать мне в такой малости!

— Вы разрываете мне сердце, дорогая, — жалобно проговорил Делоне. Нахмуренный вид любимой ужаснул его. — Прелесть моя…

Андре-Луи понял, что наступил критический момент.

— Могу я чем-нибудь помочь? — тихо предложил он.

— Если вы можете одолжить мне пятьдесят луидоров, Скарамуш… — начала актриса, но Делоне проворно оттащил Андре-Луи в сторону, бросив ей на ходу:

— Минутку, дорогая! Одну минутку!

Когда они отошли подальше, он схватил Андре-Луи за руку и взмолился:

— Мы с вами будем сотрудничать. Это решено; только момент еще не настал. Одолжите мне сто луидоров в счет той прибыли, которая рано или поздно будет моей, и вы станете моим другом по гроб жизни.

— Дорогой Делоне! — В голосе Андре-Луи слышался мягкий упрек по поводу сомнений депутата в его готовности помочь. Он вытащил из кармана пачку ассигнаций и вложил их в крупную ладонь Делоне. — Здесь три сотни. Отдадите, когда вам будет угодно.

Ошеломленный этой несказанной щедростью, Делоне поблагодарил благодетеля и пошел ублажать капризную возлюбленную.

Андре-Луи усмехнулся. Эта пачка ассигнаций сегодня уже стала пропуском на гильотину для одного, а теперь, вероятно, сослужит ту же службу другому. С этой мрачной мыслью он побрел за бароном, который уже беседовал с Проли. Де Бац оттащил игрока подальше от стола и от смуглолицего спутника. Они уединились в сторонке. Когда Андре-Луи подошел, де Бац представил его собеседнику. Для Проли, который знал, что барон — роялистский агент, так же как и де Бац знал о шпионской деятельности Проли в пользу австрийцев, этого представления было достаточно. Между ними давно установилось взаимопонимание, и Проли с полной откровенностью выложил все, что ему было известно о братьях Фрей. Но его сведения мало что добавляли к тому, о чем барон уже знал. Республиканские взгляды братьев были притворством чистой воды. Они приехали во Францию с единственной целью — утолить свою жажду денег. Впрочем, свою патриотическую роль они играли отлично. Обоих Фреев хорошо знали в правительстве. С особым усердием братья обихаживали представителей партии Горы, близких к Робеспьеру, который, по мнению Проли, явно метил в диктаторы. Не только Шабо, но и Симон из Страсбурга, и Бентаболь[465] целиком находились под влиянием Фреев, а министр Лебрен, который был в долгу перед братьями, оказывал им покровительство.

Де Бац был разочарован. Сведения оказались не слишком обнадеживающими. Но Андре-Луи не разделял его пессимизма.

— Этого вполне достаточно, чтобы с ними справиться. Мы знаем, что они лицемеры, а совесть лицемера уязвима не меньше проржавленных доспехов.

Проли представил двух заговорщиков ничего не подозревавшему Юнию. С де Бацем он говорил мало, а вот Андре-Луи, прославившийся во времена Законодательного собрания, встретил у него самый сердечный прием. С преувеличенным восторгом Фрей на своем гортанном французском выразил удовольствие по поводу знакомства с человеком, который имеет столь выдающиеся заслуги в глазах всех поборников свободы. Потом он выспренно заговорил о триумфе революции и свержении деспотизма, который так долго топтал своей чудовищной пятой человеческое достоинство. Словом, Юний проявил столько дружелюбия, что Андре-Луи без колебаний нанес ему визит два дня спустя. Братья жили в красивом доме на улице Анжу.

Юний Фрей — елейный господин в грубой одежде, которую он носил из любви к санкюлотам, — выражаясь метафорически, широко раскрыл объятия одному из представителей армии интеллектуалов, пионеров великого движения за свободу Франции от цепей тирании. В таких вот пространных выражениях, в лучших традициях ораторов-якобинцев, бывший банкир приветствовал бывшего революционера. Юний Фрей представил гостя своему младшему брату Эмманюэлю — похожему на мальчишку-переростка, мертвенно-бледному человеку с робкими манерами и высоким голосом. Они с братом составляли странный контраст. Старший выглядел таким зрелым, таким возмужалым, младший казался едва ли не кастратом. С ними также жила сестра по имени Леопольдина, лет шестнадцати от роду, чья женственность, однако, уже расцвела. Невысокая, стройная, с тонкими чертами, кроткими карими глазами и темной косой, уложенной вокруг головы на манер тюрбана, Леопольдина так мало напоминала своих братьев, что невозможно было поверить, что в их жилах течет одна кровь.

Девушке представили Андре-Луи Моро и должным образом известили о его высоких гражданских заслугах, после чего позволили ей подать гостю вина и печенья для подкрепления сил и удалиться. Юний пожелал узнать, не может ли он каким-либо образом услужить гражданину Моро. Эмманюэль вторил брату, словно жидкоголосое эхо.

— Что ж, раз уж вы предлагаете, друзья мои, я воспользуюсь вашей любезностью.

Андре-Луи оглядел массивную мебель комнаты, где они сидели, и отметил, что здесь нет ничего от спартанско-республиканского стиля, отличавшего платье и речь хозяев.

— Механизм, к создателям которого вы великодушно меня причислили, в последнее время стал работать с перебоями, — начал он.

— Увы! — горестно вздохнул Юний. — Человеческий фактор! Можем ли мы ждать совершенства там, где он присутствует?

— Если наши намерения серьезны и искренни, мы должны стремиться к уничтожению всякого несовершенства, где это только возможно.

— Это наш священный долг, — согласился Юний.

— Благороднейшая задача, — поддакнул Эмманюэль, потирая огромные костлявые руки.

— Нам, тем, кто не входит в правительство, — продолжал Андре-Луи, — следует использовать все свои таланты, чтобы направить государственных деятелей в нужную сторону.

— Истинно так. Совершенно верно! — в один голос воскликнули оба брата.

— Франсуа Шабо — ваш друг. Я знаю, он находится под сильным впечатлением от широты — почти космополитической — ваших взглядов. Вы используете свое влияние, чтобы затачивать его, словно нож, для хирургической работы, которая все еще предстоит всем правоверным патриотам.

— Как прекрасно вы выразили эту мысль, — промурлыкал Юний.

— Как совершенно! — воскликнул Эмманюэль.

— В то же время, — мерно продолжал Андре-Луи, — вы используете его ради собственной выгоды.

C Юния в мгновение ока слетело все его елейное благодушие.

— Как так?

— О, но кто станет винить вас? Деньги в таких благородных руках, как ваши, — это благо для человечества. Вы никогда не используете их в недостойных целях. Люди, подобные вам, взяли на себя труд снять повязку с глаз Фортуны. Вашими стараниями ее пресловутая слепота излечивается, и благосклонность ее изливается лишь на достойных. Вот уж действительно священная миссия! И опасности, которые вы навлекаете на себя, исполняя ее, свидетельствуют о вашем исключительном благородстве. Ведь вас могут неверно понять, ложно истолковать ваши намерения. Но что значат эти опасности для людей столь патриотического, столь героического склада?

Братья напряженно сверлили гостя глазами. Во взгляде Юния зажегся огонек гнева. Взор Эмманюэля выдавал только страх. Хотя Андре-Луи сделал паузу, оба Фрея промолчали. Они ждали, когда он заговорит откровеннее, покажет им, какую цель преследует. Тогда можно будет сделать ответный ход.

И поскольку они ничего не сказали, Андре-Луи с дружелюбной улыбкой продолжил свою речь:

— Так вот, друзья мои, мною сейчас движут очень похожие намерения. Подобно вам, я заметил, что не все идет так хорошо, как следовало бы, как хотелось бы нам, тем, кто помогал делать эту революцию. Но мы, стоявшие у ее истоков, можем исправить положение, можем вывести страну из кризиса. Мы с гражданином де Бацем, моим компаньоном, сделали депутату Шабо определенное предложение, которое он сейчас обдумывает. Если он его примет, священное дело свободы непременно от этого выиграет. Но к вам, друзья мои, гражданин Шабо питает самое глубокое уважение, коего вы, без сомнения, заслуживаете. Он вверяет себя вашему руководству, чему можно только от души порадоваться. Он отложил решение вопроса, который мы с ним обсудили, чтобы посоветоваться с вами. Может быть, он уже обращался к вам?

Юний, достаточно проницательный, чтобы понять, куда клонит посетитель, испытал немалое облегчение. Судя по зловещим намекам, можно было ожидать много худшего.

— Пока нет, — ответил он.

— Тогда я пришел вовремя. Вам известно о моих республиканских добродетелях, и поскольку вы их разделяете, то, несомненно, дадите ему единственно верный совет — согласиться на сотрудничество с нами в том небольшом предприятии, которое мы с де Бацем имеем в виду.

Андре-Луи закончил. Он откинулся в кресле и стал ждать ответа. Эмманюэль беспокойно заерзал в своем кресле и перевел взгляд с посетителя на Юния, внешне сохранявшего полное спокойствие на протяжении всей речи Моро. Теперь старший брат наконец позволил себе высказаться:

— Это будет зависеть от характера вашего предприятия, дорогой гражданин Моро. Наш долг перед…

Андре-Луи, протестующе подняв руку, перебил его:

— Мой дорогой Фрей! Неужели я могу предложить нечто такое, что вам пришлось бы отвергнуть? Разве можно вменять такое в вину мне, чей патриотизм, осмелюсь заметить, не уступает вашему и, если тут уместно какое-то сравнение, основан на более значительных свершениях? — Он не дал финансисту времени на ответ и тут же продолжил: — Мы с вами в одинаковом положении, нами движут одни и те же чувства, у нас общие идеалы, самые чистые и возвышенные. Вы должны, подобно мне, понимать, что, объединившись, мы можем оказать друг другу неоценимую помощь. — Андре-Луи на мгновение умолк и вкрадчиво добавил: — Это ведь про нас сказано: «Вместе стоим, порознь — падаем».

Ловко завуалированная угроза не осталась незамеченной. Юний принужденно рассмеялся.

— Истинно так, гражданин Моро, истинно так! Вы хотите дать мне понять, что сотрудничество с вами полезно, а противостояние опасно?

Андре-Луи улыбнулся.

— Случается, что я натягиваю струны в обоих направлениях.

— Одним словом, вы мне угрожаете.

— Угрожаю? Помилуйте, гражданин Фрей! Что такое вы говорите!

— Не лучше ли высказаться откровенно? — сурово спросил Юний.

Эмманюэль стушевался и окончательно превратился в робкого наблюдателя.

— Именно это я и пытался сделать. Есть люди, владеющие искусством быть откровенными, не используя без необходимости резких выражений.

— Вы, похоже, настоящий знаток этого искусства, гражданин Моро.

— И не только этого, — серьезно заметил Андре-Луи. Он допил вино, стряхнул с шейного платка несколько крошек от печенья и встал. — Безмерно рад был встретить столь полное понимание с вашей стороны.

Гражданин Юний тоже встал, и брат последовал его примеру.

— Вы не дали себе труда выслушать мой ответ, — сказал старший Фрей.

— Ваш ответ? На что? Я не задавал вопросов, я всего лишь обрисовал положение дел.

— И вы даже не полюбопытствуете, как я стану действовать, учитывая это положение?

— Целиком полагаюсь на ваше благоразумие, — любезно ответил Андре-Луи и, пространно выразив удовольствие по поводу знакомства с двумя столь образцовыми патриотами, откланялся.

— Что за наглый субъект, — сказал Юний Эмманюэлю, когда Моро ушел.

— В наше время наглыми осмеливаются быть только те, кому не грозит опасность, — отозвался младший брат. — А те, кому не грозит опасность, сами всегда опасны. Полагаю, нам следует держаться с гражданином Моро настороже. Что ты будешь делать, Юний?

— В самом деле — что? — задумчиво произнес Юний.

Глава 24

ГЕНИЙ Д’АНТРЕГА
Андре-Луи с легким сердцем продолжал готовить крушение видных республиканцев, которое должно было повлечь за собой крушение самой Республики и реставрацию дома Бурбонов. Но от его безоблачного настроения не осталось бы и следа, если бы он знал, какие события, приближающие крушение его собственных надежд, происходят в это время в Хамме.

Как мы помним, граф Прованский пришел к убеждению, что его долг — утешать мадемуазель де Керкадью, делая все возможное, чтобы она пережила утрату жениха, погибшего на службе его высочеству. Помним мы и о дальновидном, бдительном графе д’Антреге, который помог Месье утвердиться в этом решении.

Итак, Месье посвятил себя исполнению этого благородного долга, причем усердие его возрастало тем более, чем меньшая в нем была необходимость.

Когда первое потрясение Алины прошло, сменившись осознанием утраты, мадемуазель де Керкадью взяла себя в руки и со всем мужеством, на которое была способна, вернулась к повседневным заботам. О незаживающей душевной ране говорила только печаль, лишь прибавлявшая девушке очарования и все сильнее воспламенявшая тайные чувства регента. Его визиты в дом де Керкадью вскоре превратились в каждодневный обычай. Что ни день, его высочество бежал от трудов переписки ради удовольствия встречи с мадемуазель. Он все чаще перекладывал свои дела на д’Аваре и д’Антрега и в конце концов оставил за собой единственную обязанность — выступать арбитром в постоянных разногласиях ближайших советников. В погожие дни жители Хамма регулярно встречали дородного, величаво ступавшего регента Франции и хрупкую золотоволосую мадемуазель де Керкадью, которые прогуливались вдвоем, словно какая-нибудь парочка бюргеров.

По мере того как уверенность д’Антрега в благоприятном исходе возрастала, д’Аваре все чаще одолевали дурные предчувствия. Тревожась за положение своей приятельницы, он забрасывал госпожу де Бальби отчаянными письмами. Но графиня, дитя удовольствий, под благовидным предлогом покинув скучный, унылый туринский двор, не собиралась менять веселую жизнь в Брюсселе на монашески суровое и скудное пребывание в Хамме. Кроме того, ее уверенность в себе не позволяла ей разделить тревогу, сквозившую в письмах д’Аваре. Пусть Месье отвлечется от тоскливой действительности, пусть насладится пресными прелестями племянницы сеньора де Гаврийяка. Госпожа де Бальби знает, как вернуть себе свою империю, когда жизнь подле регента потребует с ее стороны меньших жертв, чем предполагают его нынешние вестфальские обстоятельства. В письмах она, разумеется, выражалась не столь определенно, но д’Аваре давно научился читать между строк и был весьма удручен. Он не разделял мнения госпожи де Бальби о мадемуазель де Керкадью. Она определенно не казалась ему пресной, и он нимало не сомневался, что Месье тоже далек от подобной оценки. Раз уж Месье обсуждает с маленькой племянницей сеньора де Гаврийяка государственные дела, значит, он настроен самым серьезным образом. Для д’Аваре ничто не могло служить более точным показателем глубины чувств регента.

Возможно, тут граф немного ошибался. Обсуждение государственных дел было в данном случае всего-навсего тонкой лестью, которую регент ловко использовал вместо обычных приемов обольщения, дабы обмануть бдительность мадемуазель де Керкадью.

События развивались в точном соответствии с пожеланиями д’Антрега, пока в Хамм не прибыл курьер Помеля, покинувший Париж всего несколько часов спустя после отъезда Ланжеака. Но прибыл он с опозданием на две недели — его задержало падение с лошади, в результате которого гонец получил сотрясение мозга. К счастью, это произошло уже после того, как бедняга пересек границу, и потому он не попал в руки врагов, а почта осталась в неприкосновенности до той поры, когда он смог продолжить путь.

Курьерская почта доставила хитроумному господину д’Антрегу несколько поистине черных минут. В письме от Помеля сообщалось о чудесном спасении Моро, которого они так уверенно объявили погибшим. Хуже того, в пакете имелось письмо к мадемуазель де Керкадью, написанное тем самым злополучным Моро.

Д’Антрег позвонил слуге и вверил его заботам взмыленного, покрытого дорожной пылью курьера.

— Вы, должно быть, устали, сударь, — сказал он гонцу. — Отдыхайте. В вашем распоряжении комната наверху. Еду и все, что вам потребуется, туда пришлют. Я вынужден просить вас, во имя государственных интересов, не покидать свою комнату и ни с кем не вступать в какие бы то ни было разговоры, пока я за вами не пришлю.

Месье в это время совершал одну из своих ежедневных прогулок с мадемуазель де Керкадью. Господин де Керкадью работал в шале, в соседней комнате. Д’Антрег сидел и хмуро рассматривал запечатанное письмо от Моро, обнаруженное в пакете, который доставил парижский агент. Чертовски несвоевременное воскресение. Д’Антрег повертел письмо в руках и изучил печать. Его так и подмывало сломать ее и выяснить, о чем пишет этот малый своей невесте, но он поборол искушение. Как бы он ни поступил — а проницательный граф уже начал подозревать, что будет дальше, — он должен сначала заручиться одобрением Месье.

А тем временем Месье, не подозревавший, какой неприятный сюрприз ожидает его в шале, дружески болтал с любезной его сердцу дамой. Мадемуазель де Керкадью из сострадания к несчастьям и одиночеству принца с готовностью давала ему возможность проводить время в своем обществе.

— Вы не представляете себе, дитя мое, — говорил он густым, мурлыкающим голосом, — какую силу и утешение черпаю я в наших беседах, как они помогают мне в трудную минуту.

В последние три недели, прошедшие с момента появления Ланжеака со страшным известием, Месье высказывал эту мысль довольно часто и на разные лады.

Они впервые прогуливались берегом Липпе, следуя тем самым путем, которым в феврале Алина шла с Андре-Луи. Тогда земля лежала скованная морозом, все вокруг было бело и сковано морозом. Теперь глаз радовала сочная зелень, луга были усыпаны цветами. Обмелевшая узкая река, прохладная и прозрачная, текла в тени ив, отяжелевших от буйной листвы.

Мадемуазель де Керкадью в темно-зеленом костюме с широкими отворотами и в черной шляпке, подчеркивавшей ее пугающую бледность, грациозно ступала рядом с медлительным, грузным принцем. Он уступал ей в росте около дюйма.

— Мне эти беседы тоже помогают, — сказала она задумчиво.

Его высочество остановился и повернулся к спутнице, опершись на трость с золотым набалдашником. Они стояли на лугу у реки и были совершенно одни. Отсюда была видна та самая изгородь, возле которой Алина и Андре-Луи задержались во время одной из последних своих прогулок. Высоко над их головами заливался невидимый жаворонок.

— Ах, в это трудно поверить, мое дорогое дитя!

Она грустно улыбнулась, поглядев на его багрово-красное лицо, внезапно ставшее серьезным.

— Трудно поверить? Но почему? Слушая о ваших заботах, монсеньор, я отвлекаюсь от своих собственных.

— Вы не представляете себе, какую радость доставляют мне ваши слова! Они дарят мне ощущение, что я не совсем бесполезен в этом мире, где сегодня, кажется, нет места таким, как я, и где я почти никому не нужен.

— Вы преувеличиваете, монсеньор… из своей всегдашней любезности ко мне.

— Из любезности? Как неточно это слово передает мои чувства к вам, Алина! Я постоянно пытаюсь придумать, чем бы вам услужить. Вот почему ваши слова принесли мне невыразимое удовольствие. Если бы только мне было дано принести вам утешение и развеять вашу печаль, я стал бы самым счастливым человеком на свете.

— Вы заслуживаете этого, монсеньор, ибо вы самый благородный человек, которого я знаю. — Ее нежные глаза смотрели на принца почти удивленно. Он несколько смутился под этим ясным, пристальным взглядом. Румянец на его щеках сделался гуще. — А я не заслуживаю вашей милости, — добавила она.

— Вы заслуживаете гораздо большего, Алина. — Пухлыми белыми пальцами он крепко сжал ее руку. — Разве есть что-то, чего вы не могли бы потребовать от меня? От моей любви к вам.

Внимательно наблюдая за нею большими глазами, которые только и привлекали внимание на его неказистом лице, регент прочел в ее встревоженном взгляде, что несколько поспешил с признанием. Изысканный плод еще не дозрел, невзирая на весь скрытый пыл настойчивого ухаживания его высочества. Девушка была робка, словно газель, а он неуклюжим движением отпугнул ее. Принц понял, что необходимо незамедлительно вернуть ее доверие. Мягко, но решительно она высвободила локоть, что отнюдь не облегчало графу Прованскому отступления. Но отступить он должен был, причем отступить с достоинством, по возможности сохранив боевые порядки. Он проникновенно посмотрел ей в глаза и очень ласково улыбнулся.

— Вы, может быть, заподозрили, будто мои слова — пустое упражнение в галантности. Дорогая моя! Я по-настоящему привязан к вам самыми крепкими, самыми прочными узами. Такую же искреннюю привязанность я питал к вашему дяде Этьенну, память о котором останется со мной навсегда.

Заявление это, разумеется, придавало иной смысл его признанию, и Алина даже чуточку устыдилась возникшего у нее подозрения. Поэтому в ответ на любезность Месье она вдруг мучительно покраснела и не сразу нашлась с ответом.

— Монсеньор, вы оказываете мне великую честь, слишком великую.

— Это невозможно. Я всего лишь принц по рождению, вы же — принцесса от природы. Благородство вашей души выше благородства, которое дает человеку любой титул.

— Монсеньор, вы меня смущаете.

— Не я — ваша скромность. Вы не способны оценить себя должным образом. Это случается с такими редкими натурами, как вы. И это единственный недостаток, который лишь подчеркивает их многочисленные достоинства.

Алина продолжала слабо сопротивляться неудержимому потоку лести:

— О нет, монсеньор, это ваше собственное благородство заставляет вас видеть его в других. Во мне нет ничего особенного.

— Вы не должны принижать себя. Со мной это бесполезно. У меня слишком много доказательств вашей доброты. Только святая могла бы так сострадать моему одиночеству, так щедро дарить свое время и душевное тепло, чтобы скрасить его.

— О, не надо так говорить, монсеньор!

— Разве это неправда? Разве я не одинок? Одинок и несчастен, прозябаю в нищете, в убожестве, без семьи, почти без друзей. — (Эти слова тут же пробудили сочувствие Алины, нежное сердце которой всегда откликалось на чужую беду.) — В такие времена мы и узнаем, кто является нашим истинным другом. Я могу перечесть своих друзей по пальцам одной руки. Я живу здесь на скудное подаяние, принц и нищий в одном лице, оставленный всеми, за исключением горстки верных людей. Чем, кроме любви, я могу отплатить за бескорыстную преданность, при одной мысли о которой на глаза у меня наворачиваются слезы?

Они снова двинулись в путь и медленно побрели по берегу реки. Алину глубоко растрогали горестные жалобы его высочества. Кроме того, ей льстило, что он почтил своим высоким доверием именно ее и с такой искренностью поведал ей свои тайные и невеселые мысли. Девушка сознавала также, что эти откровения все крепче привязывают их друг к другу. Месье, который именно к этому и стремился, вновь заговорил, позволив себе еще бо́льшую откровенность:

— Положение принца никогда не бывает завидным, даже в самые счастливые времена. Ему угождают, но не ради его самого, а ради милостей, которыми он может осыпать. Ему всегда угрожает опасность принять низкопоклонство за любовь. И если приходит время, когда принцу остается рассчитывать только на себя, на личные достоинства, не приукрашенные больше блеском титула, тогда уделом его, как правило, становится горечь. Сколько людей из тех, кому я всецело доверял, чью привязанность считал самой искренней, осталось со мною теперь? Где та, которая, по моему глубокому убеждению, должна была остаться со мной даже тогда, когда все остальные покинут меня? Где она теперь? На поверку ее любовь оказалась недостаточно сильна, чтобы противостоять нищете.

Алина догадалась, что Месье намекает на госпожу де Бальби, и горечь его слов разжалобила ее еще сильней:

— Но не может ли быть, монсеньор, что друзья, зная о ваших стесненных обстоятельствах, боятся злоупотребить вашей щедростью?

— Как вы милосердны! Все ваши слова выдают несравненную красоту вашей души. Именно такими мыслями я пытался польстить своему тщеславию. Но все свидетельствует о том, что я заблуждался. — Принц тяжко вздохнул и печально улыбнулся. — И все-таки у меня остались еще утешения. Ваша дружба, моя дорогая Алина, — величайшее из них. Надеюсь, мне не суждено потерять ее вместе со всем остальным.

Ее глаза увлажнились.

— Если вы цените мою бедную дружбу, монсеньор, можете не сомневаться — она навсегда останется с вами.

— Моя дорогая! — Месье остановился, взял ее руку и бережно поднес к губам.

Таким образом его высочество достойно отступил с позиций, которые он преждевременно попытался захватить. Теперь он снова стоял на прочной почве дружбы, и опыт подсказывал ему, что благоприятная возможность для новой атаки подвернется не в столь уж отдаленном будущем. А тем временем можно использовать сочувствие девушки, чтобы подорвать ее оборону.

Но в шале Месье поджидал д’Антрег, сообщивший ему о другом препятствии — препятствии, которое принц считал окончательно устраненным.

— Он жив! — в отчаянии вскричал Месье и этим восклицанием с головой выдал себя проницательному советнику.

— И не только жив, но и благополучно продолжает действовать.

— Боже мой! — Регент рухнул на стул и обхватил голову руками. В комнате повисло тяжелое молчание.

— У меня тут его письмо к мадемуазель де Керкадью, — вкрадчиво сообщил ему д’Антрег. Месье ничего не ответил. Он по-прежнему пребывал в прострации. Д’Антрег молча наблюдал за ним и ждал. В уголках его плотно сжатых губ притаилась улыбка. — Ваше высочество желает, чтобы его вручили? — спросил он после паузы.

Что-то в его тоне заставило регента поднять голову и пристально посмотреть на своего советника. Круглое лицо принца выглядело изумленным, почти испуганным.

— Чтобы его вручили? — переспросил он хрипло. — Но как же иначе, д’Антрег? Как иначе?

Д’Антрег выдохнул, шумно и протяжно:

— Я тут поразмыслил, монсеньор…

— И что же?

Д’Антрег несколько раз взмахнул письмом, зажатым между пальцами.

— Вручение этого письма адресату представляется мне утонченной жестокостью, монсеньор. — Он сделал паузу, а затем, отвечая на безмолвный вопрос, застывший в выпученных глазах Месье, продолжал: — Этот безрассудный молодой человек вместе с фанфароном де Бацем продолжают подрывную работу в Париже, самым вероятным итогом которой будет гильотина для них обоих.

— И что дальше? Что у вас на уме?

Д’Антрег приподнял бровь, словно выражая недоумение по поводу медлительности, с которой соображал его господин.

— Эта благородная молодая дама уже пережила свою утрату. Она вынесла настоящую муку и сейчас постепенно приходит в себя. Время начало залечивать ее раны. Неужели стоит обрекать ее на новую пытку? Ведь ошибочные сведения этого идиота Ланжеака в любой момент могут обернуться сущей правдой.

Месье задумался. Казалось, его дыхание стало слегка затрудненным.

— Понимаю, — сказал он. — Да. Но что, если Моро в конце концов все-таки выживет, несмотря на все опасности, с которыми столкнется?

— Это настолько маловероятно, что не стоит задумываться над такой возможностью всерьез. В этот раз его спасло чудо. Такие чудеса не повторяются. А даже если это и произойдет… — Он в задумчивости оборвал фразу.

— Да-да, — подхватил регент. — Что тогда? Что тогда? Именно это я хотел бы знать. Что тогда?

— Даже тогда ничего плохого не произойдет. А некоторая польза, возможно, будет. Всем ясно, что этот мезальянс ничего хорошего мадемуазель де Керкадью не принесет. Она заслуживает лучшей участи, нежели брак с простолюдином, с неизвестно чьим бастардом. Если она, убежденная в смерти Моро, выкинет его из головы, что уже понемногу и происходит, и до его возвращения — крайне маловероятного — обратит свою любовь на кого-то более достойного, разве это не благо?

Регент продолжал во все глаза взирать на д’Антрега.

— А письмо?

Граф пожал плечами.

— Нужно ли кому-нибудь знать, что оно прибыло? Оно попало сюда чудом. Курьер, который его вез, в дороге получил сотрясение мозга и прибыл на три недели позже. С таким же успехом он мог разбиться насмерть.

— Но бог мой! Я же знаю о существовании этого письма!

— Станет ли ваше высочество винить себя за молчание, которое может оказаться столь полезным, тогда как слова, вероятно, послужат причиной сильнейших страданий дамы, ничем их не заслужившей?

Принц, терзаемый противоречивыми чувствами, снова зарылся лицом в ладони. После очень долгого молчания он заговорил, не поднимая головы:

— Я не отдаю вам никаких приказов, д’Антрег. Я больше ничего не желаю об этом знать. Вы можете действовать всецело по своему усмотрению. Вы меня поняли?

Губы господина д’Антрега вновь тронула улыбка. Он отвесил поклон сгорбившемуся, избегавшему его взгляда принцу.

— Вполне, монсеньор, — ответствовал он.

Глава 25

ЗАПРЕТ
Жизнь в Париже становилась некомфортной. Утопические идеи правительства начали приносить свои плоды. По словам Сен-Жюста, «нищета породила революцию, нищета же может ее и погубить». Непосредственная причина бедствия, если цитировать того же глашатая Робеспьера, заключалась в том, что «массы, которые до недавнего времени жили на излишки роскоши и за счет пороков другого класса», остались без средств к существованию.

В переводе на менее революционный язык это означало, что огромное множество людей, которые раньше работали на обеспеченное дворянство, теперь, в соответствии с благодетельным законом равенства, остались без работы и столкнулись с настоящей нуждой. И беда состояла не только в том, что несчастным не на что было купить себе еду, — сама покупка еды становилась все более трудным делом. Крестьяне все менее охотно везли на рынок свою продукцию, чтобы обменять ее на бумажные деньги, которые неудержимо утрачивали ценность.

Обесценивание денег отчасти явилось результатом переизбытка ассигнаций, наводнивших страну. Конвент обвинил в этом фальшивомонетчиков, работавших на агентов иностранных держав, которые якобы пытались таким образом столкнуть нацию в пропасть банкротства. Это было, конечно, сильным преувеличением, хотя доля правды в таких утверждениях имелась. Мы знаем о работе печатного станка в Шаронне и о безрассудной расточительности, с которой де Бац пускал в обращение превосходные бумажные купюры, изготовленные на этом станке благодаря несравненному мастерству Бальтазара Русселя. Де Бац преследовал сразу две цели. Во-первых, он черпал из этого неиссякаемого источника средства на подкуп тех членов Конвента, которых считал склонными к подобным сделкам. Во-вторых, он увеличивал поток фальшивок, что серьезно беспокоило Конвент и подтачивало экономику Республики.

Пытаясь найти выход из тупика, Сен-Жюст выступил с безумным предложением — сделать зерно средством платежа. Он надеялся таким образом побудить земледельцев отпускать зерно в обмен на другие товары. Но земледельческие хозяйства по самому характеру своего производства были самодостаточны, поэтому план, не имевший других практических достоинств, сулил мало надежды на успех и был отвергнут. Ремесленные мастерские и мануфактуры чахли. Воинская повинность поглотила более семисот пятидесяти тысяч человек, составивших четырнадцать армий. Но, несмотря на такой отток населения из сферы производства, найти работу было невозможно. Кожевенные мастерские бездействовали, железа и шерсти недоставало почти так же, как и хлеба. Того немногого, что производилось, едва хватало для внутреннего потребления, на экспорт не шло ничего, и положение Франции на международном рынке неуклонно ухудшалось.

В первые дни июля 1793 года по старому стилю, или мессидора[466] второго года по революционному календарю, экономическая депрессия усугубилась моральной: несмотря на беспрецедентную численность, французская армия терпела поражение за поражением.

А когда в очередную годовщину падения Бастилии молодая женщина, желавшая отомстить за несчастных жирондистов, убила Марата, Париж обезумел от ярости.

Шарлотту Корде[467] гильотинировали в красной рубахе убийцы, Конвент постановил с почестями захоронить зарезанного патриота в Пантеоне,[468] и никогда еще столица не видела таких пышных похорон, как та факельная процессия, что провожала останки кумира толпы к могиле.

Франсуа Шабо, усмотревший параллели между положением Марата и своим собственным, гремел в Конвенте обличительными речами, которые выдавали его страх перед возможным убийством.

Но у Конвента было много других причин для беспокойства. Австрийцы заняли Конде, потом наступил термидор[469] и та же участь постигла Валансьен, Клебер капитулировал под Майнцем,[470] Вандея была охвачена мятежом,[471] отголоски роялистской бури гремели на юге.

Утописты, осчастливившие Францию и порывавшиеся осчастливить весь мир славным законом Всеобщего Братства, установили причину бедствий, захлестнувших страну и новых, еще более худших, которые угрожали ей в скором времени. Все несчастья приписали проискам аристократов внутри страны и стараниям Питта и Кобурга за рубежом. Если на Питта и Кобурга Конвент мог нападать только словесно, то против внутренних заговорщиков можно было принять более действенные меры. С этой целью был издан закон о подозрительных,[472] который сполна загрузил работой новый Революционный трибунал. Гильотина работала ежедневно и все равно не справлялась со все возраставшим потоком осужденных.

Так установилось Царство Террора.[473] Недавно женившийся Дантон, который способствовал его приходу, удалился в свое имение в Арси-сюр-Обе,[474] чтобы посвятить себя сельскому хозяйству и радостям семейной жизни. Робеспьер еще более, чем прежде, стал средоточием народных надежд и народного поклонения. Верный Сен-Жюст вдохновлял Неподкупного, а узкий круг приспешников следил за тем, чтобы его воля оставалась священной. Уже поговаривали, что Робеспьер метит в диктаторы. Сен-Жюст дерзко заявил, что стране в таких обстоятельствах, в каких ныне пребывает Франция, диктатор необходим; правда, он не потрудился объяснить, каким образом это согласуется с представлениями о недопустимости единоличной власти, иными словами — тирании.

Для Франсуа Шабо, еще одного стойкого приверженца Неподкупного Максимилиана, наступили хлопотные дни. Закон о подозрительных дал полную волю его страсти к разоблачениям, и теперь редко когда с трибуны Конвента не звучали его капуцинады. Он заявлял, что готов пройти сквозь грязь и кровь, лишь бы услужить народу, готов вырвать из груди сердце и отдать на съедение нерешительным, дабы они усвоили истинный патриотизм,который его воспламеняет.

С каждым днем очереди у хлебных лавок все увеличивались; с каждым днем население, подстегиваемое голодом, становилось все более кровожадным; каждый день телеги в сопровождении солдат Национальной гвардии катились под барабанную дробь по улице Сент-Оноре к площади Революции. И тем не менее каждый вечер в Опера своевременно поднимался занавес, а в «Пятидесяти» и других игорных домах, расположенных в Пале-Эгалите (бывшем Пале-Рояле) и в иных местах, неизменно собиралось множество посетителей. На быстро истончавшейся кромке вулкана жизнь в основном продолжала идти своим чередом.

Де Бац наблюдал, занимался организационной деятельностью и выжидал. Его работа протекала в Париже, и в Париже он собирался остаться, что бы ни произошло. Маркиз де Ла Гиш, известный под именем Севиньон, самый отважный и предприимчивый среди помощников барона, уговаривал его уехать и присоединиться к повстанцам на юге. Маркиз, сам будучи военным, убеждал полковника, что на юге очень пригодился бы его армейский опыт. Но де Бац не собирался двигаться с места — настолько верил он в замысел Андре-Луи. В конце концов Ла Гиш отправился на юг один. Барон не противился его отъезду, но глубоко сожалел о нем, ибо не знал человека, более преданного делу возрождения монархии, чем прямой и бесстрашный маркиз де Ла Гиш, на пару с которым они некогда пытались спасти короля.

Однако, подавив сожаления, барон продолжил выполнять миссию, которую сам для себя избрал. События развивались в полном соответствии с ожиданиями заговорщиков. При таком положении дел революция не могла протянуть долго. Несчастный народ должен был вскоре осознать, что его страдания — результат некомпетентности правителей и хаоса, порожденного их идеализмом. Но можно было не дожидаться, пока простая истина дойдет до сознания людей, а немного ускорить естественный ход событий. Если откроется, что избранники народа продажны и бесчестны, что голод и лишения — следствие не только некомпетентности правительства, но также взяточничества и казнокрадства, поднимется буря, которая сметет этих речистых ораторов раз и навсегда. Таков был замысел Андре-Луи. И правильность его выводов подтверждалась всем ходом событий.

Между тем королева и ее семья по-прежнему находились в заключении. Прошло больше месяца после попытки спасти ее, а о переговорах в Вене касательно обмена узниками ничего не было слышно. Де Бац начал тревожиться. У него зародилось небезосновательное подозрение, что переговоры зашли в тупик. В таком случае спасение королевы зависело лишь от того, насколько быстро уничтожит себя революция. И барон то и дело подгонял Моро с реализацией его хитроумного плана.

Но Андре-Луи это не требовалось. Задача поглотила его целиком. Он подходил к ней с вдумчивостью шахматиста, привыкшего наперед просчитывать ходы, которые должны привести к победе.

Ближайшей его целью был Франсуа Шабо, но путь к нему лежал через братьев Фрей. Андре-Луи считал их пешками, которые нужно взять или оставить в зависимости от того, как развивается партия. И они облегчили ему выбор. Его искусно замаскированные угрозы подействовали на братьев, чья совесть была далеко не чиста. Юний, поразмыслив, решил, что безопаснее одобрить сотрудничество, которое было предложено Шабо. Принятию такого решения поспособствовал Проли, намекнувший, что компаньоном Моро является де Бац и что он пользуется обширным и таинственным влиянием, не считаться с которым было бы неразумно.

В итоге братья Фрей открыли перед бароном и его другом двери своего дома. Поначалу у них не было причин сожалеть о своем решении. Напротив, барон, располагавший весьма значительными суммами, выказал всяческую готовность сотрудничать с Фреями в любых финансовых операциях, для которых им потребуется привлечь средства со стороны. И скоро братья поздравляли себя с приобретением союзников, которые поначалу столь бесцеремонно им себя навязывали. Барон доказал свою проницательность в финансовых вопросах, чем завоевал уважение и даже дружбу Фреев. В результате они заключили несколько сделок, которые принесли немалую выгоду обеим сторонам.

Андре-Луи, как компаньон барона, теперь тоже был на короткой ноге с еврейскими банкирами. Он стал частым гостем в их доме на улице Анжу, равно как и за их богатым столом, который впервые показал полуголодному Шабо преимущества дружбы с этими ревностными поборниками свободы, равенства и братства. Тихая, миловидная малышка Леопольдина никогда не упускала случая пригласить Андре к обеду и не делала тайны из того факта, что находит его общество приятным. Кроткие карие глаза девушки неизменно блестели, когда она смотрела в его сторону, губы с готовностью улыбались каждой его остроумной реплике. Очень скоро Андре-Луи почувствовал себя у Фреев как дома. Они принимали его словно члена семьи.

Однажды вечером де Бац, Андре-Луи и Шабо обедали у Фреев, и Юний поделился с ними замыслом, который, по его уверениям, мог принести миллионы.

Они с братом снаряжали в Марселе корсарскую флотилию для боевых действий в Средиземноморье. Предполагалось, что корсары будут совершать налеты не только на корабли вражеских государств, но и на те порты испанского и итальянского побережья, которые легко захватить врасплох.

Юний расписал это предприятие в самых радужных красках, напирая на огромное национальное значение такой акции, на пользу, которая она принесет Республике, поскольку направлена против ее врагов. Андре-Луи притворился глубоко заинтересованным. Он дал проекту — и финансовой, и патриотической его стороне — столь высокую оценку, что де Бац немедленно попросил братьев взять его в долю и предложил сто тысяч ливров.

Юний одобрительно улыбнулся.

— Вы умеете мгновенно распознать благоприятную возможность, друг мой.

Шабо смотрел на них округлившимися глазами.

— Вы располагаете преимуществами, которые дает богатство, — сказал он с завистливым вздохом.

— Если вам угодно наслаждаться тем же преимуществом, вот вам благоприятный случай, гражданин депутат.

— Мне? — Шабо кисло улыбнулся. — У меня нет необходимых средств, чтобы внести свою долю. Я служу человечеству. Такие труды не приносят материальной награды.

— Представляете, какие сокровища вы собрали бы себе на небе,[475] если бы Республика его не упразднила, — ехидно заметил Андре-Луи.

— Друг мой, вы легкомысленны, — упрекнул его депутат. — Вы насмехаетесь над священными понятиями. Это недостойно.

— Вы все еще считаете небо священным понятием?

— Я считаю таковым Республику! — загремел Шабо. — Вы позволяете себе отпускать остроты в ее адрес. Это святотатство.

Де Бац поспешил вмешаться в их перепалку и предложил депутату свой кошелек, с тем чтобы Шабо смог принять участие в предприятии. Однако тот не поддался искушению. Если бы дело пошло неудачно — а такое могло случиться, ибо морские набеги сопряжены с риском, — у него не оказалось бы средств, чтобы уплатить долг. А это опасное положение для народного представителя. Барон не стал настаивать. Он вернулся к собственному вложению и обговорил с братьями Фрей все подробности сделки.

Когда друзья возвращались домой по пустынным в столь поздний час улицам, Андре-Луи с благодарностью сказал де Бацу:

— Вы быстро поняли намек, Жан.

— Хотя и не догадался о вашей цели. По-моему, вы становитесь ребячливым, Андре.

— Моя цель двояка. Искусить Шабо, показав ему, сколь легко и безопасно он может обогатиться, если доверится нам, и продемонстрировать Фреям наше могущество, дабы они не осмеливались противостоять нам, чего бы мы ни потребовали. Скоро мы станем свидетелями чрезвычайно интересных событий.

Но прошел целый месяц, прежде чем Андре-Луи сделал следующий ход. Все это время он вместе с де Бацем осуществлял сделки, связанные с эмигрантскими поместьями. Заговорщики позволили Делоне и Жюльену получить скромный доход от этих операций, который должен был разжечь аппетиты депутатов.

В одно августовское утро Андре-Луи отправился в Тюильри. Дожидаясь конца утренней сессии, он мерил шагами просторную залу и размышлял о невероятной пестроте публики, которую привели сюда самые разные нужды и обстоятельства. Основную массу посетителей составляли простолюдины — грязные, нечесаные, громогласные, сквернословящие патриоты в красных колпаках.[476] Изредка в толпе мелькали напудренные головы изысканно разодетых щеголей. Немало было юристов в хорошо скроенных костюмах спокойных тонов. То и дело на глаза попадались сине-белые мундиры офицеров регулярной армии и сине-красные — Национальной гвардии. Были среди присутствующих и женщины — в основном неряшливого вида торговки, интересовавшиеся политикой. На их домашних чепцах красовались трехцветные кокарды. Представители различных сословий смешивались, толкались и терлись друг о друга плечами в полном согласии с революционной доктриной равенства.

Андре-Луи, присев на одну из пустых скамей, стоявших у стены, с любопытством разглядывал эту пеструю толпу. Как только в зале появлялся какой-нибудь депутат или другое важное лицо, толпа сторонилась, освобождая ему проход. Люди приветствовали проходивших, иногда уважительно, но чаще фамильярно.

Многих членов Конвента Андре-Луи знал лично. Вот появился коротышка Шабо, с заметным брюшком, обтянутым неопрятным платьем, в красном колпаке на буйных кудрях. После смерти Марата он стал самым популярным в народе депутатом. С его появлением толпа оживилась, отовсюду посыпались непристойные, но добродушные шутки, на которые Шабо непринужденно отвечал на ходу. Следом вышел молодой человек необыкновенной красоты, одетый, словно по контрасту с Шабо, с броской элегантностью. С ним никто не осмеливался держать себя столь вольно. На почтительные приветствия собравшихся юный щеголь отвечал с небрежным высокомерием, которого не мог бы себе позволить ни один бывший аристократ. Андре-Луи узнал в нем ужасного шевалье де Сен-Жюста, дворянина по происхождению, мошенника по призванию. Это его пылкое красноречие вознесло Робеспьера на первый пост в государстве.

Вот еще одно знакомое лицо — драматург и законодатель Фабр, присвоивший себе поэтический псевдоним д’Эглантин. Его благородная наружность, томный вид и жеманные манеры составляли разительный контраст с внешностью и повадками трибуна Дантона, которого Фабр неизменно поддерживал.

Наконец Андре-Луи заметил среди покидавших Конвент человека, которого дожидался. Он поднялся и пошел ему навстречу.

— Мне нужно сказать вам несколько слов по делу государственной важности, Делоне.

Депутат встретил его с почтением, с каким и надлежит встречать возможного благодетеля. Они выбрались из толпы и присели на ту же скамью, где только что сидел Андре-Луи.

— Дела продвигаются крайне медленно, Делоне.

— Надеюсь, вы не меня в этом упрекаете, — проворчал депутат.

— Мы не сможем ускорить их и перейти к крупным операциям, пока не одолеем робость Шабо.

— Согласен. И что же?

— А вот что: братья Фрей, которые имеют на него влияние, истратили целое состояние на снаряжение корсарской флотилии. — Андре-Луи выложил подробности. — Если запретить корсарство, они будут разорены.

Делоне испуганно посмотрел на собеседника.

— Вы хотите разорить их?

— О нет. Только найти на них управу. Привести их в состояние, которое будет способствовать нашим целям.

Андре-Луи говорил долго и, видимо, небезрезультатно, поскольку три дня спустя на дом Фреев обрушилось несчастье. Депутат Делоне с трибуны Конвента объявил корсаров грабителями. «Республика не может одобрять разбоя ни на море, ни на суше!» — таковы были его слова. Делоне прочел целую проповедь о республиканской честности и добродетели и в конце ее потребовал запретить корсарство. Конвент довольно безучастно проголосовал «за», поскольку вопрос представлял для них незначительный интерес.

В тот же день де Бац и Андре-Луи отправились к Фреям. Де Бац превосходно разыграл отчаянье:

— Друзья мои, это крах для меня!

Оцепеневшие от ужаса братья отвечали ему, что их положение не лучше.

Эмманюэль был в слезах, Юний настолько забылся в гневе, что принялся поносить Шабо:

— Этот человек последние три месяца приходит сюда ежедневно. Каждый день он набивает за этим столом свою ненасытную утробу. И вот теперь, когда у него появилась возможность отплатить за мое гостеприимство, за мою дружбу, когда одно вовремя сказанное слово могло бы отвратить беду, он хранит молчание и бросает нас на произвол судьбы. Вот вам и друг! О милостивый Боже!

— Вам нужно было сделать его партнером в том предприятии, — упрекнул Юния де Бац. — Я пытался было осуществить это, но вы меня не поддержали.

— Прибегните к его помощи хотя бы теперь, — подхватил Андре-Луи. — Если вы этого не сделаете, мы разорены. Простите, что я упоминаю об этом, но у вас есть моральный долг перед де Бацем, друг мой.

— Моральный долг! Бог мой! Он был волен поступать как ему угодно. Вы знали, что делали. Я выложил на стол все карты. Вы точно представляли себе, на что идете. Довольно того, что мы сами разорены, — не хватало нам еще быть обвиненными в разорении других!

— Не будем пререкаться. Таким образом делу не поможешь. Важно исправить положение, добиться отмены этого запрета. Нам нужен Шабо. Пригласите его на ужин. Общими силами мы заставим его помочь.

Юний Фрей послушался, хотя особого воодушевления эта идея у него не вызвала. По его мнению, взывать к Шабо было напрасной тратой времени. И вечером, за ужином, Шабо подтвердил его опасения.

— Если я выполню ваши требования, как смогу я оправдаться перед судом собственной совести? — возмущенно сказал он, когда ему предложили постоять за друзей и добиться отмены запрета.

Под его обвиняющим взглядом костлявый Эмманюэль, казалось, увял, и даже уверенный в себе Юний почувствовал себя неуютно.

Не дав братьям ответить, Шабо разразился речью, великолепной капуцинадой, выдержанной в лучших его традициях. Большую часть аргументов он позаимствовал из речи Делоне, но словесное оформление, несомненно, принадлежало ему. Шабо яростно обличал всяческую нечестность и корыстолюбие. Он подробно остановился на разлагающем влиянии золота, которое назвал тормозом на колесах прогресса, долженствующего привести ко всеобщему братству и преобразить землю в подобие райских кущ.

— Позвольте снова напомнить вам, — сухо прервал его Андре-Луи, — что Республика отменила рай.

Сбившийся с мысли Шабо метнул на него сердитый взгляд.

— Я говорю образно, — буркнул он.

— Вам следовало бы выбирать образы, которые больше согласуются с верой в разум, — с укором заметил Моро. — В противном случае вас могут заподозрить в лицемерии — недуге, который, вне всякого сомнения, избрал вас своей жертвой.

Шабо едва не лишился дара речи.

— Жертва лицемерия? Я? — Казалось, депутата вот-вот хватит удар.

— Ваш пыл уводит вас с верного пути. Страсть, пусть и добродетельная, — скверный поводырь. Выслушайте меня, гражданин депутат. В нашем несовершенном мире редко можно сделать добро, не причинив никому вреда. Принимая очередной закон, мудрый государственный деятель должен задуматься: что перевешивает? Эти корсары — разбойники. Согласен. Разбой — это преступление, а добрый республиканец не может смотреть на преступление сквозь пальцы. Снова согласен. Но кто жертвы разбоя? Враги Франции. Кто от него выигрывает? Французская республика. А все, что выгодно нации, увеличивает ее силу, дает ей возможность лучше противостоять врагу, внутреннему и внешнему. Таким образом, небольшой персональный вред может обратиться величайшим национальным благом. Вот аспект, о котором вы не подумали. Человечеству нельзя служить с ограниченными взглядами, гражданин депутат. Необходимо видеть разом всю картину. Если я украду оружие у убийцы, я совершу кражу, преступление против общества. Но буду ли я простым вором или же благодетелем человечества?

Братья Фрей и де Бац выразили шумное, восторженное одобрение. Малышка Леопольдина, которая сидела с ними за столом, смотрела на худое, бледное лицо оратора сияющими глазами. Шабо, ошеломленный столь убедительной аргументацией, безмолвствовал.

Но когда де Бац решил развить преимущество и снова обратился к депутату с просьбой выступить защитником корсаров и добиться отмены запрета, Шабо встряхнулся и возобновил сопротивление. Он энергично замахал пухлой, не очень чистой рукой.

— Ах нет, нет, это невозможно. Как я могу сделаться защитником грабителей? Что обо мне подумают?

— Покуда вы сможете отвечать перед судом собственной совести, какое значение имеет, что подумают о вас другие? — немедленно откликнулся Андре-Луи.

Шабо впился в него глазами, ожидая увидеть насмешку, но лицо молодого человека оставалось совершенно серьезным.

Андре-Луи продолжал наступление:

— Едва ли можно счесть достойной позицию человека, который из одного лишь страха не делает то, что считает правильным. И уж совсем не пристало такое малодушие тому, кто дышит чистым воздухом Горы.

— Вы неверно меня поняли, — отбивался Шабо. — Человек в моем положении, избранник, облеченный священным доверием народа, должен служить примером всех добродетелей.

— Согласен. Совершенно верно. Но разве можно считать добродетелью желание выглядеть праведником, если в глубине души вы сознаете, что поступки ваши неправедны? Разве тень может быть важнее предмета, гражданин депутат?

— Может. Пусть подозрение — лишь тень, за которой, возможно, ничего нет. Но если она упадет на человека в наше неспокойное время… — Он закончил фразу, ударив ребром ладони по шее.

— Вот мы и добрались до сути, — сказал де Бац. — В конечном счете вами руководит вовсе не добродетель, а страх.

Шабо не сумел скрыть досады, и братья Фрей засуетились, пытаясь восстановить согласие. Юний наполнил бокал депутата, Эмманюэль — тарелку. Оба стали убеждать гостя, что негоже портить трапезу спором. Лучше пусть они потеряют все деньги, вложенные в корсарскую флотилию, и вообще всё до единого франка, чем испортят аппетит столь достойному гостю.

— А что до остального, — сказал Юний, когда Шабо снова набросился на еду, — разве вы можете припомнить случай, когда я защищал меры, хоть немного противоречившие чистым республиканским принципам? Вспомните мою биографию, Франсуа. Вспомните, как я пожертвовал состоянием и игрушками, которые деспотизм называет почестями; как я порвал с прошлым, чтобы приехать сюда и дышать воздухом свободной Франции, чья слава соперничает со славой Древнего Рима. Неужели после этого вы можете подозревать меня в лукавстве ради жалкой личной выгоды? Да я никогда не стал бы искать этой выгоды, если бы не видел, что Республика выигрывает гораздо больше.

Шабо слушал, продолжая шумно есть. Наблюдать за его трапезой было не слишком приятно.

Андре-Луи подхватил эстафету и повел новую атаку на укрепления боязливого депутата:

— Вы не понимаете — а мы до сей поры не решались вам объяснить, — что поступок, к которому мы вас призываем, покроет вас славой. Если вы последуете нашему совету, то выкажете гораздо больше ума, чем поверхностный Делоне, который потребовал принятия этого закона и тем самым оказал услугу врагам Франции, а значит, нанес удар по интересам Республики. Предупреждаю вас: если вы не воспользуетесь случаем, найдется другой депутат, который не упустит благоприятной возможности. Мы упрашиваем вас украсить свое чело лаврами, а вы хотите оставить их другому?

Депутат озадаченно уставился на Андре-Луи.

— Вы располагаете доводами в пользу такой возможности?

— Я уже привел их вам. Вам нужно больше? Извольте. Любой здравомыслящий человек способен произнести речь убедительно и образно, если он уверен в своей правоте. Magna est veritas et prævalebit.[477] Вам не придется говорить ничего, кроме правды. Это единственное, о чем мы просим.

Шабо в явной растерянности продолжал пожирать Андре-Луи глазами. После минутного молчания он залпом осушил бокал. Видя, что он колеблется, де Бац принялся развивать преимущество:

— Вы предубеждены, гражданин депутат, потому что неверно нас поняли. Вы вообразили, что мы просим вас об услуге, тогда как на самом деле это мы оказываем ее вам.

— Так вот оно что! — ахнул Юний. — Наш славный Шабо решил, что мы злоупотребляем священным долгом гостеприимства, чтобы добиться от гостя помощи. Ах, Франсуа! Вы ужасно к нам…

— Оставим это, — неожиданно вмешался Андре-Луи. — Если Шабо так все воспринимает, мы не должны на него давить. Сегодня же вечером я повидаюсь с Жюльеном. Он поблагодарит меня за шанс, от которого Шабо отказался.

Шабо не на шутку встревожился.

— Вы чересчур торопитесь! — жалобно воскликнул он. — Вы пришли к решению, хотя мы даже не успели ничего обсудить. Неужто вы воображаете, что я стану сомневаться, требовать ли отмены запрета, если отчетливо увижу, что он противоречит интересам нации? Мы должны поговорить на эту тему еще, Моро. Изложите мне ваши доводы подробнее. А пока я поверю вам на слово, что они так весомы и убедительны, как вы утверждаете.

Все присутствующие шумно одобрили такое решение и поздравили с ним Шабо. По этому случаю всем налили еще вина и, пока гражданин депутат потягивал божественный напиток, пустились в разговоры о философии и Освобождении Человека, об избавлении мира от ярма деспотизма, под которым корчится в муках человечество, и о прочей утопической чепухе, ввергшей Францию в пучину террора, голода и нищеты.

Все это было очень трогательно. Шабо под влиянием вина и речей едва не прослезился над бедами ближних. Это, однако, не помешало ему бросать томные взгляды в сторону робкой Леопольдины. Девушка представлялась ему похожей на молоденькую серую куропатку. Такая юная, такая застенчивая, такая нежная! Лакомый кусочек для апостола Свободы, для патриота, который в своем альтруизме и самоотвержении готов был брести сквозь грязь и кровь ради спасения мира.

Глава 26

ТРИУМФ ШАБО
— Думаю, теперь вы будете мне доверять, Франсуа.

Андре-Луи и Шабо стояли в вестибюле дворца Тюильри — передней зале Конвента, — у подножия широкой лестницы, по которой год назад текла кровь, смывшая грехи деспотизма с бывшего обиталища угнетателей и сделавшая его дворцом освободителей нации. Они расположились в тени статуи Свободы, символа юной Республики, попирающей мерзости дряхлой тирании.

В то утро Шабо взошел на трибуну, чтобы потребовать отмены декрета против корсаров. Андре-Луи принял участие в подготовке его речи. Это выдающееся творение воплотило в себе всю страсть Шабо к обличениям. Он заклеймил позором всех, кого только можно было заклеймить: реакционеров и иностранных агентов внутри страны, иностранные державы, все еще задыхавшиеся под гнетом тирании, правительства враждебных государств, которые вооружали порабощенный народ и вели его войной на детей Разума и Свободы. Бывший капуцин объявил священным долгом всех патриотов борьбу с гидрой деспотизма, где бы она ни поднимала свои чудовищные головы. Ее необходимо разить в любое уязвимое место, обескровить до предела, дабы ее мерзкое туловище не простиралось больше над измученным миром, а ее зловонное дыхание не отравляло многострадальное человечество. Эта благородная миссия по претворению в жизнь принципа всеобщего братства являлась одновременно и актом самозащиты. Возражать против нее могли только подлые реакционеры и притаившиеся изменники. Он, Шабо, был бы рад таким возражениям, ибо они раскрыли бы тех, чьи головы созрели для национальной косы.

Эта страшная угроза подавила в зародыше все возражения со стороны коллег-депутатов.

Шабо меж тем продолжил речь. Он отметил уязвимость врагов на море. Корабли Бурбонов, правивших Испанией и Неаполитанским королевством и поддерживавших деньгами французских отпрысков своего дурного рода, постоянно курсировали по Средиземному морю. Плавали там и австрийцы — еще одна угроза берегам Франции. Еще более коварными были бороздившие эти воды папские суда с прислужниками Церкви на борту — Церкви, чьи тлетворные доктрины столетиями держали души людей в рабстве. Чтобы пойти на этих врагов войной, чтобы повести против них крестовый поход (если можно воспользоваться этим зловещим образом для описания столь возвышенной и благородной цели), группа просвещенных патриотов, чьим первейшим побуждением было радение о Республике, снарядила, вооружила и укомплектовала экипажами флотилию судов. Но эти корабли так и остались стоять в порту. Конвент решил, что их целью является грабеж, а грабеж — деяние антиобщественное и не заслуживает одобрения со стороны просвещенной Республики. О, сколько софистики в подобных рассуждениях! Как ловко в них использована тень зла, чтобы скрыть благодатную суть! Вот какой вред могут принести даже движимые наилучшими намерениями люди, которым узость взглядов мешает видеть полную картину происходящего.

Остальная часть этой пламенной речи была выдержана в том же духе. Под конец Конвент до такой степени устыдился принятого им ранее закона, что готов был обвинить Делоне, который ему этот закон навязал. Но Делоне, почуявший, куда ветер дует, упредил инвективы депутатов, выступив с искренним признанием своей ошибки, едва только стих гром аплодисментов в адрес Шабо. Шумное одобрение высказывали не только законодатели, но и заполонившие галереи представители секций — мужчины и женщины из низов, парижский сброд, который со времен падения Жиронды регулярно стекался в зал заседаний, чтобы приглядывать за народными представителями и следить, надлежащим ли образом исполняют они свои обязанности.

Никогда еще Шабо не переживал такого триумфа. Пройдет немного времени, и о нем начнет говорить весь Париж, подхватив восхваления черни, которая разнесет весть о его славе из здания Конвента по всему городу.

И человек, благодаря которому и стал возможен этот триумф, человек, который убедил депутата не уклоняться от исполнения этой миссии, имел все основания полагать, что Шабо станет доверять ему в будущем.

Опьяненный успехом бывший капуцин являл собой не слишком привлекательное зрелище. Неопрятно одетый, в красном колпаке поверх всклокоченных волос, с блестевшими глазами и пылавшим лицом, он стоял перед Андре-Луи, высоко задрав подбородок и распрямив плечи, словно хотел казаться выше ростом.

— Доверять вам? Мне нужно только, чтобы ваши доводы были ясно изложены. Когда речь идет об интересах народа, я всегда соображаю быстро, Моро. В этом моя сила. — И он гордо прошествовал дальше.

Из толпы, заполонившей вестибюль, возник де Бац и приблизился к Андре-Луи. Он ткнул тростью в направлении удалявшегося Шабо.

— Гражданин депутат задирает нос.

— Sic itur ad astra,[478] — отозвался Андре-Луи. — Так он и пойдет, воздев глаза к звездам, покуда не приблизится к краю пропасти. И когда он шагнет в нее, он потянет за собой половину Республики.

К друзьям присоединился Делоне. Депутат был не в духе.

— Вы двое все роете и роете, словно кроты. Ну и к чему это привело?

— Вы нетерпеливы, — упрекнул его де Бац. — Это серьезный недостаток, Делоне.

— Я беден, — сказал депутат. — А мне нужны деньги. Сомневаюсь, что Шабо когда-нибудь примет участие в ваших операциях. Так чего мы ждем?

— Ничего, — ответил Андре-Луи. — Вложите все, что сможете добыть, в корсаров братьев Фрей, и богатство не заставит себя ждать. Средиземноморские рейды получили благословение Шабо и нации, стало быть, вкладывать в них деньги совершенно безопасно.

К Моро и де Бацу подошел Юний Фрей, раскрасневшийся от удовольствия, и решительно потребовал, чтобы друзья немедленно отправились под гостеприимный кров его дома на улице Анжу.

По пути туда на углу улицы Сен-Тома-дю-Лувр они наткнулись на Шабо, который обратился к толпе, образовавшей очередь у хлебной лавки. Депутат горячо проповедовал этим оголодавшим людям республиканские добродетели. Он уверял, что они страдают во имя благороднейшего дела и это соображение должно поддерживать их в нелегкие дни всеобщих бедствий. Только сила их республиканского духа способна сокрушить подлых врагов свободы, после чего непременно наступит царство всеобщего мира и изобилия.

Несмотря на голод, пламенное красноречие оратора воодушевило людей. Хриплые крики «Да здравствует Шабо!» едва не оглушили его друзей, приблизившихся к месту событий. Помахав голодной толпе красным колпаком, Шабо присоединился к компании. При мысли об обильной трапезе, ожидавшей его на улице Анжу, рот депутата наполнился слюной.

Они вошли во внутренний дворик, прохладный и приятный в этот изнуряюще знойный день. Кусты и деревья росли здесь так густо, что дворик походил на маленький сад. В центре двора играл радужными струями фонтан, украшенный бронзовой статуей Свободы. Этой фигурой ультра республиканцы братья Фрей заменили прежнего лесного божка.

За столом царило оживление. Шабо, возбужденный успехом, много говорил и еще больше пил. Его прекраснодушные речи до того растрогали братьев Фрей, что они бросились обнимать депутата, назвав его благороднейшим патриотом со времен Курция, достойным высочайших почестей, какие благодарная нация может воздать человеку. Шабо с жаром ответил на объятия. Он настоял на том, чтобы обнять и Андре-Луи, своего вдохновителя. Воспользовавшись атмосферой братства и республиканской любви, бывший капуцин обнял и юную Леопольдину, которая восприняла это с ужасом и затем долго сидела с опущенными глазами, пылая от стыда.

Юний, действуя по подсказке Андре-Луи, принялся настойчиво предлагать Шабо вознаграждение:

— Будет только справедливо, если вам достанется часть благ, которые получит нация благодаря вашему заступничеству за корсаров. Мы с братом хотим вложить за вас пятьсот луидоров в это предприятие.

Депутат с величайшим достоинством отверг это предложение:

— Благородный поступок может называться таковым лишь в том случае, если его совершили бескорыстно.

— Деньги, которые предлагают вложить за вас благородные Фреи, за шесть месяцев умножатся десятикратно, — вступил в разговор Андре-Луи.

Шабо произвел в уме быстрые подсчеты. Пять тысяч луидоров могли бы составить ему небольшой капиталец. Искушение было велико. Шабо вспомнил, вероятно, прелестную Декуан, которая проскользнула у него меж пальцев только потому, что он не мог привязать ее к себе золотыми веревками; подумал о косоглазой сварливой Жюли Бержер, заменившей ему эту красотку, о неизменно щедром угощении в гостеприимном доме братьев Фрей и о тех голодных бедняках у лавки булочника, которым он сегодня проповедовал стойкость и силу духа.

Тем временем Андре-Луи с невинным видом продолжил вкрадчивыми речами искушать народного представителя:

— Положение вождя великой нации ко многому обязывает, гражданин депутат, — а вам до сих пор недоставало средств, чтобы обеспечить себе условия жизни, подобающие человеку такого звания. Нет никакой нужды добавлять к вашим блистательным качествам, к столь возвышенному бескорыстию и всепоглощающему патриотизму, спартанскую добродетель умеренности.

Основательно захмелевший Шабо снова кинулся всех обнимать. При этом пыл его все возрастал, и, поскольку Леопольдина оказалась последней, ей достались самые жаркие объятия. Она едва не заплакала от смущения и выбежала из комнаты, чтобы, как выяснилось позже, последовать за Андре-Луи.

Когда он и гасконец уходили, девушка появилась из-за лавровых деревьев во внутреннем дворике. Леопольдина была бледна и заметно дрожала.

— Господин Моро, — позвала она, не заметив в расстройстве чувств, что обращается к Андре совсем не в патриотическом духе.

Андре-Луи застыл. Де Бац бросил на девушку беглый взгляд, приподнял брови и тактично отошел к калитке.

— Я хотела сказать вам, сударь… — Она замялась, начала снова, запнулась опять. — Надеюсь, вы… вы не думаете, что я… одобряю… вольности гражданина Шабо.

Андре-Луи был озадачен. Он воззрился на Леопольдину, и до его сознания, по-видимому, впервые дошло, сколь она миловидна и по-девичьи привлекательна. Он испытал смущение.

— Гражданин Шабо — большой человек в государстве, дитя мое, — сказал он, едва ли понимая, что говорит.

— Какое это имеет значение? Будь он хоть сам король, для меня ничего не изменилось бы.

— Я верю вам, мадемуазель. — Андре-Луи в свою очередь тоже отступил от обращений, принятых в их кругу. Он помолчал и очень ласково добавил: — Вы не обязаны ни в чем передо мной отчитываться.

Леопольдина подняла на него застенчивый взгляд. Затем веки ее затрепетали, и кроткие карие глаза снова опустились.

— Я хотела, чтобы вы об этом знали, господин Моро.

Никогда еще Андре-Луи не чувствовал себя настолько растерянным. На лестнице позади них раздался громкий и хриплый голос пьяного Шабо. Девушка в ужасе бросилась бежать и снова исчезла среди лавров. Андре-Луи, благодаря Бога за вмешательство, быстро двинулся к калитке.

Ждавший снаружи де Бац встретил друга пытливым взглядом.

— Оказывается, не только политика приводит вас на улицу Анжу, mon petit, — сказал он насмешливо.

Андре-Луи, перед мысленным взором которого в тот момент стоял прекрасный образ Алины де Керкадью, отвечал несколько раздраженно:

— Вы ошибаетесь. Я не склонен к пошлости. Возможно, девочка почувствовала это. Откуда мне знать? — Он вдруг вышел из себя: — Прибавим шагу, — сказал он резко. — Это животное Шабо нас догоняет. Идет с набитым брюхом уговаривать нищих патриотов затянуть пояса во славу погибающей от голода Республики.

— Сколько горечи! А ведь сегодня день вашего триумфа.

— Триумфа! Триумфа гнусности над гнусностью. Эти омерзительные елейные евреи с их жадностью и лицемерием! Эта конвентская крыса Шабо! Делоне, готовый продать родину, чтобы купить себе женщину. А мы заискиваем и лебезим перед ними, чтобы одурачить и столкнуть их в пропасть.

— Если они такие гнусные, какими вы их представили, ваша совесть должна быть спокойна. Кроме того, у нас есть цель, которая оправдывает любые средства. Разве вы не согласны?

— Об этом я себя и спрашиваю.

— Ради бога, Андре, какая муха вас укусила? До сих пор точность ваших расчетов временами меня почти ужасала. Вы готовы сдаться?

— Сдаться? — Андре-Луи задумчиво помолчал, обдумывая этот вопрос. — Нет. Просто мое нетерпение растет. Жду не дождусь дня, когда мы отправим всю эту свору на гильотину.

— Что ж, тогда вам остается только продолжать начатое. Клянусь, этот день недалек.

Глава 27

СВАТОВСТВО
Депутат Франсуа Шабо вступил в свое убогое жилище на улице Сент-Оноре, полностью сознавая свое величие. Его представление о собственной персоне непомерно раздулось по сравнению с утром, когда он собирался в Конвент. Сейчас он чувствовал себя кем-то вроде Атланта, взвалившего на свои плечи всю французскую нацию.

Богоподобный и воинственный, он вошел в жалкую комнату и предстал перед Жюли Бержер. И та и другая оскорбили Шабо до глубины души. Вот он, величественный Олимп, вот она, прекрасная богиня! Шабо отмахнулся от заискивающего приветствия любовницы, протопал в центр грязной комнатенки и обвел стены презрительным взглядом.

— Разрази меня гром, если я стану терпеть это и дальше!

— Что оскорбляет тебя, мое сокровище? — примирительно спросила косоглазая Жюли. Хотя она и отличалась склочным нравом, сейчас чутье подсказало ей, что давать ему волю неразумно.

— Что меня оскорбляет? К дьяволу все это, я сказал! — Шабо уперся левой рукой в бедро, вскинул голову и обвел комнату широким жестом свободной руки. — К дьяволу все это! И тебя к дьяволу! Ты знаешь, кто я? Я — Франсуа Шабо, депутат от Луар-и-Шера, диво интеллектуалов, кумир народа, величайший человек Франции в данный момент. И ты еще спрашиваешь, кто я такой!

— Я не об этом спрашивала, любовь моя, — мягко возразила женщина, смекнувшая, что у ее сожителя не на шутку разыгралась мания величия. Учитывая, что Шабо был нетрезв, от него можно было ждать неприятностей. — Мне прекрасно известно, какой ты великий человек. Как я могу не знать этого?

— А, ты знаешь. — Шабо оглядел тяжелую сутулую фигуру, такую жалкую в черном выцветшем платье, бледное лицо, из-за косоглазия лишенное какой-либо привлекательности. Он заметил грязь, въевшуюся в кожу Жюли, плачевное состояние ее каштановых волос, торчавших неопрятными прядями из-под просторного домашнего чепца. В его взгляде читалась неприязнь. — Тогда как ты можешь мириться с тем, что я живу в этой конуре? По-твоему, это подходящее жилье для представителя священного народа? Эти разбитые черепки, эта убогая мебель, этот грязный голый пол! Все это оскорбляет мое достоинство! У меня есть обязательства перед самим собой и перед людьми, которых я представляю. Мой дом до́лжно содержать достойно.

Жюли ядовито захихикала.

— Что ж, ты прав, дружок. Но достоинство стоит денег.

— Деньги! Что такое деньги?!

— Грязь, как ты говоришь. Но очень полезная грязь. Она приносит с собой достаток, которого нам с тобой так не хватает. Что толку быть великим человеком? Что хорошего в том, что люди бегают за тобой по улицам, тычут в тебя пальцами и кричат: «Да здравствует Шабо!» Что пользы во всем этом, мой драгоценный, если без денег мы живем будто свиньи в свинарнике?

— Кто сказал, что у меня нет денег? — Шабо презрительно фыркнул. — Да у меня столько денег, что тебе и не снилось. Они к моим услугам в любое время, стоит только руку протянуть.

— Тогда, ради бога, протяни руку. Дай мне взглянуть на это чудо, сделай милость.

— Уже сделал. У меня кошелек Фортуната,[479] рука Мидаса.[480]

— Чей кошелек? — переспросила Жюли, гадая, не зашло ли на этот раз его безумие слишком далеко.

Задрав подбородок и жестикулируя, словно какой-нибудь актер «Комеди Франсез», Шабо принялся расхаживать по комнате и вещать. Он был многословен и безбожно хвастлив. По его словам, он владел флотилией в Средиземноморье, в его распоряжении были все средства банка братьев Фрей. Он должен лучше питаться, лучше одеваться, наслаждаться лучшим… Тут Шабо осекся. Он едва не произнес «лучшим обществом», но вовремя спохватился, вспомнив о ядовитом язычке своей сожительницы.

Но хотя он и не произнес того, что собирался, Жюли догадалась, что у него на уме, и улыбка ее сделалась злобной и хитрой. Она села и впилась в его лицо неприязненным взглядом, а потом произнесла слова, подействовавшие на депутата как ушат холодной воды. Приподнятое настроение Шабо улетучилось в мгновение ока. Он замер, охваченный паникой.

— Так, значит, Фреи подкупили тебя, да? Они хорошо заплатили тебе за отмену декрета против корсаров? Так вот какая у тебя флотилия, дружок!

У Шабо глаза вылезли из орбит. Он зарычал словно раненый зверь. На мгновение женщина съежилась от страха, полагая, что любовник сейчас набросится на нее. В первое мгновение Шабо и впрямь хотел это сделать. Сдавить мерзкую шею руками, чтобы из глотки этой твари никогда больше не вырвалось ни единого поганого слова! Но благоразумие победило. Надо заткнуть ей рот другим способом.

— Что ты несешь, Иезавель?[481]

— Я знаю что. — И Жюли расхохоталась в лицо своему сожителю, поняв, что ей ничего не угрожает. — Знаю. Ты думаешь, если я косоглаза, то и читать не умею? Или, по-твоему, я недостаточно образованна?

— При чем здесь умение читать? Что ты прочла?

— Речь, написанную кем-то для тебя, должно быть, теми же Фреями. Ха! Тебе не терпится, чтобы люди об этом узнали, не правда ли? О том, как чужеземные евреи вложили тебе в уста слова, которыми ты смог обольстить народ и его представителей. О том, что тебе хорошо заплатили за грязную работу. Ты, патриот! Диво интеллектуалов, кумир народа, величайший человек Франции! Ты! — Склочный нрав Жюли Бержер проявился во всей красе. Злоба полилась из нее грязным потоком насмешек.

— Заткнись, ведьма! — Шабо побагровел. Но Жюли видела, что он больше не опасен. Эта женщина, от которой у него не было секретов, знала о его малодушии и видела, что страх отрезвил и обуздал его.

— Не буду молчать! Почему я должна молчать?

— Если я услышу еще хоть слово, я вышвырну тебя обратно на улицу, туда, откуда подобрал!

— Вышвырнешь? Чтобы я рассказала людям, как ты продался австрийским евреям?

Шабо с ненавистью посмотрел на любовницу.

— Шлюха! — С этим грязным словом его внезапно покинули силы, и депутат тяжело опустился на стул. Шабо оказался в ловушке. Он пригрел на груди змею. Эта женщина обладала достаточной властью, чтобы погубить его. Он должен был успокоить ее, умиротворить, выиграть время. Неразумно угрожать с пустыми руками тому, кто держит оружие.

А Жюли тем временем бушевала. Презрительно брошенное оскорбление только подлило масла в огонь. Ее пронзительный голос — таким голосом природа почему-то всегда наделяет сварливых женщин — превратился в визг. Он летел через открытые окна на улицу. Соседи останавливались послушать, улыбались и пожимали плечами. У гражданина депутата Шабо происходила очередная любовная сцена с его borgnesse.[482] Нацией он, возможно, и правит, но с этой женщиной ему не справиться никогда.

Шабо попытался остановить Жюли:

— Успокойся, дорогая! Ради бога, тише! Тебя услышат соседи. Послушай меня, моя голубка. Послушай! Я умоляю тебя, детка.

Но только когда Жюли сделала паузу, чтобы набрать в грудь воздуха для новой тирады, Шабо наконец представилась возможность вставить слово. Он ухватился за нее и быстро заговорил. Он уверял ее, что она заблуждается. Он представил ей доводы, которые братья Фрей и Андре-Луи недавно приводили ему самому. Он, Шабо, добился отмены декрета, руководствуясь чувством долга. Награда, обещанная ему, заслужена; он может принять ее с легким сердцем. Его совесть останется незапятнанной.

Жюли, фыркая, слушала, но потом, усмотрев возможные выгоды в собственной покладистости, понемногу перестала ухмыляться.

— Я поняла. Поняла, любовь моя. Ты прав. Мы должны лучше жить, лучше питаться, лучше одеваться. Посмотри на меня. Я хожу в лохмотьях. Дай мне десять луидоров, я пойду куплю себе платье. — Она встала, подошла к Шабо и протянуларуку.

— Через несколько дней, — ответил он с готовностью, радуясь, что буря миновала.

— Сейчас, — настаивала Жюли, — немедленно. Раз ты богат, я больше не хочу ходить в этих обносках ни минуты. Посмотри на это платье. Оно вот-вот расползется.

— Но у меня пока нет денег. Они должны поступить.

— Поступить? Когда?

— Откуда я знаю? Через несколько дней, может быть, недель.

— Несколько недель! — Жюли снова сорвалась на визг. — Ну и дурак же ты, Шабо! На твоем месте… — Внезапно она замолчала.

Более хваткая в житейских мелочах, Жюли заметила то, что Шабо проглядел. На его месте она никогда бы не допустила такой оплошности. Но теперь она сумеет исправить ошибку своего недалекого сожителя.

Два дня спустя она щеголяла в новом платье в красно-черную полоску, с высокой, по моде, талией, в новеньких туфлях и чулках, в новом домашнем чепце, из-под которого выглядывали аккуратно уложенные волосы. Гражданин депутат, увидев ее поутру, вытаращил глаза и потребовал объяснений. Жюли хихикнула и напустила на себя таинственность.

— Не все же такие глупцы, как ты, Шабо. Я не собираюсь умирать от жажды рядом с источником.

Вот и все, что она ему сказала, и Шабо ушел из дому, не на шутку встревоженный этой загадкой. Юний Фрей мог бы открыть ему глаза и даже собирался это сделать. Но, поразмыслив, финансист предпочел разыскать гражданина Моро и его друга де Баца, здравый смысл и способности которых получили недавно столь блестящее подтверждение.

Банкир застал друзей дома, на улице Менар. Тиссо впустил его в дом и провел в салон. Юний Фрей не пытался скрыть или затушевать тревогу, которая ясно читалась в его лице. Он немедленно разразился потоком горестных причитаний. Он объявил, что их предали, продали. Этот напыщенный дурак Шабо допустил, чтобы их тайну раскрыли. Его несдержанность выковала меч, который того и гляди падет на голову Юния. И теперь его, Юния, бессовестно шантажируют.

— Шантажируют! — Андре-Луи сразу углядел суть среди прочей словесной шелухи и оживился. — Нельзя ли узнать кто? С шантажистами у меня разговор короткий.

Его мрачная уверенность в себе подействовала на банкира ободряюще. Фрей пустился в объяснения. У Шабо есть домохозяйка — таким эвфемизмом банкир наградил Жюли, — она-то и стала предательницей. Эта мерзавка выяснила подробности истории с корсарами, явилась накануне на улицу Анжу и потребовала денег.

— Вы дали ей что-нибудь?

— А что мне оставалось делать? На некоторое время я заткнул ей рот. Это обошлось мне в двадцать луидоров.

Андре-Луи покачал головой.

— Этого мало.

— Мало! Боже мой! Вы советуете мне раздать все? Шабо сам получит…

— Не важно, сколько получит Шабо. Вам следовало дать ей две сотни. Тогда бы вы ее скомпрометировали. Остальное довершил бы я.

Но де Бац не согласился с ним:

— Вы не можете поступить с ней так, как поступили с Бурландо. Она располагает опасными сведениями.

Андре-Луи устранился от дискуссии, предоставив вести ее де Бацу и Фрею. В итоге они ни к чему не пришли. Когда так и не успокоившийся Юний ушел, де Бац объяснил, чего он добивался. Он потер руки и рассмеялся.

— Кажется, дело сделано. Пусть малышка Жюли устроит лавину.

Но Андре-Луи был настроен скептически.

— Разве это лавина, Жан? В лучшем случае снежок. Если Жюли осмелится швырнуть им в кумира толпы, она поплатится за свое безрассудство головой. Мне некогда думать о ней — пора приниматься за работу. Я должен написать для «Папаши Дюшена»[483] статью — панегирик Шабо за его труды двухдневной давности. — Андре мрачно улыбнулся. — Чем выше мы его вознесем, тем сокрушительнее будет его падение. И еще я обещал Эберу статью с требованием экспроприации всей иностранной собственности во Франции. Она должна иметь успех.

Но де Бац усомнился в необходимости второй статьи. Он считал ее преждевременной, о чем и сообщил Андре-Луи:

— Тем самым вы окончательно сокрушите Фреев, а они еще могут нам пригодиться.

Андре-Луи рассмеялся.

— Статья могла бы сокрушить Фреев, если бы не Шабо. Он кинется защищать их. Неужели не понятно? Это ловушка, в которую я надеюсь его заманить. Лебрен ему поможет. Оба будут скомпрометированы, а компрометация двух столь выдающихся депутатов — дело скверное. Народ учует запашок гниения.

Но де Бац был уверен, что Шабо перепугается и бросит Фреев на произвол судьбы.

— Этот субъект — невероятный трус. Об этом вы забываете.

— Я ничего не забываю. Шабо почувствовал вкус денег. Ему довелось вкусить совсем немного, но это распалит его аппетит. Он не позволит просто так перекрыть свой источник. Предоставьте это мне, Жан. Я отлично понимаю, что делаю.

Но, несмотря на всю веру барона в безжалостный ум и неуемную энергию компаньона, сомнения де Баца не рассеялись. Когда Андре-Луи ушел, гасконец долго размышлял над его словами. И чем дольше размышлял, тем больше убеждался в собственной правоте. Чтобы Шабо пошел на такой риск, как выступление перед Конвентом в защиту собственности иностранцев, должны существовать куда более крепкие узы, нежели те, что связывали депутата с братьями Фрей в настоящий момент. Эта проблема целиком поглотила ум барона. Он безуспешно бился над ней, пока в его размышления не вкралась мысль о Жюли Бержер. И тут его осенило. Снизошедшее на барона вдохновение погнало его на улицу Анжу.

Братья Фрей приняли де Баца в зелено-белом салоне. Самое видное место в нем занимал простой и строгий бюст Брута, красовавшийся на высокой подставке с мраморным верхом. Полагая, что визит барона связан с Жюли Бержер, хозяева сразу обрушили на гостя поток жалобных причитаний.

— Не переживайте, — с уверенным видом успокоил их де Бац. — Сейчас она ничего не может сделать, даже меньше, чем ничего. У нее нет никаких доказательств. Человека уровня Шабо нельзя уничтожить посредством необоснованных обвинений. Они падут на голову того, кто их выдвинул. Если Жюли решится на такой безрассудный поступок, если она бросит пригоршню грязи во всеобщего кумира, ее просто разорвут в клочья. Дайте ей это понять, когда она заявится к вам в следующий раз, и затем пошлите ее к черту.

Братья Фрей обдумали его слова и несколько успокоились. Но не до конца.

— На сей раз, может быть, оно и обойдется, — заметил Юний. — Но пока эта злобная особа живет с Шабо, опасность остается. Шабо не умеет держать язык за зубами. Он чересчур много пьет, а пьяный чересчур много хвастает. Рано или поздно у Жюли Бержер появится возможность уничтожить своего сожителя и, что еще хуже, — я выскажусь прямо, гражданин, — тех, кто с ним связан.

— Ее необходимо устранить, — заявил барон так мрачно, что напугал братьев.

Эмманюэль задрожал и шумно задышал. Юний ошарашенно уставился на гостя.

— Как?

— Нужно придумать. Но придумать надо обязательно. Это чрезвычайно важно, даже важнее, чем вам кажется. Очень скоро вам, как никогда прежде, может понадобиться поддержка Шабо.

Мрачное предсказание барона потрясло обоих. В глазах братьев застыл испуганный вопрос. Де Бац швырнул свою бомбу:

— Мне только что стало известно о том, что скоро, весьма вероятно, будет принят декрет о конфискации имущества всех иностранцев, живущих во Франции.

Эффект от его слов был ужасающий. Эмманюэль в потрепанном длинном сюртуке, который только подчеркивал несуразность его фигуры, замер, словно парализованный, с отвисшей челюстью. Юния, напротив, затрясло от ярости, перемежавшейся приливами паники. Он побагровел и разразился многословной гневной речью:

— Это же абсолютный произвол! Такой декрет противоречит всем законам и нормам, взаимно признанным народами Европы. Эта мысль — порождение безумца! Конвент никогда не уступит столь чудовищным требованиям.

— Конвент! — Де Бац вложил в это восклицание все презрение, на какое был способен. — Вы еще тешите себя иллюзией, что Конвент правит Францией? Может, и так, но Конвентом правит толпа. Vox populi, vox Dei,[484] мой дорогой Юний. Любимый лозунг Республики. Толпа, направляемая якобинцами и кордельерами, — вот настоящий хозяин страны. Эбер собирается напечатать статью с требованием экспроприации. Это требование станет настолько популярным, что Конвент не сможет ему противостоять, даже если бы захотел.

Эмманюэль дрогнувшим голосом осведомился об источнике сведений барона.

— Это не важно. Поверьте мне на слово: эта статья уже написана. Через несколько дней ее напечатают и прочтут. Еще через несколько дней обнародуют декрет. Это неизбежно.

Юний сдался. Де Бац его убедил.

— Полагаю, рано или поздно подобное неизбежно должно было случиться в такой стране, как эта. — Его тон был преисполнен желчи, и де Бацу невольно вспомнились восторженные восхваления Фрея освежающему ветру Свободы, пронесшемуся над французской землей.

Убежденность брата разбила вдребезги последние обнадеживающие сомнения Эмманюэля. Он обратил на Юния полные слез глаза.

— О боже! О боже! Это крах! Крах! Конец всему.

— Да, это, безусловно, серьезная угроза, — согласился де Бац.

Юний дал волю своему гневу. Он с неистовством разглагольствовал о своих патриотических чувствах и республиканских взглядах, о своих заслугах и жертвах во имя святого дела Свободы. Он в подробностях расписывал свою дружбу с якобинцами и депутатами Конвента, говорил о народных представителях, которые были желанными гостями за его столом, о том, как они пользовались и даже злоупотребляли расположением хозяев этого дома, открытого для всех истинных патриотов. Ему казалось просто немыслимым, что они могут ответить столь черной неблагодарностью на все то добро, которое он, Юний, для них сделал.

— Мы живем в неблагодарном мире, — напомнил ему де Бац. — К счастью, я успел вовремя предупредить вас.

— Вовремя? Вовремя для чего? Похоже, вы смеетесь надо мной. Что я могу предпринять?

— У вас есть преданный друг в лице Шабо.

— Шабо! Этот трус! — гневно воскликнул Юний.

— Он уже сослужил вам добрую службу в деле с корсарами.

— Да просто мы убедили его, что это пойдет ему же на пользу. Какие доводы могут подействовать на него сейчас? И что он сможет предпринять, если декрет будет принят? Даже он?

— Верно, тогда он тоже будет бессилен что-либо предпринять. Вы должны действовать сейчас, пока декрет еще не обнародован.

— Действовать! — Юний быстрым шагом прошелся по комнате. — Как я могу действовать? Что у вас на уме, гражданин де Бац?

— Добейтесь, чтобы ваши интересы совпадали. Устройте дело так, чтобы он устоял или рухнул вместе с вами. О, минутку! Я уже обдумал этот вопрос, поскольку он естественным образом задевает и мои интересы. Если вы пойдете ко дну, мы с моим другом Моро понесем крупные убытки на совместных с вами вложениях. Теперь не время для полумер, если вы, конечно, не хотите, чтобы ваше состояние уплыло в государственную казну, а вы сами пошли по миру. Шабо может спасти вас, если вы сумеете пробудить в нем мужество и желание сделать это.

— Heiliger Gott![485] Скажите мне, как этого добиться. Как? Вот в чем проблема.

— Никакой проблемы тут нет. Привяжите к себе Шабо такими узами, чтобы ваше дело стало его собственным; таким образом вы вынудите его сражаться за вас как за себя самого.

— Где я найду такие узы? — раздраженно поинтересовался Юний.

— Да, где, ради всего святого? — вскричал Эмманюэль, вытягивая длинную шею.

— Они у вас под рукой. Вопрос лишь в том, захотите ли вы ими воспользоваться.

— Это не вопрос. Хотел бы я знать, существует ли средство, к которому я не прибег бы в таком отчаянном положении.

Де Бац вынул табакерку и протянул ее братьям. Юний, забыв о вежливости, отверг ее нетерпеливым жестом. Эмманюэль поблагодарил, но тоже отказался. Оба брата сгорали от нетерпения, но гасконец не торопился. Он неспешно открыл табакерку и аккуратно взял щепотку табака большим и указательным пальцами.

— Шабо, к счастью, не женат. А у вас есть очень милая и привлекательная сестра на выданье. Вы не заметили, что Шабо весьма неравнодушен к ее прелестям? Вот возможное средство спасти ваше состояние.

Втайне потешаясь над их оцепенением, барон щелкнул крышкой табакерки и поднес понюшку к носу.

Юний широко расставил ноги и свирепо уставился на де Баца, не проронив ни слова. Первым подал голос Эмманюэль:

— Только не это! Только не малышка Леопольдина!.. Нет, это чересчур. Чересчур!

Но де Бац не обратил на него никакого внимания. Он знал, что решения принимает старший брат, а Юния одними эмоциями не проймешь. Барон стряхнул несколько крошек табака со своего шарфа и спокойно ждал, когда выскажется старший из Фреев.

— Вы пришли с ведома Шабо? — спросил наконец Юний. — Вы обсуждали этот вопрос с ним?

Де Бац покачал головой.

— Он даже не знает о декрете, который вскоре потребуют от Конвента. И он должен оставаться в неведении, покуда вы его не окрутите. Вот почему необходимо действовать быстро.

— Вы полагаете, он согласится? Но почему?

— Я видел, как он смотрит на вашу сестру.

— Мало ли как он на нее смотрит, этот сатир! Он поедает глазами любую хоть сколько-нибудь привлекательную женщину. Следствие монашеского прошлого.

— Но Леопольдина! — жалобно запричитал Эмманюэль. — Ты не должен даже думать об этом, Юний.

— Конечно нет. Кроме того, что это нам даст, в конце концов? И мы даже не знаем, хочет ли Шабо жениться.

— Желание можно подстегнуть. — Де Бац откинулся на спинку стула и закинул ногу на ногу. — Дело может решить приданое. И не обязательно чрезмерное. Запросы Шабо пока еще относительно скромны. Тысяч двести франков, я думаю, вполне его удовлетворят.

Юний взорвался. Де Бац, должно быть, полагает, что его средства неистощимы, заявил он. А между тем ему приходится платить там, платить здесь, платить всюду. Он шагу не может ступить, не заплатив. Он уже устал от этого.

— Если вы позволите событиям развиваться своим чередом, такого рода неприятности вам вскоре не будут грозить, — насмешливо заметил барон. — В конце концов, когда-нибудь вам все равно придется выдать сестру замуж — и обеспечить ее приданым. Сможете ли вы подыскать ей более выгодную партию? Шабо уже сейчас один из первых людей во Франции, а скоро его положение еще больше упрочится. Подумайте наконец и о своих республиканских убеждениях, друзья мои.

Заподозривший насмешку Юний бросил на барона отнюдь не доброжелательный взгляд.

— Но Шабо! — в ужасе заблеял Эмманюэль. — Шабо!

— Да! — воскликнул вслед за ним Юний. — И что, в конце концов, мы выигрываем от этого брака? Все равно мы останемся иностранцами. Разве закон об экспроприации нас не коснется, если мы выдадим сестру за Шабо?

Де Бац улыбнулся с крайне снисходительным видом.

— Очевидно, вы еще не разглядели всех преимуществ этого брака. Возможно, конечно, что шуринов депутата Шабо никогда не сочтут иностранцами; что никому и в голову не придет применить против них закон об иностранной собственности. Возможно, так оно и будет. Но у меня есть для вас более убедительные и надежные доводы.

— Клянусь небом, они вам, безусловно, понадобятся!

— Поскольку ваша сестра станет женой Шабо, ее-то уж точно перестанут считать иностранкой. Брак подарит ей гражданство ее выдающегося мужа. Таким образом, ей не будет угрожать опасность конфискации имущества, что бы потом ни случилось. Теперь вы видите, как все просто? Вы передаете ей — ей и Шабо — все свое состояние, и с вашими неприятностями покончено.

— Покончено? — Густой голос Юния сорвался на визг. — Вы говорите мне, что с моими неприятностями покончено? Я должен передать все свое имущество сестре и ее мужу Шабо — и я в безопасности? С таким же успехом, друг мой, я могу вытерпеть и конфискацию.

Де Бац жестом остановил Юния.

— Вы зашли чересчур далеко в своих предположениях. Операция, которую я предлагаю, не потребует от вас затрат. Вам не придется поступиться ни единым франком. Я все уже обдумал. Вы внесете в брачный контракт обязательство выплачивать сестре в течение пяти лет определенные суммы, которые вкупе покроют все ваше нынешнее состояние. Не перебивайте меня, или мы никогда не закончим. Такое обязательство поглотит все, чем вы владеете, и не оставит ничего, что можно было бы конфисковать.

Юний не смог больше сдерживаться:

— Вы подменяете одну форму конфискации другой. Прекрасный совет, ей-богу!

— Ничего подобного. Прислушайтесь к моим словам повнимательнее. Я сказал, что вы возьмете на себя обязательство. Я не говорил, что вы на самом деле будете что-то выплачивать.

— О! А есть ли разница?

— Обязательство не будет иметь никакой силы. Вы обязуетесь сделать дар. Но по существующим ныне законам дар действителен только в том случае, если он принят официально. А Леопольдина еще несовершеннолетняя, у нее нет законного права принять дар. От ее имени должен действовать опекун или попечитель. Вы имеете полное право упустить из виду эту маленькую формальность, и, ручаюсь, никто другой никогда не заметит вашего упущения. Таким образом, хотя дар будет недействителен и ни Шабо, ни ваша сестра не смогут потребовать выполнения обязательств, тем не менее документ создаст видимость того, что ваше состояние не подлежит конфискации. Вот, дорогие мои друзья, способ спасти его. И, если не ошибаюсь, единственный способ.

Правота барона наконец стала очевидна Юнию. Из него посыпались гортанные немецкие ругательства — свидетельство неимоверного облегчения, которое он испытал.

— Но Леопольдина! Моя малышка Леопольдина! — Эмманюэль едва не плакал.

Юний свирепо набросился на младшего брата.

— Не отвлекай меня своим блеяньем! — Он принялся кружить по комнате и в конце концов остановился под часами севрского бисквитного фарфора, которые красовались на камине. Теперь взгляд его темных глаз сделался живым и сметливым. Он задумчиво погладил длинный, загнутый книзу нос.

— Это выход, — пробормотал он. — Несомненно, это выход. О, мы должны принять его не колеблясь, если только Шабо…

— За Шабо я ручаюсь. Перспектива такого богатства совершенно подчинит его вашей воле. В этом не сомневайтесь. В крайнем случае напомните ему, что его частые любовные похождения вкладывают оружие в руки его врагов. Времена аристократических пороков миновали. Народ требует от своих представителей чистоты во всем, в том числе и в личной жизни. При теперешнем своем поведении Шабо легко может оказаться в центре скандала. Пора ему остепениться. Это второй аргумент. А третий — сама Леопольдина.

Юний кивнул. Эмманюэль смотрел на него с тоской, но не осмелился возражать еще раз.

Глава 28

ЛЕОПОЛЬДИНА
Барон де Бац вернулся на улицу Менар и застал Андре-Луи за работой. Молодой человек дописывал последние фразы своего панегирика в адрес Шабо. Он находился в превосходном расположении духа, так как потрудился плодотворно и остался весьма доволен результатом.

— Я наделил Франсуа Шабо всеми добродетелями Брута, Цицерона и Ликурга,[486] — сообщил он барону, сверкнув темными глазами, и швырнул перо на стол. — Титанический труд для одного утра.

Но де Бац считал свои достижения более блестящими:

— Вы всего-навсего воспели Шабо, а я тем временем его женил.

И он с гордостью отчитался о своих переговорах с братьями Фрей. Андре-Луи встретил его рассказ без всякой радости.

— Что же вы наделали? Почему не посоветовались со мной?

Барон, который ждал похвалы, был не просто разочарован — он был уязвлен.

— Почему я не посоветовался с вами? Я что же, должен советоваться с вами на каждом шагу?

— Так было бы благоразумнее и любезнее с вашей стороны. Я же согласовываю с вами каждый шаг, который намерен предпринять.

Завязался спор, причем обе стороны взяли довольно резкий тон. Де Бац принялся объяснять преимущества, которые сулит этот брак их предприятию. Андре-Луи нетерпеливо прервал его объяснения:

— Все это я знаю и понимаю. Но средства! Средства я никак не могу одобрить. Существуют же какие-то границы дозволенного! Границы, налагаемые приличиями, границы, которые никакой цинизм не способен перешагнуть.

— Черт меня побери, и это говорите вы! Вы отступаетесь от цинизма? Андре, какой дьявол в вас вселился?

— Мы выиграем нашу партию и без того, чтобы использовать это несчастное дитя в качестве пешки.

Де Бац не поверил собственным ушам.

— Да какое она имеет значение?

Андре-Луи хлопнул по столу ладонью.

— У нее есть душа. Я не торгую душами.

— Я могу напомнить вам о некоторых людях, у которых тоже имеются души. Я говорю о тех, кого вы так безжалостно преследуете. Разве у Шабо нет души? Или у Делоне? У братьев Фрей? Разве не было души у бедняги Бурландо, которого вы не моргнув глазом отправили на гильотину? Или ее нет у Жюли Бержер, с которой вы собираетесь расправиться тем же способом?

— Эти люди подлы и бесчестны. Я даю им то, чего они заслуживают. Бурландо жаждал крови. Он ее и получил. Но к чему играть словами? Как можно сравнивать этих животных с несчастным безобидным ребенком?

Тут де Бац припомнил сцену во внутреннем дворике дома на улице Анжу и разразился издевательским смехом.

— Понятно, понятно! Маленькую куропаточку, как называет ее Шабо, следует приберечь для вас. Мне жаль, друг мой, но дело, которому мы служим, не оставляет места для подобных соображений личного характера.

Андре-Луи встал, весь белый от гнева.

— Еще одно слово в таком тоне, и мы поссоримся, Жан.

Ответ вспыльчивого, словно порох, гасконца последовал с быстротой молнии:

— Я таких развлечений никогда не избегаю.

Их дыхание слегка участилось. С четверть минуты они не отрываясь смотрели друг другу в глаза, и во взгляде каждого горел вызов. Андре-Луи первым взял себя в руки и отвернулся.

— Это безумие, Жан. Нас с вами окружают такие опасности, из-за которых мы в любой момент можем оказаться на гильотине. Не к лицу нам затевать ссору.

— Вы сами произнесли это слово, — напомнил барон.

— Возможно. Вы уязвили меня намеком на мои низкие побуждения. Это выглядит как оскорбление не столько в мой адрес, сколько в адрес той, ради кого я все это затеял. Предположить, что мне недостает верности… — Андре-Луи умолк. Де Бац взирал на него с удивлением, возможно несколько циничным. — Именно мысль о ней, чистой и непорочной, открыла мне весь ужас предлагаемой вами жертвы. Если бы кто-нибудь составил подобный заговор против Алины… Представляя себе ее муку, я более остро сознаю, какая пытка уготована малютке Леопольдине. Она не должна стать пешкой в этой игре, Жан, не должна стать жертвой наших интриг. Это чересчур высокая цена за голову Шабо, приносимую на алтарь успеха дома Бурбонов. Мы балансируем на грани бесчестия. И я не стану ни участвовать в этом торге, ни мириться с ним.

Де Бац слушал Андре-Луи, недобро прищурившись, с поджатыми губами. Его гасконский темперамент восставал против этого неожиданного отпора, против неприятия стратегического шедевра, которым барон так гордился. Но он обуздал свои чувства. Андре-Луи был прав: они находились в слишком опасном положении, чтобы позволить себе рассориться друг с другом. Вопрос нужно было уладить при помощи разумных доводов. И де Бац решил сделать ответный шаг к примирению.

— Нет нужды читать мне такую длинную нотацию, Андре. Простите, если мое подозрение оскорбило вас. Я рад слышать, что ваш интерес к этой девушке не носит личный характер. Это было бы серьезной помехой моим планам.

— Личный интерес или нет, это ничего не меняет.

— Э, подождите. Вы недостаточно хорошо поразмыслили. Вы упустили из виду цель. Великие свершения требуют жертв. Если мы позволим себе руководствоваться чувствами или сантиментами, то ничего не добьемся. Тогда нам вообще не следовало браться за это дело. Мы стараемся не ради себя. Мы здесь для того, чтобы избавить от проклятия целый народ, вернуть трон его законным владельцам, вернуть во Францию лучших ее детей, прозябающих сейчас в изгнании. Неужели мы вправе остановиться перед такой незначительной жертвой, как эта иностранная евреечка, забыв о том, что она поможет нам отправить на гильотину сотню негодяев? Разве можем мы позволить себе благородство? Вы помните о нашей миссии?

Андре-Луи понимал, что все его возражения продиктованы чувствами, а не рассудком. Но он испытывал такое отвращение при мысли о гнусном, порочном, запятнанном кровью чудовище и уготованном ему в жертву невинном создании, что не мог рассуждать здраво.

— Вероятно, вы правы, — через силу ответил он. — И все же я не могу допустить такой гнусности. Это зло в чистом виде. Оно нам еще отольется. Вы говорите, что я бываю жесток. Временами моя безжалостность вас шокирует. Но так далеко моя безжалостность все же не простирается. Это просто низко.

Как ни тяжело было гасконцу снести такое оскорбление, все же он нашел в себе силы сдержаться.

— Да, это низость, я признаю. Но мы должны пойти на нее, чтобы предотвратить другие, более страшные низости. Мы ведь не хотим повторения сентябрьской резни и тому подобных ужасов? Вы же не колебались, когда приводили в действие мельницу, затянувшую в свои жернова жирондистов. Два десятка голов легли под нож гильотины. И каких голов! А сейчас вы вдруг проявляете щепетильность, хотя речь идет всего лишь о какой-то девчонке. Мы не можем позволить себе быть разборчивыми в средствах. Путь, который я избрал, непременно приведет нас к цели. И это единственный надежный путь.

— Не единственный. Можно было бы поискать другие, не менее результативные. Нужно только немного терпения.

— Терпения! О каком терпении вы говорите, когда королеву истязают и оскорбляют в тюрьме, когда ее могут в любой момент осудить и обречь на позорную смерть вместе с детьми? Какое может быть терпение, когда маленький король Франции находится в руках убийц, которые издеваются над ним и мучат его? Неужели вы не понимаете, что между нами и силами зла, которые стремятся уничтожить членов королевской семьи, идет борьба на опережение? И вы можете говорить о терпении? Вы готовы лить слезы из-за ничтожной девчонки, которой мы всего-навсего навязываем нежеланный — пока нежеланный — брак. Где ваше чувство справедливости, Андре?

— Там же, где моя совесть, — последовал яростный ответ. — Не я виноват в страданиях королевы, посему…

— …посему вы будете виноваты в их затягивании, если пренебрежете средством, способным положить им конец.

— Королева сама не пожелала бы себе свободы и безопасности такой ценой.

— Она не только королева, но и мать. И согласится принять любую жертву ради свободы и безопасности своих детей.

— Значит, остается моя совесть, которая не позволит мне уплатить такую цену. Бесполезно спорить со мной, Жан. Я не допущу, чтобы ваш план осуществился.

— Не допустите? Вы? — И вдруг, совершенно неожиданно, де Бац расхохотался. Ему пришло на ум одно соображение, которое он совсем упустил из виду, ослепленный гневом. — Так вы не допустите этого? — совершенно другим, насмешливым тоном воскликнул он. — Что ж, вперед, друг мой! Помешайте этому браку.

— Именно так я и намерен поступить.

— И как же вы этого добьетесь, если не секрет?

— Я немедленно иду к Фреям.

— Просить руки Леопольдины? Но даже и в этом случае вам не добиться своего, если только вы не внушите им, что вы могущественнее Шабо. Как же вы наивны, Андре! Вы воображаете, будто сумеете разжалобить алчных евреев несчастной судьбой Леопольдины, когда им грозит нужда и голод? Боже, как вы забавны! Вы переживаете за их сестру больше их самих, и это притом, что у вас нет намерения сделать ее своей женой или любовницей. Неужели вы не видите, насколько вы смешны?

— Не могу согласиться. Никогда не считал человека смешным только потому, что он не так подл, как его окружение.

— Под окружением вы, конечно, подразумеваете меня? Ну-ну, я как-нибудь стерплю ваш лестный эпитет. Отнесем опрометчивость ваших высказываний на счет рыцарского негодования.

— Так или иначе, я не допущу этого брака, и да поможет мне Бог.

— Боюсь, это непосильное дело даже для такого донкихота. Вы можете разве что убить Шабо и отправиться на эшафот. Не стоит биться головой о стену чувств, mon petit. Оставьте это. У нас важная миссия. Без жертв не обойтись. Мы и сами в любой момент можем стать жертвами. Разве это нас не оправдывает?

— В данном случае — нет. И я не буду в этом участвовать, — решительно заявил Андре-Луи.

Де Бац недовольно пожал плечами и отвернулся.

— Да будет так. В вашем участии нет никакой необходимости. Делу дан ход. Остановить его у вас не хватит сил. Можете успокоить этим свою совесть. Остальное произойдет само собой.

Барон был прав. Пока друзья спорили, события уже развивались полным ходом. Юний, охваченный паникой, не собирался терять время, и судьба, в союзе с де Бацем, к нему благоволила. В тот день после заседания Конвента Шабо отправился обедать к Фреям.

Леопольдина сидела за столом на своем обычном месте и вся пылала от смущения. Все более и более откровенные взгляды Шабо совершенно лишили девушку аппетита. Всякий раз, когда депутат хватал ее мягкую, округлую руку и пожирал похотливыми глазами свою маленькую куропаточку, как он ее называл, кожа Леопольдины покрывалась мурашками. За несколько дней до этого Эмманюэль, заметивший любовные поползновения бывшего капуцина, предложил брату не приглашать Леопольдину за стол, когда приходит Шабо, и Юний был склонен согласиться. Но сегодня все изменилось. Поведение депутата, которое прежде пугало Эмманюэля и вызывало досаду у Юния, теперь принималось благосклонно.

Когда с едой было покончено и пресытившийся Шабо, расстегнув сальный редингот, непринужденно откинулся на спинку стула, Юний начал наступление. Леопольдина ушла заниматься домашними делами, и трое мужчин остались одни. Эмманюэль нервничал и суетился; Юний, несмотря на внутреннюю обеспокоенность, казался бесстрастным, словно восточный идол.

— У вас есть экономка, Шабо.

— Да уж, — подтвердил депутат с отвращением.

— Она опасна. Вы должны от нее избавиться. Однажды она продаст вас. Эта женщина уже приходила ко мне, требовала денег за молчание насчет наших операций с корсарами. Это не та особа, которую вам следует держать при себе.

Шабо встревожился. Он выругался, непристойно и энергично. Эта баба — подлая шлюха, наглая и злобная. Не хватало только, чтобы она оказалась еще и шантажисткой.

— Но что, в конце концов, я могу поделать? — заключил он жалобно.

— Вы можете выпроводить ее вон, пока она еще не в состоянии серьезно скомпрометировать вас. Такая женщина недостойна находиться подле выдающегося патриота вроде вас.

Шабо поскреб лохматый затылок и кивнул.

— Все это правильно. К несчастью, наши отношения зашли чересчур далеко. Вы, должно быть, не заметили, но она скоро станет матерью.

Это заявление на мгновение выбило Юния из колеи. Но только на мгновение.

— Тем больше оснований от нее избавиться.

— Вы не поняли. Она утверждает, что отец будущего патриота — я.

— Это правда? — раздался дрожащий голос Эмманюэля.

Шабо набрал в легкие воздуха, надул щеки и с шумом выдохнул. Потом выразительно пожал плечами. Упреки такого рода его ничуть не беспокоили.

— Похоже на то. Что пользы теперь рвать на себе волосы? Обычная человеческая слабость. Я не создан для целибата.

— Вам следовало бы жениться, — сурово сказал Юний.

— Я уже подумывал об этом.

— Женитьба дала бы вам веские основания избавиться от этой косоглазой ведьмы. Не можете же вы держать жену и любовницу под одной крышей. Даже Бержер должна это понимать. Возможно, в этом случае она будет настроена менее мстительно, чем если вы выставите ее на улицу по какой-то другой причине.

Шабо испугался.

— Но вы же сами сказали: она вас шантажирует. Ей все известно об операции с корсарами. — Он вскочил, в волнении опрокинув стул. — Должно быть, Бог отвернулся от меня, раз я ввязался в такое опасное дело. Нужно было послать всех вас к дьяволу, прежде чем…

— Спокойней, друг мой, спокойней! — прикрикнул на депутата Юний. — Паника еще никому не помогала. В конце концов, в чем она может обвинить вас? Неужели ваше положение настолько шатко, что голословные утверждения мстительной женщины способны вас погубить? Где она возьмет доказательства? Стоит вам только заявить, что она лжет, и революционное правосудие довершит остальное. Немного твердости, мой друг, — вот все, что вам требуется. Объясните ей подоходчивее, какие неприятности ее ждут, если она вздумает донести на вас.

Шабо приободрился.

— Вы правы, Юний. Патриота с моей репутацией, слугу нации, столпа революции не осудят на основании слов ревнивой мегеры. Если она предпримет попытку оказать Франции столь дурную услугу, мне придется исполнить свой долг и принести ее в жертву на алтарь Свободы.

— Вы говорите как истинный римлянин, — похвалил Юний. — В вас есть настоящая сила духа, Шабо. Я горжусь вашей дружбой.

Простодушный депутат проглотил эту чудовищную лесть не поморщившись. Он гордо вскинул голову и расправил плечи, наслаждаясь сознанием своего величия.

— Я последую вашему совету, Юний. Я женюсь.

— Друг мой! — Юний вскочил и заключил Шабо в свои могучие объятия. — Друг мой! Я так надеялся на это, так этого желал! Теперь мы укрепим родственными узами то духовное братство, которое уже связывает нас благодаря нашим республиканским чувствам. — В пылу радости Юний еще крепче стиснул рыхлого Шабо, уже начавшего задыхаться. — Друг мой! Брат мой! — Он выпустил народного представителя и повернулся к младшему Фрею. — Обними его, Эмманюэль. Прижми его к сердцу, которым ты уже давно его принял.

Долговязый Эмманюэль покорно подчинился. У Шабо опять перехватило дыхание — теперь уже от изумления. За всем этим что-то крылось, а он никак не мог взять в толк что.

— Наша маленькая Леопольдина будет счастлива, — восторгался Юний. — Просто счастлива!

— Леопольдина? — Шабо показалось, что он грезит наяву.

Юний, склонив голову набок, лукаво-благодушно улыбнулся депутату.

— Миллионеры и дворяне просили руки моей сестры и получили отказ. Да если бы сам ci-devant герцог Шартрский[487] умолял об этом, он ничего не добился бы, даже будь он патриотом, а не проклятым аристократом. Если она не достанется вам, Шабо, ее не получит никто.

Изумление Шабо перешло в оцепенение.

— Но… но я… но у меня нет состояния… я…

Юний не дал ему договорить. Его могучий голос загремел в полную силу:

— Состояние? Если бы оно у вас было, я не мог бы считать вас безупречным патриотом, достойным моей сестры. Мы даем за ней хорошее приданое, Шабо. Двести тысяч ливров. С такими деньгами ей не придется менять образ жизни, к которому мы ее приучили. А в день свадьбы мы передадим ей эти апартаменты. Вы переедете жить к ней. А мы с Эмманюэлем поселимся этажом выше. Таким образом все устроится.

У Шабо глаза вылезли из орбит. Вот она, награда за добродетель! Наконец-то! Не зря он шел тернистым путем долга. Не зря самоотверженно трудился на благо Франции и человечества. Его труды наконец получили заслуженное вознаграждение. Двести тысяч ливров, прекрасный дом и маленькая куропаточка, такая пухленькая, нежная и кроткая.

Когда его изумление прошло и он сумел убедить себя, что все это не сон, а самая настоящая действительность, Шабо едва не поддался порыву пасть на колени и возблагодарить оставленного Бога своей молодости. Но стойкий республиканский дух вовремя спас его от такой ереси, которая оскорбила бы недавно воцарившееся божество Разума, правившее Францией в просвещенный Век Свободы.

Глава 29

НАЖИВКА
Если Шабо перспектива брака казалась сладким сном, то Леопольдина восприняла известие о нем как ужаснейший из кошмаров.

Впервые в своей юной жизни девушка восстала против воли властного старшего брата. Она категорично заявила, что не выйдет за гражданина депутата, охарактеризовав его величественную особу в таких выражениях, как «противный», «отвратительный», «ненавистный». Он даже не был чистоплотен, и она не находила в нем решительно ничего хорошего.

Их спор перерос в ссору. От яростного сопротивления Леопольдина перешла к унынию, когда поняла, сколь мало значат ее желания, и в конце концов ударилась в мольбы и слезы.

Эмманюэль так растрогался, что разрыдался вместе с сестрой. Но жесткого, словно суровый римлянин, Юния разжалобить было невозможно. Он знал о доброте и чувстве долга сестры и направил свое наступление в это слабое место ее обороны. Он сказал ей правду. Их семейное дело пребывает на грани краха. Этот брак — единственная возможность избежать разорения. Тогда хотя бы она, Леопольдина, не будет считаться иностранкой и они сумеют перевести на ее имя основную часть состояния в качестве приданого, на деле же по-прежнему будут распоряжаться им по доверенности. Если Шабо переселится к ним, их чудесный дом на улице Анжу станет его домом, и тогда никто не посмеет наложить нечестивые лапы на жилище достопочтенного представителя суверенной нации.

Таким образом, Юний был довольно искренен с сестрой. Однако он все же слукавил, сообщив ей, что депутат якобы просил ее руки.

— В наше время просто опасно отвергать ухаживания такого крупного государственного деятеля, как Шабо, — сказал он. — Я считаю, что само небо ниспосылает нам возможность спастись. Подумай, какая участь тебя ждет, если мы разоримся.

Юний перешел к характеристике жениха. Манеры Шабо и впрямь грубоваты, но это можно поправить. Он настолько пылко влюблен, что ему будет достаточно намека, и он сделает все, чтобы угодить своей госпоже. В остальном же под внешней неотесанностью скрывается благородная, добрая душа, исполненная республиканского пыла. Будь это не так, неужто Леопольдина могла подумать, что брат согласился бы принести ее в жертву? Не все то золото, что блестит, но то, что не блестит, зачастую оказывается золотом.

Все эти доводы, вероятно, если и не побороли антипатию Леопольдины к будущему супругу, то по крайней мере сломили ее сопротивление. Она так и не смирилась со своей участью, но, сознавая, что должна принести себя в жертву ради спасения братьев, подчинилась.

Однако, прежде чем окончательно сдаться, Леопольдина должна была все рассказать одному человеку. Возможно, надеялась она, он сотворит какое-нибудь спасительное для нее чудо, когда узнает о ее беде.

И на другой день Андре-Луи получил трогательную записку следующего содержания:

Гражданин Андре-Луи, мой брат Юний говорит, что я должна выйти замуж за гражданина депутата Шабо. Это необходимо для безопасности нашей семьи. Надеюсь, вы верите, гражданин Андре-Луи, что я никогда не стала бы покупать такой ценой собственное спокойствие, но я обязана позаботиться о безопасности братьев. Полагаю, таков мой долг. Женщины — рабыни долга. Но я не люблю гражданина Шабо и полагаю, что моя жизнь с ним будет достойна жалости. Хочу, чтобы вы знали об этом, гражданин Андре-Луи. Прощайте.

Несчастная Леопольдина.
Андре-Луи положил записку перед де Бацем.

— Вот, прочтите. Призыв о помощи, хотя и между строк, — сказал он мрачно.

Де Бац прочел, вздохнул и пожал плечами.

— Что я могу сделать? Если бы этой жертвы можно было избежать, я бы избежал ее. Я не чудовище. Вы же знаете, я не колеблясь пожертвую собой. Пусть это послужит оправданием моей готовности пожертвовать другими.

— Никакое это не оправдание. Вы сами себе хозяин и сами распоряжаетесь своей судьбой.

— Разве люди вообще когда-нибудь распоряжаются своей судьбой? Кроме того, в данном случае речь идет о судьбе целого народа. — Тон барона стал суровым и властным. — А в таких случаях безжалостность порой становится священным долгом.

— И что прикажете мне ей ответить?

— Ничего. Так будет милосерднее. Похоже, бедная девочка надеется, что она что-то для вас значит. Иначе не написала бы. Ваше молчание рассеет эту надежду, и она с большей готовностью подчинится своей судьбе.

Удрученный Андре-Луи сел на полосатый диван и закрыл лицо руками.

— О, грязный капуцин, — простонал он. — Клянусь Господом, он в этом горько раскается!

— Конечно раскается. Но он такая же марионетка, как и девушка. В каком-то смысле он тоже жертва, хотя пока об этом не догадывается. Но скоро догадается.

— А Фреи? Эти бесчеловечные братья, которые ради личной выгоды отдают сестру в лапы этой скотине!

— Они тоже раскаются. Утешьте себя этой мыслью.

— А вы — вы, который в ответе за все это?

— Я? — Де Бац выпрямился и посмотрел на Андре-Луи напряженным, оценивающим взглядом. — Я в руках Божьих. Пусть я даже иду по грязной дорожке, но побуждения мои чисты. Я служу идее, не себе. В этом я чище вас. Возможно, потому-то я и защищен от угрызений совести, которыми терзаетесь вы.

Андре-Луи подумал об Алине. Надежда поскорее связать с ней судьбу была главным мотивом, побудившим его к участию в нынешнем сомнительном предприятии. Чтобы эта надежда осуществилась, Андре готов был почти на все; но пожертвовать невинным ребенком, отдав его в лапы этому похотливому животному Шабо, — на такое он пойти не мог. Алина в ужасе отреклась бы от него, заподозри она, что он способен на подобную низость, хотя бы даже — нет, тем более — ради нее. Но, как справедливо заметил де Бац, помешать этому браку теперь не в его власти.

Ярость, охватившая Андре-Луи от сознания собственного бессилия, обратилась на Шабо. Желая отомстить за Леопольдину, Андре-Луи с еще большим ожесточением принялся изыскивать способы дискредитировать депутата и тем самым окончательно сокрушить его.

В этом мстительном настроении и застали молодого заговорщика Делоне и Жюльен, пришедшие вечером того же дня с визитом на улицу Менар.

Де Бац куда-то отлучился, а Моро сидел с карандашом в руке за письменным столом, заваленным грудой бумаг. Шторы на окнах были опущены — в эти солнечные сентябрьские дни в Париже стояла удушливая жара. Андре-Луи в одной сорочке и кюлотах разрабатывал детали плана, который должен был привести к быстрому уничтожению Шабо. Делоне явился, чтобы предъявить нечто вроде ультиматума. Они с Жюльеном желали знать, когда операции с эмигрантской собственностью приобретут более крупные масштабы.Прошло уже несколько месяцев с того дня, когда впервые обсуждался этот вопрос, а продвижения что-то не видно. До сих пор они всецело руководствовались пожеланиями гражданина де Баца. Но если в ближайшее время дело не сдвинется с места, они предпочтут действовать самостоятельно.

— И подставите свои головы под нож гильотины. — Андре-Луи развалился в кресле, перебросив ногу через подлокотник, и окинул депутатов насмешливым взглядом. — Что ж, как угодно. Ваши головы — вам ими и распоряжаться.

— Ответьте мне: чего мы ждем? — спросил Делоне. Ироническое замечание Моро не поколебало его всегдашнего хладнокровия.

Андре-Луи постучал карандашом по столу.

— Почва еще недостаточно подготовлена. Шабо пока не убедили войти в дело.

— К дьяволу Шабо! — горячо воскликнул Жюльен.

— Полностью разделяю вашу точку зрения, — согласился Моро. — Но только после того, как он сослужит нам службу. Вы забываете, что наш щит — его высокое положение. Вы слишком нетерпеливы. Трудные предприятия долго готовятся, зато быстро исполняются. В этом секрет успеха.

— К дьяволу все! Так мы не снимем урожая до будущего лета, — проворчал Делоне.

Андре-Луи задумался; его полузакрытые глаза остановились на разбросанных по столу листках. Он снял ногу с подлокотника и сел прямо.

— На вас давят, Делоне? Декуан начинают приедаться обещания? Ей хочется более основательной пищи? Если проблема в этом, у меня тут есть еще кое-что интересное. Средство молниеносного обогащения.

— Вот это уже по мне, — заявил Жюльен.

— И по мне, клянусь честью! В чем он заключается?

Андре-Луи коротко изложил план, уже несколько дней занимавший его мысли. Он касался Ост-Индской компании[488] — одной из немногих французских торговых компаний, активы которых практически не затронула революционная буря.

— По закону от восьмого фримера[489] первого года с акций любой компании при смене владельца взимается определенная пошлина в казну. Вы не обращали внимания на то, что Ост-Индская компания обошла этот закон? Вижу, что не обращали. Вы хотите разбогатеть, но не знаете, где найти источник обогащения. Вот вам хороший пример. Компания заменила свои акции бонами наподобие тех, что выпускает государство.[490] На них никакие передаточные платежи не распространяются. Все, что нужно для передачи этих долговых обязательств из рук в руки, — это простая запись в журнале компании. Таким образом закон о пошлине успешно обходится. — Моро взял со стола лист, покрытый цифрами. — Это очень простая форма мошенничества, и простота — залог ее успеха. Я тут прикинул, и вышло, что в результате государство надули уже больше чем на два миллиона.

Он помолчал, глядя на депутатов, которые безмолвно взирали на него, вытаращив глаза. Наконец Делоне нарушил молчание:

— Черт возьми, но мы-то как можем на этом выиграть?

— Разоблачите мошенников в Конвенте и потребуйте принятия какого-нибудь декрета, который посеет ужас в сердцах держателей акций.

— А потом?

— Цена акций упадет до нуля. Тут-то и наступит ваш час. Вы скупите их как можно больше, а затем подготовите еще один, вернее, даже два декрета: первый — о полной ликвидации компании, второй — о наказании за допущенные нарушения. И предоставите руководству компании выбирать из двух зол. Наказание должно быть довольно снисходительным, и условием снисхождения станет не слишком большая взятка — скажем, в четверть миллиона. Перед угрозой краха как единственно возможной альтернативы руководству придется раскошелиться, и, когда доверие к компании будет восстановлено, акции вновь быстро вырастут в цене. Вы продадите их в двадцать, в пятьдесят, а то и в сто раз дороже, чем покупали. Таким образом, вы получаете сразу две независимые статьи дохода, причем вторая может принести просто баснословную прибыль, размер которой будет зависеть исключительно от вашей смелости при покупке акций. — Увидев, как выпучили глаза депутаты, Андре-Луи улыбнулся. — Просто, не правда ли?

Жюльен выругался себе под нос и с восхищением назвал Моро бесстыжим мошенником. Всегда флегматичный Делоне расхохотался, и в его смехе прозвучала нотка благоговейного страха.

— Ну вы и гусь, честное слово! Я-то думал, будто кое-что понимаю в финансах, но это…

— Это плод гениальной мысли. Теперь Шабо нам еще более необходим, чем раньше.

— Шабо? — Лицо Делоне вытянулось.

Андре-Луи был непреклонен:

— И не только Шабо. Нам понадобятся еще несколько видных и популярных якобинцев. Базир, например, которого вы ранее собирались привлечь. Он тоже близок к Робеспьеру и имеет вес.

— Но зачем?

— Это необходимо. — Андре-Луи встал и напустил на себя властный вид. — Для подготовки двух нужных вам декретов придется создать специальную комиссию. Надо заблаговременно обзавестись верными людьми, которые в нее войдут, найти сторонников, чьи интересы совпадают с вашими.

Депутаты наконец поняли его мысль.

— А если Шабо откажется? — засомневался Делоне.

— Развейте его сомнения, предложите деньги вперед. Обещайте ему за немедленное сотрудничество сто тысяч франков, а если понадобится, то и больше. Деньгами я обеспечу. — Андре-Луи выдвинул ящик письменного стола и, вынув пачку ассигнаций, перевязанную ленточкой, бросил на стол. — Вот, возьмите и действуйте. В таком деле нельзя мелочиться. Тут, если проявить ловкость, пахнет целым состоянием.

Подстегиваемые надеждой на быстрое и легкое обогащение, Жюльен и Делоне взялись за дело со всей ловкостью, на которую были способны. В тот же вечер они разыскали Шабо в Якобинском клубе и энергично принялись обрабатывать. Когда они откровенно изложили ему суть плана, Шабо сперва в ужасе отшатнулся. Его ошеломил масштаб предприятия, в которое его втягивали. Ему казалось, что такие огромные прибыли обязательно будут сопряжены с огромным риском. Дабы убедить Шабо в несомненной выгоде задуманного, Делоне сунул ему под нос полученную от Андре-Луи сотню тысяч франков.

— Вот, возьми. Пусть этот подарок будет залогом твоей будущей прибыли. А сделать можно и миллион.

У Шабо перехватило дыхание. Он так и пожирал глазами ассигнации.

— Но если я разоблачу мошенничество Индской компании, как же я потом сумею…

— Тебе не придется этого делать, — перебил его Жюльен. — Это мы берем на себя. Твоя роль — потребовать создания комиссии по расследованию и добиться, чтобы в нее назначили тебя, нас и еще одного-двух депутатов, которых мы назовем. Все, что от тебя требуется, — это подготовить оба декрета.

Шабо смотрел на деньги с возраставшей алчностью.

— Дайте мне подумать, — хрипло сказал он, утирая пот со лба. — А что скажут, когда узнают, что я покупал акции компании? Ведь это грозит…

— Святая простота! — презрительно воскликнул Делоне. — Ты что же, думаешь, мы собираемся покупать их сами? Поручим Бенуа или кому другому, они и купят, и продадут их для нас. Мы к акциям даже не прикоснемся. — Он выждал немного, потом жестко сказал: — Итак, решай, или мы найдем кого-нибудь посмелее, нам все равно. Мы с тобой старые друзья, вот и даем тебе первому этот шанс. А там как знаешь. Ну что, берешь деньги?

Перед лицом столь явной и грозной опасности потерять вожделенный миллион Шабо капитулировал. Он сунул сотенную пачку в нагрудный карман потрепанного сюртука, а затем произнес небольшую прочувствованную речь:

— Если я и соглашаюсь, то только потому, что не усматриваю в этом деле вреда для Республики и всех честных патриотов. Пострадает лишь руководство Индской компании, эти мошенники, обкрадывающие государственную казну. Будет только справедливо, если мы накажем их за наглый обман. Да, друзья мои, я чист перед трибуналом собственной совести. Будь это не так, поверьте, как бы велика ни была предполагаемая нажива, никакие посулы не сподвигли бы меня принять участие в неправедном деле.

В глубоко посаженных глазах Жюльена мелькнуло удивление.

— Благородно сказано, Шабо. Ты неизменно достоин того великого доверия, что оказывает тебе народ. Человек с такими чистыми республиканскими принципами заслуживает величайших почестей, которых может удостоить его страна.

Бывший священник, не заподозрив иронии в словах плутоватого бывшего пастора, скромно потупил взор.

— Я не жажду почестей. Я желаю лишь исполнить долг, который наложила на меня родина. Этот груз мне не по силам, но я буду нести его, пока меня держат ноги и пока не прервется дыхание.

Делоне с Жюльеном едва не прослезились и отправились к Базиру.

— Знаешь, Жюльен, — задумчиво произнес по пути Делоне, — а мошенник-то верит в то, что говорит.

Глава 30

ОСТ-ИНДСКАЯ КОМПАНИЯ
На следующее утро депутаты известили Моро о том, что заручились согласием не только Шабо, но и Базира, другого выдающегося представителя партии Горы, и Андре-Луи с де Бацем отправились в Конвент послушать обличительную речь Жюльена, за которым был первый ход в этой игре. Они нашли себе места на галерее среди праздной черни, которая ежедневно набивалась туда и частенько мешала ходу заседаний — так сказать, разъясняла законодателям, как толковать священную волю суверенного народа.

Стоял фрюктидор[491] второго года Французской республики, единой и неделимой. Террор достиг апогея. Страшный закон о подозрительных получил более широкое применение. Недавно Конвент принял закон об установлении всеобщего максимума — в отчаянной попытке обуздать непрерывный рост цен на товары первой необходимости, вызванный непрерывным обесцениванием бумажных денег. Незадолго до того учрежденный Революционный трибунал трудился день и ночь. Фукье-Тенвиль,[492] общественный обвинитель, самый ревностный и трудолюбивый слуга народа, едва выкраивал время для еды и сна. Приговоренных к смерти становилось все больше и больше. Повозки с осужденными ежедневно громыхали к площади Революции, где деловито клацал топор гильотины, вверенной рукам палача Шарля Сансона, которого признательная чернь ласково именовала Шарло. Хлеб становился все менее съедобным, хлебные очереди удлинялись, становясь все печальнее, а в бедняцких кварталах свирепствовал голод. Но народ терпел лишения, поскольку верил в честность законодателей и полагался на их уверения, что нынешние голодные времена — лишь прелюдия грядущего царства изобилия. А пока, дабы поддержать и усмирить нуждавшихся, между ними распределяли кое-какие подачки, главным образом стараниями ловкого Сен-Жюста.

Тем временем в Опера по-прежнему строго по звонку поднимался занавес, таверны и рестораны, как всегда по вечерам, наполнялись теми, кто имел возможность платить. У Феврье в Пале-Рояле шла оживленная торговля; у Венюа каждый вечер устраивались пиры для сытых и благоденствовавших представителей голодного народа. Жизнь продолжалась, и люди вроде де Баца при должной осмотрительности и благоразумии могли чувствовать себя вполне вольготно.

Именно так де Бац себя и чувствовал. Одевался он подчеркнуто элегантно, как и прежде, тщательно следил за прической, держался так же уверенно и высокомерно, как в былые времена, до падения Бастилии. Его самоуверенность не была пустой бравадой: огромная армия агентов и единомышленников постоянно пополнялась новобранцами и к тому времени уже имела лазутчиков во всех слоях парижского общества. Андре-Луи тоже передвигался по городу без опаски, уверенный, что в случае чего его защитит мандат, согласно которому он являлся агентом наводившего ужас Комитета общественной безопасности.

Итак, они открыто, не таясь, явились в Конвент и смешались с толпой на галерее.

Происходившее в зале их мало интересовало, пока на трибуне не возникла упитанная фигура Шабо, намеревавшегося обратиться к собранию. Тогда они, протерев глаза от изумления, воззрились на преобразившуюся знаменитость. Куда подевался немытый, нечесаный санкюлот в красном колпаке? Перед депутатами стоял нарядный, словно английский денди, человек в прекрасно пошитом коричневом сюртуке, с белоснежным шарфом на шее. Аккуратная ленточка перехватывала сзади его гладко уложенные волосы.

Конвент, оправившись от изумления, решил, что Шабо наконец последовал примеру своего кумира, великого Робеспьера. Но заявление, которым народный представитель начал свою речь, давало чудесной метаморфозе совсем иное объяснение.

— Прежде чем обсуждать вопросы общественные, я желал бы коснуться одного сугубо частного дела. — После недолгой паузы последовало продолжение: — Я не могу не воспользоваться случаем оповестить вас о том, что намерен жениться. Как вы знаете, прежде я был монахом-капуцином. Поэтому хочу изложить вам мотивы, побудившие меня к этому решению. Я считаю, что долг законодателя — служить примером добродетели. В мой адрес часто сыпались упреки в том, что я слишком увлекаюсь женщинами. Я пришел к выводу, что лучший способ заставить клеветников умолкнуть — это законный брак. Со своей невестой я познакомился недавно. Воспитанная, подобно многим своим соотечественницам, в величайшей скромности, она была сокрыта от чужих глаз. Я полюбил ее за добродетельность и чистоту души. Моя репутация одаренного и стойкого патриота открыла мне путь к ее сердцу.

Итак, Шабо во всеуслышание объявил, что влюбился, и присутствующие сделали вывод, что эта важная птица сменила будничное оперение на праздничное ради благосклонного внимания избранницы, — так сказать, линька, знаменующая начало брачного сезона.

Лирическую часть речи оратор завершил обещанием, что ни священник, ни отжившие свое церемонии не осквернят его свадьбы. Тем самым он показал, как хорошо знает аудиторию. Если коллеги-законодатели встретили его заявление сдержанными хлопками, то публика, собравшаяся в галереях, разразилась овацией. Наконец народный представитель перешел к деловой части выступления, но сказал так мало, что стало ясно: он попросту воспользовался предлогом лишний раз появиться на трибуне.

Слушая его, Андре-Луи испытывал гнев вперемешку с презрением. Он жалел Леопольдину и в настоящий момент видел в успехе своего замысла касательно Ост-Индской компании не столько надежду на восстановление власти Бурбонов, сколько средство избавить девушку от нежеланного брака.

На трибуну поднялся Жюльен — еще один продажный отступник, и Андре-Луи подался вперед, чтобы лучше расслышать пламенную речь, направленную против Индской компании, — ведь он сам вложил ее в уста этой марионетки. Но Жюльен договорился с Делоне о том, чтобы усовершенствовать первоначальный текст. Он довольно долго и цветисто рассуждал на тему добродетели и чистоты в общественной и частной жизни. В последнее время Конвент все глубже погрязал в подобном празднословии, и в этой риторике едва не утонул вскользь брошенный намек на Индскую компанию — одну из тех организаций, что, по словам оратора, злоупотребили доверием государства и использовали его в целях, отнюдь не всегда выгодных этому самому государству.

Однако намек достиг ушей слушателей, и внезапно в зале, где только что стоял гул, повисла напряженная тишина. Кто-то потребовал выражаться яснее и, если у оратора есть в чем обвинить компанию, изложить конкретные факты, иначе как бы его самого не обвинили в клевете.

— Упрек справедливый, — спокойно произнес Жюльен. — Вообще-то я не собирался касаться этой темы, в противном случае я вооружился бы подробностями, необходимыми для полного раскрытия злоупотреблений, о которых, вероятно, многие из вас и без того догадываются. Ведь для наиболее наблюдательных и ревностных из вас не секрет, что Индская компания одалживала значительные суммы бывшему королю, существенно тормозя освобождение Франции от оков деспотизма.

Ловкий намек на ревностность и наблюдательность заткнул рты возможным оппонентам. Никто из депутатов не рискнул противоречить Жюльену и немедленно требовать доказательств, тем самым признав отсутствие у себя названных качеств. На это Жюльен и рассчитывал и потому не стал развивать тему.

Позже, когда Базир, тоже захваченный врасплох выступлением Жюльена, спросил его, в состоянии ли он доказать то, что утверждает, возмутитель спокойствия цинично улыбнулся и пожал плечами.

— Что толку в доказательствах? Важен результат. Вот завтра посмотрим, попала ли моя стрела в цель. Следи за ценой на акции.

Два дня спустя, когда цена на акции Индской компании упала с полутора тысяч до шестисот франков, попадание в цель уже не вызывало сомнений. Среди держателей акций началась паника.

Неделей позже Делоне сделал следующий ход. В своей речи, переполошившей Конвент, он заявил, что голословные обвинения тулузского коллеги побудили его внимательно присмотреться к делам компании. И то, что он обнаружил, его ошеломило. Далее последовали скандальные разоблачения. Делоне подробно объяснил, каким образом компания уклонялась от уплаты справедливой пошлины, введенной нацией. Обманом лишить Республику денег, принадлежащих ей по праву, — значит обескровить ее. Подобный обман можно не колеблясь объявить кощунством.

В этом месте речь Делоне была прервана рукоплесканиями. Желчное лицо Робеспьера скривилось хищной усмешкой. Ее заметили в зале и сочли знаком одобрения.

Но тут Делоне остудил накалившиеся благодаря ему страсти неожиданным предложением: он потребовал принудить директорат Индской компании к ее самоликвидации.

Предложенное наказание настолько не соответствовало масштабу преступления, что депутаты Конвента едва не задохнулись от неожиданности и гнева, а затем вступили в ожесточенный спор. Председатель энергичным звоном колокольчика призвал собрание к тишине.

На трибуну взошел Фабр д’Эглантин. Чуть выше среднего роста, изящно сложенный, ухоженный, он двигался неторопливо и уверенно. Этот человек перепробовал в жизни множество поприщ — он был и актером, и сочинителем, и рифмоплетом, и художником, и композитором, и клеветником, и вором, и убийцей, и арестантом. Впрочем, в любой ипостаси он оставался верен своему первому, актерскому призванию, поэтому и повадки, и речи его всегда были театральны. Благодаря сценическому дарованию и неистребимому позерству Фабр добился высокого положения в этом гротескном собрании и завоевал популярность среди масс, падких на дешевые эффекты.

Впрочем, помимо внешнего блеска, человек этот был не лишен способностей, и как раз сейчас он продемонстрировал Конвенту умение быстро разобраться в сути дела. Звучным, хорошо модулированным голосом Фабр поблагодарил Делоне за бдительность и раскрытие махинаций злополучной компании, но одновременно посетовал на неадекватность предложенных Делоне мер:

— Если ликвидацию компании поручить собственным ее руководителям, они найдут способы затягивать этот процесс до бесконечности.

Делоне, уже знакомый с этим доводом из уст Андре-Луи, прекрасно понимал его справедливость и ждал именно такого возражения. Если бы не вмешался Фабр, его привел бы Базир, еще один участник заговора. Фабр не являлся их соучастником, и его выступление было неожиданным; но едва ли оно могло привести к серьезным последствиям, поскольку никто из заговорщиков не рассчитывал, что в комиссию войдут только свои.

Между тем Фабр, распаляясь, становился все безжалостнее. Он выразил недоумение по поводу того, что Делоне не потребовал полной и немедленной ликвидации компании. По его мнению, для этой шайки негодяев не существовало наказания, которое было бы чересчур суровым. Он потребовал немедленной конфискации имущества преступников.

Дело зашло немного дальше, чем рассчитывали заговорщики. Но вскоре оказалось, что мнения собравшихся разделились. Депутат Камбон высказался в том духе, что требования Фабра слишком радикальны и подобные меры повлекут за собой большие потрясения в коммерческом мире, а те в свою очередь нанесут ущерб интересам нации. Потом на трибуну потянулись другие депутаты; все они не столько говорили по сути, сколько кичились своим патриотизмом, заставляя рукоплескать галереи, и дебаты грозили затянуться до бесконечности, если бы не вмешался Робеспьер.

Давно уже миновали дни, когда депутаты вздыхали и зевали от скуки, завидев невзрачного представителя от Арраса, спешившего обратиться к Собранию своим тусклым, монотонным голосом. Благодаря своему молодому союзнику Сен-Жюсту он вошел в силу, и это ярко отражалось в благоговейном, едва ли не трепетном замирании зала всякий раз, когда Робеспьер вставал с места. Даже наглецы на галереях, давно освободившие себя от всяческого уважения к личности, — и те, казалось, затаили дыхание. Невысокого роста, хилый на вид, триумвир отличался почти маниакальной аккуратностью в одежде. В тот день он предстал перед публикой в облегающем небесно-голубом сюртуке, надетом поверх полосатого атласного жилета, в черных панталонах до колен, шелковых чулках и туфлях с пряжками. Туфли были на очень высоких каблуках, что позволяло их обладателю казаться выше.

При полной тишине зала он выдержал долгую паузу. Его очки в роговой оправе были подняты на лоб, близорукие глаза на худом изжелта-бледном лице с нелепым курносым носом и широким, почти безгубым ртом, вечно растянутым в кошачьей ухмылке, пристально всматривались в лица собравшихся. Наконец самый могущественный человек в государстве решил, что ему должным образом внимают, и начал говорить. Он выразился в том смысле, что Конвенту надлежит тщательнейшим образом взвесить предложение Фабра, но сначала требуется провести обстоятельное расследование, которое подтвердит выдвинутое обвинение. Вообще-то этим должен заниматься не сам Конвент, а комиссия, которую лучше всего учредить сейчас же и которой предстоит не только изучить факты, но и выработать необходимые меры для пресечения мошенничества.

Высказавшись, Робеспьер все так же холодно и спокойно вернулся на свое место. Его слова воспринимались в те дни как руководство к немедленному действию. Никто не осмелился бы поставить их под сомнение, разве что бесстрашный титан Дантон, но тот пока наслаждался медовым месяцем в Арси-сюр-Обе. Раз Робеспьер требует, комиссия будет создана.

Настал час Шабо. Между заговорщиками было условлено, что требование назначить комиссию будет исходить от Делоне. Вмешательство Робеспьера с его высочайшим авторитетом оказалось им только на руку. Шабо поднялся со своего места по левую руку от Робеспьера, формально поддержал непререкаемого лидера и предложил назначить в состав комиссии Делоне. На самом деле этим выступлением он преследовал и другую цель — напомнить о себе, чтобы его тоже назначили в комиссию. Тут неожиданности не произошло: его имя сразу после этого и назвали. Но затем ход событий снова отклонился от намеченной линии. По плану теперь предстояло выступить и выдвинуть друг друга Жюльену и Базиру. Таким образом, своих людей в комиссии было бы четверо из пяти, то есть подавляющее большинство. Однако в результате своего выступления на роль первого кандидата выдвинулся Фабр, и его назначение было неизбежно. Потом кто-то назвал Камбона, выступавшего после Фабра и пытавшегося смягчить резкость последнего, к ним добавился Рамель, тоже участвовавший в дебатах, и на этом вопрос был наконец закрыт.

В тот же вечер заговорщики, несколько обескураженные таким поворотом событий и сомневавшиеся теперь в успехе своей затеи, собрались на улице Менар, чтобы посоветоваться с Андре-Луи.

Тот был вне себя от негодования. Он обрушил всю свою язвительность на Базира и Жюльена за то, что они пренебрегли благоприятной возможностью и не вмешались в обсуждение. Особенно просто было попасть в комиссию Жюльену, которого депутаты уже мысленно связывали с делом Индской компании.

— Это Фабр все испортил, — оправдывался Жюльен.

— Ладно, не будем ссориться, — сказал де Бац. — Какая разница? Неужели кто-нибудь верит в неподкупность этого фигляра? Вы знаете его биографию? Ба! Да за сотню тысяч франков он душу продаст. — Барон извлек из глубин секретера очередную пачку ассигнаций. — Вот, Шабо. Купите его. Тогда, чего бы ни пожелали Камбон с Рамелем, большинство в комиссии вам обеспечено.

Де Бац действовал по наитию. Когда четверо торговцев своими мандатами удалились, он посмотрел на Андре-Луи и рассмеялся низким грудным смехом.

— Все вышло даже лучше, чем вы планировали. Вовлечь в дело Фабра д’Эглантина — на такое я и не надеялся! Он стоит Жюльена, Делоне и Базира, вместе взятых. Боги сражаются на нашей стороне, Андре. Да оно и понятно, ведь все боги — аристократы.

Слухи о том, что Индская компания будет ликвидирована по приказу Конвента, немедленно распространились среди акционеров. За двадцать четыре часа паника достигла апогея и акции упали ниже того низкого уровня, который предсказал Делоне. Было чудом, что на них вообще находились покупатели. А покупатели тем не менее сыскались. Когда цена акций, в огромном количестве выброшенных на рынок, достигла одной двадцатой их реальной стоимости, все они были немедленно скуплены.

Вскоре стало известно и имя покупателя. Им оказался Бенуа, банкир из Анже. Собратья по ремеслу смеялись ему в лицо и называли сумасшедшим. Только безумец станет скупать бумагу, которая годится лишь на то, чтобы заворачивать в нее хлеб. Но Бенуа хладнокровно сносил насмешки:

— Вам-то какая забота? Я игрок. Мои шансы не так уж плохи. Судьба компании еще не решена. Если наступит крах, я не так уж много потеряю. Зато при благоприятном исходе наживу состояние.

Действовал он, разумеется, в интересах Делоне, Жюльена и Базира. Шабо в последний момент не хватило мужества. Делоне уговаривал его вложить половину суммы, полученной за согласие участвовать в махинации, но тот не рискнул из опасения потерять эти деньги. Вдруг он не справится с Фабром, рассуждал Шабо, а если Фабр не поддастся соблазну, дело будет проиграно. Вмешательство Фабра сделало невозможным издание двух декретов, которые они намеревались представить на выбор руководителям компании и шантажом вытянуть из них отступные за тот, что спасет их от краха.

Делоне сообщил Моро о возникшем затруднении. Тот немедленно принял решение: нужно добиться, чтобы Шабо увяз по самую шею, не оставить ему ни малейшей лазейки, а для этого он должен рискнуть своими деньгами. Но вслух Андре-Луи сказал совсем другое:

— Шабо должно быть выгодно сохранение компании, иначе он не станет ради нее стараться. Трусость толкает его на путь наименьшего сопротивления, и он довольствуется своей сотней тысяч. А раз он не хочет покупать акции сам, придется нам сделать это за него. — Моро вручил Делоне небольшую пачку ассигнаций. — Передайте Бенуа, пусть купит акций еще на двадцать тысяч и передаст Шабо. Упомяните при нем, что в тот день, когда доверие к Индской компании будет восстановлено, эти акции взлетят до полумиллиона. Перед таким соблазном устоит лишь тот, кто лишен человеческих слабостей. А у Шабо, видит Бог, их столько, что они выдают в нем скорее животное, нежели человека.

Шабо, конечно же, не устоял. Пятьсот тысяч вот-вот должны были свалиться на него чуть ли не с неба — почему же не взять. Да ради них он был готов даже выступить в роли искусителя Фабра.

Миновало десять дней, а комиссия еще не провела ни одного заседания. Пора было форсировать события. Шабо словно ненароком повстречал Фабра и спросил, когда ему будет угодно заняться порученным делом. Фабр выказал безразличие:

— Назначьте удобный день сами.

— Я посоветуюсь с другими и дам вам знать, — пообещал Шабо.

Советовался он с Делоне, Жюльеном и Базиром. Из них официально в комиссии состоял лишь Делоне, но неофициальный интерес был общим.

— Действуйте, как сочтете нужным, — сказал Жюльен, — и чем скорее, тем лучше. Мы уже истратили почти все деньги.

Между тем Бенуа, которому Делоне по-дружески сообщил о подоплеке всего дела, скупал акции и для себя, причем с таким размахом, что это многократно усилило его осторожность и проницательность. Поэтому очень скоро он пришел к выводу, что де Бац и Моро — как знал Бенуа, вдохновители махинации — сами как будто воздерживаются от покупки, пренебрегая столь редкой возможностью легкого обогащения. Банкир осторожно навел справки и выяснил: действительно, ни тот ни другой не приобрели ни единой акции. Что же, черт побери, это означает?

При первой же возможности банкир вцепился с этим вопросом в де Баца. Барон, застигнутый врасплох, недостаточно хорошо взвесил ответ.

— Это спекуляция, а я не спекулирую. Я торгую более надежным товаром.

— Но тогда какого дьявола вы трудились, разрабатывая эту операцию?

Де Бац ответил еще более неосторожно:

— Не я. Это проект Моро.

— Ах вот как! В таком случае почему не покупает Моро?

Барон изобразил неведение.

— Разве? Хм. Любопытно. — И он сменил тему.

Бенуа мысленно согласился с ним: это и впрямь было любопытно, чертовски любопытно. Настолько любопытно, что требовалось во что бы то ни стало найти этому объяснение. Поскольку он не мог получить его в другом месте, наутро он отправился к Моро. Страх потерять большие деньги пришпоривает некоторых людей не хуже, чем страх за собственную шкуру, и Бенуа, вся жизнь которого прошла в служении Мамоне, был из их числа. Так что к Андре-Луи явился совсем незнакомый ему Бенуа — воинственный и опасный.

Молодой человек был дома один и принял визитера в салоне де Баца. Банкир сразу же перешел к делу. Андре-Луи выслушал Бенуа, ничем не выдав изумления, которое испытал при его словах. Его худое умное лицо оставалось спокойным и неподвижным, словно маска. Прежде чем ответить, он коротко рассмеялся, но этот смех ничего не сказал банкиру.

— Хотя я и не понимаю, почему должен перед вами отчитываться, я все же удовлетворю ваше любопытство. Мне не нравится состав комиссии, назначенной по этому делу. Если Фабр д’Эглантин станет и впредь придерживаться того же мнения, которое он изложил Конвенту, Индская компания будет ликвидирована.

— Тогда зачем, — осведомился побагровевший банкир, сверля прищуренными глазками непроницаемое лицо собеседника, — зачем вы передали Фабру сто тысяч франков, чтобы он изменил свое мнение? Зачем вы пожертвовали такой крупной суммой, если не собираетесь наживаться на акциях?

— С каких это пор, Бенуа, я должен объяснять вам свои действия? Какое вы имеете право меня допрашивать?

— Право? Боже милосердный! Я вложил в вашу аферу двести пятьдесят тысяч франков…

— В мою аферу?

— Да, в вашу. Нет смысла отпираться. Я знаю, что говорю.

— Что-то вы чересчур много знаете, Бенуа.

— Это угрожает вашей безопасности?

— Нет, Бенуа, вашей. — И хотя слова эти прозвучали вполне миролюбиво, стальной взгляд молодого человека заставил банкира встревожиться.

Андре-Луи наблюдал за ним с холодным блеском в глазах. Когда он наконец заговорил, его слова падали медленно и размеренно, словно капли ледяной воды. Заданный им вопрос предвосхитил угрозу, уже готовую было сорваться с дрожавших губ банкира:

— Никак вы намерены поведать Революционному трибуналу о том, что возня вокруг Индской компании — мое изобретение. Я верно вас понял?

— Допустим, намерен. И что же?

Блестящие глаза Моро ни на миг не отрывались от лица Бенуа. Казалось, молодой человек удерживает его взгляд какой-то магнетической силой.

— А доказательства? А свидетели? Шайка корыстолюбцев, торговцев собственными мандатами, злоупотребляющих своим положением с целью разбогатеть на шантаже и мошеннических операциях. Да, Бенуа, мошеннических в самом точном смысле слова. Неужели свидетельство этих жуликов, этих воров — ведь именно из их слов вы заключили, что весь этот план придуман мной, — способно повредить человеку, руки которого чисты настолько, что к ним не прилипла ни единая акция злополучной компании? Пораскиньте-ка мозгами: их показания, если они таковые дадут, утопят скорее того, кто нажился на обмане, вложив в акции четверть миллиона. — И Андре-Луи снова засмеялся коротким, невыразительным смехом. — Вот вам ответ, которого вы добивались. Теперь вы точно знаете, почему я пренебрег редкой, как вы выразились, возможностью сколотить состояние.

Лицо банкира посерело, челюсть отвисла, учащенное дыхание с хрипом вырывалось из груди, он дрожал мелкой дрожью. Он действительно получил ответ.

— Боже! — простонал Бенуа. — Что за игру вы затеяли?

Андре-Луи подошел и положил руку ему на плечо.

— Бенуа, — сказал он негромко, — вы пользуетесь репутацией надежного человека. Но даже те, кому вы служите, не спасут вас, если эта афера станет достоянием гласности. Разве что кто-то из них пользуется влиянием, подобным влиянию Робеспьера. Запомните это, Бенуа. — Моро чуточку помолчал. — Но я, как и вы, человек надежный. Черпайте утешение в этой мысли. Положитесь на меня, как я полагаюсь на вас, доверьтесь мне, и ваша голова останется на плечах, сколько бы голов вокруг ни попа́дало. Однако, если вы хоть одной душе проболтаетесь о том, что знаете, будьте уверены: не позднее чем через сорок восемь часов вашим туалетом займется дружище Шарло. А теперь, когда мы поняли друг друга, давайте представим, что мы беседуем о чем-нибудь другом.

Бенуа ушел, кое-что уразумев, но по большей части продолжая теряться в догадках. Во всем этом крылось что-то темное, опасное, зловещее. Само знание того немногого, что уже было ему известно, таило в себе угрозу. И все-таки он решил добраться до сути. Но сначала следовало избавиться от доказательств собственной причастности к мошенничеству. Нужно было без промедления, пусть даже себе в убыток, избавиться от акций. Бог с ней, со сказочной прибылью. А уж когда на руках у него не останется ничего, что могло бы подвести его под нож гильотины, вот тогда Бенуа посмеется над угрозами, из-за которых сейчас вынужден молчать.

Но вот беда — акции уже нельзя было продать ни за какую цену, поскольку все те, кто тайно ожидал их скорого стремительного взлета, скупив сколько могли, вычерпали доступные источники денег до дна.

Глава 31

РАЗВИТИЕ СОБЫТИЙ
Экс-шевалье де Сен-Жюст, светоч патриотизма и республиканской чистоты, собирался отправиться с важной миссией в Страсбург, где в ту пору требовалась твердая рука. В партии Горы едва ли нашелся бы человек с рукою тверже, чем у элегантного, красноречивого, энергичного молодого идеалиста. И он заслужил свою репутацию. Погрузившись в государственные дела, Сен-Жюст вел необычную для его возраста жизнь аскета — и безупречность его аскетизма могла бы стать примером для человечества — и славился неподкупностью под стать Робеспьеру, этому Великому Неподкупному. Его юность, хорошее сложение и красивое бледное лицо, обрамленное золотистыми кудрями, неизменно приковывали к Сен-Жюсту внимание людей, а несомненные таланты возвысили его к осени 1793 года до положения народного кумира. Благодаря его стараниям Робеспьер стал первым человеком во Франции, но Сен-Жюст не забывал и о себе. При всех своих талантах, амбициях и безжалостности он согласился на роль дьячка при революционном храме, но в мечтах, вероятно, видел себя первосвященником.

Последнее перед отъездом в Страсбург выступление в Конвенте еще больше увеличило популярность Сен-Жюста. Он предложил принять декрет о конфискации имущества иностранцев; страх перед этим декретом и привел Шабо и Фреев к намерению породниться. При этом предложение Сен-Жюста было сделано в выражениях, бросавших вызов всему миру. Границы Франции нарушают наемники деспотизма; родина истекает кровью, отстаивая священные устои свободы, а в это время подлые агенты Питта и Кобурга истощают силы страны, перерезая вены торговой и общественной жизни! Нужно бить врага, где бы он ни действовал. Бить здесь, на французской земле. А чтобы лишить его средств борьбы, необходимо конфисковать всю собственность иностранцев в пользу государства.

Предложение было услышано. Пылкие выражения, в которых оно было высказано, подхватили и принялись распространять, расхваливая на все лады, все истинные сыны Франции.

К счастью для Фреев, Шабо успел жениться на их сестре. За несколько дней до названных событий несчастная Леопольдина подчинилась воле братьев, безжалостно принесших ее в жертву на нечестивый алтарь Мамоны. Пустая бумажка — документ о передаче имущества — оградила состояние семьи от посягательств казны, а Шабо превратился из нечистоплотного нищего в первого щеголя и поселился в роскошных апартаментах второго этажа, обеспечив особняку шуринов неприкосновенность.

Восхитительная Польдина, как называл теперь Шабо юную жену, эта маленькая куропаточка, принадлежала отныне только ему. Впрочем, вскоре ее аппетитные прелести, еще недавно разжигавшие его похоть, и даже приданое, принесшее ему богатство, потеряли свое значение. Шабо вот-вот должен был начать черпать богатство из нового источника. Стоит Ост-Индской компании восстановить свое положение, а цене на акции снова достичь должного уровня, и сотни тысяч франков потекут рекой. Богатство, величие, почести ожидали Франсуа Шабо. Его глаза явственно различали на горизонте их лучезарное сияние. Глупец Робеспьер отвергал возможность сколотить состояние, которую давала ему его власть. Ибо деньги, как недавно понял Шабо, — самая прочная стена, на какую может опереться человек. С деньгами Шабо готов был схватиться с самим Робеспьером, и Робеспьеру, не защищенному золотым нимбом, пришлось бы уступить ему дорогу.

А пока ему следовало не упускать ни одной возможности привлечь к себе внимание народа. Пусть на него смотрят, и пусть зрителей ослепляет его республиканский пыл.

Из этих же соображений он присоединился к тем, кто в исполненных патетики выражениях требовал суда над скандально известной австриячкой, над порочной Мессалиной[493] — вдовой Капета.

Конвент недолго думая уступил этим требованиям. Он не посмел бы воспротивиться, даже если бы пожелал. Бывшие подданные настолько озлобились против своей бывшей королевы, что правительство почло за лучшее прервать тайные переговоры с Австрией об обмене узниками, благодаря которым она должна была обрести свободу. Казнь короля была, по сути, опасным экспериментом — Конвент поставил тогда на карту собственное существование. Теперь же положение изменилось. Ныне Конвент поставил бы на карту свое существование (и наверняка проиграл бы), попытайся он отложить беспощадную расправу над женщиной, которой вменяли в вину едва ли не все несчастья народа.

И вот второго октября в три часа ночи несчастную вдову Людовика XVI перевезли в закрытой карете, под конвоем из двух муниципальных офицеров, в приемную смерти — Консьержери.[494]

Когда наутро известие об этом разлетелось по городу, Андре-Луи не смог скрыть горечи. Он кисло улыбнулся де Бацу, который сидел, подавленный ужасом.

— Итак, — медленно произнес Андре-Луи, — бедную маленькую Леопольдину принесли в жертву напрасно. Это не умилостивило ваших кровавых богов. Им нужна королева.

Глаза барона вспыхнули.

— Вы еще смеетесь?

Моро покачал головой.

— Мне не до смеха. Я оплакиваю гибель, бессмысленную гибель хрупкой юной жизни. Вы говорили: пожертвуем ею и спасем королеву. А я предупреждал вас, что из этого ничего хорошего не выйдет.

Де Бац, побагровев, резко отвернулся.

— Я говорил о большем, нежели судьба королевы. Но к чему спорить? Вы, с вашей проклятой осторожностью, слишком медлили.

— Вы несправедливы. Я спешил как мог, желая ускорить сход лавины и спасти Леопольдину.

— Леопольдина, Леопольдина! Вы что, ни о ком больше не способны думать? Даже участь королевы не затмила в ваших мыслях эту девчонку. Какое мне дело до всех леопольдин мира, если скоро падет эта венценосная голова, а я не могу сотворить чудо! А этот жирный болван в Хамме опять будет издеваться, попрекая меня гасконским хвастовством.

— Это так важно? Он задел ваше самолюбие?

— Это вопрос моей чести! — свирепо прорычал де Бац.

Целую неделю после этого разговора барон почти не ел, не спал и появлялся в доме на улице Менар очень редко. Он рыскал по городу и собирал свою армию роялистов. Проводил совещания, как вызволить королеву, строил планы один безрассуднее другого. Ружвилль, человек из числа его помощников, предлагал даже проникнуть в Консьержери и переговорить с ее величеством, чтобы подготовить почву для побега. Но все усилия были тщетны. Не оставалось даже призрачной надежды отчаянным наскоком отбить узницу по пути на площадь Революции — именно так девять месяцев назад де Бац предполагал спасти короля. Времена изменились. У короля были друзья даже среди республиканцев, а королеву все ненавидели — беззастенчивая пропагандистская ложь сделала свое дело.

Эта усердная обработка умов продолжалась до самого конца. Когда люди пытаются оправдать свои прегрешения, их изобретательность не знает пределов. С кем только не сравнивали бедную опороченную королеву — даже с Мессалиной, но все было мало. Заправлял этой подлой кампанией Эбер.

Суд длился два дня и закончился в среду, 16 октября, в четыре часа утра вынесением смертного приговора. Спустя несколько часов королеву со связанными за спиной руками усадили в телегу. Она была во всем белом, из-под чепца выбивались неровно обрезанные седые волосы (последнюю прическу собственноручно делал палач). Но она сидела выпрямившись, ее полные губы австриячки презрительно кривились в ответ на свист и улюлюканье черни, собравшейся поглазеть на кровавый спектакль.

Последний королевский выезд выглядел внушительно. В столицу вошло тридцатитысячное войско. Париж заполонили вооруженные солдаты. Гремели барабаны. Конные и пешие гвардейцы выстроились сплошной стеной вдоль всего пути следования ее величества к месту казни. На всех возвышениях чернели жерла пушек.

О чем думалось королеве в последний час? Сравнивала ли она эту процессию с другой, двадцатитрехлетней давности, когда прекрасная пятнадцатилетняя принцесса впервые ехала сквозь такую же толпу? Тогда народ тоже неистовствовал, только вот чувства в его криках и возгласах слышались совершенно иные.

Измученный де Бац стоял в толпе, полубезумным взором наблюдая за происходящим. Под возгласы «Смерть тиранам! Да здравствует Республика!» венценосная голова пала.

В полном смятении, не замечая дороги, барон вернулся на улицу Менар к Моро, которыйв тот день не стал выходить из дому — но не потому, что ничего не знал о событиях или остался к ним равнодушен. Андре-Луи поднялся навстречу другу.

— Итак, все кончено, — тихо произнес он.

Барон ожег его пылающим взглядом налитых кровью глаз.

— Кончено? Нет. Все только начинается. То, о чем вы слышали, находясь здесь, только увертюра. Пора поднимать занавес.

Самообладание ему изменило. Де Бац производил впечатление пьяного или сумасшедшего и говорил так же бессвязно, понося всех и вся, начиная с оголтелой толпы и заканчивая самим собой:

— Мне стыдно, что в моих жилах течет та же кровь, что и в жилах этих шакалов, — заявил он. — Ни один народ в мире не скатился бы до такой подлости. Бесчеловечные, звероподобные недоумки! Но ничего, они еще об этом пожалеют, когда узнают, насколько продажны их новые хозяева от Конвента. Даже они сообразят своими куриными мозгами, что к чему. Вот тогда они найдут, на кого все свалить, и пламя безумной ненависти сожрет самих раздувших его злобных сатиров, которые повинны в этом ужасе. Клянусь, все они отправятся той же дорогой, что и королева.

Хотя Андре-Луи и не реагировал на казнь Марии-Антуанетты так бурно, как де Бац, он разделял его решимость. Он держался внешне хладнокровно и сдержанно, но именно потому был вдвойне опаснее.

В течение нескольких дней друзья только наблюдали за развитием событий и ждали, когда поднимется занавес и начнет разыгрываться драма, сценарий которой они так искусно разработали.

Менее чем через две недели состоялся суд — вернее, пародия на суд — над двадцатью двумя жирондистами, томившимися в тюрьмах с июня. Робеспьер решил, что его час пробил. Теперь ни у кого не осталось сомнений, что партия Горы, бесспорным лидером которой был этот человек, сделалась ведущей политической силой государства. За судом последовала неизбежная казнь — массовая бойня, какой площадь Революции еще не видела.

После этого кровавого спектакля к де Бацу отчасти вернулся прежний неукротимый дух. Он даже слегка улыбнулся, сказав со вздохом:

— Бедняги! Такие молодые, такие талантливые! И так же как они, не колеблясь, ради удержания собственной власти, одобрили казнь короля, их казнь заслужит одобрения со стороны монархистов, поскольку она будет способствовать делу возрождения монархии. Подобно Сатурну, Конвент начинает пожирать своих детей.[495] Именно на это мы и рассчитывали. Если так пойдет и дальше, то скоро в департаментах не найдется ни одного храбреца, готового заменить отправившихся на гильотину депутатов. Конвент сократится до горстки презренных негодяев, которых в конце концов сметут, как сор. — Барон снова вздохнул и спросил: — Как поживает Индская компания? Не дозрела еще?

— Скоро дозреет, — ответил Андре-Луи. На днях комиссия объявила, что ликвидация не получила большинства при голосовании, поскольку она противоречит национальным интересам. Скромное известие об этом решении мигом достигло слуха дельцов, и доверие к компании уже начало восстанавливаться. — Акции поднимаются день ото дня. Получат наши приятели свою прибыль или нет, не так уж и важно. Они свое дело сделали. Сейчас я готовлю подборку фактов для какого-нибудь депутата с достаточно высокими амбициями, чтобы он не побоялся рискнуть и кинуть первый камень.

— Кто у вас на примете?

— Филиппо.[496] Он славится своей честностью. Кроме того, он из умеренных, а значит, естественный противник крайностей Шабо. Я уже прощупывал его. Мы беседовали, и я высказал удивление тем, как быстро многие члены Конвента становятся состоятельными людьми. Я с невинным видом спросил, нет ли у него объяснения этому факту. Он разозлился, назвал все это намеренной клеветой и сказал, что подозревает за подобными слухами заговор, цель которого — дискредитировать Конвент.

— Довольно проницательный малый, — заметил де Бац.

— Я пообещал выяснить, что смогу, и составить для него подробный отчет. Как раз сейчас готовлю.

Отчет был подготовлен настолько хорошо, что неделю спустя убежденный фактами народный представитель Филиппо поднялся на трибуну и бросил эту бомбу в депутатов. На время это положило конец дискуссиям на отвлеченные темы, которыми пробавлялся Конвент со дня возвращения Дантона.

Непосредственным поводом появления Дантона в Париже послужила казнь жирондистов. Кроме того, его настойчиво призывал вернуться его друг Демулен, который весьма страшился день ото дня возраставшей власти Робеспьера. И вдруг Дантон, на котором лежала главная ответственность за резню 10 августа, когда парижские сточные канавы окрасились в цвет крови, начал могучим басом проповедовать евангелие умеренности и терпимости.

Де Бац даже испугался, считая такую перемену ветра преждевременной. В то же время он видел в ней начало поворота революции вспять, и это подтверждало его давнюю уверенность в том, что, когда настанет пора, он обретет в лице Дантона человека, который сыграет во Франции ту же роль, что сыграл в Англии Монк.[497]

От этих расчетов барона внезапно отвлекла речь Филиппо. Занавес поднялся. Драма, которую Моро с де Бацем столь долго и тщательно сочиняли, началась.

Глава 32

РАЗВЕНЧАННЫЙ
Филиппо был крупным, грузным мужчиной. Его тягучий голос, медлительная речь приковывали внимание и чуть ли не завораживали слушателей.

Не подозревая, что Андре-Луи вертит им, словно марионеткой, он произносил вложенные в его уста слова, наивно считая их своими. Андре-Луи так ловко манипулировал им, что, сам того не ведая, Филиппо повторял те самые фразы, которыми молодой человек, великолепно разыгравший республиканское рвение, поразил депутата накануне.

— Пусть маски обманщиков упадут! — Эта грозная метафора принадлежала Андре-Луи, и Филиппо, плененный ею, не постеснялся ее присвоить. — Пусть маски обманщиков упадут! — свирепо начал он свою речь, к вящему испугу Конвента. — Пусть Добродетель предстанет нагой, и народ увидит ее. Пусть он узнает, кто из деятелей, называющих себя его друзьями, действительно трудится на общее благо. Строгость к себе и другим — веление времени. Давайте же начнем с себя.

Филиппо сделал паузу, а затем швырнул ничего покуда не понимавшему собранию свою перчатку:

— Я требую, чтобы каждый член Конвента в течение недели представил отчет о размерах своего состояния до революции. Если оно с тех пор увеличилось, депутаты должны указать, насколько и за счет чего это произошло. Я предлагаю Конвенту принять декрет, по которому любой депутат, не выполнивший это требование в назначенный срок, объявляется изменником.

Большинство депутатов выслушали Филиппо довольно-таки безразлично, но для значительного меньшинства его предложение прозвучало как гром среди ясного неба. Трудно передать, какой ужас испытали представители суверенного народа, нажившие богатство теми способами, которые они не могли обнародовать. И никого требование Филиппо не потрясло сильнее, чем участников махинации с акциями Индской компании. Ужас буквально приковал к месту Шабо, Делоне, Базира и Жюльена. Последний, самый проницательный из всех и, вероятно, самый искушенный мошенник, размышлял о немедленном бегстве. Он сразу понял, что все потеряно, и ясно увидел, какая кара последует за разоблачением. Он был благодарен Филиппо за недельную отсрочку. Через неделю он, Жюльен, будет уже далеко — там, где когти закона его не достанут. К Делоне после первого потрясения вернулось присутствие духа. Свойственная ему медлительность проявлялась не только в движениях, но и в мыслях. Ему требовалось время, чтобы разобраться в происходящем, рассмотреть дело со всех сторон. А пока он еще не пришел ни к каким выводам. Базир обладал настоящим мужеством. Сломить его было нелегко. Он решил бороться до последнего вздоха. Инстинкт самосохранения Шабо тоже толкал его на борьбу, но им, в отличие от Базира, руководил исключительно страх. Он бросился в драку с отчаянием загнанного зверя, бездумно, безоглядно. Поднявшись на трибуну вслед за Филиппо, Шабо яростно воспротивился предлагаемому закону.

На какую бы тему ни говорил Шабо с трибуны, он всегда кого-нибудь обвинял и разоблачал. Именно репутация грозного обличителя принесла ему популярность. Не изменил он себе и теперь. Бледный, запыхавшийся, он обвел слушателей диковатым взглядом и приступил к своим инвективам.

— Контрреволюционеры трудятся не покладая рук, чтобы посеять в Конвенте семена раздора, чтобы бросить на его депутатов тень несправедливого подозрения, — заговорил Шабо, не подозревая, насколько близок он к истине. — Кто сказал вам, граждане, что они не ставят перед собой цели отправить вас всех на эшафот? Мне нашептывали, но до сегодняшнего дня я не верил, что очередь дошла и до нас. Сегодня — Дантон, завтра — Бийо-Варенн, а там доберутся и до самого Робеспьера. — Называя эти имена, он даже не предполагал, насколько точно его пророчество. Он надеялся всего-навсего припугнуть Конвент и, возможно, заручиться поддержкой тех, кого перечислил. — Кто сказал вам, что изменники не добиваются всеми правдами и неправдами обвинения самых выдающихся патриотов?

Шабо обрушивал на собравшихся эти риторические вопросы со всей страстью, на которую был способен, и тем не менее его не покидало ощущение, что ему не удается возбудить интерес у коллег. В свою очередь глухой ропот, доносившийся с галерей, напомнил ему первый отдаленный раскат грома. Неужели над его головой вот-вот разразится буря? Неужели он вознесся так высоко только для того, чтобы встретить столь бесславный конец? Ужас Шабо достиг пика. Он вцепился в бортик трибуны, чтобы не упасть, встал на цыпочки, чтобы казаться выше ростом, провел языком по пересохшим губам и заговорил снова.

Но он больше не был великим обличителем. Его амплуа неожиданно изменилось: теперь он превратился в смиренного просителя. Впервые за все время существования Конвента маленький воинственный бывший капуцин произносил подобную речь. Он умолял депутатов не допускать принятия декрета, который может ударить хотя бы по одному из них. Любого народного представителя следует выслушать, прежде чем выносить ему обвинение.

Его перебил голос из зала:

— А как же жирондисты, Шабо? Разве их выслушали?

Шабо умолк и обвел безумным взглядом ряды законодателей, пытаясь понять, кому принадлежит голос. Его разум сковал страх. Он не мог найти ответа, словно кровь казненных жирондистов, восстав, душила его.

Тут раздался другой голос, спокойный и властный. Он принадлежал Базиру, который сохранил мужество, а вместе с мужеством — способность рассуждать здраво. Он встал с места и произнес слова, которые должен был произнести Шабо.

— Жирондистов приговорил к смерти народ, — твердо заявил он. — Тут не может быть никаких аналогий. Сейчас же на основании невразумительных обвинений ведется атака на истинных друзей Свободы. Я поддерживаю предложение Шабо. Я требую, чтобы его приняли.

Следом выступил депутат, который поддержал Базира в том, что любого члена Конвента нужно выслушать, прежде чем выносить обвинение, но в остальном согласился с Филиппо: тех, кто попытается обойти предложенный декрет, следует объявить вне закона.

Но Базиру и тут не изменило хладнокровие.

— Нельзя осудить человека, который пытается избежать обвинений. Он действует, руководствуясь элементарным инстинктом самосохранения. Когда жирондисты приняли декрет об аресте Марата, тот почел за лучшее скрыться. Осмелится ли кто-нибудь из присутствующих осудить поступок великого патриота?

Никто, конечно же, не осмелился. И тогда Жюльен, вдохновленный мужеством сообщника, дополнил его выступление последним доводом и тем самым положил конец дискуссии:

— Если частное лицо пытается избежать обвинения, его не объявляют по этой причине вне закона. Почему же к представителям народа закон должен быть более суров, чем к частным лицам?

Поскольку у многих депутатов имелись веские причины воспротивиться расследованию, требуемому Филиппо, Конвент с радостью ухватился за разумный довод Жюльена и закончил дебаты. Предложение Шабо приняли, и нечистые на руку представители вздохнули с облегчением.

Казалось бы, Шабо одержал победу. Но человек, вдохновивший Филиппо, сдаваться не собирался. С галереи Андре-Луи слушал, наблюдал и подыскивал нового кандидата на роль орудия судьбы. В тот же вечер его видели за ужином у Феврье в компании голодранца-адвоката по имени Дюфурни, который пользовался репутацией выдающегося патриота и был заметной фигурой в Якобинском клубе.

На следующий вечер этих двоих опять видели вместе, на этот раз в самом Якобинском клубе; и там Дюфурни поднял свой голос против вчерашнего выступления Шабо и Базира, опротестовавших инициативу Филиппо. Он призвал якобинцев потребовать от Конвента расследования, которое выявило бы мотивы демарша этих двух депутатов.

Предложение встретили аплодисментами, которые сами по себе показывали, до какой степени упала популярность Шабо.

Народный представитель, тоже присутствовавший в клубе, почувствовал, что у него подгибаются колени. Он едва не расплакался при мысли о том, как легко его заманили в западню. И худшее еще ждало его впереди. Дюфурни только открыл шлюзы.

Отчаяние придало Шабо сил. Он поборол страх и поднялся на трибуну, чтобы представить собравшимся свои объяснения. Неискоренимая страсть к обличениям возобладала и на этот раз. Шабо заговорил об измене, о заговоре, об агентах Питта и Кобурга. Но если раньше его ораторский пыл вызывал у публики воодушевление, то теперь он принес Шабо лишь насмешки. Его перебивали, над ним глумились, требовали говорить по существу — не о Питте и Кобурге, а о себе самом. Шабо, совершенно не подготовленный прошлым опытом к такой враждебной реакции, запинался, потел, мялся и наконец, приняв поражение, начал спускаться с трибуны. И тут раздался визгливый женский крик, от которого у него застыла в жилах кровь:

— На гильотину!

Этот ужасный клич подхватили со всех сторон. Шабо замер на ступеньке, лицо его посерело. Он поднял над головой стиснутый кулак, призывая к молчанию, и крики, гремевшие под сводами зала, стихли.

— В чем бы ни обвиняли меня враги и революционерки, я всегда стоял на страже интересов народа! — крикнул он надтреснутым голосом, мало напоминавшим его обычные мягкие интонации.

С этим невразумительным заявлением он спустился на ватных ногах с трибуны и под враждебными и насмешливыми взглядами тех, кто еще вчера считал его полубогом, рухнул на ближайшую скамью.

На трибуну снова взбежал Дюфурни.

— И этот предатель еще смеет утверждать, что стоит на страже интересов народа! Человек, оскорбивший общественное мнение женитьбой на иностранке, на австриячке!

Шабо вскинул голову. Это было что-то новое. С этой стороны он не ожидал нападения. Значит, прежних обвинений им недостаточно. Значит, существует заговор с целью уничтожить его? Шабо обвел зал безумными глазами и наткнулся на взгляд Андре-Луи Моро, который с любопытством его разглядывал. И было в этом взгляде нечто такое, от чего Шабо пронзило ледяной иглой ужаса. Что делал здесь Моро? И что связывало его с этим негодяем Дюфурни? В Шабо проснулось смутное подозрение, но он тут же забыл о нем, услышав продолжение речи адвоката:

— Какую наглость, какое презрение к собственному народу и его чувствам надо иметь, чтобы выбрать такое время для такого брака! Он играет свадьбу с австриячкой в тот час, когда Антуанетта предстала за свои преступления перед Революционным трибуналом, когда страна, окруженная наемниками чужеземных деспотов, осыпает иностранцев проклятиями; когда наши братья на границах оставляют своих жен вдовами, а детей сиротами. И в такой момент Шабо заключает выгодный брак с австрийской подданной.

Всеобщая ненависть стала ответом и подтверждением его словам. Дюфурни чуть помолчал и продолжил:

— Женщина — это украшение мужчины. Если такое украшение потребовалось Шабо, ему следовало бы вспомнить, что нация запретила ввоз зарубежных товаров. Прежде чем брать себе в жены подобную особу, ему стоило бы поинтересоваться, не связана ли она узами родства с теми, кто служит интересам врагов Франции.

Тут Шабо не выдержал и вскочил с места. По крайней мере на это обвинение он мог дать достойный ответ. Депутат бросился защищать Фреев. Он напомнил собравшимся, что Юний — достойный член этого клуба, философ, патриот, первый представитель свободомыслящей Европы, человек, который пошел на значительные жертвы, чтобы жить в благодатной тени дерева Свободы.

— На жертвы, которые позволили ему исчислять свое состояние миллионами, — перебил его чей-то насмешливый голос.

Несмотря на смятение, в котором пребывали его чувства, Шабо показалось, что он узнал голос Моро. Но ему оставили мало времени на размышления. Зал снова разразился негодующими криками. Теперь Шабо обвиняли в изворотливости, в бесстыдстве, которым только и можно объяснить наглую ложь в защиту агента Кобурга, австрийского еврея, этого упыря, жиреющего на народных бедствиях.

Потом к прегрешениям Шабо против нации добавились обвинения в бесчеловечности. Их снова огласил Дюфурни, дождавшийся тишины, чтобы ни единое его слово не потонуло в общем шуме:

— До женитьбы, Шабо, у вас была сожительница-француженка, которая недавно стала матерью. Как вы обошлись с ней? Молчите? Вы бросили любовницу со своим ребенком, вы оставили их умирать с голоду!

Это известие вызвало новый взрыв негодования. Присутствовавшие в зале женщины готовы были растерзать депутата. Ему припомнили его монашеское прошлое. Теперь отступничество, которое прежде принесло Шабо славу просвещенного республиканца, истолковали как потворство собственным порочным наклонностям.

Яростные нападки вконец сломили дух Шабо. Сотрясаясь от рыданий, бормоча себе под нос невразумительные, беспомощные угрозы в адрес своих обвинителей, он на непослушных ногах покинул клуб, который стал местом его унизительного поражения.

Он отправился домой, в свои апартаменты на улице Анжу, новоприобретенная роскошь которых, еще недавно столь желанная, ныне казалась ему проклятием. Теперь он, возможно, поплатится за нее головой. По дороге он снова и снова спрашивал себя, какой враг так внезапно, безо всякого предупреждения, выскочил неведомо откуда, чтобы вцепиться ему в горло.

Братья Фрей выслушали рассказ шурина с тяжелым сердцем. Шабо ничего от них не утаил. Но когда он заговорил о тайном, невидимом враге, испуг Юния сменился презрением. Юний был здравомыслящим, практичным человеком. Лепет Шабо о мифическом неприятеле и дурных предчувствиях выводил его из терпения.

— Тайный враг! Фу! Какой тайный враг может у тебя быть? Обманутый муж, жену которого ты соблазнил? Какой-нибудь недотепа, которого ты облапошил? Друг или родственник какого-нибудь бедняги, отправленного тобой на гильотину? Подумай. Ничего подобного не припоминаешь?

Шабо задумался. Он знал, что виноват во всех перечисленных грехах, и не только в них. Но он не мог вспомнить никого, кто подходил бы на роль мстителя.

— Тогда успокойся и перестань забивать себе голову всякими бреднями. Твой тайный враг — банальная зависть, которую вызывают богатство и успех. Ты величайший человек во Франции после Робеспьера. Неужели тебя, с твоим положением, с твоей популярностью, могут уничтожить низкие завистники? Пусть этот негодяй Дюфурни распаляет якобинцев. Якобинцы не народ. А именно народ, суверенный народ, является сегодня во Франции верховным арбитром. Обратись к нему. Он тебя не оставит. Наберись мужества, дружище.

Стараниями не потерявшего присутствия духа Юния Шабо несколько оправился от того, что ему довелось пережить в этот день. Ночью он обдумал свое положение и возможные действия и к утру принял решение. Он пойдет к Робеспьеру. Неподкупный не останется безразличен к его судьбе. Он, Шабо, слишком ценен для партии Горы, а ей предстоит тяжелая борьба.

В последнее время ходили упорные слухи о грядущем сражении между Дантоном и Робеспьером, вызванном их политическими разногласиями. В этой битве Робеспьеру понадобится поддержка всех его друзей. И, за исключением Сен-Жюста, который в последнее время стремительно набирал силу, никто не смог бы оказать Робеспьеру более ценную помощь, чем Шабо.

Шабо успокоился и стал обдумывать ту версию событий, которую изложит Робеспьеру. Едва наступило утро, как он отправился на улицу Сент-Оноре, в дом краснодеревщика Дюпле, где жил Неподкупный.

Глава 33

НЕПОДКУПНЫЙ
По щиколотку утопая в древесной стружке, гражданин депутат Шабо пересек внутренний двор, заваленный широкими досками кедра, ореха и красного дерева, миновал двух молодых людей, усердно пиливших бревно, и поднялся по лестнице на второй этаж скромного дома на Сент-Оноре.

На его стук вышла Елизавета Дюпле, одна из двух дочерей краснодеревщика, одна из двух весталок, прислуживавших верховному жрецу Республики Максимилиану Робеспьеру. Ни единый шепоток злословия ни разу не коснулся этих отношений. Если Робеспьер боялся денег, то женщин он боялся еще больше. В самом деле, его отвращение к представительницам прекрасного пола отличало его всегда и временами принимало диковатые формы.

Великий вождь Горы жил просто, доступ к нему был открыт всем. Более того, Елизавете Дюпле нередко доводилось впускать в дом депутата Шабо, и потому она хорошо его знала. Правда, сейчас, в тусклом освещении лестничной площадки, она не сразу узнала старого знакомого в нелепом пышном наряде. До сих пор она видела депутата только в красном колпаке и бедной одежде простолюдина.

Девушка проводила Шабо в светлую комнату, окна которой выходили на улицу. Простота, строгость и безупречная чистота комнаты точно отражали характер ее обитателя. Голубые шторы на окнах смягчали и приглушали дневной свет, немногочисленная мебель была проникнута, как и облик хозяина, элегантным аскетизмом.

Робеспьер стоял перед письменным столом. Издалека его худую фигуру в облегающем полосатом сюртуке можно было принять за мальчишескую. О непомерном тщеславии и самолюбии вождя якобинцев свидетельствовали его изображения, во множестве украшавшие это святилище. Тут был набросок Давида[498] и портрет, писанный маслом, который два года назад висел в Салоне; с каминной полки взирал на свой оригинал бюст, воспроизводивший невзрачное квадратное лицо, неприятно тонкие губы, придававшие лицу Робеспьера неизменно злобное выражение, и широкий у основания нос с задорно вздернутым кончиком.

Когда Шабо вошел, Робеспьер выжимал апельсин в широкую низкую чашку. Он страдал от недостатка желчи и постоянно пил апельсиновый сок. Чтобы рассмотреть вошедшего, он поднял очки на массивный лоб, обрамленный тщательно уложенными и напудренными кудрями, и прищурил близорукие зеленые глаза. Усмешка, которая никогда не покидала его губ, стала немного шире. Она была единственным приветствием, которого удостоился гость. Робеспьер поставил чашку на стол, положил половинку апельсина на тарелку рядом с другой половинкой и молча стоял, ожидая, когда заговорит Шабо. Этот холодный прием яснее ясного сказал депутату, насколько оправданны самые дурные его предчувствия.

Шабо закрыл за собой дверь и прошел в комнату. Сегодня утром его походка не отличалась присущей ему величественностью. Он начал приволакивать ноги; намечавшегося брюшка, которое он обычно воинственно и самодовольно выпячивал, нынче почти не было заметно. Физиономия Шабо осунулась, взгляд затуманился. Даже дерзкий полишинелевский нос, росший из основания прискорбно скошенного лба, казалось, уменьшился в размерах. Трус, который скрывается во всяком задире, показал наконец свое лицо. Шабо провел бессонную ночь, оплакивая свою судьбу. Он винил в своих несчастьях людскую злобу и зависть, всех и вся, только не собственную персону. Он так долго лицемерил, что, возможно, обманывал даже самого себя и действительно до некоторой степени верил в истинность рассказа, который приготовил, чтобы заручиться поддержкой самого могущественного человека Франции.

— Извини, что так рано тебя потревожил, Робеспьер, но этого требовал мой долг. Я держу в руках нить заговора, самого опасного за всю историю Революции.

В зеленых глазах, устремленных на обличителя, сверкнул лед. Лед чувствовался и в голосе верховного жреца Свободы, когда он после долгого молчания заговорил:

— Что ж, тогда ты должен раскрыть его.

— Конечно. Но для этого мне необходимо и дальше поддерживать связь с заговорщиками. Я прикинулся одним из них, чтобы проникнуть в их замыслы. Я сделал вид, будто поддался соблазну разделить с ними награбленное, чтобы выяснить, насколько далеко простираются их цели. Теперь я начинаю сознавать, что они контрреволюционеры и вынашивают чудовищный, невероятный замысел. В моей власти захватить этих мерзавцев с поличным, со всеми необходимыми доказательствами.

— Никто не мог бы оказать более великую услугу своей стране.

— Ха! Ты видишь это! Видишь!

— Это бросается в глаза. — Если в холодном, ровном голосе и была ирония, то не слишком утонченный Шабо ее не заметил. К нему стало возвращаться самообладание.

— Так оно и есть. Совершенно верно.

— Ты не должен колебаться, Шабо, — заверил его Робеспьер и добавил: — Ты говорил о доказательствах. Какого они рода?

И тут маленький негодяй сказал истинную правду. Он вытащил из кармана пачку ассигнаций.

— Здесь сто тысяч франков. Мне вручили их в качестве взятки, чтобы я не выступал против одного финансового проекта. Если бы я последовал естественному порыву, отверг бы с ужасом это чудовищное предложение и немедленно разоблачил мерзавцев, которые его сделали, я упустил бы возможность выяснить их истинные побуждения. Теперь ты понимаешь, Робеспьер, какой тяжелый выбор стоял передо мной, сколько самообладания мне пришлось проявить. Но дело зашло довольно далеко. Я не осмеливаюсь допустить, чтобы оно зашло еще дальше, иначе я сам попаду под подозрение. Ради своей страны, ради нашей Республики, которая еще не знала более верного слуги, я пошел на риск. Но теперь я должен обелить свою репутацию. Я намерен незамедлительно сдать эти деньги Комитету общественной безопасности и назвать имена предателей.

— Тогда зачем ты пришел ко мне? Ты тратишь драгоценное время впустую. Комитет общественной безопасности, безусловно, с радостью тебя примет и выразит сердечную благодарность, приличествующую такому случаю.

Шабо замялся и переступил с ноги на ногу.

— Поспеши же, мой друг. Поспеши, — подгонял его Неподкупный. Он отошел от стола и остановился перед стушевавшимся гостем. Движения Робеспьера, его худые ноги в тонких шелковых чулках вызвали в памяти Шабо образ аиста.

— Да… но… Черт побери! Я не хочу, чтобы из-за моей связи с заговорщиками меня приняли за одного из них.

— Как такое возможно! Кто посмеет высказать такое подозрение в твой адрес? — Но в голосе Робеспьера не было и намека на убежденность. Его тон оставался безжизненно-ровным, слова звучали механически.

— Но по видимости дело обстоит именно так. Не все подобны тебе, Робеспьер. Не все обладают твоим здравым смыслом и чувством справедливости. Они могут сделать скоропалительные выводы. Поэтому мне необходима какая-нибудь поддержка.

— Ты говоришь, что речь идет о спасении страны. Могут ли патриоту с твоими взглядами помешать какие-то личные соображения, если ставка столь высока?

— Нет, — с силой сказал Шабо. К нему отчасти вернулось красноречие, завоевавшее ему славу трибуна. — Я готов умереть за родину. Но я не хочу погибнуть с клеймом предателя. Я должен подумать о своей семье: о матери и о сестре. Я не хочу разбить им сердце. Они не переживут моего позора, особенно сестра. Она настоящая патриотка. Не так давно она сказала мне: «Франсуа, если когда-нибудь ты предашь дело народа, я первая поражу кинжалом твое сердце».

— Римский дух, — прокомментировал Робеспьер.

— О да, моя сестра — римлянка из римлян!

— Тебе повезло с семьей, — кивнул Робеспьер. Он прошествовал обратно к столу, снова взял чашку и половинку апельсина и, не переставая говорить, возобновил свое занятие. — Твоя тревога совершенно необоснованна. У тебя нет никаких причин сомневаться в том, что члены комитета пойдут тебе навстречу и окажут любое содействие, необходимое для раскрытия этого заговора.

Шабо похолодел.

— Конечно-конечно. Но если бы у меня была какая-нибудь гарантия, если…

— Она у тебя есть, — перебил его ледяной голос. — Твоя гарантия — чистота твоих намерений. Чего же еще ты желаешь?

— Твоей поддержки, Робеспьер, и ничего больше. Ты меня знаешь. Твой взгляд проникает в самую суть людей и вещей, поэтому ты ясно видишь мои намерения. Но другие могут не столь тщательно разобраться в обстоятельствах.

Робеспьер отложил выжатую досуха половинку апельсина и взял вторую. Он поднес ее к чашке и остановился. Его зеленые глаза были устремлены на встревоженное лицо Шабо.

— Чего ты хочешь от меня?

— Помоги мне спасти страну, — последовал быстрый ответ. — Посодействуй мне в этом славном деле, достойном твоего великого патриотизма. Давай возьмемся за руки и вместе сокрушим эту гидру измены. Вот какую задачу я предлагаю тебе решить. И ее решение упрочит твою славу.

При всем своем непомерном тщеславии Робеспьер не откликнулся на этот призыв:

— Не хочу отнимать у тебя ни единого луча славы, Шабо. Кроме того, я чистоплотен во всех своих привычках. Я предпочитаю соблюдать формальности, а ты в данном случае вышел за рамки. Тебе вообще не следовало приходить ко мне. Ты должен обратиться в Комитет общественной безопасности. Не трать попусту время, иди туда. — И Неподкупный перевел взгляд на чашку с апельсином и принялся выжимать в нее вторую половинку.

Шабо понял, что проиграл. У него не было никакой уверенности, что комитет ему поверит. Его охватила паника, к которой примешивалась изрядная доля изумления. Священник в прошлом, Шабо выслушал немало исповедей, и глупость и порочность человека не составляли для него тайны. И все же его поразила мера глупости, выказанная сейчас Робеспьером. Неужели этот напыщенный олух в своем высокомерном самодовольстве и вправду не понимает, насколько ценен для него такой человек, как Шабо? Или это ничтожество думает, что вознеслось на такую высоту исключительно благодаря собственным усилиям и добродетелям? Неужели тщеславие настолько ослепило его, что он не понимает, кому обязан своим возвышением? Где бы он был, если бы не Шабо, не Базир, не Сен-Жюст? И теперь он смеет отказывать одному из них в защите! Смеет отдать его, Шабо, на съедение львам! Неужели ему не приходит в голову, насколько пошатнется его положение, если он потеряет такого сторонника, как Шабо?

Это было непостижимо. Но, наблюдая за тем, как Робеспьер спокойно выжимает апельсин, Шабо больше не мог сомневаться в этой невероятной истине.

Он невнятно пробормотал что-то себе под нос. Робеспьер решил, что он прощается, но на самом деле Шабо произнес: «Quem Deus perdere vult…»[499] С этими словами он нетвердым шагом вышел из комнаты.

От Робеспьера Шабо прямиком направился в Тюильри, в Комитет общественной безопасности. Комитет заседал в составе пяти человек под председательством Барера. По дороге Шабо снова пытался собраться с духом. Он думал о своих прошлых заслугах, о триумфах своего красноречия, о своем величии. Казалось невозможным, чтобы ему не поверили.

Он сохранил вновь обретенную уверенность в себе, даже когда предстал перед ужасным комитетом, члены которого были уже оповещены вездесущими агентами о вчерашних событиях в Якобинском клубе. Комитет встретил Шабо холодно, а ведь еще вчера никто из этих людей не посмел бы держаться подобным образом со столь знаменитым человеком.

Шабо прибег к пламенной риторике, представив себя истовым патриотом, чуть ли не святым, готовым при необходимости принять мученическую смерть во имя Свободы. Ему не удалось растрогать аудиторию. Перед ним была не толпа, а трезвые, расчетливые чиновники. Даже то обстоятельство, что все они входили в партию Горы, его партию, не расположило их в его пользу.

Тщетно Шабо воспевал свою проницательность и ловкость, позволившие ему одурачить заговорщиков, которые поверили, что он готов к ним примкнуть; тщетно восхвалял свою преданность делу Свободы; тщетно жестом величайшего презрения швырнул на стол сто тысяч франков. Напрасно он потребовал у членов комитета охранную грамоту, которая дала бы ему возможность продолжить расследование. Возможно, его заподозрили в намерении бежать под прикрытием этого документа за границу.

В конце концов холодная отчужденность чиновников убедила Шабо в том, что он проиграл. Оставалось разыграть последнюю карту.

— Эти предатели собираются завтра у меня дома в восемь часов вечера. — И он наконец назвал имена, надеясь, вероятно, впечатлить комитет высоким положением заговорщиков, трое из которых являлись членами Конвента, представителями партии Горы, причем один из них был в числе лидеров партии.

Итак, жалкий трусишка предал своих сообщников. Он назвал Базира, Делоне, Жюльена и банкира Бенуа в надежде, что его показания помогут ему спасти свою шкуру.

— Пришлите ко мне своих людей завтра вечером, и вы получите их всех. Я позабочусь о том, чтобы они не скрылись.

— И тем докажете свой патриотизм, — сказал Барер со странной улыбкой. — Но вы уверены, Шабо, что назвали всех?

У потрясенного Шабо вытянулась физиономия. Этот вопрос подразумевал, что он не сообщил комитету ничего нового. Значит, он успел сюда в самый последний момент. Еще немного, и за ним пришли бы.

— Да, я забыл еще одного, но он мелкая сошка. Это некий субъект по имени Моро.

— Ах да, — промурлыкал Барер, на породистом лице продолжала держаться непонятная улыбка. — Я уж думал, вы пропустили Моро. Что ж, теперь все понятно. Завтра, в восемь часов.

Остальные согласно закивали. Озадаченный Шабо переминался с ноги на ногу. Его не поблагодарили ни единым словом и все-таки, похоже, отпускали. Это было невероятно.

— Чего вы ждете, Шабо? — На этот раз вопрос задал Бийо-Варенн.

— Это все? — спросил Шабо растерянно.

— Если вам больше нечего сказать, то все. До завтра.

Шабо неуклюже вышел. Он чувствовал себя не хозяином, повернувшимся спиной к слугам, а скорее отпущенным лакеем.

По дороге домой его преследовала загадочная улыбка Барера. Что было на уме у этого наглеца? Может быть, он считал вчерашнее происшествие в Якобинском клубе достаточным основанием для того, чтобы задирать нос перед таким выдающимся патриотом, как Шабо? Проклятый аристократ! Да, Бертран Барер де Вьёзак[500] из Тарба по происхождению был дворянин. Он принадлежал к классу, который Шабо инстинктивно ненавидел с юности, как ненавидит низкородный тех, кто выше его по рождению. Да, это было упущение с его стороны: ему следовало уделить больше внимания господину де Вьёзаку. Ну ничего, он это исправит. Не пройдет и нескольких недель, как подлый аристократишка поплатится головой за свою надменность.

И каким образом он узнал, что Андре-Луи Моро участвует в деле?

Если бы Шабо знал ответ на этот вопрос, он не был бы столь уверен в своей способности расправиться в скором времени с Барером. Но он не подозревал, что на столе Комитета общественной безопасности со вчерашнего дня лежал полный отчет о махинациях с акциями Ост-Индской компании, представленный необыкновенно бдительным тайным агентом комитета Андре-Луи Моро. Не знал Шабо и того, что члены комитета уже обсудили план своих действий и его визит нисколько не повлиял на их решение.

Этот план несколько не совпадал с тем, что предложил Шабо. Правда, аресты действительно состоялись на следующий день, и как раз в восемь часов — только не в восемь вечера, а в восемь утра. Члены комитета не стали дожидаться, пока Шабо соберет заговорщиков вместе, и арестовали их порознь. Увидев пришедших за ним людей, Шабо сперва остолбенел, потом, разразившись яростной бранью, стал доказывать, что это ошибка, затем бурно запротестовал, вопя о депутатской неприкосновенности. Несмотря на это, его оттащили от маленькой Польдины, которая заткнула уши, чтобы не слышать непристойных ругательств мужа. Арестованы были все, кого назвал Шабо, за исключением одного лишь Андре-Луи Моро. В тот же час забрали еще одного человека — Фабра д’Эглантина, чье имя Шабо не упоминал. Однако Андре-Луи не преминул сделать это в своем отчете.

Глава 34

ПИСЬМО ТОРЕНА
К полудню весь город уже лихорадило. Толпы наводнили сад Тюильри. Толпы шагали по улицам и вопили, требуя смерти для всех и вся. Толпы окружили помещение Якобинского клуба. Толпы ревели у здания Конвента. Рыночные торговки на галереях зала заседаний визгливо выкрикивали оскорбления в адрес отсутствовавших арестованных законодателей и требовали, чтобы им сообщили, кому они теперь могут доверять.

Вопрос этот в то утро был на устах у каждого патриота. Если Шабо изменил своему долгу, кому же тогда верить? Если Шабо злоупотребил своим положением, чтобы обмануть народ, кто же тогда честен?

В бурлящем людском потоке, затопившем улицы, крутились те, кто стремился еще больше разжечь гнев толпы и направить его в определенное русло. Их облик — от красных шапок на головах до деревянных башмаков на ногах — ничем не отличался от облика патриотов-простолюдинов. Они гневно кричали, что Франция сменила одних тиранов на других и последние еще более жадно пьют кровь несчастного народа. На террасе Фельянов озверевшая толпа схватила и растерзала какого-то щеголя, вся вина которого заключалась лишь в том, что он напудрил волосы. Какая-то мегера, увидев его, подняла крик, что он посыпает голову мукой в то время, когда у людей нет хлеба.

Положение становилось настолько угрожающим, что властям пришлось выпустить на улицы силы Национальной гвардии, чтобы восстановить хоть какое-то подобие порядка и защитить членов Конвента от народного гнева.

Де Бац оставался в своей комнате на улице Менар, чтобы любой из усердных агентов, занятых подстрекательской работой в городе, знал, где его найти. Барон нервно мерил шагами маленький салон, то и дело останавливаясь, чтобы послушать рев разъяренного Парижа. К его возбуждению примешивалось беспокойство за Андре-Луи, который ушел куда-то рано утром, ни словом не обмолвившись о том, куда и зачем идет.

Моро вернулся вскоре после полудня. Его бледность, поджатые губы и лихорадочный блеск в глазах свидетельствовали о плохо скрываемом возбуждении.

— Где вы были? — накинулся на него де Бац.

Андре-Луи сбросил плащ.

— Принимал благодарность от Комитета общественной безопасности. — И он наконец сообщил нахмурившемуся барону об отчете, представленном комитету два дня назад.

— Это сделали вы? — В недоверчивом тоне гасконца явственно проскользнула нотка обиды.

— Ну, нужно же мне было упрочить свое положение. Агенту следует что-нибудь делать, чтобы доказать свою полезность. После вчерашней вспышки в Конвенте я понял, что́ должно произойти. Я хорошо изучил Шабо. Он неизбежно предал бы сообщников, и мне нужно было его опередить. Так что я лишь ускорил то, что и так должно было случиться, — никому не навредив и при этом не без пользы для себя. Я очень предусмотрителен, Жан.

— И очень скрытны, — с досадой произнес де Бац. — Почему вы не поделились своей уверенностью со мной?

— Боялся, что будете возражать. Вы иногда бываете довольно упрямы. К тому же я не обязан был рассказывать об этом. Вот, рассказываю сейчас. Мог и вовсе ничего не сообщать.

— Благодарю за откровенность. Кого же вы выдали в своем отчете?

— Всех, на кого, как я предполагал, донесет Шабо, — за исключением Бенуа. С ним, я надеялся, можно повременить, но Шабо сдал и его. Это можно было предвидеть. Впрочем, Бенуа еще, быть может, сумеет спастись. У остальных же нет ни единого шанса.

Потом Андре-Луи объяснился несколько подробнее и сумел немного рассеять досаду барона. Однако де Бац продолжал упрекать друга в излишней скрытности.

— Разве я где-нибудь допустил промах? — защищался Андре-Луи. — Послушайте, что творится на улицах! Боже мой, да мы с вами, Жан, подняли бурю, которую непросто будет усмирить.

И он был прав. В «Монитёр» можно прочесть о волнениях, прокатившихся в последующие дни. В Конвенте гремели яростные речи, обличавшие коррупцию. Законодатели всеми силами старались восстановить пошатнувшееся доверие народа, о чем свидетельствует сама формулировка обвинения, предъявленного Шабо и его сообщникам: «казнокрадство и заговор с целью очернить и уничтожить революционное правительство».

Но буря все не утихала. Чтобы умерить ярость обманутого народа, Конвент санкционировал арест за арестом. Не избежали заключения и братья Фрей, и даже несчастная Леопольдина. Самого Робеспьера напугала сила землетрясения, до основания потрясшего Гору и грозившего скинуть его с вершины. Он спешно вызвал из Страсбурга Сен-Жюста: в этот страшный час архангел революции должен был находиться в Париже, подле своего божества. Сен-Жюст прибыл и направил всю свою энергию и ловкость на восстановление подорванного доверия.

Речь оратора производит впечатление на слушателей, только если оратору доверяют. Сен-Жюсту доверяли. Он снискал репутацию аскета. Все стороны его жизни отличала спартанская строгость. Он был примером всех гражданских добродетелей. Он страстно требовал моральной чистоты от других, но никто не мог бы обвинить его в том, что он менее требователен к себе.

Поэтому, когда Сен-Жюст гневно обрушился на уличенных в коррупции коллег-депутатов, народ решил, будто слышит наконец собственный голос, предъявляющий обвинение Конвенту. Сен-Жюст столь искусно повел дело, что ему удалось не только унять негодование против Горы, но и извлечь для своей партии выгоду из сложившейся ситуации.

Он воспользовался бесстыдным мошенничеством, приведшим к падению Шабо и его сообщников, как предлогом для того, чтобы списать на них все народные бедствия. Люди голодают, уверял он, потому что шайка низких негодяев присваивала и растрачивала народное добро. Он возблагодарил небо за то, что все вскрылось не слишком поздно и причиненный ущерб еще можно возместить. Стоиттолько преданным делу законодателям распутать клубок махинаций продажных коллег, как всем несчастьям тут же придет конец.

Убежденные его доводами, люди поверили всем обещаниям. Доверие к Конвенту было восстановлено, а с ним и спокойствие и готовность мириться с неизбежными трудностями перехода от тирании к свободе.

Победа, которую принес Сен-Жюст своей партии, отчасти объяснялась благоприятным поворотом в ходе военных действий. Он сумел подтвердить свои способности и потрудился в Страсбурге на славу. Правда, Тулон благодаря уловкам вероломного Питта по-прежнему оставался средоточием сил роялистской и иностранной реакции,[501] но в остальных частях Франции республиканские войска одерживали одну победу за другой и неуклонно гнали врага к границам.

А вскоре внимание толпы переключилось на борьбу титанов. Дантон и Эбер сцепились в смертельной схватке. Следует отдать должное неукротимости духа и мужеству Дантона, выбравшего именно это время для того, чтобы помериться силами с человеком, столь влиятельным, как Папаша Дюшен. К словам этого газетчика, одиозной во всех отношениях личности, прислушивались и Коммуна, и полиция, и революционная армия, и даже Революционный трибунал. Он был анархистом, то есть противником всякой власти, он решительнее, чем кто бы то ни было, защищал кровопролитие и способствовал свержению короля, а также самого Господа Бога в лице государственной религии.

Конструктивно мысливший Дантон решил, что революции принесено уже достаточно жертв и настала пора восстановления порядка и уважения к власти. Он вернулся из Арси, чтобы проповедовать умеренность, но наткнулся на жесткое противодействие Эбера. Между ними началась война.

Робеспьера такое положение вещей вполне устраивало. Он сохранял нейтралитет и наблюдал. Как бы ни опьяняло его собственное могущество, он сознавал, что путь к единоличной диктатуре будет непростым. Впрочем, он был согласен и на триумвират, в котором правил бы совместно со своими прислужниками Сен-Жюстом и Кутоном. А потому соперничество Эбера и Дантона, его собственных соперников, было ему на руку. Пускай один из них разделается с другим, а уж с уцелевшим Робеспьер справится сам, когда придет время.

Де Бац тоже наблюдал и выжидал. Сначала, увидев, что красноречие Сен-Жюста утихомирило разгоревшиеся страсти, барон испытал разочарование. Но постепенно Андре-Луи зарядил его своей стойкой уверенностью в конечном успехе. То, что удалось сделать однажды, всегда можно повторить.

— В следующий раз, — заверил его Андре-Луи, — они уже не оправятся. Общественное доверие не вынесет второго такого удара и рухнет окончательно. Поверьте мне на слово.

— Этому я могу поверить, но я не вижу новой благоприятной возможности.

— Возможность подворачивается тому, кто ее ищет. Именно этим я и занимаюсь. Робеспьер — единственный, кто неподкупен. Схватка между Дантоном и Эбером в любой момент может многое вытащить на свет Божий. Я действую заодно с Демуленом в поддержку Дантона, так что нахожусь в самом центре текущих событий.

Проникшись уверенностью друга, де Бац запасся терпением и засучив рукава взялся за работу. Его лжепатриоты снова смешались с толпой и при каждом удобном случае настраивали граждан против Эбера. Памфлетисты трудились не покладая перьев. Андре-Луи, сотрудничавший со «Старым кордельером»,[502] исписывал кипы бумаги, всячески помогая Демулену, в котором нашел родственную душу. Это сотрудничество приносило Моро тем большее удовлетворение, что Демулен не предназначался заговорщиками в жертву.

Между тем беспокойный ум Андре-Луи постоянно стремился отыскать уязвимое место в основании Горы. Демулен, союзник Дантона, тоже готовил почву для будущих битв, памятуя о том, что Дантону, когда тот избавится от Эбера, предстоит схватиться с Робеспьером и его сторонниками. Посему Демулен сделал несколько выпадов против Сен-Жюста, носивших шуточный характер и имевших целью всего-навсего вызвать смех в его адрес. Но одна из этих острот уязвила самолюбие молодого депутата, и он, не сдержавшись, высказал в ответ замечание, которое напоминало плохо завуалированную угрозу.

«Он считает свою голову, — писал Демулен, — краеугольным камнем Республики и носит ее на плечах с таким благоговением, словно это Святые Дары».

Несколько дней спустя, ранним ноябрьским утром, Демулен ворвался к Андре-Луи в крайнем возбуждении. Взгляд его светлых глаз казался диким, каштановые волосы растрепались, одежда была в беспорядке. О необычном волнении свидетельствовало и то, что он заикался сильнее обычного.

— Этот Сен-Жюст относится к себе чересчур серьезно! Строит из себя нечто среднее между Брутом и святым Алоизием Гонзагой.[503] Но я бы сказал, в нем куда больше от Кассия.[504]

— И ты воображаешь, что сообщил мне новость? — спросил Андре-Луи, несколько удивленный этим всплеском чувств со стороны обычно довольно спокойного Демулена. Он встал из-за стола, прошел к камину и бросил в угасавшее пламя несколько еловых шишек. На улице стоял туман, утро было сырое и холодное.

— Ах, но тебе известно, что он заявил? Что, пока я пишу, будто бы он носит голову словно Святые Дары, он тем временем проследит, чтобы я носил свою подобно святому Дионисию.[505] Что ты на это скажешь?

Намек на обезглавленного святого был предельно прозрачен.

— Хорошенькая остро́та!

— Хорошенькая! От нее пахнет кровью. Он собирается меня гильотинировать, так, что ли? Лишить меня головы в наказание за безобидную шутку? Раз он смеет столь открыто высказывать подобные угрозы, то, похоже, собственную голову он уже потерял. Пока в переносном смысле, а там — кто знает.

— Да уж, довольно неблагоразумно с его стороны, — мрачно согласился Андре-Луи.

— Гораздо более неблагоразумно, чем он полагает и чем вы подозреваете, друг мой. Я не из тех, кто поджимает хвост, услышав угрозу. Если это объявление войны, то я к ней готов. — Демулен вытащил из-за пазухи бумагу. — Вот, весьма своевременный подарок судьбы. Прочти. Мы сорвем маску с этого лицемера. Посмотрим тогда, как у него получится и дальше строить из себя святого Алоизия.

Бумага оказалась письмом от некоего Торена из Блеранкура. Оно было пропитано горечью и злобой против Сен-Жюста, которого автор, явно с недобрым умыслом, величал бывшим шевалье де Сен-Жюстом. Торен обвинял Сен-Жюста в том, что тот соблазнил его молодую жену, увез ее в Париж, где тайно содержит в качестве любовницы. И это в то время, когда всему свету известно, что Сен-Жюст недавно обручился с сестрой депутата Леба.[506]

«Он истинный отпрыск своего распутного аристократического рода, — писал негодующий муж. — Ci-devant шевалье де Сен-Жюсту, который ратует в Париже за преобразования, следовало бы начать с преобразования себя. Он вор и подлец, и я в состоянии это доказать. Мне говорили, что в Конвенте он выступает за чистоту как в общественной, так и в личной жизни. Пусть ему предъявят его собственные требования. Пусть подвергнут его очищению. Гильотина — великое национальное чистилище».

К сказанному автор письма присовокупил, что обращается к Демулену, поскольку, судя по некоторым его фразам в «Старом кордельере», проницательный редактор, похоже, заподозрил, какова истинная сущность этого развратного лицемера. Торен желал не только отомстить за нанесенное ему оскорбление, но и защитить несчастную женщину, которую Сен-Жюст вскоре, несомненно, вышвырнет умирать на улицу.

Андре-Луи с трудом перевел дух. Письмо пришло настолько вовремя, что он едва мог поверить такой несказанной удаче. Если изложенные в нем факты подтвердятся, Сен-Жюсту наступит конец. Вот оно, уязвимое место, которое искал Андре-Луи.

В обычных обстоятельствах того, кто увел чужую жену, вряд ли стали бы сильно осуждать, несмотря на воспеваемую депутатами чистоту нравов. Но с учетом того, что Сен-Жюст был помолвлен с сестрой Леба, такой поступок выглядел чудовищным. Помолвка не позволяла сделать скидку на искреннюю любовь к госпоже Торен. Несчастная женщина представала жертвой беззастенчивой похоти депутата.

Капитал, который можно было извлечь из этого письма, не поддавался подсчету. После аферы с акциями Индской компании скандал, коснись он любого члена партии Горы, мог получиться огромный. Но, будучи связан с Сен-Жюстом, народным кумиром, ближайшим сторонником Робеспьера, человеком, разоблачившим Шабо и через доверие к себе восстановившим доверие к своей партии, он должен был иметь совершенно непредсказуемые последствия, которые превзошли бы самые смелые надежды Андре-Луи.

Но торопиться было ни к чему. Пускай сначала Дантон отправит Эбера и его сторонников по пути жирондистов, а уж потом, когда расчистится арена неизбежной заключительной схватки между Дантоном и Робеспьером, придет время нанести удар, от которого Робеспьер со своими приверженцами, а с ними и сама революция, уже не оправятся.

Андре-Луи вернул письмо Демулену.

— Да, — проговорил он задумчиво, — если вы будете действовать осторожно, он ваш. Неплох оборот «бывший шевалье де Сен-Жюст». Возьмите его на вооружение, вскоре он может вам пригодиться. Он разворошит целый клубок предубеждений, гнездящихся в недрах патриотически настроенных умов. Да и «истинный отпрыск развратного аристократического рода» — тоже неплохо. Я это запомню. Кажется, этот Торен неглупый парень. Надо бы отправить за ним кого-нибудь — он должен быть под рукой, когда понадобится. Возможно, ему известно что-то еще. Помните, он называет Сен-Жюста вором и негодяем? Может быть, он намекает на кражу не только жены? Не теряйте времени, Камиль, но соблюдайте осторожность.

Демулен последовал всем советам Моро, кроме призыва соблюдать осторожность. Этому он так и не научился. Он позволял себе говорить почти в открытую, забывая, что Сен-Жюст — по-прежнему кумир толпы. А после низвержения Шабо — даже больше чем кумир. Плохо завуалированные намеки журналиста передали Сен-Жюсту, и тот, очевидно, их понял. Десять дней спустя Демулен снова пришел к Андре-Луи, но на этот раз в подавленном состоянии.

— Негодяй поставил нам шах и мат. Торен уже в Париже, но его привезли как арестанта. Сейчас он в Консьержери.

В первую минуту Моро помрачнел, но потом рассмеялся.

— Если это шах и мат, то только самому Сен-Жюсту. Он до такой степени усугубил свою ошибку, что теперь его подлость заметит и слепой.

Но бледный Демулен уныло покачал головой.

— Напрасно вы считаете его глупцом. Торен арестован за участие в роялистском заговоре. В противном случае Дантон с трибуны Конвента уже превратил бы Сен-Жюста в лепешку. Для этого достало бы всего двух вопросов, но на них у этого хитрого дьявола есть ответы: Торен — роялистский заговорщик, а история о его жене — ничем не подтвержденная ложь. Она не живет с Сен-Жюстом. Он слишком умен, чтобы поступать так безрассудно, и держит ее в тайном убежище. Я расспросил людей. Кроме свидетельства Торена, эту пару ничто не связывает.

— Черт бы побрал ваши расспросы! — вспылил Андре-Луи. — Они-то и насторожили Сен-Жюста. Да еще этот идиот Торен… Заговор… — Внезапно Моро осекся. — А, собственно, что известно об этом заговоре?

— Ах, это! По-моему, дело высосано из пальца. В наши дни это довольно просто.

— Да уж. Весьма просто. Человеку в положении Сен-Жюста расправиться с неугодным без суда проще, чем какому-нибудь Людовику. Вот как эти мерзавцы распорядились свободой!

— Повторите-ка! — воскликнул Демулен, хватая с письменного стола карандаш и бумагу.

— Повторю, только не следует это публиковать. До поры до времени.

— Когда же будет можно?

— После того, как я побываю в Блеранкуре.

— А это еще зачем? — Демулен выпрямился и удивленно воззрился на Моро.

— Правду надо искать там. Вот я и съезжу, погляжу, нельзя ли ее найти. Но до моего возвращения ни слова, ни единого слова о деле, и упаси вас Бог напечатать хоть строчку о Сен-Жюсте в «Старом кордельере». Одно неосторожное, преждевременно сказанное слово, и Сен-Жюст заполучит наши головы. Он на это способен, помните! Доказательство тому — арест Торена. Он способен на все.

Демулен оробел — ибо смелым он становился только с пером в руке — и поклялся молчать. Потом он спросил Андре-Луи, как тот собирается действовать.

— Надо все обдумать, — ответил Андре-Луи.

Моро обдумал это позже, вместе с де Бацем, которому он изложил план, призванный увенчать их долгие труды.

— Арестовав Торена, негодяй перегнул палку. Если удастся откопать в Блеранкуре то, что я надеюсь откопать…

— …битва будет выиграна, — закончил за него барон. — Робеспьер и его Гора не устоят перед новой бурей, поднятой нами. Вы окончательно расчистите дорогу, по которой вернется новый король.

Глава 35

КУРЬЕРЫ
За эти дни Андре-Луи похудел и осунулся, но не от скудной пищи. Хотя голод в столице все крепче сжимал свои тиски, тем, кто мог платить, поститься не приходилось. А барон, безусловно, принадлежал к числу людей, способных платить.

Силы Андре-Луи подтачивали умственное напряжение и лихорадочный труд, но больше всего — нетерпение, которое, казалось, пожирало его изнутри; нетерпение тем более сильное, что он не получал никаких вестей от Алины де Керкадью. Андре пытался уверить себя, что ею руководит осторожность, что она боится доверить письмо кому-нибудь из курьеров, которые курсировали между господином д’Антрегом и его парижским агентом шевалье де Помелем. Он успокаивал себя личными заверениями некоторых курьеров, видевших мадемуазель де Керкадью и ее дядю в Хамме и утверждавших, что у нее все хорошо.

Потом произошел любопытный эпизод с Ланжеаком, которого Андре-Луи по чистой случайности встретил в доме Помеля в Бур-Эгалите. Время от времени Моро приходил к роялистскому агенту за свежими новостями, и вышло так, что один из этих визитов совпал по времени с приездом Ланжеака, прибывшего непосредственно из Хамма. Молодой роялист впервые приехал в Париж с момента своего побега, последовавшего за неудачной попыткой освободить королеву из Тампля.

При виде Андре-Луи он заметно побледнел и так вытаращил глаза, что Андре-Луи воскликнул:

— Что такое, Ланжеак? Я что, призрак?

— Боже мой! Именно об этом я себя и спрашиваю.

Теперь Андре-Луи в свою очередь воззрился на него в немом изумлении.

— Вы хотите сказать, что все эти месяцы считали меня мертвым?

— А что же еще я должен был думать?

— Что еще? Вот так новости! Но Верни последовал за вами в Хамм с разницей всего в несколько часов. Он вез весть о моем освобождении. Вы что, не слышали об этом?

На лице Ланжеака появилось странное выражение. Казалось, он чувствует себя неуютно. Под пронзительным взглядом Андре-Луи его глаза забегали, и только после долгой паузы он нашелся с ответом:

— А, Верни! Верни задержался в дороге…

— Но он же добрался туда в конце концов, — нетерпеливо перебил Андре-Луи. Его всегда раздражало тугодумие Ланжеака. Он никогда не скрывал от молодого роялиста, что считает его глупцом, на что Ланжеак отвечал свойственной всем глупцам злобой.

— О да, — ответил он, фыркнув, — в конце концов он туда добрался. Но к тому времени я уже уехал.

— Но вы же бывали в Хамме с тех пор. Вы только что приехали оттуда. И вы ни разу не слышали, что я остался в живых?

— Насколько я помню, вас ни разу не упоминали, — неторопливо проговорил Ланжеак. И чтобы еще больше досадить своему недругу, добавил: — Да и с чего бы им упоминать вас?

Андре-Луи раздраженно обратился к шевалье де Помелю, который с мрачным видом прислушивался к их разговору:

— И он еще спрашивает? Полагаю, в Хамме знают, что́ держит меня в Париже. Полагаю, они отдают себе отчет в том, что я ежедневно рискую головой, пытаясь покончить с революцией и вернуть дом Бурбонов во Францию. Им известно это, господин де Помель?

— О, конечно же известно, — заверил тот Андре-Луи. — Они помнят и ценят это.

Тот разговор состоялся два месяца назад, в сентябре. Господин де Ланжеак задержался в Париже до падения Шабо и массовых беспорядков, которые за ним последовали. Когда разразился скандал, де Бац решил, что следует отправить регенту отчет о случившемся, и с этой целью они с Андре-Луи отправились к Помелю. Шевалье согласился с бароном и, поскольку Ланжеак был под рукой, предложил передать отчет с ним. В тот момент члены Роялистского комитета в Париже испытывали некоторые сомнения относительно местонахождения регента. Правда, точных сведений о том, что он оставил Хамм, не было, но долг предписывал его высочеству отправиться в Тулон, где роялисты при поддержке британского флота и испанских войск оказывали решительный отпор республиканской армии. Это противостояние требовало присутствия представителя дома Бурбонов, во имя которого сражались сторонники монархии, и, вероятно, принц уже выехал туда, чтобы лично возглавить войска. Но поскольку ничего определенного на этот счет известно не было, Ланжеаку предписали отправиться сначала в Хамм, а оттуда последовать за регентом, если он к тому времени уже отбыл, и держать путь в Тулон морем из Ливорно или какого-либо другого близлежащего итальянского порта, поскольку добраться туда сушей было невозможно.

Ланжеак стал собираться в дорогу. Перед отъездом Андре-Луи зашел к нему и попросил о любезности: передать письмо мадемуазель де Керкадью. Основная цель этого письма заключалась в том, чтобы упросить девушку послать ему хотя бы несколько строк, написанных ее рукой. Андре-Луи хотел получить подтверждение того, что у них с крестным все благополучно, непосредственно от самой Алины.

Господин де Ланжеак волей-неволей взялся исполнить это поручение, и у Андре-Луи не возникло сомнений, что молодой человек его исполнил, поскольку вскоре стало известно, что, вопреки настойчивой необходимости прибыть в Тулон, его высочество все еще находился в Хамме к моменту приезда туда Ланжеака и даже некоторое время после этого.

Задержка принца в Хамме вызывала досаду у большинства его сторонников, но никого она не раздражала сильнее, чем графа д’Аваре, человека честного и искренне привязанного к его высочеству. Мысль о том, что многие приписывают бездействие принца в этот критический час малодушию, не давала молодому графу покоя.

Возможно, малодушие и леность и впрямь сыграли какую-то роль в нежелании регента уезжать из скучного, но безопасного Хамма. Но господин д’Антрег придерживался другого мнения, и оно отнюдь не радовало господина д’Антрега. Ему было ясно, что, какими бы причинами ни объясняли бездействие Месье, настоящая причина заключалась в его безрассудном увлечении мадемуазель де Керкадью. Будучи по натуре циником, господин д’Антрег не сомневался, что истинное лекарство от этого недуга — в обладании предметом страсти. Поэтому он проявлял терпение. Но время шло, интересы регента требовали его присутствия в Тулоне. Однако, если бы он, д’Антрег, дал Месье совет не откладывать долее поездку, он, возможно, упустил бы шанс навсегда устранить с дороги госпожу де Бальби и одержать окончательную победу над д’Аваре. Посему д’Антрег разрывался между противоречивыми желаниями и мысленно проклинал целомудренность мадемуазель де Керкадью, которая уже столько месяцев не поддавалась настойчивым ухаживаниям его высочества.

Чего, ради всего святого, хотела эта девица? Неужели она не испытывала ни малейшего чувства долга перед принцем крови? Ее даже нельзя было оправдать слащавыми сантиментами вроде обязательства перед этим плебеем Моро, поскольку она вот уже четыре месяца как считала своего возлюбленного погибшим. И какая муха укусила его высочество, что он так долго обхаживал предмет своей страсти? Если Месье знал, чего добивается, почему он не шел к цели напрямик? Ему нравилось, когда его считали распутным. Так какого дьявола он не мог вести себя соответственно?

Д’Антрег уже начал было подумывать, не намекнуть ли Месье, как ему следует поступить. Однако он колебался. А тем временем д’Аваре не оставлял регента в покое и буквально изводил его разговорами о долге и чести, которые требовали воодушевляющего присутствия принца среди тех, кто готов был отдать за него жизнь в Тулоне.

Так обстояли дела, когда в Хамм прибыл Ланжеак с новостями из Парижа, где доверие населения к Конвенту было серьезно подорвано разразившимся вокруг ряда депутатов скандалом. Ланжеак подробно описал события д’Антрегу, тот отвел курьера к регенту и был единственным свидетелем беседы в длинной пустой комнате шале, в котором его высочество держал свой сократившийся до предела двор. Брат регента, граф д’Артуа, со своими слугами уехал в Россию просить поддержки у императрицы.

В то утро его высочество пребывал в дурном расположении духа. Д’Аваре настойчивее, чем обычно, убеждал его в необходимости срочного отъезда в Тулон. Новости, которые привез Ланжеак, отчасти рассеяли уныние принца.

— Ну наконец хоть что-то, — одобрительно проворчал он. — Признаюсь, я даже не ожидал такого от этого хвастливого гасконца.

Возможно, Ланжеак следовал данным ему предписаниям, а может быть, в нем заговорило подобострастие придворного подхалима, но он поспешил вывести принца из заблуждения, указав на то, что роль барона в произошедших событиях была второстепенной:

— Это скорее работа Моро, нежели господина де Баца, монсеньор.

— Моро? — Глаза его высочества недоуменно округлились, затем из глубин его памяти всплыло неприятное воспоминание. Принц нахмурился. — А, Моро! Стало быть, он все еще жив? — Выражение его лица не оставляло сомнений, что известие это ему крайне неприятно.

«Тяжелый человек», — подумал Ланжеак.

— Да, он поразительно живуч, монсеньор.

Его высочество, казалось, утратил интерес к разговору. Он кратко поблагодарил господина де Ланжеака и отпустил его.

Господин д’Антрег вызвался проводить посыльного в приготовленную для него комнату. Впрочем, причиной его любезности было вовсе не это.

— Кстати, о Моро, — сказал он, когда они покинули комнату регента. — Будет лучше, если вы не станете никому говорить о том, что он жив. Этого требуют государственные интересы. Вы меня понимаете?

— Никому? — переспросил Ланжеак. Его глуповатое лицо ничего не выражало.

— Именно так, сударь. Никому.

— Но это невозможно. Я привез мадемуазель де Керкадью письмо от него. Если она все еще в Хамме…

— Это ничего не меняет, — перебил д’Антрег. — Вы отдадите письмо мне. Я прошу вас об этом от имени его высочества. И забудьте, что привезли это письмо. — Устремив многозначительный взгляд на озадаченного Ланжеака, он повторил: — В государственных интересах, суть которых я не вправе вам открыть.

Возникла пауза. Потом Ланжеак пожал плечами, вручил д’Антрегу письмо и дал требуемое обещание. Возможно, то, что он недолюбливал Андре-Луи, помогло ему отнестись к происшедшему безразлично.

Граф д’Антрег вернулся к принцу.

— Этот Моро снова прислал письмо, — сухо объявил он.

— Письмо? — Регент поднял глаза. Его взгляд не выражал никаких чувств.

— Мадемуазель де Керкадью. Я принес его сюда. Едва ли мы можем допустить, чтобы его вручили адресату. Тогда стало бы известно и о других письмах.

Его высочество быстро сообразил, что имеет в виду д’Антрег.

— Черт бы побрал вас с вашими советами! Что из всего этого выйдет? Если этот субъект в конце концов останется в живых, ваши махинации с его письмами откроются. Как в таком случае мы будем выглядеть?

— Мои плечи выдержат этот груз, монсеньор. Вашему высочеству совершенно ни к чему раскрывать свое участие в маленьком обмане, продиктованном исключительно милосердием. И, кроме того, крайне маловероятно, что Моро уцелеет. Рано или поздно удача ему изменит.

— Ха! А если нет?

Смуглое худое лицо графа, изборожденное, несмотря на его относительную молодость, глубокими морщинами, осталось непроницаемым. Взгляд темных глаз был тверд.

— Ваше высочество желает выслушать мое мнение?

— Вы же меня слышали.

— На вашем месте, монсеньор, — тихо и медленно произнес д’Антрег, — я устроил бы так, чтобы новость о спасении Моро, даже если она и достигнет когда-нибудь ушей мадемуазель де Керкадью, пришла слишком поздно, дабы иметь какое-либо значение.

— Бог мой! Что вы имеете в виду?

— Только то, ваше высочество, что, на мой взгляд, до сих пор вы были чересчур терпеливы.

Казалось, регент был потрясен.

— Терпение в таких вопросах не всегда означает галантность, — осторожно заметил д’Антрег. — Оно не льстит женщинам, которые скорее простят излишнюю пылкость. Благоразумие поклонника подразумевает, что предмет поклонения недостаточно очарователен.

— Черт побери, д’Антрег! Какой вы, оказывается, низкий человек.

— Я готов стать кем угодно, лишь бы это служило интересам вашего высочества. Но где же здесь низость? Насколько я помню, прежде вы не колеблясь прибегали к решительным действиям, и, как должен показывать вашему высочеству прошлый опыт, ни одна женщина не может перед вами устоять. Почему же вы колеблетесь теперь? Тулон ждет вас с нетерпением, а вы никак не можете решиться и уехать. Я прекрасно понимаю причину вашего нежелания покидать эти места. Чего я не могу понять, так это того, зачем вы рискуете всем ради этой — да простит мне ваше высочество такую вольность — этой безрассудной страсти.

— Тысяча чертей, д’Антрег! — взорвался принц. — Теперь и вы заговорили как д’Аваре, который только что битый час читал мне проповедь о моем долге!

— Вы ошибаетесь, сравнивая меня с д’Аваре, монсеньор. Д’Аваре не понимает ваших затруднений. Он предлагает вам выбирать из двух зол: либо вы изменяете своему долгу, либо предаете свои чувства. Я же указываю вам выход, позволяющий сохранить верность и тому и другому. Отправляйтесь в Тулон, но возьмите мадемуазель де Керкадью с собой.

— Ах, легко вам давать советы! Но согласится ли она?

Д’Антрег продолжал гипнотизировать взглядом своего господина. На тонких губах графа появилась едва заметная улыбка, которая странным образом подчеркнула жесткое выражение его лица.

— При определенных обстоятельствах, безусловно, согласится, — многозначительно сказал он после долгой паузы.

Принц отвел глаза, избегая пристального взгляда помощника.

— А Керкадью? — спросил он. — Как быть с ним? Что, если он… — Его высочество не мог подобрать слов, чтобы закончить фразу.

Д’Антрег пожал плечами.

— Высшее чувство, которым движим господин де Керкадью, — это чувство долга по отношению к особам королевской крови. Я был бы удивлен, если бы он не привил это чувство своей воспитаннице. Но если у вас есть какие-то сомнения, монсеньор, если присутствие господина де Керкадью вас стесняет…

— Еще как! Чертовски стесняет. Что еще, по-вашему, до сих пор удерживало меня? В чем еще может крыться причина моего долготерпения, о котором вы так сожалеете?

— В таком случае все легко уладить, — спокойно сказал д’Антрег и объяснил, каким образом. Пусть регент объявит о своем отъезде в Тулон, — в конце концов, его нельзя больше откладывать. Он поедет через Турин и Ливорно. Ему потребуется отправить срочное донесение принцу де Конде в Бельгию, а тем временем господин де Ланжеак, постоянный курьер его высочества, уедет с поручением куда-нибудь еще. Единственный человек в окружении регента, которого его высочество может освободить от поездки в Тулон, — господин де Керкадью. Он и повезет письма Конде. Племянница едва ли сможет сопровождать дядю. Она останется в Хамме. Присутствие там кузины Керкадью, госпожи де Плугастель, устранит всякие трудности в этом отношении.

Регент погрузился в задумчивость. Он сидел, опустив голову и уткнувшись подбородком в грудь. Его лицо отчасти утратило румянец. Соблазн, предлагаемый искусителем, был настолько велик, что у принца перехватило дыхание.

— А потом? — спросил он.

Граф д’Антрег позволил себе циничный смешок.

— Я еще допускаю, что меры предосторожности в прошлом могли вызвать трудности у вашего высочества. Но чтобы монсеньор когда-нибудь испытывал затруднения впоследствии?

Вот так и вышло, что Ланжеак, едва ли успевший отдохнуть после своего путешествия, в тот же день снова уселся на лошадь и покинул Хамм. На этот раз ему поручили договориться о смене лошадей на протяжении всего пути до Тулона, куда его высочеству предстояло отправиться в ближайшее время. Едва лишь курьер отбыл, как граф Прованский обнаружил, что ему срочно необходим еще один посыльный. За неимением других кандидатур пригласили господина де Керкадью и возложили эту миссию на него. Уклоняться от исполнения долга перед августейшей особой — в чем бы этот долг ни заключался — было не в правилах сеньора де Гаврийяка. Ему наказали вручить несколько писем принцу де Конде, а затем вернуться в Хамм и ждать дальнейших распоряжений регента.

Если Алина и тревожилась за дядю, она ничем не выдала своего беспокойства. В отношении себя девушка не испытывала тревоги вовсе. Она подождет возвращения дяди в Хамме. Все ее внимание было сосредоточено лишь на том, чтобы должным образом снарядить господина де Керкадью для поездки.

И маленький двор его высочества, и немногие эмигранты, обосновавшиеся в деревне, испытали огромное облегчение. Наконец-то Месье принял правильное решение и спешит в Тулон.

Единственным человеком, которого не устраивал такой поворот событий, был граф де Плугастель. Он воспринял решение регента послать в лагерь принца де Конде господина де Керкадью как личную обиду. Сеньор де Гаврийяк был на девять лет старше графа и уступал ему в физической силе и выносливости. Более того, господин де Плугастель привык ездить с поручениями от принцев и часто выступал в роли их посланника. Он разыскал д’Антрега и высказал графу свои претензии.

— Честно говоря, я нахожу, что все это очень странно. Мне хотелось бы знать, чем я заслужил неудовольствие его высочества.

— Неудовольствие! Мой дорогой Плугастель! Как раз напротив. Месье так высоко ценит вас, что желает оставить при своей особе в момент кризиса.

Плугастель просиял.

— Значит, я буду сопровождать его в Тулон?

— Едва ли это возможно, как бы сильно ни желал этого его высочество. Вы должны понимать, что свиту Месье в этой поездке придется сократить до необходимого минимума.

Плугастель снова нахмурился.

— Господин д’Антрег, мне кажется, вы сами себе противоречите. Месье не посылает меня с поручением, хотя я обладаю опытом в такого рода делах. Вместо меня он отправляет человека, который едва ли приспособлен к тяготам далекого путешествия, особенно в эту декабрьскую погоду. По вашим словам, его высочество делает это из желания оставить меня при себе. И все же, когда самое большее через два дня он отправится в Тулон, я должен буду остаться здесь.

— Это кажущееся противоречие, — вкрадчиво объяснил д’Антрег. — У его высочества в отношении вас свои планы. Большего я не могу вам сказать. Если вы не удовлетворены, вам следует расспросить самого Месье.

Плугастель ушел еще более расстроенный, чем прежде. Он отправился в гостиницу — мучить графиню своими недоуменными тирадами.

Глава 36

ДОСАДНАЯ ПОМЕХА
Алина сидела в комнате на втором этаже гостиницы «Медведь» — одной из трех комнат, которые они с дядей занимали уже почти год. Никогда в жизни она не чувствовала себя более одинокой, чем в этот вечер, когда господин де Керкадью отправился в далекую Бельгию. Одиночество обострило скорбь и чувство непоправимой утраты, которое не покидало девушку с того черного дня, когда ей сообщили о гибели Андре-Луи. Алина чувствовала себя усталой и подавленной. Жизнь представлялась ей унылой пустыней.

Она поужинала в одиночестве, едва замечая, что ест. Потом со стола убрали, погасили верхний свет и принесли свечи. Хозяин, сочувствовавший печали Алины, пришел лично, чтобы оказать ей эту маленькую услугу. Перед уходом он тепло пожелал своей постоялице доброй ночи и справился, не может ли сделать для нее что-либо еще.

Алина сидела, погрузившись в печальную задумчивость, с томиком Горация на коленях. Это была не та книга, которую она сама выбрала бы для чтения, и все же девушка не расставалась с ней последние пять месяцев. Оды Горация были излюбленным чтением Андре-Луи; и Алина часто перечитывала их, пытаясь представить, какие мысли и чувства рождали они у ее возлюбленного. Это занятие вызывало у нее сладкую иллюзию духовного общения с Андре.

Но в этот вечер слова из книги не доходили до ее сознания. Слишком тяжело переживала она свалившееся на нее одиночество. И когда время уже близилось к десяти, ее уединение нарушил приход регента.

Он вошел в комнату бесшумно, не говоря ни слова. В последние три месяца он часто навещал Алину в любой час дня в подобной, не подобавшей его высокому положению, манере.

Принц тихо закрыл за собой дверь и остановился у порога, наблюдая за девушкой, которая не подозревала о его присутствии. Шляпу Месье снял, но остался в тяжелом плаще, припорошенном снегом.

В этот момент с улицы донесся хриплый голос ночного сторожа, возвестивший наступление десяти часов. Этот крик вернул Алину к действительности. Она заметила принца, и напоминание о времени отразилось на форме ее приветствия.

— Вашему высочеству не следовало бы выходить из дому в такой поздний час, — сказала она, вставая.

Улыбка смягчила пристальный взгляд его выпуклых глаз.

— Поздно или рано, это не имеет значения, моя дорогая Алина. Я живу, чтобы служить вам. — Регент снял плащ, прошел вглубь комнаты и бросил его на стул, потом величавым шагом приблизился к девушке. Он остановился у камина и машинально протянул пухлую белую руку к огню, который недавно развел заботливый хозяин.

В комнате повисло тяжелое молчание. Странная скованность и нервозность принца передались Алине и вызвали у нее смутное дурное предчувствие.

— Уже поздно, — повторила она. — Я собиралась отойти ко сну. Я не очень хорошо чувствую себя сегодня и очень устала.

— Какая вы бледненькая! Мое бедное дитя! Вам, наверное, очень одиноко. Поэтому я и решился прийти к вам, несмотря на поздний час. Я чувствую себя виноватым. — Принц вздохнул. — Но необходимость не знает жалости. Я должен был известить Конде, а, кроме вашего дядюшки, под рукой не оказалось никого, кто мог бы исполнить это поручение.

— Мой дядюшка поехал очень охотно, монсеньор. Мы верны своему долгу. У вашего высочества нет оснований упрекать себя.

— Если только вы не упрекаете меня.

— Я, монсеньор? Если я и упрекаю вас, то лишь за вашу чрезмерную заботу обо мне. Вам не следовало приходить сюда так поздно. Тем более в такую погоду.

— Не приходить? Зная, что вам здесь одиноко? Вы еще совсем не знаете меня, Алина, — сказал Месье с мягким укором. Но, несмотря на эту мягкость, в его голосе звучала странная горячность. Он взял девушку за руку. — Вы замерзли. Как вы все-таки бледны! — Его взгляд скользнул от ее лица к платью из зеленой тафты, низкий вырез которого частично открывал грудь. — Честное слово, бледность щек не уступит белизне вашей груди.

Вряд ли его высочество мог подыскать лучшее лекарство от бледности, чем эти слова. Лицо Алины залила краска. Девушка попыталась мягко высвободить руку, но Месье лишь сильнее сжал пальцы.

— Почему вы боитесь меня, дитя? Это несправедливо. Я был так терпелив! Так терпелив, что сам себя не узнаю.

— Терпеливы? — Глаза Алины вспыхнули, между бровями пролегла суровая морщинка. Вся робость слетела с нее, уступив место холодному достоинству. — Монсеньор, уже поздно. Я здесь одна. Я признательна вам за внимание, но вы оказываете мне слишком великую честь.

— Она и вполовину не так велика, как та, что я желал бы оказать вам. Почему вы так жестоки, Алина? Почему вы безразличны к моим страданиям? Неужели в этой прекрасной белоснежной груди скрывается каменное сердце? Или вы просто не доверяете мне? Говорят, я переменчив в своих чувствах. На меня клевещут, Алина. И даже если я и был переменчив, вы излечили меня. С вами я могу быть постоянен, дитя мое. Постоянен, как звезды.

Месье выпустил руку девушки, чтобы обнять ее за плечи. Он попытался притянуть ее к себе, но Алина выказала неожиданную силу, с которой рыхлый, изнеженный принц не сумел совладать.

— Монсеньор, это недостойно! — Алина вырвалась из объятий принца и застыла перед ним, выпрямившись и напрягшись, с высоко поднятой головой. Изменчивый свет пламени играл в ее золотистых волосах, румянец то приливал к щекам, то снова таял, грудь высоко вздымалась. Месье смотрел на прекрасное девичье лицо, изящную шею и плечи и чувствовал, как в нем нарастает раздражение. Да кто она, в конце концов, такая? Дочь неотесанного бретонского дворянина, дочь захудалого рода. А ведет себя словно герцогиня. Да нет, ни одна герцогиня во Франции — он готов был в этом поклясться — не стала бы встречать ухаживания принца крови с такой холодной сдержанностью. А учитывая его близость к трону — тем более. Придет день, и он станет королем. Неужели эта девица ценит свое глупое целомудрие выше тех почестей, которыми он сможет ее осыпать?

Но Месье не произнес вслух ни одного из своих риторических вопросов. Эта холодная, неприступная добродетель не растает от его доводов. Приступ гнева видоизменил его страсть. Теперь принцу почти хотелось причинить боль этой маленькой дуре. В какое-то мгновение Месье чуть не поддался этому порыву, но он ненавидел всяческое насилие. Кроме того, его высочество страдал от излишней полноты, и любое физическое усилие вызывало у него одышку. А судя по тому, как легко эта девица вырвалась из его объятий, справиться с ней принцу, возможно, было не по силам.

Ему оставалось снова прибегнуть к хитрости. Месье всегда больше доверял своему уму, нежели мышцам.

— Недостойно? — повторил он, и взгляд его сделался печальным. В больших блестящих глазах застыла трогательная мольба. — Да будет так, дитя мое. Вы научите меня достоинству. Ибо в целом мире для меня есть лишь одно, чего я желал бы быть достойным, — это вы. Даже трон значит для меня меньше. — Последнее замечание призвано было напомнить строптивице, как близко стоит он к трону. Но оно, похоже, не произвело на маленькую дурочку никакого впечатления. Она по-прежнему отгораживалась от Месье своим ледяным достоинством.

— Монсеньор, я здесь одна… — начала Алина и вдруг осеклась. Она пристально всмотрелась в лицо регента, и затем быстрое движение глаз выдало внезапно осенившую ее мысль.

В этом мгновенном озарении Алина увидела все прошедшие месяцы, когда принц навязывал ей свое общество; вспомнила уважение, с которым она его принимала, вспомнила, как льстило ей внимание столь высокой особы. В ее памяти всплыли попытки принца переступить границы их платонической дружбы. Как быстро он отступал всякий раз, когда она показывала, что попытки эти нежелательны! Теперь, мысленно обозрев в один миг все подобные эпизоды, Алина винила себя за слепоту, которая не позволила ей распознать истинные намерения Месье. Она вдруг осознала, что принц мог принять ее дружеское участие за поощрение его ухаживаний. Несомненно, он счел ее кокеткой, которая изображает непреклонность, чтобы сильнее разжечь страсть поклонника. Вероятно, Месье решил, что ее удерживает отсутствие благоприятной возможности. И он создал такую возможность.

— Так вот зачем вы отправили дядю с поручением к принцу де Конде! Чтобы оставить меня без защиты!

— Без защиты? Что вы такое говорите, Алина! В какой защите вы нуждаетесь, помимо собственной воли? Кто посмеет нарушить ее? Не я, во всяком случае.

— Вы успокоили меня, монсеньор, — ответила девушка, и принц спросил себя, не иронизирует ли она над его словами. И пока он размышлял, Алина добавила, склонив свою изящную головку: — Я умоляю, монсеньор, чтобы вы оставили меня.

Но Месье не двинулся с места и даже расставил пошире ноги, словно желая принять более устойчивую позу. Чуть склонив голову набок, он оглядел девушку и насмешливо улыбнулся.

— Я не привык, чтобы меня отсылали.

Алина усталым жестом поднесла руку ко лбу.

— Простите меня, ваше высочество. Но этикет здесь…

— Вы правы, моя дорогая. О каком этикете может идти речь, когда дело касается нас с вами?

— Я так поняла, что вы настаивали на правах, которые дает вам ваше положение.

— С вами? Как можно! Разве я когда-нибудь делал это? Разве я когда-либо был для вас принцем?

— Вы всегда были для меня принцем, монсеньор.

— Но не потому, что настаивал на этом. Я всегда хотел быть для вас просто мужчиной — мужчиной, который желал бы добиться вашего внимания, растопить преданностью ваше безразличие, снискать вашу благосклонность. Вас оскорбляют мои признания, дитя мое? Вас оскорбляет, что я предлагаю вам свое обожание, свое сердце, свою жизнь?

В его бархатистом голосе звучала слезная мольба. Не дав Алине времени на ответ, Месье продолжал:

— Вы пробудили во мне чувства, которые изменили саму мою сущность. Я думаю только о вас, мне нет дела ни до чего, лишь бы вы были рядом, меня ничто не страшит, кроме возможности потерять вас. И все это ничего для вас не значит? Но даже в этом случае мои слова не могут вас оскорбить. Если вы настоящая женщина — а, видит Бог, это так, — вы должны испытывать ко мне сострадание. Неужели вы совершенно бесчувственны? Неужели вас не трогают муки человека, который изменяет самому себе, своему долгу, своему предначертанию, потому что вы свели его с ума?

— Что вы говорите, монсеньор! — вскричала Алина и неожиданно ошеломила его вопросом: — Чего ваше высочество добивается от меня?

— Чего я добиваюсь? — Месье запнулся. Разрази гром эту девицу! Может ли мужчина выразиться более определенно? Или она надеется загнать его в угол, заставив высказаться еще откровеннее? — Чего я добиваюсь! — Он протянул к ней руки. — Алина!

Но девушка не выказала ни малейшего желания припасть к его могучей королевской груди. Она продолжала разглядывать его с недоуменной и горькой полуулыбкой.

— Если вы не можете ответить на мой вопрос, монсеньор, что ж, тогда я отвечу за вас. Вы просите меня стать вашей любовницей, не так ли?

Если Алина желала устыдить Месье, сбив пафос его возвышенных речей точным определением отношений, к которым он стремился, то она потерпелаполную неудачу. Его большие водянистые глаза округлились от удивления.

— Что же еще я могу предложить вам, моя дорогая? Я уже женат. Кроме того, есть еще мой титул. Хотя, клянусь вам, я не принимал бы его в расчет, будь он единственным препятствием между нами. Я отдал бы за вас все и считал бы, что выиграл, клянусь вам.

— Такие клятвы легко давать, монсеньор.

Его высочество помрачнел.

— Вы не верите мне. Не верите, вопреки свидетельству собственных чувств. Как вы думаете, почему я здесь? Почему сижу в Хамме в такое время? За последние недели мне прожужжали все уши, что мое место в Тулоне, с теми, кто сражается за Трон и Алтарь. Три дня назад сюда прибыл дворянин, присланный Роялистским комитетом Парижа. Он позволил себе указать мне, в чем состоит мой долг. Он потребовал от имени французского дворянства, чтобы я немедленно отправился в Тулон и возглавил там войска, причем тон его требований был необыкновенно дерзким. А я не смею даже негодовать. Даже в таком маленьком удовольствии я вынужден себе отказывать, потому что в глубине души сознаю, что требования эти справедливы. Я знаю, что изменил долгу, себе, своему дому, храбрым защитникам Тулона. А почему? Потому что любовь к вам сковала меня цепями, не позволяющими мне сдвинуться с места. Я прикован к вам, Алина. Пусть падет мой дом, пусть я упущу все шансы когда-либо занять трон, пусть пострадает моя честь, но я не изменю своей любви к вам. Неужели это ни о чем вам не говорит? Неужели это не доказывает мою искренность, глубину моего чувства? Можете ли вы все еще думать, будто я предлагаю вам банальную и мимолетную любовную связь?

Месье сразу понял, что Алина потрясена и глубоко растрогана. Мантия горделивого достоинства, в которую она еще недавно куталась, спала с ее плеч. Она побледнела, в ее глазах больше не было прежнего вызывающего бесстрашия. И хотя девушка продолжала попытки образумить его высочество, ее словам теперь недоставало убежденности, а тону — решительности:

— Но теперь все кончено. Вы побороли эту недостойную слабость, монсеньор. Послезавтра вы отправляетесь в Тулон.

— В самом деле? Кто может поручиться в этом? Только не я, клянусь спасением души!

— Что вы хотите сказать, монсеньор? — Охваченная тревогой, Алина подалась к нему. Принц мгновенно заметил это и осознал, что пробудил в ней беспокойство за соотечественников, людей одного с ней класса, поднявших в Тулоне королевское знамя, людей, чья судьба зависела от его присутствия там. Как, должно быть, нестерпима была для нее мысль, что эти дворяне ждут своего принца напрасно.

— Что я хочу сказать? — повторил он медленно, и на полных чувственных губах появилась кривая улыбка. — Я хочу сказать, Алина, что судьба Тулона, судьба самого дела возрождения монархии — в ваших руках. Пусть это докажет вам глубину моей искренности.

Алина порывисто шагнула к принцу, дыхание ее участилось.

— О, вы безумны! — воскликнула она. — Безумны! Вы — регент, представитель Франции. И вы готовы ради прихоти, ради каприза изменить долгу, изменить храбрецам, которые рассчитывают на вас, которые жертвуют своими жизнями ради вас и вашего дома?

Охваченная волнением, Алина подошла так близко к его высочеству, что ему даже не пришлось стронуться с места, чтобы обвить талию девушки левой рукой. Он привлек Алину к себе. Она не сопротивлялась, напряженно ожидая его ответа и едва ли осознавая, что он делает, или, по крайней мере, едва ли беспокоясь об этом.

— Если потребуется, я пойду и на это, — заверил ее Месье. — Ради вас я готов пожертвовать всем. Я готов отказаться от трона, лишь бы доказать вам, сколь мало значит для меня трон в сравнении с вашей любовью, Алина.

— Но вы не должны! Не должны! О, это безумие! — Она попыталась высвободиться из кольца монарших рук, но это была слабая попытка, совсем не похожая на тот решительный рывок, которым она ускользнула из его объятий раньше. — Вы хотите сказать, что не поедете в Тулон? — Голос девушки в полной мере выдавал ее ужас.

— Если это потребуется — да. Все в ваших руках, Алина.

— Что значит — в моих руках? О чем вы говорите? Зачем вы взваливаете на меня такую ужасную ношу?

— Чтобы представить доказательство, в котором вы нуждаетесь.

— Мне не нужно никаких доказательств. Вы не должны ничего мне доказывать. Между нами нет ничего, что нуждалось бы в доказательствах. Ничего. Отпустите меня, монсеньор! Ах, отпустите меня!

— Что же, пожалуйста, если вы настаиваете. — Но Месье по-прежнему крепко прижимал девушку к себе. Его лицо, казалось, вот-вот прильнет к ее лицу — такому бледному, страдающему, такому соблазнительно-прекрасному. — Но сначала выслушайте меня. Клянусь вам, я не поеду в Тулон, я не покину Хамм, покуда не уверюсь в вашей любви, покуда не получу доказательств этой любви. Доказательств, вы понимаете? — С этими словами принц еще крепче обнял Алину и прижался губами к ее губам.

Алина содрогнулась от этого поцелуя, а потом безвольно застыла в объятиях его высочества. Ее мысли бродили в прошлом и в будущем, ибо мыслям неведомо время и ничто не может удержать их в тесных рамках настоящего. Андре-Луи, ее возлюбленный, человек, которому она поклялась быть верной до конца жизни, погиб шесть месяцев назад. Она оплакала его и рано или поздно смирится с его смертью. Без смиренного принятия смерти жизнь была бы невыносима. Но страдание, вызванное этой смертью, надломило душевные силы Алины, перетряхнуло все ее ценности, лишило жизненных перспектив. Какая разница, что станет теперь с ее жизнью? Кому теперь есть до этого дело? Если этот сластолюбец желает ее, если желание толкает его на такое безумство, что он готов изменить своему долгу и предать ее собратьев, — что ж, она пожертвует собой ради них, ради всего того, в почтении к чему ее воспитывали с детства.

В таком тумане блуждали мысли Алины в те несколько страшных мгновений, пока принц держал ее в объятиях. Потом до ее слуха дошел звук, раздавшийся у регента за спиной. Еще миг он прижимал ее к себе, припав губами к холодным, неживым губам, потом тоже ощутил движение за спиной. Месье отпрянул от девушки и обернулся.

На пороге, перед открытой дверью, застыли два господина — граф д’Антрег и маркиз де Ла Гиш. На лице графа мелькнула циничная, понимающая усмешка. Маркиз, забрызганный дорожной грязью, в шпорах и сапогах, был чернее тучи. Когда он заговорил, голос его звучал хрипло и грубо; в нем не было и намека на почтительность к августейшей особе, к которой он обращался.

— Мы помешали вам, монсеньор. Но это необходимо. Дело срочное и отлагательств не терпит.

Регент, застигнутый в столь неловкий момент, попытался напустить на себя ледяное высокомерие, но его фигура мало способствовала этому намерению. Желая изобразить достоинство, он добился лишь напыщенности.

— Что такое, господа? Как вы смеете врываться ко мне?

Д’Антрег на одном дыхании представил своего спутника и дал объяснения:

— Это господин маркиз де Ла Гиш, монсеньор. Он только что прибыл в Хамм. Его прислали из Тулона со срочным донесением.

Возможно, граф сказал бы больше, но ярость регента не оставила ему времени.

— Никакая срочность не может оправдать вторжения в мою частную жизнь. Или вы полагаете, что со мной можно совершенно не считаться?

Ответил ему маркиз де Ла Гиш, и ответил с откровенной издевкой:

— Я начинаю думать, что так оно и есть, монсеньор.

— Что такое? — Регент не поверил собственным ушам. — Что вы сказали?

Властный, уверенный в себе Ла Гиш пропустил вопрос мимо ушей. Его ястребиное лицо исказил гнев.

— Дело, которое привело меня сюда, не может ждать.

Регент, который с каждым мгновением все меньше доверял своему слуху и зрению, вперил в маркиза негодующий взгляд.

— Вы непростительно дерзки. Не забывайтесь. Вы будете ждать столько, сколько я сочту нужным, сударь.

Но маркиза не так-то легко было поставить на место или запугать.

— Я служу делу монархии, монсеньор, а оно не терпит промедления. На чаше весов его судьба. Вот почему я настоял на том, чтобы господин д’Антрег проводил меня к вам немедленно, где бы вы ни находились. — И, не вдаваясь в дальнейшие объяснения, Ла Гиш презрительно и бесцеремонно швырнул в лицо его высочеству вопрос: — Вы выслушаете меня здесь или соблаговолите пойти с нами?

Регент смерил его долгим надменным взглядом, но бесстрашный маркиз не отвел глаз. Тогда его высочество повелительным жестом пухлой белой руки указал ему на дверь.

— Идите, сударь. Я последую за вами.

Де Ла Гиш чопорно поклонился и покинул комнату, следом за ним вышел д’Антрег, закрыв за собой дверь.

Побелевший от гнева регент повернулся к мадемуазель де Керкадью. Его била дрожь, черная ярость затопила душу. Но его высочество справился с собой и вкрадчиво сказал девушке:

— Я скоро вернусь, дитя мое. Очень скоро.

И Месье важно прошествовал к двери. Плащ остался висеть на стуле.

Ослепленная стыдом и страхом, Алина молча проводила регента взглядом. Ее преследовал жгучий, исполненный презрения взгляд маркиза, мысли которого были написаны у него на лице. Прижав руку к груди, девушка слушала, как шаги принца и двух его спутников стихают на лестнице. Потом она стремительно развернулась, упала на колени возле стула и, закрыв лицо руками, горько зарыдала.

Глава 37

ПРЯМОДУШНЫЙ МАРКИЗ
Месье шагал по коридору гостиницы «Медведь», и его с головы до ног била дрожь. Досада на несвоевременное вторжение мешалась с гневом, вызванным беспримерной наглостью маркиза.

Граф и маркиз ждали его на галерее. Д’Антрег облокотился на перила балюстрады. Ла Гиш стоял прямо, в напряженной позе. Он тоже дрожал, но только от гнева. Этот бесстрашный солдат, горячий и прямодушный, презирал придворные манеры. Послание, которое он привез, было выдержано в довольно категоричном тоне, который маркиз не собирался смягчать.

Пока они ждали регента, маркиз устремил на д’Антрега пылающий взгляд и с глубочайшей горечью произнес:

— Так, стало быть, это правда!

Д’Антрег пожал плечами и, как всегда, цинично улыбнулся.

— Стоит ли из-за этого горячиться?

Ла Гиш ожег его презрительным взглядом и промолчал. Он считал ниже своего достоинства тратить слова на этого прихвостня. Он предпочитал приберечь их для принца.

И вот принц — воплощение надменного раздражения — предстал перед ними.

Под галереей, на которой они стояли, находилась общая комната. Там за картами и триктраком сидели несколько горожан. Несмотря на свое состояние, Месье понимал, что беседа не должна происходить здесь, где она может быть услышана посторонними.

— Следуйте за мной, — распорядился он и направился к лестнице.

Хозяин провел их в маленькую комнату на первом этаже, зажег свечи и оставил господ одних. Только тогда надутый как индюк регент обрушил на маркиза и графа свое негодование:

— Похоже, мое положение уже ничего не значит, господа. Дошло уже до того, что даже люди благородного происхождения настолько непочтительно относятся к моей особе, что не раздумывая врываются ко мне без спросу? Я еще многое мог бы сказать, но сначала хочу услышать ваши объяснения.

Ла Гиш не заставил себя ждать:

— Возможно, выслушав меня, вы сочтете, что вам не стоит больше ничего говорить, монсеньор, — язвительно заметил он. — Объяснений множество, и — предупреждаю вас — не очень приятных.

— Меня удивило бы, если бы это было иначе. — Принц фыркнул. Как и все неумные люди, он изливал свое дурное настроение, не обременяя себя мыслями о достоинстве, которое пристало августейшим особам. — Я почти оставил надежду услышать когда-нибудь приятные новости. Так уж скверно мне служат.

— Скверно! — От лица маркиза отхлынула кровь; даже губы его побелели. В глазах Ла Гиша сверкнули молнии. Ни один упрек в эту минуту не мог бы вызвать у него большего негодования, и потому он отбросил последние остатки почтительности, принятой в обращении с царственными персонами. — Вы сказали, вам скверно служат, ваше высочество? Бог мой! — На миг маркиз замолчал, словно не находя слов от возмущения. — Я приехал из Тулона, который три месяца назад признал короля, признал вас. С тех пор как мы подняли там королевское знамя, наша сила выросла. К нам стеклись роялисты со всей страны; и даже те, кто не поддерживал монархию, но озлобился на нынешнее правительство после падения жирондистов, присоединились к нам. В Тулон пришел английский флот под командованием адмирала Гуда,[507] к нам на помощь поспешили войска из Испании и Сардинии. Восстание в Тулоне открывало возможность поднять весь юг, привести его в движение, которое очистило бы Францию от революционной заразы. Чтобы добиться этого, чтобы пробудить энтузиазм и укрепить мужество восставших, нам требовалось присутствие одного из принцев крови; ваше присутствие, монсеньор, поскольку вы представляете Францию и фактически являетесь главой королевского дома, за который мы сражаемся. Нам казалось, столь бесспорного доказательства нашей преданности достаточно, чтобы привести вас к солдатам, проливающим за вас кровь. Когда выяснилось, что это не так, мы стали посылать к вам курьера за курьером, мы убеждали, заклинали, чуть ли не приказывали вам занять надлежащее место во главе вашей армии. Шли дни, недели, месяцы, но ни чувство долга, ни наши просьбы не побудили вас сдвинуться с места. И наше мужество стало таять. Люди начали спрашивать себя, как могло случиться, что принц крови пренебрег своим долгом перед теми, кто готов отдать за него жизнь.

— Сударь! — яростно перебил его регент. — Вы позволяете себе нестерпимые выражения. Я не стану вас слушать, пока вы не соблаговолите обращаться ко мне с подобающим почтением. Я просто не стану вас слушать.

— Станете, клянусь Богом, даже если это мои последние слова. — Маркиз переместился к двери, загородив регенту выход, и таким образом физически утвердил себя в роли хозяина положения. А его праведный гнев помог ему овладеть ситуацией и в моральном смысле.

— Господин д’Антрег, я взываю к вам! — вскричал принц. — Ваш долг — вступиться за меня!

Господин д’Антрег, обескураженный чрезмерными выражениями Ла Гиша, услышав этот призыв, стушевался окончательно:

— Но что я могу поделать, монсеньор, если…

— Ничего. Вы не можете сделать ничего, — грубо оборвал его маркиз. — Поэтому лучше помолчите.

Регент шагнул вперед. На его побледневшем лице выступил пот. Он сделал повелительный жест.

— Пропустите меня, сударь. Я не стану вас слушать сегодня. Завтра, если ваш рассудок будет в лучшем состоянии, я, возможно, приму вас.

— Завтра, монсеньор, меня здесь не будет. Я выезжаю на рассвете. Долг службы вашему дому и вашему делу требует моего присутствия в Брюсселе. Так что вам придется выслушать меня сегодня. Вы должны знать то, что я имею вам сказать.

— Боже мой, господин де Ла Гиш! У вас хватает наглости удерживать меня насильно?!

— Мной руководит долг, монсеньор! — прогремел маркиз. — Вам следует знать, что за последний месяц в Тулоне распространились крайне нелестные для вас слухи, которые ставят под угрозу дело монархии.

— Слухи, сударь? — Регент застыл как вкопанный. — Что за слухи?

— Говорят, будто, пока люди истекают кровью и умирают за вас на юге страны, вы здесь развлекаете себя любовной интрижкой; будто вы не уезжаете из Хамма из-за женщины; будто…

— Довольно, сударь! Я не намерен больше сносить эту… эти оскорбления! Это бессовестная ложь!

— Ложь? — словно эхо отозвался маркиз. — Вы говорите это мне, монсеньор? После того как я несколько минут назад застал вас в объятиях вашей девки?

— Д’Антрег! — визгливо возопил регент. — И вы стерпите это? Вы стерпите оскорбление, нанесенное вашему принцу? Заставьте этого человека пропустить меня! Я не останусь здесь ни минуты. И я не забуду ваших слов, господин де Ла Гиш. Будьте уверены, я ничего не забуду.

— От всей души на это надеюсь, монсеньор, — прозвучал страстный ответ.

Д’Антрег наконец стряхнул с себя оцепенение и шагнул вперед.

— Господин маркиз, — начал он, положив руку на плечо Ла Гишу. Больше ему не удалось произнести ни слова. Сильным толчком левой руки маркиз отшвырнул от себя графа. Д’Антрег отлетел к стене и пребольно ударился спиной. У него перехватило дыхание.

— Одну минуту, и я закончу, монсеньор. Меня прислал к вам граф де Моде, который, как вы должны знать, возглавляет силы роялистов в Тулоне. Он дал мне очень четкие указания. Я должен был встретиться с вами лично и рассказать вам то, что рассказал. Я должен был заставить вас вспомнить если не о долге, то хотя бы о чести. Может быть, еще не поздно погасить эти пересуды и возместить ущерб, нанесенный вашему делу. Вам надлежит отправиться в Тулон немедленно, пока апатия и уныние верных вам людей не заставили их сложить оружие.

Я закончил, монсеньор. Это наш последний призыв к вам. Даже теперь ваше появление в Тулоне может поднять упавший дух армии и положить конец порочащим слухам, которые — с болью вынужден утверждать — оказались правдой. Доброй ночи, монсеньор.

Резко повернувшись, Ла Гиш шагнул к двери и потянул ее на себя.

Трясущийся, взмокший, хватавший ртом воздух регент проводил его злобным взглядом.

— Будьте уверены, я не забуду ни слова из того, что вы сказали, господин маркиз.

Маркиз сжал губы, поклонился, вышел и закрыл за собой дверь. Он ступил в общую комнату и чуть не налетел на хозяина гостиницы, которого привлекли громкие голоса.

Ла Гиш вежливо попросил проводить его в приготовленные для него апартаменты и столь же вежливо выразил желание, чтобы его разбудили пораньше. На этом гость пресек суетливые попытки хозяина устроить его поудобнее и пожелал остаться в одиночестве. Но когда хозяин подошел к двери, маркиз задержал его вопросом:

— Как зовут даму, в комнате которой я застал его высочество?

— Мадемуазель де Керкадью.

— Керкадью! Как давно она здесь, в Хамме?

— Мадемуазель приехала сюда из Кобленца одновременно с его высочеством.

Маркиза передернуло от отвращения, и на этом он прекратил разговор и отослал владельца гостиницы.

Меж тем уход маркиза еще больше распалил ярость регента. Едва лишь дверь закрылась, его высочество набросился на своего помощника:

— Д’Антрег! И вы потерпите, чтобы этот негодяй ушел таким образом?

Д’Антрег, бледный и потрясенный не меньше своего господина, кинулся к двери, но в следующий миг регент остановил его:

— Стойте! Подождите! Какое это имеет значение? Пусть уходит! — Принц воздел руки и потряс безвольными кистями. — Какое это имеет значение? Что вообще теперь имеет значение? — Пошатываясь, Месье подошел к стулу и рухнул на него, отер пот со лба и невнятно захныкал: — Суждено ли мне испить до дна эту горькую чашу? Неужели чума санкюлотства распространилась так широко, что даже люди благородного происхождения забыли свой долг? Кто я такой, д’Антрег? Я принц крови или enfant de roture?[508] Каким низким негодяем должен быть этот, с позволения сказать, дворянин, чтобы бросать мне в лицо такие оскорбления! Это конец света, д’Антрег. Конец света!

И принц снова жалобно застонал. Он сидел сгорбившись, безвольно опустив руки между коленями, и уныло качал своей массивной головой. Наконец, не поднимая глаз, он снова заговорил:

— Идите, д’Антрег. Какая от вас польза теперь, когда все кончено? Ничего уже не поделаешь. Уходите. Оставьте меня.

Граф, обрадовавшись возможности положить конец этой неприятной сцене, пробормотал «монсеньор» и удалился, тихо прикрыв за собой дверь.

Регент остался сидеть на месте. Воспоминания о страшном унижении, которое он перенес, то и дело исторгали из его груди протяжные, со всхлипами, вздохи. Он долго размышлял о том, насколько прискорбно сложившееся положение вещей, если даже титул не способен отныне защитить его от оскорблений.

Через некоторое время Месье тяжело и устало поднялся со стула и замер в задумчивой позе, обхватив ладонью подбородок. Его дыхание выровнялось, сердцебиение стало менее частым. К принцу начало возвращаться самообладание, а с ним и уверенность в себе. Такое положение вещей не вечно. Бог не допустит, чтобы принц крови до конца своих дней влачил жалкое существование. И когда в мире восторжествует благоразумие и каждый человек снова займет в нем надлежащее ему место, маркиз де Ла Гиш получит достойный урок хороших манер и заплатит за свою наглость.

Эта мысль согрела душу его высочества. Принц снова расправил плечи, вскинул голову и принял свой обычный царственный вид. Тут в нем, вероятно, пробудилось воспоминание о беседе наверху, которую так грубо прервали в самый многообещающий момент. Во всяком случае, с принца мгновенно слетели все следы тяготивших его забот. Он вышел из комнаты, пересек общую комнату и снова поднялся по лестнице.

Владелец гостиницы с задумчивым любопытством наблюдал за тем, как легко этот тучный господин шагает по ступенькам. Он проводил принца взглядом до дверей в апартаменты господина де Керкадью. Потом, слегка пожав плечами, пошел тушить свечи.

Глава 38

ГРАЖДАНИН АГЕНТ
Андре-Луи покинул Париж незадолго до Рождества. Точнее определить время его отъезда невозможно, поскольку в записях Моро нет никаких указаний на этот счет. Он отправился в Пикардию — собирать материал для последнего удара, который должен был сокрушить Сен-Жюста.

— Если вам повезет, — сказал ему де Бац на прощание, — в обозримом будущем все вернется на круги своя. Пока вы будете отсутствовать, завершится битва между Дантоном и Эбером. Исход ее предрешен: Эбер падет. Его сторонники последуют за жирондистами, и арена для последней схватки за власть расчистится. Дантон и Робеспьер вступят в решающую битву. Если вы привезете с собой оружие против Сен-Жюста, если нам удастся покрыть его позором и бесчестьем, Робеспьер падет вместе с ним. Народ, утратив последние иллюзии, разорвет их в клочья. И прежде чем в саду Тюильри зацветут деревья, трон будет восстановлен, а вы сыграете в Гаврийяке свадьбу. Вам понадобится все ваше мужество и хитроумие, Андре. Вы везете Цезаря и его удачу.[509]

С этим напутствием Андре-Луи сел в экипаж и отправился в маленький городишко Блеранкур, расположенный в департаменте Эна. Он пустился в это путешествие, вооруженный безупречно сделанным мандатом, выписанным на имя Моро, агента зловещего Комитета общественной безопасности. Андре-Луи сопровождал гигант Буассанкур, поехавший в качестве секретаря гражданина агента.

Их дорожный экипаж остановился перед гостиницей, которая до недавнего времени называлась «Auberge des Lis».[510] Но поскольку это название вызывало слишком прямые ассоциации с королевским знаменем, заведение переименовали в «Auberge du Bonnet Rouge»[511] и поверх лилий намалевали на старой вывеске фригийский колпак.

Андре-Луи отнесся к подбору одежды для предстоявшего ему представления как нельзя более тщательно.

— По призванию я актер, — сообщил он Буассанкуру. — Скарамушу еще не выпадала такая крупная роль. Мы не должны пренебрегать деталями.

К этим деталям относились облегающий коричневый сюртук, не слишком новый на вид, лосины и сапоги с отворотами, трехцветный кушак из тафты (его Андре старательно испачкал), свободно повязанный шейный платок и круглая черная шляпа с трехцветной кокардой. Отсутствие пера на шляпе и притороченная к поясу рапира вместо обычной шпаги придавали ему вид порученца власти, чего он, собственно, и добивался.

Напустив на себя самодовольный и высокомерный вид, отличавший революционных чиновников, чьи манеры, как правило, отвечали худшим представлениям о деспотах прежнего режима, Андре-Луи торжественно вступил в гостиницу. Мрачная физиономия дюжего Буассанкура, следовавшего за ним по пятам, добавляла внушительности их выходу.

Моро властно объявил, кто он такой и в каком качестве сюда прибыл, представил Буассанкура как своего секретаря, потребовал лучшие комнаты и пожелал, чтобы к нему незамедлительно вызвали мэра Блеранкура и председателя местного Революционного комитета. Своими короткими, отрывистыми фразами, повелительными манерами и пронзительным взором он добился ужасного переполоха. Владелец гостиницы согнулся пополам в раболепном поклоне. Не угодно ли гражданину эмиссару — он не осмеливался употребить фамильярное обращение «гражданин», ничего к нему не присовокупив, — пройти сюда? Гражданин эмиссар, конечно, понимает, что это всего лишь скромная провинциальная гостиница. Блеранкур немногим больше обычной деревни. Но гражданин эмиссар может не сомневаться: в его распоряжение будет предоставлено все самое лучшее.

Провожая Андре, хозяин пятился и непрерывно кланялся, словно перед ним была особа королевской крови. Он непрестанно сетовал на отсутствие комнат, достойных гражданина эмиссара. Но гражданин эмиссар убедится, что перед ним всего-навсего бедный владелец обычной провинциальной гостиницы, и, возможно, не будет чересчур требователен.

Гражданин эмиссар, следуя за отступавшим, суетливо кланявшимся виноторговцем по узкому, вымощенному каменными плитами проходу, обратился к своему секретарю:

— Как изменились времена, Жером! И изменились, несомненно, к лучшему. Ты заметил, что вдохновляющие принципы демократии проникли даже в этот убогий городишко? Обрати внимание на дружелюбие этого славного хозяина, чьи легкие наполняет чистый воздух Свободы. Как не похоже оно на низкопоклонство прежних дней, когда деспоты попирали эту землю! О благословенная Свобода! О всепобеждающее Равенство!

Буассанкур моргнул, едва не задохнувшись от распиравшего его смеха.

Но хозяин самодовольно улыбнулся похвале и стал кланяться еще более раболепно. Он провел гостей в небольшую квадратную комнату, окна которой выходили во двор. Ее обычно использовали как столовую для путешественников, желавших питаться отдельно от других постояльцев. Но на время визита гражданина эмиссара эта комната, конечно, в полном его распоряжении. К ней примыкает спальня, и, если гражданин эмиссар не возражает, другая спальня, расположенная напротив, будет отведена его секретарю.

Гражданин эмиссар прошелся по комнате, с брезгливым видом разглядывая ее убранство. На беленых стенах красовались несколько картин. Важная персона из Парижа устроила им тщательный смотр. На самом видном месте висела репродукция Давидовой «Смерти Марата». Перед ней гражданин эмиссар склонил голову, словно перед святыней. Потом он подошел к совершенно недостоверному портрету доктора Гильотена. Рядом красовалась литография, запечатлевшая площадь Революции с гильотиной в центре. Надпись под ней гласила: «Национальная бритва для предателей». Довершали эту выставку революционного искусства портрет Мирабо и карикатура, изображавшая триумф народа над деспотизмом, — обнаженный колосс, придавивший одной ногой гомункулов в коронах, а другой — столь же крошечных тварей в епископских митрах.

— Превосходно, — одобрил гражданин эмиссар. — Если эти картины отражают ваши убеждения, вас можно поздравить.

Хозяин, маленький высохший человечек, удовлетворенно потер руки. Он разразился было пространной речью по поводу своих принципов, но гражданин эмиссар грубо его перебил:

— Да-да. Не нужно многословия. Я сам выясню все, пока буду жить у вас. Мне много чего предстоит выяснить. — В его тоне и улыбке промелькнуло нечто зловещее. Хозяин поежился под недобрым взглядом гостя и замолчал, ожидая продолжения.

Андре-Луи заказал обед. Хозяин осведомился, не желает ли гость чего-нибудь особенного.

— На ваше усмотрение, — ответил Моро. — Путешествие было утомительным, и мы голодны. Посмотрим, как вы накормите слуг нации. Это будет проверкой вашего патриотизма. После обеда я приму мэра и председателя вашего Революционного комитета. Известите их.

Небрежным жестом руки Андре-Луи отпустил раболепного хозяина. Буассанкур закрыл дверь и, понизив свой зычный голос, пробормотал:

— Ради бога, не переиграйте.

Андре-Луи улыбнулся, и Буассанкур тоже заметил недобрый огонек в его глазах.

— Это невозможно. Никогда еще страна не знала таких деспотов, как наши апостолы Равенства. Кроме того, забавно видеть, как эти жалкие крысы танцуют под музыку, которую сами же заказывали.

— Возможно. Но мы здесь не для того, чтобы забавляться.

Если качество поданных на обед блюд было проверкой на патриотизм, то хозяин прошел ее наилучшим образом. От крепкого мясного бульона исходил восхитительный аромат, нежный и упитанный каплун был зажарен безупречно, вино вызывало сладкие грезы о берегах Гаронны, а свежий пшеничный хлеб превосходил по качеству все, что Андре-Луи и Буассанкур ели за последний месяц. Гостям испуганно и проворно прислуживали жена и дочь хозяина.

— Недурно, недурно, — похвалил Буассанкур. — Кажется, в провинции не голодают так, как в Париже.

— Члены правительства не голодают нигде, — резко заметил Андре-Луи. — Что мы скоро и покажем голодному народу.

После обеда, когда убрали со стола, в гостиницу прибыл мэр Блеранкура — упитанный, луноликий коротышка лет сорока, с маленькими красными глазками, которые придавали ему нездоровый вид. Коротышка назвался Фуляром. От него так и веяло самодовольством, и, заметив это, Андре-Луи с самого начала избрал агрессивную линию поведения. Он даже не привстал навстречу посетителю, а лишь нарочито неторопливо оторвал взгляд от бумаг, которые предусмотрительно разложил на столе, и недружелюбно оглядел вошедшего, причем глаза его задержались на солидном чиновничьем брюшке.

— Стало быть, вы мэр, да? — произнес Андре-Луи вместо приветствия. — Я гляжу, вы чрезмерно упитанны. В Париже все патриоты исхудали.

Гражданин Фуляр опешил. С него разом слетела вся его самоуверенность. Темные глазки растерянно заморгали, и он покосился на богатырскую фигуру Буассанкура, который стоял за спиной Андре-Луи. Но мэр был настолько обескуражен, что не осмелился указать гражданину эмиссару на вопиющее несоответствие его секретаря нарисованному образу истощенного патриота.

— Жизнь в провинции не так тяжела, как в столице, — промямлил он.

— Я заметил. Вы здесь жиреете. И не только это. — Таким образом Андре-Луи сразу же взял инициативу в свои руки. Мэр, который пришел задавать вопросы, обнаружил, что сам оказался в роли вопрошаемого. И плохо скрытая угроза, которая проглядывала в грубых манерах эмиссара, в его агрессивном тоне, в суровом и презрительном выражении его угловатого лица, мгновенно сбила с Фуляра всю спесь и превратила его в подобострастного и послушного слугу. — Прежде чем мы перейдем к делу, гражданин мэр, взгляните на этот мандат и ознакомьтесь с моими полномочиями. — Андре взял со стола удостоверение агента Комитета общественной безопасности и протянул Фуляру.

Мэр робко шагнул вперед. Он пробежал глазами документ и вернул его владельцу.

— Я к вашим услугам, гражданин агент. Располагайте мной, как сочтете нужным.

— Мы ждем вашего председателя и вашего коменданта. — Андре-Луи нетерпеливо постучал под столом ногой. — Вы тут не слишком торо́питесь, в этом вашем Блеранкуре.

Пока он говорил, дверь открылась. Хозяин гостиницы объявил:

— Гражданин председатель и гражданин комендант.

Названные персоны вошли в комнату с высокомерным видом. Тюилье, местный деспот и провинциальный проконсул, был другом и агентом Сен-Жюста, и близость к великому человеку создавала надежный фундамент для его самоуверенности. Этот энергичный, не слишком рослый малый со смуглой кожей, черными сальными волосами и неприятным лицом, которому тяжелая, выступавшая вперед нижняя челюсть придавала свирепое выражение, шел впереди. За ним следовал лейтенант Люка, возглавлявший местный отряд Национальной гвардии и формально именовавшийся комендантом. Светловолосый молодой офицер производил впечатление человека добродушного и любезного. В синем мундире с белой отделкой и красными эполетами он выглядел почти как дворянин.

Андре-Луи оглядел своих посетителей. Он не поднялся с места, выражение его лица, как и прежде, было недовольным. Мгновенно оценив по достоинству гражданина Тюилье, он не дал ему раскрыть рта и прибег к той же тактике, которая так успешно зарекомендовала себя в случае с мэром.

— Вы заставили меня ждать вас. При прежнем режиме чиновники могли позволить себе безнаказанно тратить впустую свое и чужое время. Теперь положение изменилось. Время чиновника принадлежит нации.

Тюилье, так же как и мэра несколькими минутами раньше, явно потрясло такое обращение. Сколь же огромна должна быть власть человека, который позволяет себе подобный тон в разговоре с председателем Революционного комитета! Но поскольку самоуверенность Тюилье покоилась на более прочном основании, чем самоуверенность мэра, ее было не так легко разрушить. Опомнившись, он надменно изрек:

— Вам нет необходимости напоминать мне о моем долге, гражданин.

— Надеюсь, вы правы. Но если я замечу такую необходимость, то сделаю это без колебаний. Лучше взгляните сюда, гражданин председатель. — И Андре-Луи снова предъявил свой мандат.

Тюилье разглядывал документ долго и внимательно. Среди других подписей он заметил и росчерк Сен-Жюста. Мандат произвел на него тем большее впечатление, что председатель имел весьма смутное представление о функциях агентов Комитета общественной безопасности. Прежде он уже сталкивался с одним или двумя порученцами правительства и знал, насколько широки их полномочия. Агент Комитета общественной безопасности встретился ему впервые — и неудивительно, поскольку агентов никогда не посылали с подобными поручениями. На это и рассчитывал Андре-Луи, полагая, что о его полномочиях будут судить по его поведению: чем более заносчиво он будет держаться, тем больше шансов, что его власть сочтут неограниченной.

— Передайте документ коменданту. Он должен знать, на каком основании я буду отдавать ему приказы, если возникнет такая необходимость.

Это было явным посягательством на чужие права. Тюилье нахмурился.

— Если у вас будут приказы для коменданта, он получит их от меня или от мэра.

Андре-Луи смерил его суровым взглядом.

— Пока я нахожусь в Блеранкуре, Национальная гвардия будет получать приказы и от Комитета общественной безопасности, через меня, его представителя. Я хочу, чтобы вы это четко себе уяснили. Я здесь не для того, чтобы в игрушки играть или спорить о формальностях. Я здесь по делу. По серьезному делу. Давайте перейдем к нему. Буассанкур, подай гражданам стулья.

Буассанкур поставил перед столом три стула, и вся троица села лицом к Андре-Луи и выжидательно посмотрела на гражданина агента. Мэр растерянно моргал красноватыми глазками, Тюилье сохранял надменное выражение лица, Люка с независимым видом развалился на стуле и поигрывал саблей.

Андре-Луи откинулся на спинку стула и хищно разглядывал представителей власти Блеранкура.

— Итак, — неспешно заговорил он, — этот невинный с виду провинциальный городишко оказался прибежищем реакционеров, оплотом заговора против Республики, единой и неделимой.

Тюилье попытался было вставить слово:

— Но это было…

— Не перебивайте меня. Я осведомлен о том, что здесь было. И мой визит сюда связан с делом, которое привело к аресту этого Торена.

Для Тюилье наконец все прояснилось. Этого агента прислал в Блеранкур сам Сен-Жюст. Прислал, чтобы тот добыл — а если понадобится, то и сфабриковал — доказательства, позволяющие отправить обманутого мужа госпожи Торен на гильотину. Тюилье отчетливо понял, в чем состоит его долг. Он обязан работать рука об руку с этим ловким и умелым агентом комитета. Хмурое, настороженное выражение его лица сменилось сочувственно-серьезным.

— Ах да. Это весьма прискорбный случай, гражданин агент. Блеранкур не может вспоминать о нем без стыда.

Ответ Андре-Луи привел его в полное замешательство:

— Я смог бы лучше думать о Блеранкуре, да и о вас, если бы вы представили мне какие-либо свидетельства вашей готовности вырезать эту раковую опухоль.

— Что вы имеете в виду?

— Послушайте, гражданин, не стоит со мной шутить. Где доказательства вашей доброй воли, вашего патриотического рвения?

— Но разве мы не арестовали негодяя Торена, разве не отправили его в Париж, чтобы он предстал перед судом?

— За участие в заговоре, — со значением произнес Андре-Луи и сделал выразительную паузу. — Ну же! Где остальные? Где другие заговорщики? Где сообщники этого мерзавца? Вы их уже арестовали?

Тюилье начал терять терпение:

— О чем вы говорите? Нам ничего не известно о других.

— Вот как? — Андре-Луи вскинул брови. На его лице внезапно появилась саркастическая улыбка. — Вы, кажется, собираетесь меня уверить, что в Блеранкуре человек может организовать заговор в одиночку? Это что, особенность жителей вашего края?

Мэра поразила проницательность этого замечания.

— Силы небесные! — воскликнул он и повернулся к Тюилье. — Ну конечно, у этого типа должны были быть сообщники! Человек не может участвовать в заговоре один. Гражданин агент совершенно прав.

— А, вам тоже так кажется? Я рад, что Блеранкур не лишен здравомыслия, хотя и приходится прилагать усилия, чтобы его обнаружить. Что ж, гражданин председатель, вы оказались не слишком бдительны. Вы обнаружили, что Торен — заговорщик. Вы арестовали его и на сем успокоились. Вы не взяли на себя труд установить сообщников этого малого. Честное слово, полагаю, Комитету общественной безопасности самое время разобраться в этом вопросе.

Андре-Луи взял карандаш и быстро написал на бумаге несколько строк.

Мэр выглядел совершенно ошеломленным. Тюилье снова нахмурился, но промолчал. Он сознавал, что чем меньше он скажет, тем лучше. Дело обстояло совсем не так, как ему казалось вначале, и с его стороны разумнее всего было предоставить Сен-Жюсту разбираться с этим наглым, пронырливым молодым агентом и не вмешиваться в ситуацию самому. Люка в продолжение всей беседы сохранял непринужденный, заинтересованный вид. В конце концов, он был лишь инструментом исполнительной власти и не нес никакой ответственности за ее изъяны и упущения.

Андре-Луи поднял взгляд, и Тюилье понял, что этот нахальный молодой проныра вовсе не собирается оставлять его в покое.

— В чем конкретно состоит суть этого заговора, гражданин председатель?

Тюилье неловко заерзал на стуле.

— Вы полагаете, что я держу в голове все дела своего комитета?

— Нет, зачем же. А что, у вас в Блеранкуре было много заговоров?

— Нет, других не было.

— И вы не можете вспомнить обстоятельства одного-единственного? Боюсь, вы выказываете чересчур мало интереса к своим обязанностям. Вы вели записи, я полагаю?

— Не помню, вел или нет.

Андре-Луи вскинул брови и впился в председателя долгим внимательным взглядом.

— Гражданин, вы вынуждаете меня напомнить вам, что речь идет о серьезном деле. Этот человек должен был предстать перед вашим комитетом для допроса.

— Так и было. Я допрашивал его лично.

— Это в высшей степени необычно. Но даже в этом случае вы обязаны были вести какие-то записи. Протокол допроса. Он должен был у вас сохраниться.

— О, полагаю, я вел протокол. Но откуда мне знать, где он сейчас?

— Вам придется отыскать его, гражданин председатель. Похоже, вы не вполне отдаете себе отчет в том, насколько это важно. Когда мы узнаем подробности заговора, мы ухватим нить, ведущую к сообщникам Торена.

— Это правда, — нехотя согласился мэр.

— Мы сможем отыскать этих негодяев, которые в настоящий момент, не будучи пойманы, по-прежнему продолжают строить козни против Республики. Надеюсь, вы понимаете это, гражданин председатель.

— Я понимаю. Да. Конечно, я понимаю. — Тюилье почувствовал, что его загоняют в угол, и решил показать зубы: — Но тысяча чертей! Говорю вам, у меня нет этого протокола!

Андре-Луи смотрел на него долгим, испытующим взглядом. Наконец Тюилье не выдержал и в ярости вскочил со стула.

— Что вы на меня глазеете? — завопил он.

— У вас нет протокола? Как прикажете это понимать?

Тюилье, полагаясь на защиту своего друга Сен-Жюста, в чьих интересах он действовал, когда арестовывал Торена, решил пойти ва-банк:

— Можете понимать как вам угодно. Я устал от ваших вопросов. Думаете, я допущу, чтобы меня запугивал какой-то mouchard?[512] А именно таковым я вас считаю. Вы думаете…

— Молчать! — перебил его Андре-Луи. — Вы в своем уме? Я представляю Комитет общественной безопасности! И я должен сносить оскорбления председателя провинциального Революционного комитета? Хорошенькое дело! Вы полагаете, я жду от вас речей? Я задал вам простой вопрос, и вам нужно было дать на него ясный ответ, только и всего. Но я полагаю, что нам с вами больше не о чем разговаривать.

— Рад это слышать, — огрызнулся Тюилье с высокомерным кивком. Он снова сел и быстрым, исполненным ярости движением закинул ногу на ногу.

Андре-Луи продолжал пристально смотреть на председателя. Затем он взял перо, обмакнул его в чернила, придвинул к себе чистый лист бумаги и принялся быстро строчить. Несколько мгновений в комнате не раздавалось ни звука, кроме скрипа пера и сердитого прерывистого дыхания гражданина Тюилье. Наконец агент закончил писать. Он отшвырнул перо, откинулся на спинку стула и помахал листком, чтобы дать чернилам просохнуть. Потом заговорил снова, на сей раз обращаясь не только к Тюилье, но и к Фуляру:

— Стало быть, положение дел таково: две недели назад гражданина Торена арестовали по приказу председателя Революционного комитета Блеранкура, предъявили ему обвинение в заговоре и отправили в Париж, где он был помещен в Консьержери. Я приехал сюда, чтобы выяснить детали заговора и имена сообщников Торена. Председатель не смог назвать мне ни того ни другого. Он заявил в оскорбительных выражениях, что не сохранил никаких записей по делу. Выводы из всего этого — не моя прерогатива. Это прерогатива Комитета общественной безопасности. Но уже сейчас ясно, что возможны только два объяснения случившегося. Либо гражданин председатель, исполняя свои обязанности, проявил преступную халатность, либо он покрывает остальных заговорщиков.

— Что вы сказали? — Тюилье снова вскочил.

Андре-Луипродолжал, невозмутимо и безжалостно:

— Какое из двух объяснений выбрать, предстоит решить комитету. Но мой долг мне совершенно ясен. Гражданин мэр, не будете ли вы добры подписать этот приказ? — И он протянул мэру бумагу, которую только что заполнил.

Фуляр читал; Тюилье с потемневшим от ярости лицом наблюдал за мэром.

— Что это такое? — не выдержал он наконец.

— Бог мой! — в тот же миг воскликнул мэр.

— Приказ о вашем аресте, разумеется, — ответил Андре-Луи.

— О моем аресте? Арестовать меня? Меня?! — Председатель отшатнулся. Его смуглое лицо внезапно сделалось бледным.

— Надеюсь, вы понимаете, что это совершенно необходимо, гражданин мэр? — произнес Андре-Луи.

Мэр задумчиво облизнул губы. Его красноватые глазки сузились. Он взял перо. Андре-Луи показалось, что на лице мэра мелькнула улыбка, когда он склонился над столом, чтобы подписать бумагу. Нетрудно было вообразить, как человек, подобный Тюилье, злоупотреблял положением председателя Революционного комитета, как задирал и унижал мэра. И теперь Фуляр одним росчерком пера сводил все старые счеты.

Тут онемевший Тюилье пришел в себя:

— Вы сошли с ума? Не подписывайте, Фуляр! Не смейте подписывать! Клянусь Богом, вы заплатите за это головой!

— Ха! Запишите эту угрозу, Буассанкур. Она дополнит мой отчет. И позвольте напомнить вам, гражданин Тюилье, что в данный момент под вопросом сохранность вашей собственной головы. Так что приберегите все, что вам есть сказать, для суда и ведите себя достойно. — Андре-Луи взял бумагу и обратился к потрясенному офицеру: — Вот вам наш приказ, гражданин комендант. Поместите гражданина Тюилье в местную тюрьму и держите его там до моих дальнейших распоряжений. Приставьте к нему надежную охрану и следите, чтобы он не мог ни с кем связаться без моего ведома. Он не должен отправлять и получать письма, не должен ни с кем видеться. Вы за это отвечаете. Предупреждаю вас: эта ответственность очень тяжела.

— Ей-богу, вы правы! — вскричал побагровевший Тюилье. — Кое-кто из вас ответит за это! И ответит головой.

— Уведите его, — приказал Андре-Луи.

Комендант отдал честь и, взяв приказ, повернулся к Тюилье.

— Пойдемте, гражданин председатель.

Тюилье не сдвинулся с места. На его скулах играли желваки, губы беззвучно шевелились. Потом он потряс кулаком в сторону Андре-Луи.

— Подожди, наглый выскочка! Ты еще увидишь, что с тобой будет!

Андре-Луи посмотрел на него с презрением.

— Сначала я увижу, что будет с вами, изменник. Впрочем, я и так могу предсказать это с полной определенностью.

И он небрежно махнул рукой в сторону двери.

Глава 39

ДОКАЗАТЕЛЬСТВА
Когда протестующие и угрожающие крики Тюилье наконец стихли за дверью, Андре-Луи обратился к Фуляру:

— Что вы об этом думаете, гражданин мэр?

Упитанный коротышка с серьезным видом покачал головой и вынес свой печальный приговор:

— Мне это не нравится. Скажу вам откровенно, гражданин агент, мне это не нравится.

— Что именно вам не нравится? Выражайтесь яснее, друг мой.

Мэр подпрыгнул на стуле.

— Мне не нравится поведение Тюилье. Оно неискренне. Патриот не станет так себя вести.

— Ха! Стало быть, вы тоже это понимаете. Что ж, теперь я уверен, что могу положиться на ваше здравомыслие. Хотя если в Блеранкуре чего и недостает, то уж никак не здравомыслия. Скорее недостает верности, рвения, патриотизма. У вас возник заговор, а председатель Революционного комитета покрывает заговорщиков.

— Вы так считаете? Вы в это верите?

— А вы? — прогудел Буассанкур.

— Я не знаю, что думать и чему верить.

Андре-Луи одарил его неприятной улыбкой.

— Придется нам что-нибудь отыскать для вас. Надо порыться в бумагах этого мошенника. Пойдемте, гражданин. Вы покажете мне дорогу к дому Тюилье. Вы с нами, Буассанкур.

Дом Тюилье располагался на окраине городка, в глубине густого, запущенного сада, который выглядел совершенно безжизненным в своей декабрьской наготе. Это была ветхая постройка, принадлежавшая вдове Грассе и ее незамужней сестре средних лет. Тюилье занимал две комнаты на первом этаже. Беглый осмотр спальни убедил Андре-Луи, что ею можно не заниматься. Он прошел в гостиную, где председатель, очевидно, держал бумаги, связанные с его служебной деятельностью. Моро с любопытством оглядел книжные полки. «Общественный договор»,[513] несколько томов «Века Людовика XIV»[514] Вольтера, одна или две работы по философии, переводы Овидия, экземпляр «Романа о Розе»[515] и многое другое, составлявшее вместе любопытную подборку.

На письменном столе, стоявшем у окна, лежали какие-то бумаги. Андре-Луи бегло их просмотрел: ничего важного они не содержали. Он открыл два выдвижных ящика, но и там не обнаружил чего-либо интересного.

Затем Андре-Луи и неотступно следовавшие за ним мэр с Буассанкуром перешли к бюро красного дерева, стоявшему в стенной нише. Оказалось, что бюро заперто на ключ.

Взломав замок, Андре-Луи сел и принялся просматривать бумаги, жестом пригласив мэра присоединиться к нему. Тот придвинул стул и устроился подле гражданина агента. Буассанкур, стоявший с другой стороны, помогал разбирать содержимое бюро, следуя указаниям молодого человека.

Дневной свет давно угас, и они в течение трех часов работали при свечах в холодной, неприбранной комнате. Результатом их энергичных поисков стала тонкая пачка документов, которую Буассанкур перевязал тесемкой. Наконец бюро закрыли, и мэр по распоряжению Андре-Луи его опечатал. Они также опечатали обе комнаты Тюилье, сообщив перепуганной вдове Грассе, что в них нельзя входить до тех пор, пока не поступит официальное разрешение Комитета общественной безопасности.

После этого все трое вернулись в «Красный колпак», где хозяин поспешно принялся разводить огонь, дабы гражданин агент мог согреть свои члены. Тем временем Андре-Луи и мэр предались более подробному ознакомлению с изъятыми документами, а Буассанкур, изображавший секретаря, делал записи, следуя указаниям гражданина агента.

Самым ценным трофеем оказалось послание Сен-Жюста, которое Тюилье неосмотрительно сохранил вопреки приписке в самом конце, призывавшей адресата незамедлительно уничтожить письмо. Оно было написано месяц назад и состояло из умышленно туманных выражений. Имя Торена там не упоминалось. Однако по прочтении этого письма в свете последующих событий невозможно было не усомниться в правомерности того обвинения, которое ему предъявили при аресте.

Если этот Панталоне, — писал Сен-Жюст, — не прекратит визжать, это может обернуться для меня серьезными неприятностями. Добродетель и целомудрие чрезвычайно популярны в последнее время, и я, естественно, выступаю в их защиту. Я сказал достаточно, чтобы тебе стала понятна щекотливость сложившегося положения. Выводы делай сам. Что-то необходимо предпринять. Не уверяй меня, что все можно уладить как-то иначе. Даже если я так поступлю, этот человек все равно может быть для меня опасен. Нужно гарантировать его молчание. Надеюсь, твоя изобретательность поможет тебе найти выход. При необходимости посоветуйся с Б. С. Ж. Вы оба можете рассчитывать на мою благодарность.

С братским приветом, навечно твой друг

Ф. Сен-Жюст.
Андре-Луи прочитал письмо вслух и стал выпытывать у мэра сведения, которые позволили бы расшифровать содержавшиеся в послании намеки:

— Панталоне в комедии — всегда обманутый муж. Следующая фраза письма подтверждает, что речь идет о рогоносце. Кто из рогоносцев здесь, в Блеранкуре, мог бы поставить в щекотливое положение депутата Сен-Жюста?

Вопрос перепугал мэра до крайности — с тем же успехом Андре-Луи мог приставить к его голове пистолет. Но как ни напуган был Фуляр, от ответа он увиливать не стал:

— Торен.

— Торен! — Андре-Луи изобразил изумление. — Но это же имя заговорщика!

— Именно так, — подтвердил мэр.

— Человек, молчание которого нужно гарантировать. Знаете, гражданин мэр, мне начинает казаться, что тут был заговор совершенно особого рода. Тюилье, который его раскрыл, не смог объяснить нам ни того, в чем этот заговор заключался, ни того, кто в него входил помимо несчастного Торена. Что же на самом деле случилось с этим человеком? Какова его истинная история?

Мэр рассказал все, что ему было известно. В городке ни для кого не являлось секретом, что Сен-Жюст соблазнил жену Торена. С тех пор как депутат уехал в Париж, госпожа Торен исчезла, и ходила молва, что Сен-Жюст забрал ее с собой.

Буассанкур быстро строчил, сокращая слова, чтобы поспеть за рассказом мэра.

— Поучительная история о человеке, который «выступает в защиту добродетели и целомудрия», — обронил Андре-Луи и перешел к следующему вопросу: — Теперь этот Б. С. Ж. Здесь есть две записки, подписанные этими инициалами. В первой Б. С. Ж. предлагает арестовать какое-то лицо, какое именно, он не называет. Во второй, отвечая, по всей видимости, на вопрос, он пишет: «Откуда я знаю, что тебе с ним делать? На твоем месте я бы отправил его в Суассон, на гильотину». Возможно, он имеет в виду несчастного Торена. Кто этот Б. С. Ж.? У вас нет никаких догадок на этот счет?

— Должно быть, это Бонтам, некий тип, живущий в Шоме. Он называет себя Бонтам Сен-Жюст.

— Называет себя? Как вас понимать?

— Он какой-то родственник депутата Сен-Жюста. Несомненно, он имеет право называть себя так. Но чаще его зовут просто Бонтам.

— Чем он занимается?

— По профессии он коновал. Но сейчас фермерствует. Он якобы приобрел недавно эмигрантское поместье. — Сказав это, мэр фыркнул.

— Что подразумевается под вашим «якобы»? — насторожившись, вскинул голову Андре-Луи. — Он купил поместье или нет?

— Вероятно, купил. Но я никогда не слыхал, чтобы у него водились деньги.

У Андре-Луи был вид охотника, напавшего на след.

— Это интересно. У этого малого нет денег, и все же он покупает землю.

— О, и много земли! Все в окрестностях Боса.[516] Чертовски много земли!

Гражданин агент погрузился в задумчивость.

— Возможно, нам придется поговорить с этим Бонтамом Сен-Жюстом, — сказал он наконец. — Пусть объяснит эти записки. — И он сменил тему: — Возвращаясь к Торену, что вы можете о нем сказать?

— Ничего хорошего. Никчемная личность, пьяница, бил жену. Никто не осуждал бедняжку, когда та уехала с гражданином Сен-Жюстом. Вот почему об этой истории мало судачат. Никто не пожалел Торена, когда его схватили.

Андре-Луи посуровел.

— Как бы он себя ни вел, это не оправдывает тех, кто пытается расправиться с ним руками закона, прибегая к ложному обвинению.

— Я этого не говорил, гражданин агент, — испуганно проблеял мэр.

— У него есть родственники?

— Замужняя сестра. Она тоже переехала в Шом. А здесь живет кузина Торена.

— Ну что же… — Андре-Луи встал. — Отложим наше дело на завтра. Уже почти полночь. Зайдите ко мне завтра в девять утра, гражданин мэр. Нам предстоит хлопотный денек. Буассанкур, спрячьте эти документы в надежное место.

Усталый Фуляр откланялся, радуясь возможности избавиться наконец от присутствия грозного агента Комитета общественной безопасности.

Андре-Луи и Буассанкур улыбнулись друг другу.

— Ну и стремительны же вы! — восхитился Буассанкур.

— Такова роль Скарамуша. Он добивается успеха быстротой натиска. Немедленный арест Тюилье был необходим, иначе он успел бы снестись с Парижем. Остальное просто подарок судьбы. И самая большая наша удача — это то, что нам удалось обнаружить кончик нити, которая ведет к гражданину Бонтаму. Нас ждут великие открытия, на которые я и не надеялся, когда отправлялся в Блеранкур.

Андре-Луи оказался прав. На следующее утро они в сопровождении мэра, коменданта и полудюжины солдат Национальной гвардии отправились верхом в Шом. Вскоре после десяти они подъехали к воротам миниатюрного, но изящного шато, одного из последних приобретений Бонтама, где тот и обосновался. Прежний владелец, виконт де ля Бос, несколько месяцев назад был гильотинирован, а законный наследник прозябал где-то в изгнании.

Привлеченный шумом, Бонтам самолично вышел во двор узнать, кто к нему пожаловал. Он оказался человеком лет тридцати, одетым как крестьянин, высоким и сильным, с широким полным лицом, которое было почти полностью лишено подбородка, так что возникало впечатление, будто его обладатель нерешителен и глуповат. Но когда комендант объявил Бонтаму, что по приказу Комитета общественной безопасности он арестован, молодой человек прибег к весьма крепким выражениям, которые снимали с него всяческие подозрения в слабости характера. Он осыпал визитеров угрозами и вопросами, осведомившись, не сошли ли они, часом, с ума, отдают ли себе отчет в том, что делают, знают ли о его родстве с депутатом Сен-Жюстом и понимают ли, что с ними станет, когда тот узнает об этой вопиющей ошибке. И только под конец своей бурной речи он задал вопрос по существу, пожелав узнать, на каком основании он арестован.

Андре-Луи стоял перед Бонтамом в воинственной позе, его круглая черная шляпа с трехцветной кокардой была надвинута на самый лоб.

— Основания будут полностью установлены, когда мы просмотрим ваши бумаги.

Лицо Бонтама изменило цвет и стало каким-то дряблым. Но через мгновение он справился с собой.

— Если вы рассчитываете на это, значит, у вас нет обвинения. Как вы можете арестовать меня, не предъявив обвинения? Вы злоупотребляете своей властью — если, конечно, вы вообще обладаете ею. Это грубое нарушение закона, и вы за него ответите.

— Для честного человека вы слишком хорошо знаете законы, — усмехнулся Андре-Луи. — Но, как бы то ни было, ваши знания устарели. Вы никогда не слышали про закон о подозрительных? Вы арестованы по подозрению.

— Не ухудшайте свою участь бессмысленным сопротивлением, — добавил Буассанкур. — Если вам нечего скрывать, то нечего и волноваться.

Бонтам воззвал к мэру, но мэр лишь повторил слова Буассанкура, и помрачневшего арестанта заперли в одной из комнат, выставив охрану у двери и под окном.

Андре-Луи не стал тратить время на допрос домочадцев Бонтама — двух мужчин и женщины постарше. Он пожелал узнать только, где гражданин Бонтам хранит свои бумаги. Три часа гражданин агент вместе мэром и Буассанкуром обшаривали кабинет. Когда обыск закончился и Андре-Луи нашел то, что искал, — несколько записок и пару писем, касающихся покупки земель в Босе, — они сели обедать. Домочадцы Бонтама выставили на стол все лучшее из запасов маленького шато: омлет, блюдо с куропатками и несколько бутылок превосходного вина из хозяйского погреба.

— Да он просто проклятый аристократ, этот Бонтам, — вот единственная благодарность, которой Андре-Луи удостоил прислугу за роскошную трапезу.

Потом он приказал расчистить стол и устроил в симпатичной столовой, залитой зимним солнцем, импровизированный трибунал. На столе разложили бумагу и перья, установили письменный прибор. Андре-Луи расположился в кресле, справа от него уселся Буассанкур с пером в руке, слева — мэр Блеранкура.

Бонтама, бледного, угрюмого и испуганного, привели в столовую под конвоем. Комендант расположился у двери в качестве официального наблюдателя.

Начался допрос. Бонтаму задали формальные вопросы о его имени, возрасте, общественном положении, месте жительства и роде занятий. Буассанкур записывал ответы. На последний вопрос Бонтам ответил, что он землевладелец и фермер.

— Как давно вы им стали? — последовал неудобный вопрос.

Бонтам долго колебался, прежде чем ответить.

— Год назад.

— А до этого чем вы занимались?

— Я был коновалом.

Андре-Луи оценивающе посмотрел на арестанта.

— Если я правильно понял, доставшееся вам наследство ничтожно. Вы человек молодой, гражданин Бонтам. Сколько лет вы были коновалом?

— Пять или шесть.

— Едва ли за это время можно нажить состояние. Но вы были очень бережливы, я полагаю. Вам удавалось откладывать деньги. Сколько вы скопили?

Бонтам раздраженно пожал плечами.

— Откуда, черт побери, мне знать, сколько я скопил? Я не веду бухгалтерских книг.

— Вы к себе несправедливы. Тут передо мной достаточно документов, показывающих, что бухгалтерия у вас поставлена прекрасно. Не тратьте попусту мое время, гражданин. Отвечайте, сколько вы скопили?

Бонтам взбунтовался:

— Какое вы имеете право меня допрашивать? Вы грязный шпион комитета, а не судья. У вас нет права меня пытать. Возможно, в вашей власти арестовать меня, хотя и в этом я сомневаюсь. Как бы то ни было, когда гражданин Сен-Жюст прослышит о вашем самоуправстве, для вас наступят черные минуты, это я вам обещаю. А пока, друг мой, самое большое, что вы можете и смеете сделать, — это отправить меня в Париж для судебного разбирательства. Ну так отправляйте! Отправляйте — и будьте прокляты! Я не стану отвечать ни на один из ваших вопросов. Гражданин мэр, и вы оказываете содействие этому субъекту? Боже мой! Берегитесь! Гильотина в Париже делает свое дело быстро. Возможно, вам придется познакомиться с ее работой за чинимый вами произвол. Гражданин депутат Сен-Жюст строго спросит с вас за него. Это не тот человек, с которым можно шутить, и вам следовало бы об этом знать.

Весь раскрасневшись от волнения, Бонтам сделал паузу, чтобы перевести дух.

— Запишите все, — спокойно распорядился Андре-Луи, обращаясь к Буассанкуру. — Все, до единого слова. — Он дождался, пока мнимый секретарь исполнит его указание, и снова обратился к арестанту. На этот раз он говорил тихо и бесстрастно, без прежнего напора, и, возможно, благодаря этому контрасту его слова звучали более весомо: — Ваша убежденность покоится на ложной предпосылке. Я уже говорил вам, что вы слишком хорошо знаете законы, но они устарели. Если вы честный человек, то поможете мне решить, отправлять вас для суда в Суассон или нет. Да-да, в Суассон, не в Париж. Гильотина в Суассоне делает свое дело не менее быстро. А что до гражданина депутата Сен-Жюста, на защиту которого вы, кажется, рассчитываете, то по ныне действующим законам Равенства и Братства ни один человек в государстве не обладает достаточной властью, чтобы защитить преступника. — Тон Андре-Луи стал жестче: — Повторяю: ваши знания устарели. Вы, по-видимому, пребываете в убеждении, что мы все еще живем в век деспотизма. И еще одно. Позвольте заверить вас: если вы не сумеете рассеять подозрения, которые возникли у меня, когда я изучал ваши бумаги, если не сможете удовлетворительным образом объяснить некоторые неблаговидные обстоятельства, о которых эти бумаги свидетельствуют, у гражданина депутата Сен-Жюста появятся куда более неотложные дела, чем ваша защита. Ему придется держать ответ за себя. — Андре-Луи стукнул кулаком по столу и с внезапной свирепостью добавил: — Республика не смотрит на чины и звания. Зарубите это себе на носу, гражданин Бонтам. Свобода, Равенство и Братство — не пустые слова.

Мэр энергично, хотя и невнятно выразил свое согласие с последним утверждением. Переняв у Андре-Луи эстафету, он принялся убеждать арестованного ответить на вопросы и снять с себя подозрения.

— Я не понимаю, в чем причина вашей нерешительности, — продолжил затем Андре-Луи. — Разве что вы молчите из ложно понятой преданности. Ложно, потому что никакая преданность не спасет исполнителя преступления. Единственное, чего вы можете добиться своим молчанием и запирательством, — это обвинение в предумышленном пособничестве злоумышленнику.

Приведенные доводы не только усмирили, но и заметно напугали Бонтама. Угроза Андре-Луи поколебала его уверенность в заступничестве Сен-Жюста. А без этого заступничества его действительно ждал наихудший конец.

— Бог мой! — не выдержал он. — В чем вы меня обвиняете? Вы ведь не сказали мне даже этого. Я не делал ничего плохого.

— Вы назвались землевладельцем и фермером. Я желаю получить представление об источнике богатства, которое позволило вам приобрести обширные участки земли в Босе.

— Я выразился неточно. — Страх выжал из Бонтама правду. — Я занялся земледелием, потому что оно более прибыльно, чем мое прежнее ремесло. Но я не землевладелец. Я всего лишь посредник. Что пользы меня допрашивать? У вас мои бумаги. Они должны были показать вам, что я всего лишь доверенное лицо.

— Чье?

Бонтам на мгновение замялся и нервно стиснул пальцы. Хотя в комнате было прохладно, его бледный выпуклый лоб покрылся крупными каплями пота.

— Гражданина депутата Сен-Жюста, — ответил он наконец. И, словно желая оправдать предательство, к которому его вынудили, добавил: — Вы должны были понять это из бумаг.

— Да, — кивнул Андре-Луи. — По крайней мере, в них содержится много довольно ясных указаний на ваше сотрудничество. — Он вновь умолк, выжидая, пока Буассанкур закончит писать. — В течение последнего года вы получили деньги, которые в пересчете на ныне утвержденную Республикой валюту составляют в сумме примерно полмиллиона франков.

— Да, если считать во франках, получится приблизительно столько.

— Самый крупный денежный перевод, в сто тысяч франков, получен вами всего лишь месяц назад.

— Да. Где-то около того.

— Седьмого фримера, если быть точным.

— Если вы знаете даже точную дату, зачем спрашивать меня?

— Я полагаю, эти деньги были высланы вам из Страсбурга?

— Не знаю.

— Вы знаете, откуда писал гражданин Сен-Жюст. Ведь это он прислал вам деньги, не так ли?

— Да. Они пришли от него. Вероятно, из Страсбурга. Да. Откуда же еще?

Андре-Луи откинулся на спинку стула.

— Запишите, Буассанкур. Все, дословно. Это важно. — Он повернулся к мэру. — Я выяснил гораздо больше, чем рассчитывал. Я приехал расследовать роялистский заговор, а обнаружил заговор совершенно иного рода. В начале фримера гражданин Сен-Жюст находился в Страсбурге. Он взимал там крупные штрафы. В его руки текло золото, которое ему доверили собрать в государственную казну. Эти деньги должны были облегчить бедствия народа. Но, оказывается, гражданин Сен-Жюст незаконно присвоил часть этих средств для своих личных нужд. Вот какой вывод позволяет сделать наше расследование. Добавьте это к протоколу, Буассанкур, для передачи на рассмотрение в другую инстанцию. И позаботьтесь об этих документах. Они содержат необходимые доказательства. — Он ненадолго задумался. — Что ж, на данный момент это все. Больше у меня нет вопросов. Можете увести арестованного.

Буассанкур закончил писать и положил протокол перед Андре-Луи. Тот внимательно прочел и подписал бумагу, потом передал ее на подпись мэру. Мэр убедился, что все изложено точно, и тоже поставил свою подпись. Отложив перо, он обратил к Андре-Луи бледное, испуганное лицо.

— Боже всемогущий! Вы совершили ужасное открытие, гражданин.

— И я не сомневаюсь, что мы только в начале пути.

Мэр задрожал. Но, в конце концов, виной тому мог быть холод, ибо солнечные лучи уже покинули комнату.

— Мы заходим на очень опасную территорию, гражданин.

Андре-Луи поднялся.

— Очень опасную для преступников, — уточнил он с уверенностью, которая немного успокоила мэра. — Очень опасную для лжепатриотов, чье мошенничество лишает Республику того, что принадлежит ей по праву; опасную для тех, кто злоупотребляет своим положением в личных интересах. Никому другому опасность не угрожает. Нация знает, как вознаградить тех, кто не жалеет усилий, чтобы победить коррупцию. Вас ждет великая слава, гражданин мэр. Надеюсь, вы достойны удачи, которая вам выпала.

— Я всегда был хорошим патриотом.

— Рад слышать это. Выполняйте свой долг и ничего не бойтесь. Fiat officium, ruat cœlum.[517] Нам пора. Прикажите коменданту отвезти этого малого в тюрьму Блеранкура. Пусть приставит к нему надежных людей и ждет, покуда мы за ним не пришлем.

Глава 40

ДОСЬЕ
Андре-Луи развил лихорадочную деятельность, стараясь как можно скорее закончить свои дела в Блеранкуре. Он ни на минуту не забывал о грозившей им с Буассанкуром опасности. Их расследованию пришел бы очень скорый и печальный конец, если бы слухи об этой деятельности достигли Парижа. Поэтому Андре-Луи стремился завершить сбор доказательств максимально быстро, пока его не разоблачили.

Вскоре у него появился дополнительный повод для беспокойства. Члены Революционного комитета, председателя которого он арестовал, начали выражать недовольство. Не исключено, что их тревожила нечистая совесть, и, не зная цели расследования, которое, словно круги на воде, неуклонно разрасталось вширь, они начали опасаться за собственную судьбу. Так или иначе, но в их среде происходило брожение. Все чаще и чаще члены комитета задавались вопросом о широте полномочий пронырливого агента. По счастью, мэр остался на стороне Андре-Луи и своевременно предупредил его о назревавшем бунте.

Андре-Луи принял меры незамедлительно. Он приказал созвать заседание комитета и предстал перед революционным ядром Блеранкура. Собравшиеся — десять местных торговцев — поднялись навстречу гражданину агенту, когда тот быстрым шагом вошел в гостиную мэра, где была назначена встреча.

Властным жестом Андре-Луи велел всем сесть, сам же остался стоять. Сценический опыт подсказывал ему, что такая позиция более выгодна для того, кто хочет подавить собеседников. Он широко расставил ноги, заложил руки за спину и обвел присутствующих суровым взглядом темных глаз из-под надвинутой на лицо шляпы. Желая усилить всеобщее замешательство, Андре-Луи долго молчал, а когда заговорил, голос его звучал резко и немилосердно, словно удары бича:

— Я слышал, вы ропщете, граждане. Мне стало известно, что некоторые из вас полагают, будто я превышаю свои полномочия. Вас якобы раздражает дотошность, с которой я расследую события, имевшие место в Блеранкуре. Позвольте мне дать вам один совет, граждане. Если вам дороги ваши головы, вы ему последуете. Оставьте подобные разговоры. Если бы вами двигало подлинное чувство долга перед Республикой и истинный патриотизм, вы приветствовали бы любые мои усилия, направленные на искоренение зла, которое пагубно для общественного блага. Вы приветствовали бы любой шаг — пусть даже он выходит за пределы моих полномочий, — который предпринимается с этой целью. Но, уверяю вас, я далек от злоупотребления своими полномочиями, более того, я пока не использовал их во всей полноте. Агент Комитета общественной безопасности облечен властью самого комитета и отвечает за свои действия перед ним одним. Вы желаете проверить границы моих полномочий? Что ж, проверяйте. Но ведь я могу включить в сферу своего расследования и деятельность проверяющих. Ибо мой долг обязывает меня предположить, что люди, недовольные моими действиями, имеют причины бояться следствия. — Андре-Луи сделал паузу, выжидая, пока стрела попадет в цель. Члены комитета украдкой поглядывали друг на друга. Никто из них не решался нарушить молчание. Тогда он продолжил более резко: — Если я до сих пор не занялся недовольными вплотную, то лишь потому, что у меня и без того хватает дел. В настоящий момент я согласен ограничиться заданием комитета и теми вопросами, которые возникают в непосредственной связи с ним. Но как только я замечу, что мне чинят препятствия, или узнаю о враждебной критике своих действий, могущей создать мне помехи, я начну преследовать своих критиков безо всякой жалости и угрызений совести. Я покажу вам, граждане, если вы вынудите меня к этому, что делу Свободы нельзя ставить палки в колеса. Я докажу вам это, даже если мне придется снять с вас головы. Ничто не смывает вину за преступление лучше крови. А мятежным головам корзина палача — лучшая награда. Помните об этом, граждане, и не заставляйте меня возвращаться к этому разговору, иначе он будет проходить совсем в ином тоне.

Андре-Луи снова сделал паузу. По виноватым взглядам слушателей он понял, что усмирил их.

— Если кому-нибудь из вас есть что мне сказать, воспользуйтесь благоприятной возможностью. Если хотите высказать какие-либо жалобы, говорите сейчас, откровенно и без обиняков.

С места нерешительно поднялся бакалейщик по имени Приёр, малый с тяжелой, выдававшейся вперед нижней челюстью. Благодаря революции он обнаружил в себе дар красноречия, коим и не преминул сейчас воспользоваться. Приёр заверил гражданина агента, что все собравшиеся — верные слуги Комитета общественной безопасности, которые и не помышляют о том, чтобы препятствовать гражданину агенту или критиковать его мудрые действия, предпринимаемые от имени комитета. Они полны решимости оказать ему всяческое содействие в исполнении его долга. Он также заверил гражданина агента, что никто из членов Революционного комитета не имеет ни малейших оснований опасаться самого тщательного расследования их деятельности.

Кроме этого, гражданину Приёру не удалось произнести ни слова, ибо на этом Андре-Луи грубо оборвал его:

— Кто уполномочил вас ручаться за коллег? Говорите за себя, друг мой, если хотите, чтобы я относился к вашим словам с доверием.

Стушевавшийся Приёр пробормотал, запинаясь, несколько фраз, в которых вновь выразил свое глубокое почтение к гражданину агенту, и сел на место. Тут поднялся еще один член комитета и почти дословно повторил заявление предыдущего оратора. Третьего Андре-Луи выслушать отказался.

— Теперь вы все по очереди собираетесь уверять меня в своей лояльности? У меня нет времени, чтобы выслушивать ваши речи. И к чему слова? Пусть ваши поступки станут доказательством ваших гражданских добродетелей.

На этом Андре-Луи распрощался и быстро вышел из комнаты.

Больше они не доставляли ему хлопот. Напротив, после этой беседы члены Революционного комитета начали состязаться друг с другом в ревностном стремлении услужить Моро.

Тем не менее Андре-Луи торопился как мог. В конце недели он располагал всем необходимым, чтобы сделать последний шаг.

Он приказал мэру вновь собрать Революционный комитет. На этот раз Андре-Луи устроил нечто вроде судебного разбирательства и назначил себя председательствующим. Он распорядился, чтобы Тюилье и Бонтама доставили из тюрьмы для допроса.

Но прежде чем вызвать одного из них, гражданин агент обратился к членам комитета с заявлением и вопросом:

— Вас собрали здесь, чтобы выяснить подробности очевидной антиобщественной деятельности двух граждан этого департамента. Один из них, Тюилье, был председателем вашего комитета. Исходя из результатов допроса вы должны решить, предстанут ли они впоследствии перед судом или — в случае, если дадут удовлетворительное объяснение своим действиям, — выйдут на свободу.

Около месяца назад гражданин Тюилье приказал арестовать человека по фамилии Торен, который был обвинен в том, что является участником заговора. Тюилье лично подписал приказ об аресте, но, для того чтобы приказ имел силу, на документе должны стоять две подписи. Гражданин комендант Люка не смог вспомнить, кто из вас подписался вторым. Я был бы рад, если бы этот человек сейчас назвался.

Возникла пауза. Андре-Луи не позволил ей затянуться сверх меры:

— Конечно, я мог бы послать в Париж за оригиналом приказа и таким образом получить ответ на свой вопрос. Но мы сбережем много времени и сил, если человек, о котором идет речь, расскажет все сам. Это отвело бы от него подозрения, которые в противном случае непременно возникнут.

Откашлявшись, Приёр подался вперед.

— Думаю, вторую подпись на приказе поставил я.

— Думаете?

— Я подписал столько приказов, что не могу сказать более определенно. Но я почти уверен, что среди них был и приказ на арест Торена.

— Вы почти уверены? Встаньте, гражданин. Смелее. Вы должны быть совершенно уверены. Тюилье должен был сказать вам нечто такое, что наверняка запечатлелось в вашей памяти. Он должен был как следует обосновать свое решение об аресте. Я желал бы услышать, какие доводы он представил.

— Ах да, теперь я вспоминаю! — На жилистой шее Приёра резко дернулся кадык. Его узловатые пальцы нервно теребили зеленое сукно, покрывавшее стол, на который он опирался. — Я вспомнил. Да, конечно. Тюилье сказал мне, что Торен участвовал в заговоре против Республики.

— И это все? Несомненно, он должен был предъявить вам какие-то доказательства, чтобы вы поставили подпись под приказом, в котором шла речь о жизни человека! Смелее, гражданин. Вам нечего бояться, если только вы будете искренни с комитетом. Думаю, Тюилье оказал на вас давление. Он был вашим председателем, и, естественно, вы были склонны доверять его словам. Но он должен был сказать вам что-то еще.

— Он сказал, что действует по приказу из Парижа.

— Париж не мог ничего знать о заговоре в Блеранкуре без сведений, полученных из Блеранкура. Вы понимаете это, гражданин Приёр?

— О да! Понимаю. Теперь понимаю. После ваших слов.

— Но в то время истина от вас ускользнула?

— Я доверял гражданину председателю.

— Так я и предполагал. — Андре-Луи сменил гнев на милость. — Но он хотя бы сказал, от кого в Париже исходил приказ?

Приёр в отчаянии огляделся по сторонам. Глаза всех присутствующих были устремлены на него. Все лица были серьезны. Испуганному бакалейщику показалось, что он читает на них свой приговор. Приёр судорожно сглотнул и наконец решился:

— Он сказал, что приказ исходит от гражданина депутата Сен-Жюста.

Это грозное имя вызвало у собрания переполох. Все зашевелились и заговорили разом, и только сидевший в конце стола Буассанкур невозмутимо записал ответ.

— Он рассказал вам что-нибудь о сути заговора?

— Ничего, гражданин агент. Я, естественно, спрашивал, но Тюилье ответил, что это не мое дело.

— А вам не пришло в голову, что это очень даже ваше дело? Что, если заговор существует, должны существовать и другие заговорщики? Почему вы ограничились арестом одного Торена? Это не приходило вам в голову, гражданин Приёр? — В тоне Андре-Луи снова появилась угроза, и Приёр почувствовал себя еще более неуютно.

— Что-то такое мелькнуло у меня в голове. Но гражданин председатель настаивал и… и…

— Он вас запугивал, вы хотите сказать?

Приёр мрачно кивнул.

— Что-то в этом роде.

Андре-Луи выразительно посмотрел на него, потом резко сменил тему:

— Пойдем дальше. Приказ исходил от депутата Сен-Жюста. Скажите мне, гражданин, а не слышали вы когда-либо прежде про этого Торена в какой-либо связи с гражданином депутатом?

— Да все в Блеранкуре слышали их историю. Торен не делал тайны из своей беды. Он обвинял Сен-Жюста в том, что тот соблазнил его жену и увез ее в Париж, где и держит по сей день. Любой в Блеранкуре подтвердит вам это.

— Это объясняет записку Сен-Жюста, найденную среди бумаг Тюилье. Да, полностью объясняет. Она у вас, Буассанкур? — Уголки губ гражданина агента дрогнули в улыбке. — Мы практически установили, граждане, что заговор в Блеранкуре действительно существовал и Торен имел к нему прямое отношение. Но он был скорее жертвой этого заговора, нежели участником. Вы можете сесть, гражданин Приёр. Гражданин комендант, прикажите привести сюда Тюилье.

Приёр бессильно опустился на стул. Коллеги посматривали на него кто с сочувствием, кто с осуждением.

Тюилье вошел в сопровождении двух стражников. Его походка была твердой, вид — надменным: голова высоко поднята, нижняя челюсть выпячена вперед еще более агрессивно, чем обычно.

Бывший председатель Революционного комитета разразился угрозами, перемежая их потоками сквернословия. Он в ярких красках описал собравшимся, что ждет их всех, когда его друзья в Париже узнают об этом фарсе.

Андре-Луи позволил ему высказаться до конца, потом с кривой усмешкой на лице обратился к комитету:

— Вы слышали заверения этого человека. Видите, как он рассчитывает на друзей в Париже, точнее, на одного друга? Этот несчастный пребывает в заблуждении, будто во Франции по-прежнему торжествует тирания, просто одни тираны сменились другими. Что ж, он и его парижский друг весьма скоро обнаружат, что они ошибаются. — Андре-Луи повернулся к арестованному. — Мой секретарь записывает каждое ваше слово, так что взвешивайте их тщательно, иначе Комитет общественной безопасности сумеет оценить ваше красноречие по достоинству. Но позвольте дать вам дружеский совет: лучше помолчите. Вы здесь не затем, чтобы говорить, но затем, чтобы слушать.

Тюилье бросил на него свирепый взгляд, но благоразумно внял совету. Андре-Луи был краток:

— В вашем допросе нет необходимости. Дело завершено. Из документов, обнаруженных у вас в доме и находящихся сейчас при мне, а также из показаний члена вашего комитета со всей несомненностью следует, что вы арестовали Торена и отправили его в Париж по распоряжению гражданина Сен-Жюста. Обвинение в заговоре, на основании которого Торен был арестован, целиком и полностью ложно. Установлено полное отсутствие какого-либо заговора вообще. Этот факт подтверждается тем обстоятельством, что, помимо Торена, никаких иных заговорщиков выявлено не было. Как я уже говорил вам ранее, никому еще пока не удавалось организовать заговор в одиночку. В ходе расследования также установлено, что Сен-Жюст увез жену Торена в Париж. У нас есть сделанные под присягой заявления сестры и кузины Торена, которые подтверждают этот факт. Все население Блеранкура готово засвидетельствовать, как Торен негодовал и возмущался поведением депутата Сен-Жюста в выражениях, способных запятнать его репутацию. Это объясняет причины, по которым гражданин Сен-Жюст расправился с обманутым мужем, бросив его в тюрьму.

Депутату Сен-Жюсту придется ответить за свое бесчинство, когда я предоставлю отчет Комитету общественной безопасности. Вы же ответите за свое пособничество этому отвратительному акту тирании, этому гнусному злоупотреблению доверием народа. Если вы можете привести в свое оправдание какие-то доводы, способные смягчить вашу участь, — извольте.

— Мне нечего сказать. — Лицо Тюилье исказила ярость. — Все это абсурдные домыслы, за которые вы поплатитесь головой. Вы сунули свой нос в опасное дело, гражданин, и скоро вы это обнаружите. И вы туда же, кретины! Этот человек ведет вас, словно стадо баранов, на бойню, и вы покорно следуете за ним!

— Уведите его, — распорядился Андре-Луи. — Отправьте арестованного обратно в тюрьму, пусть находится там до тех пор, пока из Парижа не придет распоряжение о его дальнейшей судьбе.

Изрыгавшего проклятия Тюилье вывели из комнаты. Его место занял Бонтам. С ним Андре-Луи разделался еще быстрее. Расследование установило, что в течение последнего года гражданин Бонтам приобретал обширные участки земли в окрестностях равнины Бос, общая стоимость которых составляет приблизительно полмиллиона франков. Из документов, найденных у гражданина Бонтама, стало известно также, что он выступает лишь в роли доверенного лица депутата Сен-Жюста, каковой снабжает его деньгами. Таким образом, земли, о которых идет речь, являются собственностью Сен-Жюста и зарегистрированы на имя Бонтама с целью скрыть бесчестные приобретения гражданина депутата.

Бонтам подтвердил все сказанное Андре-Луи.

Буассанкур составил заключения по делу Бонтама и по делу Тюилье. Андре-Луи потребовал, чтобы каждый член комитета поставил под этими документами свою подпись.

Эти заключения завершали грозное досье, с которым Андре-Луи покинул наконец Блеранкур, до основания потрясенный его визитом. Вооруженный досье, Андре-Луи рассчитывал столь же основательно потрясти Париж.

Глава 41

МЕЧ ЗАНЕСЕН
Андре-Луи вернулся в Париж в середине нивоза,[518] то есть в первые дни нового года.

Он не мог бы выбрать более удачного времени для возвращения. Час для нанесения последнего сокрушительного удара пробил. Борьба между партией анархии и партией умеренных, а точнее, жестокая схватка между негодяем Эбером и титаном Дантоном подошла к концу. Раздавленный тяжестью красноречия Дантона, который ухитрился сделать из соперника посмешище, слабоумного, способного лишь на то, чтобы превратить революцию в объект глумления и ненависти, обезумевший Эбер попытался возглавить мятеж.[519]

Этим он подписал себе смертный приговор.

Предвидя его крах и желая этот крах ускорить, Робеспьер пробудился от бездеятельного созерцания, в котором дотоле пребывал, и включился в борьбу. Он понимал, что вскоре ему самому предстоит помериться силами с победителем, и, желая укрепить свои позиции, напустил на Эбера своего доблестного оруженосца Сен-Жюста. Этот ужасный молодой человек с блестящими глазами, смотревшими на мир с бесконечным состраданием, нанес мятежнику смертельный удар страстной, пламенной речью, пересыпанной восхвалениями чистоты и добродетели.

Эбер и его союзники были арестованы за участие в заговоре против государства. Их судьба была предрешена.

Итак, арена для решающей битвы за власть была наконец расчищена. Сторонники Дантона и Робеспьера уже примеряли доспехи. Если бы Дантон одержал верх, он мог бы, по убеждению де Баца, сыграть во Франции ту роль, которую сыграл в Англии Монк, и использовать свое влияние для реставрации трона. Но если бы падение Робеспьера было вызвано бесчестьем, запятнавшим его партию, если бы голодавшему народу стало ясно, что их обманывала шайка продажных, своекорыстных мерзавцев, лицемерно прикрывавшихся доктринами Равенства и Братства, — тогда надежды де Баца на скорый конец революции и революционеров обратились бы в уверенность. Поэтому понятно, с каким нетерпением барон ждал возвращения Андре-Луи из Блеранкура и как жадно набросился на него с вопросами после краткого приветствия.

Среди бумаг Андре-Луи Моро сохранился черновик статьи, которую молодой человек приготовил для «Старого кордельера». Этот черновик он и преподнес по приезде де Бацу. Вот небольшая выдержка из этой статьи:

Граждане! Если нашу страну раздирает хаос, если наши соотечественники умирают от голода, то лишь потому, что жив деспотизм, от которого вы надеялись избавить Францию, когда дали ей конституцию. Вы проливали кровь, а в итоге одних тиранов сменили другие. И виной тому не конституция. Если бы у власти стояли честные, умелые правители, она принесла бы все тещедрые плоды, которых вы ждали. Но нами правят корыстолюбивые негодяи, продажные и лицемерные. Их единственная цель — служить собственным интересам и, пренебрегая своим священным долгом, обогащаться ценой ваших страданий.

Когда перед партией Горы встала необходимость смыть позор, которым покрыл ее один из лидеров — Франсуа Шабо, не было более красноречивого обличителя его преступления, чем депутат Флорель де Сен-Жюст. Именно обвинительные речи Сен-Жюста, направленные против продажных депутатов Конвента, умерили ваш праведный гнев и восстановили пошатнувшееся доверие к правительству. Сен-Жюст убедил вас, что с устранением этих мерзавцев работа по очищению Национального конвента будет завершена. Он обещал вам, что обновившееся таким образом правительство в короткий срок положит конец народным бедствиям; он убеждал вас призвать на помощь свой патриотизм и потерпеть еще немного. Вы вняли ему, как не вняли бы никому другому, потому что были убеждены: гражданин Сен-Жюст воплощает собой честность и неподкупность; он олицетворение чистоты в общественной и частной жизни. В ваших глазах он был равен в аскетизме самому Сципиону[520]. Всякий раз, когда Конвент рассматривает вопросы общественной морали, Сен-Жюсту предоставляется право не участвовать в этом из уважения к его добродетели, которая даже превосходит его дарования.

Моя задача, граждане, сорвать маску с этого архилицемера, с этого верного пса неподкупного Робеспьера. Я обвиняю этого народного кумира и мнимого республиканца, ci-devant шевалье де Сен-Жюста, в продажности бесконечно более отвратительной, в злоупотреблениях бесконечно более чудовищных, чем любое из заклейменных им преступлений Шабо и его сообщников.

Я располагаю исчерпывающими и неопровержимыми доказательствами того, что этот волк в овечьей шкуре, этот аристократ в трехцветной кокарде — истинный отпрыск порочного дворянского рода.

Одна из самых ужасных, самых омерзительных привилегий прежних деспотов — возможность избавляться руками закона от невинного, но неугодного им человека. По указу короля несчастных жертв бросали без суда и следствия в тюрьмы, где люди зачастую гнили годами, погребенные заживо. Самая память о них стиралась; нередко никто так и не узнавал причины, по которой была загублена человеческая жизнь. Шевалье де Сен-Жюст посмел воскресить эту мерзость ради своих исключительно подлых целей. Ci-devant шевалье де Сен-Жюст повинен в злоупотреблении властью, вверенной ему во имя Свободы и ради служения людям. На основании заведомо ложного обвинения он приказал арестовать и заключить в тюрьму неугодного ему человека; человека, которого он смертельно боялся, ибо несчастный располагал возможностью разоблачить лицемерного апостола морали, приписавшего себе все добродетели мира.

Далее шел подробный рассказ о Торене и о тайной связи Сен-Жюста с женой незадачливого рогоносца, причем особенно настойчиво подчеркивалось то обстоятельство, что Сен-Жюст помолвлен с сестрой депутата Леба.

За этим следовал отчет об украденных пятиста тысячах франков и обширных участках земли в Босе, приобретенных Сен-Жюстом на имя своего родственника Бонтама — подставное лицо, с помощью которого депутат рассчитывал утаить наворованные деньги. Факт воровства мог бы никогда не выплыть наружу, если бы не случайное открытие, сделанное в Блеранкуре в ходе расследования дела гражданина Торена.

В эффектной концовке автор искусно живописал народные страдания, желчно обличал породившую их коррупцию и требовал головы продажного лицемера.

Де Бац прочел статью до конца. Его дыхание участилось, на худощавом лице появился румянец, глаза заблестели.

— А доказательства? Доказательства есть? — спросил он, боясь поверить в такую немыслимую удачу.

Андре-Луи показал ему пачку бумаг, перехваченную ленточкой.

— Все здесь. Каждое слово в этой статье подкреплено более чем достаточным количеством доказательств. Показания сестры и кузины Торена об отношениях между женой Торена и Сен-Жюстом. Протоколы заседаний и признания Тюилье и Бонтама, все должным образом заверено. Документы, найденные среди бумаг Тюилье, в том числе письмо от Сен-Жюста, с его наставлениями по поводу ареста Торена и пресечения слухов. Документы, обнаруженные среди бумаг Бонтама и подтверждающие данное им под присягой признание о покупке земель для Сен-Жюста на сумму в полмиллиона франков. Здесь все. А при необходимости можно добыть еще много свидетельств. Можно вызвать из Блеранкура сестру и кузину Торена, они подтвердят свои показания под присягой. Можно привезти сюда Тюилье и Бонтама, чтобы они дали показания в Конвенте. Наконец, есть еще сам Торен. Теперь его обязаны будут выслушать. Все, дело сделано. Публикация вызовет настоящую лавину.

Де Бац дрожал от возбуждения.

— Боже мой! Это с лихвой возместит нам падение Тулона. Да ни одна победа роялистов не могла бы принести нам такого успеха! Это чудо! Они у нас в руках. Еще дело Шабо не успело остыть, а тут такое! Это конец не только Робеспьеру — это конец революции. Мы поднимем такую бурю, что Конвент разнесет вдребезги. И как своевременно подвернулось это дело! Терпению народа приходит конец. Вы думаете, он согласится и дальше умирать от голода, ради того чтобы мошенники сохранили власть? Ей-богу, я должен как можно скорее собрать своих людей. Они будут заняты как никогда. Если мы в ближайшие несколько дней не сведем Париж с ума, я готов признать себя последним дураком. — Он положил руку Андре-Луи на плечо и тепло улыбнулся. — Вы справились со своей задачей, друг мой. Вернули трон законному владельцу. Все, о чем вы мечтали в тот день в Хамме, стало реальностью. И все благодаря вашему уму, вашей изобретательности. По заслугам и честь, Андре. Если принцы способны хоть на какую-то благодарность, вас ждет великая награда.

— Да, — сказал Андре-Луи с задумчивой улыбкой. — Награда будет велика; она принесет мне все, к чему я стремился. Алина. Алина наконец-то будет моей!

Де Бац рассмеялся, как мальчишка, и хлопнул друга по плечу.

— Мой дорогой романтик! — воскликнул он.

— Я вызываю у вас насмешку, а, Жан?

— Насмешку? Нет. Удивление. — Барон внезапно сделался серьезным. — Возможно, даже зависть. Кто знает? Если бы я обладал таким источником вдохновения, каким обладаете вы, мне, наверное, тоже казались бы нелепыми все прочие стремления. Я могу понять вас, mon petit, хотя мне никогда не доводилось переживать ничего подобного. Дай бог, чтобы желания вашего сердца исполнились. Вы заслужили свое счастье, и скоро настанет день, когда король Франции скажет вам спасибо. — Он взял связку документов, которую Андре-Луи бросил на стол. — Спрячьте это до утра в безопасное место. Я отправлю Тиссо с весточкой к Демулену. Завтра утром покажем ему бумаги и все обсудим.

В углу комнаты стоял изящный шкафчик, вещица в стиле рококо времен Людовика XV, обшитый панелями красного дерева, которые были декорированы идиллическими пейзажами. Часть его задней стенки изнутри можно было сдвинуть с помощью секретной пружины, и тогда открывалось тайное углубление в стене, где де Бац прятал все компрометирующие бумаги. У Андре-Луи был второй ключ от этого хитроумного шкафчика, и сейчас он положил драгоценные документы в скрытую за ним нишу.

Засим молодой человек отправился с визитом к шевалье де Помелю в Бур-Эгалите — но не для того, чтобы сообщить о своем успехе в Блеранкуре, как полагал де Бац. Андре-Луи погнали туда нетерпение и тревога, вызванные отсутствием известий от мадемуазель де Керкадью. Он не сомневался, что за время его отсутствия кто-то из курьеров его высочества побывал в Париже и привез долгожданную весточку, о которой Андре просил Алину в последнем письме.

Де Бац отпустил его без возражений. Возможно, барон даже составил бы другу компанию, не будь у него неотложных дел, возникших благодаря успешному завершению миссии Андре-Луи в Блеранкуре. Необходимо было срочно подготовить агентов к новой подстрекательской кампании, предстоявшей им в ближайшие дни, после того как взорвется привезенная Андре-Луи бомба; и де Бац, соскучившийся по настоящему делу, не хотел терять ни минуты.

Он все еще пребывал в трудах, когда с наступлением темноты Андре-Луи вернулся домой. Но, несмотря на поглощенность работой, которая занимала и ум, и руки барона, от него не ускользнуло необыкновенно удрученное состояние друга. Прежний пыл, казалось, совершенно покинул молодого человека; от радостного возбуждения, от пьянящего предчувствия близкой победы не осталось и следа.

Поначалу де Бац истолковал эти симптомы неверно:

— Вы переутомились, Андре. Надо было вам оставить Помеля на завтра.

Андре-Луи скинул плащ и шагнул к пылавшему камину. Он облокотился о каминную полку и опустил голову на руку.

— Я не устал, Жан. Я разочарован. Я спешил из Блеранкура, будучи уверен, что в Бур-Эгалите меня наконец-то ждет письмо от Алины! А там — ничего.

— Так вот почему вы так торопились повидать Помеля!

— Это превосходит всякое разумение. Двое посыльных прибыли из Хамма с тех пор, как Ланжеак отвез туда мое письмо. И тем не менее от Алины — ни слова. — Андре резко повернулся к барону лицом. — Боже мой! Знаете, Жан, я, кажется, больше не в состоянии этого вынести. Уже скоро год, как мы расстались, и за это время я не получил от нее ни строчки, несмотря на то что отправлял ей письмо за письмом. Я был терпелив, я пытался занять свой ум тем, что необходимо было делать. Но в глубине души все время жила эта боль, эта мука. — Он помолчал, потом безнадежно махнул рукой. — О, разговорами тут не поможешь.

Де Бац принялся утешать друга:

— Мой дорогой Андре, молчание мадемуазель де Керкадью, возможно, объясняется страхом за вас. Подумайте, если письмо попадет не в те руки, оно может вас выдать.

— Я думал об этом. Поэтому и просил в последнем письме хотя бы о двух строчках, подписанных ее инициалами. Просил определенно, настойчиво. Алина не могла оставить без внимания такую просьбу. Это совсем на нее не похоже.

— И все же ее молчанию наверняка есть простое объяснение. А пока утешайте себя тем, что мадемуазель де Керкадью в добром здравии. Едва ли не каждый курьер, прибывающий из Хамма, уверяет, что у нее все благополучно. Ланжеак видел ее как раз перед своим последним приездом в Париж, два месяца назад. Эта мысль должна немного успокаивать вас.

— Но не успокаивает. В свете этого молчание Алины выглядит еще более странным. — Андре-Луи отвернулся к камину и снова уронил голову на руку.

Барон встал и, подойдя к Моро, сочувственно тронул его за плечо.

— Не поддавайтесь хандре, mon petit. Вы устали, а когда мы устаем, мы становимся пессимистами и начинаем бояться неведомо чего. Повторяю, вы знаете, что у девушки все благополучно. Пусть эта мысль поддерживает вас. Ведь осталось совсем немного. Скоро, очень скоро вы будете иметь счастье видеть не строки, написанные вашей невестой, а ее саму. Вы услышите все, что она хочет вам сказать. Боже, друг мой, я просто завидую радости, которая вас ждет. Думайте о встрече. Остальное не имеет значения.

Андре-Луи выпрямился и попытался улыбнуться, но не слишком преуспел в этом.

— Спасибо, Жан. Вы славный малый. Но меня мучит недоброе предчувствие. Возможно, его породило разочарование.

— Предчувствие? Ба! Оставьте предчувствия старухам и пойдемте ужинать. У меня припасено несколько бутылочек гасконского вина, которое способно ударить в голову не хуже, чем я. Оно окрасит ваше будущее в самые радужные тона.

Но дурные предчувствия не всегда бывают напрасными. Барон не знал, что в этот час в Париж прибыл маркиз де Ла Гиш, который привез с собой доказательства правоты Андре-Луи.

Глава 42

БЛАГОДАРНОСТЬ ПРИНЦА
Ла Гиш прибыл на улицу Менар к девяти часам утра следующего дня. Де Бац и Андре-Луи уже закончили завтракать и, сидя за столом, обсуждали неотложные дела, которыми необходимо было заняться в ближайшие часы. Они уже отправили Камилю Демулену записку с просьбой прийти как можно скорее. Андре-Луи собирался ознакомить Демулена со своими заметками и посоветоваться, в какой форме их лучше обнародовать: опубликовать в виде статьи в «Старом кордельере» или сделать основой обличительной речи Дантона, произносимой с трибуны Конвента.

Неожиданный приезд маркиза застал друзей врасплох и на время отвлек их мысли от занимавшей их темы. Де Бац радушно распахнул объятия старейшему своему стороннику, которого не видел уже несколько месяцев — с тех самых пор, как Ла Гиш отправился служить монархии на другом фронте.

— Ла Гиш! Откуда бы ты ни свалился, ты не мог появиться более кстати. Ты приехал как раз вовремя, чтобы приложить руку к великому триумфу, который мы так долго готовили. Какой добрый ангел тебя прислал?

Теплота приема на миг рассеяла мрачность маркиза. На его бледном, хищном лице на миг появилась улыбка, которая растаяла так же быстро, как и появилась.

— Вижу, вы еще ничего не слышали, — сказал он.

Его серьезный тон поразил обоих друзей.

— О чем не слышали? — тревожно спросил де Бац.

— Прошлой ночью по приказу Комитета общественной безопасности арестовали Помеля. Все его бумаги попали в руки комитета. Если бы я прибыл в Париж часом раньше, меня схватили бы вместе с ним, поскольку первым делом я отправился в Бур-Эгалите доложить о событиях за границей. Я только что из Брюсселя.

Маркиз сбросил плащ и пристроил его на стуле вместе с конической шляпой, украшенной трехцветной кокардой. Он стоял перед бароном и Андре, высокий, стройный и элегантный, в темно-бордовом сюртуке, темных лосинах и высоких сапогах. Его роскошные волосы цвета бронзы были перехвачены на затылке черной шелковой лентой.

Де Бац на миг застыл как изваяние, потрясенный и испуганный мрачной новостью. Он быстро прикидывал в уме, какие последствия может повлечь за собой этот арест. Оба помощника с тревогой наблюдали за выражением его лица. Наконец де Бац вздохнул и пожал плечами в привычной для него манере.

— Не повезло Помелю. Но на войне как на войне. Тот, кто пускается в подобные предприятия, должен быть готов к худшему. Я, видит Бог, всегда к этому готов. Но я действовал осторожнее старика Помеля. Сколько раз я напоминал ему, что не следует терять бдительности. Его беспечность росла вместе с его безнаказанностью, и вот… — Барон снова пожал плечами. — Бедняга!

— В последнее время удача совсем от нас отвернулась, — мрачно произнес Ла Гиш. — Тулон пал.

— Это старая новость. Мы узнали ее более трех недель назад и уже успели примириться с ней. Тулон потерпел поражение, но это может подхлестнуть восставших роялистов в Вандее. Поражение в одном месте может уравновеситься победой в другом.

Но Ла Гиш не был склонен разделить оптимизм друга:

— Насколько я могу судить, восстание в Вандее закончится так же, как и в Тулоне, и в любом другом месте, где сражаются за дом Бурбонов.

— Нет причин для таких опасений, — вмешался Андре-Луи. — Во всяком случае, восстание, которое вскоре поднимется в Париже, едва ли ждет провал. — И он вкратце обрисовал Ла Гишу положение дел.

Лицо маркиза слегка прояснилось.

— Ей-богу, это первая хорошая новость, которую я услышал за последние несколько недель. Первый луч света в царстве мрака.

Он придвинул стул к камину и сел, протянув руки к огню. Январское утро выдалось промозглым. Ночью ударил мороз, и солнце еще не рассеяло холодный туман, повисший над городом.

— Полагаю, среди бумаг Помеля не было ничего, что компрометировало бы вас?

Де Бац покачал головой.

— Ничего. Помель был человеком д’Антрега. Я действую независимо от него. В противном случае мне ни за что не удалось бы так долго сохранять голову на плечах.

— Ты ничего не можешь сделать для бедняги, Жан? Он мой старый друг и верно служил нашему делу. Ради него я с радостью пошел бы на риск.

— Попробую. Возможно, мне удастся его выкупить. Я выкупил уже очень многих. Но беда в том, что почти все члены Конвента, которые работали со мной, в настоящий момент сами ожидают отправки на гильотину. Еще есть Лавиконтри и Люлье из Комитета общественной безопасности. Я увижусь с ними сегодня в Тюильри и постараюсь заручиться их поддержкой.

Барон сел. Андре отодвинул стул от стола и последовал его примеру.

— Вот незадача! — посетовал он. — Еще несколько дней, и ареста Помеля вообще не случилось бы. Да, не повезло.

— Не повезло, — согласился маркиз, глядя на своих собеседников. — Но я подозреваю, что наше везение соответствует нашим заслугам. Так что это и не везение вовсе, а естественное следствие наших поступков.

В его тоне было столько желчи, что неприятно пораженный де Бац возразил ему довольно резко:

— О нет. Тут я с тобой не согласен. Временами судьба довольно жестоко насмехается над нами. Наше усердие заслуживает лучшего.

— О, я говорю не о вас и не о горстке преданных делу людей, которые рискуют жизнями здесь, в Париже. Я имел в виду этого толстого дурака в Хамме.

— Бог мой, Ла Гиш! Ты говоришь о регенте!

— Который однажды может стать королем Франции. Я вполне отдаю себе в этом отчет.

Де Бац нахмурился. Трудно сказать, чего было больше в его взгляде — негодования или недоумения.

— Ты, часом, не стал ли санкюлотом?

— У меня было такое искушение, когда пал Тулон.

Андре-Луи, во многом разделявший чувства барона, воскликнул с досадой:

— Тулон! Дался вам этот Тулон! Никак он не идет у вас из головы. Но вы же не будете отрицать, что в Тулоне фортуна сыграла с нами злую шутку?

— Буду. Злую шутку с нами сыграл граф Прованский. Ответственность за наше поражение я возлагаю только на него.

— На регента? Но это безумие!

Ла Гиш скривил губы.

— Вот как? Безумие? А вам известны факты? Вы знаете, что защитники Тулона несколько месяцев ждали приезда принца? Они хотели, чтобы он возглавил войска. Моде отправлял к его высочеству курьера за курьером. Уговаривал, торопил, объяснял, насколько присутствие принца воодушевит тех, кто поднял во имя него королевское знамя.

— Но в конце концов он же поехал, — напомнил Андре-Луи.

— Поехал, когда было уже слишком поздно. Да и то лишь потому, что я пристыдил его. Он отправился в Тулон в тот самый момент, когда роялисты, устав сопротивляться, смирились со своим поражением. Их обескуражило безразличие принца к героизму своих сторонников и к их страданиям. Об этом безразличии весьма красноречиво свидетельствовало отсутствие главы дома, под знаменем которого они шли умирать. И воля к победе постепенно покинула их.

Барон все же попытался защитить своего принца:

— Вероятно, он просто не мог уехать из Хамма раньше. Как можно судить его, не зная причин задержки?

— Вышло так, что я их как раз знаю. Регента удерживала в Хамме женщина. Банальная любовная связь оказалась для этого неповоротливого кретина важнее долга и всей крови, которая за него лилась.

— Вы сошли с ума, Ла Гиш!

Маркиз улыбнулся, устало и презрительно.

— Не сейчас. Когда я узнал об этом, то и впрямь едва не обезумел. Но с тех пор прошло время, и я успел осознать, что важен не человек, а дело. Дело — все, а человек — ничто. Поэтому я сожалею только об одном — что не пристрелил этого жирного негодяя, когда выяснил причину, удерживавшую его от выполнения священного долга. Сплетники оказались тысячу раз правы. Пока роялисты истекали кровью и умирали за него в Тулоне, глава королевского дома не мог найти в себе силы покинуть нежные объятия мадемуазель де Керкадью. Вероятно, он искал там утешения после измены госпожи де Бальби, которая, как поговаривают в Брюсселе, нашла себе русского любовника.

Гневно передернув плечами, маркиз резко повернулся к камину и снова протянул руки к огню.

В комнате за его спиной повисла неестественная тишина. Двое собеседников маркиза, казалось, не дышали. Только тихое звяканье севрских часов на каминной полке, отметивших половину десятого, нарушило это жуткое безмолвие.

Де Бацу показалось, будто невидимая рука сжала ему сердце. Барон застыл в кресле, глядя прямо перед собой, и боялся повернуть голову в сторону Андре-Луи, который сидел справа от него на расстоянии вытянутой руки.

Услышав имя Алины, Андре-Луи дернулся, словно от удара. Теперь он сидел неестественно прямо, как мраморное изваяние, и бледность его лица действительно не уступала белизне мрамора.

Некоторое время никто не произносил ни слова. Потом маркиз, ощутив странную тишину у себя за спиной, обернулся и озадаченно посмотрел сначала на одного, потом на другого.

— Что, черт побери, с вами происходит?

Этот вопрос рассеял чары, которые сковывали Андре-Луи. Он поднялся на ноги и застыл в напряженной позе, с неестественно прямой спиной.

— Злой язык — признак жестокого сердца, — произнес он очень медленно, холодным язвительным тоном. — Я слушал вас с растущим недоверием, господин маркиз. Последнее ваше утверждение, низкое и лживое, доказывает никчемность прочих ваших слов.

Теперь и Ла Гиш, и де Бац тоже оказались на ногах. Барон впервые в жизни по-настоящему испугался. Ла Гиш с видимым усилием обуздал свой гнев.

— Моро, вы, должно быть, потеряли рассудок. Я не потерплю подобных выражений ни от одного человека в мире.

— Я сознаю это. И я к вашим услугам.

Де Бац бросился вперед и встал между ними.

— Стойте! Что такое? Mordieu! Сейчас не время для личных ссор. Дело превыше всего…

— Есть кое-что, что я ставлю превыше дела, Жан, — перебил его Андре-Луи. — Честь мадемуазель де Керкадью, которую запятнал этот лжец.

Ла Гиш шагнул вперед.

— Ах так! Parbleu![521] Возможно, во Франции и произошла революция, но все революции на свете…

— Остановитесь! Ради бога, остановитесь! — Барон стиснул локоть маркиза. — Послушайте минутку, вы оба! Слушайте, говорят вам! Ла Гиш, вы не знаете, вы не понимаете, что вы сказали…

— Не понимаю, что сказал? — Ла Гиш надменно посмотрел на барона сверху вниз. — Тысяча чертей, Жан! Ты тоже полагаешь, что у меня злой язык? Разве я похож на человека, который может с легкостью запятнать честь женщины?

— Судя по вашим словам, так оно и есть, — огрызнулся Андре-Луи, сверкнув глазами.

Де Бац поспешно заговорил, стремясь предотвратить новую провокацию:

— Вы доверились разговорам, сплетням, скандальным слухам, которые всегда есть вокруг имени принца…

— Доверился сплетням, говорите? Я что, похож на разносчика сплетен? Я говорю то, что знаю. Эти разговоры, эти слухи действительно ходили в Тулоне, когда я там был. Опасаясь вреда, который они могли нанести миссии принца, Моде отправил меня в Хамм сообщить его высочеству, что он должен немедленно приехать, — в противном случае его честь невозможно будет спасти. По приезде я стал выпытывать правду у д’Антрега, и д’Антрег не смог отрицать, что эти слухи обоснованны. Но это еще не все. Я потребовал, чтобы меня немедленно отвели к регенту. Я был в таком негодовании, что д’Антрег побоялся мне отказать. Мы застали принца врасплох в объятиях женщины. Говорю вам, я видел его собственными глазами. Я ясно выразился? Я нашел его в объятиях мадемуазель де Керкадью, в комнате мадемуазель в гостинице «Медведь».

Де Бац уронил руки, отшатнулся и издал вздох, полный отчаяния. При виде лица Андре-Луи его охватила жалость.

— Вы говорите, что видели… вы видели… — Андре-Луи не смог повторить слова маркиза. Голос, только что такой холодный и жесткий, внезапно сорвался: — О мой Бог! Это правда, Ла Гиш? Правда?

Неожиданный переход от гнева к горю, от угроз к мольбе поразил маркиза. Он подавил негодование и ответил серьезно и торжественно:

— Богом клянусь, это истинная правда. Разве стал бы я порочить честь женщины?

Несколько мгновений Андре-Луи смотрел на него пустыми глазами, потом закрыл бледное лицо трясущимися руками, колени его подогнулись, и он снова упал на стул. В памяти его всплыла сцена, подтверждавшая этот ужасный рассказ. Андре-Луи снова очутился в Кобленце, в гостиной «Трех корон». Перед ним стояла госпожа де Бальби, которая предостерегала его от опасности, которую таил в себе интерес его высочества к Алине, и предупреждала о намерении Мадам взять Алину с собой в Турин. Андре вспомнил, как пылко, чуть ли не гневно осуждала его Алина, когда он поставил под угрозу уважение, которое выказывал девушке Месье. И он, жалкий глупец, так и не сделал вывода, со всей очевидностью вытекающего из этой пылкости! Он вспомнил сцену в комнате принца в Хамме, когда Месье накинулся на брата, желая устранить все препятствия для отъезда Андре-Луи с де Бацем в Париж. Теперь, в свете ужасного открытия, сделанного Ла Гишем, поведение его высочества было совершенно понятным. Теперь Андре стало ясно, почему Алина ни разу не написала ему за все эти месяцы, почему не вняла последней настойчивой просьбе прислать хотя бы пару строк, написанных ее рукой.

Андре-Луи сел, уронив лицо в ладони, и зарыдал.

— Этот слизняк! Этот мерзкий жирный слизняк осквернил мою чистую белую лилию!

Ла Гиш отпрянул. Его лицо исказилось от ужаса. Он бросил вопросительный взгляд на де Баца, словно желая получить уже ненужное подтверждение.

— Они были помолвлены, Ла Гиш.

Маркиза охватило мучительное раскаяние.

— Андре! Мой бедный Андре! Я не знал. Простите меня. Я не знал.

Андре-Луи молча махнул рукой. Но маркиз все никак не мог прийти в себя. Его ястребиное лицо потемнело от гнева и боли.

— Что за принцу мы служим! Вот за кого мы гибнем! Как он последователен в своих поступках! Он не мог присоединиться к тем, кто сражался за него в Тулоне, потому что не мог оставить женщину, принадлежащую человеку, который сражался за него в Париже. Вот она, благодарность принцев! Знай я все это в Хамме, я определенно пристрелил бы этого жирного мерзавца!

Ла Гиш воздел руки, словно призывал в свидетели небо, потом с поникшими плечами повернулся к камину и мрачно уставился на огонь.

Де Бац пересек комнату и мягко обнял Андре-Луи за плечи. Но слова не шли барону на ум. Его горе было глубоким и искренним, но к нему примешивалась досада. Эта ужасная новость пришла так не вовремя! Она лишила Андре-Луи душевного равновесия в тот момент, когда он был так нужен им для выполнения стоявшей перед ними задачи.

— Андре! — тихо позвал он. — Мужайтесь, Андре!

Андре-Луи выпрямился.

— Уйдите, — попросил он. — Оставьте меня оба.

Де Бац посмотрел на него, потом перевел взгляд на маркиза и сделал ему знак. Вдвоем они тихо вышли из комнаты, оставив Андре-Луи наедине с его горем.

Глава 43

НА МОСТУ
Де Бац провел утро в Тюильри с Ла Гишем, известным революционным чиновникам под именем гражданина Севиньона. Они пытались сделать все возможное для освобождения шевалье де Помеля. Но их усилия не увенчались особым успехом. Лавиконтри, на которого де Бац рассчитывал в первую очередь, заявил, что в это дело вмешиваться опасно. Улики, оказавшиеся в распоряжении Комитета общественной безопасности, насколько он понял, исчерпывающе доказывали вину Помеля, и с ними уже ознакомился Сен-Жюст, чья кровожадность едва ли позволит несчастному агенту сбежать. Но тем не менее Лавиконтри сдержанно пообещал разузнать, что можно сделать.

Сенар, секретарь комитета и еще один ценный тайный союзник барона, тоже обещал сделать все возможное, так чтобы не навредить себе. Впрочем, и по его мнению, Сен-Жюст был неодолимым препятствием.

— Хорошо, хорошо, — сказал де Бац. — По крайней мере постарайтесь отложить суд над Помелем. Посмотрим, что принесут нам следующие несколько дней.

Когда они с Ла Гишем шли по холодному сырому саду, барон высказался более определенно:

— Если мы сумеем выиграть несколько дней, неодолимое препятствие будет устранено.

Тем не менее на улицу Менар оба вернулись в далеко не радостном настроении. Андре-Луи сидел у очага, упершись ногами, обутыми в сапоги, в каминную решетку и подперев кулаком подбородок. Огонь почти догорел. Когда де Бац и Ла Гиш вошли, Моро обернулся и тут же снова уставился на гаснущее пламя. Друзей поразило серое, внезапно постаревшее, искаженное болью лицо Андре-Луи.

Де Бац подошел и положил руку ему на плечо.

— Ну-ну, Андре, прекратите растравлять себе душу. Я знаю, как вам плохо, но надо набраться мужества. У нас еще многое впереди. Займите свой ум делами, это помогает.

— Меня уже ничего не ждет впереди, всему конец.

— Я понимаю, что вы сейчас чувствуете. Конечно, это тяжелый удар, но молодость поможет вам его вынести. Направьте мысли на что-нибудь другое. О, я знаю жизнь, Андре, я старше вас и знаю кое-что о человеческой душе. Вам необходимо отвлечься, а ничто не отвлекает лучше, чем работа.

Андре-Луи удивленно посмотрел на барона и горько рассмеялся.

— Работа? Какая работа?

— Та, что нам предстоит. Я послал за Демуленом — ему следовало бы уже появиться, — и когда он придет…

— Говорю вам: все кончено, — перебил его Андре-Луи. — Спасение монархии меня больше не интересует.

— Клянусь честью, на его месте я чувствовал бы то же, — произнес Ла Гиш.

Де Бац оставил Моро и, медленно подойдя к окну, вздохнул.

— Ах, если бы это проклятое известие дошло пораньше, перед его отъездом в Блеранкур!.. — Барон выразительно рубанул воздух кулаком.

— Это было бы губительно для дела его высочества, не так ли? — продолжил за него Андре-Луи.

— Разумеется, — ответил маркиз. — И я не стал бы вас осуждать.

Моро снял ноги с решетки и повернулся к друзьям.

— Спасибо, Ла Гиш, я рад это слышать.

— Рады? Это еще почему? — спросил барон, которому не понравились ни тон, ни выражение лица молодого человека. — Что вы имеете в виду?

— Если я вообще что-то имел в виду… Ладно, Жан, ближе к делу. Демулен заходил, пока вас не было.

— Так вы уже отдали документы? Отлично, отлично, нельзя терять времени. Что он сказал? Он был в восторге?

— Об этом деле я не упоминал.

— Как? Но тогда… — Барон нахмурился. — Вы не отдали документы? Вы что, не понимаете, как это опасно — хранить их при себе? До Сен-Жюста в любую минуту могут дойти новости из Блеранкура.

Андре-Луи снова резко и невесело рассмеялся.

— На этот счет можете не тревожиться, никакой опасности нет. Сен-Жюст ничего не найдет. Документы там. — И он указал в сторону камина.

Барон подбежал и, вытаращив глаза, уставился на горстку черного пепла, полускрытую каминной решеткой. Потом спросил хриплым от волнения голосом:

— Вы хотите сказать, что сожгли их? Сожгли наши доказательства? Плоды стольких трудов?

— Вас это удивляет? — Андре-Луи резко встал, опрокинув стул.

— Только не меня, — ответил Ла Гиш.

Побагровевший барон набросился на маркиза:

— Боже мой, да ты понимаешь, что именно он сжег? Он сжег улики, которые отправили бы Сен-Жюста на гильотину и навлекли проклятие на сторонников Робеспьера! Он сжег все наше дело — вот что он сжег! Уничтожил плоды многомесячной работы, сделал ее бесполезной! — Барон грозно повернулся к Андре-Луи. — Нет, это немыслимо! Вы не могли так поступить! Вы не посмели бы! Вы меня дурачите! Наверное, вы и правда об этом подумали — и решили показать нам, как могли бы отомстить.

— Я сказал, и я это сделал, — холодно ответил Андре-Луи.

Де Бац весь затрясся от гнева и вознес над головой сжатую в кулак руку, словно собираясь ударить Андре-Луи, а потом разом сник.

— Какой же вы негодяй! Эти бумаги принадлежали не вам. Они были частью нашего общего дела.

— Алина тоже не принадлежала ему. Она была моей невестой.

— Боже всемогущий! Вы сведете меня с ума! Ваша невеста! Регент и ваша невеста! Что важнее — они или будущее целой нации? Наше дело касается не только регента!

— Что регент, что его семья — мне все едино, — сказал Андре-Луи.

— Вам все едино? Глупец! Как вы можете так говорить, когда речь идет о судьбе монархии?

— Монархия — это дом Бурбонов. Дурная услуга, которую я оказал Бурбонам, не идет ни в какое сравнение с той подлостью, которую совершил один из них в отношении меня. Вред, который я нанес их делу, можно исправить. Вред, который причинил мне глава дома Бурбонов, тот самый человек, ради которого я трудился и рисковал жизнью, не исправить никогда. Могу ли я служить ему после этого?

— Оставить службу — ваше право, — тихо и печально ответил Ла Гиш. — Но вправе ли вы были уничтожать то, что принадлежало не только вам?

— Не только мне? А разве не я обнаружил и собрал эти документы? Разве не я ежечасно рисковал собственной головой, чтобы посадить на трон это ничтожество — графа Прованского? И после этого вы говорите мне, что бумаги не мои? Впрочем, мои они или не мои, но их больше нет. Все кончено.

В ярости и отчаянии де Бац мог лишь поносить компаньона:

— Ах, негодяй! Все вот-вот должно было успешно разрешиться, а вы в припадке злобы все разрушили, не оставив никакой надежды! Все наши труды насмарку, все жертвы были напрасны: Шабо, Делоне, Жюльен, братья Фрей, Леопольдина, наконец! Маленькая Леопольдина, о которой вы так пеклись! Все пошло прахом. Все принесено в жертву на алтарь обиды. Проклятье! И все потому…

— Довольно уже, — прервал его восклицания Андре-Луи. — Этого достаточно. Когда вы успокоитесь, вы, возможно, поймете…

— Что пойму? Вашу низость?

— Страдание, толкнувшее меня на этот поступок. — Моро устало провел ладонью по лбу и хрипло продолжал: — Жан, если какое-то соображение и смогло бы меня удержать, так это мысль о том, каким ударом это станет для вас. Но в ту минуту я об этом не подумал. Мы были хорошими товарищами, Жан, и мне жаль, что все так вышло.

— Можете убираться со своими сожалениями к дьяволу! — рявкнул де Бац. — Там вам самое место! — Он замолчал было, но распиравшая его ярость требовала выхода, и барона вновь понесло: — Вот что происходит, когда полагаешься на человека, способного хранить верность только себе самому. Сегодня он роялист, завтра революционер, потом снова роялист — смотря по тому, что более выгодно для него лично. Единственное, в чем вы верны себе, — это ваше вечное амплуа Скарамуша. Бог свидетель, я не понимаю, почему до сих пор не убил вас. Скарамуш! — с бесконечным презрением повторил он и наотмашь ударил Андре-Луи по щеке.

Ла Гиш в мгновение ока оказался рядом, схватил барона за руку и оттеснил его от Моро. Дыхание Андре-Луи участилось, на бледной щеке отчетливо проступил красноватый след баронской ладони. Но Моро только грустно усмехнулся.

— Это не важно, Ла Гиш. Несомненно, он по-своему прав, как и я по-своему.

Но эта реплика лишь сильнее распалила ярость гасконца.

— А, так мы подставляем другую щеку! Сладкоречивый моралист! Грошовый мыслитель! Убирайтесь на свои подмостки, шут! Прочь!

— Уже ухожу, де Бац. Хотелось бы расстаться иначе, но не судьба. Я сдержу удар в память о вас. — Андре-Луи двинулся к двери. — Прощайте, Ла Гиш.

— Минутку, Моро! — крикнул маркиз вдогонку. — Куда вы теперь?

Но Андре-Луи не ответил. Он и сам не знал, куда идет. Закрыв дверь, он вышел, пошатываясь, в коридор, снял с крючка плащ, надел шляпу и, взяв шпагу, спустился по лестнице.

Во внутреннем дворике его арестовали.

Как только Моро вышел из дома, в воротах показался человек в тяжелом плаще и круглой шляпе. За ним шагали двое муниципальных офицеров. Но и без эскорта в человеке невозможно было не признать полицейского шпика. Он преградил Андре-Луи дорогу и пристально всмотрелся ему в лицо.

— Вы живете здесь, гражданин? Как ваше имя?

— Андре-Луи Моро, агент Комитета общественной безопасности.

Однако упоминание грозного комитета не смутило незнакомца.

— Покажите ваше удостоверение.

Андре-Луи протянул ему требуемую бумагу, незнакомец взглянул на нее и кивнул своим спутникам.

— Вы-то мне и нужны. Вот ордер на ваш арест. — И он помахал перед носом Моро каким-то листком.

— В чем меня обвиняют? — справившись с секундным замешательством, осведомился Андре-Луи.

Человек в тяжелом плаще, не удостоив арестованного ответом, повернулся спиной.

— Ведите за мной, — бросил он своим людям.

Андре-Луи больше ни о чем не спрашивал и не протестовал. Он не сомневался в причинах ареста. До Сен-Жюста наконец дошли известия из Блеранкура, и народный представитель нанес стремительный контрудар. А документы, которые в это время должны были бы находиться в руках Демулена и посредством которых Андре-Луи мог бы парализовать действия Сен-Жюста, документы, которые могли бы оправдать несанкционированную деятельность Моро в Блеранкуре, совсем недавно превратились в горку пепла, и над ней, должно быть, все еще бушевал наверху де Бац.

«Только и остается, что рассмеяться», — подумал Андре-Луи — и рассмеялся. Его мир рухнул.

Арестованного провели через сад Тюильри, по набережной и Новому мосту к Консьержери. Там, в привратницкой, его обыскали, но не нашли ничего ценного или важного, кроме часов и нескольких ассигнаций на сумму около тысячи ливров. Вещи ему вернули и повели по темным сводчатым коридорам, вымощенным каменными плитами. В конце концов Моро оказался в одиночной камере, где ему представилась возможность поразмышлять о внезапном и малоприятном конце своей удивительной карьеры.

Если Андре-Луи и размышлял о своей участи, то безо всякого страха. Боль, разъедавшая ему душу, привела его разум в такое оцепенение, что думать о конце можно было с полным безразличием. Андре-Луи казалось, что он уже умер.

Со странной отрешенностью он вспоминал все, что сделал в Париже, начиная с того июньского утра, когда пали жирондисты. То, что он совершил, не вызывало в нем гордости. Он занимался довольно грязными делами. Говоря без обиняков, он использовал тактику агента-провокатора. Это было подло. Утешало одно: эти действия как нельзя лучше соответствовали подлости принца, агентом которого был Моро. Слава богу, теперь всему этому наступит конец. Андре-Луи уснет вечным сном и будет наконец свободен. Он изо всех сил старался не думать об Алине: образ, возникавший перед его умственным взором при мысли о ней, причинял ему невыносимые страдания.

Поздно ночью в замке загремел ключ, дверь распахнулась, и в проеме возникли двое. Один из них взял у другого фонарь, сказал ему несколько слов и, войдя с фонарем в камеру, закрыл за собой дверь. Пройдя к грязному сосновому столу, он поставил фонарь, и Андре-Луи разглядел стройного, элегантного молодого человека с копной золотистых волос и лицом Антиноя.[522] Вошедший с интересом посмотрел на неподвижного Андре-Луи большими, блестящими, добрыми глазами, но выражение его лица осталось суровым. Это был Сен-Жюст.

— Стало быть, вот он, тот мошенник, что разыграл в Блеранкуре целую комедию? — проговорил он насмешливо.

В погруженной во мрак душе Андре-Луи вспыхнула искорка прежнего Скарамуша.

— Да, и комедиант я неплохой, вы согласны, мой дорогой шевалье?

Сен-Жюст нахмурился, раздосадованный таким обращением, но потом усмехнулся и покачал золотистой головой.

— Нет, в комедии вы недостаточно хороши. Надеюсь, трагедия удастся вам больше. Ваш выход на сцену состоится на площади Революции. Пьеса называется «Гильотина».

— Автор, я полагаю, стоит передо мной? Но попомните мои слова, пройдет совсем немного времени, и для вас тоже найдется роль в другой пьесе, под названием «Поэтическое правосудие». Или «Отрезанный ломоть».

Сен-Жюст не сводил с Андре-Луи цепкого взгляда.

— Вероятно, вы питаете иллюзию, будто вам дадут возможность выступить в суде и вы сумеете поведать миру о неких фактах, которые раскопали в Блеранкуре?

— А это иллюзия?

— Полная. Никакого суда не будет. Я уже отдал необходимые распоряжения. Произойдет ошибка. Ошибка в интересах государства. Вас по чистой случайности включат в партию приговоренных, которых завтра отправят на гильотину. Ошибка — очень досадная ошибка — обнаружится слишком поздно. — Сен-Жюст замолчал, ожидая реакции на известие.

Андре-Луи безразлично пожал плечами.

— Какая разница?

— Думаете, я блефую?

— Не вижу, с какой еще целью вы могли бы прийти сюда и развлекать меня этим разговором.

— А вам не приходит в голову, что я, возможно, хочу дать вам шанс?

— Я предполагал, что рано или поздно вы об этом заговорите. Сначала блеф, потом торг.

— Да, торг, если вам так угодно. Но никакого блефа. Вы похитили кое-какие бумаги у Тюилье в Блеранкуре.

— Да, похитил — у него, а также у Бонтама. Вы об этом еще не слышали?

— И где они теперь?

— Вы хотите сказать, что не нашли их? Разве вы не обыскали мою квартиру?

— Не валяйте дурака, Моро. — Вкрадчивый до сих пор голос Сен-Жюста приобрел жесткость. — Конечно, квартиру обыскали — под моим личным наблюдением.

— И не нашли писем? Какая досада! Любопытно, куда же они подевались?

— Мне тоже любопытно, — буркнул Сен-Жюст. — Мое любопытство настолько возбуждено, что я предлагаю вам жизнь и охранную грамоту в обмен на сведения о том, где они находятся.

— В обмен на сведения?

— В обмен на письма, иначе говоря.

Андре-Луи ответил не сразу. Он задумчиво разглядывал народного представителя. За восхитительным самообладанием Сен-Жюста угадывалась нешуточная тревога.

— А! Это не одно и то же. Боюсь, отдать вам эти письма не в моей власти.

— Если вы этого не сделаете, ваша голова падет, и падет завтра же.

— Что ж, значит, моей голове суждено пасть. Ибо, как это ни прискорбно, я не могу отдать вам письма.

— Чего вы надеетесь добиться своим упрямством? Письма — это плата за вашу жизнь. Где они?

— Там, где вы их никогда не найдете.

Последовала длительная пауза, в продолжение которой Сен-Жюст пристально вглядывался в лицо узника. Он дышал несколько учащенно, румянец на его щеках в желтом свете фонаря слегка потемнел.

— Я предлагаю вам единственный шанс, Моро.

— Вы повторяетесь, — заметил Андре-Луи.

— Стало быть, вы твердо решили ничего мне не говорить?

— Я уже все сказал вам, мне нечего добавить.

— Что ж, прекрасно, — сказал Сен-Жюст спокойно, но с явной неохотой. — Прекрасно. — Он взял фонарь и пошел к двери, возле которой повернулся и направил свет в лицо узнику. — В последний раз предлагаю: письма в обмен на вашу жизнь.

— Как вы утомительны! Убирайтесь к дьяволу.

Сен-Жюст поджал губы, опустил фонарь и вышел. Андре-Луи вновь остался один. Он сидел в темноте и говорил себе, что, несомненно, наказан засодеянное по справедливости. Потом узник снова впал в безразличие ко всему на свете. Он слишком устал.

Рано утром тюремщик принес кусок отвратительного черного хлеба и кружку воды. Андре-Луи выпил воду, но к хлебу не притронулся. Потом он уселся на табурет и, ничего не чувствуя ни душой, ни телом, принялся ждать.

Не прошло и часа, как тюремщик появился снова — гораздо раньше, чем ожидал Андре-Луи. Он придержал дверь открытой и жестом подозвал узника.

— Вы должны пойти со мной, гражданин.

Андре-Луи посмотрел на часы. Была половина десятого — слишком рано для отправки повозок с приговоренными. Может быть, сначала он все-таки предстанет перед судом? При этой мысли в душе его невольно зажегся крошечный огонек надежды.

Но он погас, как только Андре-Луи ввели в зал, где обычно совершался последний туалет осужденных. В пустом помещении был только один человек. При виде его невысокой, крепкой, подтянутой фигуры в черном платье Моро захотелось протереть глаза. Перед ним стоял де Бац.

Барон шагнул навстречу Андре-Луи.

— У меня приказ о вашем освобождении, — произнес он спокойно и серьезно. — Идемте отсюда.

Андре-Луи гадал, не сон ли это. Может, он все еще спит в своей одиночной камере? Сумрачный в это непогожее январское утро зал усиливал впечатление нереальности происходящего. Как в тумане Андре-Луи проследовал рука об руку с де Бацем до привратницкой, где их остановили. Барон протянул стражу бумагу, тот пометил что-то в большой книге и, подняв взгляд, ухмыльнулся.

— Повезло тебе, парень, что покидаешь нас так скоро и на своих двоих. Обычно отсюда едут с шиком. Ну, счастливо!

Друзья вышли на набережную. Над вздувшейся желтой рекой нависло свинцовое небо. Моро и де Бац молча побрели к Новому мосту, посреди которого устанавливал свою будочку местный шарлатан. Миновав его, Андре-Луи замедлил шаг.

— Пора нам поговорить, Жан. Не объясните ли, каким образом вам удалось вытащить меня на эту утреннюю прогулку?

— У меня перед вами должок, только и всего. Вчера я вас ударил. Поскольку вы, возможно, захотели бы когда-нибудь получить сатисфакцию, я не мог позволить вам так быстро отдать концы.

Андре-Луи невольно улыбнулся этой гасконаде.

— Так это единственная причина, почему вы меня вызволили?

— Нет, конечно. Есть еще одна. Если угодно, считайте, что я сделал это в расчете на компенсацию.

Барон оперся о парапет и устремил взгляд на воду, бурлившую у опор моста. Андре-Луи встал рядом. Простояв так с минуту, де Бац мрачным и ровным тоном изложил события прошедшей ночи и утра:

— Тиссо видел, как вас вчера увели. Он, конечно, немедленно сообщил об этом нам. Мы не знали, что за этим последует, но понимали, что оставаться на улице Менар небезопасно, и стремительно покинули дом. Мы спрятались у Русселя на улице Гельвеция, и, как оказалось, сделали это вовремя. Я оставил Тиссо наблюдать за домом. Он пришел к нам ночью и сообщил, что через несколько минут после нашего ухода явился сам Сен-Жюст с двумя муниципальными офицерами и устроил в квартире обыск, перевернув там все вверх дном.

Поскольку вы не отдали документы Демулену, мы не могли бросить Сен-Жюсту вызов, что поставило всех нас в очень опасное положение. Необходимо было что-то предпринять, и два часа назад я пошел к самому мерзавцу. Он еще валялся в постели, но, увидев меня, очень обрадовался и тут же начал угрожать немедленным арестом и гильотиной, если я не выкуплю свою жизнь и свободу, отдав ему письма, которые вы изъяли у Тюилье и Бонтама.

Я только посмеялся.

«Вы полагаете, Сен-Жюст, что я отправился к вам домой, не понимая, какой прием меня ждет? — сказал я ему. — Вы думаете, я не принял мер предосторожности? Вы не слишком-то умны, Сен-Жюст. Вам удается производить впечатление человека неглупого, но только на людей еще более недалеких, чем вы сами. Вы грозитесь снять с меня голову, но тогда и вам не сносить головы. Одно с неизбежностью вытекает из другого».

Это заставило его задуматься.

«Вы пришли, чтобы заключить со мной сделку?» — спросил он.

«Если бы вы дали себе труд хоть секунду пораскинуть мозгами, вы бы поняли, что никакой иной цели у меня быть не может, и не стали бы тратить время на пустые угрозы».

Казалось, этот несчастный дурак вздохнул с облегчением.

«Значит, вы принесли мне письма?»

«Либо вы чрезвычайно наивны, Сен-Жюст, либо считаете таковым меня. Нет, дружище, я не принес вам письма и никогда не принесу. Я пришел предупредить вас, только и всего. Если вы не выполните моих требований и если тронете меня хоть пальцем, эти письма немедленно окажутся в руках Дантона».

Эта угроза повергла его в панику.

«Вы не посмеете!» — взревел он.

«А что мне помешает? — спросил я. — Это вы не посмеете отказать мне — теперь, когда вам известно, что за отказ придется поплатиться головой. Вряд ли вы питаете иллюзии насчет того, как Дантон распорядится этими письмами. Их публикация покажет всему миру, что ci-devant шевалье де Сен-Жюст (а вас будут называть именно так, вас так уже называют) — истинный отпрыск своего порочного аристократического рода, что он обогащается за счет народа и злоупотребляет своей властью, чтобы расправляться без суда с неугодными ему людьми. И все это он скрывает под мантией добродетели и аскетизма, лицемерно проповедуя чистоту в частной и общественной жизни. Славная история, Сен-Жюст. Особенно если человек, который ее расскажет, будет располагать необходимыми доказательствами».

Он бросился на меня словно тигр, вцепился обеими руками мне в горло. Пришлось утихомирить его пинком в живот и предложить в дальнейшем обходиться без насилия.

Он немного пришел в себя, сел, полуодетый, на скомканную постель и попытался со мной договориться. Сначала нес всякую чепуху, потом заговорил более разумно. Я мог бы получить все, что угодно, в обмен на письма. Но я только покачал головой.

«Я не доверяю вам, Сен-Жюст. Я знаю, что вы собой представляете. Вы низкий, бесчестный негодяй, и только глупец может положиться на ваше слово. Так что это вам придется положиться на мое. И другого выхода у вас нет. Выполните мои требования, и даю вам слово чести: ни один человек никогда не увидит этих писем. Можете считать их все равно что уничтоженными и спать спокойно. Но отдавать их вам я не стану, поскольку в этом случае у меня не будет никакой гарантии, что вы честно выполните условия сделки. Другими словами, я сохраню их, чтобы поощрить вашу честность».

На этом разговор, конечно, не окончился. Мы препирались еще почти полчаса. Но в конце концов он, как и следовало ожидать, сдался. Выбора у него не было. Он предпочел рискнуть и довериться мне, поскольку я дал ему понять, что в противном случае бумаги неизбежно и немедленно попадут к Дантону, а этого Сен-Жюст допустить не мог. В итоге он согласился ничего не предпринимать против меня и выдать мне приказ о вашем освобождении и охранную грамоту, чтобы вы могли беспрепятственно покинуть страну.

Они помолчали. Затем Андре-Луи тяжело вздохнул.

— Вы поступили очень великодушно, Жан. Я этого не заслужил.

— Знаю, — сурово сказал де Бац. — Но я ударил вас вчера, и повторяю: мой кодекс чести требует, чтобы я сделал все возможное для сохранения жизни человеку, который имеет основание требовать от меня сатисфакции.

Андре-Луи повернулся, облокотился о каменный парапет и взглянул в лицо де Бацу.

— Но вы сказали, что у вас была и другая причина?

— Верно. Я спас вас еще и для того, чтобы попросить взамен внести последний вклад в наше дело.

— О нет! Ради бога! Я и пальцем не шевельну…

— Погодите, крикун! Сначала выслушайте, о чем идет речь. Возможно, это придется вам по душе. Если нет, я не стану настаивать. Я предлагаю вам повидать графа Прованского. Он сейчас, должно быть, в Турине, под гостеприимным кровом своего тестя, короля Сардинии. Расскажите ему о том, что здесь произошло, о том, как мы едва не одержали победу, которая могла бы привести его на трон. А потом расскажите, каким образом эта победа обернулась поражением и почему.

Предложение застигло Андре-Луи врасплох.

— Но с какой целью?

— У этой истории есть мораль. Возможно, она послужит ему предостережением. Может быть, поразмыслив над ней, он сведет знакомство с честью. Пусть он узнает, что безответственное пренебрежение ею стоило ему много больше, чем потеря Тулона. Вдруг это сделает его более достойным положения главы французского королевского дома? Кто знает, возможно, когда-нибудь он будет занимать его не только по праву рождения, но и благодаря своим личным качествам. Можете передать ему, что вас прислал я. Еще скажите, что я остаюсь в Париже лишь потому, что верю: этот горький урок не пройдет для него даром. — Барон помолчал, и его темные проницательные глаза вспыхнули, когда он обратил их на своего спутника. — Так вы поедете?

На осунувшемся лице Андре-Луи появилась улыбка, исполненная бесконечной горечи.

— Вы неисправимый оптимист, но я все равно поеду, Жан.

Глава 44

ОТЧЕТ ПРЕДСТАВЛЕН
Тем, кто любит анализировать ход событий и хитросплетения обстоятельств, из которых складываются узоры человеческих судеб, возможно, будет интересно поразмышлять о том, чем закончилась бы история Андре-Луи Моро, если бы не последнее поручение барона де Баца. В сохранившихся бумагах Андре-Луи нет ни единого намека, позволяющего предположить, как могла бы повернуться его судьба.

Нет там и каких-либо подробностей о его поездке в Турин. Принимая во внимание, что вся французская граница от Бельгии до Средиземного моря в то время представляла собой сплошной военный лагерь, Андре-Луи должен был столкнуться с немалыми трудностями при ее пересечении. Этот вывод косвенно подтверждается тем, что в столицу Сардинского королевства он приехал лишь в начале апреля. Как раз в это время сторонники Робеспьера, судьбу которых он еще недавно держал в руках, одержали победу над своими соперниками и стали полновластными хозяевами Франции. Большая голова Дантона скатилась в корзину палача, а Робеспьер при поддержке своих приспешников Сен-Жюста и Кутона основал грозный триумвират, власть которого была абсолютнее власти любого монарха. Никогда еще реставрация монархии не казалась столь далекой.

Турин, первоначальная цель путешествия Андре-Луи Моро, оказался лишь остановкой в пути. Там Андре-Луи узнал, что граф Прованский не нашел надежного пристанища при дворе трусоватого тестя и после долгих унизительных просьб вымолил разрешение обосноваться в Венецианской республике, а именно в Вероне. Это разрешение было получено в результате переговоров, которые вели от имени регента Россия и Испания, взявшие на себя обязательство обеспечить его в скором времени постоянным политическим убежищем.

Его высочество получил приглашение «самой мирной республики» на довольно жестких условиях. Он обязался не предпринимать действий, которые ставили бы под сомнение ее строгий нейтралитет. Принятый им титул регента там не признавался, и, более того, ему отказывали в почестях, обычно воздаваемых особам королевской крови.

Подчинившись этим требованиям, принц принял титул графа Лилльского и поселился в летней резиденции патрицианского семейства Гаццола, близ капуцинского монастыря в предместье Вероны. Это была простая, скромная вилла, утопавшая в жасмине и клематисах.

Его маленький двор остался почти неизменным со времен Хамма. Его по-прежнему составляли граф д’Аваре, граф д’Антрег, двое секретарей, одним из которых был граф де Плугастель, врач господин Колон и четверо слуг. Прочие придворные, последовавшие за принцем в изгнание, поселились в городских гостиницах. Здесь, как и в Вестфалии, принц испытывал острую нужду в средствах, отчего ему приходилось вести весьма умеренный образ жизни — обстоятельство отнюдь не радостное для человека, так любившего пиры и увеселения.

Получив в Турине эти сведения, Андре-Луи снова отправился в путь. Дорога пролегала через Пьемонт и плодородные равнины Ломбардии, которые весна уже покрыла роскошными зелеными коврами. Наконец в один из апрельских дней он прибыл в прекрасный древний город и, запыленный, утомленный продолжительной скачкой, спешился во внутреннем дворике гостиницы «Две башни», располагавшейся на Пьяцца-деи-Синьори.

Едва Андре-Луи ступил наземь и передал конюху поводья, из дверей гостиницы вышла на прогулку дама в длинной бордовой накидке и черной широкополой шляпе. Увидев Моро, она пошатнулась и замерла как вкопанная у крыльца.

Андре-Луи тотчас узнал госпожу де Плугастель, несмотря на то что лицо ее побледнело, рот приоткрылся, глаза расширились, а брови взлетели вверх. Трудно было определить, чего в этом лице выразилось больше — изумления или страха.

Для Андре-Луи эта встреча тоже оказалась неожиданной, но не слишком его удивила. Присутствие в городе госпожи де Плугастель было вполне естественным, и он собирался увидеться с нею перед отъездом.

Он снял шляпу и, пробормотав «сударыня», низко поклонился. В ту же минуту графиня вышла из оцепенения, промчалась мимо хозяина гостиницы и вцепилась в приезжего обеими руками.

— Андре-Луи! — воскликнула она с радостью, к которой примешивалось недоверие. — Андре-Луи! Это ты!

Неподдельная нежность в голосе графини тронула Моро, но, испугавшись, что она сейчас расплачется, он ответил подчеркнуто спокойным, ровным голосом:

— Я, сударыня. Кажется, мой приезд — большая неожиданность для вас.

— Неожиданность? Ты сказал — неожиданность? О господи! — Она как будто не знала, плакать ей или смеяться. — Откуда? Откуда ты взялся?

— Из Франции, разумеется.

— Разумеется! Боже мой! Восстал из могилы, а говорит: «Из Франции, разумеется»!

Тут настал черед Андре-Луи онеметь от изумления. Графиня взяла его под руку.

— Пойдем, — сказала она и едва ли не силком потащила его внутрь. Хозяин гостиницы в недоумении пожал плечами и заявил конюху, что все французы не в своем уме.

Графиня провела Андре-Луи по темному коридору с неровным полом в просто обставленную, но довольно просторную гостиную. На каменном полу лежал потертый коврик. Потолок был разрисован грубыми фресками, изображавшими цветы и фрукты. Скудную мебель темного ореха украшала незатейливая резьба. Высокие окна, увитые буйной растительностью, выходили в залитый солнцем сад.

Моро остановился в центре комнаты, чувствуя себя неловко под жадным, бесконечно счастливым взглядом госпожи де Плугастель. В следующее мгновение она, к немалому смущению Андре, заключила его в объятия. Графиня нежно целовала его, повторяя его имя, пока он, уже не на шутку встревоженный, не призвал ее к благоразумию:

— Сударыня! Сударыня! Ради бога, успокойтесь!

— Не могу с собой справиться, Андре-Луи, не могу! Я считала тебя погибшим, оплакивала все эти месяцы, а тут… — И она расплакалась.

— Вы считали меня погибшим? — Андре-Луи внезапно напрягся в объятиях матери. Его быстрый ум мгновенно оценил все, что подразумевало это утверждение.

Неожиданно дверь позади них открылась, и кто-то сказал недовольным тоном:

— Сударыня, я жду уже… — Говоривший осекся и тут же воскликнул: — Господи! Что это значит?

Андре-Луи отстранился от графини и обернулся. На пороге стоял господин де Плугастель. Его брови грозно сошлись у переносицы, во взгляде читалось возмущенное недоумение.

Андре-Луи смутился и испугался за мать, но она, поглощенная одной-единственной мыслью, не выказала ни малейшего признака неловкости.

— Ты только посмотри, кто это, Плугастель!

Граф вытянул шею и впился взглядом в лицо Андре-Луи.

— Моро! — с легким удивлением, но, впрочем, довольно равнодушно произнес он. Крестник Керкадью ничего для графа не значил, и он всегда находил привязанность жены к этому молодому человеку немного смешной. Во всяком случае, ее объяснение этой привязанности — она-де знала его с пеленок — казалось графу недостаточно веским. — А мы думали, вы погибли, — добавил граф, закрывая дверь.

— А он жив! Жив! — воскликнула графиня дрожащим голосом.

— Вижу, — сухо отозвался господин де Плугастель. — И бог знает, можно ли ему позавидовать.

Андре-Луи, бледный и мрачный, пожелал узнать, как могло возникнуть нелепое убеждение в его гибели, и, разумеется, услышал ответ, что весть о ней привез в Хамм Ланжеак.

— Но вслед за Ланжеаком выехал другой курьер, который знал истинное положение дел и вез от меня письмо Алине. И я знаю, что он в конце концов добрался до места.

— Это письмо не приходило, — уверенно заявила графиня.

— Но это невозможно, сударыня. Я знаю, что письмо доставили, а кроме того, оно было не единственным. Я отправлял и другие, и кое-кто из курьеров, с которыми я впоследствии виделся, уверяли, будто письма дошли по назначению. Что за всем этим кроется? Могла ли Алина…

— Алина оплакивала твою смерть, — перебила сына графиня. — Рассказ Ланжеака о твоей гибели был последней весточкой о тебе, которую она получила. В этом ты можешь не сомневаться. Я готова поручиться, что Алина считала тебя погибшим, равно как и я.

— Но в таком случае… Где же мои письма? — вскричал Андре-Луи едва ли не в гневе.

— Она их не получала. Она не смогла бы не сказать мне о них. Алина знала о моем… — Графиня запнулась, вспомнив о присутствии супруга, и вместо «горе» произнесла: — О моей тревоге. Но, кроме всего прочего, я знаю, Андре, знаю: она пребывала в убеждении, что тебя нет на свете.

Андре-Луи, упершись в грудь подбородком, нервно сжимал и разжимал кулаки. Во всей этой истории было нечто, не поддававшееся его разумению. Ему недоставало связующих звеньев, чтобы мысленно восстановить всю цепочку событий.

— Как могло случиться, что Алине не вручили письма? — резко спросил он мать и графа де Плугастеля, который хранил надменно-отстраненный вид. И затем, не успели они что-либо ответить, Моро обрушил на графа следующий гневный вопрос: — Чьи это происки? Вам известно, господин де Плугастель?

Плугастель вскинул брови.

— Что вы имеете в виду? Что мне должно быть известно?

— Вы находились при его высочестве и имели возможность знать обо всем. То, что письма благополучно прибыли в Хамм, не вызывает сомнений. По крайней мере одно из них, то, что вез Ланжеак. Он заверил меня, что передал письмо господину д’Антрегу… Господин д’Антрег… — Андре-Луи вопросительно посмотрел на Плугастеля. — Значит, это дело рук д’Антрега и регента.

— Если письма попали к д’Антрегу, их, должно быть, изъяли, Андре, — предположила госпожа де Плугастель.

— Я тоже склоняюсь к такому выводу, сударыня, — мрачно заявил Андре-Луи.

Граф возмущенно накинулся на жену за столь чудовищное, по его мнению, предположение.

— Чудовищно не предположение, а сам факт, — возразила графиня. — А то, что это факт, совершенно очевидно.

Господин де Плугастель побагровел.

— Меня всегда поражала опрометчивость ваших суждений, сударыня. Но сейчас она перешла всяческие границы.

И господин де Плугастель разразился пространной отповедью, на которую Андре-Луи не обратил ни малейшего внимания. Он слышал возмущенный голос графа, но не вникал в суть его речи. Внезапно он развернулся, выбежал из комнаты, потребовал у хозяина гостиницы лошадь и испросил пояснений, как добраться до Каза Гаццола.

Добравшись вскачь до этой скромной виллы на окраине города, Андре-Луи привязал лошадь у ворот и решительно зашагал к двери под увитым зеленью портиком. За приоткрытой дверью был виден небольшой вестибюль. Андре-Луи постучал рукояткой хлыста по дверному косяку и, когда на стук вышел слуга, назвался курьером из Парижа.

Его появление вызвало переполох. Не прошло и минуты, как в вестибюль торопливо спустился д’Антрег, как всегда безукоризненно одетый, величественный и любезный, словно он встречал посетителя в приемной Версаля. При виде Андре-Луи граф остановился, и выражение его красивого смуглого лица, изрезанного глубокими морщинами, заметно изменилось.

— Моро! — воскликнул он в некотором замешательстве.

Андре-Луи поклонился. Он уже полностью владел собой и держался с необыкновенной холодностью. Худое угловатое лицо его было решительным и мрачным.

— Ваша памятливость делает мне честь, господин граф. Полагаю, вы считали меня погибшим?

Д’Антрег предпочел не заметить насмешки в тоне Андре-Луи. Он поспешил дать утвердительный ответ и выразил удовольствие по поводу того, что слухи о гибели господина Моро оказались необоснованными. Затем, быстро оставив скользкую тему, господин граф перешел к расспросам:

— Так вы из Парижа, я правильно понял?

— Из Парижа. И с чрезвычайно важными известиями.

Взволнованный д’Антрег потребовал подробностей, но Андре-Луи заявил, что не хочет повторять свой рассказ дважды, и пожелал, чтобы его незамедлительно провели к регенту.

Д’Антрег сопроводил его в приемную, которая если и не превосходила размерами кабинет принца в Хамме, то, по крайней мере, выглядела более величественно. Пол был выложен мрамором, потолок украшали традиционные фрески с купидонами и гирляндами работы какого-то заезжего художника. У стены стояли золоченый кессон, резной секретер и несколько высоких стульев, обитых темной кожей, а в центре хорошо освещенной комнаты находился стол с витыми ножками, за которым работал регент. Месье, казалось, несколько прибавил в весе и объеме, но густой румянец на его лице несколько потускнел. Облик принца, тщательно одетого и напудренного, довершали лента ордена Святого Духа и небольшая шпага. У дальнего конца стола сидел бледный, хрупкий граф д’Аваре.

— Господин Моро с новостями из Парижа, монсеньор, — объявил д’Антрег.

Его высочество отложил перо и поднял голову. Светлые глаза навыкате остановились на визитере, отметили дорожную пыль, прямую осанку и стройность худощавой фигуры.

— Моро? — переспросил он. — Моро? — Это имя пробудило в августейшей голове какие-то смутные воспоминания. Затем эти воспоминания хлынули потоком, и крупное лицо принца пошло багровыми пятнами. Его высочеству стоило немалого труда сохранить ровный тон: — А, Моро! Из Парижа с новостями, говорите?

— С важными новостями, монсеньор, — ответил Андре-Луи. — Меня прислал барон де Бац, с тем чтобы я изложил подробности подрывной кампании, которую мы вели против революционеров, и рассказал о действиях, благодаря которым мы завладели ключами к успеху нашей миссии.

— Успеху? — отозвался регент и порывисто подался вперед. — Успеху, сударь?

— Судите сами, ваше высочество, — холодно и официально ответил Андре-Луи и приступил к рассказу.

Он начал с падения жирондистов, подчеркнув ту роль, которую сыграла в этом событии их с бароном пропагандистская деятельность.

— Жирондисты были самыми опасными врагами монархии, — пояснил он, — поскольку исповедовали умеренность и благоразумие. Если бы на их стороне был перевес, им, скорее всего, удалось бы сформировать сильное республиканское правительство, которое устроило бы народ. Таким образом, их устранение было огромным шагом вперед. Власть полностью перешла в руки некомпетентных людей. В результате в стране начались разруха и голод. В массах стали расти недовольство и склонность к насилию, так что нам требовалось только направить их в надлежащее русло. За выполнение этой задачи мы и взялись. Нам предстояло разоблачить продажных негодяев, пользовавшихся доверием народа, и вскрыть связь между мошенничеством в верхах и теми страданиями и лишениями, которые терпели простолюдины во имя Свободы.

Андре-Луи коротко описал скандал вокруг Ост-Индской компании, в который они вовлекли Шабо, Базира и других известных монтаньяров, что тут же подорвало доверие ко всей партии Горы. Он продемонстрировал, как пропагандистская деятельность агентов де Баца вновь, как и в случае с жирондистами, усилила возмущение народа.

— Для сторонников Робеспьера настали трудные времена. Этот скандал сильно пошатнул их позиции и лишил якобинцев ореола радетелей о народном благе. Но они оправились от удара. Сен-Жюст, самый способный среди соратников Робеспьера, ринулся в бой и объявил крестовый поход против негодяев, торгующих своими мандатами. На какое-то время утраченное доверие было восстановлено. Но репутация сторонников Робеспьера уже пошатнулась, и еще один подобный удар, нанесенный в надлежащий момент, сокрушил бы их окончательно.

Андре-Луи заговорил о возвращении Дантона и подробно остановился на его умеренном и довольно реакционном настрое, вызванном экстремизмом Робеспьера и Эбера. Упомянув об уверенности де Баца в том, что Дантон вернет Францию к монархической форме правления, если его политические соперники будут устранены, Андре-Луи рассказал о принятых для этого мерах, о схватке Дантона с Эбером и о поражении последнего.

И вот наконец рассказ Андре-Луи коснулся его собственных действий, предпринятых для разоблачения продажности, лицемерия и скрытого деспотизма Сен-Жюста. Моро удалось передать регенту свою убежденность в том, что революция не пережила бы падения этого народного кумира.

— Я вернулся в Париж с исчерпывающими доказательствами низости и продажности Сен-Жюста. — Андре-Луи перечислил их и продолжал: — Мы планировали передать документы Демулену, с тем чтобы он для начала напечатал разоблачительную статью в «Старом кордельере». На следующем этапе предполагалось ввести в игру Дантона. Мы рассчитывали, что его атака с трибуны Конвента должна неизбежно сокрушить Сен-Жюста, который потянет за собой Робеспьера, а с ним и всю партию Горы. Во главе государства останется Дантон, которому придется управлять народом, уставшим от революции и утратившим всякие иллюзии в отношении революционеров.

Андре-Луи сделал паузу. Его слушатели, чье волнение нарастало по ходу этого увлекательного повествования, напряженно молчали. Пауза затянулась, и д’Аваре, не спускавший с рассказчика глаз, сделал нетерпеливое движение. Не менее заинтригованный регент подстегнул Андре-Луи:

— И что же, сударь? Что же дальше?

Более проницательного д’Антрега немало озадачила скованность, с которой держался Андре-Луи:

— Вы хотите сказать, господин Моро, что такова сложившаяся на этот день ситуация?

— Ситуация была такова перед тем, как я покинул Париж. Мы ликовали, полагая, что наш неизбежный успех возместит потерю Тулона и поражение роялистов на юге. Да, такая победа стоит дюжины побед на поле боя, поскольку она открывает двери для беспрепятственного возвращения монархической партии. Ваше высочество согласен со мной?

— Разумеется, мы согласны, — ликующе произнес регент. — Поразительно! Мне едва верится, что после всего пережитого нам наконец улыбнулась удача — и какая удача!

— Я рад, что вы сознаете неизбежность победы, монсеньор.

— Если такая ситуация сложилась накануне вашего отъезда из Парижа, к настоящему времени эта победа уже стала свершившимся фактом, — заметил д’Аваре. — И скандал, и все, что должно было за ним последовать, безусловно, уже произошли.

Андре-Луи обвел присутствующих задумчивым взглядом. Естественная бледность его лица в последние несколько минут стала пугающей, уголки губ едва заметно изогнулись в насмешливой улыбке.

— Что такое, сударь? — тревожно вскричал регент. — У вас есть какие-то сомнения в правоте господина д’Аваре? Но какие тут могут быть сомнения?

— Никаких, если бы план, над разработкой которого мы трудились, был воплощен в жизнь, если бы оружие победы, выкованное нами, было пущено в ход.

Д’Антрег стремительно шагнул вперед. Регент и д’Аваре застыли словно изваяния. Все трое одновременно выдохнули испуганный вопрос:

— О чем вы?

— Я не стал бы занимать ваше время этим отчетом, если бы не просьба барона де Баца, — сказал Андре-Луи, предваряя объяснение. — По возвращении из Блеранкура, где я, рискуя головой, собирал документы, компрометирующие Сен-Жюста, мне стало известно, что, пока я несколько месяцев играл со смертью в Париже, глава королевского дома, ради которого мы старались, воспользовавшись моим отсутствием, соблазнил мою невесту. Только сегодня утром, по прибытии сюда, я узнал всю меру его вероломства. Чтобы устранить препятствия, которые верность и целомудрие этой дамы не могли не воздвигнуть на его пути, этот бесчестный принц не постеснялся распространить слухи о моей смерти и перехватить мои письма к невесте, доказывавшие обратное. Невероятная история, не правда ли, господа?

Пораженные слушатели не произнесли ни слова. Андре-Луи бесстрастно продолжал:

— Когда я сделал это открытие, то пришел к выводу, что правление столь низкого и вероломного человека не принесет стране ничего хорошего. Поэтому я бросил в огонь документы, которые должны были уничтожить Робеспьера и иже с ним и открыть дорогу скорому возвращению вашего высочества во Францию. Вот и весь мой отчет, господа. Повторяю, я не потрудился бы приехать сюда, если бы барон де Бац не счел, что вашему высочеству следует знать эту историю. Барон увидел в ней мораль, которую ваше высочество, возможно, тоже сумеет разглядеть, — во всяком случае, барон на это надеется, поскольку он остается у вас на службе. Быть может, уяснив ее себе, ваше высочество научится вести себя достойнее, дабы лучше соответствовать своему высокому предназначению.

— Как вы смеете! — гневно воскликнул д’Аваре, вскочив с места.

— О нет, это не мои слова. Они принадлежат господину де Бацу. Сам я никаких надежд на этот счет не питаю. Если насчет благодарности принцев я не обманывался никогда, то относительно их чести у меня еще оставались кое-какие иллюзии, иначе я не стал бы рисковать жизнью, чтобы вернуть вам трон. Но в том, что человек не способен идти против собственной природы, я не сомневался никогда.

Андре-Луи пожал плечами и умолк. Его взгляд медленно скользнул по лицам собравшихся, и его губы скривились в невыразимом презрении.

Регент откинулся назад, тело его обмякло, лицо побледнело так, что даже губы стали белыми. Д’Аваре остался стоять в прежней позе, с горящими глазами и пунцовым лицом. Д’Антрег приблизился к Андре-Луи и смерил его злобным прищуренным взглядом.

— Негодяй! Мало того что вы совершили чудовищное преступление, так вы посмели еще явиться сюда и похваляться перед нами своими подвигами. Вы, должно быть, совершенно забылись, если позволяете себе такой тон с его высочеством. Где ваше уважение к особе королевской крови?

— Я не ослышался? Вы действительно произнесли слово «уважение», господин д’Антрег? — Андре-Луи откровенно рассмеялся в лицо графу. — Вряд ли вы можете всерьез полагать, будто я питаю к его высочеству подобное чувство. Пусть скажет спасибо, что его королевская кровь лишает меня возможности потребовать удовлетворения.

Регент покачнулся вместе со стулом.

— Это оскорбление! Боже мой, меня оскорбляют! Как же низко я пал!

— Вот уж воистину, — язвительно подтвердил Андре-Луи.

В тот же миг д’Аваре, дрожа от гнева, стремительно вышел из-за стола.

— Я накажу наглеца, монсеньор. Поскольку ваше положение запрещает вам ответить обидчику, я сделаю это за вас. — Он повернулся к Андре-Луи. — Вот вам за вашу наглость, каналья! — С этими словами он хлестнул молодого человека ладонью по щеке.

Андре-Луи отшатнулся, затем учтиво поклонился.

В тот же миг раздался вопль силившегося подняться на ноги регента:

— Нет-нет, д’Аваре! Не бывать этому! Я запрещаю, вы слышите? Запрещаю! Пусть убирается! Какое значение имеют его слова? Вы не можете драться с этим ничтожеством, с этим ублюдком! За дверь его! Д’Антрег, покажите господину Моро выход.

— Я знаю, где выход, господин д’Антрег, — сказал Андре-Луи и повернулся на каблуках.

Д’Антрег все же успел его опередить. Он широко распахнул дверь и с надменным видом отстранился, пропуская Андре-Луи. На пороге Андре-Луи задержался и обернулся.

— Я остановился в «Двух башнях», господин д’Аваре. Если ваши понятия о чести требуют, чтобы мы встретились, вы найдете меня там до завтра.

Но регент опередил своего фаворита:

— Если вы завтра еще будете там, я, ей-богу, пошлю своих грумов устроить вам трепку, коей вы заслуживаете.

Улыбка Андре-Луи источала презрение.

— А вы последовательны, монсеньор. — И с этими словами он вышел вон, оставив позади себя ярость и стыд.

Глава 45

НАЗАД В ХАММ
Посещение Каза Гаццоло вызвало в душе Андре-Луи нестерпимую горечь. Несмотря на самообладание, которое он демонстрировал на протяжении всего визита, этот день разбередил в нем ужасную душевную рану; удовлетворение же, которое юноша надеялся получить, исполняя поручение де Баца, оказалось значительно меньшим, чем он ожидал.

Андре понимал, что ему не удалось пробить броню эгоизма, которая защищала Месье. Да, принц пришел в ярость, почувствовал себя оскорбленным, но его совесть осталась непотревоженной. Ему даже в голову не могло прийти, что он заслужил оскорбление, которое нанес ему Андре-Луи. Гневная речь Моро вызвала у принца такое же негодование, которое мог бы вызвать непристойный жест какого-нибудь мальчишки-сорванца на улицах Вероны. Глупцы и эгоисты верны себе, поскольку их защищает самодовольство и неспособность к самокритике. Не в их власти увидеть собственные поступки в том свете, в каком они предстают взорам других. Они громко возмущаются неблагоприятными для себя следствиями, будучи слепы к породившим их причинам.

Так размышлял Андре-Луи на обратном пути к «Двум башням». Мысли эти не подняли ему настроения и не пролили бальзама на его рану. Его месть провалилась, поскольку человек, против которого она была направлена, не мог уразуметь, что заслуживает ее. Чтобы задеть такого человека, как граф Прованский, требовалось нечто более сильное, чем слова. Надо было пойти дальше. Настоять на дуэли с этим дураком д’Аваре. Или, еще лучше, затеять ссору с д’Антрегом. Этот мерзкий слизняк сыграл далеко не последнюю роль в истории с письмами. Там, на вилле, Андре-Луи совсем забыл об этом грязном своднике, целиком сосредоточив свой гнев на принце. Впрочем, это не имело большого значения. В конце концов, какую сатисфакцию могли дать ему эти лакеи, д’Антрег и д’Аваре, за грехи своего хозяина?

Андре-Луи спешился во внутреннем дворе «Двух башен», и внезапно на него нахлынуло ощущение абсолютной бессмысленности собственного существования. Ему казалось, что его жизнь внезапно подошла к концу. Он не знал, куда направиться, к какой цели стремиться.

На пороге гостиницы Андре-Луи встретил хозяин, который сообщил, что ему приготовлена комната, а также передал просьбу госпожи де Плугастель, пожелавшей видеть господина Моро, как только он вернется.

— Проводите меня к ней, — безразлично сказал Андре-Луи.

Все еще не умывшись и не переодевшись с дороги, он прошел в комнату, где два часа назад оставил графиню. Она в одиночестве стояла у окна, выходившего во двор. Вероятно, она стояла там давно, ожидая возвращения сына. Когда дверь отворилась, госпожа де Плугастель стремительно повернулась и сделала несколько шагов ему навстречу. В ее движениях и выражении лица читались напряженность и беспокойство.

— Спасибо, что пришел так скоро, Андре. Мне нужно многое тебе рассказать. Ты уехал так поспешно, что я даже не успела начать. Где ты был?

— В Каза Гаццоло. Решил дать им знать, что все еще жив.

— Этого я и боялась. Ты не совершил ничего опрометчивого? Ты ведь не потерял голову? — Графиня задрожала.

— Что я мог сделать, сударыня? — Андре-Луи скривил губы. — Причиненное мне зло уже не поправить. Я мог только говорить. Сомневаюсь, что это произвело на них сильное впечатление.

Графиня испытала явное облегчение.

— Расскажи мне все. Только давай сначала сядем, мой мальчик.

Она указала на один из стульев, стоявших у окна, а сама заняла другой. Андре-Луи устало сел, выронил шляпу и хлыст на пол и обратил утомленное лицо к матери.

— Ты видел Месье? — спросила она.

— Да, сударыня, я его видел. У меня было для него послание от господина де Баца. — И Андре-Луи вкратце повторил ей то, что сказал регенту.

Графиня слушала, и на ее грустном лице появился слабый румянец, полные губы сложились в горькую улыбку. Когда он закончил, она одобрительно кивнула.

— Что ж, он это заслужил. Хотя, уничтожив бумаги, ты подвел и других людей, я не могу тебя винить. И я рада, что ты все высказал принцу. Не думай, что это не задело его за живое. Как бы он себя ни вел, в глубине души он не может не понимать, что обязан своим провалом собственному вероломству. Он наказан заслуженно.

— Меня не так легко удовлетворить, сударыня. Сомневаюсь, что на свете существует кара, которая могла бы уравновесить совершенное им зло. Не забывайте, он разбил мою жизнь.

— Разбил? — переспросила графиня, глядя на сына широко раскрытыми глазами. — Он разбил тебе жизнь?

— Вы считаете, что это слишком сильно сказано? — желчно спросил Андре-Луи. — Что теперь можно поправить или переиграть?

Госпожа де Плугастель ответила не сразу. Помолчав, она тихо спросила:

— Что тебе рассказали, Андре?

— Горькую правду, сударыня. Этот жирный боров сделал Алину своей любовницей и…

— О нет! Нет! — вскричала графиня, вскочив со стула. — Это неправда, Андре!

Андре-Луи поднял голову и устало посмотрел на мать.

— Вы пытаетесь обмануть меня из жалости, сударыня. Я получил эти сведения от человека чести, человека, который видел все собственными глазами.

— Ты, должно быть, говоришь о господине де Ла Гише.

— А, так вы знаете! Да, это Ла Гиш. Он сам не ведал того, как много мне рассказывает. Он лично видел Алину в объятиях регента, когда…

— Я знаю, знаю! — перебила его графиня. — Ах, подожди, мой бедный Андре. Выслушай меня. Ла Гиш рассказал тебе правду. Он и в самом деле видел Алину с регентом. Но все остальное — неправда. Все выводы, все допущения, которые он сделал, неверны. Неверны! Господи, какие же муки ты вынес, мой мальчик, если поверил этому!

Она прижала голову Андре к своей груди, гладила, успокаивала, утешала его, словно малое дитя. И пока она говорила, Андре-Луи сидел как зачарованный и слушал затаив дыхание.

— Как ты мог подумать, что твоя Алина способна уступить чьим бы то ни было домогательствам? Даже убежденность в твоей смерти не смогла лишить силы ее целомудрие. Месье осаждал ее долго и терпеливо. В конце концов, надо полагать, терпение его истощилось. Защитники Тулона настойчиво требовали его присутствия, и долее откладывать отъезд было уже невозможно. Желая избавиться на время от господина де Керкадью, Месье под надуманным предлогом отправил его в Брюссель, а сам в тот же вечер явился к Алине, чтобы скрасить ее одиночество. Напуганная его напором и чувствуя себя беспомощной, поскольку была одна, она растерялась и позволила принцу обнять ее, и как раз в этот момент появился господин де Ла Гиш. Подожди, Андре! Выслушай до конца. По настоянию господина де Ла Гиша, который был очень разгневан и, полагаю, весьма несдержан в выражениях, регент оставил Алину. Сопровождаемый Ла Гишем, он перешел в другую комнату, с тем чтобы маркиз мог передать его высочеству привезенное им послание. Как только они ушли, Алина тут же спустилась ко мне и рассказала о произошедшем. Она вся дрожала от ужаса и отвращения к Месье. Больше всего ее пугала мысль, что Месье может возобновить свою атаку. Алина заклинала меня, чтобы я оставила ее у себя и защитила от его посягательств. — Госпожа де Плугастель помолчала, потом медленно и торжественно произнесла: — И она не отходила от меня до тех пор, покуда, двумя днями позже, принц не уехал из Хамма.

Андре-Луи поднялся и посмотрел на графиню затуманенным взором.

— Это правда, сударыня? Правда? — воскликнул он жалобно.

Госпожа де Плугастель взяла его руки в свои и грустно сказала:

— Разве я могу обманывать тебя, даже из милосердия, мой мальчик? Кто угодно, только не я.

В его глазах заблестели слезы.

— Сударыня, — пробормотал он, — вы подарили мне жизнь.

— Значит, я дарю ее тебе уже во второй раз, — с невыразимой печалью улыбнулась она. — И благодарю Бога за то, что он мне дал такую возможность. — Госпожа де Плугастель подалась вперед и поцеловала сына. — Поезжай к своей Алине, Андре-Луи. Поезжай и ни о чем не думай. Забудь о Месье. Ты наказал его за злые намерения. Слава богу, больше его наказывать не за что.

— Где она? Алина? — прерывисто спросил Андре-Луи.

— В Хамме. Когда мы последовали за регентом в Турин, господин де Керкадью еще не вернулся из Брюсселя. Алина осталась его ждать. Кроме того, ей и ехать-то было некуда, бедняжке. Я оставила ей немного денег, их должно хватить на некоторое время. Поспеши к ней, Андре.

Он выехал на следующий день. Мать благословила его в дорогу. Она знала, что, скорее всего, больше никогда не увидит сына, но утешала себя мыслью о счастье, которое ждало его впереди.

В этой поездке Андре-Луи не щадил ни себя, ни лошадей. Денег у него было больше чем достаточно. При расставании де Бац, помимо пачки ассигнаций, вручил ему пояс с пятьюдесятью золотыми луидорами. До приезда в Верону Андре-Луи почти ничего не потратил. Но теперь он пускал золото в ход не задумываясь, при малейшем намеке на задержку или препятствие.

Через неделю, в ясный апрельский день, усталый и измученный, но с ликованием в сердце, Андре-Луи въехал в маленький вестфальский городок на Липпе. Он спешился у дверей «Медведя» и, пошатываясь, переступил порог гостиницы. Выглядел он как призрак, за который, собственно, его вскоре и приняли.

Когда ахнувший от изумления хозяин пришел в себя и сообщил, что господин де Керкадью с племянницей находятся в своих комнатах наверху, Андре-Луи велел передать сеньору де Гаврийяку, что к нему прибыл курьер.

— Больше ничего не говорите. Не упоминайте моего имени в присутствии мадемуазель.

Дав такое напутствие, Андре-Луи шагнул к креслу и буквально упал в него. Но спустя несколько минут он снова оказался на ногах: по лестнице торопливо спускался крестный.

При виде Андре-Луи господин де Керкадью замер и побледнел, потом издал радостный вопль на всю гостиницу и бросился обнимать крестника, снова и снова повторяя его имя.

Андре-Луи сжал старика в объятиях. Господин де Керкадью то плакал, то смеялся, а Андре бормотал бессвязно и счастливо:

— Это я, крестный. В самом деле я. Я вернулся. Покончил с политикой и вернулся. Мы едем на мою ферму в Саксонии. Я всегда знал, что эта ферма однажды нампригодится. Пойдемте же, найдем Алину.

Но искать Алину не было нужды. Она уже стояла на лестнице. Громкие крики дяди, повторявшего имя Андре-Луи, заставили ее выбежать из комнаты. Прекрасное лицо девушки было смертельно бледно. Она дрожала так сильно, что едва могла стоять.

Увидев Алину, Андре-Луи высвободился из объятий господина де Керкадью и, забыв об усталости, кинулся ей навстречу. Он остановился на ступеньку ниже, так что его запрокинутое лицо оказалось на уровне ее плеч. Алина обвила руками шею возлюбленного и притянула его голову к своей груди.

— Я ждала тебя, Андре, — прошептала она. — Я ждала бы тебя вечно. До самого конца.


ОЛИВЕР ТРЕССИЛИАН (цикл)


Псы Господни[523] (роман)

Корабль дона Педро де Мендоса и Луна, графа Маркоса, на пути в Испанию после Гравелинского сражения штормом разбит о рифы Корнуолла, сам граф, будучи единственным выжившим, сдался в плен красавице леди Маргарет Тревеньон, что в итоге привело её, воспитанную в лютеранской «ереси», в руки к Псам господним — испанской инквизиции…


Глава 1

МИЗАНТРОП
Не кто иной, как Уолсингем, сказал о Роджере Тревеньоне, графе Гарте, что тот предпочитает общество мертвых обществу живых. Это был язвительный намек на привычный затворнический образ жизни графа. Его светлость расценил бы насмешку как булавочный укол, если бы вообще обратил на нее внимание. Скорее всего, он понял бы насмешку буквально, признав, что общество мертвых ему и впрямь предпочтительнее, и объяснил, что мертвый человек хорош уже тем, что более не способен творить зло.

Разумеется, жизненный опыт, приведший его к подобному заключению, навряд ли был приятным. Мизантропом с юности его сделала близкая дружба с доблестным Томасом Сеймуром, братом одной королевы и мужем другой. Честолюбивые помыслы, а возможно и любовь, подтолкнули его после смерти Екатерины Парр к решению жениться на принцессе Елизавете. На глазах Тревеньона, преданного и восторженного друга Сеймура, плелась липкая паутина интриги, в которую и угодил адмирал, а сам Тревеньон едва избежал плахи. Злобным пауком был завистливый и честолюбивый регент Сомерсет: опасаясь, как бы любовь адмирала и принцессы не положила конец его карьере, он без малейших колебаний отправил родного брата на эшафот по сфабрикованному обвинению в государственной измене.

Дело представили так, будто адмирал, будучи любовником принцессы, замыслил свергнуть регента и взять бразды правления в свои руки. Да и принцессу он якобы соблазнил лишь для того, чтобы осуществить свой коварный замысел. Оба обвинения были так хитро увязаны, что одно возводилось на основании другого.

Юного Тревеньона арестовали вместе с другими придворными принцессы и всеми, кто состоял в близких отношениях с адмиралом, будь то слуги или друзья. А поскольку Тревеньон был придворным принцессы и пользовался доверием адмирала более, чем кто-либо другой, то стал объектом пристального внимания регентского совета. Его то и дело вызывали, учиняли бесконечные — ad nauseam[524] — допросы и дознания с той целью, чтобы обманным путем заставить его оговорить друга, вырвав у него признания о виденном в Хатфилде или тайнах, какие доверял ему друг.

Говаривали, что много лет спустя, когда подобные признания никому уже не могли причинить вреда, лорд Тревеньон признался, что любовь адмирала к юной принцессе была искренней и глубокой и зиждилась отнюдь не на честолюбивых помыслах. Однажды в Хатфилде он застал ее в объятиях адмирала, из чего вполне разумно заключил, что принцесса была к нему неравнодушна. Но тогда, в регентском совете, молодой Тревеньон не припомнил ничего, что могло бы повредить его другу. Он не только упрямо отрицал, что ему известно — прямо или косвенно — об участии Сеймура в каком-либо заговоре, но и, напротив, из его многочисленных заявлений следовало, что обвинение в государственной измене, предъявленное адмиралу, не имеет под собой никаких оснований. Его стойкость не раз приводила членов совета в ярость. Для Тревеньона было откровением, как далеко может завести людей злоба. На одном из допросов сам регент, сорвавшись, предупредил Тревеньона, что его собственная голова не так уж прочно держится на плечах и именно на голову он может укоротить себя нахальными речами и поведением. Злоба, питаемая завистью и страхом, превратила этих людей, почитаемых за самых благородных людей Англии, в низких, презренных и жалких.

Ослепленные ею, они отправили Тревеньона в Тауэр и держали его там до дня казни Сеймура, оказав в ненастное мартовское утро милость, о которой Тревеньон не смел и просить, — его провели в камеру, где сидел осужденный на смерть друг, и позволили попрощаться с ним без свидетелей.

Тревеньону был двадцать один год — в этом возрасте юноша исполнен радости жизни, сама мысль о смерти ему претит, и человек, которому предстоит взойти на эшафот, вызывает у него ужас. Ему была непонятна сдержанность адмирала: ведь и он еще был молод. Адмиралу едва минуло тридцать, он был высок, прекрасно сложен, энергичен и хорош собой. Сеймур встал, приветствуя друга. В те несколько мгновений, что они пробыли наедине, молодой человек не успел вставить и слова. Адмирал с нежностью говорил об их дружбе и, тронутый печалью графа, пытался подбодрить его заверениями, что смерть не так страшна тем, кто не раз смотрел ей в лицо. По его словам, он распрощался с леди Елизаветой в письме, которое писал всю ночь. Лорды из регентского совета запретили ему писать, у него не было пера и чернил, но он соорудил нечто вроде пера из золотого шитья аксельбантов и написал письмо своей кровью. Не понижая голоса, он сообщил Тревеньону, что вложил письмо в подошву сапог и лицо, которому он доверяет, позаботится о его сохранности после казни. При этом на губах у него появилась странная улыбка, лукавая искорка мелькнула в прекрасных глазах, немало озадачив Тревеньона.

Они обнялись на прощанье, и Тревеньон вернулся в свою камеру. Он молился за друга и ломал голову над излишней и весьма неосторожно доверенной ему тайной о прощальном письме. Позднее он все понял.

Адмирал, прекрасно разбиравшийся в людях, сразу сообразил, что отнюдь не из добрых чувств Тревеньону позволили нанести ему прощальный визит. Лорды из регентского совета надеялись, что Сеймур не упустит возможности передать принцессе послание, которое ее скомпрометирует, и поставили у двери шпионов — слушать и доносить. Но Сеймур, разгадав их замысел, воспользовался случаем и сообщил о письме, специально для них предназначенном и выдержанном в таком тоне, что его оглашение восстановило бы репутацию принцессы.

Это было последнее доказательство преданности Сеймура. И хотя письмо так и не было обнародовано, оно, возможно, сыграло свою роль — положило конец гонениям, коим подвергалась принцесса. Ибо та же завистливая злоба, из-за которой пролилась кровь Сеймура, запятнала репутацию принцессы грязными сплетнями о ее связи с адмиралом.

Через несколько месяцев после освобождения Тревеньон решил удалиться от двора, убившего в нем веру в людей, и, прощаясь с принцессой Елизаветой, сообщил ей о письме адмирала. И эта тоненькая девушка шестнадцати лет со вздохом и горькой улыбкой, способной состарить и женщину вдвое старше, повторила, хоть и в ином тоне, уже сказанную ранее уклончивую фразу:

— Он был очень умен и очень неблагоразумен, да упокоит Господь его душу.

Возможно, Тревеньону пришелся не по душе этот реквием, и, когда принцесса предложила ему остаться при дворе, он с удовольствием ответил, что регентский совет этого не допустит. Единственным желанием Тревеньона было поскорее покинуть двор. Он был на волосок от смерти и познал жестокую реальность за внешним блеском дворцовой жизни — непомерное тщеславие, зависть, стяжательство, низкие страсти. Все это вызвало у него отвращение и заставило отказаться от собственных честолюбивых помыслов.

Он уехал в свое отдаленное корнуоллское поместье и стал хозяйствовать на земле, что его отец и дед передоверяли своим управляющим. Лет десять спустя он женился на девице из рода Годолфинов. Молва нарекла ее красавицей, в которую все влюблялись с первого взгляда. Если она и впрямь была так хороша собой, это было ее единственное достоинство. Самой судьбой ей было предназначено сделать графа Гарта еще большим мизантропом. Глупая, пустая, капризная, она заставила его убедиться на собственном опыте, что не все золото, что блестит. Лет через пять после заключения их несчастливого брака она скончалась от родильной горячки, подарив ему единственную наследницу.

Графу было достаточно лишь раз увидеть теневую сторону придворной жизни, чтоб навсегда от нее отказаться, то же самое произошло и с опытом семейной. И хотя Тревеньон остался вдовцом в тридцать шесть лет, он больше не искал счастья в браке, как, впрочем, и в чем-либо другом. Он рано устал душой — нередкий удел людей мыслящих, наделенных склонностью к самоанализу. Он пристрастился к чтению — книги всегда его привлекали — и собрал у себя в поместье прекрасную библиотеку. Шли годы, и Тревеньона все более и более увлекало то, что происходило в прошлом или что, по мнению философов, могло бы произойти, и все менее — то, что происходило сейчас. Он пытался найти в книгах ответ на вопрос, в чем заключается смысл жизни, а это занятие, как ничто другое, отчуждает человека от реальной жизни. Он все больше замыкался в себе и почти не замечал текущих событий. Религиозные распри, раздиравшие Англию, оставляли его равнодушным. И когда над страной черной тучей нависла угроза испанского вторжения, когда все вокруг вооружались и готовились отразить его, граф Гарт, уже теперь немолодой человек, по-прежнему не проявлял никакого интереса к миру, в котором жил.

Единственная дочь, воспитание которой он почти полностью передоверил ей самой, достойно справилась с этим делом лишь чудом. Она была единственным человеком, кто по-настоящему понимал его, единственной, кто любил; ибо, как вы сами понимаете, он не вызывал симпатии у окружающих. Она унаследовала в значительной степени красоту матери, доброту и здравомыслие отца, столь свойственные ему в молодые годы, а также изрядную долю материнского своенравия, придававшего особую пикантность этой смеси. И если она в свои двадцать три все еще не была замужем — а так оно и случилось, — это была только ее вина. Поклонников у нее с семнадцати лет было предостаточно, и их частая смена вызывала у его светлости приступы раздражения. Молва приписывала ей несколько разбитых сердец. Но поскольку это утверждение несправедливо и подразумевает предосудительную активность со стороны девушки, то лучше отметить, что несколько сердец было разбито, когда она отвергла их влюбленных обладателей. Юная графиня была бесстрастна, как корнуоллские скалы, о которые в шторм разбиваются корабли.

Она слишком ценила свою свободу, чтобы добровольно от нее отказаться. Так она и говорила своим поклонникам. Как и королева Елизавета, она была вполне удовлетворена положением девственницы[525], почитала его лучшим в мире и не намеревалась менять. И это не было вежливой отговоркой, чтобы милостиво удалить ухажеров, пришедшихся ей не по душе, — нет, есть все основания полагать, что это была чистая правда. Леди Маргарет Тревеньон из-за причуд отца с детства вкусила мужской свободы. С пятнадцати или шестнадцати лет она уходила и возвращалась домой, никому не докладываясь. Ее занимали лошади, собаки, соколиная охота. Она была таким же сорванцом, как и ее приятели-сверстники. Ее откровенно мальчишеские замашки позволяли им поддерживать с ней такие же отношения, как друг с другом. И хотя появление первого поклонника в семнадцать лет побудило ее к большей сдержанности, осознанию своего положения и, следовательно, к осмотрительности, она не поступилась своими прежними увлечениями, своей свободой: они уже прочно укоренились в ее душе. Необычным было ее вступление в новый для нее мир из-за мужской закалки, полученной в результате необычного воспитания. Как естественная потребность в движении придавала сильному гибкому телу Маргарет еще больше женственности, так и всегда отстаиваемая ею потребность свободно мыслить придала ее натуре широту и твердость, на ней зиждилось ее истинно женское достоинство и умение властвовать собой и другими. Маргарет являла собой замечательный пример устойчивости врожденных черт характера, упрямо проявляющихся, несмотря на окружение и жизненные обстоятельства.

Я представил вам ее в то время, когда, достигши двадцати трех лет, она упорно не желала расставаться с девической свободой и успешно отбила атаки всех поклонников, кроме разве одного. Им был милый юноша Джервас Кросби из знатной семьи Девон, родственник соседа сэра Джона Киллигрю из Арвенака, упорно не желавший принимать «нет» за окончательный ответ. Младший из сыновей, он должен был сам прокладывать себе дорогу в жизни. Киллигрю, старый холостяк, не имевший собственных детей, проявил интерес к юноше и взял его под свое покровительство. В результате юноша часто бывал в Арвенаке, в величавом доме-замке над устьем реки Фал. Киллигрю был очень близок к семейству Гарт, он почитал графа родственником по сватовству, а с Маргарет его связывало еще более близкое родство по материнской линии. Это был один из немногих соседей, кто отваживался нарушать одиночество добровольного затворника, не смущаясь безразличием старого графа. Именно он ввел в дом Тревеньонов Кросби, рослого шестнадцатилетнего парня. Маргарет он понравился, она относилась к нему с искренним мальчишеским дружелюбием, и, ободренный таким приемом, Кросби стал у них частым гостем. Они с Маргарет были почти сверстниками со схожими вкусами и интересами и быстро подружились.

Киллигрю, хорошенько поразмыслив, решил, что его юный родственник должен изучить право, чтобы в будущем заняться политической деятельностью. Киллигрю считал, что если голова у Кросби не хуже ладного, прекрасно сложенного тела, то ему обеспечена блестящая карьера при дворе королевы, охотно продвигавшей по службе красивых мужчин. И поэтому он доставил в Арвенак учителей и взялся за образование юноши. Но, как это часто случается в жизни, взгляды молодежи и стариков не совпадают. Кросби был по натуре романтиком и не видел ничего романтического в изучении права, сколько бы Киллигрю ни доказывал ему обратное. Кросби жаждал приключений. Лишь исполненная опасностей жизнь имела для него смысл.

Мир еще эхом отзывался на кругосветное плавание Дрейка[526]. Кросби звало море, возможность познать тайны земли, бороздить неизвестные моря, открывать сказочно богатые страны, и наконец Киллигрю сдался, понимая, что никто не достигнет высот в деле, к которому не лежит душа.

Сэр Джон привез юношу в Лондон. Это было в 1584 году, вскоре после того, как ему минуло двадцать лет. Но прежде чем уйти в море на поиски приключений, Джервас решил устроить надежный причал дома, куда бы он мог вернуться, а потому предложил руку, сердце и будущее богатство леди Маргарет. Его предложение если не потрясло ее светлость, то наверняка удивило. Они довольно часто виделись, Маргарет почитала его за брата, дозволяла фамильярности, которые может позволить только сестра, порой они даже обменивались родственными поцелуями. Но она уж никак не подозревала, что за этим кроется нечто большее, чем братская любовь, и это показалось ей смешным. Маргарет так и сказала Джервасу, и на нее обрушился поток упреков, возражений, заклинаний, поднимавшийся порой до вершин подлинной страсти.

Но леди Маргарет не испугалась. Она сохраняла спокойствие. Уверенность в своих силах, воспитанная в ней с детства, научила ее держать себя в руках. Она прибегла к привычной фразе о девической свободе, которая для нее дороже всего. Что милее всего королеве, то мило и ей, заявила Маргарет, будто девственность была залогом лояльности. Потрясенный и удрученный, Джервас отправился проститься с ее отцом. Его светлость, только что открывший для себя Платона и поглощенный его учением о космосе, не был настроен на долгие проводы. Но Джервас счел своим долгом поведать графу, каких неестественных взглядов на жизнь придерживается его дочь. С неиссякаемым оптимизмом юности он, очевидно, полагал, что его светлость сможет добиться надлежащей перемены в настроениях дочери. Но его светлость, раздосадованный тем, что его оторвали от ученых занятий, хмуро уставился на него из-под кустистых бровей.

— Ну и что? Если она хочет умереть старой девой, какое вам до этого дело?

Если достопочтенного Кросби ранее потрясло отношение дочери к тому, что он считал самым важным в жизни, то отношение к данному предмету ее отца совсем доконало его. Он понял, что надо брать быка за рога. И он взял.

— Мне есть до этого дело, потому что я хочу на ней жениться.

Граф даже не моргнул и все так же пристально смотрел на Джерваса.

— А что хочет Маргарет?

— Я уже сказал вашей светлости, чего она хочет.

— Ну раз она придерживается подобных взглядов, то не понимаю, чего ради вы меня беспокоите.

Такие слова обескуражили бы любого, но не Джерваса Кросби. Он быстро пришел к выгодному для себя заключению. Подозреваю, что Киллигрю, проча его в юристы, полагался не только на обаятельную внешность и высокий рост. Пожалуй, в Джервасе погиб юрист, когда он решил посвятить себя морю.

— Ваша светлость хочет сказать, что вы считаете меня достойным руки вашей дочери, и если я смогу повлиять на перемену во взглядах Маргарет…

— Я хочу сказать, — прервал его граф, — если вы повлияете на перемену в ее взглядах, мы вернемся к этому разговору. В моих правилах решать только насущные проблемы. Я не люблю морочить себе голову возможностями, которые, скорее всего, так и не станут реальностями. Ваша жизнь только начинается, рекомендую и вам взять это себе за правило. Люди расходуют слишком много энергии в расчете на случай, который так и не приходит. Если вы запомните мои слова, то поймете, какой прощальный подарок я вам сделал. Надеюсь еще услышать о ваших успехах, сэр, — напутствовал влюбленного мизантроп.

Глава 2

ВЛЮБЛЕННЫЙ
Покидая Арвенак, Кросби не испытывал ликования, свойственного молодым людям, решившим покорить мир. Он оставлял на произвол судьбы слишком многое, что было дорого его сердцу. К тому же в глубине души он сознавал, что и граф не слишком его обнадежил. Но юность верит в исполнение желаний. Джервас снова поверил в себя и свою счастливую звезду, и прежняя радость жизни вернулась к нему задолго до того, как они приехали в Лондон. Дороги скорее препятствовали, нежели способствовали путешествию, и сэр Джон Киллигрю со своим молодым кузеном прибыли в Лондон ровно через неделю. Тут уж они не теряли времени даром. Сэр Джон был важной, весьма влиятельной на западе персоной, и потому его хорошо принимали при дворе. Более того, его связывала дружба с адмиралом Говардом Эффингемом. К нему-то он и повез своего кузена. Адмирал встретил их очень дружелюбно. Новобранцы в такое время, да еще из хороших семей, встречали на флоте самый радушный прием. Трудно было лишь сразу подыскать хорошее место для молодого Кросби. Адмирал отвез его в Дептфорд и представил управляющему верфями ее величества, бывалому работорговцу и отважному морскому волку сэру Джону Хокинсу. Сэр Джон побеседовал с ним, и ему понравился рослый парень с решительным лицом и ясными голубыми глазами. «Если он так жаждет приключений, — подумал сэр Джон, — я помогу ему». И он вручил Джервасу рекомендательное письмо к своему молодому родственнику сэру Фрэнсису Дрейку, который собирался вскоре выйти из плимутской гавани в море. С какой целью он отправляется в плавание, сэр Джон не знал, а скорей всего, не хотел знать.

И снова в сопровождении Киллигрю Джервас отправился на запад. В Плимуте они разыскали сэра Фрэнсиса. Тот внимательно прочел хвалебное письмо Хокинса, еще внимательнее оглядел стоявшего перед ним высокого парня и, несомненно, учел тот факт, что он состоит в родстве с сэром Джоном Киллигрю, весьма влиятельной персоной в Корнуолле. Молодой Кросби произвел на него впечатление умного, энергичного парня, с достаточными познаниями в морском деле, чтобы управиться с оснасткой парусного судна, к тому же с переполнявшим его праведным негодованием по поводу враждебных действий Испании.

Дрейк предложил ему работу, не уточняя, чем конкретно ему предстоит заняться. К отплытию готовился флот из двадцати пяти каперов[527]. Они действовали не по королевскому указу и в будущем, не имея каперного свидетельства, могли оказаться брошенными на произвол судьбы. Это было опасное, но праведное дело. Джервас принял предложение, не выясняя подробностей; распрощался с сэром Киллигрю и взошел на борт корабля самого Дрейка. Это произошло 10 сентября. На четвертое утро на грот-марсе корабля Дрейка был поднят сигнал: «Отдать якоря, выходить в море».

И хоть никто, включая самого Дрейка, не знал наверняка, с какой целью он вышел в море, вся кипевшая негодованием Англия догадывалась, что побудило его к этому, чем бы ни закончился поход. Надо было отомстить за страшное зло и сделать это руками торговой вольницы, ибо руки правительства были связаны по разным политическим соображениям.

Год на севере Испании выдался неурожайным, и там был голод. Несмотря на скрытую враждебность в отношениях между Испанией и Англией, несмотря на происки Филиппа II, подстрекаемого папой, желающим мирской рукой задушить отлученную от церкви еретичку, занявшую английский трон, официально между двумя странами был мир. В Англии зерна было с избытком, и она охотно продала бы хлеб голодающим. Но после недавнего варварского обращения святой инквизиции с английскими моряками, захваченными в испанских портах, ни одно торговое судно не отважилось бы зайти в испанские воды, не имея гарантий безопасности. В конце концов гарантии были получены в форме особого указа короля Филиппа, обеспечивающего неприкосновенность командам судов, прибывших в Испанию с зерном.

Но когда в северные гавани Ла-Корунью, Бильбао и Сантандер вошли корабли английского торгового флота, их захватили, несмотря на королевские гарантии безопасности, груз конфисковали, а команды отправили в тюрьму. Предлогом послужила поддержка Англией восставшей против испанского владычества Фландрии.

Дипломатические меры были безрезультатны. Король Филипп снял с себя ответственность за судьбу английских моряков, заявив, что они как еретики находятся в руках святой инквизиции.

Чтобы очистить их от ереси, одним предоставили томиться в тюрьме, других отправили рабами на галеры, а некоторых, облачив в шутовской наряд, сожгли на кострах аутодафе[528].

Даже спасение тех, кто избежал когтей инквизиции, было безнадежным делом. Оставалось только отомстить за них, покарать Испанию, преподав ей памятный урок мести, который отучит ее впредь проявлять подобное рвение в спасении душ английских еретиков.

Королева не могла действовать от своего имени. Несмотря на присущую ей смелость и, несомненно, переполнявшее ее негодование, здравомыслие подсказывало, что не следует ввязываться в открытую войну с могучей Испанией, ибо Англия, судя по всему, не была к ней готова. Но королева была готова дать полную свободу авантюристам, от которых в случае необходимости можно отречься.

Этим и объяснялось отплытие флотилии Дрейка из двадцати пяти каперов. В этом путешествии Джервасу Кросби предстояло пройти посвящение в рыцари этого нового рыцарского ордена, где ристалищем были морские просторы. Оно продолжалось десять месяцев, но по насыщенности событиями и приключениями стоило многих лет обычного плавания — такой огромный опыт дала ему эта щедрая школа воинственной морской вольницы.

Поначалу они зашли в прекрасный галисийский порт Виго. Их приход прервал сбор урожая с виноградников. Дрейк тут же издал свой картель[529], достаточно ясно говорящий о цели визита столь внушительной флотилии. Посланцам взволнованного губернатора, пожелавшего узнать, кто эти вооруженные люди и что им надо в Виго, Дрейк задал вопрос: объявил ли король Испании войну королеве Англии? Когда его испуганно заверили в обратном, Дрейк поинтересовался, почему же тогда английские корабли, зашедшие, полагаясь на указ короля Филиппа, в испанские порты, были захвачены, их владельцы и команды заключены в тюрьму и после надругательств уничтожены? На что он не получил вразумительного ответа. Собственно, Дрейк и не добивался ответа: его вполне удовлетворило, что он заставил губернатора призадуматься: английские моряки не потерпят подобного обращения с их братьями. Затем он потребовал пресной воды и провизии. Затем последовал небольшой грабеж, чтоб слегка припугнуть жителей. Пополнив запасы, флотилия отчалила, предоставив охваченной стыдом и гневом Испании гадать, куда он направляется, дабы предупредить коварные замыслы англичанина, дьявола во плоти, и уничтожить его — ingles tan endemoniado[530].

Ноябрь застал его у Зеленого мыса, где он упустил выслеживаемый караван судов. Захват его возместил бы Англии потери от конфискации зерна. Тогда Дрейк обратил взор на прекрасный город Сантьяго, захватил его, отдал на разграбление матросам и вполне довольствовался бы местью, если бы не варварски убитый юнга, напомнивший ему о принявших здесь мученическую смерть плимутских моряках. Сэр Фрэнсис предал город огню и отплыл, оставив после себя груду пепла, чтобы показать королю Филиппу: варварство отнюдь не привилегия Испании и закон мести всегда существовал и будет существовать, пока есть люди, способные мстить. Пусть его католическое величество уразумеет, что краеугольным камнем христианства, самым ревностным защитником коего он себя почитает, является заповедь: как хотите, чтобы с вами поступали, так поступайте и вы, и напротив: не причиняй другим горя, от которого страдал сам. А чтобы король, так страстно увлеченный спасением душ других, не утратил возможности спасти свою собственную, предав забвению великую заповедь, сэр Фрэнсис был намерен напоминать ему о ней при каждом удобном случае.

Флотилия отпраздновала Рождество в Сан-Киттсе и, отдохнув, направилась с визитом в Сан-Доминго, великолепный испанский город, где, прославляя величие Испании, великие замыслы Старого Света воплотились в дворцы, замки, соборы. Сан-Доминго оказался орешком покрепче, чем Сантьяго. Испанцы пытались всеми силами воспрепятствовать высадке англичан. Они палили из пушек, и осколком ядра был убит офицер, командовавший десантным отрядом, в котором служил Джервас Кросби. Преисполненный отваги, Джервас принял командование десантом на себя, умело вывел свой отряд на соединение с авангардом под командованием Кристофера Карлайля, и вместе они ворвались в город.

Впоследствии Карлайль доложил Дрейку о смелом поступке Джерваса, и Дрейк узаконил самовольно присвоенное Джервасом звание.

Тем временем замок сдался, и англичане потребовали выкупа. Сокровища уже были вывезены, и Дрейк смог вытрясти из губернатора лишь двадцать пять тысяч дукатов, да и то когда превратил в груду обломков шедевры из мрамора.

За Сан-Доминго последовала Картахена, оказавшая еще более упорное сопротивление, но взятая с бою. Здесь молодой Джервас Кросби снова продемонстрировал неустрашимость, штурмуя со своим отрядом стены замка и отражая атаки испанской пехоты. Захваченный город избежал участи Сантьяго и Сан-Доминго, уплатив безоговорочно выкуп в тридцать тысяч дукатов.

Цель была достигнута: король Филипп убедился, что английские моряки не намерены терпимо относиться к деятельности инквизиции.

Разрушив по пути испанский порт во Флориде, флотилия Дрейка взяла курс домой и вернулась в Плимут в конце июля, доказав всему миру, что могущественная империя не так уж неуязвима, и сделав войну неизбежной, ибо все еще колебавшийся король Испании все же не мог проигнорировать брошенную ему латную перчатку.

Джервас Кросби, вернувшийся в Арвенак, был уже не чета юноше, ушедшему в плавание почти год тому назад. Риск и преодоление опасностей закалили его, а накопленный жизненный опыт и знания, включавшие в том числе и хорошее знание испанского языка, придали уверенности в себе. К тому же он был загорелый и бородатый. Джервас явился в поместье Тревеньон, самодовольно полагая, что тому, кто завоевывал испанские города, завоевать сердце леди Маргарет — сущий пустяк. Но леди Маргарет, ради которой он описывал свои подвиги графу, осталась равнодушной, а граф и вовсе не желал его слушать. Когда Джервас все же навязал ему роль слушателя, его светлость назвал Дрейка бессовестным пиратом, а узнав, что он приказал повесить несколько монахов в Сан-Доминго, — еще и убийцей. Дочь была того же мнения, и Джервас, чьи славные подвиги у берегов Испании были восприняты с таким презрением, возмутился до глубины души.

А объяснялось это тем, что граф Гарт был воспитан в католической вере. Он уже давно не исповедовал христианство в любой форме. Твердолобая нетерпимость священников разных конфессий отвращала его от религии, а ученые занятия и размышления, в особенности о философских взглядах Платона, вызывали у него настоятельную потребность в более благородном и широком представлении о Боге, чем в известных ему вероучениях. Но в подсознании независимо от философских взглядов жила неискоренимая привязанность к вере отцов, вере своей молодости. Конечно, это была сентиментальность, но она определяла его суждения в тех редких случаях, когда граф позволял себе хоть как-то откликаться на волнующие его сограждан проблемы. Подспудная слабость графа к католичеству невольно создавала в доме Тревеньонов атмосферу, в которой росла и воспитывалась Маргарет. К тому же, как и большинство людей ее круга — а у нас нет оснований сомневаться в правильности сведений об общественном мнении в Англии, поставляемых королю Филиппу, — Маргарет не могла вырвать из сердца симпатию к обреченной на смерть королеве Шотландии, томившейся в английской тюрьме. Разумеется, и леди Маргарет испытывала почти повсеместную в Англии антипатию к Испании, досадовала на зверское обращение с ее сородичами; дрожа от ужаса, она слушала рассказы о злодеяниях инквизиции, но все это уравновешивалось в ней склонностью считать короля Филиппа испанским Персеем, вознамерившимся спасти шотландскую Андромеду[531].

Когда взбешенный Джервас не прощаясь ушел, она проводила его улыбкой. Но потом призадумалась. А вдруг они нанесли ему такую глубокую рану, что он больше не вернется? Она честно призналась себе, что будет очень сожалеть, если ее опасения сбудутся. В конце концов, они с Джервасом были друзья, и она вовсе не хотела, чтобы старая дружба оборвалась таким образом. Очевидно, и Джервас не собирался порывать с ней. Через два дня, поостыв, он явился снова и в ответ на приветствие: «Рада видеть вас, господин пират!» — благоразумно рассмеялся, расценив ее слова как шутку. Джервас решил поцеловать Маргарет, по давнему обычаю, но она уклонилась, сославшись на его бороду: мол, целоваться с бородатым все равно что обниматься с медведем.

Приняв к сведению это заявление, Джервас явился на следующее утро выбритый, как пуританин, что вызвало у нее приступ смеха; Джервас рассердился, грубо схватил ее и несколько раз поцеловал насильно, просто из злости, чтобы показать, что у него хватит мужества получить желаемое, не унижая себя просьбами.

Наконец он выпустил ее из объятий, готовый повеселиться в свой черед. Но не тут-то было. Маргарет стояла напряженная как струна, еле переводя дыхание; лицо ее побледнело, на скулах выступили красные пятна, золотистые волосы растрепались, а голубые глаза метали молнии. Маргарет молча глядела на него. Он прочел в ее лице лишь оскорбленное достоинство и сдержанную ярость, и это обескуражило его. Джервас понял, что вел себя глупо.

— Клянусь честью, — начала она со зловещей холодностью, — вы, вероятно, полагаете, что находитесь в Сан-Доминго?

— В Сан-Доминго? — повторил он, вникая в тайный смысл слов Маргарет.

— Разумеется, ведь там вы научились обращаться с женщинами подобным образом!

— Я? — Джервас почувствовал себя уязвленным. — Маргарет, клянусь Богом…

Но Маргарет не собиралась слушать клятвы и резко оборвала его:

— Но здесь поместье Тревеньон, а не город, захваченный пиратами, и я — леди Маргарет Тревеньон, а не какая-нибудь несчастная испанка, жертва пиратского набега.

Теперь Джервас, в свой черед, дал волю негодованию:

— Маргарет, как вы могли подумать, что я… что я…

Джервас не находил слов от возмущения. А те, что приходили на ум, не предназначались для ушей женщины. И Маргарет, обнаружив его ахиллесову пяту, метнула в рану стрелу мести:

— За такими привычными ухватками, несомненно, скрывается большой опыт, сэр. Я рада даже ценой оскорбленного достоинства узнать, о чем вы умолчали, бахвалясь своими подвигами перед моим отцом. Вы похвалялись, что многому научились в тех краях. Но на вашем месте я бы поостереглась применять свои навыки в Англии.

Джервас понял по ее намеренно язвительному тону, что она осуждает его безоговорочно и все оправдания и доводы бесполезны. Чтобы оправдаться, нужны доказательства, а где взять доказательства? К тому же Маргарет и не собиралась их выслушивать, оставив его одного, обескураженным и бесконечно униженным. Он решил, что бежать за ней бессмысленно, и вернулся в Арвенак, положив, что произведенное им скверное впечатление со временем сгладится, а ужасные подозрения рассеются.

Но, как оказалось, времени у Джерваса было мало. Не прошло и месяца, как сэр Фрэнсис снова затребовал его в Плимут. В любви Джервасу не везло, но Дрейк прочил его в морские волки, и ему были очень нужны такие люди. Война была неизбежна. Теперь уже никто в этом не сомневался. Огромная флотилия строилась на испанских верфях, а тем временем во Фландрии принц Пармский собирал в кулак отборные воинские части Европы, чтобы начать вторжение в Англию по прибытии флота.

Джервас отправился попрощаться с Маргарет и ее отцом. Лорда Гарта он нашел, как всегда, в библиотеке. Высокий и сухопарый, он сидел, закутавшись в халат, в черной бархатной шапке с наушниками, погруженный, по обыкновению, в ученые размышления. Бездействие Нерона во время пожара Рима показалось бы Джервасу куда более простительным, нежели поглощенность лорда Гарта в такое время научными трактатами тысячелетней давности. Чтобы пробудить его от непатриотичной летаргии, Кросби заговорил об испанском вторжении, как будто оно уже произошло. Но человека, увлеченного космогонической теорией Платона, по которой Земля, Солнце, Луна и все видимые небесные тела — всего лишь песчинки во Вселенной, не заставишь интересоваться такими пустяками, как империи.

Традиции и аристократическое воспитание не позволили графу выказать раздражение, хоть, к его неудовольствию, его оторвали от научных занятий. Он вежливо пробормотал: «Бог в помощь», тем самым положив конец прощанию.

Джервас отправился на поиски графини. Стоял чудесный осенний день, и Маргарет сидела в саду в компании кавалеров. Среди них был красивый бездельник Лайонел Трессилиан. Джерваса беспокоило, что тот зачастил в поместье Тревеньон. Молодой Питер Годолфин приходился Маргарет дальним родственником, но наверняка хотел стать близким. Было там и с полдюжины других любителей побренчать на лютне, в кружевах и лентах, затянутых в модные, узкие в талии камзолы, в коротких, расклешенных на испанский манер штанах. Джервас надеялся, что известие о войне потрясет их, выведя из состояния беспечного легкомысленного довольства собой.

Не обращая внимания на кавалеров, он обрушил новость на Маргарет:

— Я пришел попрощаться, меня вызывает адмирал. Принц Пармский готовит вторжение в Англию.

Известие произвело бы большее впечатление, если бы не дерзкое замечание Годолфина:

— Вероятно, принц Пармский не слышал, что адмирал вызвал мистера Кросби.

Последовал взрыв смеха, однако Маргарет даже не улыбнулась. Это подбодрило Джерваса.

— Он еще услышит, сэр, — парировал Джервас. — Если остающиеся дома джентльмены хотят что-то передать принцу, я постараюсь вручить ему ваши послания.

Джервас с удовольствием повздорил бы с любым из них или со всей компанией. Но они не доставили ему этого удовольствия. Они были слишком хитры, эти лощеные джентльмены, а присутствие Маргарет не позволило ему открыто выразить им свое презрение.

Вскоре он откланялся, и Маргарет зашла вместе с ним в дом. В холодном зале, облицованном серым камнем, она остановилась, и он понял, что пришла пора прощаться. Когда Маргарет подняла глаза, в них была печаль.

— Стало быть, начинается война, Джервас?

— Судя по письмам и срочности вызова — да. Адмирал требует, чтобы я выехал немедленно. Ему нужны люди.

Она положила ему на предплечье руку, прекрасную руку с длинными пальцами. Она казалась беломраморной на темно-красном бархате его камзола.

— Храни вас Бог, Джервас, да поможет Он вам вернуться живым и невредимым, — сказала она.

Обычные слова, приличествующие случаю. Необычным был тон, которым она их произнесла. Он должен был подбодрить Джерваса, хоть он был не робкого десятка, а порой, как мы видели, слишком смел. Он мог поцеловать Маргарет и не заслужить упрека. Но Джервас не догадался. А ведь не воспользоваться поводом, который дает женщина, еще оскорбительнее для нее, чем воспользоваться поводом, который она не дает. И хоть ласковый тон и печаль в глазах Маргарет заставляли сильнее биться его сердце, тревога не оставляла Джерваса.

— Вы… вы будете ждать меня, Маргарет? — запинаясь, спросил он.

— А что мне еще остается? Вы бы хотели, чтобы я последовала за вами?

— Я имел в виду… Вы будете ждать меня, моего возвращения?

— Скорее всего — да, сэр. — Маргарет улыбнулась.

— Скорее всего? Вы не уверены, Маргарет?

— О, вполне уверена.

Ей не хотелось иронизировать. Он отправлялся туда, откуда не всегда возвращаются. Сама мысль об этом наполняла ее нежностью, она как бы заранее предвкушала печаль при известии о том, что Джервас убит. Маргарет сжалилась над ним и великодушно ответила на вопрос, который он не решился задать:

— Не думаю, что я выйду замуж за кого-нибудь другого, Джервас.

Сердце его готово было выпрыгнуть из груди.

— Маргарет! — воскликнул он.

Но тут, семеня ногами, явился Питер Годолфин и справился, почему ее светлость покинула гостей.

Джервас, проклиная его в душе, был вынужден ускорить прощание.

Но он был вполне удовлетворен и почтительно поцеловал ее тонкую руку.

— Эти слова, Маргарет, будут мне панцирем, — произнес Джервас и, словно устыдившись своего поэтического заявления, резко повернулся и вышел.

Глава 3

РЕЙД У КАЛЕ
Война началась отнюдь не сразу, как полагал Джервас. Разумеется, существовали веские причины, по которым ни Испания, ни Англия не могли принять бесповоротного решения объявить войну.

Король Филипп, подстрекаемый папой исполнить свой долг мирской карающей руки Веры и свергнуть с престола отлученную от церкви невестку, был кто угодно, но не безрассудный и своекорыстный дурак. Он, естественно, задавался вопросом, какую выгоду извлечет для себя из этого дня. Бог, Время и он сам — король Филипп любил размышлять о существующей между ними связи — были весьма медлительной троицей. Никаких надежд превратить Англию в испанскую провинцию вроде Нидерландов. Единственное, чего он мог сейчас добиться, — это посадить на английский трон Марию Стюарт. Политическим последствием этого акта стало бы укрепление французского влияния благодаря союзникам Марии Стюарт во Франции. Единственно, что оставалось Филиппу, чтобы избежать войны и извлечь выгоду для Испании, — это жениться на Марии Стюарт и разделить с нею английский трон. Но Филипп этого никак не хотел. Возможно, он заметил, что мужья королевы Шотландии плохо кончали. А потому зачем проливать испанскую кровь и тратить впустую испанское золото, если это прибыльно только для Франции? Так пусть этим займется король Франции, а не он, Филипп. Впрочем, к такой проблеме можно было подойти и с духовной точки зрения — восстановления в Англии истинно католической веры, что снова привело бы к ее духовному подчинению Риму. Стало быть, это дело Рима, и если папа так хочет перепоручить ему свое дело, пусть возмещает расходы. Но когда Филипп изложил свои разумные соображения папе, его святейшество великий Сикст V так прогневался, что принялся бить тарелки.

Такая ситуация сложилась в Испании осенью и зимой 1586 года.

Англия была безмерно далека от намерения объявить Испании войну, ведь Испания считалась в то время самой могущественной империей. Ее владения были огромны, богатства сказочны, а влияние колоссально. К ее услугам были неиссякаемые сокровища Вест-Индии, под ее знаменами сражались лучшие в мире войска. Бросить вызов такой империи было опасно, но поскольку опасность исходила от нее, то следовало готовиться к ее отражению, согласно старой римской пословице: «Хочешь мира — готовься к войне».

Этим и объяснялась небывалая активность на флоте и срочный вызов, полученный Джервасом. Строились корабли, муштровались команды, пополнялись запасы оружия, налаживалось производство пороха. Противоречивые приказы, шедшие от двора, отражали неуверенность в верхах. В понедельник поступал приказ мобилизовать флот, в среду объявлялась демобилизация, в субботу — снова приказ о мобилизации, и так все время. Но авантюристы, капитаны каперов, не обращали внимания на взаимоисключающие приказы. Они непрестанно готовились к войне. Возможно, сэр Фрэнсис полагал, что, если война и не разразится, работа для них все равно найдется: можно вырвать у Испании еще кой-какие перья из роскошного вест-индского плюмажа. Дрейк, без всякого сомнения, был в глубине души пиратом. И пусть Англия не укоряет его за это, а хранит о нем благодарнуюпамять.

В начале года картина резко изменилась: была казнена королева Шотландии. Дальновидные государственные мужи давно ратовали за ее устранение, полагая, что это положит конец не только заговорам и интригам тех, кто решил возвести на престол Марию Стюарт, а заодно и католическую религию, но и угрозе войны, разжигавшейся с той же целью.

Однако казнь шотландской королевы произвела обратный эффект. Король Филипп решил, что, если он теперь занесет карающую руку церкви над Англией, плоды победы уже не достанутся Франции. Поскольку претендовавшей на английский престол королевы Шотландии больше нет, он может занять его сам, превратив Англию в испанскую провинцию. Для этого надо лишь исполнить свой долг и добиться исполнения воли папы — отлучить от церкви и сместить с престола свояченицу-еретичку[532]. Теперь, когда война сулила прямую выгоду, король Филипп стал готовить новый крестовый поход против погрязших в грехах еретиков. Братьев из ордена доминиканцев разослали по всему свету проповедовать святость задуманного им дела. Иностранные авантюристы-католики являлись толпами, предлагая свои шпаги королю. Псы Господни[533] рвались с привязи. Наконец-то король Филипп собирался спустить их на еретическую Англию, чтобы они перегрызли ей горло.

Здравый смысл подсказывал Фрэнсису Дрейку, что надо как-то помешать этой подготовке к войне, ибо сидеть и ждать, пока твой заклятый враг вооружится до зубов, — просто безумие.

И сэр Фрэнсис направился в Лондон к королеве. Она встревожилась, услышав его предложения. Елизавета все еще вела мирные переговоры с Филиппом через испанского посла. Ее заверяли, что король Филипп хочет мира, что сохранять мир настоятельно советует ему и принц Пармский, которому хватает дел в Нидерландах.

— Ну раз уж мы хотим мира, мадам, — грубовато ответил сэр Фрэнсис, — я должен принять кое-какие меры, чтобы его обеспечить.

Королева поинтересовалась, что именно он хочет предпринять. Сэр Фрэнсис уклонился от прямого ответа: он-де намерен кое-где побывать — пока точно не знает где — и решить на месте. Любой мирный договор можно заключить на выгодных для тебя условиях, если продемонстрируешь силу. Тогда отпадут подозрения, что ты пошел на заключение договора, потому что позиции твои ослабли.

— Сыграем с ними в покер, ваше величество. — Адмирал засмеялся.

Под пристальным взглядом удлиненных серых глаз Дрейка у людей пропадала охота с ним спорить. Дрейк, которому шел сороковой год, был среднего роста, как говорится, неладно скроен, да крепко сшит; у него было располагающее лицо, вьющиеся каштановые волосы, остроконечная бородка, скрывавшая жесткую линию рта. Королева скрепя сердце согласилась.

Уловив ее внутреннее сопротивление, Дрейк не терял времени даром. Он снарядился в поход и чудесным апрельским утром отплыл на «Удаче» с флотилией из тридцати кораблей за несколько часов до прибытия курьера с приказом задержаться в порту. Очевидно, его предупредили, что контрприказ уже отдан.

Шесть дней спустя, подойдя со своей флотилией к Кадису, Дрейк сразу понял, что надо делать: вся гавань была запружена кораблями. На рейде стояли будущие участники вторжения в Англию: транспортные суда, суда с провиантом, даже несколько военных кораблей.

У Дрейка тут же сложился план проведения операции. Он вошел в гавань с приливом и застал испанцев врасплох. Такой наглости Испания не ожидала даже от оголтелого Эль-Дрейка, этого воплощенного дьявола. Под обстрелом он прошел сквозь строй стоявших на рейде кораблей, потопил бортовым залпом сторожевой корабль и раскидал целую флотилию налетевших на него, точно хищная стая, галер.

Дрейк пробыл в гавани Кадиса двенадцать дней, неторопливо отбирая на испанских кораблях все, что могло ему пригодиться. Потом он поджег флотилию, нанеся Испании ущерб в миллион дукатов. По его собственным словам, он подпалил бороду короля Испании и взял обратный курс, будучи твердо уверен в том, что в этом году Армада не появится у берегов Англии, а войска принца Пармского не высадятся на английской земле.

Расчет Дрейка оказался верным: лишь в мае следующего года Непобедимая армада, состоявшая из ста тридцати кораблей, покинула устье Тежу вслед за «Сан-Мартином», флагманом адмирала, герцога Медины-Сидонии. Отплытие флотилии расценивалось как богоугодное дело. Каждый из тридцати тысяч матросов судовых команд перед походом исповедался, получил отпущение грехов, причастился. Примас[534] Испании лично благословил каждый корабль, на каждой грот-мачте прикрепили распятие, над флагманом адмирала реял огромный красно-золотой флаг Испании, на котором были вышиты Пресвятая Дева с Младенцем и девиз: «Exsurge Deus et vindica cau sa tuam»[535]. О душах новоявленных крестоносцев проявили больше заботы, чем об их бренных телах: на кораблях было двести священников и менее сотни врачей. И могучий флот, великолепно оснащенный как духовным, так и мирским оружием, величественно вышел на голубые морские просторы.

В пути возникло много трудностей и непредвиденных задержек, вполне достаточных, чтобы усомниться: а так ли жаждал Господь защитить свое дело по домогательству Испании и ее же рукой?

Тем не менее в конце июля непобедимый флот вошел в Ла-Манш, и напряженному ожиданию англичан пришел конец. Что касается Дрейка и его морских охотников, то они не теряли времени даром. Большинство были в полной боевой готовности еще с возвращения из Кадиса, и теперь им предстояла большая работа.

Они вышли из плимутской гавани без всякой помпы, невысокие подвижные морские охотники, и продемонстрировали испанским левиафанам такое маневренное хождение галсами, что те не верили своим глазам. Каперы искусно лавировали, и, поскольку их низкая осадка затрудняла прицельную стрельбу, они легко уходили из-под огня и, заходя с тыла, обрушивали на испанцев залп за залпом своих более мощных пушек, чиня страшный вред нескладным плавучим замкам. На испанских судах гибло значительно больше людей из-за скученности: испанцы полагались на проверенную временем боевую тактику. Но более быстроходные англичане, уходя от абордажного боя, показали новую тактику ведения войны на море, приводившую испанцев в замешательство. Напрасно испанцы обзывали их трусливыми псами, боящимися рукопашной. Англичане, дав бортовой залп, тут же ускользали от возмездия и, внезапно появившись с другой стороны, снова разряжали пушки по испанским кораблям.

Эта непредсказуемость противника доводила Медину-Сидонию до белого каления. Благородный герцог не был моряком, да и вообще военачальником. Когда король возлагал на него ответственность за этот поход, Медина-Сидония отказывался, ссылаясь на свою некомпетентность. Сразу после выхода в море у него началась морская болезнь, и теперь его самый могучий флот в мире англичане гнали по проливу, как стая волков гонит стадо волов. Андалузский флагман, которым командовал дон Педро Валдес, самый способный и отважный адмирал Непобедимой армады, попал в беду и был вынужден сдаться в плен. Другие суда тоже сильно пострадали от коварной тактики еретиков, этого дьявольского отродья. Так закончился первый день войны, воскресенье.

В понедельник оба флота были заштилены, и испанцы зализывали раны. Во вторник ветер переменился, и испанцы получили преимущество. Теперь они гнали англичан и брали их на абордаж. Наконец-то, послав восточный ветер, Господь помог им защитить Его дело. Но дьявол, как они убедились, сражался на стороне англичан. И воскресная история повторилась, несмотря на ветер с востока. Английские пушки били по испанской Армаде, подвижные, неуловимые для испанских канонеров, и к вечеру надводные части шестифутовых дубовых бортов величественного флагмана «Сан-Мартин» превратились в сито из-за многочисленных пробоин.

В среду снова наступило затишье. В четверг английские пушки словно молотом долбили Армаду, а в пятницу отчаявшийся герцог наконец решился вступить в переговоры с принцем Пармским о поставках продовольствия и оружия и любой другой помощи. С этой целью он в субботу привел свой побитый флот в Кале и поставил на якорь, уповая на то, что англичане не дерзнут преследовать его в нейтральных водах.

Но англичане не намеревались упускать его из виду, и он убедился в том, увидев их суда на якоре в двух милях за кормой флагмана.

Испанцы снова зализывали раны, прибирали суда, чинили, латали все, что еще можно было залатать, выхаживали раненых, хоронили в море убитых.

Англичане обдумывали сложившуюся ситуацию. В капитанской каюте адмиральского флагмана «Арк Ройал» лорд Говард Эффингем держал совет со старшими офицерами флота. Они не заблуждались относительно причин, побудивших испанцев стать на рейд у Кале, и опасности для Англии их дальнейшего пребывания там. Армада еще не потерпела серьезного поражения. Она потеряла всего три корабля, без которых вполне могла обойтись. Куда более значительной потерей была потеря уверенности, поколебленной первыми ударами, или, скорее, — первыми потерями. Но принц Пармский, возможно, возместит потери, а отдых позволит морякам снова обрести смелость и уверенность в победе. Испанцы запасутся провиантом, и принц Пармский поможет им пополнить изрядно истощившийся запас пороха. Принимая это во внимание, они не могли позволить герцогу Медине-Сидонии спокойно стоять на рейде у Кале. К тому же у каперов так же были на исходе запасы продовольствия, и они не могли бесконечно долго ждать, пока испанцы выйдут из французских вод. Надо было что-то предпринимать.

Дрейк предложил поджечь корабли. В эту ночь ожидался прилив. Используя его, можно было послать к рейду испанцев брандеры. Сеймур, сэр Джон Хокинс, Фробишер и сам лорд-адмирал дружно поддержали Дрейка. Но чтобы не действовать вслепую, следовало при свете дня уточнить расположение Армады. Это было трудное дело. Хокинс внес свое предложение. Взвесив его, лорд-адмирал покачал головой.

— Слишком мало шансов на успех, — сказал он. — Сто против одного; скорей, даже тысяча против одного, что они благополучно вернутся.

— Все зависит от того, кого вы пошлете, — заметил Дрейк. — Ловкость и смелость в подобных случаях сильно повышают шансы на успех.

Но Говард и слышать не хотел о таком риске. Они обсудили другие способы действий и отвергли их один за другим, вернувшись к первому предложению.

— Пожалуй, ничего лучше не придумаешь, — признал Хокинс. — Либо мы принимаем это предложение, либо действуем вслепую.

— Возможно, так или иначе, нам придется действовать вслепую, — напомнил ему лорд Говард. — А неудачная попытка будет стоить жизни нескольким смельчакам.

— Мы все поставили на карту свои жизни, — с готовностью отозвался Дрейк. — Иначе бы нас здесь не было или мы бы не рвались в бой. Я придерживаюсь той же точки зрения, что и сэр Джон.

Лорд Говард внимательно посмотрел на него.

— А есть у вас на примете человек, способный выполнить это задание?

— Да, и он у меня под рукой. Мы с ним вместе явились сюда, и он сейчас ждет на палубе. Крепкий парень и в критическом положении быстро соображает. Он еще не научился праздновать труса и управится с любой командой. Я впервые убедился в его смелости в Сан-Доминго. С тех пор он везде со мной.

— Тем более жалко терять такого отважного парня, — возразил лорд Говард.

— О нет, этот парень не пропадет. Если вы, ваша светлость, согласны, я пошлю за ним, пусть сам решает.

Вот так мистер Кросби попал на знаменитый военный совет, а потом уж и в историю. Старые морские волки сразу прониклись симпатией к рослому отважному юноше. Им было жаль приносить его в жертву на алтарь безжалостной Беллоны[536]. Но когда Дрейк растолковал ему задание и Кросби расхохотался, приняв их опасения за розыгрыш, он окончательно завоевал их сердца, особенно Дрейка: парень не подвел своего капитана. Кросби, горя от нетерпения, выслушал задание и советы, как его лучше исполнить. Со своей стороны, он заметил, что день на исходе и не стоит терять времени даром. Он был готов приступить к исполнению приказа немедленно.

Лорд Говард пожал ему на прощанье руку и улыбнулся, но глаза его были невеселы: глядя на храброго молодого человека, он думал, что, может статься, видит его в последний раз.

— Когда вернетесь, — сказал адмирал после некоторого раздумья, сделав упор на слове «когда», будто сначала на уме у него было другое слово, — прошу вас, сэр, разыщите меня, буду рад вас видеть.

Джервас поклонился, одарив их улыбкой, и вышел. Сэр Фрэнсис, пыхтя, спустился за ним по трапу. Они вернулись на корабль Дрейка «Мщение». По команде «свистать всех наверх» боцман собрал экипаж на палубе. Сэр Фрэнсис разъяснил задание: требуется человек двенадцать добровольцев, готовых отправиться под командой мистера Кросби к стоянке испанских кораблей, чтобы уточнить их расположение. Все матросы были готовы пойти за Джервасом в огонь и воду: они и прежде ходили с ним в атаки и знали, что он не дрогнет в бою.

В тот день герцог Медина-Сидония в мрачном расположении духа прохаживался по корме флагмана с группой офицеров и вдруг увидел странную картину: от английских кораблей отделился полубаркас и поплыл в сторону Армады. И адмирал, и офицеры не могли прийти в себя от изумления, как, впрочем, и все другие на испанских кораблях. На них будто оторопь напала при виде этого непостижимого для них чуда. Покачиваясь на волнах, суденышко направлялось прямо к испанскому флагману. Герцог заключил, что оно, вероятно, является связным и несет сообщение от англичан. Возможно, испанские пушки нанесли им больший урон, чем он думает; возможно, людские потери у англичан так велики, что они решили заключить перемирие. Подобная глупая мысль могла прийти в голову только новичку в морском деле. Ему вежливо указали на ошибку, к тому же на полубаркасе не было традиционного белого флага парламентера. И пока они терялись в догадках, полубаркас оказался под кормовым подзором.

Джервас Кросби сам стоял у руля. Рядом сидел юноша с дощечкой для записей пером. На носу была установлена пушка, и канонир стоял наготове, маленькая команда расторопно обогнула флагман и на ходу обстреляла его. Дрейк расценил бы подобное действие как бахвальство. Истинным назначением этого трюка было создать у испанцев ложное представление о целях «визита». Тем временем Джервас мысленно прикидывал расстояние до берега и расположение других кораблей относительно флагмана, а матрос, взявший на себя роль секретаря, быстро записывал эти данные.

Задание было выполнено, Армада осталась за кормой, но тут один из испанских офицеров очнулся от изумления перед наглой выходкой и решил, что за этим наверняка что-то кроется. Как бы то ни было, надо действовать. Он скомандовал, и пушка дала залп по суденышку. Но поскольку все это делалось впопыхах, залп, которым можно было легко потопить хрупкий полубаркас, лишь пробил парус. Тут спохватились и другие корабли, и началась канонада. Но испанцы опоздали минут на пять. Полубаркас уже вышел из зоны огня.

Дрейк ждал на шкафуте, когда Джервас поднялся на борт.

— Диву даюсь, — сказал сэр Фрэнсис, — как милостива к вам госпожа удача. По всем законам войны, вероятностей и здравого смысла вас должны были затопить, пока вы не подошли на кабельтов. Как вам это удалось?

Джервас протянул ему записи, сделанные под его диктовку.

— Боже правый, — изумился Дрейк, — да у вас тут прямо бухгалтерский учет. Пошли к адмиралу.

Ночью восемь хорошо просмоленных брандеров, ведомых Кросби, легли в дрейф. С точки зрения риска эта операция была сущим пустяком по сравнению с предыдущей, но Кросби настоял на своем в ней участии, ибо по логике вещей она была итогом его инспекции позиций противника. Подойдя сравнительно близко к Армаде, матросы подожгли бикфордовы шнуры на каждом брандере. Команды их бесшумно перебрались на борт поджидавшего их полубаркаса, между тем течение относило брандеры все ближе и ближе к рейду испанцев.

Врезавшись в корабли Непобедимой армады, брандеры вспыхивали один за другим, сея панику. Казалось, все дьявольское хитроумие ада поставлено на службу англичанам. Испанцы вполне разумно заключили, что брандеры нашпигованы порохом, — так оно и было бы, имей англичане лишний порох. Зная, какие страшные разрушения причинят последующие взрывы, испанцы, не поднимая якорей, обрубили якорные цепи и ушли в открытое море. На рассвете Медина-Сидония обнаружил, что англичане следуют за ним по пятам. В тот день разыгралось самое страшное морское сражение. К вечеру могущество Армады было подорвано. Теперь англичанам оставалось лишь отогнать их подальше в Северное море, где они больше не смогут угрожать Англии. Из ста тридцати кораблей, гордо покинувших устье Тежу, почитая себя орудием Господа, которым Он защитит свое дело, сохранилось лишь семьдесят.

Медина-Сидония молил лишь о том, чтобы ему дали спокойно уйти. Силы были на исходе, и он радовался, что ветер надувает его паруса, избавляя от риска нового морского боя. Как гонящие стадо овчарки, английские корабли теснили Армаду, пока она не ушла далеко на север, а потом оставили на волю ветра и Господа, во имя которого она и отправилась в этот крестовый поход.

Глава 4

СЭР ДЖЕРВАС
Ясным августовским днем Кросби в числе многих гостей был приглашен в просторную гостиную королевского дворца Уайтхолл.

Безоблачное голубое небо создавало иллюзию покоя после недавних яростных штормов на море, сотрясавших небо и землю. Моряки радовались, что вернулись живыми после погони за Армадой и привели свои суда в Темзу в целости и сохранности. Солнце ярко светило в высокие окна, из которых открывался вид на реку, где были пришвартованы барки; на них прибыли по приглашению королевы адмирал и офицеры флота.

Оказавшись в таком достойном высокочтимом обществе, Кросби испытал чувство гордости и благоговения; он с интересом глядел по сторонам. На стенах гостиной висело множество картин, но все они были занавешены, яркая восточная скатерть с пестрым узором покрывала квадратный стол посреди гостиной; у стен, отделанных деревянными панелями, стояли стулья с высокими резными спинками, и на их красном бархате красовались геральдические щиты. На каждой четверти щита на красном или лазурном фоне английские львы чередовались с французскими королевскими лилиями. Все стулья были свободны, кроме высокого кресла с широким сиденьем и подлокотниками с позолоченными львиными головами.

На этом кресле между двумя окнами спиной к свету восседала женщина, которую с первого взгляда можно было принять за восточного идола — по обилию драгоценностей и ярких пестрых украшений. Худобу ее скрывало платье с фижмами. У нее было ярко нарумяненное, узкое хищное лицо с тонким орлиным носом и острый, выдающий раздражительную натуру подбородок. Брови были насурмлены, и к алости губ природа не имела никакого отношения. Над высоким и широким, почти мужским лбом громоздился чудовищный убор из белокурых накладных волос и целого бушеля низаного жемчуга. Многочисленные нити жемчуга закрывали шею и грудь, будто восполняя былую перламутровую белизну давно увядшей кожи. Горловина платья была отделана кружевным воротником неимоверной величины, торчавшим сзади, словно расправленный веер, переливаясь жемчугами и бриллиантами. Драгоценными камнями сверкало и златотканое платье, расшитое хитроумным узором из зеленых ящериц. Она поигрывала платочком, отороченным золотыми кружевами, демонстрируя изумительно красивую руку, которую время пока щадило, и прикрывая потемневшие с годами зубы: тут уж никакие белила не помогали.

Позади, справа и слева, стояли фрейлины королевы, девушки из самых благородных семейств Англии.

Кросби ранее представлял себе королеву по описанию лорда Гарта. Портрет дамы, которую любил его несчастный друг, граф рисовал с несвойственной ему ныне восторженностью, не жалея красок. И Кросби, явившись на прием, позабыв, что с тех пор, как лорд Гарт лицезрел королеву в последний раз, прошло сорок лет, полагал, что она — яркое воплощение женской красоты. То, что предстало его взору, потрясло его несходством с воображаемым идеалом.

Ее приближенные еще больше подчеркивали это несоответствие. Слева стоял высокий сухопарый джентльмен в черном. Резко очерченное лицо, длинная белая борода, отнюдь не придававшая плуту вид патриарха. Это был сэр Фрэнсис Уолсингем. Полной противоположностью ему был герцог Лестер справа. Когда-то, по слухам, самый красивый мужчина в Англии, а теперь — тучный, нескладный, с воспаленным пятнистым лицом. Роскошное одеяние и высокомерно поднятая голова лишь усиливали нелепость его облика.

Но королева, видимо, придерживалась иного мнения, и доказательством тому являлось место его при дворе, а еще больше — тот факт, что герцог Лестер был назначен верховным главнокомандующим сухопутными войсками, которые готовились отразить испанское вторжение. Конечно, лучшего организатора маскарадов и пышных процессий было не сыскать не только в Англии, но и во всей Европе. Но к счастью для Англии и самого Лестера, английские моряки не дали ему возможности продемонстрировать свои способности в сражениях с принцем Пармским.

В честь этих отважных моряков и был устроен прием. Адмирал лорд Говард Эффингем, высокий и подтянутый, докладывал королеве о боевых сражениях в Ла-Манше, спасших Англию от испанской угрозы. Он говорил живо и кратко. Порой лапидарность его повествования не удовлетворяла ее величество, и она прерывала адмирала, чтоб выяснить какую-то деталь, или требовала более подробного описания того или иного события. Это произошло и когда адмирал описал затруднительное положение, в котором они оказались: Медина-Сидония бросил якорь во французских водах, и пришлось уточнять позицию испанских кораблей на рейде, чтобы поджечь их с брандеров. Лорд Говард повел свой рассказ далее и перешел бы к сражению, но королева, сделав ему знак остановиться, сказала на привычном ему языке:

— Ей-богу, пора спустить паруса, на такой скорости нам за вами не угнаться. Меня интересует, как вы уточнили позицию кораблей. Расскажите подробнее.

Напряженное внимание слушателей вдохновило адмирала на более красочное описание событий. Королева засмеялась, засмеялись и другие, пораженные рассказом о небывалой удали.

— Клянусь честью, вы прекрасный моряк, но неважный рассказчик, — заметила королева, — пропускаете самые лакомые кусочки. Назовите, кто вел полубаркас.

Джервас вздрогнул, услышав ответ адмирала. Мурашки побежали у него по спине. Ему показалось, что его фамилия, произнесенная лордом Говардом, в тишине прозвучала раскатами грома. Он покраснел, словно девушка, и стал неловко переминаться с ноги на ногу. Как сквозь туман Кросби видел обращенные к нему лица. Знакомые улыбались ему, выражали дружеское одобрение. Кросби подумал о Маргарет: как жаль, что ее здесь нет и она не слышала, как адмирал упомянул его. Маргарет убедилась бы, что не напрасно поверила в него, обещая стать его женой.

Адмирал завершил свой рассказ. Королева звенящим от волнения голосом назвала его историей о неслыханной доселе храбрости и вознесла хвалу Господу, даровавшему блистательную победу тем, кто сражался с врагами Его учения. Таким образом, не только Испания, но и Англия с большим на то основанием полагала себя орудием Божественной справедливости.

Затем адмирал представил королеве капитанов флота и офицеров, отличившихся в битве в Ла-Манше. Королева поблагодарила каждого из них, а трех особо отличившихся офицеров посвятила в рыцари шпагой, поданной герцогом Лестером.

Место лорда Говарда занял вице-адмирал сэр Фрэнсис Дрейк. Он представлял королеве капитанов и офицеров-каперов. Почти все они происходили из благородных семейств Западной Англии, многие снарядили суда за свой счет. Плотно сбитый Дрейк шел враскачку, будто под ногами у него была качающаяся палуба. Он был великолепен в своем белом атласном камзоле и даже казался выше ростом. Бородка его была тщательно подстрижена, курчавые каштановые волосы аккуратно причесаны и напомажены, в мочках плотно прижатых ушей — золотые кольца серег.

Дрейк, отвесив низкий поклон, звучным, как труба, голосом заявил, что хочет представить капитанов и офицеров торгового флота, и приступил к делу.

Первым он представил соседа Кросби Оливера Трессилиана Пенарроу, единокровного брата Лайонела Трессилиана, чьи частые визиты в поместье Тревеньон так беспокоили Кросби. Но тщетно было бы искать между ними сходство. Лайонел — бледный и жеманный, сладкоречивый, как женщина, а Оливер — рослый, смуглый, решительный, воплощение мужского начала. Он был сдержан, держался гордо, почти надменно; по тому, как неторопливо, с каким достоинством он выступил вперед, можно было судить, что он рожден для власти. Хоть Оливер был еще молод, его подвиги сулили ему славу. Морскому делу его обучал Фробишер. Оливер пришел на помощь Дрейку на своем прекрасно оснащенном капере. Андалузский флагман был захвачен во многом благодаря его смелости и находчивости. Это событие в самом начале сражения сильно поддержало боевой дух англичан.

Когда Оливер встал на колено у скамеечки для ног, темные близорукие глаза королевы глянули на него с нескрываемым восхищением.

Сверкнула шпага и резко опустилась ему на плечо.

— Такие люди, как вы, сэр Оливер, рождены, чтобы охранять эту страну, — сказала королева, посвящая его в рыцари.

Никто не позавидовал оказанной ему чести. Сэру Оливеру предсказывали великое будущее, но кто предвидел, что из-за людской злобы, неверности жены и, наконец, угроз инквизиции он завоюет предсказанную ему славу под знаменем ислама? Став мусульманским корсаром, он обернулся ревностным гонителем христианства. Но в тот день, когда сэр Оливер поднялся с колен после оказанной ему высокой чести, никому и в голову не пришло, что готовит ему судьба.

Затем королеве были представлены другие приватиры — сначала капитаны каперов, а потом и офицеры, честно исполнившие свой долг. И первым из них сэр Фрэнсис представил Джерваса Кросби.

Рослый и гибкий Джервас выступил вперед. На нем был — стараниями Киллигрю — прекрасный темно-красный камзол из бархата, бархатные штаны до колен, отделанные рюшем, модные туфли с розетками, короткий, на итальянский манер, плащ. Узкий плоеный жесткий воротник подчеркивал его мужественность. Юношеское безбородое лицо не сообразовывалось со свершенным Кросби подвигом, но с тех пор, как Маргарет выразила неприязнь к бороде почти год тому назад, он тщательно сбривал каждый волосок.

Взгляд королевы, взиравшей на приближавшегося к ней юношу, казалось, немного смягчился, и это был не единственный восхищенный женский взгляд; многие фрейлины проявили к нему большой интерес.

Кросби опустился на колени и поцеловал руку королеве, и она с некоторым недоумением глянула на коротко остриженные каштановые волосы на затылке. Поцеловав ее прекрасную руку, Кросби тут же поднялся.

— Что за спешка! — произнесла королева сердитым голосом. — На колени, на колени, мой мальчик! Кто повелел вам подняться?

Сообразив, что проявил оплошность, Кросби покраснел до корней волос и снова опустился на колени.

— Это он провел полубаркас среди испанских кораблей у Кале? — спросила королева у Дрейка.

— Он самый, ваше величество.

Королева посмотрела на Джерваса.

— Боже правый, да он же совсем ребенок!

— Он старше, чем выглядит, но для таких подвигов и впрямь слишком молод.

— Это верно, — согласилась королева. — Ей-богу, верно.

Кросби чувствовал себя очень неловко и от всего сердца желал, чтобы тяжкое испытание поскорее закончилось. Но королева не торопилась отпускать его. Юношеское обаяние придавало ему еще больше геройства в глазах женщины, трогало ее истинно женскую душу.

— Вы совершили самый замечательный подвиг, — молвила королева и добавила уже ворчливым тоном: — Мальчик мой, извольте смотреть мне в лицо, когда я с вами разговариваю.

Подозреваю, что королеве хотелось узнать, какого цвета у него глаза.

— Это был поистине геройский поступок, — продолжала королева, — а сегодня мне поведали о чудесах храбрости. Вы согласны, сэр? — обратилась она к Дрейку.

— Он учился морскому делу у меня, мадам, — ответил сэр Фрэнсис, что следовало понимать так: «Что еще можно ждать от ученика, прошедшего мою школу?»

— Такое мужество заслуживает особого знака внимания и награды, которая вдохновила бы на подвиги других.

И совершенно неожиданно для Кросби, не помышлявшего о награде, меч плашмя опустился ему на плечо, а приказ встать был дан в таких выражениях, что он наконец понял: преклонившему колени перед королевой не следует проявлять излишней торопливости.

Поднявшись, Джервас удивился, что не заметил ранее поразительной красоты королевы, хоть при первом взгляде на нее ему захотелось смеяться. Как же он обманулся!

— Благослови вас Бог, ваше величество! — упоенно выпалил он.

Королева улыбнулась, и грустные морщинки залегли вокруг ее стареющих, ярко накрашенных губ. Она была необычайно милостива в тот день.

— Он уже щедро благословил меня, юноша, даровав мне таких подданных.

После представления Джервас смешался с толпой, а потом ушел вместе с Оливером Трессилианом, предложившим доставить его в Фал на своем судне. Джервас жаждал вернуться домой как можно скорее, чтобы ошеломить девушку, которую он в своих мечтах видел на королевском приеме, невероятной вестью о потрясающем успехе. Дрейк своей властью позволил ему пропустить благодарственную службу в соборе Святого Павла, и утром он отбыл вместе с Трессилианом. Сэр Джон Киллигрю, который последние десять дней провел в Лондоне, отплыл вместе с ними. От былой вражды между семействами Киллигрю и Трессилиан не осталось и следа. Более того, сэра Джона окрылили успехи юного родственника.

— У тебя будет свой корабль, мой мальчик, даже если мне придется продать ферму, чтобы его оснастить, — пообещал он Джервасу. — А прошу я, — добавил сэр Киллигрю, при всей своей щедрости не забывавший собственной выгоды, — одну четверть дохода от твоей будущей морской торговли.

В том, что морская торговля будет развиваться, никто не сомневался, считалось даже, что она будет куда более прибыльной, поскольку могущество Испании на морях сильно подорвано. Об этом в основном и шел разговор на корабле сэра Оливера «Роза Мира» по пути в Фал. Полагали, что он назвал свой корабль в честь Розамунд Годолфин, своей любимой девушки, заключив — я думаю, ошибочно, — что это сокращение от «Rosa Mundi»[537].

В последний день августа «Роза мира» обогнула мыс Зоза и бросила якорь в Гаррике.

Сэр Джон и его родственник распрощались с Трессилианом, добрались до Смидика, а потом поднялись в гору, на свой величавый Арвенак, откуда в ясный день открывался вид на Лизард, отстоявший на пятнадцать миль от Арвенака.

Не успев приехать в Арвенак, Джервас тут же его покинул. Он даже не остался обедать, хотя время было позднее. Теперь, когда Трессилиан вернулся домой, новости о последних событиях в Лондоне могли в любой момент достичь поместья Тревеньон, и тогда Джервас лишился бы удовольствия самому подробно описать Маргарет свой триумф. Киллигрю, прекрасно понимая, чем вызвана эта спешка, подтрунивал над ним, но отпустил его с миром и сел обедать один.

Хоть до соседнего поместья — от двери до двери — было меньше двух миль, Джервасу не терпелось добраться туда поскорее, и он пустил лошадь в галоп.

На подъездной аллее, ведущей к большому красному дому с высокими фигурными трубами, он увидел грума Годолфинов в голубой ливрее, с тремя лошадьми и узнал, что Питер Годолфин, его сестра Розамунд и Лайонел Трессилиан остались на обед у Тревеньонов. Было уже около трех часов, и Джервас с облегчением подумал, что они скоро уедут. А в первый момент, увидев лошадей, Джервас огорчился, решив, что торопился напрасно и его уже опередили.

Он нашел всю компанию в саду, как и два года назад, когда заехал попрощаться с Маргарет. Но тогда он только жаждал славы. Теперь он был овеян ею, и королева посвятила его в рыцари. Англичане будут повторять его имя, оно войдет в историю. Воспоминания о посвящении в рыцари в Уайтхолле придавали сэру Джервасу уверенности в себе. Рыцарское достоинство сразу вошло в его плоть и кровь, отразилось в горделивой осанке.

Он послал слугу доложить о своем приходе.

— Сэр Джервас Кросби к вашим услугам, ваша светлость, — произнес Кросби, появившись вслед за слугой.

Он был в том же эффектном бархатном костюме. У Маргарет на миг перехватило дыхание. Краска сошла с ее лица, а потом прихлынула горячей волной. Ее гости, два кавалера и сестра одного из них, были потрясены не меньше. Розамунд Годолфин, нежной белокурой девушке ангельского вида, было не больше шестнадцати, но ее чары уже воспламенили сердце властного, повидавшего жизнь Трессилиана.

Джервас и Маргарет посмотрели друг на друга и на мгновение позабыли обо всех вокруг. Застань он ее одну, Джервас, несомненно, заключил бы Маргарет в объятия: она сама дала ему это право словами, сказанными при прощании два года тому назад. Нежелательное присутствие гостей понуждало его к большей сдержанности. Оставалось лишь, взяв ее руку, низко склониться и прижаться к ней губами в ожидании будущего блаженства, когда он выпроводит назойливых гостей. С этого он и начал.

— Я высадился на мысе Пенденнис около часа тому назад, — сказал он, чтобы Маргарет оценила его нетерпение, жажду увидеть ее как можно скорее. Обернувшись к младшему Трессилиану, Джервас добавил: — Ваш брат привез нас из Лондона на своем корабле.

— Оливер дома? — взволнованно прервала его Розамунд.

Она побледнела, в свой черед, а ее красавец-брат нахмурился. Корысти и осторожности ради он поддерживал с Трессилианами видимость дружеских отношений, но истинной любви между ними не было. Они всегда были соперниками. Их интересы все чаще сталкивались, и теперь Питер вовсе не собирался поощрять любовь, вспыхнувшую между сестрой и старшим Трессилианом. Но Джервас припас для него неприятное известие.

— «Роза мира» бросила якорь в Гаррике, — ответил он на вопрос Розамунд, — и сэр Оливер, наверное, уже дома.

— Сэр Оливер! — эхом откликнулись юноши, и Лайонел повторил с вопросительной интонацией:

— Сэр Оливер?

Джервас улыбнулся с некоторой снисходительностью и, отвечая на вопрос Лайонела, рассказал о том, какая и ему, Кросби, выпала честь.

— Королева посвятила его в рыцари одновременно со мной, в прошлый понедельник в Уайтхолле, — добавил он.

Маргарет стояла, обняв за талию тоненькую Розамунд. Ее глаза сверкали, а глаза Розамунд были подозрительно влажны. Лайонел радостно засмеялся, узнав об успехах брата. Лишь Питера Годолфина не обрадовало это известие. Теперь эти Трессилианы станут еще несноснее, милость королевы даст им неоспоримое преимущество в графстве. Годолфин ехидно усмехнулся. У него всегда была наготове такая усмешка.

— Ну и ну! Почести, наверное, сыпались градом.

Джервас уловил насмешку, но сдержался. Он смерил Годолфина снисходительным взглядом.

— Не так щедро, сэр. Они доставались только тем, кого королева сочла достойным.

Джервас мог ограничиться намеком на то, что насмехаться над почестями — все равно что насмехаться над той, кто их дарует. Но ему хотелось продолжить разговор на эту тему. Гордость за свой успех, пришедший столь нежданно, слегка вскружила ему голову, ведь он был еще так молод.

— Хочу сослаться на слова ее величества, впрочем, может, это сказал сэр Фрэнсис Уолсингем, что цвет Англии — те двадцать тысяч, что вышли в море навстречу опасности и сломили могущество Испании. Таким образом, сэр, рыцарей всего один на тысячу. В конце концов, не так уж густо. Но если бы в рыцари посвятили всех участников битвы, все равно насмешка была бы неуместной и глупой: ведь это послужило бы знаком отличия их от тех, кто доблестно отсиживался дома.

Наступило неловкое молчание. Леди Маргарет досадливо нахмурилась.

— Как много слов и как мало сказано, сэр, — холодно заметил Питер Годолфин. — Смысл тонет в их потоке.

— Хотите, чтобы я выразил свою мысль в двух словах? — отозвался Джервас.

— Боже правый, нет! — решительно вмешалась Маргарет. — Оставим эту тему. Мой отец, Джервас, будет рад видеть вас. Он в библиотеке.

Это была отставка, и Джервас, полагая ее несправедливой, рассердился, но скрыл раздражение.

— Я подожду, когда вы освободитесь и проводите меня к нему, — сказал он с любезной улыбкой.

И тогда, досадуя в душе, кавалеры, едва кивнув Джервасу, распрощались с хозяйкой, и Годолфин увез свою сестру.

Когда они ушли, Маргарет неодобрительно скривила губы.

— Вы поступили дурно, Джервас.

— Дурно? Господь с вами! — воскликнул Джервас и, напоминая Маргарет, с чего все началось, передразнил жеманного Питера Годолфина: — «Ну и ну! Почести, наверное, сыпались градом». А это хороший поступок? Любой хлыщ будет насмехаться над моими заслугами, а я смирюсь со своей несчастной судьбой и подставлю другую щеку? Вы этого ждете от своего мужа?

— Мужа? — Маргарет сделала большие глаза, потом рассмеялась. — Будьте любезны, напомните, когда это я вышла за вас замуж. Клянусь, я не помню.

— Но вы не позабыли, что обещали выйти за меня?

— Не помню такого обещания, — заявила она с той же легкостью.

Джервас, не обращая внимания на легкомысленный тон, взвесил сказанное. У него перехватило дыхание, кровь отлила от лица.

— Вы собираетесь нарушить свое слово, Маргарет?

— А это уже грубость.

— Мне сейчас не до хороших манер.

Джервас горячился, теряя самообладание, она же сохраняла спокойствие и выдержку. Маргарет не прощала несдержанности ни себе, ни другим, и горячность Джерваса ее уже порядком раздражала. Он же продолжал свой натиск:

— Когда мы прощались в зале, вы дали обещание выйти за меня замуж.

Маргарет покачала головой:

— Если мне не изменяет память, я обещала, что выйду замуж только за вас.

— Так в чем же разница?

— Разница в том, что я не нарушу данного вам слова, если последую примеру королевы и проведу свой век в девичестве.

Джервас задумался.

— И каково же ваше желание?

— Я остаюсь при своем мнении, пока кто-нибудь не переубедит меня.

— Как же вас переубедить? — спросил он несколько вызывающе, задетый за живое этой недостойной, по его мнению, игрой словами. — Как вас переубедить? — повторил он, кипя от негодования.

Маргарет стояла перед ним прямая, натянутая как струна, глядя мимо него.

— Разумеется, не теми способами, к которым вы доселе прибегали, — сказала она спокойно, холодная, уверенная в себе.

Окрыленность успехом, гордость за свое новое рыцарское звание, сознание собственной значимости, которое оно ему придавало, — все куда-то разом подевалось. Джервас надеялся поразить Маргарет — поразить весь мир — оказанной ему честью и воспоминаниями о подвигах, снискавших эту честь. Но реальность была так далека от розовых грез, что сердце в его груди обратилось в ледышку. Каштановая голова, гордо вскинутая на королевском приеме в Уайтхолле, поникла. Он смиренно понурил взгляд.

— Я изберу любой способ, угодный вам, Маргарет, — молвил он наконец. — Я люблю вас. Это вам я обязан рыцарским званием, это вы вдохновили меня на подвиги. Мне все время казалось, что вы смотрите на меня, я думал лишь о том, чтоб вы гордились мной. Все нынешние и все грядущие почести для меня ничто, если вы не разделите их со мной.

Джервас взглянул на Маргарет. Очевидно, его слова тронули ее, смягчили ожесточившуюся душу. В ее улыбке промелькнула нежность. Джервас не преминул этим воспользоваться.

— Клянусь честью, вы ко мне неблагосклонны, — заявил он, возвращаясь к прежней теме. — Я сгорал от нетерпения увидеть вас, а вы оказали мне такой холодный прием.

— Но вы затеяли ссору, — напомнила она.

— Разве меня не провоцировали? Разве этот щенок Годолфин не насмехался надо мной? — раздраженно возразил Джервас. — Почему в ваших глазах все, что делает он, — хорошо, а что делаю я — плохо? Кто он вам, что вы защищаете его?

— Он мой родственник, Джервас.

— И это дает ему право публично оскорблять меня, вы это хотите сказать?

— Может быть, мы оставим в покое мистера Годолфина? — предложила она.

— С превеликой радостью! — воскликнул Джервас.

Маргарет рассмеялась и взяла его за руку.

— Пойдемте к отцу, вы еще не засвидетельствовали ему своего почтения. Расскажете ему о своих подвигах на море, а я послушаю. Возможно, меня так очарует эта история, что я вам все прощу.

Джервасу показалось несправедливым то, что он еще должен заслужить прощение, но он не стал спорить с Маргарет.

— А что потом? — нетерпеливо спросил он.

Маргарет снова рассмеялась.

— Господи, что за страсть опережать время! Неужели нельзя спокойно дожидаться будущего, обходясь без вечного стремления его предсказать?

Джервас какое-то мгновение колебался, но ему показалось, что он прочел вызов в ее глазах. И он рискнул — схватил ее в объятия и поцеловал. И поскольку на сей раз Маргарет не выказала недовольства, Джервас заключил, что понял ее правильно.

Они вошли в библиотеку и оторвали графа от его ученых занятий.

Глава 5

ВЫБРОШЕННЫЙ НА БЕРЕГ
Дон Педро де Мендоса-и-Луна, граф Маркос, испанский гранд, открыл глаза: в бледном предрассветном небе клубились облака. До него не сразу дошел смысл увиденного. Потом он понял, что лежит спиной на песке, насквозь промерзший и больной. Стало быть, он еще жив, но как это произошло и где он сейчас, еще предстояло выяснить.

Преодолевая ноющую боль в суставах, он приподнялся и увидел, как вдали за мертвой зыбью опалового моря растекался по небу сентябрьский рассвет. От напряжения у него закружилась голова, перед глазами закачались небо, море, земля, к горлу подкатила тошнота. Боль пронзила его с головы до ног, будто его выкручивали на дыбе, глаза ломило, во рту невыносимая горечь, в голове стоял туман. Он улавливал лишь, что жив и страдает, и весьма сомнительно, что сознавал себя как личность.

Тошнота усилилась, потом его буквально вывернуло наизнанку, и, обессилев, он повалился на спину. Но черезнекоторое время туман в голове рассеялся, сознание прояснилось. К нему вернулась память. Дон Педро сел, ему было легче, по крайней мере тошнота прекратилась.

Он снова окинул взглядом море, на сей раз более осмысленно высматривая обломки галеона, потерпевшего крушение прошлой ночью. Риф, о который он разбился вдребезги, ярко вырисовывался на фоне оживающего моря — черная линия изрезанных скал, о которые в пену дробятся волны. Но никаких следов кораблекрушения, даже обломков мачты не было видно. И ночной шторм, выплеснув свою ярость, оставил после себя лишь эту маслянистую мертвую зыбь. Заволакивающие небо тучи редели, уже проглядывала голубизна.

Дон Педро сидел, упершись локтями в колени, обхватив голову руками. Красивые длинные пальцы теребили влажные, слипшиеся от морской воды волосы. Он вспоминал, как плыл, не зная куда, в кромешной ночной тьме, полагаясь лишь на инстинкт, неугасимый животный инстинкт самосохранения. Он был абсолютно уверен в том, что земля где-то неподалеку, но в непроницаемой ночной тьме не мог определить направления. И потому без всякой надежды достичь земли дон Педро плыл, как ему казалось, в вечность.

Дон Педро вспомнил: когда усталость вконец сковала все члены и он выбился из сил, он вверил свою душу Творцу, проявившему полное безразличие к тому факту, что дон Педро и другие испанцы, ныне холодные безучастные мертвецы, сражались во славу Господню. Он вспомнил, как его, уже теряющего сознание, подхватила, закрутила волна, подняла на самый гребень, а потом с размаху швырнула на берег, выбив дух из истерзанной груди. Он вспомнил внезапную острую радость, угасшую уже в следующий миг, когда, убегая в море, волна потянула его за собой.

Дона Педро снова объял ужас. Он вздрогнул, вспомнив, с каким неистовством вцепился в чужой берег, запустив пальцы глубоко в песок, чтобы не попасть в утробу голодного океана и накопить силы для сознательной борьбы с ним. Это было последнее, что он помнил. Между тем мгновением и нынешним в памяти был черный провал, и дон Педро теперь пытался соединить их воедино.

Корабль разбился о скалы в отлив, и оттого его последнее отчаянное усилие было успешным, оттого убегающая волна лишилась своей добычи. Но видит Бог, чудовище, вероятно, пресытилось. Галеон затонул, а с ним ушли на дно морское триста прекрасных рослых сынов Испании. Дон Педро подавил в душе порыв благодарности за свое почти невероятное спасение. В конце концов, так ли уж он удачлив по сравнению с погибшими? Он был мертв, а теперь будто воскрес. Такой ли уж это дар? Когда его сознание угасло, он уже прошел сквозь страшные ворота. Зачем его снова вышвырнули в мир живых? В богом проклятой еретической стране для него это лишь отсрочка казни. Ему не спастись. Как только его поймают, он будет вновь осужден на смерть, бесславную и мученическую, бесконечно более страшную, чем та, что грозила ему прошлой ночью. Так что не благодарность за спасение, а зависть к соотечественникам, почившим вечным сном, — вот его удел.

Дон Педро мрачно посмотрел по сторонам, обозревая маленькую скалистую бухту изрезанного фиордами острова, на который его выбросило море. В свете нарождающегося дня ему открывалось унылое безлюдное пространство, ограниченное скалами, — некое подобие огромной тюрьмы. Ни внизу, ни на скалах не было и следа человеческого жилья. Он видел вокруг лишь отвесные бурые скалы, поросшие у вершин длинной травой, которую трепал морской ветер.

Дон Педро знал, что его выбросило на берег Корнуолла. Он слышал о Корнуолле вчера вечером от штурмана галеона до того, как разыгралась эта адская буря, сбившая их с курса на много лиг, а потом в бешеной ярости швырнувшая на скалы. И это после того, как они выстояли в борьбе, одолели все невзгоды и шли прямым курсом домой, в Испанию. Не суждено ему увидеть белые стены Виго или Сантандера, а еще два дня тому назад он предвкушал скорое свидание с ними.

Мысленным взором он увидел родные места, щедро залитые солнцем, виноградные лозы, склонившиеся под тяжестью гроздьев, смуглокожих черноглазых крестьян из Астурии или Галисии с корзинами за спиной, укладывающих виноград на массивные телеги, запряженные волами, точно такие же, как завезенные в Иберию римлянами две тысячи лет тому назад. Дон Педро услышал, как поют сборщики винограда мучительно-грустные, берущие за душу песни Испании, в которых таинственным образом сочетаются радость и меланхолия, разгоняющие кровь. Два дня тому назад он был уверен, что увидит все это наяву и родина залечит его раны, телесные и духовные, полученные в бесславном походе. Из белой церкви Ангела, что стоит на горе над Сантандером, уже, наверное, доносится колокольный звон. И будто явственно услышав его, тоскующий по дому дон Педро, вконец измученный ночным штормом, освободил ноги от опутавших их водорослей, встал на колени, перекрестился и прочел «Аве Мария».

Помолившись, он снова сел и стал горестно обдумывать свое нынешнее положение.

Вдруг дон Педро рассмеялся горьким сардоническим смехом. Как разительно несхоже его появление на английском берегу с тем, какое он себе представлял так ярко. Он разделял уверенность своего патрона, короля Филиппа, в триумфальном успехе миссии, которой ничто не в силах противостоять. Он уже видел Англию под пятой Испании, бесчестье ее ублюдочной еретички-королевы. Им предстояло очистить авгиевы конюшни ереси, очистить и возродить истинную веру в Англии.

А чего еще следовало ожидать? Испания выслала в море флот, одолеть который было не под силу земному воинству, к тому же он был надежно защищен и от сил ада. Испания во славу Господа стала карающей рукой, которой Он должен был утвердить свое дело. Невероятно, непостижимо, что с самого начала кампании на стороне еретиков действовали какие-то противоборствующие силы. Он припомнил, как с момента выхода флота из Тежу противные ветры сеяли смятение, мешали успешному плаванию. В Ла-Манше ветер почти все время благоприятствовал более легким кораблям еретиков, помогал собакам дьявола грабить и разорять испанцев. И даже когда они отказались от надежды высадиться в Англии и уцелевшие корабли Армады вынужденно огибали варварский остров с севера и молили Небо лишь о том, чтоб благополучно вернуться домой, эти силы по-прежнему проявляли свою непостижимую враждебность.

До самых Оркнейских островов англичане шли за ними по пятам. В тумане исчезли десять галеонов. Шестьдесят кораблей, включая и его «Идею», где он был капитаном, держались возле флагмана и все же прорвались на север. Но пища у них была на исходе, вода в бочках протухла, на кораблях начался мор. Суровая необходимость вынудила их искать пристанище у берегов Ирландии, где половина галеонов погибла при кораблекрушении. Как-то в шторм корабль дона Педро отнесло в сторону от Армады: команда, ослабевшая от голода и болезней, не могла с ним управиться. Чудом они добрались до Киллибега, где пополнили запасы воды и продовольствия. Он поднял на ноги своих обессилевших моряков лишь для того, чтобы они утонули у берегов Корнуолла, а сам и на сей раз выжил, чтобы умереть еще более мучительной смертью. Может быть, на них лежало проклятие, раз дара жизни из рук Всевышнего следовало бояться больше всего?

О судьбе других кораблей, сопровождавших флагман, дон Педро ничего не знал. Но, судя по судьбе его собственного, оказавшегося в одиночестве галеона, вряд ли другим кораблям Армады суждено вернуться в Испанию, а если они вернутся, то привезут на родную землю мертвецов.

Совершенно подавленный приключившейся с ним трагедией, дон Педро размышлял о том, что пути Господни неисповедимы. По правде говоря, было одно объяснение всему случившемуся. Выход в море Армады замышлялся как «суд Божий» в старом смысле: обращение к Богу, чтобы Он рассудил старую веру и новую реформированную религию; рассудил папу и Лютера, Кальвина и прочих ересиархов. Так, стало быть, это и есть ответ Божий, данный посредством ветров и волн, Ему повинующихся?

Дон Педро вздрогнул, когда эта мысль пришла ему в голову: так она была опасна, так близка к ереси. Он отбросил ее и вернулся к размышлениям о настоящем и будущем.

Солнце пробивалось сквозь тучи, стирая с неба последние следы вчерашней бури. Превозмогая боль, дон Педро поднялся и в меру своих слабых сил отжал камзол. Он был высок, прекрасно сложен, на вид ему было чуть больше тридцати. Его платье даже в столь плачевном состоянии сохраняло элегантность. По нему можно было с первого взгляда определить его национальность. Дон Педро был во всем черном, как и подобало испанскому гранду, принадлежавшему к третьему мирскому ордену доминиканцев. Черный бархатный камзол, зауженный в талии почти как у женщины, был расшит причудливым золотым узором. Сейчас, мокрый от морской воды, он смотрелся как панцирь с золотой насечкой. С черного, тисненного золотом кожаного пояса справа свисал тяжелый кинжал. Слегка помятые чулки были из черного шелка. Голенища сапог из мягчайшей кордовской кожи спустились — одно до колена, другое до самой щиколотки. Дон Педро сел на песок, поочередно стянул сапоги, вылил из них воду и натянул снова. Потом снял с шеи кружевной датский воротник, прежде тугой, накрахмаленный, а теперь висевший тряпкой, отжал его, рассмотрел и с отвращением отбросил в сторону.

Пристально оглядев окрестности при ярком солнечном свете, дон Педро с ужасом понял, что собой представляют темные предметы, усеявшие узкую полоску прибрежного песка. Когда он впервые бросил на них рассеянный взгляд в тусклый рассветный час, он принял их за камни или груды водорослей.

Еле волоча ноги, он подошел к ближайшему из них, помедлил, наклонился и узнал Уртадо, одного из офицеров злополучного галеона, отважного и стойкого, со смехом сносившего все невзгоды и опасности. Больше ему не смеяться. Тяжелый вздох дона Педро прозвучал как реквием по покойному, и он двинулся дальше. Через несколько шагов он наткнулся на мертвеца, вцепившегося в обломок реи, на которой его носило по морю. Потом он обнаружил еще семь трупов: одни лежали вытянувшись на песке, другие — сжавшись в комок, там, куда их выбросило море. Трупы, обломки дерева, ящик, кое-что из оснастки — вот и все, что осталось от величественного галеона «Идея».

С грустью, всегда сопутствующей смерти, смотрел дон Педро на своих мертвых товарищей. Он даже прочел заупокойную молитву. Но на его тонком лице цвета слоновой кости, чью нежную матовую бледность оттеняли небольшие черные усы и острая бородка, не отразилось и тени сожаления за их судьбу. Дон Педро обладал трезвым холодным умом, способным оценить реальность и подавить эмоции. Этим людям повезло больше, чем ему. Они приняли смерть однажды, а ему еще предстояло встретить несравненно более жестокую, как он полагал, смерть в чужом враждебном краю.

Это было вполне разумное заключение, а вовсе не паника. Ему была знакома жгучая ненависть англичан к Испании и испанцам. Он наблюдал ее вспышки за те два года, что провел при дворе королевы Елизаветы в составе посольства; его кузен Мендоса, испанский посол, был вынужден покинуть Англию, когда Трогмортон разоблачил его связь со сторонниками королевы Шотландии в заговоре против Елизаветы. Если ненависть жила в англичанах тогда, каков же должен быть ее накал сейчас, после стольких лет страха перед Испанией, достигшего апогея, когда в эту богом забытую страну пришла Непобедимая армада? Он знал, какие чувства возбуждал в нем еретик, знал, как поступил бы с еретиком у себя на родине. На то он и был членом третьего мирского ордена доминиканцев. Дон Педро по себе судил о том, как отнесутся к нему еретики и какая судьба ему уготована.

Дон Педро медленно вернулся к телу Уртадо. Он вспомнил, что у пояса Уртадо была рапира, и ему захотелось взять оружие. Это было чисто инстинктивное желание. Он уже наклонился, чтобы расстегнуть пряжку, но разум его воспротивился.

Он мрачно глянул на тяжелые вздымающиеся волны, будто вопрошал бесконечность, символом которой всегда был океан: нужно ли ему оружие?

Дон Педро получил прекрасное образование в университете Святого Иакова в Компостеле и умело применял свои знания в дипломатических миссиях при королевских дворах. Со временем у него развилась склонность философствовать. Он твердо усвоил, что сражаться с неизбежностью — ребячество, недостойное развитого ума. Если встреча со злом неизбежна, мудрый человек идет ему навстречу и ускоряет события. Что ж, можно остаться в этом богом забытом месте и умереть здесь от голода и жажды, а можно пойти навстречу опасности и, прикрыв лицо, как это делали римляне, принять смерть от первого, кто поднимет на него руку.

Это философия. Но дон Педро был еще молод, кровь играла у него в жилах, его переполняла жажда жизни. Философия в конце концов навевает скуку рассуждениями о причинах и следствиях, размышлениями о прошлом и будущем, о происхождении и назначении, и все это не проверишь человеческим опытом. Жизнь, напротив, основывается на чувственном восприятии, ее интересует только настоящее, она не туманна; определенная и реальная, она непрерывно утверждает себя. Жизнь хватается за соломинку ради самосохранения.

Дон Педро наклонился и на сей раз, подавив в душе сомнения, пристегнул рапиру мертвеца к своему поясу. Но, беспокоясь о будущем, он этим не ограничился. Его команда получила деньги еще до выхода в море и — увы! — не успела их потратить. Остерегаясь пропажи, каждый носил мешочек с дукатами на поясе. Дон Педро, подчиняясь здравому смыслу, преодолел естественное отвращение к мародерству, и через некоторое время в его промокшем камзоле лежал тяжелый кошелек. К этому времени солнце уже стояло высоко в голубом небе и последние тучи рассеивались. Солнце и движение разогнали кровь, и лихорадочный озноб, мучивший дона Педро, прекратился, но зато появились голод, жажда и ощущение горечи во рту.

Он стоял, всматриваясь в морскую даль, и размышлял. Над залитой солнцем гладью моря носились чайки; порой, подлетая совсем близко к берегу, они пронзительно кричали. Куда направить путь? Есть ли надежда, что в этом далеком краю найдутся сострадательные люди, готовые помочь в беде побежденному врагу? Дон Педро сомневался. Но если самому в этом не удостовериться, значит все прежние усилия напрасны и его ждет медленная мучительная смерть. В конце концов, это самое худшее, что ждет его повсюду, — смерть, а накликать несчастье ни к чему. Надо надеяться на лучшее. Так инстинкт жизни поколебал философское умонастроение дона Педро и зажег в его душе искорку надежды.

Он прошелся берегом Корнуолла, высматривая расселину в отвесной скале, тропинку, по которой он мог бы подняться к зеленым вершинам, где, несомненно, отыщет человеческое жилье. Дон Педро поднялся по уступу темного зубчатого утеса, нисходившего к песчаному берегу и хоронившемуся в море. Вероятно, он тянулся далеко под водой. О такой коварный подводный риф и разбился его галеон. Вдруг взор его различил далеко в скалах неглубокую расселину, по которой к морю сбегал бурливый ручеек. Это было благословенное зрелище, журчанье ручейка звучало для дона Педро гимном спасения.

Он подошел к его устью, растянулся на песчанике, поросшем редкой мокрой травой, и, благодарно наклонив к воде голову, пил воду, как животные на водопое. Ни андалузское вино, ни сок мускатного винограда не были так сладки, как глоток воды из искрящегося на солнце корнуоллского ручейка.

Дон Педро с жадностью прильнул к воде, утоляя жажду, избавляясь от горечи во рту. Потом он смыл соль с лица и с волнистых черных волос, сбегавших на прекрасный лоб.

Освежившись, он приободрился и откинул прочь свои мрачные размышления. Он был жив, полон сил, в расцвете лет. Теперь дон Педро осознал свою неправоту — он проявил нечестивость и неблагодарность Творцу, завидуя бедным погибшим товарищам. Каясь, дон Педро упал на колени и сделал то, что подобало сделать благочестивому испанскому гранду значительно раньше, — возблагодарил Господа, что чудом остался в живых.

Помолившись, он повернулся спиной к морю и пошел по отлогому склону вверх. Лощина поросла густым лесом, но дон Педро обнаружил тропинку вдоль ручья, который то ниспадал небольшим водопадом, то разливался глубокой заводью, где плескалась золотая, спугнутая его тенью форель. Порой его царапали высокие кусты ежевики, тем самым привлекая внимание к своим плодам. Дон Педро с благодарностью принял этот дар и заморил червячка. Пища, конечно, была скудная: ягоды маленькие, не очень зрелые. Но дон Педро был не очень разборчив сейчас. Невзгоды приучают нас ценить и малое. Дон Педро с наслаждением ел лесные ягоды, как вдруг его насторожил треск сучьев в чаще. Он замер и стоял неподвижно, подобно приютившим его деревьям, остерегаясь обнаружить свое присутствие. Напрягая слух, он ловил звуки.

Кто-то бежал по лесу. Дон Педро не испугался, его нелегко было испугать. Но он был начеку: скорей всего, к нему приближался враг.

Враг объявился внезапно и оказался вовсе не тем, кого ждал дон Педро. Из ольховника по ту сторону ручья выскочила рыжевато-коричневая гончая и, оскалившись, зарычала. С минуту она стояла на месте и яростно лаяла на чужака в черном. Потом принялась бегать туда и сюда, выискивая переправу, и наконец, изловчившись, одним махом одолела ручей.

Дон Педро тут же взобрался на огромный валун, лежавший неподалеку, и выхватил рапиру. Проклятая собака получит свое.

Гончая прыгнула и готова была броситься на него, но ее остановил властный голос:

— Лежать, Брут, лежать! Ко мне, а ну ко мне!

Гончая в растерянности топталась на месте: охотничий инстинкт в ней боролся с послушанием. Но когда последовала повторная команда и из-за деревьев показалась хозяйка, собака, гавкнув напоследок от досады и злости, снова перемахнула через ручей.

Глава 6

КАПИТУЛЯЦИЯ
Дон Педро, величаво стоявший с мечом в руке на валуне, словно на пьедестале, низко поклонился, уповая лишь на то, что не выглядит смешным.

Дама по ту сторону ручья, которую он приветствовал, должна была по закону взаимного притяжения противоположностей сразу очаровать сына Испании.

У нее был нежный, яблоневого цвета румянец, темно-золотые, как спелые колосья, волосы, уложенные с божественной простотой, вопреки чудовищному жеманству, возведенному в моду Елизаветой. Синие глаза, широко раскрытые от изумления, были воплощением чистоты и наивности. Он с удовольствием отметил высокий рост и пленительную соразмерность, присущую лишь расцветающей женственности. Судя по наряду, она принадлежала к благородному сословию. Суживающийся корсет, нелепые фижмы, хоть и не столь смехотворные, как предписывала мода, не оставляли сомнений: перед ним отнюдь не простодушная Диана[538]. Не только платье, но и сама манера поведения, то, как уверенно она держалась перед благородным незнакомцем, хотя помятый мокрый камзол и придавал ему несколько эксцентричный вид, подтверждали догадку: это знатная дама.

— Сэр, вы намеревались убить мою собаку?

Дон Педро де Мендоса-и-Луна не напрасно пробыл три года при испанском посольстве в Лондоне, где постоянно бывал при дворе. Он говорил по-английски лучше, чем многие англичане, и лишь некоторое растягивание гласных выдавало в нем иностранца.

— Мадам, льщу себя надеждой, что вы не сочтете меня недостаточно галантным лишь оттого, что я не жажду достаться на обед вашей собаке, — спокойно ответил он.

Легкий акцент и юмор, заключенный в ответе, удивили ее еще больше.

— Боже правый! — воскликнула она. — Навряд ли вы выросли здесь, как гриб, за ночь! Откуда вы, сэр?

— О, откуда, — он пожал плечами, и грустная улыбка оживила его печальные глаза, — одним словом не скажешь.

Дон Педро спрыгнул с камня и в три прыжка — с валуна на валун — пересек ручей. Лежавшая у ног хозяйки собака приподнялась и зарычала на него, но леди приказала ей лечь и в назидание хлестнула ореховым прутиком.

Дону Педро все же предстояло объяснить, кто он такой.

— Перед вами жалкая жертва кораблекрушения. Испанский галеон ночью разбился в бурю о риф, и меня выбросило на берег. Только я и уцелел.

Он увидел, как внезапно потемнело ее милое лицо; если в нем и отразился страх, то неприятия было значительно больше.

— Испанец! — воскликнула она тоном, каким говорят о чем-то злом и отвратительном.

Он, понурив голову, с мольбой протянул к ней руки.

— Убитый горем. — Он тяжело вздохнул.

Дон Педро тотчас отметил перемену в ее лице: женская жалость преодолела национальные предрассудки. Она всмотрелась в него внимательнее. Мокрая одежда и растрепанные волосы были красноречивее слов. Она ярко представила себе картину кораблекрушения, гибели людей и ужаснулась.

Дон Педро прочел на ее лице эту вспышку сочувствия — он очень тонко разбирался в людях — и тут же обратил ее себе на пользу.

— Мое имя, — сказал он, не скрывая гордости, — дон Педро де Мендоса-и-Луна. Я граф Маркос, испанский гранд и ваш пленник. — С этими словами дон Педро опустился на колени и протянул ей эфес рапиры, которую все еще держал в руке.

Она невольно отпрянула, потрясенная таким оборотом дела.

— Мой пленник? — Она недоуменно свела брови. — О нет, право же, нет.

— Если вам угодно, — настойчиво повторил дон Педро. — Мне никогда не вменяли в вину и, надеюсь, не вменят недостаток храбрости. Но теперь, став жертвой кораблекрушения, один во враждебной стране, я никоим образом не намерен сопротивляться пленению. Я как гарнизон, вынужденный сдаться, ставящий при капитуляции одно-единственное условие: сохранение чести и достоинства. Там, на берегу, у меня был выбор. Я мог броситься в море, отвергшее меня, и утонуть. Но я, как вы могли заметить, еще молод, к тому же самоубийство карается вечным проклятием. Я предпочел другое — пойти к людям, разыскать человека благородного происхождения и сдаться в плен, вручив ему свой меч. Здесь, у ваших ног, леди, я начал и закончил свой поиск.

И он протянул ей рапиру, которую на сей раз держал плашмя.

— Но я не мужчина, сэр, — молвила она в явном замешательстве.

— Так пусть же все мужчины вместе со мной возблагодарят за это Бога! — воскликнул дон Педро и добавил уже серьезнее: — Во все времена не считалось зазорным, если доблесть сдавалась на милость красоте. За свою доблесть я ручаюсь, а вы мне поверьте, пока не предоставится случай ее проверить, и, надеюсь, эта проверка позволит мне сослужить вам службу. А все остальное скажет ваше зеркало и глаза любого мужчины. Что касается благородного происхождения, то его сразу не признает лишь слепой или шут.

То, что эта ситуация возбуждает любопытство дамы и льстит ее самолюбию, не вызывало у дона Педро ни малейшего сомнения. Она столь романтична, что ни одна женщина, имеющая сердце и воображение, не устоит перед соблазном. Незнакомку смутила необычность самого происшествия и предложение испанского джентльмена.

— Но я никогда не слышала ничего подобного. Как я могу взять вас в плен?

— Приняв мой меч, мадам.

— Как же я удержу вас в плену?

— Как? — Он улыбнулся. — Пленника, который жаждет плена, удержать легко. Неужели ваш пленник может желать свободы?

Он посмотрел на нее с пылкостью, способной изгнать последние сомнения. Она, как и следовало ожидать, покраснела под его взглядом: дон Педро не давал ей опомниться.

— Я сдаюсь в плен, — сказал он. — Вы вправе потребовать за меня выкуп. Назначайте любой, какой пожелаете. Пока его не пришлют из Испании, я ваш пленник.

Дон Педро видел, что она все еще сильно колеблется. Возможно, его импульсивная пылкость, поспешность только усилили ее сомнения. И тогда он решил прибегнуть к обезоруживающей искренности, твердо уверенный в том, что подробный рассказ о его бедствиях найдет отклик в ее душе и тогда ему удастся ее уговорить. Дон Педро подчеркнул, что рассчитывал на милосердие, что лишь надежда на ее доброту и сострадание побудили его избрать путь, который она сочла необычным, и это соответствует истине.

— Подумайте, — заклинал он ее, — если я попаду к кому-нибудь другому, мне, возможно, придется худо. Я вовсе не оскорбляю ваших соотечественников, отказывая им в благородстве, которое, по законам рыцарства, мы должны проявлять к несчастному, беспомощному врагу. Но люди — рабы своих страстей, а чувства, которые англичане испытывают сейчас к испанцам… — Он сделал паузу, пожал плечами. — Впрочем, это вам известно. Может статься, первый встреченный мной англичанин отбросит представления о том, как подобает поступать, и позовет на помощь других, чтобы прикончить меня.

— Вы полагаете, без других не обойтись? — парировала она, задетая тонким намеком на то, что одному англичанину не устоять против испанца.

— Да, полагаю, леди, — не колеблясь ответил дон Педро, прекрасно знавший женщин, и добавил не без самоуничижения: — Если вы отказываете мне в смелости, я разрешу ваши сомнения делом.

Он знал, что доказательств не потребуется, что некоторый вызов, прозвучавший в его ответе, произвел на нее должное впечатление и он в ее глазах — человек, сохранивший достоинство в беде, готовый принять участие только в определенных, не оскорбляющих его честь пределах. Если раньше он недвусмысленно просил ее о сострадании, теперь он столь же ясно заявлял о том, что примет его лишь в том случае, если не пострадает его чувство уважения к себе.

Она же поняла, что, если согласится на его странное предложение и примет его в качестве пленника, ей придется его защищать. И это будет достойно ее, ибо, хоть перед ней и испанец, он человек и джентльмен. Она была совершенно уверена в том, что справится со своей обязанностью и отстоит своего пленника от любых посягательств. Он правильно расценил ее благородство и смелость. Во всем Корнуолле нет никого, кто мог бы противостоять ей, вздумай она проявить свою волю.

Женское начало и склонность к романтике взяли верх. Она приняла капитуляцию и проявила великодушие, столь свойственное, по ее убеждению, английскому рыцарству.

— Будь по-вашему, сэр, — сказала она наконец. — Дайте мне обещание, что не предпримете попытку убежать, и я позволю вам сохранить оружие.

Дон Педро, все еще стоявший на коленях с протянутой рапирой, склонил голову и торжественно произнес клятву:

— Перед лицом Господа и Пресвятой Девы клянусь честью и верой, что останусь вашим пленником и не буду стремиться к побегу, пока вы сами не вернете мне свободу, от которой сейчас отказываюсь.

С этими словами дон Педро поднялся и вложил рапиру в ножны.

— Не сочтите за наглость, мадам, могу я узнать имя той, у кого я отныне в плену?

Она улыбнулась, в душе у нее оставалось чувство неловкости за эту странную сделку.

— Я леди Маргарет Тревеньон.

— Тревеньон? — повторил он, проявляя неожиданный интерес. — Стало быть, вы из семьи графа Гарта.

Леди Маргарет, естественно, удивилась, что испанец так хорошо осведомлен в английских родословных.

— Он мой отец, сэр, — ответила она и, в свою очередь, пожелала удовлетворить свое любопытство. — А что вам известно о графе Гарте?

— Мне? Увы, ничего, и это мое упущение. Война, к счастью, поможет мне его восполнить. Но я слышал о графе Гарте от своего отца, о том, как он чуть не лишился жизни из-за вашей нынешней королевы в царствование Марии Тюдор. Мой отец был в свите короля Филиппа, когда он был мужем королевы Англии. Полагаю, он хорошо знал вашего отца. Если угодно, это устанавливает между нами странную связь.

Но связь была отнюдь не странная, как полагал дон Педро или как могло показаться на первый взгляд. Отец дона Педро был одним из бесчисленных знатных испанцев, находившихся при дворе королевы Марии Тюдор в то время, когда адмирал Сеймур и его друзья приобретали все больший вес в глазах общества и король Филипп и его окружение опасались, что их деятельность — угроза положению испанцев в Англии.

— Памятуя о собственных невзгодах и риске, которому подвергалась его жизнь, милорд Гарт, надеюсь, проявит сочувствие к несчастью другого, — сказал дон Педро и, спохватившись, не требует ли он слишком многого, прибег к юмору. — И самая главная из этих невзгод, смертельная угроза для меня — голод.

— Следуйте за мной, сэр. — Маргарет улыбнулась. — Посмотрим, можно ли помочь этому горю и облегчить ваше положение.

— Облегчить мое положение? Valga me Dios![539] В этом, право же, нет нужды.

— Следуйте за мной! — приказала она и повернулась, а гончая прыжками понеслась вперед.

Дон Педро покорно, как и подобает пленнику, пошел за ней, от всей души вознося хвалу Всевышнему за свое чудесное избавление.

Глава 7

ПЛЕННИК МАРГАРЕТ
Они поднимались по извилистой тропинке, испещренной солнечными бликами; лучи солнца пробивались сквозь ветви, еще мокрые после ночной бури. Впереди — леди с собакой, за ней — дон Педро, отчасти потому, что к этому его обязывало нынешнее положение, отчасти потому, что они не могли идти рядом по узкой тропинке. Приближаясь к вершине холма, где заросли кончались, они услышали доносившуюся сверху веселую песню. Слова песни, которую пел сильный мужской голос, трудно было разобрать, что, впрочем, не имело значения. Суть ее сводилась к тому, что жизнь моряка — веселая, переменчивая, бродячая. Дон Педро засмеялся: его воспоминания о жизни на море включали все, что угодно, только не веселье.

Услышав его смех, Маргарет замедлила шаг, глянула на него через плечо, и на губах ее мелькнуло подобие улыбки. Кто-нибудь другой, не обладавший сатанинской проницательностью дона Педро, решил бы, что она улыбнулась сочувственно, оценив его чувство юмора. Дон Педро же уловил в улыбке нечто иное, таинственное, пока непостижимое для него. Тайна раскрылась, когда они увидели певца, миновав наконец мокрые заросли и оказавшись на открытой вершине холма, поросшей вереском. В лучах утреннего солнца он переливался золотом и пурпуром. Дон Педро увидел высокого юношу с беззаботным выражением лица.

Он приветствовал появление Маргарет радостным криком, его смеющиеся глаза засветились от радости. Длинноногий, в высоких сапогах из недубленой кожи, он слегка раскачивался при ходьбе, и по этой нарочито-тяжелой матросской походке каждый встречный должен был с первого взгляда распознать в нем старого морского волка, каковым он себя и почитал. Каштановые волосы, развевавшиеся на ветру, местами выцвели под тем же солнцем, что так красиво позолотило его кожу, придав молодому лицу свежесть и очарование. Он держал за плечом охотничье ружье.

Пес радостно кинулся к парню и на миг преградил ему путь, и Маргарет удивленно спросила, почему он поднялся в такую рань. Он быстро объяснил. В Труро — ярмарка, там выступают актеры, которые, как говорят, однажды давали представление в Лондоне перед самой королевой. Вот он и выехал пораньше, чтобы сопровождать ее на представление, если ей будет угодно. А пьесу дают после обеда во дворе харчевни «Герб Тревеньона». Узнав, что Маргарет ушла на прогулку, он спешился и пошел ей навстречу. Не желая терять времени попусту, попросил у Матью ружье, чтоб подстрелить зайца или тетерку на обед его светлости. Сообщив ей все это скороговоркой, он вдруг спросил, кто ее спутник.

Маргарет могла по-разному представить своего пленника. Из всех способов она лукаво выбрала самый маловразумительный и в то же время интригующий:

— Джервас, это дон Педро де Мендоса-и-Луна, граф Маркос.

У молодого моряка округлились от удивления глаза.

— Испанец! — воскликнул он таким тоном, словно хотел сказать: «Дьявол!» — и почти инстинктивно скинул с плеча ружье, будто готовился к бою. — Испанец! — повторил он.

Дон Педро улыбнулся, придав лицу подобающее обстановке выражение усталости и грусти.

— Насквозь промокший, сэр, — сказал он на своем безупречном английском.

Но сэр Джервас едва взглянул на него и перевел взгляд на Маргарет.

— Скажите, ради бога, откуда взялся испанец?

— Море, отвергнув меня, милостиво бросило к ногам ее светлости, — ответил вместо нее дон Педро.

Джервас с первого взгляда невзлюбил его, и отнюдь не потому, что дон Педро был испанцем. Возможно, дон Педро намеренно вызвал его антипатию — слишком они были несхожи — и внешне, и складом натуры; в каких бы обстоятельствах они ни повстречались, между ними никогда бы не возникла дружеская привязанность. Дон Педро был непревзойденным мастером уязвить человека в самую душу — и тоном, и взглядом, и это вызывало тем большую досаду, что сочеталось с изысканной вежливостью, не дававшей основания выразить недовольство.

— Хотите сказать, что потерпели крушение? — с откровенной враждебностью спросил Джервас.

Тонкое лицо дона Педро снова осветила слабая грустная улыбка.

— Надеюсь, я выразил ту же мысль более галантно. В этом единственная разница.

Молодой человек подошел поближе.

— Какая удача, что я вас встретил, — сказал он просто.

Дон Педро поклонился.

— Вы очень любезны, я ваш должник.

— Любезен? — Джервас хмыкнул. — Боюсь, вы заблуждаетесь. — И, исключая дальнейшее непонимание, добавил коротко: — Я не доверяю ни одному испанцу.

— А какой испанец просит вас о доверии? — недоуменно спросил дон Педро.

Джервас пропустил его слова мимо ушей и перешел к делу.

— Начнем с того, что разоружим его, — обратился он к Маргарет. — А ну, сэр испанец, сдавайте оружие.

Но тут наконец вмешалась леди.

— Идите своей дорогой, Джервас, — сказала она, — и занимайтесь своими делами. А это вас не касается.

Джервас на мгновение опешил.

— Почему? — Он пожал плечами и усмехнулся. — Нет, это дело имеет ко мне прямое отношение. Это мужское дело. Ваше оружие, сэр.

Дон Педро снова улыбнулся своей привычной печальной улыбкой.

— Вы опоздали на полчаса, сэр. Я уже сдал свое оружие. Вернее, я сохранил его, дав клятву человеку, взявшему меня в плен. Я пленник леди Маргарет Тревеньон.

Сэр Джервас сначала застыл от изумления, потом расхохотался. В его смехе прозвучало неприкрытое пренебрежение, рассердившее ее светлость. Она вспыхнула, и это должно было послужить предупреждением молодому человеку.

— Чистое безумие! — воскликнул Джервас. — Когда это женщина брала мужчину в плен?

— Вы только что слышали об этом, сэр, — напомнил ему дон Педро.

— Вы молоды, Джервас, — презрительно сказала Маргарет. — Весь мир открыт вам, чтобы вы набирались ума. Идите за мной, дон Педро.

— Молод! — с негодованием выкрикнул Джервас.

— О да, — подтвердила она, — и все ваши ошибки происходят от бессердечия. Впрочем, вы меня задерживаете.

— Видит Бог, я это делаю намеренно. — Рассерженный Джервас решительно преградил им путь.

Дон Педро мог предложить Маргарет свою помощь. Но он не торопился. Он углядел нечто знакомое в поведении графини и сэра Джерваса. Его собственное положение было чрезвычайно опасным. Он должен был соблюдать осторожность, чтобы не нарушить ненадежное равновесие. Поэтому оставался в стороне от спора, предметом которого был он сам.

Тем временем сэр Джервас, заметив гнев в глазах Маргарет, подавил свой собственный.

Он понял свою ошибку, но не понял, что негодование Маргарет вызвано его плохим поведением.

— Маргарет, это дело…

— Я сказала, что вы меня задерживаете, — прервала она его мольбу.

Маргарет держалась очень высокомерно и властно. Возможно, в ней возобладало упрямство, унаследованное от своенравной матери.

— Маргарет! — Голос Джерваса дрожал от волнения; ясные глаза, голубизну которых подчеркивал загар, были полны тревоги. — Мое единственное желание — служить вам…

— Никакого служения мне не требуется, а уж столь назойливо предлагаемого — тем более. Идемте, дон Педро! — в третий раз приказала она.

Сэр Джервас на сей раз отступил: он был очень обижен и не хотел продолжать спор. Она уходила, дон Педро послушно двинулся за ней, и Джервас, не скрывая более своих чувств, бросил на него ненавидящий взгляд. Испанец ответил на него поклоном, в котором усматривалась почтительность, и ничего больше.

Сэр Джервас угрюмо смотрел им вслед; дивное сентябрьское утро померкло, исчезла из души радость от предвкушаемой встречи с Маргарет. Он счел себя ужасно оскорбленным — и не без оснований. Вот уже неделю он большую часть дня проводил с ней — либо в ее поместье, либо на прогулках — пеших и верховых. Между ними установились близкие теплые отношения, Джервас был уверен, что период испытания подходит к концу и скоро Маргарет даст согласие на официальную помолвку.

Джервас отнюдь не отличался самодовольством. Даже внушая себе, что Маргарет любит его, он сознавал, что ее любовь — чудо и он сам и его заслуги здесь ни при чем. Любовь Маргарет — незаслуженный дар фортуны, который принимают с удивленной благодарностью, не задаваясь вопросами.

Но события этого утра снова означали крушение всех надежд. Ясно, что она его не любит. Просто ей было весело коротать с ним время. Дни ее тоскливо текли в поместье Тревеньон со скучным книгочеем-отцом, и Маргарет была рада, что он приглашает ее на прогулки верхом, на охоту, сопровождает в Пенрин или Труро, катает на яхте или берет с собой на рыбалку. Но любви, истинной любви к нему в ее сердце не было, иначе она не обошлась бы с ним так, как сегодня, не унизила, не оспорила его законного права распорядиться испанцем, выброшенным на берег. Все это казалось невероятным и терзало душу. А ведь он человек с положением в обществе, уверял себя Джервас. Королева произвела его в рыцари за участие в боях против Армады, и полномочия, данные ее величеством, налагали на него определенные обязательства и здесь, в Корнуолле. Арест испанца, спасшегося в морском сражении и выброшенного на берег после кораблекрушения, разумеется, входил в его обязанности, и Маргарет не помешает ему выполнить свой долг, они не заморочат ему голову абсурдно-романтической сдачей в плен, разыгранной этим испанцем. Впрочем, не так уж его капитуляция абсурдна, поразмыслив, решил Джервас. Далеко не абсурдна. Это пример испанской хитрости и коварства. Ради спасения собственной шкуры он сыграл на женском пристрастии к романтике.

Еще раз тщательно все обдумав, сэр Джервас принял окончательное решение. Он отправится в поместье Тревеньон и избавит лорда Гарта и его дочь от незваного гостя, как бы это ни отразилось на его собственной судьбе. А потом разыщет сэра Фрэнсиса Дрейка или другого флотоводца и отправится на поиски новых приключений на собственном прекрасном корабле, оснащенном для него сэром Джоном Киллигрю.

Джервас решительно вошел в дом Тревеньонов, не дожидаясь, пока о нем доложит старый мажордом Мартин, заправлявший скромным хозяйством графа Гарта. Джервас бросил ему на руки ружье и, не внимая увещеваниям, отстранил старика и направился в библиотеку, где Маргарет и ее пленник сидели наедине с графом.

Его светлость был изрядно раздосадован. Речь шла уже не о временных помехах в ученых занятиях, безмерно раздражавших графа, а о деле, чреватом всевозможными неприятностями, о постоянной и ежечасной угрозе желанному покою в доме. Дон Педро с самого начала пытался сблизиться с графом, напомнив о его знакомстве со своим отцом в далекие дни правления королевы Марии. Это несколько оживило туманное представление графа об обязанностях, налагаемых положением в обществе. Благосклонность графа выразилась в том, что он не очень явно проявил свое неудовольствие по поводу вторжения и всех неудобств, которые оно сулило.

Худой и бледный затворник почти дружески посмотрел на испанца из-под кустистых бровей, и слабая улыбка мелькнула в когда-то каштановой, а ныне почти белой бороде.

— О да. Я помню дона Эстебана де Мендосу. Очень хорошо помню. Так, стало быть, это ваш отец? — Граф улыбнулся приветливее. — У меня есть все основания его уважать.

Граф погрузился в раздумья, перебирая в памяти события, внезапно извлеченные из небытия. Он припомнил, что из всех испанцев при дворе королевы Марии дон Эстебан де Мендоса был, вероятно, единственным, кто не жаждал крови принцессы Елизаветы. Когда стараниями Рено создалась угроза для ее жизни, именно дон Мендоса сообщил об этом адмиралу, и своевременное предупреждение, возможно, спасло жизнь ее высочеству.

Этими воспоминаниями и было продиктовано последующее высказывание графа.

— Сыну дона Эстебана де Мендосы не угрожает опасность в Англии. Многие джентльмены будут рады служить вам, памятуя о вашем отце. Сама королева, стоит напомнить ей о прошлом, станет вашим другом, как когда-то ее другом был ваш отец.

— Возможно, они предпочтут вспомнить, что я командовал галеоном Армады, — возразил дон Педро. — Недавние события куда более весомы, нежели дела давно минувших лет. И в любом случае между мной и джентльменами, которые могли бы отнестись ко мне дружелюбно, — почти вся Англия, где участие к испанцу почитается зазорным.

И в этот самый момент беседу нарушил сэр Джервас; вместе с ним в затхлую библиотеку, казалось, ворвался здоровый свежий ветер вересковых пустошей и моря. Он был слегка взволнован и переполнен неистовой силой — и того и другого его светлость не переносил. Властью, данной ему королевой, Джервас предложил избавить лорда Гарта от незваного гостя. Он не предлагал услуг, а высказывал намерение, что больше всего не понравилось графу.

— Полномочия, предоставленные вам ее величеством, Джервас, не дают вам права врываться ко мне в дом, — назидательно заметил граф. — Я прощаю вас, понимая ваше рвение. Но оно неуместно и лишено смысла. Дон Педро уже сдался в плен.

— Маргарет! Женщине! — негодующе воскликнул сэр Джервас и счел излишним входить в объяснения. Абсурдность этого факта сама по себе была очевидной. — Пусть по своей воле сдастся властям в Труро, пока не объявлен розыск. С вашего разрешения, милорд, я берусь сопровождать его туда.

— Вы рискуете, его могут разорвать на куски на улицах Труро, — сказала Маргарет. — Это не по-рыцарски.

— Риск исключается, если он пойдет со мной. Можете мне довериться.

— Я бы предпочла довериться этим стенам, — ответила Маргарет.

Выслушав их доводы, Джервас потерял терпение.

— Немыслимо! — настаивал он. — Когда это женщины брали в плен? Как она удержит его в плену?

— В плену удерживает честь, сэр, — спокойно и вежливо ответил дон Педро, — если пленник дал честное слово. Оно связывает меня крепче всех цепей вашей тюрьмы в Труро.

В ответ, разумеется, последовалооскорбительное заявление, которому трудно найти оправдание. Джервас все еще искал оснований для спора, но Маргарет отвела его аргументы, напомнив, что ее несчастный пленник ослаб, насквозь промок, замерз, умирает от голода и, как бы ни решилась впоследствии его судьба, надо одеть, накормить пленника и дать ему отдохнуть, исходя из простого человеколюбия.

Граф же, предчувствуя возможность скорее вернуться к изучению Сократа и его рассуждений о бессмертии души, использовал возможность положить конец спору и выпроводить незваных гостей из библиотеки.

Глава 8

ПИСЬМО ДОНА ПЕДРО
В поместье Тревеньон к дону Педро относились как к почетному гостю. Впрочем, дом славился своим гостеприимством, несмотря на явно негостеприимный характер своего хозяина.

Доходы лорда Гарта от поместья Тревеньон были больше, чем у любого ленд-лорда Западной Англии, его личные расходы весьма несущественны. Он редко задумывался над тем, как распоряжаются его значительным состоянием управляющий Фрэнсис Тревеньон, обедневший кузен, которому он доверил поместье, и мажордом Говард Мартин, всю жизнь прослуживший у него в доме. Лорд Гарт полностью доверял этим людям не потому, что они заслуживали доверия или был очень доверчив по натуре, — нет, просто, полагаясь на них, он избавлял себя от хозяйственных забот и мелких домашних проблем, которые почитал докучливой и пустой необходимостью. Его состояния было более чем достаточно, чтобы поддерживать в доме заведенный порядок, соответствующий положению хозяина, и хоть сам граф был очень бережлив, он не вводил режима экономии, считая, что экономия ведет к досадной трате сил и времени, а это не идет ни в какое сравнение с тратой денег.

Если леди Маргарет требовалось что-нибудь для себя либо для кого-нибудь другого, она тут же отдавала распоряжение Фрэнсису Тревеньону или Мартину. Все ее распоряжения выполнялись неукоснительно.

По ее распоряжению к дону Педро был приставлен слуга; гостю предоставили свежее белье и все, что требовалось для комфорта; ему отвели просторную спальню в юго-западном крыле особняка, откуда открывался вид на гряду холмов и море, проклятое море, предавшее дона Педро и его соотечественников.

В этой спальне дон Педро пробыл безотлучно целую неделю: в тот же вечер, когда он появился в доме, у него началась лихорадка — естественный финал пережитого. Два последующих дня она яростно трепала дона Педро, и пришлось вызвать из Труро врача, чтобы он наблюдал за больным.

Таким образом, все вокруг узнали, что в поместье Тревеньон живет испанец, и это дало пищу толкам от Труро до Смидика. А потом поползли слухи, вызывавшие ложную тревогу, будто и другие испанцы с налетевшего на риф галеона благополучно выбрались на берег. Словом, кораблекрушение вызвало порой небескорыстный интерес во всей округе, и домыслы, один нелепее другого, передавались из уст в уста.

Из Труро явился констебль. Он счел своим долгом навести справки и заявил его светлости, что дело надлежит передать в суд.

Граф относился к суду с пренебрежением. Он высокомерно полагал, что все происходящие в Тревеньоне события касаются лишь его одного. В некоторых отношениях граф придерживался почти феодальных взглядов. Разумеется, в его намерения никоим образом не входило обращаться в суд.

С констеблем он объяснился подчеркнуто официально. Признал, что в поместье Тревеньон находится испанский джентльмен, выброшенный на берег после кораблекрушения. Но поскольку его появление на английском берегу не может быть расценено как вторжение или враждебный акт с целью нарушить мир в королевстве, он, лорд Гарт, не знает закона, по которому дон Педро может быть привлечен к суду. К тому же дон Педро сдался в плен леди Маргарет. В поместье он находится на положении пленника, и он, лорд Гарт, принимает на себя ответственность за последствия и полагает, что никому не дано права требовать у него отчета за свои действия ни в этом деле, ни в каком-либо другом.

Граф отнюдь не был уверен в том, что никому не дано такого права, но решил, что надежнее его отрицать. В подкрепление приведенных аргументов он протянул констеблю крону и отправил его на кухню, где тот крепко выпил.

Не успел он избавиться от констебля, как, к превеликой досаде, явился сэр Джон Киллигрю и высказал свое особое мнение: испанского джентльмена надлежит отправить в Тауэр, чтоб он составил компанию своему знаменитому соотечественнику дону Педро Валдесу.

Раздражение графа нарастало. Если он не воспламенился гневом, то лишь потому, что внешнее проявление чувств было чуждо его натуре. Но он без обиняков заявил сэру Джону, что расценивает цель визита как недопустимое вмешательство в его личные дела и что он сам в состоянии решить, как поступить с доном Педро, не прибегая к советам и помощи соседей. Граф, однако, снизошел до того, чтобы пояснить свою мысль: случай с доном Педро — исключительный и заслуживает более внимательного рассмотрения, учитывая отношение его отца к ее величеству в стародавние времена. И в Англии найдется еще с десяток джентльменов, готовых его поддержать, заверил гостя граф. Потерпев неудачу, сэр Джон предстал перед своим родственником Джервасом.

— В конце концов, это касается только лорда Гарта, он сам несет ответственность за все, — сказал Киллигрю с легкомысленной терпимостью, весьма отличной от того патриотического негодования, с каким он принял на себя эту миссию. — Одним испанцем больше или меньше — какая разница? И не натворит он бед в Корнуолле — руки коротки.

Сэр Джервас был с ним коренным образом не согласен. Он назвал историю с пленником возмутительной. В лучшем случае это — незавершенное дело, а молодой моряк любил во всем порядок, чтобы все было на своем месте. Самым подходящим местом для дона Педро де Мендосы-и-Луны был, по мнению Джерваса, Тауэр. Его враждебность к испанцу усилилась: из-за этого пленника Маргарет переменилась к нему. Он не понимал, что сам вызвал такое отношение к себе мальчишеским самодовольством и почти высокомерным утверждением собственной власти.

Джервас, почитая себя обиженным пренебрежением со стороны Маргарет, вот уже несколько дней не появлялся в Тревеньоне. Но до него доходили слухи о Маргарет и ее пленнике, отнюдь не умерявшие его негодования. Лендлорды, жившие по соседству, относились к пребыванию испанца в поместье Тревеньон с потрясавшим Джерваса спокойствием. Годолфины, Трегарты и младший Трессилиан расхваливали его любезность, остроумие, хорошие манеры. Это после, когда лихорадка отпустила дона Педро и он стал вновь появляться на людях. Шла молва, что в поместье Тревеньон к нему относятся как к почетному гостю. Обеспокоенный слухами, сэр Джервас не учел, что бездельники более всего хотят уязвить его, мстя за ущемленное мелкое самолюбие, страдавшее от тех почестей, что так высоко вознесли его над ними.

Итак, сэр Джервас пребывал в мрачном расположении духа и занимался лишь снаряжением судна, будто не было на свете никакой леди Маргарет. Как-то утром, дней двенадцать спустя после появления дона Педро, в Арвенак прискакал грум с запиской от ее светлости. Маргарет интересовалась причиной столь долгого отсутствия сэра Джерваса и требовала, чтобы он самолично прибыл в тот же день в Тревеньон и объяснился. Неколебимое решение отплыть в Вест-Индию, не повидав Маргарет, не помешало Джервасу немедленно выполнить ее приказ, не ведая, что его присутствие и услуги требовались дону Педро.

Оправившись после болезни, дон Педро, естественно, стал подумывать об освобождении и возвращении на родину. Как всегда, он подошел к делу тонко и умело.

— Мы должны обсудить нечто чрезвычайно важное, — сообщил он Маргарет, — только мое бедственное положение вынудило меня отложить этот разговор.

Завтрак уже кончился, граф и Фрэнсис Тревеньон ушли, а они все еще сидели за столом. Решетчатые окна были открыты: погода стояла теплая. Дон Педро, сидевший лицом к окну, видел длинный зеленый газон, сверкавший в лучах утреннего солнца, и ряд лиственниц на его дальнем конце, отбрасывавших густую тень.

Леди Маргарет быстро взглянула ему в лицо: ее насторожил непривычно серьезный тон.

— Я должен просить вас назначить за меня соответствующий выкуп, ведь я ваш пленник, — ответил он на ее немой вопрос.

— Выкуп? — Она недоуменно нахмурилась, потом рассмеялась. — Я не пойму, какая в этом необходимость.

— Тем не менее такой обычай существует, миледи, и вы должны указать сумму. Позвольте добавить, что незначительная сумма не делает мне чести.

Маргарет ощутила еще большую неловкость. Ее взгляд задумчиво скользил по белоснежной скатерти, покрывавшей темный дубовый стол, по хрустальным бокалам и столовому серебру. Вот что получается, когда в комедии переигрывают, подумала она.

— Я согласилась взять вас в плен, когда вы предложили, потому что… потому что мне это показалось забавным, но на самом деле вы можете считать себя нашим гостем.

Улыбка промелькнула на узком красивом лице дона Педро.

— О нет, — воскликнул он, — не делайте ошибки, полагая меня всего лишь гостем. С вашей стороны весьма неблагоразумно заявлять подобное. Подумайте, если я ваш гость, вы виновны в укрывательстве, в предоставлении крова врагу. Разумеется, вы знаете, что за укрывательство католиков грозит суровое наказание, тем более за укрывательство испанцев, воевавших против Англии. Ради вашего спокойствия, как и ради моего собственного, давайте внесем в это дело ясность: я ваш пленник и обитаю в вашем доме в качестве пленника. К тому же вы связаны словом; вспомните, вы же говорили об этом сэру Джервасу в тот день, когда я стал вашим пленником. Если бы вы и его светлость не заверили его в этом, сэр Джервас задержал бы меня, и кто знает, что бы со мной сталось. Навряд ли дело дошло бы до передачи в суд, он бы арестовал меня, а поскольку у него было с собой охотничье ружье, то и пристрелил бы. Теперь вы сами понимаете: моя честь пострадает, если своей жизнью и спасением я буду обязан хитрой уловке.

Все это, разумеется, было софистикой: дон Педро лучше других знал, что сама по себе сдача в плен — не более чем уловка. Однако этот аргумент ввел Маргарет в заблуждение, она сочла его веским.

— Понимаю, — кивнула она. — Все это верно, и если вы настаиваете, то сами и назовите сумму выкупа.

Дон Педро загадочно улыбнулся, задумчиво потрогал длинную жемчужную серьгу в правом ухе.

— Будь по-вашему, — сказал он наконец. — Положитесь на меня, миледи, я оценю себя по справедливости. Вы должны лишь помочь мне доставить выкуп.

— Вы так думаете? — Маргарет засмеялась: вот теперь-то он признает, что обманулся в своих надеждах.

Но изобретательность дона Педро его не подвела: он уже нашел выход.

— Я напишу письмо, а уж вы позаботитесь, чтоб его доставили адресату, — сказал он, наклонившись к ней через стол.

— Каким образом?

— Из устья реки — что здесь, что в Смидике — каждый день выходят в море суда, рыбацкие, торговые. Вот на этом малом флоте и надо найти посыльного, который передал бы мое письмо. В этом деле я должен положиться на вашу светлость.

— Вы думаете, мне удастся уговорить английского моряка зайти в такое время, как сейчас, в испанский порт?

— Такое предложение с моей стороны было бы нелепо, а я не шучу, я говорю серьезно. У Англии с Францией хорошие отношения, и я адресую письмо своему знакомому в порт Нант. Остальное предоставим ему. Он переправит письмо по назначению.

— А у вас уже все продумано, — сказала Маргарет, глядя на него с некоторым подозрением.

Дон Педро поднялся, стройный и очень элегантный в своем черном испанском камзоле, обретшем стараниями добросовестного Мартина прежнее великолепие.

— Для меня непереносима мысль, что я буду еще долго обременять своим присутствием людей, проявивших ко мне столь щедрое гостеприимство, — возразил он с благородным негодованием и болью во взоре, в то же время зорко наблюдая за Маргарет.

Она только засмеялась в ответ и тоже поднялась из-за стола. Маргарет уловила шуршание гравия под копытами лошадей, значит грум и сокольничий уже близко. Они условились поохотиться утром на вересковой пустоши, чтобы дон Педро увидел своими глазами соколиную охоту.

— Вежливый предлог поскорее покинуть нас, — пошутила Маргарет.

— О, только не это! — с жаром воскликнул дон Педро. — Немилосердно так думать о человеке, который в столь малой степени распоряжается своей собственной судьбой.

Маргарет отвернулась от него и взглянула в окно.

— А вот и Нед с лошадьми, дон Педро.

Дон Педро взглянул на ее аккуратно уложенные на затылке волосы и усмехнулся в черные усы. Он уловил раздражение в голосе Маргарет, уразумевшей, как тщательно он продумал план своего освобождения. Тон ее сразу стал ледяным, а последующий безразличный смех был лишь хитрой женской уловкой, чтобы скрыть разочарование. Так рассудил дон Педро и остался доволен своими наблюдениями.

Он проверил их во время верховой прогулки, когда Маргарет сообщила ему, что, пожалуй, знает канал, по которому можно будет отправить его письмо. После того как она с обидой восприняла известие о намерениях дона Педро, он и не рассчитывал на готовность Маргарет помочь ему осуществить свой замысел, конечной целью коего было возвращение на родину.

Так уж случилось, что утром, когда он писал свое письмо — на латыни, чтоб его не смог прочесть какой-нибудь любопытный простолюдин, — она отправила короткую записку сэру Джервасу.

Тот явился незамедлительно, в одиннадцать, когда они, по сельскому обычаю, сели обедать. За обедом Джервас самолично убедился, что молва о доне Педро, истинном аристократе, изысканно вежливом и остроумном, верна. И, словно осознав, что ранее совершил тактическую ошибку, высказываясь об испанцах с присущей ему прямотой, сэр Джервас был нарочито любезен с доном Педро, и тот отвечал ему тем же.

Когда обед закончился и верный своим привычкам граф тут же удалился, Маргарет пригласила Джерваса в сад — полюбоваться последними в этом году розами. Сэр Джервас, естественно, принял приглашение, и дон Педро остался за столом вместе с Фрэнсисом Тревеньоном.

Джервас собирался высказать ей свое недовольство, чтоб потом с радостью простить. Но когда они вошли в розарий, надежно укрытый от штормовых ветров высокой живой изгородью из тиса, она держалась с такой непривычной обезоруживающей робостью, что вся его досада улетучилась и он тут же позабыл заранее заготовленные колкости.

— Где вы скрывались все это время, Джервас? — спросила наконец Маргарет, и этот вопрос, которого он ждал и на который имел наготове дюжину язвительных ответов, поверг его в смущение.

— Я был занят, — произнес он виновато. — Мы вместе с сэром Джоном оснащали мой корабль. И к тому же… я не думал, что понадоблюсь вам.

— А вы являетесь, лишь когда можете понадобиться?

— Только тогда, когда мне рады, а это примерно одно и то же.

Маргарет открыла рот от изумления.

— Какое недоброе обвинение! — воскликнула она. — Стало быть, вас здесь ждут, только когда вы нужны? Фу!

Джервас смутился еще больше. Всегда она находит его вину там, где ее нет.

— Но ведь ваш испанец был при вас неотлучно и не давал вам скучать, — сказал он грубовато, напрашиваясь на возражение.

— Он очень вежлив, Джервас, не так ли?

— О, весьма вежлив, — проворчал Джервас.

— Я нахожу его чрезвычайно занимательным. Вот уж кто повидал мир!

— Что ж, я могу сказать то же самое и о себе. Разве я не плавал вместе с Дрейком?..

— Да, конечно. Но тот мир, я имею в виду мир, открывшийся ему, очень отличается от вашего, Джервас.

— Мир, он и есть мир, — нравоучительно заметил Джервас. — И если на то пошло, я повидал гораздо больше, чем он.

— Если речь идет о диких неизведанных краях, то я с вами согласна, Джервас. Но можно судить, что он хорошо знает цивилизованный мир, мир культуры. Он бывал при всех дворах Европы, ему знакомы их обычаи и нравы, он всесторонне просвещенный человек. Он говорит на языках всех народов мира, божественно играет на лютне, а поет… О, если бы вы слышали, как он поет, Джервас! И он…

Но Джервасу уже претили ее похвалы.

— Сколько он еще прогостит здесь, это чудо всех веков? — прервал он ее вопросом.

— Боюсь, недолго.

— Боитесь? — В голосе его прозвучала явственная неприязнь.

— Что я такого сказала? — удивилась Маргарет. — Почему вы так рассердились, Джервас?

Он раздраженно хмыкнул и стал прохаживаться взад и вперед, с остервенением впечатывая в землю каждый шаг. Плавая с Дрейком, он повидал мир и многому научился, но у него было мало возможностей постичь коварные повадки женщин.

— Что вы собираетесь с ним делать? — спросил Джервас. — Ваш отец принял решение?

— Отца это не касается. Дон Педро — мой пленник. Я держу его ради выкупа. Как только придет выкуп, дон Педро уедет.

Это сообщение сначала удивило, потом слегка развеселило Джерваса.

— Если вы ждете выкуп, у вас нет никаких оснований беспокоиться, что дон Педро скоро покинет вас.

— Вы слишком самоуверенны. Дон Педро написал письмо знакомому в Нант, а тот поедет в Испанию и привезет выкуп.

Сэр Джервас отбросил всякую вежливость.

— О! — воскликнул он с усмешкой. — Уж лучше бы вы послали в Труро за констеблем и передали дона Педро судьям.

— Это все, чему вы научились, плавая с сэром Фрэнсисом Дрейком? Вот как вы понимаете рыцарство? Уж лучше снова отправляйтесь в плавание и плывите подальше.

— Рыцарство! — произнес Джервас с издевкой. — Вздор! — И, прекратив издевки, перешел к практическим делам. — Вы сказали, что он написал письмо. А кто его доставит?

— В том-то и заключается трудность. Дон Педро это прекрасно понимает.

— Ах, он понимает? Разумеется, он и должен быть понятливым. Он способен увидеть то, что стоит перед ним. Вот это проницательность! — И Джервас рассмеялся, радуясь тому, что и у испанца обнаружилось слабое место.

Радость его заметно поубавилась, когда Маргарет указала ему на последствия проволочки с отправкой письма. К тому времени они вышли из розария, перед ними была каменная скамья, наполовину углубленная в густую изгородь из тиса, как в нишу. Маргарет вздохнула, словно смирившись с судьбой, и села.

— Значит, дон Педро проживет здесь до конца своих дней. — Она снова тяжело вздохнула. — Какая жалость! Я ему глубоко сочувствую. Пленник на чужбине — незавидная доля. Как дрозд в клетке. Ничего не поделаешь! Мы сделаем все, что в наших силах, для облегчения его участи, а что касается меня, то я довольна, что дон Педро останется здесь. Мне нравится его общество.

— Ах, нравится? Сами признаетесь?

— А какой женщине оно бы не понравилось? Большинство женщин сочло бы его восхитительным. Мне было так одиноко, пока он не появился в нашем доме: отец вечно занят своими книгами, компанию мне составляли такие глупцы, как Лайонел Трессилиан, Питер Годолфин или Нед Трегарт. И если вы уйдете в плавание — а вы сказали, что уйдете, — мне снова будет очень одиноко.

— Маргарет! — Джервас склонился к ней, глаза его счастливо сияли от столь неожиданного признания.

Маргарет подняла к нему голову и улыбнулась не без нежности.

— Вот так! Я это сказала! По правде говоря, я не собиралась выдавать себя.

Джервас опустился на скамью рядом с Маргарет и обнял ее за плечи.

— Надеюсь, вы понимаете, Джервас, что мне хотелось бы удержать при себе такого прекрасного собеседника, как дон Педро.

Рука Джерваса, обнимавшая ее плечи, упала.

— Я хочу сказать — когда вы уйдете в плаванье, Джервас. Вы ведь не хотите, чтоб я скучала? Конечно не хотите, если любите меня.

— Об этом еще надо подумать, — отозвался он.

— О чем подумать?

Он подался вперед, уперся локтями в колени.

— Я говорю о письме, которое он написал: какую пользу он надеялся извлечь из этого письма?

— Какую? Получить деньги на выкуп и на возвращение в Испанию.

— А у него нет соображений, как отправить письмо в Нант?

— Почему же, он полагал, что его может доставить шкипер с какого-нибудь рыболовного судна или яла. Трудность в том, как убедить шкипера оказать ему эту услугу. Но дон Педро так умен, что найдет выход. Он очень проницателен и находчив, Джервас, и он…

— Да, да, — кивнул Джервас. — Возможно, я облегчу ему эту задачу.

— Вы, Джервас?

Он вдруг поднялся.

— Где письмо?

Маргарет глядела на него изумленными глазами.

— Не понимаю. Зачем вам оно, Джервас?

— Я найду шкипера, который доставит письмо в Нант. Оно будет там в худшем случае через неделю. Еще неделя-две уйдут на то, чтоб получить выкуп, и тогда пусть возвращается в Испанию или к дьяволу.

— Неужели вы и вправду окажете ему такую большую услугу? — спросила ее светлость с невинным видом.

— Давайте письмо. — Джервас мрачно усмехнулся. — Сегодня в ночь в море уходит с отливом одно судно. Если хорошо заплатят, шкипер доставит письмо до Луары.

Маргарет встала.

— О, ему хорошо заплатят. Человек, которому адресовано письмо, вручит гонцу пятьдесят дукатов.

— Пятьдесят дукатов! Гром и молния! Он очень богат, этот испанец!

— Богат? Его богатства неисчислимы. Он испанский гранд. Половина Астурии — в его владении, к тому же у него огромные виноградники и в Андалузии. Он племянник кардинала-архиепископа Толедо, он близкий друг короля Испании и…

— Конечно, конечно, — прервал ее Джервас. — Достаньте письмо, а остальное предоставьте мне.

Можно было не сомневаться, что Джервас рьяно возьмется за дело, ибо сэр Джервас Кросби, как никто, был убежден в том, что нужно как можно скорее выдворить столь знаменитого, богатого, изысканного, высокопоставленного и привлекательного джентльмена из поместья Тревеньон.

Глава 9

ДУЭЛЬ
Письмо было отправлено своевременно, и, учитывая этот факт, сэру Джервасу нужно было набраться терпения на то недолгое время, что дону Педро осталось пробыть в Тревеньоне. Но молодые влюбленные слишком нетерпеливы, да и складывающиеся обстоятельства не способствовали душевному спокойствию. Джервас видел, что леди Маргарет потакает своему пленнику во всем, в чем ему, Джервасу, отказано.

Когда бы ни явился Джервас в Тревеньон, он проводил наедине с Маргарет не более минуты. Если она была не на верховой прогулке или соколиной охоте с аристократом-испанцем, а дома, то там постоянно торчали гости, и испанец был неизменно в центре внимания. Он занимал компанию забавными историями из своей богатой приключениями жизни либо очаровывал ее страстными андалузскими песнями. На лютне дон Педро играл мастерски и добивался удивительно сильного звучания.

Всем, а особенно сэру Джервасу, не верилось, что леди Маргарет безразлична к несомненному его очарованию. Остроумный, всесторонне одаренный, дон Педро явно стремился понравиться, и это было опасно. Совершенно очевидно, он прилагал для этого все силы. Корнуоллские лендлорды, оказывавшие леди Маргарет всевозможные знаки внимания, пока сэр Джервас не прогнал их со своего пути, насмешливо наблюдали за тем, как и его, в свою очередь, изгоняет другой. Они видели в доне Педро мстителя, и уж одно это располагало их в его пользу.

Лайонел Трессилиан преподнес эту историю в виде шутки своему суровому единокровному брату сэру Оливеру. Но сэр Оливер не разделил его радости.

— Черт побери! — воскликнул он. — Позор, что перед каким-то гнусным испанцем, прячущимся за женскую юбку, пресмыкается целая свора глупых английских щенков. Этого испанца надо было передать в суд. И поскольку милорд Гарт не решается перечить своей дочери, будь я на месте Джерваса Кросби, я бы живо справился с этим доном Педро.

Наутро, случайно повстречав Джерваса в Смидике, старший Трессилиан с присущей ему прямотой завел разговор на эту тему. Он обвинил Джерваса в слабохарактерности: как он мог поддаться испанцу, разыгравшему комедию со сдачей в плен женщине, как допустил, чтобы тот захватил его законное место! Здешние юнцы уже поднимают Джерваса на смех, и пора показать им, что он способен разделаться с испанцами не только на море.

Разговор подхлестнул упавший дух Джерваса и, явившись в тот день в Тревеньон, Джервас решил перейти к действиям, хоть и не обязательно насильственным, на которые намекал прямой и бескомпромиссный сэр Оливер. Это было бы неблагоразумно по отношению к Маргарет. Тем не менее надо было четко определить свою позицию. Узнав, что ее светлость — в беседке с доном Педро, Джервас решил сначала побеседовать с графом.

Увлекавшийся теперь историей, родной сестрой философии, граф склонился над толстенным томом Геродота, когда Джервас нарушил его покой.

— Милорд, — заявил молодой человек, — я пришел поговорить с вами о Маргарет.

Его светлость взглянул на посетителя с досадой.

— А есть ли в этом необходимость? — спросил он. — Полагаю, вы явились, чтобы снова заявить о своем намерении жениться на Маргарет. Если она согласна, я не возражаю, женитесь. Пойдите и спросите Маргарет. В конце концов, это касается ее, а не меня.

Если это была уловка, чтобы избавиться от назойливого посетителя, она не удалась.

— О, она теперь не прислушивается к голосу разума, — пожаловался Джервас.

— Разума? Какой влюбленный добивался успеха призывами прислушаться к голосу разума? Я начинаю понимать, почему вы потерпели неудачу.

— Я потерпел неудачу из-за этого проклятого дона Педро. — Джервас смахнул пыль с тома, лежавшего у него под рукой. — Пока этого испанца не выбросило на берег из ада, я был уверен, что женюсь на Маргарет до Рождества.

Граф нахмурился:

— Какое отношение к этому имеет дон Педро?

— Позвольте мне почтительно указать вам, милорд, на то, что вы слишком много времени проводите за чтением.

— Я рад, что вы это делаете почтительно, но вы не ответили на мой вопрос.

— Если бы вы, сэр, оторвались на время от ученых занятий и присмотрели за дочерью, это пошло бы ей на благо. Она слишком часто бывает наедине с этим испанцем, значительно больше, чем пристало даме ее положения.

— Вы пытаетесь довести до меня мысль, что Маргарет глупа. — Граф саркастически улыбнулся. — Вы сами глупы, если так думаете, — вот вам мой ответ.

Но Джервас не сдавался.

— Я утверждаю, что все женщины глупы.

Граф презрительно фыркнул.

— Не сомневаюсь, что истоки вашего женоненавистничества — в большом опыте. — И, не увидев ответной реакции своего собеседника, пояснил: — Хочу сказать, что вы знали многих женщин.

— Ровно столько, сколько мне было нужно, — невозмутимо отозвался Джервас.

— Тогда вам самое время жениться. Скажите, ради бога, что вы медлите?

— Я уже сказал вам, ваша светлость. Этот чертов испанец стоит у меня на пути. Даже сейчас он у ног Маргарет в беседке — наигрывает на своей проклятой лютне и распевает любовные песни.

Тут наконец граф действительно возмутился:

— Так что же вы медлите? Отправляйтесь к ней и тотчас пришлите ее ко мне. Я положу этому конец. Если у меня есть какая-то власть над ней, не пройдет и месяца, как вы на ней женитесь. Тогда я наконец обрету мир и покой. Уходите!

И сэр Джервас отбыл по этому приятному поручению, а его светлость вернулся к исследованию судьбы царя Кира[540].

Звучание лютни, красивый мелодичный голос испанского гранда указали сэру Джервасу путь к беседке.

— Маргарет, его светлость просит вас немедля зайти к нему, — бесцеремонно прервав песню, сообщил Джервас.

Задав несколько вопросов, на которые последовали уклончивые ответы, Маргарет ушла.

Джервас остался с глазу на глаз с доном Педро. Дон Педро, поклонившись уходящей леди, снова сел, скрестив красивые ноги, обтянутые блестящим черным шелком. Такие великолепные чулки были в диковинку в Англии. Эта самая пара была на нем, когда его выбросило на берег. Положив на колено лютню, дон Педро несколько раз пытался завязать вежливый разговор. Но все его попытки весьма невежливо пресекались односложными ответами Джерваса. В конце концов дон Педро оставил его в покое и снова обратился к инструменту — чудесной итальянской лютне из черного дерева, инкрустированной слоновой костью. Перебирая пальцами струны, он принялся тихо наигрывать быстрый севильский танец.

Сэр Джервас, пребывавший в состоянии раздражения, когда все вокруг искажается и видится как бы сквозь увеличительное стекло, расценил это как намеренное оскорбление и хитрую форму издевки. Возможно, игривый характер танца способствовал такому заключению. В порыве внезапно охватившего его гнева он выхватил лютню из рук дона Педро.

Темноглазый бледный испанец с изумлением посмотрел на вспыхнувшего от гнева обидчика, и на его лице промелькнула тонкая загадочная улыбка.

— Вы не любите музыку, сэр Джервас? — поинтересовался он спокойно с едва уловимой насмешкой.

— И музыку, и музыкантов, — ответил Джервас.

Испанец все так же невозмутимо, пожалуй, с еще большим интересом смотрел на Джерваса.

— Я слышал, что бывают такие люди, — сказал он, как бы намекая, что впервые видит перед собой подобную особь. — Любое чувство или его отсутствие я способен понять, даже если оно не вызывает у меня восхищения, но я совсем не понимаю избранный вами способ выражения своих чувств.

Сэр Джервас уже осознал, что поступил как грубый, невоспитанный человек. Он злился на себя еще больше оттого, что ему не удалось заставить дона Педро позабыть про свою слегка пренебрежительную учтивость. Он был готов восхищаться спокойствием, присущим испанцу, рядом с которым сам он по контрасту выглядел неотесанным увальнем. Но это только раздувало в нем ярость.

— Нечего тут мудрствовать, все и так ясно, — заявил Джервас.

— Разумеется, если подобное обращение с безобидной лютней леди Маргарет свидетельствует о сильных недостатках в воспитании, заверяю вас, всякое мудрствование действительно излишне.

— Вы слишком многословны, — парировал Джервас. — Я не собирался повредить лютню.

Испанец распрямил ноги, вздохнул и поднялся с выражением грусти и усталости.

— Так вы не на лютню прогневались? Стало быть, на меня? Вы бросаете мне вызов? Я вас правильно понял?

— Надеюсь, вы не слишком перенапрягли свой ум, пока пришли к этому заключению? — продолжал нападение Джервас. Теперь уже поздно было идти на попятную.

— Пожалуй, это было непросто. Поверьте, непросто. Я не припомню, чтоб чем-нибудь оскорбил вас, я всегда был вежлив с вами…

— Вы сами по себе — оскорбление, — прервал его Джервас. — Мне не нравится ваша физиономия. Эта фатоватая жемчужная серьга оскорбляет мой вкус. И ваша бородка мне отвратительна. Короче говоря, вы — испанец, а я ненавижу испанцев.

Дон Педро вздохнул с улыбкой.

— Наконец-то я все понял. Разумеется, сэр, ваша обида велика. Мне стыдно, что я дал вам повод. Скажите, сэр, чем я могу заслужить вашу благосклонность?

— Своей смертью, — ответил Джервас.

Дон Педро провел рукой по бороде. Он сохранял учтивость и хладнокровие перед разъяренным противником и каждым словом, в котором сквозили презрение и насмешка, намеренно разжигал его ярость.

— Вы слишком много просите. А вас позабавила бы попытка убить меня? — поинтересовался дон Педро.

— Чертовски, — охотно отозвался Джервас.

Дон Педро поклонился.

— В таком случае я сделаю все возможное, чтобы угодить вам. Если вы подождете, пока я схожу за оружием, я предоставлю вам эту приятную возможность.

Улыбнувшись и кивнув Джервасу, дон Педро быстро удалился, оставив Джерваса злиться и на него, и на себя. Он проявил чудовищную бестактность по отношению к этому ревнителю безукоризненных манер. Он стыдился собственной грубости, с помощью которой достиг цели, и дон Педро преподал ему урок, как решает подобные проблемы подлинный аристократ. Теперь он делом докажет то, что не смог надлежащим образом выразить словами.

Он так и сказал дону Педро с угрозой в голосе, когда они наконец направились к дальнему газону за живой изгородью из боярышника, чтоб укрыться от посторонних глаз.

— Если вы клинком владеете так же искусно, как языком, дон Педро, значит вы мастер своего дела, — с издевкой заметил Джервас.

— Не волнуйтесь, — последовал спокойный ответ.

— А я и не волнуюсь, — резко сказал Джервас.

— У вас нет причин для беспокойства, — заверил его дон Педро. — Я вас не изувечу.

Они уже обогнули изгородь, и сэр Джервас, отстегивающий рапиру, разразился проклятиями в ответ на любезное обещание.

— Вы меня совершенно неправильно поняли, — сказал дон Педро. — Во всяком случае, вы многого не понимаете в этой истории. Рассудили ли вы, к примеру, что, убив меня, вы ни перед кем не будете держать ответ, но, если бы я убил вас, ваши варвары-соотечественники, скорее всего, повесили бы меня, несмотря на мое происхождение?

Джервас, снимавший камзол, замешкался. На его честном молодом лице отразилось недоумение.

— Разрази меня гром, мне это и в голову не приходило. Послушайте, дон Педро, у меня нет желания ставить вас в невыгодное положение. Дуэли не будет.

— От нее уже нельзя отказаться. Создается впечатление, что я обратил ваше внимание на двусмысленность ситуации, чтобы избежать дуэли. Долг чести не позволяет мне принять ваше предложение. Но, повторяю, сэр, у вас нет оснований для беспокойства.

Насмешливая самоуверенность дона Педро вызвала новую вспышку гнева у Джерваса.

— А вы чертовски уверены в себе! — сказал он.

— Конечно, — кивнул дон Педро. — В противном случае разве бы я согласился на дуэль? Вы по горячности многое упустили из виду. Учтите, что я пленник, взявший на себя определенные обязательства. Быть убитым на дуэли не сделает мне чести, ибо я равноправный ее участник и такая смерть была бы равнозначна побегу из тюрьмы. Отсюда следует, что я должен быть очень уверенным в себе, иначе я бы и не согласился на дуэль.

Этого Джервас не мог стерпеть. Его восхищали достоинство и невозмутимость испанца. Но его напыщенность была невыносима. Он в гневе скинул с себя камзол и, опустившись на землю, принялся стаскивать сапоги.

— Какая в этом нужда? — спросил дон Педро. — Я всегда опасаюсь промочить ноги.

— У каждого свой вкус, — последовал короткий ответ. — Можете умереть с сухими ногами.

Испанец ничего не сказал в ответ. Он расстегнул пояс и, отбросив его вместе с ножнами, остался с обнаженной рапирой в руке. Он принес меч и кинжал, обычное оружие для дуэли, но, обнаружив, что у Джерваса нет другого оружия, кроме рапиры, дон Педро согласился на оружие противника.

Стройный, изящный дон Педро невозмутимо ждал, пока его противник закончит долгую подготовку к дуэли, сгибая в руках гибкую рапиру, как хлыст.

Наконец они заняли боевую позицию, и дуэль началась.

Сэр Джервас не раз доказывал, что от природы он наделен отвагою льва, но в фехтовании, как и в жизни, он был простодушен и прям. Сила мускулов снискала ему среди моряков славу умелого фехтовальщика, и он сам уверовал, что способен сразиться с любым противником. Это объяснялось не самонадеянностью, а наивностью сэра Джерваса. В действительности же его искусство было далеко от совершенства, о чем часто и довольно зло напоминала ему Маргарет. И в тот день ему предстояло кое-чему научиться.

Истинное искусство фехтования еще переживало период младенчества. Родившись в прекрасной Италии, взлелеявшей все искусства, фехтование было сравнительно мало известно в других европейских странах. Правда, в Лондоне жил мастер фехтования мессир Савиоло, дававший уроки нескольким избранным ученикам, появлялись мастера своего дела и во Франции, Испании и Голландии. Но в целом и кавалер, и особенно офицер больше полагались на силу, чтобы отразить удар противника или нанести ему удар в самое сердце. Напор дополнялся несколькими весьма сомнительными приемами, совершенно бесполезными, как сегодня убедился сэр Джервас, против тех немногих фехтовальщиков, что серьезно изучали это новое искусство и в совершенстве освоили его принципы.

Можете представить себе, как был потрясен и разочарован сэр Джервас. Разящие удары, в которые он вкладывал всю силу, стремясь настичь гибкого дона Педро, лишь понапрасну рассекали воздух, умело отраженные его рапирой. Непосвященному все это казалось колдовством, словно рапира испанца была волшебной палочкой, одним прикосновением лишавшая силы оружие и руку Джерваса. Джервас рассердился и очертя голову ринулся в бой. Дон Педро мог заколоть его раз двадцать, не прилагая особых усилий. И именно легкость, с которой испанец вел бой, особенно злила молодого моряка. Дон Педро был почти неподвижен. Рука его, согнутая в локте, почти все время оставалась в этом положении, зато кисть работала непрерывно, поспевая повсюду и в то же время не делая ни одного лишнего движения. И каким-то непостижимым таинственным образом испанец умело отражал его удары, делая тщетными все усилия Джерваса.

С трудом переводивший дух и мокрый от пота, Джервас прыгнул в сторону, намереваясь атаковать противника сбоку. Но и этот маневр не удался. Испанец мгновенно повернулся и парировал удар. Джервас рванулся вперед, чтобы выбить у него рапиру из рук, но испанец остановил его, мгновенно направив острие рапиры к горлу Джерваса.

Обескураженный Джервас отступил, чтобы отдышаться. Испанец не пытался, в свою очередь, атаковать его. Он лишь опустил рапиру, давая отдых руке и выжидая, когда противник возобновит поединок.

— Боюсь, вы слишком разгорячились, — заметил испанец, сохранявший хладнокровие и легкость дыхания. — Вы слишком часто прибегаете к удару лезвием и потому излишне утомляете руку. Вам следует научиться больше работать острием. Прижимайте локоть к боку и вращайте запястьем.

— Гром и молния! — яростно выкрикнул Джервас. — Вы вздумали давать мне уроки!

— А разве вы не поняли, что нуждаетесь в уроках? — вежливо осведомился дон Педро.

Джервас сделал выпад, и все остальное произошло так чрезвычайно быстро, что он не успел опомниться. Клинок испанца отразил его яростный удар жестче, чем раньше. Со звоном скрестились клинки, звякнули друг о друга эфесы. Вдруг дон Педро выкинул вперед левую руку и стиснул правое запястье Джерваса. Дальше события развивались молниеносно. Испанец бросил свою рапиру и, прежде чем Джервас разгадал его замысел, выхватил у него оружие.

Итак, Джервас был обезоружен, его рапирой завладел противник. Джервас стоял красный от злости, пот с него катился градом, а испанец, спокойно улыбнувшись, поклонился, как бы давая понять, что он выполнил свой долг и дуэль закончена.

А затем, будто этого унижения было мало, Джервас увидел Маргарет. Бледная, с широко раскрытыми глазами, она притаилась в углу живой изгороди, прижав руку к груди.

Джервас не знал, давно ли она тут, но, уж конечно, она была свидетельницей его поражения. В эту горькую минуту Джервас пожалел, что дон Педро не пронзил ему сердце своей рапирой.

Джервас чувствовал себя ужасно глупо, сильная бледность проступила на его смуглом, разгоряченном от поединка лице, когда он увидел, что явно рассерженная Маргарет быстро направилась к нему.

— В чем дело? — требовательно спросила она, смерив каждого из них уничтожающим взглядом.

И разумеется, ей ответил дон Педро, ни на минуту не терявший самообладания.

— Да так, пустое. Немного пофехтовали, чтобы сэр Джервас усвоил кое-какие приемы. Я ему продемонстрировал кое-что из итальянской школы фехтования.

Он протянул Джервасу его рапиру эфесом вперед.

— На сегодня хватит, — произнес он с вежливой улыбкой. — Завтра я покажу вам новый прием и как его отражать.

С дьявольской тонкостью он выдал то, что якобы хотел скрыть: как благородно он пощадил соперника.

Ее светлость бросила на него высокомерный взгляд.

— Будьте любезны, оставьте меня наедине с сэром Джервасом, — приказала она ледяным тоном.

Испанец поклонился, поднял с земли рапиру, пояс и послушно удалился.

— Джервас, я хочу знать правду! — властно сказала она. — Что произошло между вами?

Он весьма откровенно сообщил ей подробности, не делавшие, как он считал, ему чести.

Маргарет терпеливо выслушала его, все еще бледная и с дрожащими губами. Когда Джервас закончил свой рассказ и понурив голову стоял перед ней с виноватым видом, Маргарет некоторое время молчала, будто не могла найти нужных слов.

— Кажется, вы намеревались помочь мне стать послушной дочерью? — сказала она наконец, и в ее вопросе звучало утверждение.

Джервас понял смысл ее слов, но мужество покинуло его, и он продолжал рассматривать помятую траву. Он сознавал, что Маргарет, естественно, откажется выйти замуж за такого неотесанного мужлана, который все делает через пень-колоду. У него уже не было смелости защищаться, приводить какие-то доводы в свою пользу.

— Ну? — нетерпеливо спросила Маргарет. — Почему вы мне не отвечаете? Или вы потеряли голос, беседуя с доном Педро?

— Возможно, — горестно подтвердил он.

— Возможно! — передразнила его Маргарет. — Вы полагали, что вам лучше быть убитым?

Джервас ответил вопросом на вопрос; он вполне мог задать его сам себе и найти ответ в ее волнении и злости.

— Поскольку моя смерть была бы вам глубоко безразлична, к чему это беспокойство?

Смятение невольно выдало Маргарет.

— Кто сказал, что мне это безразлично? — воскликнула Маргарет, уже в следующее мгновение готовая прикусить себе язык.

Ее слова совершенно преобразили стоявшего перед ней молодого человека. Он смотрел на нее, не веря своим ушам, его била дрожь.

— Маргарет! — голос его зазвенел. — Вам была бы небезразлична моя смерть?

Она тут же прибегла к чисто женскому притворству.

— Разве не ясно? — Маргарет передернула плечами. — Кому нужно, чтобы судьи узнали, как вы погибли? Разразился бы такой скандал, что о нем узнали бы и в Лондоне.

Джервас вздохнул и снова впал в уныние.

— Вы только это и имели в виду? Только это?

— А что еще, по вашему разумению, я имела в виду? Одевайтесь, молодой человек! Мой отец ждет вас. — Маргарет отвернулась от него. — А кстати, где вы бросили мою лютню? Если вы ее разбили, я вас так легко не прощу.

— Маргарет! — позвал он уходящую девушку.

Она задержалась у изгороди, глянула на него через плечо.

— Я вел себя как дурак, — печально сказал он.

— По крайнеймере, тут мы можем прийти к согласию. Что еще?

— Если вы меня простите… — Не закончив фразы, Джервас догнал ее. — Все из-за вас, Маргарет. Меня бесило, что я постоянно вижу вас с этим испанцем. Это было выше моих сил. Мы были так счастливы, пока не появился он…

— Я не скажу, что была несчастлива и потом.

Джервас выругался сквозь зубы.

— В том-то все и дело! В том-то все и дело!

— В чем дело?

— В моей проклятой ревности. Я люблю вас, Маргарет. Я бы отдал жизнь из-за любви к вам, дорогая Маргарет.

— Клянусь честью, я верю вам, — насмешливо сказала она, — тем более что вы уже предприняли такую попытку. — Она сделала шаг, другой и снова помедлила. — Одевайтесь, — повторила она, — и, ради бога, будьте благоразумны.

С этими словами она удалилась.

Но когда Джервас мрачно взялся за шнурки, Маргарет вернулась.

— Джервас, — начала она очень серьезно и сдержанно, — если мое прощение что-то значит для вас, обещайте, что это не повторится.

— Хорошо, — с горечью сказал он, — я обещаю.

— Поклянитесь, — настаивала она.

Джервас с готовностью поклялся, но, судя по всему, не понял причины ее беспокойства. В этой ситуации некоторое самодовольство ему бы не помешало, но самодовольство было не в характере сэра Джерваса Кросби.

Глава 10

ВЫКУП
Никогда еще Джервас не испытывал такого унижения, как уходя в тот день из поместья Тревеньон. У другого такое унижение вызвало бы прилив злости, побуждающей к мелкому мщению, — случай всегда найдется. Сэр Джервас корил сам себя и мучился от стыда. Собственное поведение вызывало у него отвращение: он вел себя как дурно воспитанный школяр, и дон Педро обошелся с ним соответственно, проявив великодушие, что само по себе было жестокостью — своего рода воспитательной поркой для души.

Теперь ему не миновать презрения Маргарет, и оно оправданно — эта мысль была для него невыносима. В своем крайнем уничижении он именно так истолковал негодование Маргарет. Ослепленный им — ведь уничижение ослепляет не меньше тщеславия, — Джервас не почувствовал за негодованием Маргарет горячего участия.

Положение соперника было не намного лучше его собственного. Напрасно он защищался, приводя многословные доводы в свою пользу, выставляя напоказ собственное великодушие и сдержанность, позволившие сэру Джервасу покинуть поле боя без единой царапины. Леди Маргарет не желала, чтобы сэр Джервас был хоть чем-то обязан великодушию другого человека. Ей было крайне неприятно, что Джервас оказался в таком положении, и свое недовольство она беспристрастно выразила и Джервасу, и тому, кто поставил его в столь невыгодное положение. С доном Педро она отныне держалась отчужденно и холодно. Маргарет ясно дала ему понять, что определенное мнение о его поведении у нее уже сложилось и никакие объяснения ей не нужны, поскольку все равно не изменят ее точки зрения.

Вечером того же дня дон Педро предпринял отчаянную попытку оправдаться перед ней. Она со своим кузеном Фрэнсисом вышла из-за стола вслед за отцом, и дон Педро умолил ее задержаться на минуту. Она поддалась на уговоры, вероятно намереваясь в полной мере разъяснить ему, как велико ее негодование.

— Клянусь, — начал он, — вы жестоки со мной потому, что вас разгневала дуэль, которой я не мог избежать.

— Я больше не хочу об этом слышать.

— А теперь вы несправедливы. Нет большей несправедливости, чем осудить человека, даже его не выслушав.

— Нет никакой необходимости выслушивать вас, сэр, чтобы убедиться в том, что вы злоупотребили своим положением, злоупотребили моим доверием, позволившим вам сохранить оружие. Меня интересуют только факты, а факты, дон Педро, таковы, что вы в моих глазах пали бесконечно низко.

Она увидела, что гримаса боли исказила его тонко очерченное лицо; большие темные глаза смотрели на нее с мукой. Возможно, это несколько смягчило Маргарет, заставив выслушать дона Педро, не прерывая.

— Вы не смогли бы наказать меня более жестоко, — сказал он, — а ирония заключается в том, что кара постигла меня за действия, предпринятые с одним-единственным желанием — сохранить ваше доброе расположение, которое я ценю превыше всего. Вы говорите, я злоупотребил вашим доверием. Хотите выслушать мой ответ?

Он держался так смиренно, а его молящий голос был так музыкален, что Маргарет, хоть и с явной неохотой, дала согласие. И тогда он объяснился. Сэр Джервас явился к нему с неприкрытым желанием спровоцировать ссору. Он выбил лютню из рук дона Педро и позволил себе грубые намеки относительно его внешности.

Он простил бы сэру Джервасу его грубые выпады, но тогда брошенное сэром Джервасом обвинение в трусости оказалось бы справедливым, а обвинения в трусости он не мог простить, ибо оно наносило урон его чести. И потому, желая избежать непростительного позора, он согласился дать удовлетворение сэру Джервасу Кросби, и то потому лишь, что дон Педро не сомневался в исходе дуэли и был полон решимости использовать свое оружие лишь в целях самообороны, сделав дуэль безрезультатной. И он продемонстрировал мастерство владения оружием не ради хвастовства, а ради того, чтоб его смелость впредь не подвергалась сомнению, если ему вздумается уклониться от дальнейших поединков, которые, возможно, будут ему навязаны.

Речь дона Педро звучала убедительно, а манера изложения фактов была безупречна в своей скромности. Но ее светлость, казалось, не была расположена к милосердию; вынужденная признать, что приведенные доном Педро аргументы ее убедили, Маргарет сохранила холодный и отчужденный тон и в последующие дни держалась отчужденно. Она больше не заботилась о том, чтобы развлечь своего гостя. Предоставленный сам себе, он отныне предпринимал долгие прогулки в одиночестве и упражнял свой ум, беседуя о сельском хозяйстве и лесоводстве с Фрэнсисом Тревеньоном, в то время как Маргарет отправлялась на верховые прогулки с Питером и Розамунд Годолфин или принимала их и других гостей на своей половине, не приглашая испанца.

Три дня тянулись для дона Педро мучительно долго. Когда они встретились за столом, Маргарет отметила его унылый вид. Она была довольна, что он страдает, тем более что следствием поражения на дуэли явилось то, что сэра Джерваса больше не видели в Тревеньоне. Если бы Маргарет в полной мере оценила страдания дона Педро, все могло бы сложиться иначе. Но она была к нему несправедлива, расценив отражавшуюся на его бледном лице и в глазах грусть как приличествующую случаю лицемерную уловку.

Но страдания дона Педро были искренни, и грусть, с которой он смотрел на Маргарет, шла из глубины души.

Взаимное притяжение противоположностей неизбежно, и дон Педро, типичный смуглолицый сын Испании, волею судьбы близко узнавший высокую девушку с золотыми волосами, нежным, точно яблоневый цвет, румянцем, бездонными голубыми глазами, глядевшими на мир открыто и спокойно, конечно же, должен был полюбить Маргарет. Она была разительно несхожа не только с томными и беззаботными непросвещенными женщинами его родной Испании, но и с любыми другими женщинами Европы. Свобода, ее естественное достояние с самого детства, наделила ее одновременно искренностью и силой духа, защищавшими ее девичество надежнее зарешеченных окон и бдительной дуэньи. Ее невинности не сопутствовало невежество, искренности — дерзость, скромности — жеманство. Она могла свести с ума своей красотой, не пытаясь очаровать поклонника. За всю свою жизнь и за долгие странствия дон Педро не встречал еще женщины и вполовину столь желанной, завоевание которой стало бы для него источником большей гордости. А ведь их отношения складывались так хорошо и многообещающе до этой злополучной дуэли с сэром Джервасом Кросби! Теперь дон Педро уже не презирал, а ненавидел его.

Итак, три дня он томился в одиночестве, на которое его обрекла Маргарет. На четвертый день к вечеру произошло нечто, вернувшее ему центральное место в ходе событий, как всегда, когда он был их участником.

Они сидели за столом, и слуга доложил, что джентльмен — иностранец — желает видеть дона Педро. Испанец, извинившись, поспешил в холл.

О положении в обществе дона Педро де Мендосы-и-Луны можно было судить по безотлагательности, с которой принялся выполнять его поручение адресат в Нанте. Скорость была почти фантастической: через восемнадцать дней после отправки письма в Нант ответ был доставлен в поместье Тревеньон.

Дон Педро, поспешно явившийся в просторный серый холл, замер от неожиданности при виде ожидавшего его человека. Он был похож на матроса — загорелый, крепко сбитый, чернобородый, в домотканой одежде и высоких сапогах. Под мышкой он держал большой, обернутый парусиной пакет. Поклонившись испанцу, он представился по-французски:

— К вашим услугам, монсеньор. Я — Антуан Дюклерк из Нанта.

Дон Педро нахмурился и чопорно выпрямился.

— Как же так? Я думал, дон Диего сам сюда пожалует? — спросил он надменно. — Со мной перестали считаться?

— Дон Диего прибыл самолично, монсеньор. Но было бы неблагоразумно высадиться на берег ему самому.

— Так он стал благоразумным, да? — усмехнулся дон Педро. — Ну-ну. А вы кто такой?

— Я хозяин брига, ходившего за ним в Сантандер. Дон Диего ждет ваше превосходительство на бриге. Мы бросили якорь в двух милях от берега. Все готово к тому, чтобы принять вас на борт этой ночью. В бухте под скалой ждет лодка с полудюжиной крепких гребцов из Астурии.

— Из Астурии? — переспросил приятно удивленный дон Педро.

— По приказу дона Диего мы наняли испанскую команду в Сантандере.

— Ага! — Дон Педро подошел поближе к французу. — А где же выкуп?

Тот протянул ему сверток.

— Он здесь, монсеньор.

Дон Педро взял сверток и подошел к окну. Он сломал тяжелые сургучные печати, вспорол кинжалом парусину и извлек длинную шкатулку из слоновой кости. Он поднял крышку. На подушке из пурпурного бархата покоилась нить безупречного переливающегося жемчуга, каждая бусина была величиной с воробьиное яйцо. Дон Педро взял ожерелье в руки, оставив шкатулку на диване возле окна.

— Дон Диего угодил мне, — произнес он наконец. — Так ему и скажите.

На лице моряка отразилось недоумение.

— Но разве вы, ваше превосходительство, не скажете ему это сами? Лодка ждет…

— Сегодня — нет, — прервал его дон Педро. — У меня не остается времени, чтобы собраться. Ждите меня завтра, когда стемнеет. К тому времени я буду готов.

— Как будет угодно вашему превосходительству. — В голосе Дюклерка прозвучало беспокойство. — Но отсрочка опасна, монсеньор.

— Жизнь всегда полна опасностей, мой друг, — с улыбкой, обернувшись к французу, сказал дон Педро. — Стало быть, завтра, когда стемнеет, в маленькой бухте, где ручей впадает в море. Да хранит вас Бог.

Дюклерк поклонился и ушел. Оставшись один, дон Педро с минуту постоял в нерешительности, держа на ладонях бесценное ожерелье, любуясь перламутровым блеском жемчужин, их радужной переливчатостью в лучах заходящего осеннего солнца. Он едва заметно улыбнулся, представив, как будет дарить ожерелье Маргарет. Наконец он легонько связал шелковые нити и вернулся в столовую.

Его светлость и Фрэнсис уже ушли, и Маргарет сидела одна на диване у окна, глядя на цветник с уже почти отцветшими цветами. Она посмотрела через плечо на вошедшего дона Педро, но он держал руки за спиной, и она не увидела ожерелья.

— Все хорошо? — поинтересовалась она.

— Все очень хорошо, миледи, — ответил он.

Маргарет снова посмотрела в окно на заходящее солнце.

— Ваш гость… заморский? — спросила она.

— Заморский, — подтвердил дон Педро.

Он направился к Маргарет. Под ногами у него похрустывал камыш, которым каждый день устилали пол в столовой. Дон Педро остановился у нее за спиной, а Маргарет продолжала смотреть в окно, выжидая, что он ей скажет.

Дон Педро тихо поднял руки, и, задержавшись на мгновение над ее золотой головкой, ожерелье скользнуло ей на шею.

Маргарет, ощутив легкое прикосновение к волосам и что-то холодное на обнаженной шее, вскочила, и щеки ее вспыхнули. Она подумала, что дон Педро коснулся ее пальцами. И хоть он улыбнулся, слегка поклонившись ей, его пронзила боль от возмущения, мелькнувшего на ее лице.

Увидев ожерелье, она поняла свою ошибку и смущенно, но с чувством облегчения засмеялась.

— Клянусь, сэр, вы испугали меня. — Она приподняла ожерелье, чтобы разглядеть его получше, и, осознав великолепие подарка, осеклась. Краска сошла с ее лица.

— Что это?

— Выкуп, который мне привезли из Испании, — спокойно ответил он.

— Но… — Маргарет была потрясена. Она достаточно хорошо разбиралась в драгоценностях и поняла, что на груди у нее — целое состояние. — Но это неразумно, сэр. Оно стоит огромных денег.

— Я предупреждал вас, что, если вы предоставите мне определить сумму выкупа, я оценю себя дорого.

— Но это королевский выкуп, — сомневалась она.

— Я почти королевского рода, — заявил он.

Маргарет продолжила бы препирательства, но он положил конец спору, заметив, что такая мелочь не стоит ее внимания.

— Зачем нам вести разговоры о пустяках, когда каждое ваше слово для меня дороже всех этих дурацких жемчужин, вместе взятых?

Никогда раньше дон Педро не решался говорить с Маргарет таким тоном: в голосе его звучала любовь. Она смотрела на него широко открытыми от изумления глазами. А он объяснял ей свои намерения.

— Я вручил вам выкуп, и час моего отъезда приближается — слишком быстро — увы! Итак, с вашего позволения, если вы освобождаете меня от данного вам слова чести, я завтра ночью уплываю в Испанию.

— Так скоро, — сказала она.

Дону Педро, который, несомненно, заблуждался в своих надеждах, показалось, что она произнесла эти слова с грустью; тень, промелькнувшую на ее лице, он принял за сожаление. И это подстегнуло его решимость. Дон Педро утратил привычное самообладание.

— Вы говорите «так скоро»! Благодарю вас за эти слова. В них — зерно надежды. Они придают мне смелости сказать то, что иначе я бы сказать не отважился.

Звенящий голос, сверкающие глаза, румянец, проступивший на бледном лице, не оставляли сомнений. Женщина в ней затрепетала от тревожного предчувствия.

Дон Педро склонился к ней.

— Маргарет! — Он впервые произнес ее имя, произнес ласковым шепотом, любовно растягивая каждую гласную. — Маргарет, неужели я уйду из вашего дома, как и пришел? Неужели я уйду один?

Маргарет не хотелось поощрять дальнейшее объяснение, и она притворилась, будто не поняла, к чему он клонит, оставив ему тем самым путь для отступления.

— Не сомневаюсь, что на судне у вас есть друзья, — сказала она с деланой небрежностью, стараясь успокоить бьющееся сердце.

— Друзья? — отозвался он с презрением. — Друзей, власти, богатства у меня предостаточно. Мне бы хотелось разделить с кем-нибудь все, что у меня есть, все, что я могу дать, а я могу дать так много! — И он продолжал, предупредив ее возражения: — Неужели вам не жаль растратить жизнь впустую в этом медвежьем углу варварской страны? А я открою вам целый мир, сделаю вас богатой и могущественной. Перед вами будут преклоняться, вам будут завидовать, вы станете самым дорогим сокровищем двора, королевой из королев, Маргарет!

Она невольно сжалась. Что ж, она сама во всем виновата: прояви она должную осторожность, дон Педро сейчас не бахвалился бы перед ней. Впрочем, бахвальства в его манере не было. Тон его был уважительный и скорее смиренный, чем самонадеянный. Он не сказал ни слова о любви. И тем не менее каждое его слово красноречиво говорило о любви. Дон Педро умолял ее, и это была мольба о любви.

Конечно, в нарисованной им картине был искус, и, возможно, ею завладел на секунду соблазн обладать всем, что он ей предлагал. Быть могущественной, богатой, чтобы перед тобой преклонялись, чтоб тебе завидовали. Вращаться в высшем свете; возможно, вершить людские судьбы. Все это означало пить полной чашей прекрасное дорогое вино жизни, променять на эту пьянящую чашу пресную воду своего корнуоллского дома.

Если жар соблазна и коснулся Маргарет, то лишь на мгновение, на шесть биений сердца. Когда Маргарет заговорила снова, она была спокойна, сдержанна, верна самой себе.

— Дон Педро, — мягко начала она, — не стану притворяться, будто я вас не понимаю. Разумеется, я не могу принять ваше предложение. Благодарю за оказанную честь. Да, это честь для меня, поверьте, мой друг. Но… — Она помедлила и едва заметно пожала плечами. — Это невозможно.

— Почему же? Почему? — Правая рука дона Педро взлетела, словно он хотел обнять Маргарет. — Какая сила в мире может этому помешать?

— Никакая сила не заставит меня это сделать. — Маргарет поднялась и посмотрела ему прямо в глаза искренним, честным взглядом. — Я не люблю вас, дон Педро, — сказала она, окончательно развеяв его надежды.

Он дрогнул, как от удара, невольно отступил, отвернулся. Но, быстро оправившись, снова перешел в наступление.

— Любовь придет, моя Маргарет. Разве может быть иначе? Я знаю, как пробудить вашу любовь. Я не заблуждаюсь: любовь рождает любовь, а моя любовь безмерна и непременно найдет отклик в вашем сердце. — Дон Педро был бледен как полотно, отчего его борода казалась еще чернее. Его выразительные глаза страстно заклинали Маргарет. — О, поверь мне, дитя мое! Доверься мне! Я знаю, я знаю. Мой опыт…

Она деликатно остановила его.

— Вероятно, вашего опыта недостаточно, чтобы заметить: ваша настойчивость причиняет мне боль. — Маргарет улыбнулась своей открытой ясной улыбкой и протянула ему руку. — Останемся добрыми друзьями, дон Педро, ведь мы были друзьями с того дня, как вы сдались мне в плен.

Медленно, нехотя он протянул ей руку. Маргарет, перебирая левой рукой жемчуг на груди, сказала:

— Память о нашей дружбе для меня дороже, чем это ожерелье. Не отравляйте же ее.

Дон Педро вздохнул, склонившись над рукой Маргарет, и почтительно поднес ее к своим губам.

Еще до того, как дон Педро ощутил по тону Маргарет безнадежность, до ее дружеской откровенности, воздвигшей между ними более прочный барьер, нежели холодность, он признал, что потерпел поражение. Ссылаясь на свой опыт, он не восхвалял себя. Дон Педро лучше других разбирался в человеческой природе, и это знание не позволяло ему упорствовать в ошибке.

Глава 11

ОТПЛЫТИЕ
Как я уже упоминал, дон Педро был прекрасным знатоком человеческой природы, но к тому же — и рабом своих страстей. Одержимый какой-нибудь страстью, он становился глух ко всему остальному в мире. На следующее утро его одолели сомнения, правильно ли он истолковал поведение Маргарет, так ли бесповоротно принятое ею решение. Эта порожденная страстью надежда оживила и усилила ее.

Баловень фортуны, он так и не научился подавлять свои желания. Для него они всегда были сладким предвкушением обладания. Дон Педро никогда раньше не знал, что такое отказ. Теперь он понял, какая это мука. Она томила его всю ночь, и под утро он решил не смиряться, ибо терпеть муки любви невыносимо.

Внешне, однако, в свой последний день в Тревеньоне он ничем себя не выдал. Проницательный взгляд уловил бы следы страдания на его лице, но на его поведении это не сказалось. Он в совершенстве владел искусством самообладания; одна из любимых заповедей, которую дон Педро неизменно соблюдал, звучала так: если хочешь господствовать, никогда не раскрывай своих намерений.

И хоть боль терзала его душу, а от любви к Маргарет, еще сильней воспламененной ее отказом, сжималось сердце, он, как и прежде, приветливо улыбался и держался все так же невозмутимо и вежливо.

Это ввело Маргарет в заблуждение, она заключила, что, объясняясь ей в любви, он все сильно преувеличивал. Дон Педро увлекся, думала она, поддался на мгновение чувству. Рассудив так, Маргарет испытала радость и облегчение. Дон Педро нравился ей больше всех мужчин ее круга, если не считать одного, и мысль о том, что она причинила ему боль, была бы невыносима для Маргарет.

Она показала жемчужное ожерелье отцу, он счел жемчуг мишурой, и тогда Маргарет из чувства протеста намекнула, что оно очень дорогое. На графа это не произвело никакого впечатления.

— Охотно верю, — сказал он. — Со временем ты поймешь: ничто в мире не обходится так дорого, как тщеславие.

Тогда Маргарет сообщила графу, с чем связан этот дар: вручив выкуп, дон Педро получает свободу и вечером покидает их.

— Очень хорошо, — безразлично заметил граф.

Маргарет приуныла. Отцу лишь бы остаться одному в своей затхлой библиотеке, погрузиться в болото философских рассуждений и ловить блуждающие огоньки познания; ему все равно, кто приходит и кто уходит из Тревеньона. Он не пожалеет и об ее уходе. Наверное, и дочь для него не более чем досадная помеха, и он, вероятно, был бы рад проводить ее за море, в Испанию, чтобы она не отрывала его от ученых занятий. Но есть другой человек, которому она не столь безразлична. Мысль о нем согрела Маргарет, и она подумала, что заслужила законный упрек: из-за ее резкости Джервас давно не появлялся в Тревеньоне. Надо послать ему записку, что дон Педро уезжает вечером, а он прощен и может нанести ей визит. К дуэли Джерваса побудила ревность к дону Педро, и теперь ей ясно, что инстинктивное предчувствие не обмануло Джерваса. У него было больше оснований для ревности, чем она сама полагала.

С доном Педро она была мила и предупредительна благодаря его замечательной выдержке, о которой я уже упоминал. Ему не пришлось собираться. Те случайные вещи, которыми он пополнил здесь свой гардероб, дон Педро отдал слуге, что был к нему приставлен, к тому же щедро одарил его деньгами.

И старый Мартин был с лихвой вознагражден за внимание к испанскому пленнику: тот сразу взял с ним верный тон.

После раннего ужина не отягощенный сборами дон Педро был готов к уходу. Еще за столом он обратился к его светлости с приличествующей случаю учтивой речью, благодаря его за великодушное гостеприимство, оказанное ему в Тревеньоне, память о котором он навсегда сохранит в своем сердце. Дон Педро благословлял Небо за счастливый случай, удостоивший его знакомства с такими благородными и великодушными людьми, как граф Гарт и его дочь.

Граф, выслушав дона Педро, ответил ему с учтивостью, столь свойственной ему в те времена, когда обстоятельства еще не побудили его к затворничеству. Он заключил свою речь пожеланием попутного ветра и счастливой жизни на родине. С этими словами он удалился, предоставив Маргарет пожелать счастливого пути уходящему гостю.

Мартин принес дону Педро его оружие, шляпу и плащ. Когда он оделся, Маргарет вышла с ним в холл, потом спустилась вниз по ступенькам, прошла сад, так и не сказав ни единого слова. Они могли распрощаться еще у двери. Но он будто увлекал ее за собой одной лишь силой воли. У опушки рощицы она задержалась, решив не провожать его дальше, и протянула руку.

— Простимся здесь, дон Педро.

Дон Педро, остановившись, заглянул ей в лицо, и Маргарет увидела боль в его грустных глазах.

— О, не так скоро! — В его голосе звучала мольба, речь лилась почти как лирический монолог. — Не лишайте мою душу нескольких счастливых минут, которыми я мечтал насладиться до того, как стемнеет. Ведь я проявил чудеса сдержанности, идеальное терпение. После нашего вчерашнего разговора я не беспокоил вас ни словом, ни взглядом. Не обеспокою и сейчас. Я прошу вас о малом, но этот пустяк исполнен для меня важности — видит Бог! — огромной важности. Проводите меня чуть подальше, до той благословенной лощины, где мне впервые выпало счастье увидеть вас. Дозвольте мне именно там увидеть вас и в последний раз. А все, что было между этими двумя мгновениями, я буду вспоминать, как сон. О Маргарет! Милосердия ради, не откажите мне в моей просьбе.

Только каменное сердце могло бы устоять против столь пылкой поэтической мольбы. В конце концов, сказала она себе, он просит о такой малости. И Маргарет согласилась. Но по дороге через лес в сгустившихся сумерках они не сказали друг другу ни слова. Так молча они достигли места первой встречи.

— Это то самое место, — сказала Маргарет. — Вы стояли на белом валуне, когда Брут набросился на вас.

Дон Педро помолчал, обдумывая ее слова, потом тяжело вздохнул.

— Самой большой жестокостью было то, что вы остановили его. — Он поглядел на Маргарет, словно хотел запечатлеть в памяти ее черты, потом добавил: — Как скупо вы отсчитываете мне выпрошенную мною милостыню — ровно столько, сколько я попросил. «Это то самое место», — говорите вы и, не ступив лишнего дюйма, останавливаетесь.

— О нет, — смутилась великодушная Маргарет: умелый игрок, дон Педро задел ее слабую струнку. — Я провожу вас немного дальше.

Он поблагодарил Маргарет, они продолжили спуск вдоль ручья, который теперь совсем пересох. Чем ниже они спускались, тем явственней доносился до них скрежет киля лодки о гальку. Наконец они вышли из лощины и ступили на поблескивавший в сумерках песок. У самого берега покачивалась лодка, а возле нее стояла плохо различимая в сумерках группа людей.

Увидев их, дон Педро что-то крикнул им по-испански. Двое мгновенно отделились от группы и побежали им навстречу.

Маргарет в третий раз протянула руку дону Педро.

— А теперь прощайте, — сказала она решительно. — Да пошлет вам Бог попутный ветер до самой Испании! Желаю благополучно вернуться домой.

— Домой? — повторил он печально. — Увы, отныне «дом» для меня пустой звук. О, не уходите, задержитесь хоть на мгновение. — Он схватил ее за руку и удержал. — Я кое-что хочу сказать вам. Я должен объясниться с вами, прежде чем уйду.

— Тогда говорите скорее, сэр. Ваши люди уже близко.

— Моих матросов это не касается. Маргарет! — У него, казалось, перехватило дыхание.

Она заметила, что лицо дона Педро в сгущающихся сумерках необычайно бледно, его била дрожь. Смутный страх закрался ей в душу. Маргарет освободила руку.

— Прощайте! — крикнула она, повернулась и пошла.

Но дон Педро кинулся вдогонку и быстро настиг ее. Он схватил ее в объятия, прижал к себе. Беспомощная Маргарет чувствовала себя как в стальной ловушке.

— О нет, нет! — Он был готов разрыдаться. — Простите меня, Маргарет, вы должны меня простить, вы меня простите, я знаю. Я не могу отпустить вас. Бог свидетель, это убьет меня.

— Дон Педро! — гневно воскликнула Маргарет.

Она сделала попытку освободиться, но он не ослабил своей хватки. За всю свою жизнь она еще не испытала такого унижения, она даже мысленно не могла себе представить, что такое возможно.

— Пустите! — приказала Маргарет, обжигая его ненавидящим взглядом. — Вы джентльмен, и такое поведение недостойно вас. Это подло, низко!

— Джентльмен! — отозвался он с презрительным смехом. Сейчас подобные слова казались ему пустой бутафорией. — Здесь нет джентльмена. Здесь только мы двое — мужчина и женщина, и я люблю вас.

Наконец Маргарет поняла, какую мерзкую, злодейскую цель преследовал дон Педро, всю безжалостность его страсти; и ее крик огласил лощину. Сверху донесся ответный крик. Она не могла разобрать слов, но узнала голос, и ее пронизала дрожь, чего с ней раньше никогда не бывало. И Маргарет дважды с отчаянием и страхом выкрикнула его имя:

— Джервас! Джервас!

Дон Педро тут же выпустил ее, но не успела она осознать это и двинуться с места, как ей на голову набросили плащ, заглушивший ее крики. Затем сильные руки обхватили ее, оторвали от земли и понесли. За матросами шел дон Педро.

— Разрази вас гром, обращайтесь с нею бережно, собаки! — крикнул он им по-испански. — Быстрее! Быстрее!

Они уже были в лодке, когда Джервас выскочил из лощины на берег. Один из матросов навел на Джерваса мушкет, чтоб разом покончить с одиноким преследователем. Дон Педро выбил мушкет у него из рук, и тот упал в воду.

— Дурак! Ты слишком много берешь на себя! Гребите быстрее, быстрее!

Они уже отплыли, когда Джервас подбежал к морю и кинулся в воду.

— Дон Педро, испанская собака! — крикнул он с отчаянием и гневом.

С каждым взмахом шести длинных весел лодка уходила все дальше.

Потеряв голову от горя, Джервас шел за ней, пока вода не дошла ему до плеч. Волны захлестывали Джерваса, он стонал, в неистовстве бессильно потрясая в воздухе кулаком.

— Дон Педро! — кричал он. — Дон Педро де Мендоса, ты от меня не уйдешь, не надейся! Я настигну тебя хоть в аду!

Дон Педро, стоя на корме, слышал эти угрозы и проклятия. Он мрачно взглянул на матроса, у которого выбил из рук мушкет.

— Я был не прав, — сказал он. — Милосерднее было бы застрелить его.

Глава 12

МИНИСТР
Милорд Гарт мирно сидел, склонившись над книгой, при свете четырех свечей, поставленных на стол Мартином. Он изучал Сократа и по странному совпадению наслаждался простым толкованием Сократом мифа о похищении Орифии Бореем[541]. Вдруг перед его светлостью, погруженным в чтение, предстал взлохмаченный безумец в совершенно мокрых, сильно хлюпающих сапогах.

Это был Джервас Кросби. Но граф никогда не видел такого Джерваса, никогда не слышал от него таких слов.

— Вставайте, милорд! — громогласно приказал он. — Вставайте и действуйте!

Мощным ударом кулака Джервас скинул на пол том, лежавший перед графом.

Милорд смотрел на него, не веря своим глазам.

— Ну и ну! — наконец произнес он. — Может быть, Брут взбесился и искусал вас? Вы с ума сошли?

— Да, сошел с ума, — молвил Джервас и обрушил на графа страшную весть: — Ваша дочь похищена, ее украл этот чертов предатель-испанец. — И Джервас горячо и не всегда вразумительно довел свой рассказ до конца.

Граф оцепенел, сжавшись от ужаса и отчаяния. Но Джервас был безжалостен и тотчас взялся за графа:

— Долг человека, имеющего дочь, перед ней, самим собой и Богом — если он верит в Бога, — заботиться и бдительно охранять ее. Но вы сидите в книжной пыли и ни о чем, кроме книг, преданий мертвых, и не думаете; вам все равно, что происходит с живыми, какое злодейство замышляется у вас под носом против вашего единственного чада. А теперь ее нет. Слышите, нет! Ее увез злодей. Голубка оказалась в когтях ястреба!

Безутешный в своем горе, Джервас отбросил обычную робость, с которой обращался к графу, и был неотразим. Добивайся он руки Маргарет таким образом, несчастье, ныне постигшее его, не омрачило бы жизни Джерваса и его избранницы.

Милорд обхватил голову руками и застонал от горя и собственного бессилия. Он, казалось, постарел на глазах. Это было очень тяжелое зрелище. Но в истерзанной душе Джерваса его отчаяние не нашло отклика.

— Стенайте, стенайте! — насмешливо бросил он. — Сожмитесь в комок от горя и стенайте. Вы не можете исправить то, чему не потрудились помешать. — И, неожиданно крикнув: «Прощайте!» — Джервас стремительно направился к двери.

— Джервас!

Душераздирающий крик графа остановил его. С некоторым опозданием юноша сообразил, что, в конце концов, они с графом друзья по несчастью. Граф совладал с собой и теперь стоял перед Джервасом — худой, высокий, несмотря на то что чтение сильно ссутулило его плечи. Усилием воли он оправился от мгновенного шока. Только у глупцов и слабонервных опускаются руки от горя. Лорд Гарт был не таков. Он был готов принять удар и, если можно, отразить. Он возьмет шпагу и примет любой вызов. Под давлением суровой необходимости ученый-книгочей превратился в человека действия.

— Куда вы направляетесь? — спросил он.

— За ней! — в неистовстве выкрикнул юноша. — В Испанию!

— В Испанию? Погоди, мой мальчик, погоди. Надо действовать обдуманно. Никто еще не добивался победы без заранее составленного плана. Торопливость может только испортить дело.

Он отошел от стола, запахнул полы просторного халата. Опустив голову на грудь, медленно подошел к окну. Он стоял там, глядя на темные кроны вязов, над которыми поднималась луна, а Джервас, потрясенный внезапной переменой, ждал, как и было приказано.

— Так, значит, в Испанию? — Его светлость вздохнул. — Вы не Персей, молодой человек, а Маргарет навряд ли похожа на Андромеду. — Граф вдруг обернулся к Джервасу, осененный счастливой мыслью. — Сначала — к королеве! — воскликнул он. — Возможно, ее величество еще помнит меня и ее воспоминания сыграют какую-то роль. Более того, она женщина — истинная женщина — и посодействует мужчине, желающему выручить женщину из беды. Я поеду с вами, Джервас. Позовите Мартина. Пусть распорядится, чтобы запрягали лошадей и снарядили с нами пару грумов. Попросите Фрэнсиса выдать нам все деньги, что есть в наличии. Тронемся в путь, как только рассветет.

Но Джервас покачал головой.

— Милорд, я не могу ждать, пока рассветет, — нетерпеливо сказал он. — Дорог каждый час. Я отправлюсь в Лондон, как только переоденусь и соберусь в путь. Я тоже думал прибегнуть к помощи королевы. Я собирался просить Дрейка или Хокинса устроить мне аудиенцию. Если вы поедете, поезжайте следом, милорд. — И добавил грубовато: — Вы меня задержите.

Бледный, осунувшийся книгочей вспыхнул от возмущения, но, прислушавшись к голосу разума, вздохнул.

— Да, я стар, — сказал он. — Я слишком стар и слаб и лишь помешаю вам. Но мое имя еще кое-что значит. Возможно, королева прислушается ко мне скорей, чем к Дрейку или Хокинсу. Я напишу вам рекомендательные письма. Я напишу письмо ее величеству. Она даст аудиенцию моему гонцу, а вы воспользуетесь этой возможностью.

Он быстро подошел к столу, расчистил себе место средь беспорядочно набросанных книг и бумаг и начал писать.

Джервас волей-неволей терпеливо ждал, пока его светлость медленно водил пером по бумаге. Такое послание быстро не напишешь. Оно требовало обдумывания, а у еще не пришедшего в себя от потрясения графа мысли путались. Наконец он все же закончил письмо, поставил на нем печать со своим гербом, выгравированным на массивном перстне, которого никогда не снимал. Потом граф поднялся, протянул письмо Джервасу и тут же снова бессильно опустился на стул. Умственное напряжение подорвало последние силы, и граф окончательно убедился, что не способен активно взяться за дело, чтобы помочь Джервасу.

— Конечно, конечно, я был бы вам обузой, — признался он. — Но сидеть и ждать… О боже! Моя доля еще тяжелей, юноша.

Сэр Джервас был тронут. Он был несправедлив к графу. В конце концов, в жилах Джерваса текла молодая горячая кровь и у него были увлечения помимо книг. Он положил руку на плечо старому графу.

— Ваше доверие поможет мне, милорд. Будьте уверены, я сделаю все, что в человеческих силах, все, что сделали бы вы сами, если бы могли. Я пришлю вам письмо из Лондона.

Джервас умчался словно вихрь, и мгновение спустя граф, сидевший обхватив голову руками, услышал удаляющийся цокот копыт.

Рискуя сломать себе шею, Джервас долетел до Смидика, потом, чуть сбавив скорость, но постоянно понукая загнанную лошадь, поднялся по извилистой тропинке в Арвенак. Сэр Джон был в отъезде, и Джервас обрадовался, что не надо тратить время на лишние объяснения. Но ему все же пришлось уделить несколько минут разговорам, и это обернулось в конечном счете выгодой для Джерваса: старший Трессилиан ждал его в Арвенаке.

Они с Оливером подружились: товарищи по оружию, в один и тот же день они были удостоены рыцарского звания за подвиги. У них был уговор: как только Джервас оснастит свой корабль, они вместе выйдут в море. Сэр Оливер и приехал в Арвенак, чтобы подробнее обсудить дело, интересовавшее обоих. Вместо этого ему пришлось выслушать гневную тираду торопливо переодевавшегося во все сухое Джерваса.

Могучий чернобровый сэр Оливер метал громы и молнии. У него всегда были в ходу крепкие выражения, но теперь он последними словами бранил Испанию и испанцев.

— Будь я проклят, если не припомню эту историю любому испанцу, попадись он мне на пути! — сказал он в сердцах, но, поостыв от гнева, спросил: — Не пойму, зачем тебе понадобилось ехать в Лондон? Неделю на дорогу потеряешь, а тут каждый день на счету. «Роза Мира» домчит тебя туда вдвое быстрее.

— «Роза Мира»? — Джервас так и замер со шнурками в руках, воззрившись на рослого друга. — Боже правый, Оливер, а она может выйти в море?

— Да она уже неделю как готова. Я могу выйти на рассвете.

— А сегодня ночью? — Глаза Джерваса горели, как в лихорадке.

— Хочешь броситься за ними в погоню?

— А что мне еще остается?

Сэр Оливер покачал головой, призадумался и покачал снова. Он был силен практической хваткой и умением мгновенно выявить суть вещей.

— Упустили время или упустим, пока соберемся. К тому же команда на берегу, и нужно время, чтобы ее собрать. Спустимся по реке на рассвете, как только начнется отлив, но тогда уж нам не догнать твоего испанца. А чтобы преследовать его до самой Испании, рапир явно недостаточно. — Оливер снова покачал головой и вздохнул. — Да, это было бы на редкость интересное приключение, но тут уж сама судьба положила предел. Так что сначала Лондон, мой друг. И вот увидишь, окажется, что это самый короткий путь. Я ухожу — соберу команду, да и самому надо снарядиться. А ты, как будешь готов, приходи прямо на борт. — Оливер положил сильную руку на плечо другу. — Не унывай, парень, — сказал он и ушел, не дожидаясь благодарности за готовность, с которой он предложил свою щедрую помощь.

«Роза Мира» с отливом снялась на рассвете с якоря в устье реки Пенрин. Она распустила паруса, тотчас надутые ветром, и понеслась навстречу приключениям. Это было утром в воскресенье. Благодаря попутному ветру и умелым матросам уже во вторник на рассвете она бросила якорь против дворца Гринвич. Сойдя на берег, они отправились по совету Оливера на поиски сэра Хокинса. Его влияние при дворе должно было открыть перед ними ревностно охраняемые двери. В тот же вечер их, спешно прибывших из Гринвича, сэр Джон проводил в кабинет Фрэнсиса Уолсингема в Уайтхолле.

Джервас узнал высокого худощавого человека в черном, с длинной седой бородой клином, что был возле королевы в тот самый день, когда ее величество принимала во дворце моряков. Он сидел за столом, заваленным бумагами, и не потрудился встать, когда сэр Джон Хокинс пригласил к нему двух джентльменов. Он заранее договорился с министром, что тот их примет. На маленькой седой голове сэра Фрэнсиса была плоская черная шляпа с отворотами, прикрывавшими уши. Такие шляпы были в моде во времена правления покойного короля[542], а сейчас их носили разве что лондонские купцы. Впрочем, сэр Фрэнсис вообще не следовал моде. Его молодой секретарь, усердно трудившийся за конторкой у окна, был тоже одет во все черное, но по последнему слову моды.

Сэр Джон, представив корнуоллцев, удалился.

— Господа, — обратился к ним сэр Фрэнсис, — сэр Джон поведал мне поистине печальную историю.

Однако печали не чувствовалось ни в его ровном официальном тоне, ни в холодном, оценивающем взгляде бледных глаз. Сэр Фрэнсис пригласил их сесть, указав костлявой рукой на стоявшие перед его столом стулья. Сэр Оливер признательно кивнул и сел, вытянув перед собой длинные ноги. Джервас предпочел выслушать министра стоя. Вид у него был беспокойный и измученный, тон — слегка раздраженный. Он нашел, что внешность министра не располагающая — уж слишком холоден, — и не надеялся на его помощь. Джервас, полагавший, что все должны выражать свои чувства с тем же неистовством, что и он, счел, что в жилах министра течет не кровь, а чернила.

— Надеюсь, сэр, меня удостоят аудиенции, чтоб я мог самолично изложить суть дела ее величеству?

Сэр Фрэнсис погладил бороду. Джервасу показалось, что на губах его промелькнула усталая, презрительная улыбка.

— Я, разумеется, доложу все ее величеству.

Но это заявление не удовлетворило Джерваса.

— Вы добьетесь аудиенции для меня, сэр? — Это была скорее просьба, чем вопрос.

Взгляд холодных глаз был непроницаем.

— С какой целью, сэр, когда и так все ясно?

— С какой целью? — вспылил Джервас, но костлявая рука остановила вспышку негодования.

— Сэр, если бы королева давала аудиенцию каждому, кто о ней просит, у нее бы не осталось ни секунды на многочисленные важные дела. На то и существуют министры ее величества. — Он, словно школьника, поучал Джерваса поведению в свете. — Когда я доложу королеве об этом прискорбном деле, ее величество распорядится, какие меры следует принять. А потому без всякого ущерба для дела мы, послушные долгу, избавим ее величество от этой ненужной аудиенции.

Оливер приподнялся на стуле, его звучный голос казался громким и резким после вкрадчивой речи министра.

— Сэр Джервас не придерживается мнения, что следует избавлять ее величество от аудиенций и что она будет благодарна любому, кто ее от аудиенций избавит.

На сэра Фрэнсиса не произвела впечатления пылкая тирада Трессилиана, как и его яростный взгляд.

— Полагаю, вы меня не поняли, — спокойно произнес он с ноткой высокомерной пренебрежительности. — И я, и все мы должны щадить ее величество, а что касается королевской власти, то она вершится в полной мере. Я — исполнитель ее воли.

— Объясните попроще, что это значит, — потребовал Джервас.

Сэр Фрэнсис выпрямился в своем высоком кресле, коснувшись головой спинки. Положив локти на резные ручки кресла, он скрестил пальцы и с интересом посмотрел на двух неистово деятельных молодых людей, вообразивших, что можно запугать министра.

— Это значит, — сказал он, намеренно выдержав долгую паузу, — что утром я в самой резкой форме сделаю заявление французскому послу.

— Французскому послу? Какое он имеет отношение к этому делу?

На этот раз сэр Фрэнсис не скрыл улыбки.

— Поскольку дипломатические отношения с Испанией сейчас прерваны, необходимо, чтоб в это дело вмешался французский посол. Я на него целиком полагаюсь.

Терпение Джерваса иссякало все быстрее.

— Гром и молния! — выкрикнул он. — А что будет с леди Маргарет Тревеньон, пока вы делаете заявления французскому послу, а он шлет послания королю Филиппу?

Сэр Фрэнсис развел руками и слегка поднял их, будто моля Бога об отвращении беды.

— Будем разумны. По вашим словам, эта леди уже три дня находится у похитителя. Дело не столь срочное, чтобы огорчаться из-за вынужденной задержки.

— Боже мой! — с болью воскликнул Джервас.

— Королева, будучиженщиной, — раздраженно заметил Оливер, — вероятно, расценит это не так хладнокровно, сэр Фрэнсис.

— Полагаю, вы ко мне несправедливы. Горячность и спешка нам не помогут.

— Я не уверен, — ответил Оливер и поднялся. — В любом случае этим делом должны заниматься люди, а не государственные деятели. Вот мы стоим перед вами, те, что жертвовали и жизнью, и всем своим имуществом ради королевы, и просим взамен лишь аудиенции у ее величества.

— О нет, вы не аудиенции добиваетесь. Она вам нужна, чтобы попросить еще кое о чем.

— Это наше право! — прогремел Оливер.

— Мы требуем аудиенции, — добавил Джервас. — Королева нам не откажет.

Сэр Фрэнсис взирал на них с той же невозмутимостью, с какой встретил. Секретарь, сидевший у окна, прекратил работу и слушал, как посетители донимают его важного патрона. Он ждал, что сэр Фрэнсис осадит их, заявив, что прием закончен. Но к его удивлению, сэр Фрэнсис тоже встал.

— Стоит мне отказать вам, — начал он спокойно, без малейших признаков раздражения, — в чем и заключается мой долг по отношению к ее величеству, вы будете всячески раздувать дело и в конце концов добьетесь своего. Но предупреждаю вас: это пустая трата времени — вашего и ее величества — и ни к чему хорошему не приведет. Ее величество доверит мне разобраться во всем и предпринять шаги, возможные в данных обстоятельствах. Но если вы все же настаиваете… — Министр сделал паузу и внимательно посмотрел на молодых людей.

— Я настаиваю, — решительно подтвердил Джервас.

Министр кивнул в знак согласия.

— В таком случае я немедленно препровожу вас к королеве. Ее величество ждет меня с докладом перед ужином, и мне пора идти. Если аудиенция окажется, на ваш взгляд, бесполезной, как и следует ожидать, и вы сочтете, что без нее достигли бы большего, надеюсь, вы вспомните, кому следует принести вполне заслуженные извинения.

Высокий, худой, в черной, отороченной коричневым мехом мантии, лорд Уолсингем подошел к двери и распахнул ее настежь.

— Прошу, — холодно бросил он через плечо.

Глава 13

КОРОЛЕВА
Друзья прошли за Уолсингемом через галерею, увидели в сумеречном свете зеленый внутренний сад из окон и оказались перед закрытой дверью, охраняемой двумя рослыми дворцовыми стражами в красных мундирах с златоткаными тюдоровскими розами. Стражи отсалютовали сэру Фрэнсису алебардами, украшенными кисточками; отполированные топорики сверкали, как зеркала. По сигналу лорда Уолсингема один из них открыл дверь. Сэр Фрэнсис и его спутники молча переступили порог. Дверь захлопнулась, они оказались в дальней галерее, и сэр Фрэнсис подвел их к двери слева, возле которой тоже стояли два стража.

Сэр Джервас отметил, что и эти дворцовые стражи были молодые, рослые, атлетически сложенные красавцы. Значит, недаром шла молва, что королева любит окружать себя красивыми мужчинами. Рассказывали, что один из таких красавцев лишился переднего зуба и был тотчас уволен.

Они прошли в распахнутую стражем дверь и оказались в просторной приемной, сверкавшей великолепным убранством — золотыми розами на алом фоне. Там томились в праздном ожидании с полдюжины блестящих джентльменов.

Навстречу сэру Фрэнсису вышел камергер с жезлом[543] и по одному его слову исчез, раскланявшись, за маленькой дверью, охранявшейся очередной парой рослых красивых стражей, — казалось, все они были отлиты по одной форме. Камергер тут же вернулся с сообщением, что ее величество примет сэра Фрэнсиса и его спутников.

Из открытой двери доносились звуки клавесина. Возможно, ее величество и была занята разнообразными и очень важными государственными делами, как утверждал сэр Фрэнсис, подумал Джервас, но сейчас, вероятно, они не оторвали ее от дел. Иначе почему им тотчас же была дана аудиенция с высочайшего соизволения?

Они вошли в королевские покои. Сэр Фрэнсис опустился на колено и левой рукой незаметно дал им знак следовать его примеру.

Они оказались в небольшом зале. Три стены украшали дорогие гобелены. Изображенные на них сюжеты были незнакомы Джервасу, даже если бы у него была возможность рассмотреть гобелены внимательнее. Из высокого окна открывался вид на парадную лестницу дворца, реку и золоченую королевскую барку, пришвартованную там вместе с целой флотилией более мелких судов.

Все это бросилось в глаза Джервасу. Но потом он уже видел перед собой только королеву, перед которой снова преклонил колено. В тот день на ней был ярко-розовый наряд. По крайней мере, таков был фон переливающейся парчи, затканной рисунком, изображавшим глаза. Создавалось впечатление, что ее величество исполнена очей, которыми одновременно разглядывает посетителей. Как и при первой аудиенции, на королеве было невообразимое множество драгоценностей; огромный стоячий воротник из кружев, веером раскрытый у нее за головой, был почти вровень с верхушкой высокого, перевитого жемчугом парика.

Какое-то время после прихода посетителей королева была все еще поглощена игрой на клавесине, завершая музыкальную фразу. Одним из многих проявлений королевского тщеславия было желание прослыть хорошей исполнительницей. Королева не гнушалась любыми слушателями.

Рядом с королевой стояла высокая белокурая дама. Две другие, блондинка и брюнетка исключительной красоты, сидели возле окна. Прекрасные руки королевы наконец замерли над клавишами. Сверкая перстнями, она потянулась за лежавшим на клавесине шарфом с золотой каймой. Королева близоруко прищурила темные глаза, вглядываясь в посетителей. От подрисованных карандашом бровей разбежались глубокие морщинки. Она, вероятно, отметила, что спутники Уолсингема — красивые парни, на которых приятно посмотреть. Оба выше среднего роста, но если один чуть повыше и крепче сложен, то другой более миловиден. Возможно, холодный и расчетливый сэр Фрэнсис принял во внимание это обстоятельство, когда пригласил их к королеве, не испросив предварительно ее согласия на аудиенцию. И хотя он был уверен, что ее величество ничем им не поможет, а лишь перепоручит ему разобраться в их бедах, они по крайней мере не вызовут королевского гнева. Пусть сами убедятся в его, Уолсингема, правоте.

— В чем дело, Фрэнк? — резко спросила она своим грубоватым голосом. — Кого вы приводите ко мне и зачем? — И, не дожидаясь ответа, вдруг обратилась к Джервасу, который, не заметив, что его спутники встали, все еще преклонял колено перед королевой.

— Избави бог! — воскликнула она. — Поднимитесь, юноша. Ведь я не папа, чтоб целый день стоять передо мной на коленях.

Джервас поднялся, слегка смущенный, не сообразив, какую возможность для льстивых похвал, столь милых сердцу тщеславной женщины, дает ему это восклицание. Но его мужская привлекательность возместила в глазах королевы недостаток бойкой льстивости.

— Зачем вы привели их, Фрэнк?

Уолсингем вкратце напомнил ей, что этих двух молодых моряков она недавно произвела в рыцари в знак благодарности за их подвиги в боях с Армадой.

— Они обращаются к вашему величеству с нижайшей просьбой, памятуя о своих былых заслугах перед Англией и в залог будущих.

— С просьбой? — Беспокойство мелькнуло в глазах королевы. Она обернулась к высокой белокурой даме, наморщив острый с горбинкой нос. — Как я сразу не догадалась, Дейкрс. Видит Бог, если речь пойдет о деньгах либо других воздаяниях из казны, прошу вас не утруждать себя. Война с Испанией разорила нас.

— Речь пойдет не о деньгах, ваше величество, — смело вступил в разговор Джервас.

Королева с явным облегчением потянулась к серебряной филигранной корзиночке, стоявшей на клавесине, и неторопливо выбрала цукат. Возможно, зубы ее испортились и потемнели из-за пристрастия к засахаренным фруктам.

— Тогда в чем же дело? Изложите свою просьбу, юноша, не стесняйтесь.

Но Джервас уже преодолел свою застенчивость, о чем свидетельствовал его ответ:

— Это не просьба, как выразился сэр Фрэнсис, ваше величество. Я пришел искать справедливости.

Королева вдруг подозрительно сощурилась и опустила поднесенный ко рту цукат.

— О, мне хорошо знакома эта фраза. Мой бог! Она на устах у каждого искателя теплых местечек. Ну? Выкладывайте свою историю, и покончим с этим делом.

Цукат исчез меж тонких накрашенных губ.

— Прежде всего, мадам, — заявил Джервас, — я имею честь передать вам письмо. — Он шагнул вперед, инстинктивно опустился на одно колено и протянул ей конверт. — Не угодно ли принять его, ваше величество?

Уолсингем нахмурился и сделал шага два вперед.

— Что это за письмо? — насторожился он. — Вы не сообщали мне о письме.

— Какое это имеет значение? — сказала королева и принялась рассматривать печать. — Чей же это герб? — Она сдвинула брови. — От кого письмо, сэр?

— От милорда Гарта, если угодно, ваша светлость.

— Гарт? Гарт? — Она словно перебирала что-то в памяти. Вдруг лицо королевы оживилось. — Боже, да это же Роджер Тревеньон… Роджер… — Она вздохнула и испытующе посмотрела на Джерваса. — Кем вам приходится Роджер Тревеньон, дитя мое?

— Смею надеяться, другом, мадам. Я ему друг. Я люблю его дочь.

— Ха! Его дочь! Вот как? У него есть дочь? Если она похожа на своего отца, вы счастливы в своем выборе. В юности он был очень хорош собой. Стало быть, он женат? Никогда об этом не слышала. — В голосе королевы послышалась грусть. — Но я долгие годы вообще ничего о нем не слышала. Роджер Тревеньон! — Королева снова вздохнула, задумалась, и ее лицо смягчилось до неузнаваемости. Потом, словно опомнившись, королева сломала печать и развернула лист. Она с трудом разбирала почерк.

— Что за каракули, господи!

— Граф Гарт писал его, будучи вне себя от горя.

— Ах, вот как! Что ж, вероятно, так оно и было. Тем не менее в письме он лишь констатирует сам факт послания, рекомендует мне вас и заклинает помочь вам и ему, ибо у вас одна цель, о которой вы мне сообщите. Итак, Роджер попал в беду, верно? И, попав в беду, он наконец вспомнил обо мне. Так поступают все люди. Все, но не Роджер. — Королева задумалась. — Мой бог! Он, вероятно, вспоминал меня все эти годы, вспоминал, что я в долгу перед ним. Боже правый, сколько лет минуло с той поры!

Она погрузилась в воспоминания. На узком, резко очерченном лице не было и следа былой жестокости. Джервасу показалось, что ее темные глаза погрустнели и повлажнели. Скорей всего, мыслями она была в прошлом с отважным адмиралом, любившим ее и сложившим голову из-за безрассудства своей любви; с другом адмирала, который ради любви к нему, готовности служить ему и юной принцессе тоже рисковал сложить голову на плахе. Потом, словно очнувшись, она спросила ждавшего ее ответа джентльмена:

— Так какую же историю вы собираетесь мне рассказать? Начинайте, дитя мое. Я слушаю.

Сэр Джервас повел рассказ кратко, красноречиво и страстно. Лорд Уолсингем прервал его лишь раз при упоминании, что испанец, сдавшись в плен, стал скорее гостем в поместье Тревеньон, а не пленником.

— Но это же противозаконно! — вскричал он. — Мы должны принять меры…

— Примите меры и попридержите язык, сэр, — оборвала его королева.

Больше его не прерывали. Джервас довел свой рассказ до конца, все больше распаляясь от гнева, и возбуждение Джерваса передалось слушателям — королеве, ее фрейлинам и даже хладнокровному лорду Уолсингему. Когда Джервас наконец смолк, королева стукнула ладонями по подлокотникам кресла и поднялась.

— Клянусь Богом! — яростно выкрикнула она, побледнев под слоем румян. — Наглость этих испанцев переходит все границы! Неужто их бесчинствам не будет положен предел? Что же, мы будем и дальше сносить все молча, Уолсингем? Испанца выбрасывает после кораблекрушения на мой берег, и он позволяет себе подобное надругательство! Клянусь Небом, они узнают, какие длинные руки у девственницы, защищающей другую девственницу, как тяжела рука женщины, мстящей за другую женщину. Почувствуют, будь они прокляты! Уолсингем, созовите… Нет-нет. Погодите!

Королева, постукивая каблучками, прошла через гостиную к окну, и сидевшие там фрейлины встали при ее приближении. Королева извлекла откуда-то маленькую серебряную шпильку. Ее раздражали кусочки цуката, застрявшие в зубах. Избавившись от них, королева задумчиво постучала шпилькой по оконному стеклу.

Рассказ тронул королеву сильнее, чем Джервас мог надеяться. Как ни возмутительно было само надругательство, оно усугублялось тем, что жертвой стала дочь Роджера Тревеньона. Королева приняла эту историю так близко к сердцу, ибо воспоминания о дорогом друге юности и возлюбленном пробудили в ней нежность, а рассказчик был рослым красивым юношей, к тому же влюбленным.

Наконец она отошла от окна в весьма раздраженном расположении духа, но это раздражение было вызвано не тем, к кому она обратилась:

— Подойдите сюда, дитя мое!

Джервас выступил вперед и почтительно склонился перед ее величеством. Все с интересом наблюдали эту сцену, лишь одному человеку было явно не по себе — лорду Уолсингему. Он, прекрасно знавший королеву, понял, что в ней проснулась львица, и это не сулит ничего доброго. Он был немного зол на Джерваса Кросби за то, что тот обошел его с письмом. Но это был сущий пустяк по сравнению с беспокойством, которое вызывал у него настрой королевы.

— Говорите, дитя мое, говорите, — теребила она Джерваса, — о чем именно вы меня просите? Что я могу для вас сделать? Какой справедливости вы добиваетесь?

Она просила совета у провинциального парня, движимого болью за свою возлюбленную. По мнению Уолсингема, это было безумие. Он едва сдержал стон. Мрачное предчувствие отразилось на его лице.

Ответ Джерваса отнюдь не уменьшил его страха. Он лишь утвердился в своем мнении, что Джервас играет с огнем с невероятно дерзкой неосторожностью, а министр на своем опыте хорошо знал, к чему ведет людская неосторожность.

— Я собираюсь, ваша милость, немедленно плыть в Испанию вслед за доном Педро де Мендосой.

— Очень смелый замысел, ей-богу, — прервала его королева. — Но если вы берете дело в свои руки, зачем я вам понадобилась? — Тон королевы можно было понять как насмешку или признание затеи Джерваса чистым безумием.

— Я надеялся, мадам, что ваша милость защитит меня, сам не ведаю, каким образом, в этом путешествии и поможет благополучно вернуться. Я опасаюсь не за себя…

— Вы дальновиднее, чем я полагала, — снова прервала его королева. — Но как я могу защитить вас? — Она сделала гримасу. — У меня и впрямь длинные руки. Но как мне защитить вас во владениях короля Филиппа в такое время… — Королева оборвала себя на полуслове. Она не представляла, какую поддержку может оказать юноше, и это бессилие так унизило ее в собственных глазах, что она разразилась бранью, как взбешенный капитан.

Когда она наконец утихомирилась, лорд Уолсингем вкрадчиво заметил:

— Я уже говорил сэру Джервасу, что ваше величество поручит мне предпринять надлежащие меры. По каналам, которые предлагает французский посол, мы можем обратиться с посланием к королю Филиппу.

— Ах, вот как! И что же ответил сэр Джервас?

— Покорнейше прошу учесть, ваше величество, что дело не терпит отлагательства…

— Да, это так, дитя мое. У сэра Фрэнсиса нет должного опыта. Если бы его дочь захватил испанец, он был бы не столь хладнокровен и жеманен. К черту трусливые советы!

Но министр не утратил самообладания.

— В меру своего слабого ума служу вашей светлости. Может быть, кто-нибудь подскажет более эффективный путь спасения несчастной леди.

— Стало быть, слабого? — Королева бросила на Уолсингема недобрый взгляд. Его хладнокровие оказало на нее прямо противоположное действие. Отвернувшись от него, королева снова постучала шпилькой по стеклу. — Но ведь должен быть какой-то выход? Ну, дитя мое, напрягите свой ум. Не опасайтесь показаться неосторожным. Предлагайте, а уж мы нащупаем здравый смысл.

Воцарилось молчание. У Джерваса не было продуманного плана действий, не знал он и как осуществить то, о чем просила ее величество. Тишину нарушил грубоватый голос сэра Оливера Трессилиана.

— Позвольте сказать, ваша светлость. — С этими словами он шагнул вперед, и его смуглое решительное лицо приковало взоры всех присутствующих.

— Да говорите же, во имя Господа, — раздраженно бросила она, — говорите, если можете помочь делу.

— Ваше величество поощряет неосторожность, иначе я навряд ли решился бы.

— Решайтесь, черт вас побери, — заявила львица. — Что вам пришло на ум?

— Возможно, ваше величество не помнит, но я получил от вас рыцарское звание за захват флагмана андалузского флота, единственного плененного нами испанского корабля. Мы взяли в плен дона Педро Валдеса, самого прославленного и заслуженно почитаемого в Испании капитана. Вместе с ним к нам в плен попали семь джентльменов из лучших семей Испании. Все они в руках вашего величества. Они находятся в заключении в Тауэре.

Сэр Оливер ничего не добавил к сказанному, но в самом его жестком тоне содержалось предложение. И тон, и намек, проскользнувший в его словах, свидетельствовали о натуре беспощадной, неподвластной закону, сделавшей его впоследствии тем, кем ему суждено было стать. Речь сэра Оливера произвела чудо, выведя наконец лорда Уолсингема из состояния присущей ему невозмутимости.

— Во имя Неба, молодой человек, что вы имеете в виду?

Но ответила ему королева с недобрым смешком и жесткостью, сродни той, что проявил сэр Оливер. У министра мурашки побежали по спине.

— Боже милостивый! Неужели не ясно?

Тон ее был красноречивее слов: предложение сэра Оливера пришлось ей по душе.

— Дейкрс, подставь стул вон к тому столику. Король Испании еще узнает, какие у меня длинные руки.

Высокая фрейлина принесла мягкий, обитый красной материей стул. Королева подошла к столу и села.

— Дай мне перо, Дейкрс. Уолсингем, назовите фамилии семи джентльменов, заключенных в Тауэр вместе с Валдесом.

— Ваше величество, вы намерены… — Уолсингем был бледен, его борода заметно дергалась.

— Вам скоро станут известны мои намерения, вам и другому слабосильному парню — Филиппу Испанскому. Повторяю — их имена!

Королева была беспощадна в своем властолюбии. Уолсингем спасовал и продиктовал ей имена. Она написала их своим крупным угловатым почерком, который историки более поздних времен сочли красивым. Составив список, королева откинулась и пробежала его прищуренными глазами, задумчиво покусывая гусиное перо.

Министр, наклонившись к ней, что-то испуганно прошептал. Получив в ответ негодующий взгляд и ругательство, министр выпрямился. Осторожный человек и дипломат, Уолсингем решил обождать, пока королевский гнев остынет и королева прислушается к голосу разума. Сэр Фрэнсис нисколько не сомневался, что по совету этого чернобрового пирата Оливера Трессилиана ее величество намерена совершить акт грубого произвола.

Склонив голову, ее величество принялась сочинять письмо своему свояку, страстно желавшему в свое время стать ее мужем. С тех пор он не раз благодарил Господа, что среди оставленных им жен не было Елизаветы. Она писала быстро, почти не тратя времени на обдумывание фраз, ее перо с такой свирепой решимостью царапало пергамент, что крупные буквы были скорее выгравированы, чем написаны. Вскоре королева закончила письмо.

В конце послания стоял злобный размашистый росчерк, сам по себе как вызов на дуэль. Королева потребовала воск и свечу, чтобы запечатать письмо. Фрейлины отправились выполнять ее поручение. Сэр Фрэнсис решился предпринять еще одну попытку удержать королеву от необдуманного шага.

— Если в этом послании, мадам, нарушен принцип взаимного признания законов…

Но королева грубо оборвала его на полуслове:

— Взаимное признание законов! — Она издевательски расхохоталась в лицо длиннолицему седобородому дипломату. — Я ссылаюсь на этот хваленый принцип в своем письме. В случае с похищением он совершенно игнорируется. Я предупредила об этом его испанское величество.

— Именно этого я и опасался, мадам…

— О господи! Уолсингем, когда вы наконец станете мужчиной? — Королева вдавила в воск свою печать.

Потрясенный, Уолсингем забормотал что-то о королевском совете.

При этих словах Елизавета в ярости встала и, держа письмо в руке, заявила, что ей дела нет до королевского совета, что он и существует лишь, чтобы разъяснять ее королевскую волю. Насилие, совершенное испанским грандом над английской девушкой, — оскорбление Англии. А поскольку она, королева Елизавета, символизирует Англию, ее долг — ответить на это оскорбление. Она и ответила на него в своем письме, которое сэр Джервас доставит по назначению.

Уолсингем в ужасе отшатнулся, не отваживаясь больше ей перечить. Он винил себя за необдуманный поступок: зачем он добился аудиенции у королевы для этого горячего юнца и его еще более опасного друга? Вред уже причинен. Надо сделать все возможное, чтобы предотвратить дурные последствия. Дальнейшее вмешательство в дело лишит его возможности хоть как-то повлиять на его исход.

Королева протянула Джервасу письмо.

— Вот ваше оружие, сэр. Летите в Испанию на всех парусах. Письмо — для вас и щит и меч. Если же и оно не спасет, будьте уверены, я отомщу за вас. Да поможет вам Бог исполнить ваш рыцарский долг. Проводите его, сэр Фрэнсис. Доложите мне, как закончится путешествие. И не вздумайте лукавить.

Джервас, опустившись на колени, принял королевское послание. Королева протянула ему руку. Он поцеловал ее почтительно, с некоторым благоговением, она же легонько провела рукой по его волнистым каштановым волосам.

— Славный мальчик с любящим сердцем, — ласково молвила королева и вздохнула. — Да поможет Бог твоей возлюбленной вернуться в добром здравии вместе с тобой.

Взволнованный, Джервас покинул королевскую гостиную вместе с Оливером и сэром Фрэнсисом. Все трое знали почти наверняка, что содержалось в королевском послании.

Сэр Фрэнсис простился с ними весьма холодно. Он помешал бы их миссии, если бы мог. Но, находясь меж двух огней, он был обречен на бездействие. Скрепя сердце лорд Уолсингем отпустил их с письмом, способным вызвать вселенский пожар.

Глава 14

ФРАЙ ЛУИС
Страх был неведом леди Маргарет Тревеньон, потому что за все двадцать пять лет своей жизни ничто не наводило на нее страх. С тех пор как она себя помнила, люди ей подчинялись, очень немногие из них направляли ее, но никто ею не командовал. В поместье Тревеньон, как и во всем Корнуолле, где ее считали первой леди, ее желание было превыше всего — везде и всегда. Никто никогда не пытался перечить Маргарет, а тем более враждовать с нею. Все вокруг проявляли к ней должное уважение. Оно объяснялось отчасти положением, которое Маргарет занимала по праву рождения, но в большей степени тем, что она от природы была щедро наделена благородной сдержанностью и самодостаточностью, а это обычно прививается воспитанием. Трудно было себе представить, что Маргарет чем-то обижена. Достоинство, рожденное подобной уверенностью в себе, не могло быть чисто внешним и показным, оно проникло в ее плоть и кровь и уберегло от излишней самонадеянности и бессмысленной дерзости — возможного последствия предоставленной ей свободы.

И глубоко укоренившаяся уверенность в себе, подкрепленная всем прошлым опытом, не покинула Маргарет и теперь, когда, набросив на голову плащ, ее связали и затем обращались как с вещью. Маргарет была удивлена и раздосадована. Страх не закрался ей в душу: Маргарет не верилось, что он оправдан и насилие беспредельно. Она не сопротивлялась, сознавая бессмысленность борьбы с дюжими матросами и полагая это ниже своего достоинства.

Маргарет неподвижно лежала на корме на свернутом парусе, всеми силами сдерживая закипавший гнев, способный помутить разум. Она едва воспринимала качку, скрип уключин, усилия гребцов, налегавших на весла, бессвязные звуки, вырывавшиеся у них порой. Маргарет догадывалась, что рядом с ней сидит дон Педро. Он обнимал ее за плечи, удерживая на месте, а возможно, и оберегая. В другое время это шокировало бы ее, но сейчас было безразлично. Такая мелочь по сравнению с самим похищением не стоила возмущения.

Через некоторое время дон Педро убрал руку и принялся развязывать шнурок, стягивавший плащ, в который она была закутана с головой. Покончив с этим, он стянул с нее плащ, и Маргарет вдохнула ночной воздух, взору открылись безбрежная водная гладь, звезды в небе, темные фигуры матросов, ритмично работающих веслами, и человек, склонившийся над ней. В окружающей тьме его лицо казалось голубоватым. Она услышала его голос:

— Вы простите мне эту возмутительную дерзость, Маргарет? — Тон вопроса был вкрадчивый, почти просительный.

— Мы поговорим об этом, когда вы меня высадите на берег в бухте возле поместья Тревеньон, — ответила Маргарет и сама подивилась собственной твердости и резкости.

Она скорее угадала, чем увидела его улыбку, тонкую, насмешливо-самоуверенную, так хорошо ей знакомую. Но если раньше она вызывала восхищение Маргарет, то теперь она сочла улыбку дона Педро отвратительной.

— Если бы у меня не было надежды на прощение, я бы свел счеты с жизнью, Маргарет. О возвращении не может быть и речи. Эта авантюра связала нас воедино.

Маргарет сделала попытку подняться, но он снова обхватил ее за плечи и усадил.

— Успокойтесь, моя дорогая, вашему достоинству и свободе ничто не угрожает. Я вам обеспечу высокое положение в обществе.

— Вы себе обеспечите высокое положение, — отозвалась она, дерзко добавив: — На виселице.

Он больше ничего не сказал и, подавив вздох, убрал руку. Дон Педро решил, что лучше выждать, пока гнев Маргарет остынет и она проникнется мыслью, что всецело находится в его власти. Это скорее сломит ее упрямство, чем любые слова. Она еще не испытала страха. Но то, что Маргарет не теряла присутствия духа, делало ее для дона Педро еще более желанной. За такую женщину стоило бороться, и потому надо призвать на помощь все свое терпение. Дон Педро не сомневался, что в конце концов Маргарет будет принадлежать ему. Воля была определяющей чертой его характера, как, впрочем, и у Маргарет.

А лодка тем временем рассекала волны. Маргарет посмотрела на звезды в небе и одинокую желтоватую звезду на горизонте. Она, казалось, все увеличивалась по мере их приближения. Лишь однажды Маргарет оглянулась, но ничего не различила во мраке, скрывшем землю и береговую линию. Она лишь увидела, что дон Педро не один на корме. Рядом с ним сидел рулевой. Обращаясь к нему, Маргарет снова протестовала, требуя, чтобы ее вернули на берег. Но он даже не понял, о чем речь. Обратившись к дону Педро, он получил короткий резкий ответ на испанском.

И Маргарет замолчала с видом оскорбленного достоинства. Желтоватая звезда впереди продолжала расти. Ее отражение извилистой световой дорожкой бежало по воде. В конце концов звезда оказалась фонарем на корме корабля, и, ударяясь о борта высокого галеона, лодка подошла к трапу. Наверху стоял человек с фонарем. На фоне освещенного шкафута четко вырисовывался его силуэт.

Лодка пристала у трапа, и дон Педро предложил ее светлости подняться. Она отказалась. В этот момент она была в замешательстве и не совладала с собой. Она сопротивлялась, угрожала. С корабля кинули веревку. Матрос поймал ее конец и сделал затяжной узел, набросив ее на Маргарет, он стянул узел у колен. Потом ей подняли руки и осторожно затянули узел под мышками. Дон Педро тут же подхватил Маргарет и усадил на плечо. Поддерживая свою ношу левой рукой, он схватился за трап правой и начал подниматься. Маргарет поняла, что сопротивление бесполезно: ее подтянут, как груз, на веревке; и она выбрала из двух зол меньшее. На шкафуте, ярко освещенном фонарями, дон Педро спустил Маргарет. Веревка, которую подтягивали на корабль по мере их подъема, змеей лежала на палубе у ее ног. Дон Педро распустил узел и освободил Маргарет.

На палубе у трапа их ждал хозяин галеона, Дюклерк, с фонарем в руке. У комингсов стояли еще двое — крепкого сложения джентльмен и высокий худой монах-доминиканец в белом облачении и черной монашеской накидке. Остроконечный, закрывавший голову капюшон затенял его лицо.

Первый из них быстро шагнул вперед и, низко поклонившись дону Педро, что-то тихо ему сказал. Это был дон Диего, управляющий графа Маркоса, тот самый, что снарядил корабль в Англию, как только до него дошла весть, что хозяин ждет его там.

Монах, скрестив под просторной сутаной руки и неподвижный как статуя, оставался на месте. Уловив вопросительный взгляд дона Педро, дон Диего с готовностью объяснил его присутствие. В католической Испании ни один корабль не мог выйти в море без духовного пастыря. Он жестом подозвал монаха и представил его как фрая[544] Луиса Сальседо. Священник и аристократ поклонились друг другу, всем видом выражая взаимное уважение. Выпрямившись, монах снова скрестил руки. Свет фонаря на мгновение выхватил из тени капюшона его лицо. Маргарет мельком увидела его — аскетически худое и бледное, с мрачно горящими глазами. Их взгляд проник холодком страха в ее отважную душу — страха, какого она еще не испытывала с момента похищения. В этом быстром взгляде она почувствовала зловещую угрозу, неприкрытую злобу, перед которой ее душа содрогнулась, как содрогнулась бы от проявления сверхъестественной силы.

Потом дон Педро сообщил Маргарет, что лучшая каюта корабля в ее распоряжении и дон Диего проводит ее туда. Она растерялась на какой-то миг, но стояла высоко подняв голову, вскинув подбородок, глядя гордо, почти с вызовом. Наконец повернулась и пошла за управляющим, и дон Педро последовал за ней. Пока сопротивление бесполезно, придется выполнять их волю. Осознав это, Маргарет подчинилась, не поступившись своим достоинством и неискоренимой верой в то, что никто не сможет причинить ей вреда.

На переходном мостике кто-то перехватил дона Педро за руку. Он обернулся и увидел монаха. Видно, он шел за ним следом, бесшумно ступая в своих сандалиях. Впрочем, общая суматоха на корабле, готовящемся к отплытию, заглушила бы любой шум. Скрипели блоки и фалы, слышался топот ног, а когда была отдана команда положить руль к ветру, поочередное хлопанье наполнявшихся парусов напоминало приглушенные пушечные выстрелы. Слегка накренясь левым бортом, послушная ветру, «Девушка из Нанта» с командой испанских матросов выскользнула под покровом ночи в открытое море.

Нахмурившись, дон Педро вопросительно глянул на монаха. Свет висевшего на мостике фонаря бил ему прямо в лицо.

Тонкие губы монаха шевельнулись.

— Эта женщина взята на борт вашей светлостью? — спросил он.

Дон Педро почувствовал, что его душит гнев. Дерзость самого вопроса усугублялась его презрительной краткостью. Дон Педро сдержался, и монах не услышал ответа, который полагался ему по заслугам.

— Эта дама, — с подчеркнутым почтением произнес он, — будущая графиня Маркос. Я рад, что выдался случай известить вас об этом, чтобы впредь вы говорили о ней с должным пиететом.

И, повернувшись спиной к бесстрастно поклонившемуся монаху, он направился к главной каюте, проклиная в душе дона Диего, сподобившегося взять в духовные пастыри монаха-доминиканца. Эти доминиканцы — нахалы как на подбор, чванятся своей инквизиторской властью. Все они — от генерального инквизитора до последнего ничтожного брата ордена — не испытывают почтения к светской власти, как бы высока она ни была.

Дон Педро окинул оценивающим взглядом убранство каюты, и гнев его в какой-то мере смягчился. Оно было достойно графини Маркос. В свете покачивающихся фонарей на белоснежной скатерти ярко сверкали хрусталь и серебро. Подушки из алого бархата с золотым кружевом украшали стулья и скрадывали грубость рундуков под окнами, глядевшими на корму. Длинное зеркало стояло меж дверей двух кают, выходящих на правый борт, и еще одно помещалось у двери каюты, выходящей на левый. На полу лежал мягкий ковер восточной работы с яркими красными и голубыми узорами, а переборки скрывались гобеленами. Возле стола ждал распоряжений вылощенный Паблильос, слуга из дома графа в Астурии, приставленный доном Диего лично к дону Педро.

Учитывая обстоятельства и спешку, дон Диего превзошел самого себя и вполне заслужил те два похвальных слова, что произнес его хозяин. Отпустив Паблильоса, дон Педро жестом пригласил даму к столу.

Маргарет посмотрела на него в упор. Ее лицо под облаком слегка растрепанных золотисто-рыжих волос было бледно, темно-красный корсаж помят, кружевной воротник порван. Маргарет пыталась скрыть беспокойство, но его выдавала взволнованно дышавшая грудь.

— У меня нет выбора, — протестующе заявила она с холодным презрением в голосе. — Не тратьте времени, унижая меня напоминанием, что я пленница, я вынуждена подчиниться. Но это поступок труса, дон Педро, труса и неблагодарного человека. Вы платите злом за добро. Надо было предоставить вас судьбе. Вы убедили меня, что подобного заслуживал любой испанец, попавший в руки честного человека. — С этими словами она холодно, с достоинством прошла вперед и села за стол.

Дон Педро был смертельно-бледен, под измученными глазами залегли тени. На фоне этой бледности маленькая остроконечная бородка и закрученные вверх усы казались иссиня-черными. Исхлестанный ее гневными словами, дон Педро не выказал гнева, он грустно наклонил голову.

— Упрек справедлив, я знаю. Но даже если вы полагаете мой поступок низким, не вините всех испанцев за ошибки одного. А осуждая его ошибки, помните, что их породило. — Он сел напротив Маргарет. — Человека надо судить не по поступкам, а по мотивам, их вызывающим. Тысячи достойных людей повстречались вам на жизненном пути, и вы по-прежнему считаете их достойными людьми, ибо ничто не толкнуло их на действия, которые уронили бы их в ваших глазах. Я, смею надеяться, достойный человек…

У Маргарет вырвался короткий смешок. Дон Педро смолк и слегка покраснел, потом повторил:

— Я, смею надеяться, достойный человек, каковым вы меня справедливо считали раньше. Если бы я уехал, вы остались бы при том же мнении, но непреодолимый соблазн смел все мои предубеждения. Узнав вас, Маргарет, я полюбил вас — страстно, отчаянно, слепо.

— Стоит ли продолжать?

— Стоит. Я хочу, чтобы вы поняли меня, а уж потом и судили. Эта любовь сродни культу, она переполняет меня чувством обожания. Вы нужны мне, я не могу жить без вас. — Он устало провел рукой по бледному лбу. — Мы не властны над своими чувствами. Мы рабы природы, заложники судьбы, которая использует нас в своих целях, кнутом заставляя подчиниться ее власти. Я не просил ниспослать мне любовь к вам. Это произошло помимо моей воли. Во мне вы зажгли любовь. Я не знаю, откуда пришел этот зов, но я не мог ослушаться, он был непреодолим.

Я могу лишь предполагать, какого мнения вы были обо мне раньше. Думаю, что высокого. Как мне представляется, такая женщина, как вы, не может высоко ставить мужчину, искусного в банальных любовных интригах, занятого тривиальными любовными играми, кощунственно низводящего любовь до развлечения и низкой похоти. Я не таков. Клянусь своей верой и честью пред ликом Господа и Пресвятой Девы.

— К чему эти клятвы и клятвопреступления? Они для меня ничего не значат.

— О, погодите! Этого не может быть. Вы, конечно, сознаете, что легкомысленный искатель приключений, каковым я не являюсь, никогда бы не отважился на то, что сделал я. Я похитил вас. Какое ужасное слово!

— Очень точное слово для описания ужасного поступка, преступления, за которое вам наверняка придется держать ответ.

— Вы говорите — преступление. Но преступника создают обстоятельства. Не рождалось еще человека — кроме одного, но он был не просто человек, — столь приверженного добродетели, что не поддался бы искусу. — Дон Педро вздохнул и продолжал: — Поверьте, я никогда не совершил бы подобного поступка, если бы соблазну, моему непреодолимому влечению к вам, не сопутствовало роковое стечение обстоятельств. Время не остановилось ради меня. Корабль не мог вечно стоять в английских водах. Ежечасно он подвергался риску быть захваченным. Я должен был спешить. Вчера вечером я, преодолев робость, заговорил с вами о любви. И получил отпор. Этого я и опасался. Объяснение было слишком внезапным. Оно удивило вас, вывело из душевного равновесия. В других обстоятельствах я бы не стал торопиться. Добиваясь взаимности, я проявил бы бесконечное терпение. Я убежден: как во время нашей первой встречи ваши флюиды вошли в меня и навсегда сделали меня рабом, так и мои флюиды могли бы войти в вашу душу, пусть вы бы и не догадались об этом. Мне не верится, что чувство, вызванное вами, не нашло бы отклика в вашем сердце. Это как искра, высеченная ударом стали о кремень, но, чтобы она появилась, нужны и сталь, и кремень. Вы сами не признавались себе в том, что искра высечена. Еще какое-то время, совсем немного времени — и я помог бы вам это осознать. Но время было мне неподвластно. Я не мог дольше оставаться в Англии. — Дон Педро с отчаянием взмахнул рукой и слегка наклонился вперед. — У меня не было выбора. Отказаться от вас я не мог и вынужден был прибегнуть к злодейскому, на ваш взгляд, похищению. — Он помедлил и, не услышав возражений, продолжал: — Я увез вас силой, чтобы добиться когда-нибудь вашего расположения, положить к вашим ногам свою жизнь и все, что у меня есть, короновать вас всеми почестями, которых я был удостоен и которыми еще буду удостоен, вдохновленный вами. Сейчас все на корабле знают, что по приезде в Испанию вы станете графиней Маркос, а потому будут относиться к вам с должным почтением, приличествующим вашему высокому положению.

Дон Педро замолчал, устремив на Маргарет грустный, смиренно молящий о любви взгляд. Но ни взгляд, ни его слова не произвели на нее, судя по всему, никакого впечатления. Ответный взгляд был колюч, и лишь презрение чувствовалось в легкой улыбке, скользнувшей по алым губам.

— Слушая ваши речи, я терялась в догадках: кто же вы — мошенник или глупец? Теперь понимаю — вы жалкая помесь того и другого.

Дон Педро пожал плечами и даже улыбнулся, хоть в глазах его затаилась бесконечная усталость.

— Это не аргумент.

— Не аргумент? А разве нужны аргументы, чтобы проколоть пустой мыльный пузырь, надувавшийся вами с таким старанием? Следуя вашей логике, в мире нет злодейства, которое невозможно оправдать. Факты налицо, дон Педро, вы отплатили злом за добро, вы обращались со мной недостойно и грубо, надеясь подчинить своей воле; из-за вас тревога и печаль поселились в доме, приютившем вас в час испытаний. Это факты, и никакие аргументы на свете не смогут их опровергнуть. Поверьте, все ваши попытки воздействовать на меня напрасны. Никто не произведет меня в графини против моей воли, а у меня нет желания стать графиней Маркос и никогда не будет. Если вы заслужите прощение, возможно, у меня возникнет желание увидеть вас в будущем. А сейчас снова прошу вас: отдайте распоряжение вернуться, верните меня в мой дом.

Дон Педро опустил глаза и вздохнул.

— Давайте подкрепимся. — Он что-то быстро сказал по-испански недоумевающему Паблильосу, и тот принялся раскладывать по тарелкам кушанья, заранее приготовленные на буфете.

Дон Педро, находившийся в состоянии философской отрешенности, невольно восхищался смелостью Маргарет — с какой решимостью она ответила ему, с каким достоинством держалась за столом, как твердо смотрела ему в глаза. В подобной ситуации любая из знакомых ему женщин вела бы себя иначе. Он уже оглох бы от криков, его бы уже мутило от слез! Но Маргарет была как закаленная сталь. Во всем мире не найти лучшей матери для будущих сыновей. Рожденные такой матерью, они приумножат блеск и славу дома Мендосы-и-Луны.

Дон Педро был уверен, что в конце концов она покорится его воле. Его слова, обращенные к Маргарет, были вполне искренни, они выражали его веру; с такой верой он мог набраться терпения, ибо эта добродетель недоступна лишь тем, кого гложет червь сомнения.

Маргарет ела мало, но то, что она вообще не лишилась аппетита, доказывало твердость ее духа. Она выпила немного вина, но лишь из того кувшина, из которого пил сам дон Педро. Заметив ее осторожность, он подумал, что ум Маргарет не уступает твердости ее характера. Строптивость и недоверие к нему лишь возвышали Маргарет в его глазах.

Одноместная каюта по правому борту предназначалась для дона Педро и отличалась особой роскошью убранства. Когда Паблильос сообщил об этом хозяину, тот предоставил ее Маргарет, и она приняла это с равнодушной готовностью подчиниться обстоятельствам.

Оставшись одна, Маргарет, вероятно, утратила привычное самообладание. Ею овладели горе, негодование, страх. Во всяком случае, когда наутро она искала на палубе место, где могла бы чувствовать себя свободнее, чем в каюте, лицо было осунувшимся, а глаза покраснели от слез или бессонницы — и то и другое было ново и непривычно для леди Маргарет Тревеньон. Но других сигналов бедствия она не подавала. Привела в порядок свой туалет и тщательно причесалась; ступала твердо, насколько, разумеется, позволяла качающаяся палуба, держалась уверенно, с холодным достоинством.

Она перешла на шкафут. Залитый солнечным светом, он показался ей менее просторным, чем вчера вечером. Взгляд ее скользнул от зарешеченного люка к лодкам на утлегаре и на мгновение задержался на крепком парне, начищавшем латунный обод бачка с питьевой водой. Он украдкой поглядывал на Маргарет. На рассвете подул свежий ветер, и марсовые убирали паруса. Ей казалось, что, кроме юноши, начищающего бак, никого рядом не было, но, пройдя вдоль борта, она увидела на шканцах моряков. Дюклерк, дюжий бородатый хозяин судна, наблюдал за ней, облокотившись о резные перила. Когда Маргарет обернулась, Дюклерк приподнял шляпу, приветствуя ее. Позади него два матроса глядели на ванты, повторяя действия матросов на марсе.

Маргарет прошла по палубе туда, где, как ей казалось, в последний раз промелькнула ее родина, ее Англия. Теперь земли не было видно. Было похоже, что корабль находится в центре огромного сферического водного пространства: прозрачное утреннее небо сливалось с океаном. Ее замутило от страха; она прислонилась к фальшборту и вдруг увидела, что она здесь не одна, как полагала. Высокая неподвижная фигура у переборки кубрика казаласькариатидой, поддерживающей верхнюю палубу.

Это был монах. Капюшон на сей раз был откинут, и голова с выбритой тонзурой[545] открыта. Лицо монаха при дневном свете показалось ей моложе, чем накануне, ему было лет тридцать пять. Несмотря на голодное, почти волчье выражение лица, оно было не лишено приятности — во всяком случае, приковывало к себе внимание. Крупный, почти семитский нос, широкие, резко очерченные скулы, стянувшие к вискам желтоватую кожу так, что резко обозначились провалы щек; широкий, тонкогубый и твердый рот, под нависшим лбом — темные мрачные глаза.

Монах стоял всего в нескольких ярдах от Маргарет. В руках у него был молитвенник, пальцы перевивала свисавшая нитка бус; Маргарет могла и не знать, что это привезенные из Святой земли четки, а бусины выточены из верблюжьих костей.

Заметив ее взгляд, он слегка наклонил голову в знак приветствия, но его будто выточенное из дерева лицо осталось безучастным. Он подошел к Маргарет, устремив на нее взгляд больших строгих глаз, и она с неудовольствием отметила, что сердце у нее забилось сильнее, как случается при встрече с незнакомым или непонятным человеком. К удивлению Маргарет, он заговорил с нею по-английски. Монах произнес несколько обычных в таких случаях фраз, но его глубокий серьезный голос и свистящий испанский акцент придали им значительности. Он выразил надежду, что ее нынешнее пристанище на корабле вполне сносно, что она уснула в непривычной обстановке, а проснувшись освеженной, вознесла хвалу Пресвятой Деве, защитнице всех девственниц.

Маргарет понимала, что вежливая фраза, по существу, вопрос, хоть навряд ли уловила его дальний прицел. Разумеется, живой ум Маргарет уже был занят другими мыслями. Этот человек — священник, и хоть его вера внешне отличается от той, что исповедует она, в основе своей они составляют единое целое. И католик, и лютеранин понимают добро и зло одинаково, и этот монах и по призванию, и по долгу — слуга Господа, сторонник добродетели, защитник угнетенных. Не знай он английского, он не смог бы принести ей пользу. Он сделал свои выводы относительно ее пребывания на корабле, либо принял на веру рассказ дона Педро. Но то, что она могла обратиться к монаху, рассказать ему свою историю, будучи уверенной, что ее поймут, сразу же рассеяло все ее сомнения и ясно указало выход из трудного положения. Стоит только рассказать монаху про насилие, про то, как с ней обращались, и он поможет ей; монах должен стать ей другом и защитником, а поскольку он — лицо влиятельное, он может применить власть даже к высокопоставленному дону Педро де Мендосе-и-Луне, заставив его исправить содеянное зло.

Взяв на корабль доминиканца в качестве духовного наставника, дон Диего совершил большую ошибку, чем полагал он сам или дон Педро. Дон Диего выбрал его потому, что монах владел английским, но именно поэтому, даже если бы не было других веских причин, его следовало оставить в Испании. Но ее светлость об этом не знала. Для нее было важно лишь то, что он говорил на родном ей языке, был рядом и готов ее выслушать.

Щеки Маргарет окрасились румянцем, а глаза, еще мгновение тому назад погасшие и унылые, оживились. С первых же слов он должен понять, кто она такая, и отбросить подозрения, закравшиеся ему в голову. Проверяя ее, монах высказал их в своем полуприветствии-полувопросе.

— Вас, должно быть, послал мне Господь, Господь и Пресвятая Дева. Вы сказали, что она защитница всех девственниц. Попросите ее за меня, мне очень нужно ее покровительство.

Маргарет заметила, что его строгий взгляд смягчился. Выражение сочувственного внимания появилось на аскетическом лице.

— Я недостойный слуга Господа и тех, кто молит Господа. В чем ваша нужда, сестра моя?

Маргарет вкратце, опасаясь не успеть, рассказала монаху о том, как ее похитили из дому, силой доставили на корабль, а теперь по воле дона Педро де Мендосы увозят в Испанию.

Монах наклонил голову.

— Я знаю, — сказал он тихо.

— Вы знаете? Вы знаете? — повторила она с ужасом.

Неужели и он с ними в заговоре? Неужели надежды, связанные с ним, напрасны? Он обо всем знает и держится так безучастно.

— И если можно верить человеку на слово, мне также известно, что у дона Педро благородные намерения.

— Какое это имеет отношение ко мне?

— Прямое. Это значит, что у него нет злодейских или греховных, связанных с вами помыслов.

— Нет злодейских или греховных помыслов? А то, что он увез меня против воли? А то, что ко мне применили силу?

— Это грех, большой грех, — спокойно признал фрай Луис. — Но все же не такой большой и страшный, как я опасался вначале. Я опасался, что смертный грех поставит под угрозу спасение его души. А в море, более чем где-либо, должно блюсти душу свою в чистоте, готовясь предстать перед Создателем, ибо многие опасности подстерегают здесь и Всевышний может призвать к себе душу в любой миг. Но я признаю, что свершился грех. Вы хотите, чтобы я уговорил дона Педро искупить свой грех. Успокойтесь, сестра моя. Под моей защитой, под защитой Господа, которому я служу, вам никакое зло не страшно. Дон Педро либо сразу вернет вас домой, либо по прибытии в Испанию вы будете тотчас вызволены из плена.

В состоянии экзальтации Маргарет готова была рассмеяться: как, оказывается, легко разрушить планы дона Педро. Это путешествие больше не представляло для нее опасности. Защитой ей будет мантия святого Доминика[546], и, хоть Маргарет мало что знала об этом ревностном поборнике Христа, насаждавшем любовь к Нему огнем и мечом и неустанно воевавшем со всеми инакомыслящими, она верила, что отныне будет вечно его любить и почитать.

Фрай Луис переложил молитвенник и четки в левую руку и, воздев правую, вытянутыми перстами совершил крестное знамение над ее золотой головкой, прошептав что-то по-латыни.

Для леди Маргарет это был словно колдовской ритуал. Ее широко поставленные глаза чуть округлились от удивления. Фрай Луис прочел немой вопрос в ее недоумевающем взгляде, отметил, что она не склонила головы в ответ на его благословение. Сомнение, мелькнувшее в глазах монаха, быстро переросло в уверенность. Дон Педро зашел в своем грехе дальше, чем полагал, не желая бесчестить его подозрением, фрай Луис. Грех дона Педро внезапно приобрел огромные размеры по сравнению с самим похищением. Фрай Луис не ожидал, что благородный отпрыск семьи, прославленной в Испании своим благочестием, подарившей Испании примаса, способен на такой страшный грех. Похищенная им женщина, которую он хотел сделать своей женой и матерью своих детей, была еретичкой!

Сделав это страшное открытие, фрай Луис содрогнулся. Губы его сжались, лицо снова превратилось в безучастную маску. Он сложил руки в просторных рукавах шерстяной белой сутаны и, не сказав ни слова, повернулся и медленно побрел по палубе, размышляя о страшном грехе дона Педро.

Глава 15

СЦИЛЛА[547]
Фрай Луис был потрясен своим открытием, и ему потребовалось время, чтобы оправиться от шока и продумать, как он будет бороться с Сатаной за обреченную на погибель душу дона Педро де Мендосы-и-Луны. Благочестивый монах долго и горячо молил Господа, чтоб Он наставил его и дал ему сил. Поскольку фрай Луис искренне считал мир и его славу ничтожной тщетой, через которую надо пройти по пути в вечность, он не благоговел перед сильными мира сего, не признавал превосходства знати, не отличавшейся рвением в борьбе за веру. Он не стал бы служить королю, не почитавшему себя слугой Господа, он даже не признал бы его королем. Мирская власть, которую он отверг, надев сутану доминиканца, по его мнению, заслуживала презрения и насмешки, если ее нельзя было обратить на службу вере. Из этого следовало, что, не чуждый высокомерия, фрай Луис, невольно впав в смертный грех гордыни, не чтил ни мирских заслуг, ни званий. И все же, презирая мирскую знать, он должен был с ней считаться. Это было необходимо, ибо она могла творить зло. Поскольку своекорыстные люди заискивали перед знатью, часто требовалась большая твердость, чтобы противостоять ей и разрушать ее пагубные нечестивые замыслы.

Фрай Луис молил Господа дать ему эту твердость, и лишь на следующее утро он почувствовал боговдохновение и готовность к борьбе с дьяволом.

Дон Педро вышел подышать на корму; было довольно свежо, несмотря на солнце. Дон Педро был в дурном расположении духа, когда к нему подошел монах, но, поскольку тот не сразу обнаружил свои намерения, дон Педро не прерывал его, не выказывал недовольства.

Монах же повел речь издалека. Он не давал понять, к чему клонит, желая высказать все, что должно отложиться в душе дона Педро: ведь тот, разгадав замысел, поддался бы искушению положить конец его витийству. Фрай Луис произнес целую проповедь.

Сначала он рассуждал об Испании, ее славе, ее трудностях. Ее славу он расценил как знак Божьей благодати. Господь показал всем, что сейчас испанцы — избранный народ, и горе Испании, если она когда-нибудь позабудет о величайшей милости, которой была удостоена.

Дон Педро позволил себе усомниться, что разгром Непобедимой армады был проявлением Божьей милости.

Это сомнение воспламенило фрая Луиса. Не силы Неба, а силы тьмы содействовали поражению. И Господь позволил этому свершиться в наказание за смертный грех гордыни — одну из ловушек Сатаны, — ибо люди возомнили, что их слава — результат их собственных ничтожных деяний. Нужно было напомнить людям, пока они не погибли, что на земле ничего нельзя достичь без благословения Неба.

Логический ум дона Педро, впервые познавшего сомнение в то злополучное утро, когда он очнулся в бухте под поместьем Тревеньон, подсказывал ему с дюжину других ответов. Но он не поделился с монахом ни одним из них, зная, как тот их встретит.

Тем временем фрай Луис перешел к трудностям державы: завистливые враги за ее пределами, коварные враги внутри страны; первые подстрекают и поддерживают вторых. И поскольку Испания Божьей милостью и под Его защитой непобедима в прямой и честной борьбе, Сатана решил подорвать единство веры, делавшее ее неуязвимой, разжигая сектантские беспорядки внутри страны. Подорвать веру — значит подорвать силу. Евреи, эти враги христианства, воинство тьмы, изгнаны за ее пределы. Но остались новые христиане, часто впадающие в ересь иудаизма. Изгнаны и другие посланцы ада, последователи Мухаммеда. Но остались мавры, частенько впадающие в исламскую мерзость, и они продолжают развращать народ. К тому же среди испанцев много породнившихся с евреями и маврами лиц. Не у всякого испанского аристократа прослеживается в роду такая чистота крови, как у дона Педро де Мендосы-и-Луны. Но и чистота крови ныне не гарантия спокойствия, ибо она не спасает от яда ереси — яда, который, попав в тело, действует, пока не разрушит его полностью. И тому уже есть примеры, очень яркие примеры в самой Испании. Вальядолид стал рассадником лютеранства. Фрай Луис помрачнел. Саламанка превратилась чуть ли не в академию для еретиков. Ученики Лютера и Эразма наглеют день ото дня. Сам примас Испании Карранса, архиепископ Толедо, не избежал лютеранской ереси в своем катехизисе.

Это был уже верх преувеличения, и дон Педро прервал монаха:

— Обвинение было снято с архиепископа.

Глаза доминиканца вспыхнули священным гневом.

— Отступникам Божьим еще воздастся в аду за его оправдание. Семнадцать лет Карранса избегал застенков святой инквизиции, прикрываясь по наущению дьявола разными софизмами. Уж лучше бы он приберег их для костра. В таких делах не до споров и казуистики: пока люди болтают, зло растет, сами по себе споры порождают зло. Надо вскрыть чумные бубоны ереси, выжечь их очищающим пламенем навсегда. В огонь всю эту гниль! И аминь! — Монах выбросил вперед правую руку, будто для проклятия. Его беспощадная ненависть производила устрашающее впечатление.

— Аминь, — отозвался дон Педро.

Костлявая рука доминиканца вцепилась в черный бархатный рукав аристократа. Глаза горели фанатическим огнем.

— Такого ответа я и ждал, это достойный ответ благородного человека чистой крови, отпрыска великого рода Мендоса, всегда трудившегося во славу Божью, приумножая славу Испании.

— Разве я мог ответить иначе? Уповаю на то, что я верный сын матери-церкви.

— Не только верный, но и деятельный член воинства Христа. Разве вы не брат мне в некотором роде, не мой духовный брат в великом братстве святого Доминика? Вы — член третьего мирского ордена доминиканцев, посвященный в его таинства, обязанный хранить чистоту веры, уничтожать ересь, где бы она ни обнаружилась!

— Почему вы учиняете мне допрос, фрай Луис? — Дон Педро нахмурился. — К чему такая страсть?

— Я хотел испытать вас, ведь вы стоите на краю пропасти. Я хотел удостовериться, что вы крепки духом, что у вас не закружится голова и вы не падете в бездну.

— Я на краю пропасти? Я? Вы сообщаете мне нечто новое, брат. — Дон Педро расхохотался, сверкнув белыми зубами.

— Вам угрожает опасность утратить чистоту крови, которая до сих пор была безупречна. Вы сообщили мне, что матерью ваших детей станет еретичка.

Дон Педро все понял и, по правде говоря, удивился. Он не решился признаться фанатику, но в порыве страсти он и впрямь не думал об этой стороне дела.

На какое-то мгновение он растерялся. Дон Педро действительно был преданным сыном церкви и пришел в ужас, обнаружив собственное безрассудство в деле первостепенной важности. Но это быстро прошло. Если раньше он твердо уверовал в то, что леди Маргарет по своей воле станет его невестой, то теперь убедил себя, что для него не составит особого труда обратить ее в истинную веру. Так он и сказал, и его непоколебимая убежденность совершенно изменила ход мыслей монаха. Фрай Луис воспрянул духом, как человек, вдруг увидевший свет в кромешной тьме.

— Благословение Богу! — воскликнул он в благочестивом экстазе. — Поделом мне за слабость в моей собственной вере! Мне не дано было понять, брат мой, что Господь подвиг вас спасти ее душу.

И монах полностью переключился на эту тему. С его точки зрения, все действия дона Педро были оправданы, даже само насильственное похищение. Здесь не может быть сомнений: дон Педро поддался не плотскому вожделению — при одной мысли об этом монах содрогнулся в душе, — дон Педро спас девушку от грозившей ей страшной опасности. И спас он не столько прекрасное тело, созданное Сатаной для совращения мужчин, сколько ее душу, обреченную на вечное проклятие. Отныне он, фрай Луис, станет помощником дона Педро в благородном деле обращения ее на путь истинный. Он принесет девице, которой сама судьба предназначила столь высокое положение, свет истинной веры. Он возьмется за святое дело освобождения ее из еретических тенет, в коих она пребывала на своей мерзкой еретической родине, и, обратив ее в истинную веру, сделает достойной невестой графа Маркоса, достойной матерью его будущих детей.

Даже если бы у дона Педро возникло желание возразить фраю Луису, он бы не отважился. Но он и сам желал того же. Теперь, по зрелом размышлении, он понял, что Маргарет должна быть обращена прежде, чем он возьмет ее в жены.

Так фрай Луис получил разрешение заняться духовным перевоспитанием Маргарет.

Он приступил к делу с превеликой осторожностью, тщанием и рвением и в течение трех дней старательно подрывал бастионы, воздвигнутые, по его мнению, вокруг Маргарет Сатаной. Но чем больше он проявлял усердия, тем выше возводил свой вал Сатана, и смелые атаки фрая Луиса были безуспешны.

Поначалу его рассуждения заинтересовали леди Маргарет. Возможно, почувствовав интерес к самому предмету разговора, она стала прерывать фрая Луиса вопросами. Откуда он почерпнул эти сведения? Какими располагает доказательствами? И когда монах отвечал ей, Маргарет тут же обескураживала его каким-нибудь стихом из Библии, требуя согласовать его высказывания с этой цитатой из Священного Писания.

Для нее это была занимательная игра, ниспосланное Небом развлечение, помогающее как-то разнообразить тоскливые дни плавания, отвлечь внимание от ужаса настоящего и неопределенности будущего. Но для монаха это была мука. Простота Маргарет обезоруживала его, а непосредственность, с которой она задавала вопросы, и ее откровенные высказывания порой доводили его до отчаяния.

Фрай Луис никогда еще не встречал такой женщины, что, впрочем, было неудивительно. Его инквизиторская деятельность была связана с иудеями и впавшими в ересь обращенными маврами. Знание английского сталкивало его с английскими и другими моряками, заключенными за ересь в тюрьмы святой инквизиции. Но все они были людьми невежественными в вопросах религии, даже капитаны и владельцы судов. Они упрямо цеплялись за догматы еретической веры, в которой их воспитали, но неспособны были привести какие-то аргументы или ответить на его вопросы в ходе дознания.

Леди Маргарет Тревеньон была им полной противоположностью. Эта женщина читала и перечитывала Священное Писание — в основном за неимением другого чтения, — пока многое не заучила наизусть, сама того не сознавая. Добавьте к этому ясный восприимчивый ум, природную смелость и свободное воспитание, привившее манеру высказываться с предельной откровенностью. О том, что так старательно втолковывал ей фрай Луис, она никогда в прошлом не задумывалась. Отец Маргарет был человек не религиозный, склонявшийся душой к старому доброму католицизму. Он уделял мало внимания религиозному воспитанию дочери и предоставил ей самой воспитывать себя. Но если Маргарет никогда раньше активно не использовала свои познания в теологии, то теперь была готова проявить их, тем более что ей бросили своего рода вызов. Она удивлялась самой себе — с какой легкостью вела полемику, как быстро приходили ей на ум библейские стихи.

Фрай Луис был просто потрясен. Он пребывал в злобном отчаянии. Теперь он убедился на собственном опыте в правоте Отцов Церкви, выступавших против переводов и распространения Священного Писания. Какой сатанинский соблазн — отдать книги Священного Писания в руки тех, кто, ничего не понимая в них, обязательно извратит их содержание. Так коварство дьявола обратит средство спасения в орудие совращения.

И когда он высказал свое гневное обличение, Маргарет рассмеялась, как Далила[548] или Иезавель[549], выставляя напоказ свою белоснежную красоту; фраю Луису показалось, что она соблазняет его, как соблазнила дона Педро. Он прикрыл лицо руками.

— Vade retro, Sathanas![550] — выкрикнул он, и Маргарет рассмеялась еще громче.

— Итак, сэр монах, — насмешничала она, — я — Сатана и должна сгинуть. Галантностью вы не отличаетесь. Это простительно священнику, но непростительно мужчине. Я никуда не пойду. Я готова состязаться с вами, сэр, пока один из нас не падет в битве.

Монах открыл лицо и с ужасом взглянул на Маргарет. Он понял ее насмешку буквально.

— Пока один из нас не падет в битве, — повторил он и вскричал: — Пока не восторжествует Сатана, вы хотите сказать! О горе мне! — И с этими словами он выскочил из главной каюты, где атмосфера для него стала невыносимой. Фрай Луис надеялся, что соленый морской воздух на палубе поднимет его дух.

Вот уже третий день фрай Луис пытался наставить Маргарет на путь истинный, и этот день оказался роковым. Его преследовали сказанные ею слова: «Я готова состязаться с вами, пока один из нас не падет в битве». Это была угроза, прелестными лживыми губами угрозу изрек сам Сатана. Теперь монах понял все. Здесь, под сводом Господнего неба, ему пришло в голову, что он подвергается страшной опасности. Он, охотник, стал гонимым. Теперь он сознавал, что были моменты, когда его собственная вера на миг пошатнулась под влиянием правдоподобных доводов, бойких ответов, коими она уязвляла его, моменты, когда он начал подвергать сомнению учение церкви, смущенный предъявленной ему цитатой из Священного Писания, опровергавшей его слова. И он, ученый, поднаторевший в теологии, терпел это от женщины, девчонки-недоучки! Это было немыслимо, нелепо, она не могла дойти до всего своим умом. Откуда же она брала силу? Откуда? Конечно, она была одержима, одержима бесами.

В нем росло убеждение в правоте своей догадки, и убеждение подкреплялось не только полемическими способностями Маргарет.

Он зримо представил ее себе — хрупкая фигурка на покрытом подушками рундучке на фоне кормового иллюминатора; она смеется, откинув назад голову, словно распутница, золотисто-рыжие волосы будто вспыхивают от солнца, голубые глаза излучают завлекающую фальшивую искренность, бесстыдно низкий корсаж открывает белую шею, изгиб округлой груди. И он скользил по ней грешным взглядом. Фрай Луис и теперь не мог избавиться от навязчивого образа, хоть и прижимал ладони к глазам, будто желая выдавить их, сопротивляясь наваждению, с ужасом обнаружив, что Маргарет возбуждает его истощенную плоть.

— Изыди, Сатана! — прошептал он снова и жалобно, всей душой взмолился о помощи в борьбе со страшным соблазном плоти, так долго и яростно подавляемым, а теперь снова возникшим на его пагубу.

— Изыди, Сатана!

Чья-то рука легла ему на плечо. Монах вздрогнул, словно его прижгли каленым железом. Возле решетки люка, на которую он опустился, стоял стройный элегантный дон Педро, глядя на него с полуулыбкой.

— С каким дьяволом вы сражаетесь, фрай Луис?

Монах ответил ему затравленным взглядом.

— Я и сам хотел бы это знать, — пробормотал он. — Присядьте, — пригласил фрай Луис, и важный аристократ повиновался.

Наступила пауза, которую наконец прервал доминиканец. Он, все больше распаляясь, повел речь о колдовстве и демонологии, подчеркивая, что темные силы способны сделать греховным то, что изначально вовсе греховным не было. Подробно остановился на происхождении и природе дьявола, намекнул на множество средств и ловушек дьявола и опасности, вытекающие из их умелой маскировки. Антихрист, уверял он, был зачат от злого духа, точно так же как и проклятый ересиарх Лютер.

Проповедь продолжалась. Она была исполнена иносказаний и наскучила дону Педро.

— Какое все это имеет отношение ко мне? — справился он.

Монах наклонился к дону Педро и придавил его плечо рукой.

— Готовы ли вы поступиться вечным блаженством в обещанном вам Царствии Небесном ради эфемерного плотского удовольствия? — мрачно спросил доминиканец.

— Спаси меня Бог, конечно нет.

— Тогда остерегитесь, брат мой!

— Чего?

— Бог создал женщину, чтобы подвергнуть мужчину испытанию, — уклончиво ответил монах. — Горе тому, кто его не выдержит!

— Произнеси вы это по-китайски, я, возможно, понял бы вас лучше, — раздраженно сказал дон Педро.

— Эта женщина… — начал монах.

— Если вы имеете в виду леди Маргарет Тревеньон, извольте либо выражаться иначе, либо вообще молчите.

Дон Педро поднялся, еле сдерживая негодование. Но фрай Луис не утратил самообладания.

— Слова ничего не значат. Важен тот факт, который они выражают. Эта леди, милорд, не поддается обращению.

Дон Педро посмотрел на него, теребя бородку.

— Хотите сказать, что вы как проповедник не можете воздействовать на нее?

— Никто не сможет на нее воздействовать. Она одержима.

— Одержима?

— Да, она одержима дьяволом. Она прибегает к помощи нечистой силы. Она…

Склонившись к нему, дон Педро процедил сквозь стиснутые зубы:

— Замолчите, безумец! Вас обуяло тщеславие, вопиющая гордыня подсказывает вам: раз у вас не хватило ума убедить леди Маргарет, значит ее языком глаголет дьявол. Жалкая выдумка, частенько служившая оправданием бездарным служителям культа!

Монах, однако, пропустил обидное замечание мимо ушей.

— Все не так просто. Милостью Божьей мне было открыто такое, что следовало понять раньше своим человеческим умишком. У меня есть доказательство. Доказательство, вы слышите? Оно было бы и у вас, не околдуй она вас, не опутай своей дьявольской паутиной.

— Ни слова больше! — Дон Педро пришел в ярость. — Вы делаете слишком далеко идущие выводы, господин монах. Не испытывайте моего терпения, не то я могу и позабыть про ваше монашеское облачение.

Поднялся и монах. Он был на полголовы выше дона Педро, суров и непреклонен в своем инквизиторском рвении.

— Никакие угрозы не заставят замолчать человека, который, подобно мне, сознает свое право говорить правду.

— Так у вас есть такое право? — Дон Педро внешне не выказывал гнева. К нему вернулась присущая ему насмешливость, но сейчас в ней было что-то зловещее. — Запомните, у меня тоже есть кое-какие права на этом корабле, и среди них — право выкинуть вас за борт, если вы будете особенно докучать.

Фрай Луис отпрянул в ужасе, но не от угрозы, а от чувства, под влиянием которого дон Педро ее высказал.

— И вы это говорите мне? Угрожаете святотатством — не более не менее? Вы уже настолько заблудший, что поднимете руку на священника?

— Убирайтесь! — приказал дон Педро. — Ступайте, пугайте адом бедолаг на полубаке.

Фрай Луис сложил руки под накидкой, приняв прежний безучастный вид.

— Я пытался предостеречь вас. Но вы не слушаете предостережений. Содом и Гоморра[551] тоже не слышали предостережений. Берегитесь и помните об их судьбе!

— Я не Содом и не Гоморра, — последовал горький ответ. — Я дон Педро де Мендоса-и-Луна, граф Маркос, гранд Испании, и мое слово — главное на этом корабле, а мое желание — единственный закон. Не забывайте об этом, если не собираетесь вернуться на родину, как Иона[552].

Какое-то время фрай Луис стоял, глядя на него непроницаемым гипнотическим взором. Потом поднял руки и накинул на голову капюшон. В этом жесте было что-то символическое, словно он хотел подчеркнуть окончательность своего ухода.

Но монах не затаил злобы в сердце, сердце у него было очень жалостливое. Фрай Луис пошел молиться, чтобы Божья благодать снизошла на дона Педро де Мендосу-и-Луну и выручила из ловушки колдуньи, по наущенью Сатаны замыслившей погубить его душу. Теперь фрай Луис Сальседо был абсолютно в этом уверен. Как он сказал, у него было доказательство.

Глава 16

ХАРИБДА[553]
Через два дня вечером они бросили якорь в широком заливе Сантандер, укрытом зеленым амфитеатром гор с высоковерхой Вальнерой в глубине, стоящей особняком от горной цепи Сьерра-де-Исар.

Эти два последних дня на борту корабля при внешнем угрюмом спокойствии были мучительны. Фрай Луис ни разу не подошел к леди Маргарет, и в том, что он ее избегал, было нечто зловещее и таило угрозу. Тем самым он давал понять, что оставил надежду на ее обращение. Дважды он пытался возобновить разговор на эту тему с доном Педро, и, выслушай его, дон Педро извлек бы пользу для себя, ибо понял бы, откуда ему угрожает опасность. Но так уж сложились обстоятельства, что терпение дона Педро истощилось. Присущие ему гордость и надменность подсказывали, что он уже вытерпел от фанатика больше дозволенного. Благочестивость требовала от него известного смирения, но всему есть предел, а самонадеянный монах уже перешел все границы. Утвердившись в этой мысли, дон Педро грубо оборвал монаха, подчеркнув свое высокое положение в обществе, и припугнул, что выбросит его за борт. Это лишь подкрепило уверенность доминиканца, что сделанные им ужасные выводы верны.

С леди Маргарет дон Педро держался замкнуто, почти угрюмо. Им овладело беспокойство. Он опасался крушения своих надежд. Маргарет спокойно и твердо отвергала все предложения, постоянно напоминая дону Педро, что его неблагодарность заставила ее пожалеть о гостеприимстве, оказанном ему в Тревеньоне. Он пытался убедить ее в обратном, но она пресекала все попытки. Как бы он ни выкручивался, Маргарет возвращала его к исходной позиции.

— Есть факт, — настаивала она, — проступок, которому ничто в мире не может служить оправданием, так зачем суетиться понапрасну, ища несуществующее?

Твердость Маргарет, еще более впечатляющая при внешней невозмутимости, заронила зерно отчаяния в его сердце. Он размышлял о своем положении в свете, которое он ей предложил. Это удовлетворило бы любую женщину. Ее упрямство раздражало. Он мрачнел, терзаясь своей мукой, и это сказалось на его характере, рыцарском по природе.

Взрыв последовал после двух дней угрюмого молчания и враждебных взглядов. Это произошло, когда они бросили якорь в заливе Сантандер тихим октябрьским вечером.

Маргарет сидела в большой каюте. Ее тревога обострялась сознанием, что путешествие подошло к концу и надо приготовиться к войне в новых условиях. Но они были ей неизвестны, равно как и то, чем отныне она будет обороняться.

— Мы прибыли, — возвестил дон Педро. Он был бледен, зол, его темные глаза горели.

Она помолчала, взвешивая свои слова.

— Хотите сказать, что вы прибыли, сэр. Для меня путешествие не кончилось: это лишь часть утомительного плавания, которое вы мне навязали.

Дон Педро согласился, намеренно неправильно истолковав ее слова.

— Вы правы. Завтра мы продолжим путешествие по суше. Нам осталось проделать еще несколько лиг. Но это не очень далеко. Через три-четыре дня мы будем в моем доме в Овьедо.

— Не верю, — ответила она с присущей ей внешней невозмутимостью.

Маргарет полагалась на фрая Луиса. И это несмотря на то, что он несколько дней избегал ее, что его последние беседы с ней были связаны с ее обращением в истинную веру. Маргарет поверила в обещание защитить ее, в природную добродетель и доброту монаха.

— Не верите? — Дон Педро усмехнулся и подошел к ней поближе.

Маргарет сидела на устланном подушками рундучке возле высоких кормовых иллюминаторов. Лицо ее в полумраке казалось белым пятном, и, напротив, скудный свет, проникавший в каюту, хорошо освещал лицо дона Педро, искаженное злой насмешкой.

Постоянное хладнокровное противостояние Маргарет его воле, полное равнодушие к его любви, которая могла бы сделать из него святого, быстро превращали его в дьявола. Он сознавал, что за дни, проведенные на корабле, в нем неуклонно происходила перемена: его любовь превращалась в ненависть.

Вместе с тем дон Педро признался себе, что готов ради своей любви на последнюю жертву: он отдал бы жизнь за Маргарет. Но в ответ он получал лишь ледяное презрение и неизменный отказ. Его нынешним побуждением было наказать ее за строптивость и глупость, силой заставить считаться с ним, овладеть ею, чтобы доказать свою власть, сломать ее духовно и физически.

— Не верите? — повторил он. — А кому вы верите?

— Богу, — сказала Маргарет.

— Богу! Богу еретиков? Он защитит вас?

— Он защитил мой народ, — напомнила Маргарет, — когда на него обрушилась Непобедимая армада. Испания относилась к Англии так, как вы относитесь ко мне. Это как сладкий сон и жестокое пробуждение. Возможно, и вас ждет такое же пробуждение, дон Педро.

Он отшатнулся от нее и с досадой хлопнул кулаком по ладони. Потом дон Педро снова подошел к Маргарет. Он смягчился и заговорил с ней, как влюбленный:

— Мы произносим слова, которые никогда не должны говорить друг другу. Если бы вы проявили благоразумие! Безрассудство — вот главное препятствие. Ваша строптивость отдаляет вас от меня. Как бы униженно я ни молил, вы не внемлете, вы уже заранее настроены на отказ.

— Какая поразительная скромность, сэр. Из ваших речей следует, что вы завоюете сердце любой женщины, стоит ей вас послушать.

— Это извращение смысла моих слов. Конечно, если вы забыли все, что я говорил вам, когда вы поднялись на борт…

— Вернее, когда меня туда втащили.

— Я говорил о силе, действующей помимо нас, — продолжал он, не обращая внимания на поправку, — о своем убеждении: раз она так притянула меня к вам, вы тоже почувствуете подобное притяжение, если не будете сопротивляться. Послушайте, Маргарет! — Дон Педро опустился возле нее на колено. — Я люблю вас, доверьтесь мне, вас ждет блистательное будущее. Пути назад нет. Даже если бы я дал вам волю, уже поздно. Вы пробыли неделю со мной на корабле всецело в моей власти. Ясно, какие возникнут предположения, и поправить дело можно, лишь выйдя за меня замуж. Соглашайтесь. На корабле есть священник, и он…

— Предположения! — прервала его Маргарет. — Так знайте же: когда я расскажу свою историю, никому в Англии не придет в голову дурно подумать обо мне.

Дон Педро поднялся, вспыхнув от гнева, и, отбросив привычную вежливость, пригрозил:

— Предположения могут стать оправданными. Доселе меня сдерживали лишь сила и благородство моей любви.

Она вскочила, задохнувшись от возмущения.

— Господи, вы еще смеете говорить со мной о любви! Это мошенничество! Вы же джентльмен!

— Джентльмен? — Дон Педро рассмеялся. — Какая наивность! Разве вам не известно, что лоск джентльмена — всего лишь платье? Я могу предстать перед вами в нем, а могу и без него. Выбирайте, мадам. Впрочем, нет. В словах более нет нужды. Совсем скоро вы войдете в мой дом в Овьедо. Решайте сами, в качестве кого вы там будете жить. Если вы умны, то войдете туда моей женой и обвенчаетесь со мной до того, как мы сойдем на берег. — С этими словами дон Педро стремительно вышел из каюты, хлопнув дверью так, что задрожали переборки.

Разгневанная и униженная, Маргарет опустилась на подушки, не в силах унять дрожь; впервые самообладание покинуло ее, и она разразилась слезами злости и отчаяния.

И в эту горькую минуту перед ее мысленным взором возник Джервас — рослый, смеющийся. Вот человек с чистыми руками и чистой душой, настоящий джентльмен. А она обидела Джерваса из-за пустого флирта с этим испанским сатиром, из-за собственной глупой неосторожности позволила дону Педро вообразить, что он может помыкать ею как ему вздумается. Она играла с огнем, и — видит Бог! — он вырвался наружу и теперь не только опалит ее, но и погубит. Маленькая дурочка, тщеславная, пустоголовая маленькая дурочка была польщена вниманием человека, которого почитала значительным лишь потому, что он повидал мир и пил жизнь полною чашей. Тяжела расплата за легкомыслие.

— Джервас, Джервас! — тихо позвала она в темноте.

Если бы только Джервас был здесь, она бы пала перед ним на колени, очистила свою совесть, признавшись в содеянной глупости, а главное, открыла бы ему, что всегда любила и будет любить лишь его одного.

Потом она вспомнила о фрае Луисе и воспрянула духом, уповая на его защиту. На борту корабля он был бессилен, несмотря на свое священническое звание. Но теперь, на суше, он может призвать на помощь других и утвердить свою власть, вздумай дон Педро оспорить ее.

Надежда укрепилась в Маргарет, когда она услышала сквозь тонкую дверь каюты разговор дона Педро с Дюклерком; Паблильос подавал им ужин. Дон Педро ранее приглашал ее к столу, но она, извинившись, отказалась, и он не настаивал.

Дон Педро говорил с Дюклерком по-французски, хоть хозяин судна прекрасно объяснялся по-испански. Но дон Педро взял за правило обращаться к каждому на его родном языке. Сейчас он поинтересовался, что задержало фрая Луиса, почему он не вышел к столу.

— Фрай Луис сошел на берег час тому назад, монсеньор, — последовал ответ.

— Вот как? — проворчал испанец. — Даже не изволил попрощаться? Тем лучше, избавились от каркающей вороны.

Сердце Маргарет дрогнуло. Она догадалась, по какому делу ушел монах, и порадовалась, что дон Педро ни о чем не догадывается.

Она не ошиблась, полагая, что уход фрая Луиса связан с ее спасением. Разница была лишь в том, что Маргарет вкладывала в это слово иной смысл.


Спасение, в понимании фрая Луиса, пришло на следующее утро. Маргарет поднялась чуть свет после бессонной ночи, когда надежда то и дело сменялась беспокойством; она оделась и вышла на палубу задолго до того, как проснулся дон Педро, боясь задержать фрая Луиса, как бы рано он ни явился.

А в том, что он вернется, она не сомневалась; и снова ее уверенность подтвердилась, ибо он появился рано, а с ним — множество джентльменов в черном. У каждого из них была шпага, а у некоторых еще и алебарда.

Испанские матросы толпились у фальшборта, наблюдая за подплывающей к ним баркой. Они перешептывались с удивлением и страхом, ибо не заблуждались относительно эскорта, сопровождавшего фрая Луиса. Это были служители инквизиции, чье появление нарушало покой любого человека, как бы ни была чиста его совесть.

Капитан Дюклерк, услышав шепот матросов и заметив их беспокойство, послал в каюту юнгу — известить дона Педро. Узнав о незваных гостях, тот немедленно вышел на палубу. Он не волновался, хоть и был чрезвычайно заинтригован. Несомненно, полагал он, это какая-то формальность, введенная для иностранных судов новым указом инквизиции.

Дон Педро подошел к шкафуту как раз в тот момент, когда фрай Луис, поднявшись по трапу, послушно спущенному командой, ступил на палубу. За ним поднимались шестеро в черном.

Маргарет, взволнованно следившая за их приближением с кормы, готова была спуститься по трапу, когда подошел дон Педро. Он слышал, как она радостно окликнула монаха, и, обернувшись, увидел ее радостную улыбку и приветственный взмах руки. Дон Педро нахмурился: в душу его закралось сомнение. Уж не предательство ли вершилось у него за спиной? Может быть, монах в сговоре с Маргарет намеревался разрушить его планы? Неужто самонадеянный доминиканец отважился вмешаться в дела графа Маркоса?

Сомнения дона Педро относительно причин вмешательства быстро рассеялись. Реакция монаха на приветствие Маргарет была красноречивее слов.

В ответ на ее приветственный жест фрай Луис поднял руку и указал на Маргарет взошедшим на борт корабля вслед за ним. Непроницаемо-холодное выражение лица монаха и суровость ответного жеста придали ему угрожающий характер. Фрай Луис что-то быстро сказал своим спутникам по-испански. У дона Педро, услышавшего его слова, перехватило дыхание: это была команда, и люди в черном решительно двинулись вперед. Фрай Луис отступил в сторону, наблюдая за ходом событий. Оттесненные служителями инквизиции матросы перешли на другую сторону и, сгрудившись у фальшборта или поднявшись на ванты, во все глаза смотрели на происходящее.

Маргарет в нерешительности остановилась на полпути и нахмурилась, заподозрив в зловещих действиях то, что она не ожидала. Внезапно дон Педро встал между ней и приближавшимися людьми в черном. Они замерли на месте, усмотрев в этом вызов.

— Что здесь происходит? — спросил он. — Зачем вам понадобилась эта дама?

Служителей инквизиции сдерживало уважение к его высокому положению. Один или двое вопрошающе посмотрели на фрая Луиса. Его ответ был обращен к аристократу.

— Отойдите в сторону, господин граф! — Монах говорил повелительным тоном. — Не оказывайте сопротивления святой инквизиции, иначе и вы навлечете на себя ее немилость. В настоящее время обвинения не выдвигаются против вас. Вы — жертва колдовских чар женщины. Остерегитесь: как бы вам из жертвы не превратиться в обвиняемого.

Дон Педро побагровел от негодования.

— Милостивый Боже! — воскликнул он, осознав в полной мере, какая страшная беда грозит леди Маргарет.

Упоминание о колдовских чарах прояснило все, как вспышка света. Он припомнил беседы о колдовстве и демонологии, которые вел с ним монах. Теперь до него дошло, какой смысл имели столь пространные рассуждения. Дон Педро представил во всех деталях, что будет предпринято дальше. Сейчас трудно утверждать, что питало его гнев — намерение монаха отнять у него самое дорогое для него существо или внезапное осознание того кошмара, на который он обрек Маргарет своей опрометчивостью. Но его первая реакция и все последующее поведение свидетельствуют, что, движимый самыми благородными побуждениями, он проявил запоздалое самопожертвование ради женщины, которую, вероятно, искренне любил.

Истинная вина дона Педро перед Маргарет состояла в том, что его любовь была чересчур самонадеянной, слишком многое он принимал за само собою разумеющееся; это было естественным выражением надменности, присущей одному из самых знатных людей Испании, баловню фортуны.

Совершенно очевидно, что сейчас он был ослеплен яростью, толкавшей его на необдуманный поступок, ставивший под угрозу не только жизнь, но — по его представлениям — и спасение души. Я склонен думать, что дон Педро внезапно ощутил в тот момент величайшую тревогу за судьбу Маргарет.

Он шагнул вперед, высокомерно откинув обнаженную голову, с силой опустив левую руку на эфес шпаги. Дон Педро заранее приготовился сойти на берег и был одет и обут для предстоящего путешествия, что было весьма удачно или неудачно — как читателю угодно.

Его сверкающие глаза встретили спокойный, почти грустный взгляд фрая Луиса.

— Убирайтесь с корабля и забирайте с собой весь ваш инквизиторский сброд, — процедил сквозь зубы дон Педро, — не то я выброшу вас в воду.

— Ваши слова сказаны во гневе, сэр, — с упреком произнес фрай Луис. — Я вас прощаю. Но снова предостерегаю: оказывая сопротивление, вы становитесь соучастником преступления этой еретички и ведьмы, которую мы имеем законное право арестовать. Я вас предупредил, дон Педро.

— Предупредил! Нахальный монах, это я вас предостерегаю: последствия могут быть таковы, что вас не спасет и пропотевшая сутана. — И, властно повысив голос, позвал: — Дон Диего!

Управляющий появился с другой стороны трапа. Он был бледен и дрожал. Дон Педро быстро отдавал распоряжения.

— В сетке возле грот-мачты лежат мушкеты. Надо немедленно раздать их матросам, пусть выбросят этот сброд за борт.

Дон Диего колебался. Велико было его благоговение перед графом, хозяином, но еще большее благоговение он испытывал перед церковью-воительницей, которая могла расправиться даже со знатью королевского рода. И матросы были охвачены страхом. Никто из них и пальцем не пошевельнет, чтобы выполнить подобную команду, если она исходит не от короля.

Опасаясь, что они все же поддадутся искушению, фрай Луис в резкой форме предостерег их и тут же приказал служителям арестовать женщину, какое бы сопротивление им ни оказывалось.

Люди в черном снова шагнули вперед. Дон Педро заслонил собой Маргарет и преградил им путь. Маргарет не протестовала: она не уловила смысла пререканий, но по выражению лица монаха и егоповедению поняла, что, каковы бы ни были его намерения, он относится к ней враждебно. Хоть в замешательстве она не разобралась еще, кто ей друг, а кто враг, люди в черном с белыми вышитыми крестами на камзолах, безоговорочно выполнявшие распоряжения доминиканца, не внушали доверия.

Дон Педро выхватил шпагу и взялся левой рукой за кинжал, висевший у пояса.

— Святотатство! — осуждающе произнес монах, и Маргарет поняла это слово.

— Стоять! — с яростью выкрикнул дон Педро, хоть служители инквизиции и без того замерли на месте.

Впрочем, они тут же обнажили шпаги и снова двинулись вперед, призывая дона Педро подчиниться, иначе его ждет кара за кощунственное сопротивление святой инквизиции.

Дон Педро язвительно ответил им яростной бранью. Он снова призвал себе на помощь дона Диего и команду. Но они не двинулись с места, сбившись в кучу, как испуганные овцы. Дон Педро обзывал их собаками, трусами, поносил последними словами. Он стоял спиной к трапу, заслоняя собой бледную, испуганную Маргарет, один против всех. Он издевался над инквизиторами, предлагая им совершить путешествие на его шпаге в рай своих грез или в ад, о котором проповедовал фрай Луис. Дон Педро богохульствовал, и слушавшие его поняли, что участь его будет решена, как только сказанное им станет известно инквизиторам веры.

Когда наконец они напали на дона Педро, он проколол одному из них шею кинжалом и вонзил шпагу в живот другому. Но они все же одолели его, вытащили на палубу и стянули кожаными ремнями, превратив в живой беспомощный тюк.

Разделавшись с ним, они переключили свое внимание на женщину, еретичку и ведьму, за которой, собственно, и явились сюда.

Маргарет стояла, гордо вскинув голову. Они подошли и грубо схватили ее. Они поволокли бы ее силой, вздумай она оказать сопротивление. Желая избежать позора, она сама торопливо сбежала с трапа.

— Что это значит? — обратилась она к фраю Луису. — Вот какую защиту вы предлагаете женщине, попавшей в беду, девственнице, молившей вас о милосердии, положившейся на ваш священнический сан! Что все это значит, сэр?

В мрачных глазах фрая Луиса отражалась мировая скорбь.

— Как это ни горестно, сестра моя, но вы на греховной стезе. Я понимаю, что страна ваша погрязла в еретическом безбожии. Но яд проник и в вас. Пойдемте со мной, и вы обретете духовное здоровье. Мы очистим вас от яда, на вас снизойдет благодать, и вы свернете с греховного пути, на который вас толкнул Сатана-искуситель. В лоне истинной веры вы найдете бесконечное сострадание. Не бойтесь, сестра моя.

Все это казалось Маргарет кошмарным сном: высокий сухопарый монах со впалыми щеками и горящими глазами, два бородатых служителя в черном, стоявшие справа и слева от нее, меж двумя другими — связанный дон Педро с кляпом во рту и в разорванном до пояса камзоле; черная фигура на палубе в луже крови и змеящийся от нее ручеек; сбившиеся в кучку испуганные матросы, мачты, реи, ванты, а впереди — узкая полоска опаловой воды, зеленый склон горы, испещренный белыми домиками меж садов и виноградников, беспорядочно раскинувшийся вокруг огромного замка город, мирно сверкающий в лучах утреннего солнца.

Это и была легендарная страна Испания, владычица мира.

Глава 17

СВЯТАЯ ИНКВИЗИЦИЯ
Вероятно, фрай Луис утром заранее обо всем договорился с представителями святой инквизиции в Сантандере еще до того, как явился со служителями на борт «Девушки из Нанта». Когда они сошли с барки на мол, пленников уже поджидали лошади, мул с тележкой, небольшая группа копьеносцев. Они не теряли времени даром. При большом стечении людей всех сословий и званий, привлеченных появлением служителей инквизиции, леди Маргарет усадили в повозку, а дона Педро на лошадь меж двух верховых; монах, подоткнув сутану, уселся на мула, остальные — на лошадей; и вся компания, человек двенадцать, двинулась в путь.

Поскольку поместья гранда из Астурии дона Педро де Мендосы-и-Луны находились в провинции Овьедо, было решено доставить его в Овьедо вместе с женщиной, обвиненной в том, что она его околдовала. Святая инквизиция распоряжалась всеми богатствами страны. Никому, кроме королевских гонцов, лошадей не меняли так часто, как инквизиторам. Пленники и конвоиры быстро ехали вдоль берега океана. С другой стороны дорогу замыкала цепь гор. Они покинули Сантандер ранним утром 5 октября, и почти в то же время в Гринвиче Джервас Кросби и Оливер Трессилиан ступили на борт «Розы Мира», чтобы начать погоню. Но партия фрая Луиса продвигалась так быстро, что уже в воскресенье днем запыленные, усталые путники на вконец измотанных лошадях подъезжали к храму в Овьедо, покрыв больше сотни миль за неполных четыре дня.

Леди Маргарет сильно укачало в повозке, она не представляла, куда ее везут и зачем, вся поездка была продолжением кошмара, начавшегося на палубе корабля в четверг утром. Впоследствии она вспоминала, что большую часть пути провела словно в дурмане, плохо воспринимая все окружающее. Маргарет ясно сознавала лишь, что дон Педро из-за своей самонадеянной глупости угодил вместе с ней в ловушку. Какая бы опасность ей ни угрожала, замыслам дона Педро не суждено было сбыться.

Но, не разбившись о скалы Сциллы, она попала в водоворот Харибды.

Все эти дни ей хотелось поговорить с фраем Луисом. Но он держался сурово и отчужденно и старательно избегал ее общества, даже когда они останавливались перекусить, отдохнуть или поменять лошадей.

Дон Педро, освобожденный от кляпа и ремней, ехал меж двух охранников, и можно себе представить, что творилось у него в душе. О настроении дона Педро и говорить не приходится.

Оказалось, однако, что в Овьедо путешествие не кончается. Они провели там лишь ночь, и в таких ужасных условиях, в какие леди Маргарет еще никогда в жизни не попадала. Дон Педро де Мендоса был первым аристократом Астурии, в провинции же Овьедо, где у него были огромные поместья, выше его почитали лишь короля. Судебное преследование графа в самом сердце провинции, где его влияние так велико, было серьезным шагом, могущим повлечь за собой еще более серьезные последствия. Инквизиторы Овьедо решили избежать такой ответственности из чувства обычной предосторожности, рассудив, что это не противоречит их долгу перед святой инквизицией. Они считались не только с мирской значимостью дона Педро: он был весьма влиятельным лицом и в духовных, даже инквизиторских кругах, ибо генеральный инквизитор дон Гаспар де Кирога, кардинал-архиепископ Толедо, приходился ему дядей. Этот факт налагал на инквизиторов двойную ответственность. Поразмыслив, они избрали не только благоразумный, но и единственно правильный путь.

Дон Педро и женщина, ответственная, по утверждению фрая Луиса Сальседо, за то, что против него выдвинуто столь суровое обвинение, отправлялись в Толедо. Там его будут судить, там он будет под присмотром генерального инквизитора, своего дяди. Причиной такого, засвидетельствованного нотариусом трибунала в Овьедо, решения было высокое положение в обществе дона Педро де Мендосы-и-Луны и особый характер прегрешения.

Фрай Луис сразу понял, чем руководствовались местные инквизиторы, счел их поведение трусливым и пытался настоять на своем: несмотря на все опасности и мирские соображения, суд должен состояться в Овьедо. Но его аргументы отвергли, и наутро доминиканцу пришлось вместе со своими пленниками отправиться в длительную поездку на юг, в Толедо.

Они провели в дороге неделю. Выехав из Астурии через ущелья Кантабрийских гор в долины Старой Кастилии, они миновали Вальядолид и Сеговию, пересекли горы Сьерра-де-Гвадаррама и спустились в плодородную долину Тахо. Конечно, подобное путешествие было бы интересно для английской леди, если бы все ее мысли не были заняты нынешними страданиями и мрачными предчувствиями. И все же Маргарет не теряла надежду на спасение, ведь она была подданной Англии. В Овьедо у нее не было возможности передать через какого-нибудь правительственного чиновника просьбу о защите французскому послу, поскольку английский был отозван. Но она еще воспользуется этой возможностью, когда ей предъявят официальное обвинение и она предстанет перед судом.

Удобный случай представился Маргарет на следующий день по прибытии в Толедо.

Пленников разместили в святой обители, так именовали дворец-тюрьму инквизиции. Длинное двухэтажное здание на узкой улочке близ Санто-Доминго-эль-Антигуа мало чем отличалось от других дворцов Толедо, где исключением был лишь венчавший город великолепный Алькасар. Вследствие мавританского влияния, доминировавшего не только в архитектуре, но и в повседневной жизни города, святая обитель была обращена к улице глухой стеной. Еще лет десять тому назад арабская речь в Толедо звучала так же естественно, как испанская, пока не вышел специальный указ, запрещавший горожанам говорить по-арабски.

Таким образом, длинное белое здание являло миру глухую стену — свое лицо, столь же непроницаемое, как и у инквизиторов, трудившихся в замке не покладая рук для утверждения чистоты веры. Широкий портал в готическом стиле закрывался двойными массивными воротами из дерева с рельефными железными украшениями. Над порталом был укреплен щит с изображенным на нем зеленым крестом святой инквизиции — два грубо срубленных сука, на которых еще остались веточки с набухшими почками, а под ним девиз: «Exsurge Domine et judica causam tuam»[554]. В одной створке массивных ворот была прорезана маленькая дверь, в другой — на уровне человеческого роста — зарешеченное отверстие с небольшим ставнем. Через главный вход в готическом стиле вы попадали в облицованный камнем зал; деревянная лестница справа вела на второй этаж. Тут же, справа, из дальнего угла зала уходил в никуда вымощенный плитами и похожий на туннель коридор. В начале его каменные ступени слева вели в подземелье, где помещались погреба и темницы. Через вторые ворота с обрешеткой наверху был виден залитый солнцем внутренний дворик, вокруг которого располагался замок, — зеленые кусты, цветы, виноградные лозы на шпалерах, поддерживаемых гранитными колоннами, фиговое дерево у кирпичной стены. А дальше взор приковывал тонкий мавританский ажур крытой аркады. Там, читая молитвы, медленно расхаживали парами монахи-доминиканцы в черно-белом облачении. Из дальней часовни доносился запах ладана и воска. Казалось, что здесь царит всеобъемлющий мир и покой.

Не один злосчастный иудей, заблудший мавр, христианин, подозреваемый в ереси, доставленный сюда служителями инквизиции, чувствовал, как уходит страх, а взамен появляется уверенность, что в таком месте с ним ничего плохого не случится. Первое впечатление подкреплялось доброжелательным отношением судей.

Такая доброжелательность приятно удивила леди Маргарет наутро после прибытия в Толедо. Ее привели из убогой камеры, где были стол, стул и соломенный тюфяк и где Маргарет провела, кипя от возмущения, страшную бессонную ночь.

Стражи, два мирских брата-доминиканца, провели ее в маленькую комнату, где уже ждали судьи. Окна комнаты выходили в сад, но были расположены так высоко, что, пропуская массу воздуха и света, не давали никакого обзора.

В этой казенной комнате с белеными стенами заседал духовный суд, призванный провести расследование по ее делу. За длинным сосновым столом с распятием и Евангелием в кожаном переплете меж двух высоких свечей сидели в сутанах с капюшонами трое: председательствующий фрай Хуан де Арренсуэло, по правую руку от него — священник епархии, по левую — помощник прокурора. Сбоку, судя по перьям, дощечкам и чернильнице, — нотариус трибунала, а рядом с ним — человек, не входивший в состав суда и даже по существующим правилам не должный присутствовать на заседании. Это был доносчик, фрай Луис Сальседо, допущенный к участию в заседании отчасти из-за особого характера дела, когда сокрытие личности доносчика не имело смысла, отчасти из-за прекрасного знания им языка обвиняемой, что делало его присутствие в суде необходимым.

Деревянная скамья у стены и табуретка возле стола довершали унылую обстановку.

Доставленная охранниками леди Маргарет разительно отличалась от раболепных, панически испуганных пленников, обычно представавших перед трибуналом. Она держалась гордо, почти высокомерно — твердая походка, высоко поднятая голова, морщинка досады, неудовольствия, чуть ли не угрозы, меж красивых бровей. Так важная леди взирает нахмурившись на мелких чиновников, чинящих ей помехи.

И ее красота, непривычная в здешних краях, сама по себе могла взволновать этих аскетов. На Маргарет было все то же темно-красное бархатное платье с узкими фижмами, не скрывавшими гибкой стройности ее тела. Низко вырезанный корсаж открывал снежной белизны шею. Прелестное утонченное лицо было бледно: усталость и напряжение стерли нежные краски. Но бледность лишь оттеняла чистоту и девственность. Решительная линия рта подчеркивала достоинство и добродетель; ясный и твердый взгляд голубых глаз свидетельствовал о чистой совести и присущей ей гордости.

Инквизиторы молча смотрели на приближавшуюся Маргарет. Потом они опустили прикрытые капюшонами головы. Возможно, величавость, спокойствие, красота, веяние чистоты и достоинства, исходившие от Маргарет, вызвали у них опасение: как бы не проявить слабость в исполнении своего сурового долга, созерцая эти внешне приятные и зачастую обманчивые черты. Лишь фрай Луис, сидевший с непокрытой головой, смотрел на нее в упор, и в его мрачных, глубоко посаженных глазах застыл немой вопрос. Он задавался им снова и снова, ведь ему предстояло объяснить трибуналу, как ловко и хитро Сатана вооружает своих слуг.

Охранники сделали ей знак остановиться. Фрай Хуан что-то быстро сказал по-испански, один из охранников наклонился, поставил перед столом табурет и указал на него Маргарет. Она вопросительно взглянула на инквизитора, и тот кивнул. Маргарет опустилась на табурет, положив на колени руки.

Фрай Хуан подал знак, и охранники отошли в сторону. Он слегка наклонился вперед, внимательно разглядывая Маргарет. Свет, отраженный от белых стен, освещал его затененное капюшоном лицо. Худой, бледный, темноглазый, с грустным добродушным ртом, председатель суда казался мягким, милостивым человеком. Он говорил низким ровным голосом, мягким и вкрадчивым тоном, внушавшим доверие и даже симпатию. Голос соответствовал внешности и был на редкость благозвучным. Не доверять человеку с таким голосом, бояться его было просто невозможно: он был тверд, но порой в нем звучала почти женская нежность. Священник епархии был пониже ростом, румяный, с веселым огоньком в глазах и насмешливым ртом. Помощник прокурора, жесткий, с идущими от носа резкими складками и отвислыми щеками, походил на бульдога.

Инквизитор обратился к Маргарет по-английски. Он говорил правильно, хоть и несколько неуверенно. Его назначение председателем суда и объяснялось тем, что он владел английским. Сначала фрай Хуан поинтересовался, знает ли она испанский или французский. Получив отрицательный ответ, инквизитор вздохнул.

— Тогда я постараюсь говорить с вами на вашем родном языке. В крайнем случае мне поможет фрай Луис Сальседо.

Так мог беседовать с Маргарет врач, к которому она обратилась за консультацией по поводу своего здоровья, или мавританский купец, надеявшийся уговорить ее сделать у него покупки. Инквизитор тем временем спрашивал, выполняя необходимые формальности, ее фамилию, возраст, место обитания. Нотариус с помощью фрая Луиса тотчас заносил эти сведения в протокол.

— Мы располагаем данными, что вас, к сожалению, воспитали в лютеранской ереси, — продолжал инквизитор. — Вы это признаете?

Она слегка улыбнулась, и это очень удивило членов трибунала: им было непривычно наблюдать улыбку на лице обвиняемого, особенно после вопроса, инкриминирующего преступление.

— Мне представляется, сэр, что мое признание или отрицание этого факта не имеет к вам никакого отношения.

Фрай Хуан на мгновение оторопел.

— На нас возложена обязанность охранять чистоту веры и подавлять все, что ей угрожает, — мягко заметил он.

— В Испании, — уточнила Маргарет. — Но я попала в Испанию не по своей воле. Меня привезли сюда насильно. Я здесь в результате преступления, совершенного испанским джентльменом. Испанские законы, светские и духовные, если они претендуют на справедливость, интересуют меня лишь постольку, поскольку они могут исправить причиненное мне зло и содействовать моему немедленному возвращению на родину. Я представляю себя перед испанским судом, светским или духовным, лишь в роли истца, добивающегося восстановления справедливости.

Фрай Хуан перевел ее слова другим членам трибунала. На их лицах отразилось удивление, и после минутной растерянности в разговор вступил фрай Луис:

— Нужны ли другие доказательства справедливости моего обвинения? Она придерживается буквы закона и спорит с дьявольским искусством, как опытный адвокат. Вы когда-нибудь видели женщину, столь совершенно владеющую искусством полемики? Обратите внимание, как она спокойна, с каким наглым презрением держится. Представала ли перед трибуналом такая женщина? Разве вы не понимаете, откуда она берет силу, откуда черпает готовые ответы?

Фрай Хуан махнул рукой, чтобы он замолчал.

— Вы присутствуете здесь в качестве свидетеля, фрай Луис, а не в качестве адвоката защиты или обвинения. Отвечайте, будьте любезны, на вопросы, которые вам, возможно, зададут, и придерживайтесь известных вам фактов. А делать выводы и высказывать суждения предоставьте нам.

Фрай Луис склонил голову, принимая мягко высказанный упрек, а председатель трибунала обратился к Маргарет:

— Суды, светские и духовные, имеют свои правовые нормы, и настаивать на их соблюдении — законно и справедливо. Они судят, какой ущерб человек нанес человеку. Но трибунал святой инквизиции занимается более высокими материями, ибо судит об ущербе, нанесенном человеком Богу. И тут обычные правовые нормы ничего не значат. Мы руководствуемся собственными нормами. Божьей волей и Божьей милостью мы исходим из того, что угодно Его святому делу. — Он замолчал и потом добавил с присущей ему мягкостью: — Я рассказываю вам это, сестра моя, чтобы вы оставили надежду укрыться за тем, что лишь косвенно связано с вашим делом.

Но в ясных светлых глазах Маргарет не было страха. Она сдвинула брови, и морщинка досады меж ними обозначилась отчетливее.

— Как бы презрительно вы ни отзывались о правовых нормах и какие бы обвинения ни выдвигали, существует общепринятая процедура: вы должны сначала принять мой иск, потому что правонарушение, совершенное против меня, произошло раньше, чем любые нарушения, в которых могут обвинить меня. Когда вы услышите обвинение, достоверность которого подтвердит как свидетель фрай Луис Сальседо, когда вы исправите причиненное мне зло, наказав или помиловав виновника, вы сами убедитесь, что все обвинения, выдвинутые против меня, отпадут сами собой. Как я понимаю, меня обвиняют в том, что, не будучи католичкой, я ступила на землю Испании. Повторяю: я здесь не по своей воле; и исправить причиненное мне зло можно, выслав меня из Испании, чтобы я не оскверняла эту святую землю.

Фрай Луис нахмурился и покачал головой.

— Насмешничаете, сестра, — сказал он с грустным укором.

— Порой лишь насмешка и выявляет правду, — ответила Маргарет и, повысив голос, предостерегла суд: — Господа, вы напрасно тратите время и злоупотребляете властью. Я не являюсь подданной испанского короля и нахожусь в его владениях не по своей воле. В настоящее время Англия не имеет своего посла в Мадриде. Но посол Франции возьмет на себя труд разобраться в моем деле. Я хочу обратиться к нему и просить его защиты. В этом вы не вправе мне отказать, и вы это знаете.

— Просите защиты у Бога, сестра моя. Вы не можете рассчитывать на иную защиту.

Фрай Хуан проникался к обвиняемой все большей и большей жалостью, и она не была показной: его сильно удручали суетные претензии заблудшего существа, стремящегося выбраться из святых тенет. Она напоминала ему птицу, угодившую в сеть и тщетно пытающуюся вырваться на волю, — зрелище, способное тронуть сердце жалостливого человека.

Фрай Хуан посовещался с другими членами трибунала, рассказал им об упрямстве и несговорчивости обвиняемой. Помощник прокурора долго излагал свои соображения по этому поводу. Священник в двух словах высказал ему свое одобрение. Фрай Хуан наклонил голову в знак согласия и снова обернулся к обвиняемой. Нотариус тем временем что-то быстро писал.

— Мы решили ускорить дело и положить конец спорам, договорившись с вами на приемлемых для вас условиях. Вы признали, что исповедуете лютеранство. Мы склонны отнестись к этому снисходительно, поскольку вас воспитали в этой ереси. Поскольку милосердие — наша норма и руководящий принцип, мы можем снисходительно отнестись к другим вашим грехам, ведь они в той или иной степени естественные плоды греховного воспитания. Но если вы ждете от нас милосердия, которое мы готовы проявить, вы должны заслужить его сокрушенным и смиренным сердцем и полным чистосердечным раскаянием в грехах, в коих вас обвиняют.

Маргарет хотела прервать его, но ее остановил предостерегающий жест тонкой руки. И тогда она решила, что лишь выиграет время, подчинившись и дав ему возможность высказаться до конца.

— Оправдываться, ссылаясь на то, что вы в Испании не по своей воле, бесполезно. Вы попали в Испанию в результате действий, в которых вас обвиняют. Так что вы несете ответственность за свое пребывание здесь, как если бы приехали в нашу страну по своему желанию.

— Мой отец говорил, что казуистикой можно исказить любые факты, — с презрением заметила Маргарет. — Теперь я понимаю, как это тонко и умно сказано.

— Вас даже не интересует, в чем вас обвиняют?

— Вероятно, в похищении дона Педро де Мендосы, — язвительно бросила она.

Лицо инквизитора было столь же бесстрастно.

— Правильно, можно и так сформулировать обвинение.

Маргарет смотрела на него округлившимися глазами. Фрай Луис тем временем быстро перевел ее слова нотариусу, и его перо забегало по пергаменту. Некоторое время тишину нарушал лишь скрип пера. Потом фрай Хуан заговорил снова:

— Вас обвиняют в том, что вы прибегли к заслуживающим осуждения чарам и околдовали дона Педро де Мендосу-и-Луну. Околдованный вами и предавший веру, которую ранее доблестно защищал, предавший собственную честь и своего Господа, дон Педро де Мендоса замыслил взять в жены еретичку. Вас также обвиняют в богохульстве, естественном для продавшей душу дьяволу. Признаете ли вы вашу вину?

— Признаю ли я свою вину? Признаю ли себя ведьмой? — Это было слишком даже для такой отважной женщины, как леди Маргарет. Она прижала руку ко лбу. — Господи, мне кажется, я попала в Бедлам![555]

— Бедлам? Что это значит? — Фрай Хуан обратился к фраю Луису, и тот объяснил намек.

Инквизитор пожал плечами и продолжал, пропустив мимо ушей высказывание Маргарет:

— Итак, если обвинение соответствует истине, ваш довод о правонарушении, совершенном испанским джентльменом, отпадает. Ваше требование обратиться в светский суд с помощью французского посла мы вынуждены отклонить. Вы предстали перед трибуналом святой инквизиции, потому что совершили грех, околдовав испанского аристократа, и он повлек за собой неизмеримо больший грех перед верой и великим Господом нашим. Теперь вы понимаете, сколь тщетны ваши претензии? Вы должны снять с себя обвинения, предъявленные вам, и лишь потом обращаться в любой светский суд с иском к дону Педро де Мендосе-и-Луне.

— Это будет нетрудно, если в Испании еще руководствуются здравым смыслом, — незамедлительно парировала Маргарет. К ней вернулось прежнее самообладание. — Кто мой обвинитель? Дон Педро? Неужто он прячется за этой гротескной ложью, желая избежать кары за содеянное зло? Как же можно в данном случае полагаться на свидетельство подобного человека? Его не принял бы ни один суд, имеющий хоть малейшее представление о справедливости.

Инквизитор снова оставил ее вопрос без внимания, пока не перевел его членам трибунала и не выслушал их мнения, а также на сей раз и мнение фрая Луиса.

— Все это ясно нам, так же как и вам, — заявил он наконец. — Вас обвиняет не дон Педро. Обвинение вынесено на основании независимых свидетельских показаний человека, способного делать правильные выводы. — Фрай Хуан сделал паузу. — Не в наших правилах разглашать имена осведомителей. Но мы сделаем для вас исключение, чтобы вы не сочли себя обиженной правосудием. Вас обвиняет фрай Луис Сальседо.

Маргарет повернула золотоволосую головку в сторону монаха, сидевшего рядом с нотариусом. Их взгляды встретились, и мрачный доминиканец с горящими глазами спокойно выдержал презрительный взгляд Маргарет. Она медленно обернулась к грустному, участливому фраю Хуану.

— Именно к фраю Луису я обратилась с мольбой о защите, когда мне угрожала самая страшная для добродетельной женщины опасность. Стало быть, это он утверждает, что я занимаюсь колдовством?

Инквизитор снова обратился к членам трибунала. Они наклонили головы, и помощник прокурора что-то сказал резким голосом нотариусу. Тот, порывшись в бумагах, извлек оттуда какой-то документ и протянул его помощнику прокурора. Помощник прокурора, быстро проглядев его, протянул документ фраю Хуану.

— Вы услышите полный текст обвинения, — сказал инквизитор. — Мы проявляем к вам терпение и учтивость. — И с этими словами он перешел к чтению доноса.

Так леди Маргарет узнала, что в ночь, когда ее доставили на борт «Девушки из Нанта», фрай Луис подслушал у дверей каюты все, что ей говорил дон Педро, а потом записал подслушанное, действительно используя слова и выражения дона Педро. Слушая обвинения фрая Луиса, Маргарет припомнила тот разговор. Фрай Луис ничего не присочинил. Это был точный, скрупулезный пересказ подслушанного.

Среди прочих высказываний дона Педро одно особо привлекло ее внимание, ибо инквизитор выделил его своим красивым звучным голосом: «Я не просил ниспослать мне любовь к вам. Это произошло помимо моей воли. Во мне вы зажгли любовь. Я не знаю, откуда пришел этот зов, но я не мог ослушаться, он был непреодолим».

Цитата завершала длинное обвинение и казалась решающим доказательством и подтверждением аргументов, выдвинутых фраем Луисом. Вначале создавалось впечатление, что обвинение нацелено против дона Педро. В нем указывалось, как он ступил на борт корабля, прибывшего за ним в Англию, вместе с женщиной, как выяснилось позже, похищенной им. Фрай Луис ссылался на прошлое дона Педро, на его достойный, добродетельный образ жизни. Набожность, характерная для всех его поступков, привела его в третий мирской орден святого Доминика, сделала членом воинства Христова. Напоминал он и о чистой крови в его жилах. Фрай Луис подчеркивал: ему не верилось, что такой человек способен по своей воле совершить преступление, которому он был свидетелем. Фрай Луис испытал облегчение, узнав, что дон Педро намерен жениться на этой женщине, но оно сменилось ужасом: оказалось, что возлюбленная дона Педро — еретичка. В голове не укладывалось, что дон Педро совершил такое грубое насилие ради удовлетворения похоти, но еще невероятнее было то, как спокойно он воспринимал свой несравненно более тяжелый грех, на который указал ему фрай Луис. Из ответов дона Педро явствовало, что он не задумывался над вопросами веры, не счел нужным узнать, какую религию исповедует его будущая жена. Подобное небрежение само по себе достойно порицания, но в данных обстоятельствах это тяжкий грех. Дон Педро косвенно признал его, поручив фраю Луису обратить еретичку в истинную веру. Но у фрая Луиса создалось впечатление, что ему поручили заняться еретичкой не из ревностного отношения к вере, какое должен был проявить испанский аристократ дон Педро, а только из соображений выгоды.

Далее следовал подробный отчет о попытках монаха обратить еретичку на путь истинный, об их полном провале, о богохульных шутках и дьявольских аргументах англичанки, свободно цитировавшей Священное Писание и извращавшей его в собственных интересах с хитростью, столь свойственной Сатане.

Именно тогда фрай Луис впервые догадался об адском источнике ее вдохновения и понял, что странное поведение дона Педро объясняется тем, что он околдован. И впоследствии нашел много подтверждений своей догадке. Взять хотя бы святотатственные угрозы дона Педро, ни во что не ставившего священническое звание фрая Луиса, его монашескую сутану; яростное сопротивление, оказанное служителям инквизиции в Сантандере; грех за кровь, пролитую при аресте. Но самое главное и решающее — признание самого дона Педро, заключенное в процитированных словах; кощунственная любовь была ему навязана какой-то силой извне; ее источника он не знал, но не мог против нее устоять.

Так чтó это, учитывая все обстоятельства, за сила, если не дьявольская, вопрошал фрай Луис. Ее посредником явилась женщина, продавшая душу дьяволу, чтобы овладеть кощунственным искусством обольщения. Какова же цель обольщения? Несомненно, отравить Испанию ядом ереси через околдованного дона Педро и потомство ужасного союза, о котором он помышлял.

Чтение доноса закончилось. Инквизитор положил на стол последний лист и устремил на Маргарет соболезнующий взор.

— Теперь вы знаете, кто ваш обвинитель, и знаете предъявленное вам обвинение. Отрицаете ли вы изложенные в обвинении факты?

Маргарет, бледная и молчаливая, без вызова в глазах, без тени улыбки на лице смотрела на инквизитора. Она поняла, какую страшную ловушку уготовили ей предрассудки, суеверие и логика фанатиков. Тем не менее она предприняла отчаянную попытку защитить себя.

— Я не отрицаю ни одного из этих фактов, — спокойно заявила Маргарет. — Они изложены со скрупулезной точностью, свойственной честному и достойному человеку. Они верны так же, как неверны сделанные из них выводы, ложные и фантастичные.

Фрай Луис перевел ее ответ, и нотариус тотчас записал его. Фрай Хуан снова приступил к допросу.

— На какую силу, помимо упомянутой здесь, ссылался дон Педро в разговоре с вами?

— Откуда я знаю? Вероятно, дон Педро образно высказал свою мысль, пытаясь смягчить красивой выдумкой чудовищное преступление. Его объяснение ложно, как и ваши выводы. Здесь все строится на лжи. Абсурд громоздится на абсурде. Господи милостивый! Какой-то ночной кошмар, безумие!

В отчаянии она произнесла эти слова с неожиданной пылкостью.

Но инквизитор проявил поистине ангельское терпение.

— Если вы не воздействовали на дона Педро своими чарами, как объяснить, что он позабыл про честь, веру, долг — все то, что по рождению и воспитанию свято для него? Вы не знаете истории великого рода Мендоса, всегда верного Богу и королю, иначе вы поняли бы, что подобное предательство исключается для отпрыска этого рода, если только он не сошел с ума.

— Я не утверждаю, что он не сошел с ума, — возразила Маргарет. — Разумеется, это единственное объяснение его поведения. Я слышала, что мужчины сходят с ума от любви. Возможно…

— Вы очень находчивы, — мягко прервал ее инквизитор с грустной улыбкой.

— Сатана наделил ее своей хитростью, — проворчал фрай Луис.

— Вы очень находчивы и сразу подменяете правильное объяснение тем, что вам выгодно. Но… — Инквизитор вздохнул и покачал головой. — Но это пустая трата времени, сестра моя. — Фрай Хуан, поставив локти на стол, наклонился вперед и заговорил спокойно и проникновенно: — Мы, ваши судьи, должны помочь вам, сослужить вам добрую службу, и эта наша обязанность по отношению к вам важнее судейской. Искупление греха бесполезно, если оно неискренне. А искренне оно лишь в том случае, если сопровождается отречением от богомерзких чар, которыми наделил вас дьявол-искуситель. Мы скорее жалеем, чем виним, вас за лютеранскую ересь, ибо грех за нее ложится на ваших учителей. Мы преисполнены сострадания к вам и в остальном: вы склонились к греху, потому что за ним — еретическое учение. Но мы хотим, чтобы наша жалость была действенной и направлялась, как повелевает нам долг, на избавление ума от греховной ошибки, а души — от страшной угрозы проклятия. И вы, сестра моя, должны сотрудничать с нами — искренне раскаяться в преступлении, в котором вас обвиняют.

— Раскаяться? — вскричала Маргарет. — Раскаяться в чудовищном абсурде, в этих ложных выводах? — У нее вырвался короткий злой смешок. — Леди Маргарет Тревеньон должна раскаяться в колдовстве? Да поможет мне Бог! Да поможет Он вам! Думаю, что вам понадобится больше доказательств, чтобы подтвердить столь гротескное обвинение.

Помощник прокурора, выслушав ее заявление, попросил фрая Луиса перевести ответ.

— Дополнительные доказательства, возможно, и потребуются трибуналу, и мы надеемся, что вы их нам предоставите. Мы заклинаем вас сделать это, чтобы ваша душа не горела в вечном огне. Если сокрушенный дух и искреннее раскаяние не заставят вас исповедаться, у святой инквизиции есть средства заставить самого упрямого отступника сказать правду.

При этих словах, холодно произнесенных фраем Луисом, у Маргарет мурашки пробежали по спине. На мгновение она лишилась дара речи. Она чувствовала на себе взгляды трех инквизиторов в капюшонах; сострадание фрая Хуана де Арренсуэло было почти божественно в своей беспредельности.

Он поднял руку в знак того, что обвиняемую можно увести. Один из охранников коснулся ее плеча. Слушание дела было приостановлено.

Маргарет машинально поднялась и, наконец познав страх в полной мере, покорно вернулась темным холодным коридором в свою камеру.

Глава 18

DOMINI CANES[556]
Два дня леди Маргарет Тревеньон размышляла в безотрадном одиночестве своей тюрьмы. Последние слова помощника прокурора, вызвавшие в ней страх, и были рассчитаны на то, чтобы сломить ее сопротивление и упорство.

Однако ее размышления приняли совсем не то направление, на которое рассчитывали инквизиторы, что и обнаружилось на следующем судебном заседании.

Тем временем произошло изменение в составе суда. Председателем оставался фрай Хуан де Арренсуэло, священника епархии представлял тот же румяный, насмешливого вида человек, но помощник прокурора был другой — устрашающего вида, с тонким ястребиным носом, почти безгубым злым ртом и близко поставленными глазами, излучавшими, казалось, извечную суровость и недоброжелательность. Он хорошо понимал английский и сносно на нем изъяснялся. Заменили и нотариуса. Нынешний доминиканец вполне прилично владел английским и мог обходиться без переводчика. Присутствовал и фрай Луис.

Фрай Хуан продолжил заседание с того пункта, на котором оно закончилось накануне. Он заклинал обвиняемую заслужить милосердие полным и искренним раскаянием в своих грехах.

Но если, с одной стороны, леди Маргарет была подавлена чувством страха, то с другой — в ней крепло негодование, вызванное собственным открытием. И Маргарет выразила его в полной мере.

— Вам не кажется, что святой инквизиции не подобает прибегать к уловкам? — спросила она председателя трибунала. — Поскольку вы называете себя поборниками правды во всем, позвольте правде поднять голову.

— Правде? Какой правде?

— Я отвечу на ваш вопрос. Невероятно, но факт: вы кое-что упустили из виду. Порою люди не замечают того, что у них перед носом. Дон Педро де Мендоса-и-Луна — гранд Испании, высокопоставленный джентльмен в этом великом королевстве. Он вел себя как злодей, и любой гражданский суд — мирской, как вы его называете, должен был его покарать. Поступки дона Педро ставят под сомнение его веру в Бога. К тому же, как я понимаю, он совершил святотатство, угрожая священнику, и святотатственное убийство, пролив кровь служителей инквизиции. За эти подтвержденные свидетельскими показаниями преступления его должен наказать суд инквизиции. Казалось бы, ничто не спасет его от правосудия. Но поскольку он высокопоставленный джентльмен…

— Не торопитесь, сестра моя, — прервал ее нотариус, писавший с лихорадочной поспешностью, пытаясь поспеть за ней.

Маргарет сделала паузу, чтоб он наверстал упущенное. Она, как и нотариус и остальные члены суда, была кровно заинтересована в том, чтобы ее слова были занесены в протокол заседания. Потом она продолжила свою речь, стараясь говорить медленнее:

— Но поскольку дело осложняется тем, что он высокопоставленный джентльмен, несомненно очень влиятельный, надо взвалить его вину на кого-то другого, найти козла отпущения. Нужно доказать, что он не отвечает за свои злодейства перед людьми и Богом, что он был околдован английской еретичкой и по ее злой воле ступил на стезю порока, способную погубить и его, и его бессмертную душу.

На сей раз Маргарет прервал резкий голос помощника прокурора:

— Вы порочите себя постыдными предположениями.

Доброжелательный председатель трибунала поднял руку, призывая его к молчанию.

— Прошу вас, не прерывайте обвиняемую.

— Я уже все сказала, господа, — заявила Маргарет. — Цель ваша ясна и проста настолько, насколько она ничтожна, низменна и жестока. И если вы будете упорствовать в ее достижении, то рано или поздно за это поплатитесь. Будьте уверены. Господь не потерпит, чтоб такое зло осталось безнаказанным. Надеюсь, его не потерпят и люди.

Фрай Хуан дал нотариусу время закончить работу, потом сурово взглянул на Маргарет.

— То, что вы приписываете нам такие недостойные мотивы, вполне естественно при вашем воспитании и незнании святой инквизиции и ее искренности. Мы не держим на вас зла и не допустим, чтобы подобное обвинение усугубило ваше положение. Но мы его отрицаем. Нам и в голову не приходит щадить кого бы то ни было, какое бы высокое положение человек ни занимал, если совершено преступление перед Богом. И принцы крови несли кару за грехи, в которых их обвиняла святая инквизиция, без колебания и страха перед могуществом и влиятельностью этих лиц. Мы выше таких соображений. Мы скорее сами взойдем на костер, чем поступимся своим святым долгом. Будьте в этом уверены, сестра моя. Возвращайтесь в свою камеру и поразмыслите хорошенько над моими словами. Молю Господа, чтобы Он помог вам достойно оценить происходящее. Мне ясно: ваше умонастроение пока не может помочь нашим стараниям стать плодотворными.

Но Маргарет не хотела уходить. Она просила у судей разрешения сказать еще несколько слов в свою защиту.

— Ну что вы можете добавить, сестра моя? — удивился фрай Хуан. — Как вы можете оспорить очевидные факты?

Тем не менее он сделал знак охранникам отойти в сторону.

— Я оспариваю не факты, а выводы, сделанные из фактов. Никто не может подтвердить ваше фантастическое обвинение в колдовстве; никто не может заявить, что видел, как я готовила приворотное зелье, шептала заклинания, призывала дьяволов или производила какие-то действа, которыми славятся ведьмы. По поведению джентльмена — к моему великому огорчению и неудовольствию, он ассоциируется со мной, — занимающего высокое положение в обществе, делаются выводы, порочащие меня и одновременно оправдывающие его. Элементарный здравый смысл подсказывает: такие же выводы можно сделать и в мою защиту.

— Если бы это было возможно, — сказал фрай Хуан.

— Возможно — что я и надеюсь доказать.

Твердость Маргарет, ее искренность и чувство собственного достоинства невольно расположили к ней инквизитора. Подобные черты характера, казалось бы, сами по себе опровергали обвинение в колдовстве. Но фрай Хуан напомнил себе, что Сатана в своих проделках больше всего любит рядиться в чистоту и святость. Он позволил Маргарет продолжать, потому что правила, коими руководствовался трибунал, предписывали, что обвиняемого должно поощрять к высказываниям: часто таким образом тайное становилось явным. И Маргарет спокойно задала первый вопрос, заранее обдуманный ею в одиночестве:

— Вы утверждаете, что я околдовала дона Педро с целью женить его на себе, а впоследствии обманом склонить к принятию лютеранства, что обрекло бы его, по вашим представлениям, на вечные муки. Так почему же я не удержала дона Педро в Англии, где могла в полной безопасности претворить в жизнь свои злые умыслы?

Фрай Хуан обернулся к помощнику прокурора, как бы приглашая ответить обвиняемой, что, собственно, входило в его обязанности. Презрительная улыбка искривила губы помощника прокурора.

— Вы исходили из житейской мудрости. Граф Маркос — высокопоставленный и богатый джентльмен, и вы, естественно, хотели бы разделить с ним это богатство. Но стоило предать гласности тот факт, что граф Маркос остался в Англии, женившись на еретичке, его тотчас лишили бы высоких титулов, а богатство конфисковали. За такой грех его приговорили бы к сожжению на костре. Поскольку в суд он бы не явился, сожгли бы его чучело, с тем чтобы потом отправить преступника на костер без суда, как только он попадет в руки святой инквизиции.

Помощник прокурора усмехнулся, весьма довольный собой.

— Вы получили ответ на свой вопрос, — констатировал фрай Хуан, обращаясь к Маргарет.

Она побледнела от возмущения.

— Вы полагаете нагромождение абсурда на абсурд ответом? — воскликнула она в отчаянии и, опомнившись, добавила: — Хорошо, давайте проверим сеть, которой вы меня опутали. Вы разрешаете мне задавать вопросы моему обвинителю?

Фрай Хуан вопросительно взглянул сначала на священника, потом на помощника прокурора. Первый пожал плечами и хмыкнул, давая понять, что речь идет о сущих пустяках.

— Почему бы и нет? Пожалуйста, пусть спрашивает — ut clavus clavo retundatur[557], — произнес резким голосом второй.

Получив разрешение, Маргарет перевела взгляд на фрая Луиса, сидевшего возле старательно пишущего протокол нотариуса.

— Вы подслушивали у двери каюты, когда дон Педро говорил со мной. Помните ли вы, что, умоляя меня выйти за него замуж, дон Педро сообщил: на борту корабля есть священник, который нас тотчас и обвенчает?

— Об этом я упоминаю в своем донесении, — ответил он со злобным огоньком в глазах.

— И что же я сказала в ответ?

— Ответа не последовало, — произнес он с расстановкой.

— Но если я колдовством хотела женить дона Педро на себе, как же я оставила быего предложение без ответа?

— Молчание не расценивается как отказ, — заметил помощник прокурора.

Маргарет взглянула на него, и усталая улыбка промелькнула на ее лице.

— Тогда продолжим разговор. — Она снова обернулась к фраю Луису. — Что я сказала вам наутро, повстречав вас на палубе?

Фрай Луис, посмотрев на председателя суда, сделал досадливый жест рукой.

— Ответ опять же в моем донесении. Я указываю там, со слов обвиняемой, что ее доставили на борт корабля насильно, что дон Педро уговаривал ее выйти за него замуж, что она искала у меня защиты.

— Если бы я околдовала дона Педро, убедив его жениться на мне, обращалась бы я к кому-нибудь с такой жалобой, искала бы у кого-нибудь — особенно у священника — защиты?

— Разве я утверждал, что вы околдовали его с одной лишь целью — женить на себе? — повысив голос, заявил монах, и глаза его полыхнули злобой. — Откуда мне знать, какие цели преследует такая женщина, как вы? Я утверждаю лишь, что вы околдовали его, разве иначе богобоязненный, набожный сын матери-церкви думал бы о браке с еретичкой, совершал бы святотатство, угрожая священнику, проливал бы кощунственно кровь людей, выполняющих священный долг служителей инквизиции?

— Даже если из вашего утверждения следует, что он был околдован — пусть так, я в таких вещах не разбираюсь, — каким образом вы докажете, что околдовала его именно я?

— Как? — отозвался фрай Луис, не сводя с нее горящих глаз.

— Отвечайте обвиняемой, фрай Луис. — Председательствующий говорил спокойно, но тон его насторожил членов трибунала.

Дело в том — фрай Хуан де Арренсуэло позднее признал это, — что в голову ему закралось сомнение. Все началось с заявления обвиняемой о том, что обвинение намеренно сделало из нее козла отпущения за преступления, совершенные доном Педро де Мендосой-и-Луной. Услышав эти слова, председатель суда хотел закрыть заседание; перед новым допросом леди Маргарет он решил разобраться в себе самом и удостовериться: ни он, ни фрай Луис никоим образом не причастны к тому, что им приписывается. Однако стойкость обвиняемой, объяснявшаяся, по-видимому, чистой совестью, ее логичные вопросы и веские доводы лишь усилили его сомнения.

И теперь он настаивал, чтобы фрай Луис ответил на вопрос и тем самым внес ясность в свое донесение.

Доминиканец же ответил Маргарет встречным вопросом, обращаясь к суду. Фрай Луис просто не выдержал взгляда смелых ясных глаз леди Маргарет.

— Разве мое обвинение в колдовстве зиждется лишь на обольщении дона Педро? Я ведь подробно описал сатанинскую изворотливость ответов обвиняемой, которую пытался обратить в истинную веру. Я не решился признаться ранее, но теперь признаюсь, отдавая себя на суд святейшего трибунала: да, я чуть было не попал во власть ее адских чар, когда сам начал сомневаться в истинах Священного Писания, так тонко она извращала их смысл. Тогда-то я уразумел, что она пособница злого духа. Она высмеивала меня и святые слова, что я нес ей, и заливалась коварным смехом, как распутница. — Страстно обличая колдунью, монах разжигал ненависть своих слушателей. — Мое убеждение сложилось не под влиянием того или иного факта; твердое убеждение в ее колдовстве, на котором зиждется мое обвинение, исходит из всей суммы фактов, ошеломляющей в своей ужасной совокупности. — Фрай Луис, строгий, напряженный, устремил взгляд больших темных глаз в бесконечность. Окружающим он казался боговдохновенным. — Я записал то, что отчетливо видел внутренним оком, коему был ниспослан небесный свет.

Монах сел, обхватив голову руками. Его била дрожь: в последний момент мужество покинуло его. Он не отважился добавить, что счел решающим доказательством колдовских чар леди Маргарет то, что они возымели действие на него, проникнув в цитадель его доселе неуязвимого целомудрия. Он не отважился рассказать о навязчивом видении — белой шее и округлой груди, — преследующем и мучающем его с того самого дня, когда он увидел Маргарет на корабле. Искушение было так велико, что он не раз забывал про свой долг, всерьез помышлял отказаться от роли обвинителя в то утро, когда сошел на берег в Сантандере. Да и потом ему хотелось отбросить перо, отречься от правды и погубить свою бессмертную душу, чтоб спасти ее прекрасное тело от сожжения на костре, ибо она была обречена. И поскольку ее красота возбуждала доминиканца, как острый непреодолимый запах духов, поскольку он корчился от страстного желания увидеть леди Маргарет и терзался при мысли о справедливом возмездии, которое ее настигнет, он не мог позволить себе сомневаться в ее вине. Чары Маргарет в одночасье разрушили бастионы чистоты, возведенные им за долгие годы самоотречения и служения Богу, чтоб укрыть душу от греха. Это ли не доказательство ее колдовской мерзости, призванной ослабить того, чей долг — уничтожить ведьму? И лишь когда это прекрасное тело, искушавшее и губившее людские души по воле Сатаны, будет истерзано палачом, а потом превратится на костре в пепел, фрай Луис сочтет, что выполнил долг — долг своей совести.

Председательствующий спросил обвиняемую, удовлетворена ли она ответом, и фрай Луис услышал решительный протест леди Маргарет:

— Это был вихрь бессмысленных слов, торжественная декларация собственных убеждений фрая Луиса, но отнюдь не доказательство чего бы то ни было. Он заявляет, что я искусный полемист в религиозном споре. Но я веду спор на основе полученного мной религиозного воспитания. Разве это доказательство колдовства? Согласно подобной логике, каждый еретик — колдун.

На сей раз фрай Хуан промолчал. Он объявил, что заседание закрывается, и приказал увести обвиняемую.

Но когда леди Маргарет увели, он, желая успокоить свою совесть, подверг фрая Луиса допросу с пристрастием. В конце учиненного им допроса помощник прокурора с упреком заметил, что в руках председательствующего обвинитель, похоже, превратился в обвиняемого.

— Допрос доносчика не только законен, но и желателен, особенно если, помимо доноса, нет других показаний, как в данном случае, — возразил фрай Хуан.

— Мы располагаем свидетельскими показаниями, — заметил помощник прокурора. — Обвиняемая подтвердила, что дон Педро действительно говорил ей слова, цитируемые доносчиком. Есть и факты, которые дон Педро не станет отрицать.

— И к тому же она признала свою ересь, — добавил фрай Луис в пылу праведного гнева, — а еретичка способна на все.

— Даже если она способна на все, — последовал спокойный ответ, — мы не можем обвинить еретичку во всех смертных грехах, помимо ереси, если не располагаем достаточными доказательствами.

— А не лучше ли сразу отдать ее палачу для дознания, чтобы разрешить ваши сомнения, фрай Хуан? — предложил помощник прокурора.

— Провести дознание, правильно! — с чувством подхватил фрай Луис. — Надо пыткой сломить ее злонамеренное упрямство. Таким образом вы получите признание, необходимое, чтобы вынести приговор.

Фрай Хуан сразу посуровел, из его глаз исчезло выражение участия и грусти.

— Чтобы разрешить мои сомнения? — повторил он, хмуро поглядев на помощника прокурора. — Стало быть, я занял судейское место, чтобы разрешать свои сомнения? Что значит спокойствие моей души или душевные терзания по сравнению со служением вере? В конце концов мы узнаем правду, как бы долго нам ни пришлось ее искать. Но мы ее найдем во славу Господа, а не для разрешения моих либо чьих-то еще сомнений.

Фрай Хуан резко поднялся. Помощник прокурора обескураженно молчал. Фрай Луис хотел снова начать разговор, но ему строго напомнили, что он не член суда и ему положено высказываться только в качестве свидетеля.

В наступившей тишине фрай Хуан взял протокол у нотариуса и внимательно его прочел.

— Генеральный инквизитор потребовал копии, пусть отошлют ему вечером.

Особый интерес, который проявлял к этому делу генеральный инквизитор Кастилии Гаспар де Кирога, кардинал-архиепископ Толедо, объясняется, как нам известно, тем, что дон Педро де Мендоса-и-Луна приходился ему племянником. Он был единственным сыном сестры архиепископа, и тот любил его как сына; монашеский сан не позволял ему иметь своего собственного. Этот факт, широко известный в Испании, и вселил страх в инквизиторов Овьедо, решивших передать дело дона Педро в Толедо, под надзор самого генерального инквизитора.

Кардинал пребывал в глубоком унынии. Каков бы ни был исход дела, какую бы часть вины ни удалось переложить на козла отпущения, ясно было одно: дон Педро совершил тягчайшее преступление. Трибунал сочтет, что грехопадения не произошло бы, не соверши дон Педро того или иного поступка, за которые должен понести наказание. И трибунал, в свое время без колебания налагавший тяжкую епитимью на принцев крови, несомненно, потребует сурового наказания для его племянника. Словом, пойдут толки, что кардинал злоупотребил властью и священным саном, дабы уберечь своего родственника от справедливой кары. Генеральному инквизитору и без того чинили немало помех: король весьма ревниво относился к любой узурпации власти в своих владениях. Папа навряд ли одобрял то рвение, какое святая инквизиция проявила в Испании, иезуиты тоже не упускали случая выразить протест по поводу вмешательства в их дела и даже преследований, коим их подвергла инквизиция.

Да и сам дон Педро не облегчал задачи, стоявшей перед генеральным инквизитором, ни своим поведением перед трибуналом, ни в личных беседах с дядей, вызывавшим его из тюрьмы.

Он с презрением рассмеялся, узнав, что Маргарет предъявили обвинение в колдовстве, и категорически отказался от возможности воспользоваться лазейкой, предоставленной ему подобным обвинением. Свои нынешние невзгоды дон Педро считал естественной и заслуженной карой, которую он сам на себя навлек. Он заявил, что примет наказание с мужеством и надлежащим смирением, если будет уверен, что его собственное злодейство и безрассудный фанатизм судей не усугубят положения Маргарет и страшной опасности, угрожающей ей и еще не вполне ею осознанной. В личных беседах с дядей и, что несоизмеримо хуже — перед назначенными кардиналом для следствия инквизиторами во главе с фраем Хуаном де Арренсуэло он упорно утверждал: вся история с колдовством сфабрикована, чтобы, ввиду его собственного высокого положения и родственных связей с генеральным инквизитором, смягчить его вину за последствия. Дон Педро в вызывающей форме заверил судей, что леди Маргарет не воздействовала на него колдовскими чарами, хоть ее красота, добродетель и очарование способны околдовать любого. Если эти свойства расценивать как колдовские чары, то половину девушек во всем мире надо сразу сжечь на костре, ибо каждая из них когда-либо очаровывала того или иного мужчину.

То, что дон Педро во всем обвинял самого себя, ни единым словом не опорочив еретичку — причину всех своих бед, — было самоубийственно. Любые попытки убедить дона Педро, что и его слова, и поведение — лишнее доказательство действия колдовских чар, все еще разжигающих кровь, лишь повергали его в ярость и усиливали грубые выпады. Он обзывал инквизиторов болванами, глупыми ослами, упрямыми мулами, а однажды, ничтоже сумняшеся, заявил, что они сами одержимы дьяволом, ибо с адским усердием губят все вокруг и, руководствуясь только им известной целью, превращают правду в ложь.

— Для вас, господа, правда — то, что вы хотите видеть, а не то, что видит любой здравомыслящий человек. Вам нужны лишь те доказательства, что подтверждают ваши закоснелые предубеждения. В мире нет животного, который с такой охотой и упорством шел бы по ложному следу, как вы, доминиканцы.

Дон Педро намеренно разбил последнее слово на два и по негодованию, отразившемуся на лицах инквизиторов, понял, что до них дошел оскорбительный смысл его слов. Он повторял их снова и снова как ругательство, даже перевел их на испанский, чтобы исключить всякую возможность непонимания.

— Собаки Бога! Псы Господни! Вот как вы себя называете. Интересно, как называет вас Бог?

Заседание было немедленно закрыто, и кардиналу Кироге доложили, что сумасбродные речи и неподобающее поведение его племянника не оставляют у судей сомнений: он явно пал жертвой колдовства. Но фрай Хуан добавил от себя: как бы они ни были в этом уверены, трибунал не располагает достаточными доказательствами, чтобы обвинить женщину по имени Маргарет Тревеньон в колдовстве. Председатель трибунала почтительнейше просил генерального инквизитора отказаться от этого обвинения, оставив лишь обвинение в ереси. А если англичанка — ведьма, она поплатится за это, но пусть ее осудят за преступление, которое можно доказать.

Грандиозное аутодафе должно было состояться в Толедо в следующий четверг, 26 октября. Фрай Хуан указывал в своем донесении от 19 октября, что к этому времени приговор по обвинению в ереси будет вынесен и обвиняемая понесет наказание; на дона Педро наложат епитимью, определенную трибуналом. Она будет представлена на одобрение его высокопреосвященству.

Глава 19

ФИЛИПП II
В то самое время, когда генеральный инквизитор в Толедо размышлял над сопряженным с неприятностями донесением фрая Хуана де Арренсуэло, сэр Джервас Кросби добивался аудиенции у короля Филиппа II.

Пятнадцать дней ушло на то, чтобы добраться от Гринвича до Мадрида, пятнадцать дней нескончаемых мучений, досады на медленное, сводившее его с ума продвижение к цели. Маргарет в беде, Джервас был нужен ей сейчас, немедленно, а он полз к ней как улитка. Путешествие показалось ему кошмаром. За пятнадцать дней плавания беспечный, жизнерадостный парень посуровел и внешне, и душой, и отныне ему никогда не удавалось вполне изжить в себе эту суровость.

Бросив якорь в заливе Сантандер, они вошли в порт лишь через шесть дней из-за сильных встречных ветров. Порт Сантандер они выбрали не потому, что напали на след корабля, который увез Маргарет. Сантандер был ближайшим крупным испанским портом, и оттуда было удобнее всего добраться до Мадрида — конечной цели путешествия. Поиски Маргарет, попытки преследовать похитителя были бы пустой тратой времени: Джервас надеялся добиться от короля Испании охранного свидетельства. Потому-то он решил прежде всего встретиться с этим легендарно-могущественным человеком.

«Роза Мира» вошла в испанские территориальные воды без национального флага. Бесстрашие было свойственно сэру Оливеру Трессилиану, но он не забывал и про осторожность. Он был готов встретить лицом к лицу любую подстерегавшую его опасность, но избегал неоправданного риска.

Тем не менее отсутствие флага возымело тот же эффект, что и вызывающе реющий флаг враждебной державы. Не прошло и часа с тех пор, как они бросили якорь в бухте Сантандер, как к «Розе Мира» подошли две большие черные барки. На борту их было множество людей в стальных шлемах и доспехах, вооруженных пиками и мушкетами. В первой находился наместник короля в Сантандере собственной персоной. Он хотел узнать, из какой страны и с какой целью прибыл корабль. Ряд пушек, жерла которых торчали из орудийных портов, придавали «Розе Мира» вид боевого корабля.

Сэр Оливер приказал спустить трап и пригласил наместника на борт корабля. Он не возражал, когда вместе с ним по трапу поднялось шесть солдат в качестве почетного караула.

Наместником короля в Сантандере был напыщенный коротышка, несмотря на сравнительно молодой возраст, склонный к полноте. Джервас объяснил ему на ломаном, но вполне понятном испанском, усвоенном во время плавания с Дрейком, что он — курьер королевы Елизаветы и везет письма королю Филиппу Испанскому. В подтверждение своих слов он показал сверток с королевскими печатями и собственноручной королевской надписью.

Это заявление было встречено косыми взглядами и любезными словами наместника, дона Пабло де Ламарехо. Он понимал, что королевские посланники неприкосновенны, даже если это еретики-англичане, обреченные на вечное проклятие и потому не заслуживающие ни внимания, ни сострадания любого богобоязненного человека. Наместник рассудил, что корабль и команда, доставившая королевского посланника, равно как и сам посланник, находятся под защитой международного права, а потому с готовностью согласился выполнить просьбу сэра Оливера пополнить запасы свежей воды и продовольствия.

Джервас один отправился в порт на барке наместника. Он просил разрешения взять с собой двух матросов для услуг. Но наместник, рассыпаясь в любезностях, настоял, чтоб Джерваса сопровождали два испанца: они, как объяснил наместник, окажутся куда полезнее, поскольку знают страну и язык. Джервас прекрасно понимал истинное намерение дона Пабло приставить к нему двух стражей. Не выдав себя ни словом, ни намеком, он счел благоразумным превратить королевского посланника в пленника на время его пребывания в Испании, если только его величество не распорядится иначе.

Сэр Джервас не придал этому никакого значения. Ему было важно как можно скорее попасть к королю, а как это будет достигнуто, его не интересовало. Испанцы, будь на то их воля, могли доставить его в Мадрид связанным по рукам и ногам.

Оливер Трессилиан по уговору должен был ждать Джерваса в Сантандере. Они условились: если Джервас не вернется ровно через месяц и не пришлет сообщения, значит его постигла неудача и Оливер отплывет в Англию и доложит обо всем королеве. Приняв такое решение, друзья простились, и Джервас, похожий на испанца и цветом кожи, и суровостью, отправился в Мадрид с двумя стражниками, изображавшими из себя грумов. Ехали куда медленнее, чем хотелось бы Джервасу: местность была гористая, и лошадей меняли редко. На пути у них лежала провинция Бургос, прославленная родина Сида[558], и высоко в горах — романская Сеговия с ее акведуком Флавиев. Но чудеса природы, равно как и рукотворные, не трогали Джерваса. Душой он рвался в Мадрид, изнемогая от томительного ожидания, надеясь, если на то будет милость Божья, утишить свое отчаяние.

Путешествие по земле Испании заняло шесть дней. Но и на этом оно не закончилось. Король находился в Эскориале, величественном монастыре-дворце в отрогах гор Гвадаррама. Строительство замка завершилось совсем недавно: король Филипп постоянно мешал зодчим и мастерам, навязывая им свой чудовищный вкус в архитектуре, внешнем и внутреннем убранстве.

Джервас и его спутники приехали в столицу вечером, и им пришлось дожидаться утра. Итак, прошла неделя, прежде чем взору Джерваса открылся огромный дворец монарха — повелителя полумира. Это было серое, мрачное, весьма непривлекательное сооружение. Говорили, что в основе плана дворца просматривается решетка для пыток огнем, на которой принял мученическую смерть святой Лоренсо. В то утро пасмурное небо усиливало иллюзию, что серая громадина — неотъемлемая часть горной цепи Гвадаррама и что создана она самой природой.

Впоследствии, вспоминая полдень в Эскориале, Джервас думал, а не привиделось ли все это ему во сне. В огромном дворе маршировали солдаты в красивых мундирах. Офицер, которому он сообщил о цели своего прихода, провел его широкой гранитной лестницей в длинную сводчатую галерею. Из ее маленьких окошек было видно четырехугольное крыло — резиденция короля. В галерее толпилась и гудела людская масса — придворные в черном бархате, офицеры в доспехах, прелаты в фиолетовых и пурпурных мантиях, монахи в коричневых, серых, черных и белых сутанах.

Посетители стояли группами или прохаживались по галерее, повсюду слышался приглушенный шум голосов. Они косились на высокого молодого человека с изможденным смуглым лицом под гривой жестких каштановых волос, в диковинной заморской одежде и высоких пропыленных сапогах.

Однако вскоре выяснилось, что он получит аудиенцию скорее, чем те, что дожидались ее с утренней мессы, ибо тут же появился церемониймейстер и провел его через приемную, где он оставил оружие, к королю.

Джервас оказался в небольшом помещении, напоминающем монашескую келью своей строгостью, и в ноздри ему ударил запах какого-то снадобья. Стены были побелены, и единственным украшением служила картина, изображавшая круги ада, где в огненном вихре метались обреченные на муки черти и грешники.

Посреди комнаты стоял квадратный дубовый стол, словно в трапезной аббата, а на нем — груда пергаментов, чернильница и перья.

За ним, положив правый локоть на край, сидел на высоком, будто монастырском, стуле величайший монарх своего времени, повелитель полумира.

При одном взгляде на него посетитель испытывал шок, возникающий, если фантазия разительно не соответствует действительности. Людям так свойственно идеализировать королевскую власть, королевское достоинство, связывать воедино человека и место, которое он занимает в обществе. Высокий титул этого человека, огромные владения, где его слово было законом, так распаляло людское воображение, что само имя Филиппа II вызывало в уме видение сверхчеловеческого величия, почти божественного великолепия.

Но вместо фантастического создания Джервас увидел морщинистого старика болезненного вида, низкорослого, с выпуклым лбом, светлыми, почти бесцветными, близко поставленными глазами и тонким орлиным носом. Рот производил отталкивающее впечатление: гротескно выдающийся вперед подбородок, запавшие бледные губы постоянно полуоткрыты и обнажают гнилые зубы. И без того длинный подбородок удлиняется неровно растущей рыжеватой бородкой, над верхней губой — тонкая щетинистая полоска усов. Волосы, когда-то густые, золотистые, свисают тонкими пепельными прядями.

Филипп сидел, положив левую, распухшую от подагры, перевязанную ногу на стул с мягким сиденьем. Он был одет во все черное, и единственным украшением был орден Золотого руна на тонкой шее. Филипп что-то деловито писал и не оторвался от своего занятия, когда вошел Джервас. Король будто вовсе его не заметил. Наконец он передал документ сухопарому человеку в черном, стоявшему по левую руку от него. Сантойо, королевский камердинер, взял письмо, присыпал чернила песком, а король тем временем, все еще игнорируя Джерваса, вытащил из пачки очередной пергаментный лист и продолжил работу.

Позади у стены размещались еще два письменных стола, за ними сидели секретари и что-то писали. Одному из них, маленькому и чернобородому, камердинер вручил переданный ему королем документ.

За спиной у короля стоял человек средних лет, очень прямой и высокий, в черном облачении и длинной сутане иезуита. Это был, как узнал Джервас, отец Аллен, своего рода посол английских католиков при короле Филиппе, ценившем его весьма высоко. В глубоком проеме одного из двух окон, заливавших комнату светом, стоял фрай Диего де Чавес, настоятель монастыря Санта-Крус, плотного сложения человек с веселым выражением лица.

Королевское перо царапало поля документа. Сэр Джервас терпеливо ждал, стоя неподвижно, как и офицер позади него. Он не переставал удивляться жалкому, ничтожному воплощению наследственного принципа и невольно сравнивал Филиппа с противным пауком, сидящим в самом центре сплетенной им огромной паутины.

Наконец король передал Сантойо второй документ, и его льдистые глаза под нависшим лбом метнули быстрый взгляд на высокого молодого человека, ждавшего его внимания с таким достоинством и терпением. Бледные губы чуть заметно шевельнулись, и послышался глуховатый голос: монарх что-то быстро сказал совершенно бесстрастным тоном. Его слова, произнесенные в обычной для него невразумительной манере, так раздражавшей иностранных послов, прозвучали точно гудение жука в тихой комнате. Его величество говорил по-испански. Властитель полумира изъяснялся лишь на родном языке и с грехом пополам разбирал простой текст на латыни: ведь он был не только злой и малодушный развратник, но еще и недоучка и невежда.

Сэр Джервас довольно хорошо владел разговорным языком, но не понял ни слова из сказанного королем. Некоторое время он стоял в нерешительности, но тут наконец отец Аллен, обнаружив знание английского, взял на себя роль переводчика.

— Его величеству доложили, сэр, что вы привезли письма от королевы Елизаветы.

Джервас вытащил из камзола запечатанный пакет и шагнул вперед, намереваясь вручить его королю.

— Преклоните колено, сэр! — приказал иезуит резким тоном.

Джервас повиновался и опустился перед монархом на одно колено.

Филипп Испанский протянул к нему руку, восковой желтизной и прозрачностью похожую на руку покойника. Король подержал пакет, будто прикидывая, сколько он весит, и прочитал надпись, сделанную легко узнаваемым почерком Елизаветы Английской. Потом он перевернул пакет и рассмотрел печать. Его губы скривились в презрительной усмешке, и он снова прогудел бесстрастным тоном нечто невразумительное. На сей раз никто из присутствующих не понял, что он сказал.

Наконец, пожав плечами, король сломал печати, разложил перед собой письмо и углубился в чтение.

Сэр Джервас, отступив к стене, с напряженным интересом и беспокойством наблюдал за выражением лица Филиппа. Он заметил, что король нахмурился, потом снова скривился в усмешке и его рука, державшая лист пергамента, сильно задрожала, словно ее внезапно парализовало. Джервас с надеждой подумал, что это признак страха, но был разочарован. Король заговорил, и, так как гнев придал силу его голосу, его услышали все присутствующие. Джервас на сей раз все понял.

— Ублюдок, нахальная еретичка! — выкрикнул король и скомкал костлявой рукой оскорбившее его письмо. Он с таким же удовольствием разделался бы и с его автором, попадись она ему в руки.

Секретари перестали строчить перьями. Сантойо, стоявший справа у стола, отец Аллен позади него и фрай Диего у окна затаили дыхание. Мертвая тишина последовала за вспышкой королевского гнева: Филипп редко открыто проявлял свои чувства.

Пауза затянулась, но король вскоре обрел привычную холодную сдержанность.

— Возможно, я ошибся, — сказал он, — возможно, я что-то не так понял. — Он расправил скомканный пергамент. — Аллен, прочтите мне письмо, переведите его, — приказал он. — Я хочу избежать ошибки.

Иезуит взял письмо и, читая, тут же переводил его на испанский. В его голосе звучал нараставший ужас.

Таким образом Джервас узнал точное содержание королевского послания.

Елизавета Английская написала в свое время немало писем, повергавших ее советников в ужас, но более резкого послания еще не выходило из-под ее пера. Учитывая суть послания, устрашающими сами по себе были его краткость и недвусмысленность. Королева писала на латыни, извещая своего зятя, короля Филиппа Испанского и Португальского, что его подданный, испанский аристократ по имени дон Педро де Мендоса-и-Луна, потерпел кораблекрушение у берегов ее державы и обрел приют и гостеприимство в английском доме, за которое расплатился тем, что похитил дочь хозяина, леди Маргарет Тревеньон. Детали его величеству, если он того пожелает, сообщит посланник. Она же уведомляет его величество, что в лондонском Тауэре содержатся испанский адмирал дон Педро Валдес и семь испанских офицеров благородного происхождения, не считая матросов. Они захвачены на андалузском флагмане и находятся всецело в ее власти. Далее Елизавета предупреждала его величество, призвав в свидетели Бога: леди Маргарет Тревеньон должна вернуться домой в добром здравии, податель сего письма, сэр Джервас Кросби, и его спутники, последовавшие за ним в Испанию, чтобы сопровождать вышеупомянутую леди, должны получить охранное свидетельство и без единой царапины, не понеся ни малейшего ущерба, вернуться на родину. В противном случае Елизавета пришлет своему брату, королю Филиппу, головы дона Педро Валдеса и семи его благородных офицеров, не считаясь с правилами ведения войны и международным правом.

Последовало гробовое молчание. Потом король разразился коротким злым смешком в знак презрения.

— Стало быть, я все правильно понял, — сказал он и добавил иным, непривычным тоном, срываясь на крик: — Доколе, доколе, о Господи, Ты будешь терпеть эту Иезавель?

— Доколе, доколе? — эхом отозвался отец Аллен.

Фрай Диего, стоявший у окна, казалось, окаменел. Его цветущее лицо приобрело сероватый оттенок. Король сидел съежившись и размышлял.

— Это нахальство, — сказал он наконец, сделав презрительный жест рукой. — Пустая угроза! Ничего не случится. Ее собственный варварский народ не допустит такого варварства. Ее письмо — попытка запугать меня призраками. Но я, Филипп Второй Испанский, не боюсь призраков.

— Когда вашему величеству доставят восемь голов, вы убедитесь, что это не призраки.

Безрассудно смелые слова произнес Джервас, и все вокруг оцепенели от ужаса.

Король взглянул на него и тотчас отвернулся: он не мог смотреть людям в глаза.

— Кажется, вы что-то сказали? — тихо осведомился он. — А кто вас спрашивал?

— Я сказал то, что счел необходимым, — бесстрашно ответил Джервас.

— Счел необходимым? Ах вот как? Значит, эта необходимость вас оправдывает? Я учусь. Я никогда не устаю учиться. Вы можете еще кое-что мне рассказать, коли так жаждете, чтоб вас услышали.

И в холодной скороговорке короля, и в его потухшем змеином взгляде заключалась страшная опасность. Король был неистощим в своей злокозненности и совершенно безжалостен. Он повернул голову и подозвал одного из секретарей.

— Родригес, ну-ка запиши все, что он говорит. — Обернувшись к Джервасу, он спросил: — В письме сообщается, что вас сопровождают какие-то люди. Где они?

— Они в Сантандере, ждут меня на борту корабля, на котором я прибыл в Испанию.

— А что, если вы не вернетесь?

— Если я не вернусь до тринадцатого ноября, они отправятся в Англию и сообщат ее величеству, что для вас предпочтительней получить головы восьми джентльменов, чем восстановить справедливость в своих владениях из уважения к приличиям.

Король задохнулся от гнева. Отец Аллен, стоявший у него за спиной, предостерег отважного молодого человека по-английски:

— Сэр, вспомните, с кем вы разговариваете! Предупреждаю вас в ваших собственных интересах.

Король жестом остановил иезуита.

— Как называется корабль, ожидающий вас в Сантандере?

В готовности, с которой Джервас ответил на вопрос, был своего рода презрительный вызов:

— «Роза Мира» с реки Фал. Ее капитан — сэр Оливер Трессилиан, бесстрашный моряк, весьма искусный в морских сражениях. На корабле двадцать пушек, и он бдительно охраняется.

Король усмехнулся, уловив скрытую угрозу. Это было образцом наглости.

— Мы можем подвергнуть испытанию бесстрашие вашего друга.

— Его уже испытывали, ваше величество, причем ваши подданные. Вздумай они испытать его еще раз, они, вероятно, убедятся в нем, как и раньше, на собственном горьком опыте. Но если, случаем, «Розе Мира» помешают выйти в море и она не вернется домой до Рождества, вы получите головы в качестве новогоднего подарка.

Так сэр Джервас на своем далеко не совершенном испанском недвусмысленно уязвил властителя полумира. Его привела в ярость бесчеловечность короля, явная озабоченность своим ущемленным самолюбием. Тщеславный властелин и думать не хотел о преступлении дона Педро де Мендосы и страданиях, причиненных им ни в чем не повинной девушке.

Король же, получив нужные ему сведения, сразу изменил тон.

— А что касается тебя, английская собака, ты не уступаешь в наглости скверной женщине, пославшей тебя с дерзким поручением. Тебе тоже придется кое-чему научиться, прежде чем ты выйдешь отсюда. — Филипп поднял дрожащую руку. — Увести его! Держать взаперти впредь до моего особого распоряжения.

— Господи! — воскликнул Джервас, когда на плечо ему легла рука офицера, и невольно отпрянул. Офицер сильнее стиснул плечо и вытащил кинжал. Но Джервас, не замечая ничего вокруг, обратился по-английски к отцу Аллену: — Вы, сэр, англичанин и пользуетесь влиянием при дворе, неужели вам безразлична судьба английской женщины, благородной английской девушки, похищенной столь оскорбительным образом испанским сатиром?

— Сэр, — холодно ответил иезуит, — своим поведением вы сослужили плохую службу делу.

— Следуйте за мной! — приказал офицер и силой потянул Джерваса к выходу.

Но Джервас не двигался с места. На сей раз он обратился по-испански к королю:

— Я — посланник, и моя личность неприкосновенна.

— Посланник? — Король презрительно хмыкнул. — Наглый шут! — И равнодушным взмахом руки положил конец разговору.

Вне себя от бессильной ярости, Джервас подчинился приказу. У порога он обернулся и, хоть офицер силой выталкивал его из комнаты, крикнул королю:

— Помните: восемь голов испанских аристократов! Вы собственноручно отсекли восемь голов!

Когда Джервас наконец оказался за дверью, офицер вызвал на подмогу стражников.

Глава 20

КОРОЛЕВСКАЯ СОВЕСТЬ
Вам представилась возможность увидеть весьма необычное зрелище, и необычно в нем то, что король Филипп II Испанский действовал импульсивно, под влиянием нахлынувших на него чувств. Такое поведение было ему несвойственно. Терпение было самой главной и, возможно, единственной добродетелью монарха, и своим неизменным терпением он добился величия.

— Господь, время и я — одно целое, — спокойно похвалялся Филипп и порой утверждал, что он, как Господь, идет на врагов своих на свинцовых ногах, но зато бьет железной рукой.

Это отнюдь не единственное сходство, которое он усматривал между Богом и собой, но именно эта черта характера Филиппа представляет для нас интерес. В случае с Джервасом он утратил, поддавшись гневу, божественное терпение; гнев же был спровоцирован наглым тоном послания ненавистной Елизаветы.

Это письмо с хладнокровной угрозой чудовищной расправы, противной всякому представлению о справедливости и гуманности, Филипп II расценил как возмутительную попытку оказать на него давление и запугать. Мало того что письмо было беззастенчиво наглым, его податель превзошел в развязности автора, и это еще больше распалило короля.

У него сложилось впечатление, как он признался отцу Аллену, что Елизавета, отвесив ему оплеуху своим вопиющим сообщением, поручила подателю письма вдобавок еще и лягнуть его. За все свое правление он не припомнил случая, чтобы кто-нибудь так дерзко смотрел ему в глаза, не испытывая ни малейшего почтения перед помазанником Божьим. Стоит ли удивляться, что этот полубог, привыкший обонять лишь фимиам, вдруг вдохнул молотый перец и в раздражении своем по-человечески чихнул?

Конечно, Филипп II был не тот человек, с кем можно позволить себе подобные вольности, и сейчас в его жизни наступило такое время, когда он менее всего был склонен их прощать. Раньше он сдержал бы свой гнев, памятуя о том, что высокомерную выскочку, узурпировавшую английский трон, ждет суровая расплата; он только усмехнулся бы, почувствовав укус комара: настанет час — и он еще сокрушит жалкую мошку могучей рукой. Но теперь, в пору унижения, когда его великий флот разбросан и разбит наголову, когда не сыщешь знатной семьи, где бы ни оплакивали сына, силы покинули короля. Он был лишен даже того утешения, что еще при его жизни Испания вновь восстанет как владычица морей. К страшному удару, нанесенному его могуществу в мире, добавились личные оскорбительные выпады вроде нынешнего, и теперь, вероятно, ему придется мелко мстить мелким людишкам.

Король вспомнил другие письма, присланные Елизаветой, — то вызывающие, насмешливые, то любезные и горькие, то язвительные.

Читая их, он усмехался терпеливо и злобно. Тогда он мог позволить себе улыбаться, зная наверняка, что настанет день расплаты. Но теперь непостижимое коварство фортуны украло у него такую уверенность, теперь день расплаты был позади, и он принес Филиппу лишь поражение и стыд. Отныне он не мог позволить себе улыбаться в ответ на оскорбления, не мог больше сносить их с подобающим монарху достоинством.

Пусть он ослаб, но не настолько, чтобы оставить безнаказанными насмешки, грубый нажим и угрозы.

— Она еще узнает, — сказал он отцу Аллену, — что короля Испании пустыми угрозами не запугаешь. И этот нахальный пес, побывавший здесь, и приплывшие вместе с ним в Сантандер — все они еретики, как их назойливая еретичка-королева. Пусть ими займется святая инквизиция. — Он обернулся к дородному человеку у окна. — Фрай Диего, займитесь этим делом.

Фрай Диего де Чавес встрепенулся и медленно вышел вперед. Его темные глаза под кустистыми бровями были мрачны. Низким мягким голосом он воззвал к здравому смыслу короля:

— Угроза нависла не над вашим величеством, а над теми несчастными сеньорами, что так преданно служили вам, а теперь томятся в английских тюрьмах, дожидаясь выкупа из Испании.

Король уставился на него своими белесыми глазами.

— Они рискуют потерять только жизнь, — угрюмо и раздраженно уточнил он. — Я же рискую честью и достоинством, что равнозначно чести и достоинству Испании.

Фрай Диего подошел ближе и, пыхтя, наклонился над тяжелым дубовым столом.

— А разве угроза, приведенная в исполнение, — казнь ее сыновей — не нанесет урон достоинству Испании?

Король метнул на него взгляд исподлобья, а настоятель тем временем продолжал:

— Испанская знать обескровлена гибельным походом в Англию. Неужто вы, ваше величество, допустите новое кровопролитие, пожертвуете Валдесом, достойнейшим слугой отечества, величайшим из ныне живущих адмиралов; Ортисом, маркизом Фуэнсалидой, доном Рамоном Чавесом…

— Вашим братом, не так ли? — резко оборвал его король. — Сдерживайте свои чувства. Вы озабочены судьбой родственника.

— Верно, — мрачно подтвердил доминиканец. — А разве вы, ваше величество, не озабочены? Разве вся Испания — не ваша семья, а ее знать — не ваш перворожденный? Нахальный англичанин, только что здесь побывавший, и его спутники с корабля в Сантандере не чета благородным сеньорам, томящимся в Лондоне. Разумеется, вы можете бросить их в застенки инквизиции как еретиков — это ваше право, более того — ваш долг перед верой, но разве все они, вместе взятые, стоят восьми благородных голов, восьми отрубленных окровавленных голов, которые королева Англии бросит вам на колени?

Король вздрогнул, потрясенный, будто воочию увидел страшную картину, нарисованную настоятелем, будто окровавленные головы уже лежали у него на коленях. Но он тут же взял себя в руки.

— Достаточно! — выкрикнул он. — Я не боюсь угроз. — И, раскрыв источник твердости своего духа, добавил: — Эта женщина не рискнет претворить свои угрозы в жизнь. Это навлекло бы на нее проклятие всего мира. — Филипп обернулся к иезуиту. — Я прав, Аллен?

Англичанин уклонился от прямого ответа.

— Ваше величество, вы имеете дело с безбожной своевольной женщиной, Антихристом в женском образе. Она не считается ни с человеческими, ни с Божьими законами.

— Но этот случай — особый! — воскликнул король, все еще цеплявшийся за свою надежду.

— Пусть особый, но она не навлечет на себя большего проклятия, чем за убийство королевы Шотландии. Тогда весь мир тоже обольщался надеждой, что Елизавета не решится на этот шаг.

Итак, иезуит рассеял заблуждения короля относительно страха Елизаветы перед мировым общественным мнением. Филиппа II одолели сомнения — уж не на песке ли он строит свой замок? Это его рассердило. Необходимость отступить перед угрозой ненавистной ему женщины была горька, как полынь. Нет, он не станет пить горькую чашу, как бы ему ее ни навязывали. Он выразил эту мысль в резкой форме и выпроводил и доминиканца, и иезуита.

Но когда они ушли, король не смог продолжить свою работу над документами, как намеревался ранее. Он сидел, дрожа от гнева, перечитывая оскорбительное письмо и вспоминая оскорбительное поведение посланника.

В конце концов король вдруг задумался над тем, что спровоцировало угрозу. Его гнев вызвали последствия этого дела, но до сих пор ему и в голову не приходило хотя бы уяснить для себя причину. Теперь он припомнил, из-за чего все началось. Что ему рассказывали? Правда ли это? Ему докладывали, что «Идея», которой командовал дон Педро де Мендоса, пропала без вести, ни один матрос не спасся. Так почему же сам дон Педро цел и невредим? Впрочем, об этом говорится в письме. Он нашел приют в английском доме. Стало быть, он бежал из Англии и, согласно сообщению, прихватил с собой дочь хозяина дома. Но если это так, почему ему не доложили о возвращении дона Педро, почему сам дон Педро не явился с докладом, не отдал долг вежливости своему королю?

Одному человеку об этом известно наверняка — кардиналу-архиепископу Толедо, который приходится дону Педро дядей.

Его величество вызвал секретаря Родригеса и продиктовал ему короткое предписание примасу немедленно явиться в Эскориал. Кардинал, возможно, внесет ясность в это дело и одновременно как генеральный инквизитор займется английскими еретиками.

В Толедо тут же отправили курьера, наказав ему гнать во всю мочь днем и ночью, не жалея себя и лошадей.

Король решил вычеркнуть из памяти дело о похищении, чтобы вернуться к нему, когда прибудет генеральный инквизитор. Но оно не шло из головы, как и образная фраза, брошенная фраем Диего де Чавесом. Опустив взгляд на колени, король снова, будто воочию, видел там груду окровавленных голов. Среди них — строгое лицо бесстрашного Валдеса, так славно воевавшего за него ранее и сослужившего бы еще хорошую службу; остекленевшие глаза маркиза Фуэнсалиды смотрели на короля с упреком, впрочем, как и все остальные. Он, Филипп II, позволил снести им головы с плеч, чтобы сохранить свое достоинство. Но как он его сохранил? Люди проклянут Елизавету, казнившую испанцев, но что они скажут про того, кто мог предотвратить казнь, но не сделал этого? Он прикрыл холодные, как у рептилии, глаза безжизненными восковыми руками, напрасно пытаясь избавиться от неотступного видения. Но Филипп II упрямо цеплялся за свое решение наперекор возникавшим в его душе сомнениям: он считал их проявлением слабости. Нет, он не дрогнет перед угрозой.

На следующий день поздно вечером, когда король ужинал, как всегда в одиночестве, объявили о прибытии кардинала Кироги. Король тотчас принял его и, на мгновение оторвавшись от пирожных, приветствовал примаса.

Беседа с кардиналом принесла покой его душе и вселила в него уверенность. Дон Педро находился в тюрьме инквизиции, как и женщина, которую он увезиз Англии. Ее обвинили в ереси и колдовстве. Именно ее колдовские чары толкнули дона Педро на преступление против веры. На него наложена епитимья, и он должен искупить свою вину на большом аутодафе, что состоится в Толедо в следующий четверг. На том же аутодафе обвиняемая будет передана гражданским властям для исполнения приговора и сожжена как ведьма вместе с несколькими другими обвиняемыми, перечисленными кардиналом. Кардинал выразил надежду, что его величество почтит своим королевским присутствием аутодафе.

Король взял новое пирожное с золотого блюда, запихнул его в рот, облизал пальцы и задал кардиналу еще один вопрос. Какими доказательствами колдовства англичанки располагает обвинение?

Генеральный инквизитор, детально знавший дело, так сильно затрагивавшее интересы его племянника, подробно ознакомил с ним короля.

Филипп II откинулся на спинку стула с полузакрытыми глазами. Губы его тронула улыбка. Он был чрезвычайно доволен. Теперь с него полностью сняли ответственность. Филипп II не мог выполнить требования Елизаветы: у него был долг перед верой. Тому был успешный прецедент. Когда из Англии посыпались протесты по поводу английских моряков, попавших в руки инквизиции, он, Филипп Испанский, ответил, что бессилен помочь, ибо это вне компетенции гражданских властей Испании. Вопросы веры — промысл Божий, король не властен вмешиваться в дела инквизиции, она вправе покарать и его самого, согреши он против веры. И в этом заявлении не было лицемерия, оно было абсолютно искренне. Такой же искренней была и его нынешняя благодарность: теперь никто не обвинит короля, если восемь знатных испанцев сложат головы на плахе. Весь мир услышит его ответ английской королеве: приговор вынесен не Филиппом II, а инквизицией за преступления против веры. Если же королева в отместку лишит жизни невинных сеньоров, не предъявив им обвинения, ответственность за это злодеяние проклятием ляжет на ее черную душу, она заслужит презрение и осуждение всего мира.

И поскольку его долг по отношению к вере — а он считал себя ее горячим поборником — связывал ему руки, король больше не боялся видения — кровавых голов у себя на коленях.

Разумеется, король ничего не сказал об этом Кироге. Он поблагодарил его высокопреосвященство за информацию, столь необходимую ему сейчас, когда он узнал, что дон Педро жив, и отпустил его.

В ту ночь Филипп II Испанский спал мирным сном, как спят люди с чистой совестью.

Глава 21

СОВЕСТЬ КАРДИНАЛА
Кардинал-архиепископ вернулся домой после воскресной вечерни, которую отправлял самолично. Для этого ему пришлось покинуть Эскориал на рассвете, гнать лошадей и часто менять их, что было привилегией короля и инквизиторов. Его высокопреосвященство просмотрел бумаги по делу своего заблудшего племянника. Тут он припомнил: когда за ним явился королевский гонец из Эскориала, он собирался вызвать к себе инквизитора Арренсуэло, чтобы обсудить кое-какие неясности.

Он освежил в памяти сведения, изложенные в служебной записке Арренсуэло, и на этот раз отнесся к ним внимательнее, чем раньше, что объяснялось недавней беседой с королем. Генерального инквизитора вдруг одолели сомнения: ему передалась тревога, сквозившая в донесении фрая Хуана. Кардинал понял, что они могут увязнуть в сложностях, недооцененных Арренсуэло. Он тотчас послал за фраем Хуаном, и тот с готовностью явился на вызов.

Честный и богобоязненный, фрай Хуан де Арренсуэло, не колеблясь, искренне и обстоятельно изложил свои сомнения.

Начал он с признания: возможно, дело обстоит именно так, как логично изложил в своем обвинении фрай Луис Сальседо. Но все же совесть его неспокойна, ибо он не считает, что обвинение в колдовстве доказано. Исходя из интересов дона Педро, он хотел бы, чтобы обвинение это было подтверждено доказательствами, и потому должен проявить большую осторожность в суждениях. Ведь все мы с такой опасной легкостью принимаем желаемое за действительное. Слова и поступки, исходя из которых фрай Луис сделал свои выводы, в совокупности дают серьезные основания для подобных заключений, и тем не менее их можно истолковать иначе.

К примеру, отнюдь не исключается то, на чем настаивал сам дон Педро: единственные чары, которыми воздействовала на него обвиняемая, были те, что природа дарует каждой женщине. Бог создал женщину, чтобы испытать твердость духа мужчины. Возможно, дон Педро, поддавшись искушению, забыл про нормы поведения, приличествующие каждому богобоязненному человеку. Желая взять в жены обвиняемую, он упустил из виду, что она была еретичкой. Это само по себе серьезное прегрешение. Но, в конце концов, дон Педро тут же осознал свою ошибку и с превеликой охотой согласился, чтобы англичанку обратили в истинную веру. То, что он говорил ей о силах извне, побудивших полюбить ее, те самые слова, коим фрай Луис придал огромную важность, возможно, всего лишь ипохондрические фантазии влюбленного. Фрай Хуан ничего не утверждал. Он просто высказывал сомнения, возникшие у него в связи с обвинением в колдовстве.

В заключение фрай Хуан заметил, что редкая, удивительная красота, какой одарена эта женщина, и раньше, случалось, доводила мужчин до сумасбродств.

Кардинал Кирога, высокий, красивый, сильный человек пятидесяти лет, очень импозантный в своей пурпурной мантии, задумчиво сжимал и разжимал резные подлокотники кресла. У кардинала были очень красивые руки, поговаривали, что он, желая подольше сохранить кожу свежей и молодой, спал в перчатках, смазанных изнутри овечьим жиром. Он смотрел на высокого доминиканца, стоявшего перед ним в черно-белом одеянии, черты лица которого свидетельствовали о самоотречении. Он тоже был задумчив.

— Я понимаю, в чем тут загвоздка, — медленно произнес кардинал. — Я догадывался о ней и раньше; собственно, из-за нее-то я вас и вызвал. То, что вы рассказали, лишь все усложняет. Вы можете что-нибудь посоветовать?

Они взглянули друг другу в глаза. Фрай Хуан слегка пожал плечами в знак беспомощности.

— Я ищу путь, чтобы исполнить свой долг. Мне представляется, что надо отказаться от обвинения в колдовстве, поскольку мы не располагаем неопровержимыми доказательствами. И обвиняемая, и ваш племянник заявляют, что все дело о колдовстве сфабриковано: мы якобы хотим тем самым спасти дона Педро от расплаты за убийство служителя инквизиции.

— Если это неправда, почему вы так взволнованы?

— У обвиняемой есть основания так думать, если она действительно невиновна в колдовстве, — вот что меня беспокоит. Остается обвинение в ереси, и потому она понесет наказание. Мне бы хотелось обратить ее в истинную веру и спасти ее душу, только о каком спасении может идти речь? Мы дискредитированы в глазах этой женщины. Она полагает, что нами движут недостойные мирские побуждения.

Кардинал кивнул.

— Вы глубоко вникаете в дело, фрай Хуан.

— Это мой долг, ваше высокопреосвященство.

— Но если мы откажемся от обвинения в колдовстве, что станется с моим племянником? Он совершил, не считая других прегрешений, святотатство. Потребуется суровое искупление. Жизнь дона Педро под угрозой, если мы не докажем, что ответственность за его действия несет кто-то другой.

Фрай Хуан посуровел.

— Значит, мы совершим правонарушение, в котором эта женщина уже обвинила нас? — воскликнул он.

Кардинал поднялся. Теперь он стоял вровень с фраем Хуаном, глядя ему прямо в лицо. Скулы доминиканца вспыхнули, в глазах появился злой огонек.

— Как вы смеете делать подобное заключение? — возмущенно заявил он. — Разве я произнес бы эти слова, будь я уверен, что мой племянник виновен? Разве каждый его поступок в прошлом не дает мне права полагать: не мог он совершить злодеяние намеренно и, возможно, и впрямь был околдован? Я в это, говоря по совести, верю, — подчеркнул кардинал. — Но если мы не в состоянии убедительно доказать: да, она колдунья, — означает ли это, что наш долг — обречь дона Педро на бесславие, смерть и конфискацию имущества?

Даже если фрай Хуан по-прежнему сомневался в искренности кардинала и его беспристрастии, он из сострадания был готов поверить, что любовь к племяннику побуждает кардинала счесть свои предположения убеждением.

Дилемма была ему ясна, но тем не менее фрай Хуан лишь вкратце напомнил кардиналу суть дела.

— Обвиняемая признает факты, на которых фрай Луис построил свое обвинение. Но она не соглашается с выводами, сделанными из этих фактов фраем Луисом, и небезуспешно их оспаривает. Выводы, несомненно, убедительны, правдоподобны, хорошо обоснованы. Но поскольку они никем, кроме доносчика, не подтверждаются, мы не вправе обвинить ее в колдовстве. И я не представляю, где можно получить нужное нам подтверждение, — мрачно добавил доминиканец.

— Где? Да у самой обвиняемой! — воскликнул кардинал тоном человека, утверждающего очевидное.

Фрай Хуан покачал головой:

— Она не сдастся, в этом я уверен.

Кирога снова посмотрел ему прямо в лицо, и глаза его сузились.

— Но вы еще не приступали к дознанию, — мягко напомнил он.

Фрай Хуан воздел руки к небу.

— Если я и не прибег к дознанию, — сказал он с раскаянием в голосе, — хотя члены трибунала подталкивали меня к этому, то только потому, что твердо убежден в его тщетности.

— Тщетности?

Удивление кардинала было красноречивее слов. На лице доминиканца мелькнула грустная улыбка.

— Вы не видели этой женщины, ваше высокопреосвященство. У вас не было возможности убедиться в силе ее духа, несгибаемости, решительности. Если правда дает ей силу — а это вполне возможно в деле о колдовстве, — то, как бы палачи ни терзали ее, я не верю, что они вырвут у нее признание. Я долго размышлял об этом, ваше высокопреосвященство. Моя работа дала мне какое-то знание человеческой природы. В некоторых мужчинах и женщинах экзальтация вызывает такую отрешенность духа, что они не ощущают собственной плоти, а потому не чувствуют и боли. Мне кажется, обвиняемая из этой породы. Если она невиновна в колдовстве, сознание своей невиновности приведет ее в состояние экзальтации. — Доминиканец помедлил, потом заключил: — Если мы не откажемся от обвинения в колдовстве, нам, вероятно, придется прибегнуть к пыткам. Но если мы потерпим неудачу, в каком положении окажется дон Педро де Мендоса?

Генеральный инквизитор тяжело опустился в кресло. Голова его поникла, и он прошептал сквозь стиснутые зубы:

— Черт бы побрал дурака, сам себя выставил в таком виде, — и добавил с еще большей горячностью: — И черт бы побрал этого фрая Луиса Сальседо: мог бы и не проявлять излишнего рвения.

— Фрай Луис действовал в меру своих возможностей и руководствовался лишь чувством долга. Он в своем праве, ваше высокопреосвященство.

— Но все же он действовал опрометчиво. Вы все поняли, вас беспокоит эта история. Не следовало предъявлять подобное обвинение, не посоветовавшись со мной. Обвинение в колдовстве всегда труднодоказуемо.

— Но если бы мы не предъявили ей этого обвинения, как выглядело бы дело дона Педро?

Кардинал поднял руки и с силой хлопнул ими по подлокотникам.

— Да, да, вот так мы и раскачиваемся, вроде маятника, — туда, сюда. Замкнутый круг. Либо мы осудим англичанку за то, что она околдовала моего племянника, либо дон Педро виновен в преступлении, за которое инквизиция карает смертью с конфискацией имущества. А вы мне толкуете, что женщину нельзя обвинить в колдовстве.

— Это мое твердое убеждение.

Кардинал медленно встал. Глубокая морщина залегла у него на переносице, красивые, широко поставленные глаза были задумчивы. Он медленно прошелся взад и вперед по комнате, уронив голову на грудь; некоторое время слышался лишь тихий звук его шагов по деревянному мозаичному полу да шорох пурпурной шелковой мантии.

Наконец он снова остановился перед доминиканцем. Кардинал смотрел на него невидящими глазами, настолько был погружен в себя. Красивая рука, на которой сверкал холодным пламенем сапфир, рассеянно касалась широкого, украшенного драгоценными камнями креста на груди. Его полные губы наконец разомкнулись. Он заговорил неторопливо и спокойно:

— Я полагаю, выход из весьма затруднительного положения все же есть. Я и сейчас не решаюсь на нем настаивать: он может показаться не совсем легитимным, учитывая законы, властвующие над нами. — Он прервал свою мысль вопросом: — Верите ли вы, фрай Хуан, в то, что цель оправдывает средства?

— Так утверждают иезуиты, — нехотя сказал доминиканец.

— Наш случай — пример того, что иногда они рассуждают правильно. Подумайте о моем племяннике. Он служил Господу и вере так же верно, как королю. По воле Господа и короля он принял на себя командование кораблем. Дон Педро стал членом третьего мирского ордена доминиканцев, будучи по природе своей человеком набожным и богобоязненным. Памятуя обо всем этом, разве мы не вправе утверждать, что он не способен на преступления против веры, в коих его обвиняют? Но возможно, он — жертва, его сбили с правильного пути? Мы еще подумаем, какая сила увлекла его — черная магия, как доказывает фрай Луис Сальседо, или же предложенная вами альтернатива — простая и естественная магия природы. Сейчас мы можем утверждать лишь одно: какая-то сила на него воздействовала. В этом вы, допрашивавший и дона Педро, и эту английскую леди, надеюсь, не сомневаетесь.

— Нисколько, — тотчас искренне ответил фрай Хуан.

— В таком случае мы не погрешим против своей совести, не поступимся долгом, если изменим обычный ход судебной процедуры. Естественно было бы сначала проанализировать обвинение, выдвинутое против этой женщины, а уж потом определить, на каком основании выносить приговор дону Педро. Но поскольку и ум, и сердце подсказали нам эти основания, быть может, следует, игнорируя формальности, вынести приговор дону Педро по обвинению, сформулированному фраем Луисом Сальседо? Оно исходит из того, что дон Педро был околдован и не отвечает за свои поступки. В таком случае инквизиция довольствуется наложением на обвиняемого епитимьи. Он должен будет искупить свой грех публично на аутодафе в следующий четверг. Таким образом он очистится от греха до того, как снова возобновится слушание дела обвиняемой. Если обвинение в колдовстве отпадет в силу своей недоказуемости и основанием для приговора останется лишь обвинение в ереси, будет поздно вновь возбуждать дело против дона Педро.

Кардинал замолчал и испытующе посмотрел в лицо упрямому инквизитору.

Фрай Хуан был по-прежнему строг, бесстрастен и заговорил не сразу:

— Эта мысль и мне приходила в голову.

Глаза кардинала оживились. Он положил руку на плечо доминиканца и стиснул его.

— Ах, приходила! Тогда почему же… — Кардинал осекся.

Фрай Хуан медленно покачал головой и вздохнул.

— Если речь идет о вере, то никогда не поздно снова возбудить дело против обвиняемого, надо только доказать, что он совершил преступление более тяжкое, чем то, за которое был осужден.

— Ну, это мне известно. Но в нашем случае… Кому придет в голову возбуждать новое дело?

Ответ последовал не сразу.

— Не все того же мнения, что мы, ваше высокопреосвященство. Возможно, врагу дона Педро захочется, чтоб он полностью искупил свой грех перед верой. Человек на моем или на вашем месте, просматривая протоколы трибунала, вдруг заметит отклонение от правил и пожелает исправить нарушение.

— Ну, на такой риск можно пойти, не опасаясь лишиться сна.

— Может, вы и правы. Но есть и другой риск. Не забывайте про доносчика фрая Луиса Сальседо.

Кардинал сделал большие глаза.

— Фрай Луис Сальседо? Но именно он и утверждает, что колдовство имело место. — Кирога снял руку с плеча фрая Хуана.

— У меня нет чувства вражды к фраю Луису, но его рвение превосходит всякие границы. Он проявляет опасную прямолинейность, а в суде продемонстрировал такое упорство, что мне пришлось его одернуть.

Кардинал был вне себя от раздражения. Он снова выкрикнул, что это замкнутый круг — в какую сторону ни пойдешь, встретишься на том же месте. Поминая племянника и его глупость недобрыми словами, он чуть было не перешел запретную грань: негоже было позволять себе такое в присутствии подчиненного. Под конец Кирога потребовал сделать ставку на любой ценой полученное признание обвиняемой.

Фрай Хуан склонил голову.

— Ваше право отдать такое распоряжение, ваше высокопреосвященство, — сказал он, — но предупреждаю: при этой ставке дон Педро проиграет.

Генеральный инквизитор понял, что в ход пойдут все те же аргументы и впереди еще один оборот по злополучному замкнутому кругу. И он оборвал беседу.

— Я должен поразмыслить, — заявил кардинал. — Теперь у меня есть все сведения. Я буду молить Господа, чтоб Он вразумил меня, помолитесь и вы, фрай Хуан. Ступайте с Богом!

Глава 22

КОРОЛЕВСКИЙ ИСПОВЕДНИК
Зная последующий ход событий до мельчайших подробностей, любопытно отметить — впрочем, это общеизвестный факт, — что самые мелкие дела порой чреваты ужасными, даже трагическими последствиями.

Как бы гротескно это ни звучало, не будет сильным преувеличением сказать: не страдай король Филипп Испанский чревоугодием, особым пристрастием к пирожным, судьба леди Маргарет Тревеньон, которую он никогда не видел и чье однажды услышанное имя тотчас же позабыл, сложилась бы совершенно иначе.

В тот воскресный вечер в Эскориале властитель полумира предавался чревоугодию больше, чем обычно. На рассвете в понедельник он проснулся в холодном поту, со спазмами в подложечной ямке. Ему и наяву продолжало казаться, что на живот давят окровавленные головы восьми благородных испанских сеньоров.

Он приподнялся на своей огромной резной кровати и закричал. Сантойо тотчас подбежал к королю. Король отчаянно обеими руками отпихивал от себя воображаемую кровавую груду.

У слуги были всегда наготове сердечные и успокоительные микстуры, прописанные болезненному мнительному монарху. Имея за плечами богатый опыт, Сантойо разбирался в них мастерски. Он быстро накапал нужную дозу, смешал лекарства и подал королю. Тот выпил и прилег по совету заботливого слуги. Филипп немного успокоился, но все еще тихо стонал.

Слуга послал за лекарем. Королевский лекарь задал несколько вопросов, устанавливая причину плохого самочувствия, услышал про пирожные и пожал плечами в бессильном отчаянии. Он и раньше убеждал короля не увлекаться пирожными и получил нагоняй за свой добрый совет: король обозвал его безграмотным невеждой и ослом. Стоило ли вновь рисковать доверием короля и открывать ему правду.

Лекарь обратился к Сантойо. Хитрый андалузец посоветовал призвать на помощь королевского исповедника. Сам он на службе у Филиппа II набрался богословской премудрости и усвоил, что чревоугодие — один из семи смертных грехов. Духовник может заставить его величество ограничить себя в еде, если деликатно намекнет, что боль его не только физическая, но и духовная; иными словами, испортив желудок, он обрекает на проклятие и душу.

Лекарь, немного циник в душе, как все, кто хорошо изучил своих собратьев, полюбопытствовал, удавалось ли раньше уговорить короля отречься от какого-либо из шести других грехов под угрозой проклятия. По-видимому, он считал его величество экспертом по части смертных грехов, которому доселе удавалось избежать небесной кары за них горячими молитвами.

Сантойо придерживался более практического взгляда на природу смертного греха. Когда за смертным грехом не следует возмездия — неудовлетворенности после его свершения, это одно. А смертный грех с последующей болью в желудке — это совсем другое.

Лекарь волей-неволей признал, что слуга лучше него разбирается в философии, и оставил дело на его усмотрение. Сантойо в тот же понедельник разыскал фрая Диего де Чавеса и рассказал ему, что произошло, подробно описав несварение желудка, возможную причину болезни и особенности ее проявления.

Сантойо польстил необычный живой интерес, проявленный к его рассказу королевским исповедником. Он почитал себя лучшим слугой в Испании, числил за собой множество всяких заслуг, но теперь, выслушав похвалу фрая Диего его рвению и правильным заключениям, Сантойо понял, что к тому же он и отличный богослов.

Сантойо не знал про горе настоятеля Санта-Круса, не знал и про то, как вовремя приспела история с несварением. Рамон де Чавес, старший брат настоятеля, глава достойного семейства, чьим украшением являлся и настоятель, был одним из восьми сеньоров, заключенных в Тауэр, и его жизнь висела на волоске из-за бесчеловечности английской королевы и упрямства и гордыни испанского короля. Когда явился Сантойо, настоятеля одолевали мучительные мысли о том, как опасно и тщетно служение королям. Одновременно он искал практические способы воздействовать на Филиппа, чтоб спасти брата от смерти на плахе.

Приход Сантойо был словно ответ на молитвы, вознесенные им прошлой ночью. Он открыл настоятелю возможность обсудить это дело с королем, не будучи заподозренным в своекорыстных интересах. Он слишком хорошо знал низкую душу короля, чтобы лелеять какую-то надежду тронуть его мольбой.

Проблема была еще в том, что король обычно исповедовался по пятницам, а сегодня был понедельник. Настоятель напомнил себе, опять же беспокоясь о судьбе брата, что в четверг в Толедо состоится аутодафе. Англичанку, причину всех бед, сожгут как ведьму или еретичку, а может быть, за то и другое. Настоятель понимал: как только англичанка сгорит на костре, каков бы ни был дальнейший ход событий, ничто не спасет его брата от топора.

Итак, как видите, сложилась прелюбопытная ситуация: генеральный инквизитор, движимый беспокойством за судьбу племянника, с одной стороны, и настоятель Санта-Круса, тоже инквизитор веры, движимый братской любовью, с другой, затевают интригу, чтобы помешать делу святой инквизиции.

Настоятель, выразив озабоченность состоянием короля, предоставил Сантойо самому убедить его величество как можно скорей послать за исповедником. Желая вознаградить такое рвение и верность королю, отметить и поощрить ревностность Сантойо в делах религии, настоятель щедро одарил и благословил королевского слугу. Теперь фрай Диего с большей уверенностью дожидался вызова к королю.

Сантойо взялся за дело хитро и отложил разговор до тех пор, пока не представится благоприятная возможность.

Филипп II, по обыкновению, корпел над документами в своем кабинете-келье. Сантойо принимал у него документы, присыпал, если требовалось, порошком и передавал секретарям, не спуская глаз со своего хозяина.

Тем временем король прекратил работу, вздохнул и устало провел рукой по бледному лбу. Потом он потянулся за следующим документом из пачки, лежавшей справа на столе, но не смог его вытянуть. Король повернулся и увидел, что Сантойо придерживает пергамент рукой и озабоченно всматривается ему в лицо.

— В чем дело? — послышался монотонный, похожий на гудение насекомого, голос короля.

— Не хватит ли на сегодня, ваше величество? Вам ведь немоглось ночью. Вы, видать, притомились, ваше величество.

Сантойо никогда ничего подобного себе не позволял, это граничило с нахальством. Король глянул на него бесцветными холодными глазами и тут же опустил их: он не мог вынести взгляда даже своего слуги.

— Притомился? — промямлил король. — Я?

Но предположение повлияло на болезненное, хилое тело. Он убрал руку с пергамента, откинулся на стуле и закрыл глаза, чтобы, сосредоточившись на своем состоянии, определить, правду ли говорит слуга. Филипп подумал, что он и вправду устал, и открыл глаза.

— Сантойо, что сказал о моем здоровье Гутьеррес?

— Похоже, решил, что вы перебрали пирожных…

— Кто сказал ему, что я ел пирожные?

— Он выспрашивал у меня, что вы ели, ваше величество.

— И он, желая скрыть собственное невежество, прицепился к пирожным. Осел! Какой бестолковый осел!

— Я ему так и сказал, ваше величество: вы, мол, заблуждаетесь.

— Ах вот как! Ты сказал, что он заблуждается. Смотрю, ты прямо в лекари метишь, Сантойо!

— И лекарем быть не нужно, ясно, отчего вам неможется, ваше величество. Я так и сказал Гутьерресу: дело не в желудке, тут дело духовное.

— Молчи, дурак! Что ты знаешь о моем духе?

— То, что слышал от вас, ваше величество, когда вас прихватило ночью. — И торопливо добавил: — Фрай Диего де Чавес сказал вам что-то в пятницу. Его слова не давали вам покоя, ваше величество. Пусть настоятель монастыря Санта-Крус исцелит рану, которую сам же и нанес, и вернет покой душе вашего величества.

Напоминание разбередило душу короля. В памяти всплыл образ, с тех пор преследовавший Филиппа. В то же время он убедился в проницательности Сантойо. Король пробормотал что-то невнятное, потом взял себя в руки и снова потянулся за документом. На сей раз Сантойо не рискнул помешать ему. Но пока он писал свою резолюцию, Сантойо быстро переворошил кипу бумаг, и пергамент, лежавший внизу, оказался сверху.

Так Сантойо еще более зримо проявил свою проницательность. Прекрасно сознавая, что тревожит короля, какой взрыв ярости и страха, какое противодействие вызвало письмо королевы Елизаветы, он заключил: надо эти чувства подогреть, тогда его величество будет искать утешение у исповедника, как и было задумано.

Письмо, которое он счел нужным положить сверху, руководствуясь принципом «куй железо, пока горячо», было от герцога Медины-Сидонии, возглавившего гибельный поход против Англии. Оно очень кстати пришло в то утро.

Опальный герцог скромно извещал короля Филиппа, что продал одно из своих поместий, чтобы собрать огромную сумму выкупа за отважного адмирала Педро Валдеса. Это была его малая лепта, писал герцог и просил расценить ее как выражение любви и преданности, искреннего желания вернуть на службу Испании ее самого талантливого адмирала.

Письмо задрожало в помертвевшей королевской руке. Он откинулся на строгом монашеском стуле, закрыл глаза и застонал. Потом так же внезапно открыл их и разразился воплями:

— Безбожница! Незаконнорожденная тварь! Проклятая еретичка! Дьявол, оборотень!

Сантойо участливо склонился над хозяином.

— Ваше величество! — прошептал он.

— Я болен, Сантойо, — задребезжал монотонный голос. — Ты прав, я больше не буду работать. Дай руку.

Тяжело навалившись на слугу и опираясь на палку с другой стороны, король вышел из комнаты. Сантойо, будто невзначай, снова помянул фрая Диего де Чавеса, осведомившись, не желает ли его величество получить совет исповедника. Его величество приказал ему помалкивать, и Сантойо не решился настаивать.

Ночью король снова плохо спал, хоть и не ел накануне пирожных, — по крайней мере, на них нельзя было свалить вину. Вероятно, страшные видения, вызванные несварением желудка в воскресенье, отпечатались в мозгу и теперь повторялись без постороннего влияния. Впрочем, их появлению, несомненно, способствовало письмо Медины-Сидонии об отправке выкупа за отважного Валдеса — его голова чаще всего напоминала о себе в воображаемой кровавой груде на королевских коленях: либо она первой упадет на плахе, либо королева Елизавета возвестит, смеясь, что принудила Филиппа Испанского подчиниться.

Еще сутки навязчивых видений, еще одна бессонная ночь, и наконец утром в среду король согласился со своим слугой, неоднократно предлагавшим вызвать исповедника. Возможно, его подсознательно мучила мысль, что аутодафе назначено на завтра, еще сутки промедления, и будет поздно что-либо предпринять.

— Ради бога, — крикнул он, — пусть фрай Диего придет. Он вызвал этих призраков, пусть он их и изгоняет.

Настоятель Санта-Круса не заставил себя долго ждать. С каждым часом его лихорадочное нетерпение нарастало. Оно уже достигло такой точки, что, если бы король и не послал за ним, он собирался сам явиться к его величеству на правах исповедника и в последний раз уговорами, доводами, на худой конец, угрозами спасти брата. Но то, что король прислал за ним, хоть и поздно, было хорошей приметой. Стало быть, пока не стоит прибегать к крайним мерам.

Спокойный и невозмутимый, вошел осанистый исповедник в королевскую спальню; он отпустил Сантойо, закрыл дверь и подошел к огромной резной кровати. Строгая комната была залита солнечным утренним светом.

Фрай Диего пододвинул табуретку, сел и после банальных вопросов по поводу здоровья короля и в ответ на его жалобы предложил его величеству исповедаться, сбросить с души мучительный груз, который, вероятно, и задерживает исцеление плоти.

Филипп исповедался. Фрай Диего прощупал королевскую совесть вопросами. Как хирург, рассекая тело, открывает невидимое взгляду, так и настоятель монастыря Санта-Крус обнажал страшные тайники королевской души.

Исповедь закончилась, и перед долгожданным отпущением грехов фрай Диего поставил диагноз душевному состоянию короля Филиппа.

— Все ясно, сын мой, — произнес он отеческим тоном, приличествующим человеку его положения. — Вам неможется, потому что вас одолели два смертных греха. Вы не поправитесь, пока не отречетесь от них. А если не отречетесь, они вас погубят — отныне и навеки. Несварение, следствие греха чревоугодия, наслало на вас мучительные видения — следствие смертного греха гордыни. Остерегайтесь гордыни, сын мой, первого и самого страшного из всех грехов. Из-за гордыни Люцифер лишился небесной благодати. Если бы не гордыня, не было бы дьявола, не было бы искусителя и грехопадения. Это самый большой подарок Сатаны человеку. Мантия гордыни так легка, что человек и не сознает, что носит ее на плечах, а в ее складках прячется все зло мира, обрекающее человека на вечное проклятие.

— Господи Иисусе! — прогудел король. — Всю жизнь учился смирению…

— А видения, о коих вы мне поведали, видения, преследующие вас ночами, — откуда они взялись, как вы думаете? — перебил короля исповедник, на что никогда не решился бы никто вокруг.

— Откуда? От жалости, от страха, от любви к благородным сеньорам, которых злобная еретичка собирается обезглавить.

— Если вы не изгоните из сердца гордыню, мешающую вам протянуть руку и спасти их.

— Что? Подобает ли мне, королю Испании, склонить голову перед наглым ультиматумом еретички?

— Нет, если подчиниться смертному греху гордыни, требующему, чтобы вы с высоко поднятой головой принесли на алтарь гордыни восемь благородных сеньоров.

Король сморщился, словно от физической боли. Но он тут же взял себя в руки, будто вспомнил нечто, упущенное ранее и способное спасти его от позора.

— Даже если бы я захотел, я бессилен помочь. Это вне моей компетенции. Я всего лишь король Испании. Я не распоряжаюсь святой инквизицией. Я не смею вмешиваться в дела Господа. Я этого себе не позволяю, я — кого вы обвиняете в гордыне.

Но настоятель Санта-Круса лишь соболезнующе улыбнулся, поймав брошенный искоса взгляд Филиппа.

— Неужто вы обманете Господа, прибегнув к отговорке? Вы полагаете обман Господа достойным делом? Разве можно утаить от Него то, что у вас на сердце? Если благо Испании, здравые государственные соображения требуют, чтобы вы остановили карающую руку инквизиции, разве ваш великий инквизитор станет вам перечить? Разве никогда раньше испанские короли не вмешивались в такие дела? Будьте же честны перед Господом, король Филипп. Берегитесь зла, прячущегося в складках мантии, я вас уже остерегал. Сбросьте мантию гордыни, сын мой. Это одеяние вечного проклятия.

Король посмотрел на него и тут же отвел взгляд. Бесцветные глаза отражали муку — муку гордыни.

— Нет, это немыслимо, — гудел он, — должно ли мне унижаться перед…

— Вашими устами глаголет истина, сын мой! — трубным гласом возвестил настоятель. Он поднялся и обличающе выбросил вперед руку. — Вашими устами глаголет истина. Вы спрашиваете, должно ли вам унижаться. Да, должно, либо Господь унизит в конце концов вас. Нет для вас иного пути избавления от призраков. Кровавые головы и сейчас скалятся на вас с колен — скалятся, хоть еще твердо держатся на плечах живых — тех, кто любил вас, служил вам, рисковал своей жизнью ради вас и Испании. О, они будут скалиться и когда упадут с плеч, потому что ваша гордыня не остановила топор палача! Как вы думаете, успокоятся они или будут бормотать упреки, пока не сведут вас с ума? Ибо вы, подобно Люциферу, обуянному гордыней, потеряли право на место в раю, обрекли себя на вечные муки!

— Замолчите! — крикнул король, корчившийся на своей просторной кровати. Яростные слова исповедника убедили его; Филипп с ужасом осознал, что стоит на краю пропасти, и сдался. Он укротит свою гордыню, он склонит голову и подчинится наглому требованию еретички.

— Итак, сын мой, — сказал настоятель мягким утешающим голосом, будто накладывая мазь после горчичника, — отныне вы собираете себе сокровища на небесах.

Глава 23

АУТОДАФЕ
Признав под угрозой вечного проклятия, что его обуяла гордыня, король Филипп, как это часто случалось, развил лихорадочную деятельность, наверстывая то, что три дня тому назад можно было сделать с достоинством и без суеты.

В среду, примерно за час до полудня, сэра Джерваса Кросби вызвали из подземной каменной темницы, где он томился в заточении. Джервас злился и горевал, что не мог спасти Маргарет; в эти бесконечно тянувшиеся дни, приходя в отчаяние от собственного бессилия, он терялся в мучительных догадках и вряд ли думал о своей судьбе.

Теперь его доставили не к королю — тот счел унизительным для себя заявить о своем поражении человеку, чьи кости он мечтал переломать в камере пыток инквизиции, — а к взлохмаченному коротышке, сидевшему в королевском кабинете во время аудиенции. Это был секретарь Родригес, собственноручно написавший под диктовку короля письмо генеральному инквизитору Кастилии. Его величество подписал и запечатал послание, и теперь секретарь протянул его Джервасу. Кратко и с большим достоинством секретарь описал сэру Джервасу ситуацию. По его речи можно было судить, что гордыня получила хороший урок.

— Его величество король Испании, внимательно ознакомившись с письмом королевы Англии, положил согласиться с содержащимся в нем предложением. Он пришел к такому заключению, несмотря на грубый тон послания. Его величество не запугали угрозы: он уверен, что королева никогда не решилась бы их осуществить. Движимый исключительно чувством справедливости и милосердия, убедившись, что подданным Испании было содеяно зло, его величество намерен исправить зло и восстановить честь Испании. — Секретарь показал Джервасу запечатанный пакет. — Женщина, которую требуется освободить, — пленница святой инквизиции. Ее обвиняют не только в ереси, но и в колдовстве. Под воздействием ее чар дон Педро де Мендоса-и-Луна, позабыв про свой долг перед Богом и про свою честь, похитил ее и привез сюда, в Испанию. В настоящее время она находится в тюрьме инквизиции в Толедо. Она — в руках инквизиторов веры с того самого момента, как ступила на испанскую землю. Мы уповаем на то, что до сих пор ей не было причинено вреда и она не потерпела никакого ущерба, если не считать неудобств, связанных с заключением. Но она приговорена к сожжению на костре. Аутодафе состоится в Толедо завтра, и посему его величество предписывает вам как можно скорее доставить это письмо дону Гаспару де Кироге, кардиналу-архиепископу Толедо, генеральному инквизитору веры. Согласно предписанию он должен отпустить вместе с вами леди Маргарет Тревеньон. Далее его величество милосердно предоставляет вам четырнадцать дней, за которые вы должны покинуть Испанию. Если же вы окажетесь в ее пределах по истечении указанного срока, последствия могут быть самыми тяжелыми.

Джервас дрожащей рукой взял протянутый ему пакет. Облегчение перекрывалось чувством гнетущего беспокойства, граничащего с отчаянием. Он прикинул расстояние до Толедо и понял, как мало у него времени. Произошло чудо, но тем не менее малейшая неудача может стать причиной рокового опоздания.

Но теперь король был в равной степени озабочен, чтобы такой неудачи не произошло. Секретарь Родригес сообщил Джервасу, что ему положен эскорт до Толедо и частая смена лошадей, как для королевского курьера. В конце беседы Родригес вручил ему и охранное свидетельство с королевским гербом и подписью. В нем содержалось предписание всем подданным короля Испании оказывать подателю сего и его спутникам всяческое содействие по пути из Толедо в Сантандер. Чинящим помехи грозили пагубные последствия. С этим секретарь отпустил Джерваса, наказав отправляться в путь незамедлительно.

Джерваса сопровождал офицер, доставивший его к секретарю из темницы. Он вывел Джерваса во двор, где его уже ждал другой офицер, шесть верховых и свободная лошадь. Джервасу вернули оружие, и он рядом с офицером во главе маленького эскорта покинул мрачный Эскориал и отроги серых гранитных гор Гвадаррама, направляясь к Вилальбе. Там, свернув к югу, они понеслись по узкой долине, где петляла река Гвадаррама, неся свои воды в Тахо. Но дорога была скверная, порой — лишь тропинка для мула, и потому остановки в пути часты и неизбежны. В результате они не поспели до ночи в Брунете, где их ждала смена лошадей.

До Толедо оставалось еще сорок миль; аутодафе, как сказали Джервасу, должно было состояться утром, и потому, снедаемый тревогой, он не мог позволить себе и часовой передышки, предложенной офицером. С виду ровесник Джерваса, тот был худощав, вежлив, предупредителен. К сожалению, он был каталонец. Англичанин, владевший испанским далеко не в совершенстве, хорошо усвоивший лишь кастильский говор, его почти не понимал.

В Брунете им, однако, пришлось задержаться: там предложили лишь трех свежих лошадей. Обычно на конюшне королевской почты их стояло не менее дюжины, но днем проехал, направляясь в Государственный совет в Мадриде, курьер генерального инквизитора с охраной и опустошил конюшню.

Молодой офицер, которого звали Нуньо Лопес, происходивший из новохристианской семьи с древними мавританскими корнями, принял известие с сарацинским[559] фатализмом своих предков.

— Ничего не поделаешь, — сказал он, пожав плечами.

Можете себе представить реакцию Джерваса на его спокойное заявление.

— Ничего не поделаешь? — вскричал он. — Надо что-то предпринять, я должен быть в Толедо к рассвету.

— Это невозможно, — невозмутимо ответил дон Нуньо.

Возможно, он был рад, что появилась такая веская причина отказаться от ночной поездки.

— Часов через шесть — к полуночи — лошади, оставленные здесь курьером генерального инквизитора, отдохнут, но вряд ли они проявят резвость.

Джервас скорее почувствовал, чем понял смысл сказанного Нуньо. Он ответил ему очень медленно, с расстановкой, стараясь донести до офицера каждое слово:

— Здесь есть три свежие лошади — для вас, меня и одного из сопровождающих. Возьмем их — и в путь.

Дон Нуньо стоял у открытой двери почты, и лившийся оттуда желтоватый свет мешался с тусклым светом наступавших сумерек. Дон Нуньо снисходительно усмехнулся и покачал головой:

— Это небезопасно. В горах живут разбойники.

— Если вы боитесь разбойников, оседлайте мне лошадь и я поеду один, — тут же нашелся Джервас.

Офицер больше не улыбался. Он гордо вскинул голову, и его усы над плотно сжатым ртом, казалось, ощетинились. Сначала Джервас подумал, что парень вот-вот его ударит. Но тот повернулся на каблуках и резким злым голосом отдал приказ своим подчиненным, стоявшим возле лошадей. Джервас ничего не понял.

Через несколько минут три свежие лошади были оседланы, и один из кавалеристов Нуньо держал их под уздцы. Тем временем дон Нуньо, быстро перекусив хлебом с луковицей, запил его простым андалузским вином и вскочил в седло.

— Вперед! — повелительно крикнул он.

Сэр Джервас последовал его примеру, трое всадников выехали из деревни и продолжили свой путь.

Тут офицер решил, что настало время свести счеты. Вызывающе обращаясь к своему спутнику «сэр английская собака», Нуньо заявил, что оскорблена его честь и Джервас должен при первой возможности дать ему сатисфакцию.

Джервас не намеревался ввязываться в ссору. Ночная поездка сама по себе была кошмаром, и кто знает, какие рогатки поставлены ему судьбой впереди. Он подавил в себе раздражение, пропустил мимо ушей оскорбительное обращение и извинился перед офицером за невольно причиненную обиду.

— Извинения мало, — ответил каталонец. — Вы поставили меня перед необходимостью доказать свою храбрость.

— Вы сейчас доказываете свою храбрость, — заверил его Джервас. — Только это доказательство от вас и требуется. Я был уверен, что вы способны ее проявить, потому и потребовал. Извините великодушно, я сознаю, что бросил бы слова на ветер, не окажись передо мной отважный человек.

Каталонец долго вникал в смысл сказанного, потом смягчился.

— Ладно уж, — пробурчал он. — Пока оставим все, как есть. А потом, может статься, мне этого покажется мало.

— Как пожелаете. А пока, ради бога, давайте останемся друзьями.

Они скакали во весь опор по пустынной долине реки. В свете почти полной луны по земле стелились фантастические тени, а шумливая река, казалось, струилась серебром. К ночи резко похолодало, с гор подул холодный ветер; дон Нуньо и кавалерист туго завернулись в плащи, у Джерваса же не было и куртки поверх бархатного камзола. Но он не чувствовал холода, он ничего не чувствовал, кроме кома в горле — следствия пожиравшей его душу тревоги.

Примерно через час после полуночи его лошадь попала ногой в яму и тяжело рухнула на землю. Джерваса откинуло в сторону, и он не сразу смог подняться. К счастью, он отделался ушибами и царапинами. Оглушенный падением, он видел в свете луны, как дон Нуньо осматривает ногу поднявшейся дрожащей лошади.

Офицер с облегчением в голосе заявил, что все в порядке. Но через пару минут обнаружилось, что лошадь охромела.

По словам Нуньо, они находились поблизости от деревни Чосас-де-Кан, до нее было не более двух миль. Кавалерист отдал свою лошадь Джервасу и повел под уздцы охромевшую. Они ехали шагом, и едва оправившимся после падения Джервасом вновь овладело беспокойство: они ползли как улитки.

Прошел час, пока добрались до деревни. «Именем короля» подняли на ноги хозяина таверны. Но у него не было лошадей. Пришлось оставить кавалериста вдеревне, а Джервас и Нуньо продолжили путь вдвоем.

До Толедо было двадцать пять миль, и двенадцать-тринадцать до Вильямьеля, где их ждала последняя смена лошадей. Но как бы они ни уповали на быстрое завершение путешествия, сейчас Джервас и Нуньо передвигались крайне медленно, почти как после падения лошади. Луна скрылась, и узкую дорогу окутала кромешная, почти осязаемая тьма. Лошади пошли резвее лишь с рассветом, и вскоре после семи путники прибыли наконец в Вильямьель. Впереди было еще пятнадцать миль.

Офицер решительно заявил, что голоден и отправится в путь, лишь основательно подкрепившись. Джервас спросил, знает ли он точно, на какой час назначено аутодафе.

— Процессия отправляется из монастыря часов в восемь-девять.

Его ответ поверг Джерваса в неистовство. Он заявил, что после того, как ему сменят лошадь, не пробудет здесь и минуты. Дон Нуньо, голодный и усталый, проведший в седле восемнадцать часов без сна, был возмущен. Требования англичанина показались ему неразумными. Вспыхнула ссора. Неизвестно, каковы были бы ее последствия, но сэру Джервасу подвели оседланную лошадь. Он тут же отвернулся от разгневанного офицера и вскочил в седло.

— Следуйте за мной, когда вам будет угодно, сэр, но сначала подкрепитесь! — крикнул Джервас на прощанье.

Даже не оглянувшись на бурно протестовавшего испанца, Джервас сломя голову пронесся через опустевшую деревню — почти все ее жители уехали в Толедо на аутодафе, — пересек реку по узкому деревянному мостику и круто свернул на юг, к цели своего путешествия.

Впоследствии он ничего не мог вспомнить об этих последних пятнадцати милях пути. Измученный полубессонными ночами в темнице и особенно последней, когда он вовсе не сомкнул глаз, терзаемый безумным страхом, что даже сейчас может опоздать, Джервас ничего вокруг себя не замечал. И вот около девяти часов утра он увидел с холма большой город Толедо, окруженный мавританскими крепостными укреплениями. Над красными черепичными крышами возвышалась серая громада собора этого испанского Рима, а на востоке над городом вознесся величественный и благородный дворец Алькасар, сиявший в утреннем свете.

Джервас стремительно спустился с холма, впервые обозрев город, куда он так стремился, снова поднялся на гранитное плато, на котором стоял Толедо, обрывавшееся с трех сторон к широкой бурной реке Тахо.

Поднимаясь в гору, Джервас обгонял крестьян, устремившихся в город, — пеших, верхом на лошадях, мулах, ослах, даже в телегах, запряженных волами. Все были празднично одеты. У ворот Бисагра толпилось множество людей, все кричали; общая неразбериха происходила из-за стража, пропускавшего в город только пеших. Джервас понял, что аутодафе собрало огромное число жителей окрестных сел, теперь у ворот толпились опоздавшие, и их ждала извечная участь опоздавших.

Он с досадой пробивался сквозь толпу, уповая лишь на охранное свидетельство. Офицеру у ворот он представился королевским гонцом. Тот посмотрел на него с недоверием. Тогда Джервас предъявил послание, адресованное генеральному инквизитору, запечатанное королевской печатью, и сунул ему охранное свидетельство.

Бумаги произвели должное впечатление, офицер проявил учтивость, но непоколебимо стоял на своем: лошадь придется оставить у ворот. Скороговоркой он объяснил причину запрета. Джервас ничего не понял и продолжал доказывать, что ему дорога каждая минута, поскольку доставленный им приказ касается уже начавшегося аутодафе.

Офицер глядел на него с недоумением, потом, разобравшись наконец, что перед ним иностранец, повторил свои слова отчетливо и ясно.

— Поедете верхом, потеряете еще больше времени. Улицы забиты народом. За час вы не одолеете и мили. Оставьте лошадь у нас, захватите ее на обратном пути.

Джервас спешился, смирившись с тем, что иного выхода нет. Он спросил у офицера, как скорей пройти к дворцу архиепископа. Тот указал на собор, посоветовав справиться у прохожих, когда подойдет поближе.

Джервас миновал цилиндрический свод и подъемную решетку знаменитых арабских ворот и вошел в город. Сначала он продвигался довольно быстро и заключил с досадой, что назойливый страж придумал несуществующие трудности. Но потом, попав в лабиринт узких кривых улочек, сохранивших отпечаток времен строивших их сарацинов, обнаружил там множество людей. Вскоре толпа стиснула Джерваса, и его понесло в неумолимом людском потоке. Он отчаянно сопротивлялся, пытаясь пробиться, именуя себя королевским гонцом. Но одинокий голос тонул в общем шуме, и его слышали лишь ближайшие соседи в ревущей возбужденной толпе. Они подозрительно косились на Джерваса. Иностранный акцент и неряшливый вид вызывали лишь презрение и насмешки. Хоть он был одет как дворянин, камзол так загрязнился в дороге, что его было не узнать. Покрытое пылью, поросшее рыжеватой щетиной лицо, измученные, воспаленные, налитые кровью глаза тоже не внушали доверия. Людской поток вынес Джерваса на более широкую, выходившую на площадь улицу. Посреди площади возвышался огромный, закрытый с трех сторон помост. По бокам тянулись ряды скамеек.

Джервас оказался на левой стороне улицы, прижатый к стене дома. Какое-то мгновение он стоял там, едва переводя дыхание. На него навалилась страшная усталость, естественная после стольких бессонных ночей, недоедания и нечеловеческой траты сил. Левое колено Джерваса уперлось в какой-то выступ в стене. Потеснив людей вокруг, Джервас обнаружил нечто вроде каменной фута два высотой ступеньки для посадки в экипаж. Инстинктивно желая простора и свежего воздуха, он вскарабкался на возвышение и увидел вокруг море голов; теперь никто не давил на Джерваса, не дышал ему в лицо, не упирался локтями в бока. Какое-то время он был не в силах двинуться с места, наслаждаясь кратким отдыхом от борьбы с человеческим потоком.

Улица, на углу которой он застрял, была запружена людьми, и лишь ее центральная часть, охраняемая стражниками в черном, была отгорожена. На них были латы, стальные шлемы, в руках — короткие алебарды.

Заграждение тянулось через площадь до широких ступеней помоста.

Теперь Джервас разглядел его внимательнее. Слева была кафедра, а напротив нее, посреди помоста — клетка из дерева и железа со скамьей внутри. В глубине же помоста, меж рядов скамеек, возвышался алтарь. Он был задрапирован красной материей и венчался укрытым покрывалом крестом меж двух позолоченных подсвечников. Слева от него располагался миниатюрный павильон с позолоченным куполом, с которого, наподобие занавеса, ниспадала красная материя с золотой каймой. Внутри павильона стояло большое золоченое, похожее на трон кресло с двумя креслами поменьше с обеих сторон. Наверху, там, где сходились обе половинки занавеса, были укреплены два гербовых щита. На одном герб инквизиции — зеленый крест, на другом — герб короля Испании.

Вокруг помоста колыхалась и бурлила толпа, напоминавшая огромную муравьиную кучу. Людская многоголосица напоминала шум прибоя, перемежавшийся похоронным звоном колокола.

В выходящих на площадь и на улицу домах, насколько видел глаз, торчали головы из распахнутых настежь окон; крыши были облеплены людьми; балконы задрапированы черным, и все люди с положением — мужчины и женщины — одеты в черное.

Мгновение спустя, будто заново осознав зловещий смысл происходящего, Джервас преисполнился решимости действовать. Страшный колокол звонил и по его Маргарет. Это гудящее скопище человекообразных насекомых собралось, чтоб лицезреть страдания Маргарет. Они уже начались и могут кончиться мученической смертью, если он не поторопится.

Джервас сделал отчаянную попытку спуститься со своего возвышения, отталкивая тех, кто стоял перед ним, чтоб расчистить себе путь. Но их подпирали другие, соседи ответили ему яростной испанской бранью и угрозами расправы, если он и дальше будет их беспокоить. Что ему нужно? Он устроился лучше других, и обзор у него лучше, чем у других. Пусть довольствуется этим и не пытается пробиться вперед, не то хуже будет.

Шум, поднятый ими, и особенно пронзительный голос одной из женщин, привлекли внимание четырех служителей инквизиции, стоявших на ступеньках соседнего дома. В самой стычке не было ничего необычного, и служители святой инквизиции, призванные поддерживать порядок и, возможно, выявлять сочувствующих преступникам, если таковые объявятся, навряд ли проявили бы к ней интерес, если бы не одно, на первый взгляд незначительное, обстоятельство. Разглядывая человека, из-за которого разгорелся скандал, один из них заметил, что он вооружен: с пояса у него свисали шпага и кинжал. Ношение оружия в городе во время проведения аутодафе считалось серьезным нарушением законов инквизиции, каравшимся тюремным заключением. Служители посовещались и решили, что следует принять меры.

Они потребовали очистить проход, и каким-то чудом проход образовался. Благоговейный ужас, внушаемый одним лишь видом инквизиторов, был так силен, что люди предпочли быть насмерть задавленными, нежели ослушаться приказа. Рослые инквизиторы в черном по двое продвигались по живому коридору и наконец подошли к Джервасу. Безжалостно раздавая удары направо и налево, на что никогда не решились бы в такой густой толпе солдаты, они освободили небольшое пространство перед выступом. Пострадавшие лишь тихо роптали. Инквизиторы были надежно защищены и от упреков, и от сопротивления людей доспехами власти инквизиции над их душами.

Главарь четверки, дородный смуглый парень с синеватыми от бритья щеками, с презрительной наглостью окликнул Джерваса. Тот с акцентом, от которого у инквизитора округлились глаза, сообщил, что он, королевский гонец, привез письмо короля Испании генеральному инквизитору и должен доставить его немедленно.

Инквизитор презрительно ухмыльнулся, и его спутники последовали примеру.

— Ты, ей-богу, и впрямь смахиваешь на королевского гонца! — с издевкой произнес инквизитор.

Его усмехавшиеся спутники засмеялись, и несколько ротозеев, стоявших рядом, угодливо хихикнули. Когда начальство снисходит до шутки, каждый шут, услыхавший ее, польстит ему хихиканьем, как бы глупа она ни была.

Джервас сунул насмешнику запечатанный пакет и охранное свидетельство. У того сразу вытянулось лицо. Он даже позабыл, что Джервас был при оружии. Инквизитор отбросил капюшон и почесал голову, желая, очевидно, оживить в себе способность к умственной деятельности. Потом он обернулся к своим и, посовещавшись, принял решение.

— Процессия началась полчаса тому назад. Она следует от замка, — сообщил он Джервасу. — Его высокопреосвященство — во главе процессии. Обратиться к нему сейчас невозможно. В любом случае вам придется подождать, пока он вернется в замок. Тогда мы проводим вас к нему.

Джервас, обезумевший от горя, крикнул, что у него дело неотложной важности. Письмо касается аутодафе. Служитель инквизиции выслушал его с флегматичным видом человека, стремящегося защитить себя от безрассудства. Потом заявил, что он парень весьма сообразительный, но не всемогущий. А для того чтобы обратиться к его высокопреосвященству сейчас или до завершения аутодафе, надо быть всемогущим. Только инквизитор смолк, раздался многоголосый крик из гущи толпы, и по людскому морю, точно рябь по воде, пробежало волнение.

Инквизитор, а следом за ним и Джервас посмотрели в ту сторону длинной улицы, откуда ждали процессию. Вдали в свете солнца сверкали топорики алебард. Вокруг кричали: «Они идут! Они идут!» — и Джервас понял, что показалась головная часть страшной процессии.

Он забросал служителя инквизиции вопросами о помосте на площади и сооружениях на нем. Джервас невольно выдал себя, спросив, будут ли осужденные казнены на эшафоте. Инквизитор улыбнулся и, в свою очередь, поинтересовался, откуда королевский гонец родом, почему не знает азбучных истин. Тем не менее Джервас добился от него ответа: место казни находится за городом, на помосте же публично осуждают прегрешения, служат мессу, читают проповедь. Как он мог подумать, что это эшафот, ведь святая инквизиция не проливает крови.

Это было новостью для сэра Джерваса, и он позволил себе усомниться, так ли это на самом деле. Служитель инквизиции снизошел до чужеземного варвара и просветил его. Здесь, на площади, святая инквизиция наказывает людей, совершивших простительные прегрешения против веры, и публично отлучает от церкви тех, кто не покаялся в своих грехах, или тех, кто снова впал в ересь, встав было на путь истины, и потому не может получить прощения. Отлучив их от церкви, инквизиция передает еретиков мирским властям, чей долг по отношению к вере обязывает их покарать еретиков смертью. Но этим занимаются мирские власти, а не инквизиция, повторил служитель, глупо даже предположить такое, ибо святая инквизиция не проливает крови.

Конечно, по прошествии долгого времени и в другом месте можно было улыбнуться, вспомнив это объяснение, но нынешняя мрачная обстановка не располагала к улыбкам. Джервас в отчаянии смотрел по сторонам, на балконы дома, под которыми стоял, словно искал чудодейственный способ побега, возможности пробиться к генеральному инквизитору. Взглянув наверх, он встретил взгляд девушки, стоявшей на балконе с чугунной решеткой; с нее свисал в знак траура черный бархат с серебряной каймой. Девушка стояла среди других ждавших зрелища, тоненькая, смуглокожая, с яркими губами и блестящими черными глазами. Надо полагать, она с одобрением смотрела на высокого англичанина с непокрытой каштановой головой. С балкона не было видно, что он чумазый и небритый. А по тому, как обходились с ним служители инквизиции, она, видно, заключила, что он — важная птица.

Когда их взгляды встретились, девушка, будто невзначай, уронила розу. Она скользнула по щеке незнакомца, но, к великому огорчению красавицы, так и упала незамеченной: мысли Джерваса были заняты другим.

Тем временем процессия медленно и чинно продвигалась к площади. Впереди маршировали солдаты веры — полк копьеносцев в черных мундирах, на фоне которых еще ярче сверкали металлические шлемы с шишаками на острие и топорики алебард. Сурово глядя прямо перед собой, они прошли к помосту и выстроились внизу.

За ними шла дюжина церковных хористов, произносивших нараспев «Мизерере»[560]. Далее, выдерживая некоторую дистанцию, шествовал доминиканец с черным знаменем инквизиции; зеленый крест меж оливковой ветвью и обнаженным мечом символизировал милосердие и справедливость. Слева от доминиканца выступал архиепископ ордена, справа — настоятель храма Санта-Мария дель Алькантара. Каждого из них сопровождал эскорт из трех монахов. За ними следовал отряд третьего мирского ордена святого Доминика, далее — по двое в ряд — члены братства святого великомученика Петра с вышитым серебряным крестом святого Доминика на накидках. За ними — верхом и тоже по двое в ряд — ехали человек пятьдесят знатных сеньоров Кастилии, придавая мирскую пышность процессии. Их кони были покрыты черными бархатными попонами, сами они были в черном, но их наряд оживлялся блеском золотых цепей и сверканием драгоценностей. Они двигались так медленно и торжественно и восседали на своих конях так прямо и неподвижно, что казались группой конных статуй.

Толпа замерла в благоговейном молчании, слышалось лишь цоканье копыт в такт скорбному размеренному речитативу хористов. И все звуки перекрывал погребальный звон колокола.

Андалузское солнце сияло на прозрачных и ярких, словно голубая эмаль, небесах. Его отражали белые стены домов, на фоне которых происходила эта черная фантасмагория. В какой-то момент Джервасу все вокруг показалось не только невероятным, но и нереальным. Не существовало ничего — даже его собственного слабого, изможденного тела, прислонившегося к стене. Оставалось лишь сознание, в которое он привнес абсурдное представление о каких-то самостоятельных сущностях воображаемой формы, свойств и телосложения. Никто из стоявших рядом реально не существовал — все они были лишь фантомами, коими он населил собственный сон.

Но мгновенное помрачение рассудка прошло. Джерваса привело в себя внезапное движение в толпе. Так под дуновением ветра колеблется пшеничное поле. Справа от Джерваса женщины и мужчины — один за другим — валились на колени. Это непрерывное движение создавало странный эффект, словно каждый в толпе, падая на колени, тянул за собой соседа, а тот — своего.

К ним приближался некто величественный в пурпурном одеянии, восседавший на молочно-белом муле; алая, отороченная золотом попона волочилась по земле. После унылого похоронного однообразия предшествующих участников процессии всадник производил потрясающее впечатление. Если не считать фиолетовой накидки с капюшоном, генеральный инквизитор был огненно-красный — от бархатных туфель до тульи широкополой шляпы. Его сопровождала многочисленная свита и алебардщики. Генеральный инквизитор держался очень прямо, строго и перстами поднятой правой руки благословлял народ.

Так Джервас увидел сравнительно близко от себя человека, которому было адресовано письмо, — кардинала-архиепископа Толедо, испанского папу, председателя высшего церковного собора, великого инквизитора Кастилии.

Он проехал, и началось обратное движение: толпа, коленопреклоненно приветствовавшая кардинала-архиепископа, поднималась.

Когда Джервасу сказали, кто был всадник в красном, он заклинал служителей инквизиции расчистить ему путь, чтобы незамедлительно вручить генеральному инквизитору королевское послание.

— Терпение! — ответили ему. — Пока идет процессия, это невозможно. Потом — посмотрим.

Вдруг толпа взорвалась криками, проклятиями, бранью. Шум волнообразно нарастал, возбуждая стоявших у площади: в конце улицы показались первые жертвы. Сбоку двигалась стража с пиками, каждую жертву сопровождал доминиканец с распятием. Их было человек пятьдесят — босых, простоволосых, почти голых под покаянным балахоном из грубой желтой мешковины с крестом святого Андрея. Каждый нес в руке незажженную свечу из желтого воска. Ее предстояло зажечь у алтаря при отпущении грехов. В процессии осужденных были старики и старухи, рослые парни и плачущие девушки, и все они брели, понурив головы, опустив глаза, согнувшись под тяжестью позора и обрушившейся на них брани.

Запавшие глаза Джерваса скользили по их рядам. Не разбираясь в знаках на покаянных балахонах, Джервас не понимал, что этих людей осудили за сравнительно легкие преступления и после наложения епитимьи разной степени тяжести они будут прощены. Вдруг в глаза ему бросилось знакомое лицо — узкое, благородное, с черной бородкой клинышком и красивыми глазами. Сейчас оно глядело прямо перед собой, и глаза отражали страшную душевную муку.

У Джерваса перехватило дыхание. Он уже не видел процессии. Перед его мысленным взором возникла беседка в розарии и элегантный насмешливый сеньор с лютней на колене — лютней, которую Джервас швырнул оземь. Он слышал ровный насмешливый голос:

— Вы не любите музыку, сэр Джервас?

Эта сцена тотчас сменилась другой. Газон, затененный густой живой изгородью, близ которой стояла золотоволосая девушка. Тот же сеньор с издевательской вежливостью протягивает ему эфес рапиры. И тот же красивый голос произносит:

— На сегодня хватит. Завтра я покажу вам новый прием и как его отражать.

Джервас вернулся к реальности, в Толедо. Человек из воспоминаний теперь поравнялся с ним. Джервас вытянул шею, увидел истерзанное душевной болью лицо и представил, каково сейчас гордому аристократу выступать в шутовском облачении. Он даже пожалел испанца, полагая, что тот обречен на смерть.

За осужденными снова шли солдаты веры.

За ними несли на длинных зеленых шестах с полдюжины чучел, глумливо имитирующих людей в полный рост: руки и ноги у них то болтались, словно в дурацком танце, то судорожно подергивались, как у повешенных. Эти соломенные чучела тоже обрядили в желтые мешки, разрисованные языками адского пламени, жуткими дьяволами и драконами; на головах у них были коросы — желтые шутовские колпаки осужденных. На вощеных лицах намалеваны глаза и красные идиотские губы. Страшные соломенные уроды проплыли мимо. Это были изображения скрывающихся от суда инквизиции преступников — их сжигали на костре в ожидании поимки самих преступников, а также чучела тех, кого обвинили в ереси после смерти. За этими следовали бренные останки еретиков. Носильщики сгибались под тяжестью выкопанных из могил гробов, которые предстояло сжечь вместе с чучелами.

Рев толпы, стихший было после прохождения осужденных, возобновился с удвоенной яростью. Потом женщины принялись креститься, а мужчины еще сильнее вытягивали шеи.

— Los relapsos![561] — кричали вокруг; Джервас не понимал, что это значит.

И вот показались горемыки, повторно впавшие в ересь, коим церковь отказала в прощении, равно как и упорствующим в ереси. Их было шестеро, и все приговорены к сожжению на костре. Они шли один за другим, каждый — в сопровождении двух доминиканцев, все еще призывавших их покаяться и заслужить милосердие — удавку перед казнью. В противном случае, говорили они, костер будет лишь началом вечного горения в адском пламени.

Но толпа была не столь жалостлива, вернее, она была просто безжалостна и в своей фанатической преданности самой недостойной из всех религий заходилась в крике, остервенело поносила несчастных, подло издевалась над измученными страдальцами, которым предстояло заживо сгореть в огне.

Первым шел рослый пожилой еврей; заблудший бедняга, он, вероятно временной корысти ради, принял крещение, желая преодолеть препоны, столь расчетливо воздвигнутые, дабы помешать продвижению в этом мире сынов Израилевых, или, может, он стал христианином, чтобы заслужить право остаться в стране, где его предки прожили столетия до распятия Христа. Но потом в глубине души он ужаснулся мысли о своей измене закону Моисея и снова стал тайком исповедовать иудаизм. Разоблаченный, он предстал пред страшным трибуналом веры, сознался под пыткой и был приговорен к костру. Он еле волочил ноги в своем безобразном позорном облачении, разрисованном языками адского пламени и дьяволами, и желтой шутовской митре. Железная скоба вокруг шеи затыкала ему рот деревянным кляпом. Но его сверкающие глаза красноречивее слов выражали презрение к ревущей озверелой толпе христиан.

За ним следовало еще более жалкое существо. Мавританская девушка удивительной красоты шла легкой, грациозной, почти танцующей походкой. Ее длинные черные волосы, подобно мантилье, ниспадали на плечи из-под желтой митры. По пути она то и дело останавливалась и, положив руку на плечо сухощавому доминиканцу, откинув голову, заливалась неудержимым бесстыдным смехом, будто пьяная. Бедняжка тронулась умом.

Два стража волокли юношу, который не мог прийти в себя от ужаса, за ними плелась женщина в полуобморочном состоянии, потом двое мужчин среднего возраста. Они были так надломлены пытками, что с трудом передвигали ноги.

За смертниками шли монахи, и замыкали шествие копьеносцы, подобно тем, что шли во главе процессии. Но Джервас уже не замечал этих деталей. До него вдруг дошло, что среди осужденных нет Маргарет. Облегчение и одновременно тревога за судьбу Маргарет заслонили все вокруг.

Когда он вспомнил о помосте, генеральный инквизитор уже стоял там. Осужденных разместили на скамьях справа, причем соломенные чучела болтались на шестах впереди; благородные сеньоры и духовенство расселись на скамьях слева. Доминиканец, обращаясь к осужденным, что-то проповедовал с кафедры.

Последующую часть церемонии Джервас вспоминал потом как ряд отрывочных сновидений: ритуал мессы, речитатив хористов, облачка ладана над алтарем с его величественным зеленым крестом, нотариус с развернутым свитком пергамента — Джервас не слышал, что он зачитывал; передача осужденных губернатору и его солдатам — мирской карающей руке — служителями инквизиции у подножия помоста, где осужденных сажали на ослов и увозили под стражей в сопровождении доминиканцев; негодующий рев толпы, проклятия еретикам и, наконец, торжественный обратный ход процессии.

Когда она прошла, толпа снесла заграждения в центре улицы, так долго сдерживавшие ее; не охранявшиеся более, их разметали, и людская масса, разделенная ранее по обеим сторонам улицы, слилась в единый человеческий поток.

Служитель инквизиции тронул Джерваса за плечо.

— Пошли, — сказал он.

Глава 24

ПРИЗНАНИЕ
Аутодафе завершилось. Прощенных отправили в монастырь, где назавтра на каждого будет наложена епитимья согласно приговору. Приговоренных к смерти поспешно вывезли за городские стены, на луг возле реки. Тут в Ла-Дехесе, на берегу бурного Тахо, в чудесном мирном уголке, замкнутом с другой стороны горами, был поднят огромный белый крест, символ милосердия. Вокруг него располагались столбы, к которым привязывали осужденных на сожжение, с заготовленными возле них вязанками хвороста. Здесь, Christi nomine invocato[562], завершалось в дыму и пепле дело веры. Толпа последовала сюда за осужденными, чтобы поглазеть на замечательное зрелище, и ее снова удерживали за ограждением, охранявшимся солдатами. Но большинство тех, кто принимал активное участие в аутодафе, вернулось с помилованными в монастырь.

Кардинал-архиепископ уже снимал облачение у себя во дворце. Он наконец был спокоен за племянника. Фрай Хуан де Арренсуэло все же принял предложенный им план действия: дону Педро вынесли приговор на основании показаний фрая Луиса. Приговор требовал уплаты штрафа в тысячу дукатов в казну инквизиции и ежедневного, в течение месяца, посещения мессы в соборе Толедо. Дону Педро полагалось присутствовать там босым, в одной рубашке и с веревкой на шее. По истечении этого срока вина будет искуплена, он получит отпущение грехов и восстановление в правах.

Дело о колдовстве должно расследоваться согласно долгу и законам инквизиции, и, окажись подсудимая колдуньей или просто еретичкой, ее обязательно сожгут на костре на следующем аутодафе. Само же по себе дело столь ординарно, думал кардинал, что не потребует его дальнейшего вмешательства.

Но он поторопился с этим заключением. Через полчаса после его возвращения в замок к нему явился взволнованный фрай Хуан де Арренсуэло.

Он принес известие, что фрай Луис Сальседо уже открыто протестует против порядка судопроизводства и осуждает его как нарушение закона. Приговор, вынесенный дону Педро, по утверждению фрая Луиса, основывается на показаниях, которые являются предположительными, пока не будет доказано, что подсудимая — колдунья. Фрай Хуан спрашивал — и весьма настоятельно, — какие принимать меры, если пыткой не удастся вырвать у женщины признание в чародействе.

Арренсуэло пытался унять доносчика напоминанием, что не следует будить лихо, пока оно тихо, что в данной ситуации протесты и умозрительные рассуждения фрая Луиса — всего лишь игра воображения.

— Игра воображения! — Фрай Луис рассмеялся. — А разве приговор дону Педро не игра воображения, позволяющая ему избегнуть более сурового наказания, которое, возможно, его еще ждет?

Он заявил это при большом скоплении людей в монастыре, в его словах чувствовалась явная угроза. К тому же рвение и страсть доминиканца произвели сильное впечатление на слушателей: они сочувственно восприняли его слова.

Кардинал был сильно раздосадован. Но природная мудрость побудила его скрыть свои чувства: на стороне противника — правда, а досада — плохой помощник в делах. Он призадумался, не говоря ни слова, чтоб не выдать своего огорчения.

Наконец он позволил себе улыбнуться доброй, не без лукавства, улыбкой.

— Мне сообщили из Сеговии, что местный инквизитор веры тяжело болен и требуется преемник. Я сегодня же обсужу назначение на эту должность фрая Луиса Сальседо. Его рвение и кристальная честность — залог успеха. Он отбудет в Сеговию тотчас по принятии решения.

Но предложение, разрешавшее, по мнению кардинала, все трудности, явно испугало фрая Хуана.

— Фрай Луис расценит новое назначение как попытку устранить неугодного свидетеля — попытку подкупить его, чтобы он замолчал. И будет пылать разрушительным праведным гневом, который ничто не сможет потушить.

Кардинал понял, как справедливо замечание фрая Хуана, и вперился взглядом в пустоту. Итак, монах, ревнитель правды, грозится свести на нет все усилия, если пыткой не удастся вырвать нужного признания у женщины. Отныне на это вся надежда.

Внезапно без вызова явился секретарь. Кардинал раздраженно отмахнулся от него:

— Не сейчас! Не сейчас! Вы нам мешаете.

— Послание короля, ваше высокопреосвященство.

Заметив недоумение на лице кардинала, секретарь пояснил: служители инквизиции привели человека, который был при оружии во время аутодафе, потому что явился с посланием к великому инквизитору от короля. Послание он должен вручить лично.

Пропыленный, измученный и небритый, сэр Джервас был представлен кардиналу. Он еле держался на ногах. Его глаза, воспаленные от бессонницы, запавшие и окруженные тенями, блестели неестественным стеклянным блеском, походка была шаткой от усталости.

Кардинал, человек гуманный, отметил все это про себя.

— Вы очень торопились, я вижу, — сказал он, то ли спрашивая, то ли утверждая свои наблюдения.

Джервас поклонился и вручил ему письмо.

— Усади гостя, Пабло, он ни в коем случае не должен стоять.

Англичанин с благодарностью опустился на стул, указанный кардиналом и тотчас предупредительно принесенный секретарем.

Его высокопреосвященство сломал королевскую печать. Он прочел письмо, и его озабоченно нахмуренный лоб разгладился. Он оторвал взгляд от королевского послания и посмотрел на фрая Хуана искрящимися от радости глазами.

— Я думаю, это ниспослано Небом, — сказал он, передавая пергамент доминиканцу. — Волею короля женщину забирают из-под опеки святой инквизиции. Отныне она не имеет к нам никакого касательства.

Но фрай Хуан, читая письмо, хмурился. Даже если подсудимая и не колдунья, она все же еретичка, и душу ее нужно спасти. Фрай Хуан негодовал на королевское вмешательство в сферу, которую почитал промыслом Божьим. В другое время генеральный инквизитор разделил бы его негодование и не отдал бы еретичку без борьбы и строгого напоминания его величеству, что он подвергает себя опасности, вмешиваясь в дела веры. Но сейчас приказ пришелся очень кстати, разрешил все трудности и спас генерального инквизитора даже от возможного обвинения в семейственности. Размышляя об этом, его высокопреосвященство улыбнулся. И, обезоруженный мирной, располагающей улыбкой, фрай Хуан склонил голову и подавил в себе протест, готовый вот-вот сорваться с языка.

— Если вы как генеральный инквизитор веры утверждаете приказ, заключенная будет освобождена.

В ответе содержался тонкий намек, что король превысил свои королевские, строго мирские полномочия. Кардинал Кирога, напротив, был очень признателен королю за проявленную самонадеянность. Он продиктовал подтверждение приказа секретарю, подписал его и протянул инквизитору, чтобы тот приобщил документ к королевскому посланию. Потом он перевел взгляд на Джерваса.

— Заключенная поступает в ваше распоряжение. Кто вы, сеньор?

Сэр Джервас поднялся и представился.

— Англичанин? — Его высокопреосвященство поднял брови.

Еще один еретик, подумал он. Впрочем, не все ли равно, дело с плеч долой, и это очень хорошо. У него не было оснований испытывать что-либо, кроме благодарности к измученному гонцу.

Кардинал предложил ему подкрепиться — гонцу это явно требовалось, — пока пленницу доставят из монастыря в замок. Когда инквизиторский долг позволял проявить любезность, во всей Испании не было человека любезнее кардинала-архиепископа Толедо. Джервас с благодарностью принял предложение. Он слышал приказание кардинала немедленно доставить пленницу в замок и ответ фрая Хуана, что это займет не менее часа, поскольку необходимо выполнить некоторые формальности и внести в дело королевский приказ об освобождении подсудимой.

Два стража инквизиции явились в темницу за Маргарет. Она решила, что ей предстоит очередное изматывающее душу заседание трибунала, пародия на правосудие. Однако ее провели через просторный зал к огромным двойным дверям, выходящим на улицу. Один из стражей отворил боковую дверцу, и второй, следовавший за ней, махнул рукой в сторону улицы.

Возле двери стояла повозка, запряженная мулами, и страж подал ей знак сесть туда. Маргарет огляделась в нерешительности. Аутодафе завершилось, и улица перед монастырем, как и другие, была переполнена людьми, возвращающимися домой. Маргарет хотелось узнать, куда ее повезут. Перемены в судебной процедуре вызвали у нее новый прилив беспокойства. Но она не знала испанского и не могла ничего выяснить. Одинокая, беспомощная, слабая, она и не пыталась сопротивляться. Сначала нужно, набравшись терпения, узнать, что ей уготовила судьба.

Маргарет забралась в повозку, кожаные занавески задернули, и мулы резво побежали за человеком, ехавшим впереди. Сбоку повозку сопровождал эскорт, и теперь она слышала цоканье копыт.

Наконец маленькая кавалькада остановилась, кожаные занавески раздвинули, и ей предложили спуститься. Маргарет оказалась перед величественным зданием на большой площади. Солнце шло к закату, густая тень высокого собора падала на площадь.

В тени было прохладно, и Маргарет пробирала дрожь. Затем стражи провели ее через двойные чугунные ворота. На них красовались позолоченные гербовые щиты с витым орнаментом и кардинальской шапкой. Они прошли под аркой в выложенный мозаикой внутренний дворик с фонтаном посредине, пересекли его и оказались у двери, охранявшейся двумя красавцами-стражниками в стальных шлемах и красных мундирах. Потом стражи подвели Маргарет к камергеру в черном с цепью на шее и жезлом.

Таинственность усиливалась. Может быть, она заснула в своей темнице и все это ей пригрезилось?

Вылощенный камергер сделал ей знак следовать за ним, и стражи инквизиции остались позади. Они поднялись по широкой мраморной лестнице с массивной балюстрадой. Холл был увешан дорогими гобеленами, несомненно награбленными во Фландрии. Они миновали еще двух стражей, застывших, точно изваяния, на верхней площадке лестницы, и пошли по коридору. Наконец камергер остановился у двери, открыл ее и, сделав Маргарет знак войти, откланялся.

Растерянная Маргарет оказалась в простой маленькой комнате. Ее окна выходили во все тот же внутренний дворик, выложенный мозаикой. Белая стена напротив переливалась красками заката. У стола, покрытого красным бархатом, стоял стул с высокой спинкой. С него поднялся человек, и Маргарет невольно вздрогнула.

Он повернулся к ней лицом, и невероятное стало возможным. Даже когда он сдавленным голосом произнес ее имя и неверной походкой пошел к ней, раскрыв объятия, Маргарет все еще не верила своим глазам. А потом он обнял ее, и тот, кого она приняла за призрака, неопрятный, грязный, небритый, целовал ее волосы, глаза, губы. Нет, это не призрак, это был человек из плоти и крови. Смутная мысль повергла ее в ужас. Она отпрянула, насколько могла, в тесном кольце его рук.

— Джервас! Что ты здесь делаешь, Джервас?

— Я приехал за тобой, — просто ответил он.

— Приехал за мной? — повторила она, будто не улавливая смысла сказанного.

Улыбка скользнула по его усталому лицу. Он сунул руку в нагрудный карман камзола.

— Я получил твою записку, — пояснил он.

— Мою записку?

— Записку, которую ты прислала мне в Арвенак с приглашением в гости. Посмотри, вот она. — Джервас протянул ей грязный помятый листок. — Когда я приехал в Тревеньон, ты ушла. И тогда… я последовал за тобой. И вот я здесь, чтобы отвезти тебя домой.

— Отвезти меня домой? Домой? — Маргарет казалось, что она уже вдыхает запах вереска.

— Да, я обо всем договорился. Здешний кардинал — очень славный человек… Эскорт ждет. Мы поедем… в Сантандер, там нас ждет Трессилиан на своем корабле… Я договорился.

У Джерваса все плыло перед глазами, он пошатнулся и, вероятно, упал бы, если бы не держал Маргарет в своих объятиях. И тогда она произнесла слова, влившие в него силу жизни, поднявшие его дух сильнее кардинальского вина.

— Джервас! Чудесный, бесподобный Джервас! — Она обвила руками его шею, будто хотела задушить в объятиях.

— Я знал, что ты когда-нибудь это поймешь, — едва слышно молвил он.


Морской Ястреб (роман)

Сэр Оливер Трессилиан обвинён в убийстве, которого он не совершал. Хуже того, убитый был братом невесты Сера Оливера, леди Розамунды. Настоящий убийца известен герою, но он никогда не укажет на него пальцем ибо это его младший брат Лайонель. Увы, ему неизвестно, что его брат малодушен, считает себя обделённым наследством и к тому же небезразличен к леди Розаунде. Лайонель воспользуется ситуацией, продав брата в рабство берберийцам…


Вступление

Лорд Генри Год, который, как мы увидим в дальнейшем, был лично знаком с сэром Оливером Тресиллианом, без обиняков говорит о том, что сей джентльмен обладал вполне заурядной внешностью. Однако следует иметь в виду, что его светлость отличался склонностью к резким суждениям и его восприятие не всегда соответствовало истине. Например, он отзывается об Анне Клевской[563] как о самой некрасивой женщине, какую ему довелось видеть, тогда как, судя по его же писаниям, тот факт, что он вообще видел Анну Клевскую, представляется более чем сомнительным. Здесь я склонен заподозрить лорда Генри в рабском повторении широко распространенного мнения, которое приписывает падение Кромвеля[564] уродству невесты, добытой им для своего повелителя, обладавшего склонностями Синей Бороды.[565] Данному мнению я предпочитаю документ, оставленный кистью Гольбейна,[566] ибо он, изображая даму, которая ни в коей мере не заслуживает строгого приговора, вынесенного его светлостью, позволяет нам составить собственное суждение о ней. Мне хотелось бы верить, что лорд Генри подобным же образом ошибался и относительно сэра Оливера, в чем меня укрепляет словесный портрет, набросанный рукой его светлости: «Сэр Оливер был могучим малым, отлично сложенным, если исключить то, что руки его были слишком длинными, а ступни и ладони чересчур большими. У него было смуглое лицо, черные волосы, черная раздвоенная борода, большой нос с горбинкой и глубоко сидящие под густыми бровями глаза, удивительно светлые и на редкость жестокие. Голос его — а я не раз замечал, что в мужчине это является признаком истинной мужественности, — был громким, глубоким и резким. Он гораздо больше подходил — и, без сомнения, чаще использовался — для брани на корабельной палубе, нежели для вознесения хвалы Создателю».

Таков портрет, написанный его светлостью лордом Генри Годом, и вы без труда можете заметить, сколь сильно в нем отразилась упорная неприязнь автора к оригиналу. Дело в том, что его светлость был в известном смысле мизантропом, и это красноречиво явствует из его многочисленных писаний. Именно мизантропия побудила его, как и многих других, обратиться к сочинительству. Он берется за перо не столько для того, чтобы, как он заявляет, написать хронику своего времени, сколько с целью излить желчь, накопившуюся в нем с той поры, когда он впал в немилость. Посему милорд не склонен находить что-либо хорошее в окружавших его людях и в тех редких случаях, когда он упоминает кого-то из своих современников, делает это с единственной целью: выступить с инвективой в его адрес. В сущности, лорда Генри можно извинить. Он представлял собой одновременно человека дела и человека мысли — сочетание столь же редкое, сколь прискорбны его последствия. Как человек дела, он мог бы многого достичь, если бы сам же, как человек мысли, не погубил все в самом начале своей карьеры. Отличный моряк, он мог бы стать лорд-адмиралом Англии, не помешай тому его склонность к интригам. К счастью для него — поскольку в противном случае ему едва ли удалось бы сохранить голову на том месте, которое предназначила ей природа, — над ним вовремя сгустились тучи подозрения. Карьера лорда Генри оборвалась, но, поскольку подозрения в конце концов так и не подтвердились, ему причиталась определенная компенсация. Он был отстранен от командования и милостью королевы назначен наместником Корнуолла, в каковой должности, по общему убеждению, не мог натворить особых бед. Там, озлобленный крушением своих честолюбивых надежд и ведя сравнительно уединенный образ жизни, лорд Генри, как и многие другие в подобном положении, в поисках утешения обратился к перу. Он написал свою желчную, пристрастную, поверхностную «Историю лорда Генри Года: труды и дни» — чудо инсинуаций, искажений, заведомой лжи и эксцентричного правописания. В восемнадцати огромных томах in folio,[567] написанных мелким витиеватым почерком, лорд Генри излагает собственную версию того, что он называет «своим падением», и, при всей многословности исчерпав сей предмет в первых пяти из восемнадцати томов, приступает к изложению истории «дней», то есть тех событий, которые он имел возможность наблюдать в своем корнуоллском уединении. Значение его хроник как источника сведений по английской истории абсолютно ничтожно; именно по этой причине они остались в рукописи и пребывают в полном забвении. Однако для исследователя, который хочет проследить историю такого незаурядного человека, как сэр Оливер Тресиллиан, они поистине бесценны. Преследуя именно эту цель, я спешу признать, сколь многим я обязан хроникам лорда Генри. И действительно, без них было бы просто невозможно воссоздать картину жизни корнуоллского джентльмена, отступника, берберийского корсара, едва не ставшего пашой Алжира — или Аргира, как пишет его светлость, — если бы не события, речь о которых пойдет ниже.

Лорд Генри писал со знанием дела, и его рассказ отличается исчерпывающей полнотой и изобилует ценнейшими подробностями. Он являлся очевидцеммногих событий и водил знакомство со многими, кто был связан с сэром Оливером. Это обстоятельство существенно обогатило его хроники. Помимо всего прочего, не было такой сплетни или такого обрывка слухов, ходивших по округе, которые он счел бы слишком тривиальными и не поведал потомству. И наконец, я склонен думать, что Джаспер Ли оказал его светлости немалую помощь, поведав о событиях, случившихся за пределами Англии, каковые, на мой взгляд, представляют собой наиболее интересную часть его повествования.

Р. С.

Часть I Сэр Оливер Тресиллиан

Глава 1

ТОРГАШ
Сэр Оливер Тресиллиан отдыхал в величественной столовой своего прекрасного дома Пенарроу, которым он был обязан предприимчивости покойного отца, оставившего по себе сомнительную память во всей округе, а также мастерству и изобретательности итальянского строителя по имени Баньоло, лет за пятьдесят до описываемых событий прибывшего в Англию в качестве одного из помощников знаменитого Ториньяни.

Этот дом, отличавшийся поразительным, чисто итальянским изяществом, весьма необычным для заброшенного уголка Корнуолла, равно как и история его создания, заслуживает хотя бы нескольких слов.

Итальянец Баньоло, в ком талант истинного художника уживался со вздорным и необузданным нравом, во время ссоры в какой-то таверне в Саутворке имел несчастье убить человека. Спасаясь от последствий своей кровожадности, он бежал из города и добрался до самых отдаленных пределов Англии. При каких обстоятельствах он познакомился с Тресиллианом-старшим, я не знаю. Ясно одно: встреча эта оказалась для обоих как нельзя более кстати. Ралф Тресиллиан, по всей вероятности питавший неодолимое пристрастие к обществу всяческих негодяев, приютил беглеца. Чтобы отплатить за услугу, Баньоло предложил перестроить полудеревянный и к тому же полуразрушенный дом сэра Ралфа — Пенарроу. Получив согласие, Баньоло взялся за дело с увлечением истинного художника и возвел для своего покровителя резиденцию, которая для того грубого времени и глухого места явилась настоящим чудом изящества. Под наблюдением одаренного итальянца, достойного помощника мессера Ториньяни, вырос благородный двухэтажный особняк красного кирпича, полный света и солнца, льющихся в высокие окна с частыми переплетами, поднимавшиеся от фундамента до карнизов, и по всем фасадам украшенный пилястрами. Парадный вход располагался под балконом в выступавшем вперед крыле здания, увенчанном стройным фронтоном с колоннами. Все это частично скрывала зеленая мантия плюща. Над красной черепичной крышей вздымались массивные витые трубы.

Но истинной славой Пенарроу — точнее, нового Пенарроу, порожденного фантазией Баньоло, — был сад, разбитый на месте чащобы, которая некогда окружала дом, господствовавший над холмами мыса Пенарроу. В дело, начатое Баньоло, Природа и Время также внесли свою лепту. Баньоло разбил прекрасные эспланады и окружил изысканными балюстрадами три великолепные террасы, соединенные лестницами. Он соорудил фонтан и собственными руками изваял стоящего над ним гранитного фавна и дюжину мраморных нимф и лесных божеств, которые ослепительно белели среди густой зелени. Природа и Время устлали поляны бархатным ковром, превратили буксовые посадки в живописные густолиственные ограды, вытянули вверх пикообразные темные тополя, окончательно придавшие этим корнуоллским владениям сходство с пейзажем Италии.

Сэр Оливер отдыхал в столовой своего прекрасного дома и, созерцая только что описанную картину, залитую мягкими лучами сентябрьского солнца, находил, что она очень красива, а жизнь — очень хороша. Однако, пожалуй, еще не было человека, который разделял бы подобный взгляд на жизнь, не имея для оптимизма более веских причин, чем красота окружающей природы. У сэра Оливера таких причин было несколько. Во-первых, — хотя сам он, возможно, и не подозревал об этом — он обладал преимуществами молодости, богатства и хорошего пищеварения. Во-вторых, к своим двадцати пяти годам он уже успел стяжать славу в испанском Мэйне[568] и при недавнем разгроме Непобедимой армады,[569] за что был пожалован в рыцари самой королевой-девственницей.[570] Третьей, и последней, причиной блаженного настроения сэра Оливера — я приберег ее под конец, ибо считаю конец наиболее подходящим местом для главного, — было то, что Амур, который порой причиняет столько мук влюбленным, благосклонно отнесся к сэру Оливеру и позаботился о том, чтобы его ухаживания за леди Розамундой Годолфин приняли самый счастливый оборот.

Итак, сэр Оливер небрежно сидел в высоком резном кресле, его колет был расстегнут, длинные ноги вытянуты, и на губах, оттененных тонкой полоской черных усов, блуждала мечтательная улыбка. (Портрет, написанный лордом Генри, принадлежит более позднему периоду.) Был полдень, и наш джентльмен только что отобедал, о чем свидетельствовали стоявшие на столе блюда с остатками кушаний и полупустая бутылка. Он задумчиво курил длинную трубку, ибо уже успел пристраститься к этому недавно завезенному в Англию обычаю, и, предаваясь мечтам о даме своего сердца, благословлял судьбу, наделившую его титулом и славой, которые он мог сложить к ногам леди Розамунды.

Природа наделила сэра Оливера изрядной долей проницательности (по выражению милорда Генри, «он был хитер, как двадцать чертей»), а прилежное чтение принесло ему весьма обширные познания. Однако ни природный ум, ни благоприобретенные совершенства не открыли ему глаза на то, что из всех божеств, вершащих судьбы смертных, нет более ироничного и злокозненного существа, чем тот самый Амур, которому он сейчас курил фимиам из своей трубки. Древние прекрасно знали, что этот невинный с виду мальчуган на самом деле — коварный плут, и не доверяли ему. Сэр Оливер либо не знал мнения здравомыслящих древних, либо не предавал ему значения. Ему было суждено понять эту истину, лишь пройдя через суровые испытания. И сейчас, когда его светлые глаза мечтательно следили за игрой солнечных лучей на террасе, он и представить себе не мог, что тень, мелькнувшая за высоким окном, предвещала мрак, который уже начал сгущаться над его безоблачной жизнью.

Вслед за тенью показался и ее обладатель — особа высокого роста в нарядном платье и черной широкополой испанской шляпе, украшенной кроваво-красными перьями. Помахивая длинной, перевитой лентами тростью, посетитель проследовал мимо окон гордо и невозмутимо, как сама судьба.

Улыбка сошла с губ сэра Оливера. На его смуглом лице появилось выражение озабоченности, черные брови нахмурились, и между ними пролегла глубокая складка. Затем улыбка медленно вернулась на его уста, но не прежняя — добрая и мечтательная; теперь в ней чувствовались твердость и решительность. И хотя чело сэра Оливера разгладилось, от этой улыбки казалось, что в глазах у него горит насмешливый, хитрый и даже зловещий огонь.

Слуга сэра Оливера Николас доложил о приходе мастера Питера Годолфина, и названный джентльмен тут же вошел в столовую, опираясь на трость и держа в руке широкополую испанскую шляпу. Это был высокий, стройный молодой человек года на два — на три моложе сэра Оливера, с таким же, как у него, носом с горбинкой, который усиливал высокомерное выражение, застывшее на его красивом, гладко выбритом лице. Его каштановые волосы были несколько длиннее, чем того требовала тогдашняя мода, что же касается платья молодого джентльмена, то оно свидетельствовало о щегольстве, вполне простительном в его возрасте.

Сэр Оливер встал и с высоты своего роста поклонился, приветствуя гостя. Волна табачного дыма попала в горло франтоватого посетителя, он закашлялся, и на его лице появилась гримаса неудовольствия.

— Я вижу, — произнес он, кашляя, — вы уже приобрели эту отвратительную привычку.

— Я знавал и более отвратительные, — сдержанно заметил сэр Оливер.

— Нимало не сомневаюсь, — ответствовал мастер Годолфин, недвусмысленно давая понять о своем настроении и цели визита.

В намерения сэра Оливера вовсе не входило облегчить задачу мастера Годолфина, и потому он сдержал себя.

— Именно поэтому, — сказал он с иронией, — я надеюсь, что вы проявите снисходительность к моим недостаткам. Ник, стул для мастера Годолфина и еще один бокал! Добро пожаловать в Пенарроу.

По бледному лицу младшего из собеседников скользнула усмешка.

— Вы крайне любезны, сэр. Боюсь, я не сумею отплатить вам тем же.

— У вас будет достаточно времени, прежде чем я попрошу вас.

— Попросите? Чего?

— Вашего гостеприимства, — уточнил сэр Оливер.

— Именно об этом я и пришел говорить с вами.

— Не угодно ли вам сесть? — предложил сэр Оливер, показывая на стул, принесенный Николасом, и жестом отпуская слугу.

Мастер Годолфин оставил приглашение сэра Оливера без внимания.

— Я слышал, — сказал он, — что вчера вы приезжали в Годолфин-Корт.

Он помедлил и, поскольку сэр Оливер молчал, глухо добавил:

— Я пришел сообщить вам, сэр, что мы были бы рады отказаться от чести, которой вы удостаиваете нас своими визитами.

При столь недвусмысленном оскорблении сэру Оливеру стоило немалого усилия сохранить самообладание, но его загорелое лицо побледнело.

— Вы, должно быть, понимаете, Питер, — произнес он, — что сказали слишком много для того, чтобы остановиться. — Он помолчал, внимательно глядя на посетителя. — Не знаю, говорила ли вам Розамунда, что она оказала мне честь, согласившись стать моей женой…

— Она еще ребенок и плохо разбирается в своих чувствах, — оборвал мастер Годолфин.

— Вам известна какая-нибудь серьезная причина, по которой она должна отказаться от своих чувств?

В голосе сэра Оливера прозвучал вызов. Мастер Годолфин сел и, положив ногу на ногу, водрузил шляпу на колено.

— Мне известна целая дюжина причин, — ответил он. — Но нет нужды приводить их. Будет достаточно, если я напомню вам, что Розамунде только семнадцать лет и что я и сэр Джон Киллигрю являемся ее опекунами. Ни сэр Джон, ни я никогда не признаем эту помолвку.

— Прекрасно! — прервал его сэр Оливер. — А кто просит вашего признания или признания сэра Джона? Розамунда, благодарение Богу, скоро станет совершеннолетней и сможет сама распоряжаться собой. Под венец мне не к спеху, а по природе — в чем вы, вероятно, только что убедились — я на редкость терпелив. Я подожду. — Он затянулся трубкой.

— Ваше ожидание ни к чему не приведет, сэр Оливер. И лучше бы вам понять это. Ни сэр Джон, ни я не изменим своего решения.

— Вот как! Прекрасно! Пришлите сюда сэра Джона, и пусть он поведает мне о своих намерениях, я же кое-что расскажу о своих. Передайте ему от меня, мастер Годолфин, что, если он возьмет на себя труд прибыть в Пенарроу, я сделаю с ним то, что уже давно следовало сделать палачу, — я собственными руками отрежу этому своднику его длинные уши.

— Ну а пока что, — раздраженно заявил мастер Годолфин, — не угодно ли вам на мне испробовать вашу пиратскую доблесть?

— На вас? — переспросил сэр Оливер и смерил мастера Годолфина ироничным взглядом. — Я, мой мальчик, не мясник и не потрошу цыплят. Кроме того, вы — брат своей сестры, а я вовсе не намерен множить препятствия, которых и без того хватает на моем пути.

Тут он наклонился над столом и заговорил другим тоном:

— Послушайте, Питер, в чем дело? Даже если вы считаете, что между нами есть какие-то серьезные разногласия, неужели мы не можем договориться и покончить с ними? И при чем здесь сэр Джон? Этот скряга вообще не стоит внимания. Иное дело вы. Вы — брат Розамунды. Бросьте ваши мнимые обиды. Будем откровенны и поговорим как друзья.

— Друзья? — снова усмехнулся гость. — Наши отцы подали нам хороший пример.

— Какое нам дело до отношений наших отцов? Тем более стыдно — быть соседями и постоянно враждовать друг с другом. Неужели мы последуем этому достойному сожаления примеру?

— Уж не хотите ли вы сказать, что во всем был виноват мой отец?! — едва сдерживая ярость, воскликнул мастер Годолфин.

— Я ничего не хочу сказать, мой мальчик. Я считаю, что им обоим должно было быть стыдно.

— Прекратите! Вы клевещете на усопшего!

— Значит — я клевещу на обоих, если вам угодно именно так расценивать мои слова. Но вы ошибаетесь. Я говорю, что они оба были виноваты и должны были бы признать это, случись им воскреснуть.

— В таком случае, сэр, ограничьтесь в ваших обвинениях своим любезным батюшкой, с которым не мог поладить ни один порядочный человек.

— Полегче, милостивый государь, полегче!

— Полегче? А с какой стати? Ралф Тресиллиан был позором всей округи. С легкой руки вашего беспутного родителя любая деревушка от Труро до Хелстона просто кишит здоровенными тресиллиановскими носами вроде вашего.

Глаза сэра Оливера сузились. Он улыбнулся:

— А как вам, позвольте спросить, удалось обзавестись именно таким носом?

Мастер Годолфин вскочил, опрокинув стул.

— Сэр, — вскричал он, — вы оскорбляете память моей матери!

Сэр Оливер рассмеялся:

— Не скрою, в ответ на ваши любезности по адресу моего отца я обошелся с ней несколько вольно.

Какое-то время мастер Годолфин в немой ярости смотрел на своего оскорбителя. Не в силах сдержать бешенства, он перегнулся через стол, поднял трость и, резким движением ударив сэра Оливера по плечу, выпрямился и величественно направился к двери. На полпути он остановился и произнес:

— Жду ваших друзей и сведений о длине вашей шпаги.

Сэр Оливер вновь рассмеялся.

— Едва ли я дам себе труд посылать их, — сказал он.

Мастер Годолфин круто повернулся и посмотрел сэру Оливеру в лицо:

— Что? Вы спокойно снесете оскорбление?

— У вас нет свидетелей. — Сэр Оливер пожал плечами.

— Но я всем расскажу, что ударил вас тростью!

— И все вас сочтут лжецом. Вам никто не поверит. — Он вновь изменил тон: — Послушайте, Питер, мы ведем себя недостойно. Признаюсь, я заслужил ваш удар. Память матери для человека дороже и священнее, чем память отца. Будем считать, что мы квиты. Так неужели мы не можем полюбовно договориться обо всем остальном? Что проку бесконечно вспоминать о нелепой ссоре наших отцов?

— Между нами стоит не только эта ссора. Я не потерплю, чтобы моя сестра стала женой пирата.

— Пирата? Боже милостивый! Я рад, что мы здесь одни и вас никто, кроме меня, не слышит. В награду за мои победы на море ее величество сама посвятила меня в рыцари, а раз так, то ваши слова граничат с государственной изменой. Поверьте, мой мальчик, все, что одобряет королева, вполне заслуживает одобрения мастера Питера Годолфина и даже его ментора, сэра Джона Киллигрю. Ведь вы говорите с его голоса, да и прислал вас сюда не кто иной, как он.

— Я не хожу ни в чьих посыльных, — горячо возразил молодой человек; он сознавал, что сэр Оливер прав, и от этого раздражение его только усилилось.

— Называть меня пиратом глупо. Хокинс,[571] с которым я ходил под одними парусами, был посвящен в рыцари еще раньше меня, и те, кто называет нас пиратами, оскорбляют саму королеву. Как видите, ваше обвинение просто несерьезно. Что еще вы имеете против меня? Здесь, в Корнуолле, я не хуже других. Розамунда оказывает мне честь своей любовью, я богат, а к тому времени, когда зазвонят свадебные колокола, стану еще богаче.

— Ваше богатство — это плоды морских разбоев, сокровища потопленных судов, золото от продажи рабов, захваченных в Африке и сбытых на плантации, это богатство вампира, упившегося кровью, кровью мертвецов.

— Так говорит сэр Джон? — глухим голосом спросил сэр Оливер.

— Так говорю я.

— Я слышу. Но я спрашиваю: кто преподнес вам этот замечательный урок? Ваш наставник сэр Джон? Разумеется, он. Кто же еще? Можете не отвечать. Им я еще займусь, а пока соблаговолите узнать истинную причину ненависти, которую питает ко мне благородный сэр Джон, и вы поймете, чего стоят прямота и честность этого джентльмена, друга вашего покойного отца и вашего бывшего опекуна.

— Я не стану слушать, что бы вы ни говорили о нем.

— О нет, вам придется выслушать меня хотя бы потому, что я был вынужден слушать то, что он говорит обо мне. Сэр Джон стремится получить разрешение на строительство в устье Фаля. Он надеется, что рядом с гаванью вырастет город, как раз вблизи от его собственного поместья Арвенак. Заявляя о своем бескорыстии, он представляет дело так, будто ратует за процветание Англии. При этом он ни словом не обмолвился о том, что земли в устье Фаля принадлежат именно ему, а значит, и заботится он прежде всего о процветании своего семейства. Я совершенно случайно встретил сэра Джона в Лондоне, когда он подавал свое дело на рассмотрение двора. Между тем мне самому вовсе не безразлична судьба Труро и Пенрина. Но в отличие от сэра Джона я не скрываю своих интересов. Если в Смитике начнется строительство, то он окажется в гораздо более выгодном положении, чем Труро и Пенрин, что настолько же не устраивает меня, насколько это выгодно сэру Джону. Я могу позволить себе быть откровенным, поэтому я все сказал ему и подал королеве контрпрошение. Момент для меня был благоприятный: я — один из моряков, разгромивших Непобедимую армаду, и отказать мне было нельзя. Так что сэр Джон как прибыл ко двору с пустыми руками, так и уехал ни с чем. Стоит ли удивляться, что он ненавидит меня? Называет меня пиратом, а то и того хуже. С его стороны вполне естественно представлять в ложном свете мои дела на море, ведь именно благодаря им у меня достало сил нарушить его планы. Своим оружием в борьбе со мной он выбрал клевету; мое же оружие иное, что я и докажу ему не далее как сегодня. Если вы не верите моим словам, поезжайте со мной и будьте свидетелем короткой беседы, которую я надеюсь иметь с этим скрягой.

— Вы забываете, — сказал мастер Годолфин, — что и мои земли лежат по соседству со Смитиком, так что тут затронуты и мои интересы.

— Силы небесные! — воскликнул сэр Оливер. — Наконец-то сквозь тучи праведного негодования дурной кровью Тресиллианов и моими пиратскими склонностями блеснул луч истины! Оказывается, вы тоже всего-навсего торгаш. Какой же я глупец, что поверил в вашу искренность и говорил с вами как с честным человеком! Если бы я знал, какое вы мелочное и ничтожное существо, то, клянусь, не стал бы попусту тратить время.

Тон и презрительное выражение на губах сэра Оливера подействовали на его собеседника словно пощечина.

— Эти слова… — начал было мастер Годолфин, но сэр Оливер прервал его:

— Самое малое, чего вы заслуживаете. Ник! — громко позвал он.

— Вы за них ответите, — огрызнулся посетитель.

— Так слушайте же, — сурово продолжал сэр Оливер. — Вы приходите в мой дом и несете всякий вздор о том, будто бы распутство моего покойного отца, его давняя ссора с вашим отцом, мои пиратские, как вы их называете, подвиги, да и самый образ моей жизни препятствуют моей женитьбе на вашей сестре, а на поверку выходит, что истинная причина, подогревающая вашу враждебность, — те несколько жалких фунтов годового дохода, что я помешал вам прикарманить. Вон из моего дома, и да простит вас Бог!

В эту минуту в столовую вошел Ник.

— Вы еще услышите обо мне, сэр Оливер, — произнес бледный от гнева мастер Годолфин. — Вам придется ответить за свои слова.

— Я не дерусь с… лавочниками, — вспыхнул сэр Оливер.

— Как вы смеете так называть меня?!

— И в самом деле, надо признаться, что этим я оскорбляю весьма достойное сословие. Ник, проводите мастера Годолфина.

Глава 2

РОЗАМУНДА
Вскоре после ухода посетителя спокойствие вернулось к сэру Оливеру, и он принялся обдумывать свое положение. Однако через некоторое время им вновь овладела ярость. На этот раз причиной было сознание того, что, поддавшись гневу во время недавнего разговора, он еще больше увеличил преграду, стоящую между ним и Розамундой. Но тут направление мыслей сэра Оливера изменилось, и весь его гнев обратился на сэра Джона Киллигрю. Он рассчитается с ним, рассчитается немедленно! И небо будет ему свидетелем.

Сэр Оливер позвал Ника и приказал принести сапоги.

— Где мастер Лайонел? — спросил он, когда слуга вернулся.

— Он только что возвратился, сэр Оливер.

— Попросите его прийти сюда.

В столовую почти сразу же вошел сводный брат сэра Оливера, стройный юноша, очень похожий на свою мать — вторую жену беспутного Ралфа Тресиллиана. Телом он так же мало походил на старшего брата, как и душой. У него были золотистые волосы, синие глаза и девически нежное матово-бледное лицо. Фигура молодого человека отличалась юношеским изяществом — ему шел двадцать первый год, — и он был одет с изысканностью придворного щеголя.

— Этот щенок Годолфин приезжал навестить вас? — спросил мастер Лайонел, входя в столовую.

— Да, — прогремел сэр Оливер. — Он приезжал кое-что сказать мне и услышать кое-что от меня.

— Вот как! Я повстречался с ним перед самыми воротами, и он пропустил мимо ушей мое приветствие. Гнусный мерзавец!

— Вы разбираетесь в людях, Лал. — Сэр Оливер надел сапоги и встал. — Я еду в Арвенак обменяться парой любезностей с сэром Джоном.

Плотно сжатые губы и решительный вид сэра Оливера столь красноречиво говорили о его намерениях, что мастер Лайонел схватил его за руку:

— Но вы не собираетесь?..

— Да, мой мальчик.

И чтобы успокоить явно встревоженного брата, сэр Оливер нежно похлопал его по плечу.

— Сэр Джон, — объяснил он, — слишком болтлив. Я собираюсь научить его добродетели молчания.

— Но, Оливер, ведь будут неприятности.

— Да, у него. Тот, кто называет меня пиратом, работорговцем, убийцей и бог знает кем еще, должен быть готов к последствиям. Но вы задержались, Лал. Где вы были?

— Я далеко ездил. В Малпас.

— В Малпас? — Сэр Оливер прищурился — это была его привычка. — Я слышал краем уха, какой магнит влечет вас туда. Будьте осторожны, мой мальчик. Вы слишком часто ездите в Малпас.

— Что вы имеете в виду? — несколько холодно спросил Лайонел.

— Всего лишь то, что вы — сын своего отца. Не забывайте этого и постарайтесь не пойти по его стопам, дабы вас не постигла его участь. Достойный мастер Годолфин только что напомнил мне о неких слабостях сэра Ралфа. Прошу вас, не ездите в Малпас слишком часто. Вот все, что я хочу сказать.

Сэр Оливер одной рукой ласково обнял младшего брата за плечи: он нисколько не хотел обидеть юношу.

Когда сэр Оливер ушел, Лайонел сел обедать; Ник ему прислуживал. Однако ел молодой человек мало и за всю короткую трапезу ни разу не обратился к старому слуге. Он сидел, глубоко задумавшись, и мысленно следовал за братом, который, горя жаждой мщения, скакал в Арвенак… Сэр Джон — не какой-нибудь сопляк, а мужчина в полном расцвете сил, солдат и моряк. Если с Оливером что-нибудь случится… При этой мысли Лайонела охватила дрожь, и почти против воли он принялся прикидывать, какие последствия подобный исход имел бы для него самого. Он подумал, что для него все может измениться к лучшему. В ужасе он попытался отогнать столь недостойную мысль, но тщетно — она возвращалась вновь и вновь. Не в силах отделаться от нее, Лайонел стал размышлять над своим нынешним положением.

У него не было других средств, кроме содержания, выдаваемого братом.[572] Их беспутный отец умер, как обычно умирают люди такого склада, оставив своему наследнику кучу долгов и не раз перезаложенные имения. Даже Пенарроу был заложен, а деньги спущены на кутежи, карты и бесчисленные любовные увлечения сэра Ралфа Тресиллиана. После смерти отца Оливер продал доставшееся ему от матери небольшое имение в Хелстоне и вложил деньги в какое-то дело в Испании. Затем снарядил корабль, нанял команду и вместе с Хокинсом отплыл на одну из тех морских авантюр, которые сэр Джон Киллигрю не без основания называл пиратскими набегами. Он вернулся с богатой добычей пряностей и драгоценных камней, которой вполне хватило на то, чтобы выкупить родовые имения Тресиллианов. Вскоре Оливер вновь ушел в море и вернулся еще богаче. Тем временем Лайонел оставался дома и наслаждался покоем. Он любил покой. По природе он был ленив и обладал тем изощренным и расточительным вкусом, который столь часто сочетается с леностью души. Лайонел не был рожден для борьбы и труда и вовсе не стремился исправить этот досадный недостаток своего характера. Время от времени он задавался вопросом, что сулит ему будущее, когда Оливер женится, и начинал опасаться, как бы его жизнь не изменилась к худшему. Впрочем, опасения эти едва ли были серьезны: как и у большинства людей подобного склада, задумываться о будущем было не в его правилах. Когда мысли Лайонела все же принимали такое направление, он отгонял их, успокаивая себя тем, что, помимо всего прочего, Оливер любит его и никогда ни в чем ему не откажет. И он, без сомнения, был прав. Оливер был ему скорее отцом, нежели братом. Умирая от раны, нанесенной ему неким разгневанным супругом, их отец поручил Лайонела заботам старшего брата. В то время Оливеру было семнадцать лет, а Лайонелу — двенадцать. Но Оливер казался настолько старше своего возраста, что Ралф Тресиллиан, похоронивший двух жен, привык во всем полагаться на своего решительного, надежного и смышленого сына от первого брака.

Все это вспомнилось Лайонелу, когда, задумчиво сидя за столом, он тщетно пытался отогнать коварную и удивительно навязчивую мысль о том, что если дела в Арвенаке примут для его старшего брата неблагоприятный оборот, то ему самому это принесет немалую выгоду, поскольку все, чем он сейчас пользуется по доброте Оливера, будет принадлежать ему по праву. Казалось, сам дьявол нашептывал ему, что если Оливер умрет, то скорбь его не будет слишком долгой. Чтобы заглушить этот отвратительный внутренний голос, который его самого в минуты просветления приводил в ужас, он старался вызвать воспоминания о неизменной доброте и привязанности Оливера, старался думать о любви и заботе, которыми старший брат окружал его все эти годы. Он проклинал себя за то, что хоть на минуту позволил себе мысли, которым только что предавался.

Противоречивые чувства, терзавшие его душу, борьба совести с себялюбием привели Лайонела в такое возбуждение, что с криком «Vade retro, Satanas!»[573] он вскочил на ноги.

Старый Николас увидел, что юноша побледнел, а на лбу у него выступили капли пота.

— Мастер Лайонел! Мастер Лайонел! — воскликнул он, вглядываясь маленькими живыми глазками в лицо своего молодого господина. — Что случилось?

Лайонел вытер лоб.

— Сэр Оливер отправился в Арвенак, чтобы наказать… — начал он.

— Кого, сэр?

— Сэра Джона за клевету.

На обветренном лице Николаса появилась улыбка.

— Всего-то? Клянусь Девой Марией, давно пора. У сэра Джона слишком длинный язык.

Спокойствие старого слуги и свобода, с какой тот рассуждал о поступках своего господина, поразили Лайонела.

— Вы… вы не боитесь, Николас… — Он не закончил, но слуга понял, что́ имел в виду молодой человек, и заулыбался еще шире.

— Боюсь? Чепуха! Я никогда не боюсь за сэра Оливера. И вам не надо бояться. Он вернется домой, и за ужином у него будет волчий аппетит: после драки с ним всегда так.

Дальнейшие события этого дня подтвердили правоту старого слуги, лишь с той разницей, что сэру Оливеру не удалось исполнить обещание, данное мастеру Годолфину. Когда сэр Оливер бывал разгневан или считал себя оскорбленным, он становился безжалостен, как тигр. Он скакал в Арвенак, исполненный твердой решимости убить клеветника. Меньшее его бы не удовлетворило. Прибыв в прекрасный замок семейства Киллигрю, который высился над устьем Фаля и был укреплен по всем правилам фортификационного искусства, сэр Оливер узнал, что Питер Годолфин уже там. Из-за присутствия Питера слова сэра Оливера были более сдержанными, а обвинения менее резкими, нежели те, что он собирался высказать. Предъявляя счет сэру Джону, он хотел еще и оправдаться в глазах брата Розамунды, показать ему, сколь нелепа преднамеренная клевета, которую позволил себе сэр Джон.

Однако сэр Джон — ведь для поединка требуется равное участие двух сторон — сполна внес свою лепту, и ссора стала неизбежной. Его ненависть к «пирату из Пенарроу» — а именно так он называл сэра Оливера — была столь велика, что сей достойный дворянин горел не меньшим желанием вступить в бой, чем его посетитель.

Для поединка они выбрали уединенное место в парке, окружавшем замок, и сэр Джон — худощавый бледный джентльмен лет тридцати — со шпагой в одной руке и кинжалом в другой набросился на сэра Оливера с яростью, не уступавшей ярости его изустных нападений. И все же его горячность принесла ему мало пользы. Сэр Оливер предпринял эту поездку с определенной целью, а останавливаться на полпути было не в его правилах.

Через три минуты все было кончено. Сэр Оливер тщательно вытирал клинок своей шпаги, а его хрипящий противник лежал на траве, поддерживаемый смертельно бледным мастером Годолфином и испуганным грумом, который присутствовал на поединке в качестве свидетеля.

Сэр Оливер вложил шпагу и кинжал в ножны, надел колет и, подойдя к поверженному противнику, внимательно посмотрел на него. Он был недоволен собой.

— Думаю, я лишь на время заставил его замолчать, — сказал он. — Но надеюсь, этот урок принесет свои плоды и отучит сэра Джона лгать. По крайней мере, в отношении меня.

— Вы глумитесь над побежденным, — злобно проговорил мастер Годолфин.

— Боже упаси! — серьезно сказал сэр Оливер. — Поверьте, у меня и в мыслях этого не было. Я лишь сожалею — сожалею, что не довел дело до конца. Я пришлю помощь из замка. Всего доброго, мастер Питер.

Возвращаясь из Арвенака, сэр Оливер, прежде чем отправиться домой, завернул в Пенрин. У ворот Годолфин-Корта он остановился. Замок стоял на самом высоком месте мыса Трефузис, над дорогой в Каррик. Сэр Оливер повернул коня и через старые ворота въехал на мощенный галькой двор. Он спешился и приказал доложить о себе леди Розамунде.

Он нашел ее в будуаре — светлой комнате с наружной башенкой в восточной части дома. Из окон будуара открывался чудесный вид на узкую полоску воды и поросшие лесом склоны. Розамунда сидела у окна с книгой на коленях. Когда сэр Оливер появился в дверях, она вскочила с чуть слышным радостным восклицанием и смотрела, как он идет через комнату. Глаза юной леди сверкали, щеки покрылись ярким румянцем.

К чему описывать ее? Едва ли в Англии был хоть один поэт, который не воспел бы красоту и прелесть Розамунды Годолфин, оставшись равнодушным к ореолу славы, осиявшему ее благодаря сэру Оливеру; отрывки этих творений многие до сих пор хранят в памяти. Она была шатенкой, как брат, и отличалась прекрасным ростом, хотя из-за девической стройности фигуры казалась слишком хрупкой.

Сэр Оливер обнял ее за гибкую талию чуть повыше пышных фижм и подвел к стулу. Сам он устроился рядом на подоконнике.

— Вы привязаны к сэру Джону Киллигрю… — произнес наш джентльмен, и по тону его было довольно трудно определить, что это — утверждение или вопрос.

— О, конечно. Он был нашим опекуном до совершеннолетия брата.

Сэр Оливер нахмурился:

— В этом вся сложность. Я едва не убил его.

Розамунда отпрянула от него и откинулась на спинку стула. Увидев ее побледневшее лицо и ужас в глазах, он поспешил объяснить причины, побудившие его к столь решительному поступку, и коротко рассказал о клевете, которую распространял сэр Джон в отместку за то, что ему не удалось получить разрешение на строительство в Смитике.

— Сперва я не обращал на это внимания, — продолжал сэр Оливер. — Я знал, что обо мне ходят всякие слухи, но презирал их, равно как и того, кто их распускает. Но он пошел еще дальше, Роз: он натравил на меня вашего брата, разбудив дремавшую вражду, которая при жизни моего отца разделяла наши дома. Сегодня Питер приходил ко мне с явным намерением затеять ссору. Он говорил со мной тоном, на который до сих пор никто не отваживался.

При этих словах Розамунда вскрикнула, ибо они напугали ее еще больше. Сэр Оливер улыбнулся:

— Неужели вы полагаете, что я способен причинить Питеру хоть какой-нибудь вред? Это ваш брат, и для меня его особа священна. Он приходил сообщить мне, что помолвка между вами и мною невозможна, запретил мне впредь приезжать в Годолфин-Корт, в лицо обозвал меня пиратом, вампиром и оскорбил память моего отца. Я убедился, что источник клеветы — Киллигрю, и сразу отправился в Арвенак, чтобы навсегда покончить с ним, но не совсем преуспел в своем намерении. Как видите, Роз, я с вами откровенен. Возможно, сэр Джон останется жить, тогда, надеюсь, урок пойдет ему на пользу. Я не откладывая пришел к вам, — заключил он, — чтобы обо всем случившемся вы узнали от меня, а не от того, кто хочет меня очернить.

— Вы… вы имеете в виду сэра Питера? — воскликнула она.

— Увы! — вздохнул сэр Оливер.

Розамунда сидела неподвижно, глядя прямо перед собой и как бы не замечая сэра Оливера. Наконец она заговорила.

— Я не разбираюсь в мужчинах, — грустно сказала она. — Да и где было научиться этому девушке, которая всю жизнь провела в уединении. Мне говорили, что вы — человек необузданный и страстный, что у вас много врагов, что вы легко поддаетесь гневу и с беспощадной жестокостью преследуете своих противников.

— Значит, вы тоже слушаете сэра Джона, — пробормотал он и усмехнулся.

— Обо всем этом мне говорили, — продолжала Розамунда, будто не слыша его, — но я отказывалась верить, потому что отдала вам свое сердце. И вот сегодня… Что же вы подтвердили сегодня?

— Свое терпение, — коротко ответил сэр Оливер.

— Терпение? — как эхо, повторила она, и на ее губах мелькнула усмешка. — Вы просто издеваетесь надо мной.

Он вновь принялся объяснять:

— Я уже сказал вам, что позволял себе сэр Джон. Многое из того, что он предпринимал с целью лишить меня доброго имени, мне уже давно было известно. Но я отвечал ему молчаливым презрением. Разве такое поведение подтверждает слухи о моей жестокости? О чем же оно говорит, как не о долготерпении? Даже тогда, когда в своей мелочной торгашеской злобе он стремится отнять у меня счастье всей моей жизни и подсылает ко мне вашего брата, я опять-таки сохраняю выдержку. Понимая, что ваш брат всего лишь орудие, я отправляюсь к тому, кто использует его в своих целях. Зная о вашей привязанности к сэру Джону, я прощал ему столько, сколько не простил бы ни один благородный человек в Англии.

Розамунда по-прежнему избегала его взгляда; она еще не оправилась от ужасного известия, что человек, которого она любит, обагрил свои руки кровью одного из самых дорогих ей людей. Видя это, сэр Оливер бросился на колени и взял в ладони тонкие пальцы возлюбленной. Та не отняла руки.

— Роз, — в его низком голосе звучала мольба, — выбросьте из головы все, что вам наговорили раньше. Подумайте над тем, что рассказал вам я. Представьте себе, что к вам приходит мой брат Лайонел и, обладая определенной властью и правами, заявляет, что вы никогда не станете моей женой, клянется помешать нашему браку, поскольку считает вас женщиной, недостойной носить мое имя. Добавьте к этому, что он оскорбляет память вашего покойного отца. Что бы вы ему ответили? Говорите, Роз! Будьте честны перед собой и предо мною. Представьте себя на моем месте и признайтесь откровенно — можете ли вы осуждать меня за мой поступок? Неужели вы поступили бы иначе?

Розамунда всматривалась в обращенное к ней лицо сэра Оливера, молившее о беспристрастном приговоре. Вдруг в ее глазах засветилась тревога. Она положила руки ему на плечи и заглянула прямо в глаза:

— Нол, поклянитесь, что все было именно так, как вы говорите, что вы ничего не прибавили и не изменили в свою пользу.

— Неужели вам нужна моя клятва? — спросил он, и она заметила, как опечалилось его лицо.

— Если бы это было так, я бы вас не любила. Мне необходимо знать, что вы сами уверены в правдивости своих слов. Поделитесь со мной своей уверенностью: она придаст мне сил вынести все, что теперь будут говорить об этой истории.

— Бог мне свидетель — я сказал чистую правду! — торжественно ответил сэр Оливер.

Склонив голову ему на плечо, Розамунда тихо заплакала.

— Теперь, — сказала она, — я знаю, что вы поступили правильно, и уверена — ни один честный человек не мог бы поступить иначе. Мне нужно верить вам, Нол, ведь без этой веры мне нечего ждать, не на что надеяться. Подобно огню, вы захватили лучшее, что во мне есть, и, превратив в пепел, храните в своем сердце. Потому-то я и уверена в вашей правоте.

— И так будет всегда, дорогая, — пылко прошептал он. — Да и как может быть иначе, раз вы самим Небом посланы утвердить меня на этом пути!

— И вы будете терпеливы с Питером? — ласково спросила Розамунда.

— Клянусь вам, ему не удастся вывести меня из себя, — ответил сэр Оливер. — А знаете, ведь он сегодня ударил меня.

— Ударил? Вы об этом не говорили!

— У меня была ссора не с ним, а с приславшим его негодяем. Над ударом Питера я только посмеялся.

— У него доброе сердце, Нол, — продолжала она, — и со временем он полюбит вас. Вы тоже поймете, что он заслуживает вашей любви.

— Он уже заслужил ее тем, что любит вас.

— А вы не измените вашего отношения, пока нам придется ждать друг друга?

— Обещаю, что нет, дорогая. А пока я постараюсь избегать встреч с ним и, дабы не случилось какой-нибудь беды, подчинюсь его запрещению приезжать в Годолфин-Корт. Менее чем через год вы станете совершеннолетней, и никто не посмеет запретить вам бывать, где вы пожелаете. Что значит год, когда есть надежда!

Розамунда провела рукой по его лицу.

— Со мной вы всегда так нежны, Нол, — ласково прошептала она, — что просто не верится, когда говорят о вашей жестокости.

— А вы не слушайте, — ответил он. — Возможно, я и бывал жесток, но вы исцелили меня. Мужчина, который любит вас, обязательно должен быть нежным.

Он поцеловал ее и встал.

— Ну а теперь, — сказал он, — мне лучше уйти. Завтра утром я буду гулять на берегу, и если у вас возникнет такое же желание…

Леди Розамунда рассмеялась и тоже встала.

— Я приду, милый Нол.

— После того, что произошло, пожалуй, так будет лучше, — улыбаясь, сказал сэр Оливер и простился.

Она дошла с ним до лестницы и, пока сэр Оливер спускался, взглядом, исполненным гордости, провожала статную фигуру своего возлюбленного.

Глава 3

КУЗНИЦА
Предусмотрительность сэра Оливера, первым рассказавшего Розамунде о печальных событиях, не замедлила подтвердиться. Возвратясь домой, мастер Годолфин сразу отправился к сестре. Страх за сэра Джона, жалость к нему, замешательство, которое он всегда испытывал перед сэром Оливером, и гнев, подогреваемый всем этим, привели его в то расположение духа, при котором он бывал особенно склонен к резкости и бахвальству.

— Мадам, — отрывисто объявил он, — сэр Джон умирает.

Ответ, последовавший на это сообщение, ошеломил Питера и ни в коей мере не способствовал успокоению его возбужденных чувств.

— Знаю, — сказала Розамунда, — и считаю, что он вполне заслужил это. Тому, кто распускает клевету, надо быть готовым к расплате…

Довольно долго он стоял молча, бросая на сестру яростные взгляды, после чего разразился проклятиями, обвинениями в противоестественных чувствах и наконец объявил, что «грязная собака Тресиллиан» околдовал ее.

— Слава богу, — ответила Розамунда, — Оливер был здесь до вас и рассказал мне, как все произошло.

Но тут напускное спокойствие и гнев, которыми она встретила обвинения брата, покинули Розамунду.

— Ах, Питер, Питер! — с болью воскликнула она. — Я надеюсь, что сэр Джон поправится. Я потрясена этим ужасным событием, но прошу тебя, будь справедлив! Сэр Оливер рассказал мне, что ему пришлось вынести.

— В таком случае ему придется вынести кое-что похуже. Как Бог свят! Если вы думаете, что его поступок останется безнаказанным…

Розамунда бросилась на грудь к брату, умоляя его прекратить ссору. Она говорила о своей любви к сэру Оливеру, о том, что решила стать его женой, какие бы препятствия ей ни пришлось преодолеть. Подобные речи едва ли могли изменить к лучшему состояние духа, в котором пребывал Питер. И все же любовь, что всегда связывала брата и сестру крепкими узами, сделала свое дело: мастер Годолфин наконец смилостивился и пообещал оставить это дело, если сэру Джону будет суждено выздороветь. Но если сэр Джон умрет — что, вероятнее всего, и случится, — то долг чести призывает его искать отмщения за деяние, коему он сам в немалой степени способствовал.

— Я, как в открытой книге, читаю в душе этого человека, — с бахвальством зеленого юнца заявил Питер. — Он коварен, как сам дьявол. Но меня ему не провести. Он целил в меня. Киллигрю был только средством. Он хочет, чтобы вы принадлежали ему, Розамунда, и поэтому — о чем он прямо мне и заявил — не может иметь дела лично со мною, как бы я ни вызывал его на это. Я даже ударил его. За это он мог бы убить меня, но он знал, что моя смерть от его руки воздвигнет непреодолимое препятствие между ним и вами. О, он хитер, как все дьяволы преисподней! Поэтому, чтобы смыть позор нанесенного мною оскорбления, он сваливает вину на Киллигрю и решает убить его, так как полагает, что это послужит мне предупреждением. Но если Киллигрю умрет…

И мастер Годолфин продолжал в том же духе, то и дело сбиваясь и перескакивая с одной мысли на другую.

Розамунда слушала брата, и ее любящее сердце испытывало все большие страдания при виде того, как разгорается непримиримая вражда двух самых дорогих для нее существ. Она понимала, что, если один из них падет от руки другого, она никогда не сможет поднять глаза на оставшегося в живых.

Наконец, вспомнив о клятве сэра Оливера и его обещании, чего бы это ему ни стоило, не покушаться на жизнь ее брата, она немного успокоилась. Она верила Оливеру, полагалась на его слово и ту редкостную силу, что позволила ему ступить на стезю, которую осмелился бы выбрать далеко не каждый. От этих размышлений она стала гордиться сэром Оливером еще сильнее и возблагодарила Бога, пославшего ей возлюбленного,который во всех отношениях был великаном среди людей.

Однако сэр Джон Киллигрю не умер. В течение семи дней душа его в любую минуту могла проститься с этим миром и воспарить в мир лучший, но на исходе седьмого дня он начал выздоравливать. К октябрю он уже выезжал из дому. Утратив добрую половину своего веса, бледный и осунувшийся, он являл собой подобие тени.

Один из первых визитов он нанес в Годолфин-Корт, куда приехал по просьбе Питера поговорить с Розамундой относительно ее помолвки.

Брат и сестра были вверены заботам сэра Джона их покойным отцом, и он достойно исполнял обязанности опекуна до совершеннолетия Питера. Он любил Розамунду с пылкостью влюбленного, смягченной истинно отцовским чувством, граничащим с обожанием. Хладнокровно все обдумав и очистив душу от недостойного предубеждения против Оливера Тресиллиана, сэр Джон тем не менее чувствовал, что слишком многое в этом человеке вызывает его неприязнь, и потому сама мысль видеть Розамунду его женой была для него нестерпима.

Вот почему, оправившись от раны, он и счел своим долгом отправиться в Годолфин-Корт с увещеваниями, о которых его просил Питер. Памятуя о былом предубеждении, он проявил в разговоре с Розамундой известную осторожность и не слишком упорствовал в доводах.

— Но, сэр Джон, — возразила она, — если каждого мужчину проклинать за грехи его предков, то где же вы найдете мне мужа, который заслужил бы ваше одобрение?

— Его отец… — начал сэр Джон.

— Говорите о нем, а не о его отце, — прервала Розамунда.

— Именно это я и делаю, — ответил он, пытаясь выиграть время и собраться с мыслями. Всякий раз, когда Розамунда перебивала его и просила не уклоняться от темы, сэр Джон лишался своих лучших аргументов. — Достаточно уже и того, что он унаследовал многие порочные черты своего отца. Мы видим это по той жизни, что он ведет. Возможно, что он унаследовал и что-нибудь похуже, — время покажет.

— Иными словами, — пошутила она с предельно серьезным выражением лица, — мне надо подождать, пока сэр Оливер не умрет от старости, и я смогу убедиться, что у него нет грехов, мешающих быть достойным супругом.

— Нет-нет, — воскликнул он, — боже упаси! Вы все переворачиваете с ног на голову.

— О нет, сэр Джон, именно вы этим занимаетесь. Я всего лишь ваше зеркало.

Сэр Джон заерзал на стуле и уступил.

— Пусть будет так, — раздраженно ответил он. — Поговорим о тех недостатках сэра Оливера, которые он уже успел проявить. — И сэр Джон принялся перечислять их.

— Но все это не более чем ваше суждение о сэре Оливере: всего лишь то, что вы о нем думаете.

— Так думает весь свет.

— Но ведь я выхожу замуж на основании того, что я сама думаю о своем избраннике, а не того, что думают о нем другие. И по-моему, вы изображаете его в слишком мрачном свете. Я не нахожу в сэре Оливере тех качеств, что вы ему приписываете.

— Но именно чтобы избавить вас от такого открытия, я и умоляю вас не выходить за него.

— И все же, если я не выйду за Оливера, то никогда не сделаю никакого открытия, а значит, буду любить его и мечтать о том, чтобы стать его женой. Неужели именно так должна пройти вся моя жизнь?

Розамунда рассмеялась и, подойдя к сэру Джону, обняла его с нежностью любящей дочери. За те десять лет, что прошли со смерти ее отца, она каждый день видела своего опекуна; подобное обращение с ним вошло у нее в привычку и заставляло его время от времени чувствовать себя человеком весьма преклонного возраста.

— Ах, к чему эта сердитая складка? — воскликнула она и провела пальцем по бровям сэра Джона. — Вы обезоружены, и не чем-нибудь, а женским умом. Неужели вам это не нравится?

— Я обезоружен женским своенравием и свойственным женщинам упрямым нежеланием видеть то, чего они не хотят видеть.

— Вам нечего показать мне, сэр Джон.

— Нечего? Разве то, о чем я говорил вам, — ничто?

— Слова — это не дела, суждения — не факты. В чем только вы его не обвиняете, но, когда я спрашиваю вас про факты, на которых строится ваше отношение, вы только одно и отвечаете: он виновен потому, что виновен. Ваши побуждения, возможно, и благородны, но логика далеко не безупречна. — И Розамунда рассмеялась, заметив удивление и замешательство, написанные на лице сэра Джона. — Прошу вас, будьте честным и беспристрастным судьей, назовите мне хотя бы один поступок сэра Оливера — хоть что-нибудь, в чем вы совершенно уверены, — который убедил бы меня в справедливости вашего мнения о нем. Я жду, сэр Джон.

Сэр Джон поднял голову и взглянул на Розамунду. Тут он наконец не выдержал и улыбнулся.

— Плутовка! — воскликнул он. — Если когда-нибудь сэр Оливер предстанет перед судом, я не пожелаю ему лучшего адвоката, чем вы.

Знал ли он, что сулит им будущее? Что настанет день, когда он вспомнит эти слова?

— А я не пожелаю ему судьи справедливее вас.

Что после этого оставалось делать бедняге, как не подчиниться приговору Розамунды и не отправиться без промедления к сэру Оливеру улаживать ссору?

Признание вины и извинения были принесены со всею возможной учтивостью и приняты с неменьшей учтивостью и великодушием. Однако, когда речь зашла о Розамунде, чувство долга, коим сэр Джон неизменно руководствовался в отношении этой юной леди, не позволило ему проявить такое же великодушие. Он заявил, что, несмотря ни на что, не считает сэра Оливера подходящей партией для Розамунды и, дабы тот не заблуждался относительно смысла начала их разговора, просит его не рассматривать все сказанное как согласие на их союз.

— Но, — добавил сэр Джон, — это не значит, что я выступаю как его противник. Я не одобряю его и отхожу в сторону. До совершеннолетия Розамунды ее брат не даст вам своего согласия. Ну а когда она станет совершеннолетней, вопрос о ее замужестве уже не будет касаться ни его, ни меня.

— Надеюсь, — ответил сэр Оливер, — мастер Годолфин придет к столь же благоразумному решению, что и вы. Хотя, в сущности, его решение не имеет значения. Как бы то ни было, благодарю вас, сэр Джон, за откровенность. Я рад, что, не имея возможности видеть в вас друга, по крайней мере не должен причислять вас к своим врагам.

Итак, сэр Джон проиграл сражение и был вынужден занять позицию стороннего наблюдателя. Однако это обстоятельство отнюдь не укротило затаенную злобу мастера Годолфина, напротив — с каждым днем она разгоралась все сильней, и вскоре наступил день, когда для нее обнаружился новый повод, о существовании которого сэр Оливер даже не подозревал.

Сэр Оливер знал, что его брат Лайонел почти ежедневно ездит в Малпас, и причины этих поездок не были для него тайной. Он знал, что одна дама, живущая в этом местечке, содержит у себя некое подобие двора для деревенских щеголей Труро, Пенрина и Хелстона, и был наслышан о сомнительной репутации, которой она пользуется в городе, что и послужило причиной ее удаления в деревню. Желая предостеречь брата, сэр Оливер открыл ему кое-какие интимные и достаточно неприглядные истины относительно этой особы. И вот здесь-то впервые в жизни братья чуть было не поссорились.

С тех пор Оливер никогда не касался этой темы. Он знал, что Лайонел при всей своей природной вялости иногда проявляет странное упорство, к тому же неплохое знание человеческой природы подсказывало Оливеру, что его вмешательство в дела подобного свойства не только не достигнет желаемого результата, но и приведет к охлаждению в их отношениях. Ему оставалось лишь пожать плечами и замолчать. Он никогда больше не заговаривал ни о Малпасе, ни о царившей там волшебнице.

Тем временем на смену осени пришла зима, и с наступлением штормовой погоды встречи Оливера и Розамунды стали совсем редки. Розамунда не хотела, чтобы он приезжал в Годолфин-Корт, да и сам Оливер почитал за лучшее воздержаться от визитов, дабы не рисковать ссорой с хозяином, отказавшим ему от дома. Теперь сэр Оливер редко видел мастера Годолфина; когда же им доводилось случайно встретиться, оба джентльмена обменивались весьма скупыми приветствиями.

Сэр Оливер пребывал в самом счастливом расположении духа, и от внимания соседей не укрылось, насколько любезнее стала его речь и как прояснилось лицо, на котором они привыкли читать высокомерие и угрозу. Он ждал своего счастья и смотрел в будущее с уверенностью, какая дарована одним лишь бессмертным.

Терпение — вот все, что от него требовалось. И он не только не роптал на судьбу, пославшую ему это испытание, но, уповая на близкое вознаграждение, с радостью переносил его. Год близился к концу, и еще до наступления следующей зимы в Пенарроу появится молодая хозяйка, в чем сэр Оливер так же не сомневался, как и в неотвратимости смены времен года. Однако, несмотря на безграничную уверенность в будущем счастье и терпение, с которым он ожидал его, бывали минуты, когда в душу его закрадывалось смутное предчувствие притаившейся опасности и беды. Когда он пробовал разобраться в своих неясных переживаниях и найти им разумное объяснение, то неизменно приходил к выводу, что их порождает сама чрезмерность счастья, словно для того, чтобы несколько унять радостное биение его сердца.

Однажды, за неделю до Рождества, ему случилось по какому-то незначительному делу отправиться в Хелстон. Три дня на всем побережье бушевала вьюга, и не покидавший своего дома владелец Пенарроу предавался досужим размышлениям о том, какой по счету снежный вихрь заметает его владения. На четвертый день ураган истощил силы, небо очистилось от туч и окрестности, одетые снежным покровом, заискрились в ослепительных лучах солнца. Сэр Оливер приказал подать коня и по скрипящему под копытами снегу выехал из Пенарроу. Он быстро закончил дела и уже в полдень был на пути к дому, как вдруг заметил, что его конь потерял подкову. Он спрыгнул с коня и, взяв его под уздцы, пошел через залитую солнцем долину между Пенденнисом и Арвенаком, напевая на ходу. Так он дошел до кузницы в Смитике. Около кузницы собралось несколько рыбаков и крестьян, так как за отсутствием поблизости таверны кузница служила местом встреч окрестных жителей. Кроме крестьян и странствующего купца с груженными товарами лошадьми, здесь же стояли сэр Эндрю Флэк, пастор из Пенрина, и мастер Грегори Бейн, судья из Труро. Сэр Оливер хорошо знал их обоих и, ожидая, пока не подкуют его коня, вступил с ними в дружескую беседу. В тот день все, начиная с потери подковы и кончая встречей с названными джентльменами, складывалось крайне неудачно, так как в то самое время, когда сэр Оливер стоял около кузницы, на дороге, ведущей из Арвенака, показался мастер Годолфин.

Как рассказывали впоследствии сэр Эндрю и мастер Бейн, по виду Питера можно было заключить, что он возвращался с попойки, — так раскраснелось его лицо, так ярко горели глаза, так глухо звучал голос, так дико и глупо было все, что он говорил. Вероятно, они не ошибались в этом предположении, ибо мастер Годолфин, как, впрочем, и сэр Джон Киллигрю, имел слабость к канарскому.[574] Питер был из тех людей, что во хмелю особенно скандальны, или, выражаясь иначе, пропустив несколько бокалов и отпустив вожжи, он становился совершенно неуправляем. Стоило молодому человеку увидеть сэра Оливера, как его природный норов взыграл и пришел в то состояние, о котором я говорил, причем не исключено, что присутствие пастора и судьи еще больше раззадорило его. Вполне возможно, в затуманенном сознании Питера всплыло воспоминание о том, как он ударил сэра Оливера, а тот посмеялся над ним и заявил, что этому никто не поверит.

Подскакав к стоявшей около кузницы группе, мастер Годолфин так резко осадил коня, что бедное животное почти село на задние ноги, однако сам наездник удержался в седле. Затем по снегу, превратившемуся около кузницы в сплошное месиво, он подъехал к дверям и злобно посмотрел на сэра Оливера.

— Я возвращаюсь из Арвенака, — без всякой на то необходимости сообщил Питер. — Мы говорили о вас.

— Более достойный предмет для беседы вы, конечно, не могли найти, — улыбаясь, заметил сэр Оливер, но в его суровом взгляде мелькнуло беспокойство, хотя опасался он отнюдь не за себя.

— Вы правы, черт побери! Вы и ваш распутный родитель — весьма захватывающая тема.

— Сэр, — заметил сэр Оливер, — в свое время я уже выразил вам сожаление в связи с отсутствием у вашей матушки того, что называется женской порядочностью.

Эти слова вырвались у сэра Оливера в порыве гнева от нанесенного ему неслыханного оскорбления, под воздействием слепой ярости, мгновенно охватившей его при виде раскрасневшегося и ухмыляющегося Питера. Ответ еще не успел слететь с его губ, как он уже раскаялся в нем, и раскаяние его было тем более сильнее, чем громче звучал хохот, которым крестьяне встретили его тираду. В эту минуту Оливер отдал бы половину состояния, лишь бы вернуть свои слова назад.

Лицо мастера Годолфина мгновенно изменилось, будто с него спала маска. Из пунцового оно сделалось мертвенно-серым; глаза Питера сверкали, рот нервно подергивался. Какое-то время он пожирал своего врага взглядом, затем приподнялся на стременах и взмахнул хлыстом.

— Собака! — прорычал он. — Собака!

И его хлыст прорезал на смуглом лице сэра Оливера ярко-красную борозду.

С криками ужаса и гнева все, кто присутствовал при этой сцене, включая пастора и судью, бросились между ними. На сэра Оливера было страшно смотреть, а во всей округе не было человека, не знавшего, что задевать его опасно.

— Стыдитесь, мастер Годолфин! — воскликнул пастор. — Если ваш поступок приведет к беде, я расскажу о вашем возмутительном нападении. Ступайте прочь!

— Идите вы к черту, сэр, — глухим голосом ответил мастер Годолфин. — Я не позволю этому ублюдку порочить имя моей матери. Клянусь Богом, я не остановлюсь на этом. Или он пришлет ко мне своих секундантов, или я при каждой встрече буду награждать его ударом хлыста, как норовистую лошадь. Слышите, сэр Оливер?

Сэр Оливер не ответил.

— Вы слышите? — проревел Питер. — На этот раз здесь нет сэра Джона, и вам не на кого свалить нашу ссору. Приезжайте прямо ко мне, и удар хлыста воздаст вам по заслугам: тот, что вы только что получили, — всего лишь задаток.

И, глухо рассмеявшись, он с такой яростью вонзил шпоры, что его конь чуть не опрокинул судью и пастора.

— Эй вы, пьяный дурак, — крикнул ему вдогонку сэр Оливер, — подождите меня, и вам уже не придется сидеть в седле!

В ярости сэр Оливер приказал вывести коня и поспешил отделаться от пастора и мастера Бейна, пытавшихся удержать и успокоить его. Он вскочил в седло и пустился в погоню за Питером.

Пастор взглянул на судью, но тот лишь плотно сжал губы и пожал плечами.

— Юнец пьян, — покачав седой головой, произнес сэр Эндрю, — он не в том состоянии, чтобы предстать пред Создателем.

— Но, по-видимому, весьма стремится к этому, — ответил мастер Бейн, судья. — Едва ли я еще услышу про эту историю.

Судья заглянул в кузницу. Мехи стояли без дела, а кузнец, покрытый копотью и облаченный в кожаный передник, прислонясь к косяку, слушал рассказ крестьян о случившемся.

— Клянусь честью! — произнес мастер Бейн, очевидно бывший большим охотником до аналогий. — Место выбрано на редкость удачно. Сегодня здесь выковали шпагу; чтобы закалить ее — понадобится кровь.

Глава 4

ПОСРЕДНИК
Пастор выказал намерение отправиться за сэром Оливером и предложил судье присоединиться к нему. Но судья, посмотрев на кончик своего длинного носа, заметил, что, по его мнению, подобный шаг ни к чему не приведет, что все Тресиллианы крайне необузданны и кровожадны и что под горячую руку любого представителя этого семейства лучше не попадаться. Сэр Эндрю, который не отличался излишней отвагой, нашел, что слова судьи не лишены известной доли здравого смысла, и, вспомнив, что ему хватает и собственных неприятностей из-за сварливости его супруги, решил не усложнять себе жизнь чужими заботами. Мастер Годолфин и сэр Оливер, заявил судья, сами затеяли эту свару и, бога ради, пусть сами ее и улаживают, а если, выясняя свои отношения, они случайно перережут друг другу глотки, то округа избавится от пары не в меру буйных забияк. Торговец объявил их безумцами, чьи повадки недоступны пониманию здравомыслящего горожанина. Остальным — рыбакам и крестьянам — не на чем было пускаться в погоню, даже если бы у них и возникло такое желание.

Итак, все разошлись, чтобы разнести весть о бурной ссоре и пророчество о неминуемом кровопролитии. Подобное предсказание основывалось исключительно на том, что свидетели ссоры слишком хорошо знали, как скор на расправу сэр Оливер. Но в этом-то они как раз и ошибались.

Пустив коня в галоп, сэр Оливер поскакал по дороге вдоль реки Пенрин и вслед за мастером Годолфином промчался через мост, ведущий в городок того же названия. В сердце сэра Оливера горела жажда кровавого мщения. Все, кто видел его бешеную скачку и успел разглядеть бледное от ярости лицо, изуродованное красным шрамом, говорили, что его можно было принять за дьявола.

Он въехал в Пенрин, когда солнце уже зашло и сумерки, постепенно сгущаясь, переходили в ночь. По-видимому, колючий морозный воздух несколько охладил сэра Оливера, поскольку, оказавшись на противоположном берегу реки, он придержал неистовый бег коня и постарался привести в порядок сумбур гневных мыслей, мелькавших в его голове. Он вспомнил клятву, которую три месяца назад дал Розамунде. Это подействовало на сэра Оливера словно удар в грудь и заставило изменить прежнее намерение, в результате чего конь, несший нашего джентльмена, перешел с галопа на иноходь. Сэр Оливер похолодел при одной мысли о том, насколько близко он оказался к крушению всех своих надежд на счастье. Что значит удар хлыста какого-то мальчишки, если ответ на него может разбить всю жизнь? Даже если его назовут трусом, уклонившимся от мести обидчику, какое это имеет значение? Более того, тот, кто осмелится на такое обвинение, на себе самом сможет убедиться в его лживости.

Сэр Оливер поднял глаза к темно-сапфировому куполу небес, на которых морозным блеском сияла одинокая звезда, и всем сердцем возблагодарил Бога за то, что ему не удалось нагнать Питера Годолфина в тот момент, когда душа его была одержима безумием.

Примерно в миле от Пенрина он свернул на дорогу, что начиналась у речной переправы и, взбегая вверх, огибала уступ холма, и направился к дому, едва касаясь поводьев. Оливер редко выбирал эту дорогу. Обычно он предпочитал кружной путь через Трефузис-Пойнт, чтобы хоть издали взглянуть на стены дома, где обитала Розамунда, и бросить взгляд на ее окно. Однако в тот вечер он решил избрать самый короткий и, следовательно, наиболее безопасный путь. Проезжая мимо Годолфин-Корта, он мог снова встретить Питера, а памятуя о своем недавнем гневе, сэр Оливер видел в нем достаточно красноречивое предупреждение не только не стремиться к таким встречам, но во избежание худших бед всеми силами уклоняться от них. И предупреждение это было так убедительно, а страх перед собственной необузданностью, доказательством которой служили недавние события, так велик, что сэр Оливер решил на следующий же день уехать из Пенарроу. Все равно куда, но уехать. Можно было поехать в Лондон и даже отправиться в плавание — хотя не так давно, после настойчивых просьб Розамунды, ему пришлось навсегда отказаться от этой мысли. И все же он должен уехать, должен — на то время, пока Розамунда не станет его женой, — как можно больше увеличить расстояние, отделяющее его от Питера Годолфина. Девять месяцев изгнания! Ну что же, ничего страшного. Лучше изгнание, чем постоянная угроза быть вовлеченным в какую-нибудь историю, исход которой может обречь его на вечную разлуку с Розамундой. Он напишет ей письмо, и она, узнав о сегодняшних событиях, поймет и одобрит его выбор.

Когда сэр Оливер подъезжал к Пенарроу, он уже окончательно утвердился в своем решении. От этого, равно как и от уверенности в том, что подобные действия послужат надежной гарантией будущего счастья, настроение его значительно улучшилось.

Сэр Оливер сам отвел коня в стойло. У него было два конюха, но одного он отпустил на Рождество к родителям в Девон, второму же приказал лечь в постель. Малый простудился, а сэр Оливер всегда заботился о своих слугах.

Войдя в столовую, сэр Оливер увидел, что стол уже накрыт к ужину, а в огромном камине ярко горит огонь, наполняя просторную комнату приятным теплом и отбрасывая красноватые отсветы на трофейное оружие, гобелены и портреты усопших Тресиллианов, украшавшие стены. Услышав шаги хозяина, в комнату вошел старый Николас и поставил на стол высокий канделябр.

— Вы задержались, сэр Оливер, — сказал слуга, — да и мастера Лайонела нет дома.

Что-то ворча и хмурясь, сэр Оливер пытался разбить ногой полено в камине, и оно шипело под его влажным каблуком. Вспомнив Малпас и про себя проклиная легкомыслие Лайонела, он молча снял плащ и кинул его на дубовый сундук у стены, на котором уже лежала шляпа. Затем он сел на стул, и Николас принялся стягивать с него сапоги. Когда с этим делом было покончено, сэр Оливер приказал подавать ужин.

— Мастер Лайонел скоро вернется, — сказал он, — принесите мне что-нибудь выпить. Сейчас мне это нужнее всего.

— Я сварил глинтвейн из канарского, — объявил Николас, — в такой морозный вечер, как сегодня, сэр Оливер, для ужина лучшего и пожелать нельзя.

Слуга удалился и вскоре вернулся, неся кружку из просмоленной кожи, над которой клубился ароматный пар. Хозяин сидел в той же позе и хмуро смотрел в огонь. Все еще думая о брате и Малпасе, он был настолько поглощен этими мыслями, что на какое-то время забыл о своих собственных делах. Кому, как не ему, следовало бы вмешаться и постараться вразумить брата, размышлял он, это его долг. Наконец он встал и направился к столу. Здесь он вспомнил о заболевшем конюхе и спросил о нем Николаса. Узнав, что больному не лучше, он взял чашку и налил в нее дымящегося глинтвейна.

— Отнесите ему, — сказал он. — Это лучшее лекарство при его болезни.

Со двора донесся стук копыт.

— Вот наконец и мастер Лайонел, — сказал слуга.

— Да, это, без сомнения, он, — согласился сэр Оливер. — Вы можете идти. Здесь есть все, что ему понадобится.

Сэр Оливер хотел удалить Николаса из столовой до того, как появится Лайонел, поскольку был твердо намерен отчитать брата за его глупые выходки. По зрелом размышлении сэр Оливер пришел к заключению о необходимости такого выговора, тем более настоятельной в связи с его скорым отъездом из Пенарроу. Старший брат решил не щадить младшего для его же блага.

Сэр Оливер залпом выпил глинтвейн, и, когда он ставил кружку на стол, снаружи послышались шаги Лайонела. Затем дверь распахнулась, и Лайонел остановился на пороге, в смятении глядя на брата.

— Итак… — начал сэр Оливер, оборачиваясь к брату, и тут же замолк. Картина, представшая его взору, остановила готовые сорваться с его губ упреки; более того — он мгновенно забыл о них. — Лайонел! — задыхаясь, крикнул сэр Оливер, вскакивая.

Лайонел, шатаясь, вошел в комнату, закрыл за собой дверь и задвинул один из болтов. Потом, прислонясь к двери спиной, обратил к брату лицо. Он был смертельно бледен, и под глазами у него расплылись большие темные круги. Правую руку без перчатки он прижимал к боку; рука была залита кровью, которая просачивалась между пальцами, капала на пол. На правой стороне желтого колета расползлось темное пятно, происхождение которого не представляло загадки для сэра Оливера.

— Боже мой! — воскликнул он, подбегая к брату. — Что случилось, Лал? Кто это сделал?

— Питер Годолфин, — со странной усмешкой ответил Лайонел.

Ни слова не произнес на это сэр Оливер, лишь заскрежетал зубами и с такой силой сжал кулаки, что ногти вонзились в ладони. Затем, обняв юношу, который после Розамунды был самым дорогим для него существом, помог ему подойти к огню. Лайонел упал на стул, где только что сидел сэр Оливер.

— Какая у вас рана, мой мальчик? Клинок вошел глубоко? — почти с ужасом спросил он.

— Пустяки, рана поверхностная. Но я потерял очень много крови. Думал, что истеку кровью, прежде чем доберусь до дому.

С поспешностью, выдававшей его страх, Оливер выхватил кинжал, разрезал колет и рубашку и обнажил белое тело юноши. Быстро осмотрев его, сэр Оливер вздохнул свободней.

— Вы — сущий ребенок, Лал, — с облегчением сказал он. — Разве можно продолжать путь, даже не подумав остановить кровь, и из-за пустячной раны так много ее потерять, даром что это испорченная кровь Тресиллианов. — И после пережитого ужаса облегчение его было столь велико, что он рассмеялся. — Посидите здесь, пока я позову Николаса помочь мне перевязать вашу рану.

— Нет! Нет! — с испугом воскликнул юноша и схватил брата за рукав. — Ник не должен ничего знать. Никто не должен знать, иначе я погиб.

Сэр Оливер с изумлением посмотрел на брата. На губах Лайонела вновь появилась странная судорожная усмешка, и на этот раз в ней читался явный испуг.

— Я с лихвой отплатил за то, что получил. К этому часу мастер Годолфин стал таким же холодным, как снег, на котором я его оставил.

Увидев внезапно застывший взгляд и на глазах бледнеющее лицо брата, Лайонел почувствовал, что ему становится не по себе. Почти бессознательно разглядывал он темно-розовый шрам, разгоравшийся тем ярче, чем бледнее становилось лицо сэра Оливера. Но, будучи слишком занят собой, он даже не подумал выяснить, откуда взялся этот шрам.

— Что вы хотите сказать? — наконец глухо спросил сэр Оливер.

Взгляд сэра Оливера становился все страшнее; и Лайонел, не в состоянии более выдержать его, опустил глаза.

— Он это заслужил, — почти огрызнулся Лайонел в ответ на упрек, читавшийся в каждом мускуле статной фигуры сэра Оливера. — Я предупреждал его не попадаться мне на дороге. Но нынче вечером… Мне кажется, им овладело безумие. Он оскорбил меня, Нол. Он говорил такое, что не в человеческих силах было стерпеть, и… — Он пожал плечами и замолчал.

— Ну, полно, — тихо сказал сэр Оливер. — Прежде всего займемся вашей раной.

— Не зовите Ника, — быстро проговорил Лайонел с мольбой в голосе. — Как вы не понимаете, Нол? — И в ответ на вопросительный взгляд брата объяснил: — Неужели вы не поняли, что мы дрались почти в полной темноте и без свидетелей? Это… — он глотнул воздуха, — это назовут убийством, хотя у нас был поединок. Если узнают, что именно я… — Он задрожал, в его глазах, обращенных на брата, появилось что-то дикое, рот подергивался.

— Понимаю, — произнес сэр Оливер, которому наконец все стало ясно, и горько добавил: — Вы безумец!

— У меня не было выбора, — с жаром возразил Лайонел. — Он пошел на меня с обнаженной шпагой. Право, мне кажется, он был пьян. Я предупредил его, что ждет того из нас, кто останется в живых, но он заявил, чтобы я не утруждал себя опасениями на его счет. Он наговорил столько гнусностей обо мне, о вас и обо всех, кто когда-либо носил наше имя… Он ударил меня шпагой плашмя и пригрозил заколоть на месте, если я не стану защищаться. Разве у меня был какой-нибудь выбор? Я не хотел убивать его! Бог мне свидетель, не хотел, Нол!

Не говоря ни слова, сэр Оливер подошел к столику, на котором стоял таз с кувшином, налил воды и так же молча вернулся к брату, чтобы перевязать ему рану.

После истории, рассказанной Лайонелом, никто не мог бы обвинить его в случившемся, тем более сэр Оливер. Чтобы понять это, ему достаточно было воскресить в памяти свое собственное состояние во время погони за Питером, вспомнить, что только ради Розамунды — точнее, ради своего будущего счастья — он обуздал тогда свой яростный порыв.

Промыв рану брата, сэр Оливер достал из шкафа чистую скатерть и кинжалом разрезал ее на несколько полос. Он расщипал одну из них и, чтобы остановить кровотечение, крестом наложил корпию на рану — шпага прошла через грудные мускулы, едва задев ребра. Затем он приступил к перевязке, проявляя в этом деле ловкость и искусство, приобретенные в морских походах.

Закончив, сэр Оливер открыл окно и выплеснул в него розовую от крови воду, после чего собрал куски скатерти, которыми промакивал рану, и вместе с прочими свидетельствами только что проведенной операции бросил их в огонь. Он ясно видел серьезность положения и считал, что даже Николас, чья преданность не вызывала у него сомнений, не должен ничего знать. Малейший риск был недопустим. Лайонел прав в своих опасениях: поединок без свидетелей, каким бы честным он ни был, рассматривается законом как убийство.

Наказав Лайонелу завернуться в плащ, сэр Оливер отодвинул засов и пошел наверх, чтобы найти для брата свежую рубашку и колет. На площадке он встретил Николаса, спускавшегося по лестнице, и задержал его разговором о больном груме, проявляя, по крайней мере внешне, полное спокойствие. Затем, чтобы избавиться от слуги на время, которое потребуется для поисков всего необходимого, он под предлогом какого-то мелкого поручения отослал его наверх.

Вернувшись в столовую, сэр Оливер помог брату одеться, стараясь возможно меньше беспокоить его из опасения сдвинуть повязку и вызвать новое кровотечение, затем, подобрав окровавленные колет, жилет и рубашку, бросил их в камин, где уже догорали остатки разрезанной на куски скатерти.

Через несколько минут Николас, войдя в столовую, увидел обоих братьев спокойно сидящими за столом. Если бы он мог как следует рассмотреть Лайонела, то непременно бы заметил, что, помимо непривычной бледности, покрывавшей его лицо, весь облик молодого человека как-то неуловимо изменился. Но он ничего не заметил: Лайонел сидел спиной к двери, и не успел Николас пройти несколько шагов, как сэр Оливер отослал его, заявив, что им ничего не надо.

Николас удалился, и братья вновь остались одни.

Лайонел едва притронулся к еде. Его мучила жажда, и он выпил бы весь глинтвейн, если бы Оливер из опасения, что у брата разовьется лихорадка, не остановил его и не заставил пить одну лишь воду. За все время умеренной трапезы — у обоих братьев не было аппетита — никто из них не проронил ни слова. Наконец сэр Оливер встал из-за стола и медленными, тяжелыми шагами, выдававшими его состояние, направился к камину. Он подбросил в огонь несколько сухих поленьев, взял с высокой каминной полки свинцовую банку с табаком, задумчиво набил трубку и, вытащив короткими щипцами уголек из камина, раскурил ее. Затем он вернулся к столу и, остановившись около Лайонела, прервал затянувшееся молчание.

— Что послужило причиной вашей ссоры? — угрюмо спросил он.

Лайонел вздрогнул и слегка отпрянул.

— Право, не знаю, — ответил он и уставился на катышек хлеба, который нервно разминал между большим и указательным пальцем.

— Неправда, Лал.

— Что?

— Это неправда. Вам не провести меня. Вы сами сказали, что предупреждали Питера Годолфина не стоять у вас на дороге. Что за дорогу вы имели в виду?

Лайонел поставил локти на стол и сжал голову руками. Ослабевший, измученный нравственно и физически, молодой человек уже другими глазами смотрел на увлечение, повлекшее за собой столь трагические последствия. У него не было сил отказать брату в том единственном, о чем он просил, — в доверии. Напротив, ему казалось, что, доверившись Оливеру, он найдет в нем покровителя и защитника.

— Во всем виновата эта распутница из Малпаса, — признался Лайонел.

Глаза сэра Оливера сверкнули.

— Я считал, что она совсем другая. Я был глупцом, глупцом! — Юноша разрыдался. — Я думал, она любит меня, и хотел жениться на ней. Клянусь Богом, хотел!

Сэр Оливер тихо выругался.

— Я верил ей. Я думал, она чистая и добрая. Я… — Лайонел остановился. — Впрочем, кто я такой, чтобы даже сейчас обвинять ее! Ведь это он, подлая собака Годолфин, развратил ее. Пока он не появился, у нас все шло хорошо. А потом…

— Понятно, — спокойно заметил сэр Оливер. — Полагаю, вам есть за что благодарить Питера, раз именно он открыл вам глаза на эту потаскуху. Мне следовало предупредить вас, мой мальчик. Но… Наверное, я плохо старался.

— Нет, это не так!

— А я говорю — так, и если я говорю, Лайонел, вы должны мне верить. Я бы не стал порочить репутацию женщины, не будь на то причин. И вам следует это знать.

Лайонел поднял глаза на брата.

— Боже мой! — воскликнул он. — Я просто не знаю, чему верить. Меня, как куклу, дергают то в одну, то в другую сторону.

— Оставьте все сомнения и верьте мне, — сурово сказал сэр Оливер и, улыбнувшись, добавил: — Так вот каким развлечениям втайне предавался добродетельный мастер Годолфин! М-да… О, людское лицемерие! Поистине бездонны твои глубины!

И сэр Оливер от души рассмеялся, вспомнив все, что мастер Годолфин, строя из себя истового анахорета, говорил про Ралфа Тресиллиана. Вдруг его смех оборвался.

— А она не догадается? — мрачно спросил он. — Я говорю о шлюхе из Малпаса. Она не догадается, что это ваших рук дело?

— Догадается?.. Она? — переспросил молодой человек. — Сегодня, чтобы поиздеваться надо мной, она стала вспоминать Годолфина, и тогда я пообещал ей немедленно разыскать этого мерзавца и свести с ним счеты. Я скакал в Годолфин-Корт, когда настиг его в парке.

— В таком случае, сказав, что он первым напал на вас, вы еще раз солгали мне.

— Он и напал первым, — поспешно возразил Лайонел, — я и опомниться не успел, как он уже соскочил с коня и набросился на меня с бешенством дворовой собаки. Он так же был готов к схватке и стремился к ней, как и я.

— Тем не менее эта особа из Малпаса знает достаточно, и если она расскажет…

— Нет! — воскликнул Лайонел. — Она не посмеет, ради своей репутации не посмеет.

— Пожалуй, вы правы, — согласился сэр Оливер. — Она действительно не посмеет; на то, если подумать, есть еще одна причина. Все хорошо знают репутацию этой особы и настолько ненавидят ее, что, если станет известно, что она была поводом вашего поединка, по отношению к ней примут меры, о которых уже давно поговаривают. Вы уверены, что вас никто не видел?

— Никто.

Куря трубку, сэр Оливер ходил взад и вперед по комнате.

— Тогда, думаю, все устроится, — наконец сказал он. — Вам надо лечь в кровать. Я отнесу вас в вашу комнату.

Сэр Оливер поднял брата на руки и, как младенца, отнес наверх. Он подождал, пока Лайонел не задремал, затем спустился в столовую, закрыл дверь и придвинул к камину массивный дубовый стул. Так он просидел у огня далеко за полночь, куря трубку и предаваясь невеселым мыслям.

Он сказал Лайонелу, что все обойдется. И действительно, все обойдется… для Лайонела. Но каково ему самому хранить в душе такую тайну? Не будь убитый братом Розамунды, ему и дела не было бы до всей этой истории. Подавленность сэра Оливера объяснялась, надо признаться, отнюдь не гибелью мастера Годолфина. Питер вполне заслужил подобный конец, каковой, как нам известно, мог наступить гораздо раньше от руки самого сэра Оливера, если бы Розамунда не была его сестрой. Весь ужас создавшегося положения заключался в том, что ее родной брат пал от руки его брата. После Оливера Розамунда больше всех на этом свете любила Питера; как и для Оливера — Лайонел был самым дорогим после Розамунды существом. Оливеру была близка и понятна боль Розамунды: он переживал ее и сострадал ей, чувствуя свою сопричастность со всем, чем жила его возлюбленная.

Наконец он встал, проклиная в душе распутницу из Малпаса, из-за которой на его и без того нелегком пути встало еще одно серьезное препятствие. Он стоял в задумчивости, облокотясь о каминную доску, поставив ногу на чугунную собачью голову у края решетки.

Ему оставалось только одно — молча нести бремя тайны, храня ее ото всех, даже от Розамунды. При мысли о необходимости обманывать возлюбленную сердце сэра Оливера обливалось кровью. Но выбора не было: иначе он навсегда потеряет ее, а это было выше его сил.

Итак, приняв решение, сэр Оливер взял свечу и отправился спать.

Глава 5

ЗАЩИТНИК
На следующее утро, когда братья сидели за завтраком, разговляясь после поста предыдущего дня, старый Николас сообщил им новость, о которой уже говорила вся округа.

Лайонел еще далеко не оправился от раны, и ему следовало день-другой оставаться в постели, однако, опасаясь вызвать подозрения, он не решился на это. Из-за ранения и потери крови его слегка лихорадило, тем не менее он скорее радовался, чем огорчался данному обстоятельству, поскольку благодаря ему яркий румянец горел на его щеках, которые иначе могли бы показаться слишком бледными.

Вот почему в час, когда неспешное солнце того памятного декабря только начинало свой путь по небосклону, Лайонел, опираясь на руку брата, спустился к завтраку, состоявшему из сельдей и небольшой кружки пива.

Дрожа от волнения, смертельно бледный Николас бросился к столу, за которым сидели братья, и, задыхаясь, сообщил им ужасную новость. Сэр Оливер и Лайонел весьма правдоподобно изобразили испуг, смятение и недоверие. Но худшее в рассказе Николаса было впереди.

— И говорят, — в голосе старого слуги звучал гнев, смешанный со страхом, — говорят, что это вы, сэр Оливер, убили его.

— Я?! — Сэр Оливер в изумлении уставился на старика. И тут его словно озарило. И как же он раньше не подумал, что у многих в этих краях имеется достаточно причин для такого заключения. Иначе и быть не может. — Где вы слышали эту гнусную ложь? — спросил он.

Однако он был слишком взволнован, чтобы дождаться ответа. Да и какое это имеет значение; конечно, обвинение уже у всех на устах. Единственное, что еще можно предпринять, — поскорее прибегнуть к способу, однажды испытанному им при подобных обстоятельствах, — отправиться к Розамунде и постараться опередить тех, кто станет обвинять его перед ней. И дай бог, чтобы не было слишком поздно.

Поспешно натянув сапоги и надев шляпу, сэр Оливер бросился в конюшню, вскочил на коня и напрямик, через луга, поскакал в Годолфин-Корт, расположенный примерно в миле от Пенарроу.

До самого Годолфин-Корта Оливер не встретил ни души. Въезжая во двор замка, он услышал нестройный гул взволнованных голосов. При его появлении голоса смолкли, и наступила полная тишина, зловещая и враждебная.

Слуги — их было человек двенадцать-тринадцать, — сбившись в кучу, внимательно разглядывали прибывшего, и во взгляде каждого из них попеременно отражались изумление, любопытство и, наконец, сдерживаемый гнев.

Сэр Оливер спрыгнул на землю и ждал, когда один из трех грумов, которых он заметил среди слуг, примет у него поводья.

— Эй, вы! — крикнул он, видя, что никто из них не шелохнулся. — Здесь что, нет слуг? Сюда, бездельник, и возьми моего коня.

Грум, к которому были обращены эти слова, стоял в нерешительности, затем под повелительным взглядом сэра Оливера не спеша исполнил его приказание. По толпе пробежал ропот, но наш джентльмен взглянул столь выразительно, что все языки смолкли. В наступившей тишине сэр Оливер взбежал по ступеням и вошел в устланный камышом холл. Едва он скрылся за дверью, как гул голосов снова возобновился, и теперь в нем звучала явная враждебность. В холле сэр Оливер оказался лицом к лицу со слугой, который отпрянул от него с тем же выражением, что было у слуг во дворе. Сердце сэра Оливера упало: он понял, что его опередили.

— Где твоя госпожа? — спросил он.

— Я… я доложу ей о вашем приходе, сэр Оливер, — запинаясь, ответил слуга и вышел.

Сэр Оливер остался один, он ждал, постукивая хлыстом по сапогам, лицо его было бледно, между бровями пролегла глубокая складка. Вскоре слуга возвратился, закрыв за собой дверь:

— Леди Розамунда просит вас уйти, она не желает вас видеть.

Какое-то мгновение сэр Оливер вглядывался в лицо слуги, хотя, вероятнее всего, так только казалось, ибо едва ли он вообще его видел, затем, не говоря ни слова, решительно направился к двери, из которой тот вышел. Слуга преградил ему путь:

— Сэр Оливер, госпожа не желает вас видеть.

— Прочь с дороги! — в ярости загремел сэр Оливер и, поскольку малый, твердо решив до конца выполнить свой долг, не сходил с места, схватил его за грудки, отшвырнул в сторону и вошел в дверь.

Розамунда стояла посреди комнаты. По странной иронии судьбы она, словно невеста, была одета во все белое, однако белизна ее наряда уступала белизне лица. Не отрываясь смотрела она на незваного гостя, и глаза ее, подобно двум черным звездам, горели торжественным, завораживающим огнем. Ее губы приоткрылись, но слов для Оливера у нее не было. Заметив ужас, застывший в ее глазах, он забыл свою былую решимость и, сделав несколько шагов, остановился.

— Я вижу, — наконец произнес он, — до вас уже дошли слухи, которые гуляют по округе. Это очень плохо. Я вижу также, что вы поверили им. И это гораздо хуже.

Розамунда — этот ребенок, которого лишь два дня назад он прижимал к своему сердцу, читая в ее глазах веру и обожание, — смотрела на него с холодной ненавистью.

— Розамунда! — воскликнул он, делая шаг в ее сторону. — Я пришел сказать вам, что это ложь.

— Уйдите, — проговорила она голосом, от которого сэра Оливера бросило в дрожь.

— Уйти? — не понимая, повторил он. — Вы просите меня уйти? Вы не выслушаете меня?

— Я уже не раз выслушивала вас и отказывалась слушать тех, кто знает вас лучше меня, не обращая внимания на их предупреждения. Нам больше не о чем говорить. Я молю Бога, чтобы вас схватили и повесили.

Губы сэра Оливера побледнели; впервые в жизни он ощутил страх и почувствовал, как дрожат его ноги.

— Пусть меня повесят. Раз вы верите клевете, я с радостью приму смерть. Для меня не может быть боли страшнее той, что вы мне причиняете. Уж если ваша вера в меня столь непрочна, что первый же слух, дошедший до вас, может рассеять ее, то веревка палача мне не страшна: она ничего не отнимет у меня.

Розамунда презрительно улыбнулась:

— Это больше, чем слухи, и ваши лживые уверения здесь не помогут.

— Мои лживые уверения? — воскликнул сэр Оливер. — Розамунда, клянусь честью, я не виновен в смерти Питера. Пусть Бог поразит меня на этом самом месте, если я лгу.

— По-видимому, — раздался за его спиной резкий голос, — вы так же мало боитесь Бога, как и людей.

Сэр Оливер круто повернулся и увидел сэра Джона Киллигрю, который только что вошел в комнату.

— Итак, — с расстановкой произнес сэр Оливер, и в его глазах сверкнул мрачный огонь, — это ваша работа. — И он показал на Розамунду, давая понять,что именно он имеет в виду.

— Моя работа? — переспросил сэр Джон. Он закрыл дверь и сделал несколько шагов в сторону Оливера. — Сэр, ваша наглость и бесстыдство переходят все границы. Вы…

— Довольно! — перебил его сэр Оливер и в бешенстве ударил огромным кулаком по столу.

— Наконец-то ваша кровь заговорила в вас. Вы являетесь в дом покойного, в тот самый дом, который вы ввергли в пучину скорби и слез…

— Довольно, говорю я! Иначе здесь действительно произойдет убийство!

Голос сэра Оливера походил на раскаты грома. Его вид был столь ужасен, что, при всей своей смелости, сэр Джон попятился. Однако сэр Оливер тотчас овладел собой и повернулся к Розамунде.

— Простите меня, — сказал он. — Я просто обезумел от мучений, которые доставляет мне несправедливость вашего обвинения. Я не любил вашего брата, это правда. Но я не изменил данной вам клятве. Я улыбался, принимая его удары. Не далее как вчера он при людях оскорбил меня и ударил по лицу хлыстом: след от удара еще заметен. Только лицемер и лжец может заявлять, что после подобного оскорбления у меня не было оснований убить его. И все же одной мысли о вас, Розамунда, о том, что он ваш брат, было достаточно, чтобы я смирил свой гнев. И вот теперь, когда в результате какой-то ужасной случайности он погиб, меня объявляют его убийцей, и вы этому верите. Так вот какова награда за мое терпение и заботу о вас!

— Ей ничего другого не остается, — сухо сказал Киллигрю.

— Сэр Джон, — воскликнул Оливер, — прошу вас не вмешиваться! Обвиняя меня в смерти Питера, вы расписываетесь в собственной глупости, а полагаться на советы глупца всегда считалось делом весьма ненадежным. Допустим, я действительно стремился получить у него удовлетворение за оскорбление. Так, боже мой, неужели вы настолько плохо знаете людей, и прежде всего меня самого, что думаете, будто я мог проделать это втайне ото всех и тем самым накинуть петлю себе на шею? Прекрасное мщение, как Бог свят! Разве так я поступил с вами, когда вы дали слишком большую волю своему языку, в чем сами потом признались? Силы небесные, посмотрите здраво на это, подумайте, возможно ли то, о чем вы говорите! Вы — более грозный противник, чем несчастный Питер Годолфин, и тем не менее я, по своему обыкновению, прямо и открыто потребовал у вас удовлетворения. Когда в вашем парке мы замеряли шпаги, то делали это при свидетелях. Мы соблюли все правила, чтобы оставшегося в живых не привлекли к суду. Вы хорошо знаете, как я владею оружием. Если бы мне была нужна жизнь Питера, неужели я стал бы хитрить? Я бы открыто вызвал его на поединок и с легкостью разделался с ним в свое удовольствие, ничем не рискуя и не опасаясь ничьих упреков.

Киллигрю задумался. В словах сэра Оливера звучала холодная логика, а рыцарь из Арвенака был далеко не глуп. Однако, пока он, нахмурившись, размышлял над последней тирадой сэра Оливера, Розамунда ответила за него:

— Вы говорите, вас никто бы не упрекнул?

Тот, к кому были обращены эти слова, обернулся к ней, почувствовав внезапное смущение: он уловил ход ее мыслей.

— Вы хотите сказать, — медленно проговорил он, и в голосе его звучал нежный упрек, — что я настолько низок и лжив, что тайно мог свершить то, что не осмелился бы свершить открыто? Вы это имеете в виду? Розамунда! Мне стыдно за вас. Как вы можете так думать о человеке, которого… которого, по вашему же признанию, вы любили?

При этих словах холодность Розамунды как рукой сняло. Горький упрек, прозвучавший в них, привел ее в такой гнев, что на некоторое время она забыла о своем горе.

— Гнусный лжец! — крикнула она. — Есть люди, которые слышали, как вы поклялись убить Питера. Мне слово в слово передали вашу клятву. Кровавый след на снегу ведет от того места, где его нашли, прямо к вашим дверям. Что вы скажете на это? Или вы все еще будете отпираться?

Кровь отхлынула от лица сэра Оливера, руки его безжизненно повисли, глаза тревожно расширились.

— Следы… крови? — бессмысленно пробормотал он.

— Что вы на это скажете? — вмешался в разговор сэр Джон.

Напоминание о кровавом следе, ведущем в Пенарроу, заставило его отбросить все сомнения.

Вопрос Киллигрю вернул сэру Оливеру мужество, которое он было утратил после слов Розамунды.

— Я не могу объяснить этого, — твердо ответил он. — Но если вы говорите об этом, значит так оно и есть. Но разве это доказывает, что именно я убил Питера? Разве это дает право женщине, которая любила меня, считать меня убийцей или и того хуже?

Он замолчал и, повернувшись к Розамунде, бросил на нее полный укора взгляд.

Она сидела на стуле, слегка раскачиваясь и то сплетая, то расплетая пальцы. Невыразимое страдание отражалось на ее лице.

— Быть может, сэр, вы предложите какое-нибудь иное объяснение этому факту? — спросил сэр Джон, и в голосе его послышалась неуверенность.

— Боже милостивый! Даже в вашем голосе звучит сомнение, а у нее его нет! Когда-то вы были моим врагом, да и теперь не питаете ко мне особого расположения, и тем не менее вы готовы усомниться в моей виновности. Но в сердце женщины, которая… любила меня, сомнениям места нет!

— Сэр Оливер, — ответила Розамунда, — своим поступком вы разбили мне сердце. И все же, зная обстоятельства, побудившие вас к нему, полагаю, я могла бы простить вас, хоть и не стала бы вашей женой. Повторяю, я могла бы простить ваше деяние, если бы не та низость, с которой вы его отрицаете.

Смертельно бледный Оливер посмотрел на Розамунду, затем повернулся и пошел к двери. У самого порога он задержался.

— Мне понятен смысл ваших слов, — проговорил он. — Вы желаете, чтобы я предстал пред судом как убийца вашего брата. — Он рассмеялся. — Кто предъявит мне обвинение перед судьями? Уж не вы ли, сэр Джон?

— Если леди Розамунда пожелает того, — ответил Киллигрю.

— Ну что ж, да будет так! Но не думайте, что я позволю отправить себя на виселицу на основании жалких улик, каковые представляются вполне достаточными этой леди. Если мой обвинитель, кем бы он ни был, намерен ссылаться на следы крови, ведущие к моему дому, и на несколько резких слов, что вырвались у меня в пылу гнева, я готов предстать пред судом. Но судом этим будет поединок с моим обвинителем. Это мое право, и я воспользуюсь им до конца. Вы не догадываетесь, какой приговор вынесет Божий суд? Я торжественно воззову к Всевышнему, чтобы Он рассудил меня с тем, кто выйдет сразиться со мной. Если я виновен в смерти Питера, Господь иссушит мою руку.

— Я сама буду вашим обвинителем, — бесстрастно произнесла Розамунда, — и если вы желаете, то можете на мне доказать свои права и зарезать меня, как зарезали моего брата.

— Да простит вас Господь, Розамунда, — сказал сэр Оливер и вышел.

Сэр Оливер возвратился домой; в душе его царил ад. Он не знал, что ждет его в будущем, но его гнев против Розамунды был столь велик, что в сердце его не оставалось места отчаянию. Им не удастся повесить его. Чего бы это ему ни стоило, он будет сражаться, но Лайонел не должен пострадать. Об этом он позаботится. Мысль о Лайонеле несколько изменила его настроение. С какой легкостью мог бы он отмести все их обвинения, заставить Розамунду склонить гордую голову и молить о прощении. Для этого достаточно одного слова, но он боялся произнести его, ибо оно могло стоить жизни брату.

Когда в ночной тиши сэр Оливер лежал без сна и уже более спокойно обдумывал события минувшего дня, они предстали перед ним в несколько ином свете. Он перебирал улики, которые привели Розамунду к ее заключению, и ему пришлось признать, что у нее были на то все основания. Если Розамунда и несправедлива к нему, то он еще более несправедлив к ней. Годами его враги — а своим высокомерием он приобрел их немало — старались внушить ей самое неблагоприятное мнение о нем, но она любила его и не обращала на них внимания, отчего ее отношения с братом стали весьма напряженными. И вот сейчас все это обрушилось на нее. Раскаяние тоже сыграло свою роль, и она окончательно поверила, что именно он убил Питера. Наверное, ей даже кажется, что упрямство и безоглядная любовь к человеку, которого ненавидел брат, в каком-то смысле делают и ее соучастницей убийства.

Теперь сэр Оливер многое понял и уже не столь строго судил Розамунду. Он понимал, что надо быть существом высшего порядка, а не просто человеком, чтобы испытывать иные чувства, нежели те, которые она переживала сейчас; что поскольку наши реакции следует оценивать по степени порождающих их душевных переживаний, то сейчас она должна так же страстно ненавидеть его, как прежде любила.

На его долю выпал тяжкий крест, но ради Лайонела он должен безропотно нести его. Он не мог принести брата в жертву собственному эгоизму из-за поступка, в котором сам не считал его виновным. Допускать подобные мысли было бы низостью с его стороны.

Но если Оливер и не допускал подобных мыслей, то о Лайонеле этого нельзя было сказать. Страх лишил его сна и настолько усилил лихорадку, что за два дня, прошедшие после ужасного события, он стал похож на привидение. Похудевший, с ввалившимися глазами, бродил Лайонел по дому. Сэр Оливер старался всячески ободрить его.

Тем временем в Пенарроу пришли вести, от которых страхи молодого человека возросли. Судьям в Труро уже сообщили о гибели мастера Годолфина и подали формальное обвинение с именем убийцы. Однако они отказались предпринять какие бы то ни было действия, объяснив свой отказ тем, что один из них, а именно мастер Грегори Бейн, был свидетелем оскорбления, нанесенного Питером сэру Оливеру. Мастер Бейн заявил, что, каковы бы ни были последствия для Питера Годолфина, они вполне заслуженны, ибо тот сам навлек их на себя, вследствие чего совесть честного человека не позволяет ему как судье выдать констеблю предписание об аресте сэра Оливера.

Нашему джентльмену эту новость сообщил другой свидетель сцены у кузницы — пастор; духовный сан предписывал ему нести людям мир и слово Божие, и тем не менее он полностью поддерживал решение судьи. По крайней мере так он сказал.

Сэр Оливер поблагодарил пастора, присовокупив, что ему приятно видеть в нем, равно как и в мастере Бейне, своих сторонников; что же касается всего остального, то он заявил о своей непричастности к смерти Питера, сколь ни серьезны выдвинутые против него улики.

Еще через два дня сэр Оливер узнал, что отношение мастера Бейна к поступившему иску привело в возбуждение всю округу. И тогда, пригласив с собой пастора, он отправился в Труро с тем, чтобы представить судье некое доказательство, о котором он не счел нужным говорить Розамунде и сэру Джону Киллигрю.

— Мастер Бейн, — начал сэр Оливер, когда они втроем заперлись в кабинете судьи, — я слышал о справедливом и беспристрастном решении, которое вы вынесли по известному вам делу. Я приехал поблагодарить за него и выразить свое восхищение вашим мужеством.

Мастер Бейн поклонился со степенностью, приличествующей судье. Сама природа создала этого джентльмена для его поприща.

— Но, — продолжал сэр Оливер, — поскольку я не могу допустить, чтобы ваш поступок возымел неприятные последствия, то хочу представить доказательства того, что ваши действия более оправданны, нежели вы думаете. Мастер Бейн, я не убивал мастера Годолфина.

— Не убивали? — в изумлении ахнул судья.

— О, уверяю вас, это не уловка. Посудите сами: как я уже сказал, у меня есть доказательство, и я намерен предъявить его вам, пока это еще возможно. Покамест я не желаю обнародовать его, мастер Бейн, но хочу, чтобы вы составили соответствующий документ, который в будущем сможет удовлетворить суд, если делу дадут дальнейший ход, что не исключено.

Это был ловкий маневр. Ведь доказательства вины были не на Оливере, а на Лайонеле, и время скоро сотрет их. Но если то, что он собирался показать судье, хранить некоторое время в тайне, то впоследствии искать это единственное доказательство где бы то ни было будет поздно.

— Уверяю вас, сэр Оливер, что если после того, что произошло, вы и убили его, то единственное обвинение, которое я мог бы предъявить вам, это то, что вы наказали грубого и высокомерного наглеца.

— Знаю, сэр. Но я не убивал его. Одна из улик против меня, точнее, самая главная улика — кровавый след, ведший от трупа Годолфина к дверям моего дома.

Слова сэра Оливера явно заинтересовали собеседников. Пастор не мигая смотрел на него.

— Из этого логически и, как мне кажется, неизбежно вытекает, что во время схватки убийца был ранен. Поскольку жертва не могла оставить следов, то они принадлежат убийце. Мы знаем, что он действительно был ранен, так как на шпаге Годолфина нашли кровь. А теперь, мастер Бейн, и вы, сэр Эндрю, прошу вас, будьте свидетелями, что на моем теле нет ни единой свежей царапины. Сейчас я разденусь и предстану перед вами таким же нагим, как в тот день, когда я имел несчастье явиться в этот мир, и вы во всем убедитесь. Затем, мастер Бейн, я попрошу вас составить упомянутый мною документ. — И сэр Оливер снял колет. — Но поскольку я не хочу потрафлять обвиняющей меня деревенщине — иначе подумают, будто я боюсь, — то должен просить вас, джентльмены, сохранить это дело между нами, пока события не потребуют предать его гласности.

Предложение сэра Оливера показалось судье и пастору вполне здравым, но, даже принимая его, они все еще пребывали во власти сомнений. Каково же было изумление обоих джентльменов, когда, окончив осмотр, они обнаружили, что все их сомнения развеялись. Мастер Бейн сразу составил, подписал и скрепил печатью требуемый документ, а сэр Эндрю засвидетельствовал его своей подписью и печатью.

Домой сэр Оливер возвращался в приподнятом настроении: пергамент, выданный судьей, мог сослужить ему верную службу в будущем. Придет время, и он покажет его сэру Джону Киллигрю и Розамунде. Возможно, еще не все потеряно.

Глава 6

ДЖАСПЕР ЛИ
Если наступившее Рождество принесло скорбь в Годолфин-Корт, то не более веселым было оно и в Пенарроу.

Сэр Оливер стал угрюм и молчалив. Он часами сидел у камина, устремив взгляд в огонь, вновь и вновь перебирая в памяти все подробности последней встречи с Розамундой. Он то негодовал на нее за легкость, с какой она поверила в его виновность, то почти прощал свою возлюбленную, с грустью вспоминая, сколь серьезны были представленные против него улики.

Сводный брат сэра Оливера тихо бродил по дому, стараясь никому не попадаться на глаза, и не решался нарушить его задумчивое уединение. Он хорошо знал, какие невеселые мысли тревожат брата: ему было известно, что произошло в Годолфин-Корте и что Розамунда навсегда отказала Оливеру. Сердце Лайонела обливалось кровью при мысли о том, что свою тяжелую ношу он переложил на плечи брата.

Душевные муки Лайонела были столь велики, что однажды вечером он не выдержал и, войдя в полутемную столовую, единственным освещением которой служил огонь, пылавший в камине, заговорил с Оливером.

— Нол, — начал Лайонел, подходя к брату и кладя руку ему на плечо, — может быть, лучше рассказать правду?

Сэр Оливер поднял голову и нахмурился:

— Вы с ума сошли! Правда приведет вас на виселицу, Лал.

— Может быть, и не приведет. Во всяком случае, ваши страдания страшнее любой виселицы. Всю неделю я наблюдал за вами и знаю, какую боль вы испытываете. Это несправедливо. Лучше сказать всю правду.

Сэр Оливер грустно усмехнулся и взял брата за руку:

— Такое предложение говорит о вашем благородстве, Лал.

— Оно не идет ни в какое сравнение с вашим благородством — ведь вы безвинно страдаете за поступок, который совершил я, а не вы.

— Пустое! — Сэр Оливер нетерпеливо пожал плечами и посмотрел на пылавший в камине огонь. — По крайней мере, я в любую минуту могу прекратить эти страдания.

Последняя фраза Оливера прозвучала так резко и цинично, что Лайонел похолодел. Довольно долго он стоял молча, обдумывая ее смысл и стараясь разгадать скрытую в ней загадку. Он даже подумал напрямик просить брата объяснить, что тот имел в виду, но ему не хватило мужества. Он боялся услышать от Оливера подтверждение своей страшной догадки.

Вскоре Лайонел покинул брата и отправился спать. С того вечера слова сэра Оливера «я в любую минуту могу прекратить эти страдания» неотступно преследовали молодого человека. В нем росло убеждение, что брата поддерживает сознание того, что он может легко оправдаться, — достаточно назвать имя истинного убийцы. Именно так, по его мнению, следовало понимать фразу Оливера. Лайонел не допускал мысли, что Оливер заговорит, напротив, он был абсолютно уверен, что тот не собирается облегчить свое положение подобным способом. Однако Оливер может и передумать. Тяжкая ноша, принятая им на себя, может стать ему не по силам, страсть к Розамунде — слишком настойчивой, страдание при мысли, что она считает его убийцей брата, — слишком невыносимым. Лайонел содрогался, думая о том, какие последствия это может иметь для него. Страх заставил его заглянуть в собственную душу, и он понял, насколько неискренним было его предложение рассказать правду, — понял, что сделал его под влиянием минутного порыва, в котором, в случае согласия Оливера, стал бы горько раскаиваться. И у него невольно мелькнула мысль: ведь если сам он испытал прилив чувств, способных предательски извратить его истинные стремления, то разве другие не подвержены тому же? Разве Оливер не может пасть жертвой такой душевной бури, не может решить на пределе отчаяния, что его ноша слишком тяжела, и сбросить ее?

Лайонел старался убедить себя, что его брат — человек сильной воли и никогда не теряет самообладания. И тут же возражал себе, что прошлое не является гарантией будущего; выносливости даже самого сильного человека положен предел, и отнюдь не исключено, что настоящий случай — как раз тот самый, когда выносливость Оливера иссякнет. Что будет с ним, если это случится? Ответ на этот вопрос рисовал картину, задумываться над которой у Лайонела не было сил. Если бы он сразу сказал всю правду, то опасность предстать пред судом и понести самое страшное наказание из всех, предусмотренных законом, была бы не столь велика. По свежим следам его рассказ о случившемся выслушали бы с должным вниманием, так как все считали его человеком чести, чье слово имеет определенный вес. Теперь же ему никто не поверит. Из-за долгого молчания и того, что он позволил несправедливо обвинить брата, его признают бесчестным трусом и объяснят его действия отсутствием доводов для защиты. Мало того, что его безоговорочно осудят, но осудят с позором. Все порядочные люди станут презирать его, и никто не прольет над ним ни одной слезы.

Так Лайонел пришел к страшному заключению, что, пытаясь выгородить себя, он еще больше запутался. Если Оливер заговорит — он погиб. И вновь перед ним встал навязчивый вопрос: можно ли быть уверенным в молчании Оливера?

Поначалу такие опасения лишь изредка посещали Лайонела, но вскоре стали неотступно преследовать его днем и ночью. Его лихорадка прошла, рана полностью зажила, но постоянный страх доводил его до изнеможения и покрывал бледностью его прежде румяные щеки. В глазах молодого человека постоянно светился тайный ужас, терзавший его душу. Он стал нервным, вскакивал от малейшего шума, и не оставляющее его недоверие к брату время от времени изливалось в приступах беспричинной раздражительности.

Однажды днем Лайонел зашел в столовую, ставшую любимым прибежищем сэра Оливера в Пенарроу, и увидел, что тот сидит у камина, подперев подбородок рукой и задумчиво глядя в огонь. В последние дни подобное времяпрепровождение вошло у сэра Оливера в привычку и настолько раздражало его сводного брата, что тот стал воспринимать его как молчаливый упрек.

— Что вы, как старая баба, вечно сидите у огня? — грубо спросил Лайонел, давая выход накопившемуся раздражению.

Сэр Оливер с легким удивлением посмотрел на брата, после чего перевел взгляд на высокие окна.

— На дворе дождь, — ответил он.

— С каких это пор дождь стал удерживать вас у камина? Да и при чем здесь дождь, вы и в хорошую погоду никуда не выезжаете!

— А к чему? — все так же спокойно спросил сэр Оливер. — Неужели вы полагаете, что мне приятно видеть, как при встрече со мной люди опускают глаза, и слышать проклятия у себя за спиной?

— Ха! — резко воскликнул Лайонел, и его запавшие глаза блеснули. — Так вот в чем дело! Вы добровольно предложили мне свою защиту, а теперь меня же и упрекаете.

— Упрекаю? — переспросил ошеломленный сэр Оливер.

— В каждом вашем слове звучит упрек. Неужели вы думаете, что я не догадываюсь об их истинном смысле?

Сэр Оливер медленно поднялся с кресла.

— Эх, Лал. — Он покачал головой и улыбнулся. — Рана помутила ваш рассудок, мой мальчик. В чем же я упрекаю вас? Что за скрытый смысл вам слышится в моих словах? Если вы хорошенько подумаете, то поймете, что выезжать из дому в моем теперешнем настроении — значит нарываться на новые ссоры. Я не потерплю косых взглядов и перешептываний. Вот и все.

Он подошел к брату и, протянув руки, положил ладони ему на плечи. Под пристальным взглядом сэра Оливера Лайонел покраснел и опустил голову.

— Милый мой глупец, — продолжал Оливер, — что на вас нашло? Вы бледны и так похудели, что просто на себя не похожи. Я кое-что придумал. Я снаряжу корабль, и мы с вами отплывем к моим старым охотничьим угодьям. Там нас ждет настоящая жизнь. Она вернет вам, а возможно, и мне былую силу и жизнерадостность. Что вы на это скажете?

Лайонел поднял на брата глаза и немного оживился. И тут ему на ум пришла столь гнусная мысль, что, устыдившись ее, он вновь залился краской. Но мысль эта оказалась упрямой. Если он уплывет с Оливером, то его сочтут соучастником в преступлении брата. Лайонел знал, что многие соседи уверены, будто из-за истории с Питером Годолфином в их отношениях с Оливером появилась враждебность. В самых различных местах ему не раз доводилось выслушивать глухие намеки, но он никогда не опровергал их. Его бледность и изможденный вид как бы подтверждали мнение, согласно которому грех старшего брата тяжким грузом лежит на душе младшего. Лайонела всегда считали мягким и приветливым молодым человеком и видели в нем во всех отношениях полную противоположность сэру Оливеру, который — по всеобщему убеждению, — дав волю своему свирепому нраву, всячески третирует юношу, потому что тот не может простить ему преступления. В результате симпатии всей округи к Лайонелу еще больше возросли, и каждый стремился выразить ему свое расположение. Итак, если он согласится на предложение Оливера, то, без сомнения, лишится всех своих преимуществ.

Он прекрасно понимал, сколь презренны подобные мысли, и ненавидел себя за то, что позволил им овладеть собой. Но, несмотря на все старания, он не мог избавиться от их власти.

Заметив колебания брата и ошибочно истолковав их, сэр Оливер подвел его к камину и усадил в кресло.

— Послушайте, — сказал он, опускаясь в кресло напротив Лайонела, — на рейде ниже Смитика стоит отличное судно. Вы наверняка видели. Его хозяин — отчаянный авантюрист по имени Джаспер Ли. Днем его всегда можно застать в пивной в Пеникумвике. Я давно знаком с ним. Мы можем купить его вместе с его судном. Он готов на любое отчаянное предприятие — ему безразлично, пускать ли ко дну испанцев или торговать рабами: за хорошую цену он продаст не только тело, но и душу. Так что корабль и шкипер у нас имеются, а об остальном — команде, снаряжении и оружии — я позабочусь; и в конце марта мы сможем увидеть, как мыс Лизард скроется у нас за кормой. Вы согласны, Лал? Право, так будет гораздо лучше, чем хандрить в этой мрачной дыре.

— Я… я подумаю, — ответил Лайонел таким равнодушным тоном, что весь энтузиазм сэра Оливера тут же остыл, и он уже не заговаривал о предполагаемом путешествии.

Однако Лайонел не забыл о предложении брата. С одной стороны, оно отталкивало его, зато с другой — привлекало почти против воли. У него даже появилась привычка ежедневно наведываться в Пеникумвик, где он свел знакомство с дерзким, покрытым шрамами искателем приключений, о котором говорил сэр Оливер. Слушая диковинные рассказы этого малого о его похождениях в дальних морях, Лайонел иногда думал, что многие из них слишком диковинны, чтобы стать правдивыми.

Но однажды, в самом начале марта, мастер Джаспер Ли поведал Лайонелу нечто такое, что заставило его мигом утратить всякий интерес к подвигам славного капитана в испанских водах. Молодой человек уже собрался уезжать, и моряк вышел следом за ним во двор маленького трактира.

— Одно слово по секрету, мастер Тресиллиан, — попросил шкипер, стоя у стремени Лайонела, который уже вскочил в седло. — Вам известно, что здесь замышляют против вашего брата?

— Против моего брата?

— Оно самое. За убийство Питера Годолфина на прошлое Рождество. Видя, что судьи не собираются принимать никаких мер, кое-кто из здешних послал прошение наместнику Корнуолла, чтобы тот приказал им выдать ордер на арест сэра Оливера по обвинению в убийстве. Но судьи отказались подчиниться приказу его светлости. Они ответили, что получили свою должность от самой королевы, а коли так, то и ответ будут держать только перед ее величеством. И я слыхал, что теперь отправлено прошение королеве в Лондон: ее просят приказать судьям исполнить свой долг или отказаться от должности.

Лайонел судорожно вздохнул и, не отвечая, смотрел на моряка расширившимися от ужаса глазами.

Джаспер приложил к носу палец, и в его взгляде мелькнуло лукавство.

— Я решил предупредить вас, сэр, чтобы вы попросили сэра Оливера поостеречься. Он — отличный моряк, а отличных моряков не так уж много.

Лайонел достал из кармана кошелек и, не взглянув на его содержимое и пробормотав благодарность, бросил шкиперу, который, казалось, только того и ждал.

Домой Лайонел возвращался не помня себя от страха. Свершилось, думал он, меч занесен, и теперь Оливеру наконец придется рассказать правду. В Пенарроу его ждал новый удар: старик Николас сообщил ему, что сэр Оливер уехал в Годолфин-Корт. Движимый страхом, Лайонел подумал, что брат, узнав о случившемся, решил действовать немедленно. Ему и в голову не пришло, что тот мог отправиться в Годолфин-Корт по другому делу.

Однако опасения Лайонела были напрасны. Не в силах далее выносить подобное положение вещей, сэр Оливер отправился к Розамунде с намерением предъявить ей доказательство своей невиновности, каковым он благоразумно обзавелся. Теперь он уже мог прибегнуть к нему, не подвергая опасности своего сводного брата. Но путешествие не увенчалось успехом — Розамунда решительно отказалась принять его. Не помогло и то, что, против обыкновения, он поступился своей гордостью, упросил слугу вернуться к госпоже и передать ей, что у него к ней дело, не терпящее отлагательства, — ему все равно было отказано.

Уязвленный в своих чувствах, сэр Оливер вернулся в Пенарроу, где и нашел брата, который в мучительном нетерпении ждал его возвращения.

— Ну, — встретил его Лайонел, — что вы теперь собираетесь делать?

Сэр Оливер исподлобья взглянул на брата и нахмурился в ответ на какие-то одному ему ведомые мысли.

— Теперь? О чем вы говорите? — спросил он.

— Разве вы ничего не слышали? — И Лайонел рассказал Оливеру последнюю новость.

Когда он закончил, сэр Оливер довольно долго смотрел на него, затем сжал губы и ударил себя по лбу.

— Так вот в чем дело! — воскликнул он. — Уж не потому ли она и не захотела видеть меня? Возможно, она подумала, что я приезжал умолять ее о прощении. Неужели она могла так подумать? Неужели? — Он подошел к камину и в сердцах разбросал сапогом поленья. — Как это недостойно ее! И тем не менее она поступила именно так. Она…

— Так что же вы собираетесь делать? — настаивал Лайонел, не в силах удержаться от вопроса, занимавшего все его мысли.

— Что я собираюсь делать? — бросил сэр Оливер через плечо. — Клянусь Богом, я проколю этот мыльный пузырь. Я испорчу им обедню и покрою их позором.

В его голосе звучало такое раздражение и такой гнев, что Лайонел отпрянул, полагая, будто ярость брата обращена именно на него. От внезапного приступа страха ноги его ослабели, и он опустился на стул. Ему казалось, что все его мрачные предчувствия подтвердились. Брат, который всегда хвалился своей любовью к нему, не выдержал и сдался. Вместе с тем это было столь не похоже на Оливера, что в душе Лайонела продолжала теплиться слабая надежда.

— Вы… вы все расскажете им? — дрогнувшим голосом спросил он.

Сэр Оливер повернулся и внимательно посмотрел на брата.

— Ради всего святого, Лал, что у вас на уме? — немного резко спросил он. — Все расскажу им? Ну разумеется. Но не более того, что относится лично ко мне. Надеюсь, вы не полагаете, что я укажу на вас как на истинного виновника гибели Питера? Или вы считаете меня способным на это?

— Разве есть другой выход?

После того как сэр Оливер все объяснил ему, Лайонел почувствовал облегчение. Но ненадолго. Минутное размышление пробудило в нем новые опасения. Ведь если Оливер докажет свою невиновность, то подозрение обязательно падет на него. Страх заставлял Лайонела во много раз преувеличивать риск, в действительности настолько ничтожный, что о нем и говорить не стоило, но он представлялся ему неизбежной и грозной опасностью. Если сэр Оливер, думал молодой человек, представит доказательства того, что следы крови, ведущие к их дому, оставлены не им, то все неизбежно заключат, что это была кровь его младшего брата. Так что сэр Оливер с равным успехом мог бы сказать всю правду, поскольку после его объяснения добраться до нее будет не столь уж трудно. Именно так рассуждал объятый страхом Лайонел, считая себя безвозвратно погибшим.

Если бы он обратился со своими сомнениями к брату или хотя бы сумел заглушить их доводами рассудка, то обязательно понял бы, насколько далеко они завели его. Оливер объяснил бы ему это и доказал, что раз отпадает обвинение против него самого, то выдвигать новое обвинение уже поздно, что на Лайонела никогда не падало и не могло пасть и тени подозрения. Но у него не хватило смелости поведать брату свои страхи. В душе Лайонел стыдился их и ругал себя за малодушие. Он прекрасно понимал, насколько отвратителен его эгоизм, но побороть его он, как всегда, не мог. Короче говоря, себя он любил гораздо сильнее, нежели брата или даже двадцать братьев.

Март близился к концу, и погода стояла на редкость ветреная. Но она не помешала Лайонелу на следующий день вновь очутиться в том же трактире в Пеникумвике в обществе Джаспера Ли. Лайонел придумал выход, который казался ему единственно возможным в его положении. Накануне вечером брат упомянул, что собирается поехать со своими доказательствами к Киллигрю, раз Розамунда отказалась принять его. Киллигрю устроит их встречу, и, как сказал Оливер, она на коленях будет умолять его о прощении за несправедливость и жестокость к нему. Лайонел знал, что Киллигрю в отъезде и его ожидают к Пасхе, до которой осталась неделя. Таким образом, для осуществления задуманного у него было совсем мало времени. Он проклинал себя за свой план и вместе с тем держался его со всем упрямством слабого человека.

И все же, сидя в тесном трактире за простым струганым столом напротив Джаспера Ли, Лайонел чувствовал, что ему не хватает мужества напрямик выложить свое дело. Вместо обычного пива, подогретого с пряностями, они пили херес, по предложению Лайонела смешав его с изрядным количеством коньяка. Тем не менее молодому человеку пришлось выпить добрую пинту этого напитка, прежде чем он обрел достаточно мужества, чтобы заговорить о своем гнусном деле. В его голове звучали слова, сказанные братом, когда тот впервые упомянул имя Джаспера Ли: «За хорошую цену он продаст не только тело, но и душу». Тех денег, что Лайонел имел при себе, было вполне достаточно, но то были деньги сэра Оливера, которыми он щедро снабжал сводного брата. И именно на эти деньги он собирался погубить Оливера! В душе Лайонел называл себя грязной презренной собакой и посылал проклятья гнусному дьяволу, лукаво нашептавшему план, который он сейчас собирался осуществить. Лайонел хорошо знал себя и потому проклинал и ненавидел. Он то давал себе клятву проявить силу и отказаться от своего низкого намерения, чем бы это ему ни грозило, то дрожал при одной мысли о неизбежных последствиях такого решения.

Неожиданно шкипер прервал молчание и вкрадчиво произнес несколько слов, от которых страхи Лайонела разгорелись новым огнем, развеявшим все колебания.

— Вы передали сэру Оливеру мое предупреждение? — спросил Джаспер Ли, понизив голос, чтобы его не услышал трактирщик, возившийся за тонкой перегородкой.

Мастер Лайонел кивнул, нервно теребя пальцами серьгу в ухе и отводя взгляд от грубого, заросшего лица, которое он рассматривал, предаваясь своим размышлениям.

— Передал, — ответил он. — Но сэр Оливер упрям. Он не двинется с места.

— Не двинется с места? — Капитан погладил густую рыжую бороду и по-моряцки круто выругался. — Если он останется здесь, то не миновать ему качаться на виселице.

— Да, если останется, — подтвердил Лайонел.

Во рту у него пересохло, сердце гулко стучало, хотя его удары и смягчались некоторым притуплением чувств, вызванным спиртным. Он произнес эти слова таким загадочным тоном, что темные глаза моряка с нескрываемым любопытством уставились на него из-под густых выгоревших бровей. Вдруг мастер Лайонел порывисто встал со стула.

— Пройдемся, капитан, — сказал он.

Глаза капитана сузились. Он сообразил, что наклевывается дело: слишком уж странным выглядело поведение молодого джентльмена. Он залпом проглотил остаток вина, со стуком поставил кружку на стол и поднялся.

— К вашим услугам, мастер Тресиллиан.

Выйдя из трактира, молодой человек отвязал поводья от железного кольца и, ведя коня под уздцы, пошел по дороге, что вилась вдоль устья в сторону Смитика.

Резкий северный ветер взбивал пену на гребнях волн; ослепительная синева неба резала глаза; ярко светило солнце. Был отлив, и подводная скала у самого входа в гавань вздымала над поверхностью воды свою черную вершину. В кабельтове[575] от нее покачивалось судно с убранными парусами. То была «Ласточка», принадлежавшая Джасперу Ли.

Лайонел шел впереди. Он был задумчиво-мрачен, и его все еще терзали сомнения. Колебания молодого человека не ускользнули от хитрого моряка, и, стремясь развеять их ради выгодной сделки, возможность которой подсказывало его чутье, он решил прийти на помощь.

— Мне кажется, вы хотите сделать мне какое-то предложение, — лукаво сказал он. — Выкладывайте, сэр, ведь нет человека, который услужил бы вам с большей готовностью, чем я.

— Дело в том, мастер Ли, — начал Лайонел, искоса взглянув на своего спутника, — что я оказался в затруднительном положении.

— Со мной такое случалось нередко, — рассмеялся капитан, — но всякий раз я находил выход. Расскажите, в чем сложность вашего положения, и, даст бог, я пособлю вам, как пособил бы самому себе.

— Что ж, возможно, это не лишено смысла, — проговорил Лайонел. — Как вы сказали, моего брата наверняка повесят, если он не покинет здешних мест. Если дело дойдет до суда — он погиб. Но тогда я тоже погиб, потому что позорная смерть одного из членов семьи бросает тень бесчестья и на остальных.

— Вы правы, — согласился моряк, давая понять Лайонелу, что ждет продолжения.

— Я бы очень хотел избавить его от подобного конца, — продолжал Лайонел, проклиная коварного дьявола, подсказавшего ему весьма правдоподобный предлог для злодейского замысла. — Я бы очень хотел избавить его от петли, и вместе с тем моя совесть восстает против того, чтобы он избежал наказания. Клянусь вам, мастер Ли, совершенное им убийство — трусливое, подлое убийство — приводит меня в содрогание!

— Ага, — буркнул капитан и, дабы столь зловещее восклицание не насторожило его благородного спутника, добавил: — Вы правы. Иначе и быть не может.

Мастер Лайонел остановился и в упор посмотрел на шкипера. Они были совсем одни, любой заговорщик мог позавидовать уединенности этого места. За спиной молодого человека тянулся пустынный берег, впереди высились бурые скалы, которые, казалось, пытались дотянуться вершинами до лесистых холмов Арвенака.

— Я буду вполне откровенен с вами, мастер Ли, — продолжал Лайонел, — Питер Годолфин был моим другом. Сэр Оливер мне всего лишь сводный брат. Я бы дорого заплатил тому, кто сумел бы тайно похитить сэра Оливера, тем самым избавив его от грозящей ему участи. Но это надо сделать так, чтобы он ни в коей мере не избежал заслуженного наказания.

Лайонелу казалось почти невероятным, что его язык с такой легкостью произносит те самые слова, которые в душе его вызывают глубокое отвращение.

На лице капитана появилось зловещее выражение. Он поднял палец и приложил его к бархатному колету молодого человека там, где билось его лживое сердце.

— Я в вашем распоряжении, — сказал он. — Но риск слишком велик. Вы, кажется, сказали, что дорого заплатили бы…

— Вы сами назначите цену, — поспешно проговорил Лайонел. Глаза его лихорадочно блестели, щеки покрывала бледность.

— О, не беспокойтесь, за этим дело не станет, — ответил капитан. — Я отлично знаю, что именно вам нужно. Что, если я свезу его на заморские плантации? Там не хватает работников как раз с такими мускулами, как у него.

В тихом голосе капитана звучала неуверенность, он боялся, что предложил нечто большее, чем хочет его предполагаемый наниматель.

— Он может вернуться оттуда, — таков был ответ, который развеял все сомнения капитана на этот счет.

— Тогда что вы скажете о берберийских пиратах? Им всегда нужны рабы, и с ними можно столковаться, хоть и платят они сущие гроши. Мне еще не приходилось слышать, чтобы вернулся хоть один из тех, кого они посадили на свои галеры.[576] Я поторговывал с ними, обменивая живой товар на пряности, восточные ковры и всякое такое.

— Ужасная участь! — тяжело дыша, проговорил Лайонел.

Капитан погладил бороду.

— Зато здесь вы не проиграете, и, кроме всего прочего, это не так ужасно, как болтаться на виселице, да и для родственников бедолаги позора куда меньше. Вы окажете услугу и сэру Оливеру, и самому себе.

— Да, вы правы! — почти с яростью воскликнул Лайонел. — А какова цена?

Моряк задумался, переминаясь на коротких крепких ногах.

— Сто фунтов? — неуверенно спросил он.

— Идет, сто так сто.

По торопливости, с какой прозвучали эти слова, капитан понял, что явно продешевил и, следовательно, должен исправить ошибку.

— То есть сто фунтов для меня, — не спеша поправился он. — Затем команде придется заплатить за молчание и подмогу. Это еще по меньшей мере сто фунтов.

Мастер Лайонел на минуту задумался.

— Это больше, чем я могу сразу достать. Вот что: вы получите сто пятьдесят фунтов деньгами и драгоценностей на остальные пятьдесят. Обещаю вам, вы не прогадаете. Когда вы придете ко мне и скажете, что все устроено, как мы договорились, я сполна расплачусь с вами.

Итак, сделка состоялась. Обсуждая с мастером Ли подробности предприятия, Лайонел понял, что взял в союзники человека, который прекрасно знает свое дело. Вся помощь, о которой просил Лайонела шкипер, сводилась к тому, что он заманит брата в условленное место поближе к берегу. Там его будут ждать наготове люди шкипера со шлюпкой, а об остальном мастер Ли сам позаботится.

Лайонел тут же придумал подходящее место. Он повернулся и показал на мыс Трефузис и залитую солнцем громаду Годолфин-Корта:

— Вон там, на мысу, куда падает тень замка. Завтра в восемь вечера, когда не будет луны. Я устрою так, что он придет.

— Положитесь на меня, — заверил мастер Ли. — А деньги?

— Как только вы благополучно доставите его на корабль, приходите в Пенарроу, — ответил Лайонел, из чего можно сделать вывод, что он все-таки не очень доверял мастеру Ли и решил дождаться завершения их предприятия.

Шкипер чувствовал себя вполне удовлетворенным. Ведь если молодой джентльмен не расплатится с ним, то всегда можно вернуть сэра Оливера на берег.

На этом они расстались. Мастер Лайонел вскочил в седло и ускакал, мастер Ли сложил ладони рупором и окликнул свое судно.

Пока авантюрист стоял у реки в ожидании лодки, на его грубом лице блуждала улыбка. Доведись мастеру Лайонелу увидеть эту улыбку, то, возможно, он задумался бы, насколько безопасно входить в сговор с негодяем, который верен своему слову лишь тогда, когда ему это выгодно. В предложенной авантюре мастер Ли видел прекрасную возможность изменить союзнику к немалой для себя выгоде. Совести у него, разумеется, не было, но, как все негодяи, он любил побить еще большего негодяя его же оружием. Как ловко, как вдохновенно обведет он мастера Лайонела вокруг пальца… И, предаваясь этим приятным размышлениям, мастер Джаспер Ли довольно посмеивался.

Глава 7

ЗАПАДНЯ
На другой день мастер Лайонел с утра уехал из Пенарроу под тем предлогом, что ему необходимо сделать кое-какие покупки в Труро. Вернулся он около половины восьмого и, войдя в холл, сразу же увидел сэра Оливера.

— У меня есть для вас поручение из Годолфин-Корта, — сообщил он и заметил, что старший брат изменился в лице и застыл на месте. — У ворот меня встретил какой-то мальчишка и попросил передать вам, что леди Розамунда желает немедленно поговорить с вами.

Сердце в груди сэра Оливера замерло, затем бешено забилось. Она зовет его! Возможно, она смягчилась после вчерашнего. Наконец-то она согласилась встретиться с ним!

— Да благословит тебя Господь за добрую весть! — Голос сэра Оливера дрожал от волнения. — Я сейчас же еду к ней. — И он бросился к двери.

Нетерпение нашего джентльмена было столь велико, что он даже не подумал сходить за пергаментом — своим надежным защитником. Оплошность эта оказалась для него роковой.

Бледный как смерть Лайонел, отступив в тень, молча наблюдал за братом. Ему казалось, что он задохнется. Когда сэр Оливер скрылся за дверью, Лайонел сорвался с места и бросился за ним. Совесть молодого человека возмутилась против злодейского замысла. Но страх заглушил его мгновенный порыв, напомнив, что если он не предоставит событиям идти своим чередом, то поплатится собственной жизнью. Лайонел вернулся инетвердой походкой побрел в столовую.

Стол был накрыт к ужину, как и в тот вечер, когда с раной в боку Лайонел, шатаясь, пришел к сэру Оливеру в поисках убежища и защиты. Не подходя к столу, он направился к камину, сел в кресло и протянул руки к огню. Ему было очень холодно, зубы стучали. Он никак не мог унять дрожь.

Вошел Николас и спросил, будет ли молодой хозяин ужинать. Лайонел, запинаясь, ответил, что, несмотря на поздний час, подождет возвращения сэра Оливера.

— Разве сэр Оливер куда-нибудь уехал? — спросил удивленный слуга.

— Да, только что. Куда, я не знаю. Но раз он не ужинал, то, вероятно, скоро вернется.

Отпустив слугу, молодой человек остался съежившись сидеть у камина во власти душевных страданий. Думать он не мог. Одно за другим в его голове проносились воспоминания о неизменной и преданной любви брата, на проявления которой тот всегда был так щедр. Чем только не пожертвовал сэр Оливер, чтобы спасти его после гибели Питера Годолфина! Безграничная любовь брата, его готовность на любые жертвы склоняли Лайонела к мысли, что даже в крайней опасности сэр Оливер не предаст его. И вот презренный страх, сделавший из него негодяя, пронзает его своим жалом и нашептывает, что это всего лишь предположения и доверять им опасно; что если сэр Оливер все-таки обманет его ожидания, то он погиб, безвозвратно погиб.

Когда все аргументы исчерпаны, наше окончательное суждение об окружающих выносится на основании того, что мы думаем о самих себе. Зная, что сам он не способен на жертвы ради сэра Оливера, Лайонел не мог поверить в то, что брат и в будущем, если того потребуют обстоятельства, проявит самопожертвование. Он вновь вспомнил слова, произнесенные сэром Оливером в этой самой комнате два дня тому назад, и окончательно пришел к убеждению, что означать они могут только одно.

Затем пришли сомнения и в конце концов уверенность совсем иного рода — уверенность в том, что дело здесь совершенно в другом и он это знает. Теперь он твердо знал, что лгал себе, стремясь оправдать содеянное. Он сжал голову руками и громко застонал. Он — негодяй, коварный, бездушный негодяй! Весь содрогаясь, Лайонел встал. Хотя уже было восемь часов, его охватила решимость пойти за братом и спасти его от страшной участи, ожидающей его в ночи, там, на берегу.

Но страх вновь одержал верх: решимость Лайонела угасла, и он опять опустился в кресло. Мысли его приняли другое направление. Он снова, как в тот день, когда сэр Оливер ездил в Арвенак требовать удовлетворения у сэра Джона Киллигрю, подумал, что, устранив брата, на правах законного владельца сможет распоряжаться всем, чем сейчас пользуется по его щедрости. Эта мысль принесла молодому человеку известное утешение. Ведь если ему суждено терзаться муками совести, то, по крайней мере, терзания его будут вознаграждены.

Часы над конюшней пробили девять раз. Лайонел плотнее прижался к спинке кресла. Возможно, дело еще не кончено. Лайонел мысленно видел все происходящее во тьме ночи. Он видел, как Оливер в нетерпении спешит в Годолфин-Корт, как из мрака появляются неизвестные люди и набрасываются на него. Вот сэр Оливер повержен на землю, он пытается сбросить с себя нападающих, но его связывают по рукам и ногам, затыкают рот кляпом и быстро несут вниз по склону к шлюпке.

Так Лайонел просидел еще полчаса. Теперь, должно быть, все кончено, и, похоже, эта мысль успокаивает его.

Снова вошел Николас, встревоженный, не случилось ли с сэром Оливером какого-нибудь несчастья.

— Что за несчастье может с ним приключиться? — проворчал Лайонел, как бы подшучивая над опасениями слуги.

— Дай-то бог, чтобы ничего не случилось, — ответил слуга, — только нынче у сэра Оливера нет недостатка во врагах. С наступлением темноты ему бы лучше не выходить из дому.

Лайонел с презрением отверг подобное предположение и для вида заявил, что не станет больше ждать. Принеся ужин, Николас вышел из столовой и отправился в холл. Открыв дверь, он некоторое время вглядывался в темноту, прислушиваясь, не идет ли хозяин. Раньше он уже наведался в конюшню и знал, что сэр Оливер ушел пешком.

Тем временем Лайонелу пришлось притвориться, будто он ест, хотя кусок не лез ему в горло. Он испачкал соусом тарелку, разрезал мясо и с жадностью выпил полный бокал кларета.[577] Затем, изобразив на лице беспокойство, направился разыскивать Николаса. Ночь прошла в томительном ожидании того, кто — как хорошо было известно Лайонелу — никогда не вернется.

На рассвете подняли слуг и отправили их прочесать окрестности и сообщить об исчезновении сэра Оливера. Сам Лайонел поехал в Арвенак спросить у сэра Джона Киллигрю, не знает ли он чего-нибудь. Сэр Джон очень удивился, но поклялся, что уже давно не видел сэра Оливера. Лайонела он принял весьма любезно, ибо, как все в округе, любил его. Мягкий и доброжелательный Лайонел настолько не походил на своего высокомерного и заносчивого брата, что по контрасту добродетели его сияли еще ярче.

— Должен признаться, я считаю ваш приезд вполне естественным, — заметил сэр Джон, — но даю вам слово, я ничего не знаю о сэре Оливере. У меня нет обыкновения во тьме нападать на своих врагов.

— Помилуйте, сэр Джон, откровенно говоря, я этого и не предполагал, — сокрушенно ответил Лайонел, — и прошу вас извинить меня за столь неуместный вопрос. Отнесите его на счет моего угнетенного состояния. После того что произошло в Годолфин-парке, я сам не свой. Мысли об этом несчастье не дают мне покоя. Вы не представляете, как ужасно сознавать, что твой брат — правда, слава богу, всего лишь сводный — повинен в столь гнусном злодеянии.

— Как! — воскликнул изумленный Киллигрю. — И это говорите вы? Значит, вы верили в его виновность?

Лайонел смутился, и сэр Джон, совершенно неверно истолковавший его волнение, не замедлил отнести его к чести молодого человека. Вот так в ту минуту и было посеяно плодоносное семя их будущей дружбы, которая выросла из жалости сэра Джона к благородному и честному юноше, вынужденному расплачиваться за грехи своего преступного брата.

— Понимаю, — сказал сэр Джон и вздохнул. — Видите ли, со дня на день мы ожидаем приказ королевы, предписывающий судьям принять в отношении вашего… в отношении сэра Оливера соответствующие меры, в чем до сих пор они нам отказывают. — Он помолчал. — Вы не думаете, что сэр Оливер мог узнать об этом?

Лайонел сразу догадался, к чему клонит его собеседник.

— Разумеется, — ответил он, — я сам сказал ему. Но почему вы спрашиваете?

— Не здесь ли причина исчезновения сэра Оливера? Надо быть просто безумцем, чтобы, зная про приказ, не постараться скрыться. Если бы он дождался гонца ее величества, его бы, без сомнения, повесили.

— Боже мой! — Лайонел уставился на сэра Джона. — Значит, вы… вы думаете, что он бежал?

Сэр Джон пожал плечами:

— А что еще можно предположить?

Лайонел опустил голову.

— В самом деле — что? — сказал он и удалился с видом человека, пережившего потрясение, что, впрочем, соответствовало истине.

Лайонел никак не предполагал, что его затея сама собой подводила к заключению, объяснявшему случившееся и устранявшему любые сомнения на этот счет.

Возвратясь в Пенарроу, он прямо сказал Николасу, какова, по подозрению сэра Джона, да и по его собственным опасениям, истинная причина исчезновения сэра Оливера.

— Так вы верите, что он это сделал? — воскликнул Николас. — Вы верите этому, мастер Лайонел?

В голосе слуги звучал упрек, граничивший с ужасом.

— Боже мой, что еще остается думать, если он бежал?

Плотно сжав губы, Николас боком подошел к молодому человеку и двумя крючковатыми пальцами дотронулся до его рукава.

— Нет, мастер Лайонел, он не бежал, — сурово проговорил старый слуга. — Сэр Оливер никому еще не показывал пятки. Он не боится ни людей, ни самого дьявола, и если бы он вправду убил мастера Годолфина, то не стал бы отпираться.

Однако старый слуга был единственным человеком во всей округе, который держался такого мнения. Если прежде кто-то и сомневался в виновности сэра Оливера, то с его побегом сомнения развеялись.

В тот же день в Пенарроу пришел капитан Ли и спросил сэра Оливера. Николас доложил мастеру Лайонелу о его приходе, и тот велел провести капитана к себе.

Маленький плотный моряк на кривых ногах вкатился в комнату и, когда они остались вдвоем, подмигнул своему нанимателю.

— Он благополучно доставлен на борт, — объявил мастер Джаспер, — все сделано тихо и спокойно, так что комар носа не подточит.

— Почему вы спросили его? — поинтересовался Лайонел.

— Почему? — Капитан Ли еще раз подмигнул. — У меня были с ним дела. Мы уговаривались, что он поедет со мной в путешествие. В Смитике я слышал разговоры об этом. Оно и на руку. — Он приложил палец к носу. — Да я еще и сам подпущу слухов, уж можете на меня положиться. А спрашивать вас, сэр, было как-то несподручно. Теперь вы будете знать, как объяснить мой приход.

Заплатив условленную цену и получив заверения, что «Ласточка» выйдет в море с ближайшим приливом, Лайонел простился с капитаном.

Когда стало известно о переговорах сэра Оливера с мастером Ли относительно заморского путешествия, отчего «Ласточка» дольше обыкновенного стояла на якоре в соседней бухте, даже Николас стал сомневаться.

Шли дни, и Лайонел постепенно вновь обретал былое спокойствие. Что сделано — то сделано; и поскольку изменить уже ничего нельзя, то не стоит терзаться. Он даже не догадывался, насколько благосклонно отнеслась к нему судьба, которая иногда покровительствует негодяям. Посланцы королевы прибыли примерно на шестой день после исчезновения сэра Оливера. Они вручили мастеру Бейну краткий, но весьма грозный приказ явиться в Лондон и дать отчет в злоупотреблении доверием, каковое усматривалось в его отказе выполнить свой прямой долг. Если бы сэр Эндрю Флэк пережил простуду, что месяцем раньше свела его в могилу, то мастеру Бейну не стоило бы труда оправдаться в выдвинутом против него обвинении. Но теперь он остался один, и его уверения в своей правоте и рассказ об осмотре сэра Оливера, проведенном по настоятельной просьбе последнего, не вызвали ни малейшего доверия. Все без колебания решили, что это уловка человека, проявившего непростительную небрежность в исполнении своих обязанностей и стремящегося избежать последствий оной небрежности. А то, что мастер Бейн указал на скончавшегося дворянина как на свидетеля проведенного им расследования, только утвердило судей в их мнении. Поскольку все старания напасть на след сэра Оливера остались безуспешными, дело кончилось тем, что мастера Бейна отрешили от должности и подвергли крупному штрафу.

С того дня для Лайонела началась новая жизнь. Видя в нем чуть ли не безвинную жертву, страдающую за грехи брата, соседи исполнились твердой решимости, поелику возможно, помочь ему нести эту тяжкую ношу. Особого внимания, по их мнению, заслуживало то обстоятельство, что Лайонел не более чем сводный брат сэра Оливера. Однако нашлись и такие, кто в своем безграничном сочувствии к молодому человеку дошли до того, что подвергли сомнению даже эту степень родства, ибо считали вполне естественным, что вторая жена Ралфа Тресиллиана за бесконечные и крайне отвратительные измены супруга платила ему той же монетой. Сей парад сочувствия, возглавляемый сэром Джоном, ширился с такой быстротой, что Лайонел вскоре стал принимать его как должное и купался в лучах благоволения округи, которая до недавнего времени относилась с явной враждебностью ко всем отпрыскам рода Тресиллианов.

Глава 8

«ИСПАНЕЦ»
Справившись с сильным штормом в Бискайском заливе, что доказывало удивительную выносливость и остойчивость этой старой посудины, «Ласточка» обогнула мыс Финистерре и попала из бури со свинцовым небом и исполинскими морскими валами в мирный покой лазурных вод и яркого солнца. Совершив этот переход, подобный смене зимы весной, слегка накренясь на левый борт, она летела в крутом бейдевинде,[578] подгоняемая слабым восточным бризом.

Мастер Ли вовсе не думал забираться так далеко, не придя к соглашению со своим пленником. Но ветер пересилил намерения шкипера и, пока не утихла ярость, гнал судно все дальше и дальше на юг. Именно поэтому — и, как вы впоследствии увидите, к вящей пользе мастера Лайонела — шкиперу удалось начать переговоры с сэром Оливером не раньше того дня, когда «Ласточка» оказалась в виду португальского побережья, но на достаточном от него расстоянии, поскольку в те времена прибрежные воды Португалии были небезопасны для английских моряков. Тогда-то мастер Ли и приказал привести пленника с свою тесную каюту, расположенную в кормовой части судна. Капитан «Ласточки» сидел за грязным столом, над которым висела лампа, раскачивающаяся в такт легкому покачиванию судна. Перед ним стояла бутылка канарского.

Такова была живописная картина, представшая взору сэра Оливера, когда его ввели к капитану. Руки нашего джентльмена были связаны за спиной; он исхудал, глаза его ввалились, подбородок и щеки заросли недельной щетиной. Его одежда пребывала в беспорядке. Она носила следы борьбы и красноречиво доказывала, что все это время ее обладатель был принужден лежать не раздеваясь.

Поскольку из-за высокого роста сэр Оливер не мог выпрямиться в низкой каюте, головорез из команды мастера Ли подтолкнул ему табурет. Это сделал один из молодцов, извлекших пленника из места его заключения, каковым служил люк под кормой.

Не проявляя никакого интереса к окружающему, сэр Оливер сел и равнодушно посмотрел на шкипера. Его странное спокойствие вместо ожидаемого взрыва негодования несколько встревожило мастера Ли. Отпустив приведших сэра Оливера матросов и закрыв за ними дверь, он обратился к своему пленнику.

— Сэр Оливер, — сказал он, поглаживая бороду, — вас подло обманули.

В этот момент солнечный луч, с трудом пробившись сквозь окно каюты, упал на бесстрастное лицо сэра Оливера.

— Мошенник, — ответил сэр Оливер. — Ради столь важного сообщения не было необходимости приводить меня сюда.

— Совершенно верно, — согласился мастер Ли, — но я должен кое-что добавить. Вы, конечно, думаете, что я оказал вам дурную услугу. Но вы ошибаетесь. Благодаря мне вы наконец узнаете, кто вам друг, а кто тайный враг. А отсюда поймете, кому доверять, а кому — нет.

Казалось, наглое заявление капитана вывело сэра Оливера из оцепенения. Он вытянул ноги и холодно улыбнулся.

— Чего доброго, вы кончите тем, что объявите меня своим должником, — сказал он.

— Вы сами этим кончите, — заверил капитан. — Знаете ли вы, как мне было приказано поступить с вами?

— Клянусь честью, не знаю и не желаю знать, — к немалому удивлению шкипера, ответил сэр Оливер. — Если вы намерены развлечь меня своим рассказом, то прошу вас не утруждаться.

Подобное начало не слишком обнадеживало капитана. Он замолк и сделал несколько затяжек из трубки.

— Мне было приказано отвезти вас в Берберию и продать маврам. Желая оказать вам услугу, я притворился, будто согласен выполнить это поручение.

— Проклятие! — выругался сэр Оливер. — Ваше притворство зашло слишком далеко.

— Погода была против меня. Я вовсе не собирался завозить вас так далеко на юг. Шторм пригнал нас сюда. Теперь он позади, так что если вы пообещаете не держать на меня зла и возместить кое-какие убытки — ведь, изменив курс, я потеряю груз, на который рассчитывал, — то я разверну судно и через неделю доставлю вас домой.

Сэр Оливер взглянул на шкипера и угрюмо усмехнулся.

— Ну и негодяй! — воскликнул он. — Вы берете деньги, чтобы увезти меня, и с меня же требуете плату за возвращение.

— Клянусь, сэр, вы несправедливы ко мне. Я верен своему слову, когда имею дело с честными людьми. Вам следует знать это, сэр Оливер. Тот, кто сохраняет верность негодяям, — дурак. А я вовсе не дурак, и вы это знаете. Я увез вас только для того, чтобы помочь вам разоблачить негодяя и расстроить его планы. А кое-какая выгода моему судну тоже не помешает. От вашего брата я получил две сотни фунтов да несколько побрякушек. Дайте мне столько же, и…

Внезапно равнодушие сэра Оливера как рукой сняло, и он, словно очнувшись от сна, гневно подался вперед.

— Что вы сказали?! — воскликнул он.

Капитан уставился на него, забыв о трубке:

— Я сказал, что вы заплатите мне столько же, сколько ваш брат заплатил за ваше похищение…

— Мой брат? — взревел наш рыцарь. — Мой брат, говорите вы?!

— Я говорю: ваш брат.

— Мастер Лайонел? — настаивал сэр Оливер.

— У вас есть другие братья? — поинтересовался мастер Ли.

Наступила пауза. Сэр Оливер смотрел прямо перед собой, голова его слегка ушла в плечи.

— Подождите, — наконец произнес он, — вы говорите, мой брат Лайонел заплатил вам, чтобы вы увезли меня. Короче говоря, именно ему я обязан своим пребыванием на этой грязной посудине?

— Вы подозреваете кого-нибудь другого? Неужели вы думаете, что я увез вас ради собственного удовольствия?

— Отвечайте! — проревел сэр Оливер, пытаясь разорвать связывающие его путы.

— Я уже несколько раз ответил вам. Но коли вы так медленно соображаете, повторю еще раз: ваш брат, мастер Лайонел Тресиллиан, заплатил мне две сотни фунтов, чтобы я отвез вас в Берберию и продал там как раба. Теперь вам ясно?

— Так же ясно, как то, что все это выдумки! Ты лжешь, собака!

— Потише, потише, — добродушно сказал мастер Ли.

— Повторяю: вы лжете.

Некоторое время мастер Ли внимательно разглядывал сэра Оливера.

— Вот как, — произнес он наконец и, не говоря больше ни слова, поднялся и подошел к рундуку у стены каюты. Он открыл его и достал кожаный мешок. Вынув из мешка пригоршню драгоценностей, он поднес их к самому лицу сэра Оливера. — Может быть, вам кое-что здесь покажется знакомым?

Сэр Оливер узнал перстень и серьгу брата с крупной грушевидной жемчужиной; узнал он и медальон, который два года назад подарил ему. Так постепенно он узнавал все разложенные перед ним драгоценности.

Голова сэра Оливера упала на грудь, и какое-то время он сидел, словно оглушенный. Наконец он застонал.

— Боже мой, — проговорил он, — кто же у меня остался? Лайонел! И Лайонел тоже…

Рыдания сотрясли его могучее тело, и по изможденному лицу скатились две слезы. Скатились и затерялись в давно не бритой бороде.

— Я проклят! — воскликнул он.

Без столь убедительного доказательства сэр Оливер никогда бы не поверил мастеру Ли. С той самой минуты, когда наш джентльмен подвергся нападению у ворот Годолфин-Корта, он был убежден, что это дело рук Розамунды, что уверенность в его виновности и ненависть к нему побудили ее к столь решительным действиям. Именно эти мысли и породили его апатию. Сэр Оливер ни на минуту не усомнился в правдивости принесенного Лайонелом известия. Направляясь в Годолфин-Корт, он верил в то, что спешит на призыв Розамунды, так же твердо, насколько позже уверовал в ее причастность ко всему случившемуся у стен замка. Он был убежден, что именно по ее приказу оказался в своем нынешнем положении. Таков ее ответ на предпринятую им накануне попытку поговорить с ней: способ, к которому она прибегла с целью оградить себя от повторения подобной дерзости.

Эта уверенность была невыносима. Она иссушила все чувства сэра Оливера, довела его до тупого равнодушия к своей судьбе, какие бы беды она ни сулила.

Тем не менее все прежние горести были не столь ужасны, как это новое открытие. В конце концов у Розамунды были некоторые основания для ненависти, пришедшей на смену былой любви. Но Лайонел… Что заставило его решиться на такой поступок, как не беспредельное отвратительное себялюбие, породившее в нем стремление во что бы то ни стало не дать возможности тому, кого считали убийцей Питера Годолфина, оправдаться и снять с себя несправедливое обвинение? Гнусное желание ради собственной выгоды устранить человека, который был для него братом, отцом, всем? Сэр Оливер содрогнулся от отвращения. Такова была невероятная, ужасающая истина! Именно так отблагодарил Лайонел брата за любовь, которой тот неизменно дарил его, за жертвы, принесенные ради его спасения. Когда бы весь мир был против сэра Оливера, то уверенность в любви и преданности брата не дала бы ему пасть духом. Но теперь… Его охватило чувство одиночества и полной опустошенности. Затем в его объятой скорбью душе начало пробуждаться возмущение. Оно росло быстро и вскоре вытеснило все остальные чувства. Он резко поднял голову и остановил взгляд своих сверкающих, налитых кровью глаз на мастере Ли, который сидел на рундуке и наблюдал за ним, терпеливо дожидаясь, когда он соберется с мыслями, приведенными в явный беспорядок неожиданным открытием.

— Мастер Ли, — спросил сэр Оливер, — сколько вы возьмете, чтобы отвезти меня домой в Англию?

— Ну что же, сэр Оливер, — ответил шкипер, — думаю, столько же, сколько взял с вашего брата за то, чтобы увезти вас оттуда. Так будет по справедливости. Одно, так сказать, покроет другое.

— Вы получите вдвое больше, когда высадите меня на мысе Трефузис, — прозвучал быстрый ответ.

Глазки капитана прищурились, отчего его густые рыжие брови сошлись над переносицей. Такое поспешное согласие показалось капитану подозрительным. Он слишком хорошо знал людей, чтобы не заподозрить подвоха.

— Что вы замышляете? — ухмыльнулся мастер Ли.

— Замышляю? Уж не против вас ли, любезный? — Сэр Оливер хрипло рассмеялся. — Силы небесные, ну и плут! Неужели вы думаете, что в этом деле хоть сколько-нибудь интересуете меня? Или вы, как и ваш сообщник, полагаете, что я способен на столь мелкие чувства?

Сэр Оливер не кривил душой. Гнев против Лайонела охватил все его существо, и он совершенно не думал о роли, какую сыграл в этой авантюре негодяй-шкипер.

— И вы дадите мне слово? — настаивал мастер Ли.

— Дам слово? Черт возьми, я уже дал его! Клянусь, как только вы высадите меня в Англии, я выплачу вам то, что обещал. Этого вам достаточно? А теперь развяжите меня, и покончим с этим.

— Разрази меня гром, я рад иметь дело с разумным человеком. Вы понимаете, что все было так, как я рассказал, и я всего лишь орудие. А что до виноватых — так это те, кто подсунул мне это дельце.

— Всего лишь орудие! Грязное орудие, позарившееся на золото. Довольно! Ради бога, развяжите меня: мне надоело сидеть связанным, как каплун.

Капитан вытащил нож, подошел к сэру Оливеру и без дальних слов разрезал связывавшие его веревки. Сэр Оливер резким движением выпрямился, но ударился головой о низкий потолок и тут же снова сел. Вдруг снаружи раздался крик, заставивший капитана броситься к двери. Он распахнул ее, выпустив клубы дыма и впустив солнечный свет. Мастер Ли вышел на ют,[579] и сэр Оливер, почувствовав себя на свободе, последовал за ним.

Внизу несколько матросов, собравшихся на шкафуте[580] у фальшборта,[581] всматривались в море. Другие, столпившись на баке, пристально смотрели вперед, в сторону берега. «Ласточка» проходила мыс Рок, и капитан, увидев, насколько сократилось расстояние между нею и берегом за то время, что он оставил управление судном, обрушил поток проклятий на своего помощника, стоявшего у руля. Впереди, слева по борту, к ним под брамселями[582] приближался большой корабль с высокими мачтами. Он вышел из устья Тежу, где, вероятнее всего, и поджидал какое-нибудь сбившееся с курса судно. Идя в крутой бейдевинд с зарифленными марселями[583] и крюйселем[584] на бизани,[585] «Ласточка» делала не более одного узла[586] в час против пяти узлов «испанца». О том, что неизвестный корабль принадлежит Испании, можно было судить по бухте, из которой он появился.

— Паруса к ветру! — проревел шкипер и, подскочив к штурвалу, с такой силой оттолкнул локтем своего помощника, что тот чуть не растянулся на палубе.

— Вы сами легли на этот курс, — попытался оправдаться помощник.

— Недоумок! — зарычал шкипер. — Я велел тебе не приближаться к берегу. Если суша наступает на нас, мы что же, так и будем идти, пока не наскочим на нее?

Капитан вывернул штурвал и развернул судно по ветру, после чего вновь передал штурвал помощнику.

— Так держи! — скомандовал он и, рыча на ходу приказания, спустился по трапу.

Повинуясь приказу, матросы бросились к вантам[587] и стали карабкаться вверх, чтобы отдать рифы.[588] Несколько человек побежали на корму, к бизань-мачте. Вскоре «Ласточка», покачиваясь на волнах и разрезая носом зеленую водную гладь, на всех парусах летела в открытое море.

Стоя на полуюте,[589] сэр Оливер наблюдал за «испанцем». Он видел, как тот взял примерно на румб[590] вправо с явной целью не дать им уйти. Теперь ветер более благоприятствовал «Ласточке», но «испанец», имеющий гораздо большее количество парусов, чем пиратская посудина капитана Ли, упорно нагонял их.

Вернувшийся на корму шкипер мрачно наблюдал за противником, проклиная себя и еще больше своего помощника за то, что они угодили в ловушку.

Тем временем сэр Оливер считал орудия «Ласточки», которые были ему видны, и прикидывал, сколько их может быть на верхней палубе. Он спросил об этом капитана, и в голосе его прозвучало такое равнодушие, словно он был сторонним наблюдателем и совершенно не думал о своем положении на борту преследуемого судна.

— Чтобы я бежал от него, будь у меня достаточно орудий! Разве я похож на человека, который станет удирать от какого-то «испанца».

Сэр Оливер все понял и замолчал. Он стал смотреть, как на шкафуте боцман и его помощники, шатаясь под тяжестью груза, носят абордажные тесаки и разное оружие для рукопашного боя и складывают у грот-мачты.[591] По трапу взлетел канонир, рослый смуглый малый, голый по пояс, с вылинявшим красным шарфом, повязанным на голове в виде тюрбана. Он подбежал к каронаде,[592] которая стояла у левого борта. От канонира не отставали двое подручных.

Мастер Ли позвал боцмана и, велев ему стать к штурвалу, отправил своего помощника на бак, где готовили еще одну пушку.

Началось преследование. «Испанец» неуклонно сокращал расстояние, отделявшее его от «Ласточки». Земля за кормой уходила все дальше и наконец превратилась в туманную полоску, едва различимую за сверкающей гладью моря.

Вдруг от «испанца» отделилось небольшое облачко белого дыма, затем прозвучал грохот выстрела, и в кабельтове от носа «Ласточки» послышался всплеск.

Загорелый канонир стоял около каронады с запальником в руке, готовый по первому слову шкипера дать ответный залп. Снизу поднялся его помощник и сообщил, что на верхней палубе все готово и он ждет приказаний.

«Испанец» дал еще один предупредительный выстрел поперек курса «Ласточки».

— Они недвусмысленно предлагают нам остановиться, — сказал сэр Оливер.

Шкипер теребил свою огненную бороду.

— У них более дальнобойные пушки, чем у большинства испанских судов. И все же я пока не стану тратить порох впустую. У нас его и так немного.

Едва он успел сказать это, как грянул третий выстрел. Раздался оглушительный треск, и грот-мачта с грохотом обрушилась на палубу, придавив насмерть двоих матросов. По-видимому, бой начался всерьез. Однако мастер Ли ничего не делал второпях.

— Стой! — крикнул он канониру, который уже собирался пустить в ход запальный фитиль.

Потеряв грот-стеньгу,[593] «Ласточка» сбавляла ход, и «испанец» быстро приближался к ней. Наконец шкипер счел, что суда достаточно сблизились; крепко выругавшись, он приказал стрелять. «Ласточка» сделала свой первый и последний выстрел в этой схватке. Когда смолк грохот, сэр Оливер сквозь клубы удушающего дыма увидел, что их ядро пробило полубак «испанца».

Проклиная канонира за слишком высокий прицел, мастер Ли дал сигнал его помощнику стрелять из кулеврины.[594] Второй выстрел должен был послужить сигналом для начала огня из всех орудий верхней палубы. Но «испанец» опередил их. В тот самый момент, когда шкипер отдавал приказ, он всем бортом полыхнул огнем и дымом.

«Ласточка» содрогнулась от удара, на секунду выровнялась и тут же накренилась на левый борт.

— Проклятие! — проревел мастер Ли. — У нас пробоина ниже ватерлинии!

Сэр Оливер увидел, что «испанец», как бы довольный содеянным, немного отдалился от них. Пушка помощника канонира так и не выстрелила; не был дан и бортовой залп с верхней палубы. Крен направил жерла орудий в море, и минуты через три вода уже заливала палубу. «Ласточка» получила смертельный удар и тонула.

Убедившись, что «Ласточка» уже не представляет опасности, «испанец» в ожидании неотвратимого конца повернулся к ней наветренным бортом с твердым намерением подобрать возможно больше рабов для пополнения средиземноморских галер его католического величества.

Так свершилась судьба, уготованная Лайонелом сэру Оливеру, но разделить ее пришлось и самому мастеру Ли, что отнюдь не входило в расчеты корыстного негодяя.

Часть II Сакр-аль-Бар

Глава 9

ПЛЕННИК
Сакр-аль-Бар, Морской Ястреб, бич Средиземного моря, гроза и ужас христианской Испании, лежал у обрыва высокого холма на мысе Спартель.

Над ним по гребню утеса тянулась темно-зеленая полоса апельсиновых рощ Араиша — то был знаменитый Сад гесперид древних, где росли золотые яблоки. Примерно в миле от него к востоку виднелись палатки и шатры бедуинов,[595] ставших лагерем на плодородном изумрудном пастбище, расстилавшемся сколько хватало глаз в сторону Сеуты. Несколько ближе почти голый пастух, гибкий темнокожий юноша со шнурком из верблюжьей шерсти, повязанным вокруг бритой головы, оседлав большой серый камень, с короткими паузами извлекал из тростниковой свирели заунывные монотонные звуки. Сверху, из-под голубого купола небес, неслись радостные трели жаворонка, снизу доносился убаюкивающий шепот отдыхающего после прилива моря.

Сакр-аль-Бар лежал на плаще из верблюжьей шерсти, разостланном у самого обрыва, среди роскошных папоротников и солеросов. По бокам от него сидели на корточках два негра из Суса. Кроме белых набедренных повязок, на них ничего не было, и в лучах майского солнца их мускулистые тела блестели, как черное дерево. В руках они держали простые опахала из пожелтевших листьев финиковой пальмы и медленно обмахивали ими голову своего господина, чтобы хоть немного освежить его и отогнать мух.

Сакр-аль-Бар был мужчина во цвете лет. Огромный рост, торс Геркулеса, мощные руки и крепкие ноги говорили о его исполинской силе. Снежно-белый тюрбан, надвинутый почти на самые брови, подчеркивал смуглость лица, украшенного ястребиным носом и черной раздвоенной бородой. Его глаза были, напротив, удивительно светлыми. Поверх белой рубашки и широких коротких шальвар он носил длинную зеленую тунику из очень легкого шелка, затканную по краям золотыми арабесками. Мускулистые, бронзовые от загара икры оставались обнаженными; ноги были обуты в мавританские туфли малиновой кожи с длинными загнутыми носами. При нем не было никакого оружия, кроме острого ножа с украшенной драгоценными камнями рукояткой в ножнах, плетенных из коричневой кожи.

В одном или двух ярдах слева от Сакр-аль-Бара лежал еще один человек. Опершись локтями о землю и ладонями заслонив глаза от яркого солнца, он внимательно вглядывался в море. Это тоже был высокий, крепкий мужчина, при малейшем движении которого облегавшая его кольчуга и каска, обмотанная зеленым тюрбаном, загорались ярким огнем. Рядом с ним лежала большая кривая сабля в кожаных ножнах, богато украшенных металлическим орнаментом. Его красивое бородатое лицо было темнее, чем у соседа, а тыльная сторона прекрасных рук с длинными пальцами была почти черной.

Сакр-аль-Бар не обращал на него внимания. Он смотрел вдаль поверх склона, поросшего чахлыми пробковыми деревьями и вечнозелеными дубами, на котором то здесь, то там желтело золото дрока и вспыхивали зеленые и пурпурные огни кактусов, цеплявшихся за белесые камни. Внизу, за Геркулесовыми Пещерами, расстилалось море; его воды, мерно вздымаясь, отливали изумрудом и всеми цветами и оттенками опала. Несколько дальше, под прикрытием скал, которые, вдаваясь в море, образовывали небольшую бухту, на легких волнах покачивались две пятидесятивесельные галеры с огромными мачтами и небольшой тридцативесельный галиот.[596] По обеим сторонам каждого судна почти горизонтально тянулись длинные желтые весла, похожие на распластанные крылья гигантской птицы. Не вызывало сомнения, что галеры и галиот либо прятались, либо укрывались в засаде. Над бухтой и над застывшими в ней судами кружила стая крикливых назойливых чаек.

Сакр-аль-Бар смотрел через пролив в сторону Тарифы и далекого берега Европы, едва различимого в густом мареве жаркого летнего дня. Но не окутанный дымкой горизонт притягивал его взгляд; он не отрывал глаз от прекрасного судна под белыми парусами, которое, идя круто по ветру, легко преодолевало течение милях в четырех от берега. Дул легкий восточный бриз, и, следуя левым галсом,[597] судно быстро приближалось; его капитан, без сомнения, высматривал у враждебного африканского побережья отчаянных морских разбойников, которые избрали эти места своим логовом и собирали дань с каждого христианского судна, осмелившегося заплыть в их владения. Сакр-аль-Бар улыбнулся, подумав о том, как мало подозревают на этом судне о близости галер и сколь безмятежным должен казаться африканский берег, купающийся в лучах солнца, христианскому капитану, рассматривающему его в подзорную трубу. И со своей вершины, подобно ястребу, каковым его окрестили, парящему в синеве неба перед тем, как броситься на добычу, он наблюдал за кораблем и ждал той минуты, когда можно будет напасть на него.

Немного восточнее наблюдательного пункта Сакр-аль-Бара в море выдавался небольшой мыс с милю длиной. Он представлял собой нечто вроде волнореза, образуя полосу штиля. Марсовому[598] с фок-мачты[599] его граница была хорошо видна, он мог заметить то место, где исчезали белые барашки на гребнях волн и вода становилась спокойнее. Если, следуя тем же галсом, они решатся пересечь эту границу, то выбраться из заштиленной зоны им удастся не так быстро. Судно в полном неведении о притаившейся опасности уверенно шло прежним курсом, и вскоре между ним и зловещим местом осталось не более полумили.

Облаченный в кольчугу корсар заволновался. Он повернулся к бесстрастному Сакр-аль-Бару, внимание которого было по-прежнему поглощено неизвестным судном.

— Он подходит, подходит! — воскликнул он на франкском наречии — этом лингва франка[600] африканского побережья.

— Иншалла! — последовал лаконичный ответ. — Да сбудется воля Всевышнего!

Вновь наступило напряженное молчание, а судно тем временем настолько приблизилось, что благодаря килевой качке они заметили, как под его черным корпусом поблескивает белое днище. Прикрыв ладонью глаза, Сакр-аль-Бар внимательно разглядывал квадратный флаг, развевающийся над грот-мачтой. Он сумел рассмотреть не только красные и желтые квадраты, но также изображения замка и льва.

— Судно испанское, Бискайн! — прокричал он своему товарищу. — Очень хорошо. Хвала Всевышнему!

— А они решатся? — вслух поинтересовался тот.

— Будь спокоен — решатся. Они не подозревают об опасности, ведь наши галеры довольно редко заходят так далеко на запад.

Пока они разговаривали, «испанец» подошел к роковой границе, пересек ее, и, поскольку ветер еще заполнял паруса, не вызывало сомнения, что он собирается продолжать путь в южном направлении.

— Пора! — крикнул Бискайн, Бискайн аль-Борак, как прозвали его за стремительность, с которой он всегда наносил удар. Он дрожал от нетерпения, как собака на сворке.

— Еще нет, — прозвучал спокойный ответ, сдержавший порыв Бискайна. — Чем ближе они подберутся к берегу, тем вернее их гибель. Дать сигнал мы успеем, когда они начнут поворот оверштаг.[601] Подай мне пить, — обратился Сакр-аль-Бар к одному из негров, которого он не без иронии прозвал Уайт.

Раб отвернулся, разгреб кучку папоротника, достал из-под нее красную глиняную амфору, вынул из горлышка пальмовые листья и налил воды в чашку. Сакр-аль-Бар медленно пил, не сводя глаз с судна, каждая снасть которого теперь уже четко прочерчивалась в прозрачном воздухе. Они видели людей на палубе, марсового на фоке. Находясь примерно в полумиле от них, судно неожиданно стало делать поворот оверштаг.

Сакр-аль-Бар вскочил и, выпрямившись во весь свой огромный рост, взмахнул длинным зеленым шарфом. На его сигнал с одной из галер, стоявших в укрытии, откликнулась труба, затем раздались резкие свистки боцманов, послышались всплески весел, скрип уключин, и две большие галеры вылетели из засады. Их длинные, обитые железом борта кишели корсарами в тюрбанах. Оружие блестело на солнце. Около дюжины корсаров с луками и стрелами в руках оседлали салинги грот-мачт, ванты по обоим бортам галер чернели от людей, которые роились на них, подобно саранче, готовой накрыть свою добычу и пожрать ее.

Внезапность нападения привела «испанца» в смятение. На судне началась отчаянная суматоха: звенела труба, раздавались крики команды, люди сломя голову, натыкаясь друг на друга, кидались занимать места, указанные их опрометчивым капитаном. В этой суматохе поворот на другой галс потерпел неудачу, драгоценное время было упущено, и судно едва двигалось с лениво повисшими парусами. В отчаянии капитан поспешил поставить корабль по ветру, полагая, что это — единственная возможность избежать западни. Но в этом закрытом месте ветер был слишком слаб, и попытка капитана не удалась.

Галеры летели наперерез «испанцу»; боцманы без устали работали плетьми, заставляя рабов до предела напрягать мускулы, и желтые весла с бешеной скоростью мелькали в воздухе, вздымая серебристую пыль.

Все это Сакр-аль-Бар успел заметить, пока в сопровождении Бискайна и негров покидал заоблачное убежище, сослужившее ему верную службу. Он перебегал от красного дуба к пробковому дереву и от пробкового дерева к красному дубу, перепрыгивал со скалы на скалу, спускался с уступа на уступ, руками цепляясь за траву или выступающий камень, с быстротой и ловкостью обезьяны.

Наконец он спустился на берег, в несколько прыжков оказался у самой воды и, пробежав вдоль черного рифа, поравнялся с галиотом, который корсары оставили в укрытии. Галиот ожидал его, стоя на глубокой воде на расстоянии длины весла от скалы. Когда он появился, весла приняли горизонтальное положение и застыли. Сакр-аль-Бар прыгнул на них, его спутники последовали за ним, и все четверо, пройдя по веслам, словно по сходням, добрались до фальшборта. Перебравшись через него, Сакр-аль-Бар оказался на палубе, в проходе между скамьями гребцов.

За Сакр-аль-Баром последовал Бискайн; последними перебрались на палубу негры. Они еще не перелезли через фальшборт, когда Сакр-аль-Бар дал сигнал. Боцман и два его помощника побежали по проходу, щелкая длинными плетьми из буйволовой кожи. Весла пошли вниз, галиот сорвался с места и полетел следом за двумя галерами.

С саблей в руке Сакр-аль-Бар стоял на носу немного поодаль от толпы шумных, разгоряченных корсаров, которые с нетерпением ожидали той минуты, когда они смогут наброситься на своего христианского противника. По реям и вверх по вантам карабкались лучники. На мачте развевался штандарт Сакр-аль-Бара — зеленый полумесяц на малиновом фоне.

Нагие рабы-христиане, обливаясь потом, стонали от напряжения под ударами мусульманских плетей, понуждавших несчастных нести гибель христианским собратьям.

Впереди сражение уже началось. В спешке «испанец» сделал только один выстрел, не достигший цели, и корсары уже зацепили абордажными крючьями корму его левого борта. Тучи смертоносных стрел осыпали его палубы с салингов мусульманской галеры, а по обоим бортам карабкались толпы разгоряченных мавров, нетерпение которых было особенно велико в тех случаях, когда дело касалось захвата «испанских собак», изгнавших их из родного Андалузского халифата. К корме «испанца» спешила вторая галера, чтобы подойти к нему с левого борта, и, пока она приближалась, ее лучники и пращники сеяли смерть на галеоне.[602]

Сражение было недолгим и жарким. Застигнутые врасплох испанцы настолько растерялись, что не сумели отразить нападение. И все же они сделали все, что могли, и оказали мужественное сопротивление. Но и корсары сражались не менее доблестно. Не щадя жизни, они были готовы убивать во имя Аллаха и его пророка и с готовностью принимали смерть, раз Всевышнему было угодно, чтобы именно здесь свершилась их судьба. Они теснили испанцев, и те, проигрывая им в численности раз в десять, отступили.

Когда галиот Сакр-аль-Бара подошел к борту испанского галеона, сражение подходило к концу, и один из корсаров, забравшись на марс,[603] срывал с грот-мачты испанский флаг и прибитое под ним деревянное распятие. Спустя мгновение под громовые крики на легком бризе развевался зеленый полумесяц.

Сквозь давку, царившую на палубе, Сакр-аль-Бар прошел на шкафут. Корсары давали ему дорогу, в исступлении выкрикивали его имя и, размахивая саблями, приветствовали Ястреба Моря, самого доблестного из всех слуг ислама. Правда, прибыв слишком поздно, он не принял участия в схватке. Но именно ему принадлежал дерзкий замысел устроить засаду так далеко на западе; его воля привела их к быстрой и радостной победе во имя Аллаха.

Палубы галеона, скользкие от крови, были усеяны телами раненых и умирающих, которых мусульмане выбрасывали за борт. Раненые христиане разделили участь погибших, поскольку корсарам не было никакого смысла возиться с увечными рабами.

Угрот-мачты, как стадо робких, растерянных овец, сбились оставшиеся в живых испанцы, обезоруженные и павшие духом. Сакр-аль-Бар выступил вперед и остановил на них суровый взгляд своих светлых глаз. Их было человек сто — в основном авантюристы, отплывшие из Кадиса в надежде разбогатеть в Индиях.[604] Путешествие оказалось коротким, и они хорошо знали свою участь — тяжелый труд на веслах мусульманских галер или, в лучшем случае, невольничий рынок в Алжире или Тунисе, где их продадут какому-нибудь богатому мавру.

Взгляд Сакр-аль-Бара оценивающе скользил по испанцам, пока не остановился на их капитане, который стоял несколько впереди. На нем был богатый кастильский костюм черного цвета и бархатная шляпа с пышным плюмажем, украшенная золотым крестом.

Сакр-аль-Бар церемонно обратился к нему.

— Fortuna de guerra, señor capitan,[605] — бегло произнес он по-испански. — Как ваше имя?

— Я — дон Паоло де Гусман, — гордо выпрямившись, ответил капитан; в его голосе звучало сознание собственного достоинства и нескрываемое презрение к собеседнику.

— Вот как! Знатный джентльмен! И, надо полагать, достаточно крепкий и упитанный. На саке[606] в Алжире можете потянуть на две сотни филипиков.[607] Нам вы заплатите за выкуп пятьсот.

— Por las Entrañas de Dios![608] — воскликнул дон Паоло, который, подобно всем благочестивым испанцам, впитал страсть к божбе с молоком матери. Каким было бы следующее заявление задыхающегося от ярости капитана, осталось неизвестным, поскольку Сакр-аль-Бар презрительным движением руки дал знак увести его.

— За богохульство мы увеличим выкуп до тысячи филипиков, — сказал он и, обращаясь к стоявшим рядом корсарам, добавил: — Увести его! Окажите ему всяческое гостеприимство, пока не прибудет выкуп.

Испанца, призывающего на голову дерзкого корсара все кары небесные, увели.

С остальными пленниками разговор Сакр-аль-Бара был короток. Всем, кто пожелает, он предложил заплатить выкуп, и трое испанцев приняли его предложение. Остальных он препоручил заботам Бискайна, исполнявшего при нем обязанности кайи, или лейтенанта. Однако прежде он приказал боцману захваченного судна выступить вперед и потребовал у него сведений о рабах, находившихся на борту. Оказалось, что на судне была лишь дюжина рабов, выполнявших обязанности прислуги: три еврея, семь мусульман и два еретика. С приближением опасности всех их загнали в трюм.

По приказу Сакр-аль-Бара рабов извлекли из тьмы, куда они были брошены. Мусульмане, узнав, что попали в руки единоверцев и, следовательно, их рабству пришел конец, разразились радостными восклицаниями и вознесли горячую хвалу Господу всех правоверных, ибо нет Бога, кроме Аллаха. Трое евреев — стройные, крепко сбитые молодые люди в черных туниках по колено и черных ермолках на черных вьющихся волосах — заискивающе улыбались, надеясь, что их судьба изменится к лучшему. Они оказались среди людей более близких им, чем христиане, во всяком случае связанных с ними узами общей вражды к Испании и общими страданиями, которые они терпели от испанцев. Двое еретиков стояли, угрюмо понуря головы. Они понимали, что для них все случившееся означает лишь переход от Сциллы к Харибде[609] и что от язычников им так же нечего ждать, как и от христиан. Один из них был кривоногий крепыш, одетый в лохмотья. Его обветренное лицо было цвета красного дерева, а над синими глазами нависали клочковатые брови, некогда рыжие, как волосы и борода, теперь же изрядно тронутые сединой. Его руки покрывали темно-коричневые пятна, как у леопарда.

Из всей дюжины рабов он один привлек внимание Сакр-аль-Бара. Еретик понуро стоял перед корсаром, опустив голову и вперив взгляд в палубу, — усталый, подавленный, бездушный раб, готовый предпочесть смерть своей жалкой жизни. Прошло несколько мгновений, а могучий мусульманин все стоял рядом с рабом и не отрываясь смотрел на него. Затем тот, будто движимый непреодолимым любопытством, поднял голову: его тусклые, утомленные глаза оживились, застывшую в них усталость как рукой сняло, взгляд стал ясным и проницательным, как в минувшие времена. Раб вытянул шею и в свою очередь уставился на корсара. Затем растерянно оглядел множество смуглых лиц под тюрбанами самых разнообразных цветов и вновь остановил взгляд на Сакр-аль-Баре.

— Силы небесные! — в неописуемом изумлении наконец воскликнул он по-английски, после чего, поборов удивление и перейдя на свой циничный тон, продолжал: — Добрый день, сэр Оливер. Уж теперь-то вы наверняка не откажете себе в удовольствии повесить меня.

— Аллах велик! — бесстрастно ответил Сакр-аль-Бар.

Глава 10

ОТСТУПНИК
Как случилось, что Сакр-аль-Бар — Морской Ястреб, мусульманский пират, бич Средиземного моря, гроза христиан и любимец алжирского паши Асада ад-Дина — оказался не кем иным, как сэром Оливером Тресиллианом, корнуоллским джентльменом из Пенарроу? Обо всем этом весьма пространно повествуется в «Хрониках» Генри Года. О том, в сколь невероятное потрясение вверг сей факт его светлость, мы можем судить по утомительной скрупулезности, с которой он, шаг за шагом, прослеживает эту удивительную метаморфозу. Ей он посвящает целых два тома из восемнадцати, оставленных им потомству. Однако суть дела, причем к немалой его пользе, можно изложить в одной короткой главе.

Сэр Оливер оказался в числе тех, кого команда испанского судна, потопившего «Ласточку», выловила из моря. Вторым был Джаспер Ли, шкипер. Всех их отвезли в Лиссабон и предали суду святой инквизиции.[610] Поскольку почти все они были еретиками, то прежде всего братству Святого Бенедикта[611] пришлось позаботиться об их обращении. Сэр Оливер происходил из семьи, которая никогда не славилась строгостью в вопросах религии, и вовсе не собирался быть сожженным заживо, если для того, чтобы спастись от костра, достаточно принять точку зрения тех, кто несколько иначе, нежели его единоверцы, относится к гипотетической проблеме загробной жизни. Он принял католическое крещение с почти презрительным равнодушием. Что касается Джаспера Ли, то нетрудно догадаться, что религиозные чувства шкипера отличались не меньшей эластичностью, чем у сэра Оливера. Разумеется, он был не тот человек, чтобы позволить изжарить себя из-за такого пустяка, как конфессиональные тонкости.

Надо ли говорить, как возликовала святая церковь по поводу спасения двух несчастных душ от верной погибели. Посему к новообращенным в истинную веру отнеслись с особой заботой, и псы Господни пролили над ними целые потоки благодарственных слез. Итак, с ересью было покончено. Они полностью очистились от нее, приняв епитимью[612] по всей форме — со свечой в руке и санбенито[613] на плечах — во время аутодафе[614] на площади Рокио в Лиссабоне. Благословив новообращенных, церковь отпустила их с напутствием упорствовать на пути спасения, по которому она с такой мягкостью их направила.

Однако освобождение новообращенных было равносильно отказу от них, поскольку они сразу же очутились в руках светских властей, которым предстояло подвергнуть их наказанию за преступления на море. И хотя подтверждения их виновности найти не удалось, судьи не сомневались, что отсутствие состава преступления являлось естественным следствием отсутствия возможности совершить таковое. Напротив, заключили они, нет ни малейшего сомнения в том, что при наличии возможности оное преступление не замедлило бы свершиться. Подобная уверенность судей основывалась на том факте, что, когда «испанец» дал залп по носовой части «Ласточки», предлагая ей лечь в дрейф, она продолжала следовать прежним курсом. Так с неопровержимой кастильской логикой был доказан злой умысел капитана.

Джаспер Ли возразил, что его действия диктовались недоверием к испанцам и твердой уверенностью в том, что все испанцы — пираты и каждому честному моряку следует держаться подальше от них, особенно если его судно уступает им в числе орудий. Однако подобное оправдание не снискало капитану расположения его недалеких судей.

Сэр Оливер с жаром заявил, что не принадлежит к команде «Ласточки», что он — дворянин, который против своей воли оказался на борту, став жертвой гнусного обмана со стороны корыстного шкипера.

Суд со вниманием выслушал эту речь и попросил его назвать свое имя и звание. Сэр Оливер был настолько неосторожен, что сказал правду. Результат оказался чрезвычайно поучительным для нашего джентльмена: он доказал ему, с какой педантичностью ведутся и в каком порядке содержатся испанские архивы. Суд представил документы, на основании которых его члены смогли изложить сэру Оливеру основные события той части его жизни, что прошла в морских странствиях, и воскресить в его памяти давно забытые мелкие, но весьма щекотливые подробности.

Не он ли был в таком-то году на Барбадосе и захватил галеон «Санта-Мария»? Что же это, как не разбой и пиратство? Разве четыре года назад он не потопил в Фанкальском заливе испанскую каракку?[615] Разве не он был соучастником пирата Хокинса в деле при Сан-Хуан-де-Улоа? И так далее и тому подобное… Сэра Оливера буквально засыпали вопросами.

Он уже почти жалел, что взял на себя лишний труд и, согласившись перейти в католичество, натерпелся от братьев-доминиканцев[616] всяческих неприятностей, связанных с этой процедурой. Ему стало казаться, что он понапрасну потерял время и избежал церковного огня единственно для того, чтобы в виде жертвы мстительному богу испанцев быть вздернутым на светской веревке.

Однако до этого дело не дошло. В то время на средиземноморских галерах ощущалась острая нужда в людях, каковому обстоятельству сэр Оливер, капитан Ли и еще несколько человек из незадачливой команды «Ласточки» и были обязаны жизнью, хотя весьма сомнительно, чтобы кто-нибудь из них выказывал склонность поздравлять себя с таким исходом.

Скованные одной цепью щиколотка к щиколотке на расстоянии нескольких коротких звеньев друг от друга, они были частью большого стада несчастных, которых через Португалию погнали в Испанию и далее на юг, в Кадис. Последний раз сэр Оливер видел капитана Ли в то утро, когда они выходили из зловонной лиссабонской тюрьмы. С тех пор на протяжении всего изнурительного пути каждый из них знал, что другой находится где-то рядом, в жалкой оборванной толпе галерников. Но они ни разу не встретились.

В Кадисе сэр Оливер провел месяц в обширном и грязном загоне под открытым небом. То была обитель нечистот, болезней и страданий, самых ужасных, какие только можно вообразить. Подробности, слишком омерзительные, чтобы их описывать здесь, любопытствующие могут найти в «Хрониках» лорда Генри Года.

К концу месяца сэр Оливер оказался в числе тех, кого отобрал офицер, набиравший гребцов на галеру, которой предстояло доставить в Неаполь испанскую инфанту.[617] Переменой участи он был обязан своему крепкому организму, устоявшему перед инфекцией смертоносной обители страданий, а также великолепным мускулам, которые офицер, проводивший отбор, ощупывал так тщательно, будто приобретал вьючное животное. Впрочем, именно этим он и занимался.

Галера, куда отправили нашего джентльмена, была судном о пятидесяти веслах, на каждом из которых сидело по семь гребцов. Они размещались на некоем подобии лестницы, соответствовавшей наклону весла и спускавшейся от прохода в середине судна к фальшборту.

Сэру Оливеру отвели место у самого прохода. Здесь, совершенно нагой, как в день своего появления на свет, прикованный цепью к скамье, он провел шесть долгих месяцев.

Доски, на которых он сидел, покрывала тонкая грязная овчина. Скамья была не более десяти футов в длину, и от соседней ее отделяло примерно четыре фута. На этом тесном пространстве проходила вся жизнь сэра Оливера и его соседей по веслу. Они не покидали его ни днем ни ночью: спали они в цепях, скорчившись над веслом, поскольку не могли ни лечь, ни вытянуться во весь рост.

Со временем сэр Оливер достаточно закалился и приспособился к невыносимому существованию галерного раба, равносильному погребению заживо. И все же тот первый долгий переход в Неаполь остался самым страшным воспоминанием его жизни. В течение шести, порой восьми, а однажды не менее чем десяти часов он ни на секунду не выпускал весла. Поставив одну ногу на упор, другую на переднюю скамью, ухватившись за свою часть неимоверно тяжелого пятнадцатифутового весла, он сгибался вперед, наваливаясь на него, распрямлялся, чтобы не задеть спины стонущих, обливающихся потом рабов, сидевших перед ним, затем поднимал свой конец, чтобы опустить весло в воду, после чего вставал на ноги и, налегая на весло всей тяжестью, гремя цепью, опускался на скамью рядом со стонущими товарищами. И так без конца, пока в голове не поднимался звон, не темнело в глазах, не пересыхало во рту и все тело не охватывала нестерпимая боль. Резкий удар боцманской плети, побуждая собрать остатки сил, оставлял на его голой спине кровавый рубец. И так изо дня в день, то сгорая до пузырей под безжалостными лучами южного солнца, то замерзая от холодной ночной росы, когда, скорчившись на скамье, он забывался коротким, не приносящим отдохновения сном. Ужасающе грязный и растрепанный, со слипшимися от пота волосами и бородой, которые омывались только редкими в это время года дождями, он задыхался от зловония, исходившего от соседей, испытывал нескончаемые мучения от полчищ отвратительных насекомых, плодившихся в гнилой овечьей подстилке, переносил бог знает какие кошмары этого плавучего ада. Его скудная пища состояла из червивых сухарей, тошнотворного рисового варева с салом и тепловатой, зачастую протухшей воды. Исключение составляли те дни, когда грести приходилось дольше обычного, и для поддержания сил измученных рабов боцман бросал им в рот кусочки смоченного в вине хлеба.

Во время этого перехода среди рабов вспыхнула цинга, случались и другие болезни, не говоря о вызванных постоянным трением о скамьи язвах, от которых молча страдали буквально все гребцы. С теми, кто, обессилев от болезней или дойдя до предела выносливости, впадал в обморочное состояние, боцманы не церемонились. Покойников выбрасывали за борт, потерявших сознание выволакивали в проход между рядами гребцов или на палубу и, дабы привести в чувство, били плетьми. Если они все-таки не приходили в себя, то избиение продолжалось до тех пор, пока жертва не превращалась в кровавую бесформенную массу, после чего ее бросали в море.

Один или два раза, когда они шли против ветра и смрад от гребцов относило к корме и к вызолоченной кормовой надстройке, где находились инфанта и ее свита, рулевым приказали развернуться фордевинд.[618] Несколько долгих изнурительных часов рабы удерживали галеру на месте, медленно гребя против ветра, чтобы ее не отнесло назад.

В первую же неделю путешествия умерло около четверти рабов, сидевших на веслах. Но в трюме имелись резервы, и их извлекли оттуда, чтобы заполнить опустевшие места. Лишь самые стойкие выдерживали эти ужасные испытания. Среди них оказались сэр Оливер и его ближайший сосед по веслу — рослый, сильный и невозмутимый мавр, который не жаловался на судьбу, но принимал ее со стоицизмом, вызывавшим восхищение сэра Оливера. За многие дни они не обменялись ни единым словом, так как думали, что, несмотря на общие несчастья, различие веры делает их врагами. Однажды вечером, когда немолодого еврея, впавшего в милосердное забытье, вытащили в проход и стали избивать плетьми, сэр Оливер заметил, что облаченный в алую сутану прелат[619] из свиты инфанты облокотился о поручни юта и не сводит с истязаемого сурового, безжалостного взгляда. Бесчеловечность этой сцены и холодное равнодушие служителя всеблагого и милосердного Спасителя привели нашего джентльмена в такую ярость, что он вслух послал проклятие всем христианам вообще и алому князю церкви[620] в частности.

Он повернулся к мавру и произнес по-испански:

— Да, ад был создан для христиан. Наверное, поэтому они и стремятся превратить землю в его подобие.

К счастью, скрип весел, лязг цепей и свист плетей, истязавших несчастного еврея, заглушили его слова. Однако мавр расслышал их, и его темные глаза сверкнули.

— Их ожидает семижды раскаленная печь, о брат мой, — ответил он с уверенностью, в которой, казалось, и была основа его стойкости. — Но разве ты не христианин?

Мавр говорил на лингва франка — своеобразном языке североафриканского побережья, похожем на какой-то французский диалект, пересыпанный арабскими словами. О чем он говорит, сэр Оливер догадался почти интуитивно. Он ответил снова по-испански, поскольку, хоть мавр и не говорил на этом языке, было ясно, что он его понимает.

— С этого часа я отрекаюсь от веры! — Гнев сэра Оливера не утихал. — Я не признаю ни одну религию, именем которой творится подобная жестокость. Взгляни-ка на это алое исчадие ада там, наверху. С какой изысканностью нюхает он ароматический шарик, дабы не осквернить свои святейшие ноздри нашим отравленным дыханием! А ведь мы, как и этот прелат, созданы по образу и подобию Божию. Да и что он знает о Боге? Он разбирается в религии не больше, чем в хорошем вине, жирной пище и пышнотелых женщинах. Проповедуя отречение от мирских благ как единственный путь на небеса, он своими же догматами обречен на вечную погибель. — Сэр Оливер налег на весло и крепко выругался. — Христианин? Это я-то? — И он рассмеялся — впервые за то время, что сидел прикованным к скамье. — Я покончил с христианством и христианами.

— Мы принадлежим истинному Богу, и мы вернемся к Нему, — заметил мавр.

Так началась дружба сэра Оливера с Юсуфом бен-Моктаром. Мусульманин решил, что в своем соседе он нашел человека, на которого снизошла благодать Аллаха, человека, готового принять веру пророка. И благочестивый Юсуф со рвением принялся за обращение раба-христианина. Однако сэр Оливер слушал его равнодушно. Отступясь от одной веры, он не спешил принимать другую, не убедившись в ее преимуществах. Пока же славословия Юсуфа исламу очень напоминали речи, которые он уже слышал во славу католицизма. Но он не высказывал своих мыслей вслух и тем временем, пользуясь общением с мусульманином, настолько выучил лингва франка, что к концу шестого месяца говорил на нем как настоящий мавританин, уснащая речь мусульманской образностью и большей, нежели то было принято, примесью арабских слов.

На исходе шестого месяца произошло событие, которое вернуло сэру Оливеру свободу. За это время его конечности, и ранее отличавшиеся необыкновенной силой, приобрели поистине гигантскую мощь. На веслах всегда так: либо вы умираете, не выдержав напряжения, либо ваши мышцы и сухожилия приспосабливаются к этой изнурительной работе. Испытания закалили сэра Оливера; он стал нечувствителен к усталости: выносливость его превосходила границы человеческих возможностей.

Однажды вечером, когда, возвращаясь из Генуи, они проходили Минорку, из-за мыса неожиданно вылетели четыре мусульманские галеры. Они приближались на некотором расстоянии друг от друга с явным намерением окружить их судно и напасть на него.

«Асад ад-Дин» — пронеслось по «испанцу» имя самого грозного мусульманского корсара со времен отступника-итальянца Окьяни, или Али-паши, убитого при Лепанто.[621] На палубе запели трубы, загремела барабанная дробь, и испанцы в шишаках и латах, вооруженные аркебузами[622] и копьями, приготовились защищать свою жизнь и свободу. Канониры бросились к кулевринам. Но пока они в смятении разводили огонь и готовили фитили, было потеряно много времени, так много, что, прежде чем успела выстрелить хоть одна пушка, крючья первой мусульманской галеры уже скребли по фальшборту «испанца». Столкновение двух судов было ужасно. Обитый железом форштевень[623] мусульманской галеры, на которой находился сам Асад ад-Дин, нанес сокрушительный удар по корпусу «испанца», разбив в щепы пятнадцать весел, как высохшие тростинки. На скамьях гребцов раздались адские крики и жалобные стоны. Сорок рабов были придавлены веслами, некоторые были убиты на месте, другие лежали кто с переломанной спиной, кто с раздробленными конечностями и ребрами.

Если бы не Юсуф, который имел достаточный опыт в боях между галерами и знал, что должно произойти, то сэр Оливер, несомненно, оказался бы среди этих несчастных. Мавр до предела отжал весло вверх и вперед, заставляя остальных гребцов повторить его движения. Затем, выпустив весло из рук, он скользнул на колени и прижался к настилу так плотно, что его плечи оказались вровень со скамьей. Он крикнул, чтобы сэр Оливер сделал то же самое, и тот, не понимая смысла маневра, но по тону товарища догадываясь о его необходимости, незамедлительно повиновался. Мгновением позже на весло обрушился сокрушительный удар, и, прежде чем обломиться, оно отскочило назад, размозжив голову одному из рабов и смертельно ранив остальных, но не задев ни сэра Оливера, ни Юсуфа. Еще через секунду им на спины с воплями и проклятиями повалились гребцы, отброшенные веслом с передней скамьи.

Когда сэр Оливер, шатаясь, поднялся на ноги, битва была в полном разгаре. Испанцы дали несколько залпов из аркебуз, и над фальшбортом повисло плотное облако дыма, из которого извергался нескончаемый поток корсаров, предводительствуемый немолодым высоким, стройным человеком с развевающейся седой бородой и смуглым орлиным профилем. На его белоснежном тюрбане под навершием стального шлема сверкал изумрудный полумесяц. Тело старика облекала кольчуга. Он размахивал огромной саблей, под ударами которой испанцы падали, словно колосья под серпом жнеца. Он сражался за десятерых, и ему на подмогу с криками «Дин! Дин! Аллах! Аллах-иль-Аллах!» спешили все новые и новые корсары. Не в силах противостоять столь бурному натиску, испанцы отступили.

Увидев, что Юсуф безуспешно пытается освободиться от цепи, сэр Оливер пришел ему на помощь. Он нагнулся, схватив цепь обеими руками, оперся ногами о скамью и, напрягая все силы, вырвал скобу из дерева. Юсуф был свободен, разумеется, если не считать тянувшейся за ним цепи. В свою очередь он оказал такую же услугу сэру Оливеру, на что — как ни был он силен — потребовалось больше времени, поскольку либо корнуоллец был все же сильнее, либо скоба, крепившая его цепь, была вбита в более прочное дерево. Наконец она поддалась, и сэр Оливер тоже оказался на свободе. Он поставил на скамью ногу и разжал звено, крепившее цепь к обручу на щиколотке.

Покончив с этим, сэр Оливер занялся делом мщения. Громовым голосом подхватив боевой клич нападающих «Дин!» и потрясая цепью, он бросился на испанцев с тыла. В его руках цепь превратилась в страшное оружие. Он размахивал ею, словно бичом, нанося удары направо и налево, проламывая головы, разбивая лица, пока не пробился сквозь толпу испанцев, которые настолько растерялись, что почти не оказали сопротивления вырвавшемуся на свободу рабу. За ним, размахивая десятифутовым обломком весла, мчался Юсуф.

Впоследствии сэр Оливер говорил, что едва ли отдавал себе отчет в том, что происходило вокруг. Когда он наконец опомнился, то обнаружил, что бой закончен, толпа корсаров охраняет сбившихся в кучу испанцев, другие вытаскивают из каюты капитана сундуки и, наконец, третьи, вооруженные молотками и долотами, пробираются между скамьями и освобождают оставшихся в живых рабов, большинство из которых были сынами ислама.

Сэр Оливер увидел, что стоит лицом к лицу с седобородым предводителем корсаров и тот, опираясь на саблю, не сводит с него удивленного и восхищенного взгляда. Обнаженное тело нашего джентльмена было с головы до ног забрызгано кровью, а правая рука по-прежнему сжимала тот самый ярд железных звеньев, каковым он и произвел столь страшное опустошение. Юсуф стоял рядом с предводителем и что-то торопливо говорил ему.

— Клянусь Аллахом, мне еще не доводилось видеть столь сильного воина! — воскликнул корсар. — Сам пророк вселил в него силу, чтобы покарать неверных свиней.

Сэр Оливер свирепо усмехнулся.

— Я расплатился за удары их плетей, — сказал он.

Таковы были обстоятельства, при которых сэр Оливер встретился с грозным Асадом ад-Дином, пашой Алжира, и первые слова, сказанные ими друг другу.

Вскоре галера Асада ад-Дина несла нашего джентльмена в Берберию; его вымыли и обрили, оставив на макушке пучок волос, за который пророк поднимет его на небо, когда истечет срок его земного существования. Он не возражал: здесь его накормили, и раз так, то пусть поступают, как им заблагорассудится. Наконец его облекли в непривычно легкие, свободные одежды и, повязав голову тюрбаном, повели на корму, где под навесом сидели Асад ад-Дин и Юсуф, увидев которого сэр Оливер понял, что именно по его приказанию с ним обращались как с правоверным.

Юсуф бен-Моктар оказался весьма влиятельным лицом — племянником и любимцем самого Асада ад-Дина, столпа веры, избранника Аллаха. Пленение Юсуфа испанцами повергло всех в глубокую скорбь, а недавнее избавление вызвало бурное ликование. Обретя свободу, он не забыл о соседе по веслу, к которому сам Асад ад-Дин проявил величайшее любопытство. Превыше всего в этом мире старый корсар ценил настоящих воинов; по его собственному признанию, ему еще не приходилось видеть равных этому рослому рабу и наблюдать что-либо подобное тому, как он сражался своей смертоносной цепью. Юсуф сообщил ему, что на этого человека снизошла благодать Аллаха и в нем уже живет дух истинного мусульманина; иными словами: плод созрел и ждет руки пророка.

Когда сэр Оливер, вымытый, надушенный, облаченный в белый кафтан и тюрбан, благодаря которому он казался еще выше, предстал перед Асадом ад-Дином, ему объявили, что если он готов вступить в ряды правоверных дома пророка и посвятить силу и мужество, дарованные ему Аллахом, утверждению истинной веры и мщению врагам ислама, то его ожидают слава, богатство и почести.

Из всей пространной речи, произнесенной с восточной витиеватостью, в смятенную душу сэра Оливера запала одна лишь фраза о мщении врагам ислама. Он чувствовал, что враги ислама — его враги, и не скрывал от себя, что воздать им по заслугам было бы для него чрезвычайно соблазнительно. Не забывал он и о том, что в случае отказа принять веру пророка его вновь ждет весло, но уже на мусульманской галере. За шесть месяцев он сполна изведал прелести этого занятия, и теперь, когда его отмыли и дали почувствовать себя нормальным человеком, возвратиться к веслу было бы свыше его сил. Мы видели, с какой легкостью сэр Оливер отрекся от религии, в лоне которой был воспитан, и перешел в католичество — к немалому для себя разочарованию, как выяснилось впоследствии. С неменьшей легкостью, но с несравненно большей выгодой перешел он в ислам. Более того, он устремился в лоно Магомета с некоей страстью, чего и в помине не было при его первом отступничестве.

Как мы уже имели возможность убедиться, еще на борту испанской галеры сэр Оливер пришел к выводу, что в его время христианство превратилось в зловещую карикатуру, от которой мир необходимо избавить. Однако не следует полагать, будто разочарованность нашего джентльмена в христианстве зашла так далеко, что он уверовал в неоспоримое превосходство ислама, и будто его обращение к Магомету было чем-то большим, нежели простая видимость. Оказавшись перед необходимостью выбирать между скамьей гребца и кормовой палубой, веслом и саблей, он без колебаний сделал единственно возможный в его положении выбор, гарантирующий ему жизнь и свободу.

Вот так сэр Оливер был принят в ряды правоверных, тех, кого в райских кущах ожидают шатры, разбитые в садах с неосыпающимися плодами среди молочных, винных и медовых рек. Он стал кайей, или лейтенантом, на галере, которой командовал Юсуф, и в добром десятке сражений проявил такую храбрость и находчивость, что имя его вскоре стало известно всем пиратам Средиземного моря. Месяцев через шесть в бою у берегов Сицилии с одной из галер Религии — так назывались суда мальтийских рыцарей[624] — Юсуфа смертельно ранили в тот самый момент, когда победа уже была за корсарами. Он умер час спустя на руках сэра Оливера, назначив его своим преемником и приказав всем беспрекословно подчиняться ему до возвращения в Алжир, где паша изъявит свою волю.

Паша без колебаний утвердил сэра Оливера капитаном галеры, бывшей прежде под командованием Юсуфа. С этого дня его стали называть Оливер-рейсом,[625] но вскоре своей доблестью и неистовством он заслужил прозвище Сакр-аль-Бар, или Морской Ястреб. Его слава быстро росла и, перелетев за море, достигла берегов христианского мира. Еще через некоторое время Асад сделал его своим лейтенантом, то есть вторым лицом в алжирском флоте. По существу, сэр Оливер выполнял функции главнокомандующего, так как Асад старел и все реже выходил в море. Вместо него и от его имени в походы отправлялся Сакр-аль-Бар, чьи мужество, ловкость и удача были столь велики, что он никогда не возвращался с пустыми руками.

Все свято верили, что на нем почиет благодать Аллаха, избравшего его своим орудием для прославления ислама. Асад ценил и уважал своего лейтенанта, и со временем уважение переросло в любовь. Разве мог этот ревностный мусульманин иначе относиться к тому, кого сам Всевышний отметил своей милостью? Никто не сомневался, что, когда Аллах призовет к себе Асада, наследовать ему должен Сакр-аль-Бар. Таким образом, Оливеру-рейсу было бы суждено, став пашой Алжира, пойти по стопам Барбароссы, Окьяни и других христианских отступников-корсаров, сделавшихся князьями ислама.

Несмотря на некоторую враждебность, порожденную его молниеносным возвышением, — о чем будет сказано в свое время, — Сакр-аль-Бар лишь однажды подвергся опасности утратить свое могущество. Через несколько месяцев после возведения в ранг капитана он как-то утром зашел в зловонную тюрьму для рабов в Алжире и увидел довольно большую группу соотечественников. Он приказал снять с них оковы и выпустить на свободу.

Когда паша призвал его к ответу за дерзкий поступок, сэр Оливер прибег к высокомерию, как единственному средству спасти положение. Он поклялся бородой пророка, что коль скоро должен обнажать саблю Магомета во имя ислама на море, то нести эту службу он намерен в соответствии со своими правилами, одно из которых — никогда не направлять оную саблю против соотечественников. Он заявил, что ислам ничего не потеряет, так как за каждого освобожденного им англичанина он обратит в рабство двоих испанцев, французов, греков или итальянцев.

Сакр-аль-Бар добился своего, но с условием, что поскольку пленные рабы являются собственностью государства, то, желая лишить его таковой, он должен выкупить их. Тогда он сможет распоряжаться ими по своему усмотрению. Так мудрый и справедливый Асад устранил возникшее затруднение, и Оливер-рейс благоразумно склонил голову пред его решением.

С той поры Сакр-аль-Бар покупал и отпускал на волю всех привезенных в Алжир рабов-англичан и находил способ отправить их домой. Правда, это ежегодно обходилось ему в солидную сумму, но богатства его быстро росли, и он вполне мог позволить себе подобную подать.

Читая «Хроники» лорда Генри Года, можно прийти к выводу, что в водовороте новой жизни сэр Оливер совсем забыл свой корнуоллский дом и любимую женщину, которая с такой готовностью поверила, что он убил ее брата. Этому веришь, пока не дойдешь до описания того, как однажды среди пленных английских моряков, привезенных в Алжир его лейтенантом Бискайном аль-Бораком, сэр Оливер встретил корнуоллского юношу из Хестона по имени Питт, с отцом которого он был знаком.

Он привел молодого человека в свой прекрасный дворец неподалеку от Баб-аль-Аюба и принял его как почетного гостя. Всю ночь они провели в разговорах. Сэр Оливер узнал обо всем, что произошло в его родных местах с тех пор, как он их покинул. Все это дает представление о том, какая жестокая ностальгия, должно быть, проснулась в душе отступника и сколь велико было его желание утолить ее бесконечными расспросами. Молодой корнуоллец внезапно и болезненно оживил для него прошлое. Той летней ночью в душе сэра Оливера пробудились раскаяние и безумное желание вернуться. Розамунда должна вновь открыть ему ту дверь, которую он, движимый отчаянием, захлопнул. Он ни на минуту не усомнился, что, узнав наконец правду, она именно так и поступит. У него уже не было причины выгораживать негодяя-брата: теперь он так же сильно ненавидел его, как прежде любил.

Он тайком написал длинное письмо, где, ничего не скрывая, поведал о событии, повлекшем за собой столь печальные последствия, и обо всем, что случилось с ним после похищения. Хронист сэра Оливера высказывает предположение, что это письмо и камень заставило бы заплакать. Более того, оно отнюдь не сводилось к страстным уверениям автора в своей невиновности и к голословным обвинениям по адресу брата. Сэр Оливер сообщал Розамунде о существовании доказательств, долженствующих развеять все сомнения; он рассказал ей о пергаменте, написанном мастером Бейном и засвидетельствованном пастором. Далее он просил Розамунду обратиться за подтверждением подлинности документа — если она усомнится в ней — к самому мастеру Бейну. И наконец, умолял довести дело до сведения королевы, дабы обеспечить ему возможность вернуться в Англию, не опасаясь гонений за вынужденное нечеловеческими страданиями отступничество.

Сакр-аль-Бар щедро одарил корнуоллца и отдал ему письмо. Он наказал передать его лично Розамунде и объяснил, как найти документ, который следовало приложить к письму. Драгоценный пергамент был спрятан между страницами книги о соколиной охоте в библиотеке в Пенарроу, где, вероятно, и лежал, поскольку Лайонел не подозревал о его существовании и никогда не был любителем чтения. В Пенарроу Питту надлежало разыскать Николаса и, заручившись его помощью, раздобыть пергамент.

Вскоре Сакр-аль-Бар нашел способ доставить Питта в Геную и там посадить его на английское судно.

Через три месяца он получил от Питта письмо, пришедшее через Геную, которая в те времена поддерживала мирные отношения с алжирцами и служила посредницей в их общении с христианским миром. Питт сообщил, что все исполнил именно так, как того желал сэр Оливер. С помощью Николаса он нашел нужный документ, лично явился к Розамунде, которая теперь жила у сэра Джона Киллигрю, и отдал ей письмо и пергамент. Однако, узнав, от чьего имени он прибыл, она тут же, при нем, не читая, бросила и то и другое в огонь и, не выслушав, отпустила его.

Ту ночь Сакр-аль-Бар провел под звездным небом в своем благоухающем саду, и рабы в ужасе рассказывали друг другу, что из сада слышались рыдания. Если его сердце действительно обливалось слезами, то слезы те были последними в его жизни. Он стал еще более замкнутым, жестоким и насмешливым, чем прежде, и с того дня утратил интерес к освобождению рабов-англичан. Сердце его превратилось в камень.

С того вечера, когда Джаспер Ли заманил сэра Оливера в западню, прошло пять лет. Слава Сакр-аль-Бара гремела по всему Средиземному морю; одно имя его внушало ужас. Мальта, Неаполь, Венеция посылали целые флотилии, чтобы захватить корсара и положить конец его дерзким набегам. Но Аллах берег его, и, не проиграв ни одного сражения, Сакр-аль-Бар неизменно приносил победу саблям ислама.

Весной сэр Оливер получил второе письмо от корнуоллца Питта, каковой факт доказывал, что благодарность еще встречается в этом мире, хотя наш джентльмен был уверен в обратном. Юноша, которого он избавил от рабства, движимый исключительно благодарностью, сообщал сэру Оливеру о некоторых делах, имевших к нему прямое отношение. Письмо из Англии не только разбередило старую рану, но и нанесло новую. Из него сэр Оливер узнал, что сэр Джон Киллигрю вынудил Питта дать показания о его обращении в магометанство, на основании чего суд объявил отступника вне закона, передав все его владения мастеру Лайонелу Тресиллиану. Питт признавался, что очень удручен тем, что так дурно отблагодарил своего благодетеля. Если бы он мог предвидеть последствия, то скорее дал бы повесить себя, чем произнес хотя бы одно слово.

Это сообщение не пробудило в сэре Оливере никаких чувств, кроме холодного презрения. Далее в письме говорилось, что леди Розамунда после возвращения из Франции, где она провела два года, обручилась с мастером Лайонелом; что их свадьба состоится в июне и что за этот брак ратует сэр Джон Киллигрю, который очень хочет видеть Розамунду устроенной под надежной защитой супруга, поскольку сам он вознамерился отправиться за море и снаряжает прекрасный корабль для путешествия в Индии. К этой новости Питт присовокупил, что все соседи одобряют данный союз, считая его исключительно выгодным для обоих домов, ибо он сольет воедино два сопредельных поместья — Пенарроу и Годолфин-Корт.

Дойдя до этого места, Оливер-рейс рассмеялся. Могло показаться, будто всеобщее одобрение вызвал не сам брак, а то, что благодаря ему объединятся два участка земли. Итак — союз двух парков, двух поместий, двух полос пашни и леса. Что же до союза двух человек, то он, вероятно, не более чем случайное следствие.

Грустная ирония ситуации наполнила душу сэра Оливера горечью. Считая его убийцей брата и на этом основании отказав ему, Розамунда принимает в свои объятия настоящего убийцу. А он, этот трус, этот лживый негодяй, из каких глубин ада почерпнул он смелость для участия в таком маскараде?! Неужели у него вовсе нет сердца, совести, порядочности, наконец — страха перед гневом Господним?

Сэр Оливер разорвал письмо на мелкие клочки и решил забыть о нем. Из лучших побуждений Питт жестоко обошелся с ним. В надежде отвлечься от неотступно преследовавших его образов, он с тремя галерами вышел в море и недели через две на борту испанской каракки, захваченной у мыса Спартель, встретился с мастером Ли.

Глава 11

ДОМОЙ
Вечером того же дня в капитанской каюте захваченного испанского судна Джаспер Ли, доставленный под конвоем двух великанов-нубийцев, предстал пред Сакр-аль-Баром.

Корсар еще не объявил о своих намерениях относительно негодяя-шкипера, и мастер Ли, отнюдь не заблуждаясь на свой счет, опасался худшего. Он провел на баке несколько томительных часов в ожидании приговора, который считал заранее предрешенным.

— Со времени нашей прошлой беседы в корабельной каюте мы поменялись ролями, мастер Ли. — Приветствие Сакр-аль-Бара звучало не слишком обнадеживающе.

— Ваша правда, — согласился шкипер, — но, надеюсь, вы не забыли, что тогда я был вашим другом.

— Да, за известную плату, — напомнил Сакр-аль-Бар. — Вы и сегодня можете стать моим другом, но опять-таки за плату.

В сердце негодяя проснулась надежда.

— Назовите ее, сэр Оливер, — поспешно ответил он, — и если она мне по силам, то, клянусь, я не стану долго раздумывать. — В его голосе зазвучали жалобные нотки. — Пять лет рабства. Из них четыре года на испанских галерах; и за все это время дня не прошло, когда бы я не призывал смерть. Знали бы вы, что я выстрадал!

— Никогда еще страдание не было более заслуженным, наказание — более справедливым, возмездие — более возвышенным. — От слов Сакр-аль-Бара кровь застыла в жилах шкипера. — Ведь вы собирались продать меня в рабство, меня — человека, который не только не причинил вам никакого вреда, но некогда был вашим другом. Вы продали бы меня за какие-то двести фунтов…

— Нет, нет! — испуганно воскликнул мастер Ли. — Бог свидетель, у меня и в мыслях этого не было. Разве вы забыли мои слова, мое предложение отвезти вас обратно домой?

— Как же! За плату, — повторил Сакр-аль-Бар. — Ваше счастье, что сегодня вы можете расплатиться со мной и тем самым отсрочить знакомство своей грязной шеи с веревкой. Мне нужен штурман. То, что пять лет назад вы сделали бы за двести фунтов, сегодня вы сделаете для спасения своей жизни. Ну так как, вы поведете мой корабль?

— Сэр! — Джаспер Ли едва верил, что от него требуют такую малость. — По вашему приказу я поведу корабль хоть в ад.

— Нынче я собираюсь не в Испанию, — ответил Сакр-аль-Бар. — Вы доставите меня именно туда, куда должны были доставить пять лет назад. Я говорю про устье Фаля. Там вы меня и высадите. Согласны?

— Еще бы, конечно согласен! — без колебаний ответил шкипер.

— На этих условиях вы получите жизнь и свободу, — объяснил Сакр-аль-Бар. — Но не думайте, что, когда мы доберемся до Англии, вас отпустят. Вы отведете корабль обратно, после чего я найду способ отправить вас домой, если вы того пожелаете. Возможно, я даже отблагодарю вас, разумеется, если во время нашего плавания вы будете верно служить мне. Но коли вы, по своему обыкновению, измените — расправа будет короткой. При вас постоянно будут находиться два телохранителя, вот эти лилии пустыни.

Он показал на великанов-нубийцев, чьи ослепительные белки и зубы сверкали в тени, окутывавшей их фигуры.

— Они позаботятся, чтобы ни один волос не упал с вашей головы, но как только заметят что-нибудь подозрительное — задушат вас. Теперь ступайте. На корабле вы свободны, но вам запрещено покидать его без моего особого распоряжения.

Джаспер Ли нетвердой походкой вышел из каюты, почитая себя счастливым против всяких ожиданий. Нубийцы, как тени, следовали за ним.

После ухода шкипера в каюту к Сакр-аль-Бару вошел Бискайн с отчетом о захваченной добыче. Кроме пленников и самого судна, которое совсем не пострадало в сражении, поживиться было почти нечем. «Испанец» только вышел в плавание, и найти в его трюмах что-либо ценное было мало надежды. Помимо солидного запаса оружия и пороха да небольшой суммы денег, корсары не обнаружили ничего стоящего внимания.

Краткие распоряжения Сакр-аль-Бара немало удивили его лейтенанта.

— Ты погрузишь пленников на одну из галер, Бискайн, и отвезешь их в Алжир, где они будут проданы. Остальное оставишь на корабле, кроме того, ты оставишь мне двести вооруженных корсаров; онипойдут со мной в плавание и будут одновременно моряками и воинами.

— Значит, ты не возвращаешься в Алжир, о Сакр-аль-Бар?

— Пока нет. Я отправляюсь в более далекое плавание. Передай от меня поклон Асаду ад-Дину — да хранит его Аллах! — и скажи, чтобы он ждал меня недель через шесть.

Неожиданное решение Сакр-аль-Бара вызвало на галерах немалый переполох. Корсары не имели ни малейшего представления о навигации, никто из них ни разу не покидал Средиземного моря, и даже нынешнее плавание на запад, к мысу Спартель, было самым дальним для большинства его участников. Но Сакр-аль-Бар, дитя Удачи, избранник Аллаха, всегда вел их к победе, и стоило ему бросить клич, как все с радостью шли за ним. Так что набрать двести мусульман для боевой команды не составляло труда. Сложнее было сдержать желающих и не превысить нужное число.

Не следует полагать, что сэр Оливер действовал по некоему заранее обдуманному плану. Когда со своего наблюдательного пункта он следил, как «испанец» борется с ветром, то подумал, что на таком прекрасном судне неплохо было бы отправиться в Англию, как гром среди ясного неба высадиться на корнуоллском берегу и предъявить счет негодяю-брату. В пылу схватки он забыл об этих мыслях, но теперь они вернулись к нему в виде твердого решения.

Одновременно обретя и шкипера, и корабль, он получил возможность осуществить неясные мечтания, которым предавался на высотах мыса Спартель. К тому же не исключено, что он встретится с Розамундой и убедит ее выслушать всю правду. Прежде он не мог понять, кем был ему сэр Джон: другом или врагом. Но именно сэр Джон склонил суд признать его умершим на том основании, что, будучи отступником, он умер для закона, и тем самым помог Лайонелу занять его место. Именно сэр Джон затеял женитьбу Лайонела на Розамунде. Значит, сэру Джону тоже следует нанести визит и открыть ему истинный смысл его деяний.

В те дни, когда Сакр-аль-Бар властвовал над жизнью и смертью обитателей всего африканского побережья, любой его замысел немедленно осуществлялся. У него вошло в привычку исполнять каждое свое желание, и этой-то привычкой и объяснялись его действия.

Сборы были недолгими, и на следующее утро испанская каракка, прежнее название которой «Нуэстра Сеньора де лас Илагас» тщательно стерли с кормы, подняла паруса и взяла курс в открытую Атлантику. У руля стоял мастер Ли. Три галеры под командованием Бискайна аль-Борака повернули на восток и медленно поплыли в Алжир, по обыкновению корсаров держась на небольшом расстоянии от берега.

Ветер благоприятствовал сэру Оливеру, и спустя десять дней после того, как они обогнули мыс Сан-Висенти, вдали показались очертания Лизарда.

Глава 12

НАБЕГ
В устье Фаля, у самого Смитика, под сенью холма, увенчанного величавой громадой Арвенака, стоял на якоре прекрасный корабль, для постройки которого, стоившей немало денег его владельцу, были приглашены самые искусные корабелы. Судно снаряжалось в плаванье, и целыми днями на него грузили различные запасы и снаряжение, отчего вокруг маленькой кузницы и рыбацкой деревушки царило необычное оживление — первые всплески той деятельной жизни, что в недалеком будущем зашумит в этих местах. Ибо близился день, когда сэр Джон Киллигрю одержит верх над противниками и заложит здесь основание прекрасного порта — давнего предмета своих мечтаний.

Подобному повороту событий немало способствовала дружба сэра Джона с мастером Лайонелом Тресиллианом. Сопротивление проекту со стороны сэра Оливера, поддержанное по совету последнего Труро и Хелстоном, не было продолжено его наследником. Напротив того — в своих петициях, направленных в парламент и королеве, Лайонел безоговорочно встал на сторону сэра Джона.

Лайонел уступал брату в уме и проницательности, однако успешно восполнял этот недостаток хитростью. Он понимал, что в будущем развитие порта, расположенного несравнимо более выигрышно, чем Труро и Хелстон, возможно, и приведет их — а следовательно, и имевшееся там владение Тресиллианов — в упадок. Но это случится уже после его смерти. Сейчас же он должен был заручиться помощью сэра Джона в своем сватовстве к Розамунде Годолфин и, женившись на ней, осуществить слияние имений Годолфинов и Тресиллианов. По мнению мастера Лайонела, столь верная и близкая выгода с лихвой окупала будущую потерю.

Однако не следует полагать, будто с этого момента ухаживания Лайонела пошли вполне гладко. Хозяйка Годолфин-Корта не проявляла к нему благосклонности. Чтобы оградить себя от его назойливого внимания, Розамунда добилась разрешения сэра Джона, ставшего после смерти Питера ее единственным опекуном, сопровождать его сестру во Францию, куда та отправлялась с мужем, который был назначен английским послом при французском дворе.

Первое время после ее отъезда мастер Лайонел пребывал в подавленном состоянии, но уверенность сэра Джона, что в конце концов Розамунда смягчится, успокоила его, и он в свой черед покинул Корнуолл и отправился посмотреть свет. Некоторое время он провел при дворе в Лондоне, однако, не преуспев там, пересек Ла-Манш и явился во Францию засвидетельствовать почтение повелительнице своего сердца.

Его постоянство, застенчивость и несомненная преданность сломили наконец сопротивление благородной дамы, лишний раз подтвердив справедливость старой истины, согласно которой капля камень точит.

Тем не менее Розамунда не могла заставить себя забыть, что он — брат сэра Оливера, брат человека, некогда любимого ею, человека, убившего ее брата. Призрак былой любви и кровь Питера Годолфина стояли между ними.

Вернувшись в Корнуолл после двухлетнего отсутствия, она выдвинула названные обстоятельства в качестве причины своего отказа Лайонелу Тресиллиану. Сэр Джон не согласился с ней.

— Дорогая моя, — сказал он, — речь идет о вашем будущем. Вы вышли из-под моей опеки и вольны в своих поступках. И все же женщине, а тем более женщине благородного происхождения не пристало жить одной. Пока я жив или пока я в Англии, вам не о чем беспокоиться. В Арвенаке вам всегда рады. Думаю, вы поступили разумно, покинув пустынный Годолфин-Корт. Но когда меня здесь не будет, вы снова останетесь одна.

— Я предпочту одиночество обществу, которое вы мне навязываете.

— Как вы несправедливы! — возразил сэр Джон. — Неужели такую благодарность заслужили преданность, терпение и нежность этого юноши?

— Он — брат Оливера Тресиллиана, — ответила Розамунда.

— Но разве он уже не пострадал за это? Неужели он всю жизнь должен расплачиваться за грехи брата? Если на то пошло, они вовсе и не братья. Оливер ему всего лишь сводный брат.

— И все же они — близкие родственники. Если вы непременно должны выдать меня замуж, умоляю вас, найдите мне другого мужа.

На просьбу Розамунды сэр Джон возразил, что, принимая во внимание достоинства, каковыми должен обладать предполагаемый супруг, никто не может сравниться с тем, кого он для нее выбрал. В качестве дополнительного аргумента он указывал на близость их поместий и немалые преимущества объединения оных.

Сэр Джон настаивал, и настойчивость его возрастала по мере того, как он стал подумывать о путешествии за море. Чувство долга не позволяло ему сняться с якоря, не выдав Розамунду замуж. Лайонел тоже проявлял настойчивость: он был нежен, ненавязчив и никогда не злоупотреблял ее терпением, отчего сопротивляться ему было несравненно труднее, чем сэру Джону.

Наконец Розамунда уступила и твердо решила изгнать из сердца и мыслей то единственное подлинное препятствие, которое из стыдливости утаила от сэра Джона. Дело в том, что, несмотря ни на что, ее любовь к сэру Оливеру не умерла. Правда, ей был нанесен столь сильный удар, что Розамунда и сама перестала понимать истинную природу своего чувства. Тем не менее она часто ловила себя на том, что с грустью и сожалением думает об Оливере, сравнивает его с младшим братом, и, даже прося сэра Джона найти ей другого мужа вместо Лайонела, отлично понимала, что кто бы ни был претендент на ее руку, ему не избежать такого же заведомо невыгодного сравнения. Как терзали ее эти мысли! С каким укором повторяла она себе, что сэр Оливер — убийца ее брата! Тщетно. Со временем она даже стала находить оправдания своему бывшему возлюбленному: была готова признать, что Питер вынудил его на этот шаг, что ради нее сэр Оливер сносил от Питера бесконечные оскорбления, пока чаша его терпения не переполнилась — ведь он всего лишь человек, — и, не в силах более принимать удары, он в гневе нанес ответный удар.

Розамунда презирала себя за подобные мысли, но отогнать их не могла. Решительная в поступках — свидетельством чему служит то, как она обошлась с письмом, которое сэр Оливер через Питта прислал ей из Берберии, — она не умела обуздывать свои мысли, и они нередко предательски расходились с устремлениями ее воли. В глубине души она не только тосковала по сэру Оливеру, но и надеялась, что когда-нибудь он вернется, надеялась, хотя и понимала, что от его возвращения ей нечего ждать.

Вот почему, загасив надежду на возвращение изгнанника, сэр Джон поступил гораздо мудрее, нежели сам о том догадывался.

С тех пор как сэр Оливер исчез, о нем не было никаких вестей до того самого дня, когда в Арвенак явился Питт с письмом от него. Здесь тоже слышали о корсаре по имени Сакр-аль-Бар, но никому и в голову не приходило усматривать какую бы то ни было связь между дерзким пиратом и сэром Оливером Тресиллианом. Но как только благодаря свидетельству Питта было установлено, что это одно и то же лицо, не составило особого труда убедить суд объявить сэра Оливера вне закона и передать Лайонелу наследство, которого он так жаждал.

Последнее обстоятельство для Розамунды не имело решительно никакого значения. Куда серьезнее было то, что сэр Оливер умер для закона, и, случись ему вновь объявиться в Англии, его ждала неминуемая гибель. Решение суда окончательно погасило и без того несбыточную, почти подсознательную мечту Розамунды о возвращении Оливера. Вероятно, потому-то она и решилась принять будущее, которое настойчиво прочил ей сэр Джон.

Было объявлено о помолвке, и Розамунда показала себя если и не пылко влюбленной, то, по крайней мере, покорной и нежной невестой Лайонела. Жених был доволен. Он понимал, что покамест не может претендовать на большее, и, подобно всем влюбленным, уповал на время и обстоятельства, которые помогут ему найти способ пробудить в сердце любимой женщины ответное чувство. И следует признать, что еще до свадьбы он сумел доказать небезосновательность этой уверенности. До их помолвки Розамунда была очень одинока — он скрасил ее одиночество своим самоотверженным служением и неизменной заботливостью. Стремясь к достижению намеченной цели, он с редким самообладанием и осмотрительностью шел по пути, на котором менее ловкий малый непременно бы оступился, и добился того, что их отношения стали не только возможны, но и приятны Розамунде. Ее привязанность к жениху постепенно росла, и сэр Джон, видя, что отношения молодых людей едва ли оставляют желать лучшего, поздравил себя с собственной прозорливостью и занялся подготовкой «Серебряной цапли» — так назывался его прекрасный корабль — к путешествию.

До свадьбы оставалась неделя, и сэр Джон горел нетерпением. Свадебные колокола должны были послужить сигналом к его отплытию: лишь только они смолкнут — «Серебряная цапля» расправит крылья.

Первый день июня близился к закату. Вечерний благовест растаял в воздухе, и в просторной столовой Арвенака зажигали огни к ужину. Общество, собравшееся здесь, было немногочисленным: оно состояло из сэра Джона с Розамундой, Лайонела, который в тот день задержался в замке, и лорда Генри Года — нашего хрониста и наместника ее величества в Корнуолле — с супругой. Они гостили у сэра Джона и намеревались провести в Арвенаке еще неделю и почтить своим присутствием свадебные торжества. Весь дом пребывал в волнении, готовясь к проводам сэра Джона и его подопечной: последней — под венец, первого — в неизвестность морских просторов. В комнате под крышей целая дюжина швей трудилась над приданым невесты. Ими руководила та самая Салли Пентрис, которая в свое время с неменьшим усердием занималась пеленками, свивальниками и прочими необходимыми предметами перед появлением Розамунды на свет.

В час, когда небольшое общество во главе с хозяином собралось за столом, сэр Оливер Тресиллиан высадился на берег в какой-нибудь миле от Арвенака.

Из осторожности он решил не огибать Пенденнис-Пойнт и, когда сгустились вечерние тени, бросил якорь с западной стороны мыса, в заливе несколько выше Свонпула. Он приказал спустить на воду две шлюпки и отправил в них на берег десятка три своих людей. Шлюпки дважды возвращались к кораблю, прежде чем на незнакомом берегу выстроилась сотня корсаров. Другая сотня осталась на борту охранять судно. Участие такого большого отряда в экспедиции, для которой вполне хватило бы вчетверо меньше людей, объяснялось желанием сэра Оливера избежать ненужного насилия, гарантию чего он видел в численном превосходстве.

Никем не замеченный, сэр Оливер в темноте повел свой отряд вверх по склону к Арвенаку. Вновь ступив на родную землю, он едва не разрыдался. Как знакома была ему тропа, по которой он уверенно шел этой ночью; как хорошо знал он каждый куст, каждый камень, попадавшийся ему и его молчаливым спутникам, не отстававшим от него ни на шаг. Кто бы мог предсказать ему подобное возвращение? Кто бы мог подумать в то время, когда он юношей бродил здесь с собаками и с охотничьим ружьем, что придет время и он, вероотступник, принявший ислам, яко тать в нощи, поведет через эти дюны орду неверных на штурм Арвенака, жилища сэра Джона Киллигрю?

Подобные мысли несколько поколебали решимость сэра Оливера. Однако он быстро оправился, вспомнив о своих незаслуженных страданиях, обо всем, что взывало к отмщению.

Итак, сперва в Арвенак — убедить сэра Джона и Розамунду выслушать наконец правду, затем в Пенарроу — предъявить счет мастеру Лайонелу. Этот план воодушевил сэра Оливера, и, поборов минутную слабость, он еще быстрее зашагал вперед, к замку на вершине холма.

Массивные, окованные железом ворота, как и следовало ожидать в столь поздний час, были заперты. Сэр Оливер постучал, дверца в воротах приоткрылась, и в ней показался зажженный факел. В ту же секунду он выхватил факел из державшей его руки и, перескочив через высокий порог, оказался в проходе за воротами. Сдавив рукой горло привратника, чтобы тот не закричал, он перебросил его своим людям, и те в мгновение ока заткнули ему рот кляпом.

Покончив с привратником, через зияющую чернотой дверь корсары устремились в обширный проход. Почти бегом предводитель повлек их к высоким окнам, светившимся золотистым гостеприимным светом.

Со слугами, встретившимися в холле, они справились так же быстро и бесшумно, как с привратником. Пираты двигались уверенно и осторожно, и ни сэр Джон, ни его гости не подозревали об их присутствии до той минуты, когда дверь столовой распахнулась и взору их предстало зрелище, повергшее небольшое общество в состояние крайнего изумления и растерянности.

Лорд Генри рассказывает, что поначалу он вообразил, будто присутствует при маскараде, что все это — сюрприз, приготовленный для жениха и невесты арендаторами сэра Джона или жителями Смитика и Пеникумвика. В подобном предположении, добавляет он, его укрепило то обстоятельство, что в живописной орде, появившейся в столовой, не было заметно блеска оружия. Готовые к любой неожиданности, пираты пришли в полном вооружении, однако, повинуясь приказу предводителя, никто не обнажил сабли. Им предстояло выполнить свою задачу голыми руками и без кровопролития. Таково было распоряжение Сакр-аль-Бара, и все прекрасно знали, насколько опасно не повиноваться ему.

Сам он стоял немного впереди толпы темнокожих головорезов, облаченных в одежды всех цветов радуги и тюрбаны самых разнообразных оттенков. В суровом молчании взирал он на собравшихся за столом, а те, в свою очередь, с неменьшим изумлением разглядывали гиганта в тюрбане, с властным загорелым лицом, черной раздвоенной бородой и удивительно светлыми глазами, стальным блеском сверкавшими из-под черных бровей.

Какое-то время царило полное молчание, и вдруг Лайонел Тресиллиан с глухим стоном откинулся на высокую спинку стула. Казалось, силы изменили ему.

Светлые глаза загорелись жестокой усмешкой и остановились на молодом человеке.

— Вижу, — произнес Сакр-аль-Бар глубоким голосом, — что уж вы-то, по крайней мере, узнали меня. Я не сомневался, что могу положиться на братскую любовь, ведь ее проницательный взгляд узнает меня, несмотря на следы испытаний, изменивших мои черты.

Сэр Джон с проклятием встал. Его смуглое худое лицо пылало. Розамунда, застыв от ужаса, продолжала сидеть, судорожно вцепившись в край стола и устремив испуганный взгляд на сэра Оливера. Теперь они тоже узнали его и поняли, что все происходящее — отнюдь не маскарад. Сэр Джон ни минуты не сомневался, что задумано нечто ужасное, но не догадывался, что именно. То был первый случай, когда берберийских корсаров видели в Англии: их знаменитый набег на Балтимору в Ирландии произошел через тридцать лет после описываемых здесь событий.

— Сэр Оливер Тресиллиан! — задыхаясь, выкрикнул Киллигрю.

— Сэр Оливер Тресиллиан! — словно эхо, повторил лорд Генри Год и весьма выразительно добавил: — Клянусь Богом!

— О нет, не сэр Оливер Тресиллиан, — прозвучало в ответ, — перед вами — Сакр-аль-Бар, гроза морей, ужас христианского мира, отчаянный корсар, в которого ваша алчность, лживость и предательство превратили того, кто некогда был корнуоллским джентльменом. — И сэр Оливер широким жестом указал на всех, сидевших за столом. — Я явился сюда с моими морскими ястребами, чтобы предъявить вам счет. Срок платежа давно истек.

Описывая эту сцену, виденную им собственными глазами, лорд Генри рассказывает, как сэр Джон бросился к стене, увешанной оружием, как Сакр-аль-Бар рявкнул по-арабски одно-единственное слово и полдюжины гибких мавров набросились на рыцаря, точно борзые на зайца, и, несмотря на отчаянное сопротивление, повалили его на пол.

Леди Генри вскрикнула; что же касается ее супруга, то он, по всей видимости, либо воздержался от каких-либо действий, либо из скромности умолчал о них. Розамунда с побелевшими губами продолжала смотреть на происходящее, в то время как Лайонел не выдержал и закрыл лицо руками. Каждый из них ожидал увидеть некое кровавое, леденящее душу деяние, осуществленное с тем же хладнокровием и бесчувственностью, с какими сворачивают шею каплуну. Но этого не произошло. Корсары всего лишь перевернули сэра Джона вниз лицом, скрутили ему руки за спиной и крепко связали. Выполнив свою задачу с редким проворством и в полном молчании, они оставили его.

Сакр-аль-Бар наблюдал за ними, и в его глазах горела все та же мрачная усмешка. Затем он вновь заговорил, указав на Лайонела, который вскочил, объятый страхом и издавая какие-то нечленораздельные звуки. Гибкие смуглые руки, как клубок змей, обвились вокруг обессилевшего тела молодого человека, подняли его на воздух и повлекли вон из комнаты. Когда Лайонела уносили, его лицо на мгновение оказалось рядом с лицом брата, и глаза отступника, словно два кинжала, впились в побелевшие черты, являвшие собой подобие маски запечатленного ужаса. И тогда, по мусульманскому обычаю, сэр Оливер хладнокровно плюнул в это лицо.

— Прочь! — проревел он, и тут же в толпе корсаров, запрудивших холл, образовался проход; он поглотил Лайонела и скрыл его от тех, кто остался в комнате.

— Какое кровавое злодеяние вы замышляете? — в негодовании воскликнул сэр Джон.

Он поднялся с пола и угрюмо стоял со связанными за спиной руками, но не теряя чувства собственного достоинства.

— Вы убьете своего брата так же, как убили моего? — То были первые слова Розамунды, и, произнося их, она встала и выпрямилась.

Легкий румянец оживлял белизну ее щек. Она увидела, как дрогнули веки Оливера, увидела, как гнев сбежал с его лица и на какое-то мгновение на нем появилось спокойное, почти недоуменное выражение. Затем Оливер вновь помрачнел. Вопрос Розамунды пробудил в нем глухую ярость и заставил изменить намеченный план. После ее выпада он счел унизительным для себя приводить объяснения, уже готовые сорваться с его уст, объяснения, ради которых он оказался здесь.

— Кажется, вы любите это… ничтожество, этого мерзавца, который был моим братом? — усмехнувшись, сказал сэр Оливер. — Интересно, будете ли вы так же любить своего жениха, когда получше узнаете его. Хотя, клянусь, меня уже ничто не удивит в женщине и ее любви. Да, очень хотелось бы посмотреть. — Он рассмеялся. — Пожалуй, я не откажу себе в этом удовольствии и не разлучу вас. По крайней мере — на время.

Он почти вплотную подошел к Розамунде.

— Следуйте за мной, сударыня, — приказал он, протягивая ей руку.

Похоже, что именно последнее заявление сэра Оливера и подвигло сэра Генри на действия, заведомо обреченные на неудачу.

«При этих словах, — пишет он, — я бросился между ними, чтобы прикрыть ее собой. «Собака! — вскричал я. — Собака, страданиями искупишь ты свои отвратительные деяния!» — «Страданиями? — передразнил меня сэр Оливер и расхохотался. — Я уже достаточно страдал. Потому-то я и вернулся сюда». — «Тебя ждут еще большие страдания, о ты, исчадие ада! — предупредил я его. — За свои преступления ты понесешь заслуженную кару. Это говорю тебе я, и Бог мне свидетель». — «От кого же, да будет позволено спросить?» — «От меня!» — крикнул я, ибо к тому времени уже пребывал в состоянии неподдельного гнева. «От тебя? — усмехнулся он. — Так это ты собираешься поохотиться на Морского Ястреба? Ты, жирная куропатка? Прочь с дороги! Не мешай мне!»».

Согласно дальнейшему повествованию лорда Генри, сэр Оливер что-то произнес по-арабски, и мавры, схватив нашего хрониста, привязали его к стулу.

После пяти долгих лет сэр Оливер вновь стоял перед Розамундой, понимая, что не было за все это время мгновения, когда бы он не верил в их встречу.

— Идемте же, сударыня, — твердо повторил он.

Взгляд ее голубых глаз на мгновение с ненавистью и отвращением остановился на нем, и вдруг с быстротой молнии она схватила со стола нож и замахнулась на сэра Оливера. Но его рука впилась в ее запястье, и нож выпал, не достигнув цели.

Тело Розамунды сотрясли рыдания, давая выход ее ужасу перед едва не содеянным и перед человеком, остановившим ее руку. Ужас был столь велик, что силы Розамунды наконец иссякли и она без чувств упала на грудь сэра Оливера.

Инстинктивно он принял молодую женщину в свои объятия, вспоминая тот вечер, когда пять лет назад она так же лежала на его груди — там, над рекой, под серой стеной Годолфин-Корта. Какой пророк мог бы предсказать ему тогда, что в следующий раз он будет держать ее в объятиях при таких обстоятельствах? Все происходящее было слишком дико и невероятно, слишком напоминало фантастические видения больной души. Но то была действительность, и он вновь прижал Розамунду к своей груди.

Сэр Оливер опустил руки на талию Розамунды и, словно мешок с зерном, перекинул ее на мощное плечо. Дело в Арвенаке было закончено. Он совершил большее, нежели входило в его намерения, и вместе с тем далеко не все.

— Назад! — крикнул он корсарам, и те устремились из замка так же быстро и бесшумно, как проникли в него.

Людской поток отхлынул из холла, прокатился через двор, вылился за ворота и, растекаясь по вершине холма, устремился вниз по склону к берегу, где стояли шлюпки. Сакр-аль-Бар бежал так легко и быстро, словно у него через плечо был перекинут плащ, а не потерявшая сознание женщина. Впереди бежало с полдюжины мавров, неся на плечах связанного Лайонела с кляпом во рту.

Только раз остановился сэр Оливер, спускаясь с высот Арвенака. Он задержался, чтобы бросить взгляд на лес, раскинувшийся за поблескивающей полосой темной воды и скрывающий от него Пенарроу. Как мы знаем, в планы сэра Оливера входило наведаться в жилище своих предков. Когда необходимость в этом визите отпала, он почувствовал острое разочарование и до боли сильное желание вновь увидеть родной дом. Появление двух офицеров Сакр-аль-Бара — Османи и Али, которые негромко переговаривались между собой, прервало ход его мыслей и направило их в совершенно другое русло. Поравнявшись с ним, Османи дотронулся до его руки и показал вниз на мерцающие огни Смитика и Пеникумвика.

— Господин! — крикнул он. — Там есть юноши и девушки, за которых можно спросить хорошую цену на Сак-аль-Абиде.

— Разумеется, — отвечал Сакр-аль-Бар, не обращая внимания на своего собеседника; во всем мире в эту минуту для него существовал только Пенарроу и страстное желание увидеть его.

— В таком случае, господин, прикажи мне взять пятьдесят правоверных и захватить их. Это будет совсем несложно, ведь они не подозревают о нашем присутствии.

Сакр-аль-Бар очнулся от мечтаний:

— Ты глупец, Османи, истинный отец всех глупцов. Иначе тебе хватило бы времени понять, что те, кто когда-то были моими соплеменниками, на чьей земле я вырос, — священны для меня. Ни одного раба, кроме тех, кого мы уже захватили, не будет на нашем корабле. А теперь, во имя Аллаха, ступай.

Но Османи не унимался:

— Разве из-за двух пленников стоило затевать опасное путешествие по чужим морям в дальнюю языческую страну? Разве такой набег достоин Сакр-аль-Бара?

— Оставь судить об этом самому Сакр-аль-Бару, — последовал резкий ответ.

— Но, господин, подумай: не ты один волен судить. Как встретит тебя наш паша, славный Асад ад-Дин, когда ты вернешься с такой жалкой добычей? О чем он спросит тебя и как сумеешь ты объяснить, что ради столь малой поживы подвергал опасности жизни этих правоверных?

— Он спросит меня, о чем ему будет угодно, я же отвечу то, что мне будет угодно и что подскажет мне Аллах. Ступай, говорю я!

Они двинулись дальше. Едва ли в эти минуты Сакр-аль-Бар ощущал что-нибудь, кроме тепла тела, лежащего у него на плече, едва ли в смятении своем мог определить, какие чувства распаляет оно в нем — любовь или ненависть.

Сакр-аль-Бар со своими людьми добрался до берега и переправился на корабль, о присутствии которого в заливе никто из местных жителей так и не заподозрил. Дул свежий бриз, и они тотчас же снялись с якоря. К восходу солнца место их недолгой стоянки в прибрежных водах было столь же пустынно, как и на закате; куда ушло их судно, осталось такой же тайной, как и то, откуда оно появилось. Казалось, будто они сошли на корнуоллский берег с ночных небес, и если бы не след, оставшийся от их мимолетного бесшумного явления, — исчезновение Розамунды Годолфин и Лайонела Тресиллиана — все это можно было бы счесть за сновидение тех, кому довелось быть свидетелем набега на Арвенак.

На борту каракки Сакр-аль-Бар отвел Розамунде каюту на корме, предусмотрительно заперев дверь, выходившую на палубу. Лайонела он приказал бросить в трюм, где тот, лежа во тьме, мог предаваться размышлениям о постигшем его возмездии, пока брат не решит его дальнейшую судьбу.

Сам Сакр-аль-Бар провел ночь под звездным небом. Какие только мысли не занимали его, и среди них та, которую зародили в нем слова Османи. Она играет определенную роль в нашем рассказе, хотя сам отступник, вероятно, и не придавал ей большого значения. Действительно, как встретит его Асад, если после долгого плавания, подвергавшего немалому риску жизнь двухсот правоверных, он привезет в Алжир только двоих пленников, которых к тому же собирается оставить себе? Какую выгоду извлекут из таких результатов плавания его враги в Алжире и жена Асада, сицилийка, чья лютая ненависть к Сакр-аль-Бару расцветала на плодоносной почве ревности?

Возможно, эти мысли и толкнули его в холодном свете едва забрезжившего дня на смелое и отчаянное предприятие, которое Судьба послала ему в виде голландского судна с высокими стройными мачтами, возвращавшегося домой. Он начал преследовать «голландца», хотя отлично понимал, что собирается завязать сражение, для которого его корсары недостаточно опытны и в которое наверняка остереглись бы вступать под началом любого другого предводителя. Но звезда Сакр-аль-Бара была звездой, ведущей к победе, и их вера в него — копье Аллаха — возобладала над сомнениями, порожденными тем, что они находятся на чужом судне в непривычно бурном чужом море.

Сражение Сакр-аль-Бара с голландским судном во всех подробностях описано милордом Генри на основании отчета, представленного ему Джаспером Ли. Однако оно почти ничем не отличается от прочих морских сражений, и в нашу задачу не входит утомлять внимание читателей его пересказом. Достаточно будет сказать, что сражение было упорным и яростным; что повлекло за собой большие потери с обеих сторон; что пушки почти не играли в нем роли, поскольку Сакр-аль-Бар, зная боевые качества своих людей, поспешил подойти к противнику и взять его на абордаж. Разумеется, он одержал победу, и в ней, как всегда, решающее значение имели его авторитет и несокрушимая сила личного примера. Облаченный в кольчугу, размахивая огромной саблей, он первым прыгнул на палубу «голландца», и его люди устремились за ним, выкрикивая имя Сакр-аль-Бара на одном дыхании с именем Аллаха.

В каждом сражении его охватывала такая ярость, что она мгновенно передавалась его сподвижникам и воодушевляла их. Так было и теперь, и проницательные голландцы быстро поняли, что орда язычников — всего лишь тело, а великан-предводитель — его душа и мозг. Окружив Сакр-аль-Бара, голландцы свирепо набросились на него с намерением во что бы то ни стало сразить предводителя корсаров. Инстинкт подсказывал им, что если он падет, то победа — и победа легкая — будет за ними. После непродолжительной схватки они преуспели в своем намерении. Голландская пика пробила кольчугу Сакр-аль-Бара и нанесла ему рану, на которую в пылу битвы он не обратил внимания; голландская рапира вонзилась в грудь корсару в том месте, где была разорвана кольчуга, и он, обливаясь кровью, рухнул на палубу. И все же он поднялся на ноги, понимая не хуже голландцев, что все будет потеряно, если он отступит. Вооруженный коротким топором, попавшимся ему под руку во время падения, он прорубил себе путь к фальшборту и прислонился спиной к поручням. Так стоял он с мертвенно-бледным лицом, залитый кровью, и хриплым голосом подбадривал своих людей до тех пор, пока противник не отступил, оставив победу в руках корсаров. К счастью, схватка длилась недолго. И тогда, словно только сила воли и поддерживала его, Сакр-аль-Бар свалился на груду мертвых и раненых, лежащих на палубе.

Убитые горем корсары перенесли своего предводителя на каракку. Если Сакр-аль-Бару суждено умереть, победа потеряет для них всякий смысл. Его уложили на ложе, приготовленное в центре главной палубы, где качка наименее чувствительна. Подоспевший лекарь-мавр осмотрел его и объявил, что ранение опасно, но не настолько, чтобы закрыть врата надежде.

Корсары восприняли приговор лекаря как достаточную гарантию и успокоились, рассудив, что божественный садовник не может так рано сорвать в саду Аллаха столь ароматный плод. Всевышний должен пощадить Сакр-аль-Бара для его будущих подвигов во славу ислама.

И все же не раньше, чем судно вошло в Гибралтарский пролив, спал у больного жар, и, придя наконец в сознание, он смог услышать об окончательном исходе рискованного сражения, в которое он увлек вверенных ему сынов ислама.

Как сообщил Османи, Али с несколькими мусульманами вел «голландца» в кильватере каракки, а у штурвала их судна по-прежнему стоял назарейский пес[626] — Джаспер Ли. Османи рассказал и о захваченной добыче: кроме загнанной в трюм сотни крепких мужчин для продажи на Сак-аль-Абиде, победителям достался груз, состоявший из золота, серебра, жемчуга, янтаря, пряностей, а также ярких шелковых тканей, богаче которых не попадалось и корсарам былых времен. Услышав обо всем этом, Сакр-аль-Бар почувствовал, что кровь его была пролита недаром.

Ему бы только благополучно добраться до Алжира с обоими кораблями, захваченными во имя Аллаха, — один из них — большое купеческое судно, настоящая плавучая сокровищница, — а там уж не придется опасаться ни врагов, ни хитроумных козней, что наверняка плетет в его отсутствие сицилийка.

Выслушав отчет Османи, Сакр-аль-Бар спросил у него о двух пленниках-англичанах. Тот ответил, что неусыпно наблюдает за ними и строго выполняет распоряжения, которые господин сам отдал относительно них, когда пленников только доставили на корабль.

Сакр-аль-Бар остался доволен и забылся спокойным, целительным сном. А тем временем его сподвижники, собравшись на палубе, возносили благодарственную молитву Аллаху — всемилостивому и милосердному, всемудрому и всезнающему, Царю в день суда.

Глава 13

ЛЕВ ВЕРЫ
Асад ад-Дин, Лев Веры, паша Алжира, наслаждаясь вечерней прохладой, гулял в саду Касбы, раскинувшемся над городом. Рядом с ним, неслышно ступая, шла Фензиле, первая жена его гарема, которую двадцать лет назад он своими руками унес из маленькой бедной деревушки над Мессинским проливом, разграбленной его корсарами.

В те далекие дни она была гибкой шестнадцатилетней девушкой, единственной дочерью простых крестьян, без слез и жалоб принявшей объятия темнолицего похитителя. Она и теперь, в тридцать шесть лет, все еще была прекрасна, даже красивее, чем тогда, когда зажгла страсть Асад-рейса — в ту пору одного из военачальников знаменитого Али-паши. Ее тяжелые косы отливали бронзой, нежная, почти прозрачная кожа светилась жемчугом, в больших золотисто-карих глазах горел мрачный огонь, полные губы дышали чувственностью. В Европе высокую фигуру Фензиле сочли бы совершенной, из чего можно заключить, что на восточный вкус она была излишне стройна. Супруга паши шла рядом со своим повелителем, обмахиваясь веером из страусовых перьев, и каждое движение ее было исполнено томной, сладострастной грации. Чадра не скрывала ее лица: появляться с открытым лицом чаще, чем допускалось приличиями, было самой предосудительной привычкой Фензиле, но и самой безобидной из тех, что она сохранила, несмотря на обращение в магометанство — необходимый шаг, без которого Асад, в благочестии доходивший до фанатизма, никогда бы не ввел ее в свой гарем. Эта женщина не согласилась удовольствоваться положением игрушки, развлекающей мужа в часы досуга. Исподволь проникнув во все дела Асада, потребовав и добившись его доверия, Фензиле постепенно приобрела на него такое же влияние, как жена какого-нибудь европейского принца на своего царственного супруга. В годы, когда Асад пребывал под властью ее цветущей красоты, он достаточно благосклонно принимал подобное положение, потом, когда почувствовал, что не прочь положить этому конец, было слишком поздно. Фензиле крепко держала вожжи, и положение Асада едва ли отличалось от положения многих европейских мужей — что оскорбительно и неестественно для паши из дома пророка. Но такие отношения таили опасность и для Фензиле: в любую минуту ее повелитель мог счесть свою ношу слишком тяжелой и без особого труда скинуть ее. Не следует думать, будто она была так глупа, что не понимала этого, — напротив, она прекрасно сознавала всю сложность своей роли. Однако ее сицилийский характер отличался смелостью, граничащей с безрассудством; и то самое бесстрашие, что позволило ей приобрести беспримерную для мусульманской женщины власть, побуждало Фензиле во что бы то ни стало удержать ее.

Вот и сейчас, прохаживаясь по саду под розовыми и белыми лепестками абрикосовых деревьев, пламенеющими цветами граната, по апельсиновым рощам с золотистыми плодами, поблескивающими среди темно-изумрудной листвы, Фензиле с неизменным бесстрашием предавалась своему обычному занятию — отравляла душу паши недоверием к Сакр-аль-Бару. Движимая безграничной материнской любовью, она отважно шла на риск, ибо прекрасно знала, как дорог супругу корсар. Но именно привязанность Асада к своему кайе разжигала ее ненависть к Сакр-аль-Бару, поскольку он заслонил в сердце паши их собственного сына и наследника и ходили упорные слухи, что чужеземцу уготовано высокое предназначение наследовать Асаду ад-Дину.

— А я говорю: он обманывает тебя, о источник моей жизни.

— Я слышу, — хмуро ответил Асад, — и будь твой собственный слух более остер, о женщина, ты бы услышала мой ответ: твои слова — ничто в сравнении с его делами. Слова — всего лишь маска для сокрытия наших мыслей, дела же всегда служат их истинным выражением. Запомни это, о Фензиле.

— Разве я не храню в душе каждое твое слово, о фонтан мудрости? — возразила она, по своему обыкновению оставив пашу в сомнении относительно того, льстит она или насмехается. — Именно по делам и судить бы о нем, а вовсе не по моим жалким словам и менее всего — по его собственным.

— В таком случае, клянусь головой Аллаха, пусть и говорят его дела, а ты замолчи.

Резкий тон паши и неудовольствие, проявившееся на его высокомерном лице, заставили Фензиле на какое-то время смолкнуть. Асад повернул обратно.

— Пойдем, близится час молитвы, — сказал он и направился к желтым стенам Касбы, беспорядочно громоздящимся над благоуханной зеленью сада.

Паша был высокий сухопарый старик, под бременем лет плечи его слегка сутулились, но суровое лицо сохраняло прежнее властное выражение, а темные глаза горели юношеским огнем. Одной рукой, украшенной драгоценными перстнями, он задумчиво оглаживал длинную седую бороду, другой опирался на мягкую руку Фензиле — скорее по привычке, поскольку все еще был полон сил.

Высоко в голубом поднебесье неожиданно залился песней жаворонок, в глубине сада заворковали горлицы, словно благодаря природу за то, что невыносимый дневной зной спал. Солнце быстро клонилось к границе мира, тени росли.

Вновь раздался голос Фензиле. Он журчал еще музыкальнее, хотя его медоточивые интонации и облекались в слова, исполненные ненависти и яда:

— Ты гневаешься на меня, о дорогой мой повелитель. Горе мне, если я не могу подать тебе совет, который ради твоей же славы подсказывает мне сердце, без того, чтобы не заслужить твоей холодности.

— Не возводи хулу на того, кого я люблю, — коротко ответил паша. — Я уже не раз говорил тебе об этом.

Фензиле плотнее прильнула к нему, и голос ее зазвучал, как нежное воркование влюбленной горлицы.

— А разве я не люблю тебя, о господин моей души? Во всем мире найдется ли сердце более преданное тебе, чем мое? Или твоя жизнь — не моя жизнь? Чему же я посвящаю свои дни, как не тому, чтобы сделать счастье твое еще более полным? Неужели ты хмуришься на меня только за то, что я страшусь, как бы ты не пострадал через этого чужестранца?

— Страшишься? — переспросил Асад и язвительно рассмеялся. — Но чем же мне опасен Сакр-аль-Бар?

— Тем, чем для всякого правоверного опасен человек, чуждый вере пророка, человек, который ради своей выгоды глумится над истинной верой.

Паша остановился и гневно взглянул на Фензиле:

— Да отсохнет твой язык, о матерь лжи!

— Я не более чем прах у ног твоих, о мой сладчайший повелитель, но я не заслуживаю имени, каким наградил меня твой необдуманный гнев.

— Необдуманный? — повторил Асад. — О нет! Ты заслужила его хулой на того, кто пребывает под защитой пророка, кто есть истинное копье ислама, направленное в грудь неверных, кто занес бич Аллаха над франкскими псами![627] Ни слова больше! Иначе я прикажу тебе представить доказательства, и если ты не сможешь добыть их, то поплатишься за свою ложь.

— Мне ли бояться? — отважно возразила Фензиле. — Говорю тебе, о отец Марзака, я с радостью пойду на это! Так слушай же меня. Ты судишь по делам, а не по словам. Так скажи мне, достойно ли истинного правоверного тратить деньги на неверных рабов и выкупать их только затем, чтобы вернуть на свободу?

Асад молча пошел дальше. Это прежнее обыкновение Сакр-аль-Бара забыть было нелегко. В свое время оно весьма беспокоило Асада, и он не раз приступал к своему кайе, желая выслушать объяснения и неизменно получая от него тот самый ответ, который сейчас повторил Фензиле:

— За каждого освобожденного им раба Сакр-аль-Бар привозил целую дюжину.

— А что еще ему оставалось? Он просто обманывает истинных мусульман. Освобождение рабов доказывает, что помыслы его обращены к стране неверных, откуда он явился. Разве подобной тоске место в сердце входящего в бессмертный дом пророка? Разве я когда-нибудь томилась тоской по сицилийскому берегу? Или хоть раз вымаливала у тебя жизнь хоть одного неверного сицилийца? Такие поступки говорят о помыслах, которых не может быть у того, кто вырвал нечестие из своего сердца. А его путешествие за море, где он рискует судном, захваченным у злейшего врага ислама! Рискует, не имея на то никакого права, — ведь корабль не его, а твой, раз он захватил его от твоего имени. Вместе с кораблем он подвергает опасности жизнь двухсот правоверных. Ради чего? Возможно, ради того, чтобы еще раз взглянуть на не осиянную славой пророка землю, в которой он родился. Вспомни, что говорил тебе Бискайн. А что, если его судно затонет?

— Тогда, по крайней мере, ты будешь довольна, о источник злобы! — прорычал Асад.

— Называй меня, как тебе угодно, о солнце моей жизни. Разве я не затем и принадлежу тебе, чтобы ты мог поступать со мной, как тебе заблагорассудится? Сыпь соль на рану моего сердца, тобой же нанесенную. От тебя я все снесу безропотно. Но внемли мне, внемли моим мольбам и, коль ты не придаешь значения словам, задумайся над поступками Оливер-рейса, которые ты все еще медлишь оценить по достоинству. Любовь не позволяет мне молчать, хотя за мое безрассудство ты можешь приказать высечь и даже убить меня.

— Женщина, твой язык подобен колоколу, в который звонит сам дьявол. Что еще вменяешь ты в вину Сакр-аль-Бару?

— Больше ничего, коль тебе угодно издеваться над преданной рабой и отвращать от нее свет своей любви.

— Хвала Аллаху! — заключил паша. — Идем же, наступил час молитвы.

Однако он слишком рано вознес хвалу Аллаху. Чисто по-женски, протрубив отбой, Фензиле только готовилась к атаке.

— У тебя есть сын, о отец Марзака.

— Есть, о мать Марзака.

— Сын человека — часть души его. Но праваМарзака захватил чужестранец; вчерашний назареянин занял рядом с тобой место, что по праву принадлежит Марзаку.

— А Марзак мог занять его? — спросил паша. — Разве безбородый юнец может повести за собой людей, как Сакр-аль-Бар? Или обнажить саблю против врагов ислама? Или вознести над всей землей славу святого закона пророка, как вознес ее Сакр-аль-Бар?

— Если Сакр-аль-Бар и добился всего этого, то только благодаря твоим милостям, о господин мой. Как ни молод Марзак, и он мог бы многое совершить. Сакр-аль-Бар — всего лишь то, чем ты его сделал. Ни больше ни меньше.

— Ты ошибаешься, о мать заблуждения. Сакр-аль-Бар стал тем, что он есть, по милости Аллаха. И он станет тем, чем пожелает сделать его Аллах. Или ты не знаешь, что Аллах повязывает на шею каждого человека письмена с предначертаниями его судьбы?

В эту минуту темно-сапфировое небо окрасилось золотом, что предвещало заход солнца и положило конец препирательствам, в которых терпение одной стороны нисколько не уступало отваге другой. Паша поспешил в сторону дворца.

Золотое сияние потухло столь же быстро, как появилось, и ночь, подобно черному пологу, опустилась на землю.

В багряном полумраке аркады дворца светились бледным жемчужным сиянием. Темные фигуры невольников слегка шелохнулись, когда Асад в сопровождении Фензиле вошел во двор. Теперь лицо ее скрывал тончайший голубой шелк. Быстро взглянув в дальний конец двора, Фензиле исчезла в одной из арок в ту самую минуту, когда тишину, повисшую над городом, нарушил далекий заунывный голос муэдзина.

Один невольник разостлал ковер, другой принес большую серебряную чашу, третий налил в нее воды. Омывшись, паша обратил лицо к Мекке и вознес хвалу Аллаху, единому, всеблагому и всемилостивому. А тем временем над городом, перелетая с минарета на минарет, разлетался призыв муэдзинов.

Когда Асад вставал, закончив молитву, снаружи послышались шум шагов и громкие крики. Турецкие янычары из охраны паши, едва различимые в своих черных развевающихся одеждах, двинулись к воротам.

В темном сводчатом проходе блеснул свет маленьких глиняных ламп, наполненных бараньим жиром. Желая узнать, кто прибыл, Асад задержался у подножия беломраморной лестницы, а тем временем из всех дверей во двор устремились потоки факелов, заливая его светом, отражавшимся в мраморе стен и лестницы.

К паше приблизилась дюжина нубийских копейщиков. Они выстроились в ряд, и в ярком свете факелов вперед шагнул облаченный в богатые одежды визирь паши Тсамани. За ним следовал еще один человек, кольчуга которого при каждом шаге слегка позвякивала и вспыхивала огнями.

— Мир и благословение пророка да пребудут с тобой, о могущественный Асад! — приветствовал пашу визирь.

— Мир тебе, Тсамани, — прозвучало в ответ. — Какие вести ты принес нам?

— Вести о великих и славных свершениях, о прославленный. Сакр-аль-Бар вернулся!

— Хвала Аллаху! — воскликнул паша, воздев руки к небу, и голос его заметно дрогнул.

При этих словах за его спиной послышались легкие шаги и в дверях показалась тень. С верхней ступени лестницы, склонившись в глубоком поклоне, Асада приветствовал стройный юноша в тюрбане и златотканом кафтане. Юноша выпрямился, и факелы осветили его по-женски красивое безбородое лицо.

Асад хитро улыбнулся в седую бороду: он догадался, что юношу послала его недремлющая мать, чтобы узнать, кто и с чем прибыл во дворец.

— Ты слышал, Марзак? — спросил паша. — Сакр-аль-Бар вернулся.

— Надеюсь, с победой? — лицемерно спросил юноша.

— С неслыханной победой, — ответил Тсамани. — На закате он вошел в гавань на двух могучих франкских кораблях. И это лишь малая часть его добычи.

— Аллах велик! — радостно встретил паша слова, послужившие достойным ответом Фензиле. — Но почему он не сам принес эти вести?

— Обязанности капитана удерживают его на борту, господин, — ответил визирь. — Но он послал своего кайю Османи, чтобы он обо всем рассказал тебе.

— Трижды привет тебе, Османи.

Паша хлопнул в ладоши, и рабы тут же положили на ступени лестницы подушки. Асад сел и жестом приказал Марзаку сесть рядом.

— Теперь рассказывай свою историю.

И Османи, выступив вперед, рассказал о том, как на корабле, захваченном Сакр-аль-Баром, они совершили плавание в далекую Англию через моря, по которым еще не плавал ни один корсар; как на обратном пути вступили в сражение с голландским судном, превосходившим их вооружением и численностью команды; как Сакр-аль-Бар с помощью Аллаха, своего защитника, все-таки одержал победу; как получил он рану, что свела бы в могилу любого, только не того, кто чудесным образом уцелел для вящей славы ислама; и наконец, как велика и богата добыча, которая на рассвете ляжет к ногам Асада, с тем чтобы тот по справедливости разделил ее.

Глава 14

НОВООБРАЩЕННЫЙ
Рассказ Османи, который Марзак не замедлил передать матери, подействовал на ревнивую душу итальянки как соль на рану. Сакр-аль-Бар вернулся, несмотря на ее горячие молитвы богу ее предков и ее новому богу. Но еще горше была весть о его триумфе и привезенной им богатой добыче, что вновь возвысит его во мнении Асада и в глазах народа. От потрясения Фензиле на какое-то время лишилась дара речи и не могла даже обрушить проклятья на голову ненавистного отступника.

Однако вскоре она оправилась и обратилась мыслями к одной подробности в рассказе Османи, которой сперва не придала значения.

«Странно, что он предпринял плаванье в далекую Англию единственно для того, чтобы захватить двух пленников, не совершил, как подобает настоящему корсару, набег и не заполнил трюмы рабами. Очень странно».

Мать и сын были одни за зелеными решетками, сквозь которые в комнату лились ароматы сада и трели влюбленного в розу соловья. Фензиле полулежала на диване, застланном турецкими коврами; одна из вышитых золотом туфель спала со ступни, слегка подкрашенной хной. Подперев голову прекрасными руками, супруга паши сосредоточенно разглядывала разноцветную лампу, свисавшую с резного потолка.

Марзак расхаживал взад-вперед по комнате, и лишь мягкое шуршание его туфель нарушало тишину.

— Ну так что? — нетерпеливо спросила Фензиле, прервав наконец молчание. — Тебе это не кажется странным?

— Ты права, о мать моя, это действительно странно, — резко остановившись перед ней, ответил юноша.

— А что ты думаешь о причине подобной странности?

— О причине? — повторил Марзак, но его красивое лицо, удивительно похожее на лицо матери, сохранило бессмысленное, отсутствующее выражение.

— Да, о причине! — воскликнула Фензиле. — Неужели ты только и можешь, что таращить глаза? Или я — мать глупца? Ты так и собираешься тратить свои дни впустую, тупо улыбаясь и глазея по сторонам, в то время как безродный франк будет втаптывать тебя в грязь, пользуясь тобой как ступенькой для достижения власти, которая должна принадлежать тебе? Если так, Марзак, то уж лучше бы тебе было задохнуться у меня в чреве!

Марзак отпрянул от матери, охваченной порывом истинно итальянской ярости. В нем проснулась обида: он чувствовал, что в таких словах, произнесенных женщиной, будь она двадцать раз его матерью, есть нечто оскорбительное для его мужского достоинства.

— А что я могу сделать? — крикнул он.

— И ты еще спрашиваешь! На то ты и мужчина, чтобы думать и действовать! Говорю тебе: эта помесь христианина и еврея изничтожит тебя. Он ненасытен, как саранча, лукав, как змей, свиреп, как пантера. О Аллах! Зачем только родила я сына! Пусть бы люди называли меня матерью ветра! Это лучше, чем родить на свет мужчину, который не умеет быть мужчиной!

— Научи меня, — воскликнул Марзак, — наставь, скажи, что делать, и увидишь — я не обману твоих ожиданий! А до тех пор избавь меня от оскорблений. Иначе я больше не приду к тебе.

Услышав угрозу Марзака, непостижимая женщина вскочила со своего мягкого ложа. Она бросилась к сыну и, обняв его шею руками, прижалась щекой к его щеке. Двадцать лет, проведенные в гареме паши, не убили в ней дочери Европы: она осталась страстной сицилийкой, в материнской любви неистовой, как тигрица.

— О мое дитя, мой дорогой мальчик, — почти прорыдала Фензиле, — ведь только страх за тебя делает меня жестокой. Я сержусь, потому что вижу, как другой стремится занять рядом с твоим отцом место, которое должно принадлежать тебе. Ах! Но мы победим, мы добьемся своего, мой сладчайший сын. Я найду способ вернуть это чужеземное отребье в навозную кучу, откуда он выполз. Верь мне, о Марзак! Но тише… Сюда идет твой отец. Уйди, оставь меня наедине с ним.

Удалив Марзака, Фензиле проявила свою всегдашнюю предусмотрительность; она знала, что без свидетелей Асад легче поддается ее убеждениям, тогда как при других гордость заставляет его обрывать ее на полуслове. Марзак скрылся за резной ширмой сандалового дерева, закрывавшей один из входов в комнату, в ту минуту, когда фигура Асада показалась в другом.

Паша шел, улыбаясь и поглаживая длинную бороду тонкими смуглыми пальцами; джуба волочилась за ним по полу.

— Без сомнения, ты уже обо всем слышала, о Фензиле, — произнес он. — Довольна ли ты ответом?

Фензиле снова опустилась на подушки и лениво разглядывала себя в стальное зеркальце, оправленное в серебро.

— Ответом? — вяло повторила она, и в голосе ее прозвучали нескрываемое презрение и легкая насмешка. — Вполне довольна. Сакр-аль-Бар рискует жизнью двухсот сыновей ислама и кораблем, принадлежащим государству, ради путешествия в Англию, не имея иной цели, кроме захвата двух пленников. Только двух, тогда как, будь его намерения искренними, их было бы две сотни.

— Ба! И это все, что ты слышала? — спросил паша, в свою очередь передразнивая Фензиле.

— Все остальное не имеет значения, — ответила она, продолжая смотреться в зеркало. — Я слышала, но это не столь существенно, что на обратном пути, случайно встретив франкский корабль, на котором так же случайно оказался богатый груз, Сакр-аль-Бар захватил его от твоего имени.

— Случайно, говоришь ты?

— А разве нет? — Она опустила зеркало, и ее дерзкий, вызывающий взгляд бесстрашно встретился со взглядом паши. — Или ты скажешь, что такая встреча с самого начала входила в его расчеты?

Паша нахмурился и задумчиво опустил голову. Увидев, что перевес на ее стороне, Фензиле поспешила воспользоваться им:

— По счастливой случайности ветер пригнал «голландца» под нос к Сакр-аль-Бару, по еще более счастливой случайности на его борту оказался богатый груз, благодаря чему твой любимец сумел настолько ослепить тебя зрелищем золота и драгоценных каменьев, что ты не разглядел истинной цели его плавания.

— Истинной цели? — тупо переспросил паша. — Какова же была его истинная цель?

Фензиле улыбнулась, как бы давая понять, что здесь для нее нет никакой тайны; на самом же деле — чтобы скрыть свое полнейшее неведение и неспособность назвать причину, пусть даже отдаленно приближающуюся к истине.

— Ты спрашиваешь меня, о проницательный Асад? Разве твои глаза менее зорки, а ум менее остер, чем у меня? Разве то, что ясно мне, может оставаться сокрытым от тебя? Или твой Сакр-аль-Бар околдовал тебя чарами вавилонскими?

Паша крупными шагами подошел к Фензиле и жилистой старческой рукой грубо схватил ее за запястье:

— Его цель… о негодная! Открой свои грязные мысли! Говори!

Фензиле выпрямилась; щеки ее пылали, весь облик выражал непокорность.

— Я не стану говорить, — сказала она.

— Не станешь? Клянусь головой Аллаха! Как смеешь ты стоять предо мною и не повиноваться мне, твоему повелителю?! Я велю высечь тебя, Фензиле. Все эти годы я был слишком мягок с тобой, настолько мягок, что ты забыла про розги, которые ожидают непокорную жену. Так говори же, пока рубцы не покрыли твою плоть, хотя, если хочешь, можешь говорить и после этого.

— Не буду, — повторила Фензиле, — и пусть меня вздернут на дыбу, я все равно ни слова не произнесу больше про Сакр-аль-Бара. Разве стану я открывать правду лишь затем, чтобы меня пинали ногами, осмеивали и называли лгуньей и матерью лжи?

Затем, внезапно изменив манеру поведения и залившись слезами, она вскричала:

— О источник моей жизни! Как жесток и несправедлив ты ко мне!

Теперь она распростерлась ниц перед Асадом, обхватив руками его колени, и ее грациозная поза дышала покорностью и послушанием.

— Когда любовь к тебе побуждает меня говорить о том, что я вижу, единственной наградой мне служит твой гнев, снести который выше моих сил. Под его тяжестью я лишаюсь чувств.

Паша нетерпеливо оттолкнул ее.

— Сколь несносен язык женщины! — воскликнул он и вышел, зная по опыту, что, задержись он хоть ненадолго, на него обрушится нескончаемый поток слов.

Но яд, столь искусно поднесенный, начал свое медленное действие. Он проник в мозг паши и стал терзать его сомнениями. Ни одна, даже самая обоснованная, причина, выдвинутая Фензиле для объяснения странного поведения Сакр-аль-Бара, не могла бы так неотступно и навязчиво преследовать Асада, как намек на то, что таковая причина есть. Он будил в Асаде смутные, неясные чувства, отогнать которые было невозможно в силу их неуловимости и неопределенности. С нетерпением ожидал паша наступления утра и прихода самого Сакр-аль-Бара, но уже без того сердечного волнения, с каким отец ожидает прихода любимого сына.

Тем временем Сакр-аль-Бар прохаживался по юту каракки, наблюдая, как в городе, беспорядочно разбросанном по склону холма, постепенно гаснут огни. Взошла луна. Она залила город белым холодным сиянием, обрисовала резкие черные тени минаретов и слегка трепещущих финиковых пальм, разбросала по спокойным водам залива серебряные блики.

Рана Сакр-аль-Бара зажила, и он снова стал самим собой. Два дня назад впервые после сражения с «голландцем» вышел на палубу и с тех пор проводил на ней бо́льшую часть времени. Лишь один раз наведался он к своим пленникам. Едва поднявшись с койки, он направился на корму, где помещалась каюта Розамунды. Он увидел, что молодая женщина бледна и задумчива, но отнюдь не сломлена. Род Годолфинов отличался твердостью характера, и в хрупком теле Розамунды обитал поистине мужской дух. При его появлении она подняла глаза и слегка вздрогнула от удивления: сэр Оливер впервые пришел к ней с того дня, когда около четырех недель назад унес ее из Арвенака. Но она сразу же отвела взгляд и продолжала сидеть, опершись локтями о стол, подобно деревянному изваянию, как бы не замечая его присутствия. В ответ на его извинения Розамунда не проронила ни слова и не показала вида, что слышит их. Он стоял в недоумении, кусая губы, и в сердце его вскипал, возможно не совсем справедливый, гнев. Затем он повернулся и вышел. От Розамунды он пошел к брату и некоторое время молча рассматривал исхудавшее, заросшее щетиной, жалкое существо с блуждающими глазами, униженно съежившееся перед ним в сознании своей вины. Наконец Оливер вернулся на палубу, где, как я уже сказал, провел бо́льшую часть последних трех дней этого необычного плавания, в основном лежа на солнце и набираясь сил от его жгучих лучей.

Когда в тот вечер Сакр-аль-Бар прогуливался под луной, по трапу ползком прокралась какая-то тень и тихо обратилась к нему по-английски:

— Сэр Оливер!

Он вздрогнул, словно услышал голос призрака, неожиданно восставшего из могилы. Но окликнул его всего лишь Джаспер Ли.

— Подойдите ко мне! — приказал Сакр-аль-Бар и, когда шкипер поднялся на ют и остановился перед ним, продолжил: — Я уже говорил вам, что здесь нет сэра Оливера. Я — Оливер-рейс, или Сакр-аль-Бар, один из верных дома пророка. А теперь говорите, что вам нужно.

— Я честно и добросовестно служил вам, ведь так? — начал мастер Ли.

— Разве кто-нибудь это отрицает?

— Никто, но и особой благодарности я ни от кого не вижу. Когда вы слегли из-за своей раны, мне было раз плюнуть предать вас. Я мог бы привести ваши корабли в устье Тахо. Ей-богу, мог бы.

— Вас тут же искрошили бы на куски, — заметил Сакр-аль-Бар.

— Я мог бы держаться поближе к берегу и рискнуть попасть в плен, чтобы потом, на известном вам основании, потребовать освобождения.

— И снова оказаться на галерах его испанского величества. Но хватит! Я признаю, что вы достойно вели себя по отношению ко мне. Вы выполнили свои обязательства и можете не сомневаться, что я выполню свои.

— Но ваше обязательство сводилось к тому, что вы отправите меня домой.

— Так что же?

— Вся загвоздка в том, что я не знаю, где найти пристанище, не знаю, где вообще мой дом после всех этих лет. Если вы отошлете меня, я стану бездомным бродягой.

— Так как же мне поступить с вами?

— По правде говоря, христианами и христианством я сыт по горло, не меньше, чем вы к тому времени, когда мусульмане захватили галеру, где вы сидели на веслах. Человек я способный, сэр Оли… Сакр-аль-Бар. Лучшего шкипера, чем я, не было ни на одном корабле, когда-либо покинувшем английский порт. Я видел уйму морских сражений и отлично знаю это ремесло. Не найдете ли вы мне какого-нибудь дела здесь, у себя?

— Вы хотите стать отступником, как я?

— До сих пор я думал, что слово «отступник» можно понимать по-разному: все зависит от того, на чьей вы стороне. Я бы предпочел сказать, что хочу перейти в веру Магомета.

— Точнее, в веру пиратства, грабежа и морского разбоя, — уточнил Сакр-аль-Бар.

— Вот уж нет! Для этого мне не требуется никакого обращения. Вспомните, кем я был раньше, — откровенно признался шкипер Ли. — Я хочу всего-навсего плавать не под «Веселым Роджером», а под другим флагом.

— Вам придется отказаться от спиртного, — предупредил Сакр-аль-Бар.

— Мне будет чем вознаградить себя.

Сакр-аль-Бар задумался. Просьба шкипера отозвалась в его сердце. Он был не прочь иметь рядом с собой соотечественника, даже такого плута, как Джаспер Ли.

— Будь по-вашему, — наконец сказал он, — хоть вы и заслуживаете петли. Ну да ладно. Если вы перейдете в магометанство, я возьму вас на службу — для начала одним из моих лейтенантов. До тех пор, пока вы будете верны мне, Джаспер, все будет хорошо, но при первом же подозрении вам не избежать веревки и танца между палубой и ноком[628] реи по дороге в ад.

Взволнованный шкипер нагнулся, схватил руку Сакр-аль-Бара и поднес ее к губам.

— Согласен, — проговорил он. — Вы пощадили меня, хоть я и не заслужил вашего милосердия. Не сомневайтесь в моей верности. Моя жизнь принадлежит вам, и пусть она штука не особо ценная, делайте с ней что хотите.

Почти невольно Сакр-аль-Бар сжал руку старого мошенника, после чего Джаспер Ли шаркающей походкой пошел прочь и спустился по трапу на палубу. Впервые за свою гнусную жизнь шкипер был до глубины души тронут милосердием, которого он не заслужил, и, сознавая это, поклялся стать достойным его, пока не поздно.

Глава 15

МАРЗАК БЕН-АСАД
Чтобы переправить груз захваченного голландского судна с мола в Касбу, потребовалось более сорока верблюдов. Таких торжественных процессий еще не случалось видеть на узких улицах Алжира. Ее придумал Сакр-аль-Бар, знавший, как падка толпа на пышные зрелища. Она была достойна грозы морей, величайшего мусульманского победителя, который, не довольствуясь спокойными водами Средиземного моря, дерзнул выйти на океанский простор.

Возглавляли шествие сто корсаров, одетые в короткие кафтаны всевозможных цветов и опоясанные яркими шарфами, за которые был заткнут целый арсенал сабель и кинжалов. Многие корсары были в кольчугах и сверкающих островерхих касках, обмотанных тюрбанами. За ними уныло плелись сто закованных в цепи пленников с «голландца», подгоняемые бичами. Далее в строгом порядке следовал полк корсаров, а за ним — длинная вереница важных верблюдов. Храпя и медленно переставляя ноги, они покорно подчинялись крикам погонщиков — жителей Сахары. За верблюдами шел еще один отряд корсаров, и завершал шествие сам Сакр-аль-Бар на белом арабском скакуне.

В узких улочках, где белые и желтые дома обращали на прохожих глухие стены, кое-где прорезанные щелями, едва пропускающими свет и воздух, зрители опасливо толпились в дверях, потому что ноша верблюда, свешиваясь с их боков, занимала весь проход. Берег по обеим сторонам мола, площадь перед базаром и подступы к крепости Асада были запружены пестрой шумной толпой. В этой толпе величавые мавры в развевающихся одеждах стояли бок о бок с полуголыми неграми из Суса и Дра; сухощавые, выносливые арабы в безукоризненных белых джубах переговаривались с берберийскими горцами в черных верблюжьих накидках; левантийские турки подталкивали локтями одетых по-европейски евреев — беженцев из Испании, которых арабы терпели, памятуя про общие страдания и общее изгнание с земли предков.

Вся эта живописная толпа собралась под палящим африканским солнцем встретить Сакр-аль-Бара и приветствовала его таким громоподобным криком, что эхо долетало с мола до самой Касбы, возвещая о приближении триумфатора.

Около базара часть корсаров во главе с Османи погнала пленников в баньо, или банный двор, как его называет лорд Генри, тогда как верблюды продолжали медленно подниматься на холм. Через главные ворота Касбы караван неспешно вступил на обширный двор. Погонщики выстроили верблюдов по обеим его сторонам, и животные неуклюже опустились на колени. Затем во двор вошли две шеренги корсаров по двадцать человек каждая — почетный караул предводителя. Отвесив низкий поклон Асаду ад-Дину, корсары застыли по обе стороны прохода. Паша сидел на диване в тени навеса, рядом с ним стояли Тсамани и Марзак, за спиной — полдюжины янычар охраны, чьи черные одеяния служили эффектным фоном для зеленых с золотом одежд паши, богато украшенных драгоценными камнями. На белом тюрбане Асада сверкал изумрудный полумесяц.

Хмуро и задумчиво наблюдал паша все происходящее, пребывая во власти сомнений, посеянных в его душе коварными речами и еще более коварными недомолвками Фензиле. Но при появлении предводителя корсаров лицо паши прояснилось, глаза засверкали, и он поднялся с дивана, чтобы встретить его, как отец встречает сына, подвергавшего свою жизнь опасности во имя дорогого для них обоих дела.

У ворот Сакр-аль-Бар спешился. Гордо подняв голову, он с величайшим достоинством подошел к паше. За предводителем следовали Али и рыжебородый человек в тюрбане. В нем не без труда можно было узнать Джаспера Ли, явившегося во всем блеске своего нового обличья.

Сакр-аль-Бар простерся ниц:

— Да пребудут с тобой благословение Аллаха и мир его, о господин мой!

Асад, наклонившись и заключив победителя в объятия, приветствовал его словами, от которых Фензиле, наблюдавшая эту сцену из-за резной решетки, стиснула зубы.

— Хвала Аллаху и нашему властителю Магомету: ты вернулся в добром здравии, сын мой. Мое старое сердце возрадовалось при вести о твоих победах во славу Веры.

Перед пашой разложили богатства, захваченные на «голландце». Зрелище, представшее его глазам, намного превосходило все, что он ожидал увидеть.

Наконец добычу отправили в сокровищницу, и Тсамани получил приказ подсчитать ее стоимость и определить долю каждого участника похода, начиная с самого паши, представлявшего государство, и кончая последним корсаром из команды победоносных судов Веры. Одна двадцатая всей добычи причиталась Сакр-аль-Бару.

Двор опустел. На нем остались лишь паша с Марзаком и янычарами да Сакр-аль-Бар с Али и Джаспером. Тогда-то корсар и представил паше своего нового офицера как человека, на которого снизошла благодать Аллаха, замечательного воина и отличного морехода, предложившего свои способности и саму жизнь на службу исламу.

Марзак раздраженно перебил корсара и заявил, что в рядах воинства веры и без того слишком много назарейских собак и неразумно увеличивать их число, а со стороны Сакр-аль-Бара весьма самонадеянно брать на себя подобные решения.

Сакр-аль-Бар смерил юношу взглядом удивленным и презрительным.

— По-твоему, привлечь нового приверженца под знамя нашего владыки Магомета — значит проявить самонадеянность? — спросил он. — Поди почитай Книгу мудрости[629] и посмотри, что вменяется в долг каждому правоверному. И задумайся, о сын Асада: когда в скудоумии своем ты бросаешь камень презрения в тех, кого благословил Аллах, кого он вывел из тьмы, где они пребывали, на яркий свет веры, ты бросаешь камень и в меня, и в свою собственную мать. Более того, богохульствуя, ты оскорбляешь благословенное имя Аллаха, а значит — ступаешь на путь, ведущий в преисподнюю.

Посрамленный Марзак умолк, гневно закусив губу; Асад же кивнул и одобрительно улыбнулся.

— Велики твои познания в истинной вере, о Сакр-аль-Бар, — произнес он. — Ты не только отец доблести, но и отец мудрости.

Затем он обратился с приветствием к мастеру Ли и объявил о его вступлении в ряды правоверных под именем Джаспер-рейса.

Вскоре Асад отпустил Джаспера и Али и приказал янычарам встать на страже у ворот. Затем он хлопнул в ладоши и, велев явившимся на его зов невольникам принести стол с яствами, предложил Сакр-аль-Бару сесть рядом с ним на диван.

Принесли воду, и они совершили омовение. Невольники расставляли на столе тушеное мясо, яйца с оливками, пряности и фрукты.

Асад преломил хлеб, набожно произнес «Бесмилла»[630] и погрузил пальцы в глиняную миску, подавая пример Марзаку и Сакр-аль-Бару. За столом паша попросил корсара рассказать о своих приключениях.

Когда рассказ был закончен и паша еще раз похвалил Сакр-аль-Бара за доблесть, Марзак задал корсару вопрос:

— Ты предпринял опасное путешествие в ту далекую землю лишь затем, чтобы заполучить двух английских пленников?

— Это было лишь частью моего плана, — последовал спокойный ответ. — Я отправился в море во имя пророка, и привезенная мною добыча подтверждает это.

— Но ты ведь не знал, что голландский купец окажется на твоем пути, — возразил Марзак, в точности повторяя слова, подсказанные матерью.

— Не знал? — Сакр-аль-Бар улыбнулся с такой уверенностью в себе, что Асаду ни к чему было слушать продолжение, ловко отразившее подвох Марзака. — Разве я не верю в Аллаха, всемудрого и всеведущего?

— Прекрасный ответ, клянусь Кораном, — поддержал своего любимца Асад.

Радость паши была вполне искренней, поскольку ответ Сакр-аль-Бара отметал все измышления. Но Марзак не сдавался. Он хорошо помнил наставления коварной сицилийки.

— Тем не менее в этой истории мне не все ясно, — пробормотал Марзак с наигранным простодушием.

— Для Аллаха нет невозможного! — произнес Сакр-аль-Бар.

В его голосе звучала уверенность, словно он полагал, будто в мире нет ничего, что могло бы укрыться от проницательности Марзака.

Юноша признательно поклонился.

— Скажи мне, о могущественный Сакр-аль-Бар, — вкрадчиво проговорил он, — как случилось, что, добравшись до тех далеких берегов, ты удовольствовался всего двумя ничтожными пленниками, если со своими людьми и по милости Всевидящего мог взять в пятьдесят раз больше? — И Марзак наивно посмотрел на смуглое лицо корсара.

Асад задумчиво нахмурился — ему эта мысль уже приходила в голову.

Сакр-аль-Бар понял, что здесь не обойтись высокопарной фразой об истинной вере. Он не мог избежать объяснения, хоть и сознавал, что не сумеет предложить достаточно убедительного оправдания своим поступкам.

— Мы взяли этих пленников в первом же доме, и их захват прошел не совсем тихо. Кроме того, на берег мы высадились ночью, и я не хотел рисковать людьми, уводя их далеко от корабля ради нападения на деревню, жители которой могли подняться и отрезать нам путь к отступлению.

Марзак не без злорадства заметил, что на челе Асада по-прежнему лежит глубокая складка.

— Но ведь Османи, — сказал он, — уговаривал тебя напасть на спящую деревню, не подозревавшую о твоем присутствии, а ты отказался.

При этих словах сын Асада метнул на Сакр-аль-Бара быстрый взгляд, и тот понял, что против него затеяна интрига.

— Это так? — повелительно спросил Асад.

Сакр-аль-Бар не отвел взгляда, и в его светлых глазах зажегся вызов.

— А если и так, господин мой? — высокомерно спросил он.

— Я тебя спрашиваю.

— Я слышал, но, зная твою мудрость, не поверил своим ушам. Мало ли что мог сказать Османи? Разве я подчиняюсь Османи и он волен приказывать мне? Если так, то поставь его на мое место и передай ему ответственность за жизнь правоверных, которые сражаются рядом с ним!

Голос Сакр-аль-Бара дрожал от негодования.

— Ты слишком быстро поддаешься гневу, — упрекнул его Асад, по-прежнему хмурясь.

— А кто, клянусь головой Аллаха, может запретить мне это? Не думаешь ли ты, что я возглавил поход, из которого вернулся с добычей, какую не принесут набеги твоих корсаров и за целый год, только для того, чтобы безбородый юнец спрашивал меня, почему я не послушал Османи?!

В порыве мастерски разыгранного гнева Сакр-аль-Бар выпрямился во весь рост. Он понимал, что должен пустить в ход все свое красноречие и даже бахвальство и отмести подозрение витиеватыми фразами и широкими страстными жестами.

— Чего бы я достиг, выполняя волю Османи? Разве его указания помогли бы мне добыть более того, что я сегодня положил к твоим ногам? Его совет мог привести к беде. Разве вина за нее пала бы на Османи? Клянусь Аллахом, нет! Она пала бы на меня, и только на меня! А раз так, то и заслуга принадлежит мне. Я никому не позволю оспаривать ее, не имея на то более веских оснований, чем те, что я здесь услышал.

Да, то была дерзкая речь, но еще более дерзкими были тон Сакр-аль-Бара, его пылающий взор и презрительные жесты. Однако корсар, без сомнения, одержал верх над пашой, подтверждение чего не заставило себя долго ждать.

Асад опешил. Он перестал хмуриться, и на лице его появилось растерянное выражение.

— Ну-ну, Сакр-аль-Бар, что за тон? — воскликнул он.

Сакр-аль-Бар, как будто захлопнувший дверь для примирения, вновь открыл ее.

— Прости мне мою горячность, — покорно произнес он. — Тому виной преданность твоего раба, который служит тебе и вере, не щадя жизни. В последнем походе я получил тяжкую рану. Шрам от нее — немой свидетель моего рвения. А где твои шрамы, Марзак?

Марзак, не ожидавший такого вопроса, оторопел, и Сакр-аль-Бар презрительно усмехнулся.

— Сядь, — попросил корсара Асад. — Я был несправедлив к тебе.

— Ты — истинный фонтан и источник мудрости, о господин мой, и твои слова — подтверждение тому, — возразил Сакр-аль-Бар. Он снова сел, скрестив ноги. — Признаюсь тебе, что, оказавшись во время этого плавания вблизи берегов Англии, я решил высадиться и схватить одного негодяя, который несколько лет назад жестоко оскорбил меня. Я хотел расквитаться с ним. Но я сделал больше, нежели намеревался, и увел с собой не одного, а двух пленников. Эти пленники… — продолжал он, полагая, что теперешнее настроение паши как нельзя более благоприятствует тому, чтобы высказать свою просьбу. — Эти пленники не были отправлены в баньо с остальными невольниками. Они находятся на борту захваченной мною каракки.

— И почему же? — спросил Асад, на сей раз без всякой подозрительности.

— Потому, господин мой, что в награду за службу я хочу просить у тебя одной милости.

— Проси, сын мой.

— Позволь мне оставить этих пленников себе.

Асад слегка нахмурился. Он любил корсара и хотел ублажить его, но, помимо его воли, жгучий яд, влитый Фензиле в его душу, вновь напомнил о себе.

— Считай, что мое разрешение ты получил. Но не разрешение закона, ибо он гласит, что ни один корсар не возьмет из добычи даже самую малость ценой в аспер до того, как добычу поделят, — прозвучал суровый ответ.

— Закон? — удивился Сакр-аль-Бар. — Но закон — это ты, о благородный господин мой!

— Это не так, сын мой. Закон выше паши, и паша должен повиноваться ему, дабы быть достойным своего высокого положения. И закон распространяется на самого пашу, даже если он лично участвовал в набеге. Твоих пленников следует немедленно отправить в баньо к остальным невольникам и завтра утром продать на базаре. Проследи за этим, Сакр-аль-Бар.

Корсар непременно возобновил бы свои просьбы, не заметь он выжидательного взгляда Марзака, горящего нетерпением увидеть погибель противника. Он сдержался и с притворным равнодушием склонил голову:

— В таком случае назначь за них цену, и я сейчас же заплачу в казну.

Но Асад покачал головой.

— Не мне назначать им цену, а покупателям, — возразил он. — Я мог бы оценить их слишком высоко, что было бы несправедливо по отношению к тебе, или слишком низко, что было бы несправедливо по отношению к тем, кто пожелал бы купить их. Отправь пленников в баньо.

— Будет исполнено, — скрывая досаду, сказал Сакр-аль-Бар; он не осмеливался далее упорствовать в своих притязаниях.

Вскоре корсар отправился выполнять распоряжение паши. Однако он приказал поместить Розамунду и Лайонела отдельно от других пленников до начала утренних торгов, когда им поневоле придется занять место рядом с остальными.

После ухода Оливера Марзак остался с отцом во дворе крепости, и тотчас к ним присоединилась Фензиле — женщина, которая, как говорили многие правоверные, привезла в Алжир франкские повадки шайтана.

Глава 16

МАТЬ И СЫН
Рано утром, едва смолкло чтение шахады,[631] к паше явился Бискайн аль-Борак. Его галера, только что бросившая якорь в гавани, повстречала в море испанскую рыбачью лодку, в которой оказался молодой мориск,[632] направлявшийся в Алжир. Известие, побудившее юношу пуститься в далекое плавание, было необычайно важным, и целые сутки рабы ни на секунду не отрывались от весел, чтобы судно Бискайна — флагман его флотилии — как можно скорее добралось до дому.

У мориска был двоюродный брат — новообращенный христианин, как и он сам, и, по всей видимости, такой же мусульманин в душе, — служивший в испанском казначействе в Малаге. Он узнал, что в Неаполь снаряжается галера с грузом золота, предназначенного для выплаты содержания войскам испанского гарнизона. Из-за скупости властей галера казначейства отправлялась без конвоя, но со строгим приказом не удаляться от европейского побережья во избежание неожиданного нападения пиратов. Полагали, что через неделю она сможет выйти в море, и мориск, не медля, решил известить об этом своих алжирских братьев, дабы те успели перехватить ее.

Асад поблагодарил молодого человека и, пообещав ему в случае захвата галеры солидную долю добычи, приказал приближенным позаботиться о нем. Затем он послал за Сакр-аль-Баром. Тем временем Марзак, присутствовавший при этом разговоре, отправился пересказать своей матери. Когда в конце рассказа он добавил, что паша послал за Сакр-аль-Баром, собираясь именно ему поручить важную экспедицию, Фензиле охватил приступ безудержного гнева: значит, все ее намеки и предостережения ни к чему не привели.

Как фурия, бросилась Фензиле в полутемную комнату, где отдыхал Асад. Марзак, не отставая ни на шаг, последовал за ней.

— Что я слышу, о господин мой? — воскликнула она, походя скорее на строптивую дочь Европы, нежели на покорную восточную невольницу. — Сакр-аль-Бар отправляется в поход против испанской золотой галеры?

Полулежа на диване, паша смерил ее ленивым взглядом.

— Ты знаешь кого-нибудь, кто более него преуспеет в таком деле? — спросил он.

— Я знаю того, о господин мой, кого долг обязывает предпочесть этому чужеземному проходимцу! Того, кто всецело предан тебе и заслуживает полного доверия. Того, кто не стремится удержать для себя часть добычи, захваченной во имя ислама.

— Ха! — произнес паша. — Неужели ты вечно будешь поминать ему невольников? Ну и кто же он, твой образец добродетели?

— Марзак, — злобно ответила Фензиле и указала на сына. — Или он так и будет попусту растрачивать юность в неге и лености? Еще вчера этот грубиян насмехался над тем, что у твоего сына нет ни одного шрама. Уж не в саду ли Касбы он их приобретет? Что суждено ему: довольствоваться царапинами от колючек ежевики или учиться искусству воина и предводителя сынов веры, чтобы ступить на путь, которым шел его отец?

— Ступит он на него или нет, — возразил Асад, — решит султан Стамбула, Врата Совершенства. Мы здесь не более чем его наместники.

— Но как султан утвердит Марзака твоим наследником, когда ты не преподал своему сыну науки правителя? Позор на твою голову, о отец Марзака, — ты не гордишься сыном, что подобает последнему правоверному!

— Да пошлет мне Аллах терпение! Разве я не сказал тебе, что Марзак еще слишком молод?

— В его возрасте ты уже бороздил моря под началом великого Окьяни!

— В его возрасте я по милости Аллаха был выше и сильнее твоего сына. Я слишком дорожу им, чтобы позволить ему выйти в море, прежде чем он достаточно окрепнет. Я не хочу потерять его.

— Посмотри на него, — настаивала Фензиле. — Он — мужчина, Асад, и сын, каким мог бы гордиться любой правоверный. Не самое ли для него время препоясаться саблей и ступить на корму одной из твоих галер?

— Она права, о отец мой! — взмолился Марзак.

— Что? — рявкнул старый мавр. — Уж не хочешь ли ты участвовать в схватке с «испанцем»? Что знаешь ты о морских сражениях?

— А что он может знать, когда родной отец не удосужился ничему научить его? — парировала Фензиле. — Уж не насмехаешься ли ты, о Асад, над изъянами, которые есть не что иное, как естественный плод твоих собственных упущений?

— Тебе не вывести меня из терпения, — проворчал Асад, явно теряя таковое. — Я задам тебе только один вопрос: как по-твоему, может ли Марзак принести победу исламу? Отвечай!

— И отвечу: нет, не может. А пора бы. Твой долг — отпустить его в это плавание, дабы он мог обучиться ремеслу, которое ждет его в будущем.

Асад на минуту задумался.

— Пусть будет по-твоему, — медленно проговорил он. — Ты отправишься с Сакр-аль-Баром, сын мой.

— С Сакр-аль-Баром? — в ужасе воскликнула Фензиле.

— Лучшего наставника для него я не мог бы найти.

— Твой сын отправится в плавание как чей-то слуга?

— Как ученик, — поправил Асад. — А как же иначе?

— Будь я мужчиной, о фонтан души моей, — проговорила Фензиле, — и имей я сына, никто, кроме меня, не был бы его наставником. Я бы вылепила из него свое второе «я». Таков, о возлюбленный господин мой, твой долг перед Марзаком. Не поручай его обучение постороннему, особенно тому, кому, несмотря на твою любовь к нему, я не могу доверять. Возглавь этот поход, а Марзак пусть будет твоим кайей.

Асад нахмурился.

— Я слишком стар, — возразил он. — Два года я не выходил в море. Как знать, возможно, я уже утратил искусство побеждать. Нет, нет. — Он покачал головой, и облачко грусти тронуло его суровое лицо. — Командир теперь Сакр-аль-Бар, и если Марзак пойдет в плавание, то только с ним.

— Господин мой… — начала было Фензиле, но тут же остановилась.

В комнату вошел невольник-нубиец и доложил паше, что Сакр-аль-Бар прибыл в крепость и ожидает приказаний своего господина во дворе. Асад сразу встал и, как ни пыталась Фензиле удержать его, нетерпеливо отмахнулся от нее и вышел.

Она смотрела ему вслед, и в ее прекрасных глазах закипали слезы гнева. Асад вышел на залитый солнцем двор, и в полутемной комнате воцарилась тишина, нарушаемая только отдаленными переливами серебристого смеха младших жен паши. Эти звуки раздражали и без того натянутые нервы старшей жены. Фензиле с проклятиями поднялась с дивана и хлопнула в ладоши. На ее зов явилась обнаженная по пояс негритянка с массивным золотым кольцом в ухе, гибкая и мускулистая, как борец.

— Вели им прекратить этот визг, — резко приказала Фензиле, — и скажи, что, если они еще раз потревожат меня, я велю их высечь.

Вскоре после ухода негритянки смех смолк: младшие жены с большей покорностью подчинялись распоряжениям Фензиле, нежели распоряжениям самого паши.

Немного успокоившись, она подвела сына к резной решетке, сквозь которую был виден весь двор. Стоя рядом с Сакр-аль-Баром, паша рассказывал ему о вести, привезенной мориском, и давал соответствующие указания.

— Как скоро сможешь ты выйти в море? — закончил он.

— Как только того потребует служба Аллаху и тебе, — не задумываясь, ответил Сакр-аль-Бар.

— Хорошо сказано, сын мой. — Асад, окончательно побежденный готовностью корсара, ласково положил руку на его плечо. — В таком случае отправляйся завтра на восходе солнца. Времени на сборы тебе вполне хватит.

— Тогда, с твоего позволения, я сейчас же пойду распорядиться, — заспешил Сакр-аль-Бар, хотя необходимость выйти в море именно сейчас несколько встревожила его.

— Какие галеры ты возьмешь?

— Против одной испанской? Мой галеас[633] прекрасно справится с ней. С одним судном мне будет легче укрыться в засаде, чем с целой флотилией.

— О, ты столь же мудр, сколь отважен, — одобрил Асад. — Да пошлет тебе Аллах удачу!

— Мне можно удалиться?

— Подожди немного. Дело касается моего сына Марзака. Он уже почти мужчина, и ему пора начать служить Аллаху и государству. Я хочу, чтобы ты взял его в плавание своим лейтенантом и так же наставлял его, как я когда-то наставлял тебя.

Сакр-аль-Бару желание паши доставило так же мало удовольствия, как и Марзаку. Зная, как ненавидит его сын Фензиле, он имел все основания опасаться осложнений, если план Асада осуществится.

— Как ты когда-то наставлял меня? — произнес он с притворной грустью. — Не отправиться ли тебе вместе с нами, о Асад? В исламском мире нет равного тебе. С какой радостью встал бы я вновь рядом с тобой на носу галеры, как в тот день, когда мы брали на абордаж «испанца».

Асад внимательно посмотрел на корсара.

— Ты тоже просишь меня выйти в море? — спросил он.

— А тебя уже просили об этом?

Природная проницательность не подвела Сакр-аль-Бара, и он сразу все понял.

— Кто бы то ни был, он поступил хорошо, но никто не мог бы желать этого более горячо, чем я. Ведь никто лучше меня не познал радость битвы с неверными под твоим предводительством и сладость победы, одержанной у тебя на глазах. Так отправляйся же, огосподин мой, в славный поход и сам будь наставником своего сына — ведь это самая высокая честь, какой ты можешь его удостоить.

Прищурив орлиные глаза, Асад задумчиво поглаживал седую бороду.

— Клянусь Аллахом, ты искушаешь меня.

— Дозволь мне сделать большее.

— Нет, не надо! Я стар и слаб, кроме того — я нужен здесь. Не пристало старому льву охотиться за молодой газелью. Не растравляй мне душу. Солнце моих подвигов закатилось. Пускай мои питомцы, воины, которых я воспитал, несут по морям мое имя и славу истинной веры.

Взгляд паши затуманился. Он оперся о плечо Сакр-аль-Бара и вздохнул:

— Не скрою, твое предложение заманчиво. Но нет… Мое решение неизменно. Отправляйся без меня. Возьми с собой Марзака и привези его обратно целым и невредимым.

— Иначе я и сам не вернусь. Но я верю во Всеведущего.

На этом Сакр-аль-Бар удалился, постаравшись скрыть досаду, вызванную как самим плаванием, так и навязанной ему компанией. Он отправился в гавань и приказал Османи готовить к выходу в море большой галеас, доставить на борт пушки, триста рабов на весла и столько же вооруженных корсаров.

Асад вернулся в комнату, где оставил Фензиле и Марзака. Он пришел сказать, что уступает их желанию, что Марзак пойдет в плавание и таким образом будет иметь полную возможность показать, на что он способен.

Однако вместо прежнего нетерпения его встретил плохо скрытый гнев.

— О солнце, согревающее меня, — начала Фензиле.

Паша по долгому опыту знал, что чем ласковее ее слова, тем сильнее злость, которую они скрывают.

— Видно, мои советы значат для тебя не больше, чем шелест ветра, чем прах на твоих подошвах!

— И того меньше, — ответил Асад, забывая привычную снисходительность, поскольку слова Фензиле вывели его из себя.

— Значит, это правда! — почти закричала она.

Марзак стоял за ее спиной, и его красивое лицо помрачнело.

— Правда, — подтвердил Асад. — На рассвете, Марзак, ты взойдешь на галеру Сакр-аль-Бара и под его началом выйдешь в море набраться сноровки и доблести, благодаря которым он стал оплотом ислама, истинным копьем Аллаха.

Но желание поддержать мать и ненависть к авантюристу, грозившему узурпировать его законные права, толкнули Марзака на неслыханную дерзость.

— Когда я выйду в море с этим назарейским псом, — хрипло сказал юноша, — он займет подобающее ему место на скамье для гребцов!

— Что?! — словно разъяренный зверь, взревел Асад, резко повернувшись к сыну. Жесткое выражение его внезапно побагровевшего лица привело в ужас обоих заговорщиков. — Клянусь бородой пророка! И ты говоришь это мне?

Паша почти вплотную приблизился к Марзаку, однако Фензиле вовремя бросилась между ними, как львица, грудью встающая на защиту своего детеныша. Тогда паша, взбешенный неповиновением Марзака и готовый излить бешенство как на сына, так и на жену, схватил ее своими жилистыми старческими руками и со злостью отшвырнул в сторону. Фензиле споткнулась и рухнула на подушки дивана.

— Да проклянет тебя Аллах! — крикнул Асад попятившемуся от него Марзаку. — Так, значит, эта своевольная мигера не только выносила тебя в своем чреве, но и научила заявлять мне прямо в лицо, что тебе по вкусу, а что нет? Клянусь Кораном, слишком долго терпел я ее лукавые чужеземные повадки! Похоже, она и тебя научила противиться воле родного отца! Завтра ты отправишься в море с Сакр-аль-Баром. Я так велю. Еще слово, и ты займешь на галере то самое место, которое прочил ему, — на скамье гребцов, где плеть надсмотрщиков научит тебя покорности.

Марзак стоял, онемев от страха и едва дыша. Ни разу в жизни он не видел отца в таком поистине царственном гневе.

Тем не менее гнев Асада, казалось, вовсе не напугал Фензиле. Даже страх перед розгами и дыбой не мог обуздать язык этой фурии.

— Я буду молить Аллаха вернуть зрение твоей душе, о отец Марзака, — задыхаясь, проговорила она, — и научить тебя отличать истинно любящих от своекорыстных обманщиков, злоупотребляющих твоим доверием.

— Как! — прорычал Асад. — Ты еще не угомонилась?

— И не угомонюсь, пока смерть не сомкнет мои уста, раз они смеют давать тебе советы, подсказанные безмерной любовью, о свет моих бедных очей!

— Продолжай в том же духе, — гневно бросил Асад, — и тебе недолго придется ждать.

— Мне все равно, если хоть такой ценой удастся сорвать льстивую маску с этой собаки Сакр-аль-Бара. Да переломает Аллах ему кости! А его невольники, те, двое из Англии, о Асад? Мне сказали, что одна из них — женщина. Она прекрасна той белокожей красотой, какой иблис[634] одарил жителей Севера. Что намерен он делать с ней? Ведь он не хочет выставлять ее на базаре, как предписывает закон, а тайком приходит сюда, чтобы ты отменил для него этот закон. О! Мои слова тщетны! Я открыла тебе и более серьезные доказательства его гнусного вероломства, но ты только ласкаешь изменника, а на родного сына выпускаешь когти!

Смуглое лицо паши посерело. Он приблизился к Фензиле, наклонился и, схватив ее за руку, рывком поднял с дивана. На сей раз вид Асада не на шутку напугал Фензиле и положил конец ее безрассудному упорству.

— Аюб! — громко позвал паша.

Теперь пришла очередь Фензиле позеленеть от страха.

— Господин мой, господин мой! — взмолилась она. — О свет моей жизни, не гневайся! Что ты делаешь?

— Делаю? — Асад зло улыбнулся. — То, что мне следовало сделать лет десять назад, а то и раньше. Мы высечем тебя. — И он крикнул еще громче: — Аюб!

— Господин мой! Сжалься, о сжалься! — Она бросилась в ноги Асаду и обняла его колени. — Во имя Милостивого и Милосердного будь милосерд к невоздержанности, на которую только из любви к тебе мог дерзнуть мой бедный язык! О мой сладчайший господин! О отец Марзака!

Отчаяние Фензиле, ее красота, но более всего столь несвойственные ей смирение и покорность, возможно, и тронули Асада. Как бы то ни было, но не успел Аюб — холеный тучный старший евнух гарема — с поклоном появиться в дверях, как паша повелительным жестом отпустил его.

Асад посмотрел на Фензиле сверху вниз и усмехнулся:

— Такая поза более всего пристала тебе. Запомни это на будущее.

И разгневанный властелин с презрением освободился от рук, обнимавших его колени, повернулся спиной к распростертой на полу женщине и величественно и непреклонно направился к выходу. Мать и сын остались одни. Они еще не оправились от ужаса, и у обоих было такое чувство, будто они заглянули в лицо смерти.

Довольно долго никто из них не нарушал молчания. Наконец Фензиле поднялась с пола и подошла к забранному решетками ящику за окном. Она открыла его и взяла глиняный кувшин, в котором охлаждалась вода. Налив воды в пиалу, она с жадностью выпила ее. То, что Фензиле сама оказала себе эту услугу, когда стоило лишь хлопнуть в ладоши и явились бы невольники, выдавало ее смятение.

Захлопнув дверцу ящика, Фензиле повернулась к Марзаку.

— И что теперь? — спросила она.

— Теперь? — переспросил молодой человек.

— Да, что теперь? Что нам делать? Неужели мы должны покориться и безропотно ждать конца? Твой отец околдован. Этот шакал околдовал его, и он хвалит все, что бы тот ни сделал. Да умудрит нас Аллах, о Марзак, иначе Сакр-аль-Бар втопчет тебя в прах.

Понурив голову, Марзак медленно подошел к дивану и бросился на подушки. Он долго лежал, подперев подбородок руками.

— А что я могу? — наконец спросил он.

— Именно это я и хотела бы знать больше всего. Надо что-то предпринять, и как можно скорее. Да сгниют его кости! Если Сакр-аль-Бар останется в живых, ты погиб.

— Да, — произнес Марзак, неожиданно оживившись, и сел. — Если он останется в живых! Пока мы строили планы и изобретали уловки, которые только разжигают гнев отца, можно было прибегнуть к самому простому и верному способу.

Фензиле остановилась посреди комнаты и мрачно посмотрела на сына.

— Я думала об этом, — сказала она. — За горсть золотых я могла бы нанять людей, и они… Но риск…

— Какой же риск, если он умрет?

— Он может потянуть нас за собой. Что проку будет нам тогда в его смерти? Твой отец жестоко отомстит за него.

— Если все сделать с умом, нас никто не заподозрит.

— Не заподозрит? — Фензиле невесело рассмеялась. — Ты молод и слеп, о Марзак! На нас первых и падет подозрение. Я не делала тайны из моей ненависти к Сакр-аль-Бару, а народ не любит меня. Твоего отца заставят наказать виновных, даже если сам он и не будет к тому расположен, в чем я вовсе не уверена. Сакр-аль-Бар — да иссушит его Аллах! — для них бог. Вспомни, какую встречу ему устроили. Какого пашу, вернувшегося с победой, встречали так? Благодаря победам, посланным ему удачей, все сочли, будто он удостоился божественного благоволения и защиты. Говорю тебе, Марзак, умри твой отец завтра, вместо него пашой Алжира объявят Сакр-аль-Бара, и тогда — горе нам! Асад ад-Дин стар. Правда, он не участвует в сражениях. Он дорожит жизнью и может еще долго протянуть. А если нет, если Сакр-аль-Бар все еще будет ходить по земле, когда свершится судьба твоего отца… Страшно подумать, какая участь ожидает тебя и меня.

— Да пребудет в скверне его могила!

— Могила? Вся сложность в том, как вырыть ему могилу, не повредив себе. Шайтан хранит эту собаку.

— Да уготовит он ему постель в преисподней! — воскликнул Марзак.

— Проклятия нам не помогут. Встань, Марзак, и подумай, как это устроить.

Марзак вскочил с дивана с легкостью и проворством борзой собаки.

— Послушай, — сказал он. — Раз я должен идти с ним в плавание, то, возможно, как-нибудь темной ночью мне и представится удобный случай.

— Не спеши, дай подумать. Аллах подскажет мне какой-нибудь способ.

Фензиле хлопнула в ладоши и приказала вошедшей девочке-невольнице позвать Аюба и приготовить носилки.

— Мы отправимся на базар, о Марзак, и посмотрим на его пленников. Кто знает, быть может, они окажутся нам полезны. Против ублюдка, рожденного во грехе, хитрость сослужит нам лучшую службу, чем сила.

— Да сгинет дом его! — воскликнул Марзак.

Глава 17

КОНКУРЕНТЫ
Обширная площадь перед воротами Сак-аль-Абида была забита пестрой шумной толпой, с каждой минутой вбиравшей в себя все новые людские потоки, текущие из лабиринта узких немощеных улиц.

Там были смуглолицые берберы в черных плащах из козьей шерсти, украшенных на спине оранжевыми и красными ромбами; их бритые головы были покрыты тюбетейками или повязаны плетеными шерстяными шнурами. Там были чернокожие жители Сахары, почти нагие. Там были величавые арабы, укутанные в ниспадающие бесконечными складками одеяния с капюшонами, надвинутыми на смуглые точеные лица. Там были горделивые богатые мавры в ярких селамах, восседающие на холеных мулах, покрытых роскошными попонами. Там были тагарины — мавры, изгнанные из Андалузии, по большей части работорговцы. Там были местные евреи в мрачных черных джубах и евреи христианские, прозванные так, поскольку выросли они в христианских странах и одевались по-европейски. Там были высокомерные, облаченные в пышные одеяния левантийские турки. Там были скромные кололы, кабилы и бискары.

Здесь водонос, обвешанный бурдюками из козьей кожи, звонил в колокольчик; там торговец апельсинами, ловко балансируя на изношенном тюрбане корзиной с золотистыми плодами, на все лады расхваливал свой товар.

В палящих лучах африканского солнца под голубым небом, где кружили голуби, собрались пешие и восседающие на мулах, ослах, стройных арабских скакунах. Переливаясь радужным многоцветьем, толпа волновалась, как море: все толкались, смеялись, переругивались. В тени желтой глиняной стены сидели нищие и калеки, жалобно просящие подаяния. Недалеко от ворот слушатели окружили меддаха — бродячего певца, который под аккомпанемент гимбры и гайте гнусавил какую-то меланхоличную песню.

Богатые завсегдатаи базара целеустремленно пробирались через толпу и, спешившись у входа, проходили в ворота, еще закрытые для зевак и покупателей попроще. За воротами, на обнесенном серыми стенами просторном квадратном дворе, выжженном солнцем, людей было мало. До начала невольничьих торгов оставался час, и тем временем купцы, у которых было разрешение выставлять у стен свои лотки, занимались мелкой торговлей. Здесь торговали дровами, фруктами, пряностями, безделушками и драгоценностями для украшения правоверных.

В середине двора был вырыт большой восьмиугольный водоем, окруженный низким, в три ступени, парапетом. На нижней ступеньке сидел пожилой бородатый еврей с ярким платком на голове. На его коленях покоился широкий плоский ящик черного цвета, разделенный на несколько отделений, заполненный полудрагоценными и драгоценными — в том числе и весьма редкими — камнями. Рядом стояли несколько молодых мавров и два турецких офицера из гвардии паши, и старый израильтянин умудрялся торговаться сразу со всеми.

К северной стене лепился длинный сарай, переднюю часть которого заменял занавес из верблюжьей шерсти. Оттуда доносился нестройный гул человеческих голосов: пленники, предназначенные для продажи, ожидали там начала торгов. Перед сараем стояли на страже несколько дюжин корсаров и помогавших им негров-невольников.

С противоположной стороны над стеной сверкал белый купол мечети; по его бокам высились похожий на копье минарет и несколько финиковых пальм с длинными листьями, застывшими в неподвижном горячем воздухе.

Вдруг толпа за воротами пришла в волнение. С криком «Дорогу! Дорогу!» к базару продвигались шесть рослых нубийцев. Каждый из них обеими руками держал огромную доску и, размахивая ею, прокладывал путь сквозь пестрое скопище людей, которые, расступаясь, осыпали нубийцев градом проклятий.

— Балак! Расступитесь! Дорогу Асаду ад-Дину, избраннику Аллаха! Дорогу!

Толпа расступилась и простерлась ниц перед Асадом ад-Дином, который верхом на молочно-белом муле медленно продвигался вперед в сопровождении Тсамани и целой тучи одетых в черное янычар с обнаженными саблями в руках.

Проклятия, встретившие негров паши, смолкли, и воздух зазвенел от горячих благословений:

— Да умножит Аллах твое могущество! Да продлит он дни твои! Да пребудут с тобой благословения господина нашего Мухаммеда! Да умножит Аллах число твоих побед!

Паша отвечал на приветствия толпы, как подобает человеку истинно набожному и благочестивому.

— Мир правоверным из дома пророка, — время от времени бормотал он, пока не приблизился к воротам базара.

Здесь он приказал Тсамани бросить кошелек ползавшим в пыли нищим, ибо разве не написано в Книге книг: те, кто не подвластны жадности и расходуют свое имущество на пути Аллаха, процветут, ибо им удвоится.

Подчиняясь закону, как последний из своих подданных, Асад сошел с мула и пешком проследовал на базар. У водоема он остановился, повернулся лицом к сараю и, благословив распростертых в пыли правоверных, велел им подняться. Затем мановением руки позвал Али — офицера Сакр-аль-Бара, отвечавшего за невольников, захваченных корсаром в последнем набеге, — и объявил ему о своем желании взглянуть на пленников. По знаку Али негры раздернули занавес, и жаркие лучи солнца хлынули на несчастных. Помимо пленных с испанского галеона, там было несколько человек, захваченных Бискайном в мелких набегах.

Взору Асада предстали мужчины и женщины — хотя женщин было сравнительно немного — всех возрастов, национальностей и состояний: бледные светловолосые жители севера Европы и Франции, златокожие итальянцы, смуглые испанцы, негры, мулаты — старые, молодые и почти дети. Среди них были и богато одетые, и едва прикрытые лохмотьями, и почти голые. Но всех объединяло выражение безнадежного отчаяния, застывшее на лицах. Однако отчаяние пленников не могло пробудить сочувствия в благочестивом сердце Асада. Перед ним были неверные, те, кто никогда не предстанет пред лицом пророка, проклятые и недостойные участия. Взгляд паши остановился на красивой черноволосой девочке-испанке. Она сидела, безжизненно опустив между колен сжатые руки. Поза ее выражала беспредельное страдание и отчаяние, а темные круги под глазами еще более подчеркивали их ослепительный блеск. Опершись на руку Тсамани, паша некоторое время рассматривал ее, затем перевел взгляд. Неожиданно он сильнее сжал руку визиря, и его желтоватое лицо оживилось.

На верхних нарах он увидел само воплощение женской красоты. Рассказы о женщинах, подобных той, что сидела перед ним, он слышал не раз, но видеть их собственными глазами ему не доводилось. Она была высока и стройна, как кипарис, кожа ее отливала молочной белизной, глаза сияли подобно темным сапфирам чистейшей воды, медно-золотые волосы горели на солнце. Ее стан плотно обтягивало белое платье с низким вырезом, открывавшим шею безукоризненной красоты.

Асад повернулся к Али.

— Что за жемчужина попала в эту навозную кучу? Кто она? — спросил он.

— Это та женщина, которую наш господин Сакр-аль-Бар привез из Англии.

Паша вновь медленно перевел взгляд на пленницу, и, хоть той казалось, будто она уже утратила способность что-либо чувствовать, под этим пристальным оскорбительным взглядом щеки ее залились краской. Румянец стер с лица молодой женщины следы усталости, отчего красота ее засияла еще ярче.

— Привести ее сюда, — коротко приказал паша.

Два негра схватили пленницу, и та, стремясь освободиться из их грубых рук, поспешила выйти, готовая с достоинством вынести все, что бы ее ни ожидало. Когда ее уводили, сидевший рядом светловолосый молодой человек с изможденным, заросшим бородой лицом поднял голову и с тревогой посмотрел на свою спутницу. Он глухо застонал и подался вперед, желая удержать ее, но его руки тут же опустились под ударом хлыста.

Асад задумался. Не кто иной, как сама Фензиле уговорила его отправиться на базар и взглянуть на неверную, ради которой Сакр-аль-Бар пошел на немалый риск. Фензиле полагала, что Асад ад-Дин увидит доказательство неискренности предводителя корсаров. И что же? Он увидел эту женщину, но не обнаружил ни малейшего признака того, что, по утверждению Фензиле, должен был обнаружить. Впрочем, он ничего и не искал. Из чистого любопытства внял уговорам своей старшей жены. Однако теперь он забыл обо всем и предался созерцанию благородной красоты северянки, даже в горе и отчаянии обладавшей почти скульптурным совершенством.

Паша протянул руку, чтобы прикоснуться к руке пленницы, но та отдернула ее, словно от огня.

Асад вздохнул:

— Поистине неисповедимы пути Аллаха, коль он позволил столь дивному плоду созреть на гнилом древе неверия!

— Вероятно, для того, чтобы какой-нибудь правоверный из дома пророка мог сорвать его, — откликнулся Тсамани, хитро взглянув на пашу. Этот тонкий лицемер в совершенстве постиг искусство игры на настроениях своего господина. — Поистине, для Единого нет невозможного!

— Но не записано ли в Книге книг, что дочери неверных заказаны сынам истинной веры? — И паша снова вздохнул.

Тсамани и на этот раз не растерялся: он прекрасно знал, какого ответа ждут от него:

— Аллах велик, и случившееся однажды вполне может случиться вновь, мой господин.

Паша одарил визиря благосклонным взглядом:

— Ты имеешь в виду Фензиле? Но тогда я по милости Аллаха стал орудием ее прозрения.

— Вполне может статься, что тебе предначертано вновь свершить подобное, — прошептал коварный Тсамани, движимый более серьезными соображениями, нежели просто желанием угодить владыке.

Между ним и Фензиле существовала давняя вражда: оба они ревновали Асада друг к другу. Влияние визиря на пашу значительно возросло бы, если бы Фензиле удалось устранить. Тсамани мечтал об этом, но опасался, что его мечта никогда не сбудется. Асад старел, и пламень, некогда ярко пылавший в нем, казалось, уже угас, оставив его нечувствительным к женским чарам. И вдруг здесь чудом оказалась женщина столь поразительной красоты, столь непохожая на всех, кто когда-либо услаждал взор паши, что чувства старика, словно по мановению волшебного жезла, вновь разгорелись молодым огнем.

— Она бела, как снега Атласа, сладостна, как финики Тафилалта, — нежно шептал Асад, пожирая пленницу горящими глазами.

Вдруг он посмотрел по сторонам и, распаляясь гневом, набросился на Тсамани.

— Тысячи глаз узрели ее лицо без покрывала! — воскликнул он.

— Такое тоже случалось прежде, — ответил визирь.

Тсамани хотел продолжить, но неожиданно совсем рядом с ними раздался голос, обычно мягкий и музыкальный, а сейчас непривычно хриплый и резкий:

— Что это за женщина?

Паша и визирь вздрогнули и обернулись. Перед ними стояла Фензиле. Лицо ее, как и подобает благочестивой мусульманке, скрывала густая чадра. Рядом с ней они увидели Марзака, а несколько поодаль — евнухов с носилками, в которых Фензиле втайне от Асада прибыла на базар. Около носилок стоял старший евнух Аюб аль-Самин.

Асад смерил Фензиле сердитым взглядом: он все еще гневался на нее и Марзака. Но не только этим объяснялось его неудовольствие. Наедине с Фензиле он кое-как терпел в ней недостаток должного уважения к своей особе, хоть и понимал недопустимость такого поведения. Но его гордость и достоинство не могли позволить ей вмешиваться в разговор и, забыв о приличиях, при всех задавать высокомерные вопросы. Прежде она никогда не осмеливалась на подобные выходки, да и теперь не осмелилась бы, если бы внезапное волнение не заставило ее забыть об осторожности. Она заметила выражение лица, с каким Асад смотрел на прекрасную невольницу, и в ней проснулась не только ревность, но и самый настоящий страх. Ее власть над Асадом таяла. Чтобы она окончательно исчезла, паше, который за последние годы едва ли удостоил взглядом хоть одну женщину, достаточно пожелать ввести в свой гарем новую жену.

Вот почему с дерзким бесстрашием, с отчаянной решимостью Фензиле предстала пред пашой. И пусть чадра скрывала лицо этой удивительной женщины — в каждом изгибе ее фигуры сквозило высокомерие, в каждом жесте звучал вызов. На грозный вид Асада она не обратила никакого внимания.

— Если это та самая невольница, которую Сакр-аль-Бар вывез из Англии, то слухи обманули меня, — заявила она. — Клянусь, чтобы привезти в Берберию эту желтолицую долговязую дочь погибели, вряд ли стоило совершать дальнее путешествие и подвергать опасности жизнь многих достойных мусульман.

Гнев Асада уступил место удивлению: паша не отличался прозорливостью.

— Желтолицую? Долговязую? — повторил он и, наконец поняв уловку Фензиле, ехидно усмехнулся. — Я уже замечал, что ты становишься туга на ухо, а теперь вижу, что и зрение изменяет тебе. Ты и впрямь стареешь.

И он так сердито посмотрел на Фензиле, что та съежилась. Паша вплотную подошел к Фензиле:

— Ты слишком долго царила в моем гареме, давая волю своим нечестивым франкским замашкам. — Он говорил тихо, и только стоявшие совсем близко услышали его гневные слова. — Пожалуй, пора исправить это.

Он круто отвернулся и жестом велел Али отвести пленницу обратно в сарай. Затем, опершись на руку Тсамани, паша сделал несколько шагов к выходу, но остановился и снова обернулся к Фензиле.

— Марш в носилки! — приказал он, прилюдно нанося ей жестокую обиду. — И чтобы тебя больше не видели шатающейся по городу.

Не проронив ни слова, Фензиле мгновенно повиновалась. Паша и Тсамани задержались у входа, пока небольшой кортеж не миновал ворота. Марзак и Али шли по обеим сторонам носилок, не осмеливаясь поднять глаза на разгневанного пашу. Асад, криво усмехаясь, смотрел им вслед.

— Красота ее увядает, а самоуверенность растет, — проворчал он. — Она стареет, Тсамани, спадает с лица и тела и становится все сварливее. Она недостойна оставаться рядом с входящим в дом пророка. Возможно, Аллах будет доволен, если мы заменим ее кем-нибудь более достойным.

Затем, обратив взор в сторону сарая, завесы которого вновь были задернуты, и недвусмысленно намекая на франкскую пленницу, заговорил совсем другим тоном:

— Ты заметил, о Тсамани, как грациозны ее движения? Они плавны и благородны, как у молодой газели. Воистину, не для того создал Всемудрый подобную красоту, чтобы ввергнуть ее в преисподнюю.

— Быть может, она послана в утешение какому-нибудь правоверному? — предположил хитрый визирь. — Для Аллаха нет невозможного!

— А почему бы и нет? — сказал Асад. — Разве не написано: как никто не обретет того, что ему не предназначено, так никто не избежит уготованного судьбой. Останься здесь, Тсамани. Дождись торгов и купи ее. Эту девушку наставят в истинной вере, и она будет спасена от адского пламени.

Итак, паша произнес слова, которые Тсамани давно и страстно желал услышать.

Визирь облизнул губы.

— А цена, господин мой? — вкрадчиво осведомился он.

— Цена? — переспросил Асад. — Разве я не повелел тебе купить ее? Приведи ко мне эту девушку хоть за тысячу филипиков.

— Тысячу филипиков, — повторил пораженный Тсамани. — Аллах велик!

Но паша уже отошел от визиря и вступил под арку ворот, где толпа, едва завидев его, вновь простерлась ниц.

Приказ паши привел Тсамани в восторг. Но дадал[635] не отдаст невольника, не получив за него наличными, а у визиря не было при себе нужной суммы. Поэтому он вслед за хозяином отправился в Касбу. До начала торгов оставался целый час, времени было вполне достаточно.

Тсамани был человек довольно злорадный, и давняя ненависть к Фензиле, которую ему приходилось таить про себя и прятать за лицемерными улыбками и угодливыми поклонами, распространялась и на ее слуг. В целом свете не было никого, к кому бы визирь паши питал большее презрение, чем к холеному, лоснящемуся от жира евнуху Аюбу аль-Самину, обладателю величественной утиной походки и пухлого надменного рта. К тому же в великой Книге судеб было записано, чтобы в воротах Касбы он наткнулся именно на Аюба, по приказанию своей госпожи шпионившего за ним. С горящими глазками, скрестив руки под животом, толстяк подкатился к визирю паши.

— Да продлит Аллах твои дни, — церемонно произнес Аюб. — Ты принес новости?

— Новости? Как ты догадался? По правде говоря, мои новости не очень обрадуют твою госпожу.

— Милостивый Аллах! Что случилось? Это касается франкской невольницы?

Тсамани улыбнулся, чем немало разозлил Аюба, который почувствовал, что земля разверзается у него под ногами. Евнух понимал, что, если его госпожа утратит влияние на пашу, вместе с ней падет и он сам, обратившись в прах под туфлей Тсамани.

— Клянусь Кораном, ты дрожишь, Аюб, — издевался визирь. — Твой дряблый жир так и колышется. И недаром — дни твои сочтены, о отец пустоты.

— Издеваешься, собака? — Голос Аюба срывался от злости.

— Ты назвал меня собакой? Ты? — Тсамани презрительно плюнул на тень евнуха. — Отправляйся к своей госпоже и скажи ей, что мой господин приказал мне купить франкскую девушку. Скажи ей, что мой господин возьмет ее в жены, как когда-то взял саму Фензиле, что он выведет ее к свету истинной веры и вырвет у шайтана эту дивную жемчужину. Да не забудь добавить, что мне приказано купить ее за любые деньги, пусть даже за тысячу филипиков. Передай все это Фензиле, о отец ветра, да раздует Аллах твое брюхо!

И визирь подчеркнуто бодро и легко зашагал дальше.

— Да сгинут сыновья твои! Да станут дочери твои блудницами! — кричал ему вдогонку евнух, обезумев от ужасной новости и от сопровождавших ее оскорблений.

Тсамани только рассмеялся.

— Да будут все сыновья твои султанами, Аюб, — бросил он через плечо.

Дрожа от гнева, Аюб отправился к своей госпоже.

Фензиле слушала евнуха, побелев от ярости. Когда тот умолк, она обрушила на головы паши и девчонки-невольницы целый поток брани, призывая Аллаха переломать им кости, вычернить лица и сгноить их плоть. Все это она проделала с неистовой страстью всех рожденных и воспитанных в вере пророка. После того как приступ ярости прошел, она некоторое время сидела задумавшись. Наконец вскочила и приказала Аюбу проверить, не подслушивает ли кто-нибудь под дверями.

— Нам надо действовать, Аюб, и действовать быстро. Иначе я погибла, а вместе со мной погиб и Марзак — один он не сумеет противостоять отцу. Сакр-аль-Бар втопчет нас в землю. — Она замолкла, словно ее внезапно осенило. — Клянусь Аллахом, возможно, для того он и привез сюда эту белолицую девушку. Мы должны расстроить его планы и помешать Асаду купить ее. Иначе, Аюб, для тебя тоже все кончено.

— Помешать? — проговорил евнух, поражаясь невиданной энергии и силе духа своей госпожи.

— Прежде всего надо сделать так, чтобы франкская девчонка не досталась паше.

— Придумано хорошо, но как это сделать?

— Как? Неужели тебе ничего не приходит на ум? Да есть ли вообще хоть капля разума в твоей жирной башке? Ты заплатишь за невольницу больше, чем Тсамани, и купишь ее для меня. Хотя нет. Лучше это сделает кто-нибудь другой. Затем мы устроим так, что, прежде чем Асад нападет на ее след, она незаметно исчезнет.

Лицо евнуха побелело, жирные щеки и подбородок дрожали.

— А ты подумала о последствиях, о Фензиле? Что будет с нами, если Асад узнает об этом?

— Он ничего не узнает, — ответила Фензиле. — А если и узнает, то девушка уже сгинет, и ему придется покориться записанному в Книге судеб.

— Госпожа! — воскликнул евнух, стиснув короткие толстые пальцы. — Я не смею браться за это!

— За что? Если я приказываю тебе купить невольницу, даю деньги, то какое тебе дело до остального, собака? Пойми, я даю тебе тысячу пятьсот филипиков, все, что у меня есть, — ты заплатишь за нее, а остальное возьмешь себе.

Немного подумав, Аюб понял, что она права. Никто не мог бы поставить ему в вину то, что он исполняет приказание своей госпожи. Вдобавок дело сулило немалую выгоду, не говоря уж об удовольствии провести Тсамани и отправить его с пустыми руками к разгневанному неудачей паше.

Аюб развел руками и склонился перед Фензиле в знак молчаливого согласия.

Глава 18

НЕВОЛЬНИЧИЙ РЫНОК
Звуки труб и глухие удары гонга возвестили о том, что на Сак-аль-Абиде наступило время торгов. Торговцы свернули лотки. Еврей, сидевший у водоема, закрыл свой ящик и исчез. Ступени у водоема заняли самые состоятельные завсегдатаи базара. Окружив водоем, они обратились лицом к воротам. Остальные выстроились вдоль южной и западной стен базара.

Негры-водоносы в белых тюрбанах вениками из пальмовых листьев обрызгали землю водой, чтобы прибить пыль. Трубы на мгновение стихли, затем взвились последней призывной трелью и замолкли. Толпа у ворот расступилась, и сквозь нее медленно и величаво прошествовали три высоких дадала в безукоризненных тюрбанах, с головы до пят одетые в белое. У западного конца длинной стены они остановились, и главный дадал шагнул вперед.

С их приходом шум голосов стал замирать, перейдя сперва в шипящий шепот, потом в легкое, словно пчелиное, жужжание, и наконец наступила полная тишина. В облике дадалов, в их торжественно-важных манерах было что-то жреческое, и, когда базар погрузился в молчание, все происходящее стало походить на некое священнодействие.

С минуту главный дадал стоял как бы в забытьи, опустив глаза долу, затем простер руки и начал монотонно, нараспев читать молитву:

— «Во имя Аллаха милостивого и милосердного, сотворившего человека из сгустка крови! Все сущее на Небесах и на Земле славит Аллаха великого и премудрого! Царствие его на Небесах и на Земле! Он создает и убивает, и власть его надо всем сущим. Он — начало и конец, видимый и невидимый, всеведущий и всемудрый!»

— Аминь! — отозвалась толпа.

— Хвала ему, пославшему нам Мухаммеда, своего пророка, дать миру истинную веру. Проклятие шайтану, камнями побитому, восставшему против Аллаха и детей его!

— Аминь!

— Да пребудет благословение Аллаха и господина нашего Мухаммеда над этим базаром со всеми продающимися и покупающими! Да умножит Аллах их богатства и пошлет им долгие дни, дабы могли они возносить ему хвалу!

— Аминь! — ответила толпа, приходя в движение.

Тесные ряды людей заволновались. Каждый стремился поскорее размять затекшие от напряженной молитвенной позы члены и невольно задевал соседей.

Дадал хлопнул в ладоши: завесы раздвинулись и открыли перегороженный на три части сарай, забитый невольниками. Их было человек триста.

В переднем ряду средней части — той, где находились Розамунда и Лайонел, — стояли два рослых молодых нубийца. Стройные и мускулистые, они с полным безразличием взирали на происходящее, безропотно принимая свою судьбу. Они сразу привлекли внимание дадала. Обычно покупатель первый указывал на невольника, которого собирался приобрести, но сейчас, желая положить достойное начало торгам, дадал сам указал на могучую пару корсарам, стоявшим на страже. По его знаку нубийцев подвели ближе.

— Прекрасная пара, — объявил дадал. — Сильные мускулы, длинные ноги, крепкие руки. Все видят, что постыдно было бы разлучать их. Пусть тот, кому нужна такая пара для тяжелой работы, назовет свою цену.

И он медленно двинулся вокруг водоема. Невольники, подгоняемые корсарами, следовали за ним, чтобы каждый мог как следует рассмотреть их.

В переднем ряду толпы, собравшейся у ворот, стоял Али, которого Османи прислал купить два десятка крепких парней для галеаса Сакр-аль-Бара. На борту галеаса не держали неженок — обмороки только прибавляют хлопот боцману. Поэтому Али, получивший строгий наказ отобрать самый крепкий товар, за единственным исключением, без промедления приступил к делу.

— Такие парни мне нужны на весла к Сакр-аль-Бару, — напустив на себя важный вид, громко объявил он.

Весь базар обернулся к офицеру Оливера-рейса, одному из тех корсаров, что были гордостью ислама и грозой неверных, и он буквально купался в восхищенных взорах толпы, обращенных на него.

— Они прямо созданы для доблестного труда на веслах, о Али-рейс, — ответил дадал со всей возможной торжественностью. — Что ты за них дашь?

— Две сотни филипиков за пару.

Дадал торжественно двинулся дальше. Невольники последовали за ним.

— Мне предлагают двести филипиков за пару самых сильных невольников, какие милостью Аллаха когда-либо попадали на этот базар. Кто прибавит еще пятьдесят филипиков?

Когда дадал поравнялся с дородным мавром в голубой развевающейся селаме, тот поднялся со своего места на ступенях водоема. Невольники почуяли покупателя и, предпочитая любую работу участи галерных рабов, принялись целовать руки мавра и ластиться к нему, как собаки.

Спокойно, с чувством собственного достоинства мавр ощупал их мускулы, затем раздвинул им губы и осмотрел зубы и рот.

— Двести двадцать филипиков за пару, — сказал он, и дадал со своим товаром пошел дальше, громко выкрикивая новую цену.

Так дадал обошел водоем и остановился перед Али:

— Теперь их цена двести двадцать филипиков, о Али. Клянусь Кораном, такие невольники стоят по меньшей мере триста! Что ты скажешь на триста филипиков?

— Двести тридцать, — прозвучал короткий ответ.

И снова дадал направился к мавру:

— Мне предлагают двести тридцать, о Хамет. Не прибавишь ли ты еще двадцать?

— Только не я, клянусь Аллахом, — ответил Хамет и сел. — Пускай он их и забирает.

— Еще десять филипиков, — уговаривал дадал.

— Ни аспера.

— В таком случае они твои, о Али, за двести тридцать филипиков. Благодари Аллаха за выгодную сделку.

Нубийцев передали людям Али, и помощники дадала подошли к корсару получить плату.

— Подождите, подождите, — остановил их Али. — Разве имя Сакр-аль-Бара не достаточное ручательство?

— Деньги должны быть уплачены, прежде чем купленный невольник покинет базар, о доблестный Али. Таков закон, и его нельзя нарушать.

— И он не будет нарушен, — нетерпеливо ответил Али. — Я заплачу до того, как их уведут. Но мне нужно еще несколько невольников. Прежде всего — вон тот молодец. У меня есть приказ купить его для моего капитана. — И он указал на стоявшего рядом с Розамундой Лайонела — воплощение удрученности и тщедушия.

В глазах дадала сверкнуло презрительное удивление, но он поспешил скрыть его.

— Привести сюда этого желтоволосого неверного, — распорядился он.

Корсары положили руки на плечи Лайонела. Он безуспешно пытался сопротивляться, но тут все заметили, как женщина, стоявшая рядом, что-то быстро сказала ему. Он перестал упираться и позволил вывести себя на обозрение всего базара.

— Не собираешься ли ты посадить его на весло, о Али? — с противоположной стороны водоема крикнул Аюб аль-Самин, рассмешив толпу.

— А что еще с ним делать? — спросил Али. — По крайней мере, он дешево обойдется.

— Дешево? — воскликнул дадал с притворным удивлением. — Вот уж нет! Парень молод и смазлив. Сколько ты предложишь за него? Сто филипиков?

— Сто филипиков! — Али рассмеялся. — Сто филипиков за этот мешок с костями? Маш Аллах! Моя цена — пять филипиков, о дадал.

Толпа опять взорвалась смехом. Взгляд дадала посуровел: смех как будто относился и к нему, а он отнюдь не был человеком, позволяющим насмехаться над собой.

— Ты, конечно, шутишь, господин мой, — проговорил он, сопровождая свои слова жестом снисходительным и вместе с тем высокомерным. — Посмотри, какой он здоровый.

По приказу дадала один из корсаров сорвал с Лайонела колет и обнажил торс гораздо лучших пропорций, нежели можно было ожидать. Оскорбление привело молодого человека в ярость, и он стал извиваться в цепких руках корсаров; один из них слегка ударил его бичом, давая понять, что его ожидает, если он не успокоится.

— Рассмотри его внимательно, — продолжал дадал, показывая на белый торс Лайонела, — и ты увидишь, как он крепок. Посмотри, какие у него прекрасные зубы!

Он схватил голову молодого человека и заставил его раздвинуть челюсти.

— Да, — ответил Али, — но посмотри и ты на его тонкие ноги, на женские руки.

— Весло исправит этот недостаток, — упорствовал дадал.

— Грязные черномазые! — с гневным рыданием вырвалось у Лайонела.

— Он бормочет проклятья на языке неверных, — заметил Али. — Как видишь, у него и нрав не слишком покладистый. Говорю тебе: больше пяти филипиков я не дам.

Дадал пожал плечами и стал обходить водоем. Толкая перед собой Лайонела, корсары двинулись за ним. Пока они шли по кругу, кое-кто из сидевших на ступенях поднимался и пробовал его мышцы, но никто, видимо, не был склонен купить его.

— За такого прекрасного молодого франка мне предлагают смехотворную цену в пять филипиков! — кричал дадал. — Неужели не найдется ни одного правоверного, готового заплатить за него десять? Быть может, ты, Аюб? Или ты, Хамет? Десять филипиков!

Однако все, кому он предлагал Лайонела, качали головой. Им уже приходилось видеть невольников с подобной внешностью, и опыт подсказывал, что от них мало проку. Как ни хорошо он был сложен, мышцы его были неразвиты, а кожа казалась слишком белой и нежной. Какая польза от невольника, которого надо сперва откормить и закалить, а он тем временем, чего доброго, возьмет да и умрет? За такого и пять филипиков слишком много. Итак, раздосадованный дадал возвратился к Али:

— Что ж, он твой за пять филипиков. Да простит тебе Аллах твою скупость.

Али усмехнулся; его корсары схватили Лайонела и оттащили к уже купленным невольникам.

Али было собрался указать на следующего невольника, но тут права на внимание дадала предъявил пожилой высокий еврей. На нем, словно на кастильском дворянине, были надеты черный колет и штаны в обтяжку, шею охватывали брыжи,[636] вьющиеся волосы покрывал берет с пером, а у пояса висел всегда готовый к услугам хозяина окованный золотом кинжал.

Среди пленников, захваченных Бискайном, была девушка лет двадцати, отличавшаяся истинно испанской красотой. Матовая кожа ее лица светилась теплым блеском слоновой кости, густые волосы напоминали черное дерево, тонко очерченные брови взлетали над лучистыми темно-карими глазами. Она была одета как кастильская крестьянка, и складки красно-желтого платка, накинутого на плечи, оставляли открытой ее прекрасную шею. Бледность лица и дикий огонь в глазах нисколько не умаляли красоты девушки.

Быть может, когда старый еврей увидел прекрасную испанку, в нем вспыхнуло желание отчасти выместить на ней боль и обиду за жестокость и несправедливость, за пытки, сожжения заживо, конфискации, изгнания — за все то, что его единоверцы претерпели от ее соплеменников. Быть может, она напомнила ему о разграбленных еврейских кварталах, обесчещенных еврейских девах, о еврейских детях, зверски убитых во имя Бога, которого чтят испанцы-христиане. Как бы то ни было, в темных глазах старика и в жесте, каким он показал на молодую испанку, отразилось свирепое высокомерие.

— Вон за ту кастильскую девчонку я дам пятьдесят филипиков, о дадал, — заявил он.

Дадал подал знак, и корсары выволокли девушку из сарая.

— Такой букет прелестей нельзя купить за пятьдесят филипиков, о Абрахам, — возразил дадал. — Вот сидит Юсуф, он заплатит за нее по крайней мере шестьдесят. — И он выжидательно остановился перед богато разодетым мавром.

Но тот покачал головой:

— Видит Аллах, у меня три жены. За час они и следа не оставят от всей этой красоты, так что я только зря потеряю деньги.

Дадал отошел от мавра. Девушку потащили за ним. Она упорно вырывалась, осыпая стражу жаркой испанской бранью. Одному корсару она вцепилась ногтями в руку, другому свирепо плюнула в лицо. Розамунда наблюдала эту сцену. Ее охватил ужас и от участи, ожидавшей несчастную, и от недостойной ярости, с которой та тщетно пыталась воспротивиться своей судьбе. Но на одного левантийского турка поведение молодой испанки произвело совершенно иное впечатление. Приземистый и коренастый, он поднялся со ступеней водоема.

— За удовольствие укротить эту дикую кошку я заплачу шестьдесят филипиков, — сказал он.

Но Абрахам не собирался отступать. Он предложил семьдесят, турок поднял цену до восьмидесяти. Абрахам накинул еще десять, и наступила пауза.

Дадал раззадоривал турка:

— Неужели ты отступишь перед каким-то израильтянином? Неужели эту деву придется отдать извратителю Завета, обреченному геенне,тому, чьи соплеменники не пожертвуют ближнему и финиковой косточки? Не позор ли это для правоверного?

Подзадоренный дадалом турок с явной неохотой прибавил еще пять филипиков. Однако еврей, нисколько не смутясь — он был торговцем, и ему десятки раз на дню приходилось выслушивать нечто подобное, — вытащил из-за пояса кошелек.

— Здесь сто филипиков, — заявил он. — Это слишком много, но я плачу.

Не дожидаясь, когда благочестивый дадал вновь примется искушать его, турок махнул рукой и сел.

— Я уступаю ему удовольствие купить ее, — твердо сказал он.

— Итак, она твоя, о Абрахам, за сто филипиков.

Израильтянин отдал кошелек помощникам дадала и шагнул к девушке. Она по-прежнему безуспешно пыталась вырваться, но корсары с силой толкнули ее к старику, и тот на мгновение обхватил ее стан руками.

— Ты дорого обошлась мне, дочь Испании, — прошипел он, — но я не сетую. Пойдем.

И он попытался увести ее.

Но испанка со свирепостью тигрицы впилась ногтями в его лицо. Вскрикнув от боли, старик выпустил ее. В ту же секунду она молниеносно выхватила из-за пояса еврея кинжал.

— Valga de Dios![637] — воскликнула она и, прежде чем ее успели остановить, вонзила лезвие в свою прекрасную грудь и, задыхаясь, упала к ногам Абрахама. Тело ее сотрясли предсмертные конвульсии.

Абрахам с яростью и смятением смотрел на умирающую. Весь базар замер в благоговейном молчании.

Розамунда встала, ее бледное лицо порозовело, в глазах зажегся слабый огонек. Бог указал ей путь, и, когда наступит ее черед, Бог даст ей и средство. Она вдруг почувствовала прилив силы и мужества. Смерть — простой и быстрый конец, открытая дверь, за которой она избавится от позора. Розамунда знала, что Господь в милосердии своем простит самоубийство, совершенное при таких обстоятельствах.

После короткого оцепенения Абрахам пришел наконец в себя.

— Она мертва, — прогнусавил он. — Меня обманули. Верни мне мое золото.

— Разве мы должны возвращать плату за каждого умершего невольника? — спросил дадал.

— Но ее еще не передали мне! — бушевал еврей. — Мои руки не успели коснуться ее!

— Ты лжешь, собачий сын, — последовал бесстрастный ответ. — Она была твоя. Я объявил об этом. И раз она принадлежит тебе, убери ее отсюда.

Лицо еврея побагровело.

— Что? — Он задыхался. — Мне придется потерять сто филипиков?

— Что записано, то записано, — ответил дадал.

Глаза Абрахама налились кровью, на губах выступила пена.

— Нигде не записано, что…

— Успокойся, — заметил дадал. — Ничего бы не случилось, не будь это предначертано в Книге судеб.

В толпе поднялся ропот.

— Верни мои сто филипиков, — не унимался еврей.

Глухой гул толпы тем временем перешел в рев.

— Ты слышишь? — спросил дадал. — Да простит тебя Аллах за то, что ты нарушаешь мир на базаре. Ступай отсюда, пока с тобой не случилось несчастья.

— Убирайся! Убирайся! — ревела толпа.

Несколько человек угрожающе приблизились к несчастному Абрахаму:

— Вон отсюда, извратитель Завета! Мразь! Собака! Прочь!

Весь базар пришел в волнение. Абрахама окружили злобные лица, к нему с угрозой тянулись кулаки, и наконец страх заставил его забыть о деньгах.

— Я ухожу, ухожу, — в испуге пробормотал он и поспешил к выходу.

Но дадал вернул его.

— Забери свое имущество, — приказал он, указывая на труп.

Вынужденный проглотить новое издевательство, Абрахам позвал своих невольников и велел унести безжизненное тело, за которое он заплатил кругленькую сумму в звонкой монете. И все же у ворот он остановился.

— Я пожалуюсь паше, — пригрозил он. — Асад ад-Дин справедлив и заставит вернуть мне деньги.

— Конечно, — ответил дадал, — но не раньше, чем ты сумеешь оживить покойницу.

И он повернулся к толстяку Аюбу, который дергал его за рукав. Чтобы лучше расслышать шепот подручного Фензиле, дадал наклонил голову. Затем, повинуясь ему, приказал привести Розамунду.

Она безропотно покинула свое место и медленно подошла к водоему. Движения ее были безжизненны, как у сомнамбулы или у человека, одурманенного каким-то зельем. Она остановилась посреди базара, залитого жгучими лучами солнца, и дадал принялся многословно расписывать ее достоинства. Он говорил на лингва франка — языке, понятном всем посетителям базара, к какой бы национальности они ни принадлежали. Чем больше разливался красноречием дадал, тем больший ужас и стыд охватывали Розамунду: она понимала смысл его речей благодаря знанию французского, который выучила во Франции.

Первым желание купить Розамунду изъявил мавр, неудачно торговавший двух нубийцев. Он поднялся со ступеней водоема и внимательно осмотрел девушку. Должно быть, осмотр вполне удовлетворил его, поскольку предложенная им цена была весьма значительна и заявлена с высокомерной уверенностью, что у него не окажется конкурентов.

— Сто филипиков за молочноликую девушку!

— Это слишком мало. Разве ты не видишь прелесть ее лица, подобного сияющей луне? — возразил дадал и двинулся вокруг водоема. — Чигил поставляет нам прекрасных женщин, но ни одна из женщин Чигила и наполовину не столь прекрасна, как эта жемчужина.

— Сто пятьдесят! — крикнул левантийский турок, щелкнув пальцами.

— И этого недостаточно. Посмотри, каким царственным ростом в благоволении своем наделил ее Аллах. Взгляни, как благородна ее осанка, как дивно сверкают ее чудные глаза! Клянусь Аллахом, она достойна украсить гарем самого султана.

Покупатели не могли не признать, что в словах дадала нет ни малейшего преувеличения, и в их обычно чинно-бесстрастных рядах возникло легкое волнение. Тагаринский мавр по имени Юсуф предложил сразу двести филипиков.

Но дадал, будто не слыша его, продолжал восхвалять достоинства пленницы. Он поднял ее руку, чтобы покупатели лучше рассмотрели ее. Розамунда опустила глаза и покорно повиновалась; ее чувства выдавал только румянец, который медленно залил ее лицо и тут же погас.

— Посмотрите на эти руки! Они нежнее аравийских шелков и белее слоновой кости. Сейчас цена двести филипиков! А сколько предложишь ты, о Хамет?

Хамет, не скрывая злости оттого, что предложенная им цена так быстро удвоилась, сказал:

— Клянусь Аллахом, я купил трех крепких девушек из Суса за меньшую сумму!

— Уж не собираешься ли ты сравнивать грубую девку из Суса с этим благоуханным нарциссом, с этим образцом женственности?

— Ладно, двести десять филипиков, — снизошел Хамет.

Бдительный Тсамани счел, что настало время исполнить поручение и купить девушку для своего господина.

— Триста, — внушительно сказал он, чтобы разом покончить с этим делом.

— Четыреста! — тут же взвизгнул резкий голос за его спиной.

Изумленный Тсамани круто повернулся и увидел хитрое лицо Аюба. По рядам покупателей пробежал шепот; люди вытягивали шеи, чтобы узнать, кто этот щедрый безумец.

Тагаринец Юсуф, вне себя от гнева, поднялся со ступеней и объявил, что отныне пыль алжирского базара не осквернит его подошв и он не купит здесь ни одного невольника.

— Клянусь источником Зем-Зем,[638] — бушевал он, — здесь все околдованы! Четыреста филипиков за какую-то франкскую девчонку! Да умножит Аллах ваше богатство, ибо истинно говорю — оно вам пригодится.

В сильнейшем негодовании он гордо прошествовал к воротам и, растолкав толпу локтями, покинул базар.

Однако, прежде чем шум торгов смолк за спиной мавра, цена на невольницу вновь поднялась. Пока Тсамани оправлялся от изумления, вызванного неожиданным появлением соперника, дадал соблазнил турка поднять цену еще выше.

— Это безумие, — сокрушался турок, — но она услаждает мой взор, и если Аллаху будет угодно наставить ее на путь истинной веры, то она станет звездой моего гарема. Четыреста двадцать филипиков, о дадал, и да простит мне Аллах расточительность!

Но не успел он закончить, как Тсамани выкрикнул с лаконичным красноречием:

— Пятьсот!

— О Аллах! — вырвалось у дадала, и он воздел руки к небесам.

— О Аллах! — словно эхо, повторила толпа.

— Пятьсот пятьдесят! — Визгливый голос Аюба перекрыл шум базара.

— Шестьсот, — невозмутимо произнес Тсамани.

Всеобщее возбуждение и шум, вызванные столь небывалыми ценами, вынудили дадала призвать всех к тишине. Базар притих, и Аюб, не теряя времени, одним скачком поднял цену до семисот филипиков.

— Восемьсот! — гаркнул Тсамани, теряя терпение.

— Девятьсот! — не унимался Аюб.

Побелев от ярости, Тсамани снова повернулся к евнуху.

— Это что — насмешка, о отец ветра? — крикнул он.

Его язвительный намек был встречен дружным смехом.

— Если кто и насмехается, так это ты. — Аюб едва сдерживался. — Но насмешки дорого тебе обойдутся.

Тсамани пожал плечами и вновь обратился к дадалу.

— Тысяча филипиков, — коротко заявил он.

— Тише! — снова крикнул дадал. — Тише, и возблагодарим Аллаха за хорошие цены.

— Тысяча сто, — предложил неукротимый Аюб.

Тсамани понял, что побежден: он достиг предельной цены, назначенной Асадом, и не осмеливался превышать ее, не испросив указаний паши. Но если для переговоров со своим господином он отправится в Касбу, Аюб тем временем завладеет девушкой. Визирь почувствовал, что оказался между молотом и наковальней. С одной стороны, если он позволит обойти себя, паша едва ли простит ему разочарование; с другой — если превысит цену, столь бездумно назначенную, ибо она превосходит все разумные границы, то и это может дорого ему обойтись.

Тсамани обернулся к толпе и гневно взмахнул руками:

— Клянусь бородой пророка, этот наполненный ветром и жиром пузырь издевается над нами. Он вовсе не думает ее покупать. Слыханное ли дело — платить за невольницу и половину таких денег!

Ответ Аюба был более чем красноречив: он вытащил туго набитый кошель и бросил его на землю; тот упал с приятным звоном.

— Вот мой поручитель. — И евнух довольно осклабился, от души наслаждаясь гневом и замешательством своего врага, тем более что это удовольствие ему ничего не стоило. — Так я отсчитаю тысячу сто филипиков, о дадал?

— Удовлетворен ли визирь Тсамани?

— Да знаешь ли ты, собака, для кого я покупаю ее? — проревел Тсамани. — Для самого паши, для Асада ад-Дина, любимца Аллаха!

И, подняв руки, он двинулся на Аюба:

— Что ты скажешь ему, о собака, когда он призовет тебя к ответу за то, что ты дерзнул обойти его?

Но Аюб, на которого ярость Тсамани не произвела ни малейшего впечатления, только развел пухлыми руками:

— А откуда мне было знать это, коль Аллах не создал меня всезнающим? Тебе следовало раньше предупредить меня. Так я и отвечу паше, если он станет спрашивать. Асад справедлив.

— И за трон Стамбула не хотел бы я быть на твоем месте, Аюб.

— А я на твоем, Тсамани: в тебе вся желчь разлилась от злости.

Они стояли, пожирая друг друга горящими глазами, пока дадал не призвал их вернуться к делу.

— Теперь цена невольницы тысяча сто филипиков. Ты признаешь себя побежденным, о визирь?

— Такова воля Аллаха. У меня нет полномочий платить больше.

— В таком случае за тысячу сто филипиков, Аюб, она…

Однако на этом торгам не суждено было закончиться.

Из густой толпы любопытных, собравшихся у ворот, раздался решительный голос:

— Тысяча двести филипиков за франкскую девушку.

Дадал, полагавший, что предел безумия уже позади, застыл, разинув рот от изумления. Чернь, охваченная самыми противоречивыми чувствами, насмешливо улюлюкала и ревела от восторга. Тсамани и то несколько повеселел, увидев, что в состязание вступил новый претендент, который, возможно, отомстит за него Аюбу. Толпа раздалась, и на открытое пространство крупными шагами вышел Сакр-аль-Бар. Его сразу узнали, и боготворившая корсара толпа принялась громко выкрикивать его имя.

Это берберийское имя ничего не говорило Розамунде. Стоя спиной к воротам, она не могла видеть его обладателя. Но она узнала голос, и ее охватила дрожь. Она ничего не понимала в торгах и не догадывалась, почему заинтересованные стороны пришли в такое волнение. Почти бессознательно она задавалась вопросом, какие гнусные цели преследует Оливер, но теперь, услышав его голос, она все поняла. Оливер скрывался в толпе, выжидая, пока один из конкурентов не победит, и теперь вышел, чтобы купить ее для себя. Розамунда закрыла глаза и взмолила Бога, чтобы Он не дал ему преуспеть. Она смирится с чем угодно, кроме этого. Нет, она не доставит ему удовольствия довести ее до самоубийства и не вонзит кинжал в сердце, как несчастная испанка. От ужаса она едва не потеряла сознание. На миг ей показалось, что земля уходит у нее из-под ног. Но головокружение быстро прошло, и, очнувшись, она услышала громоподобный рев толпы: «Маш Аллах! Сакр-аль-Бар!» — и суровый голос дадала, призывающего к тишине.

— Слава Аллаху, посылающему столь щедрых покупателей! — воскликнул дадал. — А что скажешь ты, о Аюб?

— Ну? — Тсамани насмешливо улыбнулся. — В самом деле, что?

— Тысяча триста. — Дрогнувший голос Аюба звучал неуверенно.

— Еще сто, о дадал, — спокойно произнес Сакр-аль-Бар.

— Тысяча пятьсот! — выкрикнул Аюб, дойдя не только до предела, назначенного госпожой, но и исчерпав все деньги, бывшие в ее распоряжении. К тому же теперь исчезла последняя надежда поживиться за счет Фензиле.

— Еще сто, о дадал, — проговорил бесстрастный, как сама судьба, Сакр-аль-Бар, не удостаивая дрожащего евнуха взглядом.

— Тысяча шестьсот филипиков! — громко выкрикнул дадал, скорее давая выход своему изумлению, нежели объявляя новую цену. Затем, совладав с собой, он благоговейно склонил голову и излился в сакраментальном признании: — Нет невозможного для воли Аллаха! Хвала тому, кто посылает богатых покупателей!

Аюб был настолько подавлен, что Тсамани, глядя на него, утешился в собственном поражении и ощутил сладость мщения, свершенного чужими руками.

— Что ты скажешь на это, о проницательный Аюб? — крикнул дадал.

— Скажу, — задыхаясь, отвечал евнух, — что раз по милости шайтана он имеет такие богатства, то он и должен победить.

Но едва приспешник Фензиле успел произнести эти оскорбительные слова, как огромная рука Сакр-аль-Бара опустилась на его жирную шею. Базар одобрительно загудел.

— Ты говоришь, по милости шайтана, бесполая ты собака? — грозно спросил корсар и так сжал шею Аюба, что тот скорчился от боли.

Голова евнуха клонилась все ниже, наконец тело его обмякло, и он, извиваясь, распростерся в пыли.

— Как мне научить тебя, отец нечистот, подобающему обхождению? Придушить или вздернуть твою рыхлую тушу на дыбу?

Говоря так, Сакр-аль-Бар водил физиономией не в меру заносчивого евнуха по земле.

— Смилуйся! — вопил Аюб. — Смилуйся, о могучий Сакр-аль-Бар! Ты ведь и сам взыскуешь милости Аллаха!

— Откажись от своих слов, падаль! При всех признай себя лжецом и собакой!

— Отказываюсь, отказываюсь! Я грязно солгал! Твое богатство — награда, посланная Аллахом за славные победы над неверными!

— Высунь свой злоречивый язык, — приказал Сакр-аль-Бар, — и слижи прах под моими подошвами. Высунь язык, говорю я!

Подгоняемый страхом Аюб повиновался, после чего Сакр-аль-Бар отпустил его.

Под общий смех и издевательства несчастный наконец поднялся на ноги; он задыхался от забившей рот пыли, и его посеревшее лицо дрожало, как студень.

— А теперь вон отсюда, пока мои ястребы не вцепились в тебя когтями. Пошевеливайся!

Аюб поспешил ретироваться, сопровождаемый едкими насмешками толпы и колкими замечаниями Тсамани. Сакр-аль-Бар повернулся к дадалу.

— Невольница твоя за тысячу шестьсот филипиков, о Сакр-аль-Бар, слава ислама. Да умножит Аллах число твоих побед!

— Заплати ему, Али, — коротко распорядился корсар и пошел получить свою покупку.

Впервые с того дня, когда после встречи с голландским судном он приходил к ней в каюту на борту каракки, стоял сэр Оливер лицом к лицу с Розамундой. Всего один взгляд бросила она на бывшего возлюбленного и, смертельно побледнев, в ужасе отпрянула от него. На примере Аюба она воочию увидела, как далеко может зайти его жестокость. Разве могла она знать, что вся эта сцена была искусно разыграна им, чтобы вселить страх в ее душу?

Сакр-аль-Бар внимательно наблюдал за Розамундой, и на его плотно сжатых губах играла жестокая улыбка.

— Пойдемте, — сказал он по-английски.

Розамунда подалась назад, как бы ища защиты у дадала. Но корсар подошел к ней, схватил за руку и почти швырнул сопровождавшим его нубийцам, Абиаду и Заль-Зеру.

— Закройте ей лицо, — приказал он, — и отведите в мой дом. Живо!

Глава 19

ИСТИНА
Солнце быстро клонилось к краю земли, когда Сакр-аль-Бар с нубийцами и эскортом из нескольких корсаров подходил к воротам своего белого дома, выстроенного на невысоком холме за городскими стенами.

Розамунда и Лайонел, которых вели следом за предводителем корсаров, миновали темный узкий вход и оказались на просторном дворе; в синеве неба догорали последние краски умирающего дня, и тишину вечера неожиданно прорезал голос муэдзина, призывающего правоверных к молитве.

В центре четырехугольного двора бил фонтан, и его тонкая серебристая струя взмывала вверх и, рассыпаясь на мириады самоцветов, изливалась дождем в широкий мраморный бассейн.

Невольники набрали воды из фонтана, Сакр-аль-Бар с приближенными совершил омовение и опустился на принесенный невольниками коврик для молитвы; корсары сняли плащи и, разостлав их на земле, последовали его примеру.

Дабы взоры двух новых невольников не оскверняли молитву правоверных, нубийцы повернули их лицом к стене и зеленым воротам сада, откуда прохладный воздух доносил ароматы жасмина и лаванды. Через просветы в воротах были видны роскошные краски сада и невольники, приставленные к водяному колесу, которое они вращали, пока призыв муэдзина не обратил их в неподвижные изваяния.

Закончив молитву, Сакр-аль-Бар поднялся, отдал какое-то распоряжение и вошел в дом. Нубийцы, толкая перед собой пленников, пошли за ним. Они поднялись по узкой лестнице и оказались на плоской крыше, то есть в той части дома, которая на Востоке отводится женщинам. Однако, с тех пор как в этом доме поселился Сакр-аль-Бар Целомудренный, здесь не появлялась ни одна женщина.

С крыши, окруженной парапетом фута в четыре высотой, открывался вид на город, взбегавший по холму к востоку от гавани и насыпного острова в конце мола, созданного тяжким трудом христианских невольников из камней разрушенной крепости Пеньона, которую Хайраддин Барбаросса отвоевал у испанцев. Вечерняя мгла сгущалась над городом, молом и островом; она гасила яркие краски и окутывала желтые и белые стены однообразной жемчужной пеленой. К западу от дома раскинулся благоухающий сад, где в ветвях шелковиц и лотосов нежно ворковали голуби. За садом между пологими холмами извивалась узкая долина, и из поросшего осокой и камышом пруда, над которым величественно парил огромный аист, доносилось громкое кваканье лягушек.

У южной стены террасы находился навес, поддерживаемый двумя гигантскими копьями. Под навесом стоял диван с шелковыми подушками, рядом с ним — мавританский столик, инкрустированный золотом и перламутром. Резную решетку у противоположного парапета обвивала роскошная вьющаяся роза, усыпанная кроваво-красными цветами, но в этот вечерний час их краски сливались в сплошное серое пятно.

Лайонел и Розамунда посмотрели друг на друга. Их лица призрачно белели в сгустившейся тьме. Нубийцы, как каменные статуи, застыли у лестницы.

Молодой человек застонал и в отчаянии стиснул руки. Ему вернули колет, сорванный на базаре, наскоро починив его куском веревки из пальмового волокна. Но сам обладатель колета был ужасающе грязен. Тем не менее мысли его — если первые произнесенные им слова можно считать таковыми — были о Розамунде и о том положении, в котором она оказалась.

— О боже! — воскликнул он. — И вам пришлось вынести все это! Какое унижение! Какая варварская жестокость! — И он закрыл свое изможденное лицо руками.

Розамунда ласково дотронулась до его руки.

— Не стоит вспоминать о том, что я пережила, — проговорила она на удивление ровным и спокойным голосом.

Не говорил ли я, что эти Годолфины были не робкого десятка! Многие считали, что в их роду даже женщины отличаются истинно мужским характером. И едва ли кто усомнится, что в эти минуты Розамунда являла собой достаточное тому свидетельство.

— Не жалейте меня, Лайонел. Мои страдания кончились или очень скоро кончатся. — И она улыбнулась той экзальтированной улыбкой, какой улыбаются мученики в судный час.

— Что вы хотите сказать? — изумился Лайонел.

— Что? — повторила она. — Разве не в наших руках возможность сбросить бремя жизни, когда оно становится слишком тяжелым? Тяжелее того, что повелевает нам нести Господь.

Лайонел только застонал в ответ. С тех пор как их принесли на борт каракки, он только и делал, что стонал. Если бы состояние Розамунды располагало к размышлениям, она бы поняла, какую слабость и беспомощность проявил он в час испытаний, когда по-настоящему достойный человек непременно постарался бы — пусть безуспешно — поддержать и ободрить ее, а не оплакивать собственные невзгоды.

Невольники внесли четыре огромных пылающих факела и вставили их в железные крепления, выступавшие из стены дома. По террасе задвигались мрачные красноватые блики. Невольники ушли, и вскоре в черной дыре дверного проема между неподвижными нубийцами выросла третья фигура. Это был Сакр-аль-Бар.

Он задержался в дверях и пристально посмотрел на Лайонела и Розамунду. Поза его дышала высокомерием, лицо было совершенно бесстрастно. Наконец он медленно направился в их сторону. На нем был короткий — до колен — кафтан, перепоясанный блестящим золотым кушаком, мерцавшим в свете факелов и при каждом шаге вспыхивавшим снопами огня. Ноги корсара, обутые в красные, шитые золотом турецкие туфли, были обнажены до колен, руки также оставались обнаженными до локтя. Его голову покрывал белый тюрбан, украшенный пером цапли и пряжкой, усыпанной драгоценными каменьями.

Сакр-аль-Бар подал знак нубийцам, и те молча скрылись, оставив его наедине с пленниками. Корсар поклонился Розамунде.

— Отныне, сударыня, — сказал он, — это ваши владения, где с вами будут обращаться скорее как с супругой, нежели как с невольницей. Ведь в Берберии крыши домов отведены женам мусульман. Надеюсь, вам здесь понравится.

Не в силах отвести взгляда от Оливера, бледный как смерть, Лайонел отшатнулся от сводного брата, который, казалось, в эту минуту не обращал на него ни малейшего внимания. Нечистая совесть заставляла его опасаться самого худшего, воображение рисовало тысячи казней, страх сдавливал горло, вызывая отвратительное чувство тошноты.

Что же касается Розамунды, то она встретила Оливера, выпрямившись во весь свой великолепный рост. И хоть лицо ее побледнело, оно было столь же спокойно и невозмутимо, как его; хоть грудь ее часто вздымалась, выдавая внутреннее волнение, во взгляде ее горело презрение и вызов, когда ровным, твердым голосом она ответила ему вопросом на вопрос:

— Каковы ваши намерения относительно меня?

— Мои намерения? — повторил корсар, и его губы искривила едва заметная усмешка.

Как ни был он уверен в том, что ненавидит Розамунду и стремится причинить ей боль, унизить, уничтожить ее, он не мог подавить в себе восхищение стойкостью, с которой она встретила страшный час.

Из-за холмов выглянул краешек луны, похожий на полированный медный серп.

— Не вам спрашивать о моих намерениях, — ответил корсар. — Когда-то в целом мире у вас не было более преданного раба, чем я, Розамунда. Вы сами своей бессердечностью и недоверием порвали золотые путы моего рабства. Те оковы, что я теперь налагаю на вас, разбить будет куда сложнее.

Розамунда презрительно улыбнулась, давая понять, что на этот счет у нее нет никаких сомнений. Оливер почти вплотную подошел к ней:

— Вы моя невольница, понимаете? Невольница, которую я купил на базаре, как козу, мула или верблюда. Ваши душа и тело принадлежат мне. Вы — моя собственность, моя вещь, мое имущество, которым я могу пользоваться или выбросить, беречь его или уничтожить. У вас нет воли, помимо моей воли. Самая жизнь ваша отныне зависит от моей прихоти.

Глухая ярость, клокотавшая в этих словах, злобная насмешка, исказившая смуглое бородатое лицо, заставили Розамунду отступить на шаг.

— Вы чудовище! — с трудом проговорила она.

— Итак, вы понимаете, на какое бремя променяли узы, расторгнутые вашим непостоянством.

— Да простит вас Господь, — задыхаясь, ответила Розамунда.

— Благодарю за молитву. Да простит Он также и вас.

При этих словах из темноты раздалось сдавленное злобное рыдание Лайонела.

Сакр-аль-Бар медленно повернулся на этот нечленораздельный звук. Он молча посмотрел на Лайонела и вдруг рассмеялся:

— Ба! Мой бывший брат. Славный малый, как Бог свят! Не так ли? Посмотрите на него внимательно, Розамунда. Посмотрите, как доблестно переносит несчастье сей столп мужественности, вокруг которого вы собирались обвиться, сей могучий супруг, избранный вами. Взгляните на него! Взгляните на дорогого моего брата!

Язвительные слова корсара подействовали на Лайонела словно удар хлыста, и в его душе, где только что не было места иным чувствам, кроме страха, зажглась злоба.

— Вы не брат мне, — свирепо бросил он. — Ваша мать была распутницей. Она изменяла моему отцу.

Сакр-аль-Бар вздрогнул, но тут же взял себя в руки:

— Если я еще раз услышу, как твой гнусный язык произносит имя моей матери, то велю с корнем вырвать его. Ее память, благодарение Богу, выше оскорблений такой ничтожной твари, как ты. Тем не менее остерегись говорить о единственной женщине, чье имя я почитаю.

Тут Лайонел изловчился и, как крыса, бросился на Сакр-аль-Бара, пытаясь вцепиться в горло. Но корсар схватил его за плечи, пригнул к земле и заставил воющего от бессильной злобы молодого человека опуститься на колени.

— Ты находишь, что я силен, не так ли? — усмехнулся он. — Стоит ли этому удивляться? Подумай о тех шести бесконечных месяцах, которые я провел на галерной скамье, денно и нощно склоняясь над веслом, и ты поймешь, что это они превратили мое тело в железо и заставили забыть о душе.

Сакр-аль-Бар отшвырнул Лайонела, тот отлетел в сторону и, ударившись о парапет, с грохотом сломал резную решетку и вьющийся по ней розовый куст.

— Знаешь ли ты, как невыносима жизнь галерного раба? Как ужасно сидеть на скамье день и ночь напролет нагим, прикованным цепью к веслу, нечесаным, обмываемым лишь редкими дождями; как ужасно непрерывно вдыхать смрадные испарения тел твоих товарищей по несчастью, сгорать под палящим солнцем, нестерпимо страдать от гнойных ран и, наконец свалившись от этой непрерывной, нескончаемой жестокой пытки, чувствовать, как твое тело истязает плеть боцмана, оставляя на нем незаживающие рубцы? Знаком ли тебе весь этот ужас? — Голос корсара, дрожавший от сдерживаемой ярости, перешел в рев. — Так ты узнаешь его, потому что ад, в котором благодаря тебе я провел шесть месяцев, станет твоим до самой твоей смерти.

Сакр-аль-Бар замолчал, но Лайонел не воспользовался предоставившейся ему возможностью. Мужество, неожиданно загоревшееся в нем, так же неожиданно угасло, и он остался лежать там, куда отбросила его мощная рука корсара.

— Однако, — сказал Сакр-аль-Бар, — надо покончить с тем, ради чего я приказал привести вас сюда. Вам показалось недостаточным обвинить меня в убийстве, лишить доброго имени, имущества и толкнуть на дорогу в ад; вы решили пойти дальше и занять мое место в лживом сердце женщины, которую я любил. Вот этой женщины. Надеюсь, — задумчиво продолжал он, — вы тоже любите ее, Лайонел, насколько способно любить такое ничтожество, как вы. А значит, к мукам тела прибавятся муки вашей вероломной души. Лишь осужденные на вечное проклятье знают, какая это пытка. Затем-то я и привел вас к себе, дабы вы поняли, какая участь уготована этой женщине в моем доме, и ушли отсюда с мыслью, которая принесет вашей душе более жестокие страдания, чем плеть боцмана вашему изнеженному телу.

— Вы дьявол, — прорычал Лайонел. — О, вы само исчадие ада!

— Если вы, братец-жаба, намерены плодить дьяволов, то, когда встретитесь с ними в следующий раз, не укоряйте их за принадлежность к этому достойному племени.

— Не обращайте на него внимания, Лайонел, — сказала Розамунда. — Я докажу, что он такой же хвастун, как и негодяй, о чем говорят все его поступки. Уверяю вас, ему не удастся осуществить свой гнусный план.

— Давая подобное обещание, вы сами грешите излишней хвастливостью, — заметил Сакр-аль-Бар. — Что касается остального, то я лишь то, чем вы, сговорившись друг с другом, сделали меня.

— Разве мы сделали вас лжецом и трусом, ибо кем же еще прикажете считать вас? — возразила Розамунда.

— Трусом? — В голосе корсара звучало неподдельное изумление. — Здесь кроется очередная ложь, которую он поведал вам среди прочих измышлений. В чем, позвольте спросить, я проявил себя трусом?

— В чем? Да в том, чем вы сейчас занимаетесь, подвергая пыткам и издевательствам беззащитных людей, которые находятся в вашей власти.

— Я говорю не о том, что я есть, — отвечал он. — Ведь я уже сказал вам: я — лишь то, чем вы меня сделали. Сейчас я говорю о том, чем я был. Я говорю о прошлом.

— Так вы говорите о прошлом? — тихо переспросила она. — О прошлом… со мной? И вы осмеливаетесь?

— Именно для того я и завез вас так далеко от Англии, чтобы поговорить с вами о прошлом; чтобы наконец сказать вам то, что я по собственной глупости утаил от вас пять лет назад; чтобы продолжить разговор, который вы прервали, указав мне на дверь.

— О да, я была чудовищно несправедлива к вам, — проговорила Розамунда с горькой иронией. — Конечно, я была недостаточно предупредительна. Мне бы более приличествовало улыбаться и любезничать с убийцей своего брата.

— Но ведь тогда я поклялся вам, что не убивал его, — напомнил корсар, и голос его дрогнул.

— И я вам ответила, что вы лжете.

— Да, и попросили меня уйти — ведь слово человека, которого вы любили, человека, с которым вы обещали связать свою судьбу, оказалось для вас пустым звуком.

— Я обещала стать вашей женой, как следует не зная вас, и упрямо не желала прислушиваться к тому, что все говорили про вас и ваши дикие повадки. За свое слепое упрямство я была наказана, как, вероятно, того и заслуживала!

— Ложь! Все ложь! — взорвался он. — Мои повадки! Бог свидетель — в них не было ничего дикого. Кроме того, полюбив вас, я отказался от них. С первых дней творенья не было на земле человека более просветленного, освященного любовью, чем я!

— Избавьте меня хоть от этого! — воскликнула она с отвращением.

— Избавить? От чего же мне вас избавить?

— От стыда за все, о чем вы говорите. От стыда, который охватывает меня при одной мысли о том времени, когда я думала, что люблю вас.

— Если вы еще не забыли, что такое стыд, — усмехнулся Сакр-аль-Бар, — то он сокрушит вас прежде, чем я закончу, ибо вам придется выслушать меня. Здесь некому прервать нас, некому перечить моей воле, здесь повелеваю я. Итак, подумайте, вспомните. Вспомните, как вы гордились переменами, которые произвели во мне. Моя податливость льстила вашему тщеславию — как дань всемогуществу вашей красоты. И вот на основании ничтожнейшей улики вы вдруг сочли меня убийцей вашего брата.

— Ничтожнейшей улики? — невольно воскликнула Розамунда.

— Настолько ничтожнейшей, что судьи в Труро даже не возбудили дела против меня.

— Потому что они полагали, — перебила она, — что вас вынудили на этот поступок; вы поклялись им, как и мне, что никакие выходки моего брата не заставят вас поднять на него руку; они не знали, что вы — лжец и клятвопреступник.

С минуту Сакр-аль-Бар пристально смотрел на Розамунду, затем прошелся по террасе. Он совсем забыл о Лайонеле, и тот по-прежнему лежал под розовым кустом.

— Да пошлет мне Господь терпение, — наконец проговорил корсар. — Оно мне необходимо, поскольку я желаю, чтобы сегодня вы многое поняли. Я намерен показать вам, как справедливо мое возмущение и как заслуженно наказание, которое вас ждет за то, что вы сделали с моей жизнью и, возможно, с моей бессмертной душой. Судья Бейн и тот, другой, кто уже умер, знали, что я невиновен.

— Знали, что вы невиновны? — с насмешливым изумлением переспросила Розамунда. — Разве они не были свидетелями вашей ссоры с Питером и не слышали, как вы поклялись убить его?

— То была клятва в пылу гнева. Успокоясь, я сразу вспомнил, что он ваш брат.

— Сразу? — усмехнулась она. — Сразу после того, как убили его?

— Повторяю, — сдержанно ответил Оливер, — я не убивал его.

— А я повторяю: вы лжете.

Довольно долго смотрел он на Розамунду и наконец рассмеялся:

— Вы хоть раз встречали человека, который лгал бы без причины? Люди лгут ради выгоды, из трусости, злобы или из обыкновенного тщеславия. Я не знаю других причин лжи, разве что — ах да! — он бросил взгляд на Лайонела, — разве что самопожертвование ради спасения ближнего. Вот вам и все побуждения, толкающие человека на путь лжи. Хоть одно из всего относится ко мне в моем нынешнем положении? Подумайте! Спросите себя, зачем мне сейчас лгать вам? Подумайте и о том, что я возненавидел вас за измену; что у меня нет более страстного желания, чем желание наказать вас за нее и за те страшные последствия, которые она повлекла за собой; что я привез вас сюда, дабы вы сполна, до последнего фартинга, расплатились со мной. Так зачем же мне лгать?

— Даже если это и так, то зачем вам говорить правду? С какой целью?

— Чтобы заставить вас понять всю глубину вашей несправедливости и убедиться в том зле, за которое я призвал вас к ответу; сорвать присвоенный вами венец мученицы и заставить вас осознать — как это ни горько, — что происходящее с вами — неизбежное следствие вашего собственного коварства.

— Сэр Оливер, вы считаете меня дурой?

— Да, мадам, более чем.

— Иначе и быть не может, — презрительно согласилась Розамунда, — коли даже теперь вы попусту тратите свое красноречие, пытаясь убедить меня, что черное — это белое. Но слова не в силах перечеркнуть факты. Даже если вы не умолкнете до дня Страшного суда, то и тогда ваши слова не очистят снег от кровавого следа, который тянулся к дверям вашего дома; не сотрут память о взаимной ненависти и вашей угрозе убить Питера; не притупят они и воспоминаний о том, что многие требовали наказать вас. И вы еще смеете говорить со мной в подобном тоне? Вы смеете стоять здесь и под всевидящим оком самого небесного Судии лгать мне, пытаясь пустыми словами сгладить гнусность своего последнего деяния. Вот для чего вы лжете — таков мой ответ на ваш вопрос. И что же могло убедить меня, что ваши руки чисты, и заставить меня сдержать — да смилуется надо мной Господь! — данное вам обещание?

— Мое слово! — ответил он звонким от волнения голосом.

— Слово лжеца, — поправила она.

— Не думайте, — возразил он, — что при необходимости я не мог бы подкрепить свое слово доказательствами.

— Доказательствами? — Розамунда взглянула на него широко открытыми глазами, и ее губы искривились в насмешливой улыбке. — Из-за них-то вы, вероятно, и бежали, как только услышали о скором прибытии посланцев королевы, направленных ею в ответ на многочисленные требования наказать вас.

Сакр-аль-Бар застыл в изумлении, не сводя глаз с Розамунды.

— Бежал? — наконец проговорил он. — Что за небылица?

— Теперь вы скажете, что вовсе не пытались скрыться и это очередное ложное обвинение?

— Так, значит, — медленно проговорил он, — меня сочли беглецом!

И вдруг он словно прозрел, и этот свет ослепил и ошеломил его. Мысль о том, что только так и можно было объяснить его неожиданное исчезновение, при всей ее дьявольской простоте, ни разу не приходила ему в голову! В любое другое время его исчезновение неизбежно вызвало бы различные толки, а возможно, и расследование. Но при тогдашних обстоятельствах такое объяснение напрашивалось само собой, оно безоговорочно подтверждало в общем мнении его вину и намного упрощало задачу Лайонела. Сакр-аль-Бар уронил голову на грудь. Что он наделал! Мог ли он по-прежнему винить Розамунду за то, что она поверила столь неопровержимой улике? Мог ли осуждать ее за то, что она сожгла нераспечатанным письмо, которое он передал ей через Питта? И действительно, что оставалось предполагать о его исчезновении, как не то, что он попросту бежал? А раз так, то бегство со всей очевидностью должно было заклеймить его как убийцу, каковым он и был, по убеждению многих. Как же он мог обвинять Розамунду, если она в конце концов позволила убедить себя на основании единственно разумного и оправданного предположения!

Неожиданно его захлестнуло чувство вины.

— Боже мой! — простонал он. — Боже мой!

Он посмотрел на Розамунду, но тут же отвел взор, не выдержав бесстрашного взгляда ее измученных, обведенных темными кругами глаз.

— В самом деле, чему же еще могли вы поверить! — пробормотал он, словно отвечая на собственные мысли.

— Ничему, кроме правды, как бы она ни была ужасна!

Гневные слова Розамунды больно задели Оливера. Минутную слабость как рукой сняло; в его душе вновь пробудились раздражение и жажда мести. Он подумал, что она слишком быстро поверила возведенному на него обвинению.

— Правды? — переспросил корсар, смело взглянув на Розамунду. — А вы способны узнать правду, если вам ее покажут? Способны отличить правду от лжи? Что ж, проверим! Ибо, как Бог свят, сейчас вам откроется вся правда, и вы увидите, что она гораздо страшнее всех ваших фантазий.

По твердому голосу и властному тону корсара Розамунда почувствовала, что надвигается нечто ужасное. Она ощутила волнение, — быть может, ей передались отзвуки бури, бушевавшей в его душе.

— Ваш брат, — начал он, — пал от руки трусливого ничтожества, которое я любил и по отношению к которому на мне лежал святой долг. Он бросился искать убежища и защиты в моем доме. Кровь из раны, полученной им в схватке, отметила его путь.

Сакр-аль-Бар немного помолчал. Когда он снова заговорил, голос его звучал ровно, как будто он спокойно предавался рассуждениям:

— Не странно ли, что никому и в голову не пришло выяснить, откуда взялась эта кровь, а также убедиться, что тогда на мне не было ни единой царапины. Мастер Бейн знал об этом, поскольку я попросил его осмотреть меня. Был составлен и должным образом засвидетельствован соответствующий документ. Если бы я в то время находился в Пенарроу, мог бы принять у себя посланцев королевы и предъявить его им, то они бы возвратились в Лондон с поджатыми хвостами.

Слова корсара пробудили в Розамунде смутные воспоминания. Мастер Бейн действительно настаивал на существовании подобного документа и клятвенно подтвердил то самое обстоятельство, о котором говорил сэр Оливер. Она вспомнила, что от показаний мастера Бейна отмахнулись, как от выдумки, изобретенной им с целью снять с себя обвинения в нерадивом исполнении обязанностей судьи, тем более что второй свидетель — пастор сэр Эндрю Флэк, который мог бы подтвердить его слова, — к тому времени умер.

Голос сэра Оливера прервал воспоминания Розамунды.

— Но оставим это, — сказал он, — и вернемся к нашей истории. Я дал убежище этому малодушному трусу и тем самым навлек подозрения на себя. А поскольку у меня не было возможности оправдаться, не выдав его, я молчал. Подозрение обратилось в уверенность, когда женщина, с которой я был обручен, с поразительной легкостью поверила самым гнусным слухам обо мне и, не обращая внимания на мои клятвы, открыто разорвала нашу помолвку, таким образом признав меня перед всеми убийцей и лжецом. До сих пор я излагал факты. Ну а теперь выскажу предположение. Оно основано на догадках, но попадает в самое яблочко. Негодяй, которому я предоставил убежище и служил ширмой, судил о моих душевных качествах по собственным меркам. Он боялся, что я не справлюсь с новой ношей, легшей мне на плечи; боялся, что я не вынесу ее тяжести, все открою, приведу доказательства и тем самым погублю его. Его страшило, что я могу рассказать не только о его ране, но и об одной подробности, которая могла иметь для него еще более пагубные последствия. Я говорю о некоей женщине — блуднице из Малпаса. Она могла бы рассказать про соперничество, вспыхнувшее из-за нее между убийцей и вашим братом. Ведь стычку, приведшую к гибели Питера Годолфина, вызвала низкая, постыдно грязная причина.

— Как вы смеете клеветать на умершего! — впервые прерывая Оливера, воскликнула Розамунда.

— Терпение, сударыня, — приказал корсар. — Я ни на кого не клевещу. Я говорю правду об одном мертвом с целью открыть правду о двух живых. Выслушайте меня до конца! Я слишком долго ждал и много перенес, чтобы все рассказать вам. Итак, этот негодяй вообразил, что я ему опасен, и решил избавиться от меня. По его наущению меня однажды ночью похитили и доставили на корабль, чтобы отвезти в Берберию и там продать в рабство. Такова правда о моем исчезновении. А убийца, которого я спас столь дорогой ценой, устранив меня, извлек гораздо большую выгоду, нежели сам на то рассчитывал. Одному Богу известно, была ли надежда на такую удачу еще одним искушением, побудившим его отделаться от меня. Со временем он унаследовал мои владения, а потом и место в сердце неверной, бывшей некогда моей невестой.

Наконец Розамунда очнулась от ледяного оцепенения, в котором до сих пор слушала рассказ Оливера.

— Вы говорите… что… Лайонел?.. — Голос ее прервался от негодования.

И тут Лайонел вскочил и выпрямился во весь рост:

— Он лжет! Он лжет, Розамунда! Не слушайте его!

— А я и не слушаю, — ответила Розамунда, делая несколько шагов по террасе.

Краска залила смуглое лицо Сакр-аль-Бара, и его взгляд, загоревшись гневом, обратился на Лайонела. Не говоря ни слова, корсар угрожающе направился к молодому человеку; тот в страхе попятился от него.

Сакр-аль-Бар схватил брата за руку и сжал ее своими стальнымипальцами.

— Сегодня мы добьемся правды, даже если нам придется вырвать ее из вас раскаленными клещами, — проговорил он сквозь зубы.

Он выволок Лайонела на середину террасы, где стояла Розамунда, и заставил его опуститься на колени.

— Вам что-нибудь известно об искусстве мавританской пытки? — спросил он. — Возможно, вы слышали про нашу дыбу, колесо или «испанские сапоги».[639] Все это — не более чем орудия сладострастного наслаждения в сравнении с берберийскими приспособлениями для развязывания упрямых языков.

Розамунда сжала руки и, побелев от напряжения, застыла перед корсаром.

— Трус! Изверг! Низкий отступник! — восклицала она.

Оливер отпустил руку брата и хлопнул в ладоши. Не обращая внимания на Розамунду, он смотрел на дрожащего от страха Лайонела, скорчившегося у его ног.

— Что вы скажете о горящем между пальцами фитиле? Или вы предпочитаете для начала пару раскаленных добела браслетов?

По зову корсара — как и было условлено — на террасу вразвалку вышел приземистый рыжебородый человек в тюрбане.

Носком туфли Сакр-аль-Бар пнул брата.

— Подними голову, собака! — приказал он. — Внимательно посмотри на этого человека и скажи, узнаешь ли ты его. Посмотри на него, говорю я!

Лайонел посмотрел на пришедшего, и, поскольку вид последнего не пробудил в нем никаких воспоминаний, брат объяснил:

— Среди христиан его звали Джаспером Ли. Он и есть тот шкипер, которого вы подкупили, чтобы переправить меня в Берберию. Когда испанцы потопили его судно, он попал в свои собственные сети. Потом он оказался в моих руках и, поскольку я не стал его вешать, сделался моим верным помощником. Если бы я думал, что вы поверите его словам, — продолжал Сакр-аль-Бар, обращаясь к Розамунде, — то приказал бы ему рассказать вам обо всем, что ему известно. Но я уверен в обратном и прибегну к другому способу. — Он снова повернулся к Джасперу. — Прикажи Али раскалить на жаровне пару железных наручников и держать их наготове.

Джаспер отвесил поклон и удалился.

— Браслеты помогут нам услышать признание из ваших собственных уст, брат мой.

— Мне не в чем признаваться, — возразил Лайонел. — Своими злодейскими пытками вы только можете принудить меня ко лжи.

Оливер улыбнулся:

— О, несомненно, ложь польется из вас куда охотней, чем правда. Но можете мне поверить, правду мы тоже услышим. Под конец.

Он, разумеется, издевался, но издевка его преследовала тонкую и весьма хитроумную цель.

— И вы поведаете нам все как было, — продолжал он, — со всеми подробностями, так чтобы у мадам Розамунды рассеялись последние сомнения. Вы расскажете ей, как поджидали Питера в Годолфин-парке, как исподтишка напали на него и…

— Это ложь! — крикнул Лайонел и в порыве искреннего негодования вскочил на ноги.

И он был прав, о чем Оливер отлично знал, ибо для достижения истины намеренно прибег ко лжи. Наш джентльмен был дьявольски хитер, и хитрость его, пожалуй, никогда не проявлялась с таким блеском.

— Ложь? — насмешливо переспросил он. — Послушайте, будьте благоразумны. Скажите нам правду, прежде чем пытки по капле выдавят ее из вас. Подумайте, ведь мне все известно. Ну, так как же это все-таки произошло? Вы неожиданно выскочили из-за куста, застали Питера врасплох и проткнули его насквозь, прежде чем он успел обнажить шпагу…

— Вы лжете! Все было совсем не так! — яростно прервал брата Лайонел.

Чуткий слух без труда уловил бы в возгласе молодого человека искренние интонации. То действительно были слова правды — гневной, негодующей, убеждающей.

— Мне ли не знать этого? — заметил Оливер, изобразив величавое презрение. — Убив Питера, вы вынули его шпагу из ножен и положили рядом с трупом.

Издевка Оливера достигла своей страшной цели. На мгновение забывшись, Лайонел поддался праведному негодованию. Это мгновение и погубило его.

— Ложь! — дико вскричал он. — И вы знаете это! Бог свидетель, я честно дрался с ним… — Он запнулся, судорожно глотнул воздух, и в горле раздалось глухое клокотание.

Наступило молчание. Все трое застыли, словно изваяния: Розамунда — бледная и напряженная, как струна, Оливер — мрачный, с сардонической усмешкой на губах, Лайонел — поникший, раздавленный сознанием того, что выдал себя, бездумно устремившись в раскинутые сети.

Розамунда первой нарушила молчание. Голос ее дрожал и срывался, но, несмотря на все усилия, ей так и не удалось заставить его звучать ровно.

— Что… что вы сказали, Лайонел? — спросила она.

Оливер тихо рассмеялся.

— Полагаю, он собирался присовокупить к своему заявлению свидетельские показания, — заметил он, — то есть упомянуть о ране, полученной им в поединке и оставившей следы на снегу, и таким образом доказать, что я солгал. Право, он недалек от истины — я действительно солгал, сказав, что он застал Питера врасплох.

— Лайонел! — воскликнула Розамунда.

Она протянула к нему руки, но тут же уронила их. Лайонел словно окаменел.

— Лайонел! — Теперь в голосе молодой женщины звучала настойчивость. — Это правда?

— Разве вы не слышали, что он сказал? — усмехнулся Оливер.

Розамунда стояла, слегка пошатываясь и не сводя глаз с Лайонела. Нестерпимая боль исказила ее лицо. Опасаясь, что она вот-вот упадет, Оливер хотел поддержать ее, но Розамунда властным жестом остановила его и, призвав на помощь всю свою волю, попыталась справиться со слабостью. Однако колени у нее дрожали; она опустилась на диван и закрыла лицо руками.

— Господи, сжалься надо мной, — простонала она, и тело ее сотрясли рыдания.

Безутешный плач Розамунды вывел Лайонела из оцепенения: он вздрогнул и робко приблизился к дивану. Оливер, мрачный и неумолимый, стоял в стороне и наблюдал за стремительной развязкой, которую он столь успешно ускорил. Он знал, что стоит накинуть на Лайонела веревку, как тот запутается в ней и без посторонней помощи: сейчас он пустится в объяснения и с головой выдаст себя. Как зритель Оливер был вполне доволен спектаклем.

— Розамунда! — жалобно всхлипнул Лайонел. — Роз! Смилуйтесь! Выслушайте меня, прежде чем судить. Выслушайте и постарайтесь понять!

— Да, да, послушайте его, — подхватил Оливер, сопровождая свои слова характерным для него тихим неприятным смехом. — Послушайте его. Правда, я сомневаюсь, чтобы его рассказ был особенно занимателен.

Ирония брата пришпорила несчастного.

— Розамунда, все, что он сказал вам, — неправда. Я… я… Я только защищался. То, что я напал на Питера исподтишка, — ложь.

Теперь Лайонела было трудно остановить.

— Мы поссорились из-за… по поводу… одного дела и, как назло, встретились в тот вечер в Годолфин-парке. Он оскорблял меня, осыпал насмешками. Он меня ударил и в конце концов бросился на меня. Я был вынужден выхватить шпагу и защищаться. Все было именно так. На коленях клянусь вам! Бог свидетель, я…

Лайонел опустился на колени.

— Довольно, сэр! Довольно! — не выдержала Розамунда, прерывая объяснения, не вызывавшие у нее ничего, кроме брезгливости.

— Нет, выслушайте до конца, умоляю вас. Когда вы все узнаете, то, возможно, будете милосерднее.

— Милосерднее? — Розамунда едва не рассмеялась сквозь слезы.

— Смерть Питера была случайностью, — как в бреду, продолжал Лайонел. — Я вовсе не хотел убивать его. Я только отражал его удары, чтобы спасти свою жизнь. Но когда скрещиваются шпаги, всякое может случиться. Бог свидетель: его смерть — случайность. В ней повинна его собственная безумная ярость.

Розамунда подавила рыдания и смерила Лайонела жестким презрительным взглядом.

— А то, что вы не разуверили меня и всех остальных в виновности вашего брата, тоже случайность? — спросила она.

Лайонел закрыл лицо руками, словно у него не хватало сил вынести этот взгляд.

— Если бы вы только знали, как я любил вас — даже тогда, тайно, — то, возможно, в вас бы нашлась хоть капля жалости ко мне.

— Жалости? — Розамунда подалась вперед и будто плюнула это слово в Лайонела. — Вы просите жалости… вы?

— И все же, если бы вы знали всю глубину искушения, которому я поддался, вы непременно пожалели бы меня.

— Я знаю всю глубину вашей подлости, вашей трусости, вашей лживости и низости.

Слезы навернулись на глаза молодого человека, и он умоляюще протянул руки к Розамунде.

— К вашему милосердию, Розамунда… — начал он, но Оливер наконец решил, что пора вмешаться.

— По-моему, вы утомляете даму, — проговорил он. — Лучше расскажите нам о других поразительнейших случайностях. Ведь они подстерегали вас на каждом шагу. Пролейте свет на случайность, которой вы обязаны тем, что меня похитили и едва не продали в рабство. Поведайте нам о случайности, позволившей вам унаследовать мои владения. Растолкуйте случайные стечения обстоятельств, с завидным упорством избиравших вас своей несчастной жертвой. Ну, старина, раскиньте мозгами! Из всего этого выйдет недурная история.

Но тут явился Джаспер и объявил, что Али приготовил жаровню и раскаленные наручники.

— Они уже не понадобятся, — сказал Оливер. — Забери отсюда этого невольника. Прикажи Али проследить, чтобы на рассвете его приковали к веслу на моем галеасе. Уведи его.

Лайонел поднялся на ноги, лицо его посерело.

— Подождите! Подождите! Розамунда! — молил он.

Но Оливер схватил его за шиворот, развернул и толкнул в руки Джасперу.

— Уведи его! — проревел он.

Джаспер вытолкал Лайонела с террасы, оставив Оливера и Розамунду под яркими звездами берберийской ночи обдумывать свои открытия.

Глава 20

ХИТРОСТЬ ФЕНЗИЛЕ
Розамунда с каменным лицом сидела на диване. Ее руки были плотно сжаты, глаза опущены. Довольно долго Оливер смотрел на нее, затем тихо вздохнул, отвернулся и, подойдя к парапету, посмотрел на город, залитый белым сиянием луны. Отдаленный городской шум заглушали нежные трели соловья, льющиеся из глубины сада, и кваканье лягушек в пруду.

Теперь, когда правда извлечена на свет и брошена к ногам Розамунды, Оливер вовсе не испытывал того восторга, который он предвкушал, ожидая этой минуты. Скорее наоборот — он был подавлен. Оказывается, Розамунда была уверена, что он бежал, и это в какой-то степени оправдывало ее отношение к нему. Столь поразительное открытие отравило чашу нечестивой радости, которую он так жаждал осушить.

Его угнетало ощущение того, что он был не прав, что ошибся в своей мести. Ее плоды, казавшиеся столь желанными и сочными, теперь, когда он вкусил их, превратились на его губах в песок.

Долго стоял Оливер у парапета, и за все это время ни он, ни Розамунда так и не нарушили молчания. Наконец он повернулся и медленно пошел обратно. У дивана он остановился и с высоты своего огромного роста посмотрел на Розамунду.

— Итак, вы услышали правду, — сказал он и, не дождавшись ответа, продолжал: — Я рад, что он проговорился, прежде чем его стали пытать. Иначе вы могли бы подумать, будто боль исторгает у него ложные признания.

Розамунда по-прежнему молчала. Даже знаком не дала она Оливеру понять, что слышит его.

— И этого человека, — закончил он, — вы предпочли мне. Клянусь честью, польщенным себя я не чувствую, что вы, вероятно, и сами поняли.

Наконец Розамунда прервала ледяное молчание.

— Я поняла, что между вами не из кого выбирать, — глухо сказала она. — Так и должно быть. Мне бы следовало знать, что братья не могут слишком отличаться друг от друга. О, я многое начала понимать. Я быстро учусь!

Слова Розамунды снова привели Оливера в раздражение.

— Учитесь? — спросил он. — Чему же вы учитесь?

— Узнаю мужчин.

Губы Оливера искривились в усмешке, обнажив белые блестящие зубы.

— Надеюсь, знание мужчин принесет вам столько же горечи, сколько знание женщин, точнее, одной женщины принесло мне. Поверить обо мне тому, чему поверили вы, — обо мне, человеке, которого вы любили!

Вероятно, он чувствовал необходимость повторить это, дабы иметь под рукой повод для недовольства.

— Если вы соблаговолите позволить мне обратиться к вам с просьбой, то я попрошу вас избавить меня от стыда, связанного с этим напоминанием.

— С напоминанием о вашем вероломстве? — спросил Оливер. — О вашей предательской готовности поверить всему самому дурному обо мне?

— С напоминанием о том, что я когда-то думала, будто люблю вас. Ничего в жизни я не могла бы стыдиться больше. Даже невольничьего рынка и всех тех унижений, которым вы меня подвергли. Вы укоряете меня за готовность поверить нелестным для вас слухам…

— О нет! Не только за нее! — перебил Оливер, распаляясь гневом под безжалостной плетью ее презрения. — Я отношу на ваш счет погибшие годы моей жизни, все, что я выстрадал, все, что потерял, все, чем я стал.

Сохраняя поразительное самообладание, Розамунда подняла голову и холодно посмотрела на Оливера:

— И вы во всем обвиняете меня?

— Да, обвиняю! — горячо ответил он. — Если бы вы тогда иначе обошлись со мной, если бы менее охотно прислушивались к сплетням, этот щенок, мой брат, не зашел бы так далеко. Да и я не дал бы ему такой возможности.

Розамунда пошевелилась на подушках дивана и повернулась к Оливеру боком.

— Вы напрасно тратите время, — холодно сказала она и, видимо понимая необходимость объясниться, продолжила: — Если я так легко поверила всему дурному про вас, то, должно быть, внутренний голос предупредил меня, что в вас действительно много скверного. Сегодня вы сняли с себя обвинение в убийстве Питера, но для этого совершили поступок гораздо более гнусный и постыдный, поступок, обнаруживший всю низость вашей души. Разве не проявили вы себя чудовищем мстительности и нечестия? — Розамунда в волнении поднялась с дивана и посмотрела прямо в лицо Оливеру. — Не вы ли — корнуоллский дворянин, христианин — сделались грабителем, вероотступником и морским разбойником? Разве не вы пожертвовали верой своих отцов ради нечестивой жажды мести?

Нимало не смутясь, Оливер спокойно выдержал ее взгляд и ответил вопросом на вопрос:

— И обо всем этом вас предупредил ваш внутренний голос? Помилуй бог, женщина! Неужели вы не могли придумать чего-нибудь получше?

В эту минуту на террасе появилось двое невольников, и Оливер отвернулся от Розамунды.

— А вот и ужин. Надеюсь, ваш аппетит окажется сильнее вашей логики.

Один невольник поставил на мавританский столик рядом с диваном глиняную миску, от которой исходил приятный аромат, другой опустил на пол рядом со столиком блюдо с двумя хлебами и красной амфорой с водой. Короткое горлышко амфоры было закрыто опрокинутой чашкой.

Невольники низко поклонились и бесшумно исчезли.

— Ужинайте! — приказал Оливер.

— Я не хочу никакого ужина, — строптиво ответила Розамунда.

Он смерил ее ледяным взглядом:

— Впредь, женщина, вам придется считаться не с тем, что вы хотите, а с тем, что я вам приказываю. Сейчас я приказываю вам есть, а посему — начинайте.

— Не буду.

— Не будете? — медленно повторил он. — И это речь невольницы, обращенная к господину? Ешьте, говорю я.

— Я не могу! Не могу!

— Невольнице, которая не может выполнять приказания своего господина, незачем жить.

— В таком случае — убейте меня! — с ожесточением крикнула Розамунда и, вскочив на ноги, с вызовом посмотрела на Оливера. — Вы привыкли убивать. Убейте же меня. За это, по крайней мере, я буду вам благодарна.

— Я убью вас, если так будет угодно мне, — невозмутимо ответил корсар, — но не для того, чтобы угодить вам. Кажется, вам все еще непонятно, что вы — моя невольница, моя вещь, моя собственность. Я не потерплю, чтобы вам был нанесен ущерб иначе, чем по моей прихоти. Поэтому — ешьте, иначе мои нубийцы плетьми подстегнут ваш аппетит.

Розамунда стояла перед ним, дерзко выпрямившись, бледная и решительная. Затем плечи ее неожиданно опустились, как у человека, раздавленного непоколебимостью противостоящей ему воли; она поникла и снова села на диван. С явной неохотой она медленно придвинула к себе миску. Наблюдая за ней, Оливер беззвучно смеялся.

Розамунда помедлила, словно ища чего-то, и, не найдя, подняла голову и то ли насмешливо, то ли вопросительно посмотрела на Оливера.

— Вы приказываете мне разрывать мясо пальцами? — высокомерно спросила она.

— Закон пророка запрещает осквернять хлеб и мясо прикосновением ножа. Бог наделил вас руками, вот и обходитесь ими.

— Вы, кажется, издеваетесь надо мной, говоря о пророке и его законах? Какое мне до них дело? Уж если меня заставляют есть, то я буду есть по-христиански, а не как языческая собака.

Оливер не спеша вытащил из-за пояса кинжал с богато изукрашенной рукоятью и осторожно бросил его на диван рядом с Розамундой, всем своим видом показывая, что уступает ей.

— Тогда попробуйте вот этим.

Судорожно вздохнув, Розамунда порывисто схватила кинжал.

— Наконец-то мне есть за что благодарить вас, — проговорила она и поднесла острие кинжала к груди.

Оливер молниеносно упал на одно колено, схватил Розамунду за запястье и так стиснул его, что пальцы ее разжались.

— И вы действительно предположили, будто я поверил вам? Решили, что ваша неожиданная уступчивость обманула меня? Когда же вы наконец поймете, что я отнюдь не глупец? Я дал вам кинжал, чтобы испытать вас.

— В таком случае теперь вам известны мои намерения.

— Заранее предупрежденный — заранее вооруженный.

Если бы не нескрываемое презрение, горевшее в глазах Розамунды, то взгляд, каким она наградила сэра Оливера, мог бы показаться насмешливым.

— Разве так трудно, — спросила она, — оборвать нить жизни? Разве нож — единственное орудие смерти? Вы похваляетесь тем, что вы — мой господин, а я — ваша раба; что, купив меня на базаре, вы властны распоряжаться моим телом и душой. Пустая похвальба! Вы можете связать и заточить в темницу мое тело, но душу мою… Уверяю вас: ваша сделка не удалась! Вы мните, будто властны над жизнью и смертью. Ложь! Только смерть вам подвластна.

На лестнице послышались быстрые шаги, и, прежде чем Оливер успел сообразить, как ответить Розамунде, перед ним вырос Али. Он принес поразительное известие. Какая-то женщина просила разрешения поговорить с Сакр-аль-Баром.

— Женщина? — Оливер нахмурился. — Назарейская женщина?

— Нет, господин, мусульманка, — последовал ошеломляющий ответ.

— Мусульманка? Здесь? Это невозможно!

Корсар еще не договорил, как на террасу, словно тень, проскользнула женщина, с головы до пят одетая в черное. Длинная чадра, словно мантия, скрывала очертания ее фигуры.

Разгневанный Али резко повернулся к незваной гостье.

— Разве не велел я тебе дожидаться внизу, о дочь стыда? — обрушился он на нее. — Она последовала за мной, господин, чтобы пробраться к тебе. Прикажешь увести ее?

— Нет, оставь нас. — И Сакр-аль-Бар жестом отослал Али.

Что-то неуловимое в неподвижной фигуре в черном привлекло внимание корсара и вызвало его подозрения. Непонятно почему, но он вдруг вспомнил Аюба аль-Самина и соперничество, разгоревшееся на базаре вокруг Розамунды. Он молча ждал, когда вошедшая заговорит. Та в свою очередь стояла все так же неподвижно, пока шаги Али не замерли в отдалении. Тогда с неподражаемой дерзостью и безрассудством, выдававшими ее европейское происхождение и, следовательно, нетерпимость к ограничениям, налагаемым мусульманскими обычаями на представительниц ее пола, незнакомка сделала то, на что никогда бы не осмелилась истинная правоверная. Она откинула длинную черную чадру, и Сакр-аль-Бар увидел бледное лицо и томные глаза Фензиле.

Иного он и не ожидал, однако, увидев это лицо открытым, отступил на шаг.

— Фензиле! — воскликнул он. — Что за безумие!

Заявив о себе столь эффектным образом, Фензиле спокойно накинула чадру и вновь обрела вид, приличествующий мусульманке.

— Прийти сюда, в мой дом! — недовольно продолжал Сакр-аль-Бар. — Что будет с тобой и со мной, если весть об этом дойдет до твоего господина? Уходи, женщина, немедленно уходи! — приказал он.

— Если ты сам ему не расскажешь, то можно не бояться, что он узнает о моем приходе к тебе, — ответила Фензиле. — А перед тобой мне не в чем оправдываться, если только ты помнишь, что, подобно тебе, я не родилась мусульманкой.

— Но Алжир — не твоя родная Сицилия, и кем бы ты ни родилась, неплохо бы помнить и то, кем ты стала.

Корсар принялся пространно объяснять Фензиле, как далеко зашло ее безрассудство, но та остановила поток его красноречия:

— Твои пустые слова только задерживают меня.

— Тогда, во имя Аллаха, приступай к делу и скорее уходи отсюда.

Повинуясь требованию Сакр-аль-Бара, Фензиле показала рукой на Розамунду.

— Мое дело касается этой невольницы, — сказала она. — Сегодня я посылала Аюба на базар купить ее для меня.

— Я так и предполагал, — заметил Сакр-аль-Бар.

— Но она, кажется, приглянулась тебе, и этот глупец ушел ни с чем.

— Дальше!

— Не уступишь ли ты ее мне за ту цену, в какую она тебе обошлась? — Голос Фензиле слегка дрожал от волнения.

— Мне больно отказывать тебе, о Фензиле, но она не продается.

— Ах, не спеши, — умоляюще проговорила сицилийка. — Цена, заплаченная тобой, высока, гораздо выше той, которую, по моим сведениям, когда-либо платили за невольницу, как бы прекрасна она ни была. И все же я очень хочу купить ее. Это мой каприз, а я не люблю, когда мешают исполнению моих капризов. Ради своей прихоти я заплачу три тысячи филипиков.

Оливер смотрел на Фензиле и думал, какие дьявольские козни замышляет она, какую цель преследует.

— Ты заплатишь три тысячи филипиков, — с расстановкой проговорил он и неожиданно резко спросил: — А зачем?

— Исполнить каприз, ублажить прихоть.

— А в чем состоит столь дорогой каприз? — поинтересовался он.

— В желании владеть этой невольницей, — уклончиво ответила Фензиле.

— Для чего?

Терпение корсара не уступало его упорству.

— Ты задаешь слишком много вопросов! — воскликнула Фензиле, метнув на него злобный взгляд.

Сакр-аль-Бар пожал плечами и улыбнулся:

— И получаю слишком мало ответов.

Фензиле подбоченилась и пристально посмотрела на корсара. Сквозь чадру он уловил блеск ее глаз и про себя проклял покрывало, мешавшее ему видеть выражение ее лица, что давало его собеседнице известное преимущество.

— Одним словом, Оливер-рейс, — проговорила она, — продашь ты ее за три тысячи филипиков?

— Одним словом — нет, — ответил тот.

— Нет? Даже за три тысячи филипиков?

В голосе Фензиле звучало удивление, и Оливер подумал — искреннее оно или наигранное?

— Даже за тридцать тысяч, — ответил он. — Она моя, и я не уступлю ее. А теперь я прошу тебя уйти. Оставаясь здесь, ты навлекаешь беду на нас обоих.

Наступила короткая пауза. За время разговора никто из них не обратил внимания, с каким интересом смотрит на них Розамунда. Ни Оливер, ни Фензиле не подозревали, что, зная французский, она поняла бо́льшую часть из того, о чем они говорили на лингва франка.

Сицилийка почти вплотную подошла к корсару.

— Так, значит, ты не уступишь ее? — (Оливер мог поклясться, что она усмехнулась под чадрой.) — Не будь таким самонадеянным, друг мой. Тебе придется уступить ее — если не мне, так Асаду. Скоро он придет за ней собственной персоной.

— Асад? — вздрогнув, воскликнул Сакр-аль-Бар.

— Асад ад-Дин, — повторила Фензиле и вновь принялась за уговоры: — Послушай! Не лучше ли заключить выгодную сделку со мной, чем весьма сомнительную с Асадом?

Сакр-аль-Бар покачал головой и приосанился:

— Я не намерен вступать ни в какие сделки ни с ним, ни с тобой. Невольница не продается.

— Ты посмеешь перечить паше? Говорю тебе: он заберет ее.

— Теперь я все понял. — Сакр-аль-Бар прищурился. — Тебе недостает хитрости, о Фензиле. Твой каприз — желание приобрести эту невольницу — рожден страхом, как бы она не попала к Асаду. Ты сознаешь, что прелести твои увядают, и боишься, что такая красавица заставит пашу окончательно лишить тебя своей благосклонности. Ведь так?

По лицу Фензиле Сакр-аль-Бар не мог увидеть, какое впечатление произвел на нее этот выпад, зато заметил, как по ее закутанной в покрывало фигуре пробежала дрожь, и в ее ответе уловил гневные ноты.

— А если и так, какое отношение это имеет к тебе?

— Быть может, никакого, а возможно, и самое прямое, — задумчиво ответил он.

— Отчасти ты прав, — быстро подхватила Фензиле. — Разве не была я всегда твоим другом? Разве не расхваливала твою доблесть моему господину и не радела, как истинный друг, о твоем возвышении, о Сакр-аль-Бар?

Корсар откровенно рассмеялся:

— Неужели?

— Смейся сколько угодно, но это правда, — настаивала Фензиле. — Потеряв меня, ты потеряешь самого ценного союзника, ту, кто пользуется благосклонностью и доверием Асада. Если другая займет мое место, она отравит душу Асада ложью и настроит его против тебя. Едва ли франкская девушка, которую ты увез силой, полюбит тебя.

— Пусть это тебя не тревожит, — беззаботно ответил Сакр-аль-Бар, в мыслях тщетно пытаясь разгадать ее намерения. — Моя невольница не займет твое место подле Асада.

— Глупец! Продается она или нет, Асад все равно отберет ее у тебя.

Сакр-аль-Бар подбоченился и, склонив голову набок, сверху вниз посмотрел на Фензиле.

— Если он может увести ее от меня, то отобрать ее у тебя ему еще проще. Ты, конечно, уже все обдумала и нашла какой-нибудь коварный сицилийский способ избежать этого. Но расплата… Подумала ли ты о ней? Что скажет тебе Асад, когда узнает, что ты обвела его вокруг пальца?

— Какое мне дело до этого? — с неожиданной яростью воскликнула Фензиле, сопровождая свои слова нетерпеливым жестом. — К тому времени она будет с камнем на шее лежать на дне бухты. Возможно, он велит высечь меня. Наверняка велит. Но на том все и кончится. Я понадоблюсь, чтобы утешить его, и снова все будет хорошо.

Итак, Сакр-аль-Бар добился своего. Наконец-то он до последней капли выведал у Фензиле все, что его интересовало. Действительно, ей недоставало хитрости. Намерения Фензиле были столь прозрачны и очевидны, что только глупец не смог бы разгадать их. Корсар брезгливо отвернулся от сицилийки:

— Ступай с миром, о Фензиле. Я не уступлю свою невольницу ни Асаду, ни шайтану — никому.

По его тону было ясно, что разговор окончен, и Фензиле наконец сдалась. Тем не менее по быстроте ее ответа Сакр-аль-Бар вполне мог заподозрить, что он заранее подготовлен.

— Так, значит, ты действительно намерен жениться на ней? — В голосе Фензиле звучали ненависть и простодушие. — Тогда поспеши. Брачный союз — единственная преграда, которую Асад не опрокинет. Он благочестив и, глубоко чтя закон пророка, уважает брачные узы. Но знай: ничто другое его не остановит.

Несмотря на наигранные искренность и простодушие Фензиле — а возможно, именно благодаря им, — корсар, как в открытой книге, читал мысли сицилийки. То, что ее лицо сокрыто чадрой, уже не имело значения. Теперь пришел его черед задать коварный вопрос:

— И таким образом, ты выиграешь не меньше меня. Ведь так?

— Да, не меньше, — призналась Фензиле.

— Тебе следовало бы сказать «больше», — возразил Сакр-аль-Бар. — Я сказал, что тебе недостает хитрости. Клянусь Кораном, я солгал. Ты хитра, как змий-искуситель. Но я прекрасно вижу, чего ты добиваешься. Если я последую твоему совету, то ты одним выстрелом убьешь двух зайцев. Во-первых, я лишу Асада возможности получить франкскую девушку; во-вторых, поссорюсь с ним — и тем самым удовлетворю твои заветные желания.

— Ты несправедлив ко мне. — Фензиле притворилась обиженной. — Я всегда была твоим другом. Я… — Она вдруг замолчала и прислушалась.

Тишину ночи нарушили крики, доносившиеся со стороны Баб-аль-Оуба. Фензиле стремительно подбежала к парапету, откуда были видны ворота, и перегнулась через него.

— Смотри! Смотри! — крикнула она дрожащим от страха голосом. — Это он, Асад ад-Дин.

Сакр-аль-Бар шагнул к парапету и в ярком свете факелов увидел вооруженный отряд, входивший через сводчатые ворота во двор.

— Похоже, на сей раз ты, против своего обыкновения, сказала правду, о Фензиле.

Они стояли совсем рядом, и корсару показалось, что глаза Фензиле злобно сверкнули под чадрой.

— Сейчас у тебя не останется ни малейшего сомнения в этом, — холодно заметила она. И тут же поспешно спросила: — Но что будет со мной? Паша не должен застать меня здесь. Он меня убьет.

— Несомненно, — согласился Сакр-аль-Бар. — Но кто узнает тебя в таком виде? Уходи, пока он не поднялся сюда. Спрячься во дворе и дождись, пока он не пройдет. Ты пришла одна?

— Неужели я стала бы сообщать хоть одной живой душе, что отправляюсь к тебе? — ответила она, приведя корсара в восхищение силой своего сицилийского характера, который не сломили долгие годы, проведенные в гареме паши.

Она стремительно направилась к двери, но задержалась у самого порога:

— Так ты не уступишь ее? Ты не?..

— Будь спокойна, — твердо ответил корсар, и удовлетворенная Фензиле скрылась.

Глава 21

ПЕРЕД ВЗОРОМ АЛЛАХА
Сакр-аль-Бар стоял, погруженный в невеселые мысли. Он вновь взвешивал каждое слово Фензиле и думал, как отказать паше, если цель его прихода действительно состоит в том, о чем предупредила сицилийка.

Сакр-аль-Бар молча ждал, когда Али или кто-нибудь другой принесет ему приказ предстать перед пашой. Однако едва Али успел доложить о приходе Асада, как тот сразу же появился на террасе. Горя нетерпением, он потребовал немедленно проводить себя к Сакр-аль-Бару.

— Мир пророка да пребудет с тобой, о сын мой! — приветствовал паша своего любимца.

— Да пребудет он и с тобой, о господин мой. — Корсар склонился в поклоне. — Какая честь дому моему!

И он жестом приказал Али уйти.

— Я пришел к тебе как проситель, — сказал Асад, подходя ближе.

— Проситель? Ты? Это лишнее, господин мой. Разве мои желания — не эхо твоих желаний?

Паша жадно оглядывался по сторонам, и, когда увидел Розамунду, в его глазах зажегся огонь.

— Словно влюбленный юнец, я поспешил к тебе, сгорая нетерпением увидеть ту, кого ищу, — франкскую жемчужину, пленницу с лицом пери, привезенную тобой из последнего набега. Когда эта свинья Тсамани вернулся с базара, меня не было в Касбе. Узнав, что он не исполнил мой приказ и не купил ее, я едва не зарыдал от горя. Сперва я боялся, что девушку купил и увез какой-нибудь купец из Суса, но, узнав, что — хвала Аллаху! — она у тебя, я успокоился. Ведь ты, сын мой, уступишь ее мне.

В голосе паши звучала уверенность, и Оливер не сразу подыскал слова, чтобы рассеять иллюзии Асада. Несколько мгновений он стоял в нерешительности.

— Я вознагражу тебя за потерю, — поспешно добавил Асад. — Ты получишь свои тысячу шестьсот филипиков и еще пятьсот в придачу. Скажи, что ты согласен. Видишь, я горю от нетерпения.

Сакр-аль-Бар мрачно улыбнулся.

— Когда речь идет об этой женщине, господин мой, подобное нетерпение мне знакомо, — не спеша ответил он. — Пять долгих лет оно сжигало меня. Чтобы унять огонь, я отправился на захваченном мной испанском судне в далекое и опасное путешествие в Англию. Ты не знал об этом, о Асад, иначе бы ты не…

— Ну, — прервал его Асад. — Ты — прирожденный торгаш, Сакр-аль-Бар. В хитроумии тебе нет равных. Хорошо, называй свою цену, наживайся на моем нетерпении, и покончим с этим.

— Господин мой, — спокойно возразил корсар, — здесь дело не в наживе. Моя пленница не продается.

Паша прищурился и молча взглянул на Сакр-аль-Бара. На его лице проступила краска гнева.

— Не… не продается? — слегка запинаясь от изумления, проговорил он.

— Нет. Даже если бы ты предложил за нее все свои владения, — прозвучал торжественный ответ. — Проси все, чего пожелаешь, только не ее. — Голос корсара стал мягче, и в нем зазвучала мольба. — Я все с радостью положу к твоим ногам в доказательство моей преданности и любви к тебе.

— Но мне ничего другого не надо, — раздраженно ответил Асад. — Мне нужна только она.

— В таком случае, — сказал Оливер, — я взываю к твоему милосердию и умоляю тебя обратить взор в другую сторону.

Асад нахмурился.

— Ты мне отказываешь? — гневно спросил он.

— Увы, — ответил Сакр-аль-Бар.

Наступило молчание. Лицо Асада становилось все более грозным, в глазах, обращенных на корсара, вспыхивали свирепые огоньки.

— Понятно, — наконец произнес он.

Резкий контраст между спокойным тоном и разъяренным видом паши не предвещал ничего хорошего.

— Понятно. Кажется, Фензиле была права более, чем я думал. Ну что ж! — Он помолчал, исподлобья глядя на Оливера. — Вспомни, Сакр-аль-Бар, — голос паши дрожал от сдерживаемого гнева, — вспомни, кто ты, кем я тебя сделал. Вспомни о благодеяниях, которыми осыпала тебя эта рука. Ты — самый близкий мне человек, мой кайя, а со временем можешь достичь еще большего. Кроме меня, в Алжире нет никого выше тебя. Так неужели ты настолько неблагодарен, что откажешь мне в первой и единственной моей просьбе? Воистину, справедливо начертано: «Неблагодарен человек!»

— Если бы ты знал, — начал Сакр-аль-Бар, — что значит для меня эта женщина…

— Не знаю и не желаю знать, — прервал его Асад. — Чем бы она ни была для тебя, все это ничто в сравнении с моей волей.

Вдруг он смирил свой гнев и положил руку на могучее плечо Сакр-аль-Бара:

— Послушай, сын мой, из любви к тебе я буду великодушен и забуду о твоем отказе.

— Будь великодушен, о господин мой, и забудь о своей просьбе.

— Ты по-прежнему отказываешь мне? — Смягчившийся было голос паши вновь звучал резко и грозно. — Как я извлек тебя из грязи, так одним словом могу вновь ввергнуть в нее. Как разбил цепи, которыми ты был прикован к веслу, так снова могу заковать тебя в них.

— Я знаю, что все в твоей власти, — согласился Сакр-аль-Бар. — Но если я не уступаю ту, что вдвойне принадлежит мне — по праву пленения и по праву покупки, — ты можешь судить, как вески на то причины. Будь же милостив, Асад…

— Неужели я должен забрать ее силой? — проревел паша.

Сакр-аль-Бар высоко поднял голову, его могучие мускулы напряглись.

— Пока я жив, тебе это не удастся, — ответил он.

— Неверный, мятежный пес! Ты смеешь противостоять мне… мне?!

— Молю тебя, будь милосерд и не вынуждай твоего слугу поступать недостойно.

Асад усмехнулся.

— Это твое последнее слово? — грозно спросил он.

— Во всем остальном я — твой верный раб, о Асад.

Какое-то время паша злобно глядел на корсара, затем не спеша направился к двери, как человек, принявший решение. На пороге он остановился.

— Жди! — грозно приказал он и вышел.

Сакр-аль-Бар долго смотрел ему вслед, потом пожал плечами и повернулся к Розамунде. В ее глазах было какое-то непонятное выражение, которое заставило его отвернуться. Если раньше раскаяние лишь мимолетно посещало его, то теперь оно захлестнуло все его существо. Ужас и отчаяние охватили Оливера от сознания непоправимости содеянного. Он обманулся в своих чувствах к Розамунде: он не только не ненавидел ее, но любил со всем пылом прежней страсти. Если бы он ненавидел ее, то от мысли, что она будет принадлежать Асаду, испытал бы злобную радость, а не эти адские муки.

Спокойный голос Розамунды прервал размышления Оливера:

— Почему вы отказали ему?

Оливер быстро обернулся.

— Вы все поняли? — спросил он.

— Я поняла достаточно. Лингва франка не очень отличается от французского, — ответила Розамунда и повторила свой вопрос: — Почему вы отказали ему?

— И вы еще спрашиваете?

— Вы правы, — с горечью проговорила она, — вряд ли это необходимо. И все же — неужели жажда мщения так велика, что вы готовы скорее пожертвовать собственной головой, чем уступить хоть на йоту?

Лицо корсара помрачнело.

— Конечно, — усмехнулся он, — как еще вы могли истолковать мой отказ!

— Вы ошибаетесь. Я спрашиваю именно потому, что сомневаюсь.

— Понимаете ли вы, что значит стать добычей Асада ад-Дина?

Розамунда пожала плечами и, не глядя на него, спокойно ответила:

— Неужели это страшнее, чем стать добычей Оливера-рейса, Сакр-аль-Бара, или как вас там еще называют!

— Если вы скажете, что вам все равно, то я больше не стану противиться паше, — холодно проговорил Оливер. — Можете отправляться к нему. Я отказал ему — что, возможно, и глупо — отнюдь не из желания отомстить вам. Просто сама эта мысль привела меня в ужас.

— В таком случае, подумав о себе, вы тоже должны прийти в ужас, — заметила Розамунда.

— Возможно, — едва слышно проговорил Оливер.

Розамунда вздрогнула и хотела что-то сказать, но он взволнованно продолжал:

— О боже! Чтобы я понял всю низость своего поступка, понадобилось вмешательство Асада! Мы преследуем разные цели. Я хотел наказать вас, а он… Боже мой…

Оливер застонал.

Розамунда медленно поднялась с дивана, но корсар был слишком взволнован и не заметил этого. Вдруг поглотивший его мрак осветил луч надежды: он вспомнил слова Фензиле о той преграде, которую Асад не осмелится преступить из благочестия.

— Есть один выход! — воскликнул Оливер. — Только изобретательность коварной сицилийки могла подсказать его! — Оливер было заколебался, но собрался с духом и коротко закончил: — Вы должны выйти за меня замуж.

Розамунда отшатнулась, как от удара. У нее возникло мгновенное подозрение, которое тут же превратилось в уверенность, что внезапное раскаяние Оливера — просто уловка.

— Замуж… за вас! — повторила она.

— Да, — подтвердил Оливер и принялся объяснять ей, что, только став его женой, она будет неприкосновенна для правоверных мусульман: из опасения нарушить закон пророка никто и пальцем не посмеет коснуться ее, и прежде всего — благочестивый паша. — Только так, — закончил он, — я смогу избавить вас от его преследований.

— Даже в моем ужасном положении этот выход слишком ужасен, — презрительно заявила она.

— А я говорю: вы должны, — настаивал он. — Иначе вас сегодня же доставят в гарем Асада, и не как жену, а как рабыню. Ради собственного блага вы должны верить мне, должны!

— Верить вам! — Розамунда язвительно рассмеялась. — Вам! Вероотступнику, нет, хуже, чем вероотступнику!

Оливер сдержался. Только соблюдая полное спокойствие, он мог надеяться убедить ее с помощью логических доводов.

— Вы слишком безжалостны, — с упреком сказал он. — Вы судите меня, забывая, что в моих страданиях есть и ваша вина. Ведь меня предали именно тот мужчина и та женщина, которых я любил больше всех на свете. Я утратил веру в людей и в Бога. Я стал мусульманином, отступником и корсаром лишь потому, что это был единственный способ избавиться от невыносимых мучений. — Он грустно посмотрел на Розамунду. — Неужели все это нисколько не извиняет меня в ваших глазах?

Слова Оливера не оставили Розамунду равнодушной. В ее ответе сквозила враждебность, но уже не было презрения. Его сменила печаль.

— Никакие лишения не могут оправдать вас в том, что вы опозорили честь дворянина и запятнали мужское достоинство, преследуя беззащитную женщину. Как бы то ни было, вы слишком низко пали, сэр, чтобы я сочла возможным доверять вам.

Оливер опустил голову. Он более чем заслужил это обвинение и чувствовал, что ему нечего возразить.

— Вы правы, — вздохнул он. — Но не ради меня я умоляю вас довериться мне, а ради вас самой.

Под влиянием внезапного порыва Оливер вытащил из ножен тяжелый кинжал и подал его Розамунде:

— Если вам необходимо доказательство моей искренности, возьмите мой кинжал, которым вы пытались лишить себя жизни. Как только вам покажется, что я изменил данному слову, воспользуйтесь им против меня или против себя.

Удивленно посмотрев на Оливера, Розамунда приняла от него кинжал.

— А вы не боитесь, — спросила она, — что я сейчас же воспользуюсь им и разом все покончу?

— О нет, я верю вам, — ответил он. — И вы можете отплатить мне тем же. Более того, я дал вам оружие на самый крайний случай. Если придется выбирать между смертью и Асадом, будет лучше, если вы предпочтете смерть. Но позвольте заметить, что, пока есть возможность жить, выбирать смерть было бы глупо.

— Возможность? — В голосе Розамунды послышалось презрение. — Возможность жить с вами?

— Нет, — твердо ответил Оливер. — Если вы доверитесь мне, то, клянусь, я постараюсь исправить причиненное мною зло. Слушайте. На рассвете мой галеас выходит в море. Я незаметно доставлю вас на борт и найду способ высадить в какой-нибудь христианской стране — Италии или Франции, — оттуда вы сможете вернуться домой.

— А тем временем, — напомнила Розамунда, — я стану вашей женой.

Оливер улыбнулся:

— Вы все еще боитесь западни. Христиан мусульманский брак ни к чему не обязывает. Я же не буду настаивать на своих правах. Наш брак — предлог, чтобы оградить вас от посягательств, пока вы находитесь здесь.

— Но как могу я положиться на ваше слово?

— Как? — Оливер растерялся. — У вас есть кинжал.

Розамунда задумчиво взглянула на сверкающий клинок.

— А наш брак? — спросила она. — Каким образом он свершится?

Оливер объяснил, что по мусульманскому закону надо в присутствии свидетелей объявить о браке кади[640] или тому, кто стоит выше его. Не успел он закончить, как внизу послышались голоса и замелькал свет факелов.

— Это Асад со своим отрядом! — воскликнул он срывающимся голосом. — Итак, вы согласны?

— А кади? — спросила Розамунда, из чего Оливер заключил, что она приняла его предложение.

— Я ведь говорил о кади или о том, кто выше его. Сам Асад будет нашим священником, а его стража — свидетелями.

— А если он откажется? Он обязательно откажется! — воскликнула Розамунда и в волнении сжала руки.

— Я и спрашивать его не стану. Поймаю врасплох.

— Но ведь… это разозлит его. Он непременно догадается, что его провели, и отомстит вам.

— Я уже думал об этом, но другого выхода нет. Если мы проиграем, то…

— У меня есть кинжал, — бесстрашно заявила Розамунда.

— Ну а для меня остается веревка или сабля, — добавил Оливер. — Возьмите себя в руки. Они идут.

Дверь распахнулась, и на террасу вбежал испуганный Али:

— Господин мой, господин мой! Асад вернулся с целым отрядом воинов!

— Ничего страшного, — спокойно ответил Сакр-аль-Бар. — Все будет хорошо.

Торопясь проучить своего взбунтовавшегося лейтенанта, паша взбежал по лестнице и ворвался на террасу. За ним следовала дюжина янычар в черных одеяниях. Их обнаженные сабли в свете факелов отбрасывали кроваво-красные блики.

Паша резко остановился перед Сакр-аль-Баром, величественно скрестив руки на груди.

— Я вернулся, — произнес он, — применить силу там, где бессильна доброта. Но я не перестаю молить Аллаха, чтобы он осветил светом мудрости твой помраченный рассудок.

— И Аллах услышал твои молитвы, господин мой, — сказал Сакр-аль-Бар.

— Хвала Всемудрому! — радостно воскликнул Асад. — Где девушка? — И он протянул руку.

Оливер подошел к Розамунде, взял ее за руку, словно собираясь подвести к паше, и произнес роковые для Асада слова:

— Во имя Аллаха и пред его всевидящим оком, пред тобой, Асад ад-Дин, в присутствии свидетелей я беру эту женщину в жены, блюдя милостивый закон пророка всемудрого и милосердного Аллаха.

Сакр-аль-Бар замолк. Обряд свершился, прежде чем Асад успел догадаться о намерениях корсара. В смятении паша что-то прохрипел, его лицо побагровело, в глазах сверкнули молнии.

Ничуть не испуганный царственным гневом своего господина Сакр-аль-Бар спокойно снял с плеч Розамунды шарф и набросил его ей на голову, скрыв ее лицо от посторонних взглядов.

— Да иссохнет рука того, кто, презрев святой закон владыки нашего Мухаммеда, посмеет открыть лицо этой женщины. Да благословит Аллах этот союз и низвергнет в геенну всякого, кто попытается расторгнуть узы, скрепленные пред его всевидящим оком.

Слова корсара прозвучали веско и многозначительно. Слишком многозначительно для Асада ад-Дина. Янычары за спиной паши, словно борзые на сворке, с нетерпением ожидали приказаний. Но Асад молчал. Он стоял, тяжело дыша и слегка пошатываясь. Его лицо то бледнело, то заливалось краской, выдавая душевную бурю, борьбу гнева и досады с искренним и глубоким благочестием. Паша не знал, какому из этих чувств отдать предпочтение, а Сакр-аль-Бар решил помочь благочестию:

— Теперь, о могущественный Асад, ты понимаешь, почему я не согласился уступить тебе свою пленницу. Ты сам часто и, конечно же, справедливо упрекал меня за безбрачие, напоминал, что оно неугодно Аллаху и недостойно истинного мусульманина. Наконец пророк в милости своей послал мне девушку, которую я смог взять в жены.

Асад опустил голову.

— Что написано в Книге судеб, то написано, — сказал он тоном человека, который старается сам себя убедить. Затем воздел руки к небу и объявил: — Аллах велик! Да исполнится воля его!

— Аминь, — торжественно произнес Сакр-аль-Бар и в душе вознес страстную благодарственную молитву своему собственному давно забытому Богу.

Паша помедлил, словно желая что-то сказать, затем повернулся спиной к корсару и махнул рукой янычарам.

— Ступайте, — отрывисто приказал он и следом за ними вышел на лестницу.

Глава 22

ЗНАМЕНИЕ
Фензиле еще не успела отдышаться от быстрой ходьбы, когда, стоя рядом с Марзаком у забранного решеткой окна, увидела, как разгневанный Асад возвращается после первого посещения Сакр-аль-Бара.

Она слышала, как паша громовым голосом позвал начальника охраны Абдула Мохтара, видела, как отряд его янычар собирается во дворе, освещенном белым сиянием полной луны и красноватым светом факелов. Когда янычары под предводительством самого Асада покинули двор, Фензиле не знала — плакать или смеяться, горевать или радоваться.

— Свершилось! — крикнул Марзак, вне себя от радости. — Франкский пес дал отпор паше и погубил себя. Этой ночью с Сакр-аль-Баром будет покончено. Хвала Аллаху!

Фензиле не разделяла восторга сына. Разумеется, Сакр-аль-Бар должен пасть, и пасть от меча, ею же отточенного. Но уверена ли она, что сразивший его меч не отскочит и не ранит ее самое? Вот вопрос, на который она пыталась найти ответ. При всем стремлении ускорить погибель корсара Фензиле тщательно взвесила все возможные последствия этого события. Она не упустила и того обстоятельства, что неизбежным результатом падения Сакр-аль-Бара будет приобретение Асадом франкской невольницы. Но она была готова заплатить любую цену, лишь бы раз и навсегда устранить соперника Марзака, что, в сущности, говорило о ее способности к материнскому самопожертвованию. Теперь же она утешала себя тем, что с падением Сакр-аль-Бара ни она сама, ни Марзак не будут больше нуждаться в особом влиянии на пашу и смогут не бояться появления в его гареме молодой жены. Одной рукой не сорвать всех плодов с древа желаний, и, радуясь исполнению одного, приходится оплакивать утрату остальных. Тем не менее в самом главном она выиграла.

Предаваясь этим мыслям, Фензиле ожидала возвращения Асада, почти не обращая внимания на шумную радость и самовлюбленную болтовню своего отпрыска, которого отнюдь не интересовало, какой ценой матери удалось убрать с его дороги ненавистного соперника. Все случившееся сулило ему только выгоду.

Но вот Асад вернулся. Они увидели, как в ворота прошли янычары и, сбив шаг, выстроились во дворе. За янычарами медленно шел паша. Казалось, он с трудом переставлял ноги; его голова была опущена на грудь, руки заложены за спину. Мать и сын ожидали, что следом за пашой появятся невольники, ведущие или несущие на руках франкскую пленницу. Но тщетно. Заинтригованные Фензиле и Марзак обменялись тревожными взглядами.

Они услышали, как Асад отпустил своих спутников, как с лязгом закрылись ворота; увидели, как паша, сгорбившись, прошел через залитый луною двор.

Что случилось? Уж не убил ли он обоих? Может быть, девушка сопротивлялась и, потеряв терпение, Асад прикончил ее в приступе гнева? Задавая себе эти вопросы, Фензиле нисколько не сомневалась, что Сакр-аль-Бар убит. И все же ее не покидало мучительное беспокойство. Наконец она призвала Аюба и отправила его к Абдулу Мохтару — разузнать, что произошло в доме Сакр-аль-Бара. Евнух с радостью отправился исполнять приказание госпожи, надеясь, что ее догадки подтвердятся. Вернулся он разочарованным, и его рассказ поверг в смятение Фензиле и Марзака.

Однако Фензиле быстро оправилась. В конце концов, все к лучшему. Явное раздражение Асада легко превратить в негодование, а затем и в гнев, пламя которого испепелит Сакр-аль-Бара. Таким образом, она достигнет желанной цели, не рискуя местом рядом с пашой; ведь после всего случившегося нечего и думать, что Асад введет франкскую девушку в свой гарем. Одно то, что она разгуливала перед правоверными с открытым лицом, будет непреодолимым препятствием. И уж совершенно невероятно, что ради минутного увлечения паша поступится чувством собственного достоинства и приблизит к себе женщину, которая была женой его слуги. Фензиле знала, как действовать дальше. Чрезмерное благочестие паши позволило Сакр-аль-Бару не подчиниться. Советуя корсару жениться на пленнице, Фензиле и не предполагала, насколько выгодным это окажется для нее самой. Теперь, чтобы довести дело до конца, надо вновь сыграть на благочестии Асада.

Накинув легкое шелковое покрывало, Фензиле выскользнула из комнаты и спустилась во двор, напоенный благоуханием летней ночи. Паша сидел на диване под навесом; она подсела к нему с грацией ластящейся к хозяину кошки и склонила голову на его плечо. Погруженный в глубокую задумчивость, Асад не сразу заметил ее.

— О господин души моей, — пролепетала она, — ты предаешься скорби?

В ласковых переливах ее голоса звучали нежность и томная услада. Паша вздрогнул, и Фензиле заметила, как блеснули его глаза.

— Кто тебе сказал? — подозрительно спросил он.

— Мое сердце, — ответила она голосом мелодичным, как виола. — Неужели скорбь, которая гнетет твое сердце, может не отозваться в моем? Разве могу я быть счастливой, когда грусть туманит твой взор? Сердце подсказало мне, что ты удручен, что нуждаешься во мне, и я поспешила сюда разделить твое горе или принять его на себя. — И ее пальцы сплелись на плече Асада.

Паша взглянул на Фензиле, и лицо его смягчилось. Он действительно нуждался в утешении, и присутствие Фензиле никогда еще не было столь желанно для него, как в ту минуту.

С неподражаемым искусством Фензиле выведала у паши все, что ее интересовало, после чего дала волю негодованию.

— Собака! — воскликнула она. — Неблагодарный, вероломный пес! Разве я не предостерегала тебя, о свет моих бедных очей! Но ты лишь бранился в ответ. Теперь ты наконец узнал этого негодяя, и он больше не будет досаждать тебе. Ты должен отречься от Сакр-аль-Бара и вновь ввергнуть его в ту грязь, из которой его извлекло твое великодушие.

Асад не отвечал. Он сидел, с унылым видом глядя перед собой. Наконец он устало вздохнул. Асад был справедлив и обладал совестью — качеством весьма странным и обременительным для повелителя корсаров.

— Случившееся не дает мне права прогнать от себя самого доблестного воина ислама, — задумчиво проговорил он. — Долг перед Аллахом запрещает мне это.

— Но ведь долг перед тобой не помешал Сакр-аль-Бару противиться твоим желаниям, — осторожно напомнила Фензиле.

— Да, моим желаниям, — возразил паша. Голос его дрожал от волнения, но он справился с ним и спокойно продолжал: — Неужели я позволю самолюбию возобладать над долгом перед истинной верой? Неужели спор из-за юной невольницы заставит меня пожертвовать храбрейшим воином ислама, надежнейшим оплотом закона пророка? Неужели я призову на свою голову месть Единого, уничтожив того, кто по праву считается бичом неверных, лишь затем, чтобы дать волю гневу и отомстить человеку, помешавшему исполнению моей ничтожной прихоти?

— Так ты по-прежнему говоришь, что Сакр-аль-Бар — оплот закона пророка?

— Это говорю не я, а его деяния, — угрюмо ответил Асад.

— Одно из них мне известно, и уж его-то никогда бы не совершил настоящий мусульманин. Если нужно доказательство его презрения к законам пророка, то он сам недавно представил его, взяв в жены христианку. Разве не написано в Книге книг: «Не бери в жены идолопоклонниц»? Разве не нарушил Сакр-аль-Бар закон пророка, оскорбив и Аллаха, и тебя, о фонтан моей души?

Асад нахмурился: Фензиле права. Но из чувства справедливости он все же попытался защитить корсара, а может быть, продолжал разговор с целью окончательно убедиться в обоснованности обвинения, выдвинутого против него.

— Он мог согрешить по неведению, — предположил Асад, приведя Фензиле в восторг.

— Воистину, ты — фонтан милосердия и снисходительности, о отец Марзака! Ты, как всегда, прав. Конечно же, он согрешил по неведению, но мыслимо ли такое неведение для доброго мусульманина, достойного называться оплотом святого закона пророка?

Коварный выпад сицилийки пронзил панцирь совести, оказавшийся более уязвимым, чем полагал Асад. Он глубоко задумался, уставясь в дальний конец двора. Неожиданно паша вскочил.

— Клянусь Аллахом, ты права, — громко сказал он. — Не подчинившись моей воле и взяв франкскую девушку в жены, он согрешил по доброй воле.

Фензиле соскользнула с дивана, опустилась перед Асадом на колени, нежно обвилась руками вокруг его пояса и заглянула ему в лицо.

— Ты, как всегда, милостив и осторожен в суждениях. Разве это единственная его вина, о Асад?

— Единственная? — Асад взглянул на Фензиле. — А что еще?

— Ах, если бы ты был прав! Но твоя ангельская доброта ослепляет тебя, и ты многого не видишь. Деяние Сакр-аль-Бара куда более преступно. Он не только не задумался о том, сколь велик его грех перед законом, но в своих низких целях осквернил его и надругался над ним.

— Но как? — нетерпеливо спросил Асад.

— Он воспользовался законом как обыкновенным прикрытием. Сакр-аль-Бар взял эту девушку в жены только потому, что не хотел уступить ее тебе. Он прекрасно знал, что ты, Лев и Защитник Веры, послушно склонишься перед записанным в Книге судеб.

— Хвала тому, кто в неизреченной мудрости своей послал мне силы не запятнать себя недостойным деянием! — громко воскликнул Асад. — Я мог бы умертвить его и расторгнуть нечестивые узы, но покорился предначертанному.

— На небесах ангелы ликуют от твоего долготерпения и снисходительности, на земле же нашелся низкий человек, употребивший во зло твою несравненную доброту и благочестие.

Паша освободился от объятий Фензиле и принялся ходить по двору. Сицилийка, приняв исполненную невыразимой грации позу, прилегла на подушки, ожидая, когда яд ее речей свершит свое коварное дело. Сквозь тонкое покрывало, которым Фензиле благоразумно закрыла лицо, ее горящие глаза внимательно следили за Асадом.

Она видела, как он остановился и воздел руки вверх, словно обращаясь к небесам и о чем-то вопрошая звезды, мерцавшие в широком нимбе полной луны.

Наконец Асад медленно направился к навесу. Он все еще колебался. С одной стороны, в словах Фензиле была доля истины, но с другой — он знал о ненависти сицилийки к Сакр-аль-Бару, знал, что она не упустит возможности представить любой поступок корсара в самом неблагоприятном свете. Асад не доверял ни ее доводам, ни самому себе, отчего мысли его пребывали в полнейшем беспорядке.

— Довольно, — резко сказал он. — Я молю Аллаха послать мне совет этой ночью.

Объявив о своем решении, Асад прошествовал мимо дивана, поднялся по лестнице и вошел в дом. Фензиле последовала за ним. Всю ночь она пролежала в ногах у своего господина, чтобы с первым лучом рассвета упрочить достигнутое и хоть немного приблизиться к цели, до которой, по ее опасениям, было еще далеко. Сон не шел к Фензиле; с широко раскрытыми глазами лежала она рядом с крепко спящим Асадом, внимательно вслушиваясь в тишину ночи.

Едва раздался голос муэдзина, Асад, повинуясь призыву, вскочил с ложа; и не успел легкий предрассветный ветерок унести последнее слово молитвы, как он был на ногах. Паша хлопнул в ладоши, призывая невольников, отдал им несколько распоряжений, из которых Фензиле заключила, что он намерен немедленно отправиться в гавань.

— Надеюсь, Аллах вдохновил тебя, о господин мой! — воскликнула она и тут же спросила: — Каково же твое решение?

— Я иду искать знамения, — ответил Асад и вышел, оставив сицилийку в крайнем волнении и тревоге.

Фензиле послала за Марзаком и, когда тот явился, велела ему отправляться за отцом, на ходу давая юноше последние наставления.

— Теперь твоя судьба в твоих руках, — предупредила она, — смотри не упусти ее.

Когда Марзак сошел вниз, его отец садился на белого мула. Рядом с пашой стояли визирь Тсамани, Бискайн и несколько лейтенантов. Марзак попросил у отца разрешения отправиться вместе с ним. Паша небрежно кивнул в знак согласия, и они двинулись со двора. Марзак шел у стремени Асада. Некоторое время отец и сын молчали. Марзак заговорил первым:

— Молю тебя, о отец мой, отстрани вероломного Сакр-аль-Бара от командования походом.

Асад хмуро покосился на сына.

— Галеас должен немедленно выйти в море, если мы хотим перехватить испанское судно, — ответил он. — Если его поведет не Сакр-аль-Бар, то кто же, клянусь бородой пророка?

— Испытай меня, о отец! — с жаром воскликнул Марзак.

Старик невесело улыбнулся:

— Ты так устал от жизни, что готов идти навстречу смерти и в придачу погубить мой галеас?

— Ты более чем несправедлив, о отец мой, — обиделся Марзак.

— Зато более чем добр, о сын мой, — возразил Асад, и до самого мола ни один из них не произнес ни слова.

У берега стоял на якоре великолепный галеас. Судно готовилось к отплытию, и на его борту царила невообразимая суматоха. По сходням сновали носильщики, перетаскивая на борт бочки с водой, корзины с провизией, бочонки с порохом и другие необходимые в плавании грузы. Когда паша и его спутники подошли к сходням, по ним спускались четверо негров. Они шли медленно, слегка пошатываясь под тяжестью огромной корзины из пальмовых листьев.

На юте стояли Сакр-аль-Бар, Османи, Али, Джаспер-рейс и несколько офицеров. Между скамьями гребцов расхаживали два боцмана-отступника — француз Ларок и итальянец Виджителло, которые уже два года были неизменными участниками походов Сакр-аль-Бара. Ларок наблюдал за погрузкой и зычным голосом командовал, где поставить корзины с провизией, где бочки с водой; бочонки с порохом он распорядился поместить у грот-мачты. Виджителло проводил последний досмотр рабов на веслах.

Когда пальмовую корзину перенесли на судно, Ларок приказал неграм оставить ее у грот-мачты. Но здесь вмешался Сакр-аль-Бар и велел поднять корзину в каюту на корме.

Как только паша спешился и вместе со своими спутниками остановился у сходней, Марзак вновь стал уговаривать отца принять на себя командование походом, а его взять лейтенантом и преподать ему первые уроки морского дела.

Асад с любопытством посмотрел на сына, но ничего не ответил и ступил на борт галеаса. Марзак и все остальные последовали за ним. Только теперь Сакр-аль-Бар заметил пашу и поспешил ему навстречу, чтобы приветствовать его на своем судне. Корсара охватило неожиданное беспокойство, но ни один мускул не дрогнул на его лице, а взгляд был, как всегда, надменен и тверд.

— Да осенит Аллах миром тебя и дом твой, о могущественный Асад. Мы собираемся поднять якорь, и с твоим благословением я выйду в море со спокойной душой.

Асад был удивлен. После вчерашней сцены подобная невозмутимость и выдержка казались невероятными. Объяснить их можно было только тем, что совесть Сакр-аль-Бара действительно чиста и ему не в чем упрекнуть себя.

— Мне посоветовали не только благословить это плавание, но и возглавить его, — произнес паша, внимательно глядя на Сакр-аль-Бара.

Глаза корсара блеснули, но других признаков тревоги Асад не заметил.

— Возглавить? — переспросил Сакр-аль-Бар. — Тебе? — И он весело рассмеялся.

Этот смех был тактической ошибкой, он только подлил масла в огонь. Асад медленно пошел по шкафуту и, остановившись у грот-мачты, заглянул в лицо Сакр-аль-Бару, который шел рядом с ним.

— Что насмешило тебя? — резко спросил паша.

— Что? Нелепость этого предложения, — поспешил ответить Сакр-аль-Бар. У него не было времени подыскать более дипломатичный ответ.

Лоб Асада прорезала глубокая складка.

— Нелепость? В чем же его нелепость?

Сакр-аль-Бар поспешил исправить ошибку:

— В предположении, будто детская забава достойна того, чтобы ты — Лев Веры — тратил на нее силы и выпускал свои смертоносные когти. Чтобы ты — герой сотен славных сражений, в которых принимали участие целые флотилии, — вышел в море ради ничтожной стычки одного галеаса с какой-то испанской галерой! Это было бы недостойно твоего великого имени и унизительно для твоей доблести. — И Сакр-аль-Бар махнул рукой, словно не желая больше говорить о пустяках.

Асад не сводил с корсара холодного взгляда, лицо его было непроницаемо, как маска.

— Однако вчера ты думал иначе, — заметил он.

— Иначе, господин мой?

— Еще вчера не кто иной, как ты, уговаривал меня не только отправиться в плавание, но и возглавить его, — напомнил Асад, четко выговаривая каждое слово. — Ты сам пробудил во мне воспоминания о тех далеких днях, когда с саблей в руке мы бок о бок сражались с неверными. Кто, как не ты, умолял меня отправиться вместе с тобой? А сейчас… — Асад развел руками, и его взгляд зажегся гневом. — Чем вызвана подобная перемена?

Сакр-аль-Бар понял, что попался в собственные сети, и ответил не сразу. Он отвел глаза и увидел красивое раскрасневшееся лицо Марзака, стоявшего рядом с отцом, увидел Бискайна, Тсамани и других спутников паши, в изумлении уставившихся на него; заметил, что слева от него несколько прикованных к скамье гребцов подняли угрюмые, опаленные солнцем лица и с тупым любопытством смотрят в их сторону. Стараясь казаться спокойным, он улыбнулся:

— Пожалуй… Пожалуй, я догадываюсь о причине твоего вчерашнего отказа. А в остальном… я могу лишь повторить то, что уже сказал: дичь недостойна охотника.

Марзак язвительно усмехнулся, как бы намекая, что он все понял. К тому же он решил — и не без основания, — что своим странным поведением Сакр-аль-Бар добился того, чего не сумел бы добиться никакими уговорами. Он явил Асаду ад-Дину знамение, которого тот искал. И действительно, именно в эту минуту Асад твердо решил возглавить поход.

— Мне ясно, — улыбнулся паша, — что мое присутствие на судне нежелательно. Ну что ж, очень жаль. Я слишком долго пренебрегал отцовскими обязанностями и намерен наконец исправить свою ошибку. В этом плавании, Сакр-аль-Бар, мы составим тебе компанию. Командование я беру на себя, а Марзак будет моим учеником.

Сакр-аль-Бар больше не возражал. Он поклонился паше и радостно проговорил:

— Хвала Аллаху, подсказавшему тебе такое решение. Благодаря ему я только выигрываю, а значит — не мне и упорствовать, хотя дичь и в самом деле недостойна охотника.

Глава 23

ПУТЕШЕСТВИЕ
Приняв решение, Асад отвел Тсамани в сторону и распорядился, как вести дела во время своего отсутствия. Затем он отпустил визиря и, поскольку погрузка судна закончилась, отдал приказ поднять якорь.

Убрали сходни, раздался свисток боцмана, рулевые бросились на корму к огромным кормовым веслам. Прозвучал второй свисток; Виджителло и двое его помощников с хлыстами из воловьей кожи спустились в проход между скамьями гребцов и велели готовить весла.

По третьему свистку Ларока пятьдесят четыре весла погрузились в воду, двести пятьдесят тел, как одно, наклонились вперед, затем распрямились, и огромный галеас рванулся с места. Над грот-мачтой развевался красный флаг с зеленым полумесяцем, а над запруженным людьми молом и берегом грянул прощальный клич.

В тот день сильный ветер с берега сослужил Лайонелу добрую службу. Иначе карьера молодого человека на поприще галерного раба была бы весьма короткой. Его приковали у самого прохода на первой, ближайшей к шкафуту скамье по правому борту. Как и остальные рабы, он был совершенно голым, если не считать набедренной повязки. Галеас еще не успел отойти далеко от берега, а плеть боцмана уже обвилась вокруг белых плеч Лайонела. Молодой человек вскрикнул от боли, но никто не обратил на это внимания. Теперь он изо всех сил налегал на весло, и, когда они подошли к Пеньону, сердце его бешено колотилось и он весь обливался потом. К своему ужасу, Лайонел прекрасно понимал, что долго так продолжаться не может, и ясно представлял себе, что его ждет, когда силы его окончательно иссякнут. Он не был вынослив от природы, а праздная жизнь, естественно, не могла подготовить его к подобному испытанию.

Однако, когда они приблизились к Пеньону, теплый бриз задул в полную силу, и Сакр-аль-Бар, который по распоряжению Асада вел судно, приказал распустить паруса. Ветер надул их, и галеас помчался с удвоенной скоростью. Последовал приказ сушить весла, и рабы, возблагодарив небо за передышку, застыли на своих местах.

Нос корабля заканчивался стальным тараном, и у обоих бортов просторной носовой палубы стояло по кулеврине. Здесь собрались корсары; сражение было впереди, и они предавались праздности, прислонясь к фальшборту или сидя небольшими группами, разговаривая и смеясь. Одни чистили оружие, панцири и шлемы, другие латали одежду. Десятка два корсаров пестрым кольцом окружили высокого смуглого юношу, который, к немалому удовольствию товарищей, пел меланхоличную любовную песню, подыгрывая себе на гимбре.

На богато убранной корме была вместительная каюта с двумя сводчатыми входами, завешенными тяжелыми шелковыми коврами с изображением зеленого полумесяца на темно-красном фоне. Над крышей каюты высились три огромных светильника, каждый из которых заканчивался шаром и полумесяцем. Перед каютой был натянут зеленый навес, затенявший добрую половину кормы. На подушках, разбросанных под навесом, сидели Асад ад-Дин и Марзак; прислонясь к золоченым перилам над скамьями гребцов, отдыхали Бискайн и несколько офицеров, которых паша оставил при себе на время похода.

У левого борта одиноко стоял Сакр-аль-Бар в роскошном кафтане и тюрбане из серебряной парчи. Он задумчиво смотрел на тающий вдали Алжир. Город уже казался всего лишь нагромождением белых кубиков, взбирающихся по склону холма, залитого яркими лучами солнца.

Некоторое время Асад из-под нависших бровей молча наблюдал за корсаром, затем окликнул его. Сакр-аль-Бар немедленно повиновался и, подойдя к паше, почтительно склонился перед ним.

— Не думай, Сакр-аль-Бар, — заговорил паша, — что я держу на тебя обиду за случившееся прошлой ночью и что поэтому я здесь. У меня есть долг, которым я пренебрегал, — долг перед Марзаком, и пусть с опозданием, но я решил исполнить его.

Асад как будто извинялся, и Марзаку, разумеется, не понравились ни слова отца, ни его тон. «Почему, — размышлял он, — этот свирепый старик, заставивший весь христианский мир трепетать при одном звуке своего имени, всегда так мягок и уступчив с этим дюжим надменным отступником?»

Сакр-аль-Бар церемонно поклонился.

— Господин мой, — сказал он, — мне не пристало подвергать сомнению твои решения и расспрашивать тебя об их причинах. Мне достаточно знать твои желания. Они для меня — закон.

— Вот как? — ядовито спросил Асад. — Твои поступки едва ли согласуются с такими уверениями. — Паша вздохнул. — Твой брак, лишивший меня франкской невольницы, причинил мне жестокую боль. Но я уважаю его, как и подобает доброму мусульманину, уважаю, несмотря на то что он незаконен. Но — хватит об этом! Мы снова вышли в море, чтобы сокрушить «испанца». Так пусть же взаимные обиды и неприязнь не омрачают нашей славной цели.

— Да будет так, господин мой, — покорно согласился Сакр-аль-Бар. — Я уже начал бояться…

— Перестань! — прервал его паша. — Ты никогда и ничего не боялся, потому-то я и полюбил тебя как сына.

Марзака отнюдь не устраивало такое досадное проявление слабости, тем более что за ним могли последовать слова примирения. Прежде чем Сакр-аль-Бар успел ответить, юноша вмешался в разговор.

— Как собирается твоя жена коротать время в отсутствие супруга? — коварно спросил он.

— Я слишком мало общался с женщинами, чтобы ответить на твой вопрос.

В ответе корсара Марзаку почудился намек, он нахмурился, но не отступил:

— Я сочувствую тебе — рабу долга, вынужденному столь скоро бежать из нежных объятий. Где ты поместил ее, о капитан?

— А где должен мусульманин поместить свою жену, кроме своего дома, как то предписано пророком.

Марзак усмехнулся:

— Не скрою, я восхищаюсь, с какой стойкостью ты покинул ее.

Асад заметил усмешку сына и вопросительно посмотрел на него:

— Чему же здесь удивляться, если благочестивый мусульманин приносит удовольствия в жертву вере?

Укоризненный тон паши не смутил Марзака. Он грациозно потянулся на подушках и поджал под себя ногу.

— Внешние проявления еще не доказывают подлинного благочестия, о отец мой, — заметил он.

— Ни слова больше! — громовым голосом объявил паша. — Придержи язык, Марзак, и да пошлет всемудрый Аллах удачу этому плаванию, да умножит он наши силы для сокрушения неверных — тех, кому не суждено вдохнуть ароматы райских кущей.

— Да будет так, — повторил Сакр-аль-Бар, хотя вопросы Марзака несколько насторожили его. Что скрывалось за ними? Праздное желание помучить его и оживить в душе Асада память о Розамунде? Или мальчишка действительно что-нибудь знает?

Вскоре опасения корсара усилились. Когда в полдень того же дня, облокотясь на поручни юта, он лениво наблюдал за раздачей рабам пищи, к нему подошел Марзак. Несколько минут он стоял рядом с Сакр-аль-Баром и смотрел, как Виджителло и его подручные, переходя от скамьи к скамье, выдавали гребцам сухари и сушеные финики и подносили к их губам миски с водой, смешанной с уксусом и несколькими каплями растительного масла. Порции были более чем скудные — на сытый желудок гребцы вяло работают веслами. Затем, повернувшись к Сакр-аль-Бару, Марзак показал на большую корзину из пальмовых листьев, стоявшую под грот-мачтой, у бочонков с порохом.

— По-моему, корзина стоит не на месте, — сказал он. — Не лучше ли снести ее в трюм, где она не будет мешать во время сражения?

У Сакр-аль-Бара сжалось сердце. Он знал, что Марзак слышал, как он сперва — до того, как Асад объявил о своем намерении участвовать в походе, — распорядился отнести корзину в каюту на корме. Он понимал, что это могло вызвать подозрения, или, скорее, зная о содержимом корзины, опасался подозрения. Как бы то ни было, он обернулся к Марзаку и высокомерно улыбнулся:

— Если я не ошибаюсь, Марзак, ты отправился с нами юнгой?

— Так что из того? — спросил юноша.

— А то, что тебе следовало бы довольствоваться возможностью смотреть и учиться. Чего доброго, ты скоро станешь учить меня бросать абордажные крючья и вести сражение.

Сакр-аль-Бар показал на видневшуюся вдали темную, подернутую дымкой полосу, к которой они быстро приближались.

— Вон там, — сказал он, — Балеарские острова. Мы хорошо идем.

Это замечание преследовало только одну цель: сменить тему разговора, однако сам по себе факт, к которому корсар привлек внимание Марзака, весьма примечателен и заслуживает хотя бы краткого разъяснения. На всем Средиземном море не было более быстроходного судна, чем галеас Сакр-аль-Бара, шел ли он под парусами или на веслах. Вот и сейчас, подгоняемый ветром, он несся вперед, и его хорошо смазанный жиром киль скользил по легким волнам.

— Если ветер не спадет, мы еще до захода солнца подойдем к мысу Аквила, а этим не грех и похвастаться, — заключил Сакр-аль-Бар.

Казалось, Марзака не очень интересовало то, о чем говорил корсар, и он время от времени поглядывал на корзину у грот-мачты.

Вдруг, не сказав ни слова Сакр-аль-Бару, он отошел от него и, войдя под навес, опустился на подушки рядом с отцом.

Паша сидел с унылым и растерянным видом. Он уже жалел, что послушался Фензиле и позволил уговорить себя отправиться в плавание. Теперь он убедился, что не доверять Сакр-аль-Бару оснований нет. Словно читая мысли отца, Марзак попытался раздуть тлеющий огонь его недоверия и подозрительности. Но он выбрал неудачный момент, и при первых же его словах паша велел ему замолчать:

— Ты изливаешь собственную желчь. Я был глупцом, позволив чужой злобе и коварству руководить собой в этом деле. Прекрати, говорю я!

Марзак надулся и замолчал. Его взгляд неотступно следовал за Сакр-аль-Баром, который спустился с юта и шел по проходу между скамьями гребцов.

Корсар пребывал во власти сильнейшего беспокойства. Такое беспокойство обычно испытывает человек, которому есть что скрывать и который боится, что его предали. Но кто мог предать его? На судне его секрет знали только трое: Али, Джаспер и Виджителло. Он был абсолютно уверен в Али и Виджителло и не сомневался в Джаспере, который хотя бы из соображений собственной выгоды будет служить ему до последнего. И все же необъяснимый интерес Марзака к пальмовой корзине так тревожил Сакр-аль-Бара, что он отправился разыскивать итальянца-боцмана, которому доверял больше остальных.

— Виджителло, — сказал он, подойдя к боцману, — не мог ли кто-нибудь донести на меня паше?

Виджителло внимательно посмотрел на своего капитана и понимающе улыбнулся. Они были одни на шкафуте.

— Про то, что мы принесли сюда? — спросил боцман, переводя взгляд на корзину. — Это невозможно. Если бы Асад что-нибудь знал, он бы выдал себя еще в Алжире и уж во всяком случае — нипочем бы не отправился в плавание без надежной охраны.

— Зачем ему охрана? — возразил Сакр-аль-Бар. — Если дело дойдет до ссоры между нами и мои подозрения оправдаются, стоит ли сомневаться, на чью сторону встанут корсары?

— Стоит ли сомневаться? — повторил Виджителло. — Не слишком ли ты в этом уверен? Большинство из них ходили с тобой в десятки походов. Для них паша — ты. Ты их предводитель.

— Может быть. Но они клялись в верности Асаду ад-Дину, избраннику Аллаха. Случись им выбирать между нами, чувство долга заставит их принять его сторону, несмотря на привязанность ко мне.

— И все же среди них есть недовольные тем, что тебя отстранили от командования походом, — сообщил Виджителло. — Конечно, многие из них будут верны паше, но я нисколько не сомневаюсь и в том, что многие пойдут за тобой хоть против самого великого султана. Кроме того, не забывай, — Виджителло инстинктивно понизил голос, — среди нас немало отступников, как ты да я; они-то не станут колебаться в выборе. Но надеюсь, сейчас это нам не грозит.

— Я тоже надеюсь и вовсе не хочу ссоры, — заметил Сакр-аль-Бар. — И все же на сердце у меня тревожно. Мне надо знать, на что я могу рассчитывать, если случится худшее. Походи среди людей, Виджителло, послушай, о чем они говорят, разведай их настроение и попытайся определить, на скольких сторонников я смогу положиться, если придется объявить войну Асаду или если он сам объявит ее. Только будь осторожен.

Виджителло с важным видом прищурил черный глаз.

— Не беспокойся, — сказал он, — скоро я все разузнаю.

Они разошлись. Виджителло отправился на нос собирать нужные ему сведения; Сакр-аль-Бар медленно пошел на ют, но задержался у ближайшей к трапу скамьи и взглянул на прикованного к ней угрюмого белокожего раба. Упиваясь местью, корсар забыл о своих тревогах, и на его губах заиграла безжалостная улыбка.

— Итак, вы уже познакомились с плетью, — сказал он по-английски. — Но ее удары — ничто в сравнении с тем, что вас ожидает. Вам повезло, сегодня хороший ветер. Так будет не всегда. Скоро вы узнаете, что именно я перенес по вашей милости.

Лайонел поднял на брата измученные, налитые кровью глаза. Он хотел обрушить на него самые страшные проклятья, но был слишком подавлен сознанием того, что наказан по заслугам.

— О себе я не беспокоюсь, — ответил он.

— Все впереди, любезный братец. Вы будете дьявольски беспокоиться о себе и горько оплакивать свою судьбу. Я сужу по собственному опыту. Готов поклясться, что вы не выживете, и это для меня самое досадное.

— Я уже сказал вам, что не беспокоюсь о себе, — упрямо повторил Лайонел. — Что вы сделали с Розамундой?

— Вероятно, вы удивитесь, узнав, что я поступил как джентльмен и женился на ней? — с издевкой спросил Оливер.

— Женились? — задыхаясь, повторил Лайонел, боясь поверить услышанному. — Собака!

— К чему эти оскорбления? Или вы полагаете, что я мог сделать большее?

Сакр-аль-Бар рассмеялся и не спеша пошел дальше, оставив Лайонела терзаться муками сомнения и неизвестности.

Часом позже, когда неясные очертания Балеарских островов обрели рельефность и цвет, Сакр-аль-Бар снова встретился с Виджителло на шкафуте, и они мимоходом обменялись несколькими словами.

— Точно сказать трудно, — прошептал боцман, — но, судя по тому, что мне удалось разузнать, силы будут примерно равны. Думаю, с твоей стороны было бы опрометчиво затевать ссору.

— Я вовсе не стремлюсь к ссоре, — ответил Сакр-аль-Бар, — но мне надо рассчитать силы на тот случай, если мне ее навяжут.

И они разошлись.

После разговора с Виджителло на душе у корсара не стало спокойнее, он по-прежнему не знал, что предпринять. Он взялся переправить Розамунду во Францию или Италию, дав слово высадить ее на побережье одной из этих стран. Если ему не удастся осуществить свой план, Розамунда может подумать, что это вовсе и не входило в его намерения. Но как исполнить данное ей обещание теперь, когда Асад находится на борту галеаса? Неужели придется так же тайно вернуться с ней в Алжир и дожидаться другой возможности переправить ее в какую-нибудь христианскую страну? Такой план был не только крайне опасен, но и попросту неосуществим. Уже и теперь риск был очень велик. Розамунду могли обнаружить в любую минуту. Оставалось ждать и надеяться, полагаясь на удачу или одну из тех случайностей, которые невозможно предвидеть.

Час проходил за часом, а Сакр-аль-Бар все ходил по шкафуту, заложив руки за спину и задумчиво склонив голову на грудь. На сердце у него было тяжело. Он понимал, что запутался в собственной паутине и выбраться из нее можно только ценою жизни. Однако собственное будущее меньше всего заботило его. Он потерял все; жизнь его была разбита. Он, не задумываясь, отдал бы ее ради спасения Розамунды. Но в том-то и заключалась причина его смятения и тревоги, что он не знал, как это сделать.

Так он и ходил по шкафуту, терзаясь одиночеством, ожидая чуда и моля о нем.

Глава 24

КОРЗИНА
Со времени отплытия прошло часов пятнадцать, а до захода солнца оставалось не более двух часов. Они подошли к длинной узкой бухте, стиснутой между утесами мыса Аквила на южном берегу острова Форментера. Сакр-аль-Бар все еще был на шкафуте и очнулся от задумчивости лишь после того, как Асад громко окликнул его с юта и велел провести судно в бухту.

Ветер уже стихал, и пришлось перейти на весла, что в любом случае пришлось бы сделать, когда судно, миновав горловину бухты, войдет в тихую, безветренную лагуну.

Сакр-аль-Бар в свою очередь возвысил голос, и появились Виджителло и Ларок.

Виджителло свистком поднял на ноги помощников, и они побежали по проходу, понукая гребцов. Джаспер с полудюжиной матросов принялся убирать паруса, которые вяло полоскались под слабеющими вздохами ветра. Сакр-аль-Бар приказал опустить весла на воду, и свисток Виджителло издал второй, более протяжный звук. Весла пошли вниз, рабы напряглись, и галеас, рассекая водную гладь, медленно двинулся вперед под ритмичные удары тамтама, которыми помощник боцмана, сидевший на шкафуте, задавал такт. Сакр-аль-Бар громко давал указания кормщикам, стоявшим по обоим бортам на корме.

Прежде чем стать на якорь, Сакр-аль-Бар, следуя железному правилу пиратов, развернул судно, чтобы при первой необходимости выйти в открытое море. Наконец они причалили к каменистым уступам пологого склона. Дикие козы, щипавшие траву на вершине холма, были единственными живыми существами в этом пустынном месте. Подножие холма поросло кустами ракитника, усыпанного золотистыми цветами; немного выше несколько искривленных старостью оливковых деревьев вздымали вверх белесые кроны, сверкавшие серебром в лучах закатного солнца. Ларок и двое матросов перелезли через правый фальшборт, легко спрыгнули на застывшие в горизонтальном положении весла и, перебравшись по ним на прибрежные скалы, принялись крепить канатами нос и корму судна.

Оставалось назначить дозорного, и Сакр-аль-Бар, выбрав Ларока, послал его на вершину холма, откуда хорошо просматривались прибрежные воды.

Медленно прохаживаясь с Марзаком по юту, паша предавался воспоминаниям о тех далеких днях, когда он простым матросом бороздил море и не раз заходил в эту бухту, скрываясь от преследования или устраивая засаду. Во всем Средиземном море, говорил он, трудно найти такую удобную бухту. Она служила надежным убежищем в случае опасности и лучшим укрытием для того, чтобы подстеречь добычу. Паша вспомнил, как однажды скрывался здесь с целой флотилией из шести галер под командованием грозного Драгут-рейса,[641] а на трех судах генуэзского адмирала Дориа,[642] величественно проплывавших мимо, никто даже не заподозрил об их близости.

Марзак слушал отца без особого интереса. Его мысли были заняты Сакр-аль-Баром, который уже часа два задумчиво ходил неподалеку от корзины, отчего подозрения Марзака разгорелись пуще прежнего. Не в силах более сдерживать кипевшие в нем чувства, юноша прервал поток воспоминаний паши.

— Хвала Аллаху, — сказал он, — что ты, о отец мой, возглавляешь наше плавание, иначе достоинства бухты могли бы остаться незамеченными.

— Ты не прав, — возразил Асад, — Сакр-аль-Бар знает о них не хуже меня. Прежде он уже пользовался преимуществами этой позиции. Он-то и предложил поджидать «испанца» именно здесь.

— Если бы тебя не было рядом, то вряд ли испанское судно особенно интересовало его. У Сакр-аль-Бара совсем другое на уме. Посмотри, как он задумчив. И так все плавание. Он похож на человека, который попал в западню и отчаялся из нее выбраться. Он чего-то боится. Прошу тебя, понаблюдай за ним.

— Да простит тебя Аллах. — И паша недовольно покачал головой. — Неужто твое воображение всегда будет питаться одной лишь злобой? Но здесь нет твоей вины, во всем виновата твоя мать-сицилийка, молоком своим вскормившая твою враждебность. Не ее ли злокозненная хитрость заставила меня принять участие в этом походе?

— Как видно, ты забыл прошлую ночь и франкскую невольницу, — заметил Марзак.

— Нет, я не забыл ни того ни другого. Но не забыл я и о том, что если Аллах возвысил меня и сделал пашой Алжира, то он ждет от меня справедливости в решениях и поступках. Последуй моему совету, Марзак, забудь о вражде с Сакр-аль-Баром. Завтра ты увидишь его в бою и уже не посмеешь говорить о нем дурно. Помирись с ним и дай мне узреть, что вы не враги друг другу.

Паша окликнул Сакр-аль-Бара, и тот, повинуясь приказу своего повелителя, быстро направился к трапу. Марзак нахмурился; у него не было ни малейшего желания протягивать оливковую ветвь тому, кто собирался лишить его законных прав. Однако, когда корсар поднялся на ют, Марзак первым обратился к нему:

— Мысли о предстоящей схватке, кажется, смущают тебя, о пес войны?

— По-твоему, я смущен, о щенок мира?

— Похоже, что да. Твоя задумчивость… рассеянность…

— По-твоему, говорят о смущении?

— А о чем же еще?

Сакр-аль-Бар рассмеялся:

— Теперь тебе остается сказать, что я боюсь. Но я бы посоветовал тебе немного подождать и понюхать пороха и крови — тогда ты узнаешь, что такое страх.

Их легкая перепалка привлекла внимание слонявшихся неподалеку офицеров Асада. Бискайн и трое других подошли поближе и, встав за спиной паши, с таким же удивлением, как и он, посмотрели на спорящих.

— В самом деле, — проговорил Асад, кладя руку на плечо сына, — Сакр-аль-Бар дал тебе здравый совет. Не спеши, мальчик, и, прежде чем судить, легко ли смутить его, подожди, пока вместе с ним не ступишь на палубу неверных.

Марзак раздраженно смахнул с плеча узловатую руку старика.

— И ты, о отец мой, упрекаешь меня за неопытность, в которой повинна моя молодость? Но, — добавил он, осененный коварной мыслью, — ты никак не можешь упрекнуть меня в неумении обращаться с оружием.

— Расступитесь, — добродушно усмехнулся Сакр-аль-Бар, — сейчас он покажет нам чудеса.

Марзак зло посмотрел на Сакр-аль-Бара.

— Дай мне арбалет, — резко сказал он и с поразившим всех бахвальством добавил: — Я покажу тебе, как надо стрелять.

— Ты покажешь ему? — громко переспросил Асад. — Ты… ему?! — И паша разразился смехом.

— Не спеши судить, о отец мой, — с холодным достоинством произнес Марзак.

— Мальчик, ты лишился рассудка! Да стрела Сакр-аль-Бара сразит ласточку в полете!

— Возможно, это всего-навсего хвастовство, — возразил Марзак.

— А чем можешь похвастаться ты? — спросил корсар. — Что с этого расстояния попадешь в остров Форментера?

— Ты осмеливаешься насмехаться надо мною? — заносчиво проговорил Марзак.

— Разве для этого нужна смелость? — поинтересовался Сакр-аль-Бар.

— Клянусь Аллахом, я проучу тебя!

— Смиренно жду урока.

— И ты получишь его, — последовал злобный ответ.

Марзак подошел к перилам:

— Эй, Виджителло! Арбалет мне и Сакр-аль-Бару!

Виджителло бросился исполнять приказание. Асад покачал головой и снова рассмеялся.

— Если бы закон пророка не запрещал биться об заклад… — начал было паша, но Марзак прервал его:

— Я уже предложил ставку.

— И твой кошелек, — пошутил Сакр-аль-Бар, — скоро будет так же пуст, как и твоя голова.

Марзак, ухмыляясь, посмотрел на корсара, затем выхватил из рук Виджителло арбалет и вставил в него стрелу. Только теперь Сакр-аль-Бар разгадал коварный замысел, ради которого была разыграна эта нелепая комедия.

— Посмотри, — юноша показал на корзину у грот-мачты, — вон на той корзине есть пятнышко размером с мой зрачок. Правда, тебе придется поднапрячь глаза, чтобы разглядеть его. Так вот, ты увидишь, как моя стрела попадет прямо в него. Ну а ты на какой мишени собираешься доказать, что стреляешь лучше меня?

Пристально глядя на Сакр-аль-Бара, Марзак увидел, как внезапная бледность разлилась по его лицу. Однако корсар мгновенно взял себя в руки. Он так искренно и беззаботно рассмеялся, что Марзак усомнился, не была ли бледность Сакр-аль-Бара плодом его собственного воображения.

— Ах, Марзак! Ты выбрал мишень, которую никто не видит, и попадет в нее твоя стрела или нет, ты все равно скажешь, что попал. Это старый фокус, о Марзак. Показывай его женщинам.

— В таком случае, — согласился Марзак, — мы выберем веревку, которой перевязана корзина. Она достаточно тонка.

Юноша прицелился, но Сакр-аль-Бар схватил его за руку.

— Подожди, — сказал он. — Тебе придется выбрать другую цель. На то есть несколько причин. Во-первых, я не допущу, чтобы твоя стрела попала в кого-нибудь из моих гребцов и, чего доброго, убила его. Все они отборные рабы, которыми я не могу рисковать. Во-вторых, до твоей цели не больше десяти шагов. Это детское испытание, в чем, видимо, и кроется причина твоего выбора.

Марзак опустил арбалет, и Сакр-аль-Бар разжал руку. Они посмотрели друг на друга. Корсар безупречно владел собой, на его губах играла небрежная улыбка, а на смуглом бородатом лице и в светлых жестких глазах не было и следа ужаса, царившего в его душе.

Сакр-аль-Бар показал на оливковое дерево на склоне холма, шагах в ста от галеаса.

— Вот, — сказал он, — мишень, достойная мужчины. Попробуй попасть в ту длинную ветку.

Асад и офицеры одобрили выбор корсара.

— Эта мишень действительно достойна мужчины, — заявил Асад. — Конечно, если он — меткий стрелок.

Но Марзак с напускным презрением пожал плечами.

— Я знал, что он откажется от моего предложения, — усмехнулся он. — Ну а эта ветка слишком большая. Отсюда в нее может попасть и ребенок.

— Коль ребенок может попасть в нее, тебе тем более стыдно промахнуться, — возразил Сакр-аль-Бар. Теперь он стоял, заслоняя собой корзину от Марзака. — Посмотрим, о Марзак, как ты попадешь в эту ветку.

С этими словами он поднял арбалет и, почти не целясь, выстрелил. Стрела взвилась в воздух и вонзилась в ветку.

Аплодисменты и возгласы восхищения, встретившие меткий выстрел Сакр-аль-Бара, привлекли внимание всей команды.

Марзак поджал губы: он понял, что его перехитрили и теперь ему волей-неволей придется стрелять в ту же цель. Он нисколько не сомневался, что проиграет и станет всеобщим посмешищем, так и не осуществив своего замысла.

— Клянусь Кораном, о Марзак, — заявил Бискайн, — тебе потребуется вся твоя сноровка, чтобы не отстать от Сакр-аль-Бара.

— Не я выбирал эту мишень, — угрюмо ответил Марзак.

— Но ты сам вызвал Сакр-аль-Бара на состязание, — напомнил ему отец. — Поэтому выбор принадлежит ему. Он выбрал цель, достойную мужчины, и, клянусь бородой пророка, показал нам выстрел, достойный мужчины.

С какой радостью Марзак бросил бы арбалет и отказался от избранного им способа разузнать о содержимом пальмовой корзины. Он поднял арбалет и стал не спеша прицеливаться.

— Не попади в дозорного на вершине холма.

Шутливое замечание Сакр-аль-Бара вызвало смешки окружающих. Взбешенный Марзак выстрелил. Тетива загудела, стрела взмыла вверх и вонзилась в землю ярдах в двенадцати от дерева.

Так как проигравший был сыном паши, никто не посмел открыто рассмеяться, кроме его отца и Сакр-аль-Бара. Но ни один из свидетелей состязания даже не попытался скрыть презрительной усмешки, которой всегда награждают зарвавшегося хвастуна.

— Теперь ты видишь, — с грустной улыбкой сказал Асад, — что значит похваляться перед Сакр-аль-Баром.

— Я возражал против этой мишени, — с горечью ответил юноша. — Ты рассердил меня, и я не сумел как следует прицелиться.

Сочтя дело законченным, Сакр-аль-Бар отошел к правому фальшборту. Марзак не сводил с него глаз.

— Но я готов потягаться с ним в стрельбе по корзине, — неожиданно объявил он и, вставив в арбалет стрелу, прицелился. — Смотри!

Не думая о последствиях, Сакр-аль-Бар с быстротой мысли направил на Марзака свой арбалет.

— Остановись! — проревел он. — Только выстрели, и я тут же продырявлю тебе горло! Я еще ни разу не промахнулся!

На юте все вздрогнули от изумления и, онемев от неожиданности, уставились на Сакр-аль-Бара, который стоял у фальшборта с побелевшим лицом, пылающими глазами и держал в руках арбалет, в любую секунду готовый выпустить смертоносную стрелу.

Марзак с ненавистью улыбнулся и опустил руки. Он достиг желанной цели: вынудил врага выдать себя с головой.

Голос Асада нарушил гнетущую тишину:

— О Аллах! Что это значит? Ты, кажется, обезумел, Сакр-аль-Бар?

— Конечно обезумел, — подхватил Марзак. — Обезумел от страха.

Он отступил в сторону и на всякий случай спрятался за Бискайном.

— Спроси, что он прячет в корзине, о отец мой.

— Действительно, что? Во имя Аллаха, отвечай! — потребовал паша.

Корсар опустил арбалет. Он вновь овладел собой:

— Я везу в ней ценный груз и не потерплю, чтобы его изрешетили стрелами по капризу какого-то мальчишки.

— Ценный груз? — хрипло повторил Асад. — Воистину, он должен дорого стоить, раз ты ценишь его выше жизни моего сына. Дай-ка нам взглянуть на этот ценный груз. — И громко приказал собравшимся на шкафуте: — Откройте корзину!

Сакр-аль-Бар одним прыжком подскочил к паше и коснулся его руки.

— Остановись, господин мой, — с угрозой попросил корсар. — Вспомни, ведь это моя корзина. То, что в ней находится, принадлежит мне, и никто не имеет права…

— Ты смеешь говорить о правах мне, твоему повелителю? — В голосе паши клокотало бешенство. — Откройте корзину, говорю я!

На шкафуте бросились исполнять приказ Асада. Веревки были перерезаны, и передняя стенка корзины упала вниз. Все, кто стоял рядом, ахнули от изумления. Ожидая неизбежного, Сакр-аль-Бар окаменел.

— Ну что? Что вы там нашли? — повелительно спросил Асад.

Матросы молча повернули корзину, и взглядам собравшихся на юте предстала Розамунда Годолфин. Сакр-аль-Бар, выйдя из оцепенения и не думая ни о чем и ни о ком, кроме Розамунды, бросился вниз по трапу, помог ей выбраться из корзины и, оттолкнув стоявших рядом матросов, встал рядом.

Глава 25

ОБМАНУТЫЕ
Некоторое время Асад стоял, онемев от изумления и не веря своим глазам. Когда он собрался с мыслями и окончательно понял, что Сакр-аль-Бар, которому он доверял, как самому себе, обманул его, то гнев, ненадолго уступивший место удивлению, пробудился в нем с новой силой. Асад ворчал на Фензиле, отмахивался от Марзака, когда те советовали ему не слишком доверять своему любимцу. Если иногда он и был готов поддаться их уговорам, то рано или поздно все равно приходил к заключению, что ими движет ненависть к Сакр-аль-Бару. И вот теперь он убедился, что они не ошибались, тогда как ему — жалкому, слепому простаку — только сообразительность Марзака помогла прозреть и увидеть все в истинном свете.

В сопровождении Марзака, Бискайна и троих офицеров паша медленно спустился с юта и направился к шкафуту. Там он остановился, и его темные старческие глаза вспыхнули под нависшими бровями.

— Так вот каков твой ценный груз, — гневно сказал он. — Лживый пес! Почему ты обманул меня?

— Она — моя жена, — дерзко ответил Сакр-аль-Бар, — и я вправе брать ее с собой куда угодно.

Корсар попросил Розамунду закрыть лицо покрывалом. Она тотчас же повиновалась, и было заметно, как пальцы ее дрожат от волнения.

— Твоих прав никто не оспаривает, — ответил Асад. — Но раз ты решил взять ее с собой, то почему не сделал этого открыто? Почему ее не поместили на юте, как подобает жене Сакр-аль-Бара? Зачем понадобилось тайно доставлять ее на корабль и скрывать ото всех?

— И почему, — вмешался Марзак, — когда я спросил тебя про жену, ты солгал, ответив, что она находится в твоем доме в Алжире?

— Я поступил так, — высокомерно отвечал Сакр-аль-Бар, — из опасения, что мне помешают взять ее с собой.

Асад покраснел:

— Чего же ты опасался? Хочешь, я скажу? В таком походе не до ласк молодой жены. В море, когда можно потерять жизнь или попасть в плен, жен не берут.

— Аллах всегда берег своего слугу, — возразил Сакр-аль-Бар, — и я полагаюсь на него.

Этот лицемерный ответ, недвусмысленно намекавший на победы, посланные Аллахом Сакр-аль-Бару, всегда обезоруживал его врагов. Однако на сей раз он не только не произвел своего обычного действия, но, напротив, еще больше разжег гнев паши.

— Не богохульствуй, — хрипло проговорил Асад, и на его желтом лице появилось хищное выражение. — Ты велел тайно переправить ее на судно из боязни, что ее присутствие здесь обнаружит твои истинные намерения.

— И в чем бы они ни заключались, — закончил за отца Марзак, — порученное тебе нападение на корабль испанского казначейства в них не входило.

— Как раз это я и имел в виду, сын мой, — согласился Асад. — Ну так что — поведаешь ты мне о своих намерениях или будешь и дальше лгать? — спросил он корсара с повелительным жестом.

— А зачем? — Сакр-аль-Бар слабо улыбнулся. — Не сказал ли ты, что догадался о них по моим действиям, — и, значит, не тебе, а мне следует задавать вопросы. Уверяю тебя, господин мой, в мои намерения вовсе не входило уклоняться от порученного дела. Я приказал тайно доставить на борт эту женщину из опасения, что, узнав о ее присутствии здесь, мои враги заподозрят то же, что и ты, и, возможно, уговорят тебя забыть о моих победах во славу ислама. Но если ты настаиваешь на том, чтобы узнать о моих истинных планах, то слушай. Я собирался высадить ее на французский берег, откуда она могла бы вернуться на родину. Затем я бы отправился за испанской галерой и с помощью Аллаха, без сомнения, перехватил бы ее.

— Клянусь рогами шайтана, он — отец и мать лжи! — не выдержал Марзак. — Чем ты объяснишь желание избавиться от женщины, которую только что взял в жены?

— Ну, — проворчал Асад, — что ты на это ответишь?

— Ты узнаешь всю правду, — пообещал Сакр-аль-Бар.

— Хвала Аллаху! — усмехнулся Марзак.

— Но предупреждаю, — продолжал корсар, — поверить в нее тебе будет труднее, чем в самую неправдоподобную ложь. Несколько лет назад в Англии, где я родился, я полюбил эту женщину и должен был жениться на ней. Но нашлись люди, которые, воспользовавшись определенными обстоятельствами, опорочили и оклеветали меня. Она отказалась стать моей женой, и я уехал, унося в сердце ненависть к ней. Но вчера вечером я убедился, что любовь моя не умерла, и мне захотелось исправить зло, причиненное этой женщине.

Сакр-аль-Бар замолчал, и в наступившей тишине прозвучал гневный, презрительный смех Асада.

— С каких это пор мужчина выражает свою любовь к женщине тем, что отсылает ее от себя? — язвительно спросил паша.

— Разве не ясно, о отец мой, что его женитьба — всего лишь притворство?

— Ясно как день, — согласился Асад. — Твой брак с этой женщиной — насмешка над истинной верой. Он был одной видимостью, гнусным, кощунственным притворством. Твоей единственной целью было обойти меня и, злоупотребив моим уважением к святому закону пророка, не дать мне овладеть ею.

Паша посмотрел на Виджителло, стоявшего за Сакр-аль-Баром.

— Прикажи своим людям заковать в цепи изменника! — велел он.

— Само небо послало тебе это мудрое решение, о отец мой! — воскликнул торжествующий Марзак.

Однако никто не разделил его торжества. Все замерли в глубоком молчании.

— Более вероятно, что это решение поможет вам обоим отправиться на небо — раньше, чем вам бы хотелось, — невозмутимо заметил Сакр-аль-Бар; у него уже созрел план действий. — Остановись! — приказал он Виджителло, который и так не спешил выполнять распоряжение паши.

Затем корсар вплотную подошел к Асаду, и то, что он сказал ему, сумели расслышать только стоявшие рядом с ними. Розамунда изо всех сил напрягала слух, чтобы не пропустить ни единого слова.

— Не думай, Асад, что я склонюсь пред твоей волей так же послушно, как верблюд опускается на колени, чтобы принять груз. Обдумай свое положение. Если я кликну своих морских ястребов, то одному Аллаху известно, кто из команды останется верен тебе. Хватит ли у тебя смелости проверить это на деле?

В мрачном, торжественном лице Сакр-аль-Бара не было ни тени страха: то было лицо человека, уверенного в себе и отвечающего за свои слова.

Глаза Асада тускло сверкнули, лицо посерело.

— Низкий предатель… — начал он глухим голосом, весь дрожа от гнева.

— О нет, — прервал его Сакр-аль-Бар, — если бы я был предателем, я бы уже сделал то, что сказал. Я прекрасно знаю, что перевес будет на моей стороне. Так пусть же, Асад, мое молчание послужит доказательством моей непоколебимой верности. Не забывай об этом и не поддавайся на уговоры Марзака, который ни перед чем не остановится, лишь бы излить на меня свою немощную злобу.

— Не слушай его, отец! — крикнул Марзак. — Не может быть, чтобы…

— Молчать! — прорычал Асад, взволнованный словами корсара.

Над палубой вновь повисла тишина. Паша задумчиво поглаживал седую бороду и, переводя взгляд с Оливера на Розамунду и обратно, взвешивал услышанное. Он боялся, что корсар окажется прав, и отлично понимал, что провоцировать его на мятеж слишком рискованно: ставка велика, а игра может закончиться отнюдь не в его, Асада, пользу. Если Сакр-аль-Бар победит, то не только на галеасе, но и во всем Алжире, сам же он потеряет власть и уже никогда не вернет ее. С другой стороны, если он обнажит саблю и призовет правоверных, то, возможно, видя в нем избранника Аллаха, они не забудут о присяге. Однако ставка была действительно слишком серьезной. Ни разу в жизни Асад ад-Дин не испытывал страха, но эта игра страшила его. Наконец паша решил не рисковать, и вовсе не из-за предостережений Бискайна, которые тот нашептывал ему на ухо.

Паша угрюмо посмотрел на Сакр-аль-Бара.

— Я обдумаю твои слова, — объявил он нетвердым голосом. — Никто не посмеет обвинить меня в несправедливости, ибо я буду принимать в расчет не только то, что лежит на поверхности. Да поможет мне Аллах!

Глава 26

ШАХ И МАТ
После ухода паши Сакр-аль-Бар и Розамунда остались стоять у грот-мачты под любопытными взглядами собравшихся на шкафуте пиратов. Даже гребцы, выведенные столь невероятным событием из привычной апатии, с явным интересом обратили на них погасшие, измученные глаза.

В неясном свете сумерек Сакр-аль-Бар смотрел на бледное лицо Розамунды, и самые противоречивые чувства сменяли друг друга в его душе. Страх и смятение, тревога и немалые опасения за будущее смешивались с чувством облегчения. Он понимал, что долго прятать Розамунду ему все равно не удалось бы. Одиннадцать страшных часов провела она в тесной и душной корзине, в которой должна была оставаться не более получаса. После того как Асад объявил о своем намерении отправиться с ними в плавание, беспокойство Сакр-аль-Бара росло с каждой минутой. Он не сомневался, что рано или поздно выносливость Розамунды иссякнет и она выдаст себя, но тем не менее никак не находил способа избежать этого. Подозрительность и злость Марзака подсказали выход. В их крайне щекотливом и опасном положении это служило утешением и для него — хотя о себе он вовсе не думал, — и для нее, для той, с кем были связаны все его заботы, мысли и тревоги. Превратности судьбы научили его ценить любое, даже самое призрачное благо и смело смотреть в лицо самой грозной опасности. Итак, Сакр-аль-Бар поздравил себя со скромным успехом и направил всю свою волю на то, чтобы с честью выйти из создавшегося положения, воспользовавшись неуверенностью, которую его слова заронили в душу паши. Он поздравил себя еще и с тем, что из обиженной и обидчика Розамунда и он превратились в товарищей по несчастью, над которыми нависла общая опасность. Эта мысль понравилась ему, и, не без удовольствия задержавшись на ней, он улыбнулся, глядя на бледное, напряженное лицо Розамунды.

Улыбка Сакр-аль-Бара приободрила молодую женщину, и с ее губ сорвался вопрос, который давно тяжким грузом лежал у нее на сердце.

— Что теперь с нами будет? — спросила она и умоляюще протянула к нему руки.

— Теперь, — спокойно сказал он, — будем благодарны за то, что вы освободились из помещения, равно неудобного и унизительного для вашего достоинства. Позвольте проводить вас в каюту, где вы уже давно могли бы расположиться, если бы не приход Асада. Идемте. — И он сделал жест рукой, приглашая ее подняться на ют.

Розамунда невольно отшатнулась, увидев под навесом Асада, Марзака и офицеров свиты.

— Идемте, — повторил корсар. — Вам нечего бояться. Держитесь смело. Пока что у нас, как в шахматах, — шах королю.

— Нечего бояться? — переспросила удивленная Розамунда.

— Сейчас нечего, — твердо повторил Сакр-аль-Бар. — Ну а на будущее нам надо принять какое-нибудь решение. И уверяю вас, страх в таком деле — далеко не лучший советчик.

— Я не боюсь, — холодно ответила Розамунда, задетая несправедливым упреком. И хоть лицо ее было по-прежнему бледно, глаза смотрели уверенно, а голос звучал твердо.

— В таком случае идемте.

Она беспрекословно повиновалась, словно желая доказать, что действительно не боится.

Они рядом прошли по проходу и стали подниматься на ют. Небольшая группа, расположившаяся под навесом, с нескрываемым удивлением и злобой следила за их приближением.

Темные похотливые глаза паши неотступно следили за каждым движением Розамунды. На Сакр-аль-Бара он даже не взглянул. Розамунда держалась с гордым достоинством и поразительным самообладанием, но внутренне содрогалась от стыда и унижения. Обуреваемый примерно теми же чувствами, к которым примешивался еще и гнев, Оливер ускорил шаг и, опередив Розамунду, заслонил ее собой от взгляда паши, как от смертоносного оружия. Поднявшись на ют, он поклонился Асаду.

— Позволь, о повелитель, моей жене занять место, которое я приготовил для нее до того, как узнал, что ты окажешь нам честь своим участием в походе, — произнес он.

Не удостоив корсара ответом, паша презрительным жестом выразил свое согласие. Сакр-аль-Бар еще раз поклонился, прошел вперед и раздвинул тяжелый красный занавес с изображением зеленого полумесяца. Золотистый свет лампы развеял жемчужно-серую пелену сумерек и озарил мерцающим сиянием закутанную во все белое фигуру Розамунды. Она мелькнула перед горящими животной страстью глазами Асада и исчезла. Сакр-аль-Бар последовал за ней, занавес задернулся.

В небольшой каюте стоял диван, покрытый мягким ковром, низкий мавританский столик наборного дерева с горевшей на нем лампой и маленькая жаровня с душистой смолой, распространявшей сладковатый, терпкий аромат, любимый всеми правоверными.

Из погруженных во мрак углов каюты выступили нубийские рабы Сакр-аль-Бара — Абиад и Заль-Зер и склонились перед своим господином. Если бы не тюрбаны и белоснежные набедренные повязки, то их смуглые тела были бы почти неразличимы во тьме.

Капитан произнес несколько слов, и рабы достали из настенного шкафчика еду и питье. На столике появилась миска с цыпленком, приготовленным с рисом, маслинами и черносливом, блюдо с хлебом, дыня и амфора с водой. Вновь раздался голос Сакр-аль-Бара, и рабы, обнажив сабли, вышли из каюты и встали на страже по ту сторону занавеса. В их действиях не было ни вызова, ни угрозы, и Асад знал это. Присутствие в каюте жены Сакр-аль-Бара делало ее неким подобием гарема, а мужчина защищает свой гарем как собственную честь. Никто не смеет проникнуть туда, и хозяин гарема вправе принять меры предосторожности, чтобы оградить себя от нечестивых попыток вторжения.

Розамунда села на диван и замерла, опустив голову и сложив руки на коленях. Сакр-аль-Бар стоял рядом и молча смотрел на нее.

— Поешьте, — наконец попросил он. — Вам понадобятся силы и мужество, а голодный человек едва ли способен проявить их.

Розамунда покачала головой. Она уже давно ничего не ела, но мысль о еде вызывала у нее отвращение. Сердце ее тревожно билось, горло сжимал страх.

— Я не могу есть, — ответила она. — Да и к чему? Ни сила, ни мужество мне уже не помогут.

— Напрасно вы так думаете. Я обещал вызволить вас из опасности, которую сам навлек, и я сдержу слово.

Голос корсара звучал твердо и решительно. Розамунда подняла глаза и изумилась той спокойной уверенности, которой дышал весь его облик.

— Разве вы не видите, — воскликнула она, — что у меня нет никаких шансов на спасение?

— Пока я жив, вы не должны терять надежду.

Она внимательно посмотрела на него, и слабая улыбка скользнула по ее губам.

— Вы полагаете, вам долго осталось жить?

— Столько, сколько будет угодно Богу, — бесстрастно ответил корсар. — От судьбы не уйдешь, и я проживу достаточно, чтобы спасти вас… Ну а там… Право, я не так уж мало пожил.

Розамунда уронила голову на грудь и сидела, судорожно сжимая и разжимая пальцы; ее била дрожь.

— Я думаю, мы оба обречены, — глухо сказала она. — Ведь если вы умрете, то у меня останется кинжал. Я не надолго переживу вас.

Сакр-аль-Бар неожиданно шагнул к дивану. Его глаза пылали, на загорелых щеках проступил румянец. Но он тут же опомнился. Глупец! Как он мог так истолковать ее слова! Разве их истинный смысл не был понятен и без того, что она поспешила добавить, заметив его движение:

— Бог простит мне, если я буду вынуждена прибегнуть к кинжалу и изберу путь, подсказанный мне честью. Поверьте, сэр, — не без намека уточнила она, — путь чести — самый легкий.

— Я знаю, — сокрушенно согласился корсар, — и проклинаю тот час, когда отступил от этого правила.

Он замолчал, надеясь, что его покаяние пробудит хоть слабый отклик в душе Розамунды и она отзовется словами прощения. Но Розамунда была погружена в свои мысли, и Оливер, так и не дождавшись ответа, тяжко вздохнул и заговорил о другом:

— Здесь вы найдете все необходимое. Если вам что-нибудь понадобится, хлопните в ладоши, и к вам явится один из моих рабов. Если вы заговорите с ними по-французски, они поймут. К сожалению, я не мог взять на борт женщину, чтобы она прислуживала вам. Но вы и сами понимаете, что это невозможно.

И Сакр-аль-Бар направился к выходу.

— Вы покидаете меня? — с неожиданным беспокойством спросила Розамунда.

— Разумеется. Но не волнуйтесь: я буду совсем рядом. И прошу вас, успокойтесь. Поверьте, в ближайшее время вам нечего опасаться. Сейчас наши дела, по крайней мере, не хуже, чем когда вы сидели в корзине. Даже немного лучше — ведь теперь вы можете воспользоваться относительным покоем и удобствами. Так что не унывайте. Поешьте и отдохните. Да хранит вас Господь. Я вернусь, как только рассветет.

Выйдя из каюты, Сакр-аль-Бар увидел под навесом Асада и Марзака. Наступила ночь, и на корме горели фонари. Они мрачным светом освещали палубу галеаса, выхватывая из темноты неясные очертания предметов и слабо поблескивая на обнаженных спинах рабов, многие из которых, склонясь над веслом, уже забылись коротким тревожным сном. На судне горело еще два фонаря: один свешивался с грот-мачты, другой был прикреплен к поручням юта специально для паши. Высоко над головой в темно-лиловом безоблачном небе мерцали мириады звезд. Ветер стих, и кругом царила тишина, нарушаемая только приглушенным шорохом волн, набегавших на песчаный берег бухты.

Сакр-аль-Бар пересек палубу, подошел к Асаду и попросил разрешения поговорить с ним наедине.

— Разве я не один? — резко спросил паша.

— В таком случае Марзак — не в счет? — насмешливо поинтересовался Сакр-аль-Бар. — Я давно подозревал это.

Марзак оскалился и буркнул что-то нечленораздельное. Паша, пораженный непринужденностью и иронией беспечного замечания капитана, не нашел ничего лучшего, чем перефразировать строку из Корана, которой Фензиле в последнее время часто доводила его до исступления.

— Сын человека — часть его души. У меня нет секретов от Марзака. Говори при нем или уходи.

— Возможно, о Асад, он и часть твоей души, — так же язвительно заметил корсар, — но никак не моей, хвала Аллаху. А то, что мне надо сказать тебе, в некотором смысле касается именно моей души.

— Благодарю тебя за справедливость, — сказал Марзак. — Ведь быть частью твоей души значит быть неверным псом.

— Твой язык, о Марзак, в меткости не уступает твоему глазу, — заметил Сакр-аль-Бар.

— Да, когда его стрелы направлены в изменника, — быстро парировал Марзак.

— Нет! Когда он метит в цель, которую не в силах поразить. Да простит мне Аллах! Мне ли гневаться на твои слова? Не сам ли Единый — и притом не раз — подтвердил, что тому, кто называет меня неверным псом, уготована преисподняя? Или победы, одержанные мною над флотилиями неверных, Аллаху было угодно послать нечестивому псу? Глупый святотатец, научись владеть своим языком, дабы Всемогущий не поразил его немотой.

— Уймись! — грозно приказал Асад. — Твое высокомерие сейчас неуместно.

— Возможно, — рассмеялся Сакр-аль-Бар, — оно столь же неуместно, как и мой здравый смысл. Пусть так. И коль скоро ты не желаешь расстаться с частью своей души, мне придется говорить при ней. Ты позволишь мне сесть? — И чтобы не получить отказ, он тут же уселся рядом с пашой, скрестив ноги. — Господин мой, между нами появилась трещина. А ведь мы с тобой должны быть едины во славу ислама.

— Это твоих рук дело, Сакр-аль-Бар, — прозвучал угрюмый ответ. — Тебе и исправлять его.

— Поэтому я и хочу, чтобы ты выслушал меня. Причина нашего разлада вон там. — Корсар через плечо показал пальцем на каюту. — Если мы устраним причину, то следствие исчезнет само собой и между нами вновь наступит мир.

Он прекрасно понимал, что былые отношения с Асадом уже не восстановить, что, выказав неповиновение, он бесповоротно погубил себя, что, однажды изведав страх и увидев, что у противника достанет смелости противиться его воле, Асад сделает все, чтобы обезопасить себя на будущее. Возвращение в Алжир было равносильно смерти. Оставался только один путь к спасению — немедленно поднять на судне мятеж и все поставить на карту. Он знал, что именно этого боялся Асад. Итак, он составил свой план, с полным основанием полагая, что, если предложить паше перемирие, тот сделает вид, будто принимает его, и тем самым избежит опасности, отложив возможность отомстить обидчику до возвращения в Алжир.

Асад молча наблюдал за корсаром.

— Как же устранить причину? — наконец спросил он. — Не собираешься ли ты отказаться от этой женщины и, разведясь с ней, искупить грех нечестивой женитьбы?

— Развод ничего не изменит, — ответил Сакр-аль-Бар. — Поразмысли, о Асад, над тем, в чем состоит твой долг перед истинной верой. Не забудь, что от нашего единства зависит слава ислама. И не грешно ли позволять каким-то пустякам омрачать это единство? О нет! Я предлагаю тебе не только разрешить, но и помочь мне осуществить план, в котором я откровенно признался. Выйдем на рассвете или прямо сейчас в море, дойдем до берегов Франции и высадим ее там. Так мы избавимся от женщины, чье присутствие губительно для наших добрых отношений. Времени у нас хватит. Потом здесь или в каком-нибудь другом месте подстережем «испанца», захватим его груз и вернемся в Алжир, забыв про досадное недоразумение и оставив позади тучу, затмившую сияние нашей дружбы. Соглашайся, о Асад, и да воссияет слава пророка!

Приманка была брошена так искусно, что ни Асад, ни Марзак ничего не заподозрили. В обмен на жизнь и свободу франкской невольницы Сакр-аль-Бар, словно не подозревая об этом, предлагал собственную жизнь, представлявшую после всего случившегося немалую опасность для Асада ад-Дина. Соблазн был слишком велик. Паша задумался. Благоразумие подсказывало ему принять предложение корсара, сделать вид, будто он готов залатать образовавшуюся в их отношениях брешь, возвратиться в Алжир и там спокойно приказать задушить опасного соперника. Ничего надежнее нельзя было и придумать. Падение человека, способного из преданного и послушного кайи превратиться в грозного узурпатора, было неизбежно.

Сакр-аль-Бар внимательно следил за пашой. Затем он перевел взгляд на бледное лицо Марзака, по виду которого догадался, что тому не терпится услышать согласие отца. Но Асад медлил. Марзак не удержался и прервал молчание.

— Его слова исполнены мудрости, — коварно заметил он, как бы поддерживая корсара. — Слава ислама превыше всего! Позволь ему поступить по его желанию и отпусти франкскую невольницу. Тогда между нами и Сакр-аль-Баром вновь наступит мир!

По тону молодого человека чувствовалось, что он вкладывал в свои слова скрытый смысл и надеялся на сообразительность отца. Паша понял, что Марзак обо всем догадался, и его желание принять предложение корсара еще более окрепло. Однако голос рассудка боролся в нем с соблазном, заявлявшим о себе не менее властно. Перед воспламененным взором паши возникло видение высокой, стройной девушки с мягко очерченной грудью; оно манило и притягивало его. Два противоположных желания раздирали Асада. С одной стороны, отказ от прекрасной чужестранки обеспечивал ему возможность отомстить Сакр-аль-Бару и устранить наглого мятежника. С другой — уступка страсти чревата мятежом на борту, необходимостью принять бой, а возможно, и проиграть его. Ни один здравомыслящий паша не стал бы так рисковать. Но Асад не был таковым с той минуты, когда его взгляд вновь упал на Розамунду, и голос страсти заставил умолкнуть голос рассудка.

Асад подался вперед и испытующе заглянул в глаза Сакр-аль-Бара:

— Если она не нужна тебе, почему ты не уступил ее и обманул меня? — Голос паши дрожал от едва сдерживаемого гнева. — Пока я считал, что ты не кривишь душой и действительно взял эту девушку в жены, я уважал ваши брачные узы, как подобает мусульманину. Но коль скоро выяснилось, что это всего-навсего хитрость, к которой ты прибегнул, чтобы нарушить мои планы, глумление надо мной и издевательство над священным законом пророка, то я, пред кем свершился этот кощунственный брак, объявляю его недействительным. Тебе нет необходимости разводиться с этой женщиной: она уже не твоя. Она может принадлежать любому мусульманину, который захочет взять ее.

Сакр-аль-Бар угрожающе рассмеялся.

— Такой мусульманин, — заявил он, — окажется ближе к острию моей сабли, чем к раю Мухаммеда. — И, словно в подтверждение своих слов, он встал.

Паша с поразительной для его возраста живостью вскочил одновременно с корсаром.

— Ты смеешь угрожать? — вскричал он, сверкая глазами.

— Угрожать? — усмехнулся Сакр-аль-Бар. — О нет! Я пророчествую.

С этими словами он повернулся к Асаду спиной, спустился с юта и пошел на шкафут. Он понимал, что дальнейшие препирательства бесполезны и самым разумным будет немедленно уйти и подождать, пока его угроза не произведет на пашу нужное действие.

Дрожа от ярости, паша смотрел вслед корсару. Он едва не велел ему вернуться, но сдержался из опасения, как бы Сакр-аль-Бар на глазах у всех не выказал неповиновения и тем самым не нанес удар его непререкаемому авторитету. Асад знал, что приказ имеет смысл лишь тогда, когда ты уверен в повиновении или располагаешь возможностью добиться такового. В противном случае он может вызвать обратный результат, а власть, которой хоть однажды не повиновались, уже не власть.

Видя колебания отца, Марзак схватил старика за руку и стал горячо убеждать его уступить Сакр-аль-Бару.

— Это верный способ, — говорил он. — Неужели белолицая дочь погибели стоит того, чтобы ради нее рисковать? Заклинаю тебя шайтаном, избавимся от нее! Высадим ее на берег. Так мы купим мир с Сакр-аль-Баром, а чтобы он не вздумал нарушить его, ты прикажешь удушить изменника, когда вернемся в Алжир. Это надежный, самый надежный способ избавиться от него!

Асад посмотрел на красивое, взволнованное лицо сына. Поколебавшись, он пустился в свои привычные разглагольствования:

— Разве я трус, чтобы из всех способов выбирать самый надежный? Твои советы достойны труса!

Надменный тон паши мгновенно охладил пыл молодого человека.

— Я страшусь только за тебя, отец мой, — оправдывался возмущенный Марзак. — Думаю, нам небезопасно ложиться спать. Не поднял бы он ночью мятеж.

— Не бойся, — успокоил его Асад. — Я уже отдал приказ установить наблюдение. Мои офицеры надежны. Бискайн отправился на бак[643] разведать настроение команды. Скоро мы будем точно знать, на что нам рассчитывать.

— На твоем месте я бы не стал рисковать и принял решительные меры, чтобы не допустить мятежа. Я бы согласился на его требования, а потом бы разделался с ним.

— Отказаться от франкской жемчужины! — Асад покачал головой. — Нет, нет! Она — сад, который расцветает для меня благоуханными розами. С ней я вновь вкушу сладчайшего канзарского шербета, и она возблагодарит меня за то, что я открыл перед нею двери рая. Отказаться от этой дивной газели?

Предвкушая грядущее блаженство, Асад тихо рассмеялся. Марзак подумал о Фензиле и нахмурился.

— Она не мусульманка, — сурово напомнил он отцу, — и тебе самим пророком запрещено брать ее в жены. Или на это ты так же закроешь глаза, как и на грозящую тебе опасность? — Марзак ненадолго замолк и затем продолжал с откровенным презрением: — Она прошла по улицам Алжира с незакрытым лицом; на базаре на нее глазел всякий сброд; ее хваленые прелести были осквернены похотливыми взглядами еврея, турка и мавра; галерные рабы и негры любовались ее красотой, один из твоих капитанов ввел ее в свой гарем… — Он рассмеялся. — Клянусь Аллахом! Видно, я плохо знаю тебя, отец мой! И это та женщина, которую ты хочешь приблизить к себе? Женщина, ради обладания которой ты готов рисковать жизнью, а возможно, и властью!

Слушая Марзака, паша сжимал кулаки, пока ногти не вонзились в ладони. Каждое слово сына было подобно удару плети по обнаженной душе Асада. Он понимал, что ему нечего возразить, и едва ли не впервые в жизни чувствовал себя пристыженным и униженным. Тем не менее упреки не охладили безумную страсть Асада и не заставили его отступить от принятого решения. Прежде чем он успел ответить, на трапе выросла высокая воинственная фигура Бискайна.

— Ну что? — нетерпеливо спросил его Асад, радуясь возможности сменить тему.

Бискайн потупился, что весьма красноречиво свидетельствовало о характере принесенных им вестей.

— Ты поручил мне трудную задачу, — ответил он. — Я сделал все, что мог, но не сумел выяснить ничего определенного. Одно я знаю наверняка, господин мой: Сакр-аль-Бар поступит весьма безрассудно, если решится поднять против тебя оружие. По крайней мере, таков мой вывод из того, что я видел.

— И это все? — спросил Асад. — А если я сам выступлю против него и попробую одним ударом разрубить этот узел?

Бискайн не спешил с ответом.

— Надо думать, Аллах соблаговолит послать тебе победу, — наконец ответил он.

Паша понимал, что слова Бискайна продиктованы уважением, и отнюдь не обманывался в их истинном смысле.

— Но с твоей стороны, — добавил Бискайн, — первый шаг был бы так же безрассуден, как и с его.

— Я вижу, — проговорил Асад, — силы соотносятся так, что ни ему, ни мне не следует испытывать судьбу.

— Ты сказал.

— Значит, теперь тебе ясно, как надо действовать! — обрадовался Марзак, воспользовавшись удобным случаем возобновить уговоры. — Прими его условия и…

— Всему свое время, — нетерпеливо перебил его Асад. — Каждый час расписан в Книге судеб. Я подумаю.

Прохаживаясь по шкафуту, Сакр-аль-Бар внимательно слушал Виджителло, чьи слова мало чем отличались от слов Бискайна, обращенных к паше.

— Не берусь судить, — говорил итальянец, — но я почти уверен, что ни тебе, ни Асаду не следует делать первый шаг. Это было бы одинаково опрометчиво.

— Ты хочешь сказать, что наши силы равны?

— Боюсь, численный перевес будет в пользу Асада. Ни один по-настоящему благочестивый мусульманин не выступит против паши — представителя Врат Совершенства. Сама религия обязывает их хранить ему верность. Хотя… они привыкли повиноваться каждому твоему слову, так что со стороны Асада было бы неосторожно подвергать их такому испытанию.

— Да, это убедительный довод, — согласился Сакр-аль-Бар. — Я так и думал.

На этом он расстался с Виджителло и в глубокой задумчивости медленно возвратился на ют. Он надеялся — и то была последняя надежда, — что Асад все же примет его предложение. Ради этого он готов был пожертвовать жизнью, так как знал, какую цену впоследствии спросит с него паша за унижение. Но он не мог снова начать разговор и тем самым выдать свои опасения. Оставалось набраться терпения и ждать. Если Асад будет упорствовать и боязнь мятежа не заставит его отступить, то исчезнет последняя возможность спасти Розамунду. Мятеж был бы слишком отчаянным шагом, и Сакр-аль-Бар не отваживался на него. Шансов на победу почти нет, зато поражение отнимет последнюю надежду. Чтобы и дальше пользоваться неприкосновенностью, необходима взаимная уверенность в том, что ни одна из сторон первой не призовет своих людей к оружию. Кроме того, Асад может в любую минуту отдать приказ возвращаться в Берберию. Итак, действовать надо до того, как они нападут на «испанца». Сакр-аль-Бар питал слабую надежду, что в сражении — если, конечно, испанцы примут его — может представиться случай выбраться из тупика.

Сакр-аль-Бар в буквальном смысле слова шел по лезвию меча.

Корсар провел ночь под звездами, лежа на голых досках у входа в каюту. Таким образом, он даже во сне охранял ее. Его самого оберегали верные нубийцы, по-прежнему стоявшие на страже. Он проснулся, когда на востоке забрезжил рассвет, и, бесшумно отпустив утомленных рабов, остался один. Под навесом у правого фальшборта спали паша и его сын; неподалеку от них храпел Бискайн.

Глава 27

МЯТЕЖНИКИ
Утром, когда на борту галеаса началось вялое, неторопливое движение, какое можно наблюдать в часы, когда команда томится ожиданием и вынужденным бездействием, Сакр-аль-Бар отправился к Розамунде.

Он нашел ее отдохнувшей и посвежевшей и поспешил сообщить, что все идет хорошо, стремясь вселить в нее надежду, которой сам отнюдь не испытывал. В оказанном корсару приеме не было знаков дружеского расположения, но не было и враждебности. Когда он еще раз сказал о своем намерении во что бы то ни стало спасти ее, Розамунда не испытала благодарности, ибо видела в этом далеко не полное возмещение за перенесенное ею. Однако теперь она держалась без вчерашнего презрительного равнодушия.

Несколько часов спустя Сакр-аль-Бар снова зашел в каюту. Был полдень, и нубийцы стояли на посту. На этот раз новостей у него не было, кроме той, что дозорный с вершины холма заметил судно, которое приближалось к острову с запада, подгоняемое легким бризом. Но испанский корабль пока не появился. Сакр-аль-Бар признался, что Асад отверг предложение высадить ее на побережье Франции, и, заметив в глазах Розамунды тревогу, постарался уверить ее, что он начеку и не упустит случая, что выход обязательно найдется.

— А если случая не представится? — спросила Розамунда.

— Тогда я создам его, — беззаботно ответил он. — Я так часто этим занимался, что было бы странно, если бы мне не удалось чего-нибудь придумать в самый важный момент своей жизни.

Упомянув про свою жизнь, Сакр-аль-Бар нечаянно дал Розамунде повод, которым она не преминула воспользоваться.

— А как вам удалось стать тем, кем вы стали? — спросила она и, боясь, что ее вопрос будет истолкован превратно, поспешила уточнить: — Я хочу спросить, как вам удалось стать предводителем корсаров?

— Это долгая история, — сказал Сакр-аль-Бар, с грустью глядя в ее глаза. — Она утомит вас.

— О нет. — Розамунда покачала головой. — Вы не утомите меня. Возможно, мне не представится другого случая познакомиться с ней.

— Вы желаете познакомиться с моей историей, чтобы вынести свой приговор?

— Быть может.

Сакр-аль-Бар, опустив голову, в волнении прошелся по каюте. Надо ли говорить, как жаждал он исполнить желание Розамунды! Ведь если поговорка: все узнать — значит все простить — не лжет,то в отношении Оливера Тресиллиана она должна быть вдвойне справедлива.

Расхаживая по каюте, он поведал Розамунде о своих злоключениях, начиная с того дня, когда его приковали к веслу на испанской галере, и кончая тем часом, когда, находясь на борту испанского судна, захваченного у мыса Спартель, он решил поплыть в Англию и рассчитаться с братом. Он говорил просто, не вдаваясь в излишние подробности, но и не опуская ничего из событий, случайностей и стечений обстоятельств, сделавших из него то, чем он стал. Его рассказ тронул Розамунду, и, как она ни старалась, ей не удалось сдержать слез.

— Итак, — сказал Сакр-аль-Бар, заканчивая свое необычное повествование, — теперь вы знаете, какие силы играли мною. Другой, быть может, восстал бы и предпочел смерть. У меня же не хватило мужества. Правда, не исключено, что сильнее меня оказалась жажда мщения, желание излить на Лайонела ту жгучую ненависть, в которую превратилась моя былая любовь к нему.

— И ваша любовь ко мне, как вы недавно признались, — дополнила Розамунда.

— Не совсем, — поправил ее Сакр-аль-Бар. — Я ненавидел вас за измену, но более всего за то, что вы, не прочитав, сожгли письмо, посланное мною через Питта. Этим поступком вы внесли лепту в мои бедствия: вы уничтожили единственное доказательство моей невиновности, лишили меня возможности восстановить свои права и доброе имя, обрекли меня до конца жизни следовать по пути, на который я ступил не по своей воле. Но тогда я еще не знал, что мое исчезновение сочли бегством. Поэтому я прощаю вам невольную ошибку, обратившую мою любовь в ненависть и подсказавшую мне безумную мысль увезти вас вместе с Лайонелом.

— Вы хотите сказать, что это не входило в ваши намерения?

— Увезти вас вместе с Лайонелом? Клянусь Богом, я похитил вас именно потому, что вовсе не собирался делать этого. Ведь если бы подобная мысль заранее пришла мне в голову, у меня хватило бы сил отогнать ее. Она внезапно овладела мною в ту минуту, когда я увидел вас рядом с ним, и я не устоял перед искушением. То, что я знаю сейчас, служит мне достаточным наказанием.

— Кажется, я все поняла, — чуть слышно произнесла Розамунда, словно желая хоть немного унять его боль.

Корсар вскинул голову:

— Понять — это уже немало. Это полпути к прощению. Но прежде чем принять прощение, необходимо исправить содеянное.

— Если это возможно.

— Надо сделать так, чтобы это стало возможным! — с жаром ответил Сакр-аль-Бар и тут же замолк, услышав снаружи громкие крики. Он узнал голос Ларока, который, сменив ночного дозорного, на рассвете снова занял наблюдательный пост на вершине холма.

— Господин мой! Господин мой! — кричал Ларок, и ему вторил оглушительный хор всей команды.

Сакр-аль-Бар стремительно отдернул занавес и вышел на палубу. Как раз в эту минуту Ларок перелезал через фальшборт неподалеку от шкафута, где его ожидали Асад, Марзак и верный им Бискайн.

Носовая палуба, где, как и накануне, слонялись томящиеся бездельем корсары, кишмя кишела любопытными, которые горели нетерпением услышать новость, заставившую дозорного спешно покинуть наблюдательный пост.

Сакр-аль-Бар услышал сообщение Ларока, не спускаясь с юта.

— Корабль, который я заметил еще утром, господин мой…

— Что дальше? — рявкнул Асад.

— Здесь… В заливе за мысом. Только что бросил якорь.

— Нам нечего беспокоиться, — объявил Асад. — Раз они стали здесь на якорь, то яснее ясного, что они не подозревают о нашем присутствии. Что это за корабль?

— Большой двадцатипушечный галеон под английским флагом.

— Английским! — воскликнул пораженный Асад. — Должно быть, это крепкое судно, коль оно отваживается заходить в испанские воды.

Сакр-аль-Бар подошел к поручням.

— А еще какие-нибудь флаги на нем подняты? — спросил он Ларока.

Ларок обернулся на голос:

— Да, узкий голубой вымпел на бизань-мачте с птицей в гербе, по-моему с аистом.

— Аистом? — задумчиво повторил Сакр-аль-Бар.

Он не помнил ни одного английского герба с таким изображением и был почти уверен, что английский корабль не мог зайти в эти воды. Услышав за спиной глубокий вздох, он обернулся и увидел Розамунду, стоявшую у входа в каюту. Ее бледное лицо было взволнованно, глаза широко раскрыты.

— Что случилось? — коротко спросил корсар.

— Он думает, это аист, — ответила Розамунда, видимо полагая, что дает вполне вразумительный ответ.

— Скорее всего, какая-нибудь другая птица. Малый ошибся.

— Только отчасти, сэр Оливер.

— Отчасти?

Заинтригованный тоном и странным выражением глаз Розамунды, Сакр-аль-Бар быстро подошел к ней. Тем временем шум голосов внизу становился все громче.

— То, что он принял за аиста, на самом деле цапля, белая цапля. В геральдике белое означает пылкость, не так ли?

— Да. Но к чему вы об этом вспомнили?

— Неужели вам непонятно? Это — «Серебряная цапля».

— Клянусь вам, меня вовсе не интересует, серебряная то цапля или золотой кузнечик. Не все ли равно?

— Так называется корабль сэра Джона, сэра Джона Киллигрю, — объяснила Розамунда. — Он был совсем готов к отплытию, когда… когда вы нагрянули в Арвенак. Сэр Джон собирался отправиться в Индии, вместо чего — но неужели вы все еще не понимаете? — из любви ко мне бросился в погоню в тщетной надежде перехватить вас, прежде чем вы доберетесь до Берберии.

— Силы небесные! — вырвалось у Сакр-аль-Бара.

Немного подумав, он поднял голову и рассмеялся:

— Он опоздал всего на несколько дней.

Не обратив внимания на иронию корсара, Розамунда не сводила с него испытующего и вместе с тем робкого взгляда.

— И тем не менее, — продолжал он, — они подоспели как нельзя более вовремя. Если ветер, пригнавший сюда корабль сэра Джона, стих, то, без сомнения, его послали сами небеса.

— Нельзя ли… — Розамунда запнулась. — Нельзя ли как-нибудь связаться с ними?

— Связаться? Конечно, хотя сделать это не так-то просто.

— Но вы постараетесь? — неуверенно спросила Розамунда, и в ее глазах засветилась надежда.

— Разумеется, — ответил он. — Другого пути у нас нет. Не сомневаюсь, что кое-кому это будет стоить жизни. Но тогда… — Сакр-аль-Бар, не договорив, пожал плечами.

— О нет, нет! Только не такой ценой! — воскликнула Розамунда.

Сакр-аль-Бар не успел ответить. Глухой ропот, доносившийся со шкафута, перекрыли несколько громких голосов, требовавших, чтобы Асад немедленно вывел судно из бухты и избавил его от опасного соседства. Виной всему был Марзак. Он первым это предложил, и посеянная им паника быстро охватила всю команду.

Асад грозно выпрямился и, обратив на недовольных взгляд, некогда укрощавший и бо́льшие страсти, возвысил голос, повинуясь которому, бывало, сотни людей беспрекословно бросались в объятия смерти.

— Молчать! — приказал он. — Я — ваш господин и не нуждаюсь в советах, кроме советов Аллаха. Я прикажу сняться с якоря, когда сочту нужным, и ни минутой раньше. А сейчас — по местам!

Паша не снизошел до увещеваний и не стал объяснять, почему лучше остаться в укромной бухте, а не выходить в открытое море. Команде вполне достаточно знать его волю; не им судить о мудрости предводителя и оспаривать его решения.

Но Асад давно не покидал Алжира, тогда как флотилии под командованием Сакр-аль-Бара и Бискайна десятки раз выходили в море. Корсары, участвовавшие в этом походе, не знали магической силы его голоса, их вера в правильность его решений не основывалась на опыте прошлого. Паша никогда не водил их в бой и не возвращался с ними домой с победой и богатой добычей.

И вот они возмутились против его власти и противопоставили его решению свое собственное. Медлить с отплытием им казалось безумием, о чем первым заикнулся Марзак, а скупых слов Асада было далеко не достаточно, чтобы рассеять страхи команды.

Несмотря на близость грозного владыки, ропот недовольства нарастал, и вдруг один из отступников, подстрекаемый хитрым Виджителло, выкрикнул имя капитана, которого они хорошо знали и в которого свято верили:

— Сакр-аль-Бар! Сакр-аль-Бар! Ты не оставишь нас, словно крыс, подыхать в этой ловушке!

Это была искра, попавшая в бочку с порохом. Призыв подхватили десятки голосов, множество рук протянулось к юту, где высилась фигура Сакр-аль-Бара. Невозмутимый и суровый, стоял он, опершись руками о поручни, а тем временем мозг его лихорадочно обдумывал предоставившийся случай и пользу, которую можно было бы извлечь из него.

Вне себя от стыда и унижения, Асад ад-Дин отступил к грот-мачте. Его лицо потемнело, глаза метали молнии, рука потянулась к усыпанному драгоценными камнями эфесу сабли. Но он сдержался и, вместо того чтобы обнажить ее, излил на Марзака злобу, вспыхнувшую при виде столь явного подтверждения непрочности его власти.

— Глупец! — взревел он. — Посмотри на плоды своей трусости и малодушия! Взгляни, какого джинна твои бабьи советы выпустили из бутылки. Тебе командовать галерой! Тебе сражаться на море! Уж лучше бы Аллах послал мне смерть, прежде чем я породил такого сына, как ты!

Устрашенный дикой яростью отца, Марзак отпрянул, опасаясь, что за словами последует нечто худшее. Он не смел отвечать, боялся оправдываться. Он едва отваживался дышать.

Тем временем охваченная нетерпением Розамунда мало-помалу приблизилась к Сакр-аль-Бару и наконец встала рядом с ним.

— Сам Бог помогает нам, — с горячей благодарностью произнесла она. — Вот он — ваш случай! Эти люди будут повиноваться только вам.

Горячность Розамунды заставила корсара улыбнуться.

— Да, сударыня, они будут мне повиноваться.

Он уже принял решение. Асад был прав — в создавшейся ситуации самым разумным было не выходить из укрытия, где они имели все шансы остаться незамеченными. Потом их галеас выйдет в море и возьмет курс на восток. Даже если на галеоне услышат плеск весел, то, пока он поднимет якорь и начнет преследование, мускулы гребцов унесут галеас достаточно далеко. К тому же ветер почти спал — этому обстоятельству Сакр-аль-Бар придавал особое значение, — и корсары смогут от души посмеяться над преследователями, которые всецело зависят от благосклонности ветра. Разумеется, не стоило забывать о пушках галеона, но по собственному опыту ему было известно, что они не представляют особой опасности.

Взвесив все за и против, Сакр-аль-Бар пришел к неутешительному выводу, что самым правильным будет поддержать Асада, однако, уверенный в преданности команды, он надеялся на моральную победу, из которой со временем можно будет извлечь немалую выгоду.

Сакр-аль-Бар спустился с юта и, дойдя до шкафута, остановился рядом с пашой. Полный дурных предчувствий, Асад хмуро наблюдал за его приближением. Он заранее убедил себя, что Сакр-аль-Бар не упустит возможности, которая сама идет к нему в руки, и, возглавив мятежников, выступит против него. Паша медленно обнажил саблю. Краем глаза Сакр-аль-Бар заметил движение Асада, но не подал вида и, сделав шаг вперед, обратился к команде.

— В чем дело? — громовым голосом воскликнул он. — Что все это значит? Или вы оглохли и не услышали приказ своего повелителя, избранника Аллаха, раз осмеливаетесь подавать голос и изъявлять свою волю?

После такой отповеди на палубе наступила мертвая тишина. Изумленный Асад облегченно вздохнул.

Розамунда затаила дыхание. Что он имеет в виду? Неужели он обманул ее? Она наклонилась над перилами, стараясь не пропустить ни одного слова Сакр-аль-Бара и надеясь, что плохое знание лингва франка ввело ее в заблуждение.

Сакр-аль-Бар с повелительным жестом обернулся к стоявшему рядом Лароку:

— Вернись на наблюдательный пункт. Внимательно следи за галеоном и сообщай нам о каждом его движении. Мы не снимемся с якоря, пока того не пожелает наш повелитель Асад ад-Дин. Ступай!

Повинуясь приказу, Ларок молча перекинул ногу через фальшборт, спрыгнул на весла и под взглядами всей команды вскарабкался на берег.

Сакр-аль-Бар мрачно оглядел столпившихся на баке корсаров.

— Неужели этот гаремный баловень, — бесстрастно проговорил он, презрительно показав на Марзака, — который стращает мужчин мнимой опасностью, превратил вас в стадо трусливых баранов? Клянусь Аллахом, так кто же вы? Храбрые морские ястребы, которые бросались на добычу, как только ее зацепляли наши абордажные крючья, или жалкие вороны, высматривающие падаль?

Ему ответил старый корсар, осмелевший от страха:

— Мы попались в западню, как Драгут в Джерби.

— Ты лжешь, — возразил ему Сакр-аль-Бар. — Драгут сумел вырваться из западни. К тому же против него выступил весь генуэзский военный флот, а мы имеем дело всего с одним галеоном. Клянусь Кораном! Разве у нас нет зубов, чтобы вцепиться в него, если он навяжет нам бой? Но коли советы труса вам больше по душе, то знайте: стоит нам выйти в море — и нас сразу заметят. А ведь, как сказал вам Ларок, у них на борту двадцать пушек. Лучше принять ближний бой, хотя я уверен, что в бухте нам вообще нечего опасаться. Они понятия не имеют, что мы рядом, иначе они не стали бы на якорь в заливе. И запомните, что даже если нам повезет и, убегая от мнимой опасности, мы не навлечем на себя настоящей беды, то уж наверняка упустим богатую добычу и вернемся домой с пустыми руками. Впрочем, все это лишнее. Вы слышали приказ Асада ад-Дина. На том и порешим.

Не дожидаясь, пока корсары разойдутся, Сакр-аль-Бар сказал Асаду:

— Стоило бы повесить того пса, который говорил о Драгуте и Джерби, но не в моих правилах быть жестоким с командой.

Изумление Асада сменилось восхищением и даже чем-то похожим на раскаяние, но одновременно в нем проснулась жгучая зависть. Сакр-аль-Бар победил там, где сам он неизбежно потерпел бы поражение. Как масло расплывается по воде, так яд зависти растекся по душе Асада. Его неприязнь к бывшему любимцу превратилась в ненависть, ибо теперь он видел в нем узурпатора своей власти и могущества. И с этой минуты вдвоем им стало тесно в Алжире. Вот почему слова благодарности застыли на устах паши, и, как только он остался наедине с Сакр-аль-Баром, его глаза злобно впились в соперника. Только глупец не прочел бы в них смертный приговор.

Но Сакр-аль-Бар не был глупцом и сразу все понял. Сердце его сжалось, в душе проснулась ответная злоба. Он почти раскаивался, что не воспользовался недовольством и мятежным настроением команды и не предпринял попытку сместить пашу. Он забыл и думать о примирении и ответил на ядовитый взгляд откровенной издевкой.

— Оставь нас, — коротко приказал он Бискайну и, кивнув на Марзака, добавил: — И забери с собой этого морского воителя.

Бискайн вопросительно глянул на пашу:

— Таково твое желание, господин мой?

Асад молча кивнул, и Бискайн увел перепуганного Марзака.

— Господин мой, — начал Сакр-аль-Бар, когда они остались одни, — вчера я предложил тебе залатать брешь в наших отношениях и получил отказ. И вот теперь, будь я предателем и мятежником, каковым ты назвал меня, я не упустил бы случая, который сам шел ко мне в руки. Я говорю о настроении корсаров. Если бы я воспользовался им, предлагать или просить пришлось бы уже не мне, а тебе. Я мог бы диктовать свои условия. Но коль скоро я представил тебе неопровержимое доказательство моей верности, то мне бы хотелось надеяться, что ты вернешь мне свое доверие и соблаговолишь принять мое предложение относительно франкской женщины, которая стоит вон там. — И Сакр-аль-Бар показал на ют.

Возможно, то, что Розамунда без покрывала стояла на юте, сыграло роковую роль, поскольку не исключено, что именно эта картина развеяла колебания паши и заставила его забыть об осторожности, побуждавшей согласиться на предложение корсара. Асад смотрел на Розамунду, и легкая краска проступала на его серых от гнева щеках.

— Не тебе, Сакр-аль-Бар, обращаться ко мне с предложениями, — наконец проговорил он. — Такая дерзость доказывает лживость твоего языка, болтающего мне о преданности. Однажды ты уже обманул меня, кощунственно злоупотребив святым законом пророка. Если ты не сойдешь с моей дороги, тебе несдобровать. — Голос паши срывался от бешенства.

— Потише, — гневно предостерег его Сакр-аль-Бар. — Если мои люди услышат твои угрозы, я не отвечаю за последствия. Так, значит, я противлюсь твоей воле во вред себе? Кажется, ты так сказал? Ну что же, будь по-твоему. Война так война! Но не забудь, ты сам выбрал ее, и в случае поражения пеняй на себя.

— Гнусный мятежник! Вероломный пес! — вскипел Асад.

— Посмотрим, куда заведут тебя старческие причуды.

Сакр-аль-Бар повернулся к Асаду спиной и пошел на ют, оставив пашу в одиночестве предаваться бессильному гневу и смутным страхам. Однако при всей дерзости и безрассудной смелости своих слов Сакр-аль-Бар изнывал от беспокойства. Он составил план действий, но хорошо понимал, что между замыслом и его осуществлением лежит немало опасностей.

— Сударыня, — обратился он к Розамунде, поднявшись на ют, — стоя на виду у всех, вы поступаете неблагоразумно.

К немалому удивлению Сакр-аль-Бара, Розамунда пронзила его враждебным взглядом.

— Неразумно? — презрительно спросила она. — Уж не потому ли, что я могу увидеть больше, чем вам бы хотелось? Какую игру вы ведете, сэр, говоря одно и делая совершенно другое?

Было ясно, что Розамунда превратно истолковала увиденное.

— Позвольте заметить, — сухо ответил корсар, — что ваша склонность к поспешным выводам однажды уже причинила мне немало вреда, в чем вы имели возможность убедиться.

Эти слова несколько обескуражили Розамунду.

— Но в таком случае… — начала она.

— Я настоятельно прошу вас повременить с выводами. Если я останусь жив, то освобожу вас. Ну а до тех пор я бы посоветовал вам не выходить из каюты. Выставляя себя на всеобщее обозрение, вы не облегчаете мою задачу.

Под его тяжелым взглядом Розамунда медленно опустила голову и скрылась за занавесом.

Глава 28

ПОСЛАНЕЦ
Остаток дня Розамунда провела в каюте, терзаясь тревогой, которую в немалой степени усилило то, что за это время Сакр-аль-Бар ни разу не зашел к ней. Наконец под вечер, не в силах справиться с волнением, она снова вышла из каюты, но увидела, что ее появление на палубе более чем некстати.

Солнце уже зашло, и команда галеаса, простершись ниц, предавалась вечерней молитве. Розамунда инстинктивно отступила назад и, скрывшись за занавесом, стала ждать. Когда молитва закончилась, она осторожно раздвинула занавес и заметила справа от себя Асада в окружении Марзака, Бискайна и нескольких офицеров. Она поискала глазами Сакр-аль-Бара и вскоре увидела, как он своей размашистой, слегка раскачивающейся походкой идет по проходу следом за двумя помощниками боцмана, раздающими гребцам скудную вечернюю пищу.

Неожиданно он остановился около Лайонела и грубо обратился к нему на лингва франка, которого молодой человек не понимал. Он говорил нарочито громко, чтобы каждое его слово было слышно на юте:

— Ну что, собака? Подходит ли пища галерного раба для твоего нежного желудка?

Лайонел поднял на него глаза.

— Что вы сказали? — спросил он по-английски.

Сакр-аль-Бар наклонился, и все наблюдавшие за этой сценой заметили злое и насмешливое выражение его лица. Он, разумеется, тоже заговорил по-английски, но, как ни напрягала Розамунда слух, до нее доносился лишь неразборчивый шепот. Тем не менее, видя лицо корсара, она ни на секунду не усомнилась в истинном, как ей казалось, значении его слов. Однако догадки Розамунды были далеки от действительности. Злобно-насмешливое выражение его лица было всего лишь маской.

— Я хочу, чтобы там, наверху, думали, будто я ругаю вас, — говорил Сакр-аль-Бар. — Заискивайте, огрызайтесь, но слушайте. Вы помните, как мы мальчишками добирались от Пенарроу до мыса Трефузис?

— Что вы имеете в виду?

На лице Лайонела появилось его всегдашнее выражение злобной подозрительности. Как раз то, что и было нужно Сакр-аль-Бару.

— Мне надо знать, способны ли вы и теперь проплыть такое расстояние. Если да, то вы могли бы найти более аппетитный ужин на судне сэра Джона Киллигрю. Вы, наверное, уже слышали, что «Серебряная цапля» стоит на якоре в заливе. Сумеете ли вы доплыть до нее, если я предоставлю вам такую возможность?

Лайонел с неподдельным изумлением посмотрел на корсара.

— Вы издеваетесь надо мной? — наконец спросил он.

— О нет, для этого я нашел бы другой повод.

— А разве не издевательство предлагать мне свободу?

Сакр-аль-Бар расхохотался — на сей раз он действительно был не прочь поиздеваться. Он поставил левую ногу на упор перед скамьей и облокотился о колено. Его лицо оказалось совсем рядом с лицом Лайонела.

— Свободу? Вам? — спросил он. — Силы небесные! Вы всегда думаете только о собственной персоне. Потому-то вы и стали негодяем. Свободу — вам! Клянусь Богом! Неужели, кроме вас, мне не для кого желать свободы? А теперь слушайте. Я хочу, чтобы вы доплыли до судна сэра Джона и сообщили ему, что здесь стоит галеас, на борту которого находится Розамунда Годолфин. Я забочусь о ней. А вы — если вы сейчас утонете, я пожалею лишь о том, что сэр Джон ничего не узнает. Ну как, согласны? Для вас это единственный шанс, разумеется кроме смерти, расстаться со скамьей галерного раба. Хотите попробовать?

— Но каким образом? — недоверчиво спросил Лайонел.

— Я спрашиваю: вы согласны?

— Если вы мне поможете, то да.

— Хорошо. — Сакр-аль-Бар наклонился еще ниже. — Постарайтесь получше сыграть свою роль. Встаньте и ударьте меня. Все, кто на нас смотрит, конечно, подумают, что я довел вас до отчаяния. Когда я отвечу на ваш удар — а бить я буду сильно, чтобы не возникло никаких подозрений, — вы свалитесь на весло и притворитесь, будто потеряли сознание. Остальное предоставьте мне. Ну! — громко сказал он и со смехом выпрямился, делая вид, что собирается уходить.

Лайонел, не теряя времени, выполнил наставления брата. Он вскочил и, подавшись вперед насколько позволяла цепь, изо всех сил ударил Сакр-аль-Бара по лицу. Никому и в голову не пришло заподозрить подвох. Гремя цепью, он опустился на скамью под испуганными взглядами гребцов, видевших его отчаянный поступок. Все заметили, как Сакр-аль-Бар пошатнулся от удара. Вскрикнув от удивления, Бискайн бросился к перилам, и даже в глазах Асада зажегся интерес при виде столь необычного зрелища — не так часто галерный раб нападает на корсара. С яростным ревом Сакр-аль-Бар вскинул кулак и, словно молот, обрушил его на голову Лайонела.

Сознание молодого человека помутилось, и он упал на весло. Сакр-аль-Бар вновь занес кулак.

— Собака! — прорычал он, но, заметив, что Лайонел лежит без чувств, опустил руку.

Он отвернулся и хриплым голосом позвал Виджителло и его помощников, те мгновенно прибежали.

— Снять цепь с этой падали и бросить ее за борт, — последовал суровый приказ. — Это послужит уроком для остальных. Пусть эти вшивые собаки знают, что ждет мятежников. За дело!

Один из людей Виджителло бросился за молотком и зубилом. Вскоре он вернулся, над палубой прозвенело четыре резких удара по металлу, после чего Лайонела стащили со скамьи и бросили в проходе. Он пришел в себя и стал умолять о пощаде, словно его действительно собирались утопить.

Бискайн посмеивался; паша одобрительно наблюдал за происходящим; Розамунда дрожала всем телом, задыхалась и едва не лишилась чувств от ужаса. Она увидела, как помощники боцмана поволокли отбивающегося Лайонела к правому борту и без малейшей жалости и сочувствия, точно мешок тряпья, выбросили в море. Она услышала леденящий душу крик, всплеск от падения тела и в наступившей тишине — смех Сакр-аль-Бара.

Розамунда застыла на месте, охваченная порывом отвращения к отступнику. Ее мысли путались, и ей пришлось сделать немалое усилие, чтобы более или менее спокойно обдумать новое проявление бессмысленной жестокости, приведшее корсара к братоубийству. Теперь она окончательно убедилась, что все это время он обманывал ее и что его клятвы были самой обыкновенной ложью. Не в его характере раскаиваться в содеянном зле. Покамест она не могла разгадать его истинные намерения, но нисколько не сомневалась, что этот человек способен преследовать лишь самые низменные цели. Это открытие потрясло Розамунду; она забыла обо всех грехах Лайонела, и его страшная смерть отозвалась болью и сочувствием в ее сердце.

— Он плывет! — вдруг закричали на баке.

Сакр-аль-Бар был готов к этому.

— Где, где? — крикнул он и бросился к фальшборту.

Кто-то показал в сторону выхода из бухты. Корсары кинулись к борту и стали всматриваться в сгущающуюся темноту, стараясь разглядеть голову Лайонела и едва заметные круги на воде, говорившие о том, что он действительно плывет.

— Он хочет выбраться в открытое море, — громко сказал Сакр-аль-Бар. — Далеко он и так не уплывет, но мы поможем ему сократить путь.

Он схватил со стойки у грот-мачты арбалет, вставил стрелу и прицелился, но вдруг опустил оружие.

— Марзак! — позвал корсар. — Вот мишень, достойная тебя, о принц стрелков!

Стоя рядом с отцом на юте, Марзак тоже следил за пловцом, чьи очертания быстро таяли во мгле. Он с холодным презрением посмотрел на Сакр-аль-Бара, но не ответил. В толпе корсаров раздался смех.

— Что же ты медлишь? — подначивал его Сакр-аль-Бар. — Бери арбалет.

— Поторопись, — заметил Асад, — а то не попадешь. Его уже почти не видно.

— Чем труднее задача, тем дороже победа, — добавил Сакр-аль-Бар, желая выиграть время. — Сто филипиков, Марзак, за то, что ты не попадешь в эту голову и с трех выстрелов. Я же утоплю его с одного. Принимаешь пари?

— Ты никогда не был настоящим правоверным, — с достоинством возразил Марзак. — Пророк запрещает биться об заклад.

— Торопись! — крикнул Асад. — Я уже с трудом различаю его. Стреляй!

— Ха, — последовал надменный ответ, — отличная мишень для моих глаз. Я еще ни разу не промахнулся, даже в темноте.

— Тщеславный хвастун, — усмехнулся Марзак.

— Это я-то?

И, выстрелив в темноту, Сакр-аль-Бар увидел, как стрела ушла в сторону от пловца.

— Попал! — крикнул он. — Голова скрылась под водой.

— По-моему, я вижу его, — сказал кто-то.

— Во тьме глаза обманывают тебя. Виданное ли дело, чтобы человек плыл со стрелой в голове?

— Точно, — вставил Джаспер, стоявший рядом с капитаном. — Он исчез.

— Слишком темно, ничего не разглядеть, — сказал Виджителло.

— Ну что ж, убит или утонул… так или иначе с ним покончено, — проговорил паша и отошел от фальшборта.

Сакр-аль-Бар повесил арбалет на стойку и медленно поднялся на ют. Между темными лицами нубийцев белело лицо Розамунды. При приближении корсара она повернулась к нему спиной и вошла в каюту. Горя нетерпением все рассказать, корсар последовал за ней и приказал Абиаду зажечь лампу. Когда каюта осветилась, они посмотрели друг на друга; он заметил необычайное возбуждение Розамунды и сразу догадался, в чем дело.

— Чудовище! Дьявол! — задыхаясь, проговорила Розамунда. — Господь накажет вас. Сколько бы мне ни осталось прожить, я сама буду молить его покарать вас за ваши злодеяния. Убийца! Зверь! Как глупа я была, поверив вашим лживым клятвам, поверив в вашу искренность! Теперь же вы доказали мне, что…

— Что оскорбительного для себя вы находите в том, как я обошелся с Лайонелом! — прервал ее Сакр-аль-Бар, немного удивленный подобной горячностью.

— Оскорбительного! — с прежним высокомерием воскликнула Розамунда. — Слава богу, не в вашей власти оскорбить меня. Но я благодарна вам за урок, который помог мне избавиться от заблуждений и открыл глаза на ваше низкое притворство. Теперь я вижу, чего стоят ваши клятвы. Но я не приму спасение из рук убийцы. Впрочем, вы вовсе и не намерены спасать меня. Скорее всего, — продолжала она в исступлении, — вы принесете меня в жертву каким-то своим гнусным целям. Но я расстрою ваши планы. Само небо за меня, и, уверяю вас, у меня хватит мужества.

Розамунда застонала и закрыла лицо руками.

Корсар смотрел на Розамунду, и на его губах блуждала едва заметная горькая усмешка. Он прекрасно понимал ее состояние, понимал и то, что крылось за туманной угрозой разрушить его планы.

— Я пришел, — спокойно сказал он, — сообщить вам, что он благополучно избежал опасности, и рассказать, в чем состоит данное ему мною поручение.

В голосе корсара звучали такая несокрушимая сила и такая спокойная уверенность, что Розамунда невольно подняла на него глаза.

— Разумеется, я говорю о Лайонеле, — объяснил он. — Сцена, происшедшая между нами, — удар, обморок и прочее — была от начала до конца разыграна, как и стрельба из арбалета ему вдогонку. Предлагая Марзаку пари, я тянул время, чтобы Лайонел отплыл подальше и никто не мог разглядеть во тьме, попала в него стрела или нет. Сам я стрелял мимо. Сейчас он огибает мыс и скоро передаст мое сообщение сэру Джону. Когда-то Лайонел был отличным пловцом. Вот то, что я хотел сообщить вам.

Розамунда довольно долго молча смотрела на него.

— Вы говорите правду? — наконец едва слышно спросила она.

Сакр-аль-Бар пожал плечами:

— По-видимому, вы никак не можете привыкнуть к мысли, что мне незачем лгать вам.

Розамунда опустилась на диван и тихо заплакала.

— А я-то… я думала, что вы…

— Иначе и быть не может, — сурово проговорил корсар. — Вы всегда верили всему самому хорошему обо мне.

С этими словами он резко повернулся и вышел из каюты.

Глава 29

MORITIRUS[644]
С тяжелым сердцем Сакр-аль-Бар покинул Розамунду, оставив ее наедине с раскаянием. Она осознала свою несправедливость. Чувство вины переполняло ее; только им она мерила теперь все свои прежние поступки. Картины далекого и совсем недавнего прошлого настолько перемешались и исказились в ее измученной душе, что ей представилось, будто все горестные события, о которых повествует настоящая хроника, были плодом ее собственных грехов, и прежде всего подозрительности.

Всякое искреннее раскаяние влечет за собой горячее желание искупить вину. И Розамунда не была исключением. Если бы Сакр-аль-Бар не покинул ее так внезапно, она бы на коленях стала умолять простить ей все, что он перенес из-за ее упрямого нежелания понять его, и каяться в собственной низости и бездушии. Но поскольку справедливое негодование заставило его уйти, ей не оставалось ничего другого, как сидеть на диване, размышляя о случившемся и придумывая слова, в которых она изольет свою мольбу, как только он вернется.

Но час проходил за часом, а он все не шел. И вдруг, как гром среди ясного неба, Розамунду поразила страшная мысль. В любую минуту корабль сэра Джона Киллигрю мог напасть на них. Терзаясь раскаянием, она ни разу не подумала об этом. Теперь же ее словно осенило, и душу ее объял невыразимый страх за Оливера. Если начнется бой и он падет от руки англичан или пиратов, которых он предал ради нее, то он умрет, так и не услышав ее исповеди, не узнав о ее раскаянии, так и не простив ее.

Была уже почти полночь, когда Розамунда, не в силах более сносить муки ожидания, поднялась с дивана и неслышно подошла к выходу. Она осторожно раздвинула занавес и, сделав шаг, чуть не наткнулась на чье-то тело, лежавшее у порога. Едва не вскрикнув от испуга, она наклонилась и в слабом свете фонарей, горящих на грот-мачте и поручнях юта, увидела спящего сэра Оливера. Не обращая внимания на застывших на своем посту нубийцев, Розамунда медленно и бесшумно опустилась на колени. В ее глазах стояли слезы благодарности и удивления. Ее глубоко тронуло, что человек, которому она не доверяла, о ком судила столь превратно, даже во сне защищает ее собственным телом.

Рыдание Розамунды прервало чуткий сон Оливера. Он сел, и его смуглое бородатое лицо оказалось совсем рядом с сиявшим белизной лицом Розамунды. Их взгляды встретились.

— Что случилось? — шепотом спросил Оливер.

Розамунда, почему-то испугавшись его вопроса, поспешно отодвинулась. В ту самую минуту, когда случай предоставил ей возможность осуществить то, ради чего она пришла, она чисто по-женски постаралась скрыть свои чувства.

— Как вы думаете, — неуверенно проговорила она, — Лайонел уже добрался до сэра Джона?

Оливер посмотрел в сторону дивана, на котором спал паша. Под навесом все было тихо, к тому же вопрос был задан по-английски. Он встал и, протянув Розамунде руку, помог ей подняться. Затем он знаком попросил ее вернуться в каюту и последовал за ней.

— Волнение не дает вам заснуть? — В голосе Оливера звучали одновременно и вопрос, и утверждение.

— Наверное, — ответила Розамунда.

— Напрасно. Сэр Джон снимется с якоря только в самую глухую ночь, чтобы иметь больше шансов застать нас врасплох. Здесь недалеко; кроме того, выплыв из бухты, Лайонел мог добраться берегом до траверса корабля. Не беспокойтесь, он сделает все как надо.

Розамунда села на диван, избегая его взгляда, но, когда свет лампы упал на ее лицо, сэр Оливер заметил на нем следы недавних слез.

— Когда появится сэр Джон, начнется сражение? — помолчав, спросила она.

— Скорее всего — да. Как вы, наверное, слышали, мы окажемся в такой же западне, в какую Дориа поймал Драгута при Джерби, с той разницей, что хитрый Драгут сумел улизнуть со своими галерами; нам же это не удастся. Мужайтесь, час вашего освобождения близок. — Он замолчал, и, когда заговорил снова, голос его звучал мягко, почти робко: — Я молю Бога, чтобы потом эти несколько дней казались вам всего лишь дурным сном.

Розамунда молчала. Она сидела, слегка сдвинув брови, погруженная в свои мысли.

— Нельзя ли обойтись без сражения? — наконец спросила она и тяжело вздохнула.

— Вам нечего бояться, — успокоил ее Оливер. — Я приму все меры для вашей безопасности. Пока все не закончится, каюту будут охранять несколько человек, которым я особенно доверяю.

— Вы не так меня поняли, — сказала Розамунда, подняв на него глаза. — Вы думаете, я боюсь за себя? — Она опять помолчала и быстро спросила: — А что будет с вами?

— Благодарю вас за этот вопрос, — печально ответил Оливер. — Меня, без сомнения, ждет то, чего я заслуживаю. И пусть это случится как можно скорее.

— О нет! Нет! — воскликнула Розамунда. — Только не это!

И она в волнении поднялась с дивана.

— А что еще остается? — с улыбкой спросил сэр Оливер. — Разве можно пожелать мне лучшей участи?

— Вы будете жить и возвратитесь в Англию. Истина восторжествует, и правосудие свершится.

— Существует только одна форма правосудия, на которую я могу рассчитывать. Это правосудие, отправляемое с помощью веревки. Поверьте, сударыня, у меня слишком дурная слава и я не могу надеяться на помилование. Уж лучше покончить со всем этой ночью. Кроме того, — в голосе его послышалась печаль, — подумайте о моем последнем предательстве. Ведь я предаю своих людей, которые, кем бы они ни были, десятки раз делили со мной опасности и не далее как сегодня доказали, что их верность и любовь ко мне куда как сильнее верности самому паше. Разве я смогу жить после того, как отдал их в руки врагов? Возможно, для вас они — всего-навсего бедные язычники, для меня же они — мои морские ястребы, мои воины, мои доблестные соратники, и я был бы последним негодяем, если бы попытался избежать смерти, на которую обрек их.

Слушая страстную речь сэра Оливера, Розамунда наконец поняла то, что прежде ускользало от нее, и ее глаза расширились от ужаса.

— Такова цена моего освобождения? — в страхе спросила она.

— Надеюсь, что нет, — ответил сэр Оливер. — Я кое-что придумал, и, быть может, мне удастся избежать этого.

— И самому тоже спастись? — поспешно спросила она.

— Стоит ли думать обо мне? Я все равно обречен. В Алжире меня наверняка повесят. Асад об этом позаботится, и все мои морские ястребы не спасут меня.

Розамунда снова опустилась на диван, в отчаянии ломая руки.

— Теперь я вижу, какую судьбу навлекла на вас, — проговорила она. — Когда вы отправили Лайонела к сэру Джону, вы решили заплатить своей жизнью за мое возвращение на родину. Вы не имели права поступать так, не посоветовавшись со мной. Как могли вы подумать, что я пойду на это? Я не приму от вас такой жертвы. Не приму! Вы слышите меня, сэр Оливер!

— Слава богу, у вас нет выбора, — ответил он. — Но вы слишком спешите с выводами. Я сам навлек на себя такую судьбу. Она — не более чем естественный результат моей бездумной жестокости по отношению к вам, расплата, которая должна настигнуть всякого, кто творит зло.

Оливер пожал плечами и спросил изменившимся голосом:

— Возможно, я прошу слишком многого, но не могли бы вы простить меня за все те страдания, что я причинил вам?

— Кажется, мне самой надо просить у вас прощения, — ответила Розамунда.

— Вам?

— За мою доверчивость, которая и была всему виной. За то, что пять лет назад я поверила слухам, за то, что я, не прочтя, сожгла ваше письмо и приложенный к нему документ, подтверждавший вашу невиновность.

Сэр Оливер ласково улыбнулся Розамунде:

— Если мне не изменяет память, вы как-то сказали, что руководствовались внутренним голосом. Хоть я и не совершил того, что вменяется мне в вину, ваш внутренний голос говорил вам обо мне дурно; и он не обманул вас — во мне мало хорошего, иначе и быть не может. Это ваши собственные слова. Но не думайте, что я вспоминаю их, чтобы укорить вас. Нет, я просто осознал их справедливость.

Розамунда протянула к нему руки:

— А если… если бы я сказала, что осознала, насколько они несправедливы?

— Я бы отнесся к вашему признанию как к последнему утешению, которое вы из жалости предлагаете умирающему. Ваш внутренний голос не обманул вас.

— Ах, нет же! Он обманул меня! Обманул!

Но разубедить сэра Оливера оказалось не так-то просто. Он покачал головой, лицо его было печально.

— Порядочный человек, несмотря ни на какие искушения, не поступил бы с вами так, как поступил я. Сейчас я это хорошо понимаю — так люди в свой последний час начинают понимать высший смысл многих явлений.

— Но почему вы так стремитесь к смерти? — в отчаянии воскликнула Розамунда.

— О нет, — ответил он, мгновенно возвращаясь к своей обычной манере, — это смерть стремится ко мне. Но я встречу ее без страха и сожаления, как и подобает встречать неизбежное, — как подарок судьбы. Ваше прощение ободрило и даже обрадовало меня.

Розамунда порывисто взяла Оливера за руку и заглянула ему в лицо:

— Нам нужно простить друг друга, Оливер, вам — меня, мне — вас. И раз прощение приносит забвение, забудем то, что разделяло нас эти пять лет.

Оливер, затаив дыхание, смотрел на бледное, взволнованное лицо Розамунды.

— Неужели мы не можем вернуться к тому, что было пять лет назад? К тому, чем мы жили в то время в Годолфин-Корте?

Посветлевшее было лицо Оливера постепенно угасло и казалось серым и измученным. Грусть и отчаяние туманили его глаза.

— Согрешивший да пребудет в своем грехе, и да пребудут в этом грехе многие колена его. Двери прошлого навсегда закрыты для нас.

— Пусть так. Забудем о прошлом, начнем все сначала и постараемся возместить друг другу все, что за эти годы мы потеряли по собственной глупости.

Сэр Оливер положил руки на плечи Розамунды.

— Моя дорогая, — прошептал он, тяжело вздохнув. — О боже, как мы могли быть счастливы, если бы… — Он замолчал и, сняв руки с ее плеч, неожиданно резко закончил: — Я становлюсь слезливым. Ваше сострадание растопило мое сердце, и я чуть было не заговорил о любви. Но, право, не мне говорить о ней. Любовь там, где жизнь. Она и есть жизнь, тогда как я… Moriturus te salutat![645]

— О нет, нет! — Дрожащими руками Розамунда вцепилась в его рукав.

— Слишком поздно, — проговорил сэр Оливер. — Никакой мост не соединит края пропасти, которую я сам разверз. Мне остается только броситься в нее.

— Тогда я тоже брошусь в нее! — воскликнула Розамунда. — По крайней мере, мы сможем умереть вместе.

— Это безумие! — с жаром возразил он, и по быстроте ответа можно было судить, насколько тронули его слова Розамунды. — Чем это поможет мне? Неужели вы захотите омрачить мой последний час и лишить смерть ее величия? О нет, Розамунда, оставшись жить, вы окажете мне гораздо большую услугу. Вернитесь в Англию и расскажите обо всем, что вы узнали. Лишь вы одна можете вернуть мне честь и доброе имя, открыв правду о том, что заставило меня стать отступником и корсаром. Но что это? Слышите?

Ночную тишину нарушил громкий крик:

— Вставайте! К оружию! К оружию!

— Час пробил, — сказал сэр Оливер и, бросившись к выходу, откинул занавес.

Глава 30

КАПИТУЛЯЦИЯ
В проходе между рядами спящих гребцов слышались быстрые шаги, и вскоре на ют взлетел Али, который на закате сменил Ларока на вершине холма.

— Капитан! Капитан! Господин мой! Вставайте, иначе нас захватят! — кричал он.

Люди просыпались, на палубе началось движение, и вскоре все были на ногах. На баке кто-то громко кричал. Полог, за которым спал паша, раздвинулся, и из-за него вышли Асад и Марзак. Навстречу им спешили Бискайн и Османи, со шкафута бежали Виджителло, Джаспер и несколько перепуганных корсаров.

— Что такое? — спросил паша.

— Галеон снялся с якоря и выходит из залива, — задыхаясь, сообщил Али.

Паша зажал бороду в кулаке и нахмурился:

— Что бы это значило? Неужели они узнали о нашей стоянке?

— А иначе зачем им среди ночи сниматься с якоря? — спросил Бискайн.

— Действительно, зачем? — проговорил Асад и обратился к сэру Оливеру, стоявшему у входа в каюту: — А что скажешь ты, Сакр-аль-Бар?

Сакр-аль-Бар пожал плечами и подошел к паше:

— Что я могу сказать? Ты, видно, хочешь знать, что нам теперь делать? Нам остается только ждать. Если они узнали, что мы находимся в бухте, то мы попали в хорошую западню, и этой же ночью с нами будет покончено.

Если во многих, кто слышал ответ Сакр-аль-Бара, его ледяное спокойствие пробудило тревогу, то Марзака оно повергло в ужас.

— Да сгниют твои кости, прорицатель бедствий! — крикнул он и добавил бы что-нибудь еще, если бы Сакр-аль-Бар не заставил его замолчать.

— Что написано, то и сбудется, — громовым голосом объявил он.

— Воистину так, — поддержал корсара Асад, как истинныйфаталист ухватившись за это последнее утешение. — Если мы созрели для руки садовника, то садовник сорвет нас.

Бискайн, в отличие от паши не склонный к фатализму, предложил более решительный план:

— В своих действиях мы должны исходить из предположения, что нас действительно обнаружили, и, пока не поздно, выйти в открытое море.

— Но тогда предполагаемая опасность превратится в явную, и мы сами устремимся ей навстречу, — вмешался перепуганный Марзак.

— Ты ошибаешься! — воскликнул Асад, вновь обретший былую уверенность. — Хвала Аллаху, пославшему нам такую тихую ночь! Ветер спал, и мы сможем на веслах пройти десять лиг, пока под парусами они пройдут одну.

По рядам корсаров пронесся шепот одобрения.

— Только бы нам благополучно выбраться из бухты, а уж потом они не догонят нас, — сказал Бискайн.

— Нас могут догнать ядра их пушек, — хладнокровно напомнил Сакр-аль-Бар, чтобы охладить их пыл. Он еще раньше подумал о таком способе избежать западни, но надеялся, что другим он не придет в голову.

— И все же нам стоит пойти на риск, — возразил Асад, — и вверить свою судьбу этой ночи. Оставаться здесь — значит ждать гибели.

И он принялся отдавать приказания:

— Али, позови кормщиков! Торопись! Виджителло, не жалей плетей, и пусть они хорошенько расшевелят рабов.

Раздался свисток боцмана, его помощники побежали между рядами гребцов, и свист плетей, обрушившихся на плечи и спины рабов, слился с шумом на борту галеаса.

Паша снова обратился к Бискайну:

— Отправляйся на нос и построй людей. Вели им держать оружие наготове на случай, если нас попытаются взять на абордаж.

Бискайн поклонился и спрыгнул на трап. Шум и гомон поспешных приготовлений перекрыл громкий голос Асада:

— Арбалетчики, наверх! Канониры, к пушкам! Погасить огни! Разжечь запальники!

Через мгновение все огни погасли, включая лампу в каюте, для чего один из офицеров паши проник в это заповедное место. На всякий случай зажженным оставили лишь фонарь, свисавший с грот-мачты, но и его спустили на палубу и обернули куском парусины.

На некоторое время галеас погрузился во тьму, словно над ним опустили покров из черного бархата. Но постепенно глаза привыкли, мрак немного рассеялся, и люди и предметы вновь приобрели свои очертания в неверном сероватом сиянии летней ночи.

Волнение и суета первых минут подготовки к отплытию вскоре улеглись, и корсары в полном молчании застыли по местам. Никто из них и не подумал упрекать пашу или Сакр-аль-Бара за отказ выполнить их требование покинуть бухту, как только стало известно о близости вражеского корабля. На просторной носовой палубе выстроились три шеренги корсаров. Впереди стояли арбалетчики, за ними воины, вооруженные саблями, зловеще поблескивавшими в темноте. Люди толпились у фальшбортов на шкафуте, облепляли грот-ванты. На юте около каждой из двух пушек стояло по три канонира, и на их лицах играли красноватые отблески от зажженного запальника.

Стоя на юте у самого трапа, Асад отдавал короткие резкие команды. За ним виднелась высокая фигура Сакр-аль-Бара, который стоял рядом с Розамундой, прислонясь к обшивке каюты. От него не укрылось, что паша не доверяет ему ничего, связанного с подготовкой к отплытию.

Кормщики заняли ниши, послышался скрип огромных рулевых весел, раздалась команда Асада, и ряды рабов пришли в движение: гребцы изо всех сил подались вперед, выровняли весла и на мгновение замерли. Прозвучал следующий приказ, в темноте прохода щелкнула плеть, тамтам начал отбивать ритм. Рабы подались назад, послышался скрип уключин, плеск воды, и огромный галеас заскользил к выходу из бухты.

Помощники боцмана, бегая по проходу, без устали работали плетьми, заставляя рабов напрягать последние силы. Судно набирало скорость, туманные очертания мыса проплывали мимо, горловина бухты становилась все шире, и за ней открывалась зеркальная гладь морского простора.

Едва дыша, Розамунда дотронулась до рукава Сакр-аль-Бара.

— Неужели мы все-таки уйдем от них? — спросила она срывающимся шепотом.

— Молю Бога, чтобы этого не случилось, — вполголоса ответил Оливер и тут же с досадой добавил: — Вот чего я опасался. Смотрите! — И он показал на море.

Они вышли из бухты и подошли к самой оконечности мыса, как вдруг в кабельтове от них по левому борту появилась темная громада галеона, на палубе которого горело множество огней.

— Быстрее! — кричал Асад. — Гребите изо всех сил, неверные свиньи! Проворнее работайте плетьми, нечего жалеть их шкуры. Пусть эти собаки налягут на весла, и тогда нас никто не настигнет.

Плети со свистом рассекали воздух, их удары градом сыпались на обнаженные спины, исторгая вопли и стоны истязаемых рабов, которые и без того напрягали все жилы, теряя единственный шанс на спасение. Задавая бешеный ритм, удары тамтама следовали один за другим, и казалось, вторя им, скрип уключин, плеск погружаемых в воду весел и хриплое дыхание рабов сливаются в один протяжный беспрерывный звук.

— Не сбавлять хода! — кричал неумолимый Асад. — Даже если у этих нечестивых псов лопнут легкие, они должны в течение часа поддерживать такую скорость.

— Мы оторвались от них! — торжествующе воскликнул Марзак. — Хвала Аллаху!

Он не ошибся. Огни заметно отдалились. Ветер был так слаб, что казалось, галеон стоит на месте, хоть на нем и были распущены все паруса. А тем временем галеас летел вперед со скоростью, с какой он никогда не ходил под командованием Сакр-аль-Бара. Ведь Сакр-аль-Бар еще ни разу не показал спину даже самому сильному противнику.

Вдруг над водой разнесся окрик с галеона. Асад захохотал и в темноте погрозил кулаком преследователю, сопровождая свой жест витиеватым проклятием от имени Аллаха и пророка. И тут, словно в ответ ему, галеон всем бортом полыхнул огнем. Тишину ночи расколол оглушительный грохот, и рядом с мусульманским судном раздался громкий всплеск.

Испуганная Розамунда плотнее прижалась к Оливеру. Асад ад-Дин только рассмеялся:

— Можно не бояться меткости их прицела. Они не видят нас — собственные огни слепят им глаза.

— Он прав, — сказал Сакр-аль-Бар, — но главное — зная о вашем присутствии на борту, они не станут топить нас.

Розамунда еще раз посмотрела на море и увидела, что дружественные огни за кормой отдаляются.

— Мы уходим от них, — простонала она. — Теперь им уже не догнать нас.

Именно этого и опасался Сакр-аль-Бар, и не только опасался, но твердо знал, что, если не поднимется ветер, случится то, о чем говорила Розамунда.

— Есть один шанс, — сказал он ей, — но ставками в игре будут жизнь и смерть.

— Так воспользуйтесь им, — не раздумывая, попросила его Розамунда. — Если удача отвернется от нас, мы все равно не будем в проигрыше.

— Вы на все готовы?

— Разве я не сказала, что этой ночью разделю вашу судьбу?

— Будь по-вашему, — печально ответил он.

Сакр-аль-Бар сделал несколько шагов в сторону трапа, но передумал и обернулся к Розамунде:

— Вам лучше пойти со мной.

Она молча последовала за ним. Те, кто видел, как они шли по проходу, не скрывали своего удивления, но никто не попытался остановить их. Мысли корсаров слишком занимало их теперешнее положение, ничто другое их не интересовало.

Сакр-аль-Бар провел Розамунду мимо помощников боцмана, которые извергали на рабов потоки яростной брани, сопровождая их нещадными ударами плетей, и наконец привел ее на шкафут. Здесь он поднял завернутый в парусину фонарь, но, как только лучи света брызнули на палубу, паша громовым голосом приказал загасить его. Не обращая ни малейшего внимания на приказ Асада, Сакр-аль-Бар подошел к грот-мачте, возле которой стояли бочонки с порохом. Один из них был почат, так как канонирам понадобился порох, и его неплотно пригнанная крышка слегка съехала в сторону. Сакр-аль-Бар скинул ее, вынул из фонаря одно из роговых стекол и поднес открытый огонь к пороху.

Громкий голос Сакр-аль-Бара заглушил испуганные крики тех, кто наблюдал за ним:

— Сушить весла!

Тамтам замолк, но рабы сделали еще один рывок.

— Сушить весла! — повторил корсар. — Асад, вели им остановиться, или я всех вас отправлю в объятия шайтана. — И он поднес фонарь к самому краю бочонка.

Весла зависли над водой. Рабы, корсары, офицеры и даже Асад, словно парализованные, уставились на освещенную фонарем зловещую фигуру, малейшее движение которой грозило им страшным концом. Возможно, у кого-то из них и мелькнула мысль броситься на безумца, но останавливал страх, что эта попытка в мгновение ока отправит их в мир иной.

Наконец Асад обрел дар речи и обрушился на Сакр-аль-Бара:

— Да поразит тебя Аллах смертью! Какой злой джинн вселился в тебя?

Стоявший рядом с отцом Марзак схватил арбалет и вставил в него стрелу.

— Чего вы смотрите! — крикнул он. — Стреляйте в него! — И поднял арбалет.

Но Асад остановил сына; он понимал, к каким роковым последствиям приведет излишняя поспешность юноши.

— Если хоть один из вас сдвинется с места, я брошу фонарь в порох, — спокойно предупредил Сакр-аль-Бар. — А если Марзак или кто-нибудь другой застрелит меня, это получится само собой. Запомните мои слова, если, конечно, вы не торопитесь переселиться в райские кущи пророка.

— Сакр-аль-Бар!

Поняв бессилие гнева, паша решил прибегнуть к уговорам и умоляюще протянул руки к тому, чей смертный приговор окончательно созрел в его мыслях и сердце.

— Сакр-аль-Бар, сын мой, заклинаю тебя хлебом и солью, что мы делили, образумься.

— Я в полном рассудке, — услышал он в ответ, — и именно поэтому не стремлюсь к участи, уготованной мне в Алжире в память об этом самом хлебе и соли. Я не желаю возвращаться с тобой, чтобы меня повесили или сослали на галеры.

— А если я поклянусь тебе, что ничего подобного не случится?

— Ты изменишь своей клятве. Я больше не верю тебе, Асад ад-Дин, ибо ты оказался глупцом. За всю свою жизнь я ни разу не встречал глупца, который был бы достойным человеком, и никогда не верил глупцам, за исключением одного, да и тот меня предал. Вчера я просил тебя, подсказывал тебе мудрое решение и предлагал возможность осуществить его. Согласившись на ничтожную уступку, ты мог бы оставить меня при себе, а потом повесить меня в свое удовольствие. Я предлагал тебе — и ты это знал — свою жизнь, хоть ты и не догадывался и не догадываешься, что я также знал об этом. — Корсар рассмеялся. — Теперь ты понимаешь, к какой породе глупцов принадлежишь? Тебя погубила жадность. Твои руки хотели захватить больше, чем они могут удержать. А теперь взгляни на последствия — на этот медленно, но грозно и неотвратимо приближающийся галеон.

Каждое слово Сакр-аль-Бара глубоко западало в душу Асада. Только теперь на него снизошло запоздалое прозрение, и он в ярости и отчаянии до боли сжал кулаки.

— Назови свою цену, — наконец проговорил паша, — и, клянусь бородой пророка, ты получишь ее.

— Вчера я называл цену и получил отказ. Я предлагал тебе свою свободу и даже жизнь в обмен на свободу другого человека.

Если бы Сакр-аль-Бар оглянулся и увидел, как засветилось лицо Розамунды, с каким волнением она поднесла руки к груди, то догадался бы, что она прекрасно поняла смысл его слов.

— Я сделаю тебя богатым и знатным, — горячо продолжал Асад. — Ты будешь мне сыном, и тебе достанется власть над Алжиром, когда я сложу ее с себя.

— Я не торгую собой, о могущественный Асад, и никогда не торговал. Ты решил предать меня смерти. Сейчас это в твоей власти, но с одним условием: ты вместе со мной изопьешь эту чашу. Что записано — то записано. Вместе с тобой, Асад, мы потопили немало кораблей, и, если таково будет твое желание, этой ночью настанет наш черед пойти ко дну.

Терпение Асада лопнуло, и гнев вырвался наружу:

— Да будешь ты вечно гореть в адском пламени, подлый изменник!

Услышав из уст самого паши столь недвусмысленное признание его поражения, корсары заволновались. Морские ястребы Сакр-аль-Бара дружно воззвали к своему капитану, напоминая ему о преданности и любви, в награду за которые он решил обречь их на гибель.

— Верьте мне! — Голос Сакр-аль-Бара перекрыл крики команды. — Я всегда вел вас только к победе. Даю вам слово, что и сейчас, когда мы в последний раз стоим на одной палубе, вы не потерпите поражения.

— Но противник уже совсем близко! — крикнул Виджителло.

И он был прав. Высокий корпус галеона рос на глазах, его нос медленно рассекал воду под прямым углом к носу галеаса. Через несколько секунд суда уже стояли борт о борт, и под победный клич английских моряков, толпившихся у фальшбортов галеона, его абордажные крючья с лязгом зацепили нос, корму и шкафут галеаса. Как только их закрепили, поток людей в кирасах и шлемах хлынул на носовую палубу мусульман. Забыв о возможности взрыва, корсары сорвались с мест, готовые оказать нападающим прием, какой всегда встречали у них неверные. Через мгновение на носовой палубе галеаса кипела яростная схватка, освещаемая мрачными красноватыми всполохами факелов, горевших на борту «Серебряной цапли». Первыми на палубу галеаса бросились Лайонел и сэр Джон Киллигрю. Их встретил Джаспер Ли, чья сабля проткнула Лайонела, едва его ноги коснулись палубы.

Прежде чем властный голос Сакр-аль-Бара остановил сражение и корсары наконец повиновались его приказу, с обеих сторон уже было по дюжине убитых.

— Стойте! — крикнул Сакр-аль-Бар своим морским ястребам на лингва франка. — Назад, и положитесь на меня. Я сам все улажу.

Затем он заговорил по-английски и призвал своих соотечественников прекратить сражение:

— Сэр Джон Киллигрю! Опустите оружие и выслушайте меня! Удержите тех, кто рядом с вами, и прикажите другим остаться на галеоне. Стойте, говорю я. Выслушайте меня, а там поступайте как знаете.

Сэр Джон, увидев Розамунду рядом с Сакр-аль-Баром у грот-мачты, понял, что, продолжая наступление, он подвергнет ее жизнь немалой опасности, и остановил своих людей.

Таким образом, бой закончился так же внезапно, как и начался.

— Что вы желаете сказать мне, гнусный изменник? — высокомерно спросил сэр Джон.

— Всего лишь то, сэр Джон, что если вы не прикажете вашим людям вернуться на галеон, то я, не тратя времени даром, прихвачу вас с собой в ад. Я брошу вот этот фонарь в порох, и мы все вместе пойдем ко дну, поскольку наши суда намертво сцеплены вашими абордажными крючьями. Но если вы примете мои условия, то получите то, за чем пришли. Я выдам вам леди Розамунду.

Сэр Джон задумался и, стоя на юте, не сводил с корсара свирепого взгляда.

— Хоть в мои намерения и не входило вступать с вами в переговоры, — наконец заговорил он, — я приму ваши условия, но только в том случае, если сполна получу все, за чем пришел. На галеасе находится гнусный преступник, и я поклялся честью рыцаря захватить его и повесить. Когда-то он звался Оливером Тресиллианом.

— Его я также выдам вам, — без колебаний ответил корсар, — но вы должны поклясться, что покинете галеас, никому не причинив вреда.

У Розамунды перехватило дыхание, и она вцепилась в руку корсара, которой тот держал фонарь.

— Осторожно, сударыня, — предупредил он, — иначе вы всех нас погубите.

— Так было бы лучше, — ответила Розамунда.

Сэр Джон дал Сакр-аль-Бару слово, что, как только тот выдаст ему Розамунду и сдастся сам, он немедленно покинет галеас, не тронув никого из команды.

Сакр-аль-Бар повернулся к корсарам, нетерпеливо ожидавшим конца переговоров, и рассказал им про соглашение с капитаном английского судна.

Затем он обратился к Асаду и попросил его дать твердое обещание соблюдать условия договора и, со своей стороны, не проливать крови. В ответе паши излился не только его собственный гнев, но гнев всей преданной капитаном команды.

— Раз ты нужен ему для того, чтобы тебя повесить, то он только избавит нас от хлопот, поскольку ничего другого ты и от нас не заслужил за свое предательство.

— Итак, я сдаюсь, — объявил сэру Джону Сакр-аль-Бар и бросил фонарь за борт.

Лишь один голос прозвучал в его защиту — голос Розамунды. Но он был слишком слаб. Розамунда слишком много перенесла и не выдержала этого последнего удара. Она покачнулась и без чувств упала на грудь Сакр-аль-Бара. В ту же секунду сэр Джон и несколько английских моряков бросились к грот-мачте, подхватили Розамунду на руки и крепко связали пленника.

Корсары молча наблюдали за происходящим. Предательство Сакр-аль-Бара, приведшее к нападению английского галеона, вырвало из их сердец былую преданность своему доблестному капитану, за которого они прежде были готовы отдать всю кровь до последней капли. И все же, когда они увидели, как его, связанного, поднимают на борт «Серебряной цапли», их настроение изменилось. Раздались угрожающие крики, над головами засверкали обнаженные сабли. Если он и изменил им, то он же устроил так, что они не пострадали от его измены. Это было достойно того Сакр-аль-Бара, которого они знали и любили. В глубине души они чувствовали, что так поступить мог только он, и оттого их любовь и преданность своему предводителю вспыхнули с прежней силой.

Но голос Асада напомнил корсарам про обещание, данное от их имени; и, поскольку этого могло оказаться недостаточно, откуда-то сверху, словно для того, чтобы погасить искру мятежа, прозвучал голос самого Сакр-аль-Бара и его последний приказ:

— Помните, что я дал за вас слово! Не нарушайте его! Да хранит вас Аллах!

В ответ он услышал горестные стенания своих бывших товарищей по оружию, под которые его быстро поволокли в трюм, где ему предстояло подготовиться к близкому концу.

Английские матросы перерезали абордажные канаты, и галеон растаял в ночи. На галеасе заменили покалеченных в схватке рабов, и он поплыл в Алжир, отказавшись от нападения на корабль испанского казначейства.

На юте под навесом сидел Асад. Паша словно пробудился от страшного сна. Уронив голову на руки, он горько оплакивал того, кто был ему вторым сыном и кого он потерял из-за собственного безумия. Он проклинал женщин, проклинал судьбу, но более всего проклинал самого себя.

Когда забрезжил рассвет, корсары бросили за борт трупы погибших, вымыли палубу и даже не заметили, что на галеасе недостает одного человека и, следовательно, английский капитан или его матросы не совсем точно выполнили условия соглашения.

В Алжир корсары вернулись в трауре, но не по «испанцу», которому они позволили мирно следовать своим курсом, — в трауре по отважному капитану, самому отважному из всех, кто когда-либо обнажал саблю на службе исламу. В Алжире так и не узнали подробностей этой истории. Никто из участников событий не осмеливался рассказывать о них, поскольку все они до конца дней своих стыдились этих воспоминаний, хотя и признавали, что Сакр-аль-Бар сам навлек на себя постигшую его участь. По крайней мере одно было ясно всем: он не пал в битве, и, следовательно, не исключено, что он жив. Так сложилась своего рода легенда, что когда-нибудь он вернется.

Даже через полвека после описанных событий выкупленные из рабства пленники, вернувшись из Алжира на родину, рассказывали, что каждый мусульманин по-прежнему ждет и свято верит в возвращение Сакр-аль-Бара.

Глава 31

СИМВОЛ ВЕРЫ
Сакр-аль-Бара заперли в темной конуре на баке «Серебряной цапли», где в ожидании рассвета ему предстояло подготовить душу к смертному часу. С момента его добровольной сдачи между ним и сэром Джоном не было сказано ни слова. Со связанными за спиной руками его подняли на борт английского галеона, и на шкафуте он на несколько секунд оказался лицом к лицу со своим старым знакомцем и нашим хронистом лордом Генри Годом. Я так и вижу раскрасневшуюся физиономию наместника королевы и грозный взгляд, которым он смерил отступника. Из писаний лорда Генри мне известно, что во время той мимолетной встречи ни он, ни Сакр-аль-Бар не проронили ни звука. Корсара поспешно увели и втолкнули в тесную каморку, пропахшую дегтем и трюмной водой.

Сакр-аль-Бар довольно долго пролежал там, уверенный, что находится в полном одиночестве. Время и место как нельзя более располагали к философским раздумьям над положением, в котором он оказался. Хотелось бы надеяться, что по зрелом размышлении он пришел к выводу, что ему не в чем упрекнуть себя. Если он и поступал дурно, то полностью искупил свою вину. Едва ли кому-нибудь придет в голову обвинять его в предательстве по отношению к его верным мусульманским сподвижникам; но если даже и придет, то нелишне будет вспомнить, какой ценой он заплатил за это предательство. Розамунда была в безопасности, Лайонел получил по заслугам, что же до него самого, то стоило ли об этом думать, поскольку одной ногой он уже стоял в могиле… Жизнь его была разбита, и мысль о том, что он заканчивает ее далеко не худшим образом, несомненно, приносила ему известное удовлетворение. Правда, если бы он не поддался мстительному порыву и не пустился в злосчастное плавание к берегам Корнуолла, то еще долго мог бы бороздить моря со своими корсарами, мог бы даже стать пашой Алжира и первым вассалом Великого Турка.[646] Но подобный конец был бы недостоин христианина и дворянина. Его ожидала лучшая участь.

Слабый шорох прервал его мысли. Он подумал, что это крыса, и несколько раз стукнул каблуком об пол, чтобы прогнать отвратительное животное. Но на стук из темноты откликнулся чей-то голос:

— Кто здесь?

Сакр-аль-Бар вздрогнул от неожиданности.

— Кто здесь? — повторил тот же голос и с раздражением добавил: — Здесь темно, как в аду. Где я?

Теперь Сакр-аль-Бар узнал голос Джаспера Ли и немало удивился тому обстоятельству, что его последний рекрут в ряды мусульман оказался в одной с ним темнице.

— Черт возьми! — сказал он. — Вы находитесь на баке «Серебряной цапли», хоть я и не знаю, как вы сюда попали.

— Кто вы?

— В Берберии меня знали под именем Сакр-аль-Бара.

— Сэр Оливер!

— Полагаю, теперь меня будут называть именно так. Возможно, и к лучшему, что меня похоронят в море, иначе этим христианским джентльменам было бы нелегко решить, какую надпись начертать на моем могильном камне. Но вы-то каким образом оказались здесь? Мы договорились с сэром Джоном, что с обеих сторон никто не пострадает, и едва ли он нарушил слово.

— Что до вашего вопроса, то я не знаю, как на него ответить. Я даже не знал, куда меня запрятали, пока вы не растолковали. После того как я всадил клинок в вашего милого братца, меня сшибли с ног, и я потерял сознание. Вот все, что я могу вам сообщить.

— Что? Вы убили Лайонела?

— Похоже на то, — прозвучал равнодушный ответ. — Во всяком случае, я вогнал в него пару футов стали. Это случилось, как только первые англичане прыгнули на галеас и началась драка. Мастер Лайонел был в первом отряде — вот уж где я не стал бы искать его.

Наступило продолжительное молчание. Наконец сэр Оливер тихо проговорил:

— Несомненно, он получил от вас по заслугам. Вы правы, мастер Ли, головной отряд — последнее место, где его следовало бы искать, разумеется, если он намеренно не бросился искать сталь, чтобы избежать веревки. Уж лучше так! Да упокоит Господь его душу!

— Вы верите в Бога? — с некоторым волнением спросил старый грешник.

— Я почти уверен, что за это они вас и забрали, — продолжал сэр Оливер, словно не слыша вопроса. — Пребывая в полном неведении о его истинных заслугах и почитая его святым мучеником, они решили отомстить за него — вот и приволокли вас сюда. — Он вздохнул. — Право, мастер Ли, я не сомневаюсь, что, зная за собой немало грехов — чтобы не сказать преступлений, — вы уже давно готовили свою шею к петле и встреча с ней не будет для вас неожиданностью.

Шкипер неловко заерзал и застонал.

— О боже, как болит голова, — пожаловался он.

— У них есть верное лекарство от этого недуга, — успокоил его сэр Оливер. — Кроме того, вас вздернут в лучшей компании, чем вы заслуживаете, поскольку меня тоже утром повесят. Мы оба, мастер Ли, заслужили такой конец. И все же мне жаль вас, потому что это не входило в мои планы.

Мастер Ли шумно вздохнул и некоторое время молчал. Затем он повторил свой вопрос:

— Вы верите в Бога, сэр Оливер?

— Нет Бога, кроме Бога, и Магомет пророк его. — По тону сэра Оливера мастер Ли не поручился бы, что тот не издевается над ним.

— Но это языческий Символ веры, — с отвращением произнес испуганный шкипер.

— Вы ошибаетесь. Это вера, по законам которой живут исповедующие ее люди. Их поступки не расходятся с убеждениями, чего нельзя сказать о тех христианах, каких мне доводилось встречать.

— Как вы можете говорить так на пороге смерти? — воскликнул возмущенный мастер Ли.

— Ей-богу! Когда же и говорить правду, как не перед смертью? Говорят, это самое подходящее время для откровенности.

— Значит, вы все же не верите в Бога?

— Напротив, верю.

— Но не в истинного Бога? — настаивал шкипер.

— Не может быть иного Бога, кроме истинного, а как люди называют его — не имеет значения.

— Но если вы верите, значит боитесь?

— Чего?

— Ада, проклятия, вечного огня! — проревел шкипер, объятый несколько запоздалым страхом.

— Я всего лишь исполнил то, что в безграничном всеведении своем предначертал для меня Всевышний, — ответил сэр Оливер. — Моя жизнь была такой, какой Он ее задумал. Так стану ли я бояться проклятия и вечных мук за то, что был таким, каким создал меня Творец?

— Это языческий Символ веры, — повторил мастер Ли.

— Он приносит утешение, — ответил сэр Оливер, — и вполне годится для такого грешника, как вы.

Но мастер Ли отверг предложенное ему утешение.

— Ох, — жалобно простонал он, — как бы я хотел верить в Бога!

— Ваше неверие так же не способно уничтожить его, как вера — создать, — заметил сэр Оливер. — Но коль скоро вы впали в такое настроение, может быть, вам стоило бы помолиться?

— А вы не помолитесь со мной? — попросил шкипер, страх которого перед загробной жизнью нисколько не уменьшился.

— Я сделаю нечто лучшее, — немного подумав, ответил сэр Оливер. — Я попрошу сэра Джона Киллигрю сохранить вам жизнь.

— Он вас и слушать не станет. — Голос мастера Ли дрогнул.

— Станет. Тут задета его честь. Я сдался с условием, что никто из моих людей не пострадает.

— Но я убил мастера Лайонела.

— Верно. Но это случилось в суматохе и до того, как я предложил свои условия. Сэр Джон дал мне слово и сдержит его, когда я объясню ему, что это дело чести.

Шкипер почувствовал невыразимое облегчение. Страх смерти, тяжким бременем лежавший у него на душе, отступил. А с ним исчезла и внезапно обуявшая мастера Ли тяга к покаянию. Во всяком случае, он больше не говорил о проклятии и вечных муках и не предпринимал дальнейших попыток выяснить отношение сэра Оливера к вопросам веры и загробной жизни. Возможно, он не без основания предположил, что вера сэра Оливера — личное дело сэра Оливера и даже если он не прав, то не ему, мастеру Ли, наставлять его на путь истины. Для себя шкипер решил повременить с заботами о спасении души, отложив их до той поры, когда в них появится более настоятельная необходимость.

Придя к такому заключению, мастер Ли лег и, несмотря на сильную боль в голове, попытался заснуть. Вскоре он понял, что заснуть ему не удастся, и хотел продолжить разговор, но по ровному дыханию соседа понял, что тот спит.

Мастер Ли был искренно удивлен и потрясен. Он отказывался понимать, как человек, проживший такую жизнь, ставший отступником и язычником, может спокойно спать, зная, что на рассвете его повесят. Запоздалое благочестие и христианский пыл побуждали шкипера разбудить спящего и убедить его посвятить последние часы примирению с Богом. С другой стороны, простое человеческое сострадание подсказывало ему не нарушать благодатный сон, дарующий осужденному покой и забвение. Шкипера до глубины души тронуло, что сэр Оливер на пороге смерти нашел в себе силы подумать о нем и о его судьбе, и не только подумать, но и попытаться спасти его от веревки. Вспомнив, как велика его собственная вина во всех несчастьях сэра Оливера, мастер Ли растрогался еще больше. Пример чужого героизма и благородства оказался заразительным, и шкиперу пришло на ум, что и он, пожалуй, мог бы услужить своему капитану, откровенно рассказав обо всем, что ему известно про обстоятельства, в силу которых сэр Оливер стал отступником и корсаром. Такое решение воодушевило мастера Ли, и — как ни странно — воодушевление его достигло крайнего предела, когда он сообразил, что, давая показания, рискует собственной шеей.

Так он и провел эту бесконечную ночь, сжав руками раскалывающуюся от боли голову и черпая мужество в твердом намерении совершить первый в своей жизни добрый и благородный поступок.

Но злой рок, казалось, решил сорвать его планы. Когда на рассвете пришли за сэром Оливером, чтобы препроводить его на суд, требования Джаспера Ли отвести и его к сэру Джону оставили без внимания.

— Тебя не приказано, — грубо оборвал его один из матросов.

— Может, и нет, — возразил мастер Ли, — но только потому, что сэр Джон понятия не имеет, как много я могу сообщить ему. Говорят тебе, отведи меня к нему, чтобы, пока не поздно, он услышал правду кое о чем.

— Заткнись! — рявкнул матрос и с такой силой ударил шкипера по лицу, что тот отлетел в угол. — Скоро придет и твой черед, а сейчас мы займемся этим язычником.

— Все, что вы можете сказать им, не будет иметь ровно никакого значения, — спокойно сказал сэр Оливер. — Но я благодарен вам за дружеское участие. Если бы я не был связан, мастер Джаспер, то с удовольствием пожал бы вам руку. Прощайте.

После кромешной тьмы солнечный свет ослепил сэра Оливера. Из слов конвойных он понял, что его ведут в каюту, где будет разыграна короткая комедия суда. Но на шкафуте их остановил офицер и велел им подождать.

Сэр Оливер сел на бухту каната, конвойные встали по обеим сторонам от него. На баке и люках собрались простодушные моряки; они во все глаза глядели на могучего корсара, который некогда был корнуоллским дворянином, но потом стал отступником, мусульманином и грозой христианского мира.

По правде говоря, когда сэр Оливер, облаченный в парчовый кафтан, белую тунику и тюрбан, намотанный поверх стального остроконечного шлема, сидел на шкафуте английского галеона, в нем было довольно трудно узнать бывшего корнуоллского джентльмена. Он небрежно покачивал загорелыми мощными ногами, обнаженными по колено, и на его бронзовом лице с ястребиным профилем, светлыми глазами и черной раздвоенной бородой отражалось невозмутимое спокойствие истинного фаталиста. И грубые моряки, высыпавшие на палубу из желания поглумиться и насмеяться над ним, смолкли, пораженные его невиданным бесстрашием и стойкостью пред лицом смерти.

Если промедление и раздражало сэра Оливера, то он не подавал вида. И если взгляд его жестких светлых глаз блуждал по палубе, проникая в самые укромные уголки, то отнюдь не из праздного любопытства. Он искал Розамунду, надеясь увидеть ее перед тем, как отправиться в последнее путешествие.

Но Розамунды не было видно. Уже около часа она находилась в каюте, и именно ей сэр Оливер был обязан затянувшимся ожиданием.

Глава 32

СУДЬИ
Когда Розамунду в бессознательном состоянии принесли на борт «Серебряной цапли», то ввиду отсутствия на корабле женщины, чьим попечениям ее можно было бы вверить, лорду Генри, сэру Джону и корабельному врачу мастеру Тобайесу пришлось взять на себя заботы о ней.

Мастер Тобайес прибегнул к самым сильным укрепляющим средствам, какие были в его распоряжении, и, уложив Розамунду на кушетке в просторной каюте на корме, посоветовал своим спутникам не нарушать сон молодой женщины, в котором, судя по ее состоянию, она очень нуждалась. Выпроводив из каюты владельца судна и королевского наместника, он спустился в трюм к более тяжелому больному, требующему его внимания. Этим больным был Лайонел Тресиллиан, чье почти бездыханное тело принесли с галеаса вместе с четырьмя другими ранеными из команды «Серебряной цапли».

На рассвете в трюм спустился сэр Джон справиться о своем раненом друге. Он застал врача на коленях у изголовья Лайонела. Заметив сэра Джона, мастер Тобайес отвернулся от раненого, ополоснул руки в стоявшем на полу металлическом тазу и, вытирая их салфеткой, поднялся на ноги.

— Больше я ничего не могу сделать, сэр Джон. — В приглушенном голосе врача звучала полная безнадежность. — Ему уже ничем не поможешь.

— Вы хотите сказать, он умер? — воскликнул сэр Джон.

Врач отбросил салфетку и принялся не спеша расправлять закатанные рукава черного колета.

— Почти умер, — ответил он. — Поразительно, что при такой ране в нем все еще теплится жизнь. У него сильное внутреннее кровотечение. Пульс постоянно слабеет. Состояние мастера Лайонела не изменится. Он отойдет без мучений. Считайте, что он уже умер, сэр Джон.

Мастер Тобайес помолчал и, слегка вздохнув, добавил:

— Милосердный, тихий конец.

На бледном, гладко выбритом лице врача отразилась подобающая случаю печаль, хоть в его практике такие сцены были отнюдь не редки и он давно к ним привык.

— Что касается остальных раненых, — продолжал он, — то Блер умер, а трое других должны выздороветь.

Но сэр Джон, потрясенный сообщением о близкой кончине своего лучшего друга, не обратил внимания на последние слова мастера Тобайеса.

— И он даже не придет в сознание? — спросил он таким тоном, словно уже задавал этот вопрос и тем не менее повторяет его.

— Как я уже сказал, сэр Джон, вы можете считать, что он умер. Мое искусство не в состоянии помочь ему.

Голова сэра Джона поникла, лицо болезненно исказилось.

— Так же, как и мое правосудие, — мрачно добавил он. — Оно отомстит за Лайонела, но не вернет мне друга. Месть, мастер Тобайес, — сэр Джон посмотрел на врача, — один из парадоксов, из которых состоит наша жизнь.

— Ваше дело, сэр Джон, — правосудие, а не месть, — возразил мастер Тобайес.

— Это игра понятиями, а точнее — уловка, к которой прибегают, когда больше нечего сказать.

Сэр Джон подошел к Лайонелу и посмотрел на его красивое бледное лицо, уже осененное крылом смерти.

— О, если бы он мог заговорить в интересах правосудия! Услышать бы от него самого показания, которыми, если потребуется, я бы мог подтвердить то, что мы не преступили закон, повесив Оливера Тресиллиана.

— Уверяю вас, сэр, — отважился заметить Тобайес, — этого не потребуется. Но если и возникнет такая необходимость, то будет достаточно слов леди Розамунды.

— О да! Его преступления против Бога и людей слишком чудовищны. Они не дают ни малейшего основания подвергать сомнению мое право покончить с ним на месте.

В дверь постучали, и слуга сэра Джона сообщил ему, что леди Розамунда желает срочно видеть его.

— Ей не терпится спросить про Лайонела, — простонал сэр Джон. — Боже мой! Как мне сказать ей! Сразить ее роковой вестью в самый час ее избавления!

Он тяжелыми шагами направился к двери, но у порога остановился.

— Вы останетесь с ним до конца? — не то спросил, не то приказал он.

Мастер Тобайес поклонился:

— Конечно, сэр Джон. — И добавил: — Ждать осталось недолго.

Сэр Джон еще раз посмотрел на Лайонела, словно прощаясь с ним.

— Упокой, Господи, его душу, — хрипло проговорил он и вышел.

На шкафуте сэр Джон остановился и, подойдя к группе свободных от вахты матросов, приказал им перекинуть веревку через нок-рею и привести Оливера Тресиллиана. Затем, чувствуя тяжесть в ногах и еще большую тяжесть на сердце, пошел к трапу, ведущему на ют, который был построен в виде замка.

Над окутанным полупрозрачной золотистой дымкой горизонтом вставало солнце, заливая ярким сиянием водный простор, подернутый легкой зыбью. Свежий рассветный ветер весело пел в снастях, и галеон на всех парусах летел на запад. Вдали, по правому борту, едва виднелись очертания испанского побережья.

Когда сэр Джон вошел в каюту, где его ждала Розамунда, его длинное изжелта-бледное лицо было неестественно серьезно. Он снял шляпу и, церемонно поклонившись, бросил ее на стул. За пять последних лет в его густых черных волосах появились седые пряди, особенно поседели виски, что в сочетании с глубокими морщинами на лбу придавало ему вид пожилого человека.

Сэр Джон подошел к Розамунде, которая поднялась ему навстречу.

— Розамунда, дорогая моя! — нежно сказал он, беря ее руки в свои и со скорбным сочувствием глядя на ее бледное взволнованное лицо. — Вы хорошо отдохнули, дитя мое?

— Отдохнула? — повторила Розамунда, удивленная тем, что подобная мысль могла прийти ему в голову.

— Бедняжка! Бедняжка! — пробормотал сэр Джон и с отеческой нежностью привлек ее к себе, поглаживая ее каштановые волосы. — Мы на всех парусах спешим в Англию. Мужайтесь…

Но Розамунда стремительно отодвинулась и, прервав сэра Джона на полуслове, заговорила с такой пылкостью, что сердце рыцаря упало в предчувствии рокового вопроса.

— Из разговора двух матросов я недавно узнала, что сегодня утром вы намерены повесить сэра Оливера Тресиллиана.

— Не тревожьтесь, — успокоил Розамунду сэр Джон, абсолютно неверно истолковав ее вопрос. — Мое правосудие будет быстрым, а мщение — верным. На нок-рее уже готова веревка, на которой он отправится в ад, где его ждут вечные муки.

Розамунда почувствовала комок в горле и поднесла руку к груди, желая унять волнение.

— А на каком основании вы намерены сделать это? — вызывающе спросила она и посмотрела сэру Джону в глаза.

— Основании? — запинаясь, переспросил он и, нахмурясь, уставился на Розамунду, озадаченный как самим вопросом, так и ее тоном. — На каком основании?

Возможно, вопрос сэра Джона прозвучал нелепо, но уж слишком велико было его изумление. Он не сводил с Розамунды пристального взгляда и по огню в ее глазах постепенно догадался о смысле ее слов, которые поначалу казались ему совершенно необъяснимыми.

— Понимаю, — проговорил он с бесконечной жалостью в голосе, поскольку пришел к твердому убеждению, что ее бедный рассудок не выдержал перенесенных ужасов. — Вам необходимо отдохнуть и перестать думать о подобных вещах. Предоставьте их мне и не сомневайтесь: я сумею отомстить за вас.

— Сэр Джон, кажется, вы не понимаете меня. Я вовсе не желаю, чтобы вы мстили. Я спросила: на каком основании вы намерены повесить сэра Оливера? Но вы не ответили.

Сэр Джон смотрел на Розамунду со всевозрастающим изумлением. Значит, он ошибся: она в здравом уме и прекрасно владеет собой. И тем не менее вместо заботливых расспросов о Лайонеле, которых он так боялся, этот странный вопрос — на каком основании он собирается повесить своего пленника…

— Мне ли говорить вам о преступлениях, совершенных этим негодяем?

Сэр Джон задал Розамунде вопрос, на который тщетно искал ответ.

— Вы должны сказать мне, — настаивала она, — по какому праву вы объявляете себя его судьей и палачом, по какому праву без суда посылаете его на смерть.

Розамунда держалась так твердо и непреклонно, будто была облечена всеми полномочиями судьи.

— Но вы… — в замешательстве возразил сэр Джон, — вы — главная жертва его злодейских преступлений. Вам ли задавать мне этот вопрос? Так вот, я собираюсь поступить с ним так, как по морским обычаям поступают со всеми мерзавцами, захваченными, как был захвачен Оливер Тресиллиан. Если вы склонны проявить к нему милосердие — что, видит бог, мне совершенно непонятно, — то вам придется признать, что это самая великая милость, на какую он может рассчитывать.

— Вы не отличаете милосердия от мести, сэр Джон.

Розамунда мало-помалу успокоилась, волнение уступило место суровой решимости.

Сэр Джон сделал нетерпеливый жест:

— Какой смысл везти его в Англию? Что это даст ему? Там ему придется предстать пред судом, исход которого заранее известен. К чему доставлять ему лишние мучения?

— Исход может оказаться иным, нежели вы предполагаете, — возразила Розамунда. — А суд — его законное право.

Сэр Джон в возбуждении прошелся по каюте. Ему казалось нелепым препираться о судьбе сэра Оливера не с кем-нибудь, а именно с Розамундой, и вместе с тем она вынуждала его к этому вопреки не только его желанию, но и самому здравому смыслу.

— Если он будет настаивать, мы не откажем ему, — наконец согласился сэр Джон, почитая за лучшее хоть чем-то ублажить Розамунду. — Если он потребует, мы отвезем его в Англию и дадим ему возможность предстать пред судом. Но Оливер Тресиллиан слишком хорошо понимает, что его ждет, и едва ли обратится с подобным требованием.

Сэр Джон подошел к Розамунде и умоляюще протянул к ней руки:

— Послушайте, Розамунда, дорогая моя! Вы расстроены, вы…

— Я действительно расстроена, сэр Джон, — ответила Розамунда, взяв сэра Джона за руку, и, вдруг забыв о своей твердости, почти зарыдала. — О, сжальтесь! Сжальтесь, умоляю вас!

— Что я могу сделать для вас, дитя мое? Вы только скажите…

— Я прошу не за себя, а за него. Я умоляю вас сжалиться над ним!

— Над кем? — Сэр Джон снова нахмурился.

— Над Оливером Тресиллианом!

Он выпустил руки Розамунды и отошел на шаг.

— Силы небесные! Вы молите о жалости к Оливеру Тресиллиану, о жалости к этому отступнику, этому исчадию ада! Да вы просто с ума сошли! — бушевал сэр Джон. — С ума сошли!

И он, размахивая руками, в возбуждении заходил по каюте.

— Я люблю его, — просто сказала Розамунда.

Сэр Джон остановился как вкопанный и с отвисшей челюстью уставился на Розамунду.

— Вы любите его! — с трудом выговорил он наконец. — Вы любите его! Пирата, отступника, человека, похитившего вас и Лайонела, убийцу вашего брата!

— Он не убивал его! — горячо возразила Розамунда. — Я узнала всю правду.

— Из его собственных уст, я полагаю? — усмехаясь, спросил сэр Джон. — И вы поверили ему?

— Если бы я ему не поверила, то не вышла бы за него замуж.

— Замуж? За него?

Замешательство сэра Джона сменилось ужасом. Будет ли конец этим поразительным открытиям? Это верх всего или ему предстоит узнать что-нибудь еще?

— Вы вышли замуж за этого презренного негодяя? — спросил он голосом, лишенным всякого выражения.

— Да, в Алжире. Вечером тогодня, когда мы прибыли туда.

Пока сэр Джон, не в силах произнести хотя бы слово, с округлившимися от удивления глазами, молча смотрел на Розамунду, можно было сосчитать до дюжины. Затем его словно прорвало.

— Хватит! — взревел он, потрясая кулаком под самым потолком каюты. — Клянусь Богом, если бы у меня не было других причин повесить его, этой одной хватило бы с лихвой. Можете мне поверить, за какой-нибудь час я покончу с этим постыдным браком.

— Ах, если бы вы только выслушали меня! — взмолилась Розамунда.

— Выслушать?

Сэр Джон подошел к двери с твердым намерением призвать Оливера Тресиллиана, объявить ему приговор и проследить за его исполнением.

— Выслушать вас? — повторил он с гневом и презрением. — Я уже выслушал более чем достаточно.

Таковы были все Киллигрю, уверяет лорд Генри, прерывая свой рассказ и пускаясь в одно из пространных отступлений в историю тех семей, члены которых попадают на страницы его «Хроник». «Все они, — пишет его светлость, — были горячими и не склонными к размышлениям людьми, по-своему вполне честными и справедливыми, но в суждениях своих начисто лишенными проницательности, а в порывах — сдержанности и рассудительности».

Прежние отношения сэра Джона с Тресиллианами и его поведение в этот чреватый роковыми последствиями час как нельзя лучше подтверждают справедливость оценки лорда Генри. Человек проницательный задал бы Розамунде множество вопросов, ни один из которых рыцарю из Арвенака просто не пришел в голову. Хоть он и задержался на пороге каюты, несколько отсрочив осуществление своего намерения, причиной тому было чистое любопытство и желание узнать, есть ли предел сумасбродству Розамунды.

— Этот человек много страдал, — сказала Розамунда и, не обращая внимания на презрительный смех сэра Джона, продолжала: — Одному Богу известно, что вынесли его тело и душа за грехи, которых он не совершал. Многими из своих несчастий он был обязан мне. Теперь я знаю, что не он убил Питера. Знаю, что, если бы не мое вероломство, он мог бы и без посторонней помощи доказать это. Знаю, что его похитили и увезли, прежде чем он успел снять с себя обвинение в убийстве, и единственное, что ему оставалось, — избрать жизнь отступника и корсара. Во всем этом виновата я, и я должна исправить причиненное мною зло. Пощадите его ради меня! Если вы меня любите…

Терпение сэра Джона иссякло. Его лицо пылало.

— Ни слова больше! — вскипел он. — Именно потому, что я люблю вас и всем сердцем желаю вам добра, я не стану вас больше слушать. Похоже, мне необходимо спасать вас не только от этого мерзавца, но и от вас самой. И если я не сделаю этого, то не исполню своего долга перед вами, изменю памяти вашего покойного отца и убитого брата. Но вы еще будете благодарить меня, Розамунда. — И он снова повернулся к двери.

— Благодарить вас? — звонко воскликнула Розамунда. — Если вы исполните свое намерение, я всю жизнь буду ненавидеть и презирать вас как отвратительного убийцу! Каким же надо быть глупцом, чтобы не понимать этого! Да вы и есть глупец!

Сэр Джон остолбенел. Поскольку он был знатен, богат, отличался вспыльчивым, бесстрашным и мстительным нравом — а возможно, и просто потому, что ему крайне везло, — ему еще ни разу не доводилось выслушивать о себе столь откровенное суждение. Без сомнения, Розамунда первая сказала ему это в лицо. В сущности, подобное открытие могло быть воспринято как свидетельство рассудительности и проницательности Розамунды, однако сэр Джон усмотрел в нем окончательное доказательство болезненного состояния ее души.

Разрываясь между гневом и жалостью, сэр Джон фыркнул.

— Вы обезумели, — объявил он Розамунде. — Совершенно обезумели. У вас расстроены нервы, и вы все воспринимаете в искаженном виде. Сам дьявол во плоти в ваших глазах превратился в безвинную жертву злых людей, а я — в убийцу и глупца. Ей-богу, когда вы отдохнете и успокоитесь, все станет на свои места.

Дрожа от негодования, сэр Джон вновь — уже в который раз! — повернулся к двери, но она неожиданно распахнулась, едва не ударив его по лбу.

В дверном проеме стоял лорд Генри Год, силуэт которого четко вырисовывался в потоке солнечных лучей у него за спиной. Наместник королевы — как явствует из его «Хроник» — был одет во все черное. На его широкой груди покоилась золотая цепь — символ высокого положения и весьма зловещий знак для посвященных. Надо ли говорить, что кроткое лицо его светлости было чрезвычайно печально, и это выражение весьма соответствовало его костюму; однако оно несколько просветлело, как только взгляд лорда Генри упал на стоявшую у стола Розамунду. «Мое сердце исполнилось радости, — пишет его светлость, — когда я увидел, что она оправилась и вновь стала похожей на прежнюю Розамунду, по каковому поводу я выразил ей свое искреннее удовольствие».

— Ей следовало бы лечь в постель, — раздраженно заметил сэр Джон, чьи желтоватые щеки все еще горели лихорадочным румянцем. — Она нездорова, и я бы сказал — весьма нездорова.

— Сэр Джон ошибается, милорд, — спокойно возразила Розамунда. — Я далеко не так больна, как он полагает.

— Рад это слышать, моя дорогая, — сказал его светлость, и мне не трудно представить себе его любопытство, когда он заметил явные признаки неудовольствия и раздражения на лице сэра Джона. — Возможно, — с серьезным видом продолжал он, — нам потребуются ваши показания по тому прискорбному делу, которым нам предстоит заняться.

Лорд Генри посмотрел на сэра Джона:

— Я распорядился привести пленника для допроса и оглашения приговора. Вам не будет слишком тяжело присутствовать при этом, Розамунда?

— Право, нет, милорд. Я обязательно останусь, — поспешно ответила Розамунда и гордо вскинула голову, как бы давая понять, что готова к любому испытанию.

— Нет, нет! — воспротивился сэр Джон. — Не слушайте ее, Гарри. Она…

Но Розамунда не дала ему договорить.

— Принимая во внимание, — твердо сказала она, — что главное из предъявленных пленнику обвинений имеет прямое отношение ко мне, меня и надо выслушать в первую очередь.

Лорд Генри в «Хрониках» признается, что заявление Розамунды окончательно сбило его с толку.

— О да, разумеется, — неуверенно согласился он. — Но только при условии, что это не будет слишком обременительным для вас. Быть может, мы обойдемся и без ваших показаний.

— Уверяю вас, милорд, вы ошибаетесь, — возразила Розамунда. — Без моих показаний вам не обойтись.

— Пусть будет так, — мрачно сказал сэр Джон и занял свое место за столом.

Лорд Генри задумчиво пощипывал седеющую бородку. Какое-то время внимательный взгляд его блестящих голубых глаз покоился на Розамунде, затем он обратился к двери.

— Входите, джентльмены, — сказал его светлость. — Попросите привести пленника.

На палубе раздались шаги, и в каюту вошли три офицера сэра Джона, дополнившие состав суда для разбирательства дела корсара-отступника — дела, исход которого был заранее предрешен.

Глава 33

АДВОКАТ
Вокруг длинного дубового стола расставили стулья, и офицеры расселись лицом к распахнутой двери, за которой был виден залитый солнцем ют. За их спинами была еще одна дверь и окна, выходившие на кормовую галерею. В центре за столом по праву королевского наместника восседал лорд Генри Год. Ему предстояло председательствовать на этом упрощенном суде, чем и объяснялось появление его в костюме с упомянутой золотой цепью. Слева от лорда Генри сидели сэр Джон и офицер по имени Юлдон. Остальные два участника заседания, чьи имена не дошли до нас, расположились по другую руку от его светлости.

Для Розамунды поставили стул у левого края стола, тем самым отделив ее от судейской скамьи. Она сидела, облокотясь на вощеную столешницу и подперев лицо ладонями, и внимательно разглядывала пятерых мужчин, принявших на себя обязанности судей.

Со шкафута донеслись голоса и смех. На трапе раздались шаги; солнечный свет, лившийся в открытую дверь, заслонила тень, и на пороге каюты появился сэр Оливер Тресиллиан под конвоем двух моряков в латах, со шлемами на головах и с обнаженными шпагами в руках.

На мгновение задержавшись у порога, сэр Оливер увидел Розамунду, и веки его дрогнули. Но его грубо подтолкнули вперед, он вошел и остановился в нескольких шагах от стола. Руки у него были по-прежнему связаны за спиной.

Сэр Оливер небрежно кивнул судьям, и на лице его не дрогнул ни один мускул.

— Прекрасное утро, господа, — сказал он.

Все пятеро молча смотрели на него, хотя взгляд лорда Генри, остановившийся на мусульманском одеянии корсара, был весьма красноречив и, как он пишет, исполнен величайшего презрения, переполнявшего его сердце.

— Вы, без сомнения, догадываетесь, сэр, — нарушил молчание сэр Джон, — с какой целью вас привели сюда?

— Не совсем, — ответил пленник. — Но у меня нет ни малейших сомнений относительно того, с какой целью меня отсюда выведут. Однако, — продолжал он с холодной иронией, — по вашим судейским позам я догадываюсь о намерении разыграть здесь никому не нужную комедию. Если она может развлечь вас, то я не буду возражать и доставлю вам удовольствие. Но я позволю себе заметить, что вы поступили бы более тактично, избавив леди Розамунду от участия в этой утомительной процедуре.

— Леди Розамунда сама пожелала участвовать в ней, — сообщил пленнику сэр Джон, бросив на него злобный взгляд.

— Возможно, — заметил сэр Оливер, — она не отдает себе отчета…

— Я все объяснил ей, — не без злорадства оборвал его сэр Джон.

Пленник удивленно взглянул на Розамунду и сдвинул брови. Затем он пожал плечами и снова обратился к судьям:

— В таком случае говорить не о чем. Но прежде чем вы начнете, я бы хотел выяснить одно обстоятельство. Я отдал себя в ваши руки на том условии, что члены моей команды будут оставлены на свободе. Вы, конечно, помните, сэр Джон, что поклялись мне в этом. Однако на вашем судне я встретил одного человека с моего галеаса. Это бывший английский моряк по имени Джаспер Ли, которого вы взяли в плен.

— Он убил мастера Лайонела Тресиллиана, — холодно объяснил сэр Джон.

— Да, сэр Джон. Но это случилось до того, как мы пришли с вами к соглашению, и вы не можете нарушить его без урона для своей чести.

— Вы говорите о чести, сэр? — спросил лорд Генри.

— О чести сэра Джона, милорд, — с наигранным смирением ответил пленник.

— Сэр, вы здесь, чтобы предстать пред судом, — напомнил ему сэр Джон.

— Я так и полагал. За эту привилегию вы согласились заплатить определенную цену, теперь же, кажется, желаете скостить ее. Я говорю «кажется», поскольку хочу верить, что мастера Ли задержали по недоразумению, и достаточно обратить внимание на факт его незаконного ареста.

Сэр Джон разглядывал поверхность стола. Правила чести, несомненно, обязывали его отпустить мастера Ли, что бы тот ни совершил, к тому же его действительно схватили без ведома сэра Джона.

— Как мне поступить с ним? — угрюмо проворчал сэр Джон.

— О, решать вам, сэр Джон. Я могу сказать только, как вам не следует поступать с ним. Вам не следует держать его в плену, отвозить в Англию и причинять ему какой-либо вред. Поскольку его арест был досадной ошибкой, вы должны наилучшим образом исправить ее. Я рад, что именно так вы и собираетесь поступить, и больше не стану касаться этой темы. Я к вашим услугам, господа.

После небольшой паузы к пленнику обратился лорд Генри. Лицо его светлости было непроницаемо, взгляд холоден и враждебен.

— Мы приказали доставить вас сюда, дабы дать вам возможность привести аргументы, которые, по вашему мнению, не позволяют нам немедленно повесить вас, на что, по нашему глубокому убеждению, мы имеем полное право.

Сэр Оливер с веселым удивлением посмотрел на королевского наместника.

— Разрази меня гром! — воскликнул он. — Не в моих правилах бросать слова на ветер.

— Сомневаюсь, что вы правильно меня поняли, сэр. — Голос его светлости звучал мягко, почти ласково, как и подобает звучать голосу судьи. — Если вам будет угодно требовать суда по всей форме, мы удовлетворим ваше желание и доставим вас в Англию.

— Но чтобы у вас не возникло никаких иллюзий, — гневно вмешался сэр Джон, — позвольте предупредить вас, что поскольку большинство преступлений, за которые вы должны понести наказание, вы совершили в местах, подлежащих юрисдикции лорда Генри Года, то и суд над вами состоится в Корнуолле, где лорд Генри имеет честь быть наместником ее величества королевы и отправителем правосудия.

— Ее величество можно поздравить, — заметил сэр Оливер.

— Выбирайте, сэр, — продолжал сэр Джон, — где вы предпочитаете быть повешенным — на море или на суше?

— Единственное, против чего я мог бы возразить, так это быть повешенным в воздухе. Но подобное возражение вы едва ли примете во внимание.

Лорд Генри подался вперед.

— Позвольте заметить, сэр, что в ваших же интересах быть серьезным, — наставительным тоном предупредил он пленника.

— Каюсь, милорд. Если вы намерены судить меня за пиратство, то я не мог бы пожелать в качестве судьи более тонкого знатока всего, что касается моря и суши, чем сэр Джон Киллигрю.

— Весьма рад, что заслужил ваше одобрение, — ядовито сказал сэр Джон. — Пиратство — самое безобидное из предъявляемых вам обвинений.

Сэр Оливер поднял брови и посмотрел на сосредоточенные физиономии сидевших за столом джентльменов.

— Клянусь Богом, ваши обвинения должны быть твердо обоснованы, в противном случае — разумеется, если ваши методы хоть отдаленно напоминают правосудие — вы рискуете испытать немалое разочарование и лишиться надежды увидеть меня болтающимся на рее. Переходите, господа, к остальным обвинениям. Право, вы становитесь куда занятнее, чем я ожидал.

— Вы не отрицаете обвинения в пиратстве? — спросил лорд Генри.

— Отрицаю? О нет. Но я отрицаю ваше право, как и право любого английского суда, предъявлять его мне, поскольку я не занимался пиратством в английских водах.

Лорд Генри признается, что такой ответ, которого он никак не ожидал, привел его в смущение и заставил замолкнуть. Однако все сказанное пленником было очевидной истиной, и трудно понять, как мог его светлость упустить из вида столь важное обстоятельство. Возможно, что, несмотря на высокую судебную должность, лорд Генри не был силен в юриспруденции.

Но сэр Джон, менее умудренный или менее щепетильный в данном вопросе, тут же нашелся:

— Разве вы не явились в Арвенак и не увезли насильно…

— Вот уж нет, — добродушно возразил корсар. — Вернитесь в школу, сэр Джон. Там вам объяснят, что похищение не есть пиратство.

— Если хотите, называйте это похищением, — согласился сэр Джон.

— Мое желание здесь ни при чем, сэр Джон. Если не возражаете, давайте называть вещи своими именами.

— Вам угодно шутить, сэр! Но мы заставим вас стать серьезным.

Лицо сэра Джона залила краска гнева, и он ударил кулаком по столу.

(Лорд Генри — что вполне естественно с его стороны — весьма сожалеет о столь неуместном проявлении горячности.)

— Не станете же вы утверждать, будто не знали, что по английским законам похищение карается смертью? Господа, — обратился сэр Джон к остальным судьям, — если вы не возражаете, мы больше не будем говорить о пиратстве.

— Вы правы, — миролюбиво заметил лорд Генри. — С точки зрения правосудия мы не можем рассматривать это дело. — Он пожал плечами. — Требование пленника справедливо. Вопрос не подлежит нашей компетенции, поскольку обвиняемый не занимался пиратством в английских водах и, насколько нам известно, не нападал на суда под английским флагом.

Розамунда медленно сняла локти со стола и, положив на него ладони, слегка наклонилась вперед. Признание лорда Генри, снимавшее с корсара одно из самых серьезных обвинений, так взволновало ее, что глаза ее заблестели, а на щеках выступил легкий румянец.

Сэр Оливер украдкой наблюдал за Розамундой. Он заметил ее волнение, и оно поразило его не меньше, чем самообладание, с каким она держалась до сих пор. Он безуспешно пытался понять, не изменилось ли ее отношение к нему после того, как опасность миновала и она вновь оказалась в окружении друзей и покровителей.

Сэр Джон, одержимый желанием скорее покончить с этим делом, яростно устремился вперед.

— Пусть так, — объявил он. — Мы рассмотрим другие пункты обвинения. За ним еще числится убийство и похищение. У вас есть что сказать?

— Ничего, что могло бы произвести на вас впечатление, — ответил сэр Оливер и, вдруг вспыхнув гневом и отбросив насмешливый тон, воскликнул: — Пора кончать эту комедию и пародию на суд! Повесьте меня или пустите по доске.[647] Разыграйте из себя пирата, но, ради бога, не позорьте патент, выданный вам королевой, и не стройте из себя судью.

Сэр Джон в ярости вскочил:

— Наглый мерзавец! Клянусь небесами, я…

Но лорд Генри укротил порыв рыцаря: он осторожно потянул его за рукав и заставил сесть.

— Сэр, — обратился его светлость к пленнику, — каковы бы ни были ваши преступления, слова ваши недостойны человека, заслужившего репутацию храброго воина. Ваши деяния — особенно то, которое побудило вас бежать из Англии и заняться морским разбоем, а также ваше возвращение в Арвенак и похищение, каковым вы усугубили свою вину, — пользуются столь печальной известностью, что ваш приговор на суде в Англии, вне всяких сомнений, предрешен. Тем не менее, как я уже сказал, выбор за вами. Но… — Он понизил голос и доверительно закончил: — Будь я вашим другом, сэр Оливер, я бы порекомендовал вам выбрать упрощенную процедуру по морским обычаям.

— Господа, — объявил сэр Оливер, — я не оспаривал и не оспариваю ваше право повесить меня. Больше мне нечего сказать.

— Зато мне есть что сказать.

Судьи вздрогнули от неожиданности, и все, как один, повернули головы в ту сторону, где, выпрямившись во весь рост, стояла Розамунда.

— Розамунда! — воскликнул сэр Джон и тоже встал. — Позвольте мне. Умолять вас…

Властный жест Розамунды прервал рыцаря на полуслове.

— Так как я являюсь тем лицом, — начала она, — похищение которого вменяется в вину сэру Оливеру, то, прежде чем углубляться в рассмотрение дела, вам бы не мешало выслушать то, что мне, возможно, в недалеком будущем придется рассказать на суде в Англии.

Сэр Джон пожал плечами и сел. Он понимал, что теперь Розамунду не остановишь, но, с другой стороны, нисколько не сомневался, что она только отнимет у них время и продлит страдания осужденного.

Лорд Генри почтительно обратился к Розамунде:

— Поскольку пленник не отводит данное обвинение и благоразумно уклоняется от предложенной ему возможности предстать пред судом, у нас нет нужды беспокоить вас, леди Розамунда, равно как и в Англии вам не придется давать никаких показаний.

— Вы заблуждаетесь, милорд. — Голос Розамунды звучал спокойно, но твердо. — Непременно придется, когда я всех вас обвиню в убийстве в открытом море, а я это сделаю, если вы не откажетесь от своего намерения.

— Розамунда! — в радостном изумлении воскликнул сэр Оливер.

Она взглянула на него и улыбнулась. В улыбке Розамунды сэр Оливер уловил нечто большее, чем желание поддержать его и дружеское расположение. Нет, он прочел в ней то, за что близкая гибель показалась ему ничтожно малой ценой. Затем Розамунда перевела взгляд на сидящих за столом пятерых джентльменов, которых ее угроза повергла в состояние, близкое к столбняку.

— Раз он считает ниже своего достоинства отводить ваше нелепое обвинение, то это сделаю я. Вопреки вашему заявлению, господа, он не похищал меня. Будучи совершеннолетней и вправе распоряжаться собой, я по собственной воле отправилась с ним в Алжир и там стала его женой.

Если бы Розамунда бросила бомбу, то не вызвала бы большего смятения в их мыслях, где и без того уже царила изрядная путаница.

— Его… его женой? — невнятно пролепетал лорд Генри. — Вы стали его…

— Ложь! — взревел сэр Джон. — Она лжет, чтобы спасти этого презренного негодяя от петли!

Розамунда слегка подалась в сторону рыцаря и усмехнулась:

— Вы никогда не отличались сообразительностью, сэр Джон. Иначе мне не пришлось бы напоминать вам, что, если бы сэр Оливер действительно причинил мне то зло, которое ему приписывают, у меня не было бы причин лгать ради его спасения. Господа, я полагаю, в любом английском суде мой голос будет иметь большее значение, чем голос сэра Джона или кого-нибудь другого.

— Клянусь Богом, вы правы, — откровенно признался озадаченный лорд Генри. — Подождите, Киллигрю!

В очередной раз утихомирив сэра Джона, его светлость обратился к сэру Оливеру, чье волнение и растерянность, откровенно говоря, ничуть не уступали возбуждению собравшегося в каюте общества:

— А что скажете вы, сэр?

— Я? — с трудом проговорил корсар и уклончиво ответил: — Что же здесь можно сказать?

— Все это ложь! — вновь оживился сэр Джон. — Мы были свидетелями — вы, Гарри, и я, — и мы видели…

— Вы видели, — прервала его Розамунда, — но не знали, что между нами все было условлено заранее.

В каюте вновь наступила тишина. Пятеро судей напоминали людей, попавших в трясину, и все их усилия выбраться из нее только приближали неизбежный конец. Но вот сэр Джон усмехнулся и нанес ответный удар:

— Не удивлюсь, если она поклянется, что ее жених — мастер Лайонел Тресиллиан — по доброй воле вызвался сопровождать ее.

— Нет, — возразила Розамунда, — Лайонел Тресиллиан был увезен, чтобы искупить свои грехи — грехи, которые он свалил на брата, те самые, в которых вы обвиняете сэра Оливера.

— Что вы имеете в виду? — спросил его светлость.

— То, что обвинение сэра Оливера в убийстве моего брата — клевета. То, что убийца — мастер Лайонел, который, боясь разоблачения, решил довершить черное дело и велел похитить сэра Оливера и продать в рабство.

— Это уж слишком! — крикнул сэр Джон. — Она смеется над нами, называя черное белым, а белое черным. Этот хитрый негодяй околдовал ее какими-нибудь мавританскими заклинаниями…

— Подождите! Позвольте мне!

Лорд Генри поднял руку и, остановив сэра Джона, внимательно посмотрел на Розамунду:

— Ваше… ваше заявление слишком серьезно, сударыня. Вы располагаете какими-нибудь доказательствами или тем, что вы считаете таковыми, в подтверждение своих слов?

Но обуздать сэра Джона было не так-то просто.

— Она поверила хитрым выдумкам этого злодея. Говорю вам: он околдовал ее, это же ясно как божий день!

Услышав о последнем открытии сэра Джона, сэр Оливер откровенно рассмеялся, давая выход охватившему его лихорадочному веселью:

— Околдовал? Вы и впрямь за обвинениями в карман не полезете. Они сыплются из вас как из рога изобилия. Сперва пиратство, затем похищение, а теперь еще и колдовство!

— О, помолчите, прошу вас! — Лорд Генри признается, что насмешливый тон сэра Оливера привел его в некоторое раздражение. — Леди Розамунда, вы серьезно заявляете, что Питера Годолфина убил Лайонел Тресиллиан?

— Серьезно? — переспросила Розамунда. — Я не только заявляю, но и клянусь в этом пред лицом Всевышнего. Моего брата убил Лайонел, и он же распустил слух, что смерть Питера — дело рук Оливера. Говорили, будто сэр Оливер бежал, и я, к своему стыду, поверила слухам. Только потом я узнала правду…

— Вы называете это правдой, сударыня! — с презрением воскликнул неукротимый сэр Джон. — Правдой…

Лорду Генри пришлось снова вмешаться.

— Терпение, мой друг, — попробовал он урезонить рыцаря из Арвенака. — Не беспокойтесь, Киллигрю, рано или поздно истина восторжествует.

— Но пока что мы даром теряем время.

— Итак, нам следует понимать, сударыня, — лорд Генри снова обратился к Розамунде, — что исчезновение сэра Оливера Тресиллиана из Пенарроу объясняется не побегом, как мы думали, а последствиями заговора, составленного против него братом?

— Клянусь небом, это так же верно, как то, что я стою перед вами.

Искренность Розамунды несколько поколебала уверенность сидевших за столом офицеров, хотя и не всех.

— Устранив брата, убийца надеялся не только избежать разоблачения, но и унаследовать имения Тресиллианов. Сэра Оливера должны были продать в рабство берберийским маврам, но судно, на котором его везли, захватили испанцы, и суд инквизиции приговорил его к галерам. Когда на его галеру напали алжирские корсары, он воспользовался единственной возможностью избавиться от рабства. Так он стал корсаром, предводителем корсаров, а потом…

— Что было потом, нам известно, — прервал ее рассказ лорд Генри. — И уверяю вас, ни один суд не обратит на ваши слова ни малейшего внимания, если вы не докажете, что события, которые случились потом, не являются плодом вашей фантазии.

— Но я сказала чистую правду, клянусь вам, милорд.

— Не отрицаю. — Лорд Генри с серьезным видом покачал головой. — Но есть ли у вас доказательства?

— Неужели может быть лучшее доказательство, чем то, что я люблю его и вышла за него замуж?

— Хм! — вырвалось у сэра Джона.

— Сударыня, — чрезвычайно любезно заметил его светлость, — ваше признание доказывает лишь то, что вы сами верите в эту поразительную историю, однако ни в коей мере не убеждает нас в ее правдивости. Полагаю, вы услышали ее от самого сэра Оливера Тресиллиана?

— Вы не ошиблись. Но он рассказал ее мне в присутствии Лайонела, и Лайонел все подтвердил.

— Вы смеете говорить подобные вещи? — ахнул сэр Джон, гневно посмотрев на Розамунду.

— Да, смею, — ответила Розамунда, спокойно выдержав его взгляд.

Лорд Генри сидел, откинувшись на спинку стула и пощипывая бородку. В этой истории что-то явно ускользало от его понимания.

— Леди Розамунда, — вновь заговорил его светлость, — позвольте мне обратить ваше внимание на щекотливый характер вашего заявления. Вы, в сущности, обвиняете того, кто уже не в состоянии защитить себя и оправдаться. Если ваш рассказ подтвердится, память Лайонела Тресиллиана будет навсегда покрыта позором. Разрешите задать вам еще один вопрос, и умоляю вас честно ответить на него. Правда ли, что Лайонел Тресиллиан признал справедливость обвинения, предъявленного ему пленником?

— Я еще раз торжественно клянусь, что все мною сказанное — чистая правда. Когда сэр Оливер обвинил Лайонела Тресиллиана в убийстве моего брата и в заговоре против него самого, то Лайонел признал себя виновным. По-моему, господа, я все объяснила достаточно понятно.

Лорд Генри развел руками:

— В таком случае, Киллигрю, мы не правомочны продолжать разбирательство. Сэр Оливер должен отправиться с нами в Англию и там предстать пред судом.

Но среди собравшихся за столом офицеров нашелся один, чей ум отличался остротой.

— С вашего позволения, милорд, — обратился Юлдон к его светлости, после чего повернулся к свидетельнице. — При каких обстоятельствах сэр Оливер вынудил у брата признание?

— В своем доме в Алжире, в тот вечер, когда он… — откровенно ответила Розамунда и вдруг осеклась, поняв, что попала в ловушку.

Поняли это и остальные. Сэр Джон без промедления устремился в брешь, хитроумно пробитую Юлдоном в ее защите.

— Продолжайте, прошу вас, — сказал он. — В тот вечер, когда он…

— В тот вечер, когда мы прибыли туда, — в отчаянии ответила Розамунда, и краска сбежала с ее щек.

— Тогда-то, — насмешливо и нарочито медленно проговорил сэр Джон, — вы впервые и услышали от сэра Оливера объяснение его поступков?

— Да, тогда, — запинаясь, ответила Розамунда.

— Значит, — уверенно продолжал сэр Джон, твердо решив не оставлять ей никакой лазейки, — до того вечера вы, естественно, продолжали считать сэра Оливера убийцей своего брата.

Розамунда молча опустила голову. Она поняла, что истина не может восторжествовать там, где для ее доказательства прибегают к заведомой лжи.

— Отвечайте! — потребовал сэр Джон.

— В этом нет необходимости, — опустив глаза, с расстановкой проговорил лорд Генри, и в голосе его прозвучала боль. — Ответ может быть только один. Леди Розамунда сказала нам, что сэр Оливер Тресиллиан не похищал ее, что она добровольно отправилась с ним в Алжир и стала его женой. Она сослалась на этот факт как на доказательство невиновности пленника. Но теперь выяснилось, что, покидая Англию, она по-прежнему считала его убийцей своего брата. Однако, несмотря ни на что, она желает уверить нас в его непричастности к своему похищению. — Лорд Генри развел руками, и губы его сложились в горестную улыбку.

— Ради бога, давайте кончать! — воскликнул сэр Джон, вставая.

— Подождите! — воскликнула Розамунда. — Все, что я сказала, — правда! Клянусь вам! Все, кроме истории с похищением. Я признаюсь. Но, узнав всю правду, я простила ему это оскорбление.

— Она признается, — язвительно проговорил сэр Джон.

Не удостоив рыцаря даже взглядом, Розамунда продолжала:

— Зная, сколько горя и страданий он перенес по чужой вине, я с радостью признаю сэра Оливера своим мужем и надеюсь искупить свою долю вины в его несчастьях. Вы должны верить мне, господа. Но если вы отказываетесь, то позвольте спросить: неужели его вчерашний поступок ни о чем не говорит вам? Или вы уже забыли, что, если бы не он, вы бы никогда не узнали, где искать меня?

Джентльмены вновь удивленно воззрились на Розамунду.

— О каком поступке говорите вы на сей раз, сударыня?

— И вы еще спрашиваете? Вы так жаждете его смерти, что притворяетесь, будто вам ничего не известно? Вы же отлично знаете, что Лайонела послал к вам сэр Оливер.

Лорд Генри признается, что, услышав вопрос Розамунды, он не сдержался и ударил ладонью по столу.

— Это уж слишком! — воскликнул его светлость. — До сих пор я верил в вашу искренность, считая, что вас обманули и направили по ложному пути. Но столь изощренная ложь переходит все границы. Что с вами, дитя мое? Ведь Лайонел сам рассказал нам, как ему удалось добраться до «Серебряной цапли»: как этот негодяй приказал высечь его, а затем, решив, что он умер, выбросить за борт.

— Ах, узнаю Лайонела, — сквозь зубы проговорил сэр Оливер. — Он до своего последнего часа остается лжецом. Как же я не подумал об этом!

Понимая безвыходность положения, Розамунда в порыве царственного гнева смело посмотрела в глаза лорду Генри.

— Низкий, подлый предатель! Он солгал! — крикнула она.

— Мадам, — с укором остановил ее сэр Джон, — вы говорите о человеке, лежащем на смертном одре.

— И трижды проклятом, — добавил сэр Оливер. — Господа, обвиняя благородную даму во лжи, вы доказываете только собственную глупость.

— Мы уже достаточно наслушались, сэр, — прервал его лорд Генри.

— Клянусь Богом, вы правы! — пылая гневом, воскликнул сэр Оливер. — И все же вам придется выслушать еще кое-что. «Истина восторжествует», — заявили вы недавно, и она действительно восторжествует, раз таково желание этой несравненной женщины!

Лицо сэра Оливера пылало, светлые глаза, словно два клинка, вонзились в лица судей. До этой минуты он наблюдал за происходящим с насмешливым равнодушием: он смирился с судьбой и желал только одного — чтобы вся эта комедия поскорее закончилась. Он считал, что Розамунда навсегда потеряна для него, и, вспоминая, какую нежность и доброту она проявила к нему прошлой ночью, был склонен объяснить ее порыв обстоятельствами, в которых они оказались. Примерно так же он расценил и ее поведение в начале суда. Но теперь, когда он увидел, с какой отчаянной отвагой она сражается за него, услышал и всей душой поверил, что она любит его и искренно желает искупить свою вину, он понял, что жизнь еще может улыбнуться ему. Апатию сэра Оливера как рукой сняло, да и сами судьи подлили масла в огонь, обвинив Розамунду во лжи и откровенно смеясь над ее рассказом. Гнев нашего джентльмена утвердил его в решении восстать против них и воспользоваться единственным оружием, которое почти наперекор ему милостивая судьба или сам Бог вложил в его руки.

— Я и не думал, господа, — сказал сэр Оливер, — что сама судьба направила сэра Джона, когда прошлой ночью в нарушение договора он захватил в плен одного из членов моей команды. Как я уже говорил вам, это бывший английский моряк и зовут его мастер Джаспер Ли. Он попал ко мне несколько месяцев назад и избрал тот же путь избавиться от рабства, какой при аналогичных обстоятельствах избрал и я сам. Позволив ему это, я проявил известное милосердие, поскольку он и есть тот самый шкипер, которого подкупил Лайонел, чтобы похитить меня и переправить в Берберию. Но мы вместе попали в руки испанцев. Прикажите привести его и допросите.

Офицеры молча посмотрели на сэра Оливера, и в лице каждого из них он видел нескрываемое изумление наглостью, беспримерное проявление которой они усмотрели в его требовании.

Первым заговорил лорд Генри.

— Право, сэр, какое странное и подозрительное совпадение, — произнес он с едва заметной усмешкой. — Просто невероятно: тот самый человек — и вдруг чуть ли не случайно оказывается у нас в плену.

— Не так случайно, как вам кажется, хотя вы и недалеки от истины. У него есть зуб на Лайонела, поскольку Лайонел навлек на него все его несчастья. Когда вчера ночью он так безрассудно бросился на галеру, Джасперу Ли выпала возможность свести давние счеты, и он воспользовался ею. Именно поэтому вы и схватили его.

— Даже если это и так, подобная случайность граничит с чудом.

— Чтобы восторжествовала истина, милорд, иногда должны случаться и чудеса, — заметил сэр Оливер. — Допросите его. Он не знает, что здесь произошло, и было бы безумием предполагать, что он заранее подготовился. Позовите же его.

Снаружи раздались шаги, но никто не обратил на них внимания.

— Мы и без того потеряли слишком много времени, слушая всякие небылицы, — заявил сэр Джон.

Дверь распахнулась, и на пороге показалась сухопарая, одетая во все черное фигура судового врача.

— Сэр Джон! — настойчиво позвал он, бесцеремонно прерывая заседание суда и не обращая внимания на грозный взгляд лорда Генри. — Мастер Тресиллиан пришел в сознание. Он спрашивает вас и своего брата. Поторопитесь, господа! Он слабеет с каждой минутой.

Глава 34

ПРИГОВОР
Все общество поспешило вниз следом за врачом. Сэр Оливер в сопровождении конвойных шел последним. Войдя в каюту, все обступили койку, на которой лежал Лайонел. Лицо раненого покрывала свинцовая бледность, глаза остекленели, дыхание вырывалось с трудом.

Сэр Джон бросился к Лайонелу, опустился на одно колено и, нежно обняв холодеющее тело молодого человека, приподнял его и прижал к груди.

— Лайонел! — горестно воскликнул он и, видимо полагая, что мысли о мщении могут облегчить последние минуты умирающего друга, добавил: — Негодяй в наших руках.

С явным усилием Лайонел повернул голову и медленно, словно ища кого-то, скользнул помутившимся взглядом по лицам стоявших вокруг людей.

— Оливер? — хрипло прошептал он. — Где Оливер?

— Вам не о чем тревожиться… — начал было сэр Джон, но Лайонел прервал его.

— Подождите, — несколько громче попросил он. — Оливер жив?

— Я здесь, — прозвучал в ответ низкий голос сэра Оливера, и офицеры, заслонявшие от него койку умирающего, расступились.

Лайонел приподнялся и некоторое время смотрел на брата, потом медленно склонился на грудь сэра Джона.

— Бог не оставил грешника своей милостью, — проговорил он, — и не лишил меня возможности хоть и с опозданием исправить содеянное мною зло.

Лайонел снова с трудом приподнялся, протянул руки к Оливеру и неожиданно громко воскликнул с мольбой в голосе:

— Нол! Брат мой, прости!

Оливер шагнул к койке и, так как его никто не задержал, подошел к Лайонелу. С руками, по-прежнему связанными за спиной, он высился над братом, задевая тюрбаном низкий потолок каюты. Лицо его было сурово.

— За что просите вы простить вас?

Лайонел силился ответить, но, так ничего и не сказав, упал на руки сэра Джона, хватая ртом воздух. Кровавая пена выступила на его губах.

— Говорите, ради бога, говорите! — срывающимся от волнения голосом умоляла раненого Розамунда, которая стояла у другого края койки.

Лайонел посмотрел на Розамунду и едва заметно улыбнулся.

— Не беспокойтесь, — прошептал он, — я буду говорить. Для этого Бог и продлил мне жизнь. Не обнимайте меня, Киллигрю. Я… я — самый гнусный из людей. Питера Годолфина убил я.

— Боже мой, — простонал сэр Джон.

Лорд Генри испуганно глотнул воздух.

— Но грех мой не в этом, — продолжал Лайонел. — Я не повинен в его смерти. Мы честно сражались, и я убил Питера, защищая свою жизнь. Я согрешил потом. Когда подозрения пали на Оливера, я стал подогревать их… Оливер знал о нашем поединке, но молчал, чтобы не выдать меня. Я боялся, как бы не обнаружилась истина. Я завидовал ему… и договорился, чтобы его похитили и продали…

Голос Лайонела звучал все слабее и наконец затих. Его тело сотряс кашель, на губах снова выступила кровавая пена. Однако вскоре он пришел в себя. Он лежал, тяжело дыша и вцепившись пальцами в одеяло.

— Назовите имя, — попросила Розамунда, которой отчаянная решимость до конца бороться за жизнь Оливера не позволяла утратить хладнокровие и отклониться от самого главного, — назовите имя человека, нанятого вами, чтобы похитить Оливера.

— Джаспер Ли, шкипер «Ласточки», — ответил Лайонел.

Розамунда бросила на лорда Генри торжествующий взгляд, хотя лицо ее было мертвенно-бледно, а губы дрожали. Затем она снова повернулась к умирающему; было что-то безжалостное в ее решимости вытянуть из него всю правду, прежде чем он умолкнет навсегда.

— Скажите им, при каких обстоятельствах сэр Оливер послал вас вчера ночью на «Серебряную цаплю».

— О нет, не надо мучить его, — вступился за умирающего лорд Генри. — Он и так достаточно сказал. Да простит нам Бог нашу слепоту, Киллигрю.

Сэр Джон в молчании склонил голову над Лайонелом.

— Это вы, сэр Джон? — прошептал тот. — Как! Вы все еще здесь! Ха! — Казалось, он тихо засмеялся, но смех тут же оборвался. — Я ухожу, — пробормотал он, и голос его зазвучал тверже, словно повинуясь последней вспышке угасающей воли: — Я… я восстановил справедливость… насколько сумел. Я сделал все, что мог. Дай… дай мне твою руку… — И он наугад протянул правую руку.

— Я бы уже давно дал ее вам, но я связан! — в бешенстве крикнул сэр Оливер.

Он собрал всю свою недюжинную силу и, одним рывком разорвав веревки, как если бы то были обыкновенные нитки, схватил руку брата и упал на колени рядом с койкой.

— Лайонел… мальчик! — воскликнул сэр Оливер.

Казалось, все случившееся за эти пять лет перестало существовать. Яростная, неутолимая ненависть к брату, жгучая обида, иссушающая душу жажда мести в одно мгновение бесследно исчезли, умерли, были похоронены и преданы забвению. Более того, их будто никогда и не было, и Лайонел вновь стал для него нежно любимым младшим братом, которого он баловал, оберегал, защищал от опасностей, а когда пришел час — пожертвовал для него своим добрым именем, любимой девушкой и самой жизнью.

— Лайонел, мальчик! — только и мог сказать сэр Оливер. — Бедный мой! Ты не устоял перед искушением. Оно было слишком велико для тебя.

Сэр Оливер наклонился, поднял свесившуюся с кровати левую руку брата и вместе с правой сжал ее в ладонях.

Сквозь окно на лицо умирающего упал солнечный луч. Но сияние, которым теперь светилось это лицо, исходило из другого — внутреннего — источника. Лайонел слабо пожал руку брата.

— Оливер! Оливер! — прошептал он. — Тебе нет равных! Я всегда знал, что ты настолько же благороден, насколько я ничтожен и низок. Достаточно ли я сказал, чтобы снять с тебя обвинения? Скажите же, что теперь ему ничто не угрожает! — обратился он ко всем собравшимся. — Что никакая…

— Сэру Оливеру ничто не угрожает, — твердо сказал лорд Генри. — Даю вам слово.

— Хорошо. Пусть прошлое останется в прошлом. А будущее в ваших руках, Оливер. Да благословит его Господь.

Он на секунду потерял сознание, но снова пришел в себя.

— Как много я проплыл прошлой ночью! Так далеко я никогда не плавал. От Пенарроу до мыса Трефузис немалый путь. Это прекрасно. Но вы были со мной, Нол. Если бы у меня не хватило сил, вы бы поддержали меня. Я до сих пор не согрелся, ведь было так холодно… холодно…

Лайонел вздрогнул и затих.

Сэр Джон осторожно положил его на подушки. Розамунда опустилась на колени и закрыла лицо руками. Оливер по-прежнему стоял на коленях рядом с сэром Джоном, крепко сжимая холодеющие руки брата.

Наступила полная тишина. Наконец сэр Оливер с глубоким вздохом поднялся с колен. Остальные восприняли это как сигнал, которого, по-видимому, молча ждали из уважения к сэру Оливеру.

Лорд Генри неслышно подошел к Розамунде и слегка дотронулся до ее плеча. Она встала с колен и тоже вышла. Лорд Генри последовал за ней, и в каюте остался только врач.

Выйдя на солнечный свет, все остановились. Опустив голову и слегка сгорбившись, сэр Джон пристально разглядывал надраенную добела палубу. Затем почти робко — чего никогда не водилось за этим отважным человеком — он посмотрел на сэра Оливера.

— Он был моим другом, — грустно сказал он и, как бы прося извинения и желая что-то объяснить, добавил: — И… любовь к нему ввела меня в заблуждение.

— Он был моим братом, — торжественно ответил сэр Оливер. — Да упокоит Господь его душу!

Сэр Джон Киллигрю выпрямился во весь рост, полный решимости, готовый с достоинством встретить возможный отпор.

— Хватит ли у вас великодушия, сэр, простить меня? — спросил он с таким видом, словно бросал вызов сопернику.

Сэр Оливер молча протянул ему руку, и сэр Джон с радостью пожал ее.

— Похоже, мы снова будем соседями, — сказал он. — Даю вам слово, я постараюсь вести себя более по-соседски, чем раньше.

— Значит, господа, — сэр Оливер перевел взгляд с сэра Джона на лорда Генри, — мне следует понимать, что я больше не пленник?

— Вы спокойно можете вернуться с нами в Англию, — ответил его светлость. — Королева узнает вашу историю, а если возникнет необходимость подтвердить ее — у нас есть Джаспер Ли. Я гарантирую вам полноевосстановление в правах. Прошу вас, сэр Оливер, считать меня своим другом. — И лорд Генри тоже протянул ему руку.

Затем лорд Генри обратился к стоящим рядом офицерам:

— Пойдемте, джентльмены. Полагаю, у каждого из нас найдется немало дел.

И все ушли, оставив Оливера и Розамунду одних. Они долго смотрели друг на друга. Им надо было так много сказать, о многом расспросить, многое объяснить, что ни он, ни она не знали, с чего начать. Но вот Розамунда протянула Оливеру руки и подошла к нему.

— О мой дорогой! — воскликнула она, и этим, в сущности, все было сказано.

Несколько не в меру любопытных матросов, слонявшихся по баку, подглядывая сквозь ванты, с отвращением увидели владелицу Годолфин-Корта в объятиях голоногого приверженца Магомета с тюрбаном на голове.


ЧЕЗАРЕ БОРДЖА (цикл)


Борджа — знатный род испанского происхождения, игравший значительную роль в Италии пятнадцатого — начала шестнадцатого века. Наиболее известные его представители — Родриго Борджа (папа Александр VI), Чезаре Борджа, Лукреция Борджа — удостоились внимания Вольтера и великих романистов Виктора Гюго и Александра Дюма. Сложившаяся легенда о Борджа полна сенсационных сюжетов о самых страшных преступлениях этой семьи — убийствах, грабежах, нарушениях клятв и кровосмешении. Чезаре Борджа — герцог Валентино неизменно предстает в этих сюжетах героем шпаги и отравленного вина…

Признанный мастер исторической прозы Рафаэль Сабатини создает перед нами многообразный сложный портрет Чезаре Борджа, проявившего себя как незаурядная личность при попытке подчинить и объединить целые области Италии. Если бы это произошло, история всей Западной Европы развивалась бы по-другому. Сабатини, наполовину итальянец по рождению, был в этом убежден. Отсюда, возможно, идут его симпатии к роду Борджа, несмотря на то, что этот род имел не итальянские, а испанские корни.

Высоко ценил политическую деятельность Чезаре Борджа его современник Никколо Макиавелли, государственный секретарь флорентийской Синьории, которому герцог послужил прообразом его «Государя» — книги, навсегда обессмертившей имя великого флорентийца.


Жизнь Чезаре Борджа (роман)

Часть I Дом Быка

Saeculi vitia, non hominis[648]

Глава 1

ВОЗВЫШЕНИЕ РОДА БОРДЖА
Первые упоминания о Борджа, ведущих свою родословную от арагонских королей и давших римско-католической церкви двух пап и, как минимум, одного святого, относятся к одиннадцатому столетию. Однако для наших целей достаточно начать повествование с Алонсо де Борха, появившегося на свет тридцатого декабря 1378 года, в Хативе, королевство Валенсия.

Стремительный взлет могущества этой семьи начался именно с Алонсо. Получив прекрасное образование и будучи весьма одаренным человеком, он быстро достиг степени доктора юриспруденции в университете Лериды. Вскоре познания и красноречие дона Алонсо снискали ему столь широкую известность, что король Неаполя и обеих Сицилий Альфонсо I, один из могущественных владык Южной Европы, предложил ему пост королевского тайного секретаря. Алонсо принял предложение и отдался новой службе со всей энергией, какой можно было ожидать от умного, деятельного и честолюбивого человека.

Через несколько лет он вернулся на родину уже в сане епископа Валенсии, затем — в 1444 году — стал кардиналом и, наконец, под именем Каликста III занял трон св. Петра. Это произошло в 1455 году. Несмотря на весьма почтенный возраст — новому папе было уже 77 лет, — он сохранил запас душевных сил и жажду деятельности. И, конечно, подобно большинству своих предшественников и преемников на Святейшем престоле, Каликст III отдавал дань обычаю, получившему впоследствии название непотизма, то есть, попросту говоря, раздаче важнейших постов в церковной иерархии своим родственникам. Одним из них был его племянник, Родриго де Лансоль-и-Борха, возведенный в кардинальское достоинство в 1456 году.

Дон Родриго стал кардиналом Сан-Никколо в возрасте двадцати пяти лет; в следующем году он получил должность вице-канцлера церкви — место, приносившее огромный по тем временам годовой доход в 8000 флоринов.

Молодой человек, занявший столь высокое положение, был и сам по себе личностью весьма примечательной. Красивый и статный, с живым взглядом и чувственным ртом, остроумный собеседник и талантливый оратор, он легко привлекал внимание и завоевывал сердца. Необычайно сильный и выносливый, Родриго де Борха не знал усталости; что же касается женщин… По воспоминаниям современника, «каждая, на коей останавливался его взгляд, тут же ощущала в крови любовное волнение, и лишь немногим из них удавалось устоять перед его царственным обаянием. Он притягивал их, как магнит — кусочки железа», — уничтожающая характеристика, когда речь идет о духовном лице.

Итак, первым этапом своей головокружительной карьеры Родриго был обязан высокому родству: не у каждого родной дядя — римский папа! Но он сумел в течение многих лет сохранить и упрочить свои позиции в Риме, хотя и был иностранцем. Четыре папы — Пий II, Павел II, Сикст IV и Иннокентий VIII — сменились на Святейшем престоле, а кардинал Сан-Никколо по-прежнему оставался вице-канцлером, и его влияние в Ватикане росло. Это свидетельствовало о недюжинном уме и ловкости племянника Каликста III.

Первый папа из рода Борджа правил католической церковью и Вечным городом недолго, всего лишь около трех лет. Но даже за этот короткий срок Рим наводнили испанцы — для них Каликст III был земляком. Авантюристы и искатели наживы стекались из-за Пиренеев в Италию в надежде получить выгодные и почетные должности из рук «каталанского папы».

Преуспели лишь немногие из них — Каликст III вовсе не был таким уж горячим патриотом Испании — его «патриотизм» ограничивался собственной семьей. Однако наплыв наглых чужеземцев вызывал растущее недовольство римлян. Особенно негодовали старинные патрицианские семьи, и больше всех — могущественный клан Орсини. Тому была веская причина: пост префекта Рима, по давней традиции занимаемый кем-либо из этого дома, папа неожиданно предоставил брату Родриго, Педро Луису де Лансоль-и-Борха.

Жажда наследуемой верховной власти, стремление основать собственную династию — характерный признак, родовая черта Борджа. И действия престарелого Каликста III были в этом смысле достаточно откровенными.

Дон Педро Луис получил титул герцога Сполетского и звание знаменосца церкви, то есть командующего войсками Святейшего престола. Это воспринималось как откровенный вызов. Римляне, ощущавшие себя наследниками двухтысячелетней славной истории, не собирались добровольно признавать иноземное владычество. В 1458 году, когда Каликст находился на смертном одре, в городе вспыхнуло восстание. Возглавив вооруженных граждан, Орсини огнем и мечом изгоняли испанцев.

Спасаясь от врагов, дон Педро Луис тайно переправился через Тибр и скрылся в Чивитавеккья, где вскоре внезапно скончался. Обстоятельства его смерти неизвестны, и можно лишь удивляться, что никто из историков не обвинил Родриго в убийстве брата — ведь все богатство покойного досталось ему.

Третий брат Борха — дон Луис Хуан, настоятель собора Куаттро Коронатти — решил навсегда покинуть страну, где его род навлек на себя такую ненависть, и вернулся в Испанию.

Оставшись один — в том смысле, что его окружали лишь слуги, но не союзники, — Родриго де Борджа не выказал ни растерянности, ни страха. Пренебрегая опасностью, он прибыл на конклав, где предстояло избрать преемника Каликста III. И здесь, в обстановке откровенной враждебности большинства присутствовавших, кардинал Сан-Никколо не только удержал позиции, но и сумел обеспечить защиту своих интересов в будущем.

После тайного голосования выяснилось, что имеются две кандидатуры: высокообразованный Энеас Сильвиус Пикколомини, кардинал Сиены и французский кардинал д’Этутвиль. Ни один из них не набрал двух третей голосов, требуемых для избрания нового папы, хотя за сиенского кардинала проголосовало большее число собравшихся иерархов, чем за его соперника. В таких случаях конклав прибегал к процедуре, называемой акцессией: тем, кто воздержался при первом голосовании, предлагалось поддержать одного из основных кандидатов. И здесь решающую роль сыграл Родриго де Борджа. А кардинал Пикколомини, ставший новым папой и принявший имя Пия II, не мог не испытывать благодарности к вице-канцлеру.

Перед нами текст очень любопытного письма: папа написал его в Петриоло, у горячих источников, где отдыхал по совету врача. Письмо адресовано в Сиену — там Борджа наблюдал за строительством нового кафедрального собора и перестройкой дворца Пикколомини. При всей внешней строгости нетрудно уловить в нем привязанность Пия II к дону Родриго. Кроме того, этот документ наглядно отражает образ жизни молодого прелата в Сиене.

«Возлюбленный сын, до Нашего слуха дошло известие, будто бы четыре дня назад ты принимал участие в некоем празднестве в садах Джованни де Бикис, куда сошлись многие женщины Сиены; забыв о сане, коим ты облечен, ты находился среди них с семнадцатого до двадцать второго часа. При этом тебя сопровождало еще одно духовное лицо, столь желавшее оказаться на празднике, что его не остановили ни забота об авторитете святой церкви, ни хотя бы мысль о собственном возрасте. Мы слышали, что танцы в означенных садах отличались самым необузданным весельем и не было там недостатка в любовных соблазнах, ты же вел себя так, как обычно ведет себя в подобных случаях мирская молодежь. Стыд мешает Нам продолжать, ибо речь идет о таких делах, самое упоминание о коих несовместимо с твоим саном, не говоря уже об участии в них. Как нам сообщили, ни один из родственников этих девиц — ни отец, ни брат, ни муж — не был приглашен и не присутствовал на вашем сборище, чтобы не помешать веселью.

Слышали Мы также, что вся Сиена только и говорит, что о развлечениях твоего преосвященства. Во всяком случае, здесь, на водах, где собралось множество людей всякого звания, и духовных и светских, ты уже стал притчей во языцех.

Скорбь Наша из-за этих событий, пятнающих достоинство церкви, безмерна. Поистине, правы будут теперь те, что станут упрекать Нас; правы, говоря, что Наше богатство и власть служат лишь погоне за наслаждениями. Как сможем Мы теперь призывать к благочестию князей, пренебрегающих своим долгом перед святой церковью, чем ответим на насмешки невежественной толпы? Пастырь, чья жизнь не безупречна, губит и себя, и свою паству. И столь же сурового осуждения заслуживает наместник Господа Христа, если постыдные деяния совершены кем-нибудь из его подчиненных.

Возлюбленный сын мой! Ты возглавляешь епископство Валенсийское, первое в Испании; ты канцлер католической церкви и, наконец, ты — кардинал, один из советников Святейшего престола. Все это делает твое поведение еще более предосудительным. Размысли сам, прилично ли твоему преосвященству шептать ласковые слова юным девицам, слать им фрукты и вино и проводить время в непрерывной череде развлечений. Знай, что Мы с сокрушенным сердцем выслушиваем порицания в твой и — косвенно — в Свой адрес; и многие здесь уже говорят, что твой дядя, покойный Каликст, сделал ошибку, доверив тебе столь ответственные посты.

…Поистине мы собственноручно раним себя, мы накликаем на свою голову злую беду, допуская, чтобы наши поступки бесчестили дело церкви. Расплатой нам будет позор в этом мире и загробные муки. Возможно ли, сын мой, чтобы разум не подсказал тебе все эти доводы? Неужели следует разъяснять, что прозвание волокиты и любезника несовместимо с кардинальским достоинством?

Ты знаешь о Нашей неизменной любви к тебе, о том, сколь высоко Мы ценим твои способности. Если ты дорожишь Нашим добрым мнением, то помни, что должен изменить свой образ жизни. Твоя молодость объясняет многое, но не может служить оправданием, и тем больше у Нас оснований ныне обращаться к тебе со словами отеческого упрека.

Петриоло, 11 июня 1460».

Это письмо раскрывает целый ряд обстоятельств. Во-первых, конечно, можно отметить поразительную беззастенчивость Родриго, граничащую с наивностью. Как видно из письма, увеселения кардинала Сан-Никколо взбудоражили общественное мнение, хотя итальянцы XV века не отличались пуританской строгостью нравов. Но дело в том, что искусство лицемерия тогда еще не зашло так далеко, как в позднейшие времена. Рамки приличия, столь стесняющие сегодня нашу жизнь, были гораздо менее жесткими, и большинство людей просто не видело необходимости маскировать свои чувства и побуждения. А нравственный уровень духовенства немногим отличался от уровня паствы. Иногда простодушное бесстыдство святых отцов принимало слишком вопиющие формы, и приходилось прибегать к экстренным мерам, чтобы сохранить хоть какое-то уважение прихожан. Так, Пию II потребовалось издать специальную буллу, запрещавшую лицам духовного звания держать кабаки, игорные дома и… бордели. А налоги, взимавшиеся властями с многочисленных «веселых дев» Рима, ежегодно обогащали папскую казну на 20000 дукатов. На таком фоне вольности, допущенные кардиналом Сан-Никколо, выглядят не столь уж серьезным нарушением границ допустимого. Да и сам факт написания письма — вместо каких-либо мер взыскания — и выражения, в которых оно составлено, показывают, что папа был огорчен, но отнюдь не шокирован поведением Борджа. К тому же в молодости Энеас Пикколомини, еще не помышлявший о возможности стать Пием II, также не отличался особой праведностью.

В общем, можно сказать, что наш кардинал вел себя именно так, как было естественно для человека его положения в ту эпоху. Естественным фактором, способным хотя бы в принципе несколько охладить жизнелюбивого прелата, стал бы пример других церковных иерархов. Но, увы, примеры если и были, то совсем другого рода. Так, упомянутый в письме спутник Родриго на сиенском карнавале был не кто иной, как Джакомо Амманати, кардинал-настоятель собора Сан-Кризоньо. Кстати, здесь можно отметить интересную деталь: Борджа, уже будучи кардиналом, еще не являлся священником, то есть настоятелем какого-либо храма, и стал им лишь в 1471 году, уже при Сиксте IV. Это характерный пример: люди, обладавшие властью, не чувствовали внутренней необходимости следовать каким-то правилам в своих действиях.

В том же 1460 году кардинал Борджа узнал радость отцовства — у него родился сын, мать которого, mulier soluta[649], так и осталась неизвестной. Родриго признал мальчика и заботился о нем, и маленький дон Педро Луис де Борха рос хотя и не рядом с отцом, но в почете и богатстве, соответствовавшими его происхождению. Семью годами позже появилась и дочь — Хиролама, и снова современникам оставалось лишь строить догадки об имени ее матери. Большинство считало, что это Джованна де Катанеи, чьи любовные отношения с кардиналом продолжались много лет, став достоянием гласности около 1470 года. Но в таком случае непонятно, зачем понадобилось окутывать тайной рождение Хироламы, в то время, как происхождение других детей Борджа — Чезаре, Джованни, Лукреции, — как и имя их матери, ни для кого не являлось секретом и не скрывалось самим кардиналом.

Престарелый Пий II скончался в 1464 году, и надо признать, что весь клир — от епископов и аббатов до приходских священников и простых монахов — то и дело огорчал мягкосердечного папу одним и тем же грехом. Бороться с этим злом не было никакой возможности. Известно следующее высказывание Пия II: «Конечно, есть непререкаемо веские причины для сохранения целибата, но иногда мне кажется, что по причинам не менее основательным следовало бы ввести обязательную женитьбу для всех духовных лиц».

Пию II наследовал венецианский кардинал Пьетро Барбо. Его шестилетнее правление под именем Павла II не было отмечено какими-либо выдающимися событиями — и это не самый тяжкий упрек, какой можно сделать в адрес властителя тех времен. После смерти Павла II в 1471 году новым папой стал кардинал Франческо Мария делла Ровере, францисканский монах, чья энергия и образованность помогли ему проделать путь от безвестного босоногого брата до генерала Ордена. После избрания на Святейший престол он принял имя Сикста IV.

Родриго де Борджа в качестве архидиакона католической церкви принимал участие в торжественном короновании, и именно он возложил тройную тиару на беспокойную корыстолюбивую голову Франческо делла Ровере. По-видимому, уже в том же году архидиаконский ранг стал для кардинала Борджа пройденным этапом; возведенный наконец в священнический сан, сорокалетний дон Родриго был назначен епископом Альбанским.

Глава 2

ПАПЫ СИКСТ IV И ИННОКЕНТИЙ
Правление Сикста IV можно охарактеризовать двумя основными чертами: энергия и бесстыдство. Его действия привели, пожалуй, к несколько противоречивому результату. С одной стороны, политические позиции церкви укрепились — в том, что касается материального могущества; с другой стороны — немного было в истории случаев, когда авторитет духовенства падал столь низко, и притом вполне заслуженно, как в период правления Сикста IV. Свою неразборчивость он оправдывал старым принципом «Similia similibus carantur»[650]. Нельзя сказать, что такое объяснение удовлетворяло всех современников, но все же политика нового папы оказалась довольно результативной — в том смысле, что ему удалось достичь большинства поставленных целей.

Сикст IV надел тиару в очень неспокойное для Святейшего престола время, когда могущество католической церкви заметно поколебалось. В 1453 году Стефано Поркаро возглавил восстание против папской власти, и оно едва не увенчалось успехом. А страстные речи и памфлеты образованного и бесстрашного Лоренцо Валлы вдохновляли итальянцев на новые акты неповиновения.

Мессер Валла, талантливый переводчик Гомера, Геродота и Фукидида, внес огромный вклад в дело приобщения своих современников к философскому и литературному наследию античного мира. Служба у короля Альфонсо Арагонского, при дворе которого он находился с 1453 года, обеспечивала ему достаточно независимое положение, чтобы делать самые отчаянные — с точки зрения Ватикана — заявления; каждое из них стоило бы ученому жизни, окажись он тогда в Риме. Долгие годы изучения классических древностей выработали у Лоренцо куда более определенные взгляды на нормы права и добродетели, чем у большинства окружавших его людей, а также научили четко и образно выражать свои мысли. Гусиное перо в руке подобного человека было опаснее тысячи стальных мечей, и преемники св. Петра очень скоро убедились в этом.

Одинаково хорошо ориентируясь как в Писании, так и в римском праве, Лоренцо Валла не уставал доказывать греховность и противоестественность соединения в одних руках духовной и светской властей. Он требовал секуляризации, то есть отчуждения церковных земель в пользу итальянских государств, и утверждал, что политическая деятельность несовместима со служением Богу. Легко догадаться, какие чувства вызывали такие заявления у папы и кардиналов. «Ut Papa tantum Vicarius Christi sit, at non etiam Caesari»[651], — писал Лоренцо, и раздражение Святейшего престола от подобных пассажей бывало тем сильнее, чем труднее было подыскать возражения. Неугомонный историк выпустил книгу «О подложном даре Константина», в которой доказывал — и совершенно справедливо, — что первый император-христианин никогда не имел ни возможности, ни желания отдавать Рим под власть папы. Утверждение о том, что этот важнейший для католической церкви документ — позднейшая подделка, сопровождалось обличением коррупции, пронизавшей сверху донизу все римское духовенство.

Арагонское королевство — не Рим, но католическая церковь при всех своих внутренних сварах все же оставалась единой, и покушение на ее основы не осталось для мессера Лоренцо без последствий. Он попал в тюрьму инквизиции, и лишь вмешательство короля Альфонсо спасло его от костра.

После такого урока Валла на время присмирел, но брошенные им обвинения прогремели по всей Европе. Никогда еще положение мировой церкви не было в политическом смысле столь шатким, и очень возможно, что лишь беспринципный Сикст IV спас ее от окончательного поражения в борьбе со свободолюбивыми патрицианскими родами.

Его избрание осуществилось благодаря разветвленной системе подкупа, в основном в форме симонии, и та же симония дала Сиксту IV средства для борьбы с противниками и хулителями папской власти. Современники не питали на этот счет никаких иллюзий. В своей «Повести о горьком времени» («De calamitatibus Temporum») Баттиста Мантовано пишет, что «продажность при нем превосходила всякое обыкновение, и предметом торговли стало все, начиная с кардинальского звания и кончая мельчайшими дозволениями».

Можно было бы найти некоторое моральное оправдание таким действиям, если бы полученные средства направлялись только на общецерковные нужды, но, увы! — обнаружив надежный и неиссякаемый источник дохода, Сикст IV черпал из него и для своих личных нужд.

Непотизм в то время также достиг небывалых ранее высот. Предметом постоянной заботы нового папы стали четверо «племянников» (по крайней мере двое из них, Пьеро и Джироламо Риарио, повсеместно считались его сыновьями).

Двадцатилетний Пьеро был простым монахом ордена миноритов, когда его отец занял трон св. Петра. Не прошло и года, как безвестный брат-минорит стал патриархом Константинопольским и одновременно кардиналом св. Сикста, с годовым доходом в 60000 флоринов.

Кардинал Амманати, уже знакомый нам участник сиенского празднества, упоминает в письме к Франческо Гонзаге, что «роскошь, коей окружил себя кардинал Риарио, превосходит все, чего когда-либо достигали наши предшественники и что когда-либо смогут вообразить потомки». К этому мнению присоединяется и Макиавелли; в его «Истории Флоренции» мы обнаруживаем несколько строк, посвященных Риарио. Хотя сам Макиавелли был склонен скорее хвалить, чем осуждать людей, он с явным неодобрением пишет о кардинале, который, «будучи рожден и воспитан в низком звании, стал проявлять безудержное честолюбие, едва успев надеть красную шляпу. По слухам, даже возможный понтификат не казался ему достаточной наградой. А праздник, устроенный им в Риме, сделал бы честь любому королю — затраты на украшение города и народные увеселения составили 20000 флоринов».

В 1474 году Риарио посетил Венецию, а затем Милан, где вступил в секретные переговоры с герцогом Галеаццо Мариа. Их замыслы, как впоследствии стало известно, включали создание Ломбардского королевства под властью Галеаццо; в случае успеха новый король должен был дать кардиналу войско для похода на Рим и захвата папского трона.

Неизвестно, в какой мере Сикст IV успел проведать о сыновних интригах. Но политическая борьба в Италии, переплетение и столкновение интересов различных городов и королевств было слишком сложным и бурным, чтобы честолюбивые планы Риарио могли иметь какие-нибудь последствия, кроме озлобления и беспокойства соседей. Не обладая ни дипломатическим талантом, ни реальной властью, он строил замки на песке. Не позаботившись о соблюдении тайны, он подписал себе приговор. Вскоре после возвращения в Рим, в январе 1474 года, кардинал св. Сикста скончался «от злоупотребления излишествами». По всеобщему убеждению, Риарио был отравлен венецианцами.

Его брат Джироламо вел себя скромнее. Не будучи возведенным в духовный сан, он решил укрепить свое положение женитьбой. Его супругой стала Катерина Сфорца, дочь того же миланского герцога Галеаццо. Препятствий для свадьбы не было, а к приданому юной красавицы — богатому городу — его святейшество, не желавший уступить герцогу в щедрости, присоединил свой дар — город Форли.

Но единственным из четырех «племянников», сумевшим оставить заметный след в истории не только из-за высокого родства, но и благодаря личным качествам, стал Джулиано делла Ровере; любопытно, что даже всеведущая молва никогда не причисляла его к сыновьям Сикста IV. Избрав духовную карьеру, он был вскоре возведен в достоинство кардинала Сан-Пьетро-ди-Винколи; а через тридцать два года, уже под именем Юлия II, ему предстояло прославиться в качестве одного из самых энергичных и воинственных пап в истории римской церкви.

А как же в это время обстояли дела нашего героя — кардинала Борджа? Его позиции в конклаве укреплялись, и влияние росло; он вновь сумел доказать свою необходимость. Как и в случае с Пием II, его голос — наравне с голосами Орсини и Гонзаго, членами знатнейших родов Италии, — сыграл решающую роль на выборах. Правда, услуга была не бескорыстной: новый папа щедро расплатился за проявленную на соборе лояльность. Богатое и цветущее аббатство Субиако стало лишь первым знаком его благодарности Борджа. К этому же времени относятся первые упоминания о связи кардинала Родриго с Джованной де Катанеи.

О происхождении этой женщины ничего не известно. Позднейшие историки и писатели считали ее римлянкой, но для такого утверждения нет, в сущности, никаких оснований — фамилия Катанеи часто встречается во многих областях Италии. Внешность и душевные качества Джованны также не нашли отражения ни на холсте, ни на бумаге, но, зная избалованный вкус Борджа и его возможности по части выбора возлюбленных, можно сказать наверняка, что она была очень красива и, по крайней мере, достаточно умна, чтобы не наскучить кардиналу. В общем, единственное исторически достоверное свидетельство о ней, сохранившееся до наших времен, — надгробие в церкви Санта-Мария дель Пополо. Надпись на камне позволяет установить, что Джованна (или, как ее называли римляне, Ваноцца) Катанеи родилась тринадцатого июля 1442 года; значит, к началу понтификата Сикста IV ей исполнилось тридцать лет. Этой женщине предстояло стать матерью главного героя нашей книги — Чезаре Борджа.

Следует сказать, что происхождение Чезаре не раз вызывало споры среди историков. Два хрониста, Инфессура и Гвиччардини, упоминают о попытках Родриго — уже после занятия папского трона — объявить отцом Чезаре некоего Доменико д’Ариньяно, человека, за которого он будто бы собирался выдать замуж свою любовницу. Основание для такой версии давал существовавший тогда запрет незаконнорожденным занимать высшие должности в церковной иерархии — Чезаре, не признанный собственным отцом, не смог бы впоследствии стать кардиналом. В действительности же в данном случае никакой проблемы с отцовством не возникало. Во-первых, уже в 1480 году Сикст IV, не забывший услуги Родриго Борджа, специальной буллой от первого октября освободил малолетнего Чезаре от необходимости доказывать законность своего происхождения. А во-вторых, установление номинального отцовства, пожелай этого его преосвященство, не составило бы никакого труда, поскольку у прекрасной Ваноццы имелся законный муж — Джордже делла Кроче, секретарь папской канцелярии. Супруги жили в доме на площади Пиццо-ди-Мерло, нынешней Сфорца-Чезарини, неподалеку от дворца вице-канцлера.

Миланец делла Кроче был, по-видимому, вполне заурядной личностью и не испытывал особых неудобств из-за двусмысленности своего положения. Точная дата его свадьбы с Джованной неизвестна, но трудно согласиться с не раз высказывавшимся мнением, что брак этот устроил сам кардинал Борджа ради сокрытия своих отношений с молодой женщиной. Как мы уже видели, прелат-обольститель совершенно не заботился о соблюдении тайны или хотя бы маскировке своих развлечений и удовольствий. А ведь самые незначительные усилия, немного лицемерия и осторожности — и острословы потеряли бы возможность болтать о кардинальских проказах на всех перекрестках Рима. Так что протекция, оказанная мужу Ваноццы — Борджа поместил его на должность, по тем временам весьма выгодную, — объяснялась, надо полагать, не своекорыстными мотивами; это была всего лишь презрительная щедрость вельможи к покорному плебею.

В 1447 и 1476 годах Ваноцца подарила Родриго двух сыновей: Чезаре, главного героя нашего повествования, и Джованни, будущих герцогов Валентино и Гандийского, а в 1479 году — дочь, Лукрецию Борджа.

Сейчас трудно установить с полной определенностью, кто из братьев родился первым — имеющиеся свидетельства, в основном косвенного характера, нередко противоречат друг другу. Все же в большинстве документов старшим братом называется Чезаре; с этим согласуется и упомянутая надгробная надпись, где в числе детей Джованны именно он упомянут первым.

А беспокойное правление Сикста IV вступило тем временем в новый этап: честолюбие и жадность папы ввергли в пучину войны чуть ли не всю Италию. Неизвестно, насколько далеко простирались его замыслы, но, во всяком случае, они включали захват центральной области страны — Романьи; и вот войска под командованием Джулиано делла Ровере осадили Читта-ди-Кастелло. На помощь осажденным пришла Флоренция — дальновидный Лоренцо Медичи, хорошо знавший бывшего генерала ордена св. Франциска, понимал, что покорение Романьи станет лишь прологом к дальнейшим завоеваниям.

Папа решил подавить зло в зародыше, и к братьям Медичи были подосланы наемные убийцы. Но покушение не достигло поставленной цели: хотя пронзенный кинжалом Джулиано Медичи истек кровью, старший брат сумел отбиться и спастись, получив незначительные ранения. Теперь флорентийцы еще теснее сплотились вокруг Лоренцо Великолепного.

Оставался единственно возможный вариант действий — открытая война. Сикст IV наложил интердикт на непокорный город, и это послужило сигналом к общеитальянской сваре. Венеция и Милан встали на сторону флорентийцев — при этом, разумеется, каждый из городов сражался за собственные интересы, удовлетворить которые можно было лишь за счет соперников. После нескольких стычек в 1480 году стороны заключили перемирие, но через три месяца папа снова начал военные действия против Флоренции, и вся страна превратилась в бурлящий котел. Венеция сочла, что настал удобный момент для захвата новых владений на континенте, и, придравшись к ничтожному предлогу, объявила войну герцогу Феррарскому. К ней присоединились Генуя и мелкие княжества центральной Италии. Феррара оказалась зажатой врагами с востока и с запада, но Флоренция, Мантуя, Болонья и Неаполь, образовав мощную коалицию, двинулись к ней на помощь. Наемные отряды Венеции блокировали Феррару, надеясь, что голод быстро вынудит защитников города сдаться; на севере шли бои между войсками Генуи и Милана, а в центральной части страны папские гвардейцы отражали атаки неаполитанцев, пытавшихся пробиться на помощь осажденной Ферраре.

Сикст IV не ожидал такого развития событий. Стратегическая обстановка требовала немедленных действий, но вражда с Флоренцией уже отошла на второй план — главным противником отныне стала Венеция, усиления которой боялись решительно все. И если на западе взаимные притязания Генуи и Милана как-то уравновешивали друг друга, то появление в восточной части нового анклава вокруг богатой и алчной купеческой республики не сулило покоя в будущем ни одному из итальянских государств, в том числе и Ватикану. Осознав это, Сикст заключил союз с Неаполитанским королевством и разрешил его войскам проход через Папскую область. Теперь продовольствие беспрепятственно доставлялось в Феррару с юга, и осада потеряла всякий смысл. Более разумный политик, вероятно, ограничился бы этим и подождал дальнейшего развития событий, но Сикст IV, увлекаемый своим темпераментом, проклял Венецию и призвал к походу против нее все итальянские государства. Котел забурлил снова, и беспорядочные военные действия, не приносившие уже никому никакой выгоды, продолжались до середины 1484 года — лишь к этому сроку, устав воевать, города заключили мир, и вражеские армии отошли от Феррары.

Мирный договор, подписанный в Баньоле в августе того же года, стал в буквальном смысле причиной смерти Сикста, умершего, как ни прискорбно это признавать, от злости. Ознакомившись со статьями Баньольского трактата, папа пришел в неописуемую ярость, крича, что никогда не согласится со столь унизительными условиями. Его старое сердце не выдержало, и на следующий день, двенадцатого августа 1484 года, Рим узнал о кончине Сикста IV.

Не подлежит сомнению, что духовный авторитет католической церкви сильно пострадал за время его правления. А вот политическое могущество Ватикана скорее возросло — этому способствовала воинственность бывшего францисканца, а также обильные, хотя и небезгрешные, доходы, обогатившие при нем церковную казну. Имя Сикста IV, жадного, честолюбивого и безнадежно погрязшего в мирских заботах, оказалось увековеченным лишь благодаря постройке Сикстинской капеллы, над украшением которой потрудились лучшие живописцы Тосканы — Александро Филипепи (Боттичелли), Пьетро Ваннуччи (Перуджино) и Доменико ди Томмазо Бигорди (Гирландайо). Но подлинно неповторимую красоту капелла приобрела уже позднее, при Юлии II — усилиями титанического гения Микеланджело.

А семья кардинала Борджа в начале восьмидесятых годов приносила своему неофициальному главе то радости, то горе. В 1481 году Ваноцца родила третьего сына — Жофре[652]; а полугодом позже умер двадцатидвухлетний Педро Луис, сын неизвестной женщины, уже помолвленный с принцессой Марией Арагонской. В январе 1482 года состоялась свадьба пятнадцатилетней Хироламы Борджа с Джованни Андреа Чезарини, отпрыском одного из знатнейших патрицианских родов Рима. Этот брак укрепил давнюю дружбу между двумя семействами, но молодым супругам суждено было трагически краткое счастье: оба скончались от неведомой болезни меньше чем через год.

Сведения о жизни Чезаре, относящиеся к тому же периоду, мы черпаем, в основном, из папских булл, предоставляющих маленькому Борджа одну синекуру за другой: в июле 1482 года ему пожалованы доходы с монастыря в Валенсии; в следующем месяце семилетний мальчик получает должности папского нотариуса и полномочия каноника Валенсии. В апреле 1484 года он назначен пробстом Альбы, в сентябре — казначеем картахенской церкви. Но юный Чезаре отнюдь не изнывал под гнетом множества ответственных должностей; он мирно и весело жил со своими братьями под материнским кровом, в доме на площади Пиццо-ди-Мерло.

Кардиналу Борджа шел пятьдесят третий год, и он находился в расцвете душевных сил, могущества и богатства. Отменное здоровье не изменяло ему во многом благодаря выработанной с юности привычке к простоте и умеренности… но только в пище; еда — это, пожалуй, единственная область, в которой вкусы кардинала совпадали с евангельскими заветами. Во всем остальном домашний быт Родриго де Борджа блистал королевской роскошью. Многочисленные доходные аббатства в Испании и Италии, три епископства (в Валенсии, Порту и Картахене), а также высшие церковные должности, включая вице-канцлерскую, — все это обеспечивало ему заслуженную репутацию одного из богатейших вельмож Рима. Рассказы о его драгоценной утвари, жемчугах и золотых безделушках, о его редкостной библиотеке передавались из уст в уста. Впрочем, библиотека служила предметом восхищения скорее гостей, чем самого хозяина, — кардинал обладал слишком деятельной натурой, чтобы уделять значительное время книгам. Вольтерра, встречавшийся с Борджа в 1486 году, отзывался о нем в одном из писем так: «…Это человек дальновидный и разносторонне одаренный; речь его изящна и занимательна для собеседника, ибо природный ум возмещает его преосвященству не очень глубокую начитанность. Свойственна ему также несравненная ловкость в обделывании всех затеянных дел…»

В тот год умер Джордже делла Кроче. Ваноцца недолго оставалась вдовой — уже через три месяца она обвенчалась с неким мантуанцем по имени Карло Канале. Бывший секретарь кардинала Гонзаги, он переселился в Рим после смерти своего господина.

Как видно из брачного договора, постаревшая любовница Родриго де Борджа была уже достаточно обеспеченной женщиной: помимо собственного дома, ей принадлежало цветущее поместье в Субурре и небольшая гостиница в Риме.

Второе замужество Джованны подвело окончательную черту в ее отношениях с кардиналом. С этого момента дети дона Родриго — Лукреция и Жофре — покинули материнский дом и перебрались во дворец на Монте-Джордано: отныне синьора Адриана Орсини, вдова Лодовико Орсини и кума кардинала Борджа, должна была заняться их воспитанием. Им предстояло делить кров с сыном Адрианы — Орсо, недавно помолвленным с одной из прелестнейших девушек Италии — Джулией Фарнезе.

Красота Джулии снискала ей прозвище «La Bella»[653]; все римляне восхищались ею. Впоследствии она послужила моделью для двух знаменитых художников. Кисть Пинтуриккьо запечатлела ее на полотне в образе «Мадонны в башне», а резец Гульельмо делла Порта — в мраморе, в виде аллегорической статуи Правды, на надгробии ее брата Алессандро Фарнезе (будущего папы Павла III). Джулия часто бывала в доме Адрианы Орсини, и здесь ее впервые увидел Родриго де Борджа. Никого из современников эта золотоволосая красавица не могла оставить равнодушным — и 56-летний кардинал влюбился в шестнадцатилетнюю девушку. Он умел желать и умел добиваться желаемого — сразу после свадьбы с молодым Орсини «Giulia la Bella» стала любовницей кардинала. Этим и объясняется стремительный взлет рода Фарнезе в конце XV века — влияние и поддержка всемогущего Борджа вскоре доставили кардинальский пурпур красивому и легкомысленному брату Джулии. Пройдут годы, и под именем Павла III он станет архипастырем католического мира; впрочем, надо заметить, что это послужит лишь славе его семьи, но отнюдь не славе церкви.

В 1490 году из детей Джованны де Катанеи в Риме жила только Лукреция. Джованни Борджа отбыл в Испанию, где ему предстояло вступить во владение герцогством Гандия — наследством умершего Педро Луиса. А пятнадцатилетний Чезаре изучал древние языки и ораторское искусство в университете Перуджи, причем, если верить восторженным отзывам Паоло Помпилио, уже тогда выказывал столь выдающиеся способности, что окружающие называли его красой и надеждой рода Борджа. Через год он продолжил обучение в Пизанском университете. Высокородного студента всюду сопровождал испанский дворянин Джованни (Хуан) Бера; впоследствии дон Родриго доставит кардинальский сан и ему, в благодарность за заботу о сыне.

Чезаре, конечно, готовили к духовной карьере, и знаменитейшие профессора Италии посвящали его во все тонкости канонического права. Он вел блестящую жизнь, но учился прилежно. Впрочем, наградой за академические успехи для него были не надежды на признание в будущем, как у других студентов, а вещи куда более реальные и внушительные: еще слушая лекции в Пизе, Чезаре узнал о новых должностях, добытых ему отцом: генерального нотариуса церкви и епископа Памплонского. Новоиспеченный семнадцатилетний епископ, с детства привыкший к золотому дождю сыпавшихся на него синекур, поблагодарил его преосвященство и вернулся к занятиям.

А что происходило в то время в Вечном городе? Как мы помним, Сикст IV скончался в 1484 году, а смерть папы, как бывало почти всегда, вызвала в Риме немалые беспорядки. Толпа ворвалась во дворец Риарио и разграбила его; Джироламо, «племянник» — в действительности сын — покойного, вооружив своих сторонников и слуг, пробился к замку св. Ангела и засел там.

Отряды Орсини и Колонна обложили замок, и город захлестнула волна насилия, резни и мелких междоусобиц. Спешно собравшаяся Святейшая коллегия потребовала, чтобы Джироламо сдал захваченные укрепления, распустил свое войско и покинул Рим. Не желая навлекать на себя гнев будущего папы, кем бы он ни был, Риарио подчинился решению кардиналов, сдался и благополучно вернулся в Имолу.

Восстановив хотя бы видимость порядка в городе, коллегия приступила к голосованию, и большинство голосов получил кардинал Мольфеттский Джованни Баттиста Чибо, родом из Генуи; после интронизации он принял имя Иннокентия VIII. Разумеется, выборы и на этот раз не обошлись без подкупа. Так, арагонский кардинал, брат неаполитанского короля, и кардинал Асканио Сфорца, брат миланского герцога Лодовико, устроили нечто вроде аукциона, предлагая свои голоса тому кандидату, который раскошелится на большую сумму. Но сохранить торги в тайне не удалось — скандальное бесстыдство оборотистых прелатов вызвало бурю возмущения во всей Италии, став прологом недолгого и бесславного правления нового папы.

Иннокентий VIII, обладая всеми недостатками и пороками своего предшественника, не имел и тени яростной энергии Сикста IV. Вопросы собственного престижа, авторитета и власти церкви нисколько не волновали его, но отнюдь не из-за христианского смирения — просто жизненные интересы Иннокентия ограничивались слепым корыстолюбием и погоней за всеми видами удовольствий, какие только мог ему позволить преклонный возраст. Безудержный непотизм генуэзца также превосходил все мыслимые рамки приличия, изумляя даже видавших виды римлян: он спешно наделял доходными местами своих сыновей — а было их семеро, не обращая внимания ни на церковные законы, ни на общественное мнение.

Торговля индульгенциями и званиями переживала небывалый взлет. При Иннокентии VIII можно было с одинаковой легкостью приобрести как сан кардинала, так и отпущение отцеубийства — лишь бы хватило денег. Не лучше обстояли дела и в судопроизводстве: продажность и равнодушие к закону пронизали сверху донизу всю пирамиду городской власти. Грабежи средь бела дня стали обычным явлением, и каждое утро на улицах находили тела убитых. Преступников никто не искал, а если отряд стражи случайно оказывался свидетелем творящегося разбоя, то охотно удалялся, получив требуемую мзду. В тюрьму или в руки палача рисковали попасть лишь неудачники, еще не успевшие срезать чужой кошелек. В общем, неудивительно, что Инфессура в своей хронике называет «благословенным» день смерти Иннокентия VIII, «избавивший мир от подлинного чудовища».

Этот день наступил в 1492 году. Папа окончательно одряхлел и уже не мог принимать никакой иной пищи, кроме… женского молока;несколько тщательно отобранных кормилиц старательно потчевали его святейшество. Вскоре у него начались припадки — видимо, каталептические, — во время которых Иннокентий подолгу не подавал признаков жизни, и это не раз вводило в заблуждение придворных. Инфессура приводит жуткую историю, не подтвержденную, впрочем, другими источниками, так что нельзя поручиться за ее достоверность: будто некий врач-еврей, явившийся в Ватикан, утверждал, что обладает чудодейственным рецептом, могущим восстановить здоровье и силы папы. Предложенный им способ омоложения заключался в переливании крови. Не брезговавший ничем Иннокентий VIII согласился на эту процедуру, явно предосудительную с христианской точки зрения и совершенно безнадежную — с медицинской: люди XV века не имели понятия даже о системе кровообращения, не говоря уже о группах крови. В качестве доноров были выбраны трое двенадцатилетних мальчиков, каждый из которых получил по золотому дукату. Как ни удивительно, у Иннокентия, пожалуй, имелась возможность войти в историю под именем папы-мученика: его шансы остаться в живых во время трансфузии равнялись нулю, и он стал бы первым и единственным папой, принявшим смерть от руки врага веры Христовой. Но все кончилось гораздо печальнее — видимо, лекарь переоценил свои способности, и несчастные дети умерли от потери крови. Узнав об этом, папа пришел в ужас; он приказал схватить злодея и предать суду, но тому удалось скрыться. «Judeus quidem aufugit, et Papa sanatus non est»[654], — так заключает Инфессура свое повествование.

Иннокентий VIII скончался двадцать пятого июля 1492 года.

Глава 3

АЛЕКСАНДР VI
Траур по случаю кончины Иннокентия VIII продолжался, как и предписывалось, девять дней и завершился пятого августа 1492 года. Теперь Святейшей коллегии вновь предстояла нелегкая задача — выбрать достойнейшего из своей среды.

Конклав включал тогда 27 кардиналов, но четверо из них не смогли прибыть в Рим — их епископства находились на окраинах католического мира. Шестого августа прелаты собрались на заключительную заупокойную мессу; епископ-кардинал Джулиано делла Ровере произнес традиционную проповедь «Proeligendo Pontifice»[655].

Затем, присягнув на Евангелии не изменять однажды сделанному выбору, они перешли в зал для голосования, двери которого, по старинному обычаю, замуровали — каменная кладка разбирается лишь после объявления имени нового папы.

Предположения и слухи о вероятных кандидатах на католический трон уже несколько дней волновали воображение римлян. Поговаривали, что наибольшие шансы на избрание имеют двое: неаполитанец Оливьеро Караффа и его соперник, лиссабонский кардинал Джорджо Коста. Исход голосования затрагивал интересы многих европейских держав, и в донесении моденского посла Кавальери упоминается о кругленькой сумме в 200000 дукатов — эти деньги, переведенные одному римскому банкиру королем Франции, должны были обеспечить победу Джулиано делла Ровере, на него же сделала ставку Генуя, добавившая к французскому золоту еще 100000 дукатов.

Больше трех суток шло совещание, и вот утром одиннадцатого августа, неожиданно для всех, как гром среди ясного неба, разнеслась весть: римский папа — Родриго Борджа. Особенно удивительным казалось единогласие, проявленное конклавом. В своем послании к Совету восьми — флорентийской Синьории — Валори подчеркивает, что избрание Александра VI произошло после жарких споров, но против не было подано ни одного голоса. Последнее обстоятельство дружно игнорируется всеми историками, а между тем оно заслуживает внимания, поскольку позволяет взглянуть на Родриго глазами его современников.

Кардинал Борджа, безусловно, был очень богат. Но трудно допустить, что его личные средства превосходили объединенное финансовое могущество Французского королевства и Генуи, так что «встречный подкуп» колеблющихся членов конклава маловероятен. Чем же в таком случае объяснить единодушие кардиналов, остановивших выбор на человеке, которого впоследствии обвинят во всех смертных грехах? Единственно возможный ответ очень прост: Родриго де Борджа наряду с несомненными пороками и недостатками обладал такими достоинствами, которые обеспечили ему уважение остальных итальянских иерархов.

Большинство писателей, прошлых и современных, трактовали эти выборы как заведомую серию циничных сделок; ничем иным, по их мнению, не может быть объяснен приход к верховной власти столь отъявленного негодяя, как Борджа. Конечно, полностью исключать участие золота в событиях одиннадцатого августа не следует; сказочное богатство и щедрость преосвященного Родриго, а также «свойственная ему непостижимая ловкость» — факты столь же общеизвестные и достоверные, как и откровенная продажность многих его «коллег», также облаченных в пурпур. Но был ли Борджа негодяем, верно ли утверждение, что «никогда на престоле св. Петра не находился человек худший, чем он»?

Оправдать подобные заявления можно только невежеством их авторов. Ни один исследователь, изучивший историю папства, не может с чистой совестью утверждать, что Александр VI по своим личным, человеческим качествам был хуже взбалмошного, алчного и сварливого Сикста IV или ничтожного Иннокентия VIII. Как и они, Борджа отнюдь не увлекался пастырской деятельностью, но зато в отличие от своих предшественников проявил несомненный ум и способности политика.

Конечно, с позиций сегодняшнего дня кажется противоестественным, что первосвященнические обязанности были возложены на человека корыстного, аморального и, в сущности, совершенно нерелигиозного. Однако воздержимся от искушения апеллировать к этическим нормам современности. Борджа, будучи гораздо одареннее других кардиналов и пап XV века, не возвышался над средним нравственным уровнем людей своего круга, но вряд ли это нужно ставить ему в вину.

Папство эпохи Возрождения — исторический феномен, почти не имевший аналогии. Считаясь наместником Христа на Земле, римский папа был в то же время государем, и его вооруженные силы использовались в столь же мирских целях, как и армии светских владык. Такое положение вещей, в корне противоречащее духу и букве Евангелия, не могло не наложить отпечаток фальши и двусмысленности как на деятельность пап, так и на их образ мыслей. Искреннее служение Богу несовместимо даже с дипломатией, тем более — с военной деятельностью. А преемники св. Петра вспоминали о духовном значении церкви и своем архипастырском достоинстве лишь в те минуты, когда требовалось добиться уступки или покорности от какого-нибудь европейского венценосца. Лишь мощная волна Реформации, ставшая смертельной угрозой для полновластия католической церкви, отрезвила римских первосвященников. Можно сказать, что именно великое сражение за умы и сердца христианского мира, разгоревшееся в XVI веке, стало причиной нравственного возрождения католицизма. Но до начала этих событий оставалось еще почти полвека. Пока что, не подвергаясь систематической и нелицеприятной критике, князья церкви без зазрения совести пользовались в личных целях своим исключительным положением. Немаловажно и следующее обстоятельство: многие из них принимали слишком уж всерьез догмат о собственной непогрешимости. А поскольку церковное государство рассматривалось как прообраз Царства Божьего на Земле, то стремление пап расширить его пределы получало солидное теологическое обоснование.

Сын своего времени, Александр VI думал и действовал в соответствии с традицией и живыми примерами. Но, будучи умнее и последовательнее большинства своих предшественников, он сумел вплотную приблизиться к не достигнутому никем из них идеалу — созданию мощного теократического государства, управляемого единой династией. Родриго Борджа и его сын Чезаре пугали соперников не жестокостью и вероломством, а силой, решимостью и удачливостью. Именно зависть и ненависть, порожденные этим страхом, вдохновляли историографов, создавших впоследствии эпопею злодеяний Борджа. Теми же причинами объясняется тенденциозность, а зачастую и недостоверность в изложении многих исторических эпизодов, сопутствующих избранию Александра VI.

Так, Виллари, заметив, что «весть о его избрании вызвала уныние во всей Италии», приводит в качестве одного из самых ярких и известных примеров рассказ о неаполитанском короле Ферранте, который, узнав об интронизации Борджа, не смог удержать слез, «хотя прежде ничто, даже смерть собственных детей, не повергало его в столь глубокую скорбь». Возникает действительно возвышенная картина: богобоязненная, благочестивая душа, пораженная горем и ужасом при виде воплощенного порока, взявшего бразды правления церковью; благородный король, оплакивающий кончину всех христианских надежд. Но прежде чем вместе с хронистом умиляться этой трогательной историей, попытаемся задать вопрос: что еще нам известно о короле Ферранте?

Оказывается, главной чертой характера неаполитанского монарха была жестокость, граничащая с патологией. Достаточно привести лишь одну деталь — ее упоминает Джовио в «Истории моего времени». Королю доставлял особое удовольствие вид поверженного врага — удовольствие столь острое, что его хотелось продлить. Трупы политических и иных противников Ферранте, казненных, замученных или умерших в темнице, набальзамированные придворными медиками, доставлялись во дворец и одетые в их собственную одежду хранились в одной из дворцовых зал. У короля скопилась целая коллекция таких мумий, и ничто не радовало его сильнее, чем их созерцание.

Таким был человек, оплакивавший избрание Борджа. Король Неаполя враждовал с миланским герцогом Лодовико Сфорца (о причинах этого конфликта будет сказано в следующей главе), и у него теперь имелись веские основания для огорчения — семейства Борджа и Сфорца связывали не только дружеские, но и родственные узы. Кроме того, Ферранте активно пытался помешать избранию столь нежелательного для него кандидата, и это не составляло секрета в Риме. В общем, ярость и страх, охватившие короля, когда он узнал, что высший престол католического мира занят другом его врагов, вполне объяснимы. Король мог заплакать. Но… произошло ли это в действительности?

Читаем «Историю Италии» Гвиччардини: «Известно, что король Неаполя, узнав об этом, пришел к королеве, своей супруге, со слезами на глазах, чего не бывало с ним до тех пор никогда, даже в минуту смерти его ребенка, и сказал, что избран папа, который станет погибелью его страны и всего христианства». Значит, августейшие слезы проливались в ходе супружеской беседы, и если они стали достоянием гласности, то лишь со слов королевы. Таким образом, мы имеем дело — в лучшем случае — с показаниями только одного, и далеко не беспристрастного, свидетеля. Тем не менее слезы Ферранте кристаллизовались на скрижалях истории, и этот пример типичен.

Столь же сомнительным представляется утверждение Виллари о всеобщем унынии, охватившем Италию после избрания Борджа.

Позволительно спросить, какие города и в какой форме проявили свою скорбь, дав основания для подобного вывода? Ни Виллари, ни Гвиччардини не вдаются в подробности, но зато мы располагаем текстами приветствий и поздравлений, с которыми обратились к новоизбранному папе послы городов в Риме.

Миланцы явно не имели повода для недовольства — кардинал Асканио Сфорца, брат герцога Лодовико, был одним из горячих сторонников Родриго Борджа и немало способствовал его победе, отмеченной в Милане многодневным праздником.

Флорентийцы? Тоже нет. Медичи относились к Борджа весьма дружелюбно и приветствовали решение конклава, а посол Феррары писал из Флоренции, что «это будет, как говорят здесь, великолепный папа».

По мнению Венеции, «невозможно было бы найти лучшего пастыря для Святой церкви», выказавшего себя столь «опытным и мудрым предводителем в годы пребывания кардиналом».

Приветствие Генуи звучало, правда, несколько двусмысленно: «Заслуга его — не в самом избрании, а в том, что столь многие желали этого события».

Мантуя объявила, что «давно уже понтификат не доставался человеку, чей ум и любовь к справедливости снискали бы ему в предшествующие годы такую известность».

Сиена выразила радость по поводу избрания «папы, получившего тиару лишь благодаря своим заслугам и достоинствам». В том же духе откликнулись на это событие посланцы Лукки.

Конечно, не стоит преувеличивать искренность приведенных поздравлений, но вместе с тем было бы ошибкой объяснять их исключительно желанием польстить новому папе, кем бы он ни был. Мы уже видели, что независимые итальянские города отнюдь не испытывали благоговейного трепета перед Святейшим престолом и вполне могли позволить себе хотя бы большую сдержанность в выражении чувств, будь избрание Борджа настолько огорчительным сюрпризом, как повествуют Виллари и Гвиччардини.

В действительности все обстояло наоборот. Интронизация Александра VI вызвала в Италии не скорбь, а радость. И для этого имелись основания. В самом деле: кардинал Борджа славился умом и «ловкостью в обделывании затеянных им дел», его богатства были неисчислимы, щедрость — общеизвестна. Он принадлежал к одному из знатнейших родов Южной Европы и пользовался огромным влиянием. Все это позволяло надеяться на блестящий понтификат, не омраченный безрассудной жадностью и непредсказуемыми порывами человека, непривычного к высокому положению и власти. Родриго де Борджа отнюдь не был святым, но никто и не предъявлял такого требования в качестве критерия пригодности нового папы.

Правда, остаются еще обвинения в подкупе. Они начались сразу же после избрания и повторялись на протяжении четырех столетий. Вполне возможно, что Родриго в этом отношении не отступил от традиции доброго десятка своих предшественников, но предыстория выборов и их результат свидетельствуют о важном обстоятельстве: даже если деньги и повлияли на решение конклава, они не стали решающим фактором. Не золото сделало кардинала Сан-Никколо Александром VI. А уж если искать своекорыстные мотивы в действиях отцов римской церкви, то более вероятным, чем прямой подкуп, кажется следующее соображение.

Люди средневековья жили в сословном обществе, где власть денег была велика, но не безгранична, как это имеет место при демократии. Высокое положение, даруемое титулом, званием или саном, ценилось больше, чем мы можем себе представить. А избрание Борджа сразу же делало вакантными несколько важнейших — и очень доходных — церковных постов, начиная с вице-канцлерского. Кардиналы, сумевшие заблаговременно снискать расположение нового папы, не без основания рассчитывали, что львиная доля этого «наследства» достанется им. И можно быть уверенным, что епископства в Валенсии и на Майорке, в Порту и Картахене, не говоря о многочисленных монастырях, аббатствах и деканатах — все их возглавлял Борджа, — являлись куда более соблазнительной приманкой, чем просто деньги, даже очень большие.

…В тот день более семисот духовных лиц различного ранга двигались в торжественной процессии к собору св. Петра. За ними служители вели под уздцы двенадцать белоснежных коней в золотой сбруе. Яркое августовское солнце дробилось на тысячи лучей, отражаясь от сверкающих доспехов и оружия ватиканской стражи, папских гвардейцев и знатнейших римских всадников, удостоившихся участия в церемонии. На ступенях собора кардинал-архидиакон Франческо Пикколомини возложил тиару на склоненную голову Родриго де Борджа, и звуки труб возвестили «городу и миру» о вступлении нового владыки на Святейший престол.

Папе подвели коня, и он проследовал в Ватикан — уже верхом, как подобает хозяину Рима, благословляя народ, запрудивший улицы и площади по пути процессии. Это был, конечно, самый счастливый день дона Родриго — сбылись его честолюбивые замыслы, и цель, к которой он шел больше тридцати лет, была достигнута: ликующие толпы приветствуют его, законно избранного папу Александра VI. Он немолод, но полон сил, планов и замыслов и сквозь дождь цветов едет к своему трону. Ветерок играет яркими и шелковыми штандартами. Скрещенные ключи — эмблема Ватикана, напоминающая всем добрым католикам о власти, данной преемникам св. Петра, — чередуются на них с пасущимся быком — родовым гербом Борджа.

И друзья, и враги видели перст Божий в символике этого герба применительно к Александру VI. Если для одних бык олицетворял силу и величие нового папы, то другие на все лады обыгрывали тему бычьей плодовитости, и соответствующие песенки вскоре зазвучали на римских перекрестках. Неудивительно, что прозвище «Бык» с тех пор закрепилось за Александром, сперва в устной речи, а впоследствии — и в рукописных копиях многочисленных памфлетов.

Глава 4

СОЮЗЫ БОРДЖА
Восемнадцатилетний Чезаре находился в Пизе в тот день, когда его отец занял трон св. Петра. Учитывая горячую любовь Александра VI к своим детям, кажется странным, что он не пригласил старшего сына на римские торжества. Высказывалось мнение, что присутствие Чезаре могло бы стать поводом для нежелательных толков, принижающим достоинство нового папы, но скорее всего историки и в этом случае ошибаются, приписывая людям прошлого собственные взгляды. Итальянцы XV века настолько привыкли к первосвященникам, обремененным многочисленным потомством, что участие Чезаре Борджа в праздничной процессии не удивило бы никого. К тому же Лукреция и Жофре тогда еще жили в Риме, и Александр VI, видимо, считал, что присутствие детей на интронизации ни в малейшей степени не может его скомпрометировать.

Как бы то ни было, Чезаре продолжал занятия, покинув Пизу лишь через месяц — отец назначил его комендантом замка Сполето, города на полдороге между Римом и Перуджей. Оттуда он послал письмо Пьеро де Медичи во Флоренцию — факт сам по себе незначительный, но интересный в связи с установившимся мнением о личной вражде между Чезаре и флорентийскими правителями.

Гвиччардини сообщает, что Борджа, еще находясь в Пизе, обратился к Пьеро с просьбой о посредничестве в некой криминальной истории, в которую был замешан один из его друзей. Специально приехав во Флоренцию, Чезаре — по словам историка — несколько часов безуспешно дожидался аудиенции во дворце Медичи и наконец вынужден был ни с чем вернуться обратно, немало уязвленный таким пренебрежением.

Трудно сказать, как возникла такая версия, но ясно одно — она не имеет ничего общего с действительностью. В упомянутом письме Чезаре приносит свои извинения в связи с тем, что из-за крайней спешки не посетил Пьеро, проезжая через Флоренцию в Сполето. Загадочная, темная история — тоже миф; в письме содержится просьба оказать содействие некоему Ремолино, желающему получить должность на кафедре канонического права в Пизанском университете (а не избежать суда, как уверяет Гвиччардини). В этом-то деле Борджа и просит дружеской поддержки Пьеро де Медичи. Судя по всему, желаемая услуга была незамедлительно оказана — уже в следующем году означенный Ремолино числится полноправным (то есть штатным) лектором канонического права, как явствует из «Истории Пизанской академии» Фаброниса.

Письмо показывает, что семнадцатилетний юноша уже вполне сознавал свое исключительное положение в обществе. Весь стиль, выражения и подпись — «Ваш брат, Чезаре де Борджа, избранник Валенсийский» — соответствует тону, принятому в переписке коронованных особ. Своеобразный титул Чезаре объясняется тем, что он уже получил от Александра VI архиепископа Валенсии — должность, приносившая 16000 дукатов годового дохода — и готовился принять герцогское достоинство.

А папа в Риме между тем не знал покоя. Первое, на что он обратил внимание, было наведение порядка в городе. Преступность за годы правлении Иннокентия VIII достигла, как уже говорилось, неслыханных масштабов и еще более усилилась за краткий промежуток междуцарствия. В августе 1492 года ежесуточно около двухсот римлян погибали насильственной смертью — в десять раз больше, чем в спокойные годы. Перед организованными бандами наемных убийц и вольнопрактикующих грабителей трепетали не только мирные горожане, но и отряды стражников.

Александр VI быстро и решительно изменил положение — он не собирался делить власть над Римом с кем бы то ни было. Не прошло и недели, как главари бандитов — их имена не составляли тайны — уже качались на виселицах; укрепленные притоны были взяты штурмом и разгромлены. Сменив наиболее продажных судей, папа ввел новые муниципальные должности — тюремных инспекторов и комиссаров, которым поручалось наблюдение за охраной спокойствия на городских улицах. Кроме того, каждый четверг Александр VI лично принимал посетителей, чьи споры или жалобы не могли быть решены обычным судом.

Правопорядок в Риме был восстановлен, но куда сложнее обстояли дела в области внешней политики. Тучи войны вновь начали заволакивать итальянское небо, и надлежало всерьез позаботиться об устойчивости папского трона. Главная угроза для мира на Апеннинском полуострове исходила на этот раз из Милана, от Лодовико Мария Сфорца по прозвищу «иль Моро», занимавшего престол в качестве регента при своем племяннике, молодом герцоге Джане Галеаццо. Отстранив от правления мать юноши, Лодовико поместил — вернее сказать, заточил — его в крепость Павию; ради соблюдения приличий это объяснялось заботой о безопасности принца. Вместе с Джаном почетное заключение разделяла его юная жена, Изабелла Арагонская, дочь герцога Калабрийского, наследника Неаполитанского королевства (сына короля Ферранте). Молодая чета не доставляла узурпатору особых хлопот, пока у них не родился сын. Родительская любовь и гордость заставили Изабеллу забыть об осторожности, и в Неаполь полетело письмо — внучка умоляла старого короля защитить законные права ее сына на миланский трон. Для Ферранте не могло быть, конечно, более выгодной ситуации, чем воцарение в Милане Изабеллы и ее мужа — и притом благодаря прямому вмешательству короля. В этом случае интересы Неаполя на севере страны получили бы прочную и постоянную поддержку. Вопрос заключался в другом — хватит ли у него средств, чтобы тем или иным путем устранить Лодовико Сфорца. Так обстояли дела к моменту интронизации Александра VI. К миланской проблеме, омрачавшей отношения между Римом и Неаполем, вскоре добавились новые трудности.

Франческетто Чибо, сын Иннокентия VIII, в свое время получил в удел от отца два богатых лена — Серветри и Ангуиллару. Почувствовав себя в стесненных обстоятельствах и к тому же понимая, что ему не удержать столь крупной добычи, Франческетто решил продать землю. Покупатель нашелся быстро — мессер Джентиле, глава могущественного рода Орсини. В начале сентября 1492 года в Риме, во дворце кардинала Джулиано делла Ровере, стороны подписали договор, согласно которому Орсини получал обе области за 40000 дукатов. Деньги ему ссудил король Ферранте — ведь Орсини были его вассалами.

Эта сделка уже непосредственно затрагивала интересы Ватикана, поскольку лены, отданные Иннокентием сыну, принадлежали церкви. Александр VI, разумеется, не мог допустить отчуждения церковных земель — он считал их своими, как, впрочем, и все его предшественники. И папа объявил купчую незаконной.

Удостоверившись, что в костер разногласий между папой и королем легло новое крупное полено, Лодовико начал действовать. О том, чтобы избавиться от венценосных пленников в Павии, пока не могло быть и речи — известие об их убийстве или смерти вызвало бы немедленную войну, а Лодовико прекрасно понимал, что силы Неаполитанского королевства превосходят его собственные ресурсы. Требовалось поскорее найти союзников.

При первой же встрече с венецианским послом Сфорца в доверительной беседе дал ему понять, насколько сочувствует несчастной республике, чьим владениям вскоре будет угрожать армия неаполитанского испанца. А ведь этого не избежать — путь к Милану открыт, и Ферранте лишь ждет предлога, чтобы силой оружия посадить на трон безвольную куклу Галеаццо. Грустная озабоченность звучала в голосе герцога, и весь его облик свидетельствовал о готовности твердо и с достоинством принять неизбежный удар судьбы — потерю власти, изгнание или заключение в крепость.

Лодовико Моро был, бесспорно, одним из талантливейших лицедеев своего времени. В данном случае ему удалось провести даже венецианцев, славившихся коварством во всей Европе. Посол, уверенный в искренности герцога, отправил тревожное донесение дожу, и поскольку аргументы миланца выглядели весьма убедительно, оба города поспешно заключили союз. Как почти всегда бывало в средневековой Италии, образование блока вызвало цепную реакцию — Мантуя, Феррара и Сиена присоединились к союзникам, чтобы впоследствии не оказаться их добычей. В итоге на севере страны сформировалась мощная лига, и теперь королю Ферранте надо было дважды подумать, прежде чем начинать войну с Миланом. Первый этап дипломатии Сфорца увенчался блестящим успехом.

Видимо, все эти события осушили королевские слезы, воспетые Гвиччардини, и Ферранте решил попытаться наладить отношения с Ватиканом. В декабре 1492 года в Рим прибыл принц Альтамурский, средний сын короля. Он поверг к стопам святейшего отца заверения в почтительной преданности Неаполя и умолял о содействии в важном и щекотливом деле. Речь шла о том, чтобы отказать венгерскому королю в праве на развод с донной Леонорой, дочерью Ферранте.

В Риме принц остановился у кардинала Джулиано делла Ровере, где нашел самый дружественный прием. Как мы помним, даже поддержка Франции не принесла кардиналу победы на выборах — тиара досталась Борджа. Глубоко уязвленный позорным провалом, делла Ровере обратил на Александра VI всю ненависть, на какую была способна его страстная, неукротимая натура. Эта ненависть стала лейтмотивом его поведения на долгие годы, заставляя искать могущественных друзей и союзников, помогать в сделке Чибо и Орсини, ободрять и поддерживать Ферранте — словом, использовать любые возможности, чтобы ослабить позиции папы и в конце концов добиться его низвержения.

Между тем Александр VI сообщил принцу, что вопрос о разводе венгерского короля будет рассмотрен тщательнейшим образом. Одновременно он упомянул о мелком недоразумении, все еще омрачающем отношения Рима с Неаполем и связанном с незаконной продажей двух ленов, принадлежащих святой церкви. Затем, благословив принца, папа пожелал ему счастливого пути домой.

Таким образом, его хитроумное святейшество выдвинул на первый план интересы собственного государства и вместе с тем сохранил за собой свободу маневра, чтобы решить, на чьей стороне выступит церковь в назревающей борьбе Неаполя с Северной лигой. Узнав об исхоле переговоров, кардинал делла Ровере удалился в свое родовое владение — крепость Остию, рассчитывая, что меч св. Павла проложит ему дорогу к ключам св. Петра. Он был уверен, что король, оскорбленный полученным ответом, немедленно двинет войска к границам церковного государства, где наверняка получит поддержку отрядов Орсиии и Колонна. Борджа не сможет устоять под двойным ударом — извне и изнутри, и тогда кардинал присоединится к нападающим.

Папа между тем принял необходимые меры предосторожности. Он приказал заново отремонтировать укрепления Ватикана и замка св. Ангела и разместил там постоянные гарнизоны. Во всех поездках Александра сопровождала многочисленная вооруженная охрана. Но в целом он не тревожился — ведь в Риме находился Асканио Сфорца, брат Лодовико и деятельнейший друг Борджа, не устававший напоминать его святейшеству о выгодах союза с Миланом и о том, как был бы счастлив «иль Моро», заручившись благословенной помощью главы церкви. Ферранте собирал войска, но папа сохранял, по крайней мере внешне, безмятежное благодушие, зная, что ему достаточно шевельнуть пальцем — и Северная лига городов встанет у него за спиной.

Король же не находил себе места от волнения, поскольку ход событий постоянно ускользал из-под его контроля. В Неаполь пришла тревожная весть: Лодовико Сфорца предлагает святейшему отцу возглавить союз, об этом уже ведутся переговоры, и на них скорее всего будет достигнуто согласие. А пока в Риме объявлено о помолвке Лукреции Борджа с Джованни Сфорца, двоюродным братом «иль Моро», тираном Пезаро.

Король в отчаянии отправил в Рим новое посольство. Пытаясь выбить клин клином, он предложил папе стать на сторону Неаполя, освятив своим авторитетом защиту правого дела — возвращение законному владельцу миланского престола, отнятого насилием и обманом. Скрепить договор должно было обручение двенадцатилетнего Жофре Борджа с внучкой короля — Лукрецией Арагонской.

Папа медлил и всячески уклонялся от прямого ответа. Пока послы томились в консистории, тщетно дожидаясь очередной аудиенции, он проводил время в хлопотах и разъездах, инспектируя войска и крепости. Наконец все военные приготовления завершились, и двадцать пятого апреля 1493 года ошеломленные послы узнали новость: папа римский разорвал отношения с Неаполем и присоединился к Северной лиге.

Можно представить гнев и возмущение старого короля. Свои чувства он выразил в сохранившемся до наших дней письме к неаполитанскому послу в Испании.

«…Сей папа, — писал Ферранте, — ведет жизнь, имя которой — бесчестье, ибо он не испытывает никакого благоговения к собственному сану. Все его заботы направлены лишь на то, чтобы любыми средствами возвеличить своих детей. Ничто иное его не волнует, и с первых же дней понтификата он только и делал, что возмущал мир и спокойствие в стране. На улицах Рима уже не видно священников — повсюду солдаты, и даже при торжественных выездах его святейшество окружает отряд вооруженных швейцарцев. В мыслях у него не благочестие, а война, и он думает лишь о том, как бы досадить Нам. Этот папа не упускает ни единой возможности причинить Нам вред, ободряя Наших противников, вдохновляя на новые заговоры мятежных князей и охотно объединяясь с любым негодяем в Италии — лишь бы тот являлся нашим заведомым врагом. Он действует с прирожденной хитростью и лукавством, добывая деньги для своих постыдных козней продажей отпущений и церковных постов…»

Многие оценки здесь небезосновательны, хотя король, конечно, преувеличивал злонамеренность Александра VI. Но пристрастность Ферранте легко объяснима — ведь речь идет о человеке, отвергнувшем его дружбу и примкнувшем к враждебному лагерю. Не случаен и адресат. Неаполитанскому послу в Мадриде предстояло донести до слуха их католических величеств — Фердинанда и Изабеллы — гневные филиппики своего господина и тем побудить их к действиям против Рима. Родственные узы между династиями Кастилии и Арагона позволяли надеяться на успех.

Но, увы, — Ферранте выбрал для жалоб неудачный момент. В тот год вернулся из второго путешествия Христофор Колумб, открывший новые земли для испанской короны. Рассказы знаменитого генуэзца о чудесном, богатом мире, раскинувшемся за океаном, взволновали всю Европу. Возникла опасность начала бесконечной войны за новые колонии; в такой ситуации резко возросла роль папы римского как верховного арбитра всего христианского мира. Это отлично понимали в Мадриде.

Понимал это и Александр VI. Получив соответствующее прошение от испанского двора, он издал буллу, предоставлявшую Испании право владения любыми территориями, лежащими более чем на 100 миль к западу от Азорских островов и островов Зеленого Мыса. Большего Фердинанд и Изабелла не могли и желать. Отношения между Эскориалом и Ватиканом сразу же приобрели небывалую сердечность, и теперь любые происки Ферранте были обречены на провал. К вящей досаде короля, союз Рима с Миланом скрепила свадьба Лукреции Борджа с любезным и безвольным Джованни Сфорца.

Апология Лукреции — дело будущего, и это интереснейшая задача для беспристрастного историка. На страницах нашего повествования мы не сможем уделить ей должного внимания. Отметим лишь, что образ, созданный фантазией Гюго в одноименной трагедии, имеет очень мало общего с несчастной женщиной, с юности ставшей бессловесной разменной фигурой в большой политической игре, затеянной хитрым отцом и честолюбивым братом. Мы знаем, что ее смерть — Лукреция умерла при родах в возрасте 42 лет — оплакивали не только муж, но и народ Феррары, чью любовь она заслужила мягким нравом и милосердным правлением.

В дальнейшем мы будем говорить о ней лишь постольку, поскольку ее жизненный путь пересечется с судьбой Чезаре, и постараемся разобраться лишь в части небылиц, связанных с ее именем.

К моменту первого замужества Лукреции исполнилось 14 лет, что считалось нормой для невест средневековой Европы. Голубоглазая блондинка, она отличалась завидным здоровьем и красотой — фамильными чертами Борджа. За плечами у нее были уже две помолвки с родовитыми испанскими дворянами — отец устроил их, а затем расторг. Жених, достойный дочери кардинала Борджа, уже не годился в зятья папе Александру VI; отныне в жилах будущего мужа Лукреции должна была течь лишь княжеская или королевская кровь. Властелин Пезаро и Котиньолы удовлетворял этим требованиям — а также политическим планам Борджа на данном этапе — и получал золотоволосую девушку с тридцатью тысячами дукатов приданого.

Свадьбу отпраздновали двенадцатого июня 1493 года в Ватикане с богатством и роскошью, приличествующими положению невесты, прославленной щедрости Борджа и рангу гостей. Вечером начался пир, на котором присутствовали многие кардиналы, послы городов Северной лиги и Франции, а также более двух сотен знатных римлян. Музыка и пение услаждали слух собравшихся; после ужина состоялся бал. Среди прочих увеселений была разыграна некая комедия. В хрониках нет определенных указаний на состав ее участников — то ли это был экспромт высокородных дам и девиц (роли исполнялись женщинами), то ли выступление профессиональной труппы. Конечно, по нынешним меркам, Ватикан — не самое подходящее место для пиров и карнавалов, но… только по нынешним. В XVI веке веселье во дворце наместника Бога казалось почти столь же естественным, как и праздник в любом королевском замке. Однако в изложении позднейших историков свадьба Лукреции приобрела явно скандальные черты, главным образом из-за упомянутой злосчастной комедии.

Дело в том, что по завершении представления довольный папа велел наградить участниц. По его знаку слуги взяли полсотни серебряных блюд со сладким воздушным печеньем и преподнесли угощение артисткам от имени отца всех верующих. Тем не оставалось ничего другого, кроме как подставить подолы платьев, куда и был высыпан лакомый дар. Последовали смех и беготня, но всякий, кто представлял себе одежду богатых женщин XV века, поймет, что ничего непристойного, даже по современным меркам, в этом зрелище не было. Вместе с тем, конечно, нельзя отрицать, что шутка вышла далеко не лучшей — видимо, подвыпивший дон Родриго де Борджа вспомнил молодость и славный город Сиену…

Инфессура, повествуя об этом эпизоде, не скупится на иронию. Изложив — опираясь на городские сплетни — историю с печеньем, он заключает ее саркастическим резюме: «Папа сделал это, конечно, к вящей славе всемогущего Господа и Римской церкви».

Любопытно, что в версиях позднейших авторов появились новые пикантные подробности, связанные уже с недобросовестным переводом. Так, Ириарте перевел употребленное Инфессурой выражение «sinum» (подол) словом «corsage», и в результате возникла действительно умопомрачительная картина — несколько десятков дам, которым высыпают за корсаж по блюду печенья.

Инфессура добавляет, что «было там еще многое, о чем хотелось бы рассказать, но слухи эти столь невероятны, что я воздержусь от их передачи». Итак, историк опирался на слухи. А каковы были впечатления очевидца?

Перед нами письмо Джанандреа Боккаччо, посла, герцогу Феррарскому. Подробно описав церемонию венчания, подарки молодым, а также самых важных гостей светского и духовного звания, он заканчивает донесение следующими словами: «…затем дамы танцевали, а в перерыве между танцами была представлена комедия, сопровождаемая музыкой и пением. Присутствовали папа и все прочие. Что еще мне остается упомянуть? Вздумай я перечислять все виденное на празднике, письмо не имело бы конца, а потому лишь скажу, что так, веселясь и развлекаясь, мы провели ночь, хорошо же это или дурно — предоставляю судить Вашей Светлости». Заметим, что хотя Боккаччо, по-видимому, не одобряет легкомысленного времяпровождения Александра VI, он не видел ничего необычного или шокирующего в самом празднике. Это подтверждается определением «nа degna commedia»[656] в его письме.

Никаких упоминаний о присутствии Чезаре на свадьбе сестры нет, и остается предположить, что в тот день его не было в городе. Однако в начале 1493 года сын Александра VI находился в Риме. В письме, которое мы цитировали, Боккаччо описывает одну из случайных встреч с ним.

«…Я встретился с Чезаре позавчера в доме в Трастевере. Он собирался отправиться на охоту, а потому был в мирской одежде и вооружен. Некоторое время мы ехали вместе, беседуя друг с другом доверительно и без всякой натянутости. Суждения показались мне разумными и взвешенными, а внешность и нрав — приятными. Манеры и поведение молодого архиепископа Валенсии изобличают в нем юношу княжеского рода, счастливо сочетаясь с дружелюбием и приветливостью. Он не выказывает особой склонности к духовным занятиям, но сан и место приносят ему более 16000 дукатов год. Скромность же, с которой он держится, производит особенно выгодное впечатление по сравнению с герцогом Гандийским, также не лишенным дарований».

Итак, новое поколение семейства Борджа стало выдвигаться на первый план политический жизни Италии. Здесь следует сделать небольшое отступление, касающееся положения внебрачных детей в те времена.

Как мы уже видели, ни Лукреция, ни ее братья не чувствовали себя ущемленными — ни в правовом, ни в нравственном отношении — из-за того, что были незаконнорожденными. А между тем их можно считать «вдвойне незаконными» — как детей невенчанных родителей, чей отец к тому же дал торжественный обет безбрачия и чистой жизни. Нам, воспитанным в иной правовой традиции, кажется противоестественной легкость, с которой они получали герцогские титулы или высшие духовные звания. Но это лишь показывает нашу неспособность взглянуть на дело глазами людей прошлого.

Кровь, текущая в жилах человека, имела тогда несравненно большее значение, чем любая запись на бумаге или пергаменте. В XV–XVI веках сын благородного отца, кем бы ни была его мать, имел право на родовой герб и не мог быть исключен из числа наследников даже в тех случаях, когда речь шла о троне. И если фактически бастарды пользовались несколько меньшим объемом прав, чем рожденные в браке, то это напоминало положение младших (независимо от возраста) братьев и сестер, но никак не изгоев. Так смотрели на них и родители, и окружающие. На страницах нашей повести мы уже не раз встречались с примерами подобного рода. Вспомним Франческетто Чибо, женатого на дочери гордого Лоренцо де Медичи; Джироламо Риарио и Катерину Сфорца — тот и другой были незаконнорожденными, что не помешало им получить верховную власть над Форли и Имолой; наконец, еще один незаконнорожденный отпрыск семейства Сфорца — Джованни, тиран Пезаро, стал мужем Лукреции.

Следует подчеркнуть, что Апеннинский полуостров не являлся в этом смысле каким-то исключением — во всей Западной Европе дело обстояло подобным образом. Признание прав единокровных «приблудков» очень расширяло состав знатных семей, позволяя их главам сплетать чрезвычайно обширную сеть династических браков, являвшихся одним из важнейших орудий в политическом арсенале средневековья и Возрождения. Но, с другой стороны, обилие бастардов вносило путаницу в вопрос престолонаследия, а это нередко приводило к войнам.

Замужество Лукреции укрепило связь Рима с Миланом, чего и хотел Александр VI. Но дальновидный Лодовико не считал, что настало время почивать на лаврах. Герцог не питал иллюзий насчет своих союзников, прекрасно сознавая своекорыстные мотивы их действий. И Ватикан, и Северная лига поддерживали Сфорца не ради личной дружбы, а по тактическим соображениям. Пока что расстановка сил складывалась явно в пользу герцога, но равновесие было неустойчивым. Только реальный разгром Неаполитанского королевства, сокрушительное военное — а не дипломатическое — поражение Ферранте могли избавить Лодовико Моро от постоянного страха потерять власть. И он приступил к осуществлению следующего этапа своих планов.

Италия уже не первый год притягивала взоры французского короля. Карл VIII, представитель Анжуйской династии, имел некоторые, хотя и довольно зыбкие, основания претендовать на неаполитанский трон. Изворотливый ум Лодовико Сфорца подсказал ему план: необходимо подтолкнуть французов к войне с Неаполем. Если герцогу удастся убедить Карла выступить с оружием в руках на защиту своих действительных или мнимых прав на юге Италии, то с господством Арагонского дома будет покончено, и на этот раз навсегда. Такой хитроумный план сделал бы честь любому политическому интригану, но Лодовико заглядывал еще дальше. Миланские владения отделены от Франции лишь легко преодолимой преградой древних Альп; Карл VIII честолюбив и отважен, а его армия — одна из лучших в Европе. Было бы крайне неразумно добиться низвержения Ферранте ценой роста французского могущества. И герцог задумал уничтожить сегодняшнего врага, обессилив при этом завтрашнего. Неаполю отводилась роль сыра в мышеловке. А когда победоносная, но измотанная и поредевшая в боях с неаполитанцами французская армия тронется в обратный путь, между нею и Альпами встанут войска Милана, и едва ли Карлу Анжуйскому доведется увидеть родину, не выполнив всех требований Сфорца.

При удачном осуществлении план сулил герцогу контроль над всей Италией, и он в строжайшей тайне отправил гонца в Париж.

Задача облегчалась характером того человека, которому отводилась главная роль. Карл VIII являл собой законченный тип короля-рыцаря — пылкого, смелого, но недальновидного. Воображение, рисовавшее ему подвиги и походы в духе Ричарда Львиное Сердце, постоянно толкало его на рискованные поступки, и миланцу, изощренному в лабиринтах итальянской политики, не составило большого труда увлечь короля очередной авантюрой.

Итак, герцог послал Карлу письмо. Выразив поддержку законным и справедливым притязаниям Анжуйской династии на неаполитанский престол, он обещал французам свободный проход через миланские земли. Борьба с Ферранте, вне всякого сомнения, превратится в триумфальное шествие Карла. Исход войны предрешен, и смешно думать, будто старый деспот сумеет оказать серьезное сопротивление непобедимым войскам французского короля. А утвердившись в Сицилии, можно будет начать широкомасштабные боевые действия против Османской империи, отобрать у турок Иерусалим, наконец возвратить гроб Господень христианскому миру и тем стяжать себе славу второго Карла Великого. Нечего и говорить, какой восторг вызвали эти фантастические перспективы в романтической душе французского короля. Он начал, не мешкая, готовиться к итальянской кампании.

А Лодовико Сфорца выжидал. Приманка сработала, но он понимал, что радоваться пока еще рано. Силы Неаполя велики — герцог знал это куда лучше, чем Карл. Неаполитанское королевство занимало тогда пол-Италии и было самым могущественным из государств Апеннинского полуострова. Нужны осторожность и точный расчет, чтобы уцелеть, сталкивая друг с другом врагов, каждый из которых намного сильнее тебя. Но Лодовико в полной мере обладал такими способностями и потому надеялся перехитрить всех. А одним из дополнительных достоинств его плана являлась реальная возможность немного пообломать рога грузному Быку — Александру VI, только что породнившемуся со Сфорца. Папская область лежит на пути в Неаполь, и армии Карла неминуемо предстояло пройти через нее. Из этого обстоятельства можно было извлечь определенную выгоду, что и собирался сделать герцог. Родня родней, но доверять испанцам не следует. Верный своему прозвищу, «иль Моро» не хотел упускать ни одной благоприятной возможности.

Скоро слухи о предстоящем вторжении французов поползли по Италии. Ферранте, кляня злую судьбу, снова отправил в Рим принца Альтамурского. Надо было любой ценой восстановить мир с Ватиканом и создать тем самым хоть какую-то преграду между Неаполитанским королевством и его врагами. Принц имел полномочия уладить вопрос со спорными землями, купленными Орсини вопреки воле его святейшества. Понимая, что терять уже нечего, Ферранте привел войска в боевую готовность — в случае провала мирных переговоров королевская армия сразу же выступила бы в поход на Рим. Но на этот раз папа не стал испытывать терпение Неаполя, и вскоре было достигнуто соглашение, по которому Джентиле Орсини до конца жизни сохранял за собой Серветри и Ангуиллару, а после его смерти оба лена возвращались во владение церкви. В качестве компенсации за временное отчуждение земель папское казначейство получало 40000 дукатов — ту же цену, какую получил от Орсини, а фактически от короля Ферранте, Франческетто Чибо. Заключение мира между Неаполем и Ватиканом должен был скрепить брак Жофре Борджа с Санчей Арагонской, внебрачной дочерью наследника неаполитанского престола — герцога Калабрийского. Приданое донны Санчи составляли два княжества — Скуиллаче и Кориате.

Этот пункт договора не вызвал никаких затруднений. Разногласия возникли лишь после того, как принц огласил последнее условие (подсказанное королю кардиналом делла Ровере): папа отстраняет от вице-канцлерской должности Асканио Сфорца и удаляет его из Рима. Пойти на такой шаг Александр не мог и не желал — это означало бы ссору с Миланом. Он предложил компромисс — кардинал Сфорца остается на прежнем месте, но при этом святейший отец прощает измену делла Ровере и дозволяет ему вернуться в Рим.

Принц Альтамурский согласился с таким вариантом, и в августе 1493 года высокие стороны подписали долгожданный договор. А уже на следующий день в Рим прибыл сьер Перон де Баски, посол французского короля, с приказом не допустить примирения Александра VI с Неаполем.

Трудно сказать, что предпринял бы его святейшество, появись эмиссар Карла VIII на двое-трое суток раньше. Но теперь путь к отступлению был отрезан, и папа, избрав единственно достойный образ действий, передал послу, что не сможет его принять.

Узнав о провале миссии де Баски, разгневанный Карл созвал государственный совет, «на коем обсуждены были меры, направленные к смещению папы, а также реформа всей церкви». И надо заметить, что подобные приступы христианского рвения, желание избавить всех добрых католиков от плохого пастыря и заодно перестроить всю церковную систему впоследствии охватывали короля еще не один раз, неизменно следуя за его военными и политическими неудачами в Италии.

В преддверии войны папа поспешил принять меры к укреплению своих позиций в конклаве. В сентябре были объявлены имена двенадцати новых кардиналов, что почти наполовину увеличивало состав священной коллегии. В число новых прелатов вошел и Чезаре Борджа, девятнадцатилетний архиепископ Валенсии, а также его сверстник Алессандро Фарнезе, брат прекрасной Джулии. Причина возвышения молодого Алессандро была настолько очевидна, что папе не без труда удалось облечь его в пурпур — далеко не все члены конклава сразу согласились с предложенной кандидатурой. В конце концов папа сумел переубедить строптивцев, но прозвище «Кардинал от юбки» надолго сохранилось за Алессандро. С этого момента начался восход звезды Фарнезе, в будущем им предстояло носить титул герцогов Пармских. Их род оборвется лишь через два с половиной столетия, но оборвется в зените — Изабелла, последняя из Фарнезе, чей жизненный путь завершился в 1758 году, умрет не герцогиней, а королевой Испании.

Часть II Бык на лугах

Roma Bovem invenit tunc, cumf undatur aratro,

Et nunc lapsa suo est ecce renata Bove.

Когда наставало время пахоты, Рим всегда находил себе быка.

И вот ныне, в годину бедствий, Бык призван снова (лат.).

Глава 5

ВТОРЖЕНИЕ ФРАНЦУЗОВ
Итак, мы видим девятнадцатилетнего Чезаре уже в красном облачении кардинала де Санта-Мария Нуова. Правда, сам он предпочитает называть себя по-прежнему кардиналом Валенсийским, и так же обычно именуют его и все окружающие. Это можно счесть определенной вольностью, хотя Борджа никак не самозванец — ведь он действительно возглавляет епархию Валенсии. Чезаре принял рукоположение, и вместо каштановых локонов на его голове появилась тонзура. В октябре он сопровождает святого отца в поездке в Орвието, куда их обоих пригласил кардинал Фарнезе. В ту пору город переживал период упадка, но острый взгляд Александра VI сумел распознать его стратегическое значение. Орвието легко можно было превратить в крепость, в форпост, прикрывающий подступы к Риму, и папа приказал немедля начинать строительные работы по возведению новых укреплений и починке стен. Чезаре остался там — для наблюдения за точным и быстрым исполнением воли его святейшества. Видимо, ему удалось завоевать доверие жителей, так как следующим летом в Ватикан явилась депутация из Орвието, которая обратилась к папе с просьбой назначить комендантом новой крепости кардинала Валенсийского, уважаемого и любимого всеми горожанами. Разумеется, довольный папа удовлетворил ходатайство.

К этому времени относится еще один эпизод созидательной деятельности Александра, ставший впоследствии основой лживого, но на удивление стойкого слуха. Все началось с того, что папа, соблюдая добрую традицию, задумал украсить Ватикан каким-нибудь новым зданием. Вскоре к небу поднялась величественная Башня Борджа, для внутренней отделки которой Александр пригласил в Рим Пинтуриккьо, Перуджино, Вольтеррано и Перуцци. В своей книге «Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих» Вазари сообщает нам, что на дверях одной из зал Пинтуриккьо изобразил Джулию Фарнезе в образе Девы Марии, а перед ней — коленопреклоненного Александра VI в полном облачении.

Этот анекдот столетиями вызывал смех, а то и возмущение благочестивых читателей. В самом деле, что можно сказать о папе римском, бесстыдно заказавшем собственный портрет в обществе любовницы! Нам оставалось бы только разделить негодование критиков и обвинителей Борджа, если бы не одно обстоятельство: картины означенного содержания нет и никогда не было.

В действительности речь идет о двух разных картинах — правда, обе они созданы Пинтуриккьо. На одной из них мы и впрямь видим Мадонну, наделенную прелестными чертами Джулии Фарнезе, но едва ли кому-нибудь придет в голову осуждать художника за недостаточное внимание к нравственности его модели. А на другой картине, находящейся, кстати, в ином помещении, изображен папа, склонившийся перед Воскресшим Христом. Небрежность, неосведомленность или злой умысел соединили оба изображения в одно, и можно лишь удивляться, насколько живучей оказалась ложь — освященная авторитетом Вазари, она до сих пор кочует из книги в книгу.

А теперь вернемся в Неаполь, к королю Ферранте. Он по-прежнему страдал от мучительной неизвестности, гадая, какой новый сюрприз приготовили его враги. Все могло измениться; папа еще не прислал в Неаполь своего сына Жофре и вполне способен расторгнуть помолвку, если сочтет это выгодным. Коварный и безжалостный противник. Черный Сфорца, продолжает плести паутину в Милане. А хищный французский волк того и гляди покинет логово и перевалит через Альпы. Что будет завтра?

В тоске король стал подумывать даже о таком безнадежном в политике деле, как примирение с врагом. Сохранились свидетельства о намерении Ферранте лично отправиться в Милан, принять все требования Лодовико, попытаться усовестить узурпатора и смягчить его сердце.

Но старому королю не суждено было выпить до дна чашу унижения. Пришла тревожная весть: неаполитанские послы высланы из Франции.

Этот удар добил несчастного короля, и он скоропостижно скончался двадцать пятого января 1494 года, в горестном предчувствии скорой погибели, надвигающейся на его род и страну.

А война все близилась. Смерть Ферранте подстегнула Карла VIII. В марте он принял титул короля Сицилии и направил уведомление об этом святейшему престолу, требуя от папы официального коронования: за услугу «христианнейший король» предлагал ежегодно вносить в папскую казну несколько десятков тысяч ливров.

Александру VI предстоял сложный выбор, но он вышел из положения с честью. Возможно, папа рассудил, что враг за Альпами все же менее опасен, чем враг у самых границ церковного государства. Но не обязательно объяснять его решение только политическими соображениями — очень может быть, что он поступил так, как считал справедливым. Во всяком случае, папа отказался короновать Карла.

Консистория превратилась в арену ожесточенных дипломатических баталий. Перон де Баски, не жалея сил и не скупясь на обещания, старался уговорить его святейшество. Посла деятельно — и небескорыстно — поддерживала профранцузская партия в конклаве — кардиналы Сансеверино, Колонна и Савелли. К ним присоединился и Асканио Сфорца, выступавший в данном случае защитником интересов брата. Но зачинщиком и вдохновителем раскола в коллегии был, разумеется, не кто иной, как кардинал делла Ровере, никого не простивший и ничему не научившийся.

Ободренный присутствием столь влиятельных союзников, Перон де Баски заговорил уже в иной тональности, решив испробовать кнут, а не пряник. Во время очередной встречи он заявил Александру, что королю Франции не составит большого труда убрать с должности несговорчивого папу. Это была ошибка — трусость не входила в число пороков Родриго де Борджа. Обнаглевшему послу предложили немедленно покинуть Рим, и он, кипя досадой и негодованием, подчинился приказу.

Узнав об этом, Джулиано делла Ровере пришел к выводу о необходимости переменить климат. Продолжать испытывать долготерпение Быка было бы явно неразумно, да и грешно. Делла Ровере отряхнул с ног своих римскую пыль и, поспешно добравшись до Остии, отплыл в Геную, а оттуда — во Францию. Очутившись в безопасности, кардинал возобновил борьбу, заочно уличая папу в симонии и других недостойных поступках.

Известие о бегстве делла Ровере Александр VI воспринял спокойно и, вероятно, даже с радостью — открытый враг лучше затаившегося изменника. Он отправил в Неаполь своего племянника Хуана Борджа, которому от имени его святейшества поручалось короновать принца Альфонсо Калабрийского. Вместе с Хуаном выехал и юный Жофре Борджа, чтобы обвенчаться с дочерью нового короля Санчей и тем скрепить союз между Римом и Неаполем.

Осенью 1494 года армия французского короля двинулась через альпийские перевалы. Карл привел в Италию огромное войско — 90 тысяч человек, все силы, какие только могла выставить Франция. Захватчики шли на юг, не встречая сопротивления, — по презрительному замечанию папы, французы завоевывали Италию, вооружившись лишь квартирьерскими мелками.

В Милане состоялась дружеская встреча христианнейшего короля с Лодовико Моро. Оба государя нанесли короткий визит в Павию, где доживал последние дни несчастный Джан Галеаццо. Он скончался через неделю после отъезда высоких гостей — по всеобщему убеждению, от яда. Здоровье Галеаццо было безнадежно подорвано тяжкими условиями многолетнего заточения, но, видимо, Лодовико предпочел ускорить события. Теперь ему уже не грозила месть Ферранте, и он поступил с племянником так, как считал необходимым.

Весть о смерти молодого герцога догнала Карла в Пьяченце. Будучи добрым христианином, король заказал торжественную мессу за упокой души усопшего и одновременно сообщил в Милан о своем желании видеть носителем верховной власти над городом герцога Лодовико Сфорца. Тот, в свою очередь, также принял меры — подкупом и угрозами склонил на свою сторону городской совет, который и провозгласил Лодовико законным государем Милана. Отныне сын Джана, пятилетний Франческо Галеаццо, уже не мог претендовать на трон.

Карл двинулся дальше. Заняв Флоренцию, он обнародовал манифест, излагавший цели французского короля в Италии. Там говорилось о его правах на Неаполитанское королевство, но не было никаких угроз в адрес папы, короновавшего Альфонсо, — Карл не без оснований надеялся, что глава церкви уступит военному нажиму и пойдет на попятную. К немалому удивлению короля, его послы вернулись из Рима с обескураживающим ответом — на аудиенции девятого декабря Александр VI отказался пропустить французов через территорию церковного государства. И тогда вся армия повернула на Рим. К ней присоединились отряды мятежных итальянских баронов Орсини и Савелли.

Двигаясь форсированным маршем, Карл быстро достиг римских предместий и захватил город врасплох. Дальнейшие события не раз ставились в вину Александру — его упрекали в предательстве своих неаполитанских союзников. И в самом деле, войска святейшего престола не оказали никакого сопротивления врагу.

Однако здравый взгляд на вещи показывает безосновательность обвинений в предательстве. Папа просто не мог остановить французов — силы были слишком неравными. Кроме того, король известил его, что любая попытка военного противодействия обернется штурмом Рима, разграблением города и избиением жителей. Имел ли Александр моральное право пренебречь подобной угрозой? Он уже выразил свой протест и не отказывался от произнесенных слов, но было бы безумием предать огромный прекрасный город огню и мечу только ради того, чтобы на два-три дня задержать захватчиков.

В начале января 1495 года французская армия вступила в Рим. Под треск барабанов первыми через городские ворота прошли несколько тысяч германских ландскнехтов — все как на подбор богатырского сложения, светловолосые, в ярких колетах и куртках из буйволиной кожи, — наглые и бесстрашные потомки варваров, некогда сокрушивших Римскую империю. Со страхом и любопытством смотрели горожане на их алебарды и длинные десятифутовые копья — оружие, доселе не употреблявшееся в Италии. Вооружение каждого воина довершал короткий меч. На тысячу тяжеловооруженных солдат приходилось по сотне лучников. За германцами следовали полки французской пехоты с офицерами в стальных панцирях, за ними шли пять тысяч смуглых, низкорослых гасконских арбалетчиков. Выглядели они далеко не столь внушительно, как великаны-ландскнехты, но славились ловкостью и отвагой в бою. Поэскадронно, шагом, потянулась легкая кавалерия. Подковы французских коней звенели по древним плитам Вечного города, и лес пик колыхался над блестящими касками всадников.

Снова шли бесконечные полки пехотинцев — на каждого конника во французской армии приходилось три пеших солдата. Наконец двинулась тяжелая кавалерия, затем сотни закованных в сталь рыцарей и дворян. Среди них, сопровождаемый гвардейцами-лучниками, ехал Карл VIII.

Внешность двадцатичетырехлетнего короля, повелителя огромного войска, была на удивление карикатурной. Маленького роста, кривобокий, со скошенным лбом и выдающимися вперед губами, он казался римлянам каким-то причудливым головастиком, словно по недоразумению покинувшим родную стихию и вознесенным на трон.

Вслед за королем в город вошла артиллерия. Особенно грозно выглядели осадные орудия — тридцать шесть бронзовых пушек, каждая длиной в восемь футов и более шести тысяч фунтов весом, стрелявшие ядрами величиной с человеческую голову.

Король расположился во дворце Сан-Марко, спешно подготовленном для приема высоких гостей. На следующее утро туда прибыли Чезаре Борджа и шесть других кардиналов. Папа, укрепившись в замке Св. Ангела, послал их выразить его христианнейшему величеству дружеские чувства святого отца и узнать о королевских планах относительно Рима.

Карл говорил с кардиналами вполне откровенно. Подтвердив, что главной целью его пребывания в Италии остается завоевание Неаполитанского королевства, он потребовал, чтобы Александр доказал на деле искренность своей дружбы, а именно: предоставил в распоряжение французских войск, на случай неудачного исхода войны, главную цитадель Рима — замок св. Ангела. Кроме того, вместе с королем на юг должны были отправиться в качестве заложников кардинал Борджа и принц Джем, удивительная и драматичная жизнь которого достойна отдельного описания.

Младший сын султана Мехмеда II, принц Джем (или, как его называли турки, Джем-султан) после смерти отца претендовал на престол Оттоманской империи. У него нашлось достаточно сторонников, чтобы собрать войско, и Джем пошел войной на своего старшего брата — Баязида, законного наследника султана. Но Джему не повезло — его армия была разбита наголову в первой же битве, и принц, спасая собственную жизнь, бежал на Родос, к рыцарям-иоаннитам. Гроссмейстер ордена принял беглеца с великой радостью — иоанниты воевали с турками уже много лет. Остров Родос был одним из аванпостов христианского мира в восточном Средиземноморье, и рыцарям приходилось туго. А принц Джем, даже разбитый в бою, сохранил массу приверженцев в исламских странах, и в случае смерти Баязида получил бы реальные шансы на отцовский трон.

Д’Обюссон, гроссмейстер ордена иоаннитов, прекрасно понимал, какую ценность представляет собой сын Мехмеда II. Он окружил его царским почетом и вниманием, а через некоторое время, опасаясь дипломатических осложнений — султан вполне мог потребовать выдачи брата как мятежника и государственного преступника, — переправил принца во Францию. «Покуда Джем жив и находится в нашей власти, Баязид не осмелится поднять оружие против христиан, и мы сможем беспрепятственно наслаждаться благословенным миром» — так писал гроссмейстер французскому королю.

В Европе с появлением злосчастного принца разгорелись страсти — все государи, враждовавшие с турками, наперебой старались заполучить его в свои руки. Этого добивались и венгерский король, чьим владениям постоянно угрожала султанская армия, и Фердинанд Испанский, еще не окончательно освободивший от мавров юг страны, и Ферранте, также живший в постоянном ожидании турецкого десанта на Сицилию.

Иоанниты забеспокоились — драгоценная добыча могла ускользнуть, и тогда конец всем надеждам на перемирие с турками. А когда прошел слух, что Баязид предлагает французскому королю огромные деньги за выдачу мятежного брата и уже начаты соответствующие переговоры — терпение гроссмейстера иссякло. Он приказал известить принца о нависшей опасности и переправить его из Франции в Рим, полагая, что там рыцари смогут обеспечить ему более спокойную жизнь. Карл VIII, не желая идти на открытый конфликт с иоаннитами, отпустил Джема, и мусульманский принц перебрался в Ватикан, ко двору папы Иннокентия.

Султан Баязид, немало раздосадованный невозможностью незамедлительно снять голову брата-соперника, предложил папе компромисс: 40 тысяч дукатов за каждый год, безвыездно проведенный принцем в Риме. Такой вариант устраивал и гроссмейстера, и жадного Иннокентия, и самого Джема. Он остался в Вечном городе и жил в одном из ватиканских дворцов, окруженный всевозможными почестями, пользуясь относительной свободой.

После смерти Иннокентия положение не изменилось. Султан исправно платил обусловленную сумму, а принц, по-видимому, смирился со своей участью. Его часто видели в обществе Александра и герцога Гандия.

Такова предыстория. Но теперь, когда французы заняли Рим, до Карла дошел слух, будто папа решился на последнее средство и готов обратиться к туркам за военной помощью против захватчиков. Этим и объясняется желание короля заполучить Джема, ставшего в глазах европейских властителей чем-то вроде живого талисмана. Александр же был глубоко оскорблен самим подозрением, что римский папа способен заключить военный союз против христиан с султаном неверных, однако спорить не приходилось.

А Баязид был чрезвычайно напуган перспективой выдачи его брата Карлу VIII. Планы короля начать большую войну с турками не составляли особого секрета, а при таком повороте событий Джем мог стать действительно опасным. И вот султан направил папе тайное послание, предлагая святейшему отцу любым образом избавить принца от тревог и горестей этого бренного мира. Означенная услуга, насущно необходимая для покоя повелителя правоверных, оценивалась в 300 тысяч полновесных золотых дукатов.

Префект Сенигаллии, Джованни делла Ровере, сумел перехватить гонца. Он немедленно переслал письмо султана своему брату — кардиналу Джулиано делла Ровере, и уже на следующий день французский король ознакомился с его содержанием. Теперь он скорее готов был сжечь Рим, чем отказаться от мысли получить турецкого принца.

Папа сгоряча отклонил королевский ультиматум, но Карл напомнил его святейшеству о том, что подобное упорство в окружении многотысячной армии, послушной воле короля, неуместно. Прижатый к стенке, Александр VI согласился, и 15 января 1495 года стороны подписали договор. Французский король получил обоих заложников и замок св. Ангела, обязавшись при этом «уважать и защищать все права святого отца». На следующий день в консистории состоялось чисто театральное действо: римский папа дал официальную аудиенцию христианнейшему королю Франции. Карл VIII, как и подобает доброму католику, поцеловал туфлю его святейшества и пастырский перстень на его руке. Затем папа и король провели несколько минут в краткой душеспасительной беседе о вопросах веры. К чести высоких сторон надо отметить, что оба удержались от усмешек и иных проявлений иронии в ходе встречи.

Проведя в Риме еще двенадцать дней, французы выступили по направлению к Неаполю. Прощание Карла со святейшим отцом вновь было отмечено всеми признаками взаимного уважения и привязанности. А кардинал Борджа, которому предстояло совершить вместе с королем вынужденную прогулку на юг, даже сделал его величеству богатый подарок — шесть великолепных боевых коней.

Армия остановилась на ночлег возле городка Веллетри, и здесь король принял испанского посла дона Антонио да Фонсека. Фердинанд и Изабелла решили прийти на помощь своим неаполитанским родственникам, оставленным в час беды всеми итальянскими союзниками. Дон Антонио передал Карлу требования испанской короны — прекратить поход на Неаполь и вернуться во Францию. В противном случае Испания объявляет ему войну.

Очень вероятно, что Чезаре знал об испанском демарше и строил свое дальнейшее поведение с учетом вероятного развития событий в ближайшем будущем. Во всяком случае, в ту же ночь, переодевшись конюхом, он выбрался из лагеря и под покровом темноты дошел до деревушки, где его уже ждал с лошадью один из горожан Веллетри, успевший ранее перекинуться несколькими словами с молодым кардиналом. Вскочив в седло, Чезаре помчался в Рим.

Возвращаться прямо в Ватикан было бы неразумно. Известив отца о своем бегстве из плена, Чезаре остановился в доме некоего Антонио Флореса — высокопоставленного судейского чиновника. Антонио был доверенным лицом кардинала и часто оказывал ему разные услуги. Теперь, в минуту опасности, он без колебаний предоставил кров, отдых и поддержку своему другу, и Чезаре Борджа вспомнит об этой ночи — Антонио, облеченный саном архиепископа Авиньонского, получит должность папского нунция при французском дворе.

Через день Чезаре выехал в крепость Сполето, комендантом которой он был уже больше года. А в Риме тем временем поднялась тревога — перепуганные жители, прослышав о дерзком побеге кардинала, ждали возвращения разъяренного короля. В конце концов к французам отправилась депутация знатнейших граждан, чтобы уверить Карла в непричастности городского населения к происшедшему нарушению договора. Но король, по-видимому, решил проявить великодушие или отложить расправу с вероломным городом. Успокоив дрожащих римлян, он вручил им письмо к святому отцу, где выражал возмущение безответственным поступком кардинала Борджа и в то же время подтверждал верность французской стороны принятым обязательствам. Инцидент, таким образом, был исчерпан, и Чезаре снова стал появляться в Ватикане.

Ультиматум испанского посла не изменил намерений Карла. Армия шла вперед, и все города на ее пути по-прежнему сдавались без боя.

Король Альфонсо не стал дожидаться французов. Он отрекся от престола в пользу своего брата Федериго и отплыл на Сицилию, где укрылся в уединенном монастыре, объявив о намерении провести остаток дней в молитвах и покаянии. Впрочем, современники отнеслись к поступку короля скептически, считая, что замаливать грехи Альфонсо мог бы и в любом другом месте, а бегство на остров объясняется лишь трусостью и желанием поскорее сесть на любой корабль, направляющийся к берегам Испании.

Федериго также не преуспел в организации отпора врагу. Французская армия без боя вошла в Неаполь через три недели после того, как покинула Рим. Это было поистине триумфальное шествие, но, увы, Карл не мог в полной мере насладиться торжеством легкой победы. Короля удручала тяжкая и неожиданная утрата: он лишился второго — и последнего из своих римских заложников. Принц Джем, оставленный в Капуе, скоропостижно скончался от дизентерии. Это произошло двадцать пятого февраля 1495 года.

Слухи о том, что принц не умер, а был отравлен по приказу Александра VI, немедленно поползли по Италии. Именно тогда возникла легенда о знаменитом «яде Борджа» — таинственном белом порошке неизвестного состава, без вкуса и запаха, медленно убивающем жертву так, что картина отравления неотличима от обычной болезни. Говорили, будто любые противоядия бессильны против ужасного порошка и спастись от него невозможно.

Люди средневековья знали толк в ядах, и в арсенале отравителей эпохи Возрождения попадались действительно страшные и коварные средства. Но даже современной науке неизвестно вещество, способное убить человека через месяц после приема — а ведь Джем умер через двадцать восемь дней после того, как покинул Ватикан, и все это время был окружен самой бдительной охраной. И дизентерия, наравне с другими инфекционными болезнями, была частой гостьей в перенаселенных — по нашим меркам — очень грязных городах Южной Европы. Лечить ее, конечно, не умели, и смертность среди больных всегда была очень высокой. Но то, что выглядело естественным для ремесленника или скотовода, казалось совершенно невозможным применительно к принцу. Особы, рожденные на троне, умирают на поле брани или от яда. Причем здесь катар желудка или дизентерия?

Яд Борджа, семейная тайна безжалостных убийц — отца и сына… Но позволительно спросить — кто же из них поведал миру об этом чудодейственном порошке, если хроники говорят правду о его существовании и свойствах? На сей счет мы не находим ответа. Однако сама легенда об ужасном яде была настолько в духе времени, что укоренилась сразу и навсегда. С тех пор разговоры о polvere di Borgia[657] возникали всякий раз, когда в Риме умирал — от любой болезни — кто-либо из кардиналов или иных значительных лиц.

Теперь разберемся в мотивах предполагаемого злодеяния. Все хронисты, обвиняющие Борджа, приводят в качестве главной причины корыстолюбие — те самые 300 тысяч дукатов, обещанных султаном за смерть брата. В то же время они сходятся в том, что по необъяснимому стечению обстоятельств папа не получил этих денег. Но ведь совершенно очевидно, что после смерти Джема уже ничто, кроме разве только природной щедрости, не могло побудить Баязида расстаться с золотом. Об этом мог бы легко догадаться любой человек, даже не обладающий хитростью Александра. А вот ущерб, понесенный Ватиканом из-за гибели принца, не подлежит сомнению: во-первых, прекращение ежегодных выплат, во-вторых, утрата возможности влиять на турецкую политику в Средиземноморье.

Карл VIII был очень опечален смертью несчастного заложника. Джем умер мусульманином, и король не мог даже заказать мессу за упокой его души, как в случае с Джаном Галеаццо — другим пленным принцем, в судьбе которого также принял некоторое участие Карл Анжуйский.

Глава 6

ПАПА И ЧУДЕСА
В середине марта 1495 года падение Неаполя стало свершившимся фактом. Французская армия расположилась на отдых, и измученное королевство получило наконец передышку.

Но теперь важные события развернулись на севере страны. Лодовико Сфорца, отныне уже законный государь Милана, сделал очередной ход в затеянной им большой игре.

Герцог начал переговоры с Венецией: как ему было хорошо известно, республика с возрастающим беспокойством следила за успехом Карла на Апеннинах. Мысль о соединении усилий против общего врага пришлась по сердцу венецианцам, и Совет десяти направил посла в Ватикан, чтобы выяснить намерения святейшего отца и по возможности перетянуть его на сторону Севера.

Карлу вскоре донесли о готовящейся коалиции, но он лишь рассмеялся — после победоносного и почти бескровного шествия через всю Италию он уже не принимал итальянцев всерьез. А те продолжали переговоры; двадцать шестого марта его святейшество послал дожу орден Золотой Розы, и в вербное воскресенье в соборе св. Петра уже служили праздничную мессу по случаю заключения нового союза. Договор, составленный в общих выражениях, не содержал статей, явно направленных против французов, — говорилось лишь, что он принят «по доброй воле всех сторон и ко всеобщему благу». Но сразу же после подписания союзники принялись собирать войска. Первым показал зубы Лодовико Сфорца, напав на стоящий у берегов Генуи французский флот.

Осознав опасность, король поднял армию и двинулся к Риму, оставив в Неаполе гарнизон под командованием маркиза Д’Обиньи. Успех всей кампании зависел теперь от того, удастся ли отколоть от Лиги Александра VI. Собственные военные силы церкви были невелики, но папа оставался признанным духовным вождем Италии, а потому был столь же опасным врагом, сколь полезным союзником.

В июне французы вошли в Рим, но, к ярости короля, выяснилось, что он опоздал — папа, весь его двор и священная коллегия уже покинули город и под охраной венецианской пехоты перебрались в крепость Орвието. Более того — там успел побывать посланник австрийского императора, который сообщил о желании своего государя присоединиться к борьбе итальянских городов за независимость. Король попытался начать переговоры, но французскому послу было отказано в аудиенции у его святейшества. После этого папа, понимая, что Карл не смирится с положением отвергнутого просителя, покинул Орвието и вместе со всей свитой перебрался в Перуджу.

Там он оставался во время битв в долине реки Таро и у Форново, где французская армия и итальянское ополчение сошлись наконец в решающей схватке. Последнее из двух сражений примечательно тем, что победу в нем приписывали себе обе стороны, имея для этого определенные основания. Если считать, что намерение короля состояло в том, чтобы продолжать движение на Север, то он, безусловно, вышел победителем, сумев пробиться через заслон итальянских войск. Однако в бою его армия понесла тяжелые потери и к тому же лишилась артиллерии и обозов, в том числе 20000 вьючных лошадей с добычей, захваченной в Неаполе. Все это попало в руки союзников под командованием герцога Гонзаги Мантуанского. Дальнейшее отступление Карла было столь поспешным, что сильно напоминало бегство. Лишенная пушек и трофеев, французская армия, огрызаясь, уходила к Альпам, оставляя о себе память в виде сожженных деревень, вытоптанных виноградников и полей, а также бесчисленных случаев венерических заболеваний — неизвестного дотоле зла, вскоре получившего в Италии название il morbo gallico — французская болезнь.

Но вернемся к Александру VI. Будучи в Перудже, он столкнулся с не совсем обычным аспектом своих профессиональных обязанностей — исследованием явлений, отнесенных молвой к разряду чудес.

В те годы в перуджанском монастыре сестер-доминиканок жила молодая монахиня по имени Коломба да Риети, чья слава вышла далеко за пределы округи. Сведения о ее жизни мы черпаем из хроники Матараццо. К словам этого историка следует относиться с известной осторожностью — он частенько давал волю фантазии, хотя в том, что касается событий в родном городе, его свидетельства неплохо согласуются с сообщениями независимых источников.

Итак, Матараццо повествует, что сестра Коломба не принимала ни воды, ни пищи и только изредка позволяла себе наслаждаться одной-двумя ягодами жужубы. «В день, когда она пришла в Перуджу, в 1488 году от Р. X., несколько молодых людей на мосту со смехом преградили ей путь, обратившись к святой с вольными и непристойными шутками, ибо была она молода и хороша собой. Не сказав ни слова, она бросила в обидчика ягодой, и в тот же миг все они, как один, лишились телесных сил и разума». Столь эффектное вступление в город сразу же принесло таинственной гостье громкую известность. О том, вернулось ли впоследствии здоровье к неудачливым донжуанам, хронист умалчивает.

Иногда Коломба впадала в своеобразный транс, продолжавшийся до часа и более; пульс не прощупывался, и девушка казалась мертвой. Затем ее тело сотрясала дрожь, Коломба возвращалась к жизни и пророчествовала, рассказывая собравшимся людям об «удивительных и страшных делах грядущего». А однажды утром ее нашли без сознания, в крови, с двумя выбитыми зубами. Оказалось, что всю ночь напролет Коломба сражалась с дьяволом! Эта история наделала много шума, но установить какие-либо подробности так и не удалось, да никто и не пытался это сделать.

Множество бед и несчастий, пишет Матараццо, было предотвращено ее молитвами, и весь город благословлял худенькую, молчаливую девушку — чудесную заступницу, посланную Перудже небом.

Местное духовенство оказалось в очень затруднительном положении. Игнорировать Коломбу не представлялось возможным, признать ее святой — и вовсе немыслимо, поскольку канонизация могла исходить лишь из Ватикана (и, кроме того, лишь уже умерший человек мог быть признан святым). Все больше прихожан соблазнялось рассказами о чудесах, творимых подвижницей, но до открытого конфликта с официальной церковью, к счастью, не дошло. Во-первых, Коломба оставалась ревностной католичкой, неукоснительно соблюдала все предписания церкви, ходила к исповеди и часами молилась. Во-вторых, на пожертвования перуджийцев вскоре был построен небольшой женский монастырь, куда она с радостью удалилась. Отныне популярность сестры Коломбы уже не подрывала авторитет приходского духовенства среди паствы.

Чезаре Борджа, обучаясь в Перудже, постоянно слышал рассказы о творимых монахиней чудесах и пророчествах. Более того, однажды он стал свидетелем удивительной сцены в церкви св. Катерины Сиенской, где восторженная толпа окружила Коломбу с крохотным голым младенцем на руках. Плача и смеясь, люди кричали, что она воскресила ребенка. Предыстория этого события неизвестна, мы не имеем возможности проанализировать сообщение хрониста. Но, по-видимому, горожане не сомневались в истинности чуда воскрешения, совершенного у них на глазах. Доминиканский приор, не зная, как отнестись к такому экстравагантному случаю, отказал жителям, которые упрашивали его отметить великое событие колокольным звоном со всех городских церквей. Но и без колоколов слава Коломбы прокатилась по всей долине Тибра, и люди приходили издалека, чтобы только увидеть ее.

Выразил такое желание и Карл VIII. В декабре 1495 года, находясь в тех краях, он собирался посетить монастырь доминиканок, но не осуществил этого намерения из-за более срочных и важных дел. Король считал себя очень благочестивым человеком, однако его отношение к чудотворцам, святыням и тому подобным вещам напоминало скорее любопытство, чем благоговение. Здесь достаточно упомянуть анекдотический случай: в свое время Савонарола получил предложение сотворить «хоть одно небольшое чудо» в присутствии христианнейшего короля — это-де развлечет его величество. Можно представить возмущение сурового проповедника! Разумеется, чуда не состоялось.

Во время «перуджанской эмиграции» вспомнил о Коломбе и Александр VI. Их встреча произошла в монастыре св. Доминика, куда папа явился в сопровождении Чезаре, нескольких кардиналов и дворян свиты. После торжественной мессы в монастырской церкви высокие гости вместе с приором — тем самым, что запретил звонить в колокола, — направились к келье сестры Коломбы. Увидев остановившегося в дверях папу, она опустилась на колени и поцеловала край его одежды. Александр помог девушке подняться и заговорил с ней «о божественных тайнах». Но беседа оказалась непродолжительной: не успел папа задать несколько вопросов, как Коломба побледнела, начала заикаться и, наконец, замолчала, дрожа с головы до ног. Нельзя было усмотреть никаких причин столь внезапного изменения ее состояния. Недовольный и обескураженный, Александр обернулся к приору и произнес: «Caveto, Pater, quia ego Papa sum!»[658] — слова, обратившие несчастного настоятеля в такую же бледную, дрожащую статую, как и сестра Коломба.

На помощь приору пришел Чезаре, упомянув о здравом скептицизме, проявленном тем во время достопамятного воскрешения младенца. Надо полагать, что приор преисполнился самой горячей благодарности к молодому кардиналу — конфуз в келье мог стоить ему места и всей карьеры.

Александр больше не возвращался к этой истории и никак не комментировал ее; не исключено, что окружающие ошибались, приписывая папе лишь негативное впечатление от встречи с Коломбой. Вместе с тем он действительно всегда проявлял определенное недоверие к сообщениям о чудесах, стараясь как можно тщательнее отделить факты от вымысла. Его деятельный и ясный ум был, в общем, глубоко чужд мистицизму — чужд в большей степени, чем у паствы, жадно впитывавшей любые, самые невероятные слухи. Очень показателен, например, такой эпизод: однажды папе доложили о чудесах, творимых во славу Божию некой Лючией из Нарни. Сограждане Лючии не сомневались в ее святости, но папа отреагировал на известие очень своеобразно — послал собственного врача с приказом «осмотреть упомянутую девицу и дать заключение о состоянии ее здоровья». Поступок, естественный для любознательного скептика XIX или XX века, но никак не для прелата конца XV!

Здесь следует упомянуть еще об одной стороне деятельности главы римской церкви — преследовании еретиков и инакомыслящих. Александр VI не снискал в этом в глазах современников никаких лавров, и неудивительно — редкий папа проявлял такое равнодушие и даже более того, расположение к иноверцам, как он. В эпоху, когда могущество инквизиции не ограничивалось ни светскими законами, ни общественным мнением, когда охота на колдунов и ведьм была не литературным сюжетом, а реальностью, папа последовательно выступал против религиозной нетерпимости. В Италии во время понтификата Борджа ни один человек, обвиненный в ереси, не сгорел в костре на рыночной площади, и несчастные мавры и евреи — первые жертвы большинства аутодафе — вздохнули свободнее. Конечно, им по-прежнему угрожала случайная ярость возбужденной толпы, но теперь они, по крайней мере, знали, что всегда найдут защиту и милосердие в Риме.

В этом отношении Александр VI сильно опередил свое время. Еще полтора столетия князья церкви и светские владыки во всем христианском мире будут посылать на костер людей, чья вера отличается от предписанной. Нетерпимость и ненависть к еретикам, ведьмам и колдунам в протестантских странах будет не менее ожесточенной, чем в католических.

Либерализм Александра в деле защиты религии был столь необычным явлением, что современники оказались неспособны поверить в его искренность. Папа, потакающий неверным, предает тем самым святую веру и делает это сознательно и неспроста — примерно таков был ход мыслей многих людей, обвинявших главу римской церкви в богоотступничестве. Непосредственная причина обвинений постепенно отходила на второй план, и в анналы истории, отредактированные врагами Борджа, вошли зловещие намеки на связь папы с колдунами, чернокнижниками и прочими приспешниками дьявола.

Кое-кто даже при жизни Александра старался довести эту «критику» до логического конца. Так, кардинал делла Ровере, сидя во Франции, развивал тезис об иудейском происхождении Борджа, относя его предков к марранам, а Савонарола, не вдаваясь в генеалогические подробности, попросту утверждал, что Александр VI — лжепапа, ибо он не христианин и вообще неверующий.

Мнение об атеизме Александра не раз высказывалось и позднейшими историками. Попытаемся разобраться в этом вопросе подробнее. Прежде всего заметим, что никаких прямых или косвенныхсвидетельств, подтверждающих такое предположение, не обнаружено. Зато имеется множество документов, отразивших усилия папы в деле распространения христианства и — уже вполне в духе времени — в борьбе с явными противниками католической церкви. В булле, утверждавшей испанское владычество над Америкой, специально оговаривалась обязанность их католических величеств — Фердинанда и Изабеллы — всемерно способствовать обращению языческих племен Нового Света в истинную веру. Такое же условие было поставлено португальскому королю Мануэлу Счастливому, собравшемуся завоевывать Африку. Монархи, начертавшие крест на парусах и знаменах, получали благословение святейшего отца, щедрую финансовую поддержку ватиканской казны и ратификацию своих притязаний на захваченные земли. И вместе с солдатами на борт каравелл всходили миссионеры.

По-видимому, Александр VI был против того, чтобы выискивать врагов среди людей, признавших, хотя бы формально, власть римской церкви, но он отнюдь не мирился с тем, кто активно отвергал католицизм. Богемским еретикам — продолжателям дела Яна Гуса, вальденсам, пикардам, приверженцам разнообразных демонических культов, — всем им не за что было благодарить папу. Александр неизменно поддерживал и одобрял репрессии, которые обрушивали на них собственные государи, хотя сам никогда не пытался выступать в роли вдохновителя религиозной войны; столь возвышенные порывы были не в его характере. На всех этапах своей жизни и карьеры он оставался в душе скорее политиком, чем священнослужителем.

Книгопечатание в конце XV века делало лишь первые шаги, но Александр сумел оценить возможности и опасности нового изобретения. В булле от первого июня 1501 года он под угрозой отлучения воспрещает печатать сочинения, которые «противоречат добрым обычаям и католической вере или наносят иной вред благочестию». Любопытно, что в данном случае кара направлялась против издателя, а не автора. Сомнительная честь создания первого в Европе списка запрещенных книг — «Index Expurgatorius»[659] — также принадлежит Александру.

В общем, насколько мы можем теперь судить, он относился к своему архипастырскому званию вполне серьезно, и приписывать ему безбожие нет никаких оснований. Истинный атеизм в средние века и в эпоху Возрождения был чрезвычайно редким явлением, в отличие от разнообразных сект и ересей. Очень трудно представить себе человека, способного всю жизнь, изо дня в день, играть труднейшую роль религиозного вождя миллионов верующих, не признавая при этом догматов церкви и тайно насмехаясь над собственным положением.

Родриго де Борджа, безусловно, всегда оставался христианином и католиком, но вера его была лишена фанатизма — а это было подозрительным недостатком в глазах современников.

Глава 7

РИМСКИЕ БАРОНЫ
Вытеснив Карла VIII из Италии, союзники приступили к наведению в стране прежнего государственного порядка. Предстояло восстановить трон Арагонского дома, и неудивительно, что Фердинанд и Изабелла пожелали внести в это свою лепту, выслав на помощь итальянцам войско под командованием знаменитого полководца Гонсало де Кордобы.

Высадившись в Калабрии в начале 1496 года, «великий капитан» соединился с отрядами папских гвардейцев и венецианцев, которыми предводительствовал Гонзага Мантуанский. Герцог Лодовико к этому времени счел за лучшее отделиться от Лиги — близость Милана к альпийским перевалам заставила его возобновить контакты с Францией. Но его двоюродный брат, Джованни Сфорца, с шестьюстами копейщиками находился в рядах папских войск, тем самым сглаживая впечатление от двусмысленных маневров кузена. Другим отрядом в 700 копий командовал молодой Жофре Борджа, именовавшийся отныне принцем Скуиллаче — титул он получил после свадьбы с донной Санчей Арагонской, юной особой королевского рода, но столь свободного нрава, что это вызывало нарекания даже при веселых и легкомысленных дворах итальянских владык.

Французы потеряли Неаполь так же быстро, как и захватили. Уже седьмого июля 1496 года Фердинанд II занял отеческий трон, а французский комендант д’Обиньи бесславно отбыл на родину.

Теперь у папы появилась возможность навести порядок в собственном доме и усмирить наконец мятежных аристократов, доставивших столько беспокойств и неприятностей. Первого июня консистория опубликовала буллу, объявившую вне закона Джентиле Орсини, Джанджордано Орсини и его сына Паоло, а также Бартоломео д’Альвиано. Земли и имущество перечисленных лиц, перешедших на сторону французов, подлежали конфискации в пользу церкви. Этот декрет необходимо было подкрепить военной силой, и герцог Гандийский получил приглашение срочно прибыть в Рим, чтобы возглавить экспедицию против Орсини. Он отплыл в Италию в начале августа, оставив в Гандии свою молодую жену Марию Энрикес, племянницу Изабеллы Испанской.

При въезде в Рим герцога и его свиту встретила кавалькада во главе с Чезаре, и оба брата, обменявшись приветствиями, направились в Ватикан.

Впоследствии распространился слух, что среди даров, которые привез с собой Джованни Борджа, был и особый сюрприз для папы — некая андалусийская красавица. Правда это или нет, сказать трудно — во всяком случае, в «Дневнике» Бурхарда на сей счет никаких упоминаний не имеется. Однако нельзя отрицать, что Александр был вполне способен по достоинству оценить подобный подарок. Но все же царственный прием, оказанный герцогу в Риме, объяснялся не личными, а государственными соображениями.

Непосредственное командование войсками святейшего престола папа поручил знаменитому кондотьеру Гуидобальдо Урбинскому. Молодому герцогу, формально разделявшему с ним пост главнокомандующего, предстояло на деле обучиться искусству войны под руководством признанного мастера. Двадцать пятого октября Джованни Борджа был торжественно провозглашен знаменосцем церкви, и в тот же день в соборе святого Петра состоялось освящение трех знамен — ватиканского, со скрещенными ключами и тиарой, и личных штандартов обоих полководцев. Два герцога — Гуидобальдо тоже носил этот титул — в полном вооружении, с белыми маршальскими жезлами в руках, склонив головы, приняли благословение святого отца.

На следующий день армия выступила из Рима. Поначалу военные действия складывались очень удачно для папских войск — в течение нескольких недель им сдались одно за другим десять вражеских укреплений. Но три последние крепости рода Орсини: Браччано, Тревиньяно и Ангуиллара — неожиданно оказали упорное сопротивление. Особенно ожесточенные бои разгорелись на подступах к Браччано — там оборонялся гарнизон под командованием отважного молодого воина, лихого кавалериста Бартоломео д’Альвиано.

Приближалась зима. Война затягивалась, постепенно принимая позиционный характер. Утрата инициативы всегда губительна для нападающей стороны — это фундаментальное положение военной теории подтвердилось в очередной раз. На помощь Орсини пришел Вителлоццо Вителли, тиран Читта-ди-Кастелло, вскоре к нему присоединился Бальони из Перуджи, затем сторонники делла Ровере — словом, постепенно зашевелились все враги Александра VI. Вдохновленные отвагой защитников осажденных крепостей, они начали стягивать войска. Но семейства Колонна и Савелли сохранили верность святейшему престолу, поскольку и сами имели кое-какие претензии к семейству Орсини.

Овладев Тревиньяно, почти вся папская армия сосредоточилась вокруг Браччано, полностью отрезав крепость от внешнего мира. Защитники голодали, и Бартоломео уже подумывал о капитуляции, как вдруг на далеких холмах появились всадники, и ветер принес звуки боевых труб — к осажденным спешили отряды Вителли и Карло Орсини. После короткой схватки союзники опрокинули войска Борджа и обратили их в бегство; Гуидобальдо, пытавшийся остановить своих солдат и организовать отпор, попал в руки врагов. Герцог Гандийский, раненный в голову, с трудом избежав плена, ускакал в Ронсильоне. С ним остались лишь Фабрицио Колонна и папский легат, кардинал Лунате.

Так бесславно закончилась кампания, начатая двумя месяцами раньше в столь выгодных условиях. Однако практический результат был не так уж плох. На долю Джованни Борджа выпал позор поражения, меж тем как папа оказывался в выигрыше — ценой единственной проигранной битвы он получил одиннадцать крепостей. Конечно, Орсини надеялись — и пытались — развить успех, но Александр окончательно лишил их шансов на стратегический перевес, призвав на помощь Гонсало де Кордобу, благо испанская армия еще стояла между Неаполем и Римом. После нескольких стычек испанцы рассеяли отряды Орсини, а вскоре пала последняя цитадель — крепость Остия, которую обороняли сторонники кардинала делла Ровере. Гонсало с триумфом въехал в Рим, ведя за собой в цепях коменданта гарнизона Остии и его офицеров.

Итак, Александр VI победил в борьбе, хотя и вел ее чужими руками. Убедившись, что военное и политическое могущество его противников окончательно подорвано, папа не стал судить и казнить побежденных — как мы уже говорили, он не был ни жесток, ни кровожаден. К тому же полная ликвидация одного из знатнейших родов была бы только на руку остальным римским баронам, а усиливать их позиции никоим образом не входило в расчеты Ватикана. В итоге Орсини остались на свободе и даже получили обратно захваченные у них города; правда, за эту любезность им пришлось внести в папское казначейство 50000 дукатов.

Вскоре после окончания междоусобицы Рим взволновало удивительное событие, которое вполне заслуживает названия скандала в святейшем семействе. Речь идет о бегстве мужа Лукреции — Джованни Сфорца. Однажды ночью, в апреле 1497 года, он вскочил в седло и, опустив капюшон плаща, пришпорил коня. Видимо, сильнейший страх всю дорогу не отпускал Джованни — он мчался, не останавливаясь, до своего родового владения Пезаро, и его арабский скакун пал на городской площади.

Что же произошло в Риме? Прежде всего надо отметить, что брак Лукреции и Джованни не принадлежал к числу счастливых. Согласия между супругами не было, и Лукреция не раз повторяла, что собственный муж для нее — «неподходящая компания». Что при этом имела в виду дочь Александра VI, сказать трудно, но, во всяком случае, семейные неурядицы едва ли могли стать причиной столь поспешного бегства. Возможно, ключ к разгадке дает история, изложенная Альмеричи в «Воспоминаниях о Пезаро».

Однажды вечером, когда Джакомино, дворецкий и доверенный слуга Джованни Сфорца, находился в покоях донны Лукреции, в комнату вошел Чезаре Борджа. Не заметив сидевшего за ширмами Джакомино, кардинал заговорил с сестрой, заметив, межлу прочим, что уже отдан приказ об убийстве ее мужа. «Ты все слышал?» — спросила Лукреция после ухода кардинала. Побледневший Джакомино лишь молча кивнул головой, и она приказала ему немедля предупредить Джованни…

Этот рассказ выглядит очень правдоподобно — куда правдоподобнее, чем выводы, сделанные на его основе.

Можно не сомневаться, что Борджа — отец и сын — действительно хотели избавиться от Джованни Сфорца. Честолюбивый и не блиставший никакими талантами, он нисколько не привлекал Александра VI в качестве зятя, а союз с герцогом Лодовико Сфорца в начале 1497 года казался уже не насущной необходимостью, а досадным пережитком. Изворотливый ум папы прозревал в будущем новые комбинации, важным элементом которых мог стать очередной династический брак. Но Джованни и Джоффредо уже получили жен королевской крови, а Чезаре — кардинал; он может завести себе хоть дюжину любовниц, однако никакого политического эффекта из этого извлечь невозможно. Другое дело Лукреция. Правда, она обвенчана со смазливым ничтожеством Джованни Сфорца, но кто, как не римский папа, наделен правом расторгнуть любой брак в католическом мире? Чувства дочери Александр или не принимал во внимание, или полагал, что она будет только рада избавиться от нелюбимого мужа.

Гораздо труднее поверить в реальность подготовки убийства Джованни. Во-первых, такой шаг сделал бы Лодовико Моро непримиримым врагом Борджа — герцог и сам знал толк во внезапных кончинах родственников, и, конечно, сумел бы правильно истолковать известие о скоропостижной смерти своего кузена в Риме. А во-вторых, невозможно понять, зачем, планируя покушение, сообщать об этом жене будущей жертвы. Не надо быть провидцем, чтобы предугадать, как в таком случае поведет себя женщина, пусть она и не слишком горячо любит своего мужа. Но ведь даже враги Борджа не ставили им в упрек глупость или нерасчетливость.

Скорее всего, история, приведенная Альмеричи, отображает нехитрую инсценировку, разыгранную Борджа — отцом, сыном и дочерью, — чтобы удалить из Рима молодого Сфорца. Джованни остался жив, поскольку никто и не собирался его убивать. Неизвестно, была ли Лукреция в сговоре с братом или приняла все сказанное им за чистую монету; последний вариант выглядит более правдоподобным. Идея и распределение ролей в этой маленькой драме наверняка принадлежали Александру. И надо признать, проделка удалась блестяще: Чезаре добросовестно произнес свой монолог, Лукреция отреагировала именно так, как надо, а подвернувшийся очень кстати Джакомино поверил всему, что услышал. Обман, таким образом, приобрел еще большую убедительность, и вот уже перепуганный насмерть Джованни Сфорца вскакивает в седло…

В начале июня Лукреция покинула дворец в Ватикане и поселилась в монастыре св. Сикста на Аппиевой дороге. Этот поступок вызвал самые разнообразные толки, но все они сходились в одном: между членами семейства Борджа пробежала черная кошка.

Папа, недовольный разладом с дочерью, перенес внимание на сыновей, осыпав их новыми почестями и богатствами. Обратив Беневентский лен в герцогство, он передал его, вместе с городками Террачиной и Понтекорво, «в вечное и наследуемое владение» герцогу Гандийскому. Кроме того, Джованни Борджа был назначен наместником Витербо и управителем земельного надела, принадлежащего приходу св. Петра — второй из этих постов пришлось срочно отобрать у кардинала Фарнезе, который, естественно, не возражал.

Чезаре к тому времени заслуженно считался одним из богатейших священнослужителей христианского мира; точнее говоря, он занимал третье место после самого Александра VI и кардинала д’Эстотвилля. Теперь к его прочим бенефициям прибавилась должность канцлера Святейшего престола, ибо прежний канцлер, кардинал Риарио, был прикован к постели, и надежд на его выздоровление не было. А после смерти Риарио папа не замедлил передать своему возлюбленному сыну мантуанский дворец покойного вместе со всей обстановкой.

Архиепископу Валенсийскому, знаменитому богачу, обладателю множества титулов и земель, шел тогда всего лишь двадцать второй год. Современники называли его одним из красивейших молодых людей Италии. Страстный охотник — любимой дичью Чезаре были медведи, — высокий, стройный и необычайно сильный, он, конечно, совсем не походил на духовное лицо. Не по возрасту проницательный взгляд темных глаз усиливал впечатление, производимое его незаурядной внешностью.

В первых числах июня в Рим пришла весть о внезапной смерти молодого неаполитанского короля Фердинанда. Теперь трон должен был перейти к принцу Альтамурскому, и кардиналу Борджа, в качестве папского легата, предстояло отправиться в Неаполь для официального коронования нового властителя — короля Федериго. Герцог Гандийский решил поехать с кардиналом. Братья собирались провести это лето вместе и вернуться в Рим в сентябре, после чего Джованни отплывет на родину, взяв с собой сестру — Лукреция выразила желание перебраться в Испанию.

Но не все людские планы осуществляются. Над родом Борджа уже был занесен молот судьбы.

Глава 8

УБИЙСТВО ГЕРЦОГА ГАНДИЯ
В тот вечер они собрались за столом под виноградными лозами в Трастевере…

Перед отъездом старшие братья и юный Жофре решили повидаться с матерью, и четырнадцатого июня 1497 года постаревшая Ваноцца снова обняла своих мальчиков — кардинала, герцога и принца. Праздничный ужин устроили в винограднике, под открытым небом, и теплый свет восковых свечей смешивался с мерцанием звезд. До поздней ночи пенилось в кубках молодое вино и не умолкала беседа. Кроме братьев и их матери, за столом находились кардинал Монреале и некий таинственный незнакомец в маске — он сопровождал герцога Гандия. Этого человека, чье имя и роль так и остались неизвестными, уже больше месяца почти каждый день видели рядом с Джованни Борджа. Поодаль расположилась свита.

После ужина, простившись с матерью, высокие гости сели на коней и тронулись обратно в папский дворец. Омрачилось ли сердце Ваноццы предчувствием беды, когда она, стоя на дороге, прислушивалась к затихающему стуку копыт? Мы уже никогда не узнаем об этом.

Возле дворца вице-канцлера, кардинала Асканио Сфорца, Джованни натянул поводья. В немногих словах герцог сообщил братьям, что приедет в Ватикан вслед за ними, а сейчас у него есть кое-какие дела. Посадив за собой человека в маске, он жестом подозвал своего конюшего и приказал остальным слугам сопровождать братьев. Повернув коней, герцог и его спутники исчезли в ночи, а Чезаре и Жофре со всей свитой проследовали в ватиканский дворец.

Наутро встревоженные придворные доложили папе, что герцог Гандийский все еще не вернулся; рассказали и об обстоятельствах, при которых он расстался с братьями. Но Александр, вспомнив собственную молодость, не обеспокоился, решив, что сын задержался в гостях у какой-нибудь сговорчивой красотки.

Однако уже к полудню папу поразили сразу две грозные вести: коня Джованни, без седока и с оборванным стременем, видели недалеко от дворца кардинала Пармского, а тяжело раненный конюший найден рано утром на площади еврейского квартала и вскоре умер, не приходя в сознание. Через полчаса была поднята на ноги вся городская стража. Сыщики опрашивали всех подряд — бродяг и трактирщиков, проституток и нищих, солдат и рыбаков. И вот некий лодочник по имени Джорджо поведал о происшествии, случившемся у него на глазах…

Его барка стояла на якоре между мостом св. Ангела и церковью Санта-Мария Нуова. В ту ночь он остался на судне, чтобы присматривать за выгруженным на берег штабелем дров. В пятом часу, незадолго до рассвета, лодочник заметил двух человек — они вышли из-за угла госпиталя Сан-Джироломо и остановились у спуска к воде, в том месте, где городские мусорщики имеют обыкновение опорожнять в реку свои телеги. Оглядевшись по сторонам и не заметив ничего подозрительного, один из них тихо свистнул. Через несколько секунд из того же переулка шагом выехал всадник на белом коне; в предрассветном полумраке на его сапогах блеснули золотые шпоры. Рыцаря сопровождали еще двое пеших — они шли по обе стороны, придерживая мертвое тело, перекинутое через круп лошади.

Всадник остановился на берегу. Двое сняли труп и, раскачав, кинули в реку. Джорджо расслышал вопрос, прозвучавший с высоты седла: «Он попал в стремнину?» — и почтительный ответ: «Да, ваша милость». Некоторое время всадник в молчании смотрел на темную воду, потом показал на какой-то предмет, мелькнувший среди волн, — видимо, плащ убитого, всплывший на поверхность. С полдюжины метко брошенных камней увлекли на дно последнюю улику, и затем все пятеро скрылись тем же путем, каким пришли.

— Почему же ты сразу не дал знать властям? — в отчаянии закричал папа, выслушав рассказ лодочника.

Тот, робея и запинаясь, пробормотал, что успел повидать на своем веку не меньше сотни трупов, брошенных в Тибр, но еще никогда ни один из них не вызвал чьего-либо интереса.

Охваченный ужасом, Александр отдал приказ — шаг за шагом обыскать русло Тибра, и сотни матросов и рыбаков тут же принялись за работу. Не прошло и двух часов, как их усилия увенчались успехом — одна из сетей принесла со дна тело несчастного Джованни Борджа.

Открывшееся зрелище вполне соответствовало тому, что сообщил Джорджо. Не могло быть и речи о корыстных мотивах преступления — все вещи убитого остались при нем: кошелек с пятьюдесятью дукатами и усыпанный драгоценными камнями кинжал висели у пояса. Руки герцога были связаны. Убийцы потрудились на совесть: на теле Джованни оказалось девять колотых ран, горло перерезано.

Его доставили в лодке к приземистой мрачной башне замка св. Ангела и там, омыв ил и песок, обрядили в доспехи главнокомандующего — знаменосца церкви. Уже ночью, при свете факелов, двинулась в путь траурная колесница, на которой под бархатным плащом покоилось тело герцога Гандийского. Отпевание состоялось в церкви Санта-Мария дель Пополо, и еще до рассвета останки злодейски убитого Джованни Борджа были преданы земле.

Папа, казалось, потерял рассудок от горя. Когда озаренная факелами повозка пересекала мост Ангела, он «рыдал, как женщина, даже не пытаясь сдержать слезы». Сразу после похорон Александр затворился в своих покоях. С ним был старый кардинал Сеговийский, но прошло трое суток, прежде чем ему удалось уговорить папу хоть немного поесть и поспать.

На четвертый день желание отомстить за сына заставило Александра прервать затворничество. Он приказал усилить заставы на всех выездах из города и найти убийц, чего бы это ни стоило. Два месяца продолжался повальный розыск, но соединенные усилия сыщиков, стражников и придворных остались безрезультатными.

Так описана смерть герцога Гандийского в хронике Сануто — единственном подробном и достоверном источнике, повествующем о событиях тех дней.

Кто же направил руку убийцы или убийц? Первое подозрение пало на Джованни Сфорца, у которого имелись основания мстить папе. Но он как будто не покидал Пезаро, и не было никаких свидетельств его причастности к ночному злодеянию. Поговаривали и о кардинале Асканио Сфорца — все знали, что между ним и покойным герцогом не так давно разгорелась вражда. Ее причиной стала казнь одного из приближенных вице-канцлера — он имел неосторожность чем-то оскорбить Джованни Борджа, был за это схвачен и отдан палачу. Слухи об Асканио держались довольно долго, и его многочисленные враги старательно обращали на них внимание папы. Дошло до того, что перепуганный вице-канцлер бежал из Рима и укрепился в своем замке в Гротта-Феррата. Он отказывался вернуться в Вечный город, пока Александр не заявил, что уверен в его невиновности.

Не остался без внимания и младший брат герцога Жофре — оказалось, и у него был серьезный счет к покойному. Дело касалось любвеобильной Санчи. Неаполитанская красавица охотно уступала всем сколько-нибудь настойчивым домогательствам, и в числе ее любовников молва называла имя Джованни. Слух о братоубийстве на почве ревности возникал снова и снова, и в конце концов Александру пришлось прибегнуть к официальной процедуре — особым постановлением консистории Жофре Борджа, принц Скуиллаче, был объявлен вне подозрений.

В конце августа папа распорядился прекратить расследование, но все остались при убеждении, что Александр знает имена людей, убивших его сына. Как писал флорентийский посол Браччи, «его святейшество, не имея возможности доказать вину известных ему убийц, решил дать им успокоиться, рассчитывая, что они сами выдадут себя неосторожным словом». Впрочем, впоследствии Браччи не пытался подтвердить свое мнение.

Между тем появились новые версии, новые догадки. Всплыло имя старых врагов папы — Орсини; мотивом преступления объявлялась месть за проигранную войну. Называли и Бартоломео д’Альвиано — он также имел основания ненавидеть Борджа, однако тайное убийство никак не вязалось с репутацией отважного молодого воина.

Все эти умозаключения, в равной степени оставшиеся бездоказательными, имеют, впрочем, определенную ценность — они показывают, что подозрение в убийстве герцога падало поочередно на всех, с кем он поддерживал какие-либо отношения. И было бы поистине удивительно, если бы в этом ряду рано или поздно не появилось имя Чезаре Борджа.

Первые высказывания о причастности архиепископа Валенсийского к трагическим событиям той июньской ночи появились в феврале следующего года. Они совпали с взволновавшим весь Рим слухом о намерении Чезаре оставить духовное поприще и вести дальнейшую жизнь уже в качестве светского лица. Общественный интерес к остальным подозреваемым уже иссякал, преступление по-прежнему оставалось нераскрытым, и соблазн связать изменения в статусе Чезаре с братоубийством оказался слишком силен. А много позже эти слухи, уже в качестве исторического факта, были освящены авторитетом Грегоровия в многотомной «Истории средневекового Рима».

Отдавая должное эрудиции и истинно немецкому прилежанию историка, следует отметить и его недостатки — такие, как чрезмерная безапелляционность суждений или перечисление обстоятельств, которые могут быть известны только Господу Богу. Достаточно вспомнить, например, строки, повествующие о том, что творилось в душе Чезаре Борджа во время коронации неаполитанского короля. Такое же недоумение вызывает пассаж, где говорится о «твердой убежденности Александра VI в виновности Чезаре, хотя реальных доказательств его участия в убийстве герцога собрать не удалось». Эти слова достойны писателя-романтика или провидца, читающего в душах давно умерших людей, но не ученого.

Как бы то ни было, сам Грегоровий вынес окончательный вердикт о виновности молодого архиепископа в каиновом грехе. Побудительными причинами назывались зависть, борьба за власть — и, конечно же, ревность. Кардинал завидовал брату, занявшему столь блестящее положение, тогда как сам он вынужден был облачиться в сутану; существование Джованни ставило крест на честолюбивых замыслах Чезаре, ибо именно Джованни был любимцем отца; и, наконец, братья враждовали из-за страстной и преступной любви к одной и той же женщине — Лукреции, своей сестре.

Так недоказанное обвинение в кровосмешении само по себе стало доказательством братоубийства.

Все же Грегоровий был слишком добросовестным исследователем, чтобы не подкрепить свои взгляды ссылками на свидетельства современников Борджа. Но именно здесь и таится опасность: заранее составив предвзятое мнение, ученый непроизвольно уделяет большее внимание материалам, подтверждающим его правоту. А сведения, противоречащие теории, частенько выпадают из поля зрения. Список авторов, чьи сообщения использовал в своей работе Грегоровий, выглядит очень внушительно: Саннадзаро, Капелло, Макиавелли, Матараццо, Сануто, Пьетро д’Ангьера, Гвиччардини и Панвинио. Однако попробуем вооружиться лупой критического анализа и выяснить — что именно мог знать каждый из них и насколько определенны приводимые ими сведения.

Первым в нашем ряду стоит Саннадзаро — неаполитанский поэт, создатель множества сатирических, а зачастую и не вполне пристойных эпиграмм. Его творения пользовались довольно широкой популярностью, но, вероятно, никому из современников не пришло бы на ум, что хлесткие и грубые шутки Саннадзаро могут быть возведены в ранг свидетельских показаний. Пикантность той или иной новости интересовала его куда больше, чем правдивость, а политика и история рассматривались им лишь как исходный материал для памфлетов. Хорошим примером легкомыслия и бессердечности неаполитанца может служить факт написания эпиграммы (!) на смерть Джованни Борджа — и это в то время, когда даже враги, вроде Джулиано делла Ровере и Савонаролы, сочли необходимым выразить папе свое соболезнование.

Однако примечательно, что в самых едких сатирах, посвященных кардиналу Валенсийскому, Саннадзаро ни словом не упоминает о братоубийстве, полностью сосредоточиваясь на «клубничке» — теме сожительства Чезаре с собственной сестрой.

Насколько можно судить, перу Капелло, феррарского посла в Венеции, принадлежит первая запись, в которой ответственность за убийство прямо возлагается на Чезаре Борджа. Но донесение, датированное двенадцатым февраля 1498 года, написано в Венеции, и в данном случае посол просто воспроизводит римские слухи, докатившиеся до места его службы. А сам он очутился в Вечном городе лишь через два года после событий, описываемых им с уверенностью очевидца — или лжеца.

Капелло вообще отличался несколько чрезмерной для дипломата склонностью к драматизации. В одном из своих писем он излагает, например, обстоятельства гибели некоего Перотто — дворецкого Александра VI, «заколотого кардиналом Валенсийским прямо на руках его святейшества, пытавшегося спасти своего слугу; кровь убитого брызнула папе в лицо».

Несчастный Перотто — или, точнее, Педро Кальдерон — действительно умер насильственной смертью, но совершенно бескровно, и никто, кроме Капелло, не называл убийцей Чезаре Борджа. По сообщению Сануто, тело Перотто, утонувшего или утопленного в Тибре, было выловлено через шесть дней после его исчезновения из Ватикана. Почти так же излагает события Бурхард, добавляя, что дворецкий оказался в реке «non libenter»[660].

Таким образом, высокохудожественные подробности, приводимые Капелло, еще не дают основания считать феррарского посла «надежнейшим источником», как это делал Грегоровий.

Комментарий Макиавелли краток, ясен и… бесполезен. Флорентийский секретарь знал цену слухам. Не располагая собственной достоверной информацией, он лишь зафиксировал картину общественного мнения на данный момент. В «Отрывках из писем к Совету десяти» Макиавелли, сообщая о преступлении в Риме, пишет: «Поначалу никто ничего не знал, а впоследствии говорили, будто это сделал кардинал Валенсийский». Заметим, что свои «Отрывки» Макиавелли составлял во Флоренции и на основании посольских донесений.

О перуджанском летописце Матараццо мы уже говорили — его слова заслуживают доверия лишь постольку, поскольку относятся к событиям в родном городе. Во всех остальных случаях утверждения Матараццо разительно отличаются от других имеющихся в нашем распоряжении текстов.

Матараццо приводит особую версию событий. Он поддерживает обвинения в инцесте, но любовником Лукреции считает погибшего Джованни Борджа, а его убийцей — оскорбленного, обманутого и фактически изгнанного из Рима Джованни Сфорца. Такой схеме нельзя отказать в логике; настораживает лишь обилие подробностей, приводимых перуджийцем, но не подтвержденных ни одним другим автором. Сам Матараццо скромно умалчивает об источниках своей удивительной осведомленности. Но, даже не пытаясь судить о правдивости его рассказа, заметим, что он не содержит каких-либо конкретных обвинений в адрес Чезаре, если не считать таковыми упоминание о «неслыханных и ужасных обычаях, царивших в этом семействе».

Большего внимания заслуживают письма Сануто — внимательного и беспристрастного наблюдателя, который к тому же в 1497 году находился в Риме. Однако и в них мы не находим ясного ответа. Сануто с одинаковым прилежанием излагает несколько версий, возникших после убийства герцога, и возлагает вину то на Асканио Сфорца, то на Орсини, то на Чезаре Борджа. Интересно, что хотя мотивом преступления снова названа ревность, объект ее уже иной — Санча Арагонская, жена Жофре. Вместе с тем Сануто ни разу не упоминает об интимных отношениях братьев с Лукрецией.

Пьетро Мартире д’Ангьера, испанский дипломат и государственный деятель, был полностью убежден в факте братоубийства. Его суждения не лишены остроумия, но, их свидетельская ценность невелика, поскольку автор находился за тысячу миль от места событий, в Бургосе. И уже совершенно необъяснимой выглядит датировка того письма, в котором д’Ангьера излагает свои соображения об убийстве герцога: 9 апреля 1497 года, за два месяца до действительной смерти Джованни Борджа! Очевидно, в данном случае мы имеем дело с фальсификацией источника — если только д’Ангьера не обладал даром предвидения.

Гвиччардини принадлежал уже к следующему поколению историков, творивших в условиях раскола западного христианства на два враждебных — и нередко воевавших — лагеря. Хотя флорентийский хронист и оставался католиком, он был последовательным противником политической власти пап, а потому не упускал ни одной возможности представить их в самом неприглядном виде. История убийства Джованни Борджа, слухи, которыми оно обросло, — все это Гвиччардини использовал как обвинительный материал против папства в целом. Можно соглашаться или спорить с его аргументацией и выводами, но важнее другое: Гвиччардини не является независимым свидетелем. Описывая в своей «Истории Италии» событие, происшедшее тремя десятилетиями раньше, он всего лишь цитирует сообщения прежних авторов — в первую очередь Капелло и Матараццо.

Панвинио, написавший «Историю пап», работал уже во второй половине XVI века. Книга его пестрит неточностями, и к нему в равной мере относится все, что сказано в предыдущих строках о Гвиччардини.

Итак, мы видим, какой разнобой царит в оценках современников Борджа — а ведь мы обратились только к тем, на чьи мнения ссылается Грегоровий, желая доказать собственную точку зрения. При всем разнообразии и произволе имеющихся гипотез необходимо признать, что ни одна из них не может считаться хотя бы формальным доказательством причастности кардинала Валенсийского к убийству его брата Джованни.

Но, говорят, что не бывает дыма без огня. Как же возникли слухи о роковой любви обоих братьев к сестре? Ведь именно ревность считалась главной причиной вражды между Чезаре и Джованни. Эта загадка решается довольно просто.

В сентябре 1497 года папа объявил недействительным брак Лукреции с Джованни Сфорца. Основанием для расторжения была названа неспособность мессера Сфорца к исполнению супружеских обязанностей — impotentia coeundi.

Всякий, кто имеет представление хотя бы о сегодняшней Италии, легко поймет, каким громовым хохотом встретила такое известие Италия XV века. Вся страна издевалась над опозоренным мужем. Взбешенному Джованни, не имевшему возможности заткнуть сталью глотки врагов и насмешников, оставалось лишь отвечать ложью на ложь и оскорблением на оскорбление.

Так он и сделал. И дома, в Пезаро, и в других городах Джованни не уставал повторять, что возведенная на него гнусная клевета служит лишь одной цели — скрыть невероятные оргии, в которых участвовали чуть ли не все члены семейства Борджа.

Мысль о том, что престарелый отец, да еще и римский папа, развлекается в объятиях развратной дочери, была слишком чудовищной, чтобы утвердиться в умах людей и получить широкую огласку. Эта часть выдумки как-то сразу отошла на задний план — повторять ее казалось и грешно, и небезопасно. Другое дело — любовные похождения блистательного молодого красавца Чезаре. Предполагаемый роман кардинала с прекрасной Лукрецией тешил воображение слушателей, но не ужасал их; к тому же пересказ этой истории не мог квалифицироваться как святотатство.

Таковы истоки мрачной «легенды Борджа». А теперь оставим интимную жизнь наших героев и попробуем взглянуть на вопрос с другой стороны, чтобы решить, действительно ли смерть Джованни была настолько выгодна его брату, как это принято считать? Каким образом существование герцога Гандия могло стать помехой честолюбивым замыслам кардинала Валенсийского? И как сам Чезаре использовал ситуацию, возникшую после смерти брата?

Ответ в обоих случаях отрицателен. Уже к середине 90-х годов жизненные пути старших сыновей Александра VI разошлись, в прямом и переносном смысле, достаточно далеко. Конечно, не все поступки людей объясняются логическими соображениями, хотя, кстати сказать, Чезаре всю жизнь оставался вполне рациональным человеком. Несомненно одно: Джованни Борджа, получивший герцогство в Испании, ни с какой точки зрения не являлся соперником брату, избравшему ареной своей деятельности именно Италию. Кроме того, конкуренция между ними исключалась ввиду полного несходства характеров. Насколько можно судить, Джованни был довольно заурядным молодым человеком: недалекий, чувственный и чванливый, он не обладал ни честолюбием брата, ни его холодным умом, ни талантами политика и полководца. Правда, Александр VI предоставил ему должность главнокомандующего, но, как мы помним, Джованни не снискал особой славы на военном поприще, да и не собирался задерживаться в Италии.

Утверждение о том, будто смерть герцога связана с желанием Чезаре сложить кардинальский сан и вернуться к светской жизни, настолько странно, что едва ли заслуживает специального разбора. Джованни, живой или мертвый, не имел к этому никакого отношения и не мог ни помочь брату, ни помешать ему совершить задуманное.

Действительно, Чезаре Борджа впоследствии отказался от кардинальского пурпура и был провозглашен знаменосцем церкви. Но эти события произошли почти через два года после смерти Джованни. Герцог, останься он в живых, к тому времени спокойно царствовал бы в Гандии. Безоблачная жизнь повелителя обширной области, включавшей несколько городов, в роскоши и безопасности, привлекала его куда больше, чем замысловатые лабиринты римской политики.

И, наконец, еще один факт. За Пиренеями остался маленький сын Джованни, законный наследник его титула и владений, к которому беспрепятственно перешло все имущество герцога. И Чезаре, назначенный опекуном, не делал никаких попыток захватить права племянника или его матери — Марии Энрикес, овдовевшей герцогини Гандия.

Подытожим сказанное. Ни показания свидетелей, ни материальные соображения, ни последующий ход событий — ничто не дает нам оснований обвинить Чезаре Борджа в убийстве брата. Ничто, кроме клеветы, которая повторялась веками, но не превратилась в правду.

Истинный виновник остался ненайденным. Внешний вид жертвы — множество ран, связанные руки, кинжал, оставшийся в ножнах, — свидетельствует, во-первых, об умелой подготовке преступления — Джованни, прежде чем умереть, был лишен возможности обороняться — и, во-вторых, о личной ненависти организатора убийства к молодому герцогу. Но этих соображений недостаточно. Куда отправился Джованни в ту роковую для него ночь? Кто скрывался под маской и что связывало таинственного незнакомца с герцогом? Они виделись ежедневно в течение целого месяца — это подтверждено Бурхардом и Сануто. В ночь убийства замаскированный спутник герцога бесследно исчез. Какова его роль во всей истории? И, наконец, кем был всадник с золотыми шпорами, главарь убийц, выехавший на берег с безжизненным телом Джованни на крупе коня? Всем этим вопросам суждено остаться безответными.

Глава 9

ОТКАЗ ОТ ПУРПУРА
Одряхлевшим, разбитым и опустошенным выглядел человек, который вошел в зал консистории девятнадцатого июня 1497 года. Папа объявил кардиналам, что и мир, и собственная жизнь отныне утратили для него смысл и всякое значение.

«Невозможно было бы причинить Нам большее горе. Мы нежно любили его — и вот он убит. Ничто, даже сан римского папы, не сможет облегчить эту скорбь и не принесет утешения. Ах, будь у Нас не одна, а семь тиар — все их с великой радостью отдали бы Мы за жизнь Нашего сына».

Так говорил Александр. Он публично каялся, признаваясь, что вел недостойную, несовместимую с его саном жизнь, забыв о христианском долге и об ответственности пастыря. Гибель любимого сына — кара, посланная Всевышним за грехи отца…

Впоследствии эта сцена не раз трактовалась как признание Александра VI во всех приписываемых ему преступлениях. Рассуждение строилось по очень простой схеме: раз уж сам старый Борджа считал смерть Джованни заслуженной карой небес, значит, ему было в чем каяться. Но такая трактовка свидетельствует лишь о полном незнании человеческой души или предвзятости мышления. В самом деле, давно известно, что даже святые считали себя при жизни закоренелыми грешниками. Конечно, Александр VI не был святым, но будь он тем кровожадным чудовищем, каким изображают его многие авторы, вряд ли угрызения совести столь явно проявились бы у папы в тот день.

Далее он сказал, что отныне хочет направить все помыслы лишь на духовные нужды церкви. Осудив продажность и развращенность духовенства в целом, он снова подтвердил, как велика его собственная вина в умножении этого зла, и объявил о желании осуществить глубокую реформу церкви, в том числе римской курии. Для изучения вопросов, связанных с будущей реформой, и подготовки необходимых мероприятий была создана комиссия в составе шести кардиналов.

Какое-то время Александр даже подумывал об отречении, но одно лишь упоминание о таком акте вызвало в конклаве целую бурю протестов. Насколько серьезно рассматривал папа возможность возврата к частной жизни, неизвестно. Вняв уговорам, он отложил принятие окончательного решения и впоследствии уже не возвращался к этой идее.

Отовсюду приходили в Ватикан письма с соболезнованиями. Даже Джулиано делла Ровере, казалось, забыл старую вражду — что, впрочем, вполне соответствовало его интересам на данный момент — и сообщил из Франции о своем искреннем сочувствии горю святого отца. Это письмо послужило прологом к примирению папы с кардиналом.

Еще примечательнее, что флорентийский проповедник Савонарола, «неистовый чудотворец», которого многие называли святым, прервал свои обличительные речи против папства из уважения к тяжкой утрате, постигшей главу столь гневно бичуемой им церкви. Сохранилось его послание в Рим, где он молит Господа ниспослать утешение Александру.

Письмо Савонаролы — очень любопытный документ, говорящий о личности знаменитого монаха куда больше, чем иные книги, посвященные его роли в истории. Несомненно, что именно сострадание побудило Савонаролу взяться за перо, но привычка и страсть к проповедям быстро заслонили первоначальную цель. Он пускается в пространные и совершенно не оригинальные рассуждения о вере, о бесконечном Божьем милосердии, покрывающем все человеческие грехи, и, вдохновляясь собственными красноречием, явно забывает, что обращается к убитому горем отцу. Савонарола призывает папу «отринуть нечестивых и безбожных советчиков и прислушаться к голосу истинных ревнителей христианской веры», — тогда Господь не замедлит утешить его, как некогда утешил Иова, и уже не отнимет от губ святого отца чашу благодати и радости. В заключение, по не вполне понятной логике, Савонарола предупреждал, что «уже приблизилась гроза гнева Господня», и напоминал о верности всех своих предсказаний.

Давноизвестно, что фанатизм несовместим ни с тактом, ни с чувством меры. И все же это письмо — дополнительное свидетельство уважения итальянцев к Александру VI.

Между тем комиссия, учрежденная папой для подготовки церковной реформы, усердно трудилась и уже через месяц представила его святейшеству подробный доклад. Но настроение Александра к тому времени изменилось.

Текст доклада, испещренный пометками и замечаниями папы, сохранился до наших дней, однако практического значения он не имел и даже не был опубликован.

Раздумав перестраивать церковное здание в целом, Александр VI, видимо, сохранил желание показать, что отныне шутить с ним не следует. Ничем иным нельзя объяснить необычно жестокую расправу с провинившимся епископом Козенцы.

В Риме происходила оживленная торговля подложными индульгенциями. Уже в первый год своего понтификата Александр в специальной булле, адресованной испанским епархиям, строго напоминал о необходимости беспощадного преследования изготовителей и продавцов фальшивых отпущений грехов. И вот, по сообщению Бурхарда, в сентябре 1497 года были схвачены трое служащих Бартоломео Флоридо, тайного секретаря папы и епископа Козенцы. У арестованных обнаружилось более двенадцати поддельных индульгенций, и на допросе они показали на своего господина. На очной ставке Флоридо сознался в совершенном преступлении, и папа приказал бросить его в каземат замка св. Ангела. Там, на хлебе и воде, бывшему епископу пришлось каяться в своей предприимчивости, пока смерть не освободила его от оков. Еще страшнее была участь трех помощников — по закону их, подобно фальшивомонетчикам, ждал костер на Кампо-дей-Фьори.

В том же месяце решилась судьба Марии Энрикес, вдовы герцога Гандия, и ее детей — трехлетнего Хуанито и двухлетней Изабеллы. Папа без промедления подтвердил их права, и маленький Хуан стал третьим герцогом Гандийским, князем Сессы и Теано, государем Чериньолы и Монтефосколо. До совершеннолетия герцога управление его землями доверялось дяде, кардиналу Борджа. Только свой последний подарок покойному сыну — Беневентский лен — Александр решил передать во владение Чезаре.

Испанскую ветвь рода Борджа ждало славное будущее. Четвертому герцогу Гандия — Франсиско Борха — предстояло стать гофмаршалом при дворе императора Карла V. После смерти королевы Изабеллы, испытав глубокий душевный надлом, он отвергнет мирскую жизнь. Вступив в Общество Иисуса, герцог пройдет все ступени его иерархической лестницы и умрет в 1562 году генералом Ордена. Впоследствии же Франсиско Борха будет причислен к лику святых.

Несчастье, обрушившееся на семью, задержало отъезд Чезаре в Неаполь, но все же откладывать коронацию Федериго на долгий срок не стоило. Двадцать второго июля, простившись с отцом, кардинал выехал из Рима, сопровождаемый свитой в двести человек.

Его встреча с королем произошла в Капуе — из-за эпидемии лихорадки в Неаполе был объявлен карантин. Но Чезаре не сумел избежать заразы и несколько дней тяжело болел, к немалому беспокойству свиты и короля. Наконец, почувствовав себя лучше, архиепископ Валенсийский совершил требуемую церемонию. Коронацию не омрачили никакие непредвиденные эксцессы, хотя вообще в Неаполитанском королевстве было неспокойно. Продолжала полыхать вражда между сторонниками Арагонского дома и галлофилами, и дело доходило до вооруженных столкновений. Несмотря на изгнание французов, трон под Федериго казался не слишком надеждым, и Чезаре должен был по возможности примирить обе партии. Но сам король не возлагал на это больших надежд. Получив благословение святого отца и корону из рук горделивого светлокудрого юноши вдвое моложе себя, он не стал задерживать кардинала и в конце августа со всевозможными почестями отпустил его в Рим.

Утром шестого сентября все прелаты, находившиеся тогда в Вечном городе, и послы союзных государств собрались в монастыре Санта-Мария Нуова, чтобы приветствовать вернувшегося из поездки архиепископа Валенсии.

После мессы была назначена аудиенция у его святейшества. Когда молодой кардинал приблизился к трону Александра VI, «папа обнял и поцеловал его, но не произнес ни слова». Так описывают их встречу два очевидца — Бурхард и Сануто, и молчание папы в тот день до сих пор считается, фактом многозначительным. По глубокому убеждению Грегоровия, продемонстрированная папой холодность доказывает, что он не сомневался в братоубийстве, совершенном Чезаре. Но можно ли считать сам поцелуй естественным актом по отношению к убийце? И наоборот, если бы Александр заговорил с сыном, не поцеловав его, о чем свидетельствовал бы такой нюанс?

Как уже говорилось, в феврале 1498 года появились первые слухи о намерении Чезаре Борджа сложить с себя сан. Они крепли и становились все определеннее, показывая, что у папы родился некий план, осуществлению которого мешает пурпурное облачение сына. И действительно, Александр задумал женить его на Карлотте Арагонской, дочери Федериго, потребовав в качестве приданого два княжества — Альтамуру и Таранто.

Король был вовсе не в восторге от такой перспективы. Нашествие французов истощило Неаполитанское королевство и опустошило казну, а замужество прекрасной Санчи уже обернулось потерей княжества Скуиллаче. Федериго не желал отдавать ненасытным Борджа еще два огромных лена, но и ссориться с папой ему не хотелось. Снедаемый тревогой, расхаживал он ночами по залам дворца, раздумывая, как увернуться от нависших над его владениями рогов Быка.

Между тем слухи становились все скандальнее. Поговаривали, что папа готов презреть непреложность целибата и дать сыну официальное разрешение на брак, сохранив за ним все церковные должности. Вряд ли Александр действительно был готов пойти на столь беспрецедентный шаг, но сама мысль о подобном варианте побуждала Федериго к действию. Решив выбивать клин клином, неаполитанский король предложил его святейшеству подумать о другой паре возможных супругов. Он имел в виду своего племянника Альфонсо и Лукрецию, чей развод с Джовании Сфорца уже был оформлен в римской курии. Папа согласился, и свадьбу решили отпраздновать в Риме двадцатого июня 1498 года. Приданое невесты составляли 40000 дукатов, но хитрый Александр позаботился о том, чтобы расход окупился — он настоял на выделении в самостоятельное княжество двух неаполитанских городов — Бишелье и Корато. Будущий муж Лукреции получал их в собственное владение, становясь таким образом герцогом Бишельским.

И все же папа, к неудовольствию Федериго, не переставал возвращаться к мысли о женитьбе Чезаре. Тогда король объявил, что должен обсудить этот вопрос с их католическими величествами. Такой маневр позволял ему как бы переместить ответственность из Неаполя в Мадрид, не боясь осложнений, — Александр, конечно, не захочет портить отношения с испанским двором и смирится с отказом, подкрепленным ссылкой на мнение Фердинанда и Изабеллы. Но все тонкости итальянской брачной дипломатии вскоре отошли на задний план, уступив место более важным делам: из Франции пришла весть о кончине Карла VIII.

Смерть короля, если верить летописям, наступила в результате случайности настолько нелепой, насколько можно только это представить. Будучи в замке Амбуаз, Карл захотел посмотреть, как продвигается работа художников, вывезенных им из Неаполя; итальянцам доверили роспись стен в королевских покоях. Поспешно пробираясь по темному замковому коридору, он наткнулся на полуоткрытую дверь и упал, сильно ударившись головой. Вечером того же дня Карл VIII скончался.

Теперь на французский трон взошел Людовик, герцог Орлеанский. Уже его миропомазание в Реймсе стало поводом для сильнейшей тревоги в Италии — Людовик принял сразу три короны, объявив себя королем Франции, обеих Сицилий и герцогом Миланским. Лодовико Сфорца и Федериго восприняли этот шаг как начало войны и даже отозвали своих послов из Парижа. Всем было ясно, что христианнейший король намерен вести весьма активную и не вполне дружественную политику к югу от Альп. И конечно, ему не обойтись без помощи римского папы.

Людовик XII понимал это, как и Александр VI. У короля имелась и еще одна веская причина искать расположения Ватикана — едва успев занять престол, он направил в Рим прошение о разводе с женой — Жанной Валуа, дочерью покойного Людовика XI (которому наследовал Карл). Свое желание расторгнуть брак король обосновывал довольно убедительными доводами. Во-первых, он женился против собственной воли, подчиняясь требованию хитрого и безжалостного Людовика Валуа — в случае неповиновения герцогу грозила потеря всех владений, а возможно, и смерть. Во-вторых, сам Людовик XI был крестным отцом герцога Орлеанского, так что жених и невеста считались в каком-то смысле братом и сестрой; согласно же постановлению Триентского собора такая степень родства исключала возможность брака. В-третьих, физический недостаток лишил Жанну способности к деторождению.

Получив письмо, папа сразу же образовал комиссию из нескольких епископов под председательством кардинала Люксембургского для всестороннего и тщательного изучения столь важного вопроса. У нас нет оснований утверждать, что отцы церкви покривили душой, вскоре признав этот брак недействительным. Их решение, хотя оно и было выгодно святейшему престолу, полностью соответствовало канонической точке зрения на супружество.

Кроткая принцесса, с юности привыкшая подчиняться — сперва суровому отцу, затем мужу, который откровенно тяготился ее обществом, — не пыталась протестовать. Она только обратилась к папе с просьбой разрешить ей основать монашеский орден во славу Девы Марии. Растроганный Александр немедля выслал Жанне требуемую буллу и свое благословение. Кстати сказать, сам он, по-видимому, испытывал какое-то особое благоговение перед светлым образом Девы Марии. Оно не раз ощущалось в его речах и поступках и было отмечено современниками. Такое поклонение Деве — олицетворению чистоты и непорочности — наверняка покажется странным для столь чувственного и во всех отношениях очень земного человека. Мог ли папа искренне чтить Богоматерь и продолжать вести греховную жизнь (хотя, конечно, его прегрешения были уже не те, что в молодости)? Не лицемерил ли Александр VI? Но, скорее всего, никакого лицемерия не было. Здесь мы снова встречаемся с уже упоминавшейся характерной чертой людей средневековья — алогичностью, непоследовательностью их поступков — с нашей точки зрения, конечно.

Из королевского развода папа собирался извлечь максимум пользы. Момент казался чрезвычайно благоприятным — представлялась возможность сразу обеспечить сыну высокое, независимое от церкви положение, но уже за счет Франции. Возрастали и его шансы на брак с дочерью Федериго, поскольку Карлотта Арагонская жила и воспитывалась не в Неаполе, а при французском дворе.

Деликатную миссию папа возложил на епископа Сеуты — ему поручалось сообщить христианнейшему королю о дозволении развестись с Жанной Валуа, а заодно изложить Людовику личную просьбу его святейшества. Александр уже не скрывал, что предстоящее отречение кардинала Борджа — вопрос решенный, и просьба заключалась в предоставлении Чезаре двух французских графств — Валанса и Дуа.

Эти графства, расположенные в предгорьях Альп, почти двести лет были предметом споров между французскими королями и Ватиканом. Незадолго до смерти Людовик XI формально передал суверенитет над ними святейшему престолу, фактически сохранив там свою власть. Но Карл VIII отказался признать договор, к вящему негодованию папы Иннокентия.

И вот теперь Александр предлагал компромисс. Оба графства юридически остаются в составе французского королевства, не переходя к церкви, но его христианнейшее величество объединяет их в герцогство, сюзереном которого становится Чезаре Борджа.

Людовик XII не возражал против предложенной сделки, однако считал, что герцогство — слишком высокая плата за единственную услугу. Король, как и папа, умел позаботиться о своей выгоде. Понимая, сколь волнует святого отца судьба архиепископа Валенсийского, Людовик решил воспользоваться удобным случаем и окончательно устроить свою семейную жизнь, а заодно помочь ближнему. Итак, король дал знать Александру VI, что исполнит волю его святейшества, но при этом просит еще о двух небольших одолжениях: во-первых, о церковном разрешении на брак с молодой вдовой Карда VIII, прекрасной Анной Бретонской, а во-вторых, о кардинальском пурпуре для епископа Руанского. Епископ, Жорж д’Амбуаз, был верным другом герцога Орлеанского со времен Людовика XI, а теперь стал главным советником короля.

Папа принял оба условия, и седьмого августа 1498 года полномочный посол, сьер Луи де Вильнев, торжественно вручил Чезаре Борджа королевский диплом — грамоту, дарующую ему и его потомкам корону герцогов Валентинуа. В тот же день новоявленный герцог предстал перед священной коллегией, чтобы просить о сложении с себя сана.

Преклонив колени у папского трона, Чезаре исповедал собравшимся свой грех — отсутствие стремления к духовному служению. Лишь повинуясь воле отца всех верующих, принял он священный сан, но душа его оставалась мирской. Не в силах противостоять влечению и не желая идти против совести, он умолял его святейшество и весь конклав о единственной милости — позволить ему сдать должности и бенефиции, доверенные святой церковью, сложить сан и вернуться в мир. В заключение герцог сообщил также о своем желании вступить в брак.

Эта церемония была, конечно, просто спектаклем, но все же не обошлось без неожиданностей. Кардинал Хименес выступил с резким протестом, отказываясь удовлетворить просьбу преосвященного Борджа. В данном случае строптивость испанского прелата объяснялась чисто политическими мотивами: Фердинанда и Изабеллу весьма беспокоил наметившийся союз между Ватиканом и Францией.

Решение конклава должно было быть единогласным, и Александр поспешил вмешаться в дискуссию. Призвав всех к тишине, он заявил, что не видит причин, да и возможности, отказывать кардиналу Валенсийскому в просьбе, от выполнения которой зависит спасение его души — ведь нерадивого пастыря неминуемо ждет адское пламя. Этот аргумент — pro salute animae suae[661] — был неопровержим и заставил Хименеса умолкнуть, ибо спасение души кающегося грешника — всегда главная и первостепенная задача церкви.

Впрочем, предусмотрительный папа тут же подсластил пилюлю, объявив, что все лежащие за Пиренеями бенефиции кардинала Валенсийского будут переданы испанскому духовенству. Доходы с этих земель достигали 35000 флоринов ежегодно, и львиная доля предназначалась Хименесу. Кроме того, папа напомнил кардиналу, что поручил заботе их католических величеств своего малолетнего племянника герцога Гандийского и желает ныне и впредь сохранить самые теплые отношения с королевским двором. Под «племянником» подразумевался внук Александра VI Хуан, сын убитого Джованни.

Итак, разрешение было получено, и Чезаре мог начинать новую жизнь. По удивительной причуде судьбы титул его почти не изменился: из кардинала испанской Валенсии он превратился в герцога французского Валанса.

Но Чезаре Борджа все же приобрел новое имя, или, вернее, прозвище. Людовик XII, соединив оба графства, сделал их герцогством Валентинуа, и с тех пор так стали называть сына Александра VI во Франции. А для итальянцев он стал герцогом Валентино, войдя под этим именем в историю своей страны.

Часть III Бык в наступлении

Sit pitiinе Caesaris omen[662]

Девиз на рукояти шпаги Чезаре Борджа.

Глава 10

ГЕРЦОГИНЯ ВАЛЕНТИНУА
Король Людовик снарядил целую флотилию, чтобы с подобающим почетом доставить во Францию нового вассала французской короны — герцога Валентинуа. В конце сентября 1498 года три корабля и пять галер стали на якорь в гавани Остии.

В Риме спешно заканчивались последние приготовления к отъезду Чезаре. Папа желал, чтобы его сын предстал при французском дворе во всем великолепии, приличествующем отпрыску княжеского рода Италии — страны, где наслаждение красотой и роскошью уже полторы тысячи лет считалось естественной целью человеческой жизни. Помимо этих соображений, герцог должен был олицетворять величие и могущество святейшего престола — в качестве посла Александра VI он вез королю разрешение на брак с Анной Бретонской, а епископу Руанскому — звание кардинала. Наконец, имелось еще одно, не менее важное, обстоятельство — во Фракции Чезаре предстояло познакомиться со своей невестой.

Его свита насчитывала больше ста человек. Кроме слуг, пажей, испанских и итальянских дворян, в нее входили гофмаршал герцога Рамиро де Лорка, личный секретарь Агапито Герарди и придворный медик Гаспаре Торелла — всех их мы еще не раз встретим впоследствии на страницах нашего повествования. Особенно ценим был доктор Торелла — он был одним из немногих врачей своего времени, знавших способ лечения «французской болезни».

В свите Борджа находились молодые люди из трех десятков знатнейших римских фамилий — среди них Джанджордано Орсини, Пьетро Сантакроче, Марио ди Мариано, Доменико Сангуинья, Джулио Альберини, Бартоломео Капраника и Джанбаттиста Манчини. Все эти семьи связали свою судьбу с интересами Александра VI. Не являлись исключением и Орсини — убедившись в бесперспективности борьбы с папой, они предпочли породниться с Борджа. Двадцать восьмого сентября в Ватикане отпраздновали свадьбу Фабио Орсини с Хироламой, племянницей Александра.

Ранним утром первого октября 1498 года Чезаре в сопровождении всей свиты выехал из Трастевере в Остию. Кавалькада двигалась по тенистой дороге вдоль берега Тибра. Римская молодежь предпочитала одеваться на французский манер, но надменные испанцы и в путешествии хранили верность модам Кастилии и Арагона. Среди яркого многоцветья расфранченных дворян резко выделялась высокая фигура герцога в черно-белом бархатном костюме. Ни кружева, ни золотое шитье не нарушали строгости его одежды, и лишь несколько кроваво-красных рубинов, «каждый величиной с боб», пылали в лучах восходящего солнца на черном берете, показывая, кто играет главную роль в этой толпе блестящих мужчин. Позднее в Риме рассказывали, что святой отец плакал от радости, глядя из дворцовых окон на гордого и прекрасного «сына своего сердца» (так он называл Чезаре в письме к королю), уезжавшего навстречу славе и могуществу. Вторая мечта старого Родриго де Борджа сбывалась на глазах.

Двенадцатого октября итальянцы высадились в Марселе, где высоких гостей встречал епископ Дижонский, и, не задерживаясь, направились в Авиньон. Там их с нетерпением ждал кардинал Джулиано делла Ровере. Нетерпение объяснялось горячим желанием кардинала восстановить добрые отношения — или, по крайней мере, видимость таковых — с его святейшеством. Первый шаг к примирению, заключавшийся в соболезнованиях папе по случаю смерти Джованни Борджа, был уже сделан, и теперь делла Ровере собирался, не щадя сил, помогать Чезаре, зная, что на свете не существует более верного способа добиться расположения папы.

Сам король был в отъезде. Французский двор временно расположился в Шинонском замке; еще не окончились работы в новом королевском дворце в Блуа. Около месяца Чезаре со свитой прожил в Авиньоне, в обществе сменявших друг друга прелатов и вельмож. Наконец, в середине декабря курьер привез известие о возвращении его христианнейшего величества, и герцог выехал в Шинон.

Торжественность прибытия Чезаре Борджа ко двору Людовика была достойна посланника апостольского престола. Сперва в ворота замка вошли двадцать четыре белых мула, нагруженных дарами королю; их бархатные попоны украшал вышитый золотом герб Борджа — пасущийся бык. Слуги вели под уздцы шестнадцать чистокровных лошадей в серебряной сбруе с серебряными стременами. Затем следовали восемнадцать конных пажей и толпы прислужников разного ранга — все, как один, в красно-желтых ливреях с гербами. За ними, в окружении трех десятков молодых дворян, ехал герцог.

Его вороной конь, покрытый чешуйчатой попоной из ажурных золотых листьев тончайшей работы, с хвостом, охваченным жемчужной сеткой, казался невиданным произведением искусства. Говорили, что герцог велел подковать своего любимца золотыми подковами, и когда гвозди стирались, то потерянную подкопу не поднимали с дороги — она оставалась лежать, сверкая в пыли, в качестве драгоценного дара первому путнику, которому посчастливится пройти вслед за Чезаре Борджа.

Но и всадник был под стать сказочному коню. Черный бархат по-прежнему облекал его с головы до ног. Сквозь прорезные рукава сверкала золотая парча камзола, и, как раньше, на широком черном берете горели рубины. Но теперь на груди Чезаре покоилась тяжелая золотая цепь с усыпанным бриллиантами медальоном — знак герцогского достоинства. Впрочем, сын Александра VI немного предвосхищал события — ему еще предстояло получить желанный титул из рук короля.

Жорж д’Амбуаз, епископ Руанский, и другие придворные встретили гостя у моста и проводили в замок, где его ожидал повелитель Франции.

Людовик XII окружил Чезаре вниманием и почетом, и все вельможи французского двора, светские и духовные, наперебой старались выказать сыну Александра VI самую искреннюю и теплую привязанность. Пожалуй, единственным исключением, темным пятнышком на ярком фоне всеобщего подчеркнутого радушия, оказалась невеста — Карлотта Арагонская.

Поговаривали, будто сердце принцессы уже отдано некоему молодому бретонцу из свиты королевы Анны. Возможно, в этом слухе имелась доля истины. Во всяком случае, холодность принцессы с блистательным женихом была слишком явной, чтобы остаться незамеченной и не вызвать многочисленных толков. Кардинал делла Ровере, ставший отныне усердным ревнителем интересов папы при французском дворе, не замедлил известить Александра об этом прискорбном обстоятельстве. Сам делла Ровере видел в столь необъяснимом поведении девицы результат неких враждебных Ватикану интриг, о чем и сообщил его святейшеству.

Скорее всего, кардинал ошибался, ибо судил по себе. История знает немало примеров того, как романтическая любовь нарушала далеко идущие планы монархов и князей. Не вняв уговорам, Карлотта объявила, что вступит в брак с герцогом лишь после того, как неаполитанский посол передаст ей соответствующий приказ отца, короля Федериго. Разумеется, посол не имел таких полномочий.

Людовик был в ярости. Оскорбление, нанесенное сыну Александра VI, разом ставило под удар всю трансальпийскую политику короля. Не могло быть и речи о том, чтобы визит герцога завершился таким скандалом.

Здесь стоит упомянуть об одной истории, имевшей место во время пребывания Чезаре во Франции и включенной в эпопею вымышленных преступлений Борджа. Она основана на сообщении Макиавелли. В «Отрывках из писем к Совету десяти» флорентийский секретарь пишет следующее: «Диспенсация — специальное разрешение на брак короля Франции — была вручена Валентино папой перед самым отъездом и в глубочайшей тайне. Папа велел не показывать и не отдавать этот документ королю до тех пор, пока тот не выполнит всех пожеланий герцога. Но в ходе переговоров епископ Сеуты выдал королю секрет, и король отпраздновал свадьбу, так и не увидев разрешения, но твердо зная, что оно существует. За свое предательство епископ был убит по приказу Валентино».

Этот рассказ использовался многими авторами, писавшими после Макиавелли. Но если не подозревать секретаря в намеренной лжи, то придется допустить, что его ввели в заблуждение. Существование диспенсации не составляло секрета — это видно хотя бы из того, что о ней упоминает феррарский посол Манфреди в письме от второго октября, на следующий день после отплытия герцога из Италии. Да и как бы мог сам Макиавелли узнать о деле, окутанном столь глубокой тайной, о том, что происходило с глазу на глаз между отцом и сыном Борджа? Что же до смерти Фернандо д’Альмейды, епископа Сеутского, то он погиб седьмого января 1500 года во время осады Форли, где находился в составе герцогской свиты. Этот факт нашел отражение в «Хрониках» Бернарди и в «Истории Форли» Боноли, но, как всегда, прошел мимо внимания пристрастных обвинителей Борджа.

Но вернемся во Францию. Как уже говорилось, Людовик XII был исполнен решимости не отпускать Чезаре холостяком. Конечно, он досадовал, что принцесса Арагонская заупрямилась так некстати, но ведь при королевском дворе были и другие невесты. Король высказал эти соображения герцогу Валентинуа, и вскоре стало известно, что гость остановил свой выбор на семнадцатилетней красавице Шарлотте д’Альбре — дочери герцога Гиеннского и сестры короля Наварры.

Начались переговоры. Наваррский король не возражал против такой партии для своей племянницы, но Ален д’Альбре проявил неуступчивость. Объяснялось это просто: если дядя Шарлотты думал в первую очередь о сохранении дружбы французского короля, защищавшего маленькую Наварру от притязаний Кастилии, то прижимистый отец беспокоился о приданом, прикидывая, намного ли облегчит его казну молодой римский хищник. В конце концов, поддавшись уговорам Людовика, герцог д’Альбре согласился отдать свою дочь Борджа, не преминув, впрочем, заручиться подробными сведениями о доходах будущего зятя.

Приданое определили в размере 30000 ливров (т. е. 90000 франков), из которых шесть тысяч выплачивались Чезаре после свадьбы, а остальные — в виде ежегодных взносов по пятьсот ливров. Надо заметить, что даже такую сомнительную щедрость Ален д’Альбре проявил за счет покойной жены — вся сумма приданого представляла собой неотчуждаемую долю Шарлотты в наследстве ее матери, Франсуазы Бретонской. Предусмотрительный герцог заодно потребовал у дочери письменного отказа от любых имущественных притязаний в будущем. Кроме того, он намеревался сорвать солидный куш с Ватикана — после свадьбы папа должен был выплатить Шарлотте 100000 ливров и дать звание кардинала сыну герцога — Аманье д’Альбре. Чезаре поручился за выполнение обоих требований.

Теперь планам Людовика XII обеспечивалась безоговорочная поддержка Рима, и в середине апреля в Блуа был подписан договор между французским королем и Венецианской республикой — фактически наступательный и оборонительный союз против всех остальных государств. Единственное исключение делалось для правящего папы римского — святой отец мог, если будет на то его добрая воля, присоединиться к союзникам. То, что речь идет лишь об Александре VI, но не о его преемнике, специально оговаривалось в тексте договора.

Этот союз стал первым практическим шагом к низвержению дома Сфорца. Встречи короля с венецианцами проходили в обстановке строжайшей тайны, и о мече, уже нависшем над его головой, Лодовико Моро узнал с большим опозданием. В Милане был перехвачен папский гонец, направлявшийся во Францию. Ознакомившись с найденными у него письмами, герцог, к своему ужасу, убедился не только в существовании коалиции, но и в том, что к антимиланскому союзу примкнул Александр VI. Непосредственным следствием этого открытия стало поспешное бегство из Рима кардинала Асканио Сфорца.

А во Франции тем временем Чезаре Борджа наслаждался безоблачным счастьем. Двенадцатого мая в дворцовой церкви состоялось его бракосочетание с Шарлоттой д’Альбре, и уже на следующий день он получил из рук Людовика «свадебный подарок» — орден св. Михаила, высшую награду королевства.

Любил ли герцог свою юную жену? Мы не располагаем прямыми указаниями на этот счет, но как обстоятельства их брака, так и последующие события свидетельствуют об искренней и пылкой привязанности двух молодых сердец. Да и могло ли быть иначе? И она, и он единодушно признавались красивейшими людьми своих стран, и если о жизни и характере Шарлотты известно сравнительно немного, то все современники отмечали неотразимую привлекательность Чезаре — его царственное обаяние не уступало внешности. Они провели вместе очень короткое время, затем расстались навсегда и умерли, не дожив до зрелого возраста — и все же, судя по всему, лето 1499 года, озаренное любовью и надеждой, стало бы лучшим воспоминанием Чезаре и Шарлотты, даже если бы судьба наградила их спокойной и долгой жизнью.

Но уже в сентябре вновь запели трубы войны. Приготовления к итальянскому походу закончились, и армия Людовика XII под командованием Джанджакомо Тривульцио двинулась через Пьемонт. Герцог Валентинуа находился в свите короля, и ему предстояло впервые вступить на родную землю в рядах армии завоевателей. Он простился с семнадцатилетней женой, назначив ее правительницей всех своих французских владений, и, на случай смерти в бою, оставил завещание, по которому Шарлотте предназначалось все движимое имущество герцога в Италии и во Франции. Последний поцелуй — и Чезаре Борджа снова вдел ногу в стремя. Вороной конь, звеня золотыми подковами, унес седока навстречу осадам и сражениям, стычкам и штурмам, почестям, лести и проклятиям. Отныне и до смерти все его дела и помыслы будут неразрывно связаны с войной.

Глава 11

ОТХОДНАЯ ТИРАНАМ
Теперь Лодовико Сфорца предстояло пожинать плоды собственной жестокости и лицемерия — в час горькой беды, надвинувшейся на Милан, от него разом отвернулись друзья и союзники. Соседи слишком хорошо помнили нрав герцога и его деяния, чтобы помогать Лодовико. А он, при всем своем уме, никак не мог предвидеть, что случайно приоткрывшаяся дверь в замке Амбуаз раскроит лоб Карлу VIII и тем самым сведет на нет хитроумный план низвержения Арагонской династии в Неаполе. Правда, нынешний французский король тоже собирался завоевать сицилийскую корону, но и относительно Милана у него имелись весьма определенные намерения, притом первоочередные.

Тщетно пытался «иль Моро» измыслить какую-нибудь новую комбинацию, заручиться чьей-нибудь военной помощью и отвести лавину, неудержимо катившуюся к его владениям. Уже никто не верил его слову и не искал его дружбы. Город за городом открывал ворота войскам французского короля, и падение Милана было вопросом немногих дней. О вооруженом сопротивлении не приходилось и думать, и единственное, что оставалось Сфорца, — попытаться спастись самому, уже без надежды сохранить престол.

Пока шло бескровное завоевание Миланского герцогства, Людовик со своей свитой находился в Лионе, но уже шестого октября все было кончено.

Французский король въехал в Милан, встреченный всеобщей радостью — жители смотрели на него как на освободителя, ибо Черный Лодовико отнюдь не пользовался народной любовью. Целая толпа французских и итальянских вельмож следовала за повелителем — горожане узнавали принца Савойского, герцогов Феррары, Монферра, Мантуи и других именитых особ. Был здесь и Чезаре Борджа — в отличие от прочих он ехал не за королем, а рядом с ним, и эта деталь не ускользнула от внимания зрителей.

А папа в Риме понял, что наконец настал его час. В середине сентября в Венецию прибыл кардинал Джованни (Хуан) Борджа и изложил Совету десяти условия, на которых святой отец согласен присоединиться к франко-венецианскому блоку. Опираясь на политическую и военную поддержку французского короля, Александр задумал грандиозное предприятие. Речь шла о том, чтобы вновь подчинить власти святейшего престола почти всю центральную часть страны — Романью. Это означало войну с полдюжиной крупных независимых городов.

С формальной точки зрения Ватикан являлся сюзереном ленов Романьи — правители городов должны были платить папе ежегодную дань. Но в действительности все давно уже обстояло иначе. Предшественники Александра VI щедрой рукой раздавали церковные земли своей родне, а новоявленные владыки сохраняли определенную лояльность святейшему престолу лишь до тех пор, пока его занимал благодетель, увенчанный тройной тиарой. Затем папа умирал, и очередной кардинал, обычно также обремененный многочисленным и алчным семейством, занимал место покойного. Феодалы, получившие богатство и власть от прежнего архипастыря, всеми правдами и неправдами держались за свои владения, и вернуть церкви лены, принадлежавшие ей каких-нибудь пять-десять лет назад, оказывалось очень нелегким делом. В результате церковные земли таяли, как снег на весеннем ветру. Ни о каких выплатах не было и речи — родственники почивших пап чувствовали себя не вассалами церкви, а самодержцами. Они основывали династии и правили своими городами и областями с помощью насилия и разбоя, иногда нападая друг на друга, иногда — объединяясь перед лицом общего врага. Вся Центральная Италия изнемогала под гнетом их жадности и междоусобиц, но никто из пап не обладал ни достаточными военными возможностями, ни умом, нужным для восстановления единства Романьи. Никто — пока не пришли Борджа.

Конечно, не стоит идеализировать Александра VI — его усилия по созданию мощного церковного государства не были бескорыстными. И все же он лишь собирал то, что разбросали предшественники. Обратим внимание на еще одну немаловажную черту его деятельности: обеспечивая будущее собственных детей, он старался добывать им земли и короны «на стороне», за пределами папской области. В самом деле — Джованни стал испанским герцогом, Чезаре — французским, а Жофре — неаполитанским принцем. Можно объяснять деятельность Александра VI какими угодно эгоистическими побуждениями, но нельзя не признать, что его политика была куда более дальновидной, разумной и выгодной для церкви, чем беспорядочное хищничество Сикста IV или бесславное себялюбие Иннокентия VIII.

В октябре консистория опубликовала папскую буллу, составленную в весьма резких тонах. Из нее следовало, что святой отец данной ему властью наместника Христова лишает всех прав тиранов Римини, Пезаро, Имолы, Форли, Камерино, Урбино и Фаэнцы, как не выполняющих своих вассальных обязанностей по отношению к святейшему престолу и, более того, не раз поднимавших оружие против церкви.

Перечисленные города с прилегающими к ним землями объявлялись отныне ленными владениями Ватикана.

Эта булла, естественно, повергла мелких тиранов Центральной Италии в смятение и ярость. Сам по себе папский гнев значил для них не очень много, но все знали, что герцог Валентино — Чезаре Борджа — спешно собирает войска, и авторитет апостольского престола будет надежно подкреплен силой меча. На Чезаре уже тогда многие смотрели со страхом, как на молодого волка, однако было бы глубокой ошибкой представлять его противников стадом беззащитных овечек. Пожалуй, единственной чертой, допускающей такую аналогию, явилась бестолковая сумятица в их последующих действиях.

Джованни Сфорца, тиран Пезаро, люто ненавидевший Борджа за тяжкую обиду и в то же время боявшийся их, как огня, поспешил в Венецию в надежде соблазнить Совет десяти щедрыми посулами и расколоть вражеский союз. Постепенно повышая ставку, он в конце концов даже предложил венецианцам навечно присоединить к республике всю область Пезаро, оставив для себя лишь роль наместника — лишь бы не попасть в руки Борджа.

Но отчаянное красноречие Джованни пропало даром — сделка не состоялась. Лукавые купцы лишь покачивали головами, а потом объяснили незадачливому просителю, что он опоздал со своими предложениями. Венеция не может пойти на ссору с французским королем ради спасения Сфорца, а распоряжаться судьбой города высокочтимый мессер Джованни уже не вправе, ибо больше не имеет над ним реальной власти…

Форли входил в сферу интересов Флоренции, и Синьория предпринимала лихорадочные усилия, пытаясь срочно создать оборонительный блок. Предполагалось, что в него войдут Болонья, Феррара, Форли, Пьомбино и Сиена. Но этот план также провалился, не успев даже окончательно оформиться. Феррара и Сиена, не упомянутые в октябрьской булле, сочли неразумным рисковать собственным благополучием ради других, навлекая на себя гнев Борджа и их могущественного союзника, христианнейшего короля. Переговоры были прерваны.

Некоторые разногласия возникли относительно участи Фаэнцы. Венеция склонялась к тому, чтобы исключить ее из списка предстоящих аннексий. Это милосердие объяснялось очень просто — Манфреди, юный властитель опального города, задолжал венецианцам огромную сумму, и было очевидно, что с его устранением от власти все надежды на возвращение денег обратятся в прах. Совет десяти даже отправил в Рим специальное посольство, спрашивая, не угодно ли будет святейшему отцу немного отсрочить расправу над Фаэнцей или взять на себя уплату долгов Манфреди. Но Александр не собирался расплачиваться за своих врагов. Он с достоинством ответил венецианцам, что сейчас не время говорить о деньгах, и огорченные послы отправились восвояси, понимая, что не имеет смысла ссориться с папой из-за Манфреди.

Борджа никогда не придавали значения общественному мнению, однако в преддверии войны на помощь Александру VI пришел случай. Италию потряс слух о невероятном злодеянии — покушении на жизнь папы римского. Вина за подготовку преступления возлагалась на город Форли.

Дело было так. В конце ноября стража задержала в Ватикане двух человек. Оба носили имя Томмазо, хотя и не состояли в родстве. Один из арестованных оказался музыкантом, другой — камергером двора Форли. В конфискованном у них дорожном посохе обнаружился тайник с письмом, «пропитанным столь сильным и проникающим ядом, что смертельной опасности подвергался любой человек, по неведению взявший это письмо в руки». Смертоносное послание адресовалось папе, а написала и отправила его графиня Катерина Риарио-Сфорца, правившая городом после смерти своего мужа, Джироламо Риарио.

Многое в этой истории выглядит недостоверным, и прежде всего — само орудие преступления. Легенды об отравленных письмах были весьма популярны в средневековой Европе, но существование столь мощного яда вызывает еще большее сомнение, чем пресловутый «белый порошок Борджа». Кроме того, очень уж наивным выглядит план графини — отвести беду от города, убив папу столь экстравагантным и в то же время очевидным для всех способом. Даже если допустить наличие яда и представить, что Александр VI пал его жертвой, единственным результатом такого исхода стала бы беспощадная война на уничтожение Форли и всего семейства Риарио. И если действиями графини руководило властолюбие и забота о будущем своих детей, то трудно понять, какие чувства воодушевляли ее посыльных — они не имели никаких личных счетов к Борджа, а между тем обрекали себя на неминуемую и мучительную смерть.

Большинство историков сходится на том, что оба несчастных Томмазо попросту оклеветали себя и свою госпожу, сознавшись под пыткой во всех черных замыслах, какие Борджа хотели бы приписать собственным врагам. Однако имеется одно интереснейшее свидетельство, косвенно подтверждающее версию отравленного письма.

В основательных и подробных «Хрониках Форли» Андреа Бернарди сообщается о некоем «моровом поветрии» — опустошительной эпидемии, поразившей город в конце 1499 года. И вот, по словам Бернарди, графиня приказала положить приготовленное к отправке письмо на одного из больных, надеясь таким способом перенести заразу на Александра.

Папа устроил торжественное богослужение по случаю избавления от страшной опасности. А кардинал Раффаэле Риарио спешно покинул Рим — он опасался, и не без основания, что кары, угрожающие всему семейству Риарио, затронут и его персону.

В общем, независимо от того, какой именно беды — яда или болезни — избежал Александр VI, эта история лишь укрепила позиции Ватикана, дав ему дополнительный «casus belli»[663]. Все было готово, и герцог Валентино мог начинать поход. Он по-прежнему пользовался благоволением французского короля и всемерной поддержкой Джулиано делла Ровере, остававшегося самым ревностным и усердным защитником интересов Борджа при дворе Людовика XII. Отношения кардинала с папой в тот период не оставляли желать лучшего — по крайней мере, внешне. Оба они были слишком умны для того, чтобы до конца доверять друг другу, и оба понимали, что союз им выгоднее, чем вражда. Конечно, в большей мере это относилось к кардиналу.

Примирение с Борджа стало для него не тактическим маневром, а стратегическим выбором. Понадобилось семь лет ожесточенной политической борьбы, чтобы Джулиано делла Ровере понял: ему не свалить Быка. Сохранилось письмо, в котором кардинал благодарит папу за оказанную честь — благословленный святым отцом брак между племянником Джулиано, Франческо делла Ровере, и Анджелой Борджа, племянницей Александра. По-видимому, и папа, решивший породниться с семейством делла Ровере, не таил зла на прежнего противника.

Со своей стороны, кардинал старался не за страх, а за совесть, делая для папы куда больше, чем тот мог рассчитывать. Он стал одним из поручителей Чезаре, ссудив ему 45000 дукатов на снаряжение войск, и не предпринял никаких шагов, чтобы отвести угрозу от Форли, где правили его родственники — Риарио. Но кардинал не был бы итальянцем, если бы действительно забыл старую вражду. Джулиано смирил свой гордый и независимый дух, признав, что ни силой, ни хитростью ему не удастся победить старого Борджа. Но он умел ждать и верил — его час придет. А пока помогал Чезаре Борджа сломить тех глупцов, которые надеялись преуспеть там, где потерпел поражение кардинал делла Ровере.

Армия герцога Валентино насчитывала уже около 10000 солдат. В нее входили триста французских рейтар под командованием Ива д’Аллегра, четыре тысячи гасконских пехотинцев, полк швейцарцев, состоявших на службе у папы, отряды Тиберти и Бентивольо Чезенского — Чезена была одним из немногих городов Романьи, сохранивших верность святому престолу.

В начале октября Людовик XII покинул покоренный Милан — присутствие короля стало необходимо во Франции. А днем позже Чезаре поднял армию и двинул ее вдоль реки По, через земли Феррары и Кремоны, начав свой первый самостоятельный поход. Овладение любым ремеслом включает период ученичества, который особенно долог и труден в ремесле солдата и полководца. Чезаре Борджа исполнилось лишь двадцать четыре года, и он еще не видел ни одного большого сражения. Но война была его призванием, и отчаянная храбрость в сочетании с ясным, холодным умом прекрасно восполняли недостаток боевого опыта. Окружающим людям нередко казалось, что этот стройный широкоплечийкрасавец, с головы до ног затянутый в черный бархат, так и родился зрелым воином, подобно тому, как Афина вышла из головы Зевса.

Глава 12

ИМОЛА И ФОРЛИ
Первой на очереди стояла Имола. Прежде чем выступить в поход, Чезаре приехал в Рим — повидаться с отцом, которого не видел больше года. Он провел в Ватикане три дня, и все это время было заполнено тайными совещаниями между старым и молодым Борджа. А затем герцог со свитой вновь поскакал на север, к своей армии, усиленной присоединившимися к ней войсками святейшего престола и отрядом под командованием Вителлоццо Вителли.

Тиран Кастелло, знаменитый и талантливый полководец, Вителли явился в Милан, надеясь получить помощь Людовика XII в борьбе против Флоренции. Им двигало чувство мести — незадолго до того по приговору Синьории флорентийцы казнили его брата Паоло, обвиненного в измене. Теперь Вителлоццо решил встать под знамена Борджа, рассчитывая, что рано или поздно Флоренция также окажется в сфере интересов папы и французского короля. Тогда появится законная и удобная возможность отомстить городу, пролившему кровь Вителли.

Тем временем графиня Риарио-Сфорца, понимавшая, что после неудачного покушения на папу терять ей уже нечего, принимала все возможные меры для защиты своей власти над городом и наследственных прав своих детей. Жизнь этой высокородной дамы не была ни спокойной, ни счастливой. Она не принадлежала к числу женщин, падающих в обморок при виде крови. Ее отец, герцог Галеаццо Сфорца, был заколот в миланском кафедральном соборе; брат, молодой Джан Галеаццо, умер в Павии, замученный родным дядей, безжалостным Лодовико Моро. Первый муж Катерины, Джироламо Риарио, погиб во время мятежа у нее на глазах, и бунтовщики выбросили его обнаженное мертвое тело из окна того самого замка, который ныне предстояло оборонять вдове. Почти такая же судьба постигла Джакомо Фео, второго супруга Катерины, с которым она обвенчалась тайно, ибо он принадлежал к недостаточно знатному роду. Заговорщики зарезали его на глазах у жены, но просчитались, недооценив волю графини. В ту же ночь, собрав слуг и сторонников, она приказала оцепить квартал, где жили убийцы, и не оставлять в живых ни мужчин, ни женщин, ни детей — никого, кто был связан с виновными узами хотя бы самого дальнего родства. Эту историю приводит Макиавелли. Графиня лично руководила карательной операцией. С окаменевшим лицом, не сходя с седла, наблюдала она за точным и доскональным исполнением своего повеления, а над площадью, озаренной пляшущим светом факелов, неслись вопли казнимых… Надо признать, что эта мера оказалась действенной — третий муж Катерины, Пьерфранческо де Медичи, умер в 1498 году естественной смертью. Сыну графини от последнего брака, Джованни делла Бенде Нере, еще предстояло прославиться в качестве предводителя разбойничьей шайки, наводившей страх на всю Италию.

Такова была женщина, решившая дать отпор обоим Борджа. Кстати, сразу после издания папской буллы графиня предъявила Ватикану встречные претензии, обвинив святой престол в неуплате сумм, причитавшихся ее первому мужу как главнокомандующему церковными войсками (Джироламо Риарио некоторое время занимал эту должность). Разумеется, иск не имел последствий и ничего не изменил, а после истории с отравленным письмом у Катерины не осталось иного выбора, кроме вооруженного сопротивления.

Она отправила во Флоренцию семейные драгоценности и малолетних детей; вместе с матерью остался старший сын, двадцатилетний Оттавиано. Впрочем, графиня не собиралась вручать ему в тяжелый час власть над городом и всеми оборонительными работами распоряжалась сама.

Военные силы Форли были невелики, и сражение с армией Валентино в открытом бою исключалось. Но графиня надеялась выдержать осаду. В крепость спешно завезли припасы, заново укрепили ворота и стены, отремонтировали внешний вал. Оттавиано с небольшой свитой поскакал в Имолу — мать поручила ему убедить тамошний городской совет оказать стойкое сопротивление общему врагу. Однако дипломатическая миссия молодого Риарио провалилась, как того и следовало ожидать. Два постоянно действующих фактора играли на руку Чезаре Борджа в ходе завоевания Романьи — тупой эгоизм городов, неспособных забыть взаимные дрязги и раздоры, и настроение их жителей. Никто из мелких романских тиранов не пользовался любовью подданных. Горожане, раздраженные высокими налогами, своим бесправием и постоянным произволом властителей, были, как правило, не прочь найти нового хозяина. А семейство Риарио снискало себе среди других особенно дурную славу, так что жители Имолы всерьез считали герцога Валентино орудием божественной справедливости. Чезаре, разумеется, не возражал против репутации карающего ангела — помимо очевидных политических выгод, такое отношение к нему льстило его артистичной натуре.

Поэтому никто не удивился появлению в лагере герцога депутации именитых граждан Имолы — они выехали навстречу Валентино, когда ему оставалось до города еще несколько переходов, и вручили его светлости письмо, красноречиво говорившее об их покорности апостолическому престолу и верноподданнических чувствах, питаемых к папе. Имольцы обещали открыть ворота и просили не ставить в вину городу возможное сопротивление войск графини.

Но все обошлось без крови. Герцог выслал вперед эскадрон кавалеристов под командованием Тиберти — ему поручалось потребовать капитуляции. Никто не обнажил меча, и начальник гарнизона беспрекословно сдал город, мотивировав свое решение единодушно выраженной волей жителей. В конце ноября 1499 года Чезаре Борджа въехал в покорную Имолу.

Однако в самом городе еще оставался очаг сопротивления — цитадель, удерживаемая небольшим отрядом солдат под началом храброго и опытного коменданта Диониджи ди Нальди. Он отказался капитулировать. Увидев, что армия герцога без боя входит в ворота, взбешенный комендант приказал направить на город пушечный огонь со стен крепости. В Имоле занялись пожары.

Ди Нальди справедливо считался одними из лучших военачальников Италии, но в данном случае у него не было шансов. На следующий день Чезаре установил орудия и начал бомбардировку цитадели. Через неделю в стене образовалась брешь, и штурмовые отряды герцога ворвались в пролом. Завязался ожесточенный бой, в результате которого солдатам Валентино удалось закрепиться на захваченном пятачке. Осажденные воздвигли баррикады напротив разрушенного участка стены и дрались с мужеством отчаяния. Наконец Диониджи ди Нальди, тяжело раненный в голову, отправил к герцогу парламентера, предлагая заключить трехдневное перемирие. По истечении этого срока комендант обещал сдать цитадель, если он к тому времени не получит подкреплений. Чезаре охотно согласился с таким условием.

В дальнейшем против ди Нальди не раз выдвигались обвинения в измене при обороне Имолы. Говорили, что трехдневная отсрочка, которую он выпросил у Борджа, служила лишь прикрытием уже состоявшегося предательства. Но эти упреки скорее всего незаслуженны. Ди Нальди уже много лет состоял на службе у Сфорца, сохраняя репутацию верного и доблестного командира. Нет оснований считать, что сдача крепости запятнала его честь — он храбро сражался, пока оставалась хоть малейшая надежда удержать цитадель. К тому же его жена и дети находились в Форли, во власти непреклонной графини Риарио-Сфорца, являясь, по сути дела, заложниками, а комендант знал, какая участь может постичь семью изменника.

Срок перемирия истек седьмого декабря. Не получив ожидаемых подкреплений, ди Нальди капитулировал. Со своей стороны герцог гарантировал свободный выход всем защитникам крепости.

Неделей позже в Имолу прибыл кардинал Джованни Борджа, двоюродный брат Чезаре. Святой отец назначил его на пост папского легата в Болонье и Романье — должность, ставшую вакантной после бегства Асканио Сфорца. Джованни, находясь при войске, должен был олицетворять собой поддержку церковью действий герцога, и начал он с того, что в качестве официального представителя Ватикана привел к вассальской присяге захваченный город. Уполномоченные члены городского совета поставили свои подписи под текстом договора, и присоединение Имолы к владениям апостолического престола было закреплено окончательно.

Теперь армия Чезаре могла двинуться на Форли. Небольшие городки, лежавшие на ее пути, без колебаний раскрывали ворота перед герцогом. Среди них была и Фаэнца — Манфреди, уповая на своих кредиторов-венецианцев, рассчитывал, что ему удастся восстановить добрые отношения с папой и сохранить власть.

На подступах к Форли все происходило точно так же, как и в Имоле — жители города, хотя они и находились под непосредственным надзором самой графини и ее брата Алессандро, выслали депутацию, обратившуюся с просьбой к Чезаре поскорее свергнуть ненавистных Риарио-Сфорца. Но скрыть этот визит горожанам не удалось.

Катерина принадлежала к тем редким людям, чьи упорство и храбрость возрастают пропорционально опасностям, встающим на их пути. Она не пала духом и не пришла в отчаяние, узнав о предательстве подданных. Отослав во Флоренцию старшего сына, графиня вместе с несколькими сотнями слуг и приближенных перебралась в городскую крепость. Затем она приказала схватить всех, кто ездил в лагерь Борджа, и дюжину наиболее знатных и влиятельных граждан Форли, и посадить в крепостной каземат в качестве заложников. Однако горожане, услыхав об опасности, нависшей над парламентерами, схватились за оружие. Начался бунт. Стражники не смогли исполнить повеление грозной госпожи, и ей не осталось ничего иного, кроме как запереться в крепости. Подобно коменданту Имолы, графиня пыталась отвести душу, обстреливая из пушек собственный город.

Утром девятнадцатого декабря под проливным дождем войско герцога проследовало в распахнутые настежь ворота Форли. Артиллерия крепости молчала, а на башнях колыхались мокрые знамена с венецианскими львами. Это была последняя надежда осажденных — они пытались создать видимость союза с купеческой республикой. Но уловка не удалась — вражеский полководец не обращал внимания ни на знамена, ни на гербы, а сразу же приступил к осадным работам. Армию расквартировали в городе, и на площади перед церковью Иоанна Крестителя началась установка тяжелых орудий. Герцог торопил своих офицеров, и даже Рождество прошло в напряженном труде. Через несколько дней позиции были подготовлены, и жерла семи больших мортир и десяти фальконетов уставились в упор на замшелые зубчатые стены крепости.

Солдаты Чезаре чувствовали себя в Форли очень свободно. Армия почти наполовину состояла из иностранных наемников, и к герцогу шел непрерывный поток жалоб на бесчинства и грабежи. Подданные французского короля не питали ни к итальянцам, ни к их собственности ровным счетом никакого почтения. Чезаре не хотелось на первых порах прибегать к слишком суровым мерам, но восстановить дисциплину было необходимо, и герцог приказал готовиться к штурму.

Повествуя о тех дня, Сануто не без злорадства описывает горестное положение форлийцев, призвавших в свой город врага, чтобы избавиться от власти Риарио-Сфорца. Насилие и разбой, чинимые солдатами Валентино, стали, по мнению историка, достойным воздаянием горожанам за их продажность и низкую измену. Но с моральной точки зрения такой вывод явно несправедлив — ведь жители города обратились к герцогу не из страха, а потому, что видели в нем своего освободителя.

Вероятно, Чезаре испытывал невольное уважение к графине; кроме того, он, как всякий разумный полководец, старался по возможности избегать больших людских потерь, когда речь шла не о генеральном сражении. Решив попробовать закончить дело миром, герцог в сопровождении горниста подъехал к крепостному рву.

Вороной жеребец, приплясывая под всадником в золоченых латах, дважды обошел вокруг стен. Но напрасно пела труба — хозяйка замка так и не откликнулась. Казалось, она ничего не замечала или считала ниже своего достоинства вступать в сделку с врагом. Прошла минута, другая — и лязгнули тяжелые цепи, заскрипел ворот, и подъемный мост начал медленно опускаться. Чей-то голос с башни прокричал, что графиня предлагает герцогу переговорить с глазу на глаз на середине моста.

Чезаре Борджа не ведал страха — это всегда признавали и друзья и враги. И хотя он не страдал излишней доверчивостью, его не остановила мысль о возможной ловушке. Положившись на свою силу и ловкость, которые выручат его из любой засады, герцог соскочил с коня и направился к месту встречи. Но как только он сделал первый шаг по окованным железом дубовым бревнам, мост дрогнул и начал стремительно подниматься. Лишь молниеносный прыжок спас герцога от неминуемого позорного плена — еще секунда, и бегство было бы невозможно.

Хитрость не удалась: капкан захлопнулся, но добыча ускользнула по причине излишней пунктуальности исполнителей. Дело в том, что графиня приказала страже «немедленно поднимать мост, как только на него ступит нога Борджа». Привратники не отличались сообразительностью, но зато привыкли беспрекословно повиноваться каждому слову своей госпожи. Так они поступили и в этот раз, невольно предоставив Чезаре шанс на спасение. Успей он сделать еще несколько шагов вперед, и графиня могла бы праздновать победу.

Герцог взлетел в седло и, побелев от ярости, помчался в город. Он объявил, что заплатит двадцать тысяч золотых дукатов тому, кто сумеет захватить Катерину Сфорца живой. А вдвое меньшая — тем не менее огромная — сумма была назначена им за голову графини.

На следующее утро началась бомбардировка крепости. Она продолжалась почти две недели, но без особого успеха, поскольку в войске Чезаре в то время еще не было опытных артиллеристов. Только к двенадцатому января, когда осаждающим удалось определить самый слабый участок стены, наступил перелом. Огонь всех орудий, сосредоточенный на десятке метров обветшалой каменной кладки, принес долгожданный результат — стена рухнула, и в тот же миг в дело вступили горожане, союзники Борджа. Они бежали ко рву, таща огромные вязанки хвороста — фашины, и через несколько минут широкий зыбкий мост соединил оба берега. Первыми в атаку пошли гасконцы под командованием дижонского бальи[664]. Здесь никто никому не давал пощады, и за полчаса более четырехсот человек полегло в рукопашной схватке. Участь защитников крепости была предрешена — они не могли долго сопротивляться врагу, во много десятков раз численно превосходившему их. Те, кто уцелел, отступили к массивной старой башне, господствовавшей над крепостью. Если бы им удалось укрепиться в этом последнем оплоте, войскам герцога пришлось бы заново начинать осаду: башня, служившая ядром всей цитадели, была в изобилии снабжена запасами продовольствия и оружия, а стены ее достигали шести футов толщины. Но в пылу битвы бойцы обеих сторон слишком перемешались, и отступавшие не успели захлопнуть кованые двери — вместе с ними в башню ворвались французские наемники Борджа. В узких переходах и закоулках, в казематах и на крутых винтовых лестницах — везде происходила страшная резня, и вопли раненых, заглушаемые свирепыми победными кличами, оглашали древние своды.

Десятки трагедий, каждая ценой в человеческую жизнь, разыгрались в эти минуты. Мы уже никогда не узнаем имен всех погибших, но вот перед нами описание одного эпизода из хроники Бернарди — эпизода, типичного для тех времен. Молодой писарь из графской канцелярии — звали его Эванджелиста да Монсиньяне — пытался спрятаться в какой-то дальней каморке, но был схвачен бургундским солдатом. Поигрывая окровавленным мечом, бургундец осведомился, есть ли у него деньги, и юноша отдал кошелек с тринадцатью дукатами — все, что имел при себе. Довольный солдат отпустил его, но не успел несчастный писарь пройти и несколько шагов, как угодил в руки другого, столь же безжалостного и корыстолюбивого воина. Бросившись на колени, Эванджелиста умолял сохранить ему жизнь, обещал выкуп в сто дукатов. Это услышал первый грабитель и, конечно, посчитал себя обманутым. Каждый солдат, грозя юноше смертью, требовал, чтобы он шел именно за ним. Не видя выхода, пленник в ужасе кинулся к оказавшемуся поблизости монаху, в надежде, что авторитет духовного лица поможет ему выпутаться из белы. Последовала короткая перебранка между бургундцами — ни один не желал отступиться от своего права на сотню золотых, но и сражаться друг с другом им не хотелось. Наконец, убедившись, что спор зашел в тупик, первый солдат заявил: «Лучше сразу покончим с этим делом», — и хладнокровно погрузил свой клинок в грудь Эванджелисты.

Не избежала плена и Катерина Риарио-Сфорца. Правда, ей не грозила участь стать предметом дележа. Графиню с горсткой родственников и приближенных арестовал один из французских офицеров. Пленницу немедленно препроводили к герцогу.

Чезаре не посрамил полученного им воспитания. Он встретил графиню с отменной учтивостью и приказал разместить всех Сфорца в одном из городских дворцов. И даже если допустить, что герцог все еще таил недобрые чувства к своей пленнице, то выразилось это лишь в передаче ей кошелька с двумя сотнями дукатов на мелкие расходы.

Покорив Форли, Чезаре занялся восстановлением нормального распорядка жизни в городе. Он учредил должность городского судьи, пригласив на этот пост одного из знатных граждан Имолы[665], и вновь созвал Совет десяти — городской муниципалитет, конечно, постаравшись при этом ввести в него как можно больше своих сторонников. Предстояло отремонтировать и укрепить цитадель, а также все здания, пострадавшие во время боев, и герцог приказал приступить к работам. Общий надзор за этим ответственным делом он поручил своему адъютанту Рамиро де Лорке.

На площади, на том месте, где стояли пушки, сокрушившие последний оплот Риарио, был установлен памятный обелиск — черная мраморная плита с тремя вырезанными на ней гербами: бык Борджа, французские лилии и скрещенные ключи Ватикана.

Следующей целью похода был Пезаро, но герцог медлил и не покидал Форли, дожидаясь возвращения своего кузена, кардинала Джованни Борджа. Ему предстояло привести город к присяге на верность святейшему престолу. Но вместо кардинала в Форли прискакал гонец, чтобы сообщить Валентино горестную весть — его двоюродный брат, преосвященный Борджа, скончался от лихорадки в Фоссомброне.

Джованни покинул лагерь у Форли в конце декабря и выехал в Чезену, собираясь заняться вербовкой новых сторонников Борджа. Известие о взятии Форли застало его в Урбино, когда болезнь уже разыгралась вовсю. Невзирая на жар и страшную слабость, кардинал попытался вернуться к брату, но в Фоссомброне почувствовал, что не может держаться в седле. Состояние его быстро ухудшалось, и пятнадцатого января 1500 года Джованни Борджа испустил дух.

Чезаре, по-видимому, тяжело переживал потерю — с Джованни его связывали дружба и общие интересы, не говоря уже об узах родства. Кардинал был верным и надежным помощником своему старшему брату-полководцу, и между ними никогда не возникало трений. Однако и эта смерть впоследствии оказалась включенной в список преступлений Чезаре Борджа. По словам Сануто, молва обвиняла герцога в отравлении брата. Говорили, будто причиной убийства стала зависть — зависть к положению папского легата, которому святой отец вполне мог бы доверить управление одним из завоеванных городов.

Вздорность такого обвинения очевидна. В самом деле, вспомним смерть другого Джованни — герцога Гандийского. Тогда в Риме ходили слухи, что Чезаре расправился с братом, завидуя его титулу, в то время как сам он был всего лишь кардиналом и… папским легатом. Остается допустить одно из двух — или Чезаре Борджа завидовал вообще любому человеку, положение которого отличалось от его собственного, или, сделавшись герцогом, изменил взгляды и вновь возмечтал о церковной карьере.

Еще более нелепым выглядит сообщение Джовио. Поддерживая версию убийства кардинала, он не пытается найти какие-нибудь убедительные причины вражды, объясняя случившееся тем, что в прошлом Джованни был очень дружен с герцогом Гандийским. По мнению историка, Валентино не забыл и не простил кузену этого обстоятельства.

Армия должна была покинуть Форли двадцать второго января, но выступление на Пезаро пришлось отложить: в ночь накануне похода в войске начался мятеж. Швейцарцы — один из отрядов, подчинявшихся бальи Дижона, — отказались следовать дальше. Они заявили, что срок их договора с герцогом уже давно истек, и требовали немедленной выплаты задержанного жалованья, и притом в двойном размере, ибо лишения и опасности, встреченные ими в Италии, никак не окупаются оговоренной суммой.

Командиры наемников во все времена прислушивались к мнению своих подчиненных. Явившись во дворец, бальи сообщил герцогу о требованиях солдат, а также выдвинул еще одно, собственное. Он добивался освобождения графини Риарио-Сфорца — ни более ни менее.

Неизвестно, чем в действительности руководствовался бальи, выдвигая такое условие. В разговоре с главнокомандующим он привел два соображения, которые, впрочем, в корне противоречили одно другому: во-первых, графиня не может считаться пленницей Борджа, поскольку ее арестовал один из французских офицеров — следовательно, она находится в распоряжении бальи; во-вторых, военные законы Франции запрещают брать в плен женщин.

Даже если Чезаре и обратил внимание на нелогичность такой аргументации, момент был явно неподходящим для правоведческого диспута. Выпроводив разбушевавшегося подчиненного, он тут же отправил гонца в пригород, где стояли кавалерийские части под началом Ива д’Аллегра. Утром, когда швейцарцы собрались на площади, чтобы услышать ответ на свои требования, они увидели за спиной герцога всю его армию, построенную в боевые порядки, — итальянцев, испанцев и гасконцев, не присоединившихся к мятежу.

Впрочем, сам Чезаре не хотел доводить дело до вооруженного конфликта — к великой радости форлийцев, уже попрятавшихся по домам в ожидании новой резни, на этот раз между товарищами по оружию. Он согласился выплатить швейцарцам удвоенное жалованье, но лишь в том случае, если они не покинут войско до Чезены, где и будет произведен расчет. В заключение герцог дал понять, что выбирать им, в общем-то, не приходится — в случае отказа он прикажет ударить в набат и, объединив армию с отрядами горожан, поступит с бунтовщиками по всей строгости военных законов.

После короткого совещания мир был восстановлен; бальи отказался от попыток заполучить графиню, и двадцать третьего января 1500 года, приняв вассальную присягу города на верность папе, герцог выступил в путь, направляясь к следующей цели — Пезаро.

Джованни Сфорца уже переправил в безопасное место деньги и ценности из своего дворца. Теперь он был занят приисканием столь же надежного укрытия для собственной особы, даже не помышляя о сопротивлении. Но ему на помощь пришла судьба в образе двоюродного брата, нашего старого знакомца Лодовико Моро.

Ставленники французского короля в Милане вели себя вызывающе и обложили город непомерными налогами и поборами. Все, как известно, познается в сравнении, и миланцы начали приходить к мысли, что променяли кукушку на ястреба. При всей жестокости и коварстве Лодовико к нему успели притерпеться — он правил городом уже много лет. К тому же Лодовико считал Милан своим родовым владением, ввиду чего грабил купцов и горожан не столь остервенело, как иноземные захватчики. Поэтому в городе вызвала всеобщий восторг весть о нежданной удаче Сфорца — ему удалось пригласить на службу отряды ландскнехтов из Германии и Швейцарии. Теперь, сформировав неплохую армию, герцог шел отвоевывать Милан у французов и Борджа.

Когда войска святейшего престола расположились лагерем возле Монтефьори, гонец привез Чезаре письмо от Тривульцио, оставленного оборонять Милан. В панике он просил как можно скорее прислать подкрепления, ибо, по слухам, Черный Лодовико находится всего лишь в нескольких переходах от города. Потеря Милана стала бы очень серьезным ударом по планам папы и, несомненно, осложнила бы отношения Борджа с Людовиком XII. Прерывать начатую столь удачно кампанию было очень обидно, да и невыгодно, но приходилось выбирать меньшее из двух зол. В итоге Валентино отправил на север весь французский контингент своей армии, конницу Ива д’Аллегра и все орудия.

Узнав об этом, Джованни Сфорца возблагодарил небеса — он получил передышку. Неизвестно, что готовит грядущий день, но непосредственная угроза отпала: теперь у Борджа было слишком мало сил, чтобы начинать осаду Пезаро.

Чезаре тем временем решил возвратиться в Рим. Оставив гарнизон в Форли — пять сотен рейтар Эрколе Бентивольо и триста испанских пехотинцев под командой Гонсальво Мирафонте, — он покинул город тридцатого января с остатками своей армии. Катерине Риарио-Сфорца предстояло совершить это путешествие вместе с герцогом, и они ехали рядом, стремя в стремя — молодой полководец в черном бархате и гордая пленница на белом коне, закованная в тонкие золотые цепи. Существует версия, что отношения Чезаре с прекрасной амазонкой были вполне хорошими, более того — будто герцог покорил не только укрепления Форли, но и сердце их отважной защитницы. Маловероятно, чтобы эти слухи соответствовали действительности, хотя бы из-за разницы в возрасте — Катерина Риарио-Сфорца была на двенадцать лет старше своего победителя.

Забегая вперед, скажем вкратце о ее дальнейшей судьбе. В Риме графиню поселили в одном из дворцов, где она с небольшой свитой пребывала в качестве почетной пленницы. Однако уже в июне 1500 года Катерина попыталась бежать, и разгневанный папа приказал перевести ее в замок св. Ангела и содержать под самым строгим надзором. Но заточение оказалось недолгим — меньше чем через год Александр VI освободил графиню по просьбе французского короля и даже разрешил ей уехать во Флоренцию, к детям. Там и окончился трудный жизненный путь этой удивительной женщины. Она умерла в 1509 году, посвятив остаток жизни благим делам.

Как видим, Катерине сошла с рук даже попытка отравить самого Александра VI. Трудно найти более красноречивое свидетельство, опровергающее расхожее мнение о дьявольской жестокости Борджа. Конечно, можно допустить, что папа не мстил графине и выпустил ее на свободу лишь из страха перед Людовиком XII, но в таком случае непонятно, почему не был пущен в ход знаменитый «порошок Борджа», ужасный медленный яд, от которого нет спасения. Может быть, все дело в том, что его не существовало в действительности?

Глава 13

ЗНАМЕНОСЕЦ ЦЕРКВИ
Взятие Имолы и Форли не принадлежит к числу самых выдающихся подвигов Чезаре. Однако это было его первое — и притом успешное — выступление в роли полководца, а потому весть о победе вызвала в Ватикане великую радость. Теперь для всех стали очевидными способности самого герцога, до тех пор как бы заслоненные мощной и яркой личностью Борджа-отца. Ликование достигло высшей точки двадцать шестого февраля 1500 года, когда военачальник возвратился в Рим.

Счастье и гордость за сына переполняли душу Александра. Отныне уже никто не посмеет попрекнуть его дарованным кардиналу Валенсийскому разрешением сложить сан. Герцог Валентино показал всему миру, что броня воина — более подходящее облачение для старшего сына Родриго де Борджа, чем сутана священника. По словам Сануто, папа в тот день был не в силах заниматься обычными делами, выслушивать просителей, епископов и послов — он лишь снова и снова принимался благодарить Господа, ниспославшего ему такую радость.

Уже с утра возле ворот Санта-Мария дель Пополо начала собираться нарядная толпа. Вельможи и кардиналы, представители союзных городов и люди простого звания нетерпеливо вглядывались в даль, ожидая приближения победоносного войска и его молодого предводителя.

Солнце уже клонилось к западу, когда на дороге показались первые повозки обоза. За ними, сохраняя строй, мерным шагом двигались усталые пехотинцы. Вскоре можно было расслышать слова команд, звяканье стремян и приглушенный пылью стук копыт по каменным плитам — это шла легкая кавалерия Вителлоццо Вителли. Вслед за конницей, окруженный несколькими десятками гвардейцев и телохранителей, ехал сам герцог.

Войско, предшествуемое трубачами и герольдами, вступило в город. Кардиналы, послы, Жофре Борджа и принц Альфонсо Арагонский образовали свиту Чезаре. А в нескольких шагах за победителем в сопровождении двух своих придворных дам ехала на белом жеребце пленная амазонка — скованная тонкими золотыми цепями графиня Катерина Риарио-Сфорца.

Когда копыта лошадей застучали по мосту св. Ангела, со стен замка грянул орудийный салют. Над огромной круглой башней взмыли в небо родовые знамена Борджа и штандарты Ватикана. Теснившиеся на улицах многотысячные толпы разразились приветственными криками. Это был юбилейный год — полторы тысячи лет со дня Рождества Христова, и паломники со всей Европы устремились в Рим, чтобы встретить здесь Пасху и получить за свои труды обещанное святым отцом полное отпущение всех грехов.

Миновав мост, процессия свернула на широкую, недавно отстроенную улицу, спланированную по личному указанию Александра специально к великому церковному юбилею.

Папа давно уже изнывал от нетерпения, прохаживаясь взад-вперед по беломраморному балкону. Издали увидев приближавшуюся кавалькаду, он перекрестился и поспешил вниз, двигаясь, несмотря на тучность, с таким проворством, что пятеро кардиналов с трудом поспевали за святым отцом. В тот миг, когда Чезаре соскочил с коня перед широкими ступенями дворца, Александр VI в полном архипастырском облачении уже ожидал сына в аудиенц-зале.

Свита остановилась у дверей. Приблизившись к трону его святейшества, герцог опустился на колени и поцеловал руку первосвященника, а затем, как того требовал обычай, прикоснулся губами к его туфле.

Папа, на глазах которого блестели слезы радости, не выдержал — он поднял сына и порывисто обнял его. При этом церемониймейстер Бурхард, стоявший в двух шагах от трона, услышал, как старый и молодой Борджа вполголоса обменялись несколькими испанскими фразами, но не разобрал сказанных слов.

Торжества по случаю успешного завершения похода возобновились на следующий день. Возвращение Чезаре совпало с ежегодным римским карнавалом, составившим некую реальную канву для множества красочных постановок, в которых принимал участие любой желающий. Украшением города занимались лучшие художники Италии, а гвоздем программы стало представление на площади Навона, изображавшее триумф Юлия Цезаря. По очевидной аналогии, роль великого полководца была доверена герцогу Валентино.

Ириарте убежден, что именно тогда Чезаре выбрал своим девизом знаменитое высказывание будущего диктатора и преобразователя Рима — «Aut Caesar, aut nihil»[666]. Но этот вывод кажется очень сомнительным. Во-первых, при своем честолюбии сын Александра VI был достаточно умен, чтобы не афишировать столь откровенно свои планы и намерения. А во-вторых, единственная личная вещь герцога, украшенная этим изречением, — парадная шпага, изготовленная к дню коронации Неаполитанского короля, на эфесе которой выгравированы слова великого римлянина, окруженные сценами из его жизни[667]. Совершенно очевидно, что тема девиза и украшений была подсказана мастеру, изготовлявшему рукоять шпаги, сходством имен, и нет больше ни одного предмета или свидетельства, позволяющего заключить, будто Чезаре всерьез уподоблял себя Цезарю.

Еще не закончился праздник, когда в Ватикан прибыли полномочные представители Имолы и Форли. Они привезли на подпись его святейшеству вассальные договоры, в которых жители обоих городов признавали своим законным господином и повелителем грецога Валентино.

Современники тех событий и историографы последующих веков не раз обвиняли Александра VI в том, что он развязал войну, руководствуясь единственной целью — обеспечить княжескими владениями своего незаконнорожденного сына. И действительно, в результате похода, начатого во имя общецерковного дела и оплаченного из церковной казны, к имени Чезаре Борджа были присоединены титулы графа Имольского и Форлийского. Но все же обвинение, адресованное папе, нельзя назвать полностью справедливым. Во-первых, земли, о которых шла речь, с точки зрения канонического права действительно принадлежали церкви. А во-вторых, Александру в любом случае предстояло послать наместника для управления возвращенными ленами — викария святейшего престола.

На эту должность он назначил Чезаре, и выбор был, безусловно, не из худших: мало кто из ватиканских чиновников и епископов обладал таким умом и способностями, как молодой герцог. Кроме того, он сумел в короткий срок приобрести немалую популярность в завоеванных городах. Должность папского викария означала не наследственное владение, а лишь церковно-административный пост, правда, весьма доходный и почетный. И хотя графский титул, преподнесенный новому викарию гражданами Имолы и Форли, не был результатом их свободного волеизъявления, можно не сомневаться, что жители городов выбрали меньшее из возможных зол.

После праздников папа решил без проволочек дать Чезаре звание главнокомандующего войсками святого престола — знаменосца церкви. Как мы помним, именно борьбой за этот пост молва объясняла смерть Джованни Гандия. И вот теперь Чезаре Борджа в самом деле получил место покойного брата, но никто во всей Италии не мог сказать, что герцог не заслужил такого назначения.

Двадцать девятого марта 1500 года папа в сопровождении всей священной коллегии прибыл к собору св. Петра. Подойдя к алтарю, он снял головной убор первосвященника — украшенную драгоценными камнями белоснежную митру из лебединых перьев — и, преклонив колени, долго молился. После этого кардинал Беневентский выслушал исповедь Александра и дал ему отпущение вольных и невольных грехов. Заиграл орган, папа сел в поданное ему кресло; по обе стороны от него полукругом расположились члены коллегии.

Но вот музыка смолкла, и в тишине прозвучали шаги — перед иерархами католической церкви предстал герцог Валентино. Медленно опустившись на колени, он прикоснулся губами к перстню на руке святого отца и оставался неподвижным все время, пока папа произносил над его головой древние слова инвеституария. «Да покроет тебя Господь плащаницей своего милосердия, и да облечет Он тебя одеждами радости», — дрогнувшим голосом проговорил Александр и набросил на широкие плечи сына тяжелый парчовый плащ гонфалоньера (знаменосца) церкви. Церемониймейстер Бурхард передал Чезаре еще одну регалию главнокомандующего — отороченный горностаевым мехом пунцовый берет с вышитым крупными жемчужинами голубем — символом Святого Духа. Вновь послышались звуки органа; папа, поднявшись к алтарю, взял кадильницу и окурил посвящаемого дымом ладана. Нежные голоса хора присоединились к серебряным трубам, и началась торжественная месса.

После окончания службы прелаты снова заняли свои места по обе стороны папского трона. Кардинал Сан-Клементе прошел в ризницу и вернулся в сопровождении двух служителей, которые несли свернутые знамена церкви. Папа освятил знамена, а герцог, положив руку на Библию, громким, отчетливым голосом произнес слова вассальной присяги, поклявшись «верно и бесстрашно служить святому отцу, а равным образом и любому его преемнику, и, не щадя жизни, с мечом в руке отстаивать и защищать все права и достоинства католической церкви».

Теперь Бурхард вручил ему белый маршальский жезл и золотую розу. Еще раз облобызав стопы его святейшества, герцог выпрямился и встал рядом с троном. Церемония посвящения завершилась.

Новый главнокомандующий не собирался почивать на лаврах. Наверное, ни один из его наемников не жаждал окунуться в пучину битв сильнее, чем он. Однако военно-политическая обстановка на Апеннинском полуострове все еще оставалась слишком запутанной и неопределенной. Вняв голосу разума, Чезаре решил немного выждать. Не покидая Рима, он начал исподволь собирать войска и стягивать их к Чезене, дав необходимые полномочия, включая назначение офицеров, папскому викарию в тех краях, епископу Изернийскому.

С севера Италии поступили противоречивые слухи. Ко всеобщему изумлению, Лодовико Сфорца разгромил французский гарнизон и сумел изгнать захватчиков из Милана. Но его успех оказался недолгим: король Людовик послал за Альпы новую армию, и десятого апреля войско Сфорца потерпело поражение в битве при Новаре. Сам Черный Лодовико, постыдно преданный швейцарцами, попал в плен, что ознаменовало безусловный конец величия дома Сфорца. Скованного по рукам и ногам герцога увезли во Францию. Там, в каменном мешке беррийского замка Лош, Лодовико «иль Моро» предстояло томиться десять ужасных лет, пока смерть не сжалилась над бывшим миланским тираном.

Убедившись, что французы вернули свои утраченные было позиции на севере Италии, папа обратился к королю с просьбой о военной помощи. Целями будущей экспедиции назывались уже не только Пезаро, Фаэнца и Римини, но и Болонья, правитель которой, Джованни Бентивольо, нарушил свои союзнические обязательства и не поддержал французов в борьбе с Лодовико Моро. Но Бентивольо, несмотря на интриги его святейшества, удалось отвести угрозу от родного города — ценой сорока тысяч дукатов он вернул себе расположение короля.

Александр столкнулся и с другой проблемой: осложнились отношения с Венецией. Республика проявляла недовольство незначительностью тех выгод, которые приносило ей участие в Лиге, и требовала пересмотра стратегических планов Ватикана. Римини и Фаэнца все еще находились под формальным протекторатом Венеции, и дож известил святого отца, что не видит смысла лишать эти города венецианских войск, если предстоящий поход не будет включать захват Мантуи и Феррары с тем, чтобы присоединить их к землям Республики. Папа считал такую цену явно завышенной, но не слишком беспокоился, полагая возможным обойтись без помощи венецианцев и опираясь лишь на копейщиков Людовика XII.

Правда, союз между Александром и французским королем был уже не столь безоблачным. Очередным камнем преткновения стала Пиза — высокие стороны долго не могли прийти к единому мнению о ее дальнейшей судьбе. В конце концов король уступил, ибо враждебность Ватикана сделала бы бессмысленными любые его военные победы в Италии. А папа уже мог завершить захват Романьи собственными силами, поскольку именно в 1500 году церковное государство собрало огромные людские и денежные ресурсы. По всей католической Европе, от Польши до Португалии и от Норвегии до Неаполя, не осталось города, откуда не вышел бы хоть один паломник, желавший встретить великий праздник в стенах Рима, получить благословение святого отца и полное отпущение грехов. Во время юбилейной пасхальной службы на площади св. Петра преклонили колени двести тысяч верующих. Но богомольцы думали не только о спасении души — они еще ели, пили и веселились, и значительная доля серебра, оставляемого ими в гостиницах, лавках и тратториях Вечного города, стекалась в виде налогов в папскую казну. Вдобавок среди пришельцев было немало беглых солдат и прочих искателей легкой наживы, готовых немедля наняться хоть к самому дьяволу, а уж тем более — в войско к известному своей щедростью Александру VI. В общем, юбилейные торжества сулили Ватикану такие выгоды, что папа заблаговременно распорядился о продлении праздника на целый год.

Чезаре был счастлив. Теперь он не зависел от милости союзников, и ему не придется делить командование армией ни с французским, ни с венецианским генералами. Герцог, не торопясь, подбирал надежных офицеров, принимал послов, сопровождал папу в загородных поездках. Не чурался он и народных развлечений, восхищая силой и храбростью даже привыкшую ко всему римскую толпу. В день св. Иоанна, двадцать четвертого июня, он принял участие в бое быков. Это жестокое и увлекательное зрелище перекочевало в Италию вместе с арагонской династией. Коррида быстро укоренилась — сперва в Неаполе, а затем и в других больших городах, где сохранились цирки античной эпохи.

Герцог Валентино выехал на арену, вооруженный только легким копьем, и поразил им одного за другим пять диких быков, ни разу не покачнувшись в седле и не потеряв стремян. Этого было вполне достаточно, чтобы вызвать рукоплескания публики и заслужить почетный лавровый венок. Но кульминация зрелища еще не наступила. Когда на арену, взрывая песок, выскочил шестой бык, Чезаре соскочил с коня, быстро подбежал к огромному животному и молниеносным ударом меча отрубил ему голову.

Помимо военных дел и рыцарских забав, Чезаре по-прежнему отдавал должное изящным искусствам, щедрым и ревностным ценителем которых он оставался всю свою короткую жизнь. Дом его был открыт для любых талантов — Чезаре с равным дружелюбием принимал и поддерживал стихотворцев, ваятелей и художников. Он раздавал им множество заказов и платил за работу такие суммы, что не раз получал от его святейшества выговор за «бездумное мотовство».

В это время при дворе герцога находились Джустоло, Сперуло и Серафино Чимино д’Агуила — поэт, впоследствии прославившийся под именем Агуилано. Тогда же, летом 1500 года, Пьер ди Лоренцо написал портрет Чезаре. (Несколькими десятилетиями позже Вазари видел это полотно во Флоренции; впоследствии, по-видимому, портрет был украден или уничтожен.) Через год мы увидим в свите герцога Леонардо да Винчи и Пинтуриккьо, а пока что среди его гостей бывали Браманте — главный архитектор Рима и Микеланджело Буонарроти; чудесную «Пьета», изваянную им для кардинала Сен-Дени, уже называли лучшей скульптурой Италии. Любопытно, что первый успех пришел к Микеланджело в результате ловкой и небескорыстной мистификации, обратившей внимание римских вельмож на молодого скульптора.

Двадцатитрехлетний Буонаротти приехал в Рим из Флоренции в 1496 году по приглашению кардинала Риарио, задумавшего украсить свой дворец каким-нибудь изваянием. В то время в городских предместьях производились большие раскопки, и почти каждый день рабочие извлекали из земли саркофаги, обломки колонн и другие памятники былого величия Рима. Страстный поклонник античногоискусства, кардинал Риарио усердно следил за появлением новых находок, собрав большую коллекцию римских древностей. Однажды, расхаживая вместе с Микеланджело по дворцовой галерее, среди своих любимых антиков, кардинал с законной гордостью спросил, может ли молодой тосканец создать что-либо подобное? Вопрос был чисто риторический, но, к изумлению и досаде его преосвященства, скульптор без труда обнаружил в коллекции свою собственную работу — «Купидона». Это прелестное мраморное дитя считалось одной из жемчужин собрания Риарио.

Возмущенный кардинал поначалу принял слова Микеланджело за розыгрыш и наглую ложь. Он заявил, что купил статую у известного торговца Бальдассаре из Милана и собственноручно заплатил за нее двести дукатов. Теперь вознегодовал Микеланджело — он получил от торговца всего лишь тридцать золотых монет. Возникло разбирательство, и скоро выяснилась предыстория дела. Работая во Флоренции, в школе скульпторов при дворе Медичи, Микеланджело высек из белого каррарского мрамора спящего ребенка. Кто-то из друзей, пораженный сходством изваяния с античными фигурами, предложил ему «состарить» статую, чтобы придать ей вид древнего подлинника. Конечно, такая обработка не составила для молодого мастера никакого труда: он осторожно нанес изваянию несколько мелких повреждений, а затем втер в мраморную поверхность жидкую глину. Теперь купидон выглядел так, словно пролежал в земле не меньше тысячи лет. Он ввел в заблуждение и торговца, и преосвященного коллекционера.

В итоге все действующие лица почувствовали себя подло обманутыми. Единственным приемлемым выходом оказалось восстановление status quo[668]. Микеланджело вернул деньги торговцу, а торговец — кардиналу Риарио. Последний, не желая держать в своей коллекции фальшивку, возвратил скульптору злополучного купидона. Вся эта история сослужила Микеланджело хорошую службу, ибо разом прославила его среди римских меценатов. Вскоре нашелся и новый покупатель — Чезаре Борджа, тогда еще кардинал Валенсийский. Он с охотой приобрел «Купидона», а впоследствии подарил его Изабелле д’Эсте. В сопроводительной записке Чезаре выразил мнение, что «эта статуя — лучшее из произведений искусства, созданных современными мастерами».

Глава 14

СМЕРТЬ АЛЬФОНСО АРАГОНСКОГО
События, к изложению которых мы сейчас перейдем, не имели в глазах современников ничего загадочного, став лишь одним из эпизодов в длинной череде злодеяний Борджа. Имеющиеся свидетельства менее противоречивы, чем те, которые относятся к гибели герцога Гандия, и возможно, что обвинительный приговор, вынесенный молвой нашему герою, в данном случае вполне справедлив. Но подлинные причины трагедии остаются неясными, и теперь уже едва ли удастся стереть все «белые пятна» в этой истории.

Как мы помним, второе замужество Лукреции состоялось в июле 1498 года. Ее супругом стал Альфонсо Арагонский, внебрачный сын прежнего неаполитанского государя Альфонсо II и племянник правящего короля Федериго. Это был красивый и пылкий юноша, на год моложе своей жены (Лукреции уже исполнилось восемнадцать). В качестве свадебного подарка, а также ради благоволения папы, король дал юному Альфонсо титул принца Бишелье и Салерно. Судя по всему, новобрачные очень любили друг друга. В ноябре 1499 года у них родился сын, названный в честь деда Родриго.

Беда всегда приходит внезапно. Пятнадцатого июля 1500 года поздно вечером принц подвергся нападению на лестнице св. Петра. В короткой схватке Альфонсо был тяжело — и, как все поначалу думали, смертельно — ранен. Нападавшие скрылись.

Согласно записям Бурхарда, принц получил ранение в голову, правую руку, и бедро. Обливаясь кровью, юноша упал на каменные ступени, а злодеи, сочтя его убитым, кинулись вниз, где у подножия лестницы их ожидало около сорока верховых. Вскочив в седла, всадники пришпорили лошадей и умчались в направлении Пертузианских ворот.

В Риме Альфонсо жил во дворце кардинала Санта-Мария ин Портико, но люди, сбежавшиеся к месту преступления, побоялись, что он не перенесет долгой дороги. Поэтому раненого поместили в ближайший дом, приличествующий его титулу и званию, — ватиканские палаты Борджа. Состояние принца казалось всем совершенно безнадежным, и кардинал Капуанский спешно дал ему отпущение грехов in articulo mortis[669].

Неслыханная дерзость преступления потрясла горожан. Конечно, особенно волновалась и негодовала неаполитанская община. Через трое суток после покушения на Альфонсо был обнародован указ герцога Валентино, грозивший смертью всякому, кто появится с оружием в руках между Ватиканом и замком св. Ангела. Эта явно запоздалая мера предосторожности лишь усилила тревогу в городе.

Быстро распространяясь, весть о случившемся достигла Неаполя. Король Федериго немедля отправил в Рим своего личного врача, приказав ему сделать все возможное для спасения племянника и не покидать его ни днем, ни ночью. Миновала неделя, другая, и уже казалось, что искусство мессера Гальено обеспечило благоприятный исход: молодой человек пришел в сознание, жар спал, и началось заживление ран. Все были убеждены, что опасность отступила, как вдруг семнадцатого августа Рим потрясло известие о том, что принц скончался — на тридцать третьи сутки после ранения.

Бурхард сопроводил события того дня следующей лаконичной записью: «Поскольку он не пожелал умереть от ран, его задушили прямо в постели, вчера, в четыре часа пополудни». Кроме заметки о самом покушении, это единственное упоминание о судьбе несчастного принца, сделанное автором «Дневника».

Конечно, многоопытный церемониймейстер, всякое видавший на своем веку, не принадлежал к числу особо впечатлительных людей. И все же циничное хладнокровие его комментария выглядит несколько необычно, равно как и чрезмерный лаконизм в изложении событий. Скорее всего, он знал больше, чем осмеливался доверить бумаге. Сдержанность Бурхарда вынудила историков обратиться к многословному, но куда менее надежному источнику.

На следующий вечер тело Альфонсо Арагонского без лишнего шума перенесли в собор и после отпевания похоронили в часовне Санта-Мария делла Феббре; последнее напутствие ему дал Франческо Борджа, архиепископ Козенцы. По приказу папы неаполитанский врач и его помощник были арестованы. Впрочем, оба медика провели в замке св. Ангела не больше суток — их освободили почти сразу по завершении допроса.

Начиная с этого момента, мы вступаем на зыбкую почву слухов и домыслов. Они весьма обильны, нередко очень драматичны, но, к сожалению, ни в одном случае не содержат и намека на доказуемость. Рассмотрим их по порядку.

Основным авторитетом в вопросе о причинах гибели принца стал уже знакомый нам неутомимый сплетник — посол Венеции Паоло Капелло. В свое время, находясь далеко от Рима, Капелло ухитрился дать подробное изложение обстоятельств убийства герцога Гандия; не оплошал он и на этот раз. В своем донесении от девятнадцатого июля, сообщив о покушении, он добавляет: «Имя организатора нападения неизвестно, но это, без сомнения, тот же самый человек, который убил и бросил в Тибр герцога Гандия. Монна Лукреция, супруга принца Бишелье, занемогла от горя; по словам врачей, у нее открылась нервная горячка. Герцог Валентино издал эдикт, запрещающий ношение оружия на всем пространстве от Ватикана до замка св. Ангела». В конце июля Капелло упоминает о том, что «раненый очень слаб и надежд на его выздоровление мало, хотя жар, кажется, начинает спадать». А восемнадцатого августа посол делает следующую запись: «Сегодня скончался принц Бишелье. Причиной его смерти явилась предпринятая полтора месяца назад попытка покушения на герцога Валентино). Герцог приказал своим людям изрубить молодого Альфонсо на куски, ибо узнал о некоем заряженном арбалете, стрела из которого должна была пронзить его (Чезаре) во время прогулки в дворцовом саду». По словам Капелло, несколько слуг принца были арестованы папской стражей и под пыткой признались в намерении своего господина расправиться с Чезаре Борджа.

В пространном донесении от двадцатого сентября, адресованном венецианскому сенату, Капелло сводит приведенные отрывки воедино, дополнив их множеством подробностей. В его изложении события разворачивались следующим образом:

«Нападение произошло в девятом часу вечера, поблизости от дворца герцога Валентино. Собрав последние силы, принц бросился к папе и крикнул ему: «Я ранен и знаю кем!» Присутствовавшая при этом дочь его святейшества, Лукреция, увидев мужа окровавленным, упала в обморок. Перевязав раны, принца перенесли в один из дворцовых покоев, где потом при нем неотлучно находились жена и сестра, принцесса Скуиллаче. Обе женщины ухаживали за ним и собственноручно готовили ему всю еду и напитки, ибо в любом непроверенном кушанье мог оказаться яд. Они знали о ненависти, которую питает к принцу герцог Валентино, и трепетали поминутно, ожидая новых убийц. Знал об этом и папа, приказавший охранять покой и жизнь раненого зятя шестнадцати стражникам.

Святой отец несколько раз навещал принца, утешал и ободрял его. Однажды вместе с его святейшеством пришел Валентино, и когда папа заговорил о чем-то с Лукрецией, герцог, наклонясь к постели больного, тихо произнес: «Чего не было за завтраком, то будет на ужин…» И семнадцатого августа, видя, что дело идет на поправку, он появился вновь. Велев женщинам уйти, герцог кликнул своего слугу, Микелотто, и тот быстро задушил несчастного принца. В ту же ночь тело убитого было предано земле».

Рассказ посла игнорирует некоторые важные обстоятельства и скорее ставит, чем разрешает вопросы. Кроме того, он полон противоречий.

Первое. «Нападение произошло… поблизости от дворца герцога». Альфонсо ранили на ступенях лестницы св. Петра — об этом знал и говорил весь Рим, да и сам Капелло упоминал это в депеше от шестнадцатого июля. Здесь налицо или провал в памяти, или явная подтасовка, цель которой — сразу же указать виновного.

Второе, «…он бросился к папе и крикнул ему: «Я ранен и знаю кем!»» В описании ранений, полученных принцем, Капелло сходится с Бурхардом. Очень трудно себе представить, что человек, истекающий кровью, сумел пробежать одну-две улицы и сделать свое драматическое заявление. Нападающие не добили его лишь потому, что сочли мертвым. Альфонсо был без сознания, когда кардинал Капуанский отпускал ему грехи, и затем восемь суток оставался на грани жизни и смерти. Способность бегать и кричать, находясь в таком состоянии, выглядит довольно сомнительной. Вероятно, Капелло ввел в повествование этот эпизод ради его логической полноты — желая показать, что уже с самого начала всем, включая жертву, все было ясно.

Третье. Лукреция и Санча «ухаживали за ним и собственноручно готовили еду и напитки». Легко поверить в доброту обеих принцесс, в их искреннее желание спасти мужа и брата. Но у них не было никакой необходимости заниматься стряпней — ведь рядом с Альфонсо находился опытный врач, который наверняка мог проконтролировать пищу и уберечь своего пациента от отравления. В июле тот же Капелло сообщал о приезде к раненому неаполитанского доктора, но в дальнейшем не упоминает о нем.

Четвертое. «Папа приказал шестнадцати стражникам охранять раненого зятя». Эта деталь должна свидетельствовать о том, что и сам Александр знал, кто угрожает жизни принца. Но куда подевалась вся охрана при появлении убийц — герцога и его слуги Мике-лотто?

Пятое. «…Герцог тихо произнес: «Чего не было за завтраком, то будет на ужин»». Тут мы воочию убеждаемся не только в виновности Валентино, но в его дьявольской жестокости — герцог приходит полюбоваться на страдания раненого врага и дает тому понять, что он обречен. Однако возникает вопрос: кто предоставил венецианцу эти бесценные сведения? Всюду, где можно, Капелло называет своих информаторов, но в данном случае предпочитает фигуру умолчания. Тем самым он низводит свое сообщение до уровня обыкновенной сплетни, которую нельзя ни проверить, ни проанализировать.

Следует подчеркнуть, что в целом версия причастности Чезаре Борджа к убийству принца вполне допустима — речь идет лишь о недостоверности отдельных эпизодов и об удручающей нехватке надежных документальных свидетельств, которые позволили бы восстановить истинную картину.

Прошло три с половиной столетия, и «Донесения» Капелло были освящены авторитетом Грегоровия. В очерке «Лукреция Борджа» мы находим безапелляционный вывод: «Тайна, окутывавшая гибель Альфонсо, скоро рассеялась. Чезаре открыто заявил, что убил принца, поскольку тот сам покушался на его жизнь».

Но делал ли Чезаре подобное признание? Будь это так, откровенность герцога была бы обязательно зафиксирована в письмах, дневниках и посольских отчетах. В действительности же повсюду — только повторение слухов, возникших неизвестно как и неизвестно где.

Есть еще одно обстоятельство, которое трудно согласовать с рассказом Капелло, — присутствие неаполитанского врача, лечившего Альфонсо. Уж он-то наверняка пользовался доверием принца и к тому же, в силу своей профессии, был весьма наблюдательным человеком. Освобожденный после допроса в замке св. Ангела мессер Гальено вернулся на родину и, надо думать, дал королю Федериго полный отчет обо всем, что видел и слышал в Риме. Значит, летописи Неаполя могут предоставить нам столь необходимое свидетельство очевидца.

Увы — эта надежда тщетна. Анналы Неаполитанского королевства содержат лишь бесконечные пересказы версии Капелло. Остается только гадать, чем объясняется молчание доктора Гальено — тем, что ему нечего было сказать, или запугиванием во время допроса.

Даже скупые строки «Дневника» Бурхарда дают, при внимательном чтении, пищу для недоуменных размышлений. В самом деле — зачем было посылать сорок всадников ради убийства одинокого восемнадцатилетнего юноши? Кто и когда успел их пересчитать? Почему целый эскадрон, сгрудившийся у лестницы св. Петра, не привлек ничьего внимания и как такому количеству людей удалось бесследно исчезнуть после нападения на принца?

Впрочем, здесь к нашим услугам информация, исходящая от флорентийского посла Франческо Капелло (по воле судьбы два дипломата оказались однофамильцами). В шифрованных письмах синьора Франческо число нападающих ограничивается четырьмя злоумышленниками в масках. Дальнейшие события посланец Флоренции описывает примерно так же, как Бурхард, но оговаривается, что лишь передает городские слухи. Он упоминает также о неудачном покушении на Чезаре Борджа, предпринятом Альфонсо Арагонским.

Пытаясь разобраться в истории убийства принца Бишелье, мы оказываемся перед альтернативой: или принять целиком версию Паоло Капелло, возлагающего вину на герцога Валентино, или отвергнуть ее ввиду явной противоречивости. Второй путь сразу же заводит нас в тупик, поскольку вообще не дает материала для рассуждений. А идя по первому пути, мы вынуждены заключить, что Чезаре, при всей своей жестокости, только отвечал ударом на удар. Истоки непримиримой вражды двух молодых аристократов не попали в поле зрения историков, и мы не знаем причин, побудивших Альфонсо взяться за арбалет. Но ведь это — самый важный фрагмент всей картины, без которого нельзя судить об истинных ролях действующих лиц. Не всякий, кто умер насильственной смертью, — невинная жертва, и думается, что Грегоровий не прав, утверждая, будто «тайна, окутывавшая гибель принца, скоро рассеялась». Эта тайна до сих пор ждет своего исследователя.

Глава 15

РИМИНИ И ПЕЗАРО
Осенью 1500 года Чезаре с головой погрузился в хлопоты по сбору и снаряжению новой армий. Посол де Вилльнев сообщил ему о желании французского короля по-прежнему участвовать в военных предприятиях герцога; в качестве ответной любезности подразумевалась помощь Борджа при очередном походе Людовика на Неаполь. Со своей стороны, Чезаре обратился к Людовику с просьбой оказать дипломатический нажим на венецианцев, под чьим покровительством находились двое противников Александра VI — Манфреди и Малатеста, правившие в Фаэнце и Римини.

Как нередко бывало, на помощь Борджа пришел случай. Именно в это время обострились отношения между Венецией и султаном Баязидом, так что республика всерьез опасалась нападения турецкого флота. В сложившихся условиях дож и Совет десяти не могли рисковать дружбой с папой и королем Франции. Оставалось лишь сделать хорошую мину при плохой игре — Венеция не только отказалась от протектората над обоими городами, но и осыпала почестями их будущего завоевателя, пожаловав герцогу Валентино почетное гражданство. Отныне его имя было навсегда внесено в Золотую книгу Республики, а один из красивейших дворцов города перешел во владение нового гражданина.

Как мы помним, Александр VI принимал очень близко к сердцу все, что касалось благополучия его сына, и этот случай не стал исключением. Папа, еще совсем недавно метавший громы и молнии в коварного и неискреннего союзника и уверявший, что Венеция лишь даром потратит время, пытаясь снискать его милость, теперь не находил слов, чтобы выразить свое удовольствие и благоволение. А сам Чезаре в разговоре с послом Республики дал понять, что, когда Всевышнему будет угодно призвать к себе нынешнего папу, герцог Валентино обеспечит передачу святейшего престола венецианскому кардиналу.

Армия уже стояла в боевой готовности. Под знаменами Чезаре собрались как его сподвижники по первому походу, так и новые солдаты и командиры — кондотьеры, искатели приключений, дворяне, права которых были когда-то ущемлены нынешними врагами Борджа. Артиллерией распоряжался Вителлоццо Вителли, один из лучших в Европе знатоков артиллерии, а общее командование было поручено Бартоломео да Капранике.

Яркая личность самого Чезаре, его щедрость и ум привлекали к нему не только воинов, но в не меньшей степени людей свободных профессий. Писатели и ученые, художники и скульпторы всегда встречали радушный прием при его дворе, ибо вкус к прекрасному у герцога проявлялся не только в блистающих роскошью римских апартаментах, но и среди опасностей и забот походного лагеря. К демоническому обаянию Чезаре Борджа и к возможностям, предоставляемым им всем творческим натурам, не оставался равнодушен даже человек столь независимого характера, как Леонардо да Винчи — этот универсальный гений поступил на службу к герцогу в качестве военного инженера. Но встреча с Леонардо произойдет немного позже, в начале 1501 года. Пока что к армии Валентино присоединились служители муз меньшего масштаба, среди них поэты Джустоло, Кальмета, Сперуло и скульптор Пьеро Торриджани.

Сохранился портрет Торриджани, сделанный его собратом по ремеслу, таким же авантюристом, но куда более одаренным художником — Бенвенуто Челлини. Даже если бы мы не располагали воспоминаниями современников, внешность и осанка этого зеленоглазого силача и красавца, запечатленные кистью молодого Бенвенуто, позволили бы сделать безошибочный вывод о том, что меч и копье привлекали Пьеро не меньше, чем молоток и резец. Самым значительным произведением Торриджани стало надгробие английского короля Генриха VII, но настоящую известность ему принес один-единственный кулачный удар. Именно этот удар, сломавший нос четырнадцатилетнему Микеланджело Буонаротти и навсегда обезобразивший лицо будущего величайшего ваятеля и живописца эпохи Возрождения, «обессмертил» Пьеро Торриджани. Ссора произошла в те времена, когда оба юноши были еще учениками в школе скульптора Бертольдо при дворе Лоренцо Медичи. Интересно, что сам Торриджани всю жизнь считал увечье, нанесенное Микеланджело (который был моложе и слабее его) своим наиболее выдающимся подвигом. И, как ни удивительно, он оказался прав.

Но вернемся к нашим героям — Борджа. Надо полагать, что страх и ненависть на врагов Чезаре нагоняли не только его таланты полководца и политика, но и та необычайная быстрота, с которой ему всегда удавалось набирать и снаряжать войска. Как правило, на подготовку к очередной кампании герцогу требовалось куда меньше времени, чем другим государям, и это ставило его противников в особенно невыгодное положение. Причина такой быстроты была очень проста — свободный доступ к ватиканской казне. А церковные доходы неиссякаемыми ручейками золота стекались в Рим из всех приходов Европы, не говоря уже о средствах, получаемых от продажи индульгенций, многочисленных пожертвованиях и вкладах в монастыри, прибылях с земельных владений и тому подобном. Папа, владевший сравнительно небольшой территорией, единолично распоряжался куда большими суммами, чем иные монархи, и его воинственный сын мог не стеснять себя в тратах, тем более, когда исполнял отцовскую волю. Так было и до, и после похода на Римими и Пезаро, но именно осенью 1500 года враги Борджа впервые четко осознали столь прискорбное для них положение вещей. Тогда же прозвучала чья-то крылатая фраза: «Войско герцога куплено ценой двенадцати кардиналов».

Действительно, в сентябре Александр VI вновь резко расширил состав Святой коллегии, учредив сразу целую дюжину кардинальских постов. Вероятно, папа в преддверии войны хотел усилить свои позиции в конклаве, создав там абсолютное большинство своих ставленников. Однако наиболее шокирующим новшеством явилась не сама раздача красных шапок в столь небывалом количестве, а налог, которым облагались назначенные прелаты: каждый из них был обязан отчислять в церковную казну десятую часть своих доходов. А четыре месяца спустя Александр распространил действие указа и на остальных кардиналов, равно как и на всех чиновников святого престола, занимавших выгодные должности.

Эти меры вызвали дружный ропот. Противники папы обвиняли его в бесстыдной симонии, а подчиненные, не привыкшие делиться своими прибылями с кем бы то ни было, — в беззастенчивом грабеже. Между тем Александр заслуживал не большего осуждения, чем любой правитель, вводящий дополнительные налоги, когда его государство оказывается в чрезвычайных обстоятельствах. Будучи законным главой католической церкви, папа имел полное право распоряжаться доходами с бенефиций, используя их на общецерковные нужды, а восстановление власти святого отца над Романьей, конечно, могло считаться таковой. Другое дело, что эта практика не могла найти одобрения князей церкви, ибо ограничивала их возможности личного обогащения.

Еще до выступления из Рима Чезаре начал пожинать плоды своей славы — примеру Имолы и Форли, признавших верховенство герцога, решила последовать Чезена. Город стал ареной кровавых столкновений между старинными врагами — партиями гвельфов и гиббелинов, и его правитель, не будучи в состоянии остановить стычки своими силами, обратился за помощью к Эрколе Бентивольо, командовавшему гарнизоном Форли. Рейтары Бентивольо двинулись на Чезену, и городской совет, напуганный перспективой разрастания войны, отправил посольство в Рим. От имени всех жителей депутация обратилась к его святейшеству с просьбой передать власть над городом герцогу Валентино — единственному человеку, обладающему достаточным авторитетом для бескровного умиротворения вражды. Александр пришел в восторг от столь мудрого решения, и уже в начале августа герцог стал законным повелителем Чезены. Это событие было отмечено общегородским праздником, в котором принял участие и сам Чезаре. Он снизил подати, отменил налог на муку и сумел в течение нескольких дней примирить вождей обеих партий. Водворив спокойствие и порядок в своем новом владении, Валентино возвратился в Рим, чтобы закончить последние приготовления к новому походу.

В начале октября святой отец благословил армию Чезаре, и передовые отряды кавалеристов прошли через городские ворота. Первую остановку сделали в Непи. Там, во дворце, оплакивала покойного мужа молодая вдова — Лукреция Борджа. С нею был и маленький Родриго — первенец, названный в честь деда.

Начались проливные дожди, и дорога стала тяжелой. Осадные орудия увязали в грязи, задерживая общее движение, настроение у солдат падало, появились случаи дезертирства. Герцог знал, что единственное средство уберечь армию от развала — провести ее через победоносное сражение, которое разом закалит и воодушевит людей. Скоро нашелся подходящий объект — замок Фоссате у подножия Апеннинских гор, гнездо рыцарей-разбойников, открыто промышлявших грабежом купцов и богатых путников. Как стало известно герцогу, в подземельях замка томились в ожидании выкупа десятки людей, у которых не нашлось при себе достаточно золота, чтобы удовлетворить аппетиты грабителей.

Чезаре потребовал сдачи крепости, но получил высокомерный отказ — гарнизон надеялся на ее неприступность, а также на то, что войско не станет задерживаться в суровой и малонаселенной местности. В этом с разбойниками был согласен и сам герцог. Промедление под стенами Фоссате не сулило ему ничего хорошего, поэтому он приказал немедленно начинать штурм. Замок пал в тот же день, и Чезаре отдал его на разграбление своим солдатам. Все пленники получили свободу, а участь побежденных оказалась роковой — их ожидала петля. Этой казнью герцог Валентино недвусмысленно показал всей Италии, к каким печальным последствиям может привести вооруженное сопротивление армии Святого престола.

Но правитель Римини, Пандольфо Малатеста, и не помышлял о схватке с молодым тигром. Этот измельчавший потомок некогда могущественного и знаменитого рода, мечтавший только о наживе и не брезговавший никакими средствами для пополнения собственного кармана, снискал единодушное презрение подданных. О последнем обстоятельстве говорит и прозвище «Пандольфаччо», быстро заменившее настоящее имя правителя.

Получив достоверное известие о приближении врагов, он рассудил, что оборонять город не имеет смысла. Однако оставался другой вариант — поторговаться с герцогом, сказочно богатым и неизменно щедрым, поскольку деньги ему всегда доставались легко…

Придя к такому решению, Пандольфаччо отослал жену и детей в Болонью, а сам вместе с челядью и приближенными затворился в городской крепости, выстроенной его дедом, грозным Сиджизмондо Малатестой.

Этот поступок озадачил горожан. Никто не ждал от Пандольфо особенного геройства, а между тем складывалось впечатление, что он всерьез собирается оказать сопротивление неукротимому Борджа. Встревоженный городской совет запросил тирана о его намерениях, но тот, не желая раскрывать свои планы раньше времени, уклонился от прямого ответа, велев передать отцам города, что сами они вольны поступать, как им заблагорассудится.

Повторять приглашение ему не пришлось — совет отправил сразу две депутации: к самому герцогу и в Чезену, к епископу Оливьери, представлявшему там интересы Борджа. Одни посланцы сообщили Чезаре о дерзком и смехотворном упорстве Пандольфаччо, другие же просили преосвященного Оливьери поскорее явиться в город, дабы урезонить расхрабрившегося так некстати правителя и начать переговоры.

Убедившись, что его предвидения оправдались, Малатеста послал к герцогу собственного гонца. Чезаре, без особого удовольствия думавший о многодневной, под проливным дождем, осаде цитадели Римини, с радостью убедился, что слухи о воинственности Пандольфаччо, мягко говоря, сильно преувеличены. Предложение было деловым и конкретным: за соответствующую сумму герцог Валентино может стать полным хозяином родовых владений Малатесты. Как и положено при сделках с недвижимостью, отдельному обсуждению подлежали стоимость самого города, крепости, а также размещенной там артиллерии. Стороны быстро пришли к соглашению, и Чезаре заодно сторговал у сговорчивого противника еще пару небольших крепостей за дополнительную плату в пять с половиной тысяч дукатов.

Вечером Малатеста с горстью родственников и слуг покинул Римини, а уже на следующий день, десятого октября, в город прибыл епископ Оливьери. Вместе с городским советом ему предстояло выработать и подписать условия подчинения нового лена церкви, а затем привести горожан к присяге на верность. Жители отметили избавление от власти Пандольфо общегородским праздником и отправили в Рим письмо, в котором благодарили святого отца, положившего конец тирании и многолетнему произволу.

Взятие Пезаро также обошлось без кровопролития, хотя в данном случае не могло быть и речи о полюбовной сделке. Узнав, что армия папы выступила в новый поход, Джованни Сфорца провел два месяца в непрерывных поисках союзников, стремясь не допустить очередного торжества Борджа. Он звал на помощь германского императора, но даже не получил от него ответа. Тогда Джованни обратился к Франческо Гонзаге, герцогу Мантуанскому, брату своей первой жены. Герцог оказался в довольно щекотливом положении — бросить родственника в беде означало навлечь позор на весь род, но и ссориться с Чезаре никак не входило в его планы. К тому же герцог приходился ему кумом, и в свое время Франческо был рад удостоиться такой чести. После долгих размышлений Гонзага избрал некий промежуточный вариант, послав на подмогу Джованни сотню пехотинцев. Это был чисто символический акт, никоим образом не менявший расстановку сил, но позволивший графу сохранить верность традициям, не навлекая на себя гнев Борджа.

Большинство истриков склонно изображать Джованни Сфорца несчастной жертвой Александра VI и его свирепого сына. По естественному побуждению — видеть в жертве лишь хорошие стороны — предполагается, что он был разумным и милосердным правителем. Ириарте, к примеру, пишет о нем, как о государе, «сделавшем жизнь всех своих подданных поистине безмятежной». Из этих слов можно заключить, что Джованни снискал любовь населения Пезаро, однако то, что происходило в действительности, заставляет сделать противоположный вывод — или обвинить горожан в самой черной неблагодарности.

Когда монарх или князь пользуется единодушной поддержкой всего народа, это всегда говорит о его высоких личных качествах. Существование двух партий — правительственной и оппозиционной — свидетельствует о неоднозначности его характера и поступков. Но если государь в минуту опасности возлагает все надежды на иноземную помощь, даже не пытаясь воззвать к народу своей страны, то трудно поверить тем, кто прославляет его правление.

А в Пезаро имел место именно последний вариант. Через день после сдачи Римини разнесся слух, будто кавалерия Эрколе Бентивольо уже приближается к городу, и в тот же час началось восстание. Джованни Сфорца с трема сотнями солдат пробился к укрепленному замку, а горожане, захватив княжеский дворец, веселились и поздравляли друг друга с ожидаемым со дня на день прибытием герцога Валентино.

Сам Джованни, панически боявшийся Борджа с той памятной ночи, когда он, бросив жену, ускакал из Рима, не собирался подвергать свою жизнь опасности, отражая штурм папских войск. Передав командование над замком и гарнизоном двоюродному брату, молодому Галеццо Сфорца из Котиньолы, он под покровом ночи отплыл в Равенну. Его дальнейший путь лежал в Болонью — оставалась слабая надежда, что герцог Болонский захочет вмешаться в события и остановить захватчиков. Однако герцог, Джованни Бентивольо, не решился выступить в защиту своего невезучего тезки. Он и сам чувствовал себя далеко не уверенно. Считалось, что Болонья, будучи союзником французского короля, не входит в сферу интересов Александра VI, но «карающий меч папы» — герцог Валентино — похоже, не испытывал трепета даже перед Людовиком XII. Поэтому ходатайство Сфорца к Бентивольо осталось безрезультатным, равно как и новая попытка получить военную помощь от герцога Мантуанского. Ни один из итальянских властителей, сохранивших хотя бы формальный мир с папой, не желал рисковать своим троном.

А бывший шурин Джованни Сфорца тем временем праздновал очередной триумф. В конце октября Чезаре во главе двухтысячного отряда тяжелой пехоты въехал в Пезаро под развернутым знаменем Борджа. У ворот герцога ждали члены городского совета. Ему преподнесли ключи, и он проследовал во дворец Сфорца, приветствуемый толпами жителей — несмотря на осеннюю непогоду, люди вышли из домов навстречу молодому полководцу, в котором видели не врага, а освободителя. В тот же день под звуки фанфар он был провозглашен законным повелителем города.

Здесь, в Пезаро, Борджа дал аудиенцию послу герцога Феррарского, прибывшему поздравить его с победой. Посол Пандольфо Колленуччо был весьма незаурядной личностью. Знаменитый писатель, историк и драматург, он внес заметный вклад в формирование национальной литературы, ибо стал одним из первых авторов, создавших свои произведения на итальянском языке. Это считалось весьма смелым нововведением — ведь вплоть до XIV века единственным языком, достойным бумаги, во всей Европе считалась латынь. Она была универсальным средством общения образованных людей, и грамотность означала умение читать и писать на латыни (исключение составляла только Англия). Поэтому нельзя переоценить заслугу ученых, подобных Колленуччо, которые своими трудами способствовали превращению народного говора в литературный язык.

Местный уроженец, потомок уважаемого старинного рода, он когда-то оказал немалую помощь Джованни Сфорца, подтвердив и обосновав его наследственные права на власть над Пезаро и Котиньолой. Немного позднее Джованни выразил ему свою благодарность изгнанием ученого из родного города. Больше десяти лет Колленуччо провел в скитаниях. Он был не только кабинетным мыслителем, но и человеком действия, и не раз исполнял должность подесты, главы администрации, в независимых городах Италии. До того как поступить на службу в Ферраре, он жил во Флоренции, где заслужил дружбу и уважение Лоренцо де Медичи.

Чезаре, не отличаясь миролюбивым великодушием Лоренцо, был, как и он, высокообразованным ценителем всяческих талантов. Узнав о приезде Колленуччо, он послал ему несколько корзин с подарками — дичью, тонкими винами, сладостями и свечами лучшего качества — и уже на следующий день принял посла. Прием герцога был исполнен подчеркнутого дружелюбия; вообще царственная любезность Чезаре, в сочетании с его красотой и славой яростного и отважного воина, неизменно восхищали всех, кому доводилось с ним общаться. Он приказал возвратить Колленуччо родовые владения, конфискованные десять лет назад Джованни Сфорца. Но многоопытный Колленуччо, которого жизнь и занятия научили хорошо разбираться в людях, сумел разглядеть не только внешний блеск герцога Валентино. В донесении в Феррару посол отзывается о нем так: «Он смел, полон сил и знает цену честным и одаренным людям, каковых немало в его окружении. Многие говорили мне, что герцог настойчив и неумолим в своей мести. Безусловно, это человек высокого ума, один из тех, кто всегда стремится к могуществу и славе».

Несмотря на милость Борджа и на то, что Пезаро перешел под власть святого престола, Колленуччо не решился остаться в родном городе. Он не был уверен в долговечности нового правления — и оказался прав. Но прозорливость не спасла писателя, точнее, изменила ему в самый нужный момент. Впоследствии, вернувшись на трон, Джованни Сфорца клятвенно обещал изгнаннику свободу и безопасность, и Колленуччо возвратился на родину. Он был уже немолод, устал от вынужденных странствий и думал не о политике, а о том, чтобы в мире и покое провести остаток отпущенных дней на земле своих предков. Но по прибытии в Пезаро его немедленно бросили в тюрьму, где вскоре, не поднимая лишнего шума, удавили по приказу Сфорца. Кстати сказать, эта история служит немаловажным штрихом в портрете Джованни — человека, которого принято изображать «несчастной жертвой кровожадных Борджа».

Валентино провел в городе только два дня, но даже этого небольшого срока оказалось достаточно, чтобы жители оценили дисциплину, царившую в войсках герцога. В самом Пезаро и в окрестных селениях разместилось несколько тысяч наемных солдат. Постой армии всегда был сущим бедствием для населения, но на этот раз крестьяне и ремесленники не имели поводов для жалоб. И буйные ландскнехты, и гасконские головорезы держались в терпимых границах, не чиня обид мирным жителям и не посягая на их добро. Причина такой удивительной скромности не являлась тайной — о беспощадности герцога к грабителям в рядах армии знали все. Солдата, уличенного в краже, не говоря уже о более тяжких проступках, ждала петля, и мысль об этом утихомиривала даже самых отчаянных мародеров.

Власть и авторитет Чезаре были непререкаемыми. Джустоло, находившийся в его свите, описывает в этой связи следующий эпизод. Во время одного долгого перехода предстояла переправа через вздувшуюся от дождей реку. Мост снесло, и нужно было валить деревья и вязать плоты, поскольку на берегу нашелся только один челнок. За обладание им разгорелся ожесточенный спор, очень быстро перешедший в драку. Солдаты, осыпая друг друга тумаками и разноязычной бранью, рвались к лодке; никто не слушал командиров, и кое-где уже блеснули мечи. В этот момент к берегу подъехал Чезаре Борджа. Он не произнес ни слова, лишь пристально посмотрел на нарушителей дисциплины, но этого оказалось достаточно. Разом присмирев под холодным взглядом герцога, драчуны разошлись по местами и безропотно занялись необходимыми делами.

Разместив в Пезаро небольшой гарнизон, герцог отправился в Римини, чтобы привести в порядок тамошние административные дела. Там его встретили с распростертыми объятиями, и надо сказать, что Чезаре вполне оправдал надежды горожан. Он снизил налоги, разорявшие торговлю, и назначил новых судей, сообразуясь при этом с мнением городского совета. Была объявлена амнистия всем покинувшим город из-за притеснения Пандольфаччо или изгнанным по его приказу; беглецам возвращалось конфискованное имущество. Упорядочив общественную жизнь Римини, герцог назначил наместника с четко очерченным кругом обязанностей и полномочий — им стал Рамиро де Лорка, — а сам вместе с армией тронулся по направлению к Фаэнце.

Организаторские способности Чезаре, его стремление покончить с неразберихой и злоупотреблениями чиновников и наладить правильный ход государственной машины проявлялись во всех городах покоренной Романьи. В архивах сохранились тексты его указов и распоряжений. Взвешенные и разумные, они свидетельствуют о желании Валентино обеспечить покой и процветание новых провинций папского государства. Более того, он нередко совершал акты прямой благотворительности, оказывая безвозмездную помощь жителям областей, сильно пострадавших от войны, неурожая или эпидемий.

Конечно, все эти действия были обусловлены лишь заботой о сохранении власти. Ни один человек на свете не был в глазах Чезаре Борджа самоценной личностью. Герцог мог оберегать и щедро одаривать того, кто занимал важное место в его ближайших или стратегических планах — и хладнокровно жертвовать тем, в чьих услугах уже не предвиделось надобности. Но он был слишком умен, чтобы не учитывать старую истину: правителю разрешено пренебрегать интересами и даже жизнью отдельных граждан, но нельзя безнаказанно пренебрегать интересами всего народа. И хотя Чезаре оставался воином по ремеслу и по призванию, понимал он и то, что никакая власть не будет устойчивой, если она поддерживается только насилием и страхом. Через три столетия князь Талейран, один из хитрейших в истории политиков, высказал ту же мысль.

Глава 16

ОСАДА ФАЭНЦЫ
Второй поход Чезаре Борджа в Романью развивался успешно — города сдавались при одном лишь приближении его легионов. Говорили, что он, подобно Иисусу Навину, рушит крепостные стены звуком боевых труб. Но вскоре и ему пришлось столкнуться с неожиданно упорным сопротивлением. Таким твердым орешком оказалась Фаэнца.

История любит парадоксы: мужчины трусливо бегут или стараются приобрести мир ценой уступок, а женщина — графиня Риарио-Сфорца — сражается до последней возможности, обороняя Форли. И вот, словно для того, чтобы подчеркнуть этот контраст, вторым достойным противником герцога Валентино стал ребенок — Асторре Манфреди, шестнадцатилетний государь Фаэнцы.

Когда армия герцога двигалась к Римини и Пезаро, Асторре, поднявшись на башню, уже видел на дальних холмах блеск оружия и знамена с изображением быка. Он знал, что следующей целью будет его родной город.

Поначалу Асторре хотел бежать — ведь пока что мальчику доводилось лишь слышать и читать о войне, и он не помышлял о схватке с самым опасным человеком в Италии. Но ему не пришлось разделить позор Джованни Сфорца и Пандольфо Малатесты. Род Манфреди удерживал верховную власть в Фаэнце уже двести лет, завоевав своей разумной и честной политикой признательность многих поколений. Сам Асторре был возведен на престол в трехлетнем возрасте, после смерти отца, герцога Галеотто Манфреди. Все управление городскими делами сосредоточилось в руках Совета, но лишь до тех пор, пока юный государь не наберется опыта. И теперь, узнав о приближении Борджа, граждане Фаэнцы объявили, что будут защищать своего законного господина и повелителя.

Но одной преданности недостаточно — нужна еще и сила, а маленькая Фаэнца не располагала необходимыми военными средствами. Тронутый любовью подданных, юноша страстно желал оправдать их доверие — и в то же время боялся навлечь гибель на себя и на тысячи ни в чем не повинных людей. Он еще колебался, когда подоспела неожиданная помощь. Добрые вести пришли с севера.

Дед Асторре, Джованни Бентивольо, властитель Болоньи, уже давно с беспокойством следил за перемещениями ватиканских войск в непосредственной близости от своих границ. Враждебность папы к Болонье не составляла секрета, равно как и то, что ключевые посты в армии Чезаре Борджа занимали смертельные враги Бентивольо — Орсини, Бальони и Мальвецци. Только милость французского короля позволяла городу до сих пор сохранять независимость, но эта гарантия была дорогостоящей и ненадежной. Первостепенное значение для Людовика XII имел союз с папой, а не с Болоньей. Понимая это, Джованни Бентивольо стремился сдержать экспансию до того, как король бросит его на произвол судьбы и ненасытных Борджа. Пограничные крепости представляли собой последний рубеж, и в середине октября из Болоньи в Фаэнцу выехал граф Гуидо Торелла, имевший полномочия предложить Асторре деньги, оружие и солдат для обороны города.

Граф обсудил положение дел с городским советом. Он считал самым разумным отправить мальчика в Венецию, пока враги еще далеко, и после этого заняться военными приготовлениями. Но совет воспротивился, ссылаясь на то, что только присутствие юного государя воодушевляет горожан, а без него никто не захочет сражаться. Скрепя сердце, Торелла согласился с этим доводом.

Скоро слухи о переговорах достигли Рима, вызвав там немедленную реакцию. Папа направил в Болонью грозное послание, в котором запрещал Бентивольо под страхом отлучения от церкви вмешиваться в дела Фаэнцы. Но нужда заставляет обходить любые запреты — и вот полк, предназначенный в помощь Асторре, двинулся на усиление гарнизона крепости Кастель-Болоньезе. А секретный приказ, имевшийся у командира, предписывал ему после краткого отдыха в стенах крепости спешить все к той же Фаэнце. Эта нехитрая уловка избавила Бентивольо от прямой конфронтации с Ватиканом, между тем как Асторре получил тысячу обученных солдат. Теперь обороной города могли заняться военные.

Седьмого ноября начались боевые действия: передовые кавалерийские части Вителлоццо Вителли вынудили к сдаче и заняли несколько небольших крепостей, прикрывавших подступы к владениям Манфреди. А через три дня у ворот Фаэнцы уже трепетали на осеннем ветру знамена Борджа: под командованием самого герцога сюда подошли основные силы армии.

Ультиматум был отвергнут, и Чезаре начал готовиться к осаде. Его лагерь расположился к востоку от города, между реками Ламоне и Марцано. Уже на второй день солдаты принялись освобождать сектор обстрела для артиллерии, методично и безжалостно разрушая все постройки, вырубая сады и оливковые рощи и выгоняя тех немногих жителей, кто еще оставался в домах вне городских стен.

Зрелище этих приготовлений доставляло защитникам мало радости. Не все было ладно и в самом городе: обнаружилась измена. Кто-то заметил во рву арбалетную стрелу с привязанной к ней запиской, которая оказалась адресованной коменданту Кастаньини. Комендант был арестован и брошен в тюрьму. Отныне всей обороной города распоряжался Джанэванджелиста Манфреди, двоюродный брат Асторре.

На третий день заговорили орудия герцога, сосредоточив огонь на одном из старых бастионов. После непрерывной недельной канонады ветхая кладка не выдержала, и башня обрушилась в крепостной ров, засыпав его обломками. Это произошло утром двадцатого ноября. Обозленные осенней непогодой, холодом и дождями, солдаты кинулись на штурм, не дожидаясь приказа.

События того дня сам Чезаре изложил в письме к герцогу Урбинскому. Он сидел за завтраком, когда раздался страшный грохот. Догадавшись в чем дело, Чезаре выскочил из палатки и увидел беспорядочную толпу — здесь были и его солдаты в красно-желтых камзолах, и гасконские стрелки короля Людовика. Все они, не разбирая дороги, бежали к пролому — ведь, по старинному обычаю, первый, кто взберется на стену вражеского города, получает почетную награду. Имелась и еще одна причина для спешки. В случае добровольной сдачи осажденным гарантировалась жизнь и неприкосновенность имущества, а город, взятый штурмом, отдавался на разграбление. Сейчас никто из алчных наемников не думал о смерти от вражеского клинка, боясь только одного — как бы гарнизон Фаэнцы не выкинул белый флаг и не лишил их законной добычи.

Герцог догнал, своих солдат уже во рву. Он-то знал, что стихийный натиск не может увенчаться успехом. Оборону здесь держали не только горожане, неопытные в военном деле, но и многочисленное, хорошо обученное болонское войско Бентивольо. Со стен летели стрелы и камни, лились кипяток и горящая смола. Самовольная атака грозила обернуться нешуточными потерями. Побагровев от ярости, Чезаре метался в гуще толпы, выкрикивая команды и ругаясь, хватая за шиворот самых ретивых вояк и отшвыривая их назад. И столь велика была власть двадцатипятилетнего полководца, что ему удалось подчинить своей воле несколько сот обезумевших людей. Эта вылазка стоила жизни одному из офицеров Чезаре, Онорио Савелли, убитому ядром, выпущенным из осадного орудия — артиллеристы, не зная, что происходит у крепости, продолжали бомбардировку. Да и сам герцог едва не был убит камнем, сброшенным с крепостной стены.

Видимо, сама природа решила прийти на помощь осажденной Фаэнце. Туманы, ветер и дождь сменились снегопадом, который начался двадцать второго ноября и вскоре превратился в настоящую пургу. Эта столь редкая для Италии снежная буря продолжалась сутки. Лагерь занесло сугробами, и солдаты коченели в тонких палатках. Ободренные этим обстоятельством, защитники города совершили внезапную вылазку. В рукопашной схватке обе стороны понесли тяжелые потери. А снег все шел.

Как ни досадно было Чезаре признать свою неудачу, выбора у него не оставалось. В конце концов он приказал свернуть лагерь и готовиться к переходу на зимние квартиры.

Осада превратилась в блокаду. Герцог разместил войска во всех окрестных деревнях, чтобы воспрепятствовать снабжению города или подходу подкреплений. Командиры частей должны были наблюдать за положением в Фаэнце и непрестанно тревожить гарнизон и жителей, изматывая их в мелких стычках.

Впрочем, боевой дух осажденных нимало не пострадал. Парламентеры, посланные герцогом с повторным предложением сдаться, вернулись назад с ответом: «Весь совет и все граждане Фаэнцы единодушно решили — не щадя жизни, по-прежнему оборонять права и владения Манфреди».

Удостоверившись, что его распоряжения выполнены и город блокирован, Чезаре с полуторастами кавалеристами и тремя тысячами пехотинцев возвратился в Форли. Здесь он снова продемонстрировал обычную для него, но совсем нечастую среди полководцев мудрую предусмотрительность в отношениях с покоренной областью. По указанию герцога хозяева каждого дома, где располагались на постой его солдаты, получали денежную компенсацию за понесенные расходы. Любые недоразумения подлежали разбору в городском совете, а в особо важных случаях — у самого командующего. В войсках было объявлено о смертной казни за мародерство и кражу, а это предостережение подкрепилось наглядным уроком: через неделю после прибытия Валентино в Форли зимний ветер уже раскачивал тела повешенных на оконной решетке герцогского дворца. На груди у каждого из казненных висела доска с надписью, сообщавшей его имя, должность и совершенное преступление.

В конце декабря 1500 года Чезаре Борджа с несколькими сотнями лучших солдат перебрался в столицу Романьи — Чезену. Наместником герцога в Форли стал епископ Трани, а военным комендантом — дон Мигель де Корелла (он же Микелетто, Микеле, как именуют его итальянские хроники). Фанатично преданный своему господину, капитан де Корелла держал солдат в не меньшей строгости, чем сам герцог, и беспокоиться за надежность тыла не приходилось.

Резиденцией Валентино в Чезене стал пустовавший до тех пор дворец Новелла-Малатеста, спешно отремонтированный и украшенный в соответствии с взыскательным вкусом нового жильца. Рождественский бал, устроенный там герцогом для всех дворян и почетных граждан города, вполне оправдывал утвердившуюся за Чезаре славу безрассудного расточителя. Роскошью и изобилием его пиры всегда являли собой резкий контраст со скромными трапезами старшего Борджа (как мы уже говорили, Александр VI смолоду отличался умеренностью в пище и предпочитал самые простые блюда). Приглашение на ужин к святейшему отцу считалось в Риме куда менее завидным, чем такое же приглашение к герцогу Валентино.

В течение зимы не произошло каких-либо заметных перемен в положении Фаэнцы. Правда, был случай, когда небольшой отряд сумел под покровом ночи спуститься в крепостной ров. Забросив на стену веревочные лестницы, солдаты полезли наверх, надеясь без шума перебить стражу и открыть ворота. Но их уже ждали. Внезапно в ров полетели горящие факелы и с ближних башен грянули смертоносные орудийные залпы.

Подхватив раненых, папские гвардейцы бросились прочь, а те, что успели пробраться в город, были схвачены и казнены.

Между тем праздники в Чезене следовали один за другим. Казалось, что герцог совсем забыл о войне, попусту растрачивая время и деньги в кутежах со своими соратниками. Эти молодые аристократы не пропускали ни одного карнавала в округе, о чем с явным неодобрением упоминает составитель «Diario Cesenate»[670]. Безымянный летописец находил особенно предосудительным участие его светлости в сельских празднествах, проходивших в окрестных деревнях с Рождества до Крещения. Более того, переодетый герцог не только ел и пил вместе с простолюдинами, но и не отказывался выступить в состязаниях силачей и борцов. Вероятно, это были великолепные зрелища, и легко представить досаду какого-нибудь деревенского геркулеса, повергнутого наземь холеным городским красавцем, белоручкой с золотисто-каштановыми кудрями. Но эти руки, не знавшие иных инструментов, кроме гусиного пера, меча и копья, без видимого напряжения разгибали железную подкову.

Тем временем папа прилагал все усилия, чтобы застраховать Чезаре от возможных неудач в летней кампании. Святой отец считал, что осада Фаэнцы провалилась вовсе не из-за плохой погоды — он возлагал вину на дерзкого ослушника Джованни Бентивольо, чьи солдаты позволили малолетнему Манфреди сохранить власть и отстоять город. Свое мнение римский папа красноречиво и обстоятельно изложил в письме королю Людовику, покровительство которого до сих пор обеспечивало независимость Болоньи.

Конечно, Бентивольо скоро узнал об этих жалобах и понял, какие опасности ожидают его. Или папа отлучит его от церкви — тогда он, Джованни Бентивольо, может быть изгнан собственными подданными, или французский король откажется от союза с Болоньей — в этом случае последует вторжение войск Борджа. Страх перед потерей трона оказался сильнее родственных чувств, и Бентивольо отозвал войска из Фаэнцы.

Впрочем, это не принесло ему покоя. Хитрый Александр продолжал свои сетования, живописуя христианнейшему королю происки болонцев и весь вред, причиненный ими планам апостолического престола. В конце концов Людовик посоветовал несчастному Бентивольо не раздражать святого отца и смягчить его гнев какой-нибудь дополнительной уступкой. В действительности же Александр, развивая всю эту интригу, от души веселился.

Чезаре был прекрасно осведомлен о происходящем. В начале февраля, перенеся свою штаб-квартиру в Имолу, он отправил к Бентивольо посла с требованием сдать крепость Кастель-Болоньезе. Пойти на такое унижение болонский правитель не хотел и не мог. Кастель-Болоньезе, главный стратегический центр его владений, располагалась на пересечении важнейших дорог и прикрывала подступы к самой Болонье. Поэтому Бентивольо предложил компромисс, горячо надеясь, что Валентино не решится начать новую войну, оставив у себя в тылу непокоренную Фаэнцу. Никак не затрагивая вопрос о крепости и не отвечая ни да ни нет, он выразил готовность снабдить потрепанную боями и непогодой армию герцога всеми необходимыми припасами и снаряжением.

Это был верный ход. Чезаре удовлетворился предложенным выкупом, а папа сменил гнев на милость и даже поблагодарил Бентивольо за щедрую помощь своему возлюбленному сыну.

Когда герцог находился в Имоле, Италию облетел слух о некой мелодраматической истории, связанной с его именем. Речь шла о похищении одной знатной дамы, Доротеи Караччоло. Она гостила у герцогини Урбинской, а затем поехала домой, в Венецию. Какие именно приключения пережила в пути прекрасная Доротея, доподлинно неизвестно, но в Венецию пришла тревожная весть — будто испанцы из армии Валентино остановили ее карету, перебили слуг и увезли красавицу в неизвестном направлении. Передавали, что это беззаконное дело осуществилось по приказу герцога.

«Донесения» Капелло уже получили в Венеции достаточную известность, и никакое новое обвинение в адрес Чезаре не казалось после них невероятным. Муж Доротеи, Джанбаттиста Караччо, кинулся в сенат Республики, требуя восстановить справедливость и покарать наглого похитителя. Вся история выглядела настолько дерзкой, что сенат направил в Имолу специального посла, мессера Маненти. К нему присоединились французский представитель де Тран (он решил завернуть в Имолу проездом из Венеции в Рим) и капитан Ив д’Аллегр.

Начало переговоров не предвещало ничего хорошего. Убежденный в виновности Чезаре, Маненти в самой резкой форме потребовал немедленного освобождения пленницы. Герцог же был не из тех, кто терпит угрозы. Однако, ко всеобщему удивлению, высокомерная речь посла не вызвала у нею ни ярости, ни раздражения. Прежде всего Чезаре поклялся, что ни словом, ни делом не участвовал в похищении, хотя и слышал о нем. Он может лишь предположить имя виновника — Рамирес, в прошлом — командир одного из его отрядов, действительно находившийся в Урбино и пылко влюбившийся в даму, о которой говорил мессер Маненти. Рамирес оставил службу и скрылся, но будет найден и понесет примерное наказание. В заключение, сохраняя серьезный и благожелательный тон, герцог заверил присутствующих, что подозрения на его счет совершенно беспочвенны — женщины Рима и Ромаиьи к нему весьма благосклонны, и он находит их общество достаточно приятным, чтобы не помышлять о похищении венецианок.

Приводя рассказ об этом своеобразном дипломатическом инциденте, Сануто прибавляет, что французский посол был очарован остроумием, манерами и внешностью герцога. Теперь уже де Тран стал заверять своего венецианского коллегу в явной нелепости их первоначального подозрения.

Но невиновность Чезаре Борджа, будь она подлинной или мнимой, не могла утешить оскорбленного мужа Доротеи. Джанбаттиста Караччоло по-прежнему осаждал сенат письменными и устными жалобами, и его усилия в конце концов увенчались определенным успехом: выяснилось, что пропавшая красавица находится в каком-то монастыре, но где именно — неизвестно. И тут дело приняло совершенно неожиданный оборот: Доротея прислала в Венецию жалобное письмо, в котором умоляла правительство Республики и самого дожа не об освобождении из рук похитителей, а о защите от собственного супруга. Только жестокость последнего вынудила ее искать спасения за стенами монастыря; она готова принять постриг и навсегда удалиться от мира, лишь бы не возвращаться к нелюбимому мужу.

Караччоло вызвали в сенат и ознакомили с письмом. С негодованием отвергнув любые намеки на жестокое обращение с женой, он заявил, что нисколько не сомневается в ее добродетели и не понимает причин ее страха. После долгой переписки и препирательств Доротея все-таки вернулась в Венецию, но, по-видимому, так и не сумела обрести счастья в семейном кругу. В хронике Сануто есть упоминание о том, что много позднее, в июле 1504 года, она снова взывала к властям, прося разрешение покинуть Караччоло и возвратиться к своей матери.

Такова история похищения венецианской красавицы. Капитан Рамирес, предполагаемый виновник этого нашумевшего дела, вскоре отыскался и, не понеся никакого наказания, был вновь принят на службу герцога. Судя по всему, Чезаре не лгал, уверив послов в своей непричастности к похищению, но, конечно, знал о нем куда больше, чем говорил. Он никогда не унижался до того, чтобы прятаться за спинами подчиненных, но и не терпел с их стороны самоуправства, особенно если оно оборачивалось дипломатическими осложнениями. Поэтому безнаказанность Рамиреса свидетельствует о том, что он был прощен заранее — еще до того, как в Имолу прибыл разгневанный венецианский посол. А вспомнив жалобные письма Доротеи, нетрудно представить, как в действительности развивались события. Пылкий испанец влюбился в венецианку, уговорил ее бежать от опостылевшего супруга и имитировал похищение. Зная нрав герцога Валентино, влюбленная парочка могла не сомневаться, что найдет в нем если не защитника, то хотя бы покровителя. В делах войны и политики Чезаре всегда сохранял беспощадную трезвость суждений, но было бы поистине странно, если бы он, молодой человек XV века, рожденный и воспитанный в Риме, встал на сторону обманутого мужа.

Здесь следует сказать несколько слов о том, как вообще относился наш герой к прекрасному полу.

Женщины играли в его жизни весьма незначительную роль, и ни одна красавица не могла бы похвастаться тем, что из любви к ней герцог пожертвовал хоть малейшей частицей своих планов. Холодный эгоист, Чезаре лишь милостиво позволял им любить себя, оберегая себя от всякой привязанности. Новая любовница значила для него ровно столько же, сколько и предыдущая, и он менял их с полным безразличием, сообразуясь только со своим настроением в данный момент и забывая через минуту после расставания.

Глава 17

АСТОРРЕ МАНФРЕДИ
Двадцать девятого марта 1501 года войска Борджа вновь осадили Фаэнцу. Несмотря на уход солдат Бентивольо, жители города не помышляли о сдаче. За зиму они исправили повреждения стен и даже выстроили новый бастион рухнувшей башни. Двенадцатого апреля пушки герцога Валентино открыли огонь.

Мужество не изменило защитникам Фаэнцы, хотя их положение становилось с каждым днем все тяжелее. Кончались запасы муки и вина, но торговцы не поднимали цены и ссужали Асторре деньги, чтобы он мог выплатить жалованье солдатам. Даже духовные лица согласились пренебречь долгом повиновения папе, во имя которого велась беспощадная война против их родного города. Священники жертвовали церковную утварь — золото и серебро пошло на чеканку монет, из бронзы отливали мортиры. Женщины Фаэнцы участвовали в обороне наравне с мужьями и братьями — они подносили камни и ядра, поддерживали огонь под котлами со смолой, стояли в караулах, чтобы дать несколько часов отдыха уставшим бойцам.

Восемнадцатого апреля в стене была пробита первая брешь. Борьба с обеих сторон велась с равным ожесточением. В проломе завязалась рукопашная схватка, картечь косила без разбора тех и других, солдаты герцога карабкались по камням под лившимися сверху потоками кипятка и горящей смолы. Четыре часа продолжалась отчаянная резня, пока с наступлением ночи трубы не протрубили отбой. Город снова выстоял.

Чезаре умел ценить мужество не только друзей, но и противников. Он не раз говорил, что завоевал бы всю Италию, будь у него армия, сравнимая храбростью с защитниками Фаэнцы. Теперь герцог изменил тактику, убедившись в бесполезности приступов и не собираясь впустую потерять своих людей. Дело должны были завершить бомбардировка и голод.

Ядра сыпались на Фаэнцу безостановочно днем и ночью. Горожане, ослабевшие от недоедания и бессонницы, не успевали тушить пожары. Появились первые случаи дезертирства, постепенно их становилось все больше. В лагере Валентино истощенных беглецов кормили и отпускали на все четыре стороны.

Единственным исключением стал некий красильщик по имени Грамманте. Этот услужливый человек добился свидания с главнокомандующим и объявил, что может показать слабое место в городских укреплениях, удар по которому наверняка приведет к падению Фаэнцы.

Но сделка не состоялась. Чезаре не нуждался в советах и никогда не поощрял предателей. На следующее утро Грамманте получил свою награду, и вороны, каркая, закружились над виселицей.

К двадцать первому апреля 1501 года город лежал в развалинах, и оборона стала невозможной. Но радость Чезаре была омрачена гибелью одного из лучших офицеров — Акилле Тиберти, убитого при взрыве орудия. Герцог отправил тело покойного друга в Чезену и устроил ему великолепные похороны.

А в Фаэнце Асторре Манфреди созвал городской совет. Бессмысленность дальнейшего сопротивления была очевидна для всех, и после заседания в лагерь Борджа явились послы, чтобы обсудить условия сдачи крепости. Сдавать, собственно, было уже нечего — дымящиеся руины едва ли заслуживали названия города, однако Чезаре принял парламентеров с подобающими почестями и ни в чем не отступил от первоначальных условий, гарантировав всем гражданам Фаэнцы свободный выход и сохранение имущественных прав. Более того — герцог даже отказался от обычной контрибуции (по законам войны побежденный город возмещал все издержки, понесенные победителем за время осады). Он сказал послам, что было бы жестоко отбирать у горожан последние деньги в их нынешнем бедственном положении.

Разумеется, и в этом случае действия Чезаре объяснялись не состраданием, а трезвым расчетом. Мысль о том, что грабить новых подданных невыгодно и неразумно, кажется нам довольно естественной, но лишь немногие монархи средневековья поднимались до осознания этой простой истины. Мудрая умеренность в обращении с побежденными позволяла герцогу делать верными слугами недавних врагов, и глубоко не правы авторы, утверждавшие, будто «походы Валентино сопровождались грабежами и насилием над мирными жителями». Чезаре был слишком умен, чтобы повторять ошибки мелких тиранов Италии. Завоевывая города и области, он искал не добычи, а прочной власти.

Двадцать шестого апреля в госпитале делл’Оссерванца — чуть ли не единственном уцелевшем здании города — герцог принял присягу членов совета Фаэнцы. Вечером того же дня он встретился с Асторре Манфреди. Хрупкий светловолосый юноша, на которого уже обрушилось столько испытаний, пришел к нему, готовый к унижениям. Однако оказанный ему прием был ошеломляющим — Валентино устроил в честь гостя праздничный ужин, обращался с ним как с равным и всячески подчеркивал свое восхищение героизмом защитников Фаэнцы. Красота и ум герцога очаровали Асторре. Когда Валентино упомянул, что будет рад оказать гостю любую помощь, ибо чувствует себя в ответе за его судьбу, бедный мальчик окончательно забыл об осторожности. Ему был предоставлен выбор — самому определить место своей будущей резиденции или войти в свиту герцога, и Асторре без колебаний избрал последнее.

Прежде чем перейти к описанию дальнейших событий, мы процитируем одну из рекомендаций Макиавелли. Она гласит: «Для того чтобы удержать власть над завоеванным княжеством, новый государь должен позаботиться о двух вещах: во-первых, ему не следует оставлять в живых ни одного из членов прежнего правящего рода, и, во-вторых, ему ни в коем случае нельзя изменять законы и повышать налоги». Второй пункт не вызывает никаких возражений. Первый так же разумен, но бесчеловечен, как и все, связанное с борьбой за власть.

Чезаре Борджа не совершал бесполезных жестокостей постольку, поскольку это зависело от него. Многие противники герцога оказывались в его власти и сохраняли жизнь — достаточно вспомнить Пандольфаччо Малатесту и Катерину Сфорца. Чезаре не ведал жалости, но не испытывал и радости при виде чьих-то страданий.

И все же Асторре Манфреди был обречен. Его смерть предопределялась вовсе не злобой или мстительностью Валентино, а любовью подданных. Чезаре оставлял в живых тех правителей, чьи прежние деяния лишали их всякой надежды вернуться на трон. Но Асторре, юный герой, ничем не запятнанный и всеми любимый, являл собой пример совсем иного рода. Асторре был опасен, ибо он мог сделаться живым знаменем заговоров и восстаний.

В начале июня герцог возвращался в Рим; Асторре и Джанэванджелиста находились в его свите. Папа, обрадованный благополучным завершением похода, решил освободить графиню Риарио-Сфорца, о смягчении участи которой просил и французский король. Двадцать шестого июня Катерина оставила мрачные своды замка св. Ангела и, получив дозволение святого отца, выехала во Флоренцию. Но в тот же день кованые ворота замка затворились за братьями Манфреди. Об их дальнейшей судьбе достоверно известно только одно: ни тот, ни другой уже не вышел живым за пределы крепости.

Запись в дневнике Бурхарда, сделанная годом позже, извещает, что тело Асторре, с камнем на шее, вытащили из Тибра какие-то рыбаки. Вместе с ним было найдено еще несколько утопленников, в том числе двое молодых людей и одна женщина.

В сообщении венецианского дипломата Джустиниана (он сменил в Риме Паоло Капелло) говорится примерно то же самое: «Рассказывают, будто сегодня ночью обоих пленных властителей Фаэнцы и их сенешаля утопили в Тибре». Столь же скупо описывает события феррарский посол. А в хрониках Фаэнцы нет вообще никаких упоминаний о смерти братьев Манфреди.

Но и того, что мы знаем, вполне достаточно. Гибель Манфреди, какими бы государственными соображениями она ни оправдывалась, остается тяжким преступлением по любым человеческим меркам. Чезаре Борджа обещал юношам жизнь и свободу, они поверили ему — и были убиты. Поступок герцога отвратителен сам по себе, но любопытно, что один из позднейших авторов, а именно Гвиччардини, счел необходимым дополнить эту историю особо гнусной подробностью, написав, будто убийству предшествовало насилие: «Saziata prima la libidine di qualcuno»[671]. Подобной выдумке не поверил даже Вольтер, заядлый атеист и деятельный противник церкви. Здесь можно только согласиться с его словами о том, что Гвиччардини «был готов проникнуть в пекло, лишь бы добыть какое-нибудь новенькое злодеяние Борджа или хотя бы рассказ о таковом».

Глава 18

КАСТЕЛЬ-БОЛОНЬЕЗЕ И ПЬОМБИНО
Но вернемся в Фаэнцу. После капитуляции города Чезаре провел там еще несколько дней, чтобы познакомиться с наиболее влиятельными горожанами, назначить новых должностных лиц и обеспечить восстановление нормальной жизни. Сделав все необходимое, герцог поднял армию и ускоренным маршем двинулся на северо-запад, к Болонье.

Теперь главное место в его тактических планах снова заняла крепость Кастель-Болоньезе. После взятия Фаэнцы она стала потенциальной угрозой новым владениям Святого престола; опираясь на ее укрепления, противник мог легко прервать сообщение между Чезеной, Имолой и Форли. Правда, пока такого противника не имелось, но кто знает, что готовит нам будущее? И герцог, продолжая движение к Болонье, отправил туда послов, вновь потребовав от Бентивольо сдачи крепости.

Нетрудно вообразить гнев и отчаяние старого повелителя Болоньи. Спасая себя, он пожертвовал внуком, но безжалостный Бык по-прежнему напирал. Пытаясь выиграть время, Бентивольо созвал городской совет, чтобы начать официальное — и по возможности неторопливое — рассмотрение вопроса. Одновременно он послал встречную делегацию к Чезаре.

Болонских дипломатов ждал неприятный сюрприз: герцог принял их не в Имоле, а в Кастель-Сан-Пьетро, уже занятой его войсками небольшой пограничной крепости. Пока переговоры шли своим чередом, Вителлоццо Вителли одним стремительным рейдом захватил несколько укрепленных городков — не только Кастель-Сан-Пьетро, но и Медечину, Кастель-Гвельфо и Касальфиуминенсе.

Узнав об этом, Бентивольо уступил — иного выхода у него уже не было. Крепость Кастель-Болоньезе отошла во владение герцога Валентино; кроме того, Болонья приняла на себя обязательство в течение года оказывать герцогу военную помощь в борьбе с любым государством, исключая Францию. В свою очередь, Чезаре обещал вернуть захваченные городки и выхлопотать у святого отца подтверждение прав и привилегий, дарованных роду Бентивольо прежними папами.

Упоминание о Франции было лишь вежливым дипломатическим жестом, поскольку Людовик XII оставался союзником как Болоньи, так и Ватикана. Реальным же противником, против которого могли начаться совместные действия, являлась Флоренция, и это обстоятельство не составляло секрета. После изгнания Медичи отношения между Болоньей и «Цветком Тосканы» приняли характер открытой конфронтации.

Антифлорентийская направленность нового договора была важна для Бентивольо еще и потому, что позволяла ему заполучить на свою сторону знаменитых командиров армии Борджа — Орсини и Вителли. Оба кондотьера страстно желали низвержения Республики и лишь ждали удачного момента для вторжения в Тоскану. Мотивы их ненависти были различными: Орсини хотел вернуть власть над городом своим друзьям Медичи, а Вителли мечтал отомстить за смерть брата Паоло, казненного по приговору флорентийской Синьории. В Медечине Вителлоццо уже отвел душу, повесив Пьетро да Марчано, брата одного из судей, но это только разожгло его аппетиты.

После подписания договора Чезаре распорядился срыть крепость до основания и отправил в Кастель-Болоньезе тысячу солдат. Приказ об уничтожении одного из прекраснейших в Романье архитектурных ансамблей казался неслыханным варварством, но в тот момент герцога занимала лишь военная сторона проблемы. Размещать в Кастель-Болоньезе постоянный гарнизон было бы слишком дорого, да и бесполезно — уж кто-кто, а Чезаре Борджа знал, насколько относительны представления о неприступности укреплений. Эта крепость могла сослужить пользу только будущим врагам, которые захотят утвердиться в Романье.

Жители Кастель-Болоньезе обратились с петицией к Рамиро де Лорке, командовавшему отрядом разрушителей. Они умоляли повременить с началом работ, надеясь, что герцог передумает и отменит решение. Но Рамиро знал своего господина, знал он и то, насколько опасно пренебрегать приказами Борджа. В дело пошли тараны, и через несколько недель на месте высоких зубчатых стен и гордых башен остались только груды битого камня.

Такая же судьба постигла и крепость Сан-Арканджело. Но Салароло, еще один укрепленный городок, обреченный на разрушение, сохранился — жители обязались на собственные средства содержать там гарнизон папских войск, и герцог пощадил цитадель, которая, впрочем, уже утратила военное значение.

В разгар этих событий Чезаре получил письмо от отца. Его святейшество просил сына поскорее вернуться в Рим. Он советовал ему избегать конфликтов с Флоренцией и провести армию в достаточном удалении от тосканских границ, не давая Республике поводов для беспокойства. Зная неукротимый нрав Орсини и Вителли, Александр опасался неожиданностей. Кондотьеры могли напасть на Флоренцию по собственной воле, а это вызвало бы неудовольствие французского короля.

Чезаре готов был последовать отцовскому совету, но столкнулся с отчаянным сопротивлением. Вителли на коленях стал умолять герцога провести войско через Тоскану, уверяя, что желает лишь одного — вызволить из флорентийской тюрьмы своего друга Чербоне, арестованного по ложному обвинению. Он обещал оставить все помыслы о мести, а Орсини выразил готовность временно забыть о правах изгнанных Медичи. Чезаре уступил — ему не хотелось слишком накалять отношения с двумя лучшими командирами. В начале мая 1501 года он запросил у Синьории разрешение на переход границы, подчеркнув при этом свои дружеские чувства к Республике. Во Флоренции знали, что герцог отказался помогать братьям Медичи — Пьеро и Джулиано, — и теперь Чезаре рассчитывал на ответную услугу.

Но Синьория боялась герцога Валентино, несмотря на все его миролюбивые заверения. Флоренция, ослабленная многолетней войной с Пизой, представляла собой легкую и заманчивую добычу, и члены городского совета в тревоге гадали, каковы истинные намерения Борджа. В конце концов Синьория выдала ему официальное разрешение, снабдив его существенным дополнением: Орсини, Вителли «и другим заведомым врагам Республики» вход на тосканские земли был безоговорочно воспрещен. Неизвестно, какой смысл вкладывали в этот загадочный пункт городские сановники — возможно, они надеялись, что герцог разделит армию. Но им не пришлось долго томиться в неизвестности. Как и в случае с Болоньей, все войско Борджа уже перешло границу, когда прибыли послы.

Ознакомившись с ответом, Чезаре велел парламентерам ждать его в ближайшем городке Барберино. Там состоялась аудиенция. Герцог заметил, что уже не в первый раз сталкивается со скрытой враждебностью Синьории, хотя не находит ни причин, ни оправдания для подобного отношения. Он хочет мира с Флоренцией и надеется на установление доброго сотрудничества в будущем. Заключение союзного договора — в интересах обеих сторон, но оно возможно лишь в том случае, если Республика не станет препятствовать походу на Пьомбино, начатому им по велению святого отца. Герцог не стал поднимать вопроса о Медичи, но упомянул, что его капитаны, Орсини и Вителли, имеют к Республике кое-какие претензии, и весьма прозрачно намекнул, что считает их достаточно обоснованными.

Чезаре отлично знал, какую гамму чувств испытывают члены флорентийского совета. На следующий день, не желая давать им слишком много времени на размышления и споры, он передвинул армию к городку Форно-дей-Кампи, хорошо видимому со стен Флоренции.

Республику охватила тревога, близкая к панике. Богатый город, колыбель торговли и искусств, давно воевал только чужими руками. И уж совсем неприемлемой казалась флорентийцам мысль об осаде, штурме и последующем разграблении «Цветка Тосканы». Оставалось лишь надеяться на сделку с Борджа. Городской совет заседал без перерыва восемь часов, но единственным решением стал приказ снять со стен и башен всю артиллерию. Пушки затопили в реке Арно, предвидя, что в противном случае их реквизирует Валентино.

Одним из немногих граждан Флоренции, открыто порицавших действия властей, был не кто иной, как секретарь Синьории — мессер Никколо Макиавелли. Республика, говорил он, с самого начала избрала неверную линию, ибо попыталась выторговать у герцога уступку, не располагая силой для обеспечения своих требований. Флоренция имела возможность обрести в нем могущественного союзника, если бы сразу и без всяких условий пропустила его армию через Тоскану. Вместо этого она выказала лишь бессильную враждебность и будет вынуждена теперь поступиться большим, чем могла бы отдать добровольно.

Секретарь был уважаемым человеком, но в городских делах его голос значил не так уж много. Синьория жаждала только одного — поскорее избавиться от опасного соседства и спровадить подальше герцога, кондотьеров и все папское войско. Ради этого члены совета соглашались дать любые обещания, отнюдь не имея в виду выполнять их, когда минует непосредственная угроза.

Чезаре не доверял Синьории, но по совокупности причин также стремился побыстрей уйти из Тосканы. Отец звал его в Рим, а ведь еще предстояло подчинить Пьомбино. Орсини и Вителли внушали ему все больше беспокойства, и герцог с немалым трудом удерживал их от немедленного нападения на Флоренцию. Впрочем, в этом была и положительная сторона: при мысли о свирепых кондотьерах Синьория делалась гораздо сговорчивей.

Все спорные проблемы удалось уладить к пятнадцатому мая. Флоренция обязалась не оказывать никакой поддержки пьомбинскому тирану Джакомо д’Аппиано и принимала на службу герцога Валентино с жалованьем в тридцать шесть тысяч дукатов в год. Согласно договору Чезаре должен был отныне защищать Республику от любых внешних врагов. Разумеется, таковых не имелось, и «жалованье» являлось не чем иным, как выкупом.

Предсказание Макиавелли сбылось… И все же Синьория обвела герцога вокруг пальца. Через два дня новый генерал обратился к совету с просьбой предоставить ему часть городской артиллерии и узнал, что это невозможно: пушки давным-давно переплавлены, ибо городу требовалась бронза для статуй. Чезаре было известно, какой богатый арсенал скрывается под волнами Арно, но подъем тяжелых орудий со дна реки занял бы слишком много времени. Столь же неутешительный ответ последовал на вопрос о деньгах. Синьория вежливо напомнила его светлости, что заключенный договор ни словом не упоминает об авансе.

Бесспорно, в те дни Флоренция подвергала себя немалому риску. Но Синьория уповала не только на покровительство короля Людовика, но и на лист пергамента, где уже красовалась подпись самого герцога. Напасть на город, едва заключив с ним союз, — такого не мог позволить себе даже Валентино.

Чезаре оставалось лишь сделать хорошую мину при плохой игре. Так он и поступил. Не выказав ни раздражения, ни досады, герцог отправил Вителлоццо в Пизу, которая по собственному почину изъявила готовность снабдить армию осадными орудиями, порохом и ядрами. Такая предупредительность объяснялась очень просто — Флоренция и Пиза враждовали уже не одну сотню лет, и пизанцы стремились заручиться расположением герцога и Вителли.

Сын Родриго де Борджа, в отличие от своего отца, никогда не забывал обид, но желание отомстить не лишало его хладнокровия и не затуманивало ум. Республика посмеялась над ним — ну что ж, время покажет, кто будет смеяться последним. Чезаре умел ждать.

В те дни герцог получил письмо от Леонардо да Винчи — универсальный гений, уже прославившийся в Италии и во Франции, просил дозволения служить его светлости. Проведя несколько лет в Милане, Леонардо вернулся во Флоренцию, но, по-видимому, не нашел в родном городе ни достойного применения своим талантам, ни того почета, на который рассчитывал. Теперь он решил использовать проход герцогских войск и примкнуть к полководцу, чье дружелюбие и щедрость к людям искусства были общеизвестны. Чезаре принял его на службу в качестве инженера и архитектора, но вскоре отослал в Романью, чтобы не подвергать военным опасностям. По некоторым данным, Леонардо руководил перестройкой укреплений Форли, а также спроектировал и начал строить канал от Чезены до Порто-Чезенатико. Он вновь увиделся с герцогом только в Риме, при дворе Александра VI.

В конце мая 1501 года армия Борджа раскинула лагерь в долине реки Чечины. Герцог надеялся дать здесь генеральное сражение, но Джакомо д’Аппиано маневрировал, уклонялся от встречи и в конце концов укрылся вместе с войском в родном Пьомбино. Начинать осаду не имело смысла: город находился на берегу моря, а в трех милях, за проливом, лежал большой остров Эльба. Там хозяйничали союзники Джакомо — генуэзцы, и снабжение Пьомбино всем необходимым могло осуществляться непрерывно и без помех.

В Рим поскакал гонец. Через несколько дней из гавани Чивитавеккья вышли шесть галер, два больших галиона и три бригантины. На мачтах кораблей развевались вымпелы со скрещенными ключами. Повинуясь приказу святого отца, адмирал Лодовико Моска вел папский флот на помощь герцогу Валентино.

Объединив силы с пизанской эскадрой, адмирал быстро захватил Эльбу. Теперь город был блокирован с моря и с суши. После двухмесячной осады, отбив несколько приступов, Пьомбино сдался, и владения церкви пополнились новой областью.

Чезаре покинул лагерь, не дождавшись капитуляции. Поручив завершение начатого дела своим капитанам, герцог выехал в Рим. Во исполнение союзнических обязательств перед королем Людовиком он должен был присоединиться к армии маркиза д’Обиньи, выступающей на Неаполь.

Глава 19

КОНЕЦ АРАГОНСКОГО ДОМА
Тринадцатого июня 1501 года Чезаре Борджа возвратился в Рим. Против обыкновения, приезд герцога не сопровождался ни пением труб, ни блеском знамен. Нигде не задерживаясь, окруженный лишь несколькими гвардейцами, он проследовал в Ватикан, а на следующий день под стенами города уже белели палатки — это подошла армия, заметно сократившаяся за счет романских гарнизонов и частей, оставленных для осады Пьомбино.

В течение нескольких недель Чезаре вел очень замкнутый образ жизни, никого не принимая и только изредка навещая отца. Римские вельможи и сановники, епископы и послы тщетно пытались добиться аудиенции — секретарь герцога лишь сочувственно улыбался и разводил руками. Не исключено, что трудность доступа к его светлости объяснялась еще и привычкой Чезаре превращать ночь в день — он предпочитал работать или развлекаться при свечах, посвящая утренние и дневные часы отдыху. Во всяком случае, именно эту причину упомянул папа, извиняясь перед делегатами Римини, которые две недели «стяжали души свои в терпении», ожидая герцога в дворцовых приемных.

Владения Чезаре Борджа уже включали Имолу, Форли, Фаэнцу, Пезаро, Римини и Пьомбино. И хотя формально эти земли принадлежали святому престолу, на деле вся власть сосредоточилась в руках Валентино. Теперь он мог с полным правом принять вторую герцогскую корону — титул герцога Романьи.

Вместе с ростом государства множились и заботы и трудности. Чезаре никогда не уклонялся от проблем завоеванных городов, решая их толково, беспристрастно и по возможности гуманно. В те дни его особенно тревожила судьба истерзанной Фаэнцы. Он не только отказался от контрибуции (что было крайне необычным шагом для эпохи Чинквеченто), но и выплатил две тысячи дукатов крестьянам, чьи дома, поля и сады пострадали во время осады. Позднее герцог поддержал направленную городскими властями папе петицию с просьбой выделить средства на постройку нового монастыря. В грамоте от двенадцатого июля 1501 года, объявлявшей о начале строительства, упоминалось, что святой отец удовлетворил просьбу горожан по ходатайству герцога Валентино.

Чезаре внушал панический страх самодержавным тиранам Италии, но его популярность среди простонародья неизменно росла. Он уже мог продолжать экспансию мирным путем, ибо власть герцога означала эффективное управление, общественный порядок и уверенность в завтрашнем дне. В новой булле его святейшества герцог был назначен пожизненным правителем городка Фано — и жители встретили эту новость праздничным фейерверком и многодневным весельем. Их привел к присяге Джованни Вера, бывший наставник Чезаре Борджа, а ныне архиепископ Салернский, кардинал Бальбины и папский легат.

Месяцем раньше испанский и французский послы известили святого отца о секретном трактате, заключенном и подписанном в Гранаде в ноябре 1500 года. «Католические величества» и «христианнейший король» сумели наконец договориться о разделе Неаполитанского королевства. Сам Неаполь и Абруцци отходили к Франции, а Калабрия и Алулия доставались Испании.

Александр VI был не из тех, кто уклоняется от участия в большой игре. Папа сделал именно тот ход, какого ожидали от него Фердинанд и Людовик, — объявил неаполитанского монарха Федериго низложенным, «ибо он, действуя во вред всему христианскому миру, призывал турецкого султана напасть на Италию». Больше всех удивился подобному обвинению сам несчастный Федериго — мысль о союзе с турками не пришла бы ему в голову даже в горячечном бреду. Но он знал и настоящую причину гнева папы — причину, которая перевешивала в глазах святого отца любые действительные или мнимые прегрешения короля Неаполя: неудачное сватовство Чезаре Борджа. В то утро, когда Карлотта Арагонскаяотвергла руку герцога Валентино, шансы ее отца на благополучное царствование уменьшились во много раз.

Войско маркиза д’Обиньи, пополненное тысячей папских гвардейцев и кавалерийским отрядом Морганте Бальони, выступило из Рима двадцать восьмого июня. Примерно в это же время в Калабрии высадилась испанская армия под командованием Гонсало де Кордобы. Захватчики шли с севера и с юга, и дни владычества Арагонской династии на юге Италии были сочтены.

Федериго решил драться. Сам король остался в Неаполе, объединив часть своих сил с дружиной Просперо Колонна. Основная армия, которую вели Фабрицио Колонна и граф Ринуччо да Марчано (брат Пьетро да Марчано, казненного Вителли), отошла к Капуе и укрепилась там.

Спустя три недели после выхода из Рима французы уже переправились через реку Калоре и расположились вокруг капуанских стен. Их путь по владениям Федериго был отмечен пожарами, грабежами и полным разрушением всего, что только удавалось разрушить, — д’Обиньи не видел причин церемониться с мирным населением. Едва ли Чезаре одобрял подобную тактику, но командование принадлежало французскому генералу, а герцог был достаточно умен, чтобы вмешиваться.

Чезаре сражался. В своей «Хронике Людовика XII» Жан д’Отон уделил заметное место ловкости, отваге и воинским талантам, проявленным Валентино в этом походе. Особенно подробно описан эпизод, когда герцог лично возглавил атаку на большой отряд неаполитанской кавалерии, пытавшейся остановить французское наступление. Не выдержав стремительного удара, всадники Колонна обратились в бегство.

Первые ядра обрушились на стены Капуи в понедельник, семнадцатого июля 1501 года. После четырехдневной канонады французы захватили два бастиона; две сотни защитников были переколоты все до единого. Но город еще держался. Только двадцать пятого июля, пробив в стене широкую брешь — а по другим сведениям, воспользовавшись предательством одного из жителей, — солдатам д’Обиньи удалось ворваться в Капую.

Здесь они натолкнулись на самое отчаянное сопротивление. Неаполитанцы и горожане с беспримерным мужеством отстаивали каждый клочок земли, отступали, не сдаваясь, и умирали с оружием в руках. Каждый дом приходилось брать штурмом. Но силы были слишком неравными, и вскоре битва превратилась в бойню. По крутым булыжным улочкам Капуи бежали кровавые ручьи — захватчики, озверев от ярости, убивали всех, не различая ни возраста, ни пола. Больше четырех тысяч человек погибло в тот ужасный день, прежде чем командиры сумели остановить побоище. Весьма обстоятельное изложение событий двадцать пятого июля можно найти в «Хронике» д’Отона. Запись в дневнике Бурхарда, сделанная на следующий день после падения города, по обыкновению бесстрастна и лаконична:

«Сегодня ночью, в четвертом часу, в Ватикан прискакал гонец от герцога Валентино. Он привез его святейшеству весть о взятии Капуи, которое осуществилось благодаря предательству некоего Фабрицио. Сей капуанец тайно впустил осаждающих в город — и стал их первой жертвой. Та же участь постигла множество других людей — не только тех, кто сражался, но и безоружных жителей, мирян и духовных лиц, взрослых и детей. Женщины подвергались жесточайшему насилию. Всего было истреблено около четырех тысяч, из коих три тысячи составляли солдаты».

Д’Отон также упоминает о многих сотнях изнасилованных женщин, прибавляя, что «особенно отличились в этом гнусном деле солдаты герцога Валентино». Можно понять побуждения французского хрониста, стремившегося по возможности обелить своих соотечественников. Вместе с тем трудно поверить, будто в наемных войсках Людовика XII царили пуританская чистота и строгость нравов, выгодно отличавшие их от разнузданных итальянцев.

И Бурхард и Д’Отон сообщают о «живой добыче», вывезенной победителями из Капуи в Рим. Этой добычей стали три десятка красивейших женщин города. Ни в «Дневнике», ни в «Хронике» нет упоминаний о дальнейшей судьбе несчастных пленниц, как и о том, кто именно их похитил. Но впоследствии у Гвиччардини не возникло и тени сомнения относительно личности виновного — это был, конечно же, Чезаре Борджа! А обсуждение других возможных кандидатур показалось ему совершенно излишним. Видимо, итальянский ученый исходил из предпосылки, что во всей армии один лишь Чезаре — в силу своей развращенности, а также избытка свободного времени — мог взяться за такое неслыханное дело, как похищение красавиц в побежденном и разграбленном городе.

Ириарте позаимствовал у Гвиччардини историю о «сорока капуанских девах» (как видим, число жертв герцогского сластолюбия увеличилось на треть). По его словам, «Валентино образовал из них гарем наподобие султанского».

Как легко заметить, действующая армия не самое подходящее место для гарема. И пусть Чезаре Борджа был жесток и аморален, но он никогда не забывал о необходимости сохранять уважение своих солдат. Полководец, в чьем обозе щебечут несколько десятков наложниц, стал бы посмешищем для всего войска, что никоим образом не входило в планы герцога.

Наконец, есть еще одна неувязка. По непонятным причинам повесть о похищении красавиц никак не отражена в капуанских летописях. Даже Пеллегрини, очевидец штурма, сам чудом оставшийся в живых во время резни и подробно описавший события тех ужасных дней, почему-то обошел молчанием столь благодарную тему. Невольно закрадывается подозрение — может быть, на самом деле речь шла о «веселых девицах», вполне добровольно присоединившихся к армии в поисках поживы и приключений?

Впрочем, как бы ни оценивать вышеприведенную историю, несомненно одно — взятие Капуи сопровождалось небывалыми зверствами. Здесь достаточно вспомнить эпизод с графом Ринуччо да Марчано. Он был ранен в бою и взят в плен вместе с Фабрицио Колонна и другими командирами неаполитанской армии. В средние века рыцари и вельможи не особенно беспокоились, попадая в руки врагов, — им не грозило ни рабство, ни темница, и для обретения свободы необходим был только выкуп. Но в данном случае положение было иным. Вителлоццо Вителли хорошо помнил флорентийский трибунал, осудивший на смерть его младшего брата, помнил он и главного судью — Ринуччо да Марчано. Месть стала для Вителлоццо делом всей жизни, и никакой выкуп не заставил бы его упустить столь удобную возможность. Через день после штурма кто-то приложил яд к ранам графа Ринуччо.

За Капуей последовала Гаэта, а уже через неделю войска союзников стояли под стенами Неаполя. Столица королевства сдалась без боя, и третьего августа Чезаре Борджа въехал в город во главе победоносной армии. Кардинал Валенсийский, некогда возложивший корону на голову Федериго, вернулся в Неаполь под именем герцога Валентино, чтобы навсегда отнять у короля его престол и владения.

Ценой сдачи крепости Федериго получил право свободного выхода для себя, свиты и слуг — словом, для всех, кто захочет разделить судьбу изгнанного короля. Французы разрешили ему взять с собой любое движимое имущество, и король отплыл на Искью — небольшой цветущий остров в нескольких милях от неаполитанского берега. Отныне Искья становилась пожизненной резиденцией Федериго и последним клочком земли, над которым еще сохранялась его власть. Их католические величества Фердинанд и Изабелла проявили напоследок некоторую заботу о родственнике — на Искье он мог по-прежнему именоваться королем, вершить суд и содержать войско. Но обороняться было уже не от кого, и через полгода, оказавшись в стесненных обстоятельствах, Федериго решил продать вывезенную из Неаполя артиллерию. Все пушки, не торгуясь, купил Александр VI. Папа никогда не испытывал злобного торжества при виде поверженного врага и, по-видимому, обрадовался возможности немного облегчить участь изгнанника.

Среди тех, кто последовал за королем в его почетную ссылку, был и наш знакомый — Саннадзаро. Он горел желанием отомстить за поруганное величие своего монарха и преуспел в этом куда больше, чем неаполитанские генералы. Отныне сатиры и эпиграммы Саннадзаро, не всегда правдивые, но неизменно хлесткие и остроумные, всецело сосредоточились на семействе Борджа. Они расходились по Италии во множестве рукописных копий и постепенно приобрели широкую известность, дав богатый материал всем недоброжелателям Александра VI и его сына.

Военачальники короля Федериго, Просперо и Фабрицио Колонна, заплатили выкуп и получили свободу. Братья перешли на службу к испанскому главнокомандующему, дону Гонсало де Кардобе. Они не сомневались, что в самом ближайшем будущем на итальянской земле вновь вспыхнет соперничество двух великих держав — Франции и Испании, и надеялись восстановить могущество рода Колонна, умело лавируя в споре чужих королей.

Так, на рубеже двух столетий прекратила существование неаполитанская ветвь Арагонской династии. Но на Пиренейском полуострове Арагонам предстояло править еще несколько десятков лет, до начала XVII века. Затем этот древний королевский дом исчез с политической сиены навсегда и стал достоянием истории.

Глава 20

ПИСЬМО ДЛЯ СИЛЬВИО САВЕЛЛИ
Чезаре возвратился в Рим пятнадцатого сентября 1501 года — увенчанный лаврами победителя, заслужив благодарность французского короля и став богаче, чем был, на сорок тысяч дукатов (в такую сумму оценил Людовик XII помощь герцога в неаполитанской кампании). За время его отсутствия в Вечном городе произошли два немаловажных события: помолвка Лукреции с Альфонсо д’Эсте, сыном и наследником герцога Эрколе Феррарского, и опубликование папской буллы, объявившей вне закона семьи Колонна, Савелли и Гаэтани. Как ни удивительно, но беда, достигшая трех вельмож, явилась прямым следствием предстоящей свадьбы дочери его святейшества.

Официальной причиной гнева святого отца была «непокорность и противодействие воле апостолического престола, в каковых прегрешениях все поименованные лица упорствуют уже много лет, со времени понтификата Сикста IV». По настоянию папы опальные семейства лишались даже обычного права на отсрочку — булла вступала в силу немедленно, а их земли, дворцы и прочие богатства подлежали конфискации. Ресурсы церковного государства пополнились солидным куском. Распределялось это имущество очень своеобразно: одна часть отходила к Родриго, сыну Лукреции, получавшему титул герцога Сермонетского, другая — столь же малолетнему Джованни Борджа, мальчику неизвестного происхождения, которого святой отец задумал облечь достоинством герцога Палестринского.

Как мы знаем, Александр относился к своему потомству с большой заботой, не жалея ничьих корон и владений ради благополучия собственных детей. Но в данном случае к родительским чувствам примешивались династические интересы, в том числе и семейства д’Эсте. Обеспечивая маленького Родриго, папа устранял препятствие к браку дочери — теперь можно было не опасаться грядущих затруднений в престолонаследии Феррары.

Что же касалось Джованни Борджа, то здесь Александр превзошел самого себя, издав в один и тот же день два документа, объявлявшие отцом этого ребенка разных людей. В булле, выпущенной консисторией первого сентября 1501 года, трехлетний Джованни назван законным (!) сыном Чезаре Борджа, герцога Романьи и Валентино, и некой неизвестной «женщины благородного происхождения». А другая булла, датированная тем же числом, преподносит читателям еще более удивительный сюрприз — в отцовстве признается не кто иной, как сам римский папа! «В действительности, — пишет Александр VI, обращаясь к своему отпрыску, — ты рожден не от вышепоименованного герцога, а от Нас; Мы же, по весьма основательным причинам, не желали сообщать об этом в Нашем предыдущем послании».

Гадать, какое из двух взаимоисключающих свидетельств содержит истину, в данном случае не приходится — правдивой может быть только вторая булла; кстати сказать, о ее существовании узнали лишь после смерти Александра. Папа на старости лет опять оказался виновен в том самом грехе, за который когда-то, еще в бытность кардиналом, получил нагоняй от мягкосердечного Пия II.

Кардинальские проказы давным-давно стали обычным явлением римской жизни, но рождение сына у первосвященника было все-таки слишком скандальным событием. Даже Александр, при всей присущей ему беззастенчивости, не мог пойти на открытое попрание церковного закона. Но судьба малыша так тревожила чадолюбивое сердце старого Борджа, что он возвел напраслину на Чезаре — и одновременно сделал тайное признание, поскольку, видимо, не слишком рассчитывал на отзывчивость старшего сына. Герцог никогда не отличался сентиментальностью, и папа, прикладывая печать ко второй булле, надеялся оградить Джованни от будущих притязаний Валентино.

В тот же день, первого сентября, Александр специальным распоряжением закрепил права семейства д’Эсте, утвердив за ними — «на все времена» — владение Феррарой и другими землями в Романье. Ежегодная подать, наложенная на герцогов Феррарских Сик-стом IV, уменьшилась на треть — с условием, что эти деньги станут личным доходом монны Лукреции и ее потомков в Ферраре.

Три дня спустя герцог Эрколе подписал брачный контракт. Папа приказал иллюминировать Ватикан, и пушечные залпы со стен замка св. Ангела известили Рим о радостном событии. Впрочем, насколько можно судить, третье замужество Лукреции Борджа не озаряли ни любовь, ни привязанность к жениху — это был с обеих сторон брак по расчету. Папа и Валентино нуждались в надежном союзнике на севере страны, а герцог Феррарский стремился обезопасить свои владения и пополнить казну — приданое Лукреции исчислялось сотней тысяч больших золотых дукатов. Немалую роль сыграли и уговоры французского короля — Людовика весьма устраивало установление родственных уз между Римом и Феррарой. Вся ситуация, как видим, не содержала и намека на какую-либо романтику, но зато обещала немалые выгоды главе дома д’Эсте. Понимая это, Эрколе долго тянул время, изыскивая все новые предлоги для отсрочки окончательного решения, и так ожесточенно торговался при обсуждении размеров приданого, что даже святой отец не раз терял свое неизменно-благодушное настроение. В конце концов спорные пункты были улажены к полному удовлетворению герцога Феррарского — помимо прочего, он получал два города, Ченто и Пьеве, навсегда отходивших под суверенитет Феррары.

Теперь следовало заняться приготовлениями к свадьбе. Учитывая бурное прошлое невесты, обе семьи — и Борджа, и д’Эсте — опасались каких-нибудь неожиданностей, способных прервать торжества внезапным скандалом. В письме от двадцать третьего сентября феррарский посол передает герцогу Эрколе следующую просьбу папы: «…Спешу также довести до сведения Вашей Светлости, что Его Святейшество всей душой стремится избежать любых инцидентов, которые могли бы задеть чувства Его Высочества дона Альфонсо или молодой герцогини. Святой отец советует и рекомендует Вашей Светлости принять все меры к тому, чтобы воспрепятствовать появлению на празднике высокородного Джованни Сфорца, бывшего владетеля Пезаро (сейчас он находится в Мантуе). Как известно, брак синьора Джованни с ее светлостью герцогиней был расторгнут по непререкаемо веским причинам, в полном соответствии с законом Церкви и при обоюдном согласии бывших супругов. Однако, учитывая обстоятельства развода, нельзя поручиться за то, что синьор Джованни не затаил в сердце недоброжелательство к герцогине и не попытается омрачить ее радость хотя бы одним своим появлением. Зная мудрое благоразумие Вашей Светлости, я заверил Его Святейшество в отсутствии каких бы то ни было поводов для беспокойства…»

Забегая вперед, скажем, что Джованни Сфорца не стал искушать судьбу и даже не попытался проникнуть в Феррару.

Помолвка Лукреции явилась поводом для очередного многодневного праздника, в котором принял участие и Чезаре, к тому времени уже вернувшийся из разгромленного Неаполя. Все ватиканские увеселения неминуемо вызывали сплетни и пересуды — сперва в Риме, а затем и в других городах страны. Но на этот раз события в папском дворце вызвали целый вихрь злословия, долетевший до берегов Рейна.

Критическое отношение к папству, к власти и авторитету римских первосвященников существовало в Германии уже не одну сотню лет и особенно усилилось к началу XVI века. Неудивительно, что именно здесь было написано знаменитое анонимное письмо, адресованное Сильвио Савелли, отведавшему опалы Александра VI. Оно имело вид частного послания, но представляло собой политический памфлет, направленный против Борджа. Достаточно четко просматривалась и ближайшая цель автора — расстроить помолвку Лукреции с Альфонсо д’Эсте, помешать образованию союза между Валентино и герцогом Феррарским.

Читал ли сам Сильвио Савелли письмо, вошедшее в историю под его именем, — неизвестно. В Риме появлялись только рукописные копии этого любопытного документа, сам же оригинал находился на юге, под Таранто, в лагере испанцев (там нашли приют и бежавшие из Романьи члены семейства Савелли). Вскоре одна из копий оказалась в руках кардинала Моденского, который в великом смущении поспешил с ней к папе. Это произошло накануне нового, 1502 года.

Прежде чем обсуждать содержание «Письма к Сильвио Савелли», обратим внимание на две записи в дневнике Бурхарда, от двадцать седьмого октября и от одиннадцатого ноября. Здесь мы обнаруживаем упоминание о событиях столь вызывающе-непристойных, что возникают вполне оправданные сомнения в надежности сведений папского церемониймейстера. Бурхард располагал текстом «Письма» и счел необходимым полностью воспроизвести его в своем дневнике. Обилие дословных совпадений в описании отдельных эпизодов позволяет нам задать вопрос — насколько независимыми являются оба источника?

Итак, сентябрьское сообщение. Оно повествует о роскошном пире, данном герцогом Валентино для родни и узкого круга избранных друзей. Читаем Бурхарда: «После ужина, в коем принял участие и его святейшество, в зал впустили около пятидесяти молодых куртизанок, и начались танцы. Эти женщины танцевали со слугами и гостями, сперва одетые, а затем — раздевшись донага. Папа, герцог и мадонна Лукреция кидали в них жареные каштаны и весело смеялись, когда плясуньи вырывали их друг у друга и затевали свалку. Наконец, желая увенчать забаву, герцог придумал новую игру, а именно любовные поединки. Тот, кто оказывался сильнейшим, становился обладателем приглянувшейся ему женщины и получал еще какую-нибудь награду».

Грегоровий считал «Письмо к Сильвио Савелли» (в котором почти теми же словами излагается та же самая история) «точнейшим слепком, достоверно отразившим правы Рима под властью Борджа». Однако в своей работе, посвященной дочери Александра VI, он занял более осторожную позицию, и его очерк «Лукреция Борджа» имеет явно апологетический характер. Немецкий историк пишет: «Чезаре, вне всякого сомнения, мог устраивать в своих ватиканских апартаментах оргии подобного рода, но кажется совершенно невероятным, чтобы в них принимала участие Лукреция. Возможно ли поверить, будто нареченная невеста герцога д’Эсте, уже собираясь ехать в Феррару, чуть ли не накануне свадьбы тешилась такими зрелищами?»

Этот вопрос более чем уместен. Но, допустив сомнение относительно Лукреции, позволительно сделать еще один шаг в том же направлении и спросить — почему мы обязаны верить утверждению о присутствии папы? Да и вообще, независимо от количества и состава зрителей, имела ли место «оргия подобного рода»? Рассказ о танцах с обнаженными куртизанками, о любовных состязаниях и т. д. передан Бурхардом с чужих слов, и сам он ни в коей мере не претендует на роль участника или хотя бы очевидца этой вакханалии.

Надо заметить, что гетеры и наемные танцовщицы считались обычным явлением на пирах у римских вельмож — эта традиция не прерывалась с античных времен. Чезаре делил кров с отцом, но дворец был достаточно просторен, чтобы герцог мог вести вполне обособленную жизнь, приглашать любых гостей и веселиться со своими друзьями, не беспокоя его святейшество. Мы уже говорили об эротике, составлявшей неотъемлемую принадлежность любых праздников, маскарадов и карнавалов эпохи Возрождения, даже приуроченных к таким высокоторжественным датам, как Рождество или Пасха. В общем, если Валентино и устраивал подобный бал, то это нисколько не противоречило ни его возрасту и положению, ни обычаям общества.

Запись от одиннадцатого ноября касается уже не герцога, а только папы и Лукреции. Здесь рассказывается о некоем крестьянине, который оказался настолько неосторожен, что пересекал площадь св. Петра, ведя в поводу двух кобыл. Эта соблазнительная картина не укрылась от похотливого взора святого отца, тут же приказавшего выпустить дюжину жеребцов из ватиканских конюшен. Стоя у окна, отец и дочь любовались непристойным действием и «давали указания конюхам, под чьим присмотром жеребцы поочередно покрывали обеих кобыл, пока те, обессиленные, не повалились наземь».

Рядом с этой историей бледнеет даже банкет с полусотней голых куртизанок. Описанные события кажутся маловероятными хотя бы с биологической точки зрения. Настораживает и обилие приводимых подробностей — Бурхард упоминает даже название ворот, через которые вошел в город злополучный поселянин. Остается лишь гадать, каким образом такая деталь могла стать известной церемониймейстеру. И вновь налицо текстуальное совпадение с «Письмом к Сильвио Савелли».

Письмо начинается с поздравлений по случаю избавления от разбойников. Насколько можно понять, адресат (Сильвио) попал в руки какой-то шайки, был обобран дочиста, но сумел бежать и добраться до германского императорского двора, испытав по дороге немало злоключений. Затем автор выражает удивление по поводу наивности Сильвио, обратившегося к папе с просьбой о восстановлении в правах — ведь «всем известно, что этот предатель, забывший о простой человечности, вся жизнь коего — сплошной обман, никогда не совершал справедливого поступка, если не был принужден к тому силой или страхом». Автор письма заклинает Сильвио «поведать императору и князьям о постыдных делах этого чудовища, ни на единый миг не вспоминающего ни о Боге, ни о нуждах церкви». А затем, не полагаясь на память своего корреспондента, анонимный составитель письма начинает перечислять грехи всего семейства Борджа. Список получается очень внушительный.

Папа оказался обвинен в низостях и преступлениях самого разного сорта, включая «симонию, скотское любострастие и неприкрытый грабеж»; Лукреция — в кровосмешении, диких оргиях и «бесстыдном совращении всех мужчин, имевших несчастье ей понравиться, следствием чего становилась скорая гибель несчастных». Чезаре был назван безбожным человекоубийцей, Каином, руки которого обагрены кровью родного брата — Джованни Борджа, затем деверя — принца Бишелье и, наконец, постороннего, также не совершившего никакого преступления — Педро Кальдеса; «все эти сеньоры умерли потому, что стали на пути герцога, любившего свою сестру отнюдь не братской любовью». Кроме того, Валентино «разорил целую страну — Романью, изгнав оттуда законных государей, и сделался самовластным тираном, чья свирепость повергла людей в безмолвную дрожь».

По сути дела, «Письмо» было сборником всех имевшихся наветов и проклятий в адрес Борджа. Эта компиляция свела воедино слухи, рожденные в Риме и Венеции, Неаполе и Милане. На предыдущих страницах мы уже рассмотрели большинство обвинительных пунктов и сейчас отметим только явную несостоятельность последнего утверждения. Чезаре покорял романские государства, но не грабил и не разорял их население. Теперь, когда Романья перешла под власть герцога, жизнь там стала куда более обеспеченной и мирной, и это было отражено во многих летописях.

Едва ли не впервые за сотню лет одинокий путник мог проехать по дорогам Центральной Италии, от Пьомбино до Пезаро, сохранив в целости свой кошелек. Даже враги Валентино не отрицали благотворности его правления.

Еще раз обратившись к вопросу о совпадениях между «Дневником» Бурхарда и «Письмом к Сильвио Савелли», следует констатировать наличие плагиата. Выяснение первенства не составляет труда. Кем бы ни был автор «Письма», он не мог получить доступ к хранимому в глубокой тайне дневнику папского церемониймейстера. Видимо, Бурхард ознакомился с текстом письма раньше всех в Риме и, по каким-то своим соображениям, позаимствовал оттуда два самых выразительных отрывка.

Александр прочитал поданный ему пасквиль, посмеялся… и предал это дело презрительному забвению, не сделав ни малейшей попытки выявить и покарать неведомого врага. Такая невозмутимость свидетельствует об определенном великодушии — или о том, что не все, описанное в «Письме», происходило в действительности. Как известно, явная клевета задевает нас гораздо меньше, чем правдивое разоблачение. А человек, знающий за собой кое-какие грешки, обычно не склонен предоставлять слово своим недругам.

Чезаре не обладал благодушным терпением Борджа-старшего. Герцог заявил, что сыт по горло грязными подметными листками, и отдал соответствующие приказы шпионам и городской страже. В начале декабря в Риме был арестован некий Манчони, уроженец Неаполя, «говоривший крамольные и оскорбительные речи о герцоге и его святейшестве папе». Несчастный неаполитанец подвергся публичному наказанию — ему отрубили правую руку и вырезали язык, чтобы лишить возможности порочить высоких особ, будь то письменно или устно. Окровавленную руку с привязанным к мизинцу языком выставили в окне собора Санта-Кроче в назидание болтунам.

В январе 1502 года была найдена новая жертва — венецианец, переводивший с греческого на латынь памфлет против папы и Валентино. Вмешательство официального представителя Республики опоздало, и наградой ученому переводчику стала петля.

По воспоминаниям феррарского посла (Составили, «сам папа считал подобные меры излишними и скорее вредными, чем полезными. Его святейшество даже при мне не раз напоминал герцогу, что Рим — свободный город, «где каждый волен говорить и писать, что ему заблагорассудится». Но в данном случае родительские уговоры принесли мало прока. Как выразился огорченный Александр в одной из бесед с послом, «герцог — добрый человек, но все еще не научился с покорностью переносить обиды». И это было весьма справедливое замечание, ибо никому и никогда не удавалось безнаказанно оскорбить Чезаре Борджа.

«Уж если римляне привыкли говорить и писать что им вздумается, то я, со своей стороны, обязан привить этому народу понятие о хороших манерах», — таким бывал ответ герцога на упреки отца.

Но, к большой удаче для римлян, Валентино не успел выполнить намеченную программу.

Глава 21

ТРЕТЬЯ СВАДЬБА ЛУКРЕЦИИ
Примерно в то время, когда Чезаре Борджа преподносил римлянам уроки вежливости и хорошего тона, феррарский посланник Джанлука Поцци писал будущему свекру Лукреции — герцогу Эрколе: «Нынешним вечером я вместе с мессером Герардо Сарачени посетил сиятельную монну Лукрецию, чтобы приветствовать ее от лица Вашей Светлости и Его Высочества дона Альфонсо. Она удостоила нас беседы, продолжавшейся довольно долго и содержавшей немало интересного и поучительного. Суждения герцогини о различных предметах свидетельствуют о ее живом уме, добросердечии и здравомыслии».

В конце декабря 1501 года в Рим выехали молодой кардинал Ипполито д’Эсте и два его брата — Фернандо и Сиджизмондо. Они возглавляли почетную свиту, которая должна была сопровождать невесту в Феррару.

У стен города братьев ожидал герцог Валентино, окруженный тысячным отрядом своей гвардии. По случаю встречи дорогих гостей Чезаре сменил черный бархат на белый атлас; его тяжелый меховой плащ ниспадал на усыпанное самоцветами седло. Холодный ветер с гор шевелил страусовые перья на шлемах офицеров и уносил прочь клубы пара от дыхания лошадей. Завидев вдали кавалькаду феррарцев, герцог тронул коня. Через минуту, сверкая белозубой улыбкой на смуглом лице, он уже заключил в объятия добродушного и веселого кардинала Ипполито.

Теперь Ватикан, а за ним и весь Рим, окунулся в безудержное веселье. Пиры и банкеты, маскарады, комедии и балы следовали друг за другом сплошной чередой, полностью оправдывая суждение о том, что нет на свете таких наслаждений, которых нельзя было бы изведать в Риме. Папа, не скупясь, оплачивал любые расходы, но ввиду преклонного возраста даже не пытался угнаться за молодежью. Первым во всех затеях и развлечениях, будь то турниры или ночные пиршества, неизменно оказывался Валентино.

Праздники продолжались неделю, а затем Лукрецию собрали в далекий путь. Как мы уже говорили, сестра Чезаре Борджа покидала Вечный город не с пустыми руками: общая стоимость ее приданого, включая драгоценности и произведения искусства, достигала трехсот тысяч дукатов. Второго января 1502 года, сопровождаемая огромной свитой римских и феррарских дворян, она навсегда покинула Рим.

Отныне Лукреция уходит и со страниц нашего повествования — мы встретим ее имя лишь несколько раз. В целом же роль этой женщины в столь богатой событиями истории семьи Борджа была очень невелика. Правда, впоследствии пылкое воображение романистов и поэтов создало вокруг нее ореол роковой красавицы, ненасытной любовницы и отравительницы, не устававшей вдохновлять свою преступную родню на новые злодеяния. Но в действительности, судя по отзывам современников, дочь Александра VI нисколько не отличалась от множества других знатных дам эпохи Возрождения. Веселая и остроумная, миловидная и чувственная, она была вполне безобидным существом, чья воля с детских лет полностью подчинялась хитрости отца и честолюбию брата. Выросшая в королевской роскоши, она оставалась лишь орудием двух умных, властных и совсем не щепетильных людей; она не знала отказа ни в чем, что можно купить за деньги, но не имела права голоса при решении собственной судьбы.

После венчания с Альфонсо жизнь Лукреции протекала достаточно спокойно и мирно, не давая больше пищи для сплетен. Домашний быт коронованных особ и их семейств проходил на виду у десятков глаз и неизбежно становился достоянием гласности. Будь Лукреция Борджа тем монстром, которого рисуют нам Гюго и Дюма, летописи Феррары обязательно отразили бы какие-нибудь новые похождения герцогини. Ей исполнилось двадцать два года — по тогдашним меркам, она была уже зрелой женщиной, но все же трудно допустить, что именно в этом возрасте характер и привычки Лукреции претерпели внезапную перемену.

Гораздо правдоподобнее выглядит другое объяснение: римская молва вылепила тот образ дочери Александра VI, какой желала видеть. А вот феррарские хроники сообщают нам лишь о таких чертах герцогини, как богобоязненность и мягкий нрав.

После отъезда сестры Чезаре находился в Ватикане еще около месяца. Он хотел провести Пасху вместе с женой — Шарлотта д’Альбре собиралась приехать в Рим, и придворные, провожавшие Лукрецию в Феррару, должны были затем следовать в Ломбардию, чтобы встретить супругу герцога Валентино и примкнуть к ее свите. Путешествие в Вечный город предстояло и двухлетней Луизе Борджа, дочери Чезаре, увидеть которую ему так и не довелось. Однако поездку пришлось отменить — шурин герцога, кардинал Аманье д’Альбре, известил его о неожиданной болезни своей дорогой кузины. Шарлотта осталась во Франции.

Семнадцатого февраля папа и Чезаре выехали в Чивитавеккью, где их ожидала эскадра адмирала Лодовико Моска. Святой отец решил посетить Пьомбино, последнее из завоеваний герцога. Галеры подняли якоря и двинулись на северо-запад, разрезая острыми позолоченными носами синюю гладь Тирренского моря.

Пусть пьомбинцы и не имели оснований для особой любви к Александру VI, но все же визит самого папы — всегда чрезвычайное событие и огромная честь для любого города. Встреча в порту отличалась невероятной пышностью, и горожане не выказали никаких следов недоброжелательства. Для первосвященника подали открытые носилки с отделанным парчой троном, и процессия под звуки труб двинулась к древнему форуму, где еще во времена Цезарей оглашались законы и принимались важнейшие общегородские решения. Рядом с носилками шли шесть кардиналов и певцы из хора Сикстинской капеллы, а чуть поодаль — герцог, окруженный римскими дворянами и сановниками Ватикана.

Благословив народ, папа проследовал во дворец, чтобы отдохнуть с дороги. Высокие гости провели в Пьомбино еще четыре дня, а затем переправились на остров Эльбу, где было решено начать строительство двух крепостей. Разработку этого проекта герцог поручил Леонардо да Винчи, который по-прежнему находился у него на службе.

В первых числах марта Александр и его свита вернулись на корабли. Обратный путь не обошелся без приключений: эскадра попала в жестокую бурю. В тот день даже многоопытный адмирал Моска не был уверен в благополучном исходе плавания. Примитивная оснастка галер не позволяла использовать штормовые паруса, и лишь отчаянные усилия гребцов удерживали суда от столкновения с береговыми утесами. Преосвященные пассажиры, непривычные к морю и измученные качкой, возносили к потемневшим небесам жаркие мольбы, припоминали свои многочисленные грехи и спешно исповедовали друг друга, готовясь принять смерть в угрюмой пучине. И только папа, тучный семидесятилетний старик, вполне сохранил присутствие духа и веру в Божье милосердие. Он остался на палубе. С любопытством и восхищением поглядывая на кипящие валы, Александр успокаивал перепуганных прелатов. Сам он ничуть не изменился в лице и только иногда, досадливо морщась, вытирал с лысой головы холодные брызги. Пример святого отца оказался очень действенным: паника улеглась, а вскоре затих и шторм.

На время отсутствия герцога управление всеми гражданскими и военными делами в Романье перешло к новоназначенному губернатору Рамиро де Лорке, пятидесятилетнему испанцу сурового и вспыльчивого нрава. Его преданность Валентино не имела границ, но методы управления являли собой резкий контраст с образом действий герцога. Там, где Чезаре Борджа проявил бы, скорее всего, великодушие, Рамиро обрушивал на виновных всю тяжесть карающего закона. Перед губернатором дрожали знать и простонародье, богатые и бедные, ибо его решения бывали столь же жестокими, сколь и беспристрастными.

Вот один из примеров судопроизводства Рамиро де Лорки (этот случай описан в хронике Бернарди). В конце января 1502 года в Фаэнце по приговору городского суда были повешены двое преступников. Веревка оборвалась, и один из казненных остался жив. Толпа отбила его у стражников и спрятала в доминиканской церкви — по старинному обычаю, кающийся грешник считался неприкосновенным, пока находился под защитой освященных стен. Наместник города потребовал выдачи осужденного для повторной казни, но приор-доминиканец, ссылаясь на право убежища, отказал ему и запер церковные двери перед судебными приставами.

Приор не знал, что канонический закон уже отошел в прошлое. Отныне по распоряжению папы беглые преступники подпадали под юрисдикцию светских властей «независимо от святости места, в коем они попытаются найти спасение». Более того — духовное лицо, дерзнувшее воспрепятствовать отправлению правосудия, могло быть наказано лишением сана и даже отлучено от церкви.

Рамиро де Лорка счел своим долгом лично прибыть в Фаэнцу для разбирательства. Ознакомившись с делом, он заставил приора выдать несчастного беглеца, и тот был повешен вторично, на этот раз — на оконной решетке городской магистратуры. Губернатор также приказал бросить в тюрьму зачинщиков беспорядков и объявил, что освободит их только после уплаты штрафа в десять тысяч дукатов. Депутация виднейших граждан тщетно пыталась добиться смягчения участи арестованных — Рамиро не принял ее и пригрозил городу новыми карами, если жители не прекратят потворствовать беззаконию и мятежам. К счастью, слух об этой истории вовремя дошел до Рима, и вмешательство святого отца предотвратило конфликт: рассудив, что граждане Фаэнцы достаточно настрадались, папа велел выпустить схваченных горожан без всякого выкупа.

Герцог никогда и ничего не делал без дальнего прицела, и, назначая Рамиро де Лорку на пост губернатора Романьи, он рассчитывал извлечь двоякую выгоду. Во-первых, Валентино хотел поскорее привить своим новым подданным должное почтение к закону и власти. За многие десятилетия раздоров, междоусобных войн и тирании из умов людей выветрилась сама мысль о правовых нормах, что очень затрудняло эффективное управление страной. А во-вторых, существование жестокого наместника позволяло герцогу наводить порядок, не возбуждая ненависти к себе. Рамиро карал, а Чезаре миловал, и его популярность росла с каждым днем.

Герцог заботился не только о соблюдении законов, но и о том, чтобы сделать их общеизвестными и понятными. Один из первых печатных станков в Италии, заработавший в 1501 году, был пущен в ход благодаря содействию и покровительству Валентино. Изготовлением инкунабул руководил маэстро Джироламо Санчино. Желая заручиться одобрением духовных и светских властей, он с особенным прилежанием оттиснул на титульном листе первой книги (увидевшей свет в январе 1502 г.) слова посвящения: «Ad perpetuam gloriam Domini nostri Ducis»[672].

Глава 22

УРБИНО И КАМЕРИНО
Чезаре Борджа принадлежал к людям, чье честолюбие никогда не останавливается на достигнутом — успех лишь разжигал в нем стремление к новым вершинам могущества и власти. Многое говорит за то, что в начале 1502 года в голове герцога окончательно сложился великий план — объединить всю Среднюю Италию в большое независимое королевство и сделаться основателем новой монархической династии. Этот замысел, подразумевавший среди прочего завоевание Тосканы, должен был встретить полную поддержку со стороны Вителлоццо Вителли, по-прежнему лелеявшего мысль о мести вероломной Флоренции. Личная ненависть Вителлоццо к правительству Республики являлась в глазах Чезаре весьма благоприятным обстоятельством, ибо гарантировала — хотя бы временно — верность знаменитого кондотьера.

Однако прежде всего требовалось завершить восстановление церковного государства. Урбино, Камерино и Сенигаллия еще не склонились под скипетр Борджа; ими-то в первую очередь и собирался заняться герцог Валентино.

Вернувшись в Рим в пред пасхальные дни 1502 года, он сразу же взялся за подготовку предстоящей кампании. Но события опередили его — южный ветер донес грохот новой войны. Ареной боев опять стал несчастный Неаполь.

Как и следовало ожидать, вчерашние союзники затеяли схватку над уже поверженной жертвой. Дали знать себя и некоторые неточности в тексте Гранадского договора. Ни испанцы, ни французы не хотели уступать ни пяди из того, что считали своим законным владением, а поскольку отношения между христианнейшим королем и их католическими величествами давно уже оставляли желать лучшего, дипломатические споры длились недолго. Вице-король Неаполя, Луи д’Арманьяк, и генерал Гонсало де Кордоба привели войска в боевую готовность. Но тучи, сгустившиеся на юге, разразились грозой над флорентийскими землями — Вителли решил воспользоваться возникшей напряженностью и, не дожидаясь приказа Борджа, посчитаться наконец с Синьорией.

Момент был выбран очень удачный. До сих пор Флоренцию спасало покровительство Людовика XII, и только нежелание идти на конфликт с Францией удержало Валентино от очередной аннексии — ведь армия герцога уже стояла в Тоскане. Но Вителлоццо Вителли не ждал милости от французского короля и вообще не слишком интересовался его мнением. Конечно, при желании Людовик мог бы стереть в порошок итальянского кондотьера, но королю хватало и других забот. Начинавшаяся война с Испанией вынуждала дорожить каждым солдатом. А что касается договора с Флоренцией, то короля волновала не столько безопасность Республики, сколько ее платежеспособность.

Вителли учитывал все эти обстоятельства. Кроме того, он заручился поддержкой старинных врагов Флоренции — Сиены и Пизы, а также принял под свои знамена Пьеро де Медичи, мечтавшего разогнать Синьорию и вернуть себе положение и права властелина Тосканы. Присутствие Медичи особенно встревожило флорентийский Совет, ибо показывало, что дело идет всерьез и может не ограничиться обыкновенным грабительским набегом.

Чезаре на сей раз избрал для себя роль зрителя, полностью устранившись от участия в происходящем. Он не стал помогать Вителли, но не пошевелил и пальцем, чтобы унять рассвирепевшего кондотьера (формально тот все еще находился на службе у герцога и подчинялся его приказам). У Валентино, как мы помним, были свои счеты с Флоренцией, и теперь он с удовольствием наблюдал, как паника охватывает правителей Республики.

Напряжение все нарастало, пока наконец не разразилось бунтом в Ареццо — небольшом городке в южной части Тосканы, подвластном Флоренции. С криками «Мардзокко! Медичи!» возбужденная толпа кинулась громить присутственные места. Чиновники, назначенные Синьорией, были изгнаны, городской совет объявил о независимости Ареццо и тут же обратился за помощью к Вителлоццо Вителли. Это произошло четвертого июня, а уже тремя днями позже Вителли с отрядом пехотинцев вошел в Ареццо. За ним последовал его брат, епископ Читта ди Кастелло; преосвященный Джулио Вителли сменил пастырский посох на жезл военачальника, приняв командование над артиллерией. Вскоре к братьям присоединился и Джанпаоло Бальони со своей конницей.

Перепуганная Синьория направила посольство в Рим, в надежде найти управу на грозного Вителлоццо у самого папы, Александр принял флорентийцев, выразил им всяческое сочувствие и выпроводил восвояси, сославшись на одну из недавних булл, в которой он уже выразил осуждение междоусобиц в Тоскане.

Герцог по-прежнему сохранял строгий нейтралитет, невозмутимо наблюдал за развитием событий. В данный момент его устраивал любой исход. Флоренция получит хорошую острастку, но до окончательной гибели Республики дело, конечно, не дойдет — рано или поздно королю Людовику придется выполнить договор и прислать войска. Не исключено, что Вителлоццо запутается в собственных сетях и сложит голову на флорентийских землях — в таком случае герцог избавится от многих хлопот и затруднений.

Тревоги Флоренцииусугубились новой бедой: десятого июня Пиза выразила готовность добровольно перейти под власть Валентино). Соблазн был велик. Владение этим старинным, богатым и стратегически важным городом означало бы контроль над всей Тосканой — ядром будущего королевства Борджа. И все же Чезаре не решился принять заманчивое предложение. Пиза, как и Флоренция, находились под французским протекторатом; включение ее в состав церковного государства стало бы открытым вызовом Людовику XII, который и без того уже начинал проявлять недовольство постоянно растущими аппетитами своего вассала — герцога Валентино. Любые страсти Чезаре, будь то алчность, гнев или нетерпение, всегда оставались подчиненными рассудку, и отчаянная храбрость в бою не мешала ему быть расчетливо осторожным в долгой дипломатической игре. Время для разрыва отношений с Францией еще не пришло, и герцогу не имело смысла приобретать город, удержать который ему бы не удалось.

Чезаре выехал из Рима двенадцатого июня, а пизанских послов принял сам папа. Одобрив в принципе решение городского совета, он объяснил, что в данный момент ни святейший престол, ни его светлость не могут исполнить просьбу жителей.

В Сполето, куда направился герцог, стояла лагерем его армия — десять тысяч вымуштрованных и закаленных в боях солдат. Теперь Чезаре задумал поход на Камерино — небольшое княжество, входившее в сферу интересов Флорентийской республики. В другое время аннексия Камерино вызвала бы немедленный демарш, но сейчас, когда все силы флорентийцев сковывала борьба с Вителли, они уже не могли прийти на подмогу старому Варано — правителю Камерино.

Помимо войск в Сполето, герцог располагал еще несколькими крупными соединениями. Две тысячи человек оставались в городах Романьи, десять сотен ждали приказа, стоя между Сенигаллией и Урбино, и такое же количество новобранцев собралось в Верукио, где их обучал военному делу Диониджи ди Нальди. Задумав провести в недалеком будущем основательную реформу армии, Чезаре издал указ о всеобщей воинской повинности — каждая семья в его романских владениях обязывалась выставить на герцогскую службу по одному вооруженному солдату.

В это время в окружении герцога стали возникать упорные слухи о враждебных приготовлениях, осуществляемых Гуидобальдо да Монтефельтро, герцогом Урбинским. Говорили, будто он собирает отряды для отправки в Камерино; дело якобы зашло настолько далеко, что уже существовал план захвата артиллерии Борджа, которой предстояло продвижение вдоль границ Урбино. Обвинения в адрес Гуидобальдо передавались со слов неких таинственных перебежчиков, а также на основе перехваченных донесений.

Насколько правдивыми выглядели эти слухи в глазах Чезаре, мы не знаем, и ссылки на безымянных осведомителей не вызывают большого доверия. Особенно странным кажется написанное уже впоследствии письмо к папе, в котором герцог выражает свое изумление «предательским замыслом» Гуидобальдо. Это письмо изобиловало несвойственными Чезаре высокопарными оборотами и, похоже, с самого начала предназначалось скорее для общественного мнения, чем для Александра VI. Действуя — пока еще — относительно тайно, Чезаре готовил почву для следующей войны.

Но на официальном уровне речь шла только о Камерино. Это государство, расположенное на восточных отрогах Апеннинского хребта, между Сполето и Урбино, управлялось семидесятилетним Джулио Варано, много лет назад убившим родного брата, чтобы без помех захватить трон. Четверо сыновей старого Варано — Венанцио, Аннибале, Пьетро и Джанмария — помогали отцу нести бремя власти над горным княжеством.

В свое время Александр включил Камерино в список бывших церковных ленов, правители которых, являясь викариями (наместниками) святого престола, должны были выплачивать Ватикану ежегодную дань. Однако старый тиран, проявив явное легкомыслие, игнорировал неоднократные предостережения Рима, полагаясь на неприступность своих владений. Но Борджа всегда доводили начатое дело до конца, и теперь к границам Камерино двинулось войско под командованием двух капитанов герцога — Франческо Орсини и Оливеротто Эуффредуччи.

Последний из них, вошедший в историю под именем Оливеротто да Фермо, приходился племянником Джованни Фольяно, тирану города Фермо. В раннем детстве он остался без отца и воспитывался у дяди, а затем провел несколько лет на чужбине, сражаясь в армиях знаменитых военачальников. На родину молодой Оливеротто вернулся уже командиром собственного отряда; Фольяно, искренне радовавшийся успехам и славе племянника, встретил его с любовью, поселил во дворце и окружил почетом. Через пару дней Оливеротто затеял грандиозный пир, пригласив на него дядю и всех знатнейших граждан города. За столом, обильным вином и яствами, Оливеротто сохранил трезвую голову. Вскоре он искусно перевел разговор на злоупотребления в римской курии. Подвыпившие гости с энтузиазмом подхватили эту благодатную тему, и скандальные истории о кардиналах, герцоге Валентино и о самом папе полились рекой. Тогда молодой кондотьер, извинившись, напомнил своим сотрапезникам о необходимости соблюдать осторожность в речах — ведь известно, что у слуг есть уши, и о некоторых предметах удобнее побеседовать во внутренних покоях дворца. Сказав это, он направился к выходу из пиршественной залы, а гости последовали за ним, предвкушая долгий крамольный разговор, столь любезный сердцу всякого итальянца.

Но беседа не состоялась. Едва все собрались в одной из комнат, отведенных Оливеротто, как он подал условный знак. В ту же секунду в помещение ворвались солдаты с обнаженными мечами в руках. Пир завершился бойней.

Еще до того как последний гость испустил дух под ударами убийц, Оливеротто покинул дворец. Вскочив на коня, он помчался в лагерь, поднял остальных своих людей и отдал приказ — войти в город и истребить всех родственников и друзей Фольяно. Наемные головорезы, привыкшие повиноваться удалому командиру, старались не за страх, а за совесть. В ту ночь в числе прочих погиб родственник кардинала Джулиано — Рафаэле делла Ровере, а также двое его малолетних детей. Одного из них зарезали на коленях у матери.

Выразив таким образом благодарность родне и согражданам, Оливеротто объявил себя правителем Фермо. Он захватил все движимое и недвижимое имущество своих жертв, разогнал прежний городской совет и назначил другой, более сговорчивый. А для закрепления существующего положения вещей новый властелин использовал безошибочный способ: он известил святейшего отца, что добровольно признает за Фермо статус викариата церкви, обязуясь — отныне и впредь — платить Ватикану ежегодную дань и ни в чем не противиться воле апостольского престола. После этого папа подтвердил его права, и Оливеротто Эуффредуччи превратился в Оливеротто да Фермо. Желая упрочить союз с Борджа, он вместе со своим отрядом встал под знамена Валентино.

Предоставив расправу над семейством Варано заботам капитанов Орсини и Оливеротто, герцог занялся сведением действительных — или мнимых — счетов с Урбино. При этом он пошел на военную хитрость, которая, будучи вполне в духе времени, все же никак не красит нашего героя. Позднее, оправдывая свое вероломство, Чезаре ссылался на враждебные замыслы Гуидобальдо да Монтефельтро, но, как мы уже говорили, многое свидетельствует, что на герцога Урбинского возвели напраслину.

Этот человек совмещал в себе таланты полководца и ученого, и во всей Италии не было государя, более любимого своими подданными. Покровитель наук и искусств, получивший прекрасное образование, он собрал редкостную библиотеку и уделял ей все время, свободное от государственных дел. К великому огорчению Гуидобальдо, у него не было наследника. Это порождало опасение, что после смерти герцога Урбино сделается добычей соседей. Чтобы избежать смуты, Гуидобальдо усыновил ребенка своей сестры, юного Франческо-Марию делла Ровере. Мальчик приходился племянником и ему, и влиятельному кардиналу Джулиано делла Ровере, чье высокое положение в Риме и во Франции делало выбор Гуидобальдо особенно удачным.

Но вернемся к событиям лета 1502 года. Выступив в поход, Чезаре отправил к урбинскому двору специальное посольство, которому поручалось рассеять возможные подозрения Гуидобальдо относительно намерений папских войск. Валентино заверил «своего друга и брата» в дружеских чувствах, сообщил о предпринятой им экспедиции против Варано и даже обратился с просьбой помочь армии фуражом и продовольствием. А для вящего правдоподобия он вновь поднял вопрос о посылке тысячи урбинских пехотинцев на усиление Вителлоццо Вителли (ранее кондотьер уже пытался заручиться военной поддержкой Гуидобальдо, но в ответ услышал, что урбинские войска могут быть выведены за пределы герцогства только по личному приказу его святейшества папы).

Содержание и ход переговоров полностью успокоили благородного владыку Урбино, и он не принял никаких мер предосторожности. Чезаре великолепно использовал представившийся шанс — его последующие действия можно сравнить с молниеносным прыжком затаившегося тигра. Дойдя до Ночеры он приказал оставить там все обозы. Каждый солдат получил трехдневную порцию хлеба. Воду должны были дать родники на привалах, а мясо и вино — побежденные города. Стремительным маршем, покрыв за сутки более тридцати миль, Чезаре довел своих бойцов до пограничной крепости Кальи, прикрывавшей дорогу во внутренние районы герцогства. Захваченный врасплох гарнизон сдался без всякого сопротивления. Разделив армию на три колонны и не снижая темпа, Валентино двинулся в глубь страны.

Гуидобальдо да Монтефельтро узнал о нападении врагов как раз в ту минуту, когда сидел за мирной трапезой в монастырском саду, на Цокколанти. Вслед за первым запыленным гонцом появились другие — одни и те же вести приходили с севера, востока и юга. Вторжение было столь быстрым и внезапным, что не стоило и думать об организации эффективного отпора наступавшим со всех сторон полчищам Борджа.

В ту же ночь герцог Урбинский покинул свою столицу, взяв с собой только приемного сына и несколько человек свиты. Он надеялся пробиться к укрепленному замку Сан-Лео. Но наутро, добравшись до крепости, они увидели у ее стен солдат в красно-желтых колетах и развевающиеся знамена с изображением Быка. Сан-Лео был в осаде.

Гуидобальдо да Мантефсльтро повернул коня. Проскакав несколько миль, всадники остановились возле уединенной фермы. Хозяин, узнавший государя, поцеловал руку его светлости и вынес из дома кувшин вина.

Здесь они разделились. Желая во что бы то ни стало спасти наследника, герцог велел своим спутникам доставить Франческо-Марию в Баньо — городок, принадлежавший Флоренции. А сам Гуидобальдо, пешком, в крестьянской одежде, пустился в долгий путь на север. Преодолевая усталость и подагрические боли в ногах, он шел день за днем; пока не достиг Равенны, ставшей уже обычным перевалочным пунктом для всех венценосных беглецов, сметаемых с тронов железной рукой Борджа.

Тем временем Чезаре уже обосновался в опустевшем дворце в Урбино. Огромная библиотека, а также богатейшее собрание картин, статуй, гобеленов и античных гемм произвели на него самое отрадное впечатление. Он не обладал ученостью Гуидобальдо, но был столь же страстным поклонником прекрасного, а потому, успокоив свою совесть мыслью о естественном праве победителя, отправил в Чезену немало редких манускриптов и бесценных произведений искусства. Отсюда же герцог написал папе упомянутое выше письмо, в котором возлагал вину за конфликт на несчастного Гуидобальдо, «чье предательство настолько превосходило всякое вероятие, что я отказывался в него поверить, пока не получил неоспоримые доказательства».

Нет нужды вновь повторять, насколько неубедительно выглядит возмущение Чезаре. Единственное, что могло бы быть поставлено ему в заслугу, это почти полная бескровность всей кампании. Внезапность вероломного нападения ошеломила урбинцев, и города, за исключением Сан-Лео, безропотно сдавались на милость герцога. Он же, как всегда, бдительно следил за поведением своих солдат, безжалостно карая любые случаи грабежа или насилия.

Захватив Урбино, герцог написал во Флоренцию, предложив Синьории прислать официального представителя для новых переговоров. Это вполне соответствовало желаниям Республики, опасавшейся оказаться под двойным ударом: Вителли, действуя с юга, отбирал у флорентийцев крепость за крепостью, а теперь еще и на восточных границах Тосканы встала лагерем почти вся армия Борджа. Двадцать пятого июня в Урбино прибыл полномочный посол — епископ Вольтеррский, брат главы Республики Пьеро Содерини. В свите его преосвященства находился худой, болезненного вида, узколицый человек, занимавший скромную должность секретаря посольства. Это был мессер Никколо Макиавелли, малоизвестный, но усердный и ловкий канцелярский служащий. Секретарь чрезвычайно интересовался личностью Валентино, не подозревая, что в скором времени им предстоит познакомиться поближе — оценив дипломатический талант мессера Никколо, Синьория пошлет его к герцогу, но уже в ранге посла.

Чезаре принял епископа с отменной вежливостью, но тон, взятый им с самого начала, был достаточно жестким. Герцог обвинил Республику в нарушении договора, заключенного в Форно-дель-Кампи, и заявил, что не может доверять нынешнему составу Синьории. Отвергнув подозрения в прямой причастности к действиям Вителли, Чезаре не счел нужным скрывать свою радость при виде затруднений, испытываемых Республикой; по словам герцога, беды Флоренции явились результатом ее собственного двуличия и обмана. Герцог подчеркнул те выгоды, которые получили бы обе стороны при заключении нового союзного договора, но дал понять, что подпишет его лишь при наличии надежных гарантий. Он не желает быть игрушкой в руках Синьории, и если флорентийцы склонны пренебречь дружбой герцога Романьи и Валентино, то пусть приготовятся к неприятностям, которые сулит вражда с ним.

В донесении флорентийскому Совету, излагая события первого дня переговоров, епископ Вольтеррский отозвался о герцоге следующим образом: «…Это истинный властитель по духу, а его искусство и изощренность в военном деле достойны изучения. Нет такой мелочи, которую он не учел бы и не предусмотрел. Он жаждет все большего могущества и славы и в погоне за ними не ведает усталости и не страшится ничьих угроз. Подвижность герцога поразительна — нередко кажется, будто он способен находиться в нескольких местах одновременно… Он понимает, сколь важна для полководца преданность солдат, и добивается ее с несравненной ловкостью, так что сегодня ему служат самые умелые и храбрые люди Италии. В бою ему всегда сопутствует счастье. Герцог — страшный противник, и справиться с ним нелегко, ибо он наделен ясным разумом и находчивостью, не покидающими его даже в самые трудные минуты».

Этот панегирик написан человеком, отнюдь не расположенным к безудержному восхвалению герцога. По сути дела, и Синьория, и ее посол-епископ видели в Чезаре врага — и были не так уж далеки от истины. А показания очевидца, неглупого, наблюдательного и критически настроенного, имеют для историка куда большую ценность, чем объемистые трактаты людей, отделенных от Чезаре Борджа многими десятилетиями, а то и веками.

В конце письма епископ привел слова герцога о том, что война с Флоренцией не входит в его намерения: «Целью похода является не распространение тирании, а изгнание тиранов».

В ожидании, пока Синьория обдумает свой ответ, Чезаре покинул урбинский дворец Монтефельтро и присоединился к войскам, стоявшим лагерем близ Ферминьяно. Здесь шестого июля с ним встретился герольд французского короля. Он привез письмо, в котором Людовик XII настоятельно рекомендовал герцогу Валентино воздержаться от любых враждебных действий в отношении Флоренции. В тот же день Синьория получила послание от королевского министра, кардинала д’Амбуаза, советовавшего Республике поскорее установить доброе согласие с герцогом, ибо ничто так не огорчает христианнейшего короля, как раздоры меж его друзьями и союзниками.

После этого епископ сообщил Чезаре, что правительство Флоренции готово приступить к выработке нового договора, но ставит одно предварительное условие: отвод войск Вителли из тосканских пределов и возвращение всех захваченных крепостей. Законность такого требования была очевидна, но герцог не торопился выпускать из рук свой главный козырь. Вителли по-прежнему удерживал власть над Ареццо, громил флорентийские гарнизоны и в любой момент мог двинуться на Флоренцию. Только страх заставлял членов Синьории искать союза с Борджа, и никто не понимал этого ясней, чем сам Валентино. Предложенный им вариант предусматривал перемирие в Тоскане на все время переговоров и уход Вителлоццо после их успешного завершения.

Но Республику спасла очередная вспышка вражды между двумя королями. Во Флоренции стало известно, что Людовик во главе двадцатитысячной армии вновь выступил к итальянским границам, собираясь дойти до Неаполя и вытеснить испанцев с Апеннинского полуострова. Синьория разом потеряла всякий интерес к переговорам с герцогом, ибо французы должны были изгнать Вителлоццо одним своим приближением. В соответствии с изменившейся обстановкой епископ Содерини получил новые инструкции — ему предписывалось, начав формальное обсуждение требований Валентино, тянуть время и отделываться неопределенными обещаниями.

У герцога имелись свои осведомители во Флоренции, и он нисколько не удивился, когда Синьория приняла решение отозвать посла. Девятнадцатого июля 1502 года епископ Вольтеррский нанес ему прощальный визит и отбыл во Флоренцию. Приближение французов ожидалось со дня на день.

Как ни обидно было получить щелчок по самолюбию, Чезаре приходилось смириться с неизбежностью и признать, что Синьория опять выскользнула из сетей Борджа, сохранив в неприкосновенности свою святая святых — государственную казну. Впрочем, уже на следующее утро после отъезда епископа герцога утешила радостная весть о взятии Камерино.

Задолго до открытия военных действий Джулио Варано отправил в Венецию двух своих сыновей, Пьетро и Джанмарию, поручив им договориться с дожем и набрать дополнительное войско. Он не терял надежды отразить нападение и даже атаковал захватчиков, причем поначалу небезуспешно: камеринская кавалерия, которой командовал Венанцио Варано, разбила и обратила в бегство рейтар капитана Орсини. Но вступление в бой отрядов Оливеротто да Фермо склонило чашу весов на другую сторону. Камеринцы были вынуждены отступить под защиту городских стен, и осада оказалась недолгой.

Многолетнее тираническое правление семейства Варано принесло естественные плоды — подданные желали успеха врагам, а не собственному государю. В Камерино быстро сложилась влиятельная группировка, объединившая молодых людей из патрицианских родов. Они открыто потребовали у старого правителя сдачи города, а когда Джулио прогнал их представителей, пригрозив изменникам казнью, перешли от слов к делу. Вспыхнул бунт, восставшие открыли ворота и впустили в Камерино отряды герцогских войск.

Правитель и его сыновья были арестованы. Старого Варано бросили в тюрьму в Перголе, где он вскоре и умер (по утверждению Гвиччардини, насильственной смертью). Венанцио и Аннибале ждало заточение в замке Каттолика на берегу Адриатического моря.

О победе над Камерино Чезаре Борджа сообщил в Феррару своей любимой сестре, тяжело болевшей после неудачных родов. Это письмо сохранилось, и мы приводим его полностью.

«Сиятельная госпожа и возлюбленная сестра, мы пишем Вам в твердой уверенности, что для Вашего нынешнего недуга нет лекарства более действенного, чем счастливая весть. Поэтому извещаем Вашу Светлость о взятии города Камерино, над коим в настоящий момент уже развевается наше знамя. Мы просим Вас ценить означенную новость лишь постольку, поскольку она улучшит Ваше здоровье, и известить нас об этом, ибо мысль о Вашем недомогании безмерно огорчает нас, не позволяя радоваться никаким победам, сколь бы славными они ни были. Мы просим Вас также поведать о положении наших дел Его Светлости, высокочтимому дону Альфонсо, Вашему супругу и нашему дорогому брату, и передать, что только крайний недостаток времени помешал нам в этот раз написать ему лично.

Урбино, год от Р. X. 1502, 20 июля.

Брат Вашей Светлости, любяший Вас, как самого себя — Чезаре».

Глава 23

МЯТЕЖ КОНДОТЬЕРОВ
Захват Урбино и Камерино, бои в Тоскане, возвращение французской армии — все это вызвало новую волну слухов о Борджа. Страна замерла в ожидании, гадая, что собираются предпринять папа и Валентино.

Те, кто надеялся на низвержение герцога, связывали с приходом французов определенные надежды. Поговаривали, будто Людовик намерен основательно подрезать крылья Чезаре Борджа, чьи постоянно растущие владения уже создали прямую угрозу интересам Франции. Ободренные этим слухом, противники Борджа устремились в Милан, поближе к ставке христианнейшего короля, чтобы находиться в курсе событий и, по возможности, направлять их в выгодное для себя русло.

Герцог по-прежнему оставался в Урбино, будучи тем не менее полностью в курсе всего происходящего при французском дворе. В королевской свите состоял Франческо Троке — камерарий папы и преданный слуга сына его святейшества. Сообщения мессера Франческо (с которым мы еще встретимся в следующих главах) приходили нечасто, но зато были вполне достоверными.

Троке посоветовал своему патрону не испытывать терпение короля в вопросе с Флоренцией. Время пассивного наблюдения короля прошло. Чезаре прочитал донесение, и в ту же ночь гонец, шпоря коня, поскакал из Урбино на запад. Он вез письмо к Вителлоццо Вителли — это был приказ герцога немедленно очистить Ареццо и вывести войска из Тосканы. Зная, что у его кондотьера могут быть совсем иные планы, герцог сопроводил приказ недвусмысленной угрозой, пообещав, в случае неповиновения, нанести удар по Читта-ди-Кастелло.

Чезаре Борджа не бросал слов на ветер, и кондотьер подчинился — благополучие собственного города было для него важней, чем борьба с Флоренцией. Но настроение его отнюдь не улучшилось, и весь заряд ярости, накопленный в душе Вителли, обратился против герцога. Фактически требование Валентино только избавляло Вителлоццо от неизбежной стычки с французами, не сулившей кондотьеру ничего, кроме неминуемого разгрома. Но, с другой стороны, тон и содержание письма выглядели достаточно вызывающими, тем более что прежде герцог если и не поощрял захвата Ареццо, то и не возражал против него. Поэтому теперь, оставляя Тоскану, Вителлоццо Вителли почел себя оскорбленным и решил мстить. А человеком он был далеко не кротким.

Сняв флорентийскую проблему с повестки дня, Чезаре, переодетый рыцарем-иоаннитом, в сопровождении всего лишь четырех слуг выехал на север, в Милан. Проскакав всю ночь, они сделали короткую остановку в Форли, сменили лошадей и тронулись дальше. Двадцать восьмого июля герцог и его спутники достигли Феррары.

Здесь, несмотря на спешку, он провел несколько часов у постели больной сестры. Состояние Лукреции уже не внушало опасений, но она была все еще очень слаба. Затем Чезаре обсудил ближайшие дела с герцогом Феррарским и возобновил путешествие, отправив вперед курьера, чтобы предупредить короля о своем прибытии. Дон Альфонс с небольшой свитой проводил шурина до границы герцогства.

Милан бурлил. Чуть ли не каждый королевский выход превращался в импровизированное судилище над Борджа — итальянские изгнанники осаждали Людовика доносами, просьбами и жалобами, умоляя восстановить справедливость и вернуть им утраченные владения. Тут собрались все жертвы Валентино, начиная с Гуидобальдо да Монтефельтро и кончая Джованни Сфорца. К этому возмущенному хору присоединил свой голос и Франческо Гонзага из Мантуи. Строго говоря, у графа пока не было личных причин негодовать на Чезаре, но Гонзага всегда следовал мудрому правилу — примыкать к сильнейшим. Теперь, уповая на поддержку Франции, он принял самое деятельное участие в сколачивании лиги против Борджа. Король выслушивал страстные речи низложенных князей с непроницаемым выражением лица, которое сохранилось и после приезда феррарского курьера. Скрытный и расчетливый, Людовик иногда выказывал склонность к мрачному юмору, а потому не отказал себе в удовольствии известить всех о скором визите герцога лишь за два часа до его появления в Милане. Эту новость он сообщил на ухо маршалу Тривульцио — сообщил шепотом, но достаточно громко, чтобы быть уверенным в произведенном на окружающих эффекте.

Итальянские вельможи приуныли, ибо чернить Валентино за глаза казалось им делом куда более выгодным и безопасным, чем состязаться с ним же лицом к лицу, хотя бы словесно. А когда они увидели прием, оказываемый Людовиком их заклятому врагу, уныние сменилось отчаянием. Король выехал навстречу своему гостю, сам пригласил его во дворец и в разговоре именовал не иначе, как «дорогой родственник» или «кузен».

Теперь незадачливым просителям оставалось лишь удалиться, что они и сделали один за другим. Людовик удержал только герцога Мантуанского, желая дать ему возможность восстановить добрые отношения с Валентино. Мантуя считалась союзницей французской короны, а его христианнейшее величество старался поддерживать единство в собственном лагере. Примирение состоялось и впоследствии было скреплено обручением детей — маленького Франческо Гонзаги и двухлетней Луизы Валентино.

В те дни на руку Чезаре действовали два фактора: близкая война с Испанией, делавшая для Людовика крайне важным благоволение Ватикана, и честолюбие кардинала д’Амбуаза. Не довольствуясь положением первого министра, он лелеял мечту о тройной тиаре первосвященника. Но лишь содействие герцога Валентино могло дать кардиналу д’Амбуазу — или любому другому кандидату — реальные шансы занять престол св. Петра, когда он станет вакантным.

Так обстояли дела в Милане. Согласие между герцогом и королем было очевидным для всех, но, кажется, никто не испытывал по этому поводу большей ярости, чем Вителлоццо Вителли. Кондотьер пребывал в твердой уверенности, что герцог попросту пожертвовал им ради сиюминутных тактических выгод. Он утверждал, что будто Чезаре опорочил и оклеветал его при французском дворе, а сам вышел сухим из воды, отведя монарший гнев на честного солдата. Такова, язвительно говорил Вителли, благодарность герцога тем, кто с опасностью для жизни добывал ему тосканскую корону.

Действительно ли Чезаре старался восстановить короля против Вителлоццо, мы не знаем; сам Вителли довольствовался слухами и даже не пытался добиться встречи с Людовиком. Затворившись в Читта-ди-Кастелло, он проклинал своего коварного патрона, вновь и вновь заверяя приближенных и друзей, что еще найдет случай посчитаться с герцогом Валентино.

Роль Чезаре в этой истории явно не заслуживает лестной оценки, но было бы совершенно несправедливым называть действия герцога предательством. Он не приписывал Вителли поступков, которые тот не совершал, но и не старался выгородить его перед королем — иначе говоря, соблюдал ту же политику враждебного нейтралитета, которую вел в отношении Флоренции. Но вспомним, что заветной целью флорентийской дипломатии всегда оставался не союз с Чезаре Борджа, а его ослабление или разгром — и он знал об этом; вспомним, что и Вителли в тот период вел себя уже не как подчиненный герцога, а как самостоятельный и не слишком сговорчивый партнер, преследующий собственные цели. Каждый из участников игры действовал, сообразуясь лишь с возможностями и выгодой, но отнюдь не с нормами морали. Истинный сын Чинквеченто, политик по призванию и холодный эгоист по натуре, Чезаре с удовольствием наблюдал за борьбой своих соперников. Он собирался разделить добычу с победителем, а не трудности с побежденным. Такой подход не слишком романтичен, но это еще не предательство.

Людовик покинул Милан и выехал в Геную. Чезаре сопровождал короля и оставался в его свите до второго сентября, а затем выразил желание вернуться в Рим. Весть об отъезде Валентино огорчила врагов Борджа еще сильнее, чем месяцем раньше неожиданный приезд герцога в Милан. Объяснялось это слухами о намерении короля удержать Валентино при себе и увезти во Францию, чтобы избавить Италию от неугомонного нарушителя мира и спокойствия.

Однако его христианнейшее величество думал не о мире, а о власти и завоеваниях. Вскоре стало известно про новый договор, заключенный между герцогом и королем при активной поддержке папы. Теперь Людовик направлял в распоряжение герцога три сотни копейщиков — «pour l’aider a conquerir Bologne au nom de l’Eglise et opprimer les Ursins, Baillons et Vitellozze»[673]. С чисто военной точки зрения это был всего лишь символический жест — триста солдат не могли существенно изменить расстановку сил. Гораздо более угрожающим выглядел сам факт пересмотра договора с Болоньей — в ущерб последней и в пользу Борджа. Дело в том, что формально Людовик XII не лишал город и правящий род Бентивольо своего королевского благоволения — он только потребовал включить в прежний текст статью, с принятием которой договор превращался в фикцию и стоил не больше листа бумаги. А именно, король обязывался защищать Болонью и выступать на ее стороне во всех конфликтах, за исключением споров между городом и святым престолом.

Королевский посол, сьер Клод де Сейсэль, известил Джованни Бентивольо о решении своего государя, а уже на следующий день курьер привез в Болонью письмо от его святейшества. Правителю и двум его сыновьям предлагалось явиться в Рим, чтобы выслушать указания святого отца по части дальнейшего ведения всех государственных дел. Это приглашение, составленное в тоне неприкрытой угрозы, напоминало ультиматум, ибо в нем устанавливался двухнедельный срок, по истечении которого Бентивольо мог ждать любых последствий папского гнева.

Прочитав письмо, Джованни не удивился и не испугался. Он давно предвидел такой ход событий и успел принять необходимые меры. Стены Болоньи были отремонтированы, войска — пополнены и хорошо вооружены. Бентивольо всегда покровительствовали торговле, а потому могли рассчитывать на поддержку городских цехов и гильдий, располагавших огромными богатствами и немалым количеством горожан-ополченцев. Но самым важным обстоятельством являлась дружная ненависть болонцев к высшему римскому духовенству, к папам, издавна стремившимся прибрать к рукам цветущий свободолюбивый город. Эта ненависть сделала временными друзьями Бентивольо даже заядлых смутьянов вроде Филено делла Туате, неизменного участника, а то и зачинщика всех болонских бунтов в предыдущие десять лет. Никто не считал Джованни идеальным правителем, но теперь, оказавшись перед необходимостью выбирать наименьшее из двух возможных зол, болонцы не колебались.

Двухнедельный срок, указанный в послании Александра, истекал семнадцатого сентября. В этот день папский легат вновь огласил волю его святейшества перед городским советом, но встретил еще более единодушный отпор, чем прежде. Весть о зловещем требовании Борджа взволновала весь город, и скоро возле ратуши собралась толпа. Болонцы заявили легату, что не отпустят в Рим ни Бентивольо, ни его сыновей, ибо никогда нельзя знать, вернется ли домой тот, кто удостоился высокой чести быть допущенным ко двору его святейшества.

Военный союз между Валентино и королем, отказ Бентивольо подчиниться папскому приказу — все свидетельствовало о близости новой войны. Нападение войск герцога на Болонью казалось уже вполне решенным делом, и многие предрекали такую же участь Перудже и Читта-ди-Кастелло. Между тем возмущенные и встревоженные кондотьеры, друзья Вителли, все еще не выработали общей стратегии, хотя и были едины в стремлении остановить натиск Борджа. Первый же случай, требовавший совместных действий, — конфликт между папой и Болоньей — выглядел поистине непростой задачей. Под союзным договором, заключенным после сдачи крепости Кастель-Болоньезе, стояли подписи капитанов Орсини и Вителли — полтора года назад, выступая в качестве полномочных представителей герцога, они обязались с оружием в руках защищать Болонью. Теперь же, судя по всему, герцог собирался идти войной на бывшего союзника, да и сам договор был многократно нарушен обеими сторонами. Наконец, проведя в спорах целую ночь, капитаны объявили о намерении поддержать Бентивольо. Именно такая возможность предусматривалась в договоре между Валентино и королем.

Многие из Орсини еще оставались на герцогской службе, но через несколько дней сочли за благо присоединиться к мятежникам. Распространился слух, будто Людовик XII, беседуя в Милане с кардиналом Орсини, дал знать его преосвященству о задуманном папой плане уничтожения всего их рода. Возбужденный этим неутешительным известием, Орсини устремился в лагерь противников Борджа, надеясь соединенными усилиями дать отпор ужасному Быку.

Остается только гадать, как возник этот слух, содержавший, впрочем, немалую долю правды. Трудно допустить, что Александр, решив избавиться от кого-нибудь из римских баронов, ощутил бы потребность поделиться своими замыслами с французским королем. Еще труднее понять мотивы, по которым Людовик, действуя во вред собственному союзнику, предупредил о нависшей угрозе кардинала Орсини. Король не отличался ни мягкосердечием, ни болтливостью, и его откровенность выглядит особенно странной, вспомнить о договоре с Чезаре Борджа, в котором «борьба с Орсини» занимала одно из ключевых мест.

Папа воспринял всю эту шумиху довольно болезненно. Он во всеуслышание возмущался возведенным на него гнусным поклепом и поначалу даже хотел потребовать объяснений от христианнейшего короля. А в доверительной беседе с венецианским послом, продолжая горячо жаловаться на несправедливую обиду, Александр заметил, что любые подозрения во вражде к Орсини — крайняя нелепость, поскольку именно с ним связаны все надежды его любимого сына. По словам папы, ему и самому не всегда удавалось понять, мыслит ли герцог «орсиниански» или «борджански».

Скандал в Риме очень обрадовал мятежных капитанов. Встретившись в городе Тоди, Вителли и Бальони решили сделать все возможное, чтобы окончательно перетянуть на свою сторону могущественный римский клан. Но им не пришлось прилагать для этого особых усилий. Предложения, сделанные через третьих лиц, были приняты с неподдельным энтузиазмом, и новое совещание проходило уже в имении кардинала Орсини — местечке Ла-Маджоне близ Перуджи.

Целью встречи являлось создание официального союза против герцога Валентино. Под кровом загородного дворца собрались Вителлоццо Вителли, Джентиле и Джанпаоло Бальони, кардинал Джанбаттиста Орсини, Паоло Орсини — сын архиепископа Трани, капитан Франческо Орсини — герцог Гравинский, сиенский тиран Пандольфо Петруччи и Эрмес Бентивольо. Все они были людьми, привыкшими повелевать, независимыми князьями, обладавшими абсолютной властью в своих родовых владениях, и отнюдь не желали в один прекрасный день увидеть себя вассалами Борджа.

Самую радикальную позицию занимал Эрмес Бентивольо — он предложил начать дело с тайного убийства Валентино. Но остальные заговорщики отвергли этот вариант, сочтя его слишком опасным и трудновыполнимым. Общим советом решено было начать открытую войну, и Вителли поклялся, что не пройдет и года, как герцог будет вытеснен из Италии или захвачен в плен — если только избежит смерти в бою.

Расстановка сил благоприятствовала восставшим. В непосредственном распоряжении Чезаре находились две с половиной тысячи пехотинцев, триста всадников и сто человек личной охраны, в то время как кондотьеры располагали девятью тысячами пехоты и тысячей кавалеристов. Согласно разработанному плану удар наносился по трем направлениям: Бентивольо должен был выступить к Имоле, чтобы блокировать ставку герцога, а Орсини и Бальони — атаковать гарнизоны, оставленные в Урбино и Пезаро. Но солидные шансы на успех, имевшиеся у союзников к моменту совещания в Ла-Маджоне, уменьшались с каждым днем, поскольку герцог мог получить подкрепления от французского короля. А капитаны медлили. Даже теперь, когда быстрота решала исход всего предприятия, они не сумели избавиться от колебаний и страхов. Вместо того, чтобы наступать, кондотьеры отправили гонцов в Венецию и Флоренцию, надеясь сколотить второй фронт против Чезаре Борджа.

Разумеется, флорентийская Синьория пришла в ярость от одной только мысли о союзе с Вителлоццо Вителли. Помимо ненависти к заклятому врагу, здесь действовало и другое соображение. Флоренция боялась герцога, но не могла поддерживать его нынешних противников, не рискуя навлечь на себя гнев короля Людовика. В итоге Синьория не только отказала представителям Лиги, но и немедленно уведомила обо всем происходящем герцога, усиленно подчеркивая в письме свою лояльность к его светлости.

Что до Венеции, то она располагала внушительной армией и к тому же страстно желала устранить Валентино, отобравшего у Республики часть ее романских владений. Но открытая война казалась слишком рискованным шагом, тем более что и Венецию связывал союзный договор с Францией — главной покровительницей Чезаре. Поэтому венецианцы решили сохранить видимость нейтралитета и посмотреть, как сложатся дела в ближайшем будущем, стараясь влиять на ход событий лишь дипломатическим путем. В длинном послании Людовику XII сенат Республики подробно перечислил все беды, доставленные Романье ненасытной алчностью Борджа; сенат изумлялся, что христианнейший король находит возможным поддерживать и поощрять подобного человека, роняя тем самым достоинство французской короны. Как мы еще увидим, венецианцы не ограничатся письменным выражением своих чувств и со временем перейдут к более надежным мерам воздействия. Кондотьер Республики Бартоломео д’Альвиано поможет герцогу Гуидобальдо вернуться на урбинский трон. Но силы мятежников были достаточно велики, чтобы справиться с Чезаре и без посторонней помощи. Боеспособность союзников подрывалась не нехваткой солдат, а избытком командиров, каждый из которых думал только о собственной выгоде и подозревал в том же всех остальных. Взаимное недоверие всегда парализует любой заговор, и «бунт капитанов» не был исключением. Первыми заколебались Орсини, что сразу же стало причиной острого беспокойства Бентивольо. Вспомнив свою излишнюю горячность на совещании в Ла-Маджоне, он решил не ждать, пока соратники догадаются сделать из него козла отпущения. Достойный сын болонского правителя, Эрмес Бентивольо тайком отправил одного из слуг в Феррару, ко двору Эрколе д’Эсте. Он просил о посредничестве в переговорах с герцогом Валентино.

Глава 24

МИССИЯ МАКИАВЕЛЛИ
Второго октября 1502 года в Ватикан пришло известие о мятеже кондотьеров и о соглашении, заключенном в Ла-Маджоне. Папа забеспокоился. А Чезаре узнал эту новость в Имоле, где он ожидал подхода французских копейщиков.

Положение становилось угрожающим — против герцога взбунтовались офицеры, командовавшие тремя четвертями его армии. Будь на месте Чезаре другой полководец, он скорее всего попытался бы начать переговоры с недовольными капитанами и как-то умиротворить их. Но Валентино действовал иначе, лишний раз доказав стране, что для него нет ничего невозможного. Герцог стал формировать новую армию. Его посланцы разъехались по всем городам, и им не пришлось жаловаться на недостаток добровольцев. Люди, умевшие держать в руках меч и копье, стекались целыми толпами, привлеченные возможностью встать под знамена непобедимого Борджа. Среди них попадались и бродяги, и искатели приключений, но большинство составляли профессиональные военные. К Чезаре спешили командиры вольных дружин — Сансеверино по кличке Фракасса (Буян), Лодовико Пико делла Мирандола с сотней рейтар, Раньери делла Сасетта во главе нескольких десятков конных лучников и Франческо де Луна с отрядом аркебузиров[674].

Герцог отправил в Ломбардию Раффаэле дей Пацци, приказав ему набрать в северных городах тысячу гасконцев; Балеотто Паллавичини занялся вербовкой швейцарских наемников. Но все это были лишь вспомогательные соединения — ядро новой армии образовали не чужестранцы, а «романьоли», жители Романьи. Они поступали в распоряжение Диониджи ди Нальди и Маркантонио да Фано, также уроженцев здешних краев. В этом вновь сказалась предусмотрительность Чезаре, назначавшего командиров, пользовавшихся доверием солдат уже в силу своего происхождения.

Магическая власть имени Валентино оказалась столь велика, что уже через две недели вокруг Имолы вырос военный лагерь. Шесть тысяч человек, обученных и прекрасно вооруженных, ждали приказа, готовые двинуться в бой по первому слову герцога. Со дня на день к ним должны были присоединиться французы и швейцарцы.

Такой ход событий поверг мятежников в тяжкие раздумья. Войско Борджа возрождалось, как Феникс из пепла, и продолжало расти. А из восставших капитанов ни один не надеялся на верность остальных, и каждый, оставаясь наедине с собой, горько раскаивался в необдуманной поспешности. Они выбрали для заговора неудачный момент, и это обстоятельство теперь проявилось с удручающей ясностью. Но на самом деле их главная ошибка заключалась в неудачном выборе противника.

Первым, кто пришел к такому выводу, стал Пандольфо Петруччи. Забыв поставить в известность своих друзей, он отправил в Имолу надежного человека, которому было поручено встретиться и переговорить с секретарем Чезаре Борджа. Сиенский тиран свидетельствовал глубочайшее почтение герцогу Романьи и Валентино, заверяя его светлость, что никогда не питал по отношению к нему каких-либо враждебных намерений.

Это запоздалое извинение доставило его светлости немало веселых минут. Вслед за ним из Рима пришла весть о примирении между папой и кардиналом Орсини. Заговор трещал по швам, распадаясь на глазах, и сам Паоло Орсини поспешил в Имолу, чтобы начать переговоры с герцогом. Но тут произошли события, одинаково неожиданные и для кондотьеров, и для Чезаре — события, снова склонившие чашу весов на другую сторону.

Захватив урбинскую крепость Сан-Лео, Чезаре приказал начать тамстроительные работы — укрепления не ремонтировались уже много лет и давно обветшали. Строительство велось под надзором прежнего управляющего герцога Гуидобальдо. Повинуясь его указаниям, крестьяне день за днем доставляли бревна из окрестных лесов и складывали их возле стен, а всеми внутренними работами предстояло заняться размещенному в Сан-Лео гарнизону папских войск.

Мы уже говорили о любви подданных к справедливому и мудрому Гуидобальдо да Монтефельтро. Ее лучшим доказательством явилось стихийное восстание, задуманное и осуществленное простыми крестьянами, желавшими вернуть на трон своего государя. Однажды, разгружая бревна и балки, горцы скрытно заклинили подъемный мост. В тот же миг Бридзио, управляющий, подал сигнал, и толпа лесорубов хлынула в крепость. Перебив ошеломленных внезапным натиском солдат Борджа, они заперли ворота и подняли на башне родовое знамя Монтефельтро.

Взятие Сан-Лео стало факелом, брошенным в пороховой погреб. Уже через несколько дней Урбино охватило пламя народного восстания. Храбрые и неутомимые горцы отвоевывали крепость за крепостью и город за городом, пока не вошли в столицу. Цитадель сдалась после короткого штурма; герцогского наместника заковали в цепи и бросили в тюрьму. Урбино вырвалось из железных объятий Борджа.

Эти новости приободрили кондотьеров, решивших, что принести повинную никогда не поздно. Однако, прежде чем открывать военные действия, им хотелось выяснить шансы на помощь со стороны Венеции — этот город хотя и считался союзником французского короля, сохранял оппозицию и к святому престолу, и к герцогу Валентино. В отличие от Гуидобальдо да Монтефельтро никто из участников «заговора капитанов» не мог рассчитывать на безоговорочную поддержку своего народа. Зная это и вдобавок не слишком доверяя друг другу, мятежники все время испытывали крайнюю нужду в решительном и сильном вожде.

Получив известие о восстании в Урбино, герцог, как всегда, стал действовать без промедления. Он также учитывал возможность венецианского десанта, а потому приказал Бартоломео да Капраника (тот командовал частями, вырвавшимися из урбинского окружения) со всей поспешностью возвращаться в Римини. Мигель да Корелла и Рамиро де Лорка выступили к Пезаро. Теперь, заняв своими войсками прибрежные города, Чезаре мог взяться за наведение порядка в глубине страны.

В Имоле кипела лихорадочная деятельность, но среди всех военных забот герцог не забывал и о дипломатии. В частности, он написал ответ на очередное послание Синьории, вновь торжественно заверявшей его светлость в своих дружеских чувствах. Поблагодарив досточтимый совет, герцог выразил надежду на приезд постоянного представителя Республики для обстоятельного обсуждения всех нерешенных вопросов и согласования политики обоих государств в будущем. Эта просьба как нельзя более соответствовала желаниям Синьории, и в Имолу выехал новый посол — тот самый Никколо Макиавелли, который некогда исполнял должность письмоводителя при епископе Вольтеррском. По возвращении во Флоренцию епископ дал своему подчиненному заслуженно высокую оценку, и тот получил видную государственную должность, став секретарем второй канцелярии при Совете.

Находясь в Имоле, Макиавелли часто виделся с герцогом и подолгу беседовал с ним. А посольские донесения мессера Никколо — бесценный материал для каждого историка, желающего разобраться в жизни и личности Чезаре Борджа. Горячий патриот, преданный слуга Республики, Макиавелли рьяно отстаивал интересы родного города, и собственные впечатления посла отнюдь не смягчали его позицию в дипломатических схватках с герцогом. Но верность долгу не делала Макиавелли пристрастным, и он не скрывал, что считает Валентино самым выдающимся политиком своего времени.

Оценивая деятельность герцога в покоренных областях, секретарь оказался в более выгодном положении, чем большинство других авторов, писавших о том же предмете. Ему не пришлось лавировать, отделываться общими фразами и замалчивать факты, поскольку он не задавался целью доказать тиранические замашки Чезаре Борджа, а всего лишь излагал действительное положение дел. Тенденциозность всегда приводит к противоречиям, и от них не свободна даже знаменитая монография Грегоровия. Сравним, к примеру, два небольших отрывка из седьмого тома «Истории средневекового Рима»: «Тринадцатого июня 1502 года Чезаре покинул Рим, чтобы возобновить свои кровавые труды в Романье. Ужасная драма, которой предстояло растянуться еще на год, разыгрывалась теперь по обе стороны Апеннинских гор. Чезаре, подобно ангелу смерти, появлялся то здесь, то там; его безжалостное коварство превосходило человеческое разумение и внушало людям почти суеверный страх».

Это на странице 468. А дальше, на странице 470, читаем следующее: «Города дрожали, сановники и должностные лица унижались и раболепствовали перед герцогом, а придворные льстецы превозносили его до небес, сравнивая с Юлием Цезарем… Однако правление Чезаре Борджа было энергичным и гуманным. Впервые за долгий срок Романья наслаждалась миром и свободой, избавленная от векового зла — кровожадных тиранов, изнурявших страну непрерывными войнами и поборами. Чезаре поручил правосудие заботам человека, пользовавшегося всеобщим уважением и любовью. Это был Антонио ди Монте-Сансовино, президент чезенской руоты»[675].

Трудно усмотреть логическую связь между приведенными оценками исторической роли герцога. Складывается впечатление, что правдивые строки выходят на свет как бы сами собой, помимо авторской воли. «Безжалостное коварство» Чезаре Борджа оказывается предпосылкой энергичного и гуманного правления, и уже совсем непонятно, почему романские города дрожали перед человеком, который нес им свободу и мир? Почему многие из них явно стремились сделаться участниками «ужасной драмы» и добровольно переходили под власть кровавого Борджа? Можно допустить, что они шли на это, «дрожа от суеверного страха», но в таком случае — почему ни в одном из городских архивов тех времен мы не находим упоминаний о подобной дрожи? И в чем заключалась придворная лесть, коль скоро герцог действительно «избавил Романью от векового зла», как это признает и сам Грегоровий?

Непоследовательность суждений немецкого историка бросается в глаза, и вряд ли есть необходимость приводить другие, столь же яркие примеры противоречий. Как вполне справедливо отметил Эспинуа, Грегоровий «упорно отказывается видеть в Чезаре Борджа некоего мессию объединенной Италии, считая его не более чем честолюбивым авантюристом». Но погрешности, которыми страдает изложение Грегоровия, выглядят чрезвычайно незначительными по сравнению с выводами Виллари. Читая книгу «Жизнь и эпоха Макиавелли», мы обнаруживаем в ней поразительное открытие — оказывается, Чезаре Борджа не был ни военным, ни политическим деятелем, а оставался — с начала и до конца — всего лишь главарем разбойничьей шайки!

Итак, авантюрист или главарь разбойников, в зависимости от вкусов и предпочтений кабинетных историков. Но как обстоит дело с другими искателями приключений — с дровосеком Муцио Аттендоло, основателем герцогского дома Сфорца, с графом Генрихом Бургундским, родоначальником королевской династии Браганса, много веков правившей Португалией, с норманнским бастардом по имени Вильгельм, завоевавшим Англию? Кем, как не честолюбивым авантюристом, был Наполеон Бонапарт до тех пор, пока не стал императором Франции? Не будет преувеличением сказать, что именно честолюбивый авантюрист — или, если угодно разбойничий атаман — стоит у истоков любого княжеского или королевского рода.

Грегоровий был совершенно прав, отказываясь видеть какие-либо мессианские черты в облике Чезаре Борджа. Не спасать Италию, а властвовать над ней — вот в чем состояла цель Валентино. Воля итальянского народа интересовала герцога не больше, чем его лошади, и если он заботился о нуждах своих подданных, то руководила им отнюдь не любовь. Но можно ли упрекать Чезаре Борджа в эгоизме, не доказав предварительно самоотверженную человечность всех иных владык, которые удостаиваются лестных отзывов на страницах учебников и монографий? Были ли эти люди альтруистами чистой воды?

Однако вернемся к достопамятной работе Виллари. В главе, посвященной Чезаре Борджа, он отказывает ему в любых организаторских или военных способностях — и это само по себе является чудовищным искажением фактов. Но удивительнее всего, что автор приходит к подобным выводам на основании писем Макиавелли, тех самых писем, в которых флорентийский секретарь восхищается герцогом как полководцем и государственным деятелем. Опытный дипломат и психолог, совсем не склонный к слепой восторженности, Макиавелли считал герцога Валентино воплощением идеального правителя.

Нет, возражает нам Виллари, посол Синьории глубоко заблуждался. И пусть он встречался с герцогом в самые критические моменты его жизни, пусть видел его чуть ли не ежедневно на протяжении двух месяцев, пусть по долгу службы специально анализировал его характер — все это не имеет значения. Флорентийцу не удалось разглядеть истинное лицо Борджа, и образ, возникший под талантливым пером мессера Никколо, целиком и полностью фантастичен. Но, может быть, Виллари прав, а Макиавелли действительно ошибался? В поисках ответа попробуем заново разобраться в событиях, волновавших Италию осенью 1502 года.

Прежде всего учтем, что Макиавелли не был независимым наблюдателем — он явился в качестве представителя заведомо враждебного государства. Синьория не питала к герцогу никаких чувств, кроме ненависти и страха, а всякий чиновник, желающий сделать карьеру, знает, как важно вовремя подтвердить мнение своего начальства. Другие послы охотно следовали этим путем, ограничиваясь в донесениях пересказом обильных слухов о коварном чудовище по имени Валентино, но не отказывались от щедрых денежных подарков герцога. И только Макиавелли, прожженный скептик, никогда не стремившийся к роли пророка и считавший честность скорее предрассудком, чем добродетелью, — только он нашел в себе силы остаться неподкупным и высказать правду.

Флорентиец прибыл в Имолу вечером седьмого октября и без промедления, не переменив дорожное платье, отправился во дворец. Это выглядело так, будто его визит не терпит даже минутного отлагательства, на самом же деле в бумагах посла не содержалось ничего, кроме расплывчатых заверений в дружбе. Герцог принял Макиавелли весьма любезно, в свою очередь выразив желание сохранить и упрочить добрые отношения с Флоренцией. Впрочем, Чезаре тут же заявил, что Синьория находится перед ним в неоплатном долгу — заставив кондотьеров вывести войска из Тосканы, он спас Флоренцию, но превратил своих лучших слуг во врагов. Внешне все было именно так, как говорил Валентино, и Макиавелли не стал напоминать о захвате Ареццо, осуществленном с молчаливого согласия его светлости. Пикировка с герцогом не входила в задачу посла.

К удивлению Макиавелли, герцог, казалось, не испытывал особой тревоги из-за мятежников и говорил о них с подчеркнутым пренебрежением. «Я сумею поджечь землю под ногами этих глупцов, и они не отыщут той воды, которая потушит пожар», — так ответил Чезаре, когда Макиавелли осторожно усомнился в прочности его положения. Столь же мало заботило герцога и восстание в Сан-Лео — он лишь заметил, что не забыл тот путь, которым пришел в Урбино, и без труда пройдет по нему вновь.

Но при всей великолепной самоуверенности Чезаре Борджа дела его складывались отнюдь не блестяще. Пример Сан-Лео вдохновил и другие урбинские города; против власти Борджа восстали Пергола и Фоссомброне. Их жители быстро управились с небольшими гарнизонами войск, но в результате лишь призвали на свои головы злую беду. Именно через эти города пролегал маршрут Мигеля да Кореллы, и испанский капитан, не тратя времени на переговоры, приказал начать штурм. Утопив измену в ее собственной крови, дон Мигель возобновил движение на Пезаро. «Похоже, что в нынешнем году созвездия складываются очень неудачно для мятежников» — так прокомментировал известие о подавленном бунте герцог, который в тот момент как раз беседовал с флорентийским послом.

Дипломатические баталии между Чезаре Борджа и Макиавелли шли день за днем, напоминая позиционную войну. Верный инструкциям своего правительства, секретарь стремился избежать заключения какого-либо официального союза. Причина была проста: Синьория не хотела предоставлять Валентино военную или денежную помощь, поскольку считала его самым страшным из возможных противников Флоренции. Герцог знал об этом, но надеялся доказать, что нейтралитет не принесет Республике никаких преимуществ.

Сомнения, продолжавшие одолевать мятежных капитанов, дали переговорам новый импульс. Во время одной из встреч герцог сообщил секретарю о предложении Паоло Орсини. Кондотьеры соглашались забыть о прежних распрях и вернуться на службу, но при условии, что его светлость даст надежные гарантии безопасности их городов, откажется от планов завоевания Болоньи и — вместо того — двинет всю армию на Флоренцию. Такое решение устраивало даже Вителлоццо Вителли.

«Установить со мной прочный мир — в интересах Синьории, и будет хорошо, если она поймет это прежде, чем я подпишу договор с Орсини», — заключил герцог. Теперь Флоренции предстояло сделать выбор между союзом и войной.

Макиавелли был крайне встревожен возможностью соглашения между Чезаре Борджа и капитанами, но вмешаться в события он, при всем желании, никак не мог. Впрочем, его немного успокаивала мысль о покровительстве французского короля. Не будь этого препятствия, герцог наверняка захватил бы Флоренцию еще полтора года назад, когда вел армию через Тоскану. Приближение войск Людовика XII уже спасло флорентийцев от Вителлоццо Вителли, и оставалось надеяться, что Валентино также не решится перейти в открытое наступление.

Так рассуждал Макиавелли — и был совершенно прав. Сам герцог прекрасно понимал невыполнимость своей угрозы. В его ответе мятежникам не упоминались ни Флоренция, ни Болонья — Чезаре Борджа предлагал капитанам, если они действительно хотят доказать искренность своих намерений, помочь ему в отвоевании Урбино.

Поначалу казалось, что этот вариант встретил положительный отклик. Одиннадцатого октября Вителли занял крепость Кастель-Дуранте, а на следующий день пехотинцы Бальони взяли штурмом Кальи. Такое усердие выглядело достаточно убедительным, и Чезаре направил в Урбино небольшой отряд собственных войск, поручив командование Мигелю да Корелле и Уго де Монкаде. Но раньше, чем испанцы добрались до горного княжества, туда прискакал гонец от герцога Гуидобальдо да Монтефельтро. Он сообщил урбинцам о приближении их законного государя — тронутый непоколебимой верностью подданных, Гуидобальдо решил возвратиться к своему народу.

Эта новость окончательно запутала мятежников. Как и прежде, все они были готовы в любой момент блокироваться с кем угодно, скрепляя очередной союз чьей угодно кровью. Проблема заключалась в том, чтобы определить не только сегодняшнего, но и завтрашнего победителя.

Высокие мотивы, которыми руководствовался Гуидобальдо да Монтефельтро, капитаны попросту не принимали всерьез. Они судили по себе, а потому лихорадочно прикидывали, какой высокий покровитель стоит за спиной изгнанного герцога Урбинского.

Этим покровителем могла быть только Венеция — ни одно другое итальянское государство не посмело бы бросить вызов Чезаре Борджа. Придя к такому выводу, кондотьеры заторопились. Теперь речь шла уже не о переговорах с Валентино — следовало, наоборот, доказать непримиримую вражду к Борджа.

Первый шаг сделали Орсини. Неподалеку от Фоссомброне их кавалерия неожиданно атаковала отряд, посланный герцогом, разбила его и обратила в бегство, захватив при этом одного из командиров — капитана де Монкаду. Дон Мигель с несколькими рейтарами вырвался из окружения и ускакал, сумев избежать плена. Вслед за тем Франческо Орсини вытеснил из города Урбино остатки герцогских войск и направил письмо в венецианский Сенат, сообщая об одержанной победе. А тремя днями позже, восемнадцатого октября, Гуидобальдо да Монтефельтро, встреченный всенародным ликованием, въехал в свою столицу. Вместе с герцогом прибыли его племянник Оттавиано Фрегозо и молодой Джанмария Варано.

Напряжение нарастало. Вителли поспешил предоставить в распоряжение герцога Урбинского всю имевшуюся у него артиллерию; Варано и Оливеротто да Фермо собирались развернуть наступление на Камерино. Джанпаоло Бальони завладел прибрежной крепостью Фано. Для этого ему пришлось пойти на хитрость, поскольку и гарнизон, и все горожане Фано считали Чезаре Борджа своим единственным законным повелителем. Бальони поклялся, что по-прежнему состоит на службе у герцога — и перед ним открыли ворота.

Пример Орсини подействовал и на Джованни Бентивольо, заставив его перейти к действиям — правда, весьма осторожным и отнюдь не военного характера. По распоряжению правителя самые знаменитые доктора богословия из Болонского университета выступили с проповедями в городских церквах, убеждая верующих в незаконности и недействительности интердикта, наложенного на Болонью Александром VI.

А в письме французскому королю Джованни постарался обосновать свое враждебное отношение к Валентино, ссылаясь на многократные нарушения союзнических обязательств — разумеется, со стороны герцога. О собственных заслугах того же рода Бентивольо предпочел не упоминать.

Но чем шире разворачивались боевые действия, тем чаще взоры капитанов обращались к Венеции — сперва с надеждой, а затем с растущей тревогой. Венеция хранила загадочное молчание и, казалось, совсем не спешила на помощь кондотьерам. Не было ни золота, ни солдат, ни даже сколько-нибудь явной дипломатической поддержки. Мятежники терялись в догадках, не подозревая, что Сенат уже получил ответ на то самое послание, в котором упрекал Людовика за «позорящий честь французский короны» союз с Борджа. Король никак не отреагировал на обвинения в адрес Валентино; вместо того он заявил, что «Франция будет считать врагом каждого, кто посмеет противодействовать воле католической церкви и Святого престола». А копия королевского письма была незамедлительно доставлена в Имолу, герцогу Валентино — верному другу его христианнейшего величества.

Шли дни, и тревога кондотьеров постепенно сменялась страхом. Как и следовало ожидать, первым не выдержал Пандодьфо Петруччи. Отбросив ложный стыд, он послал в Имолу своего тайного секретаря, Антонио ди Венафро — передать герцогу, что путь для переговоров остается открытым; капитаны готовы вернуть все захваченные города, если получат гарантии личной безопасности и неприкосновенности собственных родовых владений.

Вслед за Антонио ди Венафро в имольский дворец прибыл сам Паоло Орсини — переодетый курьером, но в сопровождении многочисленной охраны, приличествующей знатному синьору. После короткой беседы с Валентино он уехал, а двадцать девятого октября появился вновь, теперь уже с готовым проектом договора. Суть этого документа, одобренного всеми заговорщиками, сводилась к прежним пунктам, сформулированным стараниями Петруччи. Проект предусматривал возвращение кондотьеров на службу к герцогу и его святейшеству папе. Неясной оставалась только судьба Болоньи, поскольку союзники не хотели терять драгоценное время на выяснение позиции Бентивольо. В конце концов этот вопрос решено было сделать предметом отдельного соглашения между герцогом, кардиналом Орсини и Пандольфо Петруччи.

Казалось, уже ничто не могло помешать намеченному примирению, и Макиавелли тревожился все сильнее. Но Чезаре постарался развеять беспокойство флорентийского посла, выразив свое истинное отношение к «этому сборищу банкротов» (так он именовал лигу мятежных капитанов). «Сегодня, — весело заметил герцог, — у меня побывал мессер Паоло, а завтра приезжает кардинал. Они уверены, что сумеют провести меня, а я поддерживаю в них это убеждение. Пусть говорят — я буду слушать и подожду, пока не настанет мое время».

Разумеется, Макиавелли и сам ни на минуту не допускал мысли, что герцог, забыв все обиды, искренне протягивает изменникам руку дружбы. Но что именно задумал Валентино — это не мог понять даже многоопытный флорентиец, пока не обратился за разъяснением к своему коллеге, Агапито Герарди.

Герарди, личный секретарь герцога, принимал непосредственное участие в переговорах с Орсини. Когда Паоло Орсини уезжал из Имолы, увозя с собой соглашение, которое предстояло подписать капитанам, мессер Агапито догнал его и сказал, что герцог хотел бы дополнить текст договора еще одной статьей, учитывающей интересы французского короля. Орсини принял эту новость без особого восторга, но не нашел достаточно веских возражений, и Агапито тут же внес в документ недостающую статью.

Выслушав флорентийского посла, секретарь Чезаре Борджа рассмеялся. По его словам, поправка герцога превращала весь договор в бесполезный — для мятежников — клочок бумаги, и только ребенок или глупец мог бы считать его чем-то серьезным. «Приняв статью, они откроют окно, через которое герцог в любой момент выскользнет за рамки договора; отвергнув — оставляют ему открытую дверь для выхода», — так закончил свою речь мессер Агапито.

Глава 25

РАМИРО ДЕ ЛОРКА
Поведение мятежников выглядело так, как будто они изо всех сил стараются увеличить список своих провинностей перед герцогом. Объяснялось это, конечно, не каким-либо определенным планом, а неспособностью кондотьеров договориться между собой. В то самое время, когда Паоло Орсини обсуждал с Чезаре условия перемирия, Вителли, действуя по собственной инициативе, продолжал войну на границах Урбино; в одном из этих сражений погиб Бартоломео да Капраника, отважный и опытный командир, высоко ценимый герцогом. Братья Бальони пытались выбить из Пезаро дона Мигеля, а Оливеротто да Фермо захватил Камерино, провозгласив правителем города молодого Джанмарию Варано. В ознаменование славной победы Оливеротто велел казнить всех пленных испанцев, находившихся на службе Борджа.

Оставаться в долгу было не в обычае Мигеля да Кореллы, и он неукоснительно отправлял на виселицу тех немногих врагов, которые имели несчастье попасть к нему в руки. Среди жертв оказался и младший из братьев Варано, шестнадцатилетний Пьетро — он пытался пробраться в Камерино, но был схвачен в Пезаро и удавлен посреди рыночной площади. Рассказывали, что после казни юноша еще подавал признаки жизни, и сердобольные горожане спрятали его в ближайшей церкви. Но некий монах посчитал своим долгом вмешаться в события, вызвал солдат и потребовал прикончить Пьетро Варано. Впоследствии усердие святого отца получило достойную награду — он бежал в Кальи, но не сумел спастись. Кто-то узнал предателя, и разъяренная толпа разорвала его в клочья.

Такова была обстановка, когда Паоло Орсини, исполненный радужных надежд, возвратился с договором, чтобы собрать подписи всех участников. Это оказалось не так-то легко, поскольку успехи последних дней сделали капитанов гораздо менее покладистыми. Особенное раздражение вызвал у них пункт о сдаче Урбино. Вителли призывал своих друзей вспомнить о чести и не допускать вторичного низвержения Гуидобальдо да Монтефельтро, которому они сами помогли вернуться на трон. Кроме того, новый договор не содержал угроз Флоренции и уже поэтому лишался всякой привлекательности в глазах Вителлоццо.

Но Пандольфо Петруччи и все Орсини твердо стояли за соглашение с герцогом, так что любые возражения Вителлоццо были гласом вопиющего в пустыне. А второго ноября в Имоле появился старший сын болонского правителя, Антонио Галеаццо Бентивольо. Посреднические хлопоты герцога Эрколе д’Эсте увенчались полным успехом — Антонио прибыл как полномочный посол своего отца с предложением уладить споры между Болоньей и святым престолом. На другой день знаменосец церкви — Чезаре Борджа — скрепил подписью соответствующий документ, которым предусматривалось двухгодичное перемирие. Высокие договаривающиеся стороны знали друг друга достаточно хорошо, чтобы не брать на себя слишком обременительных обязательств.

Известие о сепаратном мире с Бентивольо подействовало на мятежников отрезвляющим образом, поскольку Болонья считалась самым могущественным, хотя и самым осторожным, противником Борджа. По истечении трех недель Паоло Орсини вручил герцогу подписанный договор. Он очень гордился своей ловкостью — удалось сломить даже сопротивление Вителлоццо Вителли. Кондотьер смирил гордыню и предоставил Гуидобальдо да Монтефельтро его собственной судьбе.

Двадцать девятого ноября войска Паоло двинулись на Урбино, получив приказ оккупировать княжество от имени герцога Романьи и Валентино. Инструкции, имевшиеся у командиров частей, предписывали им применять силу только в случае крайней необходимости.

Урбинцы вновь доказали верность герцогу да Монтефельтро, явив редчайший для средневековой Италии пример бескорыстия и сплоченности. Они рвались в бой, а женщины с радостью жертвовали свои драгоценности, чтобы дать старому государю средства для оплаты пушек и наемных солдат. Но благородный Гуидобальдо не считал возможным подвергать страну ужасам войны только ради сохранения личной власти. Он решил снова удалиться в изгнание, заявив, что покрыл бы себя вечным позором, добровольно сделавшись причиной кровопролития.

В начале декабря армия Орсини остановилась в нескольких милях от урбинских стен, и Паоло отправил его светлости почтительное приглашение прибыть в лагерь для обсуждения условий капитуляции. Герцог прислал свои извинения и вежливый отказ, объясняя, что не может покинуть дворец из-за приступа подагры. В результате Паоло так и не удалось разыграть роль великодушного победителя. Ему пришлось ехать в Урбино, и слово «предатель» было самым мягким из тех эпитетов, которыми встречали его толпившиеся на улицах горожане. Даже многочисленная, вооруженная до зубов охрана не спасала в тот день главу рода Орсини от чувства гнетущей неуверенности.

Но Гуидобальдо не замышлял никаких козней. Он подписал отречение и выполнил все формальности, положенные при сдаче города. Затем, обратившись к друзьям и приближенным, он призвал их сохранять веру в Божье милосердие, оберегать народ и слушаться Валентино. Закончив свою короткую речь, Гуидобальдо занял место в крытых носилках, и слуги понесли его к побережью. Теперь бразды правления перешли к Паоло, сделавшемуся отныне наместником Борджа.

Восстановление власти Чезаре над Урбино, его союз с Орсини и перемирие с Бентивольо — все это заставило призадуматься даже флорентийскую Синьорию. Сказалось и давление короля Людовика, который настойчиво подталкивал Флоренцию к активному сотрудничеству с папой и герцогом Валентино. И хотя крах Борджа по-прежнему оставался заветной мечтой флорентийцев, Республике хотелось избежать упреков в двуличии и злостном упрямстве. Поэтому Синьория сообщила герцогу о своей готовности заключить договор, но лишь в том случае, если его светлость согласится выдать для суда бешеного Вителлоццо Вителли, а также передаст Пизу под власть Флоренции. Невыполнимость этих условий бросалась в глаза — Вителли все еще вел открытую войну против герцога, и вопрос о его выдаче был, мягко говоря, преждевременным. Что же касалось Пизы, то у Валентино не имелось ни малейшего желания начинать поход против дружественного города.

Герцог не стал отвергать требования, выдвинутые Флоренцией, но предложил Синьории восстановить его в звании командующего вооруженными силами Республики. В ответ на это Макиавелли заявил: «Ваша светлость — не наемный кондотьер, а один из самых могущественных государей Италии, и только в таком качестве рассматривает Вас мое правительство и весь христианский мир. Мы надеемся заключить с Вами союз, но никогда не позволили бы себе оскорбить Вашу светлость приглашением поступить к нам на службу, понимая, сколь несовместимо подобное предложение с достоинством Вашего сана. Мы не пытаемся сделать предметом купли или продажи добрые отношения с Вашей светлостью, а думаем о равноправном договоре двух государств. Но, как известно, любой договор действителен и выполняется лишь постольку, поскольку обеспечен военной силой каждой из высоких сторон. Именно поэтому Синьория никак не может поручить командование большей частью своих войск ни герцогу Романьи и Валентино, ни другому суверенному властителю. Такой поступок означал бы прямую угрозу для безопасности Республики в будущем».

Блестящая казуистика секретаря делала честь его уму, но не могла скрыть очевидного нежелания Синьории предпринимать какие-либо реальные шаги навстречу предложениям Валентино. Герцог не удивился. Он знал истинную цену доброжелательности Синьории и коротко ответил послу, что не желает более слышать заверений в дружбе, не подкрепленных делом.

Десятого декабря Чезаре поднял армию и двинулся на завоевание Сенигаллии. Этот город находился под покровительством кардинала Джулиано делла Ровере, который не жалел усилий, чтобы защитить наследственные права своего племянника, префекта Сенигаллии. Но и папа, и король остались глухи к страстным речам кардинала. Городом, от имени малолетнего сына, управляла его овдовевшая мать Джованна, урожденная да Монтефельтро. Она приходилась родной сестрой изгнанному герцогу Урбинскому и должна была разделить его судьбу.

Как и в прошлом году, Чезаре решил встретить Рождество в Чезене. Но здесь армию ждал неприятный сюрприз — окрестное население было на грани голода, война и неурожай опустошили закрома. К тому же таинственно исчезли тридцать тысяч мешков зерна, закупленного герцогом у венецианских купцов как раз на случай нехватки продовольствия. Теперь приближенные советовали ему реквизировать часть урбинских запасов, но он отверг такой вариант и приказал скупить оставшиеся в окрестных деревнях бобы и чечевицу. Эта мера позволила хоть как-то прокормить солдат до подхода новых обозов с хлебом, маслом и вином. Одновременно с хозяйственными хлопотами герцог вызвал в Чезену губернатора Романьи, уже знакомого нам дона Рамиро де Лорку. Жалобы на грубость и неумолимую жестокость Рамиро множились, как снежный ком, а теперь к ним добавилась пропажа столь необходимого в данный момент зерна. Имелись и другие соображения, по которым герцог хотел задать кое-какие вопросы своему верному губернатору.

Вскоре произошло событие, удивившее даже Макиавелли (он, как и остальные послы, перебрался в Чезену вслед за герцогом). Три больших отряда французских копейщиков неожиданно покинули армию Валентино и ушли в Ломбардию. Поговаривали, будто их отозвал королевский комендант Милана. Такое объяснение не удовлетворило пронырливого флорентийца, и он попытался дознаться правды у знакомого ему французского капитана. Но полученный ответ звучал еще менее убедительно — по словам капитана, герцог сам отказался от их услуг, ибо договор с кондотьерами избавляет его от нужды платить высокое жалованье чужестранцам. А между тем Валентино не мог не знать, что его кондотьеры — публика весьма ненадежная. «Возможно ли поверить, — размышлял секретарь, — будто герцог забыл об осторожности и готов положиться на верность людей, трижды поднимавших против него оружие?» Наконец Макиавелли пришел к выводу, что уход французов — всего лишь тактическая уловка. Чезаре Борджа ослаблял собственную армию не из-за доверия к Орсини и Вителлоццо, а для того, чтобы успокоить подозрительность капитанов и без помех заманить их в приготовленный капкан. Каким будет этот капкан, секретарь не знал, но общий ход мыслей герцога он угадал совершенно правильно.

Спровадив раздраженных и недоумевающих гасконцев, Чезаре продолжил подготовку к наступлению.

Его артиллерия уже двинулась к Сенигаллии. Герцог не испытывал недостатка в людях — к нему в лагерь постоянно прибывали новые части. После подхода тысячи швейцарских наемников и шести сотен романцев из долины Ламоне он уже вполне мог начинать штурм собственными силами, даже без помощи кондотьеров. К тому же кардинал делла Ровере призвал горожан не противиться неизбежному и не вступать в борьбу против войск его святейшества папы, что позволяло надеяться на легкую, а возможно, и бескровную победу.

Но прежде чем покинуть Чезену, герцог вновь удивил своих подданных, явив им на этот раз пример быстрой и безжалостной расправы. В город приехал верный слуга его светлости губернатор дон Рамиро де Лорка — приехал и был арестован, как только слез с коня перед входом во дворец. Губернатора бросили в тюрьму, и герцог распорядился начать следствие. На следующий день глашатаи объявили о случившемся по всем городам Романьи. Каждому, кто считал себя несправедливо обиженным, предлагалось немедленно подать жалобу на имя герцога. Магистратуры спешно пересматривали дела людей, присужденных к штрафам или тюремному заключению по указам низложенного губернатора.

Макиавелли полагал, что Валентино решил пожертвовать своим помощником, поскольку тот возбудил к себе всеобщую ненависть, и его дальнейшее пребывание на высоком посту грозило подорвать популярность самого герцога. Но это была лишь часть правды, и список обвинений против дона Рамиро оказался куда длиннее, чем думал секретарь. Удалось напасть на след исчезнувшего зерна — губернатор тайком перепродал его тем же венецианцам, надеясь восполнить недостачу за счет реквизиций у крестьян. Его планы расстроил неурожай — отбирать стало нечего, и торговая операция дона Рамиро обрекла на голод страну и армию.

Кроме этого, всплыли некоторые подробности, касавшиеся излишней дипломатической активности губернатора. Кто-то из болонских осведомителей Чезаре сообщил ему о секретных переговорах, проведенных Рамиро де Лоркой с Бентивольо, Орсини и Вителлоццо. Герцог не одобрял подобной самостоятельности в выборе друзей. Все говорило о том, что подчиненный начал забываться и позволяет себе действия, несовместимые с его служебным положением.

Морозным утром двадцать пятого декабря взорам чезенцев открылось жуткое зрелище: посреди рыночной площади высилось копье с насаженной на него головой Рамиро де Лорки. Глаза казненного были закрыты, густую черную бороду уже припорошил легкий снежок. Здесь же, рядом, лежало его тело — в полном облачении генерал-губернатора, в багряном плаще, перчатках и сапогах со шпорами. Это кровавое свидетельство неумолимого правосудия герцога Валентино оставалось для всеобщего обозрения до конца дня.

«Причины казни в точности неизвестны, — писал Макиавелли, составляя отчет Синьории, — но многие говорят, что дело объясняется желанием герцога показать, как он карает людей, вознесенных на вершину власти и не оправдавших доверия».

Смерть дона Рамиро не вызвала у населения Романьи ничего, кроме радости. Это единогласно подтверждают летописи четырех городов — Имолы, Фаэнцы, Форли и самой Чезены.

Глава 26

«ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫЙ ОБМАН»
Утром двадцать шестого декабря Чезаре Борджа покинул Чезену. В Фано герцога ожидала делегация большого портового города Анконы, жители которого выразили желание перейти под власть его светлости, и вестовой офицер от Вителлоццо Вителли, сообщивший о капитуляции Сенигаллии. Кондотьеры заняли город, но внутренняя крепость еще держалась — оборонявший ее генуэзский капитан Андреа Дориа объявил, что согласен сдать цитадель только герцогу Валентино. В это время Джованна да Монтефельтро и ее одиннадцатилетний сын уже взошли на корабль и отплыли в Венецию.

Чезаре решил выступить к Сенигаллии на следующий день. В ответном письме он предложил кондотьерам дождаться его прибытия, ибо теперь, после заключения договора, им следует выработать план совместных действий. Кроме того, герцог упоминал, что его солдаты устали и нуждаются в отдыхе, а потому просил обеспечить им удобный постой. Трудностей здесь не предвиделось, поскольку основные силы кондотьеров были расположены в небольших крепостях, отстоявших на пять-шесть миль от города. В самой Сенигаллии находился только отряд Оливеротто да Фермо.

Встреча герцога с мятежниками произошла в последний день 1502 года. Можно лишь удивляться легковерию капитанов. Неужели они думали, что Борджа успел позабыть их многократное предательство? Надеялись на численный перевес своих армий? Подобно всем властолюбцам, они сильно переоценили собственную значимость — и при этом совсем упустили из виду характер человека, с которым им предстояло разыграть трогательную сцену примирения.

Чезаре Борджа никогда не прощал обид, а в данном случае его природная мстительность подкреплялась трезвым расчетом. Капитаны уже доказали герцогу, что могут представлять серьезную угрозу; в то же время длинная вереница измен обесценивала их как союзников. Они могли помешать, но не могли быть полезными, и это решило их судьбу.

Дальнейшие действия герцога Макиавелли определил как «изумительную стратагему»[676], а Паоло Джовио — как «замечательный обман». На взгляд современного человека все, что задумал и осуществил Чезаре в деле с капитанами, является верхом коварства. Но для историков эпохи Чинквеченто на первом плане стояла не мораль, а ловкость и самообладание, позволившие герцогу одержать победу над врагами.

Ранним утром тридцать первого декабря армия Борджа переправилась через реку и остановилась в шести-семи милях от Сенигаллии. Было темно и холодно. Солдаты разводили костры и грелись у огня, ожидая прибытия главнокомандующего. Здесь, на берегу Метауро, собралось десять тысяч пехотинцев и три тысячи всадников.

Когда окончательно рассвело, герцог присоединился к войскам. Он отправил вперед кавалерийский авангард Мигеля да Кореллы, а вслед за ним двинул тяжелую пехоту. Колонну замыкали отряды конницы, во главе которых, в полном вооружении, ехал сам Валентино. Он редко надевал латы, но в этот день солнечные блики играли на его полированном панцире.

У моста, перекинутого через речушку Мизу, напротив главных городских ворот, дон Мигель остановил своих всадников и выстроил их в две шеренги. Посередине образовался широкий проход, по которому проехал Чезаре, сопровождаемый несколькими десятками человек личной охраны. Как только герцог миновал мост, Корелла отдал короткий приказ. Кавалеристы вновь сомкнули ряды и тронулись за его светлостью. Вся армия расположилась перед стенами Сенигаллии.

На городской площади, окруженный своими людьми, герцога ждал Оливеротто да Фермо. Рядом с ним сутулился в седле угрюмый и подавленный Вителлоццо Вителли — его терзали тяжелые предчувствия. Он не хотел встречи с Борджа, но считал себя не вправе покинуть друзей. Были здесь и оба Орсини — Паоло и Франческо, герцог Гравинский. Пандольфо Петруччи решил уклониться от братания с герцогом и остался в Сиене; не приехал и Джанпаоло Бальони, сославшись на внезапную болезнь.

Чезаре приветствовал капитанов столь весело и дружелюбно, что усомниться в искренности его чувств мог бы лишь самый заядлый скептик. Магическое обаяние герцога Валентино еще раз сослужило ему добрую службу. Лед был сломан, и настороженность кондотьеров уступила место радостной легкости. Заразительный смех Чезаре, его открытый взгляд, речь, исполненная теплоты и уважения, — все свидетельствовало о том, что прошлое похоронено и забыто. Через несколько минут, оживленно беседуя, недавние противники направились во дворец.

Но прежде, чем военачальники покинули площадь, произошел незначительный эпизод, имевший важные последствия для всех присутствующих. Разговаривая с кем-то из Орсини, герцог на мгновение задержал взгляд на стоявшем поодаль Мигеле да Корелле. Тронув коня, испанец подъехал к Оливеротто да Ферма и поделился с ним некоторыми опасениями по части расквартирования войск. Солдаты герцога, объяснил дон Мигель, провели на морозе несколько часов и хотели бы поскорее очутиться под кровом. Сейчас, в спешке, они могут случайно занять жилье, уже отведенное людям мессера Оливеротто, а это неминуемо вызовет ссоры и беспорядки. Стоит ли подвергать такому испытанию только что заключенный союз?

Доводы испанского капитана звучали вполне убедительно. Оливеротто приказал командирам своих частей развести всех солдат по квартирам, а сам продолжил прерванную беседу с герцогом. Тот был любезен как никогда, сыпал шутками и остротами — в общем, всячески развлекал собеседников, причем делал это столь искренне, что они даже не обратили внимания на группу его телохранителей, неотступно следовавшую в нескольких шагах позади.

У входа во дворец все спешились. Здесь кондотьеры собирались проститься с герцогом, но он попросил их повременить с отъездом. Если договор не пустая формальность, то надо немедленно обсудить дальнейшие действия, решить, куда будет направлен удар соединенных армий. Так говорил Валентино. Покоренные этими доводами, его спутники отбросили последние подозрения. Они вошли внутрь — навстречу своей судьбе.

Едва закрылись широкие резные двери, как облик герцога мгновенно переменился — словно невидимая рука разом стерла с его лица искрометное веселье. Быстро шагнув вперед, он кивнул головой. В ту же секунду гордые кондотьеры были схвачены и обезоружены людьми Чезаре. Эту операцию гвардейцы репетировали уже давно, и она удалась им без малейшей заминки. Убедившись, что приказ выполнен и все в порядке, герцог покинул дворец, не удостоив арестованных капитанов ни словом, ни взглядом.

Для описания последующих событий мы воспользуемся дневником Буонаккорси. Он подробно излагает содержание писем Макиавелли к Совету десяти, а также сообщения других источников. Часть посольской корреспонденции секретаря затерялась и не дошла до наших дней, но записи Буонаккорси позволяют восстановить недостающие фрагменты всей картины.

Макиавелли находился в свите Валентино и сопровождал его до самого дворца, где — уже без зрителей — разыгрался заключительный акт драмы. Затем секретарь отправился в город, чтобы приискать себе место в какой-нибудь гостинице. От этого мирного занятия его вскоре отвлекли крики и лязг оружия. На улицах появились солдаты герцога — ониврывались в дома и вели себя так, словно Сенигаллия была только что взята приступом.

Не понимая, в чем дело, встревоженный секретарь решил вернуться во дворец. На полдороге он увидел Чезаре Борджа — тот мчался в окружении своих телохранителей, но, заметив флорентийца, придержал коня.

«То, что произошло сегодня, задумано давно, — произнес герцог, отвечая на безмолвный вопрос посла. — Я мог бы предупредить о таком исходе еще вашего предшественника, монсиньора Вольтеррского, но не хотел без нужды доверять ему столь важную тайну. А теперь мое время пришло, и я не упустил ни минуты. Думаю, вы согласитесь, что я оказал немалую услугу вашей Синьории».

С этими словами герцог оставил Макиавелли и поскакал в ту сторону, откуда доносился шум.

После ареста кондотьеров Чезаре велел тотчас же разоружить и рассеять их отряды, еще находившиеся в городе, — как уже говорилось, в основном это были люди Оливеротто. Без труда разогнав ошеломленных противников, швейцарские ландскнехты вошли во вкус и принялись грабить население Сенигаллии. Особенно богатую добычу доставил им набег на венецианский квартал. Перепуганные купцы, желая спастись от окончательного разорения и гибели, беспрекословно выплатили грабителям огромный выкуп в двадцать тысяч дукатов. Это распалило аппетиты менее удачливых мародеров, и участь города могла оказаться весьма плачевной, если бы не вмешательство герцога. Его приказ был, как всегда, краток и ясен: воров — на виселицу. Несколько наглядных уроков показали солдатам серьезность намерений командующего, и еще до наступления темноты на улицах Сенигаллии воцарились покой и порядок. А герцог возвратился во дворец, чтобы начать допрос арестованных капитанов.

Пленники уже не питали иллюзий относительно своего будущего. Достойнее других держался Вителлоццо Вителли, заявивший о единственном желании — примириться с папой и получить от святого отца отпущение грехов. Говорили, что Оливеротто да Фермо пытался заколоться и даже выхватил кинжал у одного из стражей, но в последний миг мужество изменило ему. Пав духом, молодой кондотьер на коленях умолял герцога о пощаде, клялся в верности и сваливал всю вину на Вителли.

Оба капитана, связанные по рукам и ногам, приняли смерть на рассвете. Они были задушены, и ходил слух, будто в роли палача выступил не кто иной, как Мигель да Корелла. Тела казненных похоронили за госпиталем делла Мизерикордия.

Франческо и Паоло Орсини пережили эту ночь, но не вышли на свободу. Чезаре решил отложить их казнь до получения весточки от отца. В Риме еще оставались Джулио Орсини и его дядя кардинал. Узнав о гибели родственников, они могли улизнуть и собрать войска, что никак не входило в планы Борджа. Теперь его святейшеству предстояло выполнить свою часть работы.

На следующий день, первого января 1503 года, герцог направил официальные послания дружественным городам и государям Италии, сообщая о конце мятежа и заслуженной каре, понесенной изменниками. В этой ноте мы встречаем несколько неожиданное объяснение причин, непосредственно побудивших Валентино к столь жестокой расправе с капитанами. Там утверждается, будто «они, под предлогом помощи в завоевании Сенигаллии, стянули к городу все свои войска и укрыли их в ближних крепостях, намереваясь нанести внезапный удар по армии герцога Романьи и Валентино. В сговоре участвовал и комендант Сенигаллии[677]. Общее нападение должно было произойти в ночь после прибытия его светлости, ибо размеры города не позволяли герцогу ввести туда значительное число солдат».

Такую версию предлагает нам сам Чезаре Борджа — и следует признать, что ей не противоречит ни один из известных фактов. Правда, здесь мы видим явное расхождение с выводами Макиавелли, но секретарь вполне мог и не знать о последнем замысле капитанов. С точки зрения историка, Чезаре не может претендовать на роль беспристрастного свидетеля, однако это еще не дает нам права игнорировать его доводы. На первый взгляд герцог попросту стремился «сохранить лицо» и оправдать собственное коварство, обвинив кондотьеров в несуществующих преступлениях. Но в этом не было никакой необходимости — ведь Чезаре захватил и казнил людей, которые вели с ним войну и не единожды открыто угрожали ему смертью.

А теперь еще раз обратимся к истории Рамиро де Лорки. Как мы помним, проницательный Макиавелли так и не пришел к определенному заключению о причинах казни губернатора Романьи. Секретарь полагал, что ни жестокость Рамиро, ни его махинации с зерном не заставили бы герцога обезглавить своего слугу. Даже официальный манифест, опубликованный в романских городах после казни губернатора, не рассеял сомнений флорентийца.

Какие признания успел сделать дон Рамиро, уже находясь в тюрьме? Была ли связь между его смертью и начатым в то же утро наступлением на Сенигаллию? Эти вопросы вполне законны, и мы попытаемся ответить па них.

Перед нами письмо Джустиниана, датированное четвертым января 1503 года. Венецианский посол излагал своему правительству содержание очередной беседы с папой. Говоря об аресте капитанов, его святейшество поведал послу о сговоре между Орсини и доном Рамиро. План предусматривал сдачу Чезены и убийство герцога — некий лучник должен был пронзить его стрелой на пути в Сенигаллию. За час до казни, терзаемый угрызениями совести, Рамиро де Лорка рассказал обо всем герцогу, и тот поспешил нанести упреждающий удар по врагам. А вчера, продолжал папа, гонец привез в Ватикан предсмертную исповедь Вителлоццо Вителли, содержащую, среди прочего, и все подробности последнего заговора кондотьеров.

Можно допустить, что откровенность арестованного губернатора была вызвана не раскаянием, а желанием спасти свою жизнь или хотя бы избежать пыток. Можно думать, что герцог намеревался покончить с кондотьерами независимо от их нового замысла. Но в любом случае версия Джустиниана — или, если угодно, версия Борджа — позволяет нам уложить в единую мозаику все документальные факты, касающиеся последнего этапа борьбы между герцогом и капитанами. Приобретает значение даже такая деталь, как латы, надетые им перед вступлением в Сенигаллию. Чезаре победил благодаря хитрости, отваге и точному расчету, и это был действительно «замечательный обман».

Папа приказал арестовать старого кардинала Орсини и двух епископов, его ближайших друзей, — Джакомо ди Санта-Кроче и Джанбаттиста да Вирджинио. Всех их, без объяснения причин, заточили в один из казематов замка св. Ангела.

Род Орсини пользовался большим уважением в Риме уже много веков, и шестого января священная коллегия обратилась к папе с ходатайством о помиловании опальных прелатов. В ответ Александр рассказал кардиналам все то, что уже было известно Джустиниану.

К началу 1503 года Бык растоптал своих врагов.

Глава 27

НА ВЕРШИНЕ
Андреа Дориа, объявивший, что сдаст Сенигаллию только герцогу Валентино, предпочел не дожидаться прибытия Чезаре. Он исчез в ту же ночь, когда Вителли и Оливеротто простились с жизнью в безжалостных руках палача. Бегство генуэзского капитана могло объясняться различными соображениями, но в любом случае это был весьма предусмотрительный шаг. Судя по всему, у Дориа имелись реальные основания побаиваться личного свидания с герцогом, прекрасно осведомленным о всех планах и переговорах мятежников, в том числе и о тех, которые велись в Сенигаллии.

Утвердившись на берегах Адриатики, Чезаре повернул армию на Читта-ди-Кастелло. Там уже знали о казни Вителлоццо, и дрожащий город покорно открыл ворота перед отрядами облаченных в красно-желтые мундиры солдат. Герцог объявил о присоединении Читта-ди-Кастелло к владениям церкви, привел к присяге городской совет и, не задерживаясь, двинулся на Перуджу, ставшую главным оплотом его противников.

Нынешний предводитель, направленной против Борджа коалиции, Джанпаоло Бальони располагал довольно значительными военными силами. К нему присоединились Гуидобальдо да Монтефельтро, Фабио Орсини, сын Паоло, братья Варано и племянник казненного Вителлоццо. Все они командовали собственными отрядами и теперь, собравшись вместе, повели жаркий спор, пытаясь выработать общую стратегию борьбы против ненавистного Валентино.

Джанпаоло произносил громовые речи, чтобы воодушевить соратников, а заодно закрепить свое лидерство. Но в разгар совещаний лазутчики принесли ему пугающую весть — армия герцога приближается, она уже миновала Гуальдо, и через двое-трое суток вражеская кавалерия будет под стенами Перуджи. Видимо, эта новость заставила Бальони взглянуть на ситуацию другими глазами. Он предоставил своим гостям возможность самим улаживать счеты с Валентино, поднял войска и со всей возможной скоростью отбыл в Сиену, под защиту Пандольфо Петруччи.

Граждане Перуджи выслали посольство навстречу герцогу и поспешили выразить ему глубокую признательность за избавление от ужасной тирании. Их слова были не только лестью, ибо род Бальони славился жестокостью по всей Италии. Эта фамильная черта проявлялась не только в борьбе со старинными соперниками — кланом Одди, но и в смертельных распрях внутри собственного семейства. История дома Бальони, которую мы находим в «Перуджанской хронике» Матараццо, выглядит сплошной чередой убийств. Резня в годы их правления была самым обычным делом, и «перуджанские улицы уподоблялись жилам — столь естественно и непрерывно струилась по ним человеческая кровь».

Присоединив Перуджу к церковным владениям, Чезаре назначил городским наместником своего секретаря Агапито Герарди. Другой его подчиненный, Винченцо Кальмета, выехал на восток, чтобы от имени герцога принять бразды правления над Фермо.

Вскоре после занятия Перуджи произошел дипломатический скандал, удивительно напоминающий историю с Доротеей Караччоло. Речь снова шла о похищении знатной венецианки, но на этот раз жертвой оказалась жена знаменитого кондотьера Бартоломео д’Альвиано — прекрасная Пантазилия. Кто-то из офицеров герцога остановил ее кортеж, направлявшийся к Адриатическому побережью. Узнав имя синьоры, офицер объявил Пантазилию пленницей его светлости и препроводил ее вместе с детьми, слугами и служанками в замок Тоди. Бравый вояка усердствовал не по разуму, рассчитывая заслужить похвалу своего господина, — поскольку Венеция, враждовала с Чезаре Борджа, знатная госпожа могла явиться ценной заложницей. Каким образом бедная Пантазилия коротала в Тоди свой вынужденный досуг, неизвестно, но по стране мгновенно разнесся слух, будто похищение было организовано по приказу Валентино, пожелавшего добиться любви добродетельной венецианской красавицы. Обсудив положение, Совет десяти направил официальную ноту в Рим, в канцелярию его святейшества.

Папа заявил гонцам, что полностью разделяет негодование Совета и приложит все усилия для немедленного и безоговорочного освобождения пленницы. Он написал сыну, а двадцать девятого января курьер доставил ответ Чезаре Борджа. По словам герцога, он не подозревал о несчастном происшествии с венецианкой и узнал о своем преступлении только из послания святого отца. Он уже принес извинения донне Пантазилии и распорядился предоставить ей свободу; что же касается подозрений в его адрес, то опровергать подобную клевету — ниже достоинства герцога Романьи и Валентино.

В Ассизи герцог принял верительные грамоты у Джакомо Сальвиати, нового флорентийского посла, сменившего Макиавелли. Сальвиати передал его светлости поздравления Синьории по случаю блестящей победы, одержанной в Сенигаллии. Вообще, надо сказать, что «замечательный обман» вызвал целый поток восторженно-льстивых писем — и друзья, и недруги наперебой выражали Чезаре свое восхищение. Давняя приятельница герцога, высокообразованная графиня Изабелла д’Эсте, не ограничилась поздравлениями и прислала ему в подарок сотню карнавальных масок удивительно тонкой работы. Письмо Изабеллы, как всегда, было исполнено юмора и дружелюбия; она надеялась, что «теперь, после стольких опасностей и забот, увенчавших Вашу Светлость новой славой, Вы позволите себе уделить хоть немного времени отдыху и развлечениям». К сожалению, нам уже никогда не узнать, намекала ли графиня на искусное лицедейство Чезаре в борьбе с кондотьерами, преподнося ему именно маски…

Здесь же, на родине самого милосердного из христианских святых[678], закончился жизненный путь обоих Орсини. Получив известие об арестах в Риме, герцог распорядился казнить Франческо и Паоло. Так месяц спустя была завершена кровавая работа, начатая им в Сенигаллии.

Вскоре аудиенции у его светлости попросили представители Сиены. В беседе с ними он потребовал низложения и изгнания Пандольфо Петруччи, добавив, что этого желает и король Франции. Петруччи считался «мозгом» заговора кондотьеров — и доказал это, отказавшись приехать на встречу с Чезаре Борджа. Но теперь герцог уже не скрывал, что принял весьма определенное решение относительно тирана Сиены. «Отрубив руки заговора, я хочу наконец добраться и до головы» — так прозвучало напутствие, с которым Чезаре отпустил послов.

На следующий день армия выступила из Ассизи. Герцог не торопился, предпочитая добиться свержения Петруччи силами его же подданных. Но те медлили, и Валентино сообщил горожанам, что будет считать каждого из них своим личным врагом, если Пандольфо Петруччи не покинет Сиену в течение двадцати четырех часов. Эта угроза подействовала. Пандольфо отправился в изгнание, мудро решив не вынуждать соотечественников на крайние меры.

Теперь герцог мог возвращаться в Рим, куда его все более настойчиво звал отец. Нетерпение Александра объяснялось не столько родительскими чувствами, сколько неспокойной политической обстановкой вокруг Вечного города. Расправа над Орсини возмутила многих аристократов, и они поспешно стягивали войска в свои родовые поместья на обоих берегах Тибра. Мятеж мог вспыхнуть с часу на час, а в распоряжении папы не было, кроме ватиканской стражи, ни офицеров, ни солдат. Жофре Борджа, младший брат Чезаре, проводил время в развлечениях и не обладал властью и авторитетом, нужными для наведения порядка в городе.

Поручив командирам вести армию следом за ним, герцог взял с собой небольшую свиту и выехал в Рим. Одно его появление сразу же усмирило недовольных баронов. Но папа не успокоился. По мнению Александра, наступил самый благоприятный момент для окончательного разгрома всех уцелевших до сих пор противников Борджа. Исходя из этой мысли, его святейшество собирался немедля благословить сына на очередной карательный поход, однако встретил неожиданное сопротивление. Немало знатных семейств Рима пользовались влиянием при французском дворе, а герцог не хотел вновь накалять отношения с королем Людовиком. Кроме того, папе шел уже восьмой десяток, и следовало подумать о недалеком будущем, когда престол св. Петра займет кто-то другой. Новый первосвященник вполне мог оказаться другом или родственником нынешних врагов Александра VI.

Разумеется, последний довод, при всей его важности, не предназначался для слуха святого отца. Чезаре выдвинул иную, также достаточно вескую, причину в обоснование своего нежелания идти войной на римских баронов. Их предводители — Джан Джордано и уже известный нам граф Сильвио Савелли — принадлежали, как и герцог, к рыцарскому ордену св. Михаила. По законам ордена, ни один из его членов не имел права обнажать меч против кого-либо из собратьев. Впрочем, Чезаре согласился нанести удар по городку Чери, где укрылись Джулио и Джованни Орсини. Это была минимальная жертва, позволявшая избегнуть нешуточной ссоры с папой.

Двадцать второго февраля в замке св. Ангела умер старый кардинал Джанбаттиста Орсини. За несколько дней до его кончины флорентийский посол Содерини отправил домой очередное донесение, в котором, в частности, говорилось: «…Арестованный кардинал начал выказывать признаки умопомешательства. О причинах его недуга предоставляю судить достопочтенной Синьории».

Вердикт общественного мнения был однозначен: кардинал пал жертвой «порошка Борджа». Слух об отравлении приобрел такие масштабы, что папа приказал отпевать покойного с открытым лицом, дабы римляне могли убедиться, что черты его не искажены, а на коже нет пятен. Эти приметы считались обязательными признаками смерти от яда. В соответствии с волей его святейшества панихида совершилась при огромном стечении народа, но зловещий слух не прекратился. Достигнутый эффект оказался противоположен желаемому — никто не усомнился в отравлении, но зато все увидели, что «яд Борджа» не оставляет следов.

Через шесть недель, в начале апреля, скончался еще один кардинал — Микьель ди Сант-Анджело. Согласно Джустиниану, он болел всего лишь два дня, причем мучился сильной рвотой, — намек венецианского посла достаточно прозрачен. А тотчас же после смерти Микьеля, продолжает Джустиниан, папа направил в кардинальский дворец служителей и солдат, велев реквизировать в свою пользу все деньги и ценности покойного. «Наследство» составило сто пятьдесят тысяч дукатов, не считая серебряной утвари, драгоценных безделушек и украшений.

Судя по этому письму, посол был уверен как в самом факте преступления, так и в его корыстных мотивах. Но прежде, чем переходить к разбору обвинений в убийстве, следует коснуться другой стороны дела: насколько противоправными являлись действия Александра, присвоившего себе богатства покойного?

Как и все остальные кардиналы, Микьель не мог иметь законных наследников, вследствие данного им в молодости обета безбрачия. Имущество его было не родовым, а «благоприобретенным» — или, попросту говоря, нажитым за время пребывания в высшей церковной иерархии. Таким образом деньги кардинала принадлежали церкви, и действия Александра VI нисколько не противоречили каноническому праву.

Через год после описываемых событий, когда папский трон занял Джулиано делла Ровере (Юлий II), в ватиканскую канцелярию поступил анонимный донос. В нем, как гласит запись в дневнике Бурхарда, убийцей Микьеля был назван младший диакон Асквино де Коллоредо, секретарь покойного кардинала (interfector bone memorie Cardinalis S. Angeli)[679]. Подозреваемого взяли под стражу. Его допрос сопровождался пытками, и Асквино сознался, что отравил своего господина по тайному приказу папы Александра и герцога Валентино, причем действовал против собственной воли и не получил никакого вознаграждения. Эти показания уже нельзя отнести к области слухов, но здесь уместно поставить вопрос — заслуживают ли доверия историков слова, вырванные с помощью «спиц» и дыбы? Юлий II не скрывал своей ненависти к Борджа, и Асквино де Коллоредо отлично знал, каких признаний добиваются от него следователи в черных сутанах. Неизвестно, имелись ли какие-нибудь улики против самого Коллоредо, и сегодня, пытаясь оценить достоверность его свидетельства, мы оказываемся в тупике. Там, где в дело вмешивается палач, нелегко отличить правду от вымысла.

По выражению Джустиниана, Александр VI использовал своих кардиналов наподобие губок: сперва давал им разбухнуть, а затем выжимал. Этот образ привился, и позднейшие авторы взяли его на вооружение. Он всплывает всякий раз, когда речь заходит о разбогатевших прелатах, загубленных двумя отравителями — отцом и сыном Борджа. В целом все выглядит так, как будто против кардиналов велась настоящая химическая война, и кажется очень странным, что их преосвященства отваживались встречаться с папой и вообще не бежали из Рима, где каждого из них, рано или поздно, постигала участь крысы в подполе. Но никто из историков не удосужился провести количественный анализ столь ужасного мора, обрушившегося на священную коллегию в последнее десятилетие XV века. Между тем несложный арифметический подсчет показывает, что за годы понтификата Александра VI скончался двадцать один кардинал — и это число меньше, чем соответствующий показатель смертности при любом другом папе за такой же промежуток времени. Вот их имена:

Ардичино делла Порта, умер в 1493 году в Риме; Джованни де Конти, умер в 1493 году в Риме; Доменико делла Ровере, умер в 1494 году в Риме; Гонсалес де Мендоса, умер в 1494 году в Испании; Луи-Андре д’Эпине, умер в 1495 году во Франции; Джан Джакомо Склафенати, умер в 1496 году в Риме; Бернандино ди Лунати, умер в 1497 году в Риме; Паоло Фрегозо, умер в 1498 году в Риме; Джанбаттиста Савелли, умер в 1498 году в Риме; Джованни делла Гроле, умер в 1499 году в Риме; Джованни Борджа (младший), умер в 1500 году в Фоссомброне; Бартоломео Мартини, умер в 1500 году в Риме; Джон Мортон, умер в 1500 году в Англии; Баттиста Дзсно, умер в 1501 году в Риме; Хуан Лопес, умер в 1501 году в Риме; Джанбаттиста Феррари, умер в 1502 году в Риме; Хуртадо де Мендоса, умер в 1502 году в Испании; Джанбаттиста Орсини, умер 1503 году в Риме; Джованни Микьель, умер в 1503 году в Риме; Джованни Борджа (старший), умер в 1503 году в Риме; Фредерик Казимир, умер в 1503 году в Польше.

По крайней мере в семнадцати случаях смерть вышеуказанных святых мужей не сопровождалась никакими эксцессами и не привлекла ничьего внимания, как свидетельствуют письма, хроники и посольские отчеты. Остаются четверо: Джованни Борджа-младший (кузен Чезаре), Джанбаттиста Феррари, кардинал Моденский, Джанбаттиста Орсини и Джованни Микьель. Все бесчисленные рассказы об отравителях — Борджа выросли из слухов, сопровождавших гибель этих четырех человек.

Мы уже говорили о явной бессмысленности обвинений, выдвигаемых против Чезаре в связи с кончиной Джованни Борджа, умершего от лихорадки в Фоссомброне. Картина смерти кардинала Микьеля выглядит достаточно спорной. Здесь последнее слово остается за читателем, и каждый может принять ту гипотезу, которая ему больше по вкусу.

В том, что касается Джанбаттисты Орсини, прямые улики против Александра сводятся к нескольким строчкам враждебных Ватикану послов. Но даже если согласиться с традиционной версией об отравлении, то оно представляло собой вариант казни политического противника.

А как обстоит дело с Джанбаттистой Феррари, кардиналом Модены? О нем известно сравнительно немногое. Кардинал сумел накопить огромное богатство… и снискал всеобщее к себе отвращение как на родине, так и в Риме. Приходится предположить, что его преосвященство был не слишком разборчив в средствах. После смерти Феррари Рим наводнили язвительные эпиграммы, ставшие, по выражению Бурхарда, «достойным венцом его бесславной жизни». Некоторые из этих стишков мы находим в дневнике ватиканского церемониймейстера; один из них гласит:

Нас Janus Baptista jacet Ferrarius urna, Terra habuit corpus, Bos bona, Styx animam[680]

Как видно из эпиграммы, папа (Бык) поспешил наложить руку на богатства покойного, и тут можно лишь повторить сказанное по поводу наследства кардинала Микьеля. Но отчего же умер кардинал Феррари? Оказывается, единственное документальное упоминание о яде вновь исходит от венецианского посла. Двадцатого июля 1502 года, сообщая в Сенат о смерти кардинала Модены, он отмечает удивительную, граничащую с неприличием торопливость, с которой папа распределил все должности и бенефиции Феррари. Немалую долю последних получил кардинальский секретарь Себастьяно Пинцоне, что, по мнению Джустиниана, являлось «ценою крови» — платой за убийство хозяина. А в предыдущем письме, от одиннадцатого июля, посол обронил многозначительные слова: «Кардинал Модены тяжело болен, и надежды на его выздоровление невелики. Подозревают яд».

Но недуг Джанбаттисты Феррари нашел отражение и в дневнике Бурхарда. Согласно записям церемониймейстера, первые признаки заболевания появились третьего июля. Сам кардинал считал, что у него лихорадка, но упорно отказывался как от кровопускания, так и от любой другой врачебной помощи. Уповал ли он всецело на Божье милосердие или просто не доверял медикам — неизвестно; как бы то ни было, упрямство стоило ему жизни. Феррари скончался двадцатого июля, на семнадцатый день болезни.

Итак, никакого намека на отравление. Однако через два с половиной года, уже при Юлии II, церемониймейстер напишет в дневнике следующее: «На заседании руоты вынесен смертный приговор in contumaciam[681] писцу канцелярии его святейшества Себастьяно Пинцоне. Он лишен всех должностей и объявлен вне закона, как виновный в смерти своего благодетеля и господина, кардинала Моденского».

Таким образом, вина исчезнувшего Пинцоне как будто получила официальное подтверждение. Значит, Джустиниан прав? Это не исключено, хотя в данном случае вердикт руоты едва ли может считаться окончательным доказательством. Он произнесен больше чем через два года, в отсутствие обвиняемого, и мы не знаем, какие улики были представлены высокому трибуналу. Бурхард не комментирует утверждение о том, что «смерть кардинала Моденского лежит на совести Себастьяно Пинцоне», и, судя по всему, не изменил своего первоначального мнения о лихорадке, прервавшей жизнь его преосвященства. Но даже допустив справедливость приговора руоты, следует отметить, что в нем не содержится каких-либо упоминаний о Борджа.

Сходство между судебными процессами Пинцоне и Коллоредо бросается в глаза, и это неудивительно — оба они были начаты по воле одного и того же человека, папы Юлия II, и закончились в соответствии с его желаниями.

Трактовка событий, угодная новому первосвященнику, пережила папу на три с половиной столетия. Так, в работе доктора Якоба Буркхардта «Культура итальянского Возрождения» среди множества выпадов против Чезаре Борджа говорится, что «Микеле де Корелла исполнял при нем обязанности палача, а Себастьяно Пинцоне — тайного отравителя». Едва ли имеет смысл отстаивать память дона Мигеля — за ним действительно водилось немало грехов, и он убивал людей не только в бою. Но вот роль, отведенная Пинцоне, выглядит довольно странной, если учесть, что он никогда не состоял на службе у герцога, а среди записей современников нет вообще никаких упоминаний об их знакомстве. Вымышленная связь между герцогом и кардинальским секретарем оправдывается очевидной целью — взвалить на первого долю ответственности за недоказанное преступление второго.

Даже такой прилежный исследователь, как Грегоровий, не придал значения истории болезни кардинала Модены, изложенной в дневнике церемониймейстера. Он со всей определенностью утверждает, будто кардинал Феррари стал еще одной жертвой Борджа, точнее, их «безотказного белого порошка».

Более того, оказывается раскрытым даже состав этого легендарного смертоносного препарата. Джовио называет его «кантарелла»; таким образом, мы имеем дело с кантаридином — веществом, хорошо изученным современной медицинской наукой. Но почему именно «кантарелла», а не какой-нибудь другой яд? Возможно, сыграло свою роль красивое и отчасти зловещее звучание самого слова, а также известное афродизическое действие, производимое малыми дозами кантаридина. Последнее обстоятельство, по мысли Джовио, должно было привлечь к этому яду самое пристальное внимание похотливых Борджа, и особенно Александра VI (Чезаре, в силу своего возраста, едва ли испытывал нужду в искусственных возбуждающих средствах).

Джовио оставил нам описание пресловутой «кантареллы» — и сделал это совершенно напрасно, разом уличив себя во лжи. «Кантарелла, — пишет он, — представляет собою белый порошок, лишенный запаха и имеющий очень слабый и не противный вкус». Между тем кантаридин — масса темно-зеленого цвета, с едким запахом и жгучим вкусом. Сходства, как видим, никакого, но кто будет обращать внимание на подобные мелочи, когда историк преподносит публике сенсационную новость — разгадку векового секрета Борджа!

Но вернемся к изложению реальных событий. Выполняя приказ его святейшества, войска герцога двинулись на Чери — последний оплот семейства Орсини. Город сдался после четырехнедельной осады, с правом свободного выхода для всех защитников. Как рассказывали очевидцы, падение Чери во многом было предопределено использованием хитроумных боевых машин, которые сконструировал Леонардо да Винчи.

В Риме также происходили сражения, но на дипломатическом фронте. Здесь противоборствовали папа и венецианцы. Грабеж в Сенигаллии окончательно разъярил могущественную Республику, и Сенат от имени пострадавших купцов потребовал у святого отца возмещения убытков и гарантий на будущее. Венеция готова была прекратить нейтралитет и начала постепенно перемещать войска к северным границам Романьи. Дож и Сенат давно старались найти повод, который был бы достаточно веским даже в глазах Людовика XII и мог бы оправдать открытие военных действий против Валентино.

Венеция являлась очень серьезным противником, и герцог понимал, что в случае конфликта ему придется рассчитывать на собственные силы, а не на помощь Франции. Он спешно усилил романские гарнизоны и назначил новых наместников, отвечавших за безопасность и оборону всех городов в его владениях. Кристофоро делла Торре принял командование над Имолой, Фаэнцей и Форли; Иеронимо Бонади стал сенешалем Чезены, Римини и Пезаро.

Фано, Сенигаллия, Фоссомброне и Пергола поручались заботам Андреа Косса, а в Урбино выехал дон Педро Рамирес. Ему досталась самая трудная часть работы, поскольку горное княжество было захвачено, но не покорено. Крепости Майоло и Сан-Лео оставались в руках сторонников Гуидобальдо да Монтефельтро.

Рамирес действовал с методичной непреклонностью. Он взял штурмом Майоло, а затем подавил все мелкие очаги сопротивления. Только после этого его отряды обложили Сан-Лео. Осада продолжалась почти полгода, защитники отбили все приступы и выказали чудеса храбрости, но в конце концов оказались на грани голодной смерти. Двадцать восьмого июня 1503 года комендант Латтанцио приказал поднять белый флаг.

Немалое беспокойство доставляла герцогу и возросшая дипломатическая, а отчасти и военная активность Флоренции. Посол Синьории, Франческо де Нарни, уже посетил Болонью, Сиену и Лукку, предлагая от имени своего правительства заключить четырехсторонний оборонительный пакт против Борджа. Эти города находились под покровительством французского короля и если и не были вполне уверены в собственной безопасности, то по крайней мере могли надеяться, что мысль о Людовике не позволит герцогу обойтись с ними слишком сурово. Впрочем, переговоры вскоре прервались, и до официального союза дело так и не дошло. Все же Флоренция рискнула выделить несколько эскадронов кавалерии на подмогу Пандольфо Петруччи, ибо видеть Сиену под властью сторонника Медичи казалось для Синьории куда меньшим злом, чем соседство со страшным герцогом Романьи. В начале марта 1503 года Пандольфо возвратился в родной город, сопровождаемый флорентийскими наемниками. Подданные не слишком обрадовались его прибытию, но покорились и не протестовали. Возможно, они просто решили дождаться того дня, когда приближение Валентино опять вынудит Петруччи искать спасения в бегстве.

Летом 1503 года на землях церковного государства воцарился долгожданный мир. Поспевая всюду, герцог старательно налаживал хозяйственную и административную жизнь страны. Он устранил угрозу голода, закупив на Сицилии большие партии отборной пшеницы. Корабли с зерном уже разгружались в романских портах. С казнью Рамиро де Лорки жалобы и нарекания на судопроизводство герцога прекратились. Чезаре не посягал на традиционные права и привилегии городов; муниципальные должности по-прежнему оставались выборными. Кроме верховного правителя — сенешаля, — назначался только председатель гражданского трибунала. Согласно обычаю этот пост всегда занимал представитель другого города, не связанный с местными жителями ни родством, ни свойством. Герцог привлекал к себе на службу лучших правоведов Романьи, «мужей, прославленных ученостью, справедливых и одаренных ясным разумом», и щедро оплачивал их труды.

Чезаре вернулся в Рим, но не для того, чтобы почивать на лаврах. Теперь его мысли занимала реорганизация армии, ее перевод на территориальную основу. Он думал о королевской короне — значит, предстояли новые походы, новые сражения, для которых ему потребуются тысячи надежных солдат, более верных и храбрых, чем чужеземные наемники.

Народ Романьи уже успел оценить преимущества управления Чезаре Борджа, и приказ, обязывающий каждую семью в его владениях выставить по одному человеку для герцогской армии, выполнялся быстро и беспрекословно. Это не означало постоянной воинской службы — люди по-прежнему жили под своим кровом, но по первому сигналу тревоги должны были явиться под знамена Борджа. Таким образом, в течение двух-трех дней герцог мог мобилизовать до семи тысяч солдат.

Мы уже говорили, что при всех многочисленных талантах Чезаре Борджа его истинным призванием оставалась война. Он был прирожденным полководцем. Солдаты чувствовали это и гордились своим непобедимым командиром, гордились его умом, отвагой и властью. Герцог платил хорошее жалованье, но преданность не купить за деньги. Люди шли за ним в огонь и воду, ибо почитали за честь носить свои стальные кирасы и красно-желтые камзолы с вышитой золотом буквой «С».[682]

В то лето, не умолкая, стучали молотки во всех оружейных мастерских Брешии. Ломбардским кузнецам и оружейникам не приходилось жаловаться на нехватку заказов — герцогу требовались сотни мечей и шлемов, копий и панцирей. Сверкающими струями текла в формы расплавленная бронза — литейщики готовили пушки для грядущих штурмов.

Полный великих замыслов, Чезаре не подозревал, что уже достиг вершины своего могущества. Катастрофа, которой предстояло низвергнуть герцога Романьи и Валентино, невидимой тенью нависла над его головой.

Часть IV Падение Быка

Multos timere debet, quem multi timent[683]

Глава 28

СМЕРТЬ АЛЕКСАНДРА VI
Истерзанный Неаполь вновь сделался полем битвы. Маленькое средиземноморское королевство оставалось яблоком раздора двух великих военных держав — Франции и Испании, а итальянские государи, обуреваемые завистью и мелочным честолюбием, думали лишь о том, как бы погреть руки на новой войне, поживившись за счет соседей. Пройдет еще три с половиной столетия, прежде чем итальянцы осознают себя единой страной, и два десятка поколений успеют смениться на земле Апеннинского полуострова.

Дела у французов складывались не блестяще, и обеспокоенный Людовик потребовал, чтобы герцог Валентино, выполняя свои союзнические обязательства, оказал ему военную помощь. Королевское письмо в Ватикан было написано в весьма настойчивом тоне, ибо до Лувра уже донеслись слухи о темной истории, связанной с именем некоего Франческо Троке.

Троке, камерарий папы, считался одним из довереннейших слуг семьи Борджа; Виллари аттестовал его как «одного из самых надежных и преданных убийц, когда-либо служивших этой ужасной банде». Никто и никогда не упоминал о конкретных убийствах, в которых был бы замешан Франческо, но сам факт его участия в делах и замыслах Александра VI не вызывает сомнения, да и Чезаре не раз использовал осведомленность и дипломатические таланты тайного секретаря папы. Тем удивительнее для всех стало внезапное бегство Троке и последовавший за ним приказ герцога Валентино: всем подданным святого престола вменялось в обязанность задержать беглеца, ибо он совершил тяжкое преступление, «задевающее честь и достоинство французского короля».

Представить, каким образом безродный и безвестный Троке мог оскорбить Людовика XII, было трудновато, и вскоре в Риме начали поговаривать, что исчезновение камерария объясняется совсем иными причинами. Передавали, будто герцог, задумав изменить французам, вступил в тайные переговоры с испанским военачальником. Папскому секретарю отводилась роль посредника и связного, которую он добросовестно исполнял, надеясь в будущем получить за труды кардинальскую шапку. Убедившись, что его имя не входит в список новых кардиналов, Троке воспринял это как тяжкую обиду и бежал, рассчитывая предать своего патрона и удовлетворить если не честолюбие, то хотя бы желание отомстить.

Его дальнейшая судьба в точности неизвестна, но скорее всего бывшему камерарию не удалось окончить дни в покое и довольстве. Кто-то рассказывал, будто Франческо Троке был схвачен на корабле, идущем к Корсике, бросился в море и утонул, пытаясь вплавь добраться до берега; другие уточняли, что этот корабль, снаряженный по приказу и на деньги герцога, вышел в море специально ради означенного прыжка за борт, проделать который Троке помогли слуги Валентино, связавшие пловцу руки и ноги; наконец, третьи утверждали со всей определенностью: не было ни моря, ни корабля, ни утопленника, а был лишь таинственный пленник, привезенный в Рим с капюшоном на голове и в ту же ночь задушенный в замке св. Ангела.

Теперь нам уже едва ли удастся отделить вымысел от правды во всей этой истории. Ни обстоятельсва бегства и гибели Троке, ни намерение герцога изменить Людовику XII не получили в дальнейшем никаких доказательств и остались слухами — хотя следует признать, что на этот раз в них не содержалось ничего невероятного. Чезаре Борджа никогда не придавал большого значения клятвам и договорам, соблюдая их лишь постольку, поскольку для него это было выгодно; и нетрудно допустить, что он — наполовину испанец — не стремился обратить оружие против земляков своего отца.

Оба Борджа, старый и молодой, слишком презирали толпу, чтобы как-то подстраиваться к общественному мнению. Видимо, этим объясняется странная и неопределенная формулировка вины исчезнувшего мессера Франческо. В аристократическом высокомерии герцог не счел нужным позаботиться о создании более выгодной для себя версии событий, и его оплошностью немедленно воспользовались враги — флорентийцы и венецианцы. Обе республики, уже не первый год опасавшиеся удара Быка, не упускали ни одной возможности ослабить союз между Борджа и французами.

Так они поступили и на этот раз, причем не без успеха: отношения между Лувром и Ватиканом как будто дали заметную трещину. Но папа поспешил рассеять подозрения короля. Двадцать восьмого июля он принял французского посла и объявил, что в течение ближайшей недели герцог Валентино выступит к Неаполю во главе пятисот всадников и двух тысяч пехотинцев.

Все приготовления к походу были завершены с обычной быстротой. Последний вечер перед выступлением из Рима Чезаре решил провести вместе с отцом — кардинал Адриано да Корнето просил его святейшество и герцога почтить своим присутствием праздничную трапезу в винограднике, на загородной вилле. Есть семьи, в чьей истории особенно заметна таинственная и неумолимая воля рока, и к их числу, вне всякого сомнения, принадлежала семья наших героев. Четыре года назад, в такую же теплую ночь, братья Борджа пили вино и мирно беседовали в материнском имении в Субурре. Шелестел ветерок, сквозь ажурный свод виноградных лоз мерцали приветливые, яркие звезды — но еще до рассвета одному из сидевших за столом предстояло испустить дух под кинжалами неведомых убийц. И вот опять Борджа, отец и сын, ужинают под открытым небом, в кругу друзей и приближенных, и опять за столом сидит незримая, незваная гостья — смерть.

Наслаждаясь вечерней прохладой после душного дня, все допоздна засиделись в саду, забыв о тысячелетнем биче Рима — малярийных испарениях окрестных низин. А ведь болезнь уносила сотни людей каждое лето, и около года тому назад ее жертвой стал младший брат Чезаре — кардинал Джованни Борджа… Через несколько дней, субботним утром двенадцатого августа, папа почувствовал себя нездоровым и даже не смог отслужить мессу. Вечером началась лихорадка. Жар усиливался, и временами Александр впадал в забытье и бредил. После кровопускания, сделанного пятнадцатого числа, состояние больного улучшилось. Несколько кардиналов, допущенных к папе, старались развлечь его разговорами и даже затеяли игру в карты у самого ложа святого отца. Казалось, недуг уже готов отступить перед прославленным «бычьим здоровьем» Борджа.

Но спустя сутки наступило резкое ухудшение, и врач заявил, что надежды на выздоровление его святейшества больше нет. Епископ Ульмский, неся святые дары, вошел в опочивальню Александра и затворил дверь. Ему предстояло выслушать исповедь и дать больному последнее помазание. Вечером восемнадцатого августа папа скончался.

Так умер Родриго де Борджа — римский папа Александр VI. История его болезни и смерти, изложенная выше, составлена по записям лечащего врача, материалам из дневника Бурхарда и донесениям послов Венеции и Феррары. Эта картина сильно отличается от общеизвестной легендарной версии, но она достоверна, ибо подтверждена показаниями нескольких независимых свидетелей.

Как упоминает феррарский посол в письме к герцогу Эрколе, датированном четырнадцатым августа, в то лето лихорадка выкосила чуть ли не половину Рима. Не избежали заразы и многие кардиналы, в том числе и Адриано да Корнето. Он заболел почти одновременно со своими гостями, но вскоре поправился.

В дни, когда умирал его отец, Чезаре также оказался прикованным к постели. Болезнь доставляла ему тяжкие муки. Пытаясь унять нестерпимый жар, герцог вскакивал и окунался в ванну с ледяной водой. Подобная терапия, несомненно, убила бы более слабый организм, но Чезаре остался жив, хотя впоследствии у него начала шелушиться и отслаиваться кожа по всему телу.

В дневнике Бурхарда отмечено одно обстоятельство, показавшееся церемониймейстеру очень странным: папа, уже находясь на смертном одре, ни разу не упомянул о своих детях и не выразил желания увидеться с ними. Позднейшие писатели считали такую сдержанность лучшим доказательством дьявольских деяний герцога и его сестры Лукреции; подразумевалось, что даже преступный отец на закате дней «молчаливо отрекся» от запятнанного кровью потомства.

Это мнение трудно признать справедливым. Легче предположить другое — старый человек, готовясь предстать перед лицом Вечного Судии, не мог не думать о своей бурной и неправедной жизни, о высоком звании, которым он так долго и своевольно пользовался для личных нужд, о долге, которым так часто пренебрегал. Он не был пастырем верующих, а прошел путь князя и монарха; он многих обидел, и ему было в чем каяться. И очень может быть, что теперь,лежа на смертном одре, он желал отринуть все мирские помыслы и хотя бы в последние часы сосредоточить свой беспокойный ум на Боге, о котором слишком часто забывал при жизни.

Герцог Валентино не уронил ни одной слезы, узнав о смерти отца. Чувствительность вообще была совершенно чужда его натуре, и, насколько известно, он не испытывал сколько-нибудь пылкой привязанности ни к одному человеку на свете. Кроме того, обстановка требовала от Чезаре немедленных действий. Кляня болезнь, отнявшую у него силы в самый ответственный миг, он вызвал верного Микелетто и отдал необходимые приказы. Через полчаса армия поднялась по тревоге.

Солдаты герцога оцепили Ватикан, у всех ворот была расставлена усиленная стража. Отряды наемников входили в Рим, и город затих, придавленный железным кулаком испанского капитана. Весть о кончине папы наполнила сердца горожан тревогой и страхом — затаившись в домах, люди гадали, что предпримет временный владыка Рима.

Явившись к хранителю папской казны, кардиналу Казанове, дон Мигель потребовал у него ключи от сокровищницы. Кардинал заартачился, наивно пытаясь убедить угрюмого головореза в противоправности любых посягательств на церковные деньги, даже со стороны герцога Романьи и Валентино. Выслушав кардинальскую отповедь, испанец приставил обнаженный кинжал к горлу его преосвященства и вторично изложил цель своего визита. Осознав бесполезность дальнейшей дискуссии, Казакова сдался, и через несколько минут солдаты поволокли из сокровищницы драгоценную утварь — золотые чаши для причастия, паникадила и дарохранительницы, усыпанные изумрудами и рубинами, ризы и облачения, расшитые жемчугом и бирюзой, серебряные блюда, подсвечники и кропильницы. Стоимость добычи превышала двести тысяч дукатов, не считая ста тысяч в звонкой монете — кожаные мешки с папским золотом, под бдительным надзором Мигеля да Кореллы, вместе с остальным добром отправились во дворец Монте-Джордано.

После сокровищницы наступил черед жилых покоев, откуда вынесли все, представлявшее хоть какую-нибудь ценность, вплоть до постельного белья. Со смертью кардинала Джованни Борджа рухнули надежды передать престол св. Петра по наследству, подобно трону любого светского государя, и Валентино не собирался делиться семейным достоянием с будущим папой.

Теперь можно было подумать об отдании последнего долга усопшему. Рассказы об обстоятельствах кончины Александра VI, один другого страшнее и неправдоподобнее, уже ходили по Риму, обрастая новыми деталями и подробностями. В предсмертном бреду папа произнес слова, нередко срывающиеся с губ умирающих: «…Я иду, иду… Подожди… Погоди хоть немного…», — и вот уже благочестивые кумушки, побелев от ужаса, шептали соседкам, что в последние минуты жизни святой отец обращался к дьяволу. Сатана, купивший душу кардинала Родриго де Борджа ценой одиннадцатилетнего понтификата, явился за своей собственностью, и папа тщетно старался вымолить отсрочку у князя тьмы. Другие добавляли, что дьявол возник в спальне Борджа в образе отвратительной обезьяны. Говорили, будто один из кардиналов сумел изловить богопротивную тварь, не подозревая о ее сверхъестественной природе, но папа, увидев непрошеного гостя схваченным, прохрипел: «Отпусти, отпусти его! Ты что, не видишь — это же Он!» Надо заметить, что и многие образованные люди относились к этой жуткой сказке со всей серьезностью: мы находим ее в хронике Сануто и в письме герцога Мантуанского.

Похороны Александра VI стали, с начала и до конца, апофеозом позора и вместе с тем — обвинительным актом той легкомысленной и жестокой эпохе, когда презрение к человеческой жизни шло рука об руку с неуважением к праху и памяти умерших.

Отпевание должно было происходить в соборе св. Петра. Тело папы, в полном архипастырском облачении, покоилось на открытом катафалке перед дверями храма, чтобы римляне могли проститься с первосвященником, который — худо или хорошо — в течение долгих лет держал бразды правления Вечным городом и мировой церковью. Слившись воедино, хор и орган вознесли к древним каменным сводам скорбные звуки «Libera me, Domine»[684]. Но траурную церемонию внезапно прервали злобные выкрики, ругань и лязг оружия — на площади вспыхнула ссора между солдатами герцога, находившимися здесь для охраны порядка. Возникнув по неизвестной причине, она быстро превратилась в настоящее сражение, в которое втягивались все новые участники.

Перепуганные клирики и певчие кинулись врассыпную, и собор опустел. Брошенное в суматохе тело папы еще сутки оставалось на прежнем месте, и никто не отваживался даже приблизиться к катафалку.

Лишь на следующий день бренные останки Александра VI были перенесены в часовню Девы Марии — Целительницы лихорадки. Полнокровие и тучность покойного вкупе с римской жарой уже сделали свое дело, и началось разложение. Носильщики изощрялись в остроумии, потешаясь над обезображенным трупом человека, поцеловать туфлю которого они сочли бы за великую честь всего три дня назад.

Когда стемнело, плотники привезли в часовню гроб. Здесь разыгрался последний акт трагического фарса — оказалось, что распухшее тело не влезает в свой последний тесный приют. Гроб был не только узок, но и короток; чтобы поместить в нем покойного, пришлось снять с его головы митру первосвященника, заменив ее куском старого ковра. Паника, царившая в городе, заставила людей утратить последние остатки человечности и стыда. Ни кардиналы, ни епископы, никто из духовных лиц не пришел прочитать молитву и проводить в последний путь Родриго де Борджа. В темноте, не зажигая свечей, рабочие втиснули тело папы в гроб и, заколотив крышку, поспешно предали его земле.

Тревожная ночь опустилась на Рим. Двери домов и дворцов были крепко заперты, и тишину нарушали лишь мерные тяжелые шаги солдат — ландскнехты герцога патрулировали город.

Новый страшный слух, подобно степному пожару, уже успел обежать римлян. Передавали, будто смерть папы не была естественной — Александр VI умер от яда; этим-то и объяснялось быстрое разложение трупа. Но все же мысль о Борджа в роли жертвы преступления казалась слишком парадоксальной, чтобы в таком виде укорениться в народной молве. Возникали предположения, строились догадки; вспомнился среди прочего и ужин у Андриано да Корнето (кардинал все еще не оправился от болезни). Так постепенно сложился сюжет умопомрачительной драмы, вполне удовлетворявшей вкусам общества. Предполагалась следующая цепь событий.

Действие первое. Желая завладеть богатствами кардинала да Корнето, папа решает спровадить его преосвященство на тот свет, применив свое излюбленное средство — знаменитый белый порошок, яд Борджа. По поручению отца герцог Валентино подкупает одного из слуг на вилле Корнето — тот должен всыпать отраву в кувшин с вином и своевременно наполнить им кубок кардинала.

Действие второе. Слуга, приготовивший смертоносное питье, отнесся к порученному делу с чисто итальянской беспечностью — он ставит кувшин на стол и куда-то уходит, нимало не интересуясь дальнейшим. Тем временем начинают съезжаться гости.

Действие третье. Папа тучен, после знойного дня его мучает жажда. Он просит вина, и ничего не подозревающий кравчий наливает ему из кувшина с ядом. В этот момент входит герцог. Не зная, какое вино отравлено, он, конечно, предпочитает пить то же, что и отец; как ни странно, роковой кувшин не имеет примет, известных самим злодеям. Таким образом, судьба сталкивает обоих Борджа в яму, вырытую ими для кардинала Корнето.

Эту занимательную историю предлагают читателям Гвиччардини, Джовио и целый ряд других летописцев. Следует заметить, что и здесь наибольшую осведомленность о тайных кознях Борджа проявляют, как всегда, именно те авторы, которые не были — и не могли быть — знакомы ни с одним непосредственным участником событий. Мы снова видим в этом ряду венецианца Паоло Капелло, одарившего мир столь красочным и подробным описанием обстоятельств смерти герцога Гандийского и Альфонсо Арагонского. Не остался в стороне и Пьетро Мартире д’Ангьера. Он по-прежнему не покидал Испании, но «не имел и тени сомнения» в истинных причинах всех римских коллизий, связанных с кончиной Александра VI. В письме д’Ангьеры, датированном десятым ноября 1503 года, содержится первое законченное изложение версии самоотравления.

Д’Ангьера не обошел вниманием и болезнь Чезаре. Приходится допустить, что он, сидя в Бургосе, с поразительной отчетливостью видел все происходящее в герцогских покоях в Риме. Ведро с ледяной водой, облегчавшее лихорадочный жар больного, претерпело под бойким пером истинно волшебную метаморфозу — оно превратилось в мула со вспоротым брюхом. По словам дона Пьетро, герцог, в соответствии со своими зверскими наклонностями, искал исцеления в кровавой ванне — утробе свежеубитого животного.

Однако такое скучное, бесполое существо, как мул, плохо сочеталось с образом свирепого воителя, и народная фантазия быстро переделала смирную подседельную скотину в молодого быка. Этот вариант выглядел тем естественнее, что приводил на ум сразу две яркие параллели: родовой герб Борджа и подвиги Чезаре на цирковой арене. А венцом исторической клеветы стало творение некоего французского писателя. Широкими, сочными мазками, с чисто галльским воодушевлением он набрасывает картину, по сравнению с которой кажутся детской забавой даже черные мессы аббата Гибура: Чезаре Борджа набирается сил, погрузившись по шею в дымящееся бычье чрево. Предоставим же слово этому плодовитому автору:

«Cet homme de meurtres et d’inceste, incarne dans l’animal des hecatombes et des bestialites antiques en evoque les monstrueuses images. Je crois entendre le taureau de Phalaris et le taureau de Pasiphae repondre de loin par d’effrayants mugissements, aux cris humains de ce bucentaure»[685].

Так — уже посмертно — писалась история болезни герцога Валентино. Семенам лжи, посеянным врагами еще при жизни Борджа, предстояло плодоносить не одну сотню лет.

Глава 29

ПИЙ III
Будучи прикованным к постели, Чезаре Борджа страдал не только от лихорадки. Мысль о собственном бессилии жгла и иссушала его не меньше, чем бурлившая в крови болезнь. Наверное, в те дни он впервые почувствовал, что ни богатство и хитрость, ни ум и отвага не помогут тому, от кого отвернулась судьба. Впоследствии, беседуя с Макиавелли, герцог признался, что давно уже разработал план действий на случай смерти отца — план, в котором учел и предусмотрел всех и все, кроме одного обстоятельства: собственной болезни. Почва ушла у него из-под ног в тот самый момент, когда требовалось максимальное напряжение и душевных, и физических сил, чтобы в изменившейся обстановке сохранить свое прежнее положение.

Изменилось и отношение союзников. Венеция и Флоренция вполне отдавали себе отчет в том, что поддержка Франции в действительности касается лишь церковного государства и его главы, но не герцога Валентино. Обе республики предоставили деньги и солдат Гуидобальдо да Монтефельтро, и уже двадцать четвертого августа он водрузил свое знамя в Сан-Лео. Рамирес, оборонявший город, отступил к Чезене, а не успевшие скрыться сторонники Борджа в Урбино один за другим шли на виселицы и на плахи. Опираясь на отряды флорентийских наемников, Якопо д’Аппиано отвоевал Пьомбино, в то время как Джанпаоло Бальони, без боя вытеснив войска герцога из Маджоне, уже двигался к Камерино. Вителли возвратились в свое родовое гнездо — Читта-ди-Кастелло. Заняв город, они протащили по улицам позолоченного бычка — это символизировало изгнание Борджа. К концу августа окончание владычества герцога над Романьей стало очевидным. А Рим бурлил, и в любой день мог начаться стихийный штурм ватиканских стен.

Но тяжело больной, преданный союзниками, всеми ненавидимый герцог не собирался сдаваться. Воин до мозга костей, Чезаре мечтал не о покое, а о продолжении борьбы.

В эти дни по совету своего друга и секретаря Агапито Герарди он нашел новый стратегический ход: союз с могущественным семейством Колонна, давнишним соперником Орсини, оспаривавшим его права на верховную роль в делах Вечного города. Агапито, в жилах которого текла кровь Колонна, ручался за успех. В глубокой тайне он начал переговоры.

Вековая вражда с Орсини пересилила ненависть к Борджа. Несмотря на отпадение Романьи, Просперо Колонна решился сделать ставку на герцога Валентино и прибыл в Рим, чтобы скрепить договор традиционным способом — помолвкой маленького Родриго, сына Лукреции, с одной из своих племянниц. По счастливому совпадению в тот же день коллегия кардиналов постановила сохранить за Чезаре Борджа звание главнокомандующего войсками Святого престола.

Теперь забеспокоилась Франция. Отряды Колонна сражались под знаменами капитана Гонсало, и французский посол запросил герцога о его дальнейших намерениях. Это было именно то, чего добивался Чезаре — одним ходом он снял угрозу нападения Орсини и вновь заставил считаться с собой христианнейшего короля. Заверив посла в том, что союз с Колонна не означает объединения папских войск с испанской армией, герцог выразил готовность по-прежнему выступать на стороне Людовика XII, но, конечно, на условиях взаимной поддержки.

Вскоре благодаря, деятельному посредничеству кардинала Сан-Северино был подписан новый договор, согласно которому Франция подтвердила все права герцога Валентино и гарантировала защиту его владений. Первого сентября из Рима выехали три гонца с копиями этого документа, предназначенными для Флоренции, Венеции и Болоньи. Подпись короля обезопасила Чезаре от козней северных врагов и развязала ему руки для борьбы в центральной части страны.

Но, увы, эти руки, еще недавно способные сломать подкову и одним ударом отрубить голову быку, теперь с трудом доносили до пересохших губ бокал холодной воды. Конклав кардиналов, собравшийся для выборов нового папы, потребовал, чтобы все вооруженные формирования покинули Рим. Герцог подчинился воле священной коллегии, но не решился остаться в городе без охраны и выехал за своими войсками. Французский посол и кардинал Сан-Северино сопровождали его до городских ворот. Обоих поразили перемены, произошедшие с Чезаре, — они казались еще заметнее при ярком солнечном свете. В носилках, медленно удалявшихся на плечах солдат по пыльной дороге, полулежал худой, угрюмый, измученный человек. Болезнь оставила ему одну только жизнь, отняв молодость, красоту и его прославленную силу.

Первую остановку сделали в Непи, где герцог встретился со своим бесталанным младшим братом Жофре. Супруга Жофре, прекрасная монна Санча, уже отправилась в Неаполь под защитой Просперо Колонны. Она пустилась в это путешествие с несказанной радостью, ибо всего лишь тремя днями раньше изнывала, мучимая страхом и тоской, за стенами замка св. Ангела, — Александр, выведенный из терпения любовными похождениями невестки, приказал заточить ее туда незадолго до своей смерти.

Неизбежность новой войны была очевидна. Известие о том, что папский престол свободен, разом приободрило всех противников герцога. И хотя обновленный договор между Чезаре и Людовиком XII оказывал некоторое сдерживающее действие на самых опасных врагов — богатые республики Венецию и Флоренцию, — сам по себе он не мог обеспечить сохранение status quo[686].

Бартоломео д’Альвиано не стал дожидаться официального приказа своего правительства и по собственному почину двинул войска в Романью. В Равенне его с нетерпением дожидался Пандольфаччо Малатеста — он хотел вернуться на отцовский престол, но понимал, что это вряд ли удастся без посторонней помощи. Первая попытка оказалась безрезультатной: жители Римини слишком хорошо помнили своего бывшего владетеля. Они заперли городские ворота и поднялись на стены, полные решимости не допустить восстановления тирании. Бартоломео, располагавший в то время лишь легкой кавалерией, был вынужден отступить — осада города была ему не по силам.

Узнав об этой неудаче, Венеция выслала подкрепления и одновременно отреклась от своего кондотьера, объявив, что он действует самовольно, на собственный страх и риск. Это был дипломатический жест в сторону Франции, никого не обманувший и в практической политике ничего не изменивший. Малатеста торжествовал: при виде армии с осадными орудиями его город слался без боя.

Теперь судьба наконец улыбнулась и Джованни Сфорца. Меч венецианского кондотьера проложил ему путь на родину, и третьего сентября Джованни снова обрел власть над Пезаро.

Отсюда Бартоломео повернул на Чезену. Но Романья все еще хранила верность герцогу Валентино — в сражении десятого сентября венецианцы были опрокинуты и обращены в бегство.

Шестнадцатого сентября правители Римини, Пезаро, Кастtлло, Камерино, Урбино и Сенигаллии собрались в Перудже и заключили военный союз, передав верховное командование двум кондотьерам — Бартоломео д’Альвиано и Джанпаоло Бальони. Они надеялись склонить к участию в лиге и Флоренцию, но та отказалась, опасаясь французского короля. И в этот же день в Риме затворились двери Сикстинской капеллы — священная коллегия приступила к избранию нового папы. Положение в стране налагало на кардиналов особую ответственность, и весь конклав усердно молил Господа вразумить их и ниспослать мудрость для правильного решения. Божественное вдохновение казалось тем более необходимым, что борьбу за апостолический престол готовились вести три группировки — венецианская, французская и испанская. Первая из них поддерживала Джулиано делла Ровере; ставленником Франции был кардинал д’Амбуаз (король даже направил конклаву собственноручное послание, настойчиво прося оказать предпочтение его другу); испанцы же агитировали в пользу преосвященного Карвахала. Кроме того, солидные шансы на избрание имелись у богатого и влиятельного Асканио Сфорца, который вернулся в Рим после четырехлетнего изгнания. Бывший вице-канцлер сохранил в священной коллегии много друзей, считавших — возможно, справедливо, — что он нисколько не хуже любого другого кандидата.

Как и следовало ожидать, такое количество кандидатов завело конклав в тупик: ни одна партия не смогла набрать требуемого большинства голосов. Проведя три дня в ожесточенных и бесплодных спорах, святые отцы приняли компромиссное решение, избрав самого дряхлого из всех присутствующих — сиенского кардинала Франческо Пикколомини.

Новому папе, принявшему имя Пия III, исполнилось восемьдесят лет. Преклонный возраст и неизлечимая болезнь — рак — не оставляли сомнения в том, что его понтификат будет непродолжительным. Никто не возлагал на него никаких надежд, и его пребывание на троне св. Петра рассматривалось всеми лишь как продление закулисной борьбы партий.

Но старческая немощь не лишила Пия III способности к самостоятельным суждениям и поступкам. В частности, он, ко всеобщему изумлению, высказал явную привязанность к Чезаре Борджа. Утвердив герцога во всех назначениях, сделанных при Александре VI, он вызвал венецианского посла и выразил ему резкое неудовольствие по поводу событий в Романье. Затем последовала специальная нота к участникам перуджанской лиги: под страхом своей немилости папа потребовал, чтобы они прекратили военные действия и впредь были покорны Святейшему престолу. Дипломатические усилия Пия III поддержал и Людовик XII — король отказал венецианцам в какой-либо помощи французских войск, расквартированных в Италии. Впрочем, ни папский гнев, ни позиция Франции не произвели на союзников особо сильного впечатления. Они уже располагали немалыми силами и твердо решили сражаться до полной и окончательной победы.

Их главный враг, знаменосец церкви герцог Валентино, возвратился в Рим в начале октября. Малярия по-прежнему не отпускала Чезаре, и он не мог, как бы того ни желал, кинуться в бой и лично руководить войсками. Между тем его положение, несмотря на благосклонность папы и формальную поддержку Франции, оставалось критическим: армия герцога таяла, как снег на солнце.

Лучшую, наиболее боеспособную часть своих солдат Чезаре вынужден был отправить на подмогу французам — им грозило окружение под Гарильяно. Еще раньше ушли испанцы — Гонсало де Кордоба объявил, что будет считать изменником всякого подданого испанской короны, который сражается под чужими знаменами. Гарнизон, оставленный в Орвието, держался из последних сил, испытывая двойной натиск — отрядов Орсини с одной стороны и Бальони — с другой. Невзирая на разрозненность и нехватку сил, офицеры герцога не теряли мужества, радуя своего больного вождя известиями о новых победах. Диониджи ди Нальди с шестью сотнями пехотинцев и двумястами всадниками, совершив стремительный марш на Римини, взял город меньше чем через сутки. На этот раз Пандольфо Малатеста не пытался продать свой трон. Проявив завидное проворство, он избежал плена и сумел в последний момент ускакать в Пезаро к Джованни Сфорца.

Героем другой славной битвы стал Рамирес, оборонявший Чезену. Союзники осадили столицу герцога Валентино и захватили городские предместья, где разрушили до основания все постройки и водопровод в надежде, что жажда быстро вынудит защитников к сдаче. Результат действительно не заставил себя долго ждать: Рамирес сделал внезапную вылазку, опрокинул врагов и гнал их до самой крепости Монтебелло. Ворвавшись в крепость на плечах отступающего неприятеля, он наголову разбил венецианцев — они потеряли в бою до трехсот человек убитыми. При всей своей незначительности это сражение явило собой очень редкий в истории войн пример, когда осажденные и осаждающие в течение двадцати четырех часов поменялись ролями.

Военные успехи сподвижников герцога не поколебали решимости венецианского правительства. Десятого октября кавалерия д’Альвиано вошла в Рим. На совещании у посла республики кондотьер заявил, что пресечет зло в самом его источнике и покончит с Борджа, чего бы это ни стоило. К нему присоединились Орсини — их неорганизованные, но многочисленные отряды, разбросанные по всему городу, ждали лишь сигнала, чтобы двинуться на Ватикан.

Шпионы вовремя известили Чезаре о нависшей над ним угрозе. Опасность была столь велика, что выбирать не приходилось. Тайно, по подземному ходу, герцог и его приближенные перешли в занятый верным гарнизоном замок св. Ангела. Переведя крепость на осадное положение, Чезаре разослал гонцов к своим капитанам, приказав поднимать войска и спешить к Риму. Он надеялся стянуть в единственный кулак все наличные силы, запереть врагов в Вечном городе и разгромить их.

Но на этот раз Риму не пришлось стать ареной сражений: назревавшую грозу предотвратила смерть папы. Престарелый Пий III скоропостижно скончался, пробыв на апостолическом престоле всего двадцать шесть дней. Снова наступило тревожное затишье — противники выжидали, чтобы согласовать свои действия с политикой нового папы. Ходили слухи, будто герцог, измотанный болезнью и бесконечной войной, собирается покинуть Италию и навсегда перебраться в Валанс, свое заальпийское владение, пожалованное королем Людовиком. Впрочем, более вероятно, что те, кто передавал этот слух, принимали желаемое за действительное. Воспитание, вкусы, честолюбивые надежды — все это, не говоря уже о землях и дворцах, привязывало Чезаре к Италии. Он не считал игру проигранной и не желал добровольно становиться изгнанником, пусть даже в герцогской короне. Макиавелли, информированный лучше других, сделал в те дни следующую запись: «Герцог по-прежнему пребывает в замке св. Ангела и, видимо, совершит в будущем еще не одно великое дело, ибо обладает возможностью добиться избрания папы, отвечающего его планам и устремлениям». И флорентийский секретарь имел основания для такого вывода — золото Борджа вполне могло стать путеводной звездой для большинства кардиналов.

Глава 30

Юлий II
Прогноз многоопытного флорентийца не оправдался: священная коллегия остановила выбор на человеке, от которого можно было ожидать чего угодно, кроме дружеских чувств к герцогу. Новым наместником Христа стал кардинал ди Сан-Пьетро ин-Винколи, наш старый знакомый Джулиано делла Ровере. Он взошел на Святейший престол первого ноября 1503 года, приняв имя Юлия II.

Племянник Сикста IV, схожий многими чертами характера со своим неистовым родичем, Юлий принял понтификат, горя желанием очистить церковь от властвовавшей над ней одиннадцать долгих лет скверны. Впоследствии он запретил симонию и без колебаний отрешал от должности тех епископов, чье корыстолюбие настолько переходило всякие границы, что бросалось в глаза. Твердый и крутой нрав этого папы казался многим — и тогда, и веками позже — свидетельством высоких личных принципов, вдохновлявших деятельность святого отца. Но Юлий II вовсе не был светочем добродетели; им руководило не апостольское рвение, а обычное, вполне земное властолюбие гордого, упрямого и решительного человека. Что же касается принципов… Нам известно только одно неизменное убеждение Юлия II — это стойкая ненависть ко всему, связанному с именем Борджа.

Почему же Чезаре, еще обладавший в момент смерти Пия III огромными богатствами, влиянием и связами в священной коллегии и, наконец, военной силой, все-таки допустил делла Ровере к ватиканскому трону? Здесь опять нам на помощь приходит Бурхард. Накануне конклава, двадцать девятого октября, церемониймейстер внес в свой дневник очередную запись, которая гласит: «Сегодня в Латеранском дворце состоялась тайная встреча кардинала ди Сан-Пьетро с герцогом Валентино и испанскими кардиналами. По заключенному между ними соглашению герцог обеспечит кардиналу ди Сан-Пьетро победу на предстоящих выборах папы. В благодарность за это кардинал дал обещание, заняв Святой престол, утвердить власть герцога над Романьей и сохранить за ним звание и пост главнокомандующего войсками церкви».

Итак, ларчик открывается просто. История подшутила над кардиналом делла Ровере, сохранив документ, уличающий его в симонии — том самом грехе, в котором он когда-то столь долго и яростно обвинял Александра. Голоса испанских кардиналов — ставленников и вассалов Борджа — сами по себе не могли возвести Джулиано на папский трон, но без них ему не удалось бы заручиться поддержкой абсолютного большинства священной коллегии.

Не столь уж неожиданным поступком со стороны кардинала была и сделка с герцогом Валентино. Вспомним, что последние три года делла Ровере старательно и не без успеха исполнял роль верного слуги и помощника Борджа. Много воды утекло с тех пор, как кардинал требовал смещения «ложного папы» и призывал к походу против узурпатора Святого престола чуть ли не всех государей Южной Европы. Старый испанский Бык оказался сильнее и хитрее, чем гордый римский патриций. Но, как и положено быку, победитель не жаждал крови побежденного. Папа охотно простил кардиналу былые прегрешения, и делла Ровере возвратился в Рим, где уже не пытался интриговать против святого отца, поняв, что союз сулит ему куда больше выгод, чем оппозиция. Однако в отличие от Родриго де Борджа он не мог позволить себе роскошь забыть прежнюю вражду.

Конечно, Юлий II обладал и определенными человеческими достоинствами — в частности, он был менее корыстолюбив, чем его предшественник. И хотя церковь при нем стала воинствующей в прямом смысле слова, этот папа не заслужил упрека в кровожадности. Но доминирующей чертой его характера была суровая властность генерала, который ведет свою армию в бой и не терпит ничьих пререканий.

В тот день, когда герцог заключил достопамятный договор в Латеранском дворце, он обрек себя на неминуемое поражение. На что надеялся Чезаре Борджа? Трудно допустить, что он наивно верил в искреннее дружелюбие нового папы — несмотря на молодость, герцог хорошо знал людей. Возможно, он просто переоценил собственную значимость в глазах Юлия II. Ни военные, ни организаторские способности Чезаре не интересовали папу — он ждал верховной власти двенадцать лет и теперь намеревался сам заниматься всеми делами церковного государства. Постоянная покорность воле святого отца — вот качество, которое в первую очередь требовалось от приближенных. А герцог Валентино, разумеется, никак не мог похвалиться такой добродетелью, и все это прекрасно знали.

Другим немаловажным обстоятельством, дававшим Чезаре надежду сохранить пост главнокомандующего, было отсутствие у папы взрослых наследников по мужской линии. Рафаэле делла Ровере, последний из сыновей кардинала Джулиано, скончался за год до отцовской интронизации, а дочь («племянница») Феличия не могла претендовать ни на должности, ни на титулы.

В первые недели нового понтификата согласие между папой и знаменосцем церкви, казалось, не омрачалось ничем. Юлий даже направил несколько посланий городам Романьи, призывая их хранить верность законному господину — герцогу Валентино. Но на политической арене уже произошли существенные изменения — Венеция, отбросив маску формального нейтралитета, захватила Римини. Малатеста снова получил власть над городом, но уже в качестве наместника, а не государя; впрочем, это не мешало ему с прежней изобретательностью выжимать деньги из своих подданных.

Флоренция, сильно встревоженная ростом венецианского могущества в непосредственной близости от тосканских границ, обратилась с жалобой к его святейшеству. В Рим прибыл Макиавелли — ему поручалось убедить папу и герцога в необходимости обуздать аппетиты купеческой республики, будь то военным или дипломатическим путем.

Беседа между флорентийским секретарем и Чезаре Борджа протекала в дружественной тональности — оба они были чересчур умны, чтобы лишиться удовольствия от тонкой политической игры, где каждый старался перехитрить другого. Герцог заверил Макиавелли, что ему хватило бы и сотни солдат для освобождения Романьи, но вместе с тем выразил резкое недовольство позицией Синьории, чья практическая помощь пока ограничивалась лишь обещаниями и заявлениями — правда, весьма обильными и красноречивыми.

После переговоров с Макиавелли Чезаре пригласил к себе венецианского посла, но получил вежливый отказ — Джустиниан, ссылаясь на нездоровье, просил передать герцогу его извинения. Только самонадеянность помешала Чезаре задуматься над поведением венецианца, который, конечно, не стал бы уклоняться от встречи, если бы не сомневался в прочности положения папского главнокомандующего. В письме своему правительству Джустиниан указал, что его визит к Валентино мог бы произвести в Риме впечатление, благоприятное для герцога, но не для Республики.

В это время пришло известие о провале предпринятого венецианцами штурма Имолы — гарнизон и жители отразили нападение. Теперь Чезаре влекло в бой не только уязвленное самолюбие, по и более благородное чувство — долг государя, который не имеет права покидать в беде свой народ.

Папа и кардинал д’Амбуаз снабдили его письмами к флорентийскому Совету восьми — армии предстояло пройти через земли Тосканы, на что требовалось официальное разрешение Синьории. Юлий II, не ограничившись рамками дипломатического этикета, упоминал при этом о «личной, особо ценимой услуге, каковой Мы будем почитать содействие, оказанное герцогу Романьи, снискавшему Нашу отеческую любовь как своими достоинствами, так и ведомыми всем многочисленными и славными подвигами».

Юлий II вошел в историю папства как образец честности и прямодушия. В этой связи интересно отметить, что в тот самый день, когда он столь красочно выражал свою апостолическую благосколонность к герцогу Романьи, состоялась доверительная беседа святого отца с венецианским послом. Папа изъявил полное понимание действий Венеции, вставшей с оружием в руках на пути алчного хищника Борджа; вырвать добычу из его когтей — воистину богоугодное, правое дело. Впрочем, немного позже, оправдывая свою репутацию поборника искренности и прямоты, папа заметил, что взглянет на дело совсем иначе, если Венеция вступит в спор за те же территории уже со Святым престолом. Как видим, у Юлия имелись свои, вполне определенные взгляды на будущее Романьи. Подробное изложение этого разговора мы находим в очередном посольском донесении Джустиниана.

К середине ноября Чезаре завершил комплектование армии. Единственным препятствием к немедленному выступлению оказалась двусмысленная позиция Флоренции. Синьория продолжала тянуть время, надеясь добиться изгнания венецианцев, но избежать прохода солдат Валентино через Тоскану. Сгорая от нетерпения, герцог решил изменить маршрут и обратился к святому отцу с просьбой предоставить ему пять больших галеонов для перевозки войск, чтобы, добравшись до Генуи, вторгнуться в Романью с северо-запада, миновав Феррару.

Макиавелли бомбардировал письмами флорентийский Совет, убеждая как можно скорее выслать в Рим требуемое разрешение. Он уверял, что в противном случае герцог все равно появится на тосканской земле, но уже в качестве врага, а не союзника, пусть даже и не слишком надежного. Однако все усилия секретаря оставались тщетными — Флоренция хранила молчание. Возможно, Синьория вела двойную игру с собственным послом, не сомневаясь в скором падении Валентино и желая на самом деле только одного: отсрочить день выступления, чтобы гнев папы обрушился на голову герцога прежде, чем его отряды пересекут границы республики.

Девятнадцатого ноября Чезаре выехал в Остию, где началась погрузка на корабли. В тот же день, не жалея лошадей, гонцы повезли на север новые послания папы. Их смысл и тональность разительно отличались от прежнего и не оставляли сомнений в истинных намерениях святого отца. Объявив Чезаре Борджа узурпатором, незаконно получившим верховную власть от своего преступного отца, Юлий II освобождал города Романьи от присяги, данной ими герцогу. Отныне все они переходили под протекторат церкви.

Галеоны еще стояли в гавани, когда в Рим долетела весть об успешном штурме Фаэнцы. Это была немаловажная победа венецианцев, а папа счел возможным прекратить двойную игру. Двадцать второго ноября курьер доставил в Остию приказ герцогу Валентино: святой отец повелевал ему возвратить Форли и прочие романские области законному сюзерену — престолу св. Петра. Папским наместником в Романье назначался Джованни Сакки, епископ Рагузский.

Чезаре отказался подписать отречение, и адмирал эскадры объявил его пленником. Под усиленной охраной, в условиях строгой тайны, герцога перевезли на берег и отправили в Рим.

Папа, видимо, еще не принял определенного решения о судьбе сына и наследника своего врага. Герцог по-прежнему жил во дворце, а не в каземате замка св. Ангела, мог общаться с друзьями и приближенными. Формально он все еще носил звание знаменосца церкви, но его свобода замыкалась кольцом ватиканских стен. Юлий знал, что города Романьи предпочитают герцога Валентино любому другому правителю, возведенному на трон волей первосвященника или венецианским оружием, и принял все меры для надежной изоляции пленника.

В первые дни Чезаре продолжал верить в свою счастливую звезду и упорно отвергал предложения о капитуляции — папа, не желая омрачать войной начало нового понтификата, хотел добиться добровольной сдачи крепостей, сохранивших верность Борджа. А Чезаре не терял надежды на храбрость своих командиров — не терял до тех пор, пока не получил известие об окончательном поражении: Мигель да Корелла и делла Вольпе, спешившие в Романью с кавалерийскими отрядами, попали в окружение и сдались Джанпаоло Бальони.

Этот удар сломил дух герцога. Он впал в такое отчаяние, что даже сам папа Юлий счел нужным выразить ему сочувствие. Впрочем, едва ли узнику было особенно приятно выслушивать слова утешения своего главного тюремщика. А папа, ободряя Валентино, не забыл направить во Флоренцию требование о выдаче Мигеля да Кореллы, рассчитывая добиться от него важных показаний для суда над герцогом.

Потеряв всякий интерес к собственной участи, Чезаре подписал отречение и приказы о сдаче гарнизонам Форли и Чезены. Но это не принесло мира — командиры, помнившие своего великолепного вождя, не желали сдаваться. Дон Педро Рамирес, комендант Чезены, в ярости изорвал приказ, отказавшись поверить, что его повелитель способен пойти на капитуляцию. Мало того, он велел повесить несчастного ватиканского чиновника, доставившего ему эту бумагу.

Гнев папы, узнавшего о казни посла, был ужасен. Родичи и приверженцы Борджа спешно покидали Рим, опасаясь за свою жизнь. Они бежали на юг, в испанский лагерь под Неаполем, и умоляли Гонсало пустить в ход все доступные средства ради освобождения герцога. А Юлий, лишившись возможности покарать хотя бы клевретов врага, отвел душу, приказав конфисковать имущество своего пленника и удовлетворить денежные претензии тех, кто потерпел ущерб от военных прогулок Валентино». Семейство Риарио — родственники делла Ровере — оценили свои убытки в пятьдесят тысяч дукатов; по двадцати тысяч получили Флоренция и Гуидобальдо да Монтефельтро, герцог Урбинский. Остальные средства отходили церковной казне. Этим наносился завершающий удар по престижу и могуществу рода Борджа на итальянской земле.

Но судьба предоставила Чезаре еще один шанс: в Риме стало известно о блестящей победе, одержанной Гонсало над французами в битве при Гарильяно. Успех испанского капитана означал рост влияния его соотечественников в священной коллегии и при папском дворе, а почти все испанские кардиналы получили сан и место в конклаве от старого Родриго де Борджа.

События развивались быстро. Герцогу в сопровождении преосвященного Карвахала, кардинала Санта-Кроче, было дозволено переехать в Остию. Папа склонялся к мысли переправить пленника во Францию, но еще не принял окончательного решения. Однако кардинал, желая спасти Чезаре, не стал дожидаться дальнейших инструкций святого отца. Как раз в это время крепости Романьи объявили о готовности капитулировать, если герцогу Валентино будет предоставлена свобода. Воспользовавшись столь благоприятным предлогом, Карвахал, действуя на свой страх и риск, предложил Чезаре компромисс: он дает письменное обещание никогда не поднимать оружия против Юлия II, а после этого волен отправляться куда пожелает. Предложение кардинала было принято.

Теперь перед герцогом открывались два пути — на север, во Францию, и на юг, к Неаполю, в ставку Гонсало. Хитрая предусмотрительность и власть отца в свое время сделали Чезаре «князем трех государств», и даже потеря итальянских владений не вычеркивала его из числа крупнейших вельмож Южной Европы. Далеко за Альпами лежало герцогство, пожалованное ему королем; там, во Франции, осталась его юная жена и росла его дочь, которую он никогда не видел. Но Чезаре не мог покинуть Италию побежденным и не хотел вверять свою судьбу Людовику XII. Здесь, на Апеннинах, еще оставались друзья и союзники, оставались его солдаты и командиры — разгромленные, но не покоренные, они помнят черного всадника на вороном коне с золотыми подковами, столько раз приводившего их к победам. Он вернется к ним, и придет не один и не с пустыми руками.

Верный Ремолино доставил ему охранное письмо, подписанное «великим капитаном». От имени их католических величеств генерал Гонсало клятвенно обещал герцогу Валентино свободу и безопасность. Тем самым раздумьям и колебаниям Чезаре был положен конец. Сопровождаемый двумя слугами, он выехал на юг.

В испанском лагере его ждал почетный прием со стороны Гонсало и… целая толпа римских беглецов, включая Жофре и кардинала Лодовико Борджа. Все они бурно приветствовали Чезаре как признанного главу и вождя испано-итальянской партии.

Захватив стратегическую инициативу под Гарильяно, испанский военачальник собирался развить успех, двигаясь на север, к Болонье и Милану, чтобы окончательно вытеснить французов с Апеннинского полуострова. Но этот план мог быть осуществлен лишь при поддержке независимых городов центральной Италии. Пока что испанский флот обеспечивал армию всем необходимым, но ее удаление от побережья в глубь страны исключало снабжение с моря. Таким образом, судьба кампании определялась в конечном счете позицией нейтральных государств, их желанием — или нежеланием прокормить испанцев на долгом пути от Неаполя до Милана.

В свое время Гонсало сделал ставку на молодого герцога Пьеро де Медичи. Пьеро, старший сын Лоренцо Великолепного, не унаследовал талантов отца, чье слово было законом во Флоренции и во всей Тоскане, хотя подкреплялось не силой оружия, а только личным авторитетом правителя. Недалекий и деспотичный, Пьеро ухитрился рассориться со своими подданными уже через год после отцовской смерти. Флорентийцы восстали, и братья Медичи были изгнаны из города, который считали своим родовым владением.

Пьеро горел желанием вернуть утраченную власть и наказать неблагодарную Флоренцию. Перейдя к испанцам, он обещал «великому капитану» груды золота и все припасы тосканской земли, если тот окажет ему военную помощь.

Но в битве при Гарильяно злосчастный Пьеро погиб, так и не увидев покоренной Флоренции. Теперь огорченный Гонсало подумывал о том, чтобы взять в союзники Бартоломео д’Адьвиано — и в это время к нему прибыл Чезаре Борджа. Неудивительно, что уже через несколько дней дон Гонсало сам предложил герцогу возглавить экспедиционный корпус для похода на Милан. Ум и храбрость, военный опыт, популярность и громкая слава — все делало его самой подходящей кандидатурой на эту должность.

Но если испанский главнокомандующий был доволен, то как описать ликование Валентино! Неделю назад узник, преданный и низвергнутый, потерявший богатство и власть, ныне он снова встал во главе армии. Помимо испанской пехоты, ему предстояло повести в бой итальянцев, поскольку Гонсало уполномочил его набрать собственные отряды. Герцог спешно отправил в Рим Бальдассаре да Шипионе с поручением закупить как можно больше оружия и при возможности начать вербовку солдат.

Папа неистовствовал. Он метал громы и молнии по адресу кардинала Карвахала, и только успехи испанской армии спасли его преосвященство от немедленного заточения в крепость. Комиссия, созданная святым отцом для расследования преступлений Борджа, день и ночь вела допросы тех приближенных Александра VI и герцога Валентино, которые не успели покинуть Рим. Но улов следователей был невелик — Мигель да Корелла, от которого ждали самых сокрушительных разоблачений, отказался давать показания противсвоего господина, и никакими угрозами от него не удалось добиться ни слова. Более сговорчивым оказался некий Асквино де Коллоредо, заявивший, будто он, действуя по прямому приказанию обоих Борджа, отравил кардинала Микьеля. Папа велел обнародовать это признание, но, поведай Коллоредо даже о целой дюжине отравлений, это не удовлетворило бы святейшего отца. Мысль о том, что враг на свободе, нашел могучих покровителей и уже собирает войска, не переставала терзать душу первосвященника. Сам Юлий, не колеблясь, преступил клятву, данную им герцогу, и потому не сомневался, что Чезаре нарушит свое обещание не воевать против папы.

Начались холодные дожди, и армии обоих интервентов — французов и испанцев — встали на зимние квартиры, чтобы возобновить дележ Италии с приходом весны. Чезаре оставался в Неаполе. Он готовил и вооружал отряды новобранцев, назначал командиров, знакомился с испанскими капитанами, с которыми ему предстояло выступить на Тоскану. Генерал де Кордоба по-прежнему оказывал герцогу все знаки уважения и внимания, и между двумя полководцами, видевшимися в эти месяцы почти ежедневно, ни разу не возникали какие-либо трения. Но над головой Чезаре уже собиралась невиданная гроза.

Гром грянул двадцать шестого мая — в тот вечер Чезаре ужинал у дона Гонсало. Герцог был весел и оживлен, но хозяин выглядел удрученным и задумчивым. Он не смеялся, как обычно, шуткам гостя и даже не пытался поддерживать разговор. Впрочем, если Чезаре и заметил подавленное настроение испанца, он не пожелал доискиваться причин — собственные мысли и планы всегда занимали его больше, чем чужие горести.

Мог ли он знать, что Гонсало де Кордобу заботила именно участь герцога Валентино! После ужина, простившись, Чезаре покинул покои главнокомандующего, но не успел вдеть ногу в стремя. Рослый испанский офицер преградил путь герцогу и именем короля потребовал его шпагу. Он был объявлен пленником их католических величеств — Фердинанда и Изабеллы.

Юлий II перехитрил Валентино. В Мадрид долетело письмо, в котором папа гневно укорял Испанию за поддержку, оказываемую мятежному Борджа, и выражал надежду, что король и королева не захотят лишиться благоволения святого отца. В том же письме содержались и прозрачные намеки на измену Гонсало де Кордобы. По уверениям папы, «великий капитан» вел в Италии двойную игру, небескорыстно пренебрегая интересами испанской короны. И возможно ли лучшее тому доказательство, чем его союз с давним ставленником Франции — неистовым герцогом Валентино? Это был блестящий ход, и расчет папы полностью оправдался. Дон Гонсало получил тайный приказ — арестовать герцога и под надежной охраной отправить в Испанию. Нарушив собственное публично данное и скрепленное подписью слово, генерал выполнил приказ короля. Он не посмел ослушаться, хотя знал, что навсегда покрывает свое имя позором.

Упреки, которыми осыпал испанского военачальника пленный Чезаре, были столь же горькими, сколь и бесполезными. Двадцатого августа 1504 года, окруженный многочисленной стражей, герцог Валентино поднялся на борт корабля.

Ему исполнилось двадцать девять лет — по сегодняшним меркам в этом возрасте люди лишь начинают обретать самостоятельность. Но за плечами Чезаре уже было столько свершений, что их хватило бы не на одну славную жизнь. И вот теперь, стиснув зубы, он стоял на высокой корме галеона, в последний раз глядя на тающий вдали гористый берег Италии. В двух шагах, храня молчание, ждали испанские офицеры…

Приближенные Чезаре, его соратники, оставшиеся в Риме, Неаполе или Романье, уже не могли помочь своему вождю. Впоследствии наибольшую известность из них приобрел Бальдассаре да Шипионе, совершивший беспрецедентный в мировой истории шаг: он вызвал на поединок целую страну. Взбешенный вероломным предательством, стоившим его господину свободы, Бальдассаре объявил, что вызывает на поединок любого испанца, который «посмеет утверждать, будто Фердинанд и Изабелла не обесчестили свои короны, захватив герцога Валентино вопреки охранному письму». Конечно, такой поступок может быть назван ребячеством, но все же интересно отметить, что никто — ни в Испании, ни в Италии — не захотел принять вызов итальянского рыцаря.

Старый Диониджи ди Нальди перешел на службу к венецианцам. Как мы помним, Республика была одним из главных противников Валентино. Однако, сменив хозяев, ди Нальди по-прежнему сражался под девизами Борджа и носил цвета его гвардейцев; того же он требовал и от всех своих подчиненных.

Дон Мигель да Корелла получил свободу — папа велел отпустить его, так и не добившись никаких показаний против Чезаре или Александра VI. Впоследствии он и Таддео делла Вольпе приняли предложение флорентийской Синьории, возглавив отряды наемников.

Глава 31

АТРОПОС[687]
Тщетно старались добиться освобождения Чезаре Борджа его верные друзья — испанские кардиналы. Столь же безуспешными оказались и усилия Лукреции, которая слала письмо за письмом новому главнокомандующему войсками церкви — герцогу Мантуанскому, — умоляя повлиять на святого отца и смягчить участь пленного брата. Юлий II был непреклонен. В Италии уже не осталось места для герцога Валентино.

Первые месяцы заточения он провел в крепости Чинчилья. Затем узника перевезли в замок Медина-дель-Кампо, неподалеку от Вальядолида. Поговаривали, будто венценосный пленник не поладил с комендантом Чинчильи и, разъяренный какой-то вольностью, допущенной испанцем, чуть не сбросил его с крепостной стены.

Наступил 1505 год, и по Испании пролетела весть: умерла королева Изабелла. Страна заволновалась. При дворе произошли значительные перемены. Вскрылись, в частности, некоторые подробности, касающиеся дона Гонсало де Кордобы, и подозрения короля перешли в уверенность. А вскоре друзья известили герцога Валентино, что Фердинанд готов предоставить ему свободу и даже поставить во главе нового экспедиционного корпуса, отправляющегося в Италию. Но король, хотя и считал его лучшей кандидатурой для мести предателю-генералу, все же не решился освободить Чезаре Борджа. Такой шаг вызвал бы негодование папы, а гнев святого отца был более весомым аргументом, чем любые военные или дипломатические победы. Да и сам герцог казался слишком талантливым, чтобы превратиться в покорное орудие его католического величества. Эту версию приводит арагонский хронист Сурита.

Жизнь в Медине-дель-Кампо не отличалась чрезмерной суровостью, хотя, конечно, была невыносимо скучной для столь деятельного и свободолюбивого человека, как Чезаре. У него осталось двое личных слуг и духовник; он мог вести переписку и даже принимать гостей. А получить аудиенцию у пленного герцога, чье имя недавно от Сицилии до Альп вызывало трепет восхищения или страха, считалось завидной честью, которой удостаивались лишь немногие.

Наиболее рьяным почитателем Валентино стал молодой граф Бенавенте — его родовые земли начинались в двух милях от крепости. Он часто навещал знаменитого узника, иногда разделял с ним скромную трапезу. Очарованный умом и обращением Чезаре, граф не переставал сетовать на судьбу, папу и короля, предательски заточивших в темницу «самого доблестного рыцаря со времен Сида». Герцогу случалось перехитрить в дипломатической игре людей и поумнее, чем пылкий испанец, а потому неудивительно, что в скором времени граф предложил своему блестящему другу именно то, чего тот сам давно и страстно желал, — побег. Как утверждает Сурита, Бенавенте ради освобождения Чезаре Борджа готов был рискнуть собственной головой и организовать штурм Медины, если все остальные пути спасения окажутся отрезанными.

Друзья разработали план, посвятив в него духовника Валентино и одного из комендантских слуг, по имени Гарсия. Помощь последнего была необходима, поскольку он мог, не вызывая подозрения, перемещаться по всей территории крепости и подниматься на стены.

Темной сентябрьской ночью 1506 года к одному из башенных зубцов привязали канат. Снаружи, по ту сторону рва, в оливковой роще ждали люди Бенавенте, держа в поводу оседланных лошадей. Первым начал, опасный спуск Гарсия; очутившись на земле, он должен был трижды дернуть веревку, давая знать, что все в порядке и вокруг тихо.

Но дело сгубила непредвиденная оплошность. Добравшись до конца, Гарсия повис в пустоте — канат оказался короче, чем требовалось. В двадцати футах под ним смутно белели камни на дне рва. Думать о возвращении не приходилось, к тому же подрагивание каната уже сообщило ему, что нетерпеливый герцог начал спускаться, не дожидаясь условленного сигнала. Прочитав короткую молитву, Гарсия разжал руки. Мигом позже, сдерживая стоны, он лежал на земле — обе ноги его были сломаны.

Герцог, видимо, не услышал ни глухого удара, ни стонов несчастного, и через несколько минут очутился перед тем же выбором. Но долго размышлять ему не пришлось — в крепости поднялась тревога. Послышались окрики часовых, на стенах заметались огни факелов, и вот уже чей-то меч перерезал веревку. Чезаре рухнул в двух шагах от потерявшего сознание Гарсии.

Слуги Бенавенте спрыгнули в ров и вынесли тяжелораненого герцога, без колебаний бросив Гарсию на верную смерть. Они посадили Чезаре в седло и, поддерживая его с двух сторон, пришпорили коней.

Их путь лежал в Вильялон — небольшой, но хорошо укрепленный замок, принадлежавший графу. Тайными тропами, обманув погоню, они еще до рассвета привезли беглеца под надежный кров Бенавенте.

Шесть недель Чезаре провел в постели, залечивая переломы и раны. Силы возвращались медленно, но наконец он почувствовал, что снова может держаться в седле. В тот же день герцог сообщил хозяину замка о желании покинуть Вильялон и двинуться к Пиренеям.

Графу не хотелось отпускать гостя в опасный и долгий путь, но он не считал себя вправе удерживать или отговаривать Валентино. Обнявшись на прощание, оба рыцаря поклялись никогда не забывать друг друга. Распахнулись ворота, и герцог в сопровождении двух телохранителей поскакал на восток. Начинался последний акт драмы Борджа.

Он спешил к границам Наварры. Молодой король Жан, два года назад взошедший на трон этого маленького горного королевства, приходился двоюродным братом Шарлотте д’Альбре, жене нашего героя. Там он будет в безопасности, — Жан, если и не особенно обрадуется появлению знаменитого родственника, все же не выдаст его ни папе, ни Фердинанду Испанскому. Не замеченный врагами, он счастливо завершил четырехсотмилыюе путешествие, и третьего декабря 1506 года вместе со своими спутниками достиг наваррской столицы Памплоны. Вечером о приезде герцога доложили королю, и, по словам летописца, «сам дьявол, явись он во дворец, не внушил бы всем придворным такого страха, как Валентино».

А в Риме известие о бегстве Чезаре Борджа вызвало настоящую панику. Папа неистовствовал, кляня всех испанцев — как друзей, так и врагов Борджа: первых — за то, что помогли ему бежать, а вторых — за нерадивость в охране пленника. Заволновалась Романья. Города уже успели почувствовать тяжесть руки святого отца, — Юлий II не простил им привязанности к герцогу Валентино, отняв многие старинные привилегии и обложив поборами. Теперь, надеясь на скорое прибытие непобедимого вождя, люди начали оказывать неповиновение чиновникам Ватикана.

Сурита описывает обстановку тех дней следующими к словами: «Освобождение Чезаре обрушилось на папу, как гром с ясного неба. Герцог был единственным человеком, способным, даже в одиночку, взбудоражить и поднять всю Италию. Само упоминание его имени разом нарушило спокойствие в церковном государстве и сопредельных странах, ибо он пользовался горячей любовью множества людей — не только воинов, но и простонародья. Еще ни один тиран, кроме Юлия Цезаря, не имел подобной популярности, и папа решил употребить все меры, дабы не допустить возвращения герцога на итальянскую землю».

Однако сам Чезаре оценивал свои шансы более трезво. Он понимал, что гнев Юлия II настигнет его в любой точке Апеннинского полуострова, и не стремился сменить Медину-дель-Кампо на куда менее комфортабельный каземат замка св. Ангела. Пока разумнее всего было не покидать Наварры и восстановить связи с друзьями и союзниками, а также выяснить позицию французского короля.

Шарлотта д’Альбре, не видевшая мужа с сентября 1499 года, находилась в Бурже, при дворе набожной подруги, кроткой королевы Жанны. Она, конечно, узнала об освобождении Чезаре, но путь до Памплоны далек, и супруги не встретились.

Впрочем, маловероятно, чтобы герцог в то время уделял много внимания мыслям о семье. Его ум был занят другим. На четвертый день после прибытия в Наварру он уже отправил в Италию гонца — своего доверенного слугу Федериго, поручив ему передать моне Лукреции весточку о брате. Кроме того, гонец вез письмо в Мантую, с приказом вручить его куму Чезаре, герцогу Франческо Гонзаге.

Федериго не повезло — прибыв в Болонью, он был схвачен агентами Юлия II. Содержание письма не представляло большого интереса — Чезаре всего лишь просил герцога Гонзагу о личной встрече. Но сама мысль о возможности переговоров между знаменосцем церкви и ненавистным изгоем — Борджа — повергла святого отца в неописуемую ярость. Он даже собирался отрешить герцога Гонзагу от занимаемой должности, но затем, поостыв, ограничился приказом усилить бдительность и арестовать Валентино, едва лишь он окажется в пределах папской юрисдикции.

Стало ясно, что о возвращении в Италию нечего и думать, по крайней мере до тех пор, пока на святом престоле не появится новый владыка. Теперь все надежды Чезаре сосредоточились на Франции, и он написал Людовику XII, спрашивая, согласен ли христианнейший король вновь принять его на службу и утвердить во владении землями и титулами, пожалованными семь лет назад.

Вскоре пришел ответ — официальный документ из королевской канцелярии. Король Франции, говорилось в нем, не нуждается в услугах «высокородного Борджа». Герцогство Валентинуа, равно как и графство Дуа, возвращены французской короне, «ибо их бывший сюзерен, находясь в Италии, вступил в союз с испанцами, изменив тем самым своему государю и нанеся ущерб интересам его христианнейшего величества».

Это был конец. У Чезаре не осталось ни титулов, ни земель, ни союзников — ничего своего, лишь верный меч, бесстрашное сердце да громкая слава. Наступил новый, 1507 год.

Король Жан сочувствовал изганнику, но, конечно, и не помышлял о том, чтобы вступиться за права родственника. Положение Наварры было и без того достаточно сложным — маленькое пиренейское королевство, зажатое между Францией и Испанией, с трудом сохраняло независимость. Кроме того, страну изнуряла кровавая междоусобица — уже не первый год шла борьба между родами Бомонт и Аграмонт, не менее знатными и не менее древними, чем правящая династия; оба рода не признавали над собой ничьей власти, и лишь взаимные свары мешали им обратить оружие против короля. Последний, в свою очередь, не располагал силами, достаточными для обуздания непокорных вассалов, и «властвовал, разделяя», в постоянной тревоге за будущее страны.

Но судьба неожиданно улыбнулась Жану — ему предложила военную поддержку Священная Римская империя. Император Максимилиан понимал, что потеря Наваррой независимости будет означать усиление одного из его врагов — Людовика ХII или Фердинанда Испанского. Поэтому оказанная им помощь была по тем временам очень внушительной — десятитысячное регулярное войско, снабженное артиллерией. Теперь Жан мог твердой рукой навести порядок в собственном доме.

Сражение ведут солдаты, но для победы в бою нужен еще и опытный полководец. И наваррский король, не колеблясь, сделал выбор: во главе армии встанет герцог Валентино.

Впервые за много месяцев улыбка озарила смуглое лицо Чезаре. Решение короля давало ему шанс вновь показать свои способности и отвагу. А путь от полководца до владетельного князя не так уж далек, и как знать — быть может, он еще сумеет вернуться в ряды вершителей судеб Европы.

Войско выступило из Памплоны в феврале, чтобы начать поход с усмирения Луи де Бомонта, главы одного из враждовавших кланов. Мятежный граф укрылся в своем родовом гнезде — горном замке Виана.

Естественные укрепления — отвесные скалы — окружали крепость со всех сторон, и всякая попытка штурма превращалась в бесполезную потерю людей. Но Чезаре не беспокоился — он знал, что запасы продовольствия в крепости невелики, и рассчитывал, что голод быстро вынудит защитников к сдаче.

Но граф Бомонт не собирался капитулировать. Он принял смелое решение — тайно вывести из замка небольшой отряд, добраться до городка Мендавия и, закупив там все необходимое, под покровом ночи вернуться обратно.

План удался. Хорошо знавшие каждую тропку и каждый камень на милю вокруг, люди графа сумели проскользнуть мимо врагов. Но на обратном пути, уже на подходе к замку, они наткнулись на один из отрядов королевского войска.

Еще не умолкли тревожные звуки горнов, как Чезаре был на ногах. Опоясаться мечом, откинуть полог шатра и вскочить в седло — все это заняло у него не больше нескольких секунд. Не отдав никаких распоряжений, герцог пришпорил коня и помчался в ту сторону, откуда доносился шум.

Население и гарнизон Вианы быстро собрались на городских стенах, будучи уверенными, что мятежники решили совершить вылазку. Их взорам предстало удивительное зрелище. На врага устремился одинокий всадник! Туман еще стлался над росистой травой, и казалось, будто вороной конь летит, не касаясь земли. Восходящее солнце, сверкая и дробясь на золоченых доспехах рыцаря, делало его похожим скорее на сказочного героя, сотворенного фантазией менестрелей, чем на человека из плоти и крови. Словно пылающий метеор, Чезаре Борджа мчался в последний бой.

Почему он так поступил? Трудно допустить, что герцог Валентино, так страстно любивший жизнь, намеренно пошел навстречу гибели. Может быть, его понес закусивший удила конь? Этого мы никогда не узнаем.

Налетев, словно ураган, на арьергард отступающего отряда, герцог буквально разметал мятежников и бросился в атаку на основные силы Бомонта. Но замешательство противника длилось недолго. Несколько кавалеристов отделились от отряда графа и поскакали навстречу преследователю. Немногие могли поспорить с Чезаре в умении владеть оружием, но сейчас численный перевес врагов был слишком велик. Вскоре им удалось оттеснить его к краю дороги, на крутой каменистый склон, не дававший возможности сражаться верхом.

Чезаре соскочил с коня. Он уже знал — пришла смерть. Тяжелая толедская шпага в его руке плясала, словно живая, успевая наносить и отражать десятки ударов со всех сторон. Но вот он сделал шаг назад, оступился — и в тот же миг острие вражеского клинка отыскало щель между нагрудными пластинами панциря. Захлебываясь кровью, герцог упал. А вдали уже нарастал грохот копыт — армия спешила на выручку своему предводителю.

Солдаты герцога перевезли тело своего командира в Виану. К вечеру в город прибыл король. Горе в душе Жана боролось с подспудным чувством облегчения: подобно многим, он боялся Чезаре Борджа, хотя любил и уважал его. На следующий день состоялись великолепные похороны, и тело герцога Валентино обрело вечный приют перед алтарем церкви Санта-Мария-де-Виана. На мраморной плите надгробия были высечены строки безыскусного стихотворения, сочиненного местным поэтом:

Aqui Yace En Роса Tierra Al Que Todo Le Temia El Que La Paz Y La Guerra En La Sua Mano Tenia.

Oh Tu Que Vas A Buscar Cosas Dignas De Loar Si Tu Loos Lo Mas Digno Aqui Pare Tu Camino No Cures De Mas Andar[688].

Почти двести лет никто не вспоминал об этой могиле в далекой пиренейской крепости. Но в конце XVII столетия прах покойного потревожил человек, от которого, казалось, можно было бы ожидать большего уважения к памяти Борджа, — епископ Калаорры. Он считал обоих Борджа исчадиями ада, ибо судил о них по только что появившейся книге Грегорио Лети (Томмазо Томмази). По неведомым причинам епископ относился с полным доверием ко всем утверждениям ренегата, а потому приказал снять надгробие и удалить из храма нечестивые останки. Так достойный наследник евангельского фарисея уничтожил последнее достоверное свидетельство о Чезаре.

* * *
В год гибели мужа Шарлотта д’Альбре лишилась и своей единственной подруги: умерла королева Жанна. Молодая вдова вернулась к отцу. Она горько оплакивала Чезаре и все оставшиеся годы соблюдала глубокий траур. Через семь лет смерть унесла и эту бедную женщину, видевшую в жизни так мало счастья.

Луизе Валентинуа, дочери Чезаре и Шарлотты, в то время шел шестнадцатый год. Мать поручила ее заботам герцогини Ангулемской, при дворе которой Луиза провела около трех лет. Затем эту прелестную, но всегда задумчивую девушку выдали за Луи де ла Тремуя, виконта Туарского. Брак был недолгим — виконт погиб при осаде Павии, и вторым мужем Луизы стал Филипп де Бурбон-Бюссе.

Лукреция скончалась в 1519 году, через год после смерти своей матери, Ваноцци Катанеи, с которой она до последних ее дней поддерживала переписку.

REQUIESCANT![689]


Суд герцога (роман)

Глава 1

ЧЕСТЬ ВАРАНО
Чезаре Борджа, герцог Валентино и Романьи, неторопливо поднялся из кресла и подошел к окну просторного зала замка правителя Имолы. Постоял, глядя за залитые осенним послеполуденным солнцем луг, уставленный палатками, реку за ним, длинную ленту дороги, древнюю Виа Эмилия, уходящую за прячущийся в мареве горизонт.

Дорога эта пересекала Северную Италию по диагонали, прямая стрела длиной в сотню миль, от древнего Рубикона до Пьясенцы, которой, должно быть, гордился Марк Эмилий Лепид, построивший ее полторы тысячи лет назад. Чезаре эта дорога, наоборот, раздражала. По ней с севера и юга могли подойти на помощь верные войска, которые он не решался призвать.

От дороги взгляд его вернулся к палаточному лагерю. Люди, лошади находились в непрерывном движении, словно трудолюбивые муравьи. Чуть дальше под руководством инженеров солдаты строили артиллерийскую позицию, чтобы мощными ядрами разворотить укрывающие герцога стены. Тут же в большом зеленом шатре расположился решительный Венанцио Варано. Толпа полуголых крестьян лопатами и кирками вели от реки глубокую траншею. Заполненная водой, она воспрепятствовала бы внезапному нападению.

Вся эта суета вызывала у Борджа презрение и злость. Презрение, ибо одно движение его мизинца разметает этих наглецов, вернее, они разлетятся сами, словно стайка воробьев при появлении в небе ястреба. Злость, потому что шевельнуть мизинцем он не мог из опасения нарушить далеко идущие планы, не предусматривающие демонстрации силы на столь ранней стадии их осуществления. Презрение к этому идиоту Варано, вообразившему, что Чезаре Борджа вконец обессилел и может стать легкой добычей горстки наемников, собранных Варано под свои знамена. И злость, ибо обстоятельства вынуждали его дозволить Варано хоть на день, на час вообразить себя победителем. С какой наглостью этот кретин из Камерино ведет осаду цитадели Имолы. Остается лишь довольствоваться тем, что каменные стены словно дремлют на осеннем солнце, не обращая внимания на тщетные потуги тех, кто собрался у них, а над башней развевается знамя с гербом Борджа.

Крадущиеся шаги за спиной герцога остались им незамеченными. Отсюда можно сделать вывод, сколь глубоко погрузился он в размышления, ибо не было на земле человека с более острым слухом или зрением. Благодаря матери-природе незаурядный ум сочетался в нем с органами чувств, сделавшими бы честь любому представителю животного мира. Одного взгляда хватало, чтобы понять, что это за человек. Двадцати семи лет от роду, в расцвете сил, высокий, стройный, гибкий, как лоза. Его отец, папа Александр VI, в молодости считался самым красивым мужчиной. Неотразимая внешность будущего папы оказывала на женщин то же действие, что магнит — на железо, и в немалой степени способствовала его продвижению к святому престолу. Но, помимо красоты отца, Чезаре унаследовал утонченность и благородство монны Ваноццы де Катаней, римлянки высокого рода, своей матери. И чувственность алых губ, чуть скрытых шелковистой рыжеватой бородой, дополнялась высоким лбом, орлиным носом и глазами… кто возьмется описать великолепие этих карих глаз? Кто прочтет ту весть, что они несли людям, кто сможет выразить словами лучащиеся из них волю, интеллект, мудрость?

В тот день герцог с ног до головы оделся в черное, но сквозь разрезы бархатного камзола проглядывала ярко-желтая материя рубашки. Талию его перетягивал пояс с рубиновой пряжкой, на котором в золоченых ножнах висел тяжелый кинжал с золотой рукоятью. Шапочки на рыжеватых волосах не было.

Вновь за спиной послышались крадущиеся шаги, но и на этот раз остались незамеченными. Не двинулся Чезаре, и когда заскрипели ступени лестницы, ведущей в зал. Он не отрывал взгляда от лагеря Варано.

Дверь открылась и закрылась. Кто-то вошел и направился к нему. Герцог не обернулся, но заговорил, обратившись к пришедшему по имени.

— Так что, Агабито, ты послал мой вызов Варано?

Кому-то, менее привычному к манерам герцога, чем его секретарь, Агабито Герарди, такая догадливость могла бы показаться сверхъестественной. Но Агабито знал, что слух у герцога не хуже, чем у слепого, и звука шагов хватало ему там, где другому требовалось взглянуть на лицо.

Секретарь поклонился, когда герцог таки обернулся к нему. Среднего роста, с небольшим брюшком, губами, всегда готовыми разойтись в улыбке, и темными, все замечающими глазами. Лет ему было под сорок, и, в соответствии с должностью, носил он черный сюртук чуть ли не до колен.

— Отправил, ваша светлость. Но я сомневаюсь, что этот господин из Камерино примет ваше приглашение.

Агабито отметил, что взгляд герцога устремлен куда-то за его спину. Глаза Борджа словно задернула туманная пелена, а секретарь, хотя и полагал себя знатоком характера своего господина, давно уже смирился с ее непроницаемостью. Ибо мозг, прячущийся за этой пеленой, приходил к ему только ведомым выводам. Гобелены за большим письменным столом слегка шевелились. Потому-то и задумался Чезаре: никакого сквозняка, объясняющего это явление, в комнате не ощущалось. Однако, заговорив, он никоим образом не дал знать о своих наблюдениях.

— Ты, как обычно, настроен пессимистически, Агабито.

— Скорее мне свойственно здравомыслие, мой господин, — Чезаре Борджа дозволял своим ближайшим помощникам некоторую фамильярность. — Да так ли и важно, придет он или нет? — Агабито улыбнулся, и кожа вокруг глаз собралась множеством морщинок. — Всегда же есть потайная дверь.

— В своем пессимизме ты уверяешь меня, что по-другому и быть не может.

Агабито развел руками, всем своим видом показывая, что у него и в мыслях такого не было.

— Кому охота открывать потайную дверь? — продолжил герцог. — Допустим, я дам знать моим союзникам о ее существовании. Так они разбегутся в испуге, едва заслышав скрежет отодвигаемого засова. А ты говоришь, потайная дверь! Стареешь ты, Агабито. Лучше предложи мне способ отделаться от этого жалкого кретина посредством того, чем мы располагаем.

— Увы! — обреченно вздохнул секретарь.

— Действительно, увы! — сердито бросил герцог и под взглядом Агабито закружил по залу.

К сожалению, Варано едва ли мог выбрать более неудобный момент. Заклятый враг герцога, Орсини, объединился с его восставшими капитанами, Вителли и Бальони. Под началом союзников находилось десять тысяч войска, и они поклялись уничтожить Борджа. И вот они уже расставили сеть в твердой уверенности, что герцог угодит в нее аккурат в тот момент, когда силы его будут на исходе. А он, со своей стороны, заманивал их в яму, которую они же и вырыли, утверждая в мысли, что он беспомощен и не готов к сопротивлению. Ради этого он распустил три отряда французских кавалеристов, ударную силу своей армии, представив все так, будто французы сами покинули его, ведомые командирами, с которыми он рассорился. И на первый взгляд действительно могло показаться, что положение у него аховое: противостоящие ему мятежники находились в полной боевой готовности и видели в нем легкую добычу, справедливо полагая, что без французской кавалерии его армия побежит после первого же натиска. Они же не знали, что Нальдо собирает для него пехоту в Романьи, а в Ломбардии ждут сигнала отряды швейцарских и гасконских наемников. Да и не полагалось им этого знать, еще не пришло время. Одно его слово вызвало бы появление такого войска, что союзники разом наложили бы в штаны. Но пока он желал иного: пусть они тешат себя иллюзией собственной безопасности, полагая, что он прямиком идет в расставленную сеть. Но шел-то Чезаре Борджа без малейшего сомнения в том, что запутается в ней не он, а те, кто ее расставлял.

Так тщательно он все спланировал, учел вроде бы каждую мелочь и осталось-то сказать: «Мат!» — но этот торопыга из Камерино, столь нагло появившийся в Имоле, спутал ему все карты.

Да, да, именно это и сделал Венанцио Варано, один из лишенных трона правителей Камерино, взбешенный нерешительностью союзников. Убедившись в невозможности подвинуть их на активные действия, он пошел в атаку один. Собрал с тысячу разношерстных наемников, изгнанных из других отрядов то ли за трусость, то ли за бесчестные поступки, и осадил цитадель Имолы, вызвав на свою голову проклятья как Чезаре Борджа, так и союзников, ибо рушил планы и первого, и вторых.

— Возможно, союзники присоединятся к Варано, — предположил Агабито, — если почувствуют, что успех на его стороне. Тогда и придет ваш шанс.

Но Чезаре нетерпеливо махнул рукой.

— Как я тут с ними разделаюсь? Армия их застрянет здесь надолго, но какой в этом смысл? Мне нужно раздавить зачинщиков заговора, и одним ударом. Нет, нет, — он покачал головой. — Лучше не будем гадать, а подождем ответа Варано и посмотрим, что из этого выйдет.

— А если ничего, вы нанесете ответный удар? — воодушевился Агабито.

Лицо Чезаре потемнело.

— Еще нет. Я буду ждать и надеяться на случай. А вернее — на удачу. Не забывай, что пока удача сопутствовала мне, — он повернулся к массивному письменному столу, взял пакет. — Это письмо для Совета Флоренции. Я подписал его. Проследи, чтобы оно попало по назначению.

Агабито взял пакет.

— Придется поломать над этим голову.

— Так не теряй времени, — и взмахом руки Борджа отпустил секретаря.

За ним закрылась дверь, шаги стихли. И только тогда Чезаре, стоявший посередине зала, посмотрел на гобелены, что шевелились при появлении Агабито.

— Можете выходить, господин шпион, — промолвил он.

Он полагал, что человек спокойно выйдет из-за гобелена, тем более что догадывался, кого он увидит, но произошло неожиданное: гобелен отлетел в сторону, а прятавшийся за ним мужчина, словно камень, выпущенный из пращи, метнулся к нему с занесенной для удара рукой. Рука опустилась. Кинжал ударил Чезаре в грудь и сломался пополам. Но не успело отломившееся лезвие упасть на пол, как пальцы герцога сжались на запястьях нападавшего.

Бедолага, конечно, не знал, что Чезаре Борджа без видимых усилий гнул подковы. Не доводилось ему и лицезреть, как он убивает быка одним ударом. Для таких подвигов требовалась немалая сила, в чем тут же и убедился убийца, мужчина крепкий, высокого роста, с широкими плечами, мощными мышцами. Но от хватки герцога сила его растаяла, как кусок льда на жарком солнце. Железные пальцы Чезаре заломили ему руки назад, и, закричав от боли, он рухнул на колени, а второй крик подавил, лишь вонзившись зубами в нижнюю губу. Правая рука раскрылась, и рукоять кинжала загрохотала по полу. Побледнев от страха и боли, убийца встретился взглядом с герцогом и не прочел в его глазах ни раздражения, ни злобы.

— Мессер Малипьеро, напрасно вы рискнули ударить в грудь, закрытую кольчугой, когда шею защищала только кожа, — и герцог насмешливо улыбнулся. Отпустил руки убийцы. — Поднимайся. Нам нужно поговорить.

— Мой господин! Мой господин! — заверещал Малипьеро, простирая к нему руки. — Простите! Простите!

— Простить? — Чезаре, отойдя уже на пару шагов, остановился. — Простить за что?

— За мою по… за то, что я только что сделал.

— О, за это! Да по сравнению со всем остальным это же сущий пустяк. Считай, что я о нем забыл. Но вот насчет остального, Малипьеро… обещания служить мне верой и правдой, лжи, которую я постоянно слышал от тебя, попыток завоевать мое доверие, да ты еще и соглядатай Варано… Все это я тоже должен простить?

— Мой господин! — запротестовал Малипьеро,

— И даже если я тебя прощу, простишь ли ты себя, ты — патриций, превратившийся в шпиона и убийцу?

— Нет, мой господи, не в убийцу. Я ничего против вас не замышлял. Я потерял голову, когда вы дали понять, что знаете о моем присутствии. О, я сошел с ума! Обезумел!

— Ладно, ладно, с этим покончено, — герцог взял со стола серебряный свисток, поднес ко рту, резко свистнул. Малипьеро побледнел как полотно, предчувствуя, что за этим последует, но герцог поспешил успокоить его. — Я не в обиде за то, что ты пытался сейчас сделать. И прощаю тебя.

— Вы меня прощаете? — Малипьеро не мог поверить собственным ушам.

— Почему бы и нет? Я добропорядочный христианин, а Иисус Христос наказывал нам прощать ближнего своего. Впрочем, последнее ни в коей мере не спасает тебя от виселицы.

Малипьеро раскинул руки, лицо его перекосилось от ужаса.

— А разве у меня есть выбор? — продолжил герцог. — Ты слишком много услышал. В этом тебе не повезло.

— Клянусь богом! — Малипьеро шагнул к Чезаре. — Я никому не скажу ни слова.

— Разумеется, не скажешь.

На лестнице послышались тяжелые шаги, открылась дверь, на пороге возник офицер охраны. По знаку Борджа подошел к Малипьеро.

— Посадить в одиночную камеру, — распорядился герцог. — А потом мы решим, что с ним делать.

Малипьеро в надежде глянул на герцога.

— Когда… когда вы примете решение? — прохрипел он.

— Завтра на заре. И упокой, Господи, твою душу!

Труба пропела у стен Имолы, и звук ее достиг ушей Борджа в его комнате в башне замка. Он отложил ручку и откинулся на спинку стула. Улыбнулся, разглядывая синий потолок, разрисованный золотыми звездами.

Наконец появился мессер Герарди с известием, что из лагеря Варано прибыл посол, и улыбка сползла с лица герцога.

— Посол? — брови Чезаре сошлись к переносице. — С каких это пор слуга приходит по приглашению, посланному господину?

Агабито широко улыбнулся в ответ.

— А стоит ли удивляться? Эти Варано — сплошь предатели и лжецы. Венанцио боится, что вы обойдетесь с ним точно так же, как поступил бы он сам, окажись на вашем месте. Он знает, что его наемники не будут мстить за него, наоборот, тут же разбегутся во все стороны. Вы примете посла, мой господин? Могу заверить, что выбор Варано покажется вам небезынтересным.

— В каком смысле? — осведомился Борджа.

Секретарь ушел от прямого ответа.

— Насколько я понял, после моего ухода здесь кого-то арестовали. Я никогда не доверял Густаво Малипьеро. Как он сюда попал, ваша светлость?

— Это неважно. Куда важнее, зачем он пришел. Он хотел меня убить, — и Чезаре указал на обломки кинжала, все еще валяющиеся на полу, там, где полчаса назад бросил их Малипьеро. — Забери их, Агабито.

Секретарь было нагнулся, но вновь выпрямился. Рот его изогнулся в улыбке.

— Возможно, в ближайшем будущем вы пожалеете о том, что я унес их с собой. Пусть они полежат еще несколько минут, мой господин.

Чезаре вопросительно глянул на секретаря.

— Могу я представить вам посла Варано? — невозмутимо осведомился тот.

— Но… какое отношение имеет он к кинжалу Малипьеро? — в том, что какая-то связь существует, герцог уже не сомневался.

— Может, и никакого, а может — и очень большое. Судить вашей светлости.

Чезаре махнул рукой, соглашаясь принять посла. Агабито вернулся к двери, открыл ее, что-то крикнул. На лестнице раздались шаги. Два воина Б латах и морионах встали у порога, а меж ними в комнату, клацая шпорами и гремя мечом, вошел пожилой мужчина среднего роста в великолепном лиловом камзоле. С присущей военным резкостью остановился посередине, поклонился герцогу, выпрямился, встретился с ним взглядом.

Чезаре выдержал долгую паузу. Спешить ему было некуда, особенно теперь, когда он понял, почему Герарди просил не убирать обломки кинжала.

Тишину нарушало лишь жужжание мухи, неожиданно влетевшей в окно. Наконец герцог обратился к послу Варано, отцу Густаво Малипьеро, чуть ранее покушавшегося на его жизнь.

— Так это вы, Малипьеро? — лицо герцога оставалось бесстрастным, хотя мозг лихорадочно просчитывал возможные варианты, благо теперь их хватало.

Мужчина вновь поклонился.

— Ваш покорный слуга, ваша светлость.

— Вернее, слуга правителя Камерино, — поправил его герцог. — Слуга лисицы, решившей поохотиться на волка. Я просил вашего хозяина прийти ко мне, чтобы мы могли обговорить условия, на которых он согласился бы снять осаду. Вместо себя он послал вас. Это оскорбление, так и передайте ему, а у меня и так достаточно поводов злиться на него. Пусть он глумится надо мной, раз уж подвернулся подходящий момент. Но и не след ему жаловаться, когда мы поменяемся ролями.

— Мой господин испугался прийти, ваша светлость.

Чезаре хохотнул.

— Я в этом не сомневался. Но вы, вы, Малипьеро? — герцог наклонился вперед, интонации его голоса стали угрожающими. — Вы не побоялись занять его место?

Малипьеро сжался, уголки рта задрожали, лицо еще более побледнело. Но прежде чем он успел ответить, Чезаре откинулся на спинку стула и спокойно спросил: «Почему вы пришли?»

— Чтобы вести переговоры от имени моего господина.

Герцог помолчал, словно обдумывая ответ.

— Только за этим?

— А разве могла быть другая причина, ваша светлость?

— Об этом я вас и спрашиваю.

— Мой господин, — негодующе вскинулся Малипьеро, — я пришел как посол.

— Да, конечно. Как я мог забыть. Так перейдем к делу. Вы знаете, что я готов купить. Назовите цену, которую просит этот торговец из Камерино.

Старший Малипьеро выпрямился, взгляд его случайно упал на обломки кинжала. Похоже, он не понял, кому принадлежало оружие, ибо голос его не дрогнул.

— Господин мой Варано согласен снять осаду в обмен на ваше письменное обещание вывести войска из Камерино, восстановить его на троне и в дальнейшем не вмешиваться в городские дела.

В изумлении от подобной наглости Чезаре воззрился на посла.

— Он был пьян, этот грабитель Камерино, когда направлял вас ко мне с таким посланием.

Малипьеро задрожал под суровым взглядом герцога.

— Ваша светлость, возможно, поведение моего господина кажется вам наглым. Но вы вскорости узнаете, что он готов идти до конца. Тем более потому, что, по его глубокому убеждению, он держит вас за горло.

— По его глубокому убеждению! Святой Боже! Тогда ему суждено узнать, что сделан я из пороха, и если взорвусь, его тоже разнесет на куски. Иди и передай ему эти слова.

— Так вы не принимаете его условия?

— Скорее я буду сидеть в Имоле до второго пришествия.

Малипьеро помялся. Взгляд его метнулся к чисто выбритой добродушной физиономии Агабито Герарди. Но выражение лица секретаря не придало ему смелости. Однако, как и должно настоящему послу, он досказал все, что ему поручали сказать.

— Вителлоццо, Орсини и Бальони объединились.

— Неужели это новость? А какой прок от этого Варано? Жители Камерино ненавидят его, кровавого тирана, и, избавившись от него, никогда не допустят, чтобы он вновь восседал на троне.

— Я не уверен… — начал Малипьеро.

— Разумеется, — покивал Борджа. — Но уж поверьте мне на слово, — он встал. — Агабито, проследи, чтобы посла Варано проводили с соответствующими почестями.

И, словно поставив на этом точку, герцог прошествовал к окну, по пути достав из кармана золотую, покрытую эмалью коробочку для засахаренных фруктов.

Лицо Агабито разочарованно вытянулось. Не таким представлял он себе завершение переговоров. Но, подумал он, возможно, что хитрый Чезаре все рассчитал. Оторвавшись от раздумий, Агабито заметил, что Малипьеро и не думает уходить. Стоит, переминаясь с ноги на ногу, да поглядывает то на секретаря, то на герцога.

— Ваша светлость, — прервал он наконец затянувшееся молчание. — Могу ли я поговорить с вами наедине?

— Мы и так одни, — бросил Борджа через плечо. — Что еще вы можете добавить?

— То, что я намерен сказать, послужит вашим интересам.

Чезаре развернулся спиной к окну, глаза его превратились в щелочки. На губах заиграла легкая улыбка. Он дал знак охранникам. Те отсалютовали и скрылись за дверью.

— Агабито останется. У меня нет секретов от моего секретаря. Говори.

— Ваша светлость… — посол запнулся, затем-таки продолжил под нетерпеливым взглядом Борджа:

— Мой господин Варано настроен серьезно.

Чезаре пожал плечами, снял крышку с коробочки.

— Это я уже понял. Больше вам нечего сказать?

— В самом начале нашего разговора вы не сочли за труд поправить меня, ваша светлость, когда я назвал себя вашим покорным слугой.

— Сколь кружным путем идете вы к поставленной цели. Ну да ладно. Когда-то вы служили у меня. Теперь служите ему. Хотите снова перейти ко мне? Речь пойдет об этом?

Малипьеро глубоко поклонился.

Герцог бросил короткий взгляд на Агабито, затем достал из коробочки ломтик засахаренного абрикоса.

— Значит, положение бывшего правителя Камерино не такое уж блестящее? — вопрос этот по интонации больше походил на утверждение, отчего Малипьеро сник еще больше.

Он-то ожидал, что Чезаре схватится за его предложение. А от спокойного безразличия герцога его бросило в дрожь. Но Малипьеро сумел взять себя в руки.

— Именно я запугал Варано до такой степени, что он не решился прийти к вам сам, а направил меня.

Крышка вернулась на коробочку для фруктов. Герцог, похоже, заинтересовался. И окрыленный Малипьеро продолжил:

— Я сделал это лишь для того, чтобы предложить свои услуги вашей светлости. Ибо в сердце моем нет другого господина, кроме вас. И мой единственный сын служит вам.

— Ты лжешь, паршивый предатель! Лжешь! — Чезаре надвинулся на него, словно решилстереть в порошок. Исчезли бесстрастное спокойствие лица, невозмутимость взгляда. Глаза его источали адский огонь.

— Мой господин! Мой господин! — заверещал Малипьеро.

Чезаре остановился на полпути, лицо его вновь разительно переменилось, вспышка ярости погасла так же внезапно, как и началась.

— Взгляни на кинжал у твоих ног, — Малипьеро повиновался. — Час назад он сломался, ударившись о мою грудь. Догадайся, чья рука направляла его? Твоего сына, твоего единственного сына, который у меня на службе.

Малипьеро отпрянул, рука его невольно поднялась к горлу.

— Ты пришел сюда за теми скудными сведениями, что мог раздобыть этот шпион. И мое приглашение Варано пришлось очень кстати. Потому что без оного ты заявился бы со своим последним предложением. Но твой сын уже ничего тебе не скажет. Завтра утром его повесят. И тело будет болтаться перед этим вот окном, чтобы его видел и Варано, которому он служил, и ты, для которого нет господина лучше меня.

Малипьеро рухнул на колени, простер к герцогу руки.

— Мой господин, клянусь вам, никакого заговора против вас не было. Никто не помышлял причинить вам вред.

— Что ж, на этот раз я тебе поверю. Возможно, заговора и не было. Но я поймал твоего сына с поличным, и он, возможно, решил, что другого выхода у него просто нет. Разницы, собственно, никакой. И без заговора его повесят на рассвете.

Малипьеро, по-прежнему на коленях, обратил к герцогу блестящее от пота лицо.

— Ваша светлость, в моих силах загладить вину сына. Я могу помочь вам избавиться от этого банкрота из Камерино. Жизнь моего сына за снятие осады?

Чезаре улыбнулся.

— Наверное, именно это предложение ты и хотел обговорить со мной без свидетелей. Ничего не изменилось, кроме цены, но ты, несомненно, намерен извлечь из своего предательства и какую-то иную выгоду.

И Малипьеро понял, что притворством тут не поможешь. Ибо герцог видел таких, как он, насквозь. Всех, кому служил, он предавал по одной причине — ради золота, тягу к которому он и не стремился перебороть. Но теперь ему не нужно ничего, кроме жизни сына. Все это он откровенно и выложил Чезаре.

— Мы не договоримся, — пренебрежительно бросил в ответ герцог.

Слезы навернулись на глаза несчастного и потекли по щекам. С удвоенным жаром он взмолился о милосердии, особо подчеркивая важность быстрого снятия осады.

— Во всей Италии нет большего негодяя, чем ты, Малипьеро, — ответствовал герцог. — От тебя разит вонью предательства. Мне противно даже смотреть на тебя, не то что вести с тобой какие-то дела.

— Мой господин, — заломил руки Малипьеро. — Кроме меня, никто не сможет снять осаду. Подарите мне жизнь Густаво, и завтра же у стен Имолы не останется ни одного солдата. Варано я отправлю в Камерино. А что представляют собой его люди, вы знаете не хуже моего. Без его понуканий они разбегутся в мгновение ока.

Чезаре смерил Малипьеро суровым взглядом.

— И как же ты этого добьешься?

Этот вопрос поднял Малипьеро с колен, он шагнул к герцогу, облизал губы.

— Варано дорог его трон в Камерино. Но еще дороже ему честь. И стоит шепнуть, что его жена… — он похотливо улыбнулся. — Вы понимаете, ваша светлость? Он пулей вылетит из лагеря и помчится в Камерино, где она сейчас пребывает.

От всей этой грязи к горлу Чезаре подкатила тошнота. Но внешне он ничем не выдал своих чувств. И в глазах Малипьеро не смог прочесть того отвращения, что испытывал к нему герцог. Наконец губы Борджа изогнулись в улыбке, о значении которой Малипьеро мог лишь догадываться, пока его светлость не заговорил.

— До чего же ты мерзок, Малипьеро. Однако, мое дело — использовать тебя в своих целях, а не перевоспитывать. Вот и снимай осаду Имолы, раз ты говоришь, что такое возможно.

Малипьеро облегченно вздохнул. Оскорбления он не воспринимал.

— Обещайте мне жизнь сына, и я гарантирую, что сегодня вечером Варано будет в седле.

— Ни на какие сделки я с тобой не пойду, — ответил Чезаре.

— Но если я сделаю то, о чем вы просите, могу я рассчитывать на ваше милосердие?

— Жди. Я поступлю по справедливости.

— Я буду ждать, надеясь на лучшее. И все же… все же… Успокойте меня, ваша светлость. Я — отец. Пообещайте мне, что Густаво не будет повешен, если я сослужу вам эту службу.

В глазах Чезаре мелькнуло презрение, он пожал плечами.

— Его не повесят. Я же сказал, что буду беспристрастен. А теперь к делу, — Чезаре прошел к письменному столу. — Ты имеешь право подписать пропуск от имени Варано?

— Имею, ваша светлость.

— Тут есть все, что тебе для этого нужно. Пиши. На двадцать человек, выезжающих из Имолы.

Малипьеро схватил перо и дрожащей рукой выписал пропуск, расписавшись внизу. Герцог взял бумагу, сел за стол.

— Как я узнаю, что Варано уехал?

Малипьеро на мгновение задумался.

— После его отъезда я сразу же загашу факел, что горит у его шатра. Вы это увидите прямо отсюда.

Чезаре медленно кивнул, поднес к губам серебряный свисток. Появившимся стражникам он приказал проводить посла до ворот.

Когда за ними закрылась дверь, герцог повернулся к Агабито с пренебрежительной улыбкой на устах.

— Я сослужил бы человечеству хорошую службу, если б плюнул на неприкосновенность посла и поутру вздернул отца вместе с сыном. Ну и семейка! Жабы! Вонючие жабы. Ну ладно, хватит о них. Вызови Кореллу и проследи, чтобы младший Малипьеро был под рукой.

Когда Корелла, один из капитанов Борджа, венецианец, которого многие принимали за испанца, высокий здоровяк, одетый в сталь и кожу, вошел в комнату, герцог протянул ему подписанный Малипьеро пропуск и приказал следующее:

— Сегодня вечером следите за факелом, что будет гореть у шатра Варано. Через десять минут после того, как он погаснет, ты выедешь в Камерино с отрядом в двадцать человек, которых отберешь сам, — Чезаре развернул на столе карту и знаком подозвал Кореллу. — Но не по этой дороге, Микеле, не через Фаэнцу и Форли. Ты поедешь через холмы и обгонишь другой отряд, выбравший главную дорогу. До Камерино ты должен добраться на шесть часов раньше, но учти, что и другие будут скакать во весь опор. Более подробные инструкции получишь у Агабито. Как тебе их выполнить, решишь на месте.

Микеле де Корелла насупился.

— Они отправятся в путь раньше меня. Поедут короткой дорогой, да еще будут скакать во весь опор. Тем не менее я должен прибыть в Камерино на шесть часов раньше. Короче, я должен совершить чудо, а я всего лишь Микеле де Корелла, капитан кавалеристов.

Чезаре раздумчиво смотрел на него.

— Мне ли тебя учить? Отбери двух лучших всадников и пошли их вслед за вторым отрядом по дороге на Римини. Пусть они обгонят отряд, а потом позаботятся о том, чтобы в пути у него возникло достаточно преград, которые позволят тебе выполнить мой приказ.

Корелла даже покраснел. Столь простое решение он мог найти и сам.

— А теперь иди, Микеле, и готовься к отъезду.

У двери Кореллу остановил голос Чезаре.

— Я сказал двадцать человек, но следовало сказать — девятнадцать, считая тебя. Двадцатым будет мессер Густаво Малипьеро, который поедет с вами. А сейчас распорядись, чтобы его привели сюда.

Корелла отдал честь и вышел из комнаты. Чезаре сел, повернулся к Агабито.

— Что скажешь? Понимаешь ли ты, в чем моя задумка?

— Еще нет, мой господин.

— Нет? Иной раз мне кажется, что ты такой же тугодум, как Микеле.

А Агабито подумал, что хитростью и коварством герцог мог бы потягаться с самим Сатаной.

Малипьеро выполнил свое обещание, хотя и едва не лишился жизни в могучих руках Венанцио Варано.

После захода солнца он вошел в шатер Варано, но первые же слова привели последнего в бешеную ярость. Он схватил Малипьеро за горло, сбил с ног и поволок в темный угол шатра. Там коленом придавил его к земле, да так, что у предателя затрещали кости.

— Собака! — прохрипел Варано над корчащимся от боли Малипьеро. — Ты заявляешь, что моя жена — шлюха? Скажи, что ты солгал, а не то я сверну тебе шею.

Но Малипьеро, трус по натуре, на этот раз преисполнился храбрости отчаяния.

— Идиот! — прохрипел он. — Идиот, я сказал это из любви к тебе и могу доказать свои слова.

— Доказать? — проревел Варано. — Разве можно доказать ложь?

— Нет, — просипел Малипьеро. — Но правду — можно.

Едва ли Малипьеро мог найти более убедительный ответ. Во всяком случае, Варано отреагировал незамедлительно. Отпустил Малипьеро, поднялся, рявкнул, требуя принести фонарь. Малипьеро сел, ощупал

себя, чтобы убедиться, целы ли кости, и мысленно взмолился святой деве из Лорето, которую считал своей покровительницей. Просил он ее об одном: чтобы его насквозь лживые доказательства, уличающие жену Варано в супружеской неверности, показались достаточно убедительными. Себя же, вернее, свою совесть, он успокаивал тем, что за столь жестокое обращение с ним Варано обязан понести наказание. И раз на его долю выпали синяки на теле, они с Варано будут квиты, если тому достанутся душевные муки.

Принесенный фонарь осветил сидящего на полу мужчину в разорванной одежде, с пожелтевшим лицом и спутанными волосами. В его бегающих глазах блестели злобные искорки. Могучий Варано угрожающе навис над ним.

— Ну, собака, где твои доказательства?

Вот когда пришел час отмщения! Неспешно Малипьеро одернул камзол, сунул руку за пазуху, достал сверток, перевязанный розовой лентой. Еще медленнее начал ее развязывать. Варано. естественно, не выдержал, вырвал сверток, отбросил ленту. Отошел к столу, отделил одно письмо, разгладил здоровенной рукой.

Малипьеро, пожирая его взглядом, заметил, как поникла голова Варано. Но тот быстро оправился. Жене своей он верил, и сбить его с наскока не представлялось возможным. Он сел в кресло и повернулся к уже поднявшемуся Малипьеро.

— А теперь скажи мне, каким образом попали к тебе эти письма?

— Фабио, камергер госпожи, привез их час назад в ваше отсутствие. Он не решился предстать пред ваши очи. Любовь к вам заставила его предать свою госпожу. Но он испугался отдать письма лично. И оставил их мне, после чего умчался назад.

— А если… если они фальшивые? — и Малипьеро сразу же понял, что ему удалось разжечь в душе Варано костер ревности, на которую он и делал ставку. Оставалось лишь подбрасывать дровишек.

На лице предателя отразилась печаль.

— Мой господин, — вздохнул он, — вы не доверяете тем, кто любит вас. Если б не эта любовь, какой резон Фабио приезжать сюда? Он же выкрал письма из шкатулки, где госпожа хранит свои драгоценности. То есть он и раньше знал о существовании писем, иначе не стал бы их там искать.

— Достаточно! — крик Варано переполняла душевная боль. Выругавшись, он взялся за второе письмо. — О, какая грязь! — простонал он. — А дальше все хуже и хуже. — Тут он прочитал подпись: «Галеотто», брови его вопросительно изогнулись. — Но кто этот Галеотто?

На подвижном лице сатира, стоящего у его стула, промелькнула улыбка. Он не страдал отсутствием чувства юмора, этот Малипьеро. И ответом его стала пародия строчки Данте:

«Galeotto fu il nome, e chi lo scrisse!»

В горле Варано что-то булькнуло, и правитель Камерино начал читать третье письмо. Пальцы его правой руки сжимались и разжимались. Потом он встал, изо всей силы хватил кулаком по столу.

— О, бесстыдница! — проревел он. — Прелюбодейка! Шлюха! И все же, вдруг это ложь? Господи, помоги мне! Если так…

Он не договорил, взгляд налитых кровью глаз упал на Малипьеро, и тот в испуге попятился. А Варано большими шагами пересек шатер, откинул полог.

— Немедленно оседлать трех лошадей, — приказал он. — Со мной поедет Джанпаоло, — и вернулся к столу. — Третья лошадь для тебя, Малипьеро.

— Для меня? — в ужасе просипел предатель. Такого поворота событий он никак не ожидал.

— Для тебя, — подтвердил Варано. — Тебе приходилось видеть палача за работой. Ты знаешь, как на дыбе выворачиваются кости, лопаются сухожилия, а тот, кого пытают, просит о скорой смерти? Если окажется, что ты солгал, а я молю Господа Бога, чтобы так оно и было, ты испытаешь все это на себе. И пожалеешь о содеянном, — Чезаре Борджа не зря назвал Варано кровавым тираном. — А теперь иди, готовься к отъезду, — скомандовал он, и Малипьеро выскользнул из шатра.

Хитрый венецианец, а родом Малипьеро был из Венеции, поднаторевший в интригах, не предусмотрел, что Варано может взять его с собой. Выходило, что тот, несмотря на обуявшую его ревность, таки подозревал Малипьеро в обмане и оставлял за собой возможность незамедлительно наказать предателя, если жена докажет свою невиновность.

Что же делать, раз за разом повторялся этот мучительный вопрос в голове Малипьеро? Матерь божья, что же ему делать?

Но достойного ответа не находилось, и в нерешительности стоял он посреди собственной палатки. В какой-то момент ему удалось освободиться от липкой пелены страха, и он вытащил из ножен меч. Коснулся большим пальцем острия, чтобы убедиться, не затупилось ли оно. Упер рукоять в землю и замер. Оставалось лишь одно: наклониться, прижаться грудью тем местом, над которым билось сердце, к острию и опуститься на меч. Римская смерть, быстрая и безболезненная. Разумеется, он достиг конца своего жизненного пути. Лучше умереть здесь, чем на дыбе в руках палача, как пообещал ему Варано.

Но тут он вспомнил про сына. Его же повесят, если Варано не уедет этим вечером. Покончи он с собой, Варано догадается, что все это значит, и останется в лагере. Только это да мысль о том, что между Имолой и Камерино многое может случиться, остановили Малипьеро. Он поднял меч, вновь засунул его в ножны. К палатке приблизились шаги. На пороге возник солдат. Варано звал предателя к себе. Малипьеро собрался с силами и вышел в ночь.

У шатра Варано он вспомнил еще об одном неотложном деле.

— Загаси факел, — скомандовал он сопровождавшему его наемнику.

Тот подхватил ведро воды, стоявшее неподалеку, и факел, зашипев, погас.

— Это еще зачем? — спросил вышедший из шатра Варано.

— Тут слишком светло, — с готовностью объяснил Малипьеро. — Нас могут увидеть из замка.

— И что тогда?

— Незачем Чезаре Борджа знать, что вы покинули лагерь.

— Да, конечно, — согласился с очевидным Варано. — Это ты хорошо придумал. А теперь по коням.

Они уже сидели в седлах, Малипьеро между Варано и Джанпаоло да Трани, когда к шатру подошел Шварц, капитан наемников. Весть об отъезде Варано, обежав лагерь, достигла ушей швейцарца, и он, все еще не веря услышанному, бросился к командиру за указаниями.

— Отстань от меня, — отмахнулся Варано.

— Но, ваше высочество, долго ли вы будете отсутствовать? — не унимался Шварц.

— Сколько потребуется.

— Так чьи же приказы должен я выполнять в это время? — воскликнул рассердившийся наемник.

— Дьявола! — проревел Варано и вонзил шпоры в бока жеребца.

Мчались они всю ночь и на рассвете добрались до Сан-Арканджело. Когда копыта их коней гремели по мосту, Малипьеро с болью в сердце подумал, что внизу течет Рубикон, который он пересекает как физически, так и фигурально.

Варано, опережая своих спутников на полкорпуса, с лицом, напоминающим каменную маску, устремленным вперед взглядом, все погонял и погонял лошадь. Но в миле за Арканджело их обогнали два всадника, умчавшихся к Римини в облаке пыли. То были люди, посланные Кореллой, по приказу герцога получившие в Чезене свежих лошадей. Потому-то они так легко оставили позади крошечный отряд Варано.

Последний с завистью глянул им вслед и громко выругался, кляня усталость своего жеребца. Они продолжили путь к Римини, причем скорость их падала с каждым часом. Наконец они прибыли в городок, и в харчевне «Три короля» Варано потребовал свежих лошадей, даже не упомянув о завтраке. Но лошадей не нашлось.

— Быть может, в Каттолике… — предположил хозяин харчевни.

Варано не стал спорить. Выпил кружку вина, съел краюху хлеба, вскочил в седло и знаком предложил Малипьеро и Джанпаоло следовать за ним. За торопливость ему и пришлось расплачиваться — не зря же говорят: тише едешь — дальше будешь. До Каттолики они добирались три часа — уставшие люди на вконец измученных лошадях. Но и там они не нашли замены. Правда, им пообещали, что к вечеру лошади будут.

— К вечеру? — взревел Варано. — Но еще нет и полудня!

Малипьеро, совершенно вымотанный, рухнул на каменную скамью во дворике харчевни.

— Будут лошади или нет, — просипел он, — я никуда не поеду. — Лицо его посерело, под глазами повисли черные мешки.

Варано ничего этого не замечал. И уже открыл рот, чтобы как следует выбранить малодушного, но тут на помощь Малипьеро неожиданно пришел Джанпаоло.

— Я тоже, клянусь Богом. Прежде чем вновь сесть в седло, я должен поесть и поспать. Чего мчаться сломя голову, мой господин? — попытался он урезонить хмурящегося Варано. — Мы будем спать днем, а скакать ночью. Быстрее у нас ничего не выйдет.

— Спать? — прогремел Варано. — Я собирался уснуть только в Камерино, не раньше. Но раз я еду с женщинами…

Оскорбления не помогли, и день они провели в Каттолике. Если Малипьеро и думал о побеге, реализовать свои замыслы ему не удалось, и в сумерках они вновь тронулись в путь. Лошадей им дали отдохнувших, но не таких уж резвых, как хотелось бы Варано. Скакали они всю ночь, держа курс на запад, мимо Урбино, занятого мятежными капитанами герцога, затем повернули на юг, к Перголе, в которую и въехали на заре.

До Камерино оставалось лишь тридцать миль, и Варано не стал бы задерживаться в Перголе и на минуту, но вновь под рукой не оказалось лошадей. Не помогли ни щедрые посулы, ни угрозы. Ему резонно ответили, что здешние места наводнены военными отрядами, так что лошади давно разобраны. И Варано пришлось ждать, пока отдохнут кони, на которых они прискакали из Каттолики. Они пробыли в Перголе до полудня. Удрать Малипьеро не удалось и здесь, поэтому он решил сказаться больным.

— У меня кружится голова, — простонал он. — Внутри все горит. Я уже старик, мой господин, и не гожусь для таких поездок.

Варано уставился на него налитыми кровью глазами.

— В Камерино мы найдем тебе врача.

— Но, господин мой, боюсь, я не доеду туда.

— Забудь о своих страхах, — мрачно усмехнулся Варано. — К вечеру ты будешь там, живым или мертвым.

И отошел, оставив Малипьеро в холодному поту. Но когда пришла пора садиться на лошадей, Малипьеро вновь начал жаловаться на здоровье.

— В седло! — рыкнул Варано, и Малипьеро, смирившись с ужасной смертью, уготованной ему судьбой, послушно выполнил приказ.

Так что в Камерино он прибыл меж Варано и Джанпаоло.

В городке стоял небольшой гарнизон солдат Чезаре Борджа. Действительно, значительных сил для защиты городка и не требовалось, ибо, попытайся клан Варано вновь захватить власть, против них поднялось бы все население. Под покровом сумерек Варано и его спутники прибыли на постоялый двор в предместье. Там бывший правитель Камерино их и оставил. Малипьеро — пленником, Джанпаоло — тюремщиком, а сам отправился разузнать, правдивы ли слухи об измене жены.

Малипьеро же, завернувшись в плащ, вытянулся на лавке, дрожа, как осиновый лист, в ожидании палача и дыбы. Скоро, скоро Варано узнает, что его жена чиста пред ним, и тогда… — с губ несчастного сорвался жалобный стон, привлекший внимание Джанпаоло, ужинавшего за столом.

— Вам плохо, мессер? — осведомился он. Малипьеро он любил не больше Варано, но долг христианина требовал заботиться о своем ближнем.

Малипьеро ответил новым стоном, и Джанпаоло, движимый жалостью, принес бедняге кружку вина.

Тот осушил ее залпом. Вино согрело его, и он попросил вторую. Выпил ее, а потом и третью. Вино придало ему храбрости. И Малипьеро пришел к выводу, что страхи его сильно преувеличены. Он должен предпринять попытку спастись до того, как за него примется палач. Даже сейчас еще не все потеряно. В городе войска Борджа. Он сможет найти защиту в цитадели. Для этого достаточно уведомить командира отряда или губернатора о возвращении Варано в Камерино, и в знак благодарности они укроют его у себя.

Вдохновленный такими мыслями, Малипьеро откинул плащ и вскочил.

— Нечем дышать, мне нужен свежий воздух! — воскликнул он.

Поднялся и Джанпаоло.

— Я открою окно.

— Окно? — пренебрежительно фыркнул Малипьеро. — В этом вонючем доме окном не поможешь. Я пойду прогуляться.

Джанпаоло сразу заподозрил неладное: слишком уж разительные перемены произошли с человеком, который только-только клялся, что не может пошевелить ни рукой, ни ногой, и загородил собой дверь.

— Лучше подождите возвращения моего господина.

— Да я выйду лишь на несколько минут.

Но Джанпаоло помнил полученный приказ: ни на секунду не оставлять Малипьеро одного. Тем более после проявленной последним неожиданной прыткости. Едва ли вино могло добавить столько сил человеку, замертво упавшему на лавку.

— Что ж, можете прогуляться, — согласился Джанпаоло. — Только я пойду с вами.

Лицо Малипьеро вытянулось, но он быстро взял себя в руки. Пусть этот болван пойдет с ним. И сам угодит в ловушку. Но не успел он сделать и шага, как ступени заскрипели под тяжелыми шагами, распахнулась дверь, и в комнату влетел разъяренный Венанцио Варано.

* * *
Малипьеро попятился в ужасе, кляня себя за то, что так долго не мог найти столь очевидного пути к спасению. Теперь шанс упущен. Верано узнал правду, а его самого ждала дыба. Малипьеро физически почувствовал, как под грубыми руками палача выламываются суставы, рвутся сухожилия.

И вдруг произошло чудо: Варано не двинулся на него, но рухнул на стул, обхватив голову руками. И застыл под недоуменными взглядами Джанпаоло и Малипьеро. Последний никак не мог взять в толк, что все это значит.

Наконец Варано справился с нервами, поднял голову, посмотрел на Малипьеро.

— Малипьеро, с момента отъезда из Имолы я молил Бога, что есть причины, ты бы назвал их на дыбе, заставляющие тебя лгать мне. Но… — голос его сорвался. — О, на небесах не больше жалости, чем на земле. Ты сказал мне правду, отвратительную, низкую правду.

Правду! Столь неожиданны были слова Варано, что Малипьеро чуть не запрыгал от радости, в душе дав слово пожертвовать крупную сумму своему небесному покровителю, спасшему его от ужасных мучений.

Однако ему удалось скрыть внутреннее ликование, и на лице его отразилась печаль. Он облизал пересохшие губы, покачал головой, как бы говоря, что от женщин другого и не дождешься.

Ему хотелось задать Варано множество вопросов, узнать, какие тому известны подробности, но он не решался открыть рта. Впрочем, вопросы и не потребовались: Варано обо всем рассказал сам.

— Меня узнали на улице у таверны. Какой-то человек последовал за мной, догнал, окликнул. Сказал, что когда-то служил у меня, всегда питал ко мне самые теплые чувства и в эту самую ночь намеревался отправиться в Имолу, чтобы поведать, что творится здесь в мое отсутствие.

Услышав его историю, я сразу же пошел к проклятому дворцу, в котором милостью Борджа поселилась эта изменница. Но он остановил меня дельным советом. Умолил подождать до полуночи, чтобы застать их на месте преступления. Он сам, есть же на свете добрые души, обещал следить за дворцом и оказать любую помощь, какая в его силах.

Варано поднялся. Горечь, стыд уступили место неистовому гневу. Висевшее на стене зеркало привлекло его внимание. Он подошел, потер рукой лоб.

— Ты лжешь, — проревел он и злобно рассмеялся. — Лоб гладкий, без рогов! Без рогов! У меня же рога, как у матерого оленя!

* * *
В полночь Венанцио Варано поднялся со стула, на котором недвижимо просидел больше часа. Лицо его осунулось, глаза запали.

— Пошли, — приказал он. — Уже пора.

Джанпаоло в глубокой печали, и Малипьеро, с трудом скрывающий свою радость, последовали за ним по узкой лестнице и вышли в теплую, полную осенних ароматов ночь. По крутой улочке поднялись ко дворцу на вершине холма. Миновав парадные двери, свернули в узкий проулок, подошли к калитке в высокой стене. Перед ними возник мужчина, словно материализовавшись из тьмы.

— Он внутри, — прошептал незнакомец Варано. — Прошел обычным путем. Калитку оставил незапертой.

— Как благородно с его стороны, — пробурчал Варано, сунул кошелек в руку шпиона. Распахнул калитку и первым ступил в сад, заросший густыми кустами. По темной аллее они вышли на небольшую площадку с клумбой, освещенную звездами. Варано остановился, сжал руку Малипьеро.

— Смотри, вот ее спальня.

Во всем дворце светилось лишь одно окно.

— Видишь, как оно манит Весталка разожгла огонь, — и невесело рассмеялся.

Они приблизились ко дворцу. С ее балкона свисала шелковая лестница

— Какая предусмотрительность, — прорычал Варано.

Вот когда растаяла последняя надежда в невиновности жены, несмотря на все эти письма и рассказы добрых людей.

С проворством обезьяны Варано вскарабкался по лестнице. Перекинул через каменный парапет одну ногу, вторую. В грохоте и звоне бьющегося стекла плечом выломал дверь в спальню.

Посреди комнаты стоял высокий светловолосый мужчина, разодетый в белое и золото, словно новобрачный. Он уже снял камзол и держал его в руке. На лице его отражалось безмерное изумление.

Без единого слова Варано бросился на него, развернул спиной к себе, одной рукой обхватил за шею, завалил назад на свое колено. Бедняга, полузадушенный, увидел над собой занесенный кинжал, услышал громовой голос: «Мерзкий пес, я — Венанцио Варано. Взгляни на меня и умри!»

Кинжал вошел по самую рукоять. Варано вырвал его, тут же нанес второй удар в сердце обесчестившего его человека. Затем за руку поволок еще теплое тело к кровати, оставляя на мозаичном полу алую полосу.

— Сейчас понежишься в постельке, — бормотал он. — Понежишься. А эта шлюха… — он выпустил руку убитого и, крепко сжав кинжал, второй рукой отдернул тяжелый полог.

— Ну… — и осекся, увидев застеленную кровать.

Внезапно за его спиной распахнулась дверь. Он повернулся, страшный, забрызганный кровью.

На пороге стоял темноволосый крепыш с военной выправкой, известный каждому солдату в Италии точно так же, как и его господин.

— Микеле да Корелла! — воскликнул Варано, словно пораженный громом. — Ты же был в Имоле. Что привело тебя сюда? — и не дожидаясь ответа, задал другой, более важный для себя вопрос:

— Моя жена? Где монна Эулалия?

Корелла прошествовал в спальню. За его спиной теснились солдаты в красно-желтой форме армии Чезаре Борджа.

— Ваша жена, мой господин, в Болонье, в полной безопасности.

Варано воззрился на капитана герцога.

— Почему… почему… в ее спальне мужчина?

— Очень мерзкий тип, мой господин… но он причинил вам куда меньше вреда, чем другой человек. Всему виной этот негодяй Малипьеро, замысливший запятнать честное имя вашей жены, монны Эулалии.

— Запятнать? — эхом отозвался Варано. — Честное имя? — Тут до него дошел смысл слов Кореллы. — Так все это ложь?

— Клянусь небом, — подтвердил Корелла. — Жители Камерино обратили испытываемую к вам ненависть на монну Эулалию, мой господин. И неделю назад она нашла убежище у своего отца в Болонье. А ее курьер прибыл в Имолу буквально через час после вашего отъезда.

Из могучей груди Варано исторглось рыдание. По обветренным щекам потекли слезы. Пусть его предали. Пусть шанс посчитаться с Борджа безвозвратно утерян. Главное в другом — честь его спасена, жена не изменила ему.

А Корелла тем временем излагал подробности преступной интриги, позволившей Малипьеро увезти Варано из Имолы, чтобы в его отсутствие Чезаре Борджа мог без труда разметать осаждавших замок наемников. Таким путем старший Малипьеро хотел спасти жизнь сына, которого герцог намеревался повесить за шпионаж и покушение на свою жизнь. Сама идея Чезаре понравилась, но он презирал предателя и не согласился на условия последнего, лишь пообещав, что рассудит по справедливости.

— В полном соответствии с желаниями моего господина, — продолжал Корелла, — я привез в Камерино и поселил в этих покоях человека, вверенного мне его светлостью. Я предполагал, что он попытается бежать, воспользовавшись лестницей, свисающей с балкона, а вы встретите его внизу. Но ваше нетерпение…

— Клянусь Богом! — взревел Варано. — Чезаре Борджа ответит за то, что мне пришлось убить невинного человека.

Корелла покачал головой.

— Да вы, я вижу, ничего не поняли, — он указал на труп. — Это же Густаво Малипьеро.

Варано отпрянул.

— Густаво Малипьеро? Его сын? — и он мотнул головой в сторону балконной двери.

— Его сын, — кивнул Корелла.

— Святой Боже, — прохрипел Варано. — Такова, значит, справедливость твоего герцога?

— Да, господин мой, воздать должное убийце, что лежит перед вам, и предателю, что ждет снаружи. Поразить обоих одним ударом, нанесенным вами, то есть тем, кого предал Малипьеро, воспользовавшись планом, предложенным последним. Именно так воспринимает справедливость мой герцог.

Варано посмотрел на Кореллу.

— Особенно, если все это служит и его замыслам.

Корелла пожал плечами, но Варано уже отвернулся от него. Поднял тело убитого и вышел с ним на балкон. Перекинул через парапет на траву.

— Вот, Малипьеро, награда за твою службу. Бери ее и сгинь.

Глава 2

ИСПЫТАНИЕ
В армии Чезаре Борджа служил молодой офицер-сицилиец, Ферранте да Исола. За мужество на поле боя и мудрость на военном совете он быстро выдвинулся на первые роли и стал одним из самых доверенных капитанов герцога.

Этот Ферранте был внебрачным сыном правителя Исолы, но, учитывая многочисленность законного потомства последнего, справедливо рассудил, что осуществление его честолюбивых замыслов на родной Сицилии весьма проблематично, ибо похвастаться он мог лишь юностью да мужеством, сильным телом да интересным лицом, острым умом да отзывчивым сердцем. Вот и покинул он дом отца в поисках рынка, на котором пользовался бы спросом предлагаемый им товар. В Рим Ферранте прибыл осенью 1500 года, когда папе исполнилось семьдесят лет, подгадав аккурат ко второй военной кампании Чезаре Борджа в Романье. Тут его услуги приняли с благодарностью. Храбрость и находчивость Ферранте не остались незамеченными, он быстро продвигался по службе, а когда Тиберти убило разрывом ядра у стен Фаэнцы, занял его место. То есть за шесть месяцев прошел путь от новобранца армии Борджа до командира кавалерийского отряда, участника военных советов, пользующегося полным доверием герцога.

Столь значительные достижения за ничтожно малый промежуток времени указывали на то, что перед Ферранте открываются блестящие перспективы. Он чувствовал, что его ждут великие дела, и в уверенности за свое будущее позволил себе влюбиться.

Случилось это следующим летом, когда армия возвращалась домой из похода на Болонью, значительно поредевшая: часть войск осталась в покоренных городах, а немалые силы герцог послал к Пьомбино. Сам Чезаре Борджа обосновался в милом городке Лояно, ожидая ответа Синьории Флоренции на свою просьбу пропустить войска через Тоскану и размышляя, как с наименьшими потерями разделаться с городом-крепостью Сан-Часкано, защитники которого не желали сдаваться, несмотря на падение Фаэнцы.

Этот Сан-Часкано занозой сидел в теле новых владений герцога. Раздавить его не составило бы труда, двинув на него всю армию и продержав две или три недели под непрерывным огнем бомбард. Но не было у герцога этих недель. Папа требовал его возвращения в Рим. Король Франции нуждался в его поддержке в войне с Неаполем, так что не мог он обрушиться всей мощью на непокорных жителей крошечного городка. Не мог бросить на его осаду даже сильного отряда, так как войска требовались под Пьомбино.

Таким образом для штурма Сан-Часкано оставались лишь части, расквартированные в Романье, довольно малочисленные, и взять город он мог лишь хитростью, потому-то тщательно обдумывал свой следующий шаг. Недостатком хитрости герцог не страдал и ждал лишь подходящего случая, который и не замедлил представиться благодаря тому, что, находясь в Лояно, наш юный Ферранте воспылал любовью к Кассандре, единственной дочери главы рода Дженелески.

Впервые капитан увидел ее в церкви Благовещения, куда он заглянул, чтобы полюбоваться знаменитой фреской мессера Масаччио, ибо почитал себя поклонником изящных искусств и, очевидно, какое-то время изучал работу знаменитого мастера, хотя мы и не знаем, понравилась ли она ему или нет. Ибо очень скоро образ Кассандры из дома Дженелески полностью затмил мадонну кисти мессера Масаччио.

Из церкви он вышел на закате дня, и не имело смысла спрашивать его, какого цвета покрывало мадонны на картине, которую он лицезрел несколькими часами раньше. Зато с мельчайшими подробностями Ферранте мог бы описать особенности наряда живой мадонны, которую буквально пожирал взглядом. И говорил бы с вдохновением, разве что не стихами. Впрочем, любовь с первого взгляда обращает в поэта и самого сурового мужа.

К сожалению, он не смог поделиться с дамой обуревавшими его чувствами, ибо ее сопровождала пожилая женщина, которая не допустила бы, чтобы кто-либо, а тем более полный незнакомец, начал признаваться в любви той, кого она охраняла.

Прежде всего внимание капитана привлекла походка Кассандры. А уж потом, потрясенный красотой девушки, он и думать забыл о творении Масаччио: искусство потерпело поражение в соперничестве с открывшимся Ферранте творением природы.

Ферранте достало ума первым приспеть к чаше со святой водой, окунуть в нее руку и галантно предложить даме прикоснуться к блестевшим на пальцах капелькам. Кассандра не отказала кавалеру в любезности, скромно потупив очи, но до того одарив его взглядом, едва не ослепившим Ферранте. Он даже попятился, наткнувшись спиной на стоявшую на порфировом пьедестале чашу, и не заметил, что заслонил дорогу к последней пожилой женщине. И дуэнья злобно глянула на молодого красивого капитана, помешавшего ей выполнить святой долг.

В сгущающихся сумерках женщины пересекли маленькую площадь перед церковью, а Ферранте так и застыл у дверей, глядя им вслед. И видел он не их спины, но овальное личико цвета старой слоновой кости, обрамленное блестящими черными волосами в золотой сеточке, губы, алые, как лепестки цветов граната, глаза, синие, как Адриатика, единственный взгляд которых пронзил его насквозь.

Наконец он шевельнулся. И двинулся за женщинами, уже свернувшими в одну из узеньких улиц. В такое время, решил он, негоже молоденькой девушке находиться вне дома под охраной всего лишь дуэньи. В городе полно солдат, агрессивных швейцарцев, горячих гасконцев, страстных испанцев, развеселых итальянцев. И дажже железная дисциплина герцог не могла спасти девушку от последствий встречи с подобной братией, особенно ночью. Ферранте похолодел от мысли о тех оскорблениях, которым может подвергнуться невинное создание, и ускорил шаг. Догнал женщин и, как оказалось, в самое время.

Четверо мужчин, он узнал в них кавалеристов своего отряда, шли навстречу цепью, взявшись за руки, во всю ширину мостовой. Девушка, испугавшись, уцепилась за руку своей старшей спутницы. Солдаты же сыпали солеными шуточками и уже готовились взять женщин в кольцо, когда сзади послышались быстрые шаги, звяканье шпор и суровый голос, которому они подчинились незамедлительно, освободив женщинам путь.

Дуэнья подняла голову и увидела высокого капитана, чуть раньше подавшего святую воду ее госпоже. На лице ее отразилось облегчение, ибо и на нее произвело впечатление столь резкое изменение в поведении солдат, но тут же оно уступило место сомнению в искренности мотивов вмешательства незнакомца.

А Ферранте, со шляпой в руке, уже галантно кланялся юной Кассандре.

— Мадонна, вы можете продолжить свой путь, но для вашей безопасности я предпочел бы сопроводить вас. В Лояно слишком много солдат, а мое присутствие избавит вас от неприятных встреч.

Но ответила дуэнья, прежде чем девушка успела открыть рот, и Ферранте, мечтавший услышать ангельский голосок девушки, даже рассердился.

— Мы уже почти пришли, мессер. Братья мадонны, несомненно, отблагодарят вашу светлость.

— Я не требую благодарности, — отмахнулся Ферранте и добавил уже мягче:

— И сочту за честь, если мадонна позволит мне сопровождать ее.

И вновь дуэнья опередила девушку с ответом, навязчивость капитана представлялась ей все более подозрительной. Свое раздражение Ферранте выплеснул на четверых солдат, стоявших рядом и перемигивающихся между собой. У них-то не вызывало сомнений, что их командир преследует ту же цель.

— Если у вас нет желания попасть в руки начальника военной полиции, вам следует помнить приказы герцога и уважать всех жителей города и их собственность.

Солдаты выслушали его молча, но, отойдя на дюжину шагов, Ферранте услышал приглушенный смех, и один из них, копируя его интонации, произнес: «Вы должны уважать всех жителей города и их собственность, помните об этом».

— А когда житель города — собственность капитана, во всяком случае, он кладет на нее глаз, вы должны поискать добычу в другом месте, как меньшие братья святого Франциска!

Ферранте вспыхнул и едва не повернул назад, чтобы воздать должное шутнику, но перехватил взгляд пожилой женщины, злобный, недружелюбный, и разозлился еще больше.

— До чего же грязные у солдат мысли, — прокомментировал Ферранте, наклонившись к ней. — Тут они могут потягаться с дуэньями.

Дуэнья залилась краской, но ответила сдержанно, не давая воли чувствам.

— Думаю, мессер, мы более не нуждаемся в ваших услугах. Одни мы будем в полной безопасности.

— Вы хотели сказать, «в большей безопасности, чем со мной», — бросил Ферранте и повернулся к девушке. — Я надеюсь, мадонна, вы не разделяете беспочвенных страхов вашей служанки?

И опять он не услышал ее голоса, ибо заговорила дуэнья.

— Но я сказала, мессер, что мы будем в полной безопасности. Если вы вкладываете в мои слова тайный смысл, пусть это останется на вашей совести.

Не успела она закончить фразу, как из-за угла появились два коренастых швейцарца. Крепко выпивши, они громко пели. Ферранте глянул на них, потом на дуэнью, с улыбкой отметив, что ее широкое лицо исказилось страхом. Она уже сожалела о том, что предложила капитану откланяться.

— Женщина, — изрек он, — вы — словно утлый челн между Сциллой и Харибдой, — а, наклонившись, доверительно добавил:

— Поверьте мне, учтивость в подобных ситуациях — лучший лоцман, — и молча повел их мимо шумных швейцарцев.

Вот так, без единого слова, они дошли до величественного дворца на главной улице города. Над парадной дверью стоящие на задних лапах львы поддерживали монументальный каменный герб, но в сгустившихся сумерках Ферранте не мог разглядеть, что на нем изображено.

Женщины остановились, и он решил, что теперь-то услышит голосок девушки. Всмотрелся в бледный овал лица. Где-то вдали пел мальчик, вдоль улицы шли два солдата, громко переговариваясь, и Ферранте мысленно выругал их всех, ибо посторонние шумы могли помешать ему насладиться музыкой девичьего голоска. Но вновь его ждало жестокое разочарование. Рот раскрыла дуэнья, и в тот момент он буквально возненавидел ее голос.

Она же коротко поблагодарила капитана и отпустила его. Отпустила, словно слугу, на пороге дома, она, сказавшая ранее, что братья мадонны должны поблагодарить его. Действительно, он сам отказался от благодарностей, так что винить ему было некого, но элементарная вежливость требовала хотя бы пригласить его в дом. Да,

дуэнья знала, как насолить ему. Правда, девушка улыбнулась на прощание и даже сделала реверанс, но что есть улыбка и реверанс для того, кто жаждал нескольких слов?

Ферранте ответил глубоким поклоном и отвернулся, рассерженный и обиженный, а женщины исчезли во дворце. 6 то же мгновение капитан схватил за плечо проходившего мимо горожанина. Тот сжался под могучей рукой, готовясь к худшему.

— Чей это герб? — спросил Ферранте.

— Что? Герб? — едва до горожанина дошла суть вопроса, у него отлегло от сердца. — А, вот вы о чем. Это герб Дженелески, ваше высочество.

Ферранте поблагодарил его и зашагал в казарму своего отряда.

Вот так внезапно Ферранте стал едва ли не самым набожным человеком в армии Чезаре Борджа. Ежедневно он приходил в церковь Благовещения к ранней утренней мессе, хотя вела его туда не забота о спасении собственной души. Он появлялся там лишь для того, чтобы полюбоваться Кассандрой де Дженелески. К тому времени он уже узнал, как ее зовут.

За какую-то неделю капитан разительно изменился. Ранее он был солдатом до мозга костей, как и должно командиру отряда, и держал своих подчиненных в железной узде, полагая их телом, а себя — головой. Теперь же превратился в мечтателя, чуть ли не начисто забывшего о своих прямых обязанностях, хватка его ослабла, и кавалеристы, подметившие перемену в Ферранте, мгновенно забыли о дисциплине, начав нарушать указы Борджа. Посыпались многочисленные жалобы местного населения, и дело дошло до того, что герцог вызвал Ферранте и сурово отчитал его.

Ферранте вяло оправдывался, ссылаясь на то, что ничего не знал. Герцога подобное объяснение не удовлетворило, и он предупредил капитана, что отстранит его от командования, если нарушения будут повторяться. Из дворца Ферранте вышел, кипя от гнева, готового излиться на его подчиненных, о которых он позабыл, захваченный мыслями о прекрасной Кассандре.

Наступил кризис. Более так продолжаться не могло. Каждодневное любование красавицей не насыщало душу. Наоборот, усиливало раздражение. Попытки завязать разговор в корне пресекались суровой дуэньей, и потому, движимый отчаянием, Ферранте решил, что настала пора вводить в бой тяжелую артиллерию, избрав в качестве снаряда письмо, в котором красочно описал, что творится у него на душе.

— «Soavissima Cassandra, Madonna diletissima», — писал он очинённым пером орла, приносящим счастье в любовных делах. — Вам, конечно, доводилось слышать о Прометее, вам известно о страданиях, которые испытывал он, терзаемый птицей Юпитера, которая прилетала каждый день и рвала его печень. Эта грустная история не могла не тронуть вашего нежного сердца. И вам понятно, сколь бесконечна моя душевная боль, как каждодневно рвется мое сердце, ибо вижу я вас только издалека, прикованный к черной скале отчаяния. Сжальтесь надо мной, Madonna mia… — еслибы не любовный жар, он сам бы посмеялся над гиперболами, ложащимися на бумагу из-под его пера.

Это безумное письмо Ферранте отправил с оруженосцем, наказав передать его только в руки Кассандры. Что оруженосец и сделал, остановив ее у парадной двери дворца. Однако письмо непрочитанным перекочевало к Леокадии, бдительной дуэнье. Она бы с удовольствием прочитала письмо, но грамоте ее не выучили, так что письмо пришлось отнести братьям Кассандры, коим она и сообщила, что автор скорее всего — капитан армии Борджа, в последнюю неделю ставший чуть ли не их тенью.

Тито, старший из братьев, нахмурившись, выслушал дуэнью, а затем прочел письмо, рассмеялся и передал его Джироламо. Последний, ознакомившись с содержанием письма, выругался и велел Леокадии привести сестру.

— Кто этот Ферранте? — осведомился он, когда дуэнья скрылась за дверью.

Тито, меривший шагами комнату, резко остановился и пренебрежительно хмыкнул.

— Внебрачный сын правителя Исолы, что на Сицилии, от крестьянки, авантюрист без гроша в кармане, жаждущий породниться с нами и использовать наше высокое происхождение в своих целях.

— Цель-то у него одна, — Джироламо уселся поудобнее. — А ты, я вижу, хорошо осведомлен.

— В этом нет ничего удивительного, в армии Борджа он — не последний человек, командует кавалерийским отрядом. И из себя парень видный. А Кассандра, будучи женщиной и дурой… — и он развел руками.

Джироламо насупился

Оба брата, смуглокожие, с крючковатыми носами, возрастом были значительно старше сестры и питали к ней скорее родительские чувства.

А тут вошла и она, в сопровождении Леокадии, с глазами, затуманившимися от страха.

Джироламо поднялся, предлагая сестре сесть на стул. Та улыбнулась в ответ, села, сложив руки на подоле синего платья.

Первым заговорил Тито.

— Итак, Кассандра, у тебя, похоже, появился кавалер.

— Ка… кавалер? — переспросила она. — Его выбрал ты, Тито? — голосок не слишком приятный, скорее пронзительный, лишенный эмоций, выдающий безволие, если не слабоумие его обладательницы.

— Я, детка? — Тито расхохотался. — Отнюдь! И не строй из себя саму невинность. Прочитай это письмо. Оно адресовано тебе.

Кассандра взяла из рук Тито лист бумаги, брови ее сошлись у переносицы. Медленно, с большим трудом начала разбирать почерк своего кавалера-солдата. Наконец сдалась, повернулась к Джироламо.

— Пожалуйста, прочти мне письмо. Я не сильна в грамоте, да и не разбираю почерк.

— Ба! Дай-ка его мне! — Тито вырвал письмо у сестры и прочитал его вслух.

Затем посмотрел на нее. Кассандра ответила ничего не выражающим взглядом.

— Кто этот мессер Прометей? — осведомилась она.

Тито яростно сверкнул глазами, разъяренный столь глупым вопросом.

— Зарвавшийся наглец, такой же, как и автор письма, — рявкнул он, потрясая письмом. — Но не о Прометее сейчас речь, а об этом Ферранте. Кто он для тебя?

— Для меня? Да я его знать не знаю.

— Ты видела его не единожды? Говорила с ним?

Тут вмешалась Леокадия.

— Нет, мой господин. Я за этим слежу.

— Ясно! — кивнул Тито. — Но он обращался к тебе?

— Каждый день он стремится заговорить с ней. Когда мы выходим из церкви.

Тито бросил на дуэнью сердитый взгляд, вновь повернулся к сестре.

— Этот человек пытается ухаживать за тобой, Кассандра.

Девушка хихикнула. В основании ее веера из белых страусиных перьев блестело маленькое зеркало. В него-то она и разглядывала собственное отражение.

— Ты этому очень рада? — подал голос Джироламо. В вопросе слышался сарказм, но он говорил мягче, чем брат.

Кассандра опять хихикнула, оторвалась от зеркала.

— Я очень мила. А этот господин — не слепец.

Тито невесело рассмеялся, чувствуя опасность. Такие тщеславные дуры, как их сестра, а в отношении ее он не питал никаких иллюзий, падки на мужское внимание и в своей безответственности могут зайти сколь угодно далеко. Поэтому требовалось срочно вправить ей мозги.

— Дура, неужели ты полагаешь, что этого прохиндея привлекли белоснежная кожа твоего лица и детские невинные глазки?

— А что же еще? — брови Кассандры удивленно взлетели вверх.

— Имя Дженелески и твое приданое. И ничего более.

Миловидное, глупенькое личико вспыхнуло.

— Правда? — она повернулась к Джироламо. — Так ли это? — голосок ее обиженно задрожал.

Джироламо печально вздохнул.

— Вне всякого сомнения. Мы знаем это наверняка.

Глазки Кассандры заблестели слезами.

— Благодарю вас за своевременное предупреждение, — тут они поняли, сколь она взбешена. Еще бы, уязвленное тщеславие. Кассандра встала. — Теперь я знаю, что сказать, если этот человек вновь обратится ко мне. — И, помолчав, добавила:

— Должна ли я написать ответ?

— Пожалуй что нет, — заметил Тито. — Молчание — лучший способ показать свое презрение. Кроме того, — он хохотнул, — твой почерк разобрать еще сложнее, чем его, и, возможно, он не правильно истолкует твои намерения.

Кассандра стукнула каблучком, развернулась и удалилась вместе с Леокадией.

Тито посмотрел на Джироламо, сел.

— Ты был на высоте, — улыбнулся последний. — И полностью убедил ее в своей правоте.

— Пустяки, — пожал плечами Тито. — Женское тщеславие — инструмент, на котором может сыграть любой дурак. Между нашей сестрой и этим Ферранте надо воздвигнуть неприступную стену, а что может быть лучше надгробного камня? И я позабочусь об этом. Мы должны наказать сицилийского выскочку. Как он только посмел, как посмел!

Джироламо скептически улыбнулся.

— А по-моему, хватит и того, что мы сделали. Уймись. Ни к чему навлекать на себя опасность. Этот исольский выродок пользуется доверием Чезаре Борджа. Если ему причинят вред, герцог заставит нас дорого за это заплатить.

— Возможно, — раздумчиво примолвил Тито и в тот вечер вопрос этот больше не затрагивал, скорее всего потому, что еще не нашел способа осуществить желаемое.

Но назавтра, когда он отправился ко двору, чтобы засвидетельствовать свое почтение герцогу, хотя и не питал к нему добрых чувств, в приемной до него донеслись обрывки разговора, вернувшего его к вечернему спору с братом. Речь шла о Ферранте. Собеседники обсуждали происходящие с капитаном перемены: падение дисциплины в его отряде, ранее считавшемся образцовым, неудовольствие герцога, вызванное сложившимся положением дел. Вот тут-то мессера Тито и осенило. Не теряя ни минуты, он отправился на поиски одного из пажей, чтобы попросить личной аудиенции у герцога.

* * *
Чезаре работал с секретарем в залитом солнцем просторном кабинете с балконом, выходящим в цветущий сад. Под диктовку герцога Герарди писал письмо мессеру Рамиро де Лоркуа, назначенному Борджа губернатором Форли. В письме излагались возможные варианты взятия Сан-Часкано, и молодой герцог диктовал, с улыбкой прохаживаясь по кабинету, ибо наконец он нашел способ разделаться с непокорными.

Герарди поставил точку, встал и направился с письмом к герцогу, чтобы тот поставил свою роспись, когда вошедший паж объявил, что мессер де Дженелески просит о личной аудиенции.

Чезаре застыл с пером в руке, глаза его сузились.

— Дженелески, значит? — голос звучал сурово. — Пригласи его.

И посмотрел на секретаря.

— Зачем он явился, Агабито? Всем известна его дружба с Болоньей, и тем не менее он постоянно отирается при моем дворе, а теперь вот пожелал встретиться со мной наедине. Я не удивлюсь, если он окажется шпионом Бентивольи и сторонником защитников Сан-Часкано.

Герарди пожевал нижнюю губу, затем покачал головой.

— Мы внимательно следили за ним, мой господин. Но не заметили ничего подозрительного.

— Ну-ну, — чувствовалось, что сомнения герцога не развеялись.

Тут открылась дверь, и паж ввел в кабинет мессера Тито де Дженелески. Герцог вновь склонился над письмом, подписал его «Чезаре» и протянул Герарди, чтобы секретарь скрепил его печатью. Затем медленно повернулся к Тито, стоявшему посреди комнаты, словно лакей в ожидании распоряжения хозяина.

Взгляд прекрасных глаз герцога пробежался по коренастой фигуре, мелодичным голосом он предложил посетителю изложить свое дело.

— Ваша светлость, я к вам с жалобой.

— На моих людей? — тон герцога указывал на то, что он готов во всем разобраться по справедливости, не защищая виноватых.

— На некоторых солдат вашей армии.

— Ага! — герцог, несомненно, оживился. — Прошу вас, продолжайте, мессер. Расскажите, в чем они провинились?

И Тито изложил выдуманную историю, согласно которой в трех случаях его сестре и ее служанке пришлось выслушивать непристойные предложения от неких солдат, в результате чего женщины боятся выходить из дому, если их не сопровождают вооруженные слуги.

Глаза Чезаре полыхнули огнем.

— Эти безобразия надо пресекать. Можете вы помочь мне найти этих охальников?

— С удовольствием. Они из отрада мессера Ферранте да Исола.

Теперь уже негодование прорвалось и в голосе герцога.

— Опять Ферранте! Это переходит все границы, — и тут же последовал неожиданный вопрос:

— Как вы узнали, что они из отряда Ферранте?

Вопрос застал Тито врасплох. Он и представить себе не мог, что Чезаре Борджа поинтересуется подобными мелочами. Обычно правители были выше этого, так что готового ответа у Тито не нашлось, и ему не осталось ничего другого, как глупо улыбнуться. А взгляд герцога сразу стал жестким и подозрительным.

Молчание затягивалось, Тито рассмеялся, чтобы скрыть свое смятение, потом-таки заговорил.

— Ну… во-первых, они были конные, а во-вторых, я понял это по некоторым фразам.

— Ага! — воскликнул герцог. — Каким именно?

— Видите ли, ваша светлость, — Тито уже преодолел замешательство, — я передаю вам лишь то, что услышал от моей сестры и ее служанки. К сожалению, мне не пришло в голову выяснить у них все досконально.

Чезаре покивал.

— Вам известно, как раньше вершился суд в Италии. И вас, похоже, это вполне устраивало. Меня — нет. Ваше упущение нетрудно исправить. Я предпочитаю знать все подробности, чтобы потом никто не мог укорить меня в предвзятости. Агабито, пошлите курьера за сестрой мессера Тито и ее служанкой.

Но не успел Агабито дойти до двери, как герцог остановил его. Выражение лица Тито, превратившегося в каменную маску, рассказало ему обо всем, что он хотел знать.

— Подожди, — тут Чезаре откинулся на спинку стула, положил руки на стол, улыбнулся. — В конце концов, есть ли в этом необходимость? Нет, нет, Агабито, мы можем поверить мессеру Тито на слово. Несомненно, женщины узнали солдат Ферранте по нарукавным нашивкам.

— Да, да, — с жаром подхватил Тито. — Точно так, ваша светлость. Совершенно вылетело из головы.

— В этом нет ничего удивительного. Такая мелочь. Но теперь раз вы вспомнили о нашивках, не затруднит вас сказать, какого они цвета?

Брови Тито сошлись у переносицы, он обхватил пальцами правой руки чисто выбритый подбородок, всем своим видом показывая, что роется в тайниках памяти.

— Дайте подумать. Ну конечно, вспоминаю, вспоминаю. Они…

— Белые с синим, не так ли? — подсказал герцог.

Тито ударил кулаком в раскрытую ладонь.

— Ну, конечно, белые с синим. Белые с синим! Разумеется, белые с синим. Как я мог забыть?

Агабито низко склонился над лежащими на столе бумагами, чтобы спрятать улыбку, которую не смог сдержать — никаких нарукавных нашивок у кавалеристов Ферранте не было.

— Я с этим обязательно разберусь, — пообещал Чезаре Борджа. — Вызову Ферранте и допрошу его. Агабито, распорядись, — приказал герцог и наклонился вперед.

Тито, разумеется, лгал, но теперь герцогу хотелось знать, против кого направлен удар. Только ли Ферранте хотел навредить жалобщик? И Чезаре попытался найти ответ на свой вопрос.

— Я искренне огорчен случившимся, мессер Тито, — продолжил он. — Обычно мои войска не дают повода для жалоб. Они хорошо вымуштрованы. Но этот Ферранте! Ума не приложу, что его гложет?

— Не сказывается ли влияние его теперешних друзей? — предположил Тито, переходя к следующему этапу намеченного плана.

— О? А с кем же он нынче водит дружбу?

Тут Тито вроде бы дал задний ход.

— О нет, я допустил бестактность. Сказал больше, чем следовало. Прошу извинить меня, ваша светлость.

— Мессер Тито, — голос герцога посуровел, — я не люблю, когда со мной говорят загадками. Кто, как не я, имеет право знать обо всем, что творится в моих владениях?

— Но, мой господин, умоляю вас! Никаких загадок. Просто, что я хотел сказать… о чем подумал… может… может… — и он беспомощно развел руки.

— Может что? — воспросил Борджа. — Прошу вас, хватит ходить вокруг да около. В приемной ждут другие. Говорите, мессер Тито. С кем, вы утверждаете, встречается Ферранте де Исола?

— Утверждаю? О, ваша светлость!

— Тогда заявляете, мне без разницы. Так я вас слушаю. С кем, вы слышали, он гуляет?

— Слышал? Неужели я могу обвинить человека понаслышке? О нет. Я говорю лишь о том, что видел сам. И не один раз. Ваш капитан сидел за одним столом в таверне постоялого двора с господами из Болоньи, которых я знаю. Возможно, они лишь пили вино. Возможно.

Глаза Борджа превратились в ледышки.

— Означают ли ваши слова, что Ферранте де Исола вступил в сговор с моими врагами?

— О, господин мой, умоляю вас, не делайте поспешных выводов. Я поделился с вами лишь тем, что видел. Об остальном вы можете догадаться сами.

— Если возникнет такая необходимость, вы сможете повторить все это под клятвой?

— Готов хоть сейчас, если вы сомневаетесь в моей честности, — с достоинством ответил Тито.

— И наказание за лжесвидетельство вас не смущает?

— Я говорю правду, — возразил Тито.

Чезаре помолчал, пальцы его перебирали русую бородку, на губах играла легкая улыбка. Затем пожал плечами и посмотрел собеседнику прямо в глаза.

— Мессер Тито, я вам не верю.

Злобная гримаса исказила лицо Дженелески, смуглые щеки побагровели. Лгать-то он лгал, но никак не ожидал, что ему скажут об этом столь прямо и откровенно, да еще при свидетеле. В Италии хватало мужчин, которые при подобном оскорблении бросились бы на герцога с мечом или кинжалом. Но Дженелески не входил в их число.

— Ваша светлость, — свои протест и возмущение он смог выразить лишь голосом, — вы забываете, что я — Дженелески.

Герцог широко улыбнулся, продемонстрировав белоснежные зубы. Встал. Прошелся к окну.

— Тогда и вы забываете, что я — Чезаре Борджа, — и встретился с Тито взглядом. — Сколь велико мое отвращение к лжецу, столь же сильно люблю я честную, преданную мне душу. И именно такова душа Ферранте да Исола.

— Доканчивайте вашу мысль, ваша светлость! — гневно воскликнул Тито.

— А есть ли в этом необходимость? — усмехнулся Чезаре.

Дженелески едва не задохнулся от негодования. Но сумел сдержать охватившую его ярость, напомнив себе, с кем имеет дело. И лишь низко поклонился, ниже, чем требовал этикет.

— Позвольте мне откланяться, ваша светлость.

— Это самое большее, что я могу для вас сделать, — и Борджа отпустил его взмахом руки.

Но у двери его остановил голос герцога.

— Подождите, мессер Тито. Вам могло показаться, что я обошелся с вами грубо, — глаза его внезапно сузились, но Тито этого не заметил. — Вы можете доказать мне, что я ошибся, не приняв всерьез ваше предупреждение о предательстве этого человека. Справедливости ради мне следует сначала убедиться, что Ферранте передо мной чист, а уж потом обвинять вас во лжи.

— Признаюсь, ваше высочество, что такая же мысль посетила и меня, — с легкой усмешкой, не ускользнувшей от герцога, ответил Тито.

— Однако напомню вам, — добавил герцог, — что любовь Ферранте к вашей сестре не составляет для меня тайны, как и то, что вы и ваш брат видите в нем выскочку низкого происхождения. И его ухаживания за монной Кассандрой вы воспринимаете как оскорбление и с радостью перерезали бы ему горло, если б не страх перед суровым наказанием, которое ждет тех, кто поднимет руку на моего офицера. Учитывая, что мне все это известно, спросите себя, как я могу поверить вашим обвинениям, не подкрепленным никакими доказательствами? Тем более что человек, против которого они выдвинуты, с дюжину раз проявил свою верность и преданность.

Мессер Тито, конечно, не ожидал, что герцог так много знает, но замешательство было недолгим. Он понял, что нет нужды отрицать свою предвзятость по отношению к Ферранте. И в то же время следует упирать на другое: приход его обусловлен стремлением уберечь герцога от предательства. И он, мол, пришел бы, даже если б предателем оказался родной брат.

Услышав последнюю фразу, Чезаре улыбнулся, и улыбка эта вновь разъярила Тито.

— Вы сказали, что мои обвинения ничем не подкреплены, ваша светлость. В Лояно слово Дженелески не требует дополнительных доказательств.

— Я этого не отрицаю. Но почему лишь на основании слов я должен отказать в доверии Ферранте, который не давал повода усомниться в его преданности мне?

— Я вас предупредил, ваша светлость, — упорствовал Тито. — Больше мне нечего добавить.

Герцог повернулся к окну, окинул взглядом красные крыши Лояно. Вновь посмотрел на мессера Тито.

— Измену Ферранте необходимо доказать. Я испытаю его. Если он подведет меня, я извинюсь перед вами за недоверие. Но кара постигнет вас, если мое поручение будет выполнено. Принимаете вы такие условия?

Дженелески понимал, что в его обвинениях нет ни грана правды. Знал он и о беспредельной верности Ферранте герцогу. Но не мог отступиться.

— Принимаю, — твердо заявил он, решив бороться до конца.

Борджа задумчиво оглядел его, вернулся к столу, взял только что запечатанный пакет — письмо к Рамиро де Лоркуа.

— В Имоле Рамиро де Лоркуа с двумя тысячами солдат ждет моего приказа начать штурм Сан-Часкано. Вот этот приказ. Ферранте знает, что Касерта и защитники Сан-Часкано дорого заплатят за его содержимое. Сегодня вечером Ферранте повезет это письмо в Имолу. Это и будет испытанием.

— Но, ваша светлость, — в притворном испуге воскликнул Тито, — он же может предать вас. Вы представляете, какими могут быть потери?

— Представляю, мессер Тито, — с непроницаемым лицом ответил герцог. — Только этим я могу оправдаться перед собой за испытание верности Ферранте, — с этим он и отпустил Дженелески.

* * *
Тито Дженелески вернулся домой расстроенным. Все обернулось совсем не так, как он предполагал, добиваясь аудиенции у герцога. У него создалось впечатление, что его подхватил водоворот и понес помимо его воли. Во всяком случае, он и подумать не мог о подобном исходе. Мучило его и дурное предчувствие: как обойдется с ним Борджа, когда Феранте с триумфом выдержит испытание. В последнем сомнений не было, ибо едва ли кто мог сравниться преданностью герцогу с Ферранте. И Тито знал, что угрозы Борджа — не пустые слова. К тому же теперь от него требовались конкретные действия. Каким-то образом он должен был добиться того, чтобы Ферранте не доставил письмо по назначению. Значит, оставалось найти средства, обеспечивающие эту цель, составить план. То есть обстоятельства сложились так, что, защищая себя, он становился активным противником Чезаре Борджа. Ферранте должен оступиться, а Чезаре — заплатить за свои слова: «Я вам не верю».

Тито решил посоветоваться с братом. Тот выслушал, все более хмурясь, а потом отругал его последними словами. Тито, естественно, рассердился.

— Сделанного не вернешь, — прервал он Джироламо. — Давай лучше обсудим, что нам предпринять.

— Ну-ну, — хмыкнул младший брат. — Так ты полагаешь, мы еще что-то можем?

Тито ответил незамедлительно, поскольку решение уже созрело.

— Мы должны ознакомить с содержимым письма защитников Сан-Часкано. Тем самым будут нарушены планы герцога, и он сможет убедиться, что Ферранте — предатель.

В глазах Джироламо отразился испуг.

— Да, этого бы тебе хотелось. Но слишком рискованно. Пожалуй, и невозможно.

— Ты так думаешь? Ха! — раздражение переполняло Тито. — Говоришь, невозможно? — и он, похоже, обрушил бы на брата град проклятий, но в этот самый момент его озарило. И поднявшаяся было волна ярости мгновенно схлынула. Глаза вспыхнули победным огнем. На тонких губах заиграла торжествующая улыбка. — Невозможно, значит? — повторил он таким тоном, что Джироламо сразу понял: задача решена. Но Тито поначалу оставил брата в неведении и послал за Кассандрой.

— Причем здесь Кассандра? — удивился Джироламо.

— Это наш главный козырь, — уверенно ответил Тито.

Когда девушка вошла, он пододвинул стул к столу, предложил ей сесть, поставил перед ней чернильницу, перья, положил чистый лист бумаги.

— Сейчас ты напишешь письмо, Кассандра. Своему разлюбезному кавалеру, этому Ферранте да Исола.

В ее глазах отразилось изумление, но глупенькое, пусть и очаровательное личико осталось бесстрастным.

— Ты признаешься, что тронута его письмом до глубины души. У тебя есть душа, не так ли, Кассандра? — он пренебрежительно хохотнул, ибо отсутствие большого ума у сестры, особенно подчеркнутое ее красотой, раздражало его.

— Фра Джорджио говорил мне, что да, — она осталась нечувствительной к тонкой иронии.

— Фра Джорджио — дурак, — отрезал Тито.

— Нельзя так говорить, Тито, — укорила его сестра. — Фра Джорджио учит меня, что насмешничать над монахами — грех.

— Похоже, он знает, насколько смешон, поэтому и вдалбливает всем и вся, что смеяться над ним нельзя. Но нас больше интересует не он, а мессер Ферранте.

— Да, Тито, — потупила взор Кассандра.

— Ты напишешь, что глаза у тебя наполнились слезами, когда ты подумала о его сердце, разрывающемся на части, словно печень Прометея, и тебе захотелось познакомиться с ним поближе.

— Ничего мне не захотелось. Он чересчур высокий, тощий, уродливый. И безбородый. Мне нравятся мужчины с бородой.

— Молчи! — рявкнул Тито. — И слушай меня. Пиши, как я тебе говорю. Твои мысли не имеют к этому письму никакого отношения. Далее добавь, что мы, Джироламо и я, в отъезде и ты просишь его прийти к себе на закате. Через садовую калитку. Такая романтичность, несомненно, понравится этой сицилийской собаке, не так ли, Джироламо?

Джироламо пожал плечами.

— Не забывай, брат, что пока ты не посвятил меня в свои планы.

— Но об остальном ты мог бы догадаться и сам. Он обязательно придет, Кассандра задержит его на час, прикидываясь, что действительно неравнодушна к нему. Он в это поверит, это уж точно. А потом… Но об этом мы еще успеем поговорить. Сначала письмо. Давай, детка, тут есть все, что тебе нужно.

Она взяла перо, обмакнула в чернильницу, и рука ее застыла над чистым листом бумаги. Лобик собрался морщинками: она не знала, с чего начать. Наконец спросила Джироламо. Все вопросы она предпочитала адресовать ему, ибо он разговаривал с ней гораздо мягче, чем Тито.

— Почему я должна писать это письмо?

— Это затея Тито, — ответил Джироламо. — Но мы должны помочь ему, ибо он хочет наказать безродного выскочку, оскорбившего нас тем, что посмел поднять на тебя глаза.

— И как же вы хотите его наказать? — сразу оживилась Кассандра?

— В свое время ты все узнаешь, — вмешался Тито. — Сейчас главное — письмо. Приступай,

— С чего мне начать?

Тито со вздохом опустился на другой стул и продиктовал письмо. Она же, высунув от напряжения язычок, наносила на бумагу слово за словом. Витиеватый стиль плюс неудобоваримый почерк создали документ, расшифровать который предстояло мессеру Ферранте. И по мнению Тито, глянувшему на каракули сестры, Ферранте ждал нелегкий труд. Он запечатал письмо и с молоденькой служанкой отправил в казарму капитана, а затем посвятил Джироламо в подробности своего плана. После чего растолковал Кассандре, что и как она должна делать.

Джироламо признал, что идея сама по себе неплоха, но выразил опасение, что Ферранте, получив приказ герцога, может и не прийти, невзирая на свои чувства к Кассандре. Тито отмахнулся от сомнений брата.

— О, он придет, придет, можешь не волноваться. А кроме того, никогда не признается, что этим нарушит свой долг. Так что нам с тобой ничего не грозит.

Надежды Тито полностью оправдались. И едва над кафедральным собором поплыл колокольный звон вечерней мессы, у дворца Дженелески раздался топот копыт, стихший у калитки в высокой стене, окружающей сад.

Братья сидели с Кассандрой на скамье у фонтана на берегу маленького прудика, в котором Джироламо, большой поклонник Эпикура, разводил лягушек и угрей.

Услышав лошадиный топот, Тито насторожился. Когда же всадник остановился у их калитки, он схватил брата за руку и увлек в дом.

Кассандра осталась одна на каменной скамье у фонтана, с трудом подавляя желание рассмеяться. Ожидание длилось недолго, и скоро она увидела приближающуюся высокую фигуру ее кавалера, затянутого в серую кожу, за исключением красной полосы чулок между сапогами и курткой, в железной каске и латном воротнике, отливающих серебром на его голове и шее. Его загорелое лицо побледнело от волнения, а глаза, когда он упал перед ней на одно колено, переполняло обожание.

— Мадонна, — пробормотал он, — в конце концов вы смилостивились надо мной. Подарили мне счастливый миг, о котором я не решался и мечтать. Я едва надеялся, что получу ответ на мое жалкое послание. Но вы дали мне возможность припасть к вашим ногам и выразить словами те чувства, что разрывают мое исстрадавшееся сердце.

Она сидела, сама скромность, сложив руки и опустив глаза, и слушала это безумное бормотание. Когда же он замолчал, она ничего не ответила по простой причине: не знала, что и сказать.

— Прошу простить меня, что явился к вам в ратных доспехах. Не в таком наряде хотел я предстать перед вами. Но сегодня я уезжаю с поручением герцога. И если бы не страстное желание еще раз увидеть вашу несравненную красоту, услышать ваш мелодичный голосок, меня давно не было бы в Лояно, как требовал того мой господин, герцог. Мадонна, надеюсь вы отпустите мне грех неповиновения приказу?

Стоящий на одном колене, он выглядел таким робким, он, прошедший пламень стольких сражений, готовый повиноваться мизинцу этого белокурого создания, олицетворявшего для него всю земную красоту.

Апатично глянула она на него, хотя посмотреть было на что: молодой, сильный мужчина с волевым лицом, горящими черными глазами. Но Кассандра хорошо усвоила уроки Тито, чтобы внезапно перемениться в своем отношении к кавалеру. Кроме того, происхождения он был низкого, так что его комплименты должно было

воспринимать как оскорбления. Братья заверили ее в этом, а наша красивая дурочка не имела своего мнения, во всем полагаясь на Тито и Джироламо.

— Вы мне нравитесь и таким, — ответила она, и Ферранте покраснел от удовольствия. — Что же касается вашего долга… ну, если вы задержитесь на час?

Его лицо затуманилось. Она не понимала, сколь важен час в порученном ему деле.

— Задержусь на час… — эхом отозвался он, но тут же страсть возобладала над чувством ответственности. — Что есть час? Как могу я его лишиться? Да в него можно вместить все радости Эдема и муки ада. Неужели я смогу провести с вами целый час, главный мой час, ибо вся моя остальная жизнь — пролог и эпилог к этим блаженным мгновениям.

— О, мессер, — тень от ее длинных ресниц легла на белоснежные щечки, и она повторила:

— О, мессер!

Даже круглый дурак, послушав ее, понял бы, что у нее не все в порядке с головой, но капитан, ослепленный любовью, впал в экстаз.

— Меня зовут Ферранте, — промямлил он. — Не затруднит ли вас… сможете ли вы назвать меня по имени, Кассандра?

Она одарила его взглядом, вновь опустила глаза.

— Ферранте!

Тут его опалило огнем, ибо он никак не ожидал, что имя его может звучать столь мелодично. Он протянул дрожащую руку, чтобы коснуться одной из рук Кассандры, безвольно лежавших у нее на коленях.

— Дайте мне вашу руку, нежный ангел, — взмолился он.

— Но… зачем? Разве вам мало двух ваших сильных рук?

— Ну что вы все смеетесь надо мной? — вскричал Ферранте. — Будьте же милосердны!

Она засмеялась глупым, дребезжащим смехом, но в ушах влюбленного он звучал перезвоном серебряных колокольцев. А глаза его наслаждались несравненной красотой лица Кассандры. Дыхание Ферранте участилось, истома разлилась по венам. А потом Кассандра предложила ему сесть рядом, и он повиновался незамедлительно.

В тот теплый, насыщенный ароматами сада вечер душа Ферранте обрела покой. Он примирился со всеми людьми, возлюбил ближнего своего. И сказал ей об этом, о любви к ней, изменившей всю его жизнь, отвратившей от грубости и жестокости, с которыми он свыкся, возродившей в ней нежность и смирение. И, как свойственно влюбленным, он пересыпал свой монолог цветастыми оборотами и сравнениями, которые Кассандра нашла занудными и даже глупыми.

Но мысли эти она оставила при себе и лишь покорно слушала, изредка отвечая на вопросы так, как ее научили, фальшью, показывающей, что и она разделяет его страсть.

Вот так и прошел час, вобравший, как Ферранте сказал ранее, всю его жизнь. Для него — в любовном пылу, мгновенно, для нее — невыносимо медленно. Тени сгустились, померк багрянец заката, деревья и кусты вырисовывались черными пятнами. Во дворце зажглись окна, на другой стороне пруда заквакала лягушка.

Ферранте поднялся, вспомнив о поручении Борджа, пытаясь стряхнуть с себя чары Кассандры.

— Вы покидаете меня? — томно спросила она.

— К сожалению, мадонна, я должен уехать, из-за чего безмерно страдаю.

— Но вы ведь только что пришли, — запротестовала она, и его вновь бросило в жар.

Он взял ее руку и остался, чтобы вновь признаться ей в любви. Потом, однако, попросил разрешения откланяться. Но ее маленькие пальчики обхватили его ладонь. В сумраке надвигающейся ночи он видел бледный овал поднятого к нему лица, ее голосок долетал до его ушей, насыщенный ночными ароматами. И, отвечая на ее просьбу задержаться еще, Ферранте, склонившись к ней, прошептал: «Любимая моя. Сегодня я должен скакать в Имолу по государственному делу. Но вернувшись, я пойду к вашим братьям, чтобы умолить отдать мне хранящееся у них сокровище.

Кассандра вздохнула.

— И когда вы вернетесь?

— Через три дня, если ничего не случится. Для меня это целая вечность, но, надеюсь, терпение мое будет вознаграждено!

— Я не отпущу вас без прощального кубка. Пусть он будет залогом того, что вы вернетесь ко мне. Пойдемте! — и она увлекла Ферранте к дому.

Через стеклянные двери, открывающиеся на террасу, Кассандра ввела его в просторный зал, и в свете золотого канделябра его глаза вновь впитывали ее красоту.

Кассандра хлопнула в ладоши, появился паж, она приказала принести вина.

Ожидая, они стояли друг против друга, и внезапно на девушку нахлынула печаль. Все-таки пылкость Ферранте не могла не пробудить в ней ответное чувство. И, возможно, если он дал Кассандре время на размышление, ей бы не достало смелости совершить то, что от нее требовал Тито. Но страсть, которую так долго сдерживал Ферранте, прорвалась наружу, обрекая его на погибель.

Он заключил Кассандру в объятия, с силой прижал к себе, ища губами ее губ. Она попыталась отпрянуть, и на мгновение взгляд его поймал ее бледное личико. И увиденное остановило Ферранте. Ибо на лице Кассандры отражались страх и отвращение. Пристыженный, он отпустил ее, отпрянул назад. И тут, ибо Ферранте не страдал отсутствием проницательности, в душу его впервые закралось сомнение: с чего это невинная девушка столь странно отреагировала на его объятия, если чуть раньше она же позволяла ему немалые вольности.

Но тут вошел паж с серебряным подносом, на котором стоял золотой кувшин и две опалесцирующие, на тонкой ножке чаши венецианского стекла. Кассандра шагнула к пажу. Разлила вино.

Наблюдая за ней печальным взором, Ферранте отметил смертную бледность ее лица, дрожь в руке. Неужели все это — последствия объятия, подумал он.

Вернулась она к нему уже улыбаясь, с чашей в каждой руке. С поклоном он взял предложенную ему чашу. Лицо ее оставалось таким же бледным.

— Пусть Бог сопровождает вас в вашей поездке, — и она подняла чашу.

— Пусть Бог поможет мне поскорее вернуться, — ответил он и залпом осушил половину своей.

Крепкое вино обожгло горло, разгорячило кровь.

И подействовало куда как быстро. После первого же глотка ему подумалось, что не стоит так уж спешить с отъездом. Лошадь надежно привязана у ворот, пара лишних минут в обществе Кассандры ему не повредят. А в Имолу он еще успеет. Безмятежный оптимизм окутал его, словно плащом. Расслабленно опустился он в кресло. Навалилась истома. День-то выдался жарким.

— Вам нехорошо, — озабоченно воскликнула Кассандра, и искренность ее голоса подсказала ему, что проявленная им грубость прощена и забыта.

Ферранте хохотнул.

— Да… наверное…

— Выпейте вина. Оно освежит вас.

Механически он повиновался, допил то, что оставалось в чаше. Вновь ожгло горло, воспламенило кровь. Он попытался подняться, внезапно его охватила тревога. Но колени подогнулись, и он вновь рухнул в кресло. Комната поплыла перед глазами, красный туман заполнил ее. И тут сквозь него проступило лицо Кассандры де Дженелески, уже не невинно-детское, очаровательное личико, в которое он влюбился, но глуповатое и злобное, вызывающее омерзение. Ибо в момент помутнения сознания открылись глаза его души. Уже не на шутку встревоженный, он собрался с силами, чтобы преодолеть охватившую его апатию. На мгновение ему это удалось, и тут истина открылась ему. Он тяжело поднялся, глаза его сверкнули, лицо исказилось гневом.

— Предательница! — вскричал он и, если б хватило сил, задушил бы ее голыми руками, столь велика была его ненависть.

Но прежде чем он успел сделать хоть один шаг, ноги вновь подвели его, и он упал в кресло, с которого только что встал. Бесценная венецианская чаша выскользнула из пальцев и разлетелась вдребезги, ударившись о мраморный мозаичный пол. Опустилась черная ночь, сознание покинуло его, голова упала на грудь.

Кассандра стояла, глядя на него в страхе и ужасе. Она решила, что Ферранте умер. Потом повернулась к двери, и тут же в зал вошли ее братья. Она бы осталась, любопытная, как ребенок, чтобы посмотреть, что будет дальше. Но задачу свою она уже выполнила, так что братья первым делом отправили ее спать.

Потом Тито задернул тяжелые гардины, а Джироламо обыскал спящего. И вытащил из нагрудного кармана пакет с печатью Борджа. То самое письмо, которое утром Тито видел в кабинете герцога. Кинжалом, нагретым над жаровней, Джироламо снял печать, не повредив ее, и подошел к канделябру. Вместе с Тито, выглядывающим из-за плеча, прочитал письмо. И сел за стол, почерк у него был получше, чтобы переписать письмо слово в слово.

В письме содержался приказ Рамиро де Лоркуа завтра же вести свои две тысячи человек на Тильяно, захватить этот городок, а затем идти на Сан-Часкано. Штурма, однако, не предпринимать до особого указания, ограничившись лишь блокадой.

— Это письмо попадет в руки защитников Сан-Часкано куда как быстрее, чем мессер Ферранте доставит его в Имолу. Эти сведения порадуют Казерту. Ты должен отвезти письмо сам, Джироламо.

Последний тем временем запечатывал пакет.

— Касерта неплохо нам заплатит.

И оба радостно рассмеялись.

— Отличная работа, — потер руки Тито. — Наказали этого выскочку и щелкнули герцога по носу.

Джироламо засунул пакет в нагрудный карман куртки Ферранте.

— А что делать с ним?

— Оставь это мне. Я отнесу его в винный погребок на постоялом дворе. Когда он проспится, пребывание во дворце Дженелески представится ему не более чем сном. А кроме того, потеряв столько времени, он умчится в Имолу, едва придя в себя. Я думаю, часа в три ночи он уже будет на ногах.

— Ну что ж, этого времени мне хватит за глаза, — Джироламо сунул копию приказа герцога за пазуху. Думаю, мессер Рамиро де Лоркуа будет ждать неприятный сюрприз, когда он приведет свой отряд в Тильяно. Если Касерта что-то смыслит в военном деле, он разделается с этим де Лоркуа.

На том они и расстались, Джироламо поскакал в Сан-Часкано, а Тито взвалил Ферранте на лошадь и отвел ее к постоялому двору.

Следующим вечером Джироламо вернулся в Лояно, покрытый дорожной пылью, полуживой от усталости. Но в превосходном настроении. Дело выгорело. Касерта щедро вознаградил его и начал готовить войска к бою. А по пути назад, у моста через реку По, мимо него промчался Ферранте, нахлестывающий коня так, словно за ним гнались дьяволы.

После чего братьям Дженелески осталось лишь ждать известия о разгроме отряда Рамиро де Лоркуа, известия, подтверждающего, что Ферранте да Исола предал своего господина, а Тито Дженелески говорил на аудиенции чистую правд». И Чезаре Борджа не оставалось бы ничего иного, как извиниться за то, что он посчитал этого достойного дворянина лжецом.

Наутро в Лояно действительно стало известно о кровавой битве в окрестностях Сан-Часкано. Тито де Дженелески сразу же отправился во дворец герцога. Шел он с легким сердцем, уверенный в себе.

— Вы слышали новости? — спросил герцог вошедшего в кабинет Тито. Сам он что-то писал за столом.

— Ходят слухи о жестоком бое, ваша светлость, — и поневоле восхитился герцогом, чего ранее с ним не случалось. Его хладнокровие вызывало уважение. Часть армии разбита, доверенный капитан оказался предателем, а герцог олицетворял само спокойствие, словно ничего особенного и не произошло.

* * *
— В письме, которое Ферранте повез в Имолу, — продолжал герцог, — я приказывал де Лоркуа напасть на Тильяно и захватить его. Но, похоже, защитники Сан-Часкано прознали о содержании моего приказа, и Касерта устроил у Тильяно засаду.

Сердце Тито гулко забилось. С трудом ему удалось ничем не выказать переполнявшую его радость.

— Вы не вняли доброму совету, ваша светлость. И поверили этому прощелыге Ферранте, несмотря на мои предупреждения.

Чезаре добродушно усмехнулся.

— Не внял, значит, доброму совету?

— Ну, разумеется. Если бы…

— Если бы все вышло наоборот, вот тогда бы Ферранте оказался предателем.

— Наоборот? — промямли мессер Тито. Реплика герцога сбила его с толку.

— Похоже, вы еще не слышали, чем закончилась эта история. Пока Касерта и его войска сидели в засаде у Тильяно, де Лоркуа со своим отрядом перешел реку в нескольких милях к западу и без единого выстрела вошел в беззащитный Сан-Часкано. Касерта, увидев, что в тылу враги, а его город захвачен, обратился в бегство.

В глазах герцога, вглядывающегося в побледневшее лицо Тито, играли веселые искорки.

— Видите ли, мессер, — соблаговолил он объясниться, — Ферранте вез два приказа. Один должен был попасть в руки Касерты, дабы выманить его из-за крепостных стен, второй, Ферранте спрятал его в сапог, куда вы не удосужились заглянуть, предназначался только Рамиро де Лоркуа. И Ферранте сделал все, что от него требовалось, доказав свою преданность. Как я вижу, вы не знали всех условий испытания, которое он успешно выдержал не без вашей помощи. Ибо, когда Ферранте, следуя моим указаниям, появился у стен Сан-Часкано с предложением продать ложный приказ, его прогнали прочь, поскольку Касерта уже купил копию приказа у вашего брата, — Чезаре рассмеялся. — А теперь, когда Касерта бежал, полагаю, мне следует послать вас к нему, чтобы вы получили все, что вам причитается, за сведения, которые ссудили ему.

Ужас охватил Дженелески, ужас, смешанный с бессильной яростью. Он и его брат оказались пешками в партии, разыгранной Чезаре Борджа. И он упал на колени перед герцогом, не знающим жалости, привыкшим вершить скорый суд, никогда не милующим виноватого.

— Пощадите! — взмолился он, упав на колени.

Но Чезаре вновь рассмеялся и пренебрежительно махнул рукой.

— Я и так всем доволен. Теперь я могу сняться с лагеря и продолжить поход, благодаря тому, что вы помогли мне разгрызть этот орешек. В вашу пользу говорит и то, что вы сослужили добрую службу моему другу Ферранте да Исола, излечив его от любви. Влюбленный солдат — плохой солдат, такие мне не нужны.

Насмешливые интонации, улыбающиеся глаза герцога еще более напугали Тито. И, не вставая с колен, он простер руки к герцогу, вновь моля о пощаде. Но вид несчастного уже наскучил Борджа. Он резко поднялся. Тон его изменился, стал жестким, суровым.

— Прочь с моих глаз, жаба, — приказал он гордому дворянину из Лояно. — Убирайся, и чтоб я никогда больше не видел ни тебя, ни твоего брата, ни твоей сестры. Вон!

И Дженелески выскочил из кабинета, почитая себя счастливцем.

Глава 3

ШУТКА ФЕРРАНТЕ
Карьера Ферранте да Исола, вернее, ее неожиданный конец, занимает многих любителей военной истории. Как метеор, врывается он на ее страницы, оставляет яркий свет громких побед и внезапно исчезает в небытии.

Вот о последних днях его жизни, вернее, о той шутке Ферранте, что привела его к гибели, и пойдет речь в этой главе. И раньше Ферранте говорили, что подобного рода розыгрыши, на которые он был мастер, не доведут его до добра. Он же, обожая веселые истории мессера Джованни Бокаччио, не воспринимал их всерьез, иначе внял бы предостережению Пампинеа и поостерегся подшучивать над кем бы то ни было. Но так уж получилось, что его смех зачастую оборачивался горем и страданиями для других.

Знакомые Ферранте подмечали в нем склонность к черному юмору с давних пор, но особенно эта черта его характера стала проявляться после той душевной травмы, что нанес ему роман с Кассандрой де Дженелески.

Кавалеристы Ферранте входили в состав крупного отряда, спустившегося в долину Чечины, который Борджа вел на помощь своим войскам, осаждавшим Пьомбино. Но Ферранте не пришлось принять участие в осаде, ибо герцог дал ему другое задание. В Кастельнуово, где армия остановилась на ночь, Ферранте вызвали в шатер Борджа. Герцог в отороченном мехом халате сидел на походной кровати, изучая карту. И перешел к делу незамедлительно, не дожидаясь приветственного поклона Ферранте.

— Вам знакомы здешние места?

Что-то Ферранте и знал, но, будучи сицилийцем, не привык признаваться в собственном невежестве. Поэтому ответил без малейшего промедления:

— Как свои пять пальцев, ваше высочество.

Бровь герцога изумленно изогнулась, он чуть улыбнулся.

— Тем не менее эта карта вам не повредит, — он протянул Ферранте карту и тут же задал следующий вопрос:

— Какими силами можно взять Реджио ди Монте?

Разумеется, Ферранте пользовался доверием герцога и принимал участие в военных советах. Но никогда ранее он не удостаивался такой чести, как ныне: Борджа интересовало его личное мнение. Его переполняла гордость. В собственных глазах он вырос на добрый фут. И ответил не Сразу, а после долгой паузы, сдвинув брови к переносице и потерев гладко выбритый подбородок.

— Все зависит от того, сколько времени будет в распоряжении осаждающих.

Чезаре нетерпеливо махнул рукой.

— Это я знаю и сам. Давайте условимся о следующем: городок надо взять быстро, армия не может позволить себе длительную осаду. Сколько для этого потребуется солдат?

Герцог задал сложную задачу, и Ферранте хорошо понимал, что нельзя ошибиться с ответом, ибо второго такого случая может уже и не представиться.

— Захватить Реджио ди Монте будет нелегко. Расположен он на вершине горы, словно орлиное гнездо, жители бахвалятся, что взять город приступом невозможно. Лобовым ударом тут ничего не достигнешь, нужно переиграть их стратегически.

Чезаре Борджа кивнул.

— Именно поэтому я и вызвал вас.

Ферранте покраснел от удовольствия. Впрочем, он и впрямь заслуживал этих слов, поскольку считался одним из лучших стратегов в армии герцога, и мало кто мог сравниться с ним в умении подготовить и провести хитроумную операцию. Это достоинство признавалось за ним всеми офицерами, его часто хвалили, так что мнение окружающих совпадало с его собственной оценкой своих способностей.

— Я намерен поручить вам руководство операцией, после того как узнаю, какое войско вы запросите.

Сердце Ферранте учащенно забилось. Герцог собирается назначить его командующим. Поставить под его начало не отряд, но армию, еще один гигантский шаг в его карьере. В воображении он уже видел себя губернатором Реджио. Но не стал благодарить герцога или отнекиваться, считая себе недостойным такой чести, как поступили бы многие. Лишь поклонился, принимая предложение Борджа как должное.

— Мне потребуется… — несколько секунд ушло на раздумье, — две тысячи человек.

— Вы получите тысячу, — возразил герцог. — Это все, что я могу выделить. Возьметесь ли вы за это дело на таких условиях?

— Раз больше солдат нет, хватит и этих, — уверенно заявил Ферранте, всем своим видом показывая, что ничего невозможного для него нет.

— Очень хорошо, — кивнул герцог. — Я даю вам ваших кавалеристов. Поведет их Рамирес. Пехотинцами будет командовать Вольпе. Фабио Орсини я назначу вашим заместителем. Устроят вас эти офицеры?

Устроят ли?! Двое, Диего Рамирес и Таддео делла Вольпе, входили в элиту армии. И теперь они будут подчиняться ему! Удача одаривала его все новыми подарками. А он-то воображал себя губернатором какого-то городка. И откуда такая скромность? Тут уж у него не осталось сомнений, что ему уготовано кресло губернатора всей Романьи. Однако он сдержал свой восторг, вновь ограничившись поклоном.

— Мне понадобится артиллерия.

— Артиллерии дать не могу, — последовал ответ. — Она нужна мне под Пьомбино.

Лицо Ферранте разочарованно вытянулось. Что за армия без артиллерии? И он не замедлил сказать об этом герцогу, заключив: «Я бы хотел, чтобы вы выделили мне хотя бы четыре орудия».

— Четыре орудия? — переспросил Борджа. — На что они вам? Отдав их, я ослаблю собственную армию, не укрепив вашу.

— Хотя бы для того, чтобы продемонстрировать защитникам Реджио, что у меня есть артиллерия, — нашелся с ответом Ферранте. В тот момент он еще не знал, сколь плодотворной окажется осенившая его мысль, поэтому сослался на первое, что пришло в голову.

Герцог, однако, сразу ухватил суть и согласно кивнул, ибо в голове его возник план, позволяющий взять неприступный Реджио столь ничтожными силами. С Ферранте, однако, делиться им Борджа не стал, но ответил: «Будь по-вашему. Орудия вы получите. Выступить вы должны на рассвете. Так что не теряйте времени».

Ферранте откланялся и вышел из шатра, довольный собой. Но снаружи, под яркими звездами летней ночи, переполнявшее его счастье быстро сменилось озабоченностью. Как… как выполнить поставленную задачу? Легко говорить о том, что взять Реджио ди Монте, имея в своем распоряжении тысячу человек, — сущий пустяк. С тем же успехом герцог мог дать ему и сто солдат, мрачно подумал Ферранте. Действительно, ему предоставлялся отличный шанс отличиться. Но слишком уж велика была вероятность поражения. Теперь он полагал, что не пожелал бы и своему злейшему врагу захватить город с тысячью солдат. С этим он и отправился спать, следуя поговорке, что утро вечера мудренее.

Проснулся он в печали, но настроение его разом улучшилось, когда, выйдя из палатки, он увидел готовую к походу армию. И не было зрелища милее взгляду Ферранте, чем стройные ряды солдат, готовых броситься в бой по одному его слову. Справа стояла закованная в сталь фаланга его кавалеристов, лес из четырех сотен устремленных в небо пик. Рядом с ними — пехотинцы делла Вольпе. Левее повозки обоза и артиллерийские орудия с бычьими упряжками. В лучах утреннего солнца сверкали начищенные морионы, панцири, острия пик.

Подошли офицеры, чтобы приветствовать своего командира. Первым испанец Рамирес, высокий и симпатичный, с уздечкой в руке. За ним — коренастый Таддео делла Вольпе, воинственный одноглазый ветеран, потерявший второй глаз при осаде Форли и утверждавший после этого, что ему очень повезло, ибо теперь он видит лишь половину опасностей. Последним — Фабио Орсини, юный красавец в обтягивающих рейтузах, виднеющихся из-под плаща. Если они и завидовали возвышению Ферранте, то ничем не выдали себя, пока стояли рядом, ожидая приказа.

Короткие распоряжения, и Рамирес с кавалеристами первыми двинулись в путь. За ними последовала пехота во главе с делла Вольпе, артиллерия и обоз. Ферранте и Фабио Орсини с двумя оруженосцами замыкали колонну.

В таком порядке вышли они на дорогу, по которой днем раньше прибыли в Кастельнуово, начали подниматься на холм, каких хватало с избытком в этой гористой местности.

С его вершины Ферранте оглядел свою маленькую армию, движущуюся на запад. А затем затрусил вниз, обдумывая предстоящую операцию.

Поводья он отпустил, вытащил карту, полученную вечером от Борджа, и вгляделся в нее, надеясь найти в извилистых линиях и черточках ответ на мучивший его вопрос. В одном карта действительно помогла определиться: как подойти к Реджио ди Монте? Не по большаку, тянувшемуся по долине вдоль реки, где они были бы у всех на виду и любой мог бы оценить их силу, вернее, слабость. Нет, приближаться к Реджио следовало под прикрытием леса, посему после полуденного отдыха Ферранте приказал войскам свернуть на юг, в горы. На ночлег они остановились на склоне Монте Куарто, высокого, заросшего лесом холма, заслонявшего их от любопытных глаз защитников городка.

Для офицеров поставили палатки, солдаты коротали ночь под открытым небом. Под покровом темноты Ферранте поднялся на вершину и оттуда, через узкую долину, долго смотрел на огни Реджио, расположенного на вершине другого холма, на расстоянии полета стрелы. То было его первое знакомство с городом. Пришел и увидел. Но еще не знал, как победить. Да и возможно ли такое? Он сел, глубоко задумавшись, а совсем близко сияли огни Реджио, и не хватало только мостика, переброшенного с вершины на вершину, по которому с триумфом могла бы пройти его победоносная армия.

Как вам должно быть известно, принадлежавший церкви Реджио ди Монти был незаконно продан почившим папой, Инносентом VIII, графу Просперо Гуанча, а после смерти последнего по наследству перешел к его брату, Джироламо, кардиналу-дьякону Санта-Аполлона, который открыто выступил против святого престола. Этот кардинал-граф, будучи священнослужителем, естественно, признавал верховенство папы Александра IV, но, как правитель Реджио ди Монте, отказывался считать последнего своим властелином. Вне всякого сомнения, он отдавал себе отчет, чем грозит подобное непослушание, но не без оснований считал себя хитрым и дальновидным политиком, тем более что хорошо оплачиваемые шпионы держали его в курсе римских событий.

Тем временем Чезаре Борджа вел борьбу за Романью и не имел возможности всерьез заниматься такой мелочевкой, как Реджио ди Монте. Джироламо Гуанча осознавал, что в конце концов дойдет очередь до него, и ему придется сдать город. Но предпочитал не торопить события, а выжидать, пока враг появится в этом Богом забытом уголке Тосканы. Конечно, у него защемило сердце, когда ему доложили, что сын папы в Тоскане и ведет армию на Пьомбино, и он подумал: а не захочет ли Борджа по пути выкурить его из Реджио? Но решил, что непосредственной опасности нет: Чезаре торопится, его ждут в Риме, он должен помочь французам в борьбе с Неаполем. Особенно ставил кардинал-граф на неаполитанскую кампанию. Многое могло там произойти, и поражение французов означало бы и ослабление папского могущества. А в итоге и Борджа перестал бы докучать Реджио ди Монте и другим городам-государствам северной Италии. Короче, Джироламо уверовал в то, что герцог увязнет если не у Пьомбино, так в Неаполе, и решил защищаться, разумеется, при условии, что на него двинется не вся армия Борджа. Уповал он не столько на силу гарнизона, как на выгодное местоположение городка, крепость его стен и неприступность отвесных скал, на которых и стоял Реджио.

Решение кардинал-граф принял простое и очевидное, и оно не составило тайны для мессера Ферранте, сидевшего на вершине соседнего холма и пожиравшего взглядом пока недостижимую добычу. Правитель Реджио не собирался сдаваться столь маленькому отраду, что привел Ферранте, хотя наверняка затрясся бы от страха, появись у его стен вся армия Борджа. Отсюда последовал логический вывод: надо представить дело так, чтобы у кардинала-графа создалось впечатление, будто на Реджио брошены куда более крупные силы, чем на самом деле. Тогда-то и будет достигнут желанный результат: немедленная капитуляция.

Теоретически идея не вызывала возражений. Заминка была лишь в одном: как реализовать ее на практике? Час проходил за часом, а Ферранте все выдумывал и отметал самые невероятные планы.

— Если б у моих людей выросли крылья, а лошади были бы сплошь Пегасами, — произнес он вслух и осекся, понимая, что подобные фантазии ни к чему дельному не приведут. Однако и прочие возникшие в его голове варианты не намного отличались от приведенного выше.

Наконец он рассердился. Герцог, конечно, оказал ему высокое доверие, поставив во главе армии, но слишком уж мало сил находилось под его началом. Теперь-то он понимал, что в разговоре с Борджа следовало не хорохориться, а просить больше солдат.

Так и сидел Ферранте, дожидаясь зари, чтобы при свете дня осмотреть подходы к городку, а уж потом отправляться на покой. И наконец над молчаливой землей забрезжил рассвет, поначалу бледный и бесцветный, словно вставало не солнце, а луна, затем розоватый, быстро перешедший в пламенеющее золото поднимающегося из-за гор светила.

Ферранте оглядел лежащую внизу долину. Изумрудные поля, виноградники, оливковые рощицы, сбегающие к серебрящейся реке. Над водой поднимались клубы тумана. За рекой тянулась широкая полоса леса, а уж далее громоздилась коричнево-красная громада Реджио ди Монте с квадратной башней замка, возвышающейся над черепичными крышами. Опытным взглядом солдата он оценил толщину стен, мощь укреплений, отвесность скал, отметил, как все круче вздыбливается земля по мере удаления от реки. А серая лента дороги, змеей вползающая в ворота, просматривалась полностью, не оставляя ни единого шанса на внезапность нападения.

По всему выходило, что герцог поручил ему невыполнимую задачу. Прислонившись спиной к громадному валуну, Ферранте глубоко задумался, потирая рукой подбородок. А жаркое солнце тем временем всплыло над Апеннинами, изгоняя из долины последние остатки тени. Тонкий туман быстро поднимался вверх, река засверкала в солнечных лучах. И вот тут Ферранте осенило. Поднимающийся туман подсказал ему, как захватить городок. Ход операции, все ее этапы возникли и выстроились в четкой последовательности перед его мысленным взором. Но одно условие, условие критическое, без выполнения которого все шло прахом, от него не зависело. И Ферранте выругался, вернувшись из мира грез к реалиям жизни. Туман, туман не появлялся по желанию или воле человека, следовательно, не имело смысла терять время и нервы на рассуждения, что бы было, если бы он таки появился.

В дурном настроении он встал и спустился в лагерь, кляня себя за то, что взвалил на себя непосильную ношу. Такое, пожалуй, случилось с ним впервые за все двадцать пять лет его жизни, ибо ранее уверенность в себе никогда не покидала Ферранте.

Подойдя к своей палатке, он отдал часовому приказ:

— На той стороне холма есть ферма. Тотчас же направить туда шесть человек. Пусть арестуют всех, кого найдут в доме и приведут сюда.

Эту меру предосторожности Ферранте счел необходимой, так как не хотел, чтобы в Реджио заранее узнали об их присутствии. После этого он вошел в палатку, скинул пропитавшийся утренней росой плащ, стянул сапоги и вытянулся на походной кровати, уставший от ночных бдений. Вскоре чья-то рука подняла полог палатки, и к кровати подошел Фабио Орсини.

— С возвращением, — приветствовал он своего командира. — Где вы провели ночь?

— Любовался землей обетованной, — сонно ответил Ферранте.

— И когда мы выступаем?

— И я хотел бы это знать. Поищу ответа во сне.

Орсини направился к выходу. Но, протянув руки к пологу, обернулся.

— Какие будут приказания?

Ответ, вернее, вопрос Ферранте, несказанно удивил его.

— Вы умеете нагонять туман?

— Туман? — эхом отозвался Орсини.

— Да, туман, белый, густой туман.

— К сожалению, нет, — рассмеялся Орсини.

— Тогда никаких приказаний не будет, — и Ферранте повернулся на бок.

Проснулся он в полдень. Все офицеры сидели у него в палатке.

— Уже полдень, мой капитан, — подал голос Рамирес.

— Неужели я так долго спал? — Ферранте потянулся. — Чего вы здесь собрались?

— Ждем ваших приказаний, — ответил Рамирес.

— Что ж, тогда я приказываю подать завтрак. — Ферранте потер глаза.

— Мы имеем в виду приказ к выступлению, — пояснил делла Вольпе, сердито сверкнув единственным глазом.

Ферранте пробежался пальцами по взлохмаченным волосам, зевнул так, что едва не вывернул челюсть.

— И куда вы намерены вести войска?

— Куда? — одновременно воскликнули офицеры, недоуменно переглянувшись.

Ферранте уже начало забавлять их поведение. Да и мнение об их профессиональных достоинствах существенно изменилось, причем не в лучшую сторону.

— Давайте проведем военный совет, — он вышел из палатки, кликнул одного из оруженосцев, распорядился принести мяса и вина.

— Я провел ночь на холме, укрывающем нас от Реджио, обдумывая план нашего нападения на город и знакомясь с местностью. И пришел к одному важному выводу, господа.

— Какому же? — хором спросили офицеры.

— Мы взялись за нелегкое дело.

— Это мы знали и сами, — проревел делла Вольпе.

— Знали? Хорошо. Значит, ума у меня поменьше вашего.

Одноглазый ветеран молча сверлил Ферранте взглядом. Заговорил же Рамирес.

— Вопрос в том, когда мы пойдем в атаку?

— Извините, но такого вопроса просто не существует. Вопрос в другом — как мы собираемся атаковать?

Вошли оруженосцы, принесли мясо, хлеб, яйца, вино. Ферранте разложил все на кровати и принялся за еду.

— Что вы посоветуете? — произнес он с набитым ртом.

Вопрос, похоже, смутил офицеров: они не ожидали такого поворота.

— Столько суеты из-за того, чтобы захватить это воровское гнездо, — проворчал

Рамирес.

— К сожалению, этот город нам не принесут на блюдечке, — Ферранте покончил с яйцом, запил добрым глотком вина. Сил и энергии у него прибавилось, да вот раздражала глупость офицеров, похоже, не понимавших, с какими трудностями им пришлось столкнуться.

— Я предлагаю лобовую атаку, — делла Вольпе привык действовать, а не думать.

— Она может дорого вам обойтись. Однажды вы уже остались без глаза, — резонно заметил Ферранте.

Командир пехотинцев побагровел.

— Это мой глаз, и я имею право распоряжаться им по своему усмотрению.

— И все-таки я советую вам попридержать эмоции, мессер Таддео.

— И славу богу, что у меня только один глаз, — не унимался тот. — Иначе мне везде чудилась бы опасность, как вот вам.

— Кажется, вы уже радовали нас подобной остротой.

— Господа, господа, — вмешался Рамирес. — Мы же обсуждаем штурм Реджио ди Монте.

— Откровенно говоря, меня больше заботит мой завтрак, но будь по-вашему. — Ферранте пожал плечами. — Я могу есть и слушать. Изложите мне ваши планы, — и впился зубами в сочный персик.

Роль спикера взял на себя Рамирес, которого изредка поправлял делла Вольпе. Предложенная им стратегия была в ходу при осаде Вавилона. Тогда, возможно, она и принесла бы успех, но сейчас ни на йоту не приблизила бы к взятию Реджио. Орсини стоял молча, не высказывая никаких предложений. Ферранте ел, пил, внимательно слушал.

— Вы убедили меня в одном, — подвел он итог, когда Рамирес смолк. — Никто из вас в глаза не видел Реджио ди Монте. Так пойдемте же и посмотрим.

— Чем одно место может отличаться от другого? — проворчал делла Вольпе.

— Во всяком случае, можно с уверенностью сказать, что другое место — не Реджио, — объяснил Ферранте. — Пошли, вы все увидите сами. И снимите броню, чтобы не блестела на солнце. А уж потом у вас, возможно, появятся дельные мысли, которые я с удовольствием выслушаю.

Когда они выходили из палатки, донельзя рассерженные, Ферранте задержал их на несколько мгновений.

— Мессер Таддео, вы умеете нагонять туман?

— Туман? — делла Вольпе не понял, чего от него добиваются.

— Ясно, что не умеете. А вы, Рамирес?

— Это что, шутка? — с достоинством ответил испанец.

— И с вами все ясно. Я знаю, как поставить мессера Гуанчу на колени. Но для этого мне необходим туман. Так как ни один из вас не может мне помочь, остается только молиться, чтобы за нас потрудилась мать-природа. А пока вы будете любоваться городком, я постараюсь придумать что-то еще.

Они ушли, полагая, что Ферранте спятил и герцогу ни в коем разе не следовало назначать его главнокомандующим. И успокаивали себя, поругивая Ферранте на всем пути к вершине, пока их глазам не открылся Реджио ди Монте.

После захода солнца палатка Ферранте вновь заполнилась его офицерами. Таддео придумал план, по их мнению, весьма оригинальный. Ферранте с надеждой глянул на одноглазого капитана пехоты.

— Ночная атака! — гордо возвестил тот.

Улыбка Ферранте стала шире.

— Великолепный план, мессер Таддео, но вы упустили одну мелочь, этакий пустячок.

— И что же это за мелочь? — поинтересовался делла Вольпе.

— В Реджио ди Монте далеко не все глухие. И тысячу человек, поднимающихся по горной дороге, услышат издалека. Так что, несмотря на темноту, нас встретят градом камней и ушатами кипящей воды.

Таддео сердился, чувствуя за собой поддержку Рамиреса. Фабио Орсини, в силу своей молодости, сохранял нейтралитет. Двух же капитанов постарше насмешки Ферранте не устроили. Они пожелали знать, а что может предложить он сам.

Пока ничего, признался Ферранте.

— Если бы только долину окутал туман… — мечтательно начал он, но при упоминании этого слова офицеры повскакивали с мест и выскочили из палатки.

Внешнее спокойствие Ферранте скрывало бурю в его душе. Приказ Борджа действовал по-прежнему, а он так и не знал, как подступиться к его выполнению. Ночь спал он плохо, а проснулся перед рассветом. Встал, оделся, вышел в ясную, холодную ночь. И решил подняться на холм, лелея пусть слабую, но надежду, что сможет придумать подходящий план, еще раз взглянув на Реджио.

По мере приближения к вершине, ночь отступала все быстрее, и громаду Реджио он увидел уже при свете дня. Но не город, темнеющий на фоне южного неба, привлек его внимание, а узкая долина у его ног. Он смотрел и смотрел, не доверяя своим чувствам, опасаясь, что туман — плод его фантазии, а сам он лежит в палатке и спит. Ибо густые клубы тумана скрыли половину долины и поднимались все выше, захватывая новые и новые пространства. Река, та совсем пропала из виду. О таком тумане он и мечтал.

На вершине Ферранте задержался недолго. Времени на раздумья не оставалось. На счету была каждая минута.

Он повернулся и птицей слетел к подножию холма, в лагерь своей маленькой армии. Кинулся к трубачам, требуя, чтобы те заиграли подъем, и заметался средь спящих солдат.

— По коням! По коням! — вопил он, и скоро к нему присоединились с полдюжины горнов.

А к Ферранте уже спешили полуодетые, непричесанные офицеры. Точные, короткие приказания, и они разбежались к своим подчиненным. Скоро проснувшийся лагерь напоминал растревоженный муравейник. Но офицеры быстро упорядочили суматошные перемещения людей и лошадей. Пехотинцы выстроились первыми, и Ферранте не стал ждать ни секунды. Вскочил на подведенного к нему оруженосцем жеребца. Его сопровождали два трубача, в руке он нес красно-золотой штандарт с изображением бычьей головы.

— Рамирес, подготовьтесь к выступлению, но не трогайтесь с места, пока горны не позовут вас. Фабио, останетесь при орудиях. Таддео, за мной. Скорей! Скорей!

Чуть ли не бегом заставил он их подняться на вершину Монте Куарто. Там его конные трубачи поднесли горны к губам, переполошив всю округу. Жители Реджио высыпали на стены, и под их взглядами первые ряды длинной колонны перевалили через вершину, ярко освещенную лучами утреннего солнца, и скрылись в тумане. Ферранте на лошади указывал пехоте путь.

* * *
— А теперь бегом, — прокричал он и повел их не вниз, но направо, вокруг холма, пока первый ряд колонны не пристроился в затылок последнему чуть ли не у самой вершины Монте Куарто.

Там Ферранте и остался, а колонна, обратившись в кольцо, снова и снова переваливала через вершину. Пять раз повторили они этот маневр, прежде чем Ферранте приказал Таддео скрыться с пехотой в тумане. Потом пришел черед Орсини с орудиями и обозными повозками, пустыми, ибо свернуть лагерь они не успели. За повозками вновь последовала пехота, на этот раз в компании с кавалерией Рамиреса.

Всадников сменили повозки и артиллерия, пехотное кольцо, за ним через вершину вновь прогарцевали кавалеристы. Более часа продолжался этот маскарад, посредством которого Ферранте намеревался напугать защитников Реджио. Более часа их глаза все более наполнялись страхом, ибо они видели, как могучая армия переваливает через вершину Монте Куарто и спускается в долину, под стены их города. Пехота, кавалерия, закованные в сталь, ярко сверкавшую на солнце, солдаты, великолепные лошади, мощные орудия, бесконечный поток, исчезающий в тумане. Чтобы пересечь реку, как думал кардинал-граф, а на самом деле, чтобы обогнуть холм и пристроиться в хвост тем, кто в этот момент выходил на вершину.

* * *
К тому времени, как туман начал редеть и Ферранте понял, что спектакль пора заканчивать, кардинал-граф подсчитал, что через гору перевалило не менее десяти тысяч человек. Отсюда следовал однозначный вывод: случилось то, чего он никак не ожидал, — Чезаре Борджа не пошел на Пьомбино, но привел всю армию под стены Реджио, чтобы взять город штурмом или вынудить его защитников к сдаче.

Кардинал-граф помрачнел. Напади на него тысяча человек, даже две, пусть и пять, он бы не побоялся осады, справедливо полагая, что надолго она не затянется: войска понадобятся Чезаре для других, более важных дел. Но появление такой армии в корне меняло дело. Ни о каком сопротивлении, похоже, не могло идти и речи. Чтобы хоть как-то подсластить пилюлю и не принимать решения самому, Джироламо Гуанча распорядился собрать городской совет.

Советников от страха била дрожь. В один голос просили они графа открыть ворота, чтобы спасти город от огня и меча. Борджа, утверждали они, не пощадит ни старых, ни малых, если они попытаются защищаться. Да и какой смысл оказывать сопротивление при таком превосходстве сил атакующих. Ферранте действительно спустился со своим отрядом в долину. И для продолжения маскарада воспользовался полосой леса у реки.

Когда туман рассеялся, жители Реджио обнаружили под стенами города лишь тысячу человек. Но люди находились в постоянном движении. Кто уходил в лес, кто появлялся на опушке. Так что не вызывало сомнений, что бесчисленные легионы герцога сосредоточились под сенью деревьев, а видят они лишь авангард. Такой вывод подтверждался еще одним обстоятельством: кавалерии на опушке не было.

Кардинал-граф выслушивал мнения советников, высокий, стройный, с величественной осанкой, привыкший повелевать, а не подчиняться. Выговорились еще не все, когда паж объявил о прибытии герольда от Чезаре Борджа, герцога Валентино и Романьи.

Герольда допустили в зал заседаний совета, симпатичного парня в красно-золотом камзоле с вышитым гербом папы на груди, в разноцветных чулках, красном и желтом.

Он низко поклонился собравшимся, без всякой на то нужды сообщил о своем занятии и перечислил, хотя от него этого и не требовали, все многочисленные титулы герцога Валентино, от лица которого говорил. После чего изложил то, ради чего пришел. Просил он немного, во всяком случае меньше, чем предполагал кардинал-граф. Всего лишь сдачи города. Ничего более. Просьба эта не сопровождалась какими-либо угрозами на случай, если не будет выполнена. Чезаре Борджа не сомневался, что иного для Реджио не дано. А попусту сотрясать воздух он не любил.

* * *
И действительно, то был единственный выход для горожан. Герцог держал их за горло. Впрочем, не торопил и разрешил думать над его просьбой до заката. Кардинал склонил голову.

— На каких условиях предлагает мне сдаться его светлость?

— Он гарантирует безопасность вам и всему гарнизону.

Горькая улыбка изогнула губы мятежного прелата.

— Я благодарю герцога за такое великодушие. Я должен посоветоваться, прежде чем приму решение. Мои послы известят о нем его светлость.

Герольд откланялся и вышел за дверь.

Никто не решился нарушить наступившую тишину: кардинал-граф думал. Гордость его получила жестокий удар, и ему требовалось время, чтобы прийти в себя. Но внезапно советники Джироламо Гуанчи увидели, как злобно блеснули его глаза.

— Пусть будет, как вы того желаете. Сегодня же мы откроем ворота. Вы можете идти, господа, — и отпустил их взмахом руки.

А оставшись один, еще долго сидел, мрачно улыбаясь самому себе. Реджио пал. Но Чезаре Борджа и его капитан ненадолго переживут свою победу, он об этом позаботится.

Кардинал-граф поднялся, ударил в гонг. И приказал мгновенно появившемуся пажу позвать к нему секретаря, сенешаля и командира гарнизона.

* * *
На опушке леса тем временем поставили несколько палаток, в том числе и палатку Ферранте, в которой он и его офицеры ожидали послов кардинала-графа. Благодаря утренним маневрам, престиж Ферранте куда как вырос в глазах и Орсини, и делла Вольпе, и Рамиреса. Правда, последний, расточая похвалы своему главнокомандующему, не постеснялся спросить, а что бы тот предпринял, не будь тумана, а делла Вольпе, признавая оригинальность замысла, продолжал сомневаться в полном успехе, полагая, что мессер Гуанча может и упереться.

Все эти придирки, однако, ни в коей мере не испортили превосходного настроения Ферранте. Сама природа чудесным образом пришла ему на помощь, так что он полностью уверовал в благорасположение госпожи удачи. И прибытие послов графа подтвердило его правоту.

Они приехали втроем: мессер Аннибал Гуанча, как утверждалось, племянник графа, хотя злые языки указывали на более близкое родство, командир гарнизона и председатель совета.

Их тут же окружили солдаты, да так плотно, что они испугались за свою жизнь и не смогли как следует оглядеться, дабы понять, какими силами располагает Чезаре Борджа. А затем уважаемых послов быстренько препроводили в палатку Ферранте.

Мессер Аннибал, возглавлявший посольство, оглядел присутствующих. Ферранте сидел на стуле. Рамирес стоял по одну его руку, делла Вольпе по другую. Оба в полном вооружении. За маленьким столиком слева сидел Фабио Орсини с гусиным пером в руке. Перед ним лежал чистый лист пергамента.

— Я прибыл с поручением к герцогу Валентино, — возвестил Аннибал.

— Я — капитан его светлости, посланный им принять вас, — важно ответил Ферранте. — Его светлость ожидал, что приедет сам кардинал-граф. Его он принял бы лично. Но с подчиненным должен говорить подчиненный. Так что я готов вас выслушать, мессер.

Аннибал на мгновение замялся, но не мог не признать справедливости доводов Ферранте. Произвело на него впечатление и то достоинство, с которым держались офицеры. Так что, не тратя даром времени, он сообщил о согласии кардинала-графа сдать город в обмен на безопасность, гарантируемую Борджа как ему самому, так и остальным защитникам Реджио.

— То есть вы принимаете предложение, сделанное вам его светлостью. Это хорошо, — Ферранте повернулся к Орсини. — Запишите, — и вновь посмотрел на послов. — Желаете сказать что-то еще?

— Позвольте обратиться с одной просьбой.

— Говорите.

— Мой господин умоляет его светлость не вводить в город такую огромную армию, а ограничиться лишь гарнизоном, необходимым для поддержания порядка. Мой господин радеет о благополучии Реджио и опасается, что у жителей возникнут немалые трудности из-за большого скопления сол…

— Достаточно, — прервал его Ферранте. — Я вправе удовлетворить вашу просьбу. Запишите, Фабио, в город войдут лишь двести пехотинцев делла Вольпе, которые и составят гарнизон Реджио. Прочие войска останутся за пределами городских стен. — Затем он обратился к послу:

— Вот, пожалуй, и все. Теперь нам остается лишь подписать условия капитуляции, да городской совет должен дать клятву верности его светлости.

— И то, и другое можно сделать сегодня вечером в Реджио, а затем мой господин надеется, что его светлость герцог Валентино и офицеры его свиты отужинают с ним во дворце.

При последних словах брови Ферранте изумленно взметнулись вверх, так что Аннибал поспешил объясниться.

— Сокровенное желание моего господина — помириться со святым отцом и герцогом. Он надеется, что они примут во внимание его нынешнее смирение, и, в знак прощения прошлых обид, сегодня вечером его светлость соблаговолит сесть за один стол с моим господином.

Ферранте на мгновение задумался.

— Его светлости не свойственно проявление суровости там, где в этом нет необходимости. И при условии, что к тому времени цитадель будет в наших руках, я, от имени герцога, принимаю предложение кардинала-графа.

Посол поклонился.

— Ваши люди могут занять цитадель незамедлительно. Командир гарнизона находится здесь, чтобы сказать вам об этом.

На этом официальная часть закончилась и, выслушав похвалу победоносной армии герцога, послов выпроводили из лагеря. Час спустя двести пехотинцев под предводительством Таддео делла Вольпе вошли в Реджио ди Монте, заняли цитадель. Вскоре Ферранте получил от них известие, что никаких инцидентов не произошло и гарнизон кардинала-графа, кстати, достаточно многочисленный, разоружен.

На исходе дня Ферранте, в сопровождении Рамиреса и Орсини, а также почетного эскорта в сотню кавалеристов, въехал в город, чтобы подписать акт капитуляции, принять клятву верности городского совета и отужинать с кардиналом-графом.

Под аркой ворот его встретил Таддео. Покрытое шрамами лицо ветерана сияло. Он полагал, что в одержанной ими победе над превосходящими силами врага есть и его лепта, так что в донесении, посланном герцогу, будет упомянуто и славное имя делла Вольпе. Вместе со своей охраной из двадцати пехотинцев он присоединился к кавалькаде, и они проследовали ко дворцу по темным, пустынным улочкам Реджио. Горожане, по вполне понятным причинам, в этот вечер предпочли не высовывать носа из своих домов.

На ступенях окруженной аркадами лестницы, поднимающейся от просторной площади перед дворцом, их ждал кардинал-граф, величественная фигура в алой сутане. Яростный блеск его глаз, однако, разом угас, когда его взгляд не нашел Чезаре Борджа среди подъехавших ко дворцу всадников. Вот тут Ферранте и объяснил, чем вызвано отсутствие герцога.

Вот когда в полной мере проявилась любовь Ферранте к шуткам. Особо забавным нашел он возможность поделиться сутью розыгрыша с его жертвой, то есть эпилог получался не менее смешным, чем сама шутка. А что до жестокости, с которой она была разыграна, так и граф Гуанча относился к разряду таких же шутников, поэтому Ферранте не видел большого греха в том, что на этот раз подшутили и над ним.

Стоя у подножия лестницы с приятной улыбкой на устах, Ферранте сообщил кардиналу-графу, что Борджа не прибыл в Реджио ди Монте по той простой причине, что находится под Пьомбино. А неприступный город сдан отряду численностью в тысячу человек, которому с помощью густого тумана удалось выдать себя за десятитысячную армию.

Изложил Ферранте все это с теми интонациями, к которым прибегает умелый рассказчик, рассчитывая вызвать смех слушателей.

Но не дождался ответного смеха от кардинала-графа. Наоборот, с каждым словом лицо последнего все более бледнело, по мере того как он осознавал, на какой мякине его провели, заставив добровольно открыть ворота. И взгляд его, которым он буквально сверлил господина, разодетого в серый шелк, в серой же шляпе с плюмажем, становился все суровее. А когда Ферранте закончил, кардинал-граф дрожащим от ярости голосом пожелал узнать, кого же он пригласил к своему столу.

— Я — Ферранте да Исола, — гордо ответил капитан, а затем представил трех своих офицеров.

Мессер Гуанча уже улыбался, но едва ли улыбка эта выражала радость.

— Так мне не остается ничего иного, как радушно принять вас в моем доме.

— И правильно, — покивал Ферранте. — Именно так и должно воспринимать удачные шутки.

Но у его офицеров по спине побежал холодок от взгляда бывшего правителя Реджио, которым он одарил их, приглашая в дом.

Так велика была ярость прелата, так велико желание отомстить людям, выставившим его круглым идиотом, а особенно этому юному нахалу, смеявшемуся ему в лицо, что отсутствие герцога уже не огорчало его. Дождавшись, пока Ферранте поднимется по лестнице, он повернулся и повел его во дворец.

Он сказал, что ему не остается ничего иного, как радушно принять гостей, на что Ферранте ответил, что именно так и следует воспринимать шутки. Ну, ну! Наверное, он заговорил бы по-другому, зная, что ему уготовано. Такие мысли роились в голове прелата. Они помогали успокоить нервы, скрашивали жестокое поражение.

С глубоким почтением Ферранте и его офицеров подвели к столу, но рассадили так, что каждого окружали придворные кардинала-графа. Ферранте оглядел стол и улыбнулся. Он знал, что бояться нечего. Парадный наряд скрывал железную кольчугу, точно такую же, как и у его друзей, а во дворе ждали сто его кавалеристов и двадцать пехотинцев Таддео, готовых в любую минуту прийти на помощь.

Кардинал-граф восседал во главе стола на золоченом кресле, стоявшем на небольшом возвышении. Остальные расселись, как бог на душу положит, вне зависимости от чина и звания. Последнее удивило-таки Ферранте. Его самого посадили ближе к середине стола, а не по правую руку Гуанчи, как почетного гостя и представителя герцога. Отметил Ферранте и то, что вокруг кардинала сидели только его люди, а от ближайшего из офицеров Борджа его отделяло шесть человек. Слева от Ферранте расположился мессер Аннибал, племянник кардинала-графа, ранее приезжавший на переговоры, справа — незнакомый ему дворянин Реджио ди Монте.

Ферранте заподозрил неладное. Все шло как-то не так. Неужели он попал в западню? Не задумал ли прелат убить их, а затем попытаться собрать все силы и напасть на обезглавленный отряд? При нем и его офицерах были мечи, а побежденные подчеркнуто пришли без оружия. Хотя спрятать в парадном наряде кинжал — пара пустяков, а числом их двадцать, пятеро на каждого. Один из принципов, которых неукоснительно придерживался Ферранте, гласил: презирающий врага усиливает его. И, мучимый дурными предчувствиями, он уже спрашивал себя, а не допустил ли роковой ошибки? Но растерянность длилась недолго, ибо решение родилось тотчас же: под любым предлогом привести в зал солдат. А вскоре нашелся и предлог, впрочем, и об этом Ферранте позаботился сам. Не зря же его почитали за блестящего стратега.

Он о чем-то оживленно беседовал со своим соседом слева, мессером Аннибалом, когда лакей наклонился, чтобы обслужить его, держа в руках большое серебряное блюдо с рыбой под соусом. Повернувшись, словно случайно, Ферранте ударил локтем в бок лакея. Блюдо, естественно, перевернулось. Половина содержимого вывалилась на серый шелк наряда капитана, вторая — на стол. В притворном гневе Ферранте вскочил, и от молодецкого удара лакей отлетел к дальней стене.

— Клянусь всеми святыми! — проревел он. — Неужели в Реджио не умеют прислуживать за столом?

Кардинал-граф, мессер Аннибал, даже его офицеры, Таддео, Рамирес, Орсини, все пытались успокоить Ферранте, но тот продолжал рвать и метать, с грохотом отодвинул стул и зашагал к двери, роняя по пути куски рыбы и капли соуса, перекочевавшие с серебряного блюда на его грудь, живот, ноги. Сердито отбросил он портьеру и громовым голосом призвал наверх пехотинцев Таддео.

Тут уж поднялись все гости, в том числе и кардинал-граф, на бледном лице последнего отразилось раздражение.

— Каковы ваши намерения, мой господин? — воскликнул он. — Этот человек виновен лишь в том…

— Плевать я на него хотел, — грубо прервал графа Ферранте. — Но если уж я должен ужинать с вашим высочеством, я не потерплю, чтобы мне прислуживали свинопасы и купали в соусе из-под рыбы. Я позову своих солдат, чтобы они поучили ваших лакеев.

На щеках кардинала-графа затеплились пятна румянца.

— Как будет вам угодно, мой господин.

А Ферранте уже повернулся к десятку солдат, столпившихся у порога.

— Пики поставьте к стене, — скомандовал он. — Будете прислуживать нам за столом. Сейчас, мессер Гуанча, вы увидите, как это делается.

Офицеры Ферранте уже смекнули, что к чему, как, впрочем, и кардинал-граф, разгадавший нехитрый маневр сицилийца. И пренебрежительно усмехнулся.

— Вы, господа из Рима, можете научить нас многому, — ответил он, как бы подводя черту под неприятным инцидентом.

Ферранте с готовностью рассмеялся, спеша рассеять напряжение, им же и вызванное. И во многом ему это удалось, благодаря тому что подали вино. Из рук сенешаля один из солдат получил большой кувшин чеканного золота, на стенках которого художник изобразил историю Бахуса и нимф из Нисы.

Солдат прямиком направился к кардиналу-графу, но тот прикрыл свою чашу рукой.

— Сначала моим гостям, — после чего с улыбкой, добродушно указал Ферранте, что и его люди недостаточно вышколены.

Его слова не встретили особых возражений. Ферранте добился поставленной цели, а посему не считал нужным накалять атмосферу.

Как только солдат наполнил чаши Ферранте и его трех офицеров, сенешаль выхватил у того кувшин, чтобы вновь наполнить его. Но не отдал кувшин солдату, потому что другой, с точно таким же кувшином, уже наливал вино дворянам из Реджио. Нет сомнений, едва ли кто это заметил, если б вино разливали лакеи кардинала-графа. Однако у солдат все вышло не так ловко, и Ферранте подсознательно отметил про себя эту странность, но не придал ей особого значения.

Он протянул руку к чаше, поднял ее и уже подносил ко рту, когда перехватил взгляд хозяина дома, вроде бы случайно брошенный на него, ибо он тут же перескочил на соседей Ферранте. Но что-то во взгляде кардинала-графа заставило Ферранте насторожиться. Во всяком случае, рука его замерла, не донеся чашу до рта. Врожденное чувство опасности не подвело, ибо в тот же миг подсознание услужливо подсказало, что ему и его офицерам наливали вино из одного кувшина, а кардиналу-графу и дворянам Реджио — из другого. И этот пустячок, на который ранее он практически не обратил внимания, разом выплыл на первый план, затмив собой все остальное. Вино в его чаше и чашах офицеров отравлено! И в этом выводе он опирался не только на интуицию, но и на, пусть и косвенные, улики.

Лишь мгновения ушли на то, чтобы оценить ситуацию, а секунду спустя Ферранте уже решил, как действовать дальше.

Другой на его месте поднял бы шум, опираясь на поддержку солдат. Но не Ферранте. Он не желал быть поднятым на смех, окажись его Обвинение ложным. А кроме того, открывалась возможность сыграть с мессером Гуанчей в его же игру, но по своим правилам. Отказаться от такого лакомства Ферранте не мог.

Поэтому, а напомним читателю, что прошла лишь секунда, как чаша с вином замерла в воздухе, не опуская ее, он повернулся к Орсини, сидевшему на другой стороне стола чуть наискосок, и позвал его. Орсини посмотрел на него.

— Передайте мне вощеные дощечки. Я вспомнил, что должен кое-что записать. — Поставил чашу на стол и наклонился вперед.

А дожидаясь, пока Орсини достанет дощечки для письма, успел шепнуть пару слов по-испански Рамиресу, сидевшему напротив него: «No bibas!» — справедливо полагая, что за шумом разговора едва ли кто разберет, о чем речь.

Брови испанца поднялись и тут же вернулись на прежнее место, показав Ферранте, что он все понял.

А чтобы наблюдавший за ним из-под полуопущенных век кардинал-граф не понял, что хитрость его разгадана, Ферранте откинулся на спинку стула, лениво поднял чашу и вроде бы отпил из нее. На самом же деле он лишь на мгновение задержал чашу у плотно сомкнутых губ, которые тщательно вытер, поставив ее на стол.

Глаза кардинала-графа радостно сверкнули. Но Ферранте этого не видел. Сосед передал ему таблички Орсини. Раскрыв их, Ферранте написал: «Вино не пить! Предупредите Таддео» — захлопнул их и вернул хозяину.

— Прочитайте, что я написал, Фабио. Прошу вас и вести себя соответственно.

Орсини повиновался, и Ферранте восхитила та естественность, с которой юноша сыграл отведенную ему роль. Прочитав послание, он поднял голову, улыбнулся, намгновение замер с раскрытыми табличками, словно не зная, что делать дальше, а затем повернулся к делла Вольпе.

— Я думаю, это относится не только ко мне, но и к вам, Таддео, — и протянул таблички ветерану. — Надеюсь, я не ошибся?

Как раз в этот момент делла Вольпе подносил ко рту полную чашу. Но поставил ее на стол, чтобы взять таблички. Прочитал, в раздумье сморщил лоб, наконец все понял и кивнул Ферранте.

— Посмотрю, что можно сделать, — и убрал таблички в карман.

Ферранте облегченно вздохнул, готовясь перейти ко второму этапу пусть и не им начатой игры. А кардинал-граф в ту же секунду встал, поднял чашу и предложил выпить за здоровье высокочтимых гостей.

* * *
Заскрипели стулья, в соответствии с этикетом после такого тоста пили стоя, но Ферранте опередил всех и вскочил первым, с чашей в руке.

— Позвольте мне сказать пару слов до того, как мы осушим наши чаши, — и простер левую руку, призывая остальных остаться на своих местах. — Ваше высочество, я умоляю вас сесть и выслушать мою маленькую речь, которую я намерен произнести от лица моего господина. Надеюсь, что, выслушав меня, вы выпьете за наше здоровье с открытым сердцем и чистой душой, ибо мы не держим на вас зла.

Глаза его ярко блестели, на щеках горел юношеский румянец. Присутствующим могло показаться, что эти внешние признаки обусловлены тем вниманием, которое даровали Ферранте сидящие за столом. На самом же деле его возбуждал азарт игрока, решившего обратить неуклюжий план кардинала-графа против него же самого. Ничто не возбуждало Ферранте более сражения умов. И сейчас он буквально вибрировал от предвкушения уготовленной им шутки.

— Хочу подчеркнуть, что мы пришли к вам с миром. — Как бы ненароком он переложил полную чашу из правой руки в левую. — Да и какой толк в кровавой резне, после того как Реджио ди Монте добровольно раскрыл ворота… — тут он запнулся, уставившись на кардинала-графа.

— Ваше высочество, у вас что-то болит? — голос его переполняла искренняя тревога.

Мгновенно все взгляды скрестились на бывшем правителе Реджио, сидевшие за столом вытягивали шеи, чтобы посмотреть на прелата, который лишь молча мигал, сбитый с толку восклицанием Ферранте. И в этот самый момент левая рука сицилийца поставила чашу на стол рядом с чашей мессера Аннибала. Глаза же его не покидали лица кардинала.

— Ничего у меня не болит, — отчеканил прелат. — Я в полном порядке.

А пальцы Ферранте уже сжались на чаше Аннибала. Причем он заранее повернулся так, чтобы тело скрывало от сидевших справа движение его руки. Аннибал же, наклонившись над столом, не давал кардиналу-графу увидеть, что происходит за спиной его племянника. Те же, кто расположился напротив, все еще смотрели на кардинала, так что и для них манипуляции Ферранте прошли незамеченными. Когда же взгляды присутствующих возвратились к сицилийцу, он держал чашу на уровне груди, точно так же, как в тот момент, когда всеобщее внимание переключилось на графа Гуанчу.

— Наверное, меня подвело зрение, — рассмеялся Ферранте. — Мне показалось, что вы, ваше высочество, внезапно побледнели и откинулись на спинку, лишившись чувств.

— Нет, нет, — улыбнулся в ответ прелат. — Я лишь уселся поудобнее, готовясь выслушать вашу речь.

И Ферранте продолжил, разразившись потоком громких, но пустых слов, обещая, что теперь жителям Реджио беспокоиться не о чем, поскольку герцог найдет им правителя, который будет заботиться о них, как о собственных детях. Обещание это вызвало саркастическую улыбку на губах многих из друзей графа Гуанчи. А Ферранте еще выше поднял чашу.

— Я пью за мир и процветание Реджио ди Монте, за успехи и победы армии нашего славного герцога.

И, медленно закинув голову, осушил чашу до дна.

Будут ли дворяне Реджио пить во славу Чезаре Борджа, Ферранте не знал, но не сомневался, что кардинал-граф делать этого не станет. И действительно, тот лишь поднес чашу ко рту, не спуская с сицилийца полных злобы глаз.

С тревогой наблюдали за ним и его офицеры, которые, следуя полученному приказу, даже не прикоснулись к своим чашам.

Но несколько человек выпили, в том числе и мессер Аннибал, племянник графа Гуанчи. Обильное угощение вызвало жажду, и он поставил на стол уже пустую чашу.

А затем, когда под взглядом кардинала Ферранте опустился на стул, мессер Аннибал издал жуткий вопль, схватился за живот, будто желая расстегнуть пояс, и откинулся назад, перевернув стул. Покатился по полу, затем поджал ноги к груди, елозя сведенными судорогой руками по мозаичному полу, изо рта его раз за разом исторгались крики боли.

Оставшиеся же за столом похолодели от ужаса. Лишь вопли Аннибала, становившиеся все слабее, нарушали мертвую тишину. Потрясенные, сидели и дворяне Реджио, и офицеры Ферранте, с побледневшими лицами, широко раскрытыми глазами, но не было лица бледнее, чем у бывшего правителя города. Солдаты и слуги в страхе попятились подальше от корчившегося на полу Аннибала, а более всех перепугался сенешаль, подавший солдату кувшин с отравленным вином. Сомнения раздирали его душу: а не перепутал ли он кувшины?

Искоса наблюдая за мессером Гуанча, Ферранте ждал, пока долгая агония его племянника подойдет к концу. Когда же тело замерло, а душа отошла в мир иной, он встал, единственный, сохранивший самообладание. Насмешливые искорки сверкали в его глазах, губы кривились улыбкой.

— Похоже, мессер Гуанча, произошла ошибка. Ваш сенешаль очень уж безответственно

отнесся к столь серьезному поручению и подал кувшин с отравленным вином не тем гостям. А вы тем самым угодили в яму, которую рыли другим.

Юноша, сидевший правее от Ферранте и тоже испивший вина, издал жуткий крик и лишился чувств. Усмешка Ферранте стала шире: дурачок грохнулся в обморок от страха, тем самым усилив эффект его слов.

— Рамирес, — продолжил он, — пошли сюда своих людей. Затем закрой ворота, и чтоб никто во дворце не шевельнул и пальцем без твоей команды.

Рамирес вышел. Пехотинцы, прислуживавшие за столом, похватали пики и повернулись к Ферранте в ожидании приказа.

— Господа, — обратился сицилиец ко всей честной компании, — я прошу всех отойти к дальней стене, всех, кроме моего господина, кардинала-графа, — и добавил, заметив, что кое-кто сунул было руку за пазуху:

— Того, кто обнажит оружие, незамедлительно задушат внизу, во дворе. Считайте, что я предупредил вас, господа! С непокорными разговор у меня будет коротким.

И они потянулись к дальней стене, словно стадо овец, все, за исключением троих: кардинала-графа, юноши, потерявшего сознание, и покойника. Пехотинцы Таддео, усиленные подмогой, присланной Рамиресом, встали между ними и Ферранте, и никто из дворян Реджио не попытался прорвать эту ощетинившуюся стальную стену.

Ферранте вновь повернулся к кардиналу-графу. Мессер Гуанча сидел, вцепившись в подлокотники кресла так, что побелели костяшки пальцев. В остальном же он напоминал скорее статую, а не живого человека. Сицилиец произнес лишь одно слово, указывая на полную чашу, стоявшую перед прелатом:

— Выпейте!

Кардинал-граф соображал плохо. В голове у него помутилось. Но отрывистая команда вернула его к действительности. Он шевельнулся, вжался в спинку кресла. Отвел взгляд от чаши, как он теперь свято верил, с отравленным вином, один вид которой наполнял его ужасом. Хотя на самом деле, и Ферранте знал это лучше других, в вине, налитом кардиналу-графу, яда не было.

— Я не буду пить, — просипел кардинал-граф.

Ферранте пожал плечами и подозвал солдата.

— Я назначаю тебя тюремщиком мессера Гуанчи. Он останется в этом зале. Рядом с ним должен постоянно стоять часовой. Не давать ему ни еды, ни питья, пока он не осушит эту чашу с вином, — и повернулся к своим офицерам. — Пойдемте, господа, делать нам тут больше нечего.

Солдаты вывели дворян Реджио из обеденного зала и из дворца, полновластным хозяином которого стал Ферранте. И перед отходом ко сну он рассказал своим вконец запутавшимся в происходящем подчиненным, как второй раз за день перехитрил кардинала-графа.

— Вот он сидит, — закончил Ферранте с улыбкой, — перед чашей вина, и яда в нем не больше, чем в молоке матери, которое он сосал в детстве. А он-то уверен, что вино отравлено, и не решается пригубить его. Но скоро его начнут мучить жажда и голод. Возможно, он предпочтет умереть, но не пить вино. Забавно, не правда ли?

— Это ужасно, — Орсини даже передернуло.

— Но справедливо, — возразил Таддео.

И Рамирес полностью с ним согласился.

— Еще и милосердно, — добавил Ферранте. — Другой бы тут же отдал его палачу. Я же не намерен более карать его при условии, что он выпьет вино.

Наутро они заглянули к кардиналу-графу. Тот по-прежнему сидел в золоченом кресле. Полная чаша стояла нетронутой. Когда они вошли, он поднял на них дикие, налитые кровью глаза. Лицо его за ночь стало пепельно-серым.

Затянувшееся молчание нарушил Ферранте.

— Вы излишне упрямы, господин мой. Выпейте вино, и вы обретете свободу.

Нарочитая двусмысленность последней фразы не прошла незамеченной: по телу мессера Гуанчи пробежала дрожь. Ферранте сменил часового и удалился вместе с офицерами.

Возвратившись вечером, они нашли ту же картину: старик, сжавшийся в кресле, и полная чаша вина перед ним. Но ранним утром следующего дня Ферранте сообщили, что ночью кардинал-граф умер. Сицилиец кликнул офицеров и вместе с ними поспешил в обеденный зал.

Они нашли уже похолодевшее тело.

— Что произошло? — спросил Ферранте часового.

— В полночь он выпил немного вина, — ответил солдат, — и сразу же умер.

Брови Ферранте взметнулись вверх. Удивились и офицеры. Сицилиец подошел к столу, заглянул в чашу. Наполовину пуста. Раздумчиво улыбнулся. Он, разумеется, не ожидал такого конца, но получилось-таки забавно. Гуанча умер от ужаса. По существу, причиной смерти стало его разыгравшееся воображение.

Ферранте постоял, разглядывая мертвого прелата, затем облек свои мысли в слова.

— Просто удивительно, до чего может довести человека страх. Берегитесь страха, друзья мои, это наш худший враг. Перед вами его очередная жертва. Он думал, что пьет яд, и вот он лежит, отравленный. Отравленный лишь собственным воображением, ибо выпил он обычное вино.

— Невозможно! — воскликнул Таддео.

— Что-то здесь не так, — добавил Рамирес.

Ферранте посмотрел на них и хмыкнул.

— Это вам урок. Вы видите не более того, что вам показывают, а нужно смотреть глубже. Это вино, — он поднял чашу, — не содержит ни грана яда. И я вам это докажу, — Ферранте поднес чашу к губам и осушил до дна.

А в следующее мгновение с силой отбросил ее от себя, закрыл лицо руками, постоял, покачиваясь, и бездыханным рухнул на мозаичный пол, рядом с креслом кардинала-графа. Мертвый.

Объяснение тому они нашли в правой руке мессера Гуанчи. Она сжимала флакон, от которого шел резкий запах дикого миндаля. После чего все встало на свои места. Бывший правитель Реджио понял, что смерть неминуема, то ли от отравленного вина, которое он должен выпить, то ли от голода и жажды, в случае если он не прикоснется к вину. И решил избрать первый путь. Но, вспомнив долгую агонию племянника, уготовил себе более легкую смерть, добавив яда из флакона, который все еще оставался при нем.

Вот так мессера Ферранте да Исола убила собственная шутка.

Глава 4

ВОЗНАГРАЖДЕНИЕ ДЖИЗМОНДИ
Бенвенуто Джизмонди, вор и убийца, на украденной лошади медленно ехал на север по древней дороге Эмилия. Укутавший землю снег блестел под яркими лучами солнца. Дорога, уже потерявшая девственную белизну, стрелой уходила вдаль. В четырех милях впереди в легкой дымке виднелись остроконечные крыши Форлимпополи.

Туда и держал путь Джизмонди. кляня холод и голодное урчание желудка, по очереди поднося руки ко рту, чтобы хоть немного отогреть заледеневшие пальцы. Одежда его, когда-то сшитая из добротного материала, изрядно пообносилась, тут и. там виднелись штопки. Сапоги просили каши, а сквозь истершиеся ножны проглядывала сталь меча. Голову прикрывал старый морион, помятый и местами покрытый ржавчиной. Джизмонди хотелось, чтобы незнакомцы принимали его за солдата. Из-под мориона торчали длинные космы нечесаных черных волос. Половину изрытого оспой лица скрывала черная же борода. Короче, внешне Джизмонди более всего напоминал не солдата, но бандита, какими пугают малых детей.

Настроение его было хуже некуда. Нынче, с приходом к власти в Романье Чезаре Борджа, покушение на чужую собственность расценивалось как серьезное правонарушение, и таким, как Бенвенуто Джизмонди, стало куда труднее зарабатывать на жизнь. Ибо в преступлениях Джизмонди не было ничего героического. Он не относился к отважным грабителям, с мечом в руке останавливающим путешественника вдали от населенных мест и предлагающим выбор между кошельком и жизнью. Ему не хотелось подвергать себя риску, связанному с таким способом добывания денег. Нет, он грабил и воровал только в городской черте. Притаившись в темной нише, он терпеливо поджидал одинокого прохожего, чтобы вонзить ему в спину нож, а уж потом поживиться содержимым его карманов. Но Чезаре Борджа положил конец ночному разбою в городах, находящихся под его властью.

Потому-то и пришлось мессеру Бенвенуто отправляться в дальнее путешествие. Обосноваться он хотел в Болонье, а может, и еще дальше, в Милане, во всяком случае, там, где вор может спокойно заниматься своим делом, не ощущая слишком уж пристального внимания стражей порядка. Из Романьи он уезжал с неохотой. Во-первых, здесь он родился и почитал жителей остальной Италии варварами. Во-вторых, в Чезене осталась Джанноцца, с озорными глазками, большой грудью и пышными бедрами, царица таверны «Полумесяц». От одной мысли о ней и ее теплой постели у Бенвенуто заныло сердце. И не оставалось ему ничего другого, как крыть всеми известными ему ругательствами незаконнорожденного сына папы, из-за которого и свалились на него все эти несчастья.

Вдалеке, на белоснежной равнине, появилась черная точка, постепенно увеличивающаяся в размерах: кто-то скакал навстречу. Но Бенвенуто не замечал его, занятый своими грустными мыслями. Особенно волновало его урчание в животе. Далее Форлимпополи ехать на голодный желудок он не мог. Всему есть пределы. Но как раздобыть еду? Он мог продать лошадь. Но без лошади не добраться ни до Болоньи, ни до еще более далекого Милана. Да и сможет ли он продать эту клячу? Начнутся вопросы, в этом сомнений нет, в этой стране обожают их задавать, а если ответы не удовлетворят спрашивающих, его скорее всего повесят. Благо, виселиц в округе хватает с лихвой.

Так он и ехал, мрачнее тучи, а расстояние до другого всадника все сокращалось и сокращалось. И Бенвенуто таки обратил на него внимание. И подумал, а не выхватить ли ему меч и не потребовать громовым голосом кошелек. Он дрожал от холода, желтые его зубы выбивали дробь. Так и не придя к какому-то решению, он тем не менее вытащил меч из ножен и прикрыл полой плаща.

По мере того как второй всадник подъезжал все ближе, Бенвенуто отмечал стать его коня и выглядывающую из бархатного, отороченного мехом плаща кольчугу, надежно предохраняющую от удара кинжалом, но не меча. При ближайшем рассмотрении оказалось, что приближается к нему юноша благородного вида, с золотой цепью на груди, с драгоценной пряжкой, которой крепился к шапочке черный плюмаж. И Бенвенуто пришел к выводу, что такого можно и ограбить.

Теперь он пристально наблюдал за незнакомцем и выехал уже на середину дороги, чтобы при встрече их разделяло минимальное расстояние. Молодой человек лишь мельком глянул на Бенвенуто, о чем-то глубоко задумавшись. Наш же грабитель задрожал еще сильнее, мужество было оставило его, но в последний момент, когда они уже разминулись, он привстал на стременах, взмахнул мечом и изо всей силы ударил не ожидавшего нападения юношу по голове.

Если тот и успел заметить движение меча, уклониться от удара ему не удалось. Юноша качнулся, потом упал лицом вниз. Испугавшаяся лошадь рванула в галоп и еще с дюжину метров тащила всадника за собой, прежде чем его ноги не выскользнули из стремян. Он остался лежать на снегу, а лошадь унеслась прочь.

Бенвенуто подъехал к упавшему. Несколько минут смотрел на него, ухмыляясь, пока не убедился, что тот не дышит. Шапочка юноши свалилась с его головы, его светлые волосы покраснели от крови. Кровавые следы тянулись и по снегу, там, где лошадь волокла убитого за собой.

Бенвенуто глянул в сторону Форлимпополи, затем — Чезены. Ни единой души. Довольный увиденным, он слез с лошади, чтобы собрать урожай кровавой жатвы. Но, как скоро выяснилось, богатый наряд юноши обманул его. Поиски его не принесли плодов, если не считать золотой цепи да шелкового кошелька с тремя золотыми дукатами. Мне досталось не золото, но позолота, мрачно подумал Бенвенуто.

Его злило, что риск, на который он пошел, не оправдался. Какой смысл убивать человека ради трех золотых монет да паршивой цепи. Судьба-злодейка никак не хотела даровать ему свою улыбку. Убийство представлялось ему делом серьезным. Оно могло поставить под угрозу спасение его бессмертной души, а мессер Бенвенуто почитал себя набожным христианином, верным сыном святой церкви. Особое почтение испытывал он к мадонне из Лорето и был членом братства святой Анны, чей образок носил на грязной груди.

Не то чтобы ему впервые довелось убить человека, но никогда ранее совершенный им смертный грех не вознаграждался столь жалкой суммой, не говоря уже о ненужном риске, которого он всегда старался избегать.

Бенвенуто посмотрел на посиневшее лицо своей жертвы, и ему показалось, что мертвые глаза насмешливо щурятся. Паника охватила его. Он вскочил в седло и пришпорил лошадь. Но метрах в двадцати натянул поводья. Нельзя же так нервничать. Плащ, отороченный мехом рыси, стоил никак не меньше пяти дукатов, да и на шапочке осталась драгоценная пряжка.

Он вернулся назад, но новая мысль мелькнула у него в голове. Что он будет делать с таким дорогим плащом? Продать его не легче, чем лошадь. И тут Бенвенуто осенило: зачем продавать, когда можно надеть самому. И не только плащ. Тем более что мертвецу одежда ни к чему, а его собственная насквозь продувается ветром.

Бенвенуто вновь спешился, привязал лошадь у дороги, чтобы та не ускакала, пока он будет раздевать покойника. Но прежде всего закрыл его насмешливые глаза, потом, опустившись на колени, прочитал короткую молитву, прося свою небесную заступницу замолвить за него словечко. А уж помолившись, приступил к делу. Ухватил тело под мышки и уволок с дороги. Торопливо стащил с юноши кольчугу, сапоги из серой кожи, панталоны. Тут же скинул с себя лохмотья и под ярким январским солнцем, дрожа от холода, надел одежду юноши. Теперь, решил он, можно ехать и в Милан. В таком наряде его везде будут принимать с должным уважением.

Мертвец был такого же телосложения, что и Бенвенуто, даже сапоги пришлись впору. Но, надевая второй сапог, он наткнулся ногой на что-то жесткое. Снял его, сунул в сапог руку и вытащил пакет со сломанной печатью. Внутри оказались три листа бумаги. Бенвенуто расправил их ребром ладони.

То было письмо, написанное на латыни и адресованное некоему Креспи, так Бенвенуто узнал, кого он убил из Фаэнцы. Мать Бенвенуто хотела, чтобы сын стал монахом, и в детстве ему пришлось столько корпеть над латынью, что он не забыл ее и годы спустя. Его глаза блестели все ярче по мере того, как перебегали со строчки на строчку. Такое письмо могло принести ему не одну сотню дукатов. Но сейчас не время оценивать письмо, решил он. Кто-то мог появиться на дороге и увидеть его рядом с покойником. Бенвенуто поднял голову.

И действительно у самого Форлимпополи на белом снегу выделялись черные точки: к нему приближалась целая кавалькада. Торопливо Бенвенуто засунул бумаги за пазуху, натянул второй сапог, не обращая внимания на промокший от стояния на снегу чулок. Перепоясался мечом Креспи, стряхнул снег с его плаща, накинул себе на плечи. Свою одежду свернул в узел, с которым вернулся на дорогу. Оставалась еще шапочка мессера Креспи, упавшая с его головы после смертельного удара. Бенвенуто подобрал и ее. Его меч разрубил ее, но снаружи крови не было, и лишь несколько капель попали на подкладку. В шапочке он нашел и черную маску, которой иногда дворяне закрывали лицо, если не хотели быть узнанными.

Бенвенуто засунул маску на место и водрузил шапочку на копну черных нечесаных волос.

Оглянулся через плечо. Кавалькада приблизилась, но ненамного. Тогда он сел на лошадь и шевельнул поводья. Но направил лошадь не на север, а в противоположную сторону, назад, к Чезене. Именно там, где Чезаре Борджа остановил армию на зимние квартиры, найденные в сапоге убитого бумаги могли принести Бенвенуто кругленькую сумму. Все знали о щедрости герцога к своим сторонникам. Вот и Бенвенуто рассчитывал, что без труда обратит письмо в звонкие монеты.

Проскакав с милю, он бросил свои лохмотья в придорожную канаву. Узел проломил тоненькую корочку льда, быстро напитался водой и ушел на дно. А Бенвенуто двинулся дальше, к стенам Чезены.

На ходу вытащил из-за пазухи письмо, еще раз перечитал, на этот раз более внимательно. Прочитанное согрело его не хуже теплой одежды убитого. Он поступил как истинный патриот, избавив мир от этого мессера Креспи. Теперь-то он знал, что нет за ним никакого греха. Убить убийцу, да кто же это осудит? А письмо ясно указывало, что мессер Креспи — убийца, хуже того, заговорщик, вступивший в ряды тех, кто готовился покуситься на жизнь не рядового гражданина, каких в Италии десятки и сотни тысяч, но его светлости Чезаре Борджа, герцога Валентино и Романьи. Точное число заговорщиков не указывалось, но преступная сеть опутывала всю Романью. Действовали они в строжайшей тайне и в большинстве своем даже не знали друг друга, чтобы свести к минимуму урон, который мог бы нанести проникший в их ряды предатель. Вот и мессеру Креспи предлагалось прибыть на тайное совещание, назначенное на этот самый вечер во дворце Мальи в Чезене, в маске. Но вот того, кто возглавил заговор, был его мозгом и душой, вдохновлял всех остальных, знали все, ступившие на эту опасную тропу. Ибо он подписал письмо, и звали его Гермес Бентивольи, сын Джованни Бентивольи, правителя Болоньи, убийца Марескотти, славящийся по всей Италии своими жестокостью и кровожадностью.

Сам Бенвенуто, как вы уже догадались, не относил себя к сторонникам Чезаре Борджа, не стал бы осуждать его убийство и, уж конечно, восславил бы сразившего его, как героя из героев. Но сам он не питал ни малейшего интереса к политике, посему и ухватился за шанс оказать Борджа услугу, за которую тот не мог не отблагодарить его золотыми дукатами.

Дукаты эти уже сияли пред мысленным взором Бенвенуто. Он уже видел их горкой лежащими перед ним на грязном столе в таверне «Полумесяц». Видел их желтый, завораживающий блеск, слышал, как они позвякивают, если шевельнуть их рукой. А как широко раскроются черные глаза его несравненной Джанноццы, никогда в жизни не видевшей столько золота. И он уже чувствовал ее теплое, мягкое тело, уступающее всем его желаниям.

О, как же ярко засветилась звезда мессера Бенвенуто Джизмонди, вора и убийцы! Наконец-то фортуна повернулась к нему лицом. С этими мыслями он проскакал по мосту через Савио и через ворота в мощных стенах въехал в славный город Чезену.

Первым делом он направился в «Полумесяц», чтобы оставить лошадь на попечение тщедушного, косоглазого хозяина таверны, затем — к цирюльнику, привести в порядок волосы и бороду, после чего вновь вернулся в «Полумесяц» отобедать в отдельном кабинете, где прислуживала только Джанноцца.

В общем зале мужчины провожали его удивленными взглядами, не ускользнувшими от него, поэтому, зайдя в кабинет, он воскликнул, обращаясь к Джанноцце: «Полюбуйся мною — бриллиант в золотой оправе!»

Джанноцца, уперев руки в пышные бедра, смерила его взглядом. В черных глазах отразилось удивление, смешанное с недоверием. Женщина она была видная, прекрасно знала, какое впечатление производит на мужчин, и не давала им спуску.

— Что-то ты быстро вернулся. Какое злодейство совершил на этот раз?

— Злодейство? — ухмыльнулся Джизмонди. — Так уж сразу и злодейство.

— А как еще ты мог добыть такие славные перышки? Какого ты общипал петушка?

Бенвенуто обнял ее, привлек к себе, похотливо улыбаясь. Джанноцца восприняла все это с полным безразличием, ни в малой мере не сопротивляясь.

— Я поступил на службу, милая, — возвестил он.

— Ты — на службу? Наверное, к Сатане?

— Отнюдь, к Чезаре Борджа, — приврать он любил, причем делал это с легкостью необычайной и весьма убедительно.

— Он нанял себе на должность палача? — холодно осведомилась Джанноцца.

— Я его спаситель, — доверительно сообщил ей Бенвенуто и пустился в долгие рассуждения о том, какие ждут его поручения и сколь высоко будет причитающееся ему вознаграждение.

Джанноцца слушала, на пухлых губах играла недоверчивая улыбка. В конце концов улыбка эта так рассердила Бенвенуто, что он грубо оттолкнул девушку и уселся за стол.

— Сегодня у меня встреча с его светлостью. Он ждет меня во дворце. И ты поверишь мне, когда я высыплю перед тобой на этот самый стол его дукаты. Вот так-то! И мессер Бенвенуто станет тогда ben venuto.

Джанноцца пренебрежительно усмехнулась.

— Смеешься надо мной, да? — рассвирепел Джизмонди. А затем небрежно добавил:

— Пошевеливайся! Принеси мяса и вина. Герцог Валентино ждет меня. Пошевеливайся, говорю я тебе!

Глаза ее сузились.

— Слушай ты, кривоногий рябой подонок! С чего это ты так заважничал?

Бенвенуто чуть не задохнулся от ярости. Насчет оспин — чего уж спорить, но он гордился прямотой ног, одним из немногих своих физических достоинств. И попытался доказать, что она не права. Но Джанноцца тут же осекла его.

— Так вести себя можно только при деньгах, — заявила она ему. — Где твой кошелек?

Джизмонди вытащил дукат и небрежно бросил на стол. Джанноцца не ожидала увидеть золото, и глаза ее раскрылись от удивления и жадности, а отношение к Джизмонди мгновенно изменилось. Она захлопотала, готовя ему трапезу, принесла из подвала бутылку вина, с кухни — дымящийся кусок мяса, щедро сдобренный горчицей. Положила перед ним белый хлеб, такое в таверне случалось, нечасто, бросила в камин несколько поленьев.

А Бенвенуто с жадностью набросился на еду, на некоторое время забыв обо всем, кроме тарелки и чашки, куда то и дело подливал вина. И лишь насытившись, вспомнил о девушке, что ходила по кабинету с кошачьей грацией. От обильной еды, вина да жаркого огня в камине Бенвенуто подобрел, пришел в благодушное настроение.

— Присядь ко мне, Джанноцца, — потянул он девушку за пухлую руку.

— А как же его светлость, герцог Валентино? Разве он больше не ждет тебя? — лениво усмехнулась та.

Джизмонди нахмурился.

— Черт бы побрал этого герцога, — пробурчал он, задумавшись.

Тут тепло, уютно, а там, за стенами таверны, холод, ветер, снег на земле. И в то же время… стоит, пожалуй, прогуляться до замка, чтобы набить карманы дукатами.

Джизмонди поднялся, подошел к окну. Глянул на грязный двор, полоску бирюзового неба. До вечера оставалось не так уж и много времени, а к герцогу надо попасть или сегодня, или никогда.

— Да, я должен идти, дорогая. Но не задержусь ни на одну лишнюю минуту.

Он надел плащ, запахнул его, водрузил на голову шапочку с плюмажем, громко чмокнул Джанноццу, та опять же никак не отреагировала, и покинул таверну.

* * *
По главной улице Бенвенуто поднялся на холм, на котором высился громадный замок, построенный знаменитым Сиджизмондо Малатестой. Пересек мост над засыпанным снегом рвом. С каждым шагом его все сильнее била нервная дрожь. Воображение рисовало ему величественную и грозную фигуру герцога. Он никогда не видел его, но имя Чезаре Борджа гремело по всей Италии, и многие боялись его больше, чем кого бы то ни было. И в преддверии встречи, как ему уже казалось со сверхчеловеком, его охватил благоговейный ужас, словно в детстве перед посещением церкви.

Но он пересек мост и шагнул под гигантскую темную арку. Ему представилось странным, что никто не остановил его и не спросил, а что, собственно, ему тут надобно. Он и понятия не имел, что сможет так легко проникнуть в обиталище богоподобного существа.

Но внезапно что-то лязгнуло, сверкнула алебарда и замерла на уровне груди Джизмонди. Тот аж подпрыгнул от испуга. Часовой в морионе и латах выступил из-за контрфорса, за которым прятался от ветра, и алебардой загородил проход.

— Alt! Куда идешь?

Бенвенуто на мгновение лишился дара речи, столь неожиданно встретившись с непримиримым врагом — стражем закона, но быстро пришел в себя.

— Я иду к герцогу, — объявил он.

Алебарда поднялась, освобождая дорогу.

— Проходи, — и часовой вновь укрылся за контрфорсом.

Бенвенуто двинулся дальше, тревога его еще более возросла. Слишком уж просто все получалось. Не к добру все это, подумал он. Войти-то легко, да вот как удастся выйти. Эх, лучше б ему остаться в «Mezza Luna» с несравненной Джанноццей и не казать носа в святилище этого жуткого божества. И, выйдя на просторный двор замка, Джизмонди остановился, даже перспектива заработать много золота уже не казалась ему столь радужной. Пусть их получает хоть сам дьявол. Но ему удалось совладать с нервами. И даже посмеяться над собственными страхами. Убедить себя в том, что ему не грозит ничего худого.

Он осмотрелся. Никого, если не считать двух часовых. Один охранял каменную лестницу на галерею, второй — арку, ведущую во внутренний дворик. Оттуда доносился гул голосов.

Часовые не обращали на Джизмонди ни малейшего внимания, он же пристально оглядел их. У лестницы — мужчина коренастый, смуглокожий, злобного вида. У арки, наоборот, высокий, светловолосый, вроде бы настроенный дружелюбно. Так что свой выбор Бенвенуто сделал быстро. И решительно направился к арке.

— Я ищу герцога Валентино, — с трудом удалось ему изгнать из голоса дрожь. — Где мне его найти?

Часовой смерил его взглядом. Лицо бандита, но одет пристойно. Для придворного Бенвенуто показался бы лакеем, но у лакея вполне сошел за придворного. Поэтому часовой без малейшего колебания отступил в сторону и указал пикой на внутренний дворик.

— Его светлость там.

Бенвенуто нырнул в арку и тут же, словно по мановению волшебной палочки, шум во внутреннем дворике стих. Собравшиеся там люди, похоже, Затаили дыхание. Но Джизмонди оставалось только гадать, что же происходит во внутреннем дворике. Выход из арки загораживал кавалерист, во все глаза смотревший поверх голов, а толпа собралась человек в сто, главным образом солдат и придворных, хотя хватало и горожан. Кавалерист бросил на Бенвенуто сердитый взгляд, оторвал, мерзавец, от дела, когда тот сообщил, что ищет герцога Валентино.

— Он там, — кавалерист указал в самый центр толпы.

Что же такое происходит, никак не мог взять в толк Джизмонди. Приподнялся на цыпочки, но ничего от этого не выгадал, поскольку роста был небольшого. Внезапно толпа разразилась приветственными криками и аплодисментами. Вновь Бенвенуто дернул за рукав часового.

— У меня очень важное дело. Я должен увидеться с ним незамедлительно.

Всадник взглядом смерил его с головы до ног.

— Боюсь, что вам придется подождать, — и указал на пажа, одетого в красно-желтые цвета, сидящего верхом на орудии у стены и хлопающего в ладоши. — Лучше поговорите с ним. Он передаст вашу просьбу его светлости, как только тот освободится.

Бенвенуто поблагодарил часового и, бесцеремонно расталкивая тех, кто попадался на пути, протиснулся к пажу. Вежливо заговорил с ним, затем перешел на крик, наконец, дернул пажа за ногу и лишь тем привлек его внимание.

— Я ищу герцога Валентино, — в какой уже раз повторил Джизмонди. — У меня очень важное дело. Вопрос жизни и смерти.

Паж вскользь глянул на него и усмехнулся.

— Вам придется подождать. Его светлость занят.

— Чем же? — спросил Бенвенуто, но паж уже отвернулся от него.

Ответ, похоже, следовало искать в центре толпы, поэтому Бенвенуто без лишних слов влез на орудие и встал за спиной пажа. Увиденное несказанно удивило его.

Зрители образовали круг, чисто выметенный от снега. Посередине двое мужчин топтались друг против друга, чуть вытянув вперед руки. Оба голые по пояс, но на этом их сходство кончалось. Один был высок ростом, с могучим торсом, здоровенными кулаками, настоящий гигант, смуглокожий, с черной бородой, телом, заросшим жестким волосом. У второго, который ростом ненамного уступал первому, стройного и гибкого, как лоза, с рыжеватыми волосами и бородой, тело белизной напоминало алебастр. Борцы. Теперь Бенвенуто все понял и пожалел светлокожего мужчину, не имеющего, по его убеждению, ни единого шанса на победу. Да и на что он мог рассчитывать в медвежьих объятиях гиганта?

Потом Бенвенуто оглядел зрителей, пытаясь определить, кто же из них герцог. Взгляд его выхватил из толпы несколько надменного вида дворян, но был ли среди них Чезаре Борджа, сказать наверняка он не мог. А борцы тем временем сошлись в схватке, качаясь то в одну сторону, то в другую. И тишину во внутреннем дворике нарушало лишь их свистящее дыхание, шарканье ног по каменным плитам да шлепки рук, пытавшихся ухватиться поудобнее за тело соперника.

Бенвенуто смотрел во все глаза, изумляясь столь длительному сопротивлению белокожего. Вот его руки вцепились в шею гиганта, и теперь он прилагал все силы, чтобы наклонить того вперед, а потом сбить с ног. Бенвенуто видел, как под светлой кожей взбугрились могучие мышцы. И на плечах, и на спине. Да, парень этот не так слаб, как казалось с первого взгляда, отметил про себя Бенвенуто. Но все его усилия не принесли результата. С тем же успехом он мог пытаться сдвинуть с места быка. Гигант, широко расставив ноги, словно врос в землю.

А затем двинулся с быстротой молнии. Мгновенно освободил шею, ухватил соперника за талию и оторвал от каменных плит. Но, прежде чем сумел воспользоваться добытым преимуществом, руки светлокожего поймали его подбородок и заломили назад с такой силой, что хватка гиганта разом ослабла. И мгновение спустя они оказались в метре друг от друга, тяжело дыша, переминаясь с ноги на ногу, предельно внимательно следя друг за другом.

Паж повернулся к Бенвенуто.

— Мадонна! — возбужденно воскликнул он. — Он же едва не победил.

— Кто он? — спросил Бенвенуто.

— Кузнец из Каттолики, — ответил юноша. — Говорят, что сильнее его в Романье нет.

— А кто второй, светлокожий петушок?

Паж вытаращился на него.

— Да откуда вы заявились сюда, мессер? Уж не из новых ли земель, открытых мессером Коломбо? Это же его светлость герцог Валентино.

Бенвенуто ответил суровым взглядом, нахмурился.

— Послушай, парень, уж не хочешь ли ты выставить меня дураком?

— Diavolo! — воскликнул паж. — Да кто я такой, чтобы совершенствовать творенье божье?

Но тут крики толпы заставили их повернуться к рингу.

Светлокожий борец нырком ушел от гигантских рук соперника, а Сам схватил его за ноги и приподнял. Но руки последнего сомкнулись на шее светлокожего, тем самым исключая бросок, ибо по правилам он не засчитывался, если на землю падали оба борца. Но еще до этого, когда зрителям казалось, что кузнецу деваться некуда, в толпе завопили: «Герцог! Герцог!» — убедив Бенвенуто, что паж его не обманул.

Однако изумление все еще не покинуло его. Неужели это действительно герцог? Тот самый Чезаре Борджа? Полубог, при упоминании имени которого он испытывал благоговейный трепет?

Да что в нем божественного? Герцог, который борется с кузнецом во дворе собственного замка! Фу! Да чего бояться такого герцога?

И теперь, увидев незаконнорожденного сына папы, Бенвенуто чувствовал себя с ним на равных. И как он мог только вообразить, ругал себя Бенвенуто, что герцог чем-то отличается от остальных людей? А на самом-то деле Чезаре Борджа обычный смертный, да еще любитель помериться силой с простым людом. И должен сполна заплатить за принесенную ему информацию. Уж теперь-то Бенвенуто более не боялся просить причитающееся ему вознаграждение.

Борьба, однако, заинтересовала его, хотя он не мог надивиться глупости герцога. Быть герцогом и допускать такое по отношению к себе! В жаркой схватке могут и переломать все кости. Не так понимал Бенвенуто привилегии герцогов. Не такими представлял их себе. Выдержанные вина, хорошо накрытый стол, мягкий диван, менестрели с их ласкающей слух музыкой, яркость женских глаз, податливость тел, готовых ублажить по мановению руки. Вот что означало герцогство для Джизмонди. Но не борьба с кузнецом в зимний день в окружении разношерстной толпы. Такое не укладывалось в его сознании.

Тут паж повернулся к нему.

— Герцог обещал пятьдесят дукатов тому, кто сможет бросить его на землю.

Святой Боже! Пятьдесят дукатов за такую службу! Да, герцог, конечно, не в себе, но щедр по-царски, как и говаривали люди. И Бенвенуто улыбнулся, предвкушая звон золотых монет, которые посыплются в его карманы.

А борцы вновь сошлись с удвоенной энергией, и Бенвенуто не мог не поразиться недюжинной силе герцога. Тело его казалось скрученным из стальных пружин, и Бенвенуто уже не мог с прежней уверенностью поручиться за исход схватки. Ибо грубая мощь колосса сходила на нет под наскоками молодого герцога.

Развязка наступила внезапно. Прежде чем зрители поняли, что произошло, поединок закончился. Кузнец неожиданно кинулся на герцога, надеясь захватить того врасплох, но Чезаре ловко увернулся, крутанув бедром, ноги же его не отрывались от каменных плит. И когда гигант, ловя пустоту, наклонился вперед, потеряв равновесие, руки герцога, словно железные клещи, обхватили его талию сзади, да так крепко, что кузнец уже не мог повернуться к нему лицом.

Снова увидел Бенвенуто, как взбугрились мышцы на плечах и спине Борджа. Зрители затаили дыхание. Сможет ли герцог удержать гиганта в своих объятиях?

Смог. Чуть присел, уперся правой ногой и выставил вперед левое бедро. Через него и полетел кузнец, словно стрела, выпущенная из арбалета. Рухнул на каменные плиты и остался лежать, постанывая. Но стоны его потонули в восторженных криках зрителей, наблюдавших за схваткой как во дворе, так и из окон замка.

— Герцог! Герцог! — кричали они.

Вверх взлетали шапочки, люди хлопали в ладоши, смеялись, восхищаясь великолепным броском.

А герцог опустился на колено перед кузнецом, поднял руку, призывая к тишине. Тому

досталось крепко. При падении он вывихнул плечо и сломал ключицу.

Подошли солдаты и, еще полуоглушенного, подняли на ноги.

— Пусть Торелла посмотрит его плечо, — распорядился герцог и обратился уже к кузнецу. — С таким силачом, как ты, мне бороться еще не доводилось. Я уже начал опасаться за свою репутацию, — говорил он дружелюбно, положив руку на здоровое плечо недавнего соперника.

От услышанного и увиденного презрение Бенвенуто к герцогу выросло еще больше. А тут он еще заметил, с какой собачьей преданностью смотрит на Чезаре кузнец. И на губах вора и убийцы заиграла пренебрежительная усмешка.

— Ты получишь двадцать дукатов, — на том разговор с кузнецом и закончился.

По крайней мере герцог не дрожит над каждым дукатом, отметил Джизмонди. А это на сегодня главное.

Слуга принес герцогу шелковую рубашку и подбитый мехом камзол. Тот быстро оделся.

Бенвенуто тут же попросил пажа представить его герцогу, упирая на важность и срочность своего дела к его светлости. Паж спорить не стал, нырнул в толпу. Вскоре Бенвенуто увидел его рядом с герцогом.

Чезаре Борджа, уже полностью одетый, наклонился к пажу, внимательно того слушая, затем поднял голову и посмотрел на Бенвенуто, по-прежнему стоявшего на орудии в полной уверенности, что встреча с Борджа не принесет ему ничего, кроме добра. Но под взглядом герцога уверенность эта исчезла, как исчезает огонек свечи под сильным порывом ветра.

Спроси Бенвенуто, наверное, он не смог бы сказать, что необычного было в этом взгляде. Но что-то проникло в мозг Джизмонди, и на мгновение он потерял способность соображать. А глаза герцога, казалось, заглянули в самую его душу и увидели всю скопившуюся там грязь.

Затем герцог подозвал его кивком головы. Бенвенуто спрыгнул на каменные плиты, двинулся к нему с участившимся дыханием, похолодев от страха. Солдаты, придворные, горожане раздавались в стороны, освобождая ему проход, пока он не оказался перед молодым человеком с рыжеватой бородой.

— Вы хотели мне что-то сказать, — говорил герцог мягко, но столь холодно, что по коже Бенвенуто побежали мурашки. Он не решался поднять глаз, боясь встретиться со взглядом Борджа.

— Дело очень важное и спешное, ваша светлость, — промямлил вор.

Чезаре помолчал, разглядывая стоящего перед ним. И в это мгновение Бенвенуто понял, что нет у него секретов от герцога, и все, о чем он хочет сказать, давно известно этому человеку, с которым совсем недавно он почитал себя равным.

— Тогда пойдемте со мной, — и герцог отвернулся.

Вслед за пажом Чезаре Борджа пересек внутренний двор, поднялся по шести каменным ступеням к дубовой двери, которую открыли перед ним часовые. Бенвенуто плелся позади, чувствуя себя не в своей тарелке под многочисленными взглядами еще не разошедшихся зрителей, не без основания полагая, что многие без труда распознали его истинную сущность.

После внутреннего дворика, освещенного уже клонящимся к горизонту солнцем, длинный зал, в который они вошли, показался Джизмонди особенно мрачным. Возможно, такая атмосфера создавалась рубиновыми бликами, отбрасываемыми огнем, разожженным в огромном камине. На полу лежали новые ковры, две стены украшали гобелены, лестница справа вела на галерею. У камина стояло большое кресло, сбоку — массивный резной письменный стол и буфет с чашами и золотым кувшином. Из последнего поднимался дымок, и нос Джизмонди уловил запах горячего вина, щедро сдобренного пряностями.

Чезаре уселся в кресло у камина. Паж принес кувшин и чашу, одну чашу, не преминул заметить Бенвенуто, налил вина своему господину и поставил кувшин на стол.

Взмахом руки Чезаре Борджа отпустил юношу и повернулся к Джизмонди, переминающемуся с ноги на ногу посреди зала, не знающему куда сесть, как повести себя.

— Ну, мессер, так какое же у вас ко мне дело?

Откровенноговоря, Бенвенуто не ожидал, что герцог начнет со столь прямого вопроса, но теперь ему не оставалось ничего иного, как отвечать.

— Мой господин, в моем распоряжении имеются доказательства подготовки заговора, цель которого — ваша смерть.

Он-то ожидал, что слова его произведут впечатление на герцога, но, похоже, этот день выдался богатым на сюрпризы, и ему предстояло узнать еще многое из привычек герцогов. Ни единый мускул не дрогнул на лице Чезаре. Его немигающие глаза сверлили Джизмонди. Пауза затягивалась. Первым заговорил герцог.

— Понятно, мессер. Что еще?

— Еще? — эхом отозвался Джизмонди. — Но… это все.

— Все? — нахмурился герцог. — Так где эти доказательства?

— Я… они у меня с собой. В письме, которое сегодня попало в мои руки. И… И я скакал во весь опор, чтобы поскорее привезти их вам, — тут Джизмонди полез за пазуху.

— Скакали, значит? Откуда?

— Э… из Форли.

Он достал письмо. Поначалу, как помнит читатель, Бенвенуто тешил себя надеждой, что выторгует хорошую цену, прежде чем отдать письмо. Но надежда эта испарилась вместе с его мужеством. Да и став свидетелем щедрости герцога по отношению к кузнецу, Бенвенуто полагал, что и его Борджа отблагодарит по-царски. На том строился теперь расчет Джизмонди. Он подошел к столу и положил письмо перед герцогом.

Чезаре углубился в чтение. Брови его сошлись к переносице, и он повернулся к пажу.

— Беппо, пригласи сюда мессера Герарди.

Паж поднялся по лестнице на галерею и вышел через дверь в ее дальнем конце. Герцог же вновь склонился над письмом. Бенвенуто ждал.

Наконец Борджа положил листки на стол. Джизмонди ожидал услышать громкие проклятия в адрес заговорщиков, собственную похвалу и, как следствие, сумму вознаграждения за труды. Но обернулось все иначе. Герцог ничем не выразил своих чувств. Лицо его осталось спокойным, как будто такие письма приносили ему по сотне на день. А вопросы, которые он начал задавать, не имели ни малейшего отношения к заговорщикам.

— Как вас зовут, мессер?

И Бенвенуто не решился соврать. Ужасные, завораживающие глаза герцога не дозволили бы ему.

— Я — Бенвенуто Джизмонди, слуга вашей светлости.

— Из Форли?

— Из Форли, ваше высочество.

— И чем вы занимаетесь?

Тут уж Бенвенуто стало совсем не по себе.

— Я… я бедный человек, ваше высочество. И живу как могу.

Бенвенуто почувствовал, как взгляд Борджа оценивающе прошелся по его одежде, дорогому плащу, золотой цепи на груди, драгоценной пряжке на шапочке, а на губах появилась зловещая улыбка. Слишком поздно он понял, что попался на лжи. И мысленно выругал себя за то, что явился во дворец, не сочинив «легенды». Но кто мог ожидать подобных вопросов? И как можно отложить в сторону столь важное дело, с которым пришел Бенвенуто, ради каких-то пустяковых расспросов.

— Понятно, — протянул герцог, и от его тона у мерзавца подкосились колени, а по спине пробежал холодок, — Понятно. А этот мессер Креспи из Фаэнцы, кому адресовано письмо… он мертв? — последняя фраза скорее сошла бы за утверждение, чем вопрос.

— Мертв, ваша светлость, — ответил Бенвенуто, дрожа, как осиновый лист.

— Ага! Тут вы поступили по справедливости, — одобрил его герцог и улыбнулся. Более страшной улыбки видеть Бенвенуто не доводилось. — Как я полагаю, с вами он был одного роста и телосложения?

— Совершенно верно, ваша светлость.

— Значит, и в этом вам сопутствовала удача, тем более что вас посетила счастливая мысль воспользоваться его одеждой. Ваша, если не ошибаюсь, не шла с ней ни в какое сравнение.

— Мой господин, мой господин! — Джизмонди упал на колени, чтобы взмолиться о пощаде, но следующая фраза герцога остановила его.

— Да что с вами? Я действительно имел в виду, что вам повезло. И ничего более.

Бенвенуто вгляделся в улыбающееся лицо, ни на йоту не веря герцогу. Он уже понял, что добром дело не кончится.

На галерее послышались шаги. Вниз спустился паж, следом за ним — полноватый господин в черном, с круглым, как луна, лицом, острым носом и цепким взглядом, которым он походя окинул мессера Джизмонди.

— А, Агабито! — приветствовал его герцог, протягивая письмо. — Вроде бы писал Гермес Бентивольи. Ты узнаешь почерк?

Секретарь взял письмо, отошел к окну, чтобы ознакомиться с ним при свете. Но, не прочтя и нескольких строк, посмотрел на Борджа.

— Что это, мой господин?

— Разве я просил тебя читать, Агабито? — в голосе герцога послышались нетерпеливые нотки. — Это рука Гермеса Бентивольи?

— Да, — не колеблясь, ответил Герарди. Ему доводилось видеть письма этого бунтаря из Болоньи.

Герцог поднялся, вздохнул.

— Значит, письмо подлинное, и он действительно в Чезене. Он не раз клялся убить меня. И, похоже, решился-таки перейти от слов к делу.

— Его надобно схватить, мой господин.

Чезаре стоял со склоненной головой, глубоко задумавшись. Бенвенуто. о котором совсем забыли, ждал своей участи.

— В заговоре, должно быть, замешано много людей, — нарушил молчание герцог.

— Но он — мозг, мозг! — Агабито возбужденно всплеснул руками.

— Господи, помоги телу, которым управляет такой мозг, — пренебрежительно бросил Борджа. — Да, его следовало бы раздавить. Дать ему прочувствовать, что суд мой скор, суров, но справедлив.

Хотя слова эти относились к Гермесу Бентивольи, у Бенвенуто душа ушла в пятки.

— Но… — Борджа бессильно пожал плечами, отвернулся к огню. — Он из Болоньи, а за Болоньей стоит Франция. Если я перережу горло этому негодяю, один Бог знает, какие могут возникнуть осложнения.

— Но располагая такими доказательствами… — начал Агабито.

— Дело не в том, кто прав или виноват, — оборвал его Чезаре. — И прежде чем принимать какие-то ме… — он замолчал на полуслове, и суровый взгляд его остановился на Бенвенуто.

Затем Борджа протянул руку к своему секретарю, и тот вложил в нее письмо.

— Возьми это письмо, — теперь рука с тремя листками протянулась к Джизмонди. — Выучи наизусть его содержание. А в полночь, как указано в письме, пойдешь во дворец Мальи. Задание тебе — сыграть роль мессера Креспи, а утром вернуться сюда и рассказать о планах заговорщиков и их сообщниках в других местах.

Джизмонди отступил на шаг, глаза его едва не вылезли из орбит.

— Мой господин! Мой господин! — вскричал он. — Я не посмею!

— Как тебе будет угодно, — медовым голосом согласился Борджа. — Но в Италии слишком много таких головорезов, как ты, страна просто кишит ими, так что едва ли кто будет возражать, если одним станет меньше. Беппо, кликни стражу.

— Мой господин! — заверещал объятый ужасом Джизмонди. Голос его разом сел. — Подождите, ваша светлость. Подождите. Если я сделаю то, о чем… — тут у него окончательно перехватило дыхание.

— Если ты выполнишь мое задание, — ответил Чезаре на незаданный вопрос Бенвенуто, — мы не будем выяснять подробности смерти мессера Креспи. И наша забывчивость станет твоим вознаграждением. Признаюсь, — голос ласковый, тон дружелюбный, — что иду я на это с большой неохотой, ибо я дал слово моим подданным искоренять вашу братию. Тем не менее, учитывая весомость услуги, которую ты можешь мне оказать, на этот раз я удержу карающий меч на весу. Если ты подведешь меня или откажешься — тебя ждет веревка. Сначала на дыбе, чтобы вырвать у тебя признание в совершенных преступлениях, потом на виселице. А выбирать тебе самому.

Джизмонди смотрел и смотрел на это прекрасное лицо, столь насмешливо бесстрастное. И ужас сменился звериной яростью. Так что, если б не поединок, невольным зрителем которого стал Бенвенуто, скорее всего он попытался бы обратить в реальность заветную мечту друзей мессера Креспи. Он уже проклинал свою веру в благодарность принцев. Да как он только мог и подумать, что его труды будут вознаграждены золотом!

В результате, волоча ноги, он вышел из зала, потом из замка, согласившись явиться в полночь во дворец Мальи, рискнуть своей драгоценной жизнью. Правда, Борджа пообещал, что его шпионы будут держать Бенвенуто под постоянным наблюдением. То есть, если задание выполнить не удастся, его вызволят живым из лап заговорщиков.

* * *
Вернувшись в таверну «Полумесяц», Джизмонди заперся в отдельном кабинете. Приказал принести свечи, ибо уже сгустились сумерки, и начал заучивать содержимое письма, которое, вместо того чтобы озолотить, привело на край бездонной пропасти. Прелести Джанноццы уже не влекли его, как не обращал он внимания на ворчание косоглазого хозяина таверны.

Джанноцца, естественно, почувствовала перемену в настроении Бенвенуто, но не могла найти тому объяснения. Как она ни пыталась обольстить его, чтобы разузнать, что же произошло, Бенвенуто отмалчивался, а если отвечал, то короткими фразами. Наконец девушка принесла большую кружку вина с пряностями, надеясь, что уж тут Бенвенуто не устоит, выпьет и разговорится. Он же безучастно глянул на кружку. Глаза его так и остались потухшими. Молча взял ее, поболтал вино, и потянуло его на философию.

— Человек, что жидкость в кружке обстоятельств. Обстоятельства формируют его по своей воле, точно так же, как вино полностью занимает нутро кружки. И конец у человека точно такой же, — и в глубокой печали он осушил кружку.

— Ты что-то говорил о службе герцогу… — начала Джанноцца.

Но Бенвенуто отмахнулся.

— Уйди. Оставь меня. Мне нужно побыть одному.

И остался сидеть, глядя на затухающий камин. Мысли о бегстве возвратились к нему, но он отмел их прочь. Не стоит даже и пытаться. В общем зале сидят два незнакомца, пьют, едят, болтают с хозяином таверны. Разумеется, это соглядатаи Борджа, присланные следить за ним. Они тут же схватят его, попытайся он покинуть город, в этом Бенвенуто не сомневался. Так что у него оставался лишь один, пусть и минимальный шанс на спасение: вызнать планы заговорщиков и доложить о них герцогу.

Он уткнулся в письмо, твердо решив выучить его наизусть, как и требовал герцог, чтобы этой ночью сыграть отведенную ему роль.

В полночь он подошел к калитке в громадных воротах дворца Мальи, закутанный в плащ Креспи, с его же черной маской на лице, как и указывалось в письме. Он рассчитывал, что и остальные заговорщики придут в масках, и, таким образом, он останется неузнанным.

Да будет известно читателю, в то время во дворце Мальи никто не жил, поэтому его и выбрали для этого тайного собрания.

Под его рукой калитка подалась. Джизмонди распахнул ее, переступил порог, нижний брус ворот, и оказался в чернильном мраке. Калитка тут же закрылась. Темнота была такой густой, что, казалось, он мог пощупать ее. Да еще его окружала мертвая тишина.

— Холодная ночь, — громко произнес Джизмонди пароль.

Чьи-то пальцы ухватили его за плечо. Джизмонди еле ворочал языком от страха, но выговорил вторую часть пароля:

— А будет еще холоднее.

— Холоднее для кого? — спросил незнакомый голос.

— Для того, кому этой ночью тепло.

Плечо его сразу освободилось, а темнота исчезла: кто-то снял черное покрывало со стоявшего на полу фонаря. Света, правда, хватало лишь на освещение мраморной мозаики. С высотой становилось все темнее.

Мужчина в черном плаще, с лицом, затянутым маской, дал знак Джизмонди следовать за ним, поднял фонарь и пересек зал, шаги его гулко отдавались в огромном пустующем помещении. Второй мужчина, как заметил Джизмонди, в таком же наряде остался у калитки, чтобы впустить очередного гостя.

Провожатый открыл дверь в противоположной стене и вывел Джизмонди в просторный внутренний двор, покрытый толстым слоем снега. Фонарь окрашивал снег в желтый цвет, и в его слабом свете Джизмонди увидел цепочки следов, уходящих в темноту. Следуя по уже протоптанному пути, они подошли ко второй двери, через нее попали в другой зал, холодный и мрачный, как склеп, а затем третья дверь привела их в сад.

Тут провожатый остановился.

— По этим следам дойдете до стены. Там найдете лестницу. Перелезьте по ней через стену и опять идите по следам. Они приведут вас к двери, которая откроется по вашему стуку, — он резко повернулся и двинулся в обратный путь, оставив Джизмонди одного, трясущимся от страха.

На мгновение он заколебался, подумав, а не убраться ли ему восвояси, но отогнал эти мысли. Он зашел слишком далеко, чтобы спасаться бегством. Если бы только все происходило днем, а не ночью! В черном небе холодно блестели звезды, снег, казалось, подсвечивался изнутри. Джизмонди шел, пока не уперся в стену. Нашлась и лестница. А следы на другой стороне привели его к какому-то дому.

Теперь-то он понимал, что означает сие путешествие. Заговорщики собирались отнюдь не во дворце Мальи. Место это называлось для отвода глаз. Если бы шпионы Борджа прознали о тайном сборище и напали на дворец Мальи, труды их пропали бы даром, ибо захватили бы они пустоту. Часовые, дежурившие во дворце, нашли бы возможность дать сигнал тревоги, и большинство заговорщиков, собравшихся в другом доме, отделенном от дворца Мальи стеной и двумя садами, растворились бы в ночи, не попав в лапы врага.

Бенвенуто поднялся по нескольким ступеням к крепкой двери, постучал. Она мгновенно открылась и так же быстро захлопнулась за его спиной. Вновь он оказался в кромешной тьме с гулко бьющимся сердцем. Из темноты раздался вопрос, неожиданный, о котором не упоминалось в письме.

— Откуда вы?

Лишь мгновение понадобилось Джизмонди, чтобы подавить охвативший его ужас, и он ответил, как ответил бы Креспи: «Из Фаэнцы».

— Проходите, — открылась еще одна дверь, и поток света чуть не ослепил Джизмонди, глаза которого уже свыклись с темнотой.

Мигая и щурясь, он шагнул вперед, моля святую Анну и Госпожу нашу из Лорето, чтобы маска скрыла страх, исказивший его лицо.

Двенадцать свисающих с потолка люстр, уставленных свечами, освещали просторную комнату. В центре ее за длинным столом сидели семеро заговорщиков, как и он, в масках и плащах. Все молчали.

Дверь за Джизмонди мягко закрылась, вызвав в его воспаленном мозгу неприятную ассоциацию: ловушка захлопнулась. И поддерживала его лишь уверенность в том, что он хорошо выучил урок. Убеждая себя, что бояться нечего, Бенвенуто двинулся к столу и сел на свободный стул, радуясь, что секретность встречи не допускала праздных бесед. После него приходили и другие, так же в полной тишине, и занимали место за столом.

Но вот в открывшуюся в очередной раз дверь вошел мужчина без маски. Высокого роста, с крупным носом, чисто выбритый, со смелым и решительным взглядом. Лет тридцати-тридцати пяти, с ног до головы одетый в черное. Длинный меч бил его по ногам, на правом бедре покоился тяжелый кинжал. Бентивольи, догадался Бенвенуто.

Его сопровождали двое в масках. При их появлении сидящие за столом, числом уже с дюжину, встали.

Джизмонди знал уже достаточно много о заговоре, в водоворот которого его занесло против воли, чтобы понимать, почему Гермесу Бентивольи не нужна маска. Если заговорщики понятия не имели, кто сидит рядом, имя и фамилия их предводителя стояли на письмах, приведших их на эту тайную вечерю.

Бентивольи прошел во главу стола. Один из его спутников принес стул. Но Бентивольи словно и не заметил его, хмуро оглядывая собравшихся. Наконец он заговорил.

— Друзья мои, здесь собрались все, кто получил от меня письмо, хотя для меня это более чем странно, — Джизмонди аж похолодел, предчувствуя, что за этим последует, но не подал и вида, стоя недвижимым среди других.

— Пожалуйста, садитесь, — все сели, но Бентивольи остался на ногах.

— У меня есть веские основания утверждать, что среди нас предатель.

Словно ветер прошелестел над столом. Мужчины поворачивались друг к другу, одаривая сидящих радом испепеляющими взглядами, словно рассчитывая сжечь маску соседа и увидеть прячущееся за ней лицо. На мгновение запаниковавшему Джизмонди почудилось, что все смотрят на него, но он сообразил, что его подвело разыгравшееся воображение. Поэтому он искусно подыгрывал остальным, переводя взгляд с одного из сидящих за столом на другого. Трое или четверо вскочили.

— Его имя! — вскричали они. — Его имя, ваше высочество!

Но Бентивольи покачал головой и знаком предложил им сесть.

— Мне оно не известно, как не знаю я, и вместо кого он пришел, — тут у Джизмонди отлегло от сердца. — Вам я могу сказать лишь следующее. Сегодня утром в двух милях от Чезены мы наткнулись на тело мужчины, убитого, ограбленного, раздетого чуть ли не догола. Тело еще не успело закоченеть, когда мы обнаружили его, а впереди, по направлению к Чезене, скакал, по всей вероятности, убийца. Рядом с телом мы нашли лист бумаги, который я принес сюда. На нем, как вы видите, половина зеленой печати, печати с гербом, который, возможно, неизвестен всем дворянам Италии, но хорошо знаком всем вам, получившим от меня письма и откликнувшимся на них приездом сюда.

Перед тем как продолжить, Бентивольи выдержал короткую паузу.

— Несомненно, бумага эта — обертка, в которой лежало само письмо, касающееся нашего сегодняшнего собрания. Я не знаю, было ли письмо это адресовано убитому, не знаю, кто он и откуда ехал. Но один из присутствующих может просветить всех нас, ибо если убитый — наш товарищ, то вместо него сейчас сидит убийца. Не хочет ли кто из вас объяснить, что произошло на дороге в Чезену?

Он сел, переводя взгляд с одной маски на другую. Но никто ему не ответил.

А у Джизмонди перехватило дыхание. Даже если бы он и хотел заговорить, ни звука не сорвалось бы с его губ.

Молчание затягивалось, и злобная улыбка перекосила лицо Бентивольи.

— Что ж, так я и думал, — тон его изменился, стал резким, отрывистым. — Если б я знал, где вы остановились, то предупредил бы заранее о переносе нашей встречи. Этого мне сделать не удалось, так что остается лишь надеяться, что нас не предали. Но одно я знаю наверняка: человек, которому известны теперь наши намерения, сидит сейчас среди нас, вне всякого сомнения для того, чтобы вызнать как можно больше, прежде чем пойти к тому, кто даст за его сведения хорошую цену. Вы понимаете, о ком я говорю.

Вновь поднялся шум. Горячие голоса выкрикивали угрозы предателю. Джизмонди молча кусал губы, гадая, чем все окончится.

— Двенадцать друзей ждал я в этот час, — воскликнул Бентивольи. — Одного убили, но за столом сидят двенадцать человек. На одного больше, чем следовало бы. Этого одного мы и должны отыскать меж себя.

Он поднялся, высокая, величественная фигура.

— Я попрошу каждого из вас поговорить со мной наедине. Подзывать же я вас буду не по имени, но городу, откуда вы приехали.

И, повернувшись, он зашагал в дальний конец комнаты, под галерею. За ним последовали и те двое, что сопровождали его ранее.

Джизмонди с ужасом смотрел им в спины. Эти двое должны схватить предателя, предположил он, иначе что им делать под галереей. Его прошиб холодный пот.

— Анкона! — громко выкрикнул Бентивольи.

Один из сидящих за столом вскочил, отбросил стул и решительно направился к галерее.

Джизмонди понял, что жить ему осталось считанные минуты. Перед глазами все плыло. Сердце билось так сильно, что едва не выскакивало из груди.

— Ареццо! — второй мужчина встал и повторил путь первого, уже возвращающегося к столу.

За Ареццо последовал Бальоно, то есть Бентивольи вызывал всех в алфавитном порядке. И Джизмонди оставалось лишь гадать, когда придет очередь Фаэнцы, откуда ехал несчастный Креспи. Какие ему зададут вопросы, думал он. Впрочем, некоторые он мог предугадать, они вытекали из содержания письма, и даже дать на них вразумительные ответы. Настроение его чуть поднялось, но страх не отпускал: а вдруг вопросы окажутся другими, и письмо ничем ему не поможет? Могло произойти и такое.

— Каттолика! — вызвал Бентивольи четвертого из заговорщиков.

И тут же, словно по команде, все вскочили, в том числе и Джизмонди, повинуясь стадному чувству. В отдалении послышались голоса, за дверью — тяжелые шаги, бряцание оружия.

— Нас предали! — прокричал кто-то, и тишина, мертвая тишина повисла над столом.

Могучий удар обрушился на дверь, и она распахнулась. В комнату вошел закованный в латы офицер, за ним — трое пехотинцев с пиками наперевес, мечами на поясе.

На полпути к столу офицер остановился, оглядел всю компанию. Улыбнулся в густую бороду.

— Господа, сопротивление бесполезно. Со мной пятьдесят человек.

Бентивольи выступил вперед.

— По какому праву вы навязываете нам вашу волю? — спросил он.

— По приказу его светлости герцога Валентино, — ответил офицер, — которому известны все подробности вашего заговора.

— И вы пришли, чтобы арестовать нас?

— Всех до единого. Мои люди ждут вас во дворе.

И тут же Джизмонди, как, впрочем, и все остальные, понял, что во дворе их ждут не просто солдаты, но виселица, на которую всех их незамедлительно вздернут за измену.

— Какая подлость! — воскликнул стоявший рядом с Джизмонди. — Неужели нас не будут судить?

— Во двор, — повторил офицер.

— Только не я! — другой голос, совсем юный. — Я — патриций и меня нельзя повесить, как какого-то пастуха. Если я должен умереть, то под топором палача. Это мое право.

— Неужели? — усмехнулся офицер. — Во дворе мы во всем и разберемся. Не задерживайте меня, господа…

Но заговорщики продолжали бушевать, а один призвал обнажить кинжалы и умереть в бою, как должно мужчинам.

Лишь Джизмонди спокойно стоял, сложив руки на груди, улыбаясь под маской. Пришел час его триумфа, час расплаты за недавние страхи. В то же время он опасался, что заговорщики решатся-таки на вооруженное сопротивление, а в завязавшейся схватке могло достаться и ему. Но тут Бентивольи в очередной раз удивил его.

— Господа! — громовой его голос перекрыл шум, все замолчали. — Мы проиграли эту партию. Так давайте признаем наше поражение и смиримся с той участью, что ждет нас.

Да и был ли у них выбор? Как они могли противостоять, без брони, вооруженные лишь кинжалами, пятидесяти вооруженным до зубов солдатам?

И в наступившей тишине один из заговорщиков выступил вперед.

— Я иду первым, о братья мои, — и он поклонился офицеру. — Я в вашем распоряжении, мессер.

Офицер махнул своим солдатам. Двое отложили пики, подошли к добровольцу, схватили его и вывели за дверь.

Джизмонди улыбался в предвкушении занимательного зрелища, что ожидало его во дворе.

Вновь и вновь возвращались двое солдат. И с каждым их уходом число заговорщиков сокращалось на одного человека. Один тщетно пытался сопротивляться, другой закричал от страха, когда ему выкрутили руки, но в большинстве своем все держались достойно, готовые встретить смерть с высоко поднятой головой. Солдаты знали свое дело, и через десять минут в комнате осталось лишь четверо: Бентивольи, возглавляющий заговор, имел праве выйти во двор последним, двое мужчин, не садившихся за стол, но постоянно сопровождающих Бентивольи, и мессер Бенвенуто, ожидающий своей очереди и посмеивающийся про себя.

Солдаты вошли в комнату и остановились, выбирая следующую жертву. Офицер указал на Бенвенуто. Тот сам шагнул к солдатам, но когда те схватили его, вырвался и повернулся к офицеру.

— Мессер, мне нужно вам кое-что сказать.

Офицер так и впился взглядом в маску.

— Ага! Вы тот, кого мне велено найти. Назовите мне ваше имя.

— Я — Бенвенуто Джизмонди.

Офицер кивнул.

— У меня нет права на ошибку. Вы — Бенвенуто Джизмонди и… — он замолчал, вопросительно глядя на стоящего перед ним.

— И я здесь по указанию герцога Чезаре Борджа.

Офицер удовлетворенно рассмеялся. Одна его рука легла на плечо Джизмонди, второй он сорвал маску. Тот, не понимая, что происходит, повернулся к Бентивольи.

— Ваше высочество знает этого негодяя? — прогремел над ухом голос офицера.

— Нет, — ответил Бентивольи и добавил:

— Слава тебе, Господи.

Бентивольи хлопнул в ладоши, а Бенвенуто слишком поздно осознал, что угодил в расставленные силки. Ибо офицер и вооруженные до зубов солдаты заявились не для того, чтобы арестовать и казнить заговорщиков, но для выявления предателя, того, кто занял место убитого на дороге Эмилия. По хлопку Бентивольи в комнату вернулись все одиннадцать мужчин в масках. Собственно, уводили их не во двор, а оставляли в двух десятка шагов от двери. Там первый из выведенных солдатами, вызвавшийся добровольцем, объяснял остальным, что таким способом Бентивольи пытается выявить предателя.

* * *
На следующее утро Рамиро де Лоркуа, назначенный Борджа губернатор Чезены, пришел к своему господину с кинжалом и замаранным кровью листком бумаги.

Он доложил, что рано утром у стены замка обнаружено тело мужчины, убитого ударом кинжала. Там же нашли и записку, которую Рамиро принес герцогу. Состояла она из трех слов: «Собственность Чезаре Борджа».

В сопровождении губернатора Чезены Борджа спустился во двор, чтобы осмотреть тело. Оно лежало там, где его и нашли, укрытое отороченным мехом плащом, в котором днем раньше приходил Бенвенуто Джизмонди. Рамиро поднял плащ. Герцог глянул на уже посиневшее лицо и кивнул.

— Так я и думал. Вот и прекрасно.

— Ваша светлость знает его?

— Жалкий бродяга, нанятый мною, да видно поручение оказалось ему не по зубам.

Рамиро, черноволосый толстяк взрывного темперамента, громко выругался и заверил герцога, что обязательно найдет и накажет убийц. Но Чезаре покачал головой и улыбнулся.

— Не теряй попусту времени, Рамиро. Но я могу назвать тебе главаря банды, что совершила это убийство. Если хочешь, даже скажу, по какой дороге на рассвете уехал он из Чезены. Но какой в этом толк? Он — болван, свершивший за меня суд, даже не подозревая об этом. И боюсь я его не больше, чем этого бедолагу, — и он посмотрел на Джизмонди.

— Мой господин, я ничего не понимаю! — воскликнул Рамиро.

— Да надобно ли это тебе? — улыбнулся герцог. — Моя воля исполнена. Это достаточный повод для того, чтобы похоронить покойника, а вместе с ним и всю эту историю.

Герцог отвернулся, чтобы оказаться лицом к лицу со спешащим к ним Герарди.

— А, я вижу новости дошли до тебя, — приветствовал его герцог. — Узнаешь, кто это?

Герарди посмотрел на убитого, пожал плечами.

— Но вы могли захватить их всех.

— И в итоге прослыл бы во всей Италии кровавым мясником. Завистливая Венеция, Милан, обожающая позлословить Флоренция, все они начали бы честить меня на всех углах. Нет, пользы от этого было бы чуть, — он взял секретаря под руку и увлек за собой. — А так я как следует напугал их прошлой ночью, — герцог мечтательно улыбнулся. — Им же и в голову не придет, что произошло все случайно, что этот Бенвенуто Джизмонди — обыкновенный грабитель, убивший мессера Креспи, чтобы поживиться дукатами в его кошельке. Нет, они убеждены, что именно я распорядился убить

мессера Креспи и вместо него послать на их тайное сборище своего человека. Теперь они знают наверняка, что глаз у меня, как у Аргуса, а посему и думать забудут о заговорах. Их парализует страх перед вездесущностью моих шпионов. После этой ночи ни один из заговорщиков не может почитать себя в полной безопасности, они забьются в свои дома, забыв обо всем, кроме страха за собственную жизнь.

Мог ли я достичь лучшего результата, повесив их всех? Думаю, что нет, Агабито. Бенвенуто Джизмонди помог мне полностью осуществить задуманное, да и сам получил по заслугам.

Глава 5

ЗАПАДНЯ
Мессер Бальдассаре Шипионе вышел в проулок и затворил за собой зеленую калитку, ведущую в сад.

Постоял в уже сгущающихся сумерках, улыбаясь самому себе, потом поплотнее закутался в алый плащ и зашагал, звеня шпорами. По выправке в нем с первого взгляда узнавался военный. Мессер Бальдассаре был капитаном войск герцога, расквартированных в Урбино.

На углу, там, где проулок вывел его на Виа дель Кане, капитан столкнулся с великолепно одетым господином, глаза которого при виде улыбки, все еще блуждающей по лицу мессера Шипионе, превратились в щелочки. Звали господина Франческо дельи Омодей, и он приходился кузеном даме Бальдассаре.

Капитан сдержал шаг и галантно поклонился мессеру Франческо в ответ на поклон последнего. С этим он и прошел бы мимо, но мессер Франческо загородил ему дорогу.

— Решили подышать свежим воздухом, господин капитан? — поинтересовался он с легкой усмешкой.

— Да, знаете ли, — и Бальдассаре широко улыбнулся в лицо молодому человеку, классически красивое, если бы не мрачные глаза и жестокий рот. — Но вы, кажется, намерены задержать меня?

— С вашего разрешения, я пойду с вами, — и Франческо пристроился рядом.

— Я, конечно, польщен такой честью, но хотел бы пойти один, — возразил Бальдассаре.

— Мне нужно поговорить с вами.

— Это я уже понял. Да вот мне не хочется слушать вас. Не повлияет ли последнее на ваше желание?

— Ни в малой степени, — нагло рассмеялся Франческо.

Бальдассаре пожал плечами и двинулся дальше, левая рука его опустилась на рукоять меча, так что ножны приподняли сзади алый плащ.

— Мессер Бальдассаре, вы слишком часто появляетесь на этой улице, — продолжал Франческо.

— Слишком часто для кого? — ровным голосом поинтересовался капитан.

— Меня, во всяком случае, такое не устраивает.

— Возможно. А я вот считаю, что бываю здесь чересчур редко, но, откровенно говоря, полагаю, что, кроме меня, никому до этого дела нет.

— Мне это не нравится, — упорствовал Франческо.

Бальдассаре улыбнулся.

— Разве кто может похвалиться, что все ему по нраву? Вот я, мессер Франческо, питаю к вам глубокую неприязнь. Однако вынужден страдать, потому что вы идете рядом.

— Совсем не обязательно затягивать ваши страдания.

— Они кончились бы разом, если бы вам достало благородства осознать, что ваша компания меня не радует.

— Не так уж сложно все поправить, — и Франческо чуть вытащил меч из ножен.

— Для вас, — вздохнул Бальдассаре, — но, увы, не для меня. Я — армейский командир. И не пристало мне ввязываться в личные ссоры. Его светлость герцог Валентино терпеть не может нарушения изданных им законов. А мессер Рамирес, назначенный герцогом губернатор Урбино, ревностно следит, чтобы они выполнялись. И я не хочу поставить под удар себя, ради того чтобы наказать вас. А вы, мессер Франческо, похоже, не только трус, но и хитрец, раз позволяете себе оскорблять меня, зная, что на слова ваши я при нынешнем положении дел не могу ответить действием.

Спокойный монолог скрыл ураган, бушующий в душе офицера, ибо ему стоило немалых усилий сдержаться. Прежде чем поступить на службу к герцогу, Бальдассаре Шипионе не один год храбро сражался в испанской армии, и собратья по оружию хорошо знали его мужество и отвагу. Так что можно представить себе, какой ценой давалась ему выдержка в общении с этим урбинским хлыщом.

Франческо резко остановился, лицо его вспыхнуло.

— Вы меня оскорбляете!

— Надеюсь, что да, — бесстрастно согласился с ним Бальдассаре.

— Я не потерплю такой наглости!

— Отрадно видеть, что вы решили не давать мне спуску, — улыбнулся капитан.

На лице Франческо отразилось недоумение. Он не понял, что означает последняя фраза, и Бальдассаре не замедлил разъяснить ему, что к чему.

— Если вы нападете на меня прямо на улице, мне не останется ничего иного, как защищаться. И никто не будет винить меня, чем бы ни закончилась наша схватка. Ибо найдется немало свидетелей, которые покажут, что первым выхватили меч вы. Так что, умоляю вас, не теряйте времени и побыстрее начинайте наказывать мою наглость.

Кровь отлила от лица Франческо. Дыхание его участилось. Губы изогнулись в улыбке.

— Понятно, мне все понятно. Если я убью вас, мне придется держать ответ перед губернатором.

— Пусть вас не заботит моя смерть, — Бальдассаре по-прежнему улыбался, — ибо я прослежу, чтобы до этого дело не дошло.

Франческо одарил капитана злобным взглядом, пожал плечами, выругался, повернулся и пошел прочь, сопровождаемый презрительным смехом Бальдассаре.

Несмотря на сгустившиеся сумерки, многие прохожие, узнавая, здоровались с ним, в Урбино мессер Франческо дельи Омодей был личностью известной. Направлялся он к дому своего друга, Америго Вителли.

Америго как раз ужинал, но Франческо отклонил приглашение присоединиться к обильной трапезе.

— Не могу есть, — прорычал он. — Я сыт по горло наглостью этого Шипионе. Вот где она у меня сидит! — и плюхнулся на стул напротив хозяина дома.

Маленькие светлые глазки Америго озабоченно наблюдали за Франческо. Америго приходился племянником Вителлоццо Вителли, правителю Кастелло, служившему у Чезаре Борджа. Одного возраста с Франческо, более он ничем не напоминал своего приятеля: среднего, и даже чуть ниже, роста, полный, с одутловатым лицом, указывающим на склонность к излишествам. Разодетый в синий бархат, надушенный, блистающий драгоценностями, прислуживали ему за столом двое симпатичных юношей, одетых в золотое с синим, родовые цвета Вителли.

Комната, в которой ужинал Америго, богатством убранства могла потягаться с любым дворцом. С потолка, на котором художник изобразил не слишком пристойные забавы Бахуса и Ариадны, свисал посеребренный канделябр с двенадцатью свечами из пропитанного благовониями воска, заливавшими комнату ровным золотистым светом. Стены украшали фламандские гобелены с эротическими обращениями Юпитера: в лебедя, чтобы соблазнить Леду, в быка, чтобы умыкнуть Европу, в золотой дождь, дабы проникнуть к Данае. Стол устилала белоснежная скатерть, а любые стоявшие на ней вазы для фруктов, блюда, кувшины или чаши можно было смело называть произведением искусства.

Раскрытые окна за спиной Вителли наполняли комнату садовыми ароматами. На фоне уже лилового неба темнела громада замка.

Один из разряженных в шелк пажей поспешил к Франческо с хрустальной чашей. Из стеклянного кувшина с ручками из слоновой кости налил старого фалернского вина. Франческо одним глотком осушил полчаши, и Америго недовольно нахмурился. Да и понятно, такое вино нужно смаковать, пить маленькими глоточками, наслаждаясь каждой каплей, а не хлебать, словно пойло из таверны.

Франческо же и не заметил, что оскорбил тонкий вкус хозяина дома, поставил чашу на стол и откинулся на спинку стула с потемневшим от злости лицом.

— Что с тобой случилось? — справился Америго.

Франческо коротко рассказал о стычке с Бальдассаре. Америго слушал внимательно, одновременно нарезая ломтиками персик и бросая их в свою чашу.

— Топорная работа, — изрек он, когда Франческо замолчал, мстя последнему за столь пренебрежительное отношение к фалернскому.

— Топорная! — взревел Франческо, наклоняясь вперед. Эта последняя капля переполнила чашу его терпения.

Вителли улыбнулся и дал знак пажам оставить их одних. Подождал, пока не закроется дверь.

— Послушай, Франческо, — говорил он размеренно, растягивая слова, речь его не ускорялась даже от выпитого вина. — Этот Шипионе нам мешает. Твой бестолковый дядюшка, далекий от мира сего, дает своей дочери слишком много свободы, которой она беззастенчиво и пользуется, раз за разом встречаясь с этим выскочкой, — он помолчал, провел пухлой, украшенной перстнями рукой по уложенным волосам. — И насколько я понимаю, выход у тебя один. Ты должен… убрать его.

— Я должен! — фыркнул Франческо. — Ну ты хорош, клянусь Богом! Я должен убрать соперника, который преграждает тебе путь к сердцу моей кузины!

Америго добродушно улыбнулся.

— Я думал, это вопрос решенный. Цену мы оговорили — половина ее приданого станет твоей. Или я тебя не правильно понял? — говорил он, не поднимая головы, серебряной ложечкой помешивая вино с дольками персика. Вытащил одну дольку, положил в рот.

Франческо, чернее тучи, молча сверлил взглядом своего приятеля. Наконец разлепил губы.

— Будь я кавалером, я предпочел бы дуэль.

Америго пожал плечами.

— Дуэль! О, я, как и любой другой мужчина, не оставлю безнаказанным нанесенное мне оскорбление. Но дуэль! Упаси нас, Господи. Дурацкая затея! Ну посуди сам, если человек мне неприятен, зачем давать ему шанс убить меня? Какой мне будет прок от моей же смерти?

— Тем не менее, — упорствовал Франческо, — если б этот выскочка стоял между мной и моей любимой, да еще она отдавала бы ему предпочтение, меня не отпугнуло бы его умение владеть мечом.

— Тогда в чем же дело? — усмехнулся Америго. — Раз ты такой мастер, найди этого прохвоста, брось перчатку в его самодовольную физиономию, и он получит отличную возможность проделать дырку в твоем животе. Друг мой, я очень ценю твой юмор.

— Это не юмор, — холодно возразил Франческо. — Да и кавалер — не я.

— Вот тут позволь с тобой не согласиться. Только любишь ты не женщину, но золото. И если мужчина, сидящий без гроша в кармане, не решается сделать что-либо ради желтых дукатов, он не пойдет на то же самое и из-за женщины. Чувствуется, что в тебе говорит злость. Не знаю как, но этому господину удалось хорошенько тебя распалить.

— Так что же мне делать? — сердито спросил Франческо.

— То, что ты мне советовал, — Америго доел последнюю дольку персика, запил ее вином.

Франческо пристально посмотрел на него.

— Ты любишь Беатрис?

— Как персики в вине. Нет, даже больше. Конечно, люблю, но не так сильно, чтобы ради победы пожертвовать жизнью, которую я всецело хочу посвятить служению ей.

Франческо встал.

— Если я умру от руки этого негодяя, в чем ты видишь выгоду?

— Ну, для тебя-то выгода несомненная — кредиторы разом отстанут. Для меня — никакой, разве что губернатор прикажет повесить Шипионе. Но в этом я сильно сомневаюсь.

— Так ты теперь понимаешь, что дуэль — не более чем глупость?

— Иной раз мне кажется, что у тебя не все в порядке с головой, Франческо. Не я ли только что втолковывал тебе эту мысль?

— Значит, мы должны отыскать другой путь,

— Скорее искать придется тебе. Мы заключили сделку, причем на твоих же условиях.

Франческо ударил кулаком в раскрытую ладонь.

— Но что, что мне предпринять?

— Я полностью полагаюсь на богатство твоего воображения, Чекко.

— О, ты все смеешься. Лучше бы и сам пошевелил мозгами.

— Зачем напрягаться, если в выигрыше от этого окажешься только ты? Святая Дева! — в голосе его послышались нотки нетерпения. — Я плачу тебе не для того, чтобы все делать самому.

Франческо навис над столом, их лица разделяло не больше фута.

— А если я потерплю неудачу, Америго? Что тогда?

— Я подумаю над этим лишь после того, как ты распишешься в собственном бессилии.

Переполнявшая Франческо ярость едва не выхлестнулась через край, и он открыл было рот, чтобы отказаться от участия в этой затее. Но вовремя вспомнил о кредиторах-евреях и почел за благо поговорить о другом.

— Ты поручил мне очень сложное дело, — пожаловался Франческо.

— Но я и предлагаю тебе солидное вознаграждение, — возразил Америго.

— Мы не уговаривались об убийстве Шипионе.

— Суть нашей сделки в другом: ты обеспечиваешь мою свадьбу с твоей кузиной. Если для этого требуется убить Шипионе, что ж, это твои заботы.

— Ты же знаешь, как сложно в наше время найти в Урбино наемных убийц, — напомнил Франческо Омодей. — Губернатор, назначенный герцогом, изменил здешние порядки точно так же, как сам Чезаре Борджа, провалиться бы ему в ад, меняет лицо всей Италии. Клянусь Богом! Герцог Валентино обещал нам свободу. А что мы получили? Рабство, какого не знавал мир, — он отодвинул стул, поднялся и закружил по комнате. — Он превратил нас всех в детей. Мы уже не вправе сами распоряжаться своей жизнью и преодолевать возникшие трудности, как нам того хочется. Мы должны ходить по струночке, а губернатор, словно заботливая няня, следит, чтобы мы не поломали игрушки. Идем не менее Италия его терпит!

Франческо вскинул руки к потолку, словно призывая в свидетели своей правоты небожителей.

— Этот Шипионе, мозгляк, ничтожество, отравляет нам жизнь. Но я не могу нанять бандита, чтобы перерезать ему горло, потому что губернатор и закон стоят на страже, а наказание грозит не только бандиту, — вновь кулак его врезался в открытую ладонь, как бы подчеркивая его возмущение. — Не только бандиту, но и тому, кто его нанял, сколь бы высокое положение ни занимал он в обществе. И это… это свобода! Правовое государство!

Он выругался, пожал плечами и вновь уселся за стол, обессиленный всплеском эмоций.

Америго лишь улыбнулся.

— Все это мне известно. Но я никак не возьму в толк, чем поможет тебе поднятая тобой же буря в стакане воды? Закон есть закон, к нему нужно приспосабливаться. Я рассчитываю на твою помощь, Франческо.

— Но я не знаю, как тебе помочь.

— Ты что-нибудь придумаешь, Чекко. Обязательно придумаешь. Ты умен и расчетлив. Я в тебя верю. И помни, как только я женюсь на Беатрис, ты получишь обещанное вознаграждение.

Франческо наконец-то понял, что от Америго ждать ему нечего. Или у того полностью отсутствовало воображение, или, что представлялось куда более вероятным, поставив цель, он старался не предпринимать никаких усилий для ее достижения, дабы в случае неудачи его не могли обвинить в соучастии. И хотел он лишь одного — чтобы Франческо обеспечил ему свадьбу с Беатрис дельи Омодей. Остальное, то есть все промежуточные стадии, целиком лежали на совести Франческо. Америго не считал возможным расплачиваться с приятелем половиной приданого будущей жены да при этом рисковать чуть ли не головой.

И Франческо не оставалось ничего другого, как смириться с довольно-таки банальной мыслью: никто ему не поможет, кроме себя самого.

Хотелось бы, конечно, воспользоваться услугами наемного убийцы, но последних оставалось все меньше и меньше во владениях Борджа. При этом едва ли кто из них под пыткой не выдал бы имя своего работодателя. А пример того, к чему это приводит, еще стоял у Франческо перед глазами. Не прошло и двух недель, как его близкий друг нанял такого вот головореза, чтобы свести счеты со своим врагом. Головореза выследили, схватили, вызнали у него фамилию приятеля Франческо. Которого и повесили, несмотря на знатность рода, рядом с бандитом. И Франческо никак не устраивала подобная участь, несмотря на все нетерпение кредиторов.

Но вот в голове его сверкнула светлая мысль: избавиться от Шипионе, во всяком случае, развести его и Беатрис, без кровопролития. А для этого следует пробудить в дяде, старом графеОмодее, чувство отцовской ответственности за дочь.

На следующий день он отправился к графу и нашел его в библиотеке, среди сокровищ разума, которые значили для него больше чести дочери, семьи да и всего остального. Седоволосый граф встретил Франческо холодно: он читал «De Rerum Natura»[690] Лукреция, книгу, только что выпущенную печатной фабрикой, построенной в Фано под патронажем Чезаре Борджа. Естественно, появление племянника его не обрадовало. Он вообще не любил этого щеголя и мота, а когда Франческо начал учить старого графа, как присматривать за дочерью, тот просто рассвирепел.

— Я пришел, чтобы поговорить с вами о Байс, — напористо начал Франческо.

Граф сдвинул роговые очки на лоб, заложил пальцем страницу, которую читал, и посмотрел на племянника.

— О Байс? А какое тебе до нее дело?

— Во-первых, я ваш племянник, во-вторых, — Омодей, так что мне небезразлична семейная честь.

Брови графа сошлись у переносицы.

— И кто назначил тебя хранителем семейной чести? — не без ехидства поинтересовался он.

— Мать-природа, мой господин, — последовал решительный ответ, — когда я появился на свет в роду Омодеев.

— Ах, природа, — покивал граф. — А я-то подумал, что твои кредиторы.

Франческо даже покраснел. Он не ожидал, что граф, столь увлеченный книгами, в курсе его дел.

— Так что ты хотел мне сказать? — продолжил старик.

— Байс слишком вольно трактует свободу, которую вы даровали ей. Ей недостает скромности, которую мы ценим в наших девушках. Ее имя… ее честное имя в опасности. Один из солдат Чезаре Борджа…

— Ты имеешь в виду Бальдассаре Шипионе, не так ли? — прервал его граф.

От изумления у Франческо отвисла челюсть.

— Вы… вы знаете?

— Еще бы. Ты опоздал на час.

— На час? Куда? — Франческо отказывался что-либо понимать.

— Со своими предупреждениями о Байс и капитане. Они обручены.

— Обручены?

— Вот именно, — граф явно наслаждался недоумением племянника, к которому, как уже указывалось выше, не питал добрых чувств. — Час назад ее капитан приходил ко мне по этому самому делу. Отличный парень, Чекко, да еще и образованный. Он и принес мне эту книгу Лукреция. Удивительное произведение. Сколь убедительно доказывает Лукреций, что в природе все взаимосвязано. Надо бы тебе почитать эту книгу, раз ты относишься к природе с таким пиететом.

Франческо охватила ярость.

— И вы продали дочь в обмен на эту паршивую книжонку? — воскликнул он.

— Дурак ты, Франческо, — вздохнул граф. — Шипионе женится на Байс. А мне тебе сказать больше нечего.

— Но у меня есть!

— Так пойди куда-нибудь еще, там и выговорись, черт бы тебя побрал! Ты прервал меня на самом интересном месте. Пойди к своим кредиторам. Они с удовольствием выслушают тебя.

Но Франческо не сдвинулся с места.

— Да что вы знаете об этом Шипионе?

Старший Омодей обреченно вздохнул, чувствуя, что отделаться от племянника ему не удастся.

— А что я знаю о любом другом человеке? Он не только отличный солдат, но и обладает глубокими научными знаниями, а такое сочетание в наши дни ой как редко и характеризует его с самой лучшей стороны. Кроме того, он любит Байс, а Байс любит его. Так дай им Бог счастья.

— Ха! — в смехе Франческо не слышалось веселья. — Ха! Но кто он? Откуда? Из какой семьи?

Последний вопрос сорвался с губ Франческо разве что от отчаяния. Еще не договорив, он понял, что проиграл. Упоминание о семье редко задевало какие-то струны в душе чинквичентолиста. Семья, игрушка, еще привлекавшая своей новизной остальную Европу, в шестнадцатом веке перестала существовать для просвещенного итальянца, который теперь судил о людях лишь по личным достоинствам.

А если вспомнить, что Франческо оторвал графа от Лукреция, нет нужды удивляться, что последний лишь пренебрежительно фыркнул.

— Если б ты читал Лукреция, Франческо, то куда меньше думал бы о семье.

— Я не читал Лукреция, как, впрочем, и весь мир не открывал его книг, но…

— Если б ты читал Лукреция, то меньше бы думал и о мире.

— Но я его не читал! — взорвался Франческо.

— А если бы прочел, понял бы, что с ним мне общаться куда интереснее, чем с тобой. Так что иди с миром, Франческо, и не мешай мне насладиться мудростью древних.

И Франческо ушел, раздосадованный. Его переполняли отчаяние и ярость. Не повидаться ли вновь с Америго, подумал он, но с ходу отмел эту мысль. Толку не будет. Поиски мирного пути привели его в тупик. И избавиться от этого авантюриста, открыв путь для Америго, естественно, не без выгоды для себя, он мог, лишь прибегнув к испытанному средству: мечу или кинжалу. Франческо побледнел. Решиться на убийство он не мог. Ему мешало слишком живое воображение, ибо он буквально почувствовал, как сжимается петля на его шее.

Значит, оставалась дуэль. Он подстережет капитана и заставит первым обнажить меч. И никто не посмеет обвинить его в убийстве, поскольку зачинщиком был не он. А если капитан убьет его? Нельзя исключить и такую возможность, а его кредиторы, с горечью подумал Франческо, в любом случае останутся в выигрыше, ибо после его смерти им достанется и дом, и все еще принадлежащие ему земли.

Уже спустилась ночь, а он по-прежнему бился над неразрешимой задачей. И вспомнил-таки, что столкнулся с похожей ситуацией в книге Лоренцо Валлы. Читать Франческо не любил, но этот писатель ему нравился, и иногда на ночь он пролистывал его книгу.

Вот и теперь Франческо достал ее из сундука и раскрыл на нужной ему странице. Речь там шла об убийстве и мотивах, его оправдывающих.

Валла писал:

«Возьмем, к примеру, мессера Ринальдо ди Пальмеро, дворянина из Тосканы, его наверняка помнят многие из читателей, который поздней ночью, услышав голоса в спальне своей сестры, зашел туда, чтобы увидеть ее в объятьях кавалера, некоего мессера Лиджио д’Асти. Мессер Ринальдо, ослепленный праведным гневом, выхватил кинжал и заколол их обоих, дабы их кровью смыть позор с их дома. И суд оправдал мессера Ринальдо, посчитав, что его деяние абсолютно правомерно.

Такое убийство с самых древних времен не подлежит наказанию. Неотъемлемое право каждого мужчины — убить того, кто без всякого уважения относится к чести его ближайших родственниц, при условии, что он застал обидчика на месте преступления».

Франческо отложил книгу, надолго задумался. «На месте преступления». О, подчеркивал Валла, в этом-то и вся сложнсть. Только при выполнении этого условия убийца мог избежать виселицы, ибо в этом случае мог неопровержимо доказать вину убитого.

То есть не оставалось ничего другого, как глубокой ночью заманить Шипионе в дом Беатрис, застать его врасплох и поразить ударом кинжала в сердце. И тогда никто не посмеет обвинить его в предумышленном убийстве. Пусть Беатрис ему не родная сестра, но родство достаточно близкое, чтоб требовать для себя право постоять за честь Омодеев.

Но как… как заманить Шипионе в западню?

И тут его осенило. Ему открылась истина! Чудовищный план зародился в его мозгу. Но Франческо не собирался отступиться от него, поскольку так и только так мог достигнуть желанной цели.

Он встал, потянулся, как после тяжелой работы, и удовлетворенно рассмеялся.

Поутру он вновь вернулся к составленному накануне плану. Утро, как известно, вечера мудренее, но и проснувшись, он не нашел изъянов в найденном решении. Наоборот, оно показалось ему еще более привлекательным, он находил в нем все новые достоинства, которых ранее просто не замечал.

Едва ли он смог бы найти более оптимальный вариант. И суд Борджа, а то действительно был суд, не имел оснований для того, чтобы признать его виновным. И никто не поставил бы под сомнение его мотивы, несмотря на то, что он выказывал к Шипионе личную неприязнь. Присутствие Шипионе в спальне монны Беатрис глубокой ночью — вот ответ на любой вопрос, оспаривающий правомерность его поступка.

Довольный собой, еще бы, столь ловко вывернуться из, казалось бы, безвыходной ситуации, он уже собрался к Америго, чтобы поделиться с ним озарившей его блестящей идеей, но остановило Франческо тщеславие, подсказавшее, что лучше обождать. И прийти к Америго не просто с планом, но воплотив его в жизнь. Как изумится Америго! Как будет восхищаться изобретательностью друга!

Дома он провел весь день, обдумывая мельчайшие детали, и лишь в десять вечера, завернувшись в плащ, с мечом и кинжалом вышел на улицу в сопровождении слуги. Тот нес факел, освещая путь своему господину.

Быстрым шагом они добрались до калитки в стене, окружавшей сад, из которой днем раньше вышел Шипионе, толкнул ее, но калитка оказалась на запоре. Стена же возвышалась на десять футов. Франческо приказал слуге затушить факел, а самому стать к стене, забрался ему на плечи, схватился за верх. Силы ему хватало, он подтянулся на руках и мгновение спустя уже сидел на стене верхом. Затем опустился на руках и спрыгнул на мягкую траву.

Отодвинул засов, впустил слугу, и вместе они двинулись по благоухающему ночными ароматами саду. Маяком им служил свет в одном из окон мезонина. Франческо знал, что комнатка эта примыкает к спальне Беатрис. Дверь из нее выводила на широкий гранитный балкон, от которого, скрытые плющом, в сад сбегали ступени лестницы.

У ее подножия Франческо остановился, оглядел дом. Кромешная тьма, если не считать окна Беатрис, то есть все уже улеглись спать. Правда, он не мог видеть окон библиотеки, выходящих на улицу. Скорее всего дядюшка погружен в свои занятия. Оторвать его от них не так-то легко, да и не собирался. Франческо беспокоить почтенного старца, не довершив задуманного.

Приказав слуге дожидаться его внизу, Франческо взбежал по ступеням на балкон. Тут он уже не таился. Громко топал, задевал ножнами о гранит. И еще не преодолел и половины лестницы, как увидел, что портьеры раздвинулись, стеклянная дверь открылась, и послышался голос его кузины: «Кто здесь?»

— Это я, Байс, — ответил он дрожащим, словно от волнения голосом. — Я… Франческо, — он добрался до балкона и остановился перед ней. — Твой отец дома? У меня важные новости.

Беатрис посторонилась, давая ему войти. Удивленно оглядела его миловидная девушка с черными волосами и белоснежной кожей, свойственной всей женской половине Омодеев.

— Странное ты выбрал время. Отец в библиотеке. Сейчас я позову его.

— Разве я не сказал, что у меня важные новости, Байс? — дрожь в голосе стала еще заметнее. — Оставь отца в покое. Новости эти касаются только тебя.

— Меня? — в нежных глазах мелькнуло недоверие. Она знала, что ее кузен не прочь солгать или обмануть. Отец не раз предупреждал ее об этом.

— Да, тебя, — Франческо рухнул на ближайший стул, шумно выдохнул воздух, начал обмахиваться бархатной шляпой. — Я… я пробежал чуть ли не милю, чтобы успеть вовремя.

Франческо удалось войти в роль. Его усталость, волнение Беатрис приняла за чистую монету, и в се сердце шевельнулась тревога. Она застыла у окна, в белом халате, открытом на шее, перехваченном на талии золотым поясом с черепаховой пряжкой. Черные волосы она, готовясь ко сну, заплела в две косы.

Все идет как по писаному, отметил про себя Франческо. И сколь удачно выбран час его прихода к кузине!

Она смотрела на него, широко раскрыв глаза, затаив дыхание, ожидая объяснений.

Франческо же не спешил, играя на ее страхах, нагнетая тревогу.

— Чашу вина! — взмолился он. — Глоток воды! Пить! О, Господи, дай мне попить!

Крик его сорвал Беатрис с места. Она метнулась к комоду и налила из кувшина с тонким горлом чашу вина.

— Как ты попал сюда? — спросила нетерпеливо.

— Какая разница, — отмахнулся Франческо. — Главное — с чем я пришел, — и он залпом осушил чашу.

Она же смотрела на него, не решаясь спросить, в чем же, собственно, дело.

— Речь пойдет о мессере Бальдассаре Шипионе.

Беатрис вздрогнула.

— Что… что с ним?

Глаза его сузились.

— Я знаю, что вы собираетесь пожениться. Твой отец сказал мне вчера об этом. Отсюда и моя спешка, стремление побыстрее сообщить тебе о том, что может случиться, — и вот тут Франческо нанес решающий удар. — Этой ночью капитана Шипионе хотят убить!

— Святая Мария! — ахнула Беатрис, прижав руки к груди. И последние остатки недоверия к кузену растворились в страхе за своего возлюбленного. Лицо ее побледнело, дыхание участилось, казалось, она вот-вот грохнется без чувств.

— Крепись, Байс! Крепись! — поспешно воскликнул Франческо. Обморок Беатрис не входил в его планы. — Еще есть время спасти его, иначе меня бы не было здесь!

С неимоверным усилием Беатрис сумела совладать со своими страхами, для чего ей пришлось призвать на помощь здравый смысл.

— Но почему, почему ты терял время, разыскивая меня? Тебе следовало со всех ног бежать к губернатору.

— К нему? Рамиресу? — Франческа пренебрежительно рассмеялся. — Он и так залез в это дело по самые уши.

— Рамирес? — воскликнула Беатрис. — Но это невозможно!

— Вот тут ты не права, — Франческо покачал головой. — Те, кто пользуется расположением герцога, не могут рассчитывать на любовь коллег по службе. Рамирес опасается, что Шипионе назначат на его место. Зависть и ревность движут такими, как Рамирес. Он пальцем о палец не ударит, чтобы остановить врагов Шипионе, и сегодня с ним могут расправиться.

В услышанное не верилось. Тем более Беатрис не забыла предупреждение отца. Но она гнала сомнения прочь, ибо боялась, что ее ошибка может стоить жизни Бальдассаре. Однако ей никак не удавалось побороть инстинктивное недоверие к кузену.

Поэтому, кое-как подавив тревогу, Беатрис перешла в наступление.

— А с чего такая забота о человеке, которого ты ранее и на дух не выносил, Франческо? По мне, тебе пристало быть в числе его убийц, а не спасителей.

Он ответил сердитым взглядом и тут же вскочил.

— Господи, дай мне терпения! Ох уж эта женская логика! Самое время обсуждать мотивы

моего поведения, когда твоему возлюбленному с минуты на минуту могут перерезать горло. Клянусь Богом, Байс, я могу не любить мужчину, на котором ты остановила свой выбор. Но должен ли я желать ему смерти?

— И все же, столько хлопот ради…

— Слышишь ли ты ее, пресвятая дева! Ты думаешь, я забочусь о нем? Ба! — Франческо щелкнул пальцами. — Да мне наплевать, что бы они с ним не сделали. Я тревожусь из-за тебя. Не хочу, чтобы ты овдовела, не выйдя замуж. Разве я не имею на это права, Байс? Но нет, я вижу, ты мне не веришь. А раз так, мне, похоже, пора и откланяться.

И, изобразив на лице горечь и обиду, Франческо запахнул плащ и направился к двери на балкон. Вот тут Беатрис обуял ужас, она метнулась следом, схватила его за руку.

— Нет, Франческо, подожди! Я ошиблась… ошиблась в тебе!

Он с неохотой остановился, на лице его все еще лежала печаль незаслуженной обиды.

— Сможешь ли ты оказать мне услугу? Поможешь ли спасти его?

— А зачем, спрашивается, я пришел к тебе? — с достоинством ответил Франческо. — Они не нападут на него до полуночи.

— Полночь! — ахнула Беатрис. — Остается лишь час.

— Времени вполне достаточно для того, что тебе должно сделать.

— Мне? Да что я могу? Чем я защищу его? — она не могла найти ответы на свои же вопросы, поэтому с надеждой смотрела на Франческо.

— Ты должна укрыть его от врагов до того, как они проникнут в дом, где он сейчас живет, на Цокколанти. Вызови его сюда и спрячь до утра, пока не минует опасность. Тогда он призовет солдат и позаботится о собственной безопасности.

Беатрис в ужасе отпрянула.

— Спрятать его здесь? Здесь?! Франческо, ты сошел с ума?

Он мрачно посмотрел на кузину, о сколько же презрения увидела она в его взгляде.

— Так, значит, ты его любишь? На каждом шагу ты громоздишь все новые препятствия. А почему не здесь? Ты скоро станешь его женой.

Щеки Беатрис окрасились румянцем, а когда он спал, стали еще бледнее.

— Франческо, — голос ее окреп, — если ты хочешь услужить мне и спасти жизнь Бальдассаре, ты можешь это сделать, не ставя под угрозу мою честь. Иди к нему. Предупреди об опасности, приведи к себе домой, где он я переждет до утра. Иди… и извести меня, что вы укрылись от врагов. Я не лягу спать, пока не получу от тебя весточки.

Франческо не тронулся с места, взгляд его не покидал лица Беатрис, но презрение сменилось жалостью, а на губах заиграла легкая улыбка.

— Жестокому испытанию подвергаешь ты мое терпение. Клянусь Богом, не доходит до меня, как это капитан мог влюбиться в такую дуру! — и с неожиданным жаром продолжил:

— Ты вот говоришь, что любишь его, веришь, что любишь, и в то же время можешь подумать, что он, как последний трусишка, бросится прятаться в мой дом, узнав о грядущей опасности. Таким ты представляешь себе Бальдасcape Шипионе? Неужели ты можешь любить мужчину с душой котенка? Нет, Байс, скорее всего он мне не поверит. А если и поверит, то с презрением отвергнет мое предложение и останется дома, чтобы умереть как подобает воину, лицом к врагу. Я вот вижу Бальдассаре Шипионе именно таким, хотя и не люблю его.

Тактика Франческо удалась. Действительно, разве в глазах Беатрис не окружал Бальдассаре ореол романтики? Какая женщина устоит перед комплиментами, рассыпаемыми ее возлюбленному? Она приняла правоту Франческо. Но новые сомнения посетили ее.

— Но… если это так… как удастся мне увести его от опасности?

Франческо насмешливо улыбнулся, всем своим видом показывая, сколь бессильна она без его поддержки.

— Я подумал об этом. Ты представишь все так, словно опасность грозит тебе, а не ему. Напишешь ему три строчки. Страшная, мол, угроза нависла над твоей жизнью, и ты умоляешь его незамедлительно поспешить к тебе. Такой просьбе он не откажет. Он придет — Марс, летящий на крыльях Эроса.

— Значит, я должна ему солгать!

— О Господи! — Франческо возвел очи горе. — Это не ложь. Ты действительно в опасности. Ты можешь сойти с ума, умереть от горя, когда к тебе придут, чтобы рассказать, какая ужасная смерть выпала на долю твоего жениха. Так что умоли его прийти сюда, причем через сад и по этой лестнице, — он кивнул в сторону стеклянной двери, — чтобы, не дай Бог, убийцы не заметили его.

— Я не могу, не могу! — Беатрис заломила руки. — Как допустить такое? Спрятать его здесь, здесь! — и закрыла ладонями пунцовое лицо.

Франческо хмыкнул.

— Так ты предпочтешь, чтобы его недруги взяли верх? Или холодный труп нравится тебе больше живого человека? Перестань! Сейчас не время жеманиться. Дорога каждая минута. Что же касается твоего честного имени… страхи твои напрасны. Я останусь с тобой. А если и этого недостаточно, чтобы умиротворить твою совесть, позовем старого графа, чтобы он присоединился к нам в ночных бдениях.

Лицо Беатрис прояснилось.

— Тогда все ясно. Почему ты сразу не сказал об этом? — но не поспешила к столу, куда Франческо уже поставил письменные принадлежности. — Но как мы удержим его, если он увидит, что мне ничего не грозит?

— Пиши! — рявкнул Франческо. — Я обо всем подумал. Приступай к делу, а не то его зарежут, как свинью, пока ты будешь задавать бесконечные вопросы.

Наконец, смирившись, Беатрис села за стол и быстро написала:

Мой Бальдассаре!

Я в опасности, ты мне очень нужен. Немедленно приходи ко мне. Калитка в саду не заперта. Поднимайся по лестнице в мою спальню.

Беатрис.

Она свернула записку, перевязала шелковой ниткой и отдала Франческо. Сердце ее буквально выскакивало из груди.

— Ты уверен, что мы не опоздали?

— Все будет в порядке, — успокоил он Беатрис, — хотя мы и потеряли много времени.

Франческо вышел на балкон, тихонько свистнул. Беатрис же направилась к двери.

— Куда ты? — резко спросил Франческо.

— Позвать отца, — она взялась за задвижку.

— Подожди! — столь властен был его окрик, что Беатрис повиновалась, опустив руку, а затем вернулась к столу.

На гранитной лестнице послышались шаги. Слуга поднялся на балкон. Франческо отдал ему письмо.

— Отнеси капитану Шипионе да поторопись! — приказал он.

Слуга кубарем скатился с лестницы и побежал к калитке. Франческо вернулся в комнату, его лицо побледнело еще больше обычного, глаза зажглись мрачным огнем.

— Твои слуги уже спят? — как бы между прочим спросил он.

— Да, конечно, — отвечала Беатрис. — Но я разбужу их после того, как позову отца.

— Значит, мне повезло, а еще больше — твоему распрекрасному капитану, что я успел к тебе до того, как ты легла. Почему бы тебе не присесть? — он указал на стул. — Я хочу поговорить с тобой, пока ты не подняла на ноги весь дом.

Беатрис села, он же шагнул ей за спину, достал из-под плаща приготовленную заранее веревку с петлей, которую с быстротой молнии накинул на шею Беатрис и спинку стула, затянул петлю и прикрыл ей ладонью рот, глуша готовый сорваться с губ крик. В следующее мгновение он уже заткнул ее рот кляпом.

Покончив с этим, той же веревкой он привязал к стулу ее руки, а второй — ноги. Затем, улыбаясь, отступил на шаг, любуясь плодами своих трудов. Беатрис же лишь смотрела на него полными ужаса глазами, совершенно беспомощная. Франческо прошел к двери, ведущей в дом, запер ее, затянул на окнах тяжелые гардины и лишь тогда сел, положив ногу на ногу, насмешливо улыбаясь.

— Я очень сожалею, что вынужден подвергнуть тебя столь грубому обращению и некоторым неудобствам. Причина тому — необходимость. Пока я не хочу беспокоить твоего отца и слуг. В свое время я сам позову их. А пока, дорогая Байс, забудь о страхах, клянусь, лично тебе больше ничего не грозит. А уж пока придется потерпеть.

Тут он пустился в объяснения.

— Ты понимаешь, дорогая кузина, что, говоря тебе о готовящемся покушении на жизнь твоего чудесного капитана, я и не думал лгать. Слишком часто он оскорблял меня, трусливо прячась за законы Борджа, согласно которым меня бы повесили, даже если бы я честно убил его на дуэли. Но напрасно он изгалялся надо мной, ибо Франческо дельи Омодей не тот человек, что прощает оскорбления выскочки-капитана. Сегодня он сполна заплатит по счету.

Из осторожности Франческо не упомянул своего приятеля Вителли, который, собственно, и оплачивал его грязное деяние. Да и не хотел он, чтобы Беатрис прослышала о том, что Вителли причастен к убийству Шипионе, ибо в этом случае она никогда бы не вышла за него замуж, то есть он, Франческо, лишился бы заслуженной награды.

— Тебя, наверное, интересует, почему я выбрал такое и место, и час для воплощения в жизнь своих планов. Видишь ли, дорогая кузина, мне пришлось подумать и о собственной безопасности.

Когда этот болван Шипионе, влекомый любовью, переступит порог этой комнаты, он умрет. Здесь, в твоих покоях, оборвется его дыхание. Разве может рассчитывать он на лучший подарок судьбы? Такое счастье даруется не каждому влюбленному, хотя многие мечтают умереть в спальне любимой.

И не надейся, что, убив его, мне придется спасаться от слуг закона, — он улыбнулся. — Восстановив справедливость, я позову твоего отца, освобожу тебя, кликну слуг, подниму на ноги весь Урбино, сам приведу губернатора, чтобы рассказать, что глубокой ночью застал тебя в объятьях этого Шипионе и заколол его, спасая честь рода Омодеев.

Возможно, ты надеешься опровергнуть мою историю? Попробуй, если хочешь, но кто тебе поверит? Или ты рассчитываешь, что мой слуга расскажет о записке, которую отнес капитану по моему требованию? Напрасно. Будь уверена, он будет нем как рыба.

Глаза Беатрис полыхнули ненавистью, но Франческо лишь добродушно улыбался. Ее бессильная ярость лишь разжигала его красноречие.

— Урбино возблагодарит меня за мои труды. Возможно, рассказ об этом сохранится в веках, и меня будут ставить в пример, зайди речь о защите чести.

Тишина воцарилась в комнате, Франческо выговорился, так что им обоим осталось лишь ждать прихода возлюбленного Беатрис. Она же терзалась муками совести: ну почему, почему не прислушалась она к предупреждениям отца, уж он-то знал, с кем имеет дело.

Постепенно занервничал и Франческо. Приближалась полночь, старый граф мог оторваться от занятий и отправиться спать. А по пути заглянуть к Беатрис, чтобы пожелать ей спокойной ночи. Сердце Франческо учащенно забилось, он прислушивался к каждому звуку, нарушавшему ночной покой.

Но беспочвенны были его страхи. Старый граф крепко спал в библиотеке над четвертой книгой «De Rerum Nature».

Тем временем слуга Франческо, звали его, а имя его нам еще понадобится, Гаспаро, спешил к Цокколанти, к дому Шипионе, с запиской, призванной завлечь жертву в расставленные силки.

Знай обо всем мессер Америго, все прошло бы как по писаному, разумеется, с точки зрения коварного Франческо. Но мессер Америго пребывал в неведении — из тщеславия Франческо не посвятил его в свои планы, решив, что расскажет обо всем, устранив с пути Бальдассаре Шипионе.

А затем настал черед одного из совпадений, что подстерегают нас на каждом шагу, словно для того, чтобы скрасить монотонность жизни.

В тот вечер мессер Америго ужинал в доме некоего Номалие, чьи банкеты могли дать сто очков вперед пирам Лукулла. Домой он возвращался, разгоряченный вином с виноградников Везувия. Выпил он его сверх меры, и содержавшаяся в вине сера, похоже, толкала его на дьявольские проделки. Сопровождало его с полдюжины дворян Урбино, таких же гуляк, как и Америго, отдавших должное вину Номалие. Путь весельчакам освещали факелами четверо слуг, а впереди шел мальчик в золоченой маске теленка, герба Вителли, перебирающий струны лютни.

На них-то и наткнулся Гаспаро. Проскочить мимо ему не удалось, ибо Америго с друзьями и слугами перегородили узкую улицу от стены до стены.

Слуга Франческо нырнул в дверную нишу, чтобы пропустить честную компанию, но, как выяснилось, они не собирались отпускать его или кого-либо другого, встретившегося с ними в столь поздний час.

— Интересно, кто бы это мог быть? — язык Америго чуть заплетался. — С чего он притаился там, словно шпион. — Он остановился посреди улицы напротив дверной ниши, предводитель пьяной гвардии. — Вытащите его оттуда.

Гаспаро тут же подхватили под белы руки и выволокли, смертельно испуганного, пред Америго. Последний подбоченился, словно судья, но принятую позу несколько портила розовая шапочка, нависающая над его левым глазом. Не говоря уже о розовом камзоле с бриллиантовыми пуговицами, обтягивающем его толстый живот. В общем вид у него был пресмешной.

— Ну, бандюга, — прогремел Америго, — говори, чего шляешься по ночам?

— Я… я Гаспаро, ваше высочество, — пролепетал слуга, не упомянув, что он — слуга Франческо дельи Омодея, ибо полагал, что Америго, десятки раз видевший его, знает, кто он такой.

— Ого-го-го! — прогремел Америго. — Значит, ты — Гаспаро? — он повернулся к приятелям. — Он — Гаспаро. Прошу вас, запомните это, господа. Он — Гаспаро.

В ответ приятели, взявшись за руки, образовали круг, Гаспаро и Америго оказались внутри и начали водить хоровод, припевая:

Он — Гаспаро, паро, паро,
Он — Гаспаро, паро, па.
Эта человеческая круговерть еще более напугала слугу. Он уже представлял себе чудовищный конец, который ждал его в руках пьяных злодеев.

— Ваше высочество, я очень спешу, — взмолился он.

Америго схватил его за руку и притянул к себе.

— А мы, значит, тебя задерживаем? Разумеется, задерживаем. Но тебе надобно воздержаться от подобных умозаключений. Мы не можем позволить такого. У нас и без тебя хватает мыслителей.

И тут же по его знаку мальчик вновь заиграл на лютне, а весельчаки запели:

О, Гаспаро, паро, паро.
Очень мудрый дурачок,
О, Гаспаро, паро, паро,
Спой нам песню, мудрачок.
Пьяные вопли, мелькание лиц, ног, рук в свете факелов буквально сводили Гаспаро с ума. Америго же продолжил допрос.

— Говоришь, тебя ждут, Гаспаро?

— Ждут, ваше высочество. Позвольте мне пройти. Умоляю, пропустите меня.

— Его ждут, — сообщил Америго остановившимся танцорам. — Эту пташку ждут в теплой постельке, а он тратит время в кругу праздно шатающихся пьянчуг. Как же тебе не стыдно, Гаспаро? — И добавил громким шепотом, словно только для Гаспаро, но так, чтобы услышали все:

— Где она живет и как ее зовут? Высокая она или низенькая, толстая или тощая, черноволосая или блондинка? Признавайся, парень. Поведай нам, каковы достоинства ее плоти и души, а мы решим, стоит ли тебе сдержать слово и прийти на свидание. Я — Америго Вителли, лучший в Италии ценитель женщин. Возможно, ты слышал обо мне. Так что выкладывай, ничего не скрывая, как на исповеди.

И тут Гаспаро решил, что знает, как выпутаться из этой передряги: достаточно упомянуть имя человека, к которому он послан, и от него тут же отстанут.

— Вы ошибаетесь, мессер Америго. Ошибаетесь. Я спешу не к женщине, но в дом капитана Бальдассаре Шипионе. Прошу вас, позвольте мне пройти.

Похотливая улыбка медленно сползла с раскрасневшегося лица Америго. Настроение его изменилось, а компания, мгновенно это почувствовав, притихла. А Гаспаро аж попятился. По его спине пробежал холодок,

— И что понадобилось тебе в доме Шипионе? — хрипло спросил Америго. Пьяное добродушие при упоминании имени его соперника сменилось пьяной же злобой. Теперь ему хотелось рвать и метать.

А Гаспаро уже била дрожь.

— Я… я… у меня письмо для капитана, ваше высочество.

Скажи он, кто его послал, все бы обошлось. Но Гаспаро не сказал, в полной уверенности, что Америго его знает.

Упоминание о письме пробудило в Америго ревность. Тут же потребовал он отдать ему письмо. Слуга залепетал, что письмо велено отдать лишь в руки адресата. И опять начал умолять более не задерживать его.

Но Америго было уже не до церемоний.

— Письмо! — рявкнул он.

Гаспаро продолжал упрямиться, и Вителли махнул своим приятелям пухлой ручкой.

Они бросились на слугу, как спущенные с поводков гончие — на зайца. В мгновение ока с Гаспаро сдернули камзол, разорвали на четыре части, за ним последовала рубашка, кинжал резанул пояс, панталоны упали на землю, за ними последовали рейтузы.

Короче, пять секунд спустя Гаспаро стоял в чем мать родила, четверо держали его, а двое копались в тряпье. Письмо выудили из одного из карманов камзола и торжественно вручили Америго.

Тот, не заботясь о последствиях, порвал связывающие письмо нити и потребовал света. Подошел слуга с факелом. Вителли прочитал, лицо его поначалу почернело от ярости, но тут же его осенило: если Беатрис угрожает опасность, а в письме говорилось именно об этом, кто, как не он, должен поспешить на помощь. Если же нет, если этим письмом она… Америго нахмурился. Болван-слуга говорил, что капитан ждет его, значит, ничего Беатрис не грозит. Просто она хочет… и губы Америго искривились в улыбке.

А тем временем застоявшиеся приятели Америго вновь закружили в хороводе под звуки лютни. Песню, правда, они пели уже другую:

Розовый наш дорогой,
О, Гаспаро, паро, паро,
Ноженьки твои дугой,
О, Гаспаро, паро, па!
Америго вырвался из круга.

— Ты пойдешь со мной! — приказал он одному из слуг с факелом. — А вам, друзья, веселой ночи! У меня важное дело. Счастливо оставаться.

И зашагал вдоль улицы в сопровождении слуги.

Приятели удивленно смотрели ему вслед, криками звали вернуться.

— Это может плохо кончиться, — изрек кто-то из них. — Он слишком пьян, нельзя отпускать его одного.

— Так за ним! — сразу же нашлось решение.

И вся компания двинулась следом во главе с мальчиком, продолжающим тренькать на лютне.

Гаспаро же, дрожащий от холода и страха, остался посреди улицы. Подобрал с земли остатки одежды, чтобы хоть как-то прикрыть наготу. А потом, снедаемый жаждой мести, поспешил к Бальдассаре Шипионе, чтобы рассказать, как у него отняли письмо, посланное славному капитану монной Беатрис дельи Омодей.

Шипионе терпеливо выслушал несвязную речь Гаспаро, отправил его к губернатору, а сам приказал принести меч и кинжал и побежал к дому старого графа.

* * *
В комнатке, примыкающей к спальне монны Беатрис, царило напряженное ожидание. Франческо ерзал на стуле от нетерпения и страха, что кто-то из домочадцев может помешать выполнению его черных замыслов. Беатрис, с гулко бьющимся сердцем, лишь невероятным усилием воли не давала себе упасть в обморок. Она надеялась, что ее свидетельские показания не позволят Франческо выйти сухим из воды, если ему таки удастся убить ее жениха.

Внезапно Франческо поднялся, склонил голову, прислушиваясь. Улыбнулся, предвкушая скорый триумф.

— Идет твой возлюбленный, Беатрис, — возвестил он.

Тут и до ее ушей донесся скрип петель садовой калитки. Сердце забилось еще сильнее, по телу разлилась слабость, но она продолжала бороться со спасительным забытьем, всеми силами пытаясь сохранить контроль над головой и телом.

Франческо подошел к ней, вынул кляп изо рта.

— Можешь кричать, если тебе этого хочется.

Но Беатрис плотно сжала губы, понимая, что ее крики лишь заставят Бальдассаре ускорить шаг.

Франческо же вернулся к балконной двери, притаился среди тяжелых портьер. Чуть присел, готовясь к решающему удару, в его руке тускло блестела сталь кинжала.

Шаги приближались. Вот они загремели, именно загремели, ибо у Беатрис и Франческо слух обострился во сто крат, по ступеням лестницы.

Франческо, замерев, ждал с побледневшим лицом, затаив дыхание, брови его сошлись у переносицы, ноздри раздувались. Если б в это мгновение он хоть мельком глянул на Беатрис, то выражение ее лица наверняка остановило бы его.

Она сидела, вся подавшись вперед, насколько позволяли веревки, чуть разлепив губы, с широко раскрытыми глазами. И к страху, которым дышало ее прекрасное лицо, примешались изумление и даже облегчение. Ибо Беатрис знала, что мужчина, поднимающийся по лестнице, — не ее возлюбленный. Уж она-то, вся обратившаяся в слух, не могла ошибиться.

Даже Франческо мог бы догадаться, что идет к ним не Шипионе, но кто-то другой. Капитан шагал бы куда тверже, да еще клацал бы шпорами и гремел мечом.

И он мог бы логическим путем прийти к выводу, который Беатрис угадала, лишь благодаря женскому чутью. Но мысли Франческо были направлены на другое.

Беатрис могла бы закричать. Остановить руку Франческо. Спасти человека, в чью грудь несколько мгновений спустя вонзился его кинжал. Но думала она лишь об одном: ее Бальдассаре ничего не грозит.

Шаги достигли балкона, рука откинула портьеру. И тут же Франческо ударил. Раз, другой, третий опустился его кинжал сквозь бархат портьеры, поражая стоявшего за ней мужчину.

Слабый вскрик сменился стоном, мужчина схватился за портьеру, чтобы не упасть, сломалась палка, на которой она висела, мужчина повалился вперед, портьера целиком накрыла его, за исключением ног, одной — розовой, второй — белой. Ноги несколько раз дернулись и застыли навеки.

Франческо, тяжело дыша, переступил через тело, укутанное портьерой, чтобы перерезать веревки, связывающие Беатрис. И едва засунул их за комод, как дернули ручку двери, нетерпеливо забарабанили по ней, а потом старый граф позвал дочь.

Франческо смахнул пот со лба, направился к двери, отодвинул задвижку, широко распахнул ее, чтобы оказаться лицом к лицу со стариком. В одной руке тот держал зажженную свечу, в другой — книгу.

— Франческо? — воскликнул он. — Что ты тут делаешь в столь поздний час? Что случилось? Кто запер дверь?

Франческо, уже полностью овладев собой, изобразил на лице печаль и сожаление. За руку ввел графа в комнату, затворил дверь.

Старик сразу заметил выглядывающие из-под портьеры ноги в розовом и белом чулках. Глянул на дочь, застывшую в полуобмороке. Повернулся к племяннику.

— Что все это значит? — граф внезапно осип, накатило предчувствие большого несчастья.

Франческо стрельнул глазами на Беатрис.

— О Боже! — вскричал он. — Как мне сказать вам? — закрыл лицо руками, плечи его поникли, из груди исторглось рыдание.

— Франческо! — графа перепугала столь неожиданная перемена в племяннике. — Что это? Кто он? — и старик указал на лежащее на полу тело.

Франческо изобразил, что пытается взять себя в руки, а когда ему это удалось, изложил графу замысловатую историю, приведшую его в спальню кузины. Рассказ его неоднократно прерывался то тяжелыми вздохами, то подавляемыми рыданиями. Как оказалось, он, возвращаясь домой из гостей, увидел отворенную калитку. Не понимая, что бы это значило, вошел в сад. Свет горел лишь в комнате, примыкающей к спальне Беатрис. Он двинулся дальше, движимый дурным предчувствием. Через окно увидел их, Бальдассаре Шипионе и Беатрис — в объятиях друг друга. Лишь по странной случайности они не задернули портьеры, вероятно, лишь потому, что Бальдассаре только пришел. Такого оскорбления рода Франческо стерпеть не мог. Взлетел по лестнице, застав их врасплох, бросился на Шипионе и убил его.

Старый Омодей слушал его, сидя на стуле. Голова его склонялась все ниже. Когда Франческо закончил, граф еще несколько мгновений не шевелился, затем распрямился. С губ его сорвался стон, по щекам пробежали две слезы. Впрочем, жалости к нему Франческо не питал.

Наконец старик принял решение. Встал. Уперся взглядом в Беатрис. Она слышала все небылицы Франческо. Понимала, что должна опровергнуть его, знала, что держит Франческо за горло. И все равно молчала, словно зачарованная, лишенная дара речи. Словно зрительница, ожидающая развязки пьесы, не принимая в ней никакого участия.

Граф с посеревшим лицом повернулся к Франческо.

— Дай мне твой кинжал, — он протянул руку.

— Что вы собираетесь делать? — враз заволновался Франческо.

— Довершить то, что ты сделал наполовину. Стереть остатки пятна на чести нашего дома. Дай мне кинжал.

Франческо в ужасе отпрянул.

— Нет, нет! Не надо этого! Не надо!

— Болван! — рявкнул старый граф. — Разве я могу позволить, чтобы на мою дочь показывали пальцами? Чтобы на всех углах ее называли шлюхой? Давай кинжал, а не то…

Фразу он не договорил. Так и остался с открытым ртом.

Беатрис обрела голос. И рассмеялась.

Граф повернулся к ней, ярость вновь захлестнула его.

— Ты смеешься! — глаза его полыхали огнем. — Да кто дал тебе право смеяться?

Беатрис встала. Теперь она уже полностью овладела собой. Страх, ужас отступили, исчезли бесследно.

— Я смеюсь, отец мой, над несчастным дураком и лжецом, который вырыл себе яму, глубокую, как могила. Я готова посмеяться и над тобой «за твою готовность поверить ему. Думаю, отец, ты слишком много жил среди книг и уделял дочери очень мало внимания, если хоть на одно мгновение смог поверить, что она способна впустить в свою опочивальню мужчину.

И под гордым взглядом ее невинных глаз старый граф сжался в комок. Теперь не он был ее палачом, но она судила его. Он, отец, подвел дочь в час беды.

Граф оперся о стол, склонил голову, коря себя за беспочвенные подозрения, но тут вмешался Франческо.

— Хватит, Беатрис. Вместо того, чтобы упрекать отца, тебе следует пасть на колени и молить его о прощении… О, дядя, дядя, — обратился он к старику. — У меня просто нет слов. Как смеет она отрицать свою вину, когда тело ее возлюбленного лежит перед нами, наглядное свидетельство ее бесстыдства.

— И то! — старший Омодей вскинул голову. Встретился взглядом с дочерью. — Можешь ты это объяснить?

— Могу, — без колебаний ответила та. — Но история будет длинной.

— Еще бы, — пробурчал граф.

— В свое время я расскажу тебе все. А пока позволь ограничиться кратким выводом. Тело, о котором говорит Франческо, свидетельствует не о моем бесстыдстве, но о его злодействе.

Она подошла к убитому, смерила Франческо взглядом.

— Так кто, по-твоему, лежит перед нами? — голос ее переполняло презрение, на бледных губах мелькнула тень улыбки.

Взгляд, тон Беатрис не могли не поразить Франческо. Отгоняя внезапно охватившую его панику, он всмотрелся в высовывающиеся из-под портьеры розовую и белую ноги.

Затягивающееся молчание нарушил граф.

— С чего задавать сей вопрос? Ты же слышала, он сказал: «Твой возлюбленный». То есть Бальдассаре Шипионе.

Беатрис переводила взгляд с одного мужчины на другого, потом посмотрела вниз. Подавляя отвращение, наклонилась и трясущейся рукой сдернула портьеру с головы убитого, чтобы увидеть полное лицо и мертвые глаза Америго Вителли.

— Посмотрите сами! — призвала она мужчин, выпрямившись.

Они повиновались, и Франческо невольно вскрикнул. Но мгновенно взял себя в руки, лихорадочно ища путь к спасению. Не было времени рассуждать, как такое могло произойти, да и не о том шла теперь речь. И мысли его сводились к одному: как избежать петли палача, затягивающейся на шее.

Глаза графа вылезли из орбит, он отказывался что-либо понимать. Повернулся к Франческо.

— Так что ты на это скажешь?

Франческо усилием воли заставил себя взглянуть на графа, потом перевел взгляд на Беатрис. И лишь после этого заговорил. Голос его дрожал, лицо перекосила злобная гримаса. Но он нашелся с ответом.

— Судя по всему, я жестоко ошибся. Зная об отношениях моей кузины с капитаном Шипионе, я и представить себе не мог, что в полночь она могла открыть дверь другому мужчине.

Ответ оказался удачным. Графу, во всяком случае, он показался убедительным. Да и Беатрис на мгновение почувствовала, как почва уходит из-под ног. Но тут же с балкона послышался еще один голос.

— Люди, что сейчас в вашем саду, могут многое прояснить.

Они вздрогнули от неожиданности, повернулись на этот дышащий спокойствием голос. На балконе, на фоне черного неба, в льющемся из комнаты свете, стоял капитан Шипионе в алом плаще. Увлеченные разговором, они не услышали, как он поднялся по лестнице.

Шипионе глянул вниз, махнул рукой. Из сада донеслось бряцание оружия, тяжелая поступь поднимающихся по лестнице солдат.

Шипионе шагнул в комнату. Беатрис метнулась к нему. Он обнял девушку, гарантируя ей защиту от грядущих бед, через ее голову посмотрел на старого совершенно сбитого с толку графа и Франческо. Последний в ужасе попятился, пока не уперся спиной в стену.

— Несколько пьяниц, что сейчас в саду, шли следом за их приятелем Вителли и видели, как он поднялся по этой лестнице и вошел в комнату, чтобы попасть в уготованную мне западню. Подробности вы узнаете позднее, мессер Омодей. А пока стражаарестует убийцу.

Шестеро солдат протиснулись в балконную дверь. За ними следовали несколько друзей Вителли. Один из них, мальчик с лютней, протиснулся вперед, отбросил нелепую маску, увидев тело своего господина. А затем, повернувшись к Шипионе, паж Америго рассказал обо всем, чему был свидетелем. И показаний его с лихвой хватило на то, чтобы представший перед судом герцога Франческо дельи Омодей кончил жизнь на виселице.

Глава 6

ЖАЖДА ВЛАСТИ
Звезда власти и славы Чезаре Борджа поднялась как никогда высоко. Он расправился с предателями-капитанами, которые решились не только восстать против него, но и в какой-то момент держали его за горло, угрожая остановить его победное шествие по Италии и лишить всего завоеванного. Клетку для них он построил в Синегаллии, в которую и заманил, по определению флорентийского секретаря Макиавелли, ласковым свистом. Мятежные капитаны с готовностью устремились туда, ошибочно полагая, что они — загонщики, а герцог — дичь. Но он быстро показал, кто есть кто, и свернул им шеи, словно жирным каплунам. Войска их Борджа частично уничтожил или рассеял, а кто-то и влился в его и без того могучую армию. Ее-то герцог и повел на юг, к Риму, через Умбрию.

В Перудже Джанпаоло Бальони, не так давно служивший под началом Борджа и один из немногих главарей мятежников, избежавших смерти, готовился к отпору и бахвалился, что уж на его городе герцог пообломает зубы. Но, едва авангард армии приблизился к стенам древней этрусской цитадели, Джанпаоло собрал вещички и по-тихому сбежал, рассчитывая достичь Сиены и укрыться у Петруччи.

Как только Бальони миновал ворота, Перуджа, уставшая от кровавого правления многих поколений этого семейства, направила послов к герцогу с просьбой взять город под свою защиту.

Джанпаоло узнал об этом в Ассизи и едва не обезумел от ярости. Черноволосый, могучего телосложения, с крупным торсом и короткими ногами, прекрасный полководец, он славился не только отвагой, но и красноречием, умея увлечь за собой сотни людей. Покидая Перуджу, он, наверное, прислушался к голосу рассудка, переборов ненависть к Борджа, ибо надеялся в союзе с Петруччи поднять на борьбу всю Тоскану и вернуться во главе сильной армии.

Но теперь, узнав, сколь трусливо, другого слова Бальони подобрать не мог, склонилась перед победителем его родная Перуджа, да еще широко раскрыла ему свои объятия, горько сожалел о своем скоропалительном отъезде. Он даже попытался склонить Ассизи к сопротивлению. Но отцы города святого Франциска предложили воинственному Бальони уехать с миром до появления герцога, поскольку тот уже на подходе к Ассизи. Ибо в противном случае его будет ожидать участь других мятежников.

И Бальони не осталось ничего другого, как продолжить путь в Сиену. Но в трех милях к югу от Ассизи он натянул поводья и поднял голову, оглядывая мощные стены Солиньолы, высившиеся на серых холмах. Там затаился старый волк, граф Гвидо дельи Сперанцони, гордостью сравнимый с Люцифером, истово ненавидящий папу римского. По материнской линии Бальони приходился родственником старому графу.

Под моросящим дождем Джанпаоло долго сидел на лошади, раздумывая, что предпринять. Сегодня предположил он, Чезаре остановится в Ассизи, ибо городские ворота распахнутся при его приближении. Завтра представители герцога заявятся к правителю Солиньолы. И, а в этом Бальони не сомневался, хорошо зная старого графа, услышат в ответ, что Борджа в Солиньоле не ждут,

Тут Бальони и принял решение ехать к Сперанцони. Если граф готов к сопротивлению, он, Бальони, должен поддержать его. Раз у него не дрожат поджилки при приближении герцога, как у большинства правителей больших и малых городов, возможно, в Солиньоле им удастся то, с чем они провалились в Синегаллии, Он отомстит за задушенных друзей и избавит Италию от этого негодяя. О том, что совсем недавно он сам был пособником того самого негодяя, то есть герцога Чезаре Борджа, мессер Джанпаоло предпочитал не вспоминать.

Он повернулся к сопровождающим, сотне или около того оставшихся верными ему кавалеристов, и сообщил им о своем намерении завернуть в Солиньолу. А затем первым поскакал по извилистой горной тропе.

Они покинули равнину Умбрии, серую, без единого листочка, печально лежащую под свинцовым зимним небом, и мимо маленьких деревень и отдельных ферм, разбросанных по тянущейся на восток долине, двинулись на восток. Земли эти принадлежали Солиньоле, но Бальони понимал, что беззащитные деревеньки в ближайшие часы станут легкой добычей Борджа. Разумеется, знал об этом и старый граф, но бывший правитель Перуджи полагал, что подобные пустяки никоим образом не повлияют на его решимость оказать герцогу яростное сопротивление. В этом Джанпаоло намеревался всячески содействовать Гвидо дельи Сперакцони.

Уже смеркалось, когда маленькая колонна беглецов из Перуджи достигла Северных ворот Солиньолы. Колокольный звон сзывал верующих на вечернюю молитву в соборе. Молились в Солиньоле пресвятой деве Марии, обращаясь к ней со смиренной просьбой — освободить Италию от нечестивого Борджа, занявшего папский престол. Всадники проскакали по мосту, переброшенному через горную расселину, на дне которой ревел бурный поток, воды прибавилось после недавних дождей.

Стража пропустила их, и по крутой узкой улице они поднялись к замку, грозно возвышавшемуся на вершине холма. Миновав еще один мост, попали в просторный внутренний двор, где их окружило множество вооруженных людей. Не потому, что старый граф встревожился из-за прибытия незнакомцев, но из желания узнать последние новости об армии Чезаре Борджа. Джанпаоло наскоро удовлетворил их любопытство и попросил отвести его к Гвидо дельи Сперанцони.

Правитель Солиньолы держал совет в Сала дель Анджиоли, зале, известном своими фресками. Луини изобразил на потолке разверзшиеся небеса и ангелов, выглядывающих из-за облаков. Вместе с ним заседали мессер дель Кампо, председатель совета старейших, мессер Пино Павано, возглавлявший гильдию ремесленников, два дворянина из долины, правители Альди и Барберо, деревень, которые с большой натяжкой можно было назвать городками, и один из Ассизи — мессер Джанлука делла Пьеве, а также два старших офицера графа — сенешаль Солиньолы и командир гарнизона Сантафора.

Сидели они по обе стороны длинного стола, в полумраке, освещенные только отсветами горящих в камине поленьев. Место напротив графа, у дальнего торца, занимала женщина, событие для тех времен почти невероятное, монна Пантазилия дельи Сперанцони. Годами еще молоденькая девушка, телом и лицом — цветущая женщина, с мужским умом и характером. Более всего подходило ей определение «virago», введенное небезызвестным Цеброне чуть более года назад. Так он называл женщин с душой и разумом мужчины.

Пантазилия, единственный ребенок и наследница графа, присутствовала на совете не только в силу своих несомненных достоинств, но и по статусу. И теперь внимательно слушала все, что говорилось о вторжении армии Борджа. Высокого роста, с величественной осанкой, классическим лицом с огромными черными глазами, в обрамлении роскошных рыжеватых волос, белоснежной кожей, которой славились женщины севера Италии, Пантазилия могла претендовать на звание первой красавицы страны. Цвет чувственных губ указывал на то, что в жилах ее течет горячая кровь, а их изгиб и форма подтверждали решительность и силу воли.

При появлении Джанпаоло Бальони все встали. Граф Гвидо вышел из-за стола, чтобы обнять его, обратился к нему с теплыми словами приветствия, которые сказали Бальони все, что он хотел знать. Затем граф представил его присутствующим и предложил занять место за столом и принять участие в обсуждении непростой ситуации, в которой оказалась Солиньола. Ибо появился он крайне своевременно, чтобы посоветовать, как им поступить.

Бальони поблагодарил за оказанную честь и в клацанье шпор опустился на предложенный стул. Граф Гвидо приказал принести свечи, и все увидели, как осунулся Джанпаоло Бальони. Взгляд его прошелся по садящим за столом и остановился на дворянине из Ассизи, Джанлуке делла Пьеве. Бальони улыбнулся.

— Как я ни спешил, но меня, похоже, опередили, и вы знаете, что произошло в Ассизи.

— Я прибыл три часа назад, — ответил Джанлука делла Пьеве, — и поставил всех в известность, что Ассизи распахнул ворота, чтобы впустить завоевателя. К его прибытию готовят лучший дворец города, где он и останется, готовясь к штурму тех окрестных крепостей, что решатся на сопротивление.

— Надеюсь, среди них будет и Солиньола, — Бальони перевел взгляд на графа Гвидо.

Правитель Солиньолы встретил его взгляд спокойно, лицо его, когда-то красивое, но по-прежнему волевое, осталось бесстрастным.

— Мы собрались именно по этому поводу. Можете ли вы добавить что-либо к тому, что сообщил нам делла Пьеве?

— Нет. Он рассказал нам все.

— Тем не менее я рад вашему приезду. Мы никак не можем прийти к общему решению. Возможно, вы укажете нам путь истинный.

— Видите ли, мессер Бальони, — вставил правитель Барберо, краснолицый, с тяжелой челюстью, средних лет, — интересы наши различны, а действуем мы, естественно, исходя из них.

— Как вы указали, естественно, — в голосе Бальони слышались ироничные нотки.

— Мы живем в долине, я я мой друг Франческо д’Альди. Нет нужды отрицать, что долина открыта для прямой атаки, а мы беззащитны. Если вокруг наших поселении и есть стены, то артиллерия герцога разнесет их в считанные минуты. Графу Гвидо и жителям Солиньолы можно говорить о сопротивлении. Город практически неприступен. В нем сильный гарнизон, запасов еды и питья хватит на много месяцев. Граф может обороняться долго и заключить перемирие с герцогом на выгодных условиях. Но что будет с жителями долины? Чезаре Борджа поквитается с нами за упорство обороняющихся. Поэтому мы уговариваем его светлость, и нас поддерживает глава гильдии ремесленников, последовать примеру Ассизи и вашей родной Перуджи (Джанпаоло аж перекосило) и послать послов к герцогу.

Джанпаоло покачал головой.

— Герцог не будет мстить окружающим поселениям за сопротивление крепости. Это не в его стиле. Он милует тех, кто сам сдается ему. Так что не станет он жечь ваши деревни. И гнев его обрушится только на Солиньолу, если, разумеется, она станет у него на пути. Я знаю, о чем говорю, ибо служил у Борджа. Позвольте привести вам в пример Фаэнцу. Причинили ли войска герцога какой-либо урон Валь ди Ламоне? Отнюдь. Те, кто сдался, не подверглись насилию, хотя Фаэнца сопротивлялась до последнего.

— Но Борджа одержал верх, — сухо напомнил Павано, глава гильдии ремесленников.

— Не о том речь, — вмешался граф Гвидо. — И месторасположение Солиньолы выгодно отличается от Фаэнцы.

— Тем не менее, вы должны сдаться, — воскликнул Барберо. — Вы же не сможете долго противостоять десятитысячной армии.

— А они не смогут долго осаждать нас, — прорычал Сантафора, командир гарнизона.

Бальони, откинувшись на спинку стула, вслушивался в разгоревшийся спор. Точно так же вел себя и старый граф, взгляд его переходил с одного оратора на другого, лицо напоминало маску. Дочь его смотрела только на отца, наклонившись вперед, уперев локти в стол, охватив ладонями подбородок. И она ловила каждое слово, глаза ее то вспыхивали огнем, то наполнялись презрением, в зависимости от стремления говорившего защищать или сдавать город. Так прошло еще полчаса, но совет ни на йоту не приблизился к окончательному решению.

Вот тогда-то граф Гвидо повернулся к перуджийцу и, воспользовавшись секундной паузой, последовавшей за страстным призывом Сантафоры к защите города, предложил тому высказаться.

— Возможно, мои слова покажутся вам небезынтересными, — медленно начал Бальони, — ибо мое предложение отличается от двух рассматриваемых вами вариантов. Я хочу представить на ваш суд нечто среднее, а потому надеюсь примирить всех и прошу меня выслушать.

Над столом повисла тишина, все взгляды, в том числе и Пантазилии, ранее не сводившей глаз с отца, скрестились на бородатом лице Бальони.

— Господа, здесь говорили о сдаче и обороне. Но почему-то никто из вас не упомянул об атаке.

— А зачем? — Сантафора нахмурился. — У нас лишь пятьсот человек.

Но Бальони нетерпеливо махнул рукой, предлагая командиру гарнизона помолчать.

— Дослушайте до конца, прежде чем оценивать мое предложение, и не опережайте меня с выводами. Вам, наверное, известно, а возможно, и нет, поскольку Италия наводнена лживыми слухами о том, что привело моих отважных друзей в Синегаллию, где они нашли смерть, от которой мне удалось спастись лишь беспредельной милостью Божьей, — и Бальони истово перекрестился. — Мы намеревались покончить с герцогом. Арбалетчик сидел в засаде, чтобы застрелить Борджа при въезде в город. Но он не человек — дьявол. И прознал о наших замыслах. Pramonitus at pramunitus. Предупрежден — вооружен. Западня захлопнулась за теми, кто готовил ее. Остальное вы знаете, — он наклонился вперед, налитые кровью глаза обвели сидящих за столом. — Господа, потерпев неудачу в Синегаллии, мы можем добиться успеха в Ассизи.

Тишину нарушил скрип стульев, вздохи.

— Нужно ли что-то добавить к уже сказанному? — с вызовом вопросил Бальони.

— Да, — кивнул мессер Павано. — Как это сделать, когда и каким образом?

— В этом вы, несомненно, правы. Но поначалу… — и Бальони повернулся к графу Гвидо. — Согласны ли вы ступить на этот путь? Одним ударом избавить Италию от этого мерзавца. Спасти ваши владения от разграбления? Раздавите Чезаре Борджа, и вы лишите армию папы ее мозга и сердца. Будет положен конец покорению Романы, за которой неизбежно наступит черед всей срединной Италии. Живой, он не успокоится, не подмяв под себя Тоскану. Добраться до него непросто, после Синегаллии он стал очень осторожен. Однако в Ассизи, где он остановился на отдых, у нас есть шанс, если вы готовы попытаться его использовать.

Граф Гвидо задумчиво хмурился, но несколько лиц осветились решимостью. Были и сомневающиеся, но против выступил лишь старик дель Кампо.

— Вы предлагаете нам убийство, — ледяным тоном упрекнул он Бальони.

— И что? С каких это пор простое слово стало непреодолимым барьером для зрелых мужчин? — возразил ему Бальони.

— Одну известную мне женщину оно не остановит, — раздался звонкий голосок монны Пантазилии. Впервые она раскрыла рот, тем самым приковав к себе все взгляды. Темные глаза лихорадочно горели, щеки пылали румянцем. Общее внимание не смутило девушку. Она продолжила:

— Пока Чезаре Борджа жив, не будет мира в Италии. Спасти Солиньолу может лишь одно — смерть Чезаре Борджа.

Одобрительный гул пронесся над столом: если не слова Бальони, то красота и женственность Пантазилии убедили их. Ибо только женщина может заставить мужчин забыть о логике, чести и даже здравом смысле.

Лишь старика дель Кампо не тронуло обаяние дочери графа. Он встал, едва стих шум за столом. Повернулся к Гвидо дельи Сперанцони.

— Мой господин, — вновь ледяной тон, — согласны ли вы с тем, что только что произнесено за этим столом?

Волевое лицо графа ясно показывало, что решение принято. Голос звучал твердо.

— В данной ситуации, мессер дель Кампо, выбора у нас просто нет. Или вы думаете иначе?

Председатель совета старейшин выдержал взгляд графа, потом поклонился.

— Ответ мне ясен, — он отодвинул стул. — Позвольте мне, мой господин, удалиться до того, как вы продолжите дальнейшее обсуждение, участвовать в котором я не считаю для себя возможным.

Дель Кампо поклонился всем остальным, запахнул подбитый мехом плащ и в гордом одиночестве проследовал к двери.

Едва она закрылась за ним, побледневший от волнения Джанпаоло вскочил на ноги.

— Господин граф, этот человек не должен выйти из замка. От этого, возможно, будут зависеть наши жизни. Нужно-то совсем ничего, чтобы поставить крест на нашем замысле. У Чезаре Борджа шпионы повсюду. Найдутся они и в Солиньоле. И если дель Кампо скажет хоть слово о том, что здесь готовится, герцог уже завтра будет знать обо всем.

В наступившей тишине граф Гвидо встретился взглядом с Бальони.

— В нашем замке нет достаточно надежной темницы, где мессер дель Кампо мог бы посидеть до реализации наших планов. — А после короткой паузы граф продолжил свою мысль:

— Да и сомневаюсь я, что такая темница найдется где-то еще, — и повернулся к Сантафоре. — Разберитесь с этим.

Командир гарнизона встал и вышел вслед за дель Кампо.

Монна Пантазилия побледнела как полотно, глаза ее округлились. Она поняла, какая участь грозит старому дель Кампо, давнишнему другу отца, к которому она всегда обращалась за советом, но подавила женскую слабость, ибо не могла оспорить необходимость принимаемых мер и не подала голоса в его защиту.

А граф тем временем торжественно обратился к совету:

— Господа, оставшись за этим столом, вы подтвердили свое согласие с предложением мессера Джанпаоло.

— Вот какая мысль пришла мне в голову, — подал голос Франческо д’Альди и мгновенно завладел вниманием присутствующих. Был он ученым, покровительствовал искусствам, обладал немалыми знаниями и богатым жизненным опытом, побывал при многих королевских дворах, а один год представлял Солиньолу в Ватикане. — Меня гложет сомнение, а так ли разумно предложение месера Бальони?

В награду он получил сердитые взгляды, возгласы недовольства и пренебрежительный смешок, сорвавшийся с губ Джанпаоло. Подобная реакция не смутила Франческо д’Альди, но не успел он продолжить, как в зал вернулся Сантафора.

— Терпение, господа, — Франческо чуть улыбнулся. — У меня нет желания составить компанию дель Кампо.

Сантафора сел, мрачно усмехаясь, вопросов ему не задали, все поняли без слов.

— Говори, — разлепил губы граф. — Мы всегда готовы выслушать тебя, Франческо.

Мессер д’Альди поклонился, откашлялся.

— Мессер Джанпаоло объяснил нам, к каким последствиям для страны приведет смерть Чезаре Борджа. Тут и спорить не о чем: цель оправдывает средства. Но мы должны подумать и о другом: а как его смерть отразится на нас?

— Жертвовать собой во благо государства — святая обязанность каждого гражданина, — просипел Джанпаоло.

— Так как мессер Джанпаоло намеревается укрыться в Сиене, ему легко говорить об этом, — поддел Бальони Франческо.

Кто-то засмеялся, Бальони сердито выругался, и графу Гвидо пришлось вмешаться, чтобы успокоить его.

— Лично я полагаю, что нет нужды идти на жертвы, если, как в нашем конкретном случае, можно обойтись без них. Мы должны учитывать, что под началом Чезаре Борджа служат преданные ему капитаны: Корелла, Шипионе, делла Вольпе, можно назвать и других. Такие люди не оставят безнаказанной смерть герцога. А какой будет их месть, сейчас не скажет никто. Вполне возможно, что Солиньола перестанет существовать. Не только город, но и все его жители. В ярости своей они могут не пощадить ни женщин, ни детей, о мужчинах я и не говорю. Нельзя исключить такой исход, не правда ли, господа? — Мрачные взгляда подсказывали ему, что подобные мысли ранее не посещали присутствующих. — Вот почему я хочу внести иное предложение, которое, собственно, направлено на достижение той же цели, но лишено крайне негативных последствий для Солиньолы и, пожалуй, Ассизи. Ибо, если герцога убьют, тамошним жителям также достанется от его капитанов.

Я предлагаю взять герцога Валентино живым и держать его в заложниках, угрожая повесить, если армия осадит Солиньолу. Тем самым капитаны не будут досаждать нам, а мы отправим послов к папе. Предложим его святейшеству жизнь и свободу его сына в обмен на наши жизни и нашу свободу, а также буллу, гарантирующую нам неприсоединение к землям церкви. А чтобы его святейшество не слишком долго раздумывал, назначим крайний срок, пообещав повесить господина нашего Чезаре Борджа, если по его истечений мы не получим требуемую буллу.

— Блестящая мысль! — воскликнул Бальони.

Остальные зааплодировали.

— Дело за немногим, — добавил Франческо д’Альди, захватить герцога в плен.

— Это точно, — тяжело вздохнул мессер Павано.

— Но полагаю, хитростью нам удастся заманить его в ловушку.

— Для этого хитростью нам надо сравняться с Борджа, — пробурчал Сантафора.

Посыпались различные предложения, столь очевидные, что браться за их реализацию не имело и смысла. В бесплодной дискуссии прошли еще полчаса, но они так и не приблизились к желанному результату. Над столом повеяло отчаянием когда слово взяла монна Пантазилия.

Она медленно поднялась, высокая, стройная, в желтовато-коричневом обтягивающем стан платье. Чуть наклонилась вперед, грудь ее вздымалась и опускалась, выдавая учащенное от волнения дыхание, щеки раскраснелись, в глазах появился охотничий блеск.

— Настал час, когда будущая правительница Солиньолы должна спасти город. Тем самым я докажу мое право властвовать здесь, хотя и молю Бога, чтобы время это наступило не скоро.

Тишину крайнего изумления, упавшую на зал после столь эмоционального монолога Пантазилии, нарушил ее отец.

— Ты, Пантазилия? Да что ты можешь?

— То, на что не способен ни один из мужчин. Ибо сражаться нам надлежит не оружием, но женскими чарами.

Поднялся гвалт, запротестовали все, за исключением Бальони, которого заботило лишь одно: устранение герцога. Как это будет сделано, его не волновало.

Пантазилия подняла руку, призывая дать ей возможность продолжить, и скоро добилась своего.

— Сейчас мы говорим о спасении Солиньолы. И этого вполне достаточно, чтобы я выступила против герцога. Но за ним есть еще один должок, — она смертельно побледнела, покачнулась, на мгновение закрыла глаза. Затем, взяв себя в руки, заговорила вновь:

— Этой весной я и Пьетро Варано собирались пожениться. Но три месяца назад Пьетро Варано по приговору герцога задушили на рыночной площади в Пезаро. Я должна рассчитаться с герцогом Валентино, и жажда мести укрепит меня в осуществлении того, что под силу лишь женщине.

— Но это же опасно! — вскричал старый граф.

— Не думаю. Да и какая может грозить мне опасность? В Ассизи меня не знают, последний раз я бывала там лишь маленькой девочкой. Едва ли узнают меня и в Солиньоле, после возвращения из Мантуи я редко показывалась на улицах. И я буду осторожна. Господа, не нужно меня отговаривать. Я решила взвалить на себя тяжкую ношу спасения нашей Солиньолы, тысяч ее граждан. Как правильно указал мессер Джанпаоло, святая обязанность каждого — жертвовать собой ради государства. Обычно такого от нас не требуется. Сегодня — это насущная необходимость.

Мужчины заворчали, но вслух возражать не стали, а повернулись к отцу Пантазилии. Решение мог вынести только он. Граф глубоко задумался, обхватив голову руками.

— Но… что вы задумали? — спросил Джанлука делла Пьеве.

Незамедлительный ответ Пантазилии показал всем, что предложение ее базируется на прочном фундаменте.

— Я поеду в Ассизи в сопровождении дюжины солдат Сантафоры, переодетых крестьянами и слугами. И пока Солиньола будет противостоять Борджа, которому из-за этого придется задержаться в Ассизи. я найду способ заманить его в западню, свяжу по рукам и ногам и переправлю в Сиену, где будет ждать мессер Джанпаоло. Мессер делла Пьеве, мне потребуется ваш дом в Ассизи. Надеюсь, вы предоставите его в мое полное распоряжение?

— Предоставить вам мой дом? Предоставить его вам, нашей несравненной красавице, чтобы он стал мышеловкой, а вы — кусочком сыра, приманкой? — ужаснулся делла Пьеве. — Об этом вы меня просите?

Пантазилия потупила взор. Покраснела еще сильнее.

— Солиньола в опасности. Тысячи женщин и детей могут лишиться не только крова, но и жизни. И может ли одна женщина колебаться, — она подняла голову и яростным взором окинула сидящих за столом, — если принесенная ею маленькая жертва может осчастливить целую страну.

Вот тут заговорил старый граф. Лицо его разом осунулось.

— Она права. Это ее долг перед людьми, которыми она рождена править. Никто из нас не может предложить лучшего. Поэтому вы, делла Пьеве, отдадите Пантазилии свой дом, а ты, Сантафора, выделишь дюжину солдат.

* * *
Ассизи, сдавшийся без сопротивления, вернулся к обычной жизни, которую, впрочем, не так уж и нарушил приход Чезаре Борджа.

И пусть рушились троны, гибли правители, сменялись династии, горожане по-прежнему ели, пили, спали, воспитывали детей и занимались повседневными делами. Противники Чезаре, разумеется, покинули Ассизи, но большая часть населения обнажила головы и поклонами приветствовала того, кто взял на себя труд объединить Романью в могущественное государство, изгнав многочисленных мелких тиранов.

Половина армии Борджа осталась у стен Ассизи, вторая, под командованием Микеле да Корелла, выдвинулась вперед, на осаду Солиньолы: на предложение о сдаче граф Гвидо дельи Сперанцони ответил отказом.

Опытный полководец, Чезаре Борджа понимал, что взять Солиньолу с наскока не удастся, и предпочел не спешить, дабы избежать ненужных потерь. Кроме того, пребывая в Ассизи, он мог вести переговоры с Сиеной и Флоренцией, благо оба эти города-государства находились неподалеку. Поэтому герцог терпеливо ожидал, чего добьется Корелла, исполняя отданные ему приказы.

Герцог хотел подорвать минами стену в южной части города, на самом склоне холма. Добраться до указанного места было нелегко, мешали частые и решительные наскоки защитников, и неделю спустя стало ясно, что меньше чем за месяц брешь в стене пробить невозможно. Чезаре начал подумывать насчет бомбардировки Солиньолы, но гористый рельеф мешал эффективной стрельбе, а тратить попусту ядра и порох не имело смысла.

Упорное, но обреченное на неудачу сопротивление Солиньолы удивляло Чезаре Борджа, и он пришел к выводу, что на то есть веская, хотя и пока непонятная ему, причина. Над разгадкой этой шарады он думал постоянно, ибо Синегаллия заставила его удвоить бдительность.

Ясным февральским утром, когда уже жаркие золотые лучи солнца извещали о приближении весны, Чезаре ехал по крутой улочке, ведущей от рыночной площади, в окружении блестящей свиты: офицеры в доспехах, разодетые придворные, а рядом с Борджа, на белоснежном муле, — папский легат, кардинал Ремолино.

С шутками, смехом, а большинство в кавалькаде составляли молодые люди, одного возраста с герцогом, направлялись они в лагерь Кореллы под Солиньолой.

На площади у монастыря святой Клары им пришлось остановиться, чтобы пропустить паланкин. Несли его два мула, сопровождали два лакея и элегантный мужчина на крепком жеребце. Путь они держали к одной из улиц, ведущих к Сан-Руфино.

Кардинал что-то говорил Чезаре Борджа, а тот рассеянно оглядывался, ибо слушал не слишком внимательно. Случайно взгляд его остановился на паланкине, а уж потом он не смог отвести глаз.

Потому что в этот самый момент полог отдернулся, а всадник наклонился, чтобы указать на него, так показалось герцогу, женщине, сидевшей в паланкине. Именно ее красота приковала взгляд герцога. Подняла глаза и она, большие и серьезные, как у ребенка.

Когда же их взгляды встретились, Чезаре заметил, как в удивлении чуть разошлись ее губы, а румянец исчез с ее щек, побледневших, как мел. И отдавая должное не женщине, но ее несравненной красоте, которая в Италии ценилась едва ли не превыше всего, герцог сдернул с головы шляпу и поклонился до холки лошади.

Кардинал, оборвав монолог на полуслове, сердито нахмурился, недовольный, что его не слушают, а Борджа лишь добавил масла в огонь, спросив: «Не знаете ли, кто эта дама?»

Прелат, известный ценитель женщин, проследил за взглядом герцога. Но полог уже опустился, лишив его удовольствия лицезреть прекрасную незнакомку.

Чезаре, с улыбкой на устах, тем не менее глубоко задумался, ибо встреча эта показалась ему далеко не случайной. Во-первых, сопровождающий паланкин всадник указал женщине на него, во-вторых, она необъяснимо побледнела. С чего бы это? Герцог не припоминал, чтобы видел ее ранее, а такие лица не забывались. Так почему же один лишь его облик так повлиял на нее? Многие мужчины бледнели, представ перед ним, женщины — тоже. Но тому всегда находилась причина. В чем состояла она в данном случае?

Паланкин и его сопровождающие уже исчезли в одной из боковых улиц, но сидевшая в нем дама никак не выходила у Чезаре из головы. Он повернулся к дворянину из Ассизи, ехавшему среди придворных.

— Не могли бы вы сказать, что за всадник сопровождал паланкин? Он из Ассизи?

— Да, ваша светлость, — последовал ответ. — Это мессер Джанлука делла Пьеве.

— Делла Пьеве, — покивал герцог. — Тот самый член городского совета, что пребывал неизвестно где, когда приносилась клятва верности. Ха! Надо бы нам узнать поболе об этом господине и причинах его отсутствия. — Чезаре приподнялся на стременах и через головы окружавших его позвал: Шипионе!

Один из закованных в сталь офицеров мгновенно оказался рядом с ним.

— Вы видели паланкин и всадника рядом с ним. Это мессер Джанлука делла Пьеве. Следуй за ними, а потом сообщи мне, где живет эта женщина. С собой захвати мессера делла Пьеве. Пусть он обождет меня во дворце. Если понадобится, возьми его под стражу. Удачи тебе. Вперед, господа.

А Бальдассаре Шипионе вывалился из кавалькады и, выполняя полученный приказ, последовал за паланкином. Чезаре продолжил путь к Солиньоле, вновь и вновь задавая себе один вопрос: «Почему она побледнела?»

Ответ, знай его герцог, несомненно, польстил бы ему. Мадонна Пантазилия прибыла в Ассизи, чтобы хитростью погубить человека, которого при ней называли не иначе, как чудовищем, губителем Италии. И приготовилась увидеть жуткого урода, преждевременно состарившегося, хилого и больного. Вместо этого пред ней предстал молодой, превосходно одетый, пышущий здоровьем мужчина, красивее которого встречать ей не доводилось. И взгляд его, казалось, проник до самых глубин ее души, отчего у нее закружилась голова и гулко забилось сердце. Лишь опустив полог, она вспомнила; что он, несмотря на все свои достоинства, лютый враг ее родного города, и расправиться с ним — ее первейший долг.

Откинувшись на спинку, полузакрыв глаза, Пантазилия с улыбкой вспомнила, как зажглись глаза герцога, когда она встретилась с ним взглядом. Хороший признак, подумалось ей.

Полог паланкина чуть приподнялся.

— Мадонна, за нами следят, — прошептал Джанлука.

Улыбка Пантазилии стала шире. Все идет, как и намечалось. Об этом она и сказала делла Пьеве.

Ее улыбка и слова вызвали взрыв негодования, ибо Джанлука весь кипел еще с той ночи, когда Пантазилия решила взвалить на себя столь тяжкую ношу.

— Мадонна, — прохрипел он, — вы взялись исполнить роль Далилы.

Пантазилия уставилась на него, ибо впервые ей в глаза сказали правду, чуть побледнела, но решила разом осечь делла Пьеве.

— Вы слишком бесцеремонны мессер, — отрезала она.

Делла Пьеве, однако, не угомонился.

— Достаточно бесцеремонен, чтобы любить вас, мадонна, — прошептал он, чтобы не услышали слуги. — Поэтому я и в ужасе от того, что вы взялись за неподобающее вам занятие. Использовать свою красоту, как приманку…

— Молчать! — приказала Пантазилия столь уверенно, что делла Пьеве безропотно повиновался. А она после короткой паузы продолжила, тщательно подбирая слова:

— Вы очень смелы, — голос звучал сурово. — Мы забудем сказанное вами, мессер Джанлука, забудем все. В Ассизи я вынуждена находиться под вашей крышей, так как этого требует порученное мне дело. Но я надеюсь, мессер, что вы не будете докучать мне. Тем самым я не буду вспоминать о нанесенном мне оскорблении, а вам не придется общаться с женщиной, которую вы оскорбили.

— Мадонна, простите меня! — воскликнул делла Пьеве. — Я имел в виду совсем другое.

— Мессер Джанлука, — не без улыбки ответила Пантазилия, — откровенно говоря, мне наплевать, что вы имели в виду. Но я настоятельно прошу уважать мои желания.

— Я повинуюсь, мадонна, — Джанлука отпустил полог, и минуту спустя паланкин остановился перед его дворцом, одним из красивейших в Ассизи, расположенным неподалеку от кафедрального собора Сан-Руфино.

Надувшись, наблюдал он, как Пантазилия вышла из паланкина, опершись на плечо слуги, поспешившего заменить обычно выполняющего эту приятную повинность делла Пьеве. Последний поклонился, повернул лошадь и медленно поехал прочь, уязвленный в самое сердце, страдая от неразделенной любви. Хотя не любовь, а, скорее, честолюбие побудило его поднять глаза на высокородную графиню Солиньольскую.

Горькие думы делла Пьеве прервал позвавший его офицер на статном жеребце.

Мессер Джанлука сердито глянул на него.

— Не имею чести знать вас, мессер.

— Так давайте поправим это недоразумение, — добродушно ответил Шипионе.

— Но я не желаю знакомиться с вами, — начал грубить Джанлука.

— Однако придется. Я получил приказ применить силу в случае вашего неповиновения.

Тут зашевелилась нечистая совесть делла Пьеве. Все-таки он участвовал в заговоре. Его охватил страх.

— Это арест?

Шипионе рассмеялся.

— Отнюдь. Меня послали сопровождать вас, более ничего.

— Куда?

— Во дворец, где расположился его светлость герцог Валентино. Он желает, чтобы вы объяснили ваше отсутствие в городском совете, когда его члены присягали ему на верность.

Джанлука взглянул на обветренное лицо офицера, не прочел на нем ничего, кроме дружелюбия, собрал волю в кулак и отбросил все сомнения. По пути он попытался разговорить капитана, чтобы выудить из него какие-либо важные сведения, но Шипионе отвечал односложно, отчего в душе делла Пьеве вновь пробудился страх.


Не лучше обстояло дело и во дворце. Более двух часов пришлось ему провести в приемной, ожидая возвращения герцога. Напрасно умолял он отпустить его, клянясь всеми святыми, что обязательно вернется. Ему лишь предлагали набраться терпения, и делла Пьеве уже посчитал себя узником. Бальони. вспомнил он, говорил, что у Борджа шпионы повсюду, так что оставалось готовиться к самому худшему. И страхи эти полностью вытеснили мысли о Пантазилии: до честолюбия ли, когда речь заходит о жизни и смерти.

Когда же пытка неопределенностью стала вконец невыносимой, и делла Пьеве уже било мелкой дрожью в стылой приемной то ли от страха, то ли от холода, появившийся паж возвестил, что герцог его ждет. Трудно сказать, сознательно ли Борджа так долго держал делла Пьеве в подвешенном состоянии, ради того чтобы страх размягчил его душу, как жар горна размягчает железо. И хитроумный герцог нашел действенный способ сломить волю влиятельного в Ассизи дворянина, отказавшегося, в отличие от остальных членов городского совета, принести ему клятву верности. Во всяком случае, перед Борджа делла Пьеве предстал разбитым морально и физически.

Его ввели в мрачный зал. Свет проникал в него лишь через оконные проемы, стены украшало множество стоящих на задних лапах львов, красных на желтом фоне, как в гербе Ассизи. И тут царил жуткий холод, несмотря на разожженный камин. У камина группой стояли офицеры и придворные, беседовали, смеялись. Но с появлением Джанлуки все разговоры стихли, смех прекратился, так что встретившая его тишина, сопровождаемая пренебрежительными улыбками да пожатием плеч, отнюдь не приободрили делла Пьеве.

Он дошел до середины зала и остановился в нерешительности. Тогда же от группы у камина отделилась высокая фигура герцога. Одет он был в черное, лишь камзол блистал золотыми арабесками, вышитыми столь искусно, что на расстоянии Джанлуке показалось, будто на Борджа — панцирь.

Чезаре приблизился с суровым лицом, пальцы его перебирали бороду, глаза раздумчиво разглядывали пришельца.

— Неделю я ждал вашего появления, мессер делла Пьеве, — холодно начал он. — Потом почувствовал, что могу лишиться удовольствия лицезреть вас, и послал за вами, — и замолчал, ожидая объяснений.

Но делла Пьеве молчал, онемевший от пристального взгляда герцога, взглядов сгрудившихся у камина придворных и офицеров.

Чезаре и раньше хотел выяснить, чем вызван отказ делла Пьеве дать клятву верности. Вступил ли тот на тропу войны или просто отказывается иметь с ним какие-либо дела. А потому он заранее попросил предоставить ему соответствующую информацию.

Так что на момент встречи герцог уже знал, что Джанлука делла Пьеве покинул Ассизи накануне его вступления в город, а вернулся днем позже в сопровождении красавицы, вроде бы родственницы. Женщина эта поселилась в его дворце, относились к ней с исключительным почтением.

Более ничего выяснить не удалось. И едва ли у герцога зародились бы какие-то подозрения, если б делла Пьеве присоединился к остальным членам городского совета. Сопоставив неподчинение дворянина из Ассизи с внезапной бледностью дамы в паланкине, его светлость прямо на площади у монастыря святой Клары решил, что делла Пьеве следует заняться вплотную. И теперь тот стоял с видом побитой собаки, словно подтверждая, что герцог не ошибся в своих предположениях касательно его вины.

Поскольку делла Пьеве продолжал молчать, вновь заговорил Борджа.

— Вы — член совета Ассизи, однако я не видел вас среди тех, кто приносил мне клятву верности в прошедшее воскресенье. Я хотел бы знать причину вашего отсутствия.

— Я… в это время меня не было в Ассизи, ваша светлость, — к делла Пьеве вернулся-таки дар речи.

— Ага! Но тогда извольте сообщить нам, где же вы были? — Тон герцога ясно указывал, что местонахождение делла Пьеве в этот злосчастный день и так не составляет для него секрета. Еще более убедила в этом Джанлуку следующая фраза Борджа:

— Меня не удивляет, что вы мнетесь с ответом, — герцог, несомненно, знал обо всем.

— Мой господин, — промямлил делла Пьеве, — граф Гвидо — лучший друг отца. Мы ему многим обязаны.

Ухватив крупицу новой информации, Чезаре тут же развил успех.

— У меня не вызывает возражений ваша поездка в Солиньолу, — Джанлука не мог и подумать, что сам, мгновением раньше, сообщил Борджа об этой поездке. — И ваши отношения с графом Гвидо меня не касаются. Недоволен я лишь мотивами, заставившими вас искать встречи с ним.

Чезаре выстрелил наугад, но попал в самое яблочко. Джанлука обмер. Герцог прознал обо всем!

— Мой господин, клянусь небом, по своей воле я не стал бы участвовать в том, что затеяла Солиньола.

Однако! То есть в Солиньоле что-то замыслили и теперь перешли к практическому осуществлению своего плана! Делла Пьеве уехал из Ассизи один, а вернулся с женщиной, женщиной в паланкине, при виде его побледневшей, как мел. Несомненно, она из Солиньолы. Оставалось лишь установить, кто же она такая.

— Но могу ли я вам поверить? — вкрадчиво спросил Борджа.

Делла Пьеве сжал руки в кулаки.

— Разумеется, мне нечем доказать свою правоту, — печально признался он.

— Можете, мессер, — строго осадил его Борджа. — Есть у вас такая возможность. Ваша откровенность убедит меня в вашей честности. Однако вы всеми силами стараетесь ничего мне не сказать, — глаза его сузились, тон переменился. Вновь он заговорил, словно уже знал обо всем:

— Даже о женщине, которую привезли из Солиньолы.

Ассизиец отпрянул, словно от удара. Ему и в голову не пришло, что выводы свои герцог строит не на фактическом материале, а на умозаключениях, основанных на его же словах. То есть этот человек, тысячеглазый, словно Аргус, конечно же знает, кого именно привез он из Солиньолы.

Но делла Пьеве предпринял еще одну попытку уйти от прямого ответа.

— Ваша светлость, вам и так все известно. Стоит ли спрашивать меня?

— Моя цель — испытать вашу честность, — последовал ответ.

Что ж, Джанлуке пришлось говорить правду, пусть и не всю, ибо выдать заговорщиков у него не поворачивался язык. Так что ему оставалось лишь молить Бога, чтобы шпионы Чезаре не прознали о том, что говорилось на совете у графа Гвидо.

— Ваша светлость, граф Гвидо, решив защищать Солиньолу, не мог не принять мер по обеспечению безопасности собственной дочери. И решил увезти ее из осажденного города. Я предоставил свой дом в ее распоряжение. Сама видите, я с вами абсолютно честен. Как я уже говорил, наша семья многим обязана старому графу. Мог ли я отказать ему в просьбе приютить дочь?

Чезаре Борджа смотрел на него с непроницаемым лицом.

Вот оно как! Эта женщина — дочь графа Гвидо. Да, весьма ценная информация. Но чтобы дочь графа искала убежища в Ассизи, в лагере врага, это, конечно, неуклюжая ложь. Значит, причина ее приезда в другом. В чем именно, говорить Джанлуке ой как не хочется.

Логика вышеуказанных рассуждений не вызывала сомнений у герцога, и потому он пожал плечами и пренебрежительно рассмеялся.

— Такова, значит, ваша честность? Так-то доказываете, что вы мне не враг?

— Это правда, мой господин.

— А я говорю, ложь, — впервые Борджа возвысил голос. — Я слишком хорошо информирован, мессер, чтобы меня провели на мякине, — затем продолжил, уже спокойнее:

— Вы испытываете мое терпение, мессер делла Пьеве. И если вы об этом забыли, позвольте напомнить, что отсюда мы можем пройти к дыбе и палачу. Уж там-то от вас добьются правды.

Угроза герцога ужаснула Джанлуку. Но, собрав волю в кулак, он смело глянул в глаза Борджа, поддерживаемый храбростью отчаяния.

— Ни палач, ни дыба более не выжмут из меня ни единого слова. Потому что мне нечего добавить.

Чезаре молча сверлил его взглядом. Он не был сторонником пыток, прибегая к ним лишь по необходимости. Выяснил он уже многое, остальное не составляло труда вызнать и без дыбы. Он медленно кивнул.

— Значит, вам больше нечего мне сказать? Двусмысленная фраза, мессер. Но, думаю, я понял, что вы имели в виду.

Герцог повернулся к стоящим у камина среди них был и Шипионе, и позвал капитана.

— Бальдассаре, мессера делла Пьеве посадить под арест. Охранять его поручи людям, которым ты доверяешь. Ему запрещено общаться с кем бы то ни было.

Чезаре не мог допустить, чтобы Пантазилия узнала о его разговоре с делла Пьеве: в этом случае вся по крупицам добытая информация становилась абсолютно бесполезной. И он так бы и не выяснил истинную цель приезда в Ассизи дочери графа Гвидо.

Загадка эта в немалой степени занимала Борджа. В тот же вечер он вызвал к себе Агабито Герарди, своего умницу-секретаря. И Агабито, по натуре добрый и незлобивый, без колебания предложил пытку,как единственное средство вызнать то, что еще скрывал делла Пьеве.

— Прибегнуть к пытке мы всегда успеем, — покачал головой Борджа, — но пока с этим можно обождать. На лице этого парня я прочитал готовность принять мучительную смерть, но промолчать. Полагаю, он любит дочь графа Гвидо, отсюда и его упорство. Но я никак не возьму в толк, что привело ее сюда. Клянусь богом, даже хитроумный флорентийский секретарь Макиавелли едва ли раскусил бы этот орешек.

В тот же самый час монна Пантазилия дельи Сперанцони давала наказ одному из своих верных слуг, юноше по имени Джованни. До сегодняшнего утра она не могла найти реального пути для воплощения в жизнь ее замысла, ибо делла Пьеве крепко подвел ее Поначалу-то они хотели, чтобы тот втерся в доверие к герцогу и представил ее как свою родственницу, Эуфемию Брасси из Сполето. Но делла Пьеве наотрез отказался.

Но теперь, когда она увидела-таки Борджа, почувствовала, сколь сильное произвела на него впечатление, ей стало ясно, что делать дальше. Не откладывая, она развернула деятельную подготовку к завтрашнему дню, для чего ей и понадобился Джованни.

Наутро потеплело, в синем небе сияло солнце, словно февраль уступил место апрелю. С юга дул легкий ветерок, под яркими лучами блестели бурные воды Тешио

Именно там, у брода, под самыми стенами Ассизи, и увидел Пантазилию Чезаре Борджа, возвращавшийся с полудюжиной дворян из ранней поездки в лагерь у Солиньолы.

Пантазилия сидела, одинокая и покинутая, привалившись спиной к большому серому валуну, наполовину скрывавшему ее, так что Чезаре заметил девушку, лишь поравнявшись с ней. В то утро она надела желтовато-коричневое платье, в котором была и на совете у графа Гвидо. Низкий вырез подчеркивал совершенство ее шеи. Ветер играл ее распущенными волосами.

На лугу, чуть в стороне, пасся оседланный мул.

При виде Пантазилии Борджа мгновенно спрыгнул на землю, и, пока шагал к ней, с шапочкой в руке, с блестящими на солнце длинными каштановыми волосами, она могла насладиться легкостью его походки и красотой фигуры.

Ее Чезаре узнал с первого взгляда, этого же взгляда хватило ему, чтобы понять, что тут произошло, случайно или умышленно. Но в любом случае, его порадовала возможность сойтись с Пантазилией лицом к лицу.

Чезаре глубоко поклонился. На нее смотрели глаза, прекраснее которых видеть ей еще не доводилось. Сердце ее не могло устоять перед красавцем-мужчиной, и впервые в Пантазилии пробудилась совесть. Но то длилось лишь мгновение. Холодный рассудок вновь одержал вверх, не давая воли эмоциям.

— Вы ушиблись, мадонна, — мелодичный голос Борджа обволакивал. — Негодный мул сбросил вас на землю. Позвольте мне помочь вам.

Пантазилия улыбнулась в ответ, но даже & улыбке рот ее перекосился от боли.

— Лодыжка, — и она положила руку на ушибленное место.

— Ее надо завязать, — Борджа начал развязывать шарф.

— Нет, нет! — в откровенном испуге вскрикнула Пантазилия, и чуткие уши герцога его уловили. — Этим займутся мои женщины, дома. Я живу рядом.

— Поверьте мне, — настаивал герцог, — ногу надо затянуть тотчас же.

Под его взглядом Пантазилия покраснела. Вроде бы из девичьей скромности.

— Умоляю вас, не причиняйте мне боль своей настойчивостью, — и Борджа, соглашаясь играть роль в написанной ею пьесе, смиренно опустил глаза и печально пожал плечами, сожалея о необъяснимом упрямстве девушки.

— Мой мул переходил реку вброд, — продолжила Пантазилия, — поскользнулся на этих камнях, выходя из воды, упал передними ногами на колени, и я слетела на землю.

Чезаре изобразил озабоченность.

— Неблагодарное животное. Сбросить такую очаровательную ношу! Вам не следовало ехать одной, мадонна.

— Обычно меня кто-то сопровождает. Но в такое утро в душе моей запела весна, и я возжаждала свободы.

— Опасная жажда, — заметил герцог. — Многих отправила она в мир иной. Как же вы не подумали о солдатне армии Борджа, наводнившей окрестности.

— А почему я должна их бояться? — глаза Пантазилии широко раскрылись, выражая крайнее изумление. — Вы, к примеру, тоже служите в этой армии, не так ли? Так мне бояться и вас?

— О, мадонна, теперь вы наполнили мою душу страхом.

— Я? — губы ее чуть разошлись в улыбке.

— Страхом за свободу, которую вы так высоко цените, как, впрочем, и я. А может ли мужчина считать себя свободным, встретившись с вашим взглядом? С того самого мгновения он становится бессловесным рабом.

Пантазилия рассмеялась.

— О, да вы, я вижу, придворный. А я приняла вас за солдата.

— Здесь я придворный, мадонна, — Борджа вновь поклонился. — А в любом другом месте — герцог.

Он наблюдал, как она изображает изумление, сменившееся столь же поддельным смущением.

— Герцог… вы?

— Ваш раб, мадонна.

— Мой господин, я вела себя так, словно у меня нет глаз. Господь в это утро лишил меня разума. Могу представить себе, что вы обо мне подумали.

Чезаре посмотрел на нее, вздохнул.

— Мадонна, жизнь слишком коротка. Ее не хватит, чтобы рассказать вам об этом.

Пантазилия покраснела под его пламенным взглядом. Пусть Борджа и подозревал ее, но находил, как и большинство мужчин, неотразимой. И его восхищение читалось во взгляде, как в открытой книге.

— Мы забыли про мою бедную ногу, ваша светлость, — напомнила Пантазилия. — И я задерживаю вас. Не мог бы один из ваших дворян помочь мне?

— Нет, этого права я не уступлю никому. Но попрошу их привести вашего мула, — герцог повернулся, и короткий приказ послал дворян вдогонку за мирно пасущимся мулом. — Вы сможете встать с моей помощью?

— Думаю, да.

Герцог наклонился и согнул руку. Но Пантазилия вжалась спиной в валун.

— Ваша светлость, — смущенно пробормотала она. — Слишком большая честь. Прошу вас, позовите кого-нибудь из вашей свиты.

— Никто не получит моего разрешения помочь вам, — со смехом ответил герцог и вновь настойчиво предложил ей руку.

— Вы такой властный… как я могу не подчиниться? — Пантазилия оперлась о руку Борджа, встала на здоровую ногу, затем потеряла равновесие и, вскрикнув, навалилась на герцога.

Он мгновенно ухватил девушку за талию, волосы ее коснулись его щеки, он ощутил тонкий аромат ее духов. Пантазилия начала извиняться, но герцог, улыбаясь, молчал, пока не подвели мула. Так же молча он поднял ее на руки, словно ребенка, и усадил в седло. Сила его удивила Пантазилию, как удивляла многих других, правда, в иных ситуациях.

Усаживая Пантазилию, герцог успел искоса глянуть на передние ноги мула. Как он и ожидал, ни грязи, ни царапин на них не оказалось. То есть и лодыжка девушки не нуждалась в лечении. С легкой улыбкой герцог повернулся и вскочил на своего жеребца. Затем, подъехав вплотную, правой рукой взялся за узду мула. Один из дворян, по приказу герцога, пристроился с другой стороны.

— Теперь, мадонна, вы в полной безопасности, — заверил он Пантазилию. — Вперед!

Они спустились к реке, вброд переправились на противоположный берег и поскакали в Ассизи. В завязавшейся легкой беседе Пантазилия не раз одаривала герцога взглядами, свидетельствующими о том, что она благосклонно принимает его комплименты и рада такой компании. Миновав ворота, Борджа спросил, куда они должны ее проводить.

— К дому моего родственника, мессера Джанлуки делла Пьеве, рядом с Сан-Руфино.

Ее родственника! Опять ложь, отметил Борджа. Так как же она назовет себя, подумал он и, не откладывая, прямо спросил об этом.

Пантазилия не замедлила с ответом.

— Я — Эуфемия Брасси из Сполето, верная подданная вашей светлости.

Герцог никак не прокомментировал ее слова, но широко улыбнулся, словно убеждая ее, что Джанпаоло Бальони переоценил его проницательность.

Они расстались у дверей дворца делла Пьеве. Напоследок герцог пообещал, что пришлет своего врача, Тореллу, чтобы тот посмотрел ее ногу. И в душе посмеялся, увидев мелькнувший в ее глазах страх. Но Пантазилия умолила его не беспокоить доктора, ибо не сомневалась, что все пройдет и так, если этот день она проведет в постели. И очень обрадовалась, когда герцог согласился.

Вернувшись к себе, Борджа сразу же послал за Агабито Герарди и рассказал об утреннем приключении.

— Итак, Агабито, — подвел он итог, — дочь Гвидо дельи Сперанцони, Пантазилия, пребывает в Ассизи под именем Эуфемии Брасси из Сполето, родственницы делла Пьеве. Она попыталась привлечь мое внимание и разбудить интерес к себе. Ты можешь решить эту задачку?

Круглое лицо Агабито осталось невозмутимо спокойным.

— Все очень просто. Она — приманка в той западне, что расставили для вас.

— Об этом Агабито, я тебе сказал и сам. Но я хочу знать, что это за западня? Нет ли у тебя каких-либо предложений?

— Дело слишком серьезное, чтобы полагаться на догадки, — ответил секретарь. — Но я посмею посоветовать вам, ваша светлость, отныне выезжать из дворца вооруженным и не появляться близ дома, где она поселилась, без надежной охраны.

Чезаре распахнул камзол, чтобы Агабито увидел тусклый блеск стальной кольчуги.

— Я вооружен. Что же касается второй части твоего совета… — он пожал плечами. — Можно устроить все так, что в западню попадут те, кто ее расставляет. Не мне напоминать тебе, что произошло в Синегаллии.

— В тот раз, ваша светлость, вы точно знали, что вас ждет.

Жестокая улыбка искривила губы Чезаре Борджа.

— А рассказал об этом под пыткой мессер Рамиро де Лоркуа. Распорядись приготовить внизу дыбу, и пусть палач с помощниками ожидает моих указаний.

Агабито удалился, а герцог занялся насущными делами. В тот вечер он отужинал поздно, а потом, отпустив придворных, заперся с Агабито и писарями, готовя письма в Рим и Флоренцию, которые тут же увезли курьеры.

Ближе к полуночи герцог осведомился у Агабито, все ли готово к допросу делла Пьеве. Но не успел секретарь ответить, как открылась дверь, и к ним поспешил паж.

— Что такое? — нахмурился Борджа.

— Солдаты из лагеря под Солиньолой, ваша светлость. С пленным.

Брови герцога удивленно поднялись.

— Впустите их.

Два солдата ввели молодого парня в крестьянской одежде, со связанными за спиной руками. С ними вошел молоденький офицер, к которому и обратился Борджа.

— В чем дело?

Офицер отдал честь.

— Ваша светлость, час назад мы схватили этого человека под стенами Солиньолы. Ему удалось обмануть бдительность наших часовых, и он уже миновал посты, но из-под ноги выскочил камень, и мы сумели задержать его. При нем зашифрованное письмо. Дон Микеле не смог выяснить у него, что это за письмо и кому оно адресовано.

И протянул Борджа маленький бумажный квадратик с уже сломанной печатью. Герцог взял письмо, посмотрел на непонятные значки, печать, наконец поднес бумагу к носу и понюхал. Запах напомнил ему женщину в платье с глубоким. вырезом. Тот самый запах он вдыхал этим утром в те короткие мгновения, когда Пантазилия прижималась к его груди.

Герцог шагнул к пойманному крестьянину, всмотрелся в. его бесстрастное лицо.

— В который час мадонна Пантазилия делла Сперанцони отправила тебя с этим посланием?

Лицо крестьянина перекосила гримаса страха. Он отпрянул от герцога, глаза его широко раскрылись.

— Выходит, люди говорят о вас правду! — возбужденно воскликнул он.

— Редко, мой друг, поверь мне, очень редко, — герцог улыбнулся. — А что ты слышал?

— Что вы продали душу дьяволу.

Герцог покивал.

— Пожалуй, правды в этом не больше, чем во всем остальном, что говорится обо мне, — он повернулся к офицеру. — Посадить его под строгий арест, — и добавил уже юноше:

— Бояться тебе нечего. Никто не причинит тебе вреда, а под замком ты пробудешь не больше недели.

Увели юношу в слезах. Он до смерти перепугался за свою госпожу, убедившись на собственном опыте, что от ужасного герцога ничего не скроешь.

Чезаре передал тайное послание Агабито.

— Расшифруй мне его.

— Но я же не знаю шифра! — воскликнул секретарь.

— А что тут знать? Ключ перед тобой. Последнее слово состоит из десяти значков, второй и пятый и соответственно, седьмой и девятый одинаковые. Допустим, слово это — Пантазилия. Надеюсь, это упростит твой труд.

Агабито молча поклонился, сел за стол, пододвинул к себе перо, чернила, чистый лист бумаги. Чезаре же зашагал по залу.

Скоро секретарь поднялся и протянул герцогу расшифрованное письмо.

Сегодня утром мне удалось привлечь его внимание, и я очень довольна тем, как складываются наши отношения. Надеюсь, что возможность исполнить наш замысел откроется через несколько дней. Я готовлюсь. Но поспешать буду медленно, чтобы не спугнуть его.

Пантазилия.

Прочитав письмо, Чезаре поднес листок к пламени свечи, превратив в горстку пепла.

— Оно не сообщает нам ничего нового. Но подтверждает уже известное. Агабито, поправь печать и найди способ доставить письмо графу Гвидо. Пошли кого-либо из моих людей. Пусть он скажет, что настоящего посыльного ранило, а он согласился доставить письмо в надежде на вознаграждение.

И позаботься, чтобы Корелла больше не перехватывал посыльных. Тем более что в этом случае у него будет меньше хлопот с земляными работами. У защитников Солиньолы сложится впечатление, что направленный против меня заговор развивается успешно, а посему они не будут проявлять особой активности. А теперь займемся делла Пьеве. Пошли за ним.

Джанлука делла Пьеве находился не в подземелье, но в одной из спален дворца. Почивал на мягкой кровати, вкусно ел, охрана относилась к нему с должным уважением. Так что нет нужды удивляться, что в ночь допроса он сладко спал.

Его грубо потрясли за плечо, и, открыв глаза, Джанлука увидел четырех вооруженных солдат, мрачных и суровых в свете факела, который держал один из них.

— Вы пойдете с нами, — объяснил их появление мужчина, чья тяжелая рука вырвала делла Пьеве из объятий Морфея.

Делла Пьеве сел, сердце его билось, как барабан.

— Что такое? Куда я должен идти? — спросил он.

— С нами, мессер, — последовал короткий ответ.

Бедолага переводил взгляд с одного бородатого лица на другое, затем, отбросив одеяло, вылез из постели. Солдат набросил ему на плечи плащ.

— Пошли.

— Но моя одежда? Как я могу пойти раздетым?

— Она вам не понадобится, мессер. Пошли.

Оцепенев от страха, в полной уверенности, что пришел его последний час, Джанлука, окруженный солдатами, босиком проследовал по длинным ледяным коридорам, темной лестнице и оказался в зале, в котором накануне говорил с герцогом.

Герцог подготовился к новой встрече, ибо рассчитывал нагнать страху на делла Пьеве, дабы получить необходимые ему сведения, не прибегая к пытке.

Затянутый в черное стол у стены. За ним — мужчина, также весь в черном, по виду монах. Справа и слева от него писари, с перьями, чернилами, бумагой. Лишь два канделябра, с шестью свечами каждый, на столе. Так что большая часть зала тонула в глубоком мраке.

В дальнем конце на трехногой металлической подставке стояла жаровня, полная раскаленных докрасна углей. Тут Джанлука содрогнулся: он увидел деревянные ручки каких-то инструментов, воткнутых в угли.

Напротив черного стола с блоков, едва видимых в темноте, свисали толстые веревки. Дыба, понял Джанлука. Под веревками переминались с ноги на ногу два мускулистых мужика в кожаных безрукавках на голое тело.

Между дыбой и столом, в наиболее освещенном месте, стоял Чезаре Борджа в красном халате, засунув большие пальцы рук за шелковый пояс, в красной же шапочке на голове. Глаза его с грустью смотрели на делла Пьеве.

Молодой ассизиец обмер. Теперь-то он понимал, с какой целью его выволокли из кровати. Глубоко вздохнул, чтобы хоть как-то умерить биение сердца, рвущегося из груди. Было попятился, но затянутая в кожу рука солдата остановила его.

Полная тишина, никто не произнес ни слова, холод, мрак, выставленные на показ орудия пыток, что ж, герцогу удалось добиться желаемого — душа делла Пьеве ушла в пятки. А по знаку Борджа помощники палача сменили солдат, которые отдали честь, повернулись и покинули зал.

А Джанлуку подвели к столу и поставили перед мужчиной в черном.

— Мессер Джанлука делла Пьеве, — ледяной голос нарушил тишину, — вы обвиняетесь в участии в заговоре графа Гвидо дельи Сперанцони, правителя Солиньолы, направленном против его светлости Чезаре Борджа, герцога Валентино и Романьи. Здесь, в Ассизи, вы готовили покушение на жизнь его светлости и посему заслуживаете смерти. Но вы заслуживаете и большего наказания, ибо его светлость — главнокомандующий армии святой церкви и воюет он во славу святого престола. То есть выступили вы не только против его светлости, но и против Бога и его посланника на земле, папы римского. Но его светлость во имя Господа нашего готов вас простить при условии вашего чистосердечного признания.

Голос смолк, но эхо все еще отдавалось под сводчатым потолком. Голова Джанлуки упала.

— Оглянись, — вновь загремел голос, — и ты увидишь, что у нас есть средства развязать тебе язык, если ты заупрямишься.

Но Джанлука не оглянулся. Он и так знал, что находится у него за спиной. По телу его пробежала дрожь. Но он продолжал молчать.

По знаку ведущего допрос с плеч Джанлуки сорвали плащ, оставив его в одной ночной рубашке. Сильные руки схватили его, развернули и потащили к дыбе. Делла Пьеве попытался вырваться.

— Нет, нет! — взмолился он.

Внезапно Борджа подал голос.

— Подождите! — и заступил им путь.

Помощники палача тут же отпустили Джанлуку и отступили, оставив его лицом к лицу с герцогом.

— Мессер делла Пьеве, — Борджа положил руку на плечо ассизийца, — подумайте, на что вы идете, что вас ждет. Наверное, вы чего-то недопонимаете. Вы же знаете, что делает с человеком дыба. Наверное, видели, как она вырывает руки из плеч.

И его пальцы стиснули плечо Джанлуки, да так, что тот вскрикнул от боли. А герцог ослабил хватку и улыбнулся.

— Вы же не из тех, кто может выдержать пытку. Гарантирую вам, в конце концов вы заговорите. Но что, по-вашему, за этим последует? Ваше освобождение? Отнюдь. Едва веревки дыбы стянут ваши запястья, участь вашу будет определять закон. А закон, заставив вас говорить на дыбе, затем обречет на вечное молчание. Подумайте об этом. С дыбы вам останется лишь один путь — на виселицу. Вы молоды, жизнь может многое вам предложить, а молчание ваше не принесет пользы, как и ваши слова не предадут никого из тех, кто еще не предан. Так что принесенная вами жертва будет напрасной.

Лицо Джанлуки посерело, глаза затравленно смотрели на Борджа.

— Если бы… если бы я мог в это поверить! — пробормотал он.

— Убедить вас не составит для меня никакого труда/ Тем самым я могу и показать, что ничуть не заинтересован в вашей смерти. Наоборот, пытаюсь вас спасти.

Мадонна Пантазилия дельи Сперанцони уже раскинула сеть, в которой мне суждено запутаться. Утром она привлекла к себе мое внимание. Вечером отправила письмо отцу, в котором сообщала об удачном начале. Она полагает, что не пройдет и недели, как я окажусь у нее в руках.

Зная все это, едва ли я попаду в расставленную ими ловушку. Что же такого существенного к уже известному нам можете вы добавить, раз предпочитаете молчать даже под угрозой пытки?

Джанлуку передернуло.

— Что я могу добавить? Вы и так знаете больше меня. А может, вы хотите использовать мои показания против мадонны Пантазилии? — неожиданно осенило делла Пьеве.

— Доказательств ее вины у меня хватает и без этого. Хотя бы письмо, посланное ею отцу. Лишь оно одно обрекает ее на казнь. Нет, нет. От вас мне нужно другое. Меня интересует суть их замысла. Какую ловушку приготовили они мне? Вы, я думаю, понимаете, что в сложившейся ситуации ваши слова уже не принесут вреда ни графу Гвидо, ни его дочери.

— Но… если это все…

— Истинно так, — кивнул Чезаре. — Сущий пустяк. Выбор ваш. Можете предпочесть дыбу. Возможно ли с моей стороны большее великодушие? Скажете, о чем я прошу, и вас отведут в вашу комнату. Там вы пробудете до взятия Солиньолы, это лишь мера предосторожности, а затем обретете свободу. Будете молчать… — герцог пожал плечами и указал на серые веревки.

На том все и кончилось. Делла Пьеве осознал, что упорствовать без толку. Жертвуя собой, он ничего не добьется. Да, и стоит ли отдавать жизнь ради женщины, которая посмеялась над его любовью и использовала, помыкала им, как жалким простолюдином. И он выложил герцогу ту малость, которую желал знать его светлость: мадонна Пантазилия прибыла в Ассизи, чтобы завлечь его в свои объятия, а затем похитить и вывезти в Сиену.

На следующий день, в одиннадцать утра, ко дворцу делла Пьеве прибыл паж герцога. Он принес письмо, написанное лично Борджа, в котором тот смиренно просил разрешения навестить монну Эуфемию Брасси и справиться о ее здоровье.

Когда Пантазилия читала письмо, глаза ее радостно сверкали. Все складывалось как нельзя лучше. Удача наконец-то отвернулась от Борджа, оставив его один на один с врагами.

Разрешение посетить ее герцог получил без промедления и несколько часов спустя, оставив свиту на площади перед дворцом, вошел к ней один.

В великолепном наряде, как и должно кавалеру, ухаживающему за благородной дамой. Расшитый золотом камзол, один чулок белоснежный, второй небесно-голубой. Пояс и ножны сверкали драгоценными камнями.


Пантазилия приняла его в зале, окна которого выходили на садовые террасы. Мозаичный пол устилали восточные ковры. Стены украшали дорогие гобелены. На столике черного дерева лежали книги, соседствуя с лютней и статуэтками из слоновой кости. Две женщины у камина вышивали напрестольную пелену, а сама мадонна возлежала на низкой кушетке.

При его появлении она попыталась подняться, но герцог опередил ее. Быстро пересек зал, умоляя не вставать с кушетки, дабы поберечь ушибленную ногу. Пантазилия особо и не спорила, с улыбкой приняв прежнюю позу.

Вся в белом, с волосами, забранными в золотую сеточку с большим, с фасолину, сапфиром, украшавшим ее лоб.

Одна из женщин поспешила принести низенькую скамеечку с ножками в форме львиных лап, из чистого серебра. Герцог сел, справился, как лодыжка мадонны, получил успокаивающий ответ: на следующий день, полагала она, больная нога уже сможет выдержать тяжесть ее тела.

Разговор продолжался недолго, пересыпанный с его стороны намеками на те глубокие чувства, что она разбудила в нем. Обычная придворная говорильня, обмен тонкими уколами, в котором мадонна Эуфемия Брасси показала себя далеко не новичком.

Отдавая себе отчет, что встреча эта — не более чем этап реализации намеченного плана, Пантазилия, однако, не могла остаться равнодушной к красоте и обаянию Борджа, и его жаркие взгляды, мелодичный голос находили отклик в ее душе.

И, откланявшись, Борджа оставил девушку в глубокой задумчивости.

Наутро он вернулся, то же повторилось днем позже, и каждый раз свита ожидала его перед дворцом. Начатая герцогом игра все более затягивала его. Он смаковал новые ощущения, доступные лишь теперь, когда он намеренно совал голову в львиную пасть. Охотиться за охотниками, обманывать обманщиков, все это было для него не внове, но присутствие женщины придавало происходящему особую остроту.

Появившись во дворце делла Пьеве в третий раз, герцог застал Пантазилию одну: женщин она отослала до его прихода. Гадая, что принесет ему новый поворот в игре, герцог упал на колено и, поднеся надушенную руку к губам, поблагодарил ее за этот знак благосклонности. Но лицо девушки посуровело, и впервые она удивила Борджа.

— Господин мой, вы не так меня поняли. Я отпустила женщин, полагая, что вы предпочтете услышать сказанное мною без свидетелей. Господин мой, я прошу вас больше не приходить ко мне.

Слова Пантазилии поразили герцога до такой степени, что он позволил своим чувствам прорваться наружу. Но Пантазилия истолковала внезапное изменение в нем как досаду.

— Больше не приходить к вам! — вскричал герцог, еще более убеждая Пантазилию в собственной правоте. — За что же такая немилость? На коленях прошу у ваших ног, скажите, чтобы я мог загладить свою вину.

Она покачала головой, ответила с грустью в глазах.

— Вины вашей тут нет, господин мой. Поднимитесь, умоляю вас.

— Не поднимусь, пока не узнаю, в чем согрешил, — на Пантазилию герцог смотрел, словно смиреннейший из верующих — на божество.

— Нет за вами греха, господин мой. Дело в том… — она смолкла, на щеках затеплился румянец. — Я… я должна заботиться о своем честном имени. Пожалейте меня, ваша светлость. Теперь, когда ваша свита каждый день ожидает вас на площади перед моим домом, обо мне судачат на всех углах. Вы, должно быть, знаете, как Ассизи падок на сплетни.

Тут-то герцог понял, сколь дьявольски тонко плела свою сеть эта очаровательная девушка.

— И это все? — он изобразил на лице изумление. — Другой причины нет?

— А разве может быть другая причина? — Пантазилия отвела взгляд.

— Так все легко поправить. Я буду приезжать один.

Она словно задумалась, затем снова покачала головой.

— Не надо, господин мой. Этим беде не помочь. Люди увидят вас входящим в дом. Можно представить себе, что они насочиняют.

Герцог вскочил, положил руку ей на плечо. Почувствовал, как задрожало от прикосновения ее тело.

— Так ли это важно, что они говорят?

— Для вас — нет, господин мой. Но подумайте обо мне. Если на девичье имя ляжет тень скандала… — она не договорила.

— Но есть другой путь — через сад. Там никто меня не увидит. Дайте мне ключ от калитки, Эуфемия.

Пристально наблюдал Борджа за лицом девушки и, увидев желаемое, отпустил ее плечо. Про себя улыбнулся. Отважный завоеватель, удачливый полководец, он же — влюбленный болван, ломящийся в расставленную для него западню. Вот о чем, несомненно, думала она, торжествуя, заранее уверенная в успехе своей стратегии.

— Мой господин, — голос Эуфемии дрожал. — Я… я не решусь.

Словесная перепалка уже наскучила Борджа. И мгновенно тон его изменился.

— Пусть будет так. Более я не приду к вам.

Девушку обуял ужас. Ее черные глаза наполнились тревогой. Но ему осталось лишь восхититься проворностью, с которой Пантазилия вновь обрела ускользающий от нее контроль над ситуацией.

— Мой господин, вы сердитесь на меня, — она опустила голову, едва слышно добавила:

— Я дам вам ключ.

С ним герцог и отрыл, убежденный, что мать-земля не рожала еще столь хладнокровной, безжалостной предательницы. Возможно, он переменился бы во мнении, если б узнал, что после его ухода Пантазилия горько плакала, осуждая себя за собственную жестокость. Но вечером написала отцу, что дела у нее идут неплохо и скоро она нанесет завершающий удар.

И Солиньола, убаюканная посланиями Пантазилии да неспешной осадой, спокойно выжидала, уже не предпринимая активных действий. Да, защитники знали, что солдаты Кореллы возятся под южной стеной, роя подкоп, дабы заложить туда мощную мину. Но не противодействовали им, ибо полагались на иной, более надежный способ покончить с грозным противником.

Во второй половине следующего дня Чезаре Борджа постучался в стеклянные двери зала, в котором обычно принимала его Пантазилия. Нашел он ее в одиночестве, крайне смущенную: впервые она принимала воздыхателя тайком. Но Борджа, чтобы успокоить ее, поначалу вел себя очень скромно.

В тот день они переговорили о многом. От поэзии Аквилано перешли к творчеству Сперуло, присоединившегося к армии герцога, затем Борджа предался размышлениям вслух. Речь пошла о нем самом, высоких целях, которые он ставил перед собой, его месте в современной Италии. Слушая Борджа, Пантазилия никак не могла перебороть ощущения раздвоенности. Ее убеждали, что герцог коварен и неуёмно честолюбив, что он жесток, начисто лишен совести, безжалостен как с врагами, так и с друзьями. Она же видела нежного, галантного, веселого кавалера, остроумного, не лезущего за словом в карман. И поневоле задалась вопросом, а не зависть ли к его великим свершениям и могуществу служила причиной той ненависти, что питали к Борджа его недруги?

Высокий кувшин венецианского стекла, налитый доверху сладким красным вином, стоял на столе в тот день, оставленный служанками. И, повинуясь внезапному импульсу, Пантазилия налила герцогу полную чашу, когда с наступлением сумерек он поднялся, чтобы откланяться. Чезаре тоже подошел к столу, как раз в тот момент, когда она наполняла вторую чашу для себя, и прикрыл ее рукой.

Посмотрел на Пантазилию, завораживая ее взглядом, голос его переполняла воспламеняющая ее страсть.

— Нет, нет. Одна чаша для нас двоих, умоляю вас, мадонна, хотя и недостоин такого счастья. Выпейте за мое здоровье и оставьте в вине аромат ваших губ. А я выпью за ваше. И, клянусь Богом, один глоток вина из этой чаши свалит меня с ног, мертвецки пьяного.

Пантазилия поупиралась, но воля герцога пересилила. Настаивал он лишь потому, что не хотел ненужного риска в затеянной им игре: мало ли чего могли подсыпать, если не в вино, то в чашу.

Но его опасения оказались напрасными. Пантазилия выпила и протянула ему чашу. Борджа преклонил колено, прежде чем взять ее. Затем выпил, не отрывая взгляда от лица девушки.

С тем он и ушел, а Пантазилия, подойдя к стеклянной двери, смотрела ему вслед, пока герцог не растворился меж кустов в сгущающемся сумраке ночи. По телу ее пробежала дрожь, рыдание сорвалось с губ, она упала в кресло, вновь расплакавшись, как и прошлым днем, без видимой на то причины.

Но опять, немного успокоившись, Пантазилия написала письмо графу, своему отцу, в котором сообщила, что ей хватит трех дней, чтобы спасти Солиньолу от голодной смерти в тисках осады.

Герцог пришел и назавтра, и днем позже, а Пантазилия вступила в полосу мучений. В отсутствие Чезаре она до мельчайших подробностей прорабатывала планы его пленения. При нем едва не лишалась рассудка, презирала самое себя за претворение в жизнь чудовищного замысла, зародившегося в ее голове.

Наконец наступил вечер деяния Иуды. Борджа появился на закате дня, как она и просила его, дополнительная предосторожность, дабы не допустить сплетен. Приняла она Чезаре в полутьме: комната освещалась лишь красноватым отсветом горящих в очаге поленьев. Он поднес ее руки к губам. Холодные, как лед, дрожащие, впрочем, все ее тело дрожало, как лист на осеннем ветру. Борджа всмотрелся в лицо девушки, заметил, как оно осунулось, с побледневших щек начисто исчез румянец. Обратил внимание, что она избегает его взгляда, из чего заключил, что западня должна захлопнуться именно сегодня. Последнее, впрочем, не явилось для него сюрпризом.

— Эуфемия! — воскликнул Борджа. — Моя Эуфемия, как же вы замерзли!

От мягкого, ласкающего голоса, нежного взгляда обожающих ее глаз Пантазилия задрожала еще сильнее.

— Мне… мне так холодно, — пролепетала она. — Ветер с севера.

Чезаре оставил ее, прошел к окнам, сопровождаемый взглядом девушки. Задернул тяжелые портьеры, отсекая остатки дневного света, проникающего в зал.

— Так будет теплее.

В это день Борджа оделся, отдав предпочтение цветам осени — коричневому и красному. И когда он застыл на фоне темных портьер, в красном свете горящих поленьев, играющем на бархате его камзола и шелке чулок, Пантазилии показалось, что он весь объят огнем. Высокий, с величественной осанкой, гибкий, грациозный, само мужское совершенство.

А Борджа двинулся к ней, увлек к кушетке, усадил рядом с собой. Свет падал теперь лишь на ее лицо.

Пантазилия подчинилась, хотя все ее существо восставало против опасной близости в столь интимном полумраке.

— Я… я прикажу принести свечи, — но не попыталась подняться или высвободить руку, которую сжимал Чезаре.

— Не надо, — возразил герцог. — Света достаточно, и я надолго не задержусь.

— Почему? — выдохнула Пантазилия, сердце ее учащенно забилось.

— Я заглянул к вам лишь на минутку. Но ещё более я грущу от того, что сегодняшний вечер с вами — последний для меня.

Борджа заметил страх, промелькнувший в ее глазах.

— Но в чем причина?

— Я — раб суровой необходимости, — объяснил он. — Меня ждет важное дело. Завтра, на рассвете, мы начнем решающий штурм и возьмем Солиньолу.

Об этом Пантазилия услышала впервые. Выходило, что она едва не опоздала с осуществлением своего плана.

— Вы… полагаете, что возьмете город? — теперь ей хотелось узнать как можно больше.

Улыбка герцога источала уверенность.

— Судите сами. Корелла нашел слабое место. На холме у южной стены. Все это время мы занимались подкопом, чтобы заложить под стену мощную мину. Поначалу нам активно мешали, но в последние дни лишь наблюдали за нами. Словно защитников Солиньолы убаюкала надежда на чудесное избавление. Нам это лишь на руку. Приготовления закончены. На рассвете мы подорвем стену и ворвемся в образовавшуюся брешь.

— Значит, я вас больше не увижу, — и после короткой паузы добавила:

— А в ваших будущих походах вспомните ли вы бедную Эуфемию Брасси, в одиночестве коротающую дни в Сполето?

Герцог наклонился вперед, и глаза его заглянули в ее так глубоко, что Пантазилия испугалась, что ему откроется истина. Потом он поднялся, отступил на пару шагов, замер в красных отблесках пылающих поленьев. За окнами скрипнул гравий. Кто-то ходил по саду. Несомненно, ее люди.

Герцог постоял, словно глубоко задумавшись, а она наблюдала за ним, и в лице ее он видел нечто такое, что ставило его в тупик. Правая рука ее то поднималась к шее, но падала на грудь, выдавая внутреннюю борьбу.

Внезапно герцог вновь приблизился к девушке.

— Хотите, чтобы я вернулся к вам, моя Эуфемия? — голос его переполняла страсть. — Так придите ко мне, — и он протянул к ней руки.

Пантазилия подняла глаза, встречая его взгляд, и ее опалило, словно огнем. По щекам вдруг покатились слезы.

— Мой господин, мой господин! — всхлипывала она.

Медленно встала, покачнулась, охваченная неодолимым желанием найти убежище в протянутых к ней руках, но останавливаемая презрением к себе за готовящееся ею предательство. Когда-то ей казалось, что поступает она благородно, служит правому делу. Теперь, когда настал решающий миг, ей открылась вся мерзостность ее замысла.

— Эуфемия, приди ко мне! — звал ее герцог.

— О, нет, нет! — и она закрыла руками пылающее лицо.

Пальцы Борджа коснулись ее плеч.

— Эуфемия! — никто не смог бы устоять перед этим голосом.

— Скажите… скажите, что любите меня, — взмолилась несчастная, цепляясь за последнюю соломинку самоуважения, ибо при всех их встречах, безмерно восторгаясь ее достоинствами, герцог ни единым словом не намекнул о его любви к ней.

Он тихонько рассмеялся.

— С такой тяжелой артиллерией любой возьмет самую неприступную крепость. Я же прошу о добровольной капитуляции.

Руки его сомкнулись за спиной Пантазилии, и, рыдая, она упала ему на грудь, желая и не желая того, раздираемая счастьем и ужасом. Губы их встретились. Рыдания стихли. Прикосновения герцога воспламеняли Пантазилию, как огонь. Так и стояли они, тесно прижавшись друг к другу, отбрасывая гигантскую тень на стену и потолок.

Наконец он расцепил руки и мягко оторвал ее от себя.

— А теперь прощайте. Я оставляю с вами свою душу. А тело мое должно быть в другом месте.

И тут, вспомнив о солдатах, что поджидали герцога в саду, переполнявший ее ужас прорвался наружу, словно бурный поток — через запруду. Она вновь припала к его груди.

— Нет, нет! — голос ее осип, глаза широко раскрылись.

— Но почему? — улыбаясь, воспросил герцог.

Улыбка его привела Пантазилию в чувство.

— Мой господин, еще не время.

Она отдавала себе отчет, что означает эта фраза. Но соглашалась на все, лишь бы удержать его в этой комнате. Не пустить в сад, где затаились ее люди. Их надо распустить. Она должна признаться во всем. Предупредить, чтобы он сумел спастись. Сбивчивые мысли проносились в ее голосе, наскакивая друг на друга.

— Я не знаю, когда вновь увижу вас. Вы уедете на заре. Чезаре, дайте мне час, один лишь час.

Пантазилия опустилась на кушетку, не отпуская полы камзола герцога.

— Присядьте со мной. Я… я должна кое-что сказать вам, прежде чем вы уедете.

Повинуясь, он сел рядом. Левая рука обвила плечи Пантазилии, привлекла ближе.

— Говорите, милая моя, или молчите, если вам того хочется. Мне достаточно того, что вы попросили меня остаться. Я останусь, пусть завтра над Солиньолой и не взовьется мой флаг.

Но в его объятиях храбрость покинула Пантазилию, лишив слов, которые она хотела произнести. Сладкая истома разлилась по ее телу.

Текли минуты. Поленья обратились в угли, присыпанные серой золой. Комната погрузилась во мрак, окутавший кушетку, на которой остались Чезаре и Пантазилия.

Со вздохом герцог поднялся, прошел к камину.

— Час прошел, и даже больше.

Из темноты, с кушетки, ему ответил другой вздох.

— Не покидай меня. Дай мне еще минуту.

Герцог наклонился, взял кочергу, разворошил уголья, сдвинул на них пару-тройку недогоревших поленьев. Взвились язычки пламени. В их отсвете он разглядел Пантазилию, сидевшую на кушетке, опершись подбородком о ладони, лицо ее белело в окружающей тьме.

— Ты меня любишь? — воскликнула она. — Скажи, что любишь меня, Чезаре. Ты еще не говорил мне этого,

— Нужны ли слова? — и в беззаботности его голоса она услышала ответ.

Закрыла лицо руками, зарыдала.

— О, какая же я подлая! Подлая!

— Что ты такое говоришь, радость моя?

— Тебе пора узнать все. — Пантазилия совладала с нервами. — Совсем недавно ты слышал в саду шаги. То были убийцы, ожидающие тебя, пришедшие по моему приказанию.

Борджа не пошевелился, продолжая смотреть на нее сверху вниз, и в свете пламени Пантазилия увидела, что он улыбается. Улыбку эту она истолковала по-своему: он доверяет ей, как самому себе, не верит ни единому ее слову, полагая, что это шутка.

— Это правда, — воскликнула Пантазилия, заламывая руки. — Я приехала сюда, чтобы заманить тебя в ловушку, похитить и держать заложником, пока не будет гарантирована безопасность Солиньолы.

Чезаре покачал головой, продолжая улыбаться.

— Так зачем говорить мне об этом?

— Зачем? Зачем? — глаза ее широко раскрылись. — Разве ты не понимаешь? Потому что я полюбила тебя, Чезаре, и более не могу сделать то, ради чего приехала.

Вновь в нем ничего не изменилось, разве что улыбка стала добрее. Она ждала вспышки злости, презрения, не удивилась бы, выхвати он из ножен кинжал, чтобы убить ее за предательство. Но герцог лишь улыбался.

Потом взял с каминной доски вощеный фитиль, поднес его кончик к пламени.

— Не надо света, — воскликнула Пантазилия и, видя, что он не слушает, опять закрыла ладонями пунцовое лицо.

Герцог же зажег все свечи двух канделябров, стоящих на столе. Молча посмотрел на Пантазилию, улыбка так и не покинула его губ, накинул плащ, шагнул к ведущей в сад двери.

Он уходит, со всей отчетливостью поняла Пантазилия, уходит без слова упрека, презирая ее своим молчанием.

— Тебе нечего сказать? — вскричала она.

— Нечего, — герцог одной рукой взялся за портьеру.

Невыносимая тяжесть его презрения вызвала ответный взрыв.

— Мои люди еще в саду, — с угрозой напомнила она ему.

Ответ Чезаре поразил ее, как удар молнии.

— Мои тоже, Пантазилия дельи Сперанцони.

Смертельная бледность разлилась по ее лицу, только что залитому краской сначала стыда, потом — гнева.

— Ты знал? — выдохнула она.

— С того мгновения, как встретил тебя, — ответил Борджа.

— Тогда… тогда… почему? — у нее перехватило дыхание, но герцог и так понял ее вопрос.

— Жажда власти, — с жаром вырвалось у него. — Удастся ли мне, покорившему с дюжину государств, подчинить себе дочь графа Гвидо? Я решил победить в дуэли с тобой и твоими женскими чарами, и твое признание — свидетельство того, что я завоевал твои сердце и душу точно так же, как завоевывал земли и города.

Тут тон его изменился, стал ровным, бесстрастным.

— В Солиньоле настолько уверовали в твой успех, что прекратили всякое сопротивление и дали нам возможность без помех заложить мину. Так что и в этом ты помогла мне.

Герцог раздвинул портьеры, открыв стеклянные двери. Пантазилия с трудом поднялась, прижимая руки к груди.

— А я, мой господин, какую участь уготовили вы мне?

Борджа оглядел ее, залитую золотистым светом свечей.

— Мадонна, вам я оставляю воспоминания об этом часе.

Отодвинул задвижку, распахнул двери, прислушался, поднес к губам серебряный свисток, пронзительно свистнул.

Мгновенно сад пробудился. Прятавшиеся там люди двинулись к террасе. Один из них направился к Борджа.

— Амедео, — распорядился он, — арестуй всех, кого найдешь под кустами.

Еще раз глянул на Пантазилию, сжавшуюся в комок на кушетке, и шагнул в темноту ночи.

На заре взорвалась мина, проломив в стене брешь, в которую ворвались солдаты. И скоро в замке Сперанцони воцарился новый хозяин — герцог Чезаре Борджа.

Глава 7

ПАСКВИЛЬ
Струны лютни вибрировали под пальцами светловолосого юноши в зелено-золотом одеянии. Его юный голос выводил сонеты мессера Франческо Петрарки. И, вдохновленный словами поэта, кардинал Фарнезе, симпатичный сластолюбец, наклонялся над принцессой Сквиллачи, страстно вздыхая и шепча слова, предназначающиеся лишь для ее ушей.

Происходило все это в просторном приемном покое Ватикана, Сала дей Понтефичи, с широким полукругом колоннады над прекрасными садами Бельведера и потолком, расписанным изумительной красоты фресками, изображающими как деяния пап, так и языческих богов. Юпитер, мечущий молнии, Аполлон на солнечной колеснице, Венера с голубями, Диана, окруженная нимфами, Церера средь колосьев пшеницы, Меркурий в шапочке с крыльями на голове, Марс на поле битвы. Меж ними красовались знаки Зодиака и символы времен года.

Уже наступила осень, и прохладные ветры начали разгонять дурные слухи, окутавшие римскую равнину в период нахождения солнца под знаком льва.

Придворные, мужчины и женщины, радовали глаз многоцветьем нарядов, меж них мелькали лиловые сутаны прелатов, военные в серых панцирях, чиновники в черном, послы.

В дальнем конце приемного покоя на невысокой платформе восседал импозантный Родериго Борджа, правитель мира, более известный под именем Александра IV. В белоснежной сутане, в белой же тиаре нагордой голове. Хотя шел ему семьдесят второй год, Родериго не жаловался на здоровье и мог дать фору куда более молодым мужчинам. Черные испанские глаза по-прежнему горели огнем, взгляд лучился энергией, голос звенел, как в юности.

Рядом с ним, на стульях, на которые церемониймейстер собственноручно положил расшитые золотом подушки, сидели прелестная золотоволосая Лукреция Борджа и не уступающая ей ни очарованием, ни цветом волос Джулия Фарнезе, прозванная современниками Красотка Джулия.

Лукреция, в корсаже, украшенном множеством драгоценных камней, наблюдала за толпящимися внизу людьми и слушала юношу, лениво обмахиваясь веером из страусиных перьев. Пальцы ее искрились бриллиантами. Двадцати одного года, разведшаяся с одним мужем и похоронившая второго, она тем не менее сохранила девичье обаяние.

В углу зала, у правого края платформы, ее брат, Джуффредо, принц Сквиллачи, стройный бледнолицый молодой человек, кусая губы, с насупленными бровями, наблюдал, как его жена, уроженка Арагона, бесстыдно кокетничает с кардиналом Фарнезе.

Влекла, влекла донья Сансия мужчин, несмотря на желтовато-бледную кожу, цвет которой еще более подчеркивали рыжие, крашеные хной волосы. Пышнотелая, с полными алыми губами, большими карими глазами, всегда чуть прикрытыми веками, она словно излучала порок, вызывая жгучую ревность мужа.

Но нам-то до этого дела мало. Рассказанное выше всего лишь фон для другой трагикомедии ревности, разыгранной в тот день в Сала дей Понтефичи.

Притулившись к одной из колонн, Бельтраме Северино, дворянин из Неаполя, вроде бы с интересом разглядывал собравшееся в приемном покое светское общество, но на самом деле вслушивался в разговор парочки, уединившейся на нависшем над садами балконе.

Мужчина, светловолосый Анджело д’Асти, родом из Ломбардии, приехал в Рим в поисках денег и славы и получил место секретаря у кардинала Сфорца-Рьярьо. Он отличался живым умом, интересовался науками, писал стихи, и кардинал, жаждавший прослыть покровителем служителей муз, души в нем не чаял.

Разумеется, не любовь кардинала к стихам Анджело занимала сейчас мысли неаполитанского дворянина. Отношения Сфорца-Рьярьо с его секретарем Бельтраме не волновали. Мучил страстного неаполитанца, соперника более удачливого д’Асти, тот интерес, что проявляла к тем же виршам, да и к их автору, Лавиния Фрегози. Ибо Анджело столь стремительно прокладывал путь к сердцу Лавинии, что Бельтраме мог бы избавить себя от многих неприятных ощущений, раз и навсегда признав свое поражение.

Вот и теперь, прижавшись к колонне, понукаемый ревностью, напрягая слух, он сумел уловить следующее: «… завтра в моем саду… днем… за час до молитвы пресвятой Богородице…»

Остальное Северино не расслышал, но и этих слов хватило ему, чтобы заключить, что Лавиния назначает свидание этому ломбардийскому рифмоплету, именно так он называл своего соперника.

Глаза Бельтраме сузились. Если мессер Анджело полагал, что на следующий день, за час до молитвы пресвятой Богородице, ему предстоит наслаждаться компанией несравненной Лавинии, то его ждало жестокое разочарование. Он, Бельтраме, позаботится об этом. Ибо относился он к категории кавалеров, не позволяющих соперникам вкушать то, что недоступно им самим. Определение «собака на сене» как нельзя лучше характеризовало мессера Северино.

Песня подошла к концу. Юношу наградили аплодисментами, парочка покинула балкон и направилась к колоннаде, мимо неаполитанца. Последний попытался приветствовать Лавинию улыбкой, одновременно бросив суровый взгляд Анджело, потерпел неудачу, почувствовал себя круглым идиотом и от того еще больше разозлился.

Но злость его не успела прорваться наружу, ибо чинное спокойствие приемного покоя нарушило клацание шпор по мраморному полу. Люди раздались в стороны, открывая путь к возвышению вновь пришедшему. Сразу же повисла настороженная тишина.

Бельтраме повернулся, вытянул шею. По залу, не глядя ни вправо, ни влево, не обращая внимания на многочисленные поклоны, шел герцог Валентино. Одетый в черное, в сапогах, при оружии, он вышагивал по приемному покою, как по плацу. Лицо его побледнело, глаза горели яростью, брови сошлись у переносицы. В правой руке он нес лист бумаги.

Приблизившись к платформе. Чезаре Борджа преклонил колено перед папой, который с явным удивлением наблюдал за столь бурным проявлением чувств своего сына.

— Мы тебя ждали, — первым заговорил Родериго Борджа. — Но не таким.

— Мне пришлось задержаться, ваше святейшество, — Чезаре встал. — Памфлетисты опять принялись за старое. Я-то полагал, что лишил последнего из этих паскудников языка и правой руки, чтобы он уже не смог ни произнести, ни написать всей этой грязи. Но нашелся-таки последователь. На этот раз поэт, — он пренебрежительно фыркнул. — А за ним появятся новые, в этом можно не сомневаться, если мы не накажем его как должно.

Он протянул папе лист бумаги.

— Вот этот листок прилепили к статуе Паскуино. Пол-Рима увидело его и вдоволь насмеялось, прежде чем мне доложили и я послал Кореллу сорвать этот мерзкий пасквиль. Прочтите, ваше святейшество.

Александр взял бумагу. В отличие от сына, злость не отразилась на его холеной физиономии. Какие-то мгновения она оставалась бесстрастной, а потом губы папы разошлись в улыбке.

— Чему вы улыбаетесь, ваше святейшество? — сердитым тоном, каковой в отношении отца позволял только он, полюбопытствовал Чезаре.

Тут Александр громко рассмеялся.

— А чего ты так рассердился? — он протянул лист Лукреции, приглашая ее прочитать написанное.

Но не успели ее пальчики коснуться бумаги, как Чезаре выхватил лист, вызвав ее недоуменный взгляд.

— Клянусь Богом, нет. И так уже насмеялись, — и он сурово глянул на отца.

Чезаре-то надеялся на сочувствие, взрыв негодования, но старшего Борджа пасквиль, похоже, лишь позабавил.

— Да перестань ты сердиться, — попытался успокоить сына Родериго. — Стишки остроумные, лишены привычной похабщины, да и не так уж и оскорбительны, — и он потер свой большой нос.

— Мне понятно ваше безразличие. Речь-то идет не о вас, ваше святейшество.

— Фи! — папа развел руками. — А если бы и обо мне. Стал бы я обращать внимание на жалкие писульки. Сын мой, у великих всегда полно завистников. То цена высокого положения в этом мире. Возблагодари Бога, что его заботами ты у нас далеко не последний человек. Иначе о тебе не писалось бы ни слова. Что же касается тех червей, что марают бумагу… Если их памфлеты остроумны, прости их, если глупы — не замечай. I

— Если вам того хочется, терпите эту дрянь, ваше святейшество. Терпение у вас воистину ангельское. Что же касается меня, то я раздавлю эту страсть к памфлетам. Добьюсь того, что эти мерзкие писаки подавятся той грязью, которую льют на меня. Если я найду того, кто написал эти строки, клянусь Богом, — Чезаре возвысил голос, — я повешу его, будь он хоть принцем.

Папа покачал головой. Добродушно улыбнулся.

— Будем надеяться, что тебе это не удастся. Этот поэт подает большие надежды.

— Подает, ваше святейшество. Но теперь ему остается надеяться на быструю смерть на виселице.

Улыбка папы стала шире.

— Чезаре, в отношении этих писак тебе следует брать пример с меня.

— Так я и сделаю. Я отдал приказ начать розыски этого рифмоплета. Когда его приведут ко мне, я найду способ выразить свое презрение к его творчеству. С этим безобразием надобно покончить.

Чезаре снова преклонил колено, поцеловал перстень на протянутой руке папы и удалился, белый от злости.

— Похоже, тебе немного не по себе, Анджело, — прошептал Бельтраме на ухо сопернику.

Анджело повернулся к нему. Он действительно чуть побледнел при гневных тирадах Чезаре, укрепив Бельтраме в мысли, что именно д’Асти является автором сатирических строк, разъяривших младшего Борджа, поскольку все знали об отношении поэта к семейству Александра IV. Подозрение это, рожденное из стремления любым путем разделаться с тем, кто преградил ему путь к сердцу Лавинии, основывалось и на известной склонности Анджело к сатире.

Впрочем, миланец и не мог иначе относиться как ко всем Борджа вообще, так и к Чезаре в частности, тем более что в доме кардинала Сфорца-Рьярьо, у которого он служил и чей род в немалой степени пострадал от деяний герцога, едва ли к тому испытывали должное почтение. И действительно, плодовитый Анджело меж тысяч строчек, восхвалявших Лавинию, успел чиркнуть те несколько, что высмеяли, и довольно-таки удачно, затянутого в сталь и кожу победоносного покорителя Италии.

Последняя фраза Бельтраме встревожила Анджело. Он было подумал, что подозрения неаполитанца базируются не на логических выводах, но на какой-то улике, оставленной им и попавшей в руки его соперника. Но тут же отогнал эту пугающую мысль и попытался объяснить свою внезапную бледность.


Рассмеялся и пожал плечами, словно избавляясь от охватившего его неприятного чувства.

— Да, ты прав, — признал он. — В присутствии герцога Валентино я всегда чувствую себя не в своей тарелке. Так он на меня действует. Наверное, врожденная антипатия. Ты никогда не испытывал ничего подобного, Бельтраме?

Тот пренебрежительно хмыкнул.

— Нет. Наверное, потому, что у меня чистая совесть.

— О, совесть святого, я в этом уверен, Бельтраме, — согласился Анджело и, заметив, что Лавиния за это время успела отойти к своему брату, повернулся, чтобы последовать за ней, ибо Марко Фрегози был его другом.

Таким же, как до недавней поры и Бельтраме. До того, как они оба стали искать благосклонности Лавинии, Анджело и Бельтраме всюду появлялись вместе, неразлучные, словно Орест и Пилад. Теперь же огонь их дружбы обратился в пепел, о чем Анджело искренне сожалел. Он пытался возродить былое, но Бельтраме с каждым днем выказывал все большую враждебность, и Анджело таки осознал, что ему надобно остерегаться человека, которого совсем недавно любил всем сердцем. А Бельтраме и не пытался скрывать свою ненависть к более удачливому Анджело.

* * *
Следующим днем, уже клонившимся к вечеру, на изумрудной лужайке в саду над древним Тибром стояли Лавиния и два ее кавалера.

Неожиданное появление Бельтраме не на шутку рассердило Анджело. И он знал, что те же чувства испытывает и Лавиния, ибо они с нетерпением ждали этой встречи наедине. Но ему не оставалось ничего иного, как за улыбкой скрыть свое раздражение.

Юная Лавиния облокотилась белоснежной ручкой на громадный замшелый валун и чуть улыбалась, зажав в острых зубках стебелек кроваво-красной розы, одной из немногих, что распустились в это время года. Полуопущенные веки с Длинными ресницами прикрывали большие черные глаза и иногда поднимались, чтобы одарить взглядом одного или второго.

Кавалеры же, каждый негодуя из-за присутствия другого, не скупились на комплименты девушке, не подозревая, какой бедой грозит им эта алая роза, не догадываясь, что одному из них придется заплатить жизнью за обладание ею.

Бельтраме, не забывший о вчерашних подозрениях, и надеясь сбить спесь с Анджело, который вел разговор и шутками своими раз за разом вызывал смех Лавинии, в этом Бельтраме тягаться с ним не мог, вновь упомянул о пасквиле, столь разъярившем Чезаре Борджа.

Но Анджело добродушно рассмеялся.

— Всегда он такой, — обратился к Лавинии, словно извиняясь за Бельтраме. — Череп в пещере отшельника. Напоминание о том, что надобно побыстрее забыть.

— Я понимаю, почему тебе этого хочется, — мрачно ответствовал Бельтраме.

— Так если тебе ведомы мои желанная, ты мог бы и уважить их.

И тут Лавиния, чтобы изменить тему разговора, подоплеку которого не понимала, но чувствовала в нем скрытую угрозу, игриво погладила щеку Анджело розой, говоря при этом, что должна наказать его несносную дерзость.

— Наказание это скорее смахивает на поощрение, — руки его сомкнулись на розе, глаза улыбались возлюбленной, вел он себя так, словно соперник и не стоял в паре шагов от них.

Бельтраме густо покраснел, насупился.

— Вы сломаете цветок! — воскликнула Лавиния, а в тоне и взгляде было столько заботы, словно речь шла не о розе, а о сердце Анджело.

— Если в вас столько жалости к цветку, мадонна, ко мне же — ни капли.

— Тогда из жалости я отдаю его вам, — и она отпустила стебелек, оставив розу в руках Анджело.

— Из жалости ко мне или розе? — страстно спросил тот.

— Обоим, — рассмеялась девушка и скромно потупила взор.

— Ах, мадонна, — вмешался Бельтраме, — не отказывайте ему в жалости. Я не возражаю. Скоро нам всем придется пожалеть его.

Лавиния с тревогой глянула в суровое лицо неаполитанца, затем вновь рассмеялась.

— О, мессер Бельтраме, да вы, я вижу, сердитесь. Из-за розы? Их еще много в этом саду.

— В саду, да. Но нет среди них той, что мне понравилась, которую я только что молил вас подарить мне. Она безвозвратно погибла.

— К чему винить меня за неуклюжесть мессера Анджело? — Лавиния старалась обратить все в шутку. — Вы свидетель, я не давала ему цветок. Он схватил его без моего дозволения, да еще и столь грубо стиснул.

Бельтраме улыбнулся, как улыбается проигравший, душа его кипела от гнева, но он счел необходимым скрыть свои истинные чувства, решив, что его черед еще придет.

Удобный момент наступил час спустя, когда они оба покинули сад Лавинии и в сгущающихся сумерках бок о бок шагали через Рьоне ди Понте, Глаза Анджело сияли, он сочинял новые стихи, которые намеревался рано утром отправить Лавинии.

Молчание нарушил хриплый голос Бельтраме.

— Наслаждаешься розой, Анджело?

— Должно быть, так пахнет в раю, — Анджело поднес розу к носу, глубоко вдохнул.

— Мне она нравится.

— Кому — нет? — улыбнулся Анджело. И процитировал строки Франциско Петрарки, переложив их на свой лад. О руке Купидона, раскрывшей грудь и посадившей в сердце алую розу.

— У поэта сказано про «зеленый лавр», — поправил его Бельтраме.

— У Петрарки, да. Но я…

Рука неаполитанца тяжело опустилась на плечо Анджело, остановила его.

— С твоего дозволения, Анджело, мы будем придерживаться слов Мастера, — и он рассмеялся неприятным, злым смехом. Улыбка растаяла на лице Анджело. — Я стану Купидоном, — продолжил Бельтраме, — а вот и мой лавр, — он похлопал по рукояти меча. — Алую розу мы тебе устроим, будь уверен.

Ужас обуял Анджело.

— Бельтраме, я же любил тебя!

— За дворцом Браши зеленая лужайка. Такая же ровная, как в саду монны Лавинии. Лучшего места для смерти не найти. Ты не возражаешь?

Волна ярости поднялась в Анджело. Человек, которого он полагал другом, искал теперь его смерти по причине одной лишь ревности, причем смерть эта никоим образом не помогла бы ему.

— Раз ты так настроен, не буду спорить. Но, Бельтраме…

— Пошли, — прервал его неаполитанец, предполагая, что и так знает все остальное. Вновь рассмеялся. — Тебя назвали Анджело. И монна Лавиния видит в тебе ангела. Так что пора отправляться в рай.

— Если я — ангел, то ты, несомненно, дьявол, и, будь уверен, ужинать сегодня тебе придется в аду, — осадил его Анджело.

Однако вскоре настроение поэта переменилось. Ярость угасла, он содрогался от одной мысли о предстоящем. И предпринял попытку изменить ход событий.

— Бельтраме, чем вызвана столь внезапная ссора?

— Монна Лавиния любит тебя. Об этом мне сказали сегодня ее глаза. Я люблю Лавинию. Нужны ли дальнейшие пояснения?

— Нет, разумеется, — глаза поэта мечтательно затуманились, на губах появилась загадочная улыбка. — Если тебе все ясно, то и мне, пожалуй, тоже. Благодарю тебя, Бельтраме.

— За что? — подозрительно спросил тот.

— За то, что увидел, о чем сказал мне. Мне недоставало уверенности. Теперь я умру с улыбкой, если того пожелает Господь Бог. А ты не ведаешь страха, Бельтраме?

— Страха? — фыркнул смуглолицый неаполитанец.

— Утверждают, что боги благоволят к тому, кого любят.

— Поэтому они с радостью примут тебя в свои объятья.

Они пересекли улицу, обогнули дворец Браши, прошли по аллее, где сумерки уже обратились в темную ночь, и вынырнули из нее на более светлую полянку. А поэтическая душа Анджело тем временем сложила первую строчку сонета об умирающем возлюбленном. Он произнес ее вслух, чтобы оценить ритм и вдохновиться на продолжение.

— Что ты сказал? — обернулся Бельтраме, опережавший его на пару шагов.

— Я сочиняю стихи, — пробормотал в ответ Анджело. — О смерти. — Не подскажешь ли рифму к слову «смерть»?

— Потерпи немного, я познакомлю тебя с ней самой, — пробурчал Бельтраме. — Мы уже пришли.

И действительно, за цепочкой акаций простиралась зелененькая полянка. Покой и тишина царили на ней. А деревья стояли плотной стеной, заслоняя от взоров посторонних то, что их не касалось.

Неожиданно в потемневшем небе загремели колокола вечерней молитвы пресвятой Богородице. Они замерли на месте, обнажив головы, и даже тот, кто думал лишь об убийстве, трижды помолился Деве Марии. Колокольный звон стих.

— Пора, — Бельтраме бросил шляпу на траву, за ней последовал и камзол.

Анджело вздрогнул, словно вернувшись из мира грез к повседневным реалиям, поначалу замешкался, не зная, что делать с розой: расставаться с ней не хотелось, но ему требовались обе руки, одна — для меча, другая — для кинжала. Однако он нашел изящное решение — зажал стебелек в зубах.

Если ему суждено умереть в этот час, он до последнего дыхания не расстанется со своей возлюбленной.

Анджело скинул шляпу и камзол, выхватил меч, кинжал. Бельтраме уже ждал его. И, увидев в зубах розу и не обладая поэтическим воображением, расценил это как насмешку и аж почернел от ярости. Коротко глянул по сторонам. Никого. Ощерился в ухмылке и ринулся на Анджело.

Бельтраме знал, как обращаться с мечом и кинжалом, и полагал, что без труда справится с поэтом, более привыкшим держать в руке гусиное перо. Впрочем, его уверенность в победе основывалась и на еще одной мере предосторожности, предпринятой им, о которой читатель узнает ниже.

Меч и кинжал встретились с мечом и кинжалом. Разошлись, встретились вновь, высекли искры, застыли, опять разошлись. Пять минут сражались они. Пот выступил на лбу Бельтраме, и пару раз он возблагодарил небеса, не покинувшие его в эту тяжелую минуту. Ибо оставалось надеяться лишь на них да секретное оружие, потому что обычным этот писака владел как нельзя лучше.

На мгновение они отпрянули друг от друга, радуясь короткой передышке, пытаясь восстановить дыхание. Сошлись вновь, и Анджело уже понимал, что превосходит соперника в боевых искусствах. Чуть ли не с дюжину раз он уже мог покончить с Бельтраме, но ему не хотелось доводить дело до убийства того, кто недавно был его другом. Стремился Анджело к иному — поразить неаполитанца в правую руку и тем самым прервать поединок. А ко времени излечения от раны он найдет способ излечить Бельтраме от сжигающей его ревности.

Внезапно острие меча Бельтраме устремилось к шее Анджело. С неимоверным трудом тому удалось отвести угрозу. В нем вновь пробудилась ярость, замешанная на инстинкте самосохранения. Если он вскорости не покончит с Бельтраме, за великодушие придется расплачиваться жизнью. Физически Бельтраме был покрепче, в отличие от Анджело, не выказывал признаков усталости. Раз добраться до правой руки возможности нет, придется бить в грудь, решил Анджело, справа, повыше легкого, чтобы причинить наименьший вред.

Он парировал резкий выпад и тут же нанес удар, который показал ему знаменитый Костанцо из Милана, учивший его владеть холодным оружием.

Отразить удар Бельтраме, естественно, не удалось, но меч, вместо того чтобы пронзить мягкую плоть, уперся во что-то твердое. У Анджело онемела рука, а лезвие сломалось чуть ли не у основания.

Бельтраме рассмеялся, и тут Анджело все понял. Неаполитанец был в кольчуге, тогда они вошли в моду, очень тонкой и исключительно прочной, способной выдержать любой удар меча или кинжала.

Поэт передвинул розу в уголок рта, чтобы иметь возможность говорить. В такой ситуации ему не оставалось ничего иного, как защищаться кинжалом и обломком меча, ибо Бельтраме обрушился на него, как вихрь.

— Трус! — прокричал Анджело. — Жалкий трус! Убийца! О… Боже!

Меч Бельтраме достиг цели. Секунду Анджело стоял, широко раскрыв глаза, словно не веря случившемуся, а затем рухнул лицом вниз на зеленую траву, все еще сжимая зубами стебелек алой розы. Бельтраме постоял над ним с жестокой улыбкой на губах.

Затем убийца присел, взял за плечо Анджело, чтобы перевернуть его. Он убил поэта из-за розы. И теперь имел полное право взять ее. Но тут до него донеслись какие-то звуки. Из-за деревьев, от дворца Браши.

— Туда, туда! — крикнул кто-то, и по камням загремели тяжелые шаги.

Бельтраме разом смекнул, что произошло. Случайный прохожий услышал звон мечей и кликнул стражу.

Он метнулся к лежащей на траве одежде, схватил камзол, пояс с ножнами. Одеваться времени не было, поэтому он сунул их под мышку, нахлобучил на голову шляпу и бросился в темноту, надеясь, что она укроет его от преследователей.

Выбежав на темную аллею, Бельтраме вытер меч, сунул его в ножны, надел камзол, подпоясался поясом, поправил шляпу и, не торопясь, словно на прогулке, двинулся ко дворцу Браши.

У выхода из аллеи он натолкнулся на трех стражников. Поднятый фонарь осветил его аристократический наряд. Офицер выступил вперед.

— Откуда вы идете, мессер? — поинтересовался он.

— От Пьяцца Навона, — без малейшего колебания ответил Бельтраме.

— И добрались сюда по этой аллее? — офицер указал в темноту.

— Да. Именно по ней.

Один из стражников рассмеялся. Офицер подошел поближе, осветил лицо дворянина.

— Эта аллея, мессер, кончается тупиком. Еще раз спрашиваю, откуда вы идете?

После секундного замешательства Бельтраме сам перешел в наступление. С какой стати его допрашивают? Разве дворянин не имеет права гулять там, где пожелает? Да известно ли им, с кем они имеют дело? Он — мессер Бельтраме Северино.

В тоне офицера прибавилось вежливости, но твердости осталось ничуть не меньше.

— Неподалеку убили человека, и я советую вам отвечать на мои вопросы, если только вы не хотите, чтобы их задали вам в другом месте.

Бельтраме предложил офицеру катиться ко всем чертям. Но по приказу последнего стражники схватили неаполитанца за руки, а офицер вытащил меч и кинжал и внимательно осмотрел их. Бельтраме не на шутку перепугался, ибо вытирал оружие в темноте.

И действительно, офицер нашел на мече подозрительное пятнышко, коснулся его пальцем, поднес руку к фонарю.

— Свежая кровь, — и добавил, обращаясь к стражникам:

— Уведите его.

И Бельтраме увели, чтобы он мог объяснить суду, каким ветром занесло его в темную аллею у дворца Браши.

* * *
Так уж вышло, что дырки, проделанной мечом Бельтраме в теле Анджело д’Асти, не хватило, чтобы через нее отлетела большая душа поэта. Возможно, лишь благодаря тому, что стражники, несущие Анджело с поля боя, столкнулись с Марко Фрегози, братом мадонны Лавинии и близким другом Анджело.

Коротко расспросив стражников и убедившись, что Анджело еще дышит, Марко распорядился отнести его на свою виллу на Банки Векки, откуда час с небольшим тому назад он ушел вместе с Бельтраме.

Они выхаживали Анджело с нежностью и любовью. Особенно старалась Лавиния. Да и могла ли она вести себя иначе? Ибо принесли его, как вы помните, с красной розой, зажатой в зубах, и она узнала в ней свой дар любви. И роза эта смела последние преграды к сердцу Лавинии, если таковые и оставались ранее.

На девятый день Анджело открыл глаза: кризис миновал, впереди лежали жизнь и счастье. Ему сказали, что он на вилле Фрегози, и известие это подействовало не менее благотворно, чем старания ухаживавших за ним друзей.

Днем позже он увидел Лавинию. Ее привел Марко, и, увидев, что Анджело в сознании, она залила слезами радости его подушку, как все прошедшие ночи заливала свою слезами скорби в тревоге за судьбу возлюбленного.

При ней Марко расспросил Анджело о подробностях случившегося с ним, высказав собственные подозрения, что виновник всему — Бельтраме.

— Да, — выдохнул Анджело. — Меня ранил Бельтраме… трус! Он носил на себе стальную кольчугу, и поединок, к которому он принудил меня, мог закончиться лишь моей смертью.

— Но что послужило причиной ссоры? — не унимался Марко.

— Мы дрались из-за розы. Вот этой, — Анджело было поднял руки ко рту, но вспомнил, что зубы его давно уже не сжимают стебелек, улыбнулся, и рука бессильно упала на покрывало.

— Я сохранила ее для вас, — сквозь слезы прошептала Лавиния.

В ответ радостно блеснули глаза поэта, на щеках затеплился румянец.

— Вы дрались из-за розы? — Марко не верил своим ушам. — Ничего не понимаю.

— И не поймешь, — улыбнулся Анджело. — То была райская роза.

Лицо Марко осталось серьезным.

— Лавиния, — он поднялся, — думаю, нам пора дать ему отдохнуть. Он снова заговаривается.

— Нет, нет, — рассмеялся Анджело, всем своим видом показывая, что он в здравом уме. — Лучше скажи мне… что с Бельтраме?

— Он мертв.

— Мертв? — несмотря на перенесенные по вине покойного страдания, в голосе Анджело слышалась печаль, взгляд его остановился на Марко. — Как это случилось?

— Во исполнение воли Чезаре Борджа. Бельтраме повесили.

— И я полагаю, он того заслуживал, Анджело, — вмешалась Лавиния. — Хотя бы за то, что он пытался убить вас, не говоря уже о его прочих прегрешениях.

— А что он еще натворил?

— Вы помните, что произошло в тот день в Ватикане?

— Да, — заинтригованный, кивнул Анджело.

Как в приемный покой влетел рассерженный герцог Валентино, рассказал о стишках, что прилепили к статуе Паскуино, добавил, что стража уже ищет их автора.

— Да, да. Но причем тут Бельтраме?

— Эти стихи написал он, — вставил Марко.

— Бельтраме?

— Это доказано. А выяснилось все следующим образом. Его погубила попытка убить тебя. Стража схватила Бельтраме неподалеку от дворца Браши после того, как они нашли тебя лежащим на траве. На его мече обнаружили свежую кровь, поэтому ему пришлось предстать перед трибуналом. Как того требует заведенный порядок, Бельтраме первым делом обыскали. И в кармане камзола нашли оригинал тех самых стихов, что разъярили герцога, с авторскими пометками и исправлениями. Бельтраме, конечно, все отрицал, утверждая, что видит этот листок впервые в жизни. Трибунал назначил пытку. Бельтраме трижды вздернули на дыбе, прежде чем он сознался.

— Сознался? — у Анджело округлились глаза.

— Да, пытка заставила его сказать правду. Наверное, решил, что его все равно повесят за убийство, так как полагал, что ты мертв. А мучиться понапрасну не хотелось. Все эти пасквили изрядно надоели Чезаре Борджа, и он очень хотел положить им конец. И в назидание таким вот писакам приказал повесить Бельтраме рядом со статуей Паскуино. Что и сделали на следующий день.

Анджело закинул голову и долго смотрел в потолок.

— Бельтраме, несомненно, трус и умер жалкой смертью. Но те стихи написал не он.

— Не он? — удивился Марко. — Откуда тебе это известно?

— Дело в том… Мы тут одни? Дело в том, что их автор — я.

— Ты, Анджело? — в один голос воскликнули брат и сестра.

Глаза Анджело прошлись по комнате, остановились на висящем на стуле камзоле.

— Что это? — спросил он.

— Твой камзол, — ответил Марко. — Его принесли вместе с тобой от дворца Браши.

Анджело широко улыбнулся.

— Теперь все ясно. В темноте Бельтраме схватил мой камзол. В кармане лежал черновик.

Пальцы Лавинии нежно гладили руку Анджело, лежащую на покрывале. Их взгляды встретились.

— Мы в долгу перед Бельтраме. Я бы не знал покоя, пока ищейки Борджа продолжали искать автора тех стихов. Теперь же опасность миновала. Но долг мой перед Бельтраме этим не исчерпывается, не так ли, Лавиния?

— Что же еще ты ему должен? — спросил Марко.

Анджело блаженно улыбнулся.

— Твой брат, Лавиния, похоже, туповат.


Знамя Быка (роман)

Часть I Урбинец

Глава 1

Мессер Никколо Макиавелли в остроумной главе относительно выбора государем своих министров — о чем в дальнейшем будет сказано особо — пишет, что умы бывают трех родов: один все постигает сам, другой может понять то, что постиг первый, а третий сам ничего не постигает и постигнутого другим понять не может. Люди, обладающие умом первого рода, редки и исключительны, ибо представляют собой творческий и созидательный тип; вторые заслуживают уважения, поскольку, если они и не творят, то хотя бы копируют; а третьи, не будучи в состоянии делать ни того, ни другого, являются просто бесполезными паразитами, которые, чтобы выжить, питаются — и часто небезуспешно — за счет первых двух.

Однако ученый и проницательный флорентиец, похоже, упустил из виду четвертый тип, сочетающий в себе свойства всех трех, упомянутых выше. И нетрудно убедиться, что, пожалуй, именно к этому типу принадлежал знаменитый Корвинус Трисмегит, в ком сочетались самым странным образом изобретательность и тупость, ловкость и доверчивость, хитрость и простота, двоедушие и искренность.

Начнем с того, что магу Корвинусу Трисмегиту были подвластны — на что намекает само его имя[691] — все тайны природы, медицины и магии, и слава о нем распространилась по всей Италии, как рябь по поверхности воды.

К примеру, он знал, что масло скорпионов, пойманных днем, при обязательном условии, чтобы солнце находилось в созвездии Скорпиона, — непревзойденное лекарство против черной оспы. Для него не было тайной, что наиболее верный способ уменьшить размеры селезенки — взять селезенку козы, приложить ее на двадцать четыре часа к пораженному органу, а затем вынести на солнце; а насколько ссохнется и сморщится селезенка козы, настолько же, возвращаясь к здоровому состоянию, уменьшится селезенка больного. Он также знал, что пепел сожженной шкуры волка успешно излечивает облысение, а чтобы остановить кровотечение из носа, достаточно принимать настой из коры оливкового дерева, с единственным условием, что для молодого пациента берется кора молодого дерева, а для человека в возрасте — старого. Ему было известно, что сваренные в вине и затем съеденные змеи излечивают больного проказой, наделяя его способностью менять свою кожу.

Он также глубоко изучил свойства ядов и заклинаний и, будучи человеком искренним, не делал тайны из своего умения вызывать духов, а при необходимости — воскрешать мертвых. Он открыл эликсир жизни, сохранивший ему молодость и силу до почтенного возраста в две тысячи лет, которого, по его утверждению, ему удалось достичь, и еще один эликсир, очень сложной и тонкой очистки, названный им Aqua celesta[692], который мог уменьшить возраст человека на пятьдесят лет и вернуть ему утраченную юность.

Не только все, но и куда большее было известно Корвинусу, трижды магу, хотя люди с саддукейским[693] складом ума пробовали доказать, что объема его знаний хватало лишь на то, чтобы, злоупотребляя доверием своих современников, просто дурачить их.

Подобным же образом утверждали — хотя приверженцы мага приписывали это злобе и зависти, которые великие вызывают у посредственных, — что настоящее имя мага было просто Пьетро Корво, и получил он его от своей матери, владелицы винной лавки в Форли, особы, не способной с уверенностью назвать имя его отца. Насмешники добавляли также, что возраст в две тысячи лет — не более, чем пустая похвальба, поскольку среди здравствующих в то время было немало тех, кто помнил его заброшенным чумазым мальчишкой, возившимся в грязи сточных канав своего родного городка.

Как бы там ни было, нельзя отрицать, что он достиг широкой и заслуженной известности и разбогател, живя в своей убогой лачуге в Урбино, этих Афинах Италии, колыбели итальянского искусства и учености. А богатство является для многих неоспоримым доказательством человеческого достоинства. По мнению таких людей, Корвинус Трисмегит был человеком, заслуживающим уважения.

Его дом стоял на узкой улочке позади часовни Сан-Джованни, где разваливающиеся дома настолько сильно наклонялись друг к другу, что, будь они чуть выше, крыши сомкнулись бы в готическую арку, закрыв собой последнюю видимую полоску неба.

Эта часть города как нельзя лучше подходила для человека, живущего уединенной жизнью. Главные улицы Урбино сотрясались от топота вооруженных отрядов Чезаре Борджа, герцога Валентино и Романьи, который в те дни был хозяином города, изгнав из него миролюбивого, склонного к наукам герцога Гуидобальдо. Но ничто не нарушало тишину этих плохо вымощенных, убогих кварталов, и Корвинус Трисмегит мог беспрепятственно продолжать свои занятия: толочь порошки и очищать эликсиры.

И люди со всех уголков Италии стекались туда, взыскуя его помощи и советов. И туда же, в первый час светлой июньской ночи, через две недели после захвата Урбино войсками Чезаре Борджа, направилась в сопровождении двух конюхов синьорина Бьянка де Фиорованти. Эта девушка была дочерью знаменитого Фиорованти, повелителя Сан-Лео, крепости практически неприступной и единственной на территории Гуидобальдо, еще оказывавшей сопротивление непобедимому герцогу Валентино.

Небеса щедро одарили Бьянку. Она была молода, богата и носила громкое имя, а о ее красоте и образованности слагались песни. И тем не менее, несмотря на все эти дарования, оставалось что-то, чего ей не хватало и без чего все остальное не имело значения; нечто, заставившее ее, слегка испуганную, направиться к мрачному жилищу мага Корвинуса. Чтобы привлекать к себе меньше внимания, она надела маску и отправилась пешком в сопровождении всего лишь двух конюхов. А когда они добрались до нужной улочки, она велела потушить факел, который нес один из них. В темноте, двигаясь почти на ощупь и спотыкаясь о булыжники мостовой, они подошли к двери чародея.

— Постучи, Таддео, — приказала она одному из слуг.

И тут, по ее словам, произошло первое из чудес, убедивших Бьянку в сверхъестественной природе способностей мага Корвинуса.

Не успел слуга сделать и шага в указанном направлении, как дверь внезапно отворилась, очевидно, сама по себе, и в открывшемся проходе возник статный нубиец в белом одеянии, державший в руке фонарь. Он поднял его выше, так, чтобы желтоватый свет озарил лица синьорины Бьянки и ее слуг. Но в этом, конечно, не было чуда. Чудо заключалось в другом: на самом крыльце, словно материализовавшись из тьмы, возникла высокая фигура, закутанная с головы до пят в черный плащ. Лицо человека скрывалось под черной маской. Незнакомец поклонился и жестом пригласил ее пройти в дом. Она в страхе отпрянула; придя туда, где творятся чудеса, и ожидая чудес, она считала вполне естественным увидеть их; ей не пришло в голову, что прибывший чуть раньше ее посетитель Корвинуса, в ответ на чей стук была открыта дверь, просто воздавал должное уважение ее полу и высокому положению.

Набожно перекрестившись и убедившись, что предполагаемый слуга черного мага не растаял и не исчез, девушка решила, что, по крайней мере, его природа не может быть демонической. Набравшись храбрости, она вошла внутрь, стараясь унять дрожь в коленях.

Предполагаемый слуга волшебника следовал за девушкой по пятам, вслед за ними — слегка испуганные конюхи, хотя синьорина Бьянка специально брала самых мужественных. Сумрак, жуткий господин в черном, ухмыляющийся белозубый нубиец со сверкающими белками глаз — все это неприятно подействовало на них.

Нубиец закрыл дверь и со скрежетом опустил металлический засов. Затем он повернулся к ним и учтиво спросил, чего они хотят. Девушка, сняв маску, ответила ему:

— Я Бьянка де Фиорованти и хотела бы видеть знаменитого мага Корвинуса Трисмегита собственной персоной.

Нубиец молча поклонился и, пригласив ее следовать за ним, направился вниз по длинному коридору, выложенному камнем; фонарь, качавшийся во время движения, отбрасывал желтоватые пятна света на мрачные стены. Сквозь тяжелую дубовую дверь, усеянную полированными шляпками огромных стальных гвоздей, в приемную. Пол этой пустой комнаты был устлан сухим камышом, около стены стояла деревянная скамья, а на массивном столе неровно горела масляная лампа, из которой поднимался густой шлейф черного дыма, распространяя тяжелый запах.

Проводник махнул коричневой рукой в сторону скамейки.

— Здесь слуги могут подождать, синьорина, — сказал он.

Она кивнула и отдала короткое распоряжение конюхам. Они с видимым нежеланием повиновались ей. Затем нубиец отпер другую дверь, находившуюся в дальнем конце комнаты. С жутким скрежетом раздвинулись занавеси, за которыми открылось нечто, напоминающее на первый взгляд черную яму.

— Всемогущий Корвинус Трисмегит повелевает вам войти, — объявил он.

Несмотря на крепость духа, синьорина Бьянка отпрянула от двери. Ее взгляд был устремлен к черной дыре, и постепенно она стала различать кое-какие детали. Помня о значимости задуманного дела, предпринятого ею, девушка внутренне собралась и, переступив через порог, вошла в таинственную комнату.

За ней следом, все так же сохраняя молчание, прошел господин в маске. Она не предала этому значения, считая его одним из слуг волшебника; нубиец же, по богатству плаща и маске на лице, принял его за спутника девушки и не стал препятствовать.

Таким образом, они оба оказались в темной комнате. Позади вновь заскрежетали занавеси, и дверь захлопнулась, как будто закрылся склеп.

С колотящимся сердцем девушка огляделась вокруг. Полоска света неведомого происхождения на потолке едва позволяла разглядеть окружающую обстановку: три или четыре вместительных кресла, покрытых причудливой резьбой, и около стены простой деревянный стол, заваленный странными, чуть поблескивающими сосудами из стекла и металла. Окон не было. Вся комната, от потолка до пола, задрапирована черным, здесь было холодно, как в могиле, и присутствия чародея не ощущалось.

Бьянка присела в кресло, ожидая появления ужасного Корвинуса, и тут произошло второе чудо. Черный слуга волшебника исчез так же загадочно, как появился на крыльце, словно растворился во мраке, наполнявшем комнату.

У девушки перехватило дыхание, и как будто для того, чтобы уничтожить последние остатки ее самообладания, посередине комнаты возникла огненная колонна, на мгновение ослепившая ее и заставившая вскрикнуть от испуга. Пламя столь же мгновенно исчезло, оставив в воздухе запах серы, и в комнате гулко прозвучало:

— Не бойтесь, Бьянка де Фиорованти. Я здесь. Что вам угодно?

Бедная ошеломленная девушка взглянула в ту сторону, откуда раздался голос, и увидела третье чудо.

Там, где был непроницаемый мрак, где, как ей казалось, комната оканчивалась стеной, ее глаза вдруг различили неясную фигуру человека, мало-помалу приобретавшую все более четкие очертания. И ей не пришло в голову, что этот эффект мог быть вызван медленным возвращением к нормальному состоянию зрачка глаза, ослепленного недавней вспышкой.

Вскоре и человек, и окружавшая его обстановка стали видны вполне отчетливо. На небольшом столике лежала огромная раскрытая книга с пожелтевшими от времени страницами, и ее колоссальных размеров серебряные застежки поблескивали в лучах света, отбрасываемых старинной, греческого образца бронзовой лампой на высокой ножке, в которой горело какое-то ароматическое масло. У основания лампы жутко ухмылялся человеческий череп. Справа от столика стоял треножник, поддерживающий жаровню, в которой красноватой массой тлели древесные угли. У самого стола в кресле с высокой спинкой сидел человек в малиновом одеянии и шляпе, по форме напоминавшей перевернутую кастрюлю. Лицо его было худым, изможденным, с сильно выдающимся носом и скулами, лоб был узок и высок, рыжая борода раздваивалась, а глаза, устремленные на посетительницу и отражавшие свет искусно установленного источника, говорили о сверхъестественной проницательности хозяина дома.

Позади него виднелись тигель и перегонный куб, а выше располагались ряды полок, заставленных фиалами[694], металлическими коробками и ретортами. Но эти предметы почти не произвели впечатления на Бьянку, потому что все ее внимание было сосредоточено на самом маге. Девушка была в полном смятении.

— Говорите, мадонна, — мягко подбодрил ее чародей. — Я здесь, чтобы исполнить вашу волю.

Эти слова слегка воодушевили ее, но воодушевили бы еще больше, найди она какое-либо объяснение его таинственному появлению. Наконец, все еще перепуганная, она нетвердо произнесла:

— Мне нужна ваша помощь, очень нужна.

— Все мои обширные познания к вашим услугам, мадонна.

— Они… они в самом деле обширны? — наполовину вопросительно, наполовину утвердительно выговорила она.

— Бескрайний океан, — с достоинством ответствовал он, — своей шириной и глубиной не сравнится с моими знаниями. Что вам угодно?

Она полностью овладела собой, но щепетильность дела, с которым она пришла, не давала ей говорить смело, не запинаясь. Она начала издалека.

— Известны ли вам секреты замечательных лекарств, — спросила она, — эликсиров, которые воздействуют не только на тело, но, если потребуется, даже на саму душу?

— Мадонна, — спокойно ответил маг, — в моей власти остановить увядание, вызванное возрастом, заставить душу умершего возвратиться и таким образом оживить его тело. Думаю, такого ответа достаточно, поскольку по законам природы малое всегда составляет часть великого.

— Но можете ли вы, — она запнулась, но тотчас же, забыв о своих недавних страхах, поднялась и приблизилась к нему, — можете ли вы управлять любовью? Можете ли заставить холодного стать страстным, а безразличного — исполненным желания? Можете ли вы… можете ли вы все это?

Некоторое время он разглядывал ее.

— Это нужно вам? — с удивлением в голосе спросил он. — Вам или кому-то другому?

— Это нужно мне, — низким голосом ответила она. — Лично мне.

Он откинулся в кресле и вновь обвел взглядом ее бледное прекрасное лицо, низкий лоб, черные блестящие волосы, уложенные в золотую сетку,великолепные глаза, притягательный рот, мягкие очертания фигуры.

— У меня есть средство, необходимое вам, — медленно произнес маг, — но нет средства, могущего сравниться по силе с воздействием магии красоты, которой одарила вас природа. Разве он — этот человек, для завоевания которого вам необходима моя помощь, — может устоять перед очарованием этих губ и этих глаз?

— Увы! Он не думает о таких вещах. У него на уме лишь оружие и войны. Его единственная возлюбленная — честолюбие.

— Назовите его имя, — повелительно промолвил мудрец. — Как его имя и чем он занимается?

Она опустила взгляд. Легкая краска тронула ее щеки. Объятая внезапной тревогой, девушка колебалась. Однако она не решилась скрыть имя, опасаясь, как бы он не отказался помочь ей.

— Его имя, — нерешительно произнесла она в конце концов, — Лоренцо Кастрокаро, он урбинец, кондотьер, сражающийся под знаменем герцога Валентино.

— Кондотьер — и слеп к вашей красоте, к такому очарованию, как ваше, мадонна? — вскричал Корвинус. — Столь ненормальное создание, такая lusus naturae[695] потребует серьезной работы.

— Обстоятельства сложились не в мою пользу, — как бы защищаясь, объяснила она. — А на самом деле все против нас. Мой отец, повелитель Сан-Лео, — приверженец герцога Гуидобальдо, и, вполне естественно, мы редко видимся с теми, кто служит под знаменем нашего врага. Боюсь, наши пути могут разойтись, если только мне не удастся привлечь его внимание к себе, невзирая на все препятствия.

Хитроумный маг обдумал сказанное и затем вздохнул и произнес:

— Я вижу, здесь придется преодолеть большие трудности.

— Но сумеете ли вы помочь мне преодолеть их?

— Это будет дорого стоить, — сверкнув глазами, промолвил Корвинус.

— Ну так что ж? Неужели вы думаете, что цена будет иметь для меня значение?

Чародей выпрямился в кресле с видом оскорбленного достоинства и нахмурился.

— Поймите меня, — с некоторой суровостью произнес он. — Здесь не лавка, где продаются и покупаются вещи. Мои знания и мое искусство служат всему человечеству. Я их не продаю. Я свободно и бесплатно одариваю ими всех, кто в них нуждается. Но если я даю столь много, нельзя требовать, чтобы я давал еще и сверх этого. Снадобья, которые я получил со всех уголков земли, зачастую стоят очень дорого. Эту цену вы и заплатите, поскольку средство нужно именно вам.

— Итак, оно есть у вас! — охваченная внезапной надеждой, воскликнула она, хлопнув в ладоши.

Он утвердительно кивнул.

— Любовные эликсиры — вещь достаточно распространенная и легкая в приготовлении. Любая деревенская ведьма, занимающаяся колдовством и охотой за дураками, может смешать их. Но в деле, где надо преодолеть серьезные преграды и даже, возможно, придется использовать вашу естественную привлекательность, требуется средство необычайной силы. Оно у меня есть, хотя и в небольшом количестве. Его главная составляющая — вытяжка из мозга птицы avis rarissima[696], и ничто в мире нельзя достать с бóльшим трудом.

Дрожащими пальцами Бьянка нащупала на поясе тяжелый кошелек и бросила его на стол. Он шлепнулся рядом с ухмыляющимся черепом, и таким образом два самых мужественных повелителя жизни — Смерть и Золото — оказались рядом.

— Пятьдесят дукатов[697], — возбужденно выдохнула она. — Этого хватит?

— Возможно, — демонстрируя всем своим видом полное безразличие, ответил он. — Если немного и не хватит, я сам добавлю недостающее. — И выразительным движением пальца, красноречиво свидетельствующим о его презрении к золоту, он отодвинул кошелек в сторону.

Она попробовала протестовать, но маг великодушным жестом остановил ее возражения. Он встал с кресла, и Бьянка увидела на нем широкий черный пояс с вышитыми золотом знаками зодиака. Подойдя к полкам, маг снял с одной из них бронзовый сундучок, открыл его и извлек крошечный сосуд — закупоренную тонкую маленькую трубочку. В ней играло на свету темно-янтарное зелье, от силы дюжина капель.

— Вот, — сказал маг, — мой elixirium aureum, золотой эликсир, — легко растворимое и не имеющее запаха вещество. Этой дозы будет достаточно для вашей цели.

И резким движением протянул ей сосуд.

Но не успела она притронуться к нему, как чародей повелительным жестом остановил девушку.

— Выслушайте меня, — внушительно произнес он, в упор глядя на нее сверкающими глазами. — К этому золотому эликсиру вы добавите две капли вашей крови — ни больше ни меньше, а затем вольете в вино, которое будет пить синьор Лоренцо. Вы проделаете это при растущей Луне, и тогда его страсть будет расти и усиливаться в той же пропорции, в которой прибывает Луна. И не успеет Луна пойти на убыль, как Лоренцо Кастрокаро будет ваш. Он придет к вам, даже если ему понадобится обойти всю землю, и станет вашим покорным и преданным рабом. Сейчас самое подходящее время. Идите и сделайте себя счастливой.

Бьянка взяла сосуд и рассыпалась в благодарностях. И снова повелительным жестом и суровым взглядом маг прервал девушку. Он ударил в небольшой гонг. Послышался звук открываемой двери. Со скрежетом распахнулись занавеси, и на пороге открывшейся двери согнулся в поклоне нубиец в белом одеянии.

Синьорина Бьянка, в свою очередь, поклонилась великому чародею и вышла из комнаты. Нубиец же оставался на пороге, ожидая человека, который пришел вместе с ней. Однако Корвинус, не подозревая о причине, заставившей слугу задержаться, велел ему удалиться, после чего занавеси были вновь задернуты и дверь закрыта.

Оставшись один, волшебник сбросил маску величественного безразличия ко всему земному и проявил вполне человеческий интерес к оставленному синьориной Бьянкой кошельку. Он высыпал монеты на раскрытую магическую книгу и стал перебирать их, посмеиваясь в рыжую бороду. И тут из глубины комнаты послышался презрительный смешок.

Корвинус инстинктивно прикрыл руками золото, поднял глаза, и от того, что он увидел, у него перехватило дыхание. Прямо перед ним возникла фигура в черном: шляпа, плащ и даже лицо и сверкающие глаза — все было черным.

Весь во власти страха, куда более сильного, чем тот, который внушал другим, дрожащий и побелевший, чародей неотрывно глядел на жуткий призрак, предполагая, и не без оснований, что сатана явился наконец-то за тем, кто ему служил. Корвинус попытался было заговорить с приведением, но мужество изменило ему, и он не смог связать и двух слов. С невнятным бормотанием он упал в кресло, ожидая неминуемой смерти и вслед за ней, поскольку ему было хорошо известно, чего он заслуживал, неизбежных адских мучений.

Привидение приблизилось на расстояние вытянутой руки и произнесло насмешливым, однако, без сомнения, спасительно-человеческим голосом:

— Мое почтение, трижды маг!

Корвинусу потребовалось несколько секунд, чтобы осознать, что его посетитель был всего-навсего простым смертным, и еще некоторое время, чтобы самообладание, хотя бы отчасти, вернулось к нему.

— Кто вы? — воскликнул маг. Он пытался унять дрожь в голосе, но пережитый только что страх был сильнее.

Неожиданный гость распахнул плащ, и взору волшебника предстала изящная фигура, облаченная в темный бархат, расшитый золотыми арабесками[698]. С пояса, украшенного крупными пылающими рубинами, свешивался длинный тяжелый кинжал, ножны и рукоятка которого были богато отделаны золотом. На тыльной поверхности черных бархатных перчаток сверкали, словно капли воды, алмазы, довершая сумрачное великолепие наряда незнакомца. Он сорвал рукой свою маску, и за ней открылось благородное лицо Чезаре Борджа, молодого герцога Валентино и Романьи.

Корвинус мгновенно узнал его, и тут же у него мелькнула мысль, что, возможно, было бы лучше, если бы на месте его посетителя все же оказался дьявол.

— Синьор! — в глубоком изумлении воскликнул смущенный маг. — Как вы здесь оказались?

— Мне тоже кое-что известно о магии, — ответил герцог с усмешкой, поскольку вся его магия заключалась лишь в том, чтобы войти в дом в качестве сопровождающего синьорины Бьянки де Фиорованти, а затем неслышно скользнуть за черные шпалеры, которыми мессер Корвинус завесил стены.

Истинная цена магии была, без сомнения, хорошо известна Корвинусу, поэтому он ни на секунду не мог предположить, что герцог оказался в его доме, используя сверхъестественные средства. Нубийца следовало немедленно допросить с пристрастием и, если потребуется, выпороть. Однако все внимание сейчас надо было уделить герцогу. Корвинус, хотя он и испытывал некоторую неловкость, прибегнул к наглости, чтобы скрыть минутное замешательство. Улыбнувшись столь же загадочно, как и герцог, он быстрым движением ссыпал золото в кошелек, не удостоив вниманием упавшую на пол монету, и отодвинул кошелек в сторону.

— Между моей магией и вашей, синьор, есть некоторая разница, — с лукавым намеком сказал он.

— Иначе меня здесь бы не было, — ответил герцог и внезапно перешел к делу, которое привело его сюда. — Говорят, у вас есть эликсир, способный возвращать к жизни умерших.

— И совершенно справедливо говорят, синьор, — не моргнув глазом, ответил чародей.

— Вы опробовали его? — поинтересовался Чезаре.

— Три года назад на Кипре я вернул к жизни человека, который был к этому времени уже два дня, как мертв. Он до сих пор жив и может подтвердить сказанное.

— Мне достаточно вашего слова, — сказал герцог с иронией, настолько тонкой, что Корвинус не был убежден, имела ли она место вообще. — Несомненно, вы в случае необходимости сможете доказать его действие на себе?

Корвинус похолодел, однако заставил себя твердо сказать:

— При необходимости я сделаю это.

Герцог вздохнул, словно ответ удовлетворил его, и Корвинус вновь воодушевился.

— У вас есть эликсир?

— Достаточно, чтобы вернуть к жизни одного человека, но не больше. Это крайне редкий и очень ценный состав, и весьма дорогой, как вы понимаете, ваше высочество.

— Полученный, несомненно, из мозга какой-нибудь редкой африканской птицы? — с насмешкой спросил герцог.

— Не совсем так, ваше высочество, — невозмутимо ответил маг. — Он получен из…

— Неважно, — перебил герцог. — Дайте мне его!

Волшебник поднялся, подошел к своим полкам и после долгих поисков извлек небольшой фиал, наполненный кроваво-красной жидкостью.

— Вот он, — сказал маг, повернул сосуд к свету, так что его содержимое засверкало как рубин. — Разожмите зубы умершего и влейте эликсир ему в глотку. Мертвец оживет в течение часа, но при условии, что его тело будет предварительно согрето около огня.

Чезаре взял фиал и задумчиво посмотрел на него.

— Может ли он не подействовать? — спросил герцог.

— Исключено, ваше высочество, — ответил маг.

— Невзирая на время наступления смерти?

— Да, если только все жизненно важные органы целы.

— Может ли он победить смерть, вызванную отравлением?

— Независимо от природы яда он растворит и рассеет его, как уксус растворяет жемчуг.

— Превосходно, — воскликнул герцог, улыбаясь своей холодной непроницаемой улыбкой. — А теперь другой вопрос, трижды маг, — и он задумчиво потеребил пальцами свою каштановую бороду. — По Италии ходят слухи, без сомнения, распространяемые вами с целью расширения вашей шарлатанской торговли, что принц Джем был отравлен папой, причем ядом, столь тонким и чудесным, что прошел целый месяц, прежде чем он подействовал и турок умер[699]. И этим ядом его снабдили вы.

Герцог умолк, и Корвинус вновь содрогнулся, таким угрожающим был тон его посетителя.

— Клевета, ваше высочество. Я не имел дела с папой и не снабжал его ядами. Мне неизвестно, каким образом умер мессер Джем, и я никогда не говорил, что знаю что-либо об этом.

— Откуда тогда появилась эта история и почему в ней фигурирует ваше имя?

Корвинус поспешил с объяснениями, а объяснения были товаром, который у него всегда имелся в избытке.

— Видите ли, я владею секретом подобного яда, и кое-кто спрашивал его у меня. Зная, что яд у меня есть, и услышав, что принц Джем был отравлен похожим ядом, простолюдины сделали, как всегда, нелогичные выводы.

Чезаре улыбнулся.

— Все это очень убедительно, Трисмегит, — серьезно заметил герцог. — Вы утверждаете, что у вас такой яд есть. Пожалуйста, скажите, каково его происхождение?

— Ваше высочество, это секрет.

— Ну и что? Я желаю знать его и спрашиваю об этом вас.

В его словах не было гнева, но они принуждали к ответу сильнее, чем гнев, и Корвинус не пытался более сопротивляться:

— Он состоит главным образом из сока catapuce[700], превращенного в порошок цвета яичного желтка, но приготовить его непросто.

— Есть он у вас сейчас?

— Вот здесь, ваше высочество.

И из того же бронзового сундука, откуда чуть раньше извлек золотой эликсир, он вытащил крошечную кедровую коробочку, открыл ее и поставил перед герцогом. Коробочка содержала желтоватый порошок.

— Достаточно дать одну драхму[701] этого вещества человеку, чтобы он умер через тридцать дней, две драхмы подействуют по истечении половины этого срока.

Чезаре понюхал состав и с сардонической улыбкой произнес:

— Я хочу провести эксперимент. Сколько здесь?

— Две драхмы, ваше высочество.

Герцог протянул коробочку Корвинусу.

— Проглотите это.

Маг в испуге отпрянул назад. Испытываемый им ужас был настолько силен, что почти с искренней верой в голосе он воззвал:

— Боже!

— Проглотите это, — не повышая голоса, повторил Чезаре.

Корвинус моргнул.

— Вы хотите, чтобы я умер, синьор?

Слова застревали у него в горле.

— Умер? Неужели вы, трижды маг, считаете себя смертным? Вы, великий Корвинус Трисмегит, чьи знания глубоки и обширны, как бескрайний океан, вы, кто столь мало подвержен болезням и увяданию плоти и уже прожил две тысячи лет? Или же сила этого порошка такова, что может умертвить даже бессмертного?

Только теперь Корвинус начал понимать истинную цель визита Чезаре. На самом деле именно он, Корвинус, распустил слух об отравлении принца Джема и хвастался, что лично снабдил семью Борджа знаменитым ядом, который по истечении такого большого промежутка времени убил брата турецкого султана Баязида. Разумеется, после этого он получил колоссальный доход от продажи вещества, являвшегося, по его утверждению, тем самым ядом и называемого им veleno a termine[702]. Яд оказался на редкость удобным для жен, страстно желающих поменять своих мужей, и для мужей, уставших от своих жен. Теперь же Чезаре, узнав об этом, явился, чтобы наказать клеветника. А Корвинус, несмотря на обширность своих знаний, действительно верил в замечательную способность яда убивать по истечении значительного времени. Рецепт яда был обнаружен им в старинном манускрипте вместе с другими подобными рецептам и он поверил в него столь же слепо, как люди Чинквеченто[703] во всесилье магов и колдунов.

Зловещая насмешливость герцога, необычное ощущение покорности его воле наполнили душу Корвинуса суеверным страхом.

— Ваше высочество… увы!.. Боюсь, все может оказаться именно так, как вы говорите! — вскричал он.

— Пусть так, но чего вам опасаться? Полно, вы шутите! Разве вы не говорили, что этот эликсир возвращает жизнь мертвым? Обещаю лично проследить за тем, чтобы вам его дали, когда вы умрете. Итак, смелей, глотайте при мне порошок и позаботьтесь умереть ровно через две недели, или, клянусь спасением своей души, я прикажу повесить вас, как самозванца, без права воспользоваться вашим спасительным снадобьем.

— Боже! Синьор! — простонал несчастный.

— Теперь послушайте меня, — сказал герцог. — Если этот порошок подействует так, как вы сказали, то эликсир будет влит вам в глотку и вернет вас к жизни. Если вы умрете раньше, то так и останетесь мертвецом, а если же порошок вообще не подействует, тогда я повешу вас и все узнают правду об этом деле и о распущенном вами слухе относительно смерти принца Джема, на чем вы так успешно сколачивали себе капитал. Попробуйте только отказаться, и тогда…

Герцог сделал выразительный жест.

Корвинус взглянул в прекрасные безжалостные глаза герцога и понял, что попытки избежать своей участи более чем тщетны. Следовало пойти на риск и принять порошок, поскольку виселице, как правило, предшествовала еще и дыба. Кроме того, он немного разбирался в медицине и знал, что можно спастись, применив вовремя рвотное.

Дрожащими руками Корвинус взял порошок.

— Позаботьтесь не рассыпать, — предостерег его Чезаре, — иначе, трижды маг, о вас позаботится палач!

— Синьор, синьор! — вытаращив глаза, дрожащим голосом умолял несчастный чародей. — Пощадите! Я…

— Яд или веревка, — отрезал герцог.

Подбадривая себя мыслью о рвотном, Корвинус поднес край коробочки к своим пепельно-серым губам и высыпал в рот ее слегка затхлое содержимое, в то время как Чезаре внимательно наблюдал за ним. Когда все было сделано, испуганный маг рухнул в кресло.

Герцог тихо рассмеялся, надел маску и, запахнув широкий плащ, направился к занавесям, скрывающим дверь.

— Спите спокойно, трижды маг, — насмешливо произнес он. — Я не подведу вас.

Увидев, как уверенный в себе, беззаботный и неустрашимый герцог уходит, Корвинус почувствовал приступ ярости и жгучее желание свести счеты с Чезаре, призвав на помощь нубийца. С этой мыслью он и ударил в свой гонг. Но не успел еще затихнуть звук, как он передумал. Ведь если он и в самом деле отравился, это не спасет его, а чем скорее герцог уйдет, тем скорее Корвинус сможет воспользоваться рвотным, оставшимся теперь его единственной надеждой.

Занавеси раздвинулись, и появился нубиец. Чезаре помедлил на пороге и все так же насмешливо бросил через плечо на прощание:

— Всего хорошего, трижды маг.

А Корвинус сломя голову ринулся к своим полкам в поисках рвотного, яростно проклиная герцога Валентино и все семейство Борджа.

Глава 2

Когда нубиец отворил дверь, выпуская герцога из дома чародея, он вдруг почувствовал на шее стальную хватку, а возле уха раздался пронзительный свист.

Тихая и безлюдная улочка мгновенно ожила. Повинуясь сигналу герцога, из соседних домов к нему со всех ног поспешили его люди. Двоим он передал извивающегося нубийца, другим отрывисто скомандовал:

— Туда! — и махнул рукой в сторону уходящего вниз коридора. — Взять его!

Вечером ему доложили, что мессер Корвинус был схвачен в момент приготовления лекарства.

— Без сомнения, противоядие, — сказал Чезаре офицеру, явившемуся с докладом. — Вы уехали вовремя и тем самым обеспечили чистоту эксперимента. Этот Корвинус — порочный и бесчестный человек. Подберите для его охраны людей, которым можно доверять, и держите его в строгом заключении, пока не получите от меня дальнейших распоряжений.

Затем Чезаре собрал совещание, на которое пригласил своих капитанов: венецианца Мигеля да Кореллу, форлийца ди Нальди, губернатора Романьи Рамиро де Лорку, одноглазого делла Вольпе и Лоренцо Кастрокаро.

Этот последний был высоким, хорошо сложенным молодым человеком с золотистыми волосами и красивыми мечтательными темно-голубыми глазами. Он был великолепно одет и, очевидно, гордился своей выправкой. Чезаре питал к нему уважение, ценя его храбрость, изобретательность и честолюбие. В тот вечер, однако, он по-иному разглядывал его, памятуя о подслушанном у мага разговоре.

Герцог пригласил капитанов занять места за столом и потребовал от делла Вольпе доклада о положении осажденной крепости Сан-Лео, которую ему было поручено взять.

Смуглое лицо ветерана помрачнело. Своим единственным глазом он избегал встречаться с проницательным взглядом Чезаре.

— Мы ничуть не продвинулись, — тяжело вздохнув, наконец признался он, — и не можем продвинуться. Как вашему высочеству известно, Сан-Лео — не та крепость, которую можно взять приступом. Она стоит, как монумент, на самой вершине горы, и к ней ведет тропа, на всем протяжении которой нет ни одного укрытия. И хотя крепость защищают, говорят, чуть больше двух десятков человек, не хватит и тысячи, чтобы взять ее. Что касается артиллерии, то проще было бы установить батарею на скрипичной струне.

— И тем не менее, пока Сан-Лео не будет в наших руках, мы не можем считать себя полными хозяевами в Урбино, — заявил герцог. — Нельзя оставлять столь сильное укрепление Фиорованти.

— Тогда их придется уморить голодом, — сказал делла Вольпе.

— И на это уйдет по меньшей мере год, — вставил Корелла. — Для такого количества ртов у них в изобилии пшеницы, достаточно других припасов и есть колодец с водой.

— Ходят слухи, — продолжил делла Вольпе, — что синьор Фиорованти болен и за его жизнь серьезно опасаются.

— В Венеции, разумеется, скажут, что это я отравил его, — ухмыльнувшись, произнес Чезаре. — Но даже его смерть ничего не даст нам. Толентино, кастелян[704] замка, займет его место, а Толентино еще более упрям. Надо заставить их сдаться. А пока, Таддео, будь бдителен и никого не пропускай по тропе.

Делла Вольпе согласно кивнул.

— Я предпринял все возможные меры, — сказал он.

После его слов молодой Кастрокаро пошевелился в своем кресле и облокотился о стол.

— Простите, — произнес он, — но этих мер может быть недостаточно.

Делла Вольпе нахмурился и презрительно оскалился на молодого петушка, осмеливающегося учить видавшего виды старого капитана искусству осады.

— В Сан-Лео можно проникнуть другим путем, — заявил Кастрокаро, чем привлек к себе внимание присутствующих, особенно герцога, в чьих глазах засветилось неподдельное любопытство.

В ответ на такой интерес к своей персоне Кастрокаро уверенно улыбнулся.

— По этой тропе не сможет пройти группа людей, — продолжил он, — по ней может пробраться одинокий смельчак и доставить послание и даже провизию в крепость. Отряду делла Вольпе надо взять в кольцо всю скалу, чтобы быть уверенным, что туда никто не проскользнет.

— Вы уверены в том, что говорите? — отрывисто спросил герцог.

— Абсолютно! — откликнулся Кастрокаро и улыбнулся. — Тропинка, о которой я говорю, проходит по южной части скалы. Она опасна даже для коз, однако мальчишкой я частенько пользовался ею — куда чаще, чем говорил об этом своей матушке. В поисках орлиных гнезд я много раз добирался до небольшой площадки, расположенной на южной стороне, у самого подножия стены. Чтобы оттуда пробраться в замок, понадобится всего лишь веревка и абордажный крюк, поскольку в этом месте стена на удивление низкая — не более двенадцати футов.

Некоторое время герцог молча рассматривал молодого солдата.

— Я учту это, — наконец произнес он. — Благодарю вас за сообщение. Делла Вольпе, вы слышали? Окружите скалу солдатами.

Делла Вольпе поклонился, и на этом совещание закончилось.

На следующее утро Чезаре Борджа вызвал Кастрокаро к себе. Он принял молодого кондотьера в величественной дворцовой библиотеке, просторные залы и высокие потолки которой украшали восхитительные фрески Мантеньи[705], стены были увешаны дорогими гобеленами и золотой парчой, а ряды полок уставлены внушительными манускриптами. И хотя недавнее немецкое изобретение — печатный станок — уже работало, герцог Гуидобальдо не позволил ни единому образцу вульгарной продукции этой машины осквернить свое великолепное и бережно хранимое собрание.

За столом, заваленным бумагами, сидел за работой секретарь герцога Агапито Герарди.

— Вы знакомы, — обратился герцог к Кастрокаро, — с синьориной Бьянкой, дочерью Фиорованти, синьора Сан-Лео, не так ли?

От изумления щеки молодого человека слегка зарделись, и голубые глаза, избегая взгляда герцога, обратились к летнему небу, видимому сквозь распахнутое настежь окно.

— Я в некоторой степени имею честь быть знакомым с ней, — ответил он, и по его виду и тону Чезаре заключил, что золотой эликсир чародея едва ли требовался в этом случае так срочно, как на том настаивала Бьянка. Он мягко улыбнулся.

— Вы сможете продолжить это знакомство, если того желаете.

Молодой человек высокомерно вскинул голову.

— Я не вполне понимаю вас, ваше высочество, — произнес он.

— Я разрешаю вам отлучиться, — объяснил герцог, — чтобы лично передать синьорине Бьянке известие о том, что ее отец в Сан-Лео серьезно болен.

Однако молодой человек, как и всякий влюбленный, был начеку.

— Для чего все это, ваше высочество? — надменным тоном поинтересовался он.

— Как для чего? Мы ведь христиане, и… — герцог немного понизил голос, придав ему доверительный тон, и сдержанно улыбнулся, — разве вам самому визит не доставит удовольствия? Однако, если последнее вам безразлично, сообщение о болезни ей может передать любой посланник.

Кондотьер смущенно поклонился.

— Благодарю вас, ваше высочество, — сказал он. — Мне можно идти?

Герцог кивнул.

— Явитесь ко мне по возвращении. Для вас могут найтись и другие поручения, — сказал он и с этими словами отпустил кондотьера.

Часом позже несколько возбужденный Кастрокаро вернулся в дворцовую библиотеку, желая срочно видеть герцога.

— Синьор, — дрожа от нетерпения, вскричал он. — Я передал ваше сообщение и теперь хотел бы просить о милости. Узнав о постигшем ее несчастье, синьорина Бьянка стала умолять меня выписать ей пропуск, чтобы беспрепятственно миновать расположение войск делла Вольпе и встретиться со своим отцом.

— А вы? — резко воскликнул герцог, нахмурив брови.

Молодой капитан отвел взгляд. Он был явно обескуражен и смущен.

— Я ответил, что не в моей власти отдать подобный приказ, но… но я попрошу об этом ваше высочество. Я уверен, что вы не станете препятствовать желанию дочери быть рядом со своим больным отцом.

— Вы слишком уверены, — мрачно произнес Чезаре, — и ваши обещания неосмотрительны. Поспешность еще никогда и никому не помогала достигнуть величия. Запомните это.

— Но она так удручена, — запротестовал Лоренцо.

— Ну да, — сухо ответил герцог. — И она обошлась с вами так любезно, так нежно глядела на вас и угощала таким сладким вином, что у вас не хватило сил отклонить ее робкую просьбу.

Внимательно наблюдавший за кондотьером Чезаре отметил, что при упоминании о вине глаза молодого человека сверкнули, и был этим удовлетворен.

— За мной шпионили? — возмутился Лоренцо.

Чезаре пожал плечами и не снизошел до ответа.

— Вы можете идти, — резко сказал он, давая понять, что разговор окончен.

Но Лоренцо был настроен решительно и не спешил подчиняться.

— А как же разрешение для синьорины Бьянки? — спросил он.

— Никто не должен проникнуть в Сан-Лео, — последовал холодный ответ. — Я сожалею, что вынужден отказать вам, но во время войны необходимость — превыше всего.

Раздосадованный и удрученный, кондотьер поклонился и ушел. Окончательно убедившись в невозможности выполнить обещание, данное Бьянке за чашей вина, которую она сама поднесла, он теперь не осмелился вновь появиться перед ней. Вместо этого он отправил к девушке пажа с неутешительным известием о решении герцога.

Однако Чезаре Борджа проявил непоследовательность. Едва Кастрокаро удалился, он тут же повернулся к своему, одетому в черное секретарю.

— Напишите приказ делла Вольпе, — сказал он. — Если синьорина Бьянка де Фиорованти попробует незаметно прокрасться через позиции его войск в сторону Сан-Лео, ей никто не должен препятствовать.

При этих словах на круглом лице Агапито отразилось изумление. Но глядевший на него Чезаре тонко улыбнулся, и, зная своего господина и эту улыбку, Агапито понял, что герцог задумал одно из своих хитроумных предприятий, цель которых никто не мог понять до тех пор, пока оно не оказывалось достигнутым. Он склонился над столом, и его перо проворно заскрипело по бумаге.

В ту же ночь предусмотрительная Бьянка поступила так, как предполагал герцог. В темноте она проскользнула мимо часовых Борджа и с рассветом оказалась в Сан-Лео. В Урбино об этом никому не было известно. Ее дворец, как обычно, был открыт для посетителей, которым сообщали, что синьорита нездорова. И Лоренцо Кастрокаро предположил, что она сердита на него за невыполненное обещание, и стал на удивление окружающим молчалив и угрюм.

Когда на второй день после ее побега пришло известие о смерти Фиорованти, Кастрокаро был отправлен к герцогу Чезены с миссией, которая могла быть с успехом выполнена офицером куда более низкого ранга. Через десять дней ему было велено срочно возвращаться, и, прибыв в Урбино, весь в пыли, он тотчас же явился, как тою требовал приказ, к герцогу, чтобы передать ему депеши.

У герцога в это время собрался военный совет.

— Вы вернулись очень кстати, — приветствовал герцог кондотьера Лоренцо, отодвинув в сторону привезенные им бумаги, словно они не имели никакого значения. — Мы здесь собрались, чтобы обсудить, как сломать сопротивление Сан-Лео, оборону которого теперь возглавил Толентино. Именно вы, Лоренцо, можете сделать это.

— Я? — воскликнул молодой воин.

— Садитесь, — велел Чезаре, и Кастрокаро занял свое место за столом. — Слушайте. Вы должны понять, что я вам ничего не приказываю, поскольку ни одному ценимому мною офицеру я не могу приказать подвергнуть свою жизнь опасности. Я хочу всего лишь рассказать вам наш план.

Кондотьер кивнул в знак понимания и устремил взгляд своих голубых глаз на герцога.

— Вы говорили нам, — продолжал Чезаре, — о существовании малоизвестного пути в Сан-Лео. Вы также говорили, что, добравшись до площадки на южной стороне горы, можно с помощью веревки и абордажного крюка проникнуть в крепость. Предположим, что это удалось бы сделать. Затем можно было бы убрать часового, застав его врасплох, прокрасться к воротам и снять засовы, тогда все остальное не составило бы труда. Солдаты делла Вольпе тем временем скрытно поднялись бы по тропе, ведущей в крепость, и ждали бы сигнала, чтобы ворваться через незапертые ворота в крепость. Таким образом, Сан-Лео был бы захвачен с малыми потерями.

Кондотьер Лоренцо погрузился в размышления, а герцог не сводил с него глаз.

— Это хитрый план, — одобрительно сказал наконец Лоренцо. — В то же время его нетрудно исполнить тому, кто знает скалу и саму крепость.

— Разумеется, только при таком условии, — согласился Чезаре и снова устремил взгляд на молодого человека.

Лоренцо выдержал этот взгляд со свойственным ему самообладанием и тихо произнес:

— Я пойду и, если небеса помогут мне, сделаю все.

— Вам известна цена неудачи? — спросил Чезаре.

— О ней нетрудно догадаться. Веревка или прыжок со скалы.

— Что ж, тот, кто рискует, должен знать не только то, что он может потерять, но также и то, что может выиграть, — сказал герцог. — Поэтому позвольте сообщить вам, что в случае успеха вы станете комендантом крепости и получите жалованье в десять тысяч дукатов.

Лоренцо покраснел от удовольствия. Его глаза вспыхнули, а голос по-юношески зазвенел:

— Я не подведу вас. Когда велите отправляться?

— Завтра ночью. Пока отдыхайте и готовьтесь. Итак, синьоры, будем надеяться, что нам удастся решить задачу, заданную нам Сан-Лео.

Глава 3

Многое из произошедшего так и осталось непонятным для кондотьера Кастрокаро, ибо он ничего не знал о событиях той ночи, когда герцог нанес визит Корвинусу Трисмегиту. Выбор именно его для осуществления задуманного свидетельствует о замечательном умении Чезаре разбираться в людях и находить для каждой задачи наиболее подходящий инструмент.

Проницательность Чезаре Борджа, проявлявшаяся им в безошибочном выборе исполнителей своих замыслов, была высоко оценена Макиавелли, который посвятил герцогу одну из глав своего труда «Государь». Он пишет: «Об уме правителя первым делом судят по тому, каких людей он к себе приближает; если это люди преданные и способные, то можно всегда быть уверенным в его мудрости, ибо он сумел распознать их способности и удержать их преданность». Таким образом, Макиавелли написал не больше, чем мог бы написать сам Чезаре, возьмись он философствовать, вместо того чтобы заниматься практикой.

Герцог выбрал хотя и самого молодого, но наиболее подходящего для этого рискованного дела офицера.

На другой день, после полудня, капитан Лоренцо Кастрокаро, хорошо отдохнувший и набравшийся сил, выехал из Урбино в сопровождении полудюжины солдат и направился к лагерю делла Вольпе под Сан-Лео. Ближе к вечеру он без помех добрался туда и, поужинав в компании командира, приготовился к выполнению задуманного плана. Он облачился во все черное, чтобы быть не столь заметным при подъеме, надел под камзол кольчугу, которая была настолько тонкой, что умещалась на двух сложенных вместе ладонях, вооружился шпагой и кинжалом, опоясался веревкой, к которой прикрепил абордажный крюк с двумя зубцами, очень широкий в том месте, где загибались зубцы, и плотно обмотал его соломой.

Он условился с делла Вольпе, чтобы тот во главе пятидесяти человек незаметно подкрался по тропе к крепости и ждал, когда Кастрокаро откроет ворота.

Стояла ясная летняя ночь, с неба светила полная луна, и на многие мили вокруг все было видно как на ладони. Это благоприятствовало осуществлению первой части плана, а к полуночи, когда Лоренцо рассчитывал оказаться около вершины, луна уже начнет опускаться за горизонт.

В девять часов вечера он начал подъем на обрывистый утес, вершину которого, словно капитель колонны, венчала крепость, серые стены и башни которой сейчас были залиты лунным светом. Поначалу он мог карабкаться вверх достаточно быстро, однако вскоре склон стал круче, точек опоры стало гораздо меньше, а кое-где они совсем исчезли, и Лоренцо стал двигаться медленнее, с предельной осторожностью, продвижение замедлилось.

Он не испытывал ни колебаний, ни сомнений. Прошел добрый десяток лет с тех пор, как мальчишкой он взбирался на эти горы, но память детства прочна, и он поднимался так же уверенно, будто проделывал это последний раз вчера. Он помнил каждый незначительный выступ скалы, каждую трещину, куда можно было поставить ногу, и был готов преодолеть каждую расщелину.

За час он прошел едва ли треть пути, а самая трудная часть была еще впереди. Он уселся на широком, покрытом травой выступе, чтобы перевести дыхание. Внизу на многие мили расстилалась освещенная луной равнина Эмилии, далеко к востоку отливала серебром гладь моря, а на западе возвышались сверкающие снежные вершины Апеннин. Над ним нависала серая скала, обрывистая и гладкая, как стены продолжавшей ее крепости, и подъем по ней обескуражил бы самого отважного горца. Лоренцо знал, что сейчас его ожидало главное испытание этой ночи. По сравнению с ним все остальное: перелезть через крепостную стену, заколоть одного-двух часовых и открыть ворота — казалось делом относительно простым и безопасным. Здесь же один неверный шаг, мимолетная волна страха или секундное головокружение ведут к неминуемой гибели.

Он поднялся, коротко помолился святому Лоренцо, своему небесному покровителю, и продолжил восхождение. Распластавшись по поверхности скалы, он прополз по узкому выступу и добрался до другого, более широкого. Здесь он остановился, чтобы еще раз перевести дух. Он был рад, что этот участок остался позади, поскольку подъем теперь стал на некоторое время легче.

Опасаясь, что шпага может помешать ему, он отцепил ее и швырнул в пропасть. Жаль было расставаться с оружием, но он понимал, что подвергнется большой опасности, оставив его при себе. Затем, сделав глубокий вдох и собравшись с силами, он прыгнул через черный провал пропасти, ориентируясь на чахлое деревце, которое росло на другой стороне. Он уцепился за хрупкое растение руками и ногами, как обезьяна, моля Бога, чтобы оно выдержало его вес. Однако дерево оказалось крепким, и, держась за него руками, он нащупал под собой опору для ноги, сделал шаг и очутился в узкой расщелине, поднимавшейся вверх футов на двадцать. Как червяк, он пополз вдоль нее, упираясь руками и ногами в стенки.

Расщелина наконец кончилась, и он смог дать себе отдых. Прижавшись грудью к скале, обливаясь потом и задыхаясь, он оглядывался по сторонам и, увидев бездонную темноту под собой, содрогнулся и крепче ухватился своими сбитыми руками за скалистые выступы. Половина пути осталась позади, но ему понадобилось еще немало времени, прежде чем он смог заставить себя продолжить подъем.

В одном месте, где тропинка сузилась до нескольких сантиметров, прямо над его головой с резким шумом рванулась огромная птица и исчезла внизу. Он так испугался, что чуть было не выпустил камни, за которые цеплялся обеими руками. Примерно за час до полуночи, когда луна села, он оказался в кромешной тьме. Его отважную душу обуял страх, и довольно долго он был не в состоянии пошевелить ни одним мускулом. И только когда его глаза привыкли к мраку и начали различать кое-что вокруг, мужество вернулось к нему. Ночь была звездная, и предметы, находящиеся вблизи, различались достаточно хорошо.

Около полуночи, совершенно изможденный, с кровоточащими пальцами, в порванной одежде, он оказался наконец на просторной площадке у самого подножия южной стены замка. Ни за какие богатства в мире он не согласился бы возвращаться тем же самым путем. Растянувшись у подножия скалы, он шептал благодарственные молитвы за свою удачу, поскольку считал чудом, что ему удалось достичь своей цели живым.

Он взглянул вверх на мерцавшие звезды, на переливавшуюся гладь Адриатического моря. Прямо над головой слышались мерные шаги расхаживающего по стене часового. Часовой трижды обошел стену, и лишь затем, когда звук шагов стал удаляться, Кастрокаро встал, испытывая некоторую жалость к солдату, чью душу ему придется этой ночью освободить от ее земной оболочки.

Он размотал веревку, обвивавшую тело, отступил назад и, раскрутив крюк, швырнул его через стену. Крюк пролетел между двумя зубцами и, мягко ударившись о кладку — предусмотрительно намотанная солома заглушила стук, — упал.

Кастрокаро потянул за веревку, надеясь, что зубья зацепятся за какой-либо выступ или трещину, но крюк переполз через стену и возвратился к его ногам. Второй бросок оказался также неудачным, и лишь после третьей попытки крюк зацепился. Чтобы удостовериться в надежности приспособления, Кастрокаро всем весом налег на веревку, но крюк держался прочно. Приближающиеся шаги заставили его затаиться. Когда часовой удалился, Кастрокаро полез на стену. Пользуясь матросским приемом — поднимаясь на руках, а ногами упираясь в стену, — он быстро оказался на самом верху и там, встав на колени, спрятался между зубцов. Он пристально посмотрел вниз, в черноту двора. Все было тихо. Ни один звук не нарушал покоя крепости, кроме равномерной поступи часового, который, как оценил Лоренцо, находился сейчас у северо-западной стены.

Он освободил крюк из трещины, размахнулся и швырнул вместе с веревкой в пропасть, уничтожив тем самым единственный след, который мог бы указать, каким образом он оказался здесь. Потом мягко спрыгнул на парапет, шедший вдоль стены.

Остальное не составляло труда. Его миссию можно было считать выполненной. Через несколько минут войска Борджа ворвутся в Сан-Лео, и солдаты гарнизона, захваченные в постелях, вынуждены будут сдаться. Лоренцо подумал, что даже не имеет смысла убивать часового. Требовалось лишь улучить момент и снять засовы с ворот прежде, чем страж сообразит, что происходит, и поднимет тревогу.

Разрешив сомнения в пользу такого варианта, он двинулся вперед и добрался до винтовой каменной лестницы, спустился вниз и оказался в прямоугольном внутреннем дворе. Перебегая от тени к тени, он добрался до ворот, за которыми начинался проход, ведущий мимо караульной комнаты и часовни во внешний двор крепости. Около этих ворот он вновь притаился, выжидая, пока часовой удалится.

Все в крепости было погружено в сон. Ни в одном из окон, выходивших во двор, не горел свет. Кастрокаро подумал, что, если дверь окажется запертой, ему все-таки придется вернуться и ликвидировать часового, а затем добраться до главных ворот по крепостной стене.

Прямо над собой он увидел часового с пикой на плече, медленно вышагивавшего по стене, и его черная фигура смутно вырисовывалась на фоне темно-синего, усеянного звездами купола неба. Ничего не подозревавший страж прошел и исчез. Лоренцо осторожно надавил на массивную дверь, которая легко поддалась. Он ступил в темный туннель и так же мягко прикрыл дверь с внутренней стороны. Тут он помедлил, вспомнив, что часовой сейчас как раз обходит северную часть стены и может заметить его, если он сразу направится через двор в сторону ворот. Следовало опять подождать.

Вдруг ему показалось, что из караульной, справа от него, донесся чей-то голос. Он прислушался, но звук не повторился. Решив, что перенапряженные нервы подвели его, он ощупью двинулся вдоль туннеля. И тут его сердце обдало холодом. На двери караульной он заметил небольшое желтоватое пятнышко и мгновенно понял: в караульной находились люди, и свет пробивался через замочную скважину.

Секунду поколебавшись, он решил, что отступать уже некуда. Вернуться крайне рискованно, а оставаться в туннеле — значит быть неминуемо обнаруженным. Его единственный шанс — немедленно двинуться вперед и бесшумно прокрасться мимо караульной. Тогда все еще может обойтись. И он на цыпочках пошел вдоль стены с максимальной осторожностью.

Однако не успел он сделать трех-четырех шагов, как из караульной послышалось проклятье, за которым раздался смех нескольких мужчин. Затем последовал скрип стульев, и кто-то тяжелой поступью направился к двери. Если бы он без промедления рванулся вперед, у него был бы шанс выбраться наружу, но нерешительность погубила его. Мгновение — и он понял это, но было уже поздно; он увидел, что оказался в ловушке и отступать некуда. Стиснув зубы, в отчаянии оттого, что после стольких трудов все рухнуло, он приготовился защищаться.

Дверь распахнулась, и Лоренцо оказался в потоке света. Он стоял, сжавшись, словно передпрыжком, положив руку на рукоятку кинжала. Появившийся на пороге, одетый в кожаные латы солдат, крупный, крепко сложенный малый с черными бровями и бородой, от неожиданности отпрянул назад и замер, в изумлении глядя на него. Придя в себя, он широко расставил ноги и с глубочайшим интересом спросил:

— Но кто вы такой, черт побери?

Лоренцо был из тех, кто за словом в карман не лезет, и в этот критический момент вдохновение озарило его. Безбоязненно шагнув навстречу стражникам, он произнес с насмешкой и упреком в голосе, как человек, имеющий на это право:

— Рад видеть, что в Сан-Лео хоть кто-то бодрствует.

На лице солдата отразилось еще большее изумление. Когда Лоренцо заглянул за его спину в караульную, освещенную светом факелов в железных канделябрах, он понял, что избрал верную тактику: на столе вперемешку лежали засаленные карты, а четверо солдат были всецело поглощены игрой.

— Боже милостивый, — продолжил он, — хорошо же вы несете службу! А тем временем солдаты Борджа могут быть у самых ваших ворот. Я сам мог бы войти в замок беспрепятственно, и никто не поднял бы тревогу и даже не окликнул бы меня! Силы небесные! Будь вы моими людьми, я бы отправил вас всех на кухню — там от вас было бы больше пользы.

— Я спрашиваю, кто вы такой, черт побери? — свирепо осклабившись, переспросил чернобородый.

— И как, черт возьми, вы попали сюда? — крикнул другой солдат, худощавый, с отвислыми губами и бородавкой на носу, который встал со стула, чтобы получше разглядеть незваного гостя.

Кастрокаро моментально напустил на себя высокомерный вид.

— Проведите меня к вашему капитану, мессеру Толентино, — потребовал он. — Он узнает, как вы стоите на часах. Псы, да ведь все сгорит ярким пламенем, пока вы тут дуетесь в карты, отправив расхаживать по стенам того малого, который, похоже, и слеп и глух.

Нотка холодной властности, звучавшая в его голосе, произвела должный эффект. То, что подобным образом к ним мог обращаться человек, не имеющий на это права, представлялось им — как и любому на их месте — совершенно невероятным.

— Мессер Толентино спит, — угрюмо ответил солдат, который первым заговорил с ним.

Им не понравился смех, которым мессер Кастрокаро встретил это сообщение.

— Увидев, как вы стоите на часах, я ничуть в этом не сомневался, — усмехнулся он. — Что ж, тогда идите и разбудите его.

— Но кто же это в конце концов, Бернардо? — упорствовал вислогубый солдатик, и все остальные поддержали его оправданный вопрос.

— Верно, — сказал чернобородый Бернардо. — Вы не сказали нам, кто вы. — В его тоне грубость сочеталась с угрюмой почтительностью.

— Я посланник синьора Гуидобальдо, вашего герцога, — твердо ответил молодой кондотьер, мысленно спрашивая себя, к чему все это приведет и будет ли у него шанс на спасение.

Почтительность и интерес, проявляемый к нему солдатами, заметно возросли.

— Но как вы попали сюда? — продолжал настаивать тот же любознательный солдат.

Мессер Лоренцо нетерпеливо отмахнулся и от вопроса, и от спрашивающего:

— Какое это имеет значение? Хватит того, что я здесь. Неужели мы потратим всю ночь на глупые вопросы? Разве я не сказал вам, что войска Борджа могут быть сейчас у самых ваших ворот?

— Клянусь Бахусом, там они и останутся, — рассмеялся еще один из них. — Ворота Сан-Лео достаточно крепки. Синьор, если этот сброд отважится постучать, мы знаем, как ответить им.

Пока он говорил, Бернардо принес из караульной фонарь и велел всем следовать за ним. Они направились вдоль туннеля к двери, ведущей во внешний двор крепости. И во время пути солдаты продолжали донимать предполагаемого посланника вопросами, на которые тот отвечал кратко и резко, каждым своим словом и жестом показывая, что он им не ровня.

Они подошли к двери башни, где жил мессер Толентино. Входя туда, Кастрокаро печально взглянул на массивные ворота, за которыми находились люди делла Вольпе. Снять засовы было бы секундным делом, но он не представлял себе, каким образом избавиться от этих пяти вояк. Теперь и часовой на стене окликнул их, интересуясь происходящим, и молодой кондотьер молил Бога, чтобы делла Вольпе, пристально наблюдавший извне за событиями в крепости, понял, что Кастрокаро попался. Но он также знал, что делла Вольпе ничем не сможет помочь ему. Оставалось полагаться только на самого себя.

Поднявшись по спиральной лестнице башни, где стены и потолки были покрыты фресками грубого письма, они привели мессера Лоренцо к апартаментам, которые занимал кастелян Толентино, принявший на себя управление замком десять дней тому назад, после смерти синьора Фиорованти.

По пути молодой кондотьер подбадривал себя. До сих пор все шло хорошо, он ловко сыграл свою роль, и его игра рассеяла у охраны последние подозрения. Если удастся подобным же образом одурачить их капитана, дело, ради которого он прибыл сюда, будет сделано.

Мессер Кастрокаро приготовил историю, которую собирался рассказать и которая основывалась на том, что, по его сведениям, Фиорованти сопротивлялся войскам Чезаре Борджа почти наперекор воле герцога Гуидобальдо: этот мягкий и тихий ученый велел всем своим крепостям сложить оружие, так как сопротивление приводило лишь к бесцельной растрате человеческих жизней и не приносило никакой ощутимой пользы.

Главная трудность для Лоренцо Кастрокаро заключалась в том, что у него не было рекомендательных писем, а Толентино наверняка захочет их увидеть. Бернардо отправился будить кастеляна и сообщить ему, что посланник герцога Гуидобальдо тайно прокрался в замок и желает его видеть.

Кастелян мгновенно проснулся, извергая потоки бессвязных проклятий и тряся своей огромной головой в ночном колпаке; затем, высунув из-под одеяла длинные волосатые ноги, уселся на постели, приказав Бернардо привести посланца.

Вошел Лоренцо и надменно приветствовал капитана.

— Вы от герцога Гуидобальдо? — проворчал мессер Толентино.

— Да, — ответил Кастрокаро. — Будь я от Чезаре Борджа, мне хватило бы двух десятков солдат, чтобы стать хозяином Сан-Лео, столь усердно охраняется крепость.

Этим хитрым ходом он рассчитывал рассеять подозрения кастеляна, поскольку говорил правду. Но брать подобный тон, подействовавший на солдат, было очень рискованно при обращении к Толентино, занимавшему столь важный пост и обладавшему вспыльчивым и неуравновешенным характером. Мессеру Лоренцо все это было хорошо известно, но он посчитал риск оправданным: ведь только очень уверенный в себе человек отважился бы высказать такое замечание.

Толентино был так ошеломлен, что не сразу нашел ответ, и несколько секунд молча глядел на него налившимися кровью и пылавшими гневом глазами.

— Клянусь Всевышним! — наконец взревел он. — Как громко кукарекает этот петушок! Мы выщипаем ему перышки, прежде чем он покинет нас, — зловеще пообещал он. — Кто вы?

— Посол герцога Гуидобальдо, как вам уже сообщили. Что касается всего остального — петушка и кукареканья — мы обсудим это в другой раз.

Кастелян тяжело поднялся. Это был крупный красивый мужчина, большеносый, с чисто выбритым, оливкового цвета лицом, с черными волосами и квадратным подбородком. Он попытался придать себе позу оскорбленного достоинства, но это было не так-то просто для человека в ночной рубашке и в ночном колпаке на голове.

— Наглая болонка! — продолжил он с негодованием и изумлением. — Как ваше имя?

— Лоренцо Знелло, — ответил Кастрокаро, готовый к подобному вопросу, и сурово пояснил: — Оно мне нравится куда больше, чем те, которыми вы наградили меня.

— Вы что, пришли сюда рассказывать мне о своих вкусах? — разъярился кастелян. — Поостерегитесь, молодой человек, здесь я хозяин, и моя воля — здесь закон. Я могу велеть высечь вас, содрать с вас живьем шкуру или повесить и никому не обязан в этом давать отчет. Помните это или…

— О, успокойтесь! — вскипел, в свою очередь, мессер Лоренцо, и повелительно взмахнул рукой, пытаясь охладить пыл кастеляна. — Я пришел сюда не для того, чтобы выслушивать вздор. Неужели я рисковал своей шеей, пробираясь сквозь позиции Борджа и карабкаясь по скале, чтобы меня здесь оскорбляли? Вы вольны расправиться со мной, но кое-что не в вашей власти.

— И что же это? — угрожающе спросил Толентино.

— Вы не можете ни охранять замок, ни отличить лакея от того, кто вам ровня.

Кастелян сел на кровати и потер подбородок. Как видно, перед ним оказался крепкий орешек, а такие люди всегда смущали мессера Толентино, как и всякого забияку. Позади мессера Лоренцо стояли, выстроившись в ряд, солдаты, молчаливые, но внимательные свидетели его замешательства. Кастелян понял, что должен любой ценой спасти положение.

— Чтобы оправдать свою наглость и избежать плетей, вам придется сообщить нечто очень важное, — серьезно сказал он.

— Готов обещать вам, что герцог узнает, как обошлись с тем, кого он любит и кто подвергал себя большим опасностям, служа ему, — прозвучало в ответ. — И позвольте заметить, синьор, — с видом оскорбленного достоинства продолжил Лоренцо, — что так не принимают послов. Будь мои обязательства по отношению к герцогу иными, а порученное мне дело — менее ответственным, я удалился бы тем же путем, каким попал сюда. Но будьте уверены, он узнает, как меня встретили здесь.

Толентино смутился.

— Синьор, — протестующе заговорил он, — клянусь, в этом виноваты вы сами. Если мне не хватило вежливости, то вы сами спровоцировали меня. Неужели я должен сносить насмешки от всякого попугая, считающего, что он может выполнять мои обязанности лучше меня? Довольно, синьор. Позвольте мне ознакомиться с вашим донесением. — И он протянул навстречу Лоренцо свою тяжелую руку.

— Его высочество повелел мне сообщить, что он приказывает вам сдаться герцогу Валентино на почетных условиях, — сказал он и, прочитав откровенное удивление, сомнение и подозрение на лице Толентино, поспешил объяснить: — Чезаре Борджа договорился с герцогом Гуидобальдо и обещал ему некую компенсацию, если все крепости в его бывших владениях немедленно прекратят сопротивление. Моему синьору посоветовали принять эти условия, так как, отказываясь от них, он ничего не выигрывает, а рискует потерять все. Понимая, что продолжающееся сопротивление Сан-Лео лишь оттягивает его неминуемое падение и приведет к ненужным потерям, герцог Гуидобальдо приказывает вам немедленно сдаться.

Это звучало правдоподобно. Известный своим миролюбием, герцог вполне мог направить такое послание. Однако у проницательного Толентино оставались еще сомнения на этот счет. Он взглянул на посланца, и вокруг его жгучих черных глаз собрались морщинки.

— У вас есть на этот предмет письма от герцога? — спросил он.

— Ни одного, — смело заявил мессер Лоренцо, защищая слабое место своей легенды.

— Но, клянусь Бахусом, это странно!

— Отнюдь, синьор, — поторопился ответить молодой кондотьер, — подумайте, как рискованно иметь такие письма. Если бы солдаты Борджа нашли их, я…

Он запнулся, осознав свою ошибку. Толентино звонко хлопнул в ладоши и вскочил на ноги.

— Синьор, синьор, — с некоторой мрачностью произнес он, — мы должны понять друг друга. Вы утверждаете, что доставили некоторые приказы, предписывающие мне действовать определенным образом, согласованные между герцогом Валентино и моим синьором. И вы же говорите об опасностях, которым могли бы подвергнуться, будь они у вас в письменном виде. Может быть, я чего-то не понимаю, — в голосе Толентино слышалась язвительность, — но мне кажется, что Борджа без всяких помех пропустил бы вас через свои позиции. Можете ли вы пояснить мне, в чем я ошибаюсь?

Лоренцо ничего не оставалось, кроме как принять важный вид. У его ног разверзлась пропасть.

— Если вам нужно такое объяснение, вы получите его, без всякого сомнения, от синьора герцога. Я вам дать его не могу. У меня нет на этот счет никаких указаний, а сам я не дерзнул спросить объяснений.

Он говорил спокойно и гордо, несмотря на участившийся пульс, и в его последних словах прозвучал некий скрытый упрек в адрес кастеляна.

— Когда, — продолжал он, — я говорил, что брать с собой письма было опасно, то попытался дать вам объяснение, которое в тот момент мне пришло в голову. Раньше я не думал об этом, а теперь вижу, что ошибся в своем предположении.

Мессер Толентино не сводил глаз с лица мессера Лоренцо, рассуждения которого подтвердили, что тот лжет. Однако уверенность тона и горделивый вид молодого человека оставляли место сомнениям.

— У вас есть, по крайней мере, хоть какой-нибудь знак, по которому я мог бы отличить посланника моего синьора? — спросил он.

— Его у меня нет. Меня отправили в спешке. Герцог, вероятно, не предполагал, что его приказания будут подвергнуты сомнениям.

— Неужели? — саркастически спросил Толентино. И неожиданно зашел с другой стороны. — Как вы пробрались в крепость?

— Я поднялся с равнины по южному склону скалы, который считается неприступным. Я из этих мест. Мальчишкой я часто поднимался там. Именно поэтому герцог Гуидобальдо выбрал меня.

— И когда вы добрались до стены, то попросили часового спустить веревку, не так ли?

— Нет. У меня была своя веревка и абордажный крюк.

— Зачем они вам понадобились, если вы действительно прибыли от Гуидобальдо? — кастелян резко обернулся к своим людям. — Где вы нашли его?

Услышав ответ, Толентино с облегчением расхохотался:

— Хо-хо! — ликовал он, перемежая свою речь проклятиями. — Вы незамеченным миновали часового и успели пробраться внутрь крепости, а когда вас обнаружили, вы сказались посланцем Гуидобальдо, доставившим приказ о сдаче крепости, и еще стали дерзить насчет нашей скверной охраны. Ох-хо! Хитро задумано, но это вам не поможет — хотя жаль будет сворачивать шею столь изобретательному петушку. — И он опять расхохотался.

— Вы глупец, — отрезал Кастрокаро, — и рассуждаете, как глупец.

— Разве? Ну-ка, поймайте меня. По-вашему, Гуидобальдо выбрал вас своим посланником, потому что вам был известен тайный путь в замок. Взгляните, насколько нелепо такое утверждение. Вы пробовали объяснить, почему Гуидобальдо хотел, чтобы вы скрытно прибыли сюда, и сами же признали ошибочность подобного предположения. Но глупо утверждать, что посланнику герцога, доставляющему приказ от его имени сдаться войскам Чезаре Борджа и тем самым выполнить волю последнего, нужно было подниматься сюда тайным путем, рискуя жизнью. — Толентино рассмеялся прямо в побледневшее лицо Лоренцо.

— Кто из нас глупец, синьор? — зловеще глядя на него, спросил кастелян. Затем сделал знак своим людям: — Взять его и обыскать.

В одно мгновение его прижали лицом к полу. Но тщательный обыск ничего не дал.

— Неважно, — сказал Толентино, вновь укладываясь в постель, — против него и так достаточно многое говорит. Позаботьтесь, чтобы с ним ничего не случилось этой ночью. Утром он отправится вниз с того же склона, и, клянусь, куда быстрее, чем когда поднимался по нему.

И мессер Толентино улегся в постель, чтобы продолжить прерванный сон.

Глава 4

Запертый в караульном помещении — поскольку человека, которому предстояло умереть на рассвете, не стоило отправлять в тюрьму, — мессер Лоренцо Кастрокаро провел, как легко понять, весьма беспокойную ночь. Он был слишком молод и слишком любил радости жизни, чтобы равнодушно расставаться с ней. За последние два года своей военной карьеры ему часто приходилось видеть смерть. Но то была смерть других, и до сего времени ему даже не приходило в голову, что и сам он может умереть. Еще вчера его не покидала уверенность, несмотря на грозившую ему опасность, что он останется цел и невредим. Да и теперь, лежа в темноте на деревянной скамье в караульной комнате, он не мог поверить, что конец близок. Катастрофа постигла его очень уж неожиданно, и кроме того, смерть, по его мнению, была событием слишком важным, чтобы прийти столь буднично.

Он устало вздохнул и поискал более удобное положение на своем жестком ложе. Он вспоминал о многих вещах: о детстве и матери, о товарищах по оружию и совершенных подвигах. Он видел себя то врубающимся в ряды противника под стенами Форли, то скачущим рядом с герцогом Валентино под Капуей, в той мощной атаке, когда был наголову разбит Колонна. До странности отчетливо он вспоминал, как выглядели мертвецы. Голос рассудка говорил ему, что завтра он будет выглядеть точно так же, но вообразить такое зрелище он был не в силах.

Затем он вспомнил о Бьянке де Фиорованти, которую уже не придется увидеть. Все последние месяцы он испытывал странную нежность к ней и в сладостной меланхолии сложил несколько весьма посредственных стихов в ее честь.

Что ни говори, ничего особенного у них не было; в его короткой жизни были любовные истории и поярче; но синьорина Бьянка вызывала в нем более возвышенное чувство, чем любая другая женщина, которую он знал. Отчасти этому способствовало то, что она — дочь знатного синьора, потомка великого рода, — стояла неизмеримо выше простого кондотьера, получившего в наследство лишь голову и шпагу. Он вздохнул. Как сладко было бы перед смертью вновь увидеть ее и излиться ей в своей любви, как лебедь — в своей предсмертной песне.

В эти роковые минуты мысли о ней занимали его куда больше, чем мысли о спасении своей души. Ему хотелось знать, услышит ли она о его кончине, а услышав, почувствует ли к нему сострадание или хотя бы просто вспомнит о нем добрым словом. Ему казалось странным, что он встретит смерть в замке, принадлежащем ее семье, однако он был рад и тому, что рукой, подписавшей ему приговор, не станет рука ее отца.

Наконец напряжение последних часов дало о себе знать, и он провалился в беспокойный, неглубокий сон. Когда же он проснулся, все вокруг было залито ярким светом утреннего солнца, проникающим сквозь высокие окна караульной. Заскрежетал ключ в замке, и, пока Лоренцо с усилием поднимался со своего жесткого ложа, дверь отворилась и вошел Бернардо, сопровождаемый шестью солдатами в полном вооружении.

— Добрый день, — вежливо, но несколько легкомысленно, словно забыв, какой день предстоял мессеру Лоренцо, произнес Бернардо.

— Вас ожидает куда более добрый день, — с добродушной улыбкой отозвался Лоренцо, и огрубевший за годы службы солдат невольно проникся уважением к молодому человеку.

Мессеру Лоренцо пришло в голову, что, если его ждет смерть, то ее надо встретить с юмором. Рыдания тут не помогут. Лучше уж быть веселым. Вполне возможно, что смерть в конце концов не такая страшная штука, как о ней говорят священники, а что касается адского пламени, уготованного для всех молодых людей, жадно пивших из чаши наслаждений, то перед самым концом на исповеди можно покаяться.

Он встал и пригладил длинные, светлые, спутавшиеся за ночь волосы. Потом взглянул на свои грязные, исцарапанные после вчерашнего подъема по скале руки и попросил Бернардо принести воды. Брови Бернардо удивленно поползли вверх — умывание он считал совершенно излишним в данной ситуации, ибо со двора донеслась барабанная дробь, возвестившая общий сбор. Бернардо в нерешительности выпятил губу.

— Мессер Толентино ждет вас, — сказал он.

— Я знаю, — ответил Кастрокаро, — но я не могу предстать перед ним в таком виде. Нельзя неуважительно относиться к палачу.

Бернардо пожал плечами, отдал распоряжение, и вскоре в комнате появился железный таз, полный воды. Мессер Лоренцо поблагодарил, снял камзол, рубашку и, обнажившись до пояса, приступил к туалету, стараясь совершить его по возможности быстро и тщательно. Приведя в порядок одежду, он показал жестом, что готов. По приказу Бернандо солдаты окружили пленника и вывели его наружу, на просторный внутренний двор замка.

Лоренцо шел твердо, высоко подняв голову, и лишь секунду помедлил на пороге, чтобы задумчиво взглянуть на ярко-синее небо и на солдат в доспехах из стали и кожи, выстроившихся во дворе на фоне серых крепостных стен. Их число не превышало тридцати — это и был весь гарнизон замка.

Перед строем неторопливо расхаживал кастелян. Он был одет во все черное, в знак траура по своему умершему господину синьору Фиорованти, и его рука покоилась на рукоятке шпаги. Приблизившись к нему, конвой, сопровождавший обреченного пленника, отступил и оставил пленника лицом к лицу с мессером Толентино.

Некоторое время кастелян разглядывал его, и мессер Лоренцо с честью выдержал этот осмотр, бесстрашно встретив своими темно-голубыми глазами важный суровый взгляд мессера Толентино. Наконец тот заговорил.

— Мне неизвестно, почему прошлой ночью вы решились проникнуть сюда. Но совершенно ясно, что вы появились здесь с вероломными намерениями, и ложь, придуманная вами, сделала это совершенно очевидным; именно поэтому вас должны казнить, как и всякого другого, схваченного при подобных обстоятельствах.

— Я готов к смерти, — холодно ответил Лоренцо, — но умоляю избавить меня от предсмертных словоизлияний. Моих сил может хватить ненадолго, особенно если вы вспомните, что я не завтракал.

Толентино взглянул на него и хмуро улыбнулся.

— Хорошо. Так вы не скажете, кто вы и зачем оказались здесь?

— Я уже говорил, но вы не поверили моим словам.

К чему еще раз повторять? Это только утомит и вас, и меня. Идемте же к виселице, поскольку по вашему виду ясно, что это дело вам хорошо знакомо.

В это время из строя солдат донеслось:

— Синьор капитан, я могу сказать вам, кто он.

Тот резко обернулся к говорившему.

— Это Лоренцо Кастрокаро.

— Кондотьер герцога Валентино? — переспросил Толентино.

— Он самый, синьор капитан, — подтвердил солдат, и Лоренцо, взглянув на него, узнал своего бывшего подчиненного, служившего под его командой несколько месяцев тому назад.

Он с безразличием пожал плечами, не отреагировав на выражение удовлетворения, написанное на лице мессера Толентино.

— Имеет ли значение, как и под каким именем умирать?

— Выбор за вами, — ответил кастелян.

— Думаю, я предпочел бы скончаться под своим собственным именем, — беззаботно заявил Лоренцо.

В ответ на шутку раздались сдержанные смешки, но Толентино недовольно нахмурился.

— Синьор, я имею в виду виселицу или прыжок с уступа, на который вы вскарабкались прошлой ночью.

— Ну, это совсем другое дело, но вы слишком сузили выбор. Прошу вас, скажите, что из этого доставило бы вам наибольшее развлечение.

Толентино посмотрел на него, поглаживая свой длинный подбородок и нахмурив лоб. Ему нравился этот малый, так неустрашимо глядевший в лицо смерти. Но он был кастеляном Сан-Лео и знал свой долг.

— Что ж, — не спеша выговорил он наконец, — мы знаем, что вы можете карабкаться по стене, как обезьяна; посмотрим, можете ли вы летать, как птица. Отведите его на стену, вон туда, — и он сделал жест рукой.

— О, постойте! — испуганно вскричал Кастрокаро, питая слабую надежду на отсрочку. — Неужели здесь, в Сан-Лео, все язычники? Разве христианина подобает швырнуть в черную пасть смерти без исповеди? Неужели у вас нет священника?

Толентино нахмурился, раздраженный этой новой задержкой, затем кивнул Бернардо.

— Приведи священника.

Рухнула робкая надежда на то, что в крепости может не оказаться священника и Лоренцо не осмелятся предать смерти без исповеди.

Бернардо ушел. Он оказался у дверей часовни как раз в тот момент, когда словами «Ite missa est»[706] утренняя служба закончилась, и в спешке чуть было не столкнулся на дороге с дамой в черном, шедшей в сопровождении двух женщин. Он отпрянул в сторону и прижался к стене, бормоча извинения.

Но дама остановилась.

— Почему вы так торопитесь сюда? — спросила она, сочтя такой маршрут странным для солдата.

— Срочно требуется отец Джироламо, — ответил Бернардо. — Нужно исповедать человека перед смертью.

— Какого человека? — участливо поинтересовалась она, полагая, что кто-то из гарнизона смертельно ранен.

— Да капитана герцога Валентино, некоего Лоренцо Кастрокаро, появившегося здесь ночью. Это я схватил его, — хвастливо добавил он.

Но синьорина Бьянка де Фиорованти едва ли расслышала его последние слова. Она отступила на шаг и мгновенно побледнела.

— Как… как, вы сказали, его имя?

— Лоренцо Кастрокаро, капитан герцога Валентино, — повторил он.

— Лоренцо Кастрокаро? — переспросила она, но в ее устах это имя прозвучало совершенно иначе.

— Да, мадонна.

Тогда она схватила Бернандо за руку и стиснула ее.

— И он ранен… смертельно?

— Нет, не ранен. Его взяли в плен, и теперь он должен умереть. Мессер Толентино собирается сбросить его со скалы. Вам будет хорошо видно со стены, мадонна, это…

Она в ужасе отдернула свою руку и велела:

— Идемте к вашему капитану.

Озадаченный Бернардо уставился на нее.

— А как же священник?

— С этим можно подождать. Идемте к капитану.

Приказание прозвучало настолько твердо, что он не осмелился ослушаться. Бормоча что-то в бороду, он повернулся и в сопровождении синьоры и ее служанок направился обратно во двор. Когда глаза синьорины Бьянки встретились с горделивым взором кондотьера Лоренцо, на бледных щеках вспыхнул слабый румянец. Молодой человек был потрясен ее внезапным появлением, поскольку не знал и даже не подозревал — как предусмотрительно позаботился Чезаре Борджа — о ее присутствии в Сан-Лео.

Мгновение помедлив, Бьянка с решительным видом направилась к кастеляну.

Сняв шляпу, мессер Толентино низко поклонился и сразу же пустился в объяснения:

— Мадонна, перед вами молодой авантюрист, которого мы схватили прошлой ночью в замке. Он капитан на службе у Чезаре Борджа.

Она перевела взгляд на пленника, а затем опять на кастеляна.

— Как он оказался здесь?

— Рискуя своей шеей, он вскарабкался по южной стороне скалы.

— И что ему было нужно?

— Этого мы не можем с точностью установить, а сам он не желает говорить, — вздохнул Толентино. — Прошлой ночью, когда его схватили, он выдавал себя за посланца герцога Гуидобальдо, но это явная ложь. С ее помощью он надеялся избежать последствий своего опрометчивого поступка.

Не упустив случая подчеркнуть свою проницательность, капитан рассказал, как он сразу же понял, что, будь синьор Лоренцо тем, за кого себя выдавал, ему незачем было бы тайно пробираться в Сан-Лео.

— Но, выполняй он поручение Чезаре Борджа, ему не имело бы смысла рисковать своей шеей, поднимаясь по южному склону, — возразила девушка.

— Это несколько поспешное заключение, мадонна, — пояснил Толентино. — Только с южной стороны можно перелезть через стену крепости.

— Как вы думаете, зачем он это сделал?

— Зачем? Да чтобы сдать замок Борджа! — воскликнул Толентино, начавший терять терпение от такого обилия вопросов.

— У вас есть доказательства?

— Здравый смысл не ищет доказательств очевидным вещам, — назидательно произнес он. — И сейчас мы собираемся отправить его обратно тем же путем, каким он прибыл сюда, — мрачно закончил он, всем своим видом показывая, что тема разговора исчерпана и женщинам нечего более вмешиваться в дела мужчин.

Но синьорина Бьянка не обратила никакого внимания на его резкость.

— Вы сделаете это не раньше, чем я лично удостоверюсь, что его намерения были именно таковы, — отрезала она, подчеркнув своим тоном, что она является полновластной хозяйкой в Сан-Лео.

Толентино пожал плечами.

— О, как вам угодно, мадонна. Однако я бы взял на себя смелость заявить, что мой богатый опыт подсказывает, как лучше всего поступать в подобных случаях.

Девушка дерзко взглянула в глаза видавшему виды ветерану.

— Знание, синьор капитан, ценится куда больше, чем простой опыт.

У Толентино отвисла челюсть.

— Вы имеете в виду, что вам… что вам известно, для чего он прибыл?

— Возможно, — ответила она и отвернулась от изумленного капитана к еще более изумленному пленнику.

Легкой походкой приблизилась она к кондотьеру Лоренцо, в глазах которого можно было прочесть и недоумение по поводу сказанных ею слов, и отчаянную попытку разгадать эту загадку, и — следует сразу же это признать — мысль о том, как можно обратить случившееся в свою пользу.

Может показаться, что в синьоре Лоренцо было что-то от негодяя. И действительно, размышляя в первую очередь о том, как извлечь выгоду из заинтересованности девушки, он едва ли проявил себя как герой рыцарского романа. Однако ошибочно полагать, что кондотьер Кастрокаро чем-либо выделялся из среды обычных людей своего времени, и пусть его поведение и лишено геройства, однако по-человечески оно вполне объяснимо.

Не столько любовь к Бьянке, сколько себялюбие и естественная для его возраста любовь к жизни подсказали ему, как избежать гибели. А чтобы не думать о нем хуже, чем он того заслуживает, следует вспомнить, что Бьянка уже давно привлекала его, хотя он всегда считал ее недостижимой для себя, простого искателя приключений.

Внимательно поглядев на него, она подчеркнуто спокойно произнесла:

— Не поможете ли вы мне подняться на стену? Дайте мне вашу руку, синьор Лоренцо.

Толентино хотел было вмешаться.

— Подумайте, мадонна…

Но повелительным жестом она отослала его на место — ведь в конце концов она была госпожой в Сан-Лео.

Бок о бок хозяйка крепости и ее пленник направились к лестнице, ведущей на стены. Толентино, раздраженно ворча и проклиная себя за то, что оказался во власти женщины, свирепо скомандовал своим людям разойтись и уселся на край колодца, в центре двора.

Опершись на зубцы стены и обратив взгляд на широкую, залитую солнцем равнину Эмилии-Романьи, синьорина Бьянка прервала затянувшееся молчание.

— Я привела вас сюда, синьор Лоренцо, — сказала она, — чтобы вы рассказали мне об истинной цели вашего визита в Сан-Лео.

Его ответ был давно готов.

— Мадонна, я могу сказать о том, что не являлось моей целью, — грубовато проговорил он. — Клянусь спасением моей души, я не собирался предавать вас в руки ваших врагов.

Лоренцо можно счесть за клятвопреступника, однако на самом деле его заявление было вполне точным, если и не вполне правдивым. В самом деле, он и не подозревал, что Бьянка находится в Сан-Лео и что, сдавая крепость людям делла Вольпе, он выдаст им и синьорину Бьянку. Знай он об этом, он никогда бы не взялся за такое дело. Поэтому Лоренцо был вправе клясться так, как только что поклялся, хотя утаил от нее некоторые факты.

— Думаю, это я и так знаю, — мягко ответила она.

Ее слова воодушевили его. Он готов был и дальше двигаться дорогой лукавства, ступить на которую он ни в какое другое время не отважился бы, помня, кем был он, а кем — она. Но сейчас он почувствовал в себе удаль отчаявшегося человека. Ничто не может устрашить стоящего лицом к лицу со смертью.

— О, не спрашивайте меня, почему я пришел, — хриплым голосом взмолился он, — я отважился на многое, думая, что готов на все. Но теперь — здесь, перед вами, под взглядом ваших ангельских глаз — мужество покидает меня. Я становлюсь трусом, хотя не побоялся…

От этих слов девушка поежилась. Он заметил это, и хитрец внутри его улыбнулся.

— Взгляните, мадонна. — Он протянул свои распухшие руки, все в ранах и кровоподтеках. — Таков я с головы до пят. — Он повернулся. — Взгляните туда, — и он указал вниз, на кажущуюся гладкой поверхность скалы, — прошлой ночью я полз здесь в темноте, и каждое движение грозило мне гибелью. Вы видите вон тот карниз, где почти невозможно стоять? Вдоль него я пробирался вон до того места, чуть пошире, а оттуда прыгнул через эту небольшую пропасть. — Она содрогнулась, слушая его рассказ. — По той расщелине я карабкался вверх, раздирая колени и локти, пока не добрался до этой площадки.

— Как смело! — воскликнула она.

— Как безрассудно! — уточнил он. — Я показываю все это вам, чтобы вы знали, какая непреодолимая сила влекла меня сюда. Вам бы никогда не пришло в голову, мадонна, что, проявив такую храбрость, я стану запинаться сейчас, и все же…

Он вдруг замолчал и закрыл лицо руками.

— И все же? — мягко и одновременно воодушевляюще произнесла она.

— О, я не осмелюсь! — вскричал он. — Я был безумцем, безумцем!

И тут совершенно случайно его язык произнес слова, которые попали в самую точку.

— Действительно, я не знаю, что за безумие овладело мной.

Он не знал! От такого признания все ее тело охватила дрожь. Он не знал! Зато она знала, и отсюда исходила та уверенность, с которой она действовала, вызволяя его из рук Толентино. Ведь если бы палач сбросил синьора Лоренцо с этого жуткого обрыва, вина за его смерть легла бы на нее.

Не она ли околдовала его? Не она ли напоила его вином, влив туда elixirium aureum — любовный эликсир, изготовленный магом Корвинусом Трисмегитом? Разве она не знала, что именно этот эликсир, неистово и неугасимо горевший в его жилах, побудил его, невзирая на все опасности, проникнуть сюда, к ней?

Маг предсказал ей, что человек, выпивший эликсир, окажется полностью в ее власти, прежде чем луна пойдет на убыль. Она попыталась вспомнить его слова, и это ей удалось: «Он придет к вам, даже если ему понадобится обойти всю землю». Она не сомневалась, что предсказание мага в точности исполнилось, эликсир подействовал отменно.

Так рассуждала синьорина Бьянка. И когда она повернулась к склонившему голову молодому капитану, в ее темных глазах стояли слезы, а уголки нежного рта опустились. Она подняла свою изящную руку и мягко опустила ее на светловолосую голову Лоренцо, окруженную нимбом лучей ослепительно яркого солнца.

— Бедный, бедный Лоренцо, — ласково прошептала она.

Он отпрянул от нее, бледный как мел.

— О, мадонна! — вскричал он и упал перед ней на одно колено. — Вы догадались о моей тайне, о моей заветной тайне! Позвольте мне теперь умереть! Позвольте им швырнуть меня со скалы и окончить мои страдания!

Эта сцена удалась ему на славу — на сей счет у обманщика не осталось сомнений; она была бы не женщиной, а сущей гарпией[707], если бы позволила теперь казнить его. Он приготовился услышать мягкое выражение сочувствия к постигшему его несчастью, к тому плачевному положению, в котором он оказался, попав под очарование ее красоты. Но к ответу, который прозвучал, он был совершенно не готов.

— Любовь моя, о чем ты говоришь? Разве для тебя не осталось иных радостей, кроме смерти? Разве я сержусь? Разве ты не видишь, как я счастлива, что ради меня ты пошел на все это?

В тот момент Лоренцо показалось, что либо в мире, либо у него в мозгу не все в порядке. Могла ли эта благородная дама обратить на него внимание? Неужели она ответила на его любовь, которая, как он полагал, так мало значила для нее, что для спасения жизни он не постеснялся выставить ее напоказ — чего никогда не осмелился бы сделать, думай он иначе.

— О, это невозможно! — воскликнул он, и на этот раз в его возгласе не было притворства.

— Что невозможно? Что невозможно? — повторила она, когда он, повиновавшись ее жесту, поднялся на ноги.

— Невозможно, чтобы вы насмехались над моей любовью, — вымолвил он.

— Насмехалась? Я? Я — которая разбудила ее, которая желала этого?

— Желала? — почти шепотом откликнулся он. — Желала?!

Несколько мгновений они стояли, глядя друг другу в глаза, а затем бросились друг к другу в объятия. Она всхлипывала от охватившей ее радости, и он тоже готов был расплакаться — столько драматических событий выпало на это утро.

В таком положении и застал синьору Сан-Лео и капитана Чезаре Борджа мессер Толентино, удивленный их долгим отсутствием и решивший выяснить, в чем дело.


Соблюдая приличия, они отпрянули друг от друга, и синьорина Бьянка, порозовев от смущения, представила кастеляну капитана Лоренцо как своего будущего супруга и доверительно сообщила ему об истинной причине — как она это понимала — его появления в Сан-Лео.

Стоит ли говорить, что Толентино считал недопустимым для своей госпожи, верноподданной герцога Гуидобальдо, фактической владелицы одной из крепостей Урбино, стать женой какого-то наемника этого узурпатора Чезаре Борджа. И если он тогда не высказал со свойственной ему горячностью и выразительностью своих соображений на сей счет, то лишь потому, что полностью лишился дара речи.

Синьору Лоренцо был оказан прием, подобающий человеку его положения. Для него приготовили ванну, одели в новое платье. Во время обеда с синьориной Бьянкой были поданы изысканные блюда и лучшие вина из погреба Фиорованти.

Лоренцо Кастрокаро охватило воодушевление, и после обеда, поощряемый улыбкой синьорины, он взял лютню и пропел ей одну из безобразных песен, сложенных в ее честь.

Это было весьма рискованно с его стороны, но чудо — синьорина Бьянка, несмотря на свой изысканный литературный вкус, оказалась очень довольной.

Во всей Италии в этот час не нашлось бы более счастливого человека, чем Лоренцо Кастрокаро, который от самого порога смерти вознесся к таким вершинам жизни, о которых не смел и мечтать. Ощущение счастья целиком охватило его, и все прочее было на время забыто. Но вдруг совершенно внезапно он вспомнил о вещах иного порядка, и эти воспоминания заставили его похолодеть от ужаса. Он уже пропел более половины своей второй песни, как вдруг, словно пораженный молнией, остановился. Лютня со стуком выпала из его онемевших рук.

Девушка склонилась к нему.

— Энцо! Тебе нехорошо?

— Нет, все в порядке. Но…

Он сжал кулаки и встал.

Она тоже встала и участливо спросила, что случилось.

— Что я сделал? Что я сделал? — повторял он в отчаянии.

Ей пришло в голову, что действие любовного эликсира, возможно, пошло на убыль. Встревожившись, она настойчиво умоляла его открыть причину беспокойства, но он не сразу смог найти относительно нейтральные выражения, чтобы не выдать себя.

— Дело вот в чем, — воскликнул он, и в его голосе звучала искренняя досада. — Поспешив прийти сюда, я в своем безумии совершенно забыл, чего мне это может стоить. Я капитан Чезаре Борджа и в настоящий момент не кто иной, как предавший его дезертир. Я изменник, оставивший свой отряд и перебежавший к врагу, чтобы беззаботно рассиживать здесь, в том самом замке, который осаждает мой герцог.

Она мгновенно оценила ужас положения, в котором он оказался.

— О Боже! — взмолилась она. — Я и не подумала об этом.

— Когда они меня схватят, то, несомненно, повесят как предателя! — искренне воскликнул он, поскольку кем же, как не предателем, он стал на самом деле? Всю ночь делла Вольпе и его люди напрасно ожидали, пока он откроет ворота. Его смерть или плен оправдали бы неудачу, но то, что он вступил в союз с синьориной Бьянкой де Фиорованти, будет расценено однозначно.

— Клянусь, было бы в тысячу раз лучше, если бы Толентино этим утром избавился от меня!

Тут он осекся и в раскаянии повернулся к ней.

— О, нет, нет! Я сказал, не подумав! Как я, неблагодарный глупец, мог желать этого! Если бы они убили меня, я бы никогда не узнал такого счастья, какое испытал в этот день.

— Но что же делать? Что делать, Энцо? Если ты теперь уйдешь, то это тоже не спасет тебя. О, дай мне подумать, дай мне подумать!

И через мгновение обрадованно воскликнула:

— Есть способ!

— Какой способ? — спросил он.

— Боюсь, что единственно возможный, — помрачнев, произнесла она.

Тут он догадался, что она имела в виду, и негодующе возразил:

— О, только не это! Мы не должны и думать об этом. Я не позволю тебе такой ценой спасти мою жизнь.

Она взглянула на него, и в ее темных глазах вновь вспыхнуло пламя любви.

— Чтобы спасти тебя, Энцо, тебя, которого я привела сюда, я пойду на все.

— О чем ты говоришь, любовь моя? — воскликнул он.

— О том, что вина лежит на мне и расплачиваться должна я.

— Вина?

— Разве не я привела тебя сюда?

Он вспыхнул, с некоторым опозданием поняв, что его ложь обернулась против него.

— Послушай, — продолжала она. — Ты поступишь так, как я прошу. В качестве моего посла ты отправишься к Чезаре Борджа и от моего имени предложишь ему капитуляцию Сан-Лео, оговорив лишь безопасность и почетные условия сдачи для гарнизона.

— Нет-нет! — продолжал протестовать он, и его подлость казалась ему все более и более отвратительной. — Да и как это поможет мне?

— Ты скажешь, что тебе известен способ, которым можно овладеть Сан-Лео, и в твоих силах осуществить это, — тут она задумчиво улыбнулась. — Герцог будет слишком доволен результатом, чтобы возмущаться по поводу использованных средств.

— Но это позор! — выкрикнул он, имея в виду вовсе не то, что, по ее мнению, мог выразить этим восклицанием.

— Через несколько дней — максимум через несколько недель — все, о чем я говорю, станет неизбежностью, — напомнила она ему. — В конце концов, чем я жертвую? Не более чем своей гордостью. Может ли она оказаться весомее твоей жизни? Лучше сдаться сейчас, когда можно что-то выиграть, чем потом, когда я лишусь всего.

Он задумался. Действительно, это был единственный выход.

— Будь по-твоему, дорогая Бьянка, — сказал он, презирая себя, однако, за очередную ложь, — но условия сдачи будут более великодушными, чем те, о которых ты говорила. Тебе не потребуется покидать свое жилище. Пусть уходит твой гарнизон, но ты останешься!

— Разве это возможно? — спросила она.

— Увидишь! — с уверенностью ответил он, помня об обещанном ему комендантстве.

Глава 5

Вечером того же дня он в одиночестве выехал из Сан-Лео, имея при себе письма с необходимыми полномочиями, и направился по горной тропе, ведущей вниз. У подножия скалы он наткнулся на пикеты делла Вольпе, и солдаты отвели его к своему капитану, отказываясь поверить, что перед ними Лоренцо Кастрокаро. Когда делла Вольпе увидел его, в единственном глазу ветерана вспыхнуло удовлетворение вперемешку с подозрительностью.

— Где вы были? — грубо спросил он.

— Вон там, в Сан-Лео, — простодушно ответил Кастрокаро.

Делла Вольпе колоритно выругался.

— Мы считали вас погибшим. Весь день мои люди искали ваше тело у подножия скалы.

— Мне жаль разочаровывать вас и жаль потраченных усилий ваших людей, — улыбаясь, сказал Лоренцо, и деллаВольпе опять выругался.

— Как случилось, что вы потерпели неудачу, и, как случилось, что вы, потерпев неудачу, остались живы?

— Я не потерпел неудачи, — был ответ. — Я еду к герцогу с условиями капитуляции гарнизона.

Делла Вольпе откровенно отказывался верить ему до тех пор, пока кондотьер Лоренцо не сунул под его единственный глаз письма синьорины Бьянки де Фиорованти. Увидев их, ветеран усмехнулся.

— Ха! Клянусь рогами сатаны! Теперь я понимаю! Вы всегда знали, как обращаться с женщинами, Лоренцо.

— Для одноглазого вы видите слишком много, — отворачиваясь от него, сказал Лоренцо. — Мы поговорим об этом в другой раз, когда я женюсь. Доброй ночи!

Он добрался до Урбино, когда было уже далеко за полночь. Но, несмотря на поздний час, герцог еще не был в постели. Знавшим Чезаре Борджа казалось, что он вообще не спал. Те, у кого были к нему неотложные дела, находили его бодрствующим в любое время дня и ночи.

Его высочество находился в библиотеке вместе с Агапито, готовил письма для отправки в Рим, когда ему доложили, что прибыл кондотьер Лоренцо Кастрокаро.

Когда он вошел, герцог пристально взглянул на него и резко бросил:

— Ну, вы принесли мне весть о взятии Сан-Лео?

— Не совсем так, ваше высочество, — ответил кондотьер. — Но я принес вам письма с предложениями о капитуляции и ее условиях. Если ваше высочество подпишет их, завтра от вашего имени я вступлю во владение крепостью Сан-Лео.

Герцог изучающе всмотрелся в лицо капитана.

— Вы вступите во владение? — мягко улыбнулся он.

— Как комендант, назначенный вашим высочеством.

Он положил письма перед герцогом, и тот, быстро пробежав глазами текст, передал их Агапито, чтобы тот ознакомился с ними более тщательно.

— Тут есть условие, что синьора Бьянка де Фиорованти должна остаться в Сан-Лео, — с удивлением сказал секретарь.

— Почему? — спросил Чезаре Лоренцо. — Зачем вообще нужны какие-то условия?

— Дело приняло неожиданный оборот, — разъяснил кондотьер. — Все прошло не столь гладко, как я надеялся. Я избавлю ваше высочество от выслушивания всех деталей, но суть в том, что, когда я оказался внутри замка, меня схватили, и мне пришлось принять предложенные условия, сочтя их наилучшими.

— Надеюсь, вы не считаете их невыгодными для себя? — спросил Чезаре. — Будь это так, я был бы огорчен. Но я не думаю — ведь синьорина Бьянка, говорят, очень хороша собой.

Кастрокаро густо покраснел, смущенный этим неожиданным замечанием.

— Вам известно об этом, ваше высочество? — только и смог выговорить он.

Чезаре отрывисто и почти презрительно рассмеялся.

— Во мне есть что-то от ясновидца, — ответил он. — Я мог предсказать результат еще до того, как вы отправились туда. Но вы хорошо выполнили свою задачу и назначаетесь комендантом Сан-Лео. Агапито, сейчас же напиши приказ. Капитан Лоренцо спешит вернуться к синьорине Бьянке.

Через полчаса после того, как озадаченный, но счастливый Кастрокаро опять ускакал в сторону крепости, Чезаре поднялся из-за письменного стола, зевнул и улыбнулся своему секретарю, которому полностью доверял и к которому испытывал дружескую привязанность.

— Итак, Сан-Лео, который мог бы продержаться целый год, — наш, — сказал он, удовлетворенно потирая руки. — Кастрокаро считает это своей заслугой. Дама тоже полагает, что с помощью этого шарлатана Трисмегита добилась своего. И никто из них даже не подозревает, что вышло так, как хотел я. — И для Агапито изрек афоризм: — Тот, кто хочет достичь влияния, должен не только научиться использовать людей, но делать это так, чтобы они не подозревали, что их используют. Если бы в ту ночь в доме Корвинуса Трисмегита я случайно не подслушал кое-что и не расставил нужным образом человеческие фигуры в этой игре, все могло бы сложиться иначе, и многие лишились бы жизни прежде, чем распахнулись ворота Сан-Лео. И я принял меры, чтобы любовный эликсир чародея подействовал именно так, как тот обещал. Синьорина Бьянка, по крайней мере, верит этому обманщику.

— Вы предвидели это, ваше высочество, давая Кастрокаро столь опасное поручение? — рискнул спросить Агапито.

— Как же иначе? Где бы я отыскал человека, для которого оно представляло бы меньшую опасность? Он не знал, что синьорина Бьянка там, а я постарался сохранить это в тайне. Я послал его, будучи уверен, что, если он не сможет открыть ворота солдатам делла Вольпе и попадет в плен, у него хватит смекалки не выдавать себя, а мадонна, естественно, будет вынуждена предположить, что любовный эликсир заставил его прийти к ней. Сможет ли она, зная это, повесить его? Могла ли она поступить иначе, чем поступила?

— Действительно, Корвинус сослужил вам хорошую службу.

— Настолько хорошую, что он сохранил этим себе жизнь. Сегодня шестнадцатый день, а этот драгоценный яд все еще не убил его. — Герцог отрывисто рассмеялся. — Агапито, прикажите отпустить его завтра. Но велите оставить мне на память его язык и правую руку. Чтобы он никогда не смог более написать или произнести никакой лжи.

На другой день Сан-Лео капитулировал на почетных условиях, а Толентино и его люди выехали, держа пики на бедрах. Капитан выглядел очень угрюмым, поскольку происшедшее оскорбляло его честь воина.

Затем в крепость во главе своих солдат въехал кондотьер Лоренцо Кастрокаро, чтобы сложить комендантство к ногам синьорины Бьянки.

Они обвенчались в тот же день в крепостной часовне, и, хотя прошло немало лет, прежде чем они признались друг другу в хитростях, к которым оба прибегли, сохранившиеся свидетельства говорят, что за все это время они ни разу не пожалели об этом.

Часть II Перуджинец

Глава 6

Государственный секретарь флорентийской синьории[708] направил своего мула через мост, соединяющий берега речки Мизы, и, натянув поводья у въезда в городок Сенигаллия, остановился, осматривая окрестности. Справа от него, на западе, солнце клонилось к далекой туманной гряде Апеннин, и его лучи превращали небо в зарево, которое усиливалось отблесками пламени, поднимающегося над городом.

Секретарь колебался. По натуре он был мягок, почти робок, как и подобает человеку ученому и мыслящему, но его характер резко контрастировал с безжалостной откровенностью написанных им сочинений. Его внимательные, широко посаженные глаза неторопливо обежали открывшуюся картину, и на проницательном, оливкового цвета лице отразилось беспокойство. Доносившиеся из города крики подтверждали его худшие опасения о том, что в городе творится насилие. Стража в воротах, пристально следившая за ним, неверно истолковала его нерешительность и потребовала сообщить о цели его приезда в город. Он назвал себя, и они почтительно поклонились дипломату.

Макиавелли тронул шпорой мула и поторопился проехать сквозь арку, под которой скопились грязь и талый снег, миновал безлюдную рыночную площадь и направился к дворцу.

Шум доносился из восточной части города, которую, по его сведениям — а флорентиец был на удивление хорошо информирован, — населяли венецианские торговцы и богатые евреи. Поскольку он рассуждал, как всегда, логически, он предположил, что солдатня занялась разбоем; но поскольку герцог Валентино категорически запрещал своим войскам грабеж мирных жителей, напрашивался вывод, что мятежные командиры одержали верх над герцогом. Однако, будучи умудренным жизненным опытом и знанием людской натуры, мессер Макиавелли не торопился делать заключение. Он угадал кое-что в замыслах Чезаре Борджа, когда тот отправился в Сенигаллию, чтобы помириться с бунтовщиками. Он предполагал, что герцог был готов к возможному вероломству и лишь делал вид, что беззаботно лезет в мышеловку, в то время как предварительно позаботился, чтобы ее пружина находилась под его контролем. Секретарю не верилось, что пружина все-таки сработала и мышеловка захлопнулась.

Удивляясь и размышляя подобным образом, мессер Макиавелли ехал по узкой улочке, круто поднимавшейся ко дворцу. Но вскоре ему пришлось остановиться. По всей ширине улицы плотно стояли люди, а площадь перед муниципалитетом была заполнена огромной толпой. На одном из балконов дворца находился горячо жестикулировавший человек, и хотя его фигура была с трудом различима на таком расстоянии, секретарь догадался, что тот обращается к собравшимся.

Мессер Макиавелли наклонился к крестьянину, оказавшемуся рядом, и спросил:

— В чем дело?

— Черт знает, — ответил тот. — Вот уже два часа, как его высочество герцог, синьор Фермо и мессер Вителоццо в сопровождении свиты вошли во дворец. Затем один из капитанов — говорят, это был мессер да Корелла — отправился с солдатами в предместье и напал на солдат синьора Фермо. Они дрались, жгли и грабили, пока не превратили предместье в сущий ад, а что творится во дворце — одному дьяволу известно. А ведь завтра Новый год! Клянусь Мадонной, скверное начало для нового года, что бы у них ни произошло. Не зря говорят…

Крестьянин внезапно прервал поток словоизлияний, почувствовав на себе пристальный взгляд сумрачных мерцающих, внимательных глаз. Он изучающе оглядел своего случайного собеседника, отметил его темные церковные одежды, отороченные густым мехом, и, инстинктивно почувствовав недоверие к этому человеку с хитрым, гладко выбритым лицом и выдающимися скулами, подумал, что будет благоразумнее не навлекать на себя обвинение в распространении ложных слухов. Поэтому он неожиданно закончил:

— Но все говорят так много, что я не знаю, о чем они говорят.

Макиавелли понял причину этой внезапной скрытности, и его тонкие губы чуть растянулись в улыбке. Он и не настаивал на дополнительных сведениях, поскольку уже узнал все необходимое. Если люди герцога под командованием Кореллы напали на войска Оливеротто да Фермо, тогда его ожидания подтвердились, и Чезаре Борджа, ответив вероломством на вероломство, одержал верх над своими мятежными кондотьерами.

Внезапное движение толпы разделило флорентийского посланника и крестьянина. Из глоток собравшихся вырвался клич:

— Герцог! Герцог!

Приподнявшись на стременах, Макиавелли увидел около дворца, в отдалении, сверкающие доспехи и знамена с изображением быка — герба дома Борджа. Всадники выстроились по двое и, расчищая путь сквозь людскую массу, стали быстро приближаться по улице к тому месту, где застрял секретарь.

Толпа поспешно расступалась в обе стороны, словно вода, разрезаемая килем быстроходного корабля. Люди спотыкались, осыпая друг друга проклятиями, то и дело слышались яростные крики, но все покрывал гремевший возглас:

— Герцог! Герцог!

Сверкающие всадники приближались, звеня оружием, и во главе их на могучем черном коне виднелась великолепная фигура герцога, закованная в сталь с головы до пят. Забрало его шлема было поднято, красивые карие глаза глядели прямо и сурово, и он, казалось, оставался равнодушен к происходившему вокруг.

Макиавелли сорвал свою шапочку и склонился почти к самой холке мула, приветствуя победителя. Однако герцог заметил его, и в такой момент герцогу польстило, что глаза Флоренции были устремлены на него. Поравнявшись с послом, он натянул поводья.

— Идите сюда, синьор Никколо! — окликнул он.

Всадники быстро расчистили ему путь, еще дальше оттеснив толпу, и мессер Макиавелли, отвечая на приглашение, пустил шагом своего мула.

— Все кончено, — объявил герцог. — Я сделал все, что обещал, и теперь крепко держу в своих руках Вителли, Оливеротто, Гравину и ублюдка Джанджордано. За ними последуют другие Орсини: Джанпаоло Бальони и Петруччи. Моя сеть раскинута широко, и все они, до последнего человека, заплатят за предательство.

Он остановился, ожидая услышать не личное мнение мессера Макиавелли, а то, как новость будет воспринята во Флоренции. Однако проницательный секретарь был осторожен и не склонен к опрометчивым заявлениям. Его лицо осталось непроницаемым. Он молча поклонился, словно давал понять, что не вправе обсуждать сказанное, а лишь принимает его к сведению.

В устремленных на него глазах герцога мелькнуло выражение неодобрения.

— Я оказал огромную услугу синьории Флоренции, — почти вызывающе произнес он.

— Синьория будет информирована, ваше высочество, — уклончиво ответил посланник, — и я надеюсь передать вашему высочеству поздравления синьории.

— Много уже сделано, — продолжил герцог. — Но немало предстоит еще сделать, и кто подскажет мне, как именно?

Он взглянул на Макиавелли, и в его глазах читалось желание услышать совет.

— Ваше высочество спрашивает меня?

— Да, — ответил герцог.

— Теории ради?

Герцог изумленно посмотрел на него и рассмеялся.

— Разумеется, — сказал он. — Практикой займусь я сам.

Глаза Макиавелли сузились.

— Когда я говорю о теории, — объяснил он, — я выражаю свое личное мнение, а не мнение флорентийского секретаря. — Он наклонился ближе и тихо добавил: — Когда государю приходится иметь дело с врагами, ему следует либо превратить их в своих друзей, либо лишить их, возможности быть его врагами.

Герцог задумчиво улыбнулся.

— Где вы научились этому? — спросил он.

— Я с восхищением наблюдал за восхождением вашего высочества к славе, — ответил флорентиец.

— И свели мои действия к принципам, которые должны управлять моим будущим?

— Более того, ваше высочество, они станут управлять всеми будущими государями.

Герцог взглянул прямо в хитрое лицо с сумрачными глазами и выдающимися скулами.

— Я иногда теряюсь в догадках, кто же вы — придворный или философ, — промолвил он. — Но ваш совет очень кстати: либо сделать их моими друзьями, либо лишить их возможности быть моими врагами. Но я более не смогу доверять им как друзьям. Вы увидите. И тогда… — Он запнулся. — Мы поговорим об этом, когда я вернусь. Войска Кореллы вышли из повиновения; они грабят и жгут в предместье, и я должен положить этому конец, иначе эта торговка-Венеция вооружится, чтобы вернуть себе дукаты, награбленные у лавочников. Вас примут во дворце. Располагайтесь и ждите меня там.

Он сделал знак всадникам, повернулся и устремился прочь, в сторону предместья, а Макиавелли двинулся в противоположном направлении, сквозь живо расступавшуюся перед ним толпу, поскольку теперь все знали, что он был одним из тех, кто удостоен великой чести быть лично знакомым с герцогом.

Флорентиец направился во дворец, как ему было велено, и там он сочинил свое знаменитое послание синьории Флоренции, в котором изложил только что произошедшие события. Он сообщил, как Чезаре Борджа обратил против предавших его их же оружие и одним ударом захватил троих Орсини: Вителоццо, Вителли и Оливеротто, синьора Фермо, и заключил письмо следующими словами: «Я очень сомневаюсь, что кто-нибудь из них доживет до утра».

Впоследствии ему вновь пришлось признать, что, несмотря на свою проницательность, он не смог оценить всей изобретательности и хитрости Чезаре Борджа. Герцог прекрасно понимал, что скрутить шею Орсини означает посеять ужас и тревогу в логове медведя — Риме, и тогда могущественный кардинал Орсини, его брат Джулио и племянник Маттео (он нас особенно интересует) будут искать спасения в бегстве, а, оказавшись в безопасности, сообща примут ответные меры.

Макиавелли не смог предвидеть курс, который в силу подобных соображений избрал Чезаре, что является еще одним доказательством того, насколько герцог превосходил флорентийца в искусстве управления государством.

С синьорами Фермо и Кастелло обошлись так, как и предполагал Макиавелли. Их формально судили, нашли виновными в предательстве своего сюзерена и той же ночью задушили одной веревкой, предварительно привязав спиной к спине, после чего тела были переправлены в богадельню для погребения. Но оба Орсини не разделили тогда судьбу своих сообщников. Им было подарено еще десять дней жизни, пока Чезаре не получил извещение из Рима, что кардинал Орсини и прочие члены их семьи схвачены. Лишь тогда в Ассизи, куда к тому времени переехал герцог, Гравина и Паоло Орсини были отданы в руки палачу.

Герцог широко раскинул сеть, однако четверым удалось проскользнуть сквозь ее ячейки: Джанпаоло Бальони, не приехавшему в Сенигаллию из-за болезни: Пандольфо Петруччи, тирану[709] Сиены, единственному из всех, кому хватило ума не поверить намерениям герцога и который, вооружившись до зубов, укрылся за бастионами городской крепости; Фабио Орсини, присоединившемуся к Петруччи, и племяннику кардинала Маттео Орсини, исчезнувшему неизвестно куда.

Герцог вознамерился поймать первых трех, чье местонахождение ему было известно. Маттео значил для него меньше, и с ним можно было разделаться позже.

— Клянусь перед Богом, — заявил Чезаре фра Серафино, монаху-францисканцу, исполнявшему обязанности секретаря в отсутствие Агапито, — что во всей Италии не найдется норы, которую я не обшарю в поисках Маттео Орсини.

Это было в Ассизи, в тот самый день, когда он приказал удавить Гравину и Паоло. А вечером один из его шпионов донес, что Маттео Орсини скрывается в Пьевано, в замке своего дальнего родственника Альмерико; этот последний Орсини был слишком стар и неопасен, чтобы привлечь к себе внимание герцога. Он занимался науками и жил почти в полном уединении со своей дочерью… отгородившись книгами от раздоров и кровопролитий, терзавших в то время Италию.

Герцог разместился в Рокка-Маджоре, серой зубчатой крепости, увенчивающей крутой холм над городом и доминирующей над равнинами Умбрии. Он принял доносчика в просторной комнате, выложенной каменными плитами, скудно обставленной и холодной. В огромном, пещерообразном камине пылал огонь, отбрасывая оранжевые отсветы на голые стены крестообразных сводов. Герцог, молча расхаживавший взад и вперед, пока посетитель рассказывал о том, что ему удалось узнать, зябко кутался в пурпурную мантию, подбитую изнутри мехом рыси. Фра Серафино расположился за дубовым письменным столом у окна и тщательно затачивал перья.

Шпион был умен и усерден. Не довольствуясь слухами, он сам облазил Пьевано, по крупицам собирая сведения о местопребывании Маттео Орсини, чтобы иметь твердый ответ на вопрос, который герцог не преминул задать ему.

— И все-таки это просто сплетни, — усмехнулся Чезаре. — Говорят, что Маттео Орсини в Пьевано. Я устал до смерти от этих «говорят» и от всей их семьи. Я давно знаю его, он всегда был хитрецом.

— Но эта версия, если ваше высочество позволит, опирается на прочные основания, — сказал посланец.

Герцог остановился перед пылающими в камине поленьями и протянул к огню изящные руки с узкими ладонями и тонкими пальцами, способными тем не менее гнуть подковы.

— Основания? — спросил он. — Представьте их.

— У графа Альмерико есть дочь, — без запинки начал шпион. — В Пьевано все говорят, что эта дама, монна[710] Фульвия, и синьор Маттео собираются пожениться. Старый граф любит Маттео, как сына, и одобряет их решение. А в каком месте синьор Маттео будет в большей безопасности, чем в доме, где его любят? Кроме того, Пьевано расположен неблизко отсюда, его владетель — известный книжник, далек от мирских волнений, — следовательно, Пьевало будет последним городом Италии, где станут искать синьора Маттео. Эти соображения подтверждают слухи о его пребывании там.

Некоторое время герцог внимательно рассматривал посетителя, обдумывая услышанное.

— Вы верно рассуждаете, — согласился наконец он, и шпион согнулся в поклоне, польщенный похвалой. — Можете идти. Скажите, что я требую к себе мессера да Кореллу.

Шпион вновь поклонился, мягко отступил к двери и исчез. Чезаре неторопливо пересек комнату, подошел к окну и устремил взгляд на блеклый ландшафт, освещенный холодным светом январского полудня. Вдалеке виднелся серо-голубой массив Апеннин, бегущая к Тибру речка Чаги серебряной лентой извивалась по тусклой зеленой равнине. Но Чезаре отнюдь не любовался пейзажем. Он размышлял. Наконец, обернувшись к брату Серафино, занятому проверкой только что заточенных перьев, спросил:

— Как захватить этого малого?

Это была его манера — спрашивать совета у разных людей, но прислушиваться только к тем, которые совпадают с его собственным желанием.

Мрачнолицый монах поднял голову, почти испугавшись неожиданного вопроса. Зная герцога и предполагая, для чего послали за Кореллой, брат Серафино решил, что все просто как дважды два, и предложил герцогу:

— Пошлите пятьдесят человек и привезите его из Пьевано.

— Пятьдесят человек. Хм! А если в Пьевано поднимут мосты и станут сопротивляться?

— Пошлите еще сто и пушку, — сказал брат Серафино.

Снисходительно улыбаясь, герцог взглянул на него.

— Я убеждаюсь в том, что вы совсем не разбираетесь в людях, брат Серафино. И я буду удивлен, если окажется, что вы хоть немного знаете женщин.

— Боже сохрани! — воскликнул потрясенный монах.

— Тогда вы не советчик, — заключил герцог. — Я надеялся, что вам хоть на минуту удастся вообразить себя женщиной.

— Вообразить себя женщиной? — изумился брат Серафино, широко раскрыв свои глубоко посаженные глаза.

— Тогда вы смогли бы подсказать мне, каким должен быть мужчина, чтобы обмануть вас. Видите ли, Пьевано — настоящий кроличий садок. Там можно спрятать целую армию, а не только одного-единственного человека. И я не намерен тревожить графа Альмерико, иначе он успеет укрыть своего гостя в какой-либо норе. Надеюсь, вы видите проблему? Чтобы решить ее, мне потребуется бессердечный и бессовестный человек, мошенник, озабоченный только своим успехом, и при этом у него должна быть неординарная внешность, которая будет привлекательна для женщины и сможет вызвать ее расположение. А теперь скажите, где мне найти такого проходимца?

Брат Серафино не мог ничего ответить. Он лишь в изумлении осмысливал извилистые подземные пути, которые прокапывал Чезаре для достижения своих целей. А затем, бряцая шпорами, вошел Корелла, бородатый, мужественный кондотьер.

Герцог долго и пристально разглядывал его, после чего покачал головой:

— Нет, вы не тот человек, который мне нужен. В вас слишком много от солдата и слишком мало от придворного, вы чересчур хороший фехтовальщик, но отвратительно играете на лютне, и, на мой взгляд, вы почти безобразны. Брат Серафино, будь вы женщиной, понравился бы он вам?

— Я не женщина, ваше высочество…

— Это и так очевидно, — взмолился герцог.

— И я не знаю, что мог бы подумать, будь я женщиной. Вполне вероятно, что я не думал бы вообще, поскольку не верю, что женщины думают.

— Женоненавистник, — бросил герцог.

— Слава Богу, — благоговейно произнес брат Серафино. Герцог снова пристально посмотрел на своего капитана.

— Нет, — сказал он, — залог любого успеха в правильном выборе инструмента. Мне нужен красивый, жадный, бессовестный плут, который ловко обращается со шпагой и может прошептать сонет. Ферранти да Изола как раз сгодился бы для этого, но бедный Ферранти умер от одной из своих шуток.

— А что за дело, ваше высочество? — рискнул поинтересоваться Корелла.

— Я скажу это тому, кому поручу его. Рамирес здесь? — внезапно спросил он.

— Он в Урбино, синьор, — ответил Корелла. — Но здесь есть человек, который подходит под ваше описание — Панталеоне делл’Уберти.

— Пришлите его, — отрывисто приказал он, и Корелла, церемонно поклонившись, отправился выполнять поручение.

Чезаре вернулся к огню и грелся около него до тех пор, пока не пришел Панталеоне — высокий, красивый малый, с прилизанными черными волосами и дерзкими черными глазами; в его солдатских манерах и одежде сквозило некоторое щегольство, и нельзя было сказать, что оно ему не шло.

Беседа была короткой.

— Готов поставить тысячу дукатов против лошадиной подковы, что Маттео Орсини у своего дяди в Пьевано. Предлагаю эту тысячу за его голову. Отправляйтесь и заслужите их.

Панталеоне был ошеломлен.

— Сколько людей я могу взять? — запинаясь, спросил он.

— Столько, сколько хотите. Но знайте, что силой тут ничего не добьешься. При первом же знаке Маттео, если он там, зароется в землю, как крот, и все ваши поиски окажутся бесплодными. Это задача для ума, а не для силы. В Пьевано есть женщина, которая влюблена в Маттео или в которую влюблен Маттео… Оцените свои возможности и воспользуйтесь ими. Корелла считает, что у вас есть данные, чтобы справиться с такой задачей. Докажите мне это, и ваше будущее обеспечено.

Он махнул рукой, давая понять, что разговор окончен, и Панталеоне, не успев задать ни одного из сотни вопросов, роящихся в его голове, удалился.

Брат Серафино задумчиво погладил пером свой тонкий нос.

— Я бы не стал доверять этому малому, если дело касается женщин, — произнес он. — У него слишком пухлые губы.

— Именно поэтому я и выбрал его, — сказал Чезаре.

— В руках женщины он превратится в воск, — продолжал монах.

— Тысяча дукатов придадут ему твердости, — возразил герцог.

Но сомнения продолжали одолевать монаха:

— Женская хитрость может размягчать золото до тех пор, пока оно не расплавится.

Герцог пристально посмотрел на него.

— Вы чересчур много знаете о женщинах, брат Серафино, — упрекнул он монаха, и тот замолчал.

Глава 7

Панталеоне делл’Уберти появился в Пьевано одновременно со снежным бураном, налетевшим на предгорья Перуджи. За две мили до городка он расстался с десятком молодчиков, которых привел с собой из Ассизи, приказав им разделиться на группы по два-три человека и следовать за ним в Пьевано. Он согласовал сигналы, которыми в случае необходимости мог быстро созвать их, и приказал, что из трех человек, которые расположатся в трактире «Бук», по крайней мере один должен все время оставаться в гостинице, где Панталеоне в любой момент мог бы найти его.

Через несколько часов он нетвердо ступал стертыми ногами по подъемному мосту, ведущему в крепость, производя впечатление вконец измотанного человека. Слуга проводил его к синьору Альмерико Орсини, у которого пошатывающийся от усталости Панталеоне попросил убежища.

— Меня преследуют, синьор, — лгал он. — Кровожадный деспот Валентино возжелал мою ничтожную жизнь, чтобы пополнить ею свою гекатомбу[711].

Руки старого синьора Альмерико вцепились в украшенные резные подлокотники огромного кресла из черного дерева. Взгляд пронзительных темных глаз из-под косматых бровей устремился на посетителя. Он хорошо знал, о какой гекатомбе говорил мессир Панталеоне; как бы ни был он далек от треволнения мира, но, будучи Орсини, не мог проявлять безразличие к судьбам своих родственников. А поскольку здесь находился человек, который прибыл прямо оттуда, где лилась кровь, его надлежало приветствовать как принесшего вести о событиях, небезразличных синьору Альмерико.

В те времена человеческая жизнь ценилась дешево и людей мало беспокоили чужие несчастья, но старый Орсини всегда считал своим долгом позаботиться о попавшем в беду. Синьор Альмерико сделал знак слуге, и тот придвинул незнакомцу плетеное кресло. Мессер Панталеоне безжизненно упал в него, уронил свою промокшую шляпу на мраморный пол и расстегнул огромный красный плащ так, чтобы стали видны его кожаные солдатские доспехи.

Со слабой улыбкой благодарности он взглянул на синьора Альмерико, а затем его дерзкие глаза, казавшиеся очень усталыми под тяжелыми смыкающимися веками, остановились на даме, стоявшей рядом с отцом. Это была еще девочка, с худой и гибкой фигурой. Простое платье вишневого цвета, в квадратном вырезе которого виднелась юная белая грудь, было схвачено в талии серебряным пояском с берилловой застежкой. Ее иссиня-черные волосы были собраны в пучок и стянуты на затылке сеткой из золотых нитей. Темно-синие глаза, казавшиеся почти черными, с жалостью смотрели на молодого человека.

Поскольку мессера Панталеоне притягивали женщины более грубого типа, обладающие пышными формами, его вопросительный взгляд не задержался на ней, а переместился к теням, окутывавшим углы комнаты, в поисках того, кто здесь не присутствовал.

— Почему вы пришли ко мне? — спросил его синьор Альмерико с обезоруживающей прямотой.

— Почему? — мессер Панталеоне мигнул, словно его удивил этот вопрос. — Потому что вы — Орсини, а я сражался за дело Орсини. Паоло Орсини был мой друг.

— Был? — сорвался вопрос с уст монны Фульвии.

Панталеоне тяжело вздохнул, как человек до крайности удрученный.

— Так вы еще не слышали? А я-то думал, что эти печальные события известны уже всей Италии. Вчера в Ассизи был задушен Паоло и вместе с ним герцог Гравина.

Старик резко приподнялся в кресле, упираясь дрожащими руками в подлокотники, а затем без сил рухнул обратно.

— Проклятье мне, принесшему дурные вести, — яростно прорычал изобретательный Панталеоне.

Но старик, преодолев потрясение и оправившись от минутной слабости, укорил его за эти слова. Монна Фульвия застыла, пораженная горем, хотя она и не была знакома ни с одним из своих родственников, о чьих смертях сообщил беглец.

— И это еще не все, — продолжил Панталеоне. — Из Рима поступили известия, что кардинал в темнице замка Святого Ангела, что Джанджордано схвачен вместе с Сантакроче и с кем-то еще. Милосердие Борджа всем известно. Папа и его ублюдок не успокоятся до тех пор, пока от дома Орсини не останется камня на камне.

— Тогда он никогда не будет знать покоя, — гордо произнесла монна Фульвия.

— Я молюсь об этом, мадонна, искренне молюсь. Я был другом Паоло Орсини и покрыл себя несмываемым позором, служа этому деспоту Борджа вместе с ним. Герцог Валентино знает, что я служил ему лишь потому, что служил Орсини, и теперь меня за приверженность дому Орсини объявили вне закона. Меня преследуют и если схватят, то я погибну, как Паоло и Гравина и как, говорят, погиб Маттео Орсини.

Это был самый хитрый ход Панталеоне. Произнося последнюю фразу, он внимательно наблюдал за поведением синьора Альмерико и его дочери, хотя со стороны казалось, что он просто смотрит на них с состраданием и жалостью. Он заметил выражение удивления на лицах, которое никто из них не мог скрыть. Затем девушка заинтересованно спросила:

— Неужели люди так говорят?

— Таковы слухи, — печально ответил мошенник. — Я молю Бога и святых, чтобы это оказалось ложью.

— Видите ли… — серьезно начал было синьор Альмерико, словно собираясь разубедить его, но осторожность не дала ему продолжить: все-таки этот беглец внушал ему мало доверия. Он изменил тон и проговорил:

— Благодарю вас, синьор, за вашу молитву.

Но от Панталеоне не укрылась секундная заминка синьора Альмерико. Нетрудно было предположить, что Маттео Орсини скрывается либо здесь, в Пьевано, либо где-то поблизости. Он мыслил логически: женщина, любящая Маттео Орсини, не восприняла бы новость о его смерти столь хладнокровно, если не была бы уверена в том, что он жив. В такие времена подобную уверенность могло дать только само его присутствие в Пьевано. Даже пыл, с которым она отреагировала на изобретенный Панталеоне слух о мнимой смерти Маттео Орсини, показывал, сколь обрадовала ее подобная версия, уменьшавшая опасность быть схваченным для объявленного вне закона беглеца.

Сохраняя на лице маску печали, мессер Панталеоне в глубине своей вероломной души радовался, что определенно напал на след и вскоре Маттео Орсини и тысяча дукатов будут его.

Но тут ему пришлось испытать натиск недоверчивого хозяина.

— Вы из Ассизи? — поинтересовался он.

— Да, из лагеря синьора герцога Валентино, — ответил посланник Борджа.

— И вы бежали сразу после того, как они удушили Паоло и Гравину?

— Не совсем так, — мессер Панталеоне заметил ловушку. В состязании умов он не уступил бы и десятку таких ученых-отшельников, как синьор Альмерико. — Как я уже говорил вам, это было вчера, еще до того, как у Чезаре Борджа появились доказательства моей верности Орсини. Случись все иначе, я мог бы и дальше оставаться капитаном и служить этому тирану. Но мне стали известны планы герцога относительно Сиены, и я попытался послать письмо и предупредить Петруччи. Письмо было перехвачено, и я едва успел вскочить на лошадь, прежде чем за мной пришли. В миле отсюда лошадь пала, и я решил, что мне лучше прибегнуть к вашему покровительству. Но синьор, — закончил он, вставая и демонстрируя испытываемые при этом страдания, — если вы полагаете, что своим присутствием я навлеку на вас месть герцога Валентино, тогда…

Он подобрал плащ, как человек, собирающийся уходить.

— Минуту, синьор, минуту, — нерешительно произнес Альмерико Орсини и протянул руку, останавливая солдата.

— Какое нам дело до этого Валентино? — вскричала девушка, и гнев вспыхнул в ее глазах, превратив их в пылающие сапфиры. — Кто здесь боится его? Выдворить отсюда вас, друга нашего родственника, было бы недостойно. Пока в Пьевано есть хоть один дом, вы можете спокойно находиться под его крышей.

Синьор Альмерико поерзал в кресле и фыркнул, когда она закончила свою жаркую речь. «Дочь слишком торопится», — подумал он, хотя ему самому было бы трудно отказать человеку, пришедшему с просьбой об убежище.

— Как ваше имя, синьор? — грубовато спросил он, взглянув в глаза незнакомцу.

— Меня зовут Панталеоне делл’Уберти, — ответил кондотьер, у которого хватило здравого смысла не прибегать ко лжи там, где правда была безопасней.

— Достойное имя, — пробормотал старик, словно разговаривая сам с собой. — Ну, хорошо! Однако не задерживайтесь в Пьевано дольше, чем это необходимо. Я думаю не о себе. Я слишком стар, чтобы променять долг гостеприимства на ничтожную часть жизни, оставшуюся мне. Однако мне надлежит помнить об этом ребенке…

Но тут монна Фульвия прервала его, продемонстрировав благородство юности и женское сострадание.

— Тот, кто подвергается большому риску, может не считаться с малым, — воскликнула она, и синьор Панталеоне весь обратился в слух.

— Клянусь Всевышним, это не так, — возразил ей отец. — Сейчас мы не можем позволить себе ничего, что привлекло бы к нам внимание. Видишь ли…

Тут в нем вновь заговорил бдительный страж, и он осекся, пристально глянув на своего собеседника.

Лицо Панталеоне выглядело тупым и бесстрастным, но это была всего лишь маска. Его живой ум без труда завершил оборванную фразу синьора Альмерико, подтвердив предположение, что Маттео Орсини находится здесь.

Видя, что на него смотрят с недоверием, он решил, что настало время покачнуться от слабости. Он повернулся вбок, схватившись одной рукой за лоб, а другой нащупывая себе опору, и упал на стоявший поблизости бронзовый стол, скользнувший в сторону по мраморному полу, а затем, не найдя больше опоры, тяжело рухнул на пол, растянувшись во всю длину своего роста.

— У меня нет сил, — простонал он.

Все трое одновременно бросились к нему: синьор Альмерико, его дочь и все еще находившийся в комнате слуга. И пока старик, склонившись над Панталеоне, пытался оказать тому неотложную помощь, монна Фульвия отдавала распоряжения изумленному лакею.

— Приведи Марио, быстро, — командовала она. — Вели принести вино, уксус и полотенца. Бегом!

Панталеоне приподнял запрокинувшуюся голову и оперся ею о колено синьора Альмерико. Он открыл отупевшие глаза и бормотал бессвязные извинения за причиненное им беспокойство. Стоны хитреца глубоко тронули старого Орсини и растопили оставшееся недоверие, как апрельское солнце растапливает снег на склонах холмов.

Пришел Марио — невысокий крепкий малый, с лицом цвета глины и настолько изрытым оспинами, что оно казалось уродливым подобием человеческого облика. Номинально он являлся кастеляном замка Пьевано, фактически же это был мастер на все руки, и в числе его многочисленных достоинств были знание хирургии, умение ставить пиявки и парикмахерское искусство. Он был неподкупно честен, верен хозяину, невероятно доволен собой и в то же время абсолютно невежествен.

Он привел с собой помощников — Вирджинию, служанку монны Фульвии, и пажа Рафаэля. Они принесли бутыли и графины, полотенца и серебряный таз и вместе со всеми столпились около сэра Паталеоне, в то время как Марио с серьезным и почти пророческим выражением лица опустился на одно колено рядом с ним и нащупал его пульс.

Манипуляции с пульсом служили, однако, лишь для создания впечатления, не более. Какое бы недомогание ни обнаружил Марио, метод лечения оставался один и тот же. Применил он его и на сей раз.

— Ага! Истощение, — был его диагноз. — Небольшое кровопускание оживит его. Я немного облегчу его, и все будет в порядке.

Он поднялся.

— Винченцо, помоги мне, мы отнесем его в постель. Ты, Рафаэль, посветишь нам.

Марио и слуга вдвоем подняли Панталеоне. Паж взял один из огромных, выше его роста, позолоченных подсвечников, стоявших на полу, и пошел впереди, а Вирджиния замыкала шествие.

Глава 8

На другой день Панталеоне проснулся отдохнувшим и освеженным. Комната, в которой он находился, была залита неярким светом январского утра и наполнена тонким бодрящим ароматом лимонной вербены, плавающей в крепком уксусе; в углу он заметил Рафаэля, грациозного подростка с красивым, нахальным лицом и гладкими желтыми волосами.

— Из-за нехватки людей меня послали прислуживать вам, — объяснил свое присутствие паж.

Панталеоне оглядел его гибкую фигуру в зеленом костюме, облегавшем ее, как кожа.

— А кто ты? — поинтересовался он. — Ящерица?

— Я рад видеть, что вы поправляетесь, — сказал мальчик. — Дерзость, говорят, признак здоровья.

— Нет сомнения, что у тебя и того и другого в избытке, — мрачно улыбаясь, произнес Панталеоне.

— Слава Богу! — подняв глаза, воскликнул паж. — Я сообщу своему господину о вашем полном выздоровлении.

— Останься, — велел ему Панталеоне, желая кое-что уяснить для себя. — Раз тебя приставили прислуживать, сперва накорми меня. Я, возможно, посредственный христианин и хотя, в некотором смысле, служил папе, но всегда находил для себя трудным воздерживаться в Великий пост, а в другое время года — и вовсе невозможным. Вон там я вижу дымящийся горшок. Распорядимся же им по назначению!

Рафаэль подал ему горшок с бульоном и деревянную тарелку, на которой была небольшая буханка пшеничного хлеба, а затем принес серебряный таз и полотенце, которыми, однако, Панталеоне не воспользовался. Он получил воспитание в военном лагере и не симпатизировал придворным щеголям, любившим мыться слишком часто.

Он шумно выпил часть бульона, разломил хлеб и принялся жевать, мрачно глядя на пажа и прикидывая, какие сведения можно выудить из него.

— Тебя послали ко мне из-за нехватки людей, — задумчиво произнес он. — Неужели в Пьевано мало людей? Синьор Альмерико — знатный и могущественный господин и не должен испытывать недостатка в слугах. Почему же их не хватает?

Мальчик уселся на его кровать.

— Откуда вы, мессер Панталеоне? — полюбопытствовал он.

— Я? Из Перужди, — ответил кондотьер.

— А разве в Перудже неизвестно, что покой и книги — самое главное для синьора Альмерико? Он интересуется Сенекой[712] больше, чем судьбой любого из правителей Италии.

— Кем интересуется? — спросил Панталеоне.

— Сенекой, — повторил мальчик.

— Кто это? — удивился Панталеоне.

— Философ, — сказал Рафаэль. — Мой господин любит всех философов.

— Тогда он полюбит и меня, — произнес Панталеоне и допил остатки бульона. — Но ты не ответил на мой вопрос.

— Как же не ответил? Я уже сказал, что у нашего синьора, несмотря на его положение, совсем мало слуг. Во всем замке лишь четверо конюхов.

— Пусть так, — настаивал Панталеоне, — но одного из четверых можно было бы уступить мне.

— Но Винченцо — тот, кто помогал вам добраться до постели, — личный слуга нашего синьора; у Джанноне много дел на конюшне, а Андреа ушел в предместье по поручению мадонны.

— Но ты сказал, что их четверо.

— Четвертый — Джиберти, он исчез неделю назад.

Панталеоне задумчиво взглянул на потолок, размышляя, случайно ли совпало исчезновение Джиберти с исчезновением Маттео Орсини, и желая знать, существует ли между ними связь, продолжил разговор.

— Ты имеешь в виду, что его уволили? — проворчал он.

— Не думаю. Это загадка. В то утро здесь было много суеты, и с тех пор я не видел Джиберти. Но он не был уволен, поскольку я был в его комнате и вся его одежда на месте. И он не покидал Пьевано, разве что пешком, поскольку ни одна лошадь не исчезла из стойла. Напротив — и тут еще одна загадка, которую никто не может объяснить, — на другое утро после пропажи Джиберти я обнаружил в стойле семь лошадей вместо обычных шести. Я нарочно ходил туда считать их, чтобы узнать, уехал ли Джиберти из замка. Я мало верю в колдовство и не думаю, что Джиберти превратили в лошадь. Стань он ослом, я еще мог бы поверить, для такого превращения не требуется больших усилий. Вот вам и загадочка!

На лице Панталеоне никак не отразился тот интерес, который он проявлял к рассказу мальчика, косвенно подтверждавшего присутствие беглеца в Пьевано. Он лениво улыбнулся мальчику, ободряя его, и, чтобы тот чувствовал себя более раскованно, прибегнул к лести:

— Клянусь Всевышним, хоть ты, быть может, всего лишь мальчишка, у тебя ум мужчины, и даже больше ума, чем у многих мужчин, которых я знал. Ты пойдешь далеко.

Мальчик забрался с ногами на постель, подвернув их под себя, и удовлетворенно улыбнулся.

— От тебя ничего не укрылось, — подзадоривал его Панталеоне.

— Действительно, немногое, — согласился мальчик. — И я могу сказать вам еще кое-что. Оказалось, что жена Марио тоже пропала. Марио — это наш кастелян, тот самый, с оспинами на лице, который прошлой ночью пустил вам кровь. Жена Марио, кухарка, исчезла вместе с Джиберти. И это обстоятельство сильно озадачило меня.

— Будь ты постарше, оно озадачило бы тебя куда меньше, — промолвил Панталеоне, намекая на обстоятельство, в которое не верил сам.

Рафаэль откинул голову и с усмешкой посмотрел на солдата.

— Вы хорошо сказали, что у меня ума больше, чему многих мужчин, — подчеркивая последние слова сообщил он Панталеоне. — Конечно, мужчина грубо ошибся бы, сделав поспешные и непристойные заключения. Но, синьор! Я ведь мальчик, а не херувим на фреске. Стоит вам только увидеть Коломбу — жену Марио, и вы не будете сомневаться в чистоте ее отношений с Джиберти или со всяким другим мужчиной. Вы, конечно, помните восхитительное лицо Марио, выглядящее так, как будто по нему скакал дьявол и на каждом его копыте была докрасна раскаленная подкова. А жена его еще безобразнее, поскольку сама подхватила от него оспу, и сейчас они идеально подходят друг другу.

— Ах, пострел, — произнес Панталеоне. — Твой рассказ грубоват даже для солдатского уха. Будь ты моим сыном, я всыпал бы тебе плетей.

Он отшвырнул покрывало и встал, чтобы одеться. Он узнал все, что хотел.

— Загадочность всех этих событий очень занимает меня, — продолжал болтать паж. — Можете ли вы разобраться в этом, синьор Панталеоне?

— Попробую, — зловеще ответил тот, натягивая чулки, но Рафаэль, несмотря на ранее развитие, не услышал нотки угрозы в ответе.

Итак, у Панталеоне имелись на руках некоторые факты, казавшиеся ему совершенно очевидными: исчезновение конюха Джиберти и кухарки Коломбы, совпавшее с появлением лишней лошади в стойле и, следовательно, с возможным прибытием Маттео Орсини в Пьевано, говорило в пользу того, что забота о последнем была поручена этим двум слугам. Далее, если бы Маттео Орсини остался в самом замке, таких мер не потребовалось бы, отсюда следовало, что для большей безопасности его укрыли где-то в другом месте, скорее всего где-то в крепости. Теперь ему предстояло установить, какие укромные закутки существуют внутри цитадели, а для этого надо было выйти наружу.

Он облачился в старательно высушенные одежды, которые паж ему принес из кухни, натянул сапоги, а поверх камзола абрикосового цвета накинул и кожаный плащ. Прицепив свою длинную шпагу слева, а тяжелый кинжал повесив на бедре справа, он направился вниз: изящный кавалер, со щегольской и надменной выправкой, в котором трудно было узнать грязного, изможденного беглеца, еще вчера умолявшего синьора Альмерико об убежище.

Бойкий Рафаэль провел его к синьору Альмерико и монне Фульвии. Они сердечно, без тени вчерашнего недоверия, приветствовали Панталеоне, искренне радуясь очевидному улучшению его самочувствия, и догадливый кондотьер сделал вывод, что они успели посоветоваться с Маттео, а тот засвидетельствовал, что история, рассказанная Панталеоне, похожа на правду и что он действительно был дружен с Паоло Орсини.

Он немедля отправился бы исследовать крепость, якобы для того, чтобы подышать свежим воздухом, но Марио был непоколебим:

— Что, синьор? На прогулку в вашем состоянии? Это безумие. Прошлой ночью у вас была лихорадка и вам пустили кровь. Вы должны отдыхать и восстанавливать свои силы, иначе я не отвечаю за вашу жизнь.

Панталеоне насмешливо отверг замечание относительно своей слабости. Морозный воздух совсем не повредит ему. Разве солнце не светит? Разве он не чувствует себя опять самим собой?

Но эти аргументы только утвердили Марио в своей правоте.

— Если благодаря моему искусству вы сегодня чувствуете себя лучше, положитесь на него и далее и послушайтесь моего совета: чувство облегчения — иллюзия, испытываемая вами вследствие освобождения от избытка крови. Выходить наружу опасно для вас, это может свести на нет все мои усилия.

Орсини и его дочь присоединились к увещеваниям Марио, и в конце концов, чувствуя, что дальнейшее упорствование может разбудить новые подозрения, Панталеоне уступил, пряча досаду за показной веселостью.

День, проведенный в стенах замка, тянулся долго, несмотря на все усилия хозяина и его дочери развлечь своего гостя. Их радушие, сам факт, что он сидел за одним столом и ел хлеб вместе с ними, не оказывали ни малейшего впечатления на Панталеоне. Двусмысленность происходящего, гнусность способа, который он использовал, чтобы войти в их доверие, нисколько не трогали его. Ему ничего не стоило сидеть здесь как другу и наслаждаться радушием хозяев.

Панталеоне был бесчувственным эгоистом с практическим умом, направленным на достижение выгоды. Честь он рассматривал лишь как одно из проявлений слабости тщеславного человека, а ощущение стыда было ему и вовсе незнакомо. Сам Макиавелли мог бы воздать ему должное за редкую целеустремленность, которой он руководствовался в практических делах.

На другой день он наконец добился того, чего хотел, несмотря на сомнения Марио. Для компании он взял бы с собой пажа, полагая, что этот болтун мог бы оказаться полезен, но законы гостеприимства в Пьевано предписывали другое. Обязанности гида взяла на себя монна Фульвия. Он пытался отговориться тем, что семья синьора Альмерико и так делает для него слишком много, однако девушка настаивала, и в конце концов они отправились гулять вместе.

Сады Пьевано поднимались террасами по крутым склонам холма, окруженного массивными крепостными стенами, простоявшими уже более двухсот лет и выдержавшими не одну осаду. Летом здесь господствовала буйная зелень прохладных рощ и виноградников, но сейчас бледное январское солнце освещало незатейливый узор голых ветвей, и лишь там, где стаял снег, виднелись островки зеленого дерна. А внизу простиралась сверкающая на солнце поверхность Тразименского озера.

Они не спеша поднялись к верхней террасе — всего их было шесть, — откуда открывался прекрасный вид на всю широкую долину. Здесь, около западной стены, они нашли укромное место, где перед глубокой цистерной, устроенной в земле и использовавшейся летом для поливки, было вырублено в скале гранитное сиденье. Выше него располагалась небольшая полукруглая ниша, в которой находилась глиняная фигурка Девы Марии, раскрашенная в красные и голубые цвета, поблекшая от солнца и дождя.

Мессер Панталеоне снял с плеч плащ и расстелил его на сиденье для своей спутницы. Но та пребывала в сомнениях: благоразумно ли сидеть здесь, не слишком ли холоден воздух, а мессер Панталеоне не слишком ли разгорячен прогулкой? Но он рассеял ее опасения столь бодрым смехом, что всякое предположение о его болезненном состоянии становилось излишним.

Они уселись на гранитную скамью и некоторое время молча глядели на хрустальное зеркало воды, стоящей в каменной цистерне. Так могла вести себя парочка влюбленных, но у Панталеоне и мысли не возникало об ухаживании. Нельзя сказать, что он был робок с женщинами. Эти полные губы, как заметил брат Серафино, говорили обратное. Но, во-первых, его вкусам более соответствовали крутобедрые, полногрудые трактирщицы, а во-вторых, все его мысли сейчас были заняты поиском Маттео Орсини.

Чарующий вид на долину и холмы, озеро и реку не трогал сердца Панталеоне. Его дерзкие черные глаза непрестанно рыскали вблизи замка, среди строений, расположенных слева от него, и его очень заинтересовало странное сооружение посередине квадратной площадки, огороженной стенами.

Он вытянул свои длинные гибкие ноги, глубоко и шумно вдохнул чистый горный воздух, наслаждаясь им, словно напитком, и покачал головой.

— Э-хе-хе! Если бы я мог выбирать, кем быть в этой жизни, я стал бы синьором такого городка, как Пьевано.

— Весьма скромное желание, — отозвалась девушка.

— Иметь больше означает иметь власть сеять зло, а кто сеет зло, у того появляются враги, а у кого появляются враги, тот живет в тревогах и может не узнать простых радостей жизни.

— Мой отец согласился бы с вами. У него такая же философия. Именно поэтому он всегда жил здесь, не добиваясь большего.

— Воистину он избрал счастливую судьбу, — согласился Панталеоне, — он удовлетворен, а кто удовлетворен — тот счастлив.

— Ах, но кто считает себя удовлетворенным?

— Ваш отец. И я, без сомнения, считал бы так же, будь я владетелем Пьевано. Конечно, кому-то, занимай он ваше положение, оно может показаться недостаточно высоким, особенно в сравнении с теми возможностями, которые могли бы перед вами открыться. Но в этой удовлетворенности малым — секрет вашего счастья.

— Вы полагаете, я счастлива? — промолвила она.

Он взглянул на нее, поймав себя на том, что, заинтересовавшись ее личными делами, может отклониться от цели. Но ему удалось преодолеть соблазн.

— Надо быть слепым, чтобы не видеть этого, — не допускающим возражений тоном произнес он и более мягко продолжил: — Хотя, говоря «вы», я подразумевал не только вас, но также и вашего отца. И оснований для этого достаточно. Прекрасное поместье, верные подданные, замок и все вспомогательные постройки рядом, словно под его крыльями, кроме, пожалуй, вон того павильона в саду, за оградой. — Он говорил лениво, ничем не показывая, что, наконец, подбирается к цели, которую не упускал из виду. — И это, — в раздумье продолжал он, — странное сооружение. Я не могу представить, для чего оно было построено.

В этой фразе звучал очевидный вопрос, и она не замедлила ответить на него:

— Это лепрозорий.

Пораженный Панталеоне инстинктивно отодвинулся от нее, и в его черных глазах мелькнул страх. Слово прозвучало настолько зловеще, что в его воображение и сразу же возник ужасный облик прокаженных.

— Лепрозорий?! — ошеломленно переспросил он.

Она объяснила:

— Когда мой отец был еще мальчишкой, во Флоренции свирепствовала черная оспа, и ее занесли сюда. Люди умирали, как мухи поздней осенью. Чтобы помочь им, мой дедушка приказал построить этот павильон и оградить его стенами. Здесь был святой монах-францисканец брат Кристоферо, который ухаживал за больными, а сам чудесным образом избежал заразы.

— И вы сохранили павильон как монумент в честь того жуткого события? — спросил он.

— Ну отчего же? Мы им пользуемся.

Он взглянул на нее, подняв брови и выражая этим недоверие.

— Не хотите ли вы сказать, что там живут? — чуть насмешливым тоном спросил он.

— Нет-нет, — проговорила она, — разумеется, нет.

Он лениво взглянул туда. Он почти не сомневался, что она лгала ему. Однако ему хотелось удостовериться в этом. Неожиданно он с испуганным восклицанием привстал, устремив взгляд в сторону огороженного участка.

— Что такое? — напряженным голосом спросила она, тронув его за рукав.

— Наверно… наверно, вы ошиблись, — произнес он. — Мне показалось, я заметил какое-то движение в тени.

— О, нет, это невозможно! Вы ошиблись! Там никого нет! — Ее голос дрожал от волнения.

Удовлетворенный тем, что вытянул из нее ответ на вопрос, который не задавал, он ловко поторопился успокоить ее.

— И впрямь нет, — сказал он, рассмеявшись над собой. — Теперь я вижу, меня обманула тень кривой оливы. — Он взглянул на нее, растянув в улыбке свои полные губы, и вздохнул. — Похоже, вы прогнали призрак этого монаха — как там его звали?

— Брата Кристоферо, — облегченно улыбаясь ему, ответила она и встала. — Синьор, идемте, для человека в вашем состоянии вы просидели здесь слишком долго.

— Да, пожалуй, — послушно ответил он, и в его словах было больше искренности, чем она могла предположить.

В самом деле, он уже узнал все, что хотел, и та внезапность, с которой она настаивала на его уходе, Лишь подтверждала его открытие. Теперь она собиралась увести его отсюда, чтобы он действительно не увидел чего-то лишнего, и Панталеоне с готовностью последовал за ней.

Глава 9

Глупец никогда не сомневается в своих суждениях и не подвергает проверке добытые им сведения. Ухватившись за первый вариант решения задачи, он спешит действовать на его основе. Именно поэтому он и остается глупцом. Но истинно проницательный человек движется медленнее и осторожнее, пробуя почву под ногами перед каждым шагом, не доверяя своим выводам до тех пор, пока не исчерпает все источники, дополнительно подтверждающие их. Даже быстро придя к заключению, он постарается действовать, не торопясь, если только от него не потребуется безотлагательных действий.

Таков был Панталеоне. Он добавлял звено к звену, пока в его руках не оказалась цепь достаточно очевидных свидетельств, которая позволила ему сделать следующие выводы: во-первых, Маттео Орсини укрывается в Пьевано, и, во-вторых, его поместили в лепрозории, хотя на сей счет у Панталеоне оставались некоторые сомнения.

Опрометчивый человек собрал бы своих людей и немедленно обыскал это сооружение. Но Панталеоне не был опрометчив. Сначала он прикинул, чего будет стоить ошибка. Он допускал вероятность, что его добычи может и не оказаться в лепрозории. И в этом случае он оказался бы на месте игрока, который, сделав паузу на один бросок, увидел, что кости упали единицами вверх. Ему бы не хотелось очутиться в подобном положении, следствием которого явилось бы позорное изгнание и возвращение к своему господину с полным фиаско.

Поэтому Панталеоне выжидал, проводя время в праздности и пользуясь гостеприимностью синьора Альмерико. По утрам кондотьер прогуливался в садах с монной Фульвией, в полдень он либо позволял Рафаэлю обучать его игре в шахматы, либо сам показывал этому золотоволосому мальчику, как пользоваться шпагой вместе с кинжалом и какими приемами легче всего умертвить противника, а по вечерам беседовал с хозяином, то есть слушал ученые рассуждения синьора Альмерико о жизни, почерпнутые в основном из Сенеки или Эпиктета[713].

Панталеоне, надо признаться, был несколько озадачен этими рассуждениями, быстро утомлявшими его. Человек его склада не мог найти ни малейшего смысла в аскетической философии стоика. Однако ему было любопытно, какое влияние эти учения оказали на хозяина замка и как тот, следуя указанным стоиками путем, пытался достичь уравновешенности духа. И хотя Панталеоне понимал смысл жизни совершенно иначе, он воздерживался от споров и изображал согласие, зная, что согласие с человеком — кратчайший путь к тому, чтобы завоевать его расположение.

Однако все его труды принесли слишком малое вознаграждение, и он не приобрел того доверия, на которое надеялся. Имя Маттео Орсини никогда не упоминалось в его присутствии, и когда однажды Панталеоне сам упомянул о нем, в пылких выражениях восхваляя его и сожалея по поводу его предполагаемой смерти, все сдержанно промолчали, давая понять, что не намерены посвящать его в свои секреты.

Так прошла неделя, в течение которой его миссия нисколько не продвинулась. Он начал испытывать беспокойство, чувствуя, что, если подобное бездействие продлится и дальше, он может сам допустить оплошность. И вот однажды ночью, направляясь в свою комнату в сопровождении Рафаэля, который стал его личным слугой и сейчас нес фонарь, он случайно сделал маленькое открытие.

Окна его комнаты выходили на широкий двор цитадели, и ничего другого из них увидеть было нельзя. Но по пути к ней проходили мимо окна галереи, выходящего на юго-запад, в сторону лепрозория. Безразлично взглянув в окно, он заметил пятнышко света, двигавшееся в темноте. Он остановился, разглядывая свет, яркую точку, а потом обратился к мальчику:

— Так поздно, а кто-то бродит в садах.

Рафаэль прижал лицо к стеклу, чтобы лучше всмотреться в темноту.

— Это, должно быть, Марио, — произнес он несколько секунд спустя. — Я видел его у двери, когда поднимался сюда.

— А какого черта он делает в саду в такой час? В это время года он вряд ли найдет улиток.

— В самом деле, — согласился озадаченный Рафаэль.

— A-а, ладно, — сказал Панталеоне, поняв, что тратит время, поскольку Рафаэлю нечего было выболтать ему. — Это не наше дело, — он зевнул. — Пошли, малыш, или я усну там, где стою.

На следующий день он приступил к выполнению своего хитроумного плана, который тщательно обдумал ночью.

У Панталеоне был крошечный, не больше вишни, золотой шарик с ароматическими веществами, который он носил на шее на тонкой золотой цепочке. В третьем часу ночи, когда завершался ужин и наступало время отправляться спать — именно в эту пору прошлой ночью в саду виднелся таинственный свет, — он с испуганными восклицаниями вскочил на ноги.

— Мой шарик! — завопил он. — Я потерял его!

Синьор Альмерико успокаивающе улыбнулся и процитировал из сочинения какого-то философа-стоика:

— «В этой жизни, мой друг, мы никогда ничего не теряем. Иногда мы лишь кое-что возвращаем себе». Вот самая подходящая точка зрения. К чему тогда беспокоиться о шарике, о безделушке, цена которой не более дуката?

— Стал бы я беспокоиться, если бы речь шла только об этом? — с горячностью воскликнул он. — Это был мой талисман, который вручила мне моя набожная матушка. Ради нее я храню его, как святыню. Я скорее расстанусь со всем, что имею, чем с ним.

Монна Фульвия, восхищаясь его сыновней любовью, сказала, что это меняет дело, и даже ее отец ничего более не добавил.

— Дайте мне подумать, дайте подумать, — сказал Панталеоне и принялся теребить пальцами свой выбритый подбородок, словно пытаясь что-то вспомнить. — Этим утром я гулял в саду, и он был со мной, когда я выходил туда. Да! — он ударил кулаком по раскрытой руке. — Это было в саду! Наверняка я потерял его в саду! — И, не спрашивая разрешения у хозяина, он повернулся к пажу: — Неси фонарь, Рафаэль.

— Не лучше ли подождать до утра? — удивился синьор Альмерико.

— Синьор, синьор, — в отчаянии взмолился Панталеоне, — я не успокоюсь, я не смогу спать, не будучи уверенным, найдется он или нет, и если надо, я буду искать всю ночь.

Они пробовали отговорить его, но, видя его искреннее отчаяние, уступили его настойчивости, и старый синьор не преминул посмеяться над суевериями, имеющими столь сильную власть над человеком.

Вооружившись фонарями, они вместе с Рафаэлем вышли в темный сад и направились прямо к первой террасе. Они обшарили каждый ее уголок, но все их усилия были напрасны.

— Пять дукатов, Рафаэль, если ты найдешь его, — сказал Панталеоне. — Давай лучше разделимся — таким образом ускорим поиски. Поднимись на следующую террасу и так же тщательно, шаг за шагом, осмотри ее. Пять дукатов, если найдешь шарик.

— Пять дукатов! — у Рафаэля перехватило дыхание. — Но вещица не стоит и полдуката!

— Однако ты получишь пять, если найдешь ее. Я ценю ее куда дороже.

Рафаэль схватил фонарь и заторопился наверх, а Панталеоне подождал, пока его шаги не затихли в отдалении и фонарь мальчика не скрылся из виду. Тогда он прошел за густую кустарниковую изгородь и потушил фонарь. Сделав это, он быстро и бесшумно пересек сад и остановился около сосен, в дюжине шагов от ограды лепрозория. Там он спрятался среди деревьев.

Минуты тянулись в томительном ожидании. В отдалении маячил слабый отсвет фонаря Рафаэля, двигавшегося черепашьим шагом по склону холма. Панталеоне знал, что в течение ближайшего часа Рафаэлю будет не до него. Обещание пяти дукатов усилит его настойчивость. А всякий наблюдатель из замка подумает, что они с Рафаэлем ведут поиски вместе.

Панталеоне не пришлось испытывать свое терпение слишком долго. Спустя десять минут после того, как он добрался до своего наблюдательного пункта, послышался скрип двери и у бокового выхода из замка блеснул еще один фонарь. Пятно света, становясь ярче, быстро приближалось к нему. Вскоре он смог различить фигуру человека, идущего по тропинке.

Человек прошел столь близко от Панталеоне, что, протянув руку, он мог бы коснуться его. Он узнал Марио и заметил, что на согнутой в локте руке тот нес корзину. Из-под белой скатерти, покрывающей корзину, торчало горлышко винной бутыли.

Кастелян прошел мимо него и остановился у стены, около того места, где находилась дверь. Панталеоне полагал, что он сейчас откроет ее, и собирался последовать за ним. Но вместо этого Марио подошел к подножию стены в десяти футах от двери, и до Панталеоне донесся звук мягко хлопнувших ладоней и голос:

— Ты здесь, Коломба?

Из-за стены послышался женский голос:

— Здесь.

Марио взял лестницу, лежавшую на земле, приставил ее к стене, вскарабкался по ней и переправил корзину за ограду. Затем Марио спустился, убрал лестницу и налегке пошел обратно.

Панталеоне решил, что все его подозрения подтвердились. Как он и предполагал, Коломба и конюх Джиберти прислуживали спрятанному Маттео Орсини, а Марио по ночам доставлял ему пищу. Но все же оставалась одна загадка: зачем потребовалось Марио использовать лестницу, когда рядом была дверь?

Однако дальнейшие события заставили его отвлечься от размышлений, вспомнить о себе и о положении, в котором он находился. Марио, вместо того чтобы вернуться в замок, в нерешительности остановился на полдороге и затем, ориентируясь на свет, направился через сады туда, где Рафаэль продолжал поиски талисмана.

Для мессера Панталеоне события начали принимать серьезный оборот. Он поторопился покинуть свое укрытие и неслышно пошел вслед за Марио. Дойдя до второй террасы, Панталеоне нашел свой фонарь, зажег его и рванулся назад, крича на бегу:

— Рафаэль, Рафаэль!

Он увидел, как замер фонарь, который Марио нес, а секундой позже наверху блеснул свет фонаря Рафаэля, услышавшего крик и подошедшего к краю террасы.

— Я нашел его! — кричал Панталеоне, и это была правда, поскольку он извлек шарик из кармана камзола. — Я нашел… нашел его! — с выражением нелепого восторга повторял он, словно был Колумбом, открывшим Новый Свет.

Он дошел до нижней ступеньки лестницы, ведущей наверх, и там дождался их.

— Вы нашли его? — удрученно промолвил Рафаэль.

Панталеоне покачал шарик на цепочке.

— Гляди, — сказал он и добавил: — Но за свои труды ты получишь дукат, не меньше. Это утешит тебя.

— Вы нашли его в темноте? — ворчливо спросил Марио, и Панталеоне уловил нотку подозрительности в его голосе.

— Глупости. Как можно было найти его в темноте?

Марио пристально взглянул ему в лицо.

— Очень странно, — сказал он, — что я не видел свет, когда шел сюда.

— Я был вон там, за изгородью. Она могла заслонять свет, — объяснил Панталеоне и не добавил более ни слова, зная, что тот, кто слишком оправдывается, сам обвиняет себя.

Они вместе вернулись в замок: Рафаэль, удрученный своей неудачей, Марио, молчаливо размышлявший об этой подозрительной суете, и Панталеоне, всю дорогу рассказывавший о смертельных опасностях, которых ему удалось избежать благодаря чудесному влиянию золотого шарика, — и вся эта ложь, как весенняя вода, обильно рождалась в изобретательном уме Панталеоне.

Но когда настало время пожелать Марио спокойной ночи, он увидел, что, несмотря на все его старания, на изрытом оспой лице кастеляна осталось выражение недоверия.

В задумчивости он отправился в постель. Некоторое время он лежал без сна, размышляя о своем открытии и особенно о той его части, которая так озадачила его. В другое время он, не торопясь, нашел бы разгадку странного поведения Марио. Но в данном случае, полагал он, затяжка таит в себе опасность. Он уверил себя, что уже выяснил все необходимое, и перед тем, как уснуть, решил приступить назавтра к действиям и арестовать мессера Маттео Орсини.

Глава 10

Чтобы завершить свое дело, для которого он был послан, мессер Панталеоне прибегнул к самому примитивному способу, однако именно такого образа действия можно было ожидать от человека его нрава.

На другое утро, впервые за все время своего пребывания в замке Пьевано, он отправился вниз, в предместье, чтобы починить голенище своего сапога, порвавшееся, как он утверждал, во время ночных поисков, а на самом деле разрезанное кинжалом.

Сначала ему пришлось отыскать сапожника и подождать, пока тот закончит свое дело, а потом он пошел в остерию «Медведь», чтобы через своего человека, постоянно находившегося там, передать распоряжения остальным. И с наступлением сумерек десять его солдат появились в пустом дворе замка, куда они поодиночке пробрались через подъемный мост. В Пьевано не было стражи, и этому скрытному проникновению никто не препятствовал, да и едва ли кто его заметил. Убедившись, что его люди поблизости, мессер Панталеоне, вооруженный, в сапогах со шпорами, в своем красном плаще и со шпагой в руках, направился в ту величественную комнату замка, где неделю тому назад был столь милосердно принят. Там он нашел синьора Альмерико за чтением толстого манускрипта и монну Фульвию.

Они с удивлением взглянули на вошедшего, озадаченные его нарядом и самоуверенным, властным видом.

— Синьор, — резко заявил он. — Я обязан выполнить свой долг, и у меня внизу десять крепких молодцов, которые в случае необходимости помогут мне это сделать. Не изволите ли позвать вашего племянника Маттео Орсини, скрывающегося здесь?

В глубоком молчании ошеломленно они смотрели на него. Наконец, после мучительной паузы, достаточной, чтобы прочитать «Отче наш», девушка нахмурила брови, и глаза ее на побелевшем лице засверкали подобно черным жемчужинам.

— Для чего вам Маттео? — проговорила она.

— Отправить его к синьору Чезаре Борджа — таков был безжалостный ответ. Маска была сброшена, и теперь Панталеоне безо всякого стеснения открыл им правду: — По приказу герцога я был послан сюда арестовать синьора Маттео.

Вновь воцарилось молчание. Синьор Альмерико указательным пальцем закрыл книгу, и на его губах появилась легкая, но крайне презрительная улыбка.

— Итак, — произнесла монна Фульвия, — все это время мы… Вы нас дурачили. Вы лгали нам. Но ваше недомогание, преследование, жертвой которого вы были, неужели это тоже притворство?

— Необходимость не признает законов, — напомнил он ей. И хотя его не смутили их пристальные презрительные взгляды, он почувствовал, что не может долго их выносить. — Хватит разглядывать меня, — грубо добавил он. — Перейдем к делу. Пошлите за этим предателем, которого вы приютили.

Монна Фульвия гордо выпрямилась.

— Боже! — воскликнула она. — Подлый Иуда, грязный шпион! И я сидела с ним за одним столом. Мы здесь принимали его как равного! О подлец, жалкий пес! И это было твоим поручением? Это было…

Отцовская рука мягко опустилась на ее плечо и этим выразительным жестом заставила ее замолчать. Изучение философии стоиков не прошло для него даром.

— Успокойся, дитя, самоуважение запрещает обращаться к столь низкому созданию даже для того, чтобы укорять его. — Голос синьора Альмерико был ровен и спокоен. — Имеет ли для тебя значение его подлость и вероломство? Разве это ранит тебя? Разве это ранит кого-либо, кроме него?

Но ей казалось, что сейчас не время для нравоучительных бесед. Пылая гневом, она повернулась к отцу.

— Да, это ранит меня, — выкрикнула она. — Это ранит меня, и это ранит Маттео.

— Может ли это ранить человека, готовящегося умереть? Умерев, Маттео будет жить. Но это несчастное создание уже мертво, будучи живым.

— Перейдем ли мы наконец к делу? — рявкнул Панталеоне, прерывая тирады хозяина, грозившие вылиться в многословное рассуждение о жизни и смерти, почерпнутое главным образом из Сенеки. — Пошлите за Маттео Орсини, или я прикажу своим людям вытащить его из лепрозория, где он прячется. Сопротивляться бессмысленно. Замок окружен моими людьми, и сюда никто не войдет и не выйдет отсюда без моего разрешения.

Старик издал короткий, резкий смешок:

— Но, синьор, раз вы так хорошо осведомлены, не лучше ли вам самому завершить ваше постыдное дело?

Панталеоне секунду глядел на него.

— Пусть будет так, — пожал плечами он и повернулся, собираясь уйти.

— Нет, нет! — возглас монны Фульвии, в котором отчетливо слышалось большое волнение, остановил его. — Подождите, синьор! Подождите!

Он послушно повернул голову и увидел, что она, напряженная, как струна, прижала руку к груди, стараясь унять волнение, а другую умоляюще протянула к нему.

— Позвольте мне поговорить с отцом наедине, прежде чем… прежде чем мы решим, — выдохнула она.

Панталеоне хмыкнул и поднял брови.

— Решите? — откликнулся он. — Чего же тут решать?

— У нас… у нас может быть предложение для вас, синьор.

— Предложение? — спросил он и ухмыльнулся. Не хотят ли они подкупить его? — Клянусь Всевышним… — горячо начал он, но запнулся. Алчность, свойственная его натуре, охладила его пыл. В конце концов, размышлял он, не повредит выслушать их. Глупец тот, кто, не разобравшись, проходит мимо дела, из которого можно извлечь выгоду. Ведь никто, кроме него самого, не подозревает о присутствии Маттео Орсини в Пьевано, и если цена будет достаточно высока, как знать, быть может, эти сведения он оставит при себе. Но сумма должна быть достаточна не только для того, чтобы покрыть потерю тысячи дукатов, предложенных герцогом, но и компенсировать ущерб, который будет нанесен его тщеславию признанием неудачи. Видя, что он колеблется, монна Фульвия возобновила мольбу:

— Что случится, если вы выслушаете нас? Разве вы сами не сказали, что замок окружен вашими людьми и вы здесь — хозяин положения.

Он чопорно поклонился.

— Я уступаю, — сказал он. — Если изволите, я подожду в приемной. — И с этими словами он удалился, мелодично позвякивая шпорами.

Оставшись наедине, отец и дочь взглянули друг на друга.

— Почему ты задержала его? — наконец спросил синьор Альмерико. — Едва ли тобой двигало чувство жалости к подобному человеку.

— Представьте только, что он сделает, когда уйдет. Он велит своим людям обыскивать все уголки крепости до тех пор, пока и в самом деле не обнаружит Маттео.

— Но как мы можем помешать этому?

Она наклонилась к нему.

— К чему так дотошно изучать законы человеческой природы, если на практике вы не способны рассмотреть то, что творится в мрачной глубине этой собачьей натуры?

Он изумленно посмотрел. Действительно, вся философия ничему не научила его, если в критической ситуации ребенок мог подсказать ему, что делать.

— Неужели ни в одной из этих книг не сказано, что единожды предавший будет предавать снова и снова? Разве вы не видите, что человек, оказавшийся столь подлым, чтобы согласиться на эту грязную роль, не колеблясь предаст и своего господина, заботясь лишь о собственной выгоде?

— Ты полагаешь, мы должны подкупить его?

Она выпрямилась.

— Я полагаю, нам следует сделать вид, что мы хотим подкупить его. О! — она прижала ладони к своему пылающему лбу. — Я предвижу, что ожидает нас. Как будто мне дали в руки оружие, которым я смогу нанести удар и отомстить им за все беды Орсини.

— О, дитя, успокойся! Это дело не для слабой девушки.

— Не для слабой, нет, но для сильной! — порывисто прервала его она. — Это дело для женщины из рода Орсини. Послушайте, что я скажу. — Она наклонилась к нему и, инстинктивно понизив голос, торопливо изложила осенивший ее замысел.

Он слушал, сгорбившись в кресле, и чем дальше она говорила, тем больше он горбился, словно человек, на которого свалился непомерный груз.

— Боже мой! — воскликнул он, когда она закончила, и в его старческих глазах отразились удивление и страх. — Боже мой! Как твой чистый девственный ум мог придумать такое! Фульвия, все эти годы я не знал тебя, считая ребенком, а ты… — Ему не хватило слов, и он безвольно развел руками.

Тщетно пробовал он разубедить свою единственную дочь — она продолжала спорить и обретала все большую уверенность, описывая, как одним-единственным ударом будут уничтожены и этот грязный предатель, и его хозяин, герцог Валентино. Девушка настаивала, что если не сделать этого, то ни он, ни она сама, ни кто-либо другой из рода Орсини не уцелеет. Она напомнила ему, что, пока жив Чезаре Борджа, ни один Орсини не будет чувствовать себя в безопасности, и заявила в заключение, что верит в божественное покровительство своей миссии, что она, девушка, слабейшая из всех Орсини, должна отомстить за несчастья их семьи и предотвратить ее дальнейшее уничтожение.

Наконец, когда его смятенный ум оказался в состоянии хотя бы отчасти воспринять ее замысел, он пробормотал свое робкое согласие, предоставив ей поступать, как она сочтет нужным.

— Позвольте мне, — сказала она, — иметь дело с Чезаре Борджа и его лакеем и молитесь за души обоих.

С этими словами она поцеловала его и величественно вышла к Панталеоне, нетерпеливо ожидавшему ее в скромно обставленной приемной.

Он сидел в кресле с высокой спинкой около резного стола, на котором стоял серебряный подсвечник со свечами, и, когда она вошла, поднялся, отметив, что она по-прежнему взволнованна. К ее полной достоинства красоте, невысокой, стройной фигуре и изящной манере держать миловидную головку он оставался безразличен.

Она подошла к столу и, опершись на него, в упор посмотрела на Панталеоне. Взгляд девушки был тверд, несмотря на охватившую ее дрожь.

Хитрость и проницательность Панталеоне не шли ни в какое сравнение с изобретательностью монны Фульвии.

— Синьор Панталеоне, посмотрите-ка на меня хорошенько, — интригующим тоном обратилась она к нему.

Он повиновался, не понимая, к чему она клонит.

— Скажите мне, красива ли я и хорошо ли сложена?

С ироническим выражением лица он поклонился.

— Несомненно, вы красивы, как ангел, мадонна. В сравнении с вами меркнет даже монна Лукреция, сестра самого герцога, но какая здесь связь…

— Одним словом, синьор, находите ли вы меня желанной?

Вопрос настолько изумил его, что он чуть не задохнулся. Прошло несколько секунд, прежде чем он смог найти ответ, и к этому времени сардоническая улыбка полностью исчезла с его лица. Ее настойчивый взгляд и приглашение оценить ее как женщину заставили его сердце забиться быстрее. Он обнаружил в ней теперь множество привлекательных черт, которых ранее не замечал. Он даже стал понимать, что ее хрупкая, целомудренная красота более желанна, чем вульгарная, тучная женственность, на которую обычно реагировали его чувства.

— Вы желанны, как Небеса, — наконец произнес он упавшим голосом.

— Воздайте мне должное. Но я обладаю не только этой тленной красотой. У меня хорошее приданое.

— Такому драгоценному камню подобает иметь соответствующую оправу.

— Сумма в десять тысяч дукатов будет принадлежать человеку, ставшему моим мужем, — сообщила она ему, и у него закружилась голова.

— Десять тысяч дукатов?

— Тому, кто станет моим мужем, — подтвердила она и тихо добавила: — Будете ли вы им?

— Я?.. — Он запнулся. — Нет-нет, это невероятно. Панталеоне был ошеломлен.

— С условием, конечно, — продолжала она, — что вы прекращаете поиски Маттео и сообщите вашему господину об их безуспешности.

— Конечно, конечно, — бессмысленно бормотал он, пытаясь привести в порядок свои пришедшие в смятение мысли. Она любила Маттео. И все же… Не могло ли оказаться так, что ее предложение было актом самопожертвования женщины, о которых ему доводилось слышать, но в которые он никогда не верил? Нет, он не был простаком и почуял, что его заманивают в ловушку. Презрительно рассмеявшись, он напрямую сказал ей об этом. Но ее ответ рассеял последние подозрения:

— Я понимаю ваши опасения. Но мы благородного рода, и я могу поклясться, что Маттео Орсини не пошевелится до тех пор, пока все пути отступления не окажутся отрезанными для меня. А вы можете принять свои меры предосторожности. Пусть ваши люди остаются на своих постах вокруг сада. Если вы согласны, то завтра я поеду с вами в Кастель-делла-Пьеве и стану вашей женой.

Он облизал губы и, прищурив дерзкие глаза, алчно оглядел ее. Однако он сомневался. Он все еще не мог поверить в удачу.

— Почему в Кастель-делла-Пьеве? — спросил он. — Почему не здесь?

— Потому что я должна быть уверена в вашем обещании. Кастель-делла-Пьеве — ближайший к нам город, однако он достаточно далеко, чтобы дать время Маттео беспрепятственно уйти, не опасаясь погони.

— Я понял, — медленно проговорил он.

— И вы согласны?

Это было невероятно. Богатство само шло ему в руки, богатство и жена — и какая жена! Он глядел на нее, и с каждой секундой она становилась все более и более привлекательной. Не зря предупреждал брат Серафино герцога о том, что в руках женщины этот человек будет мягок как воск.

Какой смысл, размышлял он, ловить Маттео и оставаться верным герцогу, когда ему предлагают в десять раз больше? Он и не пытался бороться с соблазном. И даже не вспомнил о молодой женщине по имени Леокадия, хозяйке винного магазина в Болонье, которая родила ему сына и на которой он обещал жениться. Правда, все это случилось прежде, чем он поднялся до ранга кондотьера и заслужил уважение и доверие Чезаре Борджа. Но прошлое не беспокоило его сейчас. Если он и сомневался, то лишь потому, что ее предложение выходило за пределы его понимания. Он был озадачен, туман застилал его ум. «Боже милостивый, — думал он, — как она могла полюбить этого Маттео! Возможно, спасая Маттео, она считала, что лишь выполняет свой долг по отношению к нему? Такое самопожертвование воздвигло непреодолимый барьер между ними».

Наконец тщеславие одержало в нем верх над проницательностью.

— Согласен? — после долгой паузы воскликнул он. — Клянусь Всевышним! Что же я, деревянная кукла или круглый дурак, чтобы отказаться? Собственноручно скрепляю эту сделку. — Как ястреб на голубку, он бросился к ней, широко раскрыв объятья, и прижал ее к себе.

Едва подавляя отвращение, она вытерпела это. Он прижал ее к себе и бормотал идиотские любезности. Затем проснувшееся в нем чувство усилилось, и он принялся с нежностью говорить ей об их будущем, когда он станет рабом ее малейшего каприза, вечно боготворящим ее возлюбленным.

Она с трудом высвободилась из его цепких рук. Щеки ее горели лихорадочным румянцем, в душе она испытывала жгучий стыд, а все ее существо жаждало очищения от скверны. Он смотрел на нее, слегка сконфузившись.

Она подошла к двери и остановилась.

— До завтра! — с мягким смешком произнесла она и с этими словами исчезла, оставив его в смущении.

Глава 11

Озадаченный, однако верный своему правилу сводить риск к минимуму, Панталеоне предпринял меры против возможного обмана и так расставил своих людей на ночь, чтобы его добыча не ускользнула прежде, чем они с монной Фульвией поедут венчаться. И, лишь убедившись в этом, он отправился в постель, созерцая в мечтах свое розовое будущее, озаренное блеском десяти тысяч дукатов.

Пока Панталеоне спал и видел райские сны, монна Фульвия приступила к осуществлению своего замысла. Она сочинила письмо, загадочное и короткое, составленное таким образом, чтобы пробудить любопытство и тем самым добиться желаемого результата. Используя странную смесь изысканной латыни и разговорного языка, она писала:

«Ваше высочество, Вас предал тот, кого Вы сами наняли быть предателем. Завтра, ровно в полдень, перед собором в Кастель-делла-Пьеве я представлю Вам доказательства этого, если Ваше светлейшее Высочество соизволит там быть.

Фульвия Орсини.

Крепость Пьевано, 20 января 1500 года».

И под своей подписью она добавила: «Собственной рукой», чего, как ей показалось, требовало от нее чувство собственного достоинства.

Затем она запечатала письмо и надписала:

«Прославленному Государю, Герцогу Валентино

Срочно.

Срочно.

Срочно».

Присыпав угольным порошком чернила, она окликнула Рафаэля, растянувшегося на персидском ковре перед камином. Повинуясь ее зову, он мгновенно вскочил на ноги.

Она положила руки ему на плечи и посмотрела мальчику в глаза.

— Рафаэль, выполнишь ли ты для меня мужскую работу? Здесь необходим мужчина, а у нас нет ни одного, кого я могла бы попросить помочь. Сможешь ли ты сегодня вечером доставить письмо в лагерь Чезаре Борджа в Кастель-делла-Пьеве?

— Если для доказательства того, что я мужчина, требуется только это, считайте вашу просьбу уже выполненной.

— Молодец! Славный мальчуган! Теперь слушай. У ворот могут быть соглядатаи, постарайся проскользнуть незамеченным. Затем отправляйся вниз, в дом Вилланелли. От моего имени прикажи ему одолжить тебе лошадь, но ни слова о том, куда ты едешь. Действуй быстро и осмотрительно.

— Положитесь на меня, мадонна, — ответил мальчик, пряча письмо в нагрудный карман.

— Полагаюсь, иначе я не поручила бы тебе это дело. Да хранит тебя Господь! Когда будешь уходить, пришли ко мне Марио.

Он ушел, и вскоре прибыл Марио.

— Как дела у Джиберти сегодня? — спросила она кастеляна, едва тот вошел.

Марио уныло пожал плечами.

— Сомневаюсь, что бедняга доживет до утра.

— Бедный мальчик! — с болью в голосе произнесла она. — Неужели конец так близок?

— Только чудо может спасти его. Но в наши дни чудес не бывает.

Опустив глаза, она медленно подошла к камину. Там она остановилась и долго стояла молча, в то время как Марио терпеливо ждал.

— Марио, — тихим голосом наконец вымолвила она. — Сегодня ночью мне потребуется от тебя услуга — от тебя и Коломбы.

— Мы в вашем распоряжении, мадонна, — ответил он.

Однако, когда он услышал, что от него требуется, на его обезображенном болезнью лице отразился ужас.

Она горячо и красноречиво описывала несчастья, преследующие ее род, говорила о крови Орсини, пролитой, чтобы удовлетворить амбиции Борджа, в конце концов кастелян уступил.

— Да будет так, мадонна, раз вы того желаете, — сказал он. Но даже произнося эти слова, содрогнулся. — Вы уже написали письмо?

— Еще нет. Зайди ко мне позже, вскоре оно будет готово.

Он молча удалился, а монна Фульвия возвратилась к письменному столу. Однако она не смогла сразу начать писать — настолько сильно дрожали ее руки. Когда самообладание вернулось к ней, какое-то время в комнате не слышно было ничего, кроме скрипа пера и потрескивания поленьев в камине. Не успела она закончить, как вернулся Марио, и ему вновь пришлось ждать; наконец, поднявшись, она отложила перо и протянула ему запечатанный лист бумаги.

— Ты все понял? — спросила она.

— Да, мадонна. Видит Бог, это просто, совсем просто. — Печальные глаза Марио обратились на нее, и в этом взгляде можно было прочесть почтительный ужас оттого, что столь юная и красивая девушка смогла задумать столь дьявольское дело.

— Чтобы не было ошибки, как следует объясни все Коломбе.

— Ошибки не будет, — обещал он, — у меня есть трубка, и я сам все приготовлю. Шип сделатьнетрудно.

— Приготовь все до рассвета и принеси в мою комнату. В это время я уже буду готова.

При этих словах ужас вновь обуял его.

— Неужели вы сами повезете его? — воскликнул он.

— Кто же еще? — спросила она. — Разве я могу от кого-нибудь потребовать такой услуги?

— Боже! — завопил он. — А наш синьор знает об этом?

— Кое-что и вполне достаточно. Но довольно, больше ни слова, Марио. Иди и проследи, чтобы все было исполнено.

— О, мадонна, подумайте, чем вы рискуете. Подумайте об этом, умоляю вас.

— Я уже подумала. Я — Орсини. Двое Орсини были задушены в Ассизи, другие брошены в темницу в Риме. Теперь этому ненасытному чудовищу нужна жизнь Маттео. Я иду спасать и мстить одновременно.

— Ох, мадонна, мое… — озабоченно начал он дрожащим голосом, и его глаза наполнились слезами.

— Хватит, Марио. Если любишь меня, исполняй мою волю и не перечь.

Голос ее звучал сурово и непреклонно, никогда раньше не слышал он такого голоса, хотя знал ее с самого рождения. Она была госпожой, а он — слугой, почти что рабом, и ему следовало подчиняться, не задавая вопросов. И Марио с тяжелым сердцем ушел выполнять приказание.

Наутро она встретила своего жениха в зале — бледная больше, чем обычно.

Синьор Альмерико не выходил из своей комнаты. Его стоицизма оказалось недостаточно, чтобы вынести совместную трапезу с таким созданием, как Панталеоне, и быть свидетелем унижения, которому его дочь добровольно подвергла себя. Сколь высоко он ни оценивал бы ее решимость — поскольку прежде всего он все же был Орсини, а затем только философ, — его коробили избранные ею средства достижения цели, поэтому он предпочел избежать их общества. Справедливости ради следует сказать, что, знай отец планы дочери до конца, он вел бы себя иначе.

Панталеоне, несмотря на приподнятое настроение, терзался дурными предчувствиями, сомневаясь в искренности намерений своей невесты. Это сквозило в его напряженном взгляде, во всем его поведении.

С важным видом он подошел к Фульвии, смиренно взял ее руку и поднес к губам, и она перенесла это с выражением той же холодной отстраненности, с которой прошлой ночью терпела его жуткие объятия.

Сели завтракать. Никто, кроме молчаливого, как сфинкс, Марио, не прислуживал им. Даже Рафаэль не показывался, и Панталеоне, скучая без общества этого бойкого мальчика и заодно пытаясь разрядить обстановку, поинтересовался причиной его отсутствия. Монна Фульвия ответила, что он нездоров и остался в постели. Истина же заключалась в том, что Рафаэль отправился спать всего лишь полчаса назад, вернувшись из поездки в Кастель-делла-Пьеве, куда благополучно доставил письмо.

Вскоре после завтрака они выехали в направлении Кастель-делла-Пьеве. Вместе с ними отправились десять солдат Панталеоне и Марио, взятый по настоянию монны Фульвии, чтобы исполнять обязанности конюшего. Панталеоне совершенно не доверял этому молчаливому слуге с лицом цвета глины и был бы рад избавиться от его общества. Однако счел за лучшее не возражать монне Фульвии, хотя бы до тех пор, пока священник не передаст ее полностью в его распоряжение.

Быстрым галопом они мчались по дороге, освещенной ярким светом январского утра, и с каждой минутой опасения Панталеоне рассеивались. Разве она не предоставила себя в его полное распоряжение? Разве он не был окружен своими людьми? Так отчего же дукатам и всему остальному не посыпаться на него с той же неизбежностью, с какой встает солнце? Обретя таким образом уверенность, он попробовал играть приличествующую жениху роль галантного кавалера, но она оставалась холодна, высокомерна и замкнута, а когда он попытался увещевать ее, указывая, что так не ведут себя с человеком, которому предстоит в полдень того же дня стать ее мужем, она возразила ему, что, кроме заключенной сделки, их ничто не связывает. Такой ответ остудил его пыл, и некоторое время он скакал с угрюмым видом, опустив голову и нахмурив брови. Но огорчался он недолго. Пусть сейчас она холодна, как льдинка, думал он. Скоро он будет знать, как воспламенить ее и разбудить в ней женщину. В былые дни это удавалось ему со многими, и он верил в свои способности. И даже если она останется равнодушной, ее дукаты дадут ему возможность вспомнить недополученную дома нежность где-нибудь в другом месте.

Они достигли вершины невысокого холма, и оттуда наконец открылся вид на сверкающие, красновато-коричневые крыши Кастель-делла-Пьеве. До полудня оставалось еще полчаса, и они могли бы оказаться в городке слишком рано, что не входило в планы монны Фульвии. Она замедлила шаг своей лошади, жалуясь на усталость, и когда они миновали темную арку городских ворот, часы собора как раз пробили полдень.

Глава 12

Армия герцога была расквартирована в восточной части города, но Панталеоне не подозревал об этом до тех пор, пока они не оказались на главной улице, где повсюду слонялись солдаты, разговаривающие на всех диалектах средней Италии. Ролью, которую Панталеоне играл в Пьевано, он настолько отгородился от окружающей действительности, что совершенно не знал о местонахождении войск Чезаре Борджа. Неожиданное открытие подействовало на него, как ушат холодной воды, поскольку в его положении следовало избегать герцога, как огня.

Резко натянув поводья, он с подозрением взглянул на монну Фульвию, инстинктивно чувствуя ловушку. Всю жизнь он считал за правило не доверять худым женщинам. Сама их худоба была, на его взгляд, признаком отсутствия женственности, а всему миру известно: особа, в которой отсутствует женственность, слишком часто оказывается сущим дьяволом.

— Если позволите, мадонна, — мрачно произнес он, — мы поищем священника в другом месте.

— Почему? — спросила она.

— Потому, что я так хочу, — отрезал он.

Ее губы слегка искривились в улыбке, и только. Она вполне владела собой.

— Еще слишком рано навязывать мне свою волю. Мы венчаемся здесь, в Кастель-делла-Пьеве, либо не венчаемся вообще.

— Проклятье, — побелев от гнева, выругался он. — Я еще не знал ни одной худосочной девицы, которая не таскала бы с собой целый мешок дьявольских хитростей. Отвечай, что у тебя на уме?

Но тут из толпы его окликнул грубый голос, принадлежащий седому одноглазому ветерану с крепкими кривыми ногами, облаченному в броню и кожу. Это был капитан герцога Таддео делла Вольпе.

— С возвращением, дорогой Панталеоне! — прокричал он. — Лишь вчера тебя вспоминал герцог, справляясь, как твои дела.

— В самом деле? — растерянно спросил Панталеоне, поскольку ему надо было что-то сказать.

Единственный глаз ветерана уставился на монну Фульвию.

— Не этого ли пленника тебя посылали захватить? — поинтересовался он, и Панталеоне почувствовал насмешку в его тоне. — Но идем же. Нельзя задерживаться. Герцог ждет.

Панталеоне оказался в отчаянном положении. Он продолжал механически двигаться вместе с Таддео и не мог задать ни одного вопроса монне Фульвии, поскольку рядом был делла Вольпе.

Всего несколько шагов — и они оказались на площади перед собором. И тут Панталеоне похолодел от страха, едва не столкнувшись с самим Чезаре Борджа, ехавшим в окружении придворных. На пиках двух солдат, сопровождавших процессию, развевались штандарты с гербом Борджа — красным быком, пасущимся на зеленом лугу.

Панталеоне понял, что попался. Эта бледнолицая девчонка водила его за нос, как дурака. Теперь, когда западня захлопнулась, у него не хватило сил взять себя в руки. Объятый смятением, он непроизвольно натянул поводья и остановился, в то время как монна Фульвия пришпорила коня, который рванулся вперед, подобно снаряду, выпущенному из катапульты.

— Правосудия! — закричала она, поднимая над своей головой нечто похожее на короткую трубку. — Синьор герцог Валентино, правосудия!

Герцог поднял руку, и кавалькада остановилась. Его глаза устремились на нее, и что-то обжигающее было в этом взгляде. Впервые она лицом к лицу столкнулась с этим человеком, врагом ее рода, кого привыкла считать настоящим чудовищем. Он был одет по испанской моде — во все черное, его камзол украшали завитки золотых арабесок, а на бархатной шапочке пылала нить рубинов, каждый из которых был размером с воробьиное яйцо. Красота этого молодого благородного лица была столь утонченна и вместе с тем столь мужественна, что на мгновение девушка забыла о своей цели.

Легкая улыбка появилась на его губах, и мелодичным голосом он мягко произнес:

— Какого правосудия вы ищете, мадонна?

Чтобы побороть расслабляющее обольщение, исходящее от этого лица и этого голоса, ей в эту минуту пришлось вспомнить о кузенах, задушенных в Ассизи, о родственниках, томящихся в темнице в Риме и о собственном возлюбленном Маттео. Что значит в сравнении с этим почти сверхъестественная мужественная красота этого человека? Разве он не является врагом ее рода? Разве он не собирается отнять жизнь еще у одного Орсини? Не он ли отправил этого грязного сыщика выследить Маттео? И, молчаливо ответив на свои невысказанные вслух вопросы, она решительно протянула свиток.

— Все изложено в этой петиции, ваше высочество.

Он выехал вперед и рукой в перчатке неторопливо взял свиток, запечатанный с обоих концов. Секунду он держал его на своей раскрытой ладони, словно взвешивая, и размышлял. Затем его губы, почти скрытые каштанового цвета бородой, тронула слабая улыбка.

— Вы предприняли серьезные предосторожности, — мягко заметил он, и его глаза вопросительно взглянули на нее.

— Я не могла допустить, чтобы пергамент испачкался прежде, чем коснется ваших августейших рук.

Его улыбка сделалась шире. Он склонил голову, словно в знак благодарности за изысканность речи. Затем скользнул взглядом вокруг.

— Кто это там прячется за вашей спиной? Эй вы! Поближе! — позвал он.

Смущенный Панталеоне нервно дернул поводья и шагом подъехал к Чезаре Борджа. Его бронзовое лицо побледнело, а глаза беспокойно бегали, уклоняясь от встречи с глазами герцога.

Брови Чезаре чуть приподнялись.

— О, мессер Панталеоне! — вскричал он. — Вы вернулись как нельзя кстати. Вот вам, держите, сломайте печати и прочтите мне письмо, которое спрятано внутри.

В свите Чезаре возникло движение. Любопытство сопровождающих герцога людей заметно усилилось, когда раздался пронзительный от волнения голос монны Фульвии:

— Нет-нет, ваше высочество, это только для ваших глаз.

Он разглядывал ее побелевшее лицо до тех пор, пока она не почувствовала, что готова упасть в обморок.

— Глядя на вас, ослепительная мадонна, — вновь ласково улыбнулся он, — мои глаза стали видеть чуть хуже, поэтому я вынужден просить прийти мне на помощь синьора Панталеоне и удовлетвориться лишь тем, что услышу. Читайте, синьор, мы ждем.

Изумленный Панталеоне трясущимися руками взял трубку и дрожащими пальцами неловко сломал одну из печатей. Изнутри показался шелковый шнур. Он схватил его, чтобы вытащить пергамент, как вдруг, резко вскрикнув, отдернул руку, словно его укололи. И в самом деле, одно пятнышко крови появилось на его большом пальце, а другое — на указательном.

Монна Фульвия метнула испуганный взгляд на герцога Валентино. Ее ловкий план потерпел неудачу лишь по одной причине: она упустила из виду, что Чезаре Борджа, постоянно окруженный явными и тайными врагами, умело избегал риска, чтобы не пасть жертвой их коварства или силы. Она не предполагала, что он может потребовать от Панталеоне исполнить роль, которую выполнял за его столом слуга, пробующий вина перед их подачей.

— Читайте, читайте, — понукал герцог нерешительного Панталеоне, — неужели нам придется весь день простоять на таком холоде? Читайте скорее!

В отчаянии тот вновь схватил шнур и теперь постарался не уколоться шипом, который, случайно или преднамеренно, оказался запутанным в шелковых нитях. Но Панталеоне не придал особого значения этому, так как уже считал себя покойником. Он вытащил свернутый в трубку пергамент, трясущимися руками развернул его и некоторое время, наморщив от усилия лоб, изучал написанное, поскольку был неважным грамотеем.

— Ну, синьор? Вы будете читать?

Этому приказу Панталеоне немедленно повиновался и начал хриплым голосом:

— «Ваше высочество! Я взываю к Вашему правосудию и прошу Вас воздать должное тому, кто оказался столь же вероломным, выполняя порученное ему Вами дело, сколь вероломным оно было само по себе…»

Он запнулся и оглянулся с видом загнанного зверя.

— Это… это неправда! — упавшим голосом попробовал протестовать он. — Я…

— Кто разрешал вам останавливаться? — спросил Чезаре. — Я велел вам читать, не более. Итак, продолжайте. Если написанное касается вас, вы дадите ответ позже.

Уступая воле герцога, Панталеоне вновь опустил глаза и продолжал:

— «…Полагая, что Маттео Орсини, кого ему велено было поймать, скрывается в Пьевано, он предал Ваше доверие и согласился потворствовать его побегу при условии, что я стану его женой, а мое наследство — его достоянием…»

Он опять запнулся.

— Перед лицом Господа, это ложь! Дьявольская ложь! — срывающимся голосом, едва не рыдая, закричал он.

— Дальше! — прогремело повеление герцога, и Панталеоне пришлось вернуться к письму.

— «Неизвестно, удастся ли Маттео Орсини спастись или нет, но для Вас, дочитавшего до этого места, спасения нет. У нас в Пьевано есть еще один гость — черная оспа. И это письмо пролежало целый час на груди умирающего от этой болезни и…»

Вскрикнув от ужаса, Панталеоне резко оборвал свое чтение. Зараженный пергамент выскользнул из его онемевших рук и спланировал на землю. Панталеоне обреченно подумал, что уколовший его шип оказался в шнуре не случайно. Он был спрятан там, чтобы зараза быстрее попала в кровь читающему. И он знал, что шансы выдержать атаку этой болезни настолько ничтожны, что на них нельзя уповать. С пепельно-серым лицом он неподвижно глядел прямо перед собой, в то время как по сторонам все настойчивее раздавались возгласы негодования, пока наконец Чезаре не поднял руку, потребовав тишины.

Герцог сохранял спокойствие или по крайней мере внешне не проявил ни малейших признаков гнева. И когда он обратился к бледной, как мел, даме, предпринявшей столь отчаянную попытку покушения на его жизнь, голос герцога был столь же ровен и мягок, как и раньше, а улыбка — все так же любезна. И поэтому изреченный им приговор был еще более ужасен.

— Ну, что ж, — сказал он. — Синьор Панталеоне выполнил свою часть сделки, теперь очередь за вами, мадонна, исполнить свое обещание и выйти за него замуж.

Широко раскрытыми глазами она глядела на него, и потребовалось немало времени, прежде чем до нее дошел смысл страшного наказания, предназначенного ей. И когда она наконец вновь обрела дар речи, из ее уст вырвался хриплый крик ужаса.

— Выйти за него? Выйти за него! Он заражен…

— Вашим ядом, — жестко отрезал Чезаре. И мягко продолжил, словно увещевая своенравное дитя: — Это ваш долг по отношению к нему и к себе. Ваша честь связана договором. Бедняга не мог предвидеть всего этого. Вы ведь не посвятили его в свои планы.

Она поняла, что герцог издевается над ней. Ей приходилось слышать о его жестокости, но никогда она не могла представить жестокость, сравнимую с этой. Порыв ярости несколько воодушевил ее, но не подсказал, что ответить ему, поскольку воистину суд герцога всегда был справедлив и потому вызывал ненависть людей.

— Вы требовали от меня правосудия, мадонна, — напомнил ей герцог. — Я полагаю, оно свершилось. Надеюсь, это удовлетворит вас.

Перед его железной логикой ее невысказанный гнев угас и мужество оставило ее.

— О, нет! Только не это! — взмолилась она. — Пощадите! Пощадите меня, как если бы сами оказались на моем месте и просили пощады.

Он сардонически взглянул на окаменевшего Панталеоне.

— Монна Фульвия не преувеличивает, Панталеоне, — сказал герцог. — Похоже, она не склонна видеть вас своим мужем. Однако, когда она обещала стать вашей женой, вы, как глупец, поверили ей. Вы поверили ей! Ха! А что же сказал о вас брат Серафино? — Он задумался. — Я вспомнил! Он нашел, что у вас слишком полные губы, чтобы доверять вам дело, связанное с женщинами. Брат Серафино знает, о чем говорит. Монастырь — хорошее место для развития наблюдательности. Итак, вы уступили ее обещаниям! Но утешьтесь. Она выполнит их, хотя и рассчитывала провести вас. Она прижмет вас к своей белой груди — вас и оспу вместе с вами.

— О, Боже! — выдохнула она. — Вы обручите меня со смертью?

— Возможно ли, — саркастически изумился он, — чтобы смерть вас отталкивала более, чем сам Панталеоне?

Он начал с чрезвычайной осторожностью стягивать с руки грубую перчатку из бычьей кожи, которая соприкасалась со смертоносной трубкой.

— В конце концов, — бесстрастно продолжил он, — если держать слово — вещь неприемлемая для вас, — что, похоже, является семейной чертой всех Орсини, — я могу указать выход, воспользовавшись которым вы сможете избежать последствий вашего опрометчивого обещания.

— Вы смеетесь надо мной! — вскричала она.

— Вовсе нет. Аннулируйте сделку, заключенную с ним, и этим вы аннулируете ваше обязательство.

— Аннулировать? Но как? — спросила она.

— Разве это неясно? Выдайте мне Маттео Орсини. Доставьте его мне сегодня днем, и ночью вы будете свободны.

Теперь она поняла сатанинское коварство этого человека; она была не более чем пешкой в его продуманной игре, а ее чувство было всего-навсего средством достижения желанной цели; захватить Маттео Орсини. Только это имело для него значение, мстить ей он не собирался.

— Доставить его к вам? — произнесла она с горькой усмешкой.

— Что может быть проще? — спросил он. — Не надо даже сообщать мне, где он скрывается. Я не прошу вас предавать его или делать то, что может задеть чувствительность Орсини. Отправьте ему письмо и опишите положение, в котором вы оказались после попытки отравить меня. Этого достаточно. Он мужчина и непременно прибудет сюда, чтобы освободить вас. Пусть он появится до наступления ночи, иначе… — Он пожал плечами, швырнул свои перчатки в грязь и указал глазами на убитого горем Панталеоне. — Вы заплатите цену, обещанную за его побег, и я лично позабочусь о свадебном пире.

— Будь по-вашему, — произнесла она, — вы не оставляете мне выбора, ваше высочество. Все будет так, как вы желаете. Я немедленно пошлю к нему своего слугу.

Посмотрев на нее долгим, испытующим взглядом, он сделал знак всадникам.

— Поехали, господа. Здесь нечего больше делать.

Он наклонился в седле, вполголоса отдал приказ стоявшему радом с ним делла Вольпе и поскакал через площадь, сопровождаемый свитой. В душе его не было ничего, кроме глубокого презрения. Он знал этих Орсини. Все они были одинаковы. Они смело замышляли, но трусость губила их замыслы; их мозги были отважнее, чем сердца, их непреклонность рушилась, стоило только тронуть ее.

Глава 13

Выпрямившись в седле, монна Фульвия провожала глазами фигуру герцога, пока тот пересекал площадь. Он уже скрылся в одной из улочек, а она оставалась в той же позе, оглушенная, безразличная ко всему вокруг.

Из оцепенения ее вывел кондотьер, одетый в черный камзол с вышитым на груди изображением красного быка. Это был делла Вольпе. Презрительно глядя на нее своим единственным глазом, он нарочито-уважительно обратился к ней.

— Мадонна, прошу вас отправиться с нами. Мне приказано сопровождать вас.

Она взглянула на него, готовая посмеяться над столь изысканным выражением, означающим, что она считается пленницей, но что-то в суровом облике этого ветерана остановило ее. Его лицо говорило, во-первых, что он честен, и, во-вторых, что он презирает ее поступок.

— Ведите нас, синьор, — промолвила она. — Я полагаю, мой слуга может оставаться со мной. — И она указала на Марио.

— Разумеется, мадонна, ведь он будет вашим посыльным, — ответил делла Вольпе и повел лошадь монны Фульвии в сторону здания муниципалитета.

Она едва ли вспомнила о несчастном Панталеоне. В ее игре он тоже был лишь пешкой и выполнил свою роль, хотя и не совсем так, как ей хотелось.

Однако она заметила, что с полдюжины арбалетчиков под командой сержанта занялись им. Эти люди не выказывали ни малейшего восторга, арестовывая человека, вооруженного так, что, даже не поднимая руки, он мог сеять смерть вокруг себя. Поэтому они тщательно соблюдали дистанцию. С нацеленными арбалетами они встали широким кольцом вокруг пленника и таким образом заставили его двигаться, угрожая в случае неповиновения выпустить стрелы в пленника.

Когда они наконец удалились, появился человек в ливрее Борджа с пылающим факелом в руке. Не доходя до места, где лежал зараженный пергамент, он швырнул туда факел, и взметнувшееся пламя поглотило письмо. Тем не менее жители Кастель-делла-Пьеве долго еще обходили эту часть площади.

Тем временем монну Фульвию проводили во дворец и предоставили в ее распоряжение длинную комнату с низким потолком, скромно и строго обставленную — ведь Кастель-делла-Пьеве был маленьким городком и не мог соперничать в роскоши с крупными итальянскими государствами.

С наружной стороны двери был поставлен часовой, еще один расхаживал внизу, под окнами, но, по крайней мере, рядом находился Марио. Герцог рассудил, что именно его следует послать к Маттео Орсини, поскольку к письменному сообщению своей госпожи он сможет добавить свидетельства очевидца и подтвердить случившееся.

Старый слуга окончательно пал духом. Сдержанность покинула его, и по обезображенным щекам потекли слезы.

— О, мадонна! О, мадонна! — жалобно всхлипывал он и протягивал к Фульвии руки, словно желая по-отечески утешить ее. — Я вас предупреждал. Я говорил вам, что это дело не для такого нежного создания, как вы. Я умолял позволить мне выполнить его вместо вас. Какой прок от меня! Я стар, моя жизнь идет к закату, и несколько лишних дней не имеют значения. Но вы… О, всемилостивый Боже!

— Успокойся, Марио! Успокойся! — повторяла она.

— Успокоиться? Как я могу успокоиться, когда вам приходится выбирать между предательством и смертью, и какой смертью! Если бы у меня был арбалет, я направил бы стрелу прямо в сердце этого дьявола, когда он изрек вам приговор. Чудовище, изверг!

— Воистину, он дьявол, — вымолвила она, а затем, указав глазами на дверь, отошла от нее к окну, выходящему на площадь, и жестом пригласила слугу следовать за ней.

Около окна она заговорила приглушенным шепотом:

— Быть может, у нас еще есть выход. Ты не возьмешь с собой письмо, поскольку оно тебе не потребуется. А теперь слушай. — И она принялась торопливо излагать свои соображения.

И снова он слушал, раскрыв рот от изумления, а потом стал бурно возражать против нового ее замысла, видя в нем верный путь к погибели.

Но упрямица оставалась непреклонной, и поток его заботливого красноречия, разбившись о скалу ее решимости, иссяк. Так же, как прошлой ночью, ее воля вновь одержала верх.

— А как наш синьор? Что мне сказать ему? — спросил Марио.

— Чем меньше, тем лучше. Не тревожь его.

— Следовательно, мне придется лгать?

— Если потребуется — да, но из любви к нему.

Весь день она провела в одиночестве, лишь однажды потревоженная двумя розовощекими пажами из свиты герцога, которые на золоченых подносах принесли ей пищу и вино в золотом сосуде.

Она выпила немного вина, но, хотя с раннего утра у нее во рту не было ни крошки, аппетит не появился.

Под вечер она увидела герцога во главе пестрой кавалькады. А когда сгустились сумерки, розовощекие пажи от имени герцога позвали ее ужинать. Она стала отказываться, просила извинить ее.

— Это воля его высочества, — уточнил один из подростков, подчеркивая, что герцогу повинуются беспрекословно.

Поняв, что упорствовать бесполезно, девушка поднялась и попросила проводить ее. В коридоре их ожидали еще двое пажей, державшие в руках зажженные свечи. Маленькая процессия вошла в большой зал, где уже собралась толпа изысканно одетых кавалеров и дам, при виде которых она сразу же почувствовала себя неловко в своей простой запылившейся одежде.

Сам герцог, высокий и изящный, в зеленовато-желтом камзоле, украшенном серебряными лентами, вышел ей навстречу и почтительно поклонился, словно имел дело с принцессой. Вслед за этим он провел ее к распахнутым настежь двойным дверям, за которыми находились длинные столы, накрытые для ужина.

Герцог занял место во главе стола и усадил ее рядом с собой, после чего расселись придворные.

Этот спектакль глубоко ранил ее, вызвав в ней мстительное чувство, однако внешне она осталась бесстрастной. Сидя между герцогом Валентино и дородным Капелло, венецианским послом, Фульвия стойко выдерживала любопытствующие взгляды.

Это помещение, обычно голое и унылое, как амбар, благодаря стараниям челяди герцога настолько преобразилось, что его можно было принять за один из залов Ватикана. Стены были увешаны дорогими гобеленами, каменный пол устилали ковры византийской работы, а столы сверкали и переливались вышитыми золотом скатертями, серебряными и золотыми сосудами, дорогим хрусталем и массивными подсвечниками, в которых горели разноцветные ароматизированные свечи. Приглашенные на ужин были разодеты в шелка и бархат, золотую и серебряную парчу, горностаевые и беличьи меха, на корсажах у женщин сверкали геммы[714] из самоцветов, а сетки для волос украшали драгоценные камни. Вокруг стола сновали слуги в великолепных ливреях и нарядные юные пажи. Монна Фульвия, выросшая вдали от дворов государей, в монастырском уединении Пьевано, была ошеломлена.

С галереи, расположенной над дверями, доносились звуки виол и лютней, и под музыку мелодичным голосом герцог произнес:

— Я радуюсь вместе с вами, мадонна, что сегодня стол накрыт не для свадебного пиршества.

Она подняла на него глаза и тут же опустила их.

— Мое сердце разорвалось бы, — тихим и ласковым голосом продолжал он, — если бы такую красоту, как ваша, пришлось отдать на растерзание отвратительной болезни. И поэтому я горячо молюсь, чтобы Маттео Орсини явился сюда сегодня ночью.

— А, может быть, есть другие причины?

— Признаюсь, есть и другие, — уступил он, — но, клянусь, поскольку я живой человек и боготворю красоту, причина, о которой я говорил, — самая серьезная. — Он вздохнул. — Я молюсь, чтобы Маттео Орсини сегодня ночью спас вас.

— Он приедет, — ответила она ему, — не сомневайтесь в этом.

— Будучи мужчиной, он просто обязан, — тихо произнес герцог. — Но вы совсем не едите, — переменил он тему.

— Я боюсь подавиться.

— Ну, тогда хотя бы чашу вина, — настаивал он, и сделал знак виночерпию, несшему золотой сосуд. Но видя, что она жестом отказалась, он протянул руку, остановил слугу ипозвал пажа.

— Подай малахитовую чашу для монны Фульвии, — велел он мальчику, и тот умчался.

— Нет нужды в подобных предосторожностях, — произнесла девушка, имея в виду бытовавшее мнение, что малахитовые чаши лопаются, если их касается отрава. — У меня нет подозрений на этот счет, и я не боюсь ядов.

— Мне стоило бы помнить об этом, — заметил он, — поскольку вы, как оказалось, основательно изучили их применение.

Эта фраза заставила ее вспомнить, что она была отравительницей, схваченной на месте преступления, и заслуживала более чем суровое обхождение.

Вернулся паж с малахитовой чашей. По знаку герцога виночерпий наполнил ее до краев, и, отвечая на его приглашающий взгляд, она выпила вина.

Но расставленные перед ней кушанья остались нетронутыми, и, не обращая внимания на герцога, с изысканной вежливостью продолжавшего насмехаться над ней, она неотрывно смотрела на двери.

Появились пажи, несущие серебряные тазы, кувшины и полотенца. Дамы и кавалеры ополоснули свои пальцы, собираясь приступить к сладкому, но неожиданно двери, к которым был прикован взор монны Фульвии, широко распахнулись, и между двумя облаченными в стальные доспехи стражниками она увидела верного Марио.

Гул голосов, наполнявших зал, стих. В тишине Марио прошел между столами, все так же сопровождаемый солдатами, и остановился прямо перед герцогом. Но обратился он не к нему, а к монне Фульвии.

— Мадонна, я выполнил ваше поручение. Я принес синьора Маттео.

Последовала пауза, прерванная наконец коротким смешком Чезаре:

— Вездесущий Боже! Разве его надо нести?

— Да, синьор.

Взгляд герцога обежал толпу придворных.

— Вы слышали, — повысив голос, обратился он к ним. — Теперь вам понятно, насколько высокомерны эти Орсини? Орсини пришлось нести, чтобы он смог избавить свою возлюбленную и родственницу от уготованной ей судьбы. — Он повернулся к Марио. — Доставьте его сюда.

Но Марио не спешил повиноваться. Его глаза смотрели не на герцога, а на Фульвию. Она кивнула, и слуга повернулся и ушел.

Двери за Марио закрылись, но никто не посмел нарушить тишину. Собравшиеся с беспокойством ожидали кульминации и развязки этой драмы. Даже музыканты на галерее прекратили играть.

Чезаре откинулся в позолоченном кресле и теребил пряди своей бороды. Искоса наблюдая за монной Фульвией, он находил ее поведение весьма странным. Она сидела с пепельно-серым лицом и широко раскрытыми глазами, как мог бы сидеть мертвец. Что-то ускользало от его почти сверхъестественной проницательности.

Всеобщее ожидание было прервано громкими голосами за дверями, словно там шла перебранка. Оттуда донесся сердитый крик:

— Вам нельзя входить! Сюда нельзя нести…

Резкий голос Марио властно прервал:

— Разве вы не слышали, что герцог распорядился, чтобы ему доставили Маттео Орсини? Маттео Орсини здесь, и я всего лишь выполняю повеление его высочества. Прочь с дороги!

Чезаре поднялся с кресла.

— В чем дело? — гневно крикнул он. — Сколько мне еще ждать? Откройте двери!

От яростного толчка двери распахнулись, и перед взорами собравшихся предстали полдюжины стражников.

— Синьор… — начал один из них, седовласый сержант, умоляюще подняв руку.

Но Чезаре не дал ему закончить. Его сжатый кулак яростно ударил по столу.

— Отойди, я сказал!

Солдаты отступили в сторону, а вместо них в дверях появился Марио и направился между столами. Лицо его было мрачным. Но никто не обращал на него внимания. Исполненные изумления и страха взоры были прикованы к тому, что двигалось вслед за ним.

Четверо монахов в черных похоронных одеждах с опущенными капюшонами, сквозь прорези которых смутно поблескивали глаза, несли покрытый черный бархатом гроб.

Они прошли полпути по направлению к герцогу, когда собравшиеся очнулись от оцепенения. Громкий крик вырвался, казалось, из всех глоток одновременно, герцог вскочил на ноги. Никто не заметил, как монна Фульвия покинула свое место и подошла к гробу.

Несущие гроб остановились и опустили на пол свою жуткую ношу.

— Что это? — гневным тоном спросил герцог. — Что за шутку вы осмелились сыграть со мной? — Пылающий взор герцога обежал зал и остановился на Фульвии.

— Это не шутка, ваше высочество, — вскинув голову, ответила она с горькой улыбкой на бледном лице. — Точное и полное исполнение вашего повеления, не более. Вы приказали, чтобы Маттео Орсини был передан в ваши руки, после чего с меня снимается обязательство выходить замуж за вашего шакала Панталеоне делл’Уберти. Я сдержала свое слово, синьор. Я выполнила свою часть сделки. Маттео Орсини здесь.

И она резким движением руки указала вниз, на гроб.

— Здесь? — спросил он. — Он мертв?

Вместо ответа она сбросила с крышки гроба бархатный покров.

— Прикажите вашим стражникам сбить крышку, чтобы вы сами могли в этом убедиться. Он не станет сопротивляться, обещаю вам.

Она испытала глубокое удовлетворение, увидев, что наконец-то ласково-презрительная улыбка исчезла с его лица. Он гневно смотрел на нее, а руки были с такой силой сжаты в кулаки, что костяшки пальцев казались мраморными шариками.

Люди отступили к стенам, подальше от жуткой ноши. У всех возникло ужасное подозрение. В напряженной тишине резко прозвучал голос Чезаре:

— Отчего он умер?

Ответ монны Фульвии произвел эффект грома:

— Он умер вчера от черной оспы. Сбейте крышку, — добавила она. — Сбейте крышку и заберите его.

Насмешливое предложение, адресованное герцогу, утонуло во всеобщем гаме и грохоте опрокидываемых стульев. Мужчины, проявлявшие бесстрашие на полях жестоких сражений, метались по залу, ища выход. С проклятьями они бросались к высоким окнам, выходившим в маленький дворцовый сад, и выпрыгивали наружу, а вопящие женщины в полуобморочном состоянии следовали за ними. Словно река, прорвавшая дамбу, объятая ужасом толпа торопилась покинуть прибежище скверны, а навстречу ей, сквозь разбитые окна, врывался свежий воздух январской ночи.

Наконец герцог, озаряемый светом задуваемых ветром оплывающих свечей, остался лицом к лицу с женщиной, осмелившейся принести зараженный оспой труп и дерзнувшей посмеяться над его могуществом.

— Ну? — спросила она. — Хватит ли вам теперь мужества встретиться с Маттео Орсини? Или, быть может, отвага покинула вас, хотя он и мертв?

— Пока он был жив, я никогда не боялся его, — с неожиданной горячностью ответил он.

— Тогда мертвый он вас не испугает, — произнесла она и обернулась к слуге. — Марио, оспа не страшна тебе. Взломай крышку! Дай возможность Маттео нанести посмертный удар!

Но герцог не стал ждать продолжения. Впоследствии, рассказывая об этом эпизоде, он подчеркивал, что это был единственный случай в его жизни, когда он поддался панике.

— Проклятье! — выпрыгивая из-за стола, закричал он и бросился к ближайшему окну вслед за своими исчезнувшими придворными.

Через несколько минут он и его благородные спутники были в седлах и мчались сквозь ночь прочь от Кастель-делла-Пьеве.

Когда шум смолк, монна Фульвия приказала своим людям вновь поднять гроб, и они, никем не задерживаемые, вышли из дворца и двинулись назад, в Пьевано.

Когда Кастель-делла-Пьеве остался уже далеко позади, девушка спросила:

— Как дела у Джиберти сегодня, Марио?

— Он умер в полдень, — был ответ. — Слава Богу, пока нет других случаев оспы. Мы предприняли все меры предосторожности. Коломба сама вырыла глубокую могилу и похоронила его. Лепрозорий был в огне, когда я покидал Пьевано.

— Славная Коломба будет вознаграждена, Марио. Мы очень обязаны ей.

— Верная душа, — согласился Марио. — Но она ничем не рисковала, поскольку, как и я, уже заплатила высокую цену. — И он коснулся своего обезображенного лица.

— Это не уменьшает нашу благодарность, — сказала она и вздохнула. — Бедный Джиберти! Упокой, Господи, его душу. Всегда верный слуга, он послужил нам даже своей смертью. Ты сам…

— Я? — прервал он. — У меня не хватило ума сразу понять ваш план. Последуй вы моему совету, все рухнуло бы, и одному Богу известно, чем закончилась бы эта история.

— Ты напомнил мне, — сказала она, — что эти бедняги напрасно утруждают себя. Нам нечего бояться погони, и мы прибавим шагу, если облегчим их ношу.

По команде монны Фульвии монахи опустили гроб и открыли крышку. Затем они наклонили его и вывалили оттуда землю и камни.

— Благодарение Богу и всем святым, что он не отважился взглянуть, — горячо сказал Марио. — Он мужественный человек, и я боялся… Клянусь Всевышним! Как я боялся!

— Не больше, чем боялась я, Марио, — призналась она. — Но я не теряла надежды, и хотя шанс был невелик, он оставался единственным.

* * *
Через несколько часов в Пьевано она обнаружила своего отца и Маттео Орсини, раздумывающих над тем, что же им теперь делать.

При виде близких силы покинули ее. Тяжело дыша, она обняла своего возлюбленного.

— Мой Маттео, теперь ты можешь не тревожиться. Он считает тебя мертвым и боится больше, чем живого.

И с этими словами лишилась чувств.

* * *
Единственный случай, когда удалось перехитрить герцога Валентино, ни в коей мере не уменьшает моего высокого мнения относительно его проницательности. Надо признать, что его избранник, на которого он сделал ставку, оказался неподходящим. Герцог не внял предостережениям брата Серафино. Но, с другой стороны, к чему рассуждать? Факты изложены, и можно делать любые выводы.

Судьба Панталеоне сложилась счастливее, чем он того заслужил. Однако, как сказал любимый философ синьора Альмерико, человек не выбирает роль, которая ему досталась.

О Панталеоне просто забыли, когда Чезаре со всей своей свитой покинул Кастель-делла-Пьеве. Когда герцог наконец вспомнил о нем и отдал приказ, чтобы его удавили, выяснилось, что несчастный заразился черной оспой и был отправлен в лепрозорий. Герцог решил предоставить мошенника судьбе.

Однако молодость одержала победу над грозным противником. Панталеоне удалось вырваться из цепких лап болезни. Но когда он вновь вернулся к жизни, вряд ли кто-либо мог узнать в нем дерзкого капитана, который когда-то январским вечером искал убежище в Пьевано. Карьера солдата удачи была кончена, и ему не оставалось ничего иного, кроме как отправиться в деревушку Лавено, что в окрестностях Болоньи. Апрельским утром он появился в винном магазинчике Леокадии и, упав на ее пышную грудь, предоставил себя попечению женщины, о которой в свои лучшие времена даже не вспоминал. Леокадия, обвив руками его шею, молча плакала, благодаря небо, и благословляла болезнь, сделавшую его слабым и уродливым, ибо она вернула ей возлюбленного. Такова уж женская натура…

Часть III Венецианец

Глава 14

У великих не бывает недостатка в недругах. Сначала им приходится иметь дело с теми, кого они в состоянии затмить, а затем наступает очередь ничтожных паразитов человеческой расы, которые начисто лишены понимания идей, выдвигаемых другими. Втайне осознавая свою ограниченность, они изливают яд своей злобы на достигших славы. Величие других ранит их себялюбие. Поэтому они с готовностью становятся клеветниками и сплетниками, понимая, что если смогут умалить объект своей зависти в глазах общества, то тем самым уменьшат дистанцию между ним и собой. Они превозносят свои заслуги и достижения, становясь в собственных глазах фигурами куда более важными, и в то же время гнусно и безжалостно клевещут на тех, кому завидуют, преуменьшая их заслуги, пороча личную жизнь и общественную деятельность и пачкая их репутацию отвратительной грязью собственных вымыслов. Этим они и выдают себя, поскольку глупца всегда можно отличить по двум характерным признакам: чрезмерному тщеславию и лживости. Однако их лживость, сама по себе являясь продуктом их убогого интеллекта, не обманывает никого, кроме людей того же сорта.

Таков был мессер Паоло Капелло, представитель Светлейшей республики Венеции и выразитель ее ненависти к Чезаре Борджа. С постоянно возрастающим страхом Венеция следила за усилением власти герцога в Италии. Она видела, что на полуострове ей угрожает серьезный соперник, которому по силам затмить ее славу. Поскольку Венеция считала себя вправе судить и осуждать всех, она мерила его единственными известными ей мерками, словно поступки гениев можно оценивать по стандартам, управляющим жизнью галантерейщиков и торговцев специями. Таким образом, Венеция стала наиболее искусным и непримиримым врагом Чезаре Борджа в Италии.

Венецианцы с радостью двинули бы против него свои войска, но, помня о его союзе с Францией, не осмеливались на такой шаг. Зато они делали все, что было в их силах. Попробовали испортить отношения герцога с королем Людовиком XII, а когда это не удалось, попытались образовать коалицию с другими государствами, с которыми обычно враждовали. Потерпев неудачу и здесь, они прибегли к банальным, но испытанным средствам: убийству и клевете. И для этого у них под рукой всегда имелся такой бесподобный и ни для чего более не годный инструмент, как мессер Капелло, одно время представлявший Венецию в Ватикане.

Этот Капелло был увертлив и скользок, как червяк, барахтающийся в грязи. Он всегда действовал в тени, исподтишка и не давал герцогу достаточных оснований для принятия чрезвычайных мер против своей неприкосновенной персоны посла. Трудно понять, как ему удалось избежать веревки на заре своей постыдной карьеры. Это было, возможно, одним из самых главных упущений Чезаре Борджа. Какой-нибудь наемный головорез смог бы без особого труда перекрыть этот источник сквернословия, тем самым сохранив для потомков имена Чезаре Борджа и всех членов его семьи менее запачканными грязью.

Когда Джованни Борджа, герцог Гандийский, был убит во время одного из своих любовных похождений, и убийца, несмотря на то, что среди подозреваемых назывались имена его собственного брата Жофре и кардинала Асканио Сфорцы и многих других, не был найден, из Венеции прозвучало обвинение, не основывающееся ни на малейших доказательствах, что это богопротивное дело было совершено Чезаре. Когда Педро Кальдес — или, как его называли, Пьеротто, — камерарий папы, упал в Тибр и утонул, Венеция представила зловещую историю, — вышедшую, несомненно, из-под плодовитого и бессовестного пера мессера Капелло, — о том, как Чезаре заколол беднягу на руках у самого папы; и хотя в подобном деле не могло быть свидетелей, мессер Капелло привел многочисленные подробности. Когда несчастный турецкий принц Джем умер от колик в Неаполе, слух о его отравлении «порошком Борджа» распространил не кто иной, как Капелло, прибегнувший к аналогичному средству еще раз, когда похожее несчастье случилось с кардиналом Джованни Борджа, умершим от лихорадки во время поездки по Романье. Но если бы изобретенные Капелло лживые истории вращались лишь вокруг стали и яда, его можно было судить и не столь строго. Но было кое-что похуже, гораздо хуже. Не осталось, пожалуй, ни одной навозной кучи, которую он не разворошил бы в интересах Светлейшей республики. Его нечистоплотное перо неустанно трудилось, лихорадочно описывая подхваченные в папских приемных непристойные сплетни, главным героем которых был Чезаре Борджа. Большая часть всего этого сохранилась в сочинениях, которые можно прочитать, но которым вовсе не обязательно верить. Не стоитпачкать бумагу их повторением.

Так мессер Паоло Капелло служил Светлейшей республике. Однако его усилия не приносили плодов, которых столь жаждала Светлейшая республика, и поэтому было решено прибегнуть к методам более надежным, чем клевета. В середине октября 1500 года от Рождества Христова, в восьмой год папства Родриго Борджа, занявшего трон Святого Петра в Риме под именем Александра VI; тиран Пандольфо Малатеста был изгнан из области Римини, которая давно была объектом вожделений Светлейшей республики. Теперь по праву завоевания она перешла к Чезаре Борджа, увеличив его владения и могущество, и в Светлейшей республике поняли, что настало время для решительных действий. Исполнителем был избран принц Марк-Антонио Синибальди, направленный в Римини в качестве чрезвычайного после Венеции. Он глубоко дорожил интересами Венеции, был человеком смелым, изобретательным и ненавидел герцога Валентино настолько сильно, словно у него к нему были личные счеты.

Чтобы подчеркнуть мирный и дружественный характер миссии Синибальди, его сопровождала принцесса, красивая и утонченная дама из благородного рода Альвиано, и эта пара появилась в Римини в окружении чрезвычайно роскошной свиты.

Принцессу везли в карете, запряженной двумя молочно-белыми низкорослыми испанскими лошадками, покрытыми вышитыми попонами красного бархата, свисающими до земли. Сама карета была расписана и украшена позолотой, словно сундук с приданым, а окна украшали занавески с красными гербами, изображавшими Крылатого льва святого Марка[715]. Карету сопровождал сонм пажей, выбранных из мальчиков-патрициев и одетых в ливреи республики.

Там были нубийские воины — устрашающего вида всадники в варварских одеяниях, несколько дюжин пеших рабов-мавров в тюрбанах и, наконец, два десятка конных арбалетчиков, составлявших почетный эскорт принца. Сам принц, высокий и статный, восседал на великолепном жеребце, по сторонам которого бежали конюхи. За ним следовала свита: секретарь, виночерпий, причем последний швырял в толпу горсти серебряных монет, демонстрируя щедрость своего прославленного господина.

Жители Римини, едва пришедшие в себя после недавнего торжественного въезда в город процессии Чезаре, были изумлены и ослеплены столь фантастическим зрелищем.

Стараниями мессера Капелло принца поселили во дворце синьора Раньери. Этот синьор был в свое время советником изгнанного Малатесты, что, однако, не помешало ему громко славить победу Чезаре Борджа и провозгласить его освободителем Римини.

Герцог не был введен в заблуждение витиеватыми поздравлениями, переданными ему от имени Светлейшей республики ее чрезвычайным послом Синибальди. Он слишком хорошо знал истинное отношение к нему Венеции, и он ответил на поздравления фразами столь же изящными, сколь неискренними. А узнав, что в Римини Синибальди будет гостить у Раньери и оба красноречивых лгуна будут жить под одной крышей, он немедленно приказал усилить наблюдение за дворцом последнего.

Раньери — дородный цветущий господин с веселыми светло-голубыми глазами — собрал у себя для встречи Синибальди весьма странное общество. Там был Франческо д’Альвиано, младший брат кондотьера Бартоломео д’Альвиано, непримиримого врага герцога Галеаццо Сфорцы из Катиньолы, незаконнорожденный брат Джованни Сфорцы, которого Чезаре изгнал из Пезаро, и еще четверо других, одним из которых был знаменитый Пьетро Корво, одно время занимавшийся магией под именем Корвинуса Трисмегита. Несмотря на все перенесенные им страдания, он не мог удержаться от того, чтобы еще раз не влезть в дела великих.

Искусство разоблачения злоумышленников никому не было известно лучше, чем проницательному и бдительному герцогу Валентино. Он не ждал, пока они своими действиями откроют себя, а предпочитал разоблачать их замыслы, пока они созревают.

Имея серьезные основания подозревать, что в мрачном дворце Раньери, выходящем на реку Мареккья, зреет измена, он велел своему секретарю Агапито Герарди распустить слух о том, что некоторые из видных офицеров герцога недовольны им, и особо подчеркнуть, что среди недовольных — честолюбивый и способный молодой капитан по имени Анджело Грациани, с которым герцог, как утверждалось, обошелся на редкость несправедливо и который искал возможности отомстить.

Эта сплетня, как и все грязные слухи, распространилась необычайно, и шпионы синьора Раньери поторопились донести ее своему господину. Помимо Грациани, называлось также имя Рамиро де Лорки, назначенного в то время правителем Чезены, и некоторое время Раньери и Синибальди пребывали в нерешительности, сомневаясь, кого из них предпочесть. В конце концов выбор пал на Грациани. Де Лорка был более могуществен и влиятелен, но в данном случае это не имело особого значения. Грациани временно возглавлял личную охрану герцога, и это, по мнению заговорщиков, могло помочь в осуществлении их планов.

Сам капитан совершенно не подозревал ни об этих слухах, ни об испытании, которому должна была вскоре подвергнуться его лояльность герцогу. Поэтому он был изрядно изумлен, когда в последний день октября, перед самым завершением визита принца Синибальди в Римини, к нему вдруг обратился синьор Раньери с совершенно неожиданным предложением. Грациани находился в приемной герцога, и Раньери перед тем, как уйти после краткого визита к его высочеству, подошел к офицеру.

— Капитан Грациани, — обратился он к нему.

Капитан, высокий, атлетически сложенный молодой человек, чье простое одеяние из стали и кожи выделяло его из толпы наряженных в шелка придворных, сдержанно поклонился:

— К вашим услугам, синьор.

— Мой высокий гость, принц Синибальди, отметил вас своим вниманием, — понизив голос, произнес Раньери доверительным тоном. — Он оказывает вам честь, желая ближе познакомиться с вами. Он слышал о вас, и, думаю, у него вам представится возможность быстро продвинуться по службе.

Польщенный Грациани вспыхнул.

— Но я служу герцогу, — возразил он.

— Когда вы узнаете, что вам предлагается, перемена, возможно, покажется более привлекательной, — ответил Раньери. — Принц оказывает вам честь, желая видеть вас у меня в доме в седьмом часу вечера.

Слегка озадаченный, взволнованный и застигнутый врасплох, Грациани принял приглашение. В тот момент он рассудил, что не будет большой беды, если выслушать принца. В конце концов он был наемным солдатом и мог при желании поменять место службы. В знак благодарности он поклонился.

— Я очень признателен принцу, — сказал он, и Раньери улыбнулся ему и удалился.

И лишь потом, когда Грациани перебрал в памяти подробности этого разговора, у него зародились сомнения. Раньери говорил, что принц отметил его своим вниманием. Как это могло случиться, если Синибальди ни разу не встречался с ним? Это очень странно, подумал он, и его мысль заработала быстрее. Достаточно разбираясь в политике, он хорошо знал отношение венецианцев к Чезаре Борджа, и у него хватило здравого смысла усомниться в искренности Раньери, который совсем недавно пользовался доверием и милостями изгнанного герцогом Малатесты, а теперь подлизывался к победителю.

Так сомнения Грациани переросли в подозрения, а подозрения обернулись уверенностью. В предложении Синибальди он чуял измену. Он подумал, что вероятнее всего окажется в ловушке, из которой может не спастись, ведь заговорщики, раскрывая свои планы, из чувства самосохранения не щадят жизней тех, кто, узнав об их замыслах, отказывается в них участвовать. В своем воображении Грациани уже видел собственное безжизненное тело с открытой раной в груди, уносимое по реке в сторону моря — он как раз вспомнил, что дворец Раньери расположен очень удобно для дел такого рода. И если предчувствия побуждали его забыть о своем обещании нанести визит принцу Синибальди, то честолюбие нашептывало ему, что он может оказаться в проигрыше, охотясь за тенями. Венеции нужны были кондотьеры; республика была богата и хорошо платила своим слугам; там могло представиться больше возможностей для быстрого продвижения, чем на службе у Чезаре Борджа, потому что в Италии почти все солдаты удачи уже служили под знаменами герцога. Вполне вероятно, речь здесь шла лишь о том, что предлагал синьор Раньери, и не более. Он пойдет. Только трус уклонился бы от встречи из опасений, для которых нет серьезных оснований. Но, с другой стороны, только глупец пренебрег бы мерами предосторожности, которые помогли бы спастись в минуту опасности.

Поэтому, когда в точно назначенное время капитан Грациани появился во дворце Раньери, около десятка его людей уже укрылись в засаде на ближайшей улице под командой верного сержанта Барбо. Перед тем, как отправиться во дворец, капитан приказал ему:

— В случае тревоги или опасности я постараюсь разбить окно. По этому сигналу ты со своими людьми должен немедленно ворваться во дворец. Пусть один из твоих храбрецов следит за окнами, выходящими к Мареккье, на тот случай, если я буду вынужден подать сигнал оттуда.

Предусмотрев эти меры, он с легким сердцем отправился к венецианскому послу.

Глава 15

Поступь молодого кондотьера была тверда и взгляд спокоен, когда один из мавров Синибальди ввел его в длинную комнату в приемном покое дворца Раньери.

Появление мавра показалось ему само по себе подозрительным. А когда рядом с венецианским послом и синьором Раньери он обнаружил еще шесть человек, понял, что его худшие подозрения подтверждаются.

Зал, в котором он очутился, занимал всю длину дома, так что с одной стороны его окна смотрели на улицу, а с другой стороны — на реку Мареккья, около моста Августа. Он выглядел богатым и угрюмым одновременно: мрачные гобелены на стенах, темно-фиолетовые, почти черные ковры на мозаичном деревянном полу, немногочисленные предметы обстановки — все придавало ему почти траурный вид. Помещение освещалось лампой с алебастровым абажуром, поставленной на массивную каминную полку, и свечами в серебряных канделябрах на длинном столе в центре комнаты; вокруг стола сидели в ожидании Грациани гости синьора Раньери. В камине бушевали огромные языки пламени, поскольку погода была сырая и холодная.

За Грациани мягко затворилась дверь, и, пока он стоял, привыкая к яркому свету, к нему подошел синьор Раньери. Изливая потоки приветствий — чересчур уж многословных, учитывая разницу в положении, — синьор Раньери подвел капитана к столу. С кресла во главе стола поднялся высокий, величавый господин с продолговатым оливкового оттенка лицом и коричневой заостренной бородкой, еще больше удлинявшей лицо. Он был одет во все черное, с изысканной элегантностью, а на его груди поблескивал медальон с алмазами, стоивший целое состояние. Он также обратился к Грациани, приветствуя его, и тот сразу догадался, что перед ним принц Синибальди, чрезвычайный посол Светлейшей республики.

Кондотьер низко поклонился, всем своим видом демонстрируя, однако, официальный характер своего визита. Его поклон получился таким, каким обычно обмениваются фехтовальщики перед схваткой, а выражение лица осталось напряженным.

Раньери поставил ему кресло и пригласил к столу, за которым сидели гости, устремив глаза на вновь прибывшего. Грациани, в свою очередь, внимательно оглядел их, но ему было знакомо лишь лицо Галеаццо Сфорцы из Катиньолы, которого он видел в Пезаро и который от имени своего брата сдал город Чезаре Борджа.

Затем взгляд капитана остановился на Пьетро Корво, резко выделявшемся среди присутствующих, и дело было не в его плебейском происхождении. Его лицо напоминало лицо покойника: оно было желто-восковое, с пергаментной кожей, плотно обтягивающей высокие скулы, с впалыми щеками и морщинами, сбегающими к тощей жилистой шее. Его гладкие редкие волосы начинали приобретать пепельный оттенок, в губах не было ни кровинки; и вообще, казалось, что на его лице живут только глаза, сверкающие словно у больного лихорадкой. Его единственная левая рука была такая же желтая и напоминала птичью лапу. Вторую руку он оставил в Урбино вместе со своим языком: их отняли у него по приказу Чезаре Борджа.

Ограничься он магией под именем Корвинуса Трисмегита, его жизнь текла бы гладко и ровно. Он был изобретательным мошенником, и его ремесло могло бы и дальше способствовать увеличению его состояния, если бы он не поступил неосторожно и не привлек к себе внимания герцога Валентино.

Лишившись языка, а вместе с ним возможности обманывать простаков и не настолько владея магией, чтобы вырастить себе еще один, он обнищал, его дело пришло в упадок, и одновременно в нем зажглась жгучая ненависть к человеку, повинному в его несчастьях. Его яростно сверкающие глаза недоверчиво следили за Грациани, когда тот садился в кресло, предложенное ему Раньери. Он разомкнул бескровные губы и издал жуткий квакающий звук, заставивший Грациани вспомнить о лягушачьих концертах, а затем обратился к венецианцу на языке жестов, который капитан даже не попытался понять.

Синьор Раньери сел на свое место в другом конце стола. Затем из-под расстегнутого на груди камзола венецианец достал маленькое золотое распятие прекрасной работы и положил на стол. Касаясь его своими тонкими пальцами, он торжественно обратился к кондотьеру.

— Мессер Грациани, когда мы откроем вам, почему мы желали встретиться с вами здесь этой ночью, тогда вы сможете решить, присоединиться к нам или нет. Если по каким-либо причинам вы откажетесь, за вами останется право свободно уйти. Но сначала вы должны торжественно поклясться, что ни единым словом, произнесенным или написанным, вы не разгласите ничего из услышанного.

Принц сделал паузу, ожидая ответа. Грациани вскинул голову и готов был открыто рассмеяться, поняв, что его подозрения оправдались. Он неторопливо оглядел обращенные к нему лица и, увидев недоверчивые и злобные глаза, понял, что присутствующих здесь нельзя было успокоить ничем, кроме произнесения требуемой принцем клятвы.

Мысль о Барбо и храбрецах, готовых в случае необходимости прийти на помощь, подействовала на него успокаивающе. И он подумал, что если хоть чуть-чуть разбирается в людях, то очень скоро солдаты ему понадобятся.

Синибальди наклонился над столом, опираясь на левую руку, а правой легонько подтолкнул распятие в сторону капитана.

— Сначала на этом священном символе нашего Спасителя… — начал было он, но Грациани резко отодвинул кресло и встал.

Он узнал достаточно. Здесь наверняка готовился заговор против государства и против жизни его синьора герцога Валентино. Он не был ни шпионом, ни доносчиком, но если он услышит о деталях заговора и сохранит их в тайне, то невольно окажется соучастником.

— Ваше превосходительство, — обратился он к принцу, — здесь, несомненно, какая-то ошибка. Я не знаю, что вы собираетесь предложить мне. Но для меня очевидно, что это не то предложение, которого, по словам синьора Раньери, я мог бы ожидать.

После этих слов немой яростно и неразборчиво зарычал, в то время как другие сохранили молчание, внимательно ожидая, пока капитан закончит.

— Я не привык, — угрожающе продолжил он, — слепо ввязываться в какое бы то ни было предприятие и клясться относительно дел, совершенно мне неизвестных. Позвольте мне немедленно покинуть вас. Господа, — поклонившись, обратился он ко всем присутствующим, — доброй ночи.

Он шагнул прочь от стола, твердо решив уйти, и тотчас все остальные вскочили и схватились за оружие. Они поняли свою ошибку и решили исправить ее единственно возможным способом. Раньери бросился к двери и оказался между ней и капитаном, лишая его возможности уйти.

Вынужденный остановиться, Грациани взглянул на Синибальди, но улыбка на мрачном лице венецианца была отнюдь не утешительной. Капитан подумал, что пора подавать сигнал Барбо, и прикинул, удастся ли ему оказаться около одного из окон и разбить его. Но сначала он обратился к Раньери, стоявшему на его пути.

— Синьор, — произнес он, и его голос был тверд и почти высокомерен, — меня пригласили сюда, не поставив в известность о том, что меня здесь ждет, и я прибыл как друг. Я надеюсь, синьор, мне будет позволено удалиться, сохранив вашу дружбу.

— Дружбу? — коротко усмехнулся Раньери. На его лице не осталось и следа обычной веселости. — Дружбу? Но у вас останутся подозрения…

— Пусть он поклянется, — вскричал чистый молодой голос, принадлежавший Галеаццо Сфорце, — пусть поклянется молчать…

Но твердый, как сталь, голос Синибальди прервал его:

— Разве вы не видите, Галеаццо, что мы ошиблись в нем? Разве его намерения не очевидны?

Грациани, однако, попытался уговорить Раньери.

— Синьор, — вновь заговорил он, — если со мной что-нибудь случится, это будет на вашей совести. По вашей просьбе…

Своим острым слухом он уловил звуки крадущихся шагов позади себя и резко обернулся. И в этот самый момент на него прыгнул Пьетро Корво, с занесенным для смертельного удара кинжалом. У Грациани не оставалось времени даже на то, чтобы попытаться защититься, и лезвие с силой ударило ему прямо в грудь. Но, встретив там звенья кольчуги — капитан не пренебрег никакими предосторожностями, — оно сломалось у самой рукоятки.

Грациани схватил этот человеческий обрубок в охапку и яростно швырнул через всю комнату. Немой столкнулся с Альвиано, стоящим между столом и окном. Тот, потеряв равновесие, пошатнулся и опрокинул тумбочку из черного дерева, на которой возвышалась мраморная статуэтка Купидона[716]. Падая, Купидон разбил окно и вылетел на улицу.

Для Грациани это было неожиданностью, но о лучшем и мечтать было нечего. Сигнал для Барбо был подан, хотя об этом никто не подозревал. Он мрачно усмехнулся, выхватил свою длинную шпагу, обмотал плащом левую руку и рванулся к Раньери.

Раньери не ожидал нападения и был вынужден уклониться в сторону, освободив капитану путь к двери. Но Грациани был не настолько беспечен, чтобы воспользоваться этим. Он на ходу сообразил, что полдюжины шпаг пронзят его прежде, чем он успеет открыть задвижку. Поэтому, добежав до двери, он встал к ней спиной и приготовился встретить заговорщиков, приближавшихся к нему с обнаженными шпагами.

Его окружили пятеро. Синибальди, обнажив на всякий случай шпагу, не вмешивался, предпочитая, чтобы грязным делом занимались те, кто по положению ниже его. Увидев, что Грациани повернулся к ним и приготовился к схватке, нападавшие на секунду остановились, хотя их было намного больше. В этот миг капитан успел взвесить свои шансы. Он нашел их весьма малыми, но не безнадежными, поскольку все, что от него требовалось, — это отражать выпады противников, выигрывая время, пока Барбо и его люди не придут к нему на выручку.

Еще секунда — и они бросились на него, их острые шпаги искали незащищенное место его тела. Он оборонялся весьма успешно, выбрав наилучшую из тактик, к которой и прибегает человек в подобных обстоятельствах. Он хорошо владел оружием и постоянно занимался всевозможными упражнениями, благодаря чему у него были гибкие связки, длинные руки и ноги, а мускулы обладали крепостью и упругостью стали. Он защищался шпагой и плащом, не допуская и мысли о том, чтобы самому перейти к нападению. Он знал, что даже успешный выпад в сторону любого из нападавших заставит его открыться, и сквозь эту брешь его поразят прежде, чем он успеет отразить их удары. У него будет возможность атаковать, когда прибудет Барбо, и он сделает все, чтобы никто из этих трусливых убийц, этих подлых заговорщиков не ушел живым. А пока ему приходилось отбиваться и молить Бога, чтобы Барбо не задерживался слишком долго.

Некоторое время удача благоволила к нему, и кольчуга служила верно. После мощного выпада Альвиано, нацеленного прямо в грудь, шпага нападавшего сломалась. Тогда противники поняли, что единственным уязвимым местом кондотьера является его голова. Об этом свирепо прокричал Синибальди, оттолкнув обезоруженного Альвиано и заняв его место. Теперь сам принц возглавил атаку против капитана, защищавшегося отчаянно, без какой-либо надежды на отступление.

Внезапно шпага Синибальди с быстротой молнии мелькнула вперед-назад в ложном выпаде, за которым последовал еще один укол, и Грациани почувствовал, что его правая рука онемела. Капитан мгновенно понял, что надо делать. Он перехватил шпагу левой рукой, но в это время Синибальди, повернув кисть, нанес ему резкий укол в голову. Волей-неволей Грациани чуть запоздал, отражая выпад: та доля секунды, которая потребовалась ему, чтобы взять шпагу в левую руку, дала Синибальди слишком большое преимущество. Однако Грациани все же смог смягчить силу удара, слегка отклонив острие шпаги Синибальди. И хотя оно и не раскроило ему череп, как должно было случиться, но оставило на нем длинную косую рану.

Кондотьер почувствовал, что пол под ним закачался. Он выронил шпагу и прислонился к стене и, пока нападавшие молча наблюдали за ним, медленно съехал на пол и так и остался там сидеть, безжизненно согнув колени. Синибальди сделал шаг вперед, прицеливаясь, чтобы наверняка поразить свою жертву в горло. Но в последний момент его остановило яростное восклицание немого, стоявшего у разбитого окна, и шум внизу, у парадной двери.

Заговорщиков обуял страх. Они мгновенно вспомнили о том, что замышляли, и о быстром и безжалостном правосудии Чезаре Борджа, не щадившем ни патриция, ни плебея.

— Мы преданы, обмануты! — изрыгая жуткие проклятья, вскричал Раньери.

Заговорщики в панике озирались по сторонам, не зная, что предпринять. Каждый давал советы и одновременно спрашивал другого, никто никого не слушал, пока наконец немой своим возбужденным клекотом не привлек к себе их внимание. Он бегом пересек комнату и проворно, как кот, вспрыгнул на мраморный стол, который стоял около окна, выходившего на реку. Знакомство с Борджа вселило в него такой безумный страх, что он всем телом бросился вперед, пробил стекло и вместе с осколками исчез в ледяной воде.

Остальные последовали за ним, как овцы за вожаком. Один за другим они вскакивали на мраморный стол и оттуда прыгали сквозь зиявшую дыру вниз, в реку. Никому из них не пришло в голову поинтересоваться уровнем воды. Если бы начался отлив, беглецов могло смыть в море, и никто из них более не вмешивался бы в судьбы Италии. К счастью, как раз был прилив, и их отнесло к мосту Августа, где все они, кроме утонувшего Пьетро Корво и Синибальди, не последовавшего за ними, незамеченными выбрались на берег[717].

Синибальди, как и Грациани, также носил под камзолом кольчугу, что давно вошло у него в привычку. Менее порывистый, чем остальные, он в нерешительности остановился, подумав, что кольчуга может утянуть его на дно, и решил снять ее. Тщетно взывал он к остальным, умоляя подождать его. Раньери, стоя на столе и готовясь прыгнуть, ответил ему:

— Подождать? Боже мой! Вы сошли с ума! Разве сейчас можно ждать?

С этими словами он выпрыгнул в окно вслед за другими, и через секунду послышался всплеск воды. Непослушными пальцами Синибальди дергал пуговицы своего камзола, забыв вытащить из-под мышки мешавшую ему шпагу. Но было поздно. Парадная дверь с грохотом вылетела, и дворец наполнили голоса.

Синибальди, продолжая возиться с пуговицами, в отчаянье подскочил к окну и приготовился отдаться в руки судьбы. Но тут он вдруг вспомнил о защите, которую представляла его миссия. В конце концов, он был послом Венеции, обладал дипломатической неприкосновенностью, и всякий, поднявший на него руку, рисковал вызвать негодование Светлейшей республики. Он решил, что погорячился. Ему нечего бояться, поскольку против него нет никаких улик. Даже Грациани не в силах угрожать священной персоне посла, и, кроме того, был шанс, что Грациани, возможно, никогда более не заговорит. Поэтому он вложил шпагу в ножны, открыл дверь и позвал:

— Сюда! Сюда!

Они ворвались всей толпой во главе с седеющим сержантом, и так стремительно, что едва не растоптали принца. Барбо озадаченно огляделся. Его взгляд упал на истекавшего кровью капитана, и сержант заревел от ярости, в то время как солдаты плотным кольцом окружили венецианца.

Синибальди пробовал удержать их, обратившись к ним так величественно, как только мог человек, оказавшись в такой ситуации.

— Прикасаясь ко мне, вы рискуете жизнью, — предупредил он их. — Я принц Марк-Антонио Синибальди, посол Венеции.

Полуобернувшись, сержант прорычал:

— Будь вы самим принцем Люцифером, послом преисподней, вам пришлось бы ответить за то, что произошло здесь, и за нашего капитана. Взять его, быстро!

Солдаты с готовностью повиновались, поскольку Грациани любили все, кто с ним служил. Венецианец тщетно бушевал и протестовал, умолял и угрожал. Они обошлись с ним так, словно и не слышали о дипломатической неприкосновенности: разоружили, скрутили за спиной руки, как обычному преступнику, и вытолкали из комнаты на лестницу, а потом на темную улицу, не позволив надеть ни шапку, ни плащ. По приказу сержанта четверо остались наверху, а сам он склонился к раненому капитану, чтобы осмотреть его.

К счастью, Грациани проявлял признаки жизни. Поддерживаемый Барбо, он сел, отер с лица кровь, залившую глаза, и тупо посмотрел на сержанта, который всхлипывал и ругался, выражая этим свою радость.

— Я жив, Барбо, — слабым голосом произнес он, — но, Боже милосердный, вы прибыли очень вовремя. Опоздай вы на минуту, и со мной было бы уже кончено. — Он слабо улыбнулся. — Когда доблесть оказалась бесполезной, я прибегнул к хитрости, ибо если не можешь быть львом, неплохо остаться и лисицей. С этой раной на голове и с лицом, испачканным кровью, я притворился мертвым. Но все это время я оставался в сознании, а это ужасная вещь, Барбо, играть со смертью, не осмеливаясь шевельнуть пальцем, чтобы не ускорить ее. Я… — он глотнул воздух и опустил голову, показывая, что его силы на исходе. Затем, движимый, казалось, одной волей, он овладел собой. Он чувствовал, что вот-вот потеряет сознание, а ему надо было сказать еще самое главное. — Беги к герцогу, Барбо. Скорее! Скажи ему, что тут готовился заговор… Те, кто был здесь, затевают недоброе. Вели ему быть осторожным. Поторопись, слышишь. Скажи, что я…

— Имена! Назовите их имена! — вскричал сержант, видя, что капитан на грани обморока.

Грациани вновь поднял голову и медленно открыл невидящие глаза. Веки его сомкнулись, и голова, качнувшись вбок, упала на плечо сержанта.

Глава 16

Беглецам надо было спешить, чтобы ночью осуществить задуманное, как сказал Раньери, перед тем как прыгнуть в реку. Дело в том, что это была последняя ночь Чезаре Борджа в Римини. Утром он вместе со своей армией выступал на Фаэнцу. Патриции Римини решили подчеркнуть свою полную покорность герцогу банкетом, устроенным в его честь в Палаццо Пубблико[718]. На этот банкет собрались все знатные или хоть чем-то знаменитые жители Римини, а также огромное количество изгнанников-патрициев, которых ненавистный тиран Малатеста под тем или иным предлогом лишил владений, чтобы обогатиться отобранным у них имуществом. Теперь вместе со своими женами они прибыли засвидетельствовать свое почтение герцогу, который низверг несправедливого Пандольфаччо[719] и который, как они надеялись, в полной мере воздаст им за перенесенные невзгоды.

Присутствовали также послы нескольких итальянских государств, явившиеся поздравить Чезаре Борджа с его завоеванием. Но тщетно молодой герцог обегал глазами толпу собравшихся, надеясь обнаружить царственного Марк-Антонио Синибальди, чрезвычайного посла Светлейшей республики. Но его нигде не было видно, и герцог, не любивший оставлять загадки неразгаданными — особенно, когда дело касалось враждебных ему государств, — горел желанием узнать, почему его нет.

Это было тем более странно, что в зале находилась супруга принца Синибальди, статная белокурая женщина, сидевшая по правую руку герцога; ее корсаж сверкал от обилия драгоценных камней, как начищенная кираса. Ей отвели столь почетное место в соответствии с ее титулом, подчеркнув тем самым уважение к великой республике, которую представлял ее муж.

Другим человеком, чье отсутствие могло привлечь внимание герцога, был, конечно, синьор Раньери, но Чезаре слишком был озабочен вопросом, где Синибальди. Его красивое бледное лицо было задумчиво, а тонкие длинные пальцы теребили шелковистую рыжеватую бороду.

Банкет близился к концу, и в центре зала освобождали место для присланных из Мантуи актеров, которым предстояло сыграть комедию для развлечения собравшихся. Однако вопреки ожиданиям вместо предстоящей комедии, похоже, надвигалась трагедия, и актером, широкими шагами вошедшим в зал, чтобы произнести пролог, оказался Барбо, сержант отряда Грациани. Он кулаками разгонял слуг, пытавшихся преградить ему дорогу, и, тяжело дыша, выкрикивал:

— Прочь с дороги, олухи. Я сказал вам, что должен поговорить с его высочеством. Прочь с дороги!

В зале воцарилось молчание. Одних испугало вторжение, другие считали, что это может быть началом предполагавшейся комедии. Тишину прорезал металлический голос герцога.

— Пусть подойдет!

Слуги с радостью отступили от Барбо, поскольку кулаки у него были тяжелые, и он не скупился на удары. Он прошел по залу, по-солдатски вытянулся перед герцогом, и по всей форме отсалютовал ему.

— Кто вы? — отрывисто спросил Чезаре.

— Мое имя Барбо, — ответил солдат. — Я сержант из отряда мессера Анджело Грациани.

— Почему вы ворвались сюда таким образом? Что привело вас?

— Измена, синьор, — вот что! — взревел солдат во всю глотку, возбудив тем самым любопытство всех присутствующих.

Один Чезаре остался невозмутимым. Он оглядел принесшего новости солдата и ждал его подробного доклада. Тогда Барбо приступил к рассказу о событиях в доме Раньери. Он говорил отрывисто, и его голос дрожал от гнева:

— Мой капитан, мессер Грациани, лежит с проломленной головой, иначе он был бы на моем месте и, вероятно, смог бы доложить более подробно обо всей этой истории. Я могу сообщить вам только то немногое, что мне известно. По его указанию мы — десять солдат — вели наблюдение за одним домом, куда он отправился в седьмом часу вечера. Нам было приказано ворваться туда, если будет дан условный сигнал. Этот сигнал мы получили. Действуя согласно приказу, мы…

— Подождите! — прервал герцог. — Рассказывайте яснее и по порядку. Вы говорите — один дом. Чей это был дом?

— Дворец синьора Раньери, ваше высочество.

После этих слов по залу пробежала волна изумленных восклицаний, но тут всех привлекло другое обстоятельство. Принцесса Синибальди, сидевшая справа от герцога, побледнела и без чувств откинулась на спинку своего кресла. Сопоставив некоторые факты, Чезаре нашел наиболее вероятное решение загадки отсутствия принца Синибальди. Он теперь почти наверняка знал, где венецианец проводил этот вечер, и, хотя Барбо еще не сказал ему, о какой измене шла речь, герцог не сомневался, что Синибальди был в этом замешан. И в тот момент, когда он понял это, сержант продолжил свой прерванный рассказ:

— По сигналу мы ворвались внутрь…

— Подождите! — вновь прервал его герцог, повелительно подняв руку.

Последовала краткая пауза. Барбо нетерпеливо переминался с ноги на ногу, ожидая разрешения продолжать, а Чезаре, спокойный и непроницаемый, нашел глазами мессера Паоло Капелло, венецианского посланника, сидевшего слева от него, в глубине зала. Герцог отметил напряженность его позы, волнение на круглом бледном лице, что подтвердило его догадки.

Итак, Венеция была замешана в заговоре. Эти торговцы с Риальто[720] наверняка стояли за тем, что произошло в доме Раньери. А теперь посланник Венеции хотел как можно скорее узнать о случившемся с чрезвычайным послом, чтобы сделать необходимые шаги.

Чезаре была хорошо знакома ловкость Светлейшей республики и ее послов. Все вокруг него кишело предателями, и ему следовало действовать с предельной осторожностью. Мессер Капелло не должен услышать того, что мог рассказать солдат.

— Здесь слишком многолюдно, — обратился он к Барбо и встал.

Из уважения к нему все присутствующие также поднялись, все, кроме супруги Синибальди. Она тоже сделала усилие, чтобы встать, но, ослабла от страха, и ее ноги отказались повиноваться, отчего она, как на это обратил внимание Чезаре, осталась сидеть.

Вежливо улыбаясь, он сделал успокаивающий жест:

— Дамы и господа! Умоляю вас не покидать своих мест. Мне бы не хотелось, чтобы это событие обеспокоило вас. — Затем он повернулся к председателю государственного совета. — Если бы вы, синьор, позволили мне побеседовать минуту наедине с этим малым…

— Разумеется, синьор, разумеется, — нервно вскричал председатель, сконфузившись от почтительности, с которой к нему обратился герцог. — Позвольте, я провожу, ваше высочество. Здесь есть комната, где вас никто не побеспокоит.

Через весь зал они последовали в небольшую приемную, где Чезаре и Барбо остались наедине.

Комната была маленькая, но богато обставленная. В центре, на мозаичном полу, стоял стол, поддерживаемый массивными резными купидонами, возле него — огромное кресло, покрытое малиновым бархатом. Комната освещалась восковыми свечами, горевшими в роскошном подсвечнике, выполненном в виде группы поднимающихся титанов.

Чезаре уселся в кресло и повернулся к Барбо.

— Теперь рассказывай, — велел он.

Барбо наконец-то смог дать простор своему подогреваемому нетерпением красноречию. В мельчайших подробностях он рассказал о случившемся этой ночью во дворце Раньери, точно повторил слова, произнесенные Грациани, и в заключение объявил, что удалось задержать одного из заговорщиков — принца Марка-Антонио Синибальди.

— Надеюсь, синьор, я поступил правильно, — несколько нерешительно добавил сержант. — Похоже, что именно это приказал мессер Грациани. Однако арестованный говорил, что является послом Светлейшей республики…

— К черту Светлейшую республику и ее послов, — вспыхнул Чезаре, выдавая кипевшую внутри его ярость, но тут же овладел собой, подавив эмоции. — Не беспокойся. Ты хорошо сделал, — кратко сказал он. — Есть ли у тебя какие-нибудь соображения или подозрения относительно этого заговора? Что они замышляли и что намереваются сделать сегодня ночью?

— Никаких, синьор. Я рассказал все, что знаю.

— И ты не знаешь, кто были те люди, которые бежали?

— Нет, синьор. Хотя я думаю, что одним из них был, конечно, синьор Раньери.

— Да, но другие… Нам даже неизвестно, сколько их было…

Чезаре запнулся. Он вспомнил о принцессе Синибальди. Можно попытаться выудить из нее эти сведения. Вне всякого сомнения, ей кое-что известно, и она уже обнаружила это своим поведением. Он мрачно улыбнулся.

— Передай от моего имени председателю совета, чтобы он прибыл сюда вместе с принцессой Синибальди. Затем жди моих распоряжений. И не забудь: никому об этом ни слова.

Отсалютовав, Барбо отправился исполнять поручение. Чезаре неторопливо прошелся по комнате к окну, прислонился лбом к холодной раме, размышляя, и стоял до тех пор, пока дверь снова не открылась и председатель не пригласил принцессу войти.

Председателю не терпелось услышать новости, но его ожидало разочарование.

— Синьор, я просил вас лишь сопровождать даму, — сообщил ему Чезаре, — позвольте нам остаться вдвоем…

Подавив свое сожаление и извинившись, председатель исчез. Оказавшись наедине с принцессой, Чезаре повернулся к ней и оценил ее состояние как состояние человека, готового от страха пойти на что угодно.

Улыбнувшись, он почтительно поклонился и изысканным жестом предложил ей украшенное позолотой малиновое кресло. Молчаливо и безвольно она опустилась на сиденье и притронулась к губам окаймленным золотой вышивкой платком. Она не сводила испуганных глаз с лица герцога, и в ее взгляде читалась зачарованная покорность судьбе.

— Мадонна, я послал за вами, — мягким тихим голосом сказал Чезаре, — чтобы дать вам возможность спасти вашего мужа.

Это ужасное сообщение прозвучало еще более угрожающе, будучи произнесенным вежливо и бесстрастно. Эффект, на который Чезаре рассчитывал, не замедлил сказаться.

— О, Боже! — задыхаясь, произнесла несчастная женщина и заломила руки. — Боже! Я знала это! Сердце подсказывало мне.

— Не волнуйтесь, мадонна, умоляю вас. Для этого нет никаких оснований, — заверил он ее. — Принц Синибальди внизу и ожидает, когда мне будет угодно решить его судьбу. Но мне, принцесса, не хотелось бы огорчать вас. Жизнь вашего мужа в ваших руках. Я отдаю ее вам. И вам распоряжаться, будет ли он жив или умрет.

Она взглянула в карие глаза, так кротко смотревшие на нее, и от страха съежилась под этим взглядом. Вежливое обхождение выглядело двусмысленным. Но на это он тоже рассчитывал: намеренная двусмысленность должна была разжечь в ней новые страхи, пламенем которых ее воля будет размягчаться до тех пор, пока не станет податливой, словно раскаленное железо. Он увидел, как лицо и шея принцессы покрылись ярко-красными пятнами.

— Синьор! — произнесла она. — Я не понимаю, что вы имеете в виду. Вы… — Тут она воодушевилась, во взгляде появилась твердость, однако дрожащий голос выдавал плохо скрытое волнение. — Принц Синибальди — чрезвычайный посол Светлейшей республики. Его особа неприкосновенна. Зло, причиненное ему, будет оскорблением, нанесенным республике, которую он представляет. Вы не осмелитесь тронуть его.

Чезаре Борджа продолжал разглядывать ее, улыбаясь.

— Это я уже сделал. Разве я не сказал, что сейчас он просто пленник? Он здесь, внизу, связанный и ожидающий решения своей участи. — И герцог еще раз повторил: — Но мне бы не хотелось огорчать вас, мадонна.

— Вы не осмелитесь!

Улыбка медленно исчезла с его лица. Он чуть насмешливо наклонил голову.

— Тогда я даю вам возможность оставаться в этой счастливой уверенности.

Голос его звучал так зловеще и саркастически, что обретенное было ею самообладание растаяло вмиг.

Он повернулся и сделал шаг к двери, давая понять, что беседа закончена. Вновь объятая страхом, дама вскочила на ноги:

— Синьор! Синьор! Подождите! Пощадите!

— Мадонна, я пощажу, если вы научите меня щадить, если вы сами пощадите меня.

Он медленно вернулся к ней и с глубокой печалью проговорил:

— Ваш муж схвачен из-за участия в заговоре. Если вы не хотите, чтобы этой ночью его задушили, если вы хотите, чтобы он вновь, живой и невредимый, оказался в ваших объятьях, постарайтесь его спасти.

Бледность, разлившаяся по лицу дамы, превратила ее кожу в воск.

— Что… что вам от меня нужно? — дрожащим голосом проговорила она.

Никто не умел лучше Чезаре использовать в своих целях двусмысленность ситуации. Сначала он прибегнул к ней, чтобы как можно сильнее запугать принцессу и создать впечатление, что потребует от нее максимальную цену. Потом, когда он прояснил свои истинные намерения, она испытала неимоверное облегчение после пережитого ужаса. Услуга, которую он требовал, теперь казалась ей гораздо меньше предполагаемой жертвы.

— Все, что вам известно о заговоре, за участие в котором он был схвачен, — ответствовал герцог.

Он уловил вспыхнувшее в ее глазах почти облегчение, и понял, что добился своей цели, и потому продолжал обрабатывать размягчившийся металл ее упорства.

— Смелее, мадонна, умоляю вас, поспешите, — упрашивал он, и голос его звучал ровно, но требовательно. — Не испытывайте мое терпение и милосердие. Буду откровенен с вами, как на исповеди: я не хочу ссориться со Светлейшей республикой и попробую добиться нужного мне более мягкими методами. Но, силы небесные, если эти мягкие методы не помогут мне убедить вас, то на дыбе принц Синибальди признается во всем, а то, что от него потом останется, передадут палачу, будь он хоть послом самой империи[721], — мрачно закончил он. — Мое имя — Чезаре Борджа, и вам известно, какой репутацией я пользуюсь в Венеции.

Все еще сомневаясь, она смотрела на него, а затем задала вопрос, более всего занимавший ее:

— Обещаете ли вы мне в обмен на эти сведения его жизнь и свободу?

— Это я обещаю.

Она прижала руки к вискам, пытаясь проникнуть в скрытый смысл его обещания, которое, как ей показалось, прозвучало двусмысленно.

— Но тогда… — робко начала она и остановилась, не умея подобрать слова, чтобы выразить свои сомнения.

— Если вам нужны еще гарантии, мадонна, вы получите их, — сказал он, — этими гарантиями будет моя клятва. Клянусь своей честью и надеждой на спасение, что ни я лично, ни кто-либо иной по моей воле не причинит ни малейшего зла Синибальди при условии, что я буду знать все о заговоре и смогу избежать западни, приготовленной сегодня для меня.

Это развеяло ее сомнения: он предлагал жизнь Синибальди в обмен на собственную безопасность. Однако, даже думая о своем муже, она продолжала колебаться.

— Он может обвинить меня…

Глаза Чезаре блеснули. Он склонился над ней.

— Он никогда не узнает, — коварно произнес он.

— Вы… вы даете слово? — настаивала она, пытаясь убедить себя, что все будет хорошо.

— Я уже дал его, мадонна, — с ноткой горечи ответил он. Будь у него возможность, он никогда не пошел бы на такую сделку. Он не прощал измены, и ему вовсе не улыбалась перспектива оставить Синибальди без наказания. Но он также понимал, что, не поклявшись, он не сможет отвести удар, готовый обрушиться на него в любой момент. — Я дал его, мадонна, — повторил Чезаре. — И я не нарушу своей клятвы.

— И он даже не узнает, что вам станет известно об этом? И что сведениями, полученными от меня, вы воспользуетесь только для сохранения своей жизни?

— Именно так, — успокоил он ее, будучи уверен в том, что вот-вот услышит то, за что обещал ей, правда, несколько легкомысленно, столь большое вознаграждение.

Наконец она рассказала все, что знала. Прошлой ночью Раньери и принц Синибальди допоздна сидели вдвоем. У нее и раньше были подозрения, что ее муж вместе с другом свергнутого Малатесты что-то замышляет. Раздраженная тем, что лишена общества мужа, она подслушала их разговор и узнала о плане расправы с Чезаре Борджа.

— ИменноРаньери, синьор, был в этом подстрекателем, — подчеркнула она.

— Да, да, без сомнения, — нетерпеливо произнес Чезаре. — Неважно, кто был подстрекателем, а кого подстрекали. О чем шла речь?

— Раньери знал, что после сегодняшнего банкета вы отправитесь отдыхать в крепость Сиджизмондо Малатесты и что сопровождать вас туда будет факельная процессия. Раньери говорил, что в некотором месте вашего пути — я, правда, не поняла где — в засаде прячутся два арбалетчика, которые должны будут застрелить вас.

Она запнулась. Однако Чезаре не проявил никаких признаков волнения и дал знак продолжать.

— Но было одно препятствие. Раньери не считал его непреодолимым, но, желая действовать наверняка, хотел бы его устранить. Он опасался, что будет трудно попасть в вас, если вы поедете в окружении стражи. Если же охрана будет пешей, то арбалетчики смогут стрелять поверх голов. И узнав, что один из ваших капитанов — думаю, это был тот самый Градиани, о котором говорил солдат, — проявляет недовольство вашим высочеством. Раньери предложил воспользоваться его помощью.

Чезаре тонко улыбнулся. Он хорошо знал, что являлось источником поспешных умозаключений Раньери.

— Вот все, что мне удалось подслушать, синьор, — после секундной паузы добавила она.

Эти слова точно пробудили герцога; он вскинул голову и рассмеялся:

— Клянусь, этого достаточно.

Выражение лица герцога и пламя, загоревшееся в его глазах, вновь вселили в нее ужас. Она стала умолять его не забыть о своей клятве. В ответ он подавил свой гнев и вновь улыбнулся ей, мягко и успокаивающе.

— Забудьте о своих опасениях, — сказал он. — Я останусь верен тому, в чем поклялся. Ни я сам, ни кто-либо из моих людей не причинит зла принцу Синибальди.

Она хотела выразить восхищение его великодушием, но не сразу смогла найти нужные слова, а герцог не дал ей заговорить:

— Мадонна, думаю, вам лучше отправиться отдохнуть. Боюсь, что я сильно утомил вас.

Она призналась, что рада его разрешению немедленно уехать домой.

— Принц последует за вами, — пообещал он, провожая ее к двери. — Сначала, однако, мы попытаемся помириться, и это, несомненно, нам удастся. Не волнуйтесь, — добавил он, заметив панику в ее голубых глазах, поскольку она знала, каким образом Чезаре обычно мирился со своими врагами. — Я окажу ему все подобающие почести. Я постараюсь проявлением дружелюбия склонить его к разрыву с теми предателями, которые соблазнили его.

— Именно, именно так! — воскликнула она, с жадностью ухватившись за оправдание, которое он столь великодушно предложил для человека, замышлявшего убить его. — Он позволил втянуть себя в заговор, слушая злые советы других.

— Могу ли я сомневаться, если вы это утверждаете? — с иронией, настолько тонкой, что она ускользнула от ее слуха, ответил герцог.

Глава 17

Он поклонился и открыл дверь.

Проследовав за ней в зал, где мгновенно воцарилось молчание и десятки глаз устремились на них, он подозвал председателя совета, ожидавшего его возвращения, и поручил ему проводить принцессу к выходу и усадить в карету.

На прощанье он еще раз низко поклонился ей и, когда она выходила из зала, опираясь на руку председателя, вернулся на свое место за банкетным столом, беззаботно смеясь, словно ничего не произошло.

Он видел, что Капелло смотрит на него во все глаза, и мог представить себе терзавшие сердце представителя Венеции дурные предчувствия. Что ж, мессеру Капелло будет о чем поразмышлять с мрачным юмором подумал он, и когда председатель, проводив принцессу, вернулся, Чезаре поднял палец и приказал закованному в сталь сержанту, стоявшему в ожидании распоряжений:

— Приведите принца Синибальди.

Дородный Капелло, услышав это приказание, пришел в такое смятение, что с усилием поднялся из-за стола и осмелился подойти к креслу Чезаре.

— Ваше высочество, — испуганно пробормотал он, — что с принцем Синибальди?

Герцог презрительно взглянул на него поверх своего плеча.

— Подождите, скоро увидите, — ответил он.

— Но, синьор, умоляю вас не забывать, что Светлейшая…

— Немного терпения, синьор, — огрызнулся Чезаре и бросил на стоявшего в нерешительности венецианца такой взгляд, что тот отшатнулся, как от удара. Тяжело дыша — его полнота всегда мешала ему в подобных случаях, — он пристроился позади кресла герцога.

Двойные двери распахнулись, и на пороге появился Барбо. За ним следовали четверо солдат из отряда Грациани, окружавшие чрезвычайного посла Светлейшей республики, более напоминавшего своим теперешним видом обычного злодея. Его запястья все еще были связаны за спиной; на нем не было ни плаща, ни шапки, одежда пришла в беспорядок, а лицо было угрюмо.

По залу пробежал ропот.

Солдаты по знаку герцога чуть отступили назад, оставив принца лицом к лицу с Чезаре.

— Развяжите его, — велел герцог, и Барбо тут же разрезал опутывавшие Синибальди веревки.

Понимая, что находится в центре всеобщего внимания, венецианец постарался собраться с духом. Он вскинул голову и выпрямился; его высокая фигура была теперь исполнена достоинства и высокомерия, а взгляд смело устремлен в бесстрастное лицо Чезаре. Не ожидая приглашения, он разразился гневной речью:

— Не по вашим ли распоряжениям, синьор герцог, неприкосновенная особа посла подверглась этим унижениям? Светлейшая республика, которую я имею честь представлять, вряд ли станет терпеливо сносить подобное бесчестье.

На столе возле герцога лежал апельсин, пропитанный розовым маслом и служивший ароматическим средством. Он взял его своими длинными пальцами и деликатно понюхал.

— Я полагаю, — тихо произнес он, но тоном, которому только он умел придать столь сладостно-зловещее звучание, — что не вполне верно понял вас, восприняв ваши слова как угрозу. Даже послу Светлейшей республики, ваше превосходительство, неразумно угрожать нам.

От его улыбки Синибальди содрогнулся и моментально утратил значительную долю своего куража, как случалось со многими смелыми людьми, которым приходилось сталкиваться лицом к лицу с герцогом Валентино.

Позади кресла Чезаре мессер Капелло заломил руки и едва подавил стон.

— Я не угрожаю, синьор… — начал Синибальди.

— Рад слышать это, — произнес герцог.

— Я протестую, — закончил Синибальди. — Я протестую против обращения, которому подвергся. Эти грубые солдаты…

— А… — произнес герцог и вновь понюхал апельсин. — Ваши протесты будут внимательно рассмотрены, не беспокойтесь. Итак, продолжим, прошу вас. Позвольте нам услышать, синьор, вашу версию о событиях этой ночи. Объясните ошибку, жертвой которой вы оказались, и обещаю вам, виновные будут наказаны. Я сделаю это с большой радостью, поскольку не люблю тех, кто допускает серьезные ошибки. Итак, вы говорили, что эти грубые солдаты… Продолжайте, умоляю вас.

Но Синибальди не стал продолжать. Он начал рассказывать историю, которую успел сочинить, пока находился под стражей. История была чрезвычайно ловко задумана и основывалась на фактах, действительно имевших место. Более того, сам Грациани, окажись он здесь сейчас, рассказал бы именно так, и рассказ прозвучал бы правдиво в его устах и подтверждался бы фактами.

— Ваше высочество, сегодня ночью я был приглашен на тайное собрание, состоявшееся в доме синьора Раньери, чьим гостем я являлся с момента своего приезда в Римини. Я пошел туда потому, что речь должна была идти, как мне сказали, о делах, касающихся меня лично. Я обнаружил там небольшую компанию, но прежде, чем мне сообщили об истинной причине, побудившей их собраться, от меня потребовали дать клятву, что я не разглашу ни единого услышанного слова и не назову имен присутствующих. Но я не дурак, ваше высочество.

— Кто утверждает обратное? — вслух удивился Чезаре.

— Я не дурак и сразу же почуял измену. Они, надо полагать, в силу какого-то недоразумения пришли к мысли, что у меня есть основания принять участие в заговоре. В этом была их ошибка, и она едва не стоила мне жизни, из-за нее я подвергся тем унижениям, на которые жалуюсь. Я не стану утомлять ваше высочество рассказом о моих личных переживаниях. Они ничего не значат. Но я посол и знаю о своих правах. Этим идиотам следовало заранее подумать об этом. Но они не…

— Боже долготерпеливый! — прервал его герцог. — Синьор, не увлекайтесь риторикой. Нам нужны ваши объяснения. Позвольте фактам говорить за вас.

Синибальди с достоинством склонил голову.

— Действительно, ваше высочество, вы правы, как всегда. Вернемся к моей истории. Где я остановился? А, ну да! Когда от меня потребовали дать клятву, я хотел сразу же отказаться. Но я понимал, что отступать некуда. Было совершенно ясно, что мне не позволят уйти и поднять тревогу. Поэтому, опасаясь за свою жизнь, я поклялся, но тут же объявил, что не желаю ничего более слышать об их планах. Я предупредил, что они поступили опрометчиво, если — как я подумал — в их намерения входило причинить зло вашему высочеству, поскольку у вашего высочества так же много глаз, как у Аргуса[722]. Затем я попросил позволения удалиться. Но люди такого типа боятся предательства и не очень верят клятвам. Они не разрешили мне уйти, считая, что я собираюсь донести на них. От разговоров мы вскоре перешли к шпагам. Они напали на меня, и началась схватка, в которой один из них погиб от моего удара. Шум нашей ссоры привлек внимание патруля, и если бы не он, мне не выйти бы оттуда живым. Когда ворвались солдаты, заговорщики попрыгали из окна в реку, а я остался, поскольку мне нечего было бояться и за мной не было никакой вины.

Из-за кресла герцога послышался глубокий вздох облегчения, который издал мессер Капелло.

— Вы видите, синьор, вы видите, — начал было он.

— Замолчите! — рявкнул герцог. — Будьте уверены, я вижу так же далеко, как всякий другой, и мне нет нужды одалживать у вас глаза, мессер Капелло. — Затем, опять повернувшись к Синибальди, он очень учтиво произнес: — Синьор, я опечален, что мои солдаты дурно обошлись с вами. Но пока мы не услышали это объяснение, факты были против вас, и, рассчитывая на ваше великодушие, я уверен, что вы простите неучтивость, проявленную нами по отношению к Светлейшей республике. Позвольте мне добавить, что, если бы дело касалось человека менее высокого положения, чем ваше, или представления державы, на чью дружбу я не мог бы полагаться, — эти слова герцог произнес предельно искренне, без малейшего следа иронии, — я не с такой легкостью принял бы подобное объяснение и настаивал бы на том, чтобы узнать имена людей, которые, по вашему мнению, были замешаны в заговоре.

— Я давно назвал бы их имена, ваше высочество, если бы не связывающая меня клятва, — ответил Синибальди.

— Я также могу это понять; итак, синьор, чтобы подчеркнуть свое почтение и доверие к вам и республике, которую вы представляете, я не задаю вопрос, ответить на который вам было бы затруднительно. Забудем этот печальный случай.

Но услышав эти слова, сержант, любивший Грациани, как верная гончая своего хозяина, не смог более сдерживаться. Не сошел ли герцог с ума? Как он может верить столь нелепой истории и проглотить очевидную ложь так легко, словно это было посыпанное сахаром яйцо?

— Синьор, — вмешался он, — если то, что он говорит, — правда…

— Если? — вскричал Чезаре. — Кто осмеливается сомневаться в этом? Разве он не принц Синибальди, посол Светлейшей республики? Кто бросит тень сомнения на его слова?

— Я, синьор, — отважно ответил солдат.

— Силы небесные! Это дерзость.

— Синьор, если его слова — правда, тогда из них следует, что мессер Грациани — предатель, поскольку именно мессер Грациани был ранен в схватке, и принц хочет убедить нас, что раненный им человек был заговорщиком, а сам он — невиновен.

— Совершенно верно, именно так он и сказал, — ответил Чезаре.

— Ну, тогда, — сказал Барбо, стягивая грубую перчатку со своей левой руки, — я скажу, что тот, кто говорит это, лжец, будь он принцем Венеции или самим князем тьмы.

И он поднял перчатку, собираясь швырнуть ее в лицо Синибальди.

— Стой! — услышал он резкий приказ. Сощуренными глазами герцог смотрел на него. — Вон отсюда и заберите ваших людей. Оставайтесь снаружи и ждите моих распоряжений. Мы еще вернемся к этому разговору, возможно сегодня, возможно завтра, сержант Барбо. Идите!

Оторопев от этих слов, Барбо отсалютовал, бросил злобный взгляд на Синибальди и, бряцая шпорами, прошагал через весь зал к выходу.

Чезаре взглянул на Синибальди и улыбнулся.

— Простите мошенника, — сказал он. — Честность и верность своему капитану побудили его к этому. Завтра его научат манерам. А тем временем, будьте так великодушны, забудьте вместе со всем остальным и этот инцидент. Кресло для принца Синибальди! Рядом со мной! Идемте, синьор, позвольте мне по долгу хозяина загладить грубое обращение, которому вы подверглись. Не вините господина за тупость его слуг. Государственный совет, чьим гостем я являюсь, устроил достойный прием. Отведайте вина — это подходящее лекарство для раненых душ: в каждой бутыли — целое тосканское лето. И мы увидим комедию, которую надолго задержали из-за всяких недоразумений. Синьор председатель, где же актеры, присланные из Мантуи? Принцу Синибальди необходимо развлечение, чтобы поскорее забыть о пережитых волнениях.

Онемев от изумления, принц Синибальди не мог поверить своим ушам. Спрашивая себя, не сон ли это, он утонул в кресле, поставленном для него рядом с герцогом, и выпил вина, налитого одним из лакеев в ярко-красной ливрее.

Началась комедия, и вскоре все внимание присутствующих было поглощено ее не совсем пристойной интригой. Но мысли Синибальди были далеки от пьесы. Он размышлял о том, что произошло, а более всего — о своем теперешнем положении и о почестях, воздаваемых ему герцогом, чтобы загладить нанесенные оскорбления. По натуре он был оптимистом, и постепенно его недоверие сменилось убеждением, что герцог повел себя так из страха перед могущественной Венецией. Это воодушевило его до такой степени, что у него даже возникло легкое презрение к Чезаре и появилась некоторая надежда на благополучное завершение дела, затеянного Раньери.

Сидевший рядом с ним и не отрывавший глаз от актеров, герцог Валентино столь же мало интересовался комедией, как и Синибальди. Будь присутствующие не столь увлечены представлением, они, быть может, и обратили бы внимание на отсутствующее выражение лица герцога. Как и Синибальди, он сосредоточился лишь на том, что должно было свершиться в эту ночь. Он размышлял, в какой степени сама Светлейшая республика замешана в этом кровавом деле и мог ли Синибальди быть агентом, посланным, чтобы организовать и исполнить его. Он прекрасно помнил, что Венеция постоянно демонстрировала свою непримиримую враждебность делам герцога Валентино.

Не был ли Синибальди рукой республики? Скорее всего да, поскольку лично у Синибальди не было причин покушаться на его жизнь. За спиной Синибальди стояла республика со всей своей мощью. Он был ее орудием и его следовало уничтожить.

Но хотя он знал теперь, что ему предстояло сделать, средства, которые надлежало использовать для этого, были не столь ясны. В этом хитросплетении событий приходилось двигаться с максимальной осмотрительностью, иначе можно было самому запутаться и погибнуть. Он дал слово, что не причинит зла Синибальди и должен стараться придерживаться буквы своего обещания. Буквы, но не более. Далее. Уничтожить одного Синибальди означало не только не ликвидировать заговор, но, напротив, разжечь еще большую жажду мщения у его сообщников. В таком случае опасность для него нисколько не уменьшалась, и если стрела арбалета не настигнет его сегодня ночью, то это может произойти завтра. И, наконец, следовало исполнить все так, чтобы впоследствии у Венеции не было оснований для недовольства.

Историю, рассказанную Синибальди столь обстоятельно и при таком количестве слушателей, никто, кроме Грациани, не сможет опровергнуть. Но Грациани лежал при смерти, и даже если он выживет, его слово никогда не перевесит слова Синибальди — патриция и принца Венеции.

Этой проблемой и был озабочен Чезаре, пока глядел невидящими глазами на проделки актеров. Озарение пришло к нему, когда комедия уже заканчивалась. Мрачная маска, стягивавшая его лицо, разгладилась, а в глазах блеснули искры зловещего юмора. Он откинулся в своем кресле и прослушал эпилог, произнесенный руководителем труппы. Затем снял с пояса тяжелый кошелек и швырнул его актерам, выразив этим одобрение и оценку их стараний. Затем он повернулся к Синибальди, чтобы обсудить с ним комедию, о которой оба почти не имели представления. Он смеялся и шутил с венецианцем, как с равным, окутывая его своим изысканным обаянием, в чем ему не было равных среди современников.

Глава 18

Наконец настала полночь, час, когда факельная процессия должна была отправиться от Палаццо Пубблико, чтобы сопровождать герцога в знаменитую крепость Сиджизмондо Малатесты. В знак прощения Синибальди низко поклонился Чезаре Борджа, собираясь затем удалиться к своей рано покинувшей банкет супруге. Но герцог и слышать не хотел об этом. В самой изысканной манере он возносил благодарность небесам за то, что этой ночью удостоился чести приобрести нового друга.

— Только постигшее вас досадное недоразумение помогло нам так хорошо узнать друг друга. Простите меня, если я не в состоянии выразить все мое сожаление о случившемся.

Вновь пораженный оказанной ему честью, Синибальди лишь поклонился в ответ. А тем временем льстивый Капелло, парящий поблизости, словно ангел-хранитель, мурлыкал, ухмылялся и потирал свои пухлые белые руки, готовые написать новые непристойности, бесчестящие этого снисходительного герцога Валентино.

— Идемте, ваше превосходительство, — продолжал герцог. — Мы вместе поедем в крепость и там выпьем за то, чтобы наша следующая встреча, если Богу будет угодно, не замедлила состояться. Я не принимаю никаких возражений. Отказ я буду расценивать как выражение вашей обиды по поводу случившегося, и это глубоко опечалит меня. Идемте, принц. Нас ждут. Мессер Капелло, сопровождайте нас.

С этими словами он просунул руку, гибкую и твердую, как сталь, под руку Синибальди, и таким образом эта пара прошествовала через зал под приветственные возгласы выстроившихся придворных. Казалось, Чезаре хочет, чтобы Синибальди разделил с ним оказываемые ему почести, и Капелло, следовавший за ними по пятам, раздувался от гордости и удовлетворения, видя, как герцог Валентино столь подчеркнуто проявляет уважение к Светлейшей республике в лице ее чрезвычайного посла.

Они вместе вышли во двор, где красноватое пламя горевших факелов окрашивало пожелтевшие от старости стены палаццо в оранжевый цвет. Везде сновали слуги, толпясь около всадников, собирающихся садиться на лошадей, и дам, забирающихся в кареты.

Во дворе Чезаре и Синибальди были встречены двумя пажами герцога, державшими его шляпу и расшитый золотом плащ из тигровой шкуры — подарок турецкого султана Баязида. Этот плащ был не только чрезвычайно дорогим и бросающимся в глаза, но и весьма теплым, и, когда наступали холода, Чезаре любил облачаться в него.

Юный паж протянул герцогу его роскошный наряд, но тот внезапно повернулся к стоявшему рядом Синибальди.

— Синьор, в такую сырую ночь у вас нет плаща! — с глубокой озабоченностью в голосе воскликнул он.

— Слуга найдет мне плащ, ваше высочество, — ответил венецианец и обернулся к Капелло, собираясь попросить его позаботиться об этом.

— О, подождите, — остановил его Чезаре. Он взят тигровую накидку из рук пажа. — Раз вы лишились плаща, находясь в моих новых владениях, то позвольте мне возместить утрату и в знак уважения, которое я испытываю к вашему превосходительству и Светлейшей республике, преподнести вам этот скромный подарок.

Синибальди отпрянул на шаг, и, как рассказывал впоследствии один из пажей, на его лице отразился внезапный испуг. Пристально взглянув в глаза герцога, он уловил в них насмешку.

Синибальди был весьма ловким человеком, обладающим тонким умом и способностью быстро делать выводы. И теперь, услышав скрытый намек в тоне Чезаре Борджа и видя перед собой предлагаемый ему прекрасный подарок, он в ту же секунду все понял. Это было как вспышка молнии ночью.

Что тетерь он мог сделать, оказавшись в ловушке? Отказаться от предлагаемых почестей означало бы почти открытое признание своей вины, и это в той же степени грозило бы гибелью, как и плащ герцога, который станет мишенью для арбалета. И кроме того, отвергнуть подарок главы государства, каковым являлся герцог Валентино и Романьи, означает, что чрезвычайный посол наносит оскорбление дарящему, и не только от себя лично, но и от имени государства, которое он представляет.

Выхода не было. А герцог, все так же улыбаясь, стоял перед ним с протянутым плащом, который являлся для Синибальди самым настоящим саваном.

Мало того, потиравший от удовольствия руки и ухмылявшийся Капелло подлил масла в огонь.

— Прекрасный подарок, ваше высочество! — ворковал он. — Прекрасный подарок, достойный вашей щедрости. И честь, оказанная принцу Синибальди, будет сочтена Светлейшей республикой за честь, оказанную ей самой.

— Моим желанием было почтить заслуги обоих в равной степени, — рассмеялся Чезаре, и лишь Синибальди, чьи чувства от страха обострились, уловил жуткое значение его слов.

В глубине души он содрогался от страха, называя Капелло идиотом. Затем, вынужденный подчиниться, он воодушевил себя отсрочкой. Надежда вселила в него мужество. Он подумал, что после событий этой ночи заговорщики затаятся и отложат задуманное ими дело до более удобного момента. Тогда все может обойтись и Чезаре будет посрамлен.

За эту надежду он ухватился отчаянно и цепко. Он убедил себя, что был слишком поспешен в своих выводах. В конце концов, Чезаре не мог ничего знать наверняка, иначе герцог без колебаний прибегнул бы к более решительным мерам. Если, как надеялся Синибальди, этой ночью Раньери со своими друзьями воздержатся от нападения, Чезаре будет вынужден заключить, что его подозрения безосновательны.

Подобными рассуждениями принц Синибальди подбадривал себя, мало представляя себе изобретательность Борджа и не зная ничего о клятвенном обещании, данном Чезаре принцессе. К нему быстро вернулась уверенность. Отвечая лицемерием на лицемерие, он пробормотал несколько вежливых слов о своей глубокой благодарности и позволил не только накинуть себе на плечи плащ, но и надеть на голову бархатную шляпу с бобровой опушкой, также принадлежавшую Чезаре и врученную принцу под тем же предлогом, что и плащ. После этого он отдался на волю Провидения, подобно пловцу, который прекратил бороться с течением в надежде, что его вынесет на берег невредимым. В таком расположении духа он оседлал великолепного арабского скакуна, покрытого роскошной бархатной попоной — и конь, и попона были еще одним проявлением щедрости Чезаре.

А Капелло, облизывая от волнения кривящиеся в усмешке губы, уже начал сочинять первые фразы донесения Совету десяти[723] с описанием проявленного герцогом уважения Светлейшей республике.

Принц сидел в седле, а у его стремени стоял, подобно конюшему, сам герцог. Он взглянул на венецианца.

— Это очень резвый конь, синьор, — отходя от него, сказал Чезаре, — горячее импульсивное дитя пустыни. Но я прикажу лакеям все время находиться по бокам, на тот случай, если он проявит свой норов.

И вновь Синибальди понял значение этих заботливых фраз: ему давали понять, что избежать проверки не удастся.

Он поклонился в знак признательности за предупреждение, а герцог взял простой черный плащ и черную шляпу из рук пажа и сел на плохонькую лошаденку, позаимствованную у одного из конюхов.

И вот эта великолепная процессия выехала на улицы города, заполненные людьми, ожидавшими факельного шествия. Чтобы доставить жителям удовольствие, кавалькада, по бокам которой шли слуги с зажженными факелами, двигалась черепашьим шагом.

Ее встретили радостными и искренними восклицаниями, поскольку жители Римини видели в Чезаре Борджа освободителя от тирании Малатесты. Мудрость и терпимость герцога были всем известны, поэтому его и приветствовали, как избавителя.

«Герцог! Герцог! Герцог!» — гремели крики, и Синибальди был, пожалуй, единственным в кавалькаде, отметившим, что приветствия предназначались ему, люди смотрели на него, выделяющегося варварской роскошью одеяний Чезаре, и именно ему махали шапками. Действительно, мало кто среди зевак догадывался, что высокий человек в мантии из тигровой шкуры и бархатной шляпе с бобровой опушкой, едущий на богато убранной лошади и превосходящий великолепием всех остальных, не был герцогом Валентино; и еще меньше было тех, кто обратил внимание на всадника в черном плаще и черной шляпе, ехавшего в нескольких шагах позади, рядом с венецианским послом.

Процессия пересекла широкую площадь около Палаццо Пубблико и выехала на главную улицу, протянувшуюся через весь город с запада на восток, от моста Августа до ворот Романьи.

На углу Виа-делла-Рокка шум толпы был особенно силен, и никто не услышал дважды повторившегося лязга арбалетной струны. Даже герцог лишь тогда понял, что произошло, когда увидел, как всадник в плаще из тигровой шкуры внезапно склонился на шею своей лошади.

Слуги моментально подхватили поводья и поддержали безжизненную фигуру всадника. Те, кто следовал за Чезаре, тут же натянули поводья и остановились; и среди собравшихся воцарилось испуганное молчание, когда человек, которого принимали за Чезаре Борджа, повалился из седла на бок, на руки слугам, с арбалетной стрелой в голове.

В следующий момент напряженную тишину прорезал крик ужаса:

— Герцог мертв!

И в ответ на этот крик, как по волшебству, в стременах поднялся сам герцог, с обнаженной головой и казавшейся рыжей в свете факелов каштановой бородой.

— Это убийство! — воскликнул он и гневно добавил: — Кто посмел это сделать? — Затем он резко указал рукой в сторону углового дома справа от него. — Туда, — закричал он алебардщикам, пробиравшимся к нему сквозь толпу. — Туда, говорю вам, и если хоть один из них ускользнет — вам не поздоровится! Они убили посла Венеции и заплатят своими головами, кто бы они ни были.

Люди Борджа моментально окружили дом. Дверь рухнула под яростными ударами алебард, и солдаты ворвались внутрь, чтобы схватить убийц, в то время как Чезаре поспешил вперед, к открытой площади перед крепостью, а его придворные, слуги и жители города в шумном беспорядке бросились за ним.

Около крепости Чезаре натянул поводья, а алебардщики с пиками наперевес расчистили вокруг него место и образовали барьер против напиравшего люда, в то время как из дома на улицу выводили схваченных там пятерых человек.

Их вытащили на очищенное алебардщиками пространство и подвели к герцогу, который должен был теперь совершить правосудие. Рядом с ним, верхом на муле, озадаченный, бледный и дрожащий, сидел мессер Капелло, которому Чезаре велел остаться, помня о том, что присутствие представителя Венеции необходимо при завершении этого дела.

Капелло был человеком туповатым и вряд ли мог верно объяснить случившееся, пока не увидел лица пленников, которых солдаты поставили перед герцогом. И только тогда он наконец понял, что Синибальди был ошибочно принят за герцога и стрела, предназначавшаяся Чезаре, попала в него. Но за таким открытием сразу последовали очевидные вопросы. Не было ли со стороны Чезаре Борджа умысла, приведшего к подобной ошибке? Не для того ли он одел Синибальди в тигровую шкуру, герцогскую шляпу и усадил на своего коня?

Ответ на эти вопросы мог быть только утвердительным, и Капелло охватила ярость оттого, что герцог ловко их всех одурачил и обернул дело против Синибальди. Но еще существовала Светлейшая республика, с которой приходилось считаться и которая знала, как отомстить за смерть своего посла.

Мессер Капелло гневно повернулся к герцогу, выразительно подняв руку. Угрозы уже готовы были сорваться с его губ. Но прежде, чем он успел заговорить, Чезаре крепко, словно в тиски, схватил его за запястье.

— Взгляните, — велел он послу. — Мессер Капелло, взгляните! Посмотрите-ка на них. Тут синьор Раньери, оказавший гостеприимство принцу и называвший себя его другом; кто бы мог подумать, что именно Раньери станет его убийцей! А эти двое — они ведь тоже заявляли о своей дружбе с Синибальди.

Капелло посмотрел, куда ему было сказано, и его ярость уступила место изумлению.

— А рассмотрите-ка вон тех двоих, — продолжал герцог, повышая голос. — Оба они в ливреях принца, его домочадцы, слуги, которым он доверял. До каких же темных глубин злодейства может пасть человек!

Капелло взглянул на герцога и чуть было не поверил в его искренность. Но все же он был не настолько туп, чтобы позволить снова провести себя сейчас. И Капелло не осмелился произнести слова, готовые сорваться с языка, из опасения, как бы не обвинить мертвого Синибальди, а на себя самого не навлечь гнев Совета десяти Венеции. Он совершенно ясно понимал: заявить о том, что Синибальди был убит вместо Чезаре, означало бы признать, что именно принцем Синибальди и, соответственно, самой Светлейшей республикой было задумано это убийство, поскольку все схваченные являлись его друзьями и слугами.

Капелло посмотрел в глаза герцогу и понял наконец, что герцог насмехается над ним. Венецианец содрогнулся от приступа вскипевшей в нем ярости, но ради собственной безопасности был его вынужден подавить. Но это было не все. Ему пришлось выпить до последней капли горькую чашу яда, которую приготовил ему Чезаре. Его заставили играть простака и согласиться с тем, что Синибальди якобы был подло убит своими друзьями и слугами, на чем дело и прекратить.

— Синьор, — вскричал Капелло так, чтобы все могли его слышать, — от имени Венеции я взываю к вашему правосудию: воздайте должное этим убийцам.

Так, устами своего посла, Венеции пришлось самой отказаться от своих граждан и потребовать для них смерти от руки человека, убить которого они были наняты. Пережитое унижение и бессильная ярость впоследствии двигали пером Капелло, когда он принимался писать о чем-либо, касающемся деяний Борджа.

И Чезаре, не менее его оценивший трагическую иронию случившегося, жутко улыбнулся и, глядя в глаза Капелло, ответил:

— Положитесь на меня: я отомщу за оскорбление, нанесенное Светлейшей республике в той же мере, в какой воздал бы за оскорбление, нанесенное лично мне.

Узрев коварство Капелло, синьор Раньери стряхнул с себя охватившее его оцепенение. Он понял, что оказался лишь жалким орудием в руках Венеции и ее представителя.

— Ваше высочество, — с исказившимся от гнева лицом воскликнул он, стараясь вырваться из удерживавших его рук. — Вы еще много не знаете. Выслушайте меня! Выслушайте меня сперва!

Чезаре тронул поводья лошади и подъехал к синьору Раньери. Слегка наклонившись в седле, он посмотрел ему в глаза с тем же выражением, с каким чуть раньше смотрел в глаза Капелло.

— Нечего слушать вас, — произнес он, — я знаю все, что вы мне можете сказать. Позаботьтесь исповедаться. Утром за вами придет палач.

Он кликнул своих спутников, их дам, стражу и слуг и во главе этой процессии въехал через подъемный мост в огромную крепость Сиджизмондо Малатесты.

На другой день первые горожане, рано появившиеся на улицах Римини, увидели в бледном свете зимнего утра пять тел, безжизненно раскачивавшихся под балконом дома, откуда были выпущены стрелы. Таков был приговор герцога убийцам принца Синибальди.

Чуть позже сам Чезаре Борджа, отправившийся во главе своей армии в Фаэнцу, против Манфреди, остановился, чтобы взглянуть на них.

Утонченность способа возмездия радовала его. С мрачным юмором он представлял себе замешательство Совета десяти, когда правители Венеции получат донесение своего представителя.

Но это было еще не все. Неделей позже в Форли, где герцог остановился перед осадой Фаэнцы, прибыл Капелло и от имени Совета десяти попросил аудиенции у герцога. Он доставил письмо, в котором Светлейшая республика выражала его высочеству герцогу свою признательность за совершенное им правосудие.

Это позабавило герцога Валентино. Не менее приятной была мысль о том, что он остался верен букве обещания, данного супруге венецианского посла, — ни он сам, ни кто-либо из его людей пальцем не тронул принца Синибальди.


КАПРИЗЫ КЛИО (сборник)


В новеллах ниже следующего сборника восстановлены знаменитые преступления последних столетий — более или менее известные события, в которых крылась некая таинственность и которые были замешаны на игре человеческих страстей.

Воображение автора расцвечивает изумительными красками тот рисунок, который нам оставила История.


Предисловие

Готовясь к написанию «Ночей Истории», или «Занимательного исторического чтения», я поставил себе целью восстановить возможно более подробно и правдиво, насколько позволяют сохранившиеся источники, ряд более или менее известных событий. Для этого я отобрал случаи, в которых крылась некая таинственность и которые были замешаны на игре человеческих страстей. Представляя каждый такой случай в форме рассказа, я пытался добиться, чтобы сюжет соответствовал тому, что происходило на самом деле, просто излагал факты, ничего не придумывая от себя. Если же я все-таки давал волю своему воображению, то лишь для того, чтобы расцветить красками тот рисунок, который история оставила нам серым, и заботился прежде всего о том, чтобы мои краски, насколько возможно, соответствовали природным. Для диалогов в каждом случае я использовал реальный язык хроник, переводя в живую речь словесные обороты их авторов.

Такова была задача, которую я себе поставил. Я понимаю, что такие попытки уже делались неоднократно, начиная, возможно, со «Знаменитых преступлений» Александра Дюма. Я не уверен, что эти попытки можно назвать успешными. Этим я вовсе не хочу сказать, что мои эссе окажутся лучше. Окончательное суждение вынесет читатель. Я сознательно, однако, отказался от соблазна следовать легкому пути и старался не жертвовать ради большей занимательности сюжета реальными событиями. Правда, в одном случае я сознательно отошел от этого правила, а в некоторых других позволил себе кое-что домыслить для разрешения загадок, которым до сих пор не находилось объяснений. Я чувствую необходимость остановиться на этом подробнее.

Моей преднамеренной неудачей (в том смысле, о котором я уже говорил) является рассказ «Ночь новобрачных». Я обнаружил неявную ссылку на историю Карла Смелого и Сапфиры Данвельт в «Истории Англии» Маковея, когда работал над рассказом о леди Элис Лайл. Там похожий эпизод упоминался в связи с полковником Кэрком, однако достоверность его вызывала сомнение. Какие-то парафразы на эту тему перекочевывали из одного сюжета в другой всякий раз, когда речь шла о беспринципных капитанах. Я решил проследить происхождение этого эпизода. Обнаружив, что он впервые упоминается в связи с немецким капитаном Ринсольтом, служившим у Карла Смелого, я попытался восстановить этот эпизод, каким он мог бы быть, введя его в канву происходивших на самом деле событий.

Моя наиболее «скандальная» гипотеза связана с сюжетом «Ночь ненависти». В ее защиту я могу честно сказать, что она, по крайней мере, не более скандальна, чем те домыслы, которые, войдя в историю, считаются несомненными фактами. Иными словами, я утверждаю, что моя реконструкция обстоятельств, сопровождавших таинственную смерть Джованни Борджа, герцога Гандийского, не менее исторически достоверна, чем любая из принятых сейчас историками, которые обвиняют в смерти герцога его брата Чезаре Борджа.

В кембриджской «Современной истории» наиболее авторитетные историки этой эпохи определенно утверждают: не существует достоверных доказательств того, что убийцей был Чезаре Борджа (то есть той версии, которая уже на протяжении четырех столетий считается исторической правдой).

Я уже говорил об этом более подробно в другом месте. Здесь отмечу лишь, что имя Чезаре Борджа только через девять месяцев после убийства стало с ним связываться; что в течение этого промежутка времени убийство приписывалось по очереди чуть ли не десятку людей; что не было обнаружено достаточно убедительных мотивов (поведения Чезаре); что выдвинутые мотивы при внимательном изучении оказываются надуманными. Создается впечатление, что они были выдвинуты поспешно и в подоплеке содержат политическое обвинение; первыми, кого общественное мнение обвинило в убийстве, были кардинал, вице-канцлер Асканис Сфорца и его племянник Джованни Сфорца, властитель Пезаре; наконец, в «Хрониках Перуджи» Матаразо существует довольно детальное описание того, как Джованни Сфорца совершил это преступление.

Я хорошо понимаю, что Матаразо, возможно, заслуживает не большего доверия, чем любой другой современный хроникер, записавший ходившие в народе слухи. Но, по крайней мере, и не меньшего. И нельзя отрицать, что Сфорца имели серьезный мотив для убийства.

Изложение событий в «Ночи ненависти» представляет собой, по общему признанию, чисто теоретическое описание преступления. Однако оно основывается на всем том, что нам известно об имевших место событиях и о характерах участвовавших в них людей. И если в сохранившихся документах нет неопровержимых подтверждений моей версии, то нет в них также и бесспорных ее опровержений.

В «Карнавальной ночи» я повинен в довольно произвольном объяснении странного и внезапного превращения барона Бьелке из преданного друга и слуги короля Швеции Густава III в его злейшего врага. Моя гипотеза недоказуема, хотя дает возможное объяснение этой тайны.

Не думаю, что мне нужно оправдываться относительно «Ночи в Кёрк О’Филде» об обстоятельствах смерти Дарнли, очень долго считавшихся одним из самых темных мест в истории. Их таинственность заключалась в том, что, когда дом был разрушен взрывом, тело Дарнли вместе с телом его слуги было найдено на некотором удалении от дома, причем оба они были задушены. Выдвинутое мною объяснение, мне кажется, не требует большой фантазии и прямо-таки лежит на поверхности.

В рассказе об Антонио Пересе «Ночь предательства» я позволил себе не так много вольностей, как может показаться. Я близко следовал его собственному сочинению «Relation»[724], которое, само по себе заслуживающее особого разбора, должно считаться одним из самых надежных документов. Я лишь изменил соотношение ценностей, придав, в отличие от Переса, большее значение личным мотивам за счет политических. При этом я выделил особую роль отношениям Переса с принцессой Эболи. «Ночь предательства» представлена в форме рассказа внутри рассказа. Этот рассказ вымышлен лишь частично.

За упомянутыми исключениями, я твердо придерживался правила не придумывать лишнего в попытке облечь в плоть и одежды эти выбранные, мною из истории несколько «скелетов».

Я должен добавить, однако, что в тех случаях, когда ученые не пришли к согласию относительно мотивов поступков моих персонажей, там, где факты противоречат друг другу или допускают несколько толкований, я сохранял за собой свободу выбора и уже не отходил потом от предпочтенного мною с самого начала варианта.

Р. С. Лондон, август 1917 года

НОЧИ ИСТОРИИ

Ночь в Холируде

Убийство Давида Риццо

Малая толика королевской крови в жилах милорда Дарнли давала ему право, в случае отсутствия других наследников, претендовать и на шотландский, и на английский престол. Недостатка в претендентах никогда не ощущалось, однако по прихоти судьбы королевский сан все-таки был ему уготован: Дарнли завладел шотландской короной, женившись на Марии Стюарт.

Ему не пришлось долго и упорно добиваться ее руки. Очарованная стройной грацией и почти женственной прелестью долговязого девятнадцатилетнего юноши (Мелвилл однажды назвал его женоликим), молодая королева Шотландии сама проявила немалую настойчивость и, сломив сопротивление противников этого мезальянса, добилась своего бракосочетания с Дарнли. Но Марию ожидало быстрое разочарование. Она вышла замуж в июле 1565 года, а уже к октябрю у нее не осталось никаких иллюзий: супруг оказался развращенным, тщеславным и трусливым юнцом. За обманчиво-обольстительной внешностью Аполлона не было ничего, кроме пустого сердца и недалекого ума.

Сводный брат Марии, граф Марри, с самого начала противился ее браку, хотя основанием для возражений ему служили, разумеется, не личные качества Дарнли, а его католическое вероисповедание. Собрав своих сторонников — Аргайла, Шателлеро, Гленкэрна и других протестантов, Марри восстал с оружием в руках против своего зятя и сюзерена. Мария оттеснила отряды мятежного брата за английскую границу, но в результате этих действий, предпринятых в защиту своего никчемного мужа, лишь посеяла первые семена супружеских разногласий. Дело в том, что во время подавления восстания отличился один высокородный головорез, граф Босуэлл. Желая вознаградить его за преданную службу, а отчасти просто в знак доверия и благорасположения, королева пожаловала графу должность генерал-лейтенанта Восточного, Среднего и Западного Марча — должность, которой Дарнли добивался для своего отца — Леннокса.

Королева все же выполнила свое предсвадебное обещание и короновала Дарнли, однако изгнание мятежных лордов стало первым и последним общим предприятием венценосной четы. С этих пор между ними непрерывно росло отчуждение, и звезда Дарнли, едва успев взойти, пошла на закат.

Поначалу их величали «королем и королевой» или «его и ее величествами», но к Рождеству, спустя всего пять месяцев после свадьбы, Дарнли начали именовать просто «мужем королевы»; во всех документахего имени теперь предшествовало имя Марии, а потом и монеты с двойным профилем и надписью «Ген. и Мария» были изъяты из обращения и заменены монетами новой чеканки, на которых его имя перекочевало на второе место.

Глубоко оскорбленный, Дарнли искал причину явной неприязни королевы где угодно, только не в самом себе и не в своих недостатках. Вскоре он решил, что обнаружил эту причину.

Около четырех лет назад в свите савойского посла мсье де Моретта к шотландскому двору прибыл странствующий менестрель Давид Риццо. В дурном влиянии этого пьемонтца, синьора Дэйви, и узрел Дарнли корень всех своих бед.

Сначала внимание Марии привлекла искусная игра Риццо на скрипке. Позже он стал ее доверенным секретарем по французским делам, и юная королева, воспитанная при утонченном французском дворе, привязалась к нему, словно к товарищу по изгнанию. Она не раз жаловалась на выпавший ей тяжкий жребий — царствовать в суровой и беспокойной стране — и всегда встречала его сочувствие. Благодаря своим способностям и изворотливому уму, Риццо выдвинулся столь стремительно, что вскоре ни один шотландец не мог похвастать такой близостью к королеве, как он. Когда по подозрению в сочувствии и пособничестве изгнанным лордам-протестантам был отправлен в отставку Мэйтленд Лесингтонский, синьор Дэйви стал его преемником на посту королевского секретаря, а когда аналогичное подозрение пало на Мортона, было открыто объявлено, что канцлером вместо него будет назначен Риццо.

Так синьор Дэйви сделался самым могущественным человеком в Шотландии, и наивно было бы рассчитывать на то, что упрямое и своевольное дворянство стерпит выскочку. Придворные начали плести против него интриги и подпускать сплетни — например, о том, что этот итальяшка — агент папы римского, замышляющий козни против шотландской протестантской церкви. Однако в начавшейся затем борьбе за власть грубая шотландская прямолинейность не смогла тягаться с итальянской изощренностью. Какие бы шаги ни предпринимали бароны и лорды, они не пошатнули положения Риццо. Тогда наконец пополз слушок о том, что расположение прекрасной королевы пьемонтец снискал отнюдь не только своими деловыми и музыкальными талантами. В частности, Бедфорд писал Сесилу: «Я не стану распространяться о том, какую именно благосклонность проявляет Мэри к Дэвиду, ибо королевской особе должно иметь доброе имя..»

Коль скоро начались перешептывания, нашлись и люди, которые с готовностью поверили слухам и выдавали их уже за несомненный факт. Вскоре сплетни достигли ушей Дарнли. Правдоподобно объяснив охлаждение к нему королевы, они болезненно задели его мужское самолюбие и подлили масла в огонь. Дарнли затаил злобу и с этого момента стал самым непримиримым из всех, кто добивался устранения Риццо.

Дарнли встретился с Ратвеном, другом Марри и прочих лордов-протестантов (изгнанных, как мы помним, за их выступление против самого Дарнли), и предложил ему восстановить беглецов в их правах, если те отомстят за поруганную честь сюзерена и сделают его настоящим королем Шотландии.

Измученный смертельной болезнью Ратвен специально для этой аудиенции поднялся с постели и теперь с мрачным видом внимал вздорным речам бестолкового смазливого мальчишки.

— Во всем, что касается этого мерзавца, Вы, без сомнения, правы, — хмуро согласился он и умышленно дополнил сказанное некоторыми подробностями о Риццо, еще сильнее оскорбившими чувства короля и мужа.

Ратвен решил не упускать случая и выдвинул условия, выполнение которых позволит Дарнли рассчитывать на его помощь.

— В начале следующего месяца собирается парламент, который должен обсудить вопрос о государственной измене и принять билль о лишении Марри и его сторонников всех владений, имущества и жизни за участие в мятеже.

— Судите сами, — говорил Ратвен, — сколь велико влияние этого чужеземца на королеву, если она намеревается поступить так с собственным братом. Марри всегда ненавидел Дэйви, он слишком хорошо понимал, что возвышение скрипача грозит королеве бесчестьем — вот мастер Дэйви и надеется с помощью парламента устранить графа и заткнуть ему рот.

Ратвен расчетливо сыпал соль на рану. Дарнли стиснул зубы и сжал кулаки.

— Что вы предлагаете? Что я должен делать? — срывающимся голосом спросил он.

Ратвен не стал ходить вокруг да около.

— Этот билль не должен пройти. Более того, парламент вообще не должен собираться. Вы муж ее величества и король шотландцев.

— Это только титул! — горько усмехнулся Дарнли.

— Титула достаточно, — ответил Ратвен. — Вы подпишете указ об официальном помиловании и отказе от преследования Марри и его друзей за любые совершенные ими действия. Вы должны разрешить им беспрепятственно вернуться в Шотландию под охраной отряда вассалов, который обеспечит их безопасность. Сделайте это, а остальное предоставьте нам.

Нерешительность была врожденным свойством Дарнли. Он сознавал иронию ситуации: перейдя в тайную оппозицию к королеве, он вынужден собственной рукой подписать помилование повстанцам, взбунтовавшимся лишь потому, что Мария взяла его в мужья.

— А что потом? — спросил он после долгих колебаний.

Серое лицо больного Ратвена блестело от пота; воспаленно красные глаза обдали короля-консорта холодом.

— Потом, с нею или без нее, вы будете править Шотландией. Обещаю вам это от себя и от имени всех, кого коснется ваша грамота.

Дарнли взял перо и подписал синьору Дэйви смертный приговор.

В ночь на субботу 9 марта 1566 года над заснеженным миром завывал ледяной восточный ветер, а в маленьком кабинете, примыкавшем к опочивальне королевы, было тепло и уютно. В камине потрескивали душистые сосновые поленья, в изящных подсвечниках горели свечи.

За ужином собрался тесный кружок приближенных королевы; кроме прекрасной золотоволосой хозяйки здесь были ее сводная сестра графиня Аргайл, комендант Холируда Битон, капитан гвардии Артур Эрскин и, наконец, опасно вознесшийся странствующий музыкант Давид Риццо. Риццо не исполнилось и тридцати лет, но перенесенные лишения не прошли для него бесследно — выглядел он на все пятьдесят. Правда, внешняя непривлекательность искупалась живостью ума, светившегося в глазах итальянца. Одет Риццо был со строгим великолепием — в черный бархат, средний палец его левой руки украшал перстень с камнем огромной ценности.

Ужин подходил к концу. Королева прилегла на кушетку возле стены, завешенной гобеленом. Графиня Аргайл, сидя на стуле с высокой спинкой по левую руку от Марии, следила, подперев щеку ладонью, за тонкими пальцами синьора Дэйви, изящно пощипывающими струны лютни. Приятный и непринужденный разговор о ребенке, которым месяца через три должна была разрешиться ее величество, начал иссякать, и Риццо по знаку своей госпожи заиграл.

Смуглое лицо итальянца преобразилось, и он полностью отдался вдохновенной импровизации. Сначала негромко, словно прислушиваясь к теме, рождающейся в его душе, а потом все полнозвучнее Риццо заиграл одну из тех печальных мелодий, которые звучат в Шотландии по сей день.

Смолкла последняя нота, и наступившую на миг тишину внезапно нарушило звяканье колец, к которым крепились портьеры. Скрывавший дверь занавес отлетел в сторону, и на пороге возникла долговязая фигура короля.

Неожиданное появление Дарнли разрушило все очарование вечера. Итальянец резко положил лютню, и случайно задетая струна издала долгий жалобный стон. Этот звук и наступившее молчание почему-то подействовали на всех угнетающе; в сердце каждого родилось ощущение, будто необратимо утрачено что-то светлое и возвышенное.

Дарнли, шатаясь, шагнул вперед. Он был изрядно пьян, на скулах его горели пятна румянца, глаза лихорадочно блестели. Короля и трезвого не жаловали — многие разделяли неприязнь, которую питала к нему королева, — но сейчас он своим видом вызвал настоящее возмущение. Никто даже не встал, как того требовал этикет. Мария следила за супругом с молчаливым презрением.

— В чем дело, милорд? — холодно спросила она, когда он плюхнулся рядом с ней на кушетку.

Дарнли злобно посмотрел на жену, привлек ее к себе и неуклюже поцеловал. Все настороженно ждали продолжения, на лицах гостей читалось смущение. В конце концов он был ее супругом и именовался королем.

И тут в наступившей тишине из-за двери послышались шаги, сопровождаемые лязгом металла. Тяжелая поступь рока. Занавес снова отлетел в сторону, и на пороге возник мрачный призрак рыцаря. Графиня Аргайл вскрикнула. Вошедший был с головы до ног закован в железные латы, на широком поясе висел меч; правая рука покоилась на рукоятке заткнутого за пояс тяжелого кинжала. Забрало шлема открывало бледное лицо Ратвена, казавшееся столь жутким, что, если бы не горящий взор, его можно было принять за лицо мертвеца. Глаза Ратвена обвели всю компанию за столом, остановились на Риццо и хищно прищурились.

Пораженная и разгневанная зловещим вторжением, королева попыталась встать, но Дарнли все еще придерживал ее за талию.

— В чем дело, я вас спрашиваю? — резко крикнула она и, тут же догадавшись, что все это может означать, произнесла отчетливо, словно влепила Дарнли пощечину: — Иуда!

Она вырвалась из его объятий и встала перед человеком в доспехах.

— Что вам здесь нужно, милорд? Как вы посмели прийти сюда в таком виде? — гневно спросила Мария.

Горящий взор Ратвена померк под ее взглядом. Он с лязгом шагнул вперед и вытянул руку в перчатке, указывая на синьора Дэйви.

— Мне нужен вот этот человек, — хрипло объявил милорд.

— Пусть он выйдет из комнаты.

— Он здесь у меня в гостях, в отличие от вас, — с трудом сдерживая гнев, ответила королева. — И никуда не пойдет без моей воли. — Мария повернулась к ссутулившемуся Дарнли.

— Это ваших рук дело, сэр?

— Э… Нет. Я тут ни при чем. От… откуда м… мне знать? — заплетающимся языком произнес милорд Дарнли.

— Дай Бог, чтобы это была правда, — сказала она и продолжала, обращаясь к Ратвену: — Подите вон, милорд, и ждите, пока я вас не вызову, а это, обещаю, произойдет довольно скоро. — И королева величественным жестом указала ему на дверь.

Если Мария и догадывалась об их намерениях, то ничем не выдала своего страха. Но Ратвен тоже выдержал характер и стоял на своем.

— Пусть этот человек выйдет отсюда, — повторил лорд.

— Он слишком долго здесь находился.

— Что значит «слишком долго»? Как вы смеете? — негодующе переспросила королева.

— Слишком долго для старой доброй Шотландии и для вашего молодого супруга, — последовал наглый ответ.

— Уберетесь вы наконец или нет?! — закричал, вскочив на ноги, гвардейский капитан Эрскин. За ним поднялся и встал рядом Битон, комендант Холируда.

Свинцовые губы Ратвена сложились в недобрую улыбку, он потянул из-за пояса кинжал.

— Я пришел не за вами, джентльмены, но если вы ко мне сунетесь, то пеняйте на себя…

Мария поспешила вмешаться и встала между ними, лицом к Ратвену. Риццо дрожал крупной дрожью и не мог сдвинуться с места. Но не успела королева дать отпор наглецу, как занавес был окончательно сорван, и в комнату ввалилась группа вооруженных людей, приближения которых никто за перепалкой не услышал. Первым появился бывший канцлер Мортон, лишенный большой печати в пользу Риццо, за ним хмурый Линдсэй, потом чернявый Бранстон и рыжий Дуглас, за которыми в дверях толпилось еще несколько человек.

В замешательстве друзья королевы не сразу оказали сопротивление. Последовала короткая схватка, дубовый стол, накрытый к ужину, был опрокинут, и если бы графиня Аргайл не подхватила канделябр с горящими свечами, все погрузилось бы во тьму. Заговорщики быстро окружили гостей и заставили их опустить оружие.

Присутствие Мортона не оставило Риццо иллюзий. Хилый музыкант, лишившись последнего мужества, бросился перед королевой на колени:

— Спасите меня, мадам! Sauvez та vie![725]

Мария шагнула вперед и бесстрашно преградила убийцам путь.

В ее глазах пылал гнев.

— Назад, трусы! Или вы поплатитесь за это!

Но заговорщиков уже нельзя было остановить угрозами. Они медленно наступали, распаляясь яростью против чужеземного выскочки. Оскорбленная шотландская спесь требовала расплаты, и Джордж Дуглас приставил пистолет к груди беременной Марии, приказав ей убираться с дороги. Риццо в ужасе ползал на коленях где-то сзади, прячась за ее юбку. Мария не шелохнулась, ее сверкающие как сапфиры глаза, казалось, сейчас испепелят наглеца. Дуглас невольно замер, обескураженный ее бесстрашием. Но тут Дарнли, отпихнув Риццо ногой, внезапно обхватил Марию сзади и оттащил в сторону.

Свора накинулась на добычу. Линдсэй захлестнул тело Риццо петлей и вдвоем с Мортоном поволок его к выходу. Риццо, отчаянно моля о спасении, судорожно цеплялся то за ножку стула, то за край перевернутого стола, но все было напрасно.

— Берегитесь, собаки! Я напьюсь вашей крови, если убьете его! — хрипло рычала Мария, безуспешно пытаясь вырваться из объятий Дарнли.

Но спущенные с привязи псы, рвущиеся разорвать жертву на куски, уже не слышали королеву. Шайка заговорщиков вывалилась вслед за Риццо из комнаты в коридор и там набросилась на несчастного с кинжалами. Их нетерпение было столь неистово, что убийцы в ослеплении нанесли несколько ран друг другу.

Все было кончено. В прихожей на полу валялся сброшенный с лестницы труп итальянца, и кровь из пятидесяти шести ран разлилась вокруг него огромной лужей. В груди Риццо торчал кинжал с золотой рукояткой — знак участия милорда Дарнли в этом преступлении.

Ратвен отделился от сгрудившихся возле лестницы заговорщиков и с дымящимся кинжалом в руке и застывшей на лице кривой усмешкой поднялся наверх. Еле волоча ноги, он отправился обратно, в королевские покои. За три минуты там мало что изменилось, только стол был уже поднят, а Мария вновь опустилась на кушетку. Рядом возвышался Дарнли; несколько человек кольцом окружали приближенных королевы. Не спрашивая позволения, Ратвен в изнеможении бросился в кресло и потребовал вина.

Королева гневно следила за его действиями.

— Вы напьетесь, милорд, всему свое время, да только не вином. Попомните мои слова, когда вам отольется сегодняшнее оскорбление! Кто вам позволил сидеть в моем присутствии?

Убийца лишь досадливо отмахнулся.

— Стоит ли сейчас о такой безделице, ваше величество?

— проворчал он. — Право, мадам, это не от недостатка уважения к вам, просто я болен. Мне бы следовало лежать в постели, но дело требовало моего присутствия.

— Ах, вот как! — с холодным отвращением произнесла Мария. — Что вы сделали с Риццо?

Ратвен пожал плечами, однако отвел глаза.

— Он там, внизу, — уклончиво ответил лорд и потянулся за вином, поднесенным его слугой.

— Ступайте посмотрите, — велела королева графине Аргайл.

Поставив канделябр, графиня вышла. Никто ее не задержал. Королева продолжала презрительно наблюдать за Ратвеном, пока тот осушал свой кубок, потом медленно сказала:

— Я уверена, милорд, что вы действуете в интересах Марри. Сам-то братец, конечно, далеко, но пусть он знает: даже это не избавит его от наказания. Так вот, ответьте мне, чем таким вы ему обязаны, что решили подставить свою голову вместо него?

— Я сделал это не только ради Марри, но и ради многих своих друзей, — нехотя отвечал Ратвен. — Что же касается моей головы, то я заручился гарантией ее неприкосновенности.

— Гарантией? — переспросила Мария и обратила взор на своего мужа, по-прежнему стоящего подле нее. — Уж не вы ли дали ему такую гарантию, милорд?

— Я? — отшатнулся Дарнли. — Мне об этом ничего не известно.

Но тут королева обратила внимание на его пустые ножны.

— А где ваш кинжал, милорд? — сухо осведомилась она.

— Кинжал? Ха! Откуда мне знать?

— Ну, так я это узнаю! — зловеще и отчетливо проговорила королева. — Непременно узнаю, берегитесь. — Она вела себя вовсе не как пленница, попавшая в руки заговорщиков, которые всего несколько минут назад могли, судя по всему, убить не только Риццо, но заодно и саму Марию.

Задыхаясь, вбежала графиня. На ней не было лица, в глазах метался ужас.

— Что? — осевшим голосом прошептала Мария.

— Мадам, он мертв! Убит! — объявила графиня.

Королева очень долго смотрела на нее; наконец, она разжала мраморные губы:

— Вы уверены?

— Я видела его, мадам.

Мария сдавленно застонала, глаза ее наполнились слезами. Все притихли. Тянулись минуты. Королева вытерла слезы, сбегавшие по щекам. Дарнли дрожал, стараясь не встречаться с ней взглядом.

— Ну что ж, — произнесла королева, — довольно слез. Я должна подумать, как отомстить за это злодеяние. — Она встала, опираясь о край стола, долгим взглядом посмотрела на Ратвена, по-прежнему сидевшего с окровавленным кинжалом в одной руке и пустым кубком в другой, потом перевела глаза на мужа.

— Милорд, вы добились своего, а теперь выслушайте меня. Слушайте и зарубите себе на носу: я не успокоюсь, пока вам не будет так же больно и тяжело, как сейчас мне.

Мария пошатнулась. Графиня поспешила ей на помощь, и королева, опираясь на ее руку, удалилась через маленькую боковую дверь в свою опочивальню.

Босуэлл, Хантли, Атолл и другие верные королеве дворяне — те, кто находился в ту ночь в Холируде, кишащем вооруженными до зубов убийцами, — опасаясь разделить участь секретаря, бежали через окна и колокольным звоном подняли на ноги весь Эдинбург. Собравшиеся по тревоге горожане, ведомые мэром, с оружием и факелами в руках двинулись ко дворцу. Они потребовали, чтобы королева вышла к ним, и отказывались разойтись, пока из окна королевской опочивальни к ним не обратился сам Дарнли, заверивший взбудораженных людей, что с ним и с королевой все в порядке. А тем временем сама Мария стояла в окружении головорезов, ворвавшихся в ее спальню, как только снаружи поднялся весь этот шум, и один из них, рыжий Дуглас, поигрывая кинжалом, божился, что не моргнув глазом изрежет ее на кусочки, посмей она хоть пикнуть.

Когда они все-таки убрались, Мария осознала свое новое положение. Она больше не королева — она узница в собственном доме. Двор и коридоры заполнены солдатами Мортона и Ратвена, дворец полностью окружен, и никто не имеет права войти в него или выйти без их согласия.

Наконец-то Дарнли добился вожделенной власти. Наутро на рыночной площади Эдинбурга был оглашен его первый указ, согласно которому дворяне, собравшиеся в столицу на заседание парламента для принятия билля о лишении прав и имущества беглых лордов-протестантов, должны были под страхом обвинения в государственной измене в течение трех часов покинуть город.

Мария, запершись в опочивальне, строила планы мести. В ее ушах все еще звучали вопли несчастного Риццо. Мария дала себе клятву: если она выйдет живой из этой передряги, то убийц настигнет возмездие — не только за варварское злодеяние, но и за оскорбление ее королевского достоинства, чудовищное надругательство над ее чувствами, за опасность, которой они подвергли ее жизнь и жизнь будущего наследника и за теперешний домашний арест, не говоря уже об издевательском обращении.

Впрочем, нет, — подумала Мария. — Все они — и наглец Ратвен, и дерзкий Дуглас, угрожавший расправой, и Мортон, держащий ее в заточении, — не более чем исполнители воли Дарнли. Она решила пока повременить с другими обидчиками и сосредоточила всю свою ненависть на муже. Неизвестно, как все сложится дальше, но наступит срок, и она припомнит Дарнли все унижения, которые вынесла по его милости. Она во что бы то ни стало покарает его, и кара будет страшной.

Узурпатор был легок на помине. Показав, кто теперь хозяин положения, он был уверен, что Мария смирится с тем, что сделанного не воротишь, волей-неволей покорится неизбежному и безропотно — ведь теперь его поддерживают мятежные лорды! — восстановит его в супружеских правах. А безраздельную королевскую власть он и так уже получил. С этими мыслями Дарнли с утра пораньше заявился к супруге, однако оказанный ему прием основательно пошатнул его радужные надежды. Лишь только завидев его на пороге опочивальни, Мария вздрогнула, потом, взяв себя в руки, не спеша подошла к нему и тихо, но отчетливо, проговорила:

— Негодяй! Забудьте мою прежнюю привязанность и мои надежды на будущее… Я же ничего не забуду. Jamais! Jamais je n’oublierai![726] — добавила она и посмотрела на Дарнли с такой ненавистью, что он стушевался и выбежал вон.

А Мария продолжала в одиночестве обдумывать способ мести, но пока ей не пришло в голову ничего подходящего, тем более что собственное положение оставалось неясным, а кроме того, она не знала и половины того, что происходило во дворце и в столице.

И тут ей помог случай. Одна из немногих оставленных ей в услужение фрейлин, Мэри Битон, обронила, что видела во дворце графа Марри, Роутса и нескольких других лордов-изгнанников. Это известие расставило все по своим местам. Королеве стало окончательно ясно, кто был виновником ночной трагедии и каким образом Дарнли нашел себе сторонников.

Впрочем, хороши сторонники! До сих пор Дарнли и Марри были что кошка с собакой. Они никогда не то что не доверяли друг другу, а почти не скрывали своей вражды. Навряд ли они вдруг, ни с того ни с сего воспылали взаимной любовью, и на этом, пожалуй, можно будет сыграть.

Королева, не откладывая, написала Марри записку, в которой выразила радость по поводу его возвращения и пригласила зайти к себе.

Сводный брат, не поверивший ни единому слову записки, разумеется, тотчас явился — просто из любопытства, чем его приветит Мария. Каково же было удивление графа, когда ему действительно был оказан самый горячий прием.

Королева поднялась Марри навстречу, подбежала к нему, прижалась щекой к его бороде, обняла и расцеловала. На глаза ее навернулись слезы, и Мария разрыдалась на его плече.

— Бог наказал меня, Джеймс! О, как я наказана! Если бы я не отправила тебя в ссылку, ты никому не позволил бы так со мной обращаться. Какие шотландцы все-таки скоты!

Ошеломленному и растроганному Марри оставалось только прижимать ее к себе, поглаживать по плечу и утешать. До сих пор он и не подозревал, что его сестричка способна на такие проявления нежности и раскаяния.

— О Господи, Джимми, как мне тебя не хватало! — продолжала она. — Ты был в изгнании не по своей вине. А на меня обрушилось столько бед. Мне ничего от тебя не нужно, только будь моим добрым подданным, и ты увидишь — я умею ценить дружбу.

Ее слезы и жалобы растопили многолетние льды; суровое недоверчивое сердце Марри растаяло. Давно уже он не испытывал желания, забыв о себе, стать на защиту близкого существа. В носу у него защекотало, глаза увлажнились, и он отвечал ей, божась и клянясь, что отныне во всей Шотландии у Марии не будет другого столь же верного и преданного ей человека, каким станет он.

— А что до этого убийства, — со всей убежденностью закончил граф, — то клянусь спасением души, я не принимал в заговоре никакого участия и узнал о нем лишь когда вернулся.

— Я знаю, знаю! — простонала Мария. — Иначе разве бы я тебе обрадовалась? Будем снова друзьями, Джимми!

И Марри опять охотно поклялся ей в верности, тем более, что это отвечало его тайным помыслам и надеждам на возвращение к власти[727]. Граф снова мысленно подивился, как неожиданно ветер переменился в благоприятную для него сторону. Потом он заговорил о короле и стал упрашивать Марию принять и выслушать Дарнли, ибо тот уверяет, что не желал смерти Риццо, и переваливает всю вину на лордов. Те, мол, вышли из повиновения, нарушили договор и зашли гораздо дальше, чем было условлено, а король-де собирался просто поставить на место зарвавшегося скрипача.

Сделав вид, что граф ее убедил, Мария согласилась — это как раз входило в ее намерения. Ведь прежде чем расправиться с Дарнли к изменниками-лордами, ей нужно сначала выбраться из Холируда, где они держали ее взаперти.

Дарнли пришел и был на сей раз угрюм и не столь самоуверен. Несмотря на заверения Марри, он, памятуя о недавней отповеди королевы, опасался ее нового резкого выпада. Она, опираясь на резной подлокотник кресла, казалось, внимательно его слушала. Когда же он закончил оправдываться, Мария долго в задумчивости глядела на хмурое мартовское небо за окном и ничего не отвечала. Наконец она оторвала взгляд от окна и посмотрела на мужа.

— Следует ли понимать, милорд, что вы сожалеете о случившемся?

— Не искушайте меня, мадам, я не хочу лицемерить, — ответил Дарнли. — Я буду правдив, как на пасхальной исповеди. Нет, я не испытываю жалости к Риццо. С тех пор, как он снискал доверие и благосклонность вашего величества, вы перестали относиться ко мне, как раньше. Вы избегали моего общества и терпели меня только в присутствии посторонних — того же Дэйви, например. Это было невыносимо — как же мне после этого жалеть того, кто лишил меня вашей бесценной дружбы и был причиной моего унижения? Но я сожалею о том, что вам пришлось пережить, и заявляю о своей невиновности и непричастности к этому ужасному событию.

Королева на мгновение опустила глаза, потом снова подняла их на мужа.

— А кто сторговался с предателями, кто своим указом вернул их из ссылки? — напомнила она ему. — С какой целью вы это сделали?

— Чтобы вернуть то, что принадлежит мне по праву, то, что этот негодяй у меня отобрал — управление страной и права супруга, в которых вы мне отказывали. Только для этого и ни для чего больше. Убийство Риццо не входило в мои планы. Но я ошибся, недооценив глубину ненависти, которую наши подданные испытывали к этому мошеннику и папистскому шпиону. Судите сами, насколько я с вами откровенен.

— Я верю вам, — гладя ему в глаза, солгала Мария. У Дарнли вырвался вздох облегчения, но он поспешил, ибо она коварно продолжила свою фразу: — И знаете, почему я вам верю? Потому что вы — болван.

— Мадам! — протестующе вскричал Дарнли.

Королева встала, исполненная презрения.

— Вам требуются доказательства моих слов? Что ж, извольте. Вы надеялись, что эти преступники восстановят вас в ваших супружеских правах? И поэтому подписали им помилование и вернули из ссылки? Да теперь вы просто марионетка. Вы натаскаете им каштанов из огня, а потом они выкинут вас, как ненужный хлам, или, того хуже, поступят так же, как с несчастным Дэйви. Но вы слепы, раз ничего этого не видите. Вы глупец, если понадобился женский ум, чтобы раскрыть вам на это глаза.

Мария столь блестяще разыгрывала роль обличительницы, что бедняга совсем растерялся.

— Вы… вы заблуждаетесь! — выкрикнул Дарнли.

— Заблуждаюсь? Ха-ха! — зло рассмеялась она. — Ладно, допустим, я и впрямь заблуждаюсь. Только почему-то мне на память приходят недавние события, когда ваши новые дружки со своим главарем Марри выступали против нашего брака. Вы как будто забыли, с чего они вдруг взбеленились? Так я вам напомню. Они были недовольны тем, что я короновала вас, не спросясь их совета. Быть над ними королем вы не могли ни по праву наследования престола, ни по своим достоинствам и характеру, ни по согласию сословного собора. Теперь вспоминаете? Они твердили и кричали на всех перекрестках, что почитают своим долгом подчиняться мне, но не собираются терпеть над собою вас.

Мария раскраснелась, глаза ее горели синим огнем. Она схватила Дарнли за рукав и прямо-таки впилась взглядом в его зрачки.

— Ну, как, вспомнили? Чтобы свергнуть вас с той высоты, на которую я подняла вас из ничтожества, они устроили против меня заговор и подняли бунт. Но вы забыли об этом и в слепом безрассудстве обратились к тем же заговорщикам, чтобы они помогли вернуть ваши якобы утраченные права. Мятежники, разумеется, ухватились за такой шанс — еще бы, они беспрепятственно возвращаются в страну да еще становятся хозяевами. Но только заглохло ли их недовольство? Устранены ли причины, заставившие их взяться за оружие? Вы полагаете, что милорды-предатели будут вашими верными подданными? Что это самые надежные друзья, на которых можно опереться в борьбе за утверждение своего права на корону? Думаю, вы сами знаете ответ.

Свинцовая бледность разлилась по лицу Дарнли.

Неопровержимость логики Марии заронила страх в его душу. Он шагнул к креслу, бессильно рухнул в него и оттуда смотрел на жену глазами побитой собаки.

— Но тогда… Тогда почему они предложили мне свою помощь? — спросил он, окончательно сбитый с толку. — Как они достигнут своих целей?

— Как? И вы еще спрашиваете, каким образом эти коварные лисы используют вас? Да ведь вы, как-никак, король, и ваша подпись пока что-нибудь да значит для моих подданных. Не вы ли одним росчерком пера вернули мятежников из-за границы, не вы ли распустили парламент, который собирался осудить измену? — Мария приблизилась к его креслу вплотную; Дарнли, сраженный справедливостью ее слов, сидел, обхватив голову руками. Королева чуть мягче, но все же строго сказала: — Благодарите Бога, милорд, что они еще не получили всего, что собирались получить, не то я не дала бы и гроша за вашу жизнь. Вас ожидает участь несчастного Дэйви.

Милорд закрыл ладонями свое красивое лицо, и, пока он, съежившись, сидел так и, постанывая, раскачивался из стороны в сторону, она смотрела на него с нескрываемым торжеством. Наконец он собрался с духом, поднял голову и откинул со своего чистого лба пряди каштановых волос. Он все еще пытался найти изъян или слабое звено в рассуждениях Марии, противопоставить им какой-нибудь контрдовод, но ни одной здравой мысли на ум не приходило.

— Нет, это невозможно! — воскликнул он. — Они не смогут! Не посмеют!

Мария сардонически рассмеялась.

— Ну-ну, надейтесь. Они ведь такие нерешительные. Только лучше бы вы прикинули, чего они уже успели добиться. Главное — я теперь пленница, и меня не выпустят, пока не добьются всего, чего пожелают. А может быть, и тогда не выпустят, — добавила она грустно.

— О, этого не может быть!

— Может, — твердо сказала она, а потом продолжила с новым жаром: — Вы ошибаетесь, если думаете, что сами в лучшем положении. Разве вы не такой же узник, как я? Неужели вам позволят делать что угодно? — И, видя его возрастающий страх, нанесла рискованный удар наугад: — Меня будут стеречь, пока не вынудят добавить мою подпись к вашей и помиловать всех участников последнего заговора.

Бегающие глазки Дарнли говорили о том, что Мария попала в цель. Она убежденно продолжала:

— Для этого вы им и нужны. А когда ваша миссия завершится, вы станете помехой. Как только с вашей помощью предатели добьются от меня гарантий своей безопасности, они разделаются с вами. Да я просто уверена, они с самого начала собирались это сделать — избавиться от вас навсегда… Кажется, до вас доходит, наконец!

Дарнли вскочил с кресла и, сцепив руки, нервно забегал по комнате; его лоб покрылся капельками пота.

— Боже мой! — лепетал, задыхаясь, жалкий интриган.

— Да-да, милорд, вы сами себе вырыли яму.

Мария искусно нагнала на него страху. Сломленный, милорд пал пред нею на колени и схватил ее за руки, моля о прощении. Он посыпал голову пеплом и обзывал себя последним глупцом. Черт попутал его искать поддержки у ее врагов.

Мария скрыла отвращение к его трусости под маской снисходительной доброты.

— Моих врагов, — грустно повторила она. — Скажите лучше ваших собственных. Не из любви же к вам они отправились в изгнание. Вы бездумно призвали их назад и в то же время связали мне руки. Теперь я, даже если бы хотела, ничем не смогу вам помочь.

— Вы сможете, Мэри! — закричал Дарнли. — Если вы откажетесь подписать им прощение, то сможете!

— А они заставят подписать его вас и уничтожат нас обоих, — возразила Мария.

Дарнли принялся заклинать ее во имя всех святых найти выход из тупика — она такая мудрая, такая храбрая, что сможет что-нибудь придумать.

— Какой тут придумаешь выход? — спросила она безнадежным голосом. — Все выходы охраняются. Мы оба пленники и могли бы разве что улететь на крыльях. Увы, Дарнли, боюсь, за вашу глупость мы расплатимся жизнью.

Королева играла со своим незадачливым супругом, как кошка с мышью. Под конец она позволила ему уговорить себя и обещала подумать, как им спастись, предупредив, чтобы он был осторожен и не выдал своих мыслей и намерений врагам.

Дарнли провел кошмарную бессонную ночь. Ранним утром в понедельник королева прислала за ним слугу. Когда муж явился — скромный и почтительный, Мария велела ему отправляться к лордам и передать, что, сознавая свое положение, она согласна заключить с ними сделку. Она дарует им полное прощение за все прегрешения против нее, если те, в свою очередь, присягнут ей на верность и вернут свободу.

Дарнли перепугался, но королева успокаивающе улыбнулась.

— Это еще не все, — продолжала она. — Если джентльмены соблаговолят начать с нами переговоры, то вы должны будете… — Остальное она прошептала ему на ухо.

Отчаявшийся было Дарнли приободрился, поцеловал ей руку и отправился выполнять поручение.

Выслушав предложение королевы, Мортон и Ратвен не выказали готовности немедленно ухватиться за него.

— Все это только обещания, — проворчал больной Ратвен, лежа на диване.

— Наверняка французские штучки, — добавил Мортон. — Научилась интриговать, а теперь, как змея, только и высматривает, куда бы вонзить свое жало. Вас-то она еще может ввести в заблуждение и подчинить своей воле, но нас не проведешь. Она в наших руках, и без надежных гарантий мы ее не отпустим.

— Какие же гарантии вы считаете надежными? — поинтересовался Дарнли.

В эту минуту на пороге появились Марри и Линдсэй. Мортон изложил им суть дела. Марри равнодушно прошел к окну и сел на скамью. Он протер заиндевевшее стекло и принялся рассматривать зимний пейзаж. Линдсэй проявил интерес к предмету дискуссии, однако высказался в духе Ратвена:

— Нас не устраивают пустые обещания, которые она нарушит с той же легкостью, с которой их раздает.

Дарнли переводил взгляд с одного на другого, расценивая их неуступчивость как подтверждение слов своей жены. Кроме того, он обратил внимание на то, чего раньше не замечал — абсолютное отсутствие почтения к нему, как к своему сюзерену, со стороны этих спесивых лордов.

— Джентльмены, — сказал он, — клянусь, вы несправедливы к ее величеству. Я готов вверить свою жизнь ее честному слову.

— Ну-ну, вверяйте, если вам так угодно, — усмехнулся Ратвен, — но нашими мы уж как-нибудь сами распорядимся.

— В таком случае скажите, каких вы желаете гарантий, и я дам вам любые.

— А королева? — живо поинтересовался Мортон.

— И она тоже — в этом она меня заверила.

— Ладно, мы подумаем до вечера, — поставил точку Мортон.

Целый день лорды-протестанты думали и к вечеру изготовили документ, в котором были перечислены все их требования. Дарнли проводил Мортона с Ратвеном в сопровождении Марри в королевскую опочивальню, где королева содержалась фактически под домашним арестом.

Мария была печальна, в слезах и оттого еще более прекрасна, чем всегда. Известная истина — сила женщины в ее слабости, и королева рассчитывала, что следы пролитых слез убедят заговорщиков в ее смирении и готовности покориться их воле.

Лорды преклонили колени и лицемерно склонили повинные головы, словно испрашивая отпущения грехов. Каждый, будто за дверью не расхаживал вооруженный караул, произнес заранее заготовленную покаянную речь, после чего Мария вытерла глаза и с явным усилием взяла себя в руки.

— Милорды, — начала она дрожащим голосом, — неужто я столь алчна до ваших владений и кровожадна, что вам не оставалось ничего иного, кроме как идти на меня войной? Вы, не считаясь с моей королевской властью, будоражите страну заговорами и мятежами. Но я вас прощаю — в надежде на то, что моя снисходительность вызовет в ответ хоть немного любви и преданности своей королеве. Пусть все, что произошло, будет предано забвению, но я хочу, чтобы вы поклялись, что отныне станете моими друзьями и будете верно служить на благо Шотландии. Ибо я всего лишь слабая женщина, и мне необходимы настоящие друзья.

Тут Мария несколько раз всхлипнула, но снова справилась с собой — правда, с таким трудом, что даже твердокаменный Ратвен почувствовал некоторое смущение.

— Простите мне мою слабость, — продолжала королева прерывающимся голосом. — Вы знаете, в каком я положении, и мне трудно себя сдерживать. Мне больше нечего добавить, джентльмены. Если вы со своей стороны даете слово, что все заговоры в прошлом, то я обещаю прощение и помилование всем, кто был выслан из страны за участие в мятеже, а равно и тем, кто замешан в убийстве синьора Давида. Будем жить так, будто ничего этого просто не было. Прошу вас, джентльмены, дать мне перечень необходимых гарантий, и я подпишу его в том виде, который вас устраивает.

Мортон вручил ей захваченный с собой документ, и Мария медленно прочла его, то и дело прерываясь, чтобы смахнуть набежавшую слезу. Наконец, она кивнула своей золотистой головкой.

— Все верно, на мой взгляд, — заключила королева. — Здесь все так, как должно быть. — Она повернулась к Дарнли.

— Будьте любезны, милорд, подайте перо и чернила.

Милорд обмакнул перо и протянул его супруге. Королева положила пергамент на небольшой пюпитр и склонилась над ним, как вдруг перо выскользнуло из ее пальцев, и она с глубоким судорожным вздохом упала на спинку кресла. Глаза королевы закатились, в лице не осталось ни кровинки.

— Ее величество в обмороке! — воскликнул Марри, подбежав к креслу, но Мария через несколько секунд пришла в себя и смотрела на всех со слабой извиняющейся улыбкой.

— Пустяки, это пройдет, — прошептала она, приложив руку ко лбу. — Голова что-то закружилась. Мне в последние дни нездоровится… — Ее жалобная интонация и томный вид вызывали сострадание. Суровые джентльмены поневоле испытывали неловкость и раскаяние. — Может быть, вы оставите это здесь? Я немного отдохну и подпишу, а утром передам вам.

Милорды поднялись с колен, и Мортон от имени всех выразил сожаление о тех страданиях, которым они ее подвергли, и обещал искупить свою вину.

— Благодарю вас, — бесхитростно ответила Мария и шевельнула рукой. — Пожалуйста, не беспокойтесь обо мне, ступайте.

Милорды удалились, весьма довольные тем, что благополучно обстряпали дельце. Они покинули дворец и разъехались по домам; Марри отправился вместе с Мортоном.

Вскоре к оставшемуся в Холируде Мэйтленду Лесингтону подошла горничная королевы с просьбой явиться к ее величеству. Лесингтон прошел в опочивальню. Королева лежала в постели и встретила его слезами и упреками.

— Сэр! — воскликнула она. — Я подчинилась воле милордов и удовлетворила все их требования, но одним из моих условий было немедленное изменение того унизительного положения узницы, в котором я сейчас нахожусь. А между тем двери моих покоев до сих пор охраняют солдаты с оружием и не дают моим слугам свободно входить и выходить. Так-то вы держите свое слово? Разве я не исполнила все пожелания лордов?

Пристыженный Лесингтон, сознавая справедливость ее упреков, удалился в смущении и тотчас исправил положение, сняв караулы в коридоре, на лестницах и повсюду внутри дворца, оставив только стражу у ворот снаружи.

Наутро он горько пожалел о своем легковерии: ночью Мария Стюарт не только бежала сама, но и прихватила с собой милорда Дарнли. С помощью своего трусливого мужа она осуществила план, задуманный ею еще позапрошлым утром. В полночь они под охраной нескольких слуг, пройдя неохраняемыми теперь коридорами, спустились в подвал и ушли потайным ходом, ведущим в часовню, и дальше через кладбище, мимо свежей могилы Давида Риццо. За оградой кладбища их ждали приготовленные по распоряжению Дарнли лошади. Вскочив на них, беглецы поскакали во весь опор — напомним опять, что Мария-то была почти на сносях — и уже к пяти часам утра прибыли в королевский замок Данбар.

Тщетно надеялись одураченные лорды на гонца, отправленного к ним с требованием подписать обещанную грамоту. Слишком поздно они смекнули, что королева провела их, сыграв на трусости и глупости Дарнли.

Меньше чем через неделю пленница, выскользнувшая из лап вероломных заговорщиков, вернулась во главе армии и обратила их в бегство.

Ночь в Кёрк-О’Филде

Убийство милорда Дарнли

Жизнь королевы Шотландской, вообще говоря, изобиловала оплошностями. Однако нерешительность в осуществлении возмездия милорду Дарнли — возмездия, в котором Мария Стюарт поклялась в ночь убийства Давида Риццо, — была, возможно, роковой для нее ошибкой.

Итак, Риццо был убит; сама Мария, беременная будущим королем Шотландии и Англии, находилась в плену у заговорщиков в королевском замке Холируд, а ее муж начал править как король. Королева сделала вид, что верит в невиновность Дарнли, и столь тонко сыграла на его тупости и трусости, что убедила милорда изменить своим союзникам Мортону и Ратвену, которые вместе с остальными изменниками-лордами осуществили заговор. Мария, как мы помним, убедила своего незадачливого мужа, что его новые друзья на самом деле как были, так и остались его непримиримыми врагами и, как только исчерпают все возможности использовать его титул в своих целях, уничтожат короля-консорта безо всякой жалости. Дарнли, спасая свою шкуру, предал недавних союзников, приняв участие в спектакле с подписанием королевской грамоты о полном помиловании заговорщиков. Вместе с Марией им удалось обманом отложить подписание документа до утра и в то же время ослабить бдительность лордов и избавиться от стражи, охранявшей дворцовые коридоры. В ту же ночь венценосные узники, не простившись с мятежными лордами, потайным ходом покинули дворец и после пятичасовой скачки оказались в безопасности в королевском замке Данбар. Легко представить себе досаду и ярость одураченных лордов, когда наутро они не обнаружили во дворце ни королевы, ни грамоты. Гонца, отправленного ими в Данбар за обещанной бумагой, попросту осмеяли, и он вернулся ни с чем, а Мария между тем спешно собрала войско, двинулась в поход на мятежников и обратила их в бегство.

В победе над врагами королеве вновь помогла хитрость. Действуя по принципу «Разделяй и властвуй», она теперь уже сама предложила полное прощение и восстановление в правах изгнанникам, принимавшим участие в бунте против ее замужества, но не запятнавшим себя убийством синьораРиццо.

Многие лорды-протестанты, хотя последний заговор был затеян отчасти в их интересах, о нем ничего не знали и, высланные из страны, не могли повлиять на ход событий. Сводный брат Марии — граф Марри, граф Аргайл и часть их сторонников немедленно откололись от заговорщиков и с благодарностью приняли милость королевы. Дарнли покинул предателей-лордов еще раньше, и, увидев, что им больше не на кого рассчитывать, те стали искать спасения, где могли.

В конце марта Мортон, Ратвен, Джордж Дуглас, Линдсэй и около шестидесяти их соратников были объявлены вне закона и заочно приговорены к смерти и конфискации владений, а некто Томас Скотт, командир стражи Холируда в дни заточения ее величества, повешен, а затем колесован и четвертован на рыночной площади в Эдинбурге.

Известие об этой казни привело беглецов в бешенство, терзавшее их тем сильнее, что главному зачинщику убийства Риццо — Дарнли, заключившему позорную сделку с главным его исполнителем Ратвеном, — все как будто сошло с рук после того, как он торжественно и прилюдно заявил о своей непричастности к расправе над итальянцем и неосведомленности о намерениях заговорщиков. И хотя вся Шотландия презрительно хохотала над столь беспардонной ложью и трусливой наглостью, ярости Ратвена это отнюдь не погасило.

Смертельно больной Ратвен в это время лежал, всеми брошенный, в Ньюкасле на смертном одре. Там он через шесть недель и испустил дух, но перед этим успел нанести последний ответный удар, послав королеве ранее подписанную Дарнли бумагу, бережно хранимую на случай его предательства.

Документ полностью изобличал короля. То было не просто свидетельство участия в заговоре, но доказательство того, что Дарнли являлся его вдохновителем, и на нем лежит главная ответственность. Фактически это был приказ учинить расправу над Риццо, в награду за которую король обязался вернуть мятежникам все их права и оградить от преследований. Внизу красовалась отчетливая подпись Дарнли, скрепленная королевской печатью.

Однако удар был нанесен зря. Чуть раньше королева и мечтать не могла о таком подарке, а сейчас ей было уже не до своего супруга-негодяя. У Марии появилось новое увлечение — мужественный и надменный граф Босуэлл.

Королева пока ограничилась тем, что, вызвав к себе Дарнли, продемонстрировала собственноручно им подписанный приговор итальянцу и, обвинив в двуличии и подлости, окончательно расторгла притворный союз, который давно ее тяготил. Мария разыграла приступ необузданной ярости и выгнала мерзавца вон. Ошеломленный неожиданным разоблачением, Дарнли пулей вылетел из ее покоев.

С тех пор королева при каждом удобном случае подчеркивала свою неприязнь к супругу, которая распространялась и на всех тех, кто пользовался расположением Дарнли. Жизнь при дворе стала для него невыносимой, и он, почуяв, что тучи сгущаются, ударился в бега.

Некоторое время Дарнли скитался по стране, но его никто не преследовал, и только двери всех знатных домов — противников или верноподданных королевы — захлопывались перед его носом. Всеми одинаково презираемый, в конце концов он оказался в Глазго у своего отца, графа Леннокса. Там король стал искать забвения в эле и бестолковых развлечениях, то гоняясь по окрестностям с собаками и соколами за дичью, то заводя случайные любовные интрижки с вульгарными особами.

Так Мария, не доведя до логического конца свои планы мести, упустила время. Не повесив мужа за измену и подстрекательство к убийству, не отправив его, на худой конец, в изгнание, она совершила роковую ошибку.

Самоуверенный мужественный Босуэлл, циничный властолюбец и грубый вояка, но в то же время образованный человек, оказался тем другом, на которого Мария могла положиться в трудную минуту. Он не бросил ее на произвол судьбы в Холируде, предводительствовал собранным войском и быстро приобрел громадное влияние на королеву. Пользуясь почти безграничной властью — несравнимо большей, чем его предшественник Риццо, — Босуэлл повсюду сопровождал Марию и участвовал во всех ее делах. Марии он казался олицетворением достоинств, которых были лишены оба ее мужа[728], и случилось то, что должно было случиться — в ее душе проснулось чувство. Противиться ему или скрывать его было бесполезно, это была не просто любовь, а настоящий пожар, шквал, ураган.

Дело дошло до того, что в июне, составляя завещание перед родами, Мария назначила Босуэлла опекуном ребенка и регентом королевства в случае своей смерти. Дарнли же она отказала единственное бриллиантовое кольцо, которое тот надел ей на палец во время венчания. «Это кольцо в день свадьбы подарил мне король — пусть ему и остается», — пренебрежительно писала она.

Разумеется, о каком-либо возмездии королю теперь не могло быть и речи, — во-первых, это выглядело бы устранением помехи с пути любовников, а во-вторых, будущему ребенку, во избежание осложнений, связанных с кривотолками о нежной дружбе королевы с Давидом Риццо, необходимо было официальное признание законного отца.

Босуэлл вознесся на недосягаемую высоту и, конечно, стал костью поперек горла завистливым баронам и лордам. Вся Шотландия ненавидела его за цинизм, беспринципность и жестокость.

Родился наследник; король, приехавший в Холируд на крестины, был весьма прохладно встречен Марри и Аргайлом; Босуэлл старался вовсе не замечать его. Выздоравливающая королева при каждом удобном случае демонстрировала свое презрение к мужу и намеренно ласково обращалась в его присутствии с фаворитом. Униженный пуще прежнего, Дарнли снова удалился в Глазго.

В конце июля внезапно разразился грандиозный скандал: забыв об осторожности, королева уединилась с Босуэллом в Аллоэ. Прослышав об этом, Дарнли примчался снова, тщетно пытаясь отстоять свои права короля и супруга, но был без всяких объяснений выгнан. Тут он впервые почувствовал, что его жизнь подвергается опасности, и понял, что лучше бы ему совсем покинуть Шотландию, однако, на свою беду, не внял голосу разума. Глупая мальчишеская самонадеянность заставила его вернуться к соколам и гончим и сделать вид, будто он ждет своего часа.

При дворе Дарнли теперь почти не появлялся. Даже когда в октябре Мария заболела и лежала при смерти в Джедберге, он показался на один день и снова исчез, хотя положение королевы оставалось опасным. Правда, на сей раз ее хворь не вызвала бы сочувствия, окажись на его месте любой другой: Мария занемогла после того, как проскакала на коне тридцать миль туда и обратно в один день, помчавшись в замок Эрмитаж в безумном страхе за своего Босуэлла, получившего три тяжелые раны в пограничной стычке с контрабандистами. В Джедберге Дарнли повстречал и самого раненого Босуэлла, в свою очередь поспешившего проведать Марию после известия о ее болезни. Босуэлл держался более чем надменно, и хотя пренебрежение к королю выказывали все, кому не лень, презрение со стороны любовника Марии глубоко уязвило Дарнли.

Отношения супругов достигли критической точки. Все вокруг понимали, что долго так продолжаться не может.

В конце ноября Мария набиралась сил в Крэйгмилларе. Сидя перед пламенем жарко растопленного камина, исхудавшая королева пыталась согреться и унять озноб. Из горностаевой оторочки ее темно-пурпурной накидки выглядывало одно только осунувшееся, прозрачное личико. Под печальными синими глазами залегли тени, отчего они казались еще больше и печальнее. Держась рукой за спинку кресла, подле нее стоял чернобородый Босуэлл. Его грубое лицо с ястребиным носом нельзя было назвать красивым, но женщин оно притягивало неодолимо.

— Лучше бы я умерла! — вздохнув, сказала королева.

Граф поморщился, отбросил упавшие на лоб кудри и тоже вздохнул.

— Никогда не стал бы желать собственной смерти только потому, что кто-то стоит на пути к заветной цели, — вполголоса отозвался он. В другом конце комнаты над столом склонились восстановленный в должности секретаря Мэйтленд Лесингтон и граф Аргайл.

Мария резко вскинула голову и пристально посмотрела на Босуэлла.

— Что вы такое нашептываете? — спросила она, и когда тот открыл рот, собираясь ответить, нетерпеливо подняла руку.

— Нет-нет, я не поддамся дьявольскому искушению. Нужно действовать другим способом.

— Есть и другой, — невозмутимо сказал Босуэлл. Он расправил широкие плечи, обошел кресло и встал перед королевой спиной к огню. Граф больше не понижал голос. — Мы все уже обсудили.

— Что именно и кто обсудил? — нервно спросила она.

— Не волнуйтесь, мы думали всего лишь о том, как разорвать связывающие вас супружеские узы. Наш добродетельный Марри имел честь лично начать об этом беседу с Аргайлом и Лесингтоном. Он полагает, что это будет благом для вас и для Шотландии. Впрочем, пусть они сами расскажут. — Босуэлл усмехнулся и окликнул лордов, велев им подойти к королеве.

Аргайл и Лесингтон поспешили на зов. Босуэлл обратился к худощавому Лесингтону, одетому в странное платье с меховой оторочкой ниже колен.

— Ее величество интересует, как развязать гордиев узел ее замужества.

Лесингтон пошевелил бровями, провел языком по губам и потер костлявые руки.

— Развязать… — удивленно повторил он. — Хм, развязать!

— Глаза на лисьей физиономии хитро блеснули. — Такой вопрос предполагает ответ: не лучше ли по примеру Александра этот узел разрубить? Так было бы вернее… И навсегда.

— Нет, нет! — воскликнула королева. — Я не желаю крови.

— Однако сам Дарнли не миндальничал, когда дело касалось другого, — напомнил Босуэлл.

— Это на его совести. Я же не могу взять на себя такой груз, — был ее ответ.

— Его можно обвинить в государственной измене, — вступил в разговор дородный, спокойный Аргайл, — ведь он после убийства Риццо вместе с бунтовщиками держал ваше величество под стражей.

Мария немного подумала и покачала головой.

— Слишком поздно. Это следовало сделать куда раньше. А теперь все решат, что я ищу предлог, чтобы избавиться от мужа. — И она подняла глаза на стоящего перед нею Босуэлла.

— Вы упомянули, будто обсуждали это дело с графом Марри. Неужели его точка зрения совпадает с вашей?

Босуэлл рассмеялся, представив себе, как крайне осторожный Марри вдруг невероятным образом решился бы на подобный отчаянный шаг.

— Милорд Марри за развод, — ответил вместо Босуэлла Лесингтон. — Он сказал, что вашему величеству можно вернуть свободу просто порвав папскую буллу с разрешением на брак. Граф Марри, конечно, никогда не пошел бы дальше этого. И все же, мадам, если бы мы остановились на ином способе, нет причин сомневаться в том, что граф посмотрел бы на это сквозь пальцы.

Мария, казалось, не слышала окончания его речи, напряженно задумавшись сразу после слов о разводе. Ее щеки чуть порозовели.

— Ах, я тоже об этом думала! — воскликнула она. — Видит Бог, для развода у меня достаточно оснований. Как, вы говорите, его можно получить? Порвать папскую буллу?

— И после этого объявить брак недействительным, — добавил Аргайл.

Королева смотрела мимо Босуэлла на огонь в камине.

— Да, — медленно промолвила она. Потом, стряхнув задумчивость, повторила: — Да, пожалуй, это выход. — Но тут же новая мысль отразилась на ее лице сомнением: — Однако как же мой сын?

— Вот-вот, — хмуро подтвердил Лесингтон и развел руками. — Нам кажется, в этом-то и заключается главное препятствие. Если брак объявить недействительным, это создаст угрозу праву наследования короны вашим сыном.

— То есть, он станет бастардом? — вскричала королева. — Отвечайте же!

— По меньшей мере, — подтвердил секретарь.

— Таким образом, — негромко вставил Босуэлл, — мы возвращаемся к методу Александра. Узел, который невозможно развязать, разрубают мечом.

Мария вздрогнула и плотнее закуталась в накидку. Лесингтон поклонился ей и заговорил с мягкой, успокаивающей интонацией:

— Мадам, позвольте нам самим решить эту проблему. Мы еще подумаем и найдем такой способ избавить ваше величество от этого молокососа, который не заденет ни вашу честь, ни права вашего сына. Да и граф Марри, видимо, нам поможет, если вы помилуете Мортона и прочих — они ведь пошли на убийство по наущению Дарнли.

Королева по очереди вопрошающе смотрела то на одного, то на другого, потом снова отвернулась к камину. Сухие поленья пылали, почти не потрескивая. Глядя на огонь, Мария чуть слышно сказала:

— Хорошо, попробуйте… Надеюсь, ваши действия не запятнают мою честь и не заставят меня терзаться угрызениями совести, — добавила она, но таким странным тоном, что казалось, ее следует понимать буквально — дескать, она надеется, а там уж как Господь распорядится.

Все три джентльмена переглянулись. Лесингтон потер ладонью подбородок и ответил:

— Положитесь на нас, мадам; мы справимся с этим делом, не вызвав неудовольствия вашего величества и неодобрения парламента.

Королева промолчала; милорды приняли ее молчание за согласие и с поклоном удалились. Разыскав Хантли и Джеймса Балфура, они впятером сошлись на том, что «набитого дурака, метящего в тираны», следует все же уничтожить физически. Но для этого необходимо, чтобы непримиримая королева помиловала Мортона и остальных заговорщиков.

Накануне Рождества помилование семидесяти объявленным вне закона изгнанникам было подписано. Мир увидел в этом всего лишь амнистию по случаю большого праздника, однако крэйгмилларские заговорщики рассудили по-другому и втайне торжествовали. Пожалуй, они были ближе к истине — поступок Марии служил подтверждением состоявшейся сделки и согласия на любые их действия. Амнистия была попросту авансом за устранение Дарнли.

В тот же день ее величество и Босуэлл уехали в замок лорда Драммонда, где провели остаток недели, а оттуда отправились в Таллибардин. Их вызывающе откровенная близость уже ни для кого не была тайной.

Тогда же Дарнли покинул замок Стирлинг, где, бойкотируемый дворянством и урезанный в необходимых расходах (дело дошло до того, что ему заменили серебряную посуду на оловянную), король влачил жалкое существование отверженного. В пути бедняга заболел и добрался до Глазго едва ли не при смерти. Поползли неизбежные слухи об отравлении, однако вскоре пришло известие о том, что лицо Дарнли покрылось язвами — видать, он подцепил заразу в результате распутной жизни, которую вел последние недели.

Решив, что он вот-вот испустит дух, Дарнли засыпал королеву слезливыми посланиями, которые та игнорировала, пока не услыхала, что ему стало лучше. Тогда Мария, наконец, приехала в Глазго навестить супруга. По-видимому, до этого она надеялась, что природа позаботится о Дарнли и надобность в решении проблемы отпадет сама собой. Однако теперь приходилось действовать. Прежде всего, необходимо было перевезти короля в удобное для осуществления ее замыслов место. Для этого требовалось изобразить примирение с мужем и даже более нежные чувства, дабы впоследствии снять с себя возможные обвинения.

Вообще говоря, достоверные сведения о преступных намерениях Марии Стюарт отсутствуют, однако здесь можно с достаточной справедливостью судить о них по результату.

Дарнли лежал в постели; его обезображенное лицо прикрывал лоскут тафты. Мария выглядела растроганной. Она покаянно упала перед кроватью на колени и в присутствии приближенных — своих и короля — расплакалась. Королева говорила ласково, очень тревожилась о его здоровье и озабоченно интересовалась, чем она может облегчить его страдания. За этим последовало формальное примирение. Потом Мария объявила, что, как только Дарнли пойдет на поправку, она немедленно заберет его в более подходящее место — поближе к себе, — где ему будет обеспечен надлежащий и достойный короля уход.

— О, конечно, в Холируде мне будет гораздо лучше, — обрадовался Дарнли.

— Нет, нет, не в Холируде, — возразила королева, — во всяком случае, не сразу. Нужно подождать, пока вы не выздоровеете окончательно, чтобы не занести в Холируд заразу, опасную для вашего маленького сына.

— Но тогда куда же?

Королева назвала Крэйгмиллар; Дарнли так и подскочил в постели, лоскут слетел с его лица, и Марии с трудом удалось подавить в себе отвращение при виде усеявших его гнойников и язв.

— Крэйгмиллар! — воскликнул Дарнли. — Так, значит, все, о чем мне говорили — правда?

— О чем вам говорили? — озадаченно спросила она, пристально глядя на мужа из-под насупленных бровей.

Дарнли простодушно выложил ей, что до него дошли сведения о готовящемся заговоре. Ему сообщили, будто его враги пытались склонить королеву к подписанию некоего документа, но она им отказала. Дарнли добавил, что не верит в способность Марии причинить ему вред, но удивлен, зачем ей понадобилось везти его в Крэйгмиллар.

— Вам солгали, — отвечала королева. — Я не только не подписывала в Крэйгмилларе никакого документа, меня даже никто ни о чем не просил. Клянусь вам. — И это была истинная правда: Рождество королева встречала в Холируде. — А относительно переезда — вам самому решать, где вы предпочитаете поселиться.

Дарнли, откинувшись на подушки, успокоился и перестал дрожать.

— Я верю вам, Мэри, — повторил он, — верю в ваши добрые намерения. Если же кто-нибудь другой попытается на меня напасть, — заявил он хвастливо, — то дорого за это заплатит. Если только не застанет меня спящим… Но в Крэйгмиллар я не поеду.

— Я же говорю — вы отправитесь куда пожелаете, — снова успокоила его королева.

Король задумался.

— Кажется, у нас есть поместье Кёрк-О’Филд. Оно считается самым здоровым местом в окрестностях Эдинбурга. Дом окружен садом, а мне как раз необходим свежий воздух. И еще мне предписаны ванны для очищения кожи от этой скверны. По-моему, Кёрк-О’Филд мне подойдет.

Королева с готовностью согласилась и распорядилась выслать вперед слуг, которые должны подготовить дом и перевезти в новое жилище короля часть обстановки и убранства из Холируда.

По прошествии нескольких дней Мария Стюарт и Дарнли тронулись в путь. Короля, снова охваченного дурными предчувствиями, снедало уныние, но нежность и забота королевы — особенно на людях — вскоре их полностью рассеяли.

Короля поместили в верхнем этаже, уютно обставленном дворцовой мебелью. Стены его спальни украшали шесть дорогих гобеленов, а пол почти целиком был устлан восточным ковром. Кроме того, в комнату внесли великолепную, огромных размеров кровать с балдахином, принадлежавшую еще матери королевы, мягкие, обитые бархатом стулья, маленький стол под зеленым сукном и несколько красных пуфов. Возле кровати для короля по предписанию лекарей установили ванну, закрытую вместо крышки снятой с петель дверью.

Непосредственно под спальней Дарнли находилась комнатка, предназначенная для королевы. Здесь интерьер был поскромнее — практически он состоял из одной небольшой кровати, обитой узорчатым желто-зеленым Дамаском. Окна обеих комнат выходили в огороженный сад, а дверь из опочивальни Марии вела в коридор, оканчивающийся застекленным выходом на заднюю сторону дома.

В этой комнате королева иногда оставалась ночевать — она теперь чаще бывала в Кёрк-О’Филде, чем в Холируде. Днем, если Мария не составляла компанию Дарнли, помогая ему коротать время и разгонять скуку, ее обычно видели в саду на прогулке с леди Рирз, и король, лежа в постели, часто слышал, как она что-то тихо напевала.

Так миновало двенадцать дней. Дарнли выздоравливал. Мария была с ним весела и кокетлива, словно влюбленная невеста. При дворе только и было разговоров, что об их примирении — оно обнадеживало наступлением долгожданного мира и всеобщего благоденствия в королевстве. Правда, много было и тех, кто не переставал изумляться столь молниеносной смене настроения своенравной и капризной королевы.

Со времени своей быстротечной помолвки Мария никогда не проявляла к Дарнли такой нежности и ласки. Постепенно рассеялся его страх перед враждебными замыслами баронов и лордов из ее ближайшего окружения, и он впал в блаженно умиротворенное состояние. Однако недолго длилась иллюзия райской жизни. Ее неожиданно разрушил лорд Роберт Холируд, который специально приехал к Дарнли, чтобы сообщить, что по Эдинбургу ходят слухи об угрожающей королю опасности. Заговорщики якобы и не думали отказываться от вынашиваемых планов. Они не дремлют и уже наняли исполнителей. Откуда просочились такие сведения — неизвестно, но лорд Роберт прямо заявил, что Дарнли, если ему дорога жизнь, должен немедленно бежать.

Однако, когда Дарнли передал его слова королеве и та, вызвав лорда Роберта, негодуя, потребовала от него объяснений, Холируд стал все отрицать и настаивал, что его неверно истолковали — он-де говорил исключительно об опасности для здоровья короля, который, по его мнению, нуждается в другом лечении и более благоприятном климате.

Дарнли не знал, чему верить. Проснулась прежняя тревога, и только присутствие Марии давало ему ощущение некоторой безопасности. Он стал капризен и раздражителен, требовал ее неотлучного пребывания в Кёрк-О’Филде, и королева обещала ночевать в поместье как можно чаще. Она провела там ночь со вторника на среду, потом с четверга на пятницу и собиралась остаться в ночь на субботу, но вспомнила, что в этот день, 9 февраля, должен был жениться ее верный Себастьен, который служил Марии еще во Франции. Ее величество обещала почтить своим присутствием бал-маскарад, устроенный по этому поводу в Холируде. Однако королева не бросила мужа на произвол судьбы. Вечером она прибыла в Кёрк-О’Филд и, оставив свою свиту в зале первого этажа играть в карты, поднялась наверх. Сев у постели дрожащего в нервном ознобе Дарнли, принялась его успокаивать и уговаривать.

— Не оставляйте меня, — скулил молодой король.

— Увы, — отвечала Мария, — я вынуждена. Сегодня свадьба Себастьена, а я давно приняла приглашение на нее.

Дарнли тяжело вздохнул и зябко натянул одеяло.

— Скоро я поправлюсь, и меня перестанут угнетать эти глупые страхи. Но сейчас я без вас не могу. Когда вы со мной, я спокоен, но стоит вам уехать, как мне начинает казаться, что я совершенно беспомощен.

— Но чего же вам бояться?

— Ненависти! Ненависти, которая — я чувствую — окружает меня со всех сторон.

— Вы внушили это себе, а на самом деле…

— Что это?! — вскричал Дарнли, внезапно приподнявшись с подушек. — Вы слышите?

Снизу донеслись слабые звуки шагов, сопровождаемые каким-то непонятным гулом, будто там что-то катили или волокли по полу.

— Должно быть, слуги приводят в порядок мою комнату.

— Но ведь вы не собирались сегодня ночевать? — удивился король и крикнул пажа.

— Зачем он вам понадобился? — недовольно поинтересовалась королева.

Дарнли, не отвечая, велел вошедшему юноше сходить вниз и взглянуть, что там творится. Паж ушел исполнять поручение, но в коридоре первого этажа столкнулся с Босуэллом, который, не уступая дороги, спросил, куда идет молодой человек.

— Пустяки, — заметил граф, когда тот пролепетал ответ, — передвигают кровать ее величества, согласно ее пожеланию.

Если бы паж все-таки честно выполнил приказание (а ему бы позволили его выполнить), то он обнаружил бы в спальне королевы совсем иную картину: там были вовсе не слуги, а друзья Босуэлла, Хэй и Хэпберн, которые вместе с преданным лакеем королевы Николя Юбером, больше известным под именем Френч Парис, возились отнюдь не с мебелью, а с каким-то бочонком. Однако паж, подавленный величием и мощью, исходившими от неподвижного Босуэлла, не посмел настаивать, повернул назад и передал королю его слова — так, будто видел все собственными глазами. Дарнли успокоился и отпустил пажа.

— Я же вам говорила! — воскликнула Мария. — Или моих слов вам недостаточно?

— О, простите, я в них не усомнился ни на минуту. Разве я могу сомневаться в той, которая проявила ко мне столько милосердия и сострадания! Но ведь вы давно здесь у меня находитесь, а кроме вас я никому не доверяю. — И он грустно вздохнул. — Как бы мне хотелось повернуть время вспять и изменить прошлое. Наверное, я слушал плохих советчиков, потому что был чересчур молод. Я делал поспешные выводы, ревновал и совершал глупости. Потом, когда вы меня прогнали, я скитался по всей стране — без друзей, без цели, без мира в душе. Меня искушал дьявол, и я ему поддался. Если бы вы только согласились предать прошлое забвению, я не пожалел бы сил, чтобы загладить свою вину.

Мария побледнела, встала и, тяжело дыша, отошла к окну. Она стояла, вглядываясь во мрак ночи, и колени ее дрожали.

— Почему вы ничего не отвечаете? — окликнул ее Дарнли.

— Ах, что вы хотите, чтобы я вам ответила? — хрипловатым голосом отозвалась королева. — Вы сами себе уже ответили. — И торопливо добавила: — Кажется, мне пора.

Послышались тяжелые шаги по ступеням лестницы и бряцание оружия. Дверь распахнулась, и на пороге появился граф Босуэлл, закутанный в алый плащ. Он прислонился к дверному косяку и обвел комнату насмешливым взглядом. Лицо его при этом оставалось странно неподвижным. Граф задержал взгляд на Дарнли, отчего тот внутренне затрепетал и одновременно ощутил прилив ярости.

— Ваше величество, — обратился Босуэлл к королеве, — скоро полночь.

Он пришел вовремя. Она все вспомнила и снова укрепилась в своем решении, чуть было не поколебленном последними, тронувшими ее сердце словами мужа.

— Хорошо, иду, — сказала она.

Босуэлл посторонился, пропуская ее в коридор, но тут Дарнли снова подал голос:

— Одну минуту, мадам. — И бросил Босуэллу: — Оставьте нас на два слова, сэр.

Однако Босуэлл никак не отреагировал на его приказание и стоял, вопросительно глядя на Марию, пока она знаком не велела ему удалиться. Но даже и тогда он остался за дверью, чтобы быть под рукой на случай, если королева вдруг проявит признаки малодушия.

Дарнли привстал в постели, схватил жену за руку и притянул к себе.

— Не оставляй меня, Мэри, не оставляй меня! — взмолился он.

— Что такое? Почему? — вскричала она раздраженно, но голосу ее недоставало твердости. — Вы хотите, чтобы я разочаровала своего верного Себастьена, который меня так любит и всегда готов за меня голову сложить?

— Понимаю… Себастьен значит для вас больше, чем я…

— Что за глупости! Он просто преданный слуга.

— А я — нет? Вы не верите, что отныне единственной целью моей жизни будет верная служба моей королеве? О, простите мне мою слабость. Меня сегодня гнетут недобрые мысли. Идите, если вы должны идти. Но дайте мне хоть какое-нибудь заверение вашей любви, какую-нибудь безделицу в знак того, что придете завтра снова и больше меня не покинете.

Мария внимательно посмотрела ему в лицо — еще недавно такое молодое и привлекательное, а сейчас изрытое подживающими язвами, — и сердце ее дрогнуло. Но она помнила, что за дверьми ее дожидается Босуэлл и может подслушать их разговор, поэтому она сдержалась, сняла с руки один из перстней и надела его на палец Дарнли.

— Пусть вас утешит этот залог, — сдавленно проговорила королева и с этими словами вырвалась из его рук и поспешно направилась к выходу.

Позже Марии Стюарт более всего остального вменяли в вину именно этот жест с подаренным перстнем. Граф Марри осудил его как самый подлый поступок во всей этой трагедии, но, возможно, королева в ту минуту стремилась как можно скорее покончить с непереносимой сценой, лишившей ее присутствия духа, и сделала первое, что пришло в голову.

Уже держась за резную ручку двери, она вдруг замешкалась и обернулась лицом к мужу. Дарнли улыбался, и сердце Марии затопил ужас от сознания совершаемого ею предательства. Потрясенная, она, видимо, хотела как-то предупредить Дарнли, но тут же поняла, что любое неосторожное слово только ускорит развязку и обернется трагедией уже для нее самой и стоящего снаружи Босуэлла.

Борясь со своим малодушием, она вызвала в памяти образ Давида Риццо, которого Дарнли на ее глазах отдал на растерзание головорезам; она повторяла про себя слова проклятий и клятву возмездия, вспоминала иудин поцелуй и силилась найти себе оправдание. Но не находила его. Мария была истинной женщиной: никакие доводы разума не способны были подавить переполнявшее ее душу чувство. Нет, не оправдание она увидела в мысли о Риццо, а, напротив, возможность предупредить Дарнли.

Рука Марии, вцепившаяся в ручку двери, побелела от напряжения. Пристально гладя в глаза короля, пытаясь внушить ему этим взглядом скрытый смысл своих слов, она медленно произнесла:

— Год назад, приблизительно в такую же ночь, был убит Риццо, — и исчезла за порогом.

Перед лестницей королева остановилась и, повернувшись, положила руки на плечи Босуэлла, шедшего следом.

— Неужели это должно случиться? Неужели это необходимо? — прошептала она со страхом.

Глаза Босуэлла блеснули в полумраке; он наклонился к ней и, притянув к себе за талию, ответил вопросом на вопрос:

— А разве это не будет справедливо? Разве он этого не заслужил?

— Справедливо-то справедливо, — со вздохом сказала Мария. — Но мне не дает покоя мысль, что мы извлечем из этого выгоду.

— И на этом основании мы должны его пожалеть? — Босуэлл жестко взглянул на нее, но тут же коротко рассмеялся и настойчиво увлек королеву вниз по ступенькам. — Пойдемте! Вас ждут на балу.

Мария подчинилась его воле и шагнула в колею своей судьбы. На улице их ждали оседланные лошади, свита вооруженных дворян и полдюжины слуг с горящими факелами в руках. Какой-то человек выступил вперед, чтобы помочь королеве сесть в седло. В первое мгновение Мария этого человека не узнала — его лицо и руки были покрыты сажей, — но когда он назвал себя, нервно рассмеялась:

— Боже мой, Парис, вы тоже на маскарад? — И в окружении своих факельщиков и стражи поскакала в Холируд.

Дарнли лежал в своей опочивальне и размышлял над последними словами королевы. Он вспоминал интонацию Марии, ее пристальный взгляд, и все более убеждался, что сказаны они были неспроста, что за ними скрывается какая-то подоплека.

Год назад… Дэйви… Приблизительно в такую же ночь…

Между тем до годовщины гибели Риццо оставался еще целый месяц. И почему, прощаясь, она напомнила ему о том, что обещала забыть? Ответ напрашивался сам собой. Мария хотела предупредить его об опасности. Дарнли вновь задумался о достигших его ушей слухах, о крэйгмилларском заговоре и о предупреждении лорда Роберта. И еще он вспомнил слова королевы в день смерти Риццо:

— «Негодяй! Забудьте мою привязанность… Я же ничего не забуду». — А потом ее яростный крик: — «Jamais! Jamais je n’oublierai!»

Но тут Дарнли взглянул на перстень — талисман возвращенной ему любви, и охвативший было его страх быстро унялся. Конечно же, прошлое мертво и похоронено. Опасность, может быть, ему и угрожает, но Мария оградит его своей любовью, защитит не хуже стальных доспехов. Завтра, когда она придет, он прямо спросит ее, и она искренне ему все расскажет. А пока следует принять меры предосторожности на сегодняшнюю ночь.

Дарнли послал пажа запереть все двери в доме. Юноша сделал, как он велел, но одна дверь, ведущая в сад, осталась лишь прикрытой: на ней не было засова, а ключ куда-то запропастился. Однако, видя, как неспокоен господин, паж решил не сообщать ему об этом обстоятельстве.

Король приказал пажу подать ему псалтырь, чтобы почитать перед сном. Паж задремал в кресле. Минул час, и короля тоже стало клонить в сон. Около двух часов пополуночи он внезапно пробудился и резко сел в постели, тревожно прислушиваясь. Сквозь стук колотящегося в груди сердца он услышал какие-то звуки, напомнившие гул, привлекший его внимание во время визита королевы. Звуки доносились снизу, из ее комнаты; затем все снова погрузилось в тишину.

Дарнли задул свечу, выскользнул из-под одеяла и, подойдя к окну, стал наблюдать за садом. В неверном свете молодого месяца мелькнула чья-то тень. Скованный страхом, король продолжал наблюдение и вскоре убедился, что тень ему не почудилась. Среди деревьев двигалась даже не одна, а несколько теней. Он заметил, как кто-то выскочил из дома, пересек лужайку и слился с неясной группой людей.

Что им здесь нужно? Королю будто снова кто-то шепнул на ухо: «В этот же час год назад был убит Риццо».

Дарнли сорвался с места, метнулся к креслу и стал неистово трясти спящего пажа за плечо.

— Мальчик, да проснись же наконец! — сиплым шепотом бормотал король. Он хотел крикнуть, но голос ему изменил, дыхание с хрипом вырывалось из груди. — Проснись, нас окружили враги!

Юноша очнулся, и они вместе выбежали из спальни. В темноте они ощупью добрались до окна, выходящего на противоположную сторону дома, Дарнли осторожно открыл его и послал пажа назад в комнату за простыней. В страшной спешке привязав простыню, они спустились по ней в сад и побежали к стене ограды.

Мальчик бежал впереди, король, так и оставшийся в ночной рубашке, за ним. Зубы его стучали от холода и страха. И в этот миг почва у них под ногами вздыбилась, и их с неимоверной силой швырнуло ничком наземь. Яркая вспышка и ужасающий грохот взрыва прорезали ночь; казалось, раскололся весь мир.

Несколько секунд король и его паж лежали оглушенные и неподвижные, и лучше бы им еще какое-то время не двигаться. Но Дарнли первым пришел в себя и, пошатываясь, поднялся на ноги. Юноша тоже зашевелился. Король помог ему подняться и, освещенные всполохами пожара, поддерживая друг друга, они снова двинулись к ограде.

Сзади послышался негромкий свист. Король оглянулся и увидел горящие руины дома, за которыми можно было различить силуэты людей. Дарнли понял, что его заметили. Его выдала белая ночная рубашка.

Крик застрял в его горле; он кинулся к стене. Паж, спотыкаясь, бежал следом. Сзади их нагонял лязг железа и топот двух десятков сапог. Через мгновение беглецы были окружены.

Король отчаянно заметался в поисках выхода из западни, но убийцы наступали со всех сторон.

— Что вам нужно от меня? Что вам нужно? — хотел он спросить властным тоном, но получилось лишь жалкое верещание.

Высокий человек в плаще до земли подошел и грубо схватил его за плечо.

— Нам нужен ты, болван! — голосом Босуэлла ответил он.

Королевское достоинство, которого в Дарнли и прежде было едва-едва, улетучилось в один миг.

— Смилуйтесь! Пощадите! — запричитал он.

— Сейчас пощадим! — был грозный ответ. — Так же, как ты пощадил Давида Риццо.

Дарнли пал на колени и попытался обнять ноги своего убийцы. Босуэлл наклонился над ним и, схватив за ворот рубашки, с треском сорвал ее с трясущегося тела. Потом набросил рукава рубашки на шею жертвы, резко затянул их и не отпускал, пока не прекратились конвульсии.

Четыре дня спустя Мария Стюарт прощалась в часовне замка Холируд с телом злодейски убитого мужа. Она долго смотрела в его посиневшее лицо — как писал современник, «взглядом не только не скорбным, но упиваясь». После этого Дарнли ночью, без лишнего шума, похоронили, выкопав ему могилу рядом с могилой Риццо. Убийца и его жертва мирно упокоились рядом.

Ночь предательства

Антонио Перес и Филипп II Испанский

И это истинный испанец! — насмешливо и презрительно бросила маркиза. — Не верю! — с вызовом добавила она и, пришпорив коня, поскакала по каменистой дороге, взбирающейся вверх по склону холма.

— Я испанец, мадам! И вам придется в этом убедиться!

— воскликнул вслед всаднице человек с изможденным, но гордым лицом. Его слова сопровождались сухим и горьким смехом, в котором не было и следа веселости. Он следил за фигурой удаляющейся всадницы до тех пор, пока се красное платье и черная грива коня не скрылись за высокими лиственницами на вершине холма. Потом, усмехнувшись, человек пожал плечами и, отойдя в тень деревьев, сел на большой, поросший мхом камень.

Задумавшись, он смотрел на горные вершины, на их покрытые снегом склоны, на фоне которых темнел старинный замок де Фуа. Замок был построен более двухсот лет назад, и его стены хранили следы многочисленных нападений воинственных бискайцев. Отдельным бастионом возвышалась неприступная башня Монтозе; под мощными укреплениями с рокотом несся речной поток. Еще ниже зеленели пастбища и пашни. Но взгляд человека был устремлен выше, на острые пики Пиренейского хребта, отделяющего Францию от Испании. Стена Пиренеев, с ее неприступными вершинами, среди которых выделялся величественный двуглавый пик, вселяла в этого человека ощущение безопасности и покоя. Здесь, в Беарне, где он пользовался покровительством короля Франции и Наварры Генриха IV и гостеприимством королевского замка По, Антонио Перес мог не опасаться преследований со стороны жестокого правителя Испании Филиппа II. После стольких лет страданий, жестоких душевных и телесных мук, долгого тюремного заточения Антонио обрел наконец покой.

И лишь мысли о женщине, только что унизившей и оскорбившей его, будоражили усталую душу Антонио Переса. Лет десять назад он воспринял бы внимание знатной, молодой и красивой дамы как должное и охотно начал бы ухаживать за нею. В те времена Антонио был молод, богат и влиятелен. Пост государственного секретаря его католического величества Филиппа II, короля Испании, давал ему огромную власть и могущество. Фортуна баловала Антонио, и у него не было желания отказываться от тех радостей и удовольствий, которыми так щедро одаривала его жизнь. Но с тех времен миновали годы тяжелых испытаний и лишений, и сейчас Антонио Перес был лишь бледной тенью прежнего счастливого баловня судьбы. Теперь очень немногое могло его взволновать или растрогать. Но интерес, который недвусмысленно проявляла к нему маркиза де Шантенак, заинтриговал его. «Что, — спрашивал он себя, — привлекло ее в пятидесятилетием седом человеке с усталыми глазами?» Быть может, несчастья и страдания, выпавшие на его долю, вызвали в маркизе жалость; или молва, идущая о нем по всей Европе, придала ему романтический ореол?

Так гадал Антонио Перес, отдыхая в тени вековых деревьев. Уже одно то, что у него были сомнения относительно намерений маркизы, говорило о происшедших с ним переменах. Сегодняшняя встреча и злая ирония маркизы де Шантенак убедили Антонио в его предположениях. Она усомнилась в его испанском происхождении! Можно ли выразить свои намерения яснее? Разве не вошло в поговорку, что испанец скор на любовь так же, как и на ревность? О Испания, благословенная земля жгучего солнца и ослепительных красок, страна, где вожделение и благочестие идут рука об руку, где страсть и покаяние неразлучны, где сам воздух напоен любовью! Действительно, разве сын такой страны может остаться равнодушным к заигрываниям прекрасной дамы? Антонио был испанцем, и он докажет это маркизе де Шантенак! Сегодняшняя встреча разбудила его сердце, погруженное в дремотный покой. Глядя на горные вершины, Антонио принялся вспоминать давешний разговор.

Как и во время предыдущих встреч, маркиза упрекала его в том, что он никогда не бывает у нее в гостях в замке Шантенак и не отвечает на ее частые визиты в По.

— Вы молоды, красивы и одиноки, мадам! Люди же злы. Мои визиты в Шантенак могут вызвать сплетни и пересуды, — оправдывался Антонио.

— Неужели вашу испанскую гордость способно задеть злословие пустых и никчемных глупцов?

— Я думаю о вас, мадам.

— Обо мне? — Маркиза горько усмехнулась. — За моей спиной злословят уже давно. Я стараюсь не замечать косых взглядов, не слышать оскорбительного шепота. Даже слуги в этом замке дерзят мне.

— Тогда почему же вы здесь бываете? — без обиняков спросил Антонио. Но, заметив внезапно изменившееся выражение лица маркизы, поспешно добавил: — Простите меня, я знаю, что вами руководят милосердие и доброта, я ценю ваше отношение, но…

— Милосердие? — резко оборвала его маркиза и с невеселым смехом еще раз повторила: — Вы сказали, милосердие?

— Но если не милосердие, не сострадание к моим бедам, то что же?

— Об этом вам лучше спросить самого себя, — маркиза залилась румянцем и отвела взгляд от его темных, вопрошающих глаз.

— Маркиза… — Он запнулся. — Я не смею…

— Не смеете?

— Как я могу?! Я уже не молод, тело мое разбито, а душа онемела от несчастий, постигших меня. Вы же в расцвете молодости и красоты.

Маркиза посмотрела в усталое лицо, на котором страдания и беды оставили неизгладимые морщины, и мягко ответила:

— Завтра вы приедете ко мне в Шантенак, друг мой.

— Я испанец, а для испанца «завтра» не существует.

— На этот раз оно наступит. Я жду вас завтра.

Антонио поднял голову и встретил требовательный и нежный взгляд маркизы.

— Мне не следует приезжать в Шантенак. Так будет лучше.

Ее синие глаза потемнели от гнева, и в голосе прозвучала злая насмешка:

— И это истинный испанец! Не верю!

Антонио, сам того не желая, своей робостью, боязнью лишиться обретенного покоя оскорбил молодую женщину. Он должен загладить свою вину, и сделать это единственно возможным образом — к такому решению пришел он, глядя на суровые и прекрасные вершины Пиренейского хребта.

Час спустя в одном из королевских покоев замка По Антонио Перес объявил своему верному конюшему Хуану де Мезе о намерении посетить на следующий день замок Шантенак.

— Но благоразумно ли это, дон Антонио? — озабоченно спросил своего господина верный Хуан.

— Конечно, нет, — с легкой улыбкой ответил дон Антонио, — поэтому я и еду.

Утром следующего дня Антонио Перес отправился в путь в сопровождении единственного слуги. Преданный Хуан рвался поехать вместе со своим господином, но Антонио дал конюшему другое поручение. Дорога в замок Шантенак была недолгой; расстояние в три мили Антонио преодолел верхом на неторопливом муле, привыкшем возить высокопоставленных сановников Святой Церкви.

Хозяева Шантенака отличались знатностью, гордостью и бедностью. Родословная их была длинна, а доходы невелики.

Последний маркиз де Шантенак особенно сильно страдал от этой несправедливости, но все его попытки поправить дела терпели неудачу из-за приобретенного в юности пристрастия к карточной игре. Повсюду в замке были видны признаки упадка и запустения. Он располагался на небольшом холме, у подножия которого пенился узкий, но очень бурный поток. Высокие стены укреплений, некогда мощные угловые башни, по-видимому, раньше производили внушительное впечатление, но сейчас обветшали и начали кое-где разрушаться.

Внутри замок выглядел несколько лучше. Но и здесь остатки былого богатствасоседствовали с легко читаемыми признаками нужды. Изысканные старинные гобелены, потемневшие от времени портреты прежних владельцев Шантенака и остатки прекрасной мебели не скрывали, а лишь подчеркивали всеобщие ветхость и упадок. Пол в центральной зале устилал свежесрезанный камыш — древний обычай, сохранившийся с незапамятных времен. Но в замке ему следовали скорее из желания сэкономить на коврах и одновременно придать зале былое баронское достоинство, чем из уважения к старине. В замке пытались поддерживать хоть какой-то порядок, но слуг осталось мало, да и те были стары и немощны. Тем не менее гостей у входа торжественно встретил престарелый, но полный достоинства сенешаль. Антонио, поручив заботу о лошадях своему слуге, вошел вслед за учтивым старцем в главную залу — пустынное и мрачное помещение. Не задерживаясь здесь, дворецкий провел Антонио в следующую комнату, которая выглядела более уютной и обжитой. Сообщив, что это личная гостиная владелицы замка, и предложив подождать ее прихода, сенешаль величественно удалился.

Ждать пришлось недолго. Стремительными шагами в гостиную вошла маркиза де Шантенак. Ее красота и молодость резко контрастировали с запустением, царящим вокруг. Прекрасное платье переливчатого шелка, стянутое в тонкой талии широким поясом из чеканного золота, подчеркивало глубокую синеву ее глаз; бледные щеки покрывал чуть заметный румянец, а на алых губах играла приветливая улыбка.

— Я рада видеть вас у себя, дон Антонио. — Маркиза протянула узкую руку. Антонио склонился над рукой маркизы, почти неохотно отметив безукоризненное совершенство ее формы и нежную бархатистость кожи.

— Ваша воля оказалась сильнее моего благоразумия.

— Благоразумия?! — воскликнула маркиза с улыбкой. — С каких это пор Антонио Перес снисходит до благоразумия?

— С тех пор, как я плачу слишком высокую цену за безрассудство. Вам известна моя история?

— Немного. Я знаю то, что известно всем. Вы убили королевского секретаря Эсковедо. В этом и заключается безрассудство, о котором вы говорите? Я слышала, что причиной ссоры явилась любовь к женщине.

— Вы слышали немало. — Антонио едва заметно побледнел. — Хотите узнать еще больше? Я мог бы рассказать вам свою историю. Историю, о которой по всей Европе гуляют самые невероятные домыслы. — Антонио не сводил с маркизы внимательного взгляда. Она посмотрела на него с тревожным любопытством:

— Почему вы решили поведать вашу историю именно мне?

— В ее тоне угадывалось волнение.

— Это позволит объяснить… — задумчиво произнес Перес.

— Объяснить? Но что?

— Мою сдержанность, мою бесчувственность перед вашим очарованием и вашей красотой, которые в более счастливые времена свели бы меня с ума, лишили бы покоя и поставили на колени!

— Vive Dieu![729] — тихо произнесла маркиза. — Это действительно требует объяснения.

— Я хочу вам рассказать, как стало возможным, что Антонио Перес оказался не способным ни на какое иное чувство, кроме ненависти. Хотите ли вы узнать об этом? — Антонио наклонился вперед, пристально и настойчиво глядя на маркизу. Казалось, его темные глаза состоят из одних зрачков. Несколько мгновений она смотрела в эти бездонные глаза, потом отвернулась. Бледность, внезапно разлившаяся по лицу, и вздрагивающие губы выдавали ее сильное волнение.

— Прошу вас, выслушайте меня. — Голос Антонио был мягок, но в нем чувствовались скрытые страсть и сила.

Маркиза снова посмотрела ему в лицо и заметила, что он все еще не сводит с нее пристального взгляда.

— Хорошо, — сказала она, — я готова вас выслушать. — Маркиза прошла к двум креслам, стоящим в нише у окна, и опустилась в одно из них. Ее лицо и выражение глаз скрыла глубокая тень. Откинувшись в глубоком кресле, маркиза замерла. Дон Антонио сел напротив. После долгого молчания он приступил к рассказу.

Я привожу его почти дословно, поскольку вскоре после того, как Антонио Перес поведал ей свою историю, маркиза полностью ее записала. Рассказ этот хорошо согласуется со знаменитым «Relacion», хотя в нем больше личного и пристрастного отношения к событиям.

История Антонио Переса
— Я думаю, что эта история, — начал дон Антонио, — одна из самых печальных историй человеческой любви. Насколько это справедливо, вы поймете, если я признаюсь в том, что каждый свой день начинаю с благодарственной молитвы Господу за то, что та, которая вдохнула в меня эту любовь, обрела, наконец, вечный покой. Она умерла год назад, находясь в ссылке в далекой и глухой испанской провинции Прастана. Ее звали Анна де Мендоса. Она происходила из одного из самых знатных и богатых семейств Испании и была, как вы, французы, это называете, выгодной партией. Глупцы завидуют знатности и богатству. Но, поверьте, ни то, ни другое не может защитить юную девушку, если у нее нет сильного покровителя. Анна воспитывалась в закрытом монастыре, и к тринадцати годам ее знание жизни мало чем отличалось от младенческого. В тринадцать лет юная Анна вынуждена была покинуть монастырь, чтобы по настоянию родных выйти замуж за человека, годившегося ей в отцы. Звали его Рой де Гомес, герцог Эболи. Он был первым министром Филиппа II и приобрел в Испании огромное могущество. Эболи и Мендоса давно хотели породниться, чтобы объединить свои богатства и влияние. В жертву этому стремлению и была принесена Анна. Очень скоро после свадьбы она обнаружила, что жизнь не имеет ничего общего с ее девическими мечтами. Жизнь, которую ей отныне предстояло вести, оказалась полна жестокости, ненависти и алчности.

Эболи ввел свою девочку-жену в высший свет, представил ко двору. Анна служила ему чем-то вроде украшения к наряду, незначительного дополнения к богатству и могущественному союзу, которые он приобрел вместе с ней. Вскоре после того, как Анна стала появляться с мужем при дворе, ее заметил набожный развратник Филипп II. Набожность короля Филиппа известна всему миру: он проводит дни и ночи в молитве, он налагает на себя строгие обеты, он ненавидит грех и маловерие — особенно в других. Стремясь искоренить ересь, он потопил свободолюбивых фламандцев в крови. Он хотел бы поступить так же и с англичанами, но ему это не удалось. Он ведет войны во славу Святой Церкви, но не потерпит ее вмешательства в свои личные дела. Он является, как вы изволили выразиться, мадам, истинным испанцем.

Я опущу подробности. Выпуклые глаза Филиппа приметили юную красоту Анны. Ее муж был весьма предан своему королю. Поведение герцога было логичным и последовательным. Он взял в жены Анну де Мендоса ради удовлетворения своих амбиций, и едва ли что-то могло остановить его на этом пути. Анне было сказано, что любовь самого короля — это величайшая честь, за которую нужно благодарить Бога. Ведь король ближе к Нему, чем любой другой смертный. В своей короткой жизни Анна не принадлежала себе ни дня, она всегда была собственностью, игрушкой других. Могла ли она всерьез противиться притязаниям самого короля? Двор Филиппа был мрачен и малолюден, у Анны не было ни друзей, ни близких, ей не у кого было просить помощи и поддержки. Будь я в то время при дворе, я нашел бы способ не допустить случившегося. Но мне тогда было не намного больше лет, чем Анне, и я не был еще втянут в водоворот придворной жизни.

Анна стала любовницей рахитичного государя и родила ему сына, герцога Прастанского. Герцог Эболи сделался еще могущественнее и богаче, более прежнего расположил к себе короля. Я появился при дворе спустя шесть лет после случившегося. Мой отец устроил меня на место секретаря герцога Эболи. Из сплетен, в изобилии гуляющих по дворцовым коридорам, я узнал историю жены герцога и преисполнился к ней жалости и сочувствия. Когда же я впервые увидел донну Анну, то был поражен в самое сердце ее красотой и достоинством. Пытаясь заглушить в себе проснувшуюся любовь, я скрывал свои чувства, вел беспутную жизнь. Жена могущественного министра, возлюбленная самого короля! Мог ли я оспаривать ее у сильных мира сего?! Но меня останавливало и еще одно обстоятельство: мне казалось, что Анна любит короля. Будучи неискушенным и неопытным, я удивлялся этому. Филипп II, несмотря на свой весьма молодой возраст, был худосочным и болезненным человеком хлипкого телосложения, мал ростом, с рахитичными журавлиными ногами. В лице его можно было бы найти много комичного, не будь его выражение таким жестоким: выступающая нижняя челюсть, всегда приоткрытый рот, нелепый желтый пучок редкой бородки и выпуклые, как у лягушки, глаза. Возможно, Филипп и был рожден великим королем, но внешность у него была неприятной и отталкивающей. Несмотря на это, прелестная донна Анна, казалось, любила его.

В течение десяти лет я скрывал свою любовь. Я женился. Женился так же, как и сам Эболи — моя женитьба была продиктована расчетом и являлась, по сути, соглашением двух сторон. Но мне повезло — вряд ли можно было найти более верную жену, чем Хуана Коэлло. У нас появились дети; семейная жизнь протекала спокойно и гладко. Мне уже стало казаться, что моя невысказанная страсть к герцогине Эболи умерла. Видел я ее редко, мои обязанности и моя занятость росли вместе с быстрым продвижением при дворе. В двадцать шесть лет я стал министром и одним из первых лиц в партии, возглавляемой герцогом Эболи. Неожиданно для себя я попал под влияние этого подозрительного и мрачного человека. Крайне неприятный в общении, нечистоплотный в делах, Эболи, тем не менее, обладал какой-то странной демонической притягательностью, способностью пробуждать в людях преданность к себе. Мне стало легче понять Анну, привязанную, несмотря ни на что, к своему мужу. От странных чар Эболи мне удалось освободиться лишь после долгих лет гонений.

Когда в 1573 году герцог умер, мой авторитет был уже столь огромен, а расположение короля так велико, что я получил пост государственного секретаря короля Испании, не приложив к тому никаких усилий. Антонио Перес стал вторым человеком в Испании, уступая лишь своему королю. Не думаю, что в истории этой страны был когда-либо министр, пользующийся такой благосклонностью монарха, какою пользовался я. Даже сам Эболи в свои лучшие времена не был столь высоко ценим Филиппом И, не обладал такой властью и таким могуществом. В моих руках сосредоточилась вся внешняя и внутренняя политика Испании; стареющий король полностью доверял мне.

Вместе с могуществом пришло и богатство. Меня окружали толпы льстецов и подхалимов, моего расположения домогались прекраснейшие женщины королевства, любое мое желание исполнялось мгновенно. Не забывайте, что я был молод, мне едва исполнилось тридцать лет. Высота положения пьянила меня и тешила мое самолюбие. Я с головой ушел в удовольствия, охотно принимая любые дары фортуны. Но даже в самые сладостные мгновения своей жизни я не забывал о делах. Я занял в своей партии место герцога Эболи, хотя формальным главой оставался Кирога, архиепископ Толедский. Противостояли нам герцог Альба и его сторонники. Король незаметно подогревал противоборство двух партий в своем государстве. Он старался не отдавать предпочтения никому из политических противников, в равной степени благоволил к обеим партиям, давая преимущества то одной, то другой. Ему нравилось соперничество двух политических группировок, и он разжигал его, не становясь ни на чью сторону. Но в те дни наша партия, благодаря моим отношениям с королем, получила полную и безраздельную власть. Герцог Альба был повержен.

Столь высокое положение всегда таит в себе опасность. Голова, поднятая слишком высоко, может в любой момент взлететь еще выше — на кол. Перед вами живое свидетельство справедливости этого утверждения. Но до сих пор я не уверен, пошатнулось бы мое положение, если бы не любовь. Пламя такой силы, один раз зажженное в человеческом сердце, не может угаснуть в течение всей жизни. Время и заботы могут присыпать его пеплом, но в глубине будет продолжать тлеть огонь, и первый же порыв ветра вновь раздует это пламя.

Через несколько месяцев после смерти герцога Эболи король решил, что я, как официальный преемник почившего, должен нанести визит его вдове для уточнения некоторых вопросов, связанных с наследством. Донна Анна после смерти мужа занимала прекрасный дом в центре Мадрида, напротив дворца Святой Марии. Требовалось изучить документы, оставленные герцогом. Это отняло несколько дней. Владения Эболи были не только огромными, но и довольно разбросанными. Донна Анна проявила житейскую мудрость и с интересом пыталась вникнуть в дела. На мою беду, ее особенно сильно заинтересовало одно из поместий. Речь шла о небольшом участке земли в Велесе. По-видимому, Анна была привязана к тем местам и, не обнаружив упоминания о Велесе в бумагах мужа, пришла с вопросами ко мне. Я ей ответил, что по поводу этого владения уже сделаны распоряжения.

— Уже сделаны? — с улыбкой недоумения спросила она.

— Но кем?

— Герцогом, вашим супругом, незадолго до его кончины.

Донна Анна подняла на меня взгляд в ожидании дальнейших разъяснений. Поскольку я молчал, стоя рядом с креслом, в котором она сидела, донна Анна нахмурилась и спросила:

— Что за таинственность? К кому же перешел участок?

— К некоему Санчо Гордо.

— К Санчо Гордо? — Она нахмурилась еще больше. — К сыну прачки? Не будете же вы утверждать, что он купил эту землю?

— Нет, он получил ее в дар от вашего супруга.

— В дар?! — рассмеялась она. — Это означает, что ребенок прачки является сыном Эболи! — Донна Анна снова рассмеялась, и смех ее был полон холодного презрения.

— Сеньора! — воскликнул я, напуганный ее тоном. — Уверяю вас, это слишком смелое предположение. Герцог…

— Не продолжайте, — прервала она меня. — Не думаете ли вы, что меня беспокоит появление еще одного врага? Мой муж лег в могилу, и это лучшее, что он совершил. Жаль, что он вообще жил на свете.

Ее неподвижный взгляд был устремлен в пустоту, лицо застыло в каменной неподвижности. Слова давались ей с заметным трудом:

— Знаете ли вы, что значит долгие годы подвергаться унижениям? Не остается ни гнева, ни гордости, никаких других чувств. Ничего, кроме холодной и яростной ненависти. Вам это трудно понять, дон Антонио. Но именно это произошло со мной. Вам трудно представить, чем была моя жизнь все эти годы. Этот человек…

— Он мертв, сеньора.

— И я надеюсь, что его душа в аду. — Голос ее был все так же бесстрастен. — Лучшего он не заслужил за то зло, которое причинил слишком многим. На мне он женился ради карьеры и денег; ради них он торговал мною, использовал меня, лишил меня гордости, чести, надежд…

Любовь и печаль переполняли мое сердце, и стон вырвался у меня прежде, чем я успел его сдержать. Донна Анна надменно вскинула голову:

— Я полагаю, вы испытываете ко мне жалость. Это моя вина. Мне не следовало начинать этот разговор. Страдания нужно переносить молча — для того, чтобы сохранить хотя бы внешнее достоинство. Иначе есть опасность вызвать у людей жалость к себе, а от жалости до презрения один шаг.

Голова у меня закружилась, и из глубины моего исстрадавшегося сердца вырвались слова:

— Но только не у меня! Не у меня! — Больше ничего добавить я не смог. Грудь мою сдавило; в сильнейшем волнении я протянул ей руку. Анна неуверенно поднялась. Она посмотрела мне в глаза, и во взгляде ее читалось напряженное ожидание. Справившись с охватившем меня волнением, я продолжал:

— Простите меня! Мое сердце разрывается на части, когда я слышу от вас эти признания. Все эти долгие годы мои привязанность и преданность королю и герцогу Эболи были отравлены сознанием того, что они сделали с вами. Вам претит моя жалость. Но если мое чувство — жалость, то, поверьте, никто не имеет на него больше прав в этом мире, чем я!

— Но кто дал вам право жалеть меня? — Герцогиня стояла неподвижная, бледная; ее напряженный взгляд не отрывался от моего лица.

— Сами небеса, наверное. Все, что вам пришлось пережить, я пережил вместе с вами. Когда я попал ко двору, ваша судьба была уже решена. Узнав о том, что с вами сделали, я возблагодарил Бога за то, что мне не пришлось стать свидетелем вашего бесчестья. Но всегда, когда я встречал вас, когда видел вашу задумчивую красоту, ваше пленительное изящество, ваше редкое достоинство, кровь вскипала в моих жилах. Мысли об убийстве и мести начинали тесниться в моей голове.

Вздрогнув, она отшатнулась от меня:

— Но почему?

— Потому что я люблю вас! Люблю с того самого дня, когда впервые увидел. К несчастью, наша встреча произошла слишком поздно, мне не на что было надеяться… — Я произнес все это на одном дыхании, не глядя на Анну, до боли впившись руками в подлокотники кресла.

— Антонио… — Что-то в ее голосе заставило меня вскинуть голову. Бледность сошла с ее щек, губы трепетали, и казалось, что вся она горит. В глазах ее читалась мольба.

— Антонио, я никогда не подозревала об этом, никогда не догадывалась…

Я с изумлением, не веря себе, смотрел на нее.

— Почему же вы скрывали то, что могло бы поддержать меня в трудную минуту, вселить в меня мужество и силу? Ведь я когда-то тоже надеялась, ждала…

— Вы надеялись и ждали?!

— Я надеялась, мечтала. Я ждала вас, Антонио.

Я протянул к ней руки, она упала в мои объятия и разрыдалась. Разум мой от всего услышанного почти помутился, сердце колотилось в груди от смешанного чувства радости и боли. И, право, для боли было гораздо больше оснований, чем для радости.

Весь вечер мы не разнимали рук, не могли отвести друг от друга глаз. Многое было сказано, многое поведано. С горечью мы убедились, что изменить уже ничего нельзя. Мы оба были связаны, и связаны очень прочно. Анна — королем, чья ревность была бы страшна, а я — семьей, женой и детьми. Наша встреча произошла слишком поздно. Мы расстались, приняв твердое решение попытаться забыть друг друга, не искать встреч, смириться с существующим положением вещей. Три томительных месяца соблюдали мы данное друг другу слово.

Моя жизнь после разговора с Анной круто изменилась. Я потерял интерес к прежним развлечениям, шумным попойкам с друзьями, перестал волочиться за женщинами. В душе моей росло доселе неведомое мне чувство вины перед моей женой Хуаной. Наша с Анной чистая и глубокая любовь отрезвила меня, заставив взглянуть на мир по-иному. Старые приятели посмеивались, не узнавая прежнего беспутного Антонио Переса. Я не обращал внимания на эти насмешки, проводя большую часть времени со своей семьей. Но мысли мои были полны одной Анной, любовь к ней теснила мне грудь. Через три мучительных месяца мы не выдержали, утратив способность сопротивляться страсти, полностью захватившей наши души, и вручили нашу любовь и наши жизни Богу.

Мы берегли любовь, как могли, действуя со всей осторожностью и осмотрительностью, хранили наши встречи в глубочайшей тайне, и никто в целом мире не догадывался о них. Так продолжалось четыре года. Четыре года мы были счастливы, упиваясь друг другом. Предосторожности, к которым мы прибегали, объяснялись одним — страхом перед местью короля, которая была бы ужасной, узнай Филипп о нашей любви. Мы смогли бы хранить все в тайне и дальше, но неумолимая судьба распорядилась иначе.

Вы, вероятно, слыхали о доне Хуане Австрийском, внебрачном сыне Карла V, единокровном брате Филиппа II. Дон Хуан был полной противоположностью своему брату. Насколько мрачен и неприветлив был Филипп, настолько весел, бесшабашен и искренен был дон Хуан; насколько нелепа и уродлива была внешность одного, настолько красив и изящен был второй. Истинный Байярд наших дней, воплощение благородного рыцарства, дон Хуан слыл великим полководцем. Славу эту принесла ему победа при Лепанто, и он еще закрепил ее покорением в 1573 году Туниса, последнего оплота мусульман на Средиземном море. Возможно, блестящие победы слегка вскружили ему голову, но не забывайте, что дон Хуан в ту пору был еще очень молод и, как-никак, являлся сыном императора. После громких военных побед у него появилась мечта, простительная в его положении — он стал грезить о короне.

Дон Хуан не делал из этого секрета; ему хотелось создать собственную империю, столицей которой мог бы стать Тунис. Но его мечты и намерения совершенно не совпадали с образом мыслей Филиппа II, в планы которого не входило основание доном Хуаном собственного государства. Доблесть, отвага и полководческий талант брата требовались королю для укрепления его собственного могущества и славы.

Если бы не планы и мечты дона Хуана и не вмешательство в его дела некоего Эсковедо, то, возможно, наша тайна так бы и осталась нераскрытой, нам бы удалось сохранить любовь и уцелеть самим. Но жизнь распорядилась по-своему. Эсковедо, как и я в свое время, был секретарем Эболи и после смерти герцога получил место в Королевском совете. Должность была весьма скромной, но король благоволил к нему, считая его человеком неглупым и услужливым. Возможность выслужиться перед королем не заставила себя долго ждать. По правде сказать, эту возможность Эсковедо предоставил я сам, и, используя ее с умом, он мог бы пойти очень далеко — гораздо дальше, чем позволяли ему собственный талант и происхождение. Возможность заслужить расположение и благодарность короля была связана с делами дона Хуана Австрийского.

К тому времени я уже стал хранителем всех секретов короля, знал все сокровенные желания Филиппа II. Не было для меня тайной и нежелание короля видеть своего брата коронованным. Амбиции дона Хуана пугали его. Мне же стало очевидно, что не последнюю роль в их подогревании играет секретарь дона Хуана, который путем возвышения своего господина стремился к росту собственного влияния. Я рассказал об этом своем наблюдении королю. Филипп, не долго думая, потребовал удалить этого человека.

— Этого недостаточно, — ответил я королю, — нужно не только устранить секретаря, но и поставить на его место человека, преданного вашему величеству, который будет не только оказывать нужное нам влияние на дона Хуана, но и сообщать нам обо всех его планах и намерениях.

— У вас есть кто-нибудь на примете? — с интересом спросил король.

Я на мгновение задумался, но быстро вспомнил об Эсковедо. Он обладал обаянием, манерами, был честолюбив, неглуп, и я считал его преданным королю. У нас с ним сложились неплохие отношения, я слыл его другом и покровителем. Словом, он подходил для этого дела, и я рад был оказать ему услугу. Все это я высказал королю, и дело было решено.

Но все вышло не так, как я рассчитывал. Эсковедо не оправдал моих ожиданий. Хотя он действительно очень быстро вошел в доверие к дону Хуану, но сам, в свою очередь, оказался в плену огромного обаяния и амбициозных планов своего нового господина. Путь наверх, который я ему проложил, показался Эсковедо долгим и утомительным по сравнению с тем, что рисовался в мечтах дона Хуана. Он поддался этим грезам так же, как и его предшественник. Отличие состояло лишь в том, что Эсковедо был гораздо энергичнее и напористее. Эсковедо стал не просто поддерживать и поощрять планы дона Хуана — он принялся развивать их, изобретая новые пути к достижению цели. В мире к этому моменту произошли некоторые изменения. Тунис снова был захвачен турками, и все надежды дона Хуана, связанные с тунисской империей, рухнули. Но Эсковедо обратил взор своего господина на новую возможность, фантастическую и реальную одновременно: он предложил ему заполучить английскую корону.

У Филиппа тем временем появились свои планы относительно дона Хуана. Дела во Фландрии в результате бездарного правления герцога Альбы шли из рук вон плохо. Вся Северная Фландрия была охвачена мятежами еретиков. Филипп решил, что его брат, как признанный полководец, должен возглавить армию, собранную для подавления фламандского пожара. Эсковедо пришла в голову мысль, что если дон Хуан одержит победу во Фландрии, то можно будет подумать и об Англии, о походе на королеву-еретичку Елизавету и освобождении из заточения Марии Стюарт. Но дон Хуан пошел в этих планах еще дальше. В мечтах ему уже виделась женитьба на освобожденной шотландской королеве и, как следствие, английская корона. Дон Хуан, по совету Эсковедо, обратился за поддержкой в Рим. Движимый давней ненавистью к английской королеве, святой престол охотно поддержал эти планы. Эсковедо отправился в качестве секретного посланника дона Хуана в Рим для детального обсуждения замысла.

Я узнал обо всем этом от папского нунция в Мадриде, явившегося с известием от его святейшества.

— Я получил послание из Рима, — начал он, отвесив поклон, — в котором святой отец поручает мне передать дону Хуану его благословение на поход с целью овладения английской короной и устранения ереси по ту сторону Ла-Манша.

Известие это явилось для меня совершенной неожиданностью. О происках Святой Церкви, направленных против английской королевы, я знал давно. Еще три года назад секретный посланник шотландской королевы итальянец Ридольфи явился к Филиппу II с предложением о походе Испании на Англию для восстановления там католичества и коронования Марии Стюарт. Тогда герцог Альба отговорил короля от этой затеи, считая, что экспедиция потребует огромных расходов, тогда как успех ее предсказать трудно. И вот, эта идея возникла вновь, но в несколько измененном виде.

— Но почему именно дон Хуан Австрийский должен возглавить этот поход? — спросил я.

— Он известен как ревностный борец за веру. Он прекрасный полководец, и, кроме того, у шотландской королевы должен быть муж-католик.

— Но у Марии Стюарт хватало мужей.

— Его святейшество, по-видимому, не разделяет вашего мнения, — вкрадчиво ответил нунций.

— А что думает по этому поводу король Испании?

— Его католическое величество всегда был послушным сыном матери-церкви, — елейным голосом произнес папский посланник.

Но мне-то было известно, что король сам, и только он один, определяет меру своего послушания церкви.

— Вы сейчас отправитесь к королю с этим сообщением? Можно устроить немедленную аудиенцию, — предложил я в надежде стать свидетелем унижения напыщенного нунция. Но мой расчет не оправдался.

— Нет, — дерзко ответил мне святой отец, — мне предписано сначала увидеть некоего Эскоду, с которым я должен обсудить, как представить это дело его величеству. Я хотел бы получить у вас сведения об этом Эскоде. Вы знаете его?

— Эскода? Никогда не слышал этого имени. Возможно, он прибыл из Рима?

— Нет, нет. Странно, что вы не слышали этого имени.

— Святой отец, нахмурившись, извлек из складок своей сутаны пергаментный свиток. После небольшой паузы он по буквам прочел: — Хуан де Эскода.

Только тут меня осенило:

— Вы, по-видимому, имеете в виду Хуана де Эсковедо, — с улыбкой сказал я.

— Да, да, конечно же, Эсковедо, — со вздохом облегчения согласился нунций. — Так кто он? И где я могу его найти?

— Эсковедо служит секретарем дона Хуана и сейчас на пути из Рима в Мадрид.

— Тогда я ничего не буду предпринимать до его прибытия, — заявил святой отец, и на этом наш разговор закончился.

Меня поразила неосторожность Эсковедо. В послании из Рима ничего не говорилось о том, что планы дона Хуана нужно хранить в тайне от короля и меня или что участие самого Эсковедо также следует держать в секрете. Неблагоразумие было поистине удивительным. После того, как папский посланник удалился, я немедленно отправился к королю с докладом о его визите. Филипп был ошеломлен и разгневан моим рассказом; никогда прежде я не видел его в такой ярости. Филипп не из тех, кто дает волю своим чувствам, он всегда сохранял внешнюю невозмутимость. Но на этот раз его лицо исказилось до неузнаваемости, пальцы нервно теребили редкую бородку, а глаза налились кровью. Думаю, что если бы Эсковедо находился сейчас в пределах досягаемости короля, ему было бы нелегко спасти свою шкуру. Подождав, пока ярость короля немного утихнет, я принялся излагать ему свой план дальнейших действий.

— Дона Хуана некем заменить во Фландрии, — спокойно начал я.

Король гневно вскинул на меня глаза.

— Там он вам пока полезен, — продолжал я, не обращая внимания на то, что королевский гнев мог обратиться против меня. — Продолжайте использовать его в своих интересах, ваше величество.

— Вы предлагаете мне согласиться с планом папы? — недоуменно и сердито спросил Филипп.

— Да, согласитесь. Точнее, уступите.

— Уступить?! Мне?! Вы сошли с ума, дон Антонио!

— Уступите на словах, создайте видимость уступки. Нам надо выиграть время. Не соглашайтесь прямо, ответьте неопределенно, дайте понять Риму, что сначала нужно уладить дела во Фландрии, а затем можно подумать и об Англии. Это окрылит вашего брата, придаст ему сил для скорой победы над фламандцами. Вы же, в сущности, ничем себя не свяжете.

— А эта собака Эсковедо?! Так и оставить без внимания его измену?!

— Собака обычно выдает себя лаем. Мы будем внимательно следить за действиями предателя. Он, похоже, доверяет мне — воспользуемся этим. Когда же он станет нам бесполезен, накажем его безо всякого снисхождения! Эсковедо получит по заслугам, но час возмездия еще не настал, государь!

Король погрузился в раздумья. В молчании он ходил по комнате, потом с видимой неохотой дал согласие пока не трогать Эсковедо, но велел ни на мгновение не выпускать из виду дона Хуана и его секретаря.

Прошло две недели. Король успокоился, к нему вернулись его обычные невозмутимость и хладнокровие. Дон Хуан, прибывший в Мадрид, был приятно удивлен неожиданной благосклонностью короля к его фламандскому плану. Эсковедо к этому времени вошел к нему в полное доверие, и, когда дон Хуан отправился с армией во Фландрию, секретарь остался его доверенным лицом в Испании. Я внимательно следил за действиями Эсковедо. Это было нетрудно, так как он на самом деле доверял мне.

К моему удивлению, Эсковедо оказался не столь способным и ловким, как я предполагал. Он не скрывал своих намерений, повсюду похвалялся открывающимися возможностями и начисто был лишен терпения, так необходимого в дворцовых интригах. Дела во Фландрии шли довольно вяло, армия действовала не слишком успешно, фламандцы же, наоборот, оказывали решительное сопротивление испанским войскам. Но неудачи дона Хуана не смущали Эсковедо, он без конца надоедал королю и мне своими напоминаниями об обещании поддержать его господина. Не проходило и дня, чтобы Эсковедо не попросил аудиенции у короля или у меня. Его назойливость переходила всякие границы, он непрерывно жаловался на медлительность и нерешительность наших действий, упрекал, что мы бросили дона Хуана на произвол судьбы. С каждым днем тон его речей становился все менее и менее уважительным. Король, поддаваясь моим уговорам, терпел его выходки, не давая своему гневу обрушиться на голову интригана. Мне было жаль Эсковедо, ведь я втянул его в эту историю, которая не могла кончиться для него добром. Кроме того, я еще сохранил малую толику расположения к нему. Но летом 1576 года Эсковедо зашел слишком далеко: он написал королю письмо, полное яростных упреков в бездействии и презрительных отзывов о королевской политике. Я, зная содержание этого послания, пытался образумить его, охладить его пыл. Но все было напрасно.

— Друг мой, — говорил я ему, — попытайтесь прислушаться к голосу разума. Вы вступили на очень скользкий и опасный путь. Гнев короля может быть ужасен, вы рискуете уже не только своей карьерой, но и головой.

Но подобные увещевания только подливали масла в огонь, и я добился лишь того, что его ярость обратилась на меня. Он стал обвинять меня в том, что я мешаю ему в осуществлении его планов, не пытаюсь склонить короля на сторону дона Хуана. Я не хотел с ним ссориться, поэтому оставил брань без внимания. Он отправил-таки письмо, и гнев короля был неописуем. Я вновь, как мог, пытался успокоить государя.

— Несдержанность этого человека нам выгодна, — убеждал я Филиппа. — Гораздо хуже было бы, будь он скрытным; его опрометчивость в словах и делах нам только на руку.

Но все было напрасно. Филипп отказывался даже слушать о снисхождении к наглецу; жажда крови наполняла его сердце. И только внезапный отъезд Эсковедо во Фландрию, скорее напоминавший бегство, позволил ему остаться в живых.

А дела во Фландрии шли все хуже и хуже; надежды на победу, а значит, и на английский трон, таяли, становились все призрачнее. Когда стало ясно, что большего на этом пути достичь невозможно, дон Хуан, под влиянием того же неутомимого Эсковедо, обратил свой взгляд на саму Испанию. Король дряхлел, и Эсковедо считал, что дон Хуан после смерти короля может претендовать на регентство при малолетнем инфанте. Он написал мне письмо с просьбой помочь ему убедить в этом Филиппа.

Я явился с этим письмом к королю. Тот попросил меня сделать вид, что я согласен выслушать предложения его брата. Необходимо было вытянуть из Эсковедо как можно больше сведений, разобраться в том, каким способом хотят они достигнуть своей цели. Я ушел, оставив короля в мрачном и подавленном настроении. Филиппа впервые всерьез испугали напористость брата и изворотливость его секретаря.

Итак, я отправил дону Хуану письмо, в котором постарался убедить его в своей лояльности. Я попросил его остаться во Фландрии еще на какое-то время, попробовать добиться перелома в борьбе с мятежниками и, если удастся, заключить мир. Эсковедо тем временем неожиданно объявился в Мадриде. Я выяснил, что дон Хуан для продолжения войны во Фландрии попросил помощи у папы. А Эсковедо с той же целью приехал в Мадрид — искать в Испании поддержки для победы над фламандцами. К тому времени был достигнут хрупкий мир, который полностью устраивал испанского короля, поскольку казна была опустошена, и средств на продолжение войны попросту не было. Но мир длился недолго, вскоре дон Хуан начал наступление, захватил Намур и провозгласил себя его правителем. Действия его полностью противоречили приказам короля, а требование помощи, изложенное Эсковедо в категоричных выражениях, переполнило чашу терпения Филиппа.

— Моя воля ничего не значит для этих двоих, — с горечью делился он со мной. — Я приставил Эсковедо к брату, чтобы тот оказывал на него необходимое мне влияние. Но этот выскочка лишь подогрел амбиции дона Хуана. Мне надоело терпеть наглость этого человека, с ним надо покончить раз и навсегда! Никогда прежде я не встречал никого, столь подлого и столь жадного до власти, как эта собака Эсковедо! Если его сейчас не остановить, то он сумеет добиться успеха своего хозяина во Фландрии, а там, гладишь, и в Англии. Он может принести еще очень много вреда. Он должен умереть! И как можно скорее!

И снова мне пришлось усмирять гнев Филиппа, как я делал это уже не раз. Вновь я спас Эсковедо от неминуемой смерти, о чем этот безмозглый глупец и не подозревал. В течение нескольких последующих месяцев положение дел оставалось очень неопределенным, боевые действия протекали вяло, не было ни мира, ни войны. Перелом наступил в январе 1578 года, когда война разгорелась с новой силой. На этот раз на стороне фламандцев выступила Англия, давний недруг Испании. Испанская армия под предводительством дона Хуана одержала крупную победу при Гембпурсе. Она несколько подняла настроение короля и частично рассеяла его достигшее предела недоверие к единокровному брату. Филипп стал спокойнее относиться к категоричным требованиям брата поддержать его деньгами. Дон Хуан прекрасно понимал, что потеря Фландрии означает для него прощание с надеждами на английскую корону. Осознание этого факта вызвало оживление деятельности дона Хуана и Эсковедо. Последний непрерывно крутился возле меня, убеждая, умоляя, требуя склонить короля на их сторону. Кроме этих навязших в зубах разговоров, он стал надоедать мне просьбами помочь ему получить должность коменданта замка Могро. Замок располагался у моря, над портом Сантандер. Меня заинтересовала эта настойчивая просьба. Я совершенно не понимал, какие цели преследует Эсковедо, добиваясь этого назначения.

Вскоре произошло еще одно событие. От испанского посла во Франции мы узнали, что дон Хуан заключил с герцогами де Гизами союз, именуемый «Защита двух корон». Цели его были столь же туманны, как и название. Это известие вновь разожгло ослабевшее было недоверие короля к своему брату. Как-то раз я был свидетелем встречи двух братьев, когда король набросился на дона Хуана с яростными упреками, что тот замышляет заговор, желая занять его место. Стараясь быть справедливым, я постарался внести в этот вопрос некоторую ясность:

— Вас плохо информировали, ваше величество, — обратился я к Филиппу, — этот союз не является делом рук вашего брата. При всех своих мечтах о королевском престоле, дон Хуан предан вашему величеству.

— Вы знаете, что такое искушение? — спросил меня король, когда мы остались наедине. — У искушения существует порог, за которым человек, как бы он ни был силен, не способен уже сопротивляться. Негодяй Эсковедо искушает моего брата изо дня в день, изобретая все новые и новые планы завоевания престола. Насколько еще хватит преданности дона Хуана, ответьте мне! Поверьте, Антонио, я больше не чувствую себя в безопасности. — Некрасивое лицо Филиппа покрылось красными пятнами, его пальцы нервно теребили редкую бородку. — Я чувствую угрозу, исходящую от Эсковедо, и это чувство усиливается с каждым днем. Удар может обрушиться в любую минуту. Этот человек должен умереть прежде, чем он сможет убить меня.

Я пожал плечами, считая, что король сильно преувеличивает значение Эсковедо.

— Государь, он всего лишь жалкий интриган и фантазер. Ничтожество, вообразившее себя невесть кем. Но он нам все еще полезен. Его смерть лишит нас последнего источника информации о планах и действиях дона Хуана. — Я успокаивал короля, как умел, но и сам уже был заражен его тревогой и опасениями. Мне хотелось выполнить свой долг перед Филиппом, но в то же время я не желал Эсковедо смерти. Поэтому я тянул, выжидал и, в сущности, бездействовал, надеясь, что время расставит все по своим местам. Но Эсковедо сам подтолкнул меня к решительным действиям.

Королевский двор — отвратительное место. Грязные слухи и досужие домыслы цветут в его коридорах пышным цветом, а скандалы и сплетни составляют единственное развлечение придворных. Целиком поглощенный любовью к Анне и государственными делами, я держался в стороне от дворцовой жизни. В последнее время мы с Анной часто появлялись на людях вдвоем, я не делал тайны из своих визитов к ней, а несколько раз мы вместе посещали оперу и бой быков. Король знал об этом и даже поощрял мою заботу о герцогине, считая, что я делаю это из преданности ему. Эсковедо, знакомый с герцогиней Эболи еще со времен своей службы у герцога, тоже частенько наведывался в ее дом. Как-то раз, выходя вместе со мной от герцогини, Эсковедо завел разговор, открывший мне глаза.

— Дон Антонио, — начал Эсковедо, — я очень ценю все, что вы для меня сделали. Я считаю себя вашим преданным другом и хотел бы дать вам дружеский совет. Вам не следует так часто появляться у герцогини. — Он доверительно взял меня под руку. — О вас, о ваших визитах уже пошли сплетни, о них говорят все, кому не лень.

Я попытался высвободить руку, но он вцепился в мой локоть, как клещ.

— Не горячитесь, прошу вас, — продолжал он. — Я ведь говорю вам это из самых добрых чувств, поверьте. Мне будет жаль, если вы попадете в беду.

— Я не нуждаюсь в ваших советах, — резко ответил я, вырвав наконец руку из его цепких пальцев. — Вы, а не я, нуждаетесь сейчас в дружеском совете, как никто в Испании!

— Вы не поняли меня, дон Антонио, — настаивал наглец.

— Я ведь друг не только вам, но и герцогине Эболи. Она всегда была добра ко мне. Но о ваших визитах в ее дом действительно шепчутся во всех закоулках дворца. А если какой-нибудь недруг шепнет об этом королю?

Рука моя дернулась к эфесу шпаги, кровь вскипела в жилах и слепая ярость ударила в голову.

— Еще одно слово, — сквозь зубы процедил я, — и моя шпага продырявит вас насквозь! — Я резко остановился и обернулся, глядя прямо в его необычные для испанца, водянистые, рыбьи глаза. Он мгновенно стал серьезен — возможно, не предполагал, какое действие окажут на меня его слова. Затем легко рассмеялся, отступил на шаг и сказал:

— У вас слишком горячая кровь, дон Антонио! Я к вашим услугам в любое время. Но мне не хотелось бы ссориться с вами. — Он снова взял меня под руку. — Мы так долго были друзьями. Поверьте, мною руководит лишь чувство беспокойства за вас и за герцогиню.

Я успокоился, осознав, какую глупость совершаю, выказывая свой гнев. Дальнейший путь мы проделали в молчании, не возвращаясь к прерванному разговору. Но на том все не закончилось. Напротив, этот случай был лишь предвестником будущих событий.

На следующий день я застал Анну в слезах. Эсковедо нанес ей визит незадолго до меня и завел с нею тот же самый разговор, что и со мной.

— Донна Анна, о вас говорят, — начал он, — о вас и об Антонио Пересе. Слухи разрастаются как снежный ком. Они могут иметь самые неприятные последствия для вас обоих. Я осмеливаюсь говорить вам об этом только потому, что считаю себя вашим другом и должником. Я всегда ценил вашу доброту и мне хотелось бы помочь вам.

Все это Эсковедо произнес с доверительной улыбкой Герцогиня уже при первых его словах поднялась и всю его речь выслушала стоя, надменно вскинув голову. Эсковедо во время своего монолога подошел к Анне и даже попытался взять ее за руку. Она, до этого момента терпеливо слушавшая, вздрогнула и отдернула руку, не сумев скрыть брезгливости.

— Уходите. Оставьте меня. Вы мне отвратительны. Не смейте больше переступать порог этого дома! Дела господ не могут касаться лакеев!

Эсковедо пытался сказать еще что-то, но Анна его не слушала и ему пришлось уйти.

Когда Анна рассказывала мне об этом разговоре, лицо ее было бледным от тревоги к гнева. Я попытался успокоить ее, обещал как следует проучить Эсковедо за дерзость, но Анна корила себя за несдержанность и неосторожность. Этот человек, злобный и мстительный по натуре, вполне был способен отправиться к королю с доносом. А ревность и подозрительность Филиппа довершили бы начатое. Основания для тревоги были самые серьезные. Мы оба вели себя глупо. Но главным для меня сейчас было одно — успокоить Анну. Она прильнула ко мне вся в слезах.

— Прости меня, Антонио. Это все моя вина, только моя. Я всегда знала, что любовь ко мне ставит тебя под удар. Мне следовало бы быть умнее и сильнее. Я навлекла на тебя смертельную опасность: Эсковедо отправится к Филиппу, итогда мы пропали.

— Эсковедо никогда не осмелится на это, любовь моя. Он рассчитывает на меня, надеется, что я помогу ему в удовлетворении его амбиций. Если он уничтожит меня, то и сам окажется не у дел. Он хорошо понимает это, поэтому не осмелится пойти к королю. — Я крепко сжал Анну в объятиях, чувствуя, как она дрожит. Ушел я от нее лишь тогда, когда она успокоилась и повеселела. Но у самого на душе было невесело, сердце предчувствовало беду. И беда не заставила себя ждать.

Я вышел от Анны в глубокой задумчивости и не сразу заметил, что какой-то человек следует за мной по пятам с явным намерением заговорить. Темнота и черная шляпа скрывали его лицо. И только когда он заговорил, я понял, что это вновь Эсковедо.

— Итак, дон Антонио, — сказал он с угрозой, — вы, я вижу, не вняли моему дружескому предупреждению.

— Вы тоже, — ответил я спокойно и серьезно, продолжая быстро идти.

Он не отставал от меня. Хотя час был поздний, улицы все еще были полны праздной публики. Я хотел избежать ссоры, ведь мое лицо многим было хорошо знакомо. Я стремился уйти подальше от людных улиц.

— Донна Анна, вероятно, рассказала вам о нашей с ней беседе? — снова начал Эсковедо.

— Да. И о том, как она ответила на вашу дерзость, тоже рассказала. Герцогиня была слишком мягка с вами.

— Она оскорбила меня! Назвала лакеем! И вы называете это мягкостью?! Такое оскорбление смывают кровью! — яростно прошипел Эсковедо. Он замолчал, ожидая моего ответа. Но я не считал нужным отвечать. Не выдержав молчания, он продолжал:

— Знаете ли вы, дон Антонио, что вы настолько скомпрометировали герцогиню, что кое-кто из ее родственников всерьез подумывает вас убить?

— Многие хотели бы убить меня, но это не так-то просто. Антонио Переса убить нелегко, и вы убедитесь в этом сами, если будете продолжать надоедать мне или герцогине Эболи!

— Вы мне угрожаете? Но вы забыли, что, хоть я и лакей, однако вы и донна Анна находитесь в моих лакейских руках! Убивать вас я не собираюсь, но я способен уничтожить вас обоих одним лишь словом! Я могу рассказать… да, рассказать о вас такое, что вам не поздоровится… Я могу немедленно отправиться к королю и описать ему, как его возлюбленная находит утешение в объятиях его верного друга!

— Ты лжешь, мерзавец!

— Вы знаете, что нет. Я видел вас вместе полчаса назад, видел своими собственными глазами. Вы оба были столь неосторожны, что любой мог бы наблюдать ваше свидание, заплатив пару дукатов слугам. — И он хитро посмотрел на меня. Огромным усилием воли я сдержал себя, помня о недопустимости публичного скандала.

В это время мы подошли к моему дому.

— Вы войдете? — холодно спросил я его.

— К вам?! В волчье логово? Впрочем, отчего бы и нет? Я не боюсь вас! — И вновь в голосе Эсковедо послышалась затаенная хитрость. Мы поднялись по широким каменным ступеням и вошли внутрь.

Я любил свой дом, символ моего положения, богатства и могущества. Эсковедо, впервые очутившись здесь, бросал вокруг жадные и завистливые взоры; похоже было, что его поразила роскошь убранства.

— Вы неплохо устроились. — Зависть прозвучала и в тоне, каким это было сказано. — Жаль было бы потерять все это, не правда ли? Вы живете не хуже самого короля. Кстати, где он?

Я слышал, что Филипп сейчас в Эскуриале? — Он внимательно следил за тем, какое действие произведут на меня его слова.

Я постарался не выдать своего волнения. Король и вправду находился сейчас в Эскуриале, своем загородном дворце. Он уединился там, как обычно в страстную неделю, стараясь постом и молитвой очистить свою темную душу. Эсковедо, раздраженный моим спокойствием, продолжал:

— Надеюсь, дон Антонио, вы не заставите меня совершить столь утомительную поездку!

Кровь прилила к моему лицу, но я все еще пытался делать вид, что не до конца его понимаю.

— Вы слишком долго выжидали, — говорил тем временем Эсковедо, от души наслаждаясь своей ловкостью. — Вы хотели, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. Но сейчас это уже невозможно. Вам необходимо определиться, дон Перес, и сделать это немедленно. Я предлагаю вам объединиться со мной, и вместе мы сумеем добиться могущества, какое вам и не снилось. — Тут глаза его алчно сверкнули. — Но если вы будете противиться, если вы встанете на моем пути, то я уничтожу вас! Я расскажу королю, что его возлюбленная ему изменяет — и с кем?! С его верной опорой, правой рукой, преданным Антонио Пересом! Ну, а что будет дальше, представить нетрудно. — Эсковедо обнажил мелкие белые зубы в хищной улыбке. Я молчал, ожидая продолжения. И оно не заставило себя ждать. Эсковедо, решивший, что сопротивление мое сломлено, деловито изложил свои требования.

Прежде всего он хотел получить должность коменданта крепости Могро. Это я должен был сделать немедленно. Затем от меня требовалось склонить короля на сторону дона Хуана, убедить его в необходимости военного похода против Англии и брака его брата с шотландской королевой. Словом, ни много ни мало, я должен был обеспечить хозяину Эсковедо английскую корону! Но это было всего лишь начало! Эсковедо, решив, что меня можно больше не опасаться, раскрыл свои карты до конца. После того, как дон Хуан займет английский престол, можно будет подумать и об Испании! Тут-то и пригодится неприступная крепость Могро, охраняющая порт Сантандер, где Эсковедо предполагал совершить высадку войск дона Хуана. А уж дальше объединенной англо-испанской армии под началом дона Хуана будет нетрудно одержать победу. Это были планы безумца! Эсковедо не был глуп, но он дал слишком большую волю своей безудержной фантазии. Похоже, он уже видел себя самого на одном из тронов в качестве регента. Не думаю, чтобы сам дон Хуан знал обо всех этих грандиозных планах и о том, какую роль отвел в них господину его секретарь.

— А если я прямо сейчас отправлюсь в Эскуриал и расскажу королю о ваших безумных планах? — поинтересовался я, когда Эсковедо замолчал.

Он расхохотался в ответ:

— Вы не сделаете этого никогда! Я скажу королю, что это ложь, которой вы хотите прикрыть свою измену. Подумайте, что это означает для вас… И для нее. — В его голосе послышалась неприкрытая угроза.

О, если бы гнев короля коснулся только меня! Раздумывал бы я хоть мгновение? Нет, ведь несмотря на свою любовь к Анне, я был всецело предан королю. Не задумываясь, я бы рассказал ему о фантастических, но, тем не менее, довольно реальных планах Эсковедо, а затем покорно принял бы любую кару. Но Анна! Я не мог позволить, чтобы страдание коснулось и ее. Я почувствовал слабость во всем теле, холодный пот выступил у меня на лбу. Наступило долгое молчание. Я закрыл глаза. Мне хотелось умереть. Молчание нарушил Эсковедо: — Так что вы ответите мне, дон Антонио?

— Я в ваших руках, Эсковедо, — безжизненно ответил я ему. Радость блеснула в его глазах.

— Тогда мы союзники! Забудьте обо всем! Вам и герцогине ничего не грозит. — Торжествуя, он энергично прошелся передо мной взад-вперед. — Теперь необходимо действовать. И немедленно! Могро для меня и Англия для дона Хуана!

— Король в Эскуриале, вы правильно это отметили. В эти дни он никого не принимает и не занимается делами. Нужно ждать его возвращения в Мадрид.

— Хорошо. Дождемся Пасхи. — Он протянул мне руку.

Преодолев отвращение, я скрепил рукопожатием позорную сделку. Эсковедо ушел довольный, в прекрасном настроении.

Я заперся в своем кабинете. На робкие уговоры жены, чтобы я отдохнул, отвечал, что очень занят, и просил не беспокоить. Я обдумывал свое положение целую ночь напролет. Выхода не было. Я не мог не принять предложение Эсковедо, я не мог обречь на страдания и смерть свою возлюбленную. К такому неутешительному выводу пришел я после той мучительной ночи.

А наутро с нарочным пришло письмо от короля. Филипп писал, что дон Хуан опять настойчиво требует денег. «Это требование, — писал король, — подтверждает мои опасения. У меня есть все основания ожидать с их стороны каких-то новых каверз. Помимо денег дон Хуан требует немедленного приезда Эсковедо. Это особенно тревожит меня. Вдвоем они намного опаснее! Я отвечу дону Хуану, что Эсковедо покинет Мадрид незамедлительно. А Вы должны позаботиться о том, чтобы Эсковедо покинул нас навсегда».

Рука моя дрогнула, когда я читал это письмо, кровь застучала в висках. Казалось, здесь вмешался сам рок. У меня не было никаких сомнений относительно того, что подразумевает Филипп под словом «покинул». Эсковедо должен был умереть. Надежда забрезжила передо мной. Сам король желает этой смерти! Негодяй заслужил ее. Это не будет убийством, это будет казнью. Казнью, которую благословил сам король. Я принял решение. Силы вернулись ко мне, и я тут же сел писать ответ королю, решив на всякий случай убедиться, насколько правильно я понял Филиппа. На следующий день моя записка вернулась обратно, и на ее полях рукой короля было написано: «Вы верно меня поняли. Мерзавец должен умереть, и как можно скорее. Проследите за этим лично».

Дорога назад была отрезана. Такому требованию оставалось только подчиниться. Я был готов выполнить то, что требовал от меня король. Его желание совпало с моим, и сомнения меня покинули. Теперь оставалось лишь разработать план казни. У меня никогда не было недостатка в верных друзьях и верных слугах. Я вызвал своего управляющего Диего Мартинеса, преданного мне душой и телом, и изложил ему приказ короля. Диего отобрал пятерых человек: молодого офицера Энрикеса, двух арагонцев — Хуана де Мезу и Инсаусти, и двух слуг — Рубио и Боска. Три ночи эти пятеро караулили Эсковедо у его дома на крошечной площади Сантьяго. И, наконец, в ночь на великий понедельник Эсковедо был убит ударом шпаги, нанесенным Инсаусти. Но на теле впоследствии нашли пять ран: мои люди делали все наверняка. Потом молодой Рубио доставил мне известие о казни негодяя в мою загородную резиденцию в Альсале.

На следующее утро Мадрид бурлил, взбудораженный известием об убийстве секретаря. О стремительном возвышении Эсковедо, его силе и влиянии знали многие. Немедленно были начаты энергичные поиски убийцы. Я вернулся в столицу еще через день. Мне необходимо было выглядеть удрученным, разыгрывать скорбь об убитом, который слыл моим другом. Это было столь же гнусно, сколь и необходимо.

Меня с самого начала стали подозревать в причастности к убийству, хотя никакой видимой связи не было. Причиной, думаю, явились слухи, распространяемые моими врагами, которые решили воспользоваться случаем, чтобы пошатнуть мое положение. Семья Эсковедо, вначале считавшая меня другом покойного, со временем перестала доверять мне, хотя его жена в равной степени подозревала как меня, так и герцога Альбу. В связи с этими подозрениями ко мне явился королевский алькальд. Хотя он и не высказал их мне, его вопросы прямо свидетельствовали о том, что мое имя хотят связать со смертью Эсковедо. Я отвечал спокойно, держался хладнокровно и с достоинством. Пользуясь случаем, выразил сожаление, что не находился в Мадриде в ночь убийства и не могу поэтому сообщить никаких полезных сведений.

За этим посещением алькальда последовало другое — ко мне явился более высокий судебный чин. Чиновник разговаривал дружелюбно и предупредительно, но его мягкость не обманула меня. Целью его посещения являлось одно — попытаться вывести меня из себя, лишить хладнокровия и таким образом получить какие-нибудь сведения. Я старался ни словом, ни взглядом не выдать себя и своей тайны, но внутренне был неприятно удивлен такой настойчивостью, о чем сразу же написал королю. В ответном письме он полностью одобрил мои действия, советовал соблюдать предельную осторожность и не поддаваться ни на какие провокации. Мы обменивались письмами ежедневно. Я сообщал ему обо всех событиях, происходящих в Мадриде, и о ходе расследования убийства. Моей главной заботой была в те дни отправка из Мадрида моих верных людей, казнивших негодяя. Необходимо было удалить их из столицы, но сделать это незаметно, не привлекая ничьего внимания. В этом мне помог король. Рубио, Инсаусти и Энрикес получили предписания за его личной подписью о прохождении военной службы за пределами Испании, в различных областях Италии. Боек и Хуан де Меза, также по распоряжению короля, отправились в Арагон для улаживания имущественных дел герцогини Эболи. Таким образом, все они оказались вне пределов досягаемости кастильского правосудия.

Но, к сожалению, слухи о моей причастности к убийству не иссякали. Более того, в связи с этим делом вдруг стали упоминать имя Анны. Причины этого мне неясны до сих пор. Спустя месяц после смерти Эсковедо его семья подала королю прошение, в котором возложила на меня вину за его убийство. Король был вынужден принять Педро де Эсковедо, сына покойного, и пообещать ему наказать виновного, кем бы он ни оказался. Филипп был обескуражен складывающимся положением дел; опасность, которая нависла надо мной, тревожила его. Семью Эсковедо поддерживал Баскес, влиятельный секретарь Королевского Совета, член партии Альбы и мой тайный враг, всегда завидовавший моему быстрому возвышению и тому положению, которое я занимал. Дело Эсковедо позволило ему выступить против меня с открытым забралом. Баскес несколько раз намекал королю, что убийство Эсковедо связано с именем одной очень знатной дамы. Об этом мне рассказал сам Филипп, посмеиваясь над дикостью слухов. В ответ на мои опасения он поспешил успокоить:

— Пока я жив, вам нечего бояться, Антонио. Я не бросаю своих друзей в беде, тем более, что вы оказались в столь щекотливом положении из-за меня.

Об этом же король писал мне в письмах, которые часто приходили в последние два месяца. За это время у меня накопилось немало записок короля, имеющих отношение к делу Эсковедо. Меня успокаивал их доверительный и откровенный тон, все они свидетельствовали о том, что я был лишь послушным орудием в руках короля. Филипп не мог оставить меня в беде.

При дворе тем временем сформировался лагерь моих недругов. В него входили как мои старые враги, так и недавно приобретенные — семья Эсковедо и кое-кто из родственников герцога Эболи, решивших, что я бросаю тень на имя Анны Эболи. Заправлял всем неутомимый Баскес. Все эти люди открыто призывали убить меня. Угроза была столь реальной, что я вынужден был окружать себя охраной всякий раз, как выходил из дому. Мое положение ухудшалось день ото дня. Я вновь обратился к королю с просьбой о помощи. Я даже был согласен оставить свой пост, если это хоть в какой-то мере успокоит завистников. Но король этому воспротивился. В конце концов нервы мои не выдержали, и я заявил Филиппу, что хотел бы предстать перед судом. Никаких доказательств моей причастности к убийству не нашли, и я мог рассчитывать на оправдательный приговор.

— Ступайте к верховному судье Кастилии, — посоветовал мне Филипп, — и расскажите ему обо всех обстоятельствах, приведших к смерти Эсковедо. Я, в свою очередь, постараюсь убедить его, что вы ни в чем не виновны.

Так я и сделал. Верховным судьей был епископ Пати. Он внимательно выслушал меня, а затем отправился к королю. На следующий день я был вызван к епископу. У него я застал также Педро де Эсковедо и Баскеса. Предложив мне место рядом с собой, судья обратился к Эсковедо:

— Дон Педро, у меня находится ваша петиция королю, в которой вы возлагаете вину за убийство вашего отца на дона Антонио Переса. Я прежде всего хочу вас заверить, что убийце будет воздано по заслугам, кем бы он ни являлся, и какое бы положение ни занимал. Если вы настаиваете на своих обвинениях, то вам необходимо представить доказательства причастности дона Антонио к означенному преступлению. Но если случится так, что вы не сможете доказать его вину, то дело может обернуться против вас самих. Нельзя безнаказанно бросать тень на человека столь уважаемого, каким является государственный секретарь его католического величества. Я же со своей стороны ручаюсь, что дон Антонио ни в чем не виновен.

Епископ не лгал. С его точки зрения, я являлся лишь орудием в руках своего господина — короля Испании. Педро Эсковедо, оказавшись в столь щекотливом положении, выглядел испуганным. У него был вид человека, обнаружившего вдруг, что он стоит на краю пропасти, и любой неверный шаг грозит гибелью.

— Ваше преосвященство, — заговорил он дрожащим голосом, — у меня больше нет сомнений. Заверяю вас, что ни я, ни моя семья больше не будут связывать смерть моего отца с именем дона Антонио.

Разобравшись с Эсковедо, епископ обратился к Баскесу:

— Что касается вас, сударь, то вы превысили свои полномочия. Вы вмешались не в свое дело, вы огульно очернили дона Антонио, не имея никаких доказательств. И если дона Педро можно понять, то вас — нельзя! Ваша вина усугубляется еще и тем, что вы носите сутану священника. Вам необходимо полностью устраниться от этого дела, прекратить обвинять Антонио Переса и больше времени и сил уделять Богу. Вы допустили в свое сердце зависть и злобу. А это не к лицу человеку, имеющему сан священника. Стыдитесь, сын мой!

Я покинул епископа удовлетворенный. На какое-то мгновение мне показалось, что мои враги отступили, отказались от своих обвинений. Но верным это оказалось лишь в отношении Педро Эсковедо. Баскес же продолжал гнуть свою линию, он продолжал обвинять меня везде, где только появлялся. Зависть — слишком сильное чувство, почти страсть; она способна помутить любой разум; она глуха и слепа ко всему. Баскес не мог уже остановиться: демон зависти и злобы полностью овладел его душой. Один из нас должен быть уничтожен — иного пути он не видел.

Близкие родственники под давлением Педро Эсковедо отказались от участия в этом деле. Баскес разыскал дальних родственников убитого и через них стал распространять утверждения о том, что я являюсь убийцей, и причину на этот раз прямо связывали с именем герцогини Эболи. И Анна и я были на грани отчаяния. И тоща Анна, ни словом не предупредив меня, написала письмо королю. Это было совершенным безумием. В письме она просила короля защитить ее от дурных сплетен, распространяемых всюду Баскесом и его людьми. Анна оправдывалась, и это было ошибкой. После этого письма началось наше падение в пропасть.

Филипп, все еще находившийся в Эскуриале, немедленно вызвал меня к себе. Он хотел знать более точно, в чем состоит суть обвинений, брошенных мне и Анне. Я рассказал ему, одновременно все отрицая. После разговора со мной Филипп обратился к герцогине, он хотел услышать, что скажет она. Анна отрицала все, как и я, ведь никаких доказательств нашей связи не существовало. Казалось, что король поверил нам, убедился в лживости этих обвинений. И тем не менее он не наказал Баскеса. Я старался не придавать этому особого значения, ибо хорошо знал медлительность Филиппа. «Время и я — одно», — часто любил повторять король.

С этого дня началась открытая война между мной и Баскесом. Королевский Совет разделился на два враждующих лагеря, и его заседания походили теперь на военные баталии. Высшей точки наше противостояние достигло в тот момент, когда по вызову короля я был вынужден уехать в Эскуриал. Мне понадобились некоторые документы, находившиеся в тот момент у Баскеса. Я послал за ними нарочного. Среди бумаг, доставленных слугой, я обнаружил письмо, полное злобных выпадов и обвинений. Меня не задел бы этот пасквиль, если бы в нем не содержалось оскорбление, приведшее меня в бешенство. Баскес, в чьих жилах текла мавританская кровь, посмел усомниться в моем кастильском происхождении! Он утверждал, что моя кровь недостаточно чиста и мое происхождение недостаточно благородно! В ярости я обратился к королю, присутствовавшему при чтении этого письма:

— Государь, взгляните, что позволяет себе этот мавританский пес! Это переходит все границы! Оградите меня от подобных оскорблений либо позвольте мне самому постоять за себя!

Король заверил меня, что он целиком на моей стороне.

Казалось, он разделяет мое негодование. Филипп предложил мне взять отпуск для возбуждения дела против Баскеса, но попросил повременить неделю. Однако неделя превратилась в месяцы, а дело так и не сдвинулось с мертвой точки. Наступил апрель 1579 года, минул год со дня смерти Эсковедо. Я жил в постоянном напряжении, ощущение опасности заставляло меня следить за каждым своим шагом. Мы больше не виделись с Анной, опасаясь слежки. Король постепенно отдалялся от меня, видел я его все реже, хотя при встречах Филипп по-прежнему был со мной любезен и доброжелателен.

Как-то раз ко мне пришел исповедник Филиппа фра Диего де Чавес и передал требование короля прекратить враждовать с Баскесом. Я устал от вражды и дал свое согласие, но выставил одно условие: «Баскес должен взять свои слова обратно!» С этим Чавес и отправился к моему врагу, а затем к королю. Что сказал Баскес королевскому исповеднику, что он мог еще добавить к слухам о моих отношениях с Анной, — я не знаю. Но с этого дня отношение короля ко мне изменилось окончательно, тон его писем перестал быть дружеским, он отказывал мне в аудиенции. Я не выдержал и написал о своем отказе от судебного иска против Баскеса. В письме я постарался уверить его, что если он сам простил оскорбление, нанесенное нам обоим, то и я могу оставить его без внимания. В заключение я просил позволения удалиться от дел и уйти в отставку. Я сам уже пришел к такому выводу, да и Анна со слезами на глазах просила об этом в нашу последнюю встречу. Она послала за мной, и я, понимая, что совершаю непоправимую ошибку, не выдержал и откликнулся на ее зов. Анна была бледна и печальна. Я провел у нее несколько часов, утешая ее. Но все было напрасно — Анна была убеждена, что все кончено, мы погибли. Ее приводила в отчаяние мысль, что всему виной ее неосторожность и безрассудство.

Я принял необходимые меры, чтобы мой визит к Анне остался незамеченным. Но, по-видимому, за мной следили более пристально, чем я предполагал. Филипп, терзаемый муками ревности и жаждой мести, мог расставить своих шпионов повсюду. Покидая в тот день свою возлюбленную, я не мог и предположить, что вижу ее в последний раз. В ту же ночь именем короля я был взят под стражу в своем доме. Формальным поводом для ареста явился мой отказ пойти на мировую с Баскесом. Король в это время находился в Мадриде, о чем я до ареста и не подозревал. Он прибыл в столицу, чтобы лично присутствовать при другом аресте. В ту же самую ночь, стоя на паперти кафедрального собора Святой Марии, он наблюдал за тем, как альгвасилы вошли в дом герцогини Эболи и как Анна, закутанная в темную шаль, вышла под конвоем и села в карету, увезшую ее в крепость Пинто. Анна содержалась в этой крепости в течение нескольких месяцев, а потом ее отправили в далекую Пастрану в пожизненную ссылку. Но обо всем этом я узнал много позже.

Я же в течение четырех месяцев содержался в тюрьме без предъявления каких-либо обвинений. Мое здоровье сильно пошатнулось, и через четыре месяца меня перевели в мой собственный дом, где держали еще восемь месяцев под усиленной охраной. Напрасно мои друзья и родные хлопотали за меня перед королем, просили предать меня суду или вернуть свободу. Король всякий раз отвечал, что дело это особого рода и спешка ни к чему.

Летом 1580 года Филипп отправился в Лиссабон для вступления в права владения португальской короной, доставшейся ему по наследству. По его возвращении моя жена явилась к нему с ходатайством за меня. Но король не принял ее, и я продолжал находиться под домашним арестом. Миновал год со дня моего ареста. Я дал письменное обещание об отказе от вражды с Баскесом, и спустя некоторое время мне предоставили относительную свободу. Я мог выходить из дома, принимать посетителей, но сам никого посещать не имел права, и выезжать за пределы Мадрида мне было запрещено. Так прошли недели и месяцы. Баскес, а с ним и его партия вошли теперь в полную силу. Теперь он занимал ведущее место в Королевском Совете. Его стараниями в 1584 году меня привлекли к суду по обвинению в мздоимстве и растрате. К тому времени был схвачен Энрикес, и он был готов давать показания по делу об убийстве Эсковедо. Но в предъявленном мне обвинении об убийстве не упоминалось ни слова.

Меня обвиняли в чрезмерной роскоши, во взяточничестве, в расхищении государственной казны. Филипп не осмелился судить меня за убийство, ибо знал, что в моих руках находятся письма, неопровержимо свидетельствующие о его причастности к нему. Суд приговорил меня к двум годам тюрьмы с последующей десятилетней ссылкой. Кроме того, мне следовало уплатить в королевскую казну двадцать миллионов мараведи — именно в такую сумму оценивался ущерб, который, якобы, я ей нанес. В моем доме произвели обыск. Я прекрасно понимал, что искали слуги короля. Но еще задолго до ареста были приняты необходимые меры: письма и бумаги, компрометирующие короля, я упаковал в небольшие кованые ларцы и спрятал в надежном месте. Бумаги были в безопасности и ждали своего часа. Не найдя писем, Филипп не решился спустить с цепей псов, требующих моей смерти за убийство Эсковедо.

Меня поместили в крепость Турруэгано. Ежедневно я подвергался многочасовым допросам, на которых от меня пытались добиться, где я храню письма короля. Но эти документы были моей единственной защитой. Заполучи их Филипп, меня бы немедленно казнили. В ответ на все вопросы я отвечал молчанием. Убедившись, что таким образом от меня ничего не добиться, мои мучители принялись за жену и детей.

Хуану пугали тюремным заточением, расписывали пытки, которым подвергнут ее и детей, если она не укажет место хранения бумаг. Но Хуана в этот тяжелый час проявила такую верность и силу духа, которые я и не предполагал в этой тихой и покорной женщине. Она стойко вынесла все допросы, не испугалась угроз и ничем не выдала, что ей известно место, где спрятаны бумаги. Не поддалась она и вкрадчивым уговорам королевского исповедника фра Диего.

Когда все способы были испробованы, ко мне явился королевский офицер и сообщил, что если я буду упорствовать, то жену и детей отправят в тюрьму, и они останутся там до тех пор, пока я не образумлюсь и не подчинюсь королевской воле. Весть эта поразила меня, как удар обухом по голове. Можно ли представить более сильную муку, чем сознавать, что из-за тебя страдают невинные, любящие тебя люди! В первый миг я стоял ошеломленный, не в силах пошевелиться, но в следующее мгновение дал волю всей ярости, накопившейся во мне за долгие дни заточения. Не стесняясь офицера, я поносил короля в самых страшных и богохульных выражениях. Но никакого облегчения это мне не принесло. Неодолимая тяжесть легла на мое сердце. Лишь огромным усилием воли, выдержав страшную борьбу с собой, я взял себя в руки. Офицер внимательно следил за мной и, казалось, сочувствовал мне.

— Я понимаю ваше горе, дон Антонио, — сказал он. — Но судьба ваших близких в ваших руках. Одно ваше слово, и они будут свободны.

Я перевел дух, поднял на него глаза и медленно спросил:

— А я тем самым подпишу себе смертный приговор?

— Но не в этом ли сейчас состоит ваш долг перед семьей?

Я смотрел на его самодовольную физиономию, холодные пустые глаза, и мне хотелось его задушить. Но я подавил это желание. Воля моя была сломлена.

— Хорошо, я сделаю так, как вы говорите. Король получит свои документы. Я должен отдать распоряжения своему управляющему Диего Мартинесу, а для этого мне нужно его увидеть, — ответил я, заметив, что у меня дрожит голос.

Мои слова явно обрадовали офицера, который удалился в отличном расположении духа, приписав мое согласие своей ловкости и удачливости. Я же остался в невыразимом отчаянии, понимая, что, отдав письма в руки короля, лишусь своей последней защиты. Но иного выхода не существовало. Три дня до приезда Мартинеса я провел в непрерывных раздумьях.

Через три дня верный Диего предстал передо мной. Я рассказал ему о трех небольших кованых ларцах, в которых хранились письма и бумаги. Мартинес нашел их и отдал в руки королевского исповедника. На вопрос, знает ли он, что находится внутри, Диего ответил отрицательно.

Можно только представить, какую радость и какое облегчение испытал король, когда наконец получил вожделенные бумаги, когда убедился, что я лишен теперь своего грозного оружия. Результат последовал незамедлительно. Хуана и дети были освобождены, им разрешили жить в нашем доме в Мадриде, ни в чем не нуждаясь. Режим моего содержания заметно смягчился. Приближался 1586 год. Мое здоровье вследствие тюремного заточения и связанных с ним лишений заметно пошатнулось. Жене удалось получить разрешение перевезти меня в Мадрид и поселить в нашем доме. Меня, конечно же, строжайше охраняли, но старые друзья могли навещать нас. Я наслаждался покоем рядом с Хуаной и детьми, и лишь память об Анне жгла мое сердце. Так продолжалось четырнадцать месяцев. Мне уже стало казаться, что король, добившись своего, забыл обо мне и потерял всякий интерес к моей участи. О, как глубоко я ошибался!

Началось все с ареста Мартинеса по обвинению в убийстве Эсковедо. А затем и я был вновь брошен в застенок, на этот раз в крепость Пинто. Но пребывание в Пинто оказалось недолгим, вскоре меня под надежной охраной перевезли в Мадрид. И здесь я узнал, что Филипп все это время ни на минуту обо мне не забывал. Прошлым летом король отправился в Арагон председательствовать в Испанских Кортесах. Баскес, сопровождавший его, воспользовался моментом и допросил Энрикеса, содержавшегося в арагонской тюрьме. Энрикес к тому времени сознался в убийстве Эсковедо, но об участии других молчал. Баскес, пообещав ему жизнь в обмен на подробный рассказ, превратил Энрикеса из обвиняемого в обвинителя. Энрикес выдал всех, кроме меня, поскольку о моей причастности к этому делу ему было неизвестно. Инсаусти и Боска к этому моменту не было в живых. Де Меза и Рубио скрывались в арагонской глуши. Диего же Мартинес был схвачен.

Диего остался верен мне до конца. Угрозы не произвели на него никакого впечатления. Сохраняя полное самообладание, он отрицал свою вину и обвинил Энрикеса во лжи. Он неизменно твердил, что всегда был в прекрасных отношениях с Эсковедо и у него не было причин желать ему зла. Ему устроили очную ставку с Энрикесом, но и она не смогла поколебать твердости Диего. На очной ставке он презрительно обвинил Энрикеса в продажности и предательстве. Диего, в ответ на попытки уличить его показаниями изменника, сказал, что Энрикес был подкуплен врагами и его утверждения — злонамеренная ложь.

Стойкость и хладнокровие Мартинеса поставили тюремщиков в сложное положение. Они, в сущности оказались в тупике.

Энрикес не заслуживал доверия, а иных доказательств вины Мартинеса не было. Требовался еще хотя бы один свидетель, и Баскес бросил своих ищеек на поиски Рубио и де Мезы. Особенно он рассчитывал на молодого и неопытного Рубио. Но я еще раньше предупредил об этом Мезу и поручил ему ни на шаг не отпускать от себя Рубио.

Несколько месяцев сохранялось столь неопределенное положение. Наступил август 1589 года, время бежало куда быстрее, чем развивались события. Я написал прошение королю, в котором взывал к его милосердию и снисхождению. В ответ мое содержание сделали лишь более суровым. Несколько раз меня посещал Баскес. Но все его попытки заманить меня в ловушку и заставить выдать себя были бесплодны. Тем не менее в конце 1589 года Баскес во всеуслышание заявил, что моя вина полностью доказана. Вслед за этим заявлением Педро де Эсковеда предъявил мне и Диего Мартинесу обвинение. До начала суда меня заковали в кандалы. Для опровержения показаний Энрикеса, единственного свидетеля обвинения, я предъявил показания шести свидетелей с безупречной репутацией. Все они подтверждали, что в момент смерти Эсковедо я находился в Алькале и физически не мог принять участия в преступлении. Все свидетели, среди которых были королевский секретарь Арагона и один влиятельный священник, в один голос утверждали, что я всегда являлся ревностным христианином, неуклонно соблюдающим все заповеди Господни. Моим свидетелям противостоял человек, запятнавший себя предательством. Суд был пристрастен, но тем не менее он не смог законным образом вынести мне обвинительный приговор, основываясь на показаниях одного лишь Энрикеса. Существовало, конечно, огромное количество письменных свидетельств моего участия в этом деле, но пустить их в ход, не бросив тень на короля, было невозможно. Суд после нескольких заседаний объявил, что откладывает свое решение до того момента, когда будут найдены доказательства, подтверждающие мою вину. Во мне опять проснулась надежда. После двусмысленного заявления судей в Мадриде поднялся ропот. То тут, то там вспыхивали разговоры о том, что король злоупотребляет своей властью. Я решил воспользоваться ситуацией и потребовал выпустить меня на свободу или вынести приговор. Казалось, что судьба после долгих лет, наконец, улыбнулась мне. Но тут, в своей обычной манере действовать исподтишка, вмешался Филипп. Он прислал ко мне своего исповедника фра Диего.

— Приветствую вас, сын мой, — вкрадчиво пропел священник, как только дверь камеры захлопнулась за ним. Его улыбка была ласкова и дружелюбна, но колючий взгляд небольших карих глаз не сулил добра. — Вы неважно выглядите, дон Антонио. Побледнели, исхудали. Пора бы вам уже выйти из этой мрачной камеры. Одно лишь ваше слово — и все кончится, страдания останутся позади. Дон Антонио, я советую вам признаться в причастности к смерти Эсковедо. Вам не следует бояться этого признания, поверьте, ведь вы всегда можете оправдаться, что действовали в интересах Испании и ее короля.

Ловушка была слишком очевидна. Поддайся я на эти ласковые уговоры сладкоречивого священника и сделай такое признание, как от меня тут же потребуют доказательств этого утверждения. А документы отныне были в руках короля. Я не смог бы ничего доказать, мои слова остались бы только словами. Более того, меня бы тут же поспешили обвинить в очернительстве и клевете на короля. Замысел был тонок, но воплощение его оставляло желать лучшего. Я не попался в расставленные сети.

— У меня была подобная мысль, святой отец. Но я не могу изменить своему королю, как бы жесток он со мной ни был. В своих письмах король неоднократно писал, что никогда не оставит меня в беде, не даст моим врагам уничтожить меня, но никто не должен знать, что убийство Эсковедо совершено по его приказу. Король не сдержал своего слова, но я останусь преданным ему до конца! — На хитрость противника я решил ответить такой же хитростью.

— Но если король освободит вас от данного ему слова? — В святом отце пробудился гнев. Его выдавало лицо, но голос по-прежнему звучал вкрадчиво и подобострастно.

— Если его величество снизойдет до меня и пришлет мне записку, в которой его собственной рукой будет начертано: «Разрешаю Вам признаться, что убийство Эсковедо совершено по моему приказу», то я благодарно сочту себя освобожденным от обета молчания, — произнес я серьезно.

Священник, прищурившись, смотрел на меня блестящими глазами. Казалось, он понял скрытую насмешку, но не стал продолжать разговор и ушел, оставив меня наслаждаться этой маленькой победой.

В течение нескольких дней меня никто не тревожил, хотя тюремщики стали обращаться со мной более сурово. Мне запрещалось кого-либо видеть, надзиратели в моем присутствии молчали, рацион мой ограничили хлебом и водой. Но все это мало меня трогало. Я ждал.

Шли последние дни 1589 года. Новый год я встретил в одиночестве в холодной и промозглой камере. А утром первого января меня посетил Баскес. Мой враг решил принести записку короля лично. Послание было адресовано вовсе не мне, а самому Баскесу; в нем говорилось:

«Прошу Вас передать Антонио Пересу, что я освобождаю его от данного мне слова молчать о моем приказе предать смерти негодяя Эсковедо. Он может открыто заявить об этом перед лицом судей. Смерть Эсковедо целиком и полностью лежит на моей совести, поскольку я пошел на поводу у Переса и поддался его уговорам убить этого человека.

Филипп II Испанский.

Р. S. В случае необходимости можете показать это письмо Антонио Пересу».

О, дьявольское коварство Филиппа! Так повернуть дело, так исказить факты! Оказывается, это я настаивал на убийстве Эсковедо! Я убеждал короля в необходимости этой смерти, а Филипп пытался защитить мерзавца! Оказывается, это он уступил моим настойчивым уговорам, и я должен в этом признаться! Я взглянул в глаза своему ненавистному врагу. Он, улыбаясь, ждал, что я скажу.

— Это новая ловушка, Баскес? Это ваших рук дело? Король не мог написать подобную записку!

— Вы не узнаете его руки? Взгляните повнимательнее.

— Я знаю его руку, как никто другой. Но я знаю и то, что король не клятвопреступник! Что же до остального… Мне нечего добавить к тому, что я уже не раз говорил. Я не имею никакого отношения к смерти Эсковедо. Я разве что могу выразить официальный протест против вас как пристрастного и заинтересованного судьи.

Баскес вышел из моей камеры в ярости. Еще шесть раз в течение месяца он досаждал мне своими визитами, пытаясь добиться признания. Но он лишь зря потратил время. В свой последний визит Баскес заявил:

— Вы вынуждаете нас пойти на крайние меры, Перес! Мы перейдем к пыткам. Может быть, они развяжут вам язык!

В ответ на эту угрозу я только расхохотался. Я ведь дворянин, и по испанским законам меня нельзя было подвергнуть пытке. Это один из самых старых законов, и они не посмеют его нарушить! И тем не менее они его нарушили. Не было ни одного закона Божьего или человеческого, который бы не нарушил король, чтобы хоть сколько-нибудь утолить свою жажду мести.

Меня раздели и, обнаженного, передали в руки палачей. Несколько дней и ночей я провел во мраке, в холодной камере, где из стен сочилась вода, а пол кишел крысами. В камере не было ничего, кроме соломенной подстилки. Раз в сутки мне приносили ломоть хлеба и кружку воды. Как-то раз я был разбужен ярким светом. Это явились мои мучители. Меня привели в мрачное и зловещее помещение. Палач приковал меня цепями к столбу, руки мне скрестили на груди и связали грубым ремнем. Между скрещенными руками пропустили железную палку. Я с ужасом наблюдал все эти приготовления. Наконец пытка началась. Палач, монотонным голосом повторяя одно и то же требование, начал медленно поворачивать стержень. Я крепился, сколько мог. Когда боль становилась нестерпимой, я пытался облегчить ее криком. Но на требование признаться в убийстве Эсковедо я упорно молчал. Когда хрустнула кость, я потерял сознание. Но меня привели в чувство потоком холодной воды. Пытка возобновилась. Я был сломлен. Проклиная палачей, короля, Бога в самых страшных выражениях, я признался в убийстве Эсковедо, признал, что сделано это было в интересах Испании и по приказу короля. Мои слова были записаны самым тщательным образом, и от меня немедленно потребовали доказательств сказанному. Я знал, что признанием я подписал себе смертный приговор.

На следующий день мое признание зачитали так ни в чем и не сознавшемуся Диего Мартинесу. Он понял, что отпираться дальше бессмысленно, и подтвердил показания Энрикеса.

Мое состояние в те дни было плачевно. К ранам и переломанным костям добавилась жесточайшая лихорадка. Тюремщики, испугавшись, что я не доживу до суда, пригласили врача. Тот нашел, что мое состояние в условиях тюрьмы не может улучшиться, и ко мне допустили жену и слуг. Шел конец февраля. Доброта Хуаны и искусство приглашенного ею эскулапа вернули мне силы. Руки вновь стали действовать, хотя одна так и осталась искалеченной. Но я не хотел, чтобы улучшение моего состояния стало заметным для тюремщиков. У меня все еще оставалась надежда.

Моим единственным спасением оставался побег. Как только станет ясно, что я уже оправился от ран, меня немедленно приговорят к смерти и, не мешкая, приведут приговор в исполнение. Лишь побег давал мне шанс на спасение. За пределами Кастилии я смог бы помериться силами с Филиппом, доказать ему, что Антонио Перес еще не сломлен. Через Хуану я передал де Мезе о своем намерении бежать. Жена и де Меза приготовили все необходимое. В ночь на 20 апреля де Меза ждал меня у тюремной стены с парой крепких и быстрых лошадей. Утром, как обычно, навестив меня, Хуана шепнула мне об этом.

Охрана к тому времени стала менее бдительной и строгой. Я в нетерпении ждал наступления темноты. Когда ночь окутала крепость своим покрывалом, я поднялся с постели и, стараясь не шуметь, накинул на себя длинный женский плащ, оставленный Хуаной, и уверенной походкой вышел из своей камеры. У дверей никого не было! Я быстро прошел по темному коридору и спустился во двор, никем не замеченный. Стражники у ворот приняли меня за одну из служанок и выпустили за пределы крепости. Я был на свободе! Я не мог и предположить, что вырваться из темницы будет столь просто. Хуан де Меза, нетерпеливо дожидавшийся в тени крепостной стены, увидел меня и бросился навстречу. Я быстро скинул женский плащ, вскочил на коня, и мы поскакали прочь от ненавистной крепости. Мне хотелось петь и кричать от чувства свободы, переполнявшего душу. Девяносто с лишним миль до границы Арагона мы проделали, не останавливаясь и не отдыхая, и только раз поменяли лошадей. И вот кастильская земля, а вместе с ней и лживое кастильское правосудие, остались позади.

Мы въехали в Сарагосу запыленные и усталые. Но времени для отдыха не было. Я немедленно направился в Верховный суд Арагона, чтобы предстать перед ним за убийство Эсковедо. Вся моя надежда была на справедливость арагонцев. Думаю, что, когда я въезжал в Сарагосу, Филиппу уже стало известно о моем побеге. Мне даже трудно себе представить, какое впечатление произвело это известие на короля! Ведь Филипп с его хитростью не мог не догадываться, что если я осмелился отдаться в руки арагонского правосудия, то, значит, в моих руках имеются обеляющие меня доказательства. И у короля имелись все основания для тревоги. Конечно же, посылая Диего Мартинеса за документами, я дал ему указание извлечь несколько писем Филиппа и спрятать их в надежном месте. Переписка короля была очень обширна и беспорядочна. Вынуть незаметно несколько писем, а затем запечатать ящики было совсем нетрудно. Я был уверен, что король ничего не заметит. Так оно и случилось. Бумаги спрятала моя жена в тайнике, о котором никто, кроме нас двоих, не знал. Письма неопровержимо свидетельствовали, что убийство Эсковедо было совершено по прямому указанию короля. Я не мог объявить об их существовании в Кастилии, но в Арагоне мои руки были развязаны.

Арагон имеет очень древние традиции, ревностно охраняемые и соблюдаемые. Эта испанская провинция всегда была болеесамостоятельной, чем остальные. Король Кастилии мог стать правителем Арагона лишь после того, как принесет клятву перед Верховным советом Арагона. Клятва содержала обязательство свято чтить обычаи и привилегии этой страны. Нарушение королем этой клятвы разожгло бы пламя восстания по всему Арагону, и затушить пожар было бы куда как непросто. Ни один испанский король до сих пор не осмелился пойти на это. Верховный суд Арагона являлся высшим по отношению к любому королевскому трибуналу. Каждый испанец мог обратиться в этот суд, известный всей Европе своей беспристрастностью и справедливостью. Все мои надежды были связаны именно с арагонским судом.

В ожидании суда меня поместили в городскую тюрьму, где я находился под надежной охраной. Опасались не моего побега, а того, что люди Филиппа попытаются убить или похитить меня. И действительно, как-то раз в тюрьму ворвались вооруженные до зубов кастильцы и, перебив охрану, выволокли меня оттуда. И лишь гнев возбужденной до предела толпы спас мне жизнь. Судебный процесс бурно обсуждали по всей Испании, да и в Европе внимательно следили за его ходом. А он проходил очень неторопливо, с длинными паузами. В одну из таких пауз я отослал Филиппу письмо, в котором предлагал ему отступиться и предоставить свободу мне и моей семье. Я предупреждал короля, что в моих руках по-прежнему находится грозное оружие — несколько его писем. В ответ он бросил за решетку мою семью, а все кастильские суды заочно приговорили меня к смертной казни.

Суд в Арагоне тем временем шел своим чередом. Я подготовил записку, в которой подробно изложил все факты дела и в качестве свидетельства своей невиновности ссылался на письма короля. Записка была зачитана на одном из заседаний суда. И тут-то Филипп наконец испугался. Он осознал, что меня, без сомнения, ждет оправдательный приговор. Король попытался спасти лицо, приказав прекратить начатое дело. Он утверждал, что на суде будут обнародованы бумаги, содержащие государственную тайну. А этого допустить никак нельзя. В результате меня незамедлительно оправдали, и я был отпущен на свободу. Но король на этом не успокоился, и против меня тут же выдвинули новое обвинение — в смерти двух моих слуг. Но обвинение было совершенно нелепо: те слуги умерли естественной смертью, и доказать это не составляло труда. Затем вспомнили дело о мздоимстве, по которому я уже был осужден и наказан. В народе начали раздаваться насмешки в адрес Филиппа и его маниакального стремления погубить меня.

У короля оставалось лишь одно средство, самое страшное — Палата Святой инквизиции. Суд, перед которым отступают и склоняются все мирские суды. Филипп натравил на меня инквизиторов. Меня обвинили в самом страшном из человеческих грехов — в неверии в Бога. Мне припомнили неосторожные слова, вырвавшиеся у меня под пытками. Когда физическое страдание становилось непереносимым, я осыпал проклятиями моих мучителей и короля. А однажды я вскричал: «Бог спит, ежели он допускает такую несправедливость!» На основании этих и подобных им слов Святой суд составил обвинительное заключение и потребовал от Верховного суда Арагона немедленно передать меня в руки инквизиции.

Судьи Арагона отказались выполнить это требование. Инквизиторы оштрафовали их на тысячу дукатов и призвали к послушанию, пригрозив отлучением от церкви и этим сломив наконец сопротивление. Верховный суд не осмелился так открыто противостоять Святой инквизиции. Меня передали святым отцам. Весть об этом мгновенно облетела всю Сарагосу. Инквизиторов здесь не любили. В городе вспыхнул мятеж; народ вышел на улицы, чтобы защитить свои древние права и привилегии. Кроме того, жители Арагона симпатизировали мне, считая, что я стал жертвой мстительной Натуры короля. Едва только я оказался в тюрьме Святой инквизиции, как на улицах послышался клич, призывавший всех жителей Сарагосы подняться с оружием в руках против короля-клятвопреступника. Повстанцы штурмовали здание Верховного суда, требуя немедленного восстановления справедливости и моего освобождения. Не добившись ничего, народ бросился ко дворцу инквизиции с тем же требованием. Святые отцы ответили презрительным молчанием. Но когда их обитель была обложена хворостом и мятежники запалили факелы, инквизиторы отступили. Вид крови, пролитой в тот день на улицах города, испугал святых отцов. Был убит специальный посланник короля, ранен губернатор города. Святые отцы, не на шутку испугавшись за собственные шкуры, передали меня обратно Верховному суду Арагона. Казалось, я был спасен. Но так только казалось.

Филипп позволил толпе излить свою буйную ярость, выплеснуть гнев. В первые дни мятежа он не предпринял никаких действий. Но когда мятежники поутихли и вся Сарагоса ликовала, празднуя победу, в город вошли регулярные части испанской армии. Толпа взроптала, но вид ощетинившихся мушкетов заставил ее замолчать. Я был обречен. Святые отцы, решив больше не рисковать, стали действовать очень быстро. В считанные дни меня осудили и приговорили к смертной казни через аутодафе за ересь, за убийство Эсковедо, за клевету на короля, измену Испании и многое другое. Словом, мне припомнили все мои истинные и вымышленные преступления. Меня могло спасти только чудо.

И чудо свершилось! Я до сих пор с трудом верю в происшедшее. Палач уже заковал меня в кандалы, меня уже возвели на эшафот и привязали к столбу, уже помощники палача торопились с вязанками хвороста, как раздалась ружейная пальба, и дюжина всадников в масках ворвалась на площадь. Лишь один человек не прятал свое лицо — это был Хуан де Меза, мой самый верный друг! Он собрал из арагонских дворян небольшой вооруженный отряд и, тщательно приготовившись, напал на мощную вооруженную охрану, которая меня сопровождала. Атака была столь неожиданна и стремительна, что охрана не сумела оказать напавшим серьезного сопротивления. Святые отцы, черной стаей расположившиеся вокруг эшафота, разлетелись при первых же выстрелах. Бой был коротким и кровавым. Прежде, чем я осознал, что произошло, с меня уже сбили оковы, и я оказался в объятиях друзей. Еще через мгновение мы уже неслись прочь от места казни к воротам святого Энграция. Погоня, посланная нам вслед, не принесла результата. Я был на свободе, и на этот раз навсегда!

Такова моя история. Следует добавить, что после моего невероятного побега в Сарагосе были произведены повальные аресты. За ними последовали аутодафе — чудовищное изобретение Святой инквизиции. Меня заочно приговорили к сожжению во всех испанских провинциях. Чучело, изображавшее меня, было сожжено на центральных площадях всех крупных городов Испании. Вся страна озарилась пламенем многочисленных костров; многие ни в чем не повинные люди стали в те дни жертвами инквизиции. Я не хочу вспоминать об этом, ибо слова богохульства рвутся с моих губ.

Я скрывался вместе с верным Хуаном, скитался, прятался от людей. И вот я в Наварре. Генрих IV, политический противник испанского короля, взял меня под свою опеку. Здесь я уже давно, но жажда мести Филиппа со временем не утихла. Дважды он подсылал ко мне убийц, дважды убийство было сорвано — наемников разоблачали прежде, чем им удавалось совершить свое черное дело. Оба случая были преданы широкой огласке. Филипп растерял последние остатки уважения. Но даже если королю удастся меня убить, моя смерть не принесет ему удовлетворения. Я написал воспоминания, которые разошлись по всей Европе. Сам я не боюсь смерти, но меня тревожит участь моей семьи, находящейся во власти испанского короля. Я прекращу свою борьбу против Филиппа только тогда, когда увижу жену и детей подле себя. Генрих IV намеревается принять католичество — ну, что ж, Англия и королева Елизавета примут меня с распростертыми объятиями. Я жив и я не сдался.

Антонио Перес задумался. В сгустившихся сумерках повисло молчание. За окном зажглись огни; легкий ветерок принес вечернюю свежесть. Рассказ был долгим, но лишь дважды Антонио прервал его. В первый раз он замолчал, когда говорил о своей любви к Анне Эболи. Его остановили сдавленные рыдания маркизы. Во второй раз его рассказ прервали гортанные птичьи крики, внезапно раздавшиеся за окном.

— Крик орла. Я не слышал его с тех пор, как покинул холмы Арагона.

Закончив рассказ, Антонио внимательно посмотрел на маркизу. Ее лицо было мокро от слез.

— Вы плачете? Что вызвало эти слезы — мой рассказ или ваше собственное двуличие?

Сильно побледнев, маркиза стремительно встала, в глазах ее читался неподдельный испуг.

— Я не понимаю вас, дон Антонио!

— Я хочу сказать, что вы лживы и коварны. Вы использовали свою красоту, свое очарование, чтобы заманить меня в ловушку. Вы продали свою совесть и свою честь, вы так же гнусны, как и те наемники, что пытались убить меня!

При этих словах он встал и теперь, преисполненный гнева и жалости одновременно, грозно возвышался над испуганной женщиной.

— С самого начала я знал, что это ловушка. Такое внимание к старику со стороны молодой и обворожительной красавицы весьма подозрительно. Вы хорошо играли свою роль. Но я многое повидал, и знал, что иду к волку в пасть. Однако вы мне действительно понравились, и я решил рассказать вам свою историю в надежде, что сердце ваше не окончательно очерствело и ожесточилось. Сколько вам заплатили за мою голову? — Он произнес эти слова сурово и печально. Маркиза плакала, и рыдания ее были искренни.

— Да, я согласилась заманить вас в свой замок. Но я не ведала, не знала, кто вы. Я исправлю то, что наделала. Все ворота оцеплены. Но есть потайной выход, о котором знают только обитатели замка. Я покажу вам его. Он выведет вас к реке. Пойдемте, я провожу вас.

— Благодарю вас, мадам. Но я могу выйти беспрепятственно через центральные ворота замка. Мне некого опасаться. Помните, во время моего рассказа трижды прозвучал крик орла. Это был сигнал. Верный Хуан дал мне знать, что засада обнаружена и уничтожена. Я ведь подозревал неладное с самого начала. И принял необходимые меры. Я не воюю с женщинами, и у меня нет к вам никаких претензий. Но я все же хочу спросить, что заставило вас пойти на это?

— Я считала, я верила, что вы воплощение зла. И кроме того, моя семья очень бедна, вы и сами видите, в каком упадке находится наш родовой замок. Я уступила. Мне пообещали десять тысяч дукатов. — Она упала на колени и схватила его руку. — Простите меня, дон Антонио, если можете.

Он осторожно поднял ее, мягко улыбнулся:

— Я сам немало грешил. Я знаю, что такое искушение, и не держу на вас зла. — Он поцеловал ей руку, потом повернулся и в задумчивости вышел.

Маркиза потерянно смотрела ему вслед, не смея окликнуть.

Антонио Перес спустился в сад, где Хуан со своими людьми охранял схваченных головорезов. Их было трое. Перес взглянул на них и сказал:

— Один из вас вернется в Кастилию и сообщит Филиппу Испанскому, что Антонио Перес покинул Францию и отправился в Англию, ко двору королевы Елизаветы, чтобы помочь ей своим знанием испанских дел в борьбе против испанского короля. Я освобожу одного из вас. Двое других будут повешены. Жребий решит, кто из вас останется жив.

Ночь милосердия

Преступление леди Алисы Лайл

Одна давняя, но памятная англичанам специальная выездная сессия суда присяжных, по справедливости названная «Кровавой», среди множества других рассмотрела и дело по обвинению леди Алисы Лайл. Приговор и его исполнение потрясти общество и потому эта история дошла до нас во всех подробностях. Даже в те жестокие времена, когда публичные казни были обычным развлечением обывателей, смертный приговор пожилой даме, вынесенный лишь за то, что она воспользовалась единственной в ту пору привилегией женщины — проявлять милосердие к гонимым, поверг людей в ужас. В истории Англии это был первый подобный случай, и весьма зыбкий фундамент обвинения немало способствовал распространению дурной славы кровожадного верховного судьи Джефрейса, баронета Уэмского, для которого это дело стало первым из рассмотренных им в западных графствах.

Историку, желающему разобраться в побуждениях и психологии участников тех или иных событий, судебный процесс над Алисой Лайл особенно интересен тем, что в действительности она пострадала вовсе не вследствие предъявленного ей формального обвинения. Обвинение было скорее предлогом, нежели причиной, но этого предлога оказалось достаточно, чтобы бесстрастная Немезида покарала невинную жертву.

…Глава протестантов герцог Монмутский проиграл битву при Ссджмуре. Западные графства, где народ откликнулся на призывы герцога и поддержал восстание, объял страх: всем были известны фанатичная жестокость и мстительный нрав короля. Командовавший королевской армией при Седжмуре Фэвершэм оставил комендантом Бриджуотера командира Танжерского гарнизона полковника Перси Керка. Солдаты и офицеры были достойны своего полковника. Знамя Первого Танжерского полка, некогда созданного для войны против язычников, украшала эмблема с пасхальным агнцем, и за солдатами полка закрепилось язвительное прозвище «ягнята Керка».

Из Бриджуотера полковник Керк предпринял карательную экспедицию в Тонтон, где остановился в гостинице «Белый олень». Перед воротами гостиницы стоял врытый в землю прочный столб с перекладиной-вывеской, и полковник, решив, что будет чрезвычайно забавно, если сей символ гостеприимства послужит виселицей, превратил ворота временного приюта во врата вечного забвения. Керк приказал доставить пленных, которых его солдаты гнали в кандалах от самого Бриджуотера, и, не тратя времени на судебную комедию, распорядился вздернуть их перед гостиницей. Предание гласит, что, когда пленников затолкали на импровизированный эшафот, Керк и его офицеры, расположившиеся в комнатах у окон, подняли бокалы за их счастливое избавления от юдоли земной, а когда жертвы задергались в конвульсиях, Керк приказал бить в барабаны, дабы джентльменам сподручнее было плясать в общем ритме.

Полковник, как видим, обладал своеобразным, если не сказать изощренным, чувством юмора, которое, вероятно, пробудилось в нем на Североафриканском побережье.

В конце концов полковника Керка отозвали и даже пожурили, однако отнюдь не за варварские забавы, хотя дикость их даже тогдашней, не избалованной сантиментами публике могла показаться из ряда вон выходящей, а за мягкость, которую начал проявлять сей джентльмен, обнаружив, что многие из потенциальных жертв готовы щедро оплачивать его милосердие.

Тем временем в атмосфере террора люди, имевшие основания бояться королевского мщения, спешили спрятаться кто куда мог. Двоим из этих несчастных удалось бежать в Хэмпшир, где, как они надеялись, можно было рассчитывать на относительную безопасность, потому что война обошла это графство стороной. Первый, священник Джордж Хикс, сражался в армии Монмута; второй, адвокат Ричард Нслторп, был объявлен вне закона за участие в Райхаусском заговоре. Обоим срочно требовалось убежище, и Хикс вспомнил об одной доброй леди из Мойлскорта, последовательнице учения нонконформистов.

Ее покойный муж, Джон Лайл, занимал должность лорда-хранителя печати при Кромвеле и некогда участвовал в суде над королем Карлом I. Во время Реставрации Джон Лайл бежал в Швейцарию, но длинная рука Стюартов достала его и на материке. За голову беглеца была обещана награда, и в Лозанне сэр Джон пал жертвой алчного убийцы. Многим было известно, что жена лорда-хранителя в свое время помогла немалому количеству роялистов скрыться от индепендентов, ее преданные друзья-тори ходатайствовали за нее, поэтому Алису Лайл оставили владелицей поместья погибшего мужа.

С тех пор минуло двадцать лет. Леди Алиса Лайл — собственно говоря, ее называли так лишь по старой памяти да из вежливости, поскольку титулы, пожалованные Кромвелем, не сохранились после Реставрации — продолжала жить у себя дома и собиралась окончить свои дни в мире. И эта история не была бы написана, если бы не затаенная ненависть врагов к имени, которое носила состарившаяся и ни в чем не повинная дама, и если бы убийство ее мужа не произошло так далеко, в Швейцарии, ибо оно не насытило алчущих насладиться созерцанием трупа врага. На закате жизни Алисе Лайл выпал жестокий жребий. И своим орудием Судьба избрала священника Хикса.

Хикс уговорил некоего Данна, пекаря из Уорминстера и сторонника нонконформистской церкви, передать леди Лайл его просьбу о предоставлении убежища. 25 июля Данн отправился с этим поручением в Эллингем. Ему предстояло пройти около двадцати миль. Миновав Фовант и Чок, он добрался до Солсбери-плэйн, но не знал дороги дальше и разыскал знакомого по имени Бартер, тоже нонконформиста, который взялся его проводить.

Субботним вечером они достигли усадьбы Мойлскорт, где их принял дворецкий леди Лайл. Данн, который был понахальнее, но туповат, так с порога и бухнул, что его послали спросить, не примет ли миледи преподобного Хикса.

Степенный пожилой дворецкий Карпентер сразу насторожился. Хотя он не мог связать скрывающегося пресвитерианского священника с недавним восстанием, у Карпентера наверняка возникло подозрение, что Хикс, по меньшей мере, из тех, против кого направлен указ, запрещающий проповеди на тайных молитвенных собраниях. Поэтому дворецкий, поднявшись к миледи, не только изложил ей суть просьбы, но и предостерег ее на этот счет.

Сухонькая старушка с поблекшими глазами только улыбнулась в ответ на его предупреждение. Ей не раз случалось укрывать беглецов в дни Республики, и все обходилось благополучно. И леди Алиса распорядилась ввести посетителя.

Карпентер, снедаемый дурными предчувствиями, провел Данна к хозяйке и оставил их вдвоем. Данн изложил свою просьбу, не упомянув, впрочем, о том, что Хикс воевал на стороне Монмута, и она поняла его так, что он скрывается от указа, направленного против всех нонконформистских проповедников. Потом Данн добавил, что у Хикса есть товарищ, и леди Лайл пожелала узнать его имя.

— Не знаю, миледи. Однако я думаю, он участвовал в сражении.

Леди Лайл задумалась. Но жалость скоро поборола сомнения в ее доброй душе.

— Хорошо, — сказала она, — я предоставлю им кров на одну неделю. Приведите их во вторник, когда стемнеет, да идите задней дорожкой через сад, чтобы вас не заметили.

С этими словами хозяйка встала и взяла свою эбеновую трость, чтобы самой проводить гостя и распорядиться о его ужине. На кухне она заметила Бартера, который при ее появлении встал и почтительно поклонился. Задержавшись на пороге, леди Лайл обратилась к Данну с тихим вопросом и улыбнулась, выслушав столь же тихий ответ.

На обратном пути Бартер поинтересовался у своего спутника, что означала эта сцена.

— Миледи спросила меня, знаешь ли ты что-нибудь о деле, — невозмутимо отвечал Данн. — Я сказал «Нет».

— О деле? — пробормотал Бартер. — О каком деле?

— Ну, разумеется, о том, ради которого мы приходили, — горделиво усмехнувшись, ответил Данн, и этот ответ посеял в душе Бартера смутную тревогу. Ее только усилили прощальные слова Данна, подкрепленные монетой в полкроны:

— Это задаток. Остальное получишь, если встретишь меня здесь во вторник и снова покажешь дорогу к Мойлскорту. Со мной будут два очень богатых джентльмена — по десять тысяч фунтов годового дохода у каждого. Скажу тебе прямо, я надеюсь сорвать с них немалый куш — такой, что мне больше никогда не придется работать. И ты, если встретишь нас здесь, тоже можешь рассчитывать на щедрую награду.

В глубоком раздумье Бартер побрел домой, и чем больше он размышлял над хвастливыми речами Данна, тем больше недоумевал. Казалось очень странным, с какой стати честным людям платить непомерную цену за столь ничтожную услугу. Он терялся в догадках, пока в его неповоротливом мозгу не мелькнула мысль о мятежниках. С этого момента сомнениям уже не было места, и испуганный Бартер решил немедленно сообщить обо всем ближайшему шерифу.

По иронии судьбы его признание выслушал не кто иной, как полковник Пенраддок. Этот сухопарый, желчный и решительный человек проявил к рассказу о гостях леди Лайл самый пристальный интерес, и немудрено — ведь тридцать лет тому назад Джон Лайл, лорд-председатель Верховного суда, приговорил к смерти его отца, участника Уилтширского восстания.

— Ты — честный парень, — заметил полковник, когда Бартер умолк. — А как звать этих негодяев?

— Тот человек не называл никаких имен, сэр.

— Ну, ладно, скоро мы сами это выясним. Ты сказал, вы отправитесь?..

— В Мойлскорт, сэр. Их собирается приютить леди Лайл.

Мрачная улыбка скользнула по обрамленному тяжелым париком лицу полковника.

— Хорошо. Можешь идти, — произнес он после минутного размышления. — И будь уверен, мерзавцев схватят прямо там, на месте встречи.

Однако, к удивлению Бартера, во вторник на Солсбери-плэйн не оказалось никаких солдат. Он без всяких помех отвел в Мойлскорт Данна и его спутников — низенького, дородного мистера Хикса и тощего, долговязого Нелторпа. А сказочное вознаграждение, обещанное ему Данном, ограничилось на деле пятью шиллингами. Озадаченный бездействием полковника, Бартер поспешил к нему. Его страхи возобновились, и он хотел поскорее сообщить о местонахождении преступников, чтобы снять с себя всякое подозрение в сообщничестве.

Пенраддок выглядел очень довольным.

— Что ж, отлично. Ступай домой и ни о чем не тревожься. Ты исполнил свой долг, а остальное — уже наше дело. — И он повелительным жестом отпустил незадачливого осведомителя.

Простодушный Бартер не подозревал, что арест пары изменников-пресвитерианцев был в глазах полковника сущим пустяком. Месть дому своих кровных врагов Лайлов — вот что занимало мысли неукротимого сына старого Пенраддока.

А в это время беглецы вместе с Данном ужинали под гостеприимным кровом Мойлскорта. Прежде чем отойти ко сну, леди Алиса, как заботливая хозяйка, зашла узнать, есть ли у ее гостей все необходимое. Они разговорились. Как и следовало ожидать, беседа вращалась вокруг событий, занимавших умы всей Англии, — заговора Монмута и Седжмурского сражения.

Леди Лайл не задавала им никаких вопросов, но, оставшись одна, почувствовала смутное беспокойство. Что, если люди, воспользовавшиеся ее гостеприимством, что-то скрывают? Это показалось ей вполне вероятным, и она решила при первой возможности разрешить свои сомнения.

Наутро, проведя тревожную ночь, она послала за преподобным Хиксом. Священник не любил и не умел хитрить, и уже через несколько минут леди Лайл без особого труда выяснила, что его товарищ Ричард Нелторп объявлен вне закона за участие в Райхаусском заговоре. Эта новость не доставила ей никакой радости. Леди Лайл была не только испугана, но и возмущена обманом, поставившим ее в столь ложное положение. Привыкшая к честности, она не стала скрывать своего неудовольствия.

— Вы должны понять меня, сэр, — заключила миледи. — Вам нельзя здесь оставаться. Пока я думала, что вы подвергаетесь преследованиям лишь за религиозные убеждения, я с готовностью шла на некоторый риск. Но присутствие вашего друга меняет дело. Я не хочу подвергать опасности ни себя, ни моих дочерей. Кроме того, я всегда питала отвращение к заговорам и смутам. Я сохраняю лояльность к нынешнему правительству, и потому прошу вас обоих уйти, как только вы позавтракаете.

Грузный Хикс, понурив голову, молча стоял перед старой дамой. Он не пытался переубедить ее. Наступила тягостная пауза, которую внезапно прервал громкий стук в ворота. Через минуту в комнату вбежал побледневший Карпентер.

— Солдаты, миледи! Нас предали. Они знают про мистера Хикса! Что нам делать? Что делать?!

Леди Лайл сохранила невозмутимость и ни голосом, ни лицом не выказала ни малейшего волнения. Но душу старой хозяйки Мойлскорта наполнила жалость — и к перепуганному слуге, и к своим неудобным гостям. Леди Алиса вздохнула.

— Что ж, в таком случае следует спрятать этих несчастных джентльменов, — произнесла она, и Хикс, выйдя из замешательства, осыпал поцелуями руки миледи. Он клялся, что скорее даст себя повесить, чем навлечет беду на ее дом.

Но переспорить леди Лайл было не так-то просто. Повинуясь приказу госпожи, дворецкий потащил Хикса вниз по лестнице, прихватив по дороге дрожащего Данна. Затолкав обоих в сарай, где хранился солод, он наспех прикрыл их пустыми мешками и вернулся в дом. Нелторп уже куда-то исчез, не дожидаясь посторонней помощи.

Удары в ворота становились все громче, и грубые голоса из-за стены требовали именем короля немедленно впустить их. Выглянув в окно, сестры Лайл увидели взвод солдат в красных мундирах, во главе с сержантом. Чуть поодаль стоял полковник Пенраддок, который решил лично руководить облавой, чтобы насладиться зрелищем горя и унижения вдовы своего врага.

— Откройте ворота! — крикнул полковник, заметив испуганные лица девушек. — В этом доме мятежники, и я пришел их арестовать.

В эту минуту Карпентер откинул засов, и двор заполнили красные мундиры. Пенраддок подошел к старику-дворецкому и положил тяжелую руку ему на плечо.

— Мне известно, что прошлой ночью в дом твоей хозяйки явились чужие, — произнес он внушительно, но без гнева.

— В твоих интересах быть со мной откровенным, приятель. Итак?

Дворецкий задрожал.

— Сэр… сэр… — бормотал он, заикаясь.

— Пойдем, дружище, — пригласил полковник. — Раз уж я знаю, что они здесь, давай скорей покончим с этим делом. Покажи, где они спрятаны, если хочешь спасти свою шею от петли.

Этого оказалось достаточно. Малодушие дворецкого отняло у беглецов последние шансы — под жестким взглядом полковника Карпентер мигом выложил все, что ему было известно.

— Умоляю вас, сэр, не выдавайте меня миледи, — хныкал он, плетясь к сараю, где скрывались Данн и Хикс. Стыд в его душе боролся со страхом. — Смилуйтесь, сэр…

Полковник лишь отмахнулся от него, как от назойливой мухи, распахнул дверь и указал солдатам на кучу мешков, под которыми, едва дыша, затаились его жертвы. Но когда их вытащили, он резко обернулся к дрожащему Карпентеру.

— Здесь только двое! — крикнул полковник. — Где третий? Я знаю, что ночью сюда явились три негодяя. Не вздумай вилять, старый мошенник. Куда ты девал третьего?

— Клянусь Богом, сэр, я понятия не имею, где он, — весь сжавшись, плаксиво пролепетал дворецкий.

Пенраддок повернулся к своим людям:

— Начинайте обыск!

Начался погром. Солдаты, грохоча сапогами, обходили комнату за комнатой. В поисках тайников они колотили прикладами по деревянным стенам, не колеблясь вонзали штыки в те места, которые казались им подозрительными. Содержимое шкафов и сундуков вываливалось на пол, а большое зеркало со звоном разлетелось на тысячу осколков. Сержант приказал выломать несколько половиц — ему показалось, что под ними пустота. Впрочем, усердие бравых вояк было не вполне бескорыстным: вещи, мало-мальски представлявшие ценность, моментально исчезали в их бездонных карманах.

Леди Лайл не вмешивалась в происходящее, и только когда бесчинства солдат достигли высшей точки, она стала в дверях, опираясь на свою неизменную трость, и устремила взгляд на торжествующего полковника. Но даже сейчас в ее выцветших глазах было не возмущение, а лишь сдержанный упрек. Скрывая волнение за легкой насмешливостью, леди обратилась к мстителю в красном мундире:

— Вы не изволили меня предупредить, сэр, что мой дом отдан вам на разграбление.

Сняв свою украшенную плюмажем треуголку, полковник церемонно поклонился хозяйке Мойлскорта.

— Я действую именем короля, — ответил он.

— Король, — возразила она, — мог приказать вам обыскать мой дом, но не громить и не грабить его. Ваши люди ведут себя, как разбойники.

Пенраддок пожал плечами.

— Они ведут себя, как солдаты. И вы не вправе ожидать от них хороших манер после того, как сами преступили закон, пряча у себя мятежников, врагов короля.

— Это неправда, — упрямо произнесла леди Алиса. — Я не знаю ни о каких врагах короля.

Полковник, глядя на нее с высоты своего роста, усмехнулся. Она была такой маленькой, тщедушной и старой, что, казалось бы, одна ее внешность должна была исключить всякую мысль о мести. Но полковник Пенраддок думал иначе.

— Двое из них — пресвитерианец Хикс и мошенник Данн — уже схвачены нами. Не пытайтесь провести меня, леди Лайл. Пожалейте себя. Мне известно, что в доме прячется еще один человек. Выдайте его, и вы будете избавлены от дальнейших хлопот.

Она посмотрела ему в глаза и неожиданно улыбнулась в ответ.

— Я не понимаю вас, полковник, и боюсь, что ничем не смогу вам помочь.

Пенраддок побагровел.

— В таком случае, миледи, обыск будет продолжен… — начал он, но в эту минуту раздался крик из соседней комнаты, возвестивший, что все кончено. Перемазанный сажей Нелторп извивался в руках дюжих солдат — его вытащили из каминной трубы, где он пытался найти спасение.

Через месяц, 27 августа, леди Алиса Лайл предстала перед судом в Винчестере по обвинению в государственной измене.

Секретарь огласил заключение королевского прокурора. В нем говорилось, что леди Лайл, действуя тайно и злонамеренно, нарушила свой верноподданнический долг, оказав поддержку и предоставив укрытие Джону Хиксу — заведомому изменнику, поднявшему оружие против короля.

Такое начало не предвещало ничего хорошего, но маленькая седовласая дама в скромном сером платье безмятежно рассматривала лорда-председателя Джефрейса и четырех судей по обе стороны от него. Она не сомневалась, что будет оправдана. Обвинительный приговор за акт христианского милосердия казался ей делом совершенно немыслимым. К тому же наружность лорда Джефрейса внушала наивной старушке дополнительную надежду. Его бледное лицо, оттененное пурпурной мантией, подбитой горностаем, выглядело красивым и одухотворенным, а в больших глазах читались сострадание и ум — так, во всяком случае, казалось миледи. Она не догадывалась, что томный вид председателя суда объяснялся двумя прозаическими причинами — вчерашней попойкой и неизлечимой болезнью. Джефрейс был обречен, знал об этом и мстил всему миру, неуклонно приговаривая к смерти всех, кого только мог.

Заседание продолжалось. Королевский прокурор обратился с речью к присяжным. Леди Лайл, к своему изумлению, услышала, что она всегда оставалась тайной противницей законной власти и сочувствовала заговору Монмута. Нелепость этого утверждения возмутила ее. Процесс проходил без участия адвоката, и старой даме предстояло собственными силами защищать свою жизнь, состязаясь с целой бандой прожженных крючкотворов. Впрочем, сама она считала, что дело идет не о жизни, а лишь о ее добром имени.

— Милорд, — не выдержала леди Алиса при упоминании о Монмуте, — я всей душой осуждаю этот мятеж, как и любая женщина в Англии!

Джефрейс подался вперед, протестующе замахав рукой.

— Миссис Лайл, мы должны соблюдать общепринятую судебную процедуру. Вам будет предоставлено слово для оправдания, и тогда вы изложите присяжным все, что сочтете необходимым. Милостью Всевышнего правосудие в нашей стране нелицеприятно, и суд его величества не отступает от принципов справедливости. А что касается вашего заявления, то я, разумеется, от всего сердца молю Господа, чтобы вы оказались невиновной.

Мягкий тон и благочестивые выражения лорда-председателя произвели на леди Алису самое благоприятное впечатление.

Успокоенная, она опустилась на скамью, решив запастись терпением.

Суд приступил к допросу свидетелей. Первым был вызван Данн. Вытягивая каждое слово, его заставили рассказать о том, как он с ведома и согласия миледи проводил к ее дому двух беглецов. В зале воцарилась напряженная тишина.

— Была ли, по вашему мнению, обвиняемая Алиса Лайл знакома ранее с изменником Хиксом? — задал вопрос один из судей.

— Точно не знаю, ваша светлость, — проговорил Данн, пытаясь сообразить, какой ответ был бы ему выгоднее.

Повернувшись в кресле, лорд Джефрейс впился в свидетеля пронизывающим взглядом.

— Значит, вы утверждаете, будто по одному вашему слову леди Лайл приглашает к себе в дом совершенно незнакомых людей? Разве Мойлскорт — гостиница? Здесь собрались не одни глупцы, мистер Данн, и я советую вам быть осторожнее. Возможно, суду известно куда больше, чем вы полагаете. — И насмешка в голосе председателя сменилась неприкрытой угрозой.

Данн затрясся.

— Милорд, я говорю правду, клянусь вам!

Но взгляд и речь судьи уже обрели прежнее добродушие.

— Очень рад это слышать, мистер Данн. Я только прошу вас быть повнимательнее. Нет ничего лучше чистой, голой правды, и нет ничего отвратительнее разукрашенной лжи. Ну-с, а теперь вернемся к вашим показаниям. Продолжайте.

Однако пекарю совсем не хотелось продолжать. Охваченный страхом, он начал врать напропалую, не заботясь даже о видимости правдоподобия. А когда один из судей поинтересовался, чем объясняется проявленное свидетелем участие к делам незнакомых людей, тот ответил, что действовал из человеколюбия, но беглецы обманули его, притворившись, будто желают скрыться от жестокого кредитора, грозящего им тюрьмой.

Пурпурная мантия всколыхнулась.

— Уж не думаете ли вы, сэр, что суд введут в заблуждение ваши бесстыдные увертки? — осведомился Джефрейс, и в голосе его вновь зазвучал металл. — А ну-ка, скажите, чем вы зарабатываете на жизнь?

— Я… Я пекарь, милорд, — пробормотал несчастный.

— Вы, насколько я понял, так сердобольны, что, надо полагать, весь испеченный хлеб отдаете почти даром. И вы, конечно, работаете даже по воскресеньям, не правда ли?[730]

— Нет, что вы, милорд, никогда! — с жаром воскликнул Данн, на этот раз вовремя почуяв ловушку в вопросе судьи.

— Уж очень вы щепетильны в религиозных вопросах, сэр, — язвительно заметил Джефрейс. — Правда, вы находите возможным оказывать по воскресеньям услуги изменникам, но это для вас, по-видимому, не труд, а отдых!

Тут председатель хватил через край. Вконец запуганный, Данн окончательно потерял голову и уже не мог сообразить, чего добиваются от него грозные судьи. Он отчаянно изворачивался, отрицал очевидные факты и под конец замолк, беспомощно озираясь по сторонам. Новые вопросы исторгали из него лишь невнятное бормотание. И судьям, и присяжным успели надоесть бессвязные выдумки хлебопека.

— Джентльмены, думаю, с этим мошенником все ясно. Сами видите, с кем приходится иметь дело. Такой родную мать продаст за полкроны, не то что короля. Турок, и тот может с большим основанием рассчитывать на вечное блаженство, чем подобный христианин.

И Джефрейс, отпустив напоследок в его адрес несколько замечаний личного характера (столь энергичных и выразительных, что секретарь не решился занести их в протокол суда), приказал пока увести свидетеля и пригласить следующего.

Следующим перед присяжными предстал Бартер. Он подробно поведал суду о своем посещении Мойлскорта, не забыв упомянуть, что обвиняемая, увидев его на кухне, стала о чем-то шептаться с Данном. Когда он рассказал о разговоре на обратном пути, судьи оживились. Слова о «деле, ради которого они с Данном приходили», выглядели достаточно удобной зацепкой: появилась надежда доказать осведомленность леди Лайл об истинных мотивах, заставивших ее гостей скрываться от посторонних глаз.

Пекаря вызвали вновь, и прокурор приложил все усилия, пытаясь вырвать у него признание или хотя бы видимость такового. Но и угрозы, и увещевания пропали даром — свидетель не желал оговаривать ни себя, ни обвиняемую. Более того, он по-прежнему не понимал, чего от него хотят, и Джефрейсу оставалось лишь обличать его беззастенчивое вранье, столь присущее изменникам и их пособникам, и призывать кару небесную на голову этого тупоумного негодяя.

— Жалкий лжец! Ты губишь свою драгоценную душу. Разве не об этом сказано в Писании? Все горы выдумок, нагроможденные тобой, не укроют тебя от возмездия за лжесвидетельство.

— Я не знаю, про какие выдумки вы говорите, — лепетал Данн.

В бессильной ярости судья перешел на такую площадную брань, какую услышишь не во всяком притоне. Потом он снова резко сменил гнев на милость и вкрадчиво попытался убедить Данна, что если тот ответит, на какое дело он намекал в разговоре с Бартером, то это будет лишь в интересах миледи.

— Она спросила, известно ли мне, что Хикс — протестант.

— Не может быть, чтобы это было все. О чем она еще говорила?

— Это все, милорд, — запротестовал Данн. — Я больше ничего не знаю!

— О Боже! Видели вы когда-нибудь подобного бесстыжего наглеца? — прорычал Джефрейс. — Долго еще нам слушать твой вздор и терпеть издевательства?

Поняв, что толку от него не добиться, Данну, наконец, разрешили сесть, и к свидетельскому месту вышел полковник Пенраддок. Сегодня он чувствовал себя подлинным героем дня. Внятным голосом, положив руку на Библию, он поклялся говорить правду и только правду и приступил к показаниям. Не скупясь на подробности, полковник сообщил суду историю героического штурма Мойлскорта, ареста мятежников и их преступной покровительницы. Сердце Пенраддока пело — месть свершилась; он привел к подножию плахи человека из дома своих кровных врагов, и не беда, что жертва оказалась всего лишь беззащитной старухой.

Когда полковник, добавив вскользь, что ему известно, как в свое время леди Лайл едва ли не с восторгом одобряла действия своего мужа, закончил свой рассказ, лорд-председатель вновь принялся за Данна.

— Почему при появлении солдат вы сочли необходимым спрятаться за компанию с мятежником Хиксом?

— Меня испугал шум, милорд, — пробормотал несчастный пекарь, не смея поднять глаза.

— Ах, вот как, просто испугал шум. Испугал так сильно, что вы, не зная за собой никакой вины, кинулись в сарай и зарылись в груду мешков. Вы всегда так пугливы, мистер Данн? Или все объясняется тем самым таинственным «делом», о котором вы толковали с обвиняемой?

По знаку милорда служитель поднес горящую свечу к лицу свидетеля, чтобы от судей не укрылось ни малейшее движение его губ или глаз. Но даже это не сделало пекаря более понятливым и сговорчивым.

— Милорд, ваша честь, смилуйтесь надо мной! — завопил Данн. Не осмеливаясь отвернуться, он моргал и жмурился от яркого света. — Клянусь вам, не было никакого другого дела, кроме того, о котором я уже рассказал вашей светлости! Видит Бог, я не лгу, но у меня в голове все уже так перепуталось, что я иной раз сам не соображаю, что говорю!

— Для того, чтобы говорить правду, вовсе не нужно соображать, даже если вы на это способны, — резко произнес Джефрейс. — Впрочем, судя по вашим словам, ни вы, ни обвиняемая не отличаетесь рассудительностью, коль скоро она зазывает к себе в гости подозрительных незнакомцев, которых прячет, вместе с вами, сэр, от слуг короля!

— Милорд! — воскликнула леди Алиса, задетая этим грубым выпадом. — Я надеюсь, меня не осудят, не выслушав!

— О нет, упаси Бог, миссис Лайл, — с подчеркнутой любезностью ответил председатель суда, и улыбка, не сулящая ничего хорошего, промелькнула на его породистом лице. — Подобные вещи практиковались лишь во времена вашего покойного мужа — вы хорошо знаете, что я имею в виду, — но, благодарение Господу, сейчас в Англии все по-другому.

После неохотно отвечавших Карпентера и его жены в четвертый раз вызвали Данна, но очередная попытка вытянуть из бедняги признание в знакомстве Хикса с Алисой Лайл и ее осведомленности о его участии в мятеже окончилась так же, как и предыдущие. Несмотря на тупость, Данн был упорен. Сломить его так и не удалось.

Снова обругав его, Джефрейс объявил:

— Слово предоставляется обвиняемой. Суд слушает вас, миссис Лайл.

Старая дама поднялась со скамьи подсудимых. Она чувствовала себя очень усталой и одинокой, но сохраняла спокойствие и веру в справедливость своих соотечественников. Леди Алиса заговорила, обращаясь к председателю суда:

— Милорд, я должна заявить следующее. Я знала только о предстоящем приходе в Мойлскорт священнослужителя мистера Хикса, вынужденного скрываться ввиду известного указа о пресвитерианских проповедниках. Я никогда не слыхала имени мистера Нелторпа, не приглашала его к себе и была очень удивлена, узнав, что он находится в моем доме. Разумеется, я не подозревала и об участии мистера Хикса в вооруженном восстании — деле, несовместимом с его саном и долгом христианской любви к ближнему.

— Ну так я скажу вам, — вставил Джефрейс, — что среди этих лживых пресвитерианских святош нет ни единого, чьи руки не были бы запятнаны кровью!

— Милорд, я всей душой против бунтов и мятежей. Будь мы в Лондоне, мне не составило бы труда предоставить вашей чести любые требуемые на сей счет свидетельства. Я уверена, что леди Эбергэвенни, как и другие высокопоставленные особы, осчастливившие меня своей дружбой и расположением, охотно подтвердили бы мою неизменную верность королю. Я очень многим обязана дому Стюартов и никогда не нарушала долга благодарности и послушания. Это чистая правда, милорд, и всякий, кто скажет обо мне иное, солжет. Я не признаю себя виновной в измене и смею напомнить вам, милорд, что мистер Хикс, насколько мне известно, хотя и арестован, но еще не осужден. Возможно ли судебное преследование за укрывательство человека, чьи преступные действия только предстоит доказать, и о которых, повторяю, мне не было известно, когда я решилась предоставить ему пищу и кров? Думаю, что закон и ваша совесть дадут на это одинаковый отрицательный ответ, милорд.

Лорд Джефрейс сидел, побелев от гнева, и вопрос его прозвучал хрипло и сдавленно:

— Вы закончили, леди Лайл?

— Мне осталось сказать немногое, ваша честь — по поводу показаний полковника Пенраддока. Его намек на то, будто бы я одобряла казнь короля Чарлза I — ложь! Настолько же ложь, насколько Бог — истина. В день этого ужасного события я не осушала глаз, и во всей Англии не найдется женщины, которая оплакивала бы несчастного государя горше, чем я. Что же касается моего поведения во время ареста преподобного Хикса и мистера Нелторпа, то признаюсь — я действительно отказалась что-либо сообщить полковнику о посторонних людях у меня в доме. Но солдаты, явившиеся в Мойлскорт, вели себя столь грубо и вызывающе, словно были ордой захватчиков и грабителей, а не слугами короля. Я отказалась от любого сотрудничества с ними и их командиром полковником Пенраддоком, но двигали мною лишь возмущение и страх, а вовсе не желание ставить правительству палкив колеса. И я вновь повторяю, милорд, — и это такая же правда, как то, что я надеюсь на спасение своей души, — я никогда не была знакома с мистером Нелторпом и до последнего момента даже не подозревала о его присутствии. Мне было известно, что мистер Хикс — приверженец протестантской церкви, и я на самом деле предоставила ему пищу и кров…

Леди Алиса умолкла, стараясь побороть волнение, собраться с мыслями, и судья поспешил воспользоваться паузой — обвиняемая держалась слишком уж достойно и уверенно.

— Можете ли вы сказать что-нибудь еще в свою защиту? — спокойно спросил Джефрейс. Он уже овладел собой и готовился к заключительной речи, главной части трагического фарса.

— Милорд, — снова начала обвиняемая, — я приехала в графство только за пять дней до этих ужасных событий…

Джефрейс покачал головой:

— Суд не интересует срок вашего прибытия. Похоже, вы приехали как раз вовремя, чтобы приютить мятежников.

Голос леди Лайл чуть дрогнул, но она продолжала, по-прежнему сохраняя самообладание:

— Я никогда не стала бы рисковать жизнью, кроме как ради дела, освященного волей короля. В этих принципах я воспитывала и своих детей. Мой сын сражался за короля, и у его величества нет более верного слуги, чем он.

— В самом деле, миссис Лайл? Вы в этом уверены? — насмешливо осведомился Джефрейс, желая испортить впечатление, которое могла оказать на присяжных речь подсудимой.

— Да, милорд, — с достоинством произнесла старая дама и возвратилась на свое место.

Наступил час Джефрейса. Он медленно встал — величественный и грозный, олицетворение королевского правосудия — так, по крайней мере, казалось присяжным. Эти простодушные, жизнерадостные сквайры, представители старинных и уважаемых в графстве фамилий землевладельцев, с молоком матери впитали истинно английское благоговение перед законом. Сейчас они с почтением и не без страха взирали на красную, отороченную горностаем мантию милорда, золотую цепь на его груди и властное лицо, обрамленное тяжелым париком.

Впрочем, первая часть заключительной речи напоминала скорее проповедь. Это было естественно для политического процесса в Англии XVII века, когда династические и партийные распри тесно переплетались и маскировались распрями религиозными. Обильные цитаты из Писания, поминутные упоминания Всевышнего, торжественный и благочестивый тон — все в речи Джефрейса делало ее более уместной под сводами кафедрального собора, чем в зале суда. Старая леди, измученная треволнениями последних недель, не выдержала — она задремала, подобно большинству своих соотечественников во время длинных и скучных казенных проповедей. Тут, видимо, даже присяжные, не отличавшиеся остротой ума, должны были понять, что этот сон свидетельствует об уверенности леди Лайл в собственной невиновности.

А председатель все говорил и говорил. Его интонация постепенно менялась — пафос уступил место яростным обвинениям, проклятиям и угрозам в адрес пресвитерианской церкви. Благоприятное впечатление, произведенное на присяжных мужественной кротостью леди Лайл, не укрылось от наблюдательного Джефрейса, и он старался склонить их на свою сторону. Это было нелегкой задачей — добиться смертного приговора старой даме, не причинившей никому ни малейшего зла. К тому же улики, представленные суду, отнюдь не свидетельствовали о государственной измене или хотя бы о намерении таковую совершить, и лорд-председатель мог рассчитывать лишь на страх присяжных перед ним, перед королем, перед новым восстанием. Если удастся его посеять, то он заставит их забыть доводы разума и веления совести.

Алиса Лайл вздрогнула и проснулась — ее разбудил внезапный грохот. Лорд Джефрейс завершил свою гневную филиппику против мятежников и пресвитерианцев, треснув кулаком по судейскому столу. Он сумел довести себя до неподдельного бешенства, дышал с трудом, глаза его налились яростью. С изумлением и страхом смотрела леди Лайл на председателя суда, недоумевая, чем вызвано такое исступление.

Джефрейс перевел дух. Теперь почва была достаточно подготовлена, и следовало только направить мысли присяжных в нужную сторону.

— Джентльмены, напоминаю вам слова подсудимой. Она утверждает, будто пролила море слез, оплакивая гибель короля Чарлза I, осыпавшего своими милостями ее семью. Но в чем же выразилась признательность обвиняемой, ее верность памяти царственного мученика? В том, что она предоставляет убежище негодяям, дерзнувшим восстать против его преемника, ныне здравствующего короля Иакова!

Выдержав паузу, судья обвел взглядом притихший зал и выпустил последнюю отравленную стрелу:

— Разумеется, каждый должен отвечать лишь за свои собственные поступки. Поэтому я не буду напоминать вам о роли, сыгранной в преступном цареубийстве никем иным, как мужем обвиняемой. Я полагаю, джентльмены, вы и без моей помощи сумеете разобраться в искренности слов вдовы Джона Лайла.

— Сделав опять многозначительную паузу, лорд-председатель обвел взглядом помрачневших присяжных и продолжал: — Вы слышали показания свидетелей. Правда, один из них выкручивался, как угорь, чтобы скрыть истину, но это только лишний раз подтверждает, что все обстоятельства дела изобличают подсудимую, вступившую в преступный сговор с мятежниками — врагами его величества. Этим людям, равно, как и их пособникам, нет и не может быть оправдания, и я надеюсь, что вы, джентльмены, вынося свое справедливое и беспристрастное решение, не позабудете о вашем долге перед королем и Англией.

Лорд Джефрейс опустился в кресло, полагая, что выразился достаточно ясно. Но, к его удивлению, сельские сквайры не проявили мгновенной готовности подчиниться воле властей. Первым признаком неповиновения стал вопрос старшины присяжных, мистера Уизлера. Повторяя слова подсудимой, он поинтересовался, допустимо ли считать преступлением укрывательство человека, который еще не предстал перед судом.

Джефрейс, нахмурившись, глянул на краснощекую физиономию мистера Уизлера. Не хватало еще, чтобы присяжные начали оспаривать законность процесса!

— Не понимаю ваших сомнений, сэр, — холодно произнес он, с трудом подавив желание грубо осадить вольнодумца. — Вина Хикса совершенно бесспорна, и, учитывая важность разбираемого дела, суд вправе пренебречь несущественными процедурными мелочами. А теперь, джентльмены, прошу вас приступить к совещанию.

Безапелляционный тон председателя подействовал, и присяжные, храня угрюмое молчание, потянулись в совещательную комнату. В зале воцарилась напряженная тишина.

Проходила минута за минутой, и лорд Джефрейс начал проявлять признаки нетерпения. Подозвав судебного пристава, он велел передать высокочтимому жюри предложение председателя суда объявить перерыв, с тем чтобы господа присяжные, коль скоро их затрудняет принятие решения по столь очевидному делу, смогли без помех обсудить все обстоятельства в течение предстоящей ночи. Через полчаса присяжные возвратились в зал; лица их были напряжены и серьезны.

— Милорд, ваша честь, — начал Уизлер, когда на нем остановился горящий нетерпеливым ожиданием взор судьи, — прежде, чем огласить наш вердикт, мы хотели бы рассеять некоторые возникшие у нас сомнения.

— Сомнения? Боже милостивый! — Лорд Джефрейс откинулся на спинку кресла. — Смею спросить, сэр, в чем же вы засомневались на этот раз?

Мистер Уизлер прокашлялся.

— Ваша честь, заключение о виновности миссис Лайл в государственной измене зависит, насколько мы поняли, от того, была ли она осведомлена о прошлом своих гостей. Мы не можем понять, достаточно ли весомы представленные улики для однозначного вывода. Показания главного свидетеля весьма запутанны и противоречивы, милорд, а дело, как вы сами изволили заметить, очень важное. Мы просим вашу честь высказаться по данному поводу.

Лорд-председатель помедлил секунду, разглядывая старшину. Этот краснорожий здоровяк своей неуместной дотошностью раздражал его, пожалуй, не меньше, чем Данн. Неужели ему, да и остальным тупицам-присяжным, невдомек, что исход сегодняшнего спектакля предрешен с высоты трона, а вся судебная процедура — не более чем пышная бутафория для простофиль?

— Не знаю, чем помочь вам, сэр, — процедил Джефрейс.

Вместе с тем он понимал, что эти бестолковые сквайры, если их сейчас предоставить самим себе, вполне могут вынести обвиняемой оправдательный вердикт. Придется растолковать им все заново, чтобы разом покончить со всякими пустыми колебаниями. Снова заговорив, Джефрейс придал своему голосу максимум негодующего изумления:

— Джентльмены, я поражен вашей нерешительностью! Доказательства, представленные суду, неопровержимы настолько, насколько это вообще возможно для людского правосудия. По моему убеждению, никто не должен требовать большего. Или вы не слыхали показаний свидетеля — этого презренного негодяя, пекаря Данна? Он признался, что в Мойлскорте велись разговоры о недавнем восстании и других мятежах. Признался, что обвиняемая спрашивала у него, поднимал ли Хикс оружие против короля, а потом задала этот же вопрос своим преступным гостям, которые сразу же ей во всем открылись, зная, что найдут сочувствие. Можно ли изобличить измену и сговор более явственно?!

Однако мистер Уизлер не сдавался:

— Прошу прощения, милорд, но нам внушает некоторые сомнения именно последнее обстоятельство, о котором упомянули ваша честь, — признание, сделанное мятежниками по приходе в Мойлскорт. Мы полагаем…

— Вы, кажется, смеетесь над нами, сэр! — рявкнул Джефрейс.

Глаза его сузились — он снова пришел в ярость. Этот насквозь пропитанный элем мужлан позволяет себе слишком многое. Пускай травит лисиц в своем поместье, но не воображает, будто ему удастся сломить волю председателя королевского суда.

— Если все слова, произнесенные час тому назад, успели стереться из вашей памяти, то мне остается лишь выразить сожаление! При всем уважении к вам я не собираюсь заново проводить заседание. И раз уж вы столь забывчивы, то поверьте сейчас мне: в Мойлскорте был разговор о мятежах, был сговор между беглыми изменниками и их тайной покровительницей. Вина подсудимой доказана, и я предлагаю досточтимой коллегии присяжных, не тратя времени, завершить совещание и огласить вердикт. Дело совершенно ясное.

Мистер Уизлер густо побагровел, но лорд-председатель достиг поставленной цели — старшина и остальные члены жюри поняли роль, отведенную им на этом процессе.

Поняла свою участь и леди Алиса Лайл. Но даже теперь она все еще не могла поверить, что ничего нельзя изменить, и сделала последнюю попытку воззвать к справедливости. Голос ее дрожал, когда она обратилась к председателю суда:

— Милорд, я надеюсь…

— Замолчите, подсудимая! — прогремел лорд Джефрейс.

— Вам было предоставлено слово, и суд выслушал вас. А сейчас сядьте на место!

Леди Лайл покорно опустилась на скамью. С этой минуты она молчала, лишь мысленно обращаясь к Богу, моля даровать ей сил для последнего страшного испытания.

Присяжные вернулись. Мистер Уизлер, не поднимая глаз, коротко объявил единогласное решение: Алиса Лайл виновна в государственной измене.

— Что ж, джентльмены, вы исполнили свой долг, — отеческим тоном произнес председатель. — Вам не в чем упрекнуть себя, разве только в излишней щепетильности. Будь я на месте любого из вас, то под тяжестью столь неоспоримых улик, не усомнившись признал бы виновной даже родную мать! — И с этими знаменательными словами лорд Джефрейс закрыл заседание.

Приговор был объявлен на другой день. Следуя букве закона, суд приговорил леди Алису Лайл, признанную виновной в государственной измене, к смертной казни через сожжение на костре.

Жестокая расправа, уготованная беззащитной старой женщине, всколыхнула страну. Никто не питал иллюзий насчет истинных мотивов процесса, но даже убежденные роялисты в большинстве своем находили, что убийство вдовы Джона Лайла, да еще организованное задним числом, через много лет после гражданской войны, едва ли прибавит славы дому Стюартов. Влиятельные друзья леди Лайл — среди них граф Эбергэвенни и победитель Седжмура лорд Фэвершэм — обратились к королю с просьбой помиловать осужденную; ходатайство об этом направил в Лондон и епископ Винчестерский. Но Иаков II счел королевское милосердие слишком ценным товаром для столь незначительного случая, и единственное снисхождение, оказанное им несчастной старухе, заключалось в замене костра на топор палача.

Второго сентября благородная кровь леди Лайл обагрила плаху на рыночной площади Винчестера. Кроткое мужество не изменило ей до последней минуты. За день до казни она написала письмо, в котором вновь заявляла о своей невиновности и прощала всех судей и обвинителей, пославших ее на смерть.

Гибель Алисы Лайл — лишь одна из многих подобных трагедий, но она не скоро сгладилась в памяти современников, хотя сейчас почти забыта. И все же об этой истории следует помнить — хотя бы потому, что она показывает, как начатая однажды цепь насилия и жестокости (казнь Чарлза I) тянется сквозь годы и поколения, настигая все новые невинные жертвы.

Праздник святого Варфоломея

Пока существует наука, история, ученые, вероятно, не прекратят спорить о Варфоломеевской Ночи. В этом событии до сих пор остается много загадочного, хотя сама загадочность отчасти порождается именно спорами историков, изучающих религиозные войны и принадлежащих к католической и антикатолической школам. Последователи первой исторической школы стремятся доказать, что Варфоломеевская Ночь была чисто политической акцией, не имеющей ничего общего с преследованием еретиков; сторонники второй придерживаются прямо противоположной точки зрения, считая при этом, что имел место заранее и тщательно спланированный заговор. Они усматривают связь между этим событием и встречей Екатерины Медичи с герцогом Альбой семью годами раньше. Согласно мнению противников Ватикана, главу партии протестантов Генриха Наваррского заманили в Париж на бракосочетание с Маргаритой Валуа лишь для того, чтобы уничтожить протестантскую знать королевства, съехавшуюся на свадьбу своего номинального вождя.

В нашем рассказе мы не собираемся сравнивать доводы представителей обеих исторических школ. Легко установить, что правда, как водится, лежит где-то посередине: преступление было политическим по замыслу и религиозным по исполнению; другими словами, государство умышленно использовало религиозный фанатизм, подогрев его в нужный момент. Грех было не воспользоваться подвернувшимся случаем.

Против утверждения о запланированности Варфоломеевской Ночи говорит, во-первых, то, что невозможно было бы сохранить заговор Екатерины Медичи и герцога Альбы в тайне в течение семи лет, а во-вторых, то, что волна резни и истребления протестантов прокатилась по стране весьма беспорядочно. К этому можно добавить попытку убийства Колиньи за два дня до праздника святого Варфоломея. Покушение, отреагируй на него должным образом гугеноты, могло повлечь провал всего плана, если бы таковой существовал.

Следует иметь в виду, что Франция долгие годы была разделена на два лагеря и находилась в состоянии гражданской войны, которую вели католики и протестанты. И те и другие боролись за безраздельную власть, и религиозные противоречия служили только поводом для этой войны. Почти непрерывная религиозная война опустошала и разоряла королевство. Главнокомандующим гугенотов был опытный солдат Гаспар де Шатильон, адмирал Колиньи. Фактически он являлся королем французов-протестантов и общался с Карлом IX как равный с равным. Он создавал армии и вооружал их на средства, полученные от протестантской церкви. Вторым некоронованным королем — королем католического государства в государстве — был герцог де Гиз. Наконец, самую незначительную, по-видимому, роль играла третья, и слабейшая, партия короля Карла IX.

Брат короля, герцог Анжуйский (впоследствии ставший Генрихом III), оставил нам записки с изложением событий, непосредственно предшествовавших Варфоломеевской Ночи, составленные им в Кракове для своего секретного агента Мирона, когда герцог стал королем Польши. У нас нет оснований не доверять автору этих записок, поскольку ничто не указывает на какие-либо тайные цели, которые герцог мог преследовать в то время, когда их сочинял. Однако для уточнения подробностей и подтверждения некоторых фактов пришлось обратиться к мемуарам Сюлли — придворного из свиты короля Наваррского, и Люсиньяна — чудом оставшегося в живых дворянина из свиты адмирала. Этих-то трех источников мы и придерживались при воссоздании полной картины событий.

…Непринужденная болтовня дам и кавалеров, заполнивших длинную галерею в Лувре, вдруг стихла до шепота и сменилась полной тишиной. Толпа расступилась, пропуская короля, который вновь решил подразнить придворных своим появлением в обществе адмирала Колиньи.

Стройный, изящный герцог Анжуйский, в фиолетовом камзоле, украшенном золотым шитьем, перестав любоваться своими холеными руками, наклонился к красавице мадам де Немур, шепнул ей что-то на ухо, и оба враждебно посмотрели на адмирала.

Король медленно прошествовал вдоль галереи, опираясь на плечо главы гугенотов. Они представляли собой весьма живописную пару. Если бы Колиньи не сутулился, то был бы на целых полголовы выше короля. Суровая мощь старого вояки, исходившая от фигуры адмирала, шрамы и морщины, избороздившие его лицо, придавали его облику мрачное достоинство, граничащее с высокомерием. Впечатление это усиливалось пересекавшим щеку и терявшимся в седой бороде лиловым рубцом, который (вместе с тремя выбитыми зубами) оставила ему на память о битве при Монконтуре вражеская пуля. Высокий лоб, проницательные серые глаза и аскетический черный наряд являли собой противоположность глуповатой внешности короля, облаченного в легкомысленный камзол из желто-зеленого атласа.

Вытянутый вперед подбородок, землистый цвет лица и бегающий взгляд Карла IX, уж конечно, не ослабляли того неприятного чувства, которое вызывали у людей его здоровенный мясистый нос и отвислая верхняя губа, придававшая ему придурковатый вид. Брюзгливый и грубый нрав двадцатичетырехлетнего государя в точности соответствовал его внешности, а речь изобиловала непристойностями и изощренным богохульством.

В конце галереи Колиньи остановился и облобызал монаршью длань. Карл похлопал его по плечу.

— Считайте меня своим другом, — сказал он. — Я весь — и сердцем, и душой — принадлежу вам. Прощайте, отец мой.

Колиньи удалился; король, горбясь и глядя в пол злыми глазами, вышел в противоположную дверь. Как только он скрылся из виду, герцог Анжуйский оставил мадам де Немур и поспешил вслед за ним. Болтовня придворных возобновилась с прежней оживленностью.

Король мерил шагами свой просторный кабинет, до отказа набитый предметами самого разнообразного назначения. Большое изображение девы Марии соседствовало здесь с висевшей на стене аркебузой; по другую его сторону висел охотничий горн. Небольшая чаша для святой воды с засохшей веточкой полыни служила, видимо, хранилищем принадлежностей для соколиной охоты. Возле свинцового окна стоял ореховый письменный стол, покрытый затейливой резьбой и заваленный всевозможными книгами и манускриптами. Трактат об охоте валялся здесь бок о бок с часословом, а четки и собачий ошейник были брошены поверх рукописной копии стихов Ронсара. Король, надо заметить, и сам слагал вирши, правда, рифмоплетом был прескверным.

Карл оглянулся, и лицо его при виде вошедшего брата налилось желчью. Со злобным ворчанием он пнул ногой бурого пса, и гончая, взвизгнув, отлетела в угол.

— Ну? — заорал король. — Что еще? Могу я хоть минуту побыть один? Когда меня, наконец, оставят в покое? Что на этот раз, черт возьми? Чего тебе надо?

Водянисто-зеленые глаза Карла сверкали, а правая рука то стискивала, то отпускала рукоятку кинжала на поясе.

Пораженный неожиданной свирепостью брата, молодой герцог стушевался.

— Ничего, ничего. Я зайду в другой раз, если я вас потревожил. — Он поклонился и исчез, провожаемый зловещим хохотом.

Д’Анжу знал, что брат его не жалует, и боялся Карла, но тем яростнее было его негодование. Герцог направился прямиком в покои своей матери, чтобы пожаловаться ей на поведение короля. Генрих ходил у Екатерины в любимчиках и всегда мог рассчитывать на сочувствие.

— Все это дело рук мерзкого адмирала, — заявил он в конце длинной тирады. — Шарль всегда такой после общения с Колиньи.

Екатерина Медичи погрузилась в размышления.

— Шарль — это флюгер, — сказала она, подняв свои сонные глаза. — Любой подувший ветерок вертит им как угодно, и тебе давно следовало бы это знать. — Она зевнула, и каждому, кому не известна была ее манера постоянно зевать, могло показаться, что предмет разговора королеве абсолютно безразличен.

Они были одни в уютной, увешанной гобеленами комнатке, которую Екатерина называла своей молельней. Полная, все еще красивая королева-мать возлежала на кушетке, обитой розовой парчой, а д’Анжу стоял у окна. Он снова разглядывал свои руки, которые старался пореже опускать вниз, чтобы кровь не приливала к ним и не портила их восхитительной белизны.

— Адмирал пытается ослабить наше влияние на Шарля, а сам влияет на него все сильнее, — возмущенно сказал Генрих.

— Можно подумать, я этого не знаю, — последовал сонный ответ.

— Пора положить этому конец, пока он не успел разделаться с нами! — напористо проговорил д’Анжу. — Ваше собственное влияние, мадам, тоже с каждым днем убывает, и адмирал, того и гляди, совсем охмурит вашего сына. Брат принимает его сторону против нас. О, Боже! Видели бы вы, как он опирался на плечо этого старого хрыча, слышали бы, как он назвал его «отец мой» и объявил себя его преданным другом. «Я ваш всем сердцем и душой…» — вот слова брата. А когда я потом вошел к Шарлю в кабинет — о, как он зарычал, как посмотрел на меня и схватился за кинжал! Мне показалось, что он сейчас вонзит его мне в горло. По-моему, совершенно очевидно, чем именно старый негодяй привлек его на свою сторону. — И Генрих повторил еще более яростно: — Пора, пора положить этому конец!

— Знаю, знаю, — бесстрастно пробормотала Екатерина, дождавшись, когда выплеснутся его эмоции. — И конец этому, безусловно, наступит. Старого убийцу следовало повесить еще много лет назад, ведь это он направил руку, стрелявшую в Франсуа де Гиза. Теперь он стал еще опаснее — и для Шарля, и для нас, и для Франции. Он хочет отправить свою гугенотскую армию во Фландрию, на помощь кальвинистам, и поссорить нас с Испанией. Хорошенькое дело, клянусь Богом! — Ее голос на минуту оживился. — Католическая Франция воюет с католической Испанией из-за гугенотской Фландрии! — Королева-мать усмехнулась, потом вяло, на свой обычный манер, продолжала: — Ты прав. Пора с этим покончить. Колиньи — это голова чудовища; если ее отрубить, то и все чудовище, возможно, испустит дух. Нужно бы посоветоваться с герцогом де Гизом. — Екатерина опять зевнула. — Да, герцог де Гиз даст нам совет и наверняка не откажется помочь. Решено: мы должны избавиться от адмирала.

Этот разговор произошел 18 августа 1572 года, и какими же энергией и целеустремленностью природа наделила эту толстую и медлительную даму, если в течение всего двух дней были предприняты все необходимые меры, и наемный убийца Морвер уже ждал своего часа в доме Вилэна в монастыре Сен-Жермен л’Оксеруа. Наняла убийцу мадам де Немур, которая тоже смертельно ненавидела адмирала.

Однако возможность исполнить дело, за которое ему платили, представилась Морверу только в следующую пятницу. Поздним утром, когда адмирал под охраной нескольких придворных возвращался из Лувра к себе домой на улицу Бетизи, из окна первого этажа дома Вилэна раздался выстрел. Пуля перебила два пальца правой руки адмирала и застряла в мякоти левого плеча.

Колиньи поднял свою покалеченную, окровавленную руку, указывая на окно, из которого раздался выстрел, и его люди побежали к дому, чтобы схватить убийцу. Но когда они выломали дверь и ворвались внутрь, Морвер уже бежал черным ходом, возле которого наготове стояла лошадь, и, несмотря на погоню, так и не был схвачен.

О происшествии немедленно донесли королю, игравшему в это время в теннис с герцогом де Гизом и приемным сыном адмирала, Телиньи. Присланный с известием от Колиньи развязный молодой дворянин снял шляпу, поклонился и сказал:

— Сир, адмирал просил передать, что после этого покушения он познал настоящую цену соглашению с монсеньором де Гизом, которое он заключил с ним после Сен-Жерменского перемирия. Адмирал предлагает, чтобы и ваше величество тоже сопоставили два этих события и сделали свои выводы.

Герцог де Гиз застыл на месте от подобной наглости, но не проронил ни слова. Король побагровел, посмотрел на герцога гневным взглядом и, не сдержав бешенства, разбил ракетку о каменную стену.

— Дьявол! — закричал он. — Дадут мне когда-нибудь спокойно пожить? — Он отшвырнул обломки ракетки и ушел, сыпля проклятиями.

Позже, допросив гонца еще раз, он выяснил, что выстрел прозвучал из дома Вилэна, бывшего опекуна герцога де Гиза, а лошадь, на которой ускакал убийца, была из герцогских конюшен.

Тем временем герцог и господин де Телиньи, не обменявшись поклонами, разошлись в разные стороны, после чего Гиз заперся в гостинице с друзьями, а Телиньи отправился к своему названному отцу.

В два часа пополудни, уступив настоятельной просьбе адмирала, король навестил раненого вместе с королевой-матерью, двумя своими братьями, д’Анжу и д’Алансоном, несколькими офицерами и придворными. Королевская процессия проследовала по улицам, которые немного побурлили после утренних событий, но ко времени выезда кавалькады из Лувра уже утихли. Король был мрачен и молчалив, отказывался обсуждать случившееся с кем бы то ни было и не предоставил аудиенции даже своей матери. Екатерина и д’Анжу, раздраженные провалом своего плана, возмущенно поджимали губы.

Адмирал ждал их, сосредоточенно задумавшись. Придворный врач Парэ ампутировал ему оба раздробленных пальца и обработал рану на плече. Хотя можно было считать, что Колиньи — легко отделался и был уже вне опасности, пронесся слух, что в него стреляли отравленной пулей, и ни сам адмирал, ни его люди не опровергали этого слуха. Они, разумеется, предполагали извлечь из него дополнительную выгоду и приобрести еще большее влияние на короля. Неважно, останется Колиньи жив или умрет, но король, несомненно, придет в большее негодование, если будет думать, что рана угрожает жизни адмирала.

С матерью и братьями Карл промчался мимо угрюмых гугенотов, заполнивших просторный вестибюль, и ворвался в покои адмирала, где тот полулежал на диване возле окна.

Колиньи попытался подняться, но король поспешил вперед и не позволил ему этого сделать.

— Лежите, мой дорогой отец! — воскликнул Карл, всем своим видом выражая глубокую озабоченность. — Боже, что они с вами сделали? Успокойте меня, по крайней мере, тем, что ваша жизнь в безопасности, или, клянусь, я…

— Моя жизнь принадлежит Господу, — отвечал адмирал напыщенно, — и когда Он ее потребует, я откажусь от нее — только и всего.

— Только и всего? Черт возьми, только и всего! Ранены вы, но оскорблен я! Кровью своей клянусь вам, кое-кто поплатится за это. Они надолго запомнят! — И король разразился столь кощунственными проклятиями, что набожный, искренне богобоязненный еретик содрогнулся от его слов.

— Успокойтесь, государь, прошу вас! — наконец вмешался он, положив свою ладонь на бархатный рукав королевского камзола. — Успокойтесь и выслушайте меня. Я просил вас прийти сюда не ради себя, не для того, чтобы требовать наказания виновных за эти нанесенные мне раны, а потому, что это покушение — не что иное, как попытка подорвать вашу власть и ваш авторитет. Зло во Франции накапливает силы. — Колиньи умолк и мельком взглянул на Екатерину, Генриха и Франсуа. — Однако то, что мне необходимо сказать, предназначается лично вам, сир.

Карл резко обернулся к своим спутникам и словно пронзил взглядом мать и братьев. Но долго смотреть кому-то прямо в глаза было выше его сил.

— Прочь! — скомандовал он, махнув рукой и чуть не задев при этом их носы. — Вы слышали? Оставьте меня наедине с моим отцом-адмиралом.

Молодые герцоги, помня о приступах необузданной ярости, которые охватывали брата при любой попытке противиться его слабой воле, поспешно удалились. Но медлительная Екатерина не торопилась.

— Настолько ли здоров мсье де Колиньи, чтобы обсуждать сейчас какие-либо важные дела? Примите во внимание его состояние, ваше величество, — бесцветным тоном заметила она.

— Благодарю вас за трогательную заботу, мадам, — не без иронии в голосе ответил адмирал, — но, слава Богу, я еще достаточно крепок! И даже если бы я был менее здоров, чем сейчас, для меня было бы гораздо более тяжким бременем сознавать, что я не исполнил свой долг по отношению к его величеству.

— Ну? Слышали? — скривился король. — Идите же, ступайте.

Екатерина покинула комнату вслед за младшими сыновьями, дожидавшимися ее в вестибюле. Все трое собрались у одного окна, выходящего на раскаленный, залитый солнечным светом двор. Как потом рассказывал сам д’Анжу, они очутились в окружении двух десятков мрачных придворных и офицеров свиты адмирала, которые поглядывали на них с нескрываемой враждебностью. Они хранили молчание, прерываемое лишь отрывистыми фразами вполголоса, и расхаживали взад и вперед перед августейшими особами, не заботясь о соблюдении должного этикета и почтительного расстояния.

Королеве и ее сыновьям, изолированным в этом недружелюбном окружении, становилось все более не по себе, и, по признанию самой Екатерины, ее нигде и никогда раньше не охватывал больший страх за свою жизнь; когда же они покинули негостеприимный дом, она испытала огромное облегчение.

Этот страх побудил ее все-таки снова вмешаться и заставить Карла прекратить секретное совещание в соседней комнате. Она проделала это в присущей ей манере: с максимально возможным самообладанием Екатерина неспешно направилась к двери, слегка стукнула и вошла, не дожидаясь приглашения.

Король, стоявший подле адмирала, быстро обернулся на стук. Его глаза яростно сверкнули, чуть только он увидел свою мать, но она его опередила: — Сын мой, — сказала она, — я тревожусь за бедного адмирала. Если вы позволите ему переутомляться, у него начнется лихорадка. Как его друг, вы не должны продолжать сейчас этот разговор. Повремените с делами, пока адмирал не поправится — а это произойдет скорее, если вы дадите ему отдохнуть.

Колиньи насмешливо поглаживал свою седую бороду, король же язвительно воскликнул: — Черт побери, матушка! Какая неожиданная и трогательная забота!

— В ней нет ничего неожиданного, сын мой, — ответила королева нудно-рассудительным тоном и уставилась на Карла своими тусклыми глазами, которые имели над ним какую-то колдовскую власть, парализуя волю. — Кому, как не мне, знать, сколь много значат для Франции здоровье и жизнь адмирала.

Д’Анжу у нее за спиной ухмыльнулся двусмысленности этой фразы.

— К чертям собачьим! Король я или нет?

— Вот и будьте королем, не злоупотребляйте здоровьем своего несчастного подданного. — И королева повторила, по-прежнему гипнотизируя его взглядом: — Пойдемте, Шарль. В следующий раз, когда адмирал восстановит свои силы, вы продолжите ваш разговор. А теперь — пойдемте.

Монарший гнев сменился почти детской обидой. Карл попытался выдержать материнский взгляд и был окончательно сломлен.

— Наверное, моя мать права… Отложим пока это дело, отец. Поговорим о нем сразу же, как только вы встанете на ноги.

Он подошел к дивану и, прощаясь, протянул руку. Колиньи принял ее и задумчиво посмотрел в молодое, но безвольное лицо короля.

— Я благодарен вам, сир, за то, что вы пришли и выслушали меня. Надеюсь, в другой раз мне удастся сказать вам больше. А тем временем, государь, хорошенько поразмыслите над тем, о чем я успел вам рассказать. Я забочусь исключительно о вашем благе, сир. — И он поцеловал его руку.

Королева сдерживалась до самого возвращения в Лувр и только там попыталась пробиться сквозь отрешенную задумчивость Карла, чтобы узнать — а ей непременно нужно было разузнать все, о чем шла речь во время конфиденциальной беседы сына с адмиралом. Сопровождаемая д’Анжу, Екатерина толкнула дверь королевского кабинета. Карл сидел за письменным столом, подперев сложенными ладонями свой торчащий вперед подбородок. Едва завидев вошедших, он издал какой-то рык и грубо поинтересовался, зачем они опять пожаловали.

Екатерина с величественным спокойствием подошла к стулу и уселась. Генрих, подбоченясь, остался стоять чуть позади нее.

— Сын мой, я пришла узнать, о чем вы говорили с Колиньи, — без обиняков заявила королева.

— А какое вам до этого дело?

— Все ваши дела касаются и меня, — спокойно возразила она. — Ведь я — ваша мать.

— А я — ваш король! — закричал Карл, треснув кулаком по столу. — И собираюсь им оставаться.

— Милостью Божьей и благосклонностью мсье де Колиньи, — усмехнулась Екатерина.

— Что вы хотите этим сказать? — Король уставился на нее с приоткрытым ртом, и шея его начала багроветь. — Как вы смеете?!

Бесстрастный взгляд матери осадил его прыть, и она повторила свои презрительные слова.

— Поэтому я и пришла к вам, — добавила она. — Если вы не способны править страной без посторонней опеки, я, по меньшей мере, должна сделать все от меня зависящее, чтобы вашим опекуном не стал бунтовщик, который стремится подчинить вас своей воле.

— Подчинить? Меня? — вскричал король, подпрыгнув от возмущения. Он посмотрел на мать, но, будучи не в состоянии выдержать ее холодного взгляда, снова отвел глаза. Карл грязно выругался и с отвращением произнес: — Скажите уж, что он хочет править вместо меня!

— Да, и править. Он будет помыкать вами до тех пор, пока не исчезнут последние остатки вашего авторитета, и тогда вы окончательно станете лишь игрушкой в руках гугенотов, королем-марионеткой.

— Клянусь Богом, мадам, если бы вы не были моей матерью…

— Именно потому, что я ваша мать, я и пытаюсь спасти вас.

Карл опять обратил на нее взгляд и опять дрогнул. Он нервно прошел по комнате туда и обратно, бормоча что-то себе под нос, затем, поставив ногу на prie-Dieu[731], повернулся к королеве.

— Бога ради, мадам, раз вы так настаиваете, я повторю все, что сказал мне адмирал. Вы доказали мне, что все им сказанное есть чистейшая правда. Он утверждал, что с королем во Франции считаются лишь до тех пор, пока он обладает настоящей силой и, следовательно, властью или хотя бы радеет о своих подданных; что моя власть вкупе с управлением всеми государственными делами, благодаря искусному плану, который осуществляете вы с герцогом Анжуйским, ускользает из моих рук в ваши собственные; что эта власть, которую вы у меня крадете, в один прекрасный день может быть использована вами против меня и моего королевства. Он предостерегал меня и советовал быть настороже, следить за вами обоими и принять меры предосторожности. Он дал мне этот совет, мадам, считая это своим долгом, ибо он — один из моих наиболее преданных друзей и верных подданных. Находясь на пороге смерти…

— Бесстыдный лицемер! — прервал его флегматичный, но презрительный голос Екатерины. — На пороге смерти! Два пальца и легкое ранение в плечо, а он изображает из себя умирающего. А все для того, чтобы заставить вас поверить его поклепу!

В ее словах присутствовала логика, надменная же бесстрастность матери действовала на короля сильнее самой логики. Большие водянистые глаза Карла расширились.

— А если… — начал он, запнулся и чертыхнулся. — Так значит он лжет, мадам? — неуверенно спросил он.

Екатерина уловила в его вопросе нотку надежды — надежды, отвечавшей тщеславному желанию быть настоящим королем, а не просто носить этот титул. Королева обиженно выпрямилась.

— Вы мне не верите? Мне, своей матери? Вы меня просто оскорбляете! Пойдем, Анжу. — И с этими словами она гордо удалилась, понимая, однако, что ее слова заронили зерно сомнения в душу Карла. На большее она пока и не рассчитывала.

Однако, уединившись с д’Анжу в своей молельне, королева не сумела сохранить свое обычное показное безразличие ко всему на свете. На этот раз она вся дрожала, покраснев от негодования, и громко поносила Колиньи и гугенотов, сверкая далеко не сонными глазами.

Но сейчас ничего уже нельзя было изменить. Первый удар не достиг цели: адмирал выжил. Возникла опасность, что неудачное покушение рикошетом ударит по тем, кто его подготовил. Впрочем, на следующий день, в субботу, дела неожиданно приняли совершенно иной оборот.

Великий предводитель католиков, могущественный герцог де Гиз, которого больше кого-либо другого подозревали в организации покушения, покинул свой дворец, занялся сбором новостей о происходящем в городе и потом пришел с ними к королеве-матери. Вооруженные отряды гугенотов разъезжали верхом по парижским улицам, выкрикивая угрозы и проклятья:

— Смерть наемным убийцам! Долой гизаров!

И, хотя в Париж для поддержания порядка был срочно вызван полк французской гвардии, герцог ожидал серьезных неприятностей. Город переполнила гугенотская знать, собравшаяся на торжества по случаю королевской свадьбы. Поползли слухи, что протестанты повсюду вооружаются. Правдивы они были или ложны, но при сложившихся обстоятельствах очень походили на правду. Парижу угрожала смута.

Оставив Гиза в своей молельне и взяв с собой любимчика Анжу, Екатерина разыскала короля. Возможно, она поверила слухам, возможно даже и то, что в ее изложении они выглядели как несомненные факты, но, во всяком случае, пересказав их Карлу, она резко укрепила свои позиции.

— Король Гаспар I, — говорила она королю, — уже принимает меры. Еретики вооружаются, офицеры-гугеноты направлены в провинцию набирать войска. Адмирал приказал нанять десять тысяч рейтар в Германии и десять тысяч швейцарцев в кантонах.

Карл уставился на мать бессмысленным взглядом. Некоторые из этих слухов уже достигли его ушей, и он воспринял ее слова как лишнее их подтверждение.

— Теперь ты видишь, кто твои подлинные друзья и верные слуги! — заключила Екатерина. — Как случилось, что в вашем собственном государстве у вас оказалось столько противников? Католики так ослаблены и разорены после гражданской войны, в которой их король мало с ними считался, что перестали на вас полагаться и тоже собираются вооружаться и самостоятельно дать отпор врагам. Таким образом, в вашем королевстве две вооруженные партии, и ни одну из них нельзя назвать лояльной. Если вы не пошевелитесь и не сделаете немедленный выбор между своими друзьями и своими врагами, то останетесь в изоляции. Вам угрожает серьезная опасность стать королем без подданных.

Ошеломленный, Карл опустился в кресло и задумался, сжав голову руками. Он взглянул на мать — в глазах его метался страх затравленного зверя. Он перевел взгляд на брата.

— Что же делать? — спросил Карл. — Что?! Как предотвратить опасность?

— Очень просто: одним молниеносным ударом, — спокойно отвечала Екатерина. — Одним быстрым и точным ударом отсечь голову чудовищу мятежа, этой гидре ереси.

Карл с ужасом отпрянул; его пальцы, вцепившиеся в резные ручки кресла, казались высеченными из белого мрамора.

— Вы предлагаете убить адмирала? — хрипло прошептал король.

— Не только адмирала, но и всех гугенотских главарей, — ответила Екатерина таким тоном, словно речь шла о десятке-другом каплунов, предназначенных на вертел.

— Ах, вот как! Par la Mort Dieu![732] — Король вскочил в ярости. — Вы жаждете крови! Вы его ненавидите, и потому…

Она холодно перебила его: — Не я! Не я! Крови жаждут еретики. Я не собираюсь давать вам никакого конкретного совета, кроме единственного: соберите свой Совет. Пошлите за Таванном, за Бираком, Ретцем и всеми остальными и посоветуйтесь с ними. Они — ваши друзья, и вы им доверяете. Посмотрим, насколько их мнение разойдется с моим, когда они ознакомятся с фактами. Пошлите же за ними, все они сейчас в Лувре.

Карл, глядя на нее, задумался на минуту и сказал: — Ладно, будь по-вашему, — и открыл дверь, громко выкрикивая распоряжения.

Один за другим появились маршал де Таванн, герцог де Ретц, герцог Невер, канцлер Бирак и последним — герцог де Гиз, к которому король продолжал испытывать ревнивую ненависть из-за его популярности.

Стоял жаркий августовский день. Окно, выходящее на набережную Сены, открыли для доступа свежего воздуха.

Карл восседал за своим письменным столом в дурном расположении духа. Он перебирал пальцами нитку четок. Екатерина заняла стул сбоку от его стола, д’Анжу уселся рядышком на табурет. Остальные почтительно стояли, ожидая, когда король объявит о причине их срочного вызова. Бегающий королевский взгляд блуждал от одного к другому, потом скользнул по полу и почти вызывающе остановился на матери.

— Скажи им, — грубо приказал он ей.

Екатерина повторила то, о чем уже говорила сыну, только более подробно и обстоятельно. Некоторое время в комнате был слышен лишь ее монотонный голос. Закончив, она зевнула и приготовилась выслушать возражения.

— Ну? — резко прервал паузу король. — Вы слышали? Что вы предлагаете? Говорите!

Первым — медленно, но твердо — ответил Бирак:

— Я согласен с ее величеством. Другого пути нет. Опасность велика, и чтобы ее предотвратить, надо действовать быстро и наверняка.

Таванн заложил руки за спину и сказал приблизительно то же самое, что и канцлер.

Перебирая четки своими длинными пальцами и отведя глаза в сторону, король дал высказаться всем по очереди. Оставались маршал де Ретц и герцог де Гиз. Карл поднял глаза и, умышленно избегая смотреть на Гиза, уставился на маршала, который держался несколько в стороне.

— А вы, мсье маршал? Каков будет ваш совет?

Ретц расправил плечи и набычился, словно готовился к отражению вражеской атаки. Он был слегка бледен, но вполне владел собой.

— На свете существует только один человек, которого я ненавижу всем своим существом, и этим человеком является Гаспар де Колиньи, которыйраспространял против меня и моей семьи облыжные обвинения и грязную клевету. Но я не хочу, — добавил он твердо, — мстить своим врагам ценой поражения моего короля и повелителя. Я не могу согласиться с этой гибельной для вашего величества и для всего королевства затеей. Если мы предпримем то, что нам здесь посоветовали, сир, то, я уверен, нас осудят во всем мире — и справедливо осудят — за предательство и вероломство. Помните о подписанном нами договоре!

После слов герцога де Ретца наступила мертвая тишина. Оппозиция возникла там, где ее меньше всего ожидали. Екатерина и д’Анжу рассчитывали на ненависть маршала к Колиньи и были уверены, что он поддержит их замысел.

Бледные щеки короля покрыл едва заметный румянец, его глаза заблестели. Казалось, он неожиданно обрел надежду в море отчаяния.

— Его устами глаголет истина! — воскликнул Карл. — Месье и вы, мадам, вы услышали правду. Как она вам нравится?

— Господин де Ретц от избытка благородства невольно вводит нас в заблуждение, — быстро ответил Анжу. — Поскольку он питает к адмиралу личную неприязнь, то полагает, что уронит свою честь, если выскажется иначе. И он не хочет, как сам сказал, использовать короля в качестве орудия мести за свои обиды. Полагаю, мы можем отнестись с уважением к позиции господина де Ретца, хотя и считаем ее ошибочной.

— Может быть, мсье де Ретц предложит нам какой-нибудь другой, лучший путь выхода из создавшегося положения? — скрипучим голосом произнес Таванн.

— Он есть, он должен быть найден! — закричал король, вскакивая. — Другой путь должен быть найден, вы слышите? Я не позволю вам посягнуть на жизнь моего друга адмирала. Клянусь небом, не позволю!

Все зашумели и заговорили одновременно, но король хлопнул ладонью по столу и напомнил, что его кабинет не базар.

— А я повторяю, что другого пути нет, — настаивала Екатерина. — Во Франции не может быть двух королей, как не может быть двух партий. Король должен быть один, и этот король — вы. Прошу вас понять это ради безопасности королевства и вашей собственной.

— Во Франции два короля? — спросил Карл. — Какие два короля?

— Вы и Гаспар I Колиньи, король гугенотов.

— Он мой подданный, мой преданный и верный подданный, — вяло и не очень уверенно протестовал король.

— Подданный, который собирает свою собственную армию, взимает налоги и оставляет в городах гугенотские гарнизоны, — сказал Бирак. — Весьма опасный подданный, сир.

— Подданный, который заставляет вас воевать на стороне протестантской Фландрии против католической Испании, — неосторожно добавил туповатый Таванн.

— Заставляет? Меня? — разъярился король. — Не слишком ли дерзкие слова?

— Они были бы дерзкими, если бы не доказательства. Вспомните, сир, его собственные слова перед тем, как вы разрешили ему начать военные приготовления. «Позвольте нам воевать во Фландрии, иначе мы будем вынуждены воевать в своей стране».

Карл вздрогнул и побледнел. Таванн задел его самое больное место. Это высказывание Колиньи король хотел забыть как можно скорее. Он натянул четки так сильно, что шнурок, на который они были нанизаны, глубоко врезался в его пальцы.

— Сир, — продолжал Таванн, — если бы я был королем и мой подданный обратился ко мне, как я к вам, его голова через час слетела бы на плахе. Но дела обстоят настолько плохо, что я решил сказать вам правду, чего бы мне это ни стоило. Гугеноты вооружаются, они нагло разъезжают по улицам вашей столицы, призывая к бунту. Их и сейчас здесь уже полно, но становится все больше, и опасность нарастает.

Лицо Карла исказилось. Он вытер пот со лба трясущейся рукой.

— Я и сам вижу эту опасность. Я допускаю, что она велика. Но Колиньи?..

— Сейчас речь идет о том, кто будет королем Франции — Карл или Гаспар! — раздался надтреснутый голос Екатерины.

Шнур неожиданно порвался в руках бледного короля, и четки разлетелись во все стороны.

— Ваша взяла! — закричал он. — Если так необходимо убить адмирала, убейте его, убейте! — В бешенстве он визжал, брызжа слюной и потрясая кулаками перед теми, кто вынудил его на этот шаг. — Убейте его! Но тогда уж убейте каждого, гугенота во Франции, чтобы никто не остался в живых и не смог мне отомстить. Всех до единого, слышите? Примите меры, и пусть это будет исполнено немедленно. — И Карл с перекошенным лицом и трясущимися губами вылетел из кабинета.

Итак, необходимые полномочия были получены, и тут же, в кабинете короля, началась разработка плана действий. Де Гиз, до сих пор лишь молчаливо наблюдавший за происходящим, теперь вышел из тени и принял самое активное участие в обсуждении, пообещав организовать собственно убийство адмирала.

Остаток дня и часть вечера заговорщики провели, обговаривая детали плана. В деле решено было использовать офицеров военной полиции города Парижа и офицеров французской гвардии, подстраховавшись тремя тысячами швейцарских гвардейцев, командирами надежных казарм и всеми, кому можно было доверять. Уже к десяти часам вечера приготовления были закончены. Сигналом к началу избиения должен был стать звон колоколов Сен-Жермен л’Оксеруа, сзывающих к заутрене.

Один из домочадцев адмирала, возвращаясь ночью домой, встретил группу людей, несущих на плечах связки пик, но сначала не обратил на это внимания. Потом он миновал несколько негромко переговаривающихся солдат с мушкетами и горящими факелами, однако все еще ничего не заподозрил. Наконец, пройдя еще один квартал, он остановился, чтобы понаблюдать за человеком, поведение которого показалось ему странным: тот с помощью мела метил двери некоторых домов белым крестом.

Встретив затем другого человека, тащившего связку оружия, заинтригованный гугенот грубо спросил его, куда и зачем он направляется со своей ношей?

— В Лувр, мсье. Сегодня ночью там будет представление, — последовал ответ.

В Лувре королева-мать и католические лидеры, покончив с составлением плана, пытались чуток отдохнуть, но им это плохо удавалось. В третьем часу утра Екатерина и д’Анжу вернулись в королевский кабинет. Карл был на месте; его знобило словно в лихорадке.

Часть вечера он провел в биллиардной, где сыграл партию с Ларошфуко, которого любил и который весело распрощался с ним в одиннадцать, не предполагая, что прощается навсегда.

Все трое подошли к окну, выходящему на реку, и, открыв его, начали настороженно всматриваться в темноту. Воздух был свеж и прохладен, дул легкий предрассветный ветерок, и небо на востоке чуть посветлело. Внезапно где-то неподалеку раздался одинокий выстрел, заставивший короля вздрогнуть. Карл задрожал всем телом, его зубы громко застучали.

— Дьявол! Этого не будет! Не будет! — вдруг закричал он истерично.

Карл посмотрел на мать и брата безумным взглядом, но они подавленно промолчали; даже в темноте бледность всех троих была заметна; ужас стыл в их расширенных зрачках.

Король опять закричал: он отменяет все свои последние распоряжения! Екатерина и Генрих не пытались возражать, и король вызвал офицера, велев ему немедленно разыскать герцога де Гиза и передать приказ.

Не застав герцога во дворце Гизов, офицер быстро смекнул, где его искать, и побежал к дому адмирала. Герцог стоял посреди освещенного факелами двора над лежащим у его ног мертвецом, только что выброшенным из окна спальни. В ответ на слова офицера де Гиз рассмеялся, пошевелил носком сапога голову мертвеца и ответил, что распоряжение несколько запоздало. В тот же миг раздался первый удар большого колокола Сен-Жермен л’Оксеруа, зазвонившего к заутрене.

В ту же минуту его услышала и королевская семья, собравшаяся у окна в Лувре, и тут же началась пальба из аркебуз и пистолетов, а издали донеслись нарастающие кровожадные крики и истошный визг. Зазвонили колокола других монастырей, и вскоре все колокольни Парижа охватил тревожный набат. Красноватое пламя тысячи факелов зловещим багряным светом озарило облака. Над Сеной потянуло пороховой гарью, в воздухе запахло смолой и копотью. Вопли и стенания жертв, бормотание умирающих сменялись улюлюканьем свирепеющей толпы.

Король, вцепившись в подоконник, сквозь стиснутые зубы исторгал проклятия и богохульства. Потом шум и крики приблизились и зазвучали где-то совсем невдалеке. Жить по соседству с Лувром считалось среди гугенотов престижным, и теперь сюда стекались опьяненные кровью и грабежами солдаты и горожане. Вскоре уже набережная перед окнами королевского дворца представляла собой сцену жуткого побоища.

Убийцы гонялись за полуодетыми мужчинами, женщинами и детьми. Повсюду поперек улиц были натянуты цепи, и затравленные гугеноты, наткнувшись на них в темноте, оказывались в западне. Некоторые из протестантов, надеясь найти путь к спасению, бежали к реке, но сатанински предусмотрительные католики переправили все лодки, обычно причаленные у набережной, на другой берег. Несколько сотен гугенотов были зарезаны перед самым дворцом на глазах у короля, который позволил разгуляться всему этому кошмару.

Хлопали двери, к небесам взмывали языки пламени, из окон домов выбрасывали на мостовые тела жертв, и прямо под стенами Лувра шла форменная охота на людей. По свидетельству д’Обинье, со всех сторон в Сену текли потоки крови.

Некоторое время король наблюдал за этими зверствами, и то, что бормотали его искусанные бескровные губы, тонуло в невообразимом шуме побоища. Внезапно Карл обернулся — возможно, для того, чтобы накинуться на мать и брата, но их в кабинете уже не было. Позади него остался один только паж, который, сжавшись от страха, наблюдал за своим повелителем.

Неожиданно король захохотал зловещим, истеричным хохотом безумца. Его взгляд упал на аркебузу, висевшую рядом с изображением Мадонны. Он сорвал оружие со стены, схватил мальчишку за воротник камзола и подтащил к окну.

— Стой здесь и заряжай! — приказал он пажу, продолжая разражаться приступами дикого хохота.

Используя вместо упора подоконник, Карл прицелился и разрядил аркебузу в группу спасающихся бегством гугенотов.

— Parpaillots! Parpaillots![733] — завопил он. — Убивай! Убивай!

…Через пять дней король, который к этому времени уже сумел переложить бремя ответственности за все происшедшее, включая убийство около двух тысяч протестантов, на герцога де Гиза и его лютую ненависть к Колиньи, поехал верхом в Монфокон посмотреть на обезглавленное тело адмирала. Мертвый гугенот был подвешен цепями к виселице. Некий угодливый придворный предупредил короля:

— Не подъезжайте слишком близко, ваше величество. Адмирал, кажется, сегодня не надушился и распространяет зловоние.

Водянисто-зеленые глаза Карла превратились в узкие щели, губы скривились в жестоком подобии усмешки.

— Труп убитого врага всегда хорошо пахнет, — ответил он.

Ночь колдовства

Людовик XIV и мадам де Монтеспан

Попробуйте снять наслоения позолоты и блестящей лести современников, которые обычно покрывают личность монарха, и вы обнаружите под ними королей иногда глупых, иногда просто неважных, а порою и смешных. Редко появляется на свете правитель воистину великий; те же, кто носит это прозвище, зачастую заслужили его потому, что мудро довольствовались маской образованных — в понимании соответствующей эпохи — интеллектуалов, не претендуя на роль пророка. Однако ни в одной галерее Истории невозможно отыскать фигуру более абсурдную, чем, «великолепный Король-Солнце, Великий Монарх Луи XIV Французский».

Трудно припомнить хотя бы единственный случай, когда бы его высмеяли, — по крайней мере, ни разу, когда он того заслуживал. Льстецы и подхалимы его эпохи достигли такого совершенства, что даже по секрету, а возможно, и в мыслях своих, не осмеливались говорить правду о короле. Усердие их не пропало втуне — ложь пережила и своих авторов, и их тщеславного повелителя. Многократно произнесенное слово превращается в бессмысленный набор звуков; и напротив, настойчиво повторяемая нелепица кажется уже правдоподобной.

Стоит только отмести нагромождения эпитетов и славословий, обратиться к действительным фактам, как тотчас станет очевидным грандиозное надувательство придворных летописцев. Впрочем, славословие тоже говорит о многом. Взять хотя бы самый пышный титул Людовика XIV–Le Roi Soleil, Король-Солнце — его применяли как будто без дураков, да только дураку не видно, что король-то — голый. Не так ли выставляли себя напоказ голые придворные шуты минувших веков, горделивыми ужимками подражавшие правителям, с той лишь разницей, что герой нашего рассказа делал это не ради забавы. Свидетельствуя о скудости интеллекта Людовика, эта нешуточная буффонада была еще и симптомом мании величия — как ни странно звучит подобное утверждение в отношении короля.

Людовика преследовала навязчивая идея божественной сущности монарха. Трудно поверить, что он считал себя человеком, ибо стремился внушить всему миру, что он почти бог. Для него был разработан особый и чрезвычайно сложный этикет, которому его придворные следовали в повседневной жизни. Самые обиходные действия и едва ли не физиологические акты государя обставлялись с подробно расписанными церемониями и напоминали священные обряды. В утренние часы в опочивальне Людовика собирались принцы крови и представители самых знатных французских семей; дождавшись его пробуждения, они строгой чередой подходили к его величеству. Первый вручал ему носки, второй коленопреклоненно протягивал королевские подвязки, третий держал наготове парик, и так до тех пор, пока не бывала полностью облачена неуклюжая, расплывшаяся фигура монарха. Не хватало лишь фимиама, которым повелителя окуривали бы на каждой из этих стадий — существенное упущение с его стороны!

Посредственность интеллекта Людовика проявлялась, помимо того, в его животном сластолюбии, о чем будет рассказано чуть позже. За своим, по выражению Сен-Симона, «ужас, каким громадным величием» король пытался скрыть бессердечие и отсутствие человечности.

Дьявольские плоды его правления страна вкушала еще и через сотню лет, прежде чем установленный им порядок был сметен, как устаревший хлам. В эпоху Людовика XIV Франция стала великой державой, но не благодаря, а, скорее, вопреки своему королю. В конце концов, он и сам понимал, что его власть не абсолютна. Государство держалось на таких талантливых людях, как Кольбер и Лувуа, на великом гении французского народа, который заявлял о себе при любом режиме, и, наконец, существовала мадам де Монтеспан. Не следует преуменьшать ее влияние на Людовика и на его славу, поскольку она была maitresse еn titre[734] и более чем королевой Франции как раз в самый блестящий период его правления, между 1668 и 1678 годами.

Вообще женщины при дворе Людовика XIV играли значительную роль. Стоило государю обратить на какую-нибудь из фрейлин свои темные глаза, как она таяла, словно воск, под лучами Короля-Солнца. Однако мадам де Монтеспан был доступен секрет обратного воздействия, и сам венценосец превратился в воск, из которого ее ручки могли вылепить любую модель. Вот этого-то секрета — тайной страницы истории Франции — мы и собираемся коснуться в нашем рассказе.

Франсуаза Афина де Тоннэ-Шаран появилась при дворе в качестве фрейлины королевы в 1660 году. Ум и грация юной девицы были под стать ее красе, а набожность и благочестие служили образцом добродетели для всех фрейлин. Так продолжалось, пока дьявол-искуситель не соблазнил молодую особу. Когда же это произошло, она не просто вкусила плод запретного древа — она опустошила целый сад. Дочь Евы пала жертвой непомерной гордыни и тщеславия; не последнюю роль сыграла и обыкновенная зависть, которая охватывала Франсуазу всякий раз, когда она видела, какие почести и роскошь окружают фаворитку короля Луизу де Лавалье.

Через три года после своего появления в свете фрейлина вышла замуж за маркиза де Монтеспана, но и это не утолило ее алчности, затаенных амбиций и страстных желаний. Наконец, удача улыбнулась маркизе: Король-Солнце обратил свой благосклонный взор на пышные прелести юной красавицы. Упускать такую возможность было нельзя, но нелепое поведение ее мужа чуть было не испортило ей всего дела. Глупый маркиз оказался столь старомоден и нерасчетлив, что не оценил чести, оказанной ему монархом, и имел дерзость оспаривать у Юпитера свою жену.

Когда Монтеспан начал неосмотрительно причинять слишком много беспокойства, открыто понося короля, это так удивило кузину Людовика мадмуазель де Монпансье, что она назвала его «человеком экстравагантным и экстраординарным» и заявила ему в лицо, что он, должно быть, не в своем уме. Однако представления маркиза о чести и достоинстве оказались столь своеобразны и консервативны, что он с нею не согласился и не внял дружеским советам. Монтеспан дошел до того, что чуть ли не устраивал королю скандалы, цитировал в его присутствии Священное Писание и прозрачно намекал на царя Давида, осмелившись даже призвать на голову Короля-Солнца кару божественного правосудия. Все это отдавало дурным вкусом, и если маркиз избежал тайного указа о заключении в Бастилию, то лишь потому, что король опасался широкой огласки его скандальных намеков и оскорблений, могущих бросить тень на его монаршью непогрешимость.

Маркиза наедине с Монтеспаном ругательски ругала его за эти выходки, на людях же только холодно улыбалась. Как-то, в ответ на требование мадмуазель де Монпансье приструнить своего мужа — ради его же собственной безопасности — маркиза горько усмехнулась:

— Мне стыдно за него. Ему лишь бы потешить публику.

Ничего хорошего из упрямства маркиза не вышло. Не помогли ни попытки взывать к королевской порядочности, ни домашнее рукоприкладство. Кончилось дело тем, что, создав другим массу осложнений, он из-за своего неразумного поведения растерял друзей и оказался на грани разорения. Осознав, что он справедливости не добьется, маркиз де Монтеспан вышел в отставку, разыграв напоследок прощальный спектакль на свой собственный манер. Вырядившись в траур, словно вдовец, со свитой одетых в черное слуг он прибыл во дворец в похоронной карете и церемонно попрощался со всеми придворными. Король-Солнце оказался выставленным на посмешище и был глубоко уязвлен.

С этих пор Монтеспан больше при дворе не появлялся и отдал свою жену королю. Вскоре он удалился в свое родовое поместье, а несколько позже, предупрежденный доброжелателями о том, что Луи намерен с ним поквитаться, покинул пределы Франции.

Маркиза де Монтеспан окончательно утвердилась в положении maitresse en titre и в январе 1669 года разрешилась младенцем — герцогом Майнским, первым из семи отпрысков, которых она родила королю. Парламент всех их узаконил, объявив «королевскими детьми Франции»; всем им были пожалованы титулы, а к ним — поместья и наследственная королевская рента. Достойно удивления, что революция произошла не тогда же, а лишнюю сотню лет спустя, когда угнетенный народ не выдержал невыносимого бремени налогов и восстал, чтобы покончить с паразитами.

Великолепие фаворитки было в те дни столь блистательно, как никогда при французском дворе прежде не бывало. В ее поместье Кланьи, что близ Версаля, высился теперь огромный замок. Правда, начал Людовик со строительства загородной виллы, но мадам де Монтеспан это не устраивало.

— Вилла хороша для оперной певички, — оскорбилась она, после чего пристыженному монарху ничего не оставалось делать, кроме как приказать снести виллу и поручить прославленному архитектору Мансару спроектировать и воздвигнуть на ее месте сверхкоролевскую резиденцию.

Да и в самом Версале апартаменты мадам де Монтеспан занимали двадцать комнат первого этажа, в то время как многострадальная королева довольствовалась лишь десятью комнатами второго. Шлейф королевы вполне мог нести за нею обыкновенный паж, но для фаворитки те же обязанности должна была выполнять никак не меньше чем супруга маршала Франции. Немногие государыни способны были держаться с таким подлинно королевским достоинством, как маркиза. Мадам де Монтеспан всюду сопровождал отряд телохранителей, королевские офицеры отдавали ей честь, а во время путешествий за ее каретой, влекомой шестеркой лошадей, тянулась кавалькада почетного эскорта и бесконечный кортеж свиты.

Как писала мадам де Севиньи, триумф ее был громок и молниеносен. В непомерной гордыне мадам за семь лет прибрала к рукам все и вся и начала тиранить окружающих, в том числе самого короля. Он сделался ее робким и покорным рабом, да только рабство это, видно, было не таким уж и сладким.

Постоянство и покорность не входят в число добродетелей Юпитера. Поначалу король стал раздражителен, а потом сорвался и, отбросив всякую сдержанность, пустился в скандальный и вопиющий разврат. Представляется сомнительным, чтобы в богатой истории всевозможных королевских похождений удалось обнаружить параллели этому любвеобильному периоду в жизни Короля-Солнца. В продолжение нескольких месяцев мадам де Субис, мадмуазель де Рошфор-Теобан, мадам де Лувиньи, мадам де Л’одре и множество менее значительных особ стремительной чередой прошли сквозь горнило монаршьей нежности, а точнее, через королевскую постель; и наконец двор с изумлением воззрился на вдову Скаррон и воздаваемые ей со всеми положенными церемониями почести. Назначение вдовы на должность гувернантки королевских отпрысков никого не могло ввести в заблуждение касательно истинного положения вдовы во дворце.

Так закончилась семилетняя абсолютная власть мадам де Монтеспан. И благородные кавалеры, и простолюдины продолжали относиться к ней с благоговейным трепетом, но, забытая Людовиком, она теперь принимала почести за насмешку и, сохраняя высокомерную улыбку, лелеяла в душе жажду мести. Отставная фаворитка откровенно насмехалась над дурным вкусом короля; ее острый ум нашел применение в опасных словесных стычках с заменявшими ее дамами, но, даже ослепленная ревностью, маркиза опасалась перейти грань, за которой ее могла постичь судьба ее предшественницы Лавалье…

Страх этой участи и сегодня глодал сердце мадам де Монтеспан. Она сидела спиною к окну, и в глазах ее мелькали отблески адского пламени, сжигавшего ее душу. Привыкшая играть главные роли, она упала нынче до положения зрителя дворцовой комедии и молча наблюдала за переменчивой говорливой толпой блестящих придворных. Тут ее внимание привлек стройный молодой человек, выделяющийся в пестром сборище своим черным с головы до пят платьем. Лицо его, то ли мрачное, то ли печальное, несло на себе печать внутренней сосредоточенности, а глаза, не будь он сейчас погружен в свои мысли, могли пронизывать насквозь.

Это был мсье де Ванан из Прованса. Ходили слухи, что он балуется магией, и в прошлой его жизни были один-два эпизода, в которых не обошлось без колдовства и о которых до сих пор шептались в округе. Ванан не скрывал, что обучался алхимии и был «философом», то есть человеком, пытающимся найти философский камень — легендарное вещество, способное превращать металлы в золото. Однако если бы молодого алхимика обвинили в черной магии, он стал бы это отрицать, хотя и не слишком убедительно.

И вот, завидев этого опасного человека, мадам де Монтеспан внезапно в последней отчаянной надежде решила обратиться к нему за помощью. Она дождалась, пока он на нее посмотрит, и с томной улыбкой на устах ленивым взмахом веера подозвала его к себе.

— Ванан, я слышала, ваши философские успехи столь велики, что вам удалось превратить медь в серебро?

Его колючий взгляд уставился на нес в упор, тонкие губы тронула улыбка.

— Это правда, — ответил Ванан. — Я сделал слиток чистого серебра, который приобрел у меня монетный двор.

Интерес мадам де Монтеспан, казалось, возрос.

— О, монетный двор! — повторила она удивленно. — Но ведь это, друг мой… — Она задохнулась от волнения. — Это же чудо!

— Никак не меньше того, — согласился алхимик. — Но предстоит еще большее чудо — трансмутация неблагородного металла в золото.

— И вы его превратите?

— Дайте мне только добыть секрет затвердевания ртути, остальное — пустяк. А я добуду его, и очень скоро.

Алхимик говорил со спокойной уверенностью человека, утверждающего нечто, в чем он нисколько не сомневается.

Маркиза задумалась, потом вздохнула.

— Вы мастер на такие вещи, Ванан. А не знаете ли вы средства смягчить каменное сердце, сделать его более податливым?

Ванан взглянул на даму, которую Сен-Симон называл «прекрасная как день», и широко улыбнулся:

— Посмотрите на себя в зеркало — разве вам нужна алхимия?

Гнев тенью пробежал по прекрасному лицу маркизы. Она мрачно ответила:

— Я смотрела — и напрасно. Вам многое доступно, Ванан. Сумеете ли вы мне помочь?

— Любовное зелье, — хмыкнул он. — Вы это всерьез?

— Ты надо мной издеваешься! Зачем ты произнес эти слова — чтобы все услышали?

Ванан убрал с лица улыбку.

— Алхимия, которой я занимаюсь, вам не поможет, — тихо сказал он. — Но я знаком с теми, кто может это сделать.

Маркиза с горячностью схватила его за запястье.

— Я хорошо заплачу, — пообещала она.

— Вам придется. Подобные услуги довольно дороги. — Алхимик оглянулся, желая удостовериться, что их никто не подслушивает, и наклонился к маркизе: — На улице Таннери живет одна колдунья, по имени Лавуазен. Она известна многим придворным дамам как предсказательница судьбы. Если хотите, я мог бы замолвить ей за вас словечко.

Мадам Монтеспан вдруг побледнела. Богобоязненное воспитание и укоренившиеся привычки, несмотря на беспорядочную греховную жизнь, которую она вела, заставили ее содрогнуться от отвращения перед затеянным кощунством. Колдовство ведь от дьявола. Она высказала свои сомнения. Ванан рассмеялся:

— Но если оно подействует… — и пожал плечами.

В эту минуту в другом конце зала зазвенел женский смех. Маркиза бросила туда взгляд и увидела самодовольного короля, со снисходительным обожанием склонившего голову к ушку прелестной мадам де Людре. Внезапная ярость мутной волной окатила душу маркизы де Монтеспан. Благочестивые сомнения были тотчас забыты. Пусть Ванан проводит ее к этой своей ведьме. Посмотрим, что из этого выйдет, а там будь что будет.

Так темной ночью, в конце года, на углу улицы Таннери появился экипаж, из которого, оперевшись на руку Луи де Ванана, сошла дама в маске и запахнутом плаще. Ванан проводил даму к дому мадам Лавуазен.

Дверь отворила двадцатилетняя дочь колдуньи Маргарита, которая отвела их наверх, в приятно обставленную комнату, обитую фантастическими обоями с красным рисунком по черному фону. Рисунок ткани изображал каких-то устрашающих призраков, колеблющихся в неверном свете нескольких свечей. Раздвинулись черные портьеры, и в комнату вошла хозяйка — пухлая низенькая дама, по-своему миловидная, в невероятном темно-красном бархатном плаще с оторочкой из дорогого меха. Плащ был вышит золотыми двуглавыми орлами и стоил, наверное, не меньше, чем мантия принца. Ноги колдуньи были обуты в красные туфли с теми же золотыми орлами.

— А, это вы, Ванан! — фамильярно приветствовала его хозяйка.

Алхимик поклонился.

— Я привел к вам даму, которая нуждается в вашем искусстве, — сказал он, указывая рукой на свою закутанную в плащ спутницу.

Мадам Лавуазен оглядела гостью круглыми бусинками глаз.

— Маска тоже может мне кое о чем рассказать, мадам маркиза, — дерзко сказала она. — Королю, поверьте, не понравилось бы выражение лица, которое вы под нею скрываете.

— Вы знаете меня? — удивленно и сердито воскликнула мадам де Монтеспан, срывая маску.

— Чему же здесь удивляться? — спросила мадам Лавуазен.

— Если желаете, я также скажу вам, что вы прячете в своем сердце.

Мадам де Монтеспан, как все набожные люди, была очень легковерна.

— Раз уж вы все равно знаете, что мне от вас нужно, — взволнованно заговорила она, — то ответьте, сможете ли вы это для меня сделать? Я хорошо заплачу.

Мадам Лавуазен таинственно улыбнулась.

— Черствость, действительно, не поддается лечению обычными методами, — произнесла она. — Но позвольте мне сначала подумать, чем тут можно помочь. За ответом приходите через несколько дней. Только хватит ли у вас смелости пройти через тяжелое испытание?

— Я готова на все, если это сулит удачу.

— Тогда ждите от меня весточки, — заключила ведьма, и на этом они расстались.

Вручив колдунье, как ее учил Ванан, тугой кошелек, маркиза укатила в Кланьи. Участие алхимика в этой истории, насколько можно судить по отрывочным сведениям, ограничилось тем, что он познакомил знатную даму с колдуньей.

Мадам де Монтеспан провела в Кланьи три дня нетерпеливого ожидания. Наконец к ней явилась сама мадам Лавуазен. Однако ее слова заставили маркизу в ужасе отпрянуть. Колдунья предложила обратиться к аббату Гибуру, с тем чтобы тот отслужил черную мессу. Мадам де Монтеспан понаслышке было известно кое-что о странных обрядах с жертвоприношениями Сатане, и, хотя знала она немного, этого было достаточно для того, чтобы возбудить в ней негодование и отвращение к белолицей ведьме с поросячьими глазками, посмевшей оскорбить ее своим предложением. Задыхаясь от гнева, маркиза долго бушевала и даже чуть было не пустила в ход кулаки, потому что Лавуазен спокойно смотрела на нее с презрительным выражением на самодовольной физиономии. Но постепенно перед этим несокрушимым спокойствием ярость маркизы улеглась, и мадам де Монтеспан одолели сомнения.

Может быть, следует все-таки выяснить подробнее, что ждет ее в случае согласия? К тому же ей страстно хотелось добиться своего, и любопытство взяло верх. Но то, что рассказала колдунья, оказалось еще страшнее, чем маркиза могла себе представить.

Лавуазен начала уговаривать:

— Разве можно получить что-нибудь бесплатно? За все в этой жизни приходится платить.

— Но это же чудовищно! — протестовала маркиза.

— Кто знает, мадам? Чем оценить те блага, которые будут получены вами взамен? А они немалые. Вы познаете ни с чем не сравнимую радость абсолютного телесного здоровья, безграничной власти и почитания. Разве быть больше, чем королевой, не стоит небольшой жертвы?

Для маркизы де Монтеспан все это стоило гораздо большей жертвы, поэтому она подавила свое отвращение и согласилась участвовать в кощунственном действе.

Ведьма предупредила, что для гарантированного успеха необходимы три мессы, которые нужно отслужить в бездействующей сейчас часовне замка Вильбузен, настоятелем которой был аббат Гибур.

Мрачный средневековый замок с потемневшими от времени стенами высился, окруженный рвом, в уединенном местечке в двух милях от Парижа. Сюда в непроглядную мартовскую ночь приехала мадам де Монтеспан со своей доверенной горничной мадмуазель Дезойет. Оставив экипаж на Орлеанском тракте, они направились за встречавшим их слугой по разбитой грязной дороге к замку, едва маячившему сквозь ненастье. В зубцах старинных башен завывал ветер, и черные тополя, выстроившиеся почетным караулом на пути к дьявольскому месту, со стонами сгибались под яростными порывами. Вода во рву от дождя взбухла почти до краев; от нее исходил смрадный болотный дух.

Заброшенность уединенного замка, мрак и непогода произвели на спутниц гнетущее впечатление. Мадмуазель Дезойет не смела жаловаться вслух и, спотыкаясь, шла вперед за своей госпожой по раскисшей глине, преодолевая ветер, валивший с ног. Миновав подъемный мост, перекинутый через чернильную мерзость, странно булькающую внизу, и ворота крепости, они оказались в обширном дворе. Здесь ветер ослаб. Сквозь щель приоткрытой двери замка на мощеный двор падала полоска желтого света, указуя путь к грехопадению.

Каблучки маркизы и ее спутницы застучали по булыжнику, дверь со скрипом растворилась, и освещенный проем затмил женский силуэт. Это была Лавуазен. Она впустила свою клиентку в переднюю с голыми стенами. Свет фонаря падал на дочь колдуньи Маргариту Монвуазен и невзрачного, плутоватого на вид парня в домотканой одежде и рыжем парике — колдуна по имени Лесаж. Во время колдовских обрядов Лесаж обычно был у мадам Лавуазен на подхвате. Он слыл талантливым прохвостом и использовал популярность парижских ведьм к собственной выгоде.

Мадам Лавуазен запалила свечу и, оставив слугу Леруа в компании Лесажа, поднялась с маркизой по широкой каменной лестнице этажом выше. В холодном доме стояла сырость; повсюду гуляли сквозняки. Мадмуазель Дезойст жалась к своей госпоже, а замыкала шествие Марго Монвуазен. В просторной комнате, предварявшей вход в часовню, посередине стояли только дубовый стол да плетеное тростниковое кресло с гнутой ореховой спинкой. Стены прикрывали несколько поблекших, ветхих гобеленов. Настольная лампа с абажуром выделялась одиноким светлым пятном в окружающем мраке, и се тусклый свет падал на высокого старика лет семидесяти в необычном облачении: белый стихарь поверх его засаленной сутаны был разрисован черными еловыми шишками, орарь из черного атласа — тоже в еловых шишках, вышитых желтой нитью. Отталкивающая внешность старика вызвала у маркизы чувство омерзения: его щеки покрывали синие вены, глаза косили в разные стороны, губы провалились внутрь беззубого рта, а голый веснушчатый череп венчали редкие клочки седой пакли. Это и был пресловутый аббат Гибур, ризничий обители Сен-Дени, посвященный в духовный сан и посвятивший себя служению Сатане.

Аббат приветствовал знатную гостью низким поклоном, от которого маркизу передернуло. Она выглядела сверхъестественно возбужденной и явно нервничала. Ею опять начинал овладевать страх, но маркиза заставила себя переступить порог часовни, тускло освещенной свечами в подсвечнике, установленном позади чаши для святой воды на большом столе. В алтаре свет не горел. Служанку мадам хотели отправить вниз, но та боялась разлучаться со своей хозяйкой и пошла с нею. Лавуазен затворила дверь, оставив дочь снаружи.

Маргарита никогда не участвовала в колдовских обрядах своей матери, хотя была отчасти осведомлена об их содержании, поэтому она только догадывалась о том, что должно произойти в запертой изнутри часовне. Сжавшись в плетеном кресле, Марго с содроганием представляла себе этот кошмар, когда сквозь завывание ветра в каминной трубе из-за двери донесся гул голосов. Побуждаемая болезненным любопытством, вся дрожа, подкралась она к замочной скважине и, став на колени, заглянула в часовню.

Прямо перед собой она увидела алтарь и перед ним, на столе — обнаженную мадам де Монтеспан. Королевская фаворитка, похожая на мраморную скульптуру, лежала навзничь, вытянувшись в полный рост, с раскинутыми руками, в которых держала по зажженной свече. Она, видимо, впала в экстатический транс. Над нею возвышался аббат Гибур; его фигура загораживала от взора девушки остальное помещение и чашу рядом с телом маркизы.

Гнусавый голос аббата нараспев читал по-латыни. Маргарита узнала Евангелие, читаемое от конца к началу. Затем стали слышны ответы, которые время от времени бормотала ее мать, невидимая Марго в ее наблюдательный глазок.

Маргарита достаточно понимала латынь, чтобы узнать кощунственное извращение Символа веры, но, если не брать в расчет естественное любопытство, вызванное в ней присутствием самой маркизы де Монтеспан, все это могло показаться весьма глупой и бессмысленной затеей. Однако Марго Монвуазен так не считала. Когда дело дошло до жертвоприношения, смена событий неожиданно ускорилась. Марго метнулась к креслу, едва не застигнутая врасплох и не уличенная в подглядывании вышедшей из часовни матерью.

Мадам Лавуазен живо пересекла прихожую и исчезла. Вскоре она вернулась, держа в руках сверток, из которого доносился писк ребенка.

Маргарита Монвуазен обладала достаточным опытом, чтобы догадаться, что за этим последует. Она и сама была молодой матерью, и материнский инстинкт, заложенный, за редким исключением патологических извращений, в каждой женщине, сковал Марго ледяным ужасом.

Она схватилась руками за горло и оцепенела. Ее мать скрылась в часовне. Тогда девушка встала и, словно лунатик, вновь приблизилась к двери и прильнула к замочной скважине.

Богомерзкий жрец повернулся и принял младенца из рук колдуньи. Младенец затих. Маленькое, голое человеческое существо нескольких дней от роду в грязных лапах преступника. Гибур поднял его над алтарем и козлиным голосом забормотал слова демонической молитвы:

— Аштарот, Асмодей, Князь Любви, молю тебя принять эту жертву — младенца, которого я тебе отдаю. Взамен я прошу, чтобы Король Тьмы меня по-прежнему любил, а благородные принцы и принцессы никогда ни в чем мне не отказывали.

Внезапный порыв ветра ворвался в окна часовни и вихрем пронесся над алтарем. В пустом очаге камина прихожей что-то завыло, за окном грохнуло, будто легион чертей атаковал стены замка. Ноги Маргариты подогнулись, и она опустилась на кучу какого-то тряпья. Сквозь шум бури ей послышался взрыв ликующего сатанинского хохота. Стуча зубами, она зажмурилась, заткнула уши, но все равно услышала заплакавшего ребенка. Жалобный плач сменился визгом, потом кашлем, что-то забулькало, звякнул металл о глиняный кувшин, и все смолкло.

Едва Маргарита дотащилась до кресла и упала в него, как из часовни опять появилась ее мать. Ведьма несла в руках купель. Маргарите не нужно было заглядывать в купель, чтобы узнать, что в ней.

Тем временем в часовне продолжался сатанинский обряд. Теплую человеческую кровь, собранную в чашу для святой воды, Гибур посыпал порошком из шпанских мушек и молотых сушеных кротов, полил кровью летучих мышей и добавил еще какой-то мерзости. Он разболтал все эти ингредиенты с мукой и получил неописуемо тошнотворное месиво, приправив его словами ужасного заклятия.

Маргарита слышала его блеянье сквозь неприкрытую матерью дверь. Ужас все сильнее сдавливал ее горло. Ей чудилось, будто удушливые адские миазмы, порожденные дьявольскими заклинаниями Гибура, выползали из часовни, стлались по полу и поднимались все выше, отравляя воздух и грозя полностью окутать несчастную девушку.

Через полчаса на пороге часовни наконец появилась мадам де Монтеспан. Она была бледна, как мертвец, ее ноги тряслись и колени подгибались; в безумных глазах застыл невыразимый ужас. Все же маркиза умудрялась держаться прямо, почти вызывающе, и что-то резко выговаривала Дезойет, которая в полуобморочном состоянии, пошатываясь, вышла вслед за нею.

Покидая нечестивое место, маркиза уносила с собой некоторое количество дьявольской смеси, которая, будучи высушенной и растертой в порошок, предназначалась для добавления в пищу королю, дабы возродить его угасшее влечение к фаворитке.

Маркиза подговорила одного своего протеже, офицера-интенданта, за щедрую плату подсыпать снадобье в королевский суп. В тот же день с Людовиком приключилась непонятная опасная хворь. Пока государь болел, мадам де Монтеспан всячески проявляла свою заботу и беспокойство о нем, постоянно находилась рядом, и по его выздоровлении ей показалось, что тайное, тогда уже троекратное причастие возымело свое колдовское действие. Результат, действительно, свидетельствовал о том, что она не напрасно подвергла себя кошмарному испытанию, участвуя в сатанинской мессе. Мадам де Людре была забыта, а вскоре король охладел и к вдове Скаррон. Ветреный монарх, пренебрегая всеми соблазнами двора, снова оказался у ног очаровательной маркизы ее верным и покорным рабом.

Таким образом, маркиза де Монтеспан вновь с триумфом утвердилась в фаворитках Короля-Солнца. Мадам де Севинье, описывая этот период их взаимоотношений, подчеркивала, что примирение было полным, заметив при этом, что к ним, кажется, вернулся прежний сердечный пыл.

Ничто не омрачало счастья мадам де Монтеспан. Никогда еще ее власть над королем и его двором не была столь абсолютной. Так продолжалось целых два года.

Но вскоре оказалось, что это последняя вспышка умирающего огня. В 1679 году ее погасила мадмуазель де Фонтанж. Фрейлина королевы, не старше восемнадцати лет — совсем еще ребенок, прелестная и свежая, она очаровала венценосца своими большими наивными глазами. И вот из-за этой куколки с румяными щечками и льняными волосами царствующая мадам де Монтеспан получила окончательную отставку.

Людовик осыпал новую фаворитку милостями и подарками. Он пожаловал ей титул герцогини с доходом в двадцать тысяч ливров. Подданные шушукались и роптали, маркизу же это попросту бесило. В слепой ярости она открыто оскорбляла новоиспеченную герцогиню и однажды спровоцировала Людовика на публичный скандал, с небывалой откровенностью и завидной смелостью заявив ему в глаза:

— Вы обесчестили свое звание, вы покрыли себя позором. Вам явно изменил вкус. Надо же — завести шашни с этой маленькой пустышкой, у которой ума и хорошего воспитания не больше, чем у бездушной бело-розовой куклы! — Маркиза презрительно усмехнулась, заключив свою речь беспрецедентным оскорблением: — И вы — король! — стали любовником этой неотесанной деревенщины!

Людовик побагровел и грозно воскликнул:

— Бессовестная ложь! Мадам, вы совершенно невыносимы!

— Его ярость, понятное дело, лишь усиливали спокойствие и ледяная улыбка мадам де Монтеспан, ведь до сих пор самые гордые головы во Франции непременно склонялись перед его гневом. — Вашими устами говорит ваша дьявольская гордость, ваша ненасытная алчность и безжалостная душа деспота. У вас самый лживый и ядовитый на свете язык!

Грубый ответ маркизы низринул божество с небес на землю.

— Все мои несовершенства, — усмехнулась она, — ничто в сравнении с вашей похотливостью.

Это было уже слишком. Король посерел, как воск. Слова маркизы лишили ее последнего шанса. Людовик не мог стерпеть такого надругательства над своим «грозным божественным великолепием» Она низвергла его с трона божества и выставила напоказ его человеческую слабость. Простить такое было невозможно.

Гробовое молчание нависло над остолбеневшими свидетелями королевского унижения. Потом, в тщетной попытке спасти свое поруганное достоинство, Людовик без единого слова круто повернулся и удалился, громко стуча каблуками по полированному паркету.

Тут мадам де Монтеспан отчетливо осознала, какую непоправимую глупость она совершила, но ничего, кроме ярости, не почувствовала — ярости и жажды мести. Нет, герцогине Фонтанж не придетсянаслаждаться плодами своей победы! И Луи не избежит наказания за свою неверность! Колдунья Лавуазен поможет маркизе — у нее наверняка найдется подходящее средство.

И мадам де Монтеспан снова отправилась на улицу Таннери.

Новая услуга, понадобившаяся маркизе, для колдуньи была не в диковинку. Если даму беспокоит соперница, а ей страстно необходимо сохранить благосклонность мужа, если есть некто, слишком упорно цепляющийся за свою никчемную жизнь, и ее нужно слегка подсократить, — у ведьмы всегда наготове парочка заклинаний и рецепт снадобья, среди компонентов которого преобладает порошок мышьяка. Берите склянку — и дело в шляпе.

В самом деле, сей удобный метод распространился столь широко и повсеместно, что правительство, шокированное откровениями маркизы де Бренвийер, учредило в 1670 году специальный трибунал, известный как Горячая Палата, для расследования и исполнения приговоров за подобного рода преступления.

Ведьма Лавуазен обещала посодействовать маркизе. Она стакнулась с другой ведьмой, по имени Ляфилястр, имевшей зловещую репутацию, привлекла своего компаньона Лесажа, двух опытных отравителей — Романи и Бертрана, и все вместе они изобрели хитроумный план убийства герцогини Фонтанж. Романи под видом торговца нарядами и Бертран под видом его слуги должны были заявиться в дом герцогини и предложить ей разных товаров, в том числе модные перчатки из Гренобля, славящиеся во всем мире. Фонтанж, разумеется, попадется на эту приманку и, поносив должным образом обработанные перчатки, умрет медленной смертью. При этом ни у кого не должно возникнуть подозрения в ее отравлении.

Короля предполагалось устранить посредством некоего документа — прошения, пропитанного тем же ядом, вызывающим смерть при соприкосновении с кожей. Мадам Лавуазен бралась сама пойти в понедельник, тринадцатого марта, в Сен-Жермен и вручить прошение королю лично в руки. В этот день, согласно старинной традиции, король и его министры принимали всех желающих в одном большом приемном зале.

Так решила шайка отравителей. Но Судьба распорядилась по-иному. Неумолимый рок уже приблизился к колдунье.

За три месяца до описываемых событий одна вульгарная особа выпила лишний стакан вина, который и спас короля. Как мы видим, между причиной и следствием может наблюдаться прямо-таки гротесковая несоразмерность.

Портной по имени Вигорё устроил в тот день званый обед, на который пригласил нескольких друзей. Среди приглашенных была приятельница его жены (жена, между прочим, тайком поколдовывала). Приятельницу звали Мари Боссе. Эта самая Мари Боссе как раз и выпила упомянутый лишний стакан вина, развязавший ей язык. Она принялась хвастать своей способностью предсказывать будущее и тем, что она неплохо наживается на этом ремесле, ибо к ней зачастили благородные господа.

— Вот только боюсь, недолго мне тешиться прибылью, — хихикнула она. — Тут появилась еще парочка отравителей, так что предсказывать будущее скоро станет некому.

Один присутствовавший за обедом адвокат навострил уши, вспомнил истории, бывшие у всех на слуху, и поставил в известность полицию. Полиция подстроила Мари Боссе ловушку, в которую та благополучно попалась. Под пыткой она выдала имя мадам Вигорё, та — еще нескольких, и так далее.

Арест Мари Боссе повлек за собой цепь расследований дел о колдовстве, последнее из которых — кто бы мог предположить?

— привело в королевский дворец.

За день до запланированного визита мадам Лавуазен в Сен-Жермен ее вызвали в полицию, где арестовали и препроводили в Шателе. На допросе Лавуазен призналась в большинстве своих преступлений, но страх перед ужасной карой за цареубийство заставил ее кое о чем помалкивать. До самой своей казни она так и не проговорилась о знакомстве с маркизой де Монтеспан. Колдунья окончила свои дни в феврале 1680 года на колу.

Но нашлись другие — те, кого ведьма предала под пыткой и кто был послабее характером. Полиция арестовала ведьму Ляфилястр и колдуна Лёсажа. Лишь только выяснилось, что эти двое были связаны между собой и сообщничали в самых невероятных делах, Горячая Палата взялась за них вплотную и напала на след попытки отравления монарха. Председатель Палаты Лорейни немедленно положил доклад на стол перед королем, и тот, ужаснувшись злодеяниям, в которых участвовала мать его детей, приостановил заседания Горячей Палаты, приказав прекратить допросы Лесажа и Ляфилястр и не начинать допрашивать Романи, Бертрана, аббата Гибура и остальных арестованных отравителей и колдунов, осведомленных о кошмарных преступлениях маркизы де Монтеспан.

Впрочем, Людовик XIV вовсе не стремился спасти маркизу; он заботился только о себе — как бы не уронить своего королевского достоинства. Для него не было ничего страшнее, чем быть замешанным в скандале или оказаться в смешном положении, а это должно было неизбежно случиться, стань дело достоянием гласности.

Король так этого боялся, что не мог наказать мадам де Монтеспан, поэтому он через своего министра Лувуа назначил ей аудиенцию, во время которой поставил в известность о следствии по делу узников Горячей Палаты.

Гордая, еще недавно всевластная дама затрепетала. Впервые в жизни она зарыдала и проявила покорность, но король остался тверд и равнодушен к ее слезам. Он сказал, сколь ему отвратительна маркиза, запятнавшая себя гнусным кощунством. Он не говорил о ее преступлении прямо, но намеками в достаточной степени проявил свою осведомленность. Де Монтеспан поначалу была сражена его обвинениями и подавленно всхлипывала, однако не в ее натуре было долго и безропотно внимать упрекам. Презрение и демонстративная неприязнь Людовика пробудили в ней гнев, и всю ее покорность как рукой сняло.

— Ну так что ж? — воскликнула она, сверкая мокрыми глазами. — Разве только моя в этом вина? Пусть все, в чем вы меня обвиняете, — правда. Но не меньшая правда и то, что вы своим бессердечием и изменами ввергли меня в бездну отчаяния. Я вас любила, — продолжала маркиза, — ради вас я пожертвовала моей честью, моим любящим мужем, этим честным и благородным человеком, — я пожертвовала всем, чем только может дорожить женщина. И что я получила от вас в награду? Ваши жестокость и непостоянство сделали меня посмешищем придворных лизоблюдов. И вас еще удивляет, как я могла впасть в такое безумие? Как смогла я потерять жалкие крохи чести и чувства собственного достоинства, которые у меня еще оставались? Я давно потеряла все, кроме жизни. Возьмите и ее, если это доставит вам удовольствие. Небесам известно, сколь мало она для меня значит! Но не забудьте: занося руку надо мной, вы ударите мать ваших детей — законных детей Франции. Помните об этом!

А Людовик об этом и не забывал. Маркиза вполне могла ограничиться намеком на потерю королем своего реноме и репутации божества, которому можно только поклоняться. Впрочем, и этого не требовалось.

Дабы избежать скандальных слухов, маркизе позволили остаться жить при дворе, хотя апартаменты в первом этаже ей пришлось освободить. Лишь десять лет спустя мадам де Монтеспан удалилась в местечко Сен-Жозеф.

Но и в опале тайно изобличенная преступница, покушавшаяся, помимо прочих злодеяний, на жизнь Короля-Солнца и своей соперницы, получала ежегодную пенсию в 1200000 ливров. В то же время власти не осмелились продолжать судопроизводство и против ее сообщников — зловещего аббата Гибура, отравителей Романи и Бертрана и колдуньи Ляфилястр. Даже тех, кто прямо не разделял их вину, но сотрудничал с этими мерзавцами, зарабатывая на жизнь колдовством и ядом, тоже оставили в покое: они могли случайно знать и рассказать под пытками об ужасной ночи колдовства б замке Вильбузен.

Потребовался взрыв и революционный переворот, чтобы очистить Францию от расплодившейся нечисти.

Дело об ожерелье королевы
покровом звездной благоуханной, но уже прохладной августовской ночи 1784 года принц Луи де Роган, кардинал Страсбургский, главный альмонер[735] Франции, с бьющимся от волнения сердцем направлялся через Версальский парк к роще Венеры на тайную и очень важную для него встречу.

Этот прославленный член прославленного дома, ведущий свое происхождение от двух королевских родов — Валуа и Бурбонов, — производил впечатление человека, находящегося в расцвете сил. Статный, высокий, он выглядел моложе своих лет. В сером плаще и круглой шляпе с золотыми лентами, сопровождаемый двумя неотступно следующими за ним слугами, он быстро шел, сгорая от нетерпения открыть врата, преграждавшие ему дорогу к осуществлению честолюбивых замыслов, врата, закрытые перед ним теми самыми руками, из которых он теперь надеялся получить ключ к ним.

Он заслуживает вашей симпатии, этот элегантный кардинал-принц, бывший объектом ненависти и коварства безжалостной австрийской императрицы с того самого дня, как он появился при венском дворе в качестве посла короля Франции.

Великолепие, с которым он обставил свое пребывание в Вене, превосходило королевское, даже если сравнивать его с блеском французского двора. И это чрезвычайно возмущало Марию-Терезу, придерживавшуюся строгих германских понятий. Его охотничьи увеселения, вечеринки, праздники, которые он устраивал по любому поводу, остроумие, пышность и безрассудная экстравагантность, превращавшая эти забавы в сцены из «Тысячи и одной ночи», изнеженная роскошь его свиты и ее невероятная расточительность — все это раздражало и шокировало императрицу.

Мысль о том, что духовное лицо, в нарядной светской одежде, верхом на коне, может охотиться на оленей, повергала ее в шок, его нескромный флирт со знатными дамами Вены приводил ее в состояние, близкое к отчаянию, а его элегантность и неотразимое обаяние были для нее лишь свидетельством распущенности, которая могла привести к нравственному разложению всего ее двора.

Она всеми силами сглаживала его пагубное влияние и в конце концов стала плести интриги, которые должны были привести к отзыву посла. Она не пыталась скрывать свою к нему враждебность, и, разумеется, расположению королевы к кардиналу вовсе не способствовало то, что он на ее фригидную надменность отвечал иронической учтивостью; это всегда ставило ее в затруднительное положение. Но однажды он зашел слишком далеко в своем злорадстве.

«Мария-Тереза, — написал он Дагийону, — в одной руке держит носовой платок, чтобы вытирать слезы, проливаемые из-за несчастий угнетенной Польши, а в другой — меч для продолжения ее раздела».

Сказать, что острый язык принца был одной из причин Французской революции, кажется, на первый взгляд, сильным преувеличением. Однако это на самом деле так, потому что, не будь этой опрометчивой фразы, у Рогана, возможно, не было бы необходимости в эту августовскую ночь спешить на свидание, в результате которого в руках революционной партии оказалось мощное оружие.

Дагийон опубликовал эту колкость. О ней узнала Мария-Антуанетта, а от нее — ее мать в Вене. Это вызвало у императрицы негодование и обиду, которые не давали ей покоя до тех пор, пока блестящий принц-кардинал не был отозван из Вены. Но даже тогда успокоения не наступило. Разоблачительная насмешка (а если хоть немного знать Марию-Терезу, можно представить, что это для нее значит) вызвала враждебные действия, отныне целеустремленно направленные против Рогана.

Кардинал был честолюбив, полон веры в свои таланты и в мощную поддержку своей влиятельной семьи. Он надеялся стать новым Ришелье или Мазарини, первым министром короля, некоронованным правителем Франции, той силой, которая направляет действия монарха. И он наверняка достиг бы своей цели, если бы не препятствия, которые воздвигла на его пути враждебность Марии-Терезы. Императрица постаралась, чтобы ее ненависть через дочь преследовала его повсюду, даже во Франции.

Как всегда послушная железной воле матери и разделявшая ее обиду, Мария-Антуанетта использовала все свое влияние, чтобы расстроить планы этого кардинала, которого под влиянием своей матери стала считать опасным и беспринципным человеком.

По возвращении из Вены с письмами от Марии-Терезы к Людовику XVI и Марии-Антуанетте кардинал был весьма холодно принят хмурым королем, а королева отказала ему даже в аудиенции, распорядившись, чтобы он передал письма через придворных. Посол был обескуражен и не знал, стоит ли ему задерживаться при дворе.

Раздосадованный кардинал понимал, в чем дело. Он чувствовал, как рука Марии-Терезы управляет Марией-Антуанеттой, а через нее и королем. Его положение все ухудшалось. Он, мечтавший стать вторым Ришелье, с трудом смог получить обещанную ему должность главного альмонера Франции, и то лишь в результате настойчивых хлопот своего семейства.

Он понимал, что ему не преуспеть, если он не смягчит суровую королеву. За это он и взялся. Но на три написанные им королеве письма он не получил ответа. И через другие каналы настойчиво просил он аудиенции, чтобы лично выразить свое сожаление о проявленной им оскорбительной неучтивости. Но королева, находясь под влиянием Марии-Терезы, оставалась непреклонной.

Роган был доведен почти до отчаяния, и тут в недобрый для него час пути его пересеклись с путями Жанны де ля Мотт де Валуа, о которой говорили, что она, будучи тайной фавориткой королевы, оказывает на нее закулисное влияние. Такая репутация обеспечивала ей средства к существованию.

Как утопающий за соломинку, ухватился принц-кардинал Луи де Роган, главный альмонер Франции, ландграф Эльзасский, командор ордена Святого Духа за эту аферистку в надежде, что она поможет ему в его отчаянном положении.

Жанна де ля Мотт де Валуа была, возможно, самой отчаянной авантюристкой из когда-либо живших на этом свете: лишь изворотливость ума и красота обеспечивали ей возможность жить безбедно. Начинала же она с того, что клянчила подаяние на улице. Потом объявила, что происходит от побочной ветви графов Валуа, это засвидетельствовала Марчионесс Буленвий, дружившая с ней, Жанна получила от короны небольшую пенсию и вышла замуж за не слишком щепетильного молодого солдата бургундского жандармского полка Марка Антуана де ля Мотт.

Позже, в августе 1786 года, ее покровительница представила Жанну кардиналу де Рогану. Его преосвященство, заинтересовавшись необыкновенной историей дамы, а также се удивительной красотой, жизнерадостностью и умом, пригласил ее в свой пышный замок в Саверне близ Страсбурга, где выслушал подробный рассказ о ее приключениях, обещал свою поддержку и в доказательство своей к ней благосклонности добился для ее мужа чина драгунского капитана.

Потом супруги де ля. Мотт оказались в Париже и Версале, где были вынуждены переезжать из одной квартиры в другую из-за требований хозяев об уплате долгов; наконец они обосновываются на рю Нев Сен-Жиль. Здесь они живут на относительно широкую ногу на деньги, занятые либо у самого кардинала, либо под его поручительство: то впечатление, которое производило ее имя, происхождение и покровительство кардинала, беззастенчиво ею используемое, помогали ей получать кредит в магазинах и облегчали различного рода мошеннические проделки.

Но жить, все время изворачиваясь, не так-то легко. Нужно обладать особым тактом, ловкостью, хладнокровием, дерзостью и изобретательностью. Все эти качества были присущи мадам де ля Мотт в полной мере. Поэтому, осаждаемая кредиторами, она умудрялась успешно отражать их натиск и выглядеть на людях всегда невозмутимой и спокойной.

Влияние мадам де ля Мотт на королевский двор никогда не подвергалось сомнению. К тому же это соответствовало характеру Марии-Антуанетты и нравам ее двора. Опрометчивая во многих своих поступках, королева была весьма неразборчива и в привязанностях. Примером тому — ее близкие отношения с мадам де Полиньяк и принцессой де Ламбель. Народная молва преувеличивала, как всегда, нескромность ее поступков, не оставляя камня на камне от репутации Жанны.

По мере того, как возрастала известность графини Жанны де Валуа — так мадам де ля Мотт стала именовать себя, — ее покровительства стали искать различные карьеристы и люди, жаждущие продвинуться по службе, неплохо платившие ей за обещания ходатайствовать за них перед двором.

И вот в паутину ее интриг попался кардинал де Роган, который, как он сам признавался, «был совершенно ослеплен безмерным желанием обрести благосклонность королевы». Она вдохнула новую надежду в отчаявшееся сердце кардинала, заверив, что в благодарность за все милости, оказанные ей, она не успокоится, пока королева не изменит своего отношения к нему.

Спустя некоторое время она стала уверять его, что под ее влиянием враждебность королевы к нему ослабевает, и наконец объявила, что королева просила передать: она желает получить от него оправдательное объяснение, которое он так долго и тщетно пытался представить ранее.

Роган, безмерно обрадованный, составил объяснение, которое было передано королеве графиней, и через несколько дней получил на бумаге с голубой каймой, украшенной французскими лилиями, собственноручную записку королевы.

«Я рада, — писала Мария-Антуанетта, — наконец-то узнать, что Вы не виноваты. Я не могу пока даровать Вам аудиенцию, которой Вы желаете, но как только обстоятельства позволят, я дам Вам знать. Надеюсь на Вашу скромность.»

По совету графини Валуа, его преосвященство послал ответ с выражениями глубокой благодарности и радости.

С этих пор началась регулярная переписка между королевой и кардиналом, продолжавшаяся на протяжении трех месяцев и становившаяся все более интимной и сердечной. Его просьбы получить аудиенцию становились с каждым письмом все настойчивее, и наконец королева объявила, что, побуждаемая уважением и расположением к нему, так долго находившемуся в немилости, сама желает встречи с ним. Но все должно остаться в тайне. Публичная аудиенция пока преждевременна: у него много врагов при дворе, которые, узнав об этом заранее, могут все погубить своими интригами.

Получить такое письмо от прекрасной женщины, да еще королевы, чья недоступность увеличивала тысячекратно ее привлекательность в его воображении, — это неизбежно должно было вскружить кардиналу голову. Тайная переписка, завершающаяся тайной встречей, казалось, сблизила их, что было невозможно при иных обстоятельствах.

В ткань его эмоций, основу которой составляло честолюбие, вплеталось теперь и другое, романтическое, хотя и полное почтения, чувство.

Легко себе представить, с каким настроением принц-кардинал направлялся этой ясной благоуханной летней ночью к роще Венеры. Он шел заложить фундамент величественного здания своих честолюбивых устремлений. Для него это была главная ночь жизни.

— Ночь сокровищ, — произнес он, глядя на усыпанное бриллиантами звезд небо. Увы, эта его фраза оказалась пророческой.

Пройдя аллею, обсаженную самшитом и вязами, он вышел на открытую лужайку, в центре которой деревья, посаженные по кругу, образовывали небольшую рощу. Там собирались установить, но так никогда и не установили, статую Венеры. Но хотя там и не было холодного мраморного изваяния богини, зато стояла живая, мерцающая в темноте фигура королевы, которая ждала его.

Роган остановился. Он почти не дышал. Лишь сердце его колотилось. А уже через минуту он почти бежал. Войдя в рощу, он сбросил свою широкополую шляпу, встал перед королевой на колени, целуя кайму ее белого батистового платья. Что-то (а это была роза, брошенная ею) слегка задело его щеку. Почтительно, как символ ее расположения, поднял он цветок и посмотрел в ее гордое, прелестное лицо, которое, хотя и неясно различимое, он, несомненно, узнал. Взгляд его выражал благодарность и преданность. Он заметил, что она дрожит, и услышал волнение в ее голосе, когда она обратилась к нему:

— Вы можете надеяться, что прошлое будет прощено.

Прежде чем он успел до конца насладиться смыслом этих сладостных слов, послышались быстрые шаги, нарушившие их уединение. Человек, в котором кардинал как будто узнал камердинера королевы, Декло, раздвинув завесу листвы, заглянул в рощу.

— Скорее, мадам! — воскликнул он возбужденно. — Приближаются графиня ля Комтесс и мадемуазель Д’Артуа!

Королева быстро скрылась, а кардинал тихо отошел в сторону.

Но, когда на другое утро графиня Валуа принесла ему на листочке с голубой каемкой записку, в которой королева советовала ему терпеливо ждать часа, благоприятного для публичной демонстрации королевского благоволения, он смиренно и с легким сердцем принял этот совет. Его согревали воспоминания о ее голосе и брошенной ему розе. Вскоре пришла еще одна записка, в которой Мария-Антуанетта рекомендовала ему удалиться в его страсбургскую епархию и находиться там до тех пор, пока она не решит, что подходящий момент для восстановления его в прежнем положении наступил.

Покорно исполнил он и эту рекомендацию.

В декабре того же года у графини Валуа появился новый соискатель ее протекции, и тогда же она впервые увидела знаменитое бриллиантовое ожерелье.

Оно было сработано ювелирами королевского двора с Вандомской улицы, Бомером и Бассенжем, и предназначено для графини дю Барри. Над подбором бриллиантов к ожерелью Бомер трудился пять лет, разъезжая для этого по всей Европе. Результат оправдал все его усилия — ожерелье состояло из крупных, великолепных бриллиантов, подобного сочетания просто не существовало больше в мире, да и не могло существовать.

К несчастью, Бомер слишком долго трудился над ожерельем. Людовик XV скоропостижно скончался, и ожерелье стоимостью в два миллиона ливров так и осталось в фирме.

Теперь все надежды связывались с широко известной экстравагантностью Марии-Антуанетты. Однако цена отпугнула ее, а Людовик XVI ответил назойливому ювелиру, что страна гораздо больше нуждается в военном корабле, чем в ожерелье.

Бомер предлагал ожерелье многим дворам Европы, но безуспешно. Дела фирмы расстроились, она влезла в большие долги, и отчаяние Бомера дошло до предела. Еще раз предложил он ожерелье королю, заявляя, что готов пойти на уступки и согласен на рассрочку платежей, но опять получил отказ.

Бомер так надоел всем со своим ожерельем, что стал своего рода анекдотической фигурой. Однажды он настолько забылся, что нарушил прогулку королевы в садах Трианона. Бросившись перед ней на колени, он сквозь слезы заговорил о своем отчаянии, заявив, что если она не купит ожерелье, то он утопится. На его слезы она ответила лишь насмешкой.

— Встаньте, Бомер! — обратилась она к нему. — Я не люблю таких сцен. Я отказалась купить ожерелье и не хочу больше слышать о нем. Вместо того чтобы топиться, сломайте ожерелье и продайте каждый бриллиант по отдельности.

Он не сделал ни того, ни другого, но продолжал всем жаловаться. Однажды его жалобы услышал некто Ляпорт, всегда стесненный в деньгах друг дома графини Валуа.

Бомер сказал ему, что он заплатил бы тысячу луидоров тому, кто найдет покупателя на ожерелье. Этого было достаточно, чтобы нуждающийся Лапорт засуетился. Он рассказал о предложении графине, и оно сразу заинтересовало ее. Затем он рассказал Бомеру о том влиянии, которое она имеет на королеву, и убедил ювелира прийти к ней с ожерельем.

Зачарованная блеском камней, графиня тем не менее заявила, что слухи о ее влиянии на королеву преувеличены. Однако ее интонация при этих словах была шутливой, рассчитанной на то, чтобы убедить Бомера в обратном. И, как бы поддавшись на его настойчивые просьбы, она обещала все-таки подумать, как ему помочь.

3 января кардинал вернулся из Страсбурга. Переписка его с королевой через графиню Валуа все это время продолжалась, и вот наконец предоставилась возможность доказать свою готовность послужить ее величеству, оказав королеве услугу, которая могла бы связать ее определенными обязательствами перед ним.

Графиня принесла ему письмо от Марии-Антуанетты, в котором королева выражала желание приобрести ожерелье, добавляя при этом, что, будучи в настоящее время стесненной в средствах, она хотела бы договориться о скидке и рассрочке платежа на три месяца. Для этого ей нужен посредник, который сам по себе был бы достаточной гарантией для Бомера. Она просила его преосвященство оказать ей эту услугу.

Кардинал, со времени встречи в роще Венеры ждавший возможности доказать свою преданность, с воодушевлением взялся за исполнение королевской просьбы.

24 января графиня подъехала к ювелирному магазину на Вандомской улице. Ее черные глаза блестели от радости, тонкое красивое лицо сияло, и от этого казалось еще прекраснее.

— Мсье, — приветствовала она взволнованных компаньонов, — мне кажется, я могу обещать вам, что ожерелье очень скоро будет продано.

У ювелиров перехватило дыхание от волнения.

— Покупку, — продолжала графиня, — сделает очень знатный вельможа.

Бассенж бросился пылко благодарить ее. Но Жанна де ля Мотт оборвала его:

— Этот вельможа — сам принц-кардинал Луи де Роган. Именно с ним вы будете вести дела, и я советую вам, — добавила она доверительно, — быть предусмотрительными, особенно при обсуждении условий покупки, которые вам будут предлагаться. Я думаю, это все, мсье. Вы, конечно, должны помнить, что все это меня не касается, и я не хотела бы упоминания моего имени в связи с этим.

— Конечно, мадам, — пролепетал Бомер, который, даже несмотря на холодный день, вспотел. — Не беспокойтесь. Мы все понимаем и чрезвычайно благодарны. Если, — его руки нервно перебирали что-то в ларце, — если бы вы соблаговолили, мадам принять эту безделушку в знак нашей благодарности, мы…

Она прервала его тоном, в котором сквозило высокомерие:

— Вы, по-видимому, не поняли, Бомер, что я не имею к этому никакого отношения. Я не сделала для этого ничего, — настойчиво повторила она. И затем, расплывшись в улыбке, добавила: — Моим единственным желанием было помочь вам.

И она сразу же уехала, оставив их под впечатлением этого визита, но более всего — отказа принять драгоценный камень.

На другой день к ювелирному магазину подкатил тот знатный вельможа, о котором она говорила, то есть сам кардинал, чтобы по поручению королевы взглянуть на ожерелье и договориться об условиях продажи. К концу недели сделка была заключена. Цена была определена в миллион шестьсот тысяч ливров, которые королева должна была выплатить частями в течение двух лет, причем первый платеж приходился на 1 августа следующего года.

Эти условия кардинал изложил в записке, врученной им мадам де ля Мотт, чтобы они могли быть скреплены подписью королевы.

На другой день графиня вернула ему письмо.

— Королева довольна и благодарна, — заявила она, — и одобряет ваши действия. Но она не желает ничего подписывать.

Однако кардинал проявил настойчивость. Процедура сделки требовала этого, и он положительно отказывался заниматься делом дальше без подписи королевы.

В последний день месяца графиня принесла этот документ снова, на этот раз оформленный так, как требовал кардинал: под ним стояла теперь подпись «Мария-Антуанетта Французская» и пометка «Одобрено», также начертанная рукой королевы.

— Королева, — сообщила ему мадам де ля Мотт, — совершила эту покупку тайно от короля, и она очень просит, чтобы эта бумага не покидала рук вашего преосвященства. Поэтому не позволяйте никому видеть ее.

Роган дал требуемое обещание, но, считая, что к Бомерам оно не относится, показал им записку и подпись королевы, когда на другой день они приехали к нему с ожерельем.

К вечеру, когда уже смеркалось, карета с зашторенными окнами подъехала ко входу в дом мадам де ля Мотт на площади Дофина в Версале. Из нее вышел и поднялся по лестнице Роган со шкатулкой в руках.

Мадам ждала его в обшитой белыми панелями, тускло освещенной комнате с отгороженным стеклянными дверьми альковом.

— Вы принесли ожерелье?

— Оно здесь, — ответил он, постукивая по шкатулке затянутой в перчатку ладонью.

— Ее величество ждет его сегодня вечером. Ее посланец должен вот-вот быть здесь. Королева будет довольна вашим преосвященством.

— Это все, чего я могу желать, — ответил он сдержанно и сел в ответ на ее приглашение, держа драгоценную шкатулку на коленях.

Несколько минут ожидания они провели за пустячной беседой. Наконец на лестнице послышались шаги.

— Скорее! В альков! — воскликнула Жанна. — Посланец королевы не должен вас видеть.

Роган послушно скрылся в алькове, сквозь стеклянные двери которого он мог видеть происходящее.

Служанка графини открыла дверь и доложила:

— Гонец от королевы.

Высокий стройный юноша в черном, сопровождавший королеву в «ночь сокровищ» в роще Венеры, быстро вошел в комнату, учтиво поклонился мадам де ля Мотт и подал ей записку.

Она сломала печать и попросила посланца на минуту удалиться. Когда он вышел, она обернулась к кардиналу, стоявшему у входа в альков.

— Это Декло, слуга ее величества, — сказала она, протянув ему записку, в которой предписывалось передать ожерелье курьеру.

Посланец был снова приглашен в комнату, чтобы получить шкатулку из рук мадам де ля Мотт. Через пять минут кардинал уже сидел в карете, возвращаясь в приподнятом настроении в Париж и размышляя о благодарности и доверии, которые испытывает к нему королева.

Спустя два дня, встретив в Версале Бомера, кардинал посоветовал ему выразить королеве благодарность за покупку ожерелья.

Бомер тщетно пытался это сделать. Подходящий случай не представлялся. Напрасно пытался он также узнать, надевала ли королева ожерелье. Но его это, как видно, не особенно беспокоило. К тому же мадам де ля Мотт вполне правдоподобно объяснила Ляпорту сдержанность королевы, сказав, что ее величество не хочет надевать ожерелье до тот, пока полностью за него не расплатится.

Такое же объяснение она дала кардиналу, когда он после трехмесячного пребывания в Страсбурге вернулся в июле в Париж. Жанна не упустила возможности сказать ему, что есть еще одна причина, по которой королева не может считать ожерелье своей собственностью, — непомерно высокая цена.

— По-видимому, она вынуждена будет вернуть его, если Бомер не пойдет на уступки, — сказала она.

Если его преосвященство и был несколько встревожен услышанным, то почти сразу же погасил в себе возникшее беспокойство. Он согласился переговорить об этом с ювелирами и 10 июля, за три недели до срока первого платежа, навестил их, чтобы сообщить пожелание королевы.

Бомер почти не пытался скрыть раздражение, появившееся на его проницательном смуглом лице. Если бы его клиентом была не королева, а ее посредником не кардинал, то он, без сомнения, выразил бы свое недовольство более явно.

— Цена, о которой мы договаривались, уже была намного ниже стоимости ожерелья, — проворчал он. — Я бы никогда не согласился на такую сумму, если бы не то трудное положение, в какое мы попали, уже заплатив за камни. Мы одолжили на это деньги и обязаны платить проценты. Дальше снижать цену невозможно.

Красивый кардинал был учтив, любезен, проявлял понимание, но оставался непреклонным. Если не будет найден выход, ожерелье придется вернуть.

Бомер был напуган. Отмена сделки привела бы его к полному краху. С большой неохотой, сознавая, что у него нет другого выхода, он уменьшил цену на двести тысяч ливров и даже согласился написать королеве следующее письмо, изящество слога которого заставляет предположить, что оно составлено под диктовку кардинала:

«Мадам, мы с надеждой осмеливаемся думать, что наша готовность достичь соглашения, диктуемая нашим уважением и верностью, является доказательством нашей преданности Вашему величеству. И мы испытываем великое удовлетворение при мысли о том, что самые прекрасные бриллианты на свете будут служить украшением величайшей и лучшей из королев».

Случилось так, что Бомер должен был лично вручить королеве несколько бриллиантов, которые подарил ей король по случаю крещения своего племянника. Он воспользовался этим обстоятельством, чтобы передать королеве это письмо. Но прежде чем она открыла его, в комнату случайно зашел один из придворных, и ювелир удалился, письмо так и не было прочитано в его присутствии.

Позже, в присутствии мадам де Кампен, которая запомнила этот эпизод, королева развернула записку, недоуменно прочитала се, а затем, возможно, вспомнив недавнюю угрозу Бомера покончить с собой, сказала:

— Слушайте, что этот безумец Бомер пишет мне. — Она прочла письмо вслух. — Вы отгадывали загадки в «Меркуре» сегодня утром. Может быть, вы разгадаете мне эту?

И, презрительно пожав плечами, она поднесла листок к пламени одной из восковых свечей, стоявших на столике для опечатывания писем.

— Этот человек живет, чтобы досаждать мне, — продолжала она. — Он всегда был немного не в себе, но при чем тут я? Умоляю вас, когда увидите его, убедите этого назойливого ремесленника, что меня мало волнуют бриллианты.

На этом разговор был закончен.

Дни шли за днями, и за неделю до срока уплаты трехсот пятидесяти тысяч ливров мадам де ля Мотт по поручению королевы снова посетила кардинала.

— Ее величество, — заявила мадам, — затрудняется в уплате первого взноса. Ей не хочется беспокоить вас письмом. Но я подумала, что вы могли бы выказать ей свою преданность и в то же время успокоить ее. Не могли бы вы ссудить ей эту сумму?

Если бы кардинал не сам диктовал Бомеру письмо, которое тот вручил королеве, он непременно заподозрил бы неладное. Но поскольку все обстоятельства были, как он считал, ему известны, он начал обдумывать предложение мадам де ля Мотт. Хотя Роган был очень богат, расточительность, свойственная ему, весьма ударяла по его состоянию.

Кроме того, положение усугублялось тем, что его племянник, принц Гаймени, оказался банкротом, причем его долги составили почти три миллиона ливров. Для кардинала было естественным — да и фамильная честь требовала — принять его бремя на свои плечи.

Ссудить такую большую сумму немедленно он никак не мог. Не мог он и занять денег: слишком мало времени было для этого.

Его озабоченность по этому поводу возросла еще больше после получения письма от ее величества, которое мадам де ля Мотт принесла ему 30 июля. Королева писала, что первый взнос не может быть сделан до 1 октября, к тому же к этой дате, несомненно, будет уплачена только половина пересмотренной суммы, — семьсот тысяч ливров. Вместе с письмом мадам де ля Мотт передала кардиналу тридцать тысяч ливров, которые представляли собой проценты от суммы выплаты, ими королева надеялась успокоить ювелиров.

Но это было не так-то легко. Бомер, терпение которого лопнуло, категорически отказался согласиться на отсрочку платежа, а также от получения тридцати тысяч ливров, разве лишь в счет уплаты взноса.

Кардинал был весьма взволнован. Нужно было что-то срочно предпринимать, иначе его тайные отношения с королевой могут стать явными, а это означает скандал. Он пригласил к себе мадам де ля Мотт, рассказал ей о новых обстоятельствах, связанных с ожерельем, и просил подумать, что она может сделать, чтобы как-то все уладить. То, что она сделала, могло бы немало удивить его. Понимая, что наступил кризис и требуются смелые шаги, она послала за Бассенжсм, более уступчивым партнером. Тот пришел на рю Нев Сен-Жиль и заявил, что он обманут.

— Обманут? — повторила она, поймав его на слове. — Обманут, вы сказали? — Она резко рассмеялась. — Скажите лучше, надут, мой друг. Вот что случилось с вами. Вы стали жертвой мошенничества.

Бассенж побледнел. Его выпуклые глаза на бледном лице, казалось, еще больше округлились.

— Что вы сказали, мадам? — спросил он хрипло.

— Подпись королевы на письме кардинала — подделка.

— Подделка?! Подпись королевы? О, мой Бог! Откуда вы это знаете, мадам?

— Я видела ее, — ответила она.

— Но…

Ноги уже не держали его, он опустился на стул, стоявший рядом. Забыв об этикете, машинально, почти в забытьи, он вытирал капли пота, выступившие у него на бровях, затем снял парик и вытер голову.

— Не нужно попусту переживать, — сдержанно сказала Жанна. — Кардинал Роган очень богат. Вы должны надеяться на него. Он заплатит.

— Заплатит ли?

Надежда и сомнение слились в этом вопросе.

— Что ему остается? — сказала она. — Разве можно предположить, что он позволит разразиться такому скандалу вокруг его имени и имени королевы.

Бассенж увидел наконец просвет. Где здесь добро и зло, кто виноват, — эти вопросы были для него второстепенными. Главное то, что ювелиры смогут получить те миллион четыреста тысяч ливров, за которые было продано ожерелье. Поэтому Бассенж с такой охотой уверовал в слова мадам де ля Мотт.

К несчастью для всех, вовлеченных в это дело, в том числе и для ювелиров, Бомер не был настроен на компромиссы. Напуганный сообщением Бассенжа, он решил действовать незамедлительно. И не поддался уговорам проявить осторожность, начав с посещения кардинала. Он помчался в Версаль, намереваясь увидеть королеву. Но королеве, как мы знаем, он надоел уже донельзя. И он должен был удовлетвориться изложением своих просьб вперемешку с требованиями мадам де Кампсн.

— Вас надули, Бомер, — сказала сразу же первая фрейлина королевы. — Ее величество никогда не получала ожерелья.

Но убедить в этом Бомера ей не удалось. Доведенный до ярости, он вернулся к Бассенжу.

Бассенж, хоть и был сильно встревожен, однако сохранил спокойствие. Кардинал, настаивал он, был их поручителем. Невозможно сомневаться, что он будет стараться, чего бы ему это ни стоило, выполнить свои обязательства, дабы избежать скандала.

Так оно, конечно, и было бы, если бы не этот поспешный визит Бомера в Версаль.

Вскоре ювелир был вызван в Версаль по поводу изготовления пряжек.

Королева приняла ювелира наедине, и сразу же стало ясно, что пряжки были предлогом для разговора. Она потребовала, чтобы он объяснил смысл того, что сказал мадам де Кампен.

Бомер не мог избавиться от ощущения, что с ним, по-видимому, шутят. Разве он не написал и не передал лично королеве письмо, в котором благодарил ее за покупку ожерелья, и разве это письмо не осталось без ответа, в котором подразумевалось, что ожерелье находится в ее руках? Безумно раздраженный, он говорил не так, как подобает разговаривать с королевой.

— Смысл, мадам? Смысл заключается в том, что я требую оплаты моего ожерелья, терпение моих кредиторов иссякло. Если вы не прикажете заплатить, я разорен!

Взгляд Марии-Антуанетты, обращенный на него, был холоден, высокомерен и гневен.

— Вы осмеливаетесь предполагать, что ваше ожерелье у меня?

Бомер был бледен как снег, руки его дрожали.

— Ваше величество отрицает это?

— Вы позволяете себе неслыханную дерзость! — воскликнула она. — Вы должны отвечать на вопросы, а не задавать их. Ответьте же мне!

Но отчаявшегося человека не так-то легко запугать.

— Нет, мадам, я утверждаю это! Графиня Валуа, которая…

— Какая графиня Валуа?

Страшная догадка, словно меч, поразила Бомера при этом неожиданном вопросе, заданном в такой категоричной форме. Несколько мгновений он молча изумленно смотрел на негодующую королеву, потом овладел собой и постарался во всех подробностях рассказать об обстоятельствах, при которых он расстался с ожерельем: он описал визит мадам де ля Мотт, посредничество кардинала де Рогана, принесшего подписанный ее величеством документ с одобрением условий покупки; вручение ожерелья его преосвященству для передачи королеве.

Мария-Антуанетта слушала его рассказ со все возрастающим волнением. Ее обычно бледные щеки сейчас пылали от гнева.

— Подготовьте и пришлите мне записку обо всем, что вы мне сейчас рассказали, — велела она. — А теперь можете идти.

Эта встреча происходила 9 августа. 15 августа в Версале был устроен торжественный прием, на который прибыло много знати. В десять часов должны были служить мессу в королевской часовне, которую, по заведенному обычаю, отправлял главный альмонер Франции кардинал Роган.

Однако на этот раз в десять часов в кабинете короля была проведена встреча, на которой присутствовали кроме короля и королевы барон де Бретель и хранитель печати Миромесниль. Они, как сами полагали, встретились, чтобы решить, как вести дело о бриллиантовом ожерелье. На самом деле эти марионетки в руках судьбы способствовали решению участи французской монархии.

Король — толстый, грузный и флегматичный — сидел в позолоченном кресле за инкрустированным золоченой бронзой столом. Его бычьи глаза выражали тревогу. Над крупным носом залегли две глубокие морщины. Рядом и чуть позади стояла королева, бледная и надменная, а лицом к ним стоял мсье де Бретель, громко читающий написанные Бомером показания.

После прочтения на миг воцарилась полная тишина. Раздался почти жалобный голос короля:

— Что же нам делать? Что нам делать?

Королева ответила резко и зло:

— Когда римский пурпур и титул принца всего лишь маски, скрывающие мошенника, остается только одно. Мошенник должен быть разоблачен и наказан.

— Но, — пробормотал король, — мы еще не выслушали кардинала.

— Не думаете ли вы, что ювелир осмелился бы лгать в таких обстоятельствах?

— Но примите во внимание, мадам, положение кардинала и положение его семьи, — вмешался благоразумный Миромесниль. — Примите во внимание сенсацию, скандал, который непременно возникнет, как только все станет широко известно.

Однако послушная дочь Марии-Терезы, испытывающая к Рогану ненависть и непреодолимое отвращение, не захотела прислушаться к этим разумным доводам.

— Что значат для нас скандалы? — заявила она.

Король взглянул на Бретеля.

— А вы, барон? Что вы думаете?

Де Бретель, смертельный враг Рогана, пожал плечами и постучал пальцем по документу.

— Перед лицом этого, сир, мне кажется, единственно правильным решением будет арест кардинала.

— Вы верите, что… — начал было король и умолк, не закончив фразы.

Но Бретель понял.

— Я знаю, что кардинал может быть стеснен в средствах, — сказал он. — Он всегда сорил деньгами направо и налево, а теперь еще эти долги его племянника, принца де Гаймени.

— И вы можете поверить, — воскликнул король, — что принц дома Роган, даже если он и нуждался в деньгах, мог… О нет, такое невозможно себе представить!

— Разве он не украл мое имя? — оборвала его королева. — Разве это не доказывает, что он обычный тупой мошенник?

— Но мы еще невыслушали его, — робко напомнил король.

— Возможно, его преосвященство сумеет что-то объяснить, — отважился ввернуть Миромесниль. — Будет весьма благоразумно дать ему такую возможность.

Король в знак согласия кивнул своей породистой головой в напудренном парике.

— Пойдите и разыщите его. Немедленно приведите его! — обратился он к Бретелю. Последний поклонился и вышел.

Вернувшись вскоре, он придержал дверь, давая пройти статному кардиналу, вряд ли сознающему, что ему предстоит, безмятежному и умиротворенному, облаченному в багряную шелковую сутану. Кардинал быстрым шагом подошел к королю. В первый раз с той романтической ночи в роще Венеры, после которой прошел уже целый год, очутился он лицом к лицу с королевой.

Внезапно, как гром среди ясного неба, прозвучал вопрос короля:

— Кузен, что это за история с покупкой бриллиантового ожерелья, которую, по вашим словам, вы сделали от имени королевы?

Король и кардинал смотрели друг другу в глаза, причем глаза короля были прищурены, а глаза кардинала округлены от неожиданности. Король подался вперед, опершись локтями на стол, кардинал же стоял, застыв на месте, напряженно и неподвижно.

Краска постепенно сошла с лица Рогана. Его глаза искали королеву и встретили ее презрительный взгляд, холодную усмешку. Наконец он слегка наклонил голову.

— Сир, — сказал он неуверенно, — я чувствую, что был обманут. Но сам я не обманывал никого.

— Тогда вам не о чем беспокоиться. Нужно только все объяснить.

Объяснить! Как раз этого он не мог сделать. Кроме того, какого рода объяснение требуется от него? Только королева могла решить это.

— Если вы действительно были обмануты, — сказала она насмешливо, пронзая его стальным взглядом, — то прежде всего вы обманули самого себя. Но даже и в этом случае невозможно поверить, чтобы самообман завел вас так далеко, что побудил выставить себя моим посредником! Вас, человека, который должен знать, что он — последний из наших подданных, кого бы я просила об услугах. Вас, с кем я не разу не разговаривала за последние восемь лет! — Слезы гнева показались на ее глазах, голос дрожал. — А теперь вы хотите заставить нас поверить в то, во что поверить невозможно.

Так одним ударом она разбила вдребезги надежды, питаемые им с той «ночи сокровищ» (поистине, сокровищ!) в роще Венеры. И вот рухнули его честолюбивые мечты, а сам он повержен в прах!

Видя его замешательство, незлобивый монарх поднялся.

— Хорошо, кузен мой, — сказал он мягко, — соберитесь с мыслями. Сядьте и напишите, что бы вы могли сказать в ответ.

И с этими словами он направился в библиотеку, сопровождаемый королевой и двумя министрами.

Оставшись один, Роган, шатаясь, подошел к креслу и бессильно опустился в него. Он взял перо, задумался на минуту и начал писать. Но ему еще не все было ясно. Он никак не мог постичь, как его провели, все еще не мог поверить, что эти драгоценные записки от Марии-Антуанетты были поддельными, что совсем не королева встретила его в роще Венеры и бросила ему розу, засохшие лепестки которой хранятся между ее письмами в красной сафьяновой папке. Но ему было, по крайней мере, ясно, что ради королевы — ради чести королевы — он обязан предположить, что так все и было. И, приняв решение, он принялся за объяснение.

Закончив, он сам отнес его королю в библиотеку.

Людовик, наморщив лоб, прочел написанное, затем передал бумагу королеве.

— Ожерелье сейчас у вас? — спросил король.

— Сир, я передал его этой женщине — Валуа.

— Где сейчас эта женщина?

— Я не знаю, сир.

— А письмо с подписью королевы, которое вы, по словам ювелиров, показывали им, где оно сейчас?

— Оно у меня, сир. Я передам его вам. Только сейчас я понял, что это подделка.

— Только сейчас! — воскликнула королева с усмешкой.

— Имя ее величества было скомпрометировано, — сурово сказал король. — Оно должно быть очищено. Как королю и как мужу мне ясен мой долг. Ваше преосвященство, я должен подвергнуть вас аресту.

Роган в оцепенении сделал шаг назад. Он был готов к позору, к отставке, но только не к аресту.

— Арест? — прошептал он. — О, подождите, сир. Публичный скандал! Подумайте об этом! Что до ожерелья, то я заплачу за него сам, тем самым искупив свое легковерие и безрассудство. Я умоляю вас, сир, покончить здесь с этим делом. Я прошу об этом ради себя, ради принца де Субиз и ради имени Роганов, которое будет несправедливо опозорено.

Король раздумывал в нерешительности. Заметив это, благоразумный и дальновидный Миромесниль осмелился развить доводы, которые Роган высказал лишь вскользь, подчеркивая, что желательно избежать скандала.

Людовик кивал, соглашаясь с ним, но Мария-Антуанетта, не в силах долее сдерживать ненависть, стала резко возражать против доводов благоразумия.

— Это отвратительное дело должно быть раскрыто, — настаивала она. — Это нужно мне, чтобы все стало на свои места. Пусть кардинал расскажет всему свету, как ему это пришло в голову, — чтобы я, не разговаривая с ним уже восемь лет, могла пожелать воспользоваться его услугами для покупки ожерелья.

Она была вся в слезах, и ее слабый, легко поддающийся чужому влиянию муж посчитал ее правой. И в результате, к ужасу всего двора, принц Луи де Роган был арестован как простой вор.

Взбалмошная, опрометчивая, недальновидная женщина позволила, чтобы ее мстительность перевесила все остальные соображения, не заботясь о последствиях, не думая о том, что попирает принцип справедливости, она стремилась лишь к одному — удовлетворить переполняющую ее ненависть. Однако этот неблагородный поступок бумерангом ударил по ней самой. В слезах и крови должна она будет искупить свое немилосердие: очень скоро она пожнет его горькие плоды.

Сен-Жюст, один из выдающихся ораторов в парламенте, апостол новых идей, получивших свое полное осуществление в Революции, выразил общественное мнение следующими словами:

— Великое и радостное событие! Кардинал и королева замешаны в подделке и мошенничестве! Грязь на кардинальском жезле и на королевском скипетре! Какой триумф идей свободы!

На судебном разбирательстве, происходившем в парламенте, мадам де ля Мотт, человек по имени Рето де Вийет, тот, кто подделал подпись королевы и выдавал себя за Декло, и мадемуазель Д’Олива, использовавшая свое поразительное сходство с королевой, чтобы выдать себя за нее в роще Венеры, были признаны виновными и арестованы. Но ожерелье так и не было возвращено. Оно было разобрано, и часть бриллиантов уже продана. Остальные были проданы в Лондоне капитаном де ля Мотт, который с этой целью уехал в Англию и благоразумно не вернулся оттуда.

Кардинал был оправдан под приветственные возгласы публики, что вызвало раздражение и досаду королевы. Его влиятельное семейство, духовенство Франции и простой народ, среди которого он всегда был популярен, энергично выступили в его защиту. И случилось так, что тот человек, которого королева хотела погубить, остался единственным из всех, замешанных в этом деле, кто не пострадал. Враждебность королевы к кардиналу обернулась враждебностью его друзей во всех слоях общества к королеве. По всей Европе ходили порочащие ее пасквили. Считали, что она гораздо больше замешана в этом грязном деле, чем удалось установить. Утверждали, будто мадам де ля Мотт сыграла роль козла отпущения, что королева должна была предстать перед судом вместе с другими, и только королевское достоинство позволило ей выйти сухой из воды.

Теперь представьте, какое оружие было вложено в руки людей с новыми идеями свободы — людей, страстно обличавших продажность системы, которую они стремились разрушить.

Мария-Антуанетта должна была предвидеть это. Но ее ослепили ненависть и стремление во что бы то ни стало заставить Вогана заплатить за язвительную шпильку, направленную против ее матери. Она могла бы уберечь себя от многих бед, если бы в свое время спасла Рогана. Эхо этих событий никогда не переставало звучать в ушах Марии-Антуанетты. Оно сопровождало ее, когда восемь лет спустя она шла на суд революционного трибунала. Оно провожало ее до самого эшафота, доски которого были сколочены, в символическом смысле, не без ее собственного участия.

Ночь ужаса

Народный представитель Карье и нантские утопленники

Революционный комитет города Нанта, усиленный представителями властей департамента и несколькими членами Народного собрания, заседал в величественном зале дворца Комте, еще сохранившего остатки былого, дореспубликанского, великолепия. Гулен — присяжный поверенный и председатель комитета, человек хрупкого телосложения, болезненный на вид, но изысканный и с очень выразительным лицом; Гранмазон — мастер по строительству оград, некогда знатный горожанин, со свирепым взглядом и настороженной физиономией; Минье — в прошлом епископ, ставший ныне директором департамента; Пьер Шо — разорившийся торговец; Форже — оборванец и негодяй, неряшливый, взлохмаченный. Они и еще около трех десятков человек, каких можно встретить на каждом углу.

Стоял декабрь, в зале было холодно и сыро; в свете желтых лампад было видно, что сбившимся в тесную кучку людям явно не по себе.

Внезапно двери распахнулись, и дворецкий громко провозгласил:

— Народный представитель Жан-Батист Карье!

И он вошел быстрым шагом. Это был человек среднего роста, он казался болезненным, но тем не менее нес в себе и некую изысканность. У него было тонкое удлиненное лицо землистого оттенка, на котором выделялись высокий лоб, крупный рот и дугообразные брови. Глубоко посаженные глаза грозно поблескивали, а тусклые черные волосы не были ни заплетены в косичку, ни перевязаны ленточкой. Карье был закутан в плащ для верховой езды бутылочного цвета, богато отороченный мехом. Полы плаща касались ботфорт, а громадный поднятый воротник почти доставал до полей круглой шляпы. Под плащом виднелся трехцветный пояс, символизирующий республиканский стяг. Уши Карье украшали золотые серьги.

Так выглядел тридцатипятилетний представитель Конвента и армии на западе, которого благочестивые родители прочили в священнослужители. Он уже месяц находился в Нанте, куда его направили для устранения неугодных.

Он подошел к свободному стулу, предназначенному для того, кто стоит во главе расположившегося полукругом собрания. Положив на спинку стула хрупкую руку, он окинул собравшихся презрительным уничтожающим взглядом; губы его искривились в усмешке, полной желчи. Его взгляд был жестким и угрожающим и совершенно не вязался с болезненным обликом, что многих из сидевших в зале бравых молодцов не на шутку испугало.

Внезапно Карье разразился пылкой речью. Голос его звучал резко и временами визгливо:

— Не знаю, каким образом, но случилось так, что за все время, пока я в Нанте, не было дня, когда бы вы не давали мне повода для недовольства вами. Я созвал вас, чтобы вы сами могли оправдаться за свою тупость.

С этими словами он упал на стул, плотнее запахнувшись в свой плащ с меховой оторочкой.

— Ну, я вас слушаю! — прошипел Карье.

Минье, этот епископ, лишенный сана, но сохранивший представительный вид и некоторую елейность речи, с почтением попросил представителя Конвента выразиться точнее. Эта мольба вывела Карье из себя: вспыльчивость народного представителя была притчей во языцех.

— Куда уж точнее! — взвизгнул он. Глаза его сверкали, лицо исказилось гримасами. — Да есть ли в вашем грязном городе хоть что-то дельное? Все ни к черту! Вы не выполнили свой долг и не снабдили как следует армию Веньи. Анже пал, и теперь бандиты угрожают самому Нанту! В городе нужда во всем, распространяется мор. Люди падают прямо на улицах, тиф опустошает тюрьмы. А вы, о Господи, вы хотите, чтобы я выражался яснее! Что ж, я буду точен и назову вам подлинных виновников. Все это — из-за вашего бездарного правления. Вы мните себя вождями? Вы… — Тут он перешел на непечатную брань. — Я явился сюда, чтобы вытрясти из вас эту дремоту, и, клянусь Господом, я ее из вас вытрясу, даже если придется снести кое-кому головы с плеч!

Члены комитета затряслись от холодного страха, в который их поверг дикий блеск этих запавших глаз.

— Ну! — рявкнул Карье после долгого молчания. — Вы что, не только идиоты, но еще и глухонемые?

Лишь у головореза Форже достало смелости ответить ему:

— Я уже сообщил Народному собранию, что если механизм работает со сбоями, то лишь в силу нежелания гражданина Карье советоваться с городскими властями.

— Ты им так сказал? Ты, гнусный лжец! — взвизгнул Карье. — А не для того ли я здесь, чтобы совещаться с вами? Разве не приехал бы я раньше, предложи вы мне это сделать? Но нет, вы сидели сложа руки, пока я по собственному почину не прибыл в Нант, чтобы заявить вашим дерьмовым властям, что они губят город!

Гулен, хрупкий и элегантный Гулен, встал, чтобы успокоить его.

— Народный представитель, мы признаем, что все сказанное вами верно. Произошло недоразумение. Мы не осмелились вызвать сюда высокого представителя священного народа. Мы должны были ждать, пока вам самому не заблагорассудится приехать к ним, и теперь, после вашего заявления, более не существует причин, по которым механизм должен давать сбои. Ошибки, о которых вы говорили, увы, имеют место, но корни их не столь глубоки, чтобы мы, трудясь под вашим руководством и следуя вашим советам, не могли выкорчевать их, дабы сделать почву еще более плодородной под воздействием живительных струй свободы.

Смягчившись, Карье пробормотал нечто одобрительное.

— Хорошо сказано, гражданин Гулен. Удобрение, в котором столь нуждается почва, — кровь, черная кровь аристократов и федералистов. И я могу обещать от имени великого народа, что этого удобрения будет вдоволь.

Собрание взорвалось рукоплесканиями, вволю потешив тщеславие Карье. Он поднялся, выразил признательность за понимание и, раскрыв объятия, попросил председателя подойти к нему, чтобы принять братский поцелуй. Потом они принялись судить да рядить, как исправить положение, побороть голод и болезни. По мнению Карье, существовал только один путь к цели — сокращение числа ртов, которые надо было кормить. Нужно уничтожить всех больных. Это — кратчайший, решительный путь, пойти которым отважатся лишь люди, не боящиеся ответственности.

В тот же день шестерым узникам тюрьмы Буффе был вынесен смертный приговор за попытку к бегству.

— Откуда мы знаем, — спросил Карье, — что виновных только шестеро? А может, вина лежит на всех заключенных Буффе? Узники поражены болезнью, которой заражают и патриотов Нанта. Они едят хлеб, а его мало. Честные патриоты тем временем голодают. Надо снести головы всем этим проклятым свиньям! — Он распалился, воодушевленный собственным предложением. — Да, это будет полезный шаг. Поспешим же.

Пусть кто-нибудь приведет председателя революционного трибунала!

Председателя привели. Это был знатный горожанин, юрист. Звали его Франсуа Фелиппес.

— Гражданин председатель, — приветствовал его Карье, — власти города Нанта обсудили весьма важные меры. Сегодня вы вынесли смертный приговор шестерым заключенным Буффе за попытку к бегству. Надо отсрочить исполнение приговора и распространить его на всех, кто сидит в Буффе.

Даже такой ревностный революционер, как Фелиппес, не утратил способности мыслить логически и благоговеть перед законом. Подобный приказ, да еще столь цинично высказанный, показался бы ему нелепым, если бы не был таким жестоким.

— Но это невозможно, гражданин представитель, — ответил он.

— Невозможно? — прорычал Карье. — Глупое слово. Управа хочет, чтобы все поняли, что это возможно. Священная воля великого народа…

— Во Франции, — бесцеремонно прервал его Фелиппес, — нет закона, по которому можно отсрочить исполнение смертного приговора.

— Нет закона? — От удивления у Карье отвисла челюсть. Он слишком опешил, чтобы сердиться.

— Кроме того, — невозмутимо продолжал Фелиппес, — все остальные заключенные не повинны в преступлении, за которое приговорены эти шестеро.

— Ну и что? — гаркнул Карье. — В прошлом году я ехал верхом на ослице, так даже она была разумнее вас. Господи, да причем тут все это?

Но у Фелиппеса нашлись единомышленники среди членов собрания, такие, которые, не набравшись смелости выступить самостоятельно, все же отважились поддержать человека, столь храбро высказавшего их общее мнение.

Столкнувшись с сопротивлением, Карье вскочил и затрясся от ярости.

— Мне кажется, — прошипел он, — что укоротить на голову надо бы не только мерзавцев, сидящих в Буффе, но и кое-кого еще. Ради пользы нации. Своей нерасторопностью и трусостью вы вредите общему благу. Да сгинут все негодяи!

И тут ему принялся подпевать смазливый молодчик по имени Робен:

— Патриоты сидят без хлеба! Так не лучше ли умертвить мерзавцев, чтобы не жрали хлеб патриотов?

Карье погрозил собравшимся кулаком.

— Слышите, вы, подонки! Я не могу миловать тех, кого заклеймил закон.

Он употребил неудачное слово, к которому Фелиппес тут же прицепился.

— Истинная правда, гражданин представитель, — сказал он. — И что касается узников Буффе, то вам придется подождать, пока закон не заклеймит их.

И с этими словами он покинул зал таким же твердым шагом, каким вошел, не обращая внимания на поднявшийся ропот.

Когда Фелиппес удалился, представитель вновь бросился в кресло, кусая губы от досады.

— Этот парень когда-нибудь тоже кончит на гильотине, — проревел он.

Однако Карье был рад избавиться от Фелиппеса и не хотел бы, чтобы тот вернулся. Он заметил, что упрямство юриста укрепило слабое сопротивление некоторых членов собрания. И если он, Карье, хочет добиться своего, то пусть уж тут лучше не будет законопослушного председателя революционного трибунала.

И в конце концов ему удалось настоять на своем, однако лишь после того, как он впал в неистовство и сокрушил руганью и оскорблениями тех немногих, кто осмелился возражать против этого плана массовой бойни.

Он ушел, лишь когда было условлено, что собрание немедленно приступит к выборам членов суда присяжных, которые составят список всех заключенных нантских тюрем. Подготовив такой список, присяжные должны передать его комитету, который знает, что делать, ибо Карье достаточно ясно выразил свои намерения. Первой неотложной мерой, которая отведет от города многочисленные беды, станет немедленное уничтожение заключенных тюрем Нанта.

Наутро, на самой заре промозглого декабрьского дня, комитет, заседавший всю ночь под председательством Гулена, передал список из примерно пятисот имен заключенных генералу Буавену, коменданту Нанта, вместе с приказом без малейшего промедления собрать этих людей, отвести их в Лепероньер и расстрелять.

Но Буавен был солдатом, а солдаты — не санкюлоты. Он отнес приказ Фелиппесу и заявил, что не намерен выполнять его. Фелиппес, к удивлению Буавена, согласился с ним. Он отправил приказ обратно в комитет, объявив его вопиюще незаконным и напомнив властям, что нельзя убивать ни одного заключенного, независимо от того, кто отдал приказ. Казнь возможна только по приказу, следующему за решением трибунала.

Члены комитета, напуганные непреклонностью председателя революционного трибунала, не посмели упорствовать, и дело застыло на мертвой точке.

Узнав об этом, Карье разразился бранью, совершенно непригодной для воспроизведения в книге. Он бушевал как безумец при мысли о том, что какой-то крючкотвор, адвокатишко осмелился стать на его пути — его, высочайшего представителя великого народа!

Случилось так, что пятьдесят три священнослужителя, которых привезли в Нант несколькими днями раньше, сидели под навесом складов в ожидании размещения в тюрьме, и их имена еще не были внесены в списки. Дабы потешить уязвленное самолюбие, Карье велел дружкам из Общества Марата прикончить их.

Ламберти, главарь маратистов, спросил Карье, как это сделать.

— Как? — проворчал тот. — Очень просто, друг мой. Швырните этих свиней в реку и избавьтесь от них. Во Франции этой мрази и без них хватает.

Однако этим приказы представителя Конвента, похоже, не исчерпывались. Их подлинный текст и способ исполнения известны нам из письма, присланного им в Конвент. В письме говорится, что пятьдесят три несчастных священнослужителя, «содержащиеся в заточении на барже, стоявшей у берега Луары, были поглощены рекой». В постскриптуме он прибавил: «Луара — самая революционная река на свете!»

Конвент не обманывался насчет истинного смысла этих слов, и когда Карье узнал, что его письмо было встречено рукоплесканиями в Национальном собрании Франции, он обнаглел настолько, что решил более не связывать себя юридическими ограничениями, преграждавшими путь к цели. И, в конце концов, то, чего не может сделать революционный комитет как официальное ведомство, вполне выполнимо при помощи верных и не очень разборчивых друзей из Общества Марата. Уж они-то не попадут под влияние Фелиппеса!

Общество Марата было полицией революционного комитета. Набирали в него санкюлотов самого низкого пошиба, нантских подонков. Командовал полицией мерзавец по имени Флери, а создал ее сам Карье с помощью Гулена.

Ночью 24 Фримера Третьего года Республики (14 декабря 1793 года по старому стилю), в субботу, Флери собрал десятка три своих молодчиков и привел их во дворец Комте, где уже ждали Гулен, Башелье, Гранмазон и еще несколько членов комитета, всецело преданных Карье. От этих людей маратисты и получили официальные указания.

— В тюрьмах свирепствует моровая язва, — сообщил им Гулен, — и этому надо положить конец. Посему нынче же ночью вы отправитесь в тюрьму Буффе, откуда заберете узников. Вы отведете их на набережную Ля-Фосс, а оттуда их отвезут по воде на Бель-Иль.

В одной из камер старой убогой тюрьмы Буффе лежал на соломе торговец яйцом и птицей, арестованный года три назад по обвинению в конокрадстве и с тех пор всеми позабытый. По его собственной версии, какой-то малознакомый человек доверил ему продать краденую лошадь. Торговец был пойман с поличным.

Вполне обычная история, рассказанная много раз, почти не поддающаяся опровержению. Поэтому весьма возможно, что торговец был именно тем, за кого себя выдавал. Тем не менее судьба избрала его своим слепым орудием. Звали торговца Лерой и, по его собственному утверждению, он был убежденным патриотом. Ну, а конокрадство, разумеется, одно из ярчайших проявлений революционности.

Часов в десять вечера Лерой пробудился от шума, весьма необычного в этой мрачной каменной могиле. Обрывки непристойных песен, взрывы дикого хохота свидетельствовали о том, что в тюрьме идет разнузданная попойка. Гуляли, как показалось Лерою, во внутреннем дворе тюрьмы, в караулке.

Лерой сполз с сырого тюфяка и, подойдя к двери, прислушался. Ясно было, что сторож Лакуэз развлекает своих дружков и угощает их на славу. Скорее всего, приятели Лакуэза уже упились. Что бы это значило, черт возьми?

Вскоре его любопытство было удовлетворено в полной мере. На каменной лестнице послышались тяжелые шаги, стук деревянных сабо, лязг оружия; решетку его камеры залил свет, который становился все ярче.

Кто-то гнусавым пьяным голосом распевал «Карманьолу», брякали ключи, скрежетали отодвигаемые засовы, распахивались двери. Шум нарастал. Сквозь этот гам до Лероя донесся глумливый голос надзирателя:

— Идемте, покажу вам своих птичек в клеточках. Пошли, поглядим на милых пташек!

Лерой встревожился: в этом веселье ему почудилось нечто зловещее.

— Вы, все, вставайте! — пролаял надзиратель. — Вставайте и собирайте свое барахло! Вы отправляетесь в путешествие! Шевелитесь, лежебоки! Живо!

Наконец, распахнулась и дверь камеры Лероя, и он увидел перед собой горстку пьяных головорезов. Один из них, верзила в красном колпаке, с длинными черными усами, держал на согнутой руке моток веревки. Он бросился на узника. Торговец был проворным и ловким юношей, но его сковал страх. Оробев, он покорно позволил вывести себя из камеры. Да и благоразумие подсказывало, что сопротивляться не стоит.

Он шел по каменному коридору и на каждом шагу видел, как его товарищей по неволе вытаскивают из камер и гонят вниз. Возле лестницы стоял изрядно подвыпивший молодчик. Он держал в руках список и выкликал имена, которые нелепо коверкал. Обязанности свои он исполнял в мерцании свечи, которую держал другой, не менее пьяный головорез. Они подпирали друг друга, и покачивающаяся парочка являла собой нелепое, гротескное зрелище.

Лерой безропотно позволил свести себя вниз по лестнице и очутился возле будки стража ворот, где увидел полдюжины маратистов. Те сидели за столом, уставленным бокалами с вином. Полицейские бранились, галдели, пели и осыпали каждого заключенного пошлыми насмешками. В комнатке царил кавардак. Лампада была разбита вдребезги, по полу растеклась лужа вина из опрокинутой бутылки. На скамье у стены рядком сидели заключенные, другие вповалку лежали на полу, и все они были связаны.

Двое полицейских бросились к Лерою и быстро обыскали его, вывернув карманы. Увидев, что они пусты, маратисты осыпали узника грязными ругательствами. Лерой видел, как точно такой же процедуре подвергаются и остальные заключенные. У них отбирали деньги, книги, часы, кольца, пряжки — все, представлявшее хоть какую-то ценность. С одного священника какой-то босоногий негодяй стащил даже башмаки.

Когда полицейские стали вязать Лерою руки, он поднял глаза. По его собственному признанию, он не на шутку струхнул.

— Зачем это? — спросил узник. — Меня ведут на смерть?

Маратисты велели ему не задавать вопросов, подкрепив свой запрет проклятием.

— Умертвив меня, вы убьете верного республиканца, — заявил им Лерой.

Высоченный детина со свирепой физиономией и злющими черными, будто стеклянными, глазами бросил на него косой взгляд сверху вниз.

— Слушай, болтливый дурак, нам не нужна твоя жизнь. Довольно с нас и твоего добра.

Это был Гранмазон, строитель оград и некогда знатный человек. Он ужинал с Карье и только что прибыл в Буффе вместе с Гуленом. Увидев, что дело движется медленно, Гранмазон принялся торопить полицейских.

— Ладно, брось этого парня, Жоли. Он и так крепко связан. Поднимись и приведи остальных. Пора в путь… пора…

Связанного Лероя отпихнули прочь, и он уселся на пол. Торговец огляделся. Рядом какой-то старик умолял дать ему воды. Мольба была встречена презрительным хохотом.

— Воды! Клянусь святой гильотиной, он просит воды! — Пьяные санкюлоты впали в неистовое веселье. — Потерпи, приятель, потерпи. Успеешь еще нахлебаться вволю. Тебя ждет громадный кубок!

Вскоре будка была набита узниками до отказа, и толпа запрудила все проходы. Появился Гранмазон. Он на чем свет стоит клял маратистов за нерасторопность и постоянно напоминал им — вот уже целый час без умолку — о том, что пора отправляться, поскольку начинается отлив.

Понукаемые им, Жоли — черноусый верзила в красном колпаке — и еще несколько молодчиков из Общества Марата принялись связывать узников в цепочки человек по двадцать. Их вывели на холодный двор, и здесь Гранмазон в сопровождении человека с факелом в руках прошел вдоль рядов, пересчитывая пленников. Результат подсчета привел его в бешенство.

— Сто пять! — заорал он и грязно выругался. — Вы торчите здесь почти пять часов, и за это время успели спутать лишь сто пять преступников! Мы что, вечно будем тут возиться? Говорят вам, начинается отлив. Давно пора отправляться.

Страж ворот Буффе, Лакуэз, чье угощение помогло прислужникам комитета столь безобразно распоясаться, тут же подбежал и заверил Гранмазона, что связаны все, кто сидел в его тюрьме.

— Все? — воскликнул опешивший Гранмазон. — Но ведь по списку их должно быть почти две сотни. — И он завопил:

— Гулен! Эй, Гулен! Где Гулен, черт возьми?

— Список составлялся на основе учетной книги, — сказал ему Лакуэз. — Но вы упускаете из виду, что многие узники недавно умерли: у нас тут была лихорадка. А еще несколько человек сейчас в лазарете.

— В лазарете? Вот-те на! Ну-ка, кто-нибудь, поднимитесь и притащите их. Мы отвезем их туда, где всех вылечат!

Он окликнул изысканного Гулена, который приближался к ним, кутаясь в плащ, и проворчал:

— Вот тебе первые любители хорошей бани. Сто с лишним свиней.

Гулен повернулся к Лакуэзу.

— Как вы поступили с пятнадцатью разбойниками, которых я прислал к вам сегодня вечером?

— Но они только сегодня прибыли в Нант, — ответил Лакуэз, совершенно не понимая смысла всех этих необычайных событий. — Их еще не занесли в книгу, даже не досмотрели.

— Я спрашиваю, как вы с ними поступили? — зашипел Гулен.

— Отвели наверх.

— Тогда приведите. Они ничем не лучше остальных.

Вместе с пятнадцатью новичками и приблизительно дюжиной больных общее число узников составило около ста тридцати человек.

Маратисты, получившие подкрепление из национальных гвардейцев, выступили из тюрьмы часов в пять утра. Побоями и проклятиями подгоняли они своих несчастных жертв.

Запястье торговца было привязано к руке молодого монаха ордена Капуцинов, который безвольно плелся вперед, смиренно понурив голову и шевеля губами. Похоже, он бормотал молитвы.

— Как ты думаешь, что они с нами сделают? — вяло спросил Лерой и увидел, как глаза капуцина тускло блеснули во мгле.

— Не ведаю, брат мой. Вверь себя Господу и будь готов ко всему, что тебя ждет.

Для человека, каким был Лерой, ответ этот прозвучал малоутешительно. Ковыляя, он двинулся дальше. Они вышли на площадь Буффе, посреди которой смутным контуром маячила красная гильотина, и направились к набережной Турвиль. Оттуда их провели вдоль реки по всей набережной Ля-Фосс. Узников начал охватывать страх, кое-кто стал роптать, но оплеухи и уверения, что их повезут на Бель-Иль, тут же положили конец этому ропоту. Узникам сказали, что им предстоит возводить на острове крепость.

Торговец решил, что это похоже на правду. Новость утешила его куда лучше, чем утешила бы любая молитва. Впрочем, он уже давно разучился молиться.

Пока они шли по набережным, в домах нет-нет да и приоткрывались окна. Любопытные высовывали головы, но тотчас же опять прятались от греха подальше.

Наконец на Кале Робен всех согнали в сарай, двери которого выходили к реке. У сарая стоял большой лихтер. В свете факелов было видно, как на палубе суетятся с полдюжины корабельных плотников; слышался стук молотков и визг пил.

Те из пленников, что стояли ближе к барже, поняли, что там творится. В борту судна выпиливали два широких порта. Плотники забивали один из них досками. Узники заметили, что сейчас эти порты находятся выше ватерлинии, но, когда судно будет загружено, их обязательно зальет водой. Осознав, какая страшная судьба уготована им, несчастные вновь почувствовали панический страх. В памяти всплыли обрывки разговоров и мрачные шутки, которыми обменивались маратисты в Буффе. Их смысл в одно мгновение стал понятен всем. Охваченные тревогой, узники извивались, роптали, вопили о пощаде и исторгали яростные проклятия.

На обреченных дождем посыпались удары. Но тщетно старались надсмотрщики вновь утихомирить их своей басней о постройке крепости на Бель-Иле. Один из пленников в отчаянии сумел разорвать свои путы и, воспользовавшись переполохом, исчез. Гранмазон с подручными искали его четверть часа, но так к не нашли. Вероятно, они бы искали его всю ночь, но тут какой-то человек в черном плаще и круглой шляпе, стоявший рядом и беседовавший с Гуленом, строго сказал:

— За дело, приятель. Черт с ним! Мы его еще поймаем. Скоро рассвет. Ты и так уже потерял много времени.

Это был Карье, явившийся, чтобы лично проследить за исполнением своего приказа. По его команде Гранмазон приступил к погрузке. К борту лихтера подали трап, по которому обреченным предстояло спускаться на палубу. Связывавшие их веревки стянули туже, но оставили только на запястьях. Узникам велели грузиться. Однако поскольку они не торопились подчиниться, а некоторые отпрянули назад, закричали и застонали, моля о пощаде, Гранмазон и Жоли стали хватать их за воротники, подталкивать к краю причала и втискивать в трюм, ломая несчастным руки и ноги. Сочтя, что такой способ погрузки позволяет сэкономить время, от трапа и вовсе отказались.

Лерой должен был быть брошенным на борт одним из последних. Он упал на вздымающуюся и копошащуюся груду человеческой плоти, постепенно оседавшую на дно лихтера. Люки над головой закрыли и заколотили гвоздями. По странной случайности Лерой и молодой капуцин, рядом с которым он шел в цепочке, до сих пор оставались вместе. Тут, в суматохе и темноте, оглашаемой стонами и криками, Лерой вдруг услышал голос юного прелата, призывавшего остальных к молитве.

Они оказались на корме судна, возле одного из бортов, и Лерой, сохранивший сообразительность, которая до сих пор давала ему средства к существованию, попросил капуцина поднять кверху руки. Потом он, как собака, раздул ноздри, вертя головой, и наконец нашел то, что искал. Крепкие зубы торговца впились в бечеву и принялись бесконечно терпеливо перекусывать ее.

Тем временем плавучий гроб отошел от причала и заскользил по стремнине. На люке сидели Гранмазон, Жоли и еще двое маратистов. Они тянули «Карманьолу», чтобы заглушить вопли несчастных внизу, и отбивали такт ногами по палубе.

Лерой работал челюстями, как крыса, пока, наконец, веревка не ослабла. Потом, чтобы не терять монаха в этой мешанине копошащихся тел, он схватил капуцина зубами за рукав.

— Держись за меня, — произнес он отчетливо, насколько мог, и капуцин с благодарностью повиновался. — Теперь развяжи мне руки.

Ладони капуцина заскользили по рукам Лероя от плеч вниз, пока не коснулись запястий. Пальцы монаха ухватились за узлы. Развязать их в темноте было нелегким делом, приходилось трудиться наощупь. Однако прелат оказался упорным и терпеливым, и в конце концов последний узел сдался. Торговец был освобожден от веревок.

Это принесло ему несказанное облегчение, хотя и не давало серьезных преимуществ. Но, по крайней мере, его руки были свободны, и он мог при необходимости действовать ими. Он не обманывался относительно того, что должно было произойти, и понимал: пикового положения не избежать. Но Лерою никак не хотелось расставаться с надеждой.

Его руки высвободились как раз в нужный момент. Гранмазон и его подручные на палубе больше не пели. Они забегали, засуетились. Что-то ударилось о борт судна в носовой части, очевидно, шлюпка. Где-то ниже уровня палубы зазвучали голоса, потом лихтер затрясся от страшного удара по доскам носового порта. Гам в трюме усилился, став вдвое громче. Задыхающиеся, бранящиеся, стонущие люди навалились на Лероя и на миг подмяли его под себя, когда судно накренилось на правый борт. Послышались удары не только по носовому, но и по кормовому порту; раздался треск, обшивка оторвалась, и вода хлынула в трюм.

То, что творилось во мраке, было неописуемо ужасно. В панике многие узники разорвали свои путы. Они бросились к открытым портам, в которые хлестала вода. В отчаянии эти люди принялись голыми руками отрывать доски. Кому-то удалось высунуть наружу руки, чтобы расширить отверстие. Но рядом с лихтером стояла шлюпка корабельных плотников, а в ней — строитель оград Гранмазон, державший в руках мясницкий нож.

С насмешками и грязными проклятиями он рубил протянутые руки, вновь и вновь взмахивая ножом, тыча им в трюм сквозь щель в порту и вонзая лезвие в плотную упругую массу. Он неистовствовал до тех пор, пока плотники не отгребли прочь от тонущего лихтера, чтобы он не увлек: шлюпку за собой.

Судно и его обреченный груз — сто тридцать живых людей — начало медленно погружаться носом вперед. Стоны, вопли и проклятия внезапно стихли: ледяные воды Луары сомкнулись над лихтером.

Попавшего в водоворот Лероя вынесло наверх и прижало к палубному настилу. Он машинально вцепился в балку. Вода захлестнула его голову, а потом, к удивлению торговца, вдруг схлынула, плеснулась раз или два, когда киль лихтера коснулся дна, и наконец стала на уровне плеч Лероя.

Он мгновенно понял, что произошло. Погружаясь носом вперед, лихтер угодил на отмель. Корма оказалась частично в надводном положении, так что здесь оставался воздушный пузырь — просвет высотой в фут или полтора. Но из ста тридцати обреченных бедняг Лерой оказался единственным, кому эта необыкновенная случайность принесла удачу.

Он остался в корме, и в течение двух часов, по его собственному выражению, плавал над трупами. Человек не столь сильный, как телесно, так и духовно, никогда бы не выдержал двухчасовой пытки в ледяной воде тем декабрьским утром. Но Лерой держался. И надеялся. Я уже говорил, что он всегда крайне неохотно расставался с надеждой. И вскоре после рассвета его вера в удачу была вознаграждена. С первыми лучами зари, обагрившими воду, послышались голоса и скрип весел в уключинах. По реке шла лодка.

Лерой закричал, и голос его в утренней тишине прозвучал глухо, будто из могилы. Скрип весел стих. Лерой крикнул еще раз, и ему ответили. Весла заработали вдвое проворнее, чем прежде, и лодка стала борт о борт с лихтером. Кто-то принялся отдирать багром доски палубы. Вскоре в ней появилось отверстие, достаточно широкое, чтобы Лерой мог пролезть в него.

Вглядевшись в жиденький туман, который уж и не чаял увидеть, торговец подтянулся на руках, на что ушел почти весь остаток его сил. Когда его грудь оказалась вровень с палубой, Лерой увидел лодку и двух человек в ней.

Однако обессилившие и окоченевшие руки уже не держали его. Лерой упал обратно в трюм, перевернувшись вниз головой и теперь уже всерьез испугавшись, что помощь пришла слишком поздно. Но когда он вновь забарахтался, выбираясь на поверхность, рядом с ним в воду шлепнулась веревка. Лерой судорожно ухватился за нее, намотал на руку и взмолился, чтобы его вытащили.

Итак, его выволокли из трюма, подняли на борт лодки и высадили на берег в ближайшем удобном месте. Все это хозяева скорлупки проделали из человеколюбия, но страх, охвативший их, когда Лерой рассказал, как попал в такое положение, помешал им сделать больше.

Полураздетый, промерзший до костей, с клацающими зубами, приковылял Лерой на заплетающихся ногах в домик стражи в Шантене. Солдаты Голубых стащили с него мокрые лохмотья, закутали в одеяло и отогрели: снаружи — огнем очага, изнутри — жидкой овсяной кашей. Потом они попросили его рассказать о себе.

История с лошадью, вероятно, навела вас на мысль, что торговец был записным вралем. Вот этот свой дар он и пустил в ход, объявив себя моряком из Монтуа и поведав душераздирающую историю о кораблекрушении. К сожалению, Лерой переборщил. Один из солдат знал кое-что о море и о Монтуа, и рассказ Лероя показался ему не совсем правдивым. Боясь ответственности, солдаты доставили торговца в Нант, в революционный комитет.

Даже здесь все могло бы обойтись, поскольку среди членов комитета не было моряков, и никто не мог разоблачить Лероя. Но, вот незадача, в тот день в комитете заседал черноусый санкюлот Жоли, тот самый, который накануне вечером выволок Лероя из его камеры и связал по рукам.

При виде торговца глаза Жоли едва не вылезли из орбит.

— Откуда ты взялся, черт побери? — загремел он.

Лерой вздрогнул. Сообщники Жоли вытаращили на него глаза, но их предводитель объяснил:

— Он был во вчерашней купальной команде. И у него хватило наглости предстать перед нами. Уведите его и бросьте обратно в воду.

Однако Башелье, наиболее влиятельный после Гулена член комитета, был наделен чувством юмора, вполне достойным Французской революции. Увидев, как приуныл торговец, он разразился взрывом смеха и, возможно, потому, что положение, в которое попал Лерой, очень позабавило его, решил проявить милосердие.

— Нет-нет, — возразил он. — Пока отведите его обратно в Буффе. Пускай с ним разберется трибунал.

И вот Лерой отправился назад, в свое узилище, к мокрой лежанке, хлебу и воде, к забвению, в котором пребывал и прежде, пока судьба не призвала его к себе на службу.

Именно Лерою мы обязаны тем, что знаем многие подробности первого массового затопления людей, устроенного Карье, чтобы быстро избавить город от лишних ртов и преодолеть трудности, возникшие в результате бездарного ведения дел властями.

Очень скоро последовали другие экзекуции. Всего их было двадцать три, причем по мере приобретения опыта Карье настолько обнаглел, что топил уже не только мужчин. Да и казни теперь больше не проводились тайком, под покровом ночи. Вскоре ко дну пошли и женщины (только за один раз в Нивозе Карье сгубил три сотни при леденящих кровь обстоятельствах) и даже маленькие дети. Сам Карье признавал, что за три месяца его правления в «народную купель» угодили три с лишним тысячи жертв, в то время как другие (несомненно, более достоверные) источники приводят втрое большее число принявших Народное Крещение.

Вскоре эти массовые утопления превратились в нечто узаконенное, само собой разумеющееся, в некое зрелище, которым Карье и его комитет считали долгом потешить толпу.

Но вот наступил день, когда продолжать это дело стало почти невозможно. Просто уже некого было казнить — столь скорой и эффективной оказалась эта расправа. Тюрьмы опустели. Однако бороться с однажды укоренившейся привычкой весьма нелегко. Карье надо было искать новый «материал», и никто не мог сказать, в каком направлении он будет вести этот поиск, никто не чувствовал себя в безопасности. Вскоре среди членов комитета поползли слухи, будто Карье намерен распустить их и набрать новых. И тем из них, кого можно было заподозрить в мягкотелости, стало не по себе.

Не по себе сделалось и членам Народного собрания. Они направили к Карье депутацию с предложениями по более толковому ведению военной кампании в Вандее. Кампания эта была любимой мозолью представителя. Он разговаривал с патриотами самым оскорбительным образом, а потом приказал своим секретарям спустить их с лестницы.

И вот в эту атмосферу всеобщего недоверия и тревоги попало одно из самых немыслимых орудий судьбы в облике очень юного и весьма ретивого гражданина Марка Антуана Жюльена. Его отец, депутат Жюльен, был приближенным Робеспьера, благодаря влиянию которого Марка Антуана назначили агентом комитета общественной безопасности и послали проверить, как настроен народ и как ведутсебя представители Конвента «на местах».

Прибыв в Нант в конце января 1794 года, Жюльен едва ли не первым делом посетил Народное собрание, которое все еще бурлило, гневаясь на Карье, устроившего его депутации столь недостойный прием.

Марк Антуан был настолько потрясен услышанным, что вместо намеченного на утро посещения народного представителя сел составлять письмо Робеспьеру. В нем он подробно изложил все злоупотребления, в которых повинен Карье, и описал вопиющую нищету и упадок города Нанта.

Тем же вечером, когда Марк Антуан мирно засыпал с чувством исполненного долга, его грубо подняли с постели офицер и двое солдат национальной гвардии. Объявив Жюльену, что он арестован, они попросили его встать и одеться.

Марк Антуан в гневе вскочил с кровати и предъявил верительные грамоты и полномочия. Это не произвело на офицера никакого впечатления. Он действовал по приказу народного представителя.

Продолжая сердиться, молодой человек быстро оделся. Скоро он покажет этому представителю, что с агентами общественной безопасности шутки плохи. По-прежнему бесстрастный офицер запихнул Жюльена в карету и повез в Мезон Виллетре, стоявший на острове особняк, где проживал гражданин Карье.

Тот был уже в постели, но не спал. Он рывком сел на кровати, когда солдаты грубо втолкнули в спальню молодого парижского щеголя. Одного вида представителя оказалось достаточно, чтобы Марк Антуан позабыл свой гнев и утратил присутствие духа.

Карье побледнел и сделался серо-зеленым от злости. Его черные глаза горели подобно глазам зверя во тьме, а всклокоченные черные волосы, прилипшие к покрытому испариной лбу, еще больше оттеняли жуткое лицо. Марк Антуан отпрянул, утратив дар речи.

— Итак, — произнес Карье, вперив в него ужасный неподвижный взор, — вы и есть то самое существо, которое осмелилось порочить меня в глазах комитета общественной безопасности и вменять мне в вину мою деятельность?

Он извлек из-под подушки письмо Марка Антуана к Робеспьеру.

— Это ваше?

Увидев, что нарушается тайна его переписки с Неподкупным, Марк Антуан снова почувствовал возмущение. Он осмелел.

— Мое, — ответил юноша. — По какому праву вы вскрыли письмо?

— По какому праву? — Карье спустил на пол одну ногу. — Вы что же, сомневаетесь в моих правах? Вы — человек, введший в заблуждение людей, внушив им мысль о значительности своей персоны. Вы, очковтиратель, пускающий пыль в глаза.

— За ваше поведение вы ответите лично перед гражданином Робеспьером, — пригрозил Марк Антуан.

— Ага! — Карье осклабился в невообразимо злобной ухмылке. Выскользнув из постели, он слегка пригнулся, будто готовился к прыжку, и ткнул пальцем в сторону своего пленника.

— Вы из тех, с кем опасно враждовать открыто. Вы действуете, исходя из этого убеждения. Но ведь с вами можно разделаться и втихую. И я разделаюсь. Вы в моих руках и, клянусь, вам от меня не уйти, вы, чертов…

Марк Антуан посмотрел в лицо представителя и понял все его зловещие намерения. Ужас сковал юношу, но природа наделила его сообразительностью, и он пустил ее в ход.

— Гражданин Карье, — сказал он, — я все понимаю. Нынче же ночью меня тихонько умертвят в темном местечке. Но вы сгинете следом за мной, при свете дня, осыпаемый людскими проклятиями. Пусть вы перехватили мои письма к отцу и Робеспьеру. Но если сам я не покину Нант, отец явится сюда и потребует у вас отчета. И вы кончите на эшафоте, как и пристало жалкому убийце.

Из всей этой тирады лишь одна фраза въелась в мозг Карье: «Мои письма к отцу и Робеспьеру», — так сказал находчивый Марк Антуан. Юноша увидел, как расслабляются сжатые губы представителя, как гневное сверкание в черных глазах сменяется испуганным блеском.

То, о чем Марк Антуан упомянул лишь вскользь, врезалось в разум Карье: было второе письмо, которое его агенты, прозевали. Они еще заплатят за это, но пока, если все правда, надо из осторожности замять это дело, иначе не сносить ему головы. Возможно, Карье и заподозрил блеф, но у него не было средства, при помощи которого он мог бы проверить свои подозрения. Как видите, Марк Антуан неплохо соображал.

— Ваш отец? — прорычал представитель. — Кто же он, ваш отец?

— Депутат Жюльен.

— Что? — Карье встрепенулся, выказывая безграничное удивление. — Вы — сын депутата Жюльена?

Он рассмеялся и двинулся вперед, протягивая обе руки. Как видите, он тоже неплохо соображал.

— Друг мой, что же вы раньше не сказали? Зачем так оконфузили меня? А я-то подумал — конечно, это было глупо с моей стороны, — что вы — какой-нибудь мошенник-однофамилец, высланный из Анже!

Он бросился Марку Антуану на шею и сжал его в объятиях.

— Простите меня, друг мой! — взмолился Карье. — Приходите завтра отобедать со мной, и мы вместе посмеемся над этим недоразумением!

Но у Марка Антуана и в мыслях не было обедать с Карье, хотя он охотно дал такое обещание. Когда юноша вернулся в гостиницу, едва веря, что унес ноги, все еще обливаясь потом при мысли о том, что был на волосок от гибели, то немедленно собрал свой саквояж и, воспользовавшись выданными ему в Париже документами, ухитрился без проволочек получить почтовых лошадей.

Наутро, очутившись в Анже и в безопасности, он, недосягаемый теперь для Карье, вновь написал Робеспьеру. На этот раз Марк Антуан предусмотрительно отправил письмо и своему отцу.

«В Нанте, — писал он, — я застал старый режим в его наихудшем проявлении. — Марк Антуан знал язык свободы и мог взять нужный тон, чтобы заставить патриотов действовать.

— Жалкие секретари Карье соперничают в несносности и высокомерии, будто лакеи прежних министров. Сам Карье живет в роскоши, окружив себя женщинами и дармоедами, держит гарем и собственный двор. Справедливость и правосудие он смешал с грязью, без суда утопив всех заключенный тюрем в Луаре. Нант надо спасать. Мятеж в Вандее необходимо подавить, а душителя свободы Карье — отозвать».

Письмо возымело действие, и Карье отозвали в Париж, однако далеко не с позором, а под предлогом ухудшения здоровья. По этой причине его и освободили от обременительных обязанностей городского головы Нанта.

Конвент воспринял его возвращение весьма спокойно, и даже, когда в начале июля Карье узнал, что Бурбот, его преемник в Нанте, приказал арестовать Гулена, Башелье, Гранмазона и других приятелей Карье из комитета по обвинению в массовых казнях через утопление и присвоении национального достояния, изъятого у эмигрантов, он сохранял невозмутимость, сознавая неуязвимость своего положения.

Однако членов нантского комитета привезли на суд в Париж, куда они были доставлены 10 Термидора (29 июля 1794 года), в самый памятный день в анналах Революции. В этот день пал Робеспьер, а с ним — и плотина, сдерживающая волну народного мщения. Сеятелей ужаса ждало суровое возмездие.

Из истории с Марком Антуаном Жюльеном видно, как проворно ориентировался Карье в обстановке. Следуя в карете за двухколесной телегой, в которой Робеспьера везли на казнь, он сиял и громче всех кричал: «Смерть предателю!» Наутро после казни, выступая с трибуны Конвента, он горячо доказывал, что стал жертвой низвергнутого тирана, ловко обратив себе на пользу стычку с Марком Антуаном и напомнив Конвенту, как его очернили в глазах Робеспьера. Тогда, в жаркие дни Термидора, его речь была встречена рукоплесканиями.

Но богиня возмездия уже неотвратимо и безмолвно надвигалась на него.

Среди заключенных, которых цепь странных случайностей привела из Нанта в Париж, был наш старый знакомый Лерой, торговец яйцом и птицей. Правда, теперь он выступал как свидетель обвинения в деле бывших членов городского комитета.

Рассказав суду о причинах своего ареста, а также о том, что в течение трех лет он сидел, всеми позабытый и без суда, в камере зачумленной тюрьмы Буффе, Лерой затем поведал о страданиях, пережитых им в ту ночь ужаса, когда его везли по Луаре на барже обреченных. Говорил он просто и без актерства, отчего рассказ звучал еще более убедительно и проникновенно. Публика, заполнившая дворец правосудия, трепетала от ужаса, рыдала, слушая историю мучений, перенесенных свидетелем, и проливала слезы радости по поводу его чудесного спасения. Когда Лерой кончил давать показания, зал взорвался рукоплесканиями. Торговец немного растерялся, ибо за всю свою предшествующую жизнь он не видел и не слышал ничего, кроме оскорблений.

Потом, на волне возрождения, нахлынувшей в те дни на пробуждавшуюся от кровавого кошмара Францию, кто-то предложил собрать пожертвования в пользу Лероя. Так к нему в руки попала толстая пачка ассигнаций и банковских билетов, показавшаяся скромному торговцу целым состоянием. И тогда Лерой тоже прослезился.

Затем присутствовавшая в зале суда публика стала требовать головы Карье. Требование это подхватил весь Париж, и в конце концов члены Конвента выдали Карье революционному трибуналу.

Он предстал перед судом 25 ноября, так и не найдя адвоката, который взялся бы защищать его. Шестеро защитников, предложенных председателем, один за другим отказались представлять интересы этого чудовища, утратившего все человеческое. Наконец, Карье в ярости заявил, что будет защищать себя сам. И он действительно защищался.

А линия защиты была такова: его деятельность в Нанте в основном сводилась к снабжению западной армии; он не имел почти ничего общего с нантской полицией, отдав ее под начало революционного комитета; он понятия не имел о тех событиях, которые как тут было сказано, происходили в городе. Однако Гулен, Башелье и остальные, спасая собственные шкуры, свалили всю вину на Карье в надежде сделать козлом отпущения его одного.

Приговор Карье огласили в годовщину той ужасной ночи, когда молодчики из Общества Марата ворвались в тюрьму Буффе. В телеге его везли вместе с безжалостным Гранмазоном, который теперь настолько преисполнился жалости к самому себе, что всю дорогу до эшафота плакал горючими слезами.

Толпа, провожавшая его от Консьержери до Гревской площади, улюлюкала и осыпала Карье оскорблениями, но внезапно притихла, когда он взошел на эшафот. Карье поднялся туда твердым шагом, но плечи его поникли, а взгляд был устремлен долу.

Вдруг в этой тишине весело, гротескно, ужасно заиграл кларнет. Карье вздрогнул и выпрямился. Резко обернувшись, он метнул на музыканта последний в своей жизни страшный взгляд.

Мгновение спустя с глухим стуком упал нож, и окровавленная голова скатилась в корзину.

И по-прежнему вытаращенные глаза уже никого не могли повергнуть в ужас.

Над притихшей площадью пронеслось эхо от падения ножа.

— Ура! — крикнул кто-то. — Вот конец, достойный великого топителя!

Это был торговец Лерой. И толпа подхватила его ликующий возглас.

Ночь новобрачных

Карл Смелый и Сапфира Данвельт

Когда Филипп Добрый в начале 1467 года скончался в Брюгге от падучей, его смерть была представлена народу Фландрии как удобный предлог для разрыва обременительного союза с Бургундией. И сделали это агенты Людовика XI, короля, предпочитавшего вероломство открытому силовому противостоянию.

Герцог Бургундии, Карл, прозванный Смелым, был самым страшным и грозным врагом короля Франции, и лукавый монарх, решив избежать прямого столкновения со столь могущественным противником, придумал способ запутать герцога и парализовать его силы сразу же после того, как тот пришел к власти. Для этого король направил во фламандские владения герцога своих людей. Они должны были интриговать против Карла, пробуждая тем самым дремавший до поры до времени в сердцах беспокойных бюргеров бунтарский дух.

Первый призыв к оружию раздался с башни Белфри в густонаселенном богатом городе Генте, бывшем тогда одним из самых многолюдных и зажиточных в Европе. Сорока тысячам ткачей предписывалось бросить свои станки и брать в руки мечи, пики и фламандские годендаги. Из Гента яростное пламя восстания быстро распространилось вдоль Мааса и вспыхнуло во втором по значимости городе Бургундии — Льеже; многочисленные гильдии кожевенников и оружейников были готовы последовать примеру ткачей Гента и вступить в бой.

Мятежники держались храбро лишь до тех пор, пока не встретились при Сен-Гронде с Карлом Смелым, который разгромил восставших бюргеров, оставив на поле боя тысячи убитых.

Герцог был в гневе. Он чувствовал, что фламандцы решили застать его врасплох в тот миг, когда, как им казалось, он был не способен отстоять свои интересы; поэтому он решил раз и навсегда вбить им в головы, что подобное бесцеремонное отношение к повелителю чревато для них большой бедой. Когда к нему явилась делегация почтенных граждан города в длинных рубашках и с веревками на шеях, чтобы, упав перед ним на колени, смиренно просить принять ключи от города, он t презрением отверг их предложение.

— Уясните себе, — сказал он, — что мне вовсе не нужны эти ключи. Я надеюсь, вы хорошо усвоите этот урок для вашего же блага.

Наутро его передовые отряды начали проламывать брешь в городской стене, заполняя окружающий ее ров булыжниками, из которых она была сложена. И вот, когда пролом стал достаточно широким, Карл во главе своего бургундского войска вошел в эти импровизированные ворота как завоеватель, с опущенным забралом и пикой у бедра, и приказал разрушить все укрепления Льежа.

Так закончилось фламандское восстание 1467 года против герцога Карла Смелого. Ткачи вернулись к станкам, оружейники — к горнам, кожевенники и перчаточники взялись за свои ножницы. Мир был восстановлен, а для поддержания порядка Карл посадил всюду, где считал нужным, своих доверенных людей, назначив их военными комендантами.

Одним из них был германец Клаудиус Ринсольт, уже несколько лет состоявший на службе у герцога. Это был прирожденный предводитель, непревзойденный в искусстве владения оружием, в бою отважный до безрассудства и не боявшийся ничего на свете. Скорее всего, именно это качество более всего ценил Карл, недаром прозванный Смелым и ставивший храбрость неизмеримо выше любых других качеств человека.

В знак расположения к мужественному германцу герцог назначил его комендантом провинции Зеландия, наделив полномочиями наместника герцога, и приказал подавлять в зародыше любую искорку мятежа.

— Ясным майским утром Клаудиус Ринсольт в сопровождении рыцарей прибыл в Миддельбург, столицу Зеландии, чтобы занять свою резиденцию на главной площади в замке Гравенхоф и вершить правосудие именем своего господина. Эту обязанность германский капитан исполнял с крайней суровостью, полагая, что тягу к бунтарству надо выдирать с корнем. Для него, человека по природе безжалостного, именно такой образ действий был самым естественным. Герцог даже не догадывался об этом, иначе он призадумался бы, прежде чем назначить Клаудиуса комендантом. Ведь Карл, несмотря на суровость, с которой он подавил это восстание, был человеком в общем-то свято соблюдавшим принципы гуманности и справедливости.

В числе тех, кого посадили в Миддельбургскую тюрьму в результате повальных облав и арестов, произведенных Ринсольтом, оказался и богатый молодой бюргер Филипп Данвельт, арестованный из-за письма, подписанного его именем и найденного в доме одного видного смутьяна, которого сначала пытали, а затем повесили. В письме, полученном накануне восстания, содержалось обещание поддержать мятежников оружием и деньгами.

Данвельт в разговоре с Ринсольтом, происходившем в мрачном зале Гравенхофа, клятвенно отрицая свою причастность к восстанию, сказал, что ему даже не предлагали в нем участвовать. Услышав о дате получения письма, он рассмеялся. В тот день, когда оно было получено, Филипп находился во Флашинге, и не по какой-нибудь случайной оказии, а потому что венчался там и вместе с молодой женой вернулся в Миддельбург. Было бы нелепо, сказал он, участвовать в восстании или связываться с мятежниками во время свадьбы. И Филипп, уверенный в себе, снова рассмеялся.

Германский капитан не любил людей, которые позволяли себе смеяться в его присутствии. По его мнению, это свидетельствовало о недостаточном уважении как к его должности, так и к нему лично. И теперь, сидя в высоком судейском кресле, окруженный секретарями и телохранителями, он весьма свирепо глядел на белокурого, розовощекого молодого человека, вздумавшего проявить подобное легкомыслие. Ринсольт тоже был красив: высокий, статный, пышные каштановые волосы живописно обрамляли высокий лоб и безбородое загорелое лицо; лишь на левой щеке бледным пятном выделялся шрам.

— Но письмо подписано твоей рукой, — мрачно проворчал он.

— Может быть, там и стоит мое имя, — любезно улыбнулся Данвельт, — но уж никак не моя подпись.

— Черт побери, — выругался капитан. — Это что, оправдание? Какая разница?

Не подумав об опасности, беспечный Данвельт отважился на легкую дерзость:

— Да, это оправдание! Самый глупый из твоих писарей — и тот понял бы это!

Голубые глаза коменданта сверкнули сталью, тяжелая челюсть выпятилась, щеки залила краска гнева, и он вновь выругался.

— Ты еще остришь, ничтожество? — И, обратившись к стражникам, приказал: — Уведите его обратно в тюрьму. Пусть там, в тишине, он научится приличным манерам, а уж потом предстанет перед нами!

И Данвельта отправили обратно в камеру. Он понял, что в правление Клаудиуса Ринсольта даже невинный человек должен держать ухо востро.

Комендант уселся в кресло, недовольно ворча. К нему склонился секретарь, сидевший по правую от него руку.

— Проверить истинность утверждений этого человека совсем не трудно, — сказал он. — Надо вызвать его жену и слуг и спросить, когда он был во Флашинге и когда состоялось венчание.

— Да! — проворчал Ринсольт. — Займитесь этим. Я более чем уверен, что этот пес солгал нам.

Однако его уверенность была напрасной. На другой день к коменданту привели на допрос экономку и жену Данвельта, и они лишь добавили подробностей к тому, что говорил Филипп. Стало совершенно ясно, что он ни сном ни духом не причастен к восстанию против герцога Бургундского. Супруга Данвельта клятвенно отрицала это и умоляла:

— Я могу присягнуть, что говорю правду, я уверена, что доказательств его вины не существует. Он всегда был лоялен по отношению к власти и все это время занимался только своими делами и мною.

— Господин, — она протянула руки к хмурому германцу, и в ее глазах заблестели слезы, — умоляю вас поверить мне и отпустить моего мужа, раз нет доказательств его вины.

В голубых глазах Ринсольта вспыхнул огонь, а полные яркие губы медленно раздвинулись в чуть заметной загадочной улыбке. Стоявшая перед ним изящная женщина была очень хороша собой. Ее отороченное мехом светлое платье с высокой, по последней моде, талией плотно облегало нежно очерченную грудь. Низкий вырез подчеркивал совершенную белизну ее шеи. Овал лица казался странно детским под высокой, похожей на корону прической; с головы ниспадала тончайшая вуаль, колыхавшаяся при каждом ее движении.

Солдафон некоторое время продолжал молча, в упор разглядывать ее, а губы его все продолжали медленно растягиваться в странной улыбке. Не отрывая глаз от жены Данвельта, он коротко бросил секретарю:

— Эта женщина лжет! Я полагаю, что только наедине с ней смогу узнать правду.

Он с трудом оторвал от кресла свое массивное тело, облаченное в темно-пурпурный бархат.

— У меня есть одна улика! — заявил он хрипло. — Идите за мной, и вы увидите ее своими глазами.

Он провел ее темным коридором, выходившим из мрачного зала, и остановился у дверей маленькой уютной комнаты, сплошь увешанной коврами. Отпустив сидевшего там слугу, он тут же предложил женщине войти в комнату и еще некоторое время разглядывал ее из-под насупленных бровей. Вслед за ними шла служанка, но Ринсольт не впустил ее в комнату. Супруге Данвельта пришлось войти одной.

Ринсольт не спеша вынул из дубового ларца письмо, под которым стояло имя «Филипп Данвельт». Просительница взглянула на коменданта испуганно, она вся трепетала. Он сложил письмо так, чтобы было видно только имя ее супруга, и помахал им перед ее глазами.

— Что это за имя? — отрывисто спросил он.

Она быстро заговорила:

— Это имя моего мужа, но не его рука. Наверное, это какой-то другой Филипп Данвельт. Наверняка в Зеландии есть и другие люди, носящие это имя.

Ринсольт мягко рассмеялся, по-прежнему глядя на нее с непонятным напряженным вниманием, и под его пристальным взглядом она вся испуганно сжалась. Увидев в его глазах нечто зловещее, женщина начала задыхаться, хотя в комнате было прохладно.

— Стоит мне поверить вам, как вашего мужа тут же выпустят из тюрьмы, и ему нечего будет бояться. А он, уверяю вас, в смертельной опасности!

— Ах! Вы должны поверить мне! Кроме меня, есть и другие свидетели его невиновности.

— Другие меня не интересуют, — прервал он ее с грубым высокомерием. Потом, многозначительно сменив интонацию, произнес: — Но я могу удовлетвориться вашим заверением, что это почерк не вашего мужа, несмотря на то, что я вам не верю.

Она все еще не понимала, чего он от нее хочет, и лишь глядела на него округлившимися карими глазами.

— Что ж, — сказал он чуть погодя, с добродушно-грубоватым смешком, — я готов отдать жизнь Филиппа Данвельта в ваши прекрасные руки. Распоряжайтесь ею, как пожелаете. Но, надеюсь, дорогая, вы не захотите оказаться злодейкой и погубить его?

С этими словами он склонился к ней. Его руки мягко, по-змеиному, обвились вокруг ее тела. Но прежде чем они сомкнулись, она вырвалась и с омерзением на лице отпрянула прочь. С ее побледневших губ уже готов был сорваться крик.

— Одно слово, — быстро предостерег ее он, — и ваш муж умрет.

— Отпустите меня! Отпустите! — выкрикнула она.

— Тогда уж добавьте: и отправьте моего мужа на виселицу.

Но она повторяла все те же два слова:

— Отпустите меня! Отпустите меня! — В этот миг она не могла думать больше ни о чем.

Выражение отвращения на ее лице оскорбило самолюбивого коменданта: он был тщеславен. В ярости он прогнал женщину, посылая ей вдогонку оскорбления.

На другой день к ней явился курьер коменданта и передал короткую записку, извещавшую о том, что утром ее мужа повесят. В горестном оцепенении просидела супруга Данвельта в одиночестве несколько часов — неподвижная, с окаменевшим лицом и сухими глазами. Ближе к вечеру она все в том же полубессознательном состоянии вызвала двух слуг, чтобы они проводили ее в тюрьму Миддельбурга. Она представилась начальнику тюрьмы и сказала, что пришла проститься с мужем, приговоренным к смерти. В этом ей нельзя было отказать, да и приказа такого у тюремщика не было.

Ее провели в сырую камеру, где дожидался казни Филипп Данвельт, и в желтом свете фонаря, прикрепленного к низкому своду потолка, женщина увидела страшную перемену в его лице, вызванную известием о смертном приговоре. Перед ней был уже не тот самоуверенный молодой бюргер, который легкомысленно дерзил коменданту Зеландии, уверенный в своей невиновности и исполненный сознания собственной значительности. Она увидела человека с искаженным посеревшим лицом, всклокоченными волосами, в порванной одежде. От гнева и отчаяния он содрогался всем телом.

— Сапфира! — воскликнул он, завидев жену, и со стоном припал к ее груди.

Она ласково обняла его и усадила обратно на деревянный стул, с которого он вскочил при ее появлении.

Он схватился руками за голову. Умереть невиновным, стать жертвой несправедливости, судебной ошибки! Умереть таким молодым!

Слушав его бессвязную речь, она вздрагивала от страха и жалости к самой себе. Ей хотелось бы, чтобы он встретил смерть спокойнее. Подумав об этом, она высказала свою мысль вслух:

— Я могла спасти тебя, Филипп.

Приговоренный поднял искаженное мертвенно-бледное лицо.

— Что ты сказала? — хрипло переспросил он. — Говоришь, могла спасти меня? Так что же… Почему?..

— Но какой ценой, мой милый! — всхлипнула она.

— Цена? Ты говоришь о цене? Но ведь речь идет о моей жизни или смерти! Этот Ринсольт требует наше состояние? Отдай ему все, и я буду жить…

— Разве я колебалась бы, если б речь шла о деньгах? — прервала его жена.

Пока она пересказывала свой разговор с комендантом, Филипп дрожал от гнева.

— Собака! Грязный германский пес! — пробормотал он сквозь зубы, когда она закончила.

— Теперь ты понимаешь, дорогой, — продолжала она прерывающимся голосом, — цена оказалась слишком высокой. Ты возненавидел бы меня.

Однако Филипп повел себя совсем не так, как она ожидала. Отчаянная жажда жизни, известная только смертникам, диктовала ему свое.

— Кто это знает? — ответил он. — Во всяком случае, я не знаю. В наших обстоятельствах желания и доводы рассудка ничего не значат, и, может быть, жертва была бы оправданной…

И замолчал, все же устыдившись своих слов, вспомнив, что существует граница, которую честь мужчины не позволяет переступать.

Его слова все еще звучали в ее ушах, когда она возвращалась домой. Той же ночью она отправилась к коменданту Зеландии.

Когда она пришла, Ринсольт ужинал. Не выходя из-за стола, он приказал впустить Сапфиру Данвельт.

— Да, мадам?

— Могу я поговорить с вами наедине?

Ее голос был ровным и спокойным, как и ее взгляд.

Он отослал всех своих людей, отпил большой глоток из кубка, стоявшего у локтя, вытер рот тыльной стороной ладони и уселся в свое высокое кресло, приготовившись слушать.

— Вчера, — сказала она, — вы обратились ко мне с предложением. Во всяком случае, мне так показалось.

На его лице отразилось удивление, но его сменила радость.

— Значит, так, мадам. Здесь я распоряжаюсь жизнью и смертью. Но в случае с вашим мужем я передаю власть вам. Одно слово — и я подпишу приказ, по которому он выйдет из тюрьмы еще до рассвета.

— Я пришла, чтобы сказать это слово, — ответила она.

Какое-то мгновение Ринсольт глядел на нее; его улыбка становилась все шире, на щеках вспыхнул румянец. Он вскочил, опрокинув кресло.

Со словами «Черт побери!» он обнял ее и прижал к себе ее трепещущее тело…

На другое утро, сразу после восхода солнца, Сапфира уже стучалась в ворота миддельбургской тюрьмы, судорожно сжимая в руке бумагу, подписанную комендантом.

— Приказ коменданта Зеландии об освобождении Филиппа Данвельта! — срывающимся от волнения голосом воскликнула она.

Тюремщик взглянул на бумагу, потом на лицо ее подательницы. Его губы сжались.

— Идемте, — сказал он и повел ее по мрачному коридору в камеру, где накануне она встречалась с мужем.

Тюремщик распахнул дверь, и Сапфира быстро вошла внутрь.

— Филипп! — вскрикнула она и запнулась на следующем слове…

Он лежал неподвижно на убогом тюфяке. Его сложенные руки покоились на груди, лицо было воскового оттенка, из-под полуприкрытых век глядели остекленевшие глаза.

Она подбежала к нему и, упав на колени, прикоснулась к телу.

— Мертв! — вскричала она и, стоя на коленях, обернулась к тюремщику, мявшемуся в дверях. — Мертв!

— Его повесили вечером, мадам, — тихо проговорил тот.

Она застонала и, лишившись чувств, упала на тело супруга.

Вечером она вновь пришла в Гравенхоф, чтобы встретиться с Ринсольтом. Ее впустили. Это была уже совсем другая женщина — с измученным, перекошенным страданием лицом, в котором не осталось и следа былой красоты. Подойдя к коменданту, она какое-то время смотрела на него молча, с неописуемой ненавистью во взгляде, потом заговорила, и в словах ее вылилась вся ненависть к нему.

Он выслушал ее, пожал плечами и снисходительно улыбнулся.

— Что обещал, то и сделал, — ответил он. — Я дал слово, что Данвельт выйдет из тюрьмы. Разве я не исполнил этого? Едва ли вам стоило рассчитывать на то, что я позволю ему мешать нашим с вами приятным свиданиям!

Она в ужасе отступила под его похотливым взглядом и убежала прочь, сопровождаемая его циничным хохотом.

Целую неделю после этого она сидела дома и размышлял?., ко настал день, когда в сопровождении слуг вышла на улицу в трауре и взошла на борт плоскодонной баржи, которая отправилась вверх по Шельде к Антверпену. Конечной целью 7 Заказ 2864 путешествия был Брюгге, но об этом она не сказала никому и выбрала самый длинный окольный путь. Из Антверпена баржа отправилась в Гент, откуда четыре крепкие фламандские лошади протащили ее по каналу в великолепный город, где размещался двор бургундских герцогов.

В блистательном, залитом июльским солнцем Брюгге кипела жизнь. В то время город был всемирной ярмаркой, центром мировой торговли. За его стенами размещались десятки иностранных торговых домов и не меньшее количество посольств иноземных государств. В течение одного дня здесь можно было услышать все языки мира. Они звучали на широких оживленных улицах среди величественных зданий, каких вы не встретили бы в других европейских городах. В порт прибывали тяжело груженные торговые суда из Венеции, Генуи, Германии, из стран Балтики, из Константинополя и Англии, а на переполненных рынках толпились, покупая и продавая различный товар, ломбардийцы и венецианцы, левантийцы, тевтонцы и саксонцы.

Миновал полдень, и огромная колокольня, возвышавшаяся над герцогским замком, отбрасывала тень на многолюдную площадь. Среди многоязычного гомона толпы выделялись звук рога и крики: «Герцог! Герцог!»

Показалась пышная кавалькада из сорока примерно всадников, продвигавшихся медленным шагом. Это двор герцога возвращался в замок после охоты. Над толпой горожан воцарилась тишина. Народ почтительно расступился, и вместо человеческих голосов теперь слышался лишь стук копыт о булыжники, перезвон соколиных колокольчиков, лай охотничьих собак и звук того рога, который первым возвестил о прибытии герцога.

Это была пышная процессия, в которой переливались все цвета радуги в одежде ее участников. Здесь были вельможи в шелках и бархате всевозможных оттенков и сапогах из тончайшей испанской кожи, дамы в нарядных головных уборах с развевающимися вуалями, в вышитых накидках, ниспадавших до брюха их лошадей в роскошной сбруе.

По обе стороны процессии шли конюхи и егеря и вели охотничьих собак.

Горожане вытянули шеи, и левантийский торговец заспорил с ломбардийцем о том, сколько стоит все это великолепие. Затем появился сам юный герцог. Его черный камзол резко контрастировал с окружавшим блеском. Он был невысок, но производил впечатление сильного человека благодаря прекрасному сложению. На худом загорелом лице выделялись живые глаза. Рядом с ним на белой лошади ехал юноша, одетый с ног до головы в шелк цвета пламени; его красивую золотоволосую голову покрывала островерхая черная бархатная шляпа, на левом запястье сидел сокол с колпачком на голове. За спиной юноши на черной ленте висела маленькая лютня. Он радостно смеялся, являя собой воплощение молодости и веселья.

Процессия медленно продвигалась по направлению к Принцессхофу, резиденции герцога. Кавалькада уже почти пересекла площадь, когда внезапно раздался женский голос, громкий и возбужденный:

— Я прошу справедливости, герцог Бургундии! Нарушены мои законные права!

Этот крик испугал вельможных всадников, и они на мгновение утратили свое веселье.

Одетый в красное юноша, скакавший рядом с герцогом, повернулся в седле посмотреть, кто это так жалобно кричит, и увидел Сапфиру Данвельт.

Она была в трауре, лицо ее закрывала черная вуаль, лишь подчеркивая красоту, которую немедленно оценил острый юношеский взгляд. По ее внешнему виду и количеству окружавших ее слуг молодой человек понял, что женщина богата; ее горестная мольба тронула его жизнерадостную поэтическую душу. Положив руку на плечо герцога, он слегка сжал его, и тот осадил коня.

— Чего ты просишь? — любезно спросил Карл.

— Справедливости! — только и ответила она, печально, но настойчиво.

— Надеюсь, твое желание будет исполнено, — серьезно ответил герцог, — но я не могу заниматься этим делом в седле, посреди улицы. Следуй за нами. — И ускакал вперед.

Она пошла за ним в Принцессхоф, сопровождаемая своими конюхами и служанкой Катариной. В большом зале замка ей пришлось подождать в толпе конюших и егерей, осушавших кубки, присланные им герцогом. Она стояла поодаль, погруженная в печальные размышления, и никто не обращал на нее внимания. Наконец камергер пригласил ее пройти к герцогу. Тот ждал ее в большой, но скромно обставленной комнате. На герцоге был черный с позолотой камзол, отороченный мехом. Он сидел в высоком дубовом кресле, обитом кожей. За его спиной стоял, приняв изящную ленивую позу, все тот же симпатичный юноша, одетый в красное, который только что скакал бок о бок с герцогом.

Сапфира рассказала потрясающую историю, стоя перед ними со сложенными руками, потупив взор. Слушая ее, герцог все больше и больше хмурился. Но в его взгляде читалось скорее недоверие, чем гнев.

— Ринсольт?! — воскликнул он, когда она закончила. — Говоришь, это сделал Ринсольт?

В его голосе слышалось сомнение и ничего более.

Юноша, стоявший за спиной Карла, негромко рассмеялся и переменил позу.

— Ты удивлен? А разве можно было ожидать от тевтонской свиньи чего-то иного? Меня-то он не смог бы обмануть, ведь он…

— Помолчи, Арно! — коротко бросил герцог и обратился к женщине: — Это очень, очень тяжкое обвинение. И брошено оно человеку, которому я доверяю и которого ценю, иначе я не назначил бы его на тот пост, который он сейчас занимает. У тебя есть доказательства, женщина?

Она протянула ему лист пергамента, подписанный ордер на освобождение Филиппа Данвельта из тюрьмы.

— Тюремщик Миддельбурга подтвердит вашей светлости, что, когда я принесла этот приказ, мой муж был уже повешен. То же самое скажет и моя служанка Катарина, которая приехала со мной. Есть еще несколько слуг, которые могут засвидетельствовать невиновность моего мужа. Капитан Ринсольт не сомневался в ней.

Изучив пергамент, герцог стал серьезен и задумчив.

— Где ты остановилась? — спросил он.

Женщина ответила.

— Жди там, я призову тебя, — велел он ей. — Ордер останется у меня. Будь уверена: правосудие свершится.

Тем же вечером в Миддельбург отбыл курьер с приказом Ринсольту явиться в Брюгге, и самонадеянный германец немедленно отправился в путь, не подозревая о причине вызова, уверенный в том, что герцог, любивший храбрецов, осыплет его очередными милостями. Храбрость Ринсольта проявилась, быть может, ярче всего в тот миг, когда герцог без всякого предупреждения предъявил ему обвинение в совершенном злодействе.

Германец был удивлен, но не испугался. Одним фламандским бюргером больше, одним меньше — какая разница? А чего стоила честь фламандки? Солдату, доблестному воину, не пристало об этом задумываться. Это был лишь каприз — Ринсольт был столь же туп, сколь и жесток, и считал свой поступок таким незначительным грехом, что даже не видел смысла отпираться. Герцог, который умел быть очень хитрым, сразу все понял и, выказав едва ли не одобрение, заставил Ринсольта выдать себя с головой.

— Значит, этот Филипп Данвельт, быть может, был невиновен?

— Он на самом деле был невиновен: вскоре мы схватили настоящего мятежника, носящего такое же имя, — спокойно ответил комендант. — А тому бедняге не повезло, но…

— Не повезло! — в приветливых до сих пор интонациях герцога внезапно зазвучали стальные нотки. Он встал с кресла.

— Не повезло! И это все, что ты можешь сказать, пес?

— Отдавая приказ повесить его, я считал его виновным, — пробормотал ошеломленный капитан.

— А это что? Отвечай: что это? — И герцог помахал перед носом Ринсольта подписанным им приказом.

Капитан побледнел, в его взгляде появился страх.

— Разве такое ты должен был вершить правосудие моим именем в Миддельбурге? Ты опозорил и обесчестил мое имя! Если ты считал его виновным, то почему и с какой целью подписал эту бумагу? Молчи! Я знаю твою цель! И почему, добившись своего, ты не сдержал слово и не выполнил своего обязательства в этой грязной сделке?

Ринсольту нечего было ответить. Он был напуган и разозлен одновременно. Все это казалось раздуванием из мухи слона.

— Я… я хотел найти компромисс между справедливостью и…

— И своей похотью, — закончил его мысль герцог. — Ах ты, германская собака! Ей-Богу, следовало бы укоротить тебя на голову.

— Но, господин мой, — протестующе воскликнул Ринсольт.

— Ты грязно поступил с женщиной, — сказал герцог, глядя на капитана. — Чем ты возместишь ей потерю? И чем ты способен ее возместить? Конечно, я могу бросить к ее ногам твою мерзкую голову. Но разве этим исправишь содеянное?

Внезапно капитан почувствовал надежду, причем весьма согревающую его, потому что он находил Сапфиру восхитительной женщиной.

— Ну что ж, — медленно произнес он, — я сделал се вдовой, и я же могу сделать ее замужней женщиной. Сам я никогда не думал о женитьбе. Но если ваша светлость считает брак достаточным возмещением, то я согласен.

Герцог хотел что-то сказать, но промолчал. Выражение его лица вновь изменилось. Он прошел в дальний угол комнаты, склонив голову набок и размышляя. Потом повернулся и сказал капитану:

— Пусть будет так. Хотя это и не исчерпает твоей вины, но большего ты сделать не в силах. Это до некоторой степени восстановит ее доброе имя, отнятое тобой. Ты должен жениться на ней не позже, чем через неделю. Если она не согласится, тебе придется худо.

Сапфира не хотела соглашаться — скорее предпочла бы смерть, — если бы не настойчивость герцога, которую он проявил в беседе с нею с глазу на глаз. Итак, почти убежденная, что это в некоторой степени восстановит ее честь, бедная женщина, ни жива ни мертва, позволила отвести себя к алтарю часовни герцога и, едва ли соображая, что творит, вышла замуж за Клаудиуса Ринсольта — человека, которого она, казалось бы, должна была ненавидеть и презирать больше, чем кого бы то ни было во всем мире.

Ринсольт в общем-то был удовлетворен исходом дела и приказал устроить по поводу бракосочетания роскошный пир. Но когда капитан и его молодая жена, повисшая в полуобморочном состоянии на его руке, шли от алтаря, герцог взял Ринсольта за плечо.

— Это еще не все, — сказал он, — следуйте за мной.

Новобрачных привели в большой зал Принцессхофа, где собрался весь двор — поздравить их, — подумал германский капитан. За широким столом сидели два писаря с перьями и бумагами. К тому же столу подошли герцог и Арно, одетый на этот раз во все голубое, и Карл потребовал тишины.

— Капитан Ринсольт, — серьезно и спокойно проговорил он, — то, что вы сделали, хорошо, но недостаточно. Принимая во внимание обстоятельства вашей женитьбы, а также ставшие нам известными ваши образ мысли и понятия о чести, мы решили, что необходимо принять меры предосторожности. Если вы задумаете бросить жену, это обойдется вам очень дорого.

— Я и не собираюсь… — начал было Ринсольт, который терпеть не мог наставлений.

Герцог жестом велел ему замолчать.

— Не прерывайте меня, — резко бросил он. — Вы богатый человек, Ринсольт, благодаря милостям, которыми я одаривал вас с тех пор, как вытащил из германских трущоб и сделал тем, что вы сейчас из себя представляете. Итак, вот документ, согласно которому вы завещаете все, чем на сегодняшний день владеете — все это перечислено здесь же, — своей жене. Завещание вступает в силу в случае вашей смерти либо развода. Прошу вас подписать документ.

Капитан какое-то мгновение колебался. Этот договор мог связать ему руки. Герцог был явно несправедлив. Однако, перехватив спокойный и твердый взгляд Карла, Ринсольт шагнул к столу и взял из рук писаря бумагу.

Он понял, что выбора нет. Это — ловушка. Что ж, придется смириться. Он склонился над столом и начертал на бумаге свою корявую подпись солдата.

Писарь присыпал чернила песком и протянул документ герцогу. Бросив взгляд на подпись, Карл расписался сам и отдал документ супруге капитана, все еще не пришедшей в себя.

— Берегите это, — сказал он ей. — Эта бумага — мой свадебный подарок.

Глаза Ринсольта сверкнули. Если документ будет храниться у жены, то еще не все потеряно! Однако ему тут же пришлось забыть об этом.

— Отдайте мне свою шпагу, — потребовал Карл.

Удивленный капитан вытащил оружие и протянул его своему господину. Тот взял шпагу и на его лице мелькнула суровая улыбка. Он внимательно осмотрел оружие, держа его одной рукой за эфес, а другой — за острие клинка. Внезапно он согнул правое колено и, плашмя положив на него клинок, разломил его надвое.

— Бесчестный клинок! — сказал он, отбрасывая обломки. И, указав на Ринсольта, приказал: — Уведите его! Пошлите к нему священника. Даю ему полчаса на исповедь, а затем его голова будет поднята на пике над крышей замка. Пусть все видят, какова справедливость герцога Бургундского!

Германец взревел, как раненый бык, и рванулся было вперед, но стражники потихоньку подобрались к нему сзади и схватили его. Сапфира была освобождена от уз брака, на которые герцог Бургундский Карл и не думал ее обрекать.

Ночь душителей

Иоанна Неаполитанская и Андрей Венгерский

Карл, герцог Дурацуо, был одним из первоклассных шахматистов своего времени, манипулирующим королями и королевами, рыцарями и прелатами из плоти и крови в игре, которую он вел с судьбой на мрачной доске неаполитанской политики. Он не обманывался относительно счета, который представит ему беспощадный противник в случае проигрыша. Он сознавал, что ставкой в этой игре служит голова и что один-единственный неверный шаг неизбежно приведет его к проигрышу. Поэтому, как мы увидим, он играл одновременно и дерзко и осторожно.

Первый свой ход он сделал в марте 1343 года, три месяца спустя после смерти Роберта Анжуйского, короля Иерусалима и Сицилии; так звучал титул правителя Неаполя. Герцог решил воспользоваться анархией, которая воцарилась в королевстве в результате глупого и бездарного правления.

Добрый король Роберт Мудрый силой вырвал корону Неаполя у своего старшего брата, короля Венгрии, и правил страной как узурпатор. Возможно, чтобы успокоить совесть или предотвратить в будущем борьбу между своими наследниками и наследниками брата, он попытался исправить совершенную несправедливость при помощи брака между внуком брата Андреем и своей внучкой Иоанной. Этот брак был заключен десятью годами раньше, когда Андрею былосемь, а Иоанне пять лет.

Целью этого раннего брачного союза было примирение обеих ветвей Анжуйского дома. На деле же соперничество стало еще более острым, чем когда-либо, этому в немалой степени способствовал и сам король Роберт. Перед самой кончиной он призвал к своему смертному одру принцев крови, членов домов Дурацуо и Таранто, и других знатнейших лиц королевства и потребовал от них клятвы в верности Иоанне. Кроме того, он сам назначил регентский совет, который должен был править королевством до тех пор, пока Иоанна не станет совершеннолетней.

Иоанна была провозглашена царствующей королевой, и правление страной осуществлялось советом только от ее имени, что совершенно противоречило тем целям, ради которых был заключен брак. Поэтому неаполитанский королевский двор сразу же разделился на два лагеря — партию королевы, в которую входила неаполитанская знать, и партию Андрея Венгерского, к которой принадлежали венгерские аристократы, образовавшие его свиту, и несколько недовольных Иоанной неаполитанских баронов. Во главе этой партии стоял наставник Андрея монах Роберт.

Этот надменный монах, яркий портрет которого оставил нам Петрарка, краснолицый, рыжебородый и рыжеволосый, маленький и толстый, всегда грязный, проникнутый, словно Люцифер, непомерной гордыней, несмотря на свои лохмотья, яростно врывался на заседания регентского совета, требуя предоставить ему от имени его воспитанника голос при решении государственных вопросов. Он подавлял совет не только своими властными манерами, но и тем, что пользовался поддержкой черни, которая принимала его неряшливость за проявление святости. Его вторжение на заседания совета вызывали такое замешательство, что вынудили папу вмешаться как верховного властителя (ведь Неаполь был владением Святой Церкви). Папа назначил легата для управления королевством до совершеннолетия Иоанны.

Венгры во главе с братом Андрея, венгерским королем Людовиком, подали в папский суд в Авиньоне жалобу, требуя папской буллы, назначающей совместную коронацию Андрея и Иоанны, что было бы равносильно передаче полной власти над Неаполем в руки Андрея. Неаполитанцы же, возглавляемые принцами крови, будучи ближайшими наследниками трона в силу законов иерархии, требовали коронации для одной лишь Иоанны.

Так обстояли дела в королевстве, когда Карл Дурацуо, внимательно следивший за происходящим, решил наконец разыграть свою опасную партию. Начал он с тайного похищения четырнадцатилетней Марии Анжуйской, своей собственной кузины и сестры Иоанны. Целый месяц продержал он ее в собственном дворце, успев за это время получить от папы (при посредничестве своего дяди кардинала Перигора) разрешение на брак между кровными родственниками. Получив это соизволение, Карл прилюдно, на глазах всего Неаполя, женился на девушке. Благодаря этой женитьбе, против которой Мария, по-видимому, нисколько не возражала, он тоже получил права на неаполитанскую корону.

Это был открытый вызов. Следующим ходом было письмо, отправленное им тому же кардиналу Перигору, чье влияние на Авиньон было весьма значительным; в письме Карл просил дядю оказать давление на папу Климента VI с тем, чтобы тот не подписывал буллу в пользу Андрея и двойной коронации.

Своеволие Карла, проявленное при женитьбе на Марии Анжуйской, естественно, настроило Иоанну против него. Враждебно восприняли этот поступок и те принцы крови, которые стояли ближе всего к престолу и которых он обошел, укрепив свое положение. Наверняка рассчитал, что такой шаг позволит ему — неаполитанскому принцу! — получить предлог для того, чтобы завязать дружбу с венгерским узурпатором.

При других обстоятельствах его заигрывания, должно быть, были бы с подозрением встречены Андреем, а уж тем более хитрым монахом Робертом. Но теперь, зная о вероломном поступке Карла, венгерская партия приняла его с распростертыми объятиями, усмотрев в его отходе от двора Иоанны победу сторонников Андрея. Карл заявил, что питает симпатию к Андрею и ненавидит сторонников Иоанны, которые настраивают ее против мужа. Он охотился и пил вместе с Андреем, поощряя грубые вкусы этого чужеземца, которого он сам в глубине души презирал как варвара.

Вскоре Карл из доброго собутыльника превратился в советника молодого принца, и губительное наставление, которое он дал Андрею, даже монах Роберт посчитал искренним и чистосердечным.

«Отвечай враждебностью на враждебность, не давай сбить себя с пути, показывай всем своим видом, что ты уверен в благоприятном для тебя решении папы. Всегда помни, что ты король Неаполя не благодаря своему браку, а по собственному праву, Иоанна же — всего лишь отпрыск незаконно захватившей власть ветви».

При этих словах в тупых бычьих глазах Андрея мелькало нечто, напоминавшее мысль, и румянец оживлял его обычно ничего не выражающее лицо. Это был белокурый гигант с бледным невыразительным, несмотря на правильные черты, лицом и холодным неприятным взглядом. Рядом с лощеными неаполитанцами он выглядел грубым неотесанным мужланом, каковым они его и считали. Монах Роберт поддержал совет герцога Дурацуо, и Андрей неуклонно следовал ему. Он отдал распоряжение освободить заключенных из тюрьмы, оказывал почести своим венгерским приверженцам и таким неаполитанским вельможам, как герцог Альтамура, бывшим в оппозиции ко двору. По отношению к королеве он выказывал полное пренебрежение. Это привело, как и рассчитывал проницательный Карл, к тому, что наиболее влиятельные представители неаполитанской знати, поддерживавшие королеву, составили заговор против Андрея.

Дебют удался, а поведение самой Иоанны позволило Карлу оживить партию.

Юная королева находилась под сильным влиянием некой Филиппы Катанской, женщины непомерно честолюбивой и злобной. Филиппа, бывшая в юности прачкой, благодаря своему отличному здоровью была взята кормилицей к отцу Иоанны. Сохранившая привязанность своего воспитанника, она постоянно находилась при дворе, потом вышла замуж за богатого мавра по имени Кабане, который получил звание великого сенешаля королевства, а сама — бывшая прачка! — стала одной из первых дам Неаполя. Должно быть, она точно рассчитала, как приспособиться к новым обстоятельствам, иначе не была бы назначена после смерти своего молочного сына наставницей его несовершеннолетней дочери. Впоследствии, чтобы усилить свое влияние на королеву, эта чрезвычайно неразборчивая в средствах властолюбивая особа ухитрилась устроить так, что ее сын Роберт Кабане стал любовником Иоанны.

После смерти своего деда Иоанна сразу же сделала Роберта герцогом Эволи, несмотря на то, что ее благосклонностью уже пользовался красивый молодой Бертран д’Артуа. Таким образом, во главе партии королевы стояли наряду с принцами крови эти трое — Катанезе, ее сын и Бертран д’Артуа.

Как ко всему этому относился Андрей, толком не известно. Возможно, поглощенный заботами о соколах и гончих, он не замечал своего позора. По крайней мере, насколько это касалось Бертрана. Другой человек на месте Карла, возможно, попросту раскрыл бы глаза Андрею. Но Карл был прозорлив. Он предпочитал не торопиться. Его следующий ход зависел от того, что решат в Авиньоне по поводу коронации.

Это решение стало известно в июле 1345 года, и двор воспринял его как гром среди ясного неба. Папа издал буллу о совместной коронации Андрея и Иоанны.

Это решение наносило Карлу шах. Его дядя, кардинал Перигор, сделал все что мог, чтобы воспрепятствовать такому исходу, но в конце концов папа исполнил настойчивую просьбу Людовика Венгерского, который выдвинул веский довод, заявив, что он сам, будучи законным наследником короны Неаполя, согласен отказаться от своих притязаний только в пользу младшего брата. Довод этот он подкрепил вручением папе огромной, по тем временам, суммы в сто тысяч золотых крон; и тотчас же папскому двору стало ясно все в этом запутанном деле.

Решение папы расстраивало игру Карла. Однако он взял себя в руки и начал обдумывать ответный ход, который дал бы ему преимущество. Он отправился поздравлять Андрея и застал его раздувшимся от гордой уверенности в своем триумфе.

— Рад вас видеть, — приветствовал его Андрей. — Я не такой человек, чтобы забыть тех, кто был со мной, когда судьба моя еще не была решена.

— Я надеюсь, — сказал Карл, освободившись от братских объятий, — что вы не забудете и тех, кто был вашим врагом и кто, даже будучи поверженным ныне, предпринимает отчаянные попытки предотвратить вашу коронацию.

В обычно тусклых глазах венгра появился недобрый огонек.

— О ком вы говорите?

Карл задумчиво погладил черную бороду; взгляд его прищуренных темных глаз был печален. Нужно было наметить такую жертву, чтобы друзья Иоанны испугались и сделали выгодные ему ходы.

— Ну, прежде всего, это советник Иоанны, Изерниа. Выкладки этого мерзкого законника подвергают сомнению ваши права на корону. Дальше надо назвать…

Однако здесь Карл сделал многозначительную паузу, умолкнув как бы в нерешительности.

— Кто еще? — вскрикнул Андрей. — Скажите!

Герцог пожал плечами.

— Говоря по правде, их хватает. У вас с избытком врагов среди друзей королевы.

Легкий загар не смог скрыть бледность Андрея. Он сбросил малиновую мантию, как если бы ему вдруг стало жарко, и стоял, подавшись вперед, словно изготовившись к схватке.

— Нет нужды называть их имена, — сказал он жестко.

— Конечно, — согласился Карл. — Но самый опасный Изерниа. Пока он жив, смертельная угроза подстерегает вас повсюду. А его кончина могла бы вызвать панику, которая свяжет руки остальным.

Больше не надо было ничего говорить. Он знал, что сказал уже достаточно для того, чтобы Андрей, мрачный и гневный, посеял ужас в сердцах тех, кто чувствовал за собой хоть какую, самую ничтожную вину, и в том числе, конечно же, в сердце Иоанны.

Андрей посоветовался с монахом Робертом. Доказательств того, что Изерниа опасен, было вполне достаточно, и поэтому он пал от кинжала убийцы, подкараулившего его при выходе из Кастель-Нуово. Карл лично сообщил об этом двору, испугав его.

Тем прохладным вечером придворные прогуливались по прекрасному парку Кастель-Нуово. Приблизившись к ним, Карл коснулся стального плеча Бертрана д’Артуа. Фаворит королевы искоса взглянул на герцога. Зная о связях Карла с Андреем, Бертран относился к нему с неприязнью и недоверием.

— Этот венгерский боров, — сказал Карл, — начал точить свои клыки. Ведь теперь его власть подтверждена святым отцом.

— Мне все равно, — ухмыльнулся д’Артуа.

— Не знаю, будет ли вам все равно, если я добавлю, что он уже успел обагрить кровью эти свои клыки.

Бертран д’Артуа изменился в лице. Герцог продолжал:

— Он начал с Джакомо Изерниа. Десять минут назад тот был заколот насмерть в двух шагах от замка. Я думаю, это только начало.

— Боже! — воскликнул д’Артуа. — Изерниа! Царство ему небесное. — И он перекрестился.

— Царство небесное ждет и многих из вас, если вы позволите этому венгру стать орудием провидения, — сказал Карл с мрачной усмешкой.

— Это угроза?

— Не распаляйтесь и не валяйте дурака. Я предупреждаю. Я знаю, как он настроен. Мне известны все его намерения.

— Да, вы всегда были его доверенным лицом, — насмешливо проговорил Бертран.

— Это так. Но теперь с меня довольно. Я — неаполитанский принц и никогда не пойду на поклон к варвару. С ним можно было славно покутить и поохотиться, пока он был просто герцогом Калабрийским и не чаял стать чем-то большим. Но если он сделается моим королем, а наша госпожа Иоанна — всего лишь его супругой… нет, только не это!

В глазах Бертрана д’Артуа вспыхнула радость. Он схватил Карла за руку и повел вдоль изгороди из виноградной лозы, образовавшей у стены зеленую крытую галерею.

— О, для нашей королевы это — добрая весть! — закричал он. — Она страшно обрадуется, узнав, что вы верны ей.

— Это не так уж важно, — ответил Карл. — Главное — чтобы вы были начеку. Вы и Эволи — в особенности. Конечно, среди намеченных жертв не только вы, но венгр не настолько доверяет мне…

Бертран внезапно остановился. Он смотрел на Карла, и кровь медленно отливала от его лица.

— Я следующий? — спросил он, прижав руку к сердцу.

— Да, вы. Вы следующий. Но не раньше, чем он напялит корону. Тоща он расправится со всеми неаполитанскими дворянами, которые прежде противостояли ему. Неужели вы не понимаете, — он понизил голос, — какое ужасное черное знамя мести поднимет узурпатор перед коронацией? И ваше имя будет во главе списка людей, которых объявят вне закона. Неужели вас это удивляет? В конце концов, он супруг и кое-что знает о ваших отношениях с королевой…

— Замолчите!

— Чушь. — Карл пожал плечами. — Что проку молчать о том, о чем знает весь Неаполь? Разве вы с королевой скрывались? На вашем месте я бы не ждал предостережений. Я-то знаю, на что способен обманутый супруг, когда он становится королем.

— Нужно сообщить королеве.

— Конечно. Лучше, если она узнает все от вас. Идите к ней, пусть примет меры. Но действуйте тайно и осмотрительно. Вы в безопасности, только пока он не надел корону. Но главное, что бы вы ни решили, ничего не предпринимайте здесь, в Неаполе.

И он удалился, Бертран же поспешил к Иоанне. Выходя из сада, Карл остановился и оглянулся. Он искал глазами королеву. И увидел ее — высокую, гибкую девушку. На ней было лиловое шелковое платье; на прелестное, правильной формы лицо, как бы бросала теплый отсвет копна пышных, цвета меди, волос.

Через три дня приближенный королевы, по имени Мелацуо, подкупленный Карлом, сообщил, что брошенное им семя упало на благодатную почву. С целью убийства короля был составлен заговор, который возглавляли Бертран д’Артуа, герцог Эволийский Роберт Кабане и его зятья Терлицуи и Морконе. Сам Мелацуо, которого считали горячим приверженцем королевы, также был включен в компанию заговорщиков. Кроме того, туда входил слуга Андрея, который, как и Мелацуо, был подкуплен Карлом.

На лице Карла появилась довольная улыбка. Игра шла по его правилам.

— Перед коронацией двор выезжает на месяц в Аверсу. Это подходящий момент для осуществления их планов. Намекните им на это.

Коронация была назначена на 20 сентября. За месяц до нее, 20 августа, двор, спасаясь от жары и духоты Неаполя, переехал в более прохладную Аверсу и расположился в монастыре святого Петра.

В ночь их прибытия в трапезной монастыря все было устроено так, чтобы в ней могла расположиться на ужин многочисленная и веселая компания. Длинная комната, выложенная камнем, с высоким потолком и очень высоко расположенными окнами, обычно такая аскетично-голая, была увешана гобеленами, пол покрывали циновки, между которыми были разбросаны вербена и другие ароматические травы. Вдоль боковых стен и в торце комнаты на невысоких помостах были установлены каменные столы, за которыми обычно обедали непритязательные в своих привычках монахи. Теперь на этих столах сверкали хрустальные бокалы, золотая и серебряная посуда. За столами, спиной к стене, сидели дамы и кавалеры, составлявшие двор королевы. Сводчатый потолок трапезной был покрыт довольно незамысловатыми фресками, изображавшими разверзшиеся небеса — работа монаха, чья кисть была скорее благочестива, нежели искусна. Над столом настоятеля, стоявшим у задней стены комнаты, была изображена, согласно традиции, тайная вечеря.

За этим столом, окружив небрежно развалившегося Андрея, расположилась партия короля. Его золотистая грива была слегка взъерошена. Он пил один бокал за другим, как было принято у варваров, то и дело бросая кость или кусок мяса своим темно-рыжим псам.

Весь день компания охотилась в окрестностях Капуи, и Андрей, довольный охотой и жизнью, почти позабыл о зловещих нашептываниях Карла; он смеялся и шутил с сидевшим рядом предателем Морконе. Чуть позади стоял его слуга Пасе, тоже человек Карла. По правую руку от него сидела королева, тщетно пытаясь делать вид, что ест; ее красивое юное лицо покрывала смертельная бледность, широко раскрытые темные глаза смотрели вокруг невидящим взглядом. В числе гостей были мрачно насупившийся Эволи и его зять Терлицуи, Бертран д’Артуа и его отец, Мелацуо, также ставленник Карла, и Филиппа Катанская, величественная и высокомерная, странно молчаливая в этот вечер.

Карла Дурацуо в этой компании не было: игроку не пристало превращаться в пешку на доске.

Ему намекнули: то, что он коварно внушил Бертрану д’Артуа, будет осуществлено в Аверсе, и поэтому он решил остаться в Неаполе. У него неожиданно заболела жена, и, как заботливый муж, он не мог оставить ее одну. Карл просил Андрея извинить его. Он очень сожалеет, что не сможет насладиться вместе со всеми охотой; на прощанье он в знак дружбы подарил молодому королю лучшего из своих соколов.

Вечер был уже на исходе, когда наконец по знаку королевы дамы поднялись и направились в свои покои. У мужчин пир разгорелся с новой силон. Вино не успевали подносить, и шум стоял такой, что монахи, укрывшиеся от мирской суеты в своих кельях, наверное, так и не смогли сомкнуть глаз. Смех Андрея становился все более громким и бессмысленным. Наконец в полночь он тяжело поднялся и, пошатываясь, отправился спать, чтобы немного отдохнуть перед завтрашней охотой.

Но нашлись там другие охотники, которым не терпелось закончить свою смертельную игру, не дожидаясь рассвета. Это были Бертран д’Артуа, Роберт Кабане, герцоги Терлицуи и Морконе, Мелацуо и слуга Андрея Пасе. Они ждали, пока Аверса не уснет крепким сном. В два часа ночи они, стараясь двигаться как можно тише, собрались в лоджии на четвертом этаже, которая представляла собой длинную галерею с колоннами над монастырским садом. На мгновение они замерли перед дверью спальни королевы, выходившей на галерею, потом крадучись подобрались к двери короля на другом ее конце. Пасе дважды резко постучал в дверь; наконец они услышали недовольное сонное бормотание Андрея.

— Это я — Пасе, мой господин, — произнес слуга. — Прибыл курьер из Неаполя от брата Роберта с важными вестями.

Они услышали, как король громко зевнул, затем раздался какой-то шорох, звук опрокинутого стула и наконец скрежет отодвигаемого засова. Дверь приоткрылась, и в тусклом свете зарождающегося дня они увидели Андрея, одетого в отороченный мехом халат, накинутый поверх ночной рубашки.

Он увидел только Пасе. Остальные отошли в полумрак. Не подозревая худого, Андрей вышел из комнаты.

— Где этот посланец?

Неожиданно дверь, из которой он только что вышел, резко захлопнулась; обернувшись, он увидел Мелацуо, который, используя кинжал как засов, пытался запереть ее, чтобы никто не мог воспользоваться этим ходом — ведь в комнате была еще другая дверь, открывающаяся во внутренний коридор.

Конечно, вместо этого Мелацуо мог бы ударить Андрея сзади и таким образом мгновенно кончить все дело. Но заговорщикам было известно, что Андрей носил амулет — кольце, подаренное матерью и охраняющее его от стали и яда. Слепая вера людей того времени в чудесную силу таких вещей была настолько велика, что они не решились искушать судьбу проверкой действия кинжала. Вот почему они не обратились и к более легкому способу убийства — яду. Веря в чудодейственную силу амулета, заговорщики решили, что Андрея надо задушить.

Когда он обернулся, они все вместе бросились на него и, прежде чем он понял, что происходит, повалили его на пол. Андрей яростно отбивался. Он был здоров как молодой бык, и сладить с ним оказалось нелегко. Он поднялся, расшвыряв противников, но те опять повалили его. При этом он громко закричал, взывая о помощи. Он вслепую наносил удары, один раз его огромный кулак угодил в Морконе, который упал, едва не потеряв сознание.

Осознав, как трудно будет его задушить, убийцы, должно быть, прокляли злосчастный амулет. Андрей поднялся на колени, выпрямился и, окровавленный, оставляя клочья своих белокурых волос в руках убийц, с громким криком побежал по галерее к двери в комнату жены. Колотя в дверь, он звал ее:

— Иоанна! Иоанна! Ради Бога! Открой! Открой! Меня убивают!

За дверью была тишина…

— Иоанна! Иоа-а-а-нна!

Никакого ответа.

Убийцы, испугавшись, что его крики разбудят весь монастырь, на мгновение замешкались и стояли в нерешительности. Но Бертран д’Артуа, понимая, что отступать слишком поздно, внезапно снова бросился на Андрея.

Крепко обхватив друг друга, они несколько минут раскачивались, тяжело дыша, потом с грохотом упали на пол, причем при падении Андрей, оказавшийся внизу, сильно ударился головой о каменный пол галереи. Любовник королевы удерживал его в таком положении, придавив коленями.

— Веревку! — Задыхаясь, скомандовал он подоспевшим сообщникам.

Один из них бросил ему моток лилового шелка, переплетенный золотой нитью, на конце которого была петля. Бертран накинул ее на голову Андрея, туго затянул, не обращая внимания на отчаянные судорожные попытки последнего освободиться. Остальные стали помогать Бертрану. Все вместе они подняли корчащуюся в агонии жертву к ограде лоджии и перекинули через нее. Бертран, Кабане и Пасе держали вереску, на которой висел Андрей, дожидаясь, когда он затихнет.

Мелацуо и Морконе подошли помочь им, и тут Кабаце заметил, что Терлицуи держится поодаль.

Тоном, не допускающим возражений, он крикнул ему:

— Идите сюда и помогите! На веревке хватит места и для вашей руки. Нам нужны помощники, а не свидетели, граф.

Терлицуи подчинился, и воцарившаяся на миг тишина внезапно была нарушена пронзительными воплями. Кричала женщина, спавшая в комнате под ними; неожиданно проснувшись, она в сером свете наступающего дня увидела фигуру бьющегося в судорогах человека, который раскачивался на веревке прямо перед ее окном.

Еще несколько секунд испуганные убийцы держали свой конец веревки, дожидаясь, пока на другом ее конце все кончится, наконец отпустили ее, и тело с глухим стуком упало на землю монастырского сада. И сразу же разбежались в разные стороны. Монастырь, разбуженный криками женщины, уже начал просыпаться.

Трижды, как рассказывают, стучались монахи в дверь комнаты королевы, чтобы получить от нее распоряжения касательно тела ее мужа, и ни разу не получили ответа. Не получили они ответа и тогда, когда позднее, днем, в закрытом паланкине и в сопровождении охраны она уехала из Аверсы и вернулась в Неаполь. Так и не получив указаний, монахи оставили тело в монастырском саду, где оно лежало до тех пор, пока Карл Дурацуо спустя два дня не приехал за ним.

Демонстративно вез он убитого принца, чью смерть так искусно подстроил, в Неаполь, и там, в кафедральном соборе, перед специально приглашенными венграми и огромной толпой народа, торжественно поклялся над телом Андрея отомстить его убийцам.

Использовав Иоанну и убрав руками ее любовника и его преступных сообщников одно из препятствий на своем пути к трону, он теперь пытался использовать правосудие, чтобы убрать и другое препятствие.

Проходили дни, недели, месяцы, а королева не делала никаких попыток разыскать убийц своего мужа. Не было даже начато следствие. Бертран д’Артуа вместе со своим отцом удалился в Сен-Агата, свое родовое гнездо. Но другие — Кабане, Терлицуи и Морконе — продолжали невозмутимо сидеть вместе с Иоанной в Кастель-Нуово.

Карл написал письма Людвигу Венгерскому и папе с требованием правосудия, подчеркнув, что никаких попыток наказать виновных в королевстве не делается. Он призвал их взять это дело в свои руки. В результате папа Климент VI 2 июня следующего года издал буллу, по которой верховный судья Неаполя Бертран де Бо должен был поймать и наказать убийц. Второй буллой папа предал их анафеме. Однако святой отец сопроводил эти приказы частным письмом, в котором он строго запрещал верховному судье, ссылаясь на государственные интересы, впутывать в это дело королеву…

Де Бо сразу же принялся за работу и, очевидно, подталкиваемый Карлом, отдал приказ арестовать Мелацуо и слугу Пасе. Карл не собирался обвинять королеву или даже кого-нибудь из ее придворных: слишком серьезные последствия могло бы иметь такое обвинение. Ему достаточно было указать на людей самого низкого звания в надежде, что под пыткой они постепенно выдадут остальных, а в конечном счете и королеву.

Терлицуи, узнав об аресте двух заговорщиков и полностью сознавая грозящую ему опасность, решился на дерзкую и отчаянную попытку предотвратить свой арест. Вместе с группой сообщников он напал на эскорт, когда Пасе везли в тюрьму. Они отбили пленника, но вовсе не для того, чтобы спасти ему жизнь. Терлицуи нужно было только его молчание. По его приказу у несчастного вырвали язык, а затем его снова передали страже и предоставили судьбе.

Сумей Терлицуи сделать то же самое и с Мелацуо, Карл попал бы в трудное положение. Этого, однако, не случилось, выходит, Пасе изувечили напрасно. На допросе Мелацуо выдал Терлицуи, а вместе с ним Кабане, Морконе и других. Более того, его показания уличали Филиппу Катанскую и двух ее дочерей, жен Терлицуи и Морконе. О королеве он не сказал ничего. Он знал даже меньше, чем слуга Пасе, и ни сном ни духом не ведал о ее причастности к заговору.

Вскоре последовал арест остальных. Приговоренные к смерти, они были публично сожжены на площади Сен-Элигио, испытав все невыразимые словами ужасы пыток четырнадцатого столетия, которые продолжались вплоть до самой казни. Но даже корчась в муках и теряя под щипцами палачей сознание, они никого не выдали. Их молчание казалось необъяснимым. Никто не знал о том, что верховный судья Бертран де Бо делал все, чтобы повеление папы было выполнено. Как только обвиняемые начинали говорить лишнее, их языки нанизывались на рыболовные крючки.

Планы Карла были несколько расстроены; кроме того, возникло еще одно, новое препятствие: Иоанна снова вышла замуж, на этот раз за своего кузена Луи Тарантского.

Хотя игра, казалось, шла к патовому исходу, Карл решил все-таки, несмотря ни на что, двигаться дальше. Он написал венгерскому королю письмо, в котором, теперь уже открыто, обвинял Иоанну в убийстве, сославшись в подтверждение своих обвинений на недостойное поведение королевы.

Людвиг, в ответ на попытки Иоанны оправдаться от обвинений в бездействии по отношению к убийцам покойного супруга, отправил ей угрожающее письмо, в котором перечислял все ее грехи. Он писал: «Иоанна, ваша прежняя беспорядочная жизнь, ваше стремление сосредоточить власть в королевстве в собственных руках, ваше пренебрежение долгом отмщения по отношению к убийцам вашего мужа, ваше новое замужество и сами попытки оправдаться — все это, несомненно, доказывает, что вы причастны к смерти вашего супруга».

Пока это было все, к чему стремился Карл. До сих пор все шло так, как он хотел. Однако возникло новое осложнение. Людвиг решил бороться за королевство. Учитывая все обстоятельства, он мог считать себя законным наследником короны, а итальянские принцы предоставили ему возможность свободного прохода через свои земли. Все это совершенно не нравилось Карлу. Он понял, что необходимо срочно принять меры, иначе он может получить нечаянный мат, что сведет на нет все искусство, с каким он до сих пор вел партию.

Эта мысль заставляла его нервничать, и однажды, потеряв самообладание, он сделал неверный ход.

Иоанна, обеспокоенная быстрым продвижением войск Людвига, призвала на помощь своих сторонников. Она вызвала к себе также и Карла, понимая, что любой ценой должна привлечь его на свою сторону. Выслушав ее, он решил уступить за хорошую цену — титул герцога Калабрийского, дававший право на наследование короны. Собрав мощный отряд улан, он двинулся на Аквилу, которая уже подняла венгерский флаг.

Но там он очень скоро понял, что этот ход был ошибочным. Карл узнал, что королева в панике бежала в Прованс, ища убежища в Авиньоне.

Карл решил немедленно исправить свою ошибку; он покинул Аквилу и направился навстречу Людвигу, чтобы заявить о своей верности ему и стать под его знамена.

В Фолиньо венгерский король был встречен папским легатом, который от имени Климента запретил ему под страхом отлучения захватывать владения Святой Церкви.

— Когда я стану хозяином Неаполя, — решительно ответил Людвиг, — я буду считать себя вассалом святейшего престола. А пока отчитываюсь только перед Богом и своей совестью.

И он двинулся дальше, неся черное знамя смерти.

Солдаты Людвига убивали, насиловали, грабили, жгли. Казалось, их король решил отомстить за убийство брата всей этой мирной стране. Так он достиг Аверсы, где расположился вместе с отрядом в том самом монастыре святого Петра, где год назад был задушен Андрей. И здесь же он встретился с Карлом, который пришел, чтобы заявить ему о своей верности. Король радушно принял его, да и как иначе можно было встретить единственного верного друга Андрея в этой стране, где вокруг него были одни лишь враги? Не было сказано ни слова об опрометчивом походе Карла на Аквилу. Как и надеялся Карл, это дело было предано забвению ради прошлого и настоящего.

Ночью они пировали в той самой трапезной, где пировал Андрей в ту ночь, когда убийцы подстерегли его. Карл был почетным гостем. На другой день Людвиг собирался двинуться на Неаполь, и поэтому с рассветом все были уже на ногах.

Перед самым отъездом Людвиг обратился к Карлу.

— Прежде чем выступить, — сказал он, — я хотел бы увидеть то место, где умер брат.

Карл попытался отговорить Людвига. Но тот настаивал.

— Отведите меня туда, — потребовал он.

— Я точно не знаю, где это. Ведь меня здесь не было, — ответил Карл, испытывая некоторую тревогу то ли из-за мрачного выражения сурового лица Людвига, то ли из-за невнятного шепота своей нечистой совести.

— Мне известно, что вас тут не было, но вы наверняка должны знать это место — ведь его может указать любой в этих краях. Насколько я знаю, вы же сами забрали тело брата. Отведите меня туда.

Карлу ничего не оставалось, как подчиниться. Вместе, рука об руку, поднялись они по лестнице к мрачной лоджии в сопровождении дюжины офицеров Людвига.

Они прошли по выложенному мозаикой полу. Над монастырским садом, залитым теперь солнечным светом, витал аромат цветущих в саду роз.

— Вот здесь спал король, а на том конце — королева, — сказал Карл. — Где-то здесь все и произошло, и здесь же они повесили его.

Людвиг мрачный стоял в раздумье, сжимая рукой подбородок. Внезапно он резко повернулся к герцогу, стоявшему рядом. Выражение его лица изменилось, и губы искривились так, что обнажились, словно у рычащего пса, крепкие зубы.

— Предатель! — гневно воскликнул он. — Это ты, имеющий наглость прийти ко мне с улыбкой и лестью, подстрекая к мести, ты извинен в том, что здесь произошло!

— Я? — Карл отшатнулся, побледнев; ноги его стали ватными.

— Ты! — яростно воскликнул Людвиг. — Он был бы жив, если бы не твои интриги и попытки лишить его королевской власти, помешать коронации.

— Это неправда! — закричал Карл. — Клевета! Бог свидетель!

— Лживый пес! Клятвопреступник! Ты отрицаешь, что при помощи своего драгоценного дядюшки кардинала Перигора хотел удержать папу от издания необходимой буллы?

— Да, я отрицаю это, но не потому, что так хочу, а потому, что булла было дарована.

— Твоя ложь только доказывает твою вину, — ответил король. Из кожаной сумки, висевшей на поясе, он вытащил пергамент и показал его герцогу, не выпуская из своих рук. Это было его собственное письмо, посланное кардиналу Перигору, в котором он просил его сделать все, чтобы папа не подписал буллу, санкционирующую коронацию Андрея.

Король смотрел на белое искаженное ужасом лицо Карла с мрачной, внушающей ужас улыбкой.

— Ну-ка, попробуй теперь отрицать, — насмешливо проговорил он. — Отрицай также, что, соблазнившись титулом герцога Калабрийского, ты предложил свои услуги королеве и переметнулся на мою сторону, только когда почувствовал опасность. Предатель, ты думал использовать нас как ступеньки на пути к трону, так же, как пытался использовать моего брата, не остановившись даже перед его убийством.

— Нет, нет! Я к этому не причастен. Я был его другом…

— Лжец! — Людвиг ударил его по лицу.

В этот миг офицеры схватили герцога, опасаясь, как бы он не ответил на нанесенное ему оскорбление.

— Самое время, — сказал им Людвиг и сухо добавил: — Кончайте с ним.

Карл издал крик, очень похожий на крик Андрея на том же самом месте перед лицом смерти. Меч венгра насквозь пронзил грудь негодяя.

Офицеры подняли его тело с мозаичного пола лоджии, поднесли к ограде, как когда-то убийцы подтащили тело Андрея, и швырнули в монастырский сад, туда, куда год назад был сброшен Андрей. Тело упало на розовый куст. По нежно-розовым лепесткам только что распустившихся цветов медленно текли темно-красные струйки, а в тех местах, где кровь накапливалась, ее капли глухо и отрывисто падали на землю. Так падают невольные слезы…

Ночь ненависти

Убийство герцога Гандийского

Кардинал вице-канцлер взял пакет, протянутый ему белокурым пажом, внимательно осмотрел его со всех сторон, сохраняя выражение невозмутимого спокойствия на своем изящно вылепленном, почти аскетичном лице аристократа.

— Мой господин, его принес человек в маске, не пожелавший назвать себя. Он ждет внизу.

— Человек в маске? Какая таинственность!

В задумчивых карих глазах кардинала мелькнул веселый огонек, тонкие пальцы надломили восковую печать на конверте, из которого выпало золотое кольцо, прокатившееся по черно-пурпурному восточному ковру. Юноша нагнулся и подал его своему господину.

Рассматривая кольцо, кардинал увидел, что на нем выгравирован герб дома Сфорца: лев и цветок айвы. То есть его собственный герб. Выражение темных задумчивых глаз кардинала внезапно изменилось, он пристально посмотрел на пажа.

— Ты видел герб? — спросил он, и обычно ровная интонация его голоса стала жесткой.

— Я ничего не видел, господин мой, только кольцо, ничего больше. Но я его не рассматривал.

Кардинал продолжал испытывающе смотреть на пажа.

— Иди, приведи этого человека, — наконец произнес он.

Юноша ушел, но вскоре появился снова, отодвинул в сторону ковер, маскировавший дверь, и впустил человека среднего роста, закутанного в черный плащ. Лицо его от подбородка до лба было скрыто темной маской, на фоне которой ярко выделялась золотистая шевелюра.

Кардинал сделал знак, и юноша удалился. Тогда гость, подойдя поближе, сбросил плащ, под которым обнаружился богатый камзол из лилового шелка; на украшенном бриллиантами поясе висели шпага и кинжал. Он сорвал маску, открывая красивое, хотя и безвольное лицо. Джованни Сфорца, властелин Пезаро и Катиньолы, отвергнутый муж мадонны Лукреции, дочери папы Александра.

Кардинал мрачно, но без удивления смотрел на своего племянника. Вначале он ожидал увидеть всего лишь посланца хозяина кольца. Но, разглядев очертания фигуры и длинные золотистые волосы, он сразу же распознал в вошедшем Джованни, еще до того, как тот снял маску.

— Я всегда считал тебя немного не в своем уме. Но не настолько же, — мягко сказал кардинал. — Что привело тебя в Рим?

— Необходимость, мой господин, — ответил молодой тиран. — Необходимость защитить свою честь, которая вот-вот будет загублена.

— А твоя жизнь? Или она уже не имеет значения?

— Жизнь без чести бессмысленна.

— Звучит благородно. Такому учат в школе. Но, рассуждая здраво… — Кардинал пожал плечами.

Джованни, однако, оставил эти слова без внимания.

— Неужели вы считаете, господин мой, что я должен смириться с положением изгнанника, над которым все смеются? Что я не должен отомстить этому гнусному папе, из-за которого я сделался мишенью насмешек и предметом анекдотов по всей Италии? — Лицо Джованни выражало неприкрытую ненависть. — Неужели мне надо, по-вашему, оставаться в Пезаро, куда я бежал, спасаясь от покушений на мою жизнь, и не предъявлять счета?

— Что у тебя на уме? — спросил дядя и с оттенком иронии добавил: — Уж не собираешься ли ты убить святого отца?

— Убить? — Джованни горько усмехнулся. — Разве мертвые страдают?

— Возможно, в аду, — ответил кардинал.

— Возможно. Но мне нужно знать наверняка. Я хочу сам быть свидетелем страданий, которые могут пролить бальзам на мою израненную честь. Я нанесу ему такой же удар, какой он нанес мне, по его душе, не по телу. Я раню его в самое больное место.

Асканио Сфорца, выглядевший в своей пурпурной мантии еще более высоким и стройным, чем был от природы, медленно покачал головой.

— Это безумие! Тебе лучше уехать обратно в Пезаро. В Риме тебя подстерегает опасность.

— Поэтому я в маске. И пришел к вам, мой господин, чтобы найти здесь убежище, пока…

— Здесь? — резко переспросил кардинал. — Ты, очевидно, думаешь, что я так же безумен, как ты. Неужели ты не понимаешь, что как только просочится слух о твоем пребывании в Риме, тебя будут искать прежде всего здесь. Если ты сделал свой выбор, если решил мстить за прежние оскорбления и не допустить новых, то я, твой родственник, не буду отговаривать тебя. Но здесь, в моем дворце, ты не можешь оставаться, ради своей собственной безопасности. Донести может хотя бы тот паж, который привел тебя сюда. Я не могу поручиться, что он не видел герба на твоем кольце. Надеюсь, что не видел. Но если это не так, то о твоем прибытии уже известно.

Джованни смутился.

— Но если не здесь, то где же в Риме я могу быть в безопасности?

— Я думаю, что нигде, — с иронией ответил Асканио. — Ты можешь рассчитывать на Пико разве что. Ваша общая ненависть к папе должна связать вас крепкими узами.

Итак, жребий был брошен. Ведомый роком, властелин Пезаро разыскал графа Антонио Мариа Пико Мирандолу в его дворце у реки, где, как и предвидел Асканио, Джованни ждал сердечный прием.

Здесь он прожил до конца мая, лишь изредка выходя из дворца и всегда в маске — это ни у кого не вызывало удивления: в пятнадцатом столетии люди в масках на вечерних улицах Рима были обычным явлением. В беседах с Пико он не раз обсуждал свои планы, развивая ту же мысль, которую высказал кардиналу вице-канцлеру.

— Он ведь тоже отец — этот Отец Отцов, — сказал он как-то. — Нежный, любящий отец, чья жизнь в его детях. Он живет ими и для них. Лиши его детей, и жизнь станет пустой, бессмысленной, а сам он превратится в живой труп. Вот — Джованни, его любимец, зеница ока, он сделал сына герцогом Гандийским, герцогом Беневенто, принцем Сесса, властителем Теано и еще Бог знает кем. Вот кардинал Валенсиа, вот Джуффредо, принц Сквилласа, и, наконец, моя жена Лукреция, которую папа украл у меня. Ты видишь, как много уязвимых пят у нашего Ахилла. С кого же мы начнем, — вот в чем вопрос.

— И каким образом, — напомнил Пико.

На эти два вопроса ответила сама судьба, и сделала это очень скоро.

Властитель Пезаро вместе с Пико и его дочерью Антонией 1 июня отправились на виноградники Пико в Трастевере. Вечером, когда они уже собрались возвращаться в Рим, к графу подошел управляющий. Недавно он вернулся из дальней поездки и должен был что-то сообщить хозяину.

Пико попросил своего гостя с дочерью и сопровождающими не ждать его и добавил, что вскоре догонит их. Но управляющий задержал Пико дольше, чем тот рассчитывал, поэтому, хотя компания довольно медленно двигалась к городу, Пико еще не было с ними, когда они приблизились к реке. На узкой улочке перед мостом они неожиданно столкнулись с величественной кавалькадой. Дамы и кавалеры держали соколов на запястьях, их сопровождали собаки. Джованни и Антония были вынуждены уступить дорогу.

Джованни хорошо разглядел только одного человека в этой процессии — высокого, прекрасно сложенного красавца в зеленом плаще, украшенном плюмажем берете на золотисто-каштановых волосах. Молодой человек, во взгляде которого чувствовалась дерзость, казалось, не замечал в этот миг никого, кроме Антонии, полулежащей в своем паланкине, кожаные занавески которого были раздвинуты.

Властителя Пезаро охватило внезапное волнение: этот краг сивый кавалер был не кто иной, как герцог Гандийский, старший и самый любимый сын святого отца. Он заметил, как глаза герцога скользнули по его рукам, держащим поводья, и как герцог обернулся в седле и дерзко уставился на Антонию, которая покраснела под его неотрывным взглядом. И когда, наконец, паланкин двинулся дальше, он увидел через плечо, как один из всадников, очевидно, слуга герцога, покинул кавалькаду и последовал за ними. Этот слуга упорно ехал по пятам до самого квартала Парионе, — очевидно, чтобы разузнать, где проживает прекрасная дама.

Джованни ничего не сказал об этом вернувшемуся несколько позже Пико. Он сразу же решил воспользоваться создавшимся положением, но совсем не был уверен, что Пико позволит использовать свою дочь как приманку. На самом деле Джованни и сам еще не знал, отважится ли он на такое. Но наутро, случайно выглянув из окна и из чистого любопытства решив выяснить, что за конь переступает с ноги на ногу на улице перед домом, он увидел всадника в богато расшитом плаще и сразу же узнал герцога. Он понял, что сама Судьба бросает этот жребий.

Незамеченный всадником, Джованни быстро отошел от окна. Он действовал так быстро и точно, как будто давно ждал того, что случилось. Так вышло, что только он и Антония были сейчас в этой комнате на антресолях. Он повернулся к ней.

— Какой-то странный всадник здесь, внизу, он как будто ждет кого-то. Вы его не знаете?

Она быстро подошла к окну, и он невольно залюбовался ею. Прекрасная девушка, бледность шла ей, подчеркивая глубину ее темных задумчивых глаз. В длинные черные локоны юной красавицы была вплетена украшенная драгоценностями золотая нить.

Антония взглянула вниз. Пока она внимательно следила за движениями кавалера, тот поднял голову. Их глаза встретились, и девушка, слабо вскрикнув, отпрянула от окна.

— Кто это? — спросил Джованни.

— Это нахал, который пялился на меня вчера вечером на улице. Лучше бы вы не просили меня выглядывать.

Пока она смотрела в окно, осторожно подошедший к ней сзади Джованни увидел на столике эбенового дерева, стоявшем посреди комнаты, вазу с розами. Тихонько оторвал он цветок и спрятал у себя за спиной. Как только девушка отвернулась, он бросил цветок в окно. И смеясь в глубине полной ненависти и презрения души при мысли о том, что герцог Гандийский прижимает эту розу к своей груди, он вслух смеялся над ее страхами,говоря об их беспочвенности.

Ночью в своей спальне Джованни тщательно и кропотливо подделывал почерк Антонии, пользуясь тем образцом, которым, не чувствуя подвоха, снабдила его сама девушка. Удовлетворенный, он лег спать, размышляя о том, что смерть человека должна соответствовать образу его жизни. Джованни Борджа, герцог Гандийский, всегда был очаровательным распутником, беззаботным сластолюбцем, в погоне за удовольствиями пренебрегавшим осторожностью, и это качество должно было привести его к гибели. Джованни Борджа был для своего отца дороже всего на свете. И, как только герцог сам, по собственной воле, засунет свою дурацкую голову в петлю, мститель с удовольствием затянет ее покрепче, воздавая за все зло, причиненное ему.

Наутро Сфорца бесстрашно явился в Ватикан, чтобы лично вручить поддельное письмо герцогу. Маска вызвала подозрения у стражи, и его спросили, кто он и откуда.

— Передайте, что прибыл некто, желающий остаться неизвестным, с письмом герцогу, которому его светлость будет чрезвычайно рад.

Служитель весьма неохотно отправился передать это сообщение. Вскоре Сфорца провели в великолепные покои, временно занимаемые герцогом Гандийским.

Герцог только что встал. С ним был его брат, белокурый молодой кардинал Валенсиа, одетый в плотно облегающий черный камзол, подчеркивающий изящные атлетические пропорции его тела. Поверх камзола был накинут пурпурный шелковый плащ, напоминавший о его духовном сане.

Джованни отвесил низкий поклон и, стараясь говорить зычно и басовито, чтобы не быть узнанным по голосу, в одном предложении изложил цель своего прихода.

— От Дамы роз, — сказал он, протягивая письмо. Валенсиа сначала изумился, затем разразился громким хохотом. Лицо герцога вспыхнуло, глаза блеснули. Он схватил письмо, сломал печать, быстро прочел его, схватил перо и сел писать. Валенсиа, некоторое время молча наблюдал за ним, не скрывая насмешки, затем подошел и положил руку на плечо герцога.

— Сколько тебя учить, — сказал более изощренный в интригах Чезаре. — Никогда не оставляй следов, если можешь пожалеть, что оставил их.

Герцог Гандийский посмотрел в прекрасное, юное, умное лицо брата.

— Ты прав, — сказал он, скомкав письмо, и в некотором смущении взглянул на посланца.

— Я доверенное лицо мадонны, — сказал человек в маске.

Герцог встал.

— Тогда скажите… скажите, что ее письмо доставило мне неземное блаженство и что я жду ее приказаний, чтобы явиться лично и выразить мои чувства. Но попросите ее поторопиться, ибо через две недели я уеду в Неаполь, а оттуда, возможно, сразу же возвращусь в Испанию.

— Мы устроим встречу, ваша светлость. Я сам сообщу вам, где и когда.

Герцог горячо благодарил его и при расставании в знак своего чрезвычайного благоволения подарил ему кошелек с пятьюдесятью дукатами, который Джованни спустя десять минут, проходя по мосту Сан-Анжело, выбросил в Тибр.

Властитель Пезаро не торопился. Он понимал, что молчание и проволочки разожгут нетерпение герцога, а пылкие нетерпеливые юноши обычно забывают об осторожности. Тем временем Антония сообщила своему отцу, что величавый незнакомец, который так оскорбительно смотрел на нес в тот вечер, на следующее утро в течение часа маячил под ее окном. Пико рассказал об этом Джованни, и тот откровенно сказал:

— Это был мой распутный шурин, герцог Гандийский. Если бы он продолжал преследования, я должен был бы посоветовать вам присматривать за своей дочерью. Однако у него, несомненно; много других важных дел. Он собирается отправиться в Неаполь, сопровождая своего брата Чезаре, который, как папский легат, будет короновать Федериго Арагонского.

На этом разговор был окончен, и больше никто ничего не слышал об этом деле до ночи 14 июня, самого кануна отбытия принцев Борджа в Неаполь.

Закутанный в плащ, в маске, Джованни отправился в этот вечер после захода солнца в Ватикан, надеясь на прием у герцога. Однако ему ответили, что того нет, он отправился навестить свою мать, на вилле которой в Трантевере останется ужинать. По-видимому, вернется он очень поздно.

Вначале Джованни испугался, что может опоздать, если отложит исполнение своего замысла до одиннадцати часов. Поэтому он сразу же отправился пешком на виллу мадонны Джованни де Катаней. Он пришел в десять часов, и ему сообщили, что герцог все еще здесь и ужинает. Слуга пошел доложить герцогу, что его желает видеть человек в маске. Эта весть мгновенно привела Борджа в состояние сильного возбуждения. Он приказал немедленно привести этого человека.

Властителя Пезаро провели через весь дом в сад, к беседке, увитой виноградом, где на свежем воздухе был накрыт роскошный стол, освещенный алебастровыми лампами. За столом он увидел компанию знатных людей. Здесь был герцог Гандийский, который торопливо поднялся ему навстречу; он увидел Чезаре, кардинала Валенсиа, который должен был отправиться завтра в Неаполь как папский легат; на нем были одежды, расшитые золотом и драгоценностями, совершенно мирские. Был здесь и их младший брат Джуффредо, принц Сквиласса, красивый юноша; рядом с ним сидела его жена, чуждая условностей донна Санчиа Арагонская, смуглая, с грубыми чертами лица, толстая, несмотря на молодость. Здесь же была прежняя жена Джованни, красивая златовласая Лукреция, невольная причина той ненависти, что бушевала в душе властителя Пезаро. Здесь также находилась их мать, знатная и красивая Джованоза де Катаней, от которой все Борджа унаследовали свои золотисто-каштановые волосы; и, наконец, здесь был их кузен Джованни Борджа, кардинал Монреале, тучный и багровый. Он сидел рядом с мадонной.

Все обернулись, чтобы взглянуть на незваного гостя в маске, который сумел привести в такое волнение их любимого герцога Гандийского.

— От Дамы роз, — тихо объявил герцогу Джованни.

— Да, да, — последовал нетерпеливый ответ. — Что вы можете сказать?

— Сегодня ночью ее отца не будет дома. Она будет ждать вашу светлость в полночь.

Герцог глубоко вздохнул.

— Силы небесные! Вы едва не опоздали. Я почти потерял надежду, мой друг, мой самый лучший друг. Сегодня ночью! — Он произнес это почти в исступлении. — Подождите здесь. Вы сами проводите меня. Пойдемте отужинаем.

Хлопком в ладоши он вызвал слуг.

Подошли дворецкий и два мавританских раба в зеленых тюрбанах, на чье попечение передал герцог посетителя в маске. Однако Джованни не желал их услуг. Он не собирался ни есть, ни пить. Ненависть помогла ему запастись терпением на два долгих часа ожидания, пока его глупая жертва наслаждалась ужином.

Наконец, незадолго до полуночи, все покинули виллу — герцог, его брат Чезаре, их кузен Монреале, многочисленные слуги и свита. Они возвращались в Рим верхом, все Борджа были очень веселы. Рядом с ними шагал человек в маске.

Когда подъехали к Рионе де Понте, где их пути должны были разойтись, напротив дворца кардинала вице-канцлера герцог Гандийский натянул поводья. Он объявил, что дальше не поедет, оставил при себе одного слугу и попросил родных возвратиться в Ватикан и ждать его там.

В ответ донесся смех Чезаре, и кавалькада двинулась к папскому дворцу. Герцог обернулся к человеку в маске, предложил ему сесть на круп его лошади, и, когда тот сел, они медленно двинулись по направлению к Гиудекке, сопровождаемые идущим рядом единственным слугой Борджа.

Как предложил Джованни, они направились не к парадному входу здания, а по узкой аллее к садовой калитке. Здесь спешились, бросив поводья слуге и наказав ему ждать. Джованни вынул ключ, открыл калитку и провел герцога в глубину темного сада. Каменная лестница вела к крытой галерее на антресолях, и Джованни, соблюдая осторожность, повел герцога по ней. Затем он достал другой ключ и открыл им дверь лоджии, ведущей к прихожей мадонны Антонии. Он придержал дверь для герцога, который, узрев впереди кромешную тьму, впал в некоторую нерешительность.

— Входите, сказал Джованни. — Ступайте тихо. Мадонна ждет вас.

Забыв об осторожности, ничего не подозревающий герцог вошел в комнату и очутился в западне.

Джованни вошел следом за ним, закрыл дверь и запер ее. Герцог, стоявший в непроглядной тьме с бьющимся от волнения сердцем, внезапно почувствовал, как его заключают в объятия, однако вовсе не такие приятные, как он ожидал. Сильные мужские руки обхватили его, мускулистая нога обвилась, как змея, вокруг ноги. Падая под тяжестью тела своего невидимого противника, герцог услышал громкий крик:

— Синьор Мирандола! Ко мне! Помогите! Воры!

Внезапно открылась дверь. Мрак рассеялся, и скрученный по рукам и ногам герцог увидел лицо девушки, чья влекущая красота заставила его пойти на это рискованное приключение, смертельной опасности которого он все еще не сознавал. Однако, взглянув на лицо мужчины, боровшегося с ним и прижавшего его к полу, он наконец начал понимать или, по крайней мере, догадываться, что произошло. Ведь это лицо, уже не прикрытое маской, обрамленное пышными золотистыми волосами и искаженное невыразимой ненавистью, было лицом Джованни Сфорца, властителя Пезаро, которого так страшно опозорило его семейство. Джованни Сфорца произносил сейчас ему свой приговор:

— Из-за тебя и твоих родственников я превратился в посмешище. Ты и сам насмехался надо мной. Иди же смеяться в ад!

В руке Джованни сверкнул клинок. Герцог поднял руку, чтобы прикрыть грудь, но лезвие пронзило ее. Он издал крик, полный ужаса и боли. В смехе Джованни слышались нотки ненависти и торжества. Убийца ударил снова, на этот раз в плечо.

Пронзительный крик Антонии разнесся по всему дому. Затем раздался громкий ликующий голос Джованни:

— Пико! Пико! Синьор Мирандола! Присмотрите за дочерью!

Раздались шаги и голоса, зажглись огни, осветившие комнату, и, словно в тумане, сгустившемся перед его глазами, первенец дома Борджа увидел бегущих мужчин, полуодетых, с оружием в руках. Однако для него уже не имело значения, что было у них на уме — убийство или спасение. Было слишком поздно. Десять раз клинок Джованни пронзал герцога, но тот сопротивлялся, и убийца, вынужденный крепко держать свою жертву, никак не мог поразить ее прямо в сердце. Поэтому, когда начали собираться люди, Джованни перерезал герцогу горло, завершив начатое.

Он поднялся, весь в крови. Вид его был настолько страшен, что Пико подбежал к Джованни, подумав, уж не ранен ли он. Но Джованни рассмеялся, и Пико успокоился. Кинжалом, с которого капала кровь, мститель указал на распростертое тело.

— Это его кровь — грязная кровь Борджа!

Услышав это имя, Пико вздрогнул, и на лицах сопровождавших его слуг появилось выражение ужаса. Граф посмотрел на залитое кровью тело герцога, лежащего теперь так спокойно; невидящий взор остекленевших глаз был устремлен на украшенный фресками потолок, а сам герцог выглядел и роскошно, и жалко в своем расшитом золотом камзоле из белого атласа, с бриллиантовым поясом, на котором висели перчатки, кошелек и сверкающий самоцветами кинжал, бесполезный теперь.

— Герцог Гандийский? — воскликнул граф. — Как он здесь оказался?

— Как?

Джованни показал окровавленной рукой на открытую дверь комнаты Антонии.

— Вот что было приманкой, мой господин. Выйдя подышать воздухом, я увидел, как он крался сюда, и принял его за вора, каковым он и был. Но только вором, крадущим честь. Достойный отпрыск своего семейства. Я последовал за ним, и вот он лежит здесь.

— Бог мой! — воскликнул Пико. Потом хрипло спросил: — А Антония?

Джованни резко ответил:

— Она все видела, но ничего не поняла.

И добавил уже другим тоном:

— А теперь, Пико, поднимайте весь город. Пусть все знают, что герцог Гандийский умер смертью вора. Я хочу, чтобы все видели, каково оно, отродье Борджа.

— Вы сошли с ума? — воскликнул Пико. — Думаете, я подставлю свою шею под нож?

— Вы поймали его здесь ночью, и у вас было полное право убить его.

Пико окинул лицо Джованни долгим пытливым взглядом. Действительно, все рассказанное им как будто полностью согласовалось с недавними событиями и жалобами Антонии. Но Пико знал о вражде между Сфорца и Борджа, и ему показалось подозрительным то обстоятельство, что Джованни оказался способен во всеоружии встретить «вора» и защитить честь дома Мирандолы. Однако он не стал задавать никаких вопросов. Он был убежден, что любое событие надо принимать как должное и благодарить судьбу. Ну, а что касается предложения Джованни объявить Риму, что он осуществил свое право убить этого Тарквиния, то Мирандола не собирался следовать ему.

— Что сделано, то сделано, — многозначительно сказал он.

— Удовлетворимся этим. Однако теперь нужно замести все следы.

— Вы будете хранить молчание? — воскликнул Джованни, явно разочарованный.

— Я не дурак, — ответил Пико.

— А эти ваши люди?

— Это мои верные друзья, которые помогут вам уничтожить все улики.

И он удалился, призывая дочь, отсутствие которой беспокоило его. Не получив ответа, Пико вошел к ней в комнату и увидел ее лежащей в обмороке на кровати. Ужасная сцена, свидетельницей которой стала девушка, сказалась слишком тяжелой для нее.

Сопровождаемый тремя слугами, тащившими тело, Джованни осторожно прошел через сад. Возле калитки он оставил слуг ждать, сказав, что пойдет посмотреть, нет ли кого на берегу. Затем открыл калитку и тихо подозвал пажа:

— Подойди ко мне!

Паж тут же вынырнул из темноты и предстал перед ним. Джованни молниеносно вонзил свой кинжал в грудь юноши. Он сожалел, что вынужден так поступить, но избежать этого было невозможно, а наш герой, истинный представитель своей эпохи, никогда не стремился уйти от судьбы. Оставить слугу в живых значило бы уже на следующее утро попасть в руки папской стражи.

Паж с глухим стоном упал и затих. Джованни оттащил его в сторону, к стене, туда, где другие слуги не могли его увидеть, и, позвав их, приказал следовать за собой дальше.

Выйдя из сада, слуги увидели Джованни сидящим на прекрасном белом коне, том самом, на котором герцог Гандийский ехал навстречу своей смерти.

— Положите его на круп, — приказал Сфорца слугам.

Они повиновались. Процессия двинулась по тропинке к реке. Один слуга шел позади, следя за тем, чтобы тело не соскользнуло с крупа коня, другой впереди, оглядывая окрестности. У входа в аллею Джованни натянул поводья и остановился, чтобы шедший впереди слуга мог подняться на берег реки и осмотреться.

Слуга никого не заметил. Но один человек их все же видел. Это был Джорджио, торговец лесом, который лежал в своей пришвартованной к берегу лодке. Через три дня он донес обо всем, чему стал свидетелем. Он рассказал, как увидел человека, вышедшего из аллеи и озиравшегося по сторонам; как этот человек исчез, а затем снова появился, но уже вместе с каким-то всадником с ношей и еще двумя людьми; как они сняли тело с крупа коня и под возгласы «раз-два!» сбросили его в реку; как всадник спросил этих людей, далеко ли они бросили тело, и попадет ли оно на середину русла; как они ответили: «Да, синьор». Когда же торговца спросили, почему он не сразу сообщил об увиденном, он объяснил, что не усмотрел в случившемся ничего примечательного, поскольку за свою жизнь видел больше сотни трупов, сброшенных ночами в Тибр.

…Вернувшись к калитке сада, Джованни приказал слугам далее следовать без него. Ему надо было сделать еще кое-что. Когда слуги удалились, он спешился и подошел к телу пажа, которое оставил около стены. Надо было убрать и его. Обрезав стремя, Джованни привязал конец ремня к руке мертвеца, снова сел на коня и потащил труп за собой, но так, что при малейших признаках тревоги его можно было мгновенно оставить на месте. Он проехал совсем немного, до Пьяцца делла Гиудекка. Здесь, в самом центре еврейского квартала, он оставил тело. Дальнейшие его действия нам почти неведомы. Возможно, он решил вернуться в дом Пико Мирандолы, но по дороге его что-то испугало. Это вполне естественно: ведь Джованни мог бояться, что не все улики уничтожены. Или кто-то видел герцога, подъезжавшего к дому. Так или иначе, Джованни развернул коня и поехал искать убежище у своего дяди, вице-канцлера.

Коня герцога он отпустил на какой-то темной улице, где тот и был найден спустя несколько часов. После этого по городу поползли слухи, которые еще более усилились, когда было обнаружено тело пажа. Тогда вооруженные солдаты принялись усердно прочесывать Рим, особенно район Гиудекки. Поиски продолжались два дня, пока, наконец, не появился лодочник Джорджио, рассказавший о том, что видел. Когда убитый горем папа услышал об этом, он приказал тщательно обследовать дно реки. Несчастный герцог Гандийский был выловлен сетью, что дало повод бессердечному Саназаро сочинить ужасную эпиграмму, в которой папа связывался со святым Петром, «ловцом душ».

Те, кто задумывался о мотивах убийства, сразу же называли Джованни Сфорца в качестве вероятного преступника. А он был уже далеко от Рима, во весь опор несясь к себе, в Пезаро, в поисках убежища. Упоминали также имя кардинала Асканио Сфорца, который тоже бежал, поскольку боялся, что его паж видел вензель на кольце человека в маске. Даже охранная грамота папы, в которой тот выражал уверенность в невиновности кардинала, не заставила его вернуться в Рим.

Впоследствии народная молва по очереди обвиняла многих; по сути дела, всех, кто в той или иной степени мог быть причастен к преступлению, при этом кое-кому приписывались самые фантастические и невероятные мотивы. Не сомневаясь в правдивости слухов о распутности и сластолюбии покойного герцога, власти однажды были столь близки к раскрытию подлинных обстоятельств его убийства, что подвергли обыску дом графа Пико Мирандолы. Пико обратился к папе, протестуя против измышлений, способных опорочить доброе имя его дочери.

Тайна так и осталась неразгаданной, и преступник не предстал перед судом. Мы знаем, что, убивая герцога Гандийского, полный ненависти Джованни Сфорца метил не в него самого, а в его отца. Его целью было нанести папе Александру страшную незаживающую рану, и, хотя его месть свершилась не полностью, поскольку Джованни не мог открыто объявить о ней, он, по крайней мере, был уверен, что нанес ужасный удар дому Борджа. Как и вся Италия, он слышал от людей, проходивших по мосту Сан-Анжело, как папа, увидев тело своего сына, выловленное из Тибра, ревел от горя будто раненый бык. Вопли его долетали от замка до моста. Джованни рассказали, как прежде красивый и полный энергии папа шел 19 числа того же месяца на заседание консистории. Он брел шаткой походкой почти парализованного человека, горестно повторяя сквозь рыдания: «Даже если бы мы имели семь папских престолов, мы отдали бы их, чтобы вернуть герцога к жизни».

Казалось, Джованни мог быть удовлетворен. Но нет. Не так-то легко было унять жгучую ненависть к тем, кто унизил его. Он ждал удобного случая, чтобы нанести новый удар. Такая возможность представилась год спустя, когда Чезаре Борджа отказался от звания кардинала, поменяв его на светские должности и титул герцога Валентинуа. Именно тогда Джованни решил использовать смертоносное оружие клеветы. Он распустил слухи, будто именно Чезаре убил брата, побуждаемый честолюбием и другими мотивами, которые разделяли все члены семейства Борджа.

Когда люди достигают таких высот, как Чезаре Борджа, они неизбежно наживают врагов. Злобная клевета была принята за истину, несмотря на всю ее нелепость, и попала во все хроники. В течение четырехсот лет эта ложь присутствовала в исторических сочинениях, вызывая отвращение к самому имени Борджа. Никогда еще возмездие не было таким жестоким и долговечным. И только сейчас, в двадцатом столетии, беспристрастные историки разоблачили фальшь этого обвинения.

Ночь побега

Бегство Казановы из Пьомби

Влияние общества позволило Джакомо Казанове в августе того, 1756, года покинуть отвратительную камеру в тюрьме Пьомби, в которой он провел тринадцать месяцев. Тюрьма называлась так потому, что размещалась прямо под свинцовой крышей и была просто-напросто чердаком дворца дожей.

Эта камера, куда лишь ненадолго проникал дневной свет, мало чем отличалась от собачьей конуры, а потолок в ней был таким низким, что рослый Казанова мог стоять там, только согнувшись. Теперь же его узилище было сравнительно просторным, воздух здесь был посвежее, и зарешеченное окно, из которого можно было видеть Лидо, давало достаточно света.

Тем не менее он был сильно огорчен этим переселением, поскольку приготовления к побегу из прежней камеры уже близились к концу. Единственным лучиком надежды в этом море безысходности было то, что он не лишился инструмента, который был надежно спрятан под обивкой кресла, переехавшего вместе с Казановой в его нынешнее обиталище. Этот инструмент он изготовил сам из дверного засова длиной около двадцати дюймов, который нашел в куче ненужных вещей в углу чердака, где раз в день разрешали немного размяться. Использовав в качестве точильного камня кусок черного мрамора, добытый там же, он превратил этот засов в подобие острого восьмигранного зубила или своеобразной пилки.

Это орудие осталось у него, но теперь, когда подозрения тюремщика Лоренцо усилились, и двое лучников ежедневно приходили простукивать пол и стены, воспользоваться им Казанова не мог. Правда, они не простукивали низкий потолок, до которого можно было дотянуться рукой. Но все равно, незаметно продолбить в нем дыру не было никакой возможности.

Вот почему Джакомо уже не чаял вырваться из тюрьмы, где он провел больше года без суда и даже без надежды, что суд состоится, и где, похоже, ему предстояло провести остаток своей жизни. Он даже не знал точно, почему его арестовали. Джакомо Казанове было известно лишь, что его считали смутьяном. Он «прославился» как распутник, игрок, был по уши в долгах. К тому же — это было уже серьезнее — его обвинили в колдовстве, а он действительно этим занимался, играя на легковерии простаков. Он объяснил инквизиторам святейшей республики, что магические книги, которые у него нашли — «Ключица Соломона», «Зекорбен» и другие, — он собирал всего лишь как забавные примеры человеческого суеверия. Однако инквизиторы не поверили ему, они воспринимали магию всерьез. Без каких бы то ни было объяснений его просто бросили в мерзкую крысиную нору, крытую свинцом, не оставили до тех пор, пока один благородный друг не добился для него милостивого разрешения на перевод в более сносное помещение.

Казанова был человеком с железными нервами и железным здоровьем, красивым какой-то особой, дерзкой красотой. Ему едва исполнился двадцать один год, но выглядел он старше, ибо приобрел на жизненном пути авантюриста столько опыта, сколько большинство людей не наберет и за полвека.

Позже, благодаря той же поддержке, которая помогла ему перебраться в другую камеру, он получил еще одну привилегию, ценимую им превыше всего: книги. Желая приобрести труды Маффаи, он упросил своего надзирателя купить их, хотя они и не входили в список разрешенных ему инквизиторами согласно венецианским обычаям. Этот список составлялся в соответствии с рангом сословия, к которому принадлежал узник. Но книги стоили недешево, и весь остаток от ежемесячных расходов становился собственностью тюремщика, поэтому Лоренцо, пусть и с неохотой, баловал Джакомо. Как-то он сказал, что этажом выше сидит узник, у которого много книг, и он, без сомнения, был бы рад обмениваться ими.

Согласившись на это предложение, Казанова вручил Лоренцо экземпляр «Рационариума» Пето и на следующее утро получил первый том Вольфа. Внутри он обнаружил листок, содержащий в шести строфах парафраз эпиграммы Сенеки «Calami tosus est animus futuri anxius»[736]. Он тут же понял, что нашел способ общения с тем, кто мог бы помочь ему совершить побег.

В ответ, будучи ученым плутом, (он получил духовное образование), Казанова тоже написал шесть строф. Не имея пера, он заострил длинный ноготь на мизинце, расщепил его и получил то, что хотел. Вместо чернил он использовал сок тутовых ягод. Помимо стихов он написал перечень имевшихся у него книг, которые мог бы предоставить своему собрату-узнику. Он спрятал исписанный листок в корешок кожаного переплета томика, а на титульном листе, чтобы обратить на это внимание адресата, написал единственное латинское слово: «Latet»[737] Наутро Джакомо отдал книгу Лоренцо, сказав, что уже прочитал ее, и попросил второй том.

Второй том пришел на следующий день, и в корешке его были длинное письмо, несколько листов бумаги, перья и карандаш. Писавший сообщал, что его зовут Марино Бальби, что он знатный человек и монах, провел в этой тюрьме четыре года и делит камеру с товарищем по несчастью, графом Андреа Аскино.

Так началась регулярная и обстоятельная переписка между заключенными, и вскоре Казанова, который никогда не полагался на авось, смог трезво оценить характер Бальби. Послания монаха обнаружили всю его чувствительность, глупость, неблагодарность и неосторожность.

«Вне стен тюрьмы, — пишет Казанова в своих мемуарах, — я бы не стал иметь никаких дел с таким человеком. Но в Пьомби мне приходилось извлекать пользу из всего, что было под рукой».

Он захотел убедиться, способен ли Бальби сделать для него то, чего Джакомо не мог сделать сам. Он задал этот вопрос, и письмо ушло.

Бальби ответил, что они с графом Аскино готовы сделать все возможное, чтобы покинуть эту тюрьму, но тут же добавил, что сделать ничего нельзя, потому что у них просто не хватает для этого изобретательности.

«Все, что от тебя требуется, — писал Казанова в ответ, — это пробить потолок моей камеры, дать мне возможность выбраться из нее, а потом уж, поверь, я вытащу тебя из Пьомби. Если ты готов сделать это, я дам тебе средства и укажу способ побега».

Это было решение, достойное игрока и авантюриста.

Он знал, что камера Бальби находится под самой свинцовой крышей, и надеялся, что, попав туда, быстро найдет способ вырваться наружу через кровлю. Камера Бальби соседствовала с узким коридором, скорее, даже шахтой для света и воздуха, которая проходила непосредственно над камерой Казановы. Как только Бальби ответил согласием, Казанова объяснил, что надо делать. Бальби должен пробить лаз в стене между своей камерой и шахтой и затем выдолбить круглую дыру в полу — точно так же, как сделал Казанова в своей прежней камере — с таким расчетом, чтобы покрытие потолка в камере Казановы осталось нетронутым. Покрытие может быть разрушено десятком ударов, но в последнюю очередь, когда придет время бежать.

Для начала он велел Бальби приобрести два-три десятка изображений святых и повесить их на стены камеры так, чтобы прикрыть то место, где будет лаз в стене.

Как только Бальби сообщил, что увесил свои стены образами, возникла новая сложность. Как же передать ему зубило? Сделать это было нелегко, а глупость монаха была столь велика, что даже его дурацкие предложения не могли проиллюстрировать всю ее чудовищность. Наконец Казанова придумал способ. Он уговорил Лоренцо купить большое, только что вышедшее издание Библии. В корешок этой огромной книги он и запрятал острое зубило. Так инструмент оказался у Бальби, который тут же приступил к работе.

Произошло это в начале октября. Восьмого числа Бальби написал, что после целой ночи упорной работы ему удалось вынуть один-единственный кирпич. Слабохарактерный монах был настолько обескуражен, что уже собирался бросить дальнейшие попытки, которые, как ему казалось, приведут только к суровому наказанию.

Казанова решительно ответил, что уверен в успехе, хотя у него было крайне мало оснований для такой уверенности. Он убедил монаха продолжать кропотливую работу, говоря, что дальше дело пойдет легче. Так оно и оказалось. Бальби вскоре обнаружил, что кладка легко поддается разбору. Спустя неделю, рано утром, Казанова услышал три легких удара у себя над головой, — это был условный сигнал, который подтвердил, что их представления о планировке тюрьмы были верны.

Весь этот день Джакомо слышал, как Бальби работает прямо над ним, и весь следующий. А потом Бальби сообщил, что, поскольку пол всего в две доски толщиной, он рассчитывает закончить работу на другой день, оставив потолок нетронутым.

Но фортуна, казалось, потешалась над Джакомо, вознося его к высотам надежды и тут же низвергая в бездну отчаяния. Накануне побега из прежней камеры коварный случай нарушил его планы, и теперь, когда Казанова считал, что стоит на пороге свободы, злая судьба снова расстроила их.

Ранним утром у него перехватило дыхание и кровь застыла в жилах от звука открываемых засовов. Ему достало самообладания два раза постучать в потолок, что было сигналом тревоги, и Бальби мгновенно прекратил работу.

Вошли Лоренцо с двумя лучниками, которые вели мрачного, тощего, маленького человечка. На вид ему было лет сорок-пятьдесят, одежда его была потрепана, а на голове красовался круглый черный парик. По решению суда он стал соседом Казановы по камере. Извинившись за то, что вынужден оставить этого негодяя в компании Казановы, Лоренцо удалился, и новичок, став на колени и вытащив четки, начал молиться.

С отвращением и отчаянием Казанова рассматривал незваного гостя. Отвращение его усилилось, когда этот человек, которого звали Сорадичи, откровенно признался, что был шпионом на службе у совета десяти. Он горячо защищал свое поприще От нападок. И, по его мнению, был наказан несправедливо. Его бросили в тюрьму за то, что он поддался на подкуп и не выполнил свои обязанности.

Вы понимаете, что чувствовал Казанова. Он не знал, как долго это «чудовище», как он называл своего соседа, будет сидеть в его камере; а еще необходимость сдерживать нетерпение, боязнь, что планы побега раскроются, причем риск возрастал с каждым днем задержки! Пока шпион спал, он написал Бальби, и их работа остановилась. Но ненадолго. Вскоре Казанова придумал, как использовать в своих целях слабости, обнаруженные в характере Сорадичи.

Шпион был до смешного суеверен. Он проводил в молитве долгие часы, охотно говорил о своей огромной любви к Пречистой Деве и горячей вере в чудеса.

Казанова — великий обманщик — тут же решил устроить чудо для Сорадичи. Улучив момент, он торжественно сообщил шпиону о посетившем его во сне откровении. Набожность Сорадичи будет вознаграждена. Ему будет ниспослан ангел, дабы забрать его из тюрьмы на небо, а Казанова станет сопровождать их в полете.

Если Сорадичи и сомневался, то вскоре последовало подтверждение. Казанова предсказал тот час, когда ангел придет ломать стены тюрьмы, и именно в этот час сверху послышался шум, производимый ангелом — естественно, Бальби. Сорадичи впал в состояние слепого благоговения и страха одновременно.

Четыре часа спустя, однако, ангел прекратил свои труды, и Сорадичи охватили сомнения. Казанова объяснил ему, что ангелы, спускаясь на землю, иногда принимают человеческий облик и испытывают такие же трудности в работе, что и обычные люди. Он также предрек, что ангел вернется в последний день месяца, накануне дня Всех Святых, и тогда освободит их из заточения.

Итак, Казанова больше не боялся предательства со стороны окончательно одураченного Сорадичи, который проводил теперь все свое время в молитвах, плакал, каялся в грехах и возносил благодарность неиссякаемой милости Божьей. Для пущей уверенности Казанова произнес страшную клятву: если Сорадичи скажет хоть слово надзирателю и тем самым нарушит промысел Божий, он тут же собственноручно задушит шпиона.

Рано утром 31 октября Лоренцо, как всегда, заглянул к ним в камеру. После его ухода узники провели несколько долгих часов. Сорадичи был обуян священным трепетом, Казанове не терпелось приступить к делу. Приблизительно в полдень наверху раздались тяжелые удары, а потом, в облаке пыли от разбитой штукатурки и в лавине обломков досок посланник небес неловко опустился прямо на руки Казанове.

Сорадичи увидел, что облик этого создания, высокого, изможденного, бородатого, облаченного в грязную рубаху и кожаные штаны, был отнюдь не ангельский, а скорее, дьявольский.

Когда пришелец вытащил ножницы, чтобы шпион состриг Казанове бороду, которая, как и у ангела, отросла за время заточения, Сорадичи утратил последние иллюзии по поводу небесного происхождения Бальби. Несмотря на все свое недоумение — шпион не догадывался о переписке между Бальби и Казановой — он прекрасно понял, что его надули.

Оставив Сорадичи на попечение монаха, Казанова устремился сквозь пробитый потолок в камеру Бальби, где впервые увидел графа Аскино. Граф был довольно тучным человеком средних лет, и не смог бы выполнить все те гимнастические упражнения, которые предстояло проделать. Впрочем, он сам это прекрасно понимал. Но Казанова приуныл.

— Если вы намерены, — сказал граф, пожимая руку Казанове, — проломить крышу и спуститься с нее, я не думаю, что это удастся вам без помощи крыльев. Я не могу составить вам компанию, — добавил он. — Останусь здесь и буду молиться за вас.

Казанова понял, что пытаться убедить графа — значит впустую тратить время, и покинул камеру. Приблизившись, насколько возможно, к краю чердака, он присел под скатом крыши. Попробовал своим зубилом балки, которые оказались настолько прогнившими, что едва не рассыпались от его прикосновения. Убедившись, что пробить дыру будет несложно, он вернулся к себе в камеру, где следующие четыре часа провел, изготавливая веревки. Он разодрал простыни, одеяла, покрывала, даже оболочку матраца, с предельной тщательностью связывая полосы. Наконец у него получилось около двухсот ярдов веревки, вполне годной для дела.

Казанова собрал в узел свой прекрасный камзол из тафты, в котором его арестовали, шелковый плащ, несколько пар носков, рубашки и носовые платки, затем вместе с Бальби и Сорадичи, которого они насильно увели с собой, беглецы перебрались в другую камеру. Оставив монаха собирать пожитки, Казанова отправился разбирать крышу. Впотьмах он проделал дыру, в два раза большую, чем было необходимо, и расчистил доступ к свинцовым листам, которые устилали крышу. Не сумев приподнять лист одной рукой, он позвал на помощь Бальби, и вдвоем, при помощи зубила, которое Казанова вставил между краем листа и водосточным желобом, они смогли сорвать заклепки. Потом, упершись плечами в лист, они отогнули его край, открыв себе проход, и увидели небо, залитое ярким светом молодой луны.

Было рискованно выбираться сейчас на крышу, где их могли заметить, надо было ждать до полуночи, пока не зайдет луна. Они спустились обратно в камеру, где оставались Сорадичи и граф Аскино.

От Бальби Казанова знал, что Аскино, хотя ему и передавали в тюрьму достаточно денег, был очень скуп. Тем не менее, поскольку деньги были нужны, Казанова попросил у графа в долг тридцать золотых цехинов. Аскино мягко ответил, что, во-первых, им не нужны деньги для побега, во-вторых, у него большая семья, в-третьих, если Казанова погибнет, деньги пропадут, и, в-четвертых, у него нет денег.

«Моя ответная речь, — пишет Казанова, — продолжалась полчаса».

«Позвольте напомнить вам, — заявил он в конце своей проповеди, — о вашем обещании молиться за нас, и позвольте спросить, какой смысл молиться за то, чему вы сами никак не хотите способствовать?»

Старик был побежден красноречием Казановы и предложил ему два цехина, которые Казанова принял, ибо в его положении не следовало отказываться ни от чего.

После этого, пока они сидели и ждали захода луны, Казанова убедился в правильности своей оценки характера монаха. Бальби разразился оскорбительными упреками. Он обнаружил, что Казанова обманул его, уверяя, будто разработал план побега. Знай он, что это просто уловка игрока, ни за что не стал бы трудиться, чтобы выпустить его из камеры. Граф принялся советовать им вовсе бросить эту затею, обреченную на неудачу, и, заботясь о так неохотно отданных им цехинах, приводил пространные доводы. Подавляя в себе неприязнь, Казанова уверил их, что не имел возможности подробно изложить план побега, однако ничуть не сомневается в успехе.

В половине одиннадцатого он отправил Сорадичи, который все это время хранил молчание, взглянуть на небо. Шпион пробормотал, что через час-другой луна зайдет, но поднимается густой туман, из-за которого на крыше станет очень опасно.

— Туман — не масло, все в порядке, — сказал Казанова.

— Пойдите увяжите в узел свои вещи. Пора выходить.

Но в этот миг Сорадичи рухнул в темноте на колени, схватил Казанову за руки и начал умолять оставить его молиться за их безопасность, ведь он уверен, что погибнет, если попытается пойти с ними.

Казанова охотно согласился, радуясь, что избавится от этого типа. В темноте он, как смог, написал письмо инквизиторам, в котором попрощался с ними и заявил, что, поскольку его бросили в тюрьму, не спрашивая его желания, пусть не сетуют, что он уходит, не испросив их соизволения.

Повесив на шеи узлы с одеждой и веревки, Казанова и Бальби нахлобучили шляпы и пустились в свое опасное путешествие, оставив графа Аскино и Сорадичи бормотать молитвы.

Казанова полез первым. Он медленно карабкался вверх на четвереньках, просовывая зубило в стыки между свинцовыми листами и опираясь на него. Следуя за ним, Бальби крепко ухватился правой рукой за его пояс, так что Казанове приходилось тащить вверх по крутой, скользкой от тумана крыше и своего спутника.

На середине этого тяжелого подъема монах попросил приятеля остановиться. Он уронил узел с одеждой и считал, что тот не упал на землю, зацепившись за водосток. Однако монах не стал уточнять, кто же полезет за узлом. После всех глупостей, сотворенных этим человеком, Казанова пришел в такую ярость, что готов был пинком отправить его вслед за его вещичками. Однако, взяв себя в руки, он терпеливо ответил, что делу уже не поможешь, и продолжал подъем.

Наконец они добрались до конька крыши и уселись на него верхом, чтобы отдышаться и осмотреться. Перед ними были купола церкви Святого Марка, которая примыкала к герцогскому дворцу и, по сути дела, была домашней церковью дожа.

Они сняли с себя узлы, и, конечно же, несчастный Бальби уронил свою шляпу, которая покатилась вниз вслед за его одеждой. Он закричал, что это дурной знак.

— Напротив, — терпеливо уверил его Казанова, — это знак святого покровительства. Если бы твой узел или шляпа упали налево, а не направо, они бы попали во внутренний двор, где их увидели бы стражники. Они бы поняли, что кто-то лезет по крыше, и, без сомнения, обнаружили бы нас. А шляпа твоя отправилась вслед за одеждой в канал, где никому не причинит вреда.

Попросив монаха дождаться своего возвращения, Казанова в одиночку принялся осматривать крышу, по-прежнему сидя верхом на ее коньке. Целый час он ползал по огромной кровле, так и не придумав, к чему бы привязать веревку. В конце концов он понял, что выбор невелик: либо возвращаться обратно в камеру, либо броситься с крыши прямо в канал. Он уже почти отчаялся, когда вдруг его внимание привлекло слуховое окно, расположенное на расстоянии примерно двух третей пути вниз по скату крыши со стороны канала. С величайшей осторожностью он спустился вниз по мокрой скользкой поверхности и взгромоздился верхом на это окно. Круто подавшись вперед, он обнаружил, что оно забрано тонкой решеткой, и на некоторое время задумался.

В этот миг в церкви Святого Марка пробило полночь. Звон напомнил Джакомо, что у него осталось всего лишь семь часов, чтобы преодолеть и это, и все остальные препятствия, которые встретятся на пути. Семь часов, по истечении которых он либо исчезнет из этой тюрьмы, либо окажется в гораздо более суровом заточении, чем прежде.

Лежа на животе и свесившись далеко вниз, так, чтобы видеть, что он делает, Казанова просунул конец зубила между прутьями решетки и, орудуя им, как рычагом, давил до тех пор, пока хватало длины рук. После этого разломать решетку оказалось несложно.

Проделав все это, он повернулся и пополз обратно на вершину крыши, после чего быстро перебрался к тому месту, где оставил Бальби. Монах, впавший уже в состояние слепого отчаяния, ужаса и гнева, бросился к Казанове со страшными оскорблениями.

— Я уже ждал рассвета, — закончил он, — чтобы вернуться в камеру.

— А что же, по-вашему, могло со мной произойти? — спросил Казанова.

— Я подумал, что вы сорвались с крыши.

— Значит, те оскорбления, которыми вы осыпали меня, когда я вернулся, я должен понимать как разочарование по поводу того, что я не упал с крыши?

— Где вы были все это время? — угрюмо задал монах встречный вопрос.

— Пойдемте посмотрите.

И, подхватив свой узел, Казанова увлек его вперед, к слуховому окну. Там Джакомо показал ему, чего он добился, и объяснил, как попасть на чердак. Как высоко от пола находится окно, они не знали, высота могла оказаться значительной, и они не рискнули прыгать с подоконника. Одному из них будет несложно спустить другого с помощью веревки. Но пока неясно, как будет спускаться второй. Так рассуждал Казанова.

— В любом случае первым лучше спуститься мне, — сказал Бальби без колебаний. Несомненно, он очень устал на этой скользкой крыше, где одного неверного шага ему хватило бы, чтобы отправиться следом за своими пожитками. — Когда я окажусь внутри, вы придумаете, как последовать за мной.

Этот бездушный эгоизм на мгновение поверг Казанову в ярость — уже во второй раз с тех пор, как они покинули камеру. Но, как и прежде, Казанова подавил ее и, не говоря ни слова, начал разматывать веревку. Надежно закрепив ее под мышками Бальби, он заставил монаха лечь ничком на крышу, ногами вниз, и, понемногу стравливая веревку, спустил его к слуховому окну. Затем он велел своему спутнику залезть в окно по пояс и ждать его, сидя на подоконнике. После того, как монах это проделал, Казанова последовал за ним, осторожно соскользнув на крышу слухового окна. Прочно умостившись там, он, опять же с помощью веревки, опустил Бальби внутрь — окно оказалось на высоте около пятидесяти футов над полом. Это развеяло всякие надежды Казановы на то, чтобы просто-напросто спрыгнуть с подоконника вслед за монахом. Он не на шутку встревожился. Однако монах, безумно обрадовавшись, что слез наконец с этой проклятой крыши и опасность сломать шею миновала, с присущей ему глупостью крикнул Казанове, чтобы тот бросал ему веревку — он о ней позаботится.

«Нетрудно догадаться, — пишет Казанова, — что у меня хватило осторожности не последовать этому дурацкому совету».

Не зная, что с нимпроизойдет дальше, если он не отыщет какой-нибудь способ спуститься в окно, Джакомо опять взобрался на конек крыши и в отчаянии начал поиски сызнова. На этот раз ему повезло больше. Он обнаружил возле купола площадку, которую раньше не заметил, а на ней — корыто со штукатуркой, мастерок и лестницу футов в семьдесят длиной. Он понял, что надо делать дальше. Казанова привязал конец веревки к одной из перекладин лестницы, положил ее вдоль ската крыши и, по-прежнему сидя на коньке верхом, отправился обратно, таща с собой лестницу. Вскоре он добрался до слухового окна.

Но теперь предстояло просунуть лестницу в окно, и приходилось сожалеть, что он так поспешно отказался от помощи своего спутника. Он развернул лестницу и спустил вниз по крыше так, что один ее конец оказался на окне, а другой футов на двадцать высовывался за край крыши. Казанова соскользнул к слуховому окну и подтянул лестницу так, чтобы добраться до восьмой перекладины. Сделав это, он крепко привязал к ней веревку и снова опустил ее нижний конец вниз, намереваясь просунуть верхний конец в створ окна. Однако лестница не пролезла внутрь дальше пятой перекладины: ее конец уперся в крышу изнутри. Продвинуть лестницу дальше было единственным способом — приподняв другой конец.

Джакомо понимал, что можно спуститься внутрь по веревке, привязав ее к лестнице, прижатой к оконной раме. Но в этом случае, увидев утром лестницу, их преследователи не только догадаются, каким способом был совершен побег, но и смогут обнаружить затаившихся беглецов: тогда Казанова еще не знал, сколько им придется прятаться на этом чердаке. Проделав столь трудный и рискованный путь, затратив такие громадные усилия, он решил не полагаться больше на случай. Казанова осторожно сполз на животе к самому краю крыши и уперся ногами в мраморный водосток. Лестница одной из своих перекладин была зацеплена за подоконник.

Это было крайне опасное положение. Но терять ему было нечего; он приподнял конец лестницы на несколько дюймов и подтолкнул ее на фут или около того чуть дальше в окно. При этом вес наружной ее части значительно уменьшился. Казанова был уверен, что, продвинув лестницу таким же образом внутрь еще на пару футов, он сможет спокойно вернуться к окну и там закончить эту операцию. Чтобы сделать это быстрее, он приподнялся на колени.

Но в тот миг, когда Казанова толкнул лестницу, он поскользнулся и, отчаянно пытаясь за что-нибудь ухватиться, полетел с крыши. Он повис над бездной, судорожно уцепившись пальцами и локтями за край водостока, который оказался на уровне его груди.

Это было мгновение такого ужаса, какого он не испытывал потом ни разу за всю жизнь, полную опасностей и смертоносных передряг. Даже спустя полвека Казанова не мог писать об этом без содрогания.

Некоторое время он висел, тяжело дыша, а затем, как во сне, следуя одному лишь инстинкту самосохранения, подтянулся так, что его плечо оказалось на одной высоте с водостоком. Подтянувшись до пояса, он перебросил тело на крышу и медленно поднял правую ногу, зацепившись коленом за водосток. Дальше было проще, и вскоре он уже лежал, дрожа и задыхаясь, на краю крыши. Он ждал, пока не успокоятся нервы и дыхание.

Тем временем лестница, продвинутая вперед мощным толчком, который чуть было не стоил Казанове жизни, проскользнула в окно еще на три фута и неподвижно зависла там. Отдохнув, Джакомо взял свое зубило, лежащее в водостоке, и с его помощью забрался вверх к слуховому окну. Без особых усилий он втолкнул в окно лестницу, которая благодаря собственному весу повернулась и стала в нужное положение.

Вскоре он очутился на чердаке, где его ждал Бальби; потом они, пробираясь ощупью в темноте, нашли дверь, попали в следующую комнату, где наткнулись на мебель. С трудом различая что-либо во мраке ночи, Казанова подошел к окну и открыл его. Он заглянул в темную бездну и, не зная точно своего местонахождения, решил не рисковать и отказался от попытки спуститься по веревке наружу. Казанова закрыл окно, вернулся в первую комнату и, воспользовавшись в качестве подушки мотком веревки, прилег на пол в ожидании рассвета.

Он был сильно измотан, причем не только последними двумя часами и смертельно опасным приключением на краю крыши, но и тем, что за последние двое суток очень мало ел и спал. Низость и эгоизм Бальби оставили у него неприятный осадок. Но приказав себе забыть об этом, Джакомо погрузился в глубокий сон.

Он проснулся три с половиной часа спустя от криков раздраженного монаха. Тряся его, Бальби возмущенно заявил, что так спать в их положении просто невозможно. Уже, мол, пробило пять часов.

Было все еще темно, но в предрассветном полумраке уже можно было различить окружающие предметы. Осмотревшись, Казанова обнаружил в комнате еще одну дверь напротив той, в которую они вошли. Она была заперта, но хилый замок не выдержал ударов зубила, и они вошли в маленькую комнатку, через которую попали в длинную галерею, уставленную полками, забитыми пергаментами. По-видимому, это были архивы. В конце этой галереи обнаружился короткий лестничный пролет, ниже — еще один, который привел их к застекленной двери. Открыв ее, они попали в комнату, которая, как мгновенно сообразил Казанова, была канцелярией герцога. Спуститься из ее окон по веревке было бы несложно, но они тут же очутились бы в лабиринте двориков и аллей за церковью Святого Марка, что их совсем не устраивало.

На столе Казанова нашел большое шило на длинной деревянной ручке. Ею использовали работники канцелярии для протыкания пергаментов, на которые потом надевались свинцовые печати Республики. Джакомо открыл ящики стола, порылся в них и нашел письмо наместника острова Кофру, просившего три тысячи цехинов на ремонт крепости. Он обшарил ящики, надеясь найти эти три тысячи, которые забрал бы без малейшего колебания. К его разочарованию, денег не было.

Покончив со столом, он подошел к двери и увидел, что она заперта на замок, который так просто не сломать. Открыть дверь можно было одним-единственным способом — выломать филенку, к чему он, не теряя ни секунды, и приступил. Бальби, вооружившись шилом, помогал ему, трясясь от страха при каждом громком ударе. Конечно, так шуметь здесь было опасно, но другого выхода не было, потому что времени оставалось мало. Через полчаса филенка была выломана. Отверстие оказалось на высоте пяти футов от пола и было обрамлено острой щепой словно рядами оскаленных зубов.

Беглецы подтащили к двери пару табуретов, и, забравшись на них, Казанова велел Бальби лезть первым. Длинный тощий монах вытянул руки и просунул голову и плечи в отверстие. Казанова поднял его сначала за талию, потом за ноги и помог ему пролезть в соседнее помещение. Вслед он передал узлы с одеждой и веревками, поставил на два табурета еще один, забрался на него и просунулся по пояс в проделанную им дыру. Бальби принял его на руки и протащил сквозь нее. Это стоило Казанове разодранных штанов и кровоточащих царапин на ногах.

Они спустились на два лестничных пролета вниз и очутились в галерее, которая вела к массивным дверям в начале знаменитой лестницы Исполинов. Однако эти двери — главный вход во дворец — были заперты, выломать их можно было только топором.

Со смирением, на взгляд Бальби, совершенно циничным, Казанова опустился на пол.

— Я сделал все, что мог, — произнес он. — Сейчас только небо или случай могут помочь нам. Я не знаю, может быть, сегодня по поводу праздника Всех Святых во дворец придут убирать, или это будет завтра. Как только кто-нибудь придет, я тотчас же кинусь в открытую дверь, и вам лучше бы последовать за мной, рели же никто не придет, я отсюда не двинусь, и, коли умру с голоду, так тому и быть.

Эта речь привела монаха в ярость. Он начал оскорблять Казанову страшными словами, называя его безумцем, совратителем, мошенником, лжецом. Казанова не стал унимать эту вспышку злобной глупости. Пробило шесть часов. Ровно час назад они покинули чердак.

Бальби в своем красном фланелевом жилете и светло-коричневых кожаных штанах вполне мог сойти за крестьянина, но Казанова, в разодранной одежде, пропитанной кровью, разумеется, мог вызвать подозрение. Он разорвал носовой платок, перевязал раны и переоделся в свой летний камзол из легкого шелка, который, впрочем, в этот зимний день выглядел нелепо.

Как мог, он причесал свои густые темно-каштановые волосы, надел пару белых чулок и натянул на себя три кружевных рубашки. Свой прекрасный шелковый плащ он отдал Бальби, на котором тот смотрелся как украденный, во всяком случае, явно с чужого плеча.

Нарядившись таким образом и украсив свою шляпу гербом Испании, он открыл окно и выглянул наружу. Его тотчас заметили какие-то бездельники во дворе, которые решили, что его по ошибке заперли там со вчерашнего вечера, и пошли сказать об этом привратнику. Между тем Казанова, встревоженный тем, что дал себя обнаружить, и еще не зная, как это поможет ему в дальнейшем, отошел от окна и сел подле разгневанного монаха, который разразился новыми оскорблениями в его адрес.

— Ни слова больше, — сказал ему Казанова, — просто делайте как я, иначе неминуемо погибнем мы оба.

Спрятав зубило под одеждой, но держа его наготове, Казанова стал рядом с дверью. Она открылась, и привратник, пришедший один и без оружия, остолбенело уставился на него.

Казанова без промедления воспользовался его оцепенением. Ни слова не говоря, он быстро шагнул через порог, в мгновение ока сбежал по лестнице Исполинов, пересек маленький дворик, домчался до канала, впихнул Бальби, который следовал за ним по пятам, в первую попавшуюся гондолу и вскочил в нее сам.

— Едем в Фузине, и быстро, — приказал он. — Позови еще одного гребца.

Все было готово, и мгновение спустя гондола уже скользила по волнам канала. Одетый не по сезону, сопровождаемый Бальби, который выглядел еще более нелепо в пестром плаще и без шляпы, Джакомо решил, что его примут за шарлатана или астролога.

Гондола проследовала мимо здания таможни и вошла в канал Гиудекка. На полпути Казанова высунул голову из маленькой кабинки и обратился к гондольеру на корме:

— Мы доберемся за час до Местре?

— Местре? — переспросил гондольер — Вы же сказали мы едем в Фузине.

— Нет, нет, я сказал, в Местре. По крайней мере я собирался это сказать.

И гондола направилась в Местре, гондольер был готов везти его высочество хоть в Англию, если бы тот пожелал.

Солнце поднималось над горизонтом, и вода приобретала опаловый оттенок. «Утро было чудесным», — пишет Казанова И я подозреваю, что в жизни этого дерзкого, но изысканного мошенника не было более чудесного утра, чем это, потому что он вновь обрел свободу, которую ценил как никто другой в целом мире.

Мыслями он был уже далеко за границами Святейшей Республики, нетерпеливо стремился туда и вскоре оказался там, где хотел, несмотря на все превратности судьбы и приключения, которые, однако, составляют отдельный рассказ, ничего общего не имеющий с этой историей побега из Пьомби и цепких лап Священной Инквизиции.

Карнавальная ночь

Убийство Густава III, короля шведского

Барон Бьелке выскочил из кареты, не дожидаясь, пока она остановится. Слуга не успел даже опустить подножку. С поспешностью, неприличной для столь значительной персоны, барон вошел в просторный вестибюль дворца и сбивчиво, дрожа от волнения, спросил у первого попавшегося лакея:

— Его величество еще не уехал?

— Нет, господин.

Получив такой ответ, барон устало перевел дыхание, но волнение его еще отнюдь не улеглось. Он сбросил тяжелую мантию из волчьего меха, в которую был облачен, и, оставив ее в руках лакея, быстро поднялся по широкой лестнице. Его фигура выглядела по-юношески изящной в черном камзоле. Направляясь в покои короля, барон миновал несколько приемных, и сидевшие там люди отметили бледность резких черт его лица, обрамленного золотисто-рыжим париком, и лихорадочный блеск глаз, не видевших ничего вокруг. Им было невдомек, что барон Бьелке, секретарь короля и его фаворит, держал в руках жизнь своего господина, или, что то же самое, нити заговора, целью которого было убийство короля.

Во многих отношениях Бьелке ничуть не превосходил прочих распутных любимцев Густава, который и сам был весьма безнравственным, но зато бесценным его преимуществом был ум. Бьелке первым ощутил приближение грозы, которую столь неосмотрительно вызвал сам король. Здравый рассудок и интуиция подсказывали барону, что теперь, когда соседняя Франция бьется в судорогах кровавого восстания против тирании монарха и аристократии, продолжать злоупотреблять своей паразитической властью просто небезопасно. В воздухе витали идеи социализма. Они распространялись по всей Европе; и не только во Франции люди считали гнусным анахронизмом такое положение дел, когда подавляющее большинство народа должно своим трудом, потом и лишениями обеспечивать благоденствие высокомерного меньшинства.

В Швеции уже были крестьянские волнения, и барон рискнул предостеречь короля, поставив под угрозу свое положение фаворита. Густав III требовал от приближенных веселья и развлечения, а не государственной мудрости. Он не терпел напоминаний об ответственности, которую накладывает на человека титул монарха. Было принято считать, что король одарен выдающимся умом. Быть может, так оно и было, однако мудрость приписывалась столь многим государям, что в непреложности этого правила стоит и усомниться, особенно когда совершается откровенная глупость. Если Густав III и обладал великим умом, то он весьма успешно скрывал его под личиной легкомысленного чудаковатого весельчака.

Экстравагантность короля требовала чудовищных расходов, а ведь только сумасшедший мог столь расточительно тратить средства, добываемые тяжким трудом его обнищавших подданных. Отчаянное финансовое положение вынудило его пойти на вопиюще бесчестный шаг. Одним росчерком пера он на треть понизил стоимость ценных бумаг. Столь внезапная и значительная девальвация стала тяжелым испытанием для многих, а кое-кого попросту разорила. Зато король смог удовлетворить свои потребности в роскоши и обогатить своих алчных фаворитов, таких же мотов, как и он сам.

В королевстве зрела смута. Речь шла не о волнениях среди более или менее послушных крестьян, чью первую попытку восстания легко удалось подавить. Предпринятый королем шаг рассердил дворянство. Огонь недовольства раздувал некий Йон Якоб Анкастрем. Ощутив фискальную подоплеку королевской несправедливости, он стал вдохновителем тайного заговора с целью убийства монарха. Бьелке раскрыл этот заговор. Он рискнул примкнуть к заговорщикам, завоевал их доверие. Они решили, что его помощь может оказаться поистине неоценимой благодаря близости барона к королю. Постоянно находясь в опасности, Бьелке мог рассчитывать только на свой ум. Он дождался момента, когда гром был уже готов грянуть, и только после этого занялся разоблачением, целью которого было не только спасти Густава, но и расставить сеть, в которую попались бы все заговорщики. Бьелке надеялся также показать королю, что тот находится на волосок от гибели и что, осознав грозящую ему опасность, сочтет за благо изменить в будущем свою политику.

Он уже дошел до двери последней приемной, когда на его плечо опустилась чья-то рука. Барона остановил паж, отпрыск одной из знатнейших шведских фамилий, сын ближайшего друга барона, светловолосый нахальный парень, которому секретарь позволял некоторую фамильярность в обращении с собой.

— Вы идете к королю, барон? — спросил юноша.

— Да, Карл. А в чем дело?

— Слуга только что принес для его величества письмо, благоухающее, как летняя роза. Вы не передадите его?

— Давай его сюда, нахал, — сказал Бьелке, и его бледное лицо на миг озарилось улыбкой.

Взяв письмо, он прошел в приемную, в которой никого не было, если не считать одного-единственного слуги. Тот с выражением величайшего почтения на лице посмотрел на барона.

— Его величество?.. — начал свой вопрос Бьелке.

— Одевается. Сообщить о вашем приходе, ваше превосходительство?

— Сделайте одолжение.

Слуга исчез, и Бьелке остался один. Дожидаясь приглашения, он рассеянно мял в пальцах надушенное письмо, полученное от пажа. Повернув бумагу надписью кверху, барон перестал крутить ее в руках. Его взгляд из рассеянного сделался внимательным, меж глаз залегла складка, похожая на шрам. Барон на миг затаил дыхание, потом глубоко вздохнул. Подойдя к столу, на котором стоял массивный серебряный подсвечник с двумя десятками свечей, он поднес письмо к свету.

Проведя рукой по глазам, барон еще раз всмотрелся в него. На его бледных щеках заиграл лихорадочный румянец. Не обращая внимание на адрес, он дрожащими руками сломал печать и развернул письмо, адресованное королю. Он еще дочитывал текст, когда вернулся слуга с сообщением, что король желает принять барона прямо сейчас. Казалось, Бьелке не услышал его слов. Его внимание было приковано к письму. Барон усмехнулся, на лбу сверкнули бисеринки пота.

— Его величество… — начал было слуга, но внезапно умолк. — Вам плохо, ваше превосходительство?

— Плохо?

Бьелке поглядел на слугу остекленевшими глазами. Скомкав письмо в кулаке, он опустил руку в карман и, чтобы успокоить растерянного слугу, попытался улыбнуться, но у него получилась лишь мрачная гримаса.

— Я не хочу заставлять его величество ждать, — пробормотал он и покачнулся, чтобы создать у слуги впечатление, будто секретарь его величества не вполне трезв.

Бьелке умел управлять своими чувствами, и, входя в гардеробную короля, он уже взял себя в руки и более не проявлял того волнения, которым был охвачен, когда прибыл во дворец.

Когда Бьелке вышел, Густав стоял у зеркала — высокий худощавый красавец. Позади него, критически осматривая домино, накинутое на королевские плечи, стоял Франсуа — камердинер, которого Густав лет пять назад привез с собой, когда совершал увеселительную поездку в предреволюционный Париж, и которого очень ценил. На диване развалился, демонстрируя высшую степень развязности, какая только была позволена самым приближенным участникам королевских развлечений, барон Армфельт, который, как считали заговорщики, оказывал самое губительное влияние на короля — влияние, извратившее все помыслы Густава. Армфельт был с ног до головы затянут в белый сверкающий атлас.

Густав через плечо посмотрел на вошедшего.

— Бьелке! — воскликнул он. — А я думал, что вы уехали в деревню!

— Я даже представить себе не могу, — ответил барон, — что именно создало у вашего величества столь ошибочное впечатление.

Должно быть, он улыбнулся в душе, наблюдая, как эти слова смутили его величество.

Король тем не менее рассмеялся нарочито беззаботно.

— Я сделал этот вывод из вашего отсутствия при дворе в такую ночь! Что вас задержало? — И, не дожидаясь ответа, задал второй вопрос: — Что скажете о моем домино, барон?

На черном атласном фоне королевского домино переплетающимися красными и золотыми нитями были вышиты языки пламени. Работа была выполнена столь искусно, что, когда король повернулся, вышивка вспыхнула в свете свечей, как настоящее пламя.

— Ваше величество будет пользоваться большим успехом, — сказал Бьелке, испытав удовольствие от жестокой шутки. Шутка и впрямь была стоящей, ибо он уже не собирался доводить до конца дела, ради которого так спешил во дворец.

— Верно! Я заслуживаю успеха! — ответил король беспечным тоном и вновь повернулся к зеркалу, поправляя мушку, посаженную на подбородок слева. — Мое домино бесподобно. Кстати, Франсуа тут ни при чем, расположение языков пламени придумал я сам. Мне пришлось немало потрудиться и поломать голову.

В этих словах Густава отразилась вся его сущность. Этот король-повеса мог бы стать знаменитым церемониймейстером или оперным импресарио. Быть может, то, что судьба уготовила ему родиться наследником трона и стать монархом, стало его подлинным несчастьем. Подобно многим королям, которые плохо кончили, он родился не тем, кем следовало бы.

— Идею мне подсказал Гойя, — продолжил он. — На одной его картине я увидел чудесную накидку с драконами и факелами.

— Наряд выглядит несколько зловеще, — сказал Бьелке, насмешливо улыбаясь, — похож на одежду грешника, которою ожидает искупительная смерть.

Армфельт запротестовал, изобразив на лице притворный ужас, но Густав лишь цинично рассмеялся.

— О! Я считаю, что это более всею подходит мне. Такое просто не приходило мне в голову.

Нащупывая коробку с помадой, рука короля сдвинула с места несессер из красного сафьяна. С его крышки упал продолговатый конверт, привлекший внимание Густава.

— Что это? — король поднял конверт и прочел на нем: «Его величеству. Срочно и секретно».

— Что это, Франсуа? — голос короля прозвучал неожиданно резко. Камердинер бесшумно шагнул вперед. Армфельт поднялся с дивана. Он, как и Бьелке, был встревожен внезапным изменением тона короля и подошел поближе к своему господину.

— Как попало сюда это письмо?

На лице камердинера отразилось совершенное изумление. Возможно, письмо принесли сюда час назад, пока его не было. В это время он заканчивал оформление королевского костюма. До тех пор письма здесь не было, иначе он заметил бы его.

Трясущимися пальцами король сломал печать и развернул письмо. Затем, издав презрительное восклицание, передал его секретарю.

Бьелке сразу же узнал руку полковника Лиллехорна, одного из заговорщиков, которому накануне решительных событий изменила храбрость. Он писал:

«Ваше Величество! Прислушайтесь к предупреждению человека, который, не будучи у вас на службе, не надеясь на ваше благоволение и осуждая ваши злодеяния, тем не менее желает предотвратить грозящую вам опасность. Вас собираются убить, и этот замысел уже был бы приведен в исполнение, не будь отменен бал, который должен был состояться на прошлой неделе в Опере. То, что не удалось тогда, несомненно, будет осуществлено сегодня вечером. Оставайтесь дома и остерегайтесь появляться на балах и в общественных местах до конца года, пока угомонятся фанатики, жаждущие Вашей крови».

— Вам знаком этот почерк? — спросил Густав.

Бьелке пожал плечами.

— Почерк, вероятно, измененный, — уклончиво ответил он.

— Вы прислушаетесь к предупреждению, ваше величество?

— воскликнул Армфельт. Он прочитал письмо, склонившись над плечом секретаря, и его лицо заметно побледнело.

Густав презрительно рассмеялся.

— Воистину, я лишился бы всякой радости жизни, если бы слушал каждого паникера.

Однако по изменившемуся цвету его лица было видно, что король рассержен. Пренебрежительный тон анонимного послания задел его гораздо сильнее, чем сам смысл. Несколько мгновений он мял в пальцах ленту для волос, задумчиво выпятив нижнюю губу. Наконец, с досадой выругавшись, протянул ленту камердинеру.

— Перевяжите мне волосы, Франсуа, — сказал он, — и мы пойдем.

— Пойдем? — в ужасе воскликнул Армфельт. Его лицо побледнело настолько, что слилось с костюмом цвета слоновой кости.

— Неужели вы полагаете, что меня можно испугать так, что я забуду о развлечениях? — Однако следующий вопрос, заданный королем, говорил о том, что страх уже зацепил его.

— Между прочим, Бьелке, почему вы отменили бал на прошлой неделе?

— Советники из Гефла потребовали тогда у вашего величества срочной аудиенции, — напомнил ему Бьелке.

— Да, я помню, что это вы сказали в тот день. Но, приступив к делу, мы поняли, что оно не такое уж срочное. Быть может, у вас были другие причины, например какие-нибудь подозрения?

Король устремил пристальный взгляд своих темно-синих глаз на бледное, похожее на маску, лицо секретаря. Серьезное, почти суровое выражение лица Бьелке сменилось улыбкой.

— Что я подозревал тогда, подозреваю и сейчас, — ушел он от ответа, — а сейчас я подозреваю, что какой-нибудь ничтожный недруг желает напугать ваше величество.

— Напугать меня? — вспыхнул Густав. — Я, что же, человек, которого легко напугать?

— Ах! Подумайте же, вы, мой король, и вы, Бьелке, — тонким голосом проговорил Армфельт, — быть может, это дружеское предостережение. Ваше величество, позвольте мне, вашему смиренному слуге, предложить вам не рисковать и отменить маскарад!

— И дать этому наглому анониму повод хвастаться, что он испугал короля? — рассмеялся Бьелке.

— Вы правы, барон. Письмо имеет целью превратить меня в посмешище.

— А если нет? — настаивал расстроенный Армфельт. Он принялся многословно уговаривать короля принять необходимые меры предосторожности, напоминая ему о врагах, которые вполне могли преследовать цели, указанные в анонимном письме. Его слова произвели на Густава впечатление.

— Если бы я обращал внимание на все предупреждения, — сказал он, — то лучше бы мне сразу уйти в монастырь. И все же… — и король, явно колеблясь, погрузился в размышления, подперев рукой подбородок. Его голова поникла, а тело неподвижно застыло.

Бьелке, который сейчас более всего желал того, что еще недавно так рвался предотвратить, нарушил молчание, чтобы не дать королю прислушаться к совету Армфельта.

— Ваше величество, — сказал он, — вы можете избежать и насмешек, и опасности, да еще и посетить маскарад. Если заговор существует, то, будьте уверены, убийцы знают о том, в каком костюме вы там появитесь. Давайте мне ваше огненное домино, а сами наденьте простое черное.

Амфельт раскрыл рот от изумления, вызванного столь дерзким предложением, а Густав сделал вид, будто не расслышал его. Он продолжал стоять в той же напряженной позе, его взгляд был по-прежнему рассеян и задумчив. И, как бы выдавая свои мысли, он произнес одно имя. И голос его, в котором звучали вопросительные интонации, едва ли был громче шепота:

— Анкастрем?

Позже ему вновь довелось вспомнить об Анкастреме и навести о нем справки. Это оправдывает нас в попытке проследить мысли короля об этом человеке, мысли, вызванные угрызениями совести. У короля были причины бояться Йона Якоба Анкастрема больше, чем любого другого шведа, ибо Густав, совершивший за свою жизнь немало мерзких злодеяний по отношению ко многим людям, все же никого не оскорблял так глубоко, как этого гордого, умного аристократа. Король ненавидел Анкастрема так, как только один человек может ненавидеть другого, оскорбленного им. Его ненависть усугублялась еще и тем обстоятельством, что Анкастрем презирал короля, и это холодное убийственное презрение сквозило в каждом его поступке.

Эта вражда продолжалась уже более двадцати лет. Она началась, когда оба они были достаточно юны, Анкастрем еще мальчик, Густав чуть старше, но уже порочен. Однажды в пылу ссоры он грязно оскорбил своего более молодого приятеля и получил в ответ пощечину. От неприятных последствий, которые мог повлечь за собой удар по лицу принца, Анкастрема спасли только его молодость и признание всеми того факта, что Густав сам спровоцировал его. Но от мстительности короля его не могло спасти ничто. Густав затаил злобу и дожидался лишь удобного случая, чтобы расквитаться с человеком, который его ударил. Такая возможность предоставилась четыре года назад, в 1788 году, во время войны с Россией. Анкастрем командовал войсками, защищавшими остров Готланд. Войск явно не хватало, да и остров не был подготовлен к обороне, на нем не было укреплений. Чтобы удержать его, нужно было быть героем, к тому же оборона могла оказаться не только бессмысленной, но и гибельной, ибо упорство защитников наверняка повлекло бы за собой не только уничтожение гарнизона, но и мародерство, грабеж мирного населения.

В таких условиях Анкастрем счел своим долгом сдаться превосходящим силам русских, сберегая тем самым жизнь и имущество жителей острова. Именно этот его поступок дал королю возможность удовлетворить свою жажду мести. Анкастрема арестовали и предъявили ему обвинение в государственной измене. Было объявлено, что он призывал население Готланда не сопротивляться русским. Агенты короля подкупили свидетелей, давших ложные показания, и на основании их заговора Анкастрема приговорили к двадцатилетнему заключению в крепости. Как очень скоро понял Густав, он зашел слишком далеко и навлек на себя всеобщую ненависть — это чувство, доселе тлевшее в душах подданных, после такого проявления несправедливости вспыхнуло ярким пламенем, и Густав поспешил — нет, не снять обвинение, брошенное Анкастрему, но «простить» его мнимый проступок.

Когда Анкастрем был доставлен в суд, где ему объявили о помиловании, он воспользовался этой возможностью и выступил с речью, в которой заклеймил позором презираемого им короля.

— Мои бесчестные судьи, — заявил он громогласно, и эхо людской молвы донесло эти слова до самых окраин Швеции, — даже не сомневались в моей невиновности. Моя вина была установлена на основании лжесвидетельства. Меня освободили, и я воспринимаю это как должное. Но лучше бы мне погибнуть из-за враждебности короля, чем жить обесчещенным его снисходительностью.

Когда Густаву передали эти слова, он стиснул зубы. Гнев его возрастал по мере того, как королю докладывали о неизменно радушном приеме, который Анкастрем после освобождения встречал повсюду. Густав понял, что совершил грубый промах и в своем стремлении унизить Анкастрема навредил лишь себе. «Простив» его, Густав не умерил общественного негодования. Да, пламя восстания было притушено. Но король не испытывал недостатка в свидетельствах того, что огонь этот, незаметный со стороны, продолжает горсть и распространяется как в среде вельмож, так и в народе.

Поэтому совсем не удивительно, что в тот миг, когда перед его глазами оказалось письмо с предостережением, король произнес имя Анкастрема. Он думал об Анкастреме, и страх перед ним постепенно заполнял сознание Густава. Он был достаточно силен, чтобы заставить короля прислушаться к предупреждению. Густав опустился в кресло.

— Я не пойду, — сказал он. Бьелке заметил, как побледнело лицо и затряслись руки короля.

Секретарь повторил свое предложение, на которое король в первый раз не обратил внимание. Густав с неожиданным пылом ухватился за эту возможность, нимало не заботясь о том, что сам Бьелке при этом подвергается опасности. Король захлопал в ладоши и вскочил на ноги. Если есть заговор, то его участников можно будет поймать в ловушку. Если заговора нет, то попытка напугать его провалится. Таким образом, он будет защищен как от насмешек врагов, так и от их кинжала. Даже Армфельт не возражал и не пытался отговорить короля. Ведь теперь риск перекладывался на плечи Бьелке, что вовсе не тревожило Армфельта. Наоборот, его это весьма устраивало — у него не было никаких причин любить барона, в котором он видел сильного соперника. Армфельт не станет проливать слез, если удар кинжала, предназначенный королю, поразит вместо него Бьелке.

Итак, облачившись в домино кающегося грешника, барон Бьелке уехал в Оперу. Через некоторое время король последовал за ним. Как только он вошел в театр, опираясь на руку графа Эссенского, он понял, что предостережение не было пустым, и, несмотря на принятые меры предосторожности, пожалел, что не прислушался к совету и не остался дома. Первым лицом, которое он увидел, входя в залитый светом салон (одно из немногих лиц без маски), было лицо Анкастрема. Наверное, тот наблюдал за входной дверью.

Густав замер на месте. По его телу пробежал холодок. Внезапно что-то подсказало ему: быть беде. Один лишь облик Анкастрема, его решительное надменное лицо, его гордая осанка, говорили королю о многом. После памятного судебного разбирательства Анкастрем не упускал возможности выказать свое презрение монарху. Его не видели ни на одном торжестве, которое должен был посетить Густав. Зачем же он пришел на этот бал, устроенный по личному пожеланию короля, если не для выполнения той зловещей задачи, о которой говорилось в письме?

Первым желанием короля было немедленно уйти. Его охватил тот странный, почти безрассудный страх, какого он до сих пор не испытывал, ибо король, хотя и совершал ошибки, никогда не страдал от недостатка храбрости. Но пока он колебался, мимо него прошествовал человек, облаченный в огненное домино, окруженный гуляками обоих полов. Король подумал, что, если Анкастрем действительно собирается совершить злодеяние, то его внимание должен привлечь именно этот человек, перед которым почтительно расступались присутствующие, полагавшие, что это и есть король. Однако Анкастрем продолжал смотреть на настоящего Густава, и король почувствовал себя так, будто маска на его лице сделана из стекла.

Когда он уже собрался повернуться и уйти, в зал внезапно хлынула еще одна волна людей, немедленно поглотившая Густава и графа Эссенского. Проталкиваясь сквозь толпу, они потеряли друг друга из виду. Король очутился в самой гуще жизнерадостных юнцов, которые, приняв его за своего, увлекли за собой. Он пытался сопротивляться, но тщетно: с таким же успехом можно было бороться с бурным горным потоком. Идти против течения было совершенно невозможно. Короля едва не свалили с ног и, чтобы спастись, он был вынужден покориться и следовать общему движению. Увлекаемый толпой, король прошел по амфитеатру, беспомощный, как пловец, попавший в мощный водоворот и боящийся утонуть.

Первым побуждением короля было сорвать маску и показать окружающим свое лицо, чтобы добиться почтительного отношения, приличествующего подданным. Однако поступить так значило бы подвергнуть себя опасности, в существовании которой он теперь уже был убежден. Ему оставалось лишь позволить толпе тащить себя вперед, дожидаясь возможности сбежать от этих сумасшедших.

Пол амфитеатра был соединен со сценой деревянной широкой лестницей. Людская волна подняла короля по этой лестнице на сцену, и там Густав наконец нашел себе убежище у одной из кулис. Тяжело дыша, он прижался к ней спиной, ожидая, что людской поток проследует дальше, однако толпа остановилась вместе с Густавом и кто-то тронул его за плечо. Повернув голову, он увидел неподвижное лицо Анкастрема, стоявшего совсем рядом. В следующее мгновение Густав ощутил жгучую пронзительную боль в боку и почувствовал тошноту и слабость. Голоса зазвучали глухо, огни слились в дрожащую яркую полосу, а затем померкли.

В общем шуме звук выстрела услышали только те, кто был в непосредственной близости от короля. Внезапно небольшая группа людей в масках, оттеснив окружающих, бросилась врассыпную, и все увидели окровавленное тело, распростертое на сцене.

Раздались крики: «Пожар! Пожар!»

Это кричали заговорщики, чтобы посеять панику, в которой они надеялись разойтись и затеряться в толпе. Паника, однако, продолжалась недолго. Ее практически мгновенно пресек граф Эссенский, который протиснулся на сцену, чтобы посмотреть, что там произошло. Склонившись над лежащим, он снял с его лица маску и понял, что его опасения подтвердились: он увидел мертвенно бледное лицо короля. Когда граф выпрямился, его лицо было таким же белым.

— Убийство! — закричал он. — Закрыть двери и поставить к ним охрану, чтобы никто не ушел из театра!

Офицеры охраны немедленно выполнили его приказ.

Телохранители короля, оказавшиеся в зале, подняли Густава и помогли уложить его на носилки.

К королю вернулось сознание, пока врач осматривал его рану, он все понял и настолько пришел в себя, что смог сам отдавать приказания. Велев запереть ворота города на три дня, он принес свои извинения присутствующему в Опере прусскому министру за то, что тот поневоле попал в изоляцию, объяснив, что его приказ соответствовал обстоятельствам.

— Ворота будут закрыты три дня, — сказал он, — и в течение этого времени вы не сможете сноситься со своим двором. Зато ваши сообщения будут более важными, ибо к тому времени станет ясно, выживу я или умру.

Следующий приказ, отданный королем прерывающимся из-за нарастающей боли голосом, был адресован дворецкому Бензелстьерне. Перед тем как покинуть зал, все присутствующие должны снять маски и записать в особой книге свои имена. После этого Густав велел доставить себя домой на носилках, на которых он лежал, чтобы избежать страданий, причиняемых ему малейшим движением.

Гренадеры понесли его на плечах, освещая путь факелами. Улицы были запружены народом: разнесся слух, что король погиб. Для наведения порядка были вызваны войска. Рядом с носилками шел Армфельт, облаченный в свой белый блестящий атласный костюм. Он оплакивал короля, а заодно и себя, ибо понимал, что держится на плаву лишь до тех пор, пока правит Густав. Сердце барона было переполнено горечью и ненавистью к людям, разрушившим его благополучие, и эта ненависть невероятным образом обострила его сообразительность.

Наконец король вновь оказался в своих покоях и стал ждать врача, который должен был определить, насколько серьезна рана. Среди прочих в комнате оказался и Армфельт, продолжавший обдумывать то ужасное подозрение, которое зародилось в его голове.

Вошел герцог Карл, брат короля. Вместе с ним пришел Бензелстьерн, неся список присутствовавших на балу.

Прежде чем приступить к чтению списка, король спросил:

— Скажите, нет ли там имени Анкастрема?

— Он подписался последним, ваше величество, — ответил дворецкий.

Король мрачно усмехнулся.

— Скажите Лиллесперу, пусть арестует и допросит его!

Вперед выступил Армфельт.

— Есть еще один человек, которого надо арестовать! — С жаром воскликнул он и добавил: — Бьелке!

— Бьелке?

Король повторил это имя почти раздраженно: настолько нелепым показалось ему обвинение. Армфельт быстро заговорил.

— Именно он убедил вас пойти, хотя вы, получив предостережение, не хотели этого делать! И он уговорил вас, предложив поменяться одеждой. Если убийцы искали короля, то почему они пропустили человека, одетого в королевское домино, и обратили внимание на то, которое было на вас, хотя оно ничем не отличалось от десятков других? Потому что они знали о подмене! Но от кого? Кто еще знал о ней?

— Боже мой! — простонал король, которого в свое время предавали многие. На сей раз ему приходилось переживать предательство человека, которому он верил как самому себе.

Спустя час барона Бьелке арестовали у дверей его дома. Там его уже ждали люди Лиллеспера. Увидев их, барон повел себя спокойно. Они взяли его за руки и объявили арестованным.

— Этого и следовало ожидать, — сказал он. — Что ж, позвольте мне проститься с баронессой — и я в вашем распоряжении.

— Мне дано категорическое указание, — ответил ему старший офицер, — не спускать с вас глаз.

— Да? Неужели мне будет отказано в столь заурядной просьбе? — в его голосе прозвучало внезапное раздражение и еще какие-то едва уловимые нотки.

— Таков приказ, барон!

Бьелке умолял дать ему пять минут, но офицер был непреклонен. Он был всего лишь машиной для исполнения приказов. Барон в безмолвном протесте поднял вверх сжатые кулаки и затем медленно опустил их.

— Очень хорошо, — сказал он солдатам и позволил им отвести себя к карете, которая доставила его к ожидавшему Лиллесперу.

В кабинете начальника полиции сидел арестованный Анкастрем. Там же находился Армфельт, что-то яростно доказывавший ему. При появлении Бьелке он умолк.

— Вы причастны к этому злодеянию, Бьелке! — закричал он. — Если король не поправится…

— Он не поправится, — холодно произнес Анкастрем. — Мой пистолет был заряжен отравленными пулями. Я сделал все, чтобы наверняка избавить страну от этого вероломного тирана.

Армфельт уставился на него яростными, налитыми кровью глазами и разразился проклятьями, поток которых иссяк лишь после того, как Лиллеспер приказал увести Анкастрема. Когда приказ был выполнен, Лиллеспер повернулся к Бьелке.

— Мне очень неприятно, барон, что наша встреча происходит при таких обстоятельствах. Мне трудно поверить в то, в чем вас обвиняют. Возможно, барон Армфельт, объятый справедливым гневом и горем, был поспешен в своих выводах? Я надеюсь, вы сможете объясниться или, на худой конец, опровергнуть свою причастность к этому злодеянию.

Бьелке был бледен и напряжен.

— У меня есть объяснение, которое удовлетворит вас как человека чести, — спокойно сказал он, — но не как начальника королевской охраны. Я присоединился к заговорщикам, чтобы держать их в поле зрения и знать их намерения. Я пошел на это опасное дело из чувства любви и преданности к королю и преуспел. Вечером я пришел во дворец, обладая сведениями, которые могли не только спасти короля, но и дать ему возможность раз и навсегда покончить с заговором. Однако у дверей королевских покоев мне передали вот это письмо, адресованное лично королю. Прочтите его, Лиллеспер, и вы совершенно ясно представите себе, кому вы служите, и поймете, как Густав, король шведский, отвечает на любовь и преданность. Прочтите и скажите, как вы бы действовали на моем месте.

И бросил письмо на стол, за котором сидел Лиллеспер.

Тот взял письмо и начал его читать. Потом еще раз взглянул на адрес и продолжил чтение. На его лице проступил неяркий румянец. Армфельт тоже читал, заглядывая через его плечо. Но это не беспокоило Бьелке: пусть весь мир узнает о подлости короля, в которой его изобличало любовное письмо от супруги обесчещенного Густавом Бьелке.

Лиллиспер молчал, не решаясь поднять голову и встретиться взглядом с арестованным. Бесстыдный Армфельт шумно вздохнул:

— Так вы не признаете свою вину? — спросил он.

— Я признаю, что отправил это чудовище на маскарад, где благословенная рука Анкастрема выдала ему пропуск в мир иной, в котором он будет проклят!

— Пытка вытянет из тебя имена всех заговорщиков до единого!

— Пытка? — пренебрежительно усмехнулся Бьелке и пожал плечами. — Ваши люди, Лиллеспер, очень исполнительны и суровы. Они не позволили мне напоследок встретиться с баронессой, и она ускользнула от меня. Однако я подумал и решил, что лучшей местью будет оставить ей жизнь. Пусть живет и помнит. А письмо теперь можно отдать королю. Пусть нежные слова скрасят последние часы его жизни.

Его лицо исказилось. «От гнева», — подумал Армфельт, наблюдая за Бьелке. На самом деле от боли, вызванной ядом, разъедавшим его внутренности. Перед тем как войти в кабинет Лиллеспера, барон осушил маленькую склянку, которую полицейские нашли только после того, как он упал замертво.

Сразу после этого привели и обыскали Анкастрема, чтобы пресечьвозможную попытку избежать наказания подобным же образом.

После окончания безрезультатного обыска Лиллеспер приказал не давать ему ни ножа, ни вилки, ни даже металлического гребешка, ничего, что могло бы помочь ему расстаться с жизнью.

— Не бойтесь, я не стану уклоняться от ответственности, — высокомерно заверил его Анкастрем, в глазах которого пылал фанатический огонь. — Я готов заплатить эту цену за избавление мира от чудовища, а моей страны — от лживого вероломного тирана. И я заплачу с удовольствием. Он умолк, улыбнулся и извлек из-за обшлага обшитого галуном рукава хирургический ланцет. — Мне дали эту штуку, чтобы я мог вскрыть себе вены. Но я не хочу: по законам Господним и человеческим я должен принять смерть на эшафоте.

И, улыбаясь, положил ланцет на стол Лиллеспера.

Он был осужден, и казнь длилась три дня — с 19 по 21 августа. К нему были одна за другой применены самые жестокие пытки, предназначенные для цареубийц. Но он, вероятно, страдал не больше, чем его жертва, чья агония длилась тринадцать дней. Король умер жалкой смертью, осознавая, что заслужил эту участь, в то время как Анкастрема поддерживал и возвышал его фанатизм.

Эшафот был воздвигнут на Стора Торгет, напротив стокгольмской оперы, где произошло убийство. Расчлененные останки Анкастрема были вывезены в пригород и выставлены на всеобщее обозрение. Правую руку казненного положили под его голову. На следующее утро под рукой была найдена табличка с надписью:

«Благословенная рука, спасшая отечество».


ЗАНИМАТЕЛЬНОЕ ИСТОРИЧЕСКОЕ ЧТЕНИЕ НА СОН ГРЯДУЩИЙ

Отпущение грехов

Афонсу Энрикеш, первый король Португалии

В 1093 году мавры из династии Альморавидов под предводительством калифа Юсуфа неудержимо хлынули на Иберийский полуостров, вновь овладев Лиссабоном и Сантареном на западе и распространив свои завоевания вплоть до реки Мандего. Дабы воспрепятствовать восстановлению магометанского владычества, Альфонсо VI Кастильский призвал на помощь христианскую знать. Среди рыцарей, откликнувшихся на этот призыв, был граф Анри Бургундский (внук Робера, первого графа Бургундского), которому Альфонсу отдал в жены свою незаконнорожденную дочь Терезу вместе с приданым, состоявшим из графств Порту и Коимбра и титула графа Португальского.

Такова первая глава португальской истории.

Граф Анри не жалел сил, защищая южные рубежи своей страны от нашествия мавров, и боролся с ними вплоть до своей смерти в 1114 году, после чего его вдова Тереза стала регентшей Португалии и правила государством до тех пор, пока ее сын Афонсу Энрикеш не достиг совершеннолетия. Эта в высшей степени энергичная, самолюбивая и находчивая женщина успешно боролась с маврами и закладывала тот фундамент, на котором сыну предстояло возвести Португальское королевство. Однако ее страстное увлечение одним из рыцарей, доном Фернандо Пересом де Трава, и те безмерно щедрые милости, которыми она осыпала его, привели к тому, что регентша нажила себе врагов в новом государстве, а отношения с сыном становились все прохладнее.

В 1127 году Альфонсо VII Кастильский вторгся в Португалию, вынудив Терезу признать его своим сюзереном. Однако Афонсу Энрикеш, которому было тогда семнадцать лет и которого столичные жители объявили совершеннолетним и способным управлять государством, тотчас же отказался стать на капитулянтские позиции своей матери и уже через год собрал войско, чтобы выставить се вместе с любовником вон из страны. Воинственная Тереза сопротивлялась до тех пор, пока не потерпела поражение в битве при Сан-Мамеде и не попала в плен.

Афонсу был еще почти мальчиком, хотя прошло уже четыре года с тех пор, как он четырнадцатилетним отроком бодрствовал со своим оружием в соборе Заморы, готовясь к почетному посвящению в рыцари, которое должен был осуществить его двоюродный брат, Альфонсо VII Кастильский. И тем не менее в нем уже видели образец христианского рыцаря, достойного сына человека, посвятившего свою жизнь борьбе с неверными. Он был крепок, высок и обладал такой физической силой, что о нем и поныне вспоминают в Португалии — государстве, которое он, по сути дела, основал и первым правителем которого стал. Он значительно превосходил остальных рыцарей в умении владеть оружием и сидеть в седле, равно как и образованностью, но его познания были довольно бессистемными, скорее вредными, чем полезными, и мы постараемся доказать это нашим рассказом. Во всяком случае, как полагали в XII столетии, рыцарям было вовсе необязательно и даже вредно знать то, что знал этот юноша. Но он, по крайней мере, был верен своему времени, сочетая в себе пылкую набожность со склонностью к плотским утехам и с неудержимым высокомерием, чем поставил себя под угрозу отлучения от церкви уже в самом начале царствования.

Так уж получилось, что, заточив свою мать в узилище, Афонсу не угодил Риму. Донна Тереза имела влиятельных друзей в Ватикане, и те пустили в ход все свои связи, чтобы защитить ее, причем таким образом, что Его Святейшество беззастенчиво проигнорировал скандально-провокационное поведение Терезы, равно как и то обстоятельство, что она вела себя неподобающим добродетельной матери образом, расценил действия португальского королевича заслуживающими всякого порицания, нарушением сыновнего долга и приказал ему немедленно освободить донну Терезу из заключения.

Это повеление папы, подкрепленное угрозой отлучения от церкви в случае неповиновения, было доведено до сведения юного принца епископом Коимбрским, которого инфант считал одним из своих друзей.

Всегда вспыльчивый и порывистый Афонсу Энрикеш залился краской гнева, выслушав это ультимативное требование. Его темные глаза, устремленные на пожилого священника, мрачно сверкнули.

— Стало быть, ты явился сюда убеждать меня выпустить на волю зачинщицу этой грызни, чтобы она вновь расхаживала по португальской земле? — спросил он. — Ты пришел уговаривать меня вновь отдать мой народ под гнет сеньора Трава? И ты сообщаешь мне, что неподчинение приказу, который лишает меня возможности честно исполнять мой долг перед страной, навлечет на меня проклятие Рима при твоем посредничестве? Все это говоришь мне ты?

Епископа охватило сильное волнение. Чувство долга по отношению к папскому престолу пришло в противоречие с любовью к своему правителю. В смятении он потупил взор и, ломая руки, произнес дрожащим голосом:

— Разве у меня был какой-то выбор?

— Я поднял тебя из грязи! — В голосе принца нарастали грозные ноты. — Я своей рукой надел тебе на палец епископский перстень.

— Боже мой! Боже мой! Мог ли я забыть об этом? Я обязан тебе всем, что имею, за исключением души моей, которая принадлежит Господу, веры моей, которая принадлежит Христу, и моей преданности, которая — суть собственность святого отца нашего, папы.

Принц молча смотрел на него, пытаясь совладать со своим страстным, вспыльчивым нравом. В конце концов он прорычал:

— Поди прочь!

Прелат склонил голову, не смея посмотреть в глаза повелителя.

— Храни тебя Господь, владыка, — чуть ли не рыдая, произнес он и вышел вон.

Епископ Коимбрский был взволнован. Он любил принца, которому был столь многим обязан, он понимал в глубине души, что Афонсу Энрикеш прав, но не мог изменить своему долгу перед Римом, долгу столь же простому и понятному, сколь и неприятному. Рано поутру Афонсу Энрикешу доложили, что к дверям собора прибит пергамент, сообщающий о его отлучении от церкви, а епископ — то ли от страха, то ли от горя — покинул город и отправился в путь на север, к Порту.

Неверие в душе Афонсу Энрикеша быстро уступило место гневу. А затем почти так же быстро он принял решение — безрассудное и даже безумное, какого, собственно, и следовало ожидать от семнадцатилетнего юнца, держащего в руках бразды правления страной. Однако в этом решении, если учесть его однозначность и полное пренебрежение законами церкви и общества, можно было заметить определенную логику, пусть и безнравственную.

Облачившись в латы и набросив на плечи отороченную золотом белую мантию, в сопровождении своего сводного брата Педро Афонсу и двух рыцарей, Эмигио Мониша и Санчо Нуньеса, Афонсу прискакал к собору. На огромных окованных железом воротах, как ему и говорили, висел римский пергамент, предающий принца анафеме. Высокопарные, витиеватые латинские фразы были выведены на нем изящным, округлым почерком умелого церковного писца.

Он соскочил со своего громадного коня и, бряцая доспехами, взбежал по ступеням собора. Его спутники следовали за ним. Очевидцами последующих событий стали несколько зевак, остановившихся, увидев своего принца.

Указ об отлучении еще не успел привлечь к себе чьего-либо внимания, поскольку в XII столетии искусство читать представляло собой тайну, в которую посвящены были лишь очень немногие. Афонсу Энрикеш сорвал пергамент с гвоздя и смял его в кулаке, затем вошел в собор, но быстро вышел оттуда и направился в монастырь. По его приказу забили в колокола, созывая монахов.

Вскоре вокруг инфанта, стоявшего на залитом солнцем церковном дворе, стали собираться члены монашеского ордена — суровые, отчужденные, величественные, они неторопливо шествовали под украшенными лепным орнаментом сводами; одеяния их ниспадали до земли, руки, спрятанные в широкие рукава ряс, были сложены на груди. Выстроившись полукругом перед своим правителем, они невозмутимо ждали объявления его воли. Колокольный звон над головой стих.

Афонсу Энрикеш не стал попусту тратить слов.

— Я собрал вас, — возвестил он, — чтобы объявить, что вы обязаны избрать нового епископа.

По толпе священнослужителей пробежал ропот. Каноники подозрительно и осуждающе смотрели на принца и косились друг на друга. Наконец один из них заговорил:

Habemus epuscopum, — мрачно промолвил он, и тут же раздалось несколько вторивших ему голосов:

— У нас есть епископ!

Глаза молодого правителя загорелись..

— Вы заблуждаетесь, — сказал он им. — У вас был епископ, но его больше здесь нет. Он бежал, покинув свой престол, после того, как обнародовал эту позорную писанину.

— Принц поднял руку со смятым указом об отлучении. — Поскольку я — богобоязненный христианский рыцарь, то не признаю этой анафемы. Отлучивший меня от церкви епископ бежал, поэтому вы немедленно изберете нового, и он снимет с меня наложенное Римом наказание.

Безмолвные и бесстрастные, исполненные достоинства священнослужители, уверенные, что закон на их стороне, стояли перед своим правителем.

— Ну, так что же? — рявкнул молодой человек.

— У нас есть епископ! — повторил чей-то высокий голос.

— Аминь! — отозвался хор, и под сводами заходило гулкое эхо.

— Я же сказал вам, что ваш епископ бежал, — продолжал настаивать принц, и голос его дрожал от гнева. — И я заявляю, что он сюда не вернется, что нога его никогда впредь не ступит на улицы моего города Коимбры. Поэтому вы немедленно приступите к избранию его преемника.

— Повелитель, — холодно отвечал ему один из монахов, — избрание нового епископа незаконно и невозможно.

— Да как смеете вы говорить мне такое? — взревел принц, взбешенный их холодным упорством. Он взмахнул рукой, яростным жестом приказывая им удалиться. — Прочь с глаз моих, вы — злобные спесивцы! Возвращайтесь в свои кельи и ждите моих повелений. Коль скоро вы, преисполнившись высокомерной и тупой гордыни, не желаете исполнять мою волю, я сам изберу вам нового епископа.

Афонсу был страшен в своем гневе, и монахи не осмелились сказать ему, что, даже будучи принцем, он не имеет права устраивать выборы епископа. С прежним бесстрастием поклонившись ему, они повернулись и удалились так же неспешно, как пришли. Нахмурив брови и сжав губы, Афонсу провожал их взглядом; Мониш и Нуньес молча стояли у него за спиной. Внезапно взор темных настороженных глаз принца остановился на последней удаляющейся фигуре. Мрачное, строгое шествие замыкал высокий худощавый молодой человек. Бронзовый цвет кожи и хищный ястребиный профиль свидетельствовали о том, что в жилах его течет мавританская кровь. И в мозгу мальчишки-принца тут же мелькнула злорадная мысль: а ведь этого человека можно превратить в оружие, которое позволит ему смирить гордыню других церковников. Он поднял руку и поманил монаха к себе.

— Как тебя звать? — спросил его принц.

— Меня называют Сулейманом, владыка, — был ответ, и это имя стало еще одним подтверждением мавританского происхождения молодого человека. Хотя нужды в таком подтверждении в общем-то не было.

Афонсу Энрикеш рассмеялся. Отличная будет шутка — поставить над этими высокомерными священниками, не пожелавшими сделать выбор, такого епископа, который лишь немногим лучше заурядного арапа!

— Дон Сулейман, — молвил принц, — нарекаю вас епископом Коимбрским вместо сбежавшего бунтовщика. Готовьтесь к праздничной мессе, которая состоится нынче же утром и во время которой вы объявите о моем освобождении от наказания.

Обращенный в христианство мавр отпрянул; его лицо цвета меди побледнело и приобрело болезненный, сероватый оттенок. Несколько замыкавших шествие священнослужителей обернулись и замерли за спиной мавра, вытаращив глаза. Услышанное потрясло и взбесило их. Это было и впрямь нечто совершенно невероятное.

— О нет, мой государь! Нет, только не это! — запричитал дон Сулейман. Такая перспектива привела его в ужас, и от волнения он сбился на латынь. — Domine non sum dignus![738] — вскричал он и ударил себя кулаком в грудь.

Но непреклонный Афонсу Энрикеш ответил на латынь монаха своей латынью:

— Dixi! Я все сказал! — оборвал он монаха. — За неповиновение ты заплатишь мне жизнью.

И с этими словами принц, лязгая доспехами, вышел на улицу в сопровождении своих спутников и в твердом убеждении, что нынче утром он потрудился на славу.

Все последующие события разворачивались в полном соответствии с опрометчивыми распоряжениями мальчишки и в вопиющем противоречии со всеми законами церкви. Дон Сулейман, облаченный в мантию и митру епископа, еще до полудня пропел «Kyrie Eleison» в соборе Коимбры и объявил инфанту Португалии, смиренно и благочестиво преклонившему перед ним колена, об отпущении всех его грехов.

Афонсу Энрикеш был очень доволен собой. Он обратил все дело в шутку и всласть посмеялся вместе со своими приближенными.

Однако Эмигио Монишу и самым почтенным членам совета было вовсе не до смеха. С благоговейным страхом наблюдали они, как разворачивается это почти святотатственное действо, умоляя монарха последовать их примеру и взглянуть на свое деяние трезвыми глазами.

— Клянусь мощами святого Якова! — кричал он им в ответ. — Я не позволю попам запугивать принцев!

Такое высказывание в XII столетии можно было бы счесть едва ли не революционным. Члены монашеского ордена собора Коимбры придерживались противоположного мнения, полагая, что принцам не пристало запугивать священников, и решили заставить Афонсу Энрикеша осознать это, жестоко проучив его. Они отправили в Рим подробный доклад о его бессовестной, своевольной и немыслимо кощунственной проделке и призвали Рим подвергнуть заслуженному духовному бичеванию этого заблудшего сына Матери-Церкви. Рим поспешил восстановить ее авторитет и отрядил к нашему непокорному мальчишке, правившему Португалией, своего легата. Но ему пришлось проделать довольно длинный путь, а средства передвижения в те времена не могли обеспечить скорого прибытия на место, и поэтому папский легат появился в столице Афонсу Энрикеша лишь через два месяца после того, как дон Сулейман занял епископский престол в Коимбре.

Гонцом, отправленным папой Онориусом Вторым, был блистательный кардинал Коррадо. Имея в своем распоряжении полный набор боевого апостольского вооружения, он должен был укротить мятежного португальского инфанта и принудить его к повиновению.

Глашатаем его приближения стала людская молва. Афонсу Энрикеша весть ничуть не расстроила. После отпущения грехов, полученного от Матери-Церкви столь своеобразным способом, совесть его была чиста, и он с головой ушел в подготовку военной кампании против мавров, итогом которой должно было стать значительное расширение подвластных ему территорий. Поэтому гром, когда он наконец грянул, стал для Афонсу громом среди ясного неба.

Был летний вечер, и уже начинало смеркаться, когда легат въехал в Коимбру на носилках, что несли два шедших по бокам мула. Легата сопровождали его племянники, Джаннино и Пьерлуиджи да Коррадо (оба — римские патриции), и небольшая свита слуг. Выполняя священную миссию, кардинал не, нуждался в вооруженной охране и мог путешествовать по населенным богобоязненными гражданами странам без всякой стражи.

Его отнесли в старый мавританский дворец, служивший инфанту резиденцией, где он и застал хозяина сидящим в окружении многочисленных приспешников в огромном колонном зале. На фоне военных трофеев, зловещего оружия и кольчуг сарацинского и европейского образца, которыми были увешаны все стены, шла веселая пирушка. В ней участвовали пестро разодетые знатные сеньоры и их расфуфыренные подруги. Облаченный с головы до пят в багровое одеяние, великий кардинал появился в зале в самый разгар веселья, причем о его прибытии даже не было объявлено.

Смех разом смолк. Притихшие гуляки замерли, уставясь вытаращенными глазами на внушительную фигуру незваного гостя. Легат и два юных римлянина медленно двинулись через зал. Тишину нарушало лишь мягкое постукивание башмаков да едва слышное шуршание шелковой мантии. Наконец кардинал приблизился к невысокому помосту, где в массивном резном кресле восседал португальский инфант; Афонсу Энрикеш смотрел на легата с подозрением: чутье подсказывало ему, что кардинал — союзник его матери и, следовательно, враг, явившийся сюда с новыми угрозами. Поэтому Афонсу не поднялся навстречу легату, желая этим подчеркнуть, что хозяин здесь он и никто другой.

— Милости прошу, сеньор кардинал, — приветствовал он легата. — Добро пожаловать в мою страну.

Возмущенный таким приемом, кардинал сдержанно поклонился в ответ. Во время его долгого путешествия по испанским землям принцы и знатные сеньоры валом валили к нему, чтобы облобызать кардинальскую длань и, преклонив колена, получить благословение его преосвященства. А этот безусый юнец с шелковистым пушком на упругих детских щечках даже не встал и приветствовал его, кардинала, не более почтительно, чем посланника какого-нибудь мирского князька!

— Я нахожусь здесь как представитель Его Святейшества, — объявил легат тоном сурового осуждения, — и прибыл прямо из Рима вместе с моими возлюбленными племянниками.

— Из Рима? — промолвил Афонсу Энрикеш. При своих длинных руках и ногах и могучем телосложении он умел, если желал, принимать проказливый вид. Так он и сделал и на этот раз. — Что ж, это внушает надежду, хотя до сих пор из Рима я не получал ничего хорошего. Его Святейшество услышит о том, как я готовлюсь к войне с неверными, войне, которая позволит водрузить крест там, где ныне торчит полумесяц. Возможно, он пришлет мне в дар немного золота, чтобы помочь в этом святом деле.

Насмешка больно уколола легата. Его болезненно-желтоватое, аскетичное лицо побагровело.

— Я привез не золото, — отвечал кардинал. — Я прибыл, дабы преподать вам урок веры, о которой вы, похоже, напрочь забыли. Я приехал, чтобы научить вас блюсти свой христианский долг и потребовать немедленного исправления последствий ваших святотатственных деяний. Папа требует незамедлительно восстановить в прежнем положении епископа Коимбры, которого вы изгнали из города, угрожая насилием, и низложить священнослужителя, богохульно поставленного вами на место законно избранного епископа.

— И это все? — с угрожающим спокойствием спросил юноша.

— Нет, — ответил легат, который смотрел на него сверху вниз, бесстрастный в сознании своей правоты. — Мы требуем также, чтобы вы тотчас освободили даму, вашу мать, которую вы несправедливо заточили в узилище и держите там.

— Это заточение отнюдь не несправедливо, а свидетелями тому — все здесь присутствующие, — отвечал инфант. — Возможно, Рим поверил лживым наветам. Донна Тереза вела распутную жизнь, и мой народ страдал от несправедливости во время ее правления. Вместе с пресловутым сеньором Трава она разожгла пожар гражданской войны в подвластных ей землях. Узнай же от нас правду и поведай ее Риму. Тем самым ты совершишь достойное деяние.

Но прелат был преисполнен упрямства и гордыни.

— Не такого ответа ждет от вас наш святой отец, — сказал он.

— Но таков ответ, который я посылаю ему.

— Берегись, безумный и мятежный юноша! — вспылил кардинал, не сдержав гнева. Голос его зазвучал громче: — Я прибыл сюда, имея в своем распоряжении оружие, мощи которого достанет, чтобы уничтожить тебя. Не злоупотребляй терпением Матери-Церкви, иначе вся сила ее гнева обрушится на твою голову.

Впав в неистовство, Афонсу Энрикеш вскочил на ноги. Душевное волнение исказило его черты, глаза загорелись.

— Прочь! Вон отсюда! — вскричал он. — Убирайтесь, — сеньор, да побыстрее, иначе, видит Бог, я, не мешкая, присовокуплю новое святотатство ко всем тем, в которых вы меня обвиняете.

Прелат плотнее закутался в широкую мантию. Он побледнел, но сохранил спокойствие и невозмутимость. Исполненный сурового достоинства, он поклонился рассерженному юноше и удалился с таким спокойным видом, что трудно было определить, кто же одержал верх в этом поединке. И если еще ночью Афонсу Энрикеш считал себя победителем, то утром его иллюзии рассыпались в прах.

Ни свет ни заря его разбудил камергер. Эмигио Мониш требовал немедленной аудиенции. Афонсу Энрикеш сел на постели и велел впустить вельможу.

Пожилой рыцарь и верный спутник вошел к нему тяжелой поступью. Хмурое смуглое лицо; сурово сжатые губы, почти скрытые седой бородой, превратились в тонкие полоски.

— Да хранит тебя Господь, государь, — приветствовал инфанта Мониш таким мрачным тоном, что его слова прозвучали как благочестивое, но несбыточное пожелание.

— И тебя, Эмигио, — ответил инфант. — Раненько же ты поднялся. Что тому причиной?

— Дурные вести, государь, — рыцарь пересек комнату, откинул задвижку на окне и распахнул его. — Слушай, — сказал он принцу.

Неподвижный утренний воздух был наполнен нарастающим звуком, похожим то ли на жужжание огромного улья, то ли на шум морских волн во время прилива. Но Афонсу Энрикеш тотчас же понял, что это ропот толпы.

— В чем дело? — спросил он, спуская с кровати мускулистые ноги.

— В том, государь, что папский легат исполнил все свои угрозы и сделал кое-что еще. Он наложил на город проклятие и отлучил от церкви всю Коимбру. Храмы закрыты, и до тех пор, пока проклятие не будет снято, ни одному священнику не разрешается крестить, венчать, исповедовать и свершать иные таинства Святой Церкви. Народ объят ужасом и знает, что проклятие наложено из-за тебя. Теперь они собрались внизу у ворот храма и требуют встречи с тобой, чтобы умолить тебя освободить их от ужасов отлучения.

Афонсу Энрикеш уже поднялся на ноги. Он стоял, изумленно глядя на старого рыцаря; лицо его покрыла мертвенная бледность, сердце сжалось от страха. Оружие, которое обратила против него церковь, было неосязаемым, но разило сокрушительно и беспощадно.

— Боже мой! — застонал он. — Как же мне быть?

Мониш был очень-очень серьезен и мрачен.

— Первым делом надо успокоить народ, — ответил он.

— Но как?

— Есть только один путь. Пообещай подчиниться воле папы, искупить свои грехи и снять проклятие отлучения с себя и своего города.

Бледные щеки юноши залились ярким румянцем.

— Что?! — вскричал он, и голос его был похож на рык.

— Выпустить на волю мою мать, сместить Сулеймана, вновь призвать беглого изменника, проклявшего меня, и униженно выпрашивать прощения у этого чванливого итальянского церковника? Да пусть сгниют мои кости, да гореть мне веки вечные в адском пламени, если явлю я миру такую трусость! А ты, Эмигио? Неужели ты и впрямь советуешь мне так поступить?

Волны гнева поднимались в душе принца, но тут Эмигио повел рукой в сторону распахнутого окна и ответил:

— Ты слышишь глас народа. Знаешь ли ты какой-нибудь иной способ заставить его умолкнуть?

Афонсу Энрикеш присел на край ложа и обхватил руками голову. Он потерпел полное поражение, он был разгромлен. И тем не менее…

Принц поднялся и хлопнул в ладоши, призывая камергера и пажей, чтобы те помогли ему одеться и вооружиться.

— Где квартирует легат? — спросил он Мониша.

— Кардинал покинул город, — отвечал рыцарь. — С первыми петухами он отправился в сторону Испании по дороге, что идет вдоль Мандсго, — так мне сообщила стража Речных ворот.

— Как случилось, что стража открыла их для него?

— Его полномочия, государь, и есть тот ключ, который открывает перед ним все двери в любое время дня и ночи. Стража не посмела схватить или задержать кардинала. — Хм!

— буркнул инфант. — Тогда мы отправимся в погоню.

Он торопливо оделся, пристегнул к доспехам свой громадный меч, и они пустились в путь.

Очутившись во дворе, он призвал к себе Санчо Нуньеса и полдюжины стражников, сел на боевого коня и поскакал бок о бок с Эмигио Монишем. Остальные следовали за ними чуть поодаль. Проехав по подъемному мосту, он оказался на площади, заполненной галдящей толпой жителей опального города.

Завидев Афонсу, толпа испустила громкий вопль. Жители молили своего правителя смилостивиться над ними и избавить от проклятия. Потом наступила тишина: народ ждал, что скажет принц, чем утешит своих подданных.

Он натянул поводья и, встав на стременах, выпрямился в полный рост. Теперь это был не мальчик, но муж.

— Жители Коимбры! — обратился он к толпе. — Я отправляюсь в поход, чтобы добиться отмены отлучения от церкви, которому подвергся наш город. Вернусь я еще до захода солнца. До тех пор вы должны сохранять спокойствие.

Толпа ответила новым воплем, но теперь она восхваляла своего правителя как отца и защитника всех португальцев и призывала божественное благословение на его прекрасное чело.

Афонсу поехал вперед. Слева и справа от него скакали Мониш и Нуньес, а за ними — остальное блистательное воинство. Оставив позади город, кавалькада выбралась на дорогу, которой воспользовался легат, покидая Коимбру. Путь лежал вдоль реки.

Все утро они резво скакали вперед. Инфант еще не ел сегодня, но он напрочь забыл и о голоде, и обо всем остальном, всецело сосредоточившись на своей цели. Он ехал молча, лицо его казалось окаменевшим, брови были нахмурены. Мониш все время тайком наблюдал за ними, гадал, какие мысли бродят в буйной голове юноши. И ему становилось страшно.

Незадолго до полудня они наконец нагнали легата. Принц заметил его мулов и носилки перед входом на постоялый двор в маленькой деревушке, лежавшей милях в десяти, за предгорьями кряжа Буссако. Инфант резко осадил коня и издал злобный, сдавленный крик, будто дикий зверь, выследивший свою добычу.

Мониш протянул руку и положил се на плечо принца.

— Мой государь! — в страхе воскликнул он. — Мой государь, что ты задумал?

Принц уставился в переносицу рыцаря, и его губы сложились в кривую усмешку.

— Я намерен молить кардинала Коррадо о сострадании, — насмешливо ответил он и с этими словами соскочил с коня, бросив поводья одному из своих закованных в броню всадников.

Бряцая доспехами, он вошел на постоялый двор в сопровождении Мониша и Нуньеса. Отшвырнув в сторону хозяина, который не знал, с кем имеет дело, и, конечно, не позволил бы даже столь благородному с виду господину нарушить покой своего почетного гостя, Афонсу широким шагом вошел в трапезную, где в обществе двух своих знатных племянников обедал кардинал Коррадо.

Увидев его, Джаннино и Пьерлуиджи мгновенно вскочили на ноги и схватились за рукоятки своих кинжалов, испугавшись, что принц может прибегнуть к насилию. Но кардинал Коррадо продолжал неподвижно сидеть на месте. Он поднял глаза, и на строгом, аскетичном лице его заиграла какая-то невыразимо ласковая улыбка.

— Я надеялся, что ты последуешь за мной, сын мой, — молвил он. — Если ты принес мне покаяние, значит, Бог услышал мою молитву.

— Покаяние? — вскричал Афонсу Энрикеш. Зло расхохотавшись, он выхватил из ножен кинжал.

Санчо Нуньес в ужасе схватил принца за плечи, пытаясь его удержать.

— Мой государь! — срывающимся голосом закричал он. — Ты не посмеешь заклать помазанника Господа нашего! Это означало бы полное и безвозвратное самоуничтожение!

— Проклятие исчезнет, когда не станет того, чьи уста произнесли его, — ответил Афонсу. Горячая кровь не мешала этому юноше и пылкому разрубателю гордиевых узлов рассуждать довольно здраво. — А снять проклятие с моей Коимбры для меня важнее всего.

— И оно будет снято, сын мой, как только ты покаешься и выкажешь готовность повиноваться воле Его Святейшества, как и подобает христианину, — ответил бесстрашный кардинал.

— Да наделит меня Господь терпением, чтобы разговаривать с тобой! — воскликнул Афонсу Энрикеш. — Слушай же меня, господин кардинал. — Правитель Коимбры подался вперед, уперев ладони в рукоятку кинжала и вгоняя клинок на несколько дюймов в сосновую столешницу. — Я могу понять и снести твое желание покарать меня при помощи орудий церкви за грехи, которые ты мне приписываешь. Быть может, тут есть некий резон. Но скажи, какой смысл наказывать целый город за проступок, который совершил — если вообще совершил — я один? И наказывать столь страшным проклятием, лишая преданных сынов Матери-Церкви всякого утешения. Зачем запрещать им отправлять в городской черте все священные обряды, зачем не допускать мужчин и женщин к алтарю их веры, обрекая на смерть без причастия и отпущения грехов, а значит, на вечные муки? Какая причина побуждает тебя к этому?

Снисходительная улыбка на лице кардинала сменилась лукавой ухмылочкой.

— Что ж, я отвечу тебе. Ужас заставит горожан взбунтоваться против тебя. Если, конечно, ты не избавишь их от проклятия. У меня, государь, есть отличное средство удержать тебя в узде. Либо ты покоришься, либо будешь уничтожен.

Афонсу Энрикеш на миг задумался над его словами.

— Да, это и впрямь достойный ответ, — произнес он наконец, и в голосе его зазвучала нарастающая нотка угрозы.

— Но здесь уже политика, а не вера. А что делает принц, менее искушенный в государственных делах, чем его противники? Он прибегает к силе, сеньор кардинал. Вы вынуждаете меня к этому, а значит, вам и отвечать за последствия!

— О какой силе ты говоришь? — глумливо спросил легат.

— Твое жалкое оружие, сеющее смерть, — ничто в сравнении с мощью стоящей за мной церкви. Ты угрожаешь мне гибелью? Думаешь она страшит меня?

Внезапно кардинал поднялся на ноги и в порыве гнева распахнул свою багровую мантию.

— Рази же меня своим кинжалом! На мне нет кольчуги. Рази, коли посмеешь, и твой святотатственный удар погубит тебя. Погубит и в этом мире, и в загробном.

Инфант задумчиво взглянул на легата и медленно вложил кинжал в ножны. На лице его появилась тусклая улыбка. Он хлопнул в ладоши, и в комнату вошли сопровождавшие его латники.

— Схватите двух этих римских щенков, — велел он им, указывая на Джаннино и Пьерлуиджи. — Схватите и разделайтесь с ними. Быстро!

— Сеньор принц! — вскричал легат сразу и умоляюще, и испуганно, и возмущенно.

Нотки страха еще больше раззадорили Афонсу Энрикеша.

— Быстро! — снова воскликнул он, хотя в этом не было никакой нужды, ибо латники уже вцепились в племянников кардинала. Те ругались, кусались, отбивались ногами, но их в мгновение ока повалили на пол, обезоружили и связали. Латники взглянули на принца, ожидая дальнейших распоряжений. Стоявшие поодаль Мониш и Нуньес с тревогой наблюдали за происходящим. Кардинал, который так и не вышел из-за стола, стоял без кровинки в лице и сдавленным голосом вопрошал принца, какое еще бесчинство тот задумал. Легат умолял принца опомниться, грозил ужасными последствиями этого возмутительного поступка. И все это на одном дыхании.

Речь кардинала совершенно не тронула Афонсу Энрикеша.

Он указал на окно, за которым посреди постоялого двора высился огромный дуб.

— Отведите их туда и повесьте безо всякого причащения, — повелел он.

Легат покачнулся и едва не упал ничком. Он схватился за стол, утратив дар речи от страха за этих двух молодых людей, которых берег как зеницу ока. А ведь только что он бесстрашно подставил под стальной клинок свою собственную грудь.

Двух миловидных итальянских юношей поволокли вон из комнаты. Они бились и извивались в руках своих пленителей.

Наконец легат, бывший на грани обморока, обрел дар речи.

— Сеньор принц! — выдохнул он. — Сеньор принц… ты не посмеешь совершить такую низость! Не посмеешь! Предупреждаю тебя, что… что… — кардинал так и не высказал вслух очередную угрозу. Этому помешал нараставший в его душе ужас.

— Смилуйся! — закричал он. — Смилуйся, государь! Ведь ты и сам надеешься на милосердие!

— Ну, и каково же оно, твое милосердие? Ты шляешься по свету, долдоня проповеди о милосердии, а как запахнет жареным, так сам выклянчиваешь его! Ну хорошо!

— Но ведь это низость! Что сделали тебе эти несчастные дети? Какой причинили вред? Чем они виноваты, если я нанес тебе обиду, выполняя свой священный долг?

Инфант молниеносно ответил кардиналу в его же духе:

— А что сделали тебе мои подданные, жители Коимбры? Разве они повинны в том, что я обидел тебя? И тем не менее, желая помыкать мною, ты без колебаний пустил в ход оружие церкви, обратив его против народа. А я, чтобы приструнить тебя, столь же решительно поражу своим оружием твоих племянников. Увидев их болтающимися в петле, ты поймешь то, чего не смог уяснить из моих слов. И низость моя — лишь ответ на твою собственную подлость. Уразумей это, быть может, сердце твое дрогнет, и ты смиришь свою чудовищную гордыню.

На улице под деревом, уже готовые исполнить приказ, суетились латники.

Кардинал, поглядев на них, болезненно поморщился и стал задыхаться.

— Не допусти этого! — Он умоляюще простер к принцу руки. — Сеньор принц, ты должен освободить моих племянников.

— Сеньор кардинал, вы должны снять проклятие с моих подданных.

— Если… если ты прежде выкажешь готовность повиноваться. Мой долг… Святой престол… О Боже, неужели ничто не в силах тронуть твое сердце?

— Когда ваших племянников повесят, вы кое-что поймете. Собственное горе научит вас состраданию.

Голос инфанта звучал так холодно и твердо, что кардинал уже и не чаял добиться своей цели. Увидев, что на шеи его горячо любимых племянников уже накинуты петли, он тотчас же сдался.

— Останови их! — завопил легат. — Заставь их остановиться! Проклятие будет снято.

— Погодите! — крикнул инфант своим людям, вокруг которых уже собралась горстка трепещущих от страха селян. И обернулся к кардиналу Коррадо, опустившемуся на стул с видом человека, лишившегося последних сил. Он тяжело дышал, опершись о стол и обхватив ладонями голову.

— Выслушайте условия, которые вам надо принять, чтобы спасти им жизнь. Полное отпущение грехов и апостольское благословение для моих подданных и меня самого. Нынче же вечером. Я, со своей стороны, готов исполнить волю его святейшества и освободить из заточения мою мать, но при условии, что она тотчас же покинет Португалию и больше не вернется сюда. Что касается изгнанного епископа и его преемника, то пусть все остается как есть. Однако вы можете успокоить свою совесть, лично подтвердив назначение дона Сулеймана. Вот так, сеньор. Мне кажется, что я достаточно великодушен Освободив свою мать, я даю вам возможность ублажить Рим Если все, что я намеревался здесь проделать, поможет вам усвоить свой урок, будьте довольны и не терзайтесь муками совести.

— Да будет так, — севшим голосом отвечал кардинал, — я вернусь с тобой в Коимбру и исполню твою волю.

После этого Афонсу Энрикеш без всякого глумления, а вполне серьезно и искренне преклонил колена перед кардиналом, давая понять, что их ссора исчерпана, и попросил благословения, как и подобает верному и смиренному сыну Святой Церкви, каковым он себя считал.

Лжедмитрий

Борис Годунов и самозваный сын Иоанна Грозного

Впервые Борис Годунов услышал о самозванце, сидя за ужином в огромном зале своего дворца в Кремле. Весть пришла, когда и без того было над чем поломать голову: его-то стол и сервировкой, и яствами вполне достоин императора, но за стенами дворца, на улицах Москвы свирепствовал голод, до того истощивший горожан, что, займись они людоедством, никто, наверное, не стал бы вменять это им в вину.

В полном одиночестве, если не считать прислуживавшей за столом челяди, восседал Борис Годунов под чугунными лампадами, превращавшими крытый белой скатертью стол с золотыми ковшами и серебряными блюдами в сверкающий островок света, окутанный мраком, в который был погружен огромный чертог. Воздух был напоен ароматом горящих сосновых поленьев: хотя был уже май, ночи стояли холодные, и в очаге постоянно поддерживали огонь.

К Борису приблизился его верный слуга Басманов. Именно он принес известие — одно из тех, что поначалу так потрясали царя. Казалось, Немезида наконец-то занесла над его грешной головой свой карающий меч.

Острые, болезненно-желтые скулы Басманова окрасились румянцем; в продолговатых глазах сверкали возбужденные искорки. Первым делом он велел челяди удалиться, потом подался вперед и, склонившись над Борисом, скороговоркой сообщил ему новость.

При первых же словах царь с гневом бросил свой нож на золотую тарелку, и его короткие сильные руки вцепились в резные подлокотники массивного золоченого кресла. Но он быстро овладел собой и, продолжая слушать боярина, мало-помалу приходил в насмешливое расположение духа. Презрительная ухмылка заиграла на его губах, полуприкрытых седеющей бородой.

А суть басмановского доклада сводилась к тому, что в Польше неведомо откуда объявился человек, называвший себя сыном Иоанна Васильевича и законным царем Руси, тем самым Дмитрием, что скончался в Угличе десять лет назад и останки которого покоились в Москве, в церкви Святого Михаила. Человек этот нашел прибежище при дворе литовского магната Вишневецкого, и польская знать в один голос выражает ему почтение, спеша признать в нем законного сына Иоанна Грозного. Поговаривали даже, что он как две капли воды похож на покойного царя, если не считать смуглой кожи и черных волос, унаследованных им от вдовствующей царицы. Кроме того, на лице у него было две бородавки. Точно такие же, насколько помнили приближенные и слуги, обезображивали черты Дмитрия, когда тот был ребенком.

Все это сообщил царю Басманов, добавив, что он отправил в Литву гонца для уточнения и подтверждения этой вести. На основании полученных им дополнительных сведений боярин избрал этим гонцом Смирнова-Отрепьева.

Борис откинулся на спинку кресла, не отрывая взгляда от украшенного каменьями кубка и машинально вертя его в пальцах. На круглом бледном лице царя теперь не было и тени улыбки, черты его застыли, на чело легла печать глубокого раздумья.

— Найди князя Шуйского, — молвил наконец Борис, — и пришли его ко мне.

А в ответ на сообщение боярина царь сказал лишь:

— Мы еще поговорим об этом, Басманов.

И с этими словами мановением руки отослал придворного.

Но как только боярин удалился, Борис тяжело поднялся на ноги и подошел к очагу; Царь понурил свою крупную голову, грузные плечи его поникли. Он был человеком невысокого роста, коренастым, кривоногим и склонным к полноте. Царь поставил на решетку очага обутую в отороченный горностаем красный кожаный сапог ногу и, облокотившись на резные украшения над ним, подпер ладонью лоб. Глаза его смотрели на огонь, словно пляшущие языки пламени напоминали ему о том давнем пышном зрелище, которое занимало теперь его мысли.

Девятнадцать лет пролетело с тех пор, как скончался Иоанн Грозный, оставивший после себя двух сыновей — Федора, который унаследовал престол, и цесаревича Дмитрия. Федор был хил и почти безумен. Он женился на сестре Бориса Годунова Ирине, благодаря чему Борис стал подлинным правителем Руси, той силой, которая поддерживала царский трон. Но его ненасытное честолюбие требовало большего. Он хотел носить венец и держать в руках скипетр, а этого можно было добиться, лишь истребив династию Рюриковичей, царствовавшую на Руси почти семь столетий. Между троном и Борисом стояли муж сестры и мальчик Дмитрий, отосланный вместе со своей матерью, вдовствующей царицей, в Углич.

Борис начал с последнего из них и сперва попробовал лишить его права престолонаследия, не прибегая к кровопролитию. Он попытался объявить Дмитрия незаконнорожденным на том основании, что он был сыном Иоанна от пятой жены (ортодоксальная православная церковь признавала законными только первых трех жен), но эта попытка провалилась. Память об ужасном царе, страх перед ним еще были живы на суеверной Руси, и никто не посмел бы подвергнуть позору и бесчестью его сына. Поэтому Борис прибег к другому, гораздо более верному средству. Он послал в Углич своих людей, и вскоре оттуда пришла весть, что мальчик, играя ножом, в приступе падучей напоролся на клинок, пронзив себе горло. Однако эта версия не убедила жителей Москвы, поскольку почти одновременно в столицу пришло другое известие: Углич взбунтовался против посланцев Бориса. Горожане обвинили их в убийстве мальчика и прикончили на месте.

Возмездие Бориса было ужасным. Двести жителей злосчастного города были по его приказу преданы смерти, а остальных сослали за Урал. Царицу Марию Нагую, мать Дмитрия, тоже утверждавшую, что Борис велел убить мальчика, заточили в монастырь, где держали под неусыпным наблюдением.

Все это произошло в 1591 году. В 1598 году умер сам Федор, причиной смерти которого явилась некая таинственная болезнь. Борис расчистил себе путь к трону. Но, когда он восходил на престол, на нем уже лежал гнет проклятия собственной сестры. Вдова Федора смело бросила в лицо брату обвинение в том, что ради удовлетворения своего безжалостногочестолюбия он отравил ее супруга, и страстно молила Бога обойтись с лиходеем так же, как сам он обходился с другими. После этого она удалилась в монастырь, дав обет никогда впредь не видеться со своим братом.

О сестре и думал теперь царь, стоя в своих чертогах и глядя в пылающий очаг. Быть может, именно воспоминание о ее проклятии лишило его былой смелости и заставило трепетать от страха, хотя на то не было никаких явных причин? Уже пять лет царствовал он на Руси и за эти годы успел вцепиться в страну железной хваткой, ослабить которую было весьма непросто.

Долго стоял царь над очагом. Тут и застал его блистательный князь Шуйский, призванный Басмановым по монаршему повелению.

— Ты ездил в Углич, когда был зарезан цесаревич Дмитрий, — молвил Борис. И голос его, и выражение лица казались совершенно спокойными и обыденными. — Ты своими глазами видел тело его. Как думаешь, мог ли ты ошибиться?

— Ошибиться? — Вопрос обескуражил боярина. Это был высокий мужчина, много моложе Бориса, которому шел пятидесятый год. Со скуластой физиономии его не сходило сумрачное выражение, а во взгляде темных, близко поставленных глаз под густыми, сросшимися в линию бровями читалась какая-то зловещая угроза.

Чтобы объяснить смысл своего вопроса, Борис пересказал князю услышанное от Басманова. Василий Шуйский рассмеялся. Экий вздор! Дмитрий мертв. Он сам держал на руках его тело, и никакой ошибки тут быть не может.

У Бориса помимо его воли вырвался вздох облегчения. Шуйский прав: весь рассказ Басманова — сущий вздор с первого до последнего слова. Бояться нечего. Глупо впадать в трепет, пусть даже и на какое-то мгновение.

И все-таки в последующие недели Борис часто задумывался над тем, что сказал ему Басманов. Главную причину для беспокойства царь видел в повальном паломничестве польской знати в Брагин, ко двору магната Вишневецкого. Вельможи воздавали почести этому самозваному сыну Иоанна Грозного; в Москве тем временем свирепствовал голод, а пустые желудки, как известно, не располагают к преданности. Кроме того, московская знать недолюбливает своего царя: он правил чересчур сурово, ущемлял власть бояр, среди которых были люди вроде Василия Шуйского — слишком много знающие, алчные и честолюбивые, вполне способные употребить свою осведомленность ему во зло. Претендент на престол улучил очень благоприятный момент, сколь бы нелепы ни были его жульнические притязания. Поэтому Борис отправил к литовскому магнату гонца с предложением взятки за выдачу Лжедмитрия.

Но гонец вернулся с пустыми руками. Он слишком поздно прибыл в Брагин: самозванец уже покинул город и спокойно поселился в замке Георга Мнишека, пфальцграфа Сандомирского, с дочерью которого, Мариной, он был обручен. Эта весть уже и сама по себе не сулила Борису ничего хорошего, но вскоре пришла и другая, еще более мрачная. Спустя несколько месяцев он узнал от Сандомира, что Дмитрий переехал в Краков, где Сигизмунд III Польский публично признал в нем сына Иоанна Васильевича, законного наследника русского венца. Сообщили Борису и о фактах, на которых основывалось убеждение в законности требований Дмитрия. Самозванец утверждал, что один из эмиссаров Бориса, посланных в Углич, чтобы убить его, подкупил лекаря цесаревича Семена. Тот сделал вид, будто согласен умертвить Дмитрия: это был единственный способ спасти ему жизнь. Лекарь отыскал сына какого-то смерда, отдаленно похожего на цесаревича, облачил его в одежды, напоминавшие наряд молодого наследника, и перерезал мальчику горло. Те, кто нашел тело, решили, что убит Дмитрий. Все это время лекарь прятал цесаревича, а потом тайно увез из Углича в монастырь, где Дмитрий и получил образование.

Такова в двух словах история, с помощью которой претендент на русский престол убедил польский двор. Никто из знавших Дмитрия мальчиком в Угличе не посмел разоблачить взрослого мужчину, чья наружность столь разительно напоминала облик Иоанна Грозного. Вскоре после того, как историю эту услышал Борис, ее узнала и вся Русь. И тогда Годунов понял, что настало время как-то опровергнуть ее.

Но как убедить москвичей? Одних заверений, пусть даже и царских, тут мало. И в конце концов Борис вспомнил о царице Марии, матери убиенного отрока. Он велел привезти ее в Москву из монастыря и поведал ей о самозванце, претендовавшем на русский престол при поддержке польского короля.

Облаченная в черные одежды и постриженная в монахини по воле тирана, царица стояла перед Борисом и бесстрастно слушала его. Когда он умолк, слабая тень улыбки скользнула по ее лицу, успевшему огрубеть за двенадцать лет, которые прошли с того дня, когда ее мальчик был зарезан едва ли не на глазах у матери.

— Рассказ твой обстоятелен, — заметила Мария. — Возможно, и даже вероятно, что все это правда.

— Правда! — рявкнул царь, восседавший на троне. — Что ты мелешь, баба? Ты сама видела мальчишку мертвым.

— Видела и знаю, кто его убил.

— Видела и признала в убиенном своего сына, коль скоро послала людей расправиться с теми, кто, по твоему мнению, заклал его.

— Да, — отвечала царица. — Чего же ты теперь от меня хочешь?

— Чего я хочу? — Вопрос изумил и обескуражил Бориса. Уж не тронулась ли она умом в монастырской келье? — Я хочу, чтобы ты дала свое свидетельство и разоблачила этого молодца как самозванца. Тебе-то народ поверит.

— Ты думаешь? — В ее глазах мелькнуло любопытство.

— А как же? Или ты не мать Дмитрия? И кому, как не матери, узнать собственного сына?

— Ты запамятовал, что тогда ему было десять лет от роду. Совсем ребенок. А сейчас это взрослый двадцатитрехлетний человек. Могу ли я сказать что-либо наверняка?

Царь грязно выругался.

— Ты видела его мертвым!

— И все же могла заблуждаться. Мне казалось, что я знаю твоих наймитов, убивших его. И тем не менее ты заставил меня поклясться под страхом смерти моих братьев, что я ошиблась. Возможно, я ошиблась даже еще больше, чем мы с тобой думали. Возможно, мой маленький Дмитрий и вовсе не был предан закланию. Возможно, этот человек говорит правду.

— Возможно… — Царь осекся и взглянул на нее недоверчиво, настороженно и пытливо. — Что ты хочешь этим сказать? — резко спросил он.

Острые черты ее некогда милого, а теперь огрубевшего лица вновь тронула тусклая улыбка.

— Я хочу сказать, что если бы вдруг сам Сатана вылез из преисподней и стал называть себя моим сыном, я должна была бы признать его тебе на погибель!

Годы раздумий о выпавших на ее долю несправедливостях не прошли для царицы даром: боль и затаенная ненависть вырвались наружу. И ошеломленный царь испугался. Челюсть его отвисла, как у юродивого. Он смотрел на женщину вытаращенными, немигающими глазами.

— Ты говоришь, народ мне поверит, — продолжала царица. — Поверит, если мать узнает своего родного сына. Ну, коли так, часы твоего правления сочтены, узурпатор!

Глупо. Глупо было показывать царю оружие, которым она собиралась уничтожить его. Если поначалу он и растерялся, то теперь, получив сигнал, о явной опасности, уже был во всеоружии. В итоге царица под бдительной охраной отправилась обратно в монастырь, где ее свободу ограничили еще больше, чем прежде.

Вера в Дмитрия укоренялась и крепла на Руси. Борис был в отчаянии. Вероятно, знать все еще относилась к самозванцу скептически, но царь понимал, что не может полагаться на своих бояр, поскольку у них не было особых причин любить его. Возможно, Борис начал сознавать, что страх — не лучшее средство правления.

Наконец из Кракова возвратился Смирнов-Отрепьев, посланный туда Басмановым, чтобы лично убедиться в правдивости ходивших среди бояр слухов о самозванце. Молва не обманула. Лжедмитрий оказался не кем иным, как его собственным племянником Гришкой Отрепьевым, монахом-расстригой, поддавшимся римской ереси, опустившимся и ставшим настоящим распутником. Теперь нетрудно понять, почему Басманов выбрал именно Смирнова-Отрепьева в качестве своего посланца.

Весть ободрила Бориса. Наконец-то он получил возможность на законном основании разоблачить и развенчать самозванца. Так он и сделал. Он отправил специального гонца к Сигизмунду III, наказав ему сорвать маску с юного выскочки и потребовать его выдворения из Польского королевства. Требование это поддержал Патриарх Московский, торжественно отлучивший от церкви бывшего монаха Гришку Отрепьева, самозванно объявившего себя Дмитрием Иоанновичем.

Однако разоблачение не принесло ожидаемых плодов.

Вопреки надеждам Бориса оно никого не убедило. Ему докладывали, что царевич — истинный дворянин с изысканными светскими манерами, образованный, владеющий польским и латынью не хуже, чем русским, искусный наездник и воин. Возникал вопрос: откуда у монаха-расстриги такие навыки и умения? Более того, хотя Борис вовремя спохватился и не дал царице Марии поддержать самозванца в отместку ему, он совсем забыл о двух ее братьях. У него не хватило прозорливости, и царь не смог предвидеть, что они, движимые такими же побуждениями, сделают то, что он не позволил сделать ей. Так и произошло: братья Нагие отправились в Краков, чтобы принародно признать Дмитрия как своего племянника и стать под его знамена.

Борис понимал, что на этот раз одно лишь красноречие его не спасет. Богиня возмездия уже обнажила свой меч, и царю придется заплатить за совершенные прегрешения. Оставалось только собрать войско и выступить навстречу самозванцу, который надвигался на Москву с казацкими и польскими дружинами.

Царь верно угадал, почему Нагие поддерживают Лжедмитрия. Братья тоже были в Угличе, тоже видели мертвого ребенка. Убийство совершилось едва ли не у них на глазах. Единственным мотивом их действий было стремление отомстить лиходею. Но мог ли Сигизмунд Польский действительно поддаться на обман? Мыслимо ли ввести в заблуждение пфальцграфа Сандомирского, чья дочь была помолвлена с авантюристом; магната Адама Вишневецкого, в доме которого впервые объявился Лжедмитрий; всю польскую знать, сбежавшуюся под его стяги? Или ими тоже движут некие подспудные побуждения, которых он, Борис, не в состоянии постичь?

Вот над чем ломал голову Годунов зимой 1604 года, когда посылал войско навстречу захватчику. Судьба отказала ему даже в удовольствии лично повести свои дружины: мучимый подагрой, он вынужден был остаться дома, в мрачных покоях Кремля. Тревога терзала душу царя, окруженного зловещими призраками прошлого, которые, казалось, возвещали о приближении часа расплаты.

Гнев царя разгорался все ярче и ярче по мере того, как ему докладывали, что русские города один за другим сдаются авантюристу. Не доверяя командовавшему войском Басманову, Борис послал Шуйского сменить его. В январе 1605 года дружины сошлись в битве при Добрыничах, и Дмитрий, потерпев жестокое поражение, был вынужден отступить на Путивль. Он потерял всех своих пеших ратников, а каждого плененного русского, сражавшегося на его стороне, безжалостно вешали по приказу Бориса.

Надежда оживала в его сердце, но шли месяцы, напряженность не разряжалась, и надежда эта вновь блекла, а застарелые язвы прошлого продолжали саднить, разъедая душу и подрывая силы царя. Кошмар Лжедмитрия преследовал его, желание узнать, кто он такой, не давало покоя, но царь никак не мог разгадать эту головоломку. Наконец как-то апрельским вечером он послал за Смирновым-Отрепьевым, чтобы снова порасспросить его о племяннике. На этот раз Отрепьев пришел, трепеща от страха: несладко быть дядькой человека, доставляющего столько треволнений великому правителю.

Борис вперил в Отрепьева испепеляющий взгляд своих налитых кровью глаз. Его круглое бледное лицо осунулось, щеки отвисли, а дородное тело царя утратило былую силу.

— Я призвал тебя для нового допроса, — сообщил царь. — Речь пойдет об этом нечестивце, твоем племяннике Гришке Отрепьеве, о монахе-расстриге, объявившем себя царем Московии. Уверен ли ты, раб, что не дал маху? Уверен или нет?

Зловещая повадка царя, свирепое выражение его лица потрясли Отрепьева, но он нашел в себе силы ответить:

— Увы, твое высочество, не мог я ошибиться. Я уверен.

Борис хмыкнул и раздраженно заерзал в кресле. Его наводящие ужас глаза недоверчиво смотрели на Отрепьева. Разум царя достиг того состояния, в котором человек уже никому и ничему не верит.

— Врешь, собака! — злобно зарычал Борис.

— Твое высочество, клянусь…

— Врешь! — заорал царь. — И вот тебе доказательство. Признал бы его Сигизмунд Польский, будь он тем, кем ты его называешь? Разве не подтвердил бы Сигизмунд мою правоту, когда я разоблачил монаха-расстригу Гришку Отрепьева, будь я действительно прав?

— Братья Нагие, дядья мертвого Дмитрия… — начал было Отрепьев, но Борис вновь оборвал его.

— Они признали его после Сигизмунда и после того, как я послал обличительную грамоту, да и то не сразу, а спустя долгое время, — заявил царь и разразился проклятиями. — Я утверждаю, что ты лжешь! Как смеешь ты, раб, хитрить со мной? Хочешь, чтобы тебя вздернули на дыбу и разорвали на части, или добром правду скажешь?

— Государь! — вскричал Отрепьев. — Я верно служил тебе все эти годы.

— Говори правду, раб, если надеешься сохранить шкуру свою! — загремел царь. — Всю правду об этом твоем грязном племяннике, если он на самом деле племянник тебе!

И Отрепьев в великом страхе наконец-то выложил всю правду.

— Он мне не племянник, — признался боярин.

— Не племянник?! — в ярости взревел Борис. — Так ты посмел солгать мне?

Ноги Отрепьева подломились. Он в ужасе рухнул на колени перед разгневанным царем.

— Я не солгал… Не то, чтобы совсем уж солгал. Я сказал тебе полуправду, государь. Звать его Гришка Отрепьев. Под этим именем его знают все, и он на самом деле монах-расстрига и сын жены брата моего, как я и говорил.

— Но тогда… тогда… — Борис растерялся, и вдруг до него дошло. — А кто его отец?

— Штефан Баторий, король польский. Гришка Отрепьев — внебрачный сын короля Штефана.

У Бориса на миг перехватило дыхание.

— Это правда? — спросил он и сам же ответил себе: — Понятное дело, что правда. Хоть что-то прояснилось наконец… Наконец-то. Ступай…

Отрепьев, спотыкаясь, вышел вон. Он благодарил Бога за то, что так легко отделался. Боярину было невдомек, сколь мало значила для Бориса его ложь в сравнении с правдой, которую он все же поведал царю, правдой, пролившей ужасающий, ослепительный свет на мрачную тайну Лжедмитрия.

Головоломка, так долго мучившая царя, наконец-то была решена.

Этот самозваный Дмитрий, этот монах-расстрига был побочным сыном Штефана Батория, католика. Сигизмунд Польский и воевода Сандомирский вовсе не пребывали в заблуждении. И они, и другие высокопоставленные польские дворяне, вне всякого сомнения, прекрасно знали, кто он такой, и поддерживали его, выдавая за Дмитрия Иоанновича, желая обмануть чернь и помочь самозванцу захватить русский престол. Тем самым они стремились внедрить в Московию правителя, который был бы поляком и католиком. Борис был наслышан о фанатичной набожности Сигизмунда, который, движимый благочестием, однажды пожертвовал шведским троном, и прекрасно понимал смысл и суть этой интриги. Разве не говорили ему, что в Краков наведывался папский нунций? Разве не поддерживал этот нунций притязаний самозванца? Почему же папу так интересует московский трон и престолонаследие на Руси? С чего бы вдруг римскому священнику помогать человеку, стремящемуся стать правителем православной страны?

Наконец Борис понял все. Рим. Рим затеял это дело, и подлинная цель интриги заключалась в насаждении католичества на Руси. Сигизмунд прибег к помощи папы, втянул его в заговор, ибо, будучи сам выборным королем Польши, видел в честолюбивом отпрыске Штефана Батория человека, способного низвергнуть его с польского трона. И вот, желая направить амбиции юнца в другое русло, он стал крестным отцом (если не изобретателем) всей этой затеи с самозванцем. Он-то, верно, и придумал выдать молодца за убиенного Дмитрия.

И не было бы этих полных тревог месяцев, расскажи ему дурак Отрепьев все как есть с самого начала. Как просто было бы тогда вскрыть этот гнойник обмана. Ну, да лучше поздно, чем никогда. Завтра он обнародует правду, и ее узнает весь мир. А такая правда вполне может заставить призадуматься суеверных русских недоумков, приверженцев православия, поддержавших самозванца. Пусть увидят, в какую западню их хотели залучить.

Вечером в Кремле давали пир в честь чужеземных посланников, и Борис пришел к трапезе в гораздо лучшем, чем прежде, расположении духа. Он знал, что делать. Он был убежден, что теперь Лжедмитрий в его руках. Сегодня он объявит посланникам о том, о чем завтра возвестит на всю Русь. Расскажет им о сделанном открытии и поведает своим подданным об опасности, которой они подвергаются.

Пир уже подходил к концу, когда царь встал и обратился к гостям с просьбой выслушать важное известие. В молчании ждали они, когда заговорит правитель Руси, но он, так и не вымолвив ни слова, вновь опустился, даже упал в кресло и обмяк. Царь прерывисто дышал, его скрюченные пальцы судорожно хватали воздух, лицо стало темно-лиловым, и, наконец, из носа и рта обильно хлынула кровь.

Ему едва хватило времени, чтобы сорвать с себя роскошный царский наряд и облачиться в монашескую рясу. Приняв схиму в знак отказа от мирской суеты, Борис Годунов испустил дух.

После смерти царя время от времени высказывались предположения, что он был отравлен. Кончина Бориса, несомненно, была в высшей степени на руку Дмитрию, но у нас нет оснований полагать, что она наступила не вследствие апоплексического удара, а по каким-то иным причинам.

Смерть Годунова позволила зловещему царедворцу Шуйскому вернуться в Москву и усадить на трон Федора, сына Бориса. Но царствовал этот шестнадцатилетний мальчик очень недолго. Басманов, вновь отправленный командовать войском, завидовал честолюбивому Шуйскому и боялся его. Поэтому он тотчас же переметнулся на сторону самозванца и объявил его русским царем.

Дальнейшие события развивались крайне бурно. Басманов выступил в поход на Москву, триумфально вошел в город и объявил Дмитрия царем, после чего народ взбунтовался против сына узурпатора Бориса. Кремль был взят штурмом, а мальчик и его мать — задушены.

Василий Шуйский разделил бы их участь, если бы не купил себе жизнь ценой предательства. Он принародно объявил москвитянам, что мертвый мальчик, которого он видел в Угличе, был вовсе не Дмитрием, а сыном крестьянина, убитым вместо цесаревича. После этого заявления все препятствия на пути самозванца были устранены, и он двинулся на Москву, чтобы занять трон. Однако прежде он открыл истинные побудительные причины своих действий, чем подтвердил верность суждений Бориса. Дмитрий повелел схватить и лишить сана патриарха, который не признал его и отлучил от церкви. На его место обманщик посадил Игнатия, митрополита Рязанского, подозреваемого в принадлежности к католической общине.

30 июня 1605 года Дмитрий триумфально вступил в Москву. Он пал ниц перед усыпальницей Иоанна Грозного и навестил царицу Марию, которая после короткого совещания с глазу на глаз признала в Дмитрии своего сына.

Шуйский солгал, чтобы купить себе жизнь. И теперь Мария платила ту же цену за освобождение из монастыря, узницей которого была долгие годы, и за восстановление своей особы в приличествующем ей положении. В конце концов у нее были основания благодарить Дмитрия, не только вернувшего ей отобранное, но и отомстившего ненавистному Борису Годунову.

В должное время Дмитрий короновался. Наконец-то этот поразительный авантюрист утвердился на русском престоле. Его правой рукой стал Басманов, верный советник и помощник.

На первых порах все шло хорошо, и молодой царь снискал себе кое-какую популярность. Черты его смуглого лица были крупными и грубоватыми, зато в обращении царь оказался истым светским львом, изысканным и грациозным, и это помогло ему очень скоро завоевать сердца своих подданных. Кроме того, он был высок и статен, прекрасно держался в седле и владел оружием с подобающим витязю искусством.

Но скоро все переменилось. Положение царя стало невыносимо, когда он понял, что служит двум господам сразу, С одной стороны — православная Русь и ее народ, правителем которого он был. С другой — поляки. Возводя его на престол, они назначили за свои услуги твердую цену, и вот пришло время платить. Дмитрий сознавал, что расплата будет тяжелой и чреватой опасностями, а посему предпочел отречься от всяческих обязательств, как это заведено у правителей, достигших своих целей. Он либо вовсе игнорировал, либо уклончиво и невразумительно отвечал на многочисленные напоминания папского нунция, которому обещал когда-то насадить на Руси католичество.

Но вскоре он получил письмо от Сигизмунда, составленное в довольно недвусмысленных выражениях. Король Польши писал, что Борис, по дошедшим до него слухам, все еще жив и скрывается в Англии. К этому сообщению Сигизмунд присовокупил весьма прозрачный намек: затея вновь посадить беглеца на московский трон представляется ему очень заманчивой.

Угроза, заключенная в этом полном горькой иронии письме, заставила Дмитрия осознать обязательства, принятые им на себя и прозорливо угаданные Борисом Годуновым. Первым делом он разрешил возвести иезуитский храм в священных стенах Кремля, чем вызвал великий скандал. Вскоре последовали и другие поступки, свидетельствовавшие о том, что Дмитрий — вовсе не верный сын православной церкви. Он пренебрегал народными молебнами и русскими обычаями, окружал себя польскими католиками, которым раздавал высокие посты и милости. Все это обижало и задевало россиян.

Кроме того, под рукой у интриганов всегда были люди, готовые поднять смуту и настроить народ против Дмитрия. Злопамятные бояре очень скоро заподозрили, что, очевидно, их обвели вокруг пальца. И первым в списке обиженных стояло имя коварного предателя Шуйского, которому вероломное лжесвидетельство не принесло ожидаемых благ. Более всего его возмущало, что его заклятый враг Басманов был наделен теперь властью, уступающей лишь власти самого царя. Поднаторевший в интригах Шуйский взялся за дело, как всегда, исподволь и втихомолку. Он подстрекал церковников; те, в свою очередь, накручивали чернь, и вскоре под внешне спокойной жизнью начал закипать котел народного недовольства.

Взрыв произошел в мае следующего года, когда дочь пфальцграфа Сандомирского Марина, избранница молодого царя, с большой помпой въехала в Москву. Ослепительное шествие и последовавший за ним пир не вызвали восторга у москвитян, увидевших, что их город отныне кишит польскими еретиками.

18 мая 1606 года состоялось великолепное свадебное торжество. И тут Шуйский запалил фитиль столь искусно подложенной им бомбы. Дмитрий потребовал, чтобы перед стенами Москвы была возведена деревянная крепость. Он хотел развлечь свою невесту во время свадебного празднества, но Шуйский пустил слух, что крепость якобы будет использована для разрушения Москвы. Свадебные игрища — лишь ширма. На самом деле спрятавшиеся в крепости поляки сперва забросают город горящими головнями, а потом приступят к истреблению его жителей и вырежут всех.

Этого оказалось достаточно. Горожане, и так уже доведенные до белого каления, пришли в ярость. Они схватились за оружие и в ночь на 29 мая с кличем: «Смерть еретику! Смерть самозванцу!» — устремились на штурм Кремля, предводительствуемые архипредателем Шуйским.

Москвитяне ворвались во дворец и рекой хлынули по лестницам к царской опочивальне, заколов по дороге верного Басманова, который с мечом в руке преградил им путь, давая своему благодетелю возможность спастись бегством. Царь выпрыгнул с балкона, рухнул с десятиметровой высоты, сломав ногу, и теперь беспомощно лежал на земле. Он понимал, что враги прикончат его, как только найдут. И ему не пришлось долго ждать.

Он умер, твердо и бесстрашно заявив, что никогда не был Дмитрием Иоанновичем.

А был он не кем иным, как монахом-расстригой Гришкой Отрепьевым.

Бытовало мнение, что этот человек служил лишь орудием в руках духовенства, и злой рок уничтожил его потому, что он очень уж плохо играл свою роль. Но так ли это? Да, Отрепьев был орудием, но орудием Судьбы, а не церкви. И предназначение его состояло в том, чтобы заставить Бориса Годунова заплатить за ужасные и омерзительные прегрешения, которыми он запятнал свою душу, и отомстить за смерть жертв детоубийцы. Перевоплощение в одну из них помогло достигнуть этой цели. Отрепьев в обличии Дмитрия преследовал и травил Бориса с не меньшим успехом, чем это делал бы призрак убиенного в Угличе ребенка. И травля эта увенчалась гибелью злодея.

Вот такую роль отвела Судьба Лжедмитрию в таинственном хитросплетении человеческих деяний. Эту роль он сыграл, а все остальное уже не имело большого значения. Если вспомнить, каким человеком был Лжедмитрий и в каких исторических обстоятельствах он очутился, станет понятно, что его эфемерное самозваное правление никак не могло затянуться.

Прекрасная дама

Из истории севильской инквизиции

Дурные предчувствия, словно грозовые тучи, нависли над городом Севильей с самого начала 1481 года. Атмосфера стала сгущаться с октября предыдущего года, когда кардинал Испании Томазо де Торквемада от имени монархов Фердинанда и Изабеллы назначил первых в Кастилии инквизиторов, велев им учредить в Севилье Святейший трибунал для искоренения вероотступничества, принявшего, как они полагали, угрожающие размеры в среде новых христиан, то есть совершивших обряд крещения евреев; эти новые христиане составляли значительную часть населения города.

Было издано много жестоких эдиктов, в частности евреям предписывалось носить отличительный знак в виде круглого красного лоскутка, пришитого к плечу длиннополой хламиды, в каких они обычно ходили. Они могли проживать только внутри обнесенных стенами гетто, никогда не выходя за их пределы в ночное время. Им запрещалось заниматься врачебной практикой, быть аптекарями и содержателями гостиниц и постоялых дворов. Стремясь освободиться от этих ограничений, а также от запретов на торговлю с христианами и сбросить непереносимое бремя унижения, многие евреи совершали обряд крещения и принимали христианство. Но даже те новообращенные, которые искренне приняли христианство, не могли найти в новой вере желанного покоя. Обращение в христианство лишь немного притупило неприязнь к евреям, но совсем ее не погасило.

Этим объяснялась тревога, с которой новые христиане наблюдали мрачное, почти траурное шествие: впереди шли инквизиторы в белых мантиях и черных плащах с капюшонами, почти закрывающими лица; за ними следовали монастырские служки и босые монахи. Процессия возглавлялась монахом-доминиканцем, несущим белый крест. Все эти люди наводнили Севилью в последние дни декабря, направляясь к монастырю Святого Павла, чтобы основать там Святую Палату инквизиции.

Опасение новых христиан, что именно они предназначены быть объектом особого внимания этого зловещего трибунала, вынудило несколько тысяч новообращенных покинуть город и искать убежища у феодалов, известных своей добротой. У герцога Мединского, маркиза Кадисского, графа Аркозского.

Это массовое бегство привело к опубликованию 2 января нового эдикта. В нем не знающие жалости инквизиторы, отметив что многие жители Севильи покинули город из страха быть наказанными за ересь, отдавали распоряжение всем дворянам принять меры для неукоснительного возвращения лиц обоего пола, нашедших убежище в их владениях или областях их юрисдикции, ареста беглецов и заключения их в тюрьму инквизиции в Севилье, конфискации их имущества и передачи его в распоряжение инквизиции. Объявлялось, что за укрытие беглецов последует отлучение виновных от церкви и другие наказания, вытекающие из закона о пособничестве еретикам.

Эдикт о наказании был вопиюще несправедлив, ибо до него не было указа о запрете на отъезд. Это усилило страх еще не уехавших новых христиан, число которых только в районе Севильи составляло около сотни тысяч, и многие из них благодаря трудолюбию и одаренности, присущими этой расе, занимали довольно высокое положение. Этот эдикт встревожил также красивого молодого дона Родриго де Кардона, за всю свою пустую, бессмысленную, изнеженную и порочную жизнь ни разу не испытавшего настоящей опасности. Нет, он не был новообращенным. Он происходил по прямой линии от вестготов, людей чистой, красной кастильской крови, и не имел ни капли той темной нечистой жидкости, которая, как полагали многие, течет в еврейских жилах. Но случилось так, что он полюбил дочь имевшего миллионное состояние Диего де Сусана, девушку такой редкой красоты, что вся Севилья называла ее Прекрасной Дамой. Разумеется, любовная связь, открытая или тайная, не одобрялась святыми отцами. Но не только поэтому встречи любовников были тайными: больше всего они боялись гнева отца Изабеллы, Диего де Сусана. Дону Родриго всегда было досадно, что он не может открыто бахвалиться своей победой над красивой и богатой Изабеллой.

…Никогда еще не спешил любовник на свидание с чувством, более горьким, чем то, что охватило дона Родриго, когда он, плотно закутанный в плащ, подошел к дому Изабеллы темной январской ночью. Однако, преодолев садовую ограду и легкий подъем на балкон, он оказался рядом с ней, и восхищение заслонило собой все прочие его чувства. Она сообщила ему в записке, что отец уехал в Палациос по торговым делам и должен был вернуться лишь на следующий день. Слуги уже спали, Родриго снял плащ и шляпу и непринужденно уселся на низкий мавританский диван, а Изабелла подала ему сарацинский кубок, наполненный добрым малагским вином. Стены были завешены гобеленами, пол покрывали дорогие восточные ковры. Высокая трехрожковая медная лампа, стоявшая на инкрустированном столе мавританского стиля, была заправлена ароматным маслом и распространяла свет и приятный запах по всей комнате.

Дон Родриго потягивал вино, влюбленно следя за движениями Изабеллы, полными почти кошачьей грациозности; вино, ее красота и дурманящий аромат лампы привели его чувства в такое смятение, что на мгновение он забыл и про свою кастильскую родословную, и про чистую христианскую кровь, забыл, что она принадлежит к проклятому народу, распявшему Спасителя. Он помнил лишь, что перед ним — самая красивая женщина Севильи, дочь богатейшего человека, и в этот час своей слабости он решил воплотить в реальность то, что до сих пор было лишь игрой. Он исполнит свое обещание. Он возьмет ее в жены. Поддавшись внезапному порыву, он неожиданно спросил:

— Изабелла, когда ты выйдешь за меня замуж?

Она стояла перед ним, глядя на его слабовольное, красивое лицо, их пальцы переплелись. Она улыбнулась. Его вопрос не очень удивил или взволновал ее. Не подозревая о присущей ему подлости и охватившем его смятении, Изабелла сочла вполне естественным, что он просил ее назначить день свадьбы.

— Этот вопрос ты должен задать моему отцу, — ответила она.

— Я спрошу его завтра, когда он вернется, — сказал Дон Родриго и притянул ее к себе.

Но ее отец был гораздо ближе, чем они думали. В эту самую минуту раздался звук осторожно отворяемой двери дома. Она побледнела и вскочила, высвободившись из его объятий. На мгновение напряженно застыв, девушка подбежала к двери и, приоткрыв ее, прислушалась.

С лестницы доносились звук шагов и приглушенные голоса. Это был ее отец и с ним еще несколько человек.

— Что, если они войдут? — прошептала она, еле живая от страха.

Кастилец в смятении поднялся с дивана, его обычно белое аристократическое лицо еще больше побледнело.

У него не было иллюзий относительно того, что предпримет Диего де Сусан, обнаружив его здесь. Эти еврейские собаки крайне вспыльчивы и ревниво ограждают честь своих женщин. Дон Родриго живо представил свою красную чистую кровь на этом еврейском полу. У него не было с собой оружия кроме тяжелого толедского кинжала за поясом, а Диего де Сусан был не один.

Положение, нелепое для испанского идальго. Еще больший урон мог быть нанесен его чести, однако в следующее мгновение девушка спровадила его в альков, расположенный в конце комнаты за гобеленами, представлявший собой что-то вроде маленького чулана размером не больше шкафа для белья. Она двигалась с проворством, которое в другое время вызвало бы его восхищение. Схватив его плащ и шляпу, она погасила лампу и укрылась вместе с ним в этом тесном убежище.

Тотчас же в комнате раздались шаги и голос ее отца:

— Здесь нас никто не потревожит. Это комната моей дочери. Если позволите, я спущусь вниз и приведу остальных наших друзей.

Друзья собирались, как показалось Родриго, еще целых полчаса, пока в комнате не набралось, должно быть, человек двадцать. Приглушенный шум их голосов все усиливался, но ушей спрятавшейся пары достигали лишь отдельные слова, не дающие ключа к разгадке цели этого собрания.

Внезапно наступило молчание. И в этой тишине раздался громкий и ясный голос Диего де Сусана:

— Друзья мои, — произнес он. — Я собрал вас сюда для того, чтобы договориться о защите нас самих и всех новохристиан в Севилье от угрожающей нам опасности. Эдикт инквизиторов показал, как велика угроза. — Ясно, что суд Святой Палаты вряд ли будет справедливым. Абсолютно невиновный в любой момент может быть отдан в жестокие руки инквизиции. Поэтому именно нам необходимо срочно решить, как защитить себя и свою собственность от беспринципных действий этого трибунала. Вы — самые влиятельные новообращенные граждане Севильи. Вы не только богаты; в вас верят и вас уважают люди, которые, если понадобится, пойдут за вами. Если больше ничто не поможет, мы должны обратиться к оружию. Будучи сплоченными и решительными, мы одержим победу над инквизиторами.

Сидя в алькове, дон Родриго с ужасом слушал эту речь, проникнутую призывом к бунту не только против королевской четы, но и против самой церкви. К этому ужасу примешивался еще и страх. Если и раньше его положение было рискованным, то теперь опасность увеличилась десятикратно. Если бы обнаружилось, что он подслушал сговор, его ждала бы немедленная смерть. Изабелла, понимая это, взяла его за руку и прижалась к нему в темноте.

Чем дальше, тем становилось страшнее. Призыв Сусана был встречен приглушенными аплодисментами, затем выступали другие, кое-кого называли по имени. Там присутствовали Мануэль Саули, богатейший после Сусана человек в Севилье, Торральба, губернатор Трианы, Хуан Аболафио, королевский откупщик, и его брат Фернандес, ученый, и другие. Все они были людьми состоятельными, а многие занимали высокие посты при королевском дворе. Но никто из них ни в чем не возражал Сусану, напротив, каждый стремился внести свой вклад в общее мнение. Было решено, что каждый возьмет на себя обязательство увеличить количество людей, оружия и денег, для использования в случае необходимости. На этом собрание закончилось, и все разошлись. Сусан ушел вместе с остальными. И объявил, что ему предстоит еще работа, связанная с общим делом, которую он должен выполнить этой ночью, воспользовавшись тем, что его считают уехавшим из Палациоса.

Когда все ушли и в доме снова стало тихо, Изабелла и ее любовник выбрались из своего убежища и при свете лампы, оставленной Сусаном горящей, испуганно посмотрели друг на друга. Дон Родриго был так потрясен услышанным, что еле сдерживал клацанье зубов.

— Да защитит нас Бог, — с трудом, задыхаясь от волнения, произнес он. — Какое вероотступничество!

— Вероотступничество?! — воскликнула она.

Вероотступничество, или возвращение новых христиан в иудаизм, считалось грехом, искупаемым только сожжением на костре.

— Не было здесь вероотступничества. Ты что, с ума сошел, Родриго! Ты не слышал ни единого слова, направленного против веры.

— Не слышал? Я услышал об измене, достаточной, чтобы…

— Нет, не было и измены. Ты слышал, как честные, достойные люди обсуждали, как им защититься от угнетения, несправедливости и злой корысти, прикрываемых святыми одеждами веры.

Он искоса посмотрел на нее и презрительно усмехнулся.

— Конечно, ты хотела бы оправдать их, — сказал он.

— Ты и сама из того же подлого племени. Но не думай обмануть меня, в чьих жилах течет истинно христианская кровь верного сына Матери-Церкви! Эти люди замышляют черное дело против Святой Инквизиции. Что это, как не повторное обращение в иудаизм, ведь все они евреи?

Губы ее побледнели, она взволнованно дышала, но все еще пыталась переубедить его.

— Они не евреи, ни один из них не еврей! Например, Перес сам служит в Святом ордене. Все они христиане и…

— Новоокрещенные, — прервал он, зло усмехаясь, — осквернившие это святое таинство ради мирских выгод. Евреями они родились, евреями и останутся даже под личиной притворного христианства и, как евреи, будут прокляты в свой последний час.

Он задыхался от негодования. Лицо этого грязного распутника пылало священным гневом.

— Боже, прости меня, что я приходил сюда. И все же я верю, что это по его воле я оказался здесь и услышал этот разговор. Позволь мне уйти.

С выражением крайнего омерзения он повернулся. Она схватила его за руку.

— Куда ты идешь? — резко спросила она. Он посмотрел ей в глаза, но увидел в них только страх. Он не заметил ненависти, в которую в эту минуту превратилась ее любовь, превратилась из-за страшных оскорблений, нанесенных ей, ее дому, ее народу. Она вдруг разгадала его намерения.

— Куда? — повторил он, пытаясь вырваться. — Куда приказывает мне мой христианский долг.

Этого было достаточно. Не дав ему опомниться, она выхватила у него из-за пояса тяжелый толедский кинжал и, держа его наготове, встала между ним и дверью.

— Минутку, дон Родриго. Не пытайся уйти, или я, клянусь Богом, ударю и, возможно, убью тебя. Нам нужно поговорить до твоего ухода.

Изумленный, дрожащий, он застыл перед ней, и весь его наигранный религиозный пыл сразу же улетучился от страха при виде кинжала в слабой женской руке. Так за один вечер она постигла истинную сущность этого кастильского дворянина, любовью которого раньше гордилась. Это открытие должно было бы вызвать в ней чувства презрения и ненависти к себе самой. Но в ту минуту она думала только о том, что из-за ее легкомыслия над отцом нависла смертельная опасность. Если отец погибнет из-за доноса этого негодяя, она будет считать себя отцеубийцей.

— Ты не подумал, что твой донос погубит моего отца?

— сказала она тихо.

— Я должен считаться с моим христианским долгом, — ответил он, на сей раз не так уверенно.

— Возможно. Но ты должен противопоставить этому и другое. Разве у тебя нет долга возлюбленного, долга передо мной?

— Никакой мирской долг не может быть выше долга религиозного.

— Подожди. Имей терпение. Просто ты не все обдумал. Придя сюда тайно, ты причинил зло моему отцу. Ты не можешь отрицать этого. Мы вместе, ты и я, опозорили его. И теперь ты хочешь воспользоваться плодами этого греха, воспользоваться как вор; хочешь причинить еще большее зло моему отцу?

— Что же мне, идти против своей совести? — спросил он угрюмо.

— Боюсь, что у тебя нет другого выхода.

— Погубить мою бессмертную душу? — он почти смеялся.

— Ты зря стараешься.

— Но у меня для тебя есть нечто большее, чем слова.

— Левой рукой она вытянула из-за пазухи висящую у нее на шее изящную золотую цепочку и показала на маленький крест, усыпанный бриллиантами. Сняв цепочку через голову, она протянула ее ему.

— Возьми, — приказала она. — Возьми, я сказала. Теперь, держа в руке этот священный символ, торжественно поклянись, что ты не разгласишь ни слова из того, что услышал сегодня. Иначе ты умрешь, не получив отпущения грехов. Если ты не дашь клятву, я подниму слуг, и они поступят с тобой, как с проникшим в дом злодеем. — Затем, глядя на него от двери, она почти шепотом предостерегла его еще раз.

— Живее! Решайся: предпочтешь ты умереть здесь без покаяния и погубить навеки свою бессмертную душу, побуждающую тебя к этому предательству, или дать клятву, которую я требую?

Он начал было спор, напоминающий проповедь, но она резко оборвала его:

— Я спрашиваю в последний раз: ты принял решение?

Разумеется, он выбрал долю труса, совершив насилие над своим чувствительным самолюбием: держа в руке крест, повторил за ней слова этой страшной клятвы, нарушение которой должно было навеки погубить его бессмертную душу. Думая, что нарушить такую клятву он не сможет, она вернула ему кинжал и позволила уйти, уверенная, что крепко связала его нерушимыми религиозными обетами.

И даже на следующее утро, когда ее отец и все, кто присутствовал на собрании в доме, были арестованы по приказу Святой Палаты инквизиции, она все еще не могла поверить в его клятвопреступление. Но все же в ее душу закралось сомнение, которое она должна была разрешить любой ценой. Девушка приказала подать носилки и отправилась в монастырь Святого Павла, где попросила встречи с Альфонсо де Оеда, доминиканским приором Севильи.

Ее оставили ждать в квадратной, мрачной, плохо освещенной комнате, пропахшей плесенью. В комнате было только два стула и молитвенная скамейка. Единственным украшением служило большое темное распятие, висевшее на побеленной стене.

Вскоре сюда вошли два монаха-доминиканца. Один — среднего роста, с грубыми чертами лица и плотного телосложения — был непреклонный фанатик Оеда. Другой — высокий и худой, с глубоко посаженными блестящими черными глазами и мягкой печальной улыбкой — был духовник королевы, Томаз де Торквемада, главный инквизитор Испании. Он подошел к ней, оставив Оеду позади, и остановился, глядя на нее с бесконечной добротой и состраданием.

— Ты дочь этого заблудшего человека, Диего де Сусана, — мягко произнес он. — Да поможет и укрепит Господь тебя, дитя мое, перед испытаниями, которые, может быть, предстоят тебе. Какой помощи ты ждешь от нас? Говори, дитя мое, не бойся.

— Святой отец, — запинаясь, проговорила она. — Я пришла молить вас о милости.

— Нет нужды молить, дитя мое. Разве могу я отказать в сострадании, я, сам нуждающийся в нем, будучи таким же грешником, как и все.

— Я пришла просить милосердия к моему отцу.

— Так я и думал. — Тень пробежала по его кроткому, грустному лицу. Выражение нежной грусти в его глазах, устремленных на нее, усилилось. — Если твой отец неповинен в том, что ему приписывают, то милосердный трибунал Святой Палаты явит его невиновность свету и возрадуется. Если же он виновен, если он заблудился, — а все мы, если не укреплены Божьей милостью, можем заблудиться, — то ему дадут возможность искупления грехов, и он может быть уверен в своем спасении.

Изабелла задрожала, услышав это. Она знала, какую милость проявляют инквизиторы. Милость настолько одухотворенную, что ей безразличны страдания людей, которые бывают ею осчастливлены.

— Мой отец не повинен в каком-либо прегрешении против веры, — сказала она.

— Ты так уверена? — прервав ее, прокаркал своим неприятным голосом Оеда. — Хорошенько подумай. И помни, что твой долг христианки превыше долга дочери.

Девушка чуть было прямо не потребовала назвать имя обвинителя своего отца, что, собственно, и было истинной целью ее визита, но успела сдержать свой порыв, понимая, что в этом деле необходима хитрость. Прямой вопрос мог вообще закрыть возможность что-то узнать. Тогда она искусно выбрала направление атаки.

— Я уверена, — заявила она, — что он более пылкий и благочестивый христианин, чем его обвинитель, хотя и новообращенный.

Выражение задумчивости исчезло из глаз Торквемады.

Глаза инквизитора стали пронзительными, как глаза ищейки, устремленные на след. Однако он покачал головой.

Оеда заспорил.

— В это я не могу поверить, — сказал он. — Донос был сделан из настолько чистых побуждений, что доносивший, не колеблясь, сознался в собственном грехе, вследствие которого он узнал о предательстве дона Диего и его сообщников.

Изабелла чуть было не вскрикнула от боли, услышав ответ на свой невысказанный вопрос. Но сдержала себя и, чтобы не оставалось ни малейшего сомнения, храбро продолжала бить в одну точку.

— Он сознался? — воскликнула она, сделав вид, что поражена услышанным.

Монах важно кивнул.

— Дон Родриго сознался? — настаивала она, как бы не веря.

Монах кивнул еще раз и внезапно спохватился.

— Дон Родриго? — переспросил он. — Кто сказал — дон Родриго?

Но было уже поздно. Его утвердительный кивок выдал правду, подтвердил ее наихудшие подозрения. Она покачнулась, комната поплыла у нее перед глазами, девушка почувствовала, что теряет сознание. Но внезапно слепая ненависть к этому клятвопреступнику охватила ее, придав силы. Если ее слабость и непокорность будут стоить отцу жизни, то именно она должна теперь отомстить за него, даже если это унизит ее и разобьет ей жизнь.

— И он сознался в своем собственном грехе? — медленно повторила Изабелла тем же задумчивым, недоверчивым тоном.

— Отважился сознаться в том, что он сам вероотступник?

— Вероотступник? Дон Родриго? Этого не может быть!

— Но мне показалось, вы сказали, что он сознался.

— Да, но… но не в этом.

На ее бледных губах заиграла презрительная улыбка.

— Понимаю. Он не преступил пределов благоразумия в своей исповеди. И не упомянул о своем вероотступничестве. Он не рассказал вам, что этот донос он совершил, мстя мне за то, что я отказалась выйти за него замуж, узнав о его вероотступничестве и испугавшись наказания в этом и в будущем мире.

Оеда уставился на нее с нескрываемым изумлением.

Тогда заговорил Торквемада:

— Ты говоришь, что дон Родриго де Кардона — вероотступник? В это невозможно поверить.

— Я могу представить вам доказательства, которые должны убедить вас.

— Так представь их нам. Это твой священный долг, иначе ты сама станешь укрывательницей ереси и можешь быть подвергнута суровому наказанию.

Примерно через полчаса Изабелла покинула монастырь Святого Павла и направилась домой. В ее душе царил ад. Не было теперь у нее другой цели в жизни, кроме желания отомстить за своего отца, погибшего из-за ее легкомыслия.

Проезжая мимо Алкасара, девушка заметила высокого стройного человека в черной одежде, в котором узнала своего возлюбленного. Она направила к нему пажа, шедшего рядом с ее носилками, чтобы подозвать к себе. После всего случившегося просьба эта немало удивила Родриго. К тому же, учитывая теперешнее положение ее отца, ему не очень-то хотелось, чтобы его видели в обществе Изабеллы де Сусан. Но все же он подошел, влекомый любопытством.

Ее приветствие еще больше удивило его.

— Ты, наверное, знаешь, у меня большая беда, Родриго, — грустно сказала она. — Ты слышал, что случилось с моим отцом?

Он внимательно посмотрел на нее, но не увидел ничего, кроме ее очарования, подчеркнутого печалью. Было ясно, что она не подозревает его в предательстве, как и не сознает того, что клятва, силой вырванная у него, более того, клятва, вероломная по отношению к святому долгу, не может считаться обязывающей.

— Я… я услышал об этом час назад, — соврал он неуверенно. — Я… я глубоко тебе сочувствую.

— Я заслуживаю сочувствия, — ответила Изабелла. — Его заслужили и мой бедный отец, и его друзья. Очевидно, среди тех, в кого он верил, был предатель, шпион, который сразу после встречи донес на них. Если бы у меня был список присутствовавших, то было бы легко выявить предателя. Достаточно знать, кто там был и кто не был потом арестован.

Ее прекрасные грустные глаза внимательно смотрели на него.

— Но что станет теперь со мной, такой одинокой в этом мире? — спросила она его. — Мой отец был единственным моим другом.

Эта мольба быстро сделала свое дело: он увидел прекрасную возможность проявить великодушие, почти ничем не рискуя.

— Единственным другом? — спросил он, понизив голос. — Разве не было еще одного? И разве нет еще одного, Изабелла?

— Был… — тяжело вздохнув, ответила она. — Но после того, что произошло прошлой ночью, когда… Ты знаешь, о чем я. Тогда я потеряла голову от страха за моего бедного отца и потому не могла даже осознать ни всей мерзости его поступка, ни того, как прав был ты, когда хотел донести на него. Но все же мне приятно, что его взяли не по твоему доносу. Это сейчас мое единственное утешение.

В этот момент они достигли ее дома. Дон Родриго предложил ей руку, чтобы помочь спуститься с носилок, и попросил разрешения зайти вместе с ней в дом. Но девушка не впустила его.

— Не сейчас, хоть я и благодарна тебе, Родриго. Если ты захочешь прийти и утешить меня, то скоро сможешь это сделать. Я дам тебе знать, когда буду готова принять тебя, конечно, если ты простишь меня…

— Не говори так, — попросил он. — Ты поступила благородно. Это я должен просить у тебя прощения.

— Ты великодушен и благороден, дон Родриго. Да хранит тебя Господь! — сказала она и усола.

До встречи с ней он был удручен и почти несчастен, поняв, какую совершил ошибку. Предавая Сусана, он действовал отчасти в порыве гнева, отчасти — религиозного долга. Горько сожалея о потере, он корил себя за то, что не сумел сдержать гнева, у него зародилось сомнение, стоит ли так строго выполнять религиозный долг тому, кто хочет сам пробить себе дорогу в этом мире. Короче, его раздирали самые противоречивые чувства. Теперь, убедившись в ее неведении, он снова обрел надежду. Изабелла никогда ничего не узнает: Святая Палата строго охраняла тайну доносов, чтобы не отпугнуть доносчиков, и никогда не устраивала очных ставок обвинителя с обвиняемым, как это происходило в гражданских судах. Настроение дона Родриго после встречи с Изабеллой намного улучшилось.

На другой день он открыто нанес ей визит, но не был принят. Слуга сослался на ее нездоровье. Это вызвало в нем тревогу, несколько ослабив надежды, но вместе с тем усилило его устремления. На следующий день он получил от нее письмо, щедро вознаградившее его за все тревоги.

«Родриго, есть дело, о котором мы должны договориться как можно скорее. Если мой бедный отец будет обвинен в ереси и осужден, то его имущество будет конфисковано, ведь я, как дочь еретика, не могу его унаследовать. Меня это мало тревожит. Но я беспокоюсь о тебе, Родриго, так как, если вопреки всему случившемуся, ты все еще желаешь взять меня в жены, как ты предложил в понедельник, то я хотела бы принести тебе богатое приданое. Ведь наследство, которое Святая Палата конфисковала бы у дочери еретика, не может быть в полной мере конфисковано у жены кастильского дворянина. Больше не скажу ничего. Тщательно обдумай все и реши так, как подсказывает тебе сердце. Я приму тебя завтра, если ты придешь ко мне».

Она предлагала ему хорошенько подумать. Но это дело не нуждалось в долгом обдумывании. Диего де Сусана наверняка отправят на костер. Его состояние оценивалось в десять миллионов мараведи. У Родриго появилась счастливая возможность сделать это состояние своим, если он женится на красавице Изабелле до вынесения приговора ее отцу. Святая Палата может наложить штраф, но дальше этого не пойдет, поскольку дело касается чистокровного кастильского дворянина. Он восхищался ее проницательностью и удивлялся своей удаче. Все это также очень льстило его тщеславию.

Он написал ей три строчки, торжественно заявляя о своей вечной любви и решении жениться на ней завтра, и на следующий день явился к ней собственной персоной, чтобы выполнить это решение.

Изабелла приняла его в лучшей комнате дома, обставленной с такой роскошью, какой не мог бы похвастаться ни один другой дом Севильи. Она надела к этой встрече очаровательный экстравагантный наряд, подчеркивающий ее природную красоту. Высоко приталенное платье с глубоким вырезом и тесно облегающим лифом было сшито из парчи, юбка, манжеты и вырез оторочены белым горностаевым мехом. Высокую шею украшало бесценное колье из прозрачных бриллиантов, а в тяжелые косы цвета бронзы была вплетена нитка блестящих жемчужин.

Никогда еще дон Родриго не находил ее такой желанной, никогда прежде не чувствовал себя таким спокойным и счастливым. Кровь прилила к его оливкового цвета лицу, он заключил ее в объятия, целуя ее щеки, губы, шею.

— Моя жемчужина, моя прелесть, моя жена! — восторженно шептал он. Затем добавил нетерпеливо: — Священник! Где священник, что соединит нас?

Она только прижалась к его груди, и ее губы сложились в улыбку, которая сводила его с ума.

— Ты любишь меня, Родриго, несмотря ни на что?

— Люблю тебя! — Это был трепещущий, приглушенный, почти нечленораздельный возглас. — Больше жизни, больше, чем вечное блаженство.

Она вздохнула, глубоко удовлетворенная, и еще сильнее прильнула к нему.

— О, я счастлива! Счастлива, что твоя любовь ко мне действительно сильна. Однако хочу подвергнуть ее проверке.

— Какой проверке, любимая?

— Я хочу, чтобы эти брачные узы были настолько крепкими, чтобы ничто на свете, кроме смерти, не могло разорвать их.

— Но я хочу того же, — промолвил он, хорошо сознавая выгодность для себя этого брака.

— Хотя я и исповедую христианство, в моих жилах течет еврейская кровь, поэтому я желала бы бракосочетаться так, чтобы это устроило и моего отца, когда он снова выйдет на свободу. Я верю, что он вернется, потому что он не погрешил против святой веры.

Изабелла умолкла, а он почувствовал беспокойство, несколько охладившее его пыл.

— Что ты имеешь в виду? — напряженно спросил он.

— Я хочу сказать… ты не будешь на меня сердиться? Я хочу, чтобы наш брак был освящен не только христианским священником, но сначала раввином в соответствии с иудейским обрядом.

Она почувствовала, что его руки словно обессилели, и он ослабил свои объятия, поэтому прижалась к нему еще крепче.

— Родриго! Родриго! Если ты воистину любишь меня, если действительно желаешь меня, ты не откажешь мне в этой просьбе; я клянусь тебе, что, как только мы поженимся, ты больше никогда не услышишь ничего, что напомнило бы тебе о моем происхождении.

Он ужасно побледнел, губы его задрожали, и капли пота выступили на лбу.

— Боже мой! — простонал он. — Чего ты просишь? Я… я не могу. Это же святотатство, оскорбление веры.

Изабелла с гневом оттолкнула его.

— Ах вот как! Ты клянешься мне в любви, но хотя я готова пожертвовать всем ради тебя, не желаешь принести мне эту маленькую жертву и даже оскорбляешь веру моих предков. Я лучше думала о тебе, иначе не просила бы сегодня прийти сюда. Оставь меня.

Дрожащий, в полном смятении, охваченный бурей противоречивых чувств, он пытался защититься, оправдаться, переубедить ее. Его возбужденная речь лилась непрерывно, но впустую. Девушка оставалась холодной и равнодушной настолько, насколько раньше была нежной и страстной. Он доказал, чего стоит его любовь. Он может идти своей дорогой.

Для него принять ее предложение действительно означало бы осквернить веру. Однако от мечты стать обладателем десяти миллионов мараведи и ни с кем не сравнимой по красоте женщины было не так-то легко отказаться. Он был достаточно алчен от природы и к тому же сильно нуждался в деньгах, потому готов был уже смириться с участием в отвратительном ему ритуале венчания, лишь бы осуществить эту свою мечту. Но, хотя сомнения христианина почти исчезли, оставался страх.

— Ты ничего не понимаешь, — воскликнул он. — Если бы стало известно, что я могу допустить возможность такой процедуры, Святая Палата сочла бы это несомненным доказательством вероотступничества и послала бы меня на костер.

— Ну, если это единственное препятствие, то оно легко преодолимо, — холодно сказала она. — Кому на тебя доносить? Раввину, что ждет наверху, донос будет стоить собственной жизни, а кто еще будет об этом знать?

Он был побежден. Но теперь уже Изабелла решила поиграть им немного, заставляя его преодолевать неприязнь, возникшую в ней из-за его недавней нерешительности. Эта игра продолжалась до тех пор, пока он сам не начал настойчиво умолять ее о быстрейшем совершении еврейского обряда бракосочетания, вызывавшего в нем еще недавно такое отвращение.

Наконец она сдалась и провела его в свою комнату, где когда-то встречались заговорщики.

— Где же раввин? — спросил он нетерпеливо, оглядывая пустую комнату.

— Я позову его, если ты действительно уверен, что хочешь этого.

— Уверен? Разве я недостаточно ясно подтвердил это? Ты до сих пор сомневаешься во мне?

— Нет, — сказала девушка. Она была как бы безучастна ко всему, но на самом деле искусно управляла им. — Но я не хочу, чтобы люди думали, будто тебя к этому принудили.

Это были очень странные слова, но он не обратил внимания на них. Он вообще не отличался сметливостью.

— Я настаиваю, чтобы ты подтвердил, что сам желаешь, чтобы наш брак был заключен в соответствии с еврейскими традициями и по закону Моисея.

И он, подогреваемый нетерпением, желая быстрее покончить с этим делом, поспешно ответил:

— Конечно же, я заявляю, что я хочу, чтобы наш брак был заключен по еврейскому обычаю и в соответствии с законом Моисея. Ну а теперь, где же раввин? — Он услышал звук и заметил дрожание гобелена, маскировавшего дверь алькова.

— А! Он, наверное, здесь…

Он неожиданно замолк и отпрянул, как от удара, судорожно вскинув руки. Гобелен откинулся, и оттуда вышел не раввин, которого он ожидал увидеть, а высокий худой монах, слегка ссутулившийся в плечах, одетый в белую рясу и черный плащ ордена Святого Доминика. Лицо его было спрятано под сенью черного капюшона. Позади него стояли два мирских брата этого ордена, вооруженные служители Святой Палаты с белыми крестами на черных камзолах.

В ужасе от этого видения, вызванного, казалось, только что произнесенными им святотатственными словами, дон Родриго несколько мгновений стоял неподвижно в тупом изумлении, даже не пытаясь осознать смысл происшедшего.

Монах откинул капюшон, и глазам Родриго открылось ласковое, проникнутое сочувствием, бесконечно грустное лицо Томазо де Торквемады. Грустью и состраданием был также проникнут голос этого глубоко искреннего и святого человека.

— Сын мой, мне сказали, что ты вероотступник. Однако, чтобы поверить в такую невероятную для человека твоего происхождения вещь, я должен был лично убедиться в этом. О, мой бедный сын, по чьему злому умыслу ты так далеко отошел от пути истинного?

В чистых грустных глазах инквизитора блестели слезы. Его мягкий голос дрожал от скорбного сочувствия.

И тут ужас дона Родриго сменился гневом. Резким жестом он указал на Изабеллу.

— Вот эта женщина заколдовала, одурачила и совратила меня! Она заманила меня в ловушку, чтобы погубить.

— Верно, в ловушку. Она получила мое согласие на это, чтобы испытать твою веру, которая, как мне говорили, не тверда. Будь твое сердце свободно от ереси, ты никогда бы не попал в эту ловушку. Если бы у тебя была крепкая вера, сын мой, ничто не могло бы отвратить тебя от верности нашему Спасителю.

— Господи! Молю тебя, услышь меня, Господи! — Родриго упал на колени, подняв к небу сложенные в умоляющем жесте руки.

— Ты будешь услышан, сын мой. Святая Палата никого не осуждает, не выслушав. Но на что ты можешь надеяться, взывая к Господу? Мне говорили, что ты ведешь беспорядочную жизнь повесы, и я страшился за тебя, узнав, как широко ты открыл злу врата своей души. Но, понимая, что годы и разум часто исправляют и искупают грехи молодости, я надеялся и молился за тебя. Но предположить, что ты станешь вероотступником, что твое супружество может быть закреплено нечистыми узами иудаизма… О! — Грустный голос прервался рыданием, и Торквемада закрыл свое бледное лицо длинными, истощенными, почти прозрачными руками.

— Молись теперь, дитя мое, о милости и силе Божьей, — сказал он. — Претерпи небольшое предстоящее тебе мирское страдание во искупление своей ошибки, и когда твое сердце преисполнится раскаянием, ты получишь спасение от Божественного милосердия, не имеющего границ. Я буду молиться за тебя. Больше я для тебя ничего не могу сделать. Уведите его.

6 февраля того же 1481 года Севилья стала свидетелем первого аутодафе. Наказанию подверглись Диего де Сусан, другие заговорщики и дон Родриго де Кордова. Торжественная церемония проводилась относительно скромно, не с такой мрачной пышностью, как впоследствии. Но все основные элементы уже присутствовали.

Впереди процессии шел закутанный в траурное покрывало монах-доминиканец и нес зеленый крест инквизиции. За ним шли попарно члены братства Святого Павла-мученика, монастырские служки Святой Палаты. Далее босиком, со свечами в руках — осужденные, одетые в рубище кающихся грешников, позорного желтого цвета.

Окруженные стражами с алебардами, они прошли по улицам до кафедрального собора, где мрачный Оеда отслужил мессу и прочитал проповедь. После этого их увели за город на Табладские луга, где их уже ждали столбы и хворост.

Таким образом, доносчик был казнен той же смертью, что и его жертвы. Так Изабелла де Сусан, известная как Прекрасная Дама, вероломно отомстила своему недостойному возлюбленному за его собственное вероломство, ставшее причиной гибели ее отца…

Когда все было кончено, она нашла убежище в монастыре. Но вскоре покинула его, не приняв пострига. Прошлое не давало ей покоя, и она вернулась в свет, пытаясь в его волнениях найти забвение, которого не дал ей монастырь и могла дать только смерть. В своем завещании она выразила желание, чтобы ее череп был повешен над входом в ее дом в Каппе де Атаун как символ посмертного искупления грехов. И этот голый оскаленный череп когда-то прекрасной головы висел там почти четыре сотни лет. Его видели еще легионы Бонапарта, разрушившие Святую Палату инквизиции.

Кондитер из Мадригала

Рассказ о Лжесебастьяне Португальском

Во всей скорбной и трагикомической летописи человеческих слабостей, именуемой Историей, нет повести печальнее, чем повесть о принцессе Анне, внебрачной дочери сиятельного Иоганна Австрийского, побочного сына императора Карла V и, следовательно, сводного брата бессердечного Филиппа II, короля Испании. И не было среди женщин голубых кровей другой, чья судьба зависела бы от обстоятельств ее рождения столь трагически.

Внебрачные сыновья королей еще могли чего-то добиться в жизни, и примером тому — ослепительная карьера родного отца Анны, но для внебрачных дочерей, особенно таких, кто, подобно ей, нес двойное бремя, — ибо принадлежал к младшей ветви родового древа, — надежды на счастье почти не было. Голубая кровь, разумеется, возвышает их, но обстоятельства рождения сводят на нет все преимущества высокого положения. Царственное происхождение предписывает им выходить замуж только за принцев, но те же обстоятельства рождения ставят препоны на этом пути. Ну а коль уж этим женщинам не находится подобающего места в обществе, целесообразнее всего, наверное, оградить их от него, пока их не затянула светская суета. А оградить от всех соблазнов можно, лишь заточив в монастырь, где они вели бы достойную, благочестивую, выхолощенную жизнь.

Это и произошло с Анной Шестилетней девочкой ее поместили в монастырь святого Бенедикта в Бургосе; по достижении отрочества перевезли в обитель Санта-Мария-ла-Реаль в Мадригале, где ей надлежало вскоре принять постриг. Но Анна не хотела такой жизни. Она была молода, в душе ее кипела жгучая жажда жизни, которую не могли притупить даже убогие условия существования. От нее скрывали, что она красива, но и это не помогло. Подходя к вратам обители, она бурно протестовала, призывая сопровождавшего епископа засвидетельствовать ее нежелание вступать в монастырь.

Но ее желание или нежелание были не в счет. Помимо воли Божьей в Испании существовала лишь воля короля Филиппа. И все же, скорее дабы подсластить пилюлю, чем по долгу родства, его католическое величество даровал принцессе определенные привилегии, которых обычно не имеют члены религиозных сообществ: он приставил к ней двух фрейлин и двух слуг, а также позволил и после короткого годичного послушничества сохранить за собой титул «высочества». Анна знала себе цену и с ужасом понимала, что жизнь ее будет потрачена впустую. Впрочем, это относилось только к ее бренной оболочке: она механически исполняла послушания, из коих состояла монотонная монастырская жизнь с однообразными днями, полными одинаковых часов, с утратившей всякий смысл сменой времен года, с отсутствием всяких временных вех, кроме сна и бодрствования, еды и работы, молитв и размышлений. И так — до тех пор, пока жизнь не утратит смысл и не выхолостится вконец, превратившись в подготовку к смерти.

Хотя бренной оболочкой Анны могли помыкать как угодно, дух ее не был сломлен. Возможно, вскоре ею овладела бы глухая апатия, возможно, мало-помалу эта безрадостная жизнь затянула бы ее. Но пока этого не произошло. Пока она тешила свою плененную, изголодавшуюся душу воспоминаниями о немногочисленных пестрых картинках вольной жизни, виденных ею когда-то за стенами обители. А если этих воспоминаний оказывалось мало, Анне помогал добрый друг, развлекавший ее рассказами о захватывающих приключениях, любовных похождениях и рыцарских подвигах, которые лишь распаляли ее воображение.

Друг этот, отец Мигель де Соуза, португальский монах из ордена Святого Августина, был образован и вежлив в обращении, немало поездил по свету и судил обо всем со знанием дела, как и подобает очевидцу событий. А больше всего он любил рассказывать о своем закадычном приятеле, последнем короле Португалии, романтике Себастьяне — умном, галантном, неустрашимом белокуром юноше, который в двадцать четыре года от роду возглавил гибельный заморский поход против неверных и был разгромлен в битве при Алькасер-ель-Кебире лет пятнадцать назад.

Он любил живописать ослепительное рыцарское шествие, которое видел на набережных Лиссабона, когда участники крестового похода, исполненные рвения, грузились на корабль; шеренги португальских рыцарей и оруженосцев; отряды немецких и итальянских наемников; молодого короля в блистающих латах и с непокрытой головой — живое воплощение святого Михаила. Все это воинство торжественно всходило на борт корабля, отправлявшегося в Африку, а вокруг них бушевало море цветов и приветственных возгласов.

Анна слушала монаха, широко раскрыв глаза, боясь пропустить хоть одно слово этой поэмы. Уста ее раскрывались, стройное тело чуть наклонялось вперед, и Анна жадно ловила слова монаха, а когда он начинал рассказывать о том страшном дне при Алькасер-ель-Кебире, темные горящие глаза девушки наполнялись слезами.

А монах был не дурак приврать. Послушать его, так выходило, что португальскую кавалерию погубила вовсе не полководческая бездарность короля и не его безудержное тщеславие, из-за которого он не пожелал внять подсказкам советников. Нет, причиной поражения войска и падения самой Португалии, если верить рассказчику, были несметные полчища неверных. В качестве эффектной концовки монах приводил сцену отказа Себастьяна последовать рекомендации советников и спастись бегством, когда уже все было потеряно. Он рассказывал, как молодой король, только что бившийся с храбростью льва, а теперь сраженный горем, не пожелал пережить черный день поражения и в одиночку поскакал прямо в гущу сарацинских полчищ, чтобы принять свой последний бой и встретить смерть, как подобает рыцарю. С тех пор Себастьяна никто больше не видел.

Анна была готова вновь и вновь внимать этому повествованию, и с каждым разом оно все сильнее задевало струны ее души. Она забрасывала монаха вопросами о Себастьяне, бывшем ее двоюродным братом; о том, как он жил, каким был в детстве, какие издавал указы, став королем Португалии. И все, что рассказывал ей Мигель де Соуза, служило лишь одной цели: как можно глубже запечатлеть в девичьем сознании восхитительный образ царственного рыцаря. Если прежде эта пылкая девушка каждый день думала о нем, то теперь и ночи ее были полны видений: облаченная в латы фигура являлась к ней во сне — столь живая и реальная, что во время бодрствования девушка не могла отличить воспоминаний о своих сновидениях от воспоминаний о встрече с кем-то, виденным наяву. Она благоговейно повторяла слова, произносимые Себастьяном в ее снах; слова, так разительно совпадающие с чаяниями ее опустошенного, изголодавшегося сердца, и никак не могущие умиротворить и успокоить душу монахини. Анна была влюблена — горячо, страстно, по уши влюблена в миф, в мысленный образ мужчины, плоть которого пятнадцать лет назад обратилась в прах. Она оплакивала его, как любящая вдова, денно и нощно молилась за упокой его души; в почти восторженном нетерпении ждала смерти, которая соединит ее с возлюбленным. Черпая радость в мысли о том, что она придет к нему девственницей, Анна наконец перестала сожалеть о своей участи, обрекшей ее на вечное целомудрие.

И вот в один прекрасный день ей в голову пришла дикая мысль, наполнившая ее странным возбуждением.

— А верно ли, что он погиб? — спросила Анна монаха. — Что ни говори, а ведь никто не видел его смерти. По вашим словам, отец, тело, выданное нам Мулаи-Ахмедом-бен-Мохаммедом, было обезображено до полной неузнаваемости. Не мог ли Себастьян все-таки остаться в живых?

На смуглом костистом лице отца Мигеля появилось задумчивое выражение. Девушка в тревоге ждала, что он тотчас же отвергнет ее предположение. Но монах этого не сделал.

— Народ Португалии, — медленно произнес он, — свято верит в то, что Себастьян жив и когда-нибудь вернется домой как избавитель, чтобы освободить страну от испанского ига.

— Но тогда… тогда…

Монах задумчиво улыбнулся.

— Народ всегда верит в то, во что хочет верить.

— А вы? — спросила его девушка. — Вы сами в это верите?

Он не сразу ответил ей. Выражение его сурового лица стало еще сумрачнее, еще задумчивее. Монах отвернулся от девушки (во время этого разговора они стояли под украшенными резьбой и орнаментом сводами обители), и его сосредоточенный взгляд обратился на широкий квадрат монастырского двора, служившего одновременно и садом и кладбищем. Там, как ни странно, кипела своя жизнь: жужжали букашки; три молодые и сильные монахини, засучив рукава, подвязав веревками полы своих черных одеяний и обнажив обутые в войлочные туфли ноги, орудовали сноровисто лопатами и мотыгами. Они копали свои будущие могилы. «Помни о смерти»… Под сенью сводов, на почтительном расстоянии от Анны и монаха стояли смиренные высокородные монахини, донна Мария де Градо и донна Луиза Ньето, приставленные королем Филиппом к племяннице для исполнения обязанностей, которые, с поправкой на монастырский быт, можно было назвать обязанностями фрейлин.

Наконец отец Мигель, кажется, принял решение.

— Что ж, дочь моя, почему бы мне не ответить, если ты спрашиваешь? Когда я ехал в Лиссабон, чтобы произнести надгробную речь в соборе, как и пристало духовнику дона Себастьяна, одно высокопоставленное лицо предупредило меня, что я должен быть осторожен в высказываниях о доне Себастьяне, ибо он не только жив, но и намерен тайно присутствовать на отпевании.

Он заметил удивленный взгляд Анны, дрожание ее приоткрытых губ.

— Но это было пятнадцать лет назад, — добавил он. — И с тех пор — ни слуху ни духу. Поначалу я думал, что такое возможно… Ходили вполне правдоподобные слухи… Но пятнадцать лет! — Монах со вздохом покачал головой.

— Какие… какие слухи? — спросила Анна. Ее бил нервный озноб.

— Говорят, что на другой день после битвы, вечером, трое всадников подъехали к воротам укрепленного прибрежного города Арцилла. Когда перепуганная стража отказалась впустить их, один из всадников объявил, что он — король Себастьян, и добился, чтобы им открыли ворота. Один из этих троих был закутан в плащ, скрывавший лицо, а двое других обращались с ним почтительно, будто с августейшей особой.

— Тогда почему… — начала было Анна.

— Но позднее, — прервал ее отец Мигель, — когда этот слух уже взбудоражил всю Португалию, последовало его опровержение: короля Себастьяна не было среди тех трех всадников, а затем выяснилось, что они попросту прибегли к уловке, чтобы получить приют в городе.

Анна вновь и вновь терзала монаха вопросами в надежде добиться признания, что опровержение слуха было фальшивым, что скрывающийся правитель просто хотел сохранить свое присутствие в тайне.

— Да, это возможно, — признал наконец он, — и многие полагают, что так оно и есть. Дон Себастьян был не только силен духом, но и очень щепетилен. Вероятно, позор поражения так угнетал его, что он предпочел скрыться, пожертвовав троном, полагая, что он более его не достоин. Половина португальцев считает, что это так, и продолжает ждать и надеяться.

Уходя в тот день от Анны, отец Мигель уносил с собой убеждение, что нет во всей Португалии ни одного человека, который надеялся бы на то, что дон Себастьян жив, как надеялась она, и так же охотно, как Анна, признал бы короля, стоило тому вдруг объявиться в стране. Ему было о чем подумать: ведь Португалия жаждала своего Себастьяна, как раб жаждет свободы.

Мать Себастьяна была сестрой короля Филиппа, что и позволило последнему заявить о своих правах на престолонаследие и добиться португальского трона. Португалия изнемогала под властью этого чужеземного правителя, и отец Мигель де Соуза, истинный патриот, был едва ли не первым среди тех, кто мечтал освободить страну. Когда дон Антонио, сводный двоюродный брат Себастьяна, бывший некогда настоятелем монастыря Крату, поднял мятежный стяг, отец Мигель стал одним из самых ревностных сторонников этого честолюбивого и предприимчивого храбреца. В те дни отец Мигель был архиепископом, человеком, пользовавшимся репутацией высокоученого государственного деятеля и дипломата. Он занимал пост проповедника дона Себастьяна и духовника дона Антонио и обладал огромным влиянием в Португалии. Влияние свое он неустанно употреблял на пользу претенденту, которому был глубоко предан. После того, как сухопутное войско дона Антонио потерпело поражение от герцога Альба, а его флот был разгромлен у Азорских островов маркизом Санта-Круз в 1582 году, отец Мигель оказался в большой опасности и опале как один из наиболее рьяных мятежников. Его схватили и надолго бросили в тюрьму. В конце концов, поскольку он, видимо, раскаялся в своих грехах, Филипп II, прекрасно знавший цену одаренному канонику и желавший приручить его, велел в расчете на благодарность освободить отца Мигеля и сделал его викарием в Санта-Мария-ла-Реаль, где он теперь и исполнял обязанности исповедника, советника и доверенного лица принцессы Анны Австрийской.

Однако благодарного отношения отца Мигеля не хватило, чтобы изменить сущность его натуры; он по-прежнему был предан претенденту, дону Антонио, в своем неуемном честолюбии продолжавшему плести интриги в изгнании. Не хватило ее и на то, чтобы притушить пламенный патриотизм монаха. Мечтой его жизни было видеть Португалию независимой и управляемой сыном ее народа. И вот, благодаря пылкой надежде Анны (надежде, которая с каждым днем крепла, превращаясь в убежденность), что Себастьян жив и когда-нибудь вернется, чтобы потребовать обратно свой венец, два этих человека продолжали все ближе сходиться друг с другом в тихой обители Мадригала, вокруг которой бурно кипела жизнь.

Но шли годы, молитвы Анны оставались без ответа, освободитель не появлялся, и ее надежды начали угасать. Она вновь начала подумывать о том, что сможет соединиться со своим неведомым возлюбленным лишь в лучшем из миров.

Как-то раз весенним вечером 1594 года — спустя четыре года после того, как Анна впервые услышала от священника имя Себастьяна, — отец Мигель шагал по главной улице Мадригала, городка, в котором он знал всех и каждого. И вдруг, к своему удивлению, каноник встретил незнакомца. Любой незнакомец наверняка привлек бы внимание отца Мигеля, а этот и подавно: обликом своим он смутно напомнил священнику о каких-то давних событиях, напрочь стершихся из памяти. Потрепанное черное одеяние незнакомца выдавало в нем обыкновенного горожанина, но его осанка, взгляд, военная выправка и гордо вскинутая голова никак не вязались с простотой платья. От этого человека веяло отвагой и уверенностью в себе.

Мужчины остановились, изумленно глядя друг на друга; на устах незнакомца заиграла тусклая улыбка. Сейчас, в сумерках, возраст его определить было невозможно: ему могло быть и тридцать, и пятьдесят. Отец Мигель растерянно нахмурился, и тогда незнакомец снял с головы широкополую шляпу.

— Храни тебя Бог, отче, — произнес он.

— И тебя, сын мой, — отвечал священник, все еще ломая голову над вопросом, кто перед ним. — Кажется, я тебя знаю. Так ли это?

Незнакомец рассмеялся.

— Весь мир может забыть меня, только не ты, отче.

И тут отец Мигель охнул.

— Господи! — вскричал он и возложил длань свою на плечо молодого человека, вглядываясь в его смелые серые глаза. — Какими судьбами ты здесь?

— Я здешний кондитер.

— Кондитер? Ты?

— Надо же как-то жить, а поприще кондитера — честное поприще. Я был в Вальядолиде, когда услышал, что ты служишь викарием в здешнем монастыре. И вот, в память о старых и добрых счастливых временах решил навестить тебя, отче, и попросить о поддержке, — ответил незнакомец с непринужденной самоуверенностью и легкой насмешкой в голосе.

— Разумеется… — начал было священник, но осекся. — Где твоя лавка? — спросил он.

— Дальше по улице. Ты удостоишь меня своим посещением, отче?

Отец Мигель поклонился, и оба пошли своей дорогой.

В последующие три дня священник приходил в монастырь, только чтобы отслужить мессу. Но утром четвертого дня он отправился из ризницы прямо в гостиную и, несмотря на ранний час, потребовал аудиенции у ее высочества.

— Госпожа, — сказал он ей, — у меня для тебя важная весть, которая преисполнит радостью твое сердце.

Анна взглянула на него и увидела лихорадочный блеск в его глубоко посаженных глазах, румянец возбуждения на острых скулах.

— Дон Себастьян жив, — продолжал тот. — Я видел его.

Несколько мгновений девушка смотрела на него, ничего не понимая, потом побледнела. Лицо ее стало белым, как плат монахини. Анна со стоном перевела дух, застыла и покачнулась. Чтобы не упасть, она ухватилась за спинку кресла. Отец Мигель понял, что действовал слишком резко и огорошил ее. Он не понимал, насколько глубоко ее чувство к таинственному принцу, и теперь испугался, как бы она не упала в обморок, потрясенная известием, которое он так безрассудно выложил ей.

— Что ты сказал? О, повтори, что ты сказал! — простонала Анна, полуприкрыв веки.

Он повторил сказанное в более взвешенных и осторожных выражениях, пустив в ход весь магнетизм своей личности, чтобы успокоить смятенный разум Анны. Постепенно буря чувств в ее душе улеглась.

— Ты говоришь, что видел его? — спросила девушка. — О!

Румянец вновь залил ее щеки, глаза вспыхнули, лицо засияло.

— Где же он? — нетерпеливо спросила принцесса.

— Здесь, в Мадригале.

— В Мадригале? — Принцесса была само изумление. — Но почему в Мадригале?

— Он жил в Вальядолиде и там услышал, что я, его бывший духовник и советник, служу викарием в Санта-Мария-ла-Реаль. Себастьян приехал искать меня, под чужим именем. Он называет себя Габриэлем де Эспиноса и ведет кондитерское дело. Так будет, пока не кончится срок его епитимьи, тогда он сможет объявиться открыто и предстать перед своим народом, с нетерпением ждущим его.

Эта весть повергла Анну в растерянность, наполнила разум смятением, а душу превратила в поле битвы, на котором вели борьбу безумная надежда и благоговейный страх. Принц, о котором она мечтала, который четыре года жил в ее мыслях, которого она обожала всей своей возвышенной, пылкой, изголодавшейся душой, вдруг обрел плоть и кровь. Он рядом, и она наконец-то сможет воочию увидеть его, живого, настоящего. Эта мысль приводила ее в панический ужас, и Анна не осмеливалась просить отца Мигеля привести к ней дона Себастьяна. Но зато она засыпала священника вопросами и вытянула из него довольно складную историю.

После своего поражения и побега Себастьян дал обет над гробом Господним, поклявшись отказаться от королевских почестей, ибо считал себя недостойным их. В знак покаяния (полагая, что именно грех гордыни, в который он впал, стал причиной его неудач) он обязался скитаться по миру в облике смиренного простолюдина, зарабатывая хлеб насущный собственными руками, трудясь до седьмого пота, как и положено обыкновенному человеку, до тех пор, пока не искупит свою вину и не станет вновь достоин того положения, которое составляло его истинное предназначение по праву рождения.

Этот рассказ наполнил Анну таким состраданием и сочувствием, что она расплакалась. Ее кумир вознесся еще выше, чем в прежних, полных любви мечтах, особенно после того, как спустя несколько дней история его скитаний обросла подробностями. Она узнала о том, какие лишения терпел таинственный принц, какие тяготы и страдания выпали на долю странника. Наконец, через несколько недель после того, как Анне впервые сообщили потрясающую весть о его возвращении, в начале августа 1594 года, отец Мигель предложил ей то, чего она более всего жаждала, но о чем не смела просить.

— Я рассказал его величеству, как ты привержена его памяти, как предана была ему все эти годы, когда мы считали его умершим. Он глубоко тронут. Он умоляет тебя позволить ему прийти и пасть к твоим ногам.

Лицо Анны зарделось, потом его покрыла бледность. Принцесса едва слышно выговорила:

— Я согласна…

На другой день отец Мигель привел гостя в скромную монастырскую гостиную, где их ждала принцесса вместе со своими фрейлинами, старавшимися быть незаметными. Она увидела человека среднего роста, с лицом, исполненным достоинства, облаченного в гораздо менее потрепанное платье, чем то, в котором его впервые увидел сам отец Мигель.

У него были светло-каштановые волосы. Такой цвет вполне могли приобрести золотые локоны юноши, уплывшего в Африку пятнадцать лет назад. Борода имела чуть более темный оттенок, а глаза были серые. Миловидное лицо. Но ничто, кроме цвета глаз и носа с горбинкой, не говорило о том, что его обладатель происходит из австрийского царствующего дома, представительницей которого была его мать.

Держа шляпу в руке, гость приблизился к Анне и преклонил колено.

— Я здесь и жду приказаний вашего высочества. — молвил он.

У девушки тряслись колени и дрожали губы, но она овладела собой.

— Вы — Габриель де Эспиноса, приехавший в Мадригал, чтобы открыть кондитерское дело? — спросила она.

— И чтобы служить вашему высочеству.

— Тогда добро пожаловать, хотя я уверена, что в ремесле кондитера вы смыслите меньше, чем в любом другом.

Коленопреклоненный гость склонил свою красивую голову и глубоко вздохнул.

— Что ж, если в прошлом я лучше знал иные ремесла, стало быть, мне нет нужды теперь ограничивать себя моим нынешним поприщем.

Она знаком попросила его подняться. Эта встреча и разговор были недолгими: посетитель откланялся, дав обещание вскоре прийти опять и заручившись ее согласием принять кондитерскую лавку под покровительство монастыря.

Впоследствии у этого человека вошло в привычку являться к утренней мессе, которую отец Мигель служил в монастырской часовне, открытой для мирян. После службы кондитер навещал священника в ризнице, а затем шел вместе с ним в гостевую комнату, где его ждала принцесса, обычно сопровождаемая одной или двумя своими фрейлинами. Поначалу эти ежедневные свидания были недолгими, но постепенно становились все длиннее, и вскоре Анна уже просиживала с кондитером до самого обеда. Но очень скоро ей стало мало и этого, и она взяла со своего гостя обещание приходить по два раза на дню.

Свидания царственной четы делались постепенно не только продолжительнее и содержательнее, но и интимнее. Постепенно Анна начала заводить разговоры о будущем Себастьяна, убеждая его открыться. Епитимья и так уже затянулась сверх всякой меры, да и каяться ему, по сути дела, было не в чем, ибо судят Небеса не деяния, а побуждения души; душа же его, когда он начинал войну с неверными, была чиста, а намерения — благочестивы и возвышенны. Себастьян с кротким видом признавал, что это, возможно, воистину так. Однако и он, и отец Мигель держались мнения, что сейчас благоразумнее всего дождаться кончины Филиппа II, которая, вероятно, близка, если учесть преклонные лета монарха, его дряхлость и немощность. В ином же случае ревнивый король может воспротивиться справедливым притязаниям Себастьяна.

Тем временем ежедневные визиты Эспиносы и его многочасовые свидания с Анной привели к неизбежному: и в стенах монастыря, и за его пределами запахло скандалом. Анна была монахиней, ей запрещалось встречатьсяс какими бы то ни было мужчинами, за исключением исповедника, и беседовать с ним не иначе как через решетку в гостевой комнате обители. Но даже при наличии такой решетки столь длительные и регулярные встречи считались недопустимыми. А между тем при поддержке и попустительстве отца Мигеля Анна и Эспиноса за несколько недель сблизились настолько, что девушка уже считала себя вправе думать о нем как о своем избавителе, который спасет ее от этого погребения заживо. Она полагала, что он вернет ей вожделенную свободу и вольную жизнь, возложит на ее чело венец, как только настанет время заявить о его собственных правах на корону. Да, она монахиня, но что с того? Ее постригли против воли, послушничество длилось всего год, а пятилетний срок, отведенный для испытания, еще не истек. Поэтому Анна полагала, что ее вполне можно освободить от всех данных обетов.

Но никто не знал мыслей Анны, да и не интересовался ими, а посему скандал разрастался. В монастыре не нашлось смельчаков, чтобы упрекнуть царственную особу или навязать ей свои советы и мнения: ведь ей, помимо всего прочего, покровительствовал отец Мигель, духовный наставник обители.

Однако в конце концов в монастырь пришло письмо от епископа ордена Святого Августина. Тон послания был почтительно-суровый, и в нем сообщалось, что частые посещения кондитера дают пищу для пересудов, и поэтому Анна проявила бы благоразумие, согласись не подавать более поводов для них. Этот совет наполнил ее гордую чувствительную душу жгучим стыдом. Принцесса тотчас же послала своего слугу Родероса за отцом Мигелем и передала священнику полученное письмо.

Черные глаза монаха пробежали текст, и в них появилось тревожное выражение.

— Этого следовало опасаться, — со вздохом проговорил он.

— Тут есть только одно средство, если дело не дойдет до чего-либо более серьезного: дон Себастьян должен уехать.

— Уехать?! — У Анны перехватило дух от страха. — Куда?

— Куда угодно, лишь бы подальше от Мадригала. И немедленно, самое позднее — завтра поутру, — ответил монах и добавил, заметив выражение ужаса на ее лице: — Ну а что еще можно придумать? Как знать, может, этот докучливый епископ уже поднял шум?

Анна подавила охватившие ее чувства.

— А я… я увижу его перед отъездом? — с мольбой в голосе спросила она.

— Не знаю. Наверное, это было бы слишком опрометчиво. Я должен поразмыслить.

В глубоком смятении он бросился прочь, оставив Анну, и девушке показалось, что жизнь покидает ее.

В тот сентябрьский вечер, потрясенная, она сидела в своих покоях, надеясь и не смея надеяться, что ей удастся еще раз хоть одним глазком взглянуть на Себастьяна. Было уже довольно поздно, когда к Анне пришла донна Мария де Градо с известием, что Эспиноса сейчас в келье отца Мигеля. Испугавшись, что он уйдет тайком, так и не повидавшись с ней, и не обращая внимания на позднее время (шел девятый час и начинало смеркаться), девушка немедленно послала Родероса к священнику с просьбой привести Эспиносу в гостевую комнату. Отец Мигель согласился, и влюбленные — а они уже были на этой стадии отношений — встретились вновь. Обоим было тяжело и больно, оба страдали.

— Боже мой! — вскричала принцесса, отбросив прочь всякую осторожность. — Боже мой! Что же вы решили?

— Решили, что завтра поутру я уезжаю, — отвечал Себастьян.

— Куда? — Он пожал плечами. — Сначала в Вальядолид, а потом… как будет угодно Всевышнему.

— Когда же я опять увижу вас?

— Когда… когда будет угодно Всевышнему.

— О, какой ужас! Если я потеряю вас… если никогда больше вас не увижу… — Она задыхалась, ломая руки.

— Ну что вы, госпожа, — ответил он. — Я вернусь за вами, когда придет время. Ко дню Всех Святых, или, самое позднее, к Рождеству. И я привезу с собой человека, который поручится за меня.

— Какая нужда мне в поручениях за вас? — запротестовала девушка. — Мы принадлежим друг другу, вы и я. Но вы вольны странствовать по свету, а я беспомощно сижу в этой клетке…

— Да, но ведь в скором времени я освобожу вас, и тогда мы пойдем рука об руку, — он шагнул к столу, на котором стояли рог с чернилами, коробочка с песком, несколько перьев и лежала бумага. Взяв стило, он принялся писать с заметным усилием, ибо короли, как известно, не отличаются прилежанием в учении.

«Я, дон Себастьян, милостью Божией король Португалии, беру в жены светлейшую донну Анну Австрийскую, дочь светлейшего принца Иоганна Австрийского, на основании разрешения, полученного от двух епископов».

Внизу он поставил подпись — такую же, какую во все века ставили португальские короли: El Rey (король).

— Вы удовлетворены, госпожа? — с мольбой спросил он, вручая ей бумагу.

— Как может эта записочка удовлетворить меня?

— Это — обязательство, которое я исполню, как только позволят небеса.

Услышав это, Анна ударилась в слезы, а Себастьян пустился в увещевания и болтал до тех пор, пока отец Мигель не вынудил его удалиться, поскольку было уже поздно. Тогда принцесса забыла о своих собственных горестях и преисполнилась сочувствия к возлюбленному: нет, она и слышать ничего не желает, он обязан принять все ее достояние — сто дукатов и украшения, в числе которых были золотые часики, усыпанные бриллиантами, и колечко с камеей, изображавшей короля Филиппа. Ну и, наконец, ее собственный портрет размером с игральную карту.

Пробило десять, и отец Мигель спешно спровадил Себастьяна, предварительно преклонив перед ним колени и приложившись к монаршей длани. Затем Себастьян пал на колени перед принцессой и облобызал ее руку. Оба обливались слезами. Наконец он ушел, и скорбящая Анна, опершись на руку донны Марии де Градо, удалилась в свою келью, чтобы выплакаться и предаться молитвам.

Следующие несколько дней она ходила как во сне, бледная и безучастная ко всему, угнетенная сознанием своего одиночества, которое пыталась смягчить, посылая Себастьяну письма в Вальядолид, куда он возвратился. Из всех этих писем сохранилось только два.

«Король и господин мой, — писала она в одном из них, — увы! Какие страдания приносит разлука! Мне так больно, что я умерла бы, если б не испытывала мимолетного облегчения от общения с Вашим Величеством посредством этих посланий. Сегодня я чувствую то же, что чувствовала в любой другой день с тех пор, как мы перестали проводить вместе счастливые и сладостные мгновения. Нынешняя разлука — кара Небес, столь суровая для меня, что я бы осмелилась назвать ее несправедливой, ибо я без всяких на то оснований лишена счастья, которого мне не хватало столько лет и которое я ныне купила ценой страданий и слез. Но, господин мой, я готова вновь пережить все обрушившиеся на меня горести и страдать опять, если это поможет мне уберечь Ваше Величество хотя бы от малой толики невзгод. Да внемлет Всевышний моим молитвам. Пусть положит Владыка мира конец несчастьям и нестерпимым мукам, которые приносит мне разлука с Вашим Величеством. Возможно ли жить после столь долгих страданий и боли?

Я принадлежу Вам, господин мой, о чем Вы уже знаете. И верность, в коей поклялась я Вам, сохраню я и в жизни, и в смерти, ибо даже смерть не вырвет ее из души моей. И будет эта верность бессмертна в веках, как и сама душа…»

Так писала племянница короля Филиппа Испанского удалившемуся в Вальядолид кондитеру Габриелю Эспиносе. Чем занимался в эти дни он — нам неведомо, известно лишь, что он не был стеснен в передвижениях: именно на городской улице настырная и вездесущая судьба свела его лицом к лицу с Грегорио Гонсалесом, человеком, у которого он работал поваренком, когда тот служил графу Ньеба.

Грегорио окликнул Эспиносу и в изумлении уставился на него: платье кондитера, хоть и было не первой свежести, отнюдь не походило на одеяние простолюдина.

— Кому же ты теперь служишь? — осведомился заинтригованный Грегорио, как только они обменялись приветствиями.

Эспиноса преодолел мимолетное замешательство и взял за руку своего бывшего сотоварища.

— Времена меняются, друг Грегорио. Я больше никому не служу. Теперь мне самому подавай слуг!

— Так что за положение ты сейчас занимаешь?

— Это не имеет значения, — высокомерно осадил его Эспиноса, и Грегорио почувствовал, что дальнейшие расспросы неуместны. Завернувшись в плащ, он пошел своей дорогой, а кондитер крикнул ему вслед: — Если тебе что-нибудь понадобится, буду рад по старой дружбе оказать тебе услугу!

Но Грегорио уже сам понял, что просто так расстаться с преуспевшим старым другом было бы глупо. Эспиноса должен непременно жить в одном доме с ним. Жена Грегорио будет очень рада возобновить знакомство и услышать из первых уст историю его новой благополучной жизни. Грегорио не желает слышать никаких отговорок. В конце концов Эспиноса, уступая настырности приятеля, отправился вместе с ним в убогий квартал, где стояло жилище Грегорио.

За грязным сосновым столом в жалкой каморке сидели трое: Эспиноса, Грегорио и его жена. Женщина не выказывала обещанной Грегорио радости по поводу нынешнего благополучия Эспиносы. Возможно, кондитер заметил ее злобную зависть. Вероятно, желая еще больше подогреть ее (а это лучший способ наказания завистников), кондитер предложил Грегорио просто-таки великолепную работу.

— Иди ко мне на службу, — сказал он. — Я дам тебе пятьдесят дукатов сразу и буду платить четыре дуката в месяц.

Они отнеслись к его богатству с заметным недоверием. Чтобы убедить их, Эспиноса достал и показал золотые часы (редчайшую вещицу), усыпанные бриллиантами, дорогое кольцо и другие отнюдь не дешевые украшения. Парочка взирала на все это в полном смятении.

— Но разве не говорил ты мне, когда мы вместе служили в Мадриде, что прежде ты был простым кондитером в Оканье? — вырвалось у Грегорио.

Эспиноса усмехнулся.

— Мало ли королей и принцев были вынуждены скрываться под чужой личиной? — вкрадчиво проговорил он и, видя потрясение на физиономии супругов, решил играть дальше. Ничего святого для него больше не существовало. Он вытащил из кармана даже портрет милой одинокой царственной госпожи, томящейся в монастыре Мадригала, и швырнул его через стол, заляпанный винными и масляными пятнами.

— Взгляните на эту прекрасную даму, самую красивую в Испании, — сказал он хозяевам. — Может ли принц мечтать о более миловидной невесте?

— Но она облачена в одеяние монахини, — возразила жена Грегорио. — Как же она может выйти замуж?

— Королям закон не писан, — отрезал Эспиноса.

В конце концов он откланялся, но перед уходом призвал Грегорио поразмыслить над своим предложением. Он обещал снова прийти за ответом, а пока оставил ему адрес, по которому квартирует.

Хозяева сочли Эспиносу безумцем и посмеялись над ним, но недоверие жены Грегорио быстро сменилось злобной ревностью: ведь все, что Эспиноса рассказал о себе, могло в конце концов оказаться правдой. Именно злоба и определила ее дальнейшие поступки. Она отправилась к алькальду Вальядолида, дону Родриго де Сантильяну, и все ему выболтала.

Поздней ночью Эспиноса проснулся и увидел в своей комнате гвардейцев алькальда. Эспиносу арестовали и поволокли к дону Родриго давать отчет в том, кто он такой и откуда взялись найденные при нем дорогостоящие вещицы, а в особенности кольцо с камеей, изображавшей короля Филиппа.

— Я — Габриель де Эспиноса, — твердо ответил алькальду пленник, — кондитер из Мадригала.

— Тогда откуда ты взял эти украшения?

— Их передала мне для продажи донна Анна Австрийская. По этому делу я и прибыл в Вальядолид.

— Это — портрет донны Анны?

— Да.

— А этот локон? Он что, тоже с головы донны Анны? И если так, станешь ли ты утверждать, что и его тебе дали для продажи?

— А для чего еще?

Дон Родриго призадумался. Красть такие вещи бесполезно, а что до локона, то где этот парень найдет на него покупателя? Алькальд более пристально вгляделся в арестованного и заметил царственность осанки, спокойную уверенность, присущую обычно высокородным и достойным сеньорам. Отослав его в тюрьму, алькальд отправился в Мадригал, чтобы обыскать дом Эспиносы.

Дон Родриго умел действовать быстро, но узник каким-то загадочным образом нашел возможность предостеречь отца Мигеля, и тот ухитрился опередить алькальда. До приезда дона Родриго священник изъял из дома Эспиносы шкатулку с бумагами и обратил их в пепел. Но Эспиноса от природы был беспечен, и полиция алькальда нашла четыре письма, забытые на столе. Два из них были от Анны (я уже приводил отрывок из одного ее письма), а еще два — от самого отца Мигеля.

Эти письма озадачили и сбили с толку дона Родриго де Сантильяна. Он был сообразительным и осведомленным человеком и знал, как настороженно относится кастильское правосудие к настойчивым проискам бывшего настоятеля Крату дона Антонио. Алькальд хорошо знал и о прошлом отца Мигеля, его самоотверженном патриотизме и страстной преданности делу дона Антонио. А тут еще ему вспомнилось, с каким непоколебимым достоинством держался его узник. Словом, дон Родриго сделал пусть и поспешный, но вполне оправданный вывод: человек, попавший к нему в руки, которому принцесса Анна писала пылкие письма и которого называла «Ваше Величество», — не кто иной, как настоятель монастыря в Крату. Алькальд понял, что за всем этим стоит нечто серьезное и опасное. Приказав арестовать отца Мигеля, он отправился в монастырь, чтобы встретиться с донной Анной. Действовал он искусно и в расчете на внезапность. Разговор начался с предъявления принцессе одного из найденных писем и вопроса: признает ли она свое авторство?

Поняв, что произошло, Анна на миг застыла, а потом выхватила письмо из рук алькальда и порвала его надвое Она бы изорвала и вовсе листок в клочья, но дон Родриго проворно схватил девушку за запястья и держал, будто в тисках, на миг забыв о текущей в ее жилах голубой крови. Король Филипп был суровым правителем, беспощадным к смутьянам, и дон Родриго знал, что если он позволит уничтожить столь важное письмо, прощения ему не будет.

Уступив его физическому и душевному превосходству, Анна отдала обрывки и признала, что письмо написала она.

— Как настоящее имя человека, называющего себя кондитером и состоящего с вами в таких вот отношениях? — осведомился присутствовавший при беседе судья.

— Дон Себастьян, король Португалии, — ответила девушка и присовокупила к этому признанию рассказ о побеге юноши из Алькасер-ель-Кебира и его последующих странствиях в поисках искупления вины.

Дон Родриго отбыл, не зная, что ему думать и во что верить. Он был твердо убежден, что пришла пора поведать обо всем королю Филиппу. Его католическое величество был глубоко возмущен. Он немедленно отправил в Мадригал уполномоченного инквизиции с приказом тщательно разобраться в деле и повелел не выпускать Анну из кельи, а ее прислугу арестовать.

Для верности Эспиносу перевели из Вальядолида в тюрьму Медина-дель-Кампо, куда доставили в карете под конвоем аркебузиров.

— К чему везти простого кондитера с такими почестями?

— шутливо спрашивал он своих стражей.

В карете вместе с Эспиносой ехал солдат по имени Серватос — человек, повидавший мир. Разговорившись с узником, он обнаружил, что тот одинаково свободно владеет как французским, так и немецким языком. Но стоило Серватосу обратиться к нему по-португальски, как пленник тотчас же заметно смутился и ответил, что не говорит на этом языке, хотя и бывал в Португалии.

Всю зиму продолжались допросы. Трое главных подследственных сменяли друг друга, и разговоры с ними приводили к одним и тем же, уже начинавшим надоедать результатам. Уполномоченный инквизиции допрашивал принцессу и отца Мигеля, дон Родриго занимался Эспиносой. Но из пленников так и не удалось вытянуть ничего такого, что помогло бы делу или рассеяло бы тайну.

Принцесса давала правдивые показания, но по мере того, как расспросы становились все более настойчивыми, а подчас и оскорбительными, к ее искренности начала примешиваться изрядная доля возмущения. Она настаивала на том, что дон Себастьян был не кем иным, как доном Себастьяном, и писала Эспиносе пылкие письма, призывая открыть свое подлинное имя, утверждая, что пришло время сбросить личину.

Но кондитера не трогали эти отчаянные призывы. Он твердил свое: «Я — Габриель де Эспиноса, кондитер из Мадригала». Однако поведение этого человека и окутывавшая его атмосфера таинственности уже сами по себе опровергали это клятвенное заявление. Дон Родриго уже убедился, что арестованный никак не мог быть настоятелем монастыря в Крату. Он искусно лавировал, уклоняясь от каверзных вопросов опытного судьи, и проявлял большую осторожность, дабы не навредить своим товарищам по несчастью. Он отрицал, что когда-либо выдавал себя за дона Себастьяна, хотя и признавал, что отец Мигель и принцесса почему-то полагали, будто бы он и есть исчезнувший принц.

В ответ на вопрос о родителях Эспиноса сделал невинные глаза и заявил, что не знает ни того, ни другого. То же самое мог бы сказать и дон Себастьян, рожденный после смерти своего отца и брошенный матерью в раннем детстве.

Отец Мигель твердо заявил о своей убежденности в том, что дон Себастьян остался жив после африканского похода. Священник не сомневался: Эспиноса и есть пропавший король. Он утверждал, что действовал из благих побуждений и даже в помыслах своих не нарушал верности королю Испании.

Однажды поздним вечером, к тому времени, когда Эспиноса просидел в темнице около трех месяцев, его неожиданно разбудил алькальд. Узник тотчас же хотел встать, но дон Родриго остановил его.

— Не стоит. Это только помешает нам в том, что мы намерены сделать.

Фраза прозвучала зловеще, и узник, сидевший на постели с всклокоченными волосами, моргая от света факелов, тотчас же воспринял ее как угрозу пытки. Его лицо побелело.

— Это невозможно! — запротестовал он. — Король не мог приказать вам сделать такое! Его величество никогда не забудет, что я знатен. Он может потребовать казнить меня, но казнить достойно, а не замучить на дыбе! Если же вы хотите пустить в ход это орудие, чтобы заставить меня говорить, то мне нечего добавить к уже сказанному.

Суровое смуглое лицо алькальда растянулось в мрачной улыбке.

— Позволю себе заметить, что ты впадаешь в противоречия. То ты выдаешь себя за низкого простолюдина, то вдруг за высокородную особу. Послушать тебя сейчас — так можно подумать, что пытка оскорбит твое достоинство. Чего ж тогда?

Внезапно дон Родриго осекся и вытаращил глаза. Потом он выхватил из рук стражника факел и поднес его поближе к лицу заключенного. Тот вконец перепугался: он сразу же понял, что заметил алькальд. При ярком освещении дон Родриго увидел, что корни волос на голове и в бороде пленника поседели. Ему стало окончательно ясно, что он имеет дело с подлейшей из афер. Этот малый пользовался красителями для волос, а где их возьмешь в тюрьме? Дон Родриго ушел, очень довольный итогами своего внезапного посещения.

Эспиноса тотчас же побрился. Но было слишком поздно: не прошло и нескольких недель, как его волосы приобрели естественный цвет, и он предстал в своем истинном обличии седовласого человека лет шестидесяти или около того.

Но даже пытка, которой его вскоре подвергли, не помогла внести ясность. И только отец Мигель, после многочисленных уверток и увиливаний, выложил наконец всю правду, которую знал он один. Но и тут не обошлось без дыбы.

Священник признался, что он, вдохновленный любовью к своей стране и страстным желанием освободить Португалию от испанского ига, никогда не оставлял надежды добиться всего этого на деле и помочь дону Антонио, настоятелю монастыря Крату, воссесть на трон своих предков. Он стал вынашивать замысел, толчком к которому послужила пылкая натура принцессы Анны и неприятие ею монашеской жизни. Но отцу Мигелю не хватало главного орудия — исполнителя его планов. И тут он, на свое счастье, встретил на улицах Мадригала Эспиносу. Когда-то Эспиноса был солдатом и поездил по белу свету. Во время войны между Испанией и Португалией он сражался на стороне короля Филиппа и подружился с отцом Мигелем благодаря тому, что сумел уберечь монастырь от вторжения солдатни. Таким образом, священник не только завел новое знакомство, но и получил свидетельство находчивости и храбрости Эспиносы. Ростом тот был с дона Себастьяна, и король вполне мог бы напоминать Эспиносу телосложением по прошествии стольких лет. Сходство с покойным монархом было просто сверхъестественным. Борода и шевелюра другого цвета? Ну, да это дело поправимое. Он вполне может сыграть роль таинственного принца, возвращения которого с таким терпением и уверенностью ждала Португалия. В те времена были и другие самозванцы, но они не обладали преимуществами, которыми обладал Эспиноса, и установить их происхождение не составляло труда. Помимо природного сходства, у Эспиносы было поручительство дона Мигеля, поднаторевшего в такою рода делах лучше всех в мире, и племянницы короля Филиппа, на которой он должен был жениться, как только поднимет свое знамя. По замыслу всей троице, устроив свои дела, надлежало отправиться в Париж, где самозванца признают живущие в изгнании друзья дона Антонио. Настоятель монастыря Крату тоже участвовал в заговоре. Оставаясь во Франции, дон Мигель мог через своих лазутчиков влиять на ход дел в Португалии, а в скором времени отправился бы туда собственной персоной, чтобы организовать народное движение в поддержку всеми признанного претендента на престол. Все это давало ему основания надеяться на восстановление независимости Португалии. А когда цель будет достигнута, в Лиссабоне объявится дон Антонио, разоблачит самозванца и сам примет венец, став королем страны, вырванной из рук испанцев.

Таков был хитрый замысел священника. Его отличали ясность цели и полное пренебрежение к пустякам, каковыми отец Мигель считал судьбу принцессы и жизнь главного исполнителя коварного плана. Что такое судьба внебрачной дочери Иоганна Австрийского и солдата удачи, ставшего кондитером? Что это в сравнении с освобождением королевства, избавлением населения от рабства, счастьем целого народа? Да ничто. Так думал отец Мигель, и его заговор вполне мог бы иметь успех, кабы не безмерное тщеславие Эспиносы, который не удержался от соблазна пустить пыль в глаза Гонсалесам в Вальядолиде. Тщеславие не покидало этого человека до самой смерти, которую он встретил в октябре 1595 года, ровно через год после ареста. До самого конца он изворачивался, избегая признаний, способных пролить свет на его личность и туманное происхождение.

— Если бы вы знали, кто я такой… — говорил он и тотчас же умолкал.

Приговорили его к повешению, утоплению и четвертованию. Участь свою этот человек принял спокойно и мужественно. Отец Мигель погиб той же смертью и столь же достойно, но прежде был лишен монашеского сана.

Что касается бедной принцессы Анны, раздавленной стыдом и унижением, то она понесла наказание еще в июле. Уполномоченный инквизиции вынес ей приговор, который был утвержден королем Филиппом. Девушку перевели в другой монастырь и заточили на четыре года в келью. Каждую пятницу ее сажали на хлеб и воду. Анну объявили недостойной и неспособной занимать какое-либо особое положение, и до истечения срока наказания с ней надлежало обращаться, как с самой заурядной монахиней. Цивильный лист ее был отменен, и она осталась без содержания. Лишили ее и всех почестей и льгот, пожалованных прежде королем Филиппом.

Слезливые просьбы о помиловании, которые Анна посылала своему дяде королю, сохранились до наших дней. Эти письма не тронули холодную, безжалостную душу Филиппа Испанского. Вся вина девушки состояла в том, что она не вынесла навязанной ей аскетической жизни и, повинуясь зову исстрадавшегося сердца, дала себя увлечь ролью защитницы и помощницы человека, в котором видела несчастного принца, окутанного романтическим ореолом.

Бедняжка несла свою кару почти полных четыре года. И страшнее всего для нее были вовсе не те тяготы и лишения, которым подверг ее король Филипп. Страдания истерзанного и униженного духа оказались куда ужаснее. Волна прекрасных надежд на миг вознесла ее над тоской и мраком, но Анна тотчас же оказалась низвергнутой в пучину черного отчаяния, к которому теперь прибавились невыразимый стыд и нестерпимые муки оскорбленной гордости.

Смерть дамского угодника

Убийство Генриха IV

В 1609 году умер последний герцог Клеве, и король Генрих IV Французский и Наваррский влюбился в Шарлотту де Монморанси. 1609 году умер последний герцог Клеве, и король Генрих IV Французский и Наваррский влюбился в Шарлотту де Монморанси.

Сочетанию этих событий суждено было повлиять на судьбы Европы. Сами по себе они были незначительны: смерть пожилого человека — дело обычное, равно как и влюбленность Генриха Беарнского. Этот господин вел жизнь напряженную во всех отношениях, любовь же была его единственной отдушиной, и ни почтенный возраст (тогда ему было 56), ни ревность Марии Медичи, его многострадальной флорентийской супруги, не могли помешать Генриху следовать своим наклонностям.

Вряд ли на свете жил более неверный супруг, чем Генрих IV. Его любовные похождения были вызывающе дерзки, вкусы, когда дело касалось женщин, — всеобъемлющи, а числом незаконнорожденных детей его не превзошел даже собственный внук, английский «султан» Карл II. Правда, Генрих отличался от последнего тем, что, потакая своим слабостям, все же не был таким «азиатом». В сравнении с ним Карл — просто тупой распутник, превративший Уайтхолл в гарем. Генрих предпочитал романтику, приключение и умел быть галантным во всех смыслах этого слова.

Однако в интрижке с Шарлоттой де Монморанси ему, вероятно, не удалось проявить свою галантность в полной мере и выжать из нее все возможное. Прежде всего, как я уже говорил, ему шел пятьдесят шестой год, а в таком возрасте трудно выказывать страсть к двадцатилетней девушке, не становясь при этом посмешищем. К несчастью для него, Шарлотта, видимо, так не считала. Напротив, ухаживания Генриха льстили ей и так вскружили прекрасную пустую головку, что певица начала отвечать на страсть, которую сама же и вызвала.

Семейство Монморанси желало бы выдать Шарлотту замуж за веселого и остроумного маршала де Вассомпьера, и хотя он вовсе не был увлечен ею, тем не менее считал эту партию вполне сносной. И охотно вступил бы в брак, не выкажи король своих устремлений самым откровенным и бесстыдным образом.

— Вассомпьер, я буду говорить с вами как друг, — заявил Генрих. — Я влюблен, влюблен отчаянно, и моя возлюбленная — мадемуазель де Монморанси. Если вы женитесь на ней, я вас возненавижу. Если она меня полюбит, вы возненавидите меня. Разрыв дружеских отношений с вами принесет мне несчастье, ибо я люблю вас и искренне к вам привязан.

Этого оказалось достаточно, чтобы Вассомпьер оставил мысли о женитьбе, которая сулила ему либо нелепую участь самодовольного рогоносца, либо вражду с собственным правителем. Так он и сказал королю, поблагодарив за откровенность. После чего Генрих, пуще прежнего возлюбивший за здравый смысл Вассомпьера, раскрыл ему свои дальнейшие планы.

— Я подумываю выдать ее за своего племянника Конде. Так она останется в нашей семье и будет мне утехой в старости, которая уже не за горами. Конде, у которого на уме одна охота, получит сто тысяч ливров годового дохода и сможет вволю поразвлечься на эти деньги.

Вассомпьер прекрасно понял, какую сделку задумал Генрих. А вот принц Конде, похоже, не был столь сообразительным. Несомненно, потому лишь, что взор его застило видение сокровища: ста тысяч ливров годового дохода. Он был так отчаянно беден, что и за половину этой суммы взял бы в жены хоть дочь самого Люцифера, ни на миг не задумавшись о неудобствах, которыми чревата такая женитьба.

Свадьбу тихо отпраздновали в Шантильи в феврале 1609 года. Тревоги и треволнения не заставили себя ждать. До Конде наконец дошло, чего именно от него ждут. Он с негодованием восстал против такого положения дел. Да и королева была тщательно подготовлена Кончино Кончини и его женой, Леонорой Галигаи, — парочкой честолюбивых авантюристов, прибывших с ее царственным поездом из Флоренции. Поняв, что из слабости короля можно извлечь выгоду, флорентийские супруги тотчас научили Марию Медичи, как себя вести.

Разразившийся вскоре скандал был ужасен. Впервые над отношениями Генриха и королевы нависла угроза окончательного разрыва. А потом, когда накликанная Генрихом беда уже превращалась в катастрофу, грозившую погубить его самого, он получил письмо от Воселаса, своего посла в Мадриде. После прочтения письма раздражение в душе короля уступило место самым мрачным предчувствиям.

Когда несколько месяцев назад умер последний герцог Клеве («оставив свое наследство всему белому свету», как говорил сам Генрих), в дело вмешался император и, поправ права ряда германских князей, даровал владения покойного собственному племяннику, эрцгерцогу Леопольду. Это совершенно не отвечало политическим интересам Генриха, ставшего благодаря мудро направленным матримониальным усилиям самым могущественным из европейских правителей и вовсе не собиравшегося покорно мириться с неудобными для него решениями. Он велел Воселасу подогревать разногласия, возникшие между Францией и австрийской короной из-за наследства Клеве. Вся Европа знала, что Генрих желал бы женить дофина на наследнице лотарингского престола, присоединив таким образом Лотарингию к Франции, и это было одной из причин, по которым он принял сторону германских князей.

Воселас сообщал Генриху, что определенные лица при испанском дворе (и прежде всего флорентийский посланник), действуя по указке кое-кого из членов семьи королевы Франции и других людей, имена которых Воселас назвать не осмелился, плетут интриги, дабы сорвать планы Генриха, связанные с австрийской короной, и принудить его к союзу с Испанией. Эти лица, полностью пренебрегая намерениями самого Генриха, зашли так далеко, что предложили городскому совету Мадрида скрепить союз с Францией, женив дофина на инфанте.

Это письмо заставило Генриха ни свет ни заря опрометью броситься в Арсенал, где размещалась резиденция первого министра государства, господина Сали. Максимилиан де Бетюн, герцог Сали, был не просто подданным короля, но и его ближайшим другом, хранителем ключей к сокровеннейшим тайникам души Генриха, и тот обращался к нему за советом не только в государственных, но и в сугубо личных, семейных делах. Нередко Сали выпадало улаживать ссоры между мужем и женой, то и дело возникавшие из-за непрекращающихся измен Генриха.

Король вихрем ворвался в Арсенал и тотчас приказал всем покинуть комнату, оставшись наедине с только что пробудившимся герцогом, который встретил его в ночной сорочке и колпаке. Генрих сразу схватил быка за рога.

— Вы слышали, что обо мне говорят? — выпалил он.

Генрих стоял спиной к окну — стройный, прямой, чуть выше среднего роста. Он был одет как солдат удачи: камзол, высокие сапоги серой кожи, серая же шляпа с вишневым страусиным пером. Лицо его было под стать общему облику: острые глаза, широкие брови, орлиный нос, бородка торчком, жесткие усы с проседью. Король смахивал на сказочного героя, сатира, воителя и Полишинеля одновременно.

Высокий широкоплечий Сали даже в тапочках, сорочке и ночном колпаке, прикрывавшем его широкую лысину, умудрялся выглядеть как живое воплощение респектабельности и достоинства. Он не стал делать вид, будто не понимает короля.

— О вас и принцессе Конде, сир? Вы это подразумеваете?

— Он с серьезным видом покачал головой. — Эта история наполняет меня дурными предчувствиями, ибо я предвижу, что она чревата куда большими бедами, чем любое из ваших прежних увлечений.

— Значит, они убедили и вас, — в тоне Генриха слышалась чуть ли не горечь. — И тем не менее я клянусь, что все это очень преувеличено. Тут явно постарался этот пес Кончини. Если он не уважает меня, пусть хотя бы задумается о том, что возводит напраслину на столь прелестное, грациозное и смышленое дитя, на высокородную даму, имевшую таких предков!

В душе короля нарастала буря, и голос его угрожающе задрожал, что не укрылось от чуткого слуха Сали. Генрих отошел от окна и упал в кресло.

— Кончини старается настроить королеву против меня, склонить к безрассудным решениям, которые помогут этой парочке осуществить собственные пагубные замыслы.

— Сир! — протестующе воскликнул Сали. Генрих мрачно рассмеялся и протянул ему письмо Воселаса.

— Прочтите это.

Сали прочел. Письмо ошеломило его, и он вскричал:

— Должно быть, они безумцы!

— О нет, — отвечал король. — Они не безумцы. Они мыслят здраво и безнравственно, вот почему их планы будят во мне дурные предчувствия. Эти люди целеустремленно интригуют против решений, принятых мною, и знают, что я не откажусь от них, пока жив. Какой вывод вы делаете из этого, Великий Мастер?

— Какой вывод? — переспросил потрясенный Сали.

— Действуя подобным образом, — осмелившись действовать подобным образом, — они как бы исходят из убеждения, что мне осталось недолго жить, — пояснил король.

— Сир!

— А как еще все это истолковать? Зачем планировать события, которые не могут произойти до моей смерти?

Сали долго смотрел на своего властелина и растерянно молчал. Его верная гугенотская душа бунтовала; он не желал льстиво уверять короля, что все не так уж плохо.

— Сир, — сказал наконец он, склонив свою красивую голову, — вам следует принять меры.

— Да, да, но только против кого? Кто эти люди, имена которых Воселас, как он пишет, не отваживается назвать? У вас есть какие-нибудь кандидатуры, кроме? — и тут Генрих умолк, и его передернуло от ужаса. Он боялся облекать свои мысли в слова. Наконец он резко взмахнул рукой и решился:

— Кроме самой королевы?

Сали тихонько положил письмо на стол и сел. Подперев голову рукой, он посмотрел прямо в лицо Генриха.

— Сир, вы сами накликали на себя беду. Вы слишком разозлили ее величество и вынудили действовать по указке этого негодяя Кончини. Все ваши увлечения расстраивали королеву, но ни одно из них не было чревато такими несчастьями, как увлечение принцессой Конде. Сир, я это предвидел. Неужели вы так и не задумаетесь о вашем положении?

— Говорят вам, все это ложь! — взорвался Генрих, но непреклонный Сали лишь мрачно покачал головой.

— Во всяком случае, все очень преувеличенно, — поправил себя Генрих. — Признаюсь вам, друг мой: любовь к ней — все равно что болезнь. Ее прекрасный образ преследует меня и днем и ночью. Я вздыхаю, страдаю и раздражаюсь, будто какой-то невинный двадцатилетний молодчик. Я испытываю адские муки. И тем не менее и тем не менее я клянусь вам, Сали, что подавлю эту страсть, даже если это убьет меня. Я буду гасить эти костры, хотя бы душа моя в итоге и превратилась в пепелище. Я не причиню ей вреда впредь, как не причинял раньше, клянусь. Все эти сплетни выдуманы Кончини, чтобы настроить мою жену против меня. Известно ли вам, сколь далеко он осмелился зайти вместе со своей благоверной? Они уговорили королеву не есть никакой пищи, кроме той, которая готовится на кухне, оборудованной в их собственных покоях. Из этого можно заключить, что они подозревают меня в намерении отравить жену.

— Так почему вы это терпите, сир? — угрюмо спросил Сали. — Отправьте эту парочку восвояси, пусть убираются во Флоренцию со всеми пожитками. Избавьтесь от них!

Генрих возбужденно вскочил на ноги.

— Я уже подумываю об этом. Да, другого пути нет. Вы можете это устроить, Сали. Освободите разум королевы от гнета подозрений насчет принцессы Конде, убедите ее в моей искренности и твердом намерении покончить с волокитством. А она, со своей стороны, пусть пожертвует Кончини и подвергнет эту чету опале. Вы сделаете это, друг мой?

Исходя из своего прошлого опыта, Сали ничего другого и не ожидал. Он уже успел поднатореть в решении подобных задачек, но никогда прежде положение не бывало таким сложным. Он поднялся.

— Ну, разумеется, сир. Однако ее величество может потребовать за эту жертву чего-то больше. Она может вновь поднять вопрос о своей коронации, которую вы так долго и, по ее мнению, беспричинно откладываете.

Лицо Генриха омрачилось. Он хмуро свел брови.

— Вы знаете, что я всегда подсознательно боялся этой коронации, Великий Мастер, — сказал король. — И страх мой только увеличился после того, что я узнал из этого письма. Коль уж она, почти не обладая подлинной властью, отваживается на такое, стало быть, пойдет на все, если… — Тут король умолк и погрузился в размышления. — Если она этого потребует, мы, наверное, должны будем уступить, — проговорил он чуть погодя. — Но дайте ей понять, что стоит мне уличить ее в новых шашнях с Испанией, и чаша моего терпения переполнится. А в качестве противоядия против происков Мадрида можете обнародовать мое заявление о поддержке требований германских князей в вопросе о наследстве Клеве, и пусть весь мир узнает, что мы во всеоружии и готовы добиться этой цели.

Вероятно, он думал (и это подтвердилось впоследствии), что одной угрозы будет вполне достаточно, поскольку тогда в Европе не было силы, способной противостоять его войскам на поле битвы.

На этом король и министр расстались. Напоследок Сали еще раз напомнил Генриху, что тот больше не должен видеться с принцессой Конде.

— Клянусь вам, Великий Мастер, я сдержусь и буду уважать священные узы, которыми сам же связал своего племянника с Шарлоттой. Я заглушу эту страсть, — пообещал Генрих.

Впоследствии добрый Сали так прокомментировал это обещание: «Я бы полностью полагался на его заверения, не знай я, как легко обманываются нежные и страстные сердца, подобные его собственному сердцу». Воистину лишь настоящий друг мог найти такие слова, чтобы выразить свое полное неверие в обещания короля.

Тем не менее он приступил к решению трудной задачи и принялся мирить царственную чету, пустив в ход весь свой такт и все свое дипломатическое искусство. Он мог бы заключить хорошую сделку в интересах своего повелителя, но тот не нашел в себе сил поддержать Сали. Мария Медичи и слышать не желала об изгнании супругов Кончини, к которым была глубоко привязана. Королева совершенно справедливо утверждала, что ей нанесена тяжкая рана, и отказывалась даже думать о прощении мужа не иначе как при условии ее немедленной коронации (ведь она имеет на это полное право) и обещания короля прекратить выставлять себя на посмешище, приударяя за принцессой Конде. Что касается содержания письма Воселаса, то оно ей неизвестно, и она не потерпит дальнейших допросов в духе инквизиции.

Это никак не могло удовлетворить Генриха. Но король уступил. Муки совести превратили его в труса. Он так часто был несправедлив к жене, когда дело касалось их супружеских отношений, что был вынужден идти на уступки в чем-то другом. Эта слабость Генриха была своего рода проявлением комплекса, связанного с королевой. В его отношении к ней чередовались доверие и подозрительность, уважение и безразличие, увлеченность и холодность. Порой королю приходило в голову вовсе избавиться от жены, а иногда он думал и говорил, что она — самый мудрый из членов его государственного совета. Даже получив доказательства ее вероломства, даже негодуя, он тем не менее признавал, что сам спровоцировал ее. И на этот раз король согласился мириться с Марией на ее условиях и поклялся себе, что порвет с Шарлоттой. Принимая в расчет последующие события, мы не имеем права предполагать, что Генрих был неискренен в своем намерении.

Но уже к маю того года ход событий подтвердил верность суждений Сали. Двор выехал в Фонтенбло, и там прекрасная дурочка Шарлотта опрокинула своим тщеславием последний оплот Генриха — его благоразумие. Вероятно, она поощряла своего царственного возлюбленного к возобновлению ухаживаний. Но оба, похоже, позабыли о существовании ее супруга.

Генрих подарил Шарлотте украшения, которые обошлись ему в 18 тысяч ливров. Он купил их у ювелира Месье, и нетрудно представить себе, как судачили по этому поводу сердобольные придворные дамочки. При первых же признаках надвигающегося скандала принц Конде впал в страшный гнев и наговорил королю таких вещей, что тот не мог не почувствовать боли и досады. В свое время Генриху довелось общаться с множеством ревнивых мужей, но ни один из них не был столь нетерпим и непреклонен, как его собственный племянник, на которого король жаловался в письме к Сали: «Мой друг! Мсье принц со мной, но ведет себя как одержимый. Вы бы рассердились и испытали неловкость, услышав, что он мне говорит. В конце концов мое терпение иссякнет, но пока я должен разговаривать с ним строже, и не более того».

В делах же Генрих был куда строже к племяннику, чем в беседах с ним. Он велел Сали задержать выплату Конде последней четверти суммы, отпущенной на его содержание, а также отказать кредиторам и поставщикам принца. Таким способом он, несомненно, хотел дать понять племяннику, что тот получает тысячи ливров в год вовсе не за красивые глаза.

«Если уж и это не удержит его в узде, — заключил Генрих свои сетования, — значит, придется изобрести какой-то другой способ, ибо все, что принц смеет мне говорить, больно ранит меня».

Генриху не удалось удержать племянника в узде. Принц тотчас же собрал пожитки и увез свою жену в загородный дом. Напрасно Генрих писал ему, что такое поведение позорит их обоих и что принцу крови полагается находиться не где-нибудь, а при дворе его повелителя.

Кончилось все тем, что безрассудный романтик Генрих принялся слоняться по ночам вокруг сельского особняка Конде. Его величество король Франции и Наварры, воля которого была законом для всей Европы, переодевшись крестьянином, дрожал от холода, скрючившись за сырыми заборами, по колено в мокрой траве.

Терзаясь любовной истомой, он часами не сводил глаз с освещенных окон жилища своей возлюбленной, впадая в восторженный экстаз. И все это, насколько мы можем судить, привело лишь к обострению ревматизма, должно быть, напомнившему Генриху, что для него пора амурных похождений миновала.

Закоченевшие суставы и сочленения подвели его, зато не подкачала королева. Разумеется, за Генрихом шпионили, как и всегда, когда он уклонялся от исполнения супружеского долга. Чета Кончини позаботилась приставить к королю соглядатаев. Посчитав, что плод созрел, они донесли обо всем ее величеству.Убедившись, что муж вновь обманул ее доверие, она пришла в такую ярость, что снова объявила ему войну. Несмотря на отчаянные усилия, Сали на этот раз удалось добиться лишь вооруженного перемирия, но не мира.

Настал ноябрь, и принц Конде принял отчаянное решение покинуть Францию вместе с женой, нарушив при этом свой верноподданнический долг и не позаботившись заручиться согласием короля. В последний вечер ноября, когда Генрих сидел за карточным столом в Лувре, Шевалье дю Ге принес ему весть о побеге принца.

«Никогда в жизни не видел, чтобы человек настолько терял разум и впадал в такой неистовый раж», — говорил потом Вассомпьер, присутствовавший при этом.

Король швырнул свои карты на стол и вскочил, опрокинув стул.

— Все погибло! — завопил он. — Все пропало! Этот безумец увез жену. Возможно, он ее убьет!

Бледный и трясущийся, Генрих повернулся к Вассомпьеру.

— Возьмите себе мой выигрыш и продолжайте игру, — попросил он, после чего вылетел из комнаты и отправил гонца в Арсенал, приказав ему привезти мсье де Сали.

Сали тотчас же явился на зов, но в крайне дурном расположении духа, поскольку время было позднее, а министр с головой погряз в работе. Он застал короля в покоях королевы. Тот вышагивал из угла в угол, уронив голову на грудь и сцепив руки за спиной. Королева, неказистая угловатая женщина, сидела в стороне в обществе нескольких фрейлин и кавалеров из своей свиты. Ее застывшее квадратное лицо было непроницаемо, а задумчивые глаза смотрели на короля.

— А, Великий Мастер! — приветствовал Генрих Сали, и голос его звучал хрипло и сдавленно. — Что вы на это скажете? Как мне теперь быть?

— Да никак, сир. — Сали был настолько же спокоен, насколько его повелитель возбужден.

— Никак? Тоже мне, совет!

— Это — лучший из всех возможных советов, сир. Об этом деле надо говорить как можно меньше и делать вид, будто для вас оно не чревато никакими последствиями и не причиняет вам ни малейшего беспокойства.

Королева злорадно откашлялась.

— Хороший совет, герцог, — согласилась она. — Если у Генриха достанет благоразумия последовать ему. — Голос ее звучал напряженно, почти угрожающе. — Однако во всем, что связано с этой историей, король и благоразумие, я думаю, давно распрощались друг с другом.

Король вспылил и в ярости покинул королеву, чтобы совершить самую безумную из своих проделок. Облачившись в камзол гонца и нацепив на глаз повязку для камуфляжа, он ринулся преследовать беглецов. Генрих знал, что они уехали по дороге на Ландреси, и этого ему было вполне достаточно. Он следовал за ними, меняя лошадей, теряя и вновь находя след, не останавливаясь ни на миг. Но так и не догнал до самой границы Фландрии.

Это был весьма романтический подвиг, и молодая дама, узнав о нем, всплакнула от радости и злости одновременно. Она посылала королю страстные письма, в которых называла его своим рыцарем и умоляла, если он ее любит, приехать и спасти ее от участи рабыни презренного тирана. Эти жалобные мольбы стали последней каплей: Генрих вконец обезумел и не желал больше ничего видеть и слышать. Ему было безразлично и то, что жена его тоже льет слезы. Генриха не волновало, что это — слезы ярости, не сдобренной никакими нежными чувствами.

Генрих первым делом отправил Праслена к эрцгерцогу с просьбой приказать принцу Конде покинуть его владения. А когда эрцгерцог с достоинством отказался взять на себя грех и совершить такое беззаконие, Генрих тайком отрядил Кэвре в Брюссель, чтобы выкрасть оттуда принцессу. Но Мария Медичи была начеку и сорвала этот замысел, послав маркизу Спинола предостережение. В итоге принц Конде и его супруга для пущей безопасности поселились во дворце самого эрцгерцога.

Генрих потерпел полное поражение, но письма глупейшей из принцесс продолжали подхлестывать его, и король принял безрассудное решение вторгнуться с оружием в Нижние Страны, сделав таким образом первый шаг к исполнению своего замысла начать настоящую войну с Испанией, которая прежде велась скорее для виду. Герцогство Клеве послужило ему прекрасным предлогом. Он готов предать огню всю Европу, лишь бы заполучить желанную женщину.

Генрих принял свое чудовищное решение в самом начале следующего года, и несколько месяцев Франция жужжала, как улей, готовясь к вторжению. Впрочем, это была не единственная причина переполоха. Генриху мешали проповедники, в один голос твердившие, что Клеве не стоит военных усилий, а война будет несправедливой: ведь католическая Франция будет защищать интересы протестантов, самой от самых рьяных из всех европейских католиков, от Испании — оплота католицизма. Такая точка зрения находила отклики в народе, а вскоре общая сумятица усугубилась из-за пророчеств, предрекавших королю скорую смерть.

Эти пророчества сыпались на Генриха со всех сторон. И Томазин, и астролог Ля Бросс предупреждали его о звездных знамениях, согласно которым месяц май будет полон опасностей для короля. Из Рима, от самого папы, пришло сообщение о готовящемся заговоре, в котором были замешаны самые высокопоставленные лица страны. Из Эмброна, Вэйонна и Дуаи поступали сходные известия, а однажды утром в начале мая на алтаре храма Монтаржи была найдена записка, сообщавшая о скорой гибели Генриха.

Но все это могло подождать. Пока же Генрих вел свои приготовления, не обращая внимания ни на предостережения, ни на пророчества. Против него уже составлялось столько заговоров, что он стал в этом отношении совершенно беспечен. Однако ни о каком из прежних злых умыслов его не предупреждали с такой настойчивостью и ни один заговор еще не проводился в жизнь в столь благоприятных условиях, им самим же и созданных. На душе у короля было неспокойно, и главным источником беспокойства служила коронация королевы, подготовка к которой велась полным ходом.

Должно быть, Генрих знал, что если ему и угрожает насильственная смерть, то скорее всего со стороны тех людей, чье влияние на королеву было почти безграничным, — четы Кончини и их тайного, но очевидного союзника, герцога Эпернонского. Стоит королю умереть, а королеве — стать единоличной регентшей на все время правления дофина, эти люди превратятся в подлинных властителей Франции, что позволит им обогатиться и в полной мере утолить свое честолюбие. Генрих ясно видел, что единственный способ обеспечить собственную безопасность — противостоять коронации, назначенной на 13 мая. Мария Медичи настаивала, чтобы церемония состоялась до отъезда Генриха на театр военных действий, и это так угнетало короля, что наконец он приехал в Арсенал и излил душу Сали.

— О друг мой! — вскричал Генрих. — Не нравится мне эта коронация. Сердце подсказывает мне: она приведет к чему-то непоправимому и ужасному.

Он сел и принялся вертеть в стиснутых пальцах футляр с лупой для чтения, а Сали в немом удивлении взирал на короля, потрясенный этой вспышкой. Затем Генрих надолго задумался и наконец поднял глаза.

— Черт! — встрепенувшись, воскликнул король. — Они убьют меня в этом городе. Другой возможности у них нет. Все ясно. Эта проклятая коронация — моя погибель.

— Право же, сир!

— Думаете, я начитался гороскопов и наслушался предсказателей? Вот что я вам скажу, Великий Мастер: четыре с лишним месяца назад мы объявили о своем намерении начать войну, и вся Франция взбудоражена нашими приготовлениями.

Мы не делали из них тайны. Тем не менее в Испании никто не шевельнул и пальцем, чтобы дать нам отпор; там даже не точили шпаг. Из чего же исходит Испания? Из уверенности в том, что войны не будет? Несмотря на мои усиленные приготовления, на мою решимость, на объявление начала похода семнадцатого мая, на то, что мое войско уже в Шампани и укреплено такой мощной артиллерией, какой Франция еще не имела и, вероятно, не будет иметь. Откуда же такая уверенность в том, что им нет нужды готовиться к обороне? Из чего исходят они в своем предположении, что войны не будет? Я вас спрашиваю! Ведь они, должно быть, именно так и думают. Вот вам задачка, Великий Мастер, решите-ка ее!

Но прижатый к стенке Сали в ответ только ахнул и издал какое-то нечленораздельное восклицание.

— Значит, вы об этом не задумывались, не так ли? А между тем дело достаточно ясное: Испания рассчитывает на мою смерть. А кто здесь, во Франции, известны нам как друзья Испании? Кто интриговал с Испанией таким наглым образом и до такой степени, как никогда прежде на моем веку? Ха! Вот видите?

— Уму непостижимо, сир. Это слишком ужасно. Это невозможно! — вскричал честный и верный государственный муж.

— Но если вы убеждены в своей правоте, надо расстроить эту коронацию, отменить поход и воздержаться от войны. Это совсем не трудно, надо лишь захотеть.

— Да, все это так, — король поднялся и сжал плечо герцога своей сильной нервной ладонью. — Отменить коронацию раз и навсегда. Это удовлетворило бы меня. Я смог бы освободиться от дурных предчувствий и безбоязненно покинуть Париж.

— Очень хорошо. Я немедленно отправлю гонцов в Нотр-Дам и Сен-Дени с приказом прекратить приготовления и отослать мастеровых.

— Э, нет, погодите. — Глаза короля, на миг озарившиеся надеждой, снова погасли, лоб озабоченно нахмурился. — Ну как же быть? Как быть? Я хочу этого, друг мой. Но как отнесется к такому шагу моя жена?

— Пусть относится как ей заблагорассудится. Не верю, что она будет продолжать упорствовать, когда узнает, что вас терзает предчувствие беды.

— Возможно, возможно… — ответил король, но голос его звучал уныло. — Попытайтесь убедить ее, Сали. Я не смогу сделать такое без ее согласия. Но вы сумеете уговорить ее. Отправляйтесь же к ней.

Сали прервал приготовление к коронации и стал добиваться приема у королевы. После этого он, по его словам, три дня всеми правдами и неправдами тщился тронуть ее душу. Но все его труды канули впустую: Мария Медичи осталась непреклонна. Все доводы Сали она парировала лишь одним своим доводом, но таким, на который ему нечего было ответить.

Если се не коронуют как французскую королеву, на что она имеет полное право, она превратится в дутую фигу, подчиненную регентскому совету в отсутствие короля. А такое положение недостойно ее и невыносимо для матери дофина.

И Генриху пришлось уступить. Совершенные им проступки сковали его по рукам, будто цепи, а главная из этих ошибок — война — была самым тяжким бременем, особенно теперь, когда он открыто признал, что вынашивает такие намерения.

Как-то раз ему выдалась возможность спросить папского нунция, что думает Рим об этой войне.

— Люди, располагающие наидостовернейшими сведениями, — смело ответил ему нунций, — придерживаются мнения, что главным призом, ради которого будет вестись война, станет принцесса Конде, которую ваше величество желает вернуть во Францию.

Рассерженный дерзостью святого отца, Генрих в сердцах сделал заявление, только подтвердившее верность такого рода предположений.

— Господи, да! — вскричал он. — Да, я определенно хочу вернуть ее и верну, и никто не остановит меня, даже наместник Божий на земле!

Произнеся эти слова, которые, как он знал, будут переданы королеве и ранят ее куда сильнее, чем все предыдущие события, Генрих доказал, что совсем потерял совесть. Он презрел все свои страхи, но теперь был бессилен повлиять на жену и удалить се приближенных — заговорщиков, чьи происки подтверждались многочисленными доказательствами.

И вот 13 мая, в четверг, наконец-то состоялась коронация. Она была проведена в Сен-Дени с надлежащим блеском и помпезностью. По сценарию, празднества должны были длиться четыре дня и завершиться в воскресенье торжественным въездом королевы в Париж. В понедельник король намеревался отбыть, чтобы возглавить свои войска, уже выходившие к границам.

Во всяком случае, так он предполагал. Но королева все уже поняла: признание Генрихом подлинных целей войны наполнило се сердце лютой ненавистью к человеку, устроившему этот оскорбительный фарс с коронацией. Королева решила любой ценой помешать Генриху и послушалась Кончини, который нашептывал ей, что надо наконец отомстить, ответив вероломством на вероломство.

Кончини и его сообщники взялись за это с таким знанием дела, что еще за неделю до коронации в Льеже появился гонец, объявлявший налево и направо, что он везет германским князьям известие об убийстве Генриха. Одновременно сообщения о смерти короля вывешивались по всей Франции и Италии.

Тем временем Генрих, какими бы сомнениями ни терзалась его душа, внешне выглядел спокойно и пребывал в прекрасном расположении духа в продолжение всей церемонии коронации жены, а под конец поздравил ее, пожаловав шутливым титулом «госпожи регентши».

Этот приятный эпизод, возможно, тронул ее и заставил вспомнить о совести: той же ночью в покоях короля Мария внезапно пронзительно закричала, и, когда ее супруг в тревоге вскочил на ноги, она рассказала ему свой сон, в котором якобы видела Генриха зарезанным. Срывающимся голосом королева принялась сбивчиво молить короля поберечь себя в ближайшие дни. Она давно уже не бывала так нежна с ним, как в ту ночь. Наутро королева возобновила увещевания, умоляя короля не покидать сегодня Лувр и твердя о своих роковых предчувствиях.

Генрих рассмеялся в ответ.

— Вы наслушались пророчества ля Бросса, — заявил он. — Ба! Да стоит ли верить такой чепухе?

Вскоре явился герцог Вандомский, побочный сын Генриха от маркизы де Верниль. Он пришел с такими же предостережениями и пустился в аналогичные увещевания, но получил такой же ответ.

Накануне ночью Генриху не дали поспать, поэтому, сумрачный и невеселый, он прилег отдохнуть после обеда. Но сон не шел к нему, и король поднялся. Мрачный и угрюмый, бесцельно бродил он по дворцу и наконец вышел во двор. Здесь разводящий дворцового караула, у которого король спросил, который теперь час, заметил вялость и бледность короля. Служака позволил себе вольность предположить, что его величеству, возможно, станет лучше, если он подышит свежим воздухом.

Это случайное замечание решило судьбу Генриха. Его глаза благодарно блеснули.

— Добрый совет, сказал он. — Вызовите мой экипаж. Я съезжу в Арсенал навестить герцога де Сали, которому неможется.

На мощеной площадке, за воротами, где лакеи обычно дожидались своих господ, сидел тощий человек лет тридцати, облаченный в темное одеяние, с отталкивающим злобным лицом. Физиономия однажды даже стала причиной его ареста, стража предположила, что человек с такой рожей обязательно должен быть злодеем.

Пока готовили экипаж, Генрих вновь вошел в Лувр и объявил королеве о своем намерении ехать, чем немало поразил ее. Она в испуге принялась уговаривать его отменить приказ и не покидать дворец.

— Я только туда и обратно, — пообещал король, смеясь над ее страхами. — Вы не успеете заметить, что я уехал, как я уже вернусь.

И он ушел. Чтобы уже не вернуться живым.

Генрих сидел в карете. Стояла прекрасная погода, все занавески были подняты, и король любовался городом, который принарядился, готовясь к воскресенью, когда королева должна была торжественно вступить в Париж. Справа от короля сидел герцог Эпернон, слева — герцог Монбазон и маркиз де ла Форс. Лаворден и Роквелар ехали в правом багажном отсеке, а неподалеку от левого, напротив Генриха, сидели Миребо и дю Плесси Лианкур. Карету сопровождала лишь горстка всадников да несколько пехотинцев.

Экипаж свернул с улицы Сент-Оноре на узкую улочку Ферронери, где был вынужден остановиться: дорогу преградили две встречные повозки. Одна была нагружена сеном, вторая — бочонками с вином. Все пехотинцы, за исключением двух, шагали впереди. Один из оставшихся двоих отправился расчищать путь для королевской кареты, а другой воспользовался остановкой, чтобы поправить свою повязку.

В этот миг, тенью скользнув между каретой и стенами лавок, на улице появился тот самый убогий отвратительный оборванец, что сидел час назад на мостовой возле Лувра. Став на спину неподвижного колеса, он приподнялся, перегнулся через герцога Эпернонского и, выхватив из рукава прямой тонкий клинок, вонзил его в грудь Генриха. Король, занятый чтением письма, вскрикнул и инстинктивно поднял руки, защищаясь от нападения. Этим движением он открыл для удара свое сердце. Убийца вновь пронзил его ножом, и на этот раз лезвие вошло по самую рукоять.

Генрих издал сдавленный кашляющий звук, обмяк, и изо рта у него потекла струйка крови.

Пророчества сбылись, небылица, рассказанная неделю назад проезжавшим через Льеж гонцом, обернулась явью, так же как и слухи о смерти короля, уже давно ходившие по Антверпену, Брюсселю и другим городам и весям.

Убийца нанес еще и третий удар, но его отразил наконец-то очнувшийся Эпернон. После этого злодей отступил на шаг от кареты и остановился, не предпринимая никаких попыток бежать и даже избавиться от изобличавшего его кинжала. Сен-Мишель, один из сопровождавших короля знатных господ, ехавший за каретой, выхватил шпагу и наверняка заколол бы убийцу на месте, не удержи его от этого Эпернон. Пехотинцы схватили лиходея и передали его капитану стражи. Убийца оказался школьным учителем из Ангулема, города, расположенного на землях Эпернона. Звали его Равальяк.

Занавески кареты тотчас же задернули, экипаж развернули и погнали обратно в Лувр. Во избежание беспорядков толпе сообщили, что король лишь ранен.

Но Сен-Мишель отправился в Арсенал, увозя с собой нож, убивший его повелителя и сообщил злую весть верному преданному другу Генриха. Сали знал достаточно, чтобы сразу понять, откуда исходил удар. С сердцем, переполненным горем и яростью, он вскочил на коня, хоть и был болен, и, скликая своих людей, отправился в Лувр в сопровождении отряда из ста человек, к которому по пути присоединились еще столько же верных слуг короля. На улице Ре де ля Пурпуантье какой-то прохожий сунул в руку герцога записку. Она была нацарапана небрежно и наспех: «Мсье, куда вы стремитесь? Дело сделано. Я видел его мертвое тело. Прорвавшись в Лувр, вы уже не выберетесь оттуда».

На подъездах к улице Святого Иннокентия Сали предостерегли еще раз: некий господин по имени дю Жон остановился и тихо пробормотал: «Господин герцог, от нашего недуга нет средства. Берегите себя, ибо этот странный удар судьбы возымеет ужасные последствия».

На улице Сент-Оноре Сали бросили еще одну записку, сходную содержанием с первой. И хотя сомнения герцога быстро сменились уверенностью, он продолжал скакать в Лувр в сопровождении отряда всадников, выросшего до трехсот человек. Но в конце улицы его остановил господин де Витри, который натянул поводья, завидев герцога.

— О, мсье, куда вы направляетесь с таким эскортом? — спросил Витри вместо приветствия. — Вам позволят войти в Лувр с двумя-тремя сопровождающими, не больше, а этого вам делать не следует, ибо заговор простирается гораздо дальше. Я видел нескольких человек, столь мало опечаленных понесенной потерей, что они не могут выказать даже притворной скорби. Возвращайтесь назад, мсье, у вас и без поездки в Лувр достанет забот.

Горестно-возвышенный облик Витри подействовал на Сали, ибо вполне соответствовал его собственным мыслям. Герцог развернулся и отправился восвояси, однако вскоре его настиг гонец от королевы, которая слезно молила Сали немедля приехать к ней в Лувр в сопровождении сколь можно малочисленной свиты. «Это предложение явиться туда одному и предать себя в руки врагов моих, которыми кишел Лувр, явно не имело целью рассеять мои подозрения», — пишет Сали.

В довершение всего ему сообщили, что у ворот Арсенала уже ждет капитан стражи с отрядом солдат, в то время как другие отряды отправлены в Тампль, где были пороховые погреба, и в казначейство.

— Передайте королеве, что я — ее верный слуга, — попросил герцог гонца, — и скажите, что впредь до получения дальнейших указаний я намерен прилежно исполнять свои прямые обязанности.

С этими словами Сали направился в Бастилию и обосновался там. Вскоре к нему ручьем потекли посланцы се величества, умолявшие герцога прибыть в Лувр. Однако Сали, больной и измотанный пережитым, улегся в постель под благовидным предлогом: недомогание.

Тем не менее наутро он позволил уговорить себя откликнуться на призывы королевы: его заверили, что оснований для опасений нет. Более того, он мог чувствовать себя довольно спокойно под защитой парижан. Если в Лувре на него совершат покушение, это будет означать, что удар, убивший его повелителя, был нанесен вовсе не фанатиком-одиночкой, как ныне пытались представить дело. Стало быть, скорое и неотвратимое возмездие падет на головы злодеев, которые выдадут себя, доказав, что фанатизм бедняги был коварно использован ими в собственных недобрых целях.

Вооружившись этой уверенностью, Сали отправился во дворец, и, мы знаем из его записок, сколь жгучее негодование охватило герцога, когда он заметил, какое самодовольство, злорадство и даже ликование царят в этой обители смерти. Однако сама королева, потрясенная случившимся и, возможно, терзаемая муками совести из-за того, что стала причиной трагедии, которую в самый последний миг пыталась предотвратить, ударилась в слезы при виде Сали и велела привести дофина, который бросился на шею герцогу.

— Сын мой, — сказала ему королева, — это господин Сали. Ты должен любить его, ибо он был одним из лучших и самых верных слуг короля, твоего отца. И я прошу его служить тебе так же, как он служил Генриху.

Наполненные столь важным смыслом слова могли бы убедить менее проницательного человека в беспочвенности его подозрений, однако последующие события очень быстро раскрыли бы ему глаза на истину. Кончини и их ставленникам не терпелось низвергнуть Сали, чтобы устранить последнюю помеху на пути к удовлетворению своего зловещего честолюбия. И они преуспели в этом.

Политике, которую проводил при жизни король, очень скоро был положен конец. Сали стал свидетелем возрождения старых союзов и объединения французской и испанской корон. С курсом на умиротворение тоже было покончено. Протестантов уничтожили, собранные Генрихом богатства разбазарили, людей, не пожелавших жить под ярмом новоявленных фаворитов, предали опале. На склоне лет Сали наблюдал и быстрое вознесение к вершинам власти во Франции Кончино Кончини, этого флорентийского авантюриста, сумевшего коварно использовать к своей выгоде ревность королевы и неосмотрительность короля и получившего впоследствии титул маршала д’Анкр.

Что касается несчастного Равальяка, то его якобы подвергли пыткам и замучили насмерть, так и не вытянув имен сообщников. Деяние свое он объяснил стремлением предотвратить неправедную войну против католицизма и папы. Разумеется, все это была липа; просто люди, орудием которых стал убийца, вероломно использовали его фанатизм, сыграли на нем и поставили себе на службу. Я использовал здесь слово «якобы» потому, что полные тексты протоколов допросов Равальяка обнаружить уже не удастся. Кроме того, поговаривали, что на пороге смерти он, поняв, что предан теми, кому, по-видимому, доверял, изъявил желание исповедаться, однако нотариус Вуазен, исполнявший эту предсмертную волю, записал признание Равальяка таким неразборчивым почерком, что впоследствии его так и не смогли расшифровать.

Может быть, это правда, а может, и нет. Однако нам точно известно, что когда председатель судебной палаты решил расследовать заявление некой госпожи д’Эскаман, обвинявшей в заговоре Эпернона, его высочайшим повелением вынудили отказаться от этого.

Такова история убийства Генриха IV, изложенная на основе источников, которые представляются мне ранее малоизученными. Эти источники наводят на ряд умозаключений, которые при всем их правдоподобии я бы не решился без колебаний назвать абсолютной истиной.

Если задаться вопросом, кто были те друзья, которые подсказали Равальяку столь гибельную линию поведения, то ответ мы получим в самой истории. Она учит нас, что, когда речь идет о действиях, приводящих к таким последствиям, непозволительно выдавать подозрения и домыслы за действительность. Даже пытавшие Равальяка судьи не посмели ничего сказать об этом деле и высказывали свое отношение к нему в основном при помощи жестов, выражавших ужас и недоумение.

Незадачливый поклонник

Убийство Эми Робсарт

Была пирушка, за ней — маскарад, а потом бал, на котором юная королева танцевала с лордом Дадли, слывшим самым миловидным мужчиной в Европе, хотя на деле он был самым тщеславным, ограниченным и беспринципным человеком, какого только можно сыскать. Не ощущалось недостатка в выражениях почтения и льстивых ухаживаниях, а скрытая враждебность кое-кого из гостей придавала приключению особую пикантность, возбуждая молодой, бесстрашный дух королевы.

За все месяцы своего правления, с самой коронации, состоявшейся в январе прошлого года, она не чувствовала себя так по-королевски, не осознавала столь явственно той власти и влияния, которые несло ей это высокое положение; никогда еще не была она настолько женственной и ни разу не ощущала с такой ясностью всей слабости, присущей ее полу. Все эти противоречивые чувства, смешавшись, действовали на разум королевы подобно терпкому вину, поэтому она, все крепче держась за локоть ведшего ее под руку облаченного в шелка кавалера, и одурманенная, меньше всего заботилась о том, что могут сказать или подумать о ней другие. А между тем скандальный шепоток уже распространялся по Европе и поселялся в чертогах правителей. В конце концов лорд Дадли забыл обо всем, кроме этой властной белой ручки, лежащей на его рукаве; он горделиво щеголял перед придворными своим влиянием на королеву. Пусть скулят Норфолк и Сассекс, пусть Эрандел до крови кусает губы, а благоразумный Сесил взирает на них с холодным осуждением. Недолго им осталось корчить гримасы. Пусть отныне либо взвешивают свои слова, либо вовсе закроют рты: ведь он станет хозяином Англии. Каждый взгляд синих глаз, каждое пожатие прекрасной ладони сегодня убеждали его в том. Да и как иначе? Ведь королева томно и самозабвенно льнет к нему, ее теплое молодое тело согревает его. Вот они покидают ярко освещенный зал, наполненный звуками музыки, и вдвоем вступают в тихий полумрак галереи, ведущей на террасу.

— На воздух… давайте выйдем на воздух, Робин. Я хочу подышать, — жарко шепчет королева, увлекая его вперед.

Да, наверняка скоро он будет властвовать здесь. По сути дела, уже мог бы властвовать, если б не его женушка, этот камень преткновения на пути к утолению честолюбия, эта женщина, в полной мере проявляющая свои добродетели в Камнор-Плейс и продолжающая упорно и безрассудно цепляться за жизнь, несмотря на все его старания освободить ее от этого бремени.

В течение года с лишним имя лорда прочно связывалось в сознании света с королевой, причем сплетни задевали и ее женскую честь, и достоинства правительницы. Уже в октябре 1559 года Альварес де Куадра, испанский посланник, писал на родину: «Я узнал кое-что об отношениях королевы и лорда Роберта, и это совершенно невероятно!»

В те времена де Куадра был одним из десятка послов, добивавшихся руки королевы, и лорд Роберт, казалось, поддерживал его, отстаивая матримониальные интересы эрцгерцога Карла. Но это была лишь видимость, которая не могла обмануть проницательного испанца, нанявшего целый легион шпионов.

«Все заигрывания с нами, — писал Куадра, — все заигрывания со шведом и остальными — всего лишь отвлекающие маневры, имеющие целью чем-то занять врагов лорда Роберта до тех пор, пока он не свершит злодейства над своей женой». А что это за злодейство, посол объяснял в одном из своих предыдущих писем: «Я узнал от лица, обычно дающего мне верные сведения, что лорд Роберт подослал к супруге отравителей».

В действительности же произошло вот что: сэр Ричард Верни, верноподданный лорда Роберта Дадли, сообщил доктору Бейли из Нового колледжа в Оксфорде, что госпожа Дадли «занемогла и впала в хандру», и попросил какое-нибудь сильнодействующ се средство. Однако врач был осведомлен не только в вопросах медицины. До него дошли отголоски сплетен о лорде Дадли и его стремлениях. Врач слышал, что какие бы заморские женихи ни добивались руки Елизаветы, она выйдет замуж только за «милорда», как теперь за глаза именовали Дадли. Более того, он слыхал и о недомоганиях госпожи Дадли, хотя эти слухи ни разу ничем не подтверждались. Несколько месяцев назад ему сказали, что ее светлость страдает раком молочной железы и, вероятно, скоро умрет. Тем не менее доктор Бейли не без оснований полагал, что более здоровой женщины не найти во всем Беркшире.

Добрый эскулап обладал неплохими способностями к дедукции. Заключение, к которому он пришел, гласило, что если даму отравят, использовав для этой цели присланный им яд, то его повесят как соучастника преступления или как козла отпущения. Поэтому он отказался выписать требуемый рецепт, не позаботившись о том, чтобы сохранить в тайне и заказ, и отказ.

Какое-то время лорд Роберт благоразумно выжидал. Да и время терпело: необходимость в срочном исполнении замысла уже давно миновала. Это год назад заморские женихи осаждали Елизавету Английскую, а теперь его светлость мог и подождать.

Но внезапно все переменилось, и дело вновь стало неотложным. Елизавета поддалась давлению сватов и почти согласилась стать супругой эрцгерцога Карла, пообещав испанскому послу в течение нескольких дней дать определенный ответ.

Лорд Роберт почувствовал, что земля уходит из-под ног. Все его честолюбивые надежды грозили рухнуть. Ярость охватывала его, когда он видел, что физиономии Норфолка, Сассекса и остальных завистников и ненавистников становятся все насмешливее, ярость и ненависть к жене, которая, будь она неладна, все никак не отправится к праотцам. Не цепляйся она столь упорно за жизнь, он уже несколько месяцев был бы супругом королевы и не тяготился бы тревогой и ощущением опасности, которой чревата проволочка.

Нынче вечером та вольность, с которой королева продемонстрировала всему двору свою благосклонность к лорду Дадли, развеяла его недавние сомнения и страхи и утешила его непомерное тщеславие, поддержав уверенность, что ему нет нужды опасаться соперников. И… наполнила его душу бессильной яростью. Вот он, блистательный приз, до него рукой подать. Но руки-то связаны, и будут связаны, пока в Камноре живет та, другая женщина. Можно представить себе чувства лорда Дадли, когда он и королева украдкой, будто парочка самых заурядных любовников, покидали остальных гостей.

Держась за руки, они брели по выложенной камнем галерее, в которой под лампадой стоял, опираясь на пику, облаченный в багровый мундир с вышитой на спине золотой розой Тюдоров часовой.

На высокой молодой королеве прекрасно смотрелось алое атласное платье с замысловатой серебряной вышивкой, отороченное по корсажу серебристым кружевом и усыпанное золотыми розочками и римским жемчугом. Глубокий вырез обнажал прелестную шею, украшенную ниточкой жемчуга и рубинов и обрамленную похожим на веер гипюровым воротником, очень высоким сзади. В таком виде она и предстала перед часовым, когда он заметил отблеск света на ее золотистых волосах. Лампада горела за спиной стражника, и он видел, что даже в поступи королевы чувствуется своенравный вызов: Елизавета ступала, чуть приподнимаясь на носках, откинув назад голову, с улыбкой глядя в смуглое лицо своего спутника, облаченного с головы до пят в атлас цвета слоновой кости и шествующего с элегантностью, какой не мог достичь ни один англичанин, кроме него.

По каменной галерее они подошли к маленькой террасе, нависавшей над Прайви-Степс. За рекой лежали Ламбетские болота, сияла низкая ущербная луна. По Темзе, весело блестя огоньками, проплывала какая-то баржа, с середины реки доносился звон лютни и голос поющего мальчика. На миг влюбленные застыли, очарованные прекрасным теплым сентябрьским вечером, так дивно соответствующим их настроению. Потом королева вздохнула и, теснее прильнув к высокой, крепкой фигуре лорда, повисла на его руке.

— Робин! Робин! — только и смогла выговорить она, но в голосе ее почувствовались страсть и томление, проскальзывали нотки восторга и боли.

Посчитав, что плод созрел, лорд обнял королеву одной рукой и привлек ее к себе. На миг ему показалось, что Елизавета сдалась: ее голова легла на его сильное, надежное плечо. Так женщина льнет к своему избраннику, своему повелителю. Но потом в ней проснулась королева, и природе пришлось уступить. Елизавета резко вырвалась из его объятий и отпрянула прочь, учащенно дыша.

— Бог свидетель, Робин, — проговорила она, — по-моему, прежде вы не допускали таких вольностей.

Однако лорд ничуть не смутился. Он привык к изменчивости ее настроений, к тому, что она жила как бы в двух ипостасях, унаследованных от упрямца отца и строптивой матери. И был исполнен решимости любой ценой выжать из этого мгновения все, что можно. Ему не терпелось наконец-то избавиться от гнетущего напряжения.

— Вольности? Но ведь я порабощен, а не волен. Порабощен любовью и обожанием. Неужели вы отвергнете меня? Неужели?

— Не я, но судьба, — многозначительным тоном ответила Елизавета, и он понял, что она думает о хозяйке Камнора.

— Скоро судьба исправит собственные ошибки. Теперь уже очень скоро, — лорд взял ее за руку, и королева растаяла. Ее чопорность испарилась, и она не отняла ладонь. — А когда это случится, милая, я назову вас моей.

— Когда это случится, Робин? — едва ли не в страхе спросила королева. Казалось, внезапное ужасное подозрение овладело ее разумом. — Когда случится что? Что — это?

Он на миг замялся, подбирая слова, а Елизавета пристально и пытливо вглядывалась в его лицо, белевшее в сумерках.

— Когда эта бедная больная душа успокоится навеки, — сказал лорд наконец и добавил: — Уже скоро.

— Ты и прежде говорил так, Робин. Но этого не случилось.

— Она вцепилась в жизнь с упорством, совершенно невероятным для человека в се состоянии, — объяснил лорд, не осознавая зловещей двусмысленности своих слов. — Но конец близок, я знаю. Это вопрос нескольких дней.

— Дней? — королева содрогнулась и подошла к краю террасы. Лорд следовал за ней. Какое-то время Елизавета молча стояла на месте, глядя на темную маслянистую поверхность воды. — Ведь вы любили ее одну, Робин? — спросила она странным, неестественным голосом.

— Я любил лишь одну женщину, — отвечал безупречный дамский угодник.

— Но вы женились на ней и, говорят, по любви. Хорошо, пусть без любви, но это — брак. И вы можете так спокойно говорить о се смерти? — голос королевы звучал печально. Она пыталась понять лорда Роберта и таким образом заглушить свои давние сомнения на его счет.

— А кто виноват? Кто сделал меня таким? — он вновь смело обнял се; стоя бок о бок, они смотрели сквозь сумрак вниз, на стремительные воды реки. Они-то и подсказали лорду образное сравнение. — Наша любовь — что бурный поток, — продолжал он. — Противиться ей, — значит, попусту тратить силы. Короткая борьба, агония, а потом — гибель.

— Но если отдаться на волю волн, вас унесет.

— Унесет в страну счастья! — воскликнул Дадли и вновь запел свою старую песню: — Скажите, что, когда… что после всего я смогу назвать вас моей. Не лукавьте с собой, послушайтесь голоса природы, и вы достигнете счастья.

Елизавета взглянула на него снизу вверх Лорд заметил, как взволнованно она дышит.

— Могу ли я верить тебе, Робин? Могу ли я верить тебе? Дай мне правдивый ответ, — взмолилась королева. Сейчас она была просто женщиной, восхитительно слабой женщиной.

— А какой ответ даст вам ваше сердце? — произнес лорд, придвигаясь еще ближе и нависая над ней.

— По-моему, да. Могу. Во всяком случае, должна. Я не в силах ничего сделать с собой. В конце концов, я всего лишь женщина, — пробормотала она и вздохнула. — Да будет так, как ты желаешь. Возвращайся ко мне свободным.

Дадли склонился над ней, промямлил что-то бессвязное, и королева подняла руку, чтобы погладить его по смуглой поросшей бородой щеке.

— Я вознесу тебя к вершинам величия, недоступным ни одному мужчине в Англии, а ты дай мне счастье, какого не видать ни одной женщине.

Лорд схватил ладонь Елизаветы и страстно припал к ней губами. Его ликующая душа пела победную песнь. Пусть трепещут Норфолк, Сассекс, остальная постнорожая братия — скоро он будет подзывать их к себе свистом, будто собачек.

Влюбленные взялись за руки и вернулись на галерею, но тут вдруг лицом к лицу столкнулись с тощим прилизанным господином, который низко поклонился им. На его хитроватой, чисто выбритой монашеской физиономии играла улыбка. Мягким спокойным голосом, с заметным иностранным акцентом он объяснил, что не имел намерения мешать, а просто хотел выйти на прохладную террасу. Затем он вновь поклонился и пошел своей дорогой. Это был Альварес де Куадра, епископ Аквилский, испанский посол, с глазами, похожими на глаза Аргуса.

Лицо юной королевы окаменело.

— Хотела бы я, чтобы мне так же верно служили за границей, как здесь служат испанскому королю, — сказала она громко, чтобы удаляющийся посланник расслышал эту сомнительную похвалу, а затем добавила, обращаясь только к милорду, затаив дыхание: — Шпион! Филипп Испанский еще услышит об этом!

— Он услышит и еще кое о чем. Какое это имеет значение?

— со смехом спросил милорд.

Они в молчании прошли по галерее, мимо стоявшего на страже бдительного часового, и вступили в первый коридор. Вероятно, встреча с де Куадра и ответ милорда на комментарий королевы заставили ее спросить:

— А чем она больна, Робин?

— Недуг неизлечим, — ответил лорд, прекрасно понимая, к кому относится этот вопрос.

— Кажется… кажется, ты говорил, что конец близок.

Он мгновенно уловил ее мысль.

— Да, действительно. Она вот-вот скончается, если уже не умерла.

Он лгал, ибо никогда еще Эми Дадли не чувствовала себя настолько хорошо, как сейчас. И в то же время он говорил правду, потому что жизнь ее зависела от воли мужа, и можно было считать, что ее песенка спета. Лорд знал, что переживает решающие мгновения, от которых зависит его карьера. Судьбоносный час настал. Стоит проявить слабость и нерешительность, и он упустит свой шанс безвозвратно. Настроения Елизаветы были столь же изменчивы, сколь упорны и постоянны были происки его врагов. Надо нанести удар как можно быстрее, пока королева не передумала. Надо вступить в брак с нею, неважно, тайный или открытый. Но сперва необходимо стряхнуть с себя сковывающее ярмо, избавиться от камнорской хозяюшки.

На основании доказательств, которые представляются мне убедительными, я полагаю, что лорд обдумывал этот шаг с чудовищным хладнокровием и безжалостностью, свойственными его эгоистичной натуре. Выскочка, правнук плотника, имевший лишь два поколения знатных предков (причем и отец, и дед его кончили на плахе), он вдруг завладел королевой, жертвой плотской страсти, не желавшей видеть ничтожество, прячущееся в прекрасной телесной оболочке, и уже протянувшей руку, чтобы утвердить его на троне. Будучи тем, чем он был, Дадли клал жизнь своей жены на чашу зловещих весов собственного честолюбия. И тем не менее когда-то он любил ее, и любил более искренне, чем сейчас королеву.

Прошло около пяти лет с тех пор, как он восемнадцатилетним юношей взял в жены девятнадцатилетнюю дочь сэра Джона Робсарта. Она принесла ему значительное состояние и огромную преданную любовь. Благодаря этой любви она и согласилась сиднем сидеть в Камноре, пока он подвизался при дворе, и довольствоваться крохами внимания, которые он бросал ей при случае. Весь последний год, пока он замышлял ее убийство, Эми усердно пеклась об интересах Роберта и процветании поместья в Беркшире. Если он и задумывался об этом, то не позволял себе впасть в сентиментальную слабость, которая могла бы отвратить его от цели. Слишком многое было поставлено на карту. По сути дела, речь шла о королевском троне.

Поэтому наутро, после того, как Елизавета почти покорилась ему, милорд заперся у себя вместе со своим верным оруженосцем Ричардом Верни. Сэр Ричард, подобно своему хозяину, был алчным, беспринципным и честолюбивым негодяем, готовым пойти сколь угодно далеко ради продвижения по службе и светского успеха, которые сулило ему возвышение милорда. А милорд решил, что с верным слугой нужно быть полностью откровенным.

— Ты либо вознесешься, либо падешь со мною вместе, Ричард, — заявил он. — Так помоги же мне, и мы будем на коне. Когда я стану королем, а это произойдет уже скоро, держись поближе ко мне. А теперь — о деле. Ты уже догадался, что нам нужно.

Догадаться не составляло труда, особенно если учесть, что сэр Ричард уже глубоко увяз в этом деле. Так он и сказал.

Милорд заерзал в кресле и плотнее закутался в вышитый желтый атласный халат.

— Ты уже дважды подвел меня, Ричард, — проговорил он.

— Ради Бога, не подкачай опять, иначе мы упустим последнюю возможность так же, как упустили предыдущие. В числе три есть некое волшебство. Смотри же, чтобы я выиграл от этого, иначе мне конец, да и тебе тоже.

— Я бы не потерпел неудачу, не будь этого подозрительного старого болвана Тейли, — пробурчал Верни. — Ваша светлость просили меня предусмотреть все.

— Да, да, и я вновь прошу тебя о том же. Моя жизнь зависит от тебя, не оставляй следов, по которым нас могли бы найти и изобличить. Бейли — не единственный медик в Оксфорде. Так что за дело, и быстро. Время — вот что главное в нашем предприятии. Испанец норовит опередить нас, и Сесил, и остальные поддерживают его перед королевой. Удача озолотит нас, но если ты дашь маху, не старайся больше искать моего общества.

Сэр Ричард с поклоном удалился, но в дверях милорд остановил его.

— Если ты дашь маху, на меня не надейся. Завтра двор выезжает в Виндзор. Не позднее, чём через неделю, жду тебя там с вестями. — Он поднялся, невероятно высокий и статный и, откинув свою красивую голову, подошел к приспешнику. — Ты не подкачаешь, Дик, — проговорил лорд, положив руку на плечо не менее опытного мерзавца, чем он сам. — Это слишком важно для меня, а значит, и для тебя.

— Я не подведу вас, милорд, — с жаром пообещал сэр Ричард.

На этом они и расстались.

Сэр Ричард знал, насколько важна удача, и понимал, что дело не терпит отлагательства, не хуже, чем его светлость.

Но между холодным, безжалостным расчетом на успех и самим этим успехом лежала пропасть, и, чтобы навести мосты, надо будет пустить в ход всюсвою находчивость и изобретательность. Он нанес короткий визит леди Роберт и после посещения Камнора принялся с озабоченным видом распространяться о том, что хозяйка бледна и неважно выглядит (причем, кроме него, этого никто не заметил). Сэр Ричард не преминул заявить об этом миссис Баттелар и другим домочадцам ее светлости, не скупился он и на упреки в их адрес, ибо они, по его мнению, недостаточно заботятся о своей госпоже. Упреки рассердили миссис Баттелар.

— Ну-ну, сэр Ричард, стоит ли удивляться печали госпожи и ее дурному настроению? Знаете, небось, какие слухи ходят о том, что вытворяет при дворе милорд, и о его отношениях с королевой. Может, ее светлость слишком горда, чтобы сетовать и плакаться, но от этого она, бедняжка, только еще больше страдает. Недавно до нее дошел даже слушок о разводе.

— Бабушкины сказки! — фыркнул сэр Ричард.

— Похоже на то, — согласилась миссис Баттелар. — И все же. Что ей, бедной, думать, если милорд и сам не приезжает в Камнор, и ее к себе не зовет?

Сэр Ричард обратил все в шутку и отправился в Оксфорд искать медика, более покладистого, чем доктор Бейли. Но доктор Бейли оказался слишком болтлив, поэтому попытки убедить двух других врачей в болезни ее светлости кончились ничем. Оба не поверили, что она «занемогла и опечалена» и нуждается в сильнодействующем зелье.

Каждый из врачей по очереди качал головой. «У нас нет лекарства от тоски», — благоразумно отвечали они. Судя по рассказам сэра Ричарда о состоянии ее светлости, она больна скорее душевно, нежели телесно. Да оно и неудивительно, если вспомнить, какие ходят слухи.

Сэр Ричард вернулся на свою оксфордскую квартиру, чувствуя себя наголову разбитым. Он потратил два драгоценных дня, лежа в постели и ломая голову в попытках решить, что ему делать. Он уже подумывал поискать врача в Абингдоне, но испугался провала. Боясь, что его поиски лишь умножают «следы», как выразился милорд, сэр Ричард решил добиваться цели другими способами. Ведь он был находчивым и изобретательным негодяем. Вскоре он составил план действий.

В пятницу сэр Ричард написал из Оксфорда леди Роберт, извещая ее, что имеет сообщение, касающееся его светлости и столь же срочное, сколь и секретное. Он хотел бы вновь посетить ее в Камноре, но не осмеливается открыто явиться туда. Он приедет, если она пообещает удалить слуг. И пусть никто из них не знает о его приезде, иначе стремление услужить ей приведет его к гибели.

Письмо свое сэр Ричард отправил со слугой по имени Нанвик, наказав ему принести ответ. Записка оказала на встревоженный разум ее светлости именно то действие, на которое рассчитывал негодяй. Ничто в облике сэра Ричарда не выдавало в нем злодея. Это был улыбчивый голубоглазый розовощекий человек, с приятными располагающими манерами. А во время своего последнего визита в Камнор он выказал такую участливую озабоченность, что ее светлость, изголодавшаяся по вниманию, была тронута до глубины души.

Хитро составленное письмо наполнило женщину смутной тревогой и беспокойством; она наслушалась дурных сплетен, которые подтверждались жестоким небрежением милорда, и поэтому ухватилась за возможность, как ей казалось, наконец-то узнать правду. Сэр Ричард Верни пользовался доверием милорда, часто бывал вместе с ним при дворе. Он наверняка знает правду, а его письмо — не что иное, как доказательство намерения рассказать все как есть.

И Эми Дадли черкнула ему ответ, пригласив приехать днем в воскресенье. Она устроит все так, чтобы в доме больше никого не было, и сэр Ричард может не опасаться лишних глаз.

Женщина исполнила свое обещание и в воскресный день отпустила всю челядь на ярмарку в Абингдон. Тех, кто не желал уходить, она выставляла насильно, особенно миссис Оддингселл, никак не желавшую оставлять хозяйку одну в пустом доме. Но в конце концов все до последнего человека ушли, и миледи стала с нетерпением поджидать своего тайного гостя. Он явился под вечер в сопровождении Нанвика, которого оставил стеречь лошадей под каштанами на подъездной аллее. Сам сэр Ричард направился к дому через сад, уже расцвеченный тусклыми красками осени.

Хозяйка дома нетерпеливо ждала его на крыльце.

— Как мило, что вы приехали, сэр Ричард, — любезно приветствовала она гостя.

— Я — преданный слуга вашей светлости, — с достоинством отвечал он, снимая украшенную пером шляпу и склоняясь в низком поклоне. — В ваших покоях наверху нам никто не помешает.

— Нам нигде не помешают: я одна в доме, как вы и просили.

— Это очень благоразумно… в высшей степени благоразумно, — сказал сэр Ричард. — Ведите же меня, ваша светлость.

Они поднялись по крутой винтовой лестнице, которой суждено было сыграть столь важную роль в разработанном негодяем плане. Пройдя через галерею на втором этаже, хозяйка и гость очутились в маленькой комнате с видом на сад. Это был будуар, уютная уединенная комнатка, где все говорило о практичности и трудолюбии Эми Робсарт. На дубовом столике у окна были разложены бумаги и учетные книги с записями, касающимися дел поместья — так хозяйка коротала время в ожидании сэра Ричарда. Она подвела его к столу и, присев в глубокое кресло, выжидательно взглянула на посетителя. Эми была бледна, под глазами ее залегли тени, а на лице полузабытой жены появилась сеточка морщин.

Глядя на свою несчастную жертву, сэр Ричард, должно быть, мысленно сравнивал ее с женщиной, которой, по замыслу милорда, предстояло занять ее место. Эми была высока и прекрасно сложена, хоть и сохраняла почти девичью хрупкость. Лицо ее в обрамлении светло-каштановых волос светилось нежностью, мягкие серые глаза смотрели печально, уголки губ были скорбно опущены.

Нетрудно было поверить, что пять лет назад сэр Роберт желал жениться на ней столь же пылко, как теперь хотел избавиться от нее. Тогда он подчинился настойчивому зову страсти, а теперь шел на поводу у столь же властного зова честолюбия. На самом деле и в те времена, и ныне путеводным огнем ему служило безудержное себялюбие.

Увидев, как она расслаблена и доверчива, как дрожит от нетерпения, как хочет услышать обещанные новости о своем супруге, сэр Ричард, вероятно, испытал мимолетную жалость. Однако, подобно милорду, он был из тех людей, у которых самолюбие неизмеримо сильнее всех других чувств.

Ее взгляд, кроткий, как взгляд голубки, скользнул по его румяному лицу, которое сейчас было чуть бледнее обычного.

— Итак, что за вести вы принесли, сэр Ричард?

Он облокотился о стол, стоя спиной к окну.

— В двух словах они сводятся к тому, что милорд… — тут он осекся и сделал вид, будто прислушивается. — Что это? Вы что-нибудь слышали, миледи?

— Нет, а в чем дело? — на лице Эми отразилась тревога: такое обилие тайн явно обеспокоило ее.

— Тс-с! Оставайтесь здесь, — велел сэр Ричард. — Если за нами шпионят…

Он умолк и проворно подкрался к двери. Прежде чем распахнуть ее, сэр Ричард немного помедлил и вновь произнес таким тоном, что женщине и в голову бы не пришло ослушаться его:

— Оставайтесь на месте, миледи. Я сейчас вернусь.

Выйдя из комнаты, он прикрыл за собой дверь и приблизился к лестнице. Потом достал из кошелька кусок тонкой бечевки, один конец которой был прикреплен к маленькому шильцу, острому как игла. Воткнув эту иглу в деревянную стену на уровне верхней ступеньки, сэр Ричард прикрепил второй конец бечевы к стойке перил примерно на фут выше ступени. Он столько раз продумывал эту операцию, что на ее выполнение ушло всего несколько секунд. В тусклом осеннем свете бечевку было совсем не видно.

Сэр Ричард вернулся к ее светлости, которая не пошевелилась за все время его отсутствия.

— Мы секретничаем, как заговорщики, — сказал он, — и поэтому легко впадаем в страх. Я должен был догадаться, что это сам милорд…

— Милорд?! — вскричала Эми, вскакивая на ноги. — Лорд Роберт?

— Не сомневайтесь, миледи. Собственно, он-то и хотел тайно встретиться с вами. Стоит королеве узнать об этом его желании, и Тауэр ему обеспечен. Вы и представить себе не можете, что приходится терпеть милорду из-за любви к вам.

Королева…

— Так вы хотите сказать, что он — здесь? — голос Эми срывался от возбуждения.

— Он внизу, миледи. Лорд Роберт в такой опасности, что не посмел бы показаться в Камноре, не будучи совершенно уверенным в том, что вы здесь одна.

— Он внизу! — воскликнула Эми, и румянец окрасил ее бледные щеки, радостный огонек сверкнул в печальных глазах. Теперь она видела в коварных словах Ричарда новый смысл, новое объяснение всему тому, что уже слышала о муже. — Он внизу! — повторила она. — О!

Эми повернулась и устремилась к двери. Сэр Ричард неподвижно стоял на месте, закусив нижнюю губу. Он смотрел, как она бежит прочь, лицо его покрыла неестественная бледность.

— Милорд! Робин! Робин! — услышал сэр Ричард крик Эми, бегущей по коридору. А потом раздался пронзительный вопль, эхо которого потрясло тихий дом. Мгновение спустя внизу послышался глухой удар, и снова наступила тишина.

Сэр Ричард стоял у стола, не в силах сдвинуться с места, кровь текла по его подбородку: услышав крик, он насквозь прокусил себе губу. Он долго стоял так, потрясенный, охваченный страхом. Потом все же взял себя в руки и сделал несколько шагов вперед, пошатываясь, будто пьяный. Подойдя к лестнице, он уже вполне овладел собой. Сэр Ричард дрожащими пальцами отвязал бечевку от стойки перил. Шильце уже выскочило из стены, когда Эми задела за шнур ногой. Убийца неспешно спустился по короткой винтовой лестнице, машинально сматывая шнурок и засовывая его вместе с шильцем обратно в кошелек. Его взгляд был прикован к серой массе, неподвижно лежавшей у подножия лестницы.

Наконец он подошел к телу, остановился и внимательно осмотрел его. Слава богу, нужды прикасаться к Эми не было. Судя по тому, как была вывернута шея жертвы, замысел удался полностью. Лорд Роберт Дадли был теперь волен жениться на королеве.

Сэр Ричард перешагнул через скрюченный труп жертвы своего дьявольского честолюбия, пересек прихожую и вышел из дома, закрыв за собой дверь. Отличная работа, — подумал он. — Прекрасно исполнено. Когда слуги, вернувшиеся с абингдонской ярмарки, найдут свою госпожу, они расскажут всей округе, что в их отсутствие Эми Робсарт упала с лестницы и сломала себе шею. Вот так. И делу конец.

Но это был далеко не конец. Сама судьба, вездесущая ироничная судьба, приняла участие в этой зловещей игре.

Несколькими днями раньше двор выехал в Виндзор, куда в пятницу 6 сентября прибыл Альварес де Куадра, чтобы получить от королевы обещанный твердый ответ на брачное предложение Испании. То, что он видел вечером на террасе Уайтхолла, обеспокоило посла, тем более что он знал изменчивый нрав Елизаветы и не доверял ее обещаниям. Либо она просто дурачила его, либо вела себя совершенно неподобающим для будущей жены эрцгерцога образом. В любом случае ее действия требовали объяснений. Де Куадра должен был знать, как обстоят дела. Ему не удалось получить аудиенцию до отъезда двора из Лондона, и он последовал за королевой в Виндзор, проклиная всех женщин и возлагая надежды на преимущества, которые дает салический закон.

Атмосфера в Виндзоре была напряженная, только утром следующего дня послу удалось добиться приема у королевы, да и то лишь благодаря случаю, а не желанию Елизаветы, потому что встретились они на террасе, когда королева возвращалась с охоты. Она удалила свое окружение, включая и верного Роберта Дадли, и, оставшись наедине с де Куадра, выразила готовность выслушать его.

— Мадам, — начал посол, — я намерен написать своему повелителю и хотел бы знать, желает ли ваше величество сказать что-либо в дополнение к тому, что вы уже говорили о ваших намерениях, касающихся эрцгерцога.

Королева нахмурила брови. Хитрый испанец загнал ее в угол.

— Вот что, сэр, — холодно проговорила она, — можете сообщить его величеству, что я приняла окончательное решение и не выйду замуж за эрцгерцога.

Бледное лицо испанца залилось краской. Только железное самообладание удержало его от оскорбительных слов. И все же он заговорил очень жестко.

— Во время нашей последней беседы на эту тему, мадам, вы дали мне понять нечто совершенно иное.

В другое время Елизавета могла бы рассердиться и осадить его за такие речи, но так уж получилось, что в тот день она пребывала в наилучшем расположении духа и не была склонна раздражаться. Королева рассмеялась и взглянула на свое отражение в маленьком стальном зеркале, сняв его с пояса.

— Такое напоминание, милорд, можно счесть нарушением правил вежливости. Вероятно, вы слышали, что женщинам свойственна изменчивость настроений.

— В таком случае, мадам, — с горечью произнес посол, — я молю Бога, чтобы ваше настроение изменилось опять.

— Ваша молитва не будет услышана. На сей раз мое решение окончательно.

Де Куадра поклонился.

— Боюсь, что король, мой повелитель, будет очень недоволен этим.

Королева посмотрела ему в лицо. Глаза ее загорелись.

— Бог свидетель, я выйду замуж ради собственного счастья, а не для того, чтобы сделать приятное вашему повелителю.

— Значит, вы решили выйти замуж? — выпалил посол.

— Нравится вам это или нет, — насмешливо ответила королева. Веселость вновь взяла в ней верх над мимолетным раздражением.

— Вероятно, я должен радоваться тому, что радует вас, мадам, — произнес де Куадра холодным тоном, совершенно не вязавшимся с содержанием его высказывания. — Желание выйти замуж — вполне достаточная причина для такого поступка. Простите, ваше величество, я не расслышал, за кого.

— Я не называла никаких имен. Но такой проницательный человек, как вы, вполне мог бы догадаться, — ответила королева, застенчиво и одновременно дерзко глядя на посла поверх своего веера.

— Догадаться? Нет. Моя догадка может обидеть ваше величество.

— Каким же образом?

— Ну, скажем, если я введен в заблуждение тем, что вижу. Если я назову имя человека, который столь очевидно для всех пользуется вашей королевской благосклонностью.

— Вы имеете в виду лорда Роберта Дадли, — Елизавета слегка побледнела и часто задышала. — Почему же эта догадка должна обидеть меня?

— Потому что королева… мудрая королева никогда не связывает себя узами с собственным подданным, особенно если он уже женат.

Эти слова уязвили ее. Де Куадра ранил и гордость женщины, и достоинство королевы разом, но сделал это так ловко, что не дал повода выказать откровенную обиду. Елизавета закусила губу и подавила приступ гнева. Она рассмеялась, но смех ее прозвучал немного злорадно.

— Мне кажется, что в отношении супруги милорда Роберта вы осведомлены несколько хуже, чем это бывает обычно, сэр. Госпожа Роберт Дадли либо мертва, либо на грани смерти, — сказала королева и, увидев на лице посла выражение крайнего недоумения, сочла беседу законченной и удалилась.

Но в самом скором времени Елизавета призадумалась, и ей стало немного не по себе. Тем же вечером она поделилась своими сомнениями с милордом Дадли, передав ему слова де Куадра. Его светлость, не отличавшийся дальновидностью, расхохотался.

— Ничего, скоро он запоет по-другому, — заявил он.

Королева положила руки ему на плечи и с обожанием посмотрела в его миловидное цыганское лицо. Он никогда не видел ее такой влюбленной, как в эти последние дни, с тех пор, как она покорилась ему на террасе Уайтхолла. Никогда еще не было в ней столь много от женщины и, столь мало от королевы.

— Вы уверены, Робин? Вы совершенно уверены в этом? — с жаром спросила она.

Лорд привлек ее к себе, и она покорно позволила заключить себя в объятия.

— Как же иначе, когда столько поставлено на карту, милая? — произнес он, и Елизавета сразу поверила ему, поверила потому, что хотела поверить.

Это было в субботу вечером, а утром в понедельник пришло известие, доказывавшее, что его уверенность была вполне оправданна. Весть ту принес один из камнорских слуг, человек по имени Боуз, вместе с другими ходивший на ярмарку в Абингдон и обнаруживший труп своей госпожи у подножия винтовой лестницы. Все были убеждены, что с Эми Робсарт произошел несчастный случай.

Правда, милорд ждал несколько иных вестей. Его немного удивило, что несчастный случай, разрешивший все затруднения, произошел так кстати и избавил его от необходимости принимать меры, чреватые большей опасностью, и связывать себя преступными узами с сэром Ричардом Верни. Лорд понимал, что теперь подозрение может пасть на него самого, что его враги будут умело направлять это подозрение. Осознав это, сэр Роберт немедленно взялся за дело. Он тотчас же схватил перо и написал своему родственнику, сэру Томасу Блаунту, который как раз направлялся в Камнор. В письме сэр Роберт пересказал то, что узнал от Боу за, попросил Блаунта поручить судебному следователю провести самое строгое дознание и послать за сводным братом Эми Эпплярдом. «Прошу вас действовать, невзирая на чины и звания», — так заканчивалось это письмо, посланное лордом Блаунту с Боузом.

Прежде чем сэр Роберт принес королеве весть о несчастном случае, уничтожившем препятствия к их браку, появился сэр Ричард с рассказом о том, что произошло на самом деле. Он рассчитывал на похвалу и признательность своего хозяина, но вместо этого поверг его в смятение, а потом выслушал немало сердитых упреков.

— Милорд, это несправедливо, — сетовал верный прихвостень. — Зная, что дело не терпит отлагательства, я поступил единственно возможным образом, обставив все как несчастный случай.

— Моли Бога, чтобы суд присяжных счел это несчастным случаем, — отвечал Дадли. — Ибо, если вскроется вся правда, последствия падут на твою голову. На меня не надейся, я заранее предупреждал тебя об этом. Не ищи у меня помощи.

— Я и не ищу, — сказал сэр Ричард, чувствуя презрение к жалкому эгоисту, трусу и подлецу, которому он служил. — Да и не будет в том нужды, ведь я не оставил следов.

— Надеюсь, что так, ибо знай: я приказал провести тщательное расследование, попросив забыть о чинах и званиях. И я буду стоять на своем.

— А если несмотря на все это меня не повесят? — спросил сэр Ричард, и на его побледневшем лице появилась злорадная гримаса.

— Возвращайся ко мне, когда дело закроют, и мы поговорим об этом.

Сэр Ричард вышел вон, обуреваемый яростью и омерзением, оставив милорда в гневе и страхе.

Чуть успокоившись, Дадли тщательно оделся и отправился к королеве, чтобы рассказать о несчастном случае, благодаря которому препятствия к их женитьбе оказались устранены. Тем же вечером ее величество холодно сообщила де Куадра, что госпожа Роберт Дадли сломала себе шею, упав с лестницы.

Испанец с непроницаемым лицом выслушал эту весть.

— Пророческий дар вашего величества заслуживает более широкого признания, — ответил он.

Королева на миг опешила от этих загадочных слов. Потом вдруг в голове ее зашевелилось какое-то тревожное воспоминание. Она отвела посла к окну, подальше от окружавших ее придворных, и на всякий случай обратилась к нему (как он сам сообщает) по-итальянски:

— Боюсь, что не понимаю вас, сэр. Не соблаговолите ли выразиться яснее?

Она стояла прямо и неподвижно, глядя на него хмурым взглядом, унаследованным от отца. Но у де Куадра были в запасе кое-какие козыри, и Елизавете пришлось бы потрудиться, чтобы сбить его с толку.

— Касательно пророческого дара? — спросил он. — Но разве ваше величество не предрекали гибели несчастной женщины всего за сутки до того, как это случилось? Не вы ли говорили, что она либо мертва, либо вот-вот умрет?

Он заметил, как Елизавета бледнеет, увидел страх в ее темных и обычно таких смелых глазах. Но мгновение спустя страх уступил место раздражению, свойственному ее вспыльчивой натуре.

— Что вы хотите этим сказать, черт возьми? — вскричала королева и продолжала, не дожидаясь ответа. — Бедняжка была больна и немощна и, должно быть, скоро зачахла бы. Дознание, несомненно, покажет, что несчастный случай, лишь упредивший естественный исход, объясняется состоянием ее здоровья.

Посол мягко покачал головой, наслаждаясь замешательством королевы, блаженствуя от того, что ему выдалась возможность больно ранить женщину, отвергнувшую его повелителя, наказать ту, кого он с полным основанием считал виновной стороной.

— Ваше величество, боюсь, вас неверно осведомили на этот счет. Несчастная отличалась прекрасным здоровьем и прожила бы еще много лет. По крайней мере, так я понял слова сэра Вильяма Сесила, от которого обычно исходят самые достоверные сведения.

Королева стиснула руку посла.

— Так вы передали ему мои слова?

— Возможно, это было не совсем благоразумно. Но откуда я мог знать? — тут он на миг умолк. — Я лишь высказал ему досаду по поводу вашего решения, касающегося эрцгерцога, которое я в рад ли могу посчитать мудрым, если вы позволите мне такую дерзость.

Елизавета поняла, что ей предлагают сделку, и в ней тотчас же проснулась подозрительность.

— Вы превышаете ваши полномочия, милорд, — оборвала она посла и отвернулась.

Однако тем же вечером королева заперлась вдвоем с Дадли и стала придирчиво расспрашивать его обо всем происшедшем. Милорд был воплощенная страстность.

— Призываю небеса в свидетели! — воскликнул он, когда Елизавета прозрачно намекнула на то, что он помог своей жене отправиться на тот свет. — Я никоим образом не повинен в случившемся. Я просил Блаунта, отправившегося в Камнор, провести расследование, невзирая на имена и звания. И если выяснится, что произошло нечто худшее, чем простое несчастье, убийца будет болтаться в петле.

Елизавета обняла его за шею и положила голову на плечо Роберта.

— О, Робин, Робин, мне так страшно, — жалобно проговорила она. Впервые на его памяти она была готова расплакаться.

Шли дни, и страхи понемногу развеивались. Наконец суд в Камноре, собравшийся с большим опозданием и постоянно побуждаемый милордом ко всем новым изнурительным допросам, вынес вердикт: «Найдена мертвой», что избавляло его светлость (который, как известно, был в Виндзоре, когда погибла его супруга) от всякой ответственности. Это известие придало храбрости и королеве, и милорду; теперь они уже не делали секрета из своего намерения вскоре вступить в брак.

Однако многим такое решение суда показалось неудовлетворительным. Оно не убедило людей, хорошо знавших милорда. Самыми знатными из этих людей были Эрандел (и сам претендовавший на руку королевы), Норфолк и Пемброк. А за ними стояло несметное множество простолюдинов. Неприязнь к лорду Дадли, уже давно тлевшая под спудом, наконец вспыхнула и вырвалась наружу, причем огонь раздували такие красноречивые проповедники, как Левер, со всех лондонских кафедр осудивший планируемую женитьбу и не скупившийся на мрачные намеки о действительной причине гибели Эми Дадли.

То, о чем дома говорилось лишь обиняком, открыто обсуждалось за границей. В Париже Мария Стюарт рискнула вслух высказать жестокую догадку, которую Елизавета была вынуждена держать при себе. «Королева Англии, — заявила она, — хочет выйти замуж за своего конюха, убившего жену, чтобы освободить для нее место».

Тем не менее Елизавета упорствовала в своем намерении стать женой Дадли, и это продолжалось до конца сентября, когда трезвомыслящий Сесил намекнул ей, что в стране тлеет огонек смуты.

Разумеется, королева гневно обрушилась на лорда, но тот упорно стоял на своем.

— Вы помните, что остается так называемый вопрос о пророчестве, как выражается епископ Аквилский, — говорил он ей.

— Боже мой! Неужели этот негодяй болтает языком?

— А чего еще можно было, ваше величество, ожидать от человека, чьи выдумки идут от уязвленного самолюбия? Он уже растрезвонил на весь свет, что за день до того, как леди Роберт сломала себе шею, вы заявили, будто она или мертва, или вот-вот умрет. А исходя из этого де Куадра утверждает, что ваше величество заранее знали о преступном замысле.

— Заранее знала о преступном замысле! — королева едва не задохнулась от гнева, а потом вдруг принялась ругаться так же неистово, как это делал старый король Гарри в припадках самой мрачной ярости.

— Мадам! — воскликнул Сесил, потрясенный ее горячностью. — Я лишь передаю вам то, что говорит посол. Это вовсе не мои слова.

— Но вы верите ему?

— Нет, мадам. Иначе сейчас меня не было бы здесь.

— А кто-нибудь из моих подданных верит?

— Они воздерживаются от суждений и выжидают, надеясь, что последующие события помогут им узнать правду.

— То есть?

— Если де Куадра и остальные правы в своих предположениях относительно ваших побуждений, существует опасность, что ваши подданные поверят им.

— Бога ради, выражайтесь яснее. Что это за предположения?

Сесил в полной мере внял этой просьбе.

— Они сводятся к тому, что милорд убил свою жену, чтобы вступить в брак с вашим величеством, и что ваше величество знали об этом, — смело ответил лорд и продолжал, не позволив королеве дать волю гневу. — Вы еще можете спасти свою честь, мадам. Она в опасности, но способ есть. Только один способ. Если вы оставите всякие мысли о браке с сэром Робертом, Англия поверит, что де Куадра и иже с ним — лжецы. Если же вы станете упорствовать в своем намерении, то подтвердите истинность его заявлений и собственными глазами увидите, что неизбежно последует за этим.

Да, она уже видела это. И боялась.

Спустя несколько часов после беседы с лордом Сесилом она сообщила ему, что не намерена выходить замуж за Дадли.

Она пожертвовала сердечной привязанностью и отказалась от брака с единственным человеком, который мог бы стать ее мужем — страх помог сохранить ей честь. Рана затянулась не скоро. Королева подумывала о браке, и ее влюбленный взгляд то и дело обращался на очаровательного лорда Роберта, ставшего впоследствии графом Лейчестерским. Как-то раз, спустя лет шесть после смерти Эми, снова пошли разговоры о намерении Елизаветы выйти за него замуж, но эти разговоры привели к возрождению слухов о причинах гибели леди Роберт Дадли и быстро сошли на нет. И призрак несчастной убиенной женщины все время стоял между ними, не позволяя Елизавете утолить стремление сердца, а Роберту — честолюбие.

Вероятно, этим отчасти и объясняется полное горечи заявление Елизаветы, когда она узнала о том, что Мария Стюарт родила ребенка: «Шотландская королева дала жизнь законному сыну, а я так и осталась бесплодной!»

Сэр Иуда

История о том, как был предан сэр Уолтер Рэйли

Когда сэр Уолтер возвратился из своей злосчастной экспедиции в Эльдорадо, в Плимуте его встречал сэр Льюис Стакли, что вполне естественно, поскольку сэр Льюис был не только вице-адмиралом Девона, но также лучшим другом и кровным родственником сэра Уолтера.

Если поначалу у сэра Уолтера и были сомнения, в каком качестве — родственника или вице-адмирала — встречает его сэр Льюис, то сердечность объятий и радушный прием в доме сэра Кристофера Хара, стоявшем неподалеку от порта, рассеяли эти сомнения и вновь воспламенили отчаявшуюся душу путешественника огнем надежды. Он видел, что сэр Льюис относится к нему прежде всего по-родственному, что было особенно важно в этот тяжкий период его наполненной событиями и встречами жизни, когда он более всего нуждался в поддержке родственника и дружеском совете.

Вы, несомненно, знаете историю сэра Уолтера. Его личность стала одним из ярчайших украшений эпохи царствования королевы Елизаветы и могла бы придать еще больший блеск правлению короля Якова, не будь его свинячество (титул, которым наградила Якова его королева) столь малодушен и сумей он оценить огромные достоинства этой личности. Придворный, философ, в равной мере и мыслитель, и человек действия, Рэйли был одновременно и замечательным писателем, и одним из самых великих мореплавателей своего века — последним оставшимся в живых представителем блистательной плеяды людей, к которой принадлежали также Фрэнсис Дрейк, Флобишер и Хокинс и которая принесла Англии господство на морях, сведя на нет мощь и уязвив гордыню испанской нации. Имя Рэйли, как и имя Дрейка, гремело на весь мир к чести и славе Англии; его ненавидели и страшились король Филипп и все его подданные. А вот король шотландский, человек нечистоплотный и порочный, сделал вид, что ему незнакомо это великое имя, которое будет жить, пока жива Англия.

Когда блистательный придворный предстал перед королем (а в свои пятьдесят лет сэр Уолтер был еще красив, статен и одевался с большой изысканностью), Яков искоса взглянул на него и осведомился у своих приближенных, кто это такой. Получив ответ, король-остряк буркнул:

— Я что-то слушал о тебе.

Яков частенько прибегал к неправильным оборотам речи, стремясь таким образом прослыть остроумным человеком. Острота короля не сулила ничего хорошего. И действительно, вскоре Уолтер, этот великий человек, был арестован по ложному обвинению в государственной измене, подвергнут оскорблениям со стороны продажных судей и, несмотря на то, что его остроумие и чистосердечие не оставили камня на камне от предъявленного ему обвинения, приговорен к смерти. Король решился на это, однако пойти до конца и привести приговор в исполнение он не посмел. Тогда у сэра Уолтера было в Англии много друзей, да и блистательные подвиги его были слишком свежи в памяти народа. Казнь героя могла иметь серьезные последствия для самого короля Якова. К тому же король достиг по крайней мере одной из своих целей: по приговору суда обширные владения сэра Уолтера были конфискованы, и эту землю, украденную у человека, бывшего гордостью Англии, Яков намеревался отдать в дар одному из тех людишек, что составляли ее позор.

— Я обещал эту землю Карру, я обещал! — нагло и раздраженно отвечал Яков тем, кто возражал против конфискации.

В течение тринадцати лет, с 1603 года, когда был вынесен смертный приговор, сэра Уолтера содержали в Тауэре. После короткого строгого одиночного заключения он стал пользоваться некоторой свободой: его посещали любимая супруга и друзья, среди которых был и Генрих, принц Уэльский, решительно и однозначно заявивший, что ни один человек на свете, кроме его презренного папаши, не стал бы держать в клетке такую птицу. Сэр Уолтер коротал время, занимаясь наукой и литературой, кропотливо доводя до совершенства свои очерки и создавая значительный труд «История мира». Но к нему уже исподволь подкрадывалась старость. Нисколько не притушив огонек предприимчивости в душе этого искателя приключений, она тем не менее заставила его ощутить, что жизнь проходит и вселила чувство тревожного нетерпения. Именно это чувство и вынудило сэра Уолтера наконец предпринять попытку обрести свободу. Не надеясь на милосердие Якова, Рэйли решил сыграть на его корыстолюбии.

На протяжении всей своей жизни, с того дня, когда он обратил на себя внимание королевы, бросив к ее ногам свой плащ, будто ковер, сэр Уолтер наряду с достоинством мудреца и величием героя сохранял черты искателя приключений — ловкость и умение пользоваться удачным стечением обстоятельств. Удачное стечение обстоятельств заключалось сейчас в оскудении королевской казны, о чем ему обиняком сообщил при посещении министр Уинвуд. Сэр Уолтер тотчас же заявил, что ему известен золотой рудник в Гвиане, которую называли испанским Эльдорадо.

Вернувшись в 1595 году из экспедиции в Гвиану, сэр Уолтер так писал об этой стране: «Здесь простой солдат будет сражаться за золото, а не за жалкие гроши, вознаграждая себя золотыми слитками шириной в полфута, тогда как в других войнах он гибнет всего лишь за довольствие да нищенское жалованье. Те командиры, которые бьются за честь и достаток, найдут здесь больше богатых и красивых городов, храмов, украшенных золотыми статуями, гробниц, наполненных драгоценностями, чем нашли в свое время Кортес в Мексике и Писарро в Перу».

Уинвуд напомнил Рэйли, что многочисленные экспедиции, отправлявшиеся впоследствии на поиски золота, не сумели ничего обнаружить.

— Это потому, — возразил сэр Уолтер, — что авантюристы ничего не знали о стране и о том, как заручиться доверием туземцев. Будь мне позволено поехать туда, я бы подарил Англии Гвиану в том же качестве, в каком Испания получила Перу.

Эти слова, переданные нуждавшемуся в деньгах Якову, распалили алчность короля. Когда же Рэйли добавил, что готов передать пятую часть всех богатств короне, не требуя при этом ни финансовой поддержки, ни помощи снаряжением, его тотчас же освободили из узилища и разрешили готовиться к походу.

Друзья не отказали Уолтеру Рэйли в помощи, и в марте 1619 года он отправился на поиски Эльдорадо, возглавив эскадру из четырнадцати кораблей с прекрасно подобранными командами и всем необходимым для долгого плавания. Граф Эрандел и граф Пемброк поручились, что Рэйли возвратится в Англию.

Судьба оказалась неблагосклонна к нему с самого начала. Несчастья преследовали экспедицию. Гондомар, испанский посол в Уайтхолле, прослышал, что затевается какое-то дело, и предупредил своего короля. Испанские корабли заняли такие позиции, чтобы не дать сэру Уолтеру выполнить свое обещание не вступать ни в какое противодействие с силами короля Филиппа.

Столкновение произошло недалеко от городка Маноа. Его испанцы считали ключом к стране, в которую пытались проникнуть англичане. Среди убитых были губернатор Маноа, брат Гондомара и старший сын сэра Уолтера.

К Рэйли, ждавшему против устья Ориноко, вернулись отступающие, разбитые наголову силы. Страшные вести о случившемся означали, что экспедиция потерпела полный провал. Впав едва ли не в исступление, расстроенный гибелью сына, сэр Уолтер обрушился на своих капитанов с такими резкими упреками, что начальник экспедиции Кеймис, запершись в своей каюте, застрелился из карманного пистолета. Вспыхнул бунт, и капитан Уитни, которому Рэйли доверял больше, чем всем остальным, направил свой корабль к берегам Англии. С ним ушли еще шесть судов флотилии, к тому времени успевшей уменьшиться до двенадцати единиц. Сломленный случившимся, сэр Уолтер медленно пошел вслед за ними с оставшимися верными ему пятью кораблями. Что проку спешить? Ведь в Англии его ждет опала, а может быть, и гибель. Он знал, в какой зависимости от Испании находился Яков, делавший ставку на бракосочетание своего наследника с испанской принцессой; знал также и то, как люто ненавидят его в Испании и с каким красноречием будет обвинять его Гондомар, движимый желанием отомстить за смерть своего брата.

Сэр Уолтер ждал самого худшего, и поэтому так обрадовался, когда, возвратившись, увидел рядом с собой кровного родственника, на чьи совет и помощь он сможет опереться в этот самый черный час своей жизни. Сидя поздним вечером в библиотеке сэра Кристофера Хара, Рэйли подробно поведал кузену о своих злоключениях и поделился дурными предчувствиями.

— Я в растерянности, — посетовал он.

Стакли в задумчивости потеребил свою бородку. Ему почти нечего было сказать кузену в утешение. Наконец он проговорил:

— Никто не ожидал, что ты вернешься, Уолтер.

— Не ожидал? — склоненная голова Рэйли резко откинулась назад, в глазах, так и не потускневших с годами, сверкнули огоньки негодования. — Разве совершил я в жизни своей хоть один поступок, дающий основания полагать, будто я способен пренебречь словом чести? Я прекрасно сознавал, что могу подвергнуться опасности, а капитан Кинг вполне мог направить корабль к берегам Франции, где я нашел бы радушный прием и пристанище. Но согласиться на это означало бы предать милордов Эрандела и Пемброка, которые поручились королю, что я вернусь. Жизнью я еще дорожу, хотя мне трижды по двадцать, и даже больше, но честь все-таки дороже.

Он умолк, а чуть погодя спросил кузена:

— Что король намерен сделать со мной?

— Ну, кто может знать, что на уме у короля? И все же я не думаю, что твои дела совсем уж плохи. У тебя много друзей, первым среди которых, хотя надо признаться, и самым бедным, я считаю себя. Отдохни немного, а потом мы, не торопясь, двинемся в Лондон, останавливаясь по пути в домах твоих друзей, и попытаемся заручиться их поддержкой.

Рэйли посоветовался с капитаном Кингом, грубовато-добродушным рыжебородым моряком, преданным ему душой и телом.

— Это предложение сэра Льюиса? — молвил отважный морской волк. — А сэр Льюис — вице-адмирал Девона, не так ли? Не поручили ли ему часом эскортировать вас в Лондон?

На капитана явно не действовало обаяние дружелюбного Стакли. Сэр Уолтер вознегодовал. Он никогда не был слишком высокого мнения о своем родственнике и в прошлом не поддерживал с ним тесной дружбы. Тем не менее он был далек от того, чтобы разделить подозрения капитана. Дабы убедить Кинга, что он несправедлив к сэру Льюису, Рэйли в присутствии капитана задал своему родственнику прямой вопрос.

— Нет, — отвечал сэр Льюис, — мне не поручали конвоировать тебя. Но как вице-адмирал, я могу в любой момент получить такое указание. Думаю, такой приказ вряд ли поступит. Однако, — поспешно добавил он, — если это произойдет, ты можешь рассчитывать на мою дружбу. Прежде всего я — твой родственник, а уж потом вице-адмирал.

Красивое мужественное лицо сэра Уолтера осветилось улыбкой, и он с признательностью пожал руку своему кузену. Созерцавший эту сцену капитан Кинг пробурчал что-то невнятное и пожал плечами.

Следуя совету кузена, сэр Уолтер отправился с ним в Лондон. Их сопровождали капитан Кинг, слуга Рэйли Котерел и француз по имени Манури, впервые появившийся в плимутском доме днем раньше. Стакли объяснил, что Манури — очень даровитый эскулап, который лечит его от весьма банального, но очень неприятного недуга.

Продвигаясь вперед без особой спешки, как и советовал сэр Льюис, они в конце концов достигли Брентфорда. Если бы это зависело только от него, сэр Уолтер плыл бы еще медленнее, поскольку по мере приближения к столице его дурные предчувствия усиливались. Он делился ими с Кингом, и прямодушный капитан даже не пытался рассеять его сомнения.

— Вас, будто овцу, ведут на заклание, — говорил он. — И вы, точно овца, идете. Вам надо было высадиться во Франции, где у вас друзья. Даже сейчас еще не поздно сделать это. Еще можно достать корабль…

— И пустить ко дну мою честь, — резко возразил сэр Уолтер на такой совет.

Однако на постоялом дворе в Брентфорде Рэйли посетил человек, давший ему сходный совет. Человеком этим был де Чесни, секретарь французского посольства. В ответ на сердечное приветствие Рэйли француз выразил глубокое беспокойство по поводу его ареста.

— Ваш вывод слишком поспешен, — смеясь, ответил ему сэр Уолтер.

— Мсье, это отнюдь не мои домыслы. Я лишь передаю вам полученные мною сведения.

— Это ложные сведения, сэр. Я не пленник. Во всяком случае, пока, — сказал Рэйли со вздохом. — Я направляюсь в Лондон по собственной воле, с моим другом и родственником Стакли, чтобы представить королю отчет о моем плавании.

— По собственной воле? Вы едете по собственной воле? Так вы не пленник? Ха! — в коротком смешке де Чесни прозвучала горькая ирония. — Это смешно! Милорд герцог Бэкингемский написал от имени своего короля послу Гондомару, что вы арестованы и будете выданы испанской короне. Гондомар должен довести до сведения Бэкингема волю короля Филиппа: желает ли он, чтобы вас выслали в Испанию, где вы предстанете перед судом его католического величества, или же хочет, чтобы вы были подвергнуты наказанию здесь? А Тауэр уже снова готов принять вас. И вы еще утверждаете, что не пленник! Вы по собственной воле направляетесь в Лондон! Сэр Уолтер, не обманывайте себя! Стоит вам прибыть в Лондон, и все будет кончено.

Эти вести развеяли последние иллюзии сэра Уолтера, но он в отчаянии продолжал цепляться за их осколки. Секретарь посольства, должно быть, ошибается.

— Это вы ошибаетесь, сэр Уолтер, доверившись окружающим вас людям, — стоял на своем француз.

— Вы имеете в виду Стакли? — спросил сэр Уолтер, возмущенный этим намеком.

— Сэр Льюис — ваш родственник, — де Чесни пожал плечами. — Вашу семью вы должны знать лучше, чем я. Но кто этот Манури, сопровождающий вас? Откуда он? Что вы знаете о нем?

Сэр Уолтер признался, что не знает ничего.

— Зато я многое знаю, — сказал француз. — Он темная личность. Шпион который без колебаний продаст своих друзей. И я знаю, что десять дней назад ему были переданы бумаги с приказом Тайного совета о вашем аресте. Предназначены эти бумаги лично для него, или он должен кому-то передать их — не так уж важно. Важно то, что приказ существует. Ордер на ваш арест есть, и он в руках одного из сопровождающих вас людей. Мне к этому добавить нечего. Как я уже сказал, вам лучше знать свое собственное семейство. Однако я уверен, что вас заточат в Тауэр, а потом казнят. Но я не только поставил диагноз, я принес и лекарство. Посол поручил мне предложить в ваше распоряжение французское парусное судно и охрану, которая в целости доставит вас к коменданту Кале. Во Франции вы найдете покой и почет, вполне вами заслуженные.

Сэр Уолтер вскочил со стула и попытался горячо возразить.

— Это невозможно! — воскликнул он. — Невозможно. Я дал слово вернуться, а милорды Эрандел и Пемброк поручились за меня. Я не могу допустить, чтобы они пострадали.

— Им ничего не грозит, — заверил его де Чесни. Он, и правда, был хорошо осведомлен. — Король Яков уступил требованиям Испании отчасти из страха, отчасти из желания женить своего сына, принца Карла, на испанской дофине. А посему он не совершит ничего такого, что могло бы повредить его добрым отношениям с королем Филиппом. Но, с другой стороны, у вас есть друзья, которых его величество тоже побаивается. Бежав, вы разрешите все его затруднения. Я не думаю, что бегству будут препятствовать, иначе вам не дали бы сейчас плыть без охраны и не оставили бы при вас шпагу.

Немало встревоженный услышанным, сэр Уолтер тем не менее твердо и упорно держался той линии поведения, которую считал единственно возможной для человека чести. Поэтому свой разговор с де Чесни он завершил просьбой передать благодарность королю Франции и отказом от его предложения. Затем он позвал к себе капитана Кинга. Вдвоем они обсудили предложение секретаря. При этом Кинг согласился с намеком де Чесни на то, что у сэра Льюиса есть ордер на арест. Сэр Уолтер тотчас же послал за кузеном и напрямик обвинил его в неискренности. Сэр Льюис также открыто признал, что ордер на арест действительно у него наруках, а в ответ на брошенное ему Кингом обвинение в двуличии выказал не гнев, а глубокую печаль. Он опустился на стул, обхватив голову руками.

— Что я мог сделать? Что я мог сделать? — повторял он. — Ордер привезли за минуту до нашего отплытия. Сначала я хотел сказать тебе, но потом убедил себя, что, сделав это, лишь напрасно тебя встревожу, поскольку все равно не смогу предложить никакой помощи.

Сэр Уолтер понял, что это значило.

— Но разве ты не говорил, — спросил он, — что прежде всего ты — мой родственник и только потом вице-адмирал?

— Да, так оно и есть. И хотя, позволив тебе бежать, я потерял бы должность вице-адмирала, стоившую мне шестьсот фунтов, я без колебания сделал бы это. Если бы не Манури, который не сводит глаз с нас обоих. В конце концов он все равно помешал бы нам. Вот почему я полагал, что вряд ли стоит тревожить тебя, коль скоро я все равно не могу предложить никакого выхода.

— У француза есть глотка, а глотку можно перерезать, — заявил прямодушный Кинг.

— Да, можно. Но потом тех, кто это сделает, могут повесить, — отвечал сэр Льюис, продолжая оправдывать свое поведение с такой железной логикой и очевидной искренностью, что сумел убедить сэра Уолтера. Однако Рэйли в не меньшей степени был убежден и в том, что ему угрожает гибель. Он силился что-нибудь придумать и, как всегда в минуты крайней опасности, нашел выход. Основным препятствием был Манури. В свое время он знавал немало шпионов, лишенных всяких нравственных принципов и готовых ради золота на что угодно. И он не встречал среди них ни одного, которого нельзя было бы перекупить. Поэтому в тот же вечер он пожелал остаться наедине с Манури в отведенной ему наверху комнате, где им никто не мог помешать. Не отрывая взгляда от глаз Манури, сэр Уолтер положил на стол сжатый кулак и внезапно разжал его, ослепив француза блеском лежащего в ладони бриллианта.

— Скажите, Манури, за мою выдачу вам заплатили так же много?

Загорелое лицо Манури немного побледнело. Это был смуглый худощавый и стройный человек, отличавшийся резкими чертами лица. Он посмотрел на зловеще улыбающегося сэра Уолтера, затем снова перевел взгляд на бриллиант, который в пламени свечи играл всеми цветами радуги. Довольно точно оценив его стоимость, шпион покачал головой. Он уже оправился от потрясения, вызванного вопросом сэра Уолтера.

— Пожалуй, что наполовину меньше, — признался он без стыда.

— Тогда, быть может, служение мне вы сочтете более выгодным? — спросил сэр Уолтер. — Этот бриллиант — тому порукой.

Глаза шпиона алчно сверкнули. Он облизал губы.

— Но каким образом? — спросил он.

— Буду краток. Я понимаю, что почти угодил в расставленные сети. Мне нужно время для устройства побега, но его уже почти не остается. Вы знаете толк в зельях, как сказал мне мой родственник. Можете ли вы дать мне такое снадобье, которое введет в заблуждение врачей, и они решат, будто я при смерти?

Манури призадумался.

— Наверное… наверное, смогу, — сказал он после короткого молчания.

— И сохранить мне верность за, скажем, два таких камня?

Продажный плут разинул рот от изумления. Это была не просто щедрость, а расточительность. Наконец Манури овладел собой и поклялся все исполнить.

— Вот, возьмите, — сэр Уолтер пододвинул драгоценный камень поближе к французу, который проворно взял его.

— Считайте это задатком. Второй получите, когда мы их околпачим.

Наутро выяснилось, что сэр Уолтер не может продолжать путь. Когда Котерел пришел помочь ему одеться, он увидел, что хозяина непрерывно рвет и шатает, как пьяного. Слуга побежал за сэром Льюисом и, вернувшись к Рэйли, они застали того на четвереньках, грызущим на полу тростниковую циновку. Лицо его приобрело синевато-лиловый оттенок и было перекошено до неузнаваемости, на лбу блестела испарина.

Стакли, очень встревоженный, велел Котерелу вновь уложить хозяина в постель и поставить ему припарки, что и было сделано. Однако и на другой день никакого улучшения не наступило, а на третий дело приняло еще более угрожающий оборот. Кожа на лбу, руках и груди сэра Уолтера воспалилась, покрывшись ужасными багровыми пятнами. Так подействовала совершенно безвредная во всех других отношениях мазь, которую сэр Уолтер получил от французского лекаря.

Увидев кузена обезображенном и неподвижно лежащим на кровати, Стакли пришел в ужас. Вице-адмиралу и прежде доводилось видеть страшные проявления бубонной чумы. Не мог он ошибиться и теперь. Он постарался как можно быстрее удалиться, чтобы не дышать отравленным воздухом комнаты своего родственника, и вызвал врачей, в надежде выслушать их диагноз и предписания. Врачи — их было трое — пришли, но не выказали никакого желания приближаться к больному. Взглянув на него издали, они сразу же сделали вывод, что у несчастного бубонная чума в исключительно заразной форме.

Один из них настолько расхрабрился, что решил проверить пульс метавшегося в бреду больного. Слабость пульса подтвердила диагноз. Более того, рука сэра Уолтера распухла и была холодна. Разумеется лекарю было невдомек, что Рэйли туго обвязал предплечье шнурком от своего кинжала.

Поставив диагноз, врачи удалились, после чего сэр Льюис послал донесение о болезни Тайному совету. Вечером того же дня капитан Кинг, глубоко огорченный известием, пришел проведать своего хозяина. В комнату его впустил Манури, который, как лекарь, ухаживал за больным. К изумлению моряка, он застал сэра Уолтера сидящим на кровати и исследующим при помощи ручного зеркала свое лицо, ужасный вид которого не поддавался описанию. При этом он улыбался как человек, вполне довольный своей наружностью. Никаких признаков лихорадочного безумия не было и в помине. В смеющихся глазах сверкали ум и лукавство.

— А, Кинг! — радостно приветствовал Рэйли капитана. — Пророк Давид изображал безумие, «пуская слюну по бороде своей», чтобы только не попасть в руки врагов. И Брут, и другие знаменитые люди опускались до хитростей.

И хотя сэр Уолтер смеялся, было ясно, что он ищет оправдания своему не очень-то достойному поведению.

— Хитрость, — промолвил пораженный Кинг. — Так это хитрость?

— Да. Преграда на пути моих врагов, которые устрашаются приблизиться ко мне.

Кинг присел у ложа своего господина.

— Лучшей преградой, сэр Уолтер, было бы море, разделяющее Англию и Францию. Стоило вам последовать моему совету, и ноги вашей уже не было бы на этой неблагодарной земле.

— Это упущение еще можно исправить, — сказал сэр Уолтер.

Чувствуя приближение опасности, он вновь и вновь обдумывал слова де Чесни, утверждавшего, что милордам Эранделу и Пемброку ничто не угрожает в случае его побега, и пришел к выводу, что де Чесни был прав, и нарушение слова — не такой уж большой грех при данных обстоятельствах. И вот теперь, когда было уже слишком поздно, Рэйли уступил настояниям капитана Кинга и дал согласие на побег во Францию. Кинг должен был, не теряя времени, заняться поисками корабля. Однако вскоре выяснилось, что нужда в большой спешке отпала, поскольку в Брентфорд пришло распоряжение короля доставить сэра Уолтера в его собственный лондонский дом. Весть принес Стакли, добавив, что видит в этом знак королевского благоволения. Однако сэр Уолтер не обманывался. Он понимал, что истинная причина такого распоряжения заключается в страхе перед бубонной чумой, которую он мог занести в Тауэр.

Итак, путешествие было продолжено, и сэра Уолтера привезли в Лондон, в его собственный дом, где и оставили на попечении любящего друга и родственника. Поскольку Манури сыграл свою роль, и цель была достигнута, сэр Уолтер исполнил свое обещание, пожаловав французу второй бриллиант. На другой день Манури исчез, он был уволен со службы за помощь, оказанную сэру Уолтеру.

Стакли сам сообщил об этом Рэйли. Наш хорошо осведомленный и очень обиженный Стакли, пришедший к сэру Уолтеру, чтобы узнать, чем же он обманул его рыцарское доверие настолько, что кузен стал предпринимать шаги к побегу за его спиной. Неужели сэр Уолтер совсем не верит ему?

Рэйли глубоко задумался. Глядя на тощую лукавую физиономию Стакли, он размышлял о недоверии, которое неизменно испытывал к нему Кинг, вспоминал о постоянной нужде родственника в деньгах, возвращался мысленно к событиям прежних лет, проливавшим истинный свет на поступки и характер вице-адмирала. Наконец он понял, насколько двуличен и лицемерен этот человек. Поэтому сэр Уолтер решил держать себя с ним точно так же, как прежде держался с Манури. Малый корыстолюбив, а значит, продажен. Если он настолько подл, чтобы продать родственника, то его можно перекупить, и тогда он продаст с потрохами тех, кто купил его раньше.

— Нет? нет, — непринужденно бросил сэр Уолтер. — Это не потому, что я не верю тебе, друг мой. Но ты — на службе, и, зная о твоей кристальной честности, я боялся поставить тебя в двойственное положение, посвятив в дела, одно только знание о которых вынудило бы тебя сделать выбор между мной и твоим служебным долгом.

В ответ Стакли разразился проклятиями. Из его жалоб выходило, что он — самый злосчастный человек на свете, а все потому, что на его плечи легло такое бремя. А ведь он небогат, об этом кузен не должен был бы забывать. Разумеется, он не использует добытые сведения, чтобы помешать побегу сэра Уолтера во Францию. Но если побег осуществится, он наверняка потеряет свою должность вице-адмирала и шестьсот фунтов, которые за нее выложил.

— О, не беспокойся, ты не будешь в убытке, — заверил его сэр Уолтер. — Я этого не допущу. Клянусь честью, Льюис, ты получишь тысячу фунтов от моей жены, как только я благополучно высажусь во Франции или Голландии. А пока, в качестве задатка, вот тебе ценная безделка, — и он протянул сэру Льюису драгоценный камень, крупный рубин, инкрустированный бриллиантами.

Уверившись в том, что его финансовое положение не ухудшится, сэр Льюис выразил готовность всецело и беззаветно погрузиться в планы сэра Уолтера и оказать ему помощь.

Правда, помощь эта влетала в копеечку: надо было покупать то одного, то другого, оплачивать расходы здесь и там. Естественно, издержки покрывал сэр Уолтер. Кроме того, ему приходилось время от времени делать подарки Стакли, тот явно ждал их. И сэр Уолтер не мог ему отказать. Теперь он не сомневался в правоте Кинга и понимал, что имеет дело с мошенником, который норовит вытянуть из него за свои услуги как можно больше. Но его радовала та проницательность, с какой он разгадал характер своего кузена, и Рэйли не скупился на подачки, благодаря которым мог избежать казни.

В Лондоне его вновь навестил де Чесни и опять предложил от имени посла корабль для бегства за границу, равно как и другую необходимую помощь. Но приготовления к побегу были уже завершены. Слуга Котерел сообщил сэру Уолтеру, что верный им боцман, находящийся сейчас в Лондоне, владеет кечем, двухмачтовым парусным судном, которое стоит на якоре в Тилбери; оно превосходно снаряжено для такого рода предприятия и находится в полном распоряжении сэра Уолтера. При согласии капитана Кинга было решено воспользоваться этой возможностью, и Котерел велел боцману готовить судно к немедленному выходу в море.

Поэтому, а также желая избежать ненужной компрометации французского посла, сэр Уолтер с благодарностью отклонил предложение.

И вот наконец настал июльский вечер, назначенный для бегства. Рэйли, уже некоторое время не пользовавшийся мазью француза и успевший почти полностью восстановить свой обычный облик, укрыв длинные седые волосы испанской шляпой и спрятав лицо в складках плаща, подошел к причалу Уоппинг-Стэйрэ — зловещему месту казни пиратов и мародеров. Его сопровождали Котерел, несший саквояж с одеждой, и сэр Льюис с сыном. Исключительно из-за заботы о своем дорогом друге и родственнике отец и сын Стакли не могли покинуть его до тех пор, пока он в полной безопасности не отправится в путь. На верхней площадке трапа они встретили капитана Кинга. Внизу, как и было условлено, их ждала шлюпка с сидевшим у руля боцманом.

Кинг приветствовал их с заметным облегчением.

— Вы, верно, опасались, что мы не придем, — сказал Стакли с усмешкой, намекая на недоверие, не раз выказываемое ему капитаном. — Полагаю, теперь вам следует отдать мне должное и признать, что я вел себя как честный человек.

Бескомпромиссный Кинг молча взглянул на него и пожал плечами: он не любил пустых слов.

— Надеюсь, вы останетесь таким и впредь, — холодно ответил он.

Они спустились по скользким ступеням вниз к шлюпке. Боцман оттолкнулся, и суденышко пошло прочь от берега, увлекаемое морским отливом.

Спустя минуту бдительный Кинг заметил еще одну шлюпку, вышедшую на воду ярдах в двухстах выше по течению реки. Вначале гребцы в ней вроде бы боролись с течением, направляясь к мосту, но потом шлюпка резко развернулась и устремилась за ними. Кинг тотчас же указал сэру Уолтеру на преследователей.

— Что это? — резко спросил Рэйли. — Неужели нас предали?

Лодочники, напуганные этими словами, почти перестали грести.

— Поворачивайте назад, — велел им сэр Уолтер. — Я не желаю понапрасну подвергать опасности своих друзей. Едем обратно, домой.

— Нет, погодите, — мрачно отозвался Стакли, наблюдая за преследовавшей их шлюпкой. — Им нас не настигнуть, даже если ты и прав в своих предположениях. Хотя, по-моему, для опасений нет никаких оснований. Вперед! — Он выхватил пистолет и закричал на лодочников: — На весла! Навались, собаки, или я разряжу в вас мой пистолет.

Гребцы налегли на весла, и шлюпка понеслась вперед. Однако сэр Уолтер все еще был полон дурных предчувствий. Он сомневался, разумно ли идти прежним курсом теперь, когда их выследили?

— Кто сказал, что нас преследуют? — раздраженно воскликнул сэр Льюис. — Здесь не какая-нибудь захудалая речушка, кузен, а большая водная дорога, которой пользуется весь мир. Надо ли полагать, что любая идущая в кильватере лодка непременно гонится за нами? Черт возьми, если пугаться всякой тени, никогда ничего не доведешь до конца. Проклятье! Нет ничего хуже, чем спасать друга, который переполнен страхом и сомнениями!

Сэр Уолтер воздал Стакли должное за его выдержку, и даже Кинг пришел к убеждению, что несправедливо подозревал его. Между тем, лодочники, подгоняемые Стакли, гребли изо всех сил, и шлюпка быстро мчалась вперед, к начинавшему темнеть в сумерках морю. На лодку, шедшую следом за ними, почти перестали обращать внимание. К концу отлива они достигли Гринвича, но тут лодочники снова бросили свое дело: теперь им надо было преодолевать приливное течение, да и устали они благодаря Стакли сверх всякой меры. Поэтому гребцы заявили, что до утра им в Грейвзэнд не попасть. Последовало короткое совещание. Наконец сэр Уолтер приказал высадить его на берег в Перфлите.

— Это самое разумное, что можно предпринять, — промолвил боцман. — В Перфлите мы сможем достать лошадей и доехать до Тилбери.

Стакли был того же мнения, но более практичный капитан Кинг с ними не согласился.

— Это бессмысленно, — сказал он. — В такой поздний час мы вряд ли найдем лошадей.

Оглянувшись, сэр Уолтер увидел сквозь призрачную опаловую дымку заката вторую шлюпку, приближавшуюся к ним с подветренной стороны. Слышался нестройный гул голосов.

— О черт! Нас предали! — воскликнул Рэйли с горечью.

Стакли крепко выругался. Сэр Уолтер повернулся к нему.

— Высаживаемся на берег, — коротко бросил он, — и возвращаемся домой.

— Да, наверное, так будет лучше. Сегодня уже ничего не сделаешь, а если меня схватят вместе с тобой, то мне не поздоровится. — В голосе его слышалось уныние, физиономия вытянулась и побледнела.

— Ты скажешь, что только делал вид, будто помогаешь мне, а на самом деле хотел конфисковать мою частную переписку, — предложил находчивый сэр Уолтер.

— Сказать-то я могу. Но кто поверит мне? Ведь не поверят!

Его мрачная подавленность усилилась до отчаяния.

Рэйли, глядя на Стакли, испытывал сильные угрызения совести. Его благородное сердце было сейчас больше обеспокоено опасным положением его друзей, чем своей собственной судьбой. Он захотел как-то загладить свою вину перед Стакли, но не имел другого способа помочь ему, как наделить его той же силой, какую он использовал ранее — силой золота. Он засунул руку во внутренний карман и вытащил оттуда горсть драгоценных камней, которые протянул своему родственнику.

— Мужайся, — убеждал он его. — Мы еще сможем одержать верх, и все кончится, по крайней мере для тебя, хорошо, ты не пострадаешь из-за дружбы со мной.

В ответ на эти слова Стакли обнял Рэйли, сказав, что любит его и будет продолжать ему служить.

Наконец они пристали к берегу чуть ниже Гринвичского моста, и почти в ту же минуту другая шлюпка пришвартовалась немного выше. Из шлюпки выскочили люди с очевидным намерением отрезать им путь к отступлению.

— Слишком поздно, — сказал Рэйли почти бесстрастно. — Кости выпали и показали, что игра проиграна, Льюис! Тебе следует объяснить свое присутствие так, как я советовал.

— Да, сейчас нет другого выбора, — согласился сэр Льюис.

— И вы в том же положении, капитан Кинг. Вы должны признаться, что присоединились ко мне, чтобы предать сэра Уолтера. Я поддержу вас. Если мы поддержим друг друга…

— Лучше пусть меня поджарят в аду, чем я поставлю на себе клеймо предателя, — прорычал в ярости капитан. — Если бы вы, сэр Льюис, были честным человеком, вы бы поняли, что я имею в виду.

— Ладно! Хватит! — сказал Стакли злобно. Его сын и двое гребцов встали рядом с ним, как бы приготовившись к драке.

— Ну, если так, капитан, я именем короля беру вас под арест по обвинению в подстрекательстве к мятежу.

Капитан сделал шаг назад, на мгновение застыв от изумления, опомнившись, схватился за пистолет, собираясь наконец сделать то, что, как он понимал, должен был сделать уже давно.

Но его сразу схватили. Только тогда сэр Уолтер понял, что произошло, и вместе с пониманием пришла ярость. Старый искатель приключений сбросил плащ и выхватил рапиру, чтобы проткнуть ею своего дорогого друга и родственника. Но опоздал. Чьи-то руки схватили его. Его крепко держали люди со шлюпки, предводительствуемые мистером Уильямом Хербертом, который, как он знал, был кузеном Стакли. Мистер Херберт в соответствии с этикетом предложил ему сдать шпагу.

Но он взял себя в руки, подавил ярость. Холодно посмотрел на своего родственника, лицо которого на фоне ранней летней утренней зари казалось особенно бледным и злым.

— Сэр Льюис, — и это было все, что он сказал, — эти действия не делают вам чести.

У него больше не осталось иллюзий. Он понял теперь все до конца. Его дорогой друг и кузен все время обманывал его, желая сначала выманить у него все драгоценности, а потом, как пустую скорлупу, бросить палачу. Манури, конечно, тоже участвовал в заговоре. Он служил и нашим и вашим, и даже собственный слуга сэра Уолтера Котерел был заодно с ними.

Но только на суде сэр Уолтер осознал всю низость Стакли, только там выяснилось, что этот негодяй был снабжен официальным документом, освобождающим его от ответственности за участие в планах побега. Это помогло ему с большим успехом уличить и предать сэра Уолтера. На суде выяснилось также, что корабль, на котором сэр Уолтер прибыл из путешествия, и еще многое должно быть передано этому корыстолюбивому Иуде как дополнительное вознаграждение.

Если раньше, чтобы не попасть в руки врагов, сэр Уолтер вынужден был прибегать к уловкам, недостойным великого человека, то теперь, когда никакой надежды уже не оставалось, он проявил чрезвычайное достоинство и бодрость духа. С таким спокойствием, самообладанием и искусством защищался он от обвинения в пиратстве, на котором настаивала Испания, и так умело расположил общественное мнение в свою пользу, что судьи были вынуждены отказаться от этого обвинения и не могли найти никакого другого способа выдать его голову королю Якову, кроме как обратиться снова к смертному приговору, вынесенному ему тринадцать лет тому назад. На основании этого приговора они распорядились произвести казнь.

Никогда еще ни один человек, любящий жизнь так горячо, как любил ее сэр Уолтер, не встречал смерть настолько беспечно. Готовясь к эшафоту, он оделся с обычным для себя изяществом. Он надел гофрированный воротник-жабо и отороченный черным бархатом халат поверх атласного камзола цвета своих волос, черный с отделкой жилет, черные, скроенные из тафты бриджи и шелковые чулки пепельного цвета. Голову его украшала шляпа с плюмажем, закрывавшая седые волосы с надетым на них отороченным шелком ночным колпаком. По пути на эшафот он одарил этим колпаком какого-то лысого старика, пришедшего бросить на него последний взгляд, заметив при этом, что он пригодится старику больше, чем ему самому. Когда он снял колпак, все увидели, что его волосы не завиты, как обычно. Это было предметом особой озабоченности его парикмахера в тюрьме Гейтхауз в Вестминстере. Однако сэр Уолтер отделался от парикмахера шуткой.

— Пусть ее причешут те, кому она достанется, — сказал он о собственной голове.

Прощаясь с друзьями, окружившими его со словами, что ему предстоит длинный путь, он попросил дать ему топор. Взяв его, он провел пальцами по лезвию и улыбнулся.

— Острое лекарство, — сказал он, — но хорошо вылечивает от всех болезней.

Когда вскоре палач попросил его повернуть голову на восток, он сказал: «Неважно, как поставлена у человека голова, лишь бы сердце лежало правильно».

Так закончилась жизнь одного из величайших героев Англии, его смерть — постыдное пятно на постыдном царствовании малодушного, трусливого короля Якова, нечистого телом и душой, пожертвовавшего сэром Уолтером, чтобы угодить испанскому королю.

Один из свидетелей смерти сэра Уолтера, претерпевший за свои слова, — а люди всегда, должно быть, страдают за свою приверженность Правде, сказал, что у Англии не осталось другой такой головы для эшафота.

Что же до Стакли, то жажда обладания, которая сделала из него Иуду, предопределила, в силу высшей справедливости, так редко осуществляющейся в отношении мошенников, его скорое крушение. Он был уличен в изготовлении фальшивых монет. Вместе с ним был схвачен и слепой исполнитель его воли Манури, ради своего спасения согласившийся стать главным свидетелем обвинения. Сэр Льюис был приговорен к смерти, но спасся, купив себе прощение ценой всего своего неправедно нажитого богатства. Он стал банкротом, лишившись состояния, как раньше лишился чести.

Но еще прежде, чем это случилось, сэр Льюис за свою роль в уничтожении сэра Уолтера стал объектом всеобщего презрения и получил прозвище Сэр Иуда. В Уайтхолле к нему относились с оскорбительным пренебрежением, но самое страшное оскорбление ему нанес лорд адмирал, который, увидев пришедшего к нему для служебного отчета Стакли, воскликнул:

— Подлый тип, презреннее которого нет на свете, как ты смел явиться сюда?

Для человека чести после этого был только один выход. Но Сэр Иуда не был человеком чести. Он пришел с жалобой к королю.

Яков злобно посмотрел на него.

— Чего ты ждешь от меня? Ты хочешь, чтобы я его повесил? Клянусь, если мне вешать всех, кто с ненавистью говорит о тебе, то в стране не хватит деревьев.

Его дерзость герцог Бэкингемский

Как Джордж Вильерс добивался благосклонности Анны Австрийской

Этот человек был воплощенная дерзость.

С того дня, когда он, младший сын сэра Джорджа Вильерса Бруксбайского, сумел привлечь своей необычайной красотой внимание короля Якова (известного пристрастием к миловидным юношам) и добиться должности виночерпия его величества, карьера Джорджа Вильерса являла собой цепь событий, каждое из которых свидетельствовало о его злобной и непрерывно растущей надменности — следствии тщеславия и легкомыслия, свойственных его натуре. Едва заручившись прочной королевской благосклонностью, он отличился тем, что влепил пощечину оскорбившему его знатному господину. Произошло это в присутствии повелителя, и, следовательно, было расценено как проявление вопиющего неуважения к царственной особе. По закону этот поступок должен был караться отсечением кисти руки, нанесшей удар, однако сентиментальный король полагал, что такого симпатичного юношу нельзя подвергать столь суровому наказанию.

Позднее, при Карле I, влияние Джорджа Вильерса на волю и разум короля сделалось еще больше, чем было при Якове, и нетрудно доказать, что в основном его выходки-то и превратились впоследствии в те ступени, по которым Карл Стюарт взошел на эшафот в Уайтхолле, чтобы оставить там свою голову. Карл был подлинным мучеником и стал им главным образом из-за безрассудного, безответственного и нахального тщеславия Вильерса — этого потомка заурядных сельских сквайров, наделенного одной лишь смазливой физиономией, которая и помогла ему, став герцогом Бэкингемским, вознестись до положения первого английского дворянина.

Власть затуманила его рассудок, будто хмельное вино, и так сильно, что, по словам Джона Чемберлена, в скором времени в поведении Вильерса стали заметны признаки безумия, по которым современные психологи легко определили бы у него манию величия. Он утратил чувство соразмерности, перестал уважать всех и вся. И английское правительство, и чванливый испанский двор в равной мере служили этому выскочке мишенью для насмешек во время его позорной псевдоромантической мадридской эскапады. Но венец короля наглецов был возложен на его чело после трагикомического приключения, второй акт которого разыгрался как-то июньским вечером в садах Амьена на берегу реки Сомм.

За три недели до этих событий — точнее говоря, 14 мая 1625 года — Бэкингем прибыл в Париж в качестве чрезвычайного полномочного посла, которому надлежало сопровождать в Англию сестру французского короля, Генриетту-Марию, тремя днями ранее вышедшую замуж за короля Карла. Герцогу представился очень удобный случай: он получил прекрасную возможность дать волю своему безумному тщеславию и всецело предаться страсти к роскоши и великолепию. Пышность королевского двора Франции вошла в поговорку, и герцог счел своим долгом затмить его блеск. Когда Бэкингем впервые заявился в Лувр, он буквально сиял. На герцоге было белое одеяние из атласа и бархата; короткий плащ испанского покроя сплошь усыпан бриллиантами общей стоимостью в 10 тысяч фунтов; перо пристегнуто к шляпе громадной алмазной брошью, рукоятка шпаги искрилась от бриллиантов, даже кованые золотые шпоры — и те украшены алмазами, а на груди сияли высшие ордена Англии, Испании и Франции. Во время второго визита Бэкингем облачился в костюм лилового атласа с нарочито небрежным жемчужным шитьем. При ходьбе жемчужины рассыпались, подобно каплям дождя, и герцог не заботился о том, чтобы подбирать упавшие, оставляя их в дар пажам и разной придворной мелюзге.

Поезд и свита Бэкингема были под стать его собственному великолепию: кареты обиты бархатом и покрыты позолотой, а в свите насчитывалось человек семьсот. Тут были и музыканты, лодочники, тридцать главных йоменов, придворные камергеры, множество поваров и конюших, дюжина пажей, две дюжины лакеев, шестеро всадников эскорта и два десятка знатных господ, каждого из которых также сопровождали слуги. Все они вышагивали как на параде — эти спутники сиятельнейшей звезды первой величины.

Честолюбие Бэкингема было удовлетворено. Париж, до сих пор диктовавший моду миру, ошеломленно взирал на сверкающее великолепие посольства.

Любой другой человек, без меры увлекшийся созданием собственного образа, наверняка выглядел бы на месте Бэкингема нелепо, но дерзкая самоуверенность герцога уберегла его от этой напасти. Крайне довольный собой, он понимал, что играет свою роль наилучшим образом, и продолжал делать это с беззаботным видом, словно вся эта дорогостоящая показуха — нечто само собой разумеющееся. Он держался запанибрата с принцами и даже с угрюмым Людовиком XIII, а на свежую красу юной королевы взирал всего лишь со снисходительным одобрением, ослепленный собственным более чем очевидным триумфом.

Анна Австрийская, которой шел двадцать четвертый год, слыла одной из первых красавиц Европы. Она была высокой, статной, изящной и грациозной женщиной с белокурыми волосами и бледной кожей, а задумчивый взгляд придавал ее прекрасным глазам неизъяснимую прелесть. Брак с молодым королем Франции, так и не принесший ей детей, продолжался десять лет, и вряд ли его можно было назвать удачным. Угрюмый, молчаливый, подозрительный и упрямый в своих заблуждениях, Людовик XIII держался с супругой отчужденно, отгородившись от нее стеной холодности, граничившей с неприязнью.

Говорят, что вскоре после того, как Анна стала королевой Франции, ее всей душой полюбил кардинал Ришелье. С девичьей беспечностью она поощряла его ухаживания, дразнила, а потом выставила воздыхателя на посмешище. Этого гордый дух кардинала простить не смог. Ришелье возненавидел Анну и мстительно преследовал ее. Какова бы ни была причина, сам этот факт не подлежит сомнению. Именно Ришелье бесчисленными намеками отравил сознание короля, настроив его против жены так и не позволив Людовику преодолеть пропасть, отделявшую его от Анны.

При виде ослепительного милорда Бэкингема молодая, обойденная вниманием мужа супруга чуть прищурила глаза и в них загорелся огонек восхищения. Должно быть, посол показался ей персонажем романтической истории, сказочным принцем.

Герцог заметил взгляд королевы, выдавший ее с головой, и его надменное тщеславие вспыхнуло с новой чудовищной силой. Пояс его честолюбия уже украшало немало скальпов, а теперь он присовокупит к своим завоеваниям любовь прекрасной юной королевы. Возможно, эта дикая мысль подогревалась сознанием опасности, с которой связано приключение такого рода. И он очертя голову кинулся в эту авантюру. Все восемь дней, проведенных герцогом в Париже, он нагло и открыто ухлестывал за королевой, демонстрируя полное пренебрежение к придворным и самому королю. В Лувре, во дворцах Шеврез и Гизов, в Люксембургском саду, где размещался двор королевы-матери, — везде Бэкингем неотлучно сопровождал королеву.

Ришелье, чья гордыня и самолюбие были задеты ухаживаниями герцога, презирал его как выскочку и, возможно, был даже оскорблен тем, что такого пустозвона прислали вести переговоры с государственным деятелем его масштаба (помимо сватовства, у Бэкингема были в Париже и другие дела). Кардинал дал понять королю, что обращение герцога с королевой лишено должного почтения, а она, в свою очередь, ведет себя несколько неосмотрительно, принимая его у себя. Продолговатая физиономия короля вытянулась еще больше, а мрачные глаза сделались еще мрачнее. Но гнев монарха вместо того, чтобы устрашить Бэкингема, только пуще прежнего распалил тщеславие герцога, подхлестнув его к новым дерзостям.

2 июня блистательный эскорт из четырех тысяч знатных французских господ и дам, а также Бэкингем и его свита покинули Париж, чтобы сопровождать Генриетту-Марию, теперь уже королеву английскую, на первом этапе ее пути к новому дому. Король Людовик не участвовал в проводах; еще раньше он отбыл вместе с Ришелье в Фонтенбло, предоставив супруге и королеве-матери прощаться со своей сестрой.

Во время путешествия Бэкингем не упускал случая оказать тот или иной знак внимания Анне Австрийской. Долг предписывал ему ехать рядом с каретой Генриетты-Марии, но Его Дерзость герцог Бэкингемский презирал долг и никогда не заботился о том, чтобы не обидеть и не оскорбить кого-нибудь своим поведением.

Ну а потом в игру вмешался сам дьявол.

В Амьене королева-мать занедужила, и двору пришлось сделать остановку на несколько дней, чтобы дать ее величеству возможность отдохнуть. Пока Амьен, удостоенный присутствия трех королев сразу, наслаждался оказанной честью, герцог де Шолнез устраивал увеселения в своем замке. Бэкингем тоже был там и на балу, последовавшем за пиршеством, танцевал с французской королевой.

После бала царственный поезд вернулся в резиденцию дворца в епископском дворце. Прохладным вечером в пышный сад дворца вышла прогуляться перед сном небольшая компания. Бэкингем шествовал рядом с королевой. Заботы об Анне Австрийской были возложены на хозяйку дома, красивую и умную госпожу Мари де Роан, герцогиню Шеврез, и ее егеря, мсье де Путанжа. Мадам де Шеврез сопровождал очаровательный хлыщ, лорд Холланд, один из ставленников Бэкингема, и между молодыми людьми уже возникло какое-то мимолетное чувство. Мсье де Путанж шел под руку с мадам де Вернье, в которую был тогда по уши влюблен. Вокруг этой группы по обширному саду разгуливали другие придворные.

То ли мадам де Шеврез и мсье де Путанж были слишком увлечены своими собеседниками и собеседницами, то ли тихий свежий вечер и собственные переживания заставили их с пониманием отнестись к романтической эскападе, которую высокая гостья уже почти желала предпринять, — неизвестно. Во всяком случае, хозяева, похоже, позабыли, что она — королева, и с сочувствием вспомнили о том, что Анна — женщина, которую сопровождает самый блистательный кавалер на свете. В итоге они совершили непростительную ошибку, отстав от гостьи и потеряв ее из виду, когда Анна свернула в аллею над рекой.

Не успел Бэкингем осознать, что остался наедине с королевой и что сумерки и деревья — его верные союзники, скрывающие их от посторонних глаз, как кровь ударила ему в голову, и он принял дерзкое решение: он завоюет свою милую даму, завоюет здесь и сейчас. Ведь она так благосклонна к нему! И со столь явным удовольствием принимает его комплименты!

— Какой мягкий вечер, — со вздохом проговорил он. — Какой прелестный вечер…

— Да, право, — согласилась королева. — И как тихо. Только река нежно журчит…

— Река! — воскликнул герцог совсем другим тоном. — Какое же это нежное журчание? Река смеется, и смех ее язвителен. Это злая река.

— Злая? — опешила Анна.

Герцог остановился. Теперь они стояли бок о бок.

— Злая, — повторил он. — Злая и жестокая. Она питает море, которое вскоре разлучит меня с вами. И она потешается надо мной, злорадно смеется над той болью, которую мне вот-вот суждено испытать.

Королева растерялась. Дабы скрыть смущение, она засмеялась, но смех получился деланным. Она не знала, как воспринимать его слова, не знала, оскорбиться ей или обрадоваться этому дерзновенному посягательству на ее царственную неприступность и отчужденность от мира, в которых она жила до сих пор и, как учили ее испанские предки, должна была пребывать до самой смерти.

— О, господин посол… но ведь вы еще приедете к нам, и, возможно, довольно скоро.

Он ответил ей тотчас же вопросом. Голос его дрожал, а губы были совсем рядом с ее лицом, так близко, что Анна чувствовала на щеке дыхание герцога.

— Вы этого хотите, мадам? Желаете ли вы этого? Умоляю вас, сжальтесь надо мной и скажите, что хотите этого! Тогда я приеду к вам, даже если ради этого мне придется повергнуть в руины половину мира.

Этот образчик слишком уж лихого ухажерства, облеченный в чересчур грубую, прямолинейную словесную форму, заставил королеву отпрянуть в страхе и раздражении, хотя раздражение, возможно, было лишь мимолетным и проистекало скорее всего из воспитания. Тем не менее Анна ответила ему тоном, полным ледяного достоинства, каким и должна была говорить испанская принцесса и французская королева:

— Вы забываетесь, мсье. Королеве Франции не пристало внимать таким речам. По-моему, вы лишились рассудка.

— Да, я лишился рассудка! — выпалил герцог. — Я обезумел от любви — настолько, что забыл о том, что вы — королева, а я — посол. Посол — еще и мужчина, а королева — женщина, и это — наше подлинное естество. Это, а не титулы, при помощи которых Судьба пытается заставить нас забыть о нашей истинной сущности. А между тем мое настоящее «я» любит вас, любит столь пылко и неодолимо, что совершенно не представляет себе, как можно не ответить взаимностью на такую любовь!

Это внезапное признание немного сбило королеву с толку. Да, герцог был прав: она — женщина. Пусть королева, но при этом — еще и полуброшенная жена, которой просто пользовались по мере надобности, не даря и толики тепла. И никто никогда не говорил ей ничего похожего, ни один человек ни разу не признавался ей, что само ее существование может так много значить для него, что само ее женское естество обладает волшебной способностью пробуждать страсть и преданность. И вот теперь герцог — такой великолепный, самоуверенный, не знающий себе равных — у ее ног и принадлежит ей. Это немного растрогало ее — женщину, почти не знавшую, что такое настоящий мужчина. Анне пришлось сделать над собой усилие, чтобы дать ему отпор, но отпор этот был не слишком убедителен.

— Тише, мсье, умоляю вас! Вы не должны так говорить со мной. Это… это ранит меня!

О, это роковое слово! Анна хотела сказать, что Бэкингем ранит ее царственное достоинство, за которое она теперь цеплялась, как утопающий за соломинку. Но тщеславный герцог, разумеется, неверно истолковал ее слова.

— Ранит! — вскричал он, и восторженные нотки в его голосе, должно быть, насторожили королеву. — Потому что вы противитесь. Потому что боретесь со своим истинным естеством. Анна! — Он обнял ее и силой привлек к себе. — Анна!

Это едва ли не грубое прикосновение повергло женщину в ужас и рассердило ее. Гордость Анны восстала — неистово и яростно. Громкий пронзительный крик вырвался из ее уст, разорвав тишину ночного сада. Он привел герцога в чувство. Ощущение было такое, словно его подняли высоко в воздух, а потом бросили о землю.

Бэкингем отпрянул, издав какое-то нечленораздельное восклицание. Мгновение спустя появился встревоженный мсье Путанж. Когда он подбежал, держа ладонь на рукояти шпаги, королеву и герцога уже разделяла аллея. Бэкингем стоял прямо и горделиво; Анна дрожала и задыхалась, прижав руку к груди, как человек, пытающийся унять одышку.

— Мадам! Мадам! — вскричал Путанж голосом, полным тревоги и раскаяния, и бросился вперед.

Теперь он стоял между ними, переводя взгляд с королевы на герцога. Анна не произнесла ни слова, Бэкингем тоже молчал. Путанж совсем растерялся.

— Вы кричали, мадам, — напомнил он королеве.

Бэкингем, вполне вероятно, подумал в тот миг, что сейчас шпага мсье де Путанжа пронзит его. Должно быть, он сознавал, что его жизнь зависит от ответа Анны.

— Я позвала вас, только и всего, — молвила королева, всеми силами стараясь заставить свой голос звучать спокойно.

— Должна признаться, что растерялась, оставшись наедине с господином послом. Не допускайте такого впредь, мсье де Путанж!

Придворный молча поклонился. Его занемевшие пальцы отпустили рукоять шпаги, и он облегченно вздохнул. Он не обманывался относительно того, что здесь произошло, но никаких осложнений не предвиделось, и это радовало Путанжа. Вскоре к ним присоединились остальные гуляющие, и компания больше не распадалась, пока Бэкингем и лорд Холланд не откланялись.

Наутро провожавшие сочли свой долг исполненным. Немного отъехав от Амьена, французский двор простился с Генриеттой-Марией, вверив ее заботам Бэкингема и его свиты, которым надлежало в целости и сохранности доставить английскую королеву к Карлу.

Подавленный и полный раскаяния, Бэкингем подошел к карете, в которой сидела Анна Австрийская в обществе одной лишь принцессы де Конти.

— Мадам, — молвил герцог, — я пришел проститься.

— Счастливого пути, господин посол, — ответила королева, и в голосе ее слышались теплота и нежность. Анна словно бы хотела показать этим, что не держит зла на герцога.

— И попросить у вас прощения, мадам, — добавил Бэкингем тоном ниже.

— О, мсье, не будем больше об этом, умоляю вас, — королева потупилась: руки ее дрожали, щеки то бледнели, то заливались румянцем.

Герцог отбросил занавеску и просунул голову в окно кареты, чтобы никто из стоявших снаружи не мог видеть его лица. Взглянув на Бэкингема, Анна заметила слезы в его глазах.

— Не поймите меня превратно, мадам. Я прошу прощения только за то, что испугал вас и поставил в неловкое положение. Что касается произнесенных слов, то извиняться за них бессмысленно: я не мог не сказать их, точно так же, как не могу не дышать. Я подчинился инстинкту, который сильнее воли к жизни. Я лишь выразил чувства, владеющие всем моим существом, и они будут владеть им до конца моих дней. Прощайте, мадам! Если вам понадобится слуга, готовый умереть за вас, вы знаете, где его найти.

Он поцеловал край ее накидки, прижал тыльную сторону ладони к глазам и исчез, прежде чем королева успела вымолвить хоть слово в ответ.

Анна сидела бледная и задумчивая, и принцесса де Конти, исподтишка наблюдавшая за ней, заметила, что глаза ее увлажнились.

«Я могу поручиться за добродетель королевы, — говорила принцесса впоследствии, — но вовсе не уверена в твердости ее сердца: ведь слезы герцога, несомненно, тронули ее душу!»

Но это еще не конец истории. На подступах к Кале Бэкингема встретил гонец из Уайтхолла, привезший ему распоряжения касательно переговоров, которые герцог был уполномочен провести во Франции. Ему надлежало условиться о союзе против Испании, но переговоры с Людовиком и Ришелье уже зашли в тупик, вероятно, из-за неудачно выбранного посланника. Распоряжения запоздали и были уже бесполезны, но очень пригодились Бэкингему в качестве предлога для возвращения в Амьен. Тут он добился аудиенции у королевы-матери и лично вручил ей совершенно ненужное послание к королю. Выполнив это «химерическое поручение», как назвала его госпожа де Моттевиль, герцог приступил к главному делу, ради которого и воспользовался предлогом для возвращения в Амьен. Он принялся добиваться приема у Анны Австрийской.

Было раннее утро, и королева еще не поднималась. Но утренние приемы при французском дворе были настоящими утренними приемами, и члены королевской фамилии устраивали их, оставаясь в постели. Поэтому вряд ли стоит удивляться тому, что герцога допустили пред очи королевы. Та была одна, если не считать фрейлины, госпожи де Ланнуа, которая, как говорят, была стара, благоразумна и добродетельна. Поэтому нетрудно представить себе возмущение этой дамы, когда она увидела герцога, стремительно вошедшего в комнату и рухнувшего на колени у королевского ложа. Приподняв край покрывала, Бэкингем припал к нему губами.

Если молодая королева выглядела смущенной ивзволнованной, то госпожа де Ланнуа являла собой образчик ледяного достоинства.

— Господин герцог, — проговорила она, — во Франции не принято преклонять колена, обращаясь к королеве.

— Мне нет дела до французских обычаев, мадам, — резковато отвечал Бэкингем. — Я — не француз.

— Это очень заметно, мсье, — прошипела старая, благоразумная и добродетельная графиня. — И тем не менее я надеюсь, что, находясь во Франции, мсье окажет нам любезность и ради нашего удобства, возможно, будет следовать обычаям этой страны. Позвольте мне распорядиться, чтобы господину герцогу принесли кресло.

— Мне не нужно кресло, мадам.

Графиня возвела очи, словно говоря: «Ну чего еще ждать от иностранца?», и отступилась, позволив ему и дальше стоять на коленях. Правда, на всякий случай она стала в изголовье постели королевы.

Герцог совершенно не смутился и обратил на госпожу де Ланнуа не больше внимания, чем на предмет меблировки. Он всецело сосредоточился на достижении своей цели. Государственные дела, рассказывал он королеве, вынудили его вернуться в Амьен. Немыслимо, чтобы, будучи совсем рядом с ее величеством, он не зашел к ней преклонить колени у царственных ног и не усладить свой взгляд созерцанием ее несравненного совершенства, чей милый образ неотступно стоял перед его мысленным взором. Единственная отрада его жизни — быть преданным рабом ее величества.

Все это, и не только это, герцог выпалил единым духом. А королева, утратившая от растерянности и раздражения дар речи, лишь молча смотрела на него.

Это была не только невиданная дерзость, но и непростительное безрассудство. Не будь госпожа Ланнуа благоразумнейшей женщиной, двор наверняка в самом скором времени бурлил бы от сплетен, и ушей короля, несомненно, достигла бы очень интересная история, которая, безусловно, бросила бы тень на королеву. Но самонадеянный и тщеславный Бэкингем, похоже, нимало не заботился об этом. Похоже, что он хотел потешить самолюбие, связав свое имя с именем королевы узами скандала.

Наконец Анна обрела голос.

— Господин герцог, — смущенно пробормотала она, — не следовало, да и просто не стоило просить меня об аудиенции только ради того, чтобы сказать все, что вы сказали. Я разрешаю вам удалиться.

Бэкингем поднял взгляд и увидел в глазах королевы растерянность. Вероятно, он объяснил эту растерянность присутствием в комнате третьего лица, женщины, на которую сам не обращал никакого внимания. Он снова поцеловал покрывало, тяжело поднялся на ноги и побрел к двери. С порога Бэкингем метнул на королеву дерзкий пламенный взгляд и, прижав руку к сердцу, трагически воскликнул:

— Прощайте же, мадам!

Госпожа де Ланнуа проявила сдержанность и не рассказывала о том, что произошло во время встречи королевы с герцогом. Но самого факта утреннего приема в опочивальне оказалось достаточно, чтобы у сплетников развязались языки. Отголоски сплетен долетели до короля, которому не преминули сообщить и о происшествии в саду, поэтому весть о возвращении Бэкингема в Лондон обрадовала Людовика. Но Ришелье, злобно ненавидевший Анну, всячески подогревал подозрительность короля.

— Почему она вскрикнула, сир? — вопрошал он. — Что такого сделал мсье де Бэкингем, если она вскрикнула?

— Сие мне неведомо, — отвечал король, — но коль скоро Анна закричала, она ни в чем не виновата.

В те дни Ришелье не развивал эту тему, но и не забывал о ней. У него были свои люди в Лондоне и других городах, и кардинал хотел, чтобы они подробно докладывали ему о действиях Бэкингема и мельчайших событиях его личной жизни. Но и Бэкингем оставил во Франции двух надежных агентов, наказав им не позволять королеве забывать о нем, поскольку намеревался под тем или иным предлогом вскоре вернуться в Париж и покорить Анну. Этими агентами были лорд Холланд и художник Бальтазар Жербье. Следует предположить, что они успешно отстаивали интересы герцога, а из последовавших событий можно сделать вывод, что ее величество охотно слушала рассказы об этом удивительном романтическом герое, оставившем яркий след на серой тропе ее жизни, озарив мимолетным сполохом своего пламенного сияния. Одинокая королева с нежностью и сожалением думала о нем, и к этому сожалению примешивалась толика жалости к себе самой — женщине, которой выпала такая безотрадная доля. Он был далеко, за морем; быть может, она больше никогда не увидит его, так почему бы ей не позволить себе немного романтической нежности? Вреда от этого не будет.

И вот, в один прекрасный день, спустя много месяцев после отъезда Бэкингема, королева слезно попросила Жербье (если верить Ларошфуко) съездить в Лондон и вручить герцогу безделку, которая напоминала бы ему о ней, — алмазные подвески. Жербье доставил в Англию этот знак любви (а подарок был именно знаком любви и ничем иным) и передал его герцогу.

Это событие вскружило Бэкингему голову, и желание видеть Анну стало настолько неодолимым, что он тотчас же сообщил во Францию о своем скором приезде туда в качестве посла английского короля для обсуждения ряда вопросов, связанных с Испанией. Но Ришелье уже прослышал от французского посланника в Лондоне, что в Йоркхаусе, резиденции Бэкингема, на стенах в великом множестве висят портреты королевы Франции. Кардинал счел своим долгом сообщить об этом королю. Людовик рассердился, но отнюдь не на королеву. Поверив в ее виновность, он позволил бы слишком глубоко уязвить свою мрачную гордыню. Поэтому он посчитал обилие картин одним из проявлений фанфаронства Бэкингема, формой хвастливого самовыражения, пустым бахвальством, свойственным людям, одержимым манией величия.

В итоге английскому королю сообщили, что присутствие герцога Бэкингема во Франции в качестве посла к его наихристианнейшему величеству крайне нежелательно по причинам, хорошо ему известным. Прознав об этом, тщеславный Бэкингем во всеуслышание объявил о причине, «хорошо ему известной», и громогласно поклялся поехать во Францию и встретиться с королевой, независимо от того, согласится на это французский король или нет. Его заявления были обычным порядком доведены до сведения Ришелье и переданы им королю Людовику. Но его наихристианнейшее величество просто фыркнул, посчитав все это новым пустым бахвальством, и выкинул историю из головы.

Ришелье был обескуражен такой реакцией подозрительного по натуре короля. Она настолько раздражала и злила его, что, принимая во внимание неугасимую неприязнь кардинала к Анне Австрийской, легко поверить, что он не жалел сил, лишь бы добыть нечто похожее на доказательство и убедить Людовика, что королева вовсе не так уж невинна, как тот упорно считает.

Случилось так, что один из лондонских агентов Ришелье сообщил ему (в числе других сведений о личной жизни герцога), что у Бэкингема есть тайный заклятый враг —.графиня Карлайл. Между нею и герцогом существовали некогда нежные отношения, но длились эти отношения недолго, потому что Бэкингем вдруг ни с того ни с сего прервал их. Опираясь на эти сведения, Ришелье решил вступить в переписку с госпожой Карлайл и в письмах своих так ловко обработал графиню, что она вскоре (как нам поведал Ларошфуко), сама того не понимая, стала наиболее ценным шпионом его преосвященства из всех тех, кого он приставил к Бэкингему. Ришелье сообщил ей, что прежде всего его интересуют сведения, способные пролить истинный свет на отношения герцога и французской королевы, и убедил графиню сообщать ему каждую, даже самую незначительную подробность, поскольку мелочей в таком деле не бывает. Злость графини на Бэкингема только усиливалась из-за того, что ее приходилось подавлять, ибо из опасений за свое доброе имя госпожа Карлайл не осмеливалась дать ей волю. Эта злость превратила знатную даму в послушное орудие Ришелье, и она исправно собирала для герцога всевозможные сплетни. Но все это были какие-то пустые пересуды.

И вот, в один прекрасный день к графине попали действительно важные сведения. Когда она передала их Ришелье, у того заколотилось сердце. Из достовернейших источников графине стало известно, что алмазные подвески, которые герцог последнее время носит, не снимая, были посланы ему в знак любви королевой Франции с ее личным гонцом. Вот это была и вправду интересная весть. Острое оружие против королевы. Ришелье призадумался. Сумей он завладеть подвесками, и дело сделано. Все остальное — пустяки. Тогда упрямой, тупой вере короля в безразличие его жены к этому хвастливому расфуфыренному английскому выскочке будет положен конец — и какой! Ришелье затаился на время и послал письмо графине.

Вскоре в Йоркхаусе давали пышный бал, который удостоили своим присутствием король Карл и его молодая супруга. Госпожа Карлайл тоже посетила бал, и Бэкингем танцевал с ней. Женщина она была красивая, образованная и смышленая, а тем же вечером и вовсе сумела очаровать его светлость так, что он, вероятно, корил себя за то, что обошелся с ней слишком легкомысленно. А графиня всеми силами давала герцогу понять, что их отношения возобновятся, как будто никакой размолвки и не было, стоит только ему этого пожелать. Она была весела, шаловлива, кокетлива и неотразима. Настолько неотразима, что очень скоро герцог, поддавшись ее чарам, покинул своих гостей и, предложив даме опереться на его руку, вышел с нею в сад. Они уединились в тени возле запруды, которую по заказу Бэкингема только что соорудил зодчий Инго Джоунз. Миледи томно льнула к Бэкингему, позволила обнять себя за плечи и на миг тесно прильнула к нему. Герцог пылко обнял госпожу Карлайл, и тут она, прежде такая покладистая, вдруг принялась яростно сопротивляться, проявляя уже неподдельное женское упрямство. Началась возня. Наконец графиня вырвалась из рук герцога и стремглав помчалась через лужайку к огромному дому, сиявшему всеми окнами. Его светлость пустился следом за ней, не зная, смеяться ему или злиться.

Он не сумел догнать беглянку и возвратился к гостям, чувствуя себя одураченным. Бэкингем внимательно высматривал госпожу Карлайл, но нигде не видел ее. Наконец он принялся наводить справки, и ему сказали, что графиня велела подать свой экипаж и покинула Иоркхаус тотчас же по возвращении из сада.

Она расстроилась, вот и укатила, решил Бэкингем. Но это было странно. Возникало противоречие: получалось, что госпожа Карлайл обиделась на герцога за то, к чему сама столь явно склоняла его. Ну да, она всегда была строптивой, упрямой кокеткой! Сказав себе это, Бэкингем выкинул графиню из головы и перестал думать о ней.

Но вскоре, когда гости разъехались и огни в громадном особняке погасли, Бэкингем вновь принялся размышлять о происшедшем. В глубоком раздумье сидел он у себя в спальне, теребя пальцами каштановую бородку. В конце концов он пожал плечами, хохотнул и встал, чтобы разоблачиться ко сну. И тут у него вырвался крик, на который примчался из соседней комнаты камердинер. Ленточка с алмазными подвесками исчезла.

Обнаружив пропажу, герцог, при всем своем безрассудстве и безразличии, тотчас же почуял недоброе. Он побледнел и застыл, глядя в одну точку, на лбу выступила испарина. Это была не какая-нибудь заурядная кража. В этот вечер он навесил на себя десяток куда более дорогих украшений, каждое из которых было гораздо легче снять. Тут явно постарался какой-то французский лазутчик. Да герцог и не скрывал, откуда получил эти подвески.

И тут вдруг его озарило, будто вспышкой. Он понял, почему госпожа Карлайл вела себя столь странно и непоследовательно. Эта шлюха околпачила его. Ленточку украла она. Герцог снова сел и закрыл лицо руками. Скоро все события выстроились в его сознании в единую цепь.

Он быстро выработал план действий, которые следует предпринять, чтобы сберечь честь французской королевы. Герцог был фактическим правителем Англии, хозяином этих островов, облеченным почти неограниченной властью. И сегодня ночью он пустил в ход всю свою власть без остатка, чтобы остановить собственных врагов и врагов королевы, сколь бы изощренны и искусны те ни были. Пострадает немало невинных людей, тысячи англичан увидят, что их права и свободы растоптаны. Но какое это имеет значение? Его светлости герцогу Бэкингему необходимо исправить свою оплошность.

— Бумагу и чернила, — приказал он камердинеру. — А потом позовите сюда господина Жербье. Разбудите Лейси и Тома, незамедлительно пришлите их ко мне. Объявите, что мне понадобятся гонцы. Распорядитесь, чтобы они собрались в путь и сидели в седле не позднее чем через полчаса.

Растерянный камердинер отправился исполнять поручение, а герцог взялся за перо и принялся писать. Наутро английские купцы узнали, что порты Британии закрыты по велению короля, как сообщил его министр, герцог Бэкингем, и что принимаются (а в южных портах уже приняты) меры по задержанию у берегов острова всех судов, больших и малых. Суда должны стоять в портах вплоть до объявления воли его величества. Уж не война ли? — спрашивал растерянный народ. Узнай простой люд правду, растерянность его, вероятно, еще более усугубилась бы, хотя и приобрела бы несколько иной оттенок. Гонцы неслись во весь опор (наверняка гораздо быстрее, чем любой посланец, ищущий убежища во Франции), и блокада портов соответственно была осуществлена очень быстро. И вот все ворота Англии на замке: алмазные подвески, от которых зависит честь французской королевы, никуда не денутся.

Тем временем один из ювелиров в поте лица заменял украденные камни новыми, столь искусно подделывая их, что никто не смог бы отличить копию от оригинала. Этой работой руководил сам Бэкингем и Жербье. Вскоре она была закончена, и из устья Темзы выскользнул корабль, имевший разрешение бдительных блюстителей королевских указов на выход в море. Он взял курс на Кале, где уже начинали вслух высказывать недоумение в связи с тем, что английские суда вдруг перестали заходить в порт. В Кале с корабля сошел Жербье. Он поскакал прямо в Париж, доставляя французской королеве поддельные подвески взамен тех, которые она послала Бэкингему.

Через двадцать четыре часа с английских портов была снята блокада, и торговля вновь стала свободной и беспрепятственной. Но именно этих двадцати четырех часов не хватило Ришелье и его агенту, графине Карлайл. Его высокопреосвещенству оставалось лишь горевать об упущенной возможности, упущенной только потому, что какой-то английский выскочка был наделен неограниченной властью в своей стране.

Но это еще не конец истории. Пылкий и безрассудный Бэкингем теперь хотел любой ценой добраться до предмета своего вожделения. Он вознамерился ехать во Францию, чтобы встретиться с королевой. Поскольку путь в эту страну был ему заказан, герцог решил вломиться туда силой, пройдя кровавой дорогой войны. Пусть страна лежит в руинах, прозябая в разоре и нищете, пусть льется кровь. В конце концов его пошлют туда вести мирные переговоры, и он не упустит эту возможность. Вероятно, между Англией и Францией существовали трения, однако их вполне можно было уладить путем переговоров. Но ради свидания с королевой…

Поводом к войне (весьма надуманным) стали протестанты Ла-Рошели, поднявшие мятеж против своего короля. К ним на подмогу и отплыл Бэкингем во главе английских экспедиционных сил. Судьба уготовила этому воинству злоключение и разгром. Его потрепанные остатки с позором возвратились в Англию, народ которой возненавидел герцога пуще прежнего. И это еще мягко сказано.

Бэкингем отправился искать утешения к людям, по-настоящему любившим его, — к королю и его прекрасной супруге. Но поражение не сбило с него спесь и не убавило решимости добиться своей цели. Он принялся открыто снаряжать новую экспедиционную армию, нисколько не заботясь о том, что враждебный ему и полный ненависти многострадальный народ уже ропщет и вот-вот поднимет бунт. Какое ему дело до воли народа? Он хочет завоевать любимую женщину, и плевать ему на то, что в Европе по его вине вспыхнет пожар войны, прольются реки крови, будут впустую растрачены огромные богатства.

Теперь Бэкингема ненавидели уже отнюдь не безмолвно, как раньше. Друзья герцога, опасавшиеся, что скоро народ перейдет от слов к делу, призывали Бэкингема принять меры предосторожности и советовали носить для безопасности кольчугу. Но герцог, по-прежнему самоуверенный и язвительный, лишь злорадно потешался над ними.

— Какая в том нужда? — презрительно отвечал он доброхотам. — Римского духа больше нет!

Но тут он заблуждался. Как-то утром, после завтрака, когда Бэкингем выходил из портсмутской резиденции на Хай-стрит, откуда руководил последними приготовлениями к своей крайне непопулярной в народе экспедиции, к нему приблизился Джон Фелтон. Этот человек добровольно вызвался сыграть роль орудия народного мщения. Подойдя к Бэкингему, Фелтон по самую рукоятку всадил ему в грудь кинжал, благочестиво воскликнув при этом:

— Да сжалится Господь над душою твоей!

Принимая во внимание все обстоятельства дела, вероятно, следует признать, что убийца (а вместе с ним и народ) имел все основания обратиться к Богу с этой мольбой.

Тропой изгоя

Падение лорда Кларендона

Плотно закутавшись в плащ, чтобы уберечься от ледяного дыхания зимней ночи, грузный господин в летах осторожно спускался по мокрым и скользким ступеням пристани. Мертвенно-белый свет рожка отражался в мутной зеленой воде, бликами играл на морских водорослях. Тяжело опираясь на протянутую матросом руку, старик сошел в поджидавшую его шлюпку, которая подпрыгивала на высоких темных волнах. Отпорный крюк чиркнул по камню, суденышко отвалило от пристани. Весла погрузились в воду, и шлюпка скользнула во тьму, держа курс на два огромных кормовых огня, мерно раскачивавшихся на фоне черного покрова ночи. Сидевший на корме почтенный господин обернулся, чтобы бросить последний взгляд на Англию, которую так любил, которой служил и которой управлял. Но увидел он только фонарь да еще круг тусклого света на сходнях причала.

Он вздохнул и снова повернулся лицом к двум огням, плясавшим на невидимом во тьме корпусе корабля, которому предстояло везти Эдварда Хайда, графа Кларендона и в недавнем прошлом лорда-канцлера Британии, в далекое изгнание.

Эдвард Хайд вспоминал это прошлое так же, как умирающий оглядывается на вереницу прожитых лет. Карьера его погибла, и он мог спокойно окинуть мысленным взором тридцать лет преданного служения родине и великие свершения, эпоха которых началась для него еще в годы царствования Карла I, когда Эдвард учился на факультете права в Тэмпле.

Он верно служил королю Карлу, столь верно, что, когда злая судьба вынудила роялистов предпринять шаги по спасению принца Уэльского от Кромвеля, именно Эдварду Хайду поручили направить мальчика на тропу странствий. Так что у графа уже был опыт изгоя, он познал эту горькую долю в дни, когда Карл II был бедным, бездомным, отверженным скитальцем. Менее стойкий и преданный человек, возможно, бросил бы службу, не сулившую никакого дохода, тем более что Эдвард Хайд не был обделен талантами. Но он верно служил Стюартам, неустанно и упорно отстаивал их интересы и в конце концов, пустив в ход все свое мастерство государственного деятеля, добился восстановления этой династии в правах на английский престол. И чем вознаградили его царственные особы за верность и самоотверженный труд в изгнании? Яков Стюарт, герцог Йорский, обесчестил дочь лорда Кларендона. Поистине королевская награда!

Хайд не сложил руки и после того, как сделал возможной Реставрацию; именно он взял на себя трудную задачу соединения новой и старой политических линий в смутные времена. А когда выяснилось, что события развиваются совсем не так, как того желает Англия, Хайду пришлось стать козлом отпущения. На него, как на главу администрации, взвалили ответственность даже за те действия правительства, против которых он горячо, но тщетно возражал в Совете. Даже в том, что Карл продал Дюнкерк французам и промотал полученные деньги, обвинили Хайда. А заодно и в бездетности королевы. Причина последнего обвинения заключалась в том, что герцог Йорский искупил свою вину перед дочерью Хайда, женившись на ней. Герцог был наследником престола, и народ, всегда готовый поверить в самую невероятную чушь, был убежден, что Хайд, желавший посадить на трон своих внуков, специально женил Карла на бесплодной женщине.

Когда поднявшиеся по Темзе голландцы сожгли свои корабли в Чэтеме и лондонцы уже слышали вражескую канонаду, народ объявил Хайда предателем. Повергнутая в ужас толпа слепо жаждала крови и не желала считаться с доводами разума. Чернь побила окна в доме Хайда, разорила его сад и соорудила виселицу перед воротами роскошного особняка на северном краю Пикадилли.

Эдвар Хайд, граф Кларендон и лорд-канцлер Англии, умел завоевать любовь своих приближенных, но не обладал качествами, необходимыми, чтобы снискать дешевую популярность у толпы. Да он не жаждал этой популярности. Он был человеком строгих нравов, серьезным и рассудительным, и поэтому его ненавидели придворные повесы Карла. Его набожность и принципиальность привели к тому, что пуритане начали подозревать Хайда в фанатизме, а приверженность к единоначалию в политике бесила членов палаты общин, которые все как один терпеть его не могли. Да и как иначе? Ведь времена самодержавия прошли.

И все же Хайд мог бы противостоять всеобщей неприязни, прояви Карл хотя бы толику той верности и преданности дружбе, какую в свое время проявил лорд Кларендон по отношению к нему. Правда, в течение какого-то недолгого срока король продолжал называть себя другом графа. Возможно, они оставались бы друзьями до конца, не вмешайся в эту историю женщина. Как утверждает Ивлин, описавшая события в дневнике, падение этого человека было делом рук «шутов и дамочек для увеселений».

История падения Кларендона очень запутана, и ее не найти в школьных учебниках. По сути дела, история эта одновременно служит историей женитьбы короля Карла и жизнеописанием Катарины Браганца, этой несчастной маленькой безобразной королевы, на долю которой выпало ровно столько страданий, сколько выпадает их женщине, ставшей женой «султана» в стране, обычаи и нравы которой не предусматривают существования гарема.

Если Кларендон и не был вдохновителем этого брака, то он, во всяком случае, одобрил матримониальное предложение португальцев, хотевших заключить союз с Англией для защиты от хищнических посягательств Испании. На него произвело впечатление предложенное приданое — 500 тысяч фунтов стерлингов наличными, Танжер, позволявший англичанам господствовать на Средиземном море, и Бомбей. Хайд еще не мог предвидеть, что обладание Бомбеем и свобода торговли в Восточной Индии, которую Португалия до сих пор ревниво сохраняла за собой, сделают Англию способной сколотить великую Британскую империю. Но и одних коммерческих преимуществ было вполне достаточно, чтобы сделать этот брак желательным для Англии.

Катарина Браганца отплыла в Англию, и 19 мая 1662 года Карл в сопровождении блистательной свиты встретил свою невесту в Портсмуте. Король был на редкость представительным мужчиной, высоким (шесть футов росту), худощавым, элегантным и энергичным. Непривлекательность искаженных, грубоватых черт его лица сглаживалась блеском выпуклых прищуренных темных глаз и пленительной улыбкой. И облик, и повадка короля были грациозны, речь правильна, а обворожительная изысканность манер свидетельствовала о сибаритском добродушии.

Но его изысканность и добродушие улетучились, едва король увидел свою будущую супругу. Двадцатичетырехлетняя Катарина была до нелепости мала ростом, с непропорционально вытянутым туловищем и коротенькими ножками. В своей старомодной диковинной юбке она казалась коленопреклоненной, когда стояла рядом с Карлом. Цвет лица у нее был болезненно-желтый, и прекрасных глаз оказалось явно недостаточно, чтобы скрасить вопиющую непривлекательность. Черные волосы Катарины были уложены самым нелепым образом: взбиты в высокую копну и украшены по бокам головы бантами, похожими на маленькие крылья.

Вряд ли стоит удивляться тому, что веселый король, привередливый сластолюбец и тонкий ценитель женской красоты, шагавший навстречу невесте, вдруг будто споткнулся и на миг замер как вкопанный.

— Господи! — поморщившись, бросил он стоявшему рядом Этериджу. — Они привезли мне летучую мышь, а не женщину!

Однако лишенная очарования девушка привезла хорошее приданное, а Карл отчаянно нуждался в деньгах.

— Я полагаю, — сказал он чуть погодя Кларендону, — мне придется проглотить эту черную корку. Как иначе слопать варенье, которым она намазана?

Серьезные глаза лорда-канцлера смотрели на короля почти сурово, когда он холодным деловитым тоном перечислял блага, которые принесет этот брак. Он не осмеливался упрекнуть своего господина за грубые шутки, но не желал и смеяться вместе с ним. Кларендон был слишком честен, чтобы заниматься подхалимажем.

К Катарине немедленно приставили, по словам Граммона, шестерых страшилищ, которые называли себя фрейлинами, и гувернантку, оказавшуюся сущим чудовищем. В сопровождении этой свиты она отправилась в Хэмптон-Корт, где и прошел медовый месяц. Здесь несчастная женщина, по уши влюбленная в статного, длинноногого и худого, как щепка, мужа, какое-то время прожила в обманчивом раю. Но разочарование не заставило себя ждать. Благодаря приданому Катарина стала королевой Англии, но вскоре поняла, что занимает положение жены лишь «де-юре». Между тем Карл развлекался как хотел с женами «де-факто», и его нынешняя супруга «де-факто», владычица сердца короля и первая дама его гарема, была прекрасной мегерой по имени Барбара, женой покладистого Роджера Палмера, графа Каслмэна.

Как это всегда бывает в таких случаях, нашлось немало доброхотов, которые, руководствуясь любовью к охваченной иллюзиями королеве и заботой о ней, поспешили сорвать шоры с ее глаз. Они сообщили Катарине об отношениях его величества с миледи Каслмэн, — отношениях, зародившихся еще в те времена, когда Карл был бездомным скитальцем. Судя по всему, известие глубоко взволновало бедняжку, но настоящая беда еще ждала ее впереди. Приехав в Уайтхолл, она увидела список своих фрейлин, и первым в нем стояло имя госпожи Каслмэн. Гордость несчастной маленькой женщины восстала против такого оскорбления. Катарина вымарала Барбару из списка и повелела никогда не допускать фаворитку короля к своей особе.

Но королева не приняла в расчет Карла. При всем своем дружелюбии, при всей светской изысканности и веселости король был не лишен цинизма. Карл сам привел свою смазливую фаворитку к королеве и представил ее супруге в присутствии всех придворных, которые, несмотря на собственное распутство, в изумлении взирали на это издевательство над достоинством царственной особы.

Последствия этого превзошли самые мрачные ожидания. Катарина застыла, будто ее ударили. Ее лицо делалось все бледнее, пока не приобрело серый цвет; черты его исказились; глаза наполнились слезами горькой обиды и уязвленной гордости. А потом из ее носа внезапно хлынула кровь; не вынеся горя, королева упала в обморок, и португальские придворные дамы подхватили ее обмякшее тело.

Поднялся переполох. Воспользовавшись им, Карл ретировался и уволок за собой любовницу. Он понимал, что в случае промедления даже умение с легкостью выходить сухим из воды не поможет ему сохранить достоинство.

Ставить такой эксперимент повторно, разумеется, было нельзя. Однако поскольку король возжелал, чтобы графиня Каслмэн была возведена в ранг одной из фрейлин королевы (или, вернее, потому, что этого возжелала ее светлость, а Карл в руках ее светлости становился податливым, как воск), ему пришлось бы втолковывать жене, что, по его мнению, хорошо для супруги короля, а что плохо. Убеждать Катарину должен был Кларейдон: Карл решил возложить эту задачу на него. Но канцлер, столь долго и исправно игравший роль Ментора при Телемахе, счел нужным объясниться с королем и наставить его на путь истинный в морали, как прежде наставлял в политике.

Кларендон отклонил предложение стать посредником и даже пытался убедить его величество в том, что избранная им линия поведения попросту непристойна.

— Сир, кому же, как не ее величеству, решать, кто из фрейлин будет прислуживать ей в опочивальне, а кто не будет, — говорил Кларендон королю. — И, признаться, в данном случае я вовсе не удивлен ее решением.

— И тем не менее, милорд, заявляю вам, что это ее решение будет отменено.

— Кем, сир? — очень серьезно спросил короля канцлер.

— Ее величеством, разумеется.

— Под давлением, которое по замыслу вашего величества, должен оказать на королеву я, — отвечал Кларендон тоном наставника, каким привык разговаривать с королем, когда тот еще был ребенком. — В те времена, когда страсти не затмевали ваш разум, сир, вы сами осуждали действия, на которых теперь настаиваете. Не вы ли, сир, горячо порицали своего кузена, короля Луи, за то, что он навязал королеве мадемуазель де Вальер? Вы, разумеется, помните, каких вещей наговорили тогда королю Луи.

Карл не забывал своих нелестных замечаний, которые теперь были вполне применимы к нему самому. Король почувствовал, что ему объявили шах, и закусил губу.

Но в скором времени (несомненно, вняв настырным увещеваниям миледи Каслмэн) он возобновил наступление и отправил канцлеру письмо с требованием безоговорочного повиновения.

«Пустите в ход все свое искусство, — писал Карл, — дабы добиться того, чего, я уверен, требует моя честь. И кто бы ни выступал недругом миледи Каслмэн в означенном деле, человек этот станет моим врагом на всю жизнь. В этом я клянусь и даю слово».

Милорд Кларендон не тешил себя иллюзиями относительно рода людского. Он имел возможность изучить этот мир в самых разных проявлениях и знал его до тонкостей. Тем не менее письмо короля стало для него горькой пилюлей. Всем, что имел Карл, включая его нынешнее положение, он был обязан Кларендону. И тем не менее не постеснялся написать эту обидную фразу: «Кто бы ни выступал недругом миледи Каслмэн в означенном деле, человек этот станет моим врагом на всю жизнь».

Все прошлые заслуги Кларендона утратят смысл и значение, если он откажется исполнить нынешнее недостойное требование Карла. Стоит злобной распутнице вымолвить одно единственное слово, и все его свершения и труды на благо короля немедленно будут преданы забвению.

Кларендон проглотил обиду и попросил аудиенции у королевы, дабы выполнить миссию, которую он всецело осуждал. Он пустил в ход доводы, неубедительность которых была столь же очевидна для Катарины, как и для него самого.

Плодовитый автор увлекательных светских хроник мистер Пепис обескураженно пишет в своем дневнике, что уже наутро весь двор обсуждал сцену, разыгравшуюся накануне ночью в королевских покоях. Их величества так бушевали, что крики были слышны в соседних помещениях.

Можно понять несчастную маленькую женщину, страдавшую от оскорбления, брошенного ей Карлом устами лорда Кларендона. Можно понять нападки, с которыми она обрушилась на царственного супруга, обвиняя его не только в отсутствии любви, но и в неуважении к своей особе, проявлять которое он был просто обязан. А Карл ради исполнения умысла, внушенного ему прекрасной мегерой, от которой он не в силах был отказаться, забыл о своем дружелюбии и набросился на жену с криками. В конце концов он пригрозил ей еще большим позором: он отправит Катарину обратно в Португалию, если она не смирится с тем положением, которое предлагает ей он здесь, в Англии.

То ли угроза возымела действие, то ли какие-то иные доводы, но Карл добился своего. Катарина Браганца смирила гордыню и подчинилась. И подчинение это было полным и безоговорочным. Миледи Каслмэн не только вошла в опочивальню королевы как фрейлина, но и в самом скором времени добилась расположения Катарины, чем вызвала всеобщее недоумение и дала пищу пересудам.

Фаворитка одержала триумфальную победу, которая добавила ей наглости. Особенно ярко эта наглость проявилась в неприязни к канцлеру, точка зрения которого была известна Барбаре со слов короля. Вполне понятно, что она возненавидела Кларендона. Это естественно для женщин такого пошиба. Исполненный холодного презрения, Кларендон не обращал внимания на неприязнь фаворитки. В итоге ненависть ее только возрастала. И, разумеется, нашлись те, кто разделял эту ее ненависть. Безнравственные придворные, чья неприязнь к суровому лорду-канцлеру подогревалась его презрением к ним. И вот придворные сговорились низвергнуть графа Кларендона с его пьедестала.

Кларендон имел влияние на короля, и все попытки подорвать это влияние оказались тщетными: Карл понимал, сколь ценен для него лорд-канцлер. Понимал он также, чем вдохновляются происки врагов. Тогда придворный сброд принялся старательно и коварно обрабатывать толпу, создавая определенное общественное мнение, которое правильнее было бы назвать общественной слепотой. Необразованная чернь — самая плодородная почва для семян скандала, и это понимают все, кто стремится уязвить великого человека. Наверняка и миледи, и двор в значительной степени повинны в появлении на воротах дома Кларендона провокационной листовки, в которой его обвиняли в конфузах с Дюнкерком, Танжером и в бесплодии королевы.

Ее светлость вполне могла счесть непопулярность Кларендона свидетельством своего триумфа. И триумф этот полностью соответствовал тому, чего она желала. Но Карл был тем, чем он был, и, следовательно, частые (пусть и мимолетные) приступы ревности и беспокойства отравляли графине жизнь, постоянно напоминая ей о непрочности положения королевской фаворитки, женщины, которая всецело зависит от капризов и блажи человека, обеспечившего ей это положение.

И вот настал ее черный день. День, когда Барбара вдруг поняла, что ее влиянию на царственного любовника пришел конец, когда и мольбы, и упреки не могли более тронуть его душу. Отчасти виной тому было ее собственное неблагоразумие. Но в гораздо большей степени — девушка, шестнадцатилетнее дитя, милое, свежее, золотоволосое создание, еще игравшее в куклы, но уже обладавшее острым живым умом, образованностью и ясностью мысли, не избалованное ни августейшим вниманием, ни сознанием того, что превращается в лакомый кусочек.

Созданием этим была мисс Фрэнсис Стюарт, дочь лорда Блэнтайра, только что прибывшая ко двору и ставшая фрейлиной ее величества. Загляните в дневники восторженного Пеписа, и вы узнаете, сколь глубоко поразила его красота этой девушки. Как-то раз он увидел ее в парке, гарцующей на лошади рядом с королем в сопровождении целого сонма дам, среди которых была и миледи Каслмэн, утратившая, по словам Пеписа, «всякую веселость». Был в истории такой миг, когда мисс Стюарт едва не стала королевой Англии. И хотя ей не удалось достичь таких высот, профиль ее был запечатлен на английских монетах и красуется на них поныне (смотрится, надо сказать, лучше, чем лик любой законной королевы) в образе Британии, символической женщины, олицетворяющей страну. Именно мисс Стюарт послужила моделью художнику.

Карл, не таясь, домогался ее. В таких делах он никогда не заботился о соблюдении внешних приличий. Король был настолько настырен, что всякий, кто добивался аудиенции у него зимой 1666 года, обычно спрашивал, приходя в Уайтхолл, где находится его величество — наверху или внизу. «Внизу» означало — в покоях мисс Стюарт на первом этаже дворца, где Карл был завсегдатаем. А поскольку двор всегда следует за монархом и смеется, когда улыбается король, милое дитя вскоре оказалось чем-то вроде владычицы придворных, валом валивших в ее чертоги. Дамы и кавалеры приходили туда пофлиртовать и посплетничать, поиграть в карты или просто засвидетельствовать почтение.

Как-то январским вечером за огромным столом в роскошной гостиной мисс Стюарт собралась компания щеголей в шуршащем атласе и пышных париках и дам с завитыми волосами и обнаженными плечами. Общество тешилось игрой в бассет. Оживленная беседа то и дело прерывалась взрывами смеха; белые, усыпанные перстнями руки тянулись за картами или к кучкам золота, то и дело перемещавшимся по столу в зависимости от превратностей изменчивой карточной фортуны.

Миледи Каслмэн, сидевшая между Этериджем и Рочестером, играла молча. Взгляд ее был мрачен, губы плотно сжаты. Нынче вечером она проиграла около полутора тысяч фунтов, но Барбара была вообще расточительна, азартна и легко расставалась с деньгами. Ей случалось проигрывать и в десять раз больше, не утрачивая при этом способности улыбаться. Так что причиной ее дурного настроения была вовсе не игра. Барбара небрежно бросала карты, ей никак не удавалось сосредоточиться, и прекрасные грустные глаза графини неотрывно глядели в противоположный конец длинной комнаты. Там за маленьким столиком в окружении полудюжины повес сидела мисс Стюарт, занятая карточной игрой совсем другого сорта. Девушка никогда не играла на деньги, и карты были нужны ей, только чтобы строить из них домики. Сейчас она была занята возведением карточного замка, в чем ей помогали кавалеры. За строительством внимательно наблюдал его светлость герцог Бэкингем, большой искусник по части любого зодчества на зыбкой почве.

В сторонке, ближе к очагу, стояло огромное кресло из золоченой кожи, в котором развалился король, праздно следивший за маленькой компанией. По его смуглому угрюмому лицу блуждала слабая, невыразительная улыбка. Одной рукой монарх рассеянно поглаживал маленького спаниеля, свернувшегося клубочком у него на коленях. Чернокожий мальчик в ярком, украшенном перьями тюрбане и длинном багровом камзоле, расшитом золотом (в комнате было трое или четверо слуг-африканцев), подал королю кубок молока с вином и пряностями на золотом подносе.

Король поднялся, оттолкнул негритенка и, зажав под мышкой спаниеля, двинулся через комнату к столу мисс Стюарт. Они были вдвоем: все остальные поспешно ретировались, заметив приближение короля, как удирают шакалы, когда к ним подходит лев. Последним с видимой неохотой ушел его светлость герцог Ричмонд, расфуфыренный, неказистый человечек хрупкого телосложения.

Карл стоял и смотрел на мисс Стюарт. Их разделял стол, на котором высился карточный замок.

Дама пригласила его величество полюбоваться творением милорда Бэкингема. Ф-ф-ф-ф! — дунул его величество, и сооружение с шелестом превратилось в груду карт.

— Символ королевского могущества? — с дерзким вызовом проговорила девица. — Разрушение дается вам легче, чем созидание, сир.

— Ну, вы чудачка! Бросаете мне вызов? Что ж, я с легкостью докажу, что вы заблуждаетесь.

— Пожалуйста, доказывайте. Вот карты.

— Карты! Фи! Пусть Бэкингем тешится карточными замками. Не такой замок построю я для вас, если прикажете.

— Я прикажу его королевскому величеству? Бог мой! Да это едва ли не государственная измена.

— Не больше, чем та, которую вы совершаете, захватив вашего короля в рабство, — глаза его странно блеснули. — Так что, построить вам замок, дитя мое?

Девица взглянула на него и отвернулась. Ее веки задрожали, из уст вырвался вздох. Она была смущена и взволнована.

— Замок, который ваше величество возведет для кого-либо, кроме королевы, должно быть, окажется тюрьмой.

Фрэнсис поднялась и, устремив взор в дальний конец комнаты, перехватила негодующий взгляд прекрасных глаз отверженной фаворитки.

— У миледи Каслмэн такой вид, словно она боится, что судьба не благоволит к ней, — сказала девушка так простодушно, что Карл не понял, есть ли в ее словах тайный подтекст. — Может быть, пойдем посмотрим, как у нее идет игра?

— добавила Фрэнсис, забыв об этикете, и король вновь усомнился, а не намеренно ли она пренебрегает приличиями?

Он, разумеется, уступил. Он всегда вел себя так с красотками, в особенности с теми, которыми пока не обладал. Но подчеркнутая учтивость, с которой он вел Фрэнсис через залу, была не более чем маской, под которой король скрывал досаду: так уж получалось, что он все время уступал мисс Стюарт, и это злило его. Она умела обмануть его своим трижды проклятым напускным добродушием, своими внешне простыми высказываниями, которые намертво врезались в его разум и причиняли танталовы муки. «Замок, который ваше величество возведет для кого-либо, кроме королевы, должно быть, окажется тюрьмой». Что же она хотела этим сказать? Может быть, она позволит возвести для себя замок лишь после того, как он сделает ее королевой? Мысль эта преследовала Карла, не выходила у него из головы, терзала разум. Он знал о существовании партии, враждебной герцогу Йоркскому и Кларендону. Партия эта боялась, что герцог унаследует престол, а после него на трон сядет внук Кларендона, поскольку Катарина Браганца бесплодна. Следовательно, эта партия очень желала бы развода Карла.

В существовании этой партии, по иронии судьбы, была в значительной степени повинна миледи Каслмэн. Она ненавидела Кларендона и вслепую искала оружие, которым могла поразить канцлера. В ходе этих поисков она если и не выдумала, то, во всяком случае, помогла распространить глупое клеветническое утверждение, что-де Кларендон нарочно выбрал Карлу в жены бесплодную женщину, дабы обеспечить детям своей дочери престолонаследие. Но Барбара никогда не думала, что эта клевета рикошетом ударит по ней самой. Именно это и произошло. Фаворитка и предположить не могла, что партия, навязывающая королю развод, возникнет как раз в миг его страстного увлечения неприступной и простодушно-хитрой Фрэнсис Стюарт.

Дерзкий и бесстрашный Бэкингем ловко добился роли рупора этой партии. Предложение развестись ошеломило Карла: он и сам, вероятно, втайне испытывал такой соблазн, и вот теперь его мечта оказалась облеченной в слова. Король хмуро взглянул на Бэкингема.

— Не зря я свято верил, что ты — самый большой хитрец в Англии, — заявил он.

Дерзкий щеголь расшаркался.

— Думаю, что для вашего подданного я достаточно сообразителен, сир.

Карл, которого всегда было легче убедить доброй шуткой, чем серьезным доводом, засмеялся своим мягким бархатистым смехом. Но тут же опять вздохнул и задумчиво нахмурился.

— Грешно было бы делать бедняжку несчастной только потому, что она — моя жена и не может иметь от меня детей. Это не ее вина.

Он был плохим мужем, но лениво-добродушный нрав не позволял королю осуществить свои желания ценой боли и горя, причиняемых королеве. Чтобы такое стало возможным, петлю искушения надо былозатянуть еще на пару узлов. И это, сама того не ведая, сделала Фрэнсис Стюарт. Не зная, как избавиться от назойливых домогательств Карла, она в конце концов объявила о своем намерении удалиться от двора, дабы освободиться от обуревавших ее соблазнов и положить конец неудобствам, которые она невольно создает королеве своим присутствием. К этому заявлению Фрэнсис присовокупила еще одно: она так отчаянно нуждается, что готова выйти замуж за любого джентльмена, имеющего полторы тысячи фунтов годового дохода и готового оказать ей такую честь.

Карл, разумеется, перепугался. Он попытался подкупить Фрэнсис посулами любых владений и титулов, каких ей угодно будет пожелать. Все это предлагалось ей с такой же легкостью, с какой прежде король бросал ей на колени драгоценные украшения или надевал на шейку жемчужные ожерелья стоимостью в тысячи фунтов. Но посулы не возымели действия, и Карл, доведенный чуть ли не до отчаяния этой безупречной добродетелью, теперь мог пойти на поводу у настырных шептунов, призывавших его к разводу и повторному браку. Мог бы, не приложи миледи Каслмэн руку к этому делу.

Ее светлость, очутившаяся благодаря увлечению короля мисс Стюарт в холодной, удушливой атмосфере пренебрежения, граничившего с позором, наверняка с горечью поняла, что желание потешить свою ненависть к канцлеру обернулось во вред ей самой. В час черного отчаяния, когда надежда почти умерла, фаворитка вдруг сделала одно открытие. Точнее, его сделал королевский паж, неприметный господин Чиффинч, лорд-хранитель лестницы черного хода и верховный евнух королевского гарема.

На заявление мисс Стюарт о готовности выйти замуж за любого джентльмена, имеющего полторы тысячи годового дохода, пылко откликнулся герцог Ричмонд, давно влюбленный в нее. Он зачастил к мисс Стюарт, но ходил к ней тайком, опасаясь вызвать недовольство короля.

Узнав об этом от Чиффинча, своего надежного информатора, миледи Каслмэн почувствовала, что настал удобный момент. Она воспользовалась им холодным вечером в конце февраля 1667 года. Пришедший к мисс Стюарт с визитом Карл опустился вниз довольно поздно, когда, по его расчетам, она должна была пребывать в одиночестве. Но служанка сообщила королю, что госпожа не принимает, поскольку головная боль вынуждает ее оставаться в опочивальне.

Его величество вернулся наверх в очень скверном расположении духа и застал в своих покоях исполненную враждебности миледи Каслмэн, которую Чиффинч провел по черной лестнице.

— Надеюсь, мне будет позволено засвидетельствовать почтение вашему величеству, — насмешливо проговорила Барбара. — Ведь этот ангелочек Стюарт запретила вам видеться со мной в моем жилище. Я пришла выразить свое соболезнование по поводу всех тех огорчений и расстройств, которые приносит вам невиданное доселе целомудрие жестокосердной Стюарт.

— Шутить изволите, мадам? — ледяным тоном молвил Карл.

— Отнюдь, — парировала гостья. — Я не намерена бросать вам упреков, позорящих меня. И уж тем более не склонна прощать себе ничем не оправданной слабости, коль скоро ваше постоянство и верность лишают меня всяческой поддержки и защиты.

Ее светлость умела изощренно издеваться над людьми.

— В таком случае позвольте спросить, зачем вы пожаловали?

— Чтобы раскрыть вам глаза, ибо мне невыносимо видеть, как вы становитесь посмешищем собственного двора!

— Мадам!

— О, конечно, вы не знаете, что над вами потешаются, что Стюарт напропалую дурачит вас своим притворством, не знаете, что она, отказываясь пустить вас к себе, придумывает всяческие отговорки. Ей якобы нездоровится! А между тем сейчас в ее покоях торчит герцог Ричмонд.

— Это ложь! — с негодованием воскликнул король.

— Я и не прошу вас верить мне на слово. Идемте со мной, и я спасу вас от нелепой роли жертвы обмана, которую отвела вам эта вероломная кокетка.

Барбара взяла упирающегося монарха за руку и молча повела его тем же путем, каким он недавно вернулся в свои покои. Король шел неохотно, но женщина не обращала на это внимания. Перед дверью в апартаменты своей соперницы она оставила Карла одного, но задержалась в конце галереи, дабы убедиться, что он вошел к Фрэнсис.

Там его встретили несколько фрейлин мисс Стюарт. Они вежливо и с должным почтением преградили ему путь, а одна из девушек полушепотом сообщила, что с тех пор, как король ушел, их хозяйке стало значительно хуже, но сейчас, благодарение Господу, она уже в постели и крепко спит.

— Я должен воочию убедиться в этом, — отвечал король. Одна из женщин прижалась спиной к двери, ведущей во внутренние комнаты, но его величество бесцеремонно схватил ее за плечи и отпихнул в сторону.

Он распахнул дверь и вошел в ярко освещенную спальню. Мисс Стюарт возлежала на кровати под балдахином. Но, вопреки тому, что ему сообщили, вовсе не спала, тем более «крепко». Она полусидела на подушках, вид у нее был отнюдь не болезненный. Наоборот, было заметно, что она пышет здоровьем. Она была очень хороша в прозрачной ночной сорочке, а ее золотые локоны рассыпались и ниспадали на плечи.

И она была не одна. Радом, опираясь на подушки, сидел человек, которого можно было бы принять за личного врача. Но только с первого взгляда. Это был, конечно же, герцог Ричмонд.

Смуглое лицо короля пошло пятнами. Те, кто хорошо знал его величество, могли бы подумать, что сейчас он удалится, отпустив одно из тех полных едкой издевки и обидного цинизма замечаний, которые привык время от времени бросать своим приближенным. Но король был слишком взбешен, чтобы паясничать, и полностью утратил самообладание. История не сохранила для нас слов, произнесенных Карлом в тот миг. Мы знаем лишь, что он высказал свое негодование в таких выражениях, каких от него еще никто не слыхал, и что герцог Ричмонд, испугавшись королевского гнева, не вымолвил ни слова в ответ. Окна спальни выходили на Темзу, и король обратил свой взор туда же. Ричмонд был хил и тщедушен, а Карл — силен и вспыльчив. Герцог понял, что лучше отступить через дверь, пока его величество не выкинул его в окно. Он ретировался, оставив даму один на один с разгневанным монархом.

Дальнейшие события развивались не совсем так, как хотелось Карлу. Мисс Стюарт была рассержена не меньше, чем он, и, вопреки ожиданиям короля, вовсе не собиралась оправдываться.

— Не соблаговолит ли ваше величество более вразумительно объяснить мне, на каком основании я должна выслушивать все эти упреки? — с вызовом спросила она, и вопрос этот разом охладил его гневный пыл. Король мгновенно преобразился. Он уставился на девушку, не зная, что сказать.

— Если мне возбраняется принимать у себя такого знатного господина, как герцог Ричмонд, который приходит ко мне с самыми честными и серьезными намерениями, значит, я — рабыня в свободной стране. Не припомню, чтобы я давала какие-либо обязательства, препятствующие мне отдать свою руку тому, кого я сочту достойным этого. Но раз мне не позволено поступать так во владениях вашего величества, знайте, что не найдется на свете силы, способной помешать мне возвратиться во Францию и удалиться в монастырь, чтобы вкусить душевный покой, в котором мне отказано при вашем дворе!

Она расплакалась, и король вконец смутился. Преклонив колени, он принялся вымаливать у нее прощение за нанесенную обиду. Но девица была не расположена прощать.

— Если ваше величество великодушно согласится оставить меня в покое, — заявила она, — это даст ему возможность не нанести затянувшимся пребыванием здесь новую обиду — на сей раз тем, кто заботливо провожал его сегодня в мои покои.

Это была стрела, пущенная наугад, но так ловко, что угодила в цель. Карл поднялся, залившись краской. Поклявшись никогда впредь не вступать в разговоры с этой дамочкой, он побрел вон из комнаты.

Однако по прошествии некоторого времени к нему вернулась способность рассуждать. Он был огорчен и чувствовал себя обиженным, но, должно быть, понимал, что у него нет на это никаких оснований. А его поведение в покоях мисс Стюарт было и вовсе нелепым. Девушка не желает быть игрушкой в руках мужчины, кем бы он ни был. И она права. Так или иначе, но эти рассуждения, должно быть, охладили пыл короля. Нет, думал он, невозможно, чтобы Фрэнсис полюбила своего худосочного поклонника, этого невзрачного и неумного Ричмонда. Если она терпит его ухаживания, то лишь затем, чтобы избежать настырных преследований короля. Но Карлу казалась невыносимой сама мысль о том, что мисс Стюарт может выйти замуж — за Ричмонда или за кого-нибудь другого. Вероятно именно эта мысль развеяла последние сомнения Карла в целесообразности развода.

Наутро он первым делом отказал Ричмонду от двора, но тот не стал дожидаться августейшего повеления, и отправленному королем гонцу сообщили, что герцог уже уехал.

Затем Карл решил посоветоваться с канцлером. Обычно серьезный Кларендон был в тот день чуть ли не суров. Он разговаривал с королем тоном наставника (ведь лорд и был наставником Карла последние двадцать пять лет), почти так же, как говорил с ним, когда Карл вознамерился сделать Барбару Палмер фрейлиной королевы, с той лишь разницей, что теперь граф был еще более непреклонен. И монарху это не понравилось. Как и в прошлый раз, он решил поступить по-своему, наперекор канцлеру.

Но сейчас Кларендон не хотел рисковать. Он слишком боялся последствий и был преисполнен решимости приложить все усилия, чтобы избавить Карла от скандала и уберечь без того уже глубоко оскорбленную королеву. Канцлер решил действовать тайно и перехитрить короля. Он стал покровителем влюбленного герцога Ричмонда и мисс Стюарт. В результате этого покровительства пару недель спустя темной ночью леди Фрэнсис тайком выбралась из Уайтхолла и направилась в трактир «Медведь», стоявший возле Бриджфута в Вестминстере. Здесь ее поджидал Ричмонд с каретой. При тайном пособничестве лорда-канцлера влюбленные улизнули в Кент, где и сочетались браком.

Разбитый наголову и униженный Карл ругался на чем свет стоит. Только месяца через полтора он наконец узнал, кто помог обстряпать это дельце. И узнал, вне всякого сомнения, от миледи Каслмэн.

Отчуждение, возникшее между ее светлостью и королем в те дни, когда он напропалую волочился за мисс Стюарт, в конце концов сгладилось, и миледи торжествовала, вновь добившись любви его величества. Ей бы следовало поблагодарить за это лорда-канцлера, но мстительная Барбара помнила только зло. Она еще не воздала Кларендону за прежние обиды. И вот — наконец-то! — ей предоставилась возможность свести с ним счеты. Кларендона со всех сторон осаждали недруги, но граф по-прежнему верил своему королю, которому он так преданно служил, и прочно стоял на ногах, будто старый дуб, выдерживавший и более яростные бури. Канцлеру и в голову не приходило, что какая-то злобная женщина способна вершить его судьбу. А между тем эта женщина уже решила пустить в ход свою власть. Но все ее усилия пропадали зря, и тогда Барбара поведала королю о той роли, которую Кларендон сыграл в побеге мисс Стюарт. Опасаясь, что Карл примет во внимание благородные побуждения графа и простит его, фаворитка выставила канцлера в очень невыгодном свете, обвинив его в своекорыстном стремлении возвести на престол детей своей дочери и герцога Йоркского.

Это был конец. Карл лишил Кларендона своего покровительства и бросил его на растерзание волкам. Король послал к канцлеру герцога Албемарла с приказом сдать дела и печать, но гордый старик отказался вручить печать кому-либо, кроме самого короля. Он надеялся, что личная встреча с Карлом поможет тому вспомнить все, связывало их в прошлом. Поэтому граф собственной персоной явился в Уайтхолл, чтобы сдаться на милость монарха. Он вошел к королю твердой, решительной поступью, с высоко поднятой головой, не обращая внимания на свору враждебных ему придворных, «в особенности — на шутов и дамочек для увеселений», — как пишет Ивлин.

Исход опозоренного и обесчещенного графа из дворца очень ярко описан Пеписом в его дневниках:

«В понедельник утром, когда он вышел от короля, миледи Каслмэн еще нежилась в постели (хотя время близилось к полудню). Прямо в ночной сорочке выскочила она на забранный решетками балкон, нависавший над садом Уайтхолла, и служанка принесла ей туда халат. Графиня стояла, глядя вслед уходящему старику и повторяя про себя: «Слава богу!», а уайтхоллские щеголи, многие из которых явились сюда специально, чтобы поглазеть, как изгоняют канцлера, перебивая друг друга, что-то говорили ей в этой птичьей клетке. Был среди них и Блэндфорд, назвавший графиню «перелетной птичкой»».

Павший духом, разочарованный Кларендон оставался в своем прекрасном доме на Пикадилли до тех пор, пока парламент не обвинил его в государственной измене. Это обвинение заставило его вспомнить об участи, постигшей Страффорда, и лорд вновь вступил на тропу изгоя, которой ему суждено было идти до конца своих дней.

Время вознаградило его по заслугам: две его внучки, Мария и Анна, стали королевами Англии, и царствование обеих было на редкость успешным.

Ганноверская трагедия

Граф Филипп Кёнигсмарк и принцесса Софи Доротея

Граф Филипп Кёнигсмарк слыл чуть ли не головорезом во всей Европе, и особенно в Англии, где молва приписывала ему и его брату убийство мистера Тинна. Однако XVII столетие не требовало от солдат удачи чрезмерной щепетильности и нравственной чистоты, поэтому прощало графу Филиппу Кристоферу Кёнигсмарку некоторый недостаток добродетели, высоко ценя его красоту, изящество, остроумие и удаль. Ганноверский двор оказывал графу теплый прием, чувствуя себя польщенным его присутствием. Филиппа удерживали при дворе и должность полковника гвардии курфюрста, и глубокая, но зародившаяся под несчастливой звездой привязанность к принцессе Софи Доротее, супруге наследника принца, ставшего впоследствии королем Англии Георгом I.

Они знали друг друга с детства. Кёнигсмарк был наперсником ее детских игр при дворе ее отца, герцога Зельского, куда его часто привозили. В юности он объездил весь мир, стремясь получить как можно более широкое образование, какое только доступно человеку его положения и способностей. Филипп сражался с быками в Мадриде и с неверными в заморских странах. Он искал приключений везде, где только возможно, и в конце концов молва окутала его ореолом романтики. Когда Филипп снова встретился с Софи, он казался ей ослепительно-яркой личностью, резко выделявшейся на скучном фоне грубого ганноверского двора. В этом прекрасно образованном, самоуверенном и грациозном светском льве Софи с трудом узнала товарища своих детских игр.

Филипп тоже отметил, что Софи очень изменилась. Вместо милой девочки, какой он ее помнил (она вышла замуж в 16 лет, в 1682 году), граф увидел зрелую женщину, в которой за 10 лет супружества воплотились все щедрые посулы ее девичества. Однако краса ее была окутана облаком печальной задумчивости, не присущей ей прежде. Судя по этой печали, не все в жизни Софи сложилось удачно. Свойственная ей веселость не исчезла, но приобрела некий оттенок горечи, легкая насмешливость уступила место холодному язвительному острословию, которым она беспечно наносила людям многочисленные обиды.

Кёнигсмарк замечал эти перемены и хорошо сознавал их причины. Он знал о любви Софи к ее кузену, герцогу Вольфенбюттельскому, мешавшей династическим амбициям семейства. Ради объединения герцогства Люнебургского ее выдали за не любимого ею принца Георга, который и сам не питал к жене особых чувств. Но принц был волен развлекаться как хотел. Насколько известно, он отдавал предпочтение уродливым женщинам и забавлялся с ними так открыто и вульгарно, что холодность, которую чувствовала к супругу Софи, вступая в брак, переросла в презрение и даже омерзение.

Так и жила эта злосчастная чета: презрение — с ее и холодная неприязнь — с его стороны, причем неприязнь эту всецело разделял и отец принца, курфюрст Эрнест Август, Кроме того, ее постоянно подогревала графиня фон Платтен. Госпожа фон Платтен, жена первого министра государства, была «официальной» любовницей Эрнеста Августа (при молчаливом согласии своего ничтожного супруга, видевшего в этом залог своей успешной карьеры). Она была неуклюжей, уродливой и тщеславной толстухой. Казалось, злоба прочно поселилась в жирных складках ее размалеванной физиономии, выглядывала из ее узеньких глазок. Но курфюрст Эрнест любил ее. По-видимому, пристрастие его сына к уродливым женщинам было наследственным.

Между графиней и Софи возникла непримиримая вражда. Принцесса смертельно оскорбила фаворитку своего свекра. Она не только не заботилась о том, чтобы скрыть омерзение, которое вызывала в ней эта отвратительная женщина, но, напротив, выражала его столь явно и язвительно, что мадам Платтен сделалась посмешищем всего двора. Отголоски этих плохо скрываемых насмешек достигали ушей графини, а та прекрасно понимала, откуда дует ветер.

И вот в эту атмосферу, насыщенную взаимной враждой, вторгается изысканный, романтичный Кёнигсмарк. С его появлением этот мрачный и злобный фарс превратился в подлинную трагедию.

Началось все с того, что графиня фон Платтен влюбилась в Кёнигсмарка. Он не сразу осознал это, хотя, видит Бог, не страдал недостатком тщеславия. Быть может, именно чрезмерное самомнение и помешало ему поначалу увидеть эту сногсшибательную истину. Но со временем он все понял. Когда до Филиппа дошел подлинный смысл плотоядных взглядов, которые бросала на него эта накрашенная ведьма, он почувствовал, как по спине пробежал холодок. Но граф лицемерно скрыл свою неприязнь к воздыхательнице. В конце концов, он ведь был продувным малым и надеялся применить свои таланты и знание света при ганноверском дворе, чтобы добиться более высокого положения. Филипп понимал, что фаворитка курфюрста может быть ему полезна, а искатели приключений, как известно, не очень разборчивы в выборе путей, ведущих к вершине. Вот он и флиртовал, весьма искусно, с влюбленной в него графиней, но только до тех пор, пока она была ему нужна, а враждебность ее могла быть чревата опасностью. Получив должность полковника гвардии курфюрста и заручившись тесной дружбой принца Карла-младшего, сына курфюрста, Филипп укрепил свое положение при дворе и сбросил маску. Он открыто разделял враждебное отношение Софи к госпоже фон Платтен, а вскоре, во время посещения польского двора, подвыпив, рассказал своим собутыльникам забавную историю о любовных домогательствах этой дамы.

Рассказ вызвал неудержимый хохот распутной компании. Но кто-то донес об этом графине, и можно представить себе, какая буря чувств обуяла ее. Гнев госпожи Платтен усугублялся еще и тем, что его приходилось скрывать. Разумеется, она не могла потребовать от своего любовника, курфюрста, чтобы он отомстил за нее. Уж кто-кто, а Эрнест должен был оставаться в неведении. Но не только поэтому решила она отсрочить возмездие. Сперва надо было тщательно, до мелочей, все продумать. Ну а уж тогда… Тоща этот не в меру самонадеянный хлыщ горько поплатится за нанесенную ей обиду.

Возможность нанести удар предоставилась графине довольно скоро, и в значительной степени благодаря новому проявлению ненависти госпожи фон Платтен к Софи. Она свела принца Георга с Мелузиной фон Шулемберг. Мелузина, ставшая спустя несколько лет герцогиней Кендал, еще не достигла тоща той крайней степени худобы и безобразия, из-за которых впоследствии стала в Англии притчей во языцех. Но и в юности она не отличалась привлекательностью. Впрочем, обольстить принца Георга было нетрудно.

Тупой распутник, не ведавший благородства, склонный к чревоугодию, обильным возлиянием и сквернословию, он нашел в Мелузине фон Шулемберг идеальную партнершу. Введение ее в роль титулованной наложницы состоялось на балу, который принц Георг давал в Херренхаузене и на котором присутствовала принцесса Софи.

Она привыкла к грубому распутству своего тупоумного муженька и была безучастна к его похождениям, но такое публичное оскорбление переполнило чашу ее терпения. На другой день она покинула Херренхаузен, найдя прибежище у своего отца в Зеле.

Однако отец принял ее прохладно, отчитав за своеволие и легкомыслие, не соответствующие, по его мнению, ее достойному и высокому положению. Он посоветовал ей впредь проявлять больше благоразумия и смирения, как и подобает замужней женщине, и отправил восвояси.

Георг встретил жену крайне неприязненно: на сей раз она проштрафилась куда больше обычного, выказав непростительное неуважение к его особе. Пусть уразумеет, что своим нынешним положением она обязана супругу. И он будет признателен ей, если она хорошенько взвесит свое поведение к его возвращению из Берлина, куда он вскоре намерен отбыть. Георг предупредил Софи, что более не собирается сносить от нее подобных выходок.

Все это он произнес с гримасой холодной ненависти на дряблой жабьей физиономии, с трудом удерживая в равновесии свою неуклюжую приземистую фигуру, силясь придать ей некоторую осанку.

Вскоре он отправился в Берлин, увозя с собой ненависть к жене, оставляя дома смятение и еще большую ее ненависть к себе. Повергнутая в отчаяние Софи пыталась найти верного друга, который мог бы дать ей столь необходимую сейчас поддержку, избавил бы ее от невыносимой участи. И вот, волею судеб в эту тяжелую минуту рядом с ней очутился друг детских лет, друг преданный, как она полагала (и это действительно было так), изысканный, дерзкий Кёнигсмарк, златокудрый, прекрасноликий, с загадочными голубыми глазами…

Как-то летним днем, прогуливаясь с ним вдоль аккуратно подстриженной живой изгороди английского парка, окружавшего дворец Херренхаузен, такой же неказистый и приземистый, как его строители и обитатели, она излила Филиппу душу и, страстно желая сострадания, рассказала ему обо всем, что прежде, страшась позора, скрывала от посторонних. Софи не утаила ничего; она сетовала на свою несчастливую жизнь с грубым супругом, говорила о бесчисленных унижениях и оскорблениях, о боли, которую она раньше стоически прятала в тайниках души; призналась даже в том, что иногда Георг бил ее. Кёнигсмарк то краснел, то бледнел, менялся в лице, и эти превращения отражали охватившие его бурные чувства. Его бездонные глаза цвета сапфира гневно засверкали, когда любимая женщина под занавес поведала ему о перенесенных побоях.

— Довольно, госпожа! — воскликнул он. — Я клянусь вам, что он будет наказан, да услышит меня Господь!

— Наказан… — машинально повторила Софи, остановившись и гладя на Филиппа с грустной, недоверчивой улыбкой.

— Друг мой, я ищу не кары для него, а избавления для себя.

— Одно другому не помеха, — горячо отвечал он, похлопывая ладонью по рукоятке шпаги. — Вы избавитесь от этого грубияна, как только я настигну его. Нынче же вечером я последую за ним в Берлин.

— Что вы намерены сделать? Что все это значит? — спросила она.

— Я проткну его насквозь своей шпагой и сделаю вас вдовой, госпожа.

Софи покачала головой.

— Принцы не дерутся на дуэли, — с презрением сказала она.

— Я нанесу Георгу такое оскорбление, что у него не будет выбора, разве что он и вправду не знает ни стыда, ни совести. Я улучу такую минуту, когда вино придаст ему достаточно храбрости, чтобы принять вызов. А если ничего не выйдет и он спрячется за свой титул — что ж, есть и другие способы покончить с ним.

Быть может, в этот миг Филипп вспомнил о мистере Тинне. У бедняжки Софи потеплело на душе: ведь это из-за нее граф проявляет такое пылкое безрассудство и романтическое негодование. А она уже давно холодна, как лед, не жаждет любви и нуждается лишь в сострадании. Поддавшись внезапному порыву, она стиснула руку Филиппа.

— Друг мой, друг мой! — дрожащим голосом вскричала она. — Вы сошли с ума. Вы прекрасны в своем безрассудстве, но все же это — безрассудство. Вы подумали, что станет с вами, если вы действительно это сделаете?

Он отмахнулся от ее доводов презрительным, почти сердитым жестом.

— Разве дело в этом? Меня больше волнует, что станет с вами. Я рожден, чтобы служить вам, моя принцесса, и вот это время наступило… — Филипп улыбнулся, пожал плечами, потом выразительным движением воздел руки к небу и вновь уронил их. В этом человеке как-то разом уживались и дворянин, и сказочный герой, и странствующий рыцарь.

Она подошла к нему, положила руки на голубые отвороты его мундира и нежно заглянула в его прекрасные глаза. Возможно, впервые в жизни она была близка к тому, чтобы поцеловать мужчину, но только как любимого брата, в знак глубокой благодарности за его преданность ей, не имевшей по-настоящему верных друзей.

— Знай вы, какой бальзам на мою израненную душу пролили этим доказательством вашей дружбы, вы бы поняли, что я не нахожу слов, чтобы выразить мою признательность, — сказала она. — Я в замешательстве, и не знаю, как вас благодарить.

— Не надо благодарности, — отвечал Филипп. — Я сам полон признательности к вам за то, что вы обратились ко мне в час нужды. Единственное, о чем я вас прошу, — это позволить мне действовать по собственному усмотрению.

Софи покачала головой. Она заметила, что его взгляд становится все более встревоженным. Филипп хотел было возразить подруге, но она опередила его.

— Окажите мне услугу, если на то будет ваша воля. Видит Бог, мне нужна помощь верного друга. Но форму этой услуги я должна избрать сама. Только так и никак иначе.

— Но каким же образом могу я помочь вам? — нетерпеливо спросил граф.

— Я хочу бежать из этого ужасного города, покинуть Ганновер и никогда не возвращаться сюда.

— Бежать? Но куда бежать?

— Не все ли равно? Куда-нибудь, лишь бы подальше от этого ненавистного двора. Куда угодно. Ведь мой отец отказал мне в приюте, на который я так надеялась. Я бы уже давно бежала, не будь у меня детей. Два моих малыша — вот ради кого я проявляла такое долготерпение. Но теперь и ему пришел конец. Увезите меня отсюда, Кёнигсмарк, — она опять взяла его за отвороты мундира. — Если вы действительно хотите мне помочь, то посодействуйте моему побегу.

Он взял ее ладони и прижал их к своей груди. Румянец заиграл на его щеках. В его глазах, глядевших прямо в ее, полные боли глаза, вспыхнул огонек вожделения. Страсть быстро охватывает чувствительные романтические натуры, и ради нее они готовы на самые рискованные приключения.

— Моя принцесса, пока ваш Кёнигсмарк жив, вы можете рассчитывать на него.

Он отнял ее руки от своей груди, но не выпустил их. Граф так низко склонился к ладоням Софи, что его длинные густые золотистые локоны образовали как бы завесу, под прикрытием которой он прижался губами к ее пальцам. Софи не противилась этому: его безграничная преданность заслуживала такой скромной награды.

— Еще раз благодарю, — прошептала она. — А сейчас я должна подумать. Пока я не знаю, где смогу найти надежное убежище.

Эти слова несколько охладили пыл графа. А ведь он был готов умчать ее прочь на своем скакуне и где-нибудь в далекой стране шпагой завоевать для нее королевство. Ее рассудительная речь развеяла его мечты: Филипп понял, что Софи вовсе не обязательно должна избрать именно его своим покровителем.

Так или иначе, но воплощение замысла было отложено на неопределенный срок.

И граф, и Софи проявили крайнюю неосмотрительность. Они должны были помнить, что принцессе не подобает вести долгих разговоров, держась за лацканы мундира собеседника, позволяя ему касаться себя, целовать свои руки. Да еще против дворцовых окон. У одного из этих окон притаилась ревниво наблюдавшая за парочкой графиня фон Платтен, не допускавшая и мысли, что беседа молодых людей носит вполне целомудренный характер. Разве не злословила принцесса на ее счет, разве Кёнигсмарк не отверг предложенную графиней любовь и не предал всю эту историю огласке самым беспардонным образом ради того только, чтобы скабрезно позабавить компанию распутных гуляк?

Тем же вечером графиня разыскала своего любовника, курфюрста.

— Ваш сын уехал в Пруссию, — сказала она. — Кто же заботился о чести принца в его отсутствие?

— О чести Георга? — повторил курфюрст, вытаращив глаза на графиню. Вопреки ожиданиям, он не расхохотался при упоминании о необходимости заботиться о том, что не так-то легко обнаружить. Эрнест не был наделен чувством юмора, что становилось ясно с первого же взгляда. Это был низкорослый, заплывший жиром человечек; узкий лоб и широкие скулы придавали его голове сходство с грушей.

— Что вы хотите этим сказать, черт побери? — вопросил он.

— Только одно: у этого заезжего хлыща Кёнигсмарка и Софи чересчур уж близкие отношения.

— Софи? — Густые брови курфюрста взлетели чуть ли не к челке тяжелого пышного парика, изрезанная морщинами злая физиономия сложилась в презрительную гримасу. — Эта бледная простушка? Ба! Какая чушь!

Добродетельность принцессы всегда лишь усугубляла пренебрежение Георга.

— Такие вот простушки могут быть весьма коварны, — отвечала графиня, наученная собственным житейским опытом.

— Выслушайте меня.

И она поведала ему обо всем, что видела днем, не преминув расцветить свой рассказ всевозможными подробностями.

Злоба еще больше исказила физиономию курфюрста. Он всегда недолюбливал Софи, а после ее недавнего побега в Зель стал относиться к ней и того хуже. Распутник по натуре, отец такого же распутника, он, разумеется, считал неверность невестки непростительным грехом.

Он тяжело поднялся с глубокого кресла и резко спросил:

— Как далеко у них зашло?

Благоразумие предостерегло графиню от высказываний, правдивость которых могла не подтвердиться впоследствии. К тому же она чувствовала, что в спешке нет никакой необходимости. Немного кропотливой, терпеливой слежки, и она добудет улики против этой парочки. Довольно и того, что она уже сказала. Графиня пообещала курфюрсту лично блюсти интересы его сына, и вновь он не увидел ничего забавного в том, что заботы о чести отпрыска приняла на себя его, курфюрста, любовница.

Графиня рьяно взялась за эту близкую ее сердцу работу, хотя доброе имя Георга интересовало ее меньше всего. Ей хотелось обесчестить Софи и погубить Кёнигсмарка. Она усердно занялась слежкой сама, да и другим поручила шпионить и доносить. Почти каждый день графиня приносила курфюрсту сплетни о тайных свиданиях, рукопожатиях, шушуканьях попавшей под подозрение парочки. Курфюрст был вне себя от злости и рвался в бой, но коварная графиня продолжала сдерживать его раж. Улик пока не хватало. Стоит обвинениям не подтвердиться, и возможность примерно покарать подозреваемых будет упущена, а обвинители сами окажутся под ударом, особенно если на защиту дочери встанет ее отец, герцог Зельский. Поэтому следовало выждать еще немного, пока не появятся несомненные доказательства любовной связи.

И вот настал день, когда графиня поспешила к курфюрсту с вестью о том, что Кёнигсмарк и принцесса уединились в садовом павильоне. Надо поторопиться, тогда он увидит все своими глазами и сможет действовать. Графиня упивалась предвкушением триумфа. Будь эта встреча и совершенно невинной (а графиня, будучи тем, чем она была, и повидав всякое, не могла себе этого представить), назначить ее, даже с точки зрения снисходительного наблюдателя, было непростительной неосмотрительностью со стороны принцессы. Впрочем, на снисходительность наблюдателей Софи рассчитывать не приходилось.

Красный от возбуждения курфюрст опрометью бросился к павильону в сопровождении госпожи фон Платтен. Но, несмотря на усердие своей осведомительницы, он опоздал. Софи побывала в павильоне, но ее беседа с Кёнигсмарком была очень короткой. Принцессе надо было сообщить графу, что она все обдумала. Она намеревалась искать убежища при дворе своего кузена, герцога Вольфенбюттельского, который наверняка в память о том, что связывало их в прошлом, не откажет ей в приюте и защите. От Кёнигсмарка требовалось, чтобы он сопровождал ее ко двору кузена.

Кёнигсмарк был готов отправиться немедленно. С Ганновером он расставался без сожаления. А в Вольфенбюттеле его растущая романтическая страсть к Софи, быть может, и найдет какое-то выражение — после того, как он верно послужит ей. Пусть она отдаст необходимые распоряжения и сообщит ему, когда будет готова отправиться в путь. Но надо быть поосторожнее: за ними шпионят. Чрезмерное рвение госпожи фон Платтен в какой-то мере ей же вышло боком. Ощущение постоянной слежки вынудило друзей назначить эту рискованную встречу в уединенном павильоне, но это же ощущение побудило графа задержаться там после ухода Софи. Их не должны были видеть выходящими вместе.

Молодой человек в одиночестве сидел перед окном, подперев голову руками, и его красиво очерченные губы чуть улыбались, а глаза мечтательно смотрели вдаль. И тут вдруг в беседку вломился Эрнест Август, сопровождаемый замешкавшейся на пороге графиней фон Платтен. Злость и быстрый бег сделали лицо курфюрста багровым, как при апоплексическом ударе; он пыхтел и задыхался от ярости.

— Где принцесса? — выпалил Эрнест.

Граф заметил маячившую за спиной курфюрста госпожу фон Платтен и нутром почуял опасность, но напустил на себя простодушно-удивленный вид.

— Ваше высочество ищет ее? Может быть, я сумею помочь вам в этом?

Эрнест Август на миг смешался, потом зыркнул через плечо на графиню.

— Мне сказали, что ее высочество здесь, — заявил он.

— Очевидно, вам предоставили ложные сведения, — невозмутимо отвечал Кёнигсмарк.

И он жестом пригласил курфюрста самому убедиться в этом.

— Давно вы здесь? — разочарованный курфюрст избегал прямого вопроса, который так и вертелся у него на языке.

— Около получаса.

— И все это время вы не видели принцессу?

— Принцессу? — Кёнигсмарк недоуменно нахмурился. — Мне трудно вас понять, ваше высочество.

Курфюрст шагнул вперед и наступил на что-то мягкое. Он посмотрел вниз, наклонился и поднял женскую перчатку.

— Что это? — воскликнул он. — Чья эта перчатка?

Если у Кёнигсмарка и сжалось сердце (а было от чего), виду он не подал. Граф улыбнулся и едва не расхохотался.

— Ваше величество изволит потешаться надо мной, задавая вопросы, на которые может ответить только ясновидец.

Курфюрст не сводил с него тяжелого недоверчивого взгляда. В этот миг послышались торопливые шаги, и в дверях беседки показалась служанка, одна из фрейлин Софи.

— Что вам нужно? — рявкнул на нее курфюрст.

— Взять перчатку ее высочества, которую она недавно обронила здесь, — пугливо отвечала девушка, раскрыв, сама того не ведая, тот секрет, ради сохранения которого была столь поспешно послана сюда.

Курфюрст швырнул ей перчатку и злобно ухмыльнулся. Когда девушка убежала, он снова повернулся к Кёнигсмарку.

— А вы ловко изворачивались, — с усмешкой сказал он. — Слишком уж ловко для честного человека. Ну-ка, рассказывайте без утайки, что же все-таки делала здесь принцесса Софи в вашем обществе?

Кёнигсмарк горделиво выпрямился и произнес, глядя прямо в пышущее гневом лицо курфюрста:

— Ваше высочество полагает, что принцесса была здесь со мной, а перечить принцу не положено, даже если он оскорбляет женщину, чья безупречная чистота выше его понимания. Но ваше высочество напрасно считает, что я смогу принять хоть малейшее участие в этом оскорблении, снизойдя до ответа на его вопрос.

— Это ваше последнее слово? — Курфюрст трясся от еле сдерживаемого гнева.

— Ваше высочество полагает, что я должен что-то добавить?

Выпуклые глаза Эрнеста сузились, толстая нижняя губа выпятилась в зловещей гримасе.

— Вы освобождаетесь, граф, от службы в гвардии курфюрста, и поскольку это — единственное, что связывало вас с Ганновером, мы не видим причины для продления вашего пребывания здесь.

Кёнигсмарк отвесил чопорный поклон.

— Мое пребывание здесь, ваше высочество, закончится, как только я сделаю необходимые приготовления к отъезду. Самое большее — через неделю.

— Вам дается три дня, граф. — Курфюрст повернулся и заковылял прочь.

Только после его ухода Кёнигсмарк наконец смог вздохнуть полной грудью. Трех дней вполне хватит и принцессе. Все прекрасно.

Курфюрст тоже полагал, что все прошло очень хорошо. Он уволил этого возмутителя спокойствия, предотвратил скандал и отвел беду от своей невестки. Лишь госпожа фон Платтен считала, что все идет из рук вон плохо: она жаждала вовсе не такого результата. Она грезила о скандале, который навеки погубит обоих ее врагов, Софи и Кёнигсмарка. А теперь они избежали гибели. И то, что графиня, как она полагала, разлучила два любящих сердца, само по себе не могло утолить переполнявшую ее ненависть. Поэтому она направила всю мощь своего злого гения на разработку нового замысла, который приведет к желанному итогу. Замысел этот был чреват определенным риском. Рассчитывая, что сумеет выкрутиться в случае провала, графиня смело взялась за дело, почти уверенная в успехе.

На другой день она послала Кёнигсмарку короткую поддельную записку от имени Софи. В ней содержалась настоятельная просьба прийти нынче же в девять часов вечера в покои принцессы. Угрозами и подкупом она вынудила фрейлину Софи (ту самую, что приходила за перчаткой) передать это послание.

Но случилось так, что Кёнигсмарк через верную фрейлину Софи, госпожу де Кнезебек, посвященную в их тайну, тем же утром послал принцессе записку, в которой кратко сообщал о необходимости срочного отъезда и просил завершить приготовления с таким расчетом, чтобы можно было покинуть Херрен-хаузен следующим же утром. Граф счел принесенное ему послание ответом Софи и ничуть не усомнился в его подлинности, поскольку почерк принцессы был ему незнаком. Он был обескуражен опрометчивостью, с которой Софи призывала его, но не испытывал ни малейших колебаний. Осмотрительность не была присуща его натуре. Граф верил, что боги покровительствуют смельчакам.

Тем временем госпожа фон Платтен осыпала своего любовника упреками за то, что он так мягко обошелся с датчанином.

— В чем дело? — отвечал ей курфюрст. — Завтра он уберется на все четыре стороны, и мы освободимся от него.

Разве этого мало?

— Мало немало, да только вдруг будет уже поздно?

— На что это вы намекаете? — раздраженно спросил он.

— Буду откровенна и расскажу все, что знаю. Вот как обстоят дела. Кёнигсмарк встречается с принцессой Софи этой ночью, в десять часов. И где бы вы думали? В личных покоях ее высочества!

Курфюрст с проклятиями вскочил на ноги.

— Это неправда! — вскричал он. — Быть того не может!

— Ну, тогда я умолкаю, — госпожа фон Платтен поджала тонкие губы.

— Нет, говорите! Как вы это узнали?

— Этого я вам сказать не могу, не выдав чужую тайну. Достаточно того, что я об этом знаю. Ну, а теперь подумайте сами, сполна ли вы воздали за поруганную честь вашего сына, ограничившись высылкой этого негодяя.

— Боже, если бы я только знал! — Задыхаясь от гнева, курфюрст подошел к двери и кликнул слуг.

— Истину установить нетрудно, — сказала дама. — Укройтесь в Рыцарском зале и дождитесь появления графа. Но лучше идти не одному, так как он очень опасен. Ведь Филипп — убийца.

Пока курфюрст по совету графини собирал своих людей, Кёнигсмарк впустую тратил время, томясь в приемной в ожидании Софи. Госпожа де Кнезебек пошла доложить о нем принцессе, которая уже легла. Неожиданное сообщение о приходе графа встревожило и испугало ее. Софи была потрясена его безрассудством: взять и прийти сюда, да еще после вчерашних событий! Если об этом посещении станет известно, последствия будут ужасны.

Принцесса поднялась и с помощью молодой фрейлины стала готовиться принять графа. Она спешила, но все равно драгоценные минуты утекали впустую. Наконец Софи вышла. Для проформы ее сопровождала фрейлина.

— Что случилось? Что привело вас ко мне в такой час?

— Что меня привело? — переспросил обескураженный таким приемом граф. — Ваше повеление. Ваша записка.

— Моя записка? Какая записка?

Внезапно Филипп осознал, что попал в западню и теперь обречен. Он достал предательскую записку и протянул принцессе.

— Что это значит? — Она провела бледной рукой по глазам, как бы стараясь снять пелену, застилающую взор.

— Записка не моя. Как вы могли подумать, что я настолько безрассудна, чтобы позвать вас сюда в такой поздний час? Как вы могли помыслить?

— Да, вы правы, — сказал он и улыбнулся — вероятно, чтобы уменьшить ее тревогу, но улыбка получилась скорее горькой, чем радостной. — Это, несомненно, дело рук нашего «друга», госпожи фон Платтен. Мне лучше поскорее убраться отсюда. Что до остального, моя карета будет ждать вас завтра с полудня до заката возле церкви на рыночной площади Ганновера. Я буду в ней. Надеюсь доставить вас в Вольфенбюттель в целости и сохранности.

— Я приду, приду. Но сейчас удалитесь. О, удалитесь же!

Он посмотрел на Софи долгим прощальным взглядом, взял ее руку, склонился над ней и поцеловал. Он прекрасно понимал, что может с ним случиться.

Граф вышел, пересек приемную, спустился по узкой лестнице и открыл тяжелую дверь в Рыцарский зал. Войдя, он притворил за собой дверь и с минуту оглядывал огромное помещение. Если он опоздал и засады уже не избежать, то напасть на него должны именно здесь. Но все было тихо. Одинокая лампа, стоявшая на столе посреди просторного зала, отбрасывала тусклый неверный свет, но и его хватило, чтобы убедиться: графа никто не поджидает. Филипп облегченно вздохнул, закутался в плащ и быстро пошел дальше.

Но стоило ему двинуться вперед, как от камина отделились четыре похожие на тени фигуры. Внезапно тени превратились в вооруженных воинов и бросились на него.

Граф услышал шум, обернулся и, скинув плащ, молниеносно выхватил шпагу, проделав это с ловкостью и проворством человека, который вот уже десять лет ходит рука об руку с опасностью и привык полагаться только на свой клинок. Это движение решило его участь. Нападающим было приказано взять графа живым или мертвым, и они, зная о его умении владеть оружием, не желали рисковать. В тот миг, когда Филипп изготовился к защите, один из атакующих легко ранил его алебардой в голову, а второй рассек ему грудь. Граф рухнул, кашляя и задыхаясь; кровь окропила его прекрасные золотистые локоны, обагрила бесценные брабантские кружева на воротнике, но правая рука Филиппа продолжала отчаянно сжимать бесполезную теперь шпагу.

Убийцысгрудились вокруг графа, занеся над ним свои алебарды, чтобы принудить его сдаться. Внезапно рядом с одним из налетчиков возникла фигура графини фон Платтен, выплывшая, казалось, прямо из тьмы. За ней маячил нескладный, коренастый курфюрст. Кёнигсмарк едва дышал.

— Я убит, — прохрипел он. — Но прежде, чем предстать перед Создателем, я клянусь, что принцесса Софи ни в чем не повинна, ваше высочество.

— Не повинна?! — сиплым голосом вскричал курфюрст.

— Что же вы делали в ее покоях?

— То была ловушка, расставленная нам мстительной ведьмой, которая…

Каблук мстительной ведьмы опустился на губы умирающего, прервал его речь. Затем графа прикончили, осыпали известью и зарыли под полом Рыцарского зала, под тем самым местом, где он был повержен и где еще долго потом виднелись следы его крови.

Так плачевно завершил свой жизненный путь блистательный Кёнигсмарк, жертва собственного неукротимого романтизма.

Что касается Софи, то лучше бы ей той ночью разделить судьбу своего друга. Наутро ее заключили под стражу, спешно вызвав из Берлина принца Георга. На основании свидетельств он сделал вывод, что честь его не пострадала и, не желая лишней огласки, вполне удовлетворился тем, что стал поддерживать с принцессой прежние отношения. Однако Софи непреклонно требовала сурового и справедливого суда.

— Если я виновна, то недостойна вас, — заявляла она принцу. — А если нет, то вы недостойны меня.

Говорить больше было не о чем. Для развода был созван церковный суд. Поскольку, несмотря на все старания, не обнаружилось ни одного доказательства супружеской измены Софи, суд вынес решение о разводе по причине неисполнения ею супружеских обязанностей.

Софи пыталась возражать против столь вопиющего беззакония, но тщетно. Ее увезли в мрачный замок Ален, где она еще тридцать два года влачила жалкое, безотрадное существование.

Софи умерла в ноябре 1726 года. Говорят, что, лежа на смертном одре, она отправила с доверенным гонцом письмо своему бывшему супругу, ставшему королем Англии, Георгом I. Спустя семь месяцев, когда король пересекал границу Германии, следуя в милый его сердцу Ганновер, это письмо было подброшено ему в карету.

Письмо содержало предсмертное заявление Софи о своей невиновности, а также торжественный призыв: покойная повелевала королю Георгу еще до истечения года предстать рядом с ней перед судом Господа и ответить в ее присутствии за все те гонения, которым он подверг ее, за погубленную жизнь и жалкую смерть.

Король Георг откликнулся на этот призыв немедленно. Прочитав письмо, он тут же свалился от кровоизлияния в мозг и днем позже, 9 июня 1727 года, испустил дух в своей карете по пути в Оснабрюк.

Тираноубийца

Шарлотта Корде и Жан-Поль Марат

Адам Люкс влюбился в Шарлотту Корде, не перемолвившись с нею даже словом, не обменявшись взглядом. Ее везли на телеге к эшафоту, и в этот миг сердце молодого человека, стоящего в толпе зевак, внезапно поразила платоническая, но гибельная страсть.

Тираноубийца до конца осталась в неведении о его существовании и, уж конечно, не могла подозревать, что стала предметом чистейшей, самозабвенной любви и причиной еще одной смерти.

Роман этот — безусловно, самый странный из всех романов, попавших в анналы истории. Его вызвал к жизни дух бунтарства, ветер безумств, и своеобразный пафос революционных времен не оставляет места расхожим сетованиям на судьбу («как все могло бы сложиться, не вмешайся старуха с косой»). Адам Люкс полюбил Шарлотту потому, что она умерла, и умер из-за того, что полюбил. Каждый из них прошел по-своему величественный путь, но равно бессмысленными, с нашей точки зрения, были спокойная жертва, принесенная девушкой на алтарь Республики, и восторженное мученичество Люкса на алтаре Любви.

К этому, собственно, почти нечего добавить, за исключением некоторых подробностей, каковыми мы и рискнем еще ненадолго занять внимание читателей.

— Монастырская воспитанница Мари-Шарлотта Корде д’Армон была дочерью безземельного нормандского помещика — захудалого дворянина, хотя и знатного по рождению, но в силу несчастливой судьбы и стесненных условий настроенного, по-видимому, против закона о майорате, или права первородства, — главной причины неравенства, вызвавшего во Франции столь бедственные потрясения. Подобно многим людям его круга со сходными жизненными обстоятельствами, он оказался в числе первых новообращенных республиканской веры — незамутненной идеи конституционного правительства из народа и для народа. Пришла пора избавиться от паразитизма дряхлой монархии и господства изнеженных аристократов.

Шарлотта прониклась высокими республиканскими идеалами мсье де Корде, во имя которых вскоре пожертвует жизнью; она с ликованием встретила час пробуждения, когда дети Франции восстали ото сна и свергли наглую горстку «братьев-соотечественников», сковавшую народ вековыми цепями рабства.

Изначальную жестокость революции Шарлотта считала временной и быстротечной. Ужасные, но неизбежные конвульсии, сопровождающие пробуждение страны, скоро кончатся, и к власти придет мудрое, идеальное правительство, о котором она мечтала — обязано прийти, ведь среди избранных народом депутатов значительную часть составляют бескорыстные и преданные Свободе люди, выходцы из того же класса, что и отец. Все они получили хорошее воспитание и разностороннее образование, они руководствовались исключительно любовью к людям и к родине, и создали партию, известную под названием Жиронда.

Однако логикой политической борьбы возникновение какой-либо партии означает появление по меньшей мере еще одной. И та, другая, партия, тоже представленная в Национальном собрании и называемая партией якобинцев, имела менее ясные устремления, зато действовала решительнее. В первые ряды якобинцев выдвинулся бескомпромиссный и безжалостный триумвират Робеспьера, Дантона и Марата.

Если Жиронда стояла за республику, то якобинцы выступали за анархию; между партиями началась война.

Жиронда ускорила свое падение, обвинив Марата в соучастии в сентябрьской резне. Триумфальное оправдание Марата и изгнание вслед за этим двадцати девяти депутатов стали прелюдией к уничтожению Жиронды. Опальные депутаты бежали в провинцию в надежде заручиться поддержкой армии — одна армия могла бы еще спасти Францию. Некоторые из беглецов направились в Кан. Едкими памфлетами и пламенными речами они стремились вызвать всплеск воодушевления всех подлинных республиканцев и поднять их против узурпаторов. Красноречивые ораторы и талантливые литераторы, они наверное сумели бы добиться успеха, если бы в покинутом ими Париже не остался другой, не менее одаренный человек, обладавший более глубоким знанием психологии пролетариата, не ведавший усталости и в совершенстве владевший искусством разжигать страсти толпы своим саркастичным пером.

Этим человеком был Жан-Поль Марат, бывший практикующий врач, бывший профессор литературы, окончивший Шотландский университет святого Андрея, автор нескольких научных и множества социологических трудов, закоренелый памфлетист и революционный журналист, издатель и редактор «Друга Народа». Он был кумиром парижской черни, которая наградила его прозвищем, порожденным названием газеты, и потому его больше знали под именем Друга Народа.

Таков был враг жирондистов и чистого — альтруистического и утопического — «республиканизма», за который они ратовали; и пока он жил и творил, втуне пропадали их собственные усилия увлечь французов за собой. Своим умным и опасным пером из логова на улице Медицинской Школы Марат плел тенета, парализующие любые возвышенные устремления, угрожая окончательно удушить Свободу.

Разумеется, он действовал не в одиночку — его союзниками по грозному триумвирату являлись Дантон и Робеспьер, — однако именно Марата жирондисты считали наиболее страшным, безжалостным и непримиримым из всей троицы. Во всяком случае, Шарлотте Корде, другу и союзнице опальных депутатов, нашедших убежище в Кане, он рисовался в воображении столь ужасным, что совершенно затмевал сообщников. Юному уму, распаленному религиозным экстазом проповедуемой жирондистами Свободы, Марат казался опасным еретиком, извратившим новую великую веру ложной анархической доктриной и стремящимся заменить низвергнутую тиранию тиранией еще более отвратительной.

В Кане Шарлотта стала свидетельницей краха попытки жирондистов поднять войска и вырвать Париж из грязных лап якобинцев. С болью в сердце наблюдая этот провал, она увидела в нем признак того, что Свободу задушили в колыбели. Вновь и вновь слышала она из уст друзей имя Марата, могильщика Свободы, и наконец пришла к заключению, выраженному одной фразой из письма примерно того времени: «Друзья гуманности и закона никогда не будут в безопасности, доколе жив Марат».

Единственный шаг отделял этот негативный вывод от его позитивного логического эквивалента, и такой шаг был сделан. Неизвестно, родилось ли намерение Шарлотты постепенно или внезапно, но у нее была полная возможность не спеша разработать свой план. Она осознавала необходимость великой жертвы — ведь тот, кто возьмется за избавление Франции от гнусного чудовища, должен быть готов к самопожертвованию. Девушка взвесила все спокойно и трезво, и столь же трезвым и спокойным будет отныне любой ее поступок.

Однажды утром она уложила багаж и почтовой каретой отправилась из Кана в Париж, написав отцу: «Я уезжаю в Англию, ибо не верю в долгую и мирную жизнь во Франции. Письмо я отправлю с дороги, и когда вы его получите, меня здесь уже не будет. Небеса отказывают нам в счастье жить вместе, как и в иных радостях. Быть может, это еще не самое жестокое в нашей стране. Прощайте, дорогой отец. Обнимите от меня сестру и не забывайте свою любящую дочь».

Больше в записке ничего не было. Выдумка с отъездом в Англию понадобилась ей, чтобы избавить отца от страданий: согласно своим планам Шарлотта Корде собиралась остаться инкогнито. Она отыщет Марата непосредственно в Конвенте и публично прикончит в его собственном кресле. Париж узрит Немезиду, карающую лжереспубликанца в том самом Собрании, которое тот развратил, и сцена гибели чудовища послужит уроком всем тиранам. Что касается самой Шарлотты, то она рассчитывала принять мгновенную смерть от рук разъяренных зрителей. Предполагая погибнуть неопознанной, она надеялась, что отец, услышав вместе со всей Францией о кончине Марата, не свяжет орудие Судьбы, растерзанное взбешенной толпой, с именем своей дочери.

Теперь читателю ясна великая и мрачная цель двадцатипятилетней девушки, скромно расположившейся в парижском дилижансе тем июльским утром второго года Республики — 1793 от Рождества Христова. Она была одета в коричневый дорожный костюм, на груди — кружевная косынка, и конусовидная шляпка на светло-каштановой головке. Осанка девушки отличалась достоинством и грацией — Шарлотта была прекрасно сложена. Кожа светилась той восхитительной белизной, которую принято сравнивать с цветом белых лилий. Глаза — серые, как у Афины, а благородный овал лица чуть тяжелил подбородок с ямочкой. Шарлотта всегда сохраняла спокойствие; оно отражалось во всем — во взгляде, медленно переходящем с предмета на предмет, в сдержанности движений и невозмутимости рассудка.

И пока тяжелые колеса дилижанса катились через поля по парижской дороге, мысли о смертоносной миссии, ради которой предпринималась поездка, не могли нарушить этого ее привычного спокойствия. Шарлотта Корде не ощущала горячечной дрожи возбуждения, ибо не истеричному порыву она подчинилась — у нее была цель, столь же холодная, сколь и высокая, освободить Францию и заплатить за эту привилегию жизнью.

Поклонник Шарлотты, о котором мы тоже собираемся рассказать, неудачно сравнил ее с другой француженкой и девственницей — Жанной д’Арк. Однако Жанна поднималась к своей вершине в блеске славы, под приветственные возгласы, ее подкрепляли крепкий хмель битв и открытое ликование народа. Шарлотта же тихо путешествовала в душном дилижансе, спокойно сознавая, что дни ее сочтены.

Попутчикам она казалась столь милой, естественной, что один из них, понимавший толк в красоте, два дня докучал ей любовными излияниями и перед тем, как карета вкатилась на мост Нейи в Париже, даже предложил выйти за него замуж.

Шарлотта прибыла в гостиницу «Провиданс» на улице Старых Августинцев, сняла там комнату на первом этаже, а затем отправилась на поиски депутата Дюперре. Жирондист Барбару, с которым она состояла в дружеских отношениях, снабдил ее в Кане рекомендательным письмом к Дюперре, и тот должен был помочь с аудиенцией у министра внутренних дел. Министра же Шарлотта взялась повидать в связи с некими документами по делу бывшей монастырской подруги и торопилась поскорее выполнить это поручение, дабы освободиться для главного дела, ради которого приехала.

Расспросив людей, она выяснила, что Марат болен и безвылазно сидит дома; требовалось на ходу изменять планы, отказавшись от первоначального намерения предать негодяя публичной казни в переполненном Конвенте.

Следующий день — то была пятница — Шарлотта посвятила делам своей подруги-монахини. В субботу утром она поднялась в шесть часов и вышла прогуляться в прохладные сады Пале-Рояля, чтобы подумать без помех о способе достижения цели в неожиданно открывшихся обстоятельствах.

Около восьми, когда Париж пробудился к повседневной суете и открыл ставни, девушка заглянула в скобяную лавку и за два франка купила прочный кухонный нож в шагреневых ножнах. Затем возвратилась в отель к завтраку, после которого, все в том же дорожном платье и конической шляпке, опять вышла и, остановив наемный фиакр, направилась к дому Марата на улице Медицинской Школы.

Однако ей отказали в праве войти в убогое жилище. «Гражданин Марат болен, — сказано было Шарлотте, — и не может принимать посетителей». — С таким заявлением ей преградила путь любовница триумвира, Симона Эврар, известная впоследствии как вдова Марата.

Шарлотта вернулась в гостиницу и написала триумвиру письмо:

«Париж, 13 июля 2 года Республики.

Гражданин, я прибыла из Кана. Твоя любовь к стране придала мне уверенности, что ты возьмешь на себя труд выслушать известия о печальных событиях, имеющих место в той части Республики. Поэтому до часу пополудни я буду ждать вызова к тебе. Будь добр принять меня для минутной аудиенции, и я предоставлю Тебе возможность оказать Франции громадную услугу. Мари Корде».

Отправив письмо, она до вечера тщетно прождала ответа. Наконец, отчаявшись получить его, она набросала вторую записку, менее безапелляционную по тону:

«Марат, я писала Вам сегодня утром. Получили ли Вы мое письмо? Смею ли я надеяться на короткую аудиенцию? Если Вы его получили, то, надеюсь, не откажете мне, учитывая важность дела. Сочтете ли Вы достаточным уверение в том, что я очень несчастна, чтобы предоставить мне право на Вашу защиту?»

Переодевшись в серое в полоску платье из канифаса — мы видим в этом новое доказательство ее спокойствия, настолько полного, что не было даже малейшего отступления от повседневных привычек, — она отправилась лично вручать второе письмо, пряча нож в складках завязанной высоко на груди муслиновой косынки.

В это время в доме на улице Медицинской Школы Друг Народа принимал ванну в низенькой, едва освещенной и почти не обставленной комнате с кирпичным полом. Водная процедура была продиктована отнюдь не потребностью в чистоте, ибо во всей Франции не сыскалось бы человека более нечистоплотного в привычках, чем триумвир. Его разъедал тяжелый, отвратительный недуг. Для уменьшения болей, терзавших Марата и отвлекавших его деятельный, неутомимый ум, ему приходилось совершать эти длительные погружения: ванны притупляли муки бренного тела.

Марат придавал значение лишь интеллекту и ничему более, по крайней мере, для него не существовало ничего важнее. Всем остальным — туловищем, конечностями, органами — он пренебрегал, и тело начало разрушаться. Упомянутое отсутствие чистоплотности, нищета, в которой Марат жил, недостаточность времени, отводимого на сон, и неразборчивость и нерегулярность в еде — все это происходило от презрения к телесной оболочке. Разносторонне одаренный человек, тонкий лингвист и искусный физик, талантливый естествоиспытатель и глубокий психолог, Марат замкнулся в интеллектуальном уединении, не терпя каких-либо помех. Он соглашался на процедуры и проводил в наполненной лекарствами ванне целые дни лишь потому, что они остужали и гасили пожиравший его огонь и, следовательно, позволяли нагружать мозг работой, в которой заключалась вся его жизнь. Но долго терпевшее тело отомстило голове за страдания и небрежение. Нездоровые условия физического бытия дурно повлияли на мозг, и в последние годы характер Марата отличала приводившая людей в замешательство смесь ледяной циничной жестокости и болезненной чувствительности.

Итак, тем июльским вечером Друг Народа сидел по пояс в лекарственной настойке, голова была обмотана грязным тюрбаном, а костлявая спина прикрыта жилетом. В свои пятьдесят лет он уже приближался к гибели от чахотки и прочих хворей, и, знай об этом Шарлотта, у нее не появилось бы желания убить его. Болезнь и Смерть уже отметили Марата, и ждать оставалось недолго.

Письменным столом ему служила доска, положенная поперек ванны; сбоку, на пустом деревянном ящике, стояла чернильница; там же находились несколько перьев и листов бумаги, не считая двух-трех экземпляров «Друга Народа». В помещении, кроме шуршания и скрипа гусиного пера, не раздавалось ни звука. Марат усердно редактировал и правил гранки предстоящего выпуска газеты.

Тишину нарушили голоса из соседней комнаты. Они понемногу проникли сквозь пелену сосредоточенности и наконец отвлекли Марата от его трудов; он утомленно заворочался в своей ванне, с минуту прислушивался, и недовольно рявкнул:

— Что там происходит?

Дверь отворилась, и вошла его любовница Симона, выполнявшая всю черную работу по дому. Симона была на целых двадцать лет моложе Марата, но неряшливость, к которой она привыкла в этом доме, затушевала признаки некоторой ее миловидности.

— Тут молодая женщина из Кана, она настоятельно требует беседы с вами по делу государственной важности.

При упоминании Кана тусклый взгляд Марата загорелся, на свинцово-сером лице ожил интерес. Ведь это в Кане старые враги-жирондисты подстрекают к бунту.

— Она говорит, — продолжала Симона, — что писала вам сегодня утром, а сейчас сама принесла вторую записку. Я сказала, что вы никого не принимаете и…

— Подай записку, — перебил Марат. Положив перо, он выхватил из рук Симоны сложенный листок, развернул записку, прочел, и его бескровные губы сжались, а глаза хищно сузились. — Пусть войдет! — резко скомандовал он.

Впустив Шарлотту, Симона оставила их наедине — мстительницу и ее жертву. Некоторое время они приглядывались друг к другу. Марата ничуть не взволновал облик красивой и элегантно одетой девушки. Что ему женщины и соблазн красоты? Шарлотта же вполне удовлетворилась отталкивающим видом немощного, опустившегося человека, ибо в его безобразии она находила подтверждение низости ума, который пришла уничтожить.

Марат заговорил первым.

— Так ты из Кана, дитя? — спросил он. — Что же случилось в Кане такого, что заставило тебя настаивать на встрече со мной?

Шарлотта приблизилась: — Там готовится бунт, гражданин Марат.

— Бунт, ха! — Этот звук был одновременно смешком и карканьем. — Назови мне депутатов, укрывшихся в Кане. Ну же, дитя мое — их имена! — Он схватил перо, обмакнул в чернила и приготовился записывать.

Шарлотта придвинулась еще ближе и стала позади него, прямая и спокойная. Она начала перечислять своих друзей-жирондистов, а он, сгорбившись в ванне, быстро царапал пером по бумаге.

— Сколько работы для гильотины, — проворчал Марат, когда девушка закончила.

Но Шарлотта тем временем вытащила из-под косынки нож, и, когда Марат произнес эти грозившие стать роковыми для кого-то слова, на него молниеносным ударом обрушился его собственный рок. Длинное крепкое лезвие, направленное молодой и сильной рукой, по самую рукоятку вонзилось в его грудь.

Оседая назад, он взглянул на Шарлотту полными недоумения глазами и в последний раз подал голос.

— Ко мне, мой друг! На помощь! — хрипло вскричал Марат и умолк навеки.

Тело его сползло на бок, голова бессильно поникла к правому плечу, а длинная тощая рука свесилась на пол радом с ванной; кисть все еще продолжала сжимать перо. Кровь хлынула из глубокой раны в груди, окрашивая воду в бурый цвет, забрызгала кирпичный пол и номер «Друга Народа» — газеты, которой Марат посвятил немалую часть своей многотрудной жизни.

На крик поспешно вбежала Симона. Она с первого взгляда поняла, что произошло, тигрицей бросилась на убийцу, вцепилась ей в волосы и стала громко призывать на подмогу.

Шарлотта не сопротивлялась. Из задней комнаты быстро появились старая кухарка Жанна, привратница и Лоран Басс, фальцовщик Маратовой газеты. Шарлотта оказалась лицом к лицу с четырьмя разъяренными, вопящими на разные голоса людьми, — от них вполне можно было ожидать смерти, к которой она готовилась.

Лоран и вправду с размаху ударил ее стулом по голове. В своей ярости он, несомненно, забил бы Шарлотту до смерти, но подоспели жандармы с окружным полицейским комиссаром и взяли ее под арест и защиту.

Весть об этой трагедии разлетелась по городу и потрясла Париж до основания. Целую ночь на улицах царили смятение и страх. Толпы революционеров гневно бурлили вокруг дома, где лежал мертвый Друг Народа.

Всю ночь и последующие два дня и две ночи Шарлотта Корде провела в тюрьме Аббатства, стоически перенося все те унижения, которых почти невозможно избежать женщине в революционном узилище. Она сохраняла полное спокойствие, теперь уже подкрепленное сознанием достигнутой цели и исполненного долга. Она верила, что спасла Францию и Свободу, уничтожив их душителя. Эта иллюзия придавала ей сил, и собственная жизнь казалась пустяковой ценой за столь прекрасный подвиг.

Часть времени Шарлотта провела за написанием посланий друзьям, спокойно и трезво оценивая свой поступок, досконально разъясняя мотивы, которыми руководствовалась, и подробно останавливаясь на деталях исполнения задуманного и его последствиях.

Среди писем, написанных в продолжение «дней приготовления к покою», — как она выразилась о том периоде, датируя пространное послание Барбару, — было и одно в Комитет народной безопасности, в котором Шарлотта испрашивала разрешения на допуск к ней художника-миниатюриста, с тем чтобы оставить память своим друзьям. Только теперь, с приближением конца, в ее действиях проявилась забота о себе, какой-то намек на то, что Шарлотта Корде была чем-то большим, нежели простым орудием в руках Судьбы.

15-го, в восемь утра, началось разбирательство дела в Революционном трибунале. При появлении подсудимой — сдержанная и, как обычно, спокойная, она была в своем канифасовом, сером в полоску платье — по залу пробежал шепот.

Процесс начался с опроса свидетелей, который Шарлотта нетерпеливо прервала, как только вышел отвечать торговец, продавший ей нож.

— Все эти подробности — пустая трата времени, — заявила она. — Марата убила я.

Угрожающий ропот наполнил зал. Судья Монтанэ отпустил свидетелей и возобновил допрос Шарлотты Корде.

— С какой целью ты прибыла в Париж? — спросил он.

— Убить Марата.

— Что толкнуло тебя на это злодеяние?

— Его многочисленные преступления.

— В каких преступлениях ты его обвиняешь?

— Он спровоцировал резню в сентябре; он раздувал огонь гражданской войны, и его собирались избрать диктатором; он посягнул на власть народа, потребовав 31 мая ареста и заключения депутатов Конвента.

— Какие у тебя доказательства?

— Доказательства даст будущее. Марат тщательно скрывал свои намерения под маской патриотизма.

Монтанэ решил перейти к другой теме.

— Кто соучастники твоего зверства?

— У меня нет соучастников.

Монтанэ покачал головой:

— И ты смеешь утверждать, что особа твоего пола и возраста самостоятельно замыслила такое преступление и никто не наущал тебя? Ты не желаешь их назвать!

Шарлотта чуть усмехнулась:

— Это свидетельствует о слабом знании человеческого сердца. Такой план легче осуществить под влиянием собственной ненависти, а не чужой. — Она возвысила голос: — Я убила одного, чтобы спасти сотни тысяч; я убила мерзавца, чтобы спасти невинных; я убила свирепого дикого зверя, чтобы дать Франции умиротворение. Я была республиканкой еще до Революции, и мне всегда доставало сил бороться за справедливость.

О чем было вести речь дальше? Вина ее была установлена, а бесстрашное самообладание непоколебимо. Тем не менее грозный обвинитель Фукье-Тенвиль попытался вывести ее из себя. Видя, что трибунал не может взять верх над этой прекрасной и смелой девушкой, он принялся вынюхивать какую-нибудь грязь, чтобы восстановить равновесие.

Медленно поднявшись, он оглядел Шарлотту злобными, как у хорька, глазами.

— Сколько у тебя детей? — глумливо проскрипел он.

Щеки Шарлотты слегка порозовели, но тон холодного ответа остался спокойным и презрительным:

— Разве я не говорила, что незамужем?

Впечатление, которое стремился внушить Тенвиль, завершил его злобный сухой смех, и он уселся на место.

Настал черед адвоката Шово де ля Гарда, которому было поручено защищать девицу Корде. Но какая там защита? Шово запугивали: одну записку, с указанием помалкивать, он получил из жюри присяжных и другую, с предложением объявить Шарлотту безумной, — от председателя.

Однако Шово избрал третий путь. Он произнес превосходную краткую речь, которая, не унижая подзащитную, льстила его самоуважению. Речь была целиком правдива.

— Подсудимая, — заявил он, — с полнейшим спокойствием признается в страшном преступлении, которое совершила; она спокойно признается в его преднамеренности; она признает самые жуткие подробности — короче говоря, она признает все и не ищет оправдания. В этом, граждане присяжные, — вся ее защита. В невозмутимом спокойствии и крайней самоотреченности обвиняемой мы не видим никакого раскаяния, невзирая на близкое дыхание самой Смерти. Это противоестественно и можно объяснить лишь политическим фанатизмом, заставившим ее взяться за оружие. Вам решать, граждане присяжные, перевесят ли эти моральные соображения на весах правосудия.

Жюри присяжных большинством голосов признало Шарлотту виновной, и Тенвиль встал для оглашения окончательного приговора суда.

Это был конец. Ее перевезли в Консьержери, в камеру приговоренных к гильотине; согласно конституции к ней прислали священника. Но Шарлотта, поблагодарив, отправила его восвояси: она не нуждалась в молитвах. Она предпочла художника Оэра, который по ее просьбе добился разрешения написать портрет. В продолжение получасового сеанса она мирно беседовала с ним; страх близящейся смерти не лишил девушку присутствия духа.

Дверь отворилась, и появился палач Сансон, специалист по публичным казням. Он внес красное рубище — одеяние осужденных за убийство. Шарлотта не выказала ни малейшего испуга, лишь легкое удивление тому, что проведенное с Оэром время пролетело так быстро. Она попросила несколько минут, чтобы написать записку, и быстро набросала несколько слов, когда ей это позволили; затем объявила, что готова, и сняла чепец, дабы Сансон мог остричь ее пышные волосы. Однако сначала сама взяла ножницы, отрезала прядь и отдала Оэру на память. Когда Сансон собрался вязать ей руки, она сказала, что хотела бы надеть перчатки, потому что запястья у нее покрыты ссадинами и кровоподтеками от веревки, которой их скрутили в доме Марата. Палач заметил, что в этом нет необходимости, поскольку он свяжет ее, не причиняя боли, но, впрочем, он сделает, как она пожелает.

— У тех, разумеется, не было вашего опыта, — ответила Шарлотта и без дальнейших возражений протянула ему ладони.

— Хотя эти грубые руки обряжают меня для смерти, — промолвила она, — они все-таки приближают меня к бессмертию.

Шарлотта взошла на повозку, поджидавшую в тюремном дворе, и осталась в ней стоять, не обращая внимания на предложенный Сансоном стул, дабы продемонстрировать народу свое бесстрашие и храбро встретить людскую ярость. Улицы были так запружены народом, что телега еле плелась; из гущи толпы раздавались кровожадные возгласы и оскорбления в адрес обреченной. Два часа потребовалось, чтобы достичь площади Республики. Тем временем над Парижем разразилась сильнейшая летняя гроза, и по узким улочкам устремились потоки воды. Шарлотта промокла с головы до пят, красный хитон облепил ее, словно сросшись с кожей и явив глазам лепную красоту девичьего тела. Багряное одеяние бросало теплый отсвет на лицо Шарлотты, усиливая впечатление ее глубокого спокойствия.

Вот тогда-то, на улице Сент-Оноре, куда мы наконец добрались, и вспыхнула трагическая любовь.

Здесь, в беснующейся толпе зевак, стоял стройный и красивый молодой человек по имени Адам Люкс. Он был депутатом Национального Конвента от города Майнца, доктором философии и одновременно медицины; впрочем, как врач не практиковал по причине своей чрезмерной чувствительности, внушавшей ему отвращение к анатомическим исследованиям.

Человек экзальтированный, он рано и неудачно женился и жил теперь с женою врозь: разочарование — частый удел тонких натур. Подобно всему Парижу, он следил за каждой деталью процесса и приговора суда и собирался взглянуть на эту женщину, к которой питал невольную симпатию.

Телега медленно приближалась, вокруг раздались злобные выкрики и проклятия, и наконец Люкс увидел Шарлотту — прекрасную, спокойную, полную жизни, с улыбкой на устах. Адам Люкс окаменел и завороженно смотрел на девушку. Затем, невзирая на опасность, снял шляпу и молча отсалютовал, воздавая ей дань уважения. Она его не заметила, да он и не думал, что заметит. Он приветствовал неотзывчивый образ святой. Телега проползла мимо. Люкс, вытянув шею, долго провожал Шарлотту глазами. Затем, работая локтями и расчищая путь сквозь толпу, он, словно в трансе, двинулся вперед, устремив взгляд на девушку.

Когда голова Шарлотты Корде пала, Адам Люкс стоял рядом с эшафотом. До самого конца неотрывно смотрел он на благородное, неизменно спокойное ее лицо, и гул, разросшийся после свиста падающего ножа, перекрыл его голос:

— Она более велика, чем Брут! — И, обращаясь к тем, кто в изумлении обернулся к нему, Люкс добавил: — Было бы счастьем умереть вместе с нею!

Но молодой человек остался жив. Внимание большинства в тот миг было приковано к подручному палача, который, подняв за волосы отрубленную голову Шарлотты Корде, дал ей пощечину. Предание гласит, что мертвое лицо должно при этом покраснеть. Ученые до сих пор муссируют этот вопрос, и некоторые видят в том доказательство, что сознание покидает мозг не тотчас после обезглавливания.

Когда Париж той ночью уснул, кто-то расклеил по стенам листовки, восхвалявшие Шарлотту Корде — мученицу республиканизма и освободительницу страны. Казненная сравнивалась с величайшей героиней Франции Жанной д’Арк. То была работа Адама Люкса, и он не делал из этого секрета. Образ Шарлотты так подействовал на воображение впечатлительного мечтателя и воспламенил в душе такой энтузиазм, что он не мог сдержать эмоций и неосторожно рассказывал всем подряд о неземной любви, которая охватила его в последние минуты жизни Шарлотты.

Через два дня после казни Люкс издал длинный манифест; в нем он убеждал, что чистота побуждений вполне оправдывает поступок Шарлотты, превозносил ее наравне с Брутом и Катоном и страстно призывал народ воздать ей благоговейные почести. Здесь-то и было впервые употреблено слово «тираноубийство». Он открыто подписал документ своим именем, понимая, что за свое безрассудство заплатит жизнью.

24 июля, ровно через неделю после казни Шарлотты, Люкса арестовали. Влиятельные друзья сумели получить для него гарантию прощения и освобождения при условии публичного отречения от манифеста. Но он насмешливо и презрительно отверг это условие и с жаром заявил, что последует за той, которая зажгла в нем безнадежную, неземную любовь и сделала невыносимым его существование в этом мире.

Друзья продолжали бороться за него. Суд над Адамом Люксом удалось отложить. Они уговорили доктора Веткэна засвидетельствовать безумие Люкса, которого, якобы, свел с ума взгляд Шарлотты Корде. По их просьбе он составил документ, рекомендующий ввиду несчастья молодого врача проявить к нему милосердие и отправить в госпиталь либо в Америку. Адам Люкс разозлился, когда услыхал об этом, и яростно возражал против голословных утверждений доктора Веткэна. Он обратился в газету монтаньяров, и та опубликовала 26 сентября его декларацию, в которой он утверждал, что пока не сошел с ума настолько, чтобы у него все еще оставалось желание жить, и что стремление к смерти есть доказательство, разумности.

Люкс томился в тюрьме Ля Форс до 10 октября, когда был наконец вызван в суд. Он стоял, радостно возбужденный предстоящим избавлением. Он уверял, что не страшится гильотины, а все бесчестье подобной смерти уже смыто чистой кровью Шарлотты.

Судьи приговорили его к смерти, и он от души их благодарил.

— Прости, прекрасная Шарлотта, — воскликнул он, — если я не сумею под конец быть так же смел и добр, как ты! Я горжусь твоим превосходством — ведь истина то, что любимый выше любящего.

Однако мужество, несмотря на всю его нервозность и экзальтацию, его не покинуло. В пять часов пополудни того же дня Адам Люкс спрыгнул с телеги в жидкую тень гильотины. Он повернулся к народу; глаза его сияли, щеки пылали.

— Наконец-то я удостоился счастья умереть за Шарлотту, — сказал он и легкой поступью жениха на пути к брачному алтарю шагнул на эшафот.


ТОРКВЕМАДА И ИСПАНСКАЯ ИНКВИЗИЦИЯ (историческая хроника)

Огонь разжигается для того, чтобы гореть,

пока не кончатся сухие поленья.

Андрес Берналдес

Рафаэль Сабатини в своем исследовании «Торквемада и испанская инквизиция» собрал и обобщил сотни фактов и документов по истории инквизиции вообще и зловещей роли, которую сыграл Великий инквизитор фра Томас де Торквемада.

Первое издание книги вышло в Лондоне в 1913 году.

Перевод выполнен с издания 1930 года.


От автора

История фра (от лат. frаtrе – брат – обращение к монаху ) Томаса де Торквемады – это история руководящей элиты новой инквизиции. Это история не столько человека, сколько гениального руководителя гигантской и безжалостной машины, во многом усовершенствовавшего ее. На сегодняшний день мы можем уяснить лишь детали сложного устройства этой машины. Сохранившиеся мемуары приоткрывают плотную завесу таинственности, скрывающую от непосвященных сам механизм, и обнаруживают внушающую благоговение силу интеллекта его творца. Но о самом творце нам удается поручить сведения лишь из случайных и кратких упоминаний. Только в этих редчайших эпизодах Торквемада предстает перед нами человеком из крови и плоти.

Мы видим его то пылко убеждающим упорствующую королеву исполнить долг перед Богом и обнажить меч гонения, то сурово грозящим «католическим монархам»[739] гневом Господним, когда они пытаются ослабить удары этого карающего меча. Но в главном Торквемаду еще предстоит узнать – не в политической деятельности, а в «Параграфах», которые стали выражением непреклонности духа человека, замышляющего зло в благочестивом стремлении к добру.

Неподвластный суетности мирских стремлений, он кажется одновременно сверхчеловеком и недочеловеком и – неустрашимый среди проклятий, равнодушный к рукоплесканиям, презирающий материальные блага – ни в чем не проявляется столь величественным и достойным восхищения, как в решительном самоотречении, с которым посвящает себя служению своему Богу, ни в чем не проявляется столь ужасающим и трагически беспощадным, как в реальных деяниях.

«Его история, – говорит Прескотт[740], – служит лучшим доказательством того, что среди всех человеческих недостатков нет причиняющего обществу больше непоправимых бедствий, чем фанатизм».

И до сего дня – четыре столетия спустя – Испания по-прежнему хранит отпечаток безжалостных трудов Торквемады, которого заслуженно ситают вторым после Филиппа II человеком, нанесшим стране, давшей ему жизнь, колоссальный ущерб.

Материалы для этой книги взяты из источников, авторам которых, всем без исключения, создатель ее выражает глубокую признательность. Однако особая его благодарность – и это закономерно для всякого, кто занимался изучением испанской инквизиции, – Хуану Антонио Льоренте, автору обширных, емких и чрезвычайно обстоятельных работ, историку неподкупной честности и неоспоримого авторитета, который писал в крайне благоприятных условиях и пользовался свободным доступом к архивам.

Хуан Антонио Льоренте родился в Логроньо в 1756 году и принял сан священника в 1779 году после окончания университетских курсов латыни и канонического права, что дало ему возможность получить место среди законоведов Высшего совета Кастилии, который и являлся, собственно говоря, Советом инквизиции. Обладая ученой степенью доктора канонического права, он выполнял обязанности главного викария епископа Калаорры, а впоследствии стал комиссаром Святой палаты[741] в Логроньо, доказав «чистоту крови», не оскверненной «заразой» евреев, мавров или еретиков.

В 1789 году его назначили генеральным секретарем Святой палаты – назначение, приведшее его в Мадрид, где он был благосклонно принят королем.

Глубокий, склонный к рационализму исследователь социологических проблем, Льоренте у многих коллег вызывал подозрения и зависть, и, когда либеральное крыло потеряло силу и потянуло за собой многих из тех, ко занимал важные посты, молодой священник не только оказался смещенным, но и получил унизительное назначение: в качестве епитимьи[742] его на месяц сослали в уединение монастыря.

Впоследствии он занимался педагогической деятельностью вплоть до вторжения «орлов» Бонапарта в Испанию, Льоренте встретил французов как спасителей страны, вследствие чего стал членом Собрания нотаблей[743] , созванного Мюратом при административной реформе. Но самым важным, с нашей точки зрения, является тот факт, что после упразднения инквизиции, в 1809 году, Льоренте принял назначение, предписывающее просмотреть ее громадные архивы, и, используя услуги множества направленных ему в помощь секретарей, провел два года за составлением выдержек обо всем, что посчитал существенным.

Он занимал высокие посты при французском правительстве, так что, когда оно в конечном счете было изгнано из Испании, Льоренте был вынужден уехать. Он нашел убежище в Париже и там написал свою знаменитую «Критическую историю испанской инквизиции» – итог своих замечательных исследований.

То было очень дерзкое произведение, и роялистки и клерикально настроенное правительство не позволило автору остаться безнаказанным. Ему запретили выступать во всеуслышание и проводить церковные службы – практически лишили духовного сана, – запретили также учить языку и в частных школах. Он ответил публикацией «Политический портрет папы Римского», за что получил приказ немедленно покинуть Францию. Льоренте отправился обратно в Испанию в декабре 1822 года и умер через несколько дней после приезда в Мадрид, убитый непосильной для его преклонного возраста трудностью поездки.

Хотя его «Критическая история» обнаруживает местами определенную горячность, в основном она представляет собой рассудительное изложение старинных рукописей, исследование которых являлось некоторое время его привилегией.

Испанская инквизиция стала темой многих несдержанных и зачастую надуманных описаний, выражающих диаметрально противоположные точки зрения. У таких авторов, как Гарсия Родриго, которые расхваливают ее «дело очищения», приуменьшают размах ее деятельности, сожалеют (в наши-то времена) об отмирании ужасного трибунала, существуют поистине огромные расхождения с писателями, подобными Руле, которые погружают свои перья в желчь нетерпимости, столь же ядовитую, как и их нападки.

В предлагаемой вниманию читателей книге автор пытался придерживаться позиции, не отягощенной религиозной одержимостью, трактуя инквизицию исключительно как историческую стадию организации, в развитии которой Торквемада сыграл столь важную роль. Автор писал не в интересах иудаизма, избрав ту точку зрения, что недопустимо христианам забрасывать камнями евреев, как и евреям – христиан, и что подобные действия непозволительны также для христиан одной секты по отношению к христианам другой. Каждый, кто интересуется историей собственного народа, найдет в этой книге более чем достаточно подтверждений тому, что фанатичную религиозную одержимость можно считать тормозом для человечества. И это, в конечном счете, наведет читателя на мысль, что ему не дано права бросать упреки в адрес верований других людей, равно как и у тех нет оснований не одобрять его приверженности.

Если испанская инквизиция показана здесь как безжалостная машина уничтожения, колеса которой забрызганы кровью искалеченных поколений, это еще отнюдь не означает, что гонения на религиозной почве являются позорной страницей истории только римской церкви.

Да, она осуществляла преследования, пользуясь огромным влиянием духовенства, и сила ее была чрезвычайно велика. Притеснения, которым подвергалась всякая протестантская церковь, направлялись из единого центра, однако клерикальное влияние в протестантских странах было относительно слабым.

Мы ссылаемся на Леки, чтобы кто-нибудь не поддался соблазну использовать написанное как доказательство нехристианской жестокостихристиан. Необходимо помнить, что на месте Торквемады, которому, к несчастью, сопутствовал успех, мог оказаться Джон Нокс Кровавый[744] , чего, к счастью для человечества, не произошло. Необходимо задуматься о пролитии крови пресвитерианских, пуританских и римских католиков при королеве Елизавете, необходимо помнить о гонениях против анабаптистов[745] при Эдуарде VI и о призыве самих анабаптистов пустить кровь всем, кто не был крещен по их канонам.

Р.С.


Глава I РАННИЕ ГОНЕНИЯ

Чтобы проследить историю инквизиции от ее истоков, необходимо окунуться в глубину веков, подобно Парамо (Луис Парамо (сицилийский инквизитор). «О происхождении и развитии Святой Инквизиции». Прим. пер.: первый труд по истории инквизиции с точки зрения официальной католической церкви, издан в 1598. Здесь и далее: постраничные примечания принадлежат автору, некоторые дополнения к ним, а также сноски – переводы иностранных слов и выражений – переводчику ); можно и не согласиться с ним в том, что сам Бог был первым инквизитором, что первый «акт веры» был совершен над Адамом и Евой и что изгнание их из Эдема является, собственно говоря, прецедентом для конфискации имущества еретиков.

Тем не менее, обращение к далекому прошлому необходимо, ибо первые сведения об этой организации восходят к самой заре христианства.

Невозможно найти в истории более плачевного урока, чем неспособность человечества установить такое отношение к религии, принимаемой с несомненной искренностью и рвением, которое из самих этих чувств не порождало бы озлобление и вражду. Как только с появлением серьезных оснований для сомнений ослабевает вера, как только определенная степень равнодушия вкрадывается в обряды главенствующего культа, представители его начинают нетерпимо относиться к людям, исповедующим другие культы. И тогда нетерпимость становится самим воздухом религии, и – если имеется сила – нет недостатка в ее проявлениях в виде гонений.

Подобные прискорбные черты свойственны и любой другой религии, но ни в одной они не обнаружились с такой чрезвычайной аномалией, как в христианстве, которое зарождалось на идеях милосердия, терпения и терпимости и главным принципом которого была возвышенная заповедь его основателя: «Возлюби ближнего своего».

Притеснения неизменно сопутствовали распространению христианства с момента его возникновения, в чем внимательный исследователь обнаружит жесточайший и ужаснейший – поистине, самый трагический – из всех парадоксов, составляющих историю цивилизованного человека.

Смиренная проповедь добра и любви обернулась впоследствии злобной ненавистью; богобоязненные наставления о терпении и снисхождении научили убийственной вспыльчивости и кровожадной озлобленности; кроткие догматы милосердия и сострадания с лютой свирепостью насаждались огнем, мечом и дыбой; заповеди о смирении внушались с откровенной гордыней и высокомерием, какого еще не знал мир.

Практически к каждому периоду из истории христианства можно отнести язвительную насмешку просвещенного атеиста второго века: «Вот как христиане любят ближнего своего!».

Обращаясь к эпохе раннего христианства, мы отмечаем, что в среде христиан была широко распространена нетерпимость к мнению и вере других, и этим они сами навлекали на себя преследования, объектом которых в течение трех столетий время от времени становились.

Они определенно первыми переступили грань снисхождения, которое политеистический[746] Рим проявлял ко всем религиям. Христиане могли без помех отправлять обряды своего культа, пока допускали такую же свободу для других. Но непримиримостью, с которой они провозглашали ошибочными все вероучения, кроме собственного, христиане оскорбили рьяных почитателей других божеств и тем нарушили мир в обществе; а их отказ повиноваться государству – отказ пополнять армию под предлогом «Nolo militare; militia est ad Dominum!» (Не в оружии, но в Боге мое спасение» (лат.)) – вызвал закономерное негодование. Когда, подвергаемые гонениям, они стали собираться и праздновать свои ритуалы втайне, сама эта скрытность стала причиной дополнительных и более крутых судебных преследований. Их таинственность вызвала подозрения и нападки. Очень скоро всеобщая неприязнь уже легла тяжким бременем, от которого трудно освободиться любому культу, скрытно отправляющему свои обряды. Повсюду считалось, что христиане занимаются ритуальным умерщвлением детей. Общественное мнение, всегда с готовностью верящее злым слухам, стало еще более настроено против них; произошли новые массовые волнения. Христиане, в свою очередь, пришли к осуждению политеизма и атеизма, неповиновению и призыву свергнуть существующий общественный порядок.

Строгость, проявленная по отношению к ним государством, до сей поры равнодушным к религиозным взглядам своих граждан, несмотря на то, что в среде правящих классов господствовал агностицизм, была продиктована скорее стремлением подавить элемент, ставший социально неустойчивым, чем мстительностью или ненавистью к новому культу из Сирии.

При императоре Клавдии мы видим последователей Назаретянина изгнанными из Рима как возмутителей общественного спокойствия; во времена Нерона и Домициана они объявлены опасными для общества и подвергнуты первому великому гонению. Но преследования по чисто религиозным причинам были несвойственны Риму, что и проявилось при правлении Нервы, запретившего доносы и притеснения на почве вероисповедания и призвавшего изгнанных христиан вернуться. Его преемник, справедливый и мудрый Траян, по-видимому, в ответ на волну еврейских бунтов, которые случились в его царствование, сначала выступил против последователей Назаретянина, но затем проявил к ним снисхождение. Подобным же образом им не досаждал изысканный Адриан, который настолько увлекся их вероучением, что имел намерение причислить Христа к Пантеону[747] римских богов; их оставил в покое и следующий самодержец Антоний, несмотря на то, что был так предан религиозным традициям своей страны и служению многочисленным богам, что получил имя Пий (Набожный).

С восшествием на престол императора-философа Марка Аврелия, который враждебно отнесся к новой доктрине не только из-за своих собственных убеждений стоика, но также и потому, что в политическом аспекте не доверял христианам, началось новое великое гонение, ставшее уделом христиан в течение шестидесяти лет следующих четырех царствований, до восшествия на престол Александра Севера в тридцатых годах третьего столетия христианской эры.

Мать Александра, Юлия Маннеа, была христианкой, воспринявшей новую доктрину от александрийца Оригена[748] . Хотя ее приверженность христианству не проявилась внешне так сильно, как у Адриана, о ней сказано, что она включила икону Христа в число почитаемых божеств, помешенных в ее ларариуме[749] .

Возможно, иконы Спасителя, существовавшие в третьем веке, способствовали дальнейшему распространению его культа. В те времена – и в течение приблизительно трех последующих столетий – эти иконы соответствовали греческим понятиям о божестве: Христа изображали юношей восхитительной грации и красоты и привносили в его образ многое из представлений об Орфее[750] . Действительно, на одном сохранившемся изображении мы видим Его безбородым, садящим на валуне, с музыкальным инструментом в руках, игрой на котором он очаровал диких зверей, собравшихся неподалеку. На другом рисунке, обнаруженном в катакомбах (он включен в иллюстрации «Христианской иконографии» Дидрона) и представляющем Его в образе пастушка, показан безбородый, коротко подстриженный юноша крепкого телосложения, облаченный в тунику, спускающуюся до колен; левая рука придерживает ягненка, лежащего у него на плечах, а правая сжимает пастушью дудочку.

Подобные рисунки воспринимались не как портреты богов, а лишь как идеализированные представления о них, что выясняется из споров, которые возникли во втором веке (и не утихали также в восемнадцатом) по поводу личности Христа. Святой Юстин[751] доказывал: чтобы представить Его самопожертвование более трогательным, Ему следует придать вид самого жалкого из людей; а Святой Кирилл, также поддерживавший это мнение, объявил Его «безобразнейшим из сынов человеческих». Но другие, полные старых греческих представлений о том, что красота сама по себе является неотъемлемым качеством божества, протестовали: «Если Он не прекрасен, то это не Бог».

Святой Августин официально заявляет, что в его дни (в четвертом веке) не существует достоверного знания ни о внешности Спасителя, ни о внешности Его Матери.

Отсюда становится очевидным, что два удивительных портрета не были известны во времена Святого Августина – это «Вероника», или «Лик Святого» (хранится в соборе Святого Петра в Риме), и другой – на ткани – портрет, как утверждается, самого Христа; последний был в восьмом веке подарен Эбрагу – правителю Эдессы[752] (как родственнику Святого Иоанна Дамаскина). Чтобы сохранить его, Эбраг наклеил ткань на доску, и в таком виде портрет впоследствии попал в Константинополь, а затем – в Рим, где до сих пор хранится в церкви Святого Сильвестра.

Эти портреты, а еще в большей степени – письменное свидетельство, посланное в римский сенат Лентулом (проконсулом Иудеи), стали основанием для тех представлений, с которыми мы сегодня хорошо знакомы. Это письмо содержит следующее описание:

«Недавно приобрел широкую известность человек, до сей поры здравствующий и обладающий огромным влиянием. Его имя – Иисус Христос. Последователи называют его Сыном Божьим; другие же считают его могущественным пророком… Он высокого роста, и лицо его строго и полно энергии, так что при взгляде на него испытываешь любовь и страх перед ним. Волосы на голове его цвета вина, от корней своих до ушей волосы невзрачные и прямые, но от ушей до плеч – вьющиеся и глянцевиты; с плеч они ниспадают по спине, разделенные на две части по обычаю назаретян. Лоб его чистый и гладкий; лицо без изъянов и нежного тона, с выражением доброты и смирения; нос и рот безупречной красоты; у него большая борода того же цвета, что и волосы на голове. Глаза голубые и чрезвычайно яркие. Лицо удивительно изящно и величественно. Его видели не столько улыбающимся, сколько скорбящим. Руки у него тонкие и изящные. В речах нетороплив, взвешен и немногословен. Он – прекраснейший из сынов человеческих».

Ясно, однако, что об этом описании или об упомянутых удивительных портретах не было известно даже в четвертом и пятом столетиях, когда Христа еще изображали стройным безбородым юношей. И нет сомнений, что это вдохновило Мнкеланджело представить Христа в «Оплакивании Христа» в виде столь необычном и поразительном для глаз наших современников.

Также не существовало и портретов Девы Марии: точно установлено, что их не было до Эфесского собора[753] и что около семи рисунков, приписываемых Святому Луке, – четыре из них находятся в Риме – выполнены флорентийским художником одиннадцатого века по имени Лука.

Можно добавить также, что распятие не являлось эмблемой христианства до седьмого века, когда решение об этом было принято на соборе в Константинополе.

В течение следующих двадцати лет, то есть до середины III века, христиане жили в мире и пользовались полной свободой. Затем последовал период суровых притеснений со стороны императора Деция, продолженных Валерианом и Аврелианом и достигших высшей точки при Диоклетиане в начале четвертого столетия. Но страдания их уже близились к концу, и с восшествием на престол императора Константина в 312 году для христианства началась новая эра. Константин, почитаемый христианами как избавитель, способствовал неограниченному господству новой религии, к которому она пришла за последующие менее чем триста лет, и обеспечил ее приверженцам право не только на существование, но и на влиятельность.

История правления этого императора окружена легендами. Самая известная рассказывает, что, когда он выступил в поход против Максентия – своего соперника в борьбе за трон – и уже потерял надежду на успех, явно уступая в силе, на фоне вечерней зари на небе появился пылающий крест с надписью: «СИМ ПОБЕЖДАЙ». Тогда Константин обратился за наставлением к христианам, принял крещение и разрешил свободное вероисповедание христианства. Другие легенды утверждают, что он был воспитан в христианской вере своей матерью, Святой Еленой, которая совершила поездку в Святую Землю, дабы вернуть христианам подлинный крест, на котором был распят Христос. По преданию, она возвела в Иерусалиме храм в честь обретения священной реликвии. Третьи доказывают, что Константин не принимал крещения почти до самой смерти и на протяжении всей жизни, несмотря на несомненную благосклонность к христианам, придерживался языческой религии, в которой его воспитал отец.

Возможно, истина лежит посередине. В первые годы своего царствования Константин не только держался среднего курса, предоставляя религиозную свободу всем сектам, но, будучи приверженцем христианства, оставлял за собой звание первосвященника в политеистическом Риме наряду с титулом верховного понтифика[754] , который впоследствии, несмотря на языческое происхождение, был принят христианами и присвоен ими своему архиепископу. Однако в 313 – 314 годах Константин запретил праздновать ludi seculars (секулярные игры, устраиваемые в Риме один раз в столетие) , а в 330 году выпустил эдикт, запрещавший проведение церковных служб в храмах, хотя христианский Никейский собор в 325 году прошел при его несомненном покровительстве.

С того самого момента, когда новая религия была признана и обрела гражданские права и силу, с того самого момента, когда христианин смог поднять голову и ходить открыто и безбоязненно по улицам, с этого времени мы видим его занятым преследованием приверженцев других культов – язычников, иудеев и еретиков. Хотя христианство было лишь в начале четвертого столетия своего существования, оно не только распространилось неудержимо и мощно вопреки репрессивным мерам, принимаемым против него, но уже начинало познавать внутренние распри и расколы. Современники считали, что количество раскольнических сект в христианстве в четвертом веке превысило девяносто.

Самой известной из них была секта александрийского священника Ария, который отрицал, что Христос был Богом во плоти (то есть не был единосущен Богу-Отцу, поскольку сотворен им), считая его не более чем вдохновенным пророком, первым и достойнейшим из сынов человеческих. Эта доктрина, уже осужденная синодом[755] , собравшимся в 321 году в Александрии, получила столь широкое распространение, что I Вселенский собор в Никее, объявивший это течение еретическим, был созван специально для борьбы с ним. Кроме того, в Никейском кредо, действующем и по сей день, был строго определен и сформулирован «символ веры»[756] .

Другими известными еретиками были манихеисты, гностики, адамиты, сиверисты и донатисты; вскоре к ним добавились пелагианцы и присциллианцы.

Возможно, лидер манихеистов мог претендовать на популярность, основываясь на том факте, что Святой Августин из Тагаста, оставив беспорядочную молодость, пришел к христианству именно через эту секту, которая исповедовала некую смесь этой религии с элементами культа Солнца и буддизма.

Другие еретики, за исключением пелагианцев, были в основном одинаково причудливы. Разобщенные еретики-гностики занимались мистицизмом и магией и опирались на зороастрические представления о дуализме – парности сил добра и зла, света и тьмы. К силам зла они относили все, что служит плоти человека, душа которого считалась божественной субстанцией. Адамиты стремились сравниться в своей непорочности с Адамом до его грехопадения; они требовали от своих последователей безгрешности, отвергали брак, который, по их утверждениям, заключается лишь ради греха, и изгоняли из своей общины всех нарушивших их догматы подобно тому, как Адам и Ева были изгнаны из рая. Сиверисты отрицали воскрешение во плоти, не признавали деяний апостолов и доводили аскетизм до крайности.

Пелагианцы были последователями Пелагея – британского монаха, обосновавшегося в Риме около 400 года, чья ересь, по крайней мере, покоилась на фундаменте рационализма. Он отрицал доктрину первородного греха, утверждал, что каждый человек рождается невинным и что его порочность зависит от него самого. Он приобрел многочисленных последователей, и в течение двадцати лет бушевал конфликт между пелагианцами и церковью, пока папа Зосима не изгнал их из Рима.

Со времен императора Константина христианство неизменно увеличивало свое могущество, и первейшим проявлением его силы стало обнажение карающего меча: оно забыло о тех протестах против преследований, с которыми некогда само выступало, и той широкой и благородной поддержке принципа религиозной терпимости, к которой призывало в дни своих бедствий. Теперь раздаются призывы устроить резню донастистам, заявлявшим об истинности своей церкви, а Константин грозится посадить на кол любого иудея, проповедующего против христианства, и любого христианина, склонного к иудаизму. Он разрушает церкви арианцев и донастистов, изгоняет их священников и под страхом смерти запрещает распространение их доктрин.

Могущество христианства лишь однажды несколько пошатнулось при правлении терпимого в религиозном отношении Юлиана Отступника, который вновь открыл языческие храмы и восстановил культы старых богов; но оно окончательно возвысилось при императоре Феодосии Великом в 380 году.

Отныне языческие храмы не только закрыты, но и стерты с лица земли, их церковные службы и даже тайные жертвоприношения запрещены под страхом смерти. У Либания[757] мы можем почерпнуть кое-что об опустошениях, произведенных при этом среди языческого крестьянского населения. Проживая вдали от крупных центров, в которых восторжествовали новые доктрины, они оказались лишенными старых богов, ничего не зная о новом. Их затруднительное положение было гораздо более бедственным, чем положение ариаканцев, манихеистов, донатистов и прочих еретиков, против которых были направлены подобные указы.

Именно в это время впервые мы обнаруживаем титул «Инквизитор веры» в первом законе (статьяIX«Кодекса» Феодосия) , провозгласившем смертную казнь в наказание за ересь. Именно теперь мы встречаем Великого Августина из Тагаста – гения, порожденного церковью, отринувшего свободу вероисповедания вопросом «Quid est enim pejor, mors anim quam libertas erroris?» («Неужели спокойствие смерти хуже, чем распутство заблуждения?» (лат.) ) и энергично потребовавшего смертной казни еретикам на том основании, что это – акт милосердия, призванный спасти остальных от вечных мук, уготованных всем впавшим в ересь. Точно так же он одобрил декреты о смертной казни для любых последователей многобожия, которое лишь несколько поколений назад было официальной религией Римской империи.

Именно Августин – о нем справедливо сказано, что «со времени апостолов не было человека, более щедро привившего Церкви свой дух» – в своем чудовищном рвении, пользуясь потрясающей аргументацией, рожденной его недюжинным интеллектом, изложил руководящие принципы гонений, которые «работали» в течение приблизительно пятисот последующих лет.

«Он был, – утверждает Леки, – самым верным и восторженным защитником всех тех учений, которые рождаются в умах, склонных к преследованиям».

Однако, сколь бы далеко не заходила в своих притеснениях церковь, непосредственное исполнение приговоров было возложено целиком и полностью на гражданские власти; и на этом отчуждении духовенства от осуществления казней настоял сам Святой Августин. Но уже на исходе четвертого века священнослужители сами занимаются преданием еретиков смерти…

Испанский теолог Присциллиан руководствовался изречением Святого Павла: «Разве вы не знаете, что вы и есть Храм Божий?», требуя чистотой и безгрешием достигать достойного существования. На этом постулате он построил учение сурового аскетизма и настаивал на запрещении браков для духовенства. В то время обет безбрачия был необязательным (Декрет Сириция (384-399) через пять лет после казни Присциллиана ввел строгий целибат (обязательное безбрачие католического духовенства – прим. пер.) для священников всех рангов выше подьячих и расторгнул все браки духовых лиц, заключенные к тому времени. Лев Великий в середине пятого века еще больше расширил этот запрет, включив сюда и подьячих, до той поры не охваченных целибатом. Это явилось одной из крупнейших причин разъединения, произошедшего между греческой и латинской церквями) , и, объявив этот запрет законом Христовым, он сам подставил себя под обвинение в ереси. Его обвинили в колдовстве и безнравственности, в 380 году отлучили от церкви и сожгли заживо вместе с несколькими его соратниками по приказу двух христианских епископов. Присциллиана считают первым мучеником, сожженным испанской и инквизицией.

Необходимо добавить, что этот поступок вызвал глубочайшее возмущение значительной части духовенства против ответственных за сей немилосердный акт двух епископов, а Святой Мартин из Тура горячо осудил их действия. Однако негодование было спровоцировано не фактом казни людей за ересь, а тем обстоятельством, что экзекуции подверглись священнослужители. Дело в том, что частью учения ранней христианской церкви было правило, запрещавшее христианину в любом качестве – судьи, конвоира, экзекутора – способствовать смерти своего единоверца; отчасти благодаря непреклонному следованию этому наставлению христиане в свое время привлекали к себе сторонников и вызывали, как мы уже знаем, недовольство правителей Рима. Теперь, при возросшем могуществе церкви, это наставление выполнялось не так строго, но все-таки определенные ограничения существовали, и потому было сочтено, что те два прелата, на которых лежала ответственность за смерть присциллианцев, вышли за рамки дозволенного.

Принципы устройства инквизиции сформировались именно тогда и сыграли важную роль в ее становлении.

К тому времени церковь стала отождествлять себя с государством: она укрепила свои структуры и приобрела такое влияние, что государство потеряло способность существовать независимо от нее и стало ее инструментом. Гражданские законы строго соответствовали ее доктринам; общепринятая мораль основывалась на ее духовных заповедях; искусство – живопись, скульптура, литература и музыка, – приспособленное к ее нуждам, было стеснено узкими рамками ограничений; науки и ремесла поощрялись только в пределах ее нужд, и их развитие в значительной степени сдерживалось ее установками; сам отдых людей регулировался в духе церковных постулатов.

Тем не менее, во всех отношениях оказывая на государство столь глубокое влияние, что государство и церковь представлялись одним неразделимым целым, она оставалась независимой. Поэтому когда Римская империя, казалось, служившая церкви главной опорой, уже лежала в руинах после нашествия варваров, сама церковь ничуть не пострадала от этих потрясений. Устояв, она покорила варваров гораздо более искусно и необратимо, чем покорила и завоевала право считаться естественной наследницей павшего Рима. Вскоре церковь полностью овладела этим богатейшим наследием, заявив свои права на мировое господство, составлявшее предмет гордости Рима, и приняв под свое владычество новые государства, возникшие на руинах империи.


Глава II КАНОНИЗИРОВАННОЕ УЧРЕЖДЕНИЕ ИНКВИЗИЦИИ

В течение приблизительно семи столетий после падения Римской империи преследования за ересь были очень редкими и весьма незначительными. Однако это нельзя отнести на счет милосердия церкви. Несмотря на то, что некоторые из старых еретических учений уцелели, они были столь истощены, что уже не могли открыто выступать наперекор матери-церкви, существовали очень скрытно и старались оставаться незамеченными.

С другой стороны, новые раскольники тоже не заявляли о своем появлении во время этой передышки. В значительной степени такая ситуация возникла вследствие недвусмысленной формулировки христианской теологии, годами подтверждавшейся различными вселенскими соборами, которая обязывала упорно преследовать свободомыслие в христианстве. Конечно, узда католицизма представляла собой серьезное препятствие для развития интеллекта, но окончательно подавить способности людей к воображению и мышлению религия никогда не могла и никогда не сможет.

Тщетным оказалось стремление церкви закабалить мысль и задушить познание, которое подрывало самые её основы и раскрывало ошибочность космических и исторических концепций, на которых базировалась ее теология; безрезультатным оказалось ее стремление защититься, неуклонно придерживаясь ранее принятых теорий.

На эту бескомпромиссную непреклонность католической церкви сыплются многочисленные порицания. Если поставить целью непредвзятое рассмотрение вопроса, то оценка ситуации может оказаться не столь однозначной. Позволительно сказать несколько слов, чтобы пролить свет на защищаемую позицию и не быть неправильно понятым.

Полагают, что неуступчивая политика церкви была единственным серьезным препятствием на пути интеллектуального развития, и потому считают ее предосудительной. Но давайте рассмотрим альтернативу без предубеждений. Признание ошибки обычно является началом крушения. Если признана одна ошибка, то вырвана нить из полотна, нарушена прочность единого целого. Кто уступил однажды, тот создал прецедент, который побуждает противников добиваться новых и новых уступок, пока он не отдаст все без остатка, обреченный на полное поражение.

Из сказанного следует, что имеется бесспорная логика в позиции церкви: распространяя учение не на область человеческих знаний, а на духовную сферу, она ни на йоту не отступила от своих доктрин перед достижениями человеческого разума. По-прежнему первое считалось преходящим, а второе – имеющим божественное происхождение. Она неизменно считала бесспорным, что свойственные человеку заблуждения невозможны для божества, что человеческое мнение об ошибках в догматах церкви – не более чем проявление присущего человеку свойства ошибаться.

Церковь Рима ясно представляла себе, что либо будет признана совершенной, либо перестанет существовать. Беспристрастное разбирательство заставляет признать ее упорство в отстаивании своих догматов более достойным, чем уступки развивающимся гуманитарным и естественным наукам и постепенное отступление на пути к забвению. Придерживаясь избранной позиции, церковь осталась полновластной владычицей своих приверженцев – в противном случае она была бы вынуждена смириться с ролью жалкой служанки.

Руле предупредительно извещает своих читателей, что «нет церкви, кроме Римской, у которой была бы инквизиция». Но он не берется довести рассуждение до логического завершения и добавить, что ни в одной христианской церкви, кроме римской, инквизиция была бы просто невозможна: нельзя оскорбить ересью церковь, которая приспосабливается к новому строю мыслей и шаг за шагом уступает позиции под натиском познания (И все-таки утверждение Руле сродни неточно сформулированной истине, ибо дух преследования, который является сомнительным достоинством Священной канцеляции, существовал и в других церквях, кроме римской – взять хотя бы преследование Елизаветой всех, кто не был приверженцем англиканской церкви ).

Римская церковь предложила миру свои непреложные формулировки, свои неизменные доктрины. «Вот мое учение – провозгласила она. – На том стою. Вы должны принять его безоговорочно и во всей полноте, или вы – не мои дети».

К этому невозможно придраться. Добавь она только допустимость принимать или отвергать ее учение, предоставь она только человеку свободно признавать или не признавать ее доктрины, как велит ему совесть и разум, все было бы хорошо. К несчастью, она сочла своим долгом пойти дальше, применив насилие и принуждение в таких масштабах, что пропитала детей своих духом якобизма восемнадцатого века, провозглашая: «Будь братом моим, или я убью тебя!»

Неспособная средствами убеждения предотвратить выход из своих рядов (причина выхода – развитие интеллекта), она вновь прибегла к физическим расправам и возобновила свирепые насильственные методы первых веков.

Серьезный еретический взрыв произошел в южной части Франции. Как оказалось, там объединились все раскольники, доставлявшие беспокойство церкви с момента ее основания – арианцы, манихеисты и гностики, – к которым присоединились более новые секты, такие, как катары[758] , вальденсы[759] и бономины (или «добрые люди»).

Эти вновь появившиеся заслуживают краткого описания.

Катары, подобно гностикам, были дуалистами, и их кредо мало чем отличалось от разработок гностицизма. Они верили, что земля – лишь ад или чистилище, созданное силой дьявола, и что человеческие тела – не более чем тюрьма для ангельских душ, попавших в лапы Люцифера[760] . На небесах их возвращения ожидали небесные тела, но они не могли вернуться, пока не отработали свое искупление. Чтобы достичь этого, человек должен умереть в мире с Богом; тем, кто не сумел добиться этого, суждено очередное земное существование в теле человека или животного – в зависимости от заслуг. Становится понятным, что при сохранении многих элементов христианства это вероучение предоставляло нечто большее, чем возобновление метафизики – старейшего и наиболее фантастичного из разумных верования.

Вальденсы, к которым примыкали бономины, были ранними протестантами, как мы понимаем этот термин. Они предоставляли каждому человеку право интерпретировать Библию по-своему и отправлять христианские таинства, не имея духовного звания. Более того, они отрицали, что римская церковь является церковью христианской.

Все вместе эти секты получили известность под названием альбигойцев, названные так потому, что Ломберский собор, осудивший их доктрины, состоялся в 1165 году в епархии Альби[761] .

Папа Иннокентий III сделал попытку обратить этих сектантов на путь истинный, направив двух монахов – Петра и Рудольфа – с целью восстановить среди них порядок и убедить вернуться к повиновению. Но когда еретики убили одного из легатов, святой отец прибег к другим, менее нравственным методам борьбы со свободой совести. Он приказал королю Франции, дворянству и духовенству королевства взять в руки меч крестоносцев и добиться искоренения альбигойских еретиков, которых объявил худшей опасностью для христианского мира, нежели сарацины; он вооружил тех, кто выступил против альбигойцев, той же духовной мощью, какой Иоанн VIII наградил отправившихся воевать в Палестину: всем, кто не побоялся рискнуть жизнью за дело церкви, было объявлено полнее отпущение грехов (кроме того, им было даровано освобождение от уплаты процентов по долгам, пока они будут участвовать в войне с еретиками ).

В наши намерения не входит изложение истории последовавших ужасных раздоров: избиений, грабежей, сожжений на кострах, которые имели место в ходе войны между альбигойцами под предводительством Раймонда Тулузского и крестоносцами под началом Симона де Монфора. Свыше двадцати лет тянулась эта война, в ходе которой исходные причины вражды забылись – она превратилась в борьбу за власть между Севером и Югом и потому, строго говоря, не относится к истории инквизиции.

Несмотря на то, что титул «инквизитор» был впервые введен Кодексом Феодосия, и, несмотря на то, что преследования, направленные против еретиков и прочих, затевались еще во времена, предшествовавшие Феодосию, именно Иннокентия III следует считать основателем Священной инквизиции как одной из составляющих частей церкви. Дело в том, что при его правлении сфера преследования еретиков, которая до сей поры целиком принадлежала светской власти, перешла в руки духовенства. Он направил двух монахов-цистерцианцев[762] инквизиторами в Испанию и Францию, поручив им возглавить движение за искоренение еретиков, и предписал всем королям, дворянам и прелатам оказывать всяческую поддержку этим эмиссарам и содействовать в порученном им деле.

Свое же внимание папа Иннокентий посвятил патаренам – секте, которая восстала против навязанного духовенству целибата, – добившимся заметного успеха в Италии; он потребовал помощи от светских правителей – под страхом заключения в тюрьму и изгнания, конфискации владений и угрозы сровнять их дома с землей.

В 1209 году он созвал собор в Авиньоне, на котором сумел настоять на предписании: каждому епископу набрать тех подвластных графов, кастелянов[763] и рыцарей, которых сочтет подходящими, и заставить их взяться за истребление отлученных еретиков.

А чтобы епископу было легче очистить свою епархию от еретической нечисти, ему было разрешено в каждом приходе выбирать в личное распоряжение одного священнослужителя и двух-трех или более мирян с хорошей репутацией, а губернаторам городов и крупным землевладельцам, в соответствии с каноническими и светскими уложениями, во всех без исключения случаях позволялось конфисковывать собственность изгнанных еретиков. Если же упомянутые губернаторы и прочие будут небрежны или нерадивы при выполнении этого богоугодного дела, их следует отлучить от церкви, а на их территории наложить интердикт[764] церкви.

В 1215 году в Латеранском дворце папа Иннокентий провел крупнейший собор средневековья (IV Латеранский собор), на котором расширил права духовенства в деле преследований. Он издал для всех власть предержащих указ о том, что «если они желают, чтобы их считали верными христианами, то они должны публично принести клятву, что будут усердно трудиться ради истребления в своих владениях всех тех, кого Церковь объявила еретиками».

Этот указ был подкреплен буллой, грозившей отлучением и конфискацией владений любому правителю, который не сможет искоренить еретиков в своих землях – росчерком пера папа утвердил свою власть в такой степени, что отказал в свободе совести народам и даже королям!

Кроме того, каждого еретика, противостоящего священной католической и ортодоксальной вере,- как решили собравшиеся в храме Святого Иоанна отцы – следовало отлучить от церкви, после чего выполнить следующие постановления:

«Когда светские власти или их представители придут за осужденными, последних следует передать им для исполнения приговора, причем обвиненных церковников предварительно лишают духовного сана. Собственность осужденных мирян будет конфискована, а собственность духовных лиц отойдет к их приходам. Люди, отмеченные лишь подозрением, если они не могут доказать своей невиновности и опровергнуть обвинение, будут поражены мечом анафемы, и все должны сторониться их. Если через год после объявления анафемы они не докажут своей благонадежности, их следует осудить как еретиков.

Светских правителей, если они хотят, чтобы их признали добрыми католиками, следует склонить (а при необходимости – заставить под угрозой церковного осуждения) публично дать клятву защищать дело Веры и приложить все силы для истребления в своих владениях тех, кого Церковь объявит еретиками».

Отлучение, ожидавшее непокорных, не было пустой угрозой, несмотря на то, что имело отношение лишь к духовной сущности человека. Папская анафема влекла за собой те же последствия для провинившегося, что и проклятие жреца в древности.

Подвергнутые такому наказанию не могли быть принятыми на службу, не могли требовать каких-либо элементарных гражданских прав, включая право на существование. При болезни или несчастье к ним не следовало проявлять милосердия под страхом навлечь на себя такое же проклятие, а после смерти их останки запрещалось предавать земле по христианским обычаям.

Вследствие подобных постановлений и указов инквизиция, можно сказать, вступила во вторую стадию своей эволюции и приобрела строго церковный характер – иными словами, утвердилась как каноническая организация.

Именно папа Иннокентий III дал в руки церкви грозное оружие преследования и подал пример фанатизма и религиозной нетерпимости, которые стали беспощадным руководящим принципом Рима в последующих столетиях.


Глава III ОРДЕН СВЯТОГО ДОМИНИКА

«Если вы вознамерились постичь совершенства, пойдите и продайте, что имеете, и раздайте бедным, и получите вы сокровища на Небесах; и придите и следуйте за Мной».

Несоответствие между этой заповедью Спасителя и положением в миру, которое занял Его наместник на земле, становилось все более разительным и достигло высшей точки с началом эры Ренессанса.

Римские плебеи середины первого века, собиравшиеся для обсуждения и взаимного обучения тому, как воплотить в жизнь новую доктрину любви и смирения, изустно принесенную с Востока, с ее неизвращенной простотой, еще не обремененную теологическими нагромождениями, не скованную догмами, были поистине бесконечно далеки от высокомерных, грубых римских христиан времен папы Иннокентия III.

Наследника апостола Петра – бедного рыбака из Галилеи! – возвели на папский трон с пышностью, превосходящей коронацию любого земного властелина. В миру он был обладателем значительных территорий, а в духовной сфере возглавлял империю, охватившую весь христианский мир, и усиливал свою верховную власть, извергая молнии анафемы, которую сам же изобрел. Его двор блистал облаченными в алые одежды бесшумными прелатами, патрициями в шитых золотом и серебром костюмах, полководцами в парадных мундирах, расфуфыренными щеголями и величественными сенаторами. Сам же Иннокентий на коронации был облачен в торжественные одеяния, вязанные из прекраснейшего руна, и был увенчан тройной диадемой из белых павлиньих перьев, охваченных пылающими спиралями золотых нитей, унизанных драгоценными камнями. На коронации короли прислуживали ему за столом, преклоняя колени: а принцы крови и патриции оказались в роли простых лакеев.

Со ступеней Латеранского дворца в день своего вступления на трон он швырял пригоршни монет в толпу римлян, восклицая: «Золото и серебро не для меня. Я отдаю тебе все, что имею!»

Но папская казна не пострадала от подобной «щедрости», поскольку источники ее богатства были неистощимыми. Иннокентия III окружала невообразимая роскошь: силой своего богатства он управлял развитием искусств и ремесел.

Церковная пышность не ограничивалась Римом и папским двором. Постепенно она пропитала самое тело церкви, поразила даже монашеские ордена. Забыв материальную непритязательность своих исходных принципов, они перешли на уровень баронской роскоши. Располагая обширными аббатствами с богатыми пашнями и виноградниками, святые отцы управляли сельскими округами и церковными приходами, облагая их налогами скорее как феодалы, чем как священнослужители. Столь надменным и аристократическим стал сам дух каноников, чьей миссией было проповедовать самую возвышенную из демократических доктрин, что церковь более не соответствовала плебейским и крестьянским слоям общества: она быстро становилась институтом патрициев и для патрициев.

Долго ли могло сохраняться такое положение, к каким результатам оно могло привести – об этом, наверное, бесполезно строить предположения. Факт заключается в том, что вниманием не обошли бедных и обездоленных. Причиной тому – появление двух людей, столь же близких по духу, сколь и несхожих, почти одновременно приехавших в Рим и встретившихся у подножия папского трона.

Каждый из них мог стать основателем новой концепции, если бы не обнаружил, что на свете уже существует идеальная религия. Оба – люди высокого происхождения, начинавшие в легких жизненных обстоятельствах: один, Франческо Вернардоне, – сын богатого купца из Ассизи[765] ; другой, Доминик де Гусман из Калаорры, – испанский дворянин.

Сегодня они известны в церковном календаре как Франциск Ассизский и Святой Доминик. Эту великолепную пару Данте не обошел вниманием в своем «Раю»:

Один пылал пыланьем серафима.
В другом казалась мудрость так светла,
Что он блистал сияньем херувима.
(Перевод М. Лозинского)
Святой Франциск, прославившийся добротой и милосердием, свойственными его поэтической, возвышенной натуре, и ставший наиболее почитаемым из всех святых, пришел из своего родного Ассизи умолять Отца Отцов разрешить ему объединить в орден уже собранных им босоногих сподвижников, чтобы они осуществляли предписание церкви о бедности и самоотречении и помогали о6ездоленным.

Святой Доминик – наш интерес обращен к нему в большей степени – был выбран за красноречие и познания для сопровождения епископа Озимского[766] в инквизиторской поездке в южную Францию, где стал свидетелем лютой резни. Он проповедовал перед еретиками в Тулузе, и его горячее страстное красноречие обратило к истинной вере многих из тех, кто не собирался отступать перед жестокими аргументами огня и стали.

В пылу религиозного рвения Святой Доминик отринул свое положение, покой и дарованный сан. Подобно Святому Франциску, он ходил босой, являя собой пример бедности и самоотречения, однако был менее мистичен, менее мягкосердечен, совершенно практичен во всем, что касалось пропаганды веры, и потому восторженно приветствовал кровавые победы, которые Симон де Монфор одерживал над еретиками-альбигойцами.

Но если он славил достижение конечной цели в этой борьбе, считая ее высшим из всех человеческих предназначений, то учил и раскаянию в содеянной жестокости.

Святой Доминик призывал к жесткому и беспощадному усердию. Но свирепость и жестокость не идут рука об руку с таким полным смирением, какое, несомненно, было ему присуще. Истинной целью его миссии вРиме было прошение совершенно иного характера. Он считал предосудительным кровопролитие, которому явился свидетелем, однако высоко ценил плоды его. Вдохновленный успехом, выпавшим на долю его красноречия, Святой Доминик поставил целью найти другие, более мягкие средства, которые позволили бы добиться тех же результатов. Он отправился просить разрешения папы Иннокентия III на создание ордена проповедников, которые – в бедности и лишениях – отправятся отвоевывать для Рима стада овец, сбившихся с пути праведного и попавших на пастбище ереси.

Папа Иннокентий рассмотрел одновременно просьбы обоих – исходя из своей страстной веры, Святой Франциск и Святой Доминик разными путями пришли, в конце концов, к схожим предложениям.

Он понял выгоду, которую сулили церкви подобные люди, наделенные силой убеждения, увеличивающей число приверженцев, воспламеняющей сердца и вновь оживляющей мерцающую неверным сиянием лампу народного религиозного рвения.

Иннокентий III не обнаружил ни ереси, ни иронии в культе нищенского существования, которое они хотели отныне проповедовать, испрашивая на то разрешение утопающего в роскоши аристократического папского двора.

Но существовало серьезное препятствие для его согласия на их просьбы: монашеские ордена стали столь многочисленными, что Латеранский собор запретил создавать новые. Благоволя к этим просителям, папа взялся сам за преодоление возникших трудностей, но в это время смерть прибрала его к рукам.

Бремя выполнения этой задачи перешло к его преемнику, Гонорию III. И, как гласит легенда, нового папу к быстрейшему решению проблемы побудил «вещий» сон, в котором он видел эту пару поддерживающей руками накренившийся Латеранский дворец.

Поскольку Гонорий не мог придать им статус монахов-отцов, он прибег к созданию братств, присоединив их к ордену Святого Августина: доминиканцев в качестве братьев-проповедников (fraters praedicatores) и францисканцев в качестве братьев-миноритов (fraters minores), то есть «младших братьев».

Так появились эти два нищенствующих ордена, которым с помощью многочисленных приверженцев, очень быстро завоеванных, было суждено стать одним из величайших оплотов могущества римской церкви.

При жизни основателей этих братств принципы бедности соблюдались во всей предписанной чистоте. Но вскоре после их смерти нищенствующие братья, будучи людьми грубых привычек, подверженными человеческим страстям и амбициям, вслед за приобретением могущества добились и приобретения богатств. Святые Франциск и Доминик достигли возрождения первозданного духа христианства. Но он вскоре уступил мирским стремлениям, и история обоих орденов стала повторением и отражением истории самого христианства. По мере своего распространения в христианском мире они овладевали монастырями, землями и имуществом. Личная бедность каждого брата сохранялась, это верно: они по-прежнему ходили по улицам босиком и в грубых одеяниях, «без посоха, сумы, пищи или денег», как предписывали их принципы. Индивидуально они соблюдали обет, но при коллективном рассмотрении их бедность «оставалась за воротами монастыря», как сказал Григоровий[767] , подтверждая сказанное до него Данте:

Но у овец его явился вкус
К другому корму, и для них надежней
Отыскивать вразброд запретный кус.
И чем ослушней и неосторожней
Их стадо разбредется, кто куда.
Тем у вернувшихся сосцы порожней.
(Перевод М. Лозинского)
На службе церкви нищенствующие братья стали превосходной армией, и к тому же армией, содержание которой ничего не стоило папской сокровищнице, ибо вследствие провозглашенного нищенства они были на полном самообеспечении. И по мере того, как оба ордена, имевшие великолепную организацию, становились чрезвычайно могущественными, доминиканцы в значительной мере забрали под свой контроль инквизицию, чьи деяния в свое время определили выбор Святого Доминика.

Его цель состояла в создании ордена проповедников, особой миссией которого должно было стать разоблачение и ниспровержение ереси, где бы она ни появилась. Братьям надлежало бороться с ней с помощью красноречия: необходимо, с одной стороны, убедить отступника отказаться от своею заблуждения, и, с другой стороны, так настроить против него верующих, чтобы террор восполнил то, что оказалось непосильно убеждению.

Быть может, эта миссия, которую они сделали своим исключительным правом, странным образом способствовала доминиканцам в захвате командных высот в церковном учреждении, имевшем ту же конечную цель. Именно орден Святого Доминика взялся воздвигнуть зловещее здание Святой палаты, расширить и утвердить полное господство ужасающей системы инквизиции. Их убеждением стало страшное убеждение дыбой, красноречием – обжигающее красноречие языков пламени, вылизывающих жизнь из агонизирующих жертв. И все это – из любви к Христу!

Хотя не раз предпринимались попытки доказать, что сам Доминик де Гусман был назначен первым в истории инквизитором, их нельзя признать успешными. Но, как бы там ни было, уже в 1224 году – через три года после его смерти – инквизиция в Италии и в других местах была уже целиком в руках доминиканцев. Об этом свидетельствует конституция, провозглашенная в Падуе в феврале того же года императором Фридрихом II. Она содержит следующее уведомление:

«Да будет известно всем, что мы приняли под свое особое покровительство братьев из ордена проповедников, направленных в нашу Империю для защиты от еретиков и от тех, кто будет оказывать им поддержку, – коих надлежит также считать еретиками, – и такова наша воля, что все должны оказывать проповедующим братьям покровительство и помощь; в связи с чем мы приказываем нашим подданным принимать радушно упомянутых братьев, куда и когда бы они ни пришли, предоставляя им защиту от козней еретиков, помогая им всеми имеющимися средствами в выполнении их дела защиты Веры… и мы не сомневаемся, что вы засвидетельствуете верность Богу и нашей Империи, объединившись с упомянутыми братьями, чтобы избавить нашу Империю от нового и небывалого позора еретического порока».

Конституция декретировала, что осужденные церковью и переданные светским властям еретики должны понести заслуженное наказание. Если под страхом смерти отступник заявит о своем желании вернуться к католической вере, в качестве епитимьи ему следует назначить пожизненное тюремное заключение. В какой бы части империи еретики не были разоблачены инквизиторами или другими усердными католиками, гражданские власти обязаны произвести арест указанных лиц и содержать их под надежной охраной до отлучения от церкви, после чего они должны быть сожжены. То же наказание предусматривалось для сочувствующих, виновных в укрывательстве и защите еретиков. Беглецов надлежало разыскивать, а вернувшимся в лоно церкви из ереси вменялось в обязанность выдавать и разоблачать их.

В императорской конституции содержались и еще более отвратительные постановления. Фридрих II включил в нее положение, гласящее, что «грех осквернения величия божественного сам по себе является более тяжким, чем оскорбление достоинства человеческого, и Бог вымещает грехи отцов на их детях. Чтобы последние не могли следовать отцам в грехах, потомков еретиков до второго колена надлежит считать недостойными уважения и занятия любых государственных постов – за исключением невинных детей, которые объявили об отречении от своих отцов».

Сие варварское законоположение не нуждается в комментариях.

Через четыре года после издания этого жестокого указа, направленного против врагов римской власти, и сам Фридрих за противодействие мирскому влиянию понтификата оказался в опале. Не углубляясь в подробности, отметим, что после примирения с папой он дополнил конституцию 1224 года положением, относящимся к богохульникам: подобно еретикам любой секты, их следовало приговаривать к смерти на костре. Если же епископы пожелают сохранить еретику жизнь, преступника надлежало лишить языка, чтобы никогда больше он не мог хулить Бога.

В 1227 году Уголино Конти, друг Доминика и Фридриха, взошел на папский трон под именем Григория IX.

То был понтифик, который, продолжая усилия, предпринятые Иннокентием III, придал инквизиции статус постоянного подразделения церкви. Он отдал контроль над ней в руки доминиканцев, предоставляя им при необходимости помощь францисканцев. Но участие последних в деяниях ужасного трибунала было столь малым, что может считаться несущественным.

Булла Григория, заложившая некие фундаментальные положения в судопроизводство инквизиции и известная как «Raynaldus», стала законодательством отлучений.

Он предписал всех осужденных церковью передавать светским властям для осуществления наказания, причем всех духовных лиц перед этим надлежало исключить из их ордена. Если они изъявляли желание отречься от ереси и вернуться в лоно церкви, на них полагалось наложить епитимью – пожизненное заключение. Сочувствующие, укрыватели и защитники еретиков тоже подлежат отлучению, а ежели таковые не заслужат прощения в течение года, их следует считать недостойными, им запрещается избирать или быть избранными на какой-либо государственный пост, выступать свидетелями, следователями, наследниками, требовать справедливости, если им причинено зло. Если такой человек – судья, то судопроизводство необходимо у него изъять, а вынесенные им приговоры объявить не имеющими силы; если адвокат, он лишается права выступать в суде; если духовное лицо, он должен оставить службу. Такое же проклятие падет на тех, кто поддерживает отношения с кем-либо из отлученных.

Находящиеся под подозрением в ереси, если они не сумели привести доказательств своей невиновности либо добиться канонического оправдания при рассмотрении их личных качеств и мотивов обвинения, должны быть отлучены. Если они не представят достаточных оправданий в течение года, их объявят еретиками. Их требования или жалобы не будут приниматься во внимание; судьи, адвокаты или нотариусы должны отказываться от выполнения своих функций в их защиту; священнослужителям запрещалось отправлять для них таинства и принимать от них милостыню или пожертвования; так же следовало поступать тамплиерам[768] , госпитальерам[769] и прочим монашеским учреждениям под страхом лишения права деятельности, которое дает только мандат папского престола.

Устроивший христианские похороны умершему под отлучением навлечет на себя отлучение, от которого не будет освобожден, пока собственными руками не выкопает труп и не предпримет мер, чтобы это место никогда более не могло быть использовано для погребения.

Каждый, кто знает о существовании еретиков и всякого, кто осуществляет тайные моления или чей образ жизни является необычным, обязан под страхом отлучения сразу же сообщить об этом своему духовнику или кому-нибудь, кто заслуживает доверия и может довести это до сведения прелата.

Дети еретиков и сочувствующих еретикам или укрывателей их до второго колена должны быть лишены права занимать любой государственный пост или церковный приход.

К положениям этой буллы присовокуплялись указы губернатора Рима как представителя светской власти, в обязанности которого входило официальное вынесение приговора и приведение его в исполнение: от точного определения меры наказания церковь воздерживалась, требуя лишь «заслуженной кары».

Губернатор приказал: содержать арестованных под стражей до осуждения их церковью, а через восемь дней после этого вынести приговор и привести его в исполнение: собственность еретиков конфисковать, причем треть отдать доносчику, треть – судье, вынесшему приговор, и треть – на городские нужды Рима.

Жилища еретиков или всякого, кто сознательно принимал у себя еретиков, губернатор распорядился сровнять с землей.

Если кто-нибудь, располагая сведениями о существовании еретиков, оказался не в состоянии донести на них, тот должен заплатить штраф в сумме двадцати ливров[770]. Ежели у него недостанет средств для уплаты, его надлежит изгнать до изыскания этой суммы.

Сочувствующие и укрыватели еретиков за первый проступок подвергаются конфискации третьей части имущества, которая идет на нужды городского хозяйства Рима. Если проступок повторится, совершившего его необходимо изгнать навсегда.

Все сенаторы обязаны присягнуть перед вступлением в должность, что будут соблюдать все законы, направленные против еретиков. Если кто-либо из них нарушит эту клятву, его приказы объявят недействительными, а те, кто под присягой поклялся повиноваться ему, будут считаться свободными от обязательств. Если сенатор даст клятву, но впоследствии откажется от нее или пренебрежет соблюдением данного слова, его надлежит подвергнуть каре как клятвопреступника, объявить недостойным для занятия государственного поста, а также подвергнуть штрафу в две сотни серебряных марок[771] , которые пойдут на поддержание порядка в городе.

Два года спустя – в 1233 году – на соборе, состоявшемся в Безье[772] , папский легат Голтиер изложил эти каноны в следующих положениях:

«Все члены суда, знать, вассалы и прочие усердно стараются выявить, арестовать и покарать еретиков, где бы они ни скрывались. Всякий церковный приход, в котором обнаружен еретик, обязан выплатить в качестве компенсации одну серебряную марку человеку, разоблачившему преступника. Все дома, в которых проповедовали свои учения еретики, подлежат разрушению, а их имущество – конфискации; огонь должен испепелить все жилища, где они собираются на свои встречи или находят сочувствие и приют. Дети отступников лишаются права наследования. К укрывающим или защищающим еретиков полагается применять те же меры наказания. Любой заподозренный в ереси должен публично поклясться в верности вере под страхом соответствующих наказаний; таких людей необходимо заставить посещать церковные службы во всякий праздник, и каждый из них, кто примирится с Церковью, обязан на внешней части верхней одежды носить отличительные знаки в виде двух крестов – один на груди, другой на спине – из желтой ткани в три пальца шириной, вертикальная часть длиной в две с половиной ладони, горизонтальная – в две ладони ( иначе говоря, размерами полтора фута на фут (или 45 см на 30 см ). При наличии капюшона положен и третий крест – все под страхом быть причисленным к еретикам и подвергнуться конфискации собственности».

Бескомпромиссная жестокость этих указов в достаточной мере раскрывает ненависть церкви к еретикам, её нетерпимость и твердую решимость истребить их. Они также разоблачают расчетливое безжалостное коварство и хитрость, которые делали столь страшным этот трибунал. Угроза наказания всякому, кто движимый христианским милосердием, придет на помощь обездоленным и гонимым, душила в людях сострадание, а закон, по которому дети осужденных еретиков лишались права наследования и объявлялись недостойными всякого делающего честь назначения, был принят с тонким расчетом: выковать оружие из родительской любви. Если человек готов принять муки за свои собственные убеждения, ему придется остановиться перед опасностью навлечь на своих детей ту же кару, подвергнуть их крайним лишениям и позорному клейму.

С точки зрения церкви поставленная цель оправдывала любые средства, которые могли привести к желаемым результатам. И столь велико было ее стремление искоренить ересь, что всякие – даже откровенно преступные – деяния прощались, если способствовали достижению этой цели.

Некоторые авторы выдвигают тезис о том, что крестовый поход против ереси является средством политическим – войной, объявленной церковью ради защиты от яростной атаки свободомыслия, грозящего ей низвержением. Так, несомненно, обстояло дело в ранние века, но не более. Римский католицизм вырос и раскинулся подобно мощному дереву, тень которого закрыла лик Европы, а корни пронизали почву вглубь и вширь. Надежно укрепившееся у кормила власти духовенство имело достаточно сил, чтобы не позволить при увядании отдельной ветви нанести серьезный урон жизненной силе самого дерева. Католицизм уже не знал таких забот. Каким бы отвратительным, мрачным, даже нехристианским ни оказался на деле институт Святой палаты, нет сомнений, что сами исходные принципы, начертанные на ее скрижалях, и самый изначальный дух ее были целомудренными и бескорыстными.

Может показаться горькой иронией тот факт, что именем смиренного и милосердного Христа люди безжалостно пытали и сжигали себе подобных. То было прискорбной, трагической иронией, которой они искренне не осознавали, уподобляясь Святому Августину, который настаивал на искоренении еретиков и в искренности и чистоте помыслов которого никто не может усомниться.

Чтобы понять их позицию, необходимо лишь принять во внимание абсолютную убежденность в справедливости католической доктрины, которую Леки назвал «доктриной спасения избранных». Исходя из предпосылки, что римская церковь праведна и является единственной христианской церковью, они неизбежно приходили к выводу, что невозможно спасение для того, кто не состоит в ее рядах: не может неведение о праведной вере служить оправданием заблуждения, как – и по сей день – незнание закона не освобождает от ответственности в мирских делах. Поэтому они считали проклятыми не только тех, кто раскольнически дезертировал из церкви, и тех, кто подобно иудеям и мусульманам сознательно оставался вне ее, но и – таково было понимание высшей справедливости и божественного промысла – дикарей, никогда не слышавших имени Христа, и даже ребенка, умершего в утробе матери до унаследования первородного греха, который мог быть смыт только святой водой при крещении. Отцы церкви вели горячие полемические сражения в попытках точно установить момент, с которого начиналась внутриутробная жизнь и после которого проклятие заставляло душу, появившуюся у плода утробного, погибнуть еще во чреве.

Если учитывать стремление сохранить эти доктрины неизменными, становится понятно, почему в представлении церкви – чьим делом было спасение душ – не существовало более отвратительного и непростительного греха, чем ересь. Становится понятным, почему церковь относилась к своим детям, повинным в убийстве, изнасиловании или прелюбодеянии, с терпеливостью снисходительных родителей и разила неистово гневно еретиков, жизнь которых могла служить примером целомудренного поведения. Дело в том, что первые были виновны лишь в проступках, обусловленных слабой человеческой природой, и, будучи верующими, могли заслужить прощение раскаянием. Ересь же представляла собой не только худший из грехов, но – в понимании церкви – даже выходила за его границы и была бесконечно хуже греха, поскольку являла собой состояние столь безнадежное, что добрые дела или целомудренный образ жизни не могли искупить или смягчить тяжесть преступления.

Приняв такое отношение к ереси, церковь считала своим долгом уничтожить ужасную чуму души, чтобы предупредить ее распространение: к тому же она находила оправдание в словах Святого Августина о том, что сама жестокость ради достижения этой цели милосердна. С этой точки зрения в позиции церкви по отношению к ереси нет ничего нелогичного. Что нелогично – так это включенная в доктрину «спасение избранных» концепция о Боге, снисходительном ко всем заблудшим и падшим.

Даже в случае Галилея – одного из самых знаменитых узников, прошедших чистилище трибунала Святой палаты, – нет достаточного основания полагать, что в стремлении инквизиторов добиться его отречения от теории движения Земли вокруг Солнца были иные мотивы, кроме страха перед распространением учения, которое они искренне считали иллюзией и которое могло поколебать веру человека в библейское учение.


Глава IV ИЗАБЕЛЛА-КАТОЛИЧКА

Льоренте соглашается с предшествовавшими ему писателями, рассматривая испанскую инквизицию как институт, отличный от инквизиции, учрежденной для расправы над альбигойцами и другими еретическими течениями того же времени. Это отличие состоит лишь в том, что она представляет собой дальнейшее развитие организации, созданной Иннокентием III и усовершенствованной Григорием IX.

Прежде чем прступать к рассмотрению этой, как ее называют, Новой инквизиции, полезно остановиться на положении в Испании при католических монархах Фердинанде и Изабелле, в чье царствование сей трибунал был учрежден в Кастилии.

В течение семисот лет с тем или иным успехом, в той или иной степени на Пиренейском полуострове господствовали сарацины[773] .

В 711 году сюда вторгся бербер[774] Тарик, задумавший разгромить королевство вестготов Родерика и расширить мусульманский мир до гор на севере и от моря до моря с запада на восток. Когда мусульманские племена потерпели неудачу, повздорив между собой, из Африки переправился Абдуррахман Омейяд, пожелавший основать независимый эмират, в десятом веке ставший Кордовским халифатом.

Постепенно христиане консолидировали свои силы в горных крепостях на севере страны, куда их оттеснили захватчики, и, предводимые Альфонсом I, основали королевство Галисия. Затем, смело нападая на мавританских завоевателей, они проложили себе путь на равнины Леона и Кастилии и уже в следующем веке отогнали сарацин к югу от реки Тахо. Продолжая свое наступление, они и далее теснили врага, полные решимости скинуть его в море, и могли добиться успеха, если бы не приход Юсуфа бен Текуфина. который перечеркнул победы христиан, отбросил их обратно за Тахо, и, став хозяином на юге страны, основал империю Альморавидов.

Вслед за сарацинами пришли альмохеды – последователи Махди,- и страну пятьдесят лет раздирала борьба между Крестом и Полумесяцем: Кастилия, Леон, Арагон и новообразованное королевство Португалия встали плечом к плечу в стремлении сокрушить общего врага – Наваса де Толоса.

В 1236 году Леон и Кастилия, объединившиеся теперь в одно королевство, в союзе с Арагоном вырвали у мавров Кордову; в 1248 году была освобождена Севилья, а в 1265 году Диего Арагонский изгнал сарацин из Мурсии и тем самым отобрал у мусульман часть Гранады, завладев побережьем Средиземного моря и Атлантики почти до Кадиса, в котором противник удерживался вплоть до того времени, когда Фердинанд Арагонский и Изабелла Кастильская своим браком объединили обе короны после смерти (в 1474 году) Энрике IV, брата Изабеллы.

Фердинанд привнес в этот брак Арагон, Сицилию, Сардинию и Неаполь, а Изабелла – Кастилию, Леон и остальную испанскую территорию, за исключением Гранады и той части средиземноморского побережья, которая находилась у мавров. Таким образом, путем объединения этих королевств в единое государство было создано могущественное Королевство Испанское, к владениям которого Колумб вскоре присовокупил целый Новый Свет.

Но, даже укрепленное этим браком, королевство по-прежнему требовало консолидации и даже покорения. Волнения в Кастилии, достигшие высшей точки во времена правления безвольных Хуана II и Энрике IV, привели к росту беззакония, подобного которому не найти ни в одном государстве той эпохи. Анархия стала полновластной хозяйкой в стране, и Пулгар[775] оставил нам подробное описание царившего в те годы хаоса:

«В эти дни справедливость оказалась повергнутой и ничего не предпринималось против злодеев, которые грабили и тиранили людей в поселках и на торговых путях. Не платил долгов тот, кто не желал этого делать; никому не препятствовали в совершении какого бы то ни было преступления; никто не думал о повиновении или покорности начальству. В результате прошедших и продолжавшихся войн народ так привык к беспорядкам и насилию, что с теми, кто не применял силу по отношению к другим, попросту не считались.

Горожане, крестьяне и люди, не имеющие собственного имущества, не могли ни к кому обратиться за помощью, чтобы исправить зло, чинимое руками начальников крепостей и прочей накипи, а также разбойников. Всякий человек с радостью отдал бы половину своей собственности, если бы такой ценой смог приобрести безопасность и мир для себя и своей семьи. В городах и деревнях часто поговаривали о формировании братств для защиты от этих бедствий. Но не было вождя, который всем сердцем встал бы за справедливость и спокойствие в королевстве».

Дворянство не только заразилось всеобщим беззаконием и разложением, но и само выступило в роли главаря преступников. Каждый – сам себе судья, господин, тиранящий и грабящий своих вассалов, распоряжавшийся их жизнью и смертью, бессовестно злоупотреблявший своей силой. Конечно, подобный дворянин не многим лучше разбойника с большой дороги: нисколько не заботящийся о монархии, пока монархия оставила его без присмотра, готовый взбунтоваться против любой попытки пресечь его разбой.

Подавить эти и прочие неуправляемые элементы, покончить с хаосом, поразившим все части королевства, – вот какую цель юная королева сразу поставила перед собой. Такая задача могла бы устрашить разум менее мужественный и дух менее сильный.

А были и другие настоятельные дела, требовавшие её постоянного внимания, если она хотела сохранить за собой место на шатающемся троне Кастилии, который унаследовала от брата.

Альфонс V Португальский со своей армией нарушил границы Кастилии, оспаривая права Изабеллы от имени своей племянницы Хуаны.

Энрике IV оставил трон незанятым, но его жена, Хуана Португальская, вскоре после его смерти родила девочку, которую объявила его дочерью. Король Португалии, преследуя собственные интересы, признал девочку своей законной племянницей. Однако общественное мнение не сомневалось, что ребенок зачат вне брака, и за девочкой закрепилось прозвище «Бельтранка», по имени Бельтрана де ла Куэвы – известного всем любовника матери. О том, что думал по этому поводу сам Бельтран де ла Куэва, можно лишь догадываться: в завязавшейся борьбе за корону Кастилии он сражался под знаменами королевы Изабеллы.

Война занимала все внимание католических монархов и требовала немалых средств. Личный вклад Изабеллы в эту борьбу был весьма значительным. Итогом напряженной войны стало поражение сторонников португальского претендента в битве при Торо в 1476 году, после чего Изабелла прочно утвердилась на троне и стала вместе с Фердинандом управлять Кастилией и Арагоном.

Мемуары тех лет сохранили для нас описание ее внешности: стройная двадцатипятилетняя женщина среднего роста, с прекрасными формами и изящной фигурой, зеленовато-голубыми глазами и приветливым, привлекательным лицом, запоминающимся неизменной безмятежностью. В действительности, как говорит нам Пулгар, Изабелла отличалась таким самообладанием, что не только совершенно скрывала вспышки гнева, но даже в детстве могла «прятать свои чувства, не выдавая ин жестом, ни выражением лица страха, которому подвержены все женщины». Он добавляет, что она была очень щепетильна в отношении одежды и выезда, сдержанна в жестах, остроумна и не лезла за словом в карман, что среди забот правительственных – причем, забот весьма обременительных – она выкроила время для изучения латыни и понимала все, что говорилось в ее присутствии на этом языке.

Хотя Изабелла была католичкой ревностной и весьма милосердной, тем не менее, в своих приговорах она чаще склонялась к наказанию, чем к помилованию. Она внимательно выслушивала советы, но всегда поступала по-своему. Изабелла никогда не отказывалась от выполнения того, что сама пообещала, кроме тех случаев, когда ей приходилось отступать под давлением обстоятельств. Ее упрекали (заодно с супругом) в недостаточной щедрости, потому что, считая королевские наследственные владения существенно уменьшенными из-за раздаривания поместий и замков предыдущими правителями, она всегда была очень осторожна в подобных подарках.

«Король, – обыкновенно говорила Изабелла, – должен заботливо сохранять свои домены, поскольку с утратой оных теряются средства, необходимые для того, чтобы его уважали и любили, и сила, необходимая для того, чтобы боялись».

Таков портрет, оставленный нам Пулгаром. Учитывая, что он пишет о царствующем монархе, в его описаниях можно заподозрить лесть, поскольку во все времена панегиристы не скупились на изъявления искусной несдержанной восторженности, когда дело касалось изображения царствующей особы. Впрочем, восторженные эпитеты в адрес этой одаренной, отважной женщины вполне уместны.

Поступки говорят о ее характере более красноречиво, чем это может сделать перо какого бы то ни было летописца. Свершения Изабеллы – за одним мрачным исключением, которое является темой этого повествования, – вполне подтверждают все, что Пулгар и прочие ставят ей в заслугу.

Не прежде, чем расправившись с внешними врагами, оспаривавшими ее право на корону, она приступила к подчинению тех, кто сопротивлялся ее власти внутри страны. В сих титанических трудах Изабелла опиралась на поддержку Аминго де Кинтанильи, своего канцлера, и Хуана Ортеги, королевского ризничего. Именно они предложили ей организовать братства для борьбы с терзавшим страну разбоем. Создание эрмандада[776] имело целью – с разрешения и под руководством короля – обеспечить мир и защиту достояния королевства. Изабелла с готовностью одобрила предложенное, и братство было немедленно основано, а средствами к его существованию послужили сборы с тех, кто был заинтересован в этом.

Превосходно организованное, это полувоенное-полугражданское сообщество столь эффективно выполняло доверенное ему дело, что двадцать лет спустя (в 1498 году) стало возможным упразднить его и заменить более простой и менее дорогостоящей системой полиции, которая теперь уже могла поддерживать восстановленный порядок.

В отношениях с беспокойным и непокорным дворянством Изабелла использовала методы, сходные с теми, которые применил в подобном случае ее сосед Людовик XI Французский. Она награждала государственными должностями в соответствии с заслугами, невзирая на происхождение – до той поры только высокое происхождение давало право на высокие посты. Карьера юриста объявлялась отныне открытой и для представителей средних классов, а любой пост ниже короны был доступен для юристов, которые благодаря этому стали верными союзниками монархов.

Дворяне не отважились восстать, но в недвусмысленных выражениях протестовали против этих двух нововведений, нанесших ощутимый ущерб их престижу. Оки заявляли, в частности, что учреждение эрмандада – это проявление недостаточного доверия к «верноподданному дворянству», и предлагали монархам назначить четырех представителей их сословия в состав высшего совета, управляющего делами государства, тем самым восстановив структуру власти, существовавшую при предыдущем короле Энрике IV.

На это королевская чета возразила, что эрмандад является временным институтом, который охотно принят страной и который им угодно сохранить. Что до государственных постов, то лишь монархам принадлежит право определять степень влиятельности исполнительных органов и назначать людей на высокие должности. Дворяне, добавляли они, – вольны по своему усмотрению остаться при дворе или удалиться в свои владения; что же касается самих монархов, то до тех пор, пока угодно будет Богу сохранять за ними высокое положение, которым Он соблаговолил их наделить, они не будут уподобляться королю, приводимому им в пример, и не станут марионетками в руках «верноподданного дворянства».

Такой ответ привел дворян в замешательство, поскольку дал понять, что наступили перемены и что дни беззаконий эпохи Энрике IV безвозвратно прошли. Заставить их осознать возникшую ситуацию – это уже что-нибудь да значило. Но предстояло сделать гораздо больше, чтобы подчинить дворян изменившимся условиям, и Изабелла неуклонно продолжала проводить избранную политику и последовательно добивалась выполнения своих требований, чему Пулгар в своих «Хрониках» приводит конкретные свидетельства:

«Во дворце королевы в Вальядолиде вспыхнула ссора между доном Фабриком Энрикесом (сыном адмирала Кастилии) и доном Рамиро де Гусманом. Известие об этом достигло королевы, и она приказала обоим спорщикам находиться под домашним арестом в их апартаментах, пока она не решит, какой приговор по поводу происшедшего следует вынести. Но Фабрик выказал презрение к королевскому наказу – он не повиновался ему и появился на свободе. Узнав об этом, Изабелла предоставила более послушному Гусману свободу, и смысл ее слов состоял в том, что ему не причинят ущерба.

Несколько дней спустя, когда Рамиро де Гусман мирно прогуливался по улице, уверенный в действенности обещания королевы, на него напали трое скрытых под масками всадников из домочадцев Фабрика и жестоко избили. Едва королева услышала об этом очередном публичном оскорблении ее достоинства, она села на лошадь и понеслась под проливным дождем из Вальядолида в замок адмирала в Симанке. Она уехала одна, не дожидаясь эскорта, который тут же последовал за ней, но смог догнать королеву лишь у самых стен крепости адмирала.

Королева вызвала адмирала и потребовала выдать непокорного сына на ее суд, а когда дон Алонсо Энрикес возразил, что его сына здесь нет, она приказала своим подчиненным обыскать замок от зубцов стен до подземелья. Поиски, однако, закончились безрезультатно, и возмущённая Изабелла вернулась в Вальядолид с пустыми руками. Приехав, она слегла в постель и всем, кто приходил справиться о её здоровье, отвечала: «Мое тело ноет от ударов, нанесенных вчера по моему достоинству доном Фабриком».

Адмирал, испугавшись гнева короля, решил выдать своего сына на суд королевы. Тогда коннетабль[777] Кастилии – дядя Фабрика – взялся быть заступником. Он приехал с доном Фабриком в Вальядолид и, умоляя Изабеллу учесть, что молодому человеку всего лишь двадцатый год и что он согрешил из юношеской опрометчивости, просил ее вынести ему суровый приговор, если она предпочитает уступить своим капризам, или проявить снисхождение, что следовало бы признать справедливым.

Но королева не склонна была проявлять милосердие к подданным, которые проявляют неуважение к ее королевскому сану. Она была неумолима. Изабелла отказалась принять во внимание доводы защитника и подвергла провинившегося унижению: его провели в тюрьму по улицам города в сопровождении конвоя. Короткое время спустя она сослала его на Сицилию, запретив возвращаться в Испанию под страхом жесточайшего наказания.

Однако случилось так, что дон Рамиро де Гусман не посчитал свою честь достаточно отомщенной изгнанием врага. Однажды ночью, когда двор выехал в Медину-дель-Кампо, он вместе с несколькими своими сторонниками устроил засаду и напал на адмирала, чтобы вернуть тому побои, понесенные от его сына. От этого унижения адмирала спас его эскорт. Но когда Изабелла услышала об этом происшествии, она объявила Рамиро бунтовщиком, конфисковала его земли в Леоне и Кастилии и арестовала бы его самого, если бы, спасаясь от гнева королевы, он не сбежал в поисках убежища в Португалию».

Не менее решительными были ее действия в отношении прославленного дворянства Сантьяго.

В Испании существовало тогда три военно-религиозных ордена: рыцарство Алькантара, безбрачное рыцарство Калатрава, ставшее преемником рыцарства Тамплиеров, и рыцарство Сантьяго. Последний орден был основан для зашиты паломников, направлявшихся в Компостеле, чтобы поклониться мощам Святого Иакова-апостола, который первым принес христианское учение на Пиренейский Полуостров (Иезуит Мариан принадлежит к числу тех, кто сомневается в достоверности появления Св. Иакова в Испания и наличии его останков в Компостеле, но полагает, что «нежелательно расстраивать людей набожных такими спорами» ). Эти паломники, большей частью из Франции, представляли собой существенный источник доходов для страны, и важно было обеспечить им защиту от грабителей, наводнивших большие дорога. Кроме того, рыцарство Сантьяго принимало участие в крестовом походе за освобождение испанских земель от мавров, в знак чего на белых плащах рыцари вышивали красный крест. Они приобрели настолько огромное влияние и богатство, завладев замками и поместьями во всех частях Испании, что должность Великого магистра ордена стала одной из самых важных и могущественных в королевстве – слишком могущественной, по мнению Изабеллы, чтобы находиться в руках подданного.

Это мнение она взялась отстаивать в 1476 году, когда смерть дона Родриго Манрике оставила сей пост вакантным. По своему обыкновению Изабелла без долгих колебаний села на лошадь и отправилась в Уэте, где состоялось собрание членов ордена с целью избрания нового Великого магистра, и там решительно заявила, что на столь славный и могущественный пост может быть избран только король.

Это предложение не вызвало у рыцарей восторга: Фердинанд был арагонцем и оставался для кастильцев чужеземцем, несмотря на то, что два королевства объединились. Однако благодаря настойчивости Изабеллы удалось найти компромисс. Собрание согласилось избрать Фердинанда на пост Великою магистра при условии, что в качестве своего представителя он назначит кастильского дворянина, дабы исполнять обязанности, соответствующие этой должности. На этом и порешили. Алонсо де Карденас – верный подданный сюзерена – был назначен королевским представителем. Таким образом. Изабелла добилась, чтобы назначение Великого магистра влиятельнейшего рыцарского ордена стало королевской прерогативой.


Еще более, чем в любом из упомянутых выше случаев, решительная и смелая натура королевы проявилась при разгроме мятежа, вспыхнувшего в Сеговии в начале ее царствования.

Во время войны с Португалией католические сюзерены поручили свою старшую дочь, принцессу Изабеллу, заботам Андреса де Кабрера – сенешаля[778] замка в Сеговии – и его жены, Беатрис де Бобадилья. Кабрера, человек требовательный и беспристрастный, в свое время сместил с должности лейтенанта Алонсо Мальдонадо, заменив его братом своей жены Педро де Бобадилья. Мальдонадо устроил заговор, чтобы отомстить за себя. Он испросил у Бобадильи разрешения забрать несколько каменных глыб из замка под предлогом, что они требуются ему для его собственного дома, и послал несколько своих людей, чтобы вывезти их. Эти люди, спрятав под одеждой оружие, проникли в замок, зарезали часового и пленили самого Бобадилью, тогда как Мальдонадо с остальными своими людьми захватил замок. Обитатели, услышав шум, бежали в крепостную башню вместе с инфантой, которой к тому времени исполнилось пять лет. Укрепившись там, они отразили натиск Мальдонадо. Наткнувшись на эту преграду, мятежник приказал выставить Бобадилью вперед и пригрозил осаждённым, что, если они не сдадутся, он тут же казнит пленного.

На эту угрозу Кабрера твердо ответил, что ни в коем случае не откроет ворота перед бунтовщиками.

Тем временем к замку стеклось множество горожан, встревоженных шумом и на всякий случай вооружившихся. Им Мальдонадо искусно внушил, что ради защиты их интересов выступил против невыносимой тирании губернатора Кабреры, и призвал рука об руку с ним отстоять свободу и завершить столь превосходно начатое дело. Простой народ по большей части принял его сторону, и Сеговия оказалась в состоянии настоящей войны. На улицах шли непрерывные сражения, и вскоре ворота самого города оказались в руках повстанцев.

Считается, что сама Беатрис де Бобадилья, выбравшись неузнанной из замка, ускользнула из Сеговии и принесла королеве весть о случившемся и вытекающей отсюда опасности для ее дочери.

Услыхав об этом. Изабелла немедленно бросилась в Сеговию. Лидеры мятежа, узнав о ее появлении, не посмели зайти в неповиновении так далеко, чтобы закрыть перед ней ворота. Тем не менее, у них достало дерзости выехать ей навстречу и попытаться воспрепятствовать въезду ее свиты. Советники королевы, видя настроение толпы, убеждали ее быть осмотрительной и уступить их требованиям. Но ее гордость только вспыхнула от этого осторожного совета.

«Помните, – воскликнула она, – что я – королева Кастилии, что этот город – мой, что никаких условий не может быть для моего въезда в него. Я въеду, и со мной – все те, кого я считаю необходимым видеть возле себя».

С этими словами Изабелла послала эскорт вперед и въехала в город через ворота, захваченные ее сторонниками, а затем прорвалась к замку.

Туда стеклась разъяренная толпа: она напирала на ворота, пытаясь ворваться внутрь.

Королева, не обращая внимания на увещевания кардинала испанского и графа Бенавенте, находившихся вместе с ней, приказала распахнуть ворота и пропустить всех, сколько могло вместиться. Народ вливался во внутренний двор замка, шумно требуя выдать сенешаля. Навстречу вышла хрупкая прекрасная юная королева, одинокая и бесстрашная, и, когда наступила изумленная тишина, спокойно обратилась к толпе:

«Чего вы хотите, люди Сеговии?»

Покоренные ее чистотой, охваченные благоговением перед ее величием, они забыли свой гнев. Уже смиренные, жители высказали жалобы на Кабреру, обвиняя его в притеснениях и прося Изабеллу о смещении губернатора.

Королева немедленно пообещала удовлетворить эту просьбу, что привело к резкому повороту событий: из толпы, всею несколько минут назад изрыгавшей угрозы и проклятия, теперь раздавались крики приветствий.

Она приказала направить к ней представителей, которые изложили бы причины недовольства правлением Кабреры, и возвратиться к своим домам и трудам, предоставив ей судить администрацию.

Когда Изабелла ознакомилась с выдвинутыми против Кабреры обвинениями и убедилась в их беспочвенности, она объявила о его невиновности и восстановила в должности, а побежденный народ смиренно подчинился ее постановлению.

В 1477 году Изабелла направилась в Андалусию – в этой провинции, как и повсюду, закон и порядок перестали существовать. Въехав в Севилью, она сразу объявила о намерении предъявить счет виновным. Но при одном лишь слухе о приближении королевы и о цели ее приезда несколькотысяч жителей, совесть которых не была спокойна, поспешили покинуть город.

Встревоженные таким оттоком населения, севильцы умоляли королеву вложить в ножны меч правосудия, поясняя, что после кровопролитных междоусобиц, годами раздиравших округ, едва ли найдется семья, в которой не было бы нескольких нарушителей закона.

Изабелла, мягкая и милостивая по натуре – что делает ее согласие на введение инквизиции чрезвычайно прискорбным фактом, – вняла этим объяснениям и простила все преступления, совершенные после смерти Энрике IV. Но она не была столь же снисходительной к тем, кто творил беззаконие, управляя от ее имени. Зная о судьях, которые занимались торгом и вымогательством при вынесении приговоров, Изабелла уволила их и сама установила размеры выплат, которые следовало впредь соблюдать.

Обнаружив массу неоконченных судебных разбирательств, которыми беспорядок последних лет обременил провинцию, она принялась за чистку авгиевых конюшен правосудия. Каждую пятницу вместе со своим советом королева проводила заседания в большом зале севильского алькасара[779] , на которых заслушивала иски самых смиренных из своих подданных; и так убедительно и решительно она взялась за дело, что за два месяца разобрала такое множество судебных процессов, какого хватило бы на долгие годы.


При вступлении на престол Изабелла нашла королевскую казну истощенной, причиной чему были посредственное управление двух последних правителей и расточительные подарки, которые Энрике IV и Хуан II делали дворянам. Это привело католических сюзеренов в серьезное замешательство, и они пускались на различные уловки, чтобы изыскать деньги, необходимые для войны с Португалией. Теперь, когда война подошла к концу, они оказались даже без средств для жизни, достойной королей.

Изабелла провела тайное расследование, выясняя, какие подарки были розданы ее братом и отцом, и аннулировала те из них, которые явились результатом прихоти или безответственности; вновь прибрала к рукам доходные владения, некогда безрассудно отчужденные, и возобновила сбор налогов, выплачиваемых до сей поры лишь старательно взимавшим свои подати бандитам.

Кроме того, королева обнаружила национальные финансы совершенно расстроенными. При предыдущем царствовании вседозволенность достигла небывалого уровня: за три года было санкционировано открытие не менее ста пятидесяти монетных дворов. Это привело к таким злоупотреблениям, что, казалось, почти каждый испанец печатал свои собственные деньги и «чеканка монет стала ведущим производством в стране».

Королева сократила количество монетных дворов до пяти и ввела строжайший контроль за выпуском денег, посредством чего освободила торговлю, прежде сдавленную тисками мошенничества. Неуклонное продвижение к процветанию стало почти немедленным результатом этой мудрой меры.

Восстановив порядок в стране, Изабелла уделила должное внимание и двору, активно взявшись за очищение морали, изгоняя отвратительную распущенность, царившую во времена ее брата.

Сама придерживаясь строгого целомудрия, она требовала столь же безгреховного поведения от приближенных к ней женщин и заставила всех знатных дам при дворе подчиниться строжайшему надзору. Искренне любившая короля, Изабелла была известна своей ревностью: стоило ему слишком пристально посмотреть на какую-нибудь даму из ее свиты, Изабелла сразу же находила способ, чтобы удалить ее от двора. Она следила за тем, чтобы прислуживавшим ей пажам давалось хорошее образование – за умением они должны были избежать праздности, которая неизбежно ведет к духовному опустошению и безнравственности. В конце концов, как указывает Берналдес (Берналдес был священником дворцового прихода до самой смерти королевы. Он оставил достаточно подробное повествование о католических сюзеренах, богатое интересными деталями ), королева распространила свои реформы морали на женские монастыри, которые нуждались в этом не меньше двора, и исправила или покарала великую распущенность, поразившую все монашеские ордена.

Нет такого хроникера эпохи правления Фердинанда и Изабеллы, который не отметил бы великой набожности королевы. Берналдес сравнивает ее со Святой Еленой, матерью императора Константина (Общественное внимание привлечено к воспоминаниям о Святой Елене уже тем, что в Риме была обнаружена серебряная коробочка, которая, как утверждается, была подвешенной к кресту. Приобретение ее на Святой земле, конечно же, приписывается Святой Елене, и, как полагают, она сама привезла коробочку в Рим ), и восхваляет ее преданность Святой вере и покорность Святой церкви. Берналдес, конечно, много писал и об учреждении инквизиции, введение которой, как и другие современные ему и последующие хроникеры, горячо одобрял. Однако он, возможно, был в значительной мере необъективным, поскольку вынужден был считаться с той поддержкой, которую королева оказала инквизиции в Кастилии. Что касается самой Изабеллы, то в чистоте и искренности ее веры нас убеждает событие, последовавшее за сражением при Торо, которое окончательно решило спор о короне в ее пользу: королева босой пришла в церковь, дабы отслужить благодарственный молебен.

Тем не менее, несмотря на ее пылкую набожность, в признании папы мирским господином Кастилии нет вины самой Изабеллы.

С тринадцатого века могущество церкви в Испании возросло под влиянием распространения догмы о духовном главенстве Рима над всеми католическими церквами мира.

Духовенство приобрело огромное влияние с удивительной легкостью: ему предоставилась возможность воспользоваться опрометчивой и глупой расточительностью предшественников Изабеллы.

Люций Мариний сообщает, что доходы четырех архиепископов – в Толедо, Сантьяго, Севилье и Гранаде – достигли 134 тысяч дукатов[780] , тогда как доходы двадцати епископов составляли около 250 тысяч дукатов.

Окруженная сонмом духовных наставников, к которым она относилась с большим уважением, Изабелла все же открыто заявила о своем несогласии с ущемлением прав Короны духовенством. Главное из этих злоупотреблений, без сомнения, поощряемых самим папой, состояло в предоставлении иностранцам наиболее почетных и доходных приходов испанской церкви вопреки прерогативе Короны делать назначения епископов, которые затем подлежали лишь утверждению папой. Тогда Изабелла, чрезвычайно набожная и окруженная священнослужителями, отважилась вступить в борьбу с папским престолом и ужасным папой Сикстом IV так же бесстрашно, как прежде противостояла своим разбойным дворянам. Пожалуй, это является лучшим доказательством несгибаемости и твердости ее характера.

Тлевшее в глубине души негодование вспыхнуло ярким пламенем, когда папа, игнорируя назначение ею капеллана Алонсо де Бургоса на вакантное епископство Куэнское, определил в эту епархию своего племянника Рафаэля Риарио, кардинала Сан-Систо.

Уже дважды она добивалась папской конфирмации[781] священников, назначенных ею на другие епархии – архиепископство Сарагосы и епископство Таррагоны,- и каждый раз ее назначение отклонялось в угоду ставленника папы.

Непреклонный, упрямый Сикст разразился ответом, характерным для его надменного нрава. Он заявил, что распределение всех приходов христианского мира является исключительно его правом, и снизошел до объяснения того, что власть, волею Божьей дарованная ему на земле, не подлежит ограничению чьей-либо волей, кроме его собственной, и что это обусловлено интересами католической веры, в которой именно он является верховным арбитром.

Но его упорство наткнулось на столь же стойкое упорство испанской стороны. Католические сюзерены ответили отзывом своего посла от папского двора и соответствующим предписанием всем испанским подданным в Риме.

Отношения стали натянутыми; нависла угроза открытого разрыва между Испанией и Ватиканом. К тому же, сюзерены уведомили папу, что намерены созвать церковный собор, дабы разрешить спор, а не было в истории такого папы, который мог бы с абсолютным спокойствием отнестись к созыву Вселенского собора с целью обсуждения его указов. Каков бы ни был результат, после подобного собора его авторитет оказался бы под сомнением (предписания папы всенародно обсуждаются!), и влиянию Его Святейшества был бы нанесен серьезный ущерб. Отметим, что это была испытанная угроза, которая должна была привести упорствующего папу к более резонному строю мыслей.

Изабелла заставила Сикста почувствовать силу воли, противостоящей ему; и, как никто другой осознавая ее решимость, он понял, что не стоит идти дальше. Поэтому, вопреки своему прежнему притязанию на то, что власть, полученная им от Бога, не может быть ограничена ничьей волей, кроме его собственной, папа полностью уступил.

Три королевских избранника получили конфирмацию на вакантные должности, и Сикст дал обещание, что впредь не будет делать назначения в епархии Испании, оставляя тех священнослужителей, которых назовут католические сюзерены.


Следует добавить, что после этой знаменательной победы Изабелла использовала полученную власть с такой благочестивой мудростью, искренностью и благоразумием, что, последуй папа ее примеру в назначении высокопоставленных сановников, это принесло бы величайшую славу церкви, поскольку Изабелла твердо придерживалась правила предоставлять епархии лишь в распоряжение людей неоспоримых достоинств.

Добившись своего. Изабелла получила большие возможности для обуздания своенравного духовенства, ограничив его власть областью духовной.

«Поразительно (комментирует Пулгар), что женщине оказалось под силу без посторонней помощи и в столь короткий срок лишь справедливостью и упорством достичь того, что не удавалось многим мужам и великим королям за многие годы.

Чтобы должным образом оценить значительные прогрессивные изменения, произошедшие за время ее правления в промышленности и сельском хозяйстве, нужно было бы год за годом исследовать уровень жизни подданных католических сюзеренов. Тогда стало бы понятно, что во многих отношениях гений основателей испанской монархии ушел вперед на столетия. Успешные результаты их реформ вскоре проявились повсюду: торговые пути удалось очистить от преступников, возникли новые связующие нити дорог, через реки были наведены новые мосты, консульские представители учреждали коммерческие центры, появились испанские консульства во Фландрии, Англии, Франции и Италии. С бурным развитием морской коммерции и промышленности в каждом городе поднимались новые дома, и городское население быстро увеличивалось. Все говорило о начале замечательной эры – эры возрождения Кастилии. Писатели того времени, поражаясь чудесному преображению страны, в один голос восхваляли славное правление, ознаменовавшее новую судьбу Испании».

Монархи полностью восстановили законность: ни в одной другой стране Европы права граждан не были столь хорошо подкреплены и столь надежно защищены законами. Больше не было произвольных заключений в тюрьму и конфискаций – справедливость соблюдалась неукоснительно. Несправедливые и нестабильные в прошлом поборы были упразднены и заменены разумными и умеренными налогами.

«Соблюдение справедливости (по свидетельству Мариния) для каждого во времена этого счастливого царствования стало столь неукоснительным, что все люди – дворяне и рыцари, торговцы и земледельцы, богатые и бедные, господа и слуги – все были довольны в равной степени и единодушно одобряли нововведения».

В этой цветущей стране, где уже удалось достичь значительных высот во всех областях общественной жизни, где столько сил было отдано делу прогресса и цивилизации, вдруг появилось печально известное, зловещее учреждение, деятельность которого свела на нет все выдающиеся заслуги правления Изабеллы.

За труды на благо государства католическим сюзеренам хвалу воздаст каждый человек, и какие бы времена он ни жил.

Но громко звучала похвала и по иному поводу, и произносили ее все современники и многие более поздние историки – некоторые, без сомнения, были искренни в поддержке фанатизма, сеящего смерть по стране, другие же не отважились высказать иного мнения.

«Ею, – восклицает Берналдес, перечисляя многие добродетельные и мудрые постановления Изабеллы, – сожжена и уничтожена злейшая и отвратительнейшая Моисеева талмудистская иудейская ересь».

А историк Мариано провозглашает введение инквизиции в Испании самой славной страницей царствования Фердинанда и Изабеллы:

«Все-таки лучшей и счастливейшей удачей для Испании было учреждение в Кастилии в те времена священного трибунала строгих и требовательных судей с целью расследования и наказания еретического порока и отступничества…»

Ради справедливости отметим, что в нынешней римской церкви, чьей прискорбной и неотъемлемой частью являлась испанской инквизиция, трудно найти человека, который не признал бы ее черной зловещей тенью, затмившей одну из ярчайших страниц истории европейской цивилизации.


Глава V ЕВРЕИ В ИСПАНИИ

Итак, католические сюзерены постепенно наводили порядок на обезумевшей земле Испании, возрождая действенность законов, создавая систему полиции для борьбы с разбоем, вымогательством и расхитительством дворян, пресекая злоупотребления и незаконные притязания клира, восстанавливая государственные финансы, подавляя повсюду очаги беспорядков, раздиравших государство.

Но самым серьезным из дестабилизирующих факторов были озлобленные раздоры, возникшие между христианами и евреями. Вот что писал Пулгар:

«Некоторые клирики и многие миряне уведомляли монархов о том, что в королевстве много христиан еврейского происхождения, вновь возвращавшихся к иудаизму, придерживавшихся иудейских ритуалов и обычаев в своих домах, отошедших от католической веры и не посещавших церковных католических служб. Просители умоляли монархов, поскольку те являлись католическими сюзеренами, покарать сие отвратительное заблуждение, ибо, если оставить его безнаказанным, оно может широко распространиться и причинить священной католической вере великий ущерб».

Чтобы правильно понять сложившуюся ситуацию и силу аргументов, должных побудить королевскую чету в ходе наведения порядка в стране развернуть репрессии против обратившихся к иудаизму, то есть против вероотступничества «новых христиан» – так называли принявших крещение евреев и их потомков, – необходимо сделать краткий ретроспективный обзор истории израильтян в Испании.

Очень трудно точно определить, в какое время евреи впервые появились на Пиренейском полуострове.

Саласар де Мендоса и ряд других историков, опирающихся в своих произведениях на работу Томаса Тамайо де Варгаса, выдвигают столь дерзкие предположения по этому поводу, что они скорее курьезны, чем серьезны.

Они утверждают, что испанское государство было основано Тубалом, сыном Яфета, которому досталась Европа при дележе мира между сыновьями Ноя. С тех пор оно называлось Тубалией, известной как Сефарад у евреев и Геспериды – у греков. Они придерживаются того мнения, что первые евреи пришли на Пиренеи с царем Халдеи Навуходоносором II, приведшим с собою, кроме халдеев и персов, десять родов из Израиля, поселившихся в Толедо (Мендоса утверждает, что Толедо был основан Гераклом, приплывшим в Испанию на корабле «Арго» ) и построивших там прекраснейшую синагогу, какие возводили со времен создания храма Соломона. Эта синагога, сообщает Мендоса, впоследствии стала женским монастырем Пречистой Девы Марии (утверждение, которое начисто опровергается самой архитектурой сооружения). Далее он информирует нас о том, что евреи построили другую синагогу в Саморе, и те, кто ходил туда молиться, гордились – точка зрения, свойственная христианину, – что именно им было адресовано «Послание к евреям» Святого Павла.

Они основали университет в Люсене (недалеко от Кордовы) и школу, где обучали праву, а впоследствии расселились по всей Испании еще до прихода Господа нашего на землю. В 37 году нашей эры Святой Иаков-апостол приехал проповедовать новое евангелие в иберийских Пиренеях, «и Испания стала первой после Иудеи землей, воспринявшей священные законы милосердия».

Следуя описаниям Варгаса, Мендоса отмечает: «хотя многим казалось недостоверным, что толедские евреи предписали не признавать муки крестные Господа нашего, это утверждение не беспочвенно» (Томас Томайо де Варгас утверждает, что евреи в Толедо в дни, когда творилась расправа над Христом, послали письмо с предупреждением и неодобрением своим собратьям в Иерусалиме. Это письмо, которое, как заявляют, было переведено на испанский, когда Толедо попал в руки АлонсоVI, – исторически достоверный документ. Амадор де лос-Риос в исчерпывающей истории евреев в Испании объявляет, что этот документ был изготовлен, чтобы обмануть несведущих, тогда как каждому, кто знаком с развитием испанского языка, достаточно одного взгляда, чтобы убедиться в недостоверности письма.

В этом письме упоминается о том, что легенда о еврейском пришествии в Испанию после падения Вавилона имеет свои корни. Сие заключение содержится в следующем отрывке:

«…Вы знаете, что Ваш храм, очевидно, скоро будет разрушен, из-за чего наши предки после исхода из вавилонского пленения не вернулись в Иерусалим, но с Пирром, посланным царем Киром в роли капитана, который позволил им множество даров забрать из Вавилона на 69-м году пленения, они пришли в Толедо и построили здесь величественную синагогу». ).

Амадор де лос-Риос, возможно, прав, утверждая, что евреи впервые появились в Испании во времена господства вестготов, то есть после падения Иерусалима. Едва поселившись на Пиренеях, они стали объектом преследований. Но с нашествием захватчиков-сарацин, близких им по происхождению и вероучению, евреи наслаждались в Испании – как под мусульманской, так и под христианском властью; период их процветания продолжался до конца тринадцатого века. Впрочем, скрытое взаимное презрение и ненависть христиан к евреям и евреев к христианам продолжали существовать, и это зло было непреодолимо в эпоху сильных религиозных чувств.

Для христианина всякий встреченный им еврей был естественным и заклятым врагом, потомком тех, кто распял Спасителя, а потому – объектом проклятий, человеком, которому следует мстить за величайшее в мире преступление, совершенное его предками.

Еврей, со своей стороны, точно так же презирал христианина. С точки зрения собственной чистоты и подлинного монотеизма, он относился с презрением к религии, которая казалась ему не более чем переделкой политеизма, учением самозванца, попытавшегося узурпировать место обещанного мессии. Для искренне верующего иудея тех дней христианская религия была не многим лучше богохульства. Впрочем, имелись и другие причины пренебрежительного отношения к христианам. Оглядываясь на замечательное прошлое своего народа и высокий уровень культуры – результат многовековой эволюции мысли,- что, кроме насмешки, мог он испытывать к отсталым испанцам, недавно сбросившим варварские шкуры?

Ясно, что взаимное уважение между народами отсутствовало напрочь в эпоху сильных религиозных предрассудков. Однако можно было добиться терпимого к себе отношения, для чего еврей использовал пороки и добродетели, которые столетия бедствий и скитаний привили ему.

Вооружившись стоицизмом, он надел маску презрения и безразличия к агрессивной ненависти, насилию противопоставил хитрость и долготерпение, столь характерные для него. Терпеливость, воспринятая как «бесконечное вместилище страданий», и составляла секрет успехов еврея, где бы он ни обосновался.

В сплоченности этих людей, которые не смогли сохраниться как нация в пределах своего государства, и в исключительной коммерческой сообразительности заключалась их сила. Евреи увеличивали богатство благодаря своему трудолюбию и бережливости, пока не оказались в состоянии купить те привилегии, которыми в христианском мире с рождения обладал всякий католик. В Испании число евреев делало оскорбительное обращение с ними затруднительным – по достаточно обоснованным оценкам Амадора де лос-Риоса, к концу тринадцатого века в Кастилии их проживало около миллиона.

Своей солидарностью они сформировали – как делали везде – империю внутри империи, свое собственное государство внутри государства; у них был свой язык и свои обычаи: они руководствовались собственными законами, за соблюдением которых следили раввины; они столь неотступно следовали правилам своей религии, что отдых в субботу стал даже общепринятым в Кастилии. Так они создали для себя в чужой стране подобие собственной родины.

Время от времени их беспокоили отдельными местными преследованиями, но в основном к ним относились с терпимостью и предоставляли свободу вероисповедания, которой несчастные разгромленные альбигойцы по ту сторону Пиренейских гор вполне могли позавидовать. Дело в том, что церковь, которая к тому времени уже учредила инквизицию, была очень далека – по причинам, которые будут изложены в следующей главе, – от раздувания каких бы то ни было преследований сынов израилевых. Так, Гонорий III, продолжавший политику Иннокентия III по искоренению ереси в Южной Франции и прочих местах, подтвердил (7 ноября 1217 года) привилегии, предоставленные евреям его предшественниками на троне Святого Петра. Привилегии состояли в том, что еврей не обязан был принимать крещение; если же он чувствовал склонность к христианской вере, то принимал ее с любовью и по доброй воле: к его практикам и религиозным церемониям христианам следовало относиться с уважением; побои или забрасывание камнями еврея запрещались и подлежали наказанию; еврейские кладбища объявлялись неприкосновенными.

А когда король Фердинанд III, впоследствии канонизированный, вырвал Севилью у мавров (в 1224 году), он подарил один из лучших районов города евреям и передал им на содержание четыре мечети, чтобы они могли переделать их в синагоги.

Единственное ограничение, наложенное на них законом, состояло в том, что они под страхом смерти обязаны были воздерживаться от попыток обратить в свою веру христиан и должны были с уважением относиться к христианской религии.

То были мирные, счастливые дни процветания евреев в Испании. Их способности были всеми признаны, и они заняли многие влиятельные посты в правительстве. Финансы королевства оказались под их контролем, и Кастилия благоденствовала при их умелом управлении коммерцией. Альфонсо VIII, в царствование которого, как подсчитали, в одном Толедо проживало двадцать тысяч евреев, доверил еврею пост своего казначея и не счел ниже своего достоинства взять в любовницы еврейку – маленький любопытный факт в связи с законом, который вскоре был обнародован.

Едва ли меньшими, чем вклад в национальную экономику, оказались заслуги евреев в науке, искусстве и литературе. Они особенно преуспели в медицине и химии, и самыми искусными врачами и хирургами средневековья были люди именно этой национальности.

Но в середине тринадцатого века произошла катастрофа: внешняя гармония, такими трудами налаженная, разрушилась под напором вырвавшихся наружу истинных чувств, которые никогда не утихали втуне. В значительной мере евреи были сами повинны и этом. Введенные в заблуждение религиозной свободой, разрешенной им за их достоинства и за обеспеченное их трудами процветание страны, они не почувствовали, что накопленные ими богатства таили в себе угрозу.

Ободренные оказываемым им уважением, евреи допустили ошибку, ослабив поводья восточного пристрастия к пышности: окружили себя роскошью и позволили себе выставить на всеобщее обозрение блеск своих одеяний и экипажей, чем обнаружили богатство, относительно незаметно накопленное в течение нескольких поколений.

Если бы они ограничились демонстрацией роскоши исключительно в своей среде, все могло бы еще закончиться хорошо. Но, начав жить по-королевски, они перенимали и королевские привычки, становились высокомерными и надменными. Они позволили своему презрению к менее богатым христианам проявиться в пренебрежительном обращении с ними, а беспрепятственность в этом привела к следующему шагу в злоупотреблении дарованными им привилегиями.

Их богатство вызывало зависть – самую опасную и пагубную из страстей, населяющих человеческое сердце, а высокомерное и бесцеремонное поведение побудило эту зависть к действию.

Возникли вопросы относительно источников их богатства, и против евреев выдвинули обвинение в том, что их ростовщическая деятельность разорила многих христиан, к которым они теперь смели относиться с презрением. Хотя ростовщичество не запрещалось и допустимая прибыль могла достигать по закону сорока процентов, вспомнили вдруг, что его во все времена однозначно осуждала церковь – а под словом «ростовщичество» церковь понимала всякую, даже незначительную, прибыль, извлекаемую из выдачи денег в долг.

Фанатизм начал пробуждаться от своей дремоты и некоторое время спустя, пришпоренный жадностью, набрался сил и поднял свою страшную голову. Общественный настрой против израильтян усилился еще из-за того, что они практически полностью контролировали ненавистный во все времена аппарат по сбору налогов.

Со стороны простого народа посыпались многочисленные угрозы. О евреях широко распространились злые сплетни, и среди описаний различных ритуальных мерзостей важное место занимали обвинения в приношении человеческих жертв.

Имелись ли какие-нибудь реальные основания для подобного обвинения – это одна из исторических тайн, в которых ученым не удалось разобраться. С одной стороны, невозможно собрать достаточно сведений, чтобы доказать хотя бы одно-единственное из множества выдвинутых обвинений: тогда как, с другой стороны, учитывая постоянство, с которым такие обвинения возникали в разных странах и в разные эпохи, опрометчиво отклонять их как беспочвенные.

Первое официальное упоминание об этом обнаружено в кодексе, известном под названием «Partidas», провозглашенном Альфонсом XI (1256-1263), который содержит следующий пункт:

«Поскольку мы прослышали, что в некоторых местах евреи в страстную пятницу насмеялись над поминовением крестных мук Господа нашего Иисуса Христа, выкрав мальчиков и распяв их или сделав восковые изображения и распяв их, когда мальчиков не удалось заполучить, мы повелеваем известить, что с этих пор в любой части нашего королевства при совершении подобных деяний все те, чья причастность к этим поступкам подтвердится, должны быть арестованы и предстать перед королем. И коли он удостоверится в истинности обвинения, он предаст смерти всех, сколько бы их ни оказалось».

Льоренте приводит четыре конкретных примера ритуальных убийств, которые он посчитал возможным признать достоверными.

В 1250 году евреи распяли мальчика по имени Доминго де Валь из церковного хора церкви митрополита Сарагосского. Впоследствии Доминго де Валь был канонизирован и почитается в Сарагосе как мученик.

В 1452 году мальчик распят евреями в Вадьядолиде.

В 1454 году распяли мальчика из поместья маркиза Альмарского, что возле Саморы. После этого его сердце было сожжено, а тело съедено с вином присутствовавшими на церемонии евреями. Останки впоследствии были найдены собакой, и это позволило арестовать преступников и осудить их.

В 1468 году в Сепульведе, что в епископстве Сеговии, мальчика похитили во вторник страстной недели, а в страстную пятницу он был увенчан терновым венком, бит кнутом и, в конце концов, распят. Епископ, дон Хуан Ариас, получив сведения об этом преступлении, назначил расследование, приведшее к аресту нескольких человек, которые после доказательства их виновности были казнены.

Льоренте указывает на источник третьего и четвертого случаев – «Fortalicium Fidei» Эспины, но это отнюдь не тот источник, который можно было бы считать бесспорным. Что касается второго случая, то он вообще не упоминает об источнике, а для получения более полных сведений о первом отсылает читателей к «Historia de Santo Domingo de Val», являющейся источником не более авторитетным, чем остальные работы подобного уровня. Но канонизация этой жертвы будоражит мысль, ибо не в обыкновении римской церкви принимать в подобных делах необоснованные решения, не имея необходимых свидетельств. Если даже предположить, что эта история вымышлена, надо еще доказать мотивы канонизации. Единственным возможным мотивом могло служить желание найти повод для преследования евреев. Но, как уже указывалось – и это вскоре станет совершенно очевидным,- в намерения римской Церкви никогда не входило заниматься такими преследованиями или подстрекать к ним.

Общеизвестно, что практика человеческих жертвоприношений чрезвычайно стара и что в разных формах она присутствовала во многих весьма отличных друг от друга культах. Самый ранний исторический пример заклания человеческой жертвы евреями, по-видимому, тот, на который ссылается Фрейзер[782] , взявший его из «Historica Ecclesiastica» Сократеса. Схолиаст[783] рассказывает, как в 416 году в Сирии компания евреев во время своих празднеств решила надсмеяться над христианами и Христом. В приступе религиозной ярости они схватили мальчика, прибили его гвоздями к кресту и установили крест в вертикальном положении. Вмешавшиеся власти заставили евреев дорого заплатить за преступление.

Амадор де лос-Риос, говоря о распространенности этого обвинения против испанских евреев в тринадцатом веке, ссылается на чрезвычайно драматическое повествование поэмы «Milagros de Nuestra Senora» Гонсало де Берсео. В то же время, он не утверждает, что баллада создана на основе какого-то реального события. Он лишь намекает, что такое могло произойти в действительности, не решаясь однозначно признать или не признать утверждения о ритуальных умерщвлениях.

Из доказательных аргументов, выдвинутых в связи с этим Фрейзером и Уэйдландом, следует, что в каждом случае христиане заблуждались, полагая, что совершаемые на праздник Пурим распятия человеческих существ или кукол производились в насмешку над крестными муками Спасителя. Происхождение этих ритуалов гораздо более древнее и проистекает из религиозных обычаев вавилонцев, заимствованных евреями во время пребывания в плену.

Какой бы ни оказалась истина в деле о ритуальных умерщвлениях, несомненно то, что эти слухи старательно распространялись, чтобы настроить общественное сознание против евреев.

Фанатичные монахи, игнорируя папское предписание о терпеливости и терпимости по отношению к сынам израилевым, исходили Кастилию вдоль и поперек, проповедуя о коварстве и беззакониях евреев и о гневе божьем, что падет на страну, давшую им приют. Так подстрекаемые и узревшие личную выгоду в этом деле верующие поднялись на борьбу, чтобы уничтожить целый народ. Избиения и грабежи стали неизбежным результатом, хотя власти проворно вмешались, подавили проявления фанатизма и не оставили безнаказанными виновных.

Но когда в 1342 году Европу охватила «черная смерть», доминиканцы и другие монахи возобновили свои публичные нападки на евреев и заставили людей поверить, что именно евреи повинны в распространении бубонной чумы, нанесшей огромный урон стране. В Германии их безжалостно поставили перед выбором между смертью и крещением, и они несли страшные потери, пока за них не вступился папа Клемент VI. Он попросил императора остановить своих палачей. Увидев, что в роли адвоката добиться цели не удалось, папа принялся метать молнии отлучения от церкви во всех, кто продолжал преследовать евреев.

Убоявшись этой угрозы, правоверные католики прекратили резню, а подстрекающие голоса умолкли.

Так на некоторое время евреи получили передышку. Но в конце четырнадцатого века повсюду возобновились преследования, вспыхнувшие тут и там; массовые избиения евреев произошли в Кастилии, Арагоне и Наварре. Местные власти, имея в качестве прецедента «Partidas», не шли дальше отказа санкционировать расправы, а иногда даже разрешали насилие, которое обязаны были пресекать, и сами творили по отношению к евреям вопиющие и жестокие несправедливости. Из них худшим примером является сбор двадцати тысяч золотых с синагоги в Толедо, произведенный Энрике II при вступлении на царствование. Чтобы собрать эту сумму, он приказал распродать не только собственность евреев, но и их самих продать в рабство, словно это было в его власти.

Развязанные гонения были вызваны в первую очередь появлением монахов, проповедовавших против евреев, разжигавших ненависть христиан к людям, которые в значительном большинстве были их кредиторами. Если религиозные побуждения оказывались недостаточными, простой способ избавления от долгов, который к тому же был объявлен благочестивым, обладал неотразимой притягательностью для людей, чья вопиющая безнравственность – в широком смысле этого слова – шла рука об руку с их сверхпылкой набожностью.

Вначале власти, как мы уже говорили, торопились подавить эти преследования. Но вскоре появился неистовый фанатик, оказавшийся совершенно неукротимым. Его звали Эрнандо Мартинес. Монах-доминиканец, каноник из Эсихи[784] . В искренности его не может быть сомнений: а искренность одержимых – самая ужасная черта, ибо она ослепляет людей, приводя на грань полного безумия. Он скорее перенес бы любые мучения, чем промолчал в случае, когда его святым долгом, как он полагал, было дать волю своему красноречию. Подчиняясь этому «святому долгу», он ходил, выкрикивая обвинения в адрес евреев, яростно призывая толпу сплотиться и уничтожить этих врагов Господа, этих палачей Спасителя. Пожалуй, он не смог бы проявить более свирепой и неистовой ненависти к ним, будь они теми самыми людьми, которые у трона Пилата шумно требовали крови Христа и о прощении которых милосердный Избавитель молился на исходе отведенных ему минут – деталь, ускользнувшая от внимания архидьякона из Эсихи; подобно многим другим, он был слишком набожен, чтобы в его душе нашлось место для христианского милосердия.

Жалобы на его подстрекательские проповеди достигли архиепископа Севильского, чьим подчиненным он являлся. Архиепископ приказал ему немедленно прекратить поджигательскую деятельность. Когда же, решившись на неслыханное неповиновение, монах продолжил свои кровавые проповеди ненависти, соответствующие обращения были направлены королю и даже папе; и король, и папа приказали ему оставить возмутительные проповеди.

Но Эрнандо Мартинес отверг все эти распоряжения. В приступе фанатизма он дерзко поставил под сомнение авторитет папы и объявил незаконным данное им разрешение на возведение и сохранность синагог. Это уже весьма походило на ересь. Людей посылали на костер и за меньшее, и Эрнандо Мартинес должно быть, совсем спятил, если возомнил, что Рим позволит ему продолжать свои проповеди,

Его доставили к епископу, чтобы он ответил за свои слова. Но монах вновь повел себя вызывающе: сказал, что в нем божественное вдохновение и что не во власти смертных наложить печать молчания на его уста.

В ответ на это архиепископ дон Педро Барросо распорядился подвергнуть монаха испытаниям за гордыню и ересь и отстранил его от всех прав и обязанностей должностного лица при архиепископе. Однако Барросо вскоре скончался – еще до испытания осужденного фанатика огнем. Каким-то чудом Мартинес освободился и умудрился добиться своего избрания на пост одного из провизоров епархии, пока не был решен вопрос о преемнике Барросо. Так он восстановил свое влияние и право проповедовать, чем воспользовался столь незамедлительно и успешно, что уже в декабре 1390 года несколько синагог в Севилье лежали в руинах – их разнесла толпа, поддавшаяся его подстрекательским речам.

Евреи вновь обратились за защитой к королю, и власти уже всерьез раздраженные, приказали сместить Мартинеса с его должности и запретить проповедовать, а разрушенные синагоги отстроить вновь за счет общины, ответственной за его назначение.

Но Мартинес по-прежнему держал себя вызывающе и пренебрег указаниями короля и собрания общины. Он продолжал читать поджигательские проповеди, будоражил население, готовое встать на путь свершения дел, угодных Богу, одновременно обогащая себя. Какая толпа устоит перед такими доводами?

В итоге летом 1391 года вся страна пылала в огне фанатических расправ. Жестокие языки пламени, неутомимо раздуваемые отставным архидьяконом, охватили сначала улицы Севильи.

За три года до этого ввиду вреда, причиняемого католической религии иудеями, которые смешивались с христианами, король Хуан I повелел им выселиться в специально отведенные для них районы, ставшие известными под названием «иудериас» (или «гетто»). Повелевалось, чтобы христиане не входили туда и чтобы иудеи приходили на общий рынок и устанавливали там свои лавки. Иудеям запрещалось иметь дома или иные жилища за пределами гетто, куда они обязаны были возвращаться с наступлением ночи.

В Севилье толпы, доведенные Мартинесом до той же степени безумства, какая была свойственна ему самому, ворвались в иудериас. Они пришли с оружием в руках и устроили грабеж и резню, не проявляя ни к кому жалости. Было убито приблизительно четыре тысячи мужчин, женщин и детей.

Из Севильи пожар перекинулся на другие города Испании, и то же самое произошло в Бургосе, Валенсии, Толедо и Кордове, а далее распространилось на Арагон, Каталонию и Наварру, причем улицы Барселоны, как сообщается, были залиты кровью принесенных в жертву евреев.

Во всех городах в гетто врывались разъяренные толпы, чтобы «утвердить Христа» – как эти христиане понимали Его, предлагая охваченным ужасом иудеям выбирать между железом и водой, то есть между смертью и крещением.

И столь мощной и бурной была эта вспышка, что власти не в состоянии были подавить ее. Там, где они пытались сделать это,всякий раз сами становились объектом нападок разъяренных толп. Резня не прекращалась до тех пор, пока христиане не пресытились кровью, в результате чего погибло около пятидесяти тысяч евреев.

Теперь церкви были полны евреев, пришедших принять крещение и понимавших, что через воду лежит путь как к духовной, так и к мирской жизни, и стремившихся в охваченном террором государстве скорее ко второму, чем к первому. Льоренте оценивает число окрещенных в те годы евреев более чем в миллион человек, и оно еще более возросло в результате деяний Святого Винсента Феррера. Он направился к иудеям со своей миссией в первых годах пятнадцатого века и убедил своим красноречием и, как говорят, сотворением чудес тысячи людей войти покорно в загон христианства.


Ярость толпы улеглась, мир постепенно восстановился, и мало-помалу евреи, оставшиеся верными своей религии и все-таки выжившие, начади появляться из своих убежищ, объединяться и с изумительным, непобедимым терпением и упорством принялись еще раз возводить разрушенное здание.

Но если меч преследования и был вложен в ножны, то повелевающий им дух остался, и иудеи были подвергнуты дальнейшим репрессиям. По декретам 1412-1413 годов они потеряли большую часть немногих привилегий, оставленных им предыдущим королем.

Декреты устанавливали отныне, что иудей не может занимать должность судьи даже в еврейском суде. Ему не разрешается также выступать в роли свидетеля. Все синагоги были закрыты или переделаны в христианские храмы, за исключением одной в каждом городе, которую иудеи должны были содержать сами. Им запрещалось заниматься медициной, хирургией и химией – профессиями, по которым они прежде специализировались с такой пользой для общества. Иудеи не имели права занимать должности сборщиков налогов, а всякая коммерция с христианами отныне была для них запрещена. Они не должны были ни торговать с христианами, ни сидеть с ними за одним столом, ни пользоваться их купальнями, ни посылать своих детей в их школы. Приказано было обнести гетто стеной, чтобы отрезать евреев от остального мира; им также не разрешалось уезжать оттуда. Связь между иудеем и христианкой запрещалась под страхом сожжения на костре, даже если речь шла о проститутке. Им было запрещено бриться, и они вынуждены были отпускать бороды и волосы. Кроме того, им приказали носить на плечах отличительный знак в виде круга из красной ткани поверх одежды. Далее, евреев обязали ежегодно прослушивать три проповеди христианских проповедников, целью которых было изливать на них оскорблении и ругательства, изрыгать проклятия в адрес их народа и вероучения, вселять убежденность в ожидающем проклятии и превозносить католическую религию (основывающуюся, помнится, – что добавляет толику иронии – на Вере, Надежде и Милосердии).

Когда король Хуан I в 1388 году распорядился о создании иудериас, урезав одновременно привилегии, которые иудеи заслужили (по крайней мере, выкупили), многие из них, находя наложенные ограничения совершенно невыносимыми, отреклись от веры своих отцов и приняли христианство. И тогда как одни совершенно порвали с прошлым – зачастую они становились фанатичными приверженцами принятой веры, – другие, внешне соблюдая требования христианской религии, втайне продолжали следовать закону Моисееву и иудейским ритуалам. Неудивительно, что дальнейшие декреты против свободы вероисповедания приводили к еще более многочисленным обращениям в христианство.

Обращенных испанцы называли «новыми христианами». А тех, кто втайне остался верен своей религии, именовали «маранами» – презрительный эпитет, происходящий от Маран-атха («Господь идет»), но воспринимаемый христианами в значении «проклятые». Этот термин надолго стал общеупотребительным.

«Новые христиане» вследствие обращения получили не только недавно отнятые у них (как у иудеев) привилегии, но и оказались совершенно равными в правах с прочими христианами: все профессии были им открыты, и, взявшись за дело с присущими им энергией и смышленостью, они вскоре заняли ряд высших должностей в стране.

Тем временем суровость декретов 1412 года значительно ослабла; в определенной степени иудеям была предоставлена свобода смешения с христианами, и многие из должностей, которые они занимали ранее,вновь попали под их контроль, что относилось прежде всего к торговле, финансам и налоговому ведомству. При неумелом правлении Энрике IV дворяне, рабом которых стал король, потребовали, чтобы он «изгнал со службы и из государства иудеев, которые, наживаясь на страданиях масс, процветают на должностях сборщиков налогов».

Слабовольный король согласился, но пренебрег исполнением своего обещания; оно вскоре забылось, и иудейской части общества было позволено спокойно существовать. При таких обстоятельствах вступили на трон Фердинанд и Изабелла; они не проявляли особого внимания к этому вопросу, пока не были привлечены к нему «клириками и мирянами», которые, согласно Пулгару, извещали их о многочисленных случаях возвращения к иудаизму, а сей вопрос входил именно в компетенцию католических монархов.


Глава VI НОВЫЕ ХРИСТИАНЕ

Следует уяснить, что до сих пор инквизиция, уже в течение трех столетий активно действовавшая в Италии и Южной Франции, не добралась до Кастилии. Даже в 1474 году, когда папа Сикст IV повелел доминиканцам организовать инквизицию в Испании, в связи с чем были назначены инквизиторы в Арагоне, Валенсии, Каталонии и Наварре, не возникло необходимости в подобном учреждении в Кастилии: там невозможно было обнаружить ересь ни в каком ее проявлении. Судебные разбирательства преступлений против веры, коли таковые случались, проводились епископами, имевшими все полномочия для этого. Поскольку такие преступления были редкими, специальный трибунал не требовался и папа не проявлял настойчивости, хотя ему присуще было желание повсюду утвердить инквизицию.

Конечно, на Пиренейском полуострове проживало немало иудеев, а также мусульман. Но они не попадали под юрисдикцию какого-либо церковного ведомства. Инквизиция тоже не могла отнести их к своей компетенции, ибо они не предпринимали действий против католической веры.

Здесь уместно затронуть вопрос об одной особенности устройства инквизиции, которая внешне была облачена в тогу справедливости.

Что бы ни свершалось в ходе отдельных или массовых репрессий, что бы ни творили обезумевшие толпы при подстрекательстве рыскающих фанатичных проповедников, преуспевших в насаждении яростного, слепого фанатизма, какой они взрастили в собственных душах, официально церковь – это надо твердо уяснить – не возбуждала и не санкционировала преследований тех, кто рожден был в иной религии, которая сама по себе не являлась ересью с ее точки зрения. Трибунал инквизиции учреждался – и действовал – единственно для того, чтобы разобраться с теми, кто отделился либо покинул ряды римской церкви, подобно тому, как армия поступает с дезертировавшими солдатами.

Фанатичные, духовно ограниченные и безжалостные в своей нетерпимости, инквизиторы тем не менее предъявляли обвинения только отступникам и изменникам веры, защиту чистоты и непорочности которой они избрали своей миссией.

Если церковь подавляла свободу совести, если она душила рационализм и сминала независимость мышления, она проделывала это лишь в тех случаях, когда дело касалось ее собственных детей – тех, кто рожден был в католической вере или принял ее при обращении. Теми, кто родился в другой независимой религии, она не интересовались. Иудеям, мусульманам, буддистам, язычникам или дикарям Нового Света, который был открыт некоторое время спустя, она предоставляла полную религиозную свободу.

Чтобы убедиться в этом, достаточно ознакомиться с указами того же Гонория III о защите прав иудеев и Клемента VI, грозившего притеснителям последних отлучением, или действиями папы и архиепископа в отношении поджигательских выступлений Эрнандо Мартинеса. Достаточно учесть, что, когда иудеев изгнали из Испании – как увидим, так вскоре и случилось, – они нашли убежище в самом Риме, где были доброжелательно приняты папой Александром VI (Родриго Борджа), что само по себе является одним из необычных парадоксов в истории церкви.

А если и этого недостаточно, уделим некоторое внимание неприкосновенности и относительному миру, обретенному иудеями, жившими непосредственно в Риме, в отведенном них районе Трастевере.

Они были полноправной частью общества в папском городе. На торжественной процессии, посвященной коронации, каждый папа останавливался возле Кампо-дей-Фьори, чтобы принять делегацию иудеев, которая под предводительством раввина подходила выразить почтение церковному монарху – подобно тому, как их предки воздавали почести императору.

Наместнику Христа раввин предлагал свитки Пятикнижия, обшитые богатой тканью. Папа принимал их в знак уважения к написанным там законам, а затем откладывал в сторону, показывая, что теперь эти законы принадлежат прошлому. Раввин забирал обратно свое священное писание и удалялся со своим эскортом, обычно сопровождаемый насмешками, оскорблениями и бранью со стороны римского населения (что вовсе не сказывалось на гражданских правах иудеев).

Итак, должно быть понятно, что учреждение инквизиции в Испании не ставило своей целью преследования иудеев или евреев вообще. Понимая этот термин исключительно в его религиозном смысле, мы не можем отнести его на счет евреев, верных своим законам Моисеевым. Он относится исключительно к отступникам – тем из евреев, кто в результате обращения принял христианство. Последующей реиудеизацией, то есть тайным возвращением к религии своих отцов (от которой «новые христиане» отказались лишь по материальным соображениям), они поставили себя в число тех, кем занимается инквизиция.

Нельзя отрицать, что многие из принявших крещение против своей воли, ради сохранения собственной жизни, когда ярость христианской толпы обрушилась на их головы, в сердце оставались иудеями, продолжая втайне отправлять иудейские обряды, возвращаясь в лоно израилево к своим оставленным собратьям. Других, напротив, принятие крещения побудило искренне соблюдать закон христианства, которому они обещали следовать. Тем не менее, многие из иудейских обрядов стали для них обыкновением: неприятие – почти наследственное – некоторых видов пищи, обычай соблюдения праздничных дней и внутрисемейных правил, составляющих неотъемлемую часть образа жизни иудеев. Эти обычаи так глубоко вросли в них, что невозможно было вырвать их с корнем при первой же попытке. Требовалось время, чтобы люди смогли приладиться к христианским обычаям; могли понадобиться два или три поколения, прежде чем семьи окончательно свыкнутся с новыми правилами быта, а старые изгладятся из их памяти. Если бы те, кто требовал у монархов введения инквизиции в Кастилии, или сами монархи поняли это и проявили необходимое терпение, Испания смогла бы избежать бедствий, истощивших силу и разум ее детей, ибо в данном случае упадок наступил быстро и начисто смел остатки высоких достижений.

Отталкивающее мнение об инквизиции во всем мире не может сравниться с памятью, оставленной ею о себе в Испании.

Еще во время первого приезда Изабеллы в Севилью – об этой карательной поездке уже упоминалось – ей было впервые предложено учредить Святую палату в Испании. В это время король пребывал в Эстремадуре, занятый укреплением границ с Португалией.

Предложение исходило от Алонсо де Охеды, настоятеля доминиканского монастыря в Севилье – человека, пользовавшегося огромным уважением и репутацией святого.

Видя усердие Изабеллы в стремлении восстановить порядок в стране, Охеда убеждал ее не оставлять без внимания угрожающее распространение мерзкого иудейского движения. Он доказывал, что в основе многих обращений евреев в христианскую веру лежало притворство, и жаловался – с определенной долей справедливости, – что эти люди насмехались над Святой церковью, оскверняли ее таинства и совершали отватительное кощунство своим лицемерным принятием христианской веры. Настоятель убеждал, что заслуживают суровой кары не только опустошения, производимые иудеями в рядах более праведных «новых христиан», но и новообращения в свою веру, которые они до сей поры пытаются проводить среди старых христиан.

Чтобы осуществить необходимую чистку, он умолял королеву учредить в Кастилии инквизицию.

На набожную женщину его аргументы, безусловно, производили сильное впечатление. Но набожность королевы, какой бы сильной она ни была, не толкнула ее на меры, затребованные духовным наставником. Уравновешенный и трезвый ум ее оставался абсолютно неподвластным фанатизму. Изабелла понимала, что предпринять какие-то шаги необходимо; но, вместе с тем, не одобряла фанатизма, который дохновлял стоявшего перед ней монаха, и сознавала, что этот фанатизм неизбежно и явно преувеличивает причиняемый ущерб.

Она была осведомлена также и о чрезвычайно недоброжелательном отношении к «новым христианам». Новообращенные могли бы отвести религиозную враждебность христиан, но глубоко укоренившаяся национальная непримиримость оставалась; более того – ее разжигала зависть к успехам «новых христиан». Энергичность и сообразительность, присущие евреям, способствовали, как это бывало и раньше, их уничтожению. Не было такой высокой должности, на которой не находился бы один из «новых христиан»; не было ни одной управленческой службы, где они не превосходили бы числом старых христиан – чистокровных кастильцев.

Такое положение дел было известно королеве, ибо ее саму окружали обращенные и потомки обращенных. Несколько ее советников, три секретаря – одним из которых был хроникер Пулгар – и даже казначей были «новыми христианами» (В «ClarosVaгоnеsdеEspana» Пулгар утверждает, что даже в венах прежнего духовника королевы, Хуана де Торквемады, кардинала Сан-Систо, имелась доля еврейской крови. Но в достоверности этого можно усомниться, ибо сам Пулгар – «новый христианин» и, вероятно, постарался включить и ряды «новых христиан» побольше знаменитых личностей. Сурита, с другой стороны, утверждает, что племянник кардинала, Томас де Торквемада, Великий инквизитор, был «чистой крови». Термин «чистая» в этом контексте происходит из распространенного убеждения, что кровь еврея являет собой жидкость темного оттенка, в отличие от ярко-красной крови христианина ).

Этих людей Изабелла хорошо знала и уважала. Судя о «новых христианах» в основном по своему ближайшему окружению, она, естественно, не приняла всерьез обвинения Охеды, понимая природу этих нападок и учитывая неискоренимую озлобленность общества против евреев, силу предубеждений, которые распространялись и на «новых христиан» в такой степени, что их называли обычно иудеями; поэтому зачастую в хрониках тех времен трудно определить, каких именно евреев автор имеет в виду.

Мы уже отмечали, – что, несмотря на обращение, национальная вражда сохранилась. Позиции христианина по отношению к еврею не претерпела изменений за сотню лет, минувшую с тех пор, когда при подстрекательствах архидьякона из Эсихи толпа взбесилась и устроила резню евреев, которые для нее всегда оставались потомками тех, кто распял Христа.

На Пиренейском полуострове отзвуки такого отношения сохранились до наших дней. В словаре португальских низов и даже в среде людей относительно образованных нет эпитета «жестокий». «Еврей» – вот слово, заменяющее его, и в качестве фразы, пресекающей жестокость человека или животного, используется выражение «Не будь евреем!» (Nao seja judeu!).

Наиболее точное представление о распространенном тогда отношении к евреям дает отрывок из Берналдеса, посвященный их образу жизни и обычаям. Берналдес был священником, то есть в достаточной мере образованным человеком, о чем свидетельствуют и его труды. Тем не менее, содержание этого отрывка до нелепого глупо и до отвратительного злобно. Оно могло быть порождено лишь рассудком, в котором фанатизм разрушил всякое чувство меры.

Единственной исторической ценностью этого пассажа является тот прискорбный факт, что его можно признать верным отражением предрассудков, господствовавших в дни Изабеллы. Он гласит:

«Еретики и евреи всегда отвергали христианские доктрины и всегда сторонились христианских обычаев. Они – знатные пропойцы и обжоры, никогда не порывавшие с иудейским обыкновением есть лук и чеснок, обжаренные на растительном масле, и мясо, тушенное на растительном же масле, которым они заменяют топленое свиное сало. А мясо с растительным маслом – это блюдо, обладающее столь дурным и стойким запахом, что их дома и подъезды гнусно воняют этой гадостью; и от них самих исходит противный запах из-за такой пиши и из-за того, что они некрещеные. Хотя некоторые из них приняли крещение, добродетель крещения не приносит плодов из-за их приверженности прежней вере и прежним обычаям, и потому новые христиане воняют подобно прочим евреям. Они не станут есть свинину, если не будут к этому принуждены силой… Они придерживаются еврейской пасхи и суббот, снабжают синагоги маслом для ламп. Иудеи приходят в их дома для тайных проповедей и молитв – особенно скрытно, когда дело касается женщин. Они приглашают раввина на забой скота или домашней птицы, едят пресный хлеб в соответствии с иудейскими обычаями, втайне проводят иудейские ритуалы и изыскивают различные предлоги, чтобы избежать таинств Святой Церкви… Не без причины Господь наш назвал их generatio ргаvа еt adultera («Источник зла и разврата» (лат ). И в наши дни – дни небывалого распространения этой низкой ереси – многие монастыри были осквернены их торговцами и богачами, а многие монахини открыто восхищались этим и насмехались над верой, отказывались от веры и не боялись отлучения, поносили Иисуса Христа и Церковь. Евреи бессовестно относились к христианам, мошенничая при купле-продаже, используя хитрые уловки и обман. Они никогда не занимались сельским трудом – ни вспашкой или возделыванием земли, ни откормом скота; они обучали своих детей различным способам заработать на пропитание по возможности наименьшим трудом. Многие из них накапливали значительные состояния в считанные годы, не брезгуя воровством и ростовщичеством, утверждая, что отбирают богатство у своих врагов…»

Этим нагромождением отвратительной лжи можно было бы пренебречь, если бы не тот факт, что написано сие в доброй вере (в доброй вере фанатика) и отражает широко распространенное мнение, взлелеянное завистью, выраженной в причитаниях Берналдеса по поводу насилия иудеев и «новых христиан», которые, по его мнению, неискренни в принятой ими новой вере.

Изабелла не могла не заметить это чувство и понимала истинные его масштабы. В 1474 году ей представили очень печальную поэму, повествующую о «новом христианине» Антоне Монторо, где с ужасающими подробностями была описана резня обращенных и содержалась мольба о справедливом возмездии, доказывалась невиновность «новых христиан» и их искренность в принятии христианской веры. Эта жалоба пробудила сострадание в ее нежной душе, а проницательный ум отметил злой умысел и зависть, скрытые под правоверным усердием католиков.

Взвесив все эти соображения, королева отвергла предложения Охеды.

Весомее всякого другого, возможно, был тот аргумент, что трибунал инквизиции давал клирикам значительную власть. Изабелла уже проявила – и очень отважно – свое негодование по поводу присвоения духовенством тех полномочий, которые являлись привилегией испанского короля, и, чтобы подавить посягательства на эти права, не убоялась противостоять самому папе. Ее согласие с требованиями Охеды позволило бы духовенству основать учреждение, которое, не будучи подвластным мирским законам, непременно лишило бы Корону определенной части власти, которую Изабелла так ревниво оберегала.

Итак, королева отклонила ходатайство доминиканца, и нет сомнений, что в этом ей оказал поддержку кардинал Испании дон Педро Гонсалес де Мендоса, архиепископ Севильский, который в это время находился при дворе.

Охеда удалился расстроенный, но никоим образом не смирившийся. Он ждал более благоприятного момента, возбуждая тем временем религиозный фанатизм масс. И едва Фердинанд вернулся в Севилью к своей королеве, доминиканец возобновил увещевания.

В лице короля он надеялся обрести союзника. Кроме того, его поддержал фра Филипп де Барберри, инквизитор Сицилии. Последний недавно приехал в Испанию, намереваясь получить из рук католических сюзеренов, владевших Сицилией, подтверждение давнего декрета, обнародованного 1223 году императором Фридрихом II. По этому декрету треть конфискованной у еретиков собственности отходила к инквизиции; кроме того, губернаторам всех округов вменялось в обязанность оказывать покровительство инквизиторам и их сподвижникам в деле преследования еретиков и евреев, заподозренных в принятии христианства из корыстных побуждений.

Упомянутые привилегии монархи должным образом утвердили, считая своим долгом поступить именно так, ибо это соответствовало их представлениям об инквизиции, учрежденной Гонорием III. Но Изабелла так и не изъявила желания учредить трибунал в Кастилии.

Однако аргументы Охеды и Барбери были поддержаны аккредитованным при кастильском дворе папским легатом Николао Франко (епископом Тревизским), которому, несомненно, представлялось, что создание института инквизиции в Кастилии было бы с удовлетворением воспринято папой Сикстом IV, поскольку служило бы усилению влияния церкви в Испании.

Для Фердинанда это предложение, по-видимому, имело определенный соблазн, потому что предоставило ему способ доказать свою набожность и одновременно – за счет конфискаций, которые обязательно следовали за обвинениями людей из очень состоятельных слоев общества – пополнить почти опустевшие сундуки казны. Если путь веры оказывается также и путем к выгоде, не так уж трудно остановить на нем свой выбор. Но, став монархом всей Испании и будучи абсолютным властителем в Арагоне, Фердинанд не имел в Кастилии влияния, сравнимого с властью Изабеллы. Кастилия оставалась ее королевством, и требования закона и политики вынуждали короля покориться ее воле. Поэтому все, что он мог сделать – присоединить к увещеваниям священников свой голос. Все вместе они оказали такое давление на Изабеллу, что она отступила и пошла на компромисс.

Королева дала свое согласие не только на то, чтобы против «новых христиан», придерживавшихся иудаизма, были предприняты крутые меры, но и на то, чтобы произвести обращения среди собственно иудеев; она возложила трудную задачу контроля за соблюдением требований христианской веры и католических догматов на кардинала Испании – с точки зрения христианской и человеческой морали, не было человека более подходящего для этого, но, с точки зрения его современников-фанатиков, не было человека менее подходящего.

Объявление Изабеллы о таком решении не могло не шокировать Охеду, посчитавшего, что уже добился своего. Эта уступка его желаниям была отнюдь не той, какой он добивался, поскольку обходила стороной проповедующих монахов, которые провозгласили инквизиторскую деятельность своей особой миссией и осуществляли ее своими особыми методами.

Как бы там ни было, королева приняла решение, и к этому нечего было добавить. Кардинал Испании повел дело в истинно христианском духе, отстаивая правду и справедливость с тем усердием, которое ассоциировалось с его именем. В целях осуществления своей миссии он составил инструкцию, которая не сохранилась, но Ортис де Суньига и Пулгар сообщают нам, что она была выдержана в форме катехизиса[785] .

В ней «он указывает, – сообщает Пулгар, – обязанности праведного христианина со дня появления на свет в соблюдении таинства крещения и прочих обрядов, которым он обязан следовать, а также приводит перечень, что христианин должен изучить, во что верить и как поступать в соответствии с христианской верой во всякое время и во всякий день, вплоть до дня смерти».

Мариано, Суньига и прочие историки со слов Парамо и Саласара де Мендосы решили приписать основание инквизиции в Кастилии кардиналу Испании. Они задались целью сопроводить похвалами и славословиями память о нем и его имени; ибо, по их мнению, у него не могло быть цели важнее этой, встреченной обществом с благодарностью и признательностью. Но суд менее подверженных фанатизму времен требует, чтобы была установлена истина и чтобы память о нем была лишена этой весьма сомнительной чести. Современники кардинала не подтверждают того, что пишет о нем Парамо. К тому же, чрезвычайно неправдоподобно выглядит утверждение, будто кардинал Мендоса поддерживал идею создания учреждения, которое должно было бы лишить его и других испанских епископов тех полномочий в «делах веры», которыми до сей поры они были облечены.

Итак, примас[786] испанской церкви занялся возложенной на него задачей и написал свой «катехизис», который должны были изучить все приходские священники всех кафедр и школ.

Однако ревностные его методы не соответствовали желаниям Охеды и папского легата. Доминиканец, расстроенный поворотом событий и полный решимости возобновить атаку, изыскал новые аргументы для воздействия на монархов: в Севилье произошел инцидент, который оказался на руку фанатику.

Молодой дворянин из влиятельного рода Гусманов оказался вовлеченным в любовную интригу с дочерью «нового христианина». Добиваясь любви, он ночью, во вторник страстной недели 1478 года, тайно проник в дом ее отца и был принят девушкой. Но любовников напугали голоса в доме, и Гусману пришлось спрятаться. Из своего убежища он подслушал беседу нескольких придерживавшихся иудаизма горожан, которых принимал отец его возлюбленной. Юноша слышал, как страстно отвергали они божественность Христа, как горячо поносили имя Его и Святую церковь.

Покинув дом, он незамедлительно явился к настоятелю-доминиканцу, чтобы разоблачить богохульников.

Этот молодой кастилец является столь любопытной личностью, что позволительно будет немного отклониться от главной темы нашего повествования, чтобы познакомиться с ним поближе. Психологически его невозможно понять: он знал, что величайшая добродетель христианина есть добродетель целомудрия, и наоборот, худший проступок против Бога – невоздержанность. По крайней мере, именно этому его учили. Поскольку он сам согрешил, у него должно было возникнуть ощущение греховности содеянного, ибо он подобно вору прокрался в дом «нового христианина», чтобы совратить его дочь. Но услыхав, какого мнения этот «новый христианин» и его друзья о Боге, в которого он верует, этот повеса почувствовал себя оскорбленным в религиозных чувствах, возмутился словами (не действиями!) этих отвратительных людей. И он со всех ног бросился к настоятелю, с ужасом поведав ему о подлости, подслушанной им, которая казалась ему несравнимой с подлостью, совершенной им самим. Поэтому он даже не пытался скрывать ее. И, по-видимому, доминиканец также ужаснулся преступлению «новых христиан» против Бога, в которого они, как оказалось, не верили, и, недолго думая, провозгласил, что это преступление против Бога свойственно всем кастильским «новым христианам».

Вот прекрасная иллюстрация контраста между теорией и практикой христианства!

Опираясь на сведения, сообщенные молодым человеком, Охеда провел расследование и арестовал шестерых иудеев.

Они признали свою вину и умоляли о прощении. Поскольку инквизиция с ее ужасными мерами против «relapsos» («Relapsos» – о которых мы вскоре услышим – те, кто приняв христианство, втайне оставался верен иудаизму ) в Кастилии еще не была создана, их мольбы были удовлетворены после выполнения наложенного на них церковного наказания.

С материалами этого «дела отвратительной безнравственности» Охеда незамедлительно направился в Кордову, куда теперь удалились монархи. Повествование ничего не потеряет, если мы опустим изложение случившегося устами благочестивого святого, но упомянем, что он добавил к этому, что добрый люд Севильи негодует и близок к мятежу. Он вновь доказывал таким образом настоятельную необходимость учреждения инквизиции. Не приходится сомневаться, что его активно поддерживал и легат Франко, находившийся в то время при дворе.

Тем не менее. Изабелла по-прежнему не давала согласия на столь крайние меры.

Но в этот момент, согласно Льоренте, на сцене появился другой защитник веры – мужчина в черном плаще доминиканского братства, человек пятидесяти восьми лет, высокий и худой, с сутулыми узкими плечами, с бледным лицом, смиренным взглядом и выражением глаз кротким, благородным и милосердным.

То был монах Томас де Торквемада, настоятель доминиканского монастыря Санта-Крус в Сеговии, племянник прославленного Хуана де Торквемады, кардинала Сан-Систо.

Его влияние на королеву было огромным, его красноречие – блистательным, его логика – убедительной. Охеда приметил это, и его надежды наконец переросли в уверенность.


Глава VII НАСТОЯТЕЛЬ МОНАСТЫРЯ САНТА-КРУС

Если в чьем-либо имени содержалось предзнаменование судьбы человека, то это было имя Торквемады. В такой сверхъестественной степени оно указывает на механизм из огня и пытки, которым ему предопределено было руководить, что кажется придуманным нарочно – чем-то вроде зловещего прозвища, составленного из латинского «torque» и испанского «quemada», полностью подходящее человеку, которому выпало занимать пост Великого инквизитора.

Оно происходит от названия северного города Торквемада («Turre Cremata» на латыни, то есть «Сожженная земля»), откуда берет начало этот знаменитый род, получивший историческую известность после возведения в рыцари Лопе Альфонса де Торквемады королем Альфонсом XI. Впоследствии некоторые его представители достигли выдающегося положения, занимали более-менее значительные посты. Но самым известным обладателем этого имени был теолог-доминиканец Хуан де Торквемада (правнук Лопе Альфонса), возвысившийся до пурпурной мантии кардинала Сан-Систо. Он был одним из наиболее эрудированных и уважаемых теологов своего времени, сторонником догмы непорочного зачатия и, со времен Фомы Аквинского[787] , самым пылким защитником доктрины непогрешимости папы. Он обогатил теологическую литературу несколькими работами, из которых наибольшей известностью пользуются его «Размышления».

Томас де Торквемада был сыном единственного брата кардинала Педро Фернандеса де Торквемады. Родился он в Вальядолиде в 1420 году и после исключительной преподавательской карьеры, если верить Гарсиа Родриго («HistoriaVerdaderadеlaInqusicion»,D.F.I.G.Rodrigo,II,III. Эту книгу надо читать с величайшей осмотрительностью. Это – попытка оправдать инквизицию. Стремясь к этой цели, автор несколько небрежен в отношении фактов) , последовал по стопам своего дяди, приняв посвящение в орден Святого Доминика в монастыре Святого Павла в Вальядолиде, где занимался философией и богословием и добился докторской степени.

Его успехи оценили и удостоили должности руководителя кафедры канонического права и теологии и в скором времени избрали настоятелем монастыря Санта-Крус в Сеговии. На этом посту он отличился своей ученостью, набожностью и усердием и потому неоднократно переизбирался, ибо в то время не было правила, препятствующего этому. Человек аскетического склада характера, он никогда не ел мяса и не пользовался льняной одеждой или льняным постельным бельем. Он так строго и добросовестно соблюдал имущественные интересы своего ордена, что не мог содержать даже свою единственную сестру соответственно ее общественному положению и позволил ей лишь существовать в качестве члена мирского («третьего») ордена Святого Доминика.

Когда именно настоятель Санта-Крус стал духовников инфанты Изабеллы, установить невозможно. Бледа сообщает нам, что Торквемада, исполняя эти обязанности в годы ее юности при дворе ее брата, короля Энрике IV, добился от Изабеллы обещания, что при восшествии на престол она посвятит жизнь искоренению ереси в своем королевстве.

От этого утверждения можно отмахнуться как от одной из выдумок молвы, которые в изобилии возникают, когда дело касается личной жизни королевских особ, ибо при внимательном изучении материалов мы не находим тому подтверждений.

Нежелание Изабеллы применить крайние или относительно жесткие меры против своих подданных, обвиняемых в приверженности иудаизму, признается всяким серьезным исследователем, но оценки этому даются различные – в зависимости от побудительных мотивов.

Прав в своем утверждении Бледа или нет, но остается фактом, что Торквемада был духовником Изабеллы в годы ее юности. Занимая такой пост, он имел возможность оказывать значительное влияние на мнение столь набожной женщины в вопросах, затрагивающих интересы веры.

Наконец, пришло время использовать это влияние.

На его стороне была несомненная искренность и бескорыстие: Торквемада пользовался репутацией святого, основанной на строгом целомудрии его образа жизни и жестком аскетизме,- репутацией, которая не могла не поразить воображение женщины столь набожной и темпераментной, как Изабелла; к тому же, он был властной личностью и обладал пламенным красноречием.

Если принять все это во внимание, то не покажется удивительным, что сопротивление королевы, уже ослабленное бешеным натиском Охеды и его сторонников – короля и папского легата, – в конце концов было сломлено; и именно под воздействием убедительных речей настоятеля Санта-Крус она неохотно согласилась на учреждение Святой палаты в своих владениях.

Вследствие этого по приказу католических сюзеренов их представитель при дворе Его Святейшества дон Франсиско де Сантильяна обратился к Сиксту IV за буллой, которая уполномочила бы Фердинанда и Изабеллу ввести трибунал инквизиции в Кастилии и предоставить им возможность приступить к искоренению ереси «рог viа dеl fuega» – «посредством огня».

Испрошенная булла была должным образом издана 7 ноября 1478 года и давала монархам право выбрать трех епископов или архиепископов или других «богобоязненных и честных» священников, монашеских или светских, в возрасте старше сорока лет, заслуживших звание либо руководителя кафедры или бакалавра богословия, либо доктора или лиценциата[788] канонического права, чтобы вести дела инквизиции в пределах королевства, направив острие карающего меча на еретиков, отступников и их сторонников.

Его Святейшество предоставлял избранным таким образом деятелям все необходимые права в соответствии с законом и обычаями. Кроме того, уполномочил монархов по своей воле отменять назначения и заменять этих руководителей по своему усмотрению.

В декабре монархи находились в Кордове, когда им доставили буллу. Но они не сразу приступили к осуществлению предусмотренных ею мер. Прежде Изабелла предприняла последнее усилие, чтобы подавить распространение иудаизма и отступничества мягкими средствами, заручившись согласием кардинала Испании.

С целью усиления действенности выпущенного Мендосой «катехизиса» она назначила Совет из епископа Кадисского Диего Алонсо де Солиса, коадъютора[789] Севильи дона Диего де Мерло и Алонсо де Охеды, для которого сей королевский указ стал новым источником разочарования и досады.

Мы вынуждены допустить, что Торквемада вновь удалился в свой монастырь в Сеговии, и, возможно, отсутствие давления с его стороны позволило королеве совершить это последнее усилие, чтобы уклониться от курса, к которому ее уже почти принудили.

Вскоре монархи отправились в Толедо. Там весной 1480 года были созваны кортесы[790] для присяги на верность инфанту принцу Астурийскому, которого Изабелла родила в июне 1478 года. Хотя присяга была главной причиной созыва, она, безусловно, не являлась единственной. Монархи представили на обсуждение кортесов многие другие вопросы, требующие тщательного и серьезного рассмотрения, среди которых выделялся вопрос о распрях между христианами и иудеями.

Указывалось, что многие законы, касающиеся иудеев, не соблюдаются, а потому их следует рассмотреть и утвердить вновь. Конкретно назывались те из них, которые предписывали иудеям носить отличительный знак в виде круга красной ткани на плечах поверх верхней одежды, строго держаться своих кварталов-гетто, куда к полуночи они обязаны возвращаться, возводить стены вокруг еврейских кварталов, а также законы, запрещающие евреям работать врачами, хирургами, аптекарями или содержать гостиницы и постоялые дворы.

Но дальше этого кортесы все-таки не пошли, и институт инквизиции как средство расправы с иудеями не упоминался – обстоятельство, которое Льоренте трактует как доказательство антипатии королевы к Святой палате.

Конечно, вспоминая о временах полной свободы, евреи воспринимали возобновление этих уложений, толкающее их обратно в крепостное состояние и бесчестие, как ущемление своих прав и достоинства. Возможно, именно эти меры, направленные против людей их национальности, побудили «новых христиан» к опрометчивому шагу – изданию памфлета, в котором они критиковали и осуждали королевские решения. Поддавшись чувствам, автор – намеренно или нет – допустил в своем повествовании еретические высказывания, по поводу чего монах-иеронимит[791] Фернандо де Талавера опубликовал соответствующие разъяснения.

Родриго предполагает, что сей еретический памфлет положил конец терпению королевы. Он вполне мог стать подходящей причиной для этого или, по крайней мере, мог представить решающий аргумент Фердинанду и всем тем, кто желал введения инквизиции.

Так или иначе, но вскоре после этого – 27 сентября 1480 года – монархи, будучи в то время в Медине-дель-Кампо, дали ход папской булле, находившейся в их руках уже около двух лет, и доверили свое право назначать инквизиторов в Кастилии кардиналу Испании и настоятелю Томасу Торквемаде.

Мендоса и Торквемада сразу же взялись за дело и назначили инквизиторами в Севилье, где, как представлялось, иудаизм был распространен в наиболее вопиющих масштабах, доминиканских монахов Хуана де Сан-Мартино и Мигеля Морильо. Последний обладал саном архиепископа доминиканцев Арагона и уже имел опыт в таких делах, будучи инквизитором в Россильоне. В помощь им были назначены светский священник Хуан Руис де Медина, доктор канонического права, и Хуан Лопес де Барко, один из капелланов королевы. Первый – в качестве консультанта, второй – финансиста.

Несмотря на опасность отклониться от сути повествования, необходимо более тщательно выяснить позицию монархов по отношению к введенному ими трибуналу.

Усердие Изабеллы – как в набожности, так и в политике – вынуждало ее, как уже говорилось, избрать такой путь, чтобы пресечь беспорядки, происходящие из глубокой неприязни испанцев к иудеям и вновь отступившим от веры морискам (мориски – принявшие крещение мавры). Фердинанд не только оказывал на нее давление, но и сам в религиозном рвении дошел до фанатизма и неуклонно стремился к тому, чтобы политика сплеталась с религией в единый союз.

Изабелла действовала бы медленнее, предпочитая – даже ценой потери времени – достичь своих целей мягкими мерами, проявляя то терпение, которое необходимо, если имеется стремление добиться хороших результатов. Фердинанд, возможно, менее жалостливый, возможно, – будем к нему справедливы – менее полагающийся на силу аргументов и убеждений, считая это заботой лиц священнического сана, сразу же взялся за введение в Кастилии жестких репрессивных мер, уже опробованных в его родном Арагоне.

Из-за различия в позициях монархи могли оказаться в конфликте между собой, но у них были основания и для общих интересов. Оба придерживались того мнения, что ни в коем случае Испания не должна попасть под власть церковников, утверждению которой призвана служить инквизиция. Если инквизиция – как это обычно случалось до сей поры – окажется под контролем Его Святейшества, то ее руководители будут назначаться папой или, при соответствующих полномочиях, доминиканскими архиепископами, и распределение конфискованного имущества преступников пойдет в пользу папской казны.

Несмотря на весь свой фанатизм и желание утвердить Святую палату в Кастилии, Фердинанд, подобно Изабелле, не был расположен к введению инквизиции в такой форме, которая способствовала бы узурпированию духовенством части полномочий монархов.

Если Изабелла и признала инквизицию как крайнюю меру против мятежных элементов в своем королевстве, то имелась в виду инквизиция в границах, совершенно отличных от тех, в каких она до сих пор действовала повсюду. Назначения на ответственные посты в этой организации не должны более оставаться за папой, как и распределение испанских приходов. Это право должно было стать прерогативой самих монархов, также как право смещать и заменять инквизиторов. Далее, Рим не должен был распоряжаться распределением имущества, конфискованного у испанских подданных: исключительное право контроля за ним надлежало сохранить в руках испанских королей.

Велись споры о том, что было причиной задержки введения инквизиции: нерешительность ли Изабеллы, или алчность в купе с умением управлять государством оказалась главной движущей силой, определяющей ее шаги в этом деле, а гуманные соображения не играли никакой роли; или булла была издана раньше, чем предполагалось, и промедление стало результатом несогласия папы с затребованными условиями?

Последнее утверждение, возможно, небеспочвенно. Но самоуверенно заявлять, что гуманные соображения ни в коей мере не определяли действий королевы, – значит, явно выйти за пределы того, что позволяют предположить общеизвестные факты. Чтобы настаивать на этой гипотезе, необходимо выдвинуть веские причины нежелания Изабеллы действовать согласно булле, которая уже находилась в ее руках. Ведь булла от ноября 1478 года подтверждала все требования монархов! Тем не менее королева медлила два года, прежде чем решила воспользоваться предоставленными полномочиями, и в течение этих лет кардинал Мендоса и его соратники старательно вели работу по наведению порядка в соответствии с «катехизисом».

Заключение, говорящее, что ход событий во многом определяется гуманными соображениями, свойственными королеве, является единственно обоснованным из всех, выдвинутых в объяснение двухгодичного промедления.

Когда кардинал Испании и настоятель монастыря Санта-Крус, действуя сообща в интересах монархов, назначили первых инквизиторов Кастилии, они предписали прежде всего учредить трибунал в Севилье, где, как уже говорилось, иудаизм утвердился в самых вопиющих масштабах (Бледа утверждает, что в этой епархии насчитывалось сто тысяч отступников ).

9 октября монархи отдали приказ всем своим верноподданным оказывать двум назначенным инквизиторам всяческую поддержку, какая может им понадобиться во время выполнения ими своей миссии в Севилье.

Подданные, однако, проявили настолько мало лояльности, что в Севилье инквизиторы встретили торжественный прием, но не нашли поддержки в делах. Их миссия оказалась столь непопулярной, что они сочли совершенно невозможным осуществить ее. Пришлось сообщить об этом королю, в результате чего 27 декабря Фердинанд направил распоряжения наместнику в Севилье и светским властям округа, приказав предоставить инквизиторам необходимую помощь.

Так доминиканцы наконец-то смогли сформировать свою службу и взяться за дело.

Даже слух о приближении инквизиторов вселял в «новых христиан» тревогу, а одного лишь вида мрачной траурной процессии – инквизиторы в белых одеяниях и черных капюшонах, в окружении босых монахов, во главе с доминиканцем, несущим белый крест, шествовали в монастырь Святого Павла, выбранного в качестве штаб-квартиры Святой палаты, – было достаточно, чтобы вызвать бегство нескольких тысяч людей, имевших основания опасаться повышенного интереса к себе со стороны этого наводящего ужас учреждения.

Эти беглецы искали убежища в феодальных владениях герцога Медина-Сидония – грозного маркиза Кадисского Родриго Понсе де Леона – и графа Арко.

Инквизиторы же, как показал их декрет от 2 января 1481 года, истолковали это бегство, совершенное в условиях всеобщей паники, как свидетельство виновности беглецов. Опираясь на данные монархами полномочия и на содержание буллы, в соответствии с которой их назначение было произведено, инквизиторы объявили, что, поскольку многие бежали из Севильи в страхе перед преследованиями за порок ереси, они приказывают маркизу Кадисскому, графу Арко и прочим дворянам королевства Кастилии в течение пятидесяти дней со дня обнародования эдикта провести перепись личностей обоих полов, стремящихся найти убежище и защиту в их владениях; арестовать всех и в целости и сохранности доставить в тюрьму инквизиции в Севилье, конфисковав их имущество и передав его вместе с описью в руки доверенного лица инквизиторов. Никто не смеет укрывать кого-либо из беглецов и обязан строго подчиняться требованиям эдикта под страхом отлучения и прочих наказаний, предусмотренных законом в отношении сочувствующих еретикам, как то: лишение титулов, званий и должностей, освобождение их подданных и вассалов от всех видов зависимости от них. Кроме того, инквизиторы оставили за собой и своими уполномоченными право отпущения грехов и отмены приговоров, наложенных церковью на тех, кто нарушил требования эдикта.


Глава VIII СВЯТАЯ ПАЛАТА В СЕВИЛЬЕ

Непреложная цель инквизиторов и непримиримость, с которой они намеривались действовать, ясно обнаружились в эдикте от 2 января 1481 года. Крайняя несправедливость, содержавшаяся в их призыве к властям арестовывать мужчин и женщин за выезд из Севильи, совершенный до издания запрета на подобные выезды, типична для деспотических методов инквизиции. Неудивительно – особенно, если учесть, сколь много было «новых христиан», занимавших в Севилье высокое положение, – что такие меры должны были привести к террору в отношении оставшихся в Севилье и заставить их принять меры для защиты себя от преследований службы столь несправедливой, что даже невинному младенцу могли вынести обвинительный приговор.

Группа влиятельных горожан собралась по приглашению Диего де Сусана – одного из богатейших людей Севильи, чье состояние оценивалось в десять миллионов мараведи[792] Они пришли к выводу, что пора готовиться к активным действиям для защиты от трибуналаинквизиции, и договорились, что при необходимости применят силу.

Среди тех, кто пришел на тайную встречу, было несколько церковников и людей, занимавших высокие должности, дарованные Короной: правитель Трианы Хуан Фернандес Аболафио, его брат – главный судья и откупщик королевских пошлин, лиценциат Бартоломе Торралба и Мануэль Соли – богач, обладавший широкими связями в высшем свете.

Сусан обратился к ним с речью, заявив, что они – влиятельнейшие люди Севильи, что их богатство – это не только собственность, но и хорошее отношение к ним народа и что лишь их решимость и сплоченность позволят успешно противостоять инквизиторам, если монахи предпримут против них какие-либо действия.

Все согласились с этим, и было решено, что каждый из заговорщиков соберет людей, оружие и деньги, которые могут понадобиться для осуществления их намерений.

Но у Сусана, на его погибель, была дочь. И эта девушка, которую за необычайную красоту называли La Hermoso Hembra(«Прекрасная Дама» (исп. ), любила кастильца. Она-то и выдала инквизиторам заговор, «нечестиво оскверняющий естественные законы, запечатленные перстом господним в сердце человеческом». Какими мотивами при этом она руководствовалась, какую роль сыграл ее возлюбленный – документально не установлено.

Сусан и его неудачливые единомышленники были схвачены и заключены в кельи монастыря Святого Павла, который использовался в то время как тюрьма, а впоследствии предстали перед судом Святой палаты, заседавшим в стенах монастыря.

Конечно, их судили за ересь и вероотступничество, поскольку Святая палата не могла предъявить им других обвинений. К сожалению, Льоренте не отыскал записей об этом судебном разбирательстве – одном из первых, проведенных инквизицией в Кастилии, – поэтому не известно ничего, кроме того, что Сусан, Соли, Бартоломе Торралба и братья Фернандес были признаны виновными, что им приписывалось преступное вероотступничество и что их передали светским властям для наказания.

Гарсиа Родриго посвятил несколько страниц своей «Historia Verdadera» подробному описанию своей версии, утверждая, будто эти люди упорствовали в своем заблуждении вопреки многочисленным попыткам спасти их. Он наделяет фанатичного Охеду характером ангельским и милосердным и изображает его колеблющимся, со слезами на глазах умоляющим заговорщиков признать ошибку. Родриго уверяет нас, что, несмотря на настойчивые усилия доминиканца, не отступавшего до последней минуты, все его старания оказались тщетны.

Амадор де лос-Риос добавляет еще кое-что и о девушке: «Дон Рехинальдо Рубино, епископ Тивериадский, проинформированный о доносе и о поведении « La Hermoso Hembra », решил, что она должна вступить в один из монастырей города и принять монашеский постриг. Но, подчиняясь своей чувственной страсти, она покинула монастырь без официального разрешения и впоследствии родила вне брака нескольких детей. Ее красота с возрастом поблекла, и нужда постигла предавшую отца дочь миллионера Диего де Сусана. Она умерла, находясь под покровительством мелкого торговца бакалейными товарами, В своем завещании она распорядилась, чтобы ее череп был установлен над дверным проемом дома, где она вела свою беспутную жизнь, как наказание за ее грех и в назидание потомкам. Этот дом расположен на Калье-де-Атод, и череп « La Hermoso Hembra » продолжает находиться там до наших дней».

Однако нет ни малейших доказательств в подтверждение рассказа Родриго, призванного лишь оправдать жестокий приговор трибунала. Отметим, что Берналдес – единственный, кто кроме Родриго описывает кончину Сусана, – сообщает, что он умер христианином (то есть заявил о своем раскаянии). Но если учесть, что Берналдес является пылким поклонником и защитником инквизиции, то такого заявления из-под его пера достаточно, чтобы заподозрить инквизиторов Морильо и Сан-Мартина в нарушении буквы закона, ибо в то время еще не было установлено смертной казни для раскаявшихся.

Диего де Сусан и его сподвижники стали главными действующими лицами на первом аутодафе, проведенном в Севилье 6 февраля (Льоренте указывает: «6 января» – очевидная ошибка, потому что инквизиторы опубликовали свой декрет 2 января, а преступление Сусана совершено уже после опубликования (до изданий эдикта оснований для доноса не было ).

Вокруг этого аутодафе было относительно мало помпезности и церемоний – того страшного театрализованного представления, которое обычно отличало судопроизводство инквизиции. Впрочем, основные элементы ритуала уже присутствовали.

Под конвоем алебардщиков Сусана и его товарищей водили по городу босыми, с кандалами на руках, в позорящих покаянных мешках желтого цвета, чтобы их могли хорошенько рассмотреть все жители. При виде достойных и уважаемых граждан в столь плачевном состоянии глаза людей наполнялись ужасом и тревогой. Во главе процессии шествовал облаченный в черные одеяния доминиканец, высоко поднявший зеленый крест инквизиции, обвязанный траурной вуалью; за ним шли по двое соратники Святой палаты – члены братства святого мученика Петра; далее в кольце конвоиров следовали осужденные; и последними шли инквизиторы с приближенными и руководящий корпус доминиканцев из монастыря Святого Павла, возглавляемый настоятелем-фанатиком Охедой.

Процессия проследовала до кафедрального собора, где несчастных заставили прослушать мессу и составленную специально для этого случая проповедь, которую читал Охеда, продлевая утонченную пытку. Отсюда их вывели – вновь в составе процессии – за стены города на луга Таблады. Там их привязали к столбам, которые к тому времени уже были установлены, и подожгли вязанки хвороста. Такова была гибель несчастных – во славу католической апостольской церкви.

Теперь Охеда вполне мог испытывать удовлетворение – ему удалось-таки разжечь костры жестокости, которые, однажды вспыхнув, разбросали мириады искр по прекрасной цветущей стране, и полыхающее зарево охватило ее на четыре столетия. Это было первое сожжение, свидетелем которого был Охеда, и последнее. Час пробил. Его миссия, каким бы целям она на самом деле ни служила, была выполнена на лугах Таблады, и теперь он мог уйти из жизни умиротворенным. Несколькими днями позже Охеда умер, став одной из первых жертв бубонной чумы, опустошившей юг Испании.

С кафедр Севильи доминиканцы громогласно объявили эпидемию божьей карой, посланной на нечестивый город. Они даже не задумались над тем, что, если бы чуму на самом деле направляла рука Господа, то справедливо ли, что стрелы гнева божьего поразили столь благочестивых слуг его, как Охеда и ему подобные…

Впрочем, неспособность довести аргументацию до логического заключения и абсолютное отсутствие чувства меры присущи всякому фанатику.

Чтобы их самих не сразили стрелы эпидемии, пушенные в нечестивцев, инквизиторы поспешно бежали из Севильи! Они отправились на поиски районов с более здоровыми условиями и, сочтя ту или иную местность не отмеченной божьей карой – пока сами оставались здоровы, – усердно раскладывали свои костры, дабы исправить недосмотр Небес (Берналдес сообщает ,что только в городе Аракена, где инквизиторы не обнаружили эпидемии, они учредили трибунал и заживо сожгли двадцать три человека в дополнение к множеству тел, эксгумированных ими для этой же цели ).

Но через некоторое время они развернули еще шире свою деятельность и в самой Севилье. Эдикт от 2 января привел к чудовищным результатам: дворяне, не посмев пойти наперекор церкви, убоявшись угрозы отлучения, производили требуемые аресты, и группы пленников ежедневно прибывали в город из близлежащих сельских районов, где они попытались укрыться. В самом городе служители Святой палаты также не покладая рук отлавливали подозреваемых и тех, на кого из фанатизма или из мести были сделаны доносы.

Аресты оказались столь много численными, что вскоре возможности монастыря Святого Павла были исчерпаны, и инквизиторы решили переместиться вместе с трибуналом и тюрьмой в просторнейшие помещения замка Триана, отданного им монархами.

За эдиктом от 2 января последовал второй, известный как «Эдикт об амнистии». Он призывал всех, кто был виновен в вероотступничестве, добровольно явиться в указанные сроки для отпущения грехов и примирения с церковью. Сей документ удостоверял, что, если они сделают это с искренним раскаянием и честным намерением исправиться, то получат отпущение грехов и не подвергнутся конфискации имущества. Эдикт заканчивался предупреждением, что на отступников, не последовавших этому призыву, падет проклятие и они будут наказаны по всей строгости закона.

Амадор де лос-Риос придерживается того мнения, что кардинал Мендоса оказался лишь орудием, использованным для издания этого эдикта. Но, пожалуй, слишком смело предполагать, что он исполнял волю королевы Изабеллы, что вдохновляющая идея была исходно исключительно милосердной и что ни королева, ни кардинал, зная о свойственном инквизиции вероломстве, не догадывались, чем может обернуться сей эдикт.

Результаты последовали незамедлительно. Согласно оценкам, не менее двадцати тысяч обращенных, виновных в склонности к иудаизму, явились, чтобы воспользоваться обещанием амнистии и обеспечить отпущение грехов за свою неверность принятой ими религии. К своему ужасу, они обнаружили, что попали в западню такую жестокую, какую лицемерное, сладкоголосое духовенство только и могло изобрести.

Инквизиторы заранее задумали сопроводить обещанное отпущение грехов и освобождение от наказания втайне заготовленным условием, которое не включили в обнародованный текст, чтобы сообщить его только при просьбе о помиловании. Поистине дьявольская уловка: они объявляли, что раскаяние должно быть искренним и что единственным доказательством искренности церковь признает разоблачение всех известных самообличающихся «новых христиан», на самом деле исповедовавших иудаизм.

Это требование было подлостью: не гарантируя тайны признания, священники обязывали раскаявшегося разгласить имя сообщника или партнера в содеянном проступке. Затем от них потребовали еще большего – заявить обо всех грешниках, которые им известны; и требование выражалось в столь благовидных фразах – «единственное доказательство искренности раскаяния, которое они могут привести», – что никто не осмеливался обвинять инквизиторов в злоупотреблении доверием или нарушении условий эдикта в обнародованном виде.

Несчастные отступники оказались прижатыми к стене. Им предстояло либо пойти на низость предательства, либо покориться перспективе жестокой казни на костре и обречь детей своих на лишения из-за конфискации имущества. Большинство уступало и покупало прошение ценой предательства. И ведь находилось немало людей, подобно придворному приходскому священнику Берналдесу, одобрявших этот прием Святой палаты. «Поистине превосходным решением было дать прощение этим людям за их признания, разоблачившие всех, кто втайне придерживался иудаизма, собрав таким образом в Севилье информацию об отступниках в Толедо, Кордове и Бургосе».

По истечении сроков амнистии инквизиторы Морильо и Сан-Мартин, проводившие судилище над Сусаном и его единомышленниками, издали очередной эдикт, в котором приказали (под страхом величайшего отлучения со всеми соответствующими наказаниями) разоблачить всех людей, о которых известно, что они исповедуют иудаизм.

Никому не могло быть даровано прощение по причине неосведомленности об «Эдикте об амнистии». В дополнение к последнему эдикту были присовокуплены тридцать семь параграфов столь обширных, что не оставляли человеку надежду на спасение.

Эти параграфы представляли собою нижеследующий перечень признаков, по которым можно распознать «нового христианина», виновного в приверженности иудаизму:

«I. Всякий, кто ожидает прихода Мессии или утверждает, что он еще не приходил и что он явится, чтобы забрать их из плена в землю обетованную.

II. Всякий, кто после крещения откровенно вернулся к иудаизму.

III. Всякий, кто заявляет, что законы Моисеевы так же хороши, как и законы Иисуса Христа, и что следование им обеспечивает спасение души.

IV. Всякий, кто соблюдает обычаи, предписанные законом Моисеевым, как то: надевает по субботам чистые рубашки и одеяния, более приличные, чем в прочие дни, застилает стол чистой скатертью, а также воздерживается от открытых скандалов и выполнения какой-либо работы с вечера пятницы.

V. Всякий, кто отделяет сало и жир от мяса и водой смывает с мяса кровь, а также удаляет железы из тела животного, зарезанного для употребления в пищу.

VI. Всякий, кто режет горло животным и домашней птице, предназначенным для еды, предварительно проверяя нож на ногте, забрасывая кровь землей и произнося определенные слова в соответствии с иудейскими обычаями.

VII. Всякий, кто ест мясо на Великий пост и в прочие дни, когда это запрещено Святой церковью.

VIII. Всякий, кто соблюдает иудейский Великий пост, свидетельством чего является хождение босиком, чтение иудейских молитв, принесение извинений друг другу или возложение отцами рук на головы детей без предварительного крещения и без произнесения «будь благословен Богом и мною».

IX и X. Всякий, кто соблюдает пост королевы Эстер, который соблюдают все иудеи со времен пленения при царствовании Артаксеркса, или пост Рибисо.

XI. Всякий, кто будет соблюдать другие посты иудейской веры, а также следовать иудейским обычаям в течение понедельника и вторника, доказательством чего будут: отказ в эти дни от пищи до появления первой вечерней звезды; воздержание от употребления мяса; омовение накануне таких дней, или обрезание ногтей, или подравнивание волос, хранение или сожжение оных; чтение определенных иудейских молитв с раскачиванием головы вперед-назад, повернувшись лицом к стене после погружения рук в воду; переодевание в рубище и опоясывание веревками или полосками из кожи.

XII, XIII и XIV. Эти параграфы касаются всех, кто соблюдает еврейскую пасху, а значит, собирает зеленые веточки, которые подаются на стол и употребляются при свете свечей.

С XV по XIX – эти параграфы относятся ко всякому, кто придерживается иудейских обычаев в питании: освящает свои яства в соответствии с иудейскими обычаями, пьет «законное» вино – вино, надавленное иудеями, – и ест мясо животных, зарезанных иудеями.

XX. Всякий, кто цитирует псалмы Давидовы без фразы «Во имя Отца, Сына и Святого Духа».

XXI. Всякая женщина, которая из приверженности законам Моисеевым воздерживается от посещения церкви на сороковой день после рождения ребенка.

С XXII по XXVI – эти параграфы относятся ко всякому, кто подвергает обрезанию своих детей, дает им еврейские имена или после крещения принуждает их к выбриванию макушки, которую смазывает маслом, освященным по иудейским обычаям, или заставляет омывать своих детей на седьмой день после рождения в бассейне с водой, куда бросают золото и серебро, жемчуг, пшеницу, ячмень и прочие вещи.

XXVII. Всякий, кто играет свадьбу по иудейским обычаям.

XXVIII. Всякий, кто придерживается обычая устраивать прощальный ужин перед отправлением в дальнюю дорогу.

XXIX и XXX. Всякий, кто поддерживает иудейские верования и практикует сожжение хлеба.

XXXI. Всякий, кто перед лицом смерти повернулся или будет повернут родственниками лицом к стене, чтобы умереть именно в таком положении.

XXXII. Всякий, кто омывает труп теплой водой или бреет его по еврейским обычаям и обряжает его для захоронения в соответствии с требованиями закона Моисеева.

С XXXIII по XXXVI – эти параграфы касаются иудейского способа выражения скорби, как то: воздержание от употребления в пищу мяса, выливание воды из кувшина, находящегося в доме покойного и т.д.

XXXVII. Всякий, кто похоронит умершего христианина в неосвященной земле или на иудейском кладбище».

Речь идет о многих еврейских обычаях, ставших неотъемлемой частью жизни людей этой национальности – обычаях, которые возбуждали злобу даже в отношении самых искренних из «новых христиан». Будучи более рационалистическими, чем религиозными, эти правила вовсе не означали отступничества в пользу иудаизма, ибо не содержали ничего явно противоречащего христианскому учению. Более того, некоторые из этих обычаев (например, прощальный ужин перед дальней поездкой) были широко распространены и среди христиан. Но в изданном севильскими инквизиторами перечне они были умышленно названы свидетельствами отступничества.

Очевидно, что «новые христиане» не были ограждены от доносов недоброжелателей. Некоторые из этих параграфов столь сумасбродны и абсурдны, что остается только согласиться с Льоренте: формулировки инквизиторы составляли с определенно злым умыслом. Он утверждает, что они умышленно раскинули сеть пошире, чтобы тяжелым уловом убедить королеву в правдивости сообщений о необычайной распространенности иудаизма в Кастилии и в настоятельной необходимости учреждения института инквизиции.

Действовали ли они при этом в соответствии с полученными от Торквемады и Охеды инструкциями – неизвестно, но мало сомнений в том, что результаты полностью соответствовали желанию обоих, так как подтверждали их настойчивые внушения королеве.

Система шпионажа, созданная инквизиторами для увеличения «улова», была столь же хитрой и коварной, как и все в истории шпионажа. Вообразите монаха, карабкающегося на крышу монастыря Святого Павла субботним утром, чтобы высмотреть и отметить дома «новых христиан», из чьих труб не шел дым, и представить трибуналу эти сведения; это влекло за собой арест обитателей по сильному подозрению в приверженности иудаизму, согласно которому субботу нельзя оскорблять разведением открытого огня.

«Что можно ожидать от трибунала, избравшего такой путь?» – спрашивает Льоренте и сразу дает ответ: «Того, что случилось – ни больше, ни меньше».

С методами процедуры судебного разбирательства, проводимого инквизиторами, нам сейчас нет необходимости подробно знакомиться. Пока достаточно сказать, что к порокам, присущим такой системе судопроизводства, если говорить о первых инквизиторах Севильи, надо добавить рвение – не только когда выносили обвинительный приговор, но и когда сжигали еретиков, – рвение столь свирепое, что не оставляло сомнений: инквизиторы потворствуют проявлению ненависти по отношению к евреям.

Вот слова здравомыслящего хроникера Пулгара, в общих чертах одобрявшего введение инквизиции, но в конкретном случае действий Морильо и Сан-Мартина отметившего: «Методами, которыми велись судебные разбирательства, они показали, что с ненавистью относятся к этим людям».

За аутодафе 6 февраля последовало другое – 26 марта, во время которого в полях Таблады были сожжены семнадцать жертв. Когда вспыхнули и эти костры, инквизиторы поняли, что у них не будет недостатка в человеческом горючем. Сожжения следовали одно за другим с такой частотой, что лишь в течение ноября – по словам Льоренте – двести девяносто восемь осужденных были отправлены на костер только в самой Севилье, а семьдесят девять прощенных заслужили замену смертного приговора на пожизненное заключение.

Мариано – историк, воздававший благодарение Богу за учреждение инквизиции в Кастилии, сообщает с ужасающим спокойствием, что количество сожженных иудеев в архиепископстве за 1481 год превысило восемь тысяч, а еще семнадцать тысяч были подвергнуты епитимье.

Многие бежавшие из страны, будучи разыскиваемыми и признанными виновными как неподчинившиеся решению суда, тоже шли на костер, но в виде кукол. Служба инквизиции проводила ужасные фарсы заседаний по делам умерших, и, признав их виновными, доминиканцы выкапывали их тела и швыряли в костер.

Деятельность Святой палаты была столь чудовищной, что грозила достичь масштабов настоящей бойни, и губернатор Севильи распорядился возвести в полях Таблады постоянную каменную платформу огромных размеров, известную как Кемадеро, то есть место сожжения. По углам оно было украшено изваяниями четырех пророков. Эти колоссальные гипсовые статуи, сообщает Льоренте, сложили не только для украшения. Он говорит, будто они были пустотелыми и в них можно было поместить человека, обреченного умирать на медленном огне.

Однако, в этом утверждении, пожалуй, содержится очередное недоразумение. Если статуи были бы выполнены из гипса (о чем сообщает Льоренте), они не выдержали бы жара разложенных под ними очагов. Кроме того, поскольку гибель в такой духовке должна быть более затяжной и мучительной, чем у столба, трудно придумать, на каком основании, когда все в равной степени виновны, кто-то из осужденных должен быть подвергнут высшей степени мучений. К тому же, инквизиторы стремились, чтобы страдания жертвы были хорошо видны верующим.

Кемадеро оставался стоять памятником религиозной нетерпимости и фанатичной жестокости, пока солдаты Наполеона не разрушили его в начале девятнадцатого столетия (Гарсиа Родриго сообщает, что архитектором этот тщательно продуманного жертвенника был чрезвычайно религиозный «новый христианин», которому Святая палата нашла применение и в качестве судебного исполнителя. Однако, уличенный в следовании иудейским обычаям, он был сожжен на том же Кемадеро, который сам и соорудил. Никто из других авторов не упоминает об этой истории, включая Льоренте, и остается отнести ее к категории мифов, подобных тем, которые утверждают, что первой головой, отрубленной на гильотине, была голова ее изобретателя, господина Гильотена. ).

Морильо и Сан-Мартин действовали настолько безжалостно и настолько пренебрегали справедливостью и соблюдением даже элементарных правил судебной процедуры, что в конце концов сам папа в январе 1482 года обратился к монархам с письмом протеста.

Эдикт, предписывавший дворянам арестовывать всех, кто бежал из Севильи, заставил многих «новых христиан» отправиться еще дальше в поисках безопасности. Некоторые уехали в Португалию, другие пересекли Средиземное море и нашли убежище в Марокко, тогда как еще одна значительная часть, собрав волю в кулак, бросилась искать спасение в самом Риме, у ног Его Святейшества, Прочие беглецы появились уже после того, как трибунал приступил к своей страшной работе. Все они шумно выражали свои жалобы и протесты: несмотря на невиновность, им пришлось покинуть государство, бежать от ненависти и несправедливости инквизиторов и направиться в поисках защиты к наместнику Христа, в чьих руках было право и обязанность защищать всех христиан и верных католиков.

Они подробно ознакомили папу с методами преследования; жаловались, что инквизиторы в своем стремлении добиться обвинительного приговора действуют исключительно по собственной инициативе, без согласования с экспертом и епископским судьей, чье присутствие при разбирательстве дел, затрагивающих вопросы веры, считалось обязательным; описывали, как их изгоняли со всех официальных постов, несправедливо сажали в тюрьму, жестоко пытали, ложно порочили как еретиков, после чего передавали в руки гражданских властей для приведения приговора в исполнение и конфисковывали имущество, из-за чего их дети, заклейменные позором, оказывались в полной нищете.

Папа внял этим стенаниям, убедившись в их правоте, и выразил свой протест Фердинанду и Изабелле. Он заявил в своем бреве[793] , что лишил бы инквизиторов должностей, но ограничен тем, что их назначили монархи по своим собственным соображениям, и предупредил, что в случае появления новых жалоб будет вынужден сместить инквизиторов. Одновременно он отменил данное монархам право назначать инквизиторов.


Глава IX ВЫСШИЙ СОВЕТ

Королевская чета без какого-либо протеста подчинилась папскому вмешательству и лишению права назначать инквизиторов в своем королевстве. Такая покорность кажется неожиданной, если вспомнить прежнюю ее позицию, но на то были две серьезные причины.

Не следует забывать, что значительное число «новых христиан» находилось при королевском дворе и в ближайшем окружении королевы (к их числу принадлежал и ее секретарь Пулгар). Мнение Пулгара о событиях в Севилье мы знаем, и можно утверждать, что его разделяли все христиане еврейского происхождения. Эти «новые христиане», как и прочие, настойчиво извещали монархов о творимых жестокостях и несправедливостях, привлекая их внимание к декрету, который заставлял невинных детей страдать за проступки, приписанные их родителям, – декрету безжалостному, когда родители были действительно виновны, и просто чудовищному, когда вина была лишь предполагаемой.

К тому же, приходилось учитывать неизбежную войну с Гранадой – последней провинцией на Пиренейском Полуострове, остававшейся в руках мавров. Для этой кампании срочно требовались средства, недостаток которых был быстро восполнен конфискациями, ежедневно производимыми Святой палатой: первыми жертвами инквизиции, как мы знаем, были люди, обладавшие крупными состояниями и высоким положением.

Последнее папское бреве, хотя и затрагивало королевскую прерогативу назначать инквизиторов, не пыталось изменить ход распределения конфискованной собственности. Поэтому монархи не решились выступить против мер, которые следовало признать справедливыми и которые давали им средства для «праведного» крестового похода.

11 февраля 1482 года римская курия[794] выпустила другое бреве в адрес монархов: совершенно игнорируя уже написанное, монах Алонсо де Себриан доказал папе необходимость увеличения числа инквизиторов в Испании, и Его Святейшество решил назначить упомянутого монаха Алонсо и еще семерых доминиканцев для руководства делами Святой палаты в этом королевстве; он приказал им организовать соответствующую службу во взаимодействии с епископским судом и в соответствии с требованиями, изложенными в адресованном монархам бреве.

Одним из восьми названных папой доминиканцев был фра Томас де Торквемада, к тому моменту ставший духовником короля и кардинала Испании.

Эту папскую грамоту, последовавшую вскоре вслед за той, которая отменила данные ранее монархам права, Фердинанд и Изабелла могли расценить как второй шаг в интриге, цель которой состояла в усилении влияния духовенства в Испании в ущерб королевской власти.

17 апреля Сикст направил обещанные инструкции инквизиторам Арагона, Каталонии, Валенсии и Мальорки. Предписанная в них процедура расследований преступлений в области веры настолько противоречила общепринятым законам, что, едва инквизиторы попытались воспользоваться ею, поднялся скандал, давший Фердинанду достаточные основания, чтобы заявить протест Святому Отцу.

Ответ пришел в октябре. Сикст писал, что апрельские бреве были составлены после обсуждения с несколькими членами Священной коллегии и что этих кардиналов в настоящее время в Риме нет. Вопрос можно будет рассмотреть только после их возвращения. Межу тем, однако, он сообщил инквизиторам, что освобождает их от соблюдения изложенных в этих грамотах требований, но рекомендовал продолжать свою деятельность в тесном контакте с епископскими судебными службами.

А тем временем, несмотря на выступление папы против чрезмерной свирепости севильского трибунала, творимые им жестокости нисколько не уменьшились не только в Севилье, но и в прилегающих к ней районах, находившихся под юрисдикцией инквизиторов, что приводило к дальнейшей эмиграции из Испании богатейших семейств из числа «новых христиан». Многие из них выехали в Рим, чтобы обратиться с апелляцией к папе и получить отпущение грехов, которое было бы им защитой от испанских трибуналов Святой палаты.

Но даже после получения такого отпущения многие эмигранты вовсе не помышляли о возвращении в Испанию, полагая более благоразумным поселиться в другой стране.

Хотя монархи, несомненно, могли и не предвидеть, к чему это приведет – истребление энергичных, трудоспособных финансистов и предпринимателей, – они все-таки почувствовали угрозу истощения своей страны и утраты имеющихся богатств в случае продолжения эмиграции.

Поэтому Изабелла написала папе, прося учредить в Испании апелляционный суд, чтобы в самом королевстве можно было решить возникающие проблемы, не выезжая за этим в Рим. Сикст ответил письмом от 23 февраля 1483 года, в общих выражениях обещая содействие в этом вопросе.

Вскоре вслед за этим он провел совещание с испанскими кардиналами, среди которых по богатству, влиятельности и знатности выделялся Родриго Борха[795] кардинал Валенсии. На этом совещании святые отцы согласовали некоторые условия, включенные затем в бреве, отправленные из Ватикана 25 мая 1483 года.

Первое из этих бреве было адресовано монархам и содержало любезное разрешение в ответ на их просьбу, призывало сохранить ревностное отношение к вопросам веры, напоминая, что Иегова объединил свое королевство, разгромив идолопоклонство, и что им определенно выпадает удача, ибо Бог дарует победы над маврами в награду за благочестие и искренность веры.

Второе было направлено Иньиго Манрике, архиепископу Севильи, (предполагаемому преемнику кардинала Испании, которым тогда был архиепископ Толедский), и содержало назначение его судьей по апелляциям в «делах веры».

Остальные бреве были адресованы архиепископу Толедскому и прочим испанским архиепископам и предписывали им с целью восстановления чистоты инквизиции вежливо убедить епископов еврейского происхождения не вмешиваться в расследования Святой палаты. Кроме того, папа предписал считать отсутствие еврейской крови непременным условием назначения на руководящие посты и на должности епархиальных наместников.

Этот декрет вполне естествен: поводом для него послужили частые браки между христианами и обращенными. Многие из этих браков заключались между христианами «без примеси» и дочерями искренне принявших крещение евреев. Отметим, что сей декрет полностью противоречит утверждению Пулгара, будто и сам Торквемада был еврейского происхождения.

Назначение Манрике апелляционным судьей ничего не изменило. В августе того же года пришла еще одна папская грамота, констатирующая, что, несмотря на это назначение, беглецы из числа «новых христиан» из архиепископства Севильи продолжают прибывать в Рим, чтобы обратиться с апелляцией к папскому суду, заявляя, что не осмеливаются адресовать их созданному в Севилье трибуналу из страха попасть в еще большую немилость.

Многие утверждали, что покинули город из-за наложенной на них анафемы, ибо боялись, что их бросят в тюрьму, даже не выслушав оправдательных доводов. Другие уже были приговорены к сожжению в виде кукол и теперь полны страха, что, обратившись с апелляцией, будут без промедления отправлены на костер во исполнение уже вынесенного приговора.

Тогда папа приказал Манрике рассматривать все апелляции, не учитывая ранее вынесенные приговоры и решения суда.

Если бы эти распоряжения возымели действие, наносимый инквизицией урон был бы существенно меньше, поскольку не пострадал бы никто, кроме упорствующих отступников. Однако это бреве не было даже отправлено. Едва сей милосердный декрет был написан, об этом пожалели и отменили его. Одиннадцать дней спустя Сикст написал Фердинанду, извещая его о содержании бреве, предназначенного для Манрике, и разъясняя, что этот документ еще недостаточно продуман и потому временно приостановлен.

Для монархов становилась нестерпимой позиция Святой палаты, управляемой из Рима, что делало ее непредсказуемым, непоследовательным элементом, чрезвычайно дестабилизирующим ситуацию в государстве – особенно теперь, когда значимость инквизиции быстро возрастала. Поэтому Изабелла отправила новое письмо, умоляя Святого Отца придать этому институту надлежащую форму. Папа согласился, по-видимому, осознав необходимость затребованных действий. Для руководства предполагаемой новой структурой нужен был единоначальник, и фра Томас де Торквемада, известный праведным образом жизни, искренним и бескорыстным служением Богу, блистательным умом и пламенным красноречием, оказался назначенным на этот важнейший пост. В соответствии с процедурой, его рекомендовали папе монархи, и уже по распоряжению Сикста он был назначен сначала Великим инквизитором Кастилии, а вскоре (буллой от 17 октября 1483 года) и Арагона. Так он встал во главе Святой палаты в Испании и приобрел огромнейшую власть. Ему принадлежало право подбирать, смещать и заменять нижестоящих инквизиторов, а те в своих действиях подчинялись лишь ему. Льоренте пишет о Торквемаде:

«Результат оправдал такой выбор. Казалось просто невозможным подобрать другого человека, способного одновременно воплотить в жизнь замыслы короля Фердинанда относительно многочисленных конфискаций, намерения римской курии, которая жаждала распространить на Испанию свою власть и удовлетворить денежные интересы, а также достичь цели инициаторов инквизиции – вдохновить террор аутодафе».

Отныне Торквемада получил власть, сравнимую с властью монархов, и испанская инквизиция вступила в новую фазу. Под управлением и контролем этого человека с железной волей и кротким взглядом сам характер Святой палаты круто изменился.

Сразу после своего назначения он начал переустраивать ее так, чтобы она соответствовала пожеланиям монархов.

В помощь себе он назначил экспертов-юрисконсультов Хуана Гутиереса де Лагавеса и Тристана де Медину и учредил четыре постоянных трибунала: один – в Севилье, под руководством Морильо и Сан-Мартина, которых он оставил на прежних постах, но подчинил новым управляющим органам, созданным для централизованного ведения дел; один – в Кордове, под руководством Педро Мартинеса де Баррио и Антона Руиса Моралеса с фра Мартином де Касо в качестве эксперта; один – в Хаэне, с Хуаном Гарсиа де Канасом и фра Хуаном де Ярса во главе; один – в Вилья-Реале[796] , который вскоре был переведен в Толедо, под руководством Франсиско Санчеса де ла Фуэнте и Педро Диаса де Костана.

Торквемада назначил также и других инквизиторов, не приписанных ни к одному из постоянных трибуналов, которые должны были создавать временные суды там, куда он их направлял в соответствии с обстоятельствами.

В Толедо, Вальядолиде, Авиле, Сеговии и ряде других городов уже были инквизиторы, назначенные ранее папой. Некоторые из них фактически не подчинялись приказам Торквемады: они были быстро смещены, и их места заняли те, на кого пал выбор главы испанской инквизиции. Тех же, кто продемонстрировал свою лояльность, он конфирмовал, но, тем не менее, направил к ним своих ставленников для совместной работы.

Сам Торквемада оставался при дворе, ибо после изменения структуры инквизиции стала необходимой его постоянная связь с монархами, чтобы извещать их о предпринимаемых им действиях. Консультации со светской властью затрагивали очень важные для страны аспекты. Для решения вопросов, связанных с деятельностью инквизиции, был учрежден специальный совет (в дополнение к уже существующим четырем советам, занимающимся ведением дел в королевстве). Исходило ли предложение о создании пятого совета от монархов или от Торквемады, не установлено. Впрочем, сие не имеет особого значения.

Этот Высший совет инквизиции был учрежден в 1484 году. Он состоял из трех королевских советников – Алонса Карильо (епископа Массарского), Санчо Веласкеса де Куэльяра и Понсио де Валенсии (все имели степень доктора права) – и двух экспертов Торквемады. Возглавил эту «Супрему», как называли новый совет, Торквемада. Тем самым еще более усиливались могущество и влиятельность, которыми он уже располагал.

Королевские советники имели право решающего голоса во всех делах, попадавших под юрисдикцию монархов, но во всем, что относилось к юрисдикции духовной, которая целиком находилась в руках Великого инквизитора (в соответствии с папской буллой), их голоса были лишь совещательными.

Желание Торквемады состояло в том, чтобы все его подчиненные действовали единообразно, чтобы судопроизводство Святой палаты по всей Испании велось идентичными методами, которые отражали его волю и его концепцию. Для достижения этой цели он созвал назначенных им инквизиторов трибуналов Севильи, Кордовы, Хаэна и Вилья-Реаля на совещание, где присутствовал он сам, его эксперты и королевские советники.

Ассамблея состоялась 29 октября в Севилье, и в результате были сформулированы первые инструкции Торквемады, ставшие руководством для всех инквизиторов.

В библиотеке Британского музея имеется переплетенная в тонкий пергамент копия этого документа, которая была опубликована в Мадриде в 1576 году. Она включает, кроме статей Торквемады от 1484 года и последующих лет, статьи, написанные его преемниками, и имеет даже пометки на полях, сделанные авторами. Работа частично печатная, частично рукописная и содержит значительное количество незаполненных страниц, куда при необходимости могли быть внесены новые инструкци. Напеатанные материалы много раз подчеркивались в тех или иных местах инквизиторами, через руки которых прошла эта копия.

Двадцать восемь параграфов, представленных Торквемадой ассамблее 1484 года и вошедших в его первые наставления по управлению делами Святой палаты, заслуживают того, чтобы посвятить им отдельную главу.


Глава X ЮРИСПРУДЕНЦИЯ СВЯТОЙ ПАЛАТЫ: ПЕРВЫЕ «НАСТАВЛЕНИЯ» ТОРКВЕМАДЫ

Первое руководство для инквизиторов было, по-видимому, написано приблизительно в 1320 году. Речь идет о работе монаха-доминиканца Бернарда Гая – «Practica Inquisitionis Haeretice Pravitatis – Bernardо Guidonis Ordinis Fratrum Predicatorum», – в которой был сформулирован опыт, накопленный инквизиторами юга Франции за сотню лет.

Работа использовалась в основном французскими инквизиторами, особенно в Тулузе, и, очевидно, именно она в середине четырнадцатого столетия вдохновила Николаса Эймерико на составление его многотомного «Directorium Inquisitorum».

Николас Эймерико был Великим инквизитором Арагона и выпустил свои труды – руководство по процедурным вопросам – в качестве учебника для своих собратьев в деле преследования виновных в пороке ереси.

Его работа широко разошлась в рукописных копиях и была в числе первых отпечатана в Барселоне после создания печатного пресса, так что во времена Торквемады печатные копии этого документа имелись на руках у всех инквизиторов мира.

«Directorium» состоит из трех разделов. Первый представляет собой собрание руководящих принципов христианской веры; второй содержит папские уложения, буллы и бреве относительно еретиков и еретических учений, а также решения различных соборов по вопросам, связанным с еретиками и их сторонниками, колдунами, отлученными от церкви, иудеями и неверующими; третий раздел – вклад самого Эймерико в дело церкви – затрагивает методику проведения судебных разбирательств и предлагает подробный перечень преступлений, попадавших под юрисдикцию Святой палаты.

Прежде чем двинуться дальше, познакомимся вкратце с теми основами, на которых строилась судебная практика инквизиции и которые изложены в «Directorium».

Вообще все еретики подлежат порицанию Святой палаты; но, кроме того, существуют преступники, попадающие под юрисдикцию инквизиции, хотя их виновность в ереси еще не доказана. Таковыми являются:

«Богохульники, чьи богохульные речи противоречат христианской вере. Тот, кто говорит: «Нынче пора столь отвратительная, что даже Святая палата не может обеспечить нам хорошей погоды», – грешит против веры.

Колдуны и предсказатели, которые занимаются ересью по самой своей сути – переименованием младенцев, окуриванием ладаном черепа и прочее. Но если они ограничиваются предсказаниями будущего с помощью хиромантии или прочих гаданий, например, по соломке или по звездам, они виновны в простом колдовстве и подлежат наказанию светским судом.

К последним причисляются также те, кто снабжает женщин любовными напитками.

Почитатели Сатаны: те, кто поклоняется дьяволу. Их следует разделять на три категории:

а) Те, кто почитает дьявола, совершая ему жертвоприношения, истязая самого себя, читая соответствующего содержания молитвы и соблюдая особые посты, разводя костры или зажигая свечи в его честь.

б) Те, кто ограничивается следованием культу Сатаны, вставляя имена дьявола в свои молебствия.

в) Те, кто поклоняется дьяволу, выводя магические фигуры, а также отдает детей своих в сатанинские секты, используя в ритуалах посвящения шпагу, могилу, зеркала и прочее.

Вообще-то нетрудно распознать тех, кто знается с дьяволом, по их свирепому виду и дурному запаху.

Верования, указанные в этих трех случаях, являются несомненной ересью. Но если дьявола просят лишь о выполнении каких-либо желаний – таких, как соблазнение женщины, – не произнося при этом молитв и не впадая в поклонение, а лишь отдавая приказания, то таковые личности не являются виновными в ереси.

К числу поклоняющихся дьяволам относятся астрологи и алхимики, которые, если не удается преуспеть в открытиях, не преминут прибегнуть к помощи дьявола, принося ему пожертвования и поклоняясь ему явно или втайне.

Иудеи и неверующие. Первые, если они грешат против своей религии в любом из аспектов веры, общих как для иудеев, так и для христиан, или если они критикуют догматы, общие для обоих верований.

Что касается неверующих, то церковь, папа и инквизиция могут покарать их, если они грешат против законов естества – единственных законов, которые они признают.

Иудеи и неверующие, пытающиеся совратить христиан, должны рассматриваться как подстрекатели, или tautores.

Человек, нарушивший запрет и оказавший помощь еретикам, не должен считаться сочувствующим иудеям, если он дал еду умирающему от голода еретику при условии, что последний уже решил обратиться в истинную веру.

Отлученные от церкви, остающиеся под проклятием отлучения в течение года. Имеются в виду не только те, кто был отлучен как еретик или сочувствующий, но и те, кто был предан анафеме по любой другой причине. Безразличное отношение к отлучению является достаточным основанием для подозрения в ереси.

Вероотступники. Отступники-христиане, ставшие иудеями или магометанами (сами по себе эти религии ересью не являются), даже если они отступили от веры под страхом смерти. Страх перед пыткой или смертью не может поколебать человека, твердого в своей вере, и потому не может считаться оправданием».

Имея перед собой «Directorium»Эймерико, Торквемада приступил к созданию первых уложений своего знаменитого кодекса. Со временем возникла необходимость внести дополнения в этот документ; но не в этих дополнениях заключается значение двадцати восьми параграфов Торквемады. Можно утверждать, что его кодекс упорядочил юриспруденцию испанской инквизиции, в которую затем практически не вносилось никаких изменений в течение трехсот лет после смерти Торквемады.

Обзор этих положений и отрывков из руководства Эймерико, которые послужили исходным материалом для Торквемады, вместе с некоторыми комментариями Франческо Пеньи (этикомментарии были впервые опубликованы в Риме в 1585 году ) позволяет составить определенное представление о юриспруденции Святой палаты и о необычайной личности, вдохновлявшей ее и управлявшей ею, – личности одновременно искусной и наивной, скрытной и открытой, святой и дьявольской, ни с кем не сравнимой – даже в жестокости, которая по извращенной логике считалась милосердием и служила (как он провозглашал и чему верил сам) благим целям. Торквемада насаждал жестокость из любви к человечеству, чтобы спасти его от вечного проклятия: оплакивая, с одной стороны, брошенного в костер несчастного еретика, с другой – торжествовал при мысли, что сожжением одного пораженного чумой ереси спасает, возможно, сотни от этой заразы и от искупления греха еретического в пламени пекла.

Некоторые поспешно делают вывод о лицемерии кодекса священников. Да, имело место и лицемерие, и проявлений его было множество, ибо подобная система является поистине рассадником притворства. Тем не менее, сама система не была лицемерной. Она была искренней – ужасно, трагически и пылко искренней самой безнадежной, нестерпимой и бесповоротной искренностью – искренностью фанатика, не знающего чувства меры и искажающего человеческие представления до такой степени, что человек со спокойной совестью полагает коварство, обман и вероломство вполне позволительными в отношении своих сограждан, если сочтет это своим долгом.

Источником зла была доктрина спасения избранных, которой придерживались неукоснительно и искренне. Торквемада, как и всякий другой инквизитор, мог подписаться под словами, которые вдохновенный поэт вложил в уста Филиппа II:

Еретика, в костре горящего,
Кровь и пот
Для поля, прежде тощего,
Росой божественной течет.
( Альфред Теннисон. Драма «Королева Мария», акт V . сц. I ).
И он произнес бы эти слова со спокойствием и твердым убеждением, что провозглашает непреложную истину, которой следует во исполнение своего долга перед людьми и Богом. Всему содеянному Торквемада мог найти предписания в Библии. Было ли сожжение надлежащей смертью для еретиков? Ответ на этот вопрос он находил, как мы увидим, в устах самого Христа. Должна ли конфисковываться собственность еретиков? Эймерико и Парамо указывают на изгнание Адама и Евы из Эдема как на следствие их непослушания – первой из всех ересей – и спрашивают вас, разве не было это конфискацией? Надлежит ли носить позорящее одеяние обвиненным в малейшей ереси или тем, кто раскаялся? Парамо ответит на это, что Адам и Ева облачились в шкуры после своего падения, и сделает вывод, что это – соответствующий прецедент для позорящего санбенито.

И так далее: Моисей, Давид, Иоанн Креститель и сам милосердный Спаситель, оказывается, представляют доводы, выгодные инквизиторам, доводы, которые ошеломляют вас своей неуклюжестью и абсурдностью. Вы перестаете удивляться тому, что перевод Библии запрещен, хотя это и препятствует ее изучению. Если те, кто изучал теологию, могут интерпретировать ее столь экстравагантно, до чего могут дойти необученные?

Но давайте приступим к рассмотрению кодекса Торквемады.


Параграф I

«Инквизиторы, назначенные в епархии, города, деревни или прочие места, где до сей поры не было инквизиторов, должны, предъявив прелату главной церкви и губернатору района предписания, подтверждающие их полномочия, созвать всех жителей и собрать клир, вывесив для этого прокламации с указанием воскресенья или праздничного дня, на который назначен всеобщий сбор верующих в кафедральном соборе или в главной церкви прихода для слушания «проповеди веры».

Произнести эту проповедь следует поручить отменному проповеднику или тому из инквизиторов, которого сочтут лучшим. Цель проповеди – доходчивое изложение полномочий, прав и намерений инквизиторов.

По окончании проповеди инквизиторы должны приказать всем правоверным христианам выйти вперед и присягнуть на кресте и Евангелии поддерживать Священную инквизицию и ее представителей и не чинить им препятствий прямо или косвенно в осуществлении их миссии.

Отдельно к такой присяге надлежит привести губернатора и прочих высоких должностных лиц, что должны засвидетельствовать нотариусы инквизиторов».


Параграф II

«После проведения упомянутой церемонии инквизиторы приказывают властям обнародовать предостережение об осуждении упорствующих и тех, кто подвергает сомнению могущество Святой палаты».


Параграф III

«Далее инквизиторам надлежит опубликовать эдикт, дарующий срок амнистии от тридцати до сорока дней (на усмотрение инквизиторов), чтобы все впавшие в грех ереси или вероотступничества могли раскаяться в своих грехах, причем гарантией искренности их покаяния будет разглашение всего, что они знают или помнят не только о своих собственных грехах, но также и о грехах других: и тогда их раскаяние должно быть с благосклонностью принято.

На раскаявшихся грешников накладывают искупительную епитимью, но их нельзя предавать смертной казни или подвергать конфискации имущества, никто не смеет взимать с них штраф, кроме инквизиторов, которые, принимая во внимание положение кающихся грешников в обществе и тяжесть грехов, имеют право наложить на них определенный денежный штраф.

Что касается милосердия и отпущения грехов в случаях когда Их Величества сочтут это справедливым, – монархи отдают распоряжение вручить указанному лицу охранную грамоту, скрепленную королевской печатью; упоминание об этом праве монархов должно содержаться в публикуемом эдикте».

Из содержания последнего параграфа становится вполне очевидным, что эдикт о милосердии был опубликован по настоянию королевской четы и что он не был (как утверждает Гарсиа Родриго) особой милостью, исходящей от Святой палаты.


Параграф IV

«Самодоносчики должны представлять свои признания в письменном виде инквизиторам и их нотариусам в присутствии двух-трех свидетелей из числа официальных представителей инквизиции или других уполномоченных лиц.

После того, как инквизиторы поставят свои подписи на этом признании, кающимся грешникам разрешается принести официальную присягу, подтверждающую искренность их показаний не только в отношении их собственных проступков, но и в отношении всех тех, о ком они знали или о ком могли спросить инквизиторы. Их следует спросить, в течение какого времени они придерживались обрядов иудаизма или грешили против веры каким-либо другим образом, в течение какою времени они предавались ложной вере, о чем теперь сокрушаются, и случалось ли им присутствовать на соответствующих церемониях. Далее следует расспросить об обстоятельствах этих проступков, из чего можно убедиться, являются ли признания искренними. С особым пристрастием следует выяснить, какие молитвы на этих церемониях читали, где все это происходило, кто обычно присутствовал вместе с ними, когда проповедовались законы Моисеевы».


Параграф V

«Самообличители, добивающиеся прощения Святой матери-церкви, должны принародно отречься от своих заблуждений; на них надлежит прилюдно наложить епитимий и принятие отречений втайне, если только грех не проявляя, насколько возможно, по отношению к ним милосердие и доброту, не забывая о справедливости.

Инквизиторам не следует осуществлять наложение епитимий и принятие отречений втайне, если только грех не был совершен в полной тайне ради сохранения жизни кающегося и если разглашение тайны может создать угрозу его жизни; только в этом случае инквизиторы могут тайно отпускать грехи».

Льоренте утверждает, что разрешение отпускать грехи после тайного наложения епитимий стало обильным источником золота для римской курии, ибо тысячи людей обращались к папе за тайной исповедью и тайным отпущением, получая папскую грамоту в качестве свидетельства об отпущении грехов.

Публичное отречение было наказанием, предусмотренным для тех, кто своими речами или поведением вызывал подозрение в ереси – например, уклонялся от установленных правил общения с преданными анафеме.

Подозрение, которое могло пасть на человека, квалифицировалось по одной из трех категорий: легкое, сильное и тяжелейшее. На практике отречения требовали во всех трех случаях в равной степени, но меру наказания назначали, исходя из степени подозрения. Упомянутое отречение должно было происходить в церкви при большом стечении народа. Подозреваемых – подобно всем наказанным или приговоренным к сожжению за ересь – выводили на специальное возвышение, чтобы их могли видеть все собравшиеся. Инквизитор зачитывал догматы христианской веры и перечень основных прегрешений против нее, делая особое ударение на тех, в которых подозревались обвиняемые и от которых они обязаны были отречься, возложив руки на Евангелие.

Тех, кто попадал под легкое подозрение, предостерегали, что при повторном заблуждении они будут преданы в руки светских властей для наказания. С этим предостережением и наказанием в форме постов, молитв или паломничества их отпускали.

Тех, на кого пало сильное подозрение, предостерегали подобным же образом и, кроме того, отправляли на некоторое время в тюрьму, после чего подвергали тяжелой епитимье – такой, например, как совершение паломничества или стояние в течение нескольких дней у дверей главной церкви или возле алтаря на праздничной мессе в кандалах (но их не следовало осуждать к ношению санбенито, ибо, вообще говоря, они не являлись еретиками).

Тот, кто попадал под тяжелейшее подозрение, подлежал освобождению от наложения отлучения, если его преступление не могло пройти безнаказанным (чтобы уменьшить его страдания в мире ином). Его приговаривали к длительному тюремному заключению, после отбытия которого ему предписывали стоять у дверей церкви во время великих празднеств с надетым наплечником грешника, известным под названием санбенито, чтобы все могли узнать о его бесчестии.

После объявления приговора инквизитору следовало предостеречь раскаявшегося в следующих выражениях:

«Дорогой сын мой, будь терпеливым и не поддавайся отчаянию; если мы заметим в тебе признаки искреннего раскаяния, мы снимем с тебя епитимью; не остерегайся уклоняться от того, что мы предписали тебе; если ты так поступишь, то будешь осужден как нераскаявшийся еретик».

Нераскаявшимся, конечно же, был уготован костер.

Инквизитору надлежало завершить церемонию предоставлением индульгенции на сорок дней тому, кто донес на подозреваемого, и индульгенции на три дня тем, кто принимал в этом участие в качестве свидетеля.

Приговор к тюремному заключению с диетой из хлеба и воды мог быть смягчен, но ни в коем случае нельзя было отменить санбенито, которое Эймерико, как и большинство инквизиторов, считал самой поучительной мерой наказания.

Самодоносчики же, за которыми Торквемада признавал право произнести отречение, приравнивались к подозреваемым первой категории – категории легкого подозрения.


Параграф VI

«Еретики и отступники (даже если они вернулись в лоно христианской веры и грехи их были прощены) лишаются гражданских прав. Они обязаны нести свою кару со смирением и раскаянием. Инквизиторы запрещают им занимать руководящие должности или церковные приходы, исполнять работу юристов, торговцев, аптекарей, хирургов или целителей, носить на себе золото или серебро, кораллы, жемчуга, драгоценные камни и другие украшения, одеваться в шелк или камлот [797] , ездить верхом и носить оружие всю оставшуюся жизнь под страхом обвинения в повторном впадении в ересь. Всех, кто после отпущения грехов не следует требованиям наложенных епитимий, надлежит считать еретиками».

Этот декрет – не более чем возвращение к жизни законоуложения, введенного полтора столетия назад Альфонсом XI в кодексе, известном под названием «Partidas». Он стал, как сообщает Льоренте, значительным источником богатств для римской курии. Зачастую прошения о «реабилитации» решались положительно посредством папских грамот, которые обходились просителям в значительную сумму.

Торквемада благосклонно относился к тому, что самообличителей осуждали на ношение санбенито. Узаконивая для них обязанность не носить шелка или шерсть, не пользоваться драгоценными металлами или каменьями, он тем самым предписал им ходить в нарядах, почти не отличающихся от мешков грешников, что служило той же цели – отметить их, как недостойных.

Ко времени Торквемады ношение санбенито уже почти вышло из употребления. Но, аскет по натуре, Торквемада не мог позволить этой форме наказания кануть в небытие. Он возродил и вновь широко распространил ее. Теперь ношение санбенито вменялось в обязанность не только тем, кто был признан еретиком, но и тем, кому отпустили грехи (за исключением самообличителей), а те, кто находился под подозрением, должны были облачаться в него во время церемонии отречения.

Это одиозное одеяние, его происхождение и историю мы вскоре обсудим.


Параграф VII

«Поскольку преступление в ереси является самым отвратительным из всех преступлений, желательно, чтобы прошенный мог осознать через епитимью, наложенную на него, сколь сильно согрешил он против Господа нашего Иисуса Христа. Тем не менее, наша цель состоит в том, чтобы отнестись к согрешившим милосердно и доброжелательно, избавляя их от мук огня и пожизненного заключения и оставляя им всю собственность, если они, как уже было сказано, пришли сознаться в своих ошибках в течение объявленных сроков амнистии. Поэтому инквизиторы, в пополнение к наложенной на прощенного епитимье, должны предписать им преподнести в качестве милостыни некоторую часть их собственности, размер которой будет зависеть от положения раскаивающегося и тяжести совершенных преступлений. Эти денежные штрафы пойдут на ведение священной войны в Гранаде, которую светлейшие монархи ведут против мавров – врагов нашей святой католической веры, – и на другие благочестивые дела. Ибо справедливость требует, чтобы согрешившие против Господа нашего и Святой веры после воссоединения с церковью внесли денежные пожертвования на дело защиты Святой веры.

Эти денежные пожертвования поступают в распоряжение инквизиторов, которые руководствуются тарифами, определенными его высокопреподобием отцом-настоятелем монастыря Санта-Крус» (т. е. Торквемадой – прим. автора ).

То, что с подозреваемых обычно требовали, отнюдь не составляло незначительную долю их собственности, в чем можно убедиться на примере денежной «милостыни» на нужды войны против Гранады, которую взимали с прощенных в Толедо два года спустя: требовалось внести пятую часть собственности.


Параграф VIII

«Если кто-либо, виновный в преступной ереси, не явится в течение объявленного срока амнистии, но придет добровольно после его истечения и сделает свое признание в должной форме прежде, чем инквизиторы арестуют или вызовут его в суд или же получат свидетельские показания против него, такому человеку следует разрешить отречься от заблуждений и предоставить прощение в том же порядке, как и для раскаявшихся в сроки, указанные в эдикте, а также подвергнуть епитимье в соответствии с решением инквизиторов. Но наказание в этом случае не может выражаться в виде денежного штрафа, поскольку имущество такого человека подлежит конфискации (ибо признание он сделал уже после указанного срока).

Но если ко времени его прихода с раскаянием и просьбой о прощении инквизиторы уже были проинформированы свидетелями о его ереси или отступничестве или уже вызывали его в суд, инквизитор должен принять его раскаяние – если тот полностью признался в собственным ошибках и сообщил все, что знает об ошибках других, – и присудить ему тяжелейшую епитимью, вплоть до пожизненного заключения».

Это лишь одна из тех уловок, которыми пропитана вся юридическая система инквизиции. Параграф составлен так, что действия инквизиции в отношении раскаявшихся выглядят более милосердными, чем по отношению к еретикам. Но степень наказания такова, что о милосердии не может быть и речи – пожизненное заключение было карой, налагаемой на всякого еретика (повторно впавшего в ересь).

«Исключение составляют те из явившихся с раскаянием после истечения срока амнистии, кого следует подвергнуть денежным штрафам, если Их Величества снизойдут своей милостью избавить их полностью или частично от положенной конфискации».

Последний пункт этого параграфа, пожалуй, скорее представляет собой меру предосторожности, направленную против необоснованной снисходительности монархов.


Параграф IX

«Если кто-то из детей еретиков, будучи в возрасте менее двадцати лет, впал в грех ереси вследствие воспитания и стремится получить отпущение грехов и признается в ошибках, содеянных им, его родителями и любыми другими людьми (даже если он придет после истечения срока амнистии), инквизиторы обязаны отнестись к нему снисходительно, накладывая наказание более легкое, чем на прочих в подобных случаях, и обязаны суметь наставить его на путь следования христианской вере и таинствам Святой матери-церкви».

Однако раскаявшихся детей прощают не до такой степени, чтобы позволить получить хоть что-нибудь от родительской собственности. Она конфискуется полностью вследствие ереси родителей; и вследствие той же ереси родителей этим детям и их собственным детям суждено пребывать под проклятием, отказаться от ношения золота, серебра и т. д., а также от надежд на руководящие посты на государственной службе или в церковной иерархии. Это поистине насмешка – говорить о наложении минимальных наказаний на несчастных, которые автоматически подвергаются лишению всех материальных благ. К тому же, под «легким наказанием», разъясняет Льоренте, подразумевается ношение санбенито в течение двух лет при посещении месс и при участии в процессиях кающихся.


Параграф X

«Лица, виновные в ереси и вероотступничестве, лишаются всей своей собственности начиная с того дня, когда они впервые согрешили; их собственность конфискуется в пользу казны Их Величеств. Что касается духовных лиц в случае отпущения их грехов, то инквизиторы при вынесении приговора должны объявлять их еретиками и вероотступниками; если же они стремятся быть восстановленными в вере христианской с чистым сердцем и готовы понести любую кару, их следует простить и примирить со Святой матерью-церковью».

В сущности, смысл этого параграфа заключается в придании, при необходимости, акту конфискации обратной силы, чтобы перехитрить тех, кто пытается избежать отчуждения собственности путем заблаговременной ее передачи в надежные руки. Поскольку конфискации подлежит вся собственность преступника на момент совершении его первого преступления против веры, инквизиторам вменяется установить размеры собственности, которой он мог в то время располагать; и даже если она пошла на погашение долгов или на приданое дочери, вышедшей замуж за одного из «чистых» христиан, Святая палата обязана была наложить на эту собственность арест и конфисковать в пользу королевской казны.


Параграф Х I

«Если какой-либо еретик или вероотступник, которого должны арестовать на основании поступившей против него информации, заявит о своем желании получить прошение и признает ошибочными все свои заблуждения, которым он следовал в соответствии с требованиями иудаизма, и расскажет без утайки об известных ему преступлениях против веры, содеянных другими людьми, инквизиторы должны при отпущении грехов приговорить его к пожизненному тюремному заключению, как того требует закон. Но если инквизиторы совместно с епископскими судьями – ввиду раскаяния преступника и искренности его исповеди – сочтут за благо заменить это наказание более мягким, они так должны и поступить.

Такое должно иметь место в основном в тех случаях, когда еретик при первом же своем появлении перед судом изъявляет желание отречься от прежних заблуждений, не ожидая объявления вменяемых ему преступлений, до того, как будут названы имена свидетелей и без каких-либо принуждений со стороны трибунала».


Параграф XII

«Если судебное расследование уже перейдет к раскрытию свидетелей и их показаний, а обвиняемый признает свои ошибки и будет умолять о прошении, готовый официально отречься от своих заблуждений, инквизиторам следует даровать ему прощение. Его приговаривают к пожизненному тюремному заключению в соответствии с законом, но при условии, что инквизиторы не увидят причин усомниться в искренности желания этого еретика вернуться в лоно Святой матери-церкви. В противном случае все, что совесть предписывает сделать инквизиторам, – это объявить его неисправимым еретиком и передать в руки гражданской власти».

Фразу «передать в руки гражданских властей» следует понимать, как церковный эквивалент смертному приговору – сожжению на костре.

Выражение «раскрытие свидетелей» нельзя понимать буквально. Что оно означает на самом деле, станет ясно из параграфа XVI, специально составленного Торквемадой, чтобы модифицировать и ограничить освященные веками обычаи гражданских и церковных судов.


Параграф XIII

«Если кто-либо из прощенных, как выяснится, не признался во всех своих прегрешениях или всех известных ему проступках других, и сие упущение вызвано не забывчивостью, а злым умыслом, что может быть доказано свидетелями, из чего станет очевидной ложь при клятве об отречении от заблуждений, то необходимо признать отпущение грехов недействительным и осудить виновных, как неисправимых еретиков.

А также, если кто-либо из прощенных будет хвалиться своим поступком – и это можно будет доказать, – утверждая при этом, что не совершал грехов, в которых сознался, такого следует объявить неисправимым еретиком и притворно обратившимся в христианскую веру, а инквизиторы должны обходиться с ним, как со всяким нераскаявшимся».


Параграф XIV

«Если кто-либо, будучи разоблаченным и обвиненным в грехе ереси, будет отрицать обвинения и упорствовать в этом вплоть до вынесения приговора, и упомянутое его преступление будет доказано, несмотря на его заявления о приверженности католической вере и о том, что он всегда был и поныне является честным христианином, инквизиторы должны объявить его закоренелым еретиком и вынести соответствующий приговор, отказав ему в прощении и снисхождении, ибо юридически виновность обвиняемого доказана.

В подобных случаях инквизиторам следует поступать осмотрительно и внимательно проверять показания свидетелей, используя перекрестный допрос, собирая информацию об их характерах и выясняя возможные мотивы, по которые они могли ненавидеть арестованного или действовать по злому умыслу».


Параграф XV

«Если упомянутое преступление ереси и вероотступничества не доказано с полной неопровержимостью (semiplenamente provado), инквизиторы могут подвергнуть обвиняемого пытке; если под пыткой он признается в своем грехе, ему надлежит подтвердить свое признание в течение ближайших трех дней. Если обвиняемый подтвердит его, он будет судим за ересь; ежели подтверждения не будет и он откажется от признания, преступление не может считаться ни полностью доказанным, ни опровергнутым – поэтому инквизитору следует распорядиться, исходя из презумпции вины подозреваемого, о том, что последнему надлежит публично отречься от своих заблуждений; кроме того, инквизитор может повторить пытку»,

В этом параграфе нет ничего, что может быть расценено, как отклонение от рекомендаций, изложенных Эймерико в его «Directorium», в чем мы убедимся, когда перейдем непосредственно к ужасной теме пыток.

Ярые сторонники церкви утверждают, что пытки, к которым прибегали инквизиторы, и сама смертная казнь через сожжение не были свойственны исключительно церковным институтам, а являлись обычным для гражданских властей способом казни преступников, и использование их церковью – лишь следование уже признанным методам.

Истина состоит в том, что этот вид казни гражданские трибуналы применяли лишь в отношении тех, кто согрешил против веры. Они вынуждены были следовать булле Сикста IV, которая обязывала их к этому под страхом отлучения от церкви.

Гражданским судам эти процессы доставляли массу неудобств, и впоследствии инквизиторы взяли на себя пытки и допросы по делам, связанным с вопросами веры.

При пытках предписывалось не проливать кровь и не лишать обвиняемого жизни, ибо это противоречило христианским догматам. В противном случае инквизитору, производившему допрос, предъявлялось обвинение в нарушении установленных норм. Тогда ему надлежало получить отпущение грехов из рук кого-нибудь из своих духовных собратьев; и инквизиторы были – ради облегчения для них этой процедуры и освобождения от каких-либо опасений за последствия – наделены правом отпускать грехи друг другу в подобных случаях.

Но даже если мы полностью согласимся с тем, что пытки – включая огонь – были обычным методом той эпохи, который церковь просто переняла как единственно приемлемый, против инквизиторов нужно выдвинуть обвинение в том, что этот метод никоим образом не стал умереннее или мягче в их руках – в руках духовных лиц.


Параграф XVI

«Следует помнить, что раскрытие имен свидетелей, давших под присягой показания о преступлении еретика, может повлечь за собой великий ущерб и опасность для жизни и собственности упомянутых свидетелей. Как известно, многие свидетели уже были покалечены или убиты еретиками. Поэтому обвиняемых нельзя знакомить с материалами показаний, свидетельствующих против них. Им следует лишь сообщить, в чем их изобличают, причем сделать это надо в таких выражениях, чтобы свидетели не могли быть узнаны.

Но после того, как обвинение подтверждено допросом ряда свидетелей, инквизиторы обязаны обнародовать эти показания, непременно скрывая имена и те обстоятельства, которые могут позволить обвиняемому догадаться, кто давал против него показания. Инквизиторы могут представить обвиняемому выдержки из показаний (соответственно сокращенные), если он потребует.

Если обвиняемый потребует услуг адвоката, его желание надлежит удовлетворить. Адвокат должен дать клятву, что будет честно содействовать обвиняемому, но если в процессе расследования осознает, что истина не на его стороне, он обязан отказаться вести дело и сообщить об этом инквизиторам.

Обвиняемый оплачивает услуги адвоката из собственного состояния; если же он – неимущий, то работа адвоката оплачивается за счет других конфискаций, как того пожелали Их Величества».

Едва ли возможно более вопиющее отклонение от всех законов справедливости, чем то, которое содержалось в параграфах Торквемады относительно свидетельских показаний.

Обвиняемый не мог познакомиться с протоколами выдвинутых против него показаний; ему даже не сообщали всего, в чем он обвиняется, лишая возможности противостоять обвинителям, что, безусловно, говорит о поистине чудовищной несправедливости этого трибунала. Проводя расследование под покровом такой скрытности, какой не знал ни один суд, инквизиторы получали возможность насаждать страх более ужасный, чем возбуждали питаемые человеческим топливом костры их обычных аутодафе.

Торквемада создал этот параграф, исходя из предостережений Эймерико по поводу разглашения имен свидетелей. Но Эймерико не пошел дальше утверждения, что имена следует скрывать в случае, если разглашение повлечет за собой угрозу жизни доносчика. Обвиняемый же, по Эймерико, имеет право читать полную запись показаний свидетеля, даже если может из этого сделать вывод о личности своего обвинителя. Эймерико не поднимал никаких вопросов о сокращении предоставляемого защите экземпляра свидетельских показаний.

Намерение Торквемады совершенно очевидно. Оно отнюдь не заключается, как то утверждается в параграфе, в стремлении уберечь доносчиков от угрозы мести. В конце концов, как это выяснится прежде, чем мы завершим обзор инквизиторской юриспруденции, ранение или даже смерть свидетелей рассматривались бы (и совершенно открыто) как вполне приемлемое событие: доносчики уже вполне отработали свое для дела веры и теперь приобретали бы бессмертный ореол мучеников. Скорее цель Торквемады состояла в том, чтобы не сокращалось число доносов. Доносчик должен быть надежно защищен лишь ради того, чтобы другие безбоязненно сообщали сведения о скрывающихся еретиках и вероотступниках и чтобы деятельность Святой палаты не прекращалась.

Трасмиера, инквизитор более поздних времен, воздавая хвалу закрытому характеру разбирательств, говорит об этом, как о «краеугольном камне, на который опиралась инквизиция, вызывая благоговение христиан, что содействовало доносам и являлось опорой и фундаментом трибунала. Отказ от этого правила, несомненно, привел бы к разрушению здания всей организации».

Любопытно обратиться к современным писателям, поддерживающим идею закрытого разбирательства – таким, как преподобный Сидней Смит, в чьей доброй вере нет никаких сомнений. Он пишет следующее: «Зачастую вред репутации третьих властей[798] наносит безнаказанность явного преступника: свидетели знают, что влиятельные друзья обвиняемого могут отомстить за него. Точно так было и в случае с инквизицией. Мараны имели значительное влияние благодаря своему могуществу, высоким постам и тайным связям с необращенными иудеями. Они определенно стремились нейтрализовать усилия Святой палаты, проводившей судебные разбирательства. Торквемада в своем законодательном акте 1484 года утвердил тайное судебное расследование инквизиции…»

Аргумент благовидный и вполне обоснованный. Но если учесть, что доносчик, столь заботливо защищенный от всякой опасности, совершенно огражден и от обвиняемого, становится понятным, что подобная процедура призвана оправдывать опрометчивость, допущенную в пылу сбора свидетельских показаний. Точка зрения инквизиторов может быть принята даже симпатизирующими ей людьми лишь с большой натяжкой.

Статья, касающаяся адвокатов, основана на древнем церковном законе, запрещающем защищать еретика. Согласие адвоката взяться за защиту увеличивало риск быть обвиненным самому.


Параграф XVII

«Инквизиторам надлежит лично допрашивать свидетелей, а не перепоручать ведение допроса нотариусам или прочим лицам. Если же свидетель болен или не может предстать перед инквизитором, а инквизитор не может посетить свидетеля, то в этом случае он может послать церковного судью епископства в сопровождении другого уполномоченного лица и секретаря для оформления показаний».


Параграф X VIII

«Инквизиторы и священник, исполняющий обязанности епископского судьи, должны присутствовать при пытках – или, по крайней мере, кто-нибудь из их числа. Ежели по какой-то причине это невозможно, вести допрос поручается обученному и преданному человеку».


Параграф XIX

«Отсутствующего обвиняемого следует вызвать в суд, вывесив объявление об этом на двери той местной церкви, которую он посещает, а через тридцать дней – в случае неявки – инквизиторы могут заочно вынести приговор, если его виновность достаточно очевидна. В противном случае его можно объявить подозреваемым и приказать ему – как положено в отношении подозреваемых – явиться для канонического очищения. Если он не сделает этого в указанные сроки, его виновность считается доказанной.

Расследование в отношении отсутствующих может быть предпринято в любом из трех следующих случаев:

1) В соответствии с разделом «Cum contumatia de haereticis» («неявка еретика в суд» (лат.)) призвать обвиняемого явиться и защищать себя – под страхом отлучения от церкви – сразу в нескольких делах, затрагивающих вопросы веры. Если он не подчинился, его следует объявить бунтовщиком, а если он будет упорствовать в своем бунте в течение одного года, – официально признать еретиком. Это – наиболее надежный и наименее суровый путь.

2) Если инквизиторы сочтут, что виновность отсутствующего можно считать установленной, его следует призвать с помощью эдикта явиться и доказать свою непричастность в течение тридцати дней или более длительного срока, если известно, что он находится где-то далеко. И его следует вызывать на каждом последующем этапе разбирательства, вплоть до вынесения приговора. Если он по-прежнему отсутствует, его следует обвинить в непокорности и бунте и, ежели виновность будет доказана, вынести приговор в его отсутствие без дальнейших отсрочек.

Если в ходе инквизиторского расследования выяснится причастность отсутствующего к греху ереси (хотя бы это преступление и не было доказано неопровержимо), инквизиторы могут вызвать его эдиктом о вызове и потребовать явки в суд в течение отведенного времени, чтобы в законном порядке очиститься от подозрения. Если же он не явится или, явившись, не сумеет оправдаться, его следует признать виновным, а инквизиторы должны поступить с ним в соответствии с требованиями закона.

Инквизиторы, будучи обученными и разбирающимися в этом, вольны избрать тот путь, который покажется им наиболее соответствующим конкретным обстоятельствам дела».

Всякий человек, осужденный как «неявившийся по вызову суда», становился изгоем, которого любой был вправе убить.

На каноническом очищении, которое упоминается в атом параграфе, необходимо остановиться подробнее.

Каноническое очищение применялось только к тем, кого обвиняла людская молва, кто приобрел репутацию еретика. Оно является превосходным примером вымученной справедливости, которую трибунал позволял себе в отдельных делах. В основном же для него было свойственно вопиющее попрание справедливости.

Для канонического очищения, разъясняет Эймерико, обвиняемому следовало найти несколько поручителей, или «compurgatores», количество которых зависело от тяжести приписываемого молвой проступка. Честность поручителей должна быть общеизвестной, они должны иметь то же общественное положение в обществе, что и обвиняемый, и знать его несколько лет. Обвиняемый должен поклясться на Евангелии в том, что он никогда не придерживался и не изучал еретических учений, а «compurgatores» – под присягой подтвердить, что это правда. Очищение следовало провести во всех городах, где обвиняемый был опорочен молвой,

Обвиняемому предоставлялось определенное время на поиски поручителей, и, если ему не удавалось найти требуемое количество, его сразу осуждали и выносили приговор, как еретику.

Пенья добавляет в своих комментариях по этому поводу, что всякий, кому повторно вменялась в вину ересь, немедленно признавался «relapso» (то есть вновь отступившим от веры) и передавался в руки гражданских властей, приводивших в исполнение приговоры инквизиции. По этой причине он не считал каноническое очищение легким наказанием: все в значительной степени зависело от воли третьих властей.

Эймерико далее пишет, что иногда к каноническому очищению могли быть приговорены те, кого опорочила людская молва, но они не попали о руки инквизиторов. Стоило им не подчиниться вызову в суд, инквизиторы отлучали их от церкви, и. если не удалось снять с себя отлучение в течение года, их признавали еретиками и применяли меры, соответствующие этому приговору.


Параграф XX

«Если какой-либо документ судебного разбирательства выявит ересь человека умершего, против него следует возбудить расследование – даже по истечении сорока лет после совершения преступления – и, если он будет признан виновным, тело его должно быть эксгумировано.

Его дети или наследники могут явиться в трибунал, чтобы защищать его; но ежели они не явятся или, явившись, не смогут доказать его невиновность, приговор належит привести в исполнение, а собственность конфисковать».

Понятно, что возбуждение процесса против умершего не могло служить добрым или полезным целям, и ничто, кроме алчности, не вдохновляло создателей столь варварского декрета. Инквизиция провозглашала с амвонов, причем провозглашала громогласно и постоянно, что ее цель искоренение ересей, что существует настоятельная необходимость «во исполнение долга перед Богом» уничтожить тех, кто упорствует в ереси или своим учением или примером отравляет души других. Так инквизиция оправдывала свои действия и отметала все сомнения в порядочности движущих ею мотивов.

Но как связать это с судебным расследованием о верованиях умершего – несмотря на то, что он, возможно, умер более сорока лет назад?

Надо отметить, что это постановление не является изобретением Торквемады. Он лишь следовал по пути, проложенному предшествовавшими инквизиторами. Он обнаружил прецедент в сто двадцатом вопросе Эймерико – «Confiscatio bonorum haereteci fiery potest post ejus mortem» («конфискация наследства еретика, разоблаченного после смерти» (лат.) ). Здесь автор «Directorium» безапелляционно заявляет, что, хотя гражданское право прекращает дела в отношении умерших преступников, этого нельзя допускать при обвинении в ереси ввиду чудовищности преступления. (Пожалуй, если бы он был совершенно откровенен, он мог бы сказать: «Ввиду наживы, которую можно извлечь из такого процесса».)

Еретики, продолжает Эймерико, подлежат преследованиям и после смерти, если их вина будет доказана; в течение сорока лет после смерти их собственность может быть конфискована у наследников, вплоть до третьего поколения.

Торквемада лишь отменил ограничение сорока лет, установленное его предшественником.

К вышеупомянутому Эймерико также добавляет, что наследников следует поставить в известность о том, что умерший был еретиком, и с этого момента их надлежит осудить за плохое служение делу веры и сокрытие этого преступления! Тем самым он заставляет людей добровольно предъявлять обвинение своим отцам и дедам в еретических заблуждениях, чтобы самим избежать унижения, позора и запрета на высокие должности и престижные профессии – и это несмотря на то, что сами они могли быть вернейшими из католиков, на которых не падает ни малейшее подозрение!

Жестокость и несправедливость этого постановления невозможно описать словами. Тем не менее, как и в прочих случаях, церковники умело подбирают оправдания всем своим низостям. Единственное, в чем инквизиторы действительно достойны восхищения, – это ловкость, с которой они умеют найти оправдание и согласовать со своей совестью самые негуманные действия. Они ответят на вопрос о законности подобных расследований утверждением, что совершают это с величайшей неохотой, но что долг велит поступить именно так, чтобы живущие остерегались нарушить верность католической церкви под страхом кары, которая постигнет их и их потомков, даже если им самим повезет ускользнуть от правосудия при жизни. Тем самым инквизиторы представляют свои действия вполне правильными и даже желательными, если стремиться к торжеству веры. И если в этом есть хоть крупица истины, кто скажет, что их совесть не может быть успокоена этим самообманом и что конфискации были не более чем обязанностью, которая никак не влияла на выносимые ими приговоры?

Процессы против умерших были отнюдь не редкостью, что подтверждается частыми записями о сожжении трупов – одна из целей, ради которых их выкапывали. Другая состояла в том, чтобы эти трупы не оскверняли священную землю кладбища.


Параграф XXI

«Соверены пожелали, чтобы инквизиция действовала во владениях дворян подобно тому, как и на землях Короны. Во исполнение этого предписания инквизиторам надлежит принять от хозяев владений клятву подчиняться всему, что предопределено законами, и оказывать помощь инквизиторам. Если они будут уклоняться от этого, против них следует возбудить дело, как того требует закон».


Параграф XXII

«Если еретики, переданные в руки гражданских властей для приведения приговора в исполнение, оставят после себя детей несовершеннолетних и неженатых, инквизиторы обязаны позаботиться о них и предписать попечительство над ними таким людям, которые воспитают их в нашей святой вере. Инквизиторы должны приготовить подробное описание соответствующих обстоятельств для каждого из сирот с той целью, чтобы щедрая королевская милость могла быть при необходимости оказана им, когда на то будет воля монархов и когда они вырастут добрыми христианами, особенно в отношении девочек, которым надлежит иметь достаточное приданое, чтобы выйти замуж или поступить в монастыри».

Льоренте утверждает, что, хотя ему пришлось просмотреть великое множество протоколов старых процессов инквизиции, ни в одном из них он не обнаружил записи, которая говорила бы в пользу детей осужденного еретика.

Декреты инквизиции, суровые во всех аспектах, были наиболее суровыми в отношении детей еретиков. Несмотря на то, что младенцы сами никогда не были замешаны в ереси, за которую могли пострадать их отцы или деды, они вынуждены были жить в нищете и не могли претендовать навысокое положение из-за запрещения занимать – вплоть до второго поколения – руководящие должности на гражданской службе или получать церковные приходы, а также работать по уважаемым или доходным специальностям. И словно этого было недостаточно, их осуждали на ношение внешних знаков позора: они не имели права одеваться в тонкие ткани, носить оружие или украшения, ездить верхом – под страхом еще худших наказаний. Одним из неизбежных результатов этих варварских декретов стало вымирание многих славных испанских родов еврейского происхождения в последнем десятилетии пятнадцатого столетия.

Так инквизиторы понимали проведение в жизнь прекрасных и милосердных заповедей кроткого Христа, от имени которого действовали.


Параграф ХХ III

«Если какой-нибудь еретик или вероотступник, которому отпустили грехи в указанные сроки амнистии, будет освобожден Их Величествами от конфискации имущества, следует иметь в виду, что это относится лишь к той собственности, которую он терял из-за своего прегрешения. Освобождение от конфискации не затрагивает той собственности, которую прощенный унаследовал от лица, приговоренного к конфискации. Это делается с той целью, чтобы прощенный не оказался в лучшем положении, чем наследник верного католической вере человека».


Параграф XXIV

«Поскольку король и королева в своем милосердии предписали освобождать от зависимости тех христиан-невольников, которые принадлежали еретикам, то даже в случае отпущения грехов и отмены конфискации невольники должны быть отпущены на волю во славу и честь нашей Святой веры».


Параграф XXV

«Инквизиторам, их помощникам и прочим представителям инквизиции, таким, как финансовые инспекторы, констебли, секретари и судебные приставы, отец-настоятель монастыря Санта-Крус приказывает не принимать взяток под страхом отлучения и лишения должности, а также принуждения к возвращению или выплате в двойном размере стоимости принятых подношений».

«Directorium» Эймерико разрешал инквизиторам принимать подношения при условии, если подарки не были слишком значительными, предписывая инквизиторам не проявлять чрезмерной алчности – но не из-за греха, таящегося в жадности, а чтобы не давать мирянам повод для скандала.


Параграф XXVI

«Инквизиторам надлежит работать в согласии друг с другом; этого требует занимаемое ими положение, а также серьезные затруднения, которые могут возникнуть в результате разногласий между ними. Если инквизитор руководит делами в епархии, это не должно давать ему повода полагать, будто он обладает превосходством над своими коллегами. Если между инквизиторами вспыхнет какая-нибудь ссора и они не смогут самостоятельно уладить ее, им следует держать дело в тайне, пока они не представят его на рассмотрение настоятеля Санта-Крус, который, как их наставник, вынесет решение, какое сочтет лучшим».


Параграф XXVII

«Инквизиторам надлежит установить такой порядок, чтобы их подчиненные обращались друг с другом вежливо и уважительно. Если кто-либо из подчиненных совершит проступок, инквизиторам следует наказать его, а если они не смогут заставить его исполнять свои обязанности, им следует уведомить настоятеля монастыря Санта-Крус об этом; он же должен немедленно понизить провинившегося в сане и сделать ему назначение, которое сочтет наилучшим в интересах Господа нашего и Их Величеств».


Параграф XXVIII

«Если встретится дело, сущность которого не укладывается в рамки этого кодекса, инквизиторы, в соответствии с законом, должны вести расследование по своему усмотрению в соответствии с совестью, которая укажет им лучшее решение в интересах Бога и Их Величеств».

К этим двадцати восьми параграфам Торквемада в дальнейшем делал дополнения – в январе 1485 года, в октябре 1488 года и в мае 1498 года. Мы еще обратимся к ним, а сейчас достаточно будет сказать, что они не имеют – за исключением некоторых дополнений 1498 года – первостепенного значения, будучи в основном следствием тех положений, с которыми мы уже ознакомились; эти дополнения посвящены прежде всего вопросам внутреннего устройства инквизиции и не затрагивают ее отношений с остальным миром.


Глава XI ЮРИСПРУДЕНЦИЯ СВЯТОЙ ПАЛАТЫ – ФОРМА ПРОЦЕДУРЫ

Невозможно получить полного представления о юриспруденции Святой палаты, не уделив должного внимания действиям трибунала и методам, которые использовались при ведении дел.

Сфера его деятельности уже рассматривалась нами, как и преступления, попадавшие под юрисдикцию безжалостного трибунала к моменту назначения Торквемады на могущественный пост Великого инквизитора и главы Супремы. Осталось добавить, что, желая еще шире раскинуть сети инквизиции, он стремился распространить ее юрисдикцию на все дела, непосредственно затрагивающие вопросы веры, и на ряд преступлений, имеющих к ней лишь косвенное отношение.

Добился ли Торквемада осуществления всех своих замыслов, мы не знаем. Но известно, что именно он причислил двоеженство к разряду дел, находящихся в ведении Святой палаты, утверждая, что это – преступление против закона божьего, осквернение таинства бракосочетания. Адюльтер, который в неменьшей степени является преступлением против этого таинства и не наказывается гражданскими судами, он оставил без внимания, но установил, что содомия[799] попадает под инквизиторскую юрисдикцию и что повинных в этом грехе следует сжигать на костре заживо.

Человека непреклонного целомудрия и строгости, его приводила в гнев распущенность нравов, царившая в среде клириков. Однако не в его власти было одолеть зло без особых полномочий, которые мог дать только Рим, а Торквемаде хватило истинной смелости добиваться таких полномочий от ужасного Джованни Баттисты Кибо, занявшего трон Святого Петра под именем папы Иннокентия VIII.

Наиболее возмутительная форма этой распущенности известна как «соблазнение» – «solicitation turpia» («соблазнение грешницы» (лат.) ), – то есть злоупотребление тайной исповеди для соблазнения кающейся женщины. Это обстоятельство серьезно вредило церкви, ибо давало разящее оружие в руки ее противников и клеветников. Принято считать, и это более чем вероятно, что возникновение исповедальных кабин, введенных в семнадцатом веке, объясняется именно этим: они позволяли надежно оградить исповедника от кающегося, оставляя им для общения зарешеченное окошечко.

Как и другие проступки духовных лиц, дела такого рода находились полностью в ведении епископов, отчаянно сопротивлявшихся любым попыткам Торквемады вторгнуться в сферу их влияния. Неудивительно, что духовенство сочло за лучшее прекратить борьбу с этим злом и, за исключением старого кардинала, придерживавшегося жесткой позиции и боровшегося с этим злом в соответствии со своим званием и долгом священнослужителя, проявляло величайшую терпимость к разоблаченным нарушителям, о чем можно судить по мягкости епитимий, наложенных на них.

Уступки искушению, которое захватывало священника и приводило к интимным связям между ним и его кающимися прихожанками, были полностью дозволены и признаны.

Впоследствии, однако, эти вопросы, решить которые оказалось не во власти Торквемады, Рим все-таки передал в ведение инквизиции ради самого существования церкви, ибо над ней уже сгустились грозные тучи народного гнева.

Всегда крайне неприятное для церкви «соблазнение» стало чрезвычайно опасным после Реформации, когда оно с полной очевидностью проявлялось в необоснованных разглашениях тайны исповеди. Широко распространилось мнение, что справиться с этим злом можно только методами инквизиции, и потому соответствующие дела были переданы в руки инквизиторов. Осквернение тайны исповеди стало достаточным основанием для причисления «соблазнений» к ереси. Более того, в некоторых случаях ересь могла оказаться даже менее безобразным явлением: например, когда священник уверял прихожанку, что ее согласие на интимную близость с духовным лицом не представляет собой греха. Причем женщину, обвинившую священника в «соблазнении», всегда особенно дотошно допрашивали об этой стороне дела.

В позднем издании «Cartilla», или «Руководства» (для инквизиторов), все издания которой осуществлялись исключительно самой инквизицией, в разделе «Causas de Solicitacion» («случаи соблазнения» (лат.) ) можно найти инструкции по дознанию женщины, предъявившей священнику упомянутое обвинение.

Однако не в интересах церкви было выставлять напоказ этих правонарушителей, обнажая тем самым свои язвы.

Лимборк утверждает, что таких правонарушителей отправляли на каторжные работы или даже отдавали в руки гражданских властей, приводивших приговор в исполнение. Но тогда, как отмечает Льоренте, к ним пришлось бы применить все правила аутодафе, из-за чего, безусловно, возник бы скандал при объявлении характера преступления. Совершенно справедливо его высказывание о том, что такой поворот событий был нежелателен для церкви, ибо ее постигло бы заслуженное порицание. Поэтому такие процессы были закрытыми и приводили к приговорам, мягкость которых не находит оправдания. Сверх всяких ожиданий, преступники отделывались только лишением духовного сана. Зачастую инквизиторы ограничивались тем, что лишали провинившихся священников права принимать исповеди и накладывали епитимью, согласно которой нарушители должны были пребывать в уединении монастыря в течение нескольких лет.

Однако, вполне возможно, подобное наказание было тяжелее, чем может показаться на первый взгляд. Дело в том, что сами монахи тех монастырей, куда ссылали осужденных, считали подобную епитимью какой угодно, только не легкой.

Подтверждением тому может служить материал судебного разбирательства, подробности которого Льоренте обнаружил в изученных им документах.

Речь идет о деле монаха-капуцина[800] , следствием по которому (в XVIII веке) руководил Великий инквизитор Рубин де Кевальос. Сколь высоким было положение и сан преступника, столь же бесстыдной и изобретательной была избранная им защита: протокол читается, как одна из наименее поддающихся литературному переводу историй из «Декамерона» Боккаччо. Его приговорили к пятилетнему заключению в одном из монастырей его же ордена; и такой страх вселил в капуцина сей приговор, что он умолял инквизиторов как о милости, чтобы ему смягчили приговор и заточили в подземелье инквизиции. На вопрос о причинах просьбы, звучавшей так необычно, подсудимый заявил, что слишком хорошо знает о той участи, на которую обрекает его братство тех монахов, которые провинились подобно ему.

Ходатайство было отклонено. Великий инквизитор отказался изменить приговор. Льоренте добавляет, что капуцин скончался три года спустя в стенах монастыря, куда был сослан.

Сколь буйным цветом расцвело распутство в среде духовенства к тому времени, когда инквизиции поручили расправиться с ним, можно судить по данным, приведенным X. К. Лиэ. Из них следует, что только в самом Толедо за первые тридцать пять лет деятельности Святой палаты в этом направлении было осуждено сорок два священника, признанных виновными в «соблазнении». Не следует считать, как проницательно отмечает Лиэ, что инквизиторы покрывали преступления своих духовных собратьев – дело в том, что в тех случаях, когда свидетельства вины были налицо, быстрое вынесение обвинительного приговора позволяло церкви избежать широкого скандала.

Завершая эту тему, отметим: статистика Льоренте свидетельствует, что правонарушителями были в основном монахи; количество осужденных церковных священников составляло лишь десятую часть. Однако это не говорит о большей снисходительности по отношению к церковным священникам.

Другим преступлением, впоследствии тоже введенным под юрисдикцию Святой палаты, было ростовщичество. Но в дни Торквемады ни ростовщичество, ни «соблазнение» не находились в ведении инквизиции.

В своих процедурных формах и методах трибунал Святой палаты под ревностным управлением настоятеля Санта-Крус твердо придерживался установок, заложенных Эймерико. В самом деле, «Cartilla», изданное позже в помощь инквизиторам – некоторые положения из него действуют и доныне – и целиком опирающееся на «Directorium», было в качестве приложений присовокуплено к кодексу, провозглашенному Торквемадой и включавшему в себя как уже имевшиеся положения, так и разработанные позднее.

К этим методам мы теперь и обратимся.

Обвиняемый оказывался перед трибуналом, заседавшим в аудиенц-зале Святой палаты, или Святого дома (casa Santa), как стали называть здания, занимаемые службами инквизиции.

Суд состоял из инквизитора, назначенного Торквемадой, ординария (судья епископства в духовных делах), финансового инспектора и секретаря, в чьи обязанности входило фиксировать все, что выяснялось на дознании. Они рассаживались за столом, на котором возвышалось распятие, установленное между двумя свечами, и лежало Евангелие, предназначенное для принесения клятвы обвиняемым.

После приведения к присяге у арестованного спрашивали его имя, место рождения, подробности о семье и название прихода, в котором он состоял. Затем ему в общей, неконкретной форме задавали вопрос о том, что он может рассказать о своих проступках.

Пенья советует инквизиторам не использовать четких, определенных вопросов, дабы не подсказывать обвиняемому ответы. Кроме того, конкретный вопрос позволял обвиняемому ограничиться ответом по сути его, тогда как расследование, проводимое с помощью вопросов, сформулированных в неопределенной, обшей форме, нередко приводило к тому, что обвиняемый проговаривался о неизвестных еще преступлениях или лицах, до сей поры не заподозренных.

Очевидно, с той же целью схолиаст предлагает спрашивать у обвиняемого, знает ли он, за что его арестовали, и кого подозревает в доносе; инквизиторам рекомендовалось также задать вопросы о том, кто является духовником обвиняемого и давно ли он ходил к исповеди в последний раз. Ответ любого из тех, кто втайне отступил от веры или хотя бы пренебрежительно относился к соблюдению христианских обычаев, непременно разоблачит его и еще раз подтвердит тяжелейшее подозрение в ереси.

Далее Пенья предписывает инквизиторам проявлять осторожность, дабы не позволить обвиняемым ускользнуть от их расспросов, и не поддаваться воздействию их доводов или слез, ибо еретики чрезвычайно изобретательны в сокрытии своих преступных заблуждений.

Эймерико перечисляет десять различных методов, используемых еретиками в стремлении обмануть инквизиторов. Эти методы – скорее личное знание Эймерико коварства священников, чем опыт, накопленный при разоблачении хитростей еретиков. Словом, инквизиторы вполне могли бы использовать подобные уловки, если бы случилось невероятное и сила закона оказалась на стороне еретиков.

Он рекомендует отвечать вероломством на вероломство – «ut clavus clavo retundatur» («клин клином вышибают» (лат.) ) – и оправдывает использование лицемерия и даже заведомой неправды, отстаивая право инквизиторов сказать: «Cum essum astutus dolo vos cepi!» («хитрость присуща даже луку, исподтишка вызывающему слезы (лат.) ); рекомендует противопоставить десяти хитроумным методам коварных еретиков десять особых правил, которые застанут их врасплох и вконец запутают.

Эти правила и комментарии Пеньи к ним заслуживают подробного ознакомления, поскольку позволяют нам понять дух средневековой церкви.

Итак, повторными допросами от обвиняемого следует добиться ясных и точных ответов на поставленные вопросы.

Если обвиняемый решительно не сознается в своем проступке, инквизитору надлежит обратиться к нему с величайшей мягкостью, давая понять, что суду все известно, излагая это приблизительно так:

«Видишь, я жалею тебя – того, кто ошибся из-за своей доверчивости, чья душа погибает; ты согрешил, но еще больший грех лежит на том, кто вовлек тебя в это заблуждение. Потому не принимай на себя грехи других и не выставляй себя главарем в делах, в которых ты был всего лишь соучастником. Поведай мне правду сам, ведь, как ты понимаешь, мне уже известны все обстоятельства дела. Тем самым ты сможешь не уронить свою репутацию, а я смогу быстрее отпустить твои грехи и освободить тебя, и ты сможешь возвратиться домой. Скажи мне, кто руководил тобой, – ведь сам ты не замышлял зла и был введен в заблуждение».

Речами такого рода, звучавшими примирительно и успокаивающе, инквизитор создавал впечатление, что суть проступка известна суду, и приступал к расспросам о частностях.

Пенья добавляет и другую формулировку, которую, по его словам, использовал фра Ивон:

«Не бойся признаться во всем. Ты, должно быть, думал, что они – добрые граждане, обучающие тебя полезным вещам, и доверчиво внимал им… Ты с наивной простотой тянулся к людям, в доброту которых верил и за которыми не знал дурных поступков. Случается, и более мудрые люди допускают ошибки в подобной ситуации».

От несчастного добивались самообличения, на время спрятав под мягкой бархатной перчаткой холодную сталь руки.

В том случае, если представленные на еретика свидетельские показания не обеспечивали безоговорочного признания виновности, инквизитор вызывал его в суд и вел допрос наугад. Если обвиняемый отрицал свою вину, инквизитору рекомендовалось на несколько минут прервать беседу, полистать страницы протоколов и сказать:

«Совершенно очевидно, что ты утаиваешь правду; тебе следует оставить лицемерие».

Из этого обвиняемый мог сделать вывод, что его прегрешения известны и что за эти минуты инквизитор отыскал в документах доказательства вины.

Если подсудимый продолжал упорно отрицать свою причастность к преступлению против веры, инквизитору рекомендовали, держа документы в руках, изобразить на лице удивление и воскликнуть;

«Как можешь ты отрицать это? Неужели ты полагаешь, что мне это не известно?»

Затем ему следовало вновь внимательно посмотреть в документ, будто перечитывая его, и заявить:

«Я был прав! Теперь отвечай – ты же понимаешь, что правда мне известна».

Инквизитор должен остерегаться углубляться в детали, чтобы не выдать обвиняемому своего неведения. Ему следует говорить общими фразами, не касаясь частностей.

Если обвиняемый по-прежнему упорствует в отрицании своей вины, инквизитор может сказать ему, что скоро отправится я поездку и не знает, когда вернется. Сделать это рекомендовалось приблизительно в таких выражениях:

«Видишь сам, я жалею тебя и хочу, чтобы ты сам рассказал мне правду, ибо беспокоюсь о тебе и забочусь о скорейшем завершении дела. Но поскольку ты упрямишься, отказываясь сделать признание, мне придется оставить тебя за решеткой, в кандалах, до моего возвращения – к сожалению, я вынужден на некоторое время уехать и не знаю, когда вернусь».

Если обвиняемый по-прежнему отрицал свою вину, инквизитору следовало продолжать допросы, пока тот не сознается или, запутавшись, не допустит противоречий в своих показаниях. Если же в показаниях возникнут несоответствия, этого достаточно, чтобы подвергнуть его пытке и, может быть, вырвать признание. Ведь при частых допросах трудно придерживаться одинаковых ответов. Поэтому повторением вопросов по одному и тому же поводу легко добиться несовпадения в ответах: едва ли человеку, кто бы он ни был, удастся избежать неточностей.

Здесь мы вновь сталкиваемся с чрезвычайно растяжимым понятием инквизиторской чести. Буквы закона следовало твердо придерживаться во всех процессах, но дух его можно было обходить любыми способами, если то казалось целесообразным. Как говорилось, применение к подследственному пытки допускалось лишь при определенных условиях, одним из которых была противоречивость его показаний. Этому правилу инквизиторы следовали с особой тщательностью и, не испытывая угрызений совести, добивались цели путем обмана, умышленно запутывая подследственного.

Быть может, несправедливо полагать, что последний параграф кодекса Торквемады был задуман скорее как намек на применение подобных методов, чем предупреждение о недопустимости таковых. Но всякий раз при внимательном изучении дел возникает сомнение в порядочности инквизиторов там, где они вели процесс «в соответствии с тем, что подсказывает им совесть». Имеется множество примеров странного отношения инквизиторов и к букве закона, которого им надлежало придерживаться.

Если узник продолжал упорствовать, инквизитору следовало изменить свои отношения с ним и смягчить режим содержания: улучшить питание, позволить близким навестить обвиняемого (и тем самым завоевать доверие), чтобы затем они посоветовали ему признаться, обещая прощение инквизитора и предлагая свои услуги в качестве посредников.

Инквизитор и сам мог присоединиться к ним (в соответствии с дальнейшими планами), обещая проявить милосердие (то есть даровать прощение) обвиняемому и проявляя его в действительности: ради обращения еретика все действия во благо, включая и наказания, которые сами по себе – средство излечения. Когда же обвиняемый, признавшись в своем преступлении, попросит обещанного помилования, следует в общих фразах ответствовать, что он получит даже больше, чем просит, если искренне обратился к христианской вере – «по крайней мере, душа его будет спасена».

Чтобы вполне оценить заложенное в таком поведении инквизиторов двуличие, необходимо принять в расчет двойственность или даже тройственность смысловых оттенков использованного Эймерико латинского слова «милосердие» – «gratia» – и перенести его смысловое значение на испанский эквивалент («gracia»).

В английском языке слово «grace» имеет те же различные значения, хотя это разнообразие не столь широко используется:

а) помилование в смысле полного прощения, амнистии;

б) помилование в смысле смягчения наложенного взыскания или отсрочки его;

в) обращение к Богу, молитва.

Обвиняемому умышленно позволяли полагать, что «gratia» употребляется в смысле полного прощения. Инквизитору оставалось успокоить свою совесть по поводу этого «suggestion falsi» («ложный намек» (лат.) ).

Пенья немало высказывался на эту тему, что представляется чрезвычайно интересным.

Он предлагал для рассмотрения и такие вопросы: «Может ли инквизитор пойти на хитрость, чтобы открыть истину? Если ему пришлось дать обещание, обязан ли он сдержать свое слово?» В последнем вопросе он, конечно, имеет в виду обещание о помиловании, данное узнику.

Далее он осведомляет нас, что правовед Качалон решил первую из предложенных проблем, одобрив обман, оправдывая его примером суда Соломона по делу между матерями[801] .

Поистине кажется, будто нет ничего такого, чего теологи не смогли бы оправдать посредством искажений, подтасовок или упоминаний о тех или иных прецедентах (более или менее недостоверных) ради достижения своих целей.

Сам схолиаст соглашается с преподобным правоведом и считает (хотя юристы гражданского суда могли с неодобрением относиться к таким методам) вполне достойным и правильным применение обмана в расследованиях Святой палаты, поясняя, что инквизитор обладает более широкими правами, чем гражданский судья.

Таким образом, читаем мы в поучительном трактате Пеньи, инквизитор всегда может пообещать обвиняемому «милосердие» (которое узник всегда понимает как «абсолютное прошение») и сдержать свое обещание послаблением в отдельных наказаниях по своему усмотрению и в соответствии с каноническим правом.

В действительности это означало, что приговоренный к сожжению у позорного столба мог – в случае признания своих грехов – рассчитывать на отпущение их и обращение в веру перед сожжением. Если же, сознавшись, еретик потребует у инквизитора обещанное прощения, следовало ответить, что имелось в виду прощение грехов – и только, ибо его душа может быть спасена лишь в том случае, если сгорит плоть.

Относительно второго вопроса – «Если инквизитору пришлось дать обещание, обязан ли он сдержать свое слово?» – Пенья отвечает, что большинство теологов не считают выполнение обещания обязательным для инквизитора. Они оправдывают это тем, что подобное мошенничество – благо для общества; к тому же, если вырывать признания посредством пытки считается законным, то в еще большей степени приемлемо использование обмана и мошенничества.

Таково, безусловно, наиболее распространенное мнение. Но есть писатели, придерживающиеся другой точки зрения, по поводу чего схолиаст замечает:

«Расхождения во мнениях можно примирить, если обратиться к тому, что, собственно говоря, могли пообещать инквизиторы: их обещания не могли никоим образом выходить за пределы послаблений, которые инквизиция имела право осуществлять, то есть могли лишь изменять меру канонических епитимий».

Далее он пишет, что эти обещания понимались заключенным в совсем ином смысле, но раз уж ему так хочется – это его дело.

Нет причин ставить под сомнение честность Пеньи. Он не являлся ярым сторонником Святой палаты, но, за неимением лучшего, использовал столь отвратительные аргументы, ибо был вынужден оберегать себя от подозрений в «слабой» вере. Он пишет от лица наставника-инквизитора. Так что мы можем лишь догадываться о том, каковы на самом деле были казуисты, которые бросались в глубину умственных хитросплетений и следовали столь запутанными ходами, что фальшь никак не проявлялась в словах, хотя и пропитывала насквозь саму идею.

«Столь мало,- продолжает Пенья, совершая пируэты казуистики, – может даровать в качестве прощения инквизитор, что этого вполне достаточно для выполнения им своего обещания».

И тут его охватывает беспокойство, в нем просыпается совесть: возможно, темную душу пронзил луч сомнения, что право в этом мире несправедливо, а справедливость попрана. И потому, как нам представляется, чтобы успокоить угрызения совести, он пишет заключительный абзац этого раздела:

«Однако для успокоения совести инквизиторам не следует обещать полного прощения и никогда не следует обещать больше, чем можно выполнить».

Вот еще одна из уловок Эймерико для преодоления хитростей упрямых еретиков.

Инквизитору следует использовать сообщника обвиняемого или же уважаемого им человека, который должен добиться его доверия к себе, для чего может часто беседовать с подследственным, пытаясь выудить у него тайное. Если понадобится, этот человек может выдать себя за члена той же еретической секты, чтобы уговорить узника отречься от заблуждений и во всем признаться инквизитору.

Затем однажды вечером, когда обвиняемый будет вести доверительную беседу с гостем, позволить последнему задержаться настолько, чтобы можно было предложить ему заночевать в здании тюрьмы. Следует разместить своих людей так, чтобы они могли подслушать откровения обвиняемого, а писарь должен письменно оформить его признания.

В связи с этим Пенья распространяется в своих поучениях о пользе сих методов, указывая, что возможность склонить постороннего человека к шпионству позволяет не очернять ложью нежную и трепетную душу, которая, безусловно, присуща инквизитору.

«Необходимо объяснить шпиону, разыгрывающему дружеское расположение к обвиняемому, что он может выдать себя за члена секты подследственного, но ему не следует утверждать этого прямо, ибо тем самым он, по меньшей мере, совершит грех, чего не следует делать ни при каких обстоятельствах».

Таков схоласт. Он признает вполне допустимым, чтобы один человек демонстрировал свое дружеское расположение к другому с целью предать его, обрекая его на смерть, и ради этого предательства выдавая себя за сторонника тех же религиозных взглядов – но это не считалось грехом (даже грехом простительным) до тех пор, пока об этом не объявит инквизитор. Как ценит казуист слова!

Такой же точно аргумент в Иерусалиме однажды вечером мог использовать Каиафа в разговоре с Иудой Искариотом[802] .

Святая палата взлелеяла тезис о том, что в своих судебных процессах она использовала – ни больше ни меньше – лишь методы, принятые в ту эпоху в гражданских судах; и если эти методы являются варварскими – а они шокируют нас и теперь – то якобы не инквизиция за них в ответе: они были совершенно обычными для своего времени.

Но в пятнадцатом веке не было гражданского суда в Европе, погрязшей в лицемерии и неверии, который не отвергал бы с презрением такие недостойные, бесчестные методы! Пенья и сам обнаруживает сей факт, когда тщится найти в существующей практике подтверждение своим словам.

Когда признание удалось заполучить, было бы бесполезно – указывает Эймерико – защищать правонарушителя, «потому что, хотя в гражданском суде признание в совершении преступления не является еще достаточным доказательством, здесь оно вполне достаточно».

Выдвигаемое по этому поводу обоснование столь же специфично, как и любое другое, приводимое в «Directorium»:

«Ересь представляет собой преступление духовное, потому признания обвиняемого достаточно, даже если является единственной уликой».

Если же адвокат решился взяться за защиту подозреваемого, то, согласно параграфу XVI «Наставлений» Торквемады, он обязан был отказаться от этой затеи, когда убедится в виновности своего клиента. Еретику же канонические законы вообще запрещали приглашать адвоката в любом суде, гражданском или духовном, касалось дело непосредственно самой ереси или любых других нарушений.

В отношении свидетельских показаний необходимо добавить к уже сказанному в предыдущей главе, что инквизиция принимала заявления всякого человека, будь он даже отлученным или еретиком, если сие заявление свидетельствовало против обвиняемого, и отказывалась принимать свидетельства в защиту последнего от тех, кто сам был поражен ересью.

Поскольку предоставление свидетельских показаний в защиту лица, которому предъявлено обвинение в ереси, могло навлечь подозрение на самого свидетеля, то обеспечить показания в свою защиту обвиняемому было непросто.


Глава XII ЮРИСПРУДЕНЦИЯ СВЯТОЙ ПАЛАТЫ – ДОПРОС С ПРИМЕНЕНИЕМ ПЫТКИ

Рекомендации Эймерико тем, кто ведет дела лиц, упорно отказывающихся признать свою вину, уже обсуждались.

Инквизиторы не могли использовать «экзамен» – так мягко называли пытку – за исключением некоторых случаев, предусмотренных законом; а строгое исполнение требований закона, как мы уже видели и увидим в дальнейшем, оставалось непреложным правилом для этих поистине искусных судей.

Таковыми обстоятельствами, как указал Эймерико в «Directorium», являются: (а) противоречивость ответов обвиняемого; (б) неполная доказанность его преступления.

Далее приводится перечень случаев «неполной» доказанности:

«а) Когда обвиняемый «считается» еретиком и против него имеется лишь одно свидетельское показание человека, под присягой заявившего, что видел или слышал, как обвиняемый совершал или говорил нечто против веры (по закону, двух свидетелей было достаточно, чтобы признать виновным).

б) Когда при отсутствии свидетелей имеются основания для сильного или тяжелейшего подозрения.

в) Когда обвиняемый не пользуется репутацией злонамеренного человека, но имеются свидетельствующий против него и основания для сильного или тяжелейшего подозрения. (То есть собственно подозрения нет, но имеется показание, представляющее собой подозрение в подозрении)».

Пенья добавляет в своих комментариях, что в некоторых случаях наличие «испорченной репутации» (когда есть основания для подозрения) и показаний одного свидетеля позволяет вынести обвинительный приговор, не прибегая к пытке, а именно:

«а) Когда дурная репутация дополняется дурной моралью, неизбежно приводящей к ереси, – так те, кто чрезмерно увлекается женщинами, успокаивают себя тем, что подобная невоздержанность сама по себе не является грехом. (Если такое мнение прозвучит открыто, оно равнозначно ереси, и потому на всякого, придерживающегося такой точки зрения, падает подозрение в ереси.)

б) Когда обвиняемый, имеющий дурную репутацию, спасается бегством. (Факт побега следует понимать как доказательство злонамеренности.)».

Далее Эймерико предписывает: «экзамен» следует использовать только тогда, когда все прочие способы добиться правды потерпели неудачу, и рекомендует применять прежде всего увещевания, мягкость и хитрость, чтобы вытянуть из узника признание.

Более того, он отмечает, что пытки не всегда позволяют раскрыть истину. Бывают слабые люди, которые при первых муках признают даже то, чего они не совершали; есть другие, столь упрямые и стойкие, что могут стерпеть сильнейшие боли; есть и такие, кто уже перенес пытку и способен выдержать ее с величайшим мужеством, умея настроиться перед ней; а есть и такие, кто посредством колдовства остается почти бесчувственным к боли и скорее умрет, чем что-нибудь выдаст.

Последние, предупреждает Пенья инквизиторов, точно пересказывают Евангелие наизусть, но заменяют при этом имена ангелов неизвестными именами, рисуют круги и прочие магические фигуры. К тому же, они носят нательные амулеты.

«Я даже не знаю, – признается он, – какие средства действенны против такого колдовства, но хорошо бы раздеть и тщательно осмотреть подозреваемого, прежде чем приступать к экзамену».

Эймерико рекомендует инквизиторам постараться склонить подследственного к признанию, пока в присутствии приговоренного к пытке экзекуторы готовят свои инструменты. Палачи должны резко сорвать с него одежды, причем им следует делать вид, будто они делают это с сожалением и сочувствуют ему. Раздетого, его следует отвести в сторону и решительно призвать к признанию. Ему можно пообещать сохранить жизнь, убеждая, что совершенный им проступок не повлечет жестокой расплаты.

Если все доводы напрасны, инквизитору следует приступить к допросу, начиная с более простых дел из числа тех, в которых обвиняется подозреваемый, ибо он, естественно, сознается в них с большей готовностью (после чего можно переходить к более тяжелым преступлениям). Необходимо иметь под рукой писаря, чтобы зафиксировать все вопросы и ответы.

Если обвиняемый упорствует в своих опровержениях, рекомендуется продемонстрировать ему орудия пытки, которой его подвергнут, если не услышат всей правды.

Если он по-прежнему отрицает свою вину, «экзамен» может быть продолжен в течение второго или третьего дня, но недопустимо устраивать повторную пытку.

Здесь мы вновь сталкиваемся с тем, как инквизиторы соблюдали буквы и ужасающе свирепый дух закона. Пытку нельзя повторять, потому что закон запрещает делать это более одного раза, если после первой пытки не появились новые улики; но не запрещено продолжать ее. По-видимому, тем, кто издавал сей закон, и во сне не снились изощренные уловки инквизиторов.

Представляется почти невероятным, чтобы люди жонглировали словами с подобной целью. Но вот отрывок из «Directorium»:

«Продолжать, но не повторять, поскольку повторение недопустимо, если вдруг не обнаружились новые сведения; однако продолжение не запрещено».

Чтобы не оказаться перед проблемой повторения пытки, они «временно приостанавливали» ее, едва выносливость допрашиваемого оказывалась на пределе, и переносили продолжение «экзамена» на второй или третий день, прерывая и возобновляя его вновь и вновь по своему усмотрению.

Несчастный, конечно, не чувствовал разницы между одним словом и другим, ибо для него не формулировка закона определяла переносимые им мучения. Но разница существовала – важная разница с точки зрения буквы закона.

По этому поводу апологет инквизиции Гарсиа Родриго в своей «Historia Verdadera de la Inquisicion» очень смело заявляет о снисходительности суда инквизиции в сравнении с гражданскими трибуналами. Он сравнивает методы тех и других, отдает предпочтение первым и, чтобы доказать нам, что опирающийся на учение милосердия знает также способы проявления истинного милосердия на практике, указывает с очевидной неискренностью на тот факт, что в гражданских судах дозволено трижды возобновлять пытку, если ее по каким-то причинам пришлось прервать, тогда как суд инквизиции (формально!) может употребить ее лишь единожды, «ибо правила запрещают повторение».

Он забывает добавить, что сформулированное в «Directorium» уложение, как мы убедились, не составляет труда обойти.

Проще взглянуть на проблему с другой стороны. В гражданских судах, например, людей благородного происхождения вообще не подвергали пыткам. Ничего подобного не было в судопроизводстве инквизиции, которая исходила из того, что перед Богом все равны. Исключения не делалось ни для кого. А в Арагоне, где пытки вообще никогда не использовались гражданским судом, к ним прибегали только трибуналы Святой палаты. Так какой суд – гражданский или инквизиции – более милосердный?

Если обвиняемый пройдет испытание пыткой и не сделает признания, инквизитор может распорядиться об отмене приговора, констатируя, что в результате тщательного расследования не удалось обнаружить никаких доказательств причастности подследственного к преступлению, вменяемому ему в вину. Сие, безусловно, не являлось оправдательным вердиктом, и человека можно было в любой момент вновь арестовать и подвергнуть испытанию.

В своих комментариях Пенья сообщает, что пытка разделяется на пять этапов. Он не вдается в детали, утверждая, что они в достаточной степени известны всем. Эти пять этапов перечисляет Лимборк.

Первые четыре не являются мучением физическим, а представляют собой психологическое воздействие; лишь на пятом этапе применяется физическая пытка. Концепция разработана с дьявольской изощренностью. Тем не менее, нам внушают, что цель ее милосердна, поскольку церковь считает более милосердным мучить и вселять ужас в души людей, чем кромсать их тела.

На этом построены и другие директивы Эймерико, хотя сам он не вводит разделения на этапы. А они таковы:

1) Угроза пытки.

2) Посещение комнаты пыток, демонстрация инструментов и объяснение их назначения.

3) Раздевание и подготовка к испытанию,

4) Укладывание и привязывание к устройству.

5) Собственно пытка.

Собственно пытка проводилась различными способами, и инквизитор мог использовать любой из них, какой считал наиболее подходящим и действенным, но Пенья не советовал обращаться к чему-то необычному. Комментатор Марсилий сообщает, что в основном применялись четырнадцать вариаций, и добавляет, что одобряет и другие – например, лишение сна. Его поддержал ряд других авторов, чего нельзя сказать о Пенье. Даже он был шокирован изобретательностью церковников в этой области и признал, что подобные изыскания больше к лицу палачам, чем теологам.

Необходимо согласиться, что протоколы не отражают всей дьявольской изобретательности, слухи о которой получили столь широкое распространение. Жестокая изощренность инквизиторов проявлялась скорее в психологическом плане, нежели в плане физических мучений. И мы видим, что Пенья осуждает инквизиторов, уделяющих основное внимание изобретению новых устройств для варварских издевательств.

Из документов становится совершенно очевидно, что Святая палата вынуждена была довольствоваться в основном уже существовавшими к тому времени устройствами, для пыток или, скорее, ограниченным набором наиболее эффективных из них.

Испытание огнем заключалось в поджаривании пяток подследственного, предварительно смазанных жиром, – применялось в редких случаях. Варварская жестокость имела место при грандиозном аутодафе, произошедшем в Вальядолиде в 1636 году: десятерых евреев, признанных виновными в сквернословии в адрес распятия, заставили стоять с прибитой гвоздями к поперечине креста Святого Андрея рукой, пока зачитывался смертный приговор.

Однако, как правило, инквизиторы избегали подобного объединения пытки и казни. Для «экзамена» они обычно выбирали один из следующих методов: дыба, «garrucha» – пытка повторяющимся кратковременным подвешиванием (или «tratta di corda» у итальянцев); и «escalera», то есть «лестница», – пытка водой.

Инквизиторы лично – как предписано Торквемадой – вели допрос заключенного, сопровождаемые своими писарями, которые подробнейшим образом описывали все, что происходило во время дознания.

Подвешивание требовало простейшего устройства – веревки, перекинутой через блок, который был прикреплен к потолку камеры пыток.

Запястья заключенного крепко связывали за спиной и прикрепляли к одному из концов веревки. Затем экзекуторы медленно вытягивали другой конец, постепенно поднимая руки подследственного, выкручивали их, дергали туда-обратно до тех пор, пока человек не оказывался на цыпочках, после чего медленно отрывали его от земли, так что весь вес его тела выворачивал и без того вывернутые назад руки.

В этот момент ему вновь задавали вопрос и советовали сказать правду.

Если он отказывался отвечать или говорил не то, чего желали допрашивавшие, его поднимали к потолку, а затем сбрасывали на несколько футов вниз, прерывая падение резким рывком, который почти вырывал его руки из суставов. Вопрос повторяли и, если он продолжал упорствовать, давали упасть еще на несколько футов, пока он не достигал пола. Если он опускался на пол, так и не признавшись, к его ступням привязывали груз, тем самым увеличивая жестокость пытки. «Экзамен» возобновлялся. Груз утяжеляли, высоту падения увеличивали (впрочем, несчастного просто могли оставить висеть) до тех пор, пока не вытягивали у него признания или пока боль в вывихнутых суставах не доводила обвиняемого до потери сознания.

Тогда пытку можно было приостановить, чтобы продолжить ее спустя два-три дня, когда узник придет в себя.

Писарь делал обстоятельный отчет об «аудиенции», отмечая тяжесть груза, количество произведенных подъемов, заданные вопросы и полученные ответы.

Испытание водой было более сложным, значительно более жестоким и весьма почитаемым Святой палатой.

Жертву помещали накоротком узком устройстве, похожем на лестницу, слегка наклоненную, – голова жертвы должна была находиться ниже ног. Затем голову жестко закрепляли металлическим или кожаным ремнем, а руки и ноги привязывали по бокам этой лестницы столь туго, что веревка врезалась в тело.

В дополнение к этому бедра, икры и руки стягивались петлями гарроты: завязывали веревку, под нее засовывали палку, вращением которой затягивали петлю так, что она доставляла жесточайшие мучения, врезаясь в мускулы и нервы, углубляясь в тело буквально до костей.

Рот жертвы широко открывали и заталкивали туда металлический конус, называемый «bostezo». Ноздри затыкали пробками, поперек рта клали длинную льняную полоску, которую через «bostezo» заталкивали в горло давлением воды. Через эту «toca» – так называли полоску – вода медленно текла внутрь. Когда вода просачивалась через ткань, человек испытывал все мучения удушья. Он старался проглотить воду, чтобы тем самым освободить дорогу толике воздуха в свои раздираемые мучением легкие. Если немного воздуха и попадало туда, то ровно столько, чтобы поддержать его живым и в сознании, но недостаточно, чтобы облегчить ужасные муки удушья, ибо через ткань непрерывно просачивалась вода, которую постоянно подливали.

Время от времени «toca» вытаскивали и предлагали задыхавшейся жертве сделать признание. В случае упорства обвиняемого в ту самую минуту, когда ему казалось, что он уже возвратился к жизни из небытия, экзекуторы еще на один-два оборота затягивали петли гарроты на его (или ее) конечностях: для Святой палаты не существовало разницы полов в подобных делах.

Чтобы предотвратить рвоту, которая могла случиться при любой пытке, инквизиторы со свойственным им неослабным вниманием к деталям следили, чтобы жертве не давали еды в течение восьми часов перед экзекуцией. Присутствовавший на этом «audiencia de tormento» («допрос с пыткой» (исп.) ) писарь тщательно фиксировал ход испытаний, отмечая количество влитых кружек воды, которым определялась суровость пытки.

Дыба достаточно хорошо известна, чтобы помещать здесь ее описание. Она широко использовалась в те времена во всех странах Европы. Это, наверное, одно из самых безжалостных и мучительных устройств пытки, когда-либо применявшихся.

По закону требовалось, чтобы всякое признание, сделанное под пыткой, затем было подтверждено подследственным. Таково одно из предписаний Альфонса XI, включенное им в кодекс «Partidas». Понятно, что из-за нестерпимой боли человек мог сказать неправду, лишь бы избавиться от страданий, и потому суду запрещалось трактовать сделанные под пыткой заявления как достоверные улики, пока не получено подтверждение.

Вследствие этого в один из последующих трех дней, как только заключенный оказывался в состоянии присутствовать на допросе, его еще раз приводили в аудиенц-зал.

Перед ним раскладывали протоколы с признанием, заготовленные писарем, и предлагали подписать их – необходимое условие, чтобы превратить признание в юридически оформленную улику. Если он подписывал, процесс быстро и без проволочек завершался. Если отказывался, отрицая сделанное заявление, инквизиторам следовало руководствоваться указаниями параграфа XV «Наставлений» Торквемады в соответствии с конкретным случаем.

Пенья предостерегает инквизиторов в отношении правонарушителей, симулирующих болезнь, чтобы уклониться от пытки. Он утверждает, что не следует откладывать дело по этой причине, ибо пытка может оказаться лучшим методом проверки истинности заболевания.

В заключение следует добавить, что не только обвиняемого подвергали «экзамену». К свидетелю, заподозренному во лжи или уличенному в противоречивых показаниях, могла быть применена пытка «in caput alienum («как должное» (лат.) ).


Глава ХIII ЮРИСПРУДЕНЦИЯ СВЯТОЙ ПАЛАТЫ – ГРАЖДАНСКИЕ ВЛАСТИ

Сравнительно легкие приговоры выносились тем, кто соглашался на отречение от ереси, в которой их подозревали за предоставление крова отлученным и тем, кого подвергали каноническому очищению, освобождающему от «дурной репутации», о чем уже упоминалось.

Остается разобраться, как Святая палата обходилась с «negativos» – теми, кто упорно продолжал отказываться от признания в ереси или вероотступничестве даже после того, как суд счел доказательства вины достаточными, и с «relapsos» – теми, кто после возвращения в лоно католической веры, однажды наказанный и прощенный, вновь впадал в заблуждение.

Такие преступники передавались в руки гражданских мастей (изобретение церковников для приведения в исполнение смертных приговоров) – исход, аналогичный судьбе нераскаявшихся еретиков или еретиков, не подчинившихся постановлению суда.

Тот, кто, будучи изобличенным достаточными свидетельствами, упорствовал в отрицании своей вины, утверждает Эймерико, должен быть передан гражданским властям на том основании, что, отрицая свою причастность к преступлению, он со всей очевидностью проявляет себя нераскаявшимся еретиком.

Злонамеренность упорства в данном случае сомнительна. Ведь обвиняемый мог отрицать свою вину, потому что был невиновным и притом – добрым католиком. И, как мы увидим, такая возможность не исключалась, хотя и оставалась на втором плане.

Действительно, Эймерико настоятельно советует инквизиторам тщательно вести допрос свидетелей, рекомендуя предоставить обвиняемому время, чтобы он решился сделать признание, и использовать любые возможные способы, чтобы добиться добровольного раскаяния.

Он советует заточить арестованного в тесное отвратительное подземелье, заковав руки и ноги в кандалы, часто его посещать и склонять к раскаянию. Уступи узник этим настояниям, его признали бы раскаявшимся еретиком, иными словами, он избежал бы костра, но взамен получил бы пожизненное заключение.

Выражение «пожизненное заключение» или «пожизненное заточение» не стоит понимать буквально. Инквизитору обладали достаточной свободой действий, чтобы изменять или смягчать приговоры о тюремном заключении. Но конфискация собственности узника и бесчестие, обрушиваемое на него самого, его детей и внуков (то есть тяжелейшая часть наказания) никоим образом не подлежали замене.

Когда запоздалое признание совершалось одним из «negativos», инквизиторам надлежало выслушать и принять его. Даже если он уже был у столба и из страха перед смертью обращался к монаху (который не покидал его, пока пламя не охватывало хворост), признавая свою вину и заявляя об отречении от ереси, жизнь его надлежало сохранить.

И это несмотря на то, что они понимали: раскаяние выжималось «скорее страхом перед смертью, чем любовью к Богу».

Для каждого очевидно, что проводимые под покровом секретности допросы свидетелей не предоставляли обвиняемому шанса опровергнуть предъявленные улики, поскольку ему не сообщали их сразу в полном объеме; многих добрых католиков или, по крайней мере, многих людей, не замешанных в каких бы то ни было еретических действиях, отправляли на смерть как «negativos». Методы Святой палаты широко распахнули дверь низменным чувствам человека (человеческая природа есть человеческая природа – такой она была и в пятнадцатом веке), проявляющимся заметнее, когда можно скрытно, из темноты нанести удар в спину тому, кому завидуешь, кого ненавидишь или желаешь сжить со свету.

Арестованному недостаточно заявить о своей невиновности. Он должен неопровержимо доказать ее. Однако невиновный не всегда может привести неопровержимое доказательство; заподозренному в ереси чрезвычайно трудно найти свидетелей зашиты, ибо давать показания в пользу такого человека очень опасно: если подозреваемого признавали виновным, свидетели защиты могли сами пострадать как сотоварищи еретика. Но даже в тех случаях, когда удавалось представить свидетельства защиты, судьи обычно принимали сторону обвинителей. А поскольку своей миссией инквизиторы считали скорее осуждение, чем оправдание, они всегда исходили из того, что обвинители информированы лучше, чем защитники.

Следовательно, даже над невиновными нависала угроза смертной казни. Сами инквизиторы не упускали из вида такой возможности, ибо они не упускали ничего. Но какие меры они могли принять? Пенья немало рассуждает об этом. Он пишет, что многие авторитеты отстаивали мнение, что если «negativos» заявляет о своей стойкой вере в учение римской католической церкви, то такого человека не следует передавать в руки гражданских властей.

Но приводимый им аргумент схолиаст немедленно опровергает. «Это недоказуемо», – безапелляционно утверждает он. А коли так, то почти всегда подобное заявление останется без внимания.

Торквемада однозначно высказывается по этому поводу, разъясняя в параграфе XXIV своих первых «Наставлений», что «negativos» надлежит считать нераскаявшимся еретиком, как бы он ни клялся в своей верности католицизму. Обвиняемый не может удовлетворить таким ответом церковь, которой требуется лишь раскаяние в грехопадении, чтобы дать отпущение греха, чего она не может сделать без соответствующего признания. Такова инквизиторская точка зрения.

Данное постановление подтверждает, что риск совершить ошибку и случайно бросить в костер невиновного человека вовсе не заботил умы инквизиторов. Пенья совершенно равнодушно относится к возможности подобной ошибки:

«В конце концов, если невиновный будет несправедливо осужден, ему не следует жаловаться на приговор церкви, опирающейся на достаточные факты и не имеющей возможности судить о скрытом. Если на него сделан ложный донос, ему следует принять приговор со смирением и радоваться, что умирает праведным человеком».

Нам остается добавить, что ему также надлежит с той же беспечностью радоваться предстоящим лишениям и позору своих детей…

Создается впечатление, что аргументировать можно буквально все и что безумнейший аргумент оказывается убедительным для того, кто хочет сам им воспользоваться. Здесь Пенья совершенно откровенен.

Невиновный человек мог попытаться спасти свою жизнь, сделав требуемое признание. Многие могли таким образом избежать сожжения на костре. Эту возможность схолиаст также упоминает и приводит пример – дело, в котором обвиненный по ложному доносу ради спасения жизни признался в преступлении, которого не совершал.

Пенья утверждает, что даже при самой доброй репутации всякий волен пожертвовать ею, чтобы избежать мучительных пыток или спасти свою жизнь, которая дороже всех богатств.

В этом споре ему недостает обычной правдоподобности. Он совершенно упускает, что виновен человек или нет, сожгут его на костре или на всю жизнь посадят за решетку, – репутация в любом случае погублена. Умолчание этого факта красноречиво говорит само за себя. Инквизиторы понимали, что сей результат неизбежен.

Но очевидно, что и сам Пенья не вполне удовлетворен. Он немного колеблется. Даже такому сильному пловцу водовороты бурных вод казуистики доставляют серьезные неприятности. Здесь, кажется, он разворачивается в попытке вновь вернуться к берегу:

«Тот, кто наговаривает на себя, впадает в простительный грех себялюбия и ложного признания в совершении преступления, к которому непричастен. Но такая ложь становится преступной, если произносится перед судьей при исполнении им своих юридических обязанностей, то есть становится смертным грехом, ибо нельзя совершать греха ради уклонения от смертной казни или пытки.

Потому, сколь бы тяжелым ни казался смертный приговор в отношении невиновного человека, духовный пастырь обязан убедить его не делать на себя ложных наговоров, напоминая, что если он примет смерть со смирением, то заслужит бессмертный ореол мученика».

Короче говоря, сгореть у позорного столба за несовершение преступлений – благо, привилегия, честь, за которую следует благодарить инквизиторов, удостоивших невиновного такого конца. Причем схолиаста не мучает раскаяние от мысли, что сам он предпочел бы отказаться от подобной чести.

Человека считали «relapso» – вновь впавшим в ересь – не только в том случае, если он в указанные сроки выступил с самообличительным заявлением и уже был однажды прощен, но и если человек уже прошел отречение от ереси, попав под «сильное» или «тяжелейшее» подозрение. При этом совершенно не имело значения, обвиняли его в проступке, за который он ранее уже попадал под подозрение, или на сей раз речь шла совсем о другом. Более того, чтобы вновь обвинить человека, уже прошедшего отречение от ереси, достаточно было доказать, что он некогда поддерживал отношения с еретиками. Даже если он поддерживал отношения с «relapso», вина которого в свое время была неопровержимо доказана, но тот отрекся от ереси и после отречения поведение его было совершенно непорочным. Аргумент для предъявления нового обвинения был прост: новые улики доказывают, что прежнее решение (когда его допустили к отречению) было слишком мягким, ибо тогда он был лишь подозреваемым.

Фактически в вину ему вменялось, что он не был искренним в своей вере; отказался сделать честное признание, когда представилась такая возможность; пытался обмануть казначейство в отношении своего имущества, которое надлежало конфисковать. Посему его относили в разряд нераскаявшихся еретиков, а им не было прощения (либо, как мы видели, допускалось совершенно незначительное смягчение приговора).

Каноническое очищение влекло за собой последствия, аналогичные отречению. Можно сослаться на пример, приведенный в работе Пеньи: если человек считал, что к еретикам следует относиться терпимо, и после канонического очищения сохранил прежнее мнение, его следовало отнести в разряд еретиков, вновь отвернувшихся от веры.

Впоследствии Торквемада издал декрет о том, что всякого, кто после примирения с церковью не исполнил наложенной на него епитимьи хотя бы частично, надлежит считать вновь впавшим в ересь. Очевидно, отказ от выполнения епитимьи расценивался как свидетельство недостаточной искренности в раскаянии, что могло объясняться только одной причиной – злонамеренной ересью.

Вновь впавшего в ересь, чья виновность однажды уже была полностью доказана, надлежало «передать в руки гражданских властей», не обращая внимания на новые заявления о раскаянии и обещания. «Sine audientia quacumque» («без каких-либо разбирательств» (лат.) ), – пишет Эймерико.

«В сущности, – добавляет его комментатор, – достаточно и того, что люди этого сорта уже однажды обманули церковь ложным раскаянием» – утверждение, диаметрально противоположное заветам основателя христианства относительно прощения и снисхождения.

Все милосердие, которым инквизиторы удостаивали вновь впавших в ересь, опять признавшихся и раскаявшихся, заключалось в том, что их душили у позорного столба прежде, чем огонь охватывал их тела.

Эймерико наказывает инквизиторам иметь в виду, что узник находит утешение в мыслях о бренности этого мира, ничтожности земной жизни и радостях рая. Ему надо дать понять, что нет надежд избежать смерти в этой плотской жизни и что следует привести в порядок дела совести перед уходом в мир иной, для чего надо разрешить ему пройти таинство раскаяния и причастия, если он попросит об этом со смирением. Инквизитору не советовали навещать узника одному, ибо в этом случае обреченный мог уступить соблазну и впасть в грех злобы, отвратившись от пути терпения, на который его необходимо наставить. Как видим, инквизиторы не питали иллюзий по поводу чувств, которые при их появлении охватывали приговоренных ими к смерти людей.

За несколько дней до казни инквизитору следовало посоветоваться с гражданскими властями о дне, часе и месте передачи им еретика. Кроме того, надо было оповестить население, приглашая верующих присутствовать на казни, поскольку инквизитор должен пропагандировать церемонии веры, обещая пришедшим обычную в таких случаях индульгенцию.

Нет необходимости вдаваться сейчас в подробности страшной церемонии и описывать пугающую, почти театрализованную, торжественность, наводящую величайший ужас, который исходил из самой утробы христианства…

«Азиат, – утверждает Вольтер, – приехавший в Мадрид в день аутодафе, – терялся в сомнениях, фестиваль это, религиозный праздник, жертвоприношение или казнь. Все это присутствует здесь. Монтесуму упрекают за жертвоприношения пленных. Что бы сказал он, будь он свидетелем аутодафе?»

Позже нам представится случай вникнуть в детали. В данный момент нас больше занимают слова инквизиторов, чем их действия, и законы, управляющие этим изощренным, дьявольским действом, к которому Святая палата прибегала в нарушение всех юридических норм.

Ничто во всей ее юриспруденции не приправлялось столь буйным лицемерием, как акт передачи еретика гражданским властям. Подобные фарсы модно называть словом «иезуитство», но, пожалуй, более подходящим и точным было бы «доминиканство». Тем не менее, нельзя утверждать, что эти люди лицемерили сознательно. «Тупость» – тупость человека, одержимого одной идеей, не воспринимающего более ничего вокруг себя, – это слово лучше отвечает их действиям, чем «лицемерие».

Их переполнила страсть к соблюдению установленных норм, к скрупулезному следованию принятой процедуре и букве закона; но они неизменно находили оправдания, когда сами обходили закон и извращали его дух безумными аргументами, одурманивая рассудок фанатизмом, который бил ключом из их неестественного интеллекта.

Мы утверждаем, что это должно было дойти и до сознания многих из них, так как находим подтверждение тому в книгах, предназначенных только для инквизиторов и прочего духовенства. Поскольку эти книги оставались недоступными для остального мира, не возникало никакого подозрения в умышленном и лицемерном использовании софистики, дабы ввести в заблуждение общественное мнение.

Сами себя они успокаивали надуманными аргументами, и хотя невозможно отрицать, что обман и подлость вызывают презрение каждого самостоятельно мыслящего человека, все-таки следует помнить, что этот обман был прежде всего самообманом, свойственным всякому фанатику независимо от вида его фанатизма. Из-за слишком долгого и пристального внимания, уделяемого определенному предмету, сам предмет становится неясным и расплывчатым.

«Ecclesia abhoret a sanquine».(«Церковь с отвращением отвергает кровопролитие (лат.) ).

Вот их руководящий принцип. Подумать только!

Догмат, гласящий, что христианин не должен быть замешан в пролитии крови или смерти единоверца, не впервые затрагивается на этих страницах. Мы видели, что на заре христианства отказ христиан от воинской повинности привел к серьезным разногласиям с римскими властями, ибо был воспринят как открытое неповиновение, и стал одной из причин гонений, выпавших на долю христиан в первом и втором столетиях нашей эры. С течением времени под давлением реальностей окружающего мира христианин оставил прекрасные и возвышенные идеалы. А вскоре и вовсе забыл о них – настолько, что надел плащ крестоносца и с ликованием, сжимал в руке меч, бросился пускать кровь неверным во имя любящего Христа, апостол которого принес в Рим учение о милосердии и терпимости.

Но сколь бы оправданным и даже необходимым ни счел применение меча христианин-мирянин, духовному лицу по-прежнему запрещалось проливать кровь или содействовать убийству человека. Инквизитору не только не дозволялось выносить решающий приговор, посылая человека на смерть, но даже каким-либо образом быть причастным к этому.

Так гласила буква закона, но она оказалась не такой уж действенной. Вовсе нет. Когда подследственного признавали виновным в ереси, инквизитор внимательно следил за тем, чтобы в вынесенном им приговоре не содержалось выражений, которые позволили бы возложить на него ответственность за гибель правонарушителя. Инквизиторы настоятельно просили гражданских судейских чиновников, которым препоручали обвиняемого, не причинять ему каких бы то ни было повреждений.

Обратимся к формулировке приговора, предложенной Эймерико. Она заканчивается так:

«Церковь Господа нашего не может более ничего сделать для тебя, поскольку ты уже злоупотребил ее добротой… Потому мы изгоняем тебя из церкви и оставляем гражданскому правосудию, умоляя тем не менее – и настойчиво – смягчить приговор, дабы распорядиться твоей судьбой, не допуская пролития крови твоей и не подвергая опасности жизнь твою».

Они заботились о том, чтобы не употреблять выражение «передача гражданским властям», ибо оно подразумевало причастность к делу, где им следовало быть совершенно пассивными. Они лишь «оставляли» правонарушителя. Подобно Пилату, они умывали руки. Если гражданские судебные чиновники предпочли осудить несчастного и сжечь у позорного столба, несмотря на их «настоятельное ходатайство» об обратном, то это уже дело самих чиновников.

Таким образом, буква закона соблюдалась очень тщательно, а инквизитор своим ходатайством в интересах еретика демонстрировал доброту, приличествующую его духовному знанию. Совесть его была совершенно спокойна.

Что же до остального, то он, конечно, знал, что существовала булла Иннокентия IV, известная как булла «ad extirpanda» («об искоренении» (лат.) ), которая предписывала гражданским судебным чиновникам (под страхом великого отлучения и признания их самих еретиками и «fautores» («сочувствующими» (лат.) ) выносить смертный приговор в течение пяти дней со дня принятия еретика под свою юрисдикцию.

Франческо Пенья рекомендует инквизиторам не пренебрегать ходатайствованием в пользу еретика, дабы самим не нарушать юридические нормы. В то же время он затрагивает интересный вопрос, может ли инквизитор согласовать подобное ходатайство со своей совестью. Не может, предположили бы вы, ибо оно влечет за собою обман: существовало однозначное запрещение заступаться светским властям за еретика. Подобный поступок привел бы к подозрению в сочувствии еретикам, которое считалось столь же тяжелым преступлением, как и сама ересь.

На этот вопрос сам Пенья отвечает так:

«Непозволительно предоставлять еретику ходатайство, которое могло бы дать ему какую-нибудь выгоду или воспрепятствовать справедливому решению в отношении содеянного им преступления. Ходатайство имеет единственную цель – устранить нарушение нормы, что может быть поставлено в вину инквизитору».

Далее Пенья пишет, что, когда еретик оставлен гражданским чиновникам, последние обязаны объявить ему свой приговор и отвести на место казни – так, чтобы его могли сопровождать благочестивые христиане, которые молились бы за него и не покидали его, пока он не расстанется со своей душой. Он также напоминает инквизиторам – хотя это вряд ли было необходимо – что, если городские судьи будут мешкать с проведением смертной казни, надлежит считать их «fautores» и возбудить против них судебное расследование.

Иннокентий IV, как мы видели, установил мировым судьям срок в пять дней на выполнение ими своего долга, В Италии сложилось обыкновение забирать еретика обратно в тюрьму после вынесения приговора и в один из последующих дней – непременно укладываясь в отведенные сроки – выводить его на сожжение. В Испании же обычай был таков: мировые судьи объявляли свой собственный приговор, как только еретика оставляли им, и немедленно приступали к казни.

Согласно некоторым авторам, смертные приговоры не стоило произносить в церквах. Пенья соглашается с ними, но не из-за осквернения святилища, как считали они. Пенья исходит из того, что на открытом пространстве можно воздвигнуть высокий эшафот и собрать многочисленные толпы зрителей, превратив казнь в «вдохновляющий» спектакль триумфа веры. Под тем же предлогом он отметает замечания тех, кто полагает, что еретиков не стоит предавать смерти по воскресеньям. Он считает, что это – наиболее подходящий день недели, и находит превосходным испанский обычай устраивать аутодафе в воскресенье, «ибо присутствие многочисленных зрителей полезно: страх заставит их свернуть с недоброго пути, поскольку зрелище внушает присутствующему ужас и разворачивает перед ним страшную картину грозящего всякому еретику суда».

Подобает ли осуждать еретика на смерть? Никто из благочестивых авторов не осмеливается даже обсуждать эту тему. Но обнаруживаются расхождения во мнениях относительно того, какими способами должна осуществляться казнь. Схолиаст всецело на стороне подавляющего большинства, считающего огонь наиболее подходящим средством, и ссылается на слова Спасителя: «Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают»[803] .

Если обвиняемым оказалось духовное лицо, епископу надлежало лишить его духовного сана и разжаловать, прежде чем облачать в позорящее санбенито и передавать гражданским властям. Если обвиненный за неявку по вызову суда отсутствовал и при вынесении приговора, сжигали его манекен; потом, после ареста, уже без дополнительных разбирательств сжигали и самого осужденного.

К сожжению манекенов приговаривались также те, кто был признан виновным после смерти. Их изображения швыряли в пламя костра вместе с останками умершего, эксгумированными специально для этой цели.

Мы несколько раз уже упоминали о санбенито, в которое облачали всех, кого Святая палата признала виновным в ереси и на кого пало «тяжелейшее подозрение».

В этих одеяниях их оставляли гражданским властям. Если же даровали прошение, то приговаривали к определенному сроку ношения санбенито, а иногда – к пожизненному облачению в это позорящее одеяние.

Осуждать на ношение санбенито рекомендовал сам Святой Доминик. Но тогда санбенито, носимое даже принцами, говорило, что человек всей душой раскаивается в содеянном грехе. Теперь же носящий его был посрамлен и презираем.

Святой Доминик указывал, что санбенито должно быть сшито из мешковины и быть похожим на рясу монахов его собственного братства; выбор цвета оставался на усмотрение носившего – оно лишь должно иметь мрачный оттенок. В обычаях церкви было ношение «мешка» или рясы членами религиозных братств или теми, кому это присуждалось в качестве наказания. В последнем случае одеяние называлось «saco bendito» («благословенная власяница» (лат.) ), что с течением времени превратилось в «sanbenito», известное также под испанским названием «zamarra» («безрукавка, обычно меховая (исп.)).

Когда крестовый поход против еретиков-альбигойцев на юге Франции достиг высшей точки, не только крестоносцы носили крест на своих одеждах, но и все правоверные католики. Ибо – как и в ночь Святого Варфоломея четыре столетия спустя – человек не мог рассчитывать на спасение жизни своей, не продемонстрировав сей знак. Святой Доминик желал, чтобы наказание предоставляло такую же защиту, но чтобы выделить человека, носящего крест в соответствии с требованием епитимьи, он повелел в этом случае носить спереди два креста – по одному на каждой стороне груди.

Позднее, когда войны на религиозной почве прекратились и всеобщее ношение креста отошло в прошлое, прошедший в 1229 году в Тулузе Вселенский собор постановил, что покаянные кресты должны быть желтого цвета, а состоявшийся еще через четыре года собор в Безье сделал следующий шаг в этом направлении, установив определенные размеры крестов на одежде наказанных. Кроме того, если раньше оба креста располагались на груди, то отныне следовало один нашивать на груди, другой – на спине, а третий – на капюшоне или вуали.

Для сочувствующих еретикам официальная епитимья была определена Вселенским собором, состоявшимся в 1242 году в Таррагоне:

«В день Всех Святых, в первое воскресенье рождественского поста, на Рождество, во время церковного очищения, на Крещенье, на день Пречистой Девы Марии (в феврале), на день Святой Марии (в марте – Благовещение Пресвятой Богородицы – прим. пер. ) и во все воскресенья Великого поста кающиеся грешники обязаны приходить в кафедральный собор для участия в процессиях. Они должны надевать только свои рубища, идти босиком, со скрещенными руками, а епископу или старшему из священников надлежит поносить их при прохождении процессии. Им также предписывается посещать кафедральный собор по средам страстной недели, облачившись в рубище, босиком, со скрещенными руками и подчиняться изгнанию из церкви на время Великого поста. В это время им надлежит оставаться у дверей церкви и слушать оттуда церковные службы. Во вторник страстной недели они должны приходить в церковь за примирением в соответствии с каноническим уложением. Наказание стоянием у дверей церкви во время Великого поста и поношение при участии в процессиях должны совершаться ежегодно весь остаток жизни наказанного».

До времен Эймерико санбенито сохранило свою первоначальную форму – ряса, подобная тем, какие носили члены монашеских орденов. Но в четырнадцатом веке санбенито превратилось в накидку с отверстием для головы, спускающуюся не ниже колен, наподобие наплечника, который монахи надевали поверх рясы. Вскоре вслед за этим изменением были приняты и другие: позорное одеяние должно быть желтого цвета, а кресты на нем – красные.

Можно утверждать, что с этого времени одеяние, свидетельствовавшее ранее исключительно об искреннем раскаянии, превратилось в знак бесчестия.

Мы отмечали, что ношение санбенито в качестве наказания прекратилось в пятнадцатом веке. Однако Торквемада склонен был видеть в нем определенные достоинства. Поэтому он возобновил забытую традицию, и по его распоряжению все жертвы Святой палаты облачались в эти отвратительные одежды, за исключением тех, против которых имелось лишь обвинение в дурной репутации и которые согласились на процедуру церковного очищения.

Заключительная стадия эволюции санбенито относится к временам знаменитого Хименеса де Киснероса, который стал Великим инквизитором приблизительно через десять дет после смерти Торквемады; в этой форме санбенито сохранилось до полного отмирания инквизиции.

Киснерос заменил обычный прямоугольный крест на груди и на спине санбенито на «aspa» – крест Святого Андрея – и ввел три вида «покаянных мешков», чтобы по ним можно было узнать о совершенном преступлении и о вынесенном приговоре. Три вида санбенито означали три степени силы подозрения, павшего на тех, кто прошел очищение от ереси: легкому подозрению соответствовало простое санбенито без крестов или других отличительных знаков; при сильном подозрении следовало нашивать на грудь и спину по одной ветви андреевского креста; при тяжелейшем – полагалось носить полный крест.

Осужденные за ересь надевали также высокую митру (конусообразный колпак), изготовленную из картона и обшитую желтой тканью: а для точного определения провинности еретики, раскаявшиеся до исполнения приговора и не подлежавшие сожжению на костре, обязаны были носить на груди, на спине, а также спереди и сзади колпака («coroza», как в Испании называли митру еретика) полные кресты Святого Андрея. Тех же, кто повторно впал в ересь, но раскаялся до исполнения аутодафе (они также носили упомянутые кресты), следовало заложить до пояса вязанками хвороста и поджечь. Когда языки огня охватывали санбенито и колпак, пламя сбивали в знак того, что грешник не подлежал смерти на костре, хотя тело его уже было сильно обожжено. Он заслужил помилование, пройдя через муки, задыхаясь у столба в пламени горящего хвороста. Такое помилование Святая палата дарила еретику, в последний момент признавшему свою вину и пожелавшему вернуться в лоно матери-церкви, чтобы умереть у ее любящего сердца. Поэтому два сопровождавших монаха отвязывали раскаявшегося, чтобы он во всеуслышание сделал свое признание, спасая тело от безумных истязаний, а душу – от вечных мук геенны огненной.

Наконец, нераскаявшийся еретик нес те же знаки отличия, что и вновь впавший в ересь, но в этом случае языки пламени могли целиком охватить его, чтобы показать, что ему подобало бы принять смерть от огня; его санбенито затем размалевывали изображениями чертей – пугающими гротескными карикатурами, – дабы известить о темных силах, управляющих его душой.

Теперь предстоит сделать некоторые выводы о самом духе инквизиции, нашедшем отражение в трудах Эймерико и его комментатора Пеньи, где подробно изложены принципы юриспруденции Святой палаты. Но прежде стоит упомянуть и о мнениях других авторов относительно правосудия и милосердия в понимании инквизиции и рассмотреть поясняющие пассажи, вышедшие из-под пера Гарсиа де Трасмиера.

Трасмиера, на которого мы уже ссылались, был инквизитором из Арагона, жившим в семнадцатом веке – почти двести лет спустя после интересующей нас эпохи. Мы могли бы обратиться еще к двум десяткам авторов, начиная с Парамо, которые придерживались тех же позиций, и единственной причиной нашего выбора является то, что сочинение Трасмиера имеет характер краткого конспекта.

Он сформулировал, пожалуй, все аргументы, которыми Торквемада и его сторонники убеждали себя не только в своей правоте, но и в неизбежности – если они намерены исполнить свой долг перед Богом и людьми и следовать предназначению, ради которого явились на свет, – тех свершений, за которые взялись.

«Обе эти добродетели – милосердие и справедливость – неразрывно соединены в Боге, хотя мы по несовершенству своему противопоставляем их, говоря, что божественный промысел лишь полезен в первом и наиболее величествен во втором. Истинным проявлением божественного милосердия, без сомнения, является спасение души, и разве можно усомниться в том, что суровое правосудие трибунала инквизиции – это поистине предписанное милосердием исцеление во благо грешника?

Так же, как варварством было бы приписывать жестокость хирургу, который прижигает огнем заразную язву на теле пациента, так же полнейшим невежеством было бы полагать, что кажущиеся суровыми законы предназначены для чего-то отличного от намерений, управляющих хирургом или отцом при наказании своих детей. Спаситель учит: «Кто не пользуется розгами, тот не любит ребенка», – и в другом месте: «Бог строг с теми, кого любит».

Может ли извращенность зайти дальше подобного толкования? В Риме во времена Торквемады Его Святейшество раздавал отпущения грехов, заменяя казнь на денежные штрафы, объясняя сию замену христианской заповедью: Бог не желает смерти грешников, но хочет видеть их здравствующими и обращенными в истинную веру.

Может показаться, что Великий инквизитор и папа по-разному понимают милосердие и справедливость. Сие сказано к чести папы.

Трасмиера, вторя инквизиторской казуистике, отточенной за многие века, считает, что строгость правосудия обусловлена милосердием. Нераскаявшегося отступника, обратившегося к иудаизму, следовало посылать на костер. Шло ли это ему на благо в этом мире или в мире ином? Можно признать определенную логику аргументов, когда инквизиторы сжигали раскаявшихся или невиновных: их грехи были отпущены, и инквизиторы могли гарантировать им спасение души по причине их чистоты нынешней и невозможности согрешить в будущем. Но сжигать нераскаявшихся, опираясь на выдвигаемые Святой палатой доводы, сознавая при этом, что как бренная плоть человеческая сгорает в огне костра, так и бессмертная душа будет вечно гореть в аду, – значит, согласно их собственным разъяснениям, совершать убийство этой души.


Глава XIV ПЕДРО АРБУЕС ДЕ ЭПИЛА

Нетрудно поверить Льоренте, который, опираясь на извлечения из хроник той эпохи, утверждал, что в Кастилии инквизиция не встречала благожелательного отношения. Представляется невероятным, чтобы цивилизованный и просвещенный народ с невозмутимым спокойствием относился к трибуналу, чьи методы, как бы ни приравнивали их к методам гражданскою суда, противоречили всем понятиям о справедливости.

Ни в одной католической стране пламенная вера сама по себе не подразумевала беспрекословного подчинения духовенству. Так же, как почитание какой-либо религии само по себе не означает почитания тех, кто руководит ею. Хотя кажется, что это так, и хотя предписывается, что так и должно быть, в действительности такое встречается редко, разве лишь в среде простых крестьян. Кроме того, церковники остаются людьми. Их недостатки и слабости, свойственные всем людям, слишком заметны на фоне добродетели и величайшей непорочности, которые должны соответствовать их должности. Святость считалась обязанностью священника, он был обязан честно исполнять свой долг подобно тому, как мирянин исполняет свои обязанности в деле, дающем ему средства к существованию. Единственным критерием целомудренности священника любого звания было его поведение, и когда оно оказывалось не на высоте, он заслуживал презрения сродни тому, которое выпадало торговцу, обманувшему кредиторов. Подобные промахи напоминали – и причиняли священнику серьезные неудобства, – что под сутаной таится обыкновенный человек со всеми недостатками, свойственными смертным. Но вдобавок он подвержен еще и недостаткам, свойственным сутане, – недостаткам, которые миряне не замедлят заметить. Худший из них – духовное высокомерие, жреческая гордыня, проявляемая священнослужителями всех культов, но нигде не ставшая столь нестерпимой, как в христианстве, где священник проповедовал учение смирения и самопожертвования. Он был похож на феодального тирана, раздающего зуботычины слугам, разглагольствуя о преимуществах демократии.

Священников подобного рода в Испании пятнадцатого века было предостаточно. Страна знала их и не доверяла им, а потому не доверяла ни одной организации, зародившейся в недрах церкви.

Теперь и трибунал инквизиции возбудил недоверие к себе скрытностью расследований, которую, как нам известно, строжайшим образом предписывал соблюдать Торквемада в своих «Наставлениях». Эти процессы не заслушивались в открытом суде; показания свидетелей содержались в тайне, под покровом анонимности, и люди не верили в непредвзятость и честность расследования. Когда арестовывали человека, они, как правило, видели его в следующий раз уже в кандалах и в размалеванном санбенито исполняющим трагическую роль в фарсе аутодафе.

Благодаря этой таинственности инквизиция приобрела власть гораздо более действенную, более искусную и всеобъемлющую, чем любой гражданский суд. Могущество Великого инквизитора было почти безгранично; он не подчинялся каким бы то ни было мирским властям и не нес перед ними ответственность за чинимый произвол. Влияние Великого инквизитора во многом превосходило власть монархов, даже сам король не мог вмешиваться в дела веры в такой степени, чтобы соперничать с человеком, получившим свой пост из рук папы.

Раскинутая Торквемадой сеть оказалась столь огромной, а ячейки ее были столь мелки, что лишь самый смиренный мог считать себя в безопасности; нити ее были так прочны, что никто, сколь бы могущественным он ни был, не мог пребывать в уверенности, что ему повезет разорвать их.

Что, кроме ужаса, могли внушать Торквемада и его беспощадная машина? Как не поверить секретарю инквизиции, когда он сообщает, что в Испании не придерживались лестного мнения о Святой палате? Поистине, кажется чудом, что, пока оторопевшие от страха кастильцы пребывали в смиренной покорности, арагонцы, давно знакомые с инквизицией, поднялись на восстание!

Уже в течение ста лет суд Святой палаты действовал в Арагоне, но его деятельность никогда не разворачивалась с большой силой. В такой неактивной форме Арагон позволял ей существовать. Но внезапно Торквемада пробудил чудовище от летаргического сна: приказывалось возродить беспощадный трибунал к неустанной деятельности, опираясь на жесточайшие декреты, добавленные к уже существующим, и неукоснительно соблюдать предписанную процедуру. Инквизиция, никогда не приветствовавшаяся в Аргоне прежде, стала и вовсе нестерпимой. У «новых христиан», знавших о судьбе, постигшей их собратьев в Кастилии, страх появлялся на лицах и безоглядная храбрость, усиленная отчаянной безвыходностью положения, вспыхивала в сердцах.

Весной 1484 года Фердинанд созвал кортесы в Таррагоне. Он пригласил сюда Торквемаду и воспользовался удобным случаем, чтобы представить своему королевству настоятеля монастыря Санта-Крус и оповестить о назначении его Великим инквизитором.

Деятельность Торквемады соответствовала его безграничному рвению. Он сразу созвал совет, состоявший из вице-канцлера Арагона Алонсо де Кабальера (кстати, из числа «новых христиан»), королевского советника Алонсо Карильо и нескольких профессоров канонического права, чтобы решить вопрос об активизации инквизиции в Арагоне и определить курс, который позволил бы ей придерживаться той же линии, что и в Кастилии. Для этого он назначил инквизиторов в архиепископстве Сарагосы, и выбор его пал на фра Гаспара Хуглара и фра Педро Арбуеса де Эпила, магистра теологии и канонического права кафедрального собора в Сарагосе.

После издания «Наставлений», составленных в том же году в Севилье, Торквемада назначил в состав Святой палаты Сарагосы финансового инспектора, судебного пристава, нотариусов и судебного исполнителя, которые незамедлительно приступили к исполнению своих обязанностей в соответствии с требованиями новой системы.

Храбрость отчаяния подняла «новых христиан» на борьбу. Среди них было много таких, кто занимал высокие должности в суде – людей огромного влияния, пользовавшихся всеобщим уважением. Они-то и приняли решение незамедлительно направить делегации в Ватикан и к монархам, чтобы выразить свой протест против учреждения этого трибунала в Арагоне и просить об упразднении оного или, по крайней мере, ограничить его могущество и отменить конфискации, противоречащие законам страны.

Последняя просьба была весьма проницательна, ибо основана, без сомнения, на уверенности, что лишенный лакомого кусочка – конфискаций – трибунал будет значительно ослаблен и вскоре вернется к своему прежнему бездеятельному состоянию.

Не одни только «обращенные» осуждали практику Святой палаты. Сурита пишет, что многие знатные дворяне Арагона выступали против права монахов конфисковывать собственность людей, не предоставив им возможности даже узнать имена тех, кто дал против них свидетельские показания.

С таким же успехом они могли бы апеллировать к смерти, ибо даже сама смерть не кажется такойнеодолимой и неумолимой, как Торквемада. Единственным результатом их трудов стало внесение имен тех, кто подписал петиции, в перечень обвиняемых в противодействии Святой палате. Впрочем, это произошло не сразу.

Тем временем ставленники Торквемады – Арбуес и Хуглар – приступили к возложенному на них делу с методичностью и невозмутимостью, предписанной «Directorium». Они издавали свои эдикты и приказы об арестах и проводили конфискации с той неумолимой последовательностью, что некоторое время спустя Сарагоса увидела те же страшные огненные представления, которые уже знали все крупные города Кастилии.

В мае 1485 года инквизиторы с величайшей торжественностью отпраздновали первое аутодафе, наложив на многих епитимью и бросив несколько человек в костер. Вскоре вслед за этим было проведено и второе аналогичное действо.

От этих представлений пламя отчаяния и гнева «новых христиан» взметнулось еще выше. Считается, что апогея оно достигло при известии об аресте Леонарди Эли – одного из наиболее влиятельных, богатых и уважаемых граждан Сарагосы, принявших христианство.

Тех, кто направил петиции в Рим и в Мадрид, покинула всякая надежда на ответ, что привело их к решению о принятии действенных контрмер. Лидером был влиятельный человек по имени Хуан Педро Санчес. Четверо его братьев занимали видные посты при дворе и оказали посильную помощь, стараясь ускорить рассмотрение петиции к монархам.

Встреча произошла в доме Луиса де Сантанхела, где Санчес и потребовал ответить террором на террор. Он предложил не менее чем убийство инквизиторов, самонадеянно полагая, что после этого другие не осмелятся занять их место. Однако Санчес, пожалуй, недооценил характер Торквемады.

Предложение было принято, клятва о неразглашении тайны произнесена, план разработан, предварительные меры предприняты, средства для осуществления намеченных планов собраны. Подобрали шестерых убийц, среди которых были Хуан де Абадиа со своим вассалом гасконцем Видалом де Урансо и Хуан де Эсперандо. Последний был сыном «обращенного», брошенного в подземелье инквизиции, собственность которого уже конфисковали. Поэтому считалось, что у него имеются серьезные мотивы для мести. Дополнительным стимулом была сумма в пятьсот флоринов[804] , предложенная заговорщиками убийце Арбуеса и переданная убийцам Хуаном Педро Санчесом.

Несколько первых попыток осуществить сей проект были расстроены стечением обстоятельств. Более того, казалось, что Арбуес получил предупреждение о готовящемся покушении – или, по крайней мере, просто сознавал, что возбудил мощную волну ненависти, – ибо соблюдал величайшую осторожность, неизменно надевая под рясу доспехи. Это, конечно, не говорит о его горячем стремлении к ореолу мученика, во что пытается заставить поверить читателя его биограф Трасмиера.

Однако, в конце концов, убийцам подвернулся удобный случай. Поздней ночью 15 сентября 1485 года они проникли в кафедральный собор и затаились в ожидании своих жертв, которые должны были прийти на полночную службу.

Хуан де Абадиа со своим гасконцем и еще одним сообщником вошли через главную дверь. Эсперандо со своими компаньонами воспользовались входом через ризницу.

Скрываясь за колоннами просторной церкви во мраке, рассеять который не в силах был светильник алтаря, они молча ждали, «подобные волкам кровожадным, пришедшим за агнцем невинным», – повествует Трасмиера.

Ближе к полуночи наверху началось движение, в темноте забрезжил свет: на хорах каноники собирались к службе.

Звуки органа разорвали тишину, и под сводами церкви появился Арбуес.

Казалось, удача вновь отвернулась от убийц, ибо Арбуес шел один, а их целью было покончить с обоими инквизиторами.

Доминиканец направился на хоры, чтобы присоединиться к своим собратьям. В одной руке он нес фонарь, в другой сжимал длинную трость. Под его белыми одеяниями скрывалась кольчуга, а в черную бархатную ермолку была вшита стальная прокладка. По-видимому, он так боялся покушения, что не надеялся на защиту молитв даже в храме. На пути к лестнице, ведущей на хоры, он пересек неф[805] . Достигнув кафедры, инквизитор остановился, поставил фонарь сбоку от себя, прислонил трость к колонне и объявил о начале молитвы.

Настал удобный для убийц момент – Арбуес был в их власти. Несмотря на то, что напасть сейчас означало выполнить лишь половину задания, они решили расправиться хотя бы с одним из инквизиторов, чтобы не откладывать дело вновь на неопределенное время в надежде убить двоих одновременно.

Пение, доносившееся сверху, заглушило звуки их шагов, когда они подкрались к Арбуесу сзади, вступив из темноты в круг желтого призрачного света, распространяемого его фонарем.

Эсперандо напал первым, но, сделав неловкий выпал, всего лишь ранил инквизитора в левую руку. Однако сразу за этим ударом последовал другой от Урансо – удар столь сокрушительный, что отколол часть стальной прокладки в ермолке Арбуеса. По-видимому, скользнув по прокладке, клинок опустился на шею – именно эта страшная рана стала, как полагают, причиной смерти доминиканца.

Но смерть не наступила мгновенно. Инквизитор пошатнулся и сделал движение в сторону лестницы, ведущей на хоры. Однако теперь уже Эсперандо, вновь изготовившийся к нападению, нанес доминиканцу разящий удар, вложив в него такую ярость, что шпага, несмотря на прикрывавшую Арбуеса кольчугу, пронзила его насквозь от одного бока до другого.

Инквизитор рухнул и застыл неподвижно. Звуки органа резко оборвались, и убийцы бросились бежать.

На хорах возникло замешательство. Вниз по ступеням сбежали монахи с фонарями и обнаружили окровавленного инквизитора в бессознательном состоянии. Они подняли его и на руках бережно перенесли на кровать. Он скончался через сорок восемь часов, в полночь в субботу, 17 сентября 1485 года.

Утром весь город облетела весть о его смерти, и произведенный эффект оказался совершенно не тем, на который рассчитывали заговорщики. «Старые христиане», движимые религиозным рвением или чувством справедливости, схватились за оружие с кличем «Обращенных – на костер!»

Население города – всегда колеблющееся, готовое подчиниться всякому громкому призыву и последовать за первым вожаком, способным указать какой-либо путь, – подхватило клич, и вскоре Сарагоса была охвачена беспорядками. Все улицы огласились криками толпы, грозившей устроить одну из тех гекатомб[806] , в которых огонь оспаривает у стали славу ужасного первенства.

Весть о волнениях достигла дворца Алонсо Арагонского, семнадцатилетнего архиепископа Сарагосы. Шум напугал этого внебрачного отпрыска Фердинанда. Он созвал грандов города и высших судебных сановников и поручил им встретить и успокоить мятежников. Лишь обещанием справедливого возмездия убийцам ему удалось рассеять толпу и восстановить порядок в обезумевшем городе.

«Божественное правосудие, – утверждает Трасмиера, – не допускает безнаказанности преступления».

Акция «новых христиан» и в самом деле была опрометчивой и повлекла за собой ужасную расправу. Они заплатили страшную цену за отобранную ими жизнь. Их намерение запугать такими действиями человека с характером Торквемады явно обнаруживает прискорбное безрассудство, в чем вскоре они сами убедились. Для замещения убитого инквизитора и проведения жестких ответных мер Торквемада немедленно направил в Сарагосу фра Хуана Колверу, фра Педро де Монтерубио и доктора канонического права Алонсо де Аларкона. Для большей безопасности – своей собственной и своих узников – они перенесли заседания трибунала в замок и организовали поиск преступников. Некоторых удалось схватить, и среди них оказался вассал Абадии – Видал де Урансо. Его подвергли допросу и вырвали признание.

Пытки продолжались и после этого с целью выведать имена сообщников. В конечном итоге инквизиторы пообещали проявить «милосердие», если Урансо назовет остальных.

За такую цену несчастный гасконец согласился говорить, предал всех, кто, по его сведениям, был причастен к заговору, и всех, кто симпатизировал заговорщикам. Льоренте, ознакомившийся с протоколами этого процесса, сообщает нам, что когда Урансо потребовал обещанного «милосердия», ему объявили, что милосердие будет выражаться в том, что ему не отрубят руки – как большинству других – до повешения.

В числе арестованных оказались Хуан де Абадиа, Хуан де Эсперандо и Луис де Сантанхел.

Эсперандо и Урансо вместе отправились на аутодафе 30 июня 1486 года – уже седьмое в Сарагосе в том году.

Эсперандо протащили по городу в клетке и отрубили ему руки на ступенях кафедрального собора, после чего повесили, раздели и четвертовали. Пятеро других заговорщиков были сожжены заживо. Двоим – одним из них был Хуан Педро Санчес, сыгравший ведущую роль в этом заговоре, – удалось бежать; поэтому были сожжены их манекены, одновременно было сожжено гротескное изображение – в санбенито и колпаке – Хуана де Абадиа. Он избежал участи в спектакле правосудия Святой палаты, покончив с собой в тюрьме – съел стекло от лампы.

Теперь в Сарагосе аутодафе следовали одно за другим: в 1486 году их состоялось не менее четырнадцати. За это время было сожжено сорок два человека заживо и четырнадцать манекенов, сто тридцать четыре человека были подвергнуты наказаниям различной степени (от пожизненного тюремного заключении до публичной порки). Желая увеличить число присутствующих на аутодафе, чтобы сей благотворный урок оказал на всех глубокое воздействие, Торквемада распорядился в течение двух недель ежедневно делать публичные объявления о предстоящей казни и предписал обставлять это с величайшей торжественностью, свойственной церемониям Святой палаты. С этих пор такие объявления стали нормой для всей Испании.

Останавливаясь на событиях в Сарагосе, Трасмиера выдвигает один из софизмов, столь характерных для инквизиции при оправдании тезиса о милосердии.

Он доказывает нам, что для преступников скорая смерть была поистине счастьем, и поясняет, что продолжение жизни привело бы лишь к более суровому суду в дальнейшем «подобно печати Каина, которого Бог осудил на естественную смерть, лишив возможности быть убитым чьей-либо рукой, ибо из-за этого – в силу природы своей – он совершил еще множество грехов, за что величайшим и заслуженным наказанием ему стало вечное проклятие».

И ведь именно священник выдвигает богохульное доказательство того, что Богу угодно карать проклятием грешников, и полагает, что быстрым сожжением можно обмануть Бога хотя бы отчасти, спасая грешников от участи Каина. Подобные упражнения казуиста вновь демонстрируют умопомрачительные уловки, с которыми сталкиваются люди, пытаясь разобраться в аргументах, призванных оправдать действия Святой палаты. Он также убеждает нас, что убийцы раскаялись перед смертью в содеянном, вследствие чего милосердные священники принесли и их в жертву.

Признание Видала де Урансо открыло инквизиторам имена не только непосредственных участников убийства Арбуеса, но и тех, кто симпатизировал им. Верные своим методам, инквизиторы учинили судебное расследование, которое подобно нефтяному пятну, медленно и неуклонно покрывающему чистую поверхность, расширялось и приводило к обвинению многих людей, имеющих маломальское отношение к преступникам, а также и тех, кто из истинно христианского милосердия посмел укрывать «новых христиан», спасающихся от слепой мести Святой палаты. Последних зачастую признавали виновными даже в случаях, когда не имелось неопровержимых доказательств вероотступничества тех беглецов, которых они у себя скрывали. Всеобщая паника побудила многих совершенно невиновных «новых христиан» покинуть город, где ни один из них не чувствовал себя в безопасности. Но бегство – и мы знаем это из статей, по милости Торквемады вошедших в «Наставления», – само по себе считалось достаточным основанием для подозрения и ареста.

В Сарагосе установился террор. Трибунал в этом городе стал одним из самых деятельных в Испании. Подсчитано, что около двухсот человек тем или иным образом поплатились за убийство Педро Арбуеса – родственников заговорщиков, близких и дальних, знатных и простых, так что не осталось почти никого, кто надел траур по

погибшим.

В числе тех, против кого было возбуждено дело, оказались и некоторые государственные чиновники высшего ранга. Один из них – тот самый Алонсо де Кабальера, вице-канцлер Арагона, который играл важную роль в созванном Торквемадой совете, имевшем целью установить инквизицию в Арагоне. Впрочем, они не ограничивали себя преследованиями лишь «новых христиан». Среди тех, кто вынужден был отчитываться в своих поступках перед Святой палатой, оказался даже Иаков Наваррский, известный как принц Наваррский или принц Туделы[807] , – сын королевы Наваррской, племянник самого короля Фердинанда.

Один беглецов из числа «новых христиан» достиг Туделы и вручил себя милости принца, получив убежище на несколько дней, прежде чем ускользнуть во Францию. Но инквизиторы, от которых ничто не могло скрыться, прознали об этом, и таково было их могущество, что они не остановились перед арестом инфанта в столице независимого королевства – во владениях его матери! Они доставили принца королевской крови в Сарагосу, дабы он предстал перед трибуналом Святой палаты по обвинению в противодействии инквизиции. Его заточили в темницу и приговорили к следующему наказанию: обойти в санбенито вокруг кафедрального собора под присмотром двух священников в присутствии его незаконнорожденного кузена, семнадцатилетнего архиепископа Альфонса Арагонского. Более того, ему пришлось стоять в кандалах на виду у всех во время мессы, прежде чем ему простили совершенный проступок.

Алонсо де Кабальера оказался одним из тех немногих за всю историю инквизиции людей, которым удалось бросить ей вызов и успешно противостоять страшной силе жреческого суда.

Он был человеком высокоодаренным, сыном состоятельного еврея-дворянина по имени Бонафос, принявшего крещение и взявшего при крещении, как было принято, имя Кабальера. Вице-канцлера арестовали не только по обвинению в укрывательстве беглецов, но также по подозрению в вероотступничестве и возвращении к иудейскому вероисповеданию.

Полагаясь на свое высокое положение и уважение, которое проявлял по отношению к нему сам король, Кабальера продемонстрировал неустрашимое самообладание. Он отказался признать власть суда Торквемады и обратился с апелляцией к самому папе, предъявив серьезные претензии к действиям инквизиторов.

Эта апелляция была составлена таким образом, а положение самого жалобщика было столь высоким, что 28 августа 1488 года Иннокентий VIII издал бреве, запрещающее инквизиторам дальнейшие преследования вице-канцлера, и известил, что забирает рассмотрение этого дела себе. Но к тому времени самонадеянность Торквемады настолько возросла, что папские бреве уже не пугали Великого инквизитора. По его указанию доминиканцы Сарагосы ответили, что содержащиеся в жалобе Кабальеры утверждения ложны. Но папа оказался настойчив и заставил Святую палату подчиниться своей воле и высшей власти. 20 октября того же года материалы дела были направлены в Ватикан. После ознакомления с ними Его Святейшество даровал прощение Кабальере и восстановил его честь, сохранив за ним посты главного судьи и начальника эрмандада в Арагоне.

Об этом пишет Льоренте и сообщает также, что лично внимательно прочитал протоколы около тридцати процессов, связанных с делом Арбуеса, и что обнародования любого из них было бы достаточно, чтобы возбудить ненависть к инквизиции, если таковую еще не питают в какой-нибудь из цивилизованных стран.

Однако два случая, указывает Льоренте, вызывают наибольший интерес и представляются чрезвычайно важными, ибо показывают, сколь деспотичным был дух инквизиции и сколь далеко распространилась ее власть.

Хуан Педро Санчес, лидер заговора, бежал в Тулузу, что послужило основанием для признания его виновным и сожжения его манекена за неимением его самого.

В то время в Тулузе находился студент по имени Антонио Августин – представитель знаменитого арагонского рода, которому суждено было добиться высоких званий и почестей. В порыве фанатизма и при поддержке еще нескольких испанцев, оказавшихся в Тулузе, он попросил разрешения на арест Санчеса. Антонио написал письмо инквизиторам Сарагосы, отправив его своему брату Педро, чтобы тот передал но назначению.

Однако Педро сначала обсудил письмо с Гильерме Санчесом, братом беглеца, и тремя друзьями. Все они воспротивились намерению Августина, решили не передавать письмо и написали ему, советуя отказаться от своего замысла и оставить беглеца в покое.

Августин внял этому посланию и в ответе сообщил брату, что подчиняется его совету. Едва Педро получил это послание, он передал письма инквизиторам, хотя остается неясным, чем был вызван этот поступок. Возможно, он побоялся навлечь на себя обвинение в перехвате послания, направленного инквизиторам. Но последовавшие события, как мы увидим, доказали неблагоразумность такого шага.

Ознакомившись с письмами, Святая палата решила, что Хуан Педро Санчес находится под арестом в Тулузе, и приказала доставить его в Сарагосу. Суд Тулузы ответил, что преступник на свободе и что место его пребывания неизвестно.

Инквизиторы взялись за дело с обычной для них неумолимой основательностью. В их распоряжении находилась прекраснейшая полицейская система, какую только видел свет. Огромная гражданская армия была завербована Святой палатой в качестве членов особого подразделения ордена Святого Доминика – так называемого третьего (или третичного) ордена. То было мирское братство, членство в котором давало определенные преимущества (в частности, освобождение от налогов (другим преимуществом был бенефиций (лат. -beneficium- «благодеяние», т.е. материальное вознаграждение духовному лицу – прим. пер.), запрещающий гражданскому суду возбуждать против членов этого братства какие бы то ни было дела) , и потому, естественно, количество членов приходилось ограничивать – столь значительным было число желающих завербоваться.

Изначально то был покаянный орден, но очень скоро он приобрел известность милиции Христа, а членов его считали приверженцами Святой палаты – фактически представителями ордена Святого Доминика. Они одевались в чёрное и носили белые кресты Святого Доминика на камзолах и плащах. Через некоторое время их объединили в рамках братства Святого Петра-мученика. Инквизиторы редко покидали стены монастырей без эскортов, состоявших из этих вооруженных мирских братьев.

В состав милиции Христа входили люди всех профессий, социальных слоев и сословий. Они сформировали тайную полицию инквизиции, служили ее глазами и ушами повсюду и во всех слоях общества.

С помощью этих агентов инквизиторам не составило особого труда собрать сведения относительно Хуана Педро Санчеса, и вскоре все пять сообщников были арестованы и держали ответ по серьезному обвинению – вмешательству в дела Святой палаты.

Их выставили на публичное обозрение во время аутодафе 6 мая 1487 года вследствие подозрения – кстати, легкого – в приверженности иудаизму и приговорили к стоянию на виду у народа в кандалах и в санбенито во время мессы, за чем последовало запрещение занимать высокие посты или приходы, работать по привилегированным профессиям.

Они легко отделались лишь потому, что против них было выдвинуто легкое подозрение в приверженности иудаизму. На этом примере мы убеждаемся в том, что не составляло труда оказаться под подозрением – достаточно быть братом человека, признанного виновным в вероотступничестве и возвращении к иудаизму.

Другой пример более ужасен. Он касается декрета Торквемады в отношении детей еретиков и являет в полной мере его потрясающую бесчеловечность.

Другим бежавшим в Тулузу из страха перед обвинением в соучастии в убийстве Арбуеса был Гаспар де Санта-Крус. Там он и умер – уже после того, как в Сарагосе его осудили за неявку в суд и приговорили к сожжению. Но до инквизиторов дошли сведения, что в бегстве ему помог сын. И невзирая на тяжкое наказание бесчестием, автоматически постигавшим сына всякого еретика, невзирая на уже обрушившееся на него лишение права наследования, они схватили сына и предъявили ему обвинение в противодействии Святой палате.

Облаченный в желтое санбенито, этот юноша, исполнивший в отношении отца священный долг, налагаемый природой и гуманностью, был призван к ответу на аутодафе за соучастие в организации побега отца.

Ему присудили следующее наказание: он должен отправиться в Тулузу, выкопать останки отца и публично сжечь их, после чего возвратиться в Сарагосу с отчетом о произведенной церемонии. Тогда юноше будет даровано прощение…

Де Санта-Крус подчинился этому варварскому приказу, ибо то был единственный шанс сохранить свободу и, возможно, жизнь. Его отказ истолковали бы как нежелание примириться с церковью, а сие являлось величайшим грехом и свидетельствовало о том, что грешника следует отнести к числу упорствующих еретиков. Если же он попытается совершить побег, его осудят за невыполнение постановления суда и отправят на костер, как только схватят.

После смерти Педро Арбуеса де Эпила стали почитать как святого и мученика – такое мнение о нем среди верующих старательно распространяли члены его ордена.

И, как обычно бывает в подобных случаях, в обстоятельствах самой его смерти обнаружились многочисленные свидетельства святости инквизитора. Трасмиера сообщает, что колокола сами собой зазвонили, когда де Эпила умер, что говорит, по его мнению, об особой важности колоколов, вопреки утверждениям Лютера и других об их бесполезности.

Как мы узнаем из того же источника, кровь инквизитора, растекшаяся по каменным плитам церкви, кипела и пенилась всю ночь, и в течение двадцати дней после убийства платок, приложенный к этим камням, пропитывался кровью. Все были свидетелями этих чудес, указывает Трасмиера. Но на этом чудеса не кончаются: Мосен Бланко, например, утверждает, что после смерти инквизитора к нему являлся призрак последнего, о чем упоминает Трасмиера в своей «Vida y Muerta del Venerable Inquisidor Pedro Arbues» («Жизнь и смерть почтенного инквизитора Педро Арбуеса» ).

Шпага, которой убили инквизитора, сохранилась в кафедральном соборе Сарагосы в качестве реликвии, освященной окропившей ее кровью.

Похоронили его в той же церкви, и на месте гибели Изабелла установила прекрасный монумент. Надпись на нем гласит: «Счастливая Сарагоса! Радуйся, что здесь погребен славнейший из мучеников».

Официально к числу мучеников его причислил папа Александр VII двести лет спустя, уступая просьбам инквизиторов, желавших поднять престиж своего ордена. Канонизация же произошла в девятнадцатом веке и произведена была папой Пием IX, что вызвало насмешливые отклики в Риме тех дней, который сбросил оковы церковной власти, царившей здесь почти пятнадцать столетий.


Глава XV ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЕ «НАСТАВЛЕНИЯ» ТОРКВЕМАДЫ

Отчаянное, но бесплодное сопротивление, оказанное инквизиции в Сарагосе, имело место и в других крупных городах Арагона; все как один, они противились установлению института трибунала Святой палаты в той новой форме, которую придал ей Торквемада.

Но нигде сопротивление жестким методам Великого инквизитора не привело к успеху, и при полной (хотя и вынужденной) поддержке гражданского суда и властей ему удалось подчинить население воле духовенства.

Теруэль поднялся на открытое восстание при известии о назначении в этот город инквизиторов. И столь яростным и решительным было вооруженное сопротивление, что порядок и повиновение удалось восстановить только после вступления на улицы города королевских войск.

В Валенсии инквизицию встретило неистовое противодействие дворян, а в Каталонии сопротивление оказалось настолько упорным, что монархам потребовалось более двух лет, чтобы заставить население подчиниться.

Барселона отстаивала старинное право самой назначать себе инквизиторов и настойчиво и гневно отказывалась признавать власть Торквемады или его посланников, несмотря на буллы, изданные Сикстом IV и Иннокентием VIII. Упрямство этого города не удавалось сломить вплоть до 1487 года, когда папа Иннокентий издал свою вторую буллу, закрепив за Торквемадой должность Великого инквизитора Кастилии, Леона, Арагона и Валенсии и тем самым расширив границы его юрисдикции на всю Испанию, а также официально лишив этой буллой Барселону древнего права самой назначать своего инквизитора.

Из этого становится очевидным, что, невзирая на национальную антипатию между испанцами и евреями, несмотря на свойственный испанцам религиозный пыл, разжигающий в них ненависть к инаковерующим, инквизиция в том виде, как ее понимал и развивал Торквемада, отнюдь не встретила у них поддержки. Сей беспощадный институт умудрился утвердиться на испанской земле и овладеть такой властью, какой не добился ни в одной другой католической стране Европы, что произошло исключительно благодаря братьям из ордена Святого Доминика и фанатизму Торквемады, сыгравшего на слепой вере и уступчивости королевской четы.

Противники римской церкви утверждают, что инквизиция была организацией религиозной. Защитники же этой церкви в стремлении сбросить это бремя с ее плеч стараются доказать, что инквизиция представляла собой политическую машину. На самом деле она не была ни тем, ни другим в отдельности и в то же время объединяла в себе и то, и другое. Но в первую очередь она была орудием клириков. Духовенство Испании, подхватив запал Торквемады, превратило сей институт в инструмент гораздо более ужасный и деспотический, чем это было в Италии, Франции или каком-либо другом католическом государстве мира, на которое распространялась юрисдикция Святой палаты.

На исходе пятнадцатого века в Испании установился жесточайший террор, лишивший людей свободы совести и слова и набросивший на лицо страны плотную вуаль всеобщей слежки.

С течением времени практика высветила некоторые недостатки в уложениях, которые мы уже рассматривали. По этой причине в 1485 году Торквемада добавил к уже имеющимся еще одиннадцать параграфов. Они в основном затрагивали проблемы внутренней организации Святой палаты.

Параграфы I и II были посвящены вопросам оплаты труда чиновников инквизиции и постановляли, что чиновнику запрещается принимать подношения в какой бы то ни было форме под страхом немедленного отстранения от должности.

Параграф III предписывает инквизиторам иметь своего постоянного представителя в Риме, который был бы искушен в законах и смог бы уладить дела, относящиеся к ведению Святой палаты.

Из этого следует вывод о множестве направляемых в Ватикан апелляций, несмотря на то, что папа сделал Торквемаду верховным арбитром в делах, связанных с чистотой веры.

Параграфы с V по XI касаются исключительно деталей процедуры конфискации. Это не вызвало бы особого интереса, если бы не свидетельствовало о том, с каким размахом было поставлено дело конфискаций – правилам осуществления конфискаций и распределения конфискованного имущества пришлось посвятить много декретов.

Параграф IV – единственный, непосредственно затрагивающий вопросы правосудия в рамках Святой палаты. Он имеет целью не столько смягчить суровость наказаний, сколько устранить неудобства, связанные с применением параграфа X «Наставлений» 1484 года.

Параграф X придавал закону о конфискации обратную силу. То есть размер собственности еретика, подлежащей конфискации, определяется не на момент раскрытия преступления, а на день его совершения. Так что всю собственность, которая могла быть к моменту раскрытия преступления отчуждена вследствие коммерческих операций или каким-либо другим образом, следовало рассматривать как собственность Святой палаты независимо от того, в чьих руках она теперь находилась.

Сей декрет поставил серьезнейшее препятствие перед торговлей, ибо стало ненадежным делом покупать что-либо у кого бы то ни было: если один участник сделки, как могло открыться впоследствии, впал в грех ереси до заключения сделки, то другой участник мог потерять все приобретенное имущество. Более того, поскольку в случае расследования грехов умершего инквизиторы не были ограничены сроками обратного действия, никто не мог считать себя защищенным от конфискации имущества, если оно было приобретено им или его предками у умершего, признанного еретиком.

Неопределенность этого параграфа требовала уточнений, в связи с чем и появился параграф IV в дополнениях к «Наставлениям» в 1485 году. Он устанавливал, что все контракты, заключенные до 1479 года, считаются действительными, даже если откроется, что к моменту заключения этой сделки одна из сторон совершила проступок, признанный ересью.

Это – единственное постановление Торквемады, которое смягчает жесткость предшествующего законоуложения. Впрочем, совершенно очевидно, что принятие этого декрета обусловлено не милосердием, а целесообразностью.

Если же кто-либо обманом сумел воспользоваться данным декретом, Торквемада предписал тому – при условии, что он уже прощен церковью, – сто плетей и клеймо на лице, выжженное раскаленным железом (это наказание соотносилось с «печатью Каина» – именно такой аргумент без колебаний и со всей серьезностью приводит историк Гарсиа Родриго). Если же церковь еще не даровала ему прощения – пусть даже он окажется добрым католиком, – следовало конфисковать всю его собственность.

Три года спустя – в 1488 году – Торквемада счел необходимым добавить еще пятнадцать параграфов к своим «Наставлениям», и мы можем немного забежать вперед, чтобы вкратце ознакомиться с ними уже сейчас.

Жалобы в Рим на несправедливость и чрезмерную жестокость инквизиторов – характерная особенность эпохи пребывания Торквемады на посту Великого инквизитора – к тому времени стали столь многочисленными, что папа приказал Торквемаде подредактировать то, что Амадор де лос-Риос вполне справедливо назвал «Кодексом террора».

Главной причиной этих жалоб были существенные задержки, увеличивавшие срок заключения и отодвигавшие сроки судебного заседания. Когда же обвиняемого оправдывали, это происходило после долгого тюремного заключения, без каких-либо компенсаций или возмещений. Если таковым оказывался человек большого влияния или высокого положения, то он, естественно, энергично протестовал против того обращения, какое применялось к нему, пока он был под подозрением. Но не медлительностью или инертностью инквизиторов были вызваны эти задержки. Напротив, чрезмерная поспешность трибунала стала предметом скандала, о котором не один раз упоминает Льоренте. излагая хронологию развития испанской инквизиции. Речь идет о следующем факте: в течение первого года своей деятельности в Толедо инквизиторы рассмотрели три тысячи триста дел, в результате чего двадцать семь обвиняемых были брошены в костер, а остальные подвергнуты иным наказаниям различной тяжести. Льоренте вполне резонно заявляет, что в подобной спешке абсолютно невозможно точно установить истину и вынести справедливое решение.

Задержки возникали лишь из-за нежелания представителей Святой палаты выпускать на свободу тех, в кого они уже вцепились своими когтями. И если им не удавалось вынести обвинительный приговор из-за недостаточности улик, они использовали различные отсрочки в надежде, что со временем либо неопровержимые улики появятся, либо многократные допросы запутают обвиняемого и принудят несчастного узника к противоречию в показаниях, которое дает право применить пытку.

Из-за недвусмысленного приказа папы Торквемада был вынужден изменить такое положение вещей – по крайней мере, на бумаге, – издав указ (параграф III) о недопустимости отсрочек. Если доказательства недостаточны, обвиняемого следовало немедленно выпустить на свободу (поскольку его можно будет арестовать вновь, как только появятся новые улики).

Кроме того, для ускорения расследований он распорядился (параграф IV) – в сложных случаях, требующих участия законоведов, пересылать материалы процесса ему лично (в судах инквизиции юристов не было) – чтобы он мог представить их на рассмотрение юристов Супремы.

Но наряду с пространными изречениями Торквемады в приведенных параграфах о смягчении жестких требований инквизиции, он еще более ужесточил некоторые положения, что нашло свое отражение в других параграфах «Наставлений» 1488 года.

Посчитав, что инквизиторы Арагона отклоняются от требований его указов 1484 года, что слабовольные руководители остаются приверженцами старой инквизиции своего королевства и выхолащивают суть его указов, Торквемада приказал всем инквизиторам производить расследования в строгом соответствии с последней редакцией «Наставлений».

Он предписал (параграф V) инквизиторам лично посещать узников каждую ночь и запретил всякую связь заключенного с посторонними, за исключением священников. Чтобы обеспечить тайну расследования, он распорядился (параграф VI) о следующем: при получении свидетельских показаний могут присутствовать только те, чье присутствие признано необходимым по закону; издано также предписание (параграф VII) о надежном и тайном хранении всех документов, относящихся к делам, которые рассматривает Святая палата.

Мы уже выяснили, что суровейшие из его уложений, касающиеся детей еретиков, не содержат ни грана естественной человеческой жалости – она оказалась несвойственна беспощадному Великому инквизитору. Мы вновь видим, что он требует (параграф XI) строжайшего исполнения установленных норм, запрещающих этим несчастным носить серебряные, золотые и прочие украшения, заниматься престижными профессиями и т. д.

Торквемада предписывает (параграф XII) все расходы Свитой палаты, неимоверно возросшие из-за огромных размеров этой организации, погашать из конфискованного имущества, прежде чем оно будет передано в королевскую казну. Он также указывает (параграф XV), что все назначенные нотариусы, финансовые инспекторы и альгвасилы[808] должны выполнять свои обязанности сами, а не через своих заместителей.

Самым интересным из опубликованных в 1488 году положений является параграф XIV, в котором содержится информация о чудовищных масштабах деятельности инквизиции. Тюрьмы Испании были заполнены до отказа, и расходы на содержание узников ложились столь тяжким бременем на Святую палату, что возникла настоятельная необходимость найти новый источник поступлений, который облегчил бы эту ношу. В связи с этим, как гласит сей параграф, Торквемада предписал монархам отдать распоряжение о возведении в каждом районе страны огражденных четырехугольных участков с небольшими строениями (casillas) для содержания в них тех, кто приговорен к пожизненному заключению. Эти места заключения следовало устроить так, чтобы провинившиеся могли заниматься там своим делом или торговлей и зарабатывать себе на жизнь, тем самым снимая с инквизиции тяжкие расходы по их содержанию. В каждом из таких лагерей надлежало построить свою часовню.


Глава XVI ИНКВИЗИЦИЯ В ТОЛЕДО

Историк, знаток испанской инквизиции Льоренте и известный сотрудник «Бюллетеня Королевской академии истории» М. Фидель Фита оба имели доступ к архивам и оба воспользовались записями Себастьяна де Ороско – очевидца становления инквизиции в Толедо. М. Фидель Фита впоследствии дословно издал эти записи.

Описания Себастьяна де Ороско столь обстоятельны, что достаточно лишь строго придерживаться их, чтобы предоставить точную картину событий, разворачивающихся не только в этом городе, но и во всей Испании.

В мае 1485 года инквизиция впервые объявилась в Толедо – крупном, отстроенном из камня городе, гордо возвышающемся над бурными водами Тахо. В величественной панораме города господствовал королевский дворец, по унаследованному от мавров обычаю называемый алькасаром. Именно сюда по приказу Торквемады переместилась инквизиция из Вилья-Реаля, где она действовала на протяжении предыдущих нескольких месяцев.

«Во славу дел спасителя нашего Иисуса Христа и ради торжества Его святой католической веры да известно будет идущим за нами, что в мае 1485 года Святая Инквизиция, ведущая борьбу с пороком ереси, была направлена в славный город Толедо нашими просвещенными монархами – доном Фердинандом и доньей Изабеллой… Руководили ею администраторы Васко Рамирес де Рибера (архидьякон Талаверы) и Педро Диас де ла Костана (лиценциат теологии), а с ними один из капелланов королевы в качестве финансового инспектора и государственного обвинителя и Хуан де Альфаро, благородный господин из Севильи, в качестве начальника альгвасилов с двумя нотариусами».

На второй день после Троицы (во вторник, 24 мая) Педро Диас де ла Костана прочитал проповедь жителям Толедо, извещая их о папской булле, в соответствии с которой действовали инквизиторы, и о власти, которой наделены инквизиторы в делах, связанных с ересью, а также провозгласил анафему всем, кто словом, делом или советом посмеет препятствовать инквизиции в исполнении ею своего долга.

После его выступления были вынесены Евангелие и распятие, на которых всем предложили дать торжественную клятву в стремлении служить Богу и монархам, защищать католическую веру, а также оказывать поддержку руководителям инквизиции в Толедо.

В заключение проповедник зачитал обычный эдикт о помиловании самообличителей и призвал всех тех, кто вернулся к иудаизму, обратиться вновь к истинной вере и заслужить прощение церкви в течение сорока дней, отведенных эдиктом, который по его приказу укрепили на дверях кафедрального собора.

Неделя пролетела безо всякого отклика на это предложение. «Обращенные» из Толедо приготовились сопротивляться введению инквизиции в своем городе и под руководством де ла Торре и других уже выработали планы и придерживались избранной линии.

План заговора, согласно Ороско (он был пылким сторонником Святой палаты), состоял в следующем: на праздник тела Христова[809] попавший в тот год на 2 июня, вооруженные заговорщики должны были дождаться хода процессии и, когда она двинется по улицам, перебить инквизиторов и их сторонников. Сделав это, они собирались закрыть ворота города и защищать Толедо от короля.

Прекрасное стратегическое положение города могло обеспечить успешное осуществление смелого плана. По-видимому, цель «новых христиан» состояла в том, чтобы упорно удерживать Толедо до достижения желаемых условий капитуляции, которые обеспечили бы повстанцам гарантии от каких бы то ни было наказаний, а городу – свободу от Святой палаты. В целом такой заговор, безусловно, был неразумным до такой степени, что вряд ли имел место в действительности.

«Спасителю нашему было угодно, – сообщает Ороско, – чтобы сей заговор раскрылся накануне праздника тела Христова».

Однако автор не удовлетворяет нашего любопытства относительно того, как был раскрыт заговор, а подобный пробел неизбежно рождает сомнения.

Подробности, о которых мы говорили, касаются нескольких заговорщиков, арестованных в тот день Гомесом Манрике, губернатором Толедо. Получив тревожные сведения, он распорядился схватить де ла Торре и четверых его друзей. Одного из арестованных, человека по имени Лопе Маурико, губернатор продемонстрировал публике в праздничное утро, пока процессия еще не вышла из кафедрального собора. Этот акт был совершен с целью устрашения тех, кто намеревался осуществить заговор.

Процессия прошла по улицам без происшествий, а Манрике, показав толпе еще одного арестованного, объявил о тяжелых штрафах остальным, если они попытаются воспрепятствовать действиям Святой палаты. К счастью для тех, кто был схвачен, их преступление попадало под юрисдикцию гражданских властей.

Вскоре вслед за этим, возможно, из-за того, что надеяться больше было не на что, самообличители потянулись к инквизиторам просить о прощении.

Но когда срок действия эдикта истек, обнаружилось, что неутомимый Торквемада заготовил еще один эдикт в дополнение к первому. Он приказал обнародовать новое распоряжение: все, кто знал что-нибудь о ком-либо из еретиков или вероотступников, обязаны были (под страхом отлучения или объявления их самих еретиками) выдать инквизиторам имена преступников в течение шестидесяти дней.

К тому времени уже существовал декрет инквизиции, который приговаривал тех, кто пренебрег добровольным исполнением работы судебного соглядатая, к штрафу в размере пятисот дукатов в дополнение к отлучению от церкви. Но новые меры, предпринятые Торквемадой, шли еще дальше. Они не исчерпывались упомянутым эдиктом. Когда истекли и эти шестьдесят дней, он приказал увеличить означенный срок еще на тридцать дней – не только в Толедо, но и в Севилье, где распорядился обнародовать аналогичный эдикт, – и перешел к жесточайшим мерам. Он приказал инквизиторам созвать раввинов и заставить их принести присягу в том, что они сообщат о всяком принявшем крещение еврее, который вновь обратится к иудейской вере. Торквемада объявил, что сокрытие таких вероотступников будет считаться для раввинов тяжелейшим преступлением.

Но и этого Торквемаде показалось мало. Он предписал раввинам обнародовать в своих синагогах эдикт об отлучении от иудейской(!) веры всех иудеев, которые не передадут инквизиторам сведений об известных им христианах-вероотступниках, вновь обратившихся к иудаизму.

В данном декрете мы усматриваем проблеск фанатичной, высокомерной ненависти, которую Торквемада испытывал к сынам израилевым. Лишь ненависть, соединенная с презрением, могла побудить его попирать чувства иудейских священников и заставлять их под страхом смерти следовать по тому пути, на котором они теряли самоуважение, совершали насилие над своей совестью и вызывали отвращение у всякого верующего иудея.

Этим гнусным постановлением иудеев заставляли выполнять работу тайных агентов инквизиции и под страхом религиозной и физической расправы доносить на своих же собратьев.

Ороско, без колебаний признававший эти меры похвальными и дьявольски хитрыми, пишет, что «многие мужчины и женщины добровольно явились для дачи свидетельскихпоказаний».

Аресты начались незамедлительно и велись с беспрецедентной активностью, что видно из описаний аутодафе, приводимых в работе Ороско.

И вот уже в Толедо языки пламени лижут вязанки хвороста, сложенные у позорных столбов, ибо первые жертвы уже попали в руки нетерпеливых следователей веры.

То были трое мужчин и их жены – уроженцы Вилья-Реаля, бежавшие оттуда, когда инквизиторы развернули там деятельность своего трибунала. Они успешно добрались до Валенсии, купили там лодку с парусом, оборудовали ее надлежащим образом и отправились в плавание. Их носило по морю пять дней, и «Богу было угодно изменить направление ветра, который пригнал лодку обратно в тот же порт, из которого они отплыли». Здесь они угодили прямо в руки «милосердных» инквизиторов, столь заботящихся о спасении душ. Их арестовали в момент высадки на берег и отправили в Толедо, куда трибунал переехал из Вилья-Реаля. Беглецов пытали; они признали свою вину; и потому – «Christi nomini invocato» («Именем Христа» (лат.) ) – их сожгли по приказу инквизиторов.

Результатом саморазоблачений стало первое великое аутодафе в Толедо, проведенное в первое воскресенье Великого поста (12 февраля) 1486 года. Прощеные грешники от семи приходов – семьсот пятьдесят мужчин и женщин – составили процессию и были приговорены к наказанию, известному как «verguenza» (позор, бесчестье (исп.) ), которое, будучи унизительным для христиан, было столь пагубным для чести еврея (и мавра также), что он скорее предпочел бы умереть. Оно состояло в том, что как мужчины, так и женщины должны были пройти по улицам босыми, обнаженными до пояса, с непокрытыми головами.

Во главе процессии вслед за белым крестом шествовали по двое члены братства Святого Петра-мученика – соратники Святой палаты, – одетые в черное, с белыми крестами Святого Доминика поверх плащей. За ними следовало полчище полуобнаженных кающихся грешников, к чьим душевным мукам добавлялись и физические: погода стояла столь сырая и холодная, что им разрешили надеть сандалии, чтобы они были в состоянии идти.

В руках каждый держал незажженную свечу из зеленого воска, говорившую о том, что свет веры еще не озарил его душу. Вскоре, когда их допустят к прощению и отпущению грехов, эти свечи зажгутся в знак того, что свет веры вновь проник в их сердца – свет был символом веры, поскольку «свет» и «вера» стали почти идентичными терминами.

Ороско пишет, что среди кающихся грешников было много именитых горожан Толедо, много людей знаменитых и уважаемых, вынужденных подвергнуться глубочайшему позору, участвуя в этом шествии по улицам, заполненным толпами людей, которые приехали в Толедо со всех близлежащих районов страны. Напомним: объявления об аутодафе производились повсеместно в течение двух предшествовавших недель.

Свидетель событий сообщает, что стенания этих несчастных сливались в протяжный громкий вой. Но они, очевидно, не трогают его, ибо он считает, что их горе вызвано скорее позором шествия, чем раскаянием в преступлении против Господа.

Процессия проследовала по главным улицам города и, в конце концов, приблизилась к кафедральному собору. У главного входа стояли два капеллана, которые осеняли чело кающегося крестом, сопровождая это словами: «Прими знак креста, который ты отверг и который, впав в заблуждение, ты предал».

Внутри собора были сооружены два широких помоста. Кающиеся взошли на один из них, где их ожидали инквизиторы. На другом возвышался алтарь, увенчанный зеленым крестом инквизиции. Едва кающиеся вошли в собор, праздная толпа заполонила все пространство между помостами, началась месса и прозвучала проповедь.

В заключение выступил нотариус Святой палаты и зачитал длинный список кающихся. Каждый из них откликался на свое имя и выслушивал обвинение. Затем последовало объявление о назначенном наказании. Они обязаны были участвовать в процессиях каждую из шести последующих пятниц, обнаженные до пояса, босые, с непокрытыми головами; им надлежало поститься каждую из этих пятниц; их лишали до конца дней права занимать государственные должности, приходы, иметь почетные профессии, носить украшения из золота, серебра и драгоценных камней, а также ткани высокого качества.

Их предупредили, что, если они опять допустят ошибку или не выполнят какую-нибудь часть наказаний, их будут считать неисправимыми еретиками и передадут в руки гражданских властей. После этого страшного предостережения их отпустили.

В каждую из последующих шести пятниц великого поста они участвовали в процессиях, шедших от церкви Святого Петра-мученика до какой-либо из святынь, а когда, наконец, прошли через это унизительное наказание, последовало предписание сдать «милостыню» в размере пятой части от всего их имущества на нужды священной войны против неверных в Гранаде.

Едва жертвы этого аутодафе были распущены – последняя процессия прошла 23 марта, – как состоялось следующее.

Оно происходило во второе воскресенье апреля, и четыреста восемьдесят шесть мужчин и женщин были подвергнуты аналогичным наказаниям.

На троицын день в этот год проповедь читал инквизитор Костана, после чего эдикт был публично зачитан и вывешен на дверях кафедрального собора. Этим эдиктом вызывались в суд все, кто не явился в Святую палату в течение отведенных девяноста дней. В случае неявки их грозили осудить как не подчинившихся требованию суда. Среди перечисленных в этом списке граждан было несколько клириков, в том числе и три монаха.

В конце концов 11 июня – во второе воскресенье месяца – состоялось последнее аутодафе, укладывавшееся в сроки помилования. Кающимся грешникам из четырех приходов, общим числом около семисот пятидесяти человек даровали прощение на точно таких же условиях, как и в двух предыдущих случаях.


Глава XVII AUTOS DE FE

Отныне инквизиция Толедо приступила к борьбе с еретиками, которых следовало считать упорствующими и неисправимыми, поскольку они не воспользовались милосердной снисходительностью церкви и не постарались получить прощение.

С этого момента расследования приобрели гораздо более зловещий характер.

Первое аутодафе в этих изменившихся условиях состоялось 16 августа 1486 года. Двадцать мужчин и пять женщин были приговорены к передаче гражданским властям. Одним из них был сам губернатор Толедо, командор рыцарского ордена Сантьяго.

Их вывели из тюрьмы инквизиции ранним утром – было около шести часов утра, – облаченных в санбенито и колпаки. На каждом санбенито написали имя жертвы и состав преступления против веры. И без того уродливые одежды размалевали вдобавок кроваво-красными изображениями драконов и чертей. На шею каждому накинули веревочную петлю, а вторым концом веревки связали руки, в которых осужденный держал незажженную свечу из зеленого воска.

Их провели по улицам медленной процессией, которую, как обычно, возглавлял отряд из братства Святого Петра-мученика, следовавший за зеленым крестом инквизиции, покрытым траурной вуалью.

Зеленый цвет креста был не только символом постоянства и вечности, но и напоминал свежесрубленную ветвь – эмблему истинной веры, в отличие от сухого хвороста, подбрасываемого в костер.

Вслед за воинами веры под балдахином алых и золотых тонов, в сопровождении четверых служителей и предшествуемый звонарем, облаченный в торжественную малиновую рясу шествовал священник, которому поручили читать мессу, как предписывалось ритуалом страшного торжества. Он нес гостию[810] , и при его приближении толпа опускалась на колени, люди били себя в грудь в такт звона колоколов.

За священником шел другой отряд из братства Святого Петра-мученика, а за ним – осужденные. Каждого из них сопровождали два доминиканца в белых сутанах и черных плащах, горячо убеждавших тех, кто не признал своей вины, сделать это хотя бы в последний час.

Альгвасилы Святой палаты и воины гражданских властей с поблескивающими алебардами на плечах шли по сторонам этой части процессии.

Непосредственно за осужденными двигалась группа людей, размахивавшая длинными зелеными шестами, на которых болтались изображения осужденных за неявку по вызову трибунала – страшные гротескные манекены из соломы с нарисованными лицами и смоляными глазами, в размалеванных санбенито и колпаках; в них должны были красоваться оригиналы, по счастью, оставшиеся на свободе.

Затем верхом на мулах, покрытых траурными попонами, ехали почтенные инквизиторы, сопровождаемые всадниками в черных плащах с белыми крестами на груди – представителями Святой палаты, членами трибунала.

Перед ними несли стяг инквизиции, представлявший собой овальное изображение, где на черном поле красовался зеленый крест между оливковой ветвью и обнаженным мечом. Оливковая ветвь – эмблема мира – символизировала готовность инквизиции проявить милосердие к тем, кто искренним раскаянием и признанием заслужил прощение Святой матери-церкви. Столь широко демонстрируемое милосердие, как мы уже убедились, могло состоять в удушении перед сожжением или, в лучшем случае, в пожизненном заключении, конфискации имущества, бесчестии детей и внуков осужденного.

Меч оповещал об альтернативе. Гарсиа Родриго утверждает, что он свидетельствует о медлительности инквизиции в расправе с врагом. Если так, то выбранный символ поистине курьезен; но в любом случае в действиях Святой палаты трудно усмотреть медлительность.

Процессию замыкали гражданские судебные чиновники и их альгвасилы.

В таком порядке мрачный кортеж приближался к площади перед кафедральным собором. Здесь были установлены два обтянутых черной материей помоста для церемонии, богохульно названной «актом веры».

…Узников возвели на один из помостов и усадили на скамьях, установленных поднимающимися рядами: на верхних рядах всегда оставляли место для тех, кого предстояло передать в руки гражданских исполнителей, – по-видимому, с той целью, чтобы их лучше видели толпившиеся внизу зрители. Каждый из обвиняемых сидел между двумя монахами-доминиканцами. Шесты с укрепленными на них манекенами устанавливали сбоку от скамеек.

На другой помост, где находился алтарь и стояли стулья, поднялись инквизиторы со своими нотариусами и финансовыми инспекторами, сопровождаемые стражей.

Покрытый вуалью крест поставили возле алтаря, зажгли свечи, развели кадило, и, едва вознеслось сладковато-едкое облачко ладана, началась месса.

В заключение церемонии осужденных пылко убеждали раскаяться и заключить мир со Святой матерью-церковью, чтобы спасти свои души от вечных мук, на которые в противном случае инквизиторы обязаны были их осудить.

Когда проповедник умолк, нотариусы Святой палаты города Толедо начали зачитывать преступления каждого из обвиняемых, подробно описывая конкретные формы, в которых выражалась приверженность подсудимых иудаизму. Едва называли очередное имя, узника выводили вперед, ставили на табурет и зачитывали приговор (позднее табурет был заменен клеткой ).

Не требуется богатого воображения, чтобы понять душевное состояние участников церемонии – того покрывшегося мертвенной бледностью бедняги, взмокшего от холодного пота, объятого ужасом затянувшейся агонии, которая могла повергнуть в трепет самого стойкого из сидевших на скамье подсудимых, ошеломленного жизнерадостным сиянием августовского солнца – прощальным милосердным прикосновением Природы – и пристальными взглядами тысяч глаз, сочувствующих, ненавидящих, жадно наслаждающихся картиной невиданного прежде зрелища. Или, быть может, чувства той несчастной женщины в полуобморочном состоянии, поддерживаемой сопровождающими доминиканцами, которая пытается сохранить ускользающее мужество и выдержать неописуемую муку неутешительных слов обещанного безжалостного «милосердия»…

И все это – «Именем Христа»!

Чтение приговора подходит к концу и завершается фразой о том, что церковь не в силах помочь преступнику, отказывается от него и передает гражданским властям. Наконец наступала пародия заступничества, или ходатайства: дабы не навлечь на себя обвинение в нарушении нормы, инквизиторы просили гражданских судейских чиновников о том, чтобы не была пролита кровь осужденного и не были нанесены травмы его телу.

Вслед за этим обреченного уводили с помоста и его принимали конвоиры гражданских властей, представитель которых бормотал короткие слова приговора. Затем осужденного сажали на осла и поспешно увозили из города к месту сожжения в предместье Ла-Дехеса.

Посреди поля возвышался огромный белый крест; вокруг него были установлены двадцать пять столбов с уложенными возле них вязанками хвороста, а толпы праздных зевак волновались в нетерпении, ожидая начала представления.

Осужденного привязывали к столбу, и доминиканцы вновь приступали к своим уговорам. Они размахивали распятием перед его полными ужаса глазами и призывали сознаться, раскаяться и спасти душу свою от мук вечного ада. Они не оставляли его, пока хворост не занимался трескучим огнем, языки которого постепенно охватывали сложенные вязанки и начинали лизать босые пятки еретика.

Если он делал признание, отступая перед душевными или физическими страданиями, доминиканец подавал знак, и экзекуторы подбегали к костру и быстро душили осужденного. Если же муки физические не могли одолеть его религиозных убеждений, если он оставался твердым в своем намерении умереть медленной, ужасной смертью – смертью мученика за веру, которую считал единственно истинной, доминиканец покидал его, расстроенный этим «дьявольским упорством», и бедняга оставался умирать в мучительной агонии на медленном огне.

Между тем под прозрачным безоблачным куполом неба страшная работа служителей веры шла своим чередом «Именем Христовым». Один за другим обвиняемые выслушивали приговоры, пока последняя из двадцати пяти жертв не оказалась в руках гражданских исполнителей. В лугах Ла-Дехеса пылало столько костров веры, что могло показаться, будто христиане мстят своим врагам такими же человеческими факелами, какие те некогда жгли в Риме.

Шесть часов, сообщает Ороско, ушли на проведение действа, от которого кровь стынет в жилах – суд Святой палаты неизменно и во всем придерживался помпезной торжественной медлительности и той хладнокровной невозмутимости, что предписывались создателем «Directorium» – «simpliciter et de plano» (Просто и последовательно» (лат.) ), – чтобы поспешность не привела к непростительному нарушению установленных норм отправления «правосудия».

Лишь к полудню последняя из двадцати пяти жертв запылала на лугах Ла-Дехеса.

Инквизиторы со своей свитой спустились с помоста и направились в собор, чтобы продолжить труды праведные на благо христианства.

В тот день им предстояло заняться еще одним очень важным делом, требующим исполнения совершенно иного ритуала, нежели тот, которым они руководили утром.

В данном случае подсудимых было всего двое, но оба являлись духовными лицами. Один из них – приходской священник из Талаверы; другой – королевский капеллан. Обоих признали виновными в приверженности к иудаизму. Их привели на аутодафе в полном церковном облачении, словно на праздничную мессу. Поднявшись на платформу для подсудимых, они оказались напротив другого помоста, на котором восседали не только инквизиторы со своей свитой, но и епископ в сопровождении двух высокопоставленных иеромонахов – аббата монастыря Святого Бернарда и аббата монастыря из Сислы.

Нотариус Святой палаты зачитал состав преступлений, вменяемых в вину подсудимым, и объявил об изгнании из церкви. Вслед за тем их по очереди подводили к епископу, который производил разжалование из духовного сана, поскольку суровая рука закона не могла касаться духовного лица – сие было бы святотатством.

Начав с лишения чаши, епископ принимался последовательно снимать с осужденного ризу, епитрахиль, манипулу и стихарь[811] , произнося при этом соответствующие фразы. Затем он нарушал форму тонзуры, выстригая клоками волосы вокруг нее.

В конце концов с обреченных клириков содрали все одежды, свидетельствовавшие об их духовном сане. Теперь на плечи каждого набросили санбенито – ризу позора, – а голову увенчали трагическим колпаком, после чего на шею накинули веревку, вторым концом которой связали руки. Приговор гласил о передаче обвиняемых в руки гражданских исполнителей, которые уволокли их и привязали к столбам.

В воскресенье, 16 октября, в кафедральном соборе состоялось оглашение обращения, объявляющего еретиками несколько умерших граждан, которые до сей поры считались христианами. Поэтому возникла необходимость обнародовать эти сведения и вызвать в суд их наследников. В течение двадцати дней последним надлежало явиться в трибунал с отчетом о наследстве, от обладания которым они отстранялись, поскольку собственность умерших, согласно действующему декрету Торквемады, конфисковывалась в пользу королевской казны.

10 декабря девятьсот человек предстали на аутодафе для публичного примирения с церковью. То были самообличители из ближайших сельских районов, которые отозвались на эдикт о помиловании, недавно изданный в этих краях.

Нотариус перечислил формы иудейских ритуалов, в следовании которым признались виновные, и объявил об их стремлении с этих пор жить и умереть в христианской вере. Затем он зачитал догматы веры, и после каждого догмата самообличители хором повторяли: «Верую!» В заключение на Евангелии и распятии они поклялись не впадать более в заблуждение, доносить обо всех известных им случаях вероотступничества, преданно служить делу Священной инквизиции и святой католической веры.

Приговор обязал их участвовать в процессиях в последующие семь пятниц, а затем – в первую пятницу каждого месяца в течение года. Последние будут проводиться в пределах их районов. Кроме того, им надлежало приходить в Толедо для участия в процессиях в честь Девы Марии в августе[812] и во вторник страстной недели[813] . Двести человек были приговорены носить санбенито поверх обычных одежд в течение года и не появляться на людях без него под страхом наказания за непокорность и обвинения в повторном вероотступничестве.

Семьсот человек должны были явиться за прощением 15 января 1487 года, а тем двумстам, о которых речь шла выше, предстояло пройти этот обряд лишь 10 марта. О них, кстати, Ороско сообщает, что это были в основном жители сельских округов Талаверы, Мадрида и Гвадалахары и что некоторых из них впоследствии приговорили к пожизненному ношению санбенито.

Во время аутодафе, состоявшегося 7 мая, к сожжению приговорили четырнадцать мужчин и девять женщин. Среди них был каноник из Толедо, обвинявшийся в ужаснейших ересях и признавший под пыткой, как пишет Ороско отвратительную подмену слов мессы. Вместо предписанной формулы таинства он, как выяснилось, обычно произносил, абсурдную и почти бессмысленную тарабарщину: «Sus Periquete, que mira la gente» (Игра слов – «Вот мгновение, что людей восхищает» (исп.) близко по звучанию к латинскому: «Объезженная свинья, что людей удивляет» ).

На следующий день состоялось дополнительное аутодафе, посвященное исключительно умершим и бежавшим еретикам и происходившее в виде столь необычного театрализованного действа, что выглядело нетипичным даже для Испании, где подобные церемонии происходили повсюду; это говорило о нездоровой изобретательности некоторых толедских инквизиторов.

На помосте, куда обычно поднимались осужденные, был установлен мрачный деревянный монумент, задрапированный черной материей. Едва нотариус выкликал имя подсудимого, служители открывали двери монумента и выносили изображающий еретика манекен, покрытый чем-то вроде еврейского савана.

Этому соломенному чучелу зачитывали подробный перечень его преступлений и приговор суда, объявлявший подсудимого еретиком. После этого манекен швыряли в костер, пылавший на площади, а вслед за ним туда же летели останки умершего, эксгумированные для этой церемонии.

Следующее значительное аутодафе произошло 25 июля 1488 года, когда двадцать мужчин и семнадцать женщин погибли в пламени костров, а в дополнительном аутодафе на другой день были сожжены более ста манекенов умерших и бежавших еретиков.

С этих пор инквизиция крепко утвердилось на земле Толедо, и в дальнейшем число жертв неуклонно росло. В самом деле, сроки эдиктов милосердия прошли, а новых более не издавалось, и приговоры к сожжению – через посредство гражданских властей – и к пожизненному заключению стали неизменным результатом процессов инквизиции в Толедо и по всей Испании.

Полуобгоревшие остатки санбенито погибших хранились в церквах тех приходов, где жили эти люди. Эти лохмотья вывешивали в церквах подобно тому, как вывешивают захваченные в сражении знамена противника – трофеи победы над ересью.


Глава XVIII ТОРКВЕМАДА И ЕВРЕИ

За первый год деятельности трибунала в Толедо двадцать семь человек, осужденных за приверженность к иудаизму, попали на костер, а три тысячи триста самообличителей были подвергнуты другим наказаниям. Подобное происходило во всех крупных городах Испании.

Чрезмерная жестокость Торквемады вызвала волну многочисленных страстных протестов. После смерти папы Сикста IV некоторые высокопоставленные испанцы предприняли отчаянную попытку свергнуть настоятели монастыря Санта-Крус с поста Великого инквизитора, заявляя, что, поскольку назначение было сделано Сикстом, оно автоматически отменяется с его кончиной. Но Иннокентий VIII, как мы уже знаем, не только утвердил Торквемаду на высокой должности, но и значительно увеличил его могущество и расширил границы его юрисдикции.

Причем влияние Торквемады распространилось не только на всю Испанию. Буллой Иннокентия от 3 апреля 1487 года всем принцам крови, исповедующим католическую веру, под страхом отлучения предписывалось, если того потребует Великий инквизитор, арестовывать всех названных им беглецов и передавать их в руки инквизиции.

Несмотря на угрозу, которой сопровождалась эта булла, приказ из Ватикана в основном не соблюдался правительствами государств Европы.

Тот факт, что Великий инквизитор упросил папу об издании такой буллы, еще раз говорит о свирепой ненависти Торквемады к иудеям. Будь его целью, как утверждают некоторые, лишь прополка плевелов ереси на земле католической Испании, добровольный отъезд в ссылку несчастных беженцев удовлетворил бы его и он не требовал бы права продолжать травлю и за границей, где беглецы искали убежища. Он же преследовал их до тех пор, пока не швырял несчастных в разведенные повсюду костры.

Сильно укрепив свое положение посредством расширения полномочий, Торквемада ослабил поводья, сдерживавшие жестокость его натуры, что привело к частым и очень настойчивым апелляциям, направляемым в Ватикан.

Многие «новые христиане», втайне соблюдавшие иудейские обычаи и отказавшиеся в свое время воспользоваться эдиктом о милосердии из-за необходимости подчиниться оскорбительной процедуре «бесчестия», взывали теперь к папе, прося о тайном отпущении грехов. Для этого надлежало издавать специальные грамоты. Эти грамоты обеспечивали папской казне значительные денежные поступления, а также способствовали обращению в католическую веру. Естественно, папская курия готова была выпускать подобные грамоты в большом количестве.

Но вмешательство Рима в дела автономной юрисдикция Святой палаты Испании вызвало сопротивление Торквемады. Между Великим инквизитором и папским двором вспыхнули раздоры, которые в чем-то были похожи на борьбу двух адвокатов за право обслуживать богатого клиента.

Торквемада требовал, чтобы Рим не оказывал протекцию еретикам не только в дальнейшем, но и аннулировал уже выданные грамоты, и его требование было полностью поддержано католическим монархом Фердинандом, которого отнюдь не приводило в восторг перекачивание золота его подданных в чужую казну. Рим, собиравший тем временем многочисленные взносы, не был расположен уступать давлению католических монархов и Великого инквизитора, и папа невозмутимо продолжал издавать одно за другим бреве о помиловании.

Но вот последовали протесты обманутых жертв, взывающих к папе: они раскаялись в своих прегрешениях против веры, и им было даровано отпущение. Вполне справедливо они настаивали на том, что отпущение нельзя отменять впоследствии – даже папа не имел для этого достаточной власти – и поэтому, будучи уже помилованными, они более не подлежали преследованиям за ересь.

Но жалобщики не учитывали, что инквизиция приписывала своим указам обратную силу, хотя это признавалось несправедливым всеми когда-либо существовавшими законами. Благодаря этому, как мы уже убедились, инквизиторы возбуждали дела даже против умерших, получивших в свое время помилование у Святой матери-церкви, если удавалось доказать, что какое-то преступление, совершенное при жизни, не было искуплено в соответствии с требованиями Святой палаты.

На протесты несчастных евреев, не отказавшихся от иудейских обычаев после крещения (в результате своих действий они оказались – как теперь осознали – не более чем самообличителями), следовал свойственный инквизиции ответ, что грехи отпущены только трибуналом совести и что надо еще добиться мирского отпущения в трибунале Святой палаты. Это мирское отпущение, как мы знаем – и как знали они сами, – сохраняло им жизнь в условиях пожизненного заключения после конфискации их имущества и лишения их детей всех гражданских прав.

Подобный ответ – плод коварства и софистики – не привел к прекращению протестов. Поскольку поток возмущений не иссякал, папа, который не мог оставить их без внимания, ибо боялся разрастания скандала, пошел на компромисс. По согласованию с королем Иннокентий VIII выпустил несколько булл, каждая из которых давала католическим монархам право тайного отпущения грехов пятидесяти подданным с освобождением их от дальнейших преследований. Эти тайные отпущения покупались по высочайшим ценам и выдавались с условием, что в случае возбуждения дела по подозрению указанного человека в приверженности иудаизму дарованное ему тайное отпущение грехов будет обнародовано.

Обычно такие отпущения использовались в отношении умерших, ибо при предъявлении подобной грамоты наследники обвиняемого сохраняли за собой полученное наследство.

Четыре таких буллы были изданы папой Иннокентием VIII в 1486 году. Они содержали фразу о том, что монархи по своему усмотрению указывают тех, кто имеет право воспользоваться этим помилованием, причем допускалось вносить в список имена граждан, против которых инквизицией уже были возбуждены расследования.

Неизвестно, воспринял ли Торквемада эти буллы с приписываемым ему смирением. Но очень скоро мы увидим его горячее сопротивление столь беспардонному вмешательству папы.

Практика купли-продажи церковных должностей и индульгенций никогда не имела в Риме такого размаха, какого достигла при Иннокентии VIII. Его жадность приобрела печальную и скандальную известность, и часть проворных евреев, принявших крещение, задумала воспользоваться этим. Они тайно обратились к Его Святейшеству с разъяснениями, что, хотя они и являются добрыми католиками, неприязнь Великого инквизитора к людям их крови столь велика, что они живут в постоянном страхе и тревоге. Поэтому они просили папу даровать им привилегии и вывести из-под юрисдикции инквизиции.

Стороны договорились о цене такого иммунитета, и вскоре другие, увидев достигнутый успех, последовали примеру ловких ходатаев и стали заметной помехой для отлаженной машины правосудия Торквемады.

Такой поворот событий, безусловно, возбудил в нем праведный гнев, но протест, адресованный им папе, был все-таки выдержан в почтительном тоне.

В своем бреве от 27 ноября 1487 года Иннокентий ответил, что, если Великий инквизитор сочтет необходимым начать расследование по делу кого-нибудь из получивших такую привилегию, ему следует поставить папскую курию в известность обо всех обвинениях в адрес подозреваемого, дабы Его Святейшество определил, имеет ли дарованная привилегия силу в данном конкретном случае.

Подразумевалось, что, если речь шла о ереси или о подозрении в тяжком преступлении, папа разрешит начать расследование. Так что евреи, купившие индульгенцию, убедились, что имеют дело с человеком, разбирающемся в науке экономики (и в науке обмана, как части ее) даже лучше, чем они сами, всегда слывшие проницательными и искушенными в этих вопросах.

К тому времени, благодаря приобретенному могуществу, Торквемада скопил огромное богатство за счет своей доли в конфискациях. Несмотря на все свои недостатки, он распорядился деньгами в полном соответствии со своей безукоризненной честностью.

Но, может быть, и он впал в грех гордыни. Мы встречаем проявления этого. В самом деле, трудно представить себе человека, поднявшегося из неизвестности и мрака монашеской кельи до ослепительных вершин власти и сохранившего смирение в сердце своем. Смирение у него осталось, но такое агрессивное смирение было худшей формой гордыни, поскольку она сродни фарисейству – грех наиболее ужасный для всякого, кто сражается за святость.

Мы знаем, что Торквемада неизменно придерживался в повседневной жизни принципов сурового аскетизма, предписанного основателем ордена доминиканцев. Он не брал в рот мяса; кроватью ему служил настил из досок; кожа его не знала прикосновения тонких тканей – одеяние его состояло из белого шерстяного облачения и черной мантии доминиканца. Он мог получить высокие титулы и звания, но с презрением относился к внешним атрибутам власти. Парамо утверждает, что Изабелла пыталась навязать их Торквемаде и что, в частности, она добыла ему назначение на пост архиепископа Севильи, когда эта вакансия была освобождена кардиналом Испании. Но Торквемада предпочел остаться простым настоятелем из Сеговии, каким покинул стены монастыря для ведения дел Святой палаты. Единственным внешним проявлением пышности, которое он позволил себе, был эскорт из пятидесяти конных и двухсот пеших воинов, сопровождавших его при выездах. Льоренте полагает, что на таком эскорте настояли монархи.

Возможно, так оно и было на самом деле, и эти меры предпринимались для защиты Торквемады от возможного покушения, ибо после гибели Арбуеса от «новых христиан» ожидали повторения подобных акций. Но более вероятно, что эскорт лишь демонстрировал значимость занимаемого им поста и служил средством устрашения отступников, что сам Торквемада приветствовал.

Вне всякого сомнения, он с презрением относился к тем несметным богатствам, которыми завладел. Мы не обнаруживаем никаких свидетельств, что он использовал хотя бы часть этих средств на нужды свои или родственников. Более того, как мы уже знаем, он отказался обеспечить приданое своей сестре и предложил ей лишь скудное содержание члена мирского подразделения ордена Святого Доминика.

Торквемада употребил богатства, приносимые ему высоким положением, во славу религии, которой служил со столь ужасающим рвением. Он тратил их поистине расточительно на такие работы, как восстановление доминиканского монастыря в Сеговии вместе с прилегающей церковью и службами; он построил главную церковь в своем родном городе и обеспечил половину средств на строительство большого моста через реку Писуэрга.

Фидель Фита приводит интересное письмо Торквемады, датированное 17 августа 1490 года, в котором он благодарит дворянство рода Торквемады, приславшее ему вьючного мула, и которое скорее напоминает упрек за подношение:

«Не было необходимости посылать мне все это; и я определенно отослал бы подарок обратно, но это могло бы обидеть вас. Ведь, слава Богу, я владею девятью вьючными мулами, которых мне вполне хватает».

Посылая подарок, родственники просили помочь в строительстве церкви Санта-Оляла, ибо сделанное им пожертвование оказалось недостаточным. Торквемада выразил сожаление, что не может ничего сделать в настоящий момент, поскольку не при дворе, но обещал сразу по возвращении обратиться к королевской чете и предпринять необходимые шаги, чтобы получить запрошенную сумму.

С началом 1482 года Великий инквизитор приступил к строительству в Авиле церкви и монастыря Святого Фомы. Славный маленький городок в кольце красных крепостных стен со взметнувшимися в небо башнями напоминал великолепный замок, стоящий на холме посреди плодородной равнины, орошаемой водами Адахи. Торквемада возвел свой замечательный монастырь вне стен города на месте простейшего здания, построенного в свое время набожным доном Марией де Авила. Строительство завершилось лишь в 1493 голу. Но сколько денег в виде пожертвований принес ему впоследствии этот прекрасный монастырь, ставший его главной резиденцией, трибуналом и тюрьмой инквизиции!

Его фанатичная ненависть к израильтянам вновь проявилась в выдвинутом им условии, поддержанном папой Александром VI: потомки евреев или мавров не могли переступить порог этого монастыря, на стенах которого была запечатлена надпись:


«PESTEM FUGAT HAERETICAM»
( погибель ждет еретика (лат.))

В этом монастыре было все необходимое для работы трибунала и содержания заключенных.

Гарсиа Родриго, вознамерившийся опровергнуть широко распространенное мнение, что узники инквизиции пребывали в темных подземных казематах, подробно описывает просторные светлые комнаты монастыря, предназначенные для содержания арестованных. Но Гарсиа Родриго неискренен, когда говорит, что повсюду узники содержались в таких же условиях, что этот монастырь в данном отношении типичен для Испании.

Несмотря на непритязательность и скромность Торквемады, нелепо полагать, что он не испытывал гордости и самонадеянности, свойственных обладателям высоких постов. В делах веры он не смущался диктовать свою волю самим монархам и упрекать их (почти угрожающе), когда они мешкали с выполнением его указаний. Даже принцам королевской крови было небезопасно вступать в конфликт с Великим инквизитором.

В качестве примера могущества Торквемады можно привести случай с наместником в Валенсии. Инквизиция Валенсии арестовала некоего Доминго де Санта-Крус, чье преступление, по мнению наместника, попадало под юрисдикцию военного суда. Руководствуясь этим, он приказал своим подчиненным забрать обвиняемого из тюрьмы Святой палаты, не останавливаясь перед применением силы, если возникнет необходимость.

Инквизиторы Валенсии обжаловали эту акцию в Супреме, и Торквемада приказал наместнику явиться на суд Супремы и держать ответ за содеянное. Его поддержал король, который послал письменный приказ провинившемуся и всем помогавшим ему в захвате узника, требуя сдаться служителям Святой палаты.

Не посмев воспротивиться, этот высокопоставленный сановник смиренно запросил отпущения грехов, и ему оставалось благодарить Бога, что Торквемада не обрек его на публичное унижение, подобное тому, какое выпало на долю принца Наваррского.

Вот другой пример. Блестящий аристократ, рано ставший знаменитым, молодой итальянец Джованни Пико, граф Мирандола, едва не угодил в лапы жестоких инквизиторов. Когда Пико бежал из Италии в Испанию, спасаясь от гнева церковников, вызванного его работами, папа Иннокентий издал 16 декабря 1487 года буллу в адрес Фердинанда и Изабеллы. В ней он указывал, что, по его сведениям, граф Мирандола направился в Испанию с целью преподавания в университетах этой страны вредных доктрин, с которыми уже выступал в Риме, хотя, признавшись в допущенной ошибке, отрекся от них (случай, аналогичный с историей Галилео Галилея). А поскольку Пико знатен, обаятелен и красив, любезен и красноречив, существует серьезная опасность, что его речам будут внимать. Поэтому Его Святейшество предписывал монархам, если его подозрения относительно намерений Пико подтвердятся, арестовать графа, чтобы страх перед страданиями физическими удержал его, раз уж боязни мук душевных оказалось недостаточно.

Монархи переправили эту буллу Торквемаде. Но Пико, быстро разобравшись в том, что может ожидать его в этой стране, и достаточно знавший о бескомпромиссном характере Торквемады, удалился во Францию. Там он написал обоснование своего понимания католицизма, а впоследствии преподал свои доктрины Лоренцо де Медичи.

Говоря о введении инквизиции в Испании, мы упоминали, что она была призвана заниматься делами тех, кто изменил католической вере и покинул ряды паствы римской церкви. Свобода была предоставлена всем религиям, в которых не усматривалось ереси, – то есть если религия не представляла собой отклонившейся от римского католицизма секты. Поэтому иудей или мусульманин мог не бояться Святой палаты. Если же они приняли крещение, а затем вновь обратились к своим первоначальным культам, то их могли подвергнуть гонениям и объявить еретиками или, точнее говоря, отступниками.

Но такой подход, вполне удовлетворявший Рим, отнюдь не удовлетворял Великого инквизитора. Его острая фанатичная ненависть к сынам израилевым, сравнимая с ненавистью к ним декана из Эсихи, жившего в четырнадцатом веке, повелевала ему снести жалкие остатки права, отказаться от показной справедливости и объявить в стране постоянную религиозную войну.

В качестве обоснования своей ужасной непримиримости он выдвигал тот аргумент, что, пока евреи не будут изгнаны с Пиренейского полуострова, объединенная христианская Испания невозможна. Злобные расправы, заключения в тюрьмы и сожжения преследовали евреев. «Новые христиане» вновь возвращались к законам Моисея, а обращению в христианство препятствовало их уважение к своей древней религии. Но на вероотступничестве преступления евреев против христианства не заканчивались. Бывало и так, что они оскверняли символы христианской веры. В этих преступных актах святотатства, полагал Торквемада, находила выражение их ненависть к святой христианской вере.

Примером тому может служить надругательство над распятием в Касар-де-Паломеро в 1488 году.

В этой деревне (епископство Корна) во вторник страстной недели несколько евреев вместо того, чтобы находиться в это время дома за запертыми дверьми, как того требовали законы христианства, пировали в саду. Их заметил человек по имени Хуан Калетридо.

Шпион, ужаснувшийся при одной мысли, что потомки распявших Христа негодяев посмели развлекаться в такой день, рассказал об увиденном нескольким христианам. Группа молодых испанцев, всегда готовых соединить религиозное рвение с освященной веками борьбой с евреями, ворвалась в сад и разогнала собравшихся.

Обидевшись на такое обращение – ведь они уединились в глубине сада, не шумели и не имели намерения открыто нарушать букву закона, – потерпевшие связались с другими евреями, включая раввина.

В результате они, что неудивительно, решили отомстить за свою национальную честь, которую сочли оскорбленной.

Льоренте, опираясь на записи хроникера Веласкеса и откровенно антиеврейски настроенного Торрехонсильо, полагает, что они задались целью в точности инсценировать страсти господни с одним из его изображений. Таким, по крайней мере, могло оказаться и предвзятое мнение Великого инквизитора.

Но гораздо более вероятно, что в отместку за оскорбительный выпад евреи решили уничтожить один из общеизвестных символов христианства. Подробности происшествия не подтверждают предположения, что их намерения шли гораздо дальше.

Утром страстной пятницы, пока христиане находились в церкви, группа евреев вышла на площадь Пуэрто-дель-Гано, где возвышался огромный деревянный крест, опрокинула и разломала это сооружение.

Утверждается, что они дали волю слоим эмоциям и «все, что они делали и говорили, подтверждало их озлобление против Назаретянина».

Христианин-испанец по имени Эрнан Браво увидел эти бесчинства и бросился в церковь. Возмущенные христиане высыпали из храма и напали на евреев. Троих тут же забили камнями до смерти; двое других, одним из которых был подросток тринадцати лет, лишились правых рук. Раввин Хуан был схвачен как инициатор и подвергнут допросу, на котором от него пытались получить признание. Но он отказывался так стойко, а инквизиторы пытали так неистово, что раввин умер на дыбе – проступок, за который всякий инквизитор мог получить отпущение грехов из рук своего коллеги.

Всех, кто участвовал в этом святотатстве, ожидала полная конфискация собственности, а обломки разбитого распятия собрали и перевезли в церковь Касара, где разложили на почетных местах.

Вполне понятно, что история этого надругательства была использована Торквемадой в качестве аргумента, когда он заявил монархам о необходимости изгнания евреев. Он сослался на упомянутый инцидент как на яркий пример необузданной ненависти евреев к христианам, которая вызывает жалобы последних и делает объединение Испании невозможным, пока эта проклятая нация продолжает сеять раздоры в стране. Нет сомнений в том, что подобные утверждения сопровождались старыми россказнями о ритуальных убийствах, осуществлявшихся евреями, о которых говорится в одном из параграфов кодекса Альфонса XI «Partidas».

Нежелание монархов внимать таким аргументам было совершенно очеидным: ри всей своей набожности Фердинанд не мог не видеть, что ведущими предпринимателями в стране были евреи, что большая часть торговли находилась в их руках и что изгнание евреев неизбежно повлечет за собой серьезные потери в испанской коммерции. Их способности и ловкость в финансовых делах приносили ему существенную выгоду, а замечательное оснащение его армии в войне, которую он вел против мавров в Гранаде, обеспечивалось прежде всего договоренностью с подрядчиками-евреями. Эта война полностью занимала все внимание монархов, и потому даже яростные нападки Великого инквизитора не могли поколебать их в тот момент.

Однако в 1490 году чрезвычайную известность получило событие, связанное с ритуальным убийством, в котором подозрение пало на евреев, что подтверждало и усиливало веру в подобные истории. То было дело с распятием в поселке Ла-Гвардиа, что в провинции Ла-Манча, мальчика четырех лет; эта история известна как история «Святого Младенца из Ла-Гвардии».

Сильнее аргумента в свою поддержку Торквемада не мог и пожелать. Возможно, именно этообстоятельство позволило многим авторам высказать мнение о том, что он сам сфабриковал это происшествие и тем самым получил «доказательства» порочности евреев, столь своевременно давшие ему в руки необходимое оружие.

Все наши знания об этом событии до недавнего времени исчерпывались сведениями из «Testimonio», сохранившегося в святилище замученного младенца, и маленькой книжки «Santo Nino» Мартинеса Морено, опубликованной в Мадриде в 1786 году. Последняя – так же, как и драма Лопе де Вега на ту же тему, – основана на «Memoria», изданной Домиано де Вега из Ла-Гвардии в 1544 году, когда еще живы были те, кто помнил этот инцидент, включая брата ризничего, оказавшегося замешанным в убийстве.

Рассказ Мартинеса Морено представляет собой сомнительную путаницу возможных фактов и очевидных фантазий, и это дает пищу для рассуждений о том, что вся история могла оказаться выдумкой Торквемады.

Но в 1887 году дотошный и усердный М. Фидель Фита опубликовал в «Boletin de la Real Academia de la Historia» обнаруженный им протокол расследования по делу Хосе Франко – одного из обвиненных тогда евреев.

Многие события того времени не объяснены и останутся таковыми, пока на свет не появятся протоколы процессов других обвиняемых. Так что окончательные выводы придется отложить. Рассмотрение же известных материалов склоняет нас к мнению, что если эта история является выдумкой, то за нее ответственны сами обвиняемые – невероятный вариант, и это мы надеемся доказать, – и ни в коем случае выдумщиком не мог оказаться фра Томас де Торквемада.


Глава XIX ЛЕГЕНДА О СВЯТОМ МЛАДЕНЦЕ

Необычная история, изложенная Мартинесом Морено, приходским священником Ла-Гвардии, в его книжке о Святом Младенце, опирается, как отмечалось, отчасти на «Testimonio» и отчасти на «Memoria» и содержит все сверхъестественные подробности, приписываемые молвой этому событию.

Это – либо результат умышленного обмана, обычно называемого «божественным проявлением», либо продукт фантазии воспаленного рассудка. К тому же автор является доктором богословия и инквизитором, поэтому источник не вызывает достаточного доверия.

Эта смесь фактов и фантазии посвящена тому, как группа евреев из поселков Кинтанар, Темблеке и Ла-Гвардиа, увидев проходившее в Толедо аутодафе, была так разгневана не только на трибунал Святой палаты, но и на всех христиан вообще, что решила добиваться уничтожения всех христиан.

Среди них был некий Бенито Гарсиа, чесальщик шерсти из Лас-Месураса, – своего рода бродяга, который во время своих скитаний узнал о попытке уничтожить христиан во Франции при помощи колдовства – оно якобы потерпело неудачу лишь из-за жульничества, сорвавшего чародейство.

Историю стоит пересказать, чтобы пролить свет на доверчивость простого люда Испании в делах подобного рода (эта доверчивость в сельских районах и по сей день почти такая же, какой была во времена Морено).

Колдунам, как рассказывал Бенито, пришлось бежать из Испании сразу после учреждения инквизиции в Севилье в 1482 году. Они переправились во Францию и задумали извести всех христиан, чтобы сыны израилевы могли стать хозяевами этой страны и чтобы законы Моисея господствовали в ее пределах. Для отправления обряда колдовства, к которому они решили прибегнуть, требовалась освященная облатка и сердце христианского младенца. Следовало сжечь их дотла, сопровождая обряд определенными заклинаниями, и высыпать пепел в реки страны, в результате чего все христиане, выпившие воду из этих рек, заболеют и умрут.

Достав облатку, они занялись поисками христианина с большой семьей, который согласился бы продать им сердце одного из многочисленных детей, но выбранный ими христианин отверг это чудовищное предложение. Однако его жена, в которой хитрость соединилась с жадностью, заключила-таки с евреями сделку, участвовать в которой ее муж отказался. Заколов свинью, она продала евреям сердце животного, умудрившись перехитрить их.

Вследствие этого колдовство не смогло привести к ожидаемому результату.

Вооруженный полными сведениями о происшедшем, Бенито предложил своим друзьям повторить это колдовство в Испании, предварительно убедившись, что сердце, добытое для обряда, действительно принадлежит христианскому младенцу. Он обещал, что таким способом они уничтожат не только инквизиторов, но и всех христиан, и сыны израилевы станут хозяевами Испании.

Среди тех, кто поддержал этот заговор, был Хуан Франко, возчик из Ла-Гвардии. Он отправился вместе с Бенито в Толедо на праздник Успения, намереваясь найти младенца для осуществления задуманного. Заговорщики добрались до предместий Толедо на телеге, которую оставили за пределами города, куда решили идти раздельно.

Франко нашел то, что искал, у одной из дверей кафедрального собора, известной как «Puerta del Perdon» («Врата прощения» (исп.) ) – дверь, через которую, согласно пояснениям Морено, Дева Мария вошла в церковь, когда спустилась с небес оказать честь своему почитателю, Святому Ильдефонсо. Еврей заметил в дверях восхитительного мальчугана трех-четырех лет, сына Алонсо де Пасамонтеса. Его мать находилась совсем рядом, но она была слепой – ее слепота не только отлично подходила для развития сюжета, излагаемого Мартинесом Морено, облегчая похищение младенца, но и придавала мальчику ореол мученика, ибо слепота матери сама по себе была определенным проявлением его святости.

Хуан Франко завлек мальчика, приманив его леденцом. Он возвратился к телеге со своей жертвой, спрятал в ней младенца и вернулся в Ла-Гвардию. Там он держал мальчика взаперти до наступления страстной недели, точнее, до начала еврейской пасхи, когда одиннадцать евреев – шестеро из них приняли крещение – собрались в Ла-Гвардии. Ночью они переправили младенца в пещеру, затерявшуюся среди холмов за рекой, где уготовили ему играть главную роль в пародии на страсти Господни, бичуя его плетью, увенчав его терновым венком и прибив его, в конце концов, к кресту гвоздями.

Описывая бичевание, Морено подчеркивает, что евреи точно сосчитали количество ударов, тщательно придерживаясь (как и в прочих деталях) последовательности известных из истории событий. Но, без стонов выдержав более пяти тысяч ударов, ребенок внезапно закричал. Один их евреев – пожелавший, как мы полагаем, узнать причину этих слез – спросил его: «Мальчик, почему ты плачешь?»

На это мальчик ответствовал, что он получил на пять плетей больше, чем божественный Христос.

«Следовательно, – рассудительно замечает доктор богословия, – если количество полученных Христом плетей ровно 5495, как считает Лодульфо Картухано в «In Vita Christi», то Святой Младенец Христофор получил 5500 плетей».

Здесь он называет мальчика Христофором, утверждая, что употребляет это имя, производное от имени «Хуан», чтобы подчеркнуть сходство обстоятельств его смерти с обстоятельствами казни Христа. Эти соображения понятны; но действительная причина крылась в том, что имя мальчика не было известно (ибо личность его не удалось установить) и оставалось выбрать достаточно подходящее для поклонения.

Когда мальчик был уже распят, один из евреев вскрыл тело и стал искать сердце. Но это ему не удавалось и ребенок неожиданно произнес: «Что ты ищешь, еврей? Если тебе нужно мое сердце, то ты перепутал и ищешь не с той стороны. Поищи в другой и найдешь его».

В минуту своей смерти, возвещает Морено, Святой Младенец совершил свое первое чудо. Его мать, слепая от рождения, обрела дар зрения именно в этот момент…

Эта вставка принадлежит перу самого Морено и потому является одним из доводов в пользу того, что его работа относится к категории религиозных выдумок. Впрочем, он ошибся, утверждая, что это было первым чудом, сотворенным младенцем. Он просмотрел чудо, заключавшееся в неестественной способности к счету у малыша в возрасте четырех лет, и следующее чудо – рассудительную речь распятого ребенка, когда один из евреев «копался» в его внутренностях.

Бенито Гарсии вручили сердце и освященную облатку, которую выкрал ризничий из церкви Святой Марии в Ла-Гвардии, и он отправился к колдуну. Однако, проходя через селение Асторга, Бенито, будучи обращенным в христианство евреем, с видом благочестивого католика направился в церковь и, опустившись на колени, достал молитвенник, между листами которого была спрятана освященная облатка.

Добрый христианин, стоявший на коленях немного сзади от него, вздрогнул, заметив проблеск сияния между страницами книги. Он посчитал, что присутствовал при совершении чуда и что этот странник – настоящий святой. Заинтригованный, он проследовал за евреем до постоялого двора, в котором тот решил остановиться, а затем отправился к отцам-инквизиторам, чтобы сообщить об увиденном чуде, дабы они разобрались в смысле этого божественного проявления.

Инквизиторы послали своих служителей разыскать этого человека, но при виде их Бенито так испугался, «что само его лицо говорило о том, как велико было его преступление». Его сразу же арестовали: на допросе инквизиторов он немедленно во всем признался.

Когда потребовали отдать сердце, он достал коробку и развернул тряпицу, в которую оно было завернуто. Однако сердце чудесным образом исчезло.

Другое упоминаемое Мартинесом Морено чудо состоит в том, что, когда инквизиторы разрыли могилу, где схоронили тело ребенка, она была пуста. И доктор богословия полагает, что, поскольку младенец прошел все муки страстей господних, такова была воля божья, чтобы ребенок тоже познал счастье воскресения, и потому тело его приняли на небеса.

Текст «Testimonio» (архив приходской церкви в Ла-Гвардии), вырезанный на дощечках и хранящийся в святилище Святого Младенца, приведен у Морено и выглядит следующим образом:

«Мы, Педро де Тапиа, Алонсо де Дорига и Матео Васкес – секретари Совета святой и Великой инквизиции – свидетельствуем перед всеми, кто это прочитает, что настоящим расследованием, предпринятым Святой палатой в 1491 году по указу Его Высокопреосвященства фра Томаса де Торквемады, Великого инквизитора Королевства Испанского, инквизиторы и судьи, назначенные им в город Авилу, а именно: его высокопреподобие доктор Д. Педро де Вильяда (аббат Святого Марьила и Святого Мильяна из церквей Леона и Бургоса), лиценциат Хуан Лопе де Сигалес (каноник церкви в Куэнке) и фра Фернандо де Санто-Доминго (из ордена проповедников), – произвели расследование против порока ереси под руководством его высокопреподобия Д. Педро Гонсалеса де Мендоса – кардинала Санта-Крус, архиепископа Толедо, примаса Испании, великого канцлера Кастилии и епископа Сигуенсы.

Сим извещаем, что вышеупомянутые инквизиторы предприняли расследование по делу нескольких иудеев и новых христиан, перешедших в католическую веру из иудейской, проживающих в окрестностях Ла-Гвардии, Кинтанара и Темблеке, и установили, что среди прочих преступлений ими было совершено следующее: один из упомянутых иудеев и один из новообращенных присутствовали в Толедо на сожжении, произведенном Святой палатой этого города, и были удручены увиденным. Первый поведал обращенному о своих опасениях, что на них обрушится беда от руки Священной инквизиции, и о желании отомстить за происшедшее. Обсуждая эту тему, иудей сказал, что они могут добиться отмщения, если им удастся заполучить сердце христианского мальчика. Еврей из окрестностей Кинтанара взялся раздобыть для этих целей христианского мальчика.

Они договорились, что новообращенный приедет в Кинтанар по первому зову сообщника, после чего покинули Толедо и вернулись по домам.

Через несколько дней иудей передал новому христианину приглашение навестить его в деревне Темблеке, где он будет ждать в доме своего отца. Там они совещались и договорились о следующей встрече в Кинтанаре. Когда новый христианин пришел туда, он сообщил, что рассказал обо всем своему брату – тоже новообращенному – и что брат поддержал его и согласен с их планом.

Для осуществления намеченного они уточнили место и свои действия. Местом выбрали пещеру около Ла-Гвардии по правую руку от дороги в Оканью.

Чтобы на них не обратили внимания, в назначенный день они встретились в многолюдной таверне, после чего новообращенный вышел ждать сообщника на дорогу в Вилья-Паломас, куда через некоторое время явился и иудей на осле и с ребенком – мальчиком трех-четырех лет.

Они добрались до своей пещеры после полуночи, где, как и договаривались, уже ждал брат нового христианина вместе с другими новообращенными евреями, изъявившими желание участвовать в заговоре.

Забравшись в пещеру, они зажгли свечи из желтого воска и перекрыли вход плащом, чтобы посторонние не заметили света, и раздели мальчика (иудей выкрал его у Врат прощения кафедрального собора города Толедо). Мальчика звали Хуаном, и был он сыном Алонсо Пасамонтеса и Хуаны Ла-Гиндера. Новые христиане сколотили крест из брусьев лестницы, которую принесли с мельницы, накинули петлю на шею мальчика, уложили его на крест и привязали за руки и за ноги, а затем руки и ноги прибили к кресту гвоздями.

Когда это было проделано, одни из новых христиан Ла-Гвардии пустил мальчику кровь, ножом вскрыв ему вены на руках, и поставил под стекающую струйку котел. Другие в это время хлестали ребенка веревками с навязанными на них узлами . Кроме того, они водрузили ему на голову терновый венок. Они били его, плевали на него, осыпали его ругательствами, полагая, что через младенца адресуют эти слова лично Христу.

Бичуя мальчика, они приговаривали: «Предатель, обманщик, проповедовавший в речах своих против законов Бога и Моисея! Теперь и здесь ты заплатишь за то, что говорил тогда. Ты думал уничтожить нас и возвыситься. Но теперь мы уничтожим тебя…» И далее: «Распинаем предателя, некогда объявившего себя Царем, вознамерившегося разрушить наш храм…» и т. д. ( далее идут непристойности ).

После издевательств и поношений один из новых христиан Ла-Гвардии вспорол ножом тело ребенка с левой стороны и вырвал у него сердце, которое тут же посыпал солью. Так младенец скончался на кресте.

Все это было проделано в насмешку над страстями Господними, после чего несколько новообращенных взяли тело мальчика и захоронили его в винограднике возле церкви Санта-Мария-де-Пера.

Через несколько дней упомянутые иудей и новые христиане встретились в пещере и попытались произвести колдовство с заклинанием над сердцем младенца и освященной облаткой, заполученной ими через ризничего, который также принадлежал к числу новых христиан. Эту попытку они предприняли с целью, чтобы инквизиторы, борющиеся с порочной ересью, и все прочие христиане умерли в страшных мучениях и чтобы закон Спасителя нашего Иисуса Христа был полностью уничтожен и вытеснен законом Моисеевым.

Когда они убедились, что эта попытка не привела к желаемым результатам, они вновь собрались на том же месте и обсудили свои дальнейшие действия, вследствие чего решили отправить одного из заговорщиков с сердцем ребенка и освященной облаткой в мечеть города Саморы, считавшуюся главной в Кастилии, чтобы найти там колдунов, которые смогли бы совершить над сердцем и облаткой то колдовство и произнести те заклинания, которые привели бы к гибели христиан.

Для полнейшего выяснения обстоятельств преступления и раскрытия всей правды инквизиторы, арестовав некоторых из участников заговора, устраивали им очные ставки, в результате чего удалось получить согласующиеся между собой показания. Эти данные и приведены здесь. В дальнейшем были предприняты соответствующие шаги для выяснения места преступления и места захоронения тела жертвы: инквизиторы взяли одного из главных преступников на место захоронения и обнаружили признаки, доказывающие правдивость признания ( Но искали ли и нашли ли тело? Эта обстоятельство так и осталось невыясненным ). Подсудимые, в том числе несколько умерших, были признаны виновными и переданы в руки гражданских властей. Все, что мы поместили здесь, полностью соответствует протоколам процесса, которые мы вели.

Упомянутый «Testimonio» написан на трех листах секретарями по запросу поверенного из деревни Ла-Гвардиа и приказу их светлостей членов Совета Священной инквизиции города Мадрида из округа Толедо.

19 сентября 1569 года от рождества Господа нашего Иисуса Христа.

Алонсо де Дорига

Матео Васкес

Педро де Тапиа».

«Testimonio» не содержит имен преступников. Очевидно, это сделано для того, чтобы не оскорбить святости места, где должны были храниться дощечки. При сравнении этого документа с работой Морено мы обнаруживаем в них различия и выявляем преувеличения последнего. Поэтому неудивительно предположение, что и все дело могло быть сфабриковано в поддержку компании против евреев, на проведение которой Торквемада тратил столько усилий.

Но протоколы по делу Хосе Франко, обнаруженные Фиделем Фитой, совсем по-другому освещают эти события. Мы знаем, что Торквемада использовал все возможное из дела о Святом Младенце, чтобы обосновать необходимость изгнания евреев из Испании, и не можем не учитывать предположение, что ради этого он просто выдумал историю, полностью опровергаемую достоверным источником, к которому мы теперь обратимся.

По протоколам дела Хосе Франко мы в силах не только восстановить цепь событий, но и составить полное представление о том, как применялась юриспруденция инквизиции на практике. Если среди архивов Святой палаты выбирать пример типичного расследования, включающего применение всех обычных для ужасного трибунала методов, то наилучшим образом подойдет процесс, документы которого раскопал Фидель Фита.


Глава XX АРЕСТ ХОСЕ ФРАНКО

В мае или июне 1490 года (время определено приблизительно) принявший крещение еврей из Лас-Месураса по имени Бенито Гарсиа остановился на постоялом дворе деревни Асторга. То был старый человек лет шестидесяти, по роду занятий чесальщик шерсти, скитающийся из округи в округу.

В таверне, где он сидел за столом, находилось несколько жителей Асторги. То ли из пьяной прихоти, то ли из-за того, что их обворовали, они заинтересовались содержимым заплечной сумки Бенито и обнаружили в ней какие-то травы и облатку для причащения, которую они сочли освященной (а прикасаться к освященной облатке для мирянина было величайшим святотатством).

Находка вызвала понятное волнение. С криками «Кощунство!» выпивохи набросились на евреи и избили. Потом набросили ему на шею веревку, выволокли из таверны и потащили к управляющему Асторги доктору Педро де Вильяда. Его преподобие выполнял функции представителя Святой палаты. Он был искушен в делах инквизиции, и буквально накануне его произвели в инквизиторы Святой палаты города Авилы.

Вильяда внимательно изучил облатку, выслушал рассказ о происшедшем и перешел к крутым мерам, когда Бенито отказался дать объяснения. Он назначил ему двести плетей, но тот продолжал упорствовать. Тогда еврея подвергли пытке водой, и он выдал себя. У нас нет записей, содержащих дословное изложение его признаний, но имеются слова, сказанные им впоследствии Хосе Франко, о том, что «он рассказал больше, чем знал, и достаточно, чтобы отправиться па костер».

Заполучив от Бенито признание вины, Вильяда в соответствии с предписаниями «Directorium» принялся выпытывать у него имена сообщников. Нам известны обычно применявшиеся методы, и мы можем с достаточной уверенностью сделать предположения о дальнейшем ходе расследования.

Следуя наставлениям Эймерико, Вильяда, безусловно, напустил на себя сочувствующий вид в беседе с подсудимым, обвиняя прежде всего тех злодеев, которые ввели его в заблуждение, и обещая помочь, если он укажет истинных виновников, ибо единственным доказательством искренности его раскаяния может служить лишь откровенное и добровольное разоблачение тех, кто вверг его в это прискорбное заблуждение.

Из случайных упоминаний о Бенито Гарсии в записях по делу Хосе Франко вырисовывается образ отчаявшегося человека с мрачным сардоническим юмором, проблески которого пробиваются даже сквозь бесчеловечную сухость официальных документов, – образ человека, вызывающего у нас симпатию.

Он полон презрения к христианам, чью религию принял в годы юности, сорок лет назад, застигнутый врасплох ее проповедниками, и от которой тайно отрекся за пять лет до своего ареста. Его терзали угрызения совести из-за измены иудейской вере, в которой он был рожден; он считал, что над ним тяготеет проклятие, брошенное отцом, когда он решился на вероотступничество; он уже не придерживался высокого мнения о христианстве, ибо при виде костров веры пришел к умозаключению, что религия, использующая такие методы, – несостоятельна; у него вошло в обыкновение насмехаться над евреями, склонными к христианству.

«Давайте, принимайте крещение, – едко бросал им Бенито, – а затем идите и смотрите, как здорово горят новые христиане» (Эти слова следует рассматривать как его собственные, поскольку они приведены в показаниях Хосе Франко и впоследствии подтверждены самим Бенито ).

В тюрьме Авилы – когда его перевели туда – он открыто заявил о своем желании умереть в вере своих предков.

Казалось бы, очутившись в сетях инквизиции и испытав на себе ужасы пыток, он должен был осознать сладость жизни и страстно ухватиться за возможность воспользоваться лазейкой, столь соблазнительно обещанной ему преподобным отцом.

На допросе 6 июня он рассказал Вильяде историю своего возвращения к иудаизму. Бенито поведал, что пять лет назад во время разговора с неким Хуаном д'Оканья – новообращенным, который в сердце своем оставался иудеем, хотя носил личину христианина, – последний убедил его вернуться к иудейской вере, утверждая, что истории о Христе и Деве Марии являются выдумками и что нет справедливого закона, кроме закона Моисея. Вняв его уговорам, Бенито совершил множество поступков в соответствии с иудейской верой. Например, он не посещал церковь (хотя крестил своих детей, чтобы нехристианство детей не выдало его собственного вероотступничества), не соблюдал религиозные праздники, ел мясо в пятницу и в дни постов в доме Мосе и Хосе Франко – иудеев из Темблеке, где он мог есть мясо, не опасаясь, что его выдадут. И если в течение этих пяти лет он не совершал иудейских ритуалов и не придерживался строго иудейских обычаев, то лишь из опасения быть разоблаченным; тогда как христианских обычаев он придерживался лишь внешне, чтобы не дать повода усомниться в его верности христианству. На исповедях он сообщал священнику церкви в Ла-Гвардии заведомую ложь и никогда не ходил к причастию, «ибо считал праздник тела Христова лишь фарсом». Он даже прибавил, что при виде соответствующей процессии плевался и делал непристойный жест – показывал «фигу».

В этой части своего признания Бенито Гарсиа, скорее всего, был неискренен, и мы можем предположить, что он лишь подтверждал то, что наговорил на себя во время пытки. Вообще чтобы полностью разобраться в том, что касается Бенито Гарсии, требуются протоколы по его собственному делу, которые еще не обнаружены. Пока же нам приходится опираться на случайные данные, почерпнутые из досье другого обвиняемого и отражающие прежде всего отношение к нему со стороны Хосе Франко.

Арест Хосе Франко, юноши двадцати лет, и его отца Са Франко, старика восьмидесяти лет, был следствием признания Бенито Гарсии. Их арестовали 1 июля 1490 года по обвинению в обращении христиан в свою веру, примером чему был случай с тем же Бенито Гарсией, принявшим в свое время христианство.

Другой сын Са Франко, Мосе, погиб во время ареста или вскоре после него, ибо по его участию в преступлении даже не успели завести дело.

Хуан д'Оканья был арестован на тех же основаниях. Их отвезли в Сеговию и заключили там в тюрьму Святой палаты. В тюрьме Хосе Франко заболел так серьезно, что посчитал себя на краю жизни.

Лекарь Антонио из Авилы, говоривший на иврите или жуткой смеси иврита и латыни, распространенной среди евреев в Испании, взялся ухаживать за больным юношей. Хосе умолял доктора уговорить инквизиторов прислать иудея, чтобы исповедать его и приготовить к смерти.

Лекарь, который был шпионом, как и все сотрудники Святой палаты, передал просьбу инквизиторам. У них появился шанс воспользоваться одним из предписаний Эймерико. Они поручили доминиканцу Альфонсо Энрике выдать себя за иудея и явиться к умирающему. Монах владел языком, на котором разговаривали евреи в Испании. Он представился юноше раввином по имени Абраам, сумел обмануть его и завоевать доверие узника.

Он вынудил Хосе признаться ему, умело придерживаясь линии, рекомендованной автором «Directorium».

Следует помнить, что Эймерико предписывал не формулировать вопросы в конкретной форме, а спросить обвиняемого о предполагаемых им причинах ареста в надежде получить новые, неизвестные до сей поры материалы.

На той стадии против Хосе Франко и прочих узников не было обвинений, кроме – что само по себе достаточно серьезно – показаний Бенито Гарсии об их стараниях возвратить его к иудаизму. Переодетый монах начал с вопроса о том, в чем считает себя заподозренным несчастный юноша,

Хосе, который еще не знал, в чем именно его обвиняют, поддавшись на эту уловку, веря, что перед ним раввин, ответил, что «его арестовали по причине «mita de nahar» осуществленное по подобию «Otohays».

На иврите «mita» означает «убийство», «nahar» – «мальчик», а «Otohays» – буквально «тот человек»; последнее используется подобно выражениям из Евангелия от Луки (глава XXIII, 4) и из Деяний святых Апостолов (глава V, 28) для указания на Христа.

Хосе попросил лжераввина сходить к главному раввину синагоги Сеговии – человеку уважаемому и влиятельному – и сообщить ему об этом факте, но сохранить в тайне от остальных.

Доминиканец направился с отчетом к инквизиторам, пославшим его для сбора новых сведений, и его рассказ был подтвержден лекарем, который подслушивал разговор Альфонсо Энрике с Хосе.

По приказу инквизиторов фра Альфонсо Энрике вернулся в тюрьму к Хосе через несколько дней, чтобы попытаться вытянуть из юного еврея дополнительные подробности. Но юноша – возможно, после выздоровления к нему возвратилась определенная настороженность – проявил величайшую недоверчивость к лекарю, крутившемуся возле него, и ни словом не обмолвился о деле» (Это видно не только из показаний лекаря и монаха-доминиканца, но и из признаний самого Хосе Франко, сделанных на допросе 16 сентябре 1491 года )

Дело оказалось столь серьезным, что мы уверены в непосредственном участии в нем Торквемады, который находился в то время в своем монастыре в Сеговии, куда и переместилось расследование.

Обнаружилось, что именно по приказу Торквемады Хосе Франко и других обвиняемых перевели в тюрьму Святой палаты города Сеговии, забрав их из тюрьмы инквизиции города Толедо, под чьей юрисдикцией они находились. Мы не можем привести достоверного объяснения этому. Но вполне вероятно, что допросы Са Франко, д'Оканья или самого Бенито, наговорившего «больше, чем знал», привели к разоблачениям такого характера, что, ознакомившись с ними, Великий инквизитор пожелал немедленно забрать дело себе.

Монархи, находившиеся с мая этого года в Андалузии из-за войны в Гранаде, написали Торквемаде, повелевая ему присоединиться к ним.

Из Сеговии Великий инквизитор отвечал, что расследует весьма срочное дело, которое предполагает представить их вниманию, в связи с чем просил позволить ему отложить приезд по их вызову. Можно предположить, что неотложное дело заключалось в расследовании преступлений, совершенных упомянутой группой евреев.

Он покинул Сеговию, чтобы на некоторое время отправиться в Авилу, где успешно разворачивалась работа церкви и монастыря Святого Фомы – настолько успешно, что он решил устроить в монастыре свою резиденцию.

Торквемада поручил завершить процесс уполномоченным им представителям: доминиканскому монаху Фернандо де Санто-Доминго и представителю инквизиции в Асторге, доктору богословия Педро де Вильяда, которому – как он сам утверждал – были оставлены подробнейшие инструкции.

Великий инквизитор распорядился в письме от 27 августа забрать из Сеговии заключенных и переправить их в Авилу, что предписывалось сделать в интересах скорейшего расследования. Вот что он писал:

«Мы, фра Томас де Торквемада, настоятель монастыря Санта-Крус в Сеговии от Ордена проповедников, духовный наставник Короля и Королевы – наших монарших повелителей, Великий Инквизитор по делам ереси и вероотступничества Королевств Кастильского и Арагонского и прочих доминионов Их Величеств, от лица Свитой Апостольской Церкви

извещаем вас,

Преподобных и Благочестивых отцов – Педро де Вильяда, доктора канонического права…, Хуана Лопе де Кигалеса, лиценциата Священной Теологии…, и вас, брат Фернандо де Санто-Доминго…- инквизиторов по делам ереси означенного города и епископства Авильского, что мы, ознакомившись с неопровержимой, полученной в соответствии с требованиями закона информацией, повелели взять под стражу нижеперечисленных людей или тела их: Алонсо Франко, Лоне Франко, Гарсию Франко и Хуана Франко из поселка Ла-Гвардиа архиепископства Темблеке; Мосе Абенамиуса, иудея из города Самора; Хуана д'Оканья и Бенито Гарсию из упомянутого поселка Ла-Гвардиа, – а также конфисковать все их имущество за ересь и вероотступничество и совершение ряда деяний, преступлений и проступков, направленных против нашей Священной Католической Веры.

Мы повелели схватить их и содержать в тюрьме Священной Инквизиции города Сеговии до окончательного расследования и принятия решения нами, нашими уполномоченными или теми, кому мы сочтем необходимым их передать.

Но ввиду того, что мы заняты другими важными делами и потому не можем лично вести эти расследования или хотя бы часть их, полагаясь на ваши познания, опыт, юридическую осведомленность и здравый смысл каждого из вас и видя ваше рвение и истовое служение вере, мы вверяем вам, вышеперечисленным Преподобным Отцам-Инквизиторам, произвести указанные расследования и разбирательства по делам вышеупомянутых лиц, были ли они непосредственными участниками или помощниками до или после свершения этих преступлений и поступков, тем или иным образом вредящих делу нашей Священной Католической Веры, либо подстрекателями, советчиками, сторонниками или укрывателями, знавшими в той или иной степени об этих событиях и их участниках. Для этого дозволяется вам использовать любые сведения, полученные в указанных Королевствах, задерживать и допрашивать всякого свидетеля, а также учинять расследования и изучения, заключать в тюрьму, выносить приговоры и передавать в руки гражданских властей тех, кого вы сочтете виновными, прощать и освобождать невиновных или применять всякие другие меры, как если бы это делалось по нашему приказу…

В силу перечисленного мы повелеваем всем Отцам-Инквизиторам города Сеговии и каждому из них в отдельности немедленно переслать вам имеющихся у них заключенных из числа указанных здесь, обеспечив надежную охрану.

Написано в монастыре Святого Фомы упомянутого Ордена проповедников, что у стен города Авилы».

Нам неизвестно, на каком этапе процесса четыре брата Франко из Ла-Гвардии – Алонсо, Лопе, Гарсиа и Хуан – были привлечены к делу, на основании каких подозрений были арестованы. Однако известно из досье по делу Хосе, что он их не выдавал.

Факт оглашения их имен подтверждает догадку, что допросы Хуана д'Оканья, или Са Франко, или того же Бенито Гарсии уже дали дополнительную информацию о происшествии в Ла-Гвардии.

Понятно, что протоколы допросов других заключенных, в которых не было упомянуто имя Хосе Франко, не вносились в досье последнего.

Четверо Франко из Ла-Гвардии были, как мы уже говорили, братьями. Но они не состояли в родственных отношениях с Са и Хосе Франко из Темблеке. Они по роду занятий были связаны с зерноводством – возможно, были мельниками – и имели много телег и повозок, зарабатывая еще и извозом. В смысле вероисповедания они были крещеными евреями, что ясно уже из письма Торквемады, ибо он не причислял их (как сделал по отношению к некоторым другим) к иудеям.

Все замешанные в это дело, за исключением одного Риберы, которого мы пока не затрагиваем, принадлежали к простому люду, имели скромный достаток и в силу своего невежества были весьма легковерными и склонными признавать действенность колдовства.

Поручив ведение следствия своим подчиненным, Великий инквизитор отправился к монархам.

Заключенных же вскоре переправили в Авилу, причем их так изолировали, что ни один из них не знал об аресте своих сообщников. Но еще до отъезда из Сеговии – 27 и 28 октября – Хосе Франко дважды предстал перед трибуналом Святой палаты этого города. И из существа вопросов – как следует из данных под присягой показаний – мы можем сделать вывод, что инквизиторы намеревались выдвинуть против него новые обвинения, получив дополнительные сведения от других узников или, по крайней мере, от одного из них.

Отвечая на заданные ему вопросы, Хосе Франко показал, что около трех лет назад он ездил в Ла-Гвардию закупить пшеницу у Алонсо Франко для просфоры[814] на еврейскую пасху, ибо говорили, что он торгует пшеницей хорошего качества. Он застал Алонсо в лавке, откуда тот проводил его в дом. Разговаривая по дороге, Алонсо поинтересовался, зачем они готовят пресный хлеб, и Хосе ответил, что они делают это в честь освобождения, дарованного Богом сынам израилевым в Египте.

Вопрос определенно мог показаться странным для человека, родившегося евреем. Но следует помнить об изоляции от национальных корней и недостатке образования, чем и можно объяснить эту странность.

Далее Хосе признался, что в ходе беседы Алонсо не только обнаружил ностальгическую склонность к своей исходной вере, но и рассказал, что вместе с братьями распял мальчика на страстную пятницу подобно тому, как в свое время иудеи распяли Христа.

Он сообщил также, что Алонсо спросил его, действительно ли пасхальный ягненок, которого у евреев было принято съедать во время пребывания в Египте, обязательно был «torefa» (зарезанный и обескровленный по иудейскому обряду), на что Хосе ответствовал, что такого быть не могло, ибо тогда еще не существовало Закона Божьего.

Эти материалы последовали за Хосе Франко в Авилу, где 10 января 1491 года произошел следующий допрос, на котором Хосе придерживался того, что уже рассказал в Сеговии относительно своей беседы с Алонсо Франко. Когда его спросили, может ли он вспомнить что-нибудь сверх того, он добавил лишь, что Алонсо обращался к нему еще и с вопросами об обрезании.

Но еще раньше обвинитель трибунала приготовил обвинительный акт против Хосе Франко, и вечером 17 декабря 1490 года узник впервые предстал перед судом в Авиле, открыв серию процессов в этом городе.


Глава XXI ПРОЦЕСС ПО ДЕЛУ ХОСЕ ФРАНКО

Обвинитель Алонсо де Гевара объявил преподобным отцам, что его обвинительный акт в отношении Хосе Франко готов и что он ходатайствует перед ними об издании распоряжения о приводе заключенного в аудиенц-зал для объявления этого акта.

В сопровождении альгвасила обвиняемый предстал перед инквизиторами и их нотариусом, которому Гевара вручил текст официального обвинения. Нотариус приступил к чтению:

«Преподобные и добродетельные отцы, – я, Алонсо де Гевара, бакалавр юстиции, обвинитель Священной инквизиции этого города и архиепископства Авильского, призываю вас в установленном законом порядке признать виновным Хосе Франко, иудея из поселка Темблеке, который здесь присутствует.

Несмотря на то, что, как и всем иудеям, ему было дано право исповедовать истинную веру и присоединиться к числу католических христиан, он обманом, лживыми внушениями и доводами склонил нескольких христиан к своему отвратительному учению, убедив их, что закон Моисея единственно правильный, в коем и есть спасение, и что закон Иисуса Христа есть ложь и выдумка, не имеющая ничего общего с законом Божьим.

Будучи бездушным иудеем, он решил вместе с несколькими сообщниками распять христианского мальчика в страстную пятницу тем же образом и с той же ненавистью и жестокостью, с какой иудеи – предки его – распяли Спасителя нашего Иисуса Христа: издеваясь над ним и оплевывая его, избивая и нанося раны, тем самым насмехаясь над нашей Святой католической верой и страданиями Спасителя нашего Иисуса Христа.

Кроме того, он, как главарь, задумал вместе с остальными похитить освященную гостию для надругательства и осмеяния в знак презрения к нашей Святой католической вере, а также для того, чтобы другие иудеи, принявшие участие в этом преступлении и разбиравшиеся в колдовстве, могли сотворить свое злокозненное чародейство в дни еврейской пасхи, используя упомянутую гостию и сердце христианского мальчика. Утверждалось, что в случае успеха все христиане должны были умереть в приступе бешенства. Заговорщиками двигало желание сделать учение Моисеево главенствующим – широко распространить его; его заповеди, обряды и церемонии отмечать со всей возможной торжественностью; низвергнуть и погубить христианскую религию. Сами же они хотели овладеть всем имуществом благочестивых католических христиан, не встречая уже препятствия своим нечестивым замыслам, а их потомство росло бы и множилось на земле, и благочестивые христиане были бы полностью истреблены.

Кроме того, он совершил и другие преступления, направленные против Святой палаты и Священной инквизиции, которые я укажу в ходе этого расследования, когда сочту сие необходимым.

Поэтому я прошу вас, преподобные отцы, объявить названного Хосе Франко злодеем, укрывателем еретиков, ниспровергателем и разрушителем католического христианского закона. Его следует считать падшим и навлекшим на себя все наказания и порицания, предписанные законами каноническими и гражданскими для совершивших подобные преступления; его следует подвергнуть конфискации всей его собственности, которую надлежит передать в королевскую казну; его можно передать гражданским властям, дабы к нему были применены меры, как ко всякому злодею, укрывателю еретиков и непримиримому врагу католической веры…

В связи с этим я прошу Ваши Преподобия отнестись к названному Хосе Франко «simpliciter et de piano et sine estrepitu judicu» ( Из Эймерико: «ясно и последовательно и без колебаний вынести приговор» (лат.) ), применив предписанную законом формулу, чтобы правосудие восторжествовало.

И клянусь перед Богом, возложив руку на распятие, что это прошение и обвинение, выдвинутое мною против Хосе Франко, я делаю не из злого умысла, а из уверенности в том, что он совершил указанные мною преступления, и добиваюсь справедливости, чтобы грешников и укрывателей еретиков постигла заслуженная кара, а добрые люди узнали об этом и наша Святая католическая вера возвысилась».

Как видно из этого документа, обвинения в адрес Хосе не содержат всех сведений из сообщения «раввина Абраама», который посетил узника еще в тюрьме Сеговии, когда тот, сраженный недугом, разоблачил себя в преддверии, как ему казалось, неминуемой смерти. В обвинительном акте не содержится также никакого намека на то, что кто-либо из его сообщников схвачен и что Бенито Гарсиа был подвергнут допросу под пыткой. Хосе не догадывался также и об аресте старика-отца.

Поэтому обвинение, что он участвовал в оргии с распятием младенца в Ла-Гвардии, не могло не вызвать у него шока. Тем не менее он без промедления объявил предъявленные обвинения «величайшей ложью на свете».

Гевара в ответ на это испросил у суда разрешения представить приготовленные им доказательства.

На вопрос, нужны ли ему для подготовки к защите услуги адвоката, Хосе ответил утвердительно, и трибунал назначил его поверенным бакалавра Санса, а адвокатом – Хуана де Пантигосо. Юристы приняли присягу и Хосе уполномочил их действовать от своего имени в стесненных условиях юриспруденции Святой палаты, не допускающей не только перекрестного допроса свидетелей, но и присутствия защиты на снятии показаний свидетеля.

Нотариусу было приказано представить защите копию обвинительного акта, и Хосе дали девять дней на подготовку своего ответа.

Пять дней спустя подсудимый попросил суд в дополнение к имеющимся адвокатам назначить еще Мартина Васкеса, которому он предоставляет необходимые полномочия. И этот самый Мартин Васкес в тот же день – 22 декабря 1490 года – представил суду письменное отрицание предъявленных обвинений, подготовленное бакалавром Сансом от имени клиента.

Адвокат начал с того, что этот суд не имеет юридической власти над его клиентом, поскольку их преподобия являются инквизиторами, назначенными «властью апостольской» вести дела лишь на территории архиепископства Авильского и лишь в отношении подданных этого архиепископства. Хосе же попадает под юрисдикцию архиепископства Толедского, где имеются свои инквизиторы по делам ереси, перед которыми подсудимый готов держать ответ. Следовательно, его дело должно быть переправлено в суд города Толедо, а их преподобия не должны были признавать обвинения Гевары правомочными.

Далее он укоряет их преподобия за возбуждение дела на зыбких основаниях, заявляя, что обвинения слишком неопределенны, неконкретны и невразумительны. Нет указаний на место, год, месяц, день, час, а также на сообщников преступления.

Далее защитник отмечает, что поскольку его клиент является иудеем, нельзя считать справедливым обвинение его в ереси или вероотступничестве. Поэтому не верны – что было бы уместно в отношении еретика – утверждения и соответствующие разъяснении о необходимости принять меры пресечения. В результате его клиент не может вести свою защиту, не зная, какие конкретно обвинения против него выдвигаются.

Адвокат вполне справедливо объявляет противоправными действия обвинителя, заявляя о его предубеждении против Хосе и об умышленной неопределенности в формулировках. Он предостерегает их преподобия, что все это может пагубно сказаться на их совести, если в результате подобных действий Гевары Хосе пострадает и потонет, не имея возможности защищаться.

Едва ли справедливо говорить человеку: «Ты обвиняешься в таких-то и таких-то преступлениях. Докажи свою непричастность, или мы покараем тебя». И уж вовсе нет справедливости в словах: «Ты кое в чем обвиняешься – не важно, в чем. Докажи нам, что ты непричастен ковсем преступлениям, в которых трибунал может обвинить тебя. В противном случае мы признаем тебя виновным и приговорим к смертной казни».

Но именно таким и был метод Святой палаты. Зная об этом, адвокат вынужден признать, что инквизиция может выдвигать обвинения, не уточняя времени или места совершения приписываемого проступка.

Но это, утверждает он, неприменимо к его клиенту – иудею с некрещеной душой, которого невозможно обвинить в ереси. Он взывает к совести инквизиторов, и в заключение грозится подать жалобу, если инквизиторы поддержат обвинение.

Из всего этого явствует, что адвокат был, как и его клиент, в полном неведении относительно того, что процесс проходит в Авиле по приказу самого Торквемады. Подтверждающего письма Великого инквизитора не предъявили защитнику, как не указали и имен обвиняемых, проходящих по тому же делу, чтобы помешать подготовить надежную стратегию защиты.

Но в любом случае, как и подобает его стороне, адвокат выразил категорическое и красноречивое опровержение по всем пунктам обвинительного акта.

Он язвительно высмеял обвинение Хосе Франко в стремлении совратить христиан, склонив их к закону Моисееву. Адвокат ссылался на молодость и неопытность юноши, на его социальное положение, на его полное невежество (даже в вопросах закона Моисеева, по догматам которого он жил), а также на тяжелый труд, которым только и может прокормиться человек с профессией сапожника.

Адвокат заявил, что, если когда-нибудь Хосе и брался трактовать что-то из закона Моисеева в ответ на заданный ему вопрос (очевидно, появление этого пассажа объясняется воспоминаниями Хосе о случае с Алонсо Франко), то делал это незатейливо и искренне, не рассчитывая кого-нибудь переубедить, ибо не замышлял такого. Фактически, за исключением ответов на вопросы, заданные ему Алонсо Франко, парень даже не смог вспомнить ничего, что можно было бы поставить ему в вину.

Так же полностью были отвергнуты обвинения в том, что Хосе участвовал в распятии мальчика, а также в том, что он желал или пытался выкрасть гостию. Адвокат высмеял и предположение, что юноша-сапожник был колдуном или хотя бы разбирался в колдовстве либо интересовался им.

В заключение – блуждая в неведении и стремясь отклонить возможные обвинения, поскольку ему не дали конкретных фактов, чтобы он мог их опровергать, – защитник высказал предположение, что показания против Хосе могут допускать различную интерпретацию – как во вред, так и в пользу подсудимого (как, например, в случае «совращения» Алонсо Франко).

Поэтому он ходатайствовал перед преподобными отцами, чтобы свидетели заявили под присягой, с кем, где, когда и как Хосе совершал приписываемые ему деяния. В случае отсутствия таких показаний он просил оправдать его клиента, освободить его, восстановить его доброе имя и возвратить все имущество, которое могло быть конфисковано по приказу их преподобий или других судей инквизиции.

Суд приказал нотариусу приготовить копию этих доводов и передать ее обвинителю, которого обязали подготовить ответ в течение трех дней. Далее преподобные отцы распорядились, чтобы Хосе Франко предстал перед ними, когда будет готов ответ обвинителя, и выслушал принятое по его делу решение.

Единственная интересная деталь следующего заседания – с точки зрения ознакомления с методами ведения судебного разбирательства инквизиторов – это отказ обвинителя предоставить защите сведения о времени и месте совершения приписываемых Хосе преступлений, а также его утверждение о том, что, несмотря на все доводы защиты, данный случай следует рассматривать именно как ересь.

Очевидно, суд придерживался того же мнения, ибо постановил начать разбирательство и предложил обеим сторонам представить доказательства справедливости своих утверждений в течение тридцати дней. Тем временем, чтобы выяснить вопрос о месте проведения процесса, суд связался с кардиналом Испании. Примас очень быстро дал согласие на перенесение суда по этому делу в Авилу (из архиепископства Толедского, находившегося под его личной юрисдикцией, ибо он занимал пост архиепископа Толедского). То было чистейшей формальностью, ибо такое разрешение уже дал высший арбитр – Торквемада, и кардинал вряд ли мог отменить его.

Методы, использованные обвинителем для получения требуемых доказательств или, по крайне мере, для придания делу более законченного вида – ибо трудно поверить, что он располагал достаточными материалами для обоснования обвинения, – это обычные для инквизиции методы.

Мы знаем, что Са Франко, Бенито Гарсия, Хуан д’Оканья и четыре брата Франко из Ла-Гвардии к этому времени уже были в руках инквизиторов, и ничуть не сомневаемся, что их подвергали частым допросам. Но из отсутствия в известном нам досье каких-либо документов этого периода становится очевидным, что соучастники не делали признаний, которые могли быть инкриминированы Хосе.

Не будем строить многочисленные гипотезы о том, почему отсутствуют показания, полученные по допросам других узников. Мы лишь предположим, что при подготовке той части обвинения, которая касается распятия младенца, Гевара просто наложил детали, выпытанные у Бенито, на неопределенное высказывание Хосе в тюрьме Сеговии. Такое умозаключение вполне правдоподобно. Оно основывается на том, что Гевара перешагнул границы доказуемого – и это разоблачает весь ход расследования, – когда утверждал, что Хосе, «как главарь… задумал похитить освященную гостию». Это предположение подтверждается тем упоминавшимся уже обстоятельством, что, если бы в каком-нибудь из показаний Бенито или другого обвиняемого содержалась малейшая информация о причастности Хосе к преступлению в Ла-Гвардии, то такие показания – или выдержки из них – должны были попасть в досье Хосе Франко. А мы знаем, что таких документов в его досье не существует.

Более того, отпущенный судом на сбор доказательств месяц прошел, а вслед за ним минул и другой, а Геваре так и не удалось представить преподобным отцам доказательств в пользу обвинения. Тем не менее, Хосе по-прежнему томился в тюрьме.

И тут возникает следующий недоуменный вопрос: если Хосе был столь откровенен с лжераввином в тюрьме Сеговии, то почему его не допросили по этому поводу? Ведь в случае появления каких-либо противоречивых деталей закон предписывал применение пытки.

Вместо того, чтобы следовать прямым и очевидным путем, обвинитель полностью игнорирует саморазоблачение Хосе и источник, из которого инквизиторы узнали о его связи с делом Ла-Гвардии.

Единственный ответ на эти вопросы мог бы состоять в том, что Торквемада желал полностью пролить свет на это дело, и потому сеть расставляли глубоко и осторожно, чтобы никто не мог ускользнуть. И все-таки такой ответ трудно признать удовлетворительным.

Если Гевара терял месяцы, не в силах представить суду затребованные доказательства виновности Хосе, то и сам Хосе тоже не мог обеспечить защитника доказательствами своей непричастности. Это действительно было невозможно из-за отсутствия каких бы то ни было подробностей в выдвинутых против него обвинениях.

Ход процесса застопорился, и суд находился в неопределенности всю зиму.

Попытки заполучить обвинительные улики от других узников продолжались. Но теперь трибунал прибег к иным методам. Оставив надежды уговорить или заставить узников выдать друг друга, инквизиторы попробовали склонить их к саморазоблачению.

Применили хорошо известную схему.

Бенито перевели в комнату, находившуюся непосредственно под комнатой Хосе. В один из дней конца марта – начала апреля Хосе устроился на подоконнике и, чтобы развеять скуку затянувшегося заключения, с некой долей веселости, странной для человека в таком отчаянном положении, принялся бренчать на гитаре. Возможно, инструмент ему достал тюремщик, участвовавший в заговоре инквизиторов.

Произошло то, что должно было произойти.

В музыку Хосе вторгся голос снизу:

– Перестань надсаживаться, иудей!

Хосе отвечал, что не прочь «надсадить» соседа на сапожную иглу.

Голос, понятно, принадлежал Бенито, а беседу подслушивали подручные инквизиторов. Из документов мы знаем, что их разговор шел через отверстие в полу, проделанное тюремщиком по распоряжению начальства.

Хосе был очень осмотрителен в словах. Бенито же говорил, совершенно пренебрегая опасностью с первых дней их общения. И хотя он считал себя обреченным из-за того, что «этой собаке-доктору» (имеется в виду преподобный инквизитор доктор Вильяда) удалось вытянуть из него под пыткой в Асторге, он порой казался человеком, не потерявшим надежды на освобождение.

Бенито упомянул человека по имени Пенья – городского судью Ла-Гвардии. Он утверждал, что этот человек заинтересован в нем и имеет влияние – или так воображал себе Бенито – в верховном суде, на который окажет давление в интересах Бенито, если узнает о нынешнем положении последнего.

В другой раз он клялся, что если он все-таки выберется из тюрьмы, то покинет Испанию и удалится в Иудею. Он постиг, что обрушившееся на него несчастье – это наказание за отречение от закона Моисеева и Бога истинного и изначального и за принятие религии Бога рожденного (Dios Parido).

Так или иначе, но Бенито не издавал жалобных стенаний. Обычно он был сардонически насмешлив в выражении своего недовольства или обид. Он жаловался, что получил в обмен за деньги, отданные им на благо душ, мятущихся в чистилище, лишь блох да вшей, которые едва не сожрали его живьем в тюрьме Асторги; что компенсацией ему за изготовление для церкви купели под святую воду стала пытка водой, возданная ему «в Асторге этим собакой-доктором».

Он клялся, что умрет иудеем, даже если его будут сжигать заживо, яростно поносил инквизиторов, созывая их антихристами, а Торквемаду – величайшим антихристом из всех, и с издевкой описывал то, что называл обманом и шутовскими штучками церкви.

Именно от Бенито Хосе, к своему удивлению, узнал об аресте отца и о том, что его содержат в этой же тюрьме города Авилы. Он узнал сие из той первой беседы, когда Бенито сделал ему выговор за музыку в тюрьме.

– Не бренчи на гитаре, – сказал Бенито, – а молись за своего отца, который находится здесь и которого инквизиторы обещали отправить на костер.

Во время одной из последующих бесед Хосе поинтересовался у Бенито, за что того арестовали. Когда же Бенито поведал о случае на постоялом дворе в Асторге, Хосе спросил об освященной облатке – и его вопросы определенно выдавали тот факт, что молодой иудей уже знал о ней и вообще о намеченном деле. Он был так назойлив в своих расспросах, что Бенито – возможно, найдя их затруднительными, чтобы ответить, не выдавая, до какой степени он разоблачил своих соучастников, – коротко предложил Хосе оставить эту тему, уверяя, что не назовет имени Хосе инквизиторам.

По-видимому, Бенито имел в виду, что не будет упоминать имени Хосе в связи с гостией или чем-нибудь иным, что могло быть поставлено ему в вину. И в этом он, насколько нам известно, оказался честен. Ибо не мог же он предположить, что рассказанное им о его собственных проступках против веры, совершенных в доме Хосе в Темблеке, может быть каким-то образом поставлено в вину юноше или его отцу.

Отвлекшись на другие темы, они заговорили о вдове из Ла-Гвардии: Бенито сказал, что знает о ее тайной приверженности иудаизму, поскольку она никогда не ест свиное сало и ветчину, и он часто замечал на ее столе adafinas (блюдо, по иудейскому обычаю подаваемое по пятницам или субботам) и кесарево вино.

В досье Хосе Франко нет показаний шпионов, подслушивавших его беседы с Бенито. Но, возможно, некоторые из них будут найдены в записях по делу последнего, к которому их и должны были присовокупить, поскольку своей откровенностью он обрек себя на чрезвычайные меры наказания в отличие от Хосе. Но нет никаких сомнений в том, что инквизиторы воспользовались полученными таким образом сведениями, когда приступили к слушанию дела Хосе Франко 9 и 10 апреля, а также на последующем слушании 1 августа, и вытянули из него признания, в которых содержалось все вышесказанное. В конце последнего из показаний имеется запись, посвященная сказанному Бенито о вдове из Ла-Гвардии; запись свидетельствует о том, что инквизиторы не пренебрегали даже столь мизерными и случайно полученными данными.

Используя донесения шпионов и имея сведения, основываясь на которых можно было начать работу, инквизиторы Вильяда и Лопе вместе с нотариусом нанесли неожиданный визит в келью Хосе Франко утром в субботу, 9 апреля. Получив от него подтверждение всего уже сказанного им в Сеговии, они вытянули из него неопределенными и искусными расспросами следующие дополнения к прежним признаниям.

Около трех лет назад ему было сказано евреем-врачом по имени Иосиф Тазарт, ныне покойным, что последний просил Бенито Гарсию достать освященную облатку и что Бенито выкрал ключи от церкви в Ла-Гвардии и достал гостию, за что Бенито был арестован – мы полагаем, по подозрению – накануне Рождества два года назад (то есть в 1488 году) и пробыл в тюрьме два дня.

Тазарт рассказал Хосе, что эту облатку с веревкой, на которой были навязаны узлы, и письмом передали раввину Пересу из Толедо.

Но после этого, добавил Хосе, ему не привелось узнать ничего нового о том, что стало с гостией, или еще раз побеседовать не только с Тазартом, но и с Бенито Гарсией, Мосе Франко (ныне усопшим братом Хосе) или Алонсо Франко из Ла-Гвардии, замешанными в афере, – факт их участия следует из того, что Мосе рассказал своей жене Джамиле. После некоторого размышления Хосе добавил, что Мосе сообщил об этом не Джамиле, а ему самому.

Вот и получено утверждение, противоречащее предыдущему! Нет сомнений, что он пытался посредством такого ответа уклониться от новых расспросов о гостии, похищенной для колдовского обряда. Как мы скоро убедимся, причиной умышленной лжи Хосе была надежда сбить инквизитора со следа.

Примечательно, что в своих показаниях он старался не выдать иудеев, которым его признания могли повредить. Его брат и Тазарт умерли; Алонсо и Бенито Гарсиа уже находились под стражей, причем последний наговорил на себя, по его же словам, достаточно, чтобы отправиться на костер. Более того, они были христианами – официально приняли крещение – и выдать их было для Хосе не столь мучительно, как предать истого иудея. И как ни ничтожна была причастность Джамили к преступлению мужа, этого хватило бы инквизиторам для предъявления обвинения, что они, несомненно, и сделали бы.

Инквизиторы удалились, безусловно, неудовлетворенными, и в тот же день приказали привести Хосе в аудиенц-зал. Там они вновь принялись расспрашивать его, и им удалось выудить у него немало сведений о том, что происходило между ним и Бенито в тюрьме (о чем они уже были полностью информированы).

На следующий день, в воскресенье, его дважды вызывали к преподобным отцам. При первой аудиенции ему зачитали вчерашние показания и, когда он подтвердил их, вновь засыпали его каверзными вопросами, стараясь выпытать еще что-нибудь о беседах с Бенито. И уже в ходе повторного допроса в то же воскресенье Хосе, наконец, снабдил инквизиторов информацией, которой те и добивались.

Он утверждал, что четыре года назад его брат Мосе поведал ему, что вместе с Тазартом, Алонсо Франко, Хуаном Франко, Гарсией Франко и Бенито Гарсией он похитил освященную облатку, намереваясь посредством каких-то колдовских ритуалов отвести от себя преследования инквизиторов. Мосе предложил ему участвовать в этом деле, но Хосе отказался, ибо не испытывал такого желания и, более того, уже собирался отправиться в город Мурсию. Кроме того, Мосе рассказал ему, что за два года до этого те же люди пытались осуществить колдовство с использованием гостии.

Мы не знаем, оставили ли Хосе в покое на целый месяц, но вряд ли. Отсутствие каких-либо протоколов допросов за этот период объясняется тем, что предпринятые инквизиторами усилия оказались бесплодными и не выявили новых подробностей. Подобное предположение не кажется необоснованным, так как в досье вообще не содержится материалов безрезультатных допросов.

Как бы там ни было, 7 мая Хосе сам изъявил желание встретиться с инквизиторами и рассказал, что вспомнил, как Мосе говорил ему о решении собраться с единомышленниками втайне от жен, которые были христианками, и о том, что местом встречи выбрали пещеру недалеко от дороги в город Оканью, между Досбарриссом и Ла-Гвардией.

Вряд ли это утверждение совершенно случайно последовало за показаниями, сделанными месяц назад. Скорее всего, оно явилось результатом нескольких бесплодных собеседований, проведенных, как мы полагаем, за этот промежуток времени. По-видимому, допросы не прекращались и потом. Но минул еще один месяц, прежде чем появился новый протокол – от 9 июня, содержащий действительно важное признание.

Хосе сказал, что не помнит, упоминал ли о том, что четыре года назад, когда он заболел, к нему в Темблеке приходил Тазарт пустить кровь. Тогда-то Хосе и подслушал разговор между своим братом и Тазартом, из которого узнал, что последний вместе с братьями Франко из Ла-Гвардии произвел колдовской обряд над гостией и сердцем христианского мальчика, и теперь инквизиторы не смогут преследовать их или умрут, если пойдут на это.

Утверждение подсудимого о том, что он просто не помнит, упоминал ли он об этом, – всего лишь глупая попытка изобразить наивность, свидетельствующая, что Хосе уже был сбит с толку многочисленными допросами по делу, в котором именно история с сердцем христианского мальчика занимала важнейшее место.

Его спросили, слышал ли он, когда они похитили гостию и где убили мальчика, чтобы завладеть его сердцем. Но Хосе сказал, что об этом он никогда ничего не слышал.

Мы уже ознакомились с предписаниями Эймерико о посещениях заключенного и с его рекомендацией убедить узника в том, что инквизиторы простят его, если он полностью и искренне признается в своем преступлении и расскажет об известных ему преступлениях других. Документальных подтверждений тому нет, но есть основания полагать, что так и произошло в случае Хосе Франко. В качестве посредника инквизиторы использовали тюремщика, у которого установились дружеские отношения с подсудимым после того, как он «придумал» способ общения Хосе с Бенито, когда последнего поселили в келье, находившейся непосредственно под кельей Хосе. Бенито занимал эту комнату, пока инквизиторы не получили желаемого эффекта. Затем его перевели обратно.

Как бы там ни было, 19 июля – с момента ареста прошло немногим более года – Хосе по его же просьбе привели к Вильяде и Лопе, чтобы он мог сделать несколько дополнений к показаниям, «данным ранее» под присягой.

Он начал с адресованной к преподобным отцам просьбы простить его за уклонение от исчерпывающего признания, объявив о своем намерении исправить этот промах, и поставил условие: инквизиторы должны обещать Хосе и его отцу прощение.

Несомненно, что подобное требование предполагает обладание сведениями, до сей поры скрываемыми, и дерзкую уверенность, что за эти сведения будет обещана затребованная цена.

Инквизиторы милостиво ответили ему согласием, предвидя правдивость ожидаемых показаний, и обещали выполнить его требование, едва они убедятся в искренности его признания.

Обманутый обещанием, Хосе объяснил причину своего прежнего молчания тем, что был связан клятвой, соблюдая которую, он не мог что-либо предавать огласке, пока не истек годичный срок заключения в тюрьме.

По еврейским канонам он поклялся говорить только правду и всю правду без обмана, уклонения или сокрытия чего бы то ни было, что известно ему. С этого момента он приступил к исправлению ранее данных показаний и уточнению подробностей.

Его признание заключалось в том, что около трех лет назад он побывал в пещере, которая находится недалеко от дороги, ведущей из Ла-Гвардии в Досбарриос, – по правую руку от дороги, если идти в сторону последнего, на полпути между этими деревнями. Кроме него там были его отец Са Франко, его брат Мосе (ныне покойный), лекарь Иосиф Тазарт с неким Давидом Перехоном (оба ныне покойные), Бенито Гарсиа, Хуан д’Оканья и четверо Франко из Ла-Гвардии – Хуан, Алонсо, Лопе и Гарсиа.

Алонсо Франко показал ему сердце, по его словам, вырезанное у христианского мальчика, и освященную облатку. И то, и другое он положил в деревянную коробку, которую передал Тазарту. Тот принял ее, объяснив, что собирается совершить с этими предметами колдовство, в результате чего инквизиторы не смогут никому из них причинить вреда или, если попытаются это сделать, заболеют и умрут в течение года.

Здесь инквизиторы задали два вопроса:

1. Известно ли ему, когда похищена гостия?

2. Не знает ли он, был ли распят ребенок перед тем, как y него вырезали сердце?

На первый вопрос Хосе ответил отрицательно. На второй вопрос ответил, что, помнится, Алонсо Франко утверждал, что вместе со своими братьями сначала распял христианского мальчика.

В заключение своего заявления Хосе сказал, что около двух лет назад все вновь собрались в той же пещере и договорились отправить освященную облатку Мосе Абенамиусу из Саморы, для чего отдали ее Бенито Гарсии, завернув в пергамент и перевязав сверток красной шелковой лентой. Посланца снабдили также письмом, написанном на иврите, но затем, чтобы не возникало подозрений, если письмо случайно заметят, его заменили письмом на латыни.

Объяснить такое решение заговорщиков можно только сомнениями в эффективности колдовства Тазарта, из-за чего они и отправили освященную облатку известнейшему магу Абенамиусу из Саморы, чтобы он совершил желаемое колдовство.

Инквизиторы поинтересовались, передал ли Бенито освященную облатку колдуну из Саморы. Хосе не знал, что Бенито сделал с ней, но последний рассказывал во время их бесед в тюрьме Авилы, что собирался добраться до Сантьяго, но при проезде через Асторгу его схватили по приказу доктора Вильяды, в то время представлявшего там инквизицию.

Что касается сердца, то Хосе не было известно, что с ним случилось, но он полагал, что оно осталось у Тазарта, проводившего над ним колдовские обряды.

Когда его спросили, кто верховодил в этом деле, подсудимый ответил, что Тазарт пригласил его вместе с отцом и братом. Придя в пещеру, он узнал, что и христианин (а именно: д’Оканья, братьев Франко из Ла-Гвардии и Бенито Гарсию), и Давида Перехона собрал все тот же Тазарт.

В заключение инквизиторы спросили, не собирал ли Тазарт деньги за свое колдовство и не оплатили ли Бенито Гарсии поездку в Самору. Хосе ответил, что Тазарту деньги дал Алонсо Франко и что Бенито тоже заплатили бы за хлопоты.

На следующий день (20 июля) состоялось подтверждение показаний, данных восьмидесятилетним Са Франко; его привели в комнату допросов сразу после разоблачения Хосе.

Теперь у инквизиторов появились сведения о присутствии Са Франко в пещере, когда Алонсо Франко предъявил сообщникам сердце мальчика. Используя этот и другие факты, сообщенные Хосе, инквизиторы могли (под видом умышленной сдержанности в отношении остального) убедительно продемонстрировать другим узникам свою полнейшую осведомленность в деле. Именно так и предписывает вести расследование автор «Directorium».

Поверив в предательство и решив, что дальнейшее запирательство бесполезно, Са в конце концов разговорился. Он не только подтвердил все показания своего сына, но и существенно дополнил их. Старик признался, что он сам, два его сына и другие упоминавшиеся иудеи и христиане собрались в пещере, расположенной справа от дороги из Ла-Гвардии в Досбарриос. Он также сказал, что кто-то из них привел туда христианского мальчика, которого они распяли, использовав два сбитых в виде креста бруска. Перед этим христиане раздели мальчика, браня его и учиняя побои.

Са Франко заявил, что сам он не принимал участия во всем том, при чем присутствовал и чему был свидетелем. Когда его спросили о поведении сына Хосе, старик сообщил, что тот лишь молча наносил мальчику слабые тычки.

По-видимому, именно из-за упоминания о Хосе эти показания и попали в его досье (разумеется, после подтверждения его отцом своих признаний), что соответствует известным нам правилам инквизиторского трибунала.

Са Франко увели и вновь взялись за его сына. Снова посыпались вопросы с целью получить новые сведения, потому что имеющиеся данные позволяли заставить Хосе дополнить признание.

Несомненно, теперь можно было задавать прямо вопрос о распятии мальчика и требовать подробного рассказа, чтобы открыть еще неизвестные обстоятельства этого дела.

Видя хорошую информированность инквизиторов, Хосе не мог далее настаивать на своей версии и признал, что три-четыре года назад присутствовал при самом распятии в пещере. Он утверждал (как и отец), что именно христиане распяли мальчика и что они бичевали его, били, оплевывали и водрузили ему на голову терновый венок.

До сих пор он только подтверждал уже известное. Но теперь Хосе дает новые сведения. Он утверждает, что Алонсо Франко вскрыл вены на руках мальчика и оставил его истекать кровью в течение получаса, собирая кровь в котелок и в кувшин; что Хуан Франко достал цыганский нож (то есть нож с искривленным лезвием) и вонзил его мальчику в бок, а Гарсия Франко извлек сердце и посыпал его солью.

Он признал, что все присутствовавшие принимали участие в происходившем, и изъявил готовность точно описать действия каждого, за исключением своего отца: он не мог припомнить, чтобы тот оказался в гуще событий, и напомнил инквизиторам, что отец очень стар – ему за восемьдесят – и мог лишь со стороны наблюдать за происходящим.

По словам Хосе, когда ребенок умер, они сняли его с креста («отвязали», – сказал он). Хуан Франко связал ему руки, а Гарсия Франко – ноги, и так вынесли его из пещеры. Хосе не видел, куда они его унесли, но слышал, как Хуан и Гарсия Франко сказали Тазарту, что бросили тело мальчика в стремительные воды реки Эскорон.

Сердце оставалось у Алонсо до их следующей встречи в пещере, где его вместе с освященной облаткой отдали Тазарту.

– Все происходило днем или ночью? – спросили его инквизиторы.

– Ночью, – ответил Хосе, – при свете свечей из белого воска. На вход пещеры навесили плащ, чтобы свет не был виден снаружи.

От него хотели узнать, когда именно это произошло. Но в ответ Хосе смог лишь сказать, что, как ему кажется, дело происходило на Великий пост, непосредственно перед Пасхой.

Они спросили его, слышал ли он что-нибудь о пропавшем в то время в этих местах ребенке. Хосе признался, что слышал молву о детях, пропавших в Лильо и Ла-Гвардии. О последнем пропавшем говорили, будто он пошел на виноградник со своим дядей, и больше его никто не видел. Хосе добавил, что братья Франко частенько ездили в Мурсию и запросто могли найти и похитить ребенка во время одной из поездок. На телегах они возили бочки для сардин, среди которых бывали и пустые – как он полагал, братья могли спрятать ребенка в одну из них.

Принуждаемый к дальнейшим признаниям, Хосе заявил, что больше не может сейчас ничего сказать, но обещал немедленно сообщить суду любые подробности, какие ему удастся вспомнить.

На этом Вильяда распорядился его увести, наказав поразмышлять и признаться во всем, что могло заинтересовать Святую палату как в отношении самого Хосе, так и в отношении других преступников.


Глава XXII ПРОЦЕСС ПО ДЕЛУ ХОСЕ ФРАНКО (продолжение)

Не трудно догадаться, с какой энергией суд, располагая такой информацией, взялся за допросы остальных семи заключенных, обвинямых в совершенном в Ла-Гвардии преступлении, оказывая на каждого из них давление своей осведомленностью и продолжая натравливать одного узника на другого.

Как это ни прискорбно, но мы не располагаем протоколами по делам остальных подсудимых. Поэтому нам остается делать предположения и выводы, тщательно, шаг за шагом изучая этот необычный случай, а также надеяться, что оправдаются ожидания Фиделя Фиты и остальные протоколы тоже будут извлечены на свет.


Неделю спустя, 28 июля, Хосе вновь предстал перед инквизиторами для дальнейших разбирательств. Но ему нечего было добавить. Все, что удалось ему вспомнить за этот интервал времени, – это обрывки разговоров между сообщниками при повторной встрече, когда решался вопрос об отправке освященной облатки колдуну из Саморы. Тем не менее, сказанное им серьезно дискредитировало в глазах инквизиторов тех, кто своими речами потвержда свое участие в распятии мальчика, и в определенной степени разоблачало самого Хосе как укрывателя еретиков – обстоятельство, которое он совершенно упустил из виду.

Он показал под присягой, что Алонсо Франко утверждал, будто отправляемое ими письмо Абенамиусу лучше всяких грамот или индульгенций, исходящих из Рима и предназначенных для продажи. Д'Оканья поддержал его, разразившись проклятиями в адрес тех, кто платил деньги за такие буллы, – он объявил их сущим обманом (todo es burla), воскликнув, что нет иного спасителя, кроме Бога. Но Гарсиа Франко осудил его, заметив, что хорошо бы им теперь купить индульгенцию, дабы выглядеть добрыми католиками.

По этому поводу Алонсо Франко мрачно проворчал, что особое беспокойство вызывает факт их браков с христианками, которые не согласились даже на обрезание своих детей. Потому им следует быть чрезвычайно осмотрительными.

Через три дня Хосе вспомнил, что именно Бенито надел на ребенка терновый венок. Его вновь спросили о мальчике, и он признался, что слышал утверждение Тазарта, будто ребенка похитили «из такого места, где его пропажа не обнаружится».

Инквизиторы настойчиво держались этой темы, но Хосе лишь повторял уже сказанное о дальних поездках братьев Франко и возможном похищении мальчика во время одной из них.

Поскольку из него не удавалось вытянуть ничего нового о мальчике, преподобные отцы изменили направленность своих вопросов и перешли к сбору сведений о других проявлениях приверженности иудаизму братьев Франко из Ла-Гвардии.

Хосе ответил, что вот уже более шести лет – это он помнит точно – братья Франко отмечали праздник кушей и давали нищему Перехону деньги на покупку трубы, которая должна звучать на седьмой день праздника. Ему известно, что они едят мясо, приготовленное по иудейским обычаям, и произносят при этом соответствующие иудейские молитвы, а также соблюдают иудейский великий пост и сдают деньги на покупку масла для синагоги.

Когда его попросили подробнее рассказать о клятве, которая, по его словам, не позволяла ему давать правдивые показания с самого начала, Хосе объяснил, что Тазарт привел всех к торжественной присяге. Она заключалась в том, чтобы ни при каких обстоятельствах не говорить ни слова о событиях в пещере, пока их не продержат в тюрьме инквизиции целый год. Если же под пыткой они нарушат эту клятву, то при подтверждении показаний им следует отречься от своих слов.

Исидор Лоэб настолько уверен в надуманности дела «О Святом Младенце», «полностью сфабрикованного Торквемадой», что его убежденность не смогли поколебать даже документы процесса над Хосе, когда они вышли в свет. О последнем заявлении подсудимого он говорит, что подобная клятва совершенно абсурдна и что Хосе, как и в прочих случаях, просто солгал.

Критика Лоэба в адрес известного досье заслуживает серьезного внимания, и нам придется рассмотреть его позицию.

Если мы согласимся с Лоэбом в том, что Хосе в данном случае солгал, это ничего не докажет, ибо отнюдь не означает, что Торквемада сфабриковал все дело. Предположив, что рассказ об обете молчания является ложью, вполне можно утверждать, что Хосе прибег к нему в надежде заслужить снисходительное отношение к своему молчанию в течение целого года. Следует заметить, что он представил свое признание вместе с этим оправдывающим обстоятельством именно в то время, когда инквизиторы дали ему понять, что простят его, если он передаст им все сведения.

Но действительно ли он лгал?

Нам кажется, что Лоэб просмотрел или не придал серьезного значения следующему утверждению Хосе: «Тазарт… собирался совершить колдовство, в результате которого инквизиторы не смогут никому из них причинить вреда или, если попытаются сделать это, заболеют и умрут в течение года». Имеется в виду тот самый год, в течение которого инквизиторы будут причинять вред кому-нибудь из них, что опять-таки подтверждает фраза «в течение года после ареста любого из них».

Даже теперь, когда мы точно знаем о полном фиаско колдовства Тазарта и его магических заклинаний, у нас нет оснований полагать, что он сам не был твердо убежден в действенности своих колдовских манипуляций. В самом деле, Тазарт и его сообщники должны были твердо верить в его магическую силу, потому что в противном случае они не рисковали бы жизнями в столь опасном предприятии.

Поэтому в случае ареста, чтобы добиться освобождения, следовало стойко скрывать от инквизиторов все сведения об этом колдовстве, пока не подойдет срок его действия.

Из этого напрашивается вывод, что принятие упомянутой Хосе клятвы было не только возможно, но и неизбежно. Эта клятва должна была обеспечить действенность колдовства в случае ареста любого из них.

Трудно согласиться с тем, что Тазарт оказался лишь шарлатаном, промышляющим за счет своего красноречия и наглости и выменивающим деньги у простофилей; трудно потому, что он имел дело со сравнительно бедными людьми и возможная мзда не оправдывала риска. Если бы он действовал из этих соображений, то, будучи осмотрительным (как всякий шарлатан), Тазарт не прикладывал бы столько усилий, чтобы в доказательство своей искренности привести сообщников к присяге – он, конечно, должен был сделать это, если был искренен.

Кажется очень странным и требует пояснения тог факт, что до сих пор инквизиторы не использовали важные признания Хосе мнимому раввину Абрааму из Сеговии. Конечно, они довольно-таки неопределенны, но в показаниях Са Франко от 19 июля были получены связующие звенья.

Однако до 16 сентября, когда инквизиторы нанесли визит в келью Хосе, они не затрагивали сведений, полученных от мнимого раввина. Но в тот день его спросили, не вел ли он разговоров в тюрьме Сеговии о делах, интересующих Святую палату, а если вел, то с кем.

Его ответ показал, что даже теперь он не заподозрил в «раввине Абрааме» эмиссара Святой палаты. Хосе сказал, что, будучи больным и поверив в свою близкую кончину, он попросил ухаживавшего за ним врача обратиться к инквизиторам с ходатайством допустить к умирающему иудея, который помолился бы вместе с несчастным. Дальнейший рассказ о разговоре между ним и «раввином» полностью подтвердил показания фра Алонсо Энрике и врача Антонио де Авила.

Инквизиторы попросили его объяснить значение трех использованных им еврейских слов «mita», «nahar» и «Otohays». Хосе ответил, что они относятся к распятию мальчика, о котором он упоминал в своем признании.

На этой стадии, похоже, выявляется, что признания Бенито под пыткой в Асторге, когда он «признал достаточно, чтобы отправиться на костер», касались лишь похищения обнаруженной у него гостии и никак не затрагивали случая с распятием мальчика.

Но такое допущение только усиливает таинственную сторону дела, потому что никоим образом не объясняет, как обвинитель Гевара смог включить в свой обвинительный акт (еще девять месяцев назад!) детали «злокозненного чародейства с использованием упомянутой гостии и сердца христианского мальчика».

Зная, о чем Бенито говорил в тюрьме Хосе, мы могли заподозрить в первом доносчика. Но ввиду нынешнего поворота событий такое допущение не кажется верным. Конечно, можно предположить, что подробности могли быть выпытаны у одного из узников или, что сам Бенито мог сделать соответствующие признания, а впоследствии отказался подтвердить их. Но дальше предположений о подобных возможностях мы заходить не вправе.

Факт состоит в том, что 24 сентября инквизиторы подвергли Бенито пытке для получения свидетельских показаний, касающихся распятия.

На дыбе он признал, что вместе с Хосе Франко и другими распял мальчика в одной из пещер возле дороги в Вильяпаломас на кресте, сооруженном из балок и оси телеги, связанных пеньковой веревкой. Они привязали мальчика к кресту, а затем прибили гвоздями его руки и ноги. Поскольку мальчик кричал, они задушили («ahogaron») его. Дело происходило ночью, при свете свечей, которые Бенито похитил в церкви Санта-Мария-де-ла-Пера, а вход в пещеру занавесили плащом, чтобы свет не был виден снаружи. Мальчика били ремнем и надели ему на голову терновый венок в насмешку над Иисусом Христом. Затем они вытащили тело и закопали его в винограднике возле Санта-Мария-де-ла-Пера.

Имеются существенные различия между показаниями Бенито и Хосе. В рассказе последнего не упоминалось о том, что руки и ноги ребенка прибивали гвоздями. Согласно его утверждениям, мальчика только привязали веревками. Он также не говорил, что ребенка задушили; из его показаний следовало, что мальчик умер от потери крови вследствие вскрытия вен на руках. Бенито же об этом не упоминал. Что касается удушения, то употребленное слово – «ahogaron» – могло означать и подавление криков, а это совпадает с показаниями Хосе о том, что мальчику заткнули рот.

Заключенным удалось узнать о пытках, которым подвергли Бенито. Вполне возможно, им предоставили эту информацию умышленно, чтобы запугать и получить от них самообличительные признания без лишних хлопот. Но не так-то легко было их испугать, если судить по Гарсии Франко. Этого заключенного на следующий день (в воскресенье) изобретательные инквизиторы привели на встречу с Хосе. В ходе их беседы Гарсиа энергично отстаивал линию молчания даже под пыткой. Из этого становится очевидной его неосведомленность о том, что Хосе уже дал волю языку.

В следующую среду настала очередь пытать Хуана Франко.

Он полностью подтвердил все, что уже удалось вытянуть у других. Он признал, что Хосе Франко и прочие иудеи и христиане распяли мальчика в пещере недалеко от дороги в Оканью; что они распяли его на кресте из двух жердей оливкового дерева, связанных пеньковой веревкой; что они хлестали его веревкой; что Хосе присутствовал, когда он, Хуан Франко, вырезал сердце мальчика (и это вновь подтверждало причастность Хосе к преступлению). Он утверждал, что над сердцем был совершен колдовской обряд и потому инквизиция не в состоянии преследовать их в судебном порядке.

Это признание было полностью подтверждено на следующее утро.

В пятницу той же недели инквизиторы пытали Хуана д'Оканья и выжали из него признания, в основном совпадающие с уже имеющимися. Он подтвердил факт распятия ребенка в пещере у дороги на Оканью, рассказал, что они бичевали распятого мальчика, вырезали сердце и собрали его кровь в котел; что описанные события происходили ночью и пришлось зажечь свечи; что тело жертвы закопали на винограднике вблизи Санта-Мария-де-ла-Пера.

11 октября Хуану д'Оканья вновь задали несколько вопросов относительно гостии, посланной в Самору колдуну Абенамиусу. Его спросили, как он узнал об этих планах. Подсудимый ответил, что слышал о них разговор Алонсо Франко с иудеями – Са Франко, его сыновьями (Хосе и Мосе), Тазартом и Перехоном, – но не знает, была ли гостия на самом деле отправлена в Самору.

Упорством, на которое наткнулся этот банальный вопрос (особенно если вспомнить, что гостия, найденная при аресте Бенито, находилась в руках инквизиторов), заставляет нас предположить, что подсудимые старались разобраться – о какой облатке идет речь. Учитывая время, прошедшее между отправкой гостии и арестом Бенито, они могли решить, что обнаруженная у него облатка связана с каким-то другим, более поздним делом. Такое впечатление поддерживается еще и тем фактом, что у Бенито не обнаружили письма к Абенамиусу.

Этот вопрос вновь возник на допросе Хосе, состоявшемся в тот же день:

– Отправился ли кто-нибудь из иудеев или христиан в Самору к Абенамиусу по этому делу?

Он в точности повторил свой прежний ответ: ему неизвестно, что в дальнейшем случилось с гостией, за исключением намерений сопроводить его письмом к упомянутому Абенамиусу, причем все присутствовали на той встрече, когда было принято такое решение.

Инквизиторы хотели знать, кто выступал подстрекателем в сем гнусном деле, но Хосе не мог дать определенного ответа. Он рассказал им все, что знал – Тазарт, повстречавшийся ему по дороге в Мурсию, спросил, не желает ли Хосе присоединиться к заговору, связанному с колдовством над гостией и имеющему целью оградить «новых христиан» от преследований инквизиции. Еще до распятия мальчика Тазарт сказал ему и его брату, что берется все устроить; и хотя Хосе заявил, что не хочет ничего брать на себя в этом деле, они с братом все-таки согласились присутствовать и пошли той ночью в пещеру вместе с Тазартом. Там они застали христиан, приведших мальчика.

Показания, полученные от сообщников Хосе, подтверждали его присутствие в пещере во время распятия – сами по себе такие свидетельства совершенно достаточны, чтобы передать его гражданским властям, – хотя и не указывали на активное его участие в происходившем. По собственным признаниям Хосе, он и его отец выступали лишь в роли зрителей и пришли в пещеру, не зная, что предстоит. Более того, еще до рассказа о случившемся Хосе заключил с инквизиторами своего рода сделку, по условиям которой его признания не могли быть использованы против него или его отца.

Что заставляло инквизиторов медлить с расправой? Пассивность Хосе во всем этом деле или их обещание, данное ради получения показаний? Трудно объяснить подобные колебания. Ясно только, что они не чувствовали полного удовлетворения от проведенного расследования и хотели добраться до самого дна, для чего применили новый метод в надежде вытянуть из Хосе новые разоблачения.

Справедливо считается, что в обычаях инквизиторов было скрывать от подсудимого имеющиеся у них сведения (или часть их) и имена свидетелей, если это служило к выгоде следствия. Но, получив разоблачительные признания от всех участников заговора, инквизиторы решили, что целям трибунала лучше всего послужат очные ставки, на которых будут названы имена свидетелей.

Гнев, охватывающий каждого узника, когда ему становится известным имя его предателя, каким зачастую оказывается один из его сообщников, побуждает его нанести ответный удар и рассказать все, что прежде скрывалось. Конечно, существует опасность, что он может пуститься на выдумки, лишь бынавредить тому, кто его выдал. Пенья – как мы уже знаем – признает, что Святая палата предпочитала погубить невинного, чем предоставить виновному шанс на освобождение.

Приняв новое направление в ходе расследований, инквизиторы 12 октября вызвали на допрос Бенито Гарсию и спросили, готов ли он повторить свои показания в присутствии любого из соучастников. Подсудимый ответил утвердительно. Тогда его увели и вызвали Хосе, которому задали тот же вопрос и получили тот же ответ. После этого вновь ввели Бенито, и каждый из них повторил свои показания.

Тогда их спросили, готовы ли они повторить свои признания еще раз, но в присутствии Хуана д'Оканья. Подсудимые согласились. Их увели и вызвали д'Оканья, которого тоже попросили повторить свои показания в присутствии других участников заговора, после чего инквизиторы приказали привести первых двух.

Нотариус записал, что обвиняемые проявили искреннюю радость при встрече.

Д'Оканья повторил свои признания, а Хосе и Бенито – свои. Все трое согласились, что прошло около шести месяцев после распятия, прежде чем они собрались между Темблеке и Ла-Гвардией, чтобы передать Бенито письмо и гостию, которые надлежало отвезти Абенамиусу из Саморы.

17 октября состоялась очередная очная ставка – между Хуаном Франко, Са Франко и Хосе Франко. На ней каждый повторил свои прежние признания. Хуан Франко утверждал, что именно он вспорол мальчику бок и вынул у него сердце – это и прочие подробности были подтверждены другими соучастниками.

Далее Хуан Франко сказал, что при следующей их встрече в пещере, состоявшейся некоторое время спустя, его брат Алонсо принес в ящике сердце и гостию и передал их Тазарту; тот в углу пещеры совершил колдовской обряд. Затем они собрались между Темблеке и Ла-Гвардией в местечке, называемом Соррострос, и отдали Бенито письмо в Самору (письмо было перевязано цветной лентой).

До сих пор его показания совпадали с показаниями остальных, но далее обнаруживаются разногласия. Он сказал, что на этой последней встрече, кроме письма и облатки, они передали Бенито еще и сердце.

Теперь мы можем предположить, что сердце и первая облатка были использованы Тазартом для колдовства во время их первой встречи после распятия, а после того, как возникли сомнения в действенности заклинаний лекаря, была похищена другая гостия (шесть месяцев спустя), которую они и отправили в Самору.

Не напрашивается ли простейшее объяснение, что Хуан Франко ошибся в показаниях о сердце? Это кажется возможным, потому что он (по его собственному признанию) не видел тогда самой гостии, но решил, что ее отдали Бенито. Подобным же образом он мог решить, ошибочно посчитав это само собой разумеющимся, что вместе с облаткой передали и сердце.

Итак, очные ставки начали приносить плоды и уже привели к результатам, которых добивались инквизиторы, – к дополнительным уликам против Хосе Франко.

20 октября на допрос вновь привели Хуана д'Оканья и спросили о роли Хосе в преступлении. К своим прежним признаниям он добавил, что Хосе наравне со всеми осыпал мальчика отборной бранью, которую они адресовали самому Иисусу Христу (при этом он приводил выражения, которые мы уже встречали в «Testimonio»). Д'Оканья утверждал теперь, что Са Франко и его сыновья тоже истязали мальчика и что именно Хосе ножом вскрыл вены на руках жертвы.

– Где похитили ребенка? – спросили его.

Подсудимый ответил, что ныне покойный Мосе Франко привез мальчика из Кинтанара в Темблеке на осле и что, согласно рассказу Мосе, это был сын Алонсо Мартина из Кинтанара. (Всё это опровергалось одним из последних признаний Хуана Франко, что он сам привез ребенка из Толедо и доставил его в пещеру. Имя отца мальчика было вымышленным, как и прочие «новые» показания, выдвинутые, скорее всего, из чувства мести ). Из Темблеке Хосе, его отец и еще несколько сообщников перевезли его на осле в пещеру, после чего Хосе пригласил присутствовать на распятии братьев Франко из Ла-Гвардии, Бенито Гарсию и самого д'Оканья.

Таким образом, из пассивного наблюдателя Хосе вмиг превратился чуть ли не в инициатора преступления.

В тот же день допросили и Бенито. Подсудимому зачитали его предыдущие показания и поинтересовались, нет ли у него каких-либо дополнений. Ему вдруг вздумалось добавить, что Хосе, о котором прежде он почти не упоминал, избивал мальчика и вообще принимал активное участие в происходившем, не скрывая своего стремления покончить с христианством, которое называл шутовством и идолопоклонничеством.

Наутро д'Оканья подтвердил свои показания. Когда же его спросили, не желает ли он добавить еще чего-нибудь о Хосе, Хуан д’Оканья почти дословно повторил вчерашнее утверждение Бенито. Этот, казалось бы, удивительный факт объясняется очень просто: на сей раз инквизиторы задавали конкретные вопросы, опираясь на «признания» Бенито, и получали утвердительные ответы. Итак, д'Оканья тоже «припомнил», что Хосе называл христианство шутовством, а христиан – идолопоклонниками.


Глава XXIII ПРОЦЕСС ПО ДЕЛУ ХОСЕ ФРАНКО (окончание)

Так, благодаря настойчивым усилиям инквизиторов, обвинитель после годичного расследования в конце концов смог вновь обратиться к своему изначальному обвинению в адрес Хосе Франко.

21 октября 1491 года он представил суду в качестве своих доказательств полное досье, что и было отмечено нотариусами трибунала. Обвинитель попросил привести Хосе, чтобы тот выслушал дополнения к изначальному обвинению. Дополнения основывались на материалах, полученных от Хуана д'Оканья и Бенито Гарсии, и гласили, что Хосе обзывал бранными словами распятого ребенка, «в действительности адресуя эту брань Господу нашему Иисусу Христу и Святой католической вере», и что он наносил мальчику многочисленные побои и ножом вскрыл ему вены на руках. После этого Гевара обратился к инквизиторам с просьбой передать подсудимого в руки гражданских властей, как того требует справедливость.

Однако он не упомянул о том, что мальчика похитил брат Хосе и что Хосе в числе прочих привел ребенка в пещеру. Это красноречиво свидетельствует о степени доверия к словам д'Оканья.

Ответом Хосе было решительное отрицание всего сказанного обвинителем. Юноша заявил о своей непричастности к тому, что не соответствует его собственным признаниям.

Тогда Гевара обратился к суду с ходатайством о рассмотрении доказательств обвинения. Трибунал принял решение удовлетворить его ходатайство, и Гевара предъявил досье, страницы которого мы уже пролистали.

Пять дней спустя обе стороны вновь предстали перед судом. Обвинитель обратился к их преподобиям с просьбой не раскрывать имен свидетелей до завершения процесса. Доктор Вильяда изъявил готовность удовлетворить и эту просьбу Гевары, но предоставил защите еще три дня на подготовку возражений по материалам обвинения.

Через своих адвокатов Хосе попросил предоставить ему копии показаний всех сообщников с указанием имен свидетелей, а также места и времени совершения проступков, приписываемых ему.

Но Гевара немедленно опротестовал это прошение и настаивал, чтобы в переданных защитникам копиях показаний не указывались не только имена свидетелей, но и обстоятельства происшествия, которые позволили бы Хосе догадаться о свидетелях. Казалось бы, чисто формальное возражение, ибо после очных ставок оно вряд ли имело смысл. Но определенный смысл в этом все-таки был, ибо д'Оканья и Бенито почти не имели очных ставок, а впоследствии необходимость в очных ставках с кем-либо из других узников отпала, поскольку их уже не приходилось принуждать к показаниям против Хосе.

Однако преподобный инквизитор надменно ответил, что будет поступать в соответствии с требованиями справедливости, и приказал нотариусу передать Хосе копии всех показаний против него. Но из жалобы адвокатов Хосе от 28 октября (то есть по истечении отведенных трех дней) становится понятным, что затребованные ими подробности так и остались за семью печатями.

Из того факта, что адвокат Санс столь энергично протестовал, защищая интересы Хосе, со всей очевидностью следует, что на тот момент вину последнего в ереси нельзя было считать установленной. В противном случае Санс (в соответствии с клятвой, данной им при вступлении на роль защитника) обязан был подать краткое изложение дела и отказаться от дальнейшего участия в процессе.

Хосе отверг все голословные утверждения, порочащие его и приписывающие ему активное участие в распятии мальчика, и заявил, что не может вести свою защиту, поскольку в переданных ему копиях свидетельских показаний не указано время и место приписываемых ему преступлений, а также имена свидетелей, сделавших эти заявления. Однако, полагая, что таковыми свидетелями являются Бенито Гарсиа, Хуан Франко и Хуан д'Оканья, он как сможет ответит на предъявленные ему обвинения.

Ответ защиты состоял в отрицании этих показаний как неприемлемых на том основании, что они не согласовываются между собой, затрагивают различные обстоятельства, ни в чем не подтверждая друг друга, и полностью противоречат признаниям тех же свидетелей на очных ставках с подзащитным, когда каждый из них признавал правдивость показаний Хосе. Следовательно, в одном из этих случаев свидетели лгали и потому не заслуживают доверия суда.

Далее он потребовал, чтобы авторов этих показаний не рассматривали в качестве свидетелей, ибо они являются соучастниками совершенного преступления. В заключение Хосе заявил, что эти действия предприняты ими ему в отместку. Именно его полное и искреннее признание предоставило инквизиторам факты о случившемся и имена преступников. Последние решили: если для них смерть уже неизбежна, то и Хосе должен умереть.

На самом деле он говорил только правду и был всегда лишь свидетелем, а не участником преступления – вот на чем Хосе построил свою защиту и просил не придавать значения наветам.

Ответ Гевары являет собой образчик инквизиторского судопроизводства и определенно пришелся по душе членам трибунала.

Обвинитель отклонил предположения Хосе о враждебности и мстительности свидетелей и утверждал, что они признались «из благочестивых устремлений, дабы не брать на душу греха лжесвидетельства». В их числе, указал он, был и Бенито Гарсиа, считавший величайшей своей ошибкой принятие христианства и твердо решивший умереть иудеем, чего бы ему это не стоило. Как мы увидим далее, лишь у позорного столба он вновь отрекся от иудейской веры, чтобы заслужить «милосердное» удушение.

Гевара убеждал инквизиторов считать показания свидетелей благонамеренными и доказательными. А поскольку, утверждал он, упомянутый Хосе Франко не сделал добровольного признания, их преподобиям следует допросить его под пыткой, как предписывает поступать закон в подобных обстоятельствах.

Суд согласился с обвинителем и составил список из пятнадцати вопросов, которые следовало задать подсудимому.

2 ноября инквизиторы Вильяда и Санто-Доминго в сопровождении нотариуса спустились в тюремные кельи. «С любовью и снисхождением» они посоветовали Хосе правдиво ответить на следующие вопросы:

Из каких мест был ребенок, впоследствии распятый преступниками?

Чей это ребенок?

Кто привел его в пещеру?

Кто первый затеял это предприятие?

Они пообещали в случае честного ответа отнестись к Хосе со всем милосердием, какое допускается законом и их совестью.

Хосе имел основания не доверять подобным обещаниям. Свое первое признание он сделал три месяца назад под обещание о прошении и теперь убеждался, что доверчивость привела его к гибели.

Однако он рассказал о событиях в пещере, развернувшихся через две недели после распятия, когда заговорщики собрались для совершения колдовского обряда. Хосе слышал, как на вопрос Тазарта о мальчике Хуан Франко ответил, что ребенок привезен из такого места, где никто не заметит его исчезновения. Хосе добавил, что Хуан Франко «подтвердил это и в своем признании».

(Когда этот вопрос задали Хуану Франко, он приписал упомянутые слова Тазарту.)

Хосе заявил, что не помнит ничего сверх уже сделанных им признаний.

Преподобные отцы осудили его упрямство и сказали, что, поскольку он не говорит всей правды об известных ему событиях – а это они могут доказать, – им придется применить иные меры. Они вызвали палача Диего Мартина и передали заключенного в его руки, приказав отвести его в комнату пыток, раздеть догола и привязать к «лестнице», чтобы, если понадобится, применить к нему пытку водой.

Это и было сделано: Хосе раздели догола и так безжалостно прикрутили к лестнице, что веревки глубоко врезались в тело, доставляя юноше неописуемые мучения. Через некоторое время, отпущенное, по-видимому, жертве для осознания ужаса дальнейших пыток, вошли инквизиторы.

Они вновь посоветовали Хосе ради себя самого рассказать обо всем и даже убеждали, что долг богобоязненного иудея – говорить правду. Они вновь обещали проявить милосердие, если он честно и исчерпывающе ответит на их вопросы, а в заключение предупредили, что, если в ходе пытки прольется его кровь или он получит увечье или даже умрет, вина за это падет только на него и никоим образом не на их преподобия.

Напуганный умелым нагнетанием угроз, Хосе попросил повторить вопросы и обещал постараться в своих ответах.

– Откуда, – вновь спросили его, – привезли мальчика, впоследствии распятого в пещере близ Ла-Гвардии?

– Хуан Франко, – ответил несчастный, – привез его из Толедо.

Он добавил, что Хуан Франко объявил об этом при всех и некоторое время скрывал его в « La Hos » (сокращение от «1аhosteria» (ucn.) -трактир, харчевня, постоялый двор ) в деревне Ла-Гвардиа, прежде чем привел в пещеру.

Невозможно найти объяснение молчанию Хосе по этому поводу вплоть до применения «лестницы». Почему он не сделал соответствующего заявления на первом признании или во время одного из последовавших допросов? Нельзя исходить из предположения, что он стремился выгородить Хуана Франко, ибо полностью выдал его другим признанием. Не объясняется ли это признание стремлением испугавшегося юноши угодить инквизиторам? Вполне может быть, потому что и сам Хуан Франко лишь впоследствии признал истинность этого утверждения. Можно еще предположить, что животный страх перед пыткой пробудил память молодого иудея. Но и такое объяснение выглядит неубедительно.

– Где находится La Hos? – был следующий вопрос.

– В лугах возле реки Альгадор, – ответил Хосе и пояснил, что Хуан Франко рассказывал им, что поехал торговать пшеницей в Толедо и что, продав ее, направился на постоялый двор, у ворот которого встретил мальчика. Он заманил мальчика на телегу, угостив его нугой (nuegados – что-то вроде конфет из муки, сахара и орехов), и увез его в Ла-Гвардию.

Хосе ничего не знал ни о родителях ребенка, ни о том, в каком именно районе Толедо был похищен мальчик, поскольку Хуан Франко не упоминал об этом.

– Кто предложил осуществить это дело? Иудеи вовлекли в него христиан или, наоборот, христиане вовлекли иудеев?

Он ответил, что братья Франко из Ла-Гвардии, опасаясь инквизиции, сначала предполагали произвести колдовство над освященной облаткой (в этом они уже признались 11 октября), а затем обратились к Тазарту за советом о более действенном колдовстве. Он предложил им раздобыть христианского мальчика. Когда Хуан Франко привез ребенка, было решено вырезать у него сердце, чтобы над сердцем и освященной облаткой произвести колдовство большей силы.

– Почему его решили умертвить через распятие, а не иным образом?

По мнению Хосе, распятие было выбрано с целью надругательства над Иисусом Христом.

– Какие именно надругательства над ребенком были совершены и кем?

В своем ответе подсудимый обвинил всех присутствовавших, перечислив непристойные выражения (уже известные инквизиторам по предыдущим показаниям), которые в те времена употребляли как иудеи, так и другие недоброжелатели христианства в Испании (как, впрочем, и повсюду). Нет необходимости подробно излагать здесь содержание этого признания.

Хосе утверждал, что зачинщиком издевательств был Тазарт (что вполне понятно, поскольку именно Тазарт предложил похитить мальчика), остальные же следовали его примеру. Хосе признался, что и сам произносил некоторые из упомянутых ругательств.

– Для чего понадобились сердце и гостия? Какие благие намерения должны были осуществиться в результате этого колдовства?

Узник ответил, что колдовство должно было привести к тому, чтобы ни инквизиторы, ни кто-либо еще не могли причинить вреда участникам заговора. В противном случае обидчики евреев были бы обречены на смерть от бешенства.

– Какую пользу из всего этого извлекали иудеи?

Оказывается, Тазарт убедил их, что вследствие колдовства все христиане Испании либо погибли бы, либо приняли бы иудаизм. Таким образом, закон Моисеев торжествовал бы на этой земле.

– Кому надлежало передать сердце и гостию для выполнения задуманного колдовства?

– Абенамиусу из Саморы.

– Абенамиус сам проводил бы магический обряд?

– Нет. Он приказал бы сделать это колдуну из Саморы.

– Знаком ли Хосе или кто-нибудь из его сообщников с этим колдуном? Известно ли его имя?

Он не мог определенно ответить на этот вопрос инквизиторов. Тазарт говорил, что знаком и с Абенамиусом, и с колдуном, у которого сам обучался магии.

– Сколько раз заговорщики собирались, прежде чем решились на распятие ребенка?

Ему известно, что заговорщики (все, кроме него) уже собирались в той же пещере для отправления колдовского обряда еще до распятия мальчика. Хосе тоже приглашали присоединиться к ним, но ему все это было не по душе, и он в тот раз не пошел на встречу.

– Известны ли подсудимому христиане, соблюдавшие субботу, еврейскую пасху и другие иудейские ритуалы?

Хосе утверждал, что однажды Бенито пришел к ним в Темблеке, провел с ними субботу и, в соответствии с иудейскими обычаями, ел «adafinas» и пил кесарево вино. В другой раз он расспрашивал их о посте на праздник Пурим, и Хосе был уверен, что Бенито соблюдал этот пост.

Кроме того, Хосе назвал Диего де Эпильона, соблюдавшего с тремя дочерьми и сыном субботы и втайне следовавшего закону Моисееву; вдову Хуана д'Оригуэла, соблюдавшую иудейские посты; Хуана Верместо из Темблеке, который придерживался иудейского великого поста.

Нотариусы отметили в своих записях серьезное значение этих признаний и необходимость возбуждения соответствующих расследований.

– Почему похищенную облатку сочли освященной?

По словам Хосе, когда сообщники собрались в полночь (уже после распятия), Алонсо Франко объявил, что похитил облатку из дароносицы в церкви в Ромерале, подменив ее на неосвященную.

– Действительно ли Тазарту вместе с облаткой передали и сердце?

Хосе полагал, что так и было, но не был в этом уверен. Он также ничего не знал о дальнейшей судьбе этих предметов.

– Кто раздобыл другую облатку – ту, которую отдали Бенито? Когда ее похитили?

Вторую облатку принес Алонсо, и она была из церкви в Ла-Гвардии. Но Хосе не знал, выкрал ее сам Алонсо или это сделал кто-то другой.

Эти показания Хосе подтвердил через два дня и добавил при этом, что братья Хуан и Гарсиа Франко вдвоем похитили мальчика. Пока один из них ходил в Ла-Гвардию оповестить об этом сообщников, другой оставался с ребенком в La Hos. Кроме того, он утверждал, что на отправленном Абенамиусу письме стояло шесть подписей. Хосе помнил, кому принадлежали пять из них – Тазарту, Алонсо Франко, Бенито Гарсие, самому Хосе Франко и его брату.

Мы уже отмечали, что история с письмом окутана таинственностью. Что стало с ним? Бенито вез его вместе с гостией. Как же получилось, что его не обнаружили при аресте на постоялом дворе Асторги? Если бы письмо было найдено, мы увидели бы его в досье Хосе, поскольку на нем стояла и его подпись. Инквизиторы же ни разу не использовали этого послания в расследовании (по крайней мере, мы не встречаем никакого упоминания об этой улике в ходе допросов). Возникает единственное правдоподобное объяснение – возможно, оно подтвердится, когда увидят свет досье остальных обвиняемых, – которое сводится к тому, что обнаруженная при аресте Бенито гостия вовсе не та, которую вместе с письмом он вез в Самору на рубеже 1487 и 1488 годов.

3 ноября в комнате для пыток появился восьмидесятилетний Са Франко. Ему, как и Хосе, уготована была «лестница». Но одного запугивания оказалось недостаточно, чтобы развязать язык старому иудею. Он ничего не добавил к своим прежним признаниям. Тогда палач приступил к своему ремеслу и подверг старика ужасной пытке.

Уже после первой кружки воды Са Франко согласился отвечать па вопросы и перечислил проклятия, которыми преступники осыпали распятого мальчика, а также признался, что этот вид расправы был избран в насмешку над муками Иисуса Христа. Он подтвердил, что сначала проклятие произносил Тазарт, затем иудеи повторяли его и уже после них это делали христиане. Старик признался, что распятие и колдовство имели целью наслать на инквизиторов и всех христиан смерть от бешенства.

В тот же день к «лестнице» привязали Хуана Франко. Впрочем, в большем не возникло необходимости, поскольку он сразу же дал удовлетворившие инквизиторов признания относительно брани, которой осыпали распятого мальчика.

4 ноября подтверждение этим показаниям было получено от Хуана д'Оканья, признавшего факт поношений и заявившего, что первыми к ним прибегли иудеи, которые затем заставили христиан последовать их примеру. Он не смог вспомнить точно прозвучавшие слова, произнесенные, по-видимому, на иврите.

Следующим допрашиваемым был Бенито, которого инквизиторы сразу предупредили, что им уже известна истина. Он согласился, что прозвучало множество ругательств, и назвал их, и в основном они совпадали с тем, что уже было известно инквизиторам.

«Кто, – спросили его, – первым произносил эти выражения?»

Подсудимый отвечал, что начало положили Са Франко, его сын и Тазарт (то есть иудеи), а он сам и прочие христиане повторяли вслед за ними.

Наконец, 5 ноября, Алонсо Франко представил полное подтверждение всего того, в чем признались другие обвиняемые.

Теперь дело быстро близилось к завершению. 7 ноября Хосе вновь предстал перед судом, и – зловещий признак – на сей раз его привели одного. Адвокат исчез, осознав, что долг перед Бегом не позволяет продолжать защиту того, в чьей ереси не остается сомнений. Сам Хосе, видя это, безусловно, должен был понять, что погиб и что ему следовало оставить последние надежды.

Зато присутствовал обвинитель Гевара, и доктор Вильяда объявил, что теперь суд располагает достаточными доказательствами. Он распорядился предъявить обвиняемому копии последних показаний, полученных в комнате пыток, и представить три дня на ознакомление.

Но Хосе столь длительный срок не потребовался: осознав, что все потеряно, он признал показания свидетелей по поводу произнесенных им проклятий справедливыми за несколькими исключениями, отрекшись от наиболее богохульных и оскорбительных выражений.

После этого Гевара официально внес запрос о вынесении приговора. Инквизитор Санто-Доминго объявил слушание дела закрытым и распустил присутствовавших, предупредив, что о решении суда они узнают через три дня, когда вновь соберутся для объявления приговора.

Но еще до этого инквизиторы приказали привести всех узников (кроме Хуана Франко) в аудиенц-зал, где в присутствии сообщников каждый должен был подтвердить сделанные им признания.

Цель процедуры состояла в установлении полного единодушия в деталях.

После этого привели Хуана Франко, и он подтвердил, что именно он похитил мальчика из Толедо, что они распяли его, что он сам вспорол бок ребенка и извлек сердце, что его брат Алонсо вскрыл вены на руках мальчика и прочее – все, в чем сознался прежде, – и заявил, что впоследствии он и Алонсо Франко зарыли тело жертвы в землю.

Хуан Франко поддержал также утверждение Бенито о том, что в день похищения они направились в Толедо вдвоем и договорились вести свои поиски в разных районах города. Далее он показал, что увидел ребенка у ворот кафедрального собора (известных как «Пуэрта-дель-Пердон», о чем уже говорилось в его признаниях (документов о которых у нас нет).

На следующий день Гевара обратился к суду с ходатайством относительно умерших Мосе Франко, Иосифа Тазарта и Давида Перехона, запросив у их преподобий приказ о казни их манекенов, о конфискации их имущества и о мерах в отношении наследников.

Это произошло 15 ноября, а 16-го развернулась последняя сцена этого затянувшегося расследования, и разыграли ее на центральной площади Авилы.

Там, возле церкви Святого Петра, возвели помосты для аутодафе. На одном столпились восемь узников в одиозных желтых санбенито. Рядом с ними установили три манекена. На другом расположились инквизиторы – доктор Вильяда и фра Санто-Доминго со своими собратьями из служб Святой палаты: нотариусами, обвинителем Геварой, осведомителями и альгвасилами. У платформ собралось большинство жителей Авилы и множество людей из близлежащих деревень, из чего становится понятно, что о предстоящем аутодафе оповестили заранее. Настрой против иудеев был необычайно высок – то была разгневанная бушующая толпа, собравшаяся порадоваться справедливому возмездию. Авила, по сути дела, оказалась в осаде, и ни один еврей не смел выйти из дома без риска быть растерзанным прямо на улице.

Нотариус Антонио Гонсалес зачитал приговоры, в формулировках которых содержался полный перечень преступлений каждого из обвиняемых. Нет надобности перечислять их здесь, поскольку мы уже ознакомились с ними – это было бы повторением материалов «Testimonio».

Узников осудили на передачу гражданским властям – в руки губернатора дона Альваро де Сант'Эстебана, который, предупрежденный за несколько дней, прибыл в сопровождении своих лейтенантов и стражников.

Положенный призыв к милосердию и справедливости прозвучал, осужденных окружили люди губернатора и выпроводили из города к месту сожжения. Инквизиторы приказали своим нотариусам сопровождать их, чтобы зафиксировать последние признания у столба.

В досье Хосе содержится не только запись о его собственном признании вины, сделанном в последние мгновения, но также аналогичные признания Бенито Гарсии, Хуана д'Оканья и Хуана Франко – все записи сделаны рукой нотариуса Гонсалеса. Далее в том же досье имеется копия письма властям Ла-Гвардии с перечнем преступлений и формулировками вынесенных приговоров – эти сведения надлежало обнародовать там, где преступники сотворили свое гнусное деяние.

Из этого письма мы узнаем, что Бенито, вопреки своим обещаниям умереть иудеем, что бы ему ни пришлось перенести, запросил у церкви духовного очищения и тем заслужил милость быть удушенным еще до разжигания костра.

Подобно ему, Хуан д'Оканья и Хуан Франко вняли уговорам монахов и объявили о возвращении в лоно матери-церкви, из которой тайно дезертировали. Но иудеи – упорный дряхлый старец, которому было уже за восемьдесят, и его сын – стойко держались своей веры и отказались ценой предательства уклониться от уготованной им мучительной агонии. И потому со злобой, казалось, почти сатанинской, тела жертв долго жарили раскаленными щипцами, прежде чем развели под ними медленный огонь,

«Они отказались, – пишет преподобный нотариус, – обратиться к Богу или Деве Марии или хотя бы прибегнуть к знаку креста. Не молитесь за них, ибо они низвергнуты в ад».

В заключение нотариус просит власти Ла-Гвардии следить за тем, чтобы указанное Хуаном Франко место захоронения останков Святого Младенца оставалось нетронутым: их величества и кардинал Испании могут пожелать посетить это место. По мнению нотариуса, следовало бы отметить это место, поскольку Богу может быть угодно сделать эту землю чудотворной.

Следует добавить, что письмо нотариуса сопровождалось распоряжением зачитать приговоры с амвона церкви Ла-Гвардии в ближайшее воскресенье, причем промедление каралось отлучением.

В Авиле же антиеврейские настроения после этого события настолько возросли, что жизнь всякого еврея оказалась под угрозой. В деле имеется запись о том, что одного из них на улице забили камнями до смерти. Поэтому еврейская община города обратилась к монархам с петицией, прося заступничества, и Фидель Фита обнаружил письмо короля с приказанием обеспечить их безопасность и обещанием применить самые суровые меры к тем, кто будет досаждать им.


Глава XXIV ЭПИЛОГ К ДЕЛУ О СВЯТОМ МЛАДЕНЦЕ

Показания Хосе Франко относительно похищения освященной облатки основаны на словах других людей и весьма неопределенны. Но, по-видимому, от Бенито Гарсии или Алонсо Франко инквизиторы имели возможность получить более конкретные сведения, поскольку после закрытия дела о восьмерке преступников стражники Святой палаты арестовали ризничего церкви Ла-Гвардии.

18 ноября 1491 года – через два дня после аутодафе – ризничего доставили в суд города Авилы и предложили рассказать правду о происшедшем, пообещав милосердное отношение в обмен на чистосердечное признание и раскаяние.

Он показал, что в свое время его дядя, Алонсо Франко, дважды обращался к нему с просьбой достать для него освященную облатку, предлагая ему плащ и деньги за эту услугу. В конце концов, ризничий уступил уговорам и, в соответствии с полученными от Алонсо указаниями, передал освященную облатку Бенито Гарсии, явившемуся за ней.

Он вспомнил, что происходило это зимой, но не мог назвать день или хотя бы месяц, объяснив, что взял гостию из дарохранительницы церкви Санта-Мария, похитив ключи из глиняного горшка, где их обычно хранили. Он сказал, что спросил Бенито, для чего им понадобилась гостия, но тот не пожелал объяснять, заверив лишь, что они не собираются использовать ее во зло.

Ризничий смог уточнить дату этих событий, когда выяснил, что братьев Франко арестовали пять месяцев спустя.

В ходе допроса он заявил, что верит и всегда верил, что на все – воля Божья и что, когда он убеждал в этом Алонсо Франко и Бенито Гарсию, те заявили, что его действия были грехом, но не ересью, и не послужили ереси, а грех этот был отпущен ему исповедником.

Но один человек, кому приписывается соучастие в деле Ла-Гвардии, избежал всякого упоминания в ходе расследования деяний восьмерых обвиняемых и, следовательно, остался совершенно вне подозрений. Этим человеком был Эрнандо де Рибера, занимавший гораздо более высокое положение в обществе, нежели остальные соучастники, и потому ему уготовили аристократическую роль Пилата в этой пародии на муки Христовы.

Он был арестован лишь тридцать лет спустя, как говорят, выдав себя хвастовством об участии в этом деле. Его признали виновным в преступлении, в непростительном предпочтении иудаизма и в принятии крещения лишь ради того, чтобы избежать изгнания из Испании, когда вышло постановление о высылке всех иудеев из страны.

Но и сейчас, когда публикации Фиделя Фиты о материалах по делу Хосе Франко пролили свет на детали этого события, нельзя отрицать, что еще многое требует объяснения и что пока эти объяснения не будут получены – то есть пока материалы по делам всех обвиняемых не увидят свет и мы не сможем сравнить их между собой – случай Святого Младенца в Ла-Гвардии по-прежнему следует считать исторической загадкой.

Между тем, однако, несмотря на разительные противоречия, содержащиеся в известных в настоящее время документах, несмотря на несоответствия, не укладывающиеся в основную схему, мы не можем поддержать и мнение Лоэба о том, что история Святого Младенца из Ла-Гвардии просто-напросто выдумана.

Лоэб выдвинул две версии:

а) Если даже преступление в Ла-Гвардии и имело место, то, само собой разумеется, что оно было отнюдь не ритуальным убийством, а случаем колдовского обряда, к которым христиане прибегали наравне с иудеями.

б) Никакого преступления вообще не было.

Он обосновывает свое довольно-таки смелое заключение тремя аргументами:

а) Показания свидетелей, добытые под пыткой или угрозой пытки, весьма противоречивы, нереальны и полны совершенно невероятных фактов.

б) Судьи не стремились провести следствие так, чтобы открыть истину.

в) Инквизиция не смогла установить дату преступления и обнаружить и предъявить останки жертвы.

Первый аргумент более других заслуживает внимания. Остальные два, как нам кажется, упускают из вида тот факт, что наши нынешние знания ограничиваются сведениями, почерпнутыми из материалов по делу лишь одного из обвиняемых – юноши, чья вина в организации преступления сравнительно мала.

Никто не в состоянии утверждать, что судьи не прикладывали усилий, чтобы установить истину. Единственное, что мы можем констатировать – это отсутствие свидетельств таких усилий в документах по делу Хосе. Отметим, однако, что подобные старания должны найти отражение прежде всего в делах зачинщиков, и, вполне возможно, что там и будут обнаружены впоследствии. Это весьма вероятно. В кратком резюме по остальным семи делам определенно указывается на особое внимание инквизиторов к расследованию деяний главных организаторов. Там приведен такой факт: когда Хуан Франко признался, что вместе с братом Алонсо закопал останки, инквизиторы отвезли их в названное место и заставили точно указать, где захоронено тело мальчика, и «те сознались и все показали».

Это, конечно, не означает, что тело удалось обнаружить, а говорит лишь о том, что на указанном Хуаном Франко месте намечалось впоследствии установить могильный камень. Отсутствие останков жертвы, несомненно, представляет одну из неразгаданных тайн этого дела, но отнюдь не свидетельствует о том, что инквизиторы не стремились раскрыть всю цепь событий, поскольку вся история якобы была изначально сфабрикованной, и старались лишь придать правдоподобный вид фальшивке.

Неопределенность и путаница в отношении времени совершения преступления, конечно, требует определенных комментариев.

Противоречия в этом вопросе бросаются в глаза, и невозможно согласовать дату распятия с датой ареста Бенито Гарсии в Асторге. Хосе утверждал, что распятие состоялось в конце пасхальной недели 1488 года: он и остальные обвиняемые заявили, что вновь собрались примерно шесть месяцев спустя, чтобы отправить Бенито с гостией в Самору. Однако Бенито был арестован в Асторге в мае или июне 1490 года – почти через восемнадцать месяцев после того, как его послали в Самору – и облатка по-прежнему находилась у него, так и не доставленная адресату. Именно это кажется установленным. Но, может быть, уместно самое простое объяснение этого противоречия? Исходя из наших нынешних знаний, мы не можем с уверенностью утверждать, что инквизиторам не удалось разобраться в этом. Все разъяснят документы, относящиеся к прочим обвиняемым.

Сроки, упомянутые ризничим, пожалуй, несовместимы с датой происшествия на постоялом дворе Асторги. Вспомним, что он сказал, будто передал облатку примерно за пять месяцев до ареста Франко. Это усиливает уже сформировавшееся впечатление, что обнаруженная при аресте Бенито облатка вовсе не та, которую посылали в Самору почти два года назад. Первая гостия и письмо Абенамиусу, по-видимому, достигли адресата. Если сделать такое допущение – а нет никаких доводов, опровергающих его с полной очевидностью, – противоречия в показаниях по большей части сразу исчезают.

Лоэб, конечно, исходит из того предположения, что гостия, посланная из Ла-Гвардии в 1488 году, и гостия, найденная у Бенито в Асторге в 1490 ходу, – одна и та же. Такое предположение кажется вполне естественным, но все-таки является поспешным и отнюдь не очевидным.

Что до других расхождений, указанных Лоэбом, то они затрагивают частные детали, не имеющие серьезного значения.

Бенито утверждает, что руки и ноги ребенка были прибиты гвоздями к кресту, хотя и были уже к нему привязаны, тогда как Хосе не упоминает о гвоздях.

Хосе и Хуан Франко оба утверждали, что именно брат последнего вскрыл вены на руках мальчика, тогда как д'Оканья сказал, что это сделал Хосе. Мы уже уделили внимание обстоятельствам, из-за которых д'Оканья обвинил Хосе, предположив, что им двигало желание отомстить.

Хуан Франко признался, что сам вскрыл мальчику бок и извлек сердце, а Хосе показал, что Хуан сделал надрез, а Гарсиа Франко вырвал сердце.

Наиболее очевидным кажется факт, что ребенок умер от потери крови. Но Бенито утверждает, что его задушили, а Хосе в одном из показаний упоминает, что мальчику заткнули рот, потому что он кричал. Мы уже предположили, что выражению «lo ahogaron», как и «задушили», не стоит придавать значения.

Таковы основные расхождения в показаниях. Однако не следует забывать, что этих людей спрашивали о событиях двухгодичной давности, и неточности в деталях не только возможны, но и неизбежны. Несмотря на противоречия в частностях, показания по основным фактам совпадают у всех соучастников. Лоэб выдвигает, пожалуй, слишком смелое предположение о том, что такое совпадение стали результатом уловок инквизиторов. Он утверждает, что при возникновении расхождений инквизиторы оставляли узников наедине, чтобы они могли договориться о согласованном изложении событий.

Но для подобных утверждений нет ни малейших оснований. В своих записях секретарь однозначно отмечает, что инквизиторы присутствовали на очных ставках; записи эти предназначались не для широкого круга читателей, а для хранения в тайных архивах инквизиции, и потому любое заявление об обмане можно сразу отклонить как совершенно необоснованное.

Но даже если написанное неверно – то есть неправда, что инквизиторы присутствовали на очных ставках, – и заключенные действительно имели возможность прийти к взаимопониманию, очень трудно поверить, что они сообща пришли к решению отправить самих себя на костер.

Попытка Лоэба придать своему предположению обоснованный вид малоубедительна, пусть даже такие методы отвечали бы духу инквизиции. Пожалуй, над ним довлело желание добиться одобрения своей точки зрения.

«Мы бы могли еще понять,- утверждает он,- если бы обвиняемые пришли к взаимопониманию, стараясь снять с себя вину, сгладить промахи или переложить вину на других. Но что может дать взаимопонимание в случае, если делалось признание в преступлении?

Обвиняемым не стоило бы беспокоиться – оставалось просто дать честные показания. Но все объясняется, если, напротив, они готовили признание в преступлении, которого никогда не совершали».

Лоэб строит аргументацию, исходя из абсолютной уверенности в том, что между заключенными существовал сговор о признании. Но сие для нас отнюдь не очевидно. Лоэб утверждает, что «все объясняется, если, напротив, они готовили признание в преступлении, которого никогда не совершали». По нашему мнению, это ничего не объясняет.

Что могло заставить их прийти к взаимному согласию в том, чтобы сделать признание в преступлении, которое они не совершали,- признание, неизбежно ведущее на костер? Какую выгоду хотелось им извлечь из ложных показаний на самих себя?

Одно из главных препятствий, не позволяющее отклонить всю историю как фальсификацию, – признание Хосе «раввину Абрааму» в тюрьме Сеговии. Лоэб понимает это и предпринимает попытку преодолеть помеху, но его аргументы недостаточно строги.

Но если Лоэб совершенно неубедителен в стараниях доказать, что распятие мальчика – всего лишь выдумка, то трудно найти что-либо более убедительное, чем его первое утверждение: даже если считать изложенную в досье Хосе историю правдой, то события вовсе не складываются в картину ритуального убийства, а выглядят как элемент колдовского действа.

С этим заключением приходиться согласиться, хотя на первый взгляд может показаться, что распятие ребенка служило обеим целям одновременно. Такое мнение сложилось после заданного инквизиторами вопроса о том, почему мальчика именно распяли, а не предали смерти каким-нибудь другим образом, хотя для колдовства необходимо было лишь сердце ребенка.

Ответ гласил, что распятие выбрали из желания высмеять и оскорбить почитание крестных мук Иисуса Христа. Но между этим и ритуальным жертвоприношением огромная разница. Если мы обратимся к использованным бранным выражениям, то обнаружим лишь фразы, оскорбляющие именно Спасителя и произносимые как колдовские заклинания, насылающие «порчу». В данном случае вместо обычного деревянного или воскового чучела использовали живого человека. Что же касается остального, то жертвоприношение ребенка имеет отношение лишь к колдовскому обряду, а не к религиозным таинствам или обычаям иудеев.

Пожалуй, без всяких сомнений можно отвергнуть теорию о том, что распятие Святого Младенца из Ла-Гвардии следует рассматривать как пример иудейского ритуального убийства. До этого пункта в рассуждениях Лоэба мы согласны с автором, но не далее, поскольку не можем вместе с ним утверждать, что преступления вообще не было. Чтобы убедить нас в этом, было бы необходимо доказать, что обсуждаемое досье – подделка, служащая исключительно целям Торквемады. Мы, однако, находим доказательства обратного. Если бы предположение Лоэба оказалось справедливым, то последовало бы распространение материалов дела среди населения, и они не оставались бы сокрытыми в секретных архивах инквизиции в течение четырех столетий.

Вполне объяснимо, что Торквемада решил использовать дело Ла-Гвардии в своих целях и следил за ходом процесса. Однако, это говорит лишь о том, что он не упустил благоприятную возможность. Сам приговор выдержан в выражениях, рассчитанных на возбуждение общественного мнения против евреев. Цель, по-видимому, состояла не только в том, чтобы послать его копию в Ла-Гвардию. Мы можем согласиться с выводом о том, что копии составленного таким образом приговора были разосланы по всей Испании, поскольку обнаружен перевод его на каталонский.

Культ Святого Младенца из Ла-Гвардии возник немедленно и быстро получил широкое признание. Появились многочисленные святыни в его честь, первую и главную из которых создали на месте дома Хуана Франко, который снесли до основания. Здесь, в подвале дома, был воздвигнут алтарь – на том месте, где, согласно поверью, начались страдания ребенка. Он выполнен в виде фигуры мальчика, крепко привязанного к колонне.

Над этой подземной святыней быстро возвели церковь.

Другая святыня – уединенное строение – возникла возле Санта-Мария-де-ла-Пера,то есть в том месте, где закопали тело мальчика. Еще одну устроили в пещере, где состоялось распятие.

«С тех пор во все времена, – утверждает Морено, – все три святыни стали часто посещать люди, приходившие поклониться младенцу как святому».

Первая из перечисленных святынь была отстроена в 1501 году – по крайней мере первое упоминание о ней связано именно с этой датой. Назвали церковь именем Святого Иннокентия. Морено отмечает, что папы и епископы одобрительно относились к культу Святого Младенца и полные или частичные индульгенции всегда выдавались верующим, посещавшим его святыни.

Жители Ла-Гвардии выбрали его своим святым покровителем и постились вечером Дня Святого Младенца, первоначально отмечавшегося 25 марта, но впоследствии перенесенного на 25 сентября. Морено включил в свою книгу предписанные на этот день молитвы и литании (литания – молитва у католиков, которая поется или читается во время торжественных религиозных процессий ).

Впрочем, не стоит оставлять без внимания тот факт, что Рим – всегда предусмотрительный, как уже отмечалось, в вопросе канонизации – все-таки не признал Святого Младенца Ла-Гвардии одним из святых католической церкви.

Йепес перечислил четыре чуда, сотворенных младенцем после смерти, и первое из них – прозрение его слепой матери. Все они, со всеми любопытными и романтическими подробностями, содержатся в пропитанной религиозной одержимостью книге Морено «Life of the Holy Child» («Житие Святого Младенца» (англ.) ).


Глава XXV ЭДИКТ ОБ ИЗГНАНИИ

Как мы уже поняли, расследование и приговор по делу Ла-Гвардии пришлись на руку Торквемаде, дав ему дополнительный аргумент в ходатайствах перед монархами против иудеев – факт, заставивший многих историков (до открытия Фиделя Фиты) подозревать в этой истории вымысел. Другой причиной недоверия к истории Святого Младенца является то обстоятельство, что по Испании ходило множество слухов, по большей части ложных, придуманных с целью опорочить евреев и возбудить против них общественное негодование.

Тем временем Фердинанд и Изабелла триумфально подчинили своей власти Андалузию: Лусена, Хаэн, Ронда и ряд других мавританских крепостей, расположенных на холмах юга Испании, пали под натиском христианской армии. Монархи с помощью золота евреев (не только полученного от конфискаций, но и добровольно пожертвованного их подданными-евреями) приступили к покорению Малаги – то было прелюдией к ликвидации Гранады как последнего оплота ислама на земле Испании. Город пал 2 января 1492 года, и вслед за этим исчез последний исламский регион на Пиренейском полуострове, где эта религия с тем или иным успехом держалась в течение восьмисот лет.

Католическим сюзеренам вполне могло показаться, что покорение Испании завершено и христианство восторжествовало, если бы рядом не было Торквемады, не устававшего доказывать, что триумф креста никогда не будет полным в этой стране, пока иудеи составляют значительную долю ее населения.

Он утверждал, что все зло на этой земле происходит от непримиримой вражды между христианином и иудеем, что, несмотря на усилия инквизиции и все прочие меры, принятые для отделения иудеев от христиан, зло продолжает существовать и свирепствовать, как и прежде. Он убеждал, что иудеи продолжают неослабно совращать христиан и не отступятся от своего, пока их будут терпеть в Испании. В частности, хорошо известно, что иудеи не дают покоя маранам и «новым христианам», внушая им свои идеи или окатывая их презрением и оскорблениями, делая все возможное, чтобы вновь ввести несчастных в заблуждение.

В доказательство он мог привести дело Ла-Гвардии, разрушение креста на центральной площади Касар-де-Паломеро и другие примеры подобного рода, недавно ставшие известными.

Он призывал монархов выполнить обещание и заняться проблемой иудеев, что они в свое время обещали сделать после успешного завершения войны против Гранады.

Тем временем иудеи сами активно боролись против изгнания, под угрозой которого оказались. Их воззвание к монархам было чрезвычайно красноречивым, и те не могли оставить без внимания ходатайство подданных, которым они были столь многим обязаны. Разве не эти самые евреи снабжали испанскую корону деньгами для ведения кампании против врагов креста? Разве не благодаря еврейской администрации, преданной своим монархам, армия креста была так хорошо экипирована, не знала ни в чем недостатка? Разве не содержалась она на деньги, предоставленные евреями?

Они представили эти факты вниманию королевской четы как доказательство своей верности и своих заслуг перед испанской нацией. Монархи располагали и другими свидетельствами верности и любви, которую проявляли к ним многострадальные еврейские подданные. Когда, например, их сын принц дон Хуан был объявлен наследником престола Арагона на созванных в Толедо кортесах, евреи первыми устраивали торжественные встречи на пути следования их величеств в пределах королевства Фердинанда. Когда испанцы ограничивались радостными приветствиями, евреи выходили встречать их с ценными дарами. Берналдес пишет, в частности, что подобный пышный прием был оказан их величествам еврейской общиной Сарагосы. В числе подношений он называет двенадцать телят, двенадцать овец, прекрасной работы серебряный сервиз, над которым трудились двенадцать лучших еврейских мастеров, огромный серебряный кубок, полный золотых кастельяно (один кастельяно равен 480 мараведи ), и серебряный кувшин – «все это монархи приняли с глубокой признательностью».

Преданность евреев Короне проявлялась весьма ощутимо и составляла серьезный противовес давлению религиозного фанатизма. Более того, казалось, что монархи достаточно дальновидны, чтобы не подвергать угрозе промышленное процветание королевства, которое могло оказаться в опасности, если создатели этого процветания будут вытеснены.

Королевская чета отложила принятие решения по этому вопросу под предлогом, что война занимает все их внимание. Но теперь, после покорения Гранады, монархам вновь пришлось столкнуться с этой проблемой, поскольку Торквемада не оставлял их в покое, неустанно твердя одно и то же.

То, что проделывал Торквемада с монархами, его собратья по ордену проделывали со всей Испанией. Антиеврейские настроения в обществе, которые нетрудно было возбудить, уже всколыхнувшиеся после событий в Касар-де-Паломеро и Ла-Гвардии, подогревались множеством выдуманных историй. Говорили даже, что болезнь принца дона Хуана стала результатом подлости евреев – и эта злонамеренная ложь получила широкое распространение.

Льоренте обнаружил эти сведения в «Anonimo de Zaragoza». Утверждали, что принцу захотелось побаловаться с золотым футлярчиком для ароматического шарика[815] , который он увидел у своего врача – еврея по происхождению. Тот оставил безделушку своему пациенту. Однажды, движимый детским любопытством, мальчик захотел посмотреть, что же внутри футлярчика. Открыв его, обнаружил там непристойный и богохульный рисунок, оскорбляющий божественное происхождение Христа. Увиденное повергло принца в такой ужас и вызвало такое отвращение, что у него начались рвоты. Он не разглашал причину своего заболевания, пока отец своей настойчивостью не вытянул у него этой тайны, «после чего против врача учинили расследование и приговорили его к казни на костре».

Эту непристойную и чрезвычайно неправдоподобную историю мы изложили здесь только для того, чтобы показать, какого рода сплетнями сеяли неприязнь к евреям.

Другая история, которую упорно муссировали во всех уголках Валенсии, рассказывала о попытке нескольких иудеев распять мальчика-христианина. Она записана в работе «Sentineda contra Judios» фра Франсиско де Торрехонсильо – издании лживом и постыдном. Мы уже не раз ссылались на него. Впервые эта книга монаха ордена Святого Франциска была напечатана в 1676 году – недостойное сочинение, свидетельствующее о том, что его автор не скрывает не только своих босых пяток, но и своего бесстыдства. Это – сборник глупых наветов, фальшивок и – вряд ли будет преувеличением добавить – непристойностей. Едва ли сей труд пошел церкви во благо, как и ряд других, вышедших из-под пера церковников и допущенных к изданию цензурой.

Но это так, между прочим.

Упомянутая история взята, как сообщает Торрехонсильо, из «Sermon de la Cruz », написанной братом Фелипе де Саласаром. Вечером страстной пятницы юноша приметил на улице Валенсии, что несколько мужчин входят в один из домов. Посчитав это странным – впрочем, подозрительные обстоятельства не названы, – он подкрался к двери и услышал, что кто-то сказал: «Кажется, за нами следят». Испугавшись, что неизбежно вспыхнет ссора, когда они откроют дверь и обнаружат его, юноша выхватил шпагу и побежал. (Каким образом сжатая в руке шпага помогает бежать, автор не сообщает). На бегу он наткнулся на патрульных, которые схватили его и потребовали объяснить, куда он так спешит с обнаженной шпагой в руке. Юноша рассказал о происшедшем, и тогда офицер, желая проверить правдивость рассказа, направился к указанному дому и постучал.

Дверь открыл еврей, предпринявший откровенную попытку задержать офицера. Вдруг из дома донесся детский голосок: «Они хотят распять меня!»

Евреев арестовали, дом снесли, и на его месте построили церковь Санта-Крус.

В эту коллекцию выдумок и фальшивок включено также «письмо Христа Абгару», письмо Понтия Пилата Тиберию, пространно описывающее сотворенные Спасителем чудеса, и письмо от евреев Константинополя евреям Толедо, сыгравшее немаловажную роль в упомянутой антисемитской кампании.

Утверждают, что это письмо обнаружил сам кардинал – архиепископ Хуан Мартинес Силисио. Полагаем, он же разыскал и письмо евреям Константинополя, в ответ на которое и пришло письмо евреям Толедо. Летописцы оставили нам содержание обоих писем.

Вот что представляет собой послание в Константинополь:

«ЕВРЕИ ИСПАНИИ ЕВРЕЯМ КОНТАНТИНОПОЛЯ

Уважаемым евреям – здоровья и благополучия. Знайте, что король Испании заставляет нас принять христианство, лишает нас имущества и самой жизни, разрушает наши синагоги и прочими способами притесняет нас, и мы уже не знаем, что делать.

Законом Моисеевым заклинаем вас объединиться с нами и со всей возможной быстротой направить нам заявление о вашей поддержке.

Чамарро,

Принц евреев Испании»

Ответ из Константинополя был составлен в следующих выражениях:

«ЕВРЕИ КОНСТАНТИНОПОЛЯ ЕВРЕЯМ ИСПАНИИ

Возлюбленные Братья в Вере Моисеевой, мы получили ваше письмо, в котором вы сообщаете нам о муках и страданиях, что вам приходится сносить… Раввины считают, что, если король Испании хочет сделать вас христианами, вам следует принять христианство; если он лишает вас добра и собственности, вы должны сделать ваших детей коммерсантами, чтобы они смогли отобрать все это обратно; если христиане лишают вас жизней, вам надлежит воспитать сыновей своих аптекарями и врачами, чтобы они лишали жизни христиан; если они разрушают ваши синагоги, сделайте ваших детей клириками, чтобы они изнутри разрушали христианские храмы; если вам приходится сносить несправедливость, пошлите сыновей ваших на государственную службу, чтобы они могли отплатить своим подчиненным – христианам.

Придерживайтесь этих советов и увидите, что из притесняемых вы превратитесь в весьма уважаемых людей.

Хусе,

Принц евреев

Константинополя».

Эти письма – явно фальшивые – стали широко известны, что немедленно вызвало вспышку возмущения в обществе. В результате воображение разыгралось, и указания «принца Хусе» легли в основу многочисленных слухов об ужасных последствиях этой переписки. Говорили, что один врач-еврей из Толедо наносил яд себе на ноготь и касался им языка пациента; другой подмешивал яд в мазь для смазывания ран и так далее. Нет сомнений в том, что в народе циркулировало великое множество подобных сплетен.

Участвовал ли сам Торквемада в создании этих подделок и слухов, мы не знаем. Но было бы странным, если бы эти выдумки не нравились ему.

Он непрестанно отстаивал необходимость религиозного единства в объединенной Испании. Великий инквизитор не уставал повторять, что единая Испания не сможет долго просуществовать и снискать расположение небес, если все люди этой страны не обратятся к Христу, не станут добрыми верующими святой римской католической апостольской веры. Бог явил великую милость к Фердинанду и Изабелле, продолжал увещевать монах. Именно Бог собрал разобщенные части страны в одно могущественное королевство и вручил его их скипетру. Бог сплотил эти части в единое целое, поразив всех врагов такого объединения, – в честь и славу Господа и их королевства.

Перед подобной проповедью религиозного единства ничто не могло устоять. Соображения гуманности, принципы равноправия, долга и благодарности становились сущей мелочью, которую начисто сметал ураган религиозной аргументации.

Монархи оказались перед проблемой такой значимости, что никакие мирские соображения не имели ни малейшего веса. К тому же, к давлению пламенных доводов Торквемады добавилось давление общественного мнения, ловко подогреваемого доминиканцами. К голосу Бога в устах Великого инквизитора присоединился «vox populi» («глас народа» (лат.) ).

И столь громким стал голос толпы, столь настойчивы были обвинения иудеев в ритуальных убийствах и совращении евреев-христиан в веру Моисееву, что иудеи испугались бури, грозившей снести их незадачливые головы.

Требование Торквемады состояло в том, чтобы они или приняли крещение, или убирались прочь из Испании.

Монархи по-прежнему колебались. Возможно, в Изабелле дух гуманности был достаточно силен, чтобы не уступить натиску фанатизма.

Но и сила Торквемады становилась все более ощутимой – вследствие чистоты и искренности его целей. Он вовсе не был своекорыстным человеком и не стремился к мирским благам. Вес свои требования он выдвигал от имени и ради религии, которой служил, – исключительно во славу Бога; и монархам такого склада характера, как Фердинанд и Изабелла, непросто было соротивляться этим требованиям.

И хотя для себя Торквемада не искал материальной выгоды, он, не колеблясь, соблазнял монархов картинами предстоящих приобретений, которые неизбежно последуют за изгнанием иудеев. К доводам религиозного характера Великий инквизитор присовокупил доводы мирской выгоды – доводы, которые не могли не оказать воздействия на стяжательский нрав короля.

Торквемада доказывал, что в Испании никогда не воцарится спокойствие, пока иудеи живут на ее земле. Они – грабители и предатели; их единственная цель и единственный интерес – деньги; а жадность всегда в конце концов приводит на службу к врагам Короны.

Но не один Торквемада выступал с ходатайством перед монархами. Здесь были и иудеи, встревоженные создавшейся ситуацией, и в какой-то момент казалось, что они возьмут верх, потому что призывный звон золота добавлял убедительности их возражениям.

Они напоминали о своих последних услугах Короне и обещали и еще большую поддержку в дальнейшем; они клялись впредь строго соблюдать предписания Альфонсо XI и, согласно этим законам, проживать лишь в пределах указанных гетто, возвращаться туда до настуления полуночи, воздерживаться от любовных отношений с христианами. Наконец, последний, и самый красноречивый из всех аргументов: они воспользовались посредничеством Абраама Сенсора и Исаака Абарбанеля – двух иудеев, взявших на себя (и с честью с этим справившихся) обеспечение кастильской армии в кампании против Гранады, – и посулили выделить тридцать тысяч дукатов на расходы по ведению войны против мусульман.

Это предложение усилило колебания Фердинанда. Нужда монархов в деньгах была столь велика, что финансовые соображения, несомненно, заставили бы их согласиться на мольбы иудеев, если бы рядом не находился Торквемада. Если бы не его бешеный натиск, жестокий эдикт об изгнании, скорее всего так и не был бы издан.

Доминиканец, узнав, что затевается, сам явился к их величествам, чтобы осудить их нерешительность.

Нетрудно представить себе Великого инквизитора в столь ответственный момент. Это – один из тех редких случаев, когда тот, кого мы воспринимаем как «Deus ex machina» («бог из машины» (лат.) )[816] , – холодный, суровый дух, вдохновивший и переустроивший безжалостную организацию, предстает живым, взволнованным человеком из плоти и крови.

Бледный, слегка задыхающийся от волнения и гнева. Глубоко посаженные глаза мрачно сверкают огнем яростного негодования. Худая старческая фигура выпрямилась, морщинистые жилистые руки судорожно сжимают распятие…

Наступил самый напряженный момент, кульминация в затянувшейся дуэли между религией и гуманностью, между клерикализмом и христианством, в которой столь важную роль сыграла предложенная иудеями цифра. Эти тридцать тысяч вызвали прискорбные ассоциации. Они позволили настоятелю монастыря Санта-Крус провести поразительную параллель.

«Иуда, – воскликнул он, – однажды уже продал Сына Божьего за тридцать тысяч. Вот Он! Продавайте Его, но тогда освободите меня от всякого участия в этой сделке».

И, с грохотом обрушив распятие на стол перед пораженными монархами, он резко повернулся и покинул зал.

Так Торквемада добился победы.

Эдикт об изгнании был подписан в Гранаде 31 марта памятного 1492 года – того года, когда Испания, наконец полностью восстановила монархию на руинах бывшего королевства вестготов, когда мореплаватель Колумб положил Новый Свет к подножию трона католических сюзеренов.


Глава XXVI ИСХОД ЕВРЕЕВ ИЗ ИСПАНИИ

В эдикте об изгнании говорилось, что этот документ выпущен вследствие настоятельной необходимости с корнем вырвать зло, произрастающее на почве отношений, установившихся между христианами и иудеями, поскольку все предпринятые до сего времени усилия в этом направлении оказались бесплодными.

Согласно эдикту все иудеи, независимо от пола и возраста, которые отказались принять крещение, должны покинуть Испанию в течение трех месяцев и никогда не возвращаться под страхом смерти и конфискации всей собственности.

Жестокость такой экспатриации совершенно очевидна. Испания была родиной этих иудеев. Веками она была домом для их предков, и они испытывали к ней глубокую сердечную привязанность, какую каждый из нас испытывает к своей родине. И теперь их вынуждали уехать отсюда в какую-то чужую страну, и только в течение указанного срока они были защищены от действия беспощадного закона, лишающего их чего-то очень дорогого – столь же дорогого, как сама честь. В противном случае они должны были предать веру своих отцов и отречься от бога израильского.

Такой выбор встал перед сынами израилевыми – выбор, который надменная христианская церковь ставила перед всеми людьми, когда чувствовала себя достаточно могущественной.

Декретом устанавливалось, что после истечения отпущенных на сборы трех месяцев ни один христианин не должен поддерживать с иудеями дружеских отношений или помогать им, предоставлять им пищу или кров под страхом обвинения в сочувствии еретикам.

До момента депортации жизнь и собственность изгоев официально находилась под защитой монархов. Им надлежало уточнить размеры своей собственности и получить доходы от ее реализации векселями или товарами, но не золотом, которое запрещалось вывозить из страны. Что касается векселей, Амадор де лос-Риос («Historia de los Judios») вполне справедливо задается вопросом, как они могли получить по этим векселям деньги?

Наибольший ущерб им нанесла бы полная конфискация собственности. Но и реализовать имущество за должную цену в столь короткий срок было невозможно, а покупатели знали о неизбежной распродаже и не давали хорошей цены. Что же оставалось делать иудеям? Как могли они избежать бессовестного грабежа со стороны христиан, оказавшись в столь бесправном положении?

«Христиане приобретали, – утверждает Берналдес, – значительную собственность и очень богатые дома и владения за бесценок; иудеи не могли найти покупателей и потому были вынуждены менять дом на осла, а виноградник – на штуку ткани».

Этот отрывок из хроники, автор которой (о чем мы раньше говорили) испытывает жгучую ненависть к иудеям, красноречиво свидетельствует о паническом страхе, охватившем иудеев, и о том, с каким безжалостным хладнокровием христиане извлекали выгоду из их несчастья.

Амадор де лос-Риос добавляет, что в жертву приносились целые гетто, поскольку иудеи, не имея возможности распорядиться общественной собственностью, передавали их в дар муниципалитетам, которые проявляли так мало сострадания к изгнанникам.

Но Торквемада в своем великом усердии этим не удовлетворился. В конечном итоге главной его целью было не изгнание иудеев, а их обращение в христианскую веру и полное уничтожение их вероучения. Эдикт монархов об изгнании являлся лишь средством достижения этой цели.

Именно на эту массовую кампанию по обращению направил он орды доминиканцев. Заручившись санкцией короля, Великий инквизитор издал указ, в котором призывал израильтян принять крещение и подкреплял свое воззвание обещанием: принявшие крещение в течение трех месяцев, отпущенных на выезд из страны, получат право остаться и сохранят свое имущество.

В каждом городе, в каждом поселке, в каждой захудалой деревушке в церквах, на торговых площадях и на перекрестках улиц пестрели черно-белые одежды доминиканцев, неутомимо исторгающих увещевания и доводы в адрес всякого повстречавшегося иудея, убеждая принять крещение, дабы сохранить благополучие и процветание в мире земном и обеспечить спасение души в мире ином. Охваченные фанатичным рвением проповедники заходили в синагоги и твердили свои призывы даже в иудейских храмах, стремясь привести заблудших в лоно христианства. В Сеговии, когда пробил час депортации, иудеи провели три дня на своем кладбище, оплакивая могилы предков, которые они вынуждены были покинуть. Доминиканцы не постеснялись нарушить церемонию горестного прощания, прославляя благо крещения перед скорбным этим собранием.

Но лишь пренебрежение было ответом на все их проповеди. Если, с одной стороны, собратья Торквемады воспевали христианство, пытаясь теоретическими доводами и посулами материальных выгод склонить иудеев к принятию крещения, то, с другой стороны, раввины прикладывали не менее энергичные усилия, чтобы укрепить в израильтянах стойкость веры в своего бога. Они стремились помочь им устоять перед соблазном предложенных благ и убедить, что как однажды бог избавил их от плена египетского и привел в землю обетованную, так и при исходе из Испании он поможет детям своим, если они не опорочат честь и не поддадутся мирским искушениям.

Поверили израильтяне в уговоры раввинов или нет, но большинство их осталось непоколебимым в вере своей и вместо покоя и выгоды, обещанных в награду за принятие крещения, предпочло изгнание и утрату всего нажитого. Инспирированный Торквемадой декрет делал эти лишения неизбежными.

Берналдес пишет, что, несмотря на запрет вывозить золото из Испании, многие изгнанники брали его с собой в немалых количествах, тщательно пряча, что весьма вероятно. Впрочем, некоторые из приводимых им слухов кажутся преувеличенными. Основной способ вывоза, утверждает Берналдес. состоял в том, что дукаты переплавляли в мелкие шарики, которые заглатывали перед досмотром. Особенно усердствовали (если опять-таки верить слухам) женщины, ухитрявшиеся прятать внутри себя до тридцати дукатов каждая.

Эти россказни, получившие широкое распространение, добавили горя беглецам: некоторые из них, плывшие из Кадиса в Фес[817] , попадали в руки мавров у берегов Африки; их не только лишали пожитков – случалось, бандиты вспарывали им животы в поисках золота.

За три месяца – столь краткий срок был отпущен израильтянам – они продали или обменяли то, что успели, и бросили все, на что не смогли найти покупателей. Все девочки и мальчики в возрасте от двенадцати лет и старше вступили в брак, чтобы всякая достигшая брачного возраста девушка находилась под защитой мужа.

Исход из Испании начался в первую неделю июля 1492 года. Те из изгоев, кто был побогаче, обеспечивали своих более бедных собратьев, следуя обычаю, установившемуся еще в гетто. Многие очень богатые преуспевающие торговцы оставляли огромные состояния и, по словам Берналдеса, доверившись «напрасной безрассудной надежде», избирали суровую стезю изгнания.

Приходский придворный священник запечатлел живописную картину этой эмиграции – картину, которая должна вызывать у христианина слезы стыда.

…Они двигались пешком, верхом на лошадях или ослах, сидя на телегах, молодые и старые, крепкие и немощные, здоровые и больные, кто умирая, кто только родившись, и многие от усталости валились с ног в придорожную пыль – эти скорбные процессии тащились сквозь июльскую жару и пыль. На каждой ведущей из страны дороге – на юг ли, к морю; на запад ли – в Португалию; на северо-восток ли – в Наварру – встречались движущиеся в беспорядке толпы людей, представлявшие собой столь безутешное зрелище, что не было христианина, у которого оно не вызвало бы жалости.

Помогать им не смели из страха перед указом Великого инквизитора, зато со всех сторон доносились призывы принять крещение, что лишь увеличивало их страдания. И некоторые, не имея более сил терпеть муку полного изнеможения и безнадежности, сдавались и отрекались от бога израильского.

Но таких было относительно мало. Раввины всегда оказывались рядом, чтобы поддержать людей, поднять настроение. Юношей и девушек просили петь в пути песни, и звуки бубнов подбадривали изнуренных путников.

Андалузцы направлялись в Кадис, где собирались сесть на корабли. Арагонцы также шли к побережью, чтобы отчалить из Картахены; многие каталонцы тоже выбирали морской путь, отплывая в Италию, где – любопытная деталь! – папа-каталонец (Родриго Борджа) предоставил им кров и защиту. В самом сердце преследовавшей их системы!

О тех, кто добрался до Кадиса, Берналдес пишет, что при виде моря они пришли в великое волнение. Воображение изгнанников разгорячилось от проповедей раввинов, в которых их сравнивали с предками, спасавшимися от египетской неволи. Они доверчиво ожидали увидеть повторение чуда, которое произошло с водами Красного моря, надеясь, что и воды Средиземного моря расступятся и пропустят их к побережью Берберии – Северной Африки.

Тех, кто отправился на запад, принял король Жуан Португальский, назначив низкую пошлину в размере одного крузадо[818] с человека за шесть месяцев пребывания в стране. Поэтому многие осели в Португалии и занялись торговлей, что им было позволено при условии уплаты сотни крузадо с семьи.

В нашу задачу не входит следовать за израильтянами в изгнание и подробно описывать печальную участь, постигшую многих из них как от рук последователей милосердного Христа, так и от рук детей пророка Магомета. Многие мыслители и раввины покинули тогда Испанию, и в их числе были Исаак Абоаб, последний принц кастильских иудеев, и Исаак Абарбанель, откупщик королевских податей.

«Исход (по описаниям Абарбанеля) сопровождался грабежом на суше и на море; и среди тех, кто, избитый и оборванный, отправился в чужие страны, был и я.

С превеликим трудом удалось мне добраться до Неаполя, но и там я не обрел покоя из-за вторжения французов. Они стали хозяевами положения в городе, и сами жители покидали насиженные места. Все восстали против нашего братства, не делая разницы между богатыми и бедными, мужчинами и женщинами, отцами и сыновьями из рода сионского и угрожая им величайшими бедствиями и страданиями. Некоторые изменили своей религии, испугавшись, что вот-вот кровь потечет рекой, либо их просто продадут в рабство, поскольку мужчин и женщин, молодых и старых похищали и увозили на кораблях, не испытывая жалости к их стенаниям, силой заставляя отказаться от веры предков и покориться неволе».

Некоторых беглецов приняли Франция и Англия, другие осели на Ближнем Востоке. Наиболее несчастливыми, по-видимому, оказались те, кто высадился на Африканском побережье и пытался через пустыню добраться до города Фес, где существовала иудейская колония. Путь им преградила орда грабителей-соплеменников, которые отобрали последние пожитки и жестоко, поистине бесчеловечно расправились с переселенцами: изнасиловали жен у них на глазах и бросили избитых и разоренных беглецов среди пустыни. Страдания превысили предел терпимости. Многие оставшиеся в живых приняли крещение в первом же повстречавшемся на пути поселении христиан и, заполучив таким образом признание на покинутой родине, вернулись в Испанию.

Вообще, велико было число тех, кто, встретив те или иные трудности, в конце концов отступал, принимал крещение и возвращался или возвращался, чтобы принять крещение, которое только и давало возможность обрести мир в стране, где они появились на свет.

Берналдес сообщает, что целых три года не иссякал непрерывный поток возвращавшихся иудеев, которые прежде отказались от всего ради веры, а теперь отреклись от самой веры и приехали обратно, чтобы начать все сначала. Их крестили гурьбой, всех сразу, окропляя толпы иссопом[819]. Сам Берналдес крестил изгнанников в придворной приходской церкви и «посчитал свершившимся пророчество Давида – «Covertentur ad vesperani et famen patiuntur ut canes et circundabuni civitatem» («Пусть возвращаются к вечеру, воют как псы и ходят вокруг города» (лат.) ).

По его оценкам, тридцать шесть тысяч еврейских семей отправились в изгнание, что составило почти двести тысяч человек. Но Саласар де Мендоса и Сурита полагают, что число изгоев было в два раза больше, тогда как Мариано настаивает на цифре восемьсот тысяч. Возможно, наиболее соответствуют действительности данные иудейских писателей, которые утверждают, что в 5252 году от сотворения мира триста тысяч иудеев покинули Испанию – землю, на которой их предки обитали более двух тысяч лет.

Эти сведения говорят о непоправимой ошибке монархов, согласившихся на изгнание иудеев. Если необходимы доказательства неуступчивости Торквемады и его фанатизма, то приведенных выше примеров вполне достаточно.

Ведь до издания эдикта предложение об изгнании должно было дотошно обсуждаться на совете (Парамо утверждает, что так и было («DeOrigine»), и его поддерживает Саласар де Мендоса («MonarquiadеEspana») ); и для всех было очевидно, что Испания не сможет избежать материальных потерь, если ее покинут около сорока тысяч трудолюбивых семей. Немыслимо, чтобы король или советник не поднял вопроса о неблагоразумности, даже опасности такой меры. Также очевидно, что ни король, ни член совета не мог устоять перед настойчивым, бескомпромиссным монахом, в котором они видели представителя Бога на земле – Бога, образ которого трансформировался в некое кровожадное, мстительное божество.

Распятие Торквемады, столь драматично обрушившееся на чашу весов, однозначно разрешило все колебания.

Султан Баязет, который радушно принял часть беженцев и предоставил им убежище в Турции, открыто выразил свое удивление по поводу подобного промаха в искусстве управления государством и, как пишут, спросил, стоит ли считать серьезным государственным деятелем короля, который обогащает чужие королевства за счет ослабления своего.

Но, покорившись давлению духовенства, Фердинанд не посмел осознать то, что сразу постиг Великий Турок.

Изгоняя иудеев и мусульман с земли, ставшей им родиной, – последние были вынуждены последовать за первыми в соответствии с условиями капитуляции Гранады – Испания изгоняла своих купцов и финансистов, с одной стороны, и своих земледельцев и ремесленников – с другой. Иными словами, она изгоняла своих работников – слой общества, занятый производительным трудом. Многие полагают, что это было сделано с полным осознанием последствий – акт героического самопожертвования из религиозных убеждений. Возможно, Испания могла посчитать себя вознагражденной Богом за подобную жертву, когда обрела – словно подарок небес – земли Нового Света.

Ремесла, промышленность, земледелие и торговля Испании в течение четырехсот последующих лет неизменно испытывали нехватку рабочих рук. Новый Свет оказался иллюзорной и краткосрочной компенсацией. Его золото не смогло привлечь в Испанию столь необходимых работников. Напротив, оно увеличило эту потребность. Новый Свет вызвал огромный интерес. В обмен на дары, направляемые в казну Испании, он забирал ее детей, маня их за моря легендами о легкодоступных баснословных богатствах. Влекомые жаждой золота, многие семьи эмигрировали, в результате чего земли Испании становились все более безлюдными. А когда, с течением времени, эти выходцы из Испании в Новом Свете обрели достаточную силу, чтобы провозгласить свою независимость, они сделали это и распределили между собой огромные заморские владения Испании. Теперь сама Испания осталась совершенно нищей, своими действиями лишив себя ресурсов и только сейчас осознав, какую услугу оказал ей настоятель монастыря Санта-Крус.


Глава XXVII ПОСЛЕДНИЕ «НАСТАВЛЕНИЯ» ТОРКВЕМАДЫ

Изгнание иудеев – высшее достижение, венец всей жизни Торквемады, зенит его деятельности. С этого момента значительность предпринимаемых им мер идет на убыль, поскольку ситуация в основном уже укладывалась в намеченные рамки.

Тем временем в Риме – в том же 1492 году – на трон Святого Петра взошел новый папа – Родриго Борджа – под именем Александра VI. Из его рук Торквемада получил конфирмацию на занимаемом высоком посту – конфирмацию, которая изобиловала пышными похвалами и выражениями любви, вообще-то не свойственными папским буллам, и заставила многих поверить, что Александр относился к Торквемаде и к Святой палате с особой благосклонностью. Однако попытки этого папы обуздать чрезмерную суровость Великого инквизитора были менее вялыми – мы не осмелимся сказать более энергичными, – чем попытки Сикста IV и Иннокентия III. Именно Александр, устав от потока жалоб, в конце концов ухитрился добиться отставки настоятеля монастыря Санта-Крус.

Но она последовала не сразу. Ей предшествовал грандиозный скандал, связанный с тем, что Святая палата вновь стала отменять купленные ранее тайные отпущения. К Святому Отцу поступали энергичные обращения, осуждающие деятельность Великого инквизитора, и Святой Отец, действуя по совету Апостольского суда, поспешил отослать бреве об отпущении. Торквемада, вновь оскорбленный вмешательством в дела, находящиеся под его юрисдикцией, обратился с жалобой к монархам и, объединившись с ними, выразил папе свой протест. Тот благодушно отменил оплаченные бреве – или ту часть отпущения, которая затрагивала вопросы, касающиеся светского суда. Поскольку деньги были уже получены, можно было утверждать, что отпущения действительны лишь в рамках трибунала совести – уже известный нам метод аргументации.

Теперь враги Торквемады в Испании проявляли тревожное оживление. Но, защищенный королевской протекцией, этот старик неуклонно и бесстрастно продолжал идти по стезе нетерпимости, не отступая перед угрозами.

Сознавая, что многие ненавидят его, он мог гордиться обрушившимися на него проклятиями: злоба неверных делала его свершения более желанными Богу. Но, с каким бы спокойствием Торквемада ни противостоял вражде духовной, он принимал меры, дабы оградить себя от ее мирских проявлений. Что Великий инквизитор постоянно опасался покушения, доказывает не только тот факт, что он никогда не выезжал без многочисленного эскорта вооруженных братьев, но и то, что он никогда не садился за трапезу, если на столе не было кубка из рога носорога – амулета от яда.

Торквемада столь произвольно и самонадеянно расширил сферу своей автократической юрисдикции, что вскоре узурпировал функции мирских судов, чем вызвал глубочайшее негодование. Он вел дела Святой палаты таким образом, что все другие суды королевства оказались подчинены ей, а если где-то судьи, возмущенные диктатом, пытались противиться или хотя бы позволяли себе поставить под сомнение права Торквемады, их – как это было в случае с капитан-генералом Валенсии – немедленно обвиняли в недостатке религиозного рвения и даже предъявляли обвинение в противодействии Святой палате. Их заставляли подчиниться унизительной епитимье, которая для судьи означала полную потерю уважения и престижа. И такова была власть, приобретенная этим человеком, что жалобы или призывы к монархам стали совершенно бесполезными.

Между тем противники Торквемады благодаря его же действиям приобрели двух влиятельных посредников в отношениях с папой – двух влиятельных адвокатов, способных успешно представлять их интересы в Апостольском суде – в лице епископа Сеговии Хуана Ариаса д'Авила и епископа Калаорры Педро д'Аранда.

Бешеная ненависть Торквемады к людям еврейской крови отнюдь не ограничивалась теми, кто исповедовал закон Моисеев. Она распространялась и на принявших крещение, и на их потомков, подогревала его недоверие к ним.

Это проявилось в преследованиях двух упомянутых епископов, которым они подверглись, несмотря на папский декрет, запрещающий инквизиторам преследовать прелатов, защищенных особыми распоряжениями Его Католического Святейшества.

Епископ Сеговии – Хуан Ариас д'Авила – был внуком еврея, принявшего крещение во времена царствования Энрике IV и добившегося столь почетного положения в королевском суде, что король пожаловал ему дворянский титул. Учитывая высокое церковное положение, достигнутое внуком – теперь уже старым человеком, – можно было предположить, что последний надежно защищен от выпадов инквизиторов в отношении проступков против веры, совершенных его предком! Но, страшный в усердии своем, Торквемада разворошил дела против давно умерших обращенных, обвинил предка в возвращении к иудаизму незадолго перед смертью и учредил расследование, которое неизбежно влекло за собой лишения, разжалование и бесчестие епископа. Льоренте писал:

«Достаточно было умершему еврею при жизни быть удачливым и богатым, чтобы усмотреть повод для подозрения в измене христианской религии – такова враждебность к людям еврейской крови, таково желание уничтожить их, таково алчное стремление завладеть их собственностью».

Этим проискам д'Авила противопоставил стойкое упорство и направил папе обращение, в результате чего Торквемада испытал первое серьезное противодействие. Папа приказал ему придерживаться буквы закона и оставить это дело на рассмотрение Апостольского суда (как надлежало поступить в соответствии с законом). Туда же направился и епископ, чтобы уберечь прах деда от надругательства. Он был милостиво принят папой, который присудил ему победу в тяжбе с Торквемадой, и память о предке была освобождена от груза обвинений.

К тому же, д'Авила не только получил очень любезный прием в Ватикане, но и сумел в ходе слушаний зарекомендовать себя с наилучшей стороны, благодаря чему был приставлен к кардиналу Борха (племяннику Александра), когда тот в качестве папского легата направился в Неаполь на коронацию Альфонсо III Арагонского.

Менее удачливым оказался Педро д'Аранда – другой опальный епископ. И в этом случае расследования были учинены по поводу возвращения к иудаизму его умершего отца – еврея, принявшего крещение во времена Святого Винсента Феррера.

Слушания дела происходили в Вальядолиде, но инквизиторы и ординарий епископства разошлись во мнениях, и в 1493 году епископ в сопровождении своего внебрачного сына Альфонсо Солера отправился в Рим, чтобы собственноручно вручить папе прошение. Папа принял его с величайшей благосклонностью. Его Святейшество издал бреве, запрещающее инквизиторам продолжать следствие по делу епископа д'Аранда и объявляющее о передаче соответствующих материалов епископу Кордовы и настоятелю монастыря бенедиктинцев в Вальядолиде.

Пересмотр дела привел к вердикту, полностью благоприятному для епископа, и память отца была очищена от выдвинутых обвинений. Но несчастья сына на том не закончились. Торквемаде не понравилось, что добыча так легко вывернулась из когтей инквизиции.

Еще в 1488 году епископа оклеветали, дав основание для подозрения в приверженности иудаизму, и Великий инквизитор решил теперь дать ход этому доносу и направил в Рим соответствующий обвинительный акт.

В ходе разбирательства в Апостольском суде Александр не только оказывал д'Аранда знаки расположения, но буквально осыпал епископа и его сына почестями. Д'Аранда направили в Венецию в качестве папского легата и назначили руководителем Святой палаты, тогда как его отпрыску был пожалован пост апостольского протонотариуса.

Но, несмотря на благосклонное отношение папы и наличие почти сотни свидетелей защиты, епископа все-таки признали виновным. Говорят, что именно его собственные показания привели к вынесению осуждающего приговора. Апостольскому суду пришлось принять решение о лишении д'Аранда всех духовных должностей и званий, разжаловать его и перевести в мирское сословие, после чего его заключили в замок Святого Ангела, где он и скончался несколько лет спустя.

Хотя сей приговор был вынесен самим Апостольским судом, по мнению Льоренте, невозможно поверить, что д'Аранда действительно был повинен в иудаизме: «Такое кажется неправдоподобным, если учитывать, что он заслужил репутацию доброго и ревностного католика и что королева Изабелла назначила его президентом Совета Кастилии. Его служение в синодальном совете епископства доказывает усердие в делах на благо христианской религии и ради торжества ее догматов. То, что свидетели под присягой перечисляли его слова и действия, противоречащие распространенному мнению о набожности д'Аранда, отнюдь не доказывает его виновности – ведь мы знаем много примеров (пост в воскресенье, воздержание от работы в субботу, отказ от употребления в пищу свинины, неприятие крови животных и пр.), которые служили основанием для объявления человека еретиком, исповедующим иудаизм, хотя – и сегодня это известно каждому – упомянутые обстоятельства вовсе не противоречат католическим догматам».

Впрочем, сейприговор был объявлен лишь в 1498 году. А до тех пор д’Аранда, как мы видели, оказывали расположение при папском дворе. Пользуясь этим, он и епископ Сеговии не только стали посредниками в отношении жалоб своих соотечественников на Торквемаду, но и начали убеждать папу сместить Великого инквизитора с занимаемого поста. Льоренте добавляет (опираясь на авторитет Лумбрераса), что так, может быть, и случилось бы, если бы не протекция королей, которой пользовался Торквемада.

Но жалобы на злоупотребления Торквемады своим высоким положением продолжали сыпаться в Рим со всех концов Испании. Число их возросло настолько и свидетельствовали они о такой враждебности испанцев к Торквемаде, что последнему трижды приходилось посылать адвоката для оправдания перед папским престолом. В конце концов Александр пришел к выводу, что необходимо изыскать меры, которые позволили бы обойти королевскую протекцию, по-прежнему препятствующую отставке настоятеля монастыря Санта-Крус.

Но папа желал одновременно сохранить дружеские связи с испанскими монархами и потому решил, что власть Торквемады достаточно урезать. Бреве от 23 июня 1494 года, составленное с великим мастерством и дипломатическим искусством Родриго Борджа, заверяло Великого инквизитора, что папа «нежно любит его и глубоко уважает за великие труды во имя возвеличения Веры», но глубоко озабочен его ухудшающимся здоровьем. Немощь настоятеля Санта-Крус была предлогом, позволяющим говорить о неспособности Торквемады единолично нести бремя ответственного поста. Вследствие этого Его Святейшество счел желательным назначить ему четырех помощников, которые на исходе лет Великого инквизитора взяли бы на себя часть его ноши.

В помощь Великому инквизитору Александр назначил Мартино Понсе де Леона – кастильского дворянина, архиепископа Мессины; дона Иньиго Манрике – епископа Кордовы (его дядя, архиепископ Севильи, носил то же имя); дона Франсиско Санчеса де ла Фуэнте – епископа Авилы, бывшего некоторое время настоятелем собора в Толедо и членом Супремы; дона Алонсо Суареса де Фуэнтельсаса – епископа Мондонедо, который также исполнял обязанности инквизитора.

Папа наделил всех помощников столь же широчайшими полномочиями, как и самого Торквемаду, и потому они даже не чувствовали себя его подчиненными. Термин «помощники» – всего лишь папский эвфемизм, призванный завуалировать тот факт, что авторитарному господству Торквемады фактически пришел конец.

В сущности, все пять великих инквизиторов были так уравнены в полномочиях, что каждый из них имел право независимо от остальных вынести решение по любому делу, возбужденному другим.

Впрочем, из четырех назначенных помощников только двое получили одобрение Торквемады – епископ Авилы и архиепископ Мессины, которые сразу и приступили к исполнению своих обязанностей.

Следующий шаг папа предпринял 4 ноября, когда дополнительным бреве назначил Санчеса де ла Фуэнте (епископа Авилы) главным судьей по апелляциям в делах веры. Отныне именно Санчесу де ла Фуэнте папа адресовал свои бреве, затрагивающие вопросы ведения дел Святой палаты. Это лично ему Александр направил распоряжение о том, что, если епископ не может или не желает проводить церемонию разжалования опального клирика из своей епархии, таковую надлежит осуществить самому епископу Авилы или любому другому назначенному им епископу.

Могло показаться, что отныне Торквемада был фактически смещен и что Санчес де ла Фуэнте стал его начальником. Но то была лишь видимость. На самом деле Торквемада по-прежнему оставался главным вдохновителем Святой палаты в Испании, высшим арбитром и законодателем, в чем мы убеждаемся на примере его последних «Наставлений», изданных в 1498 году.

Несмотря на меры, предпринятые папой с целью смягчить жестокость инквизиторов, сдержать ее в разумных границах, жалобы поступали в Рим по-прежнему.

Вопреки исходным намерениям, инквизиторская юрисдикция не только не уменьшилась с назначением еще четырех великих инквизиторов, но и еще более расширилась. Теперь уже они сама распоряжались конфискованным имуществом – до сей поры этим занималось королевское казначейство. Сие уже превысило предел терпения Фердинанда. Где соображения гуманности и аргументы политической выгоды не обуздали его слепой религиозной приверженности, там жадность чрезвычайно легко одержала победу. Теперь уже Фердинанд обратился к папе с жалобой на деспотизм суда, которому он сам дал власть и предоставил возможность стать более могущественным, чем сам король (в пределах собственного королевства!).

Ответом на его жалобу стала булла, изданная в феврале 1498 года, в которой содержался приказ инквизиторам под страхом отлучения отказаться от принятого ими курса и не следовать ему без королевской санкции. Правом предпринимать карательные меры против нарушителей этих норм Александр наделил знаменитого Франсиско Хименеса де Киснероса.

Этот человек, которого называли испанский Ришелье, происходил из самых бедных слоев: начав босым монахом нищенствующего ордена, он поднялся до сияющих вершин примаса Испании – на этом посту он сменил кардинала Мендосу после смерти последнего в 1495 году.

В 1495 году Торквемада оставил свое место в Трибунале, возглавляя который он в течение десяти лет был второй по значению фигурой в королевстве после самих монархов.

Измученный подагрой, он удалился в свой монастырь в Авиле, где и пребывал в отставке – истощенный семидесятишестилетний старик, ослабленный и изнуренный телесными недугами, но сохранивший быстрый ясный ум, как прежде, требовательный и бескомпромиссный. Его совесть была спокойна: все лучшее – фактически всего себя – он отдал служению своему Богу.

Но и теперь его отставка оставалась лишь номинальной. Его внимание по-прежнему занимали вопросы организации и усиления инквизиции. Он активно руководил поисками наиболее подходящих форм процедуры трибунала веры.

Весной 1493 года Торквемада созвал ведущих инквизиторов королевства в монастыре Святого Фомы в Авиле, чтобы обсудить и подготовить к обнародованию ряд дальнейших декретов, направленных на пресечение злоупотреблений, поразивших администрацию Святой палаты и доказавших недостаточность его законоуложений 1484, 1485 и 1488 годов.

Эти – четвертые – «Наставления» Торквемады увидели свет 5 мая 1498 года. Кажется, что они во многом рассчитаны на то, чтобы смягчить суровость предыдущих декретов, но такое впечатление обманчиво.

Позволим себе вкратце ознакомиться с содержанием шестнадцати параграфов этих уложений.

Первые три гласят: I) что из двух назначенных в каждый суд инквизиторов один должен быть юристом, а другой – теологом и что приговор (к тюремному заключению, к пытке и пр.) действителен, если они одобрили его совместно; 2) что инквизиторы не должны допускать появления своей стражи с оружием в тех местах, где ношение оружия запрещено; 3) что никого нельзя арестовывать без достаточных доказательств вины, а тем более скоропалительно расправляться с арестованными, так же как нельзя и медлить в ожидании новых улик, надеясь, что они прольют свет истины и позволят восстановить справедливость.

Последний пункт лишь повторяет один из тех, с которыми мы уже ознакомились, и можно предположить, что предыдущая редакция этого распоряжения не возымела действия. Условие, запрещающее арест без веских на то оснований, на деле оказалось не столь строгим, как провозглашалось. Все зависело от того, что инквизиторы понимали под «достаточными доказательствами»; и это обнаруживается в юриспруденции Святой палаты: обвинения, выдвинутые недоброжелателями или завистниками, или показания, вытянутые у несчастной жертвы под пыткой, считались «достаточными доказательствами» и давали право производить арест со всеми вытекающими последствиями. Чтобы избежать возможной несправедливости, следовало отменить декрет, провозгласивший «неочевидные улики» достаточным основанием для возбуждения дела.

На словах поистине милостивым был параграф IV, в котором предписывалось прекращать процессы против умерших, если у инквизиторов не оказалось исчерпывающих доказательств, а не затягивать расследование в надежде собрать дополнительные улики, поскольку подобные задержки чрезвычайно оскорбительны для детей, которые не могут заключить брачные контракты, пока дело расследуется в суде. Но сей указ немного запоздал: он появился, когда с состояний умерших уже был собран значительный урожай. Кроме того, невозможно смягчить страшную суровость законоуложения об эксгумации и сожжении останков умершего вместе с его изображением, о лишениях и бесчестии детей и внуков, даже если осужденный умер раскаявшимся и прощенным по канонам церкви (и это притом, что, в соответствии с догмами христианской веры, инквизиторы верили, что после предсмертного причастия душа несчастного была спасена).

Параграф V гласит, что, когда трибуналу не хватает денег на выплату жалованья, суд не должен компенсировать недостаток средств за счет денежных штрафов.

Вообразите себе представление о справедливости, царившее в трибунале, если понадобился указ о том, что штрафы определяются тяжестью преступления, а не нуждой самого трибунала в деньгах!

Тому же вопросу посвящен и параграф VI, который гласит, что недопустимо заменять штрафами тюремное заключение или телесные наказания и что только Великий инквизитор имеет право освободить преступника от ношения санбенито и реабилитировать детей еретиков в том, что касается ношения одежды и выбора профессий.

Как замечает Льоренте, само существование этого декрета показывает, на какие злоупотребления, пользуясь своей властью, шли инквизиторы из соображений собственной выгоды.

Параграф VII полностью насыщен инквизиторским духом беспощадности. Он советует инквизиторам поступать с большой осмотрительностью в делах, где встает вопрос о прощении тех, кто раскаялся в своем проступке после ареста: учитывая, как много лет прошло от учреждения инквизиции, закоренелость таких еретиков можно полагать доказанной.

По поводу параграфа VIII, который предписывает инквизиторам подвергать лжесвидетелей публичным наказаниям, Льоренте помещает весьма любопытный комментарий:

«Чтобы понять суть этого параграфа, необходимо иметь в виду, что существует два способа лжесвидетельства: один – клевета, другой – сокрытие еретических высказываний или действий обвиняемого. Мне встречалось много документов, содержащих сведения о вторых, и очень редко попадались дела, возбужденные против первых. Не так-то просто изобличить клеветника, давшего ложные показания, поскольку несчастный обвиняемый должен был угадывать личность свидетеля. Впрочем, даже если бы он угадал, суд не подтвердил бы его догадки».

Параграф IX гласит, что в одном трибунале запрещено работать двум родственникам или людям, один из которых был слугой другого.

Параграфы X, XI и XVI имеют целью усилить секретность процессов инквизиции. Первый предписывает обеспечить надежную охрану всех документов и наказывать всякого нотариуса, изменившего своим обязанностям; второй постановляет, что нотариус не должен выслушивать показания свидетелей без инквизиторов; последний требует, чтобы свидетель давал присягу в присутствии финансового инспектора, которому надлежит удалиться, когда дело доходит до конкретных показаний.

Остальные четыре параграфа касаются таких аспектов, как учреждение судов инквизиции там, где их еще нет; разбирательство трудных проблем, для решения которых приходится обращаться в Супрему; раздельное содержание в тюрьмах мужчин и женщин; шестичасовой рабочий день служащих трибунала.

В дополнение к шестнадцати параграфам Торквемада в том же году издал специальные инструкции для персонала Святой палаты. Они говорят сами за себя и однозначно наводят на мысль о злоупотреблениях, ради пресечения которых и написаны.

Для начальников тюрем и альгвасилов Торквемада установил, что они обязаны не допускать посещений заключенного кем бы то ни было, за исключением служителей, давших клятву нерушимо хранить тайну; в их обязанности входило разносить пищу и проверять ее, чтобы в ней не оказалось спрятанных записок. Пищу, отмечает Торквемада, должен разносить специально назначенный человек, но ни в коем случае не альгвасил и не тюремщик.

Всем служащим надлежит строго хранить тайну обо всем, что они увидят или услышат.

Приемщикам имущества приказывалось в случае оправдания человека, чья собственность была конфискована, возвратить имущество согласно описи, составленной при конфискации,- но, если имелись неоплаченные долги, их можно выплатить (по распоряжению инквизиторов), не ожидая требования со стороны кредитора.

Если какая-то часть конфискованного имущества была предметом спора в гражданском суде, то это дело должно быть решено в законном порядке. Если выяснится, что оспариваемая часть собственности не подлежит конфискации, ее следует передать стороне, по праву претендующей на нее.

Конфискованное имущество должно поступить на распродажу через тридцать дней, причем приемщикам запрещается покупать ее под страхом отлучения и штрафа в размере 100 дукатов.

Самим инквизиторам перед вступлением в должность предстояло дать клятву исполнять свои обязанности честно и добросовестно и строго хранить тайну; ни инквизиторам, ни другим служащим не разрешалось принимать подарки в каком бы то ни было виде под страхом лишения должности и штрафа в двойном размере стоимости подношения плюс сто тысяч мараведи. Всякий, узнавший о таком проступке, но не разоблачивший нарушителя, подвергался такому же наказанию.

Инквизиторы клялись не посещать узника без сопровождающего; и ни инквизиторы, ни кто-нибудь из других служащих суда не мог занимать одновременно две должности и получать два оклада. Наконец, где бы ни действовал трибунал, инквизиторам надлежит самим оплачивать свои личные апартаменты и не пользоваться гостеприимством обращенных.

Итак, мы видим, сколь огромные усилия прилагал Торквемада к тому, чтобы установить полный контроль над всеми субъектами инквизиторской юрисдикции в Испании и утвердить самого себя в роли единственного арбитра. Неудивительны поэтому его частые конфликты с Римом, когда последний вмешивался в деятельность Святой палаты. Вопреки повторяющимся протестам (то был результат аннулирования отпущений, дарованных Апостольским судом) папа продолжал благожелательно принимать тех, кто покинул Испанию в поисках прощения, понимая, что в Риме его добиться гораздо легче, чем у ставленников Торквемады.

Никогда еще поток беженцев, стремящихся в столицу католицизма, не был таким мощным, как во времена Александра VI. Никогда ранее столь многочисленные толпы приверженцев иудаизма,- которые были обречены на костер или пожизненное тюремное заключение, если бы их разоблачили в Испании,- не припадали в раскаянии к руке Его Католического Святейшества, прося об отпущении грехов, которое Святой Отец с готовностью им предоставлял.

29 июня 1498 года на огромной площади перед собором Святого Петра в Риме состоялось грандиозное аутодафе, на котором сто восемьдесят испанцев получили прощение церкви (эта цифра приводится в книге Бурхарда «Diarium», Льоренте называет число двести пятьдесят, а Сануто («Diario») утверждает, что их было более трехсот ).

Достаточно одного взгляда, чтобы отметить разительное несходство между актом веры, проведенном в самом сердце католицизма, и представлениями с тем же названием в Испании, которые выливались в торжество фанатизма и слепой яростной нетерпимости.

Здесь присутствовали губернатор Рима, Хуан де Картахена (испанский представитель в Ватикане), ревизоры из службы Апостольского престола и глава Святой палаты, тогда как сам папа наблюдал за этой сценой с балкона возле главного входа в собор Святого Петра.

Кающиеся грешники облачались в санбенито, надев их поверх своих повседневных одежд. Затем их выстроили в колонну и провели под своды храма, где всем одновременно объявили о прощении, после чего они двинулись процессией до церкви Санта-Мария-делла-Минерва. В этом храме они скинули с себя санбенито и разошлись по домам, не подвергаясь более никаким унижениям (Венецианский летописец Сануто, описывая это событие, не удержался от сарказма: «Его Святейшество направил триста маранов просить милости у Девы Марии, нарядив их в желтые мешки и заковав в кандалы, – эту часть наказания видели все; что осталось под покровом тайны, так это деньги» ).

Отношение Торквемады к папе, который так мало разделял точку зрения первого на обязанности наместника Христа на земле, достаточно очевидно проявилось в протестах монархов против отпущения грехов Его Святейшеством – протестах, без сомнения, инициированных Великим инквизитором.

В своем ответе Александр уведомил монархов (бреве от 5 октября 1498 года), что отпущение сопровождалось условием – в качестве епитимьи – не возвращаться в Испанию без особой санкции католических сюзеренов.

Становится понятно, что папа вовсе не посягал на права инквизиторов Испании: пока раскаявшиеся находились за пределами страны, они не попадали под юрисдикцию испанской инквизиции. Что же касается епитимьи, то она была совершенно формальной: трудно предположить, чтобы кто-либо из счастливчиков, заполучивших отпущение, рискнул бы добровольно отправиться в когти суда, пренебрегающего прощением, дарованным самим Римом.

Но к тому времени, когда бреве Александра достигло Испании, фра Томас де Торквемада, заклятый враг иудеев, испустил дух в своем великолепном монастыре Святого Фомы в Авиле.

Он почил в бозе, сложил с себя бремя жизни, заснул навечно с умиротворенностью землепашца, довольного в конце дня результатами усердного, тяжелого и честного труда. Его откровенность в намерениях, прямота, полное самоотречение в работе нельзя не учитывать, взвешивая на весах истории то зло, которое он вызвал к жизни в непоколебимой искренней уверенности, что своими деяниями несет добро.

Имя его проклинали и почитали одновременно. Его поносили как демона жестокости и поклонялись ему как святому: и оба этих суждения – всего лишь плоды предвзятости.

Возможно, Прескотт ближе всех подошел к истине, когда утверждал, что «усердие Торквемады имело столь необычайный характер, что вполне могло быть сочтено умопомешательством» (Льоренте утверждает, что число жертв Торквемады составляет восемь тысяч восемьсот сожженных заживо, шесть тысяч пятьсот сожженных в виде манекенов и девяносто тысяч приговоренных к епитимьям различной тяжести. Эти данные, однако, ненадежны и. несомненно, преувеличены, хотя и подкорректированы относительно более раннего утверждения Льоренте о том, что число сожженных заживо превышает десять тысяч – утверждения, которое поддерживают Руле и другие фанатичные писатели, работавшие над этой темой ).

Гарсиа Родриго размышляет об осквернивших монастырь Святого Фомы варварах девятнадцатого века, чьи «революционные кувалды» разнесли вдребезги великое множество мраморных надгробий и прочих памятных камней. Он показывает нам обратную сторону медали и произносит пылкую обличительную речь в адрес антирелигиозного фанатизма и говорит о разбитых надгробиях как о свидетельствах «порочности, нетерпимости и невежества».

Антирелигиозный фанатизм и нетерпимость этих действий надлежит признать, но признать как неизбежные плоды религиозного фанатизма и нетерпимости. Что посеешь, то и пожнешь. Что может вырасти из семян чертополоха, кроме того же чертополоха?

Тот же автор яростно нападает на политический фанатизм испанского либерализма, который в час расплаты неистово, с хрустом топтал останки первого Великого инквизитора. Гарсиа Родриго возмущенно негодует по поводу оскорбления покоя погребений. Вообще-то мы разделяем эти чувства, но разве в данном случае не возникает ощущения восстановленной справедливости? Разве в этом акте фанатизма не проявилось отмщение за непристойное осквернение тысяч могил фанатизмом того же Великого инквизитора?

Торквемаду похоронили в часовне его же монастыря, и на надгробии была высечена следующая простая надпись:


HIC JACET
REVERENDUS P. F. THOMAS DE TURRE-CREMATA
PRIOR SANCTAE CRUSIS, INQUISITOR GENERALIS
HUJUS DOMUS FUNDATOR
OBIIT ANNO DOMINI MCDLXLVIII
DIE XVI SEPTEMBRIS
(Здесь покоится Преподобный Отец Томас де Торквемада Настоятель Санта-Крус,
Великий Инквизитор, Основатель Святой Палаты
Скончался в I 498 году в день 16 сентября)

Но дух Торквемады, его дело пережили его самого. Изданные им законоуложения в течение трех веков после его кончины оставались опорой инквизиции, ни на йоту не отступавшей от завещания, начертанного на стенах монастыря Святого Фомы:


PESTEM FUGAT HAERETICAM.

КАРОЛИНЕЦ (роман)

Гарольду Терри.

Мой дорогой Гарольд! Несколько лет назад мы вместе с Вами углублялись в романтическую историю Каролины, отыскивая материал для пьесы об американской войне за независимость. Теперь я использовал найденные факты в этой книге и посвящаю ее Вам. Я делаю так не только потому, что питаю к Вам глубокое уважение, но и сознавая свой долг.

С уверениями в искренней дружбе, Ваш Рафаэль Сабатини.

Посланник тайной организации мятежников «Каролинские Сыновья Свободы» Гарри Лэтимер пытается расшевелить людей в Джорджии, чтобы они поддержали северян, давно уже сопротивляющихся жестоким мерам королевского правительства. Однако, делая это, он будет рисковать всем, что ему дорого…


Часть I

Глава 1

ДВА ПИСЬМА
Гарри Лэтимер читал письмо, и лицо его постепенно каменело. Дочитав до конца, он бессильно выронил листки из рук.

В последнее время посланник тайной организации мятежников «Каролинские Сыновья Свободы» Лэтимер в интересах всей Колониальной партии пытался расшевелить людей в Джорджии, вывести их из апатии, чтобы они поддержали северян, давно уже сопротивляющихся жестоким мерам королевского правительства.

И вот, здесь, в прибрежном городке Саванна, его нагнала корреспонденция, адресованная в его чарлстонский дом и переправленная оттуда управляющим, одним из немногих людей, кого он в ту пору извещал о своих скрытых переездах. Первое письмо было написано дочерью его бывшего опекуна, сэра Эндрю Кэри; жениться на Миртль Кэри долгое время являлось самым сокровенным желанием молодого человека, но письмо перечеркнуло его надежды. Из сгибов листа выкатилось кольцо, некогда оставленное ему матерью и подаренное им девушке по случаю помолвки. Миртль Кэри писала, что ей стала известна подлинная причина долгого отсутствия Гарри в Чарлстоне[820] — оказывается, он стал изменником. Мисс Кэри потрясена резкой переменой, которая с ним произошла. Еще большее потрясение она испытала, когда узнала о его нелояльности по отношению к королю не только в мыслях или сердце, но даже в поступках. Ее жених принял участие в открытом мятеже! Все содержание письма указывало на хорошую осведомленность девушки о некоторых предприятиях мятежников. Она слышала, к примеру, что апрельское нападение на королевский арсенал было подготовлено и проведено под руководством Лэтимера. А в это время все, кроме его приятелей-бунтовщиков, думали, что он устраивает свои дела в Бостоне!

Завершалось письмо горькой фразой о том, что каковы бы ни были в прошлом ее чувства к Гарри, какая бы нежность к нему ни сохранилась еще в ее сердце, она не может выйти замуж за человека, виновного в ужасной измене. Лэтимер обесчестил себя навсегда, но мисс Кэри будет молить Бога, чтобы Гарри вновь обрел разум, и тогда, кто знает, возможно, он еще сможет избежать сурового наказания, которое рано или поздно настигает тех, кто идет по греховному пути.

Лэтимер перечитал письмо трижды и с каждым разом задумывался над ним все глубже. Боль в его душе росла, но удивление постепенно ослабевало. В самом деле, на что еще он мог рассчитывать, хорошо зная своего бывшего опекуна? К его яростным нападкам, когда ушей старого тори[821] достигнут вести об отступничестве воспитанника, Гарри Лэтимер, по правде говоря, был подсознательно готов, ибо во всей Америке не найдется большего фанатика-лоялиста, чем сэр Эндрю Кэри. Любовь к королю стала для него чуть ли не религией, и, подобно тому, как гонения лишь укрепляют веру, преданность сэра Эндрю вспыхнула еще горячей, едва в воздухе запахло мятежом.

В свое время монархические убеждения сэра Эндрю повлияли на Гарри и заставили его колебаться, когда он задумал вступить в борьбу за Свободу; но четыре месяца назад, в Массачусетсе, увидев, до какой степени беден и угнетен народ в этой провинции, он принял окончательное решение.

Баронет воспитывал Гарри с раннего детства, и тот чувствовал глубокую привязанность к нему за доброту и многолетнюю неустанную заботу. Поэтому, когда Лэтимер с жаром взялся за дело, подсказанное ему совестью и чувством справедливости, пыл молодого человека постоянно охлаждали мысли о том горе, которое принесет сэру Эндрю известие о разрыве его воспитанника с партией тори, и о неизбежном вслед за этим разрыве с самим баронетом. А ведь Кэри был ему почти отцом.

Одного только Гарри до сих пор не вполне себе представлял: для Миртль, воспитанной в атмосфере абсолютной преданности трону, верность королю так же свята, как для ее отца. Письмо расставило все по своим местам.

Прочитав его в первый раз, Лэтимер ощутил горечь и бессильный гнев. Как она смеет его обвинять, да еще в таких выражениях! Как смеет, ничего не зная, осуждать его образ действий! Но, поразмыслив, он решил быть более терпимым — ведь для Миртль компромисс со своей совестью так же неприемлем, как для него самого. До сих пор Лэтимер был готов на все, лишь бы добиться ее руки, и нет такой жертвы, думал Гарри, которую он не принес бы ради этого, ибо не представлял себе большего горя, чем потеря Миртль. Но имеет ли он право руководствоваться сугубо личными мотивами, когда речь идет о долге, о деле, которому он поклялся служить? Поступившись своей совестью, он так или иначе станет недостоин Миртль. Он вспомнил слова Ловеласа: «Я не смог бы, дорогая, так сильно любить тебя, когда бы честь не возлюбил еще сильнее».

Выбора не было.

Лэтимер взял перо и начал быстро писать — чересчур, видимо, быстро, потому что, вопреки собственному желанию, излил свою горечь:

«Вы слишком нетерпимы, а нетерпимость всегда порождает жестокость и несправедливость. Вам никогда не поступить более жестоко и несправедливо, потому что Вы никогда не найдете столь же любящего, и оттого так остро страдающего сердца. Я принимаю это страдание как первую рану, полученную в служении избранному делу. И я вынужден смириться с нею, ибо не вправе поступиться своей совестью, чувством справедливости и изменить долгу даже ради Вас».

Он запер на два оборота захлопнутую ею дверь; упрямство и одержимость воздвигли стену между двумя сердцами.

Лэтимер сложил письмо, перевязал его бечевкой и запечатал, затем позвонил своему слуге Джонсу, высокому и подвижному молодому негру, неизменному спутнику в скитаниях, и приказал проследить за отправкой почты.

Потом Лэтимер надолго застыл в оцепенении; глубокая морщина прорезала его лоб над переносицей. Наконец он очнулся, вздохнул и протянул руку ко второму письму, тоже полученному нынешним утром и еще не распечатанному. Адрес был надписан знакомым почерком его друга — Тома Айзарда. Сестра Тома не так давно вышла замуж за королевского губернатора провинции Южная Каролина, сэра Уильяма Кемпбелла. Скорее всего, в письме, как обычно, содержатся новости чарлстонской светской жизни, однако Лэтимера сейчас нимало не интересовала светская жизнь. Так и не сорвав печать, он отложил письмо в сторону и устало поднялся из-за стола. Подойдя к окну, остановился, потерянно глядя сквозь стекло.

Двадцати пяти лет отроду, высокий и по-юношески стройный, Лэтимер одевался со скромной элегантностью аристократа. Он не носил парика; его каштановая густая шевелюра хорошо сочеталась с матовой чистой кожей, и бледность худого лица не казалась нездоровой. Тонкая линия слегка крючковатого носа, четко очерченные насмешливые губы и твердый подбородок говорили о решительности характера. Ярко-голубые, иногда казавшиеся зелеными, глаза обычно глядели на белый свет с изрядной долей иронии, но сейчас из-за острой душевной муки потускнели и наполнились тоской.

Стоя у окна, он снова и снова обдумывал свое положение, пока, наконец, взгляд его не ожил. Он немного расслабился. То, что случилось, конечно, скверно, но нет худа без добра. По крайней мере не надо больше думать о соблюдении секретности. Тайное стало явным; сэр Эндрю узнал обо всем, и как бы тяжело это ни ударило сейчас по Гарри, ему отныне можно не опасаться угрозы неожиданного разоблачения, и Лэтимера больше не будет угнетать мысль о том, что он обманывает сэра Эндрю.

С размышлений о значении письма он вдруг перескочил к тому, каким образом все это открылось. Они, конечно, могли прослышать о его отступничестве смутно или в общих чертах, но откуда им стало известно о его участии в апрельском нападении на арсенал? Никто, кроме членов Генерального комитета Провинциального конгресса[822], не знал о пребывании Лэтимера в Чарлстоне. Да, комитет слишком многочислен, а тайну не сохранить, если она доверена многим. Кто-то, к сожалению, оказался недостаточно сдержан. Если уж быть точным, то настолько болтлив, что узнай губернатор, кто руководил нападением, которое ничуть не уступало грабежу или подстрекательству к бунту и могло считаться почти боевыми действиями, — и Лэтимера вместе с двадцатью соучастниками по мятежному предприятию ждала бы виселица.

Да, но ведь, если о его деятельности осведомлены даже домочадцы сэра Эндрю, то о ней наверняка знает и губернатор! Лэтимер достаточно изучил сэра Эндрю, чтобы не обольщаться на его счет: несмотря на все, что их связывает, баронет первый поделился бы сведениями с лордом Уильямом.

Теперь ему стало ясно, что это была не просто неосторожность. По неосторожности можно раскрыть какие-то общие обстоятельства, но никак не те подробности, которые знала Миртль; более того — столь важную и опасную для жизни многих людей тайну трудно выдать случайно. Лэтимера охватили подозрения, что тут поработал активный, сознательный предатель, и он понял: необходимо связаться с друзьями в Чарлстоне, чтобы предупредить их. Он немедленно напишет Молтри, своему другу и одному из самых больших патриотов Южной Каролины.

С этой мыслью он вернулся за письменный стол, и ему снова попалось на глаза письмо Тома Айзарда. А может, в сплетнях Тома он найдет какую-то зацепку? Лэтимер сломал печать и развернул лист бумаги. Содержание этого письма превзошло все его ожидания.

«Мой дорогой Гарри, — писал словоохотливый завсегдатай светских приемов, — где бы ты ни находился и чем бы ни занимался, советую тебе отложить все и вернуться, чтобы заняться делами, которые настоятельно требуют твоего присутствия. Хотя по возвращении ты вполне можешь вызвать меня на дуэль за то, что я осмеливаюсь намекнуть на возможную неверность Миртль, я не могу оставить тебя в неведении относительно того, что произошло в Фэргроуве. Тебе, я полагаю, известно, что вскоре после боя при Лексингтоне[823] генерал Гэйдж прислал сюда из Бостона капитана Мендвилла, дабы с его помощью придать надлежащую жесткость исполнению вице-губернатором обязанностей, возложенных на него королем. Так вот, капитан Мендвилл обосновался у нас, и за два месяца приобрел такую хватку в делах провинции Южная Каролина, что фактически стал руководителем и наставником моего шурина, лорда Уильяма, который две недели назад прибыл из Англии. Мендвилл, назначенный теперь конюшим, стоя в тени губернаторского кресла, стал реальным правителем Южной Каролины, если считать, что Южная Каролина все еще управляется королевской администрацией. Все это, может статься, тебе известно, но, я уверен, для тебя будет новостью близость — истинная или притворная — между этим субъектом и твоим бывшим опекуном, сэром Эндрю Кэри. Старый упрямец пригрел сей оплот королевской власти на своей широкой груди. Когда служба не удерживает его в городе, галантный капитан постоянно торчит в Фэргроуве. Позволь заметить, что Мендвилл, несомненно, человек способный и пользуется большим успехом у женщин — сведения из надежного источника. За ним закрепилась дурная репутация охотника за приданым. Он стеснен в средствах и, как многим в Англии хорошо известно, поступил на колониальную службу с нескрываемым намерением найти выгодную партию. Мендвилл обладает не только красивой фигурой и изысканными манерами — у него есть еще и дядя, граф Челфонт, и капитан является его ближайшим наследником. Как я понимаю, они в настоящее время в натянутых отношениях. Не могу себе представить, зачем человеку с его амбициями и талантами столь усердно посещать Фэргроув, не будь у него надежды найти в семье Кэри то, что он ищет. Ты очень рассердишься на меня, я знаю. Но каким я был бы тебе другом, если бы побоялся вызвать твой гнев; и лучше уж я отважусь на это сейчас, чем потом услышу твои упреки, что не предупредил тебя вовремя».

И далее постскриптум:

«Если твои обстоятельства таковы, что ты не сможешь вернуться и лично расставить все точки над «i», то не следует ли мне найти повод для ссоры с капитаном и проучить его? Я тебя люблю, и давно бы так сделал, но шурин мне никогда бы этого не простил, да и Салли была бы в ярости. Ведь бедный лорд Уильям окажется совершенно беспомощным без своего конюшего. Кроме того, я полагаю, этот Мендвилл, как и многие подобные мошенники, — отменный стрелок и чертовски ловко владеет шпагой».

В другое время такая приписка вызвала бы у Лэтимера улыбку, но сейчас его лицо осталось угрюмым, а губы сжатыми. Письмо Тома позволяет сделать определенное умозаключение. Дело не в том, сообщил или нет сэр Эндрю губернатору о мятежных делах Гарри Лэтимера, потому что все произошло как раз наоборот: этот тип, Мендвилл, о котором он уже слышал раз или два за последнее время, сообщил о них сэру Эндрю. Если намерения Мендвилла таковы, какими их представляет Том Айзард, то посеять вражду между Лэтимером и Кэри было, очевидно, в интересах капитана.

Но откуда эти сведения у Мендвилла? Возможен один-единственный ответ: в Совете Колониальной партии действует шпион.

Лэтимер вдруг принял решение: он не станет писать, а сам отправится в Чарлстон и разоблачит вражеского агента. Слишком велика угроза, исходящая от него.

По сравнению с этой задачей работа Лэтимера в Джорджии выглядела теперь второстепенной.

Глава 2

ЧИНИ
Командиром Второго Провинциального полка недавно был назначен Уильям Молтри из Нортхемптона. Об этом свидетельствовал сертификат, выданный Провинциальным конгрессом, который хотя и чувствовал себя уже достаточно уверенно, но пока не настолько, чтобы раздавать офицерские патенты.

Ранним июльским утром полковника разбудил полуодетый слуга. Полковник оторвал от подушки большую голову в ночном колпаке, повернул к нему широкое, заспанное лицо. Из-под нависших бровей блеснули маленькие доброжелательные глазки и тут же зажмурились от яркого света свечи, горящей в руках у негра.

— А-а-а… который час? — зевнув, пробормотал полковник.

— Около пяти часов, маса.

— Пя… пять часов! — Молтри окончательно проснулся и сел. — Какого черта, Том?..

Том протянул хозяину сложенный лист бумаги. Полковник протер глаза, озабоченно развернул его и начал читать. Затем откинул одеяло, спустил на пол волосатые ноги, нашаривая домашние туфли, и велел Тому подать халат, поднять шторы и ввести посетителя.

Несколько минут спустя в бледном утреннем свете перед полковником, забывшим скинуть ночной колпак, предстал Гарри Лэтимер.

— Что случилось, Гарри? — Старые друзья обменялись крепким рукопожатием. — Что заставило тебя вернуться? — Пытливые глаза Молтри скользнули по пыльным сапогам, забрызганном грязью верховом костюме и остановились на усталом лице молодого человека.

— Выслушав меня, вы решите, что я вернулся прямиком на виселицу. Но это было необходимо.

— Так что все-таки произошло? — голос полковника прозвучал резко.

Лэтимер сообщил главную новость:

— Губернатор знает о моей роли в нападении на арсенал.

— О-о! — поразился Молтри, — откуда тебе это известно?

— Прочтите эти письма — они все объяснят. Получены в Саванне три дня назад.

Полковник взял протянутые бумаги и, подойдя к окну, углубился в чтение.

Среднего роста, но крепкого сложения, полковник был на двадцать лет старше Гарри, которого знал с рождения. Молтри — один из близких друзей его отца, погибшего во время кампании Гранта против индейцев племени чероки, и потому Гарри и пришел в первую очередь к нему, а не к Чарлзу Пинкни, президенту не признанного королевским правительством Провинциального конгресса, или к Генри Лоренсу[824], президенту комитета безопасности, который королевское правительство признавало еще меньше. В соответствии с занимаемыми ими постами, тот или другой должны были первыми услышать столь важное конфиденциальное сообщение. Но как бы то ни было, Лэтимер предпочел обратиться к человеку, тесно связанному с ним лично.

Читая, Молтри раз-другой тихо выругался, затем в задумчивости почесал бровь и вернул письма Лэтимеру, тем временем присевшему к столу. Все так же молча полковник взял трубку и медленно набил ее табаком из оловянного ящичка.

— Клянусь честью, — проворчал он наконец, — твои подозрения небеспочвенны. Кому вне комитета могло прийти в голову, что ты приезжал сюда в апреле? Видит Бог, город кишит шпионами. Сначала этот парень, что служил в милиции, — Кекленд. Он, видимо, поддерживал связь между лордом Уильямом и тори из дальних районов. Мы остерегались его трогать, пока он не дезертировал и не приехал опрометчиво в Чарлстон вместе со вторым негодяем, по имени Чини. Но не успели мы до него добраться, как лорд Уильям отправил его на военный корабль, который вышел из порта и стоит теперь на рейде. Чини, правда, повезло меньше. Хотя он-то ведь не дезертир, черт возьми, и что с ним делать — ума не приложу. А в том, что он шпион, только дурак может сомневаться.

— Да-да, — нетерпеливо прервал его Лэтимер, — но те шпионы — мелкая сошка по сравнению с этим. — И он возбужденно постучал костяшками пальцев по письмам на столе.

Молтри раскуривал трубку от пламени свечи, оставленной негром. Он посмотрел на Гарри, и Лэтимер ответил ему гневным взглядом.

— Этот человек — в нашем совете; он один из нас! И один Бог знает, каких бед он натворит, если мы его не разоблачим и не расправимся с ним. Жизнь двадцати человек уже в опасности. Не думаете же вы, что он выдал губернатору меня и не назвал всех остальных?

Трубка раскурилась, Молтри затянулся и задумчиво выпустил дым из ноздрей. Он старался не поддаться возбуждению, охватившему Гарри, и успокаивающе положил руку ему на плечо:

— Угроза твоей жизни, мой мальчик, не очень серьезна — во всяком случае, пока. Ни губернатор, ни его верный лоцман капитан Мендвилл не захотят здесь второго Лексингтона. А его не избежать, если они попытаются кого-нибудь повесить. Что же касается остального — тут ты прав. Мы обязаны найти этого мерзавца. И это кто-то из девяноста членов генерального комитета. Однако, клянусь, это все равно, что искать иголку в стоге сена. — Полковник остановился, покачал головой, потом спросил: — Полагаю, ты еще не думал, с какой стороны подступиться к этому делу?

— Весь путь от Саванны я не мог думать ни о чем другом, кроме как об этом, но не нашел ответа.

— Попросим помощи, — решил Молтри. — В конце концов, твой долг поставить в известность Пинкни и Лоренса.

— Чем меньшему количеству людей мы расскажем, тем лучше.

— Конечно, конечно. Самое большее — полудюжине, и только тем, кто вне подозрений.

В тот же день шестеро джентльменов, занимавших крупные посты в колониальной партии, прибыли по срочному вызову полковника в его дом на Боард-стрит. Помимо Лоренса и Пинкни, пришел Кристофер Гедсден, длинный жилистый человек в синей форме недавно сформированного Первого Провинциального полка, командиром которого его только что назначили. Смутьян со стажем, президент «Южно-Каролинских Сыновей Свободы», он уже сейчас выступал за независимость Америки и готов был идти в борьбе за нее до конца. С ним приехал изысканный и элегантный Уильям Генри Драйтон из Драйтон-Холла

— новый, как и Лэтимер, человек в партии Свободы, постоянно проявлявший свойственные новичкам восторженность и нетерпение. Присутствие Драйтона было обусловлено его обязанностями председателя Тайного комитета. Остальные двое были членами Континентального конгресса[825] — тридцатипятилетний адвокат Джон Ратледж[826], снискавший известность десять лет назад своими выступлениями против закона о гербовом сборе[827] и с тех пор знаменитый, и его младший брат Эдвард[828].

Собравшись в библиотеке за столом, с полковником Молтри во главе, эти шестеро внимательно выслушали речь Лэтимера, утверждавшего, что в рядах оппозиции есть предатель.

— В результате двадцать человек, — заключил Лэтимер, — зависят от милости королевского правительства. Лорд Уильям обладает доказательствами, на основании которых может при удобном случае нас повесить. Это уже достаточно мрачно, но станет еще хуже, если мы не примем меры, не обнаружим предателя в нашей среде и не устраним его любым приемлемым для вас способом.

После этого разговор ушел в сторону. Джентльмены потребовали от Лэтимера сообщить, откуда он получил нужные сведения, и жаждали услышать подробности, которые тот предпочел бы утаить. Они не сдерживали гнева и неистово проклинали неизвестного предателя, предлагая различные способы возмездия, когда его обнаружат. Возбужденные и встревоженные, они кричали все разом, исобрание на время превратилось в базар.

Драйтон воспользовался случаем и вновь выдвинул когда-то уже отвергнутое Генеральным комитетом требование арестовать губернатора. Молтри отвечал, что это нецелесообразно. Гедсден поддержал Драйтона и яростно требовал, чтобы ему ответили, какого дьявола это нецелесообразно. Наконец Джон Ратледж, до сих пор молчаливый и загадочный, словно каменный сфинкс, холодно заметил:

— Сейчас не время дебатировать, целесообразно это или нет. Разве мы обсуждаем вопрос о губернаторе? — И добавил, отчасти высокомерно: — Или мы не в состоянии держаться одного предмета обсуждения?

Что-то, заключавшееся скорее в его манере и интонации, нежели в словах, мгновенно охладило их пыл. Корректность и подчеркнутая требовательность к самому себе словно давали ему право командовать другими. Кроме того, было в его внешности нечто, что привлекало и располагало. Его лицо с мягкими чертами и широко поставленными, спокойными глазами было своеобразно красиво. В фигуре ощущался намек, что с годами придет полнота. Одет он был тщательно и неброско, и хотя свой парик Ратледж завивал сверх всякой меры, его строгая симметричность снимала с владельца подозрение в фатовстве.

После его слов ненадолго воцарилась полная тишина. Затем Драйтон, справедливо полагая, что упрек частично относится и к нему, ответил насмешкой на насмешку:

— Разумеется, давайте придерживаться темы. После долгого обсуждения мы придем к выводу, что измену обнаружить проще, чем изменника. Это будет невероятно полезно — так же, как полезен был решительный арест Чини нашим комитетом, не способным принять какое-либо решение.

Чрезвычайный совет вновь увело в сторону от нужного русла.

— И в этом все дело, между прочим, — пробасил своей луженой глоткой Гедсден, который уже десять лет, со времен беспорядков из-за гербового сбора, подбивал мастеровых Чарлстона к мятежу. — Вот почему мы не продвинулись ни на шаг. Комитет — всего лишь бесполезное сборище болтунов; он так и будет разводить дебаты, пока красные мундиры не схватят нас за горло. Мы даже не смеем повесить негодяя вроде Чини. Черт подери! Если бы этот подлец знал нас получше, он перестал бы дрожать от ужаса.

— Он дрожит от ужаса? — вырвалось у Лэтимера. Его вопрос утихомирил начавший было снова разрастаться всеобщий гвалт. При упоминании Чини Лэтимер вспомнил слова Молтри об этом парне. Смутная пока идея забрезжила в его мозгу. — Значит, вы говорите, Чини озабочен своим будущим?

Гедсден издал презрительный смешок.

— Озабочен? Да он перепуган до смерти. Чини невдомек, что единственное, на что мы способны — это болтовня, вот и чудится ему запах дегтя и щекотание перьев.

Ратледж подчеркнуто вежливо обратился к председателю:

— Осмелюсь спросить, сэр, какое все это имеет отношение к нашему делу?

Лэтимер, возбужденно жестикулируя, нетерпеливо наклонился вперед:

— С вашего позволения, мистер Ратледж, это может иметь гораздо большее отношение к нашему делу, чем вы думаете. — Он повернулся к Молтри: — Умоляю, скажите мне, каковы истинные намерения комитета? Как вы собираетесь поступить с Чини?

Молтри переадресовал вопрос президенту комитета безопасности, почтенному и мягкосердечному Лоренсу. Тот беспомощно пожал плечами:

— Мы решили отпустить его, потому что не можем предъявить никакого обвинения.

— Никакого обвинения?! — возмутился Гедсден. — Да он отъявленный мошенник и шпион!

— Минуту, полковник, — остановил его Лэтимер и снова обратился к Лоренсу, — Но Чини? Чини вы известили о своих намерениях?

— Нет еще.

Лэтимер откинулся в кресле и задумался.

— И ему, вы говорите, страшно…

— Он в панике, — заверил Лоренс, — думаю, он готов продать кого угодно и что угодно, лишь бы спасти свою грязную шкуру.

Лэтимер вскочил.

— Это как раз то, что мне хотелось выяснить. Сэр, если ваш комитет отдаст мне этого человека и позволит поступить с ним, как я сочту нужным, возможно, через него я смогу до чего-нибудь докопаться.

Все посмотрели на него удивленно и с некоторым сомнением. Лоренс высказал его вслух:

— А если он ничего не знает? — спросил он. — Почему вы полагаете, что ему что-то известно?

— Сэр, я сказал: через него, а не от него. Позвольте мне поступить по-своему. Дайте мне двадцать четыре часа, и не позднее завтрашнего вечера я, быть может, смогу объяснить вам все более подробно.

Последовала долгая пауза. Наконец Ратледж холодным, лишенным выражения и казавшимся оттого надменным тоном спросил:

— А что будет, если вы потерпите неудачу?

Лэтимер посмотрел на него; губы его чуть заметно дрогнули в улыбке.

— В таком случае, сэр, вы попробуете сами.

Гедсден криво усмехнулся, что раздосадовало бы кого угодно, только не Ратледжа.

На этом, разумеется, ничего не кончилось. Стараясь выяснить намерения Лэтимера, на него пытались всячески надавить, но он не поддался на уговоры. Он потребовал, чтобы ему доверяли и дали возможность соблюсти тайну. В конце концов Лоренс взял ответственность на себя, и они позволили Лэтимеру действовать от имени комитета.

Два или три часа спустя Лэтимера ввели в камеру городской тюрьмы, где содержался Чини. Но этот Лэтимер не был похож на прежнего, одетого всегда модно и элегантно Лэтимера. Он облачился в поношенную коричневую куртку и бриджи, толстые шерстяные носки и грубые башмаки; его густые волосы свободно ниспадали на плечи.

— Я прислан комитетом безопасности, — объявил он жалкому пленнику, который забился в угол на скамью и смотрел оттуда затравленно и злобно. Лэтимер подождал немного, но, видя, что Чини не собирается отвечать, продолжил: — Едва ли вы так глупы, чтобы не понимать, какая участь вас ожидает. Вы знали, что делали, и знаете, как обычно поступают с вашим братом, когда ловят.

И без того отталкивающая физиономия Чини болезненно посерела. Он облизал губы и дрожащим голосом закричал:

— У них нет никаких доказательств, никаких!

— Когда есть уверенность, доказательства не имеют значения.

— Имеют! Имеют значение! — Чини вскочил, хрипя, как загнанный зверь, — они не посмеют расправиться со мной без суда — законного суда — и знают это! Что вы имеете против меня? Какие обвинения? Я дважды представал перед комитетом, но они не предъявили мне ничего такого, что посмели бы передать в суд.

— Мне это известно, — спокойно ответил Лэтимер, — и именно поэтому меня прислали сообщить, что завтра утром комитет отпускает вас на свободу.

Заросший многодневной щетиной рот Чини раскрылся от изумления. Тяжело дыша, он уставился на Лэтимера и дрожащими руками ухватился за край грубого стола.

— Они… выпускают меня?! — хрипло выговорил он. Его поведение стало постепенно меняться. Теперь, когда забрезжила гарантия освобождения, в его тоне засквозило даже некоторое злорадство. Он засмеялся, как пьяный, брызжа слюной, — Я знал это! Я знал — они не посмеют учинить расправу. Если бы они это сделали, им бы не поздоровилось. Они ответили бы перед губернатором. Нельзя расправиться с человеком просто так.

— Комитет понимает это, — вежливо согласился Лэтимер, — поэтому мне и разрешили прийти сюда. Однако вы чересчур обольщаетесь, мой друг. Не будьте столь опрометчивы, думая, что все безнаказанно сойдет вам с рук.

— Что?! Что? — Злорадство Чини опять сменилось ужасом.

— Я отвечу вам. Завтра утром, когда вас освободят, вы увидите меня — я буду ждать за воротами тюрьмы. А со мною — не меньше сотни городских парней; все они Сыновья Свободы, все извещены о намерении комитета и не позволят вам продолжать свой грязный шпионаж. Их ни в коей мере не смутит то, что комитет не решился вас осудить, ведь не сможет губернатор привлечь к ответу толпу. Догадываетесь, что тогда произойдет?

Бегающие глаза Чини остекленели, лицо застыло, а рот был разинут в безмолвном крике.

— Деготь и перья! — рассеял Лэтимер последние сомнения в его охваченном паникой мозгу.

— Господи! — заскулил Чини. Колени у него подогнулись, и он плюхнулся на скамью, — Боже!

— С другой стороны, — невозмутимо продолжал Лэтимер, — может статься, там и не будет никакой толпы, и я один встречу вас и пригляжу, чтобы вы покинули Чарлстон без ущерба для здоровья. Но это зависит от вас, от желания по мере сил исправить причиненное вами зло.

— Что вам нужно? Ради Бога, чего вы хотите? Не мучьте меня!

— Вы меня не знаете, — ответил Лэтимер, — я скажу вам свое имя: меня зовут Дик Уильямс. Я был сержантом у Кекленда.

— Вы никогда им не были! — воскликнул Чини.

Лэтимер многозначительно улыбнулся.

— Для того, чтобы избежать дегтя и перьев, необходимо поверить в это. Убедите себя, что я — Дик Уильямс и был сержантом Кекленда. Мы вместе нанесем завтра визит губернатору, и там вы сделаете то, что я прикажу. Если же поступите по-другому, то за воротами поместья губернатора встретитесь с моими парнями. — И он перешел к подробностям, которым Чини внимал, как зачарованный. — А теперь решайте, как вы поступите, — дружелюбно закончил мистер Лэтимер. — Я не собираюсь ни принуждать вас, ни переубеждать. Я предлагаю альтернативу и оставляю за вами свободу выбора.

Глава 3

ГУБЕРНАТОР ЮЖНОЙ КАРОЛИНЫ
Мистер Селвин Иннес, секретарь лорда Уильяма Кемпбелла в бытность того губернатором провинции Южная Каролина, вел переписку с некой дамой из Оксфордшира. Письма его отличались полнотой, изобиловали подробностями и, вместе с тем, были весьма тенденциозны. Они, по счастью, сохранились и дают представление о личном взгляде их автора на события, развивавшиеся при непосредственном его участии; их можно считать memoires pour servir[829] — это не та история, которая обязана ограничиваться лишь более или менее общим очертанием актов человеческой драмы и вынуждена касаться только главных исполнителей.

В одном из этих многословных писем есть такая фраза: «Мы сидим, как на вулкане; в любой миг могут извергнуться огонь и сера, а мой хозяин озабочен исключительно своей прической и покроем мундира и ничего не предпринимает — лишь любезничает с дамами на концертах да не пропускает ни одних скачек в округе».

Этот и многие ему подобные отрывки из эпистолярных опусов секретаря свидетельствуют о недостаточно доброжелательном и искреннем отношении к дружелюбному, довольно великодушному и не слишком удачливому молодому дворянину, которому он служил. Но, собственно говоря, секретарь — всего лишь разновидность слуги — интеллектуального слуги — а слугам, как известно, хозяева никогда не кажутся героями. Сейчас, когда с момента описываемых событий прошел большой промежуток времени, мы оцениваемых более объективно и понимаем, что мистер Иннес был несправедлив к его светлости. Твердолобое английское правительство переживало кризис, и на молодого губернатора свалилось непосильное бремя ответственности. Будучи, вопреки мнению мистера Иннеса, человеком мудрым, он с унылым юмором предавался созерцанию происходящего и проводил время, как умел, в ожидании либо когда спадет напор обстоятельств, либо когда прибудет сил, чтобы его вынести.

Несмотря на то, что будучи верным слугой короны, он привык повиноваться не задавая вопросов, его натуре претило подобострастие. Лорд Уильям не находил для себя ответа на сложный вопрос о причинах неурядиц в империи, а после того, как взял в жены девушку из колонии, до некоторой степени утратил предвзятость своего официального положения и незаметно перешел на позицию большинства обитателей не только колоний, но и метрополии. А большинство считало, что несчастья и беды будут неизбежно сопутствовать политике кабинета, послушного воле своенравного, деспотичного монарха, который лучше разбирается в разведении репы, чем в делах империи. Кемпбелл не мог отделаться от ощущения, что правительство, которому он служит, пожинает плоды, посеянные Гринвиллом с его законом о гербовом сборе, и упрямо держится политики, пропитавшей, по выражению Питта[830], горностаевую мантию британского короля кровью его подданных. Лорд Уильям понимал — да это и не требовало особой проницательности — что угнетение порождает сопротивление, а сопротивление провоцирует еще большее угнетение. Поэтому он, пока мог, старался держаться в тени событий и не намеревался выполнять жесткие указы, поступающие из-за океана; он все еще надеялся на примирительные меры, с помощью которых рассчитывал восстановить согласие между материнской державой и ее доведенным до неповиновения детищем; а потому лучшее, что ему оставалось — вести себя беспечно и приветливо, будто он не правитель, а благодарный гость колонии. Он открыто появлялся на скачках, балах и других развлечениях со своей, как писал мистер Иннес, колониальной женой и закрывал глаза на все, что попахивало антиправительственной деятельностью.

Мистер Иннес — это прослеживается по его посланиям — в конце концов пришел к пониманию чего-то подобного, и не исключено, что свои открытия он начал делать во вторник, июльским утром рокового 1775 года, когда около восьми часов утра к лорду Уильяму явился капитан Мендвилл, конюший его светлости.

Капитан Мендвилл, квартировавший в губернаторской резиденции на Митинг-стрит, вошел без доклада в светлую, просторную верхнюю комнату, служившую лорду Уильяму кабинетом. Его светлость развалился в кресле в стеганом халате багрового атласа; его парикмахер Дюмерг в фартуке священнодействовал гребнем, щипцами и помадой над густыми каштановыми волосами молодого губернатора. Мистер Иннес сидел за письменным столом в середине комнаты. Письменный стол с изогнутыми ножками, инкрустированный позолоченной бронзой, представлял собой великолепный образец французской мебели.

Лорд Уильям приветствовал своего конюшего вялым кивком. Прошлой ночью его светлость допоздна танцевал в доме своего тестя, старого Ральфа Айзарда, что вполне объясняло его утомленный вид.

— А, Мендвилл! Доброе утро! Вы сегодня чуть свет.

— На то есть причины, — угрюмо, едва ли не грубо ответил капитан, затем, спохватившись, отвесил поклон и добавил спокойнее: — Доброе утро.

Лорд Уильям взглянул на него с любопытством. Не было человека, который владел бы собой лучше Роберта Мендвилла, ибо он дотошно следовал первой заповеди хорошо воспитанного джентльмена: всегда, везде и при любых обстоятельствах держать себя в руках и не выставлять напоказ свои чувства. И этот Мендвилл, образец поведения, позволил себе пренебречь этикетом! Его волнение выдавал не только голос — на чисто выбритом, обычно довольно надменном лице проступил румянец, а во вьющихся светлых волосах были заметны крупинки пудры. Всегда тщательно следящий за своей внешностью капитан на сей раз явно очень спешил.

— Почему… Что за причины? — поинтересовался губернатор.

Капитан Мендвилл посмотрел на Иннеса, не отвечая на его поклон, затем на слугу, занятого прической его светлости.

— Дело может подождать, пусть Дюмерг закончит, — Он прошелся по комнате и выглянул в окно, распахнутое на широкий балкон, украшенный, наподобие портика, колоннами. С балкона открывался вид на пышный сад и широкую гладь залива за ним. Вода сверкала на утреннем солнце, лучи которого пробивались сквозь шатром раскинувшиеся кроны великолепных магнолий.

Его светлость проследовал взглядом за статной фигурой офицера в ярко-алом мундире с золочеными эполетами и шпагой на перевязи — скорее по последней моде, нежели по военному уставу. Любопытство лорда Уильяма разгоралось, и вместе с ним нарастала тревога, непременно охватывавшая его всякий раз, когда предстояло заниматься беспокойными делами провинции.

— Иннес, — сказал он, — пока капитан Мендвилл ждет, дайте ему письмо лорда Хиллсборо, — и добавил, обращаясь к Мендвиллу, — которое час назад доставлено на берег капитаном шлюпа «Чероки».

Тут Дюмерг прервал его светлость, дав ему в руки зеркало и держа второе у него за головой.

— Voyez, milor’, — пригласил он. — Les boucles un peu plus serres qu’a l’ordinaire[831].

Парикмахер морщил лоб, склонял голову к плечу, и взгляд его выражал крайнюю степень беспокойства.

Двигая рукой с зеркалом, его светлость внимательно обозрел свой затылок, отраженный во втором зеркале, и в конце концов милостиво кивнул.

— Да, так мне больше нравится. Очень недурно, Дюмерг.

Послышался облегченный вздох. Дюмерг убрал зеркало и занялся широкой лентой черного шелка.

Лорд Уильям опустил свое зеркало и возобновил наблюдение за продолжавшим читать письмо конюшим.

— Итак, Мендвилл, что вы об этом думаете?

— Я думаю, это весьма своевременно.

— Своевременно! Боже милосердный! Иннес, он считает, что это своевременно!

Прилизанный юный мистер Иннес осторожно улыбнулся и даже позволил себе слегка пожать плечами.

— Так и должно быть, — осторожно ответил он. — Ведь капитан Мендвилл — последовательный сторонник… м-м… сильных мер.

Его светлость фыркнул.

— Сильные меры хороши для сильных, а делать, как нам приказывает лорд Хиллсборо… — он оборвал себя, потому что капитан Мендвилл предостерегающе поднял руку с письмом.

— Когда будет закончен туалет вашей светлости…

— Очень хорошо, — согласился лорд Уильям. — Поторопитесь, Дюмерг.

Дюмерг недовольно запротестовал:

— O, milor’! Une chevelure pareille… une coiffure si belle…[832]

— Поторопитесь! — в голосе его светлости появилась непривычная для него властная нота.

Дюмерг вздохнул. Напоследок он поспешно перевязал лентой косицу, потом собрал полотенце, ножницы, гребень, щипцы для завивки и помаду в глубокий таз, поклонился и с оскорбленным видом удалился.

— Итак, Мендвилл? — его светлость возлег на диван и, закинув ногу за ногу, принялся самодовольно их рассматривать. Собственные стройные ноги, затянутые в серые, с жемчужным отливом, шелковые чулки, входили в число очень ограниченного круга вещей, созерцание которых доставляло его светлости ничем не омрачаемое удовольствие.

Но капитан переключил внимание лорда Уильяма на материи совсем другого рода.

— Лорд Хиллсборо дает точные и ясные инструкции.

— Вольно ж этому чертову политикану, сидя у себя в Лондоне, давать точные инструкции, — сварливо проворчал лорд Кемпбелл.

Капитан Мендвилл не обратил внимания на последний комментарий. Он опустил глаза и прочитал вслух:

— «Правительство решило положить конец, и скорый конец, неблагодарному и дерзкому неповиновению американских колоний, которое заставляет министров его величества так сильно страдать».

— О, проклятье! Они, видите ли, страдают! — сказал представитель кабинета в Южной Каролине.

Конюший продолжал:

— «До сих пор мы проявляли чрезмерную снисходительность, но теперь она должна быть решительно отброшена. Чтобы утихомирить бунтовщиков, необходимо принуждение.

Поэтому я желаю, чтобы вы, ваша светлость, без промедления конфисковали все оружие и снаряжение, принадлежащее провинции, насколько возможно привели в готовность провинциальные отряды и подготовились к приему британских регулярных войск, которые будут отправлены в самое ближайшее время».

— Написано не без юмора, Мендвилл, — рассмеялся его светлость, — этакого невольного юмора с трагикомическим оттенком. Привести в готовность провинциальные отряды! Нет слов! Как будто провинциальные отряды сами не пребывают в полной готовности. Я никого ни о чем не спрашиваю, ломаю эту проклятую комедию, делая вид, что понятия не имею, к чему они готовятся, и что продолжаю считать их обыкновенной милицией, а они даже не утруждают себя притворством. Они разгуливают по улицам, как у себя дома, превратили город в свой гарнизон, устраивают смотры и учения прямо у меня под носом. Удивительно, как они еще не приходят ко мне за подписями на патенты для своих офицеров. Но если бы пришли, я, полагаю, подписал бы. А лорд Хиллсборо неплохо устроился у себя в Англии и шлет мне приказы! Боже мой!

Последние фразы своей мрачно-саркастической тирады он почти выкрикивал, в запальчивости вскочив с места.

— Значит, вы, Мендвилл, считаете письмо своевременным!

— Оно своевременно, и это подтверждается делом, которое меня сюда привело, — сказал конюший. — Вы забываете о деревенских жителях. Чарлстон сам по себе может стать очагом мятежа, но выше по реке Брод-ривер люди остались верны королю и поддерживают тори. Они горят желанием сражаться.

— Кто собирается сражаться? — нетерпеливо перебил его лорд Уильям. — Последние распоряжения, которые получил, отправляясь сюда, заключались в том, что я должен примирить противников. Это единственная разумная для меня роль, и только такую роль, я уверен, мне необходимо было исполнять. Теперь я получаю другие распоряжения — применять насилие, вооружаться, готовиться к прибытию британских войск. Последнее сделать я могу. Но остальное…

— Остальное тоже, если пожелаете, — заметил Мендвилл.

— Как я могу этого желать? И кто может этого желать, пока остается хотя бы малейшая надежда на примирение? И почему нельзя его добиться?

— Потому что эти люди его не хотят. Лексингтон вполне продемонстрировал это. В Массачусетсе…

— Да-да. Но здесь не Массачусетс. Указы, действующие в северных провинциях, жителей Южной Каролины не касаются.

— Но возбуждают недовольство, — напомнил капитан Мендвилл. — И здесь бродят достаточно взрывоопасные настроения, которыми легко управлять и довести до кипения.

— Большинство не сдвинется с места; каждый предпочитает блюсти собственные интересы. Нам незачем подталкивать их.

— И все-таки Провинциальный конгресс существует, существуют очень активные его комитеты, и все эти противозаконные группировки управляют провинцией, то есть вами.

— Управляют мною? — возмутился лорд Уильям. — Да я их не признаю!

— Это ничего не меняет. Они есть — признаете вы их или нет. Они приходят к вам со своими антиправительственными требованиями в конституционной обертке, приставляют их ножом к горлу, и выставляют вашу власть на посмешище.

— Но им не нравится идти на поклон, как не понравилось бы и нам; и коль скоро они сильнее нас, но не пользуются своей силой, то получается, что они, по сути, лояльны и стремятся к сохранению мира. В душе я уверен в этом — да что там — я это знаю. У меня есть родственники среди тех, кого вы называете мятежниками.

— А как называет их ваша светлость?

Лицо лорда Уильяма исказил гнев, но он все же сдержался. Как ни досадно, он вынужден был признать, что Мендвилл, который провел в Чарлстоне уже два месяца, гораздо лучше разбирается в каролинских делах, чем он, приехавший лишь две недели назад. В противоборстве с конституционной Палатой Общин Ассамблеи, незаконно преобразованной в Провинциальный конгресс и действовавшей через такие же незаконные подчиненные комитеты, губернатор всецело зависел от Мендвилла. Поэтому ему и приходится сносить дерзость конюшего, которую при других обстоятельствах он никогда бы не стерпел.

— Как, право, назвать их иначе? — сменил тон Мендвилл, хотя настойчивости не убавил. Потом, с радостным оживлением, добавил: — Да, чуть не забыл: у меня для вашей светлости припасено еще кое-что. Пришел Чини.

Губернатор изумился:

— Чини?

— Его отпустили.

Лицо сэра Уильяма просветлело:

— Вот видите! Это доказывает их миролюбие!

— Но они никак не объяснили его арест и не извинились. Чини сам обо всем расскажет, если вы захотите его принять.

— Конечно, я поговорю с ним.

— Вместе с ним его друг, видно, тоже из захолустья, с виду неглупый парень. Он был сержантом у Кекленда.

— Впустите обоих.

Мендвилл вернул Иннесу письмо лорда Хиллсборо и покинул кабинет. Губернатор приблизился к окну и начал рассеянно глядеть на улицу, теребя подбородок.

Последнюю новость лорд Уильям воспринял с облегчением; дело угрожало его авторитету, потому что требование освободить Чини открыто игнорировалось. Возможно, именно поэтому, когда капитан Мендвилл ввел Чини вместе с Диком Уильямсом, им был оказан радушный прием.

— Он служил сержантом у Кекленда, — повторил капитан Мендвилл, представляя Дика Уильямса.

— А перед тем? — поинтересовался его светлость из чистого любопытства, которое пробудил в нем молодой человеком в поношенном платье, но благородной и привлекательной внешности.

— Скромный владелец табачной плантации, — ответил Уильямс. — У меня немного земли между Салудой и Брод-ривер. Подарок короля — так, Чини?

— Угу. Это факт, — сказал тот, не подымая глаз.

Его светлость подумал, что понял источник верноподданности парня.

— Вы, следовательно, многим ему обязаны, сэр? Это очень хорошо. Хотел бы я, чтобы все были так же верны долгу, как люди в вашей глуши. Ну, а вы, Чини? Какие основания для вашего ареста предъявил комитет?

— Только то, что я приехал вместе с Кеклендом, как вот и Дик. Дику повезло, что его не видели в компании с Кеклендом.

— Но не могли же они преследовать вас только за то, что вы были с Кеклендом?

— Смогли бы, если б я этого не отрицал. Я клялся и божился, что их агент, донесший, будто я состоял в личной охране Кекленда, обознался. Я упирал на то, что мы повстречались случайно за городом, на Индейской тропе, и вместе только въехали. Но я ничего не знал о том, что он дезертировал из Провинциальной армии. Я твердил одно и то же, хотя они пытались сбить меня с толку. Они позволили мне уйти только после того, как поняли, что ничего от меня не добьются. Но мне небезопасно задерживаться в Чарлстоне, сэр.

— Почему же? Раз уж они тебя отпустили…

— Да-да, но они могут разузнать что-нибудь новое, схватят меня снова, и тогда… — он замолчал со скорбным выражением на уныло-туповатом лице.

— Что тогда?

Уильямс ответил вместо него.

— Они вымажут его дегтем и обваляют в перьях, — небрежно пояснил он.

— За что? За то, что он человек короля? Да это просто какой-то жупел. Почему бы им тогда не вымазать дегтем и меня?

Нечто похожее на полуулыбку промелькнуло на худом лице лже-Дика Уильямса.

— Ваша светлость — большой человек; вас защищает ваше положение. А мы — мелкая сошка, исчезновения которой никто не заметит. Мы играем своими жизнями, и когда нас казнят… — Он усмехнулся и пожал плечами. — Нет, никто не станет ничего предпринимать.

— Вы не правы. Я бы проследил, чтобы виновных наказали.

— Это утвердило бы ваше влияние, но едва ли принесло бы нам пользу.

— Они не посмеют этого сделать. Нет, не посмеют! — веско сказал лорд Уильям.

— Они сделали бы это с Кеклендом, если б схватили его — правда, Чини?

— Да, это факт, — сказал Чини. — Комитет этого не скрывал. Они казнили бы Кекленда, попади он к ним в лапы, как всякого шпиона.

— Выходит, они обвиняли его в том, что он шпион?

— Да; и будь у них достаточно оснований обвинить меня в том же, я не стоял бы сейчас перед вами. Если вы не возьмете меня под свою защиту… Мне страшно, ваша светлость.

Лорд Уильям обратился к молчавшему конюшему:

— Что с ними делать, Мендвилл?

— Отправить обоих с Кеклендом, — коротко посоветовал тот.

Наступило недолгое молчание.

— Да, но куда вы отправите Кекленда? — спохватился Уильямс.

— Пока не решено, — ответил лорд Уильям, — сейчас он в безопасности на борту «Тамар».

Мнимый сержант беспечно рассмеялся:

— Если угодно вашей светлости, посылайте с ним Чини — он боится. Мне рано опускать знамена. Я пришел служить моему королю… ну, и себе маленько. Мне еще надо свести старые счеты с одним парнем по имени Гарри Фицрой Лэтимер.

Упоминание этого имени пробудило в Мендвилле новый интерес к Дику Уильямсу. Он устремил на него испытующий взгляд, обладавший, казалось, особенной проницательностью оттого, что темные глаза капитана контрастировали с его светлыми волосами.

— Лэтимер! — воскликнул он и после паузы добавил: — А что у вас с этим Лэтимером?

Уильямс заколебался, будто резкий тон насторожил его.

— …Ваша честь его знает?

— Я задал вопрос, — жестко сказал капитан.

Уильямс, как бы раздумывая, предостерег:

— Мой ответ может обидеть вас, капитан, если Лэтимер — ваш друг.

— Мой друг! — неприязненно скривился Мендвилл, — вы полагаете, у меня есть друзья среди мятежников?

— О нет, только этот, — Уильямс повернулся к его светлости. — Мистер Лэтимер — один из богатейших плантаторов в провинции, а может, и во всех тринадцати колониях, и у него множество друзей среди тори. Взять, например, сэра Эндрю Кэри, барона Фэргроува, — он из самых ярых тори, а Лэтимер собирается жениться на его дочери.

Мендвилл посмотрел на него высокомерно. Оказывается, парень не слишком хорошо информирован.

— Это была случайность. Теперь дело обстоит иначе. Сэр Эндрю — мой друг и мой родственник, и я лично слышал от него, что негодяй Лэтимер никогда больше не переступит порога его дома. Добавлю, что я с Лэтимером не знаком и никогда его прежде не встречал, хотя мне отлично известны его делишки — как, впрочем, и лорду Уильяму.

— Да, уж, — проворчал его светлость, — этот тип — паршивая овца в стаде. Если бы провинция избавилась от таких, как он да еще смутьян Гедсден, все было бы проще.

— Ну, так говорите смело — что вы о нем думаете? — предложил конюший. — Какая кошка между вами пробежала?

— Всего лишь тяжба. Эта алчная лиса самовольно передвинула границы и оттяпала около пятидесяти акров от подаренной мне земли, — голос Уильямса вибрировал от презрения. — Вот вам и благородный джентльмен. Человек, богатый, как Крез, не побрезговал кражей земли у Лазаря вроде меня. Таковы душонки этих бандитов с большой дороги. Все они одним миром мазаны. У них нет ни верности своему королю, ни страха перед Богом, ничего святого.

— Но вы имеете право апеллировать к закону, — напомнил лорд Уильям, пораженный подобной низостью.

— Закон! — саркастически воскликнул Дик Уильямс. — Законы у нас в Южной Каролине стряпают такие, как мистер Лэтимер. Богатые плантаторы правят провинцией и никогда не станут издавать законов друг против друга.

— Мы изменим их, Уильямс, когда уладим беспорядки.

— На это я и надеюсь, сэр, за то и сражаюсь. — В его синих глазах вспыхнуло пламя, худое бледное лицо покрылось пятнами румянца, — Потому я и готов жизнь положить за короля, чтобы мы могли, наконец, судить набобов, подобных мистеру Лэтимеру. Он и без награбленного жил, словно князь. Хищный мерзавец!

— Его мы будем судить, не сомневайтесь, — веско произнес капитан Мендвилл. — Он сам затягивает петлю на своей шее. Фактически он уже затянул ее!

— Что вы говорите, капитан? — оживился Уильямс.

— То, что сказал, — отвечал Мендвилл, но обсуждать эту тему не стал.

Однако Уильямс желал продолжить и переминался, вертя шляпу в грязноватых руках. Тогда лорд Уильям направил беседу в другое русло, вернее, вернул ее к тому, с чего она начиналась.

— Что вы намерены делать дальше, Уильямс? Куда отправитесь?

— Я? Почему бы не туда, откуда приехал? Обратно, за Брод-ривер. Так что, если ваша светлость имеет какие-нибудь сообщения или письма для Флетчелла, Куннингхэмов, Браунов либо других верных людей, то я как раз тот, кто может их передать.

— Письма… — улыбнулся лорд Уильям. — И вы еще говорите, что служили у Кекленда. Нет, нет. Да и нет у меня для них писем.

— Если бы вы сочли меня таким же внушающим доверие, как другие — те, кто уже выполнял поручения вашей светлости…

— Другие? — удивился губернатор. — Я не отправлял никаких писем. Кто вам сказал?

— Я всего лишь предположил, ваша светлость. Ибо как еще поддерживать связь с далекими местами?

— Только не письмами, — губернатор с видом знатока скептически покачал головой из стороны в сторону.

— Тогда устно. Поверьте, я всецело ваш человек. Вы не хотите передать никаких сообщений?

— Никаких. Передайте только, чтобы держали людей наготове.

— Разве вы не приказываете им начать вооружаться?

— Нет. Пока нет, если только у них не припасено в достатке вооружения и они не решат, что уже достаточно сильны.

Красивое юное лицо Уильямса разочарованно вытянулось.

— О, сил у них мало, и оружия тоже — это мне известно. Кроме того, там побывал Драйтон со своими антиправительственными речами, и ряды наши поредели.

— Новости несвежие, — вставил капитан Мендвилл.

— Да, по-видимому, это так, — вздохнул Уильямс. — Если бы мы могли рассчитывать на войска его величества!

— Потерпите, — отвечал ему лорд Уильям, — вы их непременно получите. Господь нам их посылает или кто-то другой, но вскоре ожидается их прибытие.

Взгляд Уильямса вновь зажегся нетерпением.

— Неужели, ваша светлость? — спросил он, затаив дыхание.

Молодой губернатор прошел за письменный стол.

— Вчера я еще не смог бы этого утверждать. Но сегодня получено письмо от королевского секретаря, — он указал на конверт, и Уильямс заметил, как омрачилось его лицо, а глаза погрустнели. — Его величество решил привести к повиновению весь континент — целиком. Так всем и передайте.

— Сэр, это развеселит их сердца, как развеселило мое. Ваша светлость имеет в виду, что к нам посланы солдаты из самой Англии?

— Да, именно так — сюда, в Чарлстон. — Но в голосе лорда Кемпбелла не чувствовалось радости. — Если мятежники не склонят свои упрямые головы, город очень скоро превратится в театр военных действий.

— Добрая весть, честное слово! — Молодой человек не сдерживал ликования. Капитан Мендвилл и даже безмолвный секретарь снисходительно улыбнулись, глядя на его оживление, но лорд Уильям оставался угрюмым. — Лишь одна новость обрадовала бы меня сильнее, — добавил Уильямс, — это если бы я узнал и был уверен наверняка, что Лэтимера повесят — как вы, ваша честь, пообещали. Но если вы подразумевали наказание за его поездки в Бостон или куда-то еще, то я сомневаюсь, что для обвинения хватит оснований. Ведь вам известно — он не так активен, как Драйтон и прочие. Если уж не удается привлечь к суду Драйтона — что можно сделать с Лэтимером?

— Против него у нас имеется кое-что посерьезнее, — сказал лорд Уильям.

— Если не хватает доказательств, мне доставило бы удовольствие получить их для вашей светлости.

— Не нужно, — благосклонно произнес губернатор, — я думаю, доказательства собраны полностью. Вы хороший парень, Уильямс. Я хочу показать вам нечто, благодаря чему вы вернете вашу землю, причем, возможно, с процентами — несколько акров мистера Лэтимера вам не повредят. Это должно вдохновить вас и в дальнейшем верно служить королю, как служили вы до сих пор. Иннес, подайте апрельский список, — обратился он к секретарю.

Мендвилл склонился к его светлости:

— Вы полагаете, это… благоразумно? — спросил он вполголоса.

Лорд Уильям нахмурился: ему показалось, что капитан Мендвилл чересчур много себе позволяет.

— Благоразумно? В чем, по-вашему, тут может заключаться неблагоразумие? Разве я выдаю что-то, чего нельзя разглашать?

Мендвилл поджал губы:

— Необходимо принять меры к неразглашению источника информации. Он слишком ценен, чтобы им рисковать.

— Ваш талант, Мендвилл, — указывать на очевидное.

— Это оттого, что очевидное зачастую ускользает от вашей светлости, — возразил Мендвилл со спокойной дерзостью, которую не склонен был скрывать.

— Будьте вы прокляты с вашим лестным мнением обо мне! Успокойте свое робкое сердце тем, что теперь очевидное от меня не укроется. — Он принял документ, протянутый Иннесом, и развернул, держа его в руках так, чтобы Уильямс мог прочесть. — Чье имя вы видите вот тут, в самом верху?

Дик Уильямс будто с усилием вчитывался.

— Я… Я неважно читаю, — сказал он.

Темные глаза Мендвилла внезапно метнули на него подозрительный взгляд.

— Но по вашей речи, сэр, — едко заметил он, — трудно предположить, что вы плохо читаете.

— О, я умею читать, — без тени волнения парировал Уильямс, — я большой любитель книг. Но мне редко приходилось читать написанное от руки, — все время, пока он говорил, глаза его были прикованы к испещренному строчками листу, — а здесь к тому же неразборчиво. Какой бы плут это ни писал, его следовало бы отправить в школу обучаться крючкам и палочкам… Понял наконец! Скорее угадал, ей-Богу. Ну, конечно, это Гарри Лэтимер.

— Именно Гарри Лэтимер, — подтвердил губернатор, сворачивая бумагу и возвращая ее секретарю. — Он в начале списка; а это перечень тех, кто участвовал в налете на наш королевский арсенал, когда Булль оставался моим заместителем. Лэтимер — вожак всей шайки. Ограбление и высшая степень измены одновременно — вот что будет предъявлено ему в обвинении, когда в один прекрасный день разбойнику придется отвечать за содеянное.

Дик Уильямс выглядел удивленным и озадаченным.

— Но, мне казалось, он был тогда в Бостоне.

— Очень многим так казалось. На самом же деле он провел три дня в Чарлстоне. И это было только одно из его дел.

Дик Уильямс мрачно смотрел на губернатора.

— И человек, составивший список, даст в суде показания?

— Когда придет время.

— Тогда почему бы вам не арестовать Лэтимера?

— Арестовать?

— Он сейчас в Чарлстоне, — сказал Уильямс, и капитан Мендвилл стремительно отреагировал:

— Откуда вам это известно?

— Утром, по пути сюда мы видели его на Брод-стрит, верно, Чини?

Чини, вздрогнув, очнулся от тревожного уныния, в котором давно пребывал.

— Это факт, — подтвердил он.

Мендвилл, казалось, начал размышлять вслух:

— Выходит, он вернулся. Вот как…

— Да, вернулся. Это ваш шанс, если только вам удастся вытащить на свет Божий вашего свидетеля.

Лорд Уильям махнул рукой:

— Дружище, даже если офицеры шерифа исполнят мой приказ, в чем я сомневаюсь, раскрывать моего свидетеля пока нежелательно. Но мы ничего не потеряем, если подождем, уверяю вас.

— Я понимаю, — сказал Уильямс, — открыть свидетеля означало бы потерять агента во вражеском лагере. Ясно, — он вздохнул. — Ладно, я буду терпелив, сэр, пока мы не сможем предъявить счет нашему благородному джентльмену. — Он оживился: — Я передам ваши слова у себя в округе. Я отправляюсь немедленно — нет смысла задерживаться в Чарлстоне. Если ваша светлость желает сказать что-нибудь еще…

— Нет. Думаю, нет. Буду вам обязан, если вы передадите то, о чем мы говорили, и сообщите мне, когда будете здесь в следующий раз. Теперь осталось определить, как быть с вами, Чини.

— Как прикажет ваша светлость, — промямлил Чини.

Но деятельный Дик Уильямс опередил:

— Возвращайся со мной, Чини. За Брод-ривер ты будешь в относительной безопасности. А из Чарлстона сравнительно легко выбраться через пристань. Кроме того, с мушкетом в руках ты принесешь своему королю больше пользы, чем прячась на борту военной посудины.

— Честное слово, мне все равно куда идти, лишь бы не оставаться в Чарлстоне.

— Ну, так ты поедешь со мной, дружище.

— Да, да. Так будет лучше, — сказал Чини, не имевший, казалось, ни единой собственной мысли.

— Полагаю, и в самом деле, так будет лучше, — согласился лорд Кемпбелл и обратился к секретарю: — Иннес, выдайте по десять гиней каждому.

Но Уильямс отшатнулся:

— Сэр! — в голосе его прозвучала укоризна.

— Черт возьми! В чем дело? — изумленно воззрился на него губернатор.

— Я шпион, сэр, говорю без обиняков. Я шпион и горжусь этим. Но деньги я не беру. Я шпионю из чувства долга, да еще ради развлечения — оно скрашивает скуку.

Глядя в его насмешливые смелые глаза, лорд Уильям без труда поверил такому нелепому заявлению.

— Ей Богу, мистер Уильямс, — сказал капитан Мендвилл, — странное у вас чувство юмора.

— Так и есть, не правда ли, Чини?

— Это факт, — заученно повторил Чини, подставляя ладонь, в которую секретарь насыпал золота.

Вслед за тем они ушли, и лорд Уильям расположился на диване.

— Занятный и славный малый… — проговорил он, шаря рукой в поисках табакерки. — Впервые беседовал со шпионом без отвращения. Нет, он не похож на настоящего шпиона. Он слишком мало рассказал о себе.

— Зато он сообщил кое-что интересное о Гарри Лэтимере, — в раздумье произнес от окна Мендвилл.

— Интересное — возможно. Но вряд ли полезное. Если бы Уильямс предстал перед комитетом вместо этого болвана Чини, мы могли бы что-нибудь через него выяснить.

— Возможно, мы выяснили бы что-нибудь и у Чини, если бы вы его расспросили.

Его светлость зевнул.

— Я забыл, — сказал он. — И Уильямс так много говорил. А, не имеет значения. Какой прок в информации, если нельзя ее использовать? И слава Богу, что нельзя. — И он рассеянно набрал щепоть табаку из табакерки.

Глава 4

ФЭРГРОУВ
В верхней комнате своего особняка у бухты Лэтимер старался привести себя в порядок. Требовалось снять грим и сменить костюм Дика Уильямса на более подобающее случаю платье. Но когда Джонсон почтительно спросил, что оденет его честь, тот отослал слугу, закутался в халат, присел к туалетному столику и задумался, удрученно опустив голову. Вошедший через четверть часа Джулиус застал его все в том же положении. Джулиус, невысокий пожилой негр с курчавыми седыми волосами, выглядевшими, словно парик, поставил возле хозяина поднос, налил в серебряную чашку дымящегося шоколада и, повинуясь нетерпеливому жесту Лэтимера, быстро удалился.

Лэтимер снова остался наедине со своими мыслями. Этим утром он достиг цели, и даже с большим успехом, чем можно было предполагать. Он видел список и узнал все, что хотел. Однако успех не поднимал настроения, а, напротив, нагонял глубокую тоску: список был составлен знакомой рукой. Гарри не хуже своего знал почерк Габриэля Фезерстона, сына управляющего имением Фэргроув.

Управляющий прослужил у сэра Эндрю Кэри тридцать лет, и пользовался доверием и благосклонностью баронета, которые распространялись и на молодого Фезерстона. Когда для юного Лэтимера выписали учителя, Габриэль посещал уроки вместе со своим сверстником. Целых два года они вдвоем корпели над учебниками, а когда Лэтимер уехал завершать образование в Англию, еще долго переписывались. Поэтому не было ничего удивительного в том, что Гарри хорошо помнил и сразу узнал его почерк.

Открытие того факта, что Фезерстон работает на лорда Уильяма, позволяло сделать вполне определенные выводы. СейчасЛэтимер удивлялся собственной ненаблюдательности, а сейчас как будто пелена упала с глаз.

С того момента, как Габриэль Фезерстон переметнулся к Каролинским Сыновьям Свободы и добился своего избрания в Генеральный комитет Провинциального конгресса, Лэтимер обязан был учитывать вероятность двурушничества в его поведении. Теперь он это сознавал, а тогда, благодаря собственному стремительному обращению в новую веру, воспринимал поступок Габриэля, как должное. Лэтимеру следовало помнить, что молодой Фезерстон находится в сильной зависимости от сэра Эндрю, ведь Кэри, узнав, что сын его управляющего — изменник, немедленно выгнал бы старика. Однако этого не произошло; следовательно, в деле замешан сам баронет. Скорее всего, так оно и было — Габриэля послали шпионить за Провинциальным конгрессом по совету сэра Эндрю.

Теперь Лэтимер стоял перед необходимостью объявить о своем открытии. Чрезвычайное совещание, уполномочившее его провести расследование, должно было вновь собраться в шесть часов вечера в доме Генри Лоренса. Отчитаться Лэтимер был обязан любой ценой, но цена казалась непомерно высокой.

Дело не в том, что он жалел Фезерстона или симпатизировал ему. Прежде Гарри питал к нему дружеские чувства, но теперь это не имело значения — от них не осталось и следа. Фезерстон — негодяй и продажная тварь, и только глупец будет попусту расходовать свое сочувствие на того, кто без колебаний готов накинуть петлю на шею ближнего. Однако остается сэр Эндрю. В отношениях Гарри со своим бывшим опекуном и ближайшим другом, отцом Миртль, уже произошел перелом, но до последнего времени Лэтимер надеялся на их восстановление. Теперь разрыв должен стать окончательным и бесповоротным, ибо можно не сомневаться в том, что последует за разоблачением Фезерстона. Как бы ни колебались остальные члены Совета безопасности, Гедсден настоит на казни предателя. Фезерстон поплатится жизнью за дела, в которые его вовлек сэр Эндрю, и уж тогда Гарри бесполезно ждать снисхождения от своего приемного отца. Миртль будет потеряна для него навсегда.

И все же он обязан разоблачить Фезерстона.

Удача обернулась тяжелой дилеммой; Лэтимер оказался меж двух огней. Прошло немало времени, прежде чем его осенило: существует компромиссное решение! Можно устранить Фезерстона, не покушаясь на его жизнь и одновременно положить конец шпионажу.

Лэтимер быстро принимал решения, и, как только эта идея пришла ему в голову, немедленно начал действовать. Мешкать нельзя было ни минуты. Он поднялся, позвонил в колокольчик и, когда вошел слуга, приказал отправить посыльного к мистеру Айзарду с просьбой о встрече, а затем принести костюм для верховой езды.

Приблизительно в то же время, около полудня, капитан Мендвилл выехал верхом в Фэргроув, обширное имение сэра Эндрю на берегу Бэк-ривер.

При виде всадника на чистокровной вороной кобыле — красавца в алом мундире с золотым шитьем, белых лосинах и лаковых кавалерийских сапогах — дрогнуло бы сердце любой горничной, случись ей украдкой заглядеться на него сквозь зеленые жалюзи, когда он проезжал мимо.

Сто лет назад Калпипер спроектировал Чарлстон на открытой местности, допускавшей просторную, геометрически правильную планировку, которой не сыщешь в Старом Свете. На европейский взгляд губернаторского конюшего, Митинг-стрит, откуда он начал свое путешествие, выглядела не улицей, а живописной вязовой аллеей. Дома по обе стороны окружали ухоженные сады; темно-красные кирпичные стены домов недавней постройки были увиты виноградными лозами; старые, добротные дома, сложенные из бревен черного кипариса, смотрели на улицу торцами, а фасады с широкими верандами утопали в зелени. Тонкий аромат поздних тюльпанов, завезенных сюда первыми поселенцами из Голландии, смешивался с густым запахом жасмина, жимолости и нагретой солнцем сосновой смолы.

Капитан свернул на Брод-стрит. Проскакав мимо церкви святого Михаила с высоким шпилем, очень напоминающей творение Рена[833], и церковь св. Мартина-в-Полях, он выбрался на площадь, украшенную статуей Питта, которую лет пять назад соорудили в знак уважения провинции великому выходцу из народа. Здесь множество экипажей и пешеходов вынудили капитана перейти на шаг. Ему попадались компании моряков всех рангов, сошедшие с кораблей поглазеть на город; на перекрестке под наблюдением смуглого надсмотрщика толпились негры в ярких полотняных одеждах; навстречу куда-то спешили три индейца племени катоба, увенчанные перьями и закутанные в шерстяные одеяла кричащей расцветки. Каждый из них вел под уздцы вьючную лошадь с товарами, полученными в обмен на шкуры, привезенные из-за Камдена. Не раз капитан Мендвилл натягивал поводья, уступая дорогу тяжелой карете богатого плантатора, высокому фаэтону с невозмутимыми, как бронзовые изваяния, ливрейными грумами на запятках или крытым носилкам на ременных лямках, в которых за черными занавесками модницы совершали экскурсии по галантерейным лавкам.

Из всех городов Северной Америки Чарлстон в наибольшей степени сочетал в себе роскошь и изысканность Старого Света с благополучием и изобилием Нового. Понятно, что безбедное существование жителей города не способствовало широкому распространению революционных настроений. Попадались, правда, горячие головы вроде Кристофера Гедсдена и новоявленного республиканца Гарри Лэтимера; была неуправляемая толпа ремесленников, мастеровых и прочих, кому почти нечего было терять и кто всегда готов на любые авантюры; но тон задавала состоятельная олигархия плантаторов и торговцев — они обладали в Южной Каролине неоспоримой властью и, в общем-то сочувствуя обиженным северянам и противникам деспотизма королевских чиновников, заняли тем не менее выжидательную позицию и не предпринимали активных действий. Ведь в случае поражения им грозила утрата личного состояния и благополучия.

Такая же пассивность охватила и убежденных тори. Среди них тоже имелись фанатики, которые, подобно Эндрю Кэри и Флетчеллу, отбрасывали всякие расчеты, когда речь заходила о верности трону. Но в основном, как и противная сторона, тори стремились прежде всего избежать открытого столкновения.

Судьба определила Каролине второстепенную роль в конфликте с метрополией. Известие о стычке при Лексингтоне сначала вызвало брожение умов, но вскоре все снова улеглось. Конгресс выработал очередную петицию королю, и люди предпочитали надеяться, что согласие будет достигнуто и жизнь войдет в нормальную колею.

Мендвилл смотрел на будущее колоний пессимистически. Однако, не лишенный чувства юмора, он забавлялся тем, что невозмутимо обменивался приветствиями с офицерами в голубых мундирах Провинциальной милиции. Эти полузаконно созданные отряды ополченцев предназначались для антиправительственных действий. Когда капитан проезжал мимо, офицеры приподнимали свои шляпы с черными кокардами, но Мендвилла не обманывало их показное дружелюбие: его мундир был для них, конечно, что красная тряпка для быка, и, несмотря на приятельские улыбки — со многими капитан играл, охотился или заключал пари на петушиных боях и скачках — они, когда наступит срок, так же улыбаясь, перережут ему глотку.

Мендвилл ко всему этому привык. Он приехал в колонию служить своему королю. О себе капитан, вздыхая, думал как о «бедняге младшем сыне». В действительности он был даже младшим сыном младшего сына. В лучших традициях младших отпрысков знатных домов он промотал значительное состояние, унаследованное от матери — его отец в свое время женился на богатой наследнице — и попал в зависимость от государства, что в Британии свойственно исключительно младшим сыновьям в семье[834].

Правда, Мендвилл являлся наследником титула и состояния своего бездетного дяди, графа Челфонта. Но энергичный дядюшка отличался в свои пятьдесят пять лет отменным здоровьем, жили в роду Мендвиллов подолгу, и капитан не льстил себе надеждой на кончину графа, которая могла наступить очень не скоро. Мендвилл не стал губить молодые годы в бесплодных мечтаниях и отправился, как было принято в его кругу, на королевскую службу в колонии, собираясь одновременно сослужить службу и себе — по примеру своего отца, а равно и лорда Уильяма Кемпбелла, тоже младшего сына, женившегося на Салли Айзард и приданом в пятьдесят тысяч фунтов. Колонии представляли собой, можно сказать, обширные охотничьи угодья, где колониальные наследницы служили вожделенной добычей для младших сыновей, великолепно умевших использовать в качестве приманки знатное имя. Ко всему прочему, капитан Мендвилл отправлялся в Америку, заранее зная, где искать дичь. Сэр Эндрю Кэри, богатый и влиятельный южнокаролинский тори, по материнской линии происходил от первого владетельного лорда Мендвилла и так гордился этим, что склонен был считать свою принадлежность к знатному древнему роду гораздо менее отдаленной, чем на самом деле. Сэру Эндрю не посчастливилось обзавестись сыновьями, он воспитывал единственную дочь, и ему, естественно, будет лестно выдать ее за Мендвилла, укрепив этим родством свои геральдические притязания.

Лишь одно упустил из виду дальновидный капитан — существование мистера Гарри Фицроя Лэтимера из Санти Бродс, хозяина баронства Лэтимерского на реке Салуда, — и это упущение могло свести на нет все его расчеты, если б не особая милость провидения, благодаря которой Лэтимер обвинялся нынче в мятеже.

Оскорбленный сэр Эндрю намекнул «племяннику», что отношения с Лэтимером напоминают ему басню о змее и дровосеке, но роль дровосека он играть не намерен.

Когда глаза капитана Мендвилла, от внимания которого ускользало весьма немногое, заметили исчезновение с пальца Миртль усыпанного бриллиантами золотого обручального кольца, он счел заочный поединок почти выигранным и старался не придавать значения ее бледности и апатии.

В совершенстве владея собой, Мендвилл, пока она горевала, никак не проявлял своих намерений, но втайне подумывал о будущем. Он знал, на чем держится мир, знал и человеческую природу: не было еще такой сердечной раны, которую не исцелило бы время. Нужно только набраться терпения и сдерживаться, пока процесс заживления не продвинется достаточно далеко; с остальным он справится играючи.

Надежды капитана Мендвилла были не так уж беспочвенны. Миртль не скрывала, что он ей симпатичен, и сейчас, когда она так страдала и нуждалась в утешении, ее отношение к «кузену» Роберту неизбежно становилось все теплее. Вдобавок он заручился заверениями сэра Эндрю в полной благосклонности и поддержке. Сэр Эндрю весьма прозрачно намекал, что не потерпит в зятьях отступника Лэтимера — этого неблагодарного негодяя, которого он не пустит даже на порог своего дома — из чего капитан не без удовольствия заключил, что путь к сватовству расчищен. До сих пор он продвигался вперед по этому пути осторожно, а сейчас, чуя близкую удачу, скакал в Фэргроув с ворохом новостей, полученных от Дика Уильямса.

Мендвилл свернул на Кинг-стрит, где движение было не слишком оживленным, и, ослабив поводья, устремился к городским воротам. На песчаной пустоши за недостроенными укреплениями, возведение которых началось около двадцати лет назад, но потом было заброшено, он увидел большой отряд милиции, обучавшийся строевым приемам. Провинциальная милиция состояла главным образом из молодых мастеровых. Вид красного мундира Мендвилла вызвал среди них пяток непристойных шуток, отпущенных ему вслед, правда, в относительно добродушном тоне.

Не обращая на них внимания, капитан поскакал во весь опор по старой Индейской тропе через сосновые пустоши — безлюдные песчаные дюны, не оживленные никакой растительностью, кроме сосен, казавшихся черными и источавшими на солнце терпкий аромат. Вскоре он подъехал к рукаву Купера, Бэк-ривер, где дед нынешнего Кэри выстроил Фэргроув. Дорога вела через болото; за ним местность приобретала, наконец, более цветущий вид.

Около двух часов пополудни Мендвилл на взмыленной лошади миновал железные ворота Фэргроува. От них начиналась широкая, приблизительно в милю длиной, аллея, засаженная вирджинскими дубами и рассекавшая надвое парк, разбитый вокруг величественного особняка Эндрю Кэри.

Фэргроув, прямоугольное здание классической архитектуры в стиле королевы Анны[835], с белыми жалюзи на высоких окнах, был построен пятьдесят, а то и больше, лет тому назад из кирпича, вывезенного из Англии вместо балласта на кораблях. За прошедшие годы дом немного постарел и потускнел от непогоды, что только дополнительно придало ему благородства. Выходя с аллеи на полукруглую, усыпанную гравием дорожку, можно было легко вообразить себя перед английским сельским замком где-нибудь в Кенте или Суррее. Подъездная дорожка вела к парадной лестнице и портику, а по обе стороны от нее под сенью кряжистых кедров тянулись подстриженные газоны; на севере парк обрывался крутым спуском к реке.

Черный грум принял лошадь капитана. Дворецкий Римус провел его в длинную прохладную столовую, где сэр Эндрю, только что вернувшийся с плантации, подкреплялся утренним пуншем. Он был в кавалерийских сапогах; на столе лежали брошенные им перчатки и отделанный серебром хлыст. Сэру Эндрю прислуживала дочь, которая выглядела какой-то вялой отрешенной. Утром она получила письмо от Гарри из Саванны; содержание письма разительно отличалось от того, на что она в душе надеялась, и жизнь казалась ей конченой.

Сэр Эндрю, крупный и грубоватый, выглядевший в своем сером сюртуке и бриджах типичным английским сквайром, поднялся навстречу гостю.

— Роберт, мой мальчик, мы чрезвычайно рады. Римус, пунш для капитана Мендвилла.

Интонация, с которой были произнесены эти сами по себе малозначащие слова, была самой сердечной, а лицо хозяина выражало искреннюю радость.

Мендвилл склонился перед Миртль и поцеловал кончики ее пальцев. Это была высокая и стройная девушка в узком сиреневом платье; темные локоны обрамляли ее лицо и шею. Она одарила кузена искренней дружеской улыбкой, на мгновение тронувшей ее безжизненные губы, затем подошла к массивному буфету и вместе с Римусом занялась приготовлением пунша.

— Вижу, скука вас порядком уморила, — добродушно пошутил сэр Эдрью. — Непохоже, чтобы губернатор перегружал вас работой.

— Вероятно, это продлится недолго, и, клянусь, чем скорее кончится, тем лучше. — Мендвилл взял с подноса бокал с пуншем и поблагодарил мисс Кэри.

— За погибель всех заговорщиков! — провозгласил он тост и пригубил напиток.

— Аминь, аминь, — торжественно пробасил сэр Эндрю, тогда как Миртль изменилась в лице и отвернулась.

Хозяин и капитан уселись за стол друг напротив друга. Стекло и серебро, казалось, плыли по его гладкой полированной поверхности, отражавшей, словно вода в омуте, силуэт сидящей у окна мисс Кэри. Она повернулась спиной к свету, чтобы никто не заметил ее переживаний.

Сэр Эндрю набил длинную трубку табаком из серебряной табакерки, и Римус поспешил к нему с тонкой зажженной лучиной.

— Предлагать вам трубку, разумеется, бесполезно, — прошамкал баронет с мундштуком в зубах, и брезгливый Мендвилл, не выносивший табачного дыма, с улыбкой согласился.

— Вы многое теряете, Боб. Попробуйте — это же прекрасный табак. С плантаций Лэтимера. — По лицу сэра Эндрю пробежала тень. Он вздохнул: — Негодяй обучился этому делу в Вирджинии, но сам от всех держит в секрете. Скрытная лиса — впрочем, как и во всем остальном. Вам надо попробовать трубку, Мендвилл, она здорово успокаивает.

Но капитан, еще раз улыбнувшись, покачал головой.

— Что нового в Чарлстоне? Мы здесь отрезаны от мира. Вы были вчера на балу у старого Айзарда? Я тоже там был, но Миртль не ездила. Хандрит из-за черной неблагодарности проклятого мерзавца, который мизинца ее не стоит.

— Вы должны привезти ее в четверг на бал к миссис Брютон.

— Непременно.

— Мне туда не хочется, — откликнулась Миртль неуверенно, но капитан мягко возразил:

— Нет-нет, моя дорогая Миртль! Это долг, никак не меньше. Бал дается в честь губернатора, и считается официальным мероприятием. В эти печальные времена лорду Уильяму требуется поддержка каждого лояльно настроенного мужчины и каждой женщины. В самом деле, сэр Эндрю, он просил передать, что сожалеет о вашем отъезде из Чарлстона и что вам лучше было бы вернуться.

Сэр Эндрю начал горячо уверять, что без промедления вернулся бы в город, но там слишком смердит — смрад измены вызывает у него тошноту. В самом деле: сидеть в имении в это время года было для него необычно, и он наверняка не остался бы тут после приезда губернатора, если бы не обстоятельства его последнего посещения Чарлстона и не данная сэром Эндрю клятва, что он не вернется туда до тех пор, пока в этом мерзком месте витает дух мятежа.

Он покинул город в середине февраля, на следующий день после объявленного Провинциальным конгрессом «Дня смирения, поста и молитвы перед всемогущим Господом с благоговейной просьбой к Нему ниспослать королю истинную мудрость, помочь обретению свободы Северной Америкой и отвратить бедствия гражданской войны».

Ничего более кощунственного сэр Эндрю не мог себе представить. Это казалось ему самым великим богохульством, когда-либо исходившим из человеческих уст. Когда же он услыхал, что все места богослужения в Чарлстоне переполнились бездельниками и глупцами, собравшимися на бунтовщическую молитву, когда собственными глазами увидал членов Провинциального конгресса во главе со спикером Палаты общин Лаундсом в пурпурной мантии, аллонжевом парике и с серебряным жезлом, которые торжественной процессией шли к церкви святого Филиппа, негодование сэра Эндрю не позволило ему оставаться более в городе, который, как он ожидал, могла в любую минуту постичь та же кара, что обрушилась на Содом и Гоморру.

Он метался в бессильной ярости; немногим мог он выразить свое отвращение к этому событию, но это немногое сделал — закрыл свою резиденцию на Тредд-стрит и уехал, отряхнув со своих ног прах измены.

С тех пор Кэри поселился на плантации и оставался бы там безвыездно, не вызови его вице-король, повиноваться которому он почитал своим святым долгом.

— Мы будем там завтра, Боб, живыми или мертвыми, и умножим число друзей короля. — Поставив таким образом на этом точку, он осведомился о новостях.

Мендвилл напустил на себя печальный вид и, как бы сожалея, что приходится об этом говорить, дал подробный отчет об утренней беседе у губернатора, особо остановившись на выдвинутом Диком Уильямсом обвинении Лэтимера в подлости по отношению к менее влиятельному соседу.

Сэр Эндрю протянул с сомнением:

— На Гарри Лэтимера это непохоже.

Миртль резко поднялась и шагнула к ним от окна.

— Это неправда! — сказала она гневно.

— Я и сам с трудом в это поверил, — дипломатично согласился капитан. — Люди не часто совершают бесчестные поступки не имея на то серьезных оснований, а какие мотивы могли быть у богатого мистера Лэтимера для мелкого воровства? И все же… и все же… — Он на мгновение запнулся, будто преодолевая колебания. — Тот, кто способен забыть свою честь и долг перед королем… — Он не стал продолжать.

— Да, да, — уступил сэр Эндрю с глухим недовольным ворчанием.

— О нет, вы неправы, неправы! — настаивала его дочь. — Между этими поступками — огромная пропасть. Каким бы ни был Гарри, — он не вор; никто не заставит меня поверить в обратное.

Мендвилл понял, что время еще не начинало своей целительной работы.

— Никто не заставит тебя поверить, что он изменник, — раздраженно подхватил баронет, — никто не заставит тебя поверить в его скрытность — а он приезжает и уезжает украдкой, как вор.

— Кстати, это напомнило мне, — произнес капитан Мендвилл, — что он сейчас в Чарлстоне.

В изумленных взглядах обоих застыл немой вопрос.

— Я узнал об этом все от того же Уильямса. Он утверждал, что видел его сегодня утром.

— Так почему, ради всего святого, вы его не арестовали?

— Нет, папа! — Миртль положила руку ему на плечо.

— Девочка моя! Этот субъект больше тебе никто.

Мендвилл желал бы разделить его уверенность. Между тем, он отвечал на возмущенное восклицание сэра Эндрю:

— Лорд Уильям уже собирался подписать ордер, но… — он заколебался.

— Ну? Что «но»?

— Я убедил его не делать этого.

— Вы убедили его?! — весь облик сэра Эндрю выражал недоумение, — Но почему?

— Это было бы неразумно. Мы хотим избежать открытого конфликта и избегаем любых действий, которые могут к нему привести. Мистер Лэтимер — нечто вроде героя черни, а мы не хотим провоцировать толпу на поступки, требующие возмездия.

— Видит Бог, они его заслуживают.

— Может быть. И все же это опасно. Лорд Уильям это понимает. Кроме того, сэр Эндрю, есть и другая причина. Что бы ни сделал мистер Лэтимер, он все же дорог вашему сердцу.

— Я вырвал его оттуда, — гневно отрубил сэр Эндрю.

— Но остается еще Миртль, — со вздохом сказал капитан.

— Как вы добры! — Глаза Миртль благодарно увлажнились.

— Добры! — прорычал баронет, — Добры! Пренебречь своей прямой обязанностью!

— Сомневаюсь, что мне следует выполнять свои обязанности ценою вашего страдания, пускай даже легкого. Вы стали так мне дороги за эти месяцы, что я не могу не считаться с вашими чувствами.

Вдруг, прежде чем сэр Кэри или Миртль успели найти подходящие слова в ответ на подобное признание, дверь распахнулась, и Римус радостно объявил:

— Маса Гарри, сэр.

Старому дворецкому никогда не пришло бы в голову, что для визита мастера Гарри могут существовать какие-то препятствия, поэтому и проводил его сразу в столовую, где находился сэр Эндрю.

Глава 5

МЯТЕЖНИК
Быстрыми, легкими шагами, с треуголкой и тяжелым хлыстом под мышкой, в комнату вошел Гарри Лэтимер.

Старый негр прикрыл дверь снаружи, и в комнате воцарилось молчание.

Сэр Эндрю, капитан Мендвилл и мисс Кэри застыли на месте. Оба джентльмена — старый и молодой — сидели; девушка, чье дыхание участилось, стояла позади отца, держась рукою за высокую спинку кресла.

Читатель, разумеется, представляет, сколь противоречивые чувства бушевали в душе каждого из них, и понимает, что над всеми этими чувствами в тот момент преобладало нескрываемое изумление. Самым глубоким оно было у капитана Мендвилла. Он был не просто изумлен — он был озадачен. Ибо высокий и стройный молодой человек, стоящий перед ними и стягивающий перчатки, кого-то сильно ему напоминал. Он где-то уже видел этого человека и говорил с ним. Капитан Мендвилл напряг свою память, лихорадочно вспоминая, когда и где это могло произойти. Но только одну минуту. Постепенно фигура, с которой он не сводил глаз, подверглась перед его внутренним взором метаморфозе. Модно скроенный, длинный сюртук уступил место поношенной коричневой куртке; изящные холеные руки стали грубыми и неопрятными; волнистые бронзовые волосы с аккуратно вплетенной в косицу муаровой лентой свободно рассыпались вокруг худой бледной физиономии с пронзительно синими глазами и насмешливым ртом.

Кулак капитана Мендвилла обрушился на красное дерево с такой силой, что бокалы и серебро на столе задребезжали; он привстал в кресле, потеряв самообладание.

— Дик Уильямс! — вскричал он и простонал: — Боже мой!

Мистер Лэтимер поклонился с сардонической усмешкой:

— Ваш покорный слуга, капитан Мендвилл. Я разделяю ваши чувства.

Мендвилл ничего не ответил. Его мысли мгновенно перенеслись к событиям сегодняшнего утра. Он попытался сообразить, как много сведений разнюхал этот дерзкий шпион, который полностью одурачил их с губернатором при помощи Чини, чья необъяснимая измена теперь тоже стала очевидной.

Сэр Эндрю, слишком поглощенный собственными чувствами, чтобы обратить должное внимание на этот непонятный обмен репликами, яростно взорвался:

— Мой Бог! И у тебя хватило наглости показаться нам на глаза? Теперь, когда с тебя сорвана личина и мы знаем, кто ты таков?

— Сэр, вы не знаете обо мне ничего такого, чего я мог бы стыдиться.

— Потому что у тебя нет стыда! — задохнулся сэр Эндрю и нетерпеливо сбросил с плеча трепещущую ладонь Миртль.

Лэтимер глядел на него с грустью.

— Сэр Эндрю, — подчеркнуто мягко начал он, — разве между нами непременно должна идти война, если мы по-разному смотрим на вопросы политики и правосудия? Во всем мире нет человека, которого я уважал бы больше, чем вас…

— Избавьте меня от этого, — оборвал баронет. — Когда я встречу более неблагодарного предателя, я, может быть, возненавижу его сильнее. Но вряд ли такой отыщется.

Бледность Лэтимера усилилась, под его глазами обозначились тени.

— Чем же я неблагодарный? — спросил он тихо.

— Вам еще требуется объяснять? Мог ли любой отец сделать для вас больше, чем сделал я? Годами, пока вы были мальчиком, пока учились в Англии, я управлял вашими имениями, присматривал за ними, подчас в ущерб своему собственному. Ваш отец оставил вас состоятельным человеком, но моими усилиями ваше состояние утроилось, и теперь вы богатейший человек в Каролине, а может быть, и во всей Америке. И это приумноженное мной состояние вы транжирите, стараясь разрушить все, что мне дорого и свято, и намереваясь уничтожить алтари, которым я поклоняюсь.

— А если я сумею доказать, что это алтари ложных богов?

— Ложных богов?! Вы мне омерзительны!..

— Сэр Эндрю! — Лэтимер умоляюще протянул руки, — дайте мне возможность оправдаться.

— Оправдаться! Какие могут быть оправдания тому, что вы творите и что уже натворили?

Он не добавил бы к этому ничего, но на помощь Лэтимеру пришла Миртль:

— Папа, ведь нужно только выслушать. — Ее просьба возникла из глубоко затаенного в сердце желания: она надеялась найти в его словах что-нибудь такое, что могло бы смягчить приговор, вынесенный в ее письме и не достигший своей настоящей цели — вернуть Гарри с неправедной стези.

Мендвилл, мысленно проклиная болтливость и доверчивость губернатора, совершенно растерялся и не знал, как теперь себя вести. Ему теперь необходимо было заботиться о соблюдении своих же взаимоисключающих интересов, и он молча выжидал — словно игрок, который не может решить, какую выбрать тактику.

— Сэр Эндрю, — начал Лэтимер, — вы живете в богатой, беззаботной провинции, еще по-настоящему не ощутившей тяжелую руку короля, и не имеете представления о том, что происходит на Севере.

Однако сэр Эндрю не собирался вступать в политический диспут.

— Не могу? — И он закашлялся язвительным смехом. — Я не могу! Предательство — вот что происходит на Севере! И вы приложили к этому руку, замышляя против своего короля Бог весть какие козни.

— В ваших словах мало правды, — возразил Лэтимер.

— Вы полагаете, нам не было доложено?

— Доложено… — Лэтимер обратил проницательный взгляд на капитана Мендвилла и чуть поклонился ему, — похоже, я становлюсь важной птицей, если имею честь быть предметом ваших докладов, сэр.

— Мне, как конюшему его светлости губернатора, вменены определенные обязанности. — Мендвилл пожал плечами. — Возможно, мистер Лэтимер, вы не принимаете этого в расчет.

— Помилуйте, сэр! — Свойственная Лэтимеру сдержанная ирония, за которой при желании можно было углядеть скрытую издевку, уже начинала раздражать капитана. — Утром я удовлетворил свое любопытство касательно круга ваших обязанностей. — Капитан невольно покраснел. — Но ваши доклады — или, по меньшей мере, выводы из них — не вполне точны. У меня даже сложилось впечатление, что верные умозаключения не входят в обязанности чиновников.

Он опять обратился к сэру Эндрю, который с трудом себя сдерживал и только наполовину понимал происходящее между Лэтимером и конюшим.

— Возможно, я и строил козни, но никак не против короля. Я не отношу себя к экстремистам, требующим немедленной независимости. Напротив, я из тех, кто пытается, вопреки всем провокациям, сохранить мир и поддержать конституционализм против попыток ввергнуть провинцию в пучину насилия.

Баронет ограничился насмешкой:

— Так это заботясь о мире, вы организовали налет на арсенал?

Лэтимер снова метнул взгляд на Мендвилла.

— Ваши доклады были очень подробными, капитан Мендвилл.

На сей раз капитан ответил колкостью на колкость:

— Видите ли, мистер Лэтимер, изредка и чиновники способны на умозаключения.

Но Лэтимер осадил его репликой:

— Это не умозаключение, капитан, это всего лишь информация. То, за чем я приходил и что получил сегодня утром. А до остального, — и, не давая капитану времени на ответ, он вновь повернулся к сэру Эндрю, — мы хотим избежать у нас того, что случилось в Бостоне, когда британские войска расстреливали британских подданных. Si vis pacem, para bellum[836] — мудрое изречение. Нам не оставили другого выбора, когда Англия или, вернее, английский король и его слишком угодливый кабинет министров начали угрожать британской колонии, как вражеской стране. Мы готовимся к войне, дабы избежать ее. Какими доводами убедить министров принять наши петиции, рассмотреть наши жалобы и устранить несправедливость вместо того, чтобы посредством грубой силы принуждать нас повиноваться?

— Бог мой! Вы — сумасшедший! Точно, сумасшедший!

Капитан Мендвилл вмешался вкрадчиво:

— Разве не сам Бостон своею непокорностью навлек на себя беды?

— Да! Что вы ответите на это? — требовательно подхватил сэр Эндрю.

— Непокорность? — слегка пожал плечами мистер Лэтимер. — Чему же Бостон должен был покориться? Покорность свободных людей исполнительной власти есть не что иное, как подчинение законам, которые они сами для себя вырабатывают.

— Вы цитируете доктора Франклина, надо полагать, — сказал капитан, подозревая подвох.

— Я цитирую одно из писем Юниуса, капитан Мендвилл, — одно из писем, адресованных королю и кабинету, которые столь безрассудны, что угрожают свободам англичан не только в колониях, но и в самой Англии.

Сэр Эндрю зашелся от негодования:

— Вы назвали его величество безрассудным?!

— Вероятно, это несколько шокирует. Но сама по себе подобная возможность не может отвергаться.

— Не может?! — рявкнул сэр Эндрю, — Я отвергаю ее — как отвергаю каждый надуманный предлог для мятежа! Проклятое евангелие этих «Сыновей Свободы»! «Сыновья Свободы»! — Он фыркнул, — Сыновья измены!

Лэтимер поддался минутной вспышке обиды.

— Англичанин и член Палаты общин, над которым вы издеваетесь, отзывался о нашей приверженности свободе с восхищением.

— Нисколько не сомневаюсь. В Англии тоже есть бунтовщики, как в Америке остались верноподданные.

— Да, но со временем, по всей видимости, станет больше первых и меньше последних. Ибо, повторяю, сэр, нет никакой ссоры между Англией и Америкой. Независимости, в результате которой Британия может потерять североамериканские колонии, желают лишь очень немногие из нас. Но она может оказаться единственным выходом. И это будет заслугой нерасчетливого короля, который, хотя и гордится титулом британского…

Но ему не дали возможности закончить. Сэр Эндрю вскочил, вне себя от бешенства:

— Вы бесчестный предатель! Боже мой! Как вы смеете произносить такие речи в моем доме? Вы слышали его, Роберт? Вы-то, конечно, знаете свой долг!

Капитан Мендвилл тоже приподнялся. Ему было явно не по себе.

— Роберт! — крикнула Миртль. Она поняла намерения отца в отношении Гарри и в волнении опустила обязательное церемонное «кузен» перед именем. И Лэтимер, и Мендвилл заметили это, хотя оба были поглощены более серьезными проблемами.

— Умоляю вас, не бойтесь, дорогая Миртль, — успокоил ее капитан и повернулся к наблюдавшему за ним Лэтимеру. — Здесь, под крышей сэра Эндрю, у меня нет возможности должным образом реагировать на ваши слова.

Горбинка на носу мистера Лэтимера обозначилась сильнее.

— Если вы хотите сказать, сэр, что сожалеете об этом, я буду счастлив повторить их в любом месте и в любое время, когда и где вам будет угодно.

В отчаянии Миртль снова вмешалась, даже не подозревая о том, что причина их явной враждебности друг к другу заключалась скорее в ней, чем в политических разногласиях.

— Гарри, ты ведешь себя, как безумец! Роберт, пожалуйста, не принимайте его слова всерьез.

— Не буду. — Мендвилл отвесил Лэтимеру легкий поклон. — Боюсь, вы меня неправильно поняли, сэр. Я только хотел сказать, что ношу форму офицера его величества, и этим продиктованы мои действия, — обезоруживающе пояснил он.

— Вряд ли вы захотели бы сказать другое.

Сэр Эндрю, с лицом багровым, точно тутовые ягоды, наконец пустил в ход свой самый веский аргумент:

— Оставьте мой дом, сэр! Немедленно! Я надеялся, что что не увижу вас больше, но вы приходите и оскорбляете мой слух своими гнусными речами…

— Сэр, это не входило в мои намерения, — остановил его Лэтимер, — я приехал исключительно для того, чтобы оказать вам одну услугу.

— Не желаю принимать от вас никаких услуг! Убирайтесь, или я прикажу вас вышвырнуть!

Миртль стояла за спиной сэра Эндрю бледная, расстроенная, ей страстно хотелось помешать ссоре, попытаться восстановить мир между отцом и любимым человеком — ведь она любила его по-прежнему, — но она не смела. Баронет разбушевался не на шутку.

— Дело, которое меня сюда привело, — холодно настаивал Лэтимер, — касается Габриэля Фезерстона.

Он уловил резкий вздох сэра Энрью и заметил, как внезапно насторожился капитан Мендвилл, но и непосвященному было бы видно, как глубоко они поражены. Их выдавали лица. Он выдержал паузу, пристально глядя в злые глаза баронета.

— Вы поступили бы мудро, если бы приказали вашему управляющему отправить своего сына подальше из Чарлстона и вообще из провинции еще до наступления вечера.

Уже второй раз за сегодняшний день Мендвилл, обычно так хорошо владеющий собой, испытывал глубокое потрясение.

Мистер Лэтимер улыбнулся одними губами.

— Капитан Мендвилл, кажется, понимает, в чем дело.

— Что вы имеете в виду? — Сэр Эндрю справился с собой настолько, что смог задать вопрос.

— Если Габриэль Фезерстон не окажется к вечеру вне досягаемости Сыновей Свободы, то наверняка будет повешен, а предварительно, вероятно, обмазан дегтем и вывалян в перьях.

— Габриэль Фезерстон? — Щеки баронета неприятно побелели.

— Я вижу, — констатировал Лэтимер, — для вас не секрет, чем он занимается. Особый род королевской службы, на которую его нанял капитан Мендвилл.

— Я нанял? — переспросил Мендвилл.

Лэтимер моментально обернулся к нему.

— Лорд Уильям Кемпбелл, — сказал он с сарказмом, — не отличается осмотрительностью. Его можно легко вызвать на откровенность, причем без всякого с его стороны расчета на личную выгоду, который, наоборот, притупил вашу собственную сообразительность, капитан. Бывает, личный интерес становится повязкой на глазах осторожности. Это и случилось с вами утром, как мне представляется.

— Вы — подлый шпион! — взъярился Мендвилл.

Лэтимер демонстративно пожал плечами.

— Вор изловил вора.

— Объясните вы мне наконец, что все это значит? — потребовал сэр Эндрю.

— При чем тут Фезерстон?

— Я расскажу вам, сэр! — торопливо воскликнул Мендвилл.

Но Лэтимер остановил его. Теперь, нагнав на них страха за Фезерстона, он стал хозяином положения.

— Мне кажется, будет лучше, если расскажу я. Габриэль Фезерстон, член Генерального комитета Провинциального конгресса и нескольких подкомитетов, злоупотребил своим положением и информировал Королевский совет о наших секретных мероприятиях. Этим он уже сплел веревку для нескольких из нас, но сейчас для того, чтобы нас повесить, момент неблагоприятный. Однако когда такая возможность представится — а Королевский совет только и ждет удобного случая — Фезерстона приведут к присяге как свидетеля, и с нами будет покончено. Скорее всего, Королевский совет удовлетворится тем, что повесит только меня, как предводителя, в назидание остальным. Но меня это не очень тревожит. Что бы там ни было, я предпочел рискнуть, чтобы не заставлять вас, сэр Эндрю, оплакивать столь ценного слугу, сына еще более ценного слуги. Но вы не вправе ожидать, что другие столь же благодушно настроены. Чтобы устранить опасность, им придется устранить Фезерстона. И сделают они это, скорее всего, тем способом, который я назвал.

У баронета отвисла челюсть. Он уставился на Лэтимера, и гнев, клокотавший в нем минуту назад, временно уступил место испугу.

Мендвилл, наконец, опомнился.

— Это ложь! — Он стиснул кулаки. — Ложь! Дешевая ловушка, подстроенная для того, чтобы узнать имя настоящего доносчика. Фезерстон — не тот, кто снабдил лорда Уильяма списком.

— Тогда просветите меня, дурака, почему фамилии написаны его рукой? Если помните, я видел список, капитан, — с ехидцей заметил Лэтимер.

Мендвилл помнил не только то, что Лэтимер видел список, но и то, что он его очень внимательно рассматривал.

— Когда ты его видел? Как ты его увидел? — спросил пораженный сэр Эндрю.

Теперь Мендвилл опередил Лэтимера и пересказал содержание разговора с губернатором, чем внес, наконец, некоторую ясность.

— Да ты ничем не лучше любого грязного шпиона! — с отвращением прошипел сэр Эндрю. — Мерзкие шпионы! Ты и твой дружок Чини!

— Шпион — может быть, если вам так угодно. Но с остальным я не согласен. И Чини мне не друг.

— И ты выдал Габриэля своим приятелям-бунтовщикам? — угрожающе спросил сэр Эндрю.

Лэтимер покачал головой.

— Если бы я это сделал, то какой мне был смысл приезжать сюда и предупреждать вас о том, что его необходимо срочно удалить? Через минуту после того, как я его назову, он будет арестован, и тогда… — Лэтимер красноречиво провел рукой вокруг шеи. — Надеюсь, сэр Эндрю, что вы хоть это поставите мне в заслугу? Чтобы уберечь вас от ненужных страданий и чувства вины за страшную гибель другого человека, я отчасти нарушил свой долг.

Сэр Эндрю не ответил. Он смотрел на Мендвилла, будто ожидая от него подсказки. Лицо Мендвилла успело обрести маску бесстрастности, которая скрывала лихорадочную работу мозга. Страх и злость при мысли о потере такого ценного агента — ибо убежит Фезерстон или будет повешен, источник информации для Мендвилла все равно потерян — рассеялись, когда он услышал, что Лэтимер пока не выдал шпиона. Все еще, может быть, образуется.

— Нам, конечно, не стоит рассчитывать на ваше огромное уважение к сэру Эндрю, — кисло произнес он. — Оно наверняка не настолько велико, чтобы заставить вас отказаться от выдачи Фезерстона.

Лэтимер пренебрежительно дернул подбородком.

— Не будьте наивным, капитан! О, чиновничий ум! Но я подарю вам информацию, которой вы так жаждете. Сведения, столь любезно мне предоставленные, будут переданы мною в комитет сегодня в шесть.

— Вы в самом деле уверены, что сделаете это? — неприязненно спросил капитан Мендвилл.

— Да, уверен. Вот почему я вынужден вас покинуть. А вы тем временем позаботьтесь об исчезновении Фезерстона.

Сэр Эндрю, застывший и насупленный, ничего не ответил.

Лэтимер церемонно поклонился и повернулся к двери, но обнаружил, что Мендвилл преградил ему путь. Капитан произнес спокойным и ровным, но полным угрозы голосом:

— Сэр Эндрю, этот человек не должен уйти.

Глава 6

ОШИБКА
Сэр Эндрю очнулся и встал, вооружившись хлыстом.

Лэтимер оказался между баронетом и конюшим. Хотя возглас и очевидные намерения последнего остановили Лэтимера, он не проявил ни малейшего беспокойства.

— Вы собираетесь задержать меня силой? — спросил он и улыбнулся.

Капитан про себя по достоинству оценил выдержку молодого человека. Мендвилл считал себя знатоком хороших манер; сдержанность, умение владеть собой в любых обстоятельствах с некоторой долей легкой беспечности он определял как несомненные признаки принадлежности к высшему кругу общества. Лэтимер же провел шесть месяцев в Вестминстере и Оксфорде и легко овладел искусством светского поведения, правила которого, помимо прочего, не противоречили его от природы спокойному и независимому характеру.

— Вам должно быть ясно, мистер Лэтимер, что в данных обстоятельствах мы не имеем права позволить вам уйти.

— Мне это не только ясно — я это предвидел. Я сознательно пошел на такой риск.

— Хватай его, Роберт! — крикнул сэр Эндрю. С этими словами он бросился вперед, а капитан Мендвилл метнулся с другой стороны.

Чтобы избежать столкновения с ними, Лэтимер чуть отклонился и в тот же миг выхватил из кармана сюртука тяжелый пистолет.

— Не так быстро, джентльмены! — охладил он их пыл, поднимая оружие.

Они замерли; Миртль вскрикнула.

— Мне кажется, вы недопоняли. Я ведь сказал, что предвидел нечто в этом роде. Praemonitus praemunitus[837], — он качнул пистолетом, — девиз моего рода. Возможно, капитан, сэр Эндрю упоминал при вас, что я происхожу из исключительно благоразумной семьи. И теперь, когда вы уяснили, в каком невыгодном положении оказались, надеюсь, вы позволите мне все же уйти, не нарушая приличий.

— Подлец бессовестный! — начал поносить его сэр Эндрю. — Ты смеешь мне угрожать? Ты посмел поднять на меня оружие? На меня!

— Нет, сэр Эндрю. Кто угрожает — так это вы. А я просто защищаюсь, не более того. Самосохранение — первый закон природы.

Он не смог удержаться от очередной колкости, и это углубило пропасть между ним и тем, кого он любил, человеком, который, как он знал, не примирится с нанесенной обидой и тем меньше проявит к нему милосердия, чем нежнее относился в прошлом.

Сэр Эндрю смерил его исполненным невыразимой ненависти взглядом. Баронета загнали в тупик, его осмеяли.

— Позволь собаке убраться, Роберт! — процедил он.

Однако Мендвилл не намеревался следовать совету. Он предпочитал рискнуть, но не потерять Фезерстона. Однако самосохранение и для него являлось первым законом природы, поэтому одновременно он предпочел бы, чтобы Лэтимер разрядил пистолет в кого-нибудь другого. И Мендвилл сделал вид, что уступает.

Он кивнул, пожал плечами и шагнул в сторону.

— На сей раз, Лэтимер, ваша взяла, — сказал он осторожно. — Но игра еще не кончена.

— Посмотрим — хотя козырь у меня, — улыбаясьответил Лэтимер. Он опустил пистолет в карман, но из предосторожности продолжал держаться за его рукоятку.

Как бы желая освободить ему путь к двери, Мендвилл отвернулся и отошел к камину, в противоположный конец комнаты.

Лэтимер задержался взглядом на сэре Эндрю, и глаза его погрустнели. Он собрался было еще что-то добавить к сказанному, но, осознав бесполезность слов, вновь поклонился и двинулся к двери. И в тот момент, когда он уже коснулся пальцами круглой хрустальной ручки, капитан Мендвилл схватил шнур, свисавший рядом с камином, и рванул его раз, другой, третий, поднимая трезвон в комнате слуг.

Боковым зрением Лэтимер заметил энергичное движение Мендвилла и остановился.

— Мне стоило бы пристрелить вас за это, — бросил он капитану, — но в этом нет необходимости.

Он быстро повернул ключ в замке, вынул его и быстро направился к окну.

— Придется последовать примеру короля Чарлза[838] и удалиться таким способом. — Лэтимер открыл высокую застекленную створку окна, выходившего на лужайку.

— Это дурное предзнаменование, — процедил Кэри, — ты идешь к такой же гибели, как король Чарлз.

— Но из лучших побуждений, — ответил Лэтимер, перешагивая через низкую раму.

— Предупреждаю вас, сэр, — кинулся ему вслед Кэри, — если с Фезерстоном что-нибудь случится, я добьюсь, чтобы вас вздернули. Я сделаю это, клянусь Богом, даже если это будет стоить мне жизни и целого состояния. Вы бесстыжий предатель и мерзавец!

Лэтимер исчез. Мендвилл бросился ко второму окну и увидел, как тот бежит через газон к покрытой гравием подъездной дорожке, где его ждал грум с лошадьми. Тут раздался топот ног в холле, тревожные удары в дверь и недоуменные голоса негров, зовущих хозяина.

Сэр Эндрю грубо приказал им убираться. Он редко обращался так со слугами, и от удивления они сразу же притихли. Но еще больше слуги удивились, когда мистер Лэтимер Римуса. Лэтимер, который был уже почему-то перед домом и сидел в седле, бросил старому дворецкому ключ, развернул коня и вместе с грумом ускакал прочь.

Гарри дал коню шпоры. В душе его бушевал гнев и поселилось страдание, скрытые до сих пор маской беспечности, и он выплескивал их в бешеной скачке.

Когда он с таким риском для себя приехал сюда, то рассчитывал произвести совсем иное впечатление и получить в обмен на свою услугу хотя бы небольшое выражение признательности. Он надеялся, что ему позволят объясниться с Миртль, и хотел убедить ее, что несовпадение их взглядов на любовь к своей стране — недостаточная причина для отказа выйти за него замуж.

Но присутствие в Фэргроуве Мендвилла спутало его карты и увело события в нежелательное русло.

Уже остались позади ворота имения. Гнев немного утих. Но Лэтимер не мог уехать, не объяснившись с Миртль! После сегодняшнего их отношения могут стать еще во сто крат хуже, чем были раньше.

Лэтимер остановил коня и, глубоко задумавшись, в нерешительности опустил поводья. Издалека, с рисовых полей у реки, доносилось заунывное пение рабов. Их голоса навели его на новую мысль. Нужно написать Миртль записку. Просить, умолять выйти к нему. Один из негров — он знал их всех, — передаст ее девушке из рук в руки.

Лэтимер спрыгнул с коня, кинул повод груму и приказал ему отъехать примерно на полмили и ждать. Затем вернулся и, миновав ворота, сошел с дороги в сторону и углубился в рощу вирджинских дубов, оплетенных виноградными лозами. Он двинулся по направлению к поющим голосам. Но чем дальше он углублялся в дикие заросли, тем труднее становилось сквозь них пробираться. Наконец Лэтимер вынужден был остановиться, и опять задумался. Кто-нибудь из челяди лучше подошел бы для выполнения его замысла, чем раб с плантации. Надо подождать, и кто-то из лакеев наверняка вскоре пройдет мимо. Все они были его друзьями, и любой из них с радостью выполнит деликатное поручение.

Лэтимер повернул назад, добрался до широкого пня от спиленного дуба. Пристроившись на нем, он устроил наблюдательный пункт, откуда была видна аллея, пронизанная игрой света и тени. Лэтимер сел, извлек из внутреннего кармана блокнот с карандашом и торопливо набросал записку с короткой, но очень настойчивой просьбой о встрече. Он вырвал листок, сложил его вчетверо и приготовился ждать, пока случай пошлет ему нужного человека.

Тем временем сэр Эндрю продолжал неистовствовать, а Мендвилл и Миртль сообща успокаивали его. Занятие это способствовало созданию их тесного, очень отрадного и утешительного для Мендвилла союза. Он чувствовал, что вел себя не лучшим образом. Поначалу он проявил похвальную сдержанность. Во время спора держался в стороне, избегая открытых колкостей и насмешек в адрес Лэтимера, хотя юный апостол свободы был для них весьма уязвим. Человек менее тонкий никогда не упустил бы возможности продемонстрировать свое остроумие, но Мендвилл неплохо разбирался в людях и понимал, что под холодностью Миртль могла скрываться, пусть на время и заглушаемая, но глубокая любовь к бывшему жениху. И если бы Мендвилл открыто выступил на стороне врагов Лэтимера и проявил неприязнь к нему, то мог только вызвать раздражение Миртль против самого себя. Мендвилл рискнул даже поставить под сомнение свою храбрость и следовал роли невольного и сочувствующего зрителя в тягостной сцене, пока в силу обстоятельств сам не стал действующим лицом. Теперь он пытался загладить произведенное им, как он опасался, плохое впечатление. Но, к его облегчению, выяснилось, что Миртль вполне оправдывала его поведение, поверив, что оно продиктовано необходимостью, и не думала держать на него зла.

Мендвилл не принадлежал к типу людей, льющих слезы над опрокинутым молоком. Лэтимер уехал, и, следовательно, на услугах Фезерстона можно поставить крест. Спасти можно только его жизнь. Однако жизнь Фезерстона потеряла свою ценность и не вызывала большого сочувствия капитана. Неизмеримо больше он был озабочен тем, чтобы, предстать в нужном свете, изображая миротворца и человека широких взглядов. Когда сэр Эндрю, пылая гневом, начал вспоминать задним числом, что он упустил в разговоре, ровный голос Мендвилла, исполненный сочувствия к объекту его брани, подействовал на него, как успокоительное.

— Сэр, мистер Лэтимер заслуживает сострадания. Молодой человек таких способностей, таких достоинств — и совершает столь огромную ошибку! — Мендвилл вздохнул, всем своим видом выражая бесконечное сожаление.

Он был вознагражден.

Сэр Кэри потребовал от него не терять времени и спрятать Фезерстона на борту «Тамар». Когда Мендвилл, наконец, собрался уезжать, Миртль проводила его не только по лестнице, но и прошла с ним до ворот. Капитану шел рядом с нею, ведя лошадь под уздцы. В порыве признательности за бескорыстие и помощь в трудный час, Миртль взяла его под руку. Мендвилл ощутил ее волнение и учащенный пульс, но сдержался, понимая, что сейчас его поведение должно быть сродни покровительственной нежности старшего брата.

— Дорогое дитя, мое сердце обливается за вас кровью, — он опять вздохнул. — Я так зол на себя. Испытывать столь сильное желание снять часть груза с ваших плеч и быть таким бессильным! Это приводит меня в отчаяние.

— Но вы уже так много для меня сделали, Роберт. Вы были так добры, так мягки, так терпеливы и великодушны! — Миртль немного подалась вперед и ласково заглянула снизу вверх в его лицо.

— Великодушен? Если бы я в этом был уверен. Я хотел бы многого, но могу слишком мало.

— О, как это похоже на вас — не помнить своих благородных поступков. Разве не вы убедили лорда Уильяма не арестовывать Гарри? Разве этого мало?

— Совсем ничего. Я должен был спасти его. Но не ради него, потому что я его не знаю, а ради вас, потому что он… он пользуется — или пользовался — вашей благосклонностью. Я понимал, что если не сделаю этого, то вы будете страдать; и потому, даже ценой своего долга, я… О, что я говорю? В итоге я ошибся и изменил своему долгу напрасно.

— Я никогда не забуду того, что вы сделали, никогда!

— В таком случае, я потерпел не полную неудачу. Это достаточная награда для меня.

— Но что теперь будет с Гарри? Что делать, о, что же делать?

Лицо Мендвилла стало угрюмым.

— Что тут можно сделать? С одержимым не поспоришь. Я надеялся, что, когда он увидит, куда идет и какой опасности себя подвергает — остановится. Но я знаю наверное, что, если его не смогла обуздать мысль о том, что он обижает вас, то уж личную безопасность он вовсе не примет в расчет. По крайней мере, так было бы со мной. Но мы часто заблуждаемся, судя о других по себе. О, будь оно все проклято! Если бы мне удалось под предлогом спасения Фезерстона задержать его, мы смогли бы запереть мистера Лэтимера под замок и держать там до тех пор, пока не кончатся злополучные беспорядки. А они скоро кончатся — сразу, как только прибудут войска.

— Это и было вашим истинным намерением?

— Что ж еще? Какой другой имеется способ спасти его от собственного безрассудства? Возможно, если вы увидитесь с ним…

— Я? Увижусь с ним? — Миртль пристально посмотрела на своего спутника. Ее личико посуровело, а выражение глаз стало строгим.

Капитан Мендвилл высказал свое предположение исключительно для проверки и теперь получил представление о твердости духа, таившегося в этой хрупкой фигурке. Он не догадывался, что ее поведение объяснялось обидой на Гарри, который почти не обращал на нее внимания в продолжение разговора. Позднее, обдумав все более спокойно, она наверняка поймет, что Гарри просто не представилось такой возможности, но сейчас ею руководила одна только обида.

— Не думаю, что когда-нибудь снова захочу его видеть. С этим покончено. По-вашему, у меня нет гордости? Такого вы обо мне мнения? — Миртль остановилась и глядела теперь на него почти надменно.

— Какое значение имеет мое мнение? — В голосе Мендвилла сквозила печаль.

— Почему же, позвольте спросить, оно не имеет значения?

Они не подозревали, что стоят на виду у Лэтимера, который хмуро наблюдал за ними из зарослей. Он не мог разобрать, о чем они говорят. А увидел он то, как капитан Мендвилл, оставив повод, взял руки Миртль в свои, глядя на нее с высоты своего роста взглядом, полным нежности.

— Я… Я не смею ответить вам, — выговорил капитан робко. — Я не смею. И еще: я не трус, хотя, Бог свидетель, страшно боюсь, что вы могли так подумать.

— Подумать так? Роберт! Вы проявили удивительное терпение. Только храбрый человек мог вести себя подобно вам.

— Моя дорогая, ваши слова переполняют меня радостью. А что до того, что я думаю о вас… — Мендвилл не закончил и наклонился, чтобы поцеловать ее руки.

Он почувствовал, как Миртль невольно отпрянула и попыталась высвободить их, словно испугавшись тех слов, которые он вот-вот может произнести. Мендвилл снова положился на всемогущую силу терпения и сменил тон, убрав из него лишнюю торжественность.

— Если бы я признался, что считаю вас достойной восхищения, вы бы надо мною посмеялись, я знаю. — И он сам улыбнулся. — Поэтому, раз вы так настаиваете, я скажу, что вы — самая очаровательная кузина в колониях. И добавлю, что в Роберте Мендвилле вы найдете постоянного и надежного друга.

— Друга — о, да! — ее пальцы стиснули его ладонь и, наконец, освободились. — Я в вас не ошиблась. Как редко у женщины бывает друг, истинный друг, на которого можно положиться. Возлюбленного она может найти, если захочет, но друга… Благослови вас Бог, Роберт.

Они двинулись дальше. Мендвилл, утвердившийся в положении старшего брата, которое он неудачно попытался было изменить, положил даже руку на плечо Миртль, как бы обняв ее по-родственному на одно мгновение.

— Всегда рассчитывайте на меня, моя дорогая Миртль. Что бы с вами не приключилось, всегда требуйте моей помощи. Вы обещаете?

— Да, с радостью, — отвечала она, смеясь.

Красный рукав с обшитыми золотой тесьмой обшлагами, обнимающий плечи Миртль, и ее обращенное к Мендвиллу личико было последнее, что различили сощуренные глаза Лэтимера.

Мистер Лэтимер понял, что он слишком долго пробыл вдали от Чарлстона, и все известные ему циничные афоризмы женоненавистников теперь показались Лэтимеру, как это ни прискорбно, весьма близкими к истине. Он медленно порвал маленькую записку, и, когда возвращавшаяся Миртль вскоре показалась одна на аллее, пренебрег представившейся возможностью объясниться. Он дождался, пока она скроется за деревьями, и только после этого отправился искать своего грума, чтобы немедленно отправиться в Чарлстон.

Глава 7

МЕНДВИАВЕЛЛИ
Этим же вечером капитан Мендвилл вернулся в резиденцию губернатора. В гостиной происходило небольшое столпотворение. Лорд Уильям оживленно беседовал с гостями, приглашенными ее светлостью. На приеме присутствовало немало тори вроде Раупеллов и Роггов; явилось несколько человек, подобных зятю ее светлости, Майлсу Брютону, и столь консервативных в методах оппозиции правительству, что они оказались — во всяком случае, с точки зрения вигов — где-то посредине между обеими партиями; остальные, составлявшие основную часть гостей, принадлежали к семьям, которые сэр Эндрю назвал бы кланами мятежников.

Перед проницательным и отчасти презрительным взором капитана Мендвилла предстала модель всей колонии. Две партии тайно враждовали, каждая вооружалась, но параллельно прилагала лихорадочные усилия для сохранения мира, ибо ни одна из них не чувствовала себя созревшей для боевых действий и ни одна не знала, что сулит ей война; каждая готовилась к сражению, как к последнему средству, и все же стремилась не приближать ее в надежде, что такая необходимость отпадет.

Пробираясь сквозь толчею к его светлости, капитан очутился перед леди Уильям Кемпбелл, прекрасной юной дамой. Она была лишь чуточку пониже своего супруга — вице-короля, ее стройная осанка и горделивая посадка головы говорили об уверенности в себе, а грацией и обаянием она могла сравниться с богиней Гебой.

— Вы опоздали, — упрекнула леди Кемпбелл капитана, — и, заслуживаете наказания, хотя, несомненно, сейчас рассыпетесь в извинениях, о несчастный раб долга!

— Проницательность вашей светлости освобождает мой сирый ум от поисков оправдания.

— Не проницательность, сэр, но сострадание. — Она коснулась его руки. — Вам нужно пойти и побеседовать с мисс Миддлтон. Она так обожает красные мундиры, что стала самой верной из подданных короля.

Мендвилл не принял ее легкого тона.

— Ваша светлость должны меня извинить. Мне необходимо срочно увидеться с лордом Уильямом.

Леди Уильям посмотрела на него внимательно, в глазах ее мелькнуло беспокойство. При всей ее смелости, иногда граничащей с легкомыслием, она пребывала в постоянной тревоге за мужа, которого любила и который был возвышен до должности сколь почетной, столь и обременительной.

— Что-нибудь серьезное? — спросила она.

— Не столько серьезное, сколько неотложное, — успокоил Мендвилл. — У меня сегодня был хлопотливый день.

К ней вернулся присущий ей немного язвительный юмор.

— Ничто не нагоняет такой тоски, как ваше усердие, Роберт.

Он улыбнулся, выражая согласие, после чего направился к лорду Уильяму, только что покинувшему нескольких дам, и предложил ему удалиться в небольшую смежную комнатку. Там к ним присоединились капитан Таскер, второй конюший его светлости, и Иннес, последовавший за ними по собственной инициативе. Мендвилл кивнул обоим и не стал попусту тратить слов на вступление.

— Человек, получивший сегодня утром аудиенцию у вашей светлости и назвавшийся Диком Уильямсом, на самом деле — Гарри Лэтимер.

Заявление было настолько ошеломляюще, что его пришлось повторить.

— Этого еще не хватало! — всплеснул руками лорд Уильям. Он принялся вспоминать, о чем шла речь во время аудиенции, а когда вспомнил, то ахнул: — Боже мой! — и бессмысленно уставился на Мендвилла.

Мендвилл сочувственно покивал головой.

— Боюсь, он узнал от нас множество интересных вещей. Его подослали, чтобы выведать, к чему клонится дело, как относится ваша светлость к Провинциальному конгрессу и разведать, по какому каналу вы получаете донесения о его секретной деятельности. Боюсь, он преуспел в выполнении всех трех заданий.

— О! Но это невозможно! С ним же был Чини, — воскликнул губернатор.

Мендвилл вкратце изложил ему то, что случилось в Фэргроуве. Лорд Уильям застонал.

— Мы имеем дело с опасным человеком, — сказал Мендвилл. — Он смел и находчив, и он наш убежденный противник, а его богатство дает ему огромное влияние и необыкновенную власть.

— Да-да, — раздраженно перебил его губернатор. — Но что с Фезерстоном? Вы позаботились о нем?

— Это не имеет значения, — холодно ответил капитан. — Фезерстон — битая карта. Он больше не сможет приносить нам пользу, поскольку я не смог арестовать Лэтимера.

— Но, ради Бога, капитан! Необходимо спасти его.

— Не знаю, не знаю. Не уверен, — сказал Мендвилл с таким видом, что все трое недоуменно воззрились на него.

— Но разве не вы говорили минуту назад, что они вздернут Фезерстона сразу, как только узнают о нем от Лэтимера?

— Говорил. Либо вымажут в дегте и вываляют в перьях, — Мендвилл небрежно упомянул об этой альтернативе и так же спокойно и откровенно добавил: — Если над ним учинят что-нибудь этакое, у нас появятся, наконец, неопровержимые улики против Лэтимера. И я сам и, скорее всего, сэр Эндрю сможем засвидетельствовать, что все это — результат подрывной работы Лэтимера.

— Вы собираетесь принести Фезерстона в жертву, чтобы только получить возможность обвинить Лэтимера? — ужаснулся вице-король.

Теперь удивленным выглядел Мендвилл.

— Сейчас не время для сантиментов, да и случай неподходящий, — сухо ответил он. — В жертву политике приносили людей и поважнее Фезерстона. Что до меня, то я не настолько чувствителен, чтобы переживать из-за какого-то там шпиона. Он сам поставил на карту свою жизнь. Над шпионами всегда висит угроза скорой расправы. А вы подумайте о том, что выигрываете: вам предоставляется случай избавить государство от опасного врага.

Последовала продолжительная пауза, прежде чем его светлость нашелся с ответом. Не успевшее зачерстветь сердце юного губернатора было потрясено.

— Да вы хладнокровный Макиавелли[839], — наконец выдавил он из себя с оттенком недоверия.

Мендвилл только пожал плечами.

— Ваша светлость являетесь губернатором провинции, в которой то и дело раздаются призывы к бунту. Вы обязаны подавить их любыми средствами. Кабинет министров в Англии ждет от вас результата, а какими средствами вы его добьетесь — им все равно. Разве может жизнь какого-то ничтожества вроде Фезерстона быть помехой в таком важном деле?

Лорд Уильям, терзаясь сомнениями, заложил руки за спину и начал вышагивать взад-вперед по комнате. Таскер и Иннес не произносили ни слова; оба были напуганы предлагаемыми методами управления провинцией. Мендвилл наблюдал за его светлостью едва ли не с презрением. Разве этому чувствительному мальчишке сокрушить гидру мятежа? Куда там! На что надеется империя, если в такие кресла сажают младших сыновей, не способных справиться с пустяковой проблемой?

Но лорд Уильям, хоть и был гуманен и по натуре чувствителен, отнюдь не был наивным новичком в искусстве управления государством, каким его представлял себе Мендвилл.

— Чисто по-человечески, Мендвилл, ваше предложение звучит ужасно. А с точки зрения политики оно безумно. Если даже использовать Фезерстона в качестве приманки, то каким образом после этого мы сумеем арестовать Лэтимера? И какому из судов провинции поручить в этом случае разбирательство? Вы подумали, какой суд будет выносить приговор?

— Для судебного разбирательства по такому серьезному обвинению его можно — нет, необходимо — послать в Англию.

Лорд Кемпбелл в раздражении ударил кулаком по ладони.

— Так я и знал. Вы собираетесь применить именно тот указ, который служит сейчас объектом недовольства, и хотите с его помощью расправиться с человеком, ставшим героем в глазах толпы. И за какое преступление? Да вся провинция его с восторгом одобрит. В этом заключается ваш метод управления? Неужели вы не понимаете, что это ускорит те самые события, которых мы стремимся избежать любой ценой? Что это повлечет за собой открытый мятеж? Что это заставит нас прибегнуть к силе и похоронит последнюю надежду на примирение колонии с империей?

— Эфемерная надежда, — убежденно возразил Мендвилл. — Это иллюзия, которая привносит в нашу политику нерешительность и слабость.

Но лорд Уильям твердо стоял на своем.

— Это просто ваша точка зрения, Мендвилл, а я придерживаюсь иного мнения. Готовясь к худшему, я продолжаю надеяться на лучшее. И, полагаю, не без оснований.

— Но если… — начал капитан.

Губернатор поднял руку.

— Говорить больше не о чем.

Мендвилл мог влиять на него почти во всем, за исключением методов управления провинцией. Ибо здесь его светлость находился под влиянием своей жены и ее многочисленных чарлстонских родственников, не желавших настоящей войны.

— Буду вам признателен, — заключил губернатор, — если вы не мешкая отправитесь на поиски Фезерстона. Отвезите его на «Тамар». Там он будет в безопасности — Торнборо за ним присмотрит. При необходимости отошлем его в Англию.

Если Мендвилл и был уязвлен, то не подал виду. Он поклонился, показывая, что подчиняется приказу.

— Будет немедленно исполнено, — сказал он спокойно, будто и не вступал в полемику.

Мистер Иннес так прокомментировал это происшествие: «Его светлость без обиняков назвал капитана Мендвилла хладнокровным Макиавелли, ибо тот проявил решимость и настойчивость — качества, каковых самому лорду Уильяму недостает. Если бы губернатором этой провинции был капитан Мендвилл, от бунтарских настроений скоро и следа бы не осталось».

Иннес был далек от мысли, что решимость капитана пошла гораздо дальше, чем настойчивость. Не обнаружив Габриэля Фезерстона в доме его замужней сестры, где тот жил и куда при необходимости за ним посылали от губернатора, Мендвилл принялся тщательно разыскивать агента в таких местах, где вероятность встретить его была ничтожной. Приказ губернатора противоречил планам капитана, но не изменил их; Мендвиллу оставалось добиться своего не мытьем, так катаньем.

В то же самое время, когда Мендвилл прокладывал себе путь сквозь толпу гостей леди Уильям, юный мятежник Лэтимер вернулся в Чарлстон и широкими шагами вошел в гостиную великолепного особняка у Восточной бухты. Комната выглядела несколько сумрачной из-за того, что была обшита потемневшими дубовыми панелями, увешанными портретами предков Лэтимера. Подобно большинству комнат в доме, ее обстановка состояла из ореховой мебели, вывезенной из Голландии пятьюдесятью или шестьюдесятью годами раньше. В Англии стиль этой мебели связали бы с царствованием Уильяма и Марии[840]. Из резной рамы над каминной полкой гостиную обозревал угрюмый джентльмен в пышном парике. Между ним и Гарри Лэтимером усматривалось явное сходство. Но еще большее сходство можно было обнаружить — и это весьма злорадно отметил Чарлз Монтегю — между оным портретом кисти сэра Годфри Неллера, изображавшим родоначальника династии Чарлза Фицроя Лэтимера, и — подлинные слова лорда Чарлза — «герцогом Бэкингемским, сим развеселым принцем, возложившим на себя нелегкий труд стать отцом родным доброй половине своих подданных»[841].

На плетеной кушетке под высоким окном развалясь возлежал полный светловолосый молодой человек, читавший «Уэйкфилдского викария»[842]. Джентльмен являл собою мужскую копию леди Кемпбелл, и, несмотря на то, что лицу его недоставало ее красоты и магнетического обаяния, он все же, как и его сестра, обладал фамильной способностью располагать к себе людей. С первого взгляда на него становилось ясно, что он ленив и добродушен, самыми серьезными в жизни занятиями, вероятнее всего, считает скачки, петушиные бои и охоту на лисиц. Менее очевидным представлялось то, что он проявляет интерес к политике и переживает за судьбу колоний.

При появлении Лэтимера мистер Томас Айзард — так звали молодого человека — отложил книгу в сторону и подавил зевок.

— Я начал за тебя беспокоиться, — сказал он.

— Почему? Который час? — Задавая эти вопросы, Лэтимер уже посмотрел на стоящие в углу напольные часы в ореховом футляре. — Пол-шестого. Боже мой! Я и не думал, что уже так поздно.

— Должно быть, приятно проводил время.

— Приятно! — Лэтимер плюхнулся в кресло и коротко рассказал обо всем. — Видишь, — заключил он, — я не преувеличивал опасность ареста, хотя не думал застать там капитана Мендвилла.

Том бросил на него мрачный взгляд.

— Было бы странно, если бы его там не оказалось. Этот галантный капитан ездит туда чуть ли не каждый день.

— Почему же ты меня не предупредил?

— Ты сделал бы свои выводы и назвал бы меня лжецом, вероятнее всего. А мне, Гарри, хоть убей, не хотелось с тобой ссориться даже из-за самой что ни на есть распрекрасной представительницы женской половины человечества.

Ровно год тому назад его бросила жена — сбежала с каким-то французским дворянчиком, случайно осчастливившим колонию своим посещением. Жена его была сущей мегерой, изводившей его все два года супружества, и потому ему следовало благодарить судьбу после этого события, но душа человеческая непостижима: вместо этого он негодовал и молился о наступлении того дня, когда сможет вызвать на дуэль и убить француза, оказавшего ему воистину величайшую в жизни услугу.

Об этой истории мы вспоминаем только для того, чтобы пояснить читателю, что Том Айзард был самым неподходящим советчиком, какого только мог найти Гарри Лэтимер.

— Н-да-а, — протянул Лэтимер; в его глазах промелькнуло неприятное воспоминание, но он заставил себя отбросить тревожные мысли. Голос его стал будничным. — Миртль нежданно обнаружила, что не может выйти за человека, сомневающегося в непогрешимости короля Георга[843]. Поэтому она отдает предпочтение красному мундиру, имеющему честь служить его всемилостивейшему величеству. Что ж, сие логично.

— Логично! — поперхнулся мистер Айзард. — Слыхано ли, чтобы женщина вела себя логично? Обыкновенный расчет — вот что это такое, Гарри. А коль скоро это так, то не стоит убиваться. Я рад, что ты воспринял все так спокойно. Я ведь писал тебе как-то, что Мендвилл, если ему повезет, может в один прекрасный день стать графом Челфонтским.

К его удивлению, Гарри накинулся на него с внезапной яростью:

— Что, черт побери, ты хочешь этим сказать?

— Боже милосердный! Разве ты говорил не о том же?

— Ты думаешь, я подозреваю Миртль в корысти? Что она продает себя за титул?

— Можно подумать, такого никогда не бывало от сотворения мира.

— С такой женщиной, как Миртль, это невозможно.

— Сдается мне, Гарри, у тебя маловато жизненного опыта, — сказал Айзард тоном умудренного старца. — Женщины — это самые…

— Буду премного благодарен, если ты обойдешься без обобщений. Не может мистер Томас Айзард быть наставником по части женщин.

— Ей-Богу, не может! Уж больно предмет неблагодарный. Хотя пример упомянутого кандидата в наставники весьма поучителен.

Появление старого Джулиуса прекратило неприятную дискуссию. Он внес поднос с рюмками, серебряной бутылью, заключавшей в себе изумительный пунш, приготовленный из рома, ананаса и лимонов, серебряною же коробкой с прекрасным табаком и парой трубок.

Пока слуга наливал пунш, друзья молчали, а после его ухода спор на щекотливую тему не возобновлялся. Существовали более неотложные вопросы.

— Раз мне теперь не понадобится представитель на совещании, Том, ты можешь отдать мне письмо.

— Охотно, — сказал Том и вытащил пакет из кармана. — Ей-Богу, если бы ты не вернулся и мне пришлось идти на это собрание вместо тебя, я не стал бы на нем засиживаться. Я бы поднял всю партию Сыновей Свободы и помчался вызволять тебя из Фэргроува.

— Я был уверен, что на тебя можно положиться, — с улыбкой сказал Гарри.

— Думая меня схватить, они сами не ведали, чей гнев на себя навлекают.

Часы в ореховом футляре пробили шесть. Мистер Лэтимер вскочил на ноги.

— Я должен идти. Шесть — это назначенный час. Я ненадолго — оставайся на ужин. Выкури пока трубочку.

Он уже приблизился к дверям, когда Том его окликнул.

— Берегись, Гарри. Не выходи без оружия. Голову даю на отсечение — после всего, что случилось, они начнут за тобой следить. Ты стал опасным человеком.

Глава 8

ТРЕКЛЯТЫЙ АДВОКАТ
Дом Генри Лоренса стоял всего в нескольких шагах от дома Лэтимера. В нем и собрался чрезвычайный следственный комитет, чтобы выслушать доклад, обещанный Лэтимером.

Не тратя времени попусту, они тут же приступили к делу. Лэтимер ясно и лаконично изложил то, что разведал утром у губернатора. Склонный к драматическим эффектам, он оставил наиболее сенсационное известие под конец и начал рассказ с сообщения о связи, поддерживаемой лордом Уильямом с сельскими тори. И сразу прозвучала первая нота назревающих разногласий.

— У меня сложилось впечатление, джентльмены, — сказал Лэтимер, заканчивая первую часть своего повествования, — что лорд Уильям относится к нам непредвзято…

Его бесцеремонно перебил старший Ратледж. Обращаясь к Лоренсу, председательствующему на заседании, он сказал своим обычным, лишенным выражения голосом:

— Я полагаю, это не имеет отношения к нашей проблеме. Личные впечатления мистера Лэтимера не могут служить для нас доказательствами.

Так говорил адвокат, но те, кто адвокатами не являлись, немедленно возмутились.

— Придержите свой язык, Джон Ратледж, — выпалил Гедсден, — то, что думаете вы о том, что думает Лэтимер, — тем более не доказательство.

Над Ратледжем посмеялись, что, впрочем, никак на нем внешне не отразилось. Когда смех прекратился, полковник Лоренс — во время войны против индейцев чероки он служил заместителем командира в полку Миддлтона — выразил мнение, что мистер Лэтимер может продолжить.

— Если бы в мою задачу входило представить вам подробный отчет обо всех словах, произнесенных лордом Уильямом и мною, то для возражения мистера Ратледжа имелись бы некоторые основания. Но поскольку я целиком полагаюсь на свою память, оно бессмысленно.

— Бессмысленно, — эхом отозвался Ратледж. И хотя он постарался произнести это нейтральным тоном, в нем все-таки слышалась издевка.

— Бессмысленно — потому что впечатления в данном случае не менее надежны, чем память, а может статься, и надежнее.

Переждав, пока смолкнет гул одобрения, Лэтимер продолжал. Его речь сводилась к уверению, что лорд Уильям — недаром он связал себя с колонией родственными узами — искренне желает пойти на мировую и будет всерьез этому способствовать. Одновременно он ведет не менее серьезные приготовления и на случай нежелательного развития событий, дабы не оказаться захваченным врасплох.

— Что ни говори, — снова вставил замечание Ратледж, — а факт остается фактом: он поддерживает активную связь со сторонниками короля на периферии и приказывает им вооружаться. Лорд Уильям, похоже, пытается сидеть между двух стульев.

Полковник Лоренс поднялся и начал миролюбиво, как бы рассуждая вслух:

— А разве все мы не делаем того же? Разве мы, в силу необходимости, не вынуждены поступать точно так же? Кто поручится, что Америка поддержит столкновение с королевскими офицерами, пускай даже такое столкновение необходимо для самого существования колонии?

Как легко было предвидеть, прозвучал безапелляционный задиристый ответ Гедсдена:

— То, что необходимо для самого существования колонии, должно быть сделано! В этом случае последствия не имеют значения.

Драйтон разразился афоризмом:

— Худшее из действий — бездействие из боязни худшего.

— Может быть, вы и правы, — печально согласился Лоренс. — Будущее покажет. Мы же имеем дело с настоящим.

Добродушный мистер Пинкни постучал карандашом по столу.

— Мы отклоняемся, господа. Когда мы представим Провинциальному конгрессу результаты расследования мистера Лэтимера, перед ним встанет единственный вопрос. Мы еще не дослушали сообщение мистера Лэтимера о том, что требует более срочного решения — об утечке информации. — И он кивнул Лэтимеру.

— Здесь мне исключительно повезло. — Лэтимер рассказал им о списке, показанном губернатором. — Список составлен почерком, который оказался мне знаком. Почерком Габриэля Фезерстона.

Это заявление вызвало в каждом из них бурю чувств. Однако не все спешили проявлять свое негодование. Фезерстон знал подходы к людями и где лестью, а где другими способами снискал благосклонность некоторых лидеров Колониальной партии. Несколько раз ему оказывали покровительство Ратледж и полковник Лоренс, поэтому оба они хотели повременить с выводами и сначала подробно расспросить обвинителя, однако их опередил Гедсден.

— Это требует от нас действий, — вскричал он, рывком поднявшись с места, едва Лэтимер закончил. — Тотчас же арестовать предателя! Чтобы другим было неповадно!

— На каком основании, сэр? — спросил полковник Лоренс.

Этот человек умеренных взглядов давно был на ножах с непреклонным Гедсденом. Его вопрос взбесил республиканца.

— О Господи, основания! Вам мало оснований?

— Да, конечно, для нас предостаточно. Но я имею в виду обвинение, которое ему предъявят при аресте. Какое преступление он совершил? Я негодую не меньше, чем мистер Гедсден, но мы должны соблюдать букву закона.

— К дьяволу закон! — прорычал Гедсден. — Это предатель. Ради нашей же безопасности мы должны от него избавиться. Вы как будто не расслышали? Или не поняли? По милости этого подлеца нескольким из нас грозит виселица! И вы еще болтаете о законе! Какой его букве вы следовали в деле Чини? Какой закон намеревались соблюдать в деле Кекленда, если бы его удалось поймать? А они оба — просто ягнята по сравнению с этим койотом.

Ответил Пинкни:

— Кекленд дезертировал из Провинциальной милиции. Формально в этом случае было совершено преступление, за которое мы могли привлечь его к суду. Фезерстон, к несчастью для нас, не сделал ничего такого, что по конституции давало бы нам право хотя бы изгнать его из конгресса, не говоря уже о законном суде.

— Вы будете рассуждать о конституции и законах, пока нас всех не уничтожат. Вы только и делаете, что сутки напролет предаетесь размышлениям, а тем временем другая сторона вооружается, чтобы нас сокрушить.

Гедсден перевел дух, собираясь с силами для новой словесной атаки, способной склонить чашу весов в его пользу, однако Ратледж предупредил этот взрыв. Всегда и во всем педантичный, он добросовестно адресовался к председателю.

— Сэр, такой яростный напор в деле, требующем спокойного обсуждения, неприемлем. — Он говорил с ледяной интонацией. — Необходимо пресекать ведение спора в подобном стиле.

— Обсуждайте, пресекайте и идите к дьяволу, — обиделся Гедсден и с шумом уселся.

Ратледж невозмутимо продолжал:

— Прежде чем мы сможем признать вину Фезерстона установленной, требуется обсудить один-два пункта. В настоящий момент обвинение основано на показаниях единственного свидетеля, а его показания, в свою очередь, основаны только на том, что он узнал почерк! Те из вас, кто имеет опыт судебных расследований, хорошо знают, что нет доказательства более ненадежного, чем сравнение почерка. Сходство или несходство почерка чрезвычайно обманчиво.

Его аргументы, однако, производили на слушателей меньшее впечатление, чем рассудительная манера, в которой он их излагал. В этом и состояло искусство опытного адвоката. Он никогда не говорил напыщенно и редко прибегал к патетике. Он импонировал аудитории своими спокойными, трезвыми призывами к разуму и здравому смыслу. Даже Гедсден, за минуту до этого такой нетерпеливый, внимал Ратледжу молча.

— Мистер Лэтимер сказал нам, — продолжал Ратледж, — что он узнал почерк Фезерстона, когда губернатор показал ему перечень имен. Мне думается, что в действительности, — и он перевел спокойные, навыкате глаза на обвинителя, — это не что иное, как выражение личного мнения мистера Лэтимера. И, полагаю, не может быть ничем более.

Лэтимер вопросительно посмотрел на Лоренса, тот кивнул.

— И тем не менее, — подражая манере Ратледжа, холодно произнес Лэтимер,

— это не просто мнение, это неоспоримый факт. Я знаком с почерком Фезерстона гораздо ближе, чем полагает мистер Ратледж. У меня была возможность с детства изучить его так же хорошо, как свой собственный, — и он обстоятельно поведал им о том, что читателю уже известно.

— Вам нечего на это возразить! — бросил Ратледжу Гедсден.

Ответ юриста на эту реплику был полон достоинства.

— Я озабочен исключительно тем, чтобы не осудить невиновного, человека, многие месяцы бывшего нашим коллегой. Я не преследую иных целей, и мне жаль, что приходится специально это подчеркивать. — В его словах не было ни тени запальчивости или обиды. — Даже теперь, после исчерпывающего объяснения, которое оправдывает мистера Лэтимера и с которого ему следовало бы начинать, я все-таки буду против каких бы то ни было акций до тех пор, пока путем дополнительной проверки мы не получим независимого подтверждения его показаний.

Гедсден смешался, ощутив свою неправоту.

— Я уже устроил дополнительную проверку и получил независимое подтверждение, — заявил Лэтимер.

— Вот как? — Темные брови Ратледжа вскинулись. — Можем ли мы узнать, какое именно?

Лэтимер с досадой осознал, что теперь ему придется вдаваться в такие подробности, которых он предпочел бы не касаться.

— Так ли это необходимо? — спросил он.

Ратледж ответил жестко:

— Вы безусловно должны предъявить все ваши аргументы, иначе мы не сможем признать достаточность доказательств для столь тяжкого обвинения.

Мгновение Лэтимер смотрел на него, затем повернулся к председателю.

— Я перестаю понимать, сэр, кого тут обвиняют — меня или Фезерстона? Меня недвусмысленно заставляют защищаться.

Гедсден, Драйтон и Молтри протестующе зашумели. Лоренс и Пинкни дружески улыбнулись Лэтимеру. Только оба Ратледжа — ибо младший следовал примеру старшего — остались демонстративно бесстрастными. Они предпочитали иметь дело с доказательствами, а не с эмоциями.

— Прежде, чем я продолжу, сэр, — снова начал Лэтимер, — предлагаю вам привести меня к присяге.

— Мистер Лэтимер! — укоризненно воскликнул председатель, — ваша честность не вызывает сомнений. Нам будет достаточно вашего слова. — Одобрительный гул пробежал вокруг стола.

— Но будет ли его достаточно для джентльмена, который сам себя назначил адвокатом предателя?

— Точно! — сказал Гедсден. — Он верно назвал вас, ей-ей!

Но невозмутимый Джон Ратледж не стал вступать в перебранку.

— Вполне достаточно, мистер Лэтимер. Вы назвали меня адвокатом предателя. Я принимаю эту должность без стыда. Правосудие обязано строго следовать принципам справедливости, а один из них гласит, что отсутствующего должен кто-то представлять. Для вас я сделал бы то же самое, сэр.

— Вряд ли в этом возникнет надобность, — резко ответил Лэтимер. — Однако вернемся к делу. То, что этот список был составлен Фезерстоном, признал пусть не сам губернатор, но его конюший, капитан Мендвилл, который, собственно, и заслал к нам Фезерстона в качестве своего лазутчика. Фезерстон докладывал ему о наших совещаниях и доносил обо всех действиях. Практически такого же признания я добился и от сэра Эндрю Кэри, который сыграл во всей этой истории вполне определенную роль. Он тоже склонял Фезерстона к тому, чтобы затесаться в наши ряды.

— Сэр Эндрю Кэри? — удивился Лоренс. — Он-то как здесь оказался?

— Лучше я буду до конца откровенен, хотя вы и упрекнете меня в неосмотрительности. — И Лэтимер рассказал о своем визите в Фэргроув.

Над гостиной повисла тишина. Выждав несколько мгновений, не появятся ли новые вопросы, Лэтимер вернулся на свое место. Тогда только Ратледж заговорил.

— Несмотря на проявленную мистером Лэтимером энергию, я с сожалением вынужден осудить его за недостаток осторожности. Позволить противной стороне узнать раньше времени о разоблачении Фезерстона было серьезной ошибкой.

Семь пар глаз повернулись к нему; все неодобрительно ждали дальнейших разъяснений. Однако он, судя по всему, не собирался ничего добавлять, и Молтри вступился за Гарри Лэтимера.

— Джон, вы брюзга, на вас не угодишь!

— Признаться, я не рассчитывал получить выговор от кого-либо из присутствующих, — хмуро заметил Лэтимер.

— Присутствующие, мистер Лэтимер, очень далеки от того, чтобы вам выговаривать, — заверил его полковник Лоренс.

— Что означает выговор мне, сэр, — констатировал Ратледж. — А все оттого, что присутствующие не вполне понимают ни опрометчивости поступка мистера Лэтимера, ни вреда, который он принес. Позволю себе пояснить. Во-первых, то, каким способом мистер Лэтимер исполнил свое поручение, уже достойно порицания. Он обязан был испросить нашего согласия на визит к губернатору, когда решил узнать его намерения и попытаться раскрыть источник утечки информации. Во-вторых, очевидно, что он не имел права делать что-нибудь на собственный страх и риск до тех пор, пока не представит собранию свой доклад. И уже задача собрания — определить, какие шаги следует предпринять, чтобы получить подтверждение этого доклада.

Молтри быстро перебил:

— Какие шаги лучше предпринятых мистером Лэтимером мог изобрести комитет?

— Дело вовсе не в этом, — терпеливо отвечал Ратледж.

— Это не ответ, — поддел его Гедсден.

— Но ответ не вызывает у меня ровным счетом никаких затруднений. Существуют различные способы заставить агента выдать себя. Один из них — и я бы рекомендовал этот метод — заключается в снабжении его ложной информацией о каких-нибудь наших замыслах. Если противоположная сторона действует в соответствии с этой информацией, то совершенно ясно, от кого она получена. Такой метод обладал бы всеми преимуществами метода, примененного мистером Лэтимером, но был бы лишен всехего недостатков.

— И что это за недостатки? — недовольно поинтересовался Молтри.

Ратледж обвел сидящих за столом удивленным взглядом.

— Возможно ли, чтобы это не было очевидно каждому из присутствующих, как очевидно мне. Когда организация типа нашей обнаруживает в своих рядах шпиона, имеется два пути. Либо шпион используется для передачи противнику ложной информации, рассчитанной на то, чтобы усыпить его бдительность и вообще ввести в заблуждение относительно замыслов, которые желательно скрыть, либо шпиона немедленно устраняют. Весьма возможно, что мистер Лэтимер своей неоправданной самостоятельностью отрезал нам оба этих пути.

Лица сидящих помрачнели. Враждебность к Ратледжу по мере проникновения в их умы его доводов уступала место недовольству собой. Лэтимер с досадой почувствовал, что краска заливает его щеки. Едва ли Ратледжу было необходимо продолжать разъяснения, но адвокат был беспощаден.

— То, что мы уже не сможем использовать шпиона в наших целях — бесспорно, поскольку мистер Лэтимер объявил противнику, что раскусил его. Но он, весьма вероятно, теперь еще и сбежит, чтобы вредить нам другим способом. Причина — та же.

Гедсден поднялся и, выдержав секундную паузу, сказал:

— Тогда, честное слово, я должен исключить такую вероятность.

Но Ратледж остановил его.

— Минутку, полковник! На сегодня достаточно скоропалительных решений. Дайте нам, ради Бога, хоть что-то предусмотреть.

— И пока вы будете предусматривать, — воскликнул Лэтимер, тоже вставая,

— вы дадите бежать этому подлецу и тем самым добьетесь, чтобы я в полной мере заслужил ваше порицание. — Только охватившая его обида заставила Лэтимера приписать Ратледжу столь чуждые характеру этого достойного джентльмена побуждения. Обвинение в нечестной игре, брошенное человеку, который ради дела порой не щадил ни себя, ни других, лишила Лэтимера части симпатий собравшихся. Но Ратледж только улыбнулся своей проницательной улыбкой. Подобно Антонию, он хранил гнев в себе, как огниво хранит огонь.

— Мистер Лэтимер совершает одно безрассудство за другим. Прежде чем предпринимать что-либо против Фезерстона, собрание должно решить, что именно и с какой целью следует предпринимать, — сказал он.

— На этот счет у меня нет никаких сомнений, — заверил его Гедсден.

Ратледж посмотрел на него строго.

— Тем больше оснований, чтобы не торопиться. — И поскольку остальные, постепенно склонившиеся на сторону этого властного человека, поддержали Ратледжа, Кристофер Гедсден, бормоча ругательства, занял свое место. Лэтимер, вконец раздосадованный таким поворотом, вынужден был последовать его примеру.

— Но мистер Лэтимер проявил легкомыслие еще кое в чем. Хотелось бы выслушать его объяснения и по другому вопросу, — невозмутимо заявил Ратледж.

— Разве вы еще не разделались со мной? — вскричал Лэтимер.

— К несчастью — в интересах дела, за которое мы все болеем — еще нет.

— Господи, дай мне терпение, — устало сказал Лэтимер и откинулся на спинку стула.

Ратледж безжалостно продолжал:

— Мистер Лэтимер сам рассказал нам о серьезной опасности ареста, которой он подвергался в Фэргроуве. Невозможно, чтобы он не подумал об этом заранее.

— Я не мог предвидеть, что там окажется капитан Мендвилл, — защищался Лэтимер.

— Этого и не надо было предвидеть. Сэр Эндрю Кэри — человек решительный и непреклонный. Риск и без Мендвилла был велик, и мистер Лэтимер обязан был это знать.

— Ну, хорошо! Я рискнул, — ответил Лэтимер. И добавил язвительно: — Вы, видно, на это не способны.

— Я никогда не рискую тем, чем не имею права рисковать, — беззлобно парировал Ратледж. — Вы тоже не имели права рисковать в данном случае. Если бы вас там задержали, если бы вы исчезли — что тогда?

— Считаю этот допрос неуместным. Может быть, вы избавите от него?

— Все, что я хочу знать, это — как, по-вашему, нам следовало поступить в таком случае? Не услышав вашего доклада, мы ничего бы не узнали о результатах расследования. И Фезерстон преспокойно продолжал бы за нами шпионить.

Теперь уже Лэтимер разозлился не на шутку и, как он ни старался, ему не удавалось это скрыть. Он прыжком вскочил на ноги.

— Сэр, — обратился он к председателю, — не припомню, встречал ли я прежде хоть одного законника и болтуна с таким ослиным самомнением. Мистер Ратледж кидается от вывода к выводу с безрассудством, намного превышающим то, в котором обвиняет меня. Позвольте мне сообщить, сэр, что на случай опасности, о которой он битый час толкует, я принял свои меры. Я оставил письменный отчет обо всем, что узнал от лорда Уильяма. Если бы я не вернулся домой к шести вечера, этот отчет лежал бы здесь, перед вами, и вы не потеряли бы ни крупицы информации о моем расследовании.

Исчерпывающий ответ и горячность Лэтимера вновь склонили всех на его сторону. Это читалось на лицах джентльменов, и Лэтимер бросился закреплять свое пока еще зыбкое, но все же преимущество.

— Удовлетворяет ли мой ответ достопочтенного мистера Ратледжа? Признает ли он, что это ему, а не мне не хватает предусмотрительности? Я жду признания и готов принять его вместо извинения.

— А кому вы оставили отчет? — как ни в чем не бывало, спросил Ратледж. С его стороны это было смело, учитывая смену настроения собрания.

Вопрос снова вызвал ропот всеобщего неодобрения. Но он поколебал Ратледжа не больше, чем легкий ветерок колеблет дуб.

— Это важно знать, — настаивал он.

— Боже мой! Что вы еще подразумеваете? Вы сомневаетесь в моих словах? — Бледный от бешенства Лэтимер наклонился к нему через стол.

Но Ратледж был по-прежнему холоден и тверд, как алмаз.

— Я ничего не подразумеваю. Я спрашиваю.

— Гарри, да ответь ты ему, ради Бога, — бросил Молтри.

И Гарри ответил:

— Я оставил его моему другу Тому Айзарду, который дожидался меня из Фэргроува в моем собственном доме. Этого достаточно, или я должен притащить сюда Тома Айзарда, чтобы он подтвердил мои слова?

— Нет нужды втягивать в это мистера Айзарда, — сказал Ратледж. — Мы все верим вам, мистер Лэтимер.

— Премного благодарен.

— Но могу я спросить вас, почему вы предпочли мистера Айзарда кому-либо из нас?

— Потому что я не хотел терять времени на поиски кого-либо из вас. Мистер Айзард — мой друг, и он оказался под рукой. Кроме присутствующих здесь, он единственный человек, знавший о моем приезде в Чарлстон.

— Ладно, допустим, это мелочь. Но когда люди идут той дорогой, какой идем мы, даже пустяк может многое значить. Необходимо исключить всякий риск.

— Я не знаю, какого черта я должен опять оправдываться, сэр, — ответил ему Лэтимер, — но напрашивается вывод, что избегать риска — главная забота вашей жизни. Не думаете ли вы, что вообще все люди созданы по тому же образцу? Некоторые из нас еще не утратили смелости и способны действовать, а не только молоть языком. И это прекрасно, иначе бы жизнь остановилась. Поверьте мне, сэр, совсем без риска ни в одном настоящем деле не обойтись.

— Вы можете рисковать собой сколько угодно, мистер Лэтимер. Не сомневаюсь, что вы так и поступаете. Но вы не должны рисковать другими и нашим общим делом. — И он прибавил со значением: — Мистер Айзард — брат леди Кемпбелл.

Глаза Лэтимера вспыхнули.

— Он — из Сыновей Свободы.

— Как и Фезерстон.

— Мистер Ратледж, вы заходите слишком далеко. Я, кажется, сказал, что Том Айзард — мой друг.

— Я понял вас, сэр. Но это, к сожалению, не распространяется на его родственников. Я не имею оснований предполагать, что мистер Айзард склонен к предательству, и упомянул Фезерстона, только чтобы показать, что нельзя было слишком полагаться на факт принадлежности Айзарда к Сыновьям Свободы, а следовало помнить, что он постоянно видится со своей сестрой, леди Уильям — очень умной и предприимчивой женщиной; что он постоянно бывает в губернаторской резиденции; что у него привычки повесы, он любит развлекаться и неосмотрителен в своих поступках. Если такой человек хотя бы в самой малой степени осведомлен о нашем секретном деле… — Закончить ему не удалось.

— С меня довольно, сэр, — перебил его Лэтимер. — Я терпел, пока вы порочили мою репутацию, но будь я проклят, если стану выслушивать, как вы порочите моих друзей. Во всяком случае, не здесь, где вы прикрываете свою наглость заботой о государстве.

— Мистер Лэтимер! Мистер Лэтимер! — воззвал к нему председатель, но напрасно — Лэтимера уже нельзя было удержать.

— Если у вас есть что еще сказать о Томе Айзарде, вы можете сделать это где-нибудь в другом месте, где я смогу отдубасить вас, если вы отзоветесь о нем недостаточно уважительно.

При этих словах все повскакали с мест. Один Ратледж продолжал сидеть, защищаясь от ярости Лэтимера своим презрительным спокойствием.

Молтри схватил Лэтимера за плечо, но тот сбросил его руку.

— Джентльмены, — сказал он, — я покидаю вас. Поскольку я не услышал ни единого слова благодарности, и единственной наградой мне были оскорбления, я оставляю вас продолжать ваши прения без меня. И пока вы и этот напыщенный говорун сидите здесь, толчете воду в ступе и занимаетесь своей гнусной казуистикой, я буду действовать. Пойдем, Гедсден, не будем терять времени, мы знаем, что нам делать.

— Клянусь Богом! — ответил смутьян.

— Я пойду с вами, — примкнул к ним Драйтон.

— Джентльмены! Джентльмены! — закричал им вслед полковник Лоренс, когда они направились к выходу.

— Достаточно болтовни, — вот все, что он услышал от Гедсдена, который с этими словами распахнул дверь и вышел.

Драйтон молча развел руками и последовал за ним.

Гарри Лэтимер уходил последним. Ратледж окликнул его:

— Мистер Лэтимер, я вас предупреждаю, что комитет потребует отчета о действиях, которые вы сейчас замышляете.

— Я представлю его вместе со всеми Сыновьями Свободы, — ответил Лэтимер уже с порога.

— Мистер Лэтимер! Убедительно прошу, вернитесь и выслушайте нас! — кричал вдогонку Лоренс.

— Пропади все пропадом! — сказал Лэтимер и хлопнул дверью.

Глава 9

РАСПРАВА
С моря задувал вечерний бриз; шумела, накатываясь на сушу, приливная волна. Теплый, но влажный ветер немного охладил разгоряченный лоб Лэтимера. В последние насколько минут будто что-то ослепило его. Гарри задумался; ему пришло в голову, что идти в этот час на поиски Фезерстона попросту бессмысленно — разумеется, Мендвилл давно уже его предупредил. Определенно — если только вообще существует что-то определенное в этом ненадежном мире — предатель уже вне досягаемости и недоступен возмездию.

Абсолютно ясно, зачем Ратледж хотел удержать Лэтимера и Гедсдена от насилия. Но по той же причине безопасность Фезерстона должна заботить и губернатора. Если Сыновья Свободы сообща расправятся с негодяем, лорд Уильям окажется перед необходимостью защищаться и сам потребует правосудия. При этом ему будет доподлинно известно, что прямо или косвенно в гибели агента виновен Гарри Лэтимер, и губернатору придется выбирать: либо совершенно лишиться всякого авторитета, либо покарать преступника. И если, ради утверждения власти своего августейшего повелителя, он выберет последнее, то, вероятнее всего, начнутся те самые события, которых обе стороны пока всячески стараются избежать. Американские колонии сейчас могут воспламениться, как солома: довольно одной искры, чтобы пожар восстания распространился по всему континенту.

Лэтимер и раньше понимал это и все же остался глух к увещеваниям — не столько из-за возмущения бесцеремонностью адвоката, сколько благодаря уверенности в том, что пугающей Ратледжа расправы не произойдет. Однако, хлопнув дверью, он оказался заодно с крайними республиканцами Гедсденом и Драйтоном, которым было вообще безразлично, ускорится кризис или нет.

Лэтимер приблизился к ним и сказал, что Фезерстон, должно быть, давно переправлен в безопасное место, так что не стоит понапрасну терять время.

— Может, оно и так, — ответил Гедсден, — но я надеюсь, что нет. В любом случае я на этот вечер собрал своих парней на старом мясном рынке. Я думал, что смогу назвать им шпиона. Теперь пойти должен ты, Гарри — пусть они узнают его имя из первых рук.

У Лэтимера пробежал озноб по спине, он вздрогнул.

Сначала он решительно отказался, и, если бы не уверенность, что Фезерстон уже бежал, никто не смог бы его переубедить. Но, поскольку такая уверенность была, он в конце концов уступил нажиму.

Полчаса Лэтимер, стоя на прилавке мясного рынка, держал речь перед толпой мастеровых и ремесленников — тех, кому Кристофер Гедсден месяцами «читал лекции» под Дубом Свободы у стен своего дома. Лэтимер объявил им, что Фезерстон — предатель, сказал о его бесчестной сделке с королевским правительством и об опасности, нависшей по его милости над двадцатью патриотами.

Когда Гедсден подтвердил слова Лэтимера, воинственных «Сыновей Свободы» уже ничто не могло удержать. С устрашающими воплями: «Смерть предателю! Смерть Фезерстону!» — они хлынули на улицу и отправились вершить самосуд.

Около сотни молодых парней двинулись по Брод-стрит, а затем по Кинг-стрит к форту Картрит, по соседству с которым жила сестра Фезерстона. По пути число их росло. К ним присоединялись новые группы людей, взбудораженные призывными выкриками.

— Идем, ощиплем Фезерстона и снова оперим! Деготь и Фезерстон! — бесновалась толпа, — Деготь и Фезерстон![844] Однако те трое, что были в ответе за разыгравшиеся страсти, остались на мясном рынке. Гедсден, действуй он самостоятельно, непременно встал бы во главе своих молодцов. Лэтимеру тоже представлялось естественным пойти вместе с им же доведенной до неистовства толпой. Но Драйтон, будучи юристом и обладая трезвым умом, удержал друзей.

— Пусть зло свершится, — сказал он, — но впутываться в эту историю еще сильнее не советую. Мы только без всякой пользы сунем головы в петлю.

Его слова вызвали в Лэтимере легкое раздражение.

— Не по душе мне такая сверх осмотрительность, — заметил он.

— Нельзя возбудить судебное дело против толпы, — настаивал Драйтон, — но его можно возбудить против индивидуума, который ею руководит. Надо учитывать возможные последствия.

— Он прав, — сказал Гедсден, — хотя и рассуждает, как Джон Ратледж.

— Который и без того настроен против Лэтимера, — прибавил Драйтон.

Лэтимер, считая, что кровожадная толпа все равно прибудет на место слишком поздно и не достигнет своей кровожадной цели, не стал спорить и отправился домой. Большую часть пути его сопровождал Гедсден, живший у бухты неподалеку от него.

Лэтимер пришел домой в сравнительно благодушном настроении и сел ужинать. Если бы он мог предугадать дьявольское коварство Мендвилла, то вряд ли смог бы проглотить хотя бы кусок, но он рано успокоился.

Не прошло и часа, как в столовую ворвался Том Айзард. Глаза его блуждали, волосы растрепались.

— Что случилось? — испугался Лэтимер.

— Там творится ад! — задыхался Том. — Это просто озверелые маньяки. Они заполонили улицы.

— Пфф-уу! Они не причинят никому вреда. Гнездышко опустело.

— Не причинят вреда?! Как бы не так, черт меня побери! Они его уже причинили!

— Они схватили Фезерстона?! — вскричал Гарри, побелев лицом.

— Схватили?! Да они убили его! Они ворвались в дом и учинили там жуткий погром. Фезерстон сидел за столом вместе с сестрой и шурином. Он не успел даже спрятаться. Они скрутили его и вытащили его наружу, а он визжал, как свинья, когда ее режут. Они сорвали с него всю одежду, он остался совершенно голый. Гнусное дело. Они вымазали его в дегте и обваляли в перьях — почти на глазах у сестры; потом они протащили его, визжащего, по улицам и повесили на суку перед таверной. Боже мой! Его визг так и стоит у меня в ушах!

Лэтимер сидел, впившись пальцами в подлокотники, неподвижно глядя в одну точку. Ужас застыл на его посеревшем лице.

— Там говорили, что это вы с Гедсденом натравили толпу.

— Да-да! — Впрочем, это был не ответ, Лэтимер под конец почти не слушал Тома. Потом он встрепенулся: — Но как толпе удалось схватить его? Куда смотрел Мендвилл? Он что, не предупредил его, или этот болван не внял предупреждению?

— Откуда мне знать? Фезерстон, прямо скажем, получил по заслугам. Но тебе не стоило прикладывать к этому руку, Гарри. Теперь нужно срочно позаботиться о себе.

— Что? — Гарри вглядывался в лицо друга, пытаясь сообразить, о чем он толкует. Внезапно он насторожился. — Ты думаешь?.. — начал он.

— О чем ты?

— Проклятье! Именно так! Именно так, Том! Все подстроил этот капитан. Этот дьявол Мендвилл сознательно смолчал и допустил гибель своего агента — чтобы возбудить дело против меня, чтобы привлечь меня к суду!

— Ты с ума сошел!

— Сошел с ума? А чем еще, по-твоему, все это объяснить? Мендвилл находился в Чарлстоне уже целых два часа, когда я говорил на рынке с Сыновьями Свободы. За это время можно было трижды переправить Фезерстона в безопасное место. Почему его не переправили? Почему? Ответь мне на это!

— Но если ты был в этом так убежден, зачем спешил его выдать?

— Зачем?.. — Лэтимер недоуменно смотрел на него, не находя ответа. — О! Меня разобрала досада на Ратледжа. Дешевый выпад — лишь бы вышло не по его, лишь бы ему не повиноваться. Да все равно — не я, так Гедсден их бы натравил. Но даю слово, Том, я никогда бы этого не сделал, а сделал бы Гедсден — я бы сам пошел предупредить Фезерстона, если бы почуял ловушку, в которую Мендвилл меня заманил. — Он замолчал, потом тусклым голосом добавил:

— Кэри никогда мне не простит.

Только он это произнес, как Джулиус открыл дверь и доложил о приходе Ратледжа, Молтри и Лоренса.

Гарри отбросил салфетку и поднялся им навстречу. Все трое, даже симпатизировавший ему Молтри, были суровы и непреклонны.

Ратледж, кривя губы, начал первый, с интонацией резкой и враждебной:

— Итак, сэр, вопреки нашему мнению, вы все-таки сделали по-своему.

Что Лэтимер мог на это ответить? Они все равно ему не поверят. Он стоял молча, готовый принять любое наказание, которое выберет Ратледж — а от Ратледжа он снисхождения не ждал. Лэтимер старался сохранить бесстрастный вид, принятый адвокатом за наглость.

— Толпа провозгласила вас своим героем, сэр, — продолжал Ратледж, — можете веселиться. Ведь это то, к чему вы стремились и ради чего все это затеяли.

— Тут вы, по крайней мере, ошибаетесь, — твердо ответил Лэтимер. — Каждый носит в себе мерило, с которым подходит к своим ближним. Я вынужден предположить, что, находя в тщеславии источник действий других людей, вы ориентируетесь на собственное тщеславие.

— Превосходно! — сказал Ратледж. — Самое время для философского диспута. Я пропускаю мимо ушей ваше оскорбление вслед за предыдущими.

— Не сомневаюсь в этом, — желчно сказал Лэтимер, понимая, однако, что с каждым словом становится все более неправ.

Молтри вмешался:

— Ты знаешь, что тебе грозит, Гарри?

— Я знаю, но это меня не волнует.

— Это должно вас волновать, — серьезно выговорил Лоренс. — Мы пришли, чтобы заставить вас это понять. Вам нельзя медлить — в любую минуту может быть отдан приказ о вашем аресте.

— О моем аресте?

— О чьем же еще? — спросил Ратледж. — Вы натравили на человека толпу, она совершила убийство, и вы думаете, это сойдет вам с рук? Вы не послушали меня сегодня…

— Я не стану слушать вас и сейчас, — перебил его Лэтимер. — В том, что я сделал, больше вашей вины, чем моей.

— Вины? Моей? — Ратледж оглядел своих спутников, как бы призывая их в свидетели и приглашая вникнуть в это фантастическое заявление. — Моей вины! Как бы вам слегка не переусердствовать в своих сумасбродных обвинениях, сэр!

— Мистер Ратледж, я не хочу подбирать выражения. Здесь мой дом, и если вам непременно хочется насмехаться надо мной, заставляя меня оскорблять вас, я предпочел бы, чтобы вы делали это в другом месте. Том, будь так добр, позвони Джулиусу.

— Одну минуту, сэр! Одну минуту! — легкий румянец выступил на полных щеках Ратледжа.

— В самом деле, ты должен выслушать нас, — поддержал его Молтри. — Не звоните, Том. Ты должен понять, Гарри, мы не можем допустить, чтобы тебя арестовали.

— Но кто меня арестует?

— Если губернатор прикажет, мы вынуждены будем подчиниться. И если тебя арестуют, то будут судить, а если будут судить, то непременно повесят.

— С согласия Сыновей Свободы, — возразил Гарри. — Тут упоминали, что они меня поддерживают, а я сказал, что мне это безразлично. Так вот, это не так. Я изменил свое мнение. Я полагаюсь на этих ребят, и вы, кстати, тоже можете на них положиться.

— Неужели вам непонятно, Лэтимер, — увещевал его Лоренс, — что именно этого мы не хотим. Ведь это может привести к катастрофе.

— Но я вовсе не стремлюсь избежать ареста! Напротив, я буду только рад. Я буду только рад и аресту, и суду. Они дадут мне возможность разоблачить преднамеренную подлость, с помощью которой меня загнали в тупик.

Все трое мрачно переглянулись. Затем Молтри твердым тоном объявил их окончательное решение:

— Гарри, сегодня вечером тебе надлежит покинуть Чарлстон. Не медля!

— Не вижу необходимости.

— Но вы уедете тем не менее, — сказал Лоренс.

— Не сдвинусь ни на шаг.

Ратледж предпринял еще одну атаку:

— Неужели вы настолько тупы, что ничего не понимаете, или так своевольны и упрямы, что не хотите понимать? Неужели вас заботят лишь восторги толпы? Лже-герой! Если вам недостает ума, чтобы предугадать последствия, тогда помоги вам Бог! Вас арестуют и будут судить. Это может кончиться плачевно для всего континента. Пожар войны готов вспыхнуть от Джорджии до Массачусетса, от Атлантики до Миссисипи. Он уже тлеет после того дела под Лексингтоном; малейший ветерок народного волнения может раздуть настоящее пламя. Если вы лишены разума и ослушаетесь нас сейчас, то страна может оказаться втянутой в гражданскую войну. Последний раз спрашиваю: желаете ли вы оставаться здесь и наблюдать, каких дел натворили, потворствуя своему чудовищному тщеславию?

— Нет, сэр, не желаю.

— Вы уедете?! — воскликнули в один голос Молтри и Лоренс.

— Я остаюсь.

— Но…

— Если бы я в самом деле руководствовался собственным тщеславием, как утверждает мистер Ратледж, я бы уступил. Но это не так. Мной руководят совсем другие мотивы. Вам, мистер Ратледж, я больше не стану ничего объяснять. Я устал от ваших требований, устал от ваших предвзятых вопросов. Одного того, что уехать просите меня вы, достаточно, чтобы я решил остаться. Я не признаю вашей власти и вашего права подвергать меня допросам и унижать завуалированным подозрениями, которыми вы весь день мне сегодня досаждали. Поэтому я прошу вас избавить себя и меня от дальнейших препирательств. Но если вы, Молтри, останетесь, я целиком и полностью откроюсь вам. В этом деле затронуты моя честь и мое сердце. И если полковник Лоренс пожелает остаться и выслушать — ему я тоже все скажу.

Мистер Ратледж поклонился подчеркнуто церемонно.

— Спокойной ночи, мистер Лэтимер. Полковник Лоренс и полковник Молтри не меньше моего беспокоятся за мир в провинции. — И он с достоинством удалился.

Когда его шаги затихли, Лэтимер, как обещал, поведал обо всем двоим оставшимся и Тому Айзарду. Он обрисовал им, каким в результате последних событий он предстанет в глазах сэра Эндрю Кэри, и что судебное разбирательство, и только оно, выведя Мендвилла на чистую воду, может оправдать его, Лэтимера, перед сэром Эндрю. Эти его соображения вызвали в слушателях глубокое сочувствие.

— Чертов Ратледж! — ругнулся Молтри. — И как отвратительна эта его манера — вежливо обливать грязью. Но он — сама честность, Гарри, и самый стойкий патриот в Южной Каролине. К тому же он очень умен.

— Умен — не спорю. Но недостаточно великодушен. А ум без сердца никогда не достигнет величия.

— Не будем сейчас об этом, Гарри. Речь идет о том, что, если ты останешься, то подвергнешь опасности не только себя, но и всю колонию.

— Я не согласен с вами, — возразил Лэтимер. — Губернатор не посмеет передать это дело в суд, когда узнает о роли своего конюшего.

— Но вдруг ты ошибаешься в своих предположениях? — удрученно спросил Лоренс.

— Если я окажусь неправ, тогда объяснение всему может быть лишь одно: Мендвилл не предупредил Фезерстона по приказу лорда Уильяма. Этому я не могу поверить. Но если это правда, лорд Уильям тем более не захочет преследовать меня в судебном порядке. Может быть, это попытка запугать меня тем самым жупелом, которым вы потрясаете — не знаю. Но я намерен установить истину и потому останусь в городе.

После этого разговора Молтри и Лоренс отправились к Ратледжу сообщить о своей неудаче и получили немилосердный разнос за отсутствие твердости. Когда они изложили адвокату причины, выдвинутые Гарри в свое оправдание, да еще добавили, что понимают их и сочувствуют Лэтимеру, Ратледж мысленно разразился бранью; вслух же подивился: ради чего он обрек себя на сотрудничество с партией эмоциональных сентименталистов?

В эту ночь Ратледж укладывался спать, уверенный, что провинция стоит на пороге гражданской войны. Впрочем, принимая в расчет то, что творилось по всей Америке, такой прогноз не требовал выдающегося дара предвидения.

Глава 10

МЕШОК С ПОЧТОЙ
На следующий день рано утром к Лэтимеру пришли Уильям Генри Драйтон с членом Секретного комитета Томом Корбетом.

— Гарри, пойдем с нами, — предложил Драйтон, — и не забудь захватить пистолет.

Лэтимер, естественно, потребовал объяснений, и они были ему представлены.

Неделю назад имело место довольно представительное заседание Совета безопасности — исполнительной группы, назначенной Провинциальным конгрессом и облеченной самыми широкими полномочиями. Драйтон тогда поразил собрание предложением взять под стражу лорда Уильяма Кемпбелла.

Эта радикальная мера нашла поддержку только у двоих коллег Драйтона по комитету. Остальные, во главе со спикером Палаты общин Ролинсом Лаундсом, были категорически против. они сочли предложение Драйтона недостаточно обоснованным и решили ни в коем случае не предпринимать такого провокационного шага.

В результате затянувшихся дебатов решено было все-таки внимательно следить за распоряжениями лорда Уильяма. Визит Лэтимера к губернатору практически ничего не добавил к информации, полученной Драйтоном во время поездки по провинции. Поэтому Совет безопасности санкционировал тщательную негласную проверку почты губернатора; ее поручили проводить Томасу Корбету. Корбет жил у самой бухты и, следовательно, мог очень быстро узнавать о поступлении какого-нибудь пакета из Англии.

В то утро Корбет узнал о прибытии нового британского корабля и поспешил на поиски Драйтона, чтобы тот помог ему выполнить поручение. Им пришло на ум, что неплохо было бы заручиться третьим компаньоном, и Драйтон посоветовал включить в предприятие Гарри Лэтимера.

— Вы — самая подходящая кандидатура. Во-первых, потому, что ваш дом рядом, и, во-вторых, потому, что лучше привлечь к этому делу человека, который, подобно мне, уже подлежит аресту за ночные события, нежели ни в чем еще не замешанного.

— Вы подразумеваете, что хуже не будет, ибо дважды меня не повесят? — рассмеялся Лэтимер, и все трое отправились на новую акцию.

А в это же время Уильям Кемпбелл, доведенный прошедшей ночью почти до отчаяния, выслушивал настоятельные рекомендации Мендвилла, как отомстить убийце Фезерстона.

Первые сведения о совершенном насилии губернатор получил непосредственно от распоясавшихся громил, которые вызывающе разгуливали у него под окнами, насмехались и угрожали таким же способом разделаться с остальными шпионами. Тогда же лорд Уильям повздорил со своим конюшим. Сначала он ругал его последними словами за недостаток рвения, потом голову его светлости закрались подозрения, что Мендвилл преднамеренно не торопился со спасением агента. Однако Мендвилл, держась спокойно и корректно, утверждал, что он сразу пошел на квартиру Фезерстона, но парня там не застал, тогда он отправился искать его в кофейню на аллее святого Михаила, известную как любимое заведение Фезерстона; там ему сообщили, что Фезерстон поехал к Гусиному ручью, и он поскакал туда во весь опор, чтобы не дать ему вернуться в город. Они разминулись буквально на несколько минут.

Утром губернатору доложили подробности. Он узнал, что парня схватили в доме сестры, вытащив из-за обеденного стола. Эта свежая информация возбудила новые подозрения, и лорд Уильям возобновил расспросы.

— Как случилось, что вы ни слова не сказали миссис Григг?

Мендвилл пожал плечами:

— Конечно, так было бы лучше. Но я не хотел тревожить ее без особой нужды. Я надеялся самостоятельно разыскать Фезерстона.

Лорд Уильям смотрел на него с подозрением. Подозрение овладело и присутствовавшим при этом Иннесом.

Разговор происходил все в том же уютном кабинете окнами в сад. Вместе с нагретым воздухом в них вливался тяжелый аромат магнолий. Влетела пчела, и несколько мгновений только ее жужжание нарушало тишину. Потом Мендвилл, непринужденно развалясь на губернаторской кушетке, снова заговорил:

— О чем действительно стоит поразмыслить, так это об ответных мерах, которые вам теперь следует предпринять.

— Меры? — переспросил лорд Уильям.

— Преступление не должно остаться безнаказанным.

— Нельзя наказать толпу.

— Нельзя. Но известен подстрекатель. Лэтимер…

Лорд Уильям перебил раздраженно:

— Я вчера сказал вам, какую мы займем позицию, если что-нибудь случится. Не произошло ничего такого, что изменило бы ее. Начинать сейчас судебное разбирательство означает риск вызвать беспорядки. А тогда последствия будут гораздо страшнее, чем этой ночью.

— Но если вы никак не отреагируете, то конец вашему авторитету.

— Проклятье, Мендвилл! Почему вы не отправили вчера Фезерстона! — Он стал вышагивать к окну и обратно, затем, приняв решение, остановился у письменного стола. — Иннес, напишите, пожалуйста, несколько строк спикеру Палаты общин. Спросите, не будет ли он столь любезен нанести мне визит. — Иннес принялся выполнять поручение. — Сделаю хорошую мину при плохой игре и, по крайней мере, сохраню лицо, как губернатор Булль после нападения на арсенал. Пусть Палата общин назначит комиссию по расследованию этого грубого надругательства над законом.

— Но это ведь комедия чистой воды, — сказал Мендвилл.

— Я твердо намерен не допустить трагедии.

Однако спустя полчаса поступили новости, пошатнувшие решимость губернатора. Принес их управляющий почтовой конторой Стивенс. Бледный, трясясь от возмущения и недавно пережитого страха, он сообщил, что, как только сегодня утром в контору был доставлен мешок с почтой, туда ворвались три джентльмена и потребовали отдать его им. Когда Стивенс наотрез отказался, один из них приставил ему ко лбу пистолет, приказал под угрозой смерти не шевелиться, а двое других завладели мешком и унесли его прочь. Только после этого их главарь — как Стивенс заключил по его поведению — убрал пистолет и был таков.

Губернатор и конюший с секретарем восприняли рассказ как новое грозное предзнаменование.

Мендвилл, которого труднее было сбить с толку и отвлечь от главного, чем лорда Уильяма, не позволял себе роскоши долго предаваться эмоциям и сразу приступил к вопросам по существу.

— Джентльмены? — переспросил он. — Вы сказали, это были джентльмены, Стивенс?

— Да, ваша честь.

— Это исключает предположение об ограблении. Дело приобретает политическую окраску. Кто были эти джентльмены, Стивенс? Сдается, вы их знаете.

— Нет, капитан, не требуйте от меня имен! — нервно запричитал Стивенс.

— Я не хочу составить компанию Фезерстону.

— Вот как? — Мендвилл задумался и пальнул наугад: — Одним их них был Лэтимер, не так ли?

Это предположение повергло Стивенса в ужас.

— Я не говорил этого! Я никогда не говорил этого! Ваша светлость, я не называл никаких имен, — взмолился он. — Вот вы, сэр, — метнулся он к Иннесу,

— будьте моим свидетелем, сэр, я же ни слова не говорил о том, кто это сделал.

Мендвилл рассудил, что за Стивенса все сказала его паническая реакция. В тот же миг в его памяти всплыла картина: Гарри Лэтимер в Фэргроуве вытаскивает из кармана бутылочно-зеленого сюртука тяжелый пистолет… Поэтому он выпустил еще один пробный шар:

— Как вы полагаете, пистолет у мистера Лэтимера был заряжен?

— Я не проверял — это могло стоить мне жизни… — ответил Стивенс, прежде, чем осознал, что проговорился.

— А двое других? Кто были они? — спросил лорд Уильям.

— Не спрашивайте меня, мой господин! Это члены Провинциального конгресса, и почта сейчас находится в конгрессе или в одном из комитетов.

И его оставили в покое. Лорд Уильям был слишком озабочен и слишком встревожен собственно происшествием, чтобы перегружать свой мозг деталями, мысли же Мендвилла захватило открытие, что главным действующим лицом нового налета опять оказался Лэтимер; кто были остальные, его мало волновало.

— Ну, а теперь что вы собираетесь предпринять? — спокойно поинтересовался капитан после того, как Стивенса отпустили.

— Что тут можно поделать? — его светлость был в отчаянии и даже не пытался этого скрыть.

— На мой взгляд, ответные меры очевидны, хотя… Я жду распоряжений вашей светлости, — И он щелкнул табакеркой.

Губернатор сварливо заметил:

— Черт бы побрал ваши советы, Мендвилл! — Мысли его блуждали вокруг другой, менее насущной проблемы. — Как бы то ни было, я сомневаюсь, что в захваченной почте содержались какие-нибудь депеши для меня. Мои прибывают на «Чероки». Так что вряд ли это им что-нибудь даст.

Мендвилл набрал щепоть табаку и задумался, потом произнес:

— Будем надеяться, так оно и есть. Но даже в этом случае нападение на почту его величества не становится менее тяжким преступлением. И здесь, и в Англии оно карается смертной казнью. Если вы ничего не предпримете, то, честное слово, потеряете уважение и поддержку немногих оставшихся в провинции верноподданных короля. С тем же успехом вы могли бы собраться и уехать, ибо совершенно перестанете контролировать ситуацию.

— А если я арестую Лэтимера, как вы рекомендуете, случится то же самое и даже кое-что похуже. Я перестану контролировать ситуацию потому, что меня вышвырнут вон; да еще начнется гражданская война.

— Хорошо, но если Лэтимер остается на свободе и будет устраивать свои заговоры, то гражданская война вам также гарантирована. Так что вы находитесь между двух огней. Вы теперь поняли, с каким человеком имеете дело. Отчаянный авантюрист и самый опасный бунтовщик в провинции. С каждым днем, проведенным на свободе, он становится все опаснее, ибо одновременно растет его популярность. Совершенно ясно, как с ним поступить, причем сделать это надо без промедления. Посадите его на английский корабль и отправьте в Лондон. Пусть там с ним разбираются.

Губернатор на минуту замер, размышляя.

— Это было невозможно вчера, — сказал он наконец, растягивая слова, — но, исходя из ваших же слов, это еще более невозможно сегодня.

— И будет окончательно невозможно завтра, — подхватил Мендвилл, — когда необходимость в этом станет неизмеримо острее. Колебания вашей светлости уже привели к теперешним трудностям. Эти мерзавцы играют на ваших сомнениях. Это трусы, злоупотребляющие вашим великодушием. Вы чересчур с ними нянчились начиная с самого своего приезда. Продемонстрируй вы сразу силу власти, покажи вы им, что отнюдь не страшитесь призрака гражданской войны, которым они всячески запугивают нас, и все сложилось бы иначе. Они играют на ваших сомнениях и ваших опасениях. Преодолейте их, нанесите удар, и вы увидите, как они замечутся в ужасе. Время выжидания, полумер и компромиссов миновало.

Наконец Мендвилл отчасти убедил губернатора — его напористость, твердость и то, что, не в пример лорду Уильяму, он не позволял сомнениям и опасениям парализовать свою волю, подействовали на лорда Уильяма.

— М-да, — неохотно, но все же согласился он, — вы правы, Мендвилл. Этот человек и впрямь слишком опасен, чтобы позволять ему и дальше мутить воду. Если уж так суждено, что за попытку избавиться от Лэтимера толпа растопчет меня ногами, по крайней мере, я выполню свой долг перед державой. Иннес, если вы подготовите ордер на арест Гарри Лэтимера и принесете мне после завтрака, я его подпишу. Мендвилл сформулирует обвинение.

Мендвилл победно улыбнулся и сказал:

— Поздравляю вашу светлость с мудрым решением.

Потускневшие глаза лорда Уильяма мрачно разглядывали конюшего.

— Хочется надеяться, что вы не ошиблись, — со вздохом произнес он. — Бог знает! — И губернатор отправился завтракать.

Завтракал он всегда наедине с леди Уильям в изысканном будуаре ее светлости, который находился на первом этаже, прямо под рабочим кабинетом.

Лорд Уильям был глубоко погружен в свои думы и не расположен к общению. И думы те, как заметила его супруга, были далеко не веселыми, но она приписала это жутким событиям прошедшей ночи.

Мудрая женщина, она не стала пытаться вызвать его на откровенность, а терпеливо ждала, пока муж сам поделится с нею новостями. Но завтрак подошел к концу, а Уильям по-прежнему пребывал в мрачной задумчивости, и она пренебрегла доводами разума, дав выход своему беспокойству.

Она вытянула-таки из мужа рассказ о нападении на почту, об ордере, который должен быть подписан вследствие этого нападения, и о прочих событиях. Все это сильно ее поразило. Гарри Лэтимер с детства был ее другом, он был также другом всех ее братьев и сестер, особенно Тома; с Миртль Кэри дружила она сама. И хотя леди Уильям Кемпбелл, пользуясь доверием Миртль, знала о туче, нависшей над отношениями влюбленных, она верила, что любовь их достаточно крепка, и в конце концов все тучи рассеются.

— Это… это разумно, Уилл? — спросила она.

— Надеюсь, — отвечал он устало.

— Так ты не уверен?

— Я уверен только в том, что это необходимо. Недопустимо, чтобы к моему авторитету и дальше относились с пренебрежением и чтобы Лэтимер, оставаясь на свободе, продолжал свою карьеру преступника.

— Ты говоришь, как капитан Мендвилл, — заметила она. — Это он тебя убедил?

Лорду Уильяму не хватило духу признаться, что ее догадка верна. В душе он стыдился, что позволил конюшему всецело подчинить его своему влиянию. Лорд Уильям ответил уклончиво:

— Вчера он пытался убедить меня, но я отказался его слушать. Но сегодня, после ужасного конца Фезерстона и налета на почту, больше нет необходимости меня убеждать.

— Ты понимаешь, во что это может вылиться? — строго спросила она.

— Я понимаю, что нам грозит, если я этого не сделаю.

— Ты думаешь, здесь, в Каролине, найдется хоть один суд, который признает Лэтимера виновным?

Ответ мужа умерил ее страхи.

— Нет, я так не думаю.

— Тогда зачем тебе выставлять себя в нелепом свете, арестовывая его?

— Его будут судить не в Каролине. Он будет отправлен в Англию, как предписано законом для такого рода преступников.

— Боже милосердный! — ужаснулась леди Кемпбелл. — Уилл, этого нельзя делать!

— Либо я это сделаю, либо нужно отказываться от губернаторства и самому плыть в Англию. Я и мистер Лэтимер несовместимы и не можем одновременно находиться в Чарлстоне. Это теперь не подлежит сомнению.

Леди Кемпбелл не успела оправиться от испуга, как слуга возвестил о приходе ее зятя Майлса Брютона. Она обрадовалась ему как ценному союзнику.

Брютон, импозантный, одетый по последней моде мужчина средних лет, был искренне привязан к лорду Уильяму. Невзирая на то, что сам принадлежал к патриотической партии, он не однажды помогал губернатору миновать мели и опасные проходы, и лорд Уильям охотно прислушивался к его мнению, ибо понял, что Брютон, по-видимому, так же консервативен и верит в конституцию, как любой сторонник короля. Благодаря своей расположенности к губернатору, Брютон не жалел сил для укрепления популярности родственника. Как раз на завтрашний вечер был назначен бал, который он устраивал в его честь.

Леди Кемпбелл поначалу предположила, что, быть может, это и послужило причиной раннего визита зятя, но тот вскоре объявил, что желает переговорить с губернатором конфиденциально. Они вышли прогуляться в сад, и ее светлость благоразумно не сделала ни малейшей попытки к ним присоединиться.

Ей не суждено было долго предаваться одиноким раздумьям: тотчас же прибыл новый посетитель, ее брат Том, принесший вместе с собой в маленькую комнату свойственное его особе настроение юной беспечности.

Том заглянул к сестре, чтобы прощупать почву и выяснить, насколько Гарри был прав в своей оценке Мендвилла и в том, что тот сознательно подставил Лэтимера. Том приступил к этому предмету с ловкостью молодого слона.

— Салли, говорят, в том, что случилось с Фезерстоном, обвиняют Гарри Лэтимера?

Она внимательно взглянула на него снизу вверх.

— От кого это ты услышал?

— От кого? — мастер Том пришел в замешательство, но нашел выход в правде. — Ну… от самого Гарри.

— А он откуда это знает?

Том, большой и добродушный, возвышался над сестрой, сидевшей на диване.

— Я пришел сюда задавать вопросы, а не для того, чтобы спрашивали меня,

— ответил он и спросил: — Это правда?

— Боюсь, что правда, Том. — Ее внезапно осенило. — Лучшая услуга, которую ты можешь оказать Гарри, — скорее пойти к нему и передать, чтобы он покинул город, не мешкая ни минуты. Уилл подписывает ордер на его арест — за Фезерстона и за нападение на почтовую контору сегодняшним утром. Поторопи его, Том!

Но Том не стал спешить. Вместо этого он уселся рядом с сестрой и флегматично улыбнулся; его поведение ее встревожило.

— Не пойду, пока не повидаю Уилла, — заявил он.

— И чем ты можешь обрадовать Уилла?

— То, что я ему скажу, заставит его одновременно подписать ордер и на мой арест. Потому что этой ночью я вместе с Гарри был на мясном рынке. Весь Чарлстон знает, что я там был. И, между нами, в нападении на почту я тоже замешан.

— Ты с ума сошел, Том! О, как ты мог! Ты хоть немножко подумал обо мне?

— Ее статная фигура, казалось, еще выросла от негодования. — Как ты могпоставить меня в такое дурацкое положение!

— Это не ты в дурацком положении, а Уилл. Ему придется арестовать своего шурина или изменить намерение относительно Лэтимера.

Томас Айзард, как видим, был, в конечном счете, не лишен-таки определенной находчивости.

Глава 11

ПАТ
Совместными усилиями брат и сестра частично поколебали решимость губернатора. Посещение Майлса Брютона тоже имело отношение к ночному происшествию и предполагаемой реакции лорда Уильяма. Брютон пришел, чтобы предостеречь свояка от опрометчивых шагов. Слабовольный лорд Уильям, как флюгер, поворачивался под любым дуновением ветерка и, когда он возвращался из сада, его жесткая позиция была уже расшатана. Получив ультиматум Тома, он в сердцах припомнил, что имя Айзарда упоминалось также и в списке мятежников, нападавших на арсенал.

Но смятенные его мысли привел в порядок голос Мендвилла, явственно зазвучавший в мозгу: «Продемонстрируйте свою силу… докажите, что вы не страшитесь призрака гражданской войны… Они играют на вашем страхе».

Если Мендвилл прав — а в этом он лорда Уильяма убедил — то, имея в виду избавление от этого окаянного Гарри Лэтимера, угроза ареста должна подействовать столь же эффективно, как и сам арест. Нужно избавиться от него

— неважно, каким способом — и тогда с большинством проблем будет покончено.

В результате губернатор принял новое решение и с не меньшей, чем прежде, твердостью объявил:

— Приказ об аресте не может быть отменен. Сегодня я подпишу его. У меня нет выбора. Губернатор Южной Каролины, имея очевидные доказательства грабежа и государственной измены, совершенных одним и тем же лицом, обязан принять меры. Но наказание может быть отсрочено. Я приостановлю исполнение приказа на двадцать четыре… нет, на сорок восемь часов и сегодня же официально предупрежу об этом мистера Лэтимера. Меня вполне удовлетворит, если он покинет Южную Каролину в течение предоставленной отсрочки.

— Фактически это указ об изгнании, — сказал Брютон, выпячивая губы.

— И величайшее снисхождение, причем гораздо больше, чем я имею право оказать. Если вы ему друг, Том, и мне тоже, убедите его воспользоваться отсрочкой.

Чем больше лорд Уильям размышлял о новом решении проблемы, пришедшем ему в голову с внезапностью вдохновения, тем больше оно ему нравилось. Оно казалось ему чуть ли не Соломоновым; он подозревал в нем достоинства маленького дипломатического шедевра. Одним удачным ходом он спасет свое реноме, избавит провинцию от бунтаря и ничего при этом не спровоцирует. Подавленность лорда Кемпбелла как рукой сняло, он воспрял духом и, приятно возбужденный, поднялся в кабинет, откуда послал за Мендвиллом. Явившись на вызов, конюший застал лорда Уильяма мурлыкающим какой-то песенный мотивчик.

— Ордер подписан, — важно начал губернатор, — но исполнение отложено до утра пятницы — на сорок восемь часов, начиная с этой минуты. Вам надлежит немедленно поставить в известность мистера Лэтимера.

Мендвилл подумал было, не сошел ли губернатор с ума, и едва не спросил его об этом. Но когда его светлость изволил объясниться, Мендвилл переменил свое мнение. Он уже почти восхищался гибкостью, с которой лорд Уильям проскользнул между Сциллой и Харибдой труднейшей дилеммы. А коль скоро самому Мендвиллу, по сути, нечего было желать, кроме устранения Лэтимера, то для него не имело особого значения, каким путем оно будет достигнуто.

Поэтому довольный капитан Мендвилл выбежал из дому и зашагал вниз по Брод-стрит, затем свернул на север и двинулся вдоль широкой Бэй-стрит, мимо бастионов и куртин[845] над широкой гладью Купера, выносящего свои воды в океан. В бухте, за множеством более мелких посудин, он различил черно-белый корпус шлюпа «Тамар», стоящего на рейде на расстоянии мили от берега, и подумал, что полдюжины таких кораблей быстро отбили бы бунтарские замашки у этих колониальных выскочек. Он миновал людную набережную, начало Куин-стрит, вошел в тихий квартал за таможней и добрался наконец до владения Гарри Лэтимера.

Джулиус в шитой серебром небесно-голубой ливрее проводил капитана в библиотеку, где ему предоставилась возможность скоротать ожидание, изумляясь произведениями искусства, которыми себя окружали Лэтимеры.

Ему пришлось-таки изрядно поизумляться: Лэтимер долго не хотел отрывать его от этого занятия. Когда молодой хозяин дома все же появился, он был одет в абрикосовый бархатный сюртук поверх черных атласных панталон, завязанных ниже колен, и в черные шелковые чулки. Тесьма на воротнике и обшлагах сюртука являла великолепный образец работы Мешлена, на пальце у Лэтимера сверкал перстень с дорогим бриллиантом, а туфли на красных каблуках, украшенные пряжками со стразами, явно совершили путешествие из Парижа.

Джулиус придержал дверь, и Лэтимер с порога отвесил посетителю изящный поклон.

— Мое почтение, капитан Мендвилл.

— Ваш покорный слуга, сэр, — ответил Мендвилл, в свою очередь, шаркнув ножкой. — Я прислан к вам его светлостью губернатором.

Лэтимер подошел ближе. Джулиус попятился, дверь закрылась, и они остались вдвоем.

— Вот кресло, сэр.

Капитан Мендвилл присел.

— Я перейду прямо к делу, мистер Лэтимер. Не взыщите, но вы допустили серьезный промах.

— Воистину, сэр, и не однажды, — с легкостью подтвердил его слова Лэтимер.

— Я подразумеваю ваше ночное выступление перед толпой на мясном рынке, в результате которого был убит человек.

— Вы уверены, капитан Мендвилл, что это случилось из-за моего выступления?

— Отчего же еще?

— У меня есть подозрение, что это было следствием вашей, сэр, преднамеренной нерасторопности. Вы не воспользовались предупреждением, полученным от меня в Фэргроуве. Так что не я вынес приговор Фезерстону — это вы убили его.

— Сэр! — вскричал, вскочив, капитан.

Синие глаза Лэтимера безмятежно перебегали с одного зрачка Мендвилла на другой. Складывалось впечатление, что он развлекается.

— Вы отрицаете это — вот тут, передо мной?

Капитан справился с собой.

— Мне незачем что-либо отрицать или признавать. Мне не грозит судебное разбирательство.

— У вас все еще впереди, — обнадежил его Лэтимер.

— Что вы имеете в виду? — несколько встревожился капитан.

— О, так ли это важно? Но я, верно, вас задерживаю. А вы, как я понимаю, имеете нечто мне сообщить?

— Да, — ответил Мендвилл, — думаю, нам лучше держаться этого. Так вот, подписан приказ о вашем аресте, мистер Лэтимер. Вы, конечно, понимаете, что с вами произойдет, если этот приказ будет выполнен.

— Если он будет выполнен? — Лэтимер пристально на него посмотрел. — Но приказы обычно выполняются неукоснительно, разве не так?

Капитан предпочел уклониться от прямого ответа.

— В данном случае лорда Уильяма уговорили дать вам поблажку и не применять закон во всей его строгости, если вы выполните одно условие.

— Это будет зависеть от сути условия.

— Его светлость удовлетворится, если вы подчинитесь решению о высылке из Южной Каролины. Он дает вам сорок восемь часов — весьма щедро по любым меркам — в течение которых вы должны покинуть Чарлстон. Но он желает также, чтобы вы отчетливо понимали: если к десяти утра в пятницу вы еще будете здесь, приказ будет исполнен и судебная машина запущена в ход.

Лэтимер прошелся вдоль стеллажей с книгами, но раздумывал он не над преимуществами, которые сулило это условие, а всего лишь над ответом.

— Не будет ли слишком дерзко с моей стороны, капитан Мендвилл, или нескромно, если я спрошу вас, кто уговорил его светлость обойтись со мной столь милостиво?

— Главным образом, я полагаю, леди Кемпбелл.

— А! — Лэтимер смотрел на соперника испытующе. — Мне на мгновение показалось, уж не вы ли это были?

— Я? — Мендвилл, в свою очередь, внимательно посмотрел на него. — Честное слово, мистер Лэтимер, вы слишком хорошо обо мне думаете.

— Когда мне так показалось, я вовсе не думал о вас хорошо. Вам не приходило в голову, капитан Мендвилл, что, если меня привлекут к суду, то, защищаясь, я буду настаивать на том, что заблаговременно и без утайки предупредил вас и сэра Эндрю Кэри? Ведь вы не удалили предателя из города?

— И что тогда, сэр? — вызывающе спросил капитан.

— По этому поводу допросят вас, сэра Эндрю Кэри и даже, при необходимости, мисс Кэри, которая тоже при этом присутствовала. — Мендвилл прикрыл веки. От Лэтимера не укрылся этот единственный изъян в демонстрации железного самообладания. — Вас приведут к присяге, и вы должны понимать, что вряд ли все трое станут лжесвидетельствовать.

— Какая в том необходимость? Вы сделаете свое заявление, но дальше-то вас все равно признают виновным.

— Нет, сэр. Это вас признают виновным, причем в самом отвратительном и жестоком преступлении. Почему вы ничего не предприняли для спасения Фезерстона? Почему вы его даже не предупредили? Что вы намеренно этого не сделали — совершенно бесспорно: стоит только вспомнить, каким образом его захватили — врасплох, за мирной трапезой с сестрой и деверем. От вас потребуют ответа и на этот вопрос, и на многие другие, которые возникнут в связи с вашей причастностью к случившемуся. — Лэтимер недобро рассмеялся. — Вы принесли в жертву своего агента, преданного исполнителя вашей воли, лишь бы засунуть в петлю мою шею! — Он подступил еще на шаг ближе к капитану и зловеще ухмыльнулся, глядя прямо в его остекленевшие глаза. — Абсолютно ли вы уверены, капитан Мендвилл, в том, что не сунули в петлю свою шею? Неужели вы не опасаетесь, что, когда все узнают об этих делишках, вас самого может постичь судьба Фезерстона? Что вас, как и его, вымазав дегтем, обваляют в перьях? Возможно ли, чтобы вы об этом не подумали?

Мендвилл отшатнулся. Он все-таки изменился в лице, и темные его глаза стали казаться еще темнее.

— Ваша риторика не имеет отношения к моему делу, мистер Лэтимер, — заговорил Мендвилл подчеркнуто официальным тоном. — Я имел честь доставить вам извещение, с которым меня прислал его светлость, и был бы счастлив передать ему ваш ответ.

— Вы получите его, капитан Мендвилл. Передайте его светлости, что ему нет нужды связывать себе руки до пятницы. Я не намерен подчиниться указу об изгнанию и останусь в Чарлстоне — ради удовольствия понаблюдать, как вы попадетесь в собственную грязную западню.

— Мистер Лэтимер! — Самообладание Мендвилла иссякло, и он прошипел: — Вы мне еще заплатите за это.

— Именно этого я и добиваюсь, — сардонически усмехнулся Лэтимер, — я заплачу вам сполна. В здании суда! И нигде кроме суда, капитан Мендвилл! — И Лэтимер дернул за шнур от колокольчика.

Мендвилл мгновение смотрел на него с бешеной злобой. Потом повернулся и резко зашагал к выходу. На пороге он вновь остановился. Только правда и могла довести его до такой степени ярости. Он пойман и уличен — Лэтимер оказался слишком хитер. Он нашел Ахиллесову пяту, о которой Мендвилл вовремя не подумал. И теперь капитан благодарил небеса за то, что лорд Уильям не поддался его настояниям и не арестовал Лэтимера немедленно. Теперь уже самому Мендвиллу надо сделать все, чтобы предотвратить этот арест. Лэтимера необходимо во что бы то ни стало вспугнуть и заставить скрыться.

Стоя в дверях, Мендвилл разыграл свою последнюю карту.

— Мистер Лэтимер, пожалуй, мой долг предостеречь вас. Все ваши построения держатся на песке. То, что вы себе вообразили, могло бы осуществиться, но только при условии, что судить вас будут в Чарлстоне. Однако после ареста вас отправят в Англию, как требует закон в случае обвинения в преступлении, подобном вашему.

Лэтимер секунду помедлил с ответом. Но только секунду, которая требовалась мозгу, чтобы перебрать варианты.

— Я не поверю, капитан Мендвилл, что лорд Уильям пойдет на подобную глупость. Закон, на который вы ссылаетесь, — один из тех камней преткновения, которые вызывают волнения в наших колониях. Осмелиться при настоящем положении вещей применить его на практике равносильно взрыву, который сметет вас всех. Вы сказали это, чтобы напугать меня. Но пусть даже это не так — мне и тогда нечего бояться. В Англии пока есть правосудие. Англичане справедливы, да и не очень-то симпатизируют правительству, которое пытается урезать свободы англичан за океаном. А в общем, как бы все ни обернулось для меня, будьте уверены: вам, капитан Мендвилл, в руках английского правосудия не поздоровится. Это все, что я могу сказать.

Глава 12

ОТКРОВЕНИЕ
В полдень громоздкая, сработанная, как водится, из красного дерева, карета с гербом на дверце и двумя ухватившимися за ремни ливрейными неграми на запятках проехала по тесной Трэдд-стрит и подкатила к подъезду городского дома сэра Эндрю Кэри. В карете находились сэр Эндрю и его дочь. За первой каретой следовала вторая, почти такой же величины, но более старомодной конструкции, покрытая натянутой на деревянный каркас кожей. В ней прибыли дворецкий Римус, слуга Эбрахэм, кормилица мисс Кэри — Дайдо и неимоверное количество багажа.

Сэр Эндрю вернулся в Чарлстон, как мы знаем, дабы в эти тяжелые времена своим присутствием выразить поддержку наместнику короны.

Не прошло и получаса с момента прибытия карет, не успели еще слуги снять чехлы с голландской мебели, а капитан Мендвилл был уже тут как тут.

Конюший запыхался, будто кто за ним бежал. Он понял, что сам себя перехитрил. Лорд Уильям связал себя и его своим указом, и отступление невозможно. Вот почему, покинув Лэтимера, Мендвилл отправился прямо к полковнику Лоренсу, где застал и Джона Ратледжа.

Памятуя об их умеренных взглядах, горячем желании примирения и страхе перед всем, что способно ускорить разрушительный кризис, он разыскивал их, рассчитывая, что найдет у этих людей понимание.

Итог состоявшейся непродолжительной дискуссии подвел Ратледж:

— Мы уважаем лорда Уильяма за за его долготерпение и сорокавосьмичасовую отсрочку. Это значительно больше того, на что мы вправе были рассчитывать, и нам хорошо понятны его побуждения. Нами движет то же желание сохранить мир, и мы используем все свое влияние на мистера Лэтимера. Но нужно смотреть правде в глаза и не обманывать себя: какой-либо надежда на успех ничтожна. То, что вы предлагаете сделать, мы сделали еще ночью, до появления ордера на арест. Мы настаивали, чтобы мистер Лэтимер сразу уехал, но он уперся и ни в какую на это не соглашается.

Лоренс, знавший причину упрямства Лэтимера от самого Лэтимера, отнесся к капитану Мендвиллу много холоднее.

— Лэтимер утвердился в мысли, что лорд Уильям не осмелится преследовать его в судебном порядке, — многозначительно сказал он.

— Теперь вы смогли убедиться, как он ошибся, — возразил Мендвилл. — Его светлость подписал приказ и теперь, чтобы не растерять свой авторитет, не выглядеть смешным, он будет просто вынужден осуществить свою угрозу.

— Мы не преминем воспользоваться этим аргументом. Но что касается меня, я слабо в него верю; вряд ли такие доводы подействуют на мистера Лэтимера. — Лоренс вздохнул и неодобрительно покачал головой. — А хотелось бы…

Таким образом, капитан Мендвилл убедился, что с этой стороны, несмотря на совпадение интересов, ждать ему нечего. С тяжелыми мыслями он отправился на Трэдд-стрит — поглядеть, не возвратился ли в город сэр Эндрю. Если и Кэри не оправдает его надежд, ему придется немедленно искать выход из создавшегося положения. Можно было бы спровоцировать ссору с Лэтимером, а в остальном положиться на удачу. Но тогда нельзя рассчитывать на благоприятное развитие отношений с Миртль. Даже если ему повезет на дуэли и он убьет Лэтимера, между ним и Миртль встанет такой барьер, что, скорее всего, никаким терпением его уже не разрушить. От этих мыслей Мендвиллу стало не по себе.

Слова, которыми встретил его вместо приветствия сэр Эндрю, казалось, тоже не предвещали ничего хорошего.

— Итак, этот проклятый мерзавец все-таки поступил с бедным Габриэлем по-своему. И вы ничего не сумели сделать! Я никогда, никогда ему этого не прощу! — Сэр Эндрю вложил в свои слова всю накопленную горечь и негодование.

Мендвилл вяло запротестовал:

— Сэр Эндрю, мне близки ваши чувства, но будьте справедливы.

— Именно таким я и намерен быть. Справедливым! И я увижу, как его настигнет возмездие! За всю его черную неблагодарность и гнусное предательство.

— И все-таки мы не должны забывать, что он вчера приезжал в Фэргроув, чтобы предупредить, дал вам время спасти Фезерстона.

— Это он-то дал время? — перебил его баронет. — Да вы забыли — он же сам признался, что приехал шпионить. Ему нужно было получить подтверждение своим подозрениям. Господи! Этот негодяй сделал из нас соучастников убийства!

— Нет, нет, сэр Эндрю, — Капитан услышал за собой скрип открывающейся двери, но продолжал, не обращая на это внимания. — Я тоже виноват в случившемся. После моего возвращения в Чарлстон, прежде, чем толпа ринулась за Фезерстоном, прошло целых два часа. Не допусти я грубую ошибку, и Фезерстона легко можно было спасти — я верю, что Лэтимер желал этого. Осуждая, вы не должны отмахиваться от того, что говорит в его пользу.

Мендвилл обернулся и оказался лицом к лицу с вошедшей в комнату Миртль. Глаза ее блестели, она раскраснелась от волнения.

— Я рада, что вы так говорите, Роберт, — сказала она, и Мендвилл склонился над ее рукой. — Я говорила папе то же самое, но гнев и горе его ослепили.

— Не ослепили, сударыня! — грозно выкрикнул отец. — Напротив, я впервые в жизни прозрел и вижу насквозь черное нутро злодея, которого считал своим сыном.

— Сэр Эндрю, послушайте меня минуту, — начал увещевать Мендвилл. — Сядьте и выслушайте хладнокровно. Наберитесь немного терпения. — И принялся последовательно излагать ситуацию. — Итак, если он не уедет до утра пятницы, то будет арестован. Ордер на арест подписан.

Но тут сэр Эндрю не выдержал.

— Почему в пятницу, почему не сейчас же? Почему предателю и убийце дают возможность скрыться?

— Лорда Уильяма убедили, что так будет лучше.

— Кто убедил его, кто?

Мендвилл не ответил сразу, и старик посмотрел на него тяжелым взглядом.

— Это сделали вы, Роберт, вы! Но объясните мне, зачем?!

Капитан вздохнул.

— На то были две серьезные причины. Первая — ваша собственная любовь к нему…

— Я уже говорил, что теперь она мертва, и докажу это. Я готов дать показания, которые помогут его повесить.

— Повесить! — вскричала Миртль, и краска возбуждения отхлынула с ее щек.

Сэр Эндрю и Мендвилл, оба, пристально посмотрели на нее. Ответил Мендвилл:

— Так и произойдет, Миртль, если он останется ждать ареста. Его отправят в Англию, будут там судить, и вряд ли ему стоит рассчитывать на снисхождение.

— К нему проявляют снисхождение! Такое же, как он проявил к Габриэлю, — желчно заметил баронет. — С него больше чем достаточно этой так называемой отсрочки…

— Сэр Эндрю, — прервал его Мендвилл, — вы твердо знаете, что не обманываете себя? Вы вполне уверены, что под вашим теперешним негодованием не теплится прежняя любовь и что его смерть не станет для вас жестоким ударом? Вы — единственный, кто может его спасти. И теперь, после того, как я вам это сказал, уверены ли вы, что в будущем вас не будет терзать раскаяние за то, что вы обрекли его на гибель?

— Меня будет терзать раскаяние, если он ее избежит, — прозвучал суровый ответ. — Я не из тех, у кого семь пятниц на неделе, Роберт, я себя знаю.

— Тогда обсудим еще одну деталь, — сказал капитан, и ему пришлось описать почти неизбежную перспективу народного восстания. Но этот довод подействовал на сэра Эндрю не больше предыдущего.

— Тем лучше, — отвечал он, — небольшое кровопускание пойдет этой колонии на пользу.

— Но будет ли это кровь тех, кто его заслуживает? — продолжал настаивать Мендвилл.

— Что вы, сударь, неужели губернатор так беспомощен? В Форт-Джонсоне стоит гарнизон.

— Меньше сотни людей. Стоит нам двинуть их сюда, как это послужит сигналом для Провинциальной милиции, и она выступит на стороне противника. Что тогда начнется?

— То, что рано или поздно должно начаться. По мне, так чем скорее, тем лучше. Пусть воздух очистится от заразы. Королевское правительство излишне боязливо. Пусть постоит за себя, наконец. В Чарлстоне достаточно честных джентльменов, чтобы справиться с мятежной чернью.

Капитан покачал головой.

— Хотелось бы разделять ваш оптимизм, сэр Эндрю. Но до прибытия войск мы не осмелимся пойти на открытый конфликт.

Сэр Эндрю в раздражении повысил голос:

— Что вы от меня-то хотите?

— Уговорите мистера Лэтимера воспользоваться милостью губернатора.

— Мне? — Баронет ткнул себя пальцем в грудь, и брови его взметнулись. — Мне уговаривать его? Бог мой, да вы не ведаете, о чем просите, или плохо меня знаете. Я скорей уговорю его повеситься.

— О, папа, папа! — Миртль обвила руками его шею. — Вспомни, кем был для тебя Гарри. Подумай, кем он еще может стать, если ты постараешься мягкостью…

— Мягкостью! Ради низкого бунтовщика? Убийцы?

— Не называй его так, отец. Это неправда. И ты сам в глубине души знаешь, что неправда.

— А кто ночью натравил толпу на Габриэля?

— Непохоже это на Гарри. Он, должно быть, думал, что Роберт предупредил Фезерстона и тот уже уехал. Иначе он никогда бы этого не сделал.

— Он никогда бы этого не сделал в противном случае, ты хочешь сказать. Зачем устраивать облаву на пустое логово?

— Не знаю. Но, я уверена, Гарри смог бы тебе объяснить.

— Возможно, он просто повиновался приказу своего комитета, — предположил Мендвилл.

— Но для чего, раз он считал, что Фезерстон бежал?

— Он мог не осмелиться им об этом сказать. Он не осмелился признаться, что обманул их доверие. Поэтому он ломал комедию, не предполагая, что она обернется трагедией.

— Да, да! Так и было! — горячо поддержала кузена Миртль, благодарно взглянув на него. — Разве могут быть другие объяснения его поступку? Ты же знаешь, какой он великодушный и добрый. Такой поступок говорит о безнравственности, а Гарри не безнравственен, ты ведь знаешь, папа.

Отец лишь презрительно рассмеялся в ответ, высвободился из ее объятий и заметался по комнате, давая выход своим чувствам.

— Смешно слушать, ей-Богу, как вы оба заступаетесь за Гарри Лэтимера. И, честное слово, вы понапрасну тратите порох. Я и пальцем не шевельну, чтобы спасти его от веревки, которую он заслужил! Напротив, я готов обеими руками помочь его повесить. Если понадобятся мои показания — о том, что вышло между нами в Фэргроуве — я весь к услугам губернатора.

— Сэр Эндрю! — воззвал к нему Мендвилл.

— Ни слова больше, Роберт. Если у тебя больше ничего ко мне нет, прошу извинить. Управляющий ждет моих распоряжений. — Он удалился, и даже в стуке его каблуков слышалось возмущение.

Мендвилл обратил на мисс Кэри полный сожаления взгляд.

— Значит, рухнула моя последняя надежда, — проговорил он, и это было истинной правдой.

Миртль подошла и положила свои ладони на его сжатые кулаки.

— Все это так благородно с вашей стороны. Особенно то, что вы упросили лорда Уильяма дать Гарри два дня. Я никогда не забуду этого, Роберт.

— Вы хотите сказать, что запомните мой провал, — с невеселой иронией уточнил он.

— Нет, Роберт, я буду помнить ваше великодушие. Но неужели нельзя ничего сделать?

— Боюсь, ничего — из-за непробиваемого упрямства мистера Лэтимера. Я сделал все, что мог. Возможно, мне лучше было не ходить к нему. Мистер Лэтимер мне не доверяет.

— Не доверяет вам? Вам?

Мендвилл пожал плечами: дескать, он терпим и великодушен; он все понимает и поэтому все прощает.

— Почему он должен мне доверять? На его месте я бы тоже не доверял.

Благородство капитана Мендвилла произвело на мисс Кэри неизгладимое впечатление. Однако после его ухода она размышляла совсем не о его добродетелях. Одна мысль не отпускала ее, и больше она ни о чем не могла думать: тень виселицы, упавшая на Лэтимера, заставила Миртль отчетливо осознать, что она все еще любит его, а все остальное, оказывается, пустяки. Какое значение имеют его политические убеждения и догматы, навязанные ей? Что такое политика и сам король по сравнению с любовью!

Похожая мысль мелькнула в ее голове еще вчера, когда у нее на глазах Гарри пришлось сносить поношения и оскорбления. Но тогда она только мелькнула — искорка, проблеск, не больше. Теперь страх за Гарри нахлынул на нее, как откровение. Его жизни грозит опасность! Его подстерегают бесчестье и позорная смерть — от этой мысли у нее перехватило дыхание. Гарри — единственный, любимый, и что с нею станет, если они убьют его, если повесят? И словно кто-то шепнул ей на ухо ехидную строку из позабытой пьесы: «Придется тебе нянчить мартышек в преисподней»[846].

Сердце Миртль сжалось — она вспомнила о своих письмах и о возвращенном подарке. Каким глупым и никчемным казался ей теперь этот жест! Что она понимает в проблемах, волнующих страну? А Гарри в своем образе мыслей далеко не одинок. В провинции много людей с именем и положением разделяют его взгляды — и полковник Лоренс, и Артур Миддлтон, и мистер Айзард, тесть самого лорда Уильяма — да мало ли таких, кого отец считал до недавних пор друзьями, а сейчас отказал им от дома из-за политических расхождений.

Любовь и страх впервые в жизни заронили в ее душу сомнение в правоте отца. Наверное, в такие вот моменты происходит неожиданное обращение в новую веру или, наоборот, вероотступничество.

И вот, в предвечерний час два негра пронесли по набережной паланкин мисс Кэри. Они скрылись в воротах особняка юного заговорщика и опустили носилки у подъезда. Это было, конечно, грубым нарушением правил приличия, но приличия для нее сейчас столь же мало значили, как и политика.

Джулиус, несколько смущенный ее неожиданным появлением, проводил Миртль через просторный холл прямо в библиотеку. Там в задумчивости сидел Лэтимер. Только что, после затяжного и весьма бурного натиска, его покинули полковник Лоренс и Джон Ратледж. Их старания пропали втуне — молодой человек остался таким же непокорным.

При появлении Миртль удивленный Лэтимер вскочил и замер, безмолвно глядя на нее.

— Гарри! — Она как-то жалобно протянула к нему руки.

Он подошел к ней.

— Миртль! — в его голосе слышалось недоумение. — Ты одна?

Она кивнула, развязала тесемки у подбородка и откинула капюшон.

— Но благоразумно ли это?.. — спросил он, чуть не добавив: «особенно теперь, когда мы больше не помолвлены», — однако успел сдержаться и оставил фразу недоговоренной.

— Ах, сейчас не до благоразумия. Гарри! Что ты дальше собираешься делать?

Так вот зачем она здесь! Можно было догадаться, подумал Гарри про себя. Еще один посол капитана Мендвилла — Лоренс, по существу, признал себя таковым. Сейчас разыграется новый спектакль — вероятно, еще тягостней предыдущего.

— Не буду притворяться, что не понимаю, — буркнул он недружелюбно. — Я ничего не собираюсь делать.

— Гарри! Ты не знаешь…

— Я все знаю и ко всему готов. — И, помолчав, добавил: — Капитан Мендвилл прислал тебя с уговорами, потому что полковник Лоренс потерпел неудачу?

— Нет.

— Ты меня удивляешь. Но он, несомненно, поведал тебе о моем положении, и ты пришла меня урезонивать.

— Да, он рассказал все и папе, и мне. Но он был далек от мысли, что я пойду к тебе. О чем ты говоришь, Гарри?

Поведение его было неожиданным и она не понимала, что это значит.

— Ты, должно быть, сильно… привязалась к этому твоему родственнику из Англии. Который обрушился на Чарлстон в мое отсутствие.

— Роберт очень добрый и милый. Я… мы очень полюбили его.

Лэтимер криво улыбнулся.

— Мне выдалась возможность наблюдать это воочию, — сказал он.

Ни его улыбка, ни тон ей совсем не понравились.

— Он оказался очень хорошим другом и тебе, Гарри, — продолжала Миртль.

— Мне?! — воскликнул он, пораженный, а потом безудержно расхохотался. — О-о! Мой дорогой друг Мендвилл! А я-то тебя не ценил! Я все превратно истолковал! Как же я не догадался: ничто иное, как дружеские чувства к моей персоне побудили тебя разносить обо мне сплетни.

— Гарри, как ты можешь! Ты ведешь себя недостойно. Он не разносил никаких сплетен. Он рассказал о тебе отцу для того, чтобы папа тебя приструнил; он хотел спасти тебя, пока не поздно, прежде чем ты окажешься в таком положении, в котором ты все-таки оказался.

— И не кто иной, как ваш бесценный капитан Мендвилл, меня в него поставил.

— Ты сам не понимаешь, что говоришь.

— Это я-то не понимаю! Послушай-ка: тебе надо бы получше узнать этого человека. Капитан Мендвилл преследовал две цели: во-первых, выставить меня из дома твоего отца, а во-вторых, выставить меня из Чарлстона. Мое присутствие, видишь ли, смущало галантного капитана. Я был настолько любезен, что подсказал ему способ отделаться от меня. Первое его желание легко исполнилось — ты помнишь, как он этого достиг.

— Гарри, это нечестно! — возмущенно упрекнула его мисс Кэри.

— Совершенно с тобой согласен. Но потерпи, пока я закончу. Из Чарлстона меня выдворить не так просто. Это требует большой изобретательности. Но мне и тут не повезло: я дал ему шанс проявить свою изобретательность. Так вот, для пущей гарантии моего устранения капитан Мендвилл без колебаний позволил отправиться на тот свет своему несчастному агенту. — В подтверждение этих слов Лэтимер привел свои доводы, но безрезультатно. Ему не удалось убедить Миртль.

— Ты, верно, сошел с ума или стал человеконенавистником! Как ты смеешь говорить так о капитане Мендвилле!

— Готов признать, это звучит фантастично. Но только если не учитывать всех обстоятельств.

— Злоба помутила твой разум! — воскликнула она. — Кто, как не капитан Мендвилл, убедил лорда Уильяма приостановить выполнение приказа об аресте?

— И конечно, тебе сообщил об этом сам капитан.

— Ты сомневаешься в его словах? Может быть, ты и мне не поверишь, когда я скажу, что он просил за тебя отца? Приходил, чтобы убедить отца встретиться с тобою и уговорить тебя уехать. И это — невзирая на все, что он из-за тебя вытерпел.

— В последнее могу поверить. Потому что я его предупредил, какими неприятностями для него будет чреват суд надо мною. Ситуация показалась мне весьма забавной, и я не удержался от намеков. Я заставил его выйти из себя и неплохо поразвлекся. — Лэтимер отбросил наконец ядовитый тон. — Но ты пришла, Миртль, и мне отрадно думать, что, вопреки всему, в тебе сохранились хоть какие-то чувства, какое-то беспокойство за меня.

Гнев, поднявшийся в ней после насмешек над Робертом, немедленно остыл. Она шагнула к Гарри и, глядя в его глаза, положила руки ему на плечи.

— Пойми, Гарри, тебе и правда нельзя здесь оставаться! Ты должен уехать из города, Гарри.

Он тоже глядел ей в глаза, и на лице его появилась та всепонимающая усмешка, которая временами способна довести собеседника до белого каления.

— И освободить дорогу твоему новому возлюбленному? Поверь, в этом нет необходимости. Я не привык навязываться и надоедать.

Миртль вздрогнула.

— Моего нового возлюбленного? — переспросила она.

— О, этот милый Роберт, этот истинный джентльмен — он превосходно служит своему королю и, разумеется, первым убедил тебя, что нельзя выходить замуж за грешника, за разнузданного бунтовщика. В один прекрасный день наш щедрый Роберт, может быть, даже сделает тебя миледи. О, Миртль, почему ты боишься быть откровенной?

— Откровенной?! — она задрожала от негодования. — Да как у тебя язык повернулся говорить такое! Как смеешь ты думать, что у меня есть кто-то другой!

— А разве нет? Миртль, Миртль. Зачем тебе притворяться передо мной?

— Вот именно! — ее голос возвысился почти до крика. — Я пришла, чтобы сказать… — она осеклась, — нет, после твоих оскорблений уже не имеет значения, о чем я пришла сказать. Слава Богу, что не сказала! Ты показал, чего ты стоишь.

— Я сказал не все, что знаю. Кое-что меня оправдывает.

Миртль уже хотела выбежать, но последняя фраза ее остановила. Она презрительно посмотрела на него вполоборота, черты ее лица были искажены гневом.

— Суди сама, обманулся я или нет. Вчера в Фэргроуве, после того, как сбежал, я решил подождать за деревьями недалеко от аллеи, не появится ли возможность поговорить с тобою. На меня навалилась тоска, и я готов был все отдать, лишь бы вернуть наше прошлое. Ты так была мне нужна, что, видит Бог, я мог бы изменить своим принципам и отринуть убеждения. Я хотел просить тебя забрать назад письмо, которое ты мне написала, забыть обо всем и снова принять кольцо.

Лэтимер умолк. Миртль медленно повернулась к нему и сделала шаг вперед. Презрительное выражение сходило с ее лица, уступая место удивлению.

— Почему же ты этого не сделал? — почти беззвучно, одними губами прошептала она.

— Ты еще спрашиваешь. — Глаза его были полны печали. — Неужто ты не припоминаешь, как вчера, когда я там прятался, ты шла в компании Мендвилла? Он обнимал тебя за плечи, и твое лицо светилось от счастья.

— Гарри! — пытаясь этим возгласом остановить его, она сделала еще один шаг.

— Тогда я понял, почему твое письмо было так безжалостно и что на самом деле случилось в мое отсутствие. Должно быть, ты очень обрадовалась предлогу, который я тебе дал…

— О Гарри, и ты так подумал обо мне!

Улыбка сожаления тронула губы Лэтимера.

— Не станешь же ты утверждать, что мои глаза меня обманули?

— Нет, нет, нет. Но это… это было не то. Совсем не то!

— Не то! Мужчина идет с тобой в обнимку — и это не то?

— Но он мой кузен! — в отчаянии воскликнула Миртль, но вызвала этим лишь новую пренебрежительную усмешку.

— Твой кузен! Седьмая вода на киселе. Два месяца назад ты слыхом не слыхала о его существовании. Он свалился к вам с небес, и сила родственных чувств тотчас бросила его прямо в семейные объятия — в твои, Миртль, объятия.

Миртль с усилием овладела собой. Бледная, как полотно, она была рассержена не на шутку. И все же она поняла, что устами Гарри говорит слепая ревность. Значит, ей нужно успокоить его, поскорее вывести из заблуждения.

— Гарри, теперь ты выслушаешь меня, — сказала она спокойно, хотя это давалось ей с трудом.

Он иронически поклонился.

— Я пришла к тебе, Гарри, чтобы убедить уехать. Я пришла, потому что… потому что я тоже хотела сказать тебе… то, что ты собирался сказать мне. Я сегодня тоже собиралась принести в жертву мои убеждения.

— Миртль… — Сердце Лэтимера замерло. Он уже готов был поверить ей, но что-то ему по-прежнему мешало.

— Теперь ты веришь, что… то, что ты видел, было… не тем, о чем ты подумал? Я тоже тосковала, я была несчастна с тех пор, как отправила тебе кольцо. Ваш ужасный скандал с папой чуть не свел меня с ума. А Роберт был добр. Он добрый, Гарри, что бы ты о нем ни говорил. Он поддержал меня, а мне так нужна была поддержка. Я чувствовала себя такой одинокой и покинутой, что если бы меня по-дружески обнял Римус, я и то была бы благодарна. Это правда, Гарри. Ты должен мне поверить.

Лэтимер подошел, осторожно прижал ее к груди и поцеловал в каштановые волосы.

— Моя дорогая! Дорогая моя!

Миртль опустила голову ему на плечо, сердце ее переполнилось радостью, и слезы навернулись на глаза.

— Ты веришь мне, Гарри, — всхлипнула она.

— Я верю тебе, дорогая, — ответил он, и солгал, потому что только еще силился поверить. Он хотел, страстно хотел верить, но, сознавая свое желание, становился от этого лишь более недоверчив, потому что перед глазами его так и стояла проклятая картина — алый, шитый золотом рукав, обнимающий плечи в сиреневом, и ее лицо, обращенное к склоненному лицу соперника…

Миртль приподняла голову:

— Мой милый Гарри, мне было так плохо.

Слезы на ее ресницах растопили лед. Лэтимер обнял ее крепче и поцеловал. Она глубоко вздохнула и улыбнулась робко и нежно. Видение аллеи, испещренной солнечными пятнами, наконец, померкло.

— Гарри, пожалуйста, — произнесла она, — теперь тебе надо уезжать. Как можно скорее уезжать.

И тут же в его душе вновь проснулся бес ревности и засмеялся каркающим смехом. Снова откуда-то выплыло проклятое видение, а с ним и желчные слова, однажды сказанные Томом Айзардом: «Женщины! От них правды не жди. Они умоляют и заискивают и льстят и лгут — лишь бы добиться своего. И так продолжается, пока и сами они не начинают, как их жертвы, верить в свою ложь».

Лэтимер резко отстранился от Миртль и отступил назад.

— Так мы опять взялись за старое, — недобро усмехнулся он. — Когда прямые пути недоступны, мы всегда отыщем кружной. Я мог бы раньше догадаться о твоих целях.

— Гарри! — Миртль была потрясена, оскорблена. — Гарри, ты сомневаешься во мне? После всего, что я сказала?

— Нет, — Лэтимер ударил еще больнее, — сомнений не осталось абсолютно.

Они стояли, пристально вглядываясь друг в друга, с бескровными лицами, со стиснутыми зубами. Затем она молча повернулась и направилась к двери, машинально надевая на ходу капюшон. Лэтимер бросился вперед и оказался перед ней.

— Миртль!

— Дверь, будьте любезны, — холодно потребовала она.

Он открыл дверь и посторонился. В холле был Джулиус.

Шаги ее стихли, Лэтимер прислонился к дверному косяку и простоял так несколько минут.

Затем, опустив голову, медленно пересек библиотеку и опустился в кресло. Он оперся подбородком на сцепленные ладони и слепо уставился в пространство, пытаясь найти себе оправдание, но испытывал лишь все более тяжкую муку.

Глава 13

DEA EX MACHINA[847]
«Страшно себе представить, — писала в своем дневнике леди Уильям Кемпбелл, — что бедняжка Миртль выйдет замуж за Роберта Мендвилла. Более печальной участи я не пожелала бы злейшему врагу». И, раз уж мы взялись цитировать ее светлость, присовокупим также ее суждение о Мендвилле: «Мендвилл — монотеист, поклоняющийся единственному божеству, и божество это

— сам Мендвилл. Ему нужна не столько жена, сколько жрица».

Невозможно читать эти дневники, не поддаваясь обаянию личности их автора. Исписанные аккуратным мелким почерком странички дают гораздо более живое представление о леди Кемпбелл, нежели портрет работы Копли, завершенный через несколько месяцев после ее свадьбы. На холсте изображена дама яркой красоты, с пухлыми губами, уверенным взглядом и гордым поворотом головы; весь ее облик говорит о твердости характера и живости ума. Но лишь в дневниках полностью раскрывается ее незаурядная натура, сила любви к друзьям и ненависти к врагам, смелость мысли и поступков, юмор и неотразимое очарование.

Когда она просто и откровенно беседует с нами через пропасть в полтора века, возникает желание зайти к ней, как к доброй знакомой, будто она живет где-то рядом, и провести долгие часы за беседой, но увы… Впрочем, потом неосуществимость этой мечты воспринимается с некоторым даже облегчением, ибо подобное знакомство было бы сопряжено с благоговейной растерянностью перед такой женщиной.

Обида и негодование Миртль мало-помалу растворялись в беспокойстве за судьбу Лэтимера. Она понимала, что резкость и непреклонность Гарри были горькими плодами ревности на древе любви. Но по мере того, как росло беспокойство, ей все больше недоставало сочувствия и совета. В иных обстоятельствах она обратилась бы к отцу, хотя по характеру он не был склонен к состраданию. Но при теперешнем положении вещей отец был последним из тех, к кому следовало обращаться за помощью.

По пути к Трэдд-стрит носилки пересекали Митинг-стрит, и Миртль вспомнила о своей подруге Салли Айзард. Сама мысль о Салли согревала, и дело тут было вовсе не в том, что Салли стала женой губернатора и всеми теперь командовала.

Должно быть, сам ангел-хранитель направил стопы Миртль за утешением и поддержкой к ее светлости. Без вмешательства леди Кемпбелл история Миртль, вероятно, никогда не заслужила бы подробного повествования. Следуя импульсу, неожиданно для себя, мисс Кэри приказала слугам нести паланкин к дому губернатора, и те вскоре опустили носилки у дверей резиденции губернатора.

Известие об отказе упрямца уезжать из города, обеспокоило леди Кемпбелл не меньше самой девушки. Поначалу Миртль даже не сообразила, отчего они с братом, все еще гостившим у Салли, так сильно встревожились, пока Том ей все не объяснил.

Потом оба заявили, что должны немедленно увидеться с Гарри. Ее светлость при этом озабоченно кусала губы, тогда как брат каялся и сокрушался, что так долго пренебрегал своею обязанностью повлиять на друга.

— Это бесполезно, — убежденно сказала Миртль, — говорю вам, бесполезно! Гарри уверен, что все подстроил капитан Мендвилл, который, якобы, хочет от него избавиться.

— Я и сам так думаю, — холодно подтвердил Том.

Ее светлость остановилась возле шнура от звонка — она уже собралась распорядиться об экипаже — и, обернувшись, вопросительно посмотрела на обоих. Ей вдруг пришло на ум, что, если из известных ей фактов и не следует непреложно, что капитан Мендвилл действительно задумал подобную комбинацию, то, во всяком случае, он не торопился предотвратить кровавое развитие событий.

— Почему ты это сказал?

— Потому что на месте Гарри у меня были бы все основания рассуждать, как он, — изрек Том и отвернулся.

Леди Кемпбелл все стало ясно. Она подошла к кушетке, на которую присела Миртль.

— Интересно, какие такие основания имеются у Гарри? — строго спросила она. — Если ты хочешь, чтобы я сумела тебе помочь, ты должна рассказать мне обо всем.

Девушка принялась рассказывать и под конец, вспомнив опять непреклонную суровость Гарри, не выдержала и начала изливать свою обиду. Салли прервала ее жалобы.

— А что ему, бедняге, оставалось думать, Миртль? Своим письмом ты дала ему полную отставку, потому что, видите ли, не согласна с его политическими взглядами. Он, понятное дело, расстроился. Но не отчаялся, потому что знал — если он вообще что-нибудь знает — сколь зыбко неустойчивы позиции политики перед натиском любви. За историческими примерами не надо далеко ходить: вспомни хотя бы Ромео и Джульетту, дорогая. Итак, он вернулся, чтобы переубедить тебя, а вместо этого собственными глазами увидал Миртль в объятиях капитана Мендвилла.

— Салли! —девушка вся вспыхнула, — не в объятиях! Я рассказала тебе правду!

— Ах, да — ты была в его объятиях только наполовину. Но ревность — плохой советчик; она всегда все преувеличивает, и в представлении мистера Лэтимера ты оказалась в объятиях галантного капитана не наполовину, а вся целиком. Что бедолаге оставалось думать? Только то, что он тебе сказал: твои симпатии в его отсутствие поменялись, и ты ухватилась за политические убеждения, как за предлог, чтобы порвать с женихом.

— Салли! — Миртль объял страх, — ты тоже мне не веришь?

— Я-то верю. Но я все-таки женщина. Мужчина, моя дорогая, устроен совершенно иначе. В своих рассуждениях он опирается на так называемую логику. Что и служит источником всех человеческих ошибок. Гарри логика тоже подвела — он сделал ложные выводы.

— А что же делать мне, Салли? Он не сдвинется с места, он останется, невзирая ни на какие указы. А если он останется… — Она закрыла лицо руками и застонала. Перед ее глазами встала тень виселицы.

— Я знаю, знаю, дорогая, — Салли прижала Миртль к своей груди. — Нужно срочно что-нибудь придумать.

Изобретательный ум ее светлости, пришпоренный критической ситуацией, лихорадочно заработал в поисках выхода. Это дело затрагивало и ее интересы — через брата и мужа. Нужно во что бы то ни стало вынудить Лэтимера скрыться, или положение станет опасным. Возникнет пожар; он поглотит все, в том числе и тех, кого Салли любит больше всего на свете.

— Том, ты можешь что-нибудь предложить? — спросила она брата. — Ты понимаешь, как необходим его отъезд — не только ему самому, но и всем нам? Сумел бы ты переубедить его, как ты думаешь?

— О да! Правда, для этого не хватает безделицы: Гарри должен поверить мне в том, в чем не поверил самой Миртль.

Сарказм Тома навел Салли на новую мысль, и воз наконец тронулся с места.

— Миртль, как ты полагаешь, он уедет, если убедится в твоей верности? Если поверит, что у него нет оснований для ревности?

Миртль задумалась.

— Мне кажется, да, — медленно отвечала она, затем повторила тверже: — Да, я в этом уверена! Его удерживает только ревность.

— Тогда необходимо всего-навсего убедить его, надо дать ему доказательства.

— Но какие тут могут быть доказательства? Как я смогу доказать, что не изменяла, если моего слова ему недостаточно?

Ее светлость порывисто заметалась от Тома к Миртль, охваченная раздражением, боровшимся с отчаянием.

— Доказательства! Доказательства! — возмущалась она. — О несчастные глупцы, требующие доказательств очевидного! Том, ты мужчина и должен знать. Что для мужчины служит верным доказательством женской любви? Исключая, конечно, смерть за любимого — этого ни один из вас не достоин.

— Разрази меня гром, откуда я знаю? — проворчал Том. — Ха! Кое-кто склонен таковым считать замужество.

Но Салли опять пропустила его сарказм мимо ушей, извлекши из его слов только рациональное зерно.

— Замужество… — в глазах ее светлости внезапно вспыхнуло озарение. — Замужество! Его устами глаголет истина, несмотря на всю его глупость! Миртль! — она подбежала к кушетке, опустилась рядом, обняла подругу и заглянула ей в глаза. — Скажи, Миртль, ты любишь, ты действительно любишь Гарри Лэтимера?

— Да, да! Конечно.

— И ты хочешь выйти за него замуж?

— Конечно, Салли. Когда-нибудь.

— Нет, Миртль, когда-нибудь может оказаться слишком поздно. Не когда-нибудь, а сегодня! В крайнем случае, завтра.

Миртль испугалась, ее охватила паника. Она начала перечислять причины, по которым не может этого сделать — девичья скромность и прочий вздор. Но Салли бесцеремонно перебила девушку, лишь только уловила смысл ее возражений.

— Ты что, не понимаешь? Это единственный выход, единственное убедительное доказательство, которое ты можешь ему дать, и, тем самым, единственный способ спасти его жизнь и, Бог весть, сколько еще жизней. Либо замужество, либо виселица для Гарри Лэтимера. Тебе решать, что именно.

Она оставила Миртль и бросилась к открытому бюро, стоящему у французского окна с видом на залив, и быстро сочинила Лэтимеру записку, в которой просила его не счесть за труд безотлагательно нанести визит ее светлости. «У меня для вас есть новости, — писала Салли, — крайне важного свойства. Если вы тотчас не придете, то будете жалеть об этом всю оставшуюся жизнь».

Она свернула записку, приложила к ней печать и позвонила слуге. Леди Кемпбелл была женщиной быстрых решений и стремительных действий.

— Итак? — снова подступила она к Миртль, — ты решилась?

Миртль металась, запутавшись в собственных чувствах, как птичка в силках.

— Но, Салли, дорогая, мой ответ мало что решит. Нужно получить папино согласие.

— Папино согласие ты получишь потом, когда ему поздно будет отказывать.

— Она вручила записку явившемуся слуге. — Передайте посыльному, чтобы сейчас же отнес это на набережную, мистеру Лэтимеру.

Слуга удалился, и ее светлость, радостно возбужденная, раскрасневшаяся, заняла позицию посреди гостиной, весело посматривая то на Тома, то на Миртль.

— Вот так-то, милая!

— Тебе весело, а я просто в отчаянии! — дрожащим голоском отозвалась Миртль, потом вскочила и стала нервно кружить по комнате.

— Если вас так сильно страшит перспектива замужества, Миртль, — лениво вмешался Том, — то можете не переживать. Оно наверняка не состоится.

— Что такое ты там болтаешь? — грозно спросила его сестра.

— Да то, что с тобою всегда так, Салли. Ты не замечаешь препятствия, пока не споткнешься об него и не набьешь шишку. Законы — о них ты забыла? Здесь тебе не Англия. Миртль еще несовершеннолетняя, и без согласия отца она не может выйти замуж. В колонии ни один священник не освятит этот союз, да и найдись такой, брак все равно считался бы недействительным.

Ее светлость эти слова просто подкосили. Салли застыла, прижав пальцы к вискам. Но, похоже, вместо того, чтобы принести Миртль облегчение и избавить от отчаяния, ее они подкосили не меньше. Она опять беспомощно опустилась на кушетку.

— О-о, — только и простонала Миртль, но большего отчаяния не выразил бы и целый фолиант.

— Что ж, значит, нам придется заручиться согласием сэра Эндрю, — заявила ее неустрашимая наставница.

Но Том оказался настолько черствым и нетактичным, что демонстративно рассмеялся.

— Ха-ха! Провалиться мне на этом самом месте, Салли, легче изменить закон.

И Миртль подтвердила его мнение, рассказав, как далеко зашли разногласия Гарри с ее отцом.

Тут уж и ее светлость признала себя побежденной. Она обессиленно села на диван, и целых полчаса они втроем подавленно перебрасывались фразами, блуждая в словах, как в потемках, и натыкаясь на преграды доводов разума, будто пойманные зверьки на стены западни.

Единственным заслуживающим упоминания результатом этого бесплодного времяпрепровождения было то, что Миртль, которая, пока не встретилось препятствие, испытывала настоящий ужас перед молниеносным замужеством, сейчас тоже искала выход из тупика.

Лэтимер прибыл даже раньше, чем они рассчитывали. Входя в гостиную, он ожидал увидеть в ней только ее светлость. Внимательно вглядевшись в лица подруг, Лэтимер сумрачно поклонился. Леди Кемпбелл двинулась ему навстречу и сразу взяла быка за рога.

— Гарри, — сказала она, — посмотрите на это бедное дитя. За что вы обошлись с нею так жестоко?

— Сударыня, — сказал он, — у меня сложилось противоположное впечатление: ваше бедное дитя жестоко обошлось со мною.

— Это потому, что вы слепы.

— Напротив, мадам, у меня необыкновенно острое зрение.

— Вы имеете в виду свои глаза, от которых все равно мало проку вашей большой, глупой и упрямой голове. Но я, Гарри, подразумевала слепоту душевную.

— Стоит ли углубляться в дискуссию? — заметил Гарри с деланным спокойствием. — Если бы я знал…

— Вы бы не пришли, понятное дело. Потому-то я вам ничего и не написала. Но скоро вы, надеюсь, упадете на колени и возблагодарите Господа, что пришли.

Теперь, когда читатель знает, какого блестящего адвоката приобрела Миртль в лице ее светлости, ему будет нетрудно представить себе натиск и убедительность защиты. Леди Кемпбелл разрушила стену суровой отчужденности, за которой укрылся Лэтимер. Он изумленно и с каким-то страхом посмотрел на Миртль.

— Вы хотите сказать… — он не смел вздохнуть и не решался продолжить.

— Что, раз вам так нужны доказательства ее любви, то Миртль готова представить вам единственное и окончательное доказательство, какое только женщина способна дать мужчине. Против воли своего отца, ценой, если понадобится, разрыва с ним, она согласна без промедления выйти за вас замуж. Неужто эта жертва, на которую добровольно идет наш бедный ягненок, не убедит вас в ее верности и преданности?

— Миртль! — Лэтимер подошел к ней, охваченный нежностью. — Миртль, моя дорогая, это правда?

— Давайте, давайте, миритесь, — проворчала Салли, — для спасения души это полезно.

Миртль встала и протянула к нему руки.

— Да, Гарри. Клянусь, я выйду за тебя сразу, как только это станет возможно.

— Станет возможно? — чуя подвох и мгновенно насторожившись, повторил он.

— В том-то и дело! — вставил некстати Том. — Сейчас это невозможно. Есть одна загвоздка. Но, лопни мои глаза, Гарри, Миртль имела такое намерение. Записка была отправлена тебе раньше, чем мы обнаружили помеху.

Вот как, они тут обнаружили помеху! Все еще держа Миртль за руки, Гарри окинул всех подозрительным взглядом и подумал, что хитрость шита белыми нитками. Миртль все еще привязана к нему и ей хочется спасти ему жизнь — это ясно. Она прибежала после своей неудачи к леди Кемпбелл, и та, желая вывести своего мужа из щекотливого положения, придумала этот на редкость хитрый ход, чтобы успокоить ревнивца и тем заставить его переменить решение. Лэтимера охватило разочарование, но он справился с собой.

— В чем же загвоздка? — спросил он с легким презрением.

— По закону Миртль несовершеннолетняя, — объяснил Том, — и необходимо согласие ее отца. При нынешних твоих взаимоотношениях с сэром Эндрью…

Но закончить ему не удалось. Ее светлость перебила, патетически провозгласив:

— Однако законы колонии не распространяются на Англию! — И добавила: — Черт возьми.

Гарри не стал скрывать иронии:

— Ваша светлось предлагает нам венчаться в Англии?

— Совершенно верно! — леди Кемпбелл так и сияла.

— Чтоб я сдох, Салли! — запротестовал брат.

— Вам не придется плыть дальше бухты, — объявила она, торжествуя. — Там стоит на якоре корабль британского флота «Тамар», а на корабле есть капеллан. Знайте, что на борту «Тамар» вы формально будете на территории Англии, и действуют там английские законы.

— Господи, Боже! — сказал Том, выразив общее мнение.

Гарри всмотрелся в лицо ее светлости. Да, он был несправедлив, она оказалась искренней. Затем он перевел взгляд на Миртль. Ее глаза были опущены, ресницы трепетали.

— Ты согласна, Миртль? — тихо спросил он и, спрашивая, уже притянул ее к себе. Его неистовая подозрительность наконец отступила перед несомненным свидетельством того, что она предпочла его Мендвиллу.

— Если… если согласен ты, Гарри, — робко ответила девушка, — и если все получится, как Салли говорит.

— Предоставьте это мне. Я сама все устрою, — заверила Салли, — даже свадебный завтрак. Мы сервируем его на палубе. А теперь, Том, мне кажется, они прекрасно обойдутся без нас. — И она вытолкала брата из гостиной.

Глава 14

РЕШЕНИЕ
Лорд Уильям Кемпбелл и члены Совета Его Величества, еще не утратившие мужества, собрались в зале заседаний Стэйт Хауса, чтобы заслушать спикера Палаты общин, вызванного губернатором.

Ролинсу Лаундсу было лет под пятьдесят, выглядел он как плантатор, которым на самом деле и являлся, но держался с достоинством и неприступностью, выработавшимися за годы деятельности сначала на посту начальника военной полиции, а затем спикера провинциальной Палаты Общин. Он пришел в сопровождении двух членов Ассамблеи — дородного, добродушного Генри Лоренса и сухопарого, чопорного Джона Ратледжа.

Губернатор начал со своего недовольства состоянием поддержания порядка в Чарлстоне и ответственными за него лицами, допустившими вчерашний бунт. Он потребовал гарантий недопущения новых нарушений закона и наказания виновных. Варварская расправа над честным верноподданным его величества, заявил он, наносит оскорбление самому королю в лице его наместника — губернатора Южной Каролины.

Ролинс Лаундс спокойно отвечал, что для расследования создается специальный комитет и делу будет дан ход. В то же время он признал беспомощность Общественной Ассамблеи и ее неспособность предотвращать подобные акции во время народных волнений. Он обратил внимание его светлости на то, что насилие, чинимое толпой, как явление известно и за пределами колоний, его вспышки наблюдаются в самом Лондоне, и даже чаще, чем в Америке. Таковы уж отличительные черты англичан — что дома, в сердце империи, что в удаленных колониях, они восстают против притеснений и несправедливости.

— Сэр, жизнь в трех тысячах миль от королевского дворца и резиденции правительства отражается на характере англичанина не больше, чем на его правах, — закончил он философское отступление на политическую тему.

— Чем, конкретно, вы недовольны? — неохотно спросил губернатор.

— Мы недовольны, милорд, политикой, орудием которой был тот несчастный, поплатившийся за нее жизнью. Стало известно, что он способствовал порочному замыслу кабинета подавить волнения в Америке при помощи войск, тогда как успокаивать людей следует по законам справедливости и здравого смысла. — Лаундс намеревался повернуть дело Фезерстона так, чтобы напомнить наместнику короны о требованиях колоний. — Известно точно, — продолжал спикер, — что этот человек, шпионивший в пользу правительства, подвергал опасности людей, которые заботились о сохранении мира на континенте, и, следовательно, о целостности Британской империи. Неудивительно, что кровь у людей закипела, и они бросились мстить.

Лорд Уильям обреченно вздохнул.

— Если я верно понял ваш намек, сэр, вы отказываетесь что-либо предпринимать. Таково ваше представление о сотрудничестве с правительством? Мы только и слышим из ваших уст фразы о верности и чести, а в сердцах у вас коренится измена. Я начинаю к этому привыкать. Привычными стали и нападки на кабинет, которому вы призваны помогать. Вы разглагольствуете о беспорядках — как с ними надобно справляться, руководствуясь справедливостью и здравым смыслом. Сравните же наши позиции в обсуждаемом деле. И мне, и вам известен вдохновитель и предводитель бесчинствовавшей толпы. Формально я был вправе, вернее, даже обязан арестовать и покарать его без промедления. Но во имя сохранения мира, чтобы не будоражить колонию и предотвратить взрыв — а он, кстати, оправдал бы применение войск, в котором вы упрекаете правительство,

— я на это не пошел. Я довольствовался предложением мистеру Лэтимеру убраться из провинции и дал ему на это двое суток. Чем же он ответил на мое великодушие? Присутствующий здесь капитан Мендвилл передал мне категорический отказ мистера Лэтимера, который заявляет, что никуда не поедет и вынудит меня арестовать его. Судя по всему, он втайне надеется нарушить хрупкое равновесие, которое я всеми силами пытаюсь сохранить. Да разве посмел бы он так поступить, не будь за его спиной сильной поддержки?

— Милорд, вы к нам несправедливы, — возразил Лаундс. — Прошу заслушать показания присутствующих здесь мистера Ратледжа и полковника Лоренса.

Ратледж лаконично описал, как они с полковником Лоренсом испробовали все доступные им способы убеждения вплоть до угроз, чтобы заставить Лэтимера подчиниться.

— Интересно, чем вы ему угрожали? — спросил губернатор.

— Я без обиняков заявил ему, милорд, что если его арестуют, то все влияние, которым я обладаю в этой провинции, я использую против него и в поддержку авторитета вашей светлости.

Лицо губернатора просветлело.

— И вы, сэр, не отказываетесь от своих слов?

— Заявляю это вам так же ответственно, как заявил ему, — невозмутимо сказал Ратледж. — Если ваша светлость пожелает, я лично выступлю обвинителем. Судите сами, милорд, равнодушны ли мы к проблеме войны и мира, готовы ли мы к жертвам для достижения урегулирования и хотим ли мы непременно поднимать войска в защиту неотъемлемых прав англичан.

Губернатор благосклонно распрощался с ними; ушли и члены Совета. Остались капитан Мендвилл и майор Сайкс, ирландец, командир небольшого гарнизона Форт-Джонсона на острове Джеймса, расположенного у входа в гавань. Это был нескладный рыжеволосый детина с веснушчатой кожей, широкоскулым лицом и поросшими шерстью руками. Его ввели в Совет недавно, когда понадобилось залатать очередную брешь в поредевшем составе.

Губернатор выразил полное удовлетворение результатами совещания. Майор Сайкс сердечно поздравил его светлость со счастливой развязкой. И по наружности, и по манерам он казался типичным капером[848], да и должность его была под стать разве что безработному вояке-авантюристу.

— Будьте спокойны, ваша светлость. Считайте, что с этой скотиной покончено. — И Сайкс развязно рассмеялся. Он явно не страдал излишней застенчивостью.

Его светлость рассеянно улыбнулся и откинулся на спинку большого губернаторского кресла. Это парадное кресло возвышалось в дальнем конце неуютного зала с длинным столом для заседаний посередине и грубо сработанными резными панелями по стенам.

Мендвилл, сидевший по правую руку от лорда Уильяма, с каждой минутой мрачнел все сильнее. Счастливое разрешение проблем губернатора отнюдь не радовало капитана. Он сознавал свою уязвимость, и меньше всего его устраивало, что Лэтимера будут судить в Чарлстоне. Разоблачение, грозившее самым пагубным образом отразиться на дружбе с Кэри, могло, помимо прочего, стоить капитану жизни.

— Хотелось бы разделять оптимизм вашей светлости, — отважился Мендвилл прервать благодушные грезы патрона.

— Что вам опять не нравится? — ворчливо отозвался тот.

— Ваша светлость, вы верите этим людям?

— Верю ли я… Но зачем им меня обманывать?

— Я имел в виду веру в их способность к здравым оценкам. Ратледж, конечно, может использовать свое влияние. Но чего оно будет стоить, когда нас захлестнет потоком неуправляемых страстей? — Он передернул плечами, будто от озноба. — Разумные и дальновидные политики, милорд, приобретают влияние, подлаживаясь к тем, кем они, казалось бы, руководят. А Ратледж — политик. Но он тщеславен, и оттого ему нравится приписывать свою популярность собственному ораторскому искусству. Однако его красноречие будет иметь успех лишь до тех пор, пока он говорит то, что от него хотят услышать. Стоит ему сказать что-нибудь другое, как его лидерству наступит конец. Люди одинаковы в любой стране и в любые времена. Сегодня вы поставите на Ратледжа, а завтра его авторитет лопнет, как мыльный пузырь. Опасно поджигать бочку с порохом, усевшись на нее; вызванный Ратледжем взрыв людской злобы растерзает его самого.

— Ей-ей, Мендвилл, ваша правда, — подхватил Сайкс, — от начала и до конца. Я и сам это знал. А вы, ваша светлость?

Губернатор с досадой подумал, что, несмотря на свою неопытность, он тоже это знал. Благодушное настроение улетучилось.

— Англичане, — гнул свое Мендвилл, — привыкли управлять другими и не потерпят над собою хозяев, попирающих их независимость и свободу. А наиболее независимые из всех англичан — наши колонисты, о чем свидетельствуют последние события. Располагай мы войсками, был бы совсем другой разговор. Но поскольку у нас их нет, поневоле приходится согласиться с Лэтимером, который рассчитывает на общественные беспорядки.

— Мы поменялись ролями, Мендвилл! — поразился лорд Уильям. — Помнится, это вы настаивали на судебном преследовании Лэтимера, а я не уступал.

— Упрямство Лэтимера и его решимость остаться раскрыли мне глаза. Он не чувствовал бы себя так спокойно, если бы не был абсолютно уверен в своей неуязвимости.

— Ради Всевышнего, что вы предлагаете?

— Я не осмеливаюсь давать вам советы, — с лицемерным подобострастием поклонился Мендвилл. — Положение обостряется. Но на месте вашей светлости я бы избавился от Лэтимера проще.

Губернатор задержал дыхание, майор Сайкс прикрыл глаза белесыми ресницами. Мендвилл поднялся и заговорщицки наклонился над столом.

— Я схватил бы его ночью и без лишнего шума посадил на «Тамар». И — в Англию, а там пусть судят.

Сайкс вдруг хохотнул:

— Клянусь небом, я уж подумал, вы предложите перерезать ему глотку!

— Признаться, мне тоже показалось, — с видимым облегчением вздохнул губернатор.

Мендвилл высокомерно дернул плечом.

— Однако об этом станет известно, — заметил лорд Уильям.

— Об этом не будет известно несколько месяцев — до тех пор, пока не придут первые сообщения из Англии. А к тому моменту многое может измениться.

— Всем все станет ясно, как только Лэтимер исчезнет!

— Не думаю, если действовать осторожно. Лэтимер исчезнет тихо; возникнет естественное предположение, что он предпочел не искушать судьбу. Поэтому я предлагаю завтрашнюю ночь. Тайный отъезд свяжут с его нежеланием открыто признавать свое поражение. Возможно, кто-нибудь нас и заподозрит. Но что нам подозрения?

— Вы забываете о моем обещании. Я дал мистеру Лэтимеру сорок восемь часов до утра пятницы.

— Он отверг ваши условия, объявил о твердом намерении остаться. Какой, в таком случае, смысл дожидаться истечения срока?

Губернатор снова откинулся на спинку кресла и задумался.

— Конечно, это выход, — медленно произнес он, — но… — он резко оборвал себя и выпрямился. — Нет. Это невозможно. После первого же вопроса, который мне зададут — а коль скоро возникнут подозрения, должны быть и вопросы — все станет известно. Если я отдам такой приказ, то не смогу отрицать свою осведомленность.

Мендвилл не стал отвечать сразу. Он погладил подбородок, вздохнул, потом задумчиво произнес:

— Что ж, вы указали на настоящую трудность. — Он еще помолчал, затем добавил: — Не будем больше об этом.

Губернатор что-то пробормотал и встал, чтобы идти домой. Под колоннами портика Стэйт Хауса Мендвилл, глядя ему вслед, взял Сайкса под руку.

— Вы к пристани, майор? Я провожу вас. — И два офицера в красных мундирах направились вниз по Брод-стрит.

У Моттовой пристани покачивалась шлюпка с дюжиной черных гребцов в полотняных робах. Они поджидали майора Сайкса, чтобы переправить его в форт. Когда майор протянул для прощания руку, Мендвилл задал, наконец вопрос, все время вертевшийся у него на языке.

— Майор, вы поняли, что надо делать?

Ответом ему был озадаченный взгляд ирландца. Мендвиллу пришлось пояснить.

— Нужно спасти его светлость вопреки его отказу.

Сайкс начал о чем-то догадываться, но еще не понял окончательно, чего от него хотят.

— Как вы намереваетесь это осуществить?

— А вы не поняли, на что он намекал, говоря, что не сможет впоследствии отрицать свой приказ? Смысл его слов, по-моему, очевиден. Раз он не отдавал приказа, значит и отрицать ему будет нечего.

— Черт возьми! — пробормотал Сайкс. — Вы думаете, он давал нам понять?

— Безусловно. Да вы и без меня в этом не сомневались. Для вас ведь он и говорил, майор. Только в вашем форте есть люди, пригодные для таких дел. Захватите с собой завтрашней ночью в город человек шесть и сцапайте вашу птичку.

Сайкс, однако, сомневался:

— А что, если мы все-таки ошибаемся, и губернатор совсем не то имел в виду? Вы же понимаете — уточнить у него нельзя.

— В случае чего ссылайтесь на меня, Сайкс. Беру на себя всю ответственность.

Сайкс хмыкнул, наморщил лоб, потом осклабился.

— Ну, тогда мне ничего другого не остается. — Тут он вдруг вспомнил еще об одном: — Позвольте, но без распоряжения губернатора Торнборо не примет его на «Тамар».

— Несомненно. Только вам и не требуется сажать его на «Тамар». Завтра с вечерним отливом в Бристоль должен отплыть «Неутомимый служака», вот пусть и нам сослужит службу. Я замолвлю словечко капитану, чтобы он подождал до утра. На ней мы и отправим нашего красавца — в кандалах.

— Посудина подходящая, — согласился Сайкс.

— А если парень будет чересчур трепыхаться, — Мендвилл понизил голос, — не церемоньтесь с ним. Кто знает, не окажется ли несчастный случай наилучшим решением проблемы.

Никому другому Мендвилл не осмелился бы предложить такое, но он был уверен в полной беспринципности и неразборчивости человека, к которому обращался.

Сайкс понимающе подмигнул, затем уточнил несколько деталей; конюший отвечал ему на все с готовностью и спокойствием. Покончив с этим, Сайкс ступил в шлюпку, негры взмахнули веслами, и она начала удаляться в искрящуюся голубизну моря.

Вечером за ужином губернатор появился совершенно оправившимся от уныния, в котором еще недавно пребывал, прощаясь с Мендвиллом у Стэйт Хауса. Объяснение причины столь разительной перемены не заставило себя ждать.

— Все в порядке, Мендвилл, — сообщил лорд Уильям, потирая ладони, — я получил обещание мистера Лэтимера, что он уедет в назначенное время.

Потрясение Мендвилла было так велико, что он выругался в полный голос:

— Какого же дьявола этот болван ломал комедию! Раньше сказать не мог!

Было что-то комичное в этой смешанной со злостью обиде, отразившейся на его чаще всего невозмутимом лице, и все рассмеялись.

— За это нужно благодарить ее светлость, — сказал губернатор, весело поглядывая на жену. — Какими чарами она его околдовала — представить себе не могу. А рассказывать Салли не хочет.

— Не думал, что леди Уильям способна своими чарами выгонять мужчин за пределы Чарлстона, — буркнул капитан Мендвилл.

— Ба! — сказала ее светлость. — Какой своеобразный комплимент.

— О, мадам! — Мендвилл изобразил огорчение тем, что его превратно истолковали, — я вовсе не стремился к двусмысленности, я всего лишь хотел сказать, что за всем этим кроется какая-то тайна.

— Ну да, пусть у меня будет маленькая тайна, — ответила она беспечно и загадочно прибавила: — чтобы капитан Мендвилл больше не скрежетал зубами раньше срока.

Но Мендвилл не мог не злиться: все его усилия в течение последних суток были потрачены впустую. Опять ему придется начинать игру сначала. Правда, способ устранения Лэтимера не играет особой роли. В общем-то, капитан предпочел бы, чтобы исчезновению Лэтимера посодействовал майор Сайкс, однако, с другой стороны, отъезд соперника по собственной воле избавит Мендвилла от неизбежных тяжелых объяснений с лордом Кемпбеллом. В конце концов, этот вариант предпочтительнее, решил капитан.

Глава 15

ВЕНЧАНИЕ
Приготовления к свадьбе Миртль и Гарри шли своим чередом. Все было устроено именно так, как обещала леди Кемпбел, по разработанному ею плану, что, впрочем, происходило всегда, когда ее светлость бралась за дело.

Чтобы Миртль не переживала из-за отца, Салли обещала после отъезда новобрачных не только лично сообщить обо всем сэру Эндрю, но и добиться полного прощения беглецов.

— Нисколько не сомневаюсь, что мне это удастся, — сказала ее светлость.

— Люди быстро смиряются с тем, что невозможно изменить.

Своей великолепной уверенностью она заглушила постоянно грызущие Миртль сомнения и страхи.

Салли составила подробный план безопасного побега молодоженов. Бал, который давал Брютон в ночь с четверга на пятницу, носил почти официальный характер, и вице-королевское достоинство леди Уильям Кемпбелл обязывало ее прибыть в сопровождении двух знатных дам. Она попросит одну из них, свою кузину Джейн, на одну ночь уступить Миртль роль фрейлины. Миртль будет повсюду следовать за своей покровительницей, а она предварительно договорится с сэром Эндрю о том, чтобы он позволил дочери переночевать в доме губернатора. В результате молодой чете будет обеспечен выигрыш во времени, и никто ничего не успеет заподозрить.

Гарри Лэтимер должен ждать поблизости в дорожной карете, и Миртль присоединится к нему, как только сможет покинуть бал незамеченной. После этого они сразу же отправятся в его поместье Санти Бродс, в пятидесяти милях от Чарлстона. Путешествие займет всю ночь. Передохнув, они двинутся дальше, к отдаленному поместью Лэтимера среди холмов Солсбери, и в нем поселятся. Там, в Северной Каролине, они спокойно проведут медовый месяц, не опасаясь преследований со стороны сэра Эндрю, который будет уже бессилен расторгнуть брак, скрепленный на английском корабле в полном соответствии с английскими законами.

В четверг рано утром, вскоре после завтрака, Миртль покидала Трэдд-стрит под тем предлогом, что ее светлость просила прийти пораньше. Это связано с приготовлениями к балу, предусмотрительно объяснила отцу девушка.

— Разумеется. Удивительно только, как ты справишься всего за один день,

— поддел ее отец. Когда же сэр Эндрю увидел внушительного объема сундук для платьев, который вытаскивали слуги, он воздел глаза и руки к небу. — На все твоя воля, о Господи, только за что ты наградил людей женским тщеславием!

Но Миртль уже сбежала по лестнице и нырнула в паланкин, чтобы отец не заметил слез, внезапно навернувшихся ей на глаза. За суетой сборов ей было некогда грустить, а ведь она покидала отцовский дом навсегда, и делала это обманным путем.

Леди Кемпбелл потребовались весь ее оптимизм и уверенность в успехе, чтобы разогнать сгустившиеся тучи. Салли не позволила подруге долго предаваться хандре. Через полчаса они уже садились в шлюпку с четырьмя британскими матросами под командованием бесшабашного мальчишки-офицера. Через некоторое время лодка ткнулась бортом в черно-белый корпус «Тамар». Корабль сверкал начищенной медью, неподвижно замерли подтянутые к реям белоснежные паруса. Почти одновременно подоспела вторая лодка с черными гребцами в грубых полушерстяных куртках. Из нее высадились Гарри Лэтимер и Томас Айзард.

На шканцах выстроился почетный караул. Гостей встречал капитан шлюпа, загорелый красавец Торнборо.

Все было готово и шло по плану ее светлости; чтобы избежать преждевременной огласки, предлогом для визита служило ознакомление с кораблем. Когда гости все осмотрели, капитан пригласил их в свою каюту на стаканчик мадеры. Ему удалось ненавязчиво включить в число приглашенных капеллана, как бы случайно оказавшегося поблизости.

В каюте никто не стал терять времени даром. Как только стюард, с военно-морской расторопностью разлив вино по бокалам, исчез за дверью, капитан Торнборо предложил начать. Капеллан тоже продемонстрировал изрядную выучку в стремительности свершения таинств и ограничился лишь самой необходимой частью церемонии. Через несколько минут обряд венчания был закончен, и капитан «Тамар» поднял тост за миссис Гарри Лэтимер.

— Мне следовало бы произвести салют из пушек в вашу честь, мадам, но это может вызвать на берегу недоумение, рассеять которое мы не готовы.

На шкафуте корабля, где Миртль и Гарри встретились меньше часа назад, они снова расстались, и Миртль с леди Кемпбелл спустились по трапу в шлюпку.

На пальце миссис Лэтимер поблескивало то самое кольцо, некогда принадлежавшее матери Гарри, которое Миртль не так давно ему вернула. Ее сердце переполняло множество противоречивых чувств. Она испытывала несравненное счастье при мысли, что Гарри принадлежит теперь ей, и ничто больше не сможет их разлучить; она ликовала от сознания, что преодолела его ревность и упрямство; но и печалилась, ведь ей пришлось обмануть отца. Когда отец узнает об этой свадьбе украдкой, свадьбе с человеком ему почти ненавистным, он испытает жестокий удар по самолюбию.

Глаза Миртль застилали слезы, сквозь них она с трудом различала своего мужа, стоящего в лодке, которая все еще раскачивалась в футе от спущенного трапа. Мальчишка-офицер оживленно болтал с леди Кемпбелл, не давая Салли возможности хоть как-то поддержать или утешить Миртль.

Наконец они достигли пристани, матрос крепко зацепился за доски багром и подтянул шлюпку. Воспитанный юноша, стоя на скользких ступеньках, помог дамам выйти, и тут они лицом к лицу столкнулись с вездесущим капитаном Мендвиллом.

Задержанный обязанностями службы, капитан спешил в форт Джонсон предупредить майора Сайкса, что его услуги этой ночью не потребуются. Он высматривал какую-нибудь посудину, чтобы перебраться на остров, как раз в тот самый момент, когда пристала шлюпка с «Тамар».

Леди Кемпбелл, памятуя о необходимости соблюдать конспирацию, остановилась и окинула его подозрительным взглядом. Ей не понравилось это совпадение. Удивленный вид капитана ее не успокоил — он был не из тех, кто выказывает удивление, когда действительно его испытывает.

Мендвилл снял черную треуголку и, поклонившись, сказал:

— Я и не знал, что ваша светлость обожает морские прогулки.

Миртль, искренне уважавшая Мендвилла, до сих пор верившая в его бескорыстную дружбу и ненавидевшая ложь, на которую согласилась только ради безопасности Гарри, наверное, тут же и назвала бы настоящую цель этой прогулки, если бы ее не опередила леди Кемпбелл.

— Вовсе нет, — возразила она конюшему, — просто капитан Торнборо предложил показать Миртль корабль — бедняжка никогда до сих пор не ступала на борт военного корабля. Но мы задерживаем вас, капитан, — спохватилась она, вспомнив о лодке, идущей следом, и опасаясь, как бы он не встретился с ее пассажирами.

— Нет-нет, — ответил Мендвилл, — я не тороплюсь. Вот, собирался в Форт-Джонсон, искал лодку. Надеюсь, военный корабль не обманул ваших ожиданий, Миртль?

— О, нет, конечно. — Под его пытливым взглядом она опустила ресницы, скрывая следы слез под глазами.

— Но, я вижу, мы не испытываем восторга, — покровительственно улыбнувшись, резюмировал он.

Салли опять ее выручила.

— Пойдем, Миртль, этот человек готов любезничать сутки напролет.

— Нет-нет, еще минутку, прошу вас. Быть может, это мой последний шанс перед сегодняшним балом.

— Шанс полюбезничать?

— Заручиться обещанием танца. Окажите мне такую честь, Миртль, обещайте первый менуэт.

— Ну конечно, Роберт. — И она непроизвольно протянула ему руку.

Он принял ее и низко склонился над ее рукой, сняв шляпу. В тот же миг глаза его расширились, но опущенная голова скрыла это от обеих дам. Ее светлость без дальнейших церемоний увлекла Миртль за собою.

Мендвилл глядел им вслед, пока они не затерялись в толпе, мельтешащей возле Нового рынка. Потом он медленно нахлобучил шляпу и снова посмотрел на приближающуюся лодку, уже замеченную им раньше.

Капитан махнул рукой людям в проходящем ялике, но, когда те подгребли, не стал сразу садиться. Лодка, за которой он наблюдал, подошла к причалу, и из нее выпрыгнули Лэтимер и Том Айзард. Они обменялись с Мендвиллом подчеркнуто вежливыми поклонами, но не произнесли ни слова, хотя с братом ее светлости конюший до сих пор был в приятельских отношениях. Только после этого капитан Мендвилл шагнул в свой ялик и уселся на корме.

— Вперед! — коротко бросил он неграм.

Четверо гребцов налегли за весла, и ялик отвалил от пристани.

— Куда изволите, ваша честь? — спросил старший негр.

Мендвилл прикинул что-то в уме и взялся за румпель.

— К шлюпу «Тамар», — приказал он.

Когда он поднялся на корабль, Торнборо находился на нижней палубе. Как только капитану доложили, что на борту конюший губернатора, он немедленно поднялся к нему.

— А, Мендвилл, добрый день! — приветствовал он гостя.

Конюший сухо отдал честь.

— Я хочу обменяться с вами несколькими словами наедине, Торнборо.

Слегка удивленный его официальным тоном, моряк приподнял одну бровь.

— Прошу пройти в мою каюту, — пригласил он и двинулся в сторону кормы, указывая путь.

Мендвилл сел на рундук спиной к квадратным иллюминаторам, выходящим на кормовую галерею. Перед собой на столе он увидел книгу, кувшин и шесть бокалов; в двух бокалах оставалось еще немного вина. Объяснить наличие пяти из них он мог с легкостью и предположил, что шестой предназначался еще одному корабельному офицеру.

Капитан Торнборо выжидательно сидел напротив.

— Итак, что привело вас ко мне?

— Этим утром на борту вашего корабля побывал некий мистер Гарри Лэтимер.

Он намеренно сел так, чтобы свет падал на лицо Торнборо, а его собственное оставалось в тени. Он следил за реакцией моряка, и ему показалось, что тот слегка отвел глаза. Кроме того, ответил Торнборо не сразу.

— Это так. А в чем дело?

— Что вам о нем известно?

— А, собственно, что мне должно быть известно? Богатый колонист, джентльмен. Да вы наверняка знаете о нем больше моего.

— Я знаю. Поэтому и спрашиваю вас. Что он делал на вашем корабле?

Торнборо фыркнул.

— Черт побери, Мендвилл! Это что еще за странный допрос?

— Этот Лэтимер — опасный бунтовщик, дерзкий смутьян и шпион. Вот я и спрашиваю вас, с какой целью он прибыл на корабль?

— Шпионам тут нечего делать, — рассмеялся Торнборо. — В этом я смело могу вас заверить. У нас им не выведать ничего стоящего.

— Вы забыли, что на борту Кекленд? — спросил Мендвилл.

— Об этом знает весь Чарлстон. Что нового, по-вашему, дала бы Лэтимеру слежка за Кеклендом?

— Не исключено, что ему хотелось убедиться, здесь ли он. Однако если вы сообщите мне, чем Лэтимер объяснил свой визит, я, возможно, смогу догадаться о его подлинной причине.

Но Торнборо получил от леди Кемпбелл точные инструкции, и ничто из сказанного Мендвиллом не могло служить веским основанием для отступления от них.

— Мендвилл, мне кажется, вы охотитесь за кобыльим гнездом. Мистер Лэтимер прибыл вместе с леди Уильям Кемпбелл и еще тремя гостями на экскурсию по британскому военному судну. Нелепо предполагать, что он хотел обнаружить здесь нечто, дающее преимущество его партии перед нашей.

— Зато вы, Торнборо, можете неожиданно для себя обнаружить, что слишком многое принимаете на веру, — изрек Мендвилл. Он встал и, расхаживая по каюте, поведал морскому офицеру, как Лэтимер не далее, чем позавчера, пришел к губернатору переодетым и выудил из него все, что было можно. — Если бы я потом не вывел его на чистую воду и не выяснил, какие сведения он у нас выведал, мы до сих пор ни о чем бы не подозревали.

Говоря это, он небрежно взял со стола книгу, удивившись, что это молитвенник. Из него выглядывала вышитая шелковая закладка, и книга сама собою раскрылась в руках Мендвилла на венчальной службе. Он продолжал лениво листать страницы, мельком прочел имя владельца на форзаце — Роберт Фэвершэм. Странное место для такой вещи на столе у капитана, подумал он. Отложив молитвенник и, решив, что от Торнборо ему и в самом деле ничего не разузнать

— кроме факта, в котором он уже удостоверился, а именно, что Лэтимер действительно посещал корабль одновременно с Миртль — Мендвилл собрался восвояси.

Наставляя напоследок Торнборо быть разборчивее в людях и не допускать на свой корабль кого попало, конюший спустился в лодку и приказал грести к форту. Но в дюжине кабельтовых от «Тамар» неожиданно передумал.

— Стоп! — резко скомандовал он. — Поворачивайте назад, в Чарлстон.

Гребцы невозмутимо повиновались, и ялик, неуклюже развернувшись, поплыл навстречу отливу, уже начавшему ослабевать.

Город раскинулся перед Мендвиллом, пронизанный солнечным светом, ослепительно белый. Казалось, он плывет по морю и чем-то напоминает Венецию. Над портом нависала классическая громада таможни с ионическими колоннами и внушительным антаблементом. Среди красных крыш возвышались шпили соборов святого Филиппа и святого Михаила; шпиль последнего был таким высоким, что служил ориентиром для кораблей.

Капитан Мендвилл, однако, не видел перед собой ничего, кроме маленькой женской руки в белой перчатке и золотого ободка, просвечивающего сквозь тонкий шелк. Каким-то таинственным образом Миртль помирилась с Лэтимером — это ясно по их совместной экскурсии на «Тамар»; но возвращенное кольцо свидетельствовало уже не просто о примирении, а о том, что возобновилась их помолвка.

Этой причины Мендвиллу было достаточно, чтобы отказаться от поездки в Форт-Джонсон для отмены предприятия Сайкса. Как бы ни наказал его потом губернатор, Мендвилл должен позволить Сайксу осуществить их замысел. Сейчас для него нет ничего важнее, чем избавиться, в конце концов, от Гарри Лэтимера, иначе конец всем надеждам.

Капитан мерно покачивался в такт взмахам весел и складывал в уме мозаику улик. Досаждала, но упрямо не вписывалась в общую картину связь между кольцом на пальце Миртль и молитвенником в каюте капитана Торнборо. Эта связь вместе с экскурсией на шлюп навевала самые мрачные подозрения — настолько мрачные, что мозг Мендвилла отказывался о них думать. Капитан отмахивался от них, как от бредовых фантазий, но мысль о кольце и книге преследовала Мендвилла, пока он не сошел на чарлстонскую пристань. Наконец он бросил свои попытки разгадать загадку. «Какая разница? — подумал он. — Сегодня ночью Сайкс сделает свое дело, и все это станет чепухой. Одним ударом я избавлю державу от опасного врага и себя от соперника. А сам тем временем буду танцевать менуэты».

Глава 16

КАПЕЛЛАН
Бал в Стэйт Хаусе, который Майлс Брютон давал в честь новоиспеченного губернатора Южной Каролины, проходил вполне в духе парадоксальной ситуации, сложившейся в Чарлстоне в те июльские дни. И если над яркими декорациями незримо витал демон трагедии, то и бес комедии носился рядом с ним, нахально скаля зубы.

Тлеющие страсти и жгучая ненависть, порожденные нетерпимостью и извечным людским нежеланием понять друг друга, готовые выплеснуться через край и затопить землю кровью, сейчас затаились на время под любезно-учтивыми гримасами, ожидая своего часа.

Что говорить, если само место, выбранное для празднества, было очагом конфликта. Здесь, в залах второго этажа, две враждующие партии вели словесные баталии; здесь, в одной из комнат, Общественная ассамблея провозгласила себя Провинциальным конгрессом и вырабатывала контрмеры в ответ на деспотизм и угнетение колонийметрополией; и здесь же, в другом зале, собирались губернатор со своим Советом, чтобы решить, как лучше заарканить заатлантического бизона, нагулявшего тучность под родительской опекой Британской империи и проявившего вдруг нежданную строптивость.

Но сегодня эти залы будут потревожены только баталиями за зеленым сукном карточных столов, выставленных для тех, кто не танцует; один из залов превратился в пиршественный: в нем из конца в конец протянулся вдоль стены буфет, уставленный индейками, пирожками с дичью, черепаховым студнем, гигантскими конфетами, в приготовлении которых кондитеру, должно быть, ассистировал скульптор, и другими яствами и деликатесами. Отряд шоколаднолицых слуг выстроился наготове, сверкая белыми зубами и уже предвкушая поживу остатками пира. Их собрали со всего города, чтобы прислуживать равно и лоялистам, и бунтовщикам, которые сегодня будут состязаться лишь в питье пунша, поглощении перепелов да острословии — с такой же, впрочем, бескомпромиссностью, с какой завтра или послезавтра они, возможно, будут обмениваться ударами шпаг.

Позднее, вечером, капитан Мендвилл своим метким замечанием в очередной раз заслужил право увековечения в дневниках ее светлости: «Вот преимущество благородного воспитания: когда выдается свободная минута и люди не вгрызаются друг другу в глотки, так хорошо расслабиться и отдохнуть в кругу себе подобных джентльменов».

Огромный зал на первом этаже был убран цветами и разноцветными флажками, в зеркалах отражались люстры с несчетным количеством свечей. Один конец галереи отвели музыкантам, в другом воздвигли невысокий помост, накрыли его ковром и расставили золоченые стулья для губернатора и его свиты.

По вощеному, до блеска натертому паркету перемещались толпы гостей, наряженных так же модно и роскошно, как одеваются на любое такого рода сборище в Старом Свете; так же изысканно и томно раздавали они во все стороны поклоны с реверансами, плавно помахивали веерами и покачивали страусовыми перьями, так же были напудрены парики, блестели монокли и сверкали драгоценности.

Эта сцена немало изумила бы напыщенных джентльменов из Вестминстера, снисходительно издающих законы для колонистов — по их понятиям, в лучшем случае, грубых фермеров, а в худшем — дикарей.

Странная, невеселая ирония ощущалась во всем. На бал прибыл здоровяк Молтри в голубом мундире с алой окантовкой. Еще около дюжины гостей вместе с ним представляли южно-каролинскую милицию. Молтри непринужденно рассказывал что-то капитану Торнборо и группе офицеров в сине-белых кителях королевского военно-морского флота, сошедших на берег для участия в торжестве. С ними рядом стоял веселый и разговорчивый молодой республиканец Томас Линч. Джон Ратледж, импозантный и, как всегда, бесстрастный, в тщательно завитом парике и костюме из фиолетовой тафты, с золотыми петлицами, завязал беседу с затянутым в щегольской алый мундир капитаном Дэйвнентом. Капитан был вторым по старшинству после майора Сайкса в Форт-Джонсоне. Сам майор отсутствовал по неизвестной Дэйвненту причине. Признанная красавица и героиня тостов чарлстонских повес, горячая лоялистка мисс Полли Раупелл весело спорила с таким же веселым и блестящим республиканцем Уильямом Генри Драйтоном; другой отъявленный бунтовщик, капитан Макдоналд в сине-красной униформе был явно увлечен двумя дочерьми Кунингхэма, самого известного из сельских тори; юный Флетчелл в серебристо-розовом наряде — он принадлежал к другому клану ревностных тори — заливался соловьем, желая привлечь внимание хорошенькой республиканки мисс Миддлтон, а худой, меднолицый Джон Стюарт, королевский советник по делам индейцев, сам похожий на индейца, почтительно внимал неувядаемой миссис Генри Лоренс.

С портрета работы сэра Джошуа Рейнолдса, вывешенного по этому случаю над возвышением для наместника его величества, на собравшихся взирал Георг III собственной персоной. Если бы природа не одарила его выпученными лягушачьими глазами, они наверняка выпучились бы у него при взгляде на дружелюбную толкотню предающихся увеселениям мятежников и лоялистов.

Глаза короля Георга на портрете не могли, однако, выражать каких-либо эмоций, а вот глаза сэра Эндрю Кэри выражали их весьма недвусмысленно. Кэри был сумрачен и держался подчеркнуто отстраненно. Вместе со старшим Флетчеллом они дышали свежим вечерним воздухом у одного из французских окон, открытых в сад.

Ортодоксу Кэри происходящее казалось непостижимым, а кое-что приводило его в настоящее бешенство. Чего стоил один только вид мундиров Провинциальной милиции — символа измены — на балу в честь наместника его величества! Не меньше бесило его и то, что офицеры Военно-Морского Флота Его Величества запросто болтают с гнусным мерзавцем Линчем, тогда как сэр Эндрю с превеликим удовольствием полюбовался бы на то, как его вздернут. А тут еще эти легкомысленные девицы, чьи мозги не в состоянии вместить ничего более серьезного, чем пудра, мушки да покрой французских платьев. Они хихикают с закоренелыми бунтовщиками и мелют всякий вздор — зрелище, на его взгляд, шокирующее и плачевное.

Он как раз говорил об этом Флетчеллу и клялся, что свою дочь он предпочел бы увидеть мертвой, нежели до такой степени потерявшей чувство стыда и собственного достоинства, когда, перекрывая гомон и смех, неожиданно грянул оркестр.

Мелодия «Боже, храни короля» возвестила о прибытии губернатора. С первыми звуками гимна в пестрой, беспорядочной толчее возникло направленное движение; гости образовали коридор, освобождая пространство у дверей и проход к возвышению. Сэр Эндрю заметил, но не дал ввести себя в заблуждение тем, что присутствующие офицеры-республиканцы выстроились с той же готовностью, что и все остальные, и, замерев, прослушали гимн от начала до конца.

На последней торжественной ноте в открытом дверном проеме появилась величественная фигура лорда Уильяма в атласном камзоле цвета слоновой кости, с сияющими на груди орденами. Лицо губернатора, обрамленное собственными напудренными волосами, выглядело по-юношески неунывающим. С ним рядом стояла ее светлость в ослепительном платье из белой с золотом парчи, в которую, заметим, обыкновенно облачаются исключительно особы королевских кровей.

По залу словно прошелестел ветерок, послышались шарканье ног и шуршание шелков, дамы в пышных кринолинах присели в реверансе, а мужчины низко склонились, отступив на шаг одной ногой и выставив вперед другую.

Навстречу их светлостям вышел Майлс Брютон вместе со своей хорошенькой женою, в девичестве Полли Айзард — сестрой ее светлости. И в этом снова проявила себя вездесущая ирония. Ибо хозяин бала в честь наместника короля Георга, друг лорда Уильяма и зять его супруги, Майлс Брютон был откровенным приверженцем колониальной партии и членом Провинциального конгресса.

Приветствие Брютона было кратким и изысканным. Он говорил «от имени собравшихся здесь верных и любящих подданных его величества», что вызвало презрительный смешок сэра Эндрю.

Лорд Уильям отвечал столь же лаконично и не менее изысканно. Он поблагодарил всех от себя и леди Уильям и, воспользовавшись случаем, с чувством заверил собравшихся, что Чарлстон может рассчитывать на него — лорд Уильям не пожалеет сил для счастья и процветания провинции, которой, волею судьбы и короны, он призван управлять.

После этого, приветливо кивая и улыбаясь на ходу, вице-королевская чета направилась к предназначенному для нее возвышению в сопровождении конюших его светлости, капитанов Таскера и Мендвилла, и фрейлин ее светлости, мисс Кэри и мисс Рэвенелл.

Оркестр заиграл прелюдию к менуэту, и джентльмены кинулись разыскивать своих дам. Лорд Уильям, как предписывал этикет, предложил руку свояченице и номинальной хозяйке бала, за ними ступали ее светлость с мистером Брютоном, а затем конюшие в парах с фрейлинами.

Пока они занимали исходные позиции на гладком, как зеркало, полу, капитан Мендвилл с нескрываемым восхищением любовался своей визави.

— Мне кажется, я никогда еще не видел вас столь прекрасной, — шепнул он. — Этот наряд вам очень к лицу!

Это действительно было так, и Миртль сама это знала. Поверх пышного светло-лилового платья она надела широкий пояс из парчи, расшитой цветами; плечи и грудь прикрывали старинные кружева; вокруг шеи сверкало драгоценное ожерелье ее покойной матери, а довершала ее туалет пунцовая роза, которую леди Кемпбелл в последний момент вставила в ее прическу.

— Это твой свадебный бал, моя дорогая, — напомнила Салли отчасти нежно, отчасти лукаво, — и ты обязана выглядеть лучше всех.

Она и впрямь была прекрасна, как никогда. На щеках Миртль заиграл румянец, глаза блестели и светились необычайной синевой. Радостное возбуждение придавало ей какое-то особое очарование.

Чувствуя все это, она сочла комплимент капитана вполне справедливым и, тем не менее, весело возразила:

— Людям свойственно выдавать желаемое за действительное.

— Когда речь заходит о вас, для меня эти вещи совпадают, — быстро ответил Мендвилл.

Миртль уловила в его хрипловатом голосе трепет, неприятно ее удививший и сразу охладивший. К счастью, фигуры начавшегося танца отвлекли их внимание друг от друга, и они не могли возобновить беседу до его окончания, когда кавалеры, прикладывая руку к сердцу, поклонились в ответ на грациозные реверансы своих дам.

Но и тут возможности не представилось. Как только последняя скрипичная нота потонула в поднявшемся шуме, Том Айзард, расфранченный так, словно взял за образец павлинью расцветку, ринулся к ним, претендуя на следующий танец с Миртль. За ним уже толпились другие кавалеры, и, когда ее светлость протиснулась меж ними, чтобы помочь мисс Кэри выдержать эту натуральную осаду, Мендвилл выбрался из толпы и пошел прогуляться по залу, оставаясь равнодушным к манящему блеску моноклей почтенных вдов, которого мужчинам его наружности и происхождения никогда еще не удавалось избежать.

Возле двери меньшего зала, в котором были выставлены пустовавшие пока карточные столы, капитан наткнулся на сэра Эндрю, который только что покинул лейтенанта Гасконя, офицера с «Тамар». Сэр Эндрю был заметно встревожен. Он не привык прятать свои чувства, и сейчас на его породистом лице отражались мысли, которые никак нельзя было назвать приятными.

— Роберт, вы знаете, что мне сейчас рассказали? — окликнул он родственника и тут же продолжил, не дожидаясь ответа: — Что Миртль побывала на борту британского шлюпа! — И с кем бы вы думали? С Гарри Лэтимером! — Он явно ожидал, что этот факт будет воспринят как чудовищный.

Однако реакция Мендвилла едва ли его удовлетворила:

— Они находились там в компании с ее светлостью.

— Вы об этом знали! — сэр Эндрю был поражен. — И вы ничего не сказали!

— Почему вас это тревожит? Так ли это важно?

— И это говорите мне вы! Если ее светлость настолько не уважает своего мужа, что показывается в обществе откровенного бунтовщика, то это вовсе не означает, что моей дочери позволено столь же не уважать себя и меня. Всем известно, что я отказал Лэтимеру от дома. То, что Миртль видели вместе с ним, ставит нас обоих в двусмысленное и нелепое положение. Кроме того, разве она не уверяла, что никогда не будет с ним даже разговаривать? Она ведет двойную игру, Роберт, вам не кажется?

— Я уверен, что Миртль не способна на двойную игру. Можете быть спокойны — она была совершенно искренна в своих намерениях.

— А с какими такими намерениями она ездила на шлюп?

Капитан Мендвилл нашел убежище в философской неопределенности:

— Кто может постичь женщину?

— Подите вы к черту вместе со своим фиглярством. — Сэр Эндрю был раздражен и не выбирал выражений. — Надо срочно во всем этом разобраться.

Мендвиллу подумалось, что, действительно, это не помешает. Но его, по крайней мере, утешало, что этот осточертевший до предела Лэтимер отныне больше не доставит ему хлопот.

Так он и стоял, вяло пытаясь унять сэра Эндрю, когда скрипки, по знаку учителя танцев мосье Поля, владельца школы на Куин-стрит, заиграли вступление, приглашающее танцоров в центр зала. Шум и болтовня поутихли, хаотичное движение множества нарядных дам и кавалеров приняло более упорядоченный характер, они разбились попарно и устремились к своим местам.

Через освободившееся пространство к сэру Эндрю и капитану Мендвиллу подошел пухлый, как херувимчик, юный джентльмен в черном глухом облачении англиканского священника с ниспадающим на грудь белым воротничком и в белом, перетянутом лентой парике. Он был явно приветлив, но, судя по некоторым признакам, навязчив. Так оно и оказалось: он бесцеремонно вмешался в разговор капитана с баронетом и разразился восторгами и похвалами в адрес празднества, лорда и леди Уильям Кемпбелл, Майлса Брютона и его очаровательной супруги и, наконец, вообще всего колониального общества.

Мендвиллу быстро наскучило его занудство, и он не пытался это скрыть. Но почтительно относившийся к духовенству сэр Эндрю старался отвечать любезно. Лишь только выяснилось, что преподобный мистер Фэвершем — капеллан корабля «Тамар», а сэр Эндрю вознамерился задать ему несколько вопросов, как мимо прошли Том Айзард под руку с Миртль. Она взглянула на мужчин и улыбнулась. Улыбка эта предназначалась, главным образом, отцу и Мендвиллу, но священник, ничего не знавший о своих собеседниках, принял ее целиком на свой счет. Он склонился в низком поклоне, выпрямился, и лицо его расплылось в самодовольной улыбке.

— Прелестное дитя, — промурлыкал он.

— Кого вы имеете в виду, сэр? — обернулся баронет.

— Э-э… м-м… — Служитель церкви, невольное орудие Судьбы, порылся в памяти и, несмотря на то, что был предупрежден об осторожности, проговорился: — Да! Миссис Лэтимер.

— Миссис Лэтимер?! — Брови сэра Эндрю полезли вверх.

У Мендвилла перехватило дыхание. Кольцо и книга! Каким же он был идиотом, когда отмахнулся от единственно возможного объяснения этого сочетания! А оно само напрашивалось. Капитан с шумом выдохнул воздух. Никаких дополнительных расспросов ему уже не требовалось.

Но изумленный сэр Эндрю все еще выпытывал у мистера Фэвершема:

— Миссис Лэтимер? Которая здесь миссис Лэтимер?

Священнику этот допрос не понравился. Он разбудил его мыслительные способности и заставил осознать, какую он совершил оплошность.

— М-м… Кажется, я обознался, — произнес он, запинаясь, — наверное, ошибся именем.

— Ну, нет, — тихо сказал Мендвилл, взяв его под локоть. С виду он был спокоен, хотя губы его побелели. — Вы нисколько не ошиблись. Вы ведь обвенчали их на корабле сегодня утром, не правда ли?

— Так это уже известно? — Преподобный мистер Фэвершем облегченно улыбнулся. — Слава Богу. Я испугался, что сболтнул лишнее.

Вдруг он почувствовал, что руку его сдавило будто железной хваткой, и вздрогнул от боли. Сэр Эндрю обладал большой физической силой, а в эту секунду он и не думал ее сдерживать.

— Войдемте-ка сюда, сэр! — прошипел он сквозь зубы и насильно втолкнул несчастного священника через порог маленького пустого зала. Мендвилл последовал за ними, предусмотрительно закрыв за собой дверь. Можно было не сомневаться, что в любой ситуации он не упустит существенных деталей.

Прижавшись к одному из карточных столов, ангелоподобный мистер Фэвершем в ужасе взирал на мощную фигуру, нависшую над ним. Баронет с угрозой в голосе потребовал от него объяснить не увиливая, кого тот обвенчал и когда.

— Сэр… я… я протестую. Как вы со мной разговариваете! Вы не имеете права…

— Это я-то не имею?! — взревел баронет. — Да вы знаете, с кем говорите? Я — сэр Эндрю Кэри, отец мисс Кэри, которую вы назвали миссис Лэтимер. Так что, сэр, советую быть со мною предельно кратким и откровенным. Я не потерплю вранья.

— Сэр Эндрю! — ерепенился маленький человечек, — вранье не входит в мои привычки. Я попросил бы вас уважать мой сан!

— Будете вы отвечать, в конце концов? — рявкнул сэр Эндрю.

Но мистер Фэвершем уже справился с собой и презрительно скривился:

— Нет, сэр, не буду. Мне не нравятся ваши манеры, сэр. Они мне не нравятся чрезвычайно. Это манеры грубияна… Э-э… плантатора. Каковым, я полагаю, вы и являетесь. Прошу меня больше не задерживать. — Фэвершем пытался найти спасение в чувстве собственного достоинства и высокомерии, которое оправдывалось грубостью сэра Эндрю. Если бы он только знал, что никогда за всю свою жизнь ему не приходилось так рисковать головой, как рисковал он ею сейчас!

Сэр Эндрю весь затрясся от ярости, сгреб его в охапку и чуть было не вытряхнул из маленького джентльмена душу.

— Сэр, вы изволите шутить со мною?! Вы не уйдете отсюда, пока не ответите!

Пришла пора Мендвиллу вмешаться. Он был зловеще спокоен.

— Сэр Эндрю, есть ли в этом такая уж необходимость? Что может его преподобие добавить к тому, что он уже сказал? Практически он сознался в том, что обвенчал этим утром Миртль и Гарри Лэтимера. И если бы у меня была голова, а не кочан капусты, я догадался бы об этом и без него. Видит Бог, мне хватало материала для умозаключений.

Сэр Эндрю смотрел на священника безумными глазами, все еще не ослабляя свою страшную хватку, и тяжело дышал.

— Это правда? — прохрипел он. — Одно слово, сэр — это правда?!

В этот миг дверь отворилась, и на пороге появилась Миртль. Она заметила, как отец втолкнул капеллана в комнату, а затем Мендвилл закрыл за ними дверь. Ей сразу стало ясно, что случилось. И, как только она смогла выйти из танца, они с Томом Айзардом, пришедшим следом, поспешили вмешаться в эту дикую сцену.

Бледная, но очень спокойная, она держалась прямо и независимо. Она даже обрадовалась этой возможности прекратить обман.

— Что ты хочешь узнать, папа? — с этими словами она шагнула в комнату.

Том вошел за ней и снова запер дверь. Если разразится скандал, а Том был уверен, что скандал неминуем, то желательно обойтись без свидетелей.

Сэр Эндрю выпустил священника и повернулся к ней. Его мясистые щеки побагровели, а глаза налились кровью.

— Мне сказали, что ты сегодня утром вышла замуж! За… за Гарри Лэтимера! Но я… я не хочу верить этому, не хочу!

— Это абсолютная правда.

— Правда?! — Он сверлил ее взглядом, выпятив челюсть. — Правда! — Сэр Кэри тяжело осел на стул и оттолкнул капеллана, само присутствие которого его теперь оскорбляло.

Капитан Мендвилл хлопнул мистера Фэвершема по плечу и кивком указал ему на дверь. Радуясь возможности избежать неприятной сцены, виновником которой он себя считал, мистер Фэвершем поспешил ретироваться.

— Простите меня, мисс… миссис Лэтимер, — виновато ссутулившись, пробормотал он, — я был ужасно неосторожен.

— Может быть, это даже к лучшему, сэр, — ответила она и даже ободряюще ему улыбнулась.

— Вы можете отчасти загладить вину, — надменно бросил капитан. — Не проговоритесь больше никому о том, что здесь произошло — даже леди Кемпбелл. Этим вы поможете нам… свести ущерб к минимуму.

— Обещаю вам, сэр, можете на меня положиться.

— Буду весьма обязан. Ваш покорный слуга, сэр, — Мендвилл поклонился и распахнул перед капелланом дверь.

Миртль сделала несколько шагов в направлении отца, тот шевельнулся и снова уставился на нее налитыми кровью глазами.

— Ты вероломная, лицемерная дрянь! — прорычал он срывающимся от боли и ярости голосом. — Подлое создание! Так провести нас! Так заморочить нам голову! Сказать, что порвала с этим негодяем Лэтимером, а тем временем исподтишка затевать черт знает что!

— Неправда, отец. Я не лицемерила. Когда я говорила тебе, что порвала с Гарри, я сказала правду.

— Правду?! После всего, что натворила, ты еще смеешь лгать мне в лицо!

— Сэр Эндрю! — остановил его Мендвилл, положив руку ему на плечо, — вы несправедливы. Истина не всегда такова, какой кажется на первый взгляд.

— Вы хотите меня уверить, что это венчание было вовсе не венчанием? Не будьте глупцом, Роберт. Мы имеем дело с фактом, а не со словами. — Кэри уперся кулаками в покрытый зеленым сукном стол. — Факты — упрямая вещь и не поддаются ложному истолкованию. Они говорят сами за себя.

— Отец, выслушай меня! — бесстрашно вступила в разговор Миртль. Она была очень бледна.

— Зачем мне тебя слушать? Что бы ты ни сказала, ничего уже не изменишь. Ты вышла замуж. Вышла за Гарри Лэтимера — за мятежника, убийцу, человека, который совсем недавно едва не угрожал моей жизни. И это моя дочь! Боже мой!

— он воздел руки к небесам, потом уронил их на колени и свесил подбородок на грудь.

Миртль торопливо рассказала ему обо всем. Как она обманулась, когда поверила, что ее любовь умерла. О том, как все изменилось, когда жизнь Гарри оказалась под угрозой. О своей попытке убедить его спасти свою жизнь и о его упрямстве.

— Тогда я поняла, что его нежелание уезжать тесно связано со мной и с моим к нему отношением. И вот, чтобы спасти его, пока еще не поздно, я дала ему единственное и несомненное доказательство моей верности и преданности.

При этих словах отец резко поднял голову и снова начал жечь ее взглядом.

— Твоей верности и преданности? Верности и преданности предателю, бунтовщику? А как быть с верностью и преданностью твоему королю?

Он выдвинул, как ему казалось, сокрушительный аргумент. Но она ответила, страдальчески улыбнувшись одними уголками губ:

— Что значит для меня король, в конце концов? Голая идея. Немногим больше, чем просто слово. А Гарри — это реальность. Человек, которого я люблю с детства. Что мне политические убеждения в сравнении с его жизнью? Откуда мне знать, что прав не он, а ты?

— Откуда тебе знать? — недоверчиво повторил сэр Эндрю. Такое кощунство ужаснуло его. — Откуда тебе знать…

— В самом деле, папа! Он же не единственный мятежник в Америке…

— Еще бы! — послышался голос Тома.

Никто не обратил на него внимания. Миртль продолжала:

— В Чарлстоне все лучшие, все талантливые люди давно объединились в оппозицию правительству короля. Неужели все они неправы? А те немногие, кто думает, как ты — неужели настолько правы, что Гарри вышвырнут и проклянут только за то, что он ставит долг перед страной выше личных интересов? Когда человек так поступает, это означает, по меньшей мере, что его убеждения искренни. Ты сам все время говоришь о долге и преданности королю. Ты внушал мне это, как «Отче наш». Но что ты сделал, чтобы помочь своему делу? Гарри предоставляет свои суда, тратит свои деньги и рискует жизнью ради идей, в которые он верит и которые ты презираешь. А потратил ты хоть один-единственный шиллинг на свое святое, но пошатнувшееся дело?

— Остановись! — вскричал он, задыхаясь.

Но Миртль неумолимо продолжала:

— Вчера я оказалась перед мучительной и горькой дилеммой. Я не знала, что думать, чему верить, пока мне не пришло в голову взвесить, чего стоят твои убеждения и убеждения Гарри — просто сравнить, что каждый из вас делает ради своих убеждений. И после этого сравнения, отец, во мне осталось только сожаление. Сердце мне разрывалось от горя, которое я должна была причинить тебе своим поступком. Но я должна была так поступить. И других сомнений у меня не осталось, как не осталось опасений за политические взгляды Гарри.

Кэри был раздавлен, морально разгромлен тяжелой артиллерией ее обвинений. Он видел себя в роли сурового обличителя, а превратился в обвиняемого. Ища поддержки, сэр Эндрю беспомощно взглянул на Мендвилла, но лицо капитана по-прежнему было бесстрастной маской.

— О, Боже мой! Он заколдовал ее!

Мендвилл промолчал. Он поедал глазами Миртль, которая вновь печально улыбнулась и покачала головой.

— Мы с Гарри не обсуждали этого. Все, о чем я тебе сейчас сказала — мои собственные мысли.

— А теперь, мадам, извольте выслушать мои, — желчно возразил отец. — Не знаю, что устроила ты самостоятельно, а в чем помогла тебе твоя подружка-мятежница Салли Айзард со своим братцем, который, кстати, может передать ей мое мнение о ней, но я благодарю Всевышнего, по промыслу которого мне вовремя стало обо всем известно.

— Вовремя? Что ты имеешь в виду?

— Вовремя, чтобы успеть принять меры. — Его уверенность крепла. Он теперь понял, как справиться с этими грешниками и вернуть все на круги своя.

— Вы забыли только об одном — о брачном законе колонии. Ты еще несовершеннолетняя, Миртль, и поэтому твой брак не может считаться действительным без моего согласия. — Он злорадно скривился и повторил зловеще: — А вы об этом забыли.

Внезапно, не успела она ответить, Мендвилла осенило, зачем для венчания был выбран британский шлюп.

— Нет, отец, — грустно сказала Миртль, — об этом мы не забыли. Законы колонии не действуют на английских кораблях. По законам Англии мой брак действителен, и нет на свете силы, которая могла бы расторгнуть его. На корабле мы находились на территории Англии.

Сэра Эндрю как будто поразил столбняк, он почти утратил способность соображать и лишь бормотал что-то невнятное. Через некоторое время он снова перешел на связную речь.

— А-а, так значит, все подстроила эта подлая девка, Салли Айзард! Самой тебе никогда бы не додуматься до такого. Паршивая дрянь!

Том шагнул вперед.

— Держите себя в руках, сэр Эндрю. Вы говорите о моей сестре.

— Вы… вы… — От бешенства баронет не находил слов.

Пришлось опять вмешаться Мендвиллу.

— Вы говорите о супруге губернатора, сэр Эндрю. Вас могут услышать…

— Проклятье! Я и хочу, чтоб меня услышали. Я намерен высказать ей в глаза все, что я о ней думаю, и пусть лорд Уильям вызовет меня за это на дуэль. Да он и сам-то просто надутый индюк, дешевая марионетка, послушная любым прихотям своей жены-мятежницы! Наместник короля! Прости, Господи. Они услышат правду…

— Сэр Эндрю! Сэр Эндрю! Ради Бога! — урезонивал его Мендвилл с некоторой даже властностью в голосе. Взяв баронета за плечи, он насильно усадил его в кресло.

— Оставьте нас вдвоем, прошу вас, — взмолилась Миртль.

Но этого Мендвилл сейчас меньше всего желал.

— Не теперь, Миртль, не теперь, — пробормотал он тихо. — На самом деле, лучше бы вам оставить его со мной. — Он приблизился к ней вплотную и еще понизил голос. — Я думаю, что смогу утихомирить его — заставлю посмотреть на вещи здраво. Идите и положитесь на меня, — он сжал ей руку и ощутил ответное пожатие. Мендвилл проводил Миртль к двери и подал знак Тому Айзарду, чтобы тот ее сопровождал.

— Положитесь на меня, — повторил он, когда она выходила, — я постараюсь помирить вас. Все будет хорошо, Миртль.

Она доверяла ему, чего нельзя сказать о Томе, но Том держал свои мысли при себе.

Оставшись наедине с баронетом, Мендвилл оживился, сбросив каменную маску.

— Сэр Эндрю, зло свершилось, и роптание на судьбу по такому поводу никому еще не помогало.

— Приберегите ваши пошлости для кого-нибудь другого, — скривился сэр Эндрю, — они здесь тоже не помогут.

— Любую крепость можно разрушить и сравнять с землей.

После этой фразы баронет резко вскинул голову, а капитан продолжал приглушенным голосом:

— Жены, сэр Эндрю, бывает, становятся вдовами. И если бы Миртль внезапно овдовела, едва обвенчавшись, зло превратилось бы просто в неприятный эпизод.

— Да, если бы, если бы… — Сэр Эндрю задержал на нем пристальный взгляд. Хотя губы Мендвилла не дрогнули, ему почудилось, что в них таится ухмылка. — У вас есть что предложить? — спросил он наконец вполголоса.

Мендвилл ответил, делая паузу после каждого слова:

— Существует большая вероятность того, сэр Эндрю, что Миртль — уже вдова. Бедняжка Миртль! — притворно вздохнул он.

Сэр Эндрю издал нетерпеливое рычание.

— Вы можете выражаться яснее, дружище?

— Если она еще не вдова, то есть надежда, скоро овдовеет, и, что уж абсолютно точно, она никогда больше не увидит своего Лэтимера.

Мендвилл опять вздохнул и развел руками. Он предпочел бы повременить с сообщением этой новости сэру Эндрю, но не видел другой возможности избежать громкого скандала. Ибо в том, что сэр Эндрю, если его не унять. осуществит свою угрозу в адрес Салли Кемпбелл, сомневаться не приходилось. А там пойдут толки и пересуды — Мендвиллу они были ни к чему.

— Ввиду отказа Лэтимера покинуть пределы провинции у лорда Уильяма не остается иного выхода, кроме как привлечь его к ответу по суду. Но если сделать это открыто, в Чарлстоне, то поднимется бунт. С непредсказуемыми для королевского правительства последствиями. Поэтому лорд Уильям хотел тайно арестовать Лэтимера сегодня ночью, а утром отправить в Англию.

Останься у Мендвилла какие-то сомнения по поводу крутой перемены в отношении сэра Эндрю к своему приемному сыну, они, при виде злобной радости, охватившей баронета, рассеялись бы в ту же секунду.

— Так-так. Ну, и?.. — торопил сэр Эндрю, потирая руки.

— К этому часу все должно быть уже кончено. Если он не доставил чрезмерных хлопот, то останется в живых… пока его не повесят в Англии. — Мендвилл изобразил безграничное сожаление. — Я уже добился для него одной отсрочки для того, чтобы он мог скрыться без лишней спешки, я сделал для его спасения все, что в человеческих силах. Вряд ли лорд Уильям внял бы новой просьбе обойтись с Лэтимером помягче. И все же — из-за Миртль и из-за вас — я раскаивался, что не попытался опять его уговорить.

— Напрасно раскаивались, — пробурчал сэр Эндрю.

— Теперь я тоже это понимаю и рад, что от него отделаются.

— Воистину, все решает промысел Божий, — с воодушевлением сказал баронет.

— Да. Судьба не часто вмешивается так своевременно. Теперь вы понимаете, сэр Эндрю, что для волнений и беспокойства у вас нет особых причин. Не стоит навлекать на себя неприятности, браня леди Кемпбелл прилюдно.

— Ах, вот о чем вы печетесь… — Сэр Эндрю извлек свое грузное тело из кресла. — не могу вам ничего пообещать. Сейчас такие времена — великие времена — когда о подобных вещах надо кричать во всеуслышанье. Эта женщина опозорила королевский сан. Ее сегодняшнее поведение…

— Сэр Эндрю, не рубите сплеча! Взвесьте все спокойно! — Мендвилл тронул его за локоть и посмотрел прямо в глаза. — Не пристало джентльмену воевать с женщиной — вы только нанесете ущерб собственному достоинству. Кроме того, нельзя призвать ее светлость к ответу, не придавая огласке это… это приключение Миртль. Или вы желаете, чтобы всем стало известно, что ваша дочь забыла долг и честь, что она тайком выскочила замуж за негодяя и бунтовщика? Это погубит и ее репутацию, и вашу.

Выстрел был удачен и возымел немедленный эффект.

— Пожалуй, вы правы. Но что из этого следует?

— Учитывая то, что произойдет с Лэтимером, этого брака как бы и не существует, и нет необходимости придавать его огласке. Немногие имеющие к нему отношение связаны обещанием хранить все в секрете, а через пару дней и «Тамар», вероятно, покинет наши берега, чтобы никогда не вернуться — вместе с капитаном и капелланом. Зачем, спрашивается, вредить Миртль, открывая ее… ее…

— Ее позор, вы хотели сказать. Что ж, Роберт, вы правы, я благодарю вас за предупреждение и придержу свой язык.

Глава 17

ГРОКЕТОВА ПРИСТАНЬ
В столовой дома у бухты — единственной комнате с еще не зачехленной мебелью и потому сохранившей жилой вид — сидел в одиночестве за ужином Гарри Лэтимер. Ему прислуживал Ганнибал, дюжий молодой мулат. Джулиус, дворецкий Лэтимера, вместе со слугой Джонсоном уже отправились в Санти Бродс готовить дом к приезду новобрачных. Они взяли с собой кормилицу Миртль Дайдо, которая утром провожала хозяйку к леди Уильям Кемпбелл.

Дорожная карета Лэтимера стояла наготове в конюшне, багаж был уложен; ровно в одиннадцать, как он приказал, лошадей запрягут, он тронется и остановится возле собора святого Михаила напротив Стэйт Хауса, чтобы ждать там Миртль.

Когда Лэтимер заканчивал ужин и время подошло к девяти, доложили о приходе полковника Гедсдена. Гедсден владел судном, которое с утренним отливом отплывало в Англию, и полковник шел отправлять письма; одно, от Генри Лоренса, адресовалось Джону Уилксу — известному поборнику свобод англичан, где бы те ни обитали. По пути Гедсден заглянул к Лэтимеру.

— По всей видимости, это безнадежное дело, — сокрушался он. — Но Уилкс хотя бы имеет возможность заставить парламент принять петиции, и он уже не раз доказал, что является другом Америки.

Все это, однако, было не столь уж важно. Гедсден предложил Лэтимеру свои услуги, если тому нужно тоже переправить какие-нибудь письма в Англию. Писем у Лэтимера не было, он поблагодарил полковника за любезность и настоял, чтобы тот выпил с ним рюмку портвейна.

Ганнибал по знаку хозяина придвинул стул, и Гедсден присел.

— Право, у меня нет и минуты — лодка давно у причала.

Ганнибал наполнил рюмки янтарно-красным вином. Портвейн Лэтимер получал прямо из Португалии, куда отправлял на собственных судах рис со своих плантаций. Полковник, слывший знатоком вин, посмотрел напиток на свет, покачивая рюмку перед пламенем свечи, потом отпробовал немного и похвалил.

— Вы не собираетесь на бал к Майлсу Брютону? — поинтересовался Лэтимер.

— Боже упаси! Что мне делать на балу в честь вице-короля? Он ведь немногим лучше самого Георга. Вот тори — другое дело — те соберутся в полном составе. За их погибель! — и он сделал большой глоток, вызвав своей горячностью смех Лэтимера. — Итак, вы нас все-таки покидаете. — Полковник шумно отдышался. — Пожалуй, это мудро. Но, ей-Богу, не хватает еще какого-нибудь римского, этакого патрицианского жеста, каким вы угрожали. Чтобы вырваться из этой косности, из бесконечного обоюдного выжидания…

— Полковник, оставьте нам хотя бы надежду. Как знать, может быть, мы еще дождемся мирной жизни.

— Не стройте иллюзий, — вынес Гедсден свой приговор. — Нас завораживает этот вечный самообман, а время уходит. Взять хоть это письмо Лоренса Джону Уилксу. — Он пренебрежительно пожал плечами. — Лоренс и пара сотен ему подобных на что-то надеются. Все они так называемые умеренные, то есть ни рыба, ни мясо. Наше отвратительное, неопределенное положение устраивает только слабаков. Лоренс, конечно, любит свою страну, он солидарен с нашими братьями-колонистами, дерущимися на Севере… Но он блюдет еще и свои интересы. Все эти зажиточные помещики таковы.

— Меня-то вы не можете в этом обвинить, — сказал Лэтимер.

— Знаю, дружище, знаю. Ну, за будущую встречу! — Он допил вино и поднялся.

— Когда-то она будет?

— Кто знает, может быть, скорее, чем вы думаете. Ведь если прогремят барабаны, то, по словам Молтри, вы обещали пойти служить под его начало. А барабаны могут забить очень скоро. — Гедсден протянул руку. — До свидания, Гарри, желаю удачи!

Лэтимер проводил полковника до дверей и после его ухода постоял с минуту, глядя на звезды, показавшиеся на меркнущем небе. Потом не торопясь вернулся в столовую и принялся ждать. Приблизительно через час, успев прочитать еженедельный правительственный «Бюллетень», он собрался порыться в библиотеке — до назначенного часа оставалось еще много, — когда Ганнибал принес записку, только что доставленную посыльным.

Лэтимер сломал печать, развернул бумагу и пробежал торопливо нацарапанные карандашом строчки: «Пожалуйста, приходите ко мне как можно скорее. Есть чрезвычайно важные новости. Дело очень срочное» — и подпись отчетливыми крупными буквами: «Генри Лоренс».

Он постоял в раздумье.

— Ты говоришь, посыльный уже ушел?

— Да, — ответил Ганнибал.

Лэтимеру показалось довольно странным, что при такой срочности Лоренс, вместо того, чтобы посылать за ним, не пришел к нему сам. Но, возможно, там, у Лоренса, кто-то еще. Как бы то ни было, лучше пойти.

— Подай шляпу, Ганнибал.

Ганнибал вышел, Лэтимер, положив трубку, последовал за ним. В холле мулат протянул ему не только шляпу, но и перчатки, и шпагу. Лэтимер принял шляпу и движением руки отказался от остального, но, вспомнив предостережение Тома, который советовал ему не выходить из дому невооруженным, вдруг передумал. Небольшую шпагу он пристегнул к поясу, а пояс надел под расшитый серебром черный камзол.

— Прикажи кучеру ехать за мной к мистеру Лоренсу и ждать меня там. Я не вернусь. Ты поезжай с ним и захвати вещи, которые могут понадобиться. Скажи Фэншоу, что я уехал.

Фэншоу был управляющим Лэтимера; он со своей женой оставался присматривать за чарлстонским домом.

За воротами Лэтимер повернул направо и быстро пошел вдоль набережной к Губернаторскому мосту. Приливная волна шумела под мостом, соединявшим берега неширокого, но длинного залива. Не видно было ни души, но казалось, будто от воды доносятся странные перекликающиеся голоса, и дрожали во мраке огни, указывающие расположение кораблей на рейде.

Лэтимер миновал бастион Кривена, так никого и не встретив. Но когда он поравнялся с проулком Рогга, из узкого неосвещенного прохода внезапно выступил кто-то и окликнул его по имени.

— Мистер Лэтимер?

— Да. Кто там? — остановился Лэтимер, не успев сообразить, как это странно — в темноте, через широкую улицу его узнал человек, сам казавшийся не более, чем черным силуэтом.

Он сразу осознал свою оплошность и все понял. Сзади вдруг послышались быстро приближающиеся шаги, и Лэтимер догадался, что за ним следили от самого дома. В то же мгновение, словно его ответ на оклик незнакомца послужил сигналом, четыре или пять фигур выделились из темного провала проулка Рогга и двинулись через Бэй-стрит прямо к нему.

Лэтимер не стал ждать и побежал вдоль куртин. Он был ловок, вынослив и легок на ногу. Лэтимер несся прочь, и ноги его едва касались земли. Он мчался к дому Лоренса, который стоял не далее, чем в двухстах ярдах. За Лэтимером, постепенно отдаляясь, громыхали тяжелые башмаки преследователей, которых подгоняли чьими-то проклятия, выкрикиваемые с ирландским акцентом. Лэтимер засмеялся на бегу, считая эту гонку выигранной, хотя он не покрыл еще и половины расстояния до дома Лоренса.

Он поравнялся с темным пустынным зданием таможни и бастионом слева от нее, и тут ему стало не до смеха. Два человека выросли перед ним будто из-под земли, и Лэтимер, прежде, чем сумел остановиться или свернуть, с разбегу врезался в них.

— Держи его! — закричал один из них, но осекся и хрипло запыхтел: пленника оказалось не так-то просто удержать. Лэтимер яростно извивался в их руках. Нападавшие вытащили его на середину улицы, но тут, когда им показалось, что они его одолели, Лэтимер изо всех сил ударил одного из нападавших коленом. Тот дернулся и согнулся пополам. Лэтимер развернулся и освободившейся правой рукой нанес второму противнику удар в переносицу, от чего тот споткнулся и растянулся на земле.

Лэтимер был свободен и невредим, не считая содранной на кулаке кожи. Но подоспели преследователи и уже окружали его. Снова пускаться в бегство было уже слишком поздно. Тогда, осаждаемый со всех сторон, он прислонился спиной к стене таможни, выхватил шпагу и проткнул бедро ближайшему из них.

Взвыв от боли, человек отшатнулся. Молниеносно нанесенная рана и блеснувшее в темноте оружие заставили его товарищей остановиться. Но тут подбежал последний запыхавшийся преследователь, и его, видно, труднее было запугать, чем остальных.

— Ах, мерзавцы! — раздался голос обладателя ирландского выговора. — Сколько вас нужно, чтобы взять одного?

— Он вооружен, майор, — сказал один из мерзавцев.

— Вооружен, говорите? Отойдите и стойте здесь, болваны! Ни на что вы не годитесь.

Послышался звук вынимаемого из ножен клинка, грозная фигура двинулась на Лэтимера, и в следующее мгновение он вступил в бой с энергичным и умелым фехтовальщиком.

Поединок шел почти наугад — глаза различали немногое. Но кое-что все-таки было видно, и это давало Лэтимеру некоторое преимущество. Свет, хотя и очень слабый, светил в спину соперника, тогда как Лэтимер практически сливался со стеной.

В какой-то миг он испугался, что в него выстрелят из пистолета, но когда этого не случилось, понял, что они намерены обделать все тихо. Это прибавило ему духу, и он продолжал драться, стараясь ни на секунду не терять чувство противника.

Пока Лэтимер дрался, он все гадал, кто бы это мог быть. Кто-то назвал предводителя майором, и властная речь ирландца подтверждала, что он офицер. Лэтимер сумел даже различить поблескивающие золотом манжеты, петлицы и белые штаны.

Неужели они выполняют приказ лорда Уильяма? Это казалось невероятным. Но если это не так, то какой британский офицер осмелился бы на такое? Все эти вопросы промелькнули в мозгу Лэтимера, и в следующее мгновение он отогнал их прочь. Первым делом необходимо свести счеты с этим майором. С выяснением личности и всем прочим можно повременить.

И уже через несколько секунд Лэтимер справился с этой своевременно поставленной задачей.

Понимая, что из-за света он в невыгодном положении, майор торопился скорей покончить с Лэтимером. Сделав полдюжины ударов наугад, успешно отбитых шпагой Лэтимера, майор отскочил, произвел ложный выпад и нанес новый удар. Но в тот же момент Лэтимер уклонился в сторону, выставив вперед шпагу, и достал ею майора. Шпага майора, не встретив сопротивления, ударила в стену, перегнулась пополам и сломалась, а ирландец по инерции наткнулся животом на шпагу Лэтимера, и та вошла в него до самого эфеса. Белая маска с черными провалами глазниц и разинутым ртом оказалась в футе от лица Лэтимера.

Первым чувством Лэтимера было удивление, и сразу вслед за этим его охватило отвращение. Его передернуло, и он непроизвольно оттолкнул от себя корпус майора с такой силой, что выпустил рукоять своей шпаги. Майор вместе со шпагой, торчащей из него, опрокинулся на камни мостовой, начал корчиться и натужно стонать.

Лэтимера затошнило, он привалился к стене. Раздались возбужденные крики и брань, и он вдруг понял, что опасность не только не исчезла, она возросла

— ведь он сейчас безоружен! Он прыгнул вперед, за шпагой, но один из головорезов подставил ногу, и Лэтимер свалился ничком. В спину ему немедленно уперлось чье-то колено, и его обхватили две пары рук. Пока они его держали, другие молодцы заломили ему руки за спину и связали их у запястий кожаным ремешком.

Лэтимер поднял голову и закричал что было мочи, призывая на помощь. В следующий миг на лицо ему был намотан шарф, причем так туго, что он едва не задохнулся. Затем те двое быстро связали ему лодыжки, перевернули наспину и оставили лежать на земле, а сами отошли к другим, опустившимся на колени вокруг поверженного главаря.

Один из раненных Лэтимером уже пришел в себя и тоже присоединился к этой группе, другой, хотя и поднялся на ноги, держась за стену таможни, был еще слаб и не вполне очухался.

Лэтимер был обездвижен и нем, но не лишен способности слышать доносившиеся злые голоса.

— Тяжело он ранен? — спросил один из тех, кто вязал Лэтимера и только что подошел.

— Ранен?! — прорычал кто-то в ответ. — Дьявол! Он убит! Ему насквозь проткнуло все кишки. — Посыпались злобные проклятья и страшная брань.

Все загалдели разом, пока один, сделавшийся старшим, не рявкнул на них:

— Черт бы вас всех побрал, нельзя торчать здесь и ждать, пока нас схватят. Поднимайте его и несите к лодке. И тащите туда же этого проклятого пса!

Двое снова подошли к Лэтимеру и подняли его. Двое других пыхтели над майором. Тот, кто теперь командовал, пересек улицу в направлении бастиона, но вдруг остановился.

— Куда нам идти-то? — спросил он.

— Прямо, конечно. К пристани, на которой высаживались.

— Ты уверен, что лодка ждет именно там?

— Где ж еще, Тим?

— Дьявол! — выругался Тим. — Откуда я знаю, что майор приказал лодочнику? Может, лодка должна подойти куда-нибудь в другое место. — Они остановились, обсуждая эту проблему. Было ясно, что, лишившись окриков майора, они попали в затруднительное положение.

— Господи, вот проклятье на наши головы! — вскричал один. — Даже если мы найдем лодку, мы не знаем, куда его везти.

— Его надо доставить на корабль, отплывающий в Англию, — важно сказал Тим.

— На какой? Там прорва кораблей, и все готовы к отплытию.

— Швырнуть его в море, и дело с концом, черти бы его взяли! — прорычал другой.

— Да подождите вы! — увещевал их Тим. — Вам что, мало неприятностей? Когда узнают, что случилось с майором, как мы докажем, что не сами убили его? Уж кэп за нас возьмется, дай только вернуться в форт. А-а, вот что! Возьмем эту свинью с собой, и пусть Дэйвнент сам с ним разбирается. Пошли. — И он зашагал вниз по улице.

— А лодка-то где, дурья твоя башка? — крикнули ему вслед.

— Мы пойдем туда, где высадились, а кого-нибудь поглазастее пошлем поискать вдоль берега.

Все с тяжелыми ношами поплелись за ним. Не встретив по пути ни души, они миновали дом Лоренса и, пройдя еще с сотню ярдов, вышли к Грокетовой пристани. Ветер усилился; разгулявшиеся волны захлестывали пирс. Свернули на причал, радуясь, что городские улицы наконец-то позади. Впереди шел старший, за ним двое, тащившие Лэтимера, а сзади те, что волокли майора.

— Вон она! — закричал Тим. — Смотрите, что я говорил!

Они увидели смутные очертания лодки у причала в дальнем конце пирса и фигуры одного или двух гребцов, еле различимые в свете фонаря, стоящего на дне лодки. Ветер доносил приглушенные голоса.

Они поспешили туда. На корме стоял человек и что-то говорил сидящим. Он замолчал, заметив приближающуюся странную процессию.

— Эй вы там, черт подери! — заорал один из тех, что тащили Лэтимера, — Помогите!

Они швырнули Лэтимера в лодку, как мешок; трое или четверо из команды подхватили его и уложили между банками.

— Подтяните лодку поближе, — распорядился Тим, — майор ранен. Отнесите его на корму. Ну, поживее там!

Человек, стоявший на корме, переступил вперед и поднял фонарь.

— Кого это черт послал? — спросил он, освещая лица.

Свет поднятого фонаря выхватил из темноты сине-красный мундир с золотыми эполетами полковника армии Провинциального конгресса.

— Тысяча чертей! — До Тима дошло, какой они допустили промах, и он стремглав пустился наутек. Ему вслед, будто по пятам за ними гнался сам сатана, помчались остальные, в панике бросив тело майора.

— Что за дьявольщина?.. — начал было человек в форме, но тут же спохватился и гаркнул своим людям: — Чего вы ждете? Быстро за ними!

В ту же секунду шестеро негров выскочили из лодки, но новый окрик хозяина их остановил. Полковник осветил фонарем человека, кулем лежащего у его ног и снял шарф с лица пленника.

— Лэтимер?! — воскликнул он.

И Лэтимер, связанный и беспомощно скрючившийся на дне лодки, закашлялся до слез и рассмеялся ему в ответ.

— Немыслимая удача! — выдавил он сквозь кашель и смех, а отдышавшись, добавил: — Не мешает вам взять это на вооружение — отправлять письма в Англию посреди ночи, полковник Гедсден!

Глава 18

ВЫСТРЕЛ
— Так-то наместник короля Георга держит слово, — сказал Лэтимер насмешливо. — Господь свидетель, они друг друга стоят.

Они с Гедсденом склонились над бездыханным телом майора Сайкса. Фонарь полковник поставил рядом.

— Если бы Ганнибал в последний момент не всучил мне шпагу, я бы уже плыл сейчас в Англию. — Лэтимер встал с колен. — Боюсь, майор слишком торопился.

— Не думайте о нем, — сказал Гедсден, — мой человек за ним присмотрит. Позаботьтесь о себе. Вам лучше уехать поскорее.

— Да, но не раньше, чем повидаюсь с губернатором. Я должен объяснить ему, почему убил британского офицера, а он, надеюсь, соизволит объяснить, зачем этот офицер ко мне сунулся, когда мне было дано честное слово, что до завтрашнего утра не будет предпринято никаких действий.

— Да, — согласился Гедсден, — вы правы. Не хватало, чтобы вас обвинили еще и в убийстве.

Они сошли с пирса, пешком добрались до дома Лоренса, где ждала уже дорожная карета Лэтимера с кучером и Ганнибалом на козлах. Часы на соборе святого Филиппа пробили одиннадцать, когда они сели в карету и отправились прямо к Стэйт Хаусу.

В холле полдюжины лакеев, выпучив глаза, уставились на Лэтимера, как на привидение. Он намеревался сразу идти к губернатору в бальный зал, но Гедсден придержал его за локоть.

— Посмотрите на себя, дружище. Вы собираетесь в таком виде предстать перед дамами?

Лэтимер, кажется, только теперь заметил, что выглядит он, мягко говоря, не лучшим образом — с головы до ног заляпанный грязью и кровью, с разбитым коленом и дырой в недавно еще роскошном камзоле — в общем, являл собою неутешительное зрелище.

Лэтимер остался, а Гедсден пошел на поиски губернатора. В это время начался танец, в котором участвовал лорд Уильям, и Гедсден, увы, вынужден был ждать.

Лэтимер мерял холл нетерпеливыми шагами. Но он недолго оставался в одиночестве. Из буфетной начали спускаться по лестнице полковник Молтри с миссис Брютон, затем леди Уильям с Драйтоном и, почти вслед за ними, сама Миртль под руку с Томом Айзардом; потом появилось еще несколько пар. При виде Лэтимера они замолчали и испуганно замерли. Миртль первая опомнилась и в ужасе подбежала к Лэтимеру; леди Кемпбелл и Том Айзард поспешили за ней.

— Что случилось, Гарри?!

Все разом окружили его, раздались изумленные восклицания.

— Пустяки. Маленький инцидент, — невозмутимо сказал он.

— Ты не ранен, Гарри? — Миртль осматривала его чуть не плача.

Он успокоил ее и смекнул, что ее неожиданное появление, сначала вызвавшее у него досаду, на самом деле очень кстати. Отведя ее немного в сторону, он заговорил приглушенно:

— Миртль, карета у подъезда. Там Ганнибал. Это удобный случай. Выскользни незаметно, садись и жди меня. Я буду, как только переговорю с лордом Уильямом.

Миртль вдруг побледнела, охваченная какой-то неясной тревогой. Она не виделась со своим отцом после разговора в игорном зале. Ей показалось, что отец избегает ее. Но Мендвилл сказал недавно мимоходом, что все в порядке — он успокоил сэра Эндрю, и ей нечего бояться его новой дикой выходки. Миртль тогда поблагодарила его от всего сердца, чувствуя все более глубокую признательность за неизменное участие и доброту кузена.

Она успокоилась и кивнула, глядя на Гарри с задумчивой нежностью. Да-да, она улучит момент и выберется незамеченной. Он найдет ее в карете, но потом он обязательно должен рассказать ей, что случилось и кто на него напал.

Случай не заставил себя ждать. Музыка вскоре смолкла, и через минуту в дверях приемной, расположенной перед главным залом, появился Гедсден и жестом позвал Лэтимера. Тот двинулся к полковнику, все остальные потянулись следом. Миртль с ее светлостью переждали, пока вокруг них никого не осталось, и Салли крепко обняла ее на прощание:

— Благослови тебя Господь, моя девочка! Будьте счастливы.

Она поцеловала ее, и Миртль выбежала из холла, спустилась вниз по лестнице и поспешила к карете. Расплывшийся в улыбке Ганнибал помог ей сесть поудобнее.

А тем временем сам лорд Уильям вышел навстречу Лэтимеру, но приостановился, когда увидел, в каком беспорядке находится костюм джентльмена.

— Мистер Лэтимер, что с вами?

— Со мною то, что случается, когда губернатор не держит честного слова. Хотя я сам, скажи мне кто-нибудь такое, с трудом бы в это поверил. Меня пытались схватить и отправить в Англию.

Это заявление вызвало негодующие возгласы Молтри и Драйтона, стоявших за спиною Лэтимера, и ропот остальных гостей, хлынувших в приемную из бального зала и остановившихся в замешательстве. Первыми были сэр Эндрю Кэри с посредником по делам индейцев Стюартом и Энтони Флетчеллом, лидером сельских тори. Из-за плеча Кэри выглядывал Мендвилл. Он был обескуражен, но держался лучше, чем баронет. За ними теснились дамы и кавалеры. Застигнутые врасплох лакеи в роскошных ливреях, с освежающими напитками на серебряных подносах, жались к стенам.

Лорд Уильям опешил, пораженный выпадом Лэтимера. Затем он совладал с собой.

— Прошу вас, сэр, не приписывать мне каких бы то ни было приказов о нападении, коего объектом вы, как я понимаю, хотите себя выставить.

— Я никем не хочу себя выставить, лорд Уильям. Полковник Гедсден видел достаточно и может, со своей стороны, подтвердить мои слова. Намерение нападавших было совершенно однозначным. Я слышал, что говорили люди, которые меня схватили, и командовал ими британский офицер.

— Я не могу в это поверить. — Губернатор залился краской. Потом он осведомился, внезапно заподозрив какую-то игру: — Мистер Лэтимер, это попытка разжечь страсти?..

Но Лэтимер, не обращая внимания на его слова, громко продолжал:

— А еше одним подтверждением, ваша светлость, может служить тело этого офицера. Оно сейчас на Грокетовой пристани.

— Так точно, — вставил Гедсден. — И я видел людей, которые его принесли.

— Вы… убили его?

— Имел несчастье. Я защищался.

Среди тори и нескольких офицеров «Тамар», сгрудившихся вокруг, произошло движение и начал нарастать ропот. Но лорд Кемпбелл поднял руку.

— Кто этот офицер? Вы его знаете?

Ответил Гедсден.

— Майор Сайкс из Форт-Джонсона. Лучше сначала рассказать вашей светлости, чему был свидетелем я, — и он описал, как какие-то люди во тьме приволокли Лэтимера, скрученного, с завязанным ртом, и бросили его по ошибке в чужую лодку. — Не ошибись они, и мы вряд ли когда-нибудь снова увидели бы мистера Лэтимера. Вот так, ваша светлость, — многозначительно заключил Гедсден.

Краска не сходила с лица губернатора. Взгляд его стал почти виноватым; фамилия офицера вызвала в нем тревожное воспоминание о предложении, прозвучавшем вчера в присутствии Сайкса.

Мендвилл склонился над ухом Кэри и прошептал:

— Ради самого себя молчите!

Пока он произносил это, губернатор уже искал его глазами в толпе.

— Капитан Мендвилл!

Мендвилл выступил вперед с абсолютно невозмутимым видом.

— Вам по этому поводу что-нибудь известно? — сурово спросил его губернатор.

— Мне? — удивился Мендвилл. — Не больше, чем вашей светлости.

— Весьма двусмысленный ответ, капитан Мендвилл, — неприязненно бросил Молтри.

Кто-то тронул полковника за рукав. Он обернулся и встретил суровый, осуждающий взгляд Джона Ратледжа. Джон явно хотел помешать Молтри подлить масла в огонь. Но тот, охваченный тревогой за своего друга, негодующе дернул плечом.

Мендвилл окинул колониального офицера заносчивым взглядом и заявил:

— Полковник Молтри, говорить двусмысленности не в моих привычках.

— Я знать не знаю ваших привычек, — процедил полковник, — но я в состоянии распознать двусмысленность, когда ее слышу.

Атмосфера опасно накалялась. Лорд Уильям поспешно вмешался.

— Полагаю, всякая двусмысленность будет устранена, если я заверю вас, мистер Лэтимер, моим честным словом, что не отдавал приказов, имеющих касательство к этому прискорбному происшествию, и не догадываюсь о том, почему вообще подобное могло случиться.

— Означает ли это, что ваша светлость осуждает действия нападавших? — спросил Лэтимер учтиво, но с вызовом.

— Безусловно, — последовал немедленный ответ. — И я не успокоюсь до тех пор, пока не выясню, что за всем этим кроется.

Лэтимер поклонился.

— Благодарю вас, ваша светлость. Я пришел специально, чтобы представить вам подробный отчет обо всем этом — необходимость в нем обусловлена моим отъездом. Если ваша светлость не имеет ко мне других вопросов, то позвольте мне удалиться.

— Разумеется, мистер Лэтимер, — и лорд Уильям слегка наклонил голову.

Лэтимер поклонился второй раз и повернулся, чтобы уйти. Но это оказалось не просто. Его окружили друзья и принялись наперебой поздравлять с благополучным избавлением от опасности. Только Ратледж набросился на него с упреками:

— Теперь вы убедились, сэр, какую кашу заварили? Во что вы всех нас втянули и сами чуть не отправились на тот свет.

Лэтимер устало улыбнулся. Возбуждение его проходило, и он внезапно почувствовал, что еле держится на ногах.

— По-видимому, в Чарлстоне я единственный возмутитель спокойствия, не считая короля Георга. Надеюсь, мой отъезд восстановит в городе порядок и благолепие.

Он двинулся дальше, но был задержан Молтри, который, пожимая ему руку, начал уверять, что расстаются они ненадолго:

— Ты скоро услышишь мои барабаны, Гарри, и у меня в полку всегда найдется для тебя место. А на Ратледжа зла не держи. Он грубиян и зануда, зато честен.

Между тем за спиною Лэтимера, в другом конце приемной, где толпа рассосалась настолько, что лакеи с серебряными подносами могли сновать почти свободно, группа враждебно настроенных тори во главе с Кэри окружила губернатора.

— Неужто ваша светлость позволит безнаказанно уйти человеку, совершившему убийство британского офицера? — грозно спросил баронет, лилово-серый от душившего его гнева.

Лорд Уильям оглядел их с сожалением и терпеливо ответил:

— Факты не в вашу пользу, сэр Эндрю. Убийство не было преднамеренным. Мистер Лэтимер защищался — вы ведь слышали полковника Гедсдена.

— Ваша светлость верит на слово откровенным мятежникам?..

— Сэр Эндрю, вы, кажется, много на себя берете, — не дал ему договорить губернатор.

— Ваша светлость вынуждает меня к этому.

— А вы, сэр, вынуждаете меня напомнить вам об этикете. — И его светлость отвернулся, чтобы принять бокал с подноса, услужливо подставленного негром. Затем он демонстративно обратился с каким-то вопросом к стоящему рядом Лоренсу.

Сэр Эндрю отошел, сжимая кулаки. Ища поддержки, он вопросительно поглядел на Мендвилла, однако тот сделал непроницаемое лицо. Сэр Эндрю понял, что рассчитывать ему нужно только на себя. Лэтимер был уже на полпути к выходу; туда же направился и баронет. Он выбрал кружной, но более свободный путь. К нему подошел слуга с подносом. Кэри было отмахнулся, но быстро переменил решение; в глазах его зажегся мрачный огонь. Сэр Кэри взял бокал, и в этот момент Лэтимер столкнулся с ним лицом к лицу.

Какое-то мгновение они молча разглядывали друг друга. Потом Лэтимер поклонился и хотел пройти мимо, но слова сэра Эндрю его остановили.

— Вы уже покидаете нас, мистер Лэтимер? — голос баронета был ровным, но в нем прозвучала нота, насторожившая Молтри, и полковник, быстро нагнав друга, встал рядом с ним.

— Да, я уезжаю, сэр Эндрю.

— Неужели вы не останетесь, чтобы выпить с нами за здоровье его величества? — И сэр Эндрю сделал знак слуге.

Лэтимер почуял подвох и на миг заколебался, вглядываясь в глаза Кэри и пытаясь разгадать его намерения. Решив, что в данной ситуации самым правильным будет не прекословить, он, не поворачивая головы, взял что-то с подноса.

— Здоровье его величества? — повторил он, затем добавил с непринужденностью, весьма далекой от его истинных чувств: — От всей души. Этот или любой другой тост. — И процитировал: — «Мне повод неважен, коль полон бокал».

Возникла небольшая пауза; сэр Эндрю, не отрывая взгляда от молодого человека, медленно, почти торжественно поднял свой бокал. В комнате неожиданно стало тихо, лорд Уильям издали напряженно следил за баронетом. Происходящее казалось ему прелюдией к какой-нибудь безумной выходке. Молтри потянулся к подносу, остальные стояли уже с вином и с опасливым любопытством ждали продолжения событий.

— Джентльмены, — провозгласил сэр Эндрю с изрядной долей напыщенности,

— за короля! Боже, храни короля!

В такое время и в таком месте это был не столько тост, сколько вызов. Но все были заинтересованы в сохранении мира, поэтому и лоялисты, и республиканцы нестройным хором пробормотали: «За короля…» — и выпили вслед за сэром Эндрю.

Под это бормотание Молтри шепнул Лэтимеру повелительно:

— Пей!

Но Лэтимер и без того не собирался обращать на себя внимание. С него было достаточно на сегодня приключений. Поэтому, все еще спрашивая себя об истинных намерениях сэра Эндрю, он тоже произнес: «За короля!» — и выпил до дна.

Сэр Эндрю осушил свой бокал только наполовину и посмотрел на Лэтимера сузившимися глазами.

— Мистер Лэтимер, вы не испытывали никаких сомнений, присоединяясь к моему тосту?

Запах опасности стал явственнее.

— Абсолютно никаких, — усмехнулся Лэтимер. — Боже, храни короля. Он в этом нуждается.

— От его врагов, надо полагать.

— Нет, сэр, от его друзей.

Намек был довольно прозрачен. Король Георг, в нарушение укоренившейся традиции предоставления мест в правительстве партии парламентского большинства, правил империей через партию «Друзей короля». Слова Лэтимера можно было бы расценить как вызов, если бы они задевали кого-нибудь из присутствующих, включая лорда Уильяма, но никто здесь к названной партии не принадлежал. Однако для сэра Эндрю и этого оказалось более чем достаточно.

— Я слышу речь изменника, — возгласил он и выплеснул остатки вина в лицо Лэтимеру.

— Сэр Эндрю! — негодующе воскликнул лорд Уильям и встал между ними. Вокруг возмущенно зашумели. Несколько дам предусмотрительно выбрались в бальный зал и закрыли за собой дверь. Леди Кемпбелл с мисс Рэйвнелл, однако, отказались уходить и остались.

Молтри сжал плечо Лэтимера, желая его сдержать, заставить любой ценой уклониться от ссоры. Вряд ли в этом была необходимость. Побледнев и до дрожи стиснув зубы, Лэтимер все же не утратил самообладания. Он вынул из кармана носовой платок и вытер мокрые лоб и щеки.

— Платочком тут не утрешься, друг мой, — издевательски заметил сэр Эндрю.

Лэтимер посмотрел на сэра Эндрю невидящим взглядом, отвернулся от него и сделал общий поклон.

— Я ухожу, — объявил он и направился к двери. Молтри двинулся вместе с ним.

Но сэр Эндрю решительно преградил им путь.

— Черт возьми, нет!

— Сэр Эндрю! — снова шагнул к нему лорд Уильям. — Вы в своем уме? Вы намеренно провоцировали мистера Лэтимера, искали, за какой предлог зацепиться. Возможно, мистер Лэтимер поступил неразумно, дав вам такую возможность. Но я не позволю вам зайти дальше. Мы все уважаем его сдержанность, будьте же и вы благоразумны.

— Сдержанность! — презрительно рассмеялся сэр Эндрю. — Вот как теперь называется трусость. А вы, лорд Уильям, похоже, становитесь защитником трусов? Как стали уже защитником предателей и убийц?

— Сэр Эндрю, вы, кажется, забыли, с кем говорите. — Исполненный достоинства молодой губернатор стал будто выше ростом, но фанатик-тори уже закусил удила и послал к черту последние остатки этикета.

— К этому меня вынуждает ваша светлость. Я никого не просил совать нос в нашу ссору. Не просил, насколько я помню, и мистер Лэтимер. Хотя у меня нет сомнений, что сей трусливый нахал в душе вам только благодарен.

— Вы слишком далеко заходите, сэр Эндрю! — не выдержал Лэтимер, и многие отозвались одобрительными голосами.

— Прошу вас, мистер Лэтимер, пожалуйста… — лорд Кемпбелл вскинул ладонь, затем вновь повернулся к разъяренному баронету. — Сэр Эндрю, мистер Лэтимер связан словом чести и обязательством уехать из Чарлстона до утра. От этого обязательства, исходя из соображений высшей политики, я не могу его освободить. Поэтому он ни в коем случае не сможет задержаться до завтра, чтобы… выполнить другое обязательство.

— Нет нужды дожидаться завтрашнего дня, — ответил Кэри. — Если мистер Лэтимер обладает мужеством, которое он так боится продемонстрировать, пусть дерется со мной сей же час, на этом самом месте.

— Нет, Молтри, это нестерпимо! — сгорая от гнева и стыда воскликнул Лэтимер. — Он ставит меня перед необходимостью доказать мою храбрость.

— Постойте, мистер Лэтимер, — сказал губернатор. — Поверьте, никто из нас не сомневается в вашей храбрости.

— О, он с удовольствием поверил бы, — продолжал глумиться сэр Эндрю, — но тут ваша светлость опять превышает свои полномочия. В его храбрости сомневаюсь я!

Губернатор резко повернулся.

— Сэр Эндрю, мое терпение иссякло. Вы вынуждаете меня воспользоваться моей властью. Именем короля, я запрещаю вам драться с мистером Лэтимером!

Сэр Эндрю ответил на его приказ наглым смехом:

— Именем короля! Кто бы мог подумать! Отличная мысль, черт побери! От имени его величества вы запрещаете покарать того, кто ему же нанес оскорбление? Интересно, что сказал бы король о своем вице-регенте в Южной Каролине. — Затем, разом прекратив насмешки, он добавил ледяным тоном: — Вынужден напомнить вашей светлости, что вы здесь такой же гость, как я, и ваш приказ сейчас недействителен.

— Вы отказываетесь подчиняться?! — Лорд Уильям надменно выпятил подбородок, его лицо порозовело.

Сэр Эндрю насмешливо поклонился.

— Осмелюсь с глубочайшим почтением заметить, милорд, что, раз вы встаете на сторону мятежников и трусов, то у меня нет другого выхода.

Гневные возгласы сорвались почти со всех уст. Но старый тори презрительно кривился, уверенный в своей неопровержимой правоте.

Щеки лорда Уильяма пошли пятнами.

— Я не властен приказать взять вас немедленно под стражу — оснований пока недостаточно. Но предупреждаю вас, сэр, если эта беспричинно затеянная вами ссора зайдет слишком далеко, вы испытаете на себе всю тяжесть закона. Прошу меня не перебивать! Вы нанесли мне оскорбление, поэтому оставаться здесь долее мне невозможно. Джентльмены, — поклонился он окружающим, — сожалею, но я вынужден вас покинуть. Капитан Мендвилл принесет мои извинения остальным. Небольшое недомогание ее светлости заставляет нас обоих удалиться гораздо раньше, чем предполагалось. — И он предложил ее светлости руку. — Моя дорогая…

Лорд Кемпбелл был исполнен истинно королевского величия, и тем, к кому он обращался, стало ясно, что удаляется он, дабы избежать вульгарного скандала, унизительного для его достоинства. Поэтому никто не сделал попытки его отговорить. Даже леди Кемпбелл чувствовала себя бессильной поколебать его бесповоротную решимость, хотя отчаянно хотела вмешаться.

Все, кроме сэра Эндрю, оставшегося стоять на месте, склонились в низком поклоне и замерли в таком положении, пока лорд Уильям под руку с женой не вышли в холл в сопровождении капитана Таскера и мисс Рэйвнелл. Остальные обрушились на сэра Эндрю с упреками и обвинениями. Но он только глядел пренебрежительно и молчал: дескать, коль вам нравится, можете браниться хоть до хрипоты — я все равно добьюсь своего.

Присутствующие поняли это и смирились с неизбежностью стать свидетелями дуэли. Однако, когда дело дошло до выбора секундантов, только один человек согласился взять на себя роль секунданта сэра Эндрю. И хотя Энтони Флетчелл был таким же решительным приверженцем тори, как и сам Кэри, обязанность эту он принял под большим давлением. Сэр Эндрю чуть было не взорвался, когда от нее отказался Мендвилл, но тому удалось ловко выкрутиться:

— Поскольку я ваш родственник, сэр Эндрю, то встать на вашу сторону — мой святой долг. Однако в то же время я конюший лорда Уильяма, и мой долг помешать вам или хотя бы не вмешиваться. Войдите в мое безвыходное положение…

Тем не менее именно Мендвилл отправил перепуганного лакея за неким ларцом красного дерева, хранящимся у миссис Пратт, выполнявшей обязанности экономки Стэйт Хауса. Когда ларец с парой дуэльных пистолетов был доставлен, мистер Флетчелл вручил его полковнику Молтри, стоявшему подле Лэтимера, который сидел в кресле и раскачивался из стороны в сторону в состоянии полнейшего уныния. После всего, что он уже пережил этой ночью, оказаться еще и втянутым в дуэль с собственным тестем, человеком, заменившим ему в недавнем прошлом отца… это было нестерпимо. В нем все сильнее крепла решимость, наперекор всему, что могут о нем подумать, избежать этого поединка. Он поднялся как раз в тот момент, когда раздался голос Молтри:

— Что я вижу, сэр? Пистолеты? Но мы не просили пистолетов!

Лэтимер мельком взглянул на ларец и сказал:

— Мы вообще ничего не просили. Мы не будем драться с сэром Эндрю Кэри. Мистер Флетчелл, будьте любезны, попросите сэра Эндрю подойти ко мне. Я надеюсь доказать ему, что дуэль невозможна.

— Едва ли вас правильно поймут при сложившихся обстоятельствах, — отважился заметить Флетчелл.

— Мне это сейчас безразлично. Есть вещи гораздо более серьезные.

Флетчелл поклонился и отправился выполнять поручение. Сэр Эндрю подошел и с напускным спокойствием остановился перед Лэтимером.

— Сэр Эндрю, — сказал Лэтимер так, чтобы все услышали, — дуэль между нами невозможна. Будет лучше, если вы узнаете правду. Сегодня утром мы с Миртль обвенчались.

Он думал произвести эффект разорвавшейся бомбы, ждал вспышки ярости, недоверия, чего угодно, но только не такого ответа, который получил:

— Напротив, сэр, это дополнительная, если не главная причина. — Кэри загромыхал, потрясая кулаком: — Я не желаю в зятья бунтовщика, и вдобавок труса!

Взгляд Лэтимера выражал безнадежное отчаяние. Судьба затянула его в стремительный водоворот, и продолжать сопротивление ему не по силам.

— Пожалуйста, Молтри, делайте свое дело, и поскорее покончим с этим.

Сэр Эндрю снова удалился, а Молтри возобновил переговоры.

— Но пистолеты — в помещении! Это неслыханно! Это чудовищно, немыслимо. Мы требуем драться на шпагах.

Главной причиной его настойчивости была уверенность, что на шпагах Лэтимеру удастся избежать ранения и не нанести большого урона сэру Эндрю. Но Флетчелл следовал своим инструкциям и настаивал на пистолетах.

— Вы не имеете права требовать. Мы — вызывающая сторона, и выбор оружия за нами.

— Я не слышал никакого вызова… — возразил Молтри.

— О, Уильям, пусть делают, что хотят, и покончим с этим.

— Но они требуют пистолеты! — кипятился Молтри.

— Пусть будут пистолеты. Какого дьявола! Не все ли равно?

— Весь вопрос в дистанции. — Молтри обратился к Флетчеллу: — Какую дистанцию вы предлагаете?

Но Флетчелл, как ни в чем не бывало, флегматично прикинул на глаз длину приемной.

— Принимая во внимание размеры помещения, мы предлагаем десять шагов.

Молтри сердито рассмеялся:

— С десяти шагов — на пистолетах! Ты слышал, Гарри? Десять шагов!

— Хоть носовой платок, если им так нравится, — разозлился Лэтимер.

— Но это же убийство!

— А ты только сейчас это заметил?

Музыканты в бальном зале, игнорируя все события, заиграли новую увертюру. У кого-то сдали нервы, и он крикнул, чтобы оркестр прекратил играть; кто-то другой порывался пойти к ним, чтобы передать это требование, но в это время подал голос Ратледж:

— Ни в коем случае, — сказал он. — Нельзя еще больше пугать дам. У них и так в ближайшем будущем может появиться в достатке поводов для тревог. — И он предложил, если уж соперники намерены во что бы то ни стало продолжать, перенести поединок в другое место. Но Кэри не желал ничего слышать. Он заявил, что его нисколько не волнуют чувства мятежников, будь то женщины или мужчины, а прочих возмездие бунтовщику может только обрадовать. Оскорбление мистер Лэтимер нанес здесь — здесь пусть и искупает свою вину.

Тогда Ратледж подошел к двери, ведущей в зал, и повернул ключ, а Флетчелл и Молтри, действуя вместе, начали заряжать пистолеты.

Наконец — Лэтимеру показалось, что прошла целая вечность — полковник кивком пригласил его в центр комнаты; туда же Флетчелл вызвал главного зачинщика.

— Мы предполагаем, джентльмены, — сказал Флетчелл, — поставить вас спиной к спине. По мере того, как кто-нибудь будет считать, вы сделаете по пять шагов к противоположным углам… — Он оглянулся. Сзади стоял высокий, подтянутый капитан Торнборо в бело-голубой военно-морской форме. — Капитан Торнборо, не соблаговолите ли вы взять на себя труд отсчитать шаги?

Моряк чуть-чуть попятился, на его загорелом лице проступило выражение отвращение.

— Я предпочел бы… — начал он, однако потом пожал плечами, — какая разница — я или кто-нибудь другой.

Когда дуэлянты, согласно правилам, вручили свои шпаги секундантам и, заняв исходную позицию, встали спина к спине, капитан Торнборо выступил на шаг вперед.

— Джентльмены! Как сказал мистер Флетчелл, по моему счету вы начнете отмеривать дистанцию. На счет «пять» вы делаете последний шаг, поворачиваетесь и стреляете.

Полковник Молтри, как предписывалось правилами, подошел к Лэтимеру с заряженными пистолетами, предоставляя ему право выбора, а капитан Торнборо обратился к зрителям:

— Позвольте просить вас, джентльмены, отступить назад, чтобы выйти из поля зрения противников, и воздерживаться от малейшего движения. Это может отвлечь их внимание, — он подождал, пока все присутствующие, включая и секундантов, отодвинулись достаточно далеко. — Теперь, джентльмены, если вы готовы… — он на мгновение смолк, сделал два шага назад и начал считать: — Один — два — три — четыре — пять!

При счете «пять», разойдясь по диагонали до углов комнаты, соперники развернулись лицом друг к другу. Но только один из них — это был Кэри — поднял руку. Он медленно, тщательно прицелился в Лэтимера, напрягшегося, как струна, но не сделавшего никакого движения, чтобы хоть как-то уклониться от выстрела. Вдруг, в тот самый миг, когда сэр Эндрю уже нажимал на спусковой крючок, дверь из холла, о которой все забыли, с шумом распахнулась, и на пороге возникла Миртль в плаще и капюшоне, бледная и перепуганная. В ту же секунду пистолет сэра Эндрю выстрелил.

Распахнувшаяся дверь помешала ему. Пистолет в последний миг дернулся на какую-то долю дюйма вверх, и пуля ударила в высокое зеркало за спиной Лэтимера. Осколки разлетелись во все стороны.

Капитан Торнборо в две секунды очутился рядом с Миртль. Она стояла ни жива, ни мертва, но не уступала настойчивым уговорам удалиться.

При звуке выстрела музыка в зале резко оборвалась, и наступило тревожное затишье. Но никто этого как будто не замечал. Странно громко прозвучал голос Флетчелла:

— Мистер Лэтимер, ваш выстрел!

— Вам нет нужды его ждать, — сказал Лэтимер. Его рука, в которой был пистолет, оставалась опущенной. — Я не намерен стрелять.

Протестующие восклицания секундантов и наблюдателей смешались с шумом голосов, вдруг раздавшихся в зале. Кто-то колотил в дверь. Но никто по эту ее сторону не откликнулся.

Лэтимер обратился к моряку, который играл, в каком-то смысле, роль знатока кодекса чести и распорядителя дуэли.

— Капитан Торнборо, сэру Эндрю помешали. Его отвлекла дверь.

— Это непредвиденное обстоятельство, несчастный случай. Но ввиду того, что никто из вас не виноват, это не меняет вашего положения. Вы обязаны сделать свой выстрел.

— Обязан?

Флетчелл, дрожащим голосом, выдающим нервное напряжение, ответил за капитана:

— У вас нет выбора. Не тяните же… проклятье! Это непорядочно!

— Я полагаю, что мое право — мое неотъемлемое и строго определенное право — задерживать выстрел сколько мне необходимо.

Наступила пауза; никто не осмеливался объявить решение, которое, на самом деле, требовало рассмотрения на суде чести. Тогда, видя, что все колеблются, капитан Торнборо попробовал выступить арбитром:

— Бесспорно, мистер Лэтимер, это ваше право. Но, как сказал уже мистер Флетчелл, злоупотреблять им едва ли порядочно. Бывают случаи, когда настаивать на наших неотъемлемых правах…

Лэтимер нетерпеливо перебил его:

— Джентльмены, в настоящую минуту меня волнуют только строго определенные права. Порядочность в этом деле не играет роли. Раз я должен выстрелить, то сделаю это… как-нибудь в другой раз. — Он улыбнулся и расправил плечи. Теперь он стал хозяином положения и полностью овладел собой. Миртль, глядя на него, почувствовала, как ее постепенно отпускает оцепенение.

Изумленный гул голосов был перекрыт истошным криком сэра Эндрю:

— Что значит в другой раз?!

— День я выберу по своему усмотрению, — негромко ответил Лэтимер и шагнул вперед, намеренно покидая свою позицию. Он протянул не разряженный пистолет полковнику Молтри. — Сэр Эндрю остается моим должником. А я сохраняю за собой право потребовать долг или простить.

— Проклятый негодяй! — Сэр Эндрю метал громы и молнии. Разражаясь потоками брани, он схватил свой пистолет за ствол и, превратив его в дубинку, бросился на Лэтимера, однако полковник Гедсден и другие схватили его за руки и удержали силой.

Кто-то отпер дверь зала, испугавшись, что ее в конце концов вышибут, и на пороге столпились дамы и кавалеры, недоуменно наблюдая, как сэр Эндрю пытается вырваться из рук своих пленителей, исторгая ругательства и проклятья.

Лэтимер в сопровождении Молтри поспешил к двери, у которой стояла Миртль.

— Дорогая! — приглушенно произнес он и успокаивающе взял ее за руки.

Энтони Флетчелл крикнул ему вслед:

— Мистер Лэтимер, то, что вы делаете — чудовищное злодейство. Это бесчестно — связывать сэра Эндрю обязательством встать под ваш пистолет, когда вам вздумается разрядить его. Будьте же великодушным…

— Знаю, сэр, я мог бы выстрелить в воздух, — откликнулся Лэтимер. — Я не нуждаюсь в нравоучениях по кодексу чести и не желаю объяснять свой поступок. Но вы меня вынуждаете, и я объяснюсь. Все видели — я вообще не собирался стрелять в сэра Эндрю. Если бы я выстрелил с намерением промахнуться, то мы бы уравнялись, и сэр Эндрю волен был бы начать все сначала. Он мог потребовать нового обмена выстрелами либо затеять новую ссору. Встав под его пистолет, я уже доказал однажды свое мужество, но не имею ни малейшего желания вновь становиться мишенью. Поэтому я оставляю выстрел за собой и, согласно законам чести, связав таким образом ему руки, защищаюсь от дальнейших посягательств на мою жизнь.

Теперь все смотрели на него с молчаливым сочувствием и уважением. Флетчелл слегка наклонил голову:

— Приношу свои извинения, мистер Лэтимер.

Но Лэтимер уже отвернулся. Миртль вцепилась в его руку и заглядывала в глаза.

— Так это он? Он затеял ссору, Гарри? — Миртль не хотела верить. — И он в тебя стрелял? Он хотел тебя убить? Тебя?

— Дорогая, ну, какое это имеет значение?

— Какое значение? — эхом отозвалась Миртль и посмотрела на отца. Глаза ее наполнились холодом. — Почему ты это сделал? — сурово, как судья, спросила она. — Почему?

Кэри оттолкнул тех, кто его держал; они ему больше не препятствовали. Он порывисто сделал шаг, другой и остановился, впившись глазами в дочь и ее мужа. Лицо его исказилось, мускулистое тело сотрясала крупная дрожь. Сэра Кэри обуревал неистовый гнев, это был гнев деспота; они пренебрегли его отцовской властью; ему не дали отомстить! Он понял уже, как прочно скован оковами чести. Его скрутили, связали с дьявольской хитростью. И вот теперь его дочь, эта мерзавка, которая — он теперь понял это окончательно — притворялась и лицемерила, игнорировала его отцовские права и вышла замуж за врага, — имеет наглость стоять и допрашивать его.

— Змея подколодная. — Сэру Кэри не было дела до того, что вокруг полно народу. — Да, я сделал это — чтобы ты стала вдовой. Чтобы спасти тебя от позора, от тайного брака.

— Сделать меня вдовой? Это так ты меня любишь? — Ужас и отвращение овладели Миртль. Внезапно она увидела перед собою чудовище, пылающее безудержной, всепоглощающей ненавистью.

— Ха-ха, люблю! — Кэри театральным жестом указал пальцем куда-то в сторону, — Идите! Убирайтесь! Прочь оба с глаз моих! С тобой покончено, Миртль. Я отрекаюсь от тебя! Ни единого пенни, ни единого клочка земли не получишь ты от меня, живого или мертвого. Все, о чем я молю еще Бога, это чтобы мне никогда больше никого из вас не видеть!

Лэтимер обнял свою жену.

— Пойдем, дорогая. — Он в молчании отдал общий поклон, и все мужчины, за исключением сэра Эндрю Кэри, низко поклонились в ответ.

Гарри вывел Миртль в холл. Кучка слуг-негров, толпившаяся у дверей, рассыпалась в стороны. Голос тестя снова догнал Лэтимера:

— Вы можете сбежать от меня. Но вам не скрыться от кары Господней! Ее не избежать тем, кто нарушил пятую заповедь!

Кто-то в комнате сжалился и прикрыл дверь.

Лэтимер и Миртль выбрались наружу и спустились к карете, которую Миртль незадолго до этого покинула в бессознательной тревоге, когда Гарри неожиданно задержался.

Так началось их свадебное путешествие.

Часть II

Глава 19

СУПРУЖЕСКАЯ ЖИЗНЬ
Наше повествование ни в коей мере не является историей революции в Южной Каролине. Оно представляет собою лишь отчет об отдельных эпизодах жизни мистера Гарри Фицроя Лэтимера. И если мы собираемся коснуться некоторых исторических событий, не связанных, как может показаться, с судьбою этого джентльмена, то делаем так исключительно для того, чтобы перекинуть мостик между первым и вторым, заключительным, актами его личной драмы. В последний раз занавес в нашем рассказе опустился в ночь Брютонова бала в июле 1775 года. Вновь он поднимется в мае 1779 года, во время похода Превоста на Южную Каролину.

Отсутствие Лэтимера в Чарлстоне длилось не более трех месяцев. Гораздо раньше, чем кто-либо мог предвидеть в ночь его отъезда, барабаны войны пробили сбор всех патриотов. Не успел Лэтимер добраться до своего поместья Санти Бродс, буквально через несколько часов после памятного поединка, в город прискакал курьер с грозными вестями: Америке больше не угрожала отдаленная перспектива войны — война стала свершившимся фактом.

На Севере, на бостонских холмах разыгралось крупное сражение между повстанческими колониальными силами и недавно высадившимися в Массачусетсе британскими войсками под командованием Хау, Клинтона и Бургоня. После этой битвы колонии были окончательно втянуты в гражданскую войну, которую до последнего часа, даже после стычки при Лексингтоне, казалось, все-таки удастся предотвратить. Надежда на решение спорных вопросов при помощи адвокатов была окончательно похоронена, Рубикон перейден, и единственным аргументом отныне становилось оружие.

Известие об этом роковом событии всколыхнуло всю Америку; редкий патриот в час объявления войны не испытал воодушевления. Свершилось!

С неопределенностью было покончено: каждый знал, за что он будет сражаться. Повседневные дела потеряли свое значение или отошли на второй план; мужчины готовились к боям, но большинство из них пока не помышляло о независимости как конечной цели борьбы. Подобно своим предшественникам Пиму и Хэмпдену, они выступали не против власти монарха, а лишь против злоупотребления этой властью.

Собравшийся в Филадельфии Континентальный конгресс, не дожидаясь, пока события заставят отдельные провинции решиться на этот шаг, проголосовал за набор двадцатитысячной армии. За два дня до сражения на Банкерс Хилл конгресс единодушно избрал главнокомандующим «мистера Вашингтона, потомакского плантатора», как сквозь зубы величали его тори и британцы, которому, вопреки всему их неуместному презрению, суждено было стать одним из величайших деятелей всех времен и народов[849].

Чарлстон охватила лихорадочная суета; за развитием событий можно проследить по письмам и важнейшим документам, опубликованным Уильямом Молтри в изданных им мемуарах. Здесь тоже царило воодушевление, которое было бы гораздо умереннее, знай в то время каролинцы, что разразившаяся война будет тянуться с переменным успехом в течение долгих семи лет.

Начались стычки с отрядами сельских лоялистов, теперь уже поощряемые лордом Уильямом. Однако стычки эти достигли того единственного результата, что в сентябре губернатор под угрозой неминуемого ареста забрал печать провинции и в сопровождении Иннеса и капитана Мендвилла тайно покинул город на шлюпе «Тамар».

Так бесславно завершилась эра королевского правления в Южной Каролине.

Новости быстро настигли Гарри Лэтимера в Санти Бродс, и он не видел смысла или необходимости забираться еще дальше. Пока лорд Уильям формально оставался правителем Чарлстона, возвращение Лэтимера стало бы нарушением обязательства и данного им, хотя и косвенным образом, честного слова. Однако после бегства его светлости Лэтимер счел соглашение расторгнутым и вернулся, чтобы предложить свою шпагу полковнику Молтри, а тот выхлопотал ему патент лейтенанта Второго Провинциального полка. Вскоре Лэтимера повысили в чине до капитана и временно прикомандировали к Молтри в качестве адъютанта — до первых летних дней следующего года, когда на острове Салливэна началось спешное строительство нового форта для защиты гавани с моря.

Жену Лэтимер привез с собой, и они обосновались в особняке у бухты. Оттуда он трижды за несколько месяцев писал тестю, который засел в Фэргроуве, чтобы в одиночестве дуться на дурное поведение страны, где сэру Эндрю выпало несчастье родиться. Два письма остались без ответа, третье вернулось нераспечатанным, и стало ясно, что надежды на примирение с баронетом пока нет.

Если бы не это обстоятельство, ничто не омрачало бы счастьямолодой четы в осенью и зимой 1775 года. Но Миртль не давал покоя разрыв с отцом. Ее любовь к Гарри омрачали угрызения совести и сомнения в собственной правоте, вследствие чего она стала постепенно возвращаться к монархическим убеждениям, глубоко внушенным ей с детства, забытым на время под влиянием угрожавшей Гарри опасности. Теперь опасность миновала, и новая вера, которую Миртль если и не принимала, то хотя бы терпела, претила ей все сильнее.

Бывали минуты, когда Миртль ощущала себя жертвой, принесенной во искупление грехов, совершенных Гарри на его неправедной стезе. Миртль и сейчас, не задумываясь, отдала бы за него жизнь, но ее угнетала мысль, что она жертвует еще и своей бессмертной душой. Ведь нарушение пятой заповеди — тяжкий грех. До самого последнего времени в сердце Миртль теплилась надежда на примирение с отцом, молчаливо поддерживаемая Гарри и леди Кемпбелл, которая ей часто писала. Надежда эта поначалу вытеснила глубоко запавшие в ее душу проклятия и угрозы, которыми отец щедро осыпал их напоследок. Однако сейчас, в бурлящем Чарлстоне, занятом приготовлениями к войне, тщетность этой надежды стала очевидной, и слова отца почти ежедневно звучали в ушах дочери, вызывая у нее чувство, близкое к раскаянию.

Отношения между супругами заметно ухудшились, и бывали дни, когда Миртль терзала Гарри сотнями упреков, давая выход переполнявшему ее раздражению. Обнаружив, как отвратительны ей военные обязанности мужа, Миртль не сочла нужным скрывать своего отношения и открыто желала поражения колонистам.

Между супругами начались затяжные, выматывающие душу ссоры с взаимными обидами на недостаток сочувствия и желания пойти навстречу, с несправедливыми обвинениями и припоминанием предыдущих скандалов. Медленно, но неотвратимо, росла стена непонимания.

— Зачем ты вообще вышла за меня замуж? — вскричал как-то раз доведенный до отчаяния Лэтимер.

— О, лучше бы я этого не делала, — в раздражении ответила Миртль. — Я бы десять лет жизни отдала, лишь бы все осталось по-старому.

— Говори уж просто, что отдала бы всю мою жизнь — она ведь была ставкой. Как бы я хотел, чтобы ты тогда получше разобралась в себе.

— Разобралась в себе?

— Да, в себе. Зачем тебе понадобилось потчевать меня выдумками о любви? Они не имеют ничего общего с настоящими чувствами — это с каждым днем все очевиднее. Стоило спасать мою жизнь только затем, чтобы поить меня этой ежедневной отравой? И за что мне выпало наказание любить тебя?

— Любить! Да разве так говорят, когда любят!

— Если бы я не любил тебя, то не тратил бы слов понапрасну. Я позволил бы тебе делать все, что заблагорассудится, и не стал бы прилагать таких отчаянных усилий для спасения нашего счастья, которое ты вот-вот превратишь в обломки. — Лэтимер в запальчивости бегал из угла в угол. — Нечестно обвинять меня в том, что все сложилось не так, как тебе хотелось. Я ни о чем не просил — ты сама выбрала. У тебя были возможности жить согласно своим убеждениям. Но ты зачем-то слукавила, а теперь во всем обвиняешь меня!

— Что ты подразумеваешь под «моими убеждениями»?

— Твое верноподданничество, вот что. Если бы ты была последовательна, то сохранила бы отцовскую любовь, вышла бы замуж за своего дражайшего родственничка Роберта Мендвилла и стала бы в один прекрасный день миледи.

Ее большие глаза наполнились обидой и гневом.

— Почему ты издеваешься над Робертом? Видно, он в самом деле лучше тебя.

Лэтимер был уязвлен в самое сердце, и у него, в свою очередь, вырвались слова, о которых он сразу же пожалел:

— Прими мои соболезнования по поводу упущенной возможности стать его женой.

Миртль повернулась и выбежала вон, более чем когда либо убежденная в том, что ее муж совершенно распустился, да и Лэтимер разозлился сильней обычного за то, что она вызвала его на грубость.

Наступали, разумеется, и пылкие примирения, быстротечные просветы в пасмурной действительности, во время которых прошлые сцены казались им дурным сном. Но маятник совершал новое колебание между взаимной любовью и взаимной обидой, и — нужно смотреть печальной правде в глаза — любовь их с каждым разом словно тускнела, а сердца сжимало предчувствие новой ссоры.

Ранней весной дела несколько поправились. Этим улучшением они они были отчасти обязаны тому, что служебные обязанности стали чаще уводить Лэтимера из дому. Относительная праздность зимой, когда известия с Севера приходили неопределенные, угнетала Гарри и только усиливала его хандру, вызванную семейными неурядицами. Супруги слишком много времени проводили вместе. Но, вот, в конце февраля поступили достоверные сведения об идущих в Нью-Йорке приготовлениях к морской экспедиции против Чарлстона. Полковнику Молтри было предписано отправиться на остров Салливэн и принять на себя командование гарнизоном, и Гарри Лэтимер поехал вместе с ним.

На острове они приступили к возведению форта, способного вместить тысячу человек. Поскольку форт должен был запереть гавань, полученные сведения заставили их трудиться в поте лица вместе со всеми, кого удалось набрать — белыми мастеровыми и целой армией чернокожих рабов, свезенных со всего штата, чтобы успеть завершить строительство до подхода британского флота.

Гарри теперь надолго отлучался из дому, чем был весьма доволен, потому что разлуки ослабили трения в семье. Кроме того, с некоторых пор Лэтимер начал подавлять в себе всякие обиды, и если Миртль принималась снова его бранить, подставлял вторую щеку. Теперь он делал это даже с готовностью и не унывал, ибо обнаружил зримое оправдание ее раздражительности…

Приблизительно за два месяца до рождения сына их отношения — благодаря, главным образом, его образцовой снисходительности — улучшились настолько, что будущее виделось Гарри в радужных тонах. Он целиком положился на время, а после рождения сына ему даже показалось, что смятенное состояние Миртль уже прошло.

В эти дни, когда, выкроив часок, он приходил полюбоваться свертком в руках верной кормилицы Дайдо, их с Миртль переполняла такая нежность, какой они не испытывали друг к другу даже в медовый месяц. Они снова были возлюбленными, их накрепко связало драгоценное, беспомощное, туго перепеленатое существо; мир словно вновь заиграл красками, и потому они стали уступчивыми, великодушными и стремились предупреждать желания друг друга.

Однажды в мае, когда младенцу исполнился месяц от роду, а Миртль пошла на поправку, они заговорили об имени ребенка.

Полулежа на кушетке, поставленной в саду в тени магнолий, Миртль сияющими глазами смотрела на сына, бессмысленно пускающего пузыри на руках чернокожей няньки. Гарри, в синем континентальном мундире, притулился у изголовья, глупо улыбался и предавался влюбленному созерцанию жены, с удивлением замечая появившийся в ее чертах оттенок святости. Он видел вроде бы тот же, только заострившийся, носик, и те же щеки, и лоб, но все лицо ее будто озарялось таинственной внутренней гордостью. Лэтимер рассеянно играл длинным каштановым локоном, упавшим на белую гибкую шейку Миртль, когда она взглянула на него с такою улыбкой, что жизнь благодаря одной только этой улыбке могла показаться великолепной.

— Гарри, ты не забыл, что скоро пора крестить нашего маленького язычника? — напомнила она.

— Конечно, нет. А как мы его назовем?

На этот счет у самого Гарри имелось вполне определенное мнение. Поскольку родоначальником местной ветви Лэтимеров был приехавший в Южную Каролину Чарлз Фицрой Лэтимер, которого назвал своего сына Гарри, их потомки всегда давали первенцам одно из этих двух имен — Чарлз или Гарри. Лэтимер хотел сохранить традицию, и про себя уже думал, что сын будет Чарлзом Лэтимером. Но после пережитых бурь он особенно ценил восстановленное взаимопонимание и дружбу с Миртль, и не хотел высказываться до тех пор, пока она не выразит своего пожелания.

— Я подумала… — начала она, но остановилась. — Нет. Разве у тебя нет своего мнения? Ведь он твой сын.

— Не больше, чем твой. Следовательно, я желаю всего, чего желаешь ты.

— Это так мило с твоей стороны. — Она поймала его руку и сжала в своей.

— Я подумала… — Миртль снова не договорила и посмотрела на него с робостью. — Если тебе не понравится, Гарри, ты скажи, и мы больше не будем об этом, ладно? Но, знаешь, мне кажется, что если бы я назвала его Эндрю, это послужило бы моему отцу доказательством того, что, несмотря на все, что произошло, я все-таки чувствую себя перед ним в долгу. — Она опять неуверенно взглянула на мужа. — Боюсь, ты думаешь по-другому…

— Ну, как я могу? — Ее готовность подчиниться любому его решению сломила бы всякое сопротивление, но он о нем и не помышлял. Он все понимал и сочувствовал ей. Сейчас он, наверное, уступил бы, даже если бы она просила назвать сына Робертом.

Поэтому он легко подавил свои сожаления по поводу нарушенной традиции и радовался, что может дать Миртль это новое доказательство своей любви.

Обряд крещения был совершен в ближайшее воскресенье в соборе святого Михаила; мальчика окрестили Эндрю. В крестные отцы Гарри пригласил мятежного полковника Молтри, а в крестные матери — по выбору Миртль — лоялистку Полли Раупелл.

В снизошедших на них добром мире и согласии Гарри и его жена пребывали до того дня в начале июня, когда капитан Лэтимер, находившийся дома в отпуске, получил приказ срочно вернуться к своим обязанностям в более или менее завершенный форт на острове Салливэн. За островом Дьюи появилась британская эскадра, и стало ясно, что вскоре, наконец, начнутся бои, к которым провинциальные силы тщательно готовились последние недели.

Когда Гарри сообщил новость Миртль, ее внезапно охватил страх — и за мужа, и за малыша, который мог так скоро и неожиданно лишиться отца.

— О, Гарри! Зачем, зачем ты только ввязался в эту гадкую свару?

Лэтимер был поражен: такой реакции он не ожидал. Он знал Миртль с детства, знал ее отзывчивое сердце; Миртль не может быть законченной эгоисткой, способной при расставании причинить дополнительную боль близкому человеку, и, тем более, желать, чтобы муж пренебрег своим долгом ради семьи.

Такою он ее себе представлял, и такою она была. Но Лэтимеру трудно было уразуметь, что это — неприятие ею характера самого долга. Если бы Гарри уезжал сражаться за близкие ей идеалы, она скрыла бы свое горе, она благословила бы его и молилась за него до возвращения. Но он уходил, чтобы сражаться на стороне противника, и она не смогла сдержать упреков и причитаний.

— Дорогая, — сказал он мягко, — это мой святой долг.

— Долг! — Взгляд Миртль стал злым и капризным. — Неужели ради этого, спасая твою жизнь, я выходила за тебя замуж? Чтобы ты погиб в неправедном бою?

Лэтимер побледнел и произнес с расстановкой:

— Вот, значит, почему ты за меня вышла.

Она отвернулась к окну, не отвечая. Он принял ее молчание за согласие; губы его дрогнули, с них готовы были сорваться слова обвинения и даже угрозы. Но Гарри их так и не высказал. Нет, он не хотел, чтобы она впоследствии мучалась раскаянием. И без того он принес ей громадное горе — давно следовало это понять. Как же он был слеп, не видя ее жертвы и напоминая об этой жертве только из желания уязвить.

Гарри подошел ближе, но Миртль стояла, отвернувшись. Он взял ее безвольно опущенную руку и поднес к губам.

— Прощай, Миртль, — вымолвил он тихо.

Миртль продолжала смотреть куда-то вдаль. В горле у нее стоял комок, и она не хотела, чтобы Гарри заметил слезы, застилавшие ей глаза.

Он подошел к двери, но на пороге остановился.

— Дела я оставил в порядке, — спокойно сказал он. — Если со мною что-нибудь случится, все мое имущество станет твоим. Твоим и Эндрю.

— Гарри! — в отчаянье закричала Миртль. Она бросилась ему на грудь и прижалась мокрой щекой к его лицу. — Гарри, мой дорогой, любимый! Прости меня. Я люблю тебя, Гарри, мне так страшно, что я могу тебя потерять. Все это от страха за тебя — за тебя и за мальчика. Почему ты не ударил меня, Гарри? Я это заслужила.

Итак, она дошла до раскаяния и самоуничижения — это было что-то новое, но действия не возымело: Лэтимер уже не верил в ее искренность. Повторяется то, что уже произошло однажды, когда ему угрожал арест. Тогда ею двигали жалость и опасение за его судьбу — она только что откровенно в этом призналась. Те же самые чувства владеют ею и сейчас. Но его уже не обмануть, даже если ей удастся обмануть себя.

Гарри стал нежен и внимателен. Чтобы успокоить Миртль, он сделал вид, что поверил ей, но голос его отдавал фальшью, и Миртль уловила ее с обостренной чуткостью.

На этом они расстались…

Глава 20

ФОРТ САЛЛИВЭН
Верховная власть Генеральной ассамблеи, заменившей к тому времени прежний Провинциальный конгресс, сосредоточивалась в руках законодательных органов и исполнительного Тайного совета. Президентом, наделенным всеми полномочиями губернатора, был избран Джон Ратледж.

Невзирая на вспышки антипатии к Ратледжу, которую Лэтимер считал взаимной, и застарелую обиду, вызванную жесткой и нелицеприятной критикой его поведения в деле Фезерстона, Гарри не мог не восхищаться проницательностью, энергией и силой духа президента, с которою тот взялся за работу по установлению и поддержанию порядка, набору войск и возведению городских укреплений.

В первые дни июня в Чарлстон прибыл генерал-майор Чарлз Ли, этот английский солдат удачи, присланный Вашингтоном для командования войсками, оборонявшими южное побережье. Генерал-майор обладал огромным военным опытом и был искусным полководцем; всю жизнь он провел, участвуя в тех или иных кампаниях по всему свету. Молтри писал, что его прибытие в город было равносильно подкреплению в тысячу человек. Правда, манеры у генерала, добавлял Молтри, тоже весьма генеральские.

Командующего сильно обеспокоило состояние огромного форта Салливэн, который строили из пальметтовых бревен. В служебной переписке тех дней нетрудно заметить проблески раздражения генерала, вызванные столь неторопливой методичностью работ, будто полковнику Молтри отводились на них целые месяцы. Ли неустанно слал депеши, требуя завершения строительства форта и наведения моста, по которому в случае необходимости островной гарнизон сможет отступить на материк.

Однако если Молтри проявлял неспешность в первом, то последним он и вовсе пренебрегал. Он заявлял, что не намерен никуда отступать, и потому не собирается тратить на мост время, силы и с трудом доставляемые материалы.

Богатый боевой опыт Ли научил его не исключать никаких возможностей. Более того, он был твердо убежден, что форт — особенно в его теперешнем незавершенном состоянии — не сможет устоять против мощной эскадры под командованием сэра Питера Паркера, ставшей на якорь вдали от мелководья. Генерал не учел только двух факторов: стойкости и хладнокровия мужественных защитников форта и особых свойств пальметтовой древесины, сведения о которых не входили в круг его разносторонних познаний.

Наступление флота было отложено до конца июня, чтобы скоординировать его с действиями сухопутных сил под командованием сэра Генри Клинтона, высаженных на Долгом острове с той же основной задачей — овладеть фортом, который запирал вход в бухту и гавань. Для достижения этой цели Клинтон установил на острове батарею, которая должна была прикрывать переправу войск вброд через узкую полосу мелководья, разделяющую оба острова. Однако на восточной оконечности острова Салливэн под защитой отряда стрелков ей противостояла батарея полковника Томсона, пристрелянная по всем направлениям предполагаемой переправы.

Защита форта Салливэн стала одним из легендарных эпизодов войны за независимость Соединенных Штатов: немногие из ее сражений имели последствия более далекие, чем это, разгоревшееся в период относительной неопределенности в положении американцев.

Двадцать восьмого июня, в половине одиннадцатого утра, сэр Питер Паркер поднял на мачте флагманского корабля «Бристоль» сигнал к наступлению, и эскадра из десяти кораблей, вооруженных в общей сложности двумястами восемьюдесятью четырьмя пушками, самоуверенно двинулась к форту, чтобы сровнять его с землей.

К одиннадцати часам ночи девять поврежденных кораблей отошли и спустили якоря на глубине пяти морских саженей, бросив на мели западнее форта десятый

— фрегат «Актеон», потерявший рули и оснастку и почти полностью разбитый; к пяти часам утра следующего дня береговые пушки разнесли останки фрегата вдребезги. Вот как это происходило.

С самого начала операции у Молтри не хватало пороха, поэтому артиллеристы не просто экономили его запасы — они старались наводить орудия как можно точнее, чтобы выстрелы не пропадали зря. Батареи форта сразу повели не беглый, но меткий огонь, производя на палубах кораблей ужасные разрушения, а ядра британцев либо застревали в мягких, пористых пальметтовых бревнах, почти не причиняя им вреда, либо попадали в широкий ров с водой в центре форта, где фитили с шипением гасли, прежде чем заряды успевали взорваться. Стоит упомянуть, что из более чем пятидесяти ядер, выпущенных по форту одним только «Тандербомбом», ни одно не взорвалось.

Но некоторые ядра все-таки взрывались, и, хотя потери гарнизона были поразительно невелики, защитники форта Салливэн тем не менее назвали потом этот изнуряюще знойный день адским. Обнаженные по пояс, окутанные едкими клубами дыма, вызывающими удушье, они упорно продолжали драться против намного превосходящих сил неприятеля под несмолкаемый грохот артиллерии и рвущихся над головой гранат. И среди них — всегда в том месте, где возникала наибольшая опасность — появлялись синий мундир и треуголка Молтри, который непонятно каким образом успевал приковылять своею подагрической походкой в самый ответственный момент. Его обветренное лицо олицетворяло спокойствие, и трубку он раскуривал так же безмятежно, как если бы сидел дома у камина.

Только однажды он и его офицеры, стремившиеся невозмутимостью превзойти своего командира, рассовали свои трубки по карманам из уважения к генералу Ли, когда тот приехал проверить, что у них творится, и удостовериться, что, при всем его громадном опыте ведения войны, он, видимо, оказался неправ, считая, что форт не удержать.

Главное, чего он опасался — атака с моря — к этому моменту практически захлебнулась. Но он понимал, что в обороне осталось одно очень слабое место

— незаконченная западная стена, обращенная к суше. С той стороны форт легко было обстрелять прямой наводкой с любого корабля, проникшего в пролив. Это уязвимое место не обошел вниманием и сэр Питер Паркер. В начале боя он приказал головному «Сфинксу» и «Актеону» с «Сиреной» штурмовать форт со стороны пролива. Однако удача сопутствовала храброму гарнизону. В спешке маневрирования все три корабля перепутались снастями, и их отнесло на банку, известную под названием Срединной мели. Прежде, чем кораблям удалось расцепиться, с форта по ним открыли ураганный огонь, столь же прицельный, сколь и разрушительный. «Сфинкс» и «Сирена» в конечном счете ретировались сильно искалеченные; за одним из них волочился разбитый бушприт. «Актеон» же так и остался на мели, чтобы к утру окончательно погибнуть.

Все это время Миртль не покидали мучительные воспоминания о тягостном расставании с Гарри и дурные предчувствия. Она расположилась на крыше дома у бухты, пытаясь с помощью телескопа следить за ходом сражения, разыгравшегося в десяти милях отсюда. Стекла домов непрерывно дребезжали, и весь мир, казалось, сотрясался от непрестанных залпов британских кораблей и редко огрызавшихся батарей форта.

В какой-то момент флаг — первый на Юге голубой американский флаг с белым полумесяцем в правом углу — исчез из виду. Ужас, сковавший Миртль, заставил ее вновь, как это случилось однажды, заглянуть в свою душу. Облетели шелухой и унеслись прочь все обиды и предубеждения. Потянулись минуты затишья и неопределенности; казалось, форт капитулирует.

В это время доблестный сержант Джаспер, дождавшись в ходе боя временной передышки и ослабления огня, выпрыгнул из амбразуры и подобрал флаг, срубленный шальным осколком. Прикрепив его к пальметтовому древку, он снова водрузил флаг над крепостным валом.

Когда Миртль вновь увидела развевающееся полотнище, робкое «ура!» сорвалось с ее дрожащих губ и было подхвачено чернокожим слугой, который охранял ее наблюдательный пункт и тоже переживал за любимого хозяина.

Она оставалась на крыше, пока море не затянуло вечерней мглой, все еще прорезаемой вспышками огня и запаздывающим громом орудий, а затем над городом разразилась ужасная гроза, и гром небесный заглушил показавшиеся такими жалкими отзвуки страстей человеческих.

Тогда Миртль, наконец, позволила рабам увести себя с крыши и, промокшая до нитки под внезапно обрушившимися потоками ливня, вбежала в дом, где ей предстояло провести мучительную, бессонную ночь.

Наутро весть о победе наполнила Чарлстон ликованием и хвалой, возносимыми Господу. Победа была не настолько полной, какой могла бы стать, если бы у Молтри было достаточно пороха. Имей гарнизон необходимый запас боеприпасов, британский флот был бы потоплен или вынужден сдаться. Но все же это была победа. Изрядно потрепанные, с пробоинами во многих местах, вражеские корабли исчезли с горизонта, и город вздохнул с облегчением.

Миртль всем сердцем разделяла общую радость. Отныне я поняла себя, думала Миртль, и никогда больше не ошибусь в своих чувствах. Пройдя через опыт страданий, она прозрела душой и ощутила свою вину в раздорах, отравлявших семейную жизнь. Это никогда, никогда не повторится, клялась она себе, пусть только Гарри вернется живым и невредимым. Ее тревога за него не ослабевала. Что, если он убит? Или ранен?

Однако среди общего веселья трудно было долго испытывать страх. Потери в форте, как известно, были немногочисленны — около десятка погибших и вдвое больше раненых. Небеса не могут поступить настолько жестоко, чтобы ее муж оказался в их числе.

В течение этого нескончаемого утра она хлопотала по дому, готовясь к встрече Гарри и надеясь на его скорое возвращение.

И он вернулся.

Около полудня два человека принесли его, безжизненно лежащего на носилках. Услышав звук хлопнувшей садовой калитки и шорох гравия, Миртль в нетерпении выбежала под портик, и тут же, решив, что люди несут мертвое тело, упала в обморок.

Когда Миртль пришла в себя, ей сказали, что Лэтимер тяжело ранен, но еще жив, и она хотела немедленно бежать к нему, но старый Джулиус, кормилица Дайдо и доктор Паркер ее удержали. Доктор примчался к Гарри, как только Ганнибал принес ему сообщение о возвращении домой раненого хозяина.

Почтенный врач — добрый человек и старый друг Гарри — постарался объяснить Миртль как можно мягче, что состояние ее мужа и не совсем безнадежно, но жизнь его все же висит на волоске, и сохранить ее способны только неустанная забота и бдительность. Он нашел у Лэтимера две огнестрельные раны. Одна была легкой, другая серьезнее; доктор Паркер только что извлек пулю. Сейчас Гарри легче, но миссис Лэтимер лучше пока его не видеть.

— Но кто же будет смотреть за ним и ухаживать? — спросила она.

— Это мы обеспечим.

— Вы думаете, кто-нибудь сделает это лучше меня?

— Но вы еще недостаточно окрепли, моя дорогая, — возразил доктор. — На вас только что так подействовал один его вид…

— Этого не повторится, — перебила она твердо и встала, пытаясь унять остатки дрожи во всем теле.

Несмотря на ее слабость и бледность, доктор Паркер вынужден был уступить ее решительности и позволил ей исполнять обязанности сиделки.

Гарри лежал без сознания, метался в жару и бредил. Миртль внимательно выслушала инструкции доктора, собираясь с духом, словно полководец перед сражением, и с тех пор выдержка не покидала ее. Единственный раз она уступила своим чувствам: опустившись подле Гарри на колени, Миртль прочитала горячую молитву о его спасении.

В глубине души Миртль интуитивно чувствовала, что часть вины за ранение Лэтимера лежит на ней. Когда же на следующий день их дом посетил Молтри и она вытянула из него подробности боя, у нее не осталось сомнений на этот счет.

Не просто было полковнику Молтри выкроить время среди множества неотложных забот, но дружбу, скрепленную в боях, старый солдат ценил превыше всего. Не успев даже переодеться, он пришел поддержать Миртль и справиться о состоянии Гарри.

— Положение очень опасное, — сказала она, — но доктор Паркер уверяет, что Гарри можно спасти, и я беру это на себя. Обещаю вам, он поправится.

Полковник восхитился ее мужеством — восхитился и проникся ее верой. Он ощутил исходящую от нее силу высшего порядка — ту самую, благодаря которой его доблестные парни выиграли бой за форт Салливэн; силу, способную преодолеть все невзгоды.

Он заговорил о вчерашней баталии и о Гарри, храбрость которого порой доходила до безрассудства.

— Не знай я его как большого жизнелюба и то, что Гарри обладает всем, чем могут дорожить люди, я заподозрил бы, что он намеренно ищет смерти. Я дважды приказывал ему спуститься с бруствера, когда он подставлялся без необходимости! Он рвался в бой и заражал других своим примером. Н-да… И когда флаг второй раз сбили выстрелом с «Бристоля», не успел я опомниться, как Гарри повторил подвиг Джаспера. Гарри под огнем влез на стену и спрыгнул оттуда в песок, чтобы спасти и вернуть наше знамя. А потом стоял на крепостном валу, размахивая им. Тут в него начали палить и попали. Я подхватил его на руки и, хотя он был тяжело ранен, в тот момент я на него страшно разозлился.

Когда Молтри откланялся и Миртль вернулась к постели Гарри, где в ее отсутствие дежурила Дайдо, в ушах у нее продолжало звучать: «Не знай я Гарри как большого жизнелюба и то, что он обладает всем, чем могут дорожить люди…»

«А правда, — подумала она, — была как раз в том, что из-за меня он перестал дорожить жизнью, и смерть ему стала желанна». Да, он сознательно искал смерти, чтобы избавить жену от уз, в которых любовь подменена милостыней. Она сама довела его до этой нелепой мысли и сама почти в нее поверила. А Гарри вообразил, что семейные узы тяготят жену, и не желал ограничивать ее свободу.

В этом весь Гарри! Великодушный и бескорыстный до самопожертвования Гарри, которого она всегда знала. Он всегда был горяч и порывист, всегда служил не себе, а другим. То же стремление помочь ближнему сделало его патриотом, когда другие люди его круга и с его состоянием избегали любых потрясений. Верны или ошибочны политические взгляды Гарри, но они безусловно благородны, и ее обязанностью было уважать их. Раз она стала его женой, то должна была принять его веру!

О, если только Господь в своей беспредельной милости спасет Гарри, Миртль никогда больше не даст повода усомниться в ней или предположить, что ею движет что-нибудь, кроме любви! Да разве было что-нибудь другое? А если… если он умрет — она истратит все его состояние до последнего пенни на дело, которому он отдал жизнь без остатка.

И, отбросив все прочие помыслы и дела, она безоглядно ринулась в борьбу с ангелом Смерти.

Глава 21

РАЗРЫВ
Гарри Лэтимер не умер. Две недели в июле стоял убийственный зной, но Лэтимера бил жестокий озноб. Лихорадка отступала и возвращалась с регулярностью прилива и отлива, и, наконец, спала; началось выздоровление.

Быть может, главным стимулом к выздоровлению стала проснувшаяся в нем воля к жизни. Когда Лэтимер впервые пришел в сознание и увидел Миртль, изнуренную, но счастливую, когда позже, наблюдая за нею, понял, с какой самоотверженностью она боролась, чтобы вырвать его из когтей смерти, когда встречал ее нежный взгляд и ощущал заботливые прикосновения рук, он убедился, что спасением своим обязан только Миртль. Значит, ей необходимо, чтобы он жил, и, следовательно, она его все-таки любит. И Гарри перестал думать о смерти.

Понемногу Лэтимер окреп, и Миртль послушалась доктора Паркера и разделила свои обязанности с другими. Отдых был ей совершенно необходим, ведь в течение двух недель она спала не более трех-четырех часов в сутки. Через два дня она немного отошла от усталости.

Как-то раз Миртль долго глядела на Лэтимера, глаза ее вдруг наполнились слезами, и она сказала:

— Гарри, если бы ты умер, жизнь для меня была бы кончена.

Но Лэтимеру давно все объяснила ее безоглядная преданность. Он вознес хвалу Богу, который дал ему выжить, и, мысленно оглядываясь на свое недавнее душевное состояние, ужаснулся собственной глупости. Ревность настолько затмила его разум, что умереть он посчитал за благо. Но вот будто гора свалилась с плеч, и кончился период разлада и взаимонепонимания.

Между тем война откатилась от города, и к жителям Чарлстона вернулось ощущение мира и безопасности; повсюду в Америке людей охватил восторженный энтузиазм, в то время как англичане холодели при мысли о неожиданном бедствии, постигшем эскадру сэра Питера Паркера. И уже был отправлен за океан новый мощный флот возмездия с дополнительными экспедиционными силами, состоящими из двадцати пяти тысяч солдат Британии и семнадцати тысяч наемников, завербованных в нескольких германских княжествах.

Таким образом, стало более чем очевидно, что Англия не отступится ни от одного из своих требований и не согласится на ослабление зависимости колоний. В настроениях людей на американском континенте произошли значительные сдвиги. Республиканцы, ратовавшие за независимость Америки и до последнего времени остававшиеся в меньшинстве, уверенно подняли голову: во всех тринадцати провинциях к ним примыкали все новые и новые сторонники. В результате, когда Ричард Генри Ли из Вирджинии[850] предложил на рассмотрение Конгресса свою резолюцию, которая провозглашала, что «Объединенные Колонии могут и должны быть независимым государством», она была принята, хотя и незначительным большинством голосов. Тем самым, благодарность Континентального конгресса мужественным защитникам Чарлстона, направленная им двадцатого июля, оказалась, по сути, благодарностью Соединенных Штатов Америки штату Южная Каролина. Пушки форта Салливэн салютовали родившейся на свет Республике.

Сформировалось независимое правительство; несколькими днями позже мистер Томас Джефферсон[851] зачитал в Конгрессе декларацию о его создании.

В Чарлстоне Декларация Независимости была публично оглашена в первый понедельник августа. В этот день Гарри Лэтимер, еще слабый, но уже оправившийся от ран, приказал отнести себя в паланкине к Древу Свободы — месту, откуда Гедсден в былые дни призывал народ к бунту. Здесь все уже заполнилось мужчинами и женщинами, юношами и стариками. Сюда же под барабанный бой, с развернутыми знаменами пришли военные отряды. Водворилась тишина; все замерли под палящим солнцем, и преподобный Уильям Перси начал торжественно читать Декларацию. Стоящий рядом негритенок одной рукой держал над мистером Перси раскрытый зонтик, другою же усердно обмахивал веером его лицо.

Чтение закончилось под приветственные возгласы и рукоплескания, вполне естественные в эту волнующую историческую минуту. Однако одобрение выражали не все. Даже многие из тех, кто решительно выступал против жестких методов короля Георга, встретили Декларацию молча и встревоженно: не просто отрекаться от привычного и от великого исторического прошлого. Для многих это было вынужденное отречение, которое они приняли по вине тех, кто правил метрополией, и не оставил им выбора.

Генри Лоренс стоял поблизости с носилками Гарри Лэтимера и заметил, что Миртль глотает слезы, а на обычно каменном лице Джона Ратледжа сейчас отражается душевная мука.

Когда Миртль и Гарри после торжественной церемонии вернулись домой, Миртль пришло в голову, что между материнской державой и дочерними колониями произошло нечто похожее на то, что случилось с нею и отцом.

Глава 22

ГУБЕРНАТОР РАТЛЕДЖ
Наступившие вслед за этим в Южной Каролине мир и процветание пришлись на период, когда на Севере с переменным успехом продолжала свирепствовать братоубийственная война. Провинция заслужила себе эту передышку победой форта Молтри, как официально именовали теперь форт Салливэн в честь командира его доблестных защитников.

Чарлстон остался одним из немногих незаблокированных портов Северной Америки и служил воротами колоний для поставок всех видов товаров. В течение следующих двух лет бухта кишела кораблями нейтральных стран; на пристанях ни на минуту не прекращалась напряженная работа и торговля процветала.

Наступила и минула зима, прежде чем Гарри Лэтимер полностью окреп. Для Миртль эти дни были, возможно, счастливейшими днями, какие она только знала. Они с Гарри выдержали испытание бурями и вошли в полосу солнечного затишья. Весь мир для Миртль сузился до простых радостей, забот о муже и сыне, и события, происходящие вне этого мирка, не вызывали отклика в ее сердце. Где-то в глубине сознания Миртль затаилась мысль о том, что она плохая дочь, но ее больше не терзали угрызения совести, из-за которых чуть не рухнуло семейное счастье. Она начала проникаться окружающей атмосферой, и взгляды, с которыми смирилась из чувства долга перед мужем, из желания загладить причиненное ему зло, постепенно становились ей ближе. Отец теперь казался ей тенью короля, перед которым преклонялся, и, подобно тому, как упрямство монарха вызвало разрыв между Англией и ее американскими колониями, виной продолжающейся ссоры с дочерью было упрямство баронета.

Весной и летом 1777 года Гарри и Миртль Лэтимеры были счастливы и беспечны, как дети. За храбрость, проявленную при обороне форта Салливэн Гарри повысили в чине до майора, хотя Молтри сказал ему как-то наедине, что вообще-то его следовало бы расстрелять. Однажды, когда Лэтимер еще выздоравливал, ему нанес визит Джон Ратледж, дабы поздравить с повышением и воздать должное его геройскому поступку.

— Сэр, — сказал он в своей привычно официальной манере, — однажды я обвинил вас в импульсивности, но сейчас готов признать поспешность своего обвинения. Если это и недостаток, то вы показали, что иной раз он может обернуться достоинством.

К тому времени, когда маленький Эндрю начал стоять на своих ножках, Гарри поглотили дела. Они, хотя и не относились непосредственно к его обязанностям, были тем не менее тесно связаны с военными приготовлениями. Весь свой немалый торговый флот Лэтимер отдал на нужды страны. Часть кораблей была оборудована для каперства, другие совершали плавания в Вест-Индию, Францию и Испанию за всевозможными товарами, вооружением и провиантом. Пока Лэтимер находился в отпуске, он направлял всю свою энергию на подготовку этих экспедиций, и благодаря его работе Южная Каролина была обеспечена оружием и снаряжением лучше любого другого из штатов.

А между тем на Севере военное счастье с поразительной быстротой переходило то на одну, то на другую сторону. Великие надежды, вспыхнувшие после победы каролинцев над сэром Питером Паркером, стремительно таяли день ото дня, пока в конце 1776 года не наступил мрачный момент, когда победа показалась невозвратно упущенной. Теснимый все сильнее, Вашингтон в конце концов отступил за Делавэр; его армия от потерь, болезней и дезертирства сократилась до трех тысяч человек, и река оставалась единственным препятствием между британскими войсками и Филадельфией. Сильные и хорошо экипированные британцы расположились лагерем, спокойно дожидаясь ледостава, чтобы перейти на другой берег и рассеять остатки армии Конгресса, если от нее к тому времени вообще что-нибудь останется. В Нью-Йорке Корнуоллис уже грузился свой корпус на корабли, собираясь в обратный путь через океан. Война, с британской — да и с американской тоже — точек зрения, была закончена.

Однако такую точку зрения не разделял генерал Вашингтон. И однажды страна была внезапно выведена из состояния унылой безнадежности известием о дерзком маневре американского главнокомандующего, который в ночь под Рождество переправился через Делавэр и, точно снег на голову, обрушился на передовые отряды неприятеля.

Вновь воскресли надежды, и снова воспряли упавшие было духом. Ополченцы, у которых истекал срок службы, не помышляли больше о том, чтобы покинуть полки, а влившиеся в американскую армию новобранцы резко увеличили ее численность. Опять из Нью-Йорка со своими кораблями спешил напуганный Корнуоллис — напрасно он забыл, что цыплят по осени считают — и снова Англия собирала в Нью-Джерси силы для борьбы с врагом, еще вчера казавшимся не просто истощенным, но уничтоженным.

Война, можно сказать, началась сначала. Она со скрипом перевалила через семьдесят седьмой год, с теми же быстро сменяющими друг друга удачами и поражениями; фортуна благоволила, главным образом, британской армии, и надежды американцев вновь истаивали, как вдруг в середине октября они вознеслись до апогея.

Генерал Бургонь, стоявший во главе британской Северной армии, был окружен американцами под командованием генерала Гейтса, отрезан от провианта и, не чая дождаться помощи, позорно сдался на милость победителя.

Весть об этом вызвала в Англии шок. Король Георг, который своим упрямством вверг в унижение могущественную империю и упускал из рук лучшую колонию, пришлось идти на попятный. В разгневанном английском обществе проявились опасные настроения, и лорд Норт вынужден был выйти в парламент с двумя примирительными биллями. Согласно этим актам король не только уступил во всех спорных вопросах, из-за которых уже было пролито немало доброй британской крови — он предложил много больше, чем просила Америка.

Но упущенного не воротишь. Конгресс отказался вести переговоры с королем до тех пор, пока он не выведет из Америки свои войска и не отзовет флот от ее берегов. Почти в это же время Франклин в Париже уговорил Францию признать независимость Америки и заключить с нею договор о наступательном и оборонительном союзе. Таким образом, помимо собственного непокорного отпрыска, на Великобританию ополчился ее извечный враг. И в это скверное положение великую империю завело ослиное упрямство одного-единственного человека чуждых кровей, тщеславию которого было мало царствовать — он возжелал повелевать.

Кабинету министров стало ясно, что война на Севере, дважды едва не окончившаяся победой, теперь, бесспорно, проиграна. Все нужно было начинать сначала, и в качестве последнего средства решено было попытаться завоевать Америку с Юга. Англичане перебросили войска из Нью-Йорка во Флориду и усилили ими армию генерала Превоста. Первая задача новой кампании — покорение Джорджии — была сравнительно легко выполнимой, поскольку Джорджия относилась к войне равнодушно.

Итак, борьба Англии за возвращение колоний вступила в последнюю фазу осенью 1778 года. В Джорджию вторглись два британских экспедиционных корпуса, в составе которых сражались также беженцы-тори из Южной Каролины. Для американцев кампания началась неудачно. Армия генерала Роберта Хау нанесла им жестокое поражение; британцы заняли Саванну[852]. После этого Превост окончательно завоевал Джорджию и начал готовиться к вторжению в Южную Каролину. Слухи об этом будоражили Чарлстон, когда в начале декабря туда прибыл генерал-майор Бенджамин Линкольн, назначенный командовать армией южных штатов, и сразу приказал войскам выступить на помощь Джорджии.

Линкольн вместе с Гейтсом участвовал в операции, завершившейся капитуляцией Бургоня, и ореол той славной победы американской армии поднимал его престиж в глазах каролинцев, хотя полководческий талант генерала этого не заслуживал. Линкольн отличался храбростью, но ему не хватало ни военного опыта, ни воображения, часто способного заменить опыт.

Гарри Лэтимер служил теперь главным адъютантом бригадного генерала Молтри. Зарекомендовав себя превосходным организатором, Лэтимер отвечал теперь за все дела по управлению и обеспечению войск. Рождество Лэтимеры встретили вместе с бригадиром в его доме на Брод-стрит, который служил сейчас штаб-квартирой Молтри и одновременно приютом для Гарри и его семьи. Последнее обстоятельство нуждается в нескольких словах пояснения, ибо, следуя за американской армией, мы на время потеряли из вида наших героев.

Около года назад, в январе 1778-го, когда Лэтимер участвовал в дальней экспедиции против лоялистов, в городе случился грандиозный пожар; выгорели целые кварталы. Подозревали, что пожар был делом рук тори, во множестве скрывавшихся в Чарлстоне. Прекрасный дом Лэтимера со всей роскошной обстановкой, столовым серебром, картинами и книгами, по которым можно было проследить колониальную историю его семьи, сгорел дотла.

Миртль осталась без крыши над головой, и Молтри предоставил ей кров своего дома. Жена Молтри находилась тогда в Вирджинии, так что места хватило и Миртль, и ее слугам — Джулиусу, Ганнибалу и Дайдо. Когда, в конце концов, вернулся Лэтимер, было решено никуда пока не переселяться ибо совместное проживание устраивало и самого генерала: Миртль занималась домашним хозяйством, и, что важнее, Лэтимер, его главный адъютант, всегда под рукой. Поэтому хозяин предложил Лэтимеру пока не съезжать и оставаться гостить в его доме.

На следующий день после Рождества Первому и Второму полкам, насчитывающим двенадцать сотен человек, был дан приказ начать начать наступление на Пьюрисберг; двадцать седьмого декабря полки выступили, и по пути к ним присоединился батальон Континентальных войск в пять сотен бойцов. Пьюрисберга достигли третьего января. Армия расположилась лагерем в пределах слышимости вражеских барабанов. Британцы стояли за рекой, чтобы воспрепятствовать противнику, если тот попытается осуществить переправу, а тем временем ждали подкреплений, которые позволили бы им самим при необходимости нанести визит на этот берег.

Республиканские войска были достаточно многочисленны, чтобы справиться с Превостом, отбить Саванну прежде, чем он смог бы укрепиться, и отбросить его к своим кораблям. Так бы оно и вышло, но подкрепления, ожидаемые, в свою очередь, Молтри, не прибыли; кроме того, началось дезертирство, сократившее и без того небольшую армию. Ополченцы не страдали недостатком мужества, но отсутствие выучки и дисциплины делало их неуправляемыми, иесли их не бросали быстро в бой, то лагерная жизнь вскоре их расхолаживала и они начинали тосковать по дому. Согласно гражданским законам, которым они подчинялись, максимальное наказание, грозившее им за дезертирство — это тягчайшее военное преступление — заключалось в небольшом денежном штрафе, поэтому ничто не могло удержать ополченцев в строю, когда им что-то не нравилось. Такова была политика американских лидеров, поневоле вынужденных проявлять осторожность.

Сначала для американцев под Пьюрисбергом все складывалось хорошо. Экспедиция, снаряженная Превостом для захвата форта на острове Порт-Ройял, была перехвачена Молтри и разбита наголову. Британцы понесли огромные потери. Эта первая победа, одержанная почти сразу вслед за прибытием из Северной Каролины в последний день января генерала Джона Эйша с корпусом в двенадцать сотен штыков, вселила в людей уверенность и оптимизм.

В середине февраля выше по течению Саванны, у городка Огасты была одержана победа над крупным отрядом каролинских и джорджианских тори полковника Бойда, спешившим на соединение с британскими силами. С присущими им жестокостью и фанатизмом зеленые мундиры Бойда сеяли по стране смерть и разрушения, круша и сжигая все на своем пути, пока внезапно их карательная экспедиция не была прервана каролинцами под командованием полковника Пикенса.

Незадолго до этого Гарри Лэтимер вернулся в Чарлстон вместе с Молтри, которого Линкольн и Ратледж вызвали для обсуждения проблему набора подкреплений, необходимых в случае решающего наступления на Превоста.

Джон Ратледж был наделен теперь огромными полномочиями не только в гражданских делах. В военных вопросах он тоже пользовался практически неограниченной властью. Второе назначение Ратледжа на пост губернатора произошло сравнительно недавно. Год назад он понял, что провозглашенная в Декларации Независимости новая политика, которую Ратледж вместе со многими другими склонен был считать временной мерой, направлена на достижение окончательного и бесповоротного отделения от Великобритании, и ушел в отставку. В течение года губернатором штата был Ролинс Лаундс, но с перемещением театра военных действий в южные провинции он тоже подал прошение об отставке, чтобы уступить место человеку, лучше разбирающемуся в военных делах. Колебания Ратледжа тем временем прошли, он успел привыкнуть к восторжествовавшим в Америке идеям и согласился принять должность, которую ему буквально навязывали все те, кто правильно оценивал его огромную работоспособность и кристальную честность.

Губернатор ничего не упускал из виду, и во время второй беседы с Молтри, состоявшейся в доме Ратледжа на Брод-стрит, генерал пришлось пережить несколько неприятных минут.

Губернатор рассказал о шагах, которые он предпринял, затем они обсудили мероприятия по набору дополнительных войск, после чего Ратледж объявил о своем намерении лично отправиться в Оринджберг и разбить там лагерь на три тысячи человек, хотя он ума не приложит, откуда взять эти три тысячи.

Возможно, к этому дню Ратледж уже разработал свой великий стратегический план. С его помощью он рассчитывал уничтожить армию Превоста, нанеся британцам второй после поражения Бургоня удар, от которого им уже не оправиться. План был та тщательно засекречен, что даже сегодня представление о нем можно получить, лишь глубоко проанализировав военную корреспонденцию, приказы и распоряжения тех времен и внимательно изучив каждое слово, каждый намек, содержащийся в них между строк. Это был вдохновенный и тщательно сбалансированный замысел, успех которого целиком и полностью зависел от того, удастся ли ввести врага в заблуждение, чтобы потом преподнести ему сюрприз; поэтому сохранение тайны имело первостепенную важность. И тайну свою Ратледж хранил так, что даже абсолютно надежному, близкому ему человеку

— Молтри — он не позволил себе сделать ни малейшего намека, и даже Линкольн ничего не знал о том, что было на уме у губернатора.

Однако вскоре предстояло доверить секрет еще, по меньшей мере, одному человеку. Так или иначе, но Ратледж будет вынужден предпринимать какие-то действия, и проницательный наблюдатель сможет сделать достаточно близкие к истине выводы и разрушить его планы. Ратледж потерял покой и сон; его мучило сознание, что город все еще кишит предателями и тори, затаенная злоба которых еще сильнее возросла после конфискации их имущества в пользу штата. Он подозревал всех, кто его не поддерживал, и, храня свою грозную тайну, как водится, начал бояться собственной тени.

Это и послужило причиной, по которой Ратледж затеял с Молтри неприятный разговор.

— Хочу обсудить с тобой еще один вопрос, — сказал он.

Ратледж говорил спокойно, но как-то очень странно. Молтри вынул изо рта трубку и уставился на губернатора, сидящего за письменным столом. Генерал только сейчас впервые обратил внимание, как пожелтело и осунулось лицо друга, как он похудел.

— Уверен ли ты, что поступил разумно, — продолжал Ратледж, — позволив миссис Лэтимер остаться в твоем доме, который фактически служит твоей штаб-квартирой?

Генерал опешил.

— Какие тут, к черту, могут быть возражения? — На мгновение он едва не подумал, что Ратледж намекает на его нравственность в отсутствие жены.

— Нам нельзя забывать об осторожности. Тем более, если речь идет об особе сомнительной лояльности. Ведь в непосредственной близости от штаба всегда можно собрать обрывки информации…

— Бог мой! — воскликнул Молтри. Его изумление и негодование были так велики, что он перешел на официальное обращение. — Ваша светлость намекает, что миссис Лэтимер — вражеский агент?

— Если б я так думал, то не намекал бы — я бы настаивал. Нет, Уильям, я имел в виду не больше и не меньше того, что выразил словами. Полагаю, я выразился ясно.

— Ясно? Да, проклятье, куда уж ясней. Неясно только, почему ты вообще завел об этом речь. Должна же быть какая-то причина. Или это просто паника?

— Я никогда не поддаюсь панике.

— Но… но… — Молтри не знал, удивляться ему или злиться. — Миртль — жена моего главного адъютанта, человека такого же верного и надежного, как я сам. Каждый поступок его жизни доказывает…

— Я не сомневаюсь в верности майора Лэтимера. Но следует помнить, что его жена — также и дочь Эндрю Кэри, самого озлобленного тори в Каролине.

Молтри рассмеялся и снова взялся за трубку. Ему показалось, что он понял смысл опасений Ратледжа.

— Ерунда, — сказал он, выпуская клуб дыма. — Тебя подводит память, Джон. Миссис Лэтимер полностью порвала со своим отцом. Он питает к ней такую же лютую ненависть, как и к самому Гарри Лэтимеру.

— Тогда почему, — спросил Ратледж, — она его посещает?

— Посещает отца? — Трубка опять очутилась в руке у генерала, так и оставшегося с открытым ртом. Он наморщил лоб и добавил с ноткой недоверия: — В Фэргроуве?

Ратледж медленно покачал головой.

— Нет, не в Фэргроуве, а здесь, в Чарлстоне, в его доме на Трэдд-стрит. Военная необходимость заставила нас в конце декабря конфисковать Фэргроув, и он до сих пор в наших руках. Кэри поносил нас тогда в таких выражениях, что по законам военного времени мы, можно сказать, имели право его повесить. От бешенства или по какой другой причине его подагра разыгралась так, что добралась до жизненно важных органов, и две недели он был на волосок от смерти. — Губернатор побарабанил пальцами по столу. — Он избавил бы нас от многих хлопот, если бы преставился. Но ты, верно, замечал, Уильям, что те, кто причиняет окружающим одно беспокойство, как правило, поразительной живучи. Н-да…

Так вот, месяц назад он поправился и с тех пор развивает бурную деятельность, завалив работой своего управляющего, старого Фезерстона — еще одного нашего «друга». Торговые суда Кэри курсируют взад-вперед, вывозят урожай с дальних плантаций и разные другие товары. Еще предстоит выяснить, что они ввозят взамен. Хочет ли он, окунувшись в свою коммерцию, спрятаться от окружающей действительности, или маскирует торговлей другие намерения, я ответить не готов. Но я держу его под наблюдением, Уильям. Кроме лиц, известных как откровенные тори, его посещали только несколько деревенских торговцев — все они, естественно, находятся у меня под подозрением. И теперь, вот, его дочь… — Ратледж не закончил и вздохнул; его круглые совиные глаза серьезно и неотрывно глядели на Молтри. — Если бы она не жила в твоем доме, я не стал бы ломать над этим голову.

Молтри вскочил так резко, что приступ подагры заставил его снова плюхнуться на стул.

— Тебе так и так надо ее поберечь, — Генерал был подчеркнуто презрителен. Он снова поднялся, на сей раз более успешно. — Если бедная девочка ходит к отцу, это означает лишь то, что они, наконец, помирились, и этому можно только радоваться. Негоже жить с неснятым отцовским проклятием, каким бы ни был этот отец. А что до остального… — он отмахнулся, — мираж! Но я разберусь в этом. Я спрошу ее. — И поинтересовался, показывая, что желает сменить тему: — Что-нибудь еще?

— Да. Раз уж ты собираешься ее расспрашивать, то поинтересуйся заодно, не знает ли она что-нибудь о человеке по имени Нилд, Джонатан Нилд.

— Кто это?

— Один из визитеров Кэри. За последний месяц он дважды был в городе: однажды, когда Кэри болел, и еще раз третьего дня. Он представился вирджинским квакером[853] и выглядит провинциалом. Хотелось бы побольше разузнать о мистере Нилде.

— Но твои люди, как мне кажется, не позволят шляться туда-сюда кому попало?

— Конечно, нет. Документы мистера Нилда изучены, они в порядке. Пропуск подписан самим Вашингтоном.

— И что его сюда привело?

— Он продает табак со своих плантаций.

— Почему в Чарлстоне?

— Сэру Эндрю на вывоз. Он утверждает, что издавна торговал с Кэри, а сейчас надобность в этом намного возросла, поскольку Чарлстон — один из немногих портов, открытых для торговли.

— Вполне правдоподобное объяснение.

— Да. Однако… я ему не верю. Интуитивно, полагаю. Non amo te, Sabidi[854]… понимаешь? Так что, если будешь разговаривать с миссис Лэтимер, спроси, что ей о нем известно.

— Ладно. Но навряд ли она знает больше, чем ты, — Молтри встал. — Я пойду. — Тяжело опираясь на трость, он поплелся к двери и, подойдя к ней, оглянулся через плечо. — Если тебя гложут подозрения насчет Кэри, почему бы не облегчить себе жизнь, посадив его в кутузку? У тебя и так забот полон рот, а ты волнуешься по пустякам.

Ратледж склонил голову набок.

— Это не так просто, как тебе кажется. Тори причиняют мне массу хлопот, но я не хочу спровоцировать взрыв. Я не хочу гражданской войны ни в городе, ни в провинции.

Молтри нашел это настолько забавным, что начал издавать какие-то булькающие звуки.

— Боже мой! Что за рок преследует чарлстонских губернаторов! Из боязни нарушить мир они никогда не делают того, что следует делать ради его укрепления. Экий причудливый парадокс, Джон.

— Слишком причудливый, чтобы быть смешным, — сказал Ратледж.

Сейчас его нелегко было позабавить.

Глава 23

ДЖОНАТАН НИЛД
Известная нам правдивость Ратледжа и знание дальнейших событий не дают основания усомниться в том, что его подозрения относительно посещавшего сэра Эндрю квакера были чисто интуитивными. Интуиция губернатора была воистину тонкой.

Но прежде — несколько слов о том, каким образом произошло примирение Миртль с отцом.

После своего вынужденного возвращения в город Кэри слег. Вызванный к нему доктор Паркер определил состояние как почти безнадежное. Имея понаслышке представление об отношениях отца с дочерью, добрый доктор и друг семьи прямо от баронета отправился к Миртль с известием о его болезни. Он собирался уговорить миссис Лэтимер забыть обиды и скрасить тяжелые для отца дни заботами и любовью, что поможет ему выкарабкаться или, по меньшей мере, облегчит его кончину.

Но уговоров и не требовалось; Миртль только сомневалась, примет ли отец ее заботы. Врач успокоил: сэр Эндрю настолько слаб, что отказать просто не сможет. И вот, с молчаливого согласия старого Римуса, заплакавшего от радости при виде молодой госпожи, она подошла к постели отца. Кэри лежал в забытьи, и Миртль принялась ухаживать за ним с той же самоотверженностью, которую проявила около трех лет тому назад, выхаживая раненого Гарри. Четыре дня и три ночи, пока не наступил кризис, она почти бессменно дежурила в комнате. Наконец отец пришел в сознание.

Тогда Миртль удалилась, предоставив доктору Паркеру и Римусу рассказать обо всем баронету и умолить его принять ее.

— Без Миртль, сэр Эндрю, мои лекарства были бы бессильны, — убеждал его доктор. — Она спасла вам жизнь.

— Так, так, — насмешливо сказал неукротимый старик. — Но кто ее об этом просил?

— Я, — ответил доктор Паркер.

— Вы? Вы. Ну и ну! Хм! Это непозволительная вольность с вашей стороны, Паркер.

— Я хотел спасти вас, сэр Эндрю. Или это вы тоже считаете непозволительной вольностью?

— Пф! Пф! — нечленораздельно выразил свое раздражение баронет. Характер у него и раньше был не сахар, а в последние годы испортился настолько, что служить этому старому упрямому брюзге все считали неблагодарным занятием. — Вам за это платят. А вот присутствие здесь миссис Лэтимер по вашему настоянию — это уже нахальство.

Доктор сдержался.

— Ваша дочь, сэр…

— Проклятье! — перебил Кэри с поразительной для немощного больного злобой, — Вам разве не известно, что у меня нет дочери? Вы что, английского языка не понимаете? В чем дело? Полагаю, под моей дочерью вы подразумеваете миссис Лэтимер. Допустим. Но я не желаю водить знакомство с миссис Лэтимер. То, что она мне навязалась, когда я был не в состоянии ее выгнать — дерзость с ее и вашей стороны. И больше на эту тему говорить я не желаю.

Он сказал, как отрезал; боясь его переволновать, доктор удалился и, расстроенный, зашел к Миртль в другую комнату.

— Надо набраться терпения. Я еще сумею его переломить, — утешал он ее, содрогаясь в душе от перспективы повторно испытать на себе христианские добродетели сэра Эндрю. — Необходимо только подождать, пока он окрепнет. Возможно, это произойдет завтра или послезавтра.

Миртль пришла назавтра, но и в этот, и на следующий день доктор отговаривался выдумками о неудаче и надеждами на будущее. Между тем отец быстро восстанавливал свою силы, начал заниматься делами и даже принял одного деревенского торговца.

На третий день Паркер встретил Миртль с таким сияющим лицом, что она сразу поняла: свершилось чудо — отец согласен увидеться с нею.

Сэр Эндрю сидел на постели полулежа, обложенный подушками. Миртль сразу заметила, как изменили его последние четыре года. Он был уже не так грузен, а после болезни выглядел совсем изможденным. Из светло-голубых глаз исчезла теплота; губы кривились в кислой улыбке.

Миртль опустилась у кровати на колени.

— Отец! Дорогой отец!

Он заговорил мирно, однако с примесью желчи.

— Паркер сказал, что ты спасла мне жизнь. Ну, ну! Странно, что ты соблаговолила позаботиться обо мне после того, как ограбила, лишив меня всего самого дорогого. Но… я прощаю тебя, Миртль. Наверное, я требовал слишком многого. Я переоценивал тебя.

— Отец! — Вот и все, что она смогла произнести. Молча Миртль взяла руку отца, и он ее не убрал.

Миртль вовсе не удивила такая форма отцовского прощения — словно нехотя, через силу. Она знала его неуступчивую натуру и была счастлива уже восстановлением мира. Как много ей хотелось рассказать отцу, и прежде всего об Эндрю, его внуке, названном в его честь. Но сейчас об этом не могло быть и речи: поведение баронета не допускало проявлений нежности и теплоты.

Сэр Эндрю задал несколько вопросов. Сначала он довольно равнодушно осведомился о ее здоровье и о том, как поживает Дайдо. Затем посокрушался об отнятой плантации, о рабах, присвоенных правительством мятежников для своих работ, и о других делах, весьма далеких от того, о чем могли бы говорить любящие отец с дочерью после затянувшейся разлуки. Он производил впечатление человека, который, соблюдая приличия, поддерживает пустой разговор. Но и это продолжалось недолго. Вскоре он сказался утомленным, однако выразил пожелание, чтобы она пришла завтра.

Миртль едва ли не с облегчением вырвалась от него и по пути домой размышляла, не лучше ли было оставить все по-старому, чем добиваться вымученного, искусственного примирения. Именно таким оно ей теперь представлялось.

Назавтра, однако, она застала его в лучшем расположении духа — очевидно, здоровье его пошло на поправку. Сэр Эндрю начал вставать и встретил дочь, сидя в мягком кресле, облаченный в халат. Он улыбнулся в знак приветствия, и на этот раз беседа началась с того, о чем Миртль вчера так не терпелось рассказать.

Баронет пожелал узнать о внуке и со слабой улыбкой на устах внимал ее материнскому красноречию. Когда он услышал, что мальчика зовут Эндрю, губы деда растянулись вширь, и Миртль опрометчиво приписала это его радости. Следующие слова сэра Эндрю разрушили иллюзии.

— Думала меня этим умаслить, а? Чтобы я сделал его моим наследником? — колючие глаза впились в нее из-под кустистых бровей.

Дочь вздрогнула, как от удара хлыстом.

— Отец! — взмолилась она, а сэр Эндрю, брызнув слюной, издал какой-то кашляющий смешок. — Это недостойно — приписывать мне такую расчетливость. К тому же, состояние Гарри гораздо больше, чем нам необходимо для жизни.

— Не обязательно так будет всегда, — сварливо заметил баронет. — Когда закончится война, а мятежники будут разбиты и усмирены, каждому, кто поднял руку на своего короля, предъявят счет. Но я рад, что ты не рассчитываешь на наследство. Потому что я решил распорядиться им по-своему. Все, чем я буду обладать к моменту смерти, отойдет твоему кузену Роберту. Это акт элементарнейшей справедливости, воздаяние по заслугам добродетели и, в то же время, наказание за не дочернее поведение.

Миртль снова сжалась, словно отец дал ей пощечину. Деньги тут были ни при чем, но сам факт лишения родительского наследства делал ее в глазах общества отверженной.

— Ну? — спросил Кэри, не дождавшись ответа, — что ты на это скажешь?

— Ничего, отец. — Она храбрилась, стараясь ничем не выдать своей обиды.

— Если такова твоя воля — я согласна. Если же лишение наследства станет последним моим наказанием, то я более чем согласна.

— Так, так, — пробормотал отец. — Ладно, ладно! Я сказал это только затем, чтобы проверить, насколько искренне ты смирилась. Рад, что ты так хорошо выдержала эту проверку, Миртль. Очень рад. — Он одарил ее улыбкой, но она легко распознала жалкую попытку обмана. В голосе отца звучала фальшь; он явно сожалел о том, что у него вырвалось, и теперь нащупывал пути к отступлению. Однако Миртль по доброте душевной вообразила, что он раскаивается за беспричинный выпад.

Затем сэр Эндрю поинтересовался, как поживает Гарри; для Миртль это было совершеннейшим сюрпризом. Она сдержанно отвечала на его вопросы — где Гарри был и чем занимался, боясь увлечься и снова разжечь отцовскую злобу. Когда отец вытянул из нее, что Гарри уехал в армию Линкольна, охранявшую переправу через Саванну, он громко рассмеялся:

— Ха-ха! Неужто эти оборванцы думают удержать Превоста? — Он фыркнул. — Это смехотворно! Сколько их там — жалкая горстка?

— Я не уверена, но думаю, что, по меньшей мере, тысяч пять, — ответила она.

— Пять тысяч! — Сэр Эндрю не скрывал издевки.

Миртль покраснела, будто отец измывался над самим Гарри. Защищая мужа, она поспешно начала уверять, что это временно, что армия скоро будет усилена.

— Они вербуют добровольцев в Северной Каролине и где-то еще.

— Э-э! Быдло. Думаешь, эта деревенщина устоит против обученных солдат? Банда плохо вооруженных оборванцев! Им и боеприпасов-то, верно, не хватит…

Складывалось впечатление, что он ждал ответа. Но ей нечего было возразить, ибо Миртль не была осведомлена о положении дел. Ее молчание заставило отца спросить прямо:

— Сколько у них артиллерии? Ведь, в конце концов, все решает артиллерия. Сколько у них пушек, что они так самоуверенны? Ну, что? Нечего сказать! — В его словах слышался вызов, и если бы она обладала информацией, то доказала бы, что его презрение неуместно. Как бы то ни было, она вынуждена была ответить, что не знает.

— Она не знает! — недобро воскликнул сэр Эндрю. — Ха! И ты хочешь меня убедить, что это отродье способно остановить британскую армию!

— Точно такое же отродье остановило вашего Бургоня, — сказала уязвленная насмешками Миртль.

Отец пришел в неописуемую ярость, и она пожалела о своей колкости. Но тот быстро остыл и под конец был с нею даже ласков, просил поскорее приходить и стоически вынес прощальный поцелуй.

Спускаясь по лестнице, Миртль увидела со спины мужчину, направлявшегося через холл в столовую. Он шел быстрым военным шагом. Фигура и походка этого человека были настолько знакомы Миртль, что она на секунду замерла в изумлении, а в следующее мгновение устремилась вниз по лестнице, окликая человека на бегу:

— Роберт! Кузен Роберт!

Мужчина остановился и обернулся. Миртль приблизилась к нему… и тут же отпрянула, пораженная. У этого человека были длинные черные волосы, свисавшие, как уши спаниэля, «индейский» загар и странный, бессмысленный взгляд, в котором, казалось, навсегда застыло изумление. Такое впечатление создавалось из-за полного отсутствия бровей. Нижняя часть лица незнакомца пряталась в густой черной бороде, необычайные размеры и неопрятность которой придавали ему вид человека, только что выбравшегося из лесной глуши. Одет он был в коричневое платье старомодного покроя из сукна домашней выделки, какой предпочитают квакеры. Квакерскими были также круглая черная шляпа, льняная косынка на шее и стальные пряжки на тупоносых башмаках.

Он заговорил гнусавым, грубым голосом:

— Мадам, мое имя Джонатан, а не Роберт. Джонатан Нилд.

Она пристально вгляделась в его темно-карие глаза, которые флегматично уставились на нее, смутилась и сконфуженно засмеялась. Воображение сыграло с нею шутку.

— Простите, сэр. Я обозналась.

Он молча поклонился, повернулся и продолжил свой путь. Но как только он сделал несколько шагов, иллюзия вернулась. Прикованная к месту, Миртль, не отрываясь, смотрела ему вслед, пока он не скрылся в столовой; но даже после этого перед глазами у нее стояла эта фигура и эта походка, неуловимо напоминавшая Роберта Мендвилла.

Внезапно ее неодолимо потянуло пойти за ним.

Он только что уселся за стол, и Римус стоял за спинкой его стула, когда она ворвалась в комнату. Нилд поднял глаза в немом вопросе. Она остановилась, как вкопанная. Невероятно. Этот человек не был Робертом Мендвиллом. Но эта спина, эта характерная осанка…

— Оставь нас, Римус, — коротко приказала она.

Негр заколебался, и его неожиданная нервозность послужила верным подтверждением ее подозрений. Римус покосился на незнакомца, показав белки глаз и, видимо, ожидая от него дополнительных указаний.

— Делай, что велят, — прозвучал гнусавый голос; Римус стушевался и нехотя вышел.

Когда они остались вдвоем, Миртль, борясь с охватившим ее волнением, приблизилась к самому столу и, стараясь говорить спокойно, спросила:

— Что все это значит, Роберт?

— Я уже сказал тебе, мадам, меня зовут Джонатан.

— Вам ни к чему повторять эту ложь, — ответила она. — Я узнала вас. Не пойму, что вы с собой сделали, но в том, что вы — Роберт Мендвилл, я уверена так же точно, как в том, что я — Миртль Лэтимер.

Он мягко улыбнулся, обнажив крепкие белые зубы, блеснувшие в черном клубке бороды, и покачал головой:

— У тебя разыгралась фантазия, мадам. Говорю тебе, я — Джонатан Нилд, плантатор, и приехал сюда к сэру Эндрю Кэри по делам торговли.

— Ах, вот как! И чем же вы торгуете?

Она прищурилась, словно целясь из пистолета, и явная насмешка, сквозившая в ее словах и свидетельствующая о ее осведомленности, немного его насторожила. Но на его поведении это заметно не отразилось.

— Табаком, мадам. Я табачный плантатор из Вирджинии.

— Из Вирджинии. С таким произношением?

— Родился я не в Вирджинии, мадам.

— Первое правдивое слово, которое вы произнесли. Я достаточно хорошо знаю, где вы родились, и мне достаточно хорошо известно, чем вы торгуете с моим отцом. — Краска негодования залила ей щеки. — Теперь я понимаю, почему он вдруг проявил интерес к Гарри и зачем все эти вопросы об армии Линкольна, ее численности и количестве пушек. Вы — шпион, капитан Мендвилл. Вот торговля, которую вы ведете.

— Мадам, твои оскорбления меня не задевают, поскольку меня не касаются. Ты спутала меня с кем-то другим и нелепо упорствуешь в своем заблуждении.

Миртль топнула ногой.

— Хорошо же. Вам будет предоставлена возможность убедить в этом губернатора.

Угроза, к ее удивлению, на него никак не подействовала. Он развел руками и сказал с мягкой укоризной:

— Я уже сделал это, мадам. Чужеземцы не имеют права свободного въезда в эту страну, пораженную проказой безбожной войны. Ваш губернатор уже вызывал меня, и документы, удостоверяющие мою личность, лежали перед ним. Уверяю тебя, мадам, они его вполне удовлетворили.

Миртль чуть подалась вперед.

— Может быть. Но так ли они безупречны? А их изучат заново и гораздо более тщательно, как только я скажу губернатору, что узнала в вас Роберта Мендвилла.

— Надеюсь на усердие помощников губернатора, мадам. А ты совершишь бесполезную глупость.

— Даже если я предложу им сбрить вашу бороду и отмыть лицо?

Последовало молчание, в продолжение которого темные глаза задумчиво изучали Миртль; она была решительна и тверда. Он вдруг пожал плечами и рассмеялся, сбрасывая маску.

— Сдаюсь, Миртль, — объявил он своим нормальным голосом. — У вас слишком острое зрение. Лучше сдаться вам, чем губернатору Ратледжу.

Мендвилл легкомысленно вообразил, что она его только пугала, заставляя раскрыться и желая тем самым убедиться в собственной проницательности. Однако его признание ее не смягчило.

— Одно предполагает другое, — холодно сообщила она.

— Как?! — испуганно вскричал Мендвилл. — Ты предашь меня, Миртль?

— А разве вы здесь не для предательства?

— Нет, — возразил он убежденно, — не для предательства.

— Для чего же тогда?

— Как для чего? — обиделся он. — Вы забыли, в каком состоянии был ваш отец? Как только меня известили об этом, я поспешил сюда, чтобы помочь сделать все, что в моих силах. Мое беспокойство было оправдано, ведь рядом с ним не было ни одного родственника, который мог бы утешить его перед возможной кончиной. Вот и вся моя вина, Миртль.

Но Мендвилл опять просчитался, надеясь смягчить ее этой трогательной историей.

— Вы говорите, что получили сообщение о болезни моего отца. Это означает, что вы поддерживали с ним связь.

— Почему бы и нет? В конце концов, мы родственники. Неужели есть нечто предосудительное в нашей переписке?

Вспомнив заявление отца о том, что Мендвил станет его наследником, Миртль видела в этом одно из объяснений появления капитана в доме, однако все равно во всем этом оставалось нечто неясное и настораживающее.

— Когда вам сообщили?

— Месяц назад.

— И в это время вы находились…

— На Саванне, у Превоста. Я и сейчас у него служу. Сначала я был у Клинтона, но перешел к Превосту, когда его армия получила приказ идти на Юг.

Миртль презрительно поджала губы.

— И вы собираетесь меня убедить, что за месяц отрастили такую бороду? Даже меньше, чем за месяц — ведь вы, должно быть, здесь уже с неделю.

— Я этого не утверждал.

— Тогда как согласовать это с историей, которую вы тут поведали?

Он задержал на ней слегка удивленный взгляд и заметил раздраженно:

— Вы чересчур прагматичны, чтобы меня понять.

— Ровно настолько, чтобы понимать, в чем мой долг, капитан Мендвилл.

Он старался не показать виду, что встревожен.

— Долг перед кем, Миртль? Существует ваш долг перед отцом, перед семьей; возможно, отчасти даже передо мной, — Мендвилл говорил спокойно, почти смиренно.

— А как быть с долгом перед мужем? Или вы забыли, что я жена майора Континентальной армии Лэтимера?

Темно-карие глаза Мендвилла подернулись грустью.

— Раз вы считаете мою выдачу своим непременным долгом, я дам вам последнее доказательство своего расположения: я подчинюсь неизбежному. Только не слишком ли суровое это будет наказание за любовь к вашему отцу, которая привела меня сюда — в логово льва. Я знал, Миртль, что рискую жизнью, но и помыслить не мог, что приму смерть от ваших рук.

Она смягчилась. Он разбудил воспоминание о прошлом, обо всем, чем она обязана Роберту и чем ему обязан Гарри. Правда, Гарри, ослепленный предубеждением, этого не признавал, что служило источником постоянных разногласий в первое, несчастливое, время их семейной жизни. Однако Миртль всегда верила, что Мендвилл неоднократно защищал Гарри и что именно благодаря влиянию кузена на лорда Уильяма Гарри получил отсрочку, позволившую ему уехать из Чарлстона после дела Фезерстона.

— Что же мне делать? Будь я уверена, что вы приехали не шпионить… Но я не могу. Здравый смысл подсказывает, что вы здесь как раз за этим; если я вас не выдам, то стану соучастницей.

— А если выдадите, то палачом, — грустно улыбнулся он. — Бедная Миртль! Я понимаю, для вас это трудный выбор. То есть, я надеюсь, что он трудный. Надеюсь, что вам нелегко погубить жизнь человека, который с готовностью пожертвует ею ради вас. — Тут Мендвилл сменил тон и заговорил серьезно и убедительно, словно с единственной и беспристрастной целью помочь ей разобраться. — Послушайте меня, Миртль. Вы говорите, я здесь, чтобы шпионить. Но какой в этом смысл? Что здесь можно разведать такого, что нам не известно? Какие я мог бы добыть сведения, способные повлиять на ход событий и на то, что скоро неизбежно случится?

— А что должно случиться? — спросила она, затаив дыхание.

Он терпеливо, голосом, исполненным сожаления, разъяснил:

— Превост настолько силен, что прорвется к Чарлстону когда только пожелает. Кто ему противостоит? Горстка надежных континенталов и толпа недисциплинированных ополченцев под предводительством неумелого командира. На всякий случай, чтобы действовать наверняка, Превост ждет подкрепления. Оно прибудет через месяц, самое позднее через два, и тогда начнется наступление. Вот и все. Через два месяца британская Южная армия займет город

— в этом можете быть уверены, ибо задержать наше наступление некому. Допустим, что я в самом деле шпион. Могут ли любые собранные мною сведения изменить или предотвратить такой финал? Ответьте сами на мой вопрос, Миртль. Спросите себя, какой перевес получат друзья вашего мужа, если они схватят меня и расстреляют либо повесят? И еще спросите себя, не выгоднее ли в час вступления Превоста иметь среди его близкого окружения такого верного и преданного друга, как я? Мне уже доводилось прежде спасать вашего мужа, хоть вы и не догадываетесь, чем я при этом пожертвовал.

— Пожертвовали? О чем вы говорите?

Капитан прикинул что-то в уме и решился. Знание людей придало ему уверенности: не родилась еще на свет женщина, которую оставило бы равнодушной признание в любви. Это не принесет никакого вреда, но может оказаться полезным.

— Я говорю о том, Миртль, что вы были тогда и до сих пор остаетесь самым дорогим для меня человеком. В те незабвенные, счастливые дни, когда я впервые с вами познакомился, когда я часто бывал в Фэргроуве, мир сильно изменился для Роберта Мендвилла. Вряд ли такое когда-нибудь повторится. Я с радостью отдал бы за вас свою жизнь; я любил вас так преданно и бескорыстно, что готов был подарить жизнь другому человеку, чтобы он смог потом отнять вас у меня. Вот почему…

— Нет, Роберт! — воскликнула она, и Мендвилл понял, что достиг цели. Румянец сошел с его лица, мгновенно ставшего бесстрастным. — Роберт, я не знала… я никогда не подозревала…

— Напрасно я вам признался. На меня что-то нашло, я не мог противиться порыву. Бог свидетель, как часто мне приходилось сдерживаться в прошлом. Простите меня.

— О, что мне делать, что мне делать? — ломая руки, твердила Миртль. В муках сомнения и нерешительности она не находила себе места.

— Ну, это-то как раз просто, — сказал капитан. — За услугу, оказанную Гарри, отплатите услугой мне. Подарите мне ту же отсрочку, что дал ему я, ту же возможность уехать. Благодаря моему вмешательству у него было двое суток

— мне достаточно одних. Если я до завтра не уеду, выдайте меня губернатору. Или я прошу слишком многого? Коли так…

— Нет, нет, Роберт, — Миртль запнулась, глядя на него. — Если… если я сделаю это… если я сейчас позволю вам скрыться и не скажу никому ни слова… дадите ли вы со своей стороны слово, что никогда не вернетесь в Чарлстон и не будете поддерживать связь с моим отцом, пока не кончится война?

— Да, я не вернусь. Охотно и от всего сердца даю вам слово. Но что касается связи с вашим отцом…

— Вы должны обещать мне, должны. Поверьте, это самое меньшее, на что я могу согласиться.

Он склонил голову.

— Хорошо. Я обещаю. Я уеду сегодня вечером.

Как мы помним, это произошло еще тогда, когда Молтри с Гарри Лэтимером были под Пьюрисбергом.

Глава 24

НАСТУПЛЕНИЕ ПРЕВОСТА
После беседы с Ратледжем Молтри поехал домой. Суета на улицах была совершенно иной, нежели кипевшая здесь в былые дни, да и выглядели улицы по-другому. Опустошительный пожар двухлетней давности дотла уничтожил все дома на Бэй-стрит, оставив в силуэте города зияющую брешь, сквозь которую просматривалась бухта с разбросанными по ней кораблями.

Город заполонили солдатские мундиры: необученные деревенские рекруты маршировали к ипподрому, где проводились строевые учения; конные упряжки тянули медные полевые орудия; попадались артиллеристы из форта Молтри, где стоял теперь морской гарнизон, и с батареи на заставе Хэдрелла; встречались конные полицейские, пехотинцы, саперы, очень немного бывалых солдат Континентальной армии и множество ополченцев вида более штатского, чем сами штатские. Редкие женщины казались единственными мирными гражданами на фоне всего этого пестрого воинства; несколько нарядных дам прогуливались в сопровождении офицеров; женщины попроще сами сопровождали шеренги и колонны. Тут и там все-таки можно было заметить пожилых, богато одетых плантаторов, слишком старых или чересчур преданных короне, чтобы облачаться в военную форму и вести походную жизнь.

Люди в основном были веселы и беспечны, хотя некоторые лица выглядели встревоженно. Тучи войны сгущались, но где-то так далеко… Единственная попытка неприятеля ступить на землю Каролины окончилась, благодаря Молтри, крахом, и хотя Превост намеревался предпринять новый поход на Чарлстон, всем было известно, что генерал Линкольн располагает солидным войском и наверняка остановит британцев. Повсюду повторяли остроту Молтри, который грозил отшлепать ослушников, если они переплывут Саванну без спросу.

Бригадный генерал подоспел как раз к обеду; Миртль и Гарри ждали его, чтобы сесть за стол.

До окончания трапезы, когда на столе появились кувшины с вином — Молтри взирал на них с нежностью, но его подагра предписывала воздержание — он не упомянул о деле, волновавшем Ратледжа. Впрочем, он и вообще-то считал, что оно не стоит выеденного яйца.

— Миртль, моя милая, я слышал, ты наконец-то помирилась с отцом?

Она радостно улыбнулась ему:

— Да. Я как раз только что рассказывала об этом Гарри, — и она с любовью оглянулась на мужа, стоящего у нее за спиной. — Я так счастлива, генерал. Это вернуло мне покой, которого долгие годы так не хватало. Правда, в последнее время я стала смотреть на многие вещи по-другому, но все равно в сердце сидела заноза.

— Я рад за тебя, девочка. И за тебя, Гарри.

— Я и сам рад. Ни одно событие с момента нашей свадьбы не делало меня счастливее.

— Но с тобой сэр Эндрю еще не помирился?

Миртль быстро ответила за Лэтимера:

— Всему свое время, генерал. Я уверена, оно наступит… Папа в глубине души всегда любил Гарри, и я надеюсь, что скоро — возможно, когда кончится эта ужасная война — он вернет ему свою любовь.

Молтри поблагодарил за обед и придвинул к себе скамеечку для ног: подагра сегодня что-то чересчур разыгралась. Испытывая угрызения совести, чувствуя себя форменной свиньей, но выполняя обещание, данное Ратледжу, он продолжил расспросы, маскируя свои истинные намерения безобидным светским интересом.

— И как это произошло, моя милая? Ты собрала в кулак все свое мужество и пошла к нему или это он согнул свою упрямую старую шею и послал за тобой?

Миртль с тою же откровенностью поведала, как все устроилось при содействии доктора Паркера.

— Понимаю, — сказал Молтри, выслушав ее историю. — Хорошо. Я рад, что этим все кончилось. — Он угостился табаком из табакерки, пододвинутой Гарри. Набивая трубку, он продолжал зондировать, искусно скрывая подоплеку, что наполняло его одновременно самовосхищением и отвращением. — Удивительно, как неистребимы привычки целой жизни! Не успел старик как следует подняться на ноги, как снова обратил все помыслы и энергию на торговлю.

— Да, — согласилась она. — И это оказалось превосходным лекарством. Он выздоравливает с поразительной быстротой.

— Поговаривают, он даже начал лично вести дела. — Молтри раскурил трубку от тонкой свечки и небрежно спросил: — Ты не встречала его деловых партнеров?

— Видела нескольких, — отвечала она так же небрежно.

— К нему приходил продавать табак некий квакер. Парень из Вирджинии, как мне сказали. Ты с ним, случайно, не сталкивалась?

Что это — Миртль опустила глаза? И не померещилось ли ему, что она задержала дыхание? Пауза действительно затянулась или ему так только показалось из-за напряженного ожидания ответа? Генерал успел мысленно задать себе все эти вопросы, прежде чем услышал спокойный голос:

— Может быть. Как его имя?

— Имя? — Молтри порылся в памяти. — Э-э, Нилд, если не ошибаюсь.

— Нилд… — медленно повторила Миртль и так же медленно, как если бы не была твердо уверена, ответила: — Да… Думаю, я встречала человека с таким именем. — Боясь категорически отрицать то, что было очень вероятно, она неохотно призналась. Потом быстро спросила: — Почему вас это интересует?

Генерал добродушно засмеялся:

— Они там, в Вирджинии, выращивают добрый табак, а добрый табак в наши дни становится редкостью. Случись этому парню оказаться неподалеку с партией превосходного табаку на продажу, я бы с радостью приобрел. Но ты ведь его не особенно запомнила?

Она покачала головой, притворяясь, что вспоминает.

— Нет, — сказала она, — не особенно.

— Ты с ним не говорила?

— Может быть, и говорила. Кажется, однажды мы действительно перебросились парой слов. Но я не уверена.

— Ладно, не имеет значения. — И Молтри сменил тему.

Он не думал и не желал думать, что Миртль может сознательно врать. Добродушная беспечность была единственным его недостатком, о котором сожалел еще генерал Ли.

После обеда Миртль, сославшись на недомогание, ушла в свою комнату. Здесь она предалась невеселым мыслям, но не о том, что Нилд вызывает чьи-то подозрения, а о том, что солгала, ввела в заблуждение и Молтри, и Гарри. Несколько раз за те дни, когда Гарри был в городе, она порывалась обо всем ему рассказать, но каждый раз ее одолевали сомнения, и чем дальше она оттягивала признание, тем труднее было на него решиться. Поэтому и сегодня она не смогла признаться. Чем оправдала бы она свое промедление; да и сами оправдания — не есть ли они отчасти признак вины? Миртль не сумела преодолеть в себе страха перед новой вспышкой ревности Гарри к Мендвиллу, каких раньше случалось немало. Эта его ревность разгорелась бы сейчас сильней, чем прежде; а всему виной ее молчание. Теперь лучше уж держаться выбранной линии. В конце концов, от ее молчания никому не будет вреда, ведь Мендвилл дал слово не возвращаться в Чарлстон до окончания войны; а от признания ничего хорошего ждать не приходится.

Спустя несколько дней Молтри и Лэтимер вновь уехали из города, оставаясь в полнейшем неведении относительно разговора Миртль с Мендвиллом в доме сэра Эндрю.

В лагерь под Пьюрисбергом генерал со своим адъютантом приехали 26 февраля под проливным дождем. Там они узнали подробности о победе над Бойдом. Генерал Линкольн, воодушевленный последним успехом, был полон замыслов, хотел провсти более широкую операцию против британцев. Он выделил две тысячи человек и послал их под началом генерала Эша вверх по реке к Огасте с приказом отрезать от основных сил большой английский отряд полковника Кемпбелла.

Кемпбеллу, однако, это пришлось не по вкусу. Обнаружив напротив своего лагеря крупный отряд противника и опасаясь, что он переправится ниже по течению и отрежет его от главного лагеря на Саванне, Кемпбелл быстро свернул палатки и пошел на юг по правому берегу реки.

Эш переправился и бросился за ним вдогонку. Это было 25-го, за день до возвращения Молтри в Пьюрисберг, а двумя днями позже Эш достиг Верескового ручья и расположился немного выше места его впадения в Саванну. Второго марта он отправил донесение, что занимает безопасную и выгодную позицию, и враг его явно боится.

К такому выводу генерал пришел, основываясь, должно быть, на том факте, что враг ему не показывался. Однако истина заключалась в ином. В то самое время, когда Эш отправлял гонца с хвастливым докладом, Превост предпринимал обходной маневр, чтобы напасть на него с тыла; и произошло это уже на другой день.

Едва только генерал Линкольн принял под Пьюрисбергом посланца с докладом Эша, как за ним по пятам примчался лейтенант Итон, которому пришлось переплыть реку на лошади и галопом скакать в лагерь с известием о и полном разгроме американцев. Редкая армия испытывала потрясение более ужасное, чем армия Эша на Вересковом ручье. Внезапное появление британских солдат вызвало среди ополченцев дикую панику; они не сделали почти ни единого выстрела, побросали оружие и кинулись спасаться бегством через топкую, залитую половодьем низину; и многие, кого пощадил огонь британских ружей, нашли свой конец в воде.

Легко себе представить, в какое уныниебыли повержены каролинцы, в одночасье лишившиеся трети боевого состава. К счастью, прибыло пополнение новобранцев, и к концу месяца армия достигла своей первоначальной численности.

В начале апреля Линкольн совещался в Оринджберге с губернатором Ратледжем, обсуждая с ним план кампании. Когда он вернулся, лагерь облетел слух о скором выступлении. Начались лихорадочные приготовления и спешное обучение свежего пополнения. Губернатор снова вызвал к себе Линкольна; на этот раз главнокомандующий взял с собой Молтри, а тот, в свою очередь, Лэтимера.

В Оринджберге они обнаружили внушительный лагерь, где под личным наблюдением Ратледжа проходили выучку около трех тысяч рекрутов. Линкольн объяснил Молтри, что губернатор задумал ловкий ход, который в случае успеха сулит победоносное завершение войны на всем Юге, а то и на Севере. Однако генерал не имел права вдаваться в подробности. Линкольн уважал Молтри, прислушивался к его мнению и поэтому не скрывал, что желал бы посвятить его в замысел Ратледжа: Молтри, используя свой опыт и проницательность, мог внести в него нечто существенное.

Молтри тоже стремился к этому, однако его ждало разочарование, тем более обидное, что с Ратледжем его связывала крепкая дружба. Бригадного генерала допускали на некоторые военные совещания, но не на самые важные, и назад, в свой лагерь, он отправился с таким же смутным представлением о затее губернатора, с каким незадолго до этого приехал.

Одну важную деталь на каком-то из советов Молтри все-таки услышал и запомнил. Ратледж упомянул о том, что Превост предложил через парламентеров договориться о признании нейтралитета Джорджии. Это был один из редких случаев, когда люди слышали смех губернатора.

— Его предложение — абсурд и нелепица; я не желаю это даже обсуждать, — заявил Ратледж. — По сути дела, оно и ответа не заслуживает, но, дабы проинформировать об этом генерала Превоста, ответ ему я все же послал.

Генерал Линкольн был грузен, неспешно передвигался, медленно думал и медленно говорил — словом, был медлителен во всем. По приезде в Пьюрисберг он так быстро, как только позволяла его медлительность, составил диспозицию своих войск и к двадцать третьему апреля закончил, наконец, свои приготовления. Оставив Молтри тысячу человек и задание внимательно наблюдать за Превостом, он со всей остальной армией, с конницей и пехотой, с артиллерией и обозами, начал поход на север вдоль реки, еще взбухшей от весенних дождей, но быстро мелеющей. Погода стояла великолепная. Генерал явно намеревался снова, по стопам Эша, вторгнуться в Джорджию близ города Огасты и совершить обратный марш на Саванну по противоположному берегу реки.

Из оставленных Молтри распоряжений следовало, что Линкольн вовсе не рассчитывает на то, что Превост станет его дожидаться. Превост, скорее всего, попытается воспользоваться моментом и тоже перейдет через Саванну, только на эту сторону; в задачу Молтри входило задержать его столько, сколько это будет возможно. Он имел право отступать по мере необходимости, но должен был сражаться за каждый фут чарлстонской дороги, если британцам вздумается наступать на город. Одновременно к Ратледжу в Оринджберг был отправлен курьер с сообщением о начале осуществления задуманной операции. Теперь Ратледжу предстояло поднять свою свежеобученную армию и вернуться в Чарлстон.

События начали развиваться точно так, как предполагал Линкольн. Получив донесение об уходе основных сил армии противника, Превост форсировал Саванну и вынудил Молтри с боями отступать.

Линкольн ждал выше по реке и не переправлялся до тех пор, пока не получил известия, что Превост уже на левом берегу. Тогда он поднял свои войска и открыто двинулся на незащищенную столицу Джорджии. Он охотно объяснял всем направо и налево, что считает переправу британцев ложным маневром, цель которого — выманить его из Джорджии, и не даст себя обмануть.

Его разглагольствования дошли до Превоста, и тот, несомненно, посмеялся над старым боровом, возомнившим себя прозорливцем. Вполне удовлетворенный, не обращая более внимания ни на армию Линкольна в Джорджии, ни на его тонкую стратегию, он ринулся вперед, тесня Молтри и стремясь воспользоваться подвернувшимся шансом, чтобы быстро овладеть столицей Южной Каролины.

Правда, близ Покоталиго его все же посетили некоторые сомнения. Действительно ли Линкольн такой болван, каким хочет казаться; не скрывается ли за этим какой-нибудь далеко идущий умысел? Три дня сомнения продержали британского генерала в бездействии, пока свежие данные, поступающие со всех сторон, не вынудили его отринуть колебания. Перспектива казалась чересчур заманчивой, чтобы не оказаться ложной, однако Линкольн, судя по всему, действительно позарился на легкую добычу и устранил последнюю преграду на пути британской армии; Превосту не оставалось ничего иного, кроме как полным ходом развивать свое наступление.

Глава 25

РАТЛЕДЖ НЕРВНИЧАЕТ
Превост рвался вперед. Его армия насчитывала около восьми тысяч солдат, но ее продвижению препятствовал отступающий заслон Молтри, и за две недели она покрыла расстояние всего около восьмидесяти миль от Саванны до Эшли. Переправившись через Саванну 25 апреля, Превост лишь в воскресенье, 9 мая, достиг южного берега Эшли и расположился лагерем, обращенным в сторону полуострова, на котором, зажатый меж устьями двух рек, раскинулся Чарлстон.

Несколькими часами раньше Молтри благополучно отступил за Эшли и привел в город остатки своего потрепанного отряда; после арьергардных боев он сократился с тысячи до шести сотен человек. Город гудел, как растревоженный улей, и готовился к обороне; его слегка лихорадило в ожидании неминуемых событий.

Накануне из Оринджберга со своим воинством прибыл Ратледж; по пути к нему присоединилось маленькое пополнение графа Пуласки. Этот храбрый поляк собрал, вооружил на собственные средства и привел с собою на защиту американской независимости целый легион в 160 человек.

Захватчики имели численный перевес — их было примерно вдвое больше, чем защитников — но жители Чарлстона не помышляли о сдаче и не теряли надежды.

Можно только удивляться, сколько было сделано для укрепления обороны за последние девять дней. Когда 1 мая сюда прибыл майор Лэтимер, высланный Молтри вперед, он нашел город крайне неподготовленным против атаки с суши. Броды и переправы через Эшли не были защищены совершенно, и единственной весьма слабой преградой мог служить узкий, глубоко вдающийся в берег залив реки Купер.

Лэтимер тут же взялся за дело. При поддержке помощника губернатора Би ему удалось убедить военные и гражданские власти, что положение опасное, и все трудоспособные горожане были срочно мобилизованы на строительство укреплений. Ответственность за работы возложили на талантливого инженера, шевалье де Камбрэ — еще одного выдающегося иностранца, верой и правдой служившего Америке. Под его руководством и белые, и негры трудились день и ночь, возводя полевые укрепления. Все дома в северном предместье сожгли и, благодаря затянувшимся на две недели отступательным боям отряда Молтри, перед красными мундирами, появившимися на том берегу Эшли, над заливом успела вырасти мощная фортификационная линия с редутами, завалами и земляными бастионами, на которых были оборудованы огневые позиции и размещены орудия.

Это подняло боевой дух горожан, а когда вскоре в город вошли отступившие в строгом порядке и бодрые солдаты Молтри, сердца жителей еще больше укрепились надеждой. Чарлстон еще не забыл эпопею обороны острова Салливэн, организованную смелым и одаренным полковником. Один только вид уверенного, доброжелательного, ныне уже генерала, Молтри вселял в людей веру и укреплял дух.

Ратледж выглядел совершенно изможденным; его замучали тревоги и бессонница. У него исчез второй подбородок, а элегантный мундир болтался на похудевшем теле, как на вешалке. Губернатор стал необычайно нервным — это с прискорбием отметили и те, кто понимал причину его нервозности, и те, кто не мог знать, что это состояние человека, слишком многое поставившего на карту и ждущего теперь, когда свои карты откроет противник. Как ни велико было тайное преимущество Ратледжа, он страшился исхода. Когда следующий день наступил и угас, не ознаменовавшись никакими событиями, нервозность Ратледжа еще усилилась, и в понедельник вечером он выказал свое раздражение в несвойственной ему манере.

В тот день губернатор должен был ужинать у Молтри и Лэтимеров. Но они с генералом задерживались, и Миртль с Гарри ожидали их в столовой. Стол был накрыт, и супруги сидели вдвоем на широком диване у окна; Гарри обнимал Миртль за талию, ее голова покоилась у него на плече, а глаза были устремлены на Эндрю — трехлетнего круглолицего мальчугана, сидевшего верхом на левом колене отца и целиком поглощенного расплетанием витого шнурка из эполета Лэтимера. Предстоящие события вызывали у Лэтимера непреходящую тревогу за судьбу этих двух самых дорогих для него людей. В их присутствии он еще бодрился и не заговаривал о штурме города. Лэтимер давно, но тщетно, пытался убедить жену уехать. Ее пугала перспектива бросить Гарри в такой момент, и она пришла в ужас, когда он предложил ей на выбор несколько вариантов отъезда. Миртль казалось, что гораздо безопаснее остаться в Чарлстоне. Даже если город сдадут Превосту, им нечего бояться: британцы не воюют с женщинами и детьми. Опасность может угрожать им только при обстреле. Если же она, как предлагает Лэтимер, попытается уплыть морем в Вест-Индию, то на них может напасть любой из вражеских кораблей, курсирующих вдоль побережья; а если она примет другое его предложение и отправится в глубь страны к Санти, то ей не видать покоя из-за рыскающих по штату банд тори, печально известная жестокость и мстительная беспощадность которых будут держать ее в постоянной тревоге. Да к этой прибавится еще и тревога за Гарри

— ведь он будет так далеко.

В конце концов он скрепя сердце уступил ее доводам.

В полдень Миртль навестила отца; тот на сей раз был настроен благодушно.

— Он верит в британскую армию. Он так уверен, что Превост победит и капитуляция Чарлстона — вопрос только времени, что заранее возликовал и даже подобрел.

— Представляю, каково ему придется, если Превост не одержит победу. А, Бог даст, так оно и произойдет.

— В этом случае настроение отца не будет иметь большого значения. Но если город сдадут, то, полагаю, отец захочет снова стать нашим другом. Он настолько смягчился, что пообещал это. «Тебе нечего бояться, Миртль, — сказал он мне. — Моя лояльность Британии широко известна. При вступлении генерала Превоста я первый пойду его приветствовать, и у меня достанет влияния, чтобы спасти тебя».

«И повесить меня», — улыбаясь, добавил про себя Гарри.

Миртль, будто прочитав его мысли, сказала:

— Я думаю, отец будет так окрылен победой, что согласится, наконец, помириться и с тобой, Гарри, и распространит на всех нас свою протекцию. Тогда, что бы ни случилось, мы окажемся в некотором выигрыше.

— Дорогая! — Лэтимер был слегка ошеломлен. — Я очень хочу помириться с твоим отцом, но как ты могла подумать, что я готов платить такую цену?

В эту минуту вошел Джулиус и впустил лейтенанта Шабрика, бравого молодого джентльмена в пропыленном мундире, несшего дежурство на первой линии обороны. За ним в столовой появился высокий блондин, весь, от кавалерийских сапог до воротника длиннополого бежевого сюртука, забрызганный грязью. Он оскалился в широчайшей улыбке и двинулся к дивану.

Гарри издал радостно-удивленное восклицание, ссадил ребенка с колена и поднялся. Одновременно с ним встала Миртль.

— Том! — закричала она, всплеснув руками.

Не обращая внимания на Эндрю, который дергал за его ногу и вопил: «Папа Гарри! Папа Гарри!» — Лэтимер протянул руку Тому Айзарду, так неожиданно объявившемуся здесь после более чем трехлетнего отсутствия, в продолжение которого он сражался в рядах Северной армии.

Том жал им руки, беззвучно смеясь, затем, переведя дух, повернулся к сопровождавшему его офицеру, чья прежняя суровая деловитость уступила место приветливости.

— Итак, сэр? Вы удовлетворены? Убедились, что меня здесь знают? Скажи ему мое имя, Гарри, будь другом, иначе он не сможет вернуться к своим обязанностям.

— Но в чем, собственно, дело?

— Я арестован, только и всего. У вас чертовски наблюдательные дозорные. При мне нет никаких документов, и меня прекрасным образом задержали у внешних постов и привели сюда под охраной.

Лейтенант объяснил, стоя навытяжку:

— Приказ губернатора, сэр. Поступил сегодня в полдень. Всех, кто попытается перейти линию обороны как с той, так и с другой стороны, надлежит задерживать и доставлять в штаб-квартиру. Этот джентльмен представился как капитан Айзард из Континентальной армии, но…

— Все правильно, Шабрик, — перебил Лэтимер. — Капитан Айзард мне знаком. Он мой друг. Я ручаюсь за него, лейтенант. Вы можете идти.

Офицер поклонился и вышел; за ним Джулиус. За дверью послышалась резкая команда караулу, остававшемуся снаружи, и затихающий грохот башмаков.

Эндрю перестал требовать внимания папы Гарри и занялся большим, толстым незнакомцем. Он уставился огромными васильковыми глазами на капитана Айзарда, но тот его пока не замечал.

— Что, — поинтересовался он, — губернатор нервничает?

— У него для этого есть множество причин, — ответил Гарри. — Город кишит предателями, а наши силы значительно меньше, чем следовало бы, и даже меньше, чем думает Превост. Естественно, Ратледж не хочет, чтобы сведения просочились к неприятелю. Он подозревает, и, возможно, небезосновательно, что случаи шпионажа уже не раз имели место. Но расскажи нам о себе, Том. Как ты и откуда?

— Из Миддлбрука, с секретной депешей для вашего всемогущего губернатора. Честное слово, Ратледж сделал неплохую карьеру после того, как мы расстались.

— Он заслужил это. Сильный человек.

— О да, он сильный. Но, как большинство сильных людей, неприятный. А это кто? — Он наклонился над Эндрю, который подобрался к нему вплотную, и мальчуган ответил гордо:

— Энд’ю Фиц’ой Лэтиме’.

— Да ну! — удивился Том и подхватил его на руки так неожиданно, что напугал. Мальчик заскулил свое «папа Гарри!» и начал брыкаться.

— Еще один сильный человек, — торжественно провозгласил Том и, в шутку признав себя побежденным, опустил его на пол.

Миртль увела сына и оставила на попечение Дайдо. Джулиус принес капитану бокал грога, и капитан, развалясь в кресле, вытянул свои длинные ноги и принялся рассказывать. Он не добавил ничего нового к уже известным сведениям о положении в Америке, а вместо этого долго распространялся о Вашингтоне, которого боготворил, восхищаясь его мужеством и стойкостью, его гением, терпением и неукротимой энергией.

Том все еще воздавал хвалы главнокомандующему, когда дверь отворилась и вошли опоздавшие Ратледж и Молтри. Оба выглядели устало, и платье губернатора пропылилось так же, как выцветшая генеральская форма, однако, если Ратледж был измучен и озабочен, то широкое обветренное лицо Молтри не утратило бодрости.

Миртль собиралась позвонить Джулиусу, чтобы тот сразу подавал на стол, но ей помешал Том Айзард. Он встал и поклонился.

Ратледж еще разглядывал его холодным вопросительным взглядом, когда Молтри порывисто шагнул вперед с вытянутой рукой и горячо приветствовал капитана. Тут раздался какой-то скрипучий голос губернатора:

— Почему вы не в мундире, капитан Айзард?

— Потому что я ехал с секретным поручением. Я привез вам депешу от главнокомандующего. Мне была оказана честь выполнить эту миссию.

Раздражение Ратледжа не улеглось, а даже усилилось.

— У вас имеются документы?

— Никаких, сэр. Я путешествовал как гражданское лицо и считал, что будет лучше, если у меня в случае чего их не окажется.

— И вы прошли через линию фронта без документов? В этой одежде? — разгневанно вопросил Ратледж.

Том непринужденно рассмеялся, отрицательно помотав головой.

— Чтоб я сдох! Никак нет, сэр. У ваших внешних постов меня арестовали и доставили сюда под конвоем.

— Хм! Так-то лучше.

Молтри приподнял одну бровь и взглянул на Ратледжа.

— Что вы еще предпримете? — с ехидцей спросил он.

— То, что следует предпринять, — отрезал губернатор. Он был далек от успокоения. — Вы прибыли с депешей, — продолжал он. — Какая нужда слать депеши в такое время? Попади она в руки британцев… — Он передернул плечами.

Том расправил свои плечи и с холодным достоинством перебил:

— Этого не могло произойти ни при каких обстоятельствах. Мне дали соответствующий приказ.

— Да, да, — скривил губы Ратледж; воспоминание о родственной связи Тома Айзарда с лордом Уильямом Кемпбеллом, видимо, усиливало его раздражение, несмотря на то, что всякие причины для такого недоверия давно были устранены. Он протянул руку ладонью вверх. — Где депеша?

Капитан Айзард отвернул один из обшлагов на рукаве — им обычно придавали жесткость, пропитывая клеем.

— Если ваша светлость отпорет подкладку, письмо, как я и обещал, перейдет из моих рук непосредственно в ваши.

Ратледж секунду удивленно смотрел на него. Потом лицо его прояснилось, он взял со стола нож и вспорол подкладку. Письмо, как выяснилось, служило частью самой подкладки.

— Вы считаете, британцы бы его не обнаружили? Ну, ну, возможно, вы и правы. Британский генерал не догадался бы — в этом я уверен. Но не поручусь, что до этого не додумался бы какой-нибудь офицер чином пониже.

Он прошествовал к окну и развернул обернутое в шелк письмо. С бесстрастным выражением лица он прочитал депешу, затем попросил у Лэтимера свечу, поджег край листа и бросил охваченную пламенем бумагу в камин.

Айзарда удивило, что губернатор уничтожил, скорее всего, важное военное сообщение, даже не показав его командующему обороной города, который здесь же находился. Однако Том попридержал свои мысли при себе.

Сели ужинать. Во время трапезы Ратледж был погружен в задумчивость; его угрюмость давила на компанию, как грозовая туча, утихомирив даже разболтавшегося было Тома.

Когда губернатор почти сразу после ужина встал из-за стола и собрался уходить, он пожелал переговорить с Молтри и Лэтимером наедине. Молтри хотел отвести обоих в кабинет, выходящий в холл первого этажа и использовавшийся для обсуждения военных вопросов, но Ратледж остановил его по дороге.

— Нет, — сказал он резко, — я хочу дать майору Лэтимеру всего один совет. — Он повернул лицо к Гарри и понизил голос. — Пока в городе сохраняется настоящая ситуация, рекомендую вам отговорить миссис Лэтимер от визитов к своему отцу.

Майор опешил. Молтри досадливо крякнул. Через минуту Лэтимер овладел собой и ровным голосом произнес:

— Ваша светлость объяснит мне, что это значит?

— Неужели вам непонятно, сэр? Желаете большего — вспомните о печально знаменитых политических симпатиях вашего тестя, а также о том, что его дом всегда был местом встреч всяких субъектов, которым я не доверяю.

— Если тебя гнетут страхи по поводу этого дома… — вставил Молтри.

— Меня не гнетут никакие страхи, — вспылил Ратледж, показав тем самым, что дело обстоит как раз наоборот.

— Ладно, тогда я скажу иначе. Раз ты чувствуешь то, что ты чувствуешь, то почему бы тебе попросту не посадить Кэри под замок, пока нас не минуют наши нынешние трудности?

Задумчивые глаза Ратледжа рассматривали его с полупрезрительным сожалением.

— Прямые пути для простых людей. А я не прост, Уильям, и намерен это доказать. Он вновь резко обратился к хмуро раздувающему ноздри Лэтимеру: — Однажды, майор Лэтимер, мы с вами разошлись во мнениях по вопросу о канале утечки информации к вражеской стороне. В ту пору ваше упрямство одержало верх над моими спокойными и зрелыми суждениями. Если это случится и теперь, то станет большим несчастьем для всех нас, а наибольшим несчастьем обернется для вас самого.

— Вы, кажется, угрожаете мне, сэр? — ощетинился Гарри.

— Те-те-те! Угрожаю! — Ратледж убавил презрения в голосе. — Сейчас не время для аффектации так же как и для любезностей.

— Определенно, не для любезностей. Ваша светлость показали это весьма недвусмысленно.

— Я проясню еще кое-что, чтобы потом вы не искали виноватых. Вам не удастся оправдаться тем, что я вас не предупредил. Четыре года назад, когда Фезерстон пал жертвой вашего непомерного тщеславия, я утверждал, что шпиона лучше использовать, чем вешать или мазать дегтем. Это готовый канал, по которому можно передавать ложные сведения и тем дезориентировать врага. Поэтому я не арестую Кэри. Он может оказаться как раз таким каналом, который мне требуется. Если так, то да поможет ему Бог. Он послужит моим целям и одновременно выдаст себя как активного лазутчика. Надеюсь, вы понимаете. Но для этого я должен быть уверен, что к нему не поступит ни грана достоверной информации. Вот почему я предостерегаю вас в отношении вашей жены.

— Неужели вашей светлости невдомек, как меня оскорбляет подобное предостережение…

— Обижайтесь сколько вздумается, но последуйте совету.

— …и вам безразлично, — ледяным тоном продолжал Лэтимер, — что, когда закончится теперешняя кампания и ваша светлость станет не столь незаменимой для штата персоной, я потребую сатисфакции?

Ратледж свесил свой подбородок и глянул на него из-под бровей вдруг поскучневшими глазами.

— Сэр, — заговорил он наконец с подчеркнутой корректностью, напомнив прежнего Ратледжа, — не будем загадывать на будущее, пока оно не настало. Мое дело — настоящее. А в настоящее время я служу штату, и у меня нет иных мыслей или желаний, кроме тех, которые связаны с его благом. Если вы думаете по-другому — что ж, сэр, тогда вы глупец, только и всего.

От стыда Лэтимер опустил голову, но Молтри пришел ему на выручку:

— Все это мы прекрасно знаем, Джон, и Гарри знает это не хуже меня. Но, черт возьми, неужели невозможно служить штату, не оскорбляя его граждан?

Ратледж перевел на него тяжелый взгляд.

— Et tu, Brute![855] — сокрушенно сказал он. Затем коротко хмыкнул, повернулся на каблуках и удалился, стуча башмаками.

Глава 26

ШПИОН
На следующий день ранним утром авангард армии Превоста под командованием его брата, полковника Превоста, состоявший из нескольких отрядов шотландских горцев и гессенских наемников и насчитывавший около восьмисот штыков, переправился через Эшли и подступил к городу. Сам генерал с главными силами армии и тяжелым обозом пока оставался на южном берегу реки.

Граф Пуласки примчался верхом с заставы Хэдрелл, выстроил свой легион за линией укреплений и, вытянув у губернатора согласие, произвел по-рыцарски отважную, но бессмысленную вылазку. Британцы быстро отбросили его назад, частично рассеяв атакующих, и преследовали их до тех пор, пока до передовых укреплений не осталась одна миля. Здесь чарлстонская артиллерия, прикрывавшая отход Пуласки, отсекла наступающего противника. Вражеский отряд остановился и выстроился вне досягаемости ядер, но в пределах видимости защитников, уже занявших свои укрепленные позиции.

За позициями, в городе, царили тревога и волнение, но паники не возникло: жители помнили заверения Молтри, что у него хватит сил сдержать натиск, и британцы не войдут в Чарлстон.

Однако не все разделяли эту уверенность. В полдень поджарый, остроглазый офицер в выцветшем мундире с эполетами и знаками различия полковника проскакал вдоль расположения войск к баррикадам у городских ворот. Здесь на военный совет с губернатором собрались Молтри и группа офицеров, в которую входил и Лэтимер.

При приближении полковника Ратледж оглянулся — это был Сенф, отвечавший за инженерные работы.

— Ну? — встретил его Ратледж, — Докладывайте.

Полковник покачал головой.

— Мы очень слабы. Брустверы слева от нас не шире четырех футов и далеки от завершения.

— Но работы не прекращаются? — спросил, повышая интонацию, губернатор.

— Нет, можете удостовериться, — и Сенф указал на группу рабочих, энергично машущих в отдалении кирками и заступами. — Однако штурм может начаться в любой момент, и как мы тогда сможем их остановить?

— Наше положение лучше, чем было в форте Салливэн. Тогда генерал Ли предрекал бойню, а это был солдат с большим опытом. И бойня там действительно была — для тех, кто атаковал. Скверные были бы наши дела, полковник, если бы мы зависели от нескольких футов земли. У нас найдется, чем огорошить этих джентльменов, когда они придут за разрешением войти в город. — Он повернулся, ткнув тростью в сторону вражеской колонны. — Думаю, они это тоже подозревают. Ибо, как вы могли заметить, что-то они не торопятся отведать нашего гостеприимства.

В ответ раздался общий смех; Ратледж к нему, однако, не присоединился. Он стоял с отсутствующим видом и, теребя подбородок, угрюмо глядел на далекие перестроения противника и облака пыли, зависшие над его колоннами. День был солнечный, безветренный, и близилось самое пекло.

— Да, они пока скопились на том берегу, — ответил Сенф и вздохнул. — Будь в нашей власти задержать переправу их главных сил всего на сутки!.. — Казалось, полковник рассуждает вслух, хотя, видит Бог, он не страдал такой привычкой. — Эх, только на двадцать четыре часа! — повторил он.

Молтри не считал фактор времени настолько важным.

— Пф-ф! Какая разница — сегодня или завтра? Мы всегда готовы к дружеской встрече.

— Да? — Ратледж чуть не вывернул шею, смерив его взглядом. — Я молю Бога, чтобы они тоже так думали. Сейчас-то их неведение очевидно. Знай они нашу численность, они бы не медлили с атакой.

Не дожидаясь ответа, он спустился с насыпи и подошел к своей лошади, которую грум держал под уздцы. Молтри и Лэтимер последовали за ним. Уже сев в седло, Ратледж сказал:

— Самое главное, позаботьтесь, чтобы вдоль всей линии укреплений были выставлены зоркие наблюдатели и чтобы никому ни под каким предлогом не удалось перебежать к неприятелю. — Он говорил с подчеркнутой напористостью.

— Ну, разумеется, — ответил генерал. — Делается все, что нужно. Я выставил дозоры даже вдоль побережья.

— И никаких передвижений войск без согласования со мной. — Последнее распоряжение Ратледж отдал уже на скаку.

Молтри стоял, молчаливый и хмурый. Наконец криво усмехнулся и глянул на Гарри.

— Форменный деспот!

Но Гарри не улыбнулся в ответ. Он весь кипел от негодования.

— Иногда я не понимаю, кто здесь командующий?

— Не горячись, Гарри, — остановил его Молтри. — Пусть так. Он действует по собственному секретному плану.

— Какие могут быть секреты от командующего! — воскликнул Лэтимер. — Удивляюсь вашему долготерпению!

— Я терплю, потому что безоговорочно ему доверяю. Он сердцем болеет за родину, у него светлая голова и сильная воля. Я не уверен, что сам в той же степени обладаю этими качествами. Только глупцы, Гарри, не видят границ своих возможностей.

Они сели верхом и поехали в город. Проскакав по Брод-стрит, они миновали широкие ворота, у которых были выставлены часовые, и оказались в саду, окружавшем резиденцию Молтри. И снаружи и внутри она теперь более или менее соответствовала своему временному назначению штаб-квартиры. У подъезда стояла охрана, а в холле дежурили два ординарца. Помимо кабинета, для нужд штаба в первом этаже была выделена освобожденная от лишней мебели библиотека. Миртль с сыном могли, за исключением столовой, пользоваться лишь верхней частью дома.

Гарри намеревался сразу идти к ним, но в холле заметил двух ополченцев, охраняющих какого-то человека. Один из солдат, указывая на незнакомца, доложил:

— Сэр, мы схватили его между старым пороховым складом и Тропой Влюбленных. Он пробирался в сторону линии фронта и явно старался сделать это незаметно.

Молтри впился в человека своими маленькими, острыми глазками. Это был оборванный, хилый парень в куртке ремесленника, с землистым от страха лицом.

Молтри не вылезал из мундира уже часов тридцать, впереди у него была очередная бессонная ночь, которую ему предстояло провести на подступах к городу, и генерал хотел, пока позволяла ситуация, хоть несколько часов отдохнуть. Сон был сейчас, можно сказать, его обязанностью — не только перед собой, но и перед штатом. Поэтому он поручил пленника Лэтимеру и ушел вверх по лестнице.

Всем своим видом демонстрируя нескрываемое отвращение к предстоящему допросу, Лэтимер кивнул на дверь в приемную, ставшую караульной комнатой.

— Давайте его туда, — приказал он часовым.

Через караульную, где в тот момент лейтенант Миддлтон распекал красного от злости шкипера, не желавшего подчиняться временным правилам для кораблей, заходящих в гавань, они проследовали в тихий внутренний кабинет. Это было светлое, просторное помещение с двумя окнами и двумя застекленными дверьми, ведущими в солнечный, благоухающий сад.

Майор Лэтимер прошел к большому дубовому столу возле одной из этих запертых стеклянных дверей. На столе стоял письменный прибор, валялись бумаги; свинцовое пресс-папье прижимало огромную, как скатерть, карту.

Майор кинул свою шляпу на карту, развернул жесткое деревянное кресло и сел в него, облокотившись о поверхность стола. Пленника поставили перед ним.

— Вы его обыскали? — начал Лэтимер.

Ополченец шагнул вперед и разложил перед майором различные предметы — платок, нож, трут, кошелек и пистолет.

Лэтимер вытряхнул кошелек, и на стол выкатились одиннадцать английских гиней[856]; уже этого было вполне достаточно, чтобы приговорить оборванца к суровому наказанию.

— Золотишко, а? — брезгливо сказал Лэтимер. — Как тебя зовут, приятель?

Запекшиеся губы с трудом разлепились, и раздался хриплый, дрожащий голос пленника:

— Джереми Квинн, ваша честь. Клянусь Богом, я…

— Достаточно. Отвечай только на мои вопросы. Чем промышляешь?

— Я плотник, сэр.

— Где обычно плотничаешь?

— Здесь, в Чарлстоне, ваша честь. У меня мастерская на Миддл-лэйн.

— Как долго живешь в городе?

— Всю жизнь, сэр. Я родился в Чарлстоне, это кто угодно подтвердит. Мой брат, ваша честь, был садовником у полковника Гедсдена, и…

— Я же сказал, не так быстро. Теперь отвечай: зачем пробирался к позициям?

Допрос был прерван стуком в дверь, и вошел лейтенант Миддлтон.

— Сэр, здесь его светлость губернатор, — доложил он, и тут же Ратледж нетерпеливо отстранил его, проходя в комнату.

Лэтимер встал, лейтенант скрылся за дверью.

С минуту Ратледж подозрительно и изучающе глядел на Квинна.

— Мне доложили об аресте лазутчика, — сообщил он, не глядя на Лэтимера.

— Но, я вижу, вы его допрашиваете. Продолжайте, пожалуйста.

Он подвинул стул к застекленной двери и сел за Лэтимером спиной к свету.

Майор тоже сел, удивляясь про себя, что губернатор в такое напряженное время может интересоваться каким-то жалким шпионом. Он возобновил свой допрос.

— Я спросил, зачем тебе нужно было на передний край?

Арестованный облизал пересохшие губы. Под пристальным, гипнотизирующим взглядом губернатора его сковал ужас.

— Я… я хотел выбраться из города.

— Это мы понимаем. Но с какими намерениями?

— У меня не было никаких намерений. Я очень боюсь британцев — того, что они с нами сделают, когда войдут. Они страшно жестокие.

— Значит, страх перед британцами погнал тебя прямиком к их лагерю?

— Нет! Я не собирался к ним в лагерь. Клянусь Богом, не собирался. Я хотел забраться куда-нибудь в глушь, где можно затаиться и отсидеться.

— Понятно. Ты хочешь представить себя трусом. Жена есть?

— Нет, сэр, я вдовец. И детей у меня нет. Я совсем один, и мне не о ком заботиться. Ради чего мне было оставаться здесь и ждать, пока меня убьют?

— От кого ты получил золото? Это ведь английское золото, а?

— Это сбережения, ваша честь — мои сбережения с лучших времен. Это все, что у меня есть. Разве не естественно, что я взял их с собой?

— Это мы установим, — сказал Лэтимер и снова повернулся к вещам на столе.

Он поднял носовой платок, пристально рассмотрел его на свет и прощупал пальцами швы. Убедившись, что платок совершенно обыкновенный, он взял нож. Глаза арестованного следили за его действиями; лицо шпиона посерело, рот приоткрылся. Он был уже в полуобморочном состоянии, когда внезапный вопрос Ратледжа заставил его вздрогнуть:

— Кого вы знаете на Трэдд-стрит?

Вопрос испугал не только Квинна, но и Лэтимера, хотя тот и не подал виду. Лэтимер как будто был поглощен своим занятием, однако напряженно ждал ответа.

— Н-никого, сэр.

— Вы знаете квакера по имени Нилд?

Лэтимер почувствовал облегчение. На Трэдд-стрит жил Кэри, и он боялся другого продолжения. Квинн переспросил после секундного колебания:

— Нилд, ваша честь? — Он стремился выиграть время, чтобы собраться с мыслями, и все-таки сделал промах: — Вы говорите о мастере Джонатане Нилде?

— Вижу, вы его знаете. Он квартирует на Трэдд-стрит, не так ли? — Арестованный кивнул. — Тогда почему вы сказали, что никого там не знаете? — Не давая ему передышки, Ратледж задал следующий вопрос: — Какие у вас с ним дела?

— Он нанял меня, ваша честь, сколотить несколько ящиков для перевозки табака. Я ведь плотник, ваша честь, я уже говорил майору.

— Когда он вас нанял?

— Два дня назад. Позавчера.

— Вы брали с собой ящики, когда ходили к нему сегодня?

— Нет, ваша честь. Я пошел сказать ему, что не смогу их сделать, потому что ухожу из города.

— Почему вы сказали ему то, что в ваших интересах было скрыть? Разве он не мог донести?

Узник явно испугался, его грязные пальцы нервно теребили засаленную косынку.

— Я… я не сообразил.

— Что вам ответил Нилд?

— Ничего особенного, сэр. Сказал, что сожалеет, что ему придется другого плотника искать.

— А он не сказал, что донесет о вашем намерении? Ведь покидать город сейчас никому не разрешено.

— Нет, он больше ничего не говорил, я все рассказал вашей чести.

Губернатор повернулся к Лэтимеру.

— Если вы следили за моими вопросами и ответами этого человека, то, думаю, поняли, что имеются все основания его задержать.

— Я понял, ваша светлость, — подтвердил майор. Он закончил осмотр почти всего содержимого карманов Квинна; оставался один пистолет. Майор взвел курок и открыл полку — пороха там не было.

— Раз уж вы на случай опасности положили в карман пистолет, то почему не потрудились его зарядить?

Квинн разжал губы, но не мог выдавить из себя ни слова. Казалось, на него внезапно напал столбняк. Наконец послышался ответ:

— Я… у меня нет пороха.

Лэтимер, глядя на него, удовлетворенно кивнул. Потом он вынул из гнезда шомпол и сунул его в ствол. Шомпол прошел до конца — ствол был пуст. Квинн наблюдал расширившимися от ужаса глазами, как майор поскреб концом шомпола по внутренней стенке ствола. Вдруг Лэтимер бросил на арестованного быстрый взгляд, отложил шомпол, выдвинул незапертый ящик стола, порылся в нем и достал длинную, тонкую спицу.

Ратледж подошел и встал за спиной Лэтимера, следя за его работой. Сзади грохнул об пол упавший мушкет; послышалась возня. Повернувшись на шум, Лэтимер и Ратледж увидели тело Квинна, кулем обвисшее на руках у солдат — шпион упал без сознания.

— Слабак! — заметил Лэтимер, без труда догадываясь, почему ужас подкосил ноги Квинна.

— Давайте, давайте, — нетерпеливо проскрипел Ратледж.

Пока солдаты укладывали неподвижного пленника на пол, зонд Лэтимера подцепил и вытянул из ствола тонкий бумажный цилиндрик. Гарри расправил клочок на столе. Он опустил голову, и Ратледж тяжело налег ему на плечо, чтобы прочитать записку вместе с ним. Но она была зашифрована.

— Ничего, — проворчал Ратледж, — и этого достаточно. Дайте мне — я ее быстро расшифрую.

Это, конечно, было нарушением правил, но деспотичному Ратледжу, облеченному сейчас властью большей, чем у монарха, законы были не писаны. Лэтимер отдал шифрованное донесение, и губернатор спрятал его в карман.

— Уведите его, — приказал он конвойным. — Заприте до особого распоряжения и поставьте охрану.

Он зашагал из угла в угол, заложив руки за спину. Лэтимер, измученный и усталый, с содроганием подумал о судьбе, ожидающей несчастного, собственной глупостью уготовившего себе смерть, и понуро сидел, дожидаясь ухода губернатора.

Ратледж подошел и остановился возле стола.

— Вы проявили завидную проницательность, майор Лэтимер, — похвалил он Гарри, правда, не особенно сердечно, — только не воображайте, что мы захватили настоящего британского агента.

— Я этого и не думал, — возразил Лэтимер. — Где-то остался автор записки.

Ратледж кивнул.

— Тот человек, который нам нужен. Полагаю, у вас пока не возникло предположения о том, кто бы это мог быть?

Лэтимер смотрел на него, не отвечая. Второй раз за последние полчаса он опасался, что услышит имя своего тестя. Но он снова ошибся.

— Нилд, — сказал Ратледж, — этот квакер, владелец табачных плантаций. Я подозреваю этого человека.

Снова, как при первом упоминании этого имени, Лэтимер начал рыться в своей памяти, вспоминая, где он недавно его слышал… и вдруг вспомнил!

Ратледж между тем продолжал:

— Он вдруг снова появился здесь третьего дня, за день до того, как британцы достигли Эшли. Не по душе мне такое совпадение. И тот факт, что он квартирует у Кэри под предлогом торговли с ним, — тоже подозрителен.

— Следует ли мне отдать приказ об аресте, сэр?

— Хм! — собеседник задумался, потирая длинный подбородок. — Ежели он шпион, то вывести его на чистую воду будет не так легко, как этого парня.

— А вам не кажется, сэр, что если бы Нилду было что скрывать, он выбрал бы себе другую квартиру? Ведь дом сэра Эндрю сам по себе привлекает внимание и наводит на подозрения. Безусловно, шпион принял бы это в расчет, сэр.

— Умный и дерзкий шпион может предвидеть, что мы именно так и будем рассуждать. Он способен намеренно навлечь на себя чересчур явные подозрения, чтобы тем самым снять их. Но для этого необходима смелость, большая смелость. Чтобы поймать такого агента, нужно действовать хитростью. Так что с арестом лучше повременить.

— Тогда нужно установить за ним наблюдение.

— Да. Постойте-ка, — он вновь зашагал по кабинету и опять вернулся к столу, — неплохо бы допросить его неявно, так, чтобы он об этом не догадался. Но как это сделать?

— Он табачный плантатор, вы сказали?

Ратледж кивнул. Лэтимер подумал еще.

— Я мог бы пригласить его под видом покупки табака.

— Пригласить-то вы можете, да только его этим не проведешь. Он прекрасно знает, что вам сейчас хватает других забот и навряд ли у вас есть время заниматься табаком.

— Ну, я мог бы как-нибудь рассеять его подозрения.

— Как? — в интонации Ратледжа проскользнуло презрение.

— Я положусь на свои мозги, — сказал задетый Лэтимер. — Если вы приказываете это сделать, я попробую, и посмотрим, чего я смогу достичь.

— Здесь можно достичь либо всего, либо ничего, я полагаю, — изрек Ратледж. — Ну, хорошо.

Он направился к двери, в задумчивости опустив голову, и вышел. Минуту спустя снова заглянул в комнату.

— Майор Лэтимер, удастся вам его разоблачить или нет, но после допроса следует его задержать.

— Даже если у меня против него ничего не будет?

— Да, в любом случае. Необходимо исключить малейшую возможность передачи Превосту каких-либо сообщений. Сейчас я абсолютно не имею права рисковать.

Глава 27

В СЕТЯХ ЛЖИ
Через два часа ординарец отнес на Трэдд-стрит записку, в которой выражалось пожелание, чтобы мистер Джонатан Нилд выбрал время и зашел по просьбе майора Лэтимера в штаб-квартиру генерала Молтри. Дворецкий сэра Эндрю сообщил ординарцу, что мистера Нилда в данный момент нет дома, но сразу по его возвращении записка будет немедленно ему вручена.

Его возвращение, должно быть, не заставило себя ждать, ибо меньше, чем через час, мистер Нилд уже входил в холл дома Молтри и, гнусаво подвывая, но вполне безмятежно объяснял, что он здесь по приглашению майора.

Лейтенант Миддлтон, получивший соответствующие указания, провел его в библиотеку и ненавязчиво выставил часового в саду под окнами. Эта предосторожность могла показаться чрезмерной. Принимая во внимание, что квакер пришел по собственной воле, трудно было вообразить, что он попытается сбежать, но лейтенант понимал, что рисковать нельзя, и, чтобы птичка надежно сидела в клетке — с какой бы охотой она в нее ни залетела — дверцу следует запереть.

Юный Миддлтон начал подниматься по лестнице, чтобы поставить в известность майора Лэтимера, но по пути столкнулся с Миртль. Лейтенант уже собирался постучать в комнату ее мужа.

— Что случилось, мистер Миддлтон? У вас очень срочное дело? — приглушенно спросила она. Было ясно, что она не хочет тревожить спящих.

Генеральские покои располагались рядом. Миддлтон на цыпочках отошел от дверей Лэтимера; Миртль кивком указала на лестничную площадку между этажами, и там, у высокого окна, уже нормальным голосом сообщила, что муж заснул, крайне утомленный, попросив, чтобы лейтенант, если дело не очень срочное, подождал час-другой.

— Он снова всю ночь будет на укреплениях, вы же знаете, лейтенант, — закончила она.

Миддлтон пробормотал с сомнением:

— Не знаю, что и делать. Там мистер Нилд…

— Кто? — переспросила миссис Лэтимер так резко, что он удивился.

— Мистер Нилд, — повторил лейтенант, — квакер, продавец табака. — Ему даже почудилось, что на лице миссис Лэтимер отразился испуг, но в следующий миг он приписал это своему воображению и игр теней от садовой листвы за окном. Ее голос был ровен, когда она снова заговорила.

— Но что мистеру Нилду нужно от моего мужа?

Она говорила о Нилде, как о старом знакомом, что, впрочем, не показалось Миддлтону странным: за квакером ведь посылали к ее отцу. Возможно, она познакомилась с ним во время одного из визитов на Трэдд-стрит. Поэтому вряд ли, подумал Миддлтон, стоит сообщать ей об истинном положении дел.

— Наверное, что-то связанное с продажей табака, — уклончиво протянул он.

— О, в таком случае… — Миртль заколебалась, потом решительнозаявила:

— Пойду и скажу ему, что майора Лэтимера сейчас нельзя беспокоить.

Она уже начала спускаться по лестнице, оставив Миддлтона в затруднительном положении. Прав ли он, позволяя миссис Лэтимер видеться с человеком, которого фактически арестовали?

Он побежал за ней вдогонку.

— Нет, нет, миссис Лэтимер. В этом нет необходимости. Мистер Нилд подождет.

— Но, может быть, ему придется ждать целый час или даже два. Это невежливо.

— Умоляю, не беспокойтесь, мадам. Я ему передам.

— Но я бы хотела сама объяснить обстоятельства. Мы знакомы с мистером Нилдом и будем рады перемолвиться словечком. Я два дня не видела своего отца и хотела бы услышать, какие у него новости.

Еще больше введя в замешательство юного офицера, Миртль направилась в холл. Миддлтон последовал за ней. Чутье военного подсказывало ему, что все это не по правилам. С другой стороны, миссис Лэтимер была женой старшего офицера, главного адъютанта генерала. Что за беда, если она поболтает с Нилдом; тот, в конце концов, может оказаться ни в чем не замешанным.

— Где мистер Нилд? — спросила миссис Лэтимер.

— В библиотеке, мадам, но…

Однако Миртль, больше не слушая, прошла прямо в библиотеку и притворила за собою дверь. Здесь она прислонилась к косяку, обуреваемая дотоле подавляемыми чувствами.

Высокая, в коричневом платье, фигура мистера Нилда была точно такою же, как в прошлый раз. Он стоял у окна и глядел в сад. Некоторое время он продолжал стоять спиной к Миртль, хотя прекрасно слышал звук открывшейся и закрывшейся двери. Затем неторопливо, как человек, уверенный в том, что ему нечего бояться, повернулся, и Миртль вновь увидела его странное бородатое и безбровое лицо, столь непохожее на лицо капитана Мендвилла. Увидев Миртль, он порывисто шагнул вперед, и даже через всю комнату было слышно, как перехватило у него дыхание. Он быстро успокоился и поклонился, снова входя в свою роль.

Миртль тоже взяла себя в руки и подошла на несколько шагов. Ее волнение выдавал только хриплый, напряженный голос:

— Зачем вы сюда явились?

Мендвилл долго смотрел на нее испытующим взглядом, потом, будто найдя ответ на какой-то мысленный вопрос, принял смиренную позу и загнусавил голосом Нилда:

— Мадам, надеюсь, я тебе не помешаю. Мне велели обождать здесь майора Лэтимера.

Она издала возглас гнева и нетерпения:

— О! Неужели снова этот фарс? А как же ваше обещание, как же слово чести, которое вы мне дали, что не вернетесь в Чарлстон и не будете поддерживать связь с моим отцом до конца войны? Я вас не выдала, а вы солгали, приехали, а значит, солгали и во всем остальном. Значит, ложью было и то, что вы приезжали исключительно из-за больного отца. Мои предположения были верны, и доказательством тому ваше возвращение. Вы — шпион! И вы сделали меня своей соучастницей. Соучастницей шпиона!

— Миртль! Ради Бога! — заговорил он нормальным голосом.

Но она негодующе продолжала:

— А мой отец потворствовал всему этому, не заботясь ни о моих чувствах, ни о моей чести.

Он слегка наклонил вперед голову и сказал спокойно:

— Ваш отец — верноподданный короля.

— Да, он верен королю, и больше ни единому человеку на свете. — Миртль подошла к стулу и бессильно опустилась на него. — О Господи! Вы оба воспользовались моей глупостью. Теперь я понимаю, кем была. Несчастная дура!

Он приблизился к ней сзади и положил руки на спинку стула. Руки его, как и лицо, были окрашены чем-то коричневым. Он легонько дотронулся до ее плеча, она вздрогнула и отпрянула. Ошибиться было невозможно — его прикосновение вызывало у нее омерзение. Миртль тотчас встала, повернувшись к нему лицом.

— Ваша наглость зашла так далеко, что вы пришли сюда, в этот дом! Что вам здесь надо?

Пристально уставившись на нее, Мендвилл ответил вопросом на вопрос:

— А вы не знаете, почему я здесь? Это не ваша затея?

— Моя затея? Безумец!

— Вы ничего не говорили вашему мужу о Джонатане Нилде?

— Я? — изумилась Миртль. — Жаль, Господь не надоумил меня это сделать.

— Вы уверены, что каким-нибудь неосторожным словом…

— Да, уверена. Уверена! — Негодование и нетерпение смешались в ее восклицании. — Однажды я даже солгала в присутствии мужа, вынуждена была солгать генералу Молтри. Он спросил меня, встречала ли я вас — то есть, Нилда — в отцовском доме, и я призналась, что встречала, но притворилась, что вы не вызвали у меня никаких подозрений. О! — она стиснула руки. — Вы потеряли всякую совесть и стыд…

— Совесть, — невесело усмехнулся Мендвилл. — Я пришел не по собственной воле, уверяю вас. Мне предложили прийти, и я не посмел отказаться — меня все равно привели бы насильно. Фактически, меня вынудили.

— Кто вынудил? — спросила она, затаив дыхание.

— Ваш муж. Приглашение исходило от него. Я вообразил… впрочем, это не играет роли. Выгляните в окно, и вам станет ясно, как обстоят дела в действительности. В саду вышагивает часовой с примкнутым штыком. Гарантия, что я не выпрыгну в окно. Они, очевидно, подозревают, что я не совсем табачный плантатор. Но раз вы утверждаете, что не проговорились, я спокоен. У них нет никаких доказательств, и, полагаю, я смогу убедительно разыграть свою роль.

— Разыграть роль?

— Квакера Нилда.

Миртль безрадостно рассмеялась.

— Вы думаете, вам позволят ее играть? Вы думаете, я и теперь, когда вы нарушили свое обещание, по-прежнему буду молчать и обманывать своего мужа?

— А как же иначе?

— Что вы сказали? — поразилась она.

— Ну, да. Как же иначе? Неужели вы теперь осмелитесь меня выдать? Осмелитесь? Разве вы не понимаете, что, сделав это, выдадите себя? Вы признаете себя соучастницей. — Мендвилл подождал эффекта, произведенного на нее этими словами, и вроде бы нехотя пояснил, что он имел в виду: — Вы признали, что встречали Нилда в доме отца. Никто вам не поверит — и в первую очередь муж, — что вы меня тогда не узнали. Какие они могут сделать выводы из вашего умолчания? И что они подумают о ваших постоянных визитах к отцу? Приверженность сэра Эндрю английскому королю слишком хорошо известна. Миртль, дорогая моя, подумайте хорошенько, что вы делаете, прежде чем бессмысленно погубить нас обоих. Ведь вы наверняка погубите себя вместе со мной, а возможно, потянете за собою и мужа. Чего вы этим добьетесь? По-моему, это весомое соображение, и если у вас нет никаких других, не отметайте его — по крайней мере, заведомо. Обдумайте все, прежде чем совершить непоправимое.

— Боже Всевышний! — вырвалось у нее. — Вы подло заманили меня в ловушку!

— Но дорогая! — Мендвилл пожал плечами и меланхолично улыбнулся, — не стоит сгоряча бросаться такими словами…

— Я хранила молчание и пощадила вашу жизнь, а вы за добро отплатили мне злом.

Он решил, что пришло время напомнить:

— Мне казалось, вы возвращали старый долг, поняв, что это — самое малое, чем вы мне обязаны. Вы уверены, что вернули этот долг сполна?

— Абсолютно. Так же, как и в том, что не собираюсь больше лгать.

— В этом нет необходимости, — холодно заметил Мендвилл, — вы и так запутались настолько, что спастись уже не удастся ни вам, ни вашему мужу.

— Моему мужу? Вы повредились умом, должно быть.

— Вот как? Представьте на минутку — меня арестуют. Вслед за этим арестуют вас…

— Почему? Вы тоже намерены меня выдать?

— Выдав меня, вы выдадите себя сами — помните об этом. Вас спросят: давно ли вы узнали, кто скрывается под именем Нилда? Меня спросят о том же. Вправе ли вы ожидать от меня милосердия, которого сами не проявили?

Миртль онемела от изумления, потом опомнилась и заговорила, сжав кулаки:

— О-о! Каков подлец! Подлец! Кажется, я начинаю вас узнавать. Видно, Гарри был прав с самого начала. К несчастью, я не хотела его слушать. С чего я, собственно, взяла, что капитан Мендвилл — благородный и великодушный рыцарь? Не он ли сам так ненавязчиво и скромно на это намекал? Ну и дура!

Мендвилл вздрогнул; она заметила, как внезапно задрожали его губы и побелели, даже под слоем краски, щеки. Однако он все же отменно владел собой и сказал твердо, даже с достоинством:

— Я сражаюсь за свою жизнь. И если мне предстоит потерять ее при вашем, Миртль, содействии, то прежде, чем меня поставят перед командой с мушкетами, я обеспечу такой же бесславный конец вашему мужу. Но, чтобы достичь этого, мне придется пожертвовать и вами. Я не сумею оставить вас в тени. Такой будет цена вашего упорства и черствости. Сжальтесь надо мною, и ни полслова о том, что знаете. Тогда, пусть даже мне выпадет наихудшее, клянусь Богом, я, в свою очередь, промолчу и отправлюсь умирать, не проронив ни единого слова, которое могло бы повредить вам или Лэтимеру. Таковы мои условия.

Мысли путались в голове Миртль; она попыталась сосредоточиться.

— Мне повредить вы сможете, это понятно. Но при чем тут Гарри? Втянуть его вам ни за что не удастся. Нет, не удастся! Вы попросту хотите меня запугать. Трус!

— Ах, оставьте. Подумайте лучше — вас обвиняют в соучастии, и что, по-вашему, за этим последует? У тех, кто будет вами заниматься, возникнет первое естественное предположение: соучастие было осознанным и преднамеренным. Вы по доброй воле навещали отца. Живя в его доме, я собирал и переправлял британцам полезную информацию. От кого, спрашивается, я получал эту информацию? От вас, конечно. Такое предположение будет сделано непременно. А где, со своей стороны, добывали ее вы? От кого, как не от собственного мужа, вы могли получать сведения?

— Выходит, Гарри Лэтимер сознательно выдал нечто такое, что могло принести пользу врагу? И вы надеетесь, кто-нибудь вам поверит?

— Нет. Но это и не обязательно. Он мог проявить и, надо думать, проявлял легкомыслие и делился с вами разными новостями. А во время войны несдержанность — это преступление, караемое смертью, ибо последствия ее ничем не отличаются от последствий предательства.

Миртль похолодела. Ее воля была сломлена, и когда она немного пришла в себя, сил ей хватило только на то, чтобы горько посетовать:

— О, как жестоко я наказана за то, что положилась на ваше слово!

Мендвилл вздохнул и отвернулся.

— А меня преследует какой-то злой рок. Всегда вы меня неправильно понимаете. Я служил вам так преданно, как ни одному человеку на свете. В былые дни я спасал вашего жениха, и не один, а полдюжины раз; однажды спас, когда его смерть могла открыть мне путь к осуществлению самой заветной мечты. И теперь, стоя, быть может, на краю могилы — что я имею? Я заслужил лишь ваше презрение. Где твое милосердие, Господи!

Его притворное отчаяние тронуло Миртль помимо ее желания.

— Вы нарушили свое слово, — повторила она, едва ли не оправдываясь.

Мендвилл почувствовал перемену в ее настроении и пылко воскликнул:

— Я ненавижу себя за это! Но разве у меня был выбор? — и закончил скорбно: — А вы отказываетесь стать на сторону элементарной справедливости, хотя понимаете, что я сам себе не хозяин.

— Вы не хозяин своей чести?

— Нет! — выкрикнул он, впервые за весь разговор дав волю голосовым связкам. Но сразу же сбавил тон и перешел к объяснениям. Мендвиллу было не занимать чувства собственного достоинства. Его высокая фигура стала, казалось, еще выше. — Моя честь принадлежит моей стране, и страна ею распоряжается. Сдержав слово, данное вам, я должен был бы нарушить присягу, данную Англии. Мне приказали вернуться в Чарлстон, и я подчинился — вот и все. А дальше — я уже сказал, что буду бороться за свою жизнь до конца. Чтобы по-прежнему целиком посвящать ее службе моей родине. Это все, что у меня осталось. — И с просветленной грустью добавил: — После того, как вы стали женой Лэтимера.

Печальное и трогательное добавление только усилило смятение Миртль. Она стояла перед ним в нерешительности, он же, считая, что, несомненно, сказал достаточно, с опущенной головою ждал ответа.

Неожиданно они заслышали быстро приближающиеся шаги. Миртль узнала походку мужа, и ее смятение начало перерастать в панику. Как сквозь сон она услышала гнусавый голос квакера Джонатана Нилда. Позже она не могла вспомнить нечто жизненно важное, сказанное им; в памяти остались только его лживые сентенции. Начав говорить, Мендвилл быстро и бесшумно повернулся спиною к двери, чтобы не видеть, когда она откроется.

— …И поэтому, мадам, ты понимаешь, как мне не терпится вернуться на мою плантацию. Я очень встревожен всем этим безбожием, которое творится вокруг, и тем, что мое путешествие может затянуться.

Дверь отворилась; в проеме стоял Лэтимер. Он цепко осмотрелся, но не удивился, ибо Миддлтон, не в силах вынести бремя ответственности, навязанной ему поступком миссис Лэтимер, в конце концов разбудил майора и доложил ему о случившемся.

Миртль, с трудом держась непринужденно, посмотрела ему в глаза. Ее собеседник, зная о появлении Лэтимера, продолжал, стоя к ним спиной, притворяться, что не заметил его прихода, и монотонно бубнил:

— В это время года молодые побеги так же нежны и уязвимы, как новорожденные дети, и требуют неотступных забот земледельца. Хоть я и веду выгодную торговлю с другом Кэри, но знай я, что меня так задержат, никогда не предпринял бы эту последнюю поездку. Мне давно нужно быть на плантации, чтобы захватить первые теплые дожди и заняться пересадкой, иначе за эту сделку я могу заплатить потерей целого урожая. Скажу тебе, мадам…

Мендвилл чуть обернулся и будто бы уловил боковым зрением, что дверь открыта. Он резко оборвал себя и повернулся лицом к стоящему там человеку. Он переждал мгновение, затем слегка поклонился.

— Друг, — сказал он, — ты — майор Лэтимер, которого я жду?

— Вы не ошиблись, — ответил Лэтимер. Он прошел вперед, оставив дверь открытой настежь. Он тепло, но укоризненно, обратился к жене. — Миртль, это не очень благоразумно…

Квакер не дал ему договорить:

— Прошу тебя, не брани леди за то, что она из сострадания пришла скрасить скуку моего одиночества.

— Мистер Миддлтон сообщил мне только то, что пришел мистер Нилд, — нашлась Миртль. — Он не сказал, что ты за ним посылал. Вот я и подумала: вдруг он пришел по поручению отца…

Облачко озабоченности на лбу Лэтимера рассеялось, и он улыбнулся:

— Ну, ничего, это неважно. А ты не знала, что мистер Нилд находится в Чарлстоне?

— Нет… пока мистер Миддлтон не обмолвился, что он у нас.

— Хорошо, хорошо, дорогая. А теперь, полагаю, тебе лучше оставить нас вдвоем.

Гарри проводил ее и прикрыл за нею дверь.

Миртль вышла, оглушенная, со свинцовой тяжестью в груди. Похоже, она окончательно запуталась в тенетах лжи.

Глава 28

ОТНОСИТЕЛЬНО ТАБАКА
Лэтимер считал, что Миртль осведомлена о делах Нилда с ее отцом не больше остальных, и ни о чем не спросил жену. Если связь Нилда с Кэри имела, помимо торговли табаком, другие цели, то они держали бы Миртль в таком же неведении, как и самого Лэтимера. В самом деле, это подтверждали слова квакера, услышанные Гарри в те секунды, когда, как ему казалось, Нилд не подозревал о постороннем слушателе. Тем не менее Гарри предпочел бы, чтобы его жена не вела беседы с человеком, который находился под подозрением: подобные факты, всплывая наружу, наводят на размышления и порождают вопросы, от которых Лэтимер желал бы уберечь Миртль.

Он прошел вперед мимо квакера — специально, чтобы вынудить того повернуться лицом к свету. Майор начал с любопытством изучать своего гостя. Он нашел его странным, но затруднился бы сказать, в чем заключалась его странность. Разве что вот застывшее на лице Нилда застыло выражение изумления, которого не было ни у одного знакомого Лэтимера. Какая-то отвратительная борода… Нет, трудно себе представить, что ее вырастили для маскировки. Такое запоминающееся выражение лица никакой растительностью не скроешь.

Помня данные ему инструкции, Лэтимер обратился к посетителю изысканно вежливо:

— Весьма сожалею, мистер Нилд, что причинил вам неудобство этим вызовом, и простите за то, что заставил вас ждать.

— О нет, друг, нет! — с готовностью запротестовал тот. — Пустяки, какое там неудобство. Если я могу быть тебе полезен — прошу тебя, распоряжайся мною, как тебе необходимо.

— Садитесь, мистер Нилд… — указал Лэтимер. — Нилд, не так ли?

— Да, друг, Джонатан Нилд. — Квакер сел на стул, который недавно занимала Миртль, возле массивного письменного стола в стиле Людовика XV. Он аккуратно положил свою круглую шляпу на пол. Нилд был абсолютно спокоен, если не обращать внимания на этот приводящий в некоторое замешательство изумленный взгляд.

Лэтимер придвинул к столу второй стул и сел почти напротив.

— Сэр, вам должно быть понятно, что в такие времена нам необходимо тщательнейше остерегаться вражеских агентов…

— О, друг, какие у меня могут быть общие дела с вражескими агентами, как ты их называешь! Для меня все одинаковы — все участвуют в войне; война же суть мерзость в глазах Господа.

Лэтимер подождал, пока собеседник завершит свою благочестивую тираду, и продолжал:

— Офицер, проверявший ваши бумаги, дал удовлетворительный отзыв. Однако после поимки шпиона в нашем расположении губернатор приказал повторно проверить документы всех чужаков.

Его глаза не отрывались от лица квакера в надежде уловить малейший признак замешательства, но даже веко не дрогнуло на неизменно удивленном лице. Нилд безмятежно сунул руку за борт коричневого сюртука и выудил оттуда сложенный лист.

— Что ж, если ты желаешь видеть мой пропуск — вот он. — Квакер развернул документ и положил на стол перед майором. — Я ни в коем случае не возражаю, — прогнусавил он. — Сколько веков люди ведут свои грешные войны, столько страдают невинные и подвергаются мучениям праведники.

Лэтимер рассмеялся, забирая бумагу:

— Вас не замучают, сэр. Уж это-то я могу твердо пообещать. — Он внимательно исследовал пропуск, выписанный в лагере Вашингтона под Миддлбруком. — На мой взгляд, все в полном порядке, — заключил он, складывая бумагу, но возвращать ее не спешил. — Как давно вы в Чарлстоне, мистер Нилд?

— С субботнего вечера, друг. Три дня.

— А перед тем? Когда вы были здесь в последний раз?

— Что-то около трех месяцев назад. Я приезжал сюда на неделю.

— По каким делам?

— Для продажи табака, друг. Я — табачный плантатор.

— И с кем вы торгуете?

— С твоим тестем, Эндрю Кэри.

— А больше ни с кем?

— Нет, ни с кем. Эндрю Кэри, как ты знаешь, имеет много кораблей и ведет обширную торговлю. Он один в состоянии закупить весь табак, который я выращиваю, и впридачу тот, который я приобретаю для него на других плантациях. Его собственные угодья сейчас заброшены и не возделываются из-за войны.

— Плантации сэра Эндрю?

Кэри не выращивал табак, и интонация Лэтимера выдала его недоумение. Нилд немедленно отступил на безопасную почву:

— Либо собственные, либо чьи-то поблизости от него, где он привык покупать табак — я точно не знаю.

— Следовательно, с сэром Эндрю вы познакомились недавно?

— Во время моего последнего приезда сюда в феврале, когда мы заключили с ним первую сделку.

— И вы остановились у него — правильно я понимаю?

— Естественно, друг, ведь он мой единственный покупатель. Я приехал по его приглашению.

— А вы не подумали, сэр, что, принимая во внимание политические убеждения сэра Эндрю, постороннему сейчас неблагоразумно жить в его доме?

— Не вижу в этом ничего особенного, друг.

— Он находится под подозрением и хорошо это знает. Каждый новый человек, поселившийся под его крышей, волей-неволей тоже становится объектом подозрения. Тут, кажется, все ясно.

— Нет, друг. Мне это совсем не ясно. Его убеждения меня не интересуют. Так же, как и твои. Раз те и другие ведут к противоборству и пролитию крови, значит, все они неправедны. Но меня это не касается. Мое дело — табак, — губы Нилда впервые тронула улыбка. — Вот, друг, отборный лист моего собственного производства. — Он вытащил из кармана кожаный кисет, развязал его горловину и предложил Лэтимеру: — Отпробуй-ка, друг. Если ты знаешь толк в табаке, то найдешь его отменным.

Лэтимер заглянул в кисет, приподнял пальцами дно мешочка, внимательно рассмотрел содержимое и понюхал.

— Действительно, отменный, — одобрил он, возвращая кисет.

— Нет, ты выкури трубочку, друг!

Лэтимер отрицательно покачал головой.

— Я кое-что смыслю в табаках; мне нет необходимости курить, чтобы судить об их качестве. По качеству ваш табак превосходит любой, который когда-либо выращивал я сам.

— Ну, как знаешь, — с сожалением пожал плечами Нилд и запихнул кисет обратно в карман.

Лэтимер поднялся и вручил квакеру пропуск. Нилд тоже встал. Пристально наблюдая за ним, майор не обнаружил на флегматичной физиономии собеседника ни тени чувства облегчения. Нилд удовлетворительно ответил на все вопросы и допустил единственный промах, когда речь зашла о плантациях Кэри. Он мог быть результатом неосведомленности, и вряд ли создает почву для подозрений. Тем не менее, довольно странно, что Нилд, который гостил у Кэри неделю в первый свой приезд, три дня во второй, и находился в Чарлстоне только по делам продажи табака, не имел понятия, чем занимается его гостеприимный хозяин. Табак должен был стать для них едва ли не единственной темой разговоров.

— М-да, — вздохнул Лэтимер, как бы следуя свои мыслям. — Вы, вирджинские плантаторы, могли бы многому нас поучить. В Каролине пока не растят табаков, которые могли бы соперничать с вашими по аромату. Я слышал, вы поливаете листья сидром?[857] Возникла непродолжительная заминка, прежде чем Нилд ответил. За все время допроса он замешкался первый раз. Его губы, почти скрытые густой бородой, расплылись в широкой улыбке; квакер мотнул головой:

— Прости, друг, но этот секрет мы храним особенно ревностно.

Мендвилл чувствовал, что выкрутился неуклюже, но лучшую отговорку трудно было придумать быстро. С этого момента Лэтимер начал его подозревать. Однако он ничем не выдал своих подозрений, а лишь улыбнулся и, казалось, даже оценил учтивость квакера.

— Разумеется, разумеется. В такой же тайне, надо полагать, вы держите и процесс сушки.

— О, да, — согласился квакер, радостно кивая.

— Ну, конечно. Но остальное-то общеизвестно, как я себе представляю. По крайней мере, это нетрудно выяснить. Например, я давно интересовался, хотя, как ни странно, никогда не имел случая удовлетворить свое любопытство — сколько в Вирджинии сажают саженцев на акр?

Квакер вновь замешкался. Он произвел в уме какие-то подсчеты и наконец решился.

— Что-то около трех тысяч, я полагаю.

— Три тысячи! — Майор Лэтимер выглядел слегка удивленным.

— Э-э… приблизительно, насколько я могу вспомнить, — поспешил добавить Нилд.

— Но сколько же вы получаете листьев с каждого растения, если сажаете так тесно?

— М-м… э-э… чуть меньше обычного.

— Каково же это «обычное» в Вирджинии? — спросил Лэтимер и тут же высказал предположение: — Фунт?

— Фунт, вот именно. Фунт.

— А… — задумчиво разглядывал его майор. — Интересно, сколько на каждый акр у вас уходит семян…

Нилд тоже задумался, понимая, что без подсказки делать подсчеты безнадежно.

— Друг, по правде, точные цифры я не помню, — ответил он неуверенно. — Эти детали входят в обязанности моего управляющего, а сам я занимаюсь не столько выращиванием, сколько продажей.

— Да, да, разумеется. Но должны же вы иметь хоть отдаленное представление? Хотя бы приблизительно, — с поощрительной улыбкой настаивал Лэтимер.

— Приблизительно… Ну, я бы сказал… — Нилд сжал свою нижнюю губу между большим и указательным пальцами и наморщил лоб. В душе его шевельнулась и тут же пропала отчаянная надежда, что майор снова выскажет спасительное предположение, но тот только ободряюще улыбался. Мендвиллу ничего не оставалось, как броситься головою в омут. — Около пяти фунтов, — выпалил он и увидел округлившиеся глаза Лэтимера.

— На акр? Пять фунтов на акр?

— Насколько я могу вспомнить.

Майор опять улыбнулся, но это была уже совсем другая улыбка, и квакеру она очень не понравилась.

— Это достойно всяческого удивления, — принялся рассуждать Лэтимер, — насколько сильно в почти соседних провинциях могут, по-видимому, различаться земля, погода и прочие условия. В Каролине невозможно посадить и половины того количества, которое, по вашим словам, сажают в Вирджинии, и снимаем мы только половину вашего урожая. Одно это уже достаточно странно, но что касается семян — тут разница становится просто поразительной. Вы, говорите, высеваете пять фунтов на акр? А знаете, сколько сеем мы? Конечно, нет, иначе бы вы не ляпнули подобную глупость. Мы сеем пол-унции, дорогой коллега. Странно, не правда ли? — Улыбка Лэтимера стала еще шире. — Почти так же странно, как то, что шпион, маскируясь под владельца табачных плантаций, не вник из предосторожности во все эти детали.

Квакер с минуту внимательно смотрел на него, затем вдруг принялся смеяться; в его смехе звучала смесь недоумения и сарказма.

— Шпион! Хо-хо-хо! Шпион! Воистину, друг, занятие войной не доводит до добра. Вы начинаете шарахаться от собственной тени и первый попавшийся куст принимаете за врага. Шпион! И все твои умозаключения основаны лишь на моем неведении в некоторых тонкостях выращивания табака. Право слово, друг, если бы каждый в подобном случае считался шпионом, ими оказалось бы большинство людей вокруг.

— Но не каждый в подобном случае выдает себя за табачного плантатора, — сказал Лэтимер, которого не ввело в заблуждение действительно редкое самообладание собеседника.

— Быть табачным плантатором не означает выращивать табак собственными руками; достаточно просто владеть плантацией, как в моем случае. Посадку и прочее я доверяю своему управляющему и его подчиненным. Сам же я непосредственно занимаюсь только продажей.

Лэтимер покачал головой.

— Неубедительно, друг мой.

Квакер посерьезнел и с достоинством произнес:

— Каждому — свое. По-твоему, из моего невежества в вопросах производства табака следует, что я шпион. Блестящая логика, друг. Но, смею надеяться, едва ли такого основания будет достаточно даже для других людей, даже если они отупели от своих войн.

Майор Лэтимер отступил на несколько шагов к окну.

— Подойдите сюда! — сказал он резко, — я хочу на вас посмотреть.

Квакер вздрогнул, его изумление будто усилилось.

— Друг, мне не по нраву такой тон. Вежливость…

— Подойдите сюда. Немедленно! — жестко оборвал его Лэтимер.

Мистер Нилд развел руками и, подчиняясь, зашаркал к окну, угрюмо глядя на Лэтимера.

— Приблизьтесь к свету.

Лэтимер начал пристально рассматривать его смуглое лицо, освещенное лучами полуденного солнца. Во время этого бесцеремонного осмотра Нилд хранил бесстрастность. Наконец Лэтимер понял причину странного выражения, не покидавшего лица квакера.

— Для чего вы сбрили брови?

— У меня нет бровей, друг.

— Они были, когда я видел вас в предыдущий раз. Мне отчего-то кажется, мистер Нилд, что мы знакомы. Интересно, как вы выглядите без бороды? Снимите косынку и расстегните рубашку на груди.

— Друг, я вынужден протестовать против этой…

— Расстегните рубашку! Или вы предпочитаете, чтобы я вызвал часового?

Квакер неприязненно хмыкнул и передернул плечами. Поняв, что сопротивляться бесполезно, он неохотно покорился и выполнил то, что от него требовали. Пальцы его при этом не дрожали.

Лэтимер испытал чувство, близкое к восхищению. Этот человек наверняка уже понял, что его сказки о торговле табаком никого больше не обманут. У него определенно были железные нервы.

— Так, — вымолвил майор, обозревая открывшуюся белую кожу на груди. — Так я и знал. Вы окрасили лицо.

— Истинно сказано — будь терпелив с дураками, — произнес квакер тоном усталого смирения. — Моя грудь была закрыта от солнца, и загорели только руки и лицо.

Лэтимер неожиданно сдернул с его шеи развязанную косынку, расправил ее и засмеялся.

— Ваш платок тоже почему-то загорел, но только местами. Я мог бы порекомендовать вам средство получше, чем ореховый сок, — и он заглянул ему прямо в глаза. — Ну, мистер шпион, может, хватит запираться? Вы назовете мне ваше настоящее имя?

В этот миг его вдруг озарило.

— Вот черт! — воскликнул он. — Можете не трудиться. Я узнал вас, капитан Мендвилл.

Человек, стоящий перед ним, вздрогнул, по его лицу, словно рябь по воде, пробежала судорога. Но тут же он снова стал спокоен, как прежде, едва заметно улыбнулся и слегка наклонил голову.

— Майор Мендвилл, с вашего позволения, — уточнил он. — К вашим услугам.

После этого они долго стояли, пронизывая друг друга взглядом. Оба хранили мрачное молчание, и каждый пытался угадать, какие чувства владеют другим. Когда Лэтимер наконец заговорил, то речь его могла показаться странной:

— Я всегда думал, что глаза у вас голубые. Вот что с самого начала ввело меня в заблуждение…

— Одна из тех деталей, на которые я рассчитывал, — с легкостью подтвердил Мендвилл, будто они обсуждали какой-нибудь посторонний предмет, не имеющий к нему отношения. Он просто констатировал факт: со светлыми кожей и волосами обычно ассоциируются голубые глаза, и темные глаза Мендвилла придавали его маскировке дополнительное правдоподобие.

Лэтимер прошел мимо него к письменному столу. Мендвилл, полуобернувшись, провожал его взглядом.

— Наверное, нет смысла продолжать нашу беседу, — сказал американец.

— Это означает расстрел, — отрешенно пробормотал Мендвилл.

— Вы ждали чего-то иного? Ставка в игре была вам известна. — С этими словами Лэтимер потянулся к звонку.

— Стойте! На вашем месте я не стал бы звонить в этот колокольчик.

Лэтимер чуть задержался, но, тем не менее, позвонил. Мендвилл скрестил руки на груди.

— Вы, конечно, понимаете, что мой арест повлечет за собой арест вашего тестя?

— И что с того?

— Пораскиньте мозгами, что за этим последует.

Дверь открылась и показался Миддлтон.

— Вызовите охрану, — коротко приказал майор.

— Вы — болван! — Мендвилл процедил это слово со максимальным презрением, на которое только был способен. — Вас не волнует судьба вашей жены?

— Моей же… — не договорил Лэтимер и на секунду остался стоять с приоткрытым ртом; глаза его расширились. — Моя жена что-то знает? Знает, что вы не квакер?

Но это был уже не столько вопрос, сколько горькое восклицание. Стоило Мендвиллу упомянуть Миртль, как перед ним, будто при вспышке молнии, предстала жуткая правда и лавиной обрушились воспоминания, наполняя сердце ужасом и свинцовой тяжестью. Излишними были уже пожатие плеч и насмешливая улыбка — ответ Мендвилла; Гарри понял, каким он оказался тупицей, полагая, что Миртль, подобно ему самому, поверила в Джонатана Нилда.

Снаружи донесся печатный шаг, слова команды и стук приставленных мушкетов. Вновь появился Миддлтон.

— Охрана здесь, сэр.

Лэтимер справился с собой.

— Пусть подождут, пока я снова не позвоню, — сказал он.

Миддлтон, думая, что допрос не окончен, вышел и закрыл за собой дверь. Бледный Лэтимер, ощутивший вдруг дурноту, повернулся к Мендвиллу, на губах которого кривилась ухмылка.

— Итак, сэр, может быть, вы объяснитесь во избежание недоразумений? На что вы намекали, говоря о моей жене?

— Так ли уж это необходимо? Что подсказывают вам ваши собственные извилины? Думаю, вы все прекрасно поняли, иначе не задержали бы охрану.

— Тем не менее, сэр, мне хотелось бы услышать от вас. Какая опасность может ей угрожать, если вы и сэр Эндрю предстанете перед трибуналом?

Рука Мендвилла опустилась в карман. Лэтимер выхватил из-за пазухи пистолет и навел на него.

— Поднимите руки, немедленно!

— Всего лишь табакерка, — засмеялся Мендвилл. Он достал табакерку и постучал указательным пальцем по крышке. — Немного успокоительного мне не повредит — нервы шалят. — Он открыл крышку и, набрав щепоть табаку, продолжал: — Успокойтесь, при мне нет оружия, наличие которого смогло бы оправдать ваши действия, если вы застрелите меня в целях самозащиты. — Он втянул порошок ноздрями, после чего, спрятав коробку в карман и отряхнув пальцы от крошек, добавил с усмешкой: — А жаль, это был бы удобный способ избавиться от меня.

— Мендвилл, отвечайте на мой вопрос, или, ей-Богу, через десять минут вас поставят к внутренней стене этого сада перед командой с мушкетами. Я расстреляю вас своей властью и приму на себя всю ответственность за этот поступок.

— Ответственность — не то слово. Безусловно, друг мой, безусловно, губернатору будет что сказать вам. Неудобный человек этот Ратледж. Он начнет доискиваться причин… И где, как вы думаете, он будет искать? Он приволочет к себе сэра Эндрю Кэри, а тот ему кое-что объяснит… То же самое, кстати, произойдет, если вы предадите меня суду военного трибунала. Впрочем, даже если Ратледж не станет этого делать, будьте уверены — я принял свои меры. Не воображайте, что я шел сюда по вашему вызову, в цели которого трудно было ошибиться, не приняв на крайний случай надлежащих мер предосторожности. Я слишком старый солдат, дорогой мой Лэтимер, чтобы, собираясь в бой, не подготовить пути к отступлению. Вам следовало бы помнить об этом. Видимо, в прошлом я переоценил ваши умственные способности. Ваше поведение не подтверждает мою старую оценку. Правда, вы чрезмерно возбуждены, поэтому позвольте призвать вас к спокойствию, дабы вы могли трезво все обдумать.

Лэтимер сделал над собою усилие, но дело было не в этой язвительной речи. Пожалуй, ему действительно необходимо взвесить создавшееся положение на холодную голову. Он убрал пистолет, сел за стол и попытался говорить спокойно:

— Только что здесь была моя жена. Она знает, кто вы?

— Ну, конечно. Она знает это три месяца — с тех самых пор, как мы впервые встретились на Трэдд-стрит. Вы с генералом Молтри находились тогда в Пьюрисберге. Первый же допрос сделает этот факт достоянием гласности — старый Кэри позаботится об этом.

— Вы собираетесь меня убедить, что Кэри желает погибели своей собственной дочери? — крайне недоверчиво спросил Лэтимер.

— Прежде всего он желает погибели вам, майор, но чтобы добиться этого, он без колебаний пожертвует своей дочерью. А с нею он уничтожит и вас, потому что вы неизбежно будете впутаны — это вам должно быть понятно.

Но Лэтимер не понимал, да сейчас он и не стремился понять. Для него во всем этом заключалось нечто гораздо более ужасное, чем угроза его доброму имени. Пока его мысли были заняты чем-то одному ему известным, Мендвилл развивал наступление.

— Она регулярно сновала между штаб-квартирой Молтри и отцовским домом. Кэри поклянется — и его не понадобится принудительно приводить к присяге, — что она приносила сведения для передачи британцам.

— Ну уж это, по крайней мере, вранье!

— Да? В таком деле доказательства мало чего стоят. Ложь это или правда

— все охотно в нее поверят, и здесь наивно рассчитывать на непредвзятость судей.

И Лэтимер с горечью понял справедливость этих слов, вспомнив оскорбительную рекомендацию Ратледжа запретить Миртль посещать Трэдд-стрит. Рекомендацию, которую он с негодованием отверг.

Мендвилл вкрадчиво возобновил свою речь:

— Если ее отец поклянется в этом — а он поклянется — то трибунал сделает вывод, что переданная ею информация могла исходить только от вас. Как вам нравится такая перспектива, а, Лэтимер?

— Пф-ф, это меня не волнует. — Лэтимера и впрямь терзало другое.

— Допустим. Пусть собственная судьба вас не волнует. Но здесь замешана Миртль. Вы думаете, я забочусь о себе? Думаете, я распинаюсь, чтобы спасти свою шкуру? Нет. Я делаю это потому, что если я предстану перед судом, то перед ним неизбежно окажется и Миртль; и какова бы ни была уготованная мне судьба, ее судьба будет не легче. А уж насколько в эту историю окажетесь втянуты вы, лично меня, разумеется, ни на грош не интересует.

Лэтимер тяжело навалился на стол локтями и прикрыл ладонями лицо. За эти несколько минут оно успело осунуться и словно бы постареть.

Мендвилл, наблюдая за ним из-под полуприкрытых век, продолжал:

— Интересно, верно ли вы себе представляете, как сильно ненавидит вас Кэри. Помешав отомстить вам законным способом, вы нанесли ему смертельное оскорбление. Вы связали ему руки, оставив за собою выстрел в ту ночь на балу у Брютона. Способны ли вы представить, как его это бесит? Он не мог драться с вами как мужчина с мужчиной; невозможность повторного вызова непрерывно и со временем все сильнее подхлестывала его ненависть. Чтобы расправиться с вами, он заставил себя пойти на мировую с Миртль. Грубая комедия. Его отвращение к ней лишь немногим уступает отвращению к вам. В его представлении она — неблагодарная, бессердечная дочь, предавшая отца ради его злейшего врага. Если угодно, считайте его сумасшедшим — ей-ей, я тоже склоняюсь к этому мнению. Только не рассказывайте обо всем этом Миртль.

Мендвилл закончил, а Лэтимер сидел неподвижно, продолжая отрешенно смотреть в пространство. Пауза затянулась; Мендвилл тихонько застегнул рубашку и, глядя в зеркало над камином, повязал на шею косынку.

— Так что вы решили? — нарушил он наконец молчание. — Больше нельзя тянуть, это вызовет подозрение.

Лэтимер пробудился от мрачных раздумий, судорожно вздохнул и поднялся.

— Я не имею права дать вам уйти. Не в моих правилах спасать себя путем предательства интересов страны.

— А, вы об этом, — сказал Мендвилл. — Можете не беспокоиться. Любые ваши действия не отвратят неизбежного. Завтра или, самое позднее, послезавтра Превост вступит в Чарлстон. Я — агент, но не связной, а связных у меня несколько. Одного из них вы утром захватили, но есть и другие, которых вы не поймали и не поймаете. Они будут, как и раньше, передавать важные сведения. Город обречен, сэр, и мой провал положения не спасет.

— Может быть. Но, слава Богу, мне дан приказ задержать вас при любых обстоятельствах.

— Задерживайте сколько вздумается. Но если вам хоть сколько-нибудь дорога жизнь Миртль, не говоря уж о вашей собственной, не предпринимайте ничего сверх того.

— Я должен подумать, — через силу выдавил Лэтимер. Затем, совладав со своим голосом, он объявил: — Вы временно задержаны — согласно приказу губернатора.

Ни проблеска торжества не отразилось в глазах Мендвилла; ничто не выдавало его облегчения. Однако он еще раз остановил Лэтимера, когда тот взялся за колокольчик.

— Минутку, прошу вас! Мне нужно послать записку — всего пару строк — на мою квартиру. Я должен сообщить, что пока не вернусь и… мне нужно предотвратить то, что должно случиться, если от меня не поступит известий.

Лэтимер кусал губы, преодолевая свои колебания.

— Ну, посудите сами, — убеждал Мендвилл, — допустим, меня задержали просто как подозрительную личность из обычной в военное время предосторожности — моя просьба и ваше согласие должны выглядеть вполне естественными. — Он помолчал и, не дождавшись ответа, добавил: — Скажу больше: если вы этого не сделаете, можете с равным успехом сразу меня выдать, ибо Кэри начнет действовать, как мы с ним условились на случай моего провала.

Лэтимер еще целую минуту никак не мог решиться.

— Ладно, — произнес он, сломленный страхом и какой-то смутно шевельнувшейся в мозгу мыслью, — здесь все, что нужно для письма.

Мендвилл быстро набросал на листке бумаги несколько строк. Когда он сложил записку, Лэтимер протянул руку через стол:

— Дайте мне.

Шпион с удивлением поднял глаза, затем подчинился.

Записка была короткой: «Меня задержали дела. Возможно, сегодня вернуться не успею. Джонатан Нилд».

— Условный код, надо полагать.

— Конечно, — сказал Мендвилл. — Я объясняю мое положение, но сообщаю, что поводов для тревоги пока нет.

— Очень хорошо. — Лэтимер сложил записку. — Надпишите адрес. — Когда это было сделано, он спрятал ее в карман. — Что бы с вами ни случилось, она будет вручена до наступления ночи.

— Что?! — Мендвилл вскочил на ноги. — Вы нарушаете уговор!

— Нет. Я с вами пока ни о чем не договаривался. Однако мне необходимо подумать над своим выбором. Мне требуется время, чтобы поразмыслить.

Мендвилл глубоко вздохнул. Он даже чуть-чуть улыбнулся.

— Вы меня надули, — посетовал он, но беззлобно.

— Может быть, и нет, — ответил Лэтимер. — В лучшем случае я, вероятно, получил отсрочку. Вы будете извещены… Уведите арестованного, — сказал он вошедшему Миддлтону, — он задержан до следующего допроса.

— Пройдемте, сэр. За дверью — направо.

Мендвилл снова преобразился в квакера Нилда с подшаркивающей походкой и выговором через нос.

— О, нет, друг. Уверяю, я ничего не знаю о твоих военных приказах.

Он ушел, и Лэтимер остался наедине со своими мыслями.

Глава 29

VIA CRUCIS[858]
Не нужно иметь богатого воображения, чтобы повторить путь, по которому Гарри Лэтимер мысленно поднимался на Голгофу. Все, чем он дорожил, отныне было растоптано.

В этот час он забыл о войне, о том, что враг стоит у ворот, о грозной опасности, нависшей над Чарлстоном. Вновь и вновь мучительно вглядывался он в свое прошлое, и оно затмило мысли о настоящем; настоящее на время перестало существовать.

Оставшись в библиотеке один, он вспоминал начало своей семейной жизни, ссоры с Миртль, отравлявшие их существование до того самого дня, когда в битве за форт Салливэн он решил, что лучшим выходом из положения будет его смерть. В ушах снова звучали в сердцах вырвавшиеся слова жены: «О, зачем я только вышла за тебя! Я десять лет жизни отдала бы, если бы это можно было исправить!»

Он вспомнил, как она молча признала, что согласилась на замужество из жалости, либо для успокоения своей совести, лишь бы вынудить его уехать. Ведь он обнаружил тогда какую-то связь между нею и Мендвиллом, поэтому упорно не желал бежать из Чарлстона, несмотря на маячившую впереди петлю.

Он вернулся еще дальше в прошлое, к тому дню, когда в Фэргроуве Гарри своими глазами видел такие доказательства, какими только глупец мог впоследствии пренебречь.

О, все было ясно и прозрачно до омерзения. Вся его супружеская жизнь — ложь на лжи; ее любовь — сплошное бесстыдное притворство; их ребенок… О Боже! Их ребенок родился не в счастливом браке, а виздевательской пародии на брак.

Лэтимер обхватил голову руками. Перед закрытыми глазами проплывали райские картины жизни благодушного недоумка. И вот их окончательная цена, вот расплата за самообман. Все дело в том, что любила-то она всегда одного Мендвилла. Может быть, даже и замуж-то вышла, чтобы спасти не только его, но и Мендвилла тоже. Гарри ведь предупредил ее, в каком опасном положении окажутся Мендвилл и лорд Уильям, если попытаются его повесить.

Но пусть все-таки единственным мотивом было чувство жалости — она потом открыто раскаивалась в своем поступке. Раскаяние неизбежно, когда за один-единственный порыв приходится расплачиваться всю жизнь. Она неоднократно сокрушалась по этому поводу, причем столь явно, что опять-таки нужно было быть таким круглым идиотом, как он, чтобы забыть ее упреки и поддаться новым лживым уверениям в любви. Его оправдывает лишь то, что он был тогда на волосок от смерти.

Ясно, что все это время она любила Мендвилла. Не нужно новых горьких доказательств — хватит тех, что имеются. Пожалуйста — ее примирение с отцом по времени совпало с приездом Мендвилла. Разве это не доказывает, что они состояли в постоянной переписке? Вся эта история с болезнью сэра Эндрю — очередная выдумка с целью обвести его вокруг пальца. И пока Мендвилл жил здесь под чужой личиной, она ежедневно виделась с ним у отца. Она встречалась с врагом своего мужа. Могло ли ее предательство ограничиться только встречами с ним? Недаром Мендвилл намекнул, что она передавала ему информацию, собранную по крохам в штаб-квартире Молтри. Если она предала мужа в одном, то что ей стоило предать его и в другом? К тому же, не надо забывать, что она была воспитана в традициях верности короне, и ее измена интересам колоний — сущая безделица по сравнению с изменой влюбленному простофиле-мужу, который так безоглядно ей доверял.

Если вдуматься, и тут в доказательствах нет недостатка. Чем не доказательство ее признание Молтри, что она встречала Нилда — вынужденное, как он теперь понял, признание, потому что отрицательный ответ вызвал бы дополнительные вопросы и был чреват разоблачением. И разве можно хоть на мгновение поверить, что она не узнала в Нилде Мендвилла? Даже если допустить, что Мендвилл и ее дьявольски коварный отец состояли в заговоре и через нее подстраивали ему ловушку — разве не начали бы они с того, что открыли бы ей, кто такой Нилд? Короче говоря, так или иначе, но она не могла этого не знать. И, зная, Миртль продолжала встречаться с Мендвиллом в отцовском доме. Будь она честной, она сразу сообщила бы о нем губернатору или, на худой конец, Гарри после его возвращения, останься у нее хоть капелька прежней привязанности. Но она погрязла во лжи — сначала тем, что промолчала, затем солгала, отвечая Молтри. И сегодня, когда он час назад застал их вместе в этой комнате, она снова солгала ему и своим поведением, и речью. Она — соучастница Мендвилла. А стала бы она соучастницей, если бы дорожила жизнью и честью Гарри, жизнью всех жителей города? Выходит, Мендвилл значит для нее много больше.

Все улики были налицо, и безжалостная правда заставила Лэтимера содрогнуться…

Дневной свет померк. Обеспокоенная Миртль пошла на поиски мужа и обнаружила его все еще сидящим в библиотеке.

— Гарри!

При звуке ее голоса он испуганно вскочил, как человек, которого внезапно разбудили. Упреки и обличения готовы были сорваться с его уст, но остались непроизнесенными. В тот краткий промежуток времени, когда она приближалась к нему, Лэтимер передумал. Он принял новое решение — хитростью раскрыть всю правду до конца.

«Правду!» — зло рассмеялся он про себя. Как будто за последний час он не пресытился до тошноты этой гнусной правдой! Ладно, тогда он сыграет на этой ее отвратительной самоуверенности; посмотрим, какова глубина ее позора и подлости.

— Гарри, что ты здесь делаешь? Уже темнеет. — В ее милом голосе, так ласкающем слух, звенело беспокойство.

Но Лэтимер догадывался о подлинной причине ее тревоги. Он зевнул и потянулся.

— А?.. Я, должно быть, заснул, — выговорил он сонно.

Услыхав затаенный вздох облегчения, он понял, о чем она подумала. Раз Гарри был в состоянии заснуть после разговора с мистером Нилдом, значит, все в порядке, волноваться не о чем.

— Бедный Гарри! — Голос ее был полон нежности и заботы. — Ты так устал. Я рада, что ты чуть-чуть поспал.

— Да, — пробормотал он, — да. Если бы в полдень не заявился этот окаянный квакер, я отдохнул бы как следует. Видит Бог, мне это необходимо.

— Что ты с ним сделал? С мистером Нилдом? — небрежно спросила Миртль, и Лэтимер проклял ее в душе за предательство.

— Задержал, — ответил он коротко.

— Ты его задержал? — Ее тон теперь не был небрежным — скорее испуганным. — Но почему?

— Приказ Ратледжа, только и всего.

— У него есть какие-то основания?

— Никаких, насколько мне известно. Но Ратледжу вздумалось подержать его в каталажке на всякий случай — а вдруг он все-таки шпион? Ратледж хочет полностью исключить риск передачи сведений врагу. — Лэтимер сел и закинул ногу за ногу. Миртль осталась стоять, вцепившись пальцами в край стола. — «Она не выдерживает, — подумал он, — ее выдает дрожь в ногах».

— Но… ты… как ты думаешь — он шпион?

Гарри непринужденно засмеялся.

— Судя по голосу, тебя бы это потрясло. Но нет, нет, документы этого парня в порядке, он похож на того, за кого себя выдает. Но мы задержим его до тех пор, пока это просто не будет больше иметь никакого значения, вот и все. Однако…

— Да? — сказала Миртль. Он не отвечал, словно впал в глубокую задумчивость. — Однако — что? — напомнила она.

Он сделал вид, что стряхнул с себя задумчивость, и взглянул на жену. Ее лицо смутно выделялось в сумеречном свете.

— Я не могу отделаться от ощущения, что этот парень не тот, за кого себя выдает. Ты знаешь, Миртль, в нем есть что-то до странности знакомое. Но это что-то все время ускользает от меня. Кого-то он мне напоминает, но я никак не могу вспомнить, кого. Скажи, у тебя не возникло такого же ощущения?

— У меня? Нет, — ответила она громче, чем хотела. — Нет.

— Но ты же его неоднократно видела.

— Я? — воскликнула она снова; было похоже, что она и на этот раз собирается все отрицать.

— Ну да, — ответил он, — у твоего отца.

— Ах, да, конечно. Я встречала его там пару раз.

— И ты, конечно, говорила с ним.

— Нет… совсем немного.

— Нет? Ну, хорошо, но… ведь ты пробыла с ним здесь перед моим приходом четверть часа или даже больше. Должна же ты была о чем-то с ним беседовать и как-то его разглядеть?

— Да, конечно. — Неестественный голос выдавал ее напряжение; ей стало трудно им управлять.

— И за все время ты не заметила в этом человеке ничего такого, что напомнило бы тебе кого-нибудь?

Она издала нервный смешок.

— Разумеется, нет. У тебя разыгралась фантазия, Гарри.

— А, да ладно! — Он вздохнул и встал. — Может, и так. — И очень небрежно, будто подшучивая над нею, спросил: — Но о чем, ответь мне ради Бога, ты так долго разговаривала с этаким тупицей?

— О чем? — Миртль вроде бы силилась вспомнить, потом хрипловато сказала: — Ох, я и забыла.

— Забыла? — Тон Гарри выражал удивление. — Но постой, Миртль, была же у тебя какая-то причина для разговора с ним, когда Миддлтон сказал, что он здесь. Ее-то ты помнишь?

— Почему… почему ты меня об этом спрашиваешь?

— Но… — он замолчал, словно опешив. — Что удивительного в моих вопросах?

— Нет, нет. Но… Хорошо, если ты так настаиваешь — я хотела узнать новости об отце.

— Ты же только вчера с ним виделась.

— Да, но когда мистер Миддлтон сообщил, что пришел мистер Нилд, я вообразила, что он пришел с каким-нибудь поручением от отца. Я ведь не знала, что это ты за ним послал.

— О, понимаю. И, конечно, вы начали обсуждать причину этого вызова?

— Конечно. Ему это показалось странным. Он недоумевал, что тебе от него понадобилось.

— А потом? Видишь ли, дорогая, я стараюсь разобраться — может быть, что-то промелькнувшее в вашей беседе даст мне какой-нибудь ключ к разгадке. Попытайся вспомнить, о чем вы говорили.

Она потерла лоб, делая вид, что вспоминает, затем нетерпеливо, с нотой раздражения, выпалила:

— О Господи, не могу. Это было так… так скучно! Он разглагольствовал о табаке. Это единственный интересующий его предмет. Он ведь табачный плантатор.

— Ты в этом уверена? Я имею в виду, что он табачный плантатор?

— Ну да, а разве нет?

— Он таковым представляется. Но у меня на этот счет имеются определенные сомнения. А кроме этого ты ничего о нем не знаешь?

— Да что ж я могу знать? — Миртль проявляла все больше раздражения. — Это смешно, Гарри. Я пришла, чтобы позвать тебя к ужину. Генерал Молтри ждет нас.

— Прости меня, дорогая. Я несколько устал и рассеян.

И они вместе направились в столовую — она со страхом, поселившимся в сердце, а он — пылая ненавистью. Он дал ей шанс сознаться, но она отвергла его, отделалась ответами, в которых каждое слово было ложью или замалчиванием правды. И это женщина, которую он любил всем своим существом, его жена, мать его ребенка! Лицемерка! Оставалось только решить, какую тактику выбрать в дальнейшем.

Во время ужина Лэтимер между делом сообщил генералу Молтри, что приходил квакер Нилд, документы его в порядке, но он, согласно приказу Ратледжа, задержан до особого распоряжения.

Молтри добродушно хохотнул. Его позабавил комизм положения квакера; подозрительность Ратледжа казалась генералу еще комичнее.

— Парень попал как кур в ощип. Ну, ничего, зато спокойно выспится под надежной охраной.

Миртль, за которой Гарри искоса наблюдал, была мертвенно бледна и, опустив голову, притворялась, что поглощена едой. Но ему показалось этого мало и он запугал ее еще сильнее. Когда ужин подходил к концу, он неожиданно, самым небрежным тоном, задал вопрос, который поверг ее в панику.

— Миртль, что-то давненько ничего не слышно о твоем кузене Роберте Мендвилле. Что с ним сталось, тебе не известно?

Нож громко звякнул о тарелку. Ужас метался в глазах Миртль, под которыми пролегли глубокие тени.

— Почему… почему ты об этом спрашиваешь?

Лэтимер поднял брови.

— Но… — он выглядел обеспокоенным, — что уж такого необычного в моем вопросе? Чего ты так испугалась?

Она попыталась улыбнуться. Улыбка вышла жалкой.

— Нет, нет, что ты… Просто я себя неважно чувствую, — сказала она жалобно и, собрав последние силы, добавила: — Я все время пугаюсь… этого грохота пушек.

— Бедное дитя, бедное дитя! — сочувственно пробормотал Молтри.

— Понимаю, дорогая, понимаю. — Голос мужа был ласковым и успокаивающим.

— Я спросил потому, что весь вечер меня странным образом преследует мысль о Мендвилле. Бог знает почему. Как будто нет причин его вспоминать. Полагаю, ты ничего о нем не знаешь?

Миртль покачала головой.

— Ничего.

Молтри отодвинул стул и поднялся из-за стола, поставив тем самым точку в разговоре. Впрочем, он и так уже был закончен: Лэтимер не собирался истязать жену до бесконечности.

— Пойдем, Гарри, — поторопил генерал. — Дело не ждет. Полчаса назад я получил от Ратледжа записку. Он уже на укреплениях.

Чтобы усыпить подозрения Миртль, Лэтимер подошел и поцеловал ее. Она встала и на мгновение прижалась к мужу. Он погладил ее по плечу, сказал, что они уходят не надолго, а этой ночью штурма не предвидится, и поспешил вдогонку Молтри.

На пороге его внезапно остановил ее резкий возглас:

— Гарри!

Он обернулся. Она стояла, тяжело оперевшись на стол и смотрела мимо него остановившимся взглядом. Что-то явно не давало ей покоя.

— Я… я хотела… — она осеклась, затем, помедлив, продолжила, — я хотела сказать, береги себя. Я не лягу, пока ты не вернешься.

Лэтимер видел — совсем не то она пыталась сказать — и вышел, уверенный, что Миртль все же хочет вырваться из трясины лжи, в которую погружается все глубже.

Глава 30

ПРОВЕРКА
Всю ночь Лэтимер провел в поле на укреплениях, где в неровном свете множества горящих бочек с дегтем стояли наготове солдаты и офицеры.

Ранним вечером в город с позиций донеслись звуки нескольких пушечных выстрелов. Взбудораженные горожане решили, что началась атака. Однако это была всего лишь нелепая случайность, впрочем, оказавшаяся прямым следствием слишком неограниченных полномочий губернатора Ратледжа. Незадолго до этого происшествия губернатор потребовал отдать под его командование все ополчение, которое он привел из Оринджберга. Обнаружив прошлой ночью брешь в земляном валу, он приказал отряду своих людей под началом майора Хьюджера заделать их. Передвижение отряда вблизи передовой встревожило часовых, охранявших вал и получивших однозначный приказ генерала Молтри стрелять по всякому, кто приблизится в темноте к их позициям. Вообразив, что имеют дело с отрядом противника, часовые произвели несколько смертоносных залпов по движущимся фигурам, а солдаты в траншеях приняли их за сигнал к бою. Беглый огонь из мушкетов и даже из нескольких орудий быстро охватил переднюю линию, шквалом сметая все на открытой местности перед нею.

Суматоха вскоре улеглась, но за это время успели погибнуть майор Хьюджер и двенадцать его солдат. Последовала острая стычка между Молтри и Ратледжем. бригадный генерал требовал положить конец двойному руководству армией, иначе, считал он, поражение неминуемо. Ратледж, подавленный происшествием, уступил гораздо легче, чем можно было от него ожидать.

Другим результатом нелепой гибели храброго и всеми уважаемого Бенджамина Хьюджера стало назначение Тома Айзарда, которому не давала покоя некоторая праздность его нынешнего существования, командиром роты ополченцев.

В три часа утра Молтри и Лэтимер ехали верхом, направляясь к городским воротам. Они возвращались с южного крыла обороны, где саперы все еще спешно достраивали укрепления. Из темноты их окликнул офицер, посланный губернатором. Когда они натянули поводья, он подъехал и сообщил, что его светлость ждет генерала на военный совет.

У ворот они увидели полдюжины офицеров, приглашенных на секретное совещание, в том числе Кристофера Гедсдена. Губернатор сидел на завале, представлявшем собой груду булыжников перед въездом в город; офицеры расположились около него полукругом. Вся группа освещалась красноватым светом пламени горевшего в бочках дегтя. В отдалении, за пределами освещенного участка, наполовину сливаясь с темнотой, стояли с их лошадьми ординарцы.

Молтри и Лэтимер спешились и, оставив своих лошадей ополченцу, присоединились к собранию. Подошел негр Гедсдена с кувшином и налил вновь пришедшим по чарке антигуанского рому — к великой радости обоих, ибо в этот предрассветный час в воздухе резко похолодало. Молтри воспользовался заминкой, чтобы набить и раскурить свою трубку. Негр скрылся под одобрительные и благодарные возгласы в адрес Гедсдена, и Ратледж приступил к делу, ради которого собрал совет.

Он сидел на валуне в унылой позе, уронив руки на колени, и лицо его в красноватых отсветах выглядело мрачнее обыкновенного.

— Я получил донесение, что Превост готовится с рассветом двинуть вперед основные силы своей армии. Она насчитывает от семи до восьми тысяч человек. Это, по меньшей мере, на тысячу больше, чем я предполагал. Они хорошо экипированы и имеют сильную артиллерию. Сколько у нас людей, генерал Молтри?

— Около трех тысяч, — ответил тот.

Ратледж устало вздохнул.

— Боюсь, это слишком смелое округление.

Молтри с ним не согласился. Он принялся детально доказывать губернатору его неправоту, и отчасти преуспел в этом.

— Даже если так, — возразил наконец Ратледж, — этого отнюдь не достаточно, чтобы противостоять грозной армии, выставленной против нас.

Молтри засмеялся:

— Нас никогда не было достаточно, даже с точки зрения людей, обладающих военным опытом. Генерал Ли, помнится, говорил мне то же самое, когда я командовал фортом Салливэн. У него была одна забота — наведение надежной переправы для отступления. Надеюсь, вы, ваша светлость не столь «предусмотрительны».

Обстановка немного разрядилась; даже те офицеры, которым передалось уныние Ратледжа, сдержанно засмеялись. Молтри презирал опасность, упорно не желая оценивать свои силы только их численностью. Он не только сам был храбр, но и вселял уверенность в других.

— Смею вам напомнить, господа, — произнес Ратледж жестко, — что если британцы преодолеют наши укрепления, то погибнут и пострадают многие жители города.

— Не об этом надо думать в такой момент, Ратледж, — раздраженно вставил Гедсден. При обсуждении военных вопросов полковник впадал в такие же крайности, как и в политических дебатах.

— Для вас, возможно, так оно и есть. Вы — солдаты, и перед вами стоит ясная задача; вам не нужно думать ни о чем, кроме выполнения своего солдатского долга. Но я отвечаю за жизнь и благополучие всех, кем волею судьбы поставлен править. Вы обязаны представлять себе, какие ужасы сопутствуют штурмам городов, и, я уверен, не хотите подвергнуть этим ужасам Чарлстон. Однако слабость нашей обороны не является для вас секретом.

— Черт возьми! — возмутился Молтри, вынув трубку изо рта. — Уж не предлагаете ли вы нам сдаться, не дожидаясь первого удара?

— Нет смысла обсуждать какие-либо предложения, пока британцы их не выдвигали.

Раздался возмущенный ропот, кто-то схватился за голову. Общее недоумение выразил Молтри:

— О Господи, что с вами, дружище? Разве наше положение более безнадежно, чем в форте Салливэн? Тогда генерал Ли, который никогда не был ни дураком, ни трусом, советовал мне эвакуировать гарнизон. Но ты-то ведь писал мне перед боем, что скорее отрежешь себе правую руку, чем подпишешь приказ об отступлении. Это твои собственные слова, я прекрасно их помню. А теперь — как прикажешь тебя понимать?..

Его слова потонули в недовольном хоре упреков в адрес губернатора. Ратледж переждал, пока утихнет волна протестов.

— Господа, ваше возмущение делает честь вашей доблести, но не здравому смыслу. Никто ведь не станет отрицать ненадежность наших земляных укреплений.

— Однако укрепления остаются укреплениями, — парировал Молтри, — и британцам придется их атаковать. Я знаю, на чьей стороне в подобных случаях преимущество.

— Не будь у вас за спиною города, я бы согласился, генерал.

— Город был за нами и тогда, на острове Салливэн, — нетерпеливо закричал Молтри.

Ратледж сохранял хладнокровие.

— Есть небольшое, но очевидное различие между тем, что было тогда, и тем, что есть теперь. Тогда городу не угрожала артиллерийская бомбардировка, теперь же ее не избежать. Кроме того, первый же обстрел может превратить наши валы и траншеи в непригодные для обороны груды земли. Будет лучше всего, генерал, если вы пошлете парламентера и выясните, какие условия склонен выставить нам генерал Превост.

Молтри выругался с несвойственной ему грубостью.

— Я не стану посылать никакого парламентера, — заявил он. — Мне поручена оборона, а не сдача этого города. Я уверен, что его можно защитить, и намерен сделать все ради этого.

Губернатор поднялся.

— А если я вам прикажу?

— Прежде чем предпринять такой серьезный шаг, вы обязаны получить полномочия у вашего Совета. Решит Совет вас поддержать — тогда я должен буду подчиниться. Но если этого не произойдет, я не приму на себя такую ответственность.

Остальные офицеры единодушно поддержали своего генерала, и Ратледж вынужден был смириться. Собственно, он не слишком рассчитывал их уговорить, зато ему удалось воздействовать на Совет, который на рассвете собрался в его доме. В сквернейшем расположении духа, сгорая от стыда, комендант Чарлстона писал под диктовку при свете утренней зари:

«Маневры Вашей армии свидетельствуют о намерении приступить к осаде города. Генерал Молтри хотел бы узнать, на каких условиях Вы согласны принять капитуляцию, если он склонится к таковой».

Молтри настоял на заключительном обороте, утверждая, что какие бы условия Превост ни выдвинул, вопрос о капитуляции все равно нужно будет обсуждать сызнова.

Солнце поднялось уже довольно высоко, когда майор Лэтимер, как главный адъютант Молтри, выехал за первую линию укреплений с белым флагом, который держал один из сопровождавших его кавалеристов, и тронулся в направлении британского лагеря.

Вдали, на юго-западе, наблюдалось скопление алых мундиров и блестело оружие армии неприятеля, уже начавшего погрузку на паром и плоты.

Лэтимер вернулся только к одиннадцати и, узнав, что генерал уехал домой дожидаться ответа британцев, сразу поскакал к нему. Каким-то образом среди защитников города уже успели распространиться слухи о миссии Лэтимера, и, когда майор со своим маленьким отрядом прибыл на Брод-стрит, он застал там настоящее столпотворение. Недалеко от дома люди окружили отряд плотным кольцом и забросали Лэтимера тревожными вопросами, на которые он не имел права отвечать, даже если бы был посвящен в содержание привезенного письма.

С трудом ему удалось пробиться сквозь толпу, которую составляли, в основном, солдаты и офицеры, смененные с позиций. Вместо того, чтобы воспользоваться передышкой для отдыха, они осадили забор вокруг штаб-квартиры командующего. Добравшись до тихой гавани за садовыми воротами и спешившись, Лэтимер поспешил на поиски Молтри, но тот, разбуженный шумом с улицы, уже встречал его в холле. Они вместе проследовали в библиотеку, и генерал распечатал письмо, написанное, как оказалось не генералом Превостом, а его братом — полковником, командующим авангардом. Молтри пробежал послание глазами. В нем заключалось следующее:

«Сэр, Льщу себя надеждой, что наше мягкое обращение с жителями как Джорджии, так и Вашей провинции, побудит Вас принять настоящее предложение мира и покровительства, которое я делаю по приказу генерала Превоста. Осада и штурм города, если они начнутся, неизбежно закончатся его покорением, а бедствия и разрушения, на которые он тогда будет обречен, настолько очевидны и ужасны, что Вам, сэр, из гуманных побуждений следует сделать все, что в вашей власти, для предотвращения такого развития событий. Мы гарантируем, что с нашей стороны будет проявлено полное понимание и приняты все необходимые меры к недопущению беспорядков. Те же из горожан, кто не согласится принять это великодушное предложение мира и покровительства, будут считаться военнопленными, и судьбу их будут решать остальные жители колоний.

Для ответа Вам предоставляется четыре часа, по истечении которых Ваше молчание будет расценено как несомненный отказ.

Имею честь, сэр, быть всегда к Вашим услугам, полковник Дж. М. Превост, командующий передовым отрядом.

Писано близ переправы Эшли-Ферри».

— Неслыханная наглость! — прорычал Молтри, закончив чтение. — Черт бы побрал губернатора — дал ему возможность над нами поиздеваться! Безоговорочная капитуляция — вот чего они требуют, если выражаться яснее. Все, что мы выгадали, это четырехчасовое перемирие.

Он вручил письмо Гарри, и едва тот успел его прочесть, как прибыл Ратледж, которому не терпелось ознакомиться с ответом британцев.

Глаза губернатора с утра еще больше запали, однако он переоделся, сменил парик и, казалось, вновь обрел утраченное спокойствие. Стоя у высокого окна, он молча изучил послание. Окончив, в задумчивости потер лоб и пошевелил губами, но никак не прокомментировал прочитанное. У него вырвалось лишь одно восклицание: «Четыре часа!» — как будто это было важнейшей деталью ультиматума, содержащего требование безоговорочной капитуляции.

— Вам понятно, что он имеет в виду? — поинтересовался Молтри.

Ратледж поднял глаза от написанного. Он не проявлял ни нетерпения, ни гнева.

— Вполне, — ответил он и сунул письмо в карман. — Я должен немедленно ознакомить с этим Совет. — Он двинулся к выходу. — Вам, Молтри, не мешало бы тоже пойти со мной; и еще напишите Пуласки и Лоренсу, что их мы тоже ждем. — Открыв дверь, он снова оглянулся и позвал: — Майор Лэтимер, как вы поступили с квакером Нилдом?

— Задержал, как вы велели.

— Ничего нового не выяснили?

— Ничего определенного, — солгал Лэтимер. — Его документы в порядке.

— Это я знаю. Еще вопрос: вы отсоветовали вашей жене посещать ее отца, как я сказал?

Лэтимер чуть покраснел.

— Я уже имел честь сообщить вашей светлости, что я думаю об этом приказе.

— Меня нисколько не заботит, сэр, что вы думаете о моих приказах. Я хочу, чтобы вы им подчинялись. Вчера поздно вечером миссис Лэтимер снова приходила на Трэдд-стрит. Если это повторится, я буду вынужден принять меры, и это не придется по вкусу ни вам, ни мне, — и губернатор вышел, не дожидаясь ответа.

Молтри, глядя на Гарри, пожал плечами.

— Выполнил бы ты его просьбу. Что поделаешь, если у человека шпионофобия. Боже, что с ним происходит? — Затем он круто сменил тему и заговорил, несколько оживившись: — А сейчас, если ты… — он осекся. Страдальческая гримаса, исказившая черты Лэтимера заставила его передумать.

— Нет-нет, ты и без того измотан, тебе необходимо отдохнуть, мой мальчик. Кто тут у нас еще?

Молтри отправился в холл, и Лэтимер, еле волоча ноги, поплелся за ним. Он чувствовал, что мог бы без труда перенести и не такую физическую усталость, если бы не глодавшая сердце тоска. Слова, сказанные напоследок Ратледжем снова разбередили незаживающую рану.

В холле дежурили двое ординарцев; один доложил на вопрос генерала, что мистер Миддлтон в кабинете. Явившись на вызов, младший офицер выслушал распоряжения.

— Разыщите графа Пуласки и полковника Джона Лоренса и передайте им приказ немедленно прибыть в резиденцию губернатора. Это первое. После этого найдите полковника Камбрэ; он должен как можно быстрее перенести работы на левый фланг — он знает куда. Затем отправляйтесь к полковнику Финли и распорядитесь от моего имени, чтобы он не тянул с подвозом боеприпасов. Сегодня утром, когда я уезжал, у некоторых солдат оставалось только по три заряда. Это все, мистер Миддлтон. Пожалуйста, не теряйте времени. — Миддлтон убежал, и генерал, взяв Лэтимера под руку, коротко рассмеялся. — Так-то вот. Это мой ответ на ультиматум Превоста. Мы не сдадимся ни на этих условиях, ни на любых других, пока здесь командует Уильям Молтри. И вопроса бы такого не возникло, не будь у нас путаницы в полномочиях гражданских и военных властей. От нее все зло, Гарри. Каждый должен заниматься своим делом, а у нас Линкольн, главнокомандующий Южными войсками, пляшет под дудку Ратледжа, который не является военным вовсе! И что в результате? Линкольн с сильной армией попусту тратит время на овладение Саванной, которая практически не защищена и не стоит того, чтобы ее захватывать. А пока он там, Превост того и гляди разрушит Чарлстон и уничтожит нашу армию. Штатскому никогда не понять, что захват городов или даже целых провинций — бесполезная трата времени и сил, если остается боеспособной вражеская армия. В глубине души я уверен, что Линкольна сбил с толку губернатор, будь он неладен. Помнишь ту поездку в Оринджберг и их тайные совещания? А теперь Линкольн прохлаждается в Джорджии.

На памяти Лэтимера Молтри впервые открыто высказывал свое недовольство Ратледжем и был не на его стороне, хотя Ратледж и раньше иногда явно ошибался. По этому Гарри мог судить о горечи, скопившейся в сердце генерала горечи. Если бы Ратледж вовремя посоветовался с ним или другим опытным солдатом, их положение не было бы таким тяжелым и преимущество могло перейти на сторону каролинцев.

— Когда думаешь о том, что могло бы быть и что есть, можно сойти с ума,

— заключил Молтри. — Но, ей-Богу, я справлюсь с тем, что есть, как полагается солдату. Я не позволю больше вертеть собой ни одному штатскому и отдам Превосту не больше, чем Паркеру. — Он помолчал и добавил: — А сейчас иди завтракай, парень, и постарайся отдохнуть, сколько сможешь, пока снова мне не понадобишься. А это может случиться очень скоро.

Молтри ушел; Лэтимер стоял в нерешительности. Но ум его занимало отнюдь не то, о чем говорил генерал. Ему претило оказаться сейчас наедине с Миртль.

Преодолевая свинцовую тяжесть в ногах и тупую боль в груди, он побрел в столовую. Миртль и маленький Эндрю стояли у окна и обернулись на звук его шагов. Миртль подарила мужу грустную улыбку, только подчеркнувшую ее болезненный вид, а Эндрю бросился к нему с ликующим воплем и обхватил запыленные колени отца.

Никогда еще Лэтимеру не хотелось разрыдаться так сильно, как в тот момент, когда он поднял мальчонку и прижал к своему плечу его круглое, смеющееся личико.

Миртль тоже приблизилась к мужу.

— Отпусти его, Гарри, — попросила она мягко, — ты сам, бедный, еле держишься на ногах.

Зная теперь о ней всю правду, Лэтимер счел ее заботу почти за оскорбление. Он поцеловал ребенка, опустил его на пол и, не поднимая глаз, побрел к столу. Миртль принялась хлопотать вокруг него, налила ему кофе, в который добавила столовую ложку рома, положила на тарелку ломтики оленины и окорока.

Рассеянно внимая ее уговорам, он начал ковырять еду, и Миртль переключилась на Эндрю, чтобы тот ему не досаждал. Осунувшееся лицо и тусклый взгляд Гарри, его замызганный мундир и взлохмаченные волосы, побуревшие от осевшей на них пыли, свидетельствовали, каково ему пришлось. Миртль в таких случаях стремилась не навязывать ему чрезмерной заботы и не беспокоить своими проблемами, понимая, что ему и без того несладко. Она тихо сидела рядом и занималась с сыном. Гарри, механически поглощая пищу, украдкой поглядывал на ее тонко очерченное, одухотворенное лицо. Лэтимера одолевали горькие мысли, но постепенно в них вкралось сомнение в собственной правоте. Поначалу ему пришло в голову избитая истина: внешность обманчива и ей нельзя доверять. Кто бы поверил, спрашивал он себя, что у этого чистого и милого создания с таким нежным, почти ангельским взором, в душе коренится измена. Но потом он подумал, что все ведь можно трактовать совершенно иначе. А вдруг, вопреки видимости, Миртль невиновна? Или виновна лишь отчасти? Что, если любовь к нему — не такое уж притворство?

Однако чем тогда объяснить, что она вчера так бойко и гладко врала? Нет, она насквозь фальшива, она предала его и не испытывает ни раскаяния, ни угрызений совести. Не случайно Ратледж требовал пресечь ее визиты на Трэдд-стрит. И он, Гарри, едва не ударил Ратледжа за это оскорбление, предупредил, что потребует удовлетворения, когда позволят обстоятельства… Следовало бы принести губернатору извинения. Вне всякого сомнения, он из милосердия и сострадания к нему, Лэтимеру, сказал гораздо меньше, чем ему было известно.

Лэтимер отодвинул тарелку, выпил чашку горячего кофе с ромом и расслабился. Миртль тут же оказалась подле него с набитой трубкой; он принял трубку, автоматически пробормотав слова благодарности, и, не замечая в ее руках зажженную свечу, полез в карман за трутницей. Пальцы нащупали клочок бумаги, и это подействовало на Гарри так, словно он коснулся раскаленного угля — то была записка Мендвилла сэру Эндрю, которая должна была успокоить баронета на предмет задержания мнимого квакера. В суматохе дня Лэтимер до последней минуты не вспомнил о записке и не вручил ее адресату. Тем не менее, Кэри никак не дал о себе знать — почему бы это?

Задумавшись над этим, он раскурил трубку от свечи и начал пускать клубы дыма. Вскоре он нашел ответ: Кэри ничего не предпринял, потому что Миртль передала отцу его вчерашние слова о предупредительном задержании Нилда. Чтобы не подвести Мендвилла, Кэри, естественно, не осмелился вмешиваться в ход событий.

Да, это, пожалуй, единственное логичное объяснение его бездействия, которое, кроме того, доказывает, что Миртль все-таки передавала своему окаянному отцу новости из штаб-квартиры. Ратледж оказался более чем прав — жена Лэтимера шпионила в собственном доме, иначе этого не назовешь.

— Миртль, ты сегодня выходила из дома? — спросил он, чтобы лишний раз удостовериться в правоте своих выводов.

— Нет, дорогой. На улицах полно народу, и все такие шальные, что я поостереглась.

Гарри затянулся, взглянул ей прямо в глаза и резко спросил:

— А когда ты в последний раз видела своего отца?

Миртль насторожилась — это было очень заметно.

— Почему ты спрашиваешь?

— Праздный интерес, конечно. Меня занимает, как он оценивает нынешнюю ситуацию.

— О, точно так, как ты предсказывал. — Похоже, она испытала облегчение.

— Он уверен, что британцы возьмут город.

— И ликует, я полагаю?

Она вздохнула:

— Думаю, да.

— Но ты не ответила, когда в последний раз его видела.

— Два-три дня назад, — небрежно сказала Миртль.

— Значит, ты не виделась с ним после ареста Нилда?

— Нет, — после секундного промедления ответила она, — зачем?

Лэтимер пожал плечами.

— Было бы естественно, если бы ты захотела успокоить его на этот счет. Сказать, что его приятелю не причинят вреда и что ему не угрожает реальная опасность. Впрочем, это не важно. — Гарри взялся за трубку и снова погрузился в раздумья.

…Миртль не просто лгала — она лгала без видимой необходимости, из чего он заключил, что совесть ее и в самом деле нечиста. Но каким спокойным, каким невинным было ее личико!

— Скажи, Гарри, неужели отец прав?

Лэтимер отвлекся от своих мыслей, чтобы мрачно пробурчать:

— Надеюсь, нет.

— Ты в самом деле так считаешь? Ты в это веришь? Нам хватит сил, чтобы отразить наступление, или уже подошло подкрепление?

— Подкрепление? — воззрился на нее Гарри. — Какое подкрепление? — спросил он прежде, чем страшное подозрение пронзило его мозг: да ведь она вытягивает из него сведения!

— Я считала, вы ожидаете подкрепления.

— А, это, — солгал в свою очередь Лэтимер. — Прибыло вчера ночью.

— И много?

— Порядка тысячи человек.

Лицо Миртль просветлело. «Дьявольское лицемерие!» — подумал Гарри.

— Это ведь очень много, да?

— Внушительно.

Снова возникла пауза, после которой она спросила:

— А наших намного меньше по сравнению с британцами?

Минуту он безмолвно пыхтел трубкой, обдумывая ответ.

— Ты выведываешь военные тайны, — сказал наконец укоризненно.

— Но Гарри! — обиделась Миртль. — Мне-то ты, безусловно, можешь сказать. Ты ведь понимаешь, как меня это тревожит.

— Думаю, понимаю, — проговорил он, и Миртль его интонация показалась Миртль странной.

Гарри снова погрузился в мрачную задумчивость. Почувствовав, что он замкнулся в себе, она тоже замолчала. А в душе Лэтимера клокотало негодование. После ее наглой попытки вытянуть из него сведения, он готов был вскочить, обругать ее подлой, низкой дрянью и, приперев к стене доказательствами, положить конец ее вероломству. Но он сдержался, а затем его снова посетило сомнение. В конце концов, будь она ему верна, подобное поведение было бы резонным. Но то если б она была верна! Он начал издеваться над собой: надо же быть таким остолопом и после всего, что он вчера узнал, после всей ее лжи хотя бы на мгновение допустить мысль о ее верности! Все, что ему еще остается, это установить степень ее неверности — до какой низости она дошла, предавая мужа, чтобы угодить любовнику. Да, любовнику — пора назвать вещи своими именами!

В эту недобрую минуту он вспомнил, о чем недавно говорил Ратледж в связи с Габриэлем Фезерстоном. Когда некое лицо подозревается в шпионаже, можно одним выстрелом уложить сразу двух зайцев — полностью изобличить предателя и ввести в заблуждение сторону, на которую он работает, если подкинуть предполагаемому предателю ложную информацию.

Лэтимера осенило вдохновение. Он порывисто отложил трубку, встал и задвинул стул.

— Я должен идти, — сказал он. — Мне пока не до отдыха.

Взяв с кресла свои шляпу и шпагу, он подошел к Эндрю, подставившему ему для поцелуя вымазанную медом щеку.

Миртль поднялась; она была на грани нервного срыва, но до ухода мужа храбрилась из последних сил. Ко всем ее тревогам добавились мучительные сомнения. Неужели Гарри ее подозревает? Со вчерашнего вечера он ведет себя очень странно. Но что он может подозревать, если не вывел Нилда на чистую воду? Наверное, только полное признание принесет ей облегчение, но неизвестно, как это признание подействует на Гарри, которому и так приходится тяжко. С каждым шагом она все больше запутывалась в силках.

— Дорогой! — сказала она и обвила руками его шею.

Будь Эндрю постарше, стальной блеск в глазах отца, глядевшего на него поверх маминого плеча, эти насмешливые очертания губ многое бы ему сказали.

Гарри провел рукой по темным волосам жены.

— Я знаю, Миртль, тебя страшит неизвестность. Но ты всегда была у меня очень храброй. Побудь храброй еще немножко, совсем-совсем немножко. Ладно, дорогая, я все-таки скажу тебе кое-что… но ты должна все забыть, лишь только услышишь. Это известно только мне да Молтри, который отвечает за осуществление плана. Успех предприятия зависит от соблюдения тайны, и если она будет нарушена, то все пропало.

— Ох, тогда не говори, Гарри, не надо! Я как-нибудь еще потерплю.

Она боится, подумал он. Миртль и в самом деле перепугалась, но совсем по другой причине, нежели он предполагал.

— Нет, я хочу, чтобы ты знала. Это осушит твои слезы. Мы заманили армию Превоста в западню. Он считает, что Линкольн околачивается за Саванной, но правда, потрясающая правда состоит в том, что Линкольн приближается к его тылам. К завтрашнему дню Превост обнаружит, что зажат тисками двух наших армий. Пусть он только останется на месте еще двадцать четыре часа, и его разгром станет так же неотвратим, как завтрашний восход. Ну, моя дорогая, еще чуточку терпения, и все будет хорошо. Я сказал тебе это, чтобы успокоить. Я не должен был… Ну да ладно, я знаю, какая ты честная и стойкая и какая осторожная.

Он поцеловал ее и оставил счастливой и утешенной этим бесспорным доказательством его доверия и любви.

Глава 31

СТРАТЕГИЯ РАТЛЕДЖА
В одиннадцать утра Лэтимер выехал на лошади из городских ворот к оборонительным линиям и повстречал Молтри, возвращавшегося после инспектирования работ, которые срочно заканчивал полковник де Камбрэ. Генерал приветствовал своего адъютанта, и лукавая улыбка осветила его иссеченное морщинами лицо.

— Совету не довелось понаслаждаться долгими прениями, — сообщил он, — хотя, видит Бог, не покажи я им зубы, они с удовольствием прели бы до сих пор. Я заявил, что они могут смело избавить себя от болтовни по поводу капитуляции, потому что я никогда не соглашусь на позорные условия Превоста. Тем, кто был на моей стороне, этого оказалось достаточно. Что же касается остальных, то они знают, что в случае открытого конфликта город наверняка поддержит меня в решимости обороняться.

— Значит, будем сражаться?

— Рано или поздно. Между тем мы, по настоянию Ратледжа, пока тянем время. Я послал другое письмо, в котором отказался принять их условия, но написал, что был бы счастлив рассмотреть менее смехотворные предложения, если Превост отрядит офицеров на переговоры.

— То есть, менее нелепые условия…

— Нет-нет. Мы не сдадимся ни на каких условиях. Во всяком случае, пока командую я. Но ведя переговоры, мы выгадываем время.

— А какой в этом смысл?

Молтри позволил себе подмигнуть.

— Чтобы укрепить оборону. Пока суд да дело, мы продолжаем нашу работу, и каждый выигранный час нам на руку.

Они поравнялись с палаткой полковника Бикмена, командующего артиллерией. Стоя напротив нее, они разглядели внутри группу людей, в большинстве своем облаченных в синие мундиры Континентальной армии; среди них на походном стуле восседал в цивильном платье Ратледж.

Подъехал конный офицер и, остановив лошадь перед Молтри, снял шляпу.

— Сэр, полковник Превост передал через парламентера, что если работы на укреплениях не будут приостановлены на время перемирия, он прикажет своим солдатам немедленно наступать.

Сначала лицо Молтри омрачилось, затем он беззлобно рассмеялся:

— Разгадали наш трюк, черти. Право слово, бывают моменты, когда британцы демонстрируют толику ума. Капитан Данбар, передайте мое почтение полковнику де Камбрэ, и пусть он прикажет своим саперам прекратить работу.

Капитан Данбар отдал честь и поскакал выполнять поручение.

Молтри хотел было продолжить свой путь, но из палатки выглянул другой офицер.

— Почтение его светлости, сэр. Он будет рад вашему участию в Тайном совете в штабе полковника Бикмена, где обсуждается ответ генерала Превоста.

— А, так он уже получен? Дьявол, они не теряют времени даром. — Молтри быстро спешился. — Пойдем, Гарри. Клянусь жизнью, это обсуждение обещает быть занятным.

Они передали поводья солдату, и тот привязал лошадей к балке, выступающей из завала.

В палатке собрались восемь членов Тайного совета и с ними полковник Джон Лоренс, сын старого друга Ратледжа — Генри Лоренса. Этот способный и предприимчивый молодой офицер пользовался особой популярностью среди солдат за свою беззаветную храбрость, но Молтри питал к нему легкое недоверие за его столь же выдающееся самовольство. Его безрассудство и отступление от приказа в ходе отступления Молтри от Саванны привело к тяжелым неоправданным потерям в бою под Кузохэтчи.

Однако сейчас Молтри был рад присутствию Джона Лоренса, полагая, что найдет в нем надежного союзника в противовес необъяснимому малодушию, проявляемому с недавних пор губернатором.

Генерал сел на краешек походной кровати Бикмена. Ратледж уже занял единственный стул у квадратного столика с письменными принадлежностями. Трое или четверо членов Тайного совета притулились в самых разнообразных местах; Гедсден оседлал ящик с боеприпасами, содержимое которого было под стать его нраву.

Ратледж зачитал вслух письмо, полученное от британского генерала. Тот объявлял о своей готовности вести переговоры, предложенные генералом Молтри; он уже имел честь назначить для их проведения двух офицеров, из которых один

— его брат, полковник Превост. Они будут ждать двух уполномоченных генерала Молтри. Провести переговоры британский командующий предлагает на ничейной территории между позициями британских и американских войск.

Губернатор отложил письмо и обвел собравшихся своими совиными глазами.

— В отсутствие генерала Молтри я счел своимдолгом вскрыть эту депешу, хотя она, конечно, адресована ему. — Он сделал паузу. Никто ничего не ответил; сам Молтри только кивнул. — Итак, генерал Превост согласен вести переговоры, а это уже кое-что. Теперь генералу Молтри остается сказать, какие условия он согласен обсуждать с британцами, дабы мы могли принять решение.

— Условия чего? — гаркнул Гедсден.

— Условия капитуляции, разумеется, — угрюмо сказал Ратледж. — Другие вопросы перед нами не стоят.

В палатке наступила мертвая тишина. То была тишина потрясения и оцепенения, длившаяся несколько секунд; наконец ее нарушил один из штатских членов Тайного совета, чарлстонский торговец Джон Эдвардс. Дрогнувшим голосом, со слезами на глазах, он высказал неуверенный протест:

— Как? Неужели мы без боя сдадим город?

— Сдадим город? — эхом отозвался Молтри, и палатку наполнил его недобрый смех. Он впился глазами в Ратледжа. — И ваша светлость осмелится сказать об этом его жителям?

Гедсден поддержал своего генерала:

— Народ настолько полон решимости и спокойствия, насколько этого вообще можно ожидать от людей в столь критической ситуации. Они готовы стоять насмерть и защищать свою родину. — Он уставился в переносицу губернатора, почти угрожая ему взглядом. — Человека, который скажет им, что мы должны сдаться, разорвут в клочки, как предателя.

Гул одобрения и враждебные взгляды в сторону Ратледжа подтвердили, что все разделяют мнение Гедсдена. Но Ратледжа это ничуть не тронуло. Он был спокоен, когда начал ровным голосом выстраивать цепь аргументов, которые уже приводил ранним утром в своем Совете. Он описал ужасы штурма, разрушений и убийства горожан, которые начнутся, если на улицы ворвутся разъяренные солдаты врага. Он напомнил о женщинах и детях, оставшихся в городе, напомнил также — хотя это было излишним — что у него нет здесь ни жены, ни ребенка, поэтому он беспокоится не за своих родственников. Затем он напомнил, что во время войны бывают ситуации, когда и храбрейший может сдаться, не теряя чести, и, более того, когда доблесть и честь требуют сдаться во имя спасения других.

— Вы говорите, что смело умрете за вашу страну, и считаете, что это высочайшее выражение мужества. Вы не правы. Часто смерть — желанный и самый простой выход для человека, столкнувшегося со страшным выбором — вроде того, что сейчас стоит перед нами. И еще я скажу, что нужно больше мужества, чтобы сидеть там, где я сижу, и говорить вещи, которые я вам говорю, нежели чтобы пойти навстречу врагу и принять британскую пулю, которая избавила бы меня от ответственности.

Он редко тратил свое красноречие впустую — оно и на этот раз подействовало; магнетизм его суровой личности все-таки подчинил их всех — всех, кроме Молтри. Генерал был не только добродушен, но трезв и практичен, а потому демагогическим призывам предпочитал убедительные факты.

— Одни слова, — сказал он, — сотрясение воздуха, черт побери! Я слыхал то же самое, когда меня назначили в форт Салливэн. Тогда мне тоже уши прожужжали о резне и поругании соотечественников, однако — я снова напоминаю

— Джон Ратледж настолько же твердо стоял тогда за меня, насколько сейчас он против. Тогда, благодаря его твердой поддержке, я победил и нанес британцам первое поражение в этой войне. И я могу повторить: наше положение не хуже и не лучше, чем было тогда.

Эффект ораторского искусства губернатора был сведен на нет. Люди охотнее верят в то, во что желают верить, и это желаемое они услышали сейчас из уст своего генерала. Его слова вызвали взрыв одобрения, и Ратледжу, застывшему, как сфинкс, пришлось пережидать, пока не стихнет эта буря. Лишь тогда зазвучал негромкий голос, исполненный презрительного сожаления:

— Не мешало бы вам вспомнить, господа, какие силы у британцев и какие у нас. У Превоста двойной, да что там — почти тройной перевес в численности.

— В форте Салливэн, — парировал Молтри, — соотношение было чуть ли не десять к одному.

— Здесь недопустимы аналогии! — губернатор возвысил голос, силясь перекричать остальных. Его ярость, непривычная горячность немедленно их приструнили. — Ваши бойцы были укрыты стенами форта, сложенными из вязкой пальметтовой древесины, с которой противник раньше не сталкивался, не подозревал о ее свойствах, а кроме того, на нашей стороне была удача. Вы сами знаете, Молтри: если бы три корабля, которые шли, чтобы атаковать вас с запада, не запутались снастями, когда маневрировали в проливе, бой мог бы закончиться совсем иначе. Я вспоминаю это не затем, чтобы принизить вашу доблесть и доблесть, сражавшихся рядом с вами, но чтобы обратить ваше внимание на разницу в условиях. Вспомните о наших ничтожных фортификациях, о хилых земляных укреплениях, служащих прикрытием нашим солдатам — они будут сметены при первом же энергичном натиске. Половина защитников города — это необстрелянные новобранцы и ополченцы. Им противостоит почти втрое превосходящая армия, в которой есть и шотландские горцы, и гессенские наемники; их поддерживает артиллерия, против которой никто не устоит.

— Голословное утверждение! — закричал Гедсден. — Только в бою можно проверить, перед чем мы устоим, а перед чем — нет.

— Я знаю. И в конце концов мы, может быть, проверим, как бы ни хотелось этого избежать. Я не утверждаю, что мы примем любые условия, продиктованные Превостом, я только настаиваю на необходимости переговоров. Они помогут определить предел, до которого мы можем уступать. Когда мы выжмем из переговоров все, что возможно, тогда и подумаем, как быть дальше, но отказаться от перемирия на этой стадии и спровоцировать британцев на штурм, не пытаясь нащупать пути к компромиссу — этого я не могу поддержать. И ничто

— ничто! — не заставит меня изменить точку зрения!

Слово взял мистер Фергюссон, еще один штатский член Тайного совета.

— Коль скоро это так, то, может быть, мы не будем и дальше плодить общие разговоры? Не лучше ли генералу Молтри сказать нам конкретно, какую альтернативу безоговорочной капитуляции могут предложить британцам наши уполномоченные?

— Сэр, я не могу предложить никакой альтернативы, кроме вот этой, — и генерал потряс эфесом своей шпаги.

— Тогда вы, ваша светлость, — обратился Фергюссон к Ратледжу. — Вы, надо полагать, все уже обдумали и пришли сюда не с пустыми руками.

— Да, — угрюмо подтвердил Ратледж, — я думал.

— И каково ваше мнение? — настаивал Джон Эдвардс, когда все затихли, а губернатор продолжал молчать.

Ратледж опустил глаза, чтобы не встречаться с враждебными, скрестившимися на нем взглядами. Преодолев сомнения, он опять смело поднял голову и медленно изложил свои соображения.

— Под предлогом обеспечения мира в Джорджии, а на самом деле для беспрепятственного вторжения его армии в Южную Каролину, генерал Превост предлагал джорджийцам заключить с ним соглашение о нейтралитете. Окончательная судьба провинции, как и судьба прочих колоний, должна была бы определяться по окончании войны. Мы можем предложить ему такой же нейтралитет.

Он умолк. Онемев от возмущения, участники совета переглядывались, ища поддержки друг у друга. Первым опомнился молодой полковник Лоренс. Он шагнул к столу и срывающимся голосом выразил общую мысль:

— Боже! И вы считаете, если Превост согласится с подобным предложением, то на это пойдем мы?

— Не вы ли, мистер Ратледж, когда речь шла о Джорджии, объявили его предложение просто смехотворным и не достойным даже ответа? — заметил Молтри.

— И тем не менее, — упрямо продолжал Ратледж, не обращая внимание на протесты всех, кто был в палатке, — теперь я предлагаю то же самое.

Все снова онемели. Вскоре, однако, Молтри обрел дар речи.

— Разрази меня гром, да все ли вы взвесили? — Он недоверчиво смотрел на губернатора, словно в первый раз его видел. — Вы сказали, что все обдумали. А вы подумали, что это предложение означает не только капитуляцию Чарлстона и обороняющих его войск, но и капитуляцию всей Южной армии под началом генерала Линкольна?

Взгляд Ратледжа было дрогнул, встретившись с голубыми глазами командующего, но сразу же снова стал твердым.

— Да, я подумал, — ответил он.

Гедсден хлопнул себя по бедру и вскочил на ноги, дрожа от злости.

— Тогда вот мое мнение, — прорычал он. — Одним словом, вы — подлый изменник, Ратледж! Подлый изменник, — повторил он, — и заслуживаете веревки.

Ратледж выглядел совершенно спокойным, но лицо его приобрело свинцовый оттенок. Зловещее, полное угрозы бормотание доносилось со всех сторон. Он собрал всю свою волю в кулак.

— Ваша грубость не сослужит нам доброй службы, — сказал он с хладнокровием, весьма далеким от его истинных чувств.

— Грубость?! — воскликнул молодой Лоренс. — После того, что вы нам предложили, никакой эпитет не будет слишком грубым. Мы изменим не только себе, но и союзникам, которые рассчитывают на нас. Черт возьми, Ратледж, кто вы — предатель или трус? Спасти свою шкуру, изменив интересам всей Америки — в этом вы добиваетесь нашей поддержки? Интересно, вы… — он запнулся, натолкнувшись на немигающий взгляд губернатора. — Ладно. У меня нет ровным счетом ни малейшего желания участвовать в дальнейших дебатах. Я ухожу. Мое место не здесь. Иду готовиться к встрече неприятеля, — и, презрительно фыркнув напоследок, статный полковник развернулся на каблуках и решительно зашагал к выходу из палатки.

— Одну минуту, полковник Лоренс! — В тоне Ратледжа послышалась угроза.

— Вы вольны уйти, если угодно, но помните, что заседания Тайного совета секретны. Я пригласил вас на это совещание, отчасти в надежде извлечь пользу из вашего военного опыта, отчасти из-за вашего английского образования и английских связей, предполагая назначить вас одним из уполномоченных на переговоры.

— Вы мне льстите, сэр, — скривился Лоренс.

— Я хочу лишь предупредить вас, сэр. Насколько я успел заметить, осмотрительность не входит в число ваших достоинств.

Поняв эти слова как намек на дело под Кузохэтчи, Лоренс покраснел до корней волос.

— Не могу ответить вам этим же комплиментом, сэр, — парировал он.

Ратледж, игнорируя шпильку, жестко продолжал:

— Приказываю не упоминать за этими стенами о том, что вы здесь слышали. В противном случае последствия будут более серьезные, чем недавно, когда вы ослушались приказа командующего. Я не потерплю беспорядков ни среди солдат, ни в городе.

Лоренс вытянулся во весь свой немалый рост.

— Рано или поздно нынешняя кампания завершится, мистер Ратледж, и тогда у меня найдется парочка возражений в ответ на ваше оскорбление. Но пока это время не настало, я — ваш покорный слуга. Не стоит добавлять страха по поводу моей неосмотрительности к тем кошмарам, которые вас уже терзают. — И он выбрался наружу.

Ратледж опустил голову. Гедсден, человек в общем-то черствый, почувствовал, что к его негодованию примешивается жалость. Он сделал попытку уговорить губернатора, но тот резко оборвал его, не дав даже начать.

— Не стоит затевать новые споры. С согласия Совета или без такового, но я выступлю перед британцами с объявленными мною сегодня предложениями.

Жалость Гедсдена мгновенно сменилась приступом буквально душившей его ярости.

— Проклятый предатель!.. Значит, говорите, вы посмеете сделать это без согласия Совета?

Ратледж встал. Лицо его было непреклонно.

— Да поможет мне Господь, я сделаю это. И я знаю, что делаю. Можете называть меня трусом, предателем, кем угодно. Ваше мнение мне безразлично. У меня есть долг перед народом Каролины, который облек меня высшей властью. И я выполню свой долг, несмотря на оскорбления, обвинения и даже угрозы.

Достоинство, с которым держался этот человек, укротило гнев собравшихся.

— В таком случае вы выполните его без моей помощи, — сухо поклонился Гедсден и повернулся, чтобы уйти вслед за Лоренсом, но, натолкнувшись на Молтри, остановился и положил руку на плечо генерала. — Помни, Уильям, что командуешь здесь ты! — произнес он сурово.

Генерал хмуро усмехнулся.

— Будь спокоен — пока я командую, город не будет сдан. Мистер Ратледж настаивает на своем предложении, вот пусть и пошлет его британцам от своего имени. Но не от моего. А когда те его примут, генерала Превоста ждет неожиданное открытие. Он вдруг обнаружит, что любые соглашения, достигнутые с гражданским губернатором, не распространяются на военного коменданта Чарлстона.

— Да, да! — закивал в знак одобрения Гедсден и удалился.

За ним последовали двое других офицеров, которые козырнули Молтри, демонстративно не замечая губернатора.

Джон Эдвардс заявил, что снимает с себя всякую ответственность за любые действия Ратледжа и тоже собрался уходить, позвав с собою Фергюссона и третьего горожанина. Те охотно присоединились, но прежде Фергюссон счел своим долгом высказаться:

— Подумайте хорошенько, прежде чем сделать следующий шаг, Джон Ратледж! Иначе вы можете вдруг обнаружить, что ступили на виселицу. Если вы продадите нас британцам… Короче говоря, будьте осторожны. — Он обратился к Молтри: — Действуйте согласно вашему здравому смыслу, генерал, и, будьте уверены, мы вас поддержим. — И Фергюссон покинул палатку.

Ратледж бесстрастно стоял все на том же месте, не проронив ни слова. Но Лэтимер, внимательно за ним следивший, заметил, как бескровные губы губернатора скривились в убийственно презрительной усмешке.

Теперь в палатке с Ратледжем осталось только трое, и лишь двое из них являлись членами Совета, но это были люди, на которых Ратледж особенно рассчитывал — в первом случае благодаря родству, а во втором — многолетней крепкой дружбе.

Однако шурин Ратледжа, командир полка ополченцев Роджер Смит, покинул его. Минуту он стоял, преодолевая сомнения, затем поднял хмурый взгляд.

— Джон, я сожалею, что ты принял такое решение. Я поддержал бы тебя, но не могу. Лучше умереть там… лучше что угодно, только не измена всем провинциям, которые нам верят и полагаются на нас.

Смит тоже ушел.

Переживал ли Ратледж дезертирство своего родственника острее, чем отступничество остальных, или оттого, что чаша его терпения наполнилась до краев, но он тяжело опустился и, навалившись на стол, спрятал лицо в ладонях.

Молтри тронул Лэтимера за плечо. Обычную благожелательность генерала как рукой сняло.

— Пойдем, — проговорил он негромко.

Тихий голос Ратледжа пригвоздил его к месту. Он назвал Молтри по имени, и слышалась в его зове мольба, какой ни Лэтимер, ни кто-либо другой никогда прежде не слышали от этого железного человека.

Генерал обернулся, и двое друзей, разделенные пространством палатки, посмотрели друг на друга. Лэтимер почувствовал себя неуютно и решил, что он здесь лишний.

— Могу ли я идти, сэр? — спросил он генерала.

К его удивлению, отозвался Ратледж.

— Ни в коем случае, сэр. Вы можете мне понадобиться, — после чего снова медленно перевел взгляд на Молтри. — Ты тоже поверил в те мерзости, которые приписывают мне эти люди? Ты тоже считаешь меня способным на предательство?

— Поверил ли я? — переспросил Молтри. — Но как же мне не верить, если вы его предлагаете? — Он замолчал. Ратледж, не отвечая, тоскливо глядел на него. — Вы слышали, как я намерен поступить, — продолжал генерал, — да и видели вы достаточно, чтобы понять — все меня поддержат. Остальное — ваше дело. Я умываю руки, Джон, как это сделали до меня другие.

Ратледж раздраженно хлопнул ладонью по столу.

— Ладно, — сказал он, — поступай, как знаешь, и будь что будет. Если Превост примет мое предложение, уведоми его, что будешь со своей армией сопротивляться, невзирая на соглашение. Давай заранее оговорим, что ты так поступишь. Но сейчас выдели мне двух офицеров в качестве моих представителей на переговорах с британцами, и пусть они отвезут предложение о нейтралитете.

Молтри так и передернуло.

— Лучше я откушу себе язык.

Ратледж разглядывал его печально.

— Ты ли это, друг мой Уилл! Ты знаешь меня лучше, чем кто бы то ни было на свете, и, смею думать, за все годы нашего знакомства твое доверие ни разу мною не было обмануто. И что же, все это для тебя ничего не значит? — и он завершил свою сентенцию коротким горестным смешком.

— Дело не в доверии, Джон. Допустим, я соглашусь, но где я найду двух офицеров, которые согласятся выполнить твое поручение? Ты слышал, что сказали Лоренс и Гедсден? То же самое ответит любой, кто носит американскую форму.

— Роджер Смит уступил бы, если бы ты приказал. И здесь Лэтимер, которого я для того и задержал, чтобы он услышал гарантии, которые я только что тебе дал. Может быть, теперь он согласится пойти вторым? — губернатор вопросительно поглядывал на майора.

Лэтимеру увидел во всей этой ситуации иронию судьбы. Он подумал о своих давних разногласиях с Ратледжем, и вот — будто судьба мстила губернатору за недоверие, которое тот к нему питал. Казалось, это проявление некой высшей справедливости: в час испытания, подозреваемый и презираемый всеми Ратледж, несмотря на свой высший государственный пост, вынужден снизойти до смиренной просьбы к Гарри Лэтимеру.

Гарри не мог просто так поверить в предательство или трусость Ратледжа, во что так быстро и легко поверили остальные. Не только вся предыдущая жизнь, но и само поведение губернатора на этом Совете, говорили об ошибочности подобных обвинений. Лэтимер вновь и вновь сверял свои ощущения с суровым приговором офицеров. На первый взгляд приговор казался справедливым, но это была оценка лишь внешней стороны действий Ратледжа; нельзя рубить сплеча, разом отметая все известное о человеке и его прошлом.

Лэтимер ответил быстро и почтительно, что при сложившихся обстоятельствах весьма красноречиво отражало его мысли. Гарри склонил обнаженную голову:

— Почту за честь оказать услугу вашей светлости.

Мрачное лицо Ратледжа внезапно смягчилась, и он бросил на Лэтимера удивленно-благодарный взгляд.

Но Молтри внес поправку.

— Пока вы у меня на службе, сэр, — не скрывая недовольства, напомнил он, — вы обязаны исполнять мои приказы. А я никогда не отправлю вас с таким поручением. Ни вас, ни Смита, и никого другого.

— Да поймите же, — хрипло сказал Ратледж, — это воистину необходимо, иначе мы погибнем.

— Не стоит повторяться, — холодно заметил Молтри.

Ратледж торопливо отмахнулся.

— Ах, я не о том. Я что-то плохо соображаю и, возможно, не то говорю. — Он провел дрожащими пальцами по влажному лбу. — Я хотел сказать вот что… — Помедлив, он понизил голос. — Это должно быть сделано, чтобы погубить Превоста и его армию.

— Что?! — Молтри застыл, ошеломленный.

Ратледж указательным пальцем поманил их ближе к столу. На бледном его лице были написаны отчаяние и решимость.

— Садитесь, оба. Придвигайтесь. Я боялся этого, боялся больше всего. Эта тайна такая важная и опасная, что я был готов пойти на все, лишь бы не раскрывать ее. Если хотя бы отголосок ее до времени просочится наружу, то эта война, с которой завтра можно покончить одним разом, затянется, вероятно, на годы.

Молтри тихо сидел на ящике с боеприпасами, Лэтимер — на бочонке, оба потрясенные страстностью его почти до шепота приглушенного голоса и огнем, пылающим в глазах. То, что он говорил, казалось непостижимым.

— Если то, что я придумал, сработает как надо, мы зажмем Превоста в клещи, как был зажат Бургонь под Саратогой, и разобьем его. Подумайте, что это может сегодня означать! Британская кампания на Севере ни к чему не привела. Если в самом начале захлебнется еще и кампания, открытая на Юге, то Англии больше не на что будет рассчитывать.

Я носил эту тайну в себе, но твое недоверие, Молтри, и неподчинение вынудили меня открыть ее, чтобы ты выполнил мой приказ и выиграл время — единственное, что мне сейчас необходимо для успеха. — К горечи, с которой он говорил, примешивалось презрение. — Зачем, вы думаете, я гоняю парламентеров взад-вперед? Для чего я заставлял тебя спрашивать об условиях сдачи города и почему проглотил оскорбления в ответ на свою просьбу? Почему я принудил тебя все-таки отправить Превосту мое предложение о переговорах? Почему? По той же самой причине, по которой теперь я прошу тебя начать переговоры о нейтралитете. Время, время и опять время! Еще двадцать четыре часа — вот все, чего я прошу. Меня заклеймили предателем, трусом! Мне говорили, что я иду по дороге, ведущей к виселице. Лоренс угрожал мне дуэлью. За что? — Он засмеялся тихо, но со злостью. — Боже правый! Вот что значит иметь дело с глупцами! Глупцами, которые считают, что человек, чьи верность и мужество проверены временем, может в одно мгновенье превратиться в предателя и труса. Разве трус вынес бы их оскорбления, как вынес их я? Тьфу! — Ратледж откинулся на спинку стула, словно неожиданно вырвавшаяся наружу собственная ярость лишила его последних сил.

Молтри начал подумывать, не сдал ли рассудок губернатора от напряжения последних недель, не бред ли это сумасшедшего?

— Мы могли судить только по твоим предложениям и по твоему страху, — негромко возразил он. — Как из того, так и из другого выводы напрашивались однозначные. Ты не дал нам этого объяснения… вернее, этого полуобъяснения…

— Полуобъяснения? — взорвался Ратледж. — Да, да! Ты должен выжать из меня все до последней капли, прежде чем поможешь. Прекрасно, ты получишь полное объяснение! Но я предупреждаю тебя — вас обоих — если оно станет известно еще кому-нибудь, если операция провалится по вашей вине или неосторожности, вы поплатитесь за это головой. Итак, слушайте.

Ты, Молтри воображаешь, что в военных вопросах я, как минимум, невежда и бездарь. Это твое мнение, и его поддержит любой из твоих меднолобых соратников по оружию. Я знал, что ты обо мне так думаешь и позволял тебе так думать. Я прекрасно понимаю твое «ne sutor ultra crepidam»[859], о да! Если бы я занимался только гражданскими делами, а командовать Южной армией полностью предоставил генералу Линкольну, он не прохлаждался бы сейчас в Джорджии и мы не оказались бы в таком тяжелом положении. Его армия была бы здесь, с нами, а устрашенный превосходящими силами Превост вынужден был бы отступить и никогда не предпринял бы попытки овладеть Чарлстоном. Святая правда! Но! Линкольн не прохлаждается в Джорджии! Он вообще не в Джорджии, как вы с Превостом, на его погибель, считаете. Сейчас он со всеми своими войсками должен находиться уже между Кузохэтчи и Эшли.

Молтри подпрыгнул так, будто ящик под ним взорвался.

— Боже всемогущий! — вскричал он. — Откуда тебе это известно?

— Откуда! — глаза губернатора сверкнули темным огнем. — Да оттуда, что именно об этом мы с ним условились в Оринджберге. Его экспедиция в Джорджию

— отвлекающий маневр с целью заманить Превоста в мышеловку. Линкольн получил приказ совершить марш вниз по правому берегу Саванны, якобы с намерением захватить незащищенную столицу Джорджии — сорвать пустячную, никчемную победу. Но под Пьюрисбергом он должен был переправиться назад и следовать за Превостом, держась от него на расстоянии двухдневного перехода. К рассвету завтрашнего дня он подойдет, и Превост, так сказать, обургонится. Понял наконец?

Молтри с отвисшей челюстью остекленело уставился на него. Все было так просто и очевидно! — теперь, когда ему об этом рассказали. И этот великолепный стратегический план порожден штатским умом!

— И… и Превост ни о чем не догадывается? — это было все, что он смог из себя выдавить.

— Разве оставался бы он здесь, если б догадался?

— О, Боже мой!

— Теперь ты соображаешь, для чего нужно выиграть время? Если бы в три часа утра я не заставил тебя послать парламентера, то на рассвете начался бы обстрел, и к этому моменту половина Чарлстона лежала бы в руинах. Возможно, британцы уже предприняли бы штурм, и, принимая во внимание их число, не исключено, что бой шел бы сейчас уже на городских улицах. Тогда Линкольн подоспел бы слишком поздно. Овладев городом, британцы, вероятно, смогли бы его и удержать, в отличие от нас. Но, что гораздо важнее, был бы упущен шанс одним махом покончить с войной.

Вот почему сейчас, Молтри, ты должен меня поддержать. Переговоры должны состояться, и твои парламентеры передадут мое предложение. Навряд ли Превост его примет — ведь мы в невыгодном положении — но он и не отвергнет его с ходу. Оно слишком заманчиво и требует некоторого размышления. Пускай себе поразмышляет, а тем временем к нему подкрадывается большой сюрприз.

Молтри встал.

— Джон, я приношу извинения — и за себя, и за других. Они и сами принесут их тебе, когда обо всем узнают.

Ратледж пренебрежительно отмахнулся.

— Это не важно. Пока я составлю письмо, отыщи Роджера Смита и пришли его сюда. Скажи, что я тебя убедил в необходимости переговоров.

— А если он откажется?

— Он не откажется. Я знаю Роджера. Другим уполномоченным пошлем Лэтимера… — он оборвал себя на полуслове. — Что с вами, дружище?

Посмотрев на молодого человека, он увидел, что по лицу Лэтимера разлилась мертвенная бледность и струится пот. Майор в крайнем изнеможении привалился спиной к палаточному шесту. Страшась пронзительного испытующего взгляда Ратледжа, Гарри собрался с силами.

— Н-ничего, сэр, — выдавил он, — у меня… легкое головокружение.

Молтри мигом очутился рядом.

— Бедный мальчик! Совсем измотался без отдыха за последние двое суток,

— сочувственно говорил генерал.

— Увы, как большинство из нас. Сейчас необходимо собрать последние силы и побороть усталость. После возвращения отдохнете вволю, майор. Генерал Молтри, позаботьтесь об этом.

Молтри между тем выудил откуда-то из кармана фляжку с грогом.

— Ну-ка, пару глотков, — скомандовал он.

Лэтимер подчинился. Грог привел его в чувство, но не смог избавить от смятения в душе, рожденного мыслью об устроенной им проверке. Ведь окажись Миртль в самом деле предательницей, и все пропало! Ему остается один выход — сейчас же скакать домой и принять меры, чтобы она не успела передать отцу ложь, которую Гарри сочинил и которая — какая жестокая насмешка судьбы! — оказалась сущей правдой. В противном случае эти сведения достигнут Превоста, британский генерал вышлет своих разведчиков, и тогда…

Лэтимер громко застонал.

— Мне… мне нездоровиться. Боюсь, я не смогу поехать.

— Возьмите себя в руки! — строго сказал Ратледж. — Поймите, я не могу допустить дальнейшего разглашения секрета. Вы обязаны поехать хоть полумертвым. Родина этого требует.

— А кроме того — мой чин. На такие переговоры принято отправлять не меньше, чем полковника…

— Если только за этим дело, вы будете произведены в полковники немедленно. Но поехать вы должны. Примиритесь с этой мыслью, и она не будет уже казаться такой невозможной. Соберитесь, Лэтимер! — Он снова повернулся к Молтри. — За Роджером пошли сейчас же.

Он выбрал перо, обмакнул его в чернила и начал писать; Молтри вышел.

Лэтимер почувствовал, что ноги его не держат, и сел. В палатке, за исключением скрипа пера, не раздавалось ни звука. Снаружи доносились неясные команды, тяжелая поступь марширующих солдат, глухой перестук копыт и временами обрывки песни, которую затянули солдаты на укреплениях. Лэтимер ничего не слышал. Душу его сковал леденящий ужас.

Глава 32

АРЕСТ
Незадолго до двух часов пополудни полковник Смит и майор Лэтимер вернулись с переговоров, состоявшихся в полумиле от передовой. Они отчитались перед Ратледжем, который так и прождал исхода дела в палатке Бикмена.

Полковник Смит доложил, что полковник Превост пока ничем не обнадежил их относительно соглашения о нейтралитете. Однако, считая его слишком важным, чтобы принимать решение своей властью, согласился передать предложение своему брату — генералу Превосту. Решение британского командующего будет объявлено губернатору Ратледжу в ближайшее время.

Ратледж был доволен: какой бы ответ ни пришел, губернатор достиг своей цели и получил отсрочку, необходимую для успеха его замысла. Британцы, скорее всего, отвергнут предложение, но они должны поставить его об этом в известность и снова потребовать капитуляции. Это займет весь остаток дня, и британцы наверняка отложат начало атаки до рассвета. Линкольн же под покровом темноты совершит последний переход и до окончания ночи зайдет в тыл врагу.

Ратледж торжественно поблагодарил и отпустил офицеров; выглядевшему совершенно измотанным Лэтимеру он тепло посоветовал ехать домой отсыпаться. Когда понадобится, генерал его вызовет.

Снаружи, у выхода из палатки, собралась толпа, жаждавшая новостей от вернувшихся парламентеров. Люди, в числе которых были Гедсден и Лоренс, окружили двух офицеров и забросали их вопросами. Лэтимер потратил еще некоторое время, отвечая им, потом наконец сел на коня и поскакал домой.

Когда, еле волоча ноги, снедаемый дурными предчувствиями, он приплелся в столовую, то обнаружил там Миртль в прогулочном платье и широкополой шляпке в компании Тома Айзарда, которого часом раньше сменили с позиций. Том с завидным аппетитом уплетал обед. Прислуживал им Джулиус; он поспешил поставить кресло для хозяина, бросив на него полный преданности взгляд.

Насквозь пропыленный, с заострившимися чертами лица, Лэтимер упал в кресло и обвел присутствующих воспаленными глазами. Миртль подошла и обняла его сзади за плечи.

— Гарри, родной мой, это никуда не годится. Немедленно отправляйся в постель.

— С-сейчас, сейчас. — Язык у него заплетался, и речь звучала невнятно.

— Сначала поем. — То была отговорка, ибо отнюдь не еда занимала его ум.

Он все-таки проглотил то, что поставил перед ним дворецкий, не разбирая, впрочем, что именно, и запил кларетом. Миртль продолжала стоять возле мужа, предупреждая малейшее его желание.

Вскоре, не окончив еще обеда, он отпустил Джулиуса и поднял на нее тусклый взгляд.

— Ты выходила сегодня, я вижу.

— Да, — отвечала Миртль после едва ощутимой заминки.

— Где ты была?

Она избегала встречаться с ним взглядом.

— Я ходила повидаться с отцом. — И поспешно объяснила: — Я сообщила ему о мистере Нилде на случай, если он беспокоится — ты ведь сам говорил.

— А-а! — Итак, она снова солгала. Гарри был абсолютно уверен, что она передала отцу новость еще вчера. Следовательно, какое бы дело ни привело ее на Трэдд-стрит, смысл его был иным, нежели она изображала. От этой мысли он похолодел. Он внезапно вскочил и грубо схватил жену за плечи. — Миртль, ради Бога, ответь мне правду: что ты ему еще сказала? Ты сказала хоть слово о том, что я говорил тебе сегодня утром?

— Гарри! Ты с ума сошел!

— Отвечай! Хоть раз ответь мне правду! Ты сказала ему?

— Что ты имеешь в виду? — Миртль покраснела от негодования и пыталась вырваться из тисков его рук, но он, несмотря на усталость, держал ее крепко.

— Я имею в виду, что последние сутки ты непрерывно лгала. Ты отвечала ложью на каждый мой вопрос. — Услышав это, Миртль побелела. — Если ты ни в грош не ставишь мою и свою жизнь, но хоть немного думаешь о том, что станет с Эндрю, скажи мне правду. О чем ты сегодня говорила со своим отцом?

Ее охватила паника. Он знает! Она боялась выяснять степень его осведомленности и ответила, как он требовал:

— Ни о чем таком, в чем ты мог бы меня упрекнуть, — и добавила страстно: — Это правда, Гарри, клянусь тебе. Остальное я могу объяснить.

— Не теперь. Не теперь. — Лэтимер отпустил ее и повернулся к Тому, который был шокирован этой сценой и ощущал понятную неловкость. Гарри с трудом придал лицу спокойное выражение. — Том, — сказал он тихо, — мне нужна твоя помощь в крайне важном деле. Могу я на тебя рассчитывать?

— Конечно. — Том рывком вскочил на ноги.

— Тогда пойдем. — Гарри кивнул ему, предлагая следовать за собой.

— Гарри! Гарри! — в ужасе закричала Миртль и попыталась встать у него на пути.

Он твердо отстранил жену.

— Я же сказал, не сейчас. Позже. Ты идешь, Том? — он толкнул дверь, и они вышли в холл. — Одну минуту, Том, — попросил Гарри и поднялся по лестнице.

Заинтригованный и встревоженный, Том мерил шагами холл, в котором дежурили ординарцы. Вскоре Лэтимер спустился вниз, неся под мышкой ларец красного дерева.

Мысли Миртль, оглушенной словами Гарри, вяло ворочались вокруг одного — как много он узнал и как ей теперь объяснить мотивы, толкнувшие ее на путь обмана. Она была отвратительна самой себе и безвольно сидела в столовой, не осмеливаясь пойти за мужем.

При виде ларца Том открыл рот.

— Лопни мои глаза! Что за дьявольская затея?

— Я должен кое-что сделать. Если бы у меня была хоть капля мозгов, мне следовало сделать это вчера. Дай Бог, чтобы эта мысль не оказалась слишком запоздалой. — Лэтимер смотрел на друга, и странная улыбка играла у него на губах. — Большая удача, что ты здесь, Том. Помнишь ту давнюю дуэль? Ты был свидетелем первого выстрела. Я хочу, чтобы теперь ты увидел окончание.

— О, Господи! Гарри! — вскричал ошарашенный капитан. — Неужто Кэри?..

Лэтимер качнул головой:

— Да, Кэри, это чудовище без сердца и с черной душой. Я остался должен ему выстрел из десяти шагов и сейчас намерен все-таки расплатиться. Молю Бога, чтобы поспеть вовремя. Но если я опоздаю и не смогу помешать ему нас выдать, я, по крайней мере, не опоздаю покарать его и лишу удовольствия торжествовать по поводу совершенного злодейства.

— Но Гарри… ведь это твой тесть! — содрогнулся Том.

— Именно поэтому, Том. Не спрашивай сейчас ни о чем, позже я все тебе расскажу, и ты поймешь, что у меня есть очень веские причины. Клянусь честью, ты поймешь. Положись на мое слово и, если ты мне друг, ни о чем не спрашивай. Просто пойди со мной и будь свидетелем того, что произойдет.

— Ну, коли ты так ставишь вопрос, — нахмурился Айзард и, пожав плечами, неохотно согласился.

— Спасибо, Том. Идем. Я должен найти еще одного свидетеля, чтобы все было по правилам. — Гарри зашагал вперед и поравнялся с ординарцем, который при их приближении вытянулся, показывая, что он весь внимание. — Мистер Миддлтон в кабинете? — спросил Лэтимер и, получив утвердительный ответ, толкнул дверь направо и кликнул лейтенанта.

Миддлтон поспешно выбежал.

— Вы вернулись, сэр? Я не слышал, иначе бы сразу вас нашел. Тут кое-что произошло в ваше отсутствие, и я думаю, вам следует об этом знать. — Он остановился, явно испытывая неловкость.

— Да? В чем дело? — поторопил Лэтимер.

— Сэр Эндрю, сэр…

— Что с ним?

— Я арестовал его сегодня — по приказу губернатора.

Том, стоявший сзади, пробормотал благодарственную молитву. Лэтимер застыл, не зная еще, достаточно ли этого ареста для спасения тайны, и еще не смея надеяться на лучшее.

— По какому обвинению? — спросил он наконец.

— Без обвинения, сэр. Превентивная мера. Под стражу взят не он один, арестованных что-то около полудюжины. Распоряжение губернатора.

Лэтимер задумался. Вот и все. Ратледж пошел на поводу у своих страхов. Чтобы предотвратить утечку информации, которая могла насторожить противника, он взял да и упрятал под замок всех, кого подозревали в сочувствии британцам. Боясь потерять внезапно забрезжившую надежду, Гарри медлил со следующим вопросом.

— В какое время был произведен арест?

— Ровно в полдень. Порученец привез из лагеря ордер, к которому был приложен список лиц, подлежащих задержанию.

Нетрудно понять, что подвигло Ратледжа на этот шаг, но, к несчастью, предпринят он был лишь через полтора часа после того, как Лэтимер сочинил и рассказал жене эту злополучную байку, которая из-за невероятного совпадения обернулась действительностью… Арест — это хорошо, но не слишком ли поздно губернатор спохватился?

— Миссис Лэтимер знает?

— Я бы не стал этого утверждать, сэр. Я ей не сообщал.

Лэтимер потер подбородок, и младший офицер заметил, что рука у него дрожит.

— Миссис Лэтимер навещала сегодня отца, — сказал Гарри. — Не знаете ли вы, сколько времени прошло от ее возвращения до его ареста? Вы не видели, когда она уходила и когда вернулась?

— Я видел и то, и другое, сэр. Отсюда миссис Лэтимер ушла за полчаса до меня, и я встретил ее как раз, когда шел с моими людьми по Трэдд-стрит к сэру Эндрю. Она уже возвращалась домой.

Лицо Лэтимера заметно просветлело.

— То есть, вы арестовали его почти сразу после ухода миссис Лэтимер?

— Пожалуй, не прошло и десяти минут.

— Благодарю вас, Миддлтон. Можете идти, — сказал Лэтимер, и лейтенант скрылся в кабинете. Гарри минуту постоял, раскачиваясь на каблуках. В нем оживала надежда. Должно быть, Миддлтон поспел вовремя. Трудно предположить, что за каких-то десять минут Кэри успел с кем-нибудь связаться. Секретный план Ратледжа спасен. Однако, с другой стороны, теперь ему никогда не узнать, насколько двулична его жена. Спрашивать ее бесполезно — она нагромоздила уже столько лжи, что отныне нельзя верить ни единому ее слову.

Том Айзард беспомощно стоял рядом и все еще благословлял обстоятельства, помешавшие Гарри осуществить его кошмарное намерение. Гарри посмотрел на него и неожиданно громко рассмеялся.

— Второй выстрел опять придется отложить, — хохотнул он.

Он повернулся и нетвердой походкой проследовал через холл и вверх по лестнице, зажимая подмышкой зловещий ящик. По всему было видно, что Гарри находится в последней стадии изнеможения; все тело жаждало только сна. Последний стимул к сопротивлению исчез, и Лэтимер буквально засыпал на ходу.

Не стягивая грязных сапог, сам весь потный и пыльный, он рухнул на кровать и заснул, не успев даже коснуться головой подушки.

Глава 33

ПРОБУЖДЕНИЕ
С четырех часов дня в среду и всю ночь до четверга, когда едва ли у кого в Чарлстоне сомкнулись хотя бы в полудреме глаза, Гарри Лэтимер спал беспробудным сном. Когда первый, сероватый свет зарождающегося дня высветил продолговатое пятно окна в его спальне, он внезапно сел в постели, будто разбуженный чьим-то зовом. Но прежде чем глаза его различили предметы в сером свете утра, он уже понял, что пробил час, когда армия Превоста должна оказаться меж двух огней, сложить оружие и капитулировать. Если только…

Безо всяких если! Мгновенный укол страха был последним отголоском вчерашнего безумия. Страхи оказались пустыми — слава Богу, он выяснил это, перед тем, как провалился в сон.

Наступает час победы — час, который, хочется верить, принесет избавление всей стране.

Стояла непривычная тишина. Но теперь в любую минуту ее могут разорвать пушечные залпы, если Превост не пожелает сдаться без единого выстрела.

Лэтимер опустил ноги на пол, обнаружив, что, пока он спал, кто-то стащил с него сапоги, снял перевязь со шпагой и расстегнул на нем одежду.

— Ты проснулся, Гарри?

Это был голос Миртль, который он так любил и так ненавидел. Она бодрствовала возле него и сейчас поднялась — едва различимая во мраке тень.

— Рассвет, — ответил он и окончательно проснулся. — Час, которого мы ждали. Мое место в строю — я должен увидеть конец затравленной лисицы. Мои сапоги! Где мои сапоги?

Он нашарил их впотьмах и успел уже натянуть, когда Миртль зажгла свечу. Лэтимер встал, пристегнул шпагу и поискал глазами шляпу. Заметил ее на стуле и схватил.

Миртль что-то спросила, и он еле сообразил, о чем она спрашивает. А-а, думает ли он по-прежнему, что все окончится хорошо, как он вчера обещал? Гарри машинально пробурчал что-то и вышел из спальни.

— Гарри! — окликнула она. Он оглянулся. По ее печальному лицу скользили мягкие тени, глаза покраснели от слез. Даже теперь ее красота не оставила его равнодушным, и его сердце дрогнуло от жалости — и к ней, и к самому себе. — Когда ты вернешься, я хотела бы… Я не смогла, не осмелилась сказать раньше. — Миртль запнулась, а он не отвечал, только стоял в полумраке, и она не могла видеть выражения его лица и глаз. — Ты вправе думать обо мне плохо, Гарри. Я глупая и трусливая. Но не более того. Пожалуйста, верь мне. Когда ты вернешься, я расскажу тебе все, абсолютно все!

— Эх! — выдохнул Лэтимер. Что она могла сказать такого, о чем бы он еще не знал? Только то, что она все сказала отцу? Допрос сэра Эндрю скоро выявит меру ее искренности или предательства. Но это не сейчас, это позже… — Вот и прекрасно, — буркнул он и удалился.

Холл внизу освещался тусклым пламенем свечи; на стуле дремал дежурный ординарец. За дежурного офицера сегодня оставался прапорщик Шабрик, который, пока майор ждал, когда ему оседлают и приведут лошадь, сообщил, что генерал всю ночь провел на оборонительных линиях и до сих пор не вернулся.

— На рассвете ожидаем британской атаки, — прибавил он.

— Знаю, знаю, — сказал Гарри и рассмеялся; офицеру это показалось странным.

Светало быстро, и когда Лэтимер вышел в прохладу сада, предметы уже стали хорошо различимы и начинали проступать цвета. Неяркие полосы киновари окрасили на востоке небо и море.

Лэтимер сел на коня и выехал на улицу, где увидел столько пешеходов и экипажей, сколько обычно бывало здесь только в полдень. И так продолжалось всю беспокойную ночь. Состояние неизвестности выгнало встревоженных горожан из домов, и они неприкаянно слонялись по улицам до укреплений и обратно, нетерпеливо обмениваясь новостями о происходящем и предположениями о том, чего можно вскоре ожидать.

Лэтимер поскакал вверх по Брод-стрит, мимо церкви святого Михаила и Стэйт Хауса, затем направо по Кинг-стрит. Поравнявшись с Мурз-стрит, он услыхал громкие возгласы со стороны плотной массы народа, скопившегося у городских ворот. Толпа вдруг рассыпалась, и люди, возбужденно жестикулируя и перекликаясь, торопливо двинулись с радостными лицами навстречу Лэтимеру.

Молодые и старые, военные и штатские, смеясь на бегу, они обтекали всадника с двух сторон. По всей улице распахивались окна и отворялись двери, выпуская наспех одетых мужчин и женщин, которые забрасывали встречных тревожными вопросами о причине этого внезапного безумия.

Лэтимер остановил знакомого колесного мастера и спросил его, что случилось.

— Где вы были, майор?! — завопил парень. — Британцы уходят! Уходят! Отступают в полном составе! Как сумасшедшие бегут за Эшли, будто за ними черти гонятся. Чарлстон избавился от них! Чарлстон свободен! Свободен! — Он вопил во всю мочь, чтобы его слышали все, кто мог услышать, и, не дожидаясь новых вопросов, помчался вдогонку за другими вестниками победы.

Лэтимер, испытывая смесь страха и надежды, пустил коня бешеным галопом. Народ шарахался от него врассыпную. Не успел Гарри достичь ворот, как уши его заложило от мощного рева, вырвавшегося одновременно из тысяч солдатских глоток. Крики «ура!» волнами прокатывались вдоль траншей, а Лэтимер уже влез на бастион и присоединился к офицерам, сгрудившимся около пушек, чтобы собственными глазами удостовериться в отступлении неприятеля.

В этот миг первые солнечные лучи осветили угрюмый ландшафт. Они упали на красные мундиры и отразились от оружия и кожаной амуниции солдат, спешно переправляющихся через Эшли. На ближнем берегу у парома осталось всего несколько колонн арьергарда, только еще вчера бывшего авангардом.

Сердце Лэтимера упало. Могло быть лишь одно объяснение этому внезапному бегству. Британцы были предупреждены и в последнюю минуту избежали западни. Они были предупреждены! Предупреждены! — это слово гонгом гудело в его воспаленном мозгу. Обострившимся вдруг умом Лэтимер осознал, что вчера из-за своей сонливости упустил важную мелочь. Он видел то, что хотел увидеть. А ведь у сэра Эндрю перед арестом было не десять минут! Гарри не принял в расчет те полчаса, в течение которых с ним была Миртль!

Оглушительное «ура!» продолжало звенеть в ушах — «ура!», которое кричали люди, видевшие в отходе британцев только избавление от опасности и не знавшие всей его подоплеки. Лэтимер спустился с бастиона. Несколько человек пытались с ним заговорить, но он никому не ответил.

Сев на коня, он пришпорил его что было силы. Пронзенное болью бедное животное рванулось с места в карьер. Лэтимер не замечал безумной скачки; мысли в голове мелькали быстрее, чем улицы, дома и деревья. Ему оставалось одно, и сделать это он должен из милосердия и справедливости — сделать как можно быстрее, опередив тех, кто придет его арестовывать. А арестуют его непременно. Он помнил грозное предостережение Ратледжа во время вчерашнего разговора с ним и Молтри.

Влетев на взмыленном коне в садовую калитку, он увидел Тома Айзарда, прискакавшего за минуту до него с радостными вестями. Том, весь красный, бросился ему наперерез с идиотски-счастливым лицом, вереща что-то о благодарении Господу за спасение города.

Лэтимер соскочил с коня, оттолкнул Тома и вбежал в дом. Опешив от его поступка и злобного оскала, Том после минутного замешательства помчался за ним.

— Где хозяйка? — грубо рявкнул Лэтимер на Джулиуса, стоявшего в холле в толпе слуг. Услышав ответ, он бросился, перепрыгивая через ступени, вверх по лестнице.

Когда он ворвался в комнату Миртль, она стояла у открытого окна. Звуки знакомых шагов секундой раньше предупредили ее о приходе Гарри; Миртль повернулась — и ужаснулась: лютая ярость превратила лицо Гарри в кошмарную маску.

Она застыла как вкопанная, прижав руки к груди, тоненькая и хрупкая, и кожа ее слилась с цветом серого утреннего платья.

— Предательница! — проревел он. — Ты — нежное, белое, смазливое и вероломное чудовище. Я вчера доверил тебе секрет — то была проверка. Ты столько лгала и предавала, а я-то, дурак, еще сомневался, мне все было мало. О, теперь я измерил глубину твоей измены! Ты нас погубила. Ты спасла своих британских дружков, дружков своего папаши и своего любовника! А меня обрекла на бесчестье и расстрел! — Гарри выхватил из-за пазухи пистолет. — Но ты не учла, что если останешься в живых, то разделишь мою судьбу, ибо ясно, что я-то выдать тайну мог только через тебя. Я пришел избавить тебя от этой участи. Из милосердия.

Миртль стояла ни жива, ни мертва, на лбу ее вдруг резко выступили вены, зрачки расширились, завороженно следя за медленно поднимающимся пистолетом, как вдруг из-за стены донесся тоненький радостный крик:

— Папа Гарри! Папа Гарри!

Гарри закрыл глаза; рыдание сорвалось с его губ.

— О, Господи! Эндрю! — Он бессильно опустил пистолет. — Что с ним будет?

И тут же крепкая рука вцепилась сзади в его плечо, а другая сомкнулась на запястье. Кто-то отвел, а затем и вырвал оружие. Лэтимер в немой ярости развернулся и оказался лицом к лицу с Томом Айзардом.

Они долго и пристально, в полном безмолвии смотрели друг на друга. Ситуация была одной из тех, к которой слов не подберешь. За ними, уткнув лицо в ладони, стояла Миртль, и звуки ее рыданий сливались с радостными визгами сына в соседней комнате и ликующими криками горожан, разгуливающих вдоль Брод-стрит. Потом внизу, непосредственно под ними, раздались другие звуки: быстрые шаги, сопровождаемые звоном шпор и клацаньем шпаг, и голос — громкий голос генерала Молтри, отдающего приказ.

— Боже мой! Ты не представляешь, Том, что ты наделал! — с горьким упреком воскликнул Гарри.

— Я знаю, что спас тебя, — мрачно буркнул Том. — Ты, безусловно, не в своем уме.

— Да? Тогда спроси ее. Спроси Миртль, есть ли у нее повод для благодарности.

— Что такое? — сипло переспросил Том с округлившимися глазами.

В дверях появился Шабрик, отсалютовал и вытянулся по стойке «смирно».

— Сэр, генерал приветствует вас и приглашает немедленно к себе.

Лэтимер обреченно склонил голову, и Шабрик удалился. Мгновение Гарри стоял, вглядываясь в жену, рыдания которой внезапно стихли, а душа сжалась от нового страха. Затем Гарри грустно улыбнулся другу.

— Позаботься о ней, Том, — сказал он и начал спускаться вниз по лестнице. Его преследовал голос сына, который нетерпеливо звал его по имени.

Глава 34

ДОПРОС
Шабрик ждал у двери библиотеки и распахнул ее перед майором.

Лэтимер ступил в комнату и увидел там четырех человек: Молтри, Гедсдена, полковника Джона Лоренса и губернатора Ратледжа. Лица всех четверых были необыкновенно мрачными. Трое военных были его старыми друзьями, людьми, которые его уважали и ценили; двое из них дружили еще с отцом Лэтимера. Характер и темперамент Ратледжа всегда дисгармонировал с характером и темпераментом Гарри; между ними никогда не исчезала какая-то не поддающаяся определению враждебность. И все же, несмотря на это, каждый из них питал по отношению к другому сдержанное уважение, и до последнего момента они не могли упрекнуть друг друга ни в одном бесчестном поступке.

Лэтимер сразу понял: эти четверо собрались здесь, чтобы судить. Они подвергнут его краткому, в большей или меньшей степени неофициальному допросу, и если Лэтимер не сможет сейчас убедить их в своей невиновности — ведь ясно, что случившееся они вменяют в вину именно ему, — то этот допрос станет прелюдией к трибуналу, перед которым он вскоре предстанет.

Ратледж, как и следовало ожидать, начал первым. Лэтимер прекрасно представлял себе ярость, клокотавшую в душе губернатора после провала взлелеянного им плана, при мысли об упущенной в результате чьей-то измены возможности. Подобной возможности им, вероятно, больше не представится. Тем не менее, Гарри никогда не видел Ратледжа внешне более холодным, сдержанным и учтиво-официальным, чем сейчас.

— Майор Лэтимер, — проскрипел Ратледж, — вчера, когда я был вынужден, восставая против здравого смысла, поделиться с вами планом кампании, выработанном мною совместно с генералом Линкольном, я предупреждал, что с вами или генералом Молтри — единственными посвященными в тайну — обойдутся очень сурово, если она будет преждевременно разглашена. Случилось то, чего я боялся. Британцы вовремя избежали западни, и наша несчастная страна еще на месяцы, если не на годы, обречена вести войну со всеми ее бедствиями, ужасами и неопределенностью. Предостережение могло исходить либо от вас, либо от генерала Молтри.

— Однако не исключено, что разведчики генерала Превоста сами обнаружили приближение генерала Линкольна? — полуутвердительно спросил Лэтимер, и спокойствие собственного голоса придало ему уверенности. Он шел сюда, как на заклание, преодолевая животный страх. Но теперь, когда он был поставлен перед необходимостью защищаться, страх отпустил его, Гарри вновь обрел самообладание, и мозг его заработал быстро и четко.

— Не исключено, — согласился Ратледж, — но в данных обстоятельствах маловероятно. Более того, мы твердо знаем, что этого не произошло. Британцы держали у себя десятка два наших пленных, которых бросили в неразберихе отступления. Я говорил с этими людьми, и они положительно меня уверяли, что британский лагерь был разбужен в час ночи, после прибытия к генералу Превосту вестового с донесением о готовящемся нападении. Все это открыто обсуждалось в лагере, и пленным удалось подслушать вражеские разговоры. Немедленно вслед за прибытием гонца британцы начали быстро сворачивать лагерь.

Раздался стук в дверь, и появился Шабрик.

— Сэр, миссис Лэтимер настойчиво просит разрешения поговорить с вашей светлостью.

— Попросите миссис Лэтимер потерпеть и не уходить. Она вскоре может нам понадобиться.

Шабрик ушел, а Лэтимер шепотом вознес благодарность небесам. Его целью — единственной целью — было теперь любой ценой уберечь Миртль, спасти ее — ради сына. Его сердце наполнилось бесконечной жалостью. Лэтимер думал, что сам он уже стоит на пороге вечности. Он слабо верил, что все это может закончиться чем-нибудь иным, кроме повязки на глазах и расстрельной команды, и преходящие ценности бренного мира стали несоизмеримы с этой вечностью. Приблизившись к краю могилы, он вдруг прозрел душой и обрел острое всеобъемлющее видение и всепонимание, ведущее к всепрощению. Он больше не думал о Миртль как об изменнице, лицемерке и неверной жене, предавшей одновременно и мужа, и его дело. Теперь она представлялась ему жалким, малодушным существом, которое не нашло в себе сил бороться с обстоятельствами. Она любила Мендвилла. Несомненно, многое в Мендвилле способно пробудить женскую любовь. Первая ошибка Миртль заключалась в том, что она не осмелилась признаться себе в этом чувстве. Но эта ошибка была вызвана жалостью. Миртль благородно принесла свою любовь в жертву и выполнила обещание, которое при обручении дала другу детства. Все шло хорошо, пока Мендвилл не появился в ее жизни вторично. Это было уже выше ее сил; сыграла свою роль и дочерняя привязанность, которою она тоже поступилась, не говоря уж о привитом ей с младых ногтей почтении к короне. Миртль не смогла бороться со всем сразу.

Так рассуждал Лэтимер, из этих рассуждений и родилась безграничная жалость с примесью былой нежности — чувство, которое, по его мнению, в свое время побудило Миртль выйти за него замуж, чтобы отвратить угрожавшую его жизни опасность. Теперь настал его черед, и он обязан спасти ее — и ради нее самой, и ради их ребенка, который в противном случае останется безо всякой защиты в этом жестоком мире. Одно страшило Лэтимера: Миртль может чем-нибудь выдать себя при допросе, и тогда он не сумеет ее выгородить.

Когда Шабрик затворил дверь, Ратледж вновь обратился к Лэтимеру:

— Таким образом, ответственность за утечку информации лежит либо на вас, либо на генерале Молтри. Я полагаю, вы не собираетесь, я полагаю, обвинять его в предательстве?

— Безусловно, нет.

Ратледж наклонил голову.

— Полковник Лоренс, — сказал он повелительно, и молодой полковник с мрачно-страдальческим видом выступил вперед.

— Вашу шпагу, майор Лэтимер.

Однако здесь вмешался Молтри.

— Нет-нет! Вы слишком торопитесь. Вы слишком многое считаете само собой разумеющимся. Нет никакой необходимости лишать его шпаги до тех пор, пока вина не будет окончательно установлена.

— Черт побери! — гаркнул Гедсден. — Что ж здесь еще устанавливать? Либо Лэтимер, либо вы, Молтри. А обвинять вас так же нелепо, как Ратледжа.

Лэтимер уже отцепил свою шпагу и вручил ее Лоренсу; тот принял оружие и положил его на стол.

Молтри, раздраженно передернув плечами, подвинул стул и сел у того же стола. Гедсден последовал его примеру. Оба они провели всю ночь на позициях и устали. Лоренс остался стоять, но отошел подальше. Ратледж принялся вышагивать по комнате от Лэтимера к остальным и обратно.

— Наше предположение, майор Лэтимер, заключается в том, что вы поделились сведениями с женой. Мы убеждены, что вы не повинны в более тяжкой, преднамеренной измене. Видимо, вы — и это естественно — стремились рассеять ее тревоги. Мы сочувствуем вам, насколько это в наших силах, но вряд ли членам военного трибунала этот довод покажется веским.

— Мне это понятно, сэр. Но каковы ваши дальнейшие предположения? Ибо они тоже должны были возникнуть. Кому выдала тайну моя жена?

— Своему отцу, чья приверженность британцам скандально известна.

Губы Лэтимера тронула грустная улыбка.

— Сэр, это очень легко опровергнуть. Вы, ваша светлость, и генерал Молтри знаете, что после того, как вы поделились со мною своим планом, я не покидал расположения войск до тех пор, пока не отправился с полковником Смитом на встречу с британскими парламентерами. С переговоров я не возвращался до двух часов пополудни; с того момента, когда вы оповестили меня о приближении Линкольна, и после того, как по вашему приказу был арестован мой тесть, я не виделся с моей женой еще больше двух часов.

— Что-что? — закричал Молтри.

Лэтимер повторил свои рассуждения, тем временем Ратледж озадаченно теребил свой подбородок.

— Откуда вам известен час ареста сэра Эндрю Кэри? — подозрительно спросил Гедсден.

— От Миддлтона — того офицера, который производил арест. В тот день он нес здесь дежурство и, естественно, счел нужным поставить меня в известность.

Ратледж, находясь еще в задумчивости, позвонил в колокольчик, осведомился у Шабрика, где мистер Миддлтон, и, узнав, что тот в доме, попросил, чтобы его вызвали.

— Если Миддлтон подтвердит его слова, Джон, то рухнет все обвинение, — заметил Молтри.

Ратледж не ответил. Миддлтон явился и подтвердил заявление майора Лэтимера. Да, он арестовал сэра Эндрю Кэри ровно в полдень, через десять минут после получения приказа губернатора.

— Благодарю вас, мистер Миддлтон, вы необычайно исполнительны, — сказал губернатор. — Можете идти, сэр, если только… — Он повернулся к другим. — Возможно, вы хотели бы расспросить его?

Лоренс решил не упускать случая.

— Чем занимался сэр Эндрю Кэри, когда вы за ним пришли?

— Он писал — как раз заканчивал письмо, или то, что выглядело, как письмо.

— Вы забрали его? — живо спросил Ратледж.

— Конечно, сэр. Вместе со шкатулкой для писем. Она в кабинете генерала.

Ратледж слегка улыбнулся.

— Мистер Миддлтон, поздравляю вас, вы все делаете основательно. Пожалуйста, принесите мне эту шкатулку. Майор Лэтимер, если вам угодно, вы можете сесть.

Лэтимер воспользовался разрешением, и со страхом ждал, когда принесут шкатулку с письмами.

Ее принесли, открыли, и Миддлтон указал на письмо, которое писал сэр Эндрю перед тем, как его взяли под стражу. Ратледж поблагодарил и отпустил лейтенанта, после чего подошел и сел за стол между Гедсденом и Молтри, поставив ящичек перед собой. Он подержал письмо в руке.

— Оно, конечно, зашифровано, — констатировал он, — что сразу выдает его характер.

— Как бы то ни было, сэр, — напомнил майор Лэтимер, — если предположить, что я — единственный возможный канал утечки информации, то моя жена сообщила своему отцу о подходе Линкольна прежде, чем о нем узнала. А вы предъявили мне обвинение исходя именно из такого предположения.

— Проклятье! Это ясно как Божий день, — согласился Молтри.

— Чего уж яснее? — прибавил Лэтимер. — А посему, я полагаю, излишне привлекать мою жену к разбору этого дела.

— Напротив, — сказал Ратледж, — я думаю, сейчас самое время пригласить ее. — И он опять позвонил.

Испуганный Лэтимер попытался это предотвратить. Если Миртль предстанет перед этими людьми, она наверняка запутается. Он воззвал к своему старинному другу:

— Генерал Молтри, неужели так необходимо мучить мою жену вопросами? Я готов взять всю ответственность на себя! — взмолился он в отчаянии.

— Миссис Лэтимер сама выразила желание предстать перед нами, — с чувством неловкости ответил Молтри.

Миртль впустили в библиотеку; по ее просьбе позволили присутствовать и капитану Айзарду. Полковник Лоренс поставил для нее стул напротив губернатора. Миртль присела, пробормотав слова благодарности. В ее лице не было ни кровинки, но она сохраняла удивительное спокойствие. Бешеная ярость Гарри, его обличения и кое-что из рассказанного Томом прояснили случившееся; Миртль поняла, какое чудовищное преступление вменяют в вину ее мужу. Путаница, как она поняла, создалась ужасная, однако, зная о своей невиновности и равно уверенная, что предателем мог быть кто угодно, только не ее муж, она нашла в себе мужество понять также, что ничто ему не поможет, кроме ее откровенного и полного признания. Нужно выложить перед ними все, что ей известно, и истина, безусловно, восторжествует.

Капитан Айзард стал подле нее. Молтри и Гедсден, поднявшиеся при ее появлении, снова заняли свои места; Лоренс обошел вокруг стола и остановился за креслом Ратледжа. Со своего места, немного повернув голову вправо, Миртль могла видеть Лэтимера; внешне он был спокоен, но она понимала, что творилось у него на душе.

Ратледж монотонным голосом, лаконично обрисовал ситуацию: кратко изложил план, при помощи которого они надеялись, по его выражению, «забургонить» британцев, и как заблаговременно предупрежденные британцы избежали мышеловки.

— Отсюда следует, мадам, что имела место измена. Однако, кроме меня, в тайну были посвящены только генерал Молтри и майор Лэтимер. Следовательно, кто-то из них двоих предатель. Поскольку мы убеждены — по причинам, которые, я полагаю, вам ясны — что генерал Молтри предателем быть не может, напрашивается неизбежный вывод: вина за это страшное преступление лежит на вашем муже.

Миртль разжала губы, собираясь что-то возразить, но губернатор предостерегающе поднял руку:

— Все, о чем я прошу вас, мадам — ответить на один-два вопроса. Прежде всего, сообщал ли вам вчера майор Лэтимер о том, что генерал Линкольн тайно заходит в тыл британской армии?

Миртль не дала определенного ответа. Она вдруг ощутила, что вся ее непоколебимая решимость говорить правду и ничего, кроме правды, разом рухнула после первого же заданного ей вопроса. Она затравленно взглянула на Ратледжа, потом на Лэтимера; лица обоих были суровы и напряжены.

— Отвечайте, мадам, — сурово сказал Ратледж.

Миртль опустила глаза.

— Да, — едва выдохнула она.

В первый момент все онемели. До последней секунды грозные судьи, вопреки очевидному, внутренне сопротивлялись признанию вины Лэтимера.

— Черт! — вырвалось у Гедсдена.

Добродушная физиономия Молтри вдруг потемнела. Он развернулся в сторону Гарри.

— Господи! Вот лицемерный предатель! — прогромыхал генерал, и Лэтимер вздрогнул, как от пощечины.

— Нет! Нет! — отчаянно закричала Миртль, и голос ее был скорее сердитым, чем испуганным. — Как вы можете! Вы же знаете, генерал Молтри, что это не так! Вы знаете его всю жизнь, он рисковал собой ради вашего дела. Неужели вы сомневаетесь, что если он и рассказал мне, то безо всякой мысли об измене. Он рассказал только из любви ко мне, из сострадания, чтобы успокоить мучившие меня страхи.

— Всем нам известны прошлые заслуги мистера Лэтимера в борьбе за свободу, и мы не предполагали ничего иного, мадам, — заверил Ратледж, словно упрекая Молтри, и перевел взгляд на Гарри.

Лэтимеру показалось странным, что тот, на чью дружбу он в этот трудный час так рассчитывал, выступает против него, тогда как человек, к которому он относился неприязненно, старается сдержать резкие колебания весов правосудия.

Тем временем Ратледж, не сводя с Гарри своих темных глаз, продолжал тем же ровным тоном:

— Несдержанность и неблагоразумие с самого начала отмечали его поступки и сводили на нет многие его благие намерения. По этой причине он иногда оказывал нам медвежьи услуги. Это самое большее, в чем мы его сейчас обвиняем. Однако в последнем случае несдержанность является почти таким же серьезным проступком, как шпионская деятельность, и заслуживает такого же сурового наказания.

Он заметил, что миссис Лэтимер вся сжалась и лицо ее исказила гримаса. Губернатор помедлил немного, чтобы дать ей время совладать со своими чувствами и задал следующий вопрос:

— Следовательно, вы, мадам, понимая, из каких соображений муж поделился с вами секретными сведениями, не посовестились немедленно передать их вашему отцу?

— А вот этого я, точно, не делала! — горячо возразила Миртль. — Я готова поклясться в каждом своем слове, мистер Ратледж.

— Миссис Лэтимер, клятвами не опровергнуть фактов. А факты можно установить. Вашего отца арестовали через четверть часа после вашего ухода от него. Во время ареста он как раз заканчивал письмо, лежащее сейчас передо мною — письмо, написанное шифром. Одно это уже доказывает, что оно предназначалось врагу. Шифр этого письма сродни тому, который использовался в записке, обнаруженной позавчера у вражеского агента.

— Я ничего не знаю об этом, сэр. Ничего. Ни вчера, ни в другое время я не сказала ни слова ни моему отцу, ни кому бы то ни было еще о том, что узнала от мужа.

— Безусловно, господа, — вмешался Лэтимер, — при отсутствии других доказательств достаточно ее утверждения. А сверх того, что я — предатель, ничего доказать нельзя. За это, повторяю, я понесу ответственность сполна. Но не надо, прошу вас, подвергать мою жену дальнейшей пытке.

Миртль посмотрела на него, в ее глазах зажегся свет нежности и удивления. Она сознавала, в какой оказалась западне, но эта защита, его готовность заслонить ее собой согрели Миртль и приглушили все остальные чувства. Она знала, какою была в его глазах: он считал ее виновной в измене, которая подтверждалась всей открывшейся ему ложью. Гарри уверен — и он имеет на это право, — что ее ложь скрывала двойную измену. И все же, несмотря ни на что, он принимает на свою незапятнанную совесть всю вину и весь позор за это преступление, не боясь поплатиться жизнью и умереть презираемым и обесчещенным.

Это прибавило ей сил рассказать все — хотя бы для того, чтобы он смог, наконец, узнать правду.

Голос Молтри, их друга, вывел ее из задумчивости своей неприязненной интонацией:

— Вы забываете, сэр, что миссис Лэтимер уже призналась. Вы рассказали ей…

— Но не она — своему отцу! — грубо перебил Лэтимер. — Я рассказал это ей, точно так же мог рассказать и другому. Почему бы и нет? Мистер Ратледж поведал здесь о моей болтливости и несдержанности. Что мне мешало не ограничиться только моей женой?

— В настоящий момент, — прервал его Ратледж, — нас интересует лишь то, что вы доверились ей. — И он отвернулся к Миртль. — Миссис Лэтимер, скажите, с какой целью вчера вы нанесли визит своему отцу?

— Разве есть что-нибудь необычное в посещении отца дочерью? — фыркнул Лэтимер.

Ратледж постучал карандашом по столу.

— Попрошу вас, майор Лэтимер! Если вы не в состоянии держать себя в руках, я допрошу свидетельницу в ваше отсутствие. Пожалуйста, миссис Лэтимер.

Она произнесла низким, грудным голосом:

— Чтобы вы поняли все до конца, нужно начинать издалека. И даже тогда вы, вероятно, мне не поверите. Я могу только повторить и готова присягнуть, что скажу вам всю правду.

Ее слова произвели на всех странное впечатление, будто предвещали новые неприятные открытия. Видимо, этот неофициальный допрос только начинается.

— В феврале, когда мой отец вернулся в Чарлстон и слег от опасной болезни, — начала Миртль, — я пришла к нему, чтобы помириться и выполнить свой дочерний долг. Он находился в очень тяжелом состоянии. — И она изложила историю своей первой встречи с квакером и разоблачения Нилда. Подробности этой истории поразили всех, и особенно Гарри: у него было такое чувство, будто Миртль собственноручно отдала Мендвилла — своего любовника! — в руки палачей.

Молтри хотел было что-то вставить, но Ратледж его остановил. Ум законника требовал неукоснительного соблюдения процедуры.

— Минуточку, минуточку! Позвольте миссис Лэтимер закончить.

— Подозревая его в шпионаже, я собиралась сразу же сообщить о нем мужу. Но он убедил меня, что, несмотря на измененную внешность и другое имя, его прибытие связано только с недугом моего отца. Отец, как некоторые из вас, очевидно, знают, лишив меня наследства за то, что я вышла за… мятежника, сделал своим наследником Роберта Мендвилла. Мне казалось правдоподобным, что в данных обстоятельствах свой интерес, да и забота тоже, привели его к постели почти безнадежно больного отца. Я поверила. Кроме того, он поклялся немедленно уехать и не возвращаться в Чарлстон до конца войны. И я… сохранила все в тайне. — Она сделала паузу и затем продолжила. — Позавчера, когда Гарри прилег ненадолго отдохнуть, пришел мистер Миддлтон и сказал, что мужа хочет видеть квакер по имени Нилд. Я страшно рассердилась и… испугалась. Я сразу же спустилась вниз и здесь, в этой самой комнате, нашла этого человека. Я принялась отчитывать его за нарушение честного слова, за ложь, с помощью которой он заставил меня молчать. Теперь-то ведь стало ясно, что все было ложью. Я вновь решила немедленно рассказать обо всем мужу… — Миртль перевела дух.

— Вы говорите, что рассказали обо всем вашему мужу? — недоверчиво воскликнул Молтри.

— Нет. Только собиралась. И теперь наказана. Если бы я сделала это, ничего остального не случилось бы, потому что вслед за его арестом неминуемо арестовали бы и моего отца. Но Мендвилл запугал меня. Он заставил меня бояться не только за себя, но и за Гарри. Он признался мне, что отец разыграл грубый фарс с примирением, преследуя единственную цель — опутать моего мужа и рано или поздно привести его к позорной смерти.

Она подробно остановилась на причинах ненависти сэра Кэри, объяснила, как бесила баронета связавшая ему руки неоконченная дуэль с Лэтимером.

— Капитан Мендвилл сказал, что я не смогу выдать его, не выдав себя, потому что, не сделав этого в первый раз, я стала его соучастницей. Так что, даже если об этом умолчит Мендвилл, то на свет Божий все непременно вытащит мой отец.

Теперь я знаю, что мне следовало пойти на риск и сразу рассказать мужу обо всем. Но, к сожалению, имелось кое-что еще. Я была в долгу перед капитаном Мендвиллом. В давние времена, когда жизни Гарри угрожала опасность, капитан Мендвилл, по доброте и из симпатии ко мне, вступился за него перед лордом Уильямом Кемпбеллом и убедил предоставить моему мужу альтернативу ареста в виде добровольного изгнания.

— И вы поверили этому?! — поразился Гедсден, в памяти которого всплыла ночь, когда связанного по рукам и ногам Лэтимера швырнули по ошибке в его барку, приставшую к причалу. Гедсден уже тогда подозревал за всем этим интриги Мендвилла.

— Я до сих пор верю. И вот, помня об этом старом долге, да еще струсив, я снова согласилась держать язык за зубами. Меня вынудили обстоятельства. Гарри вошел в библиотеку, когда я все еще разговаривала с кузеном. В этот момент мужество изменило мне. Позже я опять хотела рассказать, но было слишком поздно. Муж сообщил мне, что, действуя согласно полученному приказу, задержал этого человека, и он до сих пор находится под стражей.

Миртль умолкла, и, пользуясь паузой, Ратледж тронул на столе колокольчик.

— Полагаю, — сказал он, оглядывая судей, — вы не отказались бы увидеть этого человека?

Его вопрос вывел всех из задумчивости, в которую их погрузил рассказ Миртль. Они поспешно выразили согласие. Вошел Шабрик, и Ратледж кивком подозвал его поближе.

— Прикажите срочно привести человека, выдающего себя за квакера по имени Нилд, — распорядился он. — Затем пошлите солдат за сэром Эндрю Кэри и держите его в соседнем помещении. Я сообщу, когда он мне понадобится. По пути попросите Миддлтона принести мне письмо, обнаруженное у Квинна — шпиона, которого вчера расстреляли.

Шабрик козырнул и удалился, бросив на Лэтимера мимолетный боязливый взгляд. Майор откинулся на спинку стула, прикрыв веки и еще раз проанализировал в уме признание, только что услышанное от Миртль.

Душа Лэтимера исполнилась новой болью. До последнего момента он находился в заблуждении, что эта женщина предала его, и меньше часа назад застрелил бы ее, если бы ему не помешали. К каким бы последствиям ни привело ее откровенное повествование, главного она достигла. Ее признание озарило его разум светом истины, рассеяло в сердце последние страшные сомнения и высветило, как на ладони, все, что его до сих пор тревожило и смущало. Оно вернуло ему желание жить — хотя бы для того, чтобы искупить вину и заслужить прощение за гнусные домыслы, которые обесчестили только его, раз он в них уверовал.

Он услышал ее голос и очнулся. Она говорила тем же спокойным, сдержанным тоном.

— Вы спрашивали, мистер Ратледж, что побудило меня пойти вчера к отцу. Вам могло показаться, что я слишком долго подводила к этому, что у меня скорее были причины избегать отца. Но когда капитан Мендвилл открыл передо мной всю его затаенную злобу, глубину ненависти и коварство интриг, которыми он нас опутал, я поняла — одно слово отца может погубить нас. Если он узнает об аресте Мендвилла, он может немедленно пойти и обвинить нас, нагромоздив при этом еще Бог знает какой лжи. Желая предотвратить это, я пришла к нему сразу, как только смогла. Я заверила его, что капитан Мендвилл задержан из чистой предосторожности, что никто не раскрыл его подлинной личности и что вскоре он будет освобожден. Поведение отца подтвердило все, о чем говорил капитан Мендвилл. Он больше не притворялся передо мной. Его сжигала ненависть и жажда мести. Он без обиняков предупредил меня, что в случае неприятностей с Мендвиллом он оговорит нас с мужем обоих. Отец располагал данными об американской армии и поклялся, что будет стоять на своем: они получены через меня, а я узнала их от моего мужа. Он взял с меня обещание каждый день приносить ему новости о капитане Мендвилле. В противном случае он будет считать, что случилось худшее, и немедленно начнет действовать. Теперь вы знаете, зачем я вчера ходила к нему. Необходимо было успокоить его, чтобы он молчал. — Миртль перевела дыхание. — Это все, что я могу рассказать, все, что я знаю, и, клянусь, каждое мое слово — правда. Я глубоко и горько раскаиваюсь во всех глупостях, которые понаделала от трусости. Но, повторяю, британцы были предупреждены не через меня.

Ее голос звенел такой искренностью, что невозможно было ей не поверить, и в библиотеке надолго воцарилась тишина. Первым нарушил молчание Гедсден; его слова выражали скорее изумление, чем недоверие:

— Невероятно! Отец, до такой степени ослепленный жаждой мести, что готов уничтожить собственное дитя!

— Человек способен на любое мыслимое зло, — философски заметил Ратледж.

В этот момент в комнату вошел Миддлтон с затребованным письмом. Губернатор повертел его в руках, положил на стол текстом вниз и начал изучать какие-то карандашные пометки на оборотной стороне листа.

Когда лейтенант удалился, Молтри заерзал в кресле, разминая затекшие члены. Его обветренное лицо брюзгливо скривилось, свидетельствуя о дурном расположении духа.

— Ваше объяснение не меняет существа дела. Предупреждение Превосту могло исходить только от вашего мужа или от меня, а вы признались, что вчера днем мистер Лэтимер разболтал вам секретные сведения.

Миртль ужаснула враждебность человека, к которому она относилась почти с дочерней нежностью и который никогда не выказывал по отношению к Гарри и к ней самой ничего, кроме любви.

Ратледж оторвался от письма, на котором только что начал что-то торопливо строчить.

— Каким образом муж посвятил вас в эту информацию? — спросил он, вспомнив поднятый Лэтимером вопрос о времени.

— Каким образом? — озабоченно сдвинула брови Миртль. — Просто сказал.

— Сказал? Устно?

Она кивнула, озадаченная тем, как Ратледж подчеркнул свой вопрос.

— А в котором часу это было?

— Вчера утром, перед отъездом.

— Нет-нет, мадам, вы ошибаетесь. Вспомните как следует.

— Я не ошибаюсь. Насколько я помню, это произошло вчера около десяти часов утра.

У всех на лицах отразилось презрительное изумление. Лэтимер сидел, напряженно подавшись вперед; в глазах его смешались тревога и нетерпение.

— Мадам, — строго сказал Молтри, — это неправда. Утром он не мог сделать этого, потому что сам еще ничего не знал. О планах его светлости он услышал от него не раньше двенадцати.

Миртль недоуменно взглянула на губернатора, но тот встретил ее взгляд надменным молчанием сфинкса.

— Тем не менее, разговор произошел именно утром, — твердила она.

— Зачем настаивать на явной нелепице, мадам? — возмутился Гедсден. — Ведь это было просто невозможно.

— Это представляется невозможным, — задумчиво произнес Ратледж, — и все-таки… Следует учитывать, что Кэри был арестован за час до возвращения майора Лэтимера… Кроме того, не подлежит сомнению, что майор Лэтимер не имел возможности отправить какое-нибудь послание из лагеря. Во всяком случае, для нас с генералом Молтри это очевидно. Ибо с того момента, как я рассказал ему о секретном плане, и до самого его отъезда с полковником Смитом на встречу с британскими парламентерами он ни на секунду не отлучался из нашего поля зрения.

— Черт возьми! Действительно! — взволновался Молтри.

— Однако факт остается фактом. Есть здесь что-то сбивающее с толку. — Ратледж устремил взгляд на арестованного. — Майор Лэтимер, я теперь припоминаю, что вы исключительно неохотно приняли мое поручение. Секретное сообщение подействовало на вас весьма странно, и вы пытались всячески отговориться. Сначала вы сослались на свое переутомление, затем выдвинули нелепое возражение, связанное с вашим чином… Может быть, вы, наконец, будете с нами искренни?

Это было единственное, что ему оставалось, ибо упорствовать дальше означало подписать себе приговор. Поэтому Лэтимер, как и его жена, выбрал путь полной откровенности. Он начал с того, как открыл для себя, что жена его обманывала.

Тут Молтри перебил:

— Вы хотите сказать, что установили личность этого Нилда?

— Да. Я выяснил это во время допроса.

— И вы держали все при себе?

— По тем же самым причинам, о которых вам сказала моя жена. Мендвилл привел те же аргументы, которые использовал для запугивания Миртль. Они с Кэри якобы так запутали и скомпрометировали ее, что мне не удастся его разоблачить, не подвергая Миртль смертельной опасности. Поэтому я ограничился его арестом, чтобы, по крайней мере, обезвредить его как шпиона.

После тягостной паузы он возобновил рассказ о своих подозрениях и мучительных раздумьях о степени бесчестности жены, а затем о своем решении подвергнуть ее проверке — решении, которое завело его в этот ужасный тупик.

— В недобрый час, сэр, я вспомнил кое-что, впервые сказанное вами несколько лет назад в связи с изменой Фезерстона, — сказал он Ратледжу. — А недавно вы повторили: когда некто подозревается в шпионаже, можно одновременно установить его вину и ввести в заблуждение врага посредством ложной информации.

— Но ваша проверка, сэр… характер проверки! — пораженно воскликнул Молтри. — Вы намекаете на возможность такого исключительного, невероятного совпадения?

— Едва ли здесь уместно слово «совпадение». Если генерал Молтри помнит слова, сказанные мне незадолго до того — приблизительно те же, что и в разговоре с его светлостью на Совете несколькими часами позже…

— Проклятье! Вспомнил! — стукнул Молтри кулаком по столу.

— Вы выразили недовольство, сэр, вмешательством гражданских властей в военные дела и сказали, что если бы не это, то армия Линкольна находилась бы там, где она нужна, а не бездельничала бы в Джорджии. Тем самым вы навели меня на удачную, как мне казалось, мысль, и я ею воспользовался. Теперь, господа, вы знаете все, и, надеюсь, поверили в невиновность моей жены так же твердо, как я.

— Вы упускаете, сэр, — нахмурился Ратледж, — что если мы поверим вам — а я, принимая во внимание все известные факты, не вижу другого подходящего объяснения — то положение миссис Лэтимер становится гораздо более серьезным, чем было. Ваша из ряда вон выходящая проверка сделала возможным то, что раньше казалось невозможным: до того, как сэра Эндрю арестовали, миссис Лэтимер успевала передать ему эту ложную информацию, оказавшуюся правдивой.

Зрачки Лэтимера расширились, его прошиб холодный пот. Только теперь он понял, что натворил своей сверхоткровенностью.

— О, Господи, — простонал он и рухнул на стул.

— Но это оправдывает Гарри! — встрепенулась Миртль. — Вы не имеете права сомневаться в его словах! Вы сами сказали, что это единственное объяснение.

— Значит, вы признаете, мадам, — пристально глядя, спросил Ратледж, — что передали эти сведения вашему отцу?

Она начала как-то растерянно озираться, и Лэтимер интуитивно понял причину ее колебаний. В страхе, что она из самопожертвования или от отчаяния оговорит себя, он властно крикнул:

— Правду, Миртль! Правду, что бы потом ни случилось!

Она мгновенно успокоилась.

— Нет, — ответила Миртль твердо. — Клянусь, я этого не делала.

Ратледж удовлетворенно кивнул.

— Если к свидетельнице больше нет вопросов… — Помолчав, он протянул руку к колокольчику и, видя, что никто из присутствующих не шелохнулся, позвонил.

На пороге возник Шабрик.

— Человек, называющий себя Нилдом, уже здесь?

— Да, сэр.

— Введите его, — приказал Ратледж и, воспользовавшись небольшой передышкой, склонился над своими записями.

Глава 35

КАРА ГОСПОДНЯ
Майор Мендвилл в сопровождении двух солдат твердым шагом вошел в комнату. Он держался прямо и уверенно.

После окончания допроса Том Айзард отвел Миртль в сторону и усадил на другой стул. Повинуясь знаку Ратледжа, Шабрик и охранники отошли немного назад, оставив узника перед губернатором.

Темные проницательные глаза англичанина оценили ситуацию с первого взгляда. Хотя многое в ней ему пока оставалось неясным, по тому вниманию, с которым его разглядывали, он почуял грозящую опасность и сразу заподозрил, что его подлинное имя уже не секрет для присутствующих. Ему не оставили времени на сомнения.

— Мы знаем, — без вступления заявил Ратледж, что вы — капитан Мендвилл, офицер британской армии.

Стремительное начало чуть обескуражило Мендвилла, и это отразилось на его лице, но из равновесия он вышел только на мгновение. В следующий миг он холодно и изысканно поклонился и поправил губернатора точно так же, как поправил недавно Лэтимера:

— Майор Мендвилл, с вашего позволения. — И добавил не без иронии: — Ваш покорный слуга.

— Вы признаете, что являетесь британским агентом?

— Принимая во внимание платье, которое вы на мне видите, едва ли мое признание внесет нечто новое.

Не проявляя признаков страха, он рассуждал, он иронизировал над собой и почти веселился. В конце концов, он был истинным представителем своего поколения и своего круга. Как он жил, так и умрет, и что бы ему ни было уготовано, он не отступит от кодекса поведения, подобающего его происхождению. Он держался с таким достоинством, что неопрятная одежда вместе с гримом уже не вызывали отвращения.

— Вы сознаете, что вас ожидает, майор? — поинтересовался Ратледж.

— Разумеется. Но это никоим образом не повлияет на мою способность трезво мыслить.

Ратледж рассматривал его добрую минуту, прежде чем задать следующий вопрос.

— Почему, на ваш взгляд, майор Лэтимер не выдал вас немедленно — сразу после того, как разоблачил?

Мендвилл взглянул на Лэтимера, и слабая улыбка искривила его губы. Потом перевел глаза на Миртль, и, встретив в ее взгляде приговор, прикрыл веки и выпрямился. Улыбка

— Я привел майору Лэтимеру убедительные доводы, согласно которым он не мог меня выдать, не подвергая серьезной опасности свою жену и самого себя.

— Можете вы повторить эти доводы?

— Именно это я и намереваюсь сделать. Игра, я вижу, проиграна, как и большинство игр, в которые я играл. Я всегда был неудачливым игроком… но, по крайней мере, я умею проигрывать. — И история, которую он вслед за этим рассказал, с точностью до мелочей повторяла то, что присутствующие уже слышали.

Когда он закончил, Ратледж задумчиво поинтересовался:

— Вы говорите, что поведали миссис Лэтимер о чудовищном спектакле, который разыгрывал перед нею ее отец последние полгода?

— Совершенно верно.

— В то же время, по собственному вашему признанию, вы помогали Кэри. Тогда зачем вы выдаете его теперь?

— Назовите это общечеловеческой слабостью говорить правду перед лицом смерти. Если вас это не устраивает, считайте, что пока я рассчитывал на выигрыш в конечном итоге, мне хватало самообладания, чтобы способствовать грязному делу. Но этот побудительный мотив исчез вместе с надеждой. Я никогда не относился к тем, кто практикует подлость ради подлости.

Скорее всего, это была не вся правда, но доля истины в его словах наверняка имелась.

Следующий вопрос Ратледжа всех немного ошеломил.

— Что бы вы сказали, если б узнали, что миссис Лэтимер передала своему отцу секретную информацию, полученную от мужа и полезную для британцев?

— Помилуй Бог! — непритворно изумился Мендвилл. — А что сказали бы вы, ваша светлость? Тут не о чем говорить!

— И все же такая информация была передана, — настаивал Ратледж.

— Миссис Лэтимер? — вскричал Мендвилл и сказал презрительно: — Господа, какой чепухой засорены ваши мозги!

Ратледж пригласил своих товарищей спрашивать свидетеля, если они пожелают. Те не пожелали, и Шабрику было приказано увести Мендвилла и ввести сэра Эндрю Кэри.

Мендвилл поискал глазами Миртль, безмолвно моля о прощении. Он сделал для нее все, что мог, и теперь ее взгляд был исполнен благодарности и сострадания.

После этого он занял свое место между стражниками и вышел. Ступал он по-прежнему твердо, с высоко поднятой головой — человек, бесстрашно смотрящий в глаза судьбе. Гордость побуждала его достойно встретить свою участь разоблаченного агента. Наблюдавшим за ним пришлось признать, что если они считают его мерзким шпионом, то сторонники дела, которому он служил, вправе превозносить его как героя-мученика.

После ухода Мендвилла губернатор в несколько измененной форме повторил поставленный перед англичанином вопрос:

— Если верить тому, что рассказал этот человек о своей беседе с миссис Лэтимер — а это полностью подтверждает ее историю и историю майора Лэтимера

— то вероятно ли, чтобы, узнав об отвратительных интригах своего отца, она передала ему какие-то сведения?

— Но факты, — горестно заметил Молтри. — Враг-то сведения получил!

— Угу, — подтвердил Гедсден. — Какая-то необъяснимая чертовщина.

Полковник Лоренс согласно тряхнул волосами.

— Может быть, показания Кэри внесут ясность, — предположил Ратледж, — не знаю. Но пока мы его будем допрашивать, держите в голове то, что я сказал.

Так Лэтимер услышал от своих судей первое слово в свою пользу, и его взволновало, что исходило оно от губернатора — человека, к которому раньше он был склонен относиться как к личному врагу и которому тремя днями раньше угрожал вызовом на дуэль.

Ратледж заговорил снова:

— Я думаю, что миссис Лэтимер лучше не присутствовать при допросе своего отца. Но может случиться так, что впоследствии нам опять понадобится вызвать ее для беседы. — Он высказал это утверждение с полувопросительной интонацией и, получив согласие остальных, предложил капитану Айзарду препроводить Миртль в другую комнату.

— Мы оставляем ее на ваше попечение, капитан. Побудьте пока в столовой.

По дороге к выходу она печально взглянула на мужа. Гарри вернул ей взгляд, в котором промелькнула ободряющая улыбка.

Ратледж склонился над своими заметками, справляясь то в одном, то в другом документе; его карандаш мелькал все быстрее.

Наконец охрана, возглавляемая Шабриком, ввела в библиотеку сэра Эндрю. Гарри видел его впервые с той ночи у Брютона четыре года назад, когда между ними произошла ссора, и поразился перемене, произошедшей с тестем. Его некогда могучее тело иссохло так, что одежда болталась на нем, как на вешалке. Лицо, в былые дни такое полное, румяное и доброе, стало дряблым и землистым, а щеки ввалились. Держался сэр Эндрю агрессивно, но не мог скрыть своей немощи и тяжело опирался на трость. Только в живых глазах светились энергия. Они недобро загорелись, когда он увидел Лэтимера, после чего он с сардонической усмешкой окинул взором лица остальных.

Ратледж продолжал писать, не подымая головы. Он был так поглощен своим занятием, что не поднял ее даже тогда, когда, не скрывая ненависти, Кэри издевательски обратился к собравшимся:

— Однако я не вижу героя дня! Где знаменитый полководец генерал Линкольн?

— Что вам известно о Линкольне? — резко спросил Молтри.

— О, мне известно — слово чести — что он треклятый мятежник. И это все, что я хочу о нем знать.

Шабрик осмелился вставить пояснение:

— Сэр, ординарцы в приемной переговаривались при нем слишком откровенно.

Кэри громко засмеялся.

— Они еще хотят дисциплины от своры мятежных дворняг!

Ратледж наконец отложил свой карандаш и поднял взгляд от стола. Тень улыбки тронула его тонкие губы, но тон оставался, как всегда, ледяным:

— Верно, генерал Линкольн еще не прибыл, зато и генерала Превоста уже нет. Может быть, это обстоятельство убавит вам наглости. К тому же добавлю, что передо мною лежит документальное подтверждение вашей деятельности в качестве вражеского агента.

— Вражеского? Вы, жалкий предатель…

— Британского агента, коль вы предпочитаете такое определение. Я уверен, вы достаточно знаете о мире, в котором мы живем, чтобы иметь представление об ожидающей вас участи.

— Ба! — сказал Кэри, пытаясь бравировать. Но попытка получилась не слишком успешной; губы его задрожали, а голова поникла.

Молтри начал допрос.

— Каким образом британцы были информированы о подходе генерала Линкольна? Вы имеете об этом представление, сэр?

Тень досады пробежала по лицу губернатора: генерал явно спросил не то, что было нужно.

Глаза Кэри сверкнули. Он выдержал театральную паузу и заявил:

— Да. Я передал им сведения, полученные от майора Лэтимера.

Если в душе Гарри еще оставались сомнения в истинности услышанного от жены и Мендвилла, то эта преднамеренная, хладнокровная ложь рассеяла их окончательно.

— Сэр, что-то вы очень рветесь распрощаться со своей жизнью, — закричал Лоренс.

— С моей жизнью… — хмыкнул баронет и пожал плечами. — Разве не вы, убийцы, только что намекнули, что моя жизнь не стоит ломаного гроша?

— Но не жизнь майора Лэтимера, — сказал Ратледж. — С нею вам не удастся разделаться так легко, даже если то, что вы утверждаете, правда. Своим поведением вы свидетельствуете в его пользу.

Горящие глаза Кэри с плохо подавляемым бешенством сверлили губернатора. Он смекнул, что сделал неверный ход и попытался исправить ошибку.

— Вы правы, мистер Ратледж, — сказал он примирительно, — но мне нет никакого смысла вводить вас в заблуждение. — Полным яростной ненависти голосом он продолжал: — Всем известно, какое непростительное зло причинил мне этот человек. Он, как трус, связал мне руки, и я не мог получить сатисфакцию честным путем. Что мне оставалось? Неужели я должен был вечно мириться с этим нестерпимым положением? Я не мог отплатить ему одним и отплачу другим. И, прикинувшись, что уступил просьбам дочери, я тайно помирился с ним и склонил его вернуться в партию тори, от которых он предательски отступился.

— Когда? Когда вы это сделали? — перебил Молтри. — Назовите точное время.

— Шесть месяцев назад, — небрежно ответил Кэри, словно это был пустяк, и продолжал гнуть свое. — Зачем, по-вашему, я это сделал? Чтобы запутать его и в результате погубить. Несколько месяцев он снабжал меня сведениями, которые я переправлял британцам, и это срывало ваши бунтовские замыслы. Таким образом, он вдвойне служил моим целям.

Ратледж снова всех удивил:

— В этом мы уже более или менее удостоверились. Но для окончательной ясности требовались ваши показания.

— Ха-ха! — злорадствовал баронет. — Теперь они у вас есть. Посмотрите на него — он так же лукавит с вами, как раньше со мной, он пропитан ложью и гнилью до мозга костей.

Лэтимера подбросило, как на пружине; щеки его пылали.

— Мистер Ратледж, ради всего святого, если мне суждено быть расстрелянным по слову этого безумца, который ради мести…

Губернатор строго осадил его:

— Майор Лэтимер, остыньте, вам будет предоставлено слово, — и возобновил допрос сэра Эндрю. — Вы утверждаете, что передали британцам сведения о приближении армии Линкольна. От кого вы получили сообщение — от миссис Лэтимер?

— Она принесла от мужа записку, где об этом было сказано.

— У вас сохранилась записка?

Кэри язвительно улыбнулся.

— Благоразумный человек не станет хранить подобный документ, он от него избавится.

— Однако непохоже, чтобы вы, сэр Эндрю, в данном случае должны были действовать, как благоразумный человек. Для осуществления вашей мести документальное доказательство могло иметь решающее значение. Но пойдем дальше. Вы были арестованы через несколько минут после визита вашей дочери; одновременно были захвачены ваши бумаги. Среди прочего в бумагах содержится письмо, которое вы заканчивали в самый момент ареста. Оно зашифровано, что само по себе свидетельствует о его назначении — оно предназначалось британцам, не так ли?

— Генералу Превосту.

— Но вы его не отправили. Как согласуется эта деталь с вашим утверждением, будто полученное вами сообщение было отправлено неприятелю?

Последний вопрос ошеломил всех, за исключением, кажется, Лэтимера, который после своих вчерашних размышлений уже предвидел ответ. Но для Кэри он не был таким очевидным. Несколько секунд он барахтался в расставленных Ратледжем силках, прежде чем увидел спасительный выход.

— Меня взяли под стражу через четверть часа после ухода Миртль, но через три четверти часа после ее прихода. Сообщение о приближении Линкольна я отправил за полчаса до моего ареста. Как, в противном случае, это известие достигло бы Превоста? А вы знаете, что оно его достигло.

— О, черт! — прорычал Молтри. — В конце концов мы все время упираемся в это проклятое место.

— Одну минуту, генерал, — прервал его Ратледж. — Сэр Эндрю, что тогда содержалось во втором письме, которое, по вашим же словам, тоже предназначалось генералу Превосту?

Кэри ответил не задумываясь:

— Второе письмо дублировало первое. Новость была слишком важной, чтобы доверить ее всего одному связнику. Я намеревался послать второго на случай, если первый будет перехвачен.

Ратледж развалился в кресле, склонив набок голову, и, прикрыв глаза, снова взял карандаш и задумчиво постукивал им себя по зубам. Затем он удовлетворенно оглядел остальных.

— Есть дополнительные вопросы к свидетелю? — Что-то странное и весьма необычное было в его поведении, во взгляде проскользнуло некое лукавство, совершенно чуждое Джону Ратледжу.

— О чем еще с ним говорить? — высказался Гедсден, и непонятно, чего было больше в его голосе — досады или сожаления.

Губернатор перевел глаза на Молтри, как бы приглашая его принять участие в допросе.

До сих пор сдержанный, генерал вдруг уперся кулаками в колени, выставил локти в стороны и, набычившись, подался вперед. Казалось, он собирается пронзить взглядом сэра Эндрю, который упивался торжеством и проявлял полное безразличие к собственной суровой доле. Баронет, наконец, поверг заклятого врага.

— Бездушное, омерзительное чудовище! — рявкнул Молтри.

Кэри глянул на него с презрением.

— Меня не трогают твои оскорбления, мятежный пес.

— Храни нас всех Господь от верных слуг вроде вас, — сказал ему Гедсден. — Воистину, сэр, вы достойный слуга вашего выжившего из ума короля Георга.

Баронет смотрел на него, меча глазами молнии; Ратледж громко постучал карандашом по столу.

— Джентльмены! Джентльмены! Давайте придерживаться темы. Если ни у кого нет вопросов к свидетелю, двинемся дальше…

Видя, что говорить больше никто не собирается, Лэтимер рассудил, что пришло его время.

— Ваша светлость! — воззвал он к губернатору.

Но ему, кажется, не суждено было выступить в свою защиту.

В этот момент внизу, в холле, раздался какой-то шум. Кто-то возбужденно и громогласно требовал немедленной аудиенции у губернатора, а ему доказывали невозможность этого. Человек завопил еще громче, и послышались звуки борьбы, завершившиеся беготней по лестнице и тяжелыми ударами в дверь.

— Взгляните, что там происходит, — приказал Ратледж Шабрику.

Прапорщик пошел открывать, и тут же в комнату ввалился человек без мундира, шляпы и парика. На нем были белая сорочка, бриджи из оленьей кожи, сплошь покрытые глиной, и хлюпающие гессенские сапоги со сломанной шпорой на одном из них. Человек еле удержал равновесие и поднял залитое кровью лицо.

— Губернатор Ратледж, — прохрипел он и обвел помещение шальными глазами. — Кто из вас губернатор Ратледж?

— Разрази меня гром! — вскочил Гедсден, — это что еще за безумец?

Парень вытянулся перед старшим по чину офицером.

— Лейтенант Итон, сэр, легкая кавалерия капитана Фолла; прикреплена к бригаде генерала Резерфорда.

— Что?! — издал резкое, как удар хлыста, восклицание Ратледж. Бригада Резерфорда входила в состав армии Линкольна. Он махнул рукой охранникам Кэри, и те послушно отвели упирающегося баронета в сторону.

— Подойдите, сэр. Джон Ратледж — это я.

Молодой человек шагнул вперед. Стало заметно, что он еле держится на ногах, и только крайнее возбуждение сделало возможной его последнюю вспышку энергии в холле.

— Я курьер генерала Линкольна, — начал он.

— Где генерал Линкольн? — перебил Молтри.

— Вчера в полдень, когда я его оставил, он приближался к Эдисто. Сейчас он, должно быть, где-то за Уиллтауном.

Уиллтаун находился в тридцати милях.

— Уиллтаун? — недоуменно повторил Молтри. — Но что его задержало?

— Он объяснил это в письме вашей светлости, — повернулся Итон к губернатору.

— Письмо? Вы сказали — письмо? — Краска гнева бросилась Ратледжу в лицо. — Генерал в своем уме?

В своем благородном негодовании Ратледж был величественен, как никогда. Но сейчас этого никто не заметил — все взгляды были прикованы к лейтенанту, и самое большое нетерпение проявлял Лэтимер, который уже догадывался, как секретные сведения попали в руки врага.

— Я получил приказ уничтожить пакет, если возникнет опасность пленения. К несчастью, меня захватили врасплох, — оправдывался Итон. — Вскоре после полуночи, у Эшли, я наткнулся на британский пост, и меня сбили с лошади. Меня обыскали и отобрали письмо, не успел я даже сообразить, что случилось. Только перед рассветом мне удалось в суматохе сбежать и в темноте переплыть Эшли.

— Боже! — простонал Молтри и перевел отчаянный взгляд на Лэтимера, который горько улыбнулся ему в ответ.

— Да уж, — процедил Ратледж, выражая мысль, возникшую у каждого. — Это освещает дело с другой стороны. Что было в письме — вас предупредили?

— Да, сэр. В нем сообщалось вашей светлости, что генерал приложит максимум усилий, бросит обозы и ускорит продвижение. Он заверял, что его люди настроены решительно и просил вас подбодрить защитников города, чтобы они продержались до подхода его войск.

Лоб и щеки губернатора пошли белыми пятнами.

— Значит, он счел необходимым об этом писать! Его только вчера осенило, что надо избавиться от обозов! Обозы! Кем он себя возомнил? Купцом, везущим товары на рынок? И писать об этом мне! То, что его не оказалось на месте в условленное время, уже достаточно скверно. Но писать о своем приближении! Силы небесные! За что мне такое наказание?

Он упал в кресло и на время перестал воспринимать окружающее. Нерасторопность, усугубленная тупостью, загубила тщательно разработанную операцию — такое открытие любого способно ввергнуть в прострацию. Враг сумел сохранить армию, и теперь война будет долго нести страдания несчастной стране.

Но если губернатор в тот момент ни о чем другом не мог думать, то Молтри больше занимала мысль о том, что эта новость снимает все обвинения против Лэтимера. Генерал снова обратился к лейтенанту Итону:

— В каком состоянии находился британский лагерь, когда вас захватил дозор?

— Все спали, сэр. Меня притащили к штабной палатке генерала Превоста, потом его будили. Когда меня вызвали на допрос, он был в ночном халате.

— Следовательно, до тех пор, пока он не прочел письмо, они ни сном, ни духом не подозревали, что на них надвигается целая армия?

— Точнее сказать, наползает, — фыркнул взбешенный Ратледж.

— Наверняка нет, сэр, — ответил Итон. — Превоста чуть не хватил удар. Не прошло и десяти минут, как затрубили горны и забили барабаны, а через полчаса британцы уже сворачивали палатки.

Молтри закричал, захлебываясь от волнения:

— Ты слышал, Джон? Понимаешь, что это означает для Лэтимера? Это же доказывает, что показания Кэри — сплошная гнусная клевета!

Кэри, отодвинутый на задний план, надменно хмыкнул. Ратледж посмотрел на него внимательно и снова всех удивил:

— В этом уже не было необходимости. — Он жестом отпустил курьера: — Вы свободны, сэр. Приводите себя в порядок, отдыхайте, вы нам еще понадобитесь. В том, что случилось, нет вашей вины.

Итон поблагодарил и откланялся. Ратледж вернулся к прерванному обсуждению.

— Что ж, майор Лэтимер, думаю, теперь мы вас надолго не задержим.

— Вы так думаете? — злобно хихикнул Кэри.

— А вы заготовили еще какую-нибудь ложь? — поинтересовался Молтри.

Сэр Эндрю приблизился без приглашения; охрана держалась настороже. Он тяжело опирался на трость.

— Вы считаете, что показания лейтенанта оправдывают мистера Лэтимера, не так ли? Подслеповатые глупцы! Все это доказывает лишь одно — курьер Линкольна попал к Превосту, опередив моего связного. Не исключено, что мой и вовсе не добрался. На этот случай я и приготовил повторное донесение.

— Ах, да, — вспомнил Ратледж, — зашифрованная записка. — Он взял листок кончиками пальцев. — Вы нам ее огласите?

— С радостью. Возможно, вы тогда убедитесь…

Ратледж молча вручил ему письмо, и Кэри прочитал:

— «Дорогой генерал! На случай, если вы не получили утреннего письма, сим снова довожу до вашего сведения, что с тыла на вас быстро наступает генерал Линкольн. Если вы ничего не предпримете, положение ваших войск рискует стать крайне опасным. Сведения получены из надежного источника, именно, от моего зятя майора Лэтимера, который является адъютантом коменданта города генерала Молтри».

Молтри, Гедсден и Лоренс хмуро и недоверчиво переглянулись, испытывая новое замешательство. Их здравый смысл восставал против этого письма, но оно было зашифровано, и уже из одного этого следовало, что в нем должна была содержаться некая секретная информация. Написано оно было непосредственно после визита Миртль, и она не отрицала, что Лэтимер говорил ей о Линкольне. Даже Лэтимер мог поддаться новым сомнениям в честности Миртль.

— Сэр, — воскликнул он, обращаясь к Ратледжу, — он лжет! Лжет, чтобы уничтожить меня. Он не скрывает своей цели. В письме не может быть того, что он сказал. Заставьте его выдать шифр, сэр. Теперь, когда у нас побывал лейтенант Итон, вы должны сделать это, следуя элементарной справедливости.

— Выдать шифр! — рассмеялся Кэри. — Отдать вам драгоценный ключ! За кого вы меня принимаете?

— Можете успокоиться и оставить его себе, — спокойно произнес Ратледж и постучал карандашом по бумаге. — У меня есть свой.

Кэри открыл рот.

— Ключ? Здесь, у вас? — повторил он сипло. — Этого… этого не может быть!

Однако Ратледж продемонстрировал, что может.

— Вчера был схвачен ваш связник, шпион по имени Квинн. При нем тоже была шифрованная записка. Мой секретарь, способный малый, на досуге ее расшифровал и снабдил меня ключом. С помощью этого ключа, сидя здесь, я сам расшифровал ваше послание. Зачитать вам его?

Сэр Эндрю покачнулся, его щека задергалась. Он хватал ртом воздух, не в силах вымолвить ни слова.

— Вот что, в действительности, вы написали.

«Дорогой генерал, с сожалением сообщаю вам, что Мендвилл арестован, но я рад добавить, что личность его пока не установлена, и этот арест — лишь мера предосторожности, предпринятая по приказу губернатора мятежников, который празднует труса. Наблюдения Мендвилла перед арестом привели его к следующей оценке: защитников города не больше трех тысяч человек, и многие из них — новобранцы и ополченцы, никогда не нюхавшие британского пороху. Итак, смело наступайте и избавьте нас от этих собак».

Ратледж поднял глаза.

— Так-то вот, сэр. Для установления полной невиновности майора Лэтимера и его жены лучшего нельзя и желать…

Он осекся, когда взглянул на Кэри, который его больше не слушал.

Баронет выронил трость из внезапно одеревеневших пальцев, лицо его побагровело, глаза вылезли из орбит. Он схватился за грудь, зашатался и, рухнув навзничь, вытянулся на полу, потом изогнулся и замер.

Все в ужасе вскочили с мест. Ратледж обежал вокруг стола и подошел к лежащему. Мгновение он стоял над ним, затем опустился на одно колено и положил руку на грудь сэра Эндрю возле сердца.

Губернатор встал, оглядел испуганные лица и бесстрастно объявил:

— Господь покарал его.

Глава 36

ПРИМИРЕНИЕ
Выйдя в скором времени из библиотеки, они встретили членов Тайного совета, собравшихся в ожидании губернатора. Фергюссон, изъявивший вчера желание увидеть Ратледжа на виселице, выступил с покаянной речью.

— Ваша светлость, — начал он, — от своего имени и от имени моих товарищей, членов Совета, приношу вам глубокие извинения за проявленное нами недоверие. Нам следовало обратить внимание на то, что каждый ваш поступок в прошлом являл собою образец самоотверженного служения на благо штата. Позвольте также выразить наше восхищение дальновидностью вашего плана уничтожения врага и стойкостью перед лицом достойной всяческого порицания оппозиции. Мы понимаем, как важно было сохранить все в тайне.

Ратледж движением ладони прервал его излияния.

— Этого достаточно, господа. План провалился по вине, можно сказать, каприза и ненадежности фортуны. А что касается вчерашнего, то я готов допустить, что вы в меру своего разумения считали это своим долгом. Вы меня весьма обяжете, если отправитесь сейчас ко мне домой и там меня дождетесь — я хотел бы посоветоваться с вами по нескольким неотложным вопросам.

И, больше не обращая на них внимания, Ратледж отвернулся. Члены Тайного Совета потянулись к выходу. Чувствовали они себя неуютно и опасались, что снискали заслуженную неприязнь губернатора. Лэтимер медлил, стоя рядом с Ратледжем.

— А, вы еще здесь, — сказал тот. — Жена вас, наверное, заждалась.

И Молтри, у которого были подозрительно влажные для солдата глаза, тоже начал его подгонять.

— Да, да, мальчик, иди к ней, иди. И попроси у нее прощения за меня. Может быть, она поймет, если ты скажешь, что моя ненависть — обратная сторона любви. Я ведь подумал — прости, Господи, старого дурака! — что ты повернул против нас.

Лэтимер улыбнулся в добрые, печальные глаза друга своего отца и сказал Ратледжу:

— Я не могу уйти, не поблагодарив вас, сэр.

— За резкую критику?

— Нет, сэр. За то, что вы выступили в мою защиту.

— Каждый справедливый суд, — высказался Ратледж, — обязан предоставить обвиняемому право на защиту. Но были и другие причины, по которым я должен был попытаться спасти вас. Во-первых, благодаря только вчера вынесенному мне на Совете приговору, я помнил, что внешние обстоятельства могут благоприятствовать осуждению невиновного; кроме того, я не забыл, что на собрании вы были единственным, кто, вопреки этим внешним обстоятельствам, не осудил меня. Во-вторых, — продолжал он, и глаза его весело блеснули, — если бы вас не оправдали, на моей репутации осталось бы пятно. Меня могли обвинить в том, что я трусливо преследовал свои личные интересы. Помнится, вы что-то говорили о намерении вызвать кое-кого на дуэль, когда дела государственные будут оставлять мне больше времени для досуга. Свободное время у меня, вероятно, теперь появится.

— Сэр, можете ли вы меня простить? — сокрушенно воскликнул Лэтимер.

Ратледж рассмеялся и протянул ему руку.

— По всей видимости, мы никогда не поймем друг друга до конца, — сказал он. Тем примечательнее тот факт, что вчера в палатке Бикмена вы, Лэтимер, были единственным, кто не обозвал меня негодяем.

— Я никогда не сомневался в том, что к вам это слово неприменимо, — ответил тот, пожимая протянутую руку, и кинулся вниз по лестнице на поиски Миртль.

— Возможно, мы еще станем друзьями, — догнал его голос Ратледжа, но Лэтимер уже не ответил.

Он сбежал в холл и вошел в столовую. Миртль сидела у окна под опекой Тома Айзарда, который прохаживался мимо нее взад-вперед. Она вздрогнула и обернулась на звук открывшейся двери. Под ее глазами не успели высохнуть слезы. Она встала ни жива, ни мертва от страха, и в тот же миг, увидев Гарри, почувствовала мгновенно охватившее ее, ни с чем не сравнимое блаженство.

— Свободен! Они оправдали его! — завопил Том, указывая на шпагу Гарри.

Миртль сделала два несмелых шага, ноги ее подкосились и, почти теряя сознание, она упала в объятия Гарри.

— Гарри, родной… Наконец-то ты все знаешь… — всхлипывала она, уткнувшись лицом в его грудь.

Итак, они окончательно обрели друг друга. Том Айзард, не скупясь на подробности, осветил этот трогательный эпизод в письмах к своей сестре, леди Уильям Кемпбелл, на Ямайку, а мы вслед за благоразумным хроникером покидаем наших героев и ставим на этом точку.


ОДУРАЧЕННЫЙ ФОРТУНОЙ (роман)

Вернувшись в преддверии войны на родину после десяти службы наемником, полковник Холлс рассчитывал получить достойный его опыта чин, но капризная Фортуна уже запланировала для него нелегкие испытания…


Глава 1

ХОЗЯЙКА «ГОЛОВЫ ПАВЛА»
Времена были беспокойные, но Марта Куинн оставалась невозмутимой. Ум ее был занят лишь самым необходимым: питанием и размножением. Она никогда не усложняла себе жизнь размышлениями о грядущем, дискуссиями о различных вероисповеданиях, могущих обеспечить райское блаженство, — к которым всегда были готовы мужчины, — или склонностью к каким-либо политическим взглядам, разделявшим нацию на враждующие лагери. Даже приготовления к войне с Голландией,[860] возбуждавшие всю страну, и страх перед чумой,[861] основанный на сообщениях о нескольких случаях этой болезни в лондонских предместьях, не могли омрачить ее простого и спокойного существования.

Несколько больший интерес вызывали у Марты Куинн пороки двора, дававшие обильную пищу для городских сплетен, желтые капюшоны с прорезями для глаз, ставшие повальным увлечением модниц, и всеобщее преклонение перед красотой и талантом Сильвии Фаркуарсон, игравшей Екатерину[862] вместе с мистером Беттертоном[863] в «Генрихе V» лорда Орри[864] в Герцогском театре.[865]

Но и эти вещи служили для хозяйки «Головы Павла» на Полс-Ярде[866] всего лишь незначительными мелочами, гарниром к блюду, которое являла собой жизнь. Зато во всем, что касалось мяса и напитков, знания владелицы столь процветающего заведения не имели себе равных. Для миссис Куинн не существовало тайн в придании должной сочности гусю, индейке или фазану; говяжий филей, поджаренный в ее печи, был непревзойденным; с мозговыми костями она творила чудеса; приготовленный ею пирог с олениной был достоин стола принца. Будучи матерью шестерых здоровых детей от разных отцов, миссис Куинн обладала наметанным глазом в отношении мужской красоты. Я готов поверить, что в этой области у нее был не меньший опыт, нежели тот, который позволял ей, как она утверждала, с первого взгляда определить возраст и вес каплуна.

Именно упомянутому опыту Марты Куинн полковник Холлс, сам того не зная, был обязан проживанием в течение последнего месяца в весьма комфортабельных условиях, причем без каких-либо вопросов, касающихся его платежеспособности. Не знаю, беспокоило ли полковника это обстоятельство, но не исключаю такой возможности, ибо, помимо прекрасной фигуры, его внешний облик едва ли мог внушать доверие.

Миссис Куинн предоставила в его исключительное пользование уютную маленькую приемную за общей комнатой. В настоящий момент полковник Холлс сидел у окна этой приемной, в то время как сама хозяйка удаляла со стола остатки весьма солидного завтрака, хотя уже давно миновали времена, когда она исполняла эту лакейскую обязанность своими пухлыми ручками.

Окна с зеленоватыми освинцованными стеклами были открыты в залитый солнцем сад, где цвели вишневые деревья, на одном из которых дрозд пел величальную песнь весне. Подобно миссис Куинн, дрозд концентрировал внимание лишь на самом необходимом и радовался самой жизни. Другое дело — полковник Холлс. В нем сразу же можно было распознать человека, попавшего в паутину житейских сложностей. Это становилось ясно при взгляде на его озабоченно нахмуренные брови, тоскливое выражение серых глаз и апатичную позу, в которой он сидел в своей поношенной одежде, положив ногу на кожаные подушки и рассеянно покуривая длинную глиняную трубку.

Миссис Куинн сновала между столом и посудным шкафом, бросая украдкой взгляды на постояльца и не решаясь прерывать его размышления. Она была женщиной ниже среднего роста, довольно плотной, хотя это и не бросалось в глаза. Фразу «пухлая, как куропатка» словно специально изобрели для ее описания. Хозяйке «Головы Павла» было не меньше сорока лет, и, хотя она обладала определенной миловидностью, за исключением ее самой, едва ли кто-нибудь мог бы назвать ее красивой. С ярко-голубыми глазами и румяными щеками миссис Куинн казалась воплощением здоровья, что, бесспорно, придавало ей определенную привлекательность. Однако опытный взгляд мог различить алчность в складке полного рта с оттопыренной верхней губой и хитрость в проворно бегающих глазах — компенсацию, воздаваемую природой за низкий интеллект.

Тем не менее чар и состояния владелицы «Головы Павла» оказалось достаточно, чтобы привлечь Коулмена, книготорговца с угла Полс-Ярда, и Эпплби, продавца шелка с Патерностер-роу. Миссис Куинн могла бы выйти замуж за любого из них, когда ей заблагорассудится. Но она не испытывала подобных желаний. Ее критерии мужской красоты не позволяли ей смириться ни с вывернутыми внутрь коленями Эпплби, ни с кривыми ногами Коулмена. Кроме того, эпизодические соприкосновения с высшим светом, свидетельством чего являлись ее отпрыски, выработали в ней разборчивость, не оставляющую надежд торговцам шелком и книгами.

Мысли о браке все чаще приходили в голову миссис Куинн, понимавшей, что возраст приключений подошел к концу и следует обзавестись постоянным спутником жизни. Однако Марта Куинн не собиралась останавливать свой выбор на первом встречном. Пятнадцать лет процветания «Головы Павла» сделали ее состоятельной женщиной. В любой момент она могла оставить Полс-Ярд, приобрести скромное поместье и стать землевладелицей, к чему ощущала призвание. То, что не дало ей рождение, мог предоставить муж. В последнее время ее хитрые голубые глаза часто прищуривались в минуты размышлений о подобной перспективе. Марте Куинн для ее целей требовался джентльмен по происхождению и воспитанию, чье состояние значительно уменьшилось вследствие каких-либо обстоятельств, сделав его матримониальные намерения весьма скромными. Помимо этого он должен быть красивым мужчиной.

Такого человека миссис Куинн нашла наконец в полковнике Холлсе. С тех пор как месяц назад он вошел в ее гостиницу в сопровождении мальчишки, тащившего его сундук и узлы, она узнала в нем мужа, которого искала. С первого же взгляда хозяйка отметила высокую солдатскую фигуру, красивое лицо, чисто выбритое, как у пуританина,[867] свешивающийся с мочки правого уха и поблескивающий среди локонов золотисто-каштановых волос, густых, как парик кавалера,[868] грушевидной формы рубин — несомненный остаток былого богатства, — длинную шпагу, на эфесе которой покоилась левая рука с изяществом давней привычки, уверенную осанку, приятный, но властный голос.

Острый взгляд миссис Куинн отметил также плачевное состояние одежды джентльмена: стоптанные сапоги, полинявшее перо на фламандской шляпе, потертую кожаную куртку, несомненно скрывавшую столь же поношенный камзол. Эти признаки, могущие заставить иную хозяйку оказать подобному гостю весьма сдержанный прием, напротив, побудили миссис Куинн широко раскрыть ему объятия в переносном смысле, дабы суметь вскоре сделать это в буквальном.

Хозяйка «Головы Павла» сразу же признала в постояльце человека ее мечты, приведенного к ее дверям самим Провидением, которому она и так была обязана многим.

Гость сообщил, что у него дела при дворе, которые могут задержать его в городе, и спросил, сможет ли он получить жилье на неделю, а возможно, на несколько больший срок.

Миссис Куинн тотчас же дала утвердительный ответ, надеясь про себя, что этот человек останется здесь навсегда.

В распоряжение красивого джентльмена была предоставлена не только лучшая спальня наверху, но и маленькая приемная, выходящая в сад, которую миссис Куинн обычно использовала в личных целях. Прибытие нового постояльца вызвало у нее прилив столь кипучей деятельности, словно в гостинице обосновался пэр королевства. Хозяйка, буфетчик и горничная стремились выполнить каждое его желание. Кухарку вышвырнули на улицу за то, что она пережарила мозговые кости, предназначенные на завтрак полковнику, а горничной надрали уши, так как она забыла согреть грелкой его постель. И хотя наш джентльмен пробыл в гостинице уже месяц и все время питался отборным мясом и самыми лучшими напитками, которые только могли предложить в «Голове Павла», за это время ему ни разу не предъявили счет и не задали вопрос о том, насколько он в состоянии его оплатить.

Сначала полковник протестовал против излишних расходов на его содержание. Однако его протесты были встречены смехом и добродушным презрением. Хозяйка заверила его, что может распознать джентльмена с первого взгляда и знает, как нужно обслуживать джентльмена. Не подозревающий о ее намерениях на его счет, полковник не предполагал, что долг, в который он все больше влезал, служил хитрой женщине в качестве одной из веревок, предназначенных для того, чтобы привязать его к себе.

Закончив свои хозяйственные операции, которые она была уже не в состоянии растягивать, миссис Куинн решилась наконец нарушить размышления своего постояльца, которые, судя по выражению его лица, были весьма мрачными. Для этого она тактично воспользовалась постоянно испытываемой полковником жаждой. Жажда эта, неутолимая и в другие времена, сегодня обострялась поданной к завтраку жареной селедкой.

Обращаясь к гостю, миссис Куинн держала в руке оловянный кувшин, из которого тот уже получил утреннюю порцию питья.

— Желаете что-нибудь еще, полковник?

Повернувшись к хозяйке, Холлс вынул трубку изо рта.

— Нет, благодарю вас, — ответил он с серьезностью, омрачавшей последние две недели его добродушные черты.

— Неужели? — Румяная физиономия пухлой сирены[869] расплылась в улыбке. Она приподняла кувшин над своей все еще золотистой головой. — А глоток пива на дорогу?

Полковник Холлс тоже улыбнулся. Его улыбка действовала неотразимо как на женщин, так и на мужчин, озаряя печальное лицо, словно солнце, внезапно появившееся на пасмурном небе.

— Вы совсем испортите меня, — заметил он.

Миссис Куинн поставила кувшин на нагруженный поднос, удалилась вместе с ним и вскоре возвратилась с кувшином, наполненным заново. Полковник поднялся, чтобы поблагодарить ее, и налил себе коричневого пива.

— Вы уходите? — спросила хозяйка.

— Да, — ответил Холлс с видом усталой безнадежности. — Мне сказали, что его светлость сегодня вернется. Правда, они говорили мне это уже столько раз, что… — Он вздохнул, не окончив фразы. — Иногда я думаю, что они просто потешаются надо мной.

— Потешаются? — с ужасом переспросила миссис Куинн. — Но ведь герцог ваш друг!

— Да, но это было давно, а люди меняются, и иногда удивительно быстро. — Затем полковник словно отбросил мрачные мысли. — Но если будет война, то, несомненно, понадобятся бывалые солдаты, особенно знающие будущего врага и приобретшие опыт у него на службе.

Казалось, он думает вслух.

Миссис Куинн нахмурилась. За прошедший месяц ей удалось мало-помалу вытянуть из своего постояльца его историю. Хотя она еще не полностью вошла в его доверие, но уже собрала достаточно сведений, чтобы убедить себя в существовании причины, не позволяющей полковнику добраться до герцога, на которого он возлагал надежды в вопросе получения чина в армии. Это утешало достойную хозяйку, ибо, как вы хорошо понимаете, в ее намерения не входило, чтобы полковник Холлс вновь отправился на войну и был бы таким образом для нее потерян.

— Меня удивляет, — заметила она, — что вы беспокоитесь по такому поводу.

— Человек должен жить, — объяснил полковник.

— Да, но он не обязательно должен идти на войну и рисковать умереть. Неужели с вас этого не довольно? В вашем возрасте мужчине следует думать о других вещах.

— В моем возрасте? — Он усмехнулся. — Мне только тридцать пять.

Миссис Куинн не смогла сдержать удивления:

— Вы выглядите старше.

— Это оттого, что я прожил весьма насыщенную жизнь.

— Как же, старались изо всех сил, чтобы вас убили! Вам не приходит в голову, что наступило время подумать о чем-нибудь другом?

Полковник бросил на нее слегка озадаченный взгляд:

— Что вы имеете в виду?

— Что вам следует жениться, завести дом и семью.

Миссис Куинн произнесла эти слова обычным добродушным тоном. Но ее дыхание слегка ускорилось, а лицо несколько утратило румянец от возбуждения, вызванного тем, что ей наконец удалось затронуть вожделенную тему.

Полковник молча уставился на нее, потом пожал плечами и рассмеялся.

— Отличный совет, — промолвил он, все еще посмеиваясь, очевидно над самим собой. — Найдите мне леди, которая хорошо обеспечена и настолько малоразборчива, что может удовлетвориться подобным мужем, и дело сделано.

— Вы несправедливы к себе.

— Этому я научился у других.

— Да, но вы вполне подходящий мужчина…

— Подходящий для чего?

Миссис Куинн продолжала, не ответив на фривольный вопрос:

— Есть много состоятельных женщин, нуждающихся в мужчине, который заботился бы о них и оберегал их, — таком мужчине, как вы, занимающем в обществе достойное место.

— Я? Клянусь душой, вы сообщаете новости обо мне!

— Если и не занимаете, то из-за отсутствия средств. Но место принадлежит вам по праву.

— По какому праву, любезная хозяюшка?

— По праву рождения, воспитания и воинского звания, о которых свидетельствует ваша внешность. Почему вы недооцениваете себя, сэр? Средства, могущие обеспечить вам достойное место, предоставит жена, которая будет счастлива разделить их с вами.

Он снова рассмеялся и покачал головой:

— Вам известна подобная леди?

Миссис Куинн сделала паузу и скривила полные губы, притворяясь задумавшейся, чтобы скрыть колебания.

От этих колебаний зависело больше, чем они оба могли вообразить, — фактически судьба полковника Холлса. Если бы хозяйка сделала решительный шаг и предложила свою персону теперь, а не спустя десять дней, как произошло в действительности, то, хотя ответ полковника ничем не отличался бы от данного им позже, поток его жизни мог бы устремиться по другому руслу и его история не была бы достойна рассказа.

Но так как миссис Куинн в тот момент не хватило смелости, судьба продолжала выковывать странную цепь обстоятельств, приоткрыть которую вам звено за звеном и является моей задачей.

— Думаю, — ответила она наконец, — что мне бы не пришлось долго ее искать.

— Это убеждение для меня весьма лестно, мэм, но, увы, я его не разделяю, — усмехнулся полковник Холлс, давая понять, что отказывается воспринимать этот вопрос иначе как шутку. Он поднялся, криво улыбнувшись. — Поэтому я все еще возлагаю надежды на его светлость герцога Олбемарла.[870] Быть может, эти надежды слабы, но, во всяком случае, они не слабее надежд на брак.

Говоря это, полковник подобрал шпагу, надел через голову перевязь, укрепил ее на плече и потянулся за шляпой. Миссис Куинн смотрела на него задумчиво и неуверенно.

Наконец она встала и вздохнула:

— Ну, посмотрим. Возможно, мы побеседуем об этом снова.

— Ради бога, нет, если вы любите меня, прелестная сваха, — запротестовал он, собираясь уходить.

Забота об удобстве постояльца вытеснила из головы миссис Куинн все прочие мысли.

— Еще один глоток — это придаст вам силы. — Она снова ухватилась за пустой кувшин.

Полковник остановился и улыбнулся.

— Силы могут мне понадобиться, — признал он, вспоминая разочарования, постигавшие его при всех предыдущих попытках увидеть герцога. — Вы успеваете подумать обо всем, словно вы не миссис Куинн из «Головы Павла», а сама благодетельная Фортуна, рассыпающая дары из неистощимого рога изобилия.

Хозяйка довольно рассмеялась, поняв, что получила цветистый комплимент, а этому искусству она более всего желала научиться у своего постояльца.

Глава 2

ПРИЕМНАЯ ГЕРЦОГА ОЛБЕМАРЛА
Полковник пробирался вперед сквозь шум и суету Полс-Ярда. Орущие подмастерья, стоящие у «Белой борзой», «Зеленого дракона», «Короны», «Красного быка» и других лавок, среди которых преобладали книжные, оглушали его криками: «Чего желаете?» Несмотря на поношенную одежду, он двигался вперед с вызывающей уверенностью. Фламандская шляпа была лихо заломлена набок, рука покоилась на эфесе длинной шпаги, бесполезные шпоры, начищенные до блеска мальчишкой-прислужником в «Голове Павла», сопровождали его шаги воинственным звоном. Мрачное выражение лица держало на почтительном расстоянии уличных забияк, не осмеливавшихся задирать его. Он пробирался сквозь толпу мирных горожан, словно волк среди овец, и встречные поспешно уступали ему дорогу, рискуя свалиться или столкнуть стоящих рядом в сточную канаву.

Ниже Ладгейта,[871] в обители зла, орошаемой водой из Флитского рва, стояло множество наемных экипажей, и, учитывая расстояние, которое ему придется преодолеть, и желание добраться до места назначения в чистой обуви, полковник Холлс ощутил искушение воспользоваться одним из них. Однако он справился с этим чувством, вспомнив о прискорбной легкости своего кошелька и столь же прискорбной тяжести своих долгов в «Голове Павла». В течение последнего месяца ему не хватало силы воли отказываться от предлагаемых удобств, в результате чего он не знал, каким образом будет оплачивать гостиничные счета, если герцог Олбемарл подведет его.

Полковник несколько преувеличивал свою бедность. Болтающийся в его ухе рубин, будучи обращенным в золото, мог бы обеспечить человеку безбедное существование в течение года. Уже пятнадцать лет, несмотря на многочисленные удары судьбы, камень продолжал поблескивать среди его золотисто-каштановых волос. Голод нередко побуждал полковника продать драгоценность, однако он каждый раз отгонял эти мысли, давно привыкнув к рубину и относясь к нему с некоторым суеверием, словно к талисману.

Полковник Холлс испытывал уверенность, что эта драгоценность — дар незнакомца, чью жизнь он спас на пороге вечности, — сыграет роль в судьбе его самого и человека, спасенного им. Он не сомневался, что рубин, как магнит, притянет их друг к другу через все препятствия и что встреча окажется важной для них обоих…

Временами, начиная мыслить более трезво, Холлс смеялся над собственным суеверием. И все же даже самая жестокая нужда не могла заставить его продать рубин. Владевшая им уверенность не позволяла расстаться с талисманом, заставляя терпеть любыелишения.

Поэтому, поднимаясь на Флит-Хилл, полковник оставил драгоценность за пределами размышлений о своих весьма недостаточных материальных ресурсах.

Пройдя своей слегка раскачивающейся солдатской походкой через покрытый грязью Стрэнд и Черинг-Кросс, он наконец добрался до Уайтхолла[872] и устремился в зубчатые ворота Кокпит, связывающие одну часть дворца с другой.

Приближался полдень, и у дворца шумела толпа. Причиной всеобщей суеты служила война с Голландией, ставшая свершившимся фактом. К воротам дворца одна за другой подъезжали кареты, растянувшиеся цепью по всей улице.

Напротив поста конных гвардейцев полковник задержался около группы зевак, наблюдавших за рабочими, которые устанавливали на дворцовой крыше флюгер. Стоявший среди них джентльмен в ответ на вопрос информировал его, что это делается для удобства его высочества лорд-адмирала герцога Йоркского,[873] дабы тот мог наблюдать из своих окон, насколько благоприятствует ветер проклятому голландскому флоту, который, как ожидают, может в любой час оставить Тексель.[874] Очевидно, лорд-адмирал не намеревался терять время на квартердеке.[875]

Двинувшись дальше, полковник Холлс бросил взгляд на окна банкетного флигеля, откуда шестнадцать лет назад холодным январским утром вышел покойный король,[876] чтобы лишиться головы. Это зрелище он наблюдал, будучи двадцатилетним корнетом. Возможно, Холлс вспомнил и о своем отце, давно умершем и недоступном для мести Стюартов,[877] который поставил свою подпись под смертным приговором Карлу I.

Полковник вступил под тень арки с росписями Гольбейна,[878] свернул направо и, пройдя особняк герцога Монмута,[879] очутился во дворце Кокпит, где находилась резиденция герцога Олбемарла. Царившая там суета отбросила его сомнения относительно того, вернулся ли в город его светлость. Однако Холлс продолжал сомневаться, снизойдет ли герцог до того, чтобы принять его. В течение последнего месяца он шесть раз пытался добиться аудиенции. В первых трех случаях ему кратко ответили, что его светлости нет в городе, в последний раз сообщили более обстоятельно, что герцог находится в Портсмуте[880] по делам флота. В двух оставшихся случаях полковнику ответили, что герцог дома и принимает, однако поношенная одежда визитера возбудила недоверие привратников, которые осведомились, назначена ли ему встреча. Получив отрицательный ответ, они заявили, что герцог слишком занят, чтобы принимать кого-либо, кроме тех, кому была заранее назначена аудиенция, и велели зайти в другой день. Холлс не ожидал, что добраться до Джорджа Монка окажется столь трудным делом, помня о его былом, чисто республиканском пренебрежении формальностями. Но после того, как его не допустили вторично, он принял меры предосторожности, написав герцогу письмо и умоляя дать распоряжение о том, чтобы его пропустили к нему, если, конечно, его светлость еще о нем помнит.

Таким образом, теперешний визит был решающим. Сегодняшний отказ следует рассматривать как окончательный, и в этом случае Холлсу останется только проклинать свое решение вернуться в Англию, где, по-видимому, в скором времени ему придется голодать.

Привратник с алебардой задержал его на пороге:

— Вы по какому делу, сэр?

— К его светлости герцогу Олбемарлу.

Полковник ответил резким и уверенным тоном, благодаря чему следующий вопрос прозвучал менее вызывающе:

— Вам назначена аудиенция, сэр?

— У меня есть причины полагать, что меня ожидают. Его светлость осведомлен о моем визите.

Привратник окинул его взглядом с головы до ног и позволил пройти.

Холлс миновал еще одного стражника, что оживило его надежды. Но в конце длинной галереи ему преградил путь очередной страж, и вопросы возобновились. Когда Холлс сообщил, что отправил письмо с просьбой об аудиенции, стражник осведомился:

— Ваше имя, сэр?

— Рэндал Холлс. — Он произнес это тихо и с внутренней дрожью, внезапно осознав, что его имя никак не могло служить пропуском в Уайтхолл, ибо ранее оно принадлежало его отцу — цареубийце и даже более того.

Людское воображение создало огромное количество глупых, сенсационных и мифических историй о казни Карла I. Казнь короля сама по себе являлась чудом, а чудо никогда не происходит без сопровождения маленьких чудес-спутников. Одним из них была беспочвенная история о том, что официальный лондонский палач исчез в день исполнения приговора, так как не осмеливался отрубить голову помазаннику Божьему, а маска скрывала лицо того, кто в последний момент предложил выполнить обязанность палача. Роль этого палача-любителя приписывали многим более или менее известным людям, но чаще всего Рэндалу Холлсу-старшему, чьи твердые и открыто высказываемые республиканские убеждения интерпретировались как личная ненависть к королю Карлу. Из-за этой нелепой выдумки имя Рэндала Холлса в дни реставрации монархии пользовалось весьма дурной славой.

Однако оно не произвело отрицательного эффекта на стражника, который, машинально повторив его, сверился с листком бумаги. После этого его манеры обрели оттенок подобострастия, и он с поклоном открыл дверь:

— Будьте любезны пройти, сэр.

Полковник Холлс двинулся вперед с важным видом, страж последовал за ним.

— Пожалуйста, подождите здесь, сэр.

Стражник пересек комнату, очевидно, для того, чтобы назвать имя визитера своему собрату с жезлом, охраняющему следующую дверь.

Полковник приготовился ждать, заранее вооружившись терпением. Он находился в просторной, скудно меблированной приемной, где ожидали своей очереди еще примерно дюжина посетителей — весьма важных лиц, если судить по их одежде и манерам.

Некоторые из них принялись с подозрением рассматривать бедно одетого визитера, однако в серых глазах полковника Холлса было нечто, способное сбить спесь с кого угодно. Он слишком хорошо знал мир и его обитателей, чтобы кто-либо из них мог своим высокомерием вызвать у него чувство страха или почтения.

Ответив им взглядом, который мог бы быть обращен на мальчишку-прислужника в трактире, Холлс направился к пустой скамье у резной панели и опустился на нее, звеня шпорами.

Этот звук привлек внимание двух джентльменов, которые беседовали рядом со скамьей. Один из них, стоявший спиной к полковнику, повернулся к нему. Это был высокий пожилой человек с веселым румяным лицом. Второй, примерно одних лет с Холлсом, был низеньким и коренастым; его смуглое лицо обрамляли локоны черного парика. Одет он был не без щегольства, а в его манерах дружелюбие сочеталось с независимостью. Бросив на Холлса острый взгляд ярких голубых глаз, в котором, однако, не ощущалось враждебности и презрения, он, хотя и был абсолютно незнаком полковнику, слегка поклонился ему, как бы спрашивая позволения возобновить беседу в пределах слышимости вновь прибывшего.

Обрывки этой беседы вскоре долетели до ушей полковника.

— …Говорю вам, сэр Джордж, что его светлость вне себя от этой задержки. Поэтому он и поспешил в Портсмут, чтобы самолично навести порядок… — Приятный голос на момент стал неслышимым, но вскоре возвысился вновь. — Особенно нужны офицеры, опытные в военной службе…

При этих словах полковник напряг слух. Но голос стих снова, и Холлс не мог ничего разобрать, не показывая своего стремления этого добиться.

— Эти энергичные молодые джентльмены вызывают к себе доверие своим ревностным пылом, — опять донеслось до его ушей, — но на войне…

К раздражению полковника, джентльмен в очередной раз понизил голос. Ответа его собеседника Холлс также не разобрал, после чего беседа, очевидно, приняла иное направление.

— Повсюду только и слышно, что о выходе в море голландского флота и о грозящей городу чуме — сохрани нас от нее Бог, — продолжал смуглый джентльмен. — Это стало почти единственными темами всех разговоров.

— Почти, но не совсем, — усмехнулся старший собеседник. — Вы забыли о мисс Фаркуарсон в Герцогском театре.

— Вы правы, сэр Джордж. То, что о ней говорят не меньше, чем о войне и чуме, показывает, насколько глубокое впечатление она произвела.

— А это впечатление заслуженное? — осведомился сэр Джордж тоном специалиста в подобных делах.

— Уверяю вас, вполне заслуженное! Два дня назад я был в Герцогском театре и видел, как мисс Фаркуарсон играла Екатерину. Это было великолепно! Равную ей мне не приходилось наблюдать не только в этой роли, но и вообще на сцене. Так думает весь город. Хотя я пришел к двум часам, в партере уже не было мест, и мне пришлось заплатить четыре шиллинга за вход в верхнюю ложу. Вся публика была в восторге, а особенно его светлость герцог Бакингем.[881] Он громогласно возносил хвалы актрисе из своей ложи и клялся, что не успокоится, пока сам не напишет для нее пьесу.

— Ну если написание пьесы окажется единственным залогом восхищения его светлости, то мисс Фаркуарсон крупно повезло.

— Или, напротив, не повезло, — хитро усмехнулся коренастый джентльмен. — Это зависит от точки зрения самой леди на подобные дела. Но будем надеяться, что она добродетельна.

— Никогда раньше не замечал с вашей стороны недружественного отношения к его светлости, — ответил сэр Джордж, после чего оба рассмеялись. Затем младший собеседник что-то добавил, вновь понизив голос, и сэр Джордж едва не покатился со смеху.

Они все еще хохотали, когда дверь комнаты герцога Олбемарла распахнулась и на пороге появился стройный джентльмен с румяными щеками. Складывая на ходу пергамент, он быстро пересек переднюю, отвешивая прощальные поклоны, и удалился, после чего из кабинета герцога вышел стражник с жезлом:

— Его светлость будет счастлив принять мистера Пеписа.[882]

Смуглый коренастый джентльмен оборвал смех, поспешно придавая лицу серьезное выражение.

— Иду, — откликнулся он. — Сэр Джордж, не будете ли вы любезны составить мне компанию?

Его высокий собеседник кивнул, и они вдвоем направились в комнату герцога.

Полковник Холлс удивлялся, что в час войны, не говоря уже об угрозе чумы, город интересовался какой-то актрисой и что здесь, в самом храме Беллоны,[883] мистер Пепис из военно-морского ведомства отвлекся ради этой фривольной болтовни от серьезного разговора о нехватке офицеров и общей неподготовленности к сражению с голландцами и с чумой.

Холлс все еще размышлял о странностях людских умов и диковинных методах управления страной, которые принесли в Англию возвратившие трон Стюарты, когда мистер Пепис и его компаньон снова появились в приемной, и он услышал, как привратник произносит его собственное имя:

— Мистер Холлс!

Отчасти из-за посторонних мыслей, отчасти из-за пропуска воинского звания, полковник только после вторичного обращения осознал, что его приглашают, и поспешно поднялся.

Те, кто ранее с презрением взирал на него, теперь встрепенулись от возмущения при виде того, как их опережает какой-то оборванец. Послышалось несколько смешков и сердитых возгласов. Но Холлс не обратил на это внимания. Фортуна наконец открыла перед ним двери. Надежда на успех стала тверже благодаря одной фразе, услышанной им от словоохотливого мистера Пеписа. Стране требовались офицеры, опытные в воинском ремесле, и Олбемарл хорошо знал, насколько редки люди с таким опытом, как у Холлса. Несомненно, он и отдал ему предпочтение, оставив разряженных в пух и прах джентльменов прохлаждаться в приемной.

Уверенным твердым шагом Холлс двинулся вперед.

Глава 3

ЕГО СВЕТЛОСТЬ ГЕРЦОГ ОЛБЕМАРЛ
За большим письменным столом, помещенным в центре просторной, залитой солнечным светом комнаты, окна которой выходили на Сент-Джеймс-парк, восседал Джордж Монк, барон Потридж, Бошан и Тиз, граф Торрингтон и герцог Олбемарл, кавалер ордена Подвязки,[884] главный конюший, Верховный главнокомандующий и член Тайного совета его величества.[885]

Таких высот удавалось достигнуть немногим, и все же Джордж Монк, называемый недругами приспособленцем, а большинством англичан «честным Джорджем», мог добиться еще большего. Если бы он пожелал, то стал бы королем Англии, однако «честный Джордж» предпочел восстановить на престоле династию Стюартов и, осуществив это, едва ли мог сослужить своей стране худшую службу.

Монк был человеком среднего роста и крепкого сложения, однако в то время — на пятьдесят седьмом году жизни — уже склонным к полноте. Его смуглое лицо было довольно благообразным, с властной складкой рта контрастировал мягкий взгляд близоруких глаз. Большая голова с излишне короткой шеей покоилась на массивных плечах.

Когда Холлс вошел в комнату, Монк поднял взгляд, отложил перо и медленно встал, с удивленным выражением наблюдая за быстро приближавшимся к нему посетителем. Когда их уже разделял только стол, он велел стражу удалиться и не сводил с него глаз, пока за ним не закрылась дверь. После этого Олбемарл, на чьем лице удивление теперь смешалось с беспокойством, протянул руку полковнику, несколько озадаченному подобным приемом. Правда, Холлс тут же вспомнил, что осторожность была доминирующей чертой в характере Джорджа Монка.

— Господи, Рэндал! Это в самом деле вы?

— Неужели я так изменился за десять лет, что вам приходится об этом спрашивать?

— Десять лет! — задумчиво промолвил герцог, и его мягкие, почти печальные глаза окинули визитера с головы до ног. Рука его крепко стиснула руку полковника. — Садитесь, дружище. — Он указал Холлсу на кресло у стола, стоящее напротив его собственного.

Холлс сел, отодвинув вперед эфес шпаги и положив шляпу на пол. Герцог вновь занял свое место с той же медлительностью, с какой недавно поднялся с него.

— Вы становитесь похожим на отца, — промолвил он наконец.

— Значит, я с возрастом не только теряю, но и приобретаю кое-что.

Рэндал Холлс-старший был ближайшим другом Монка. Будучи уроженцами Потриджа в графстве Девон, они росли вместе. И хотя позже их разделили политические убеждения — в те далекие дни Монк служил королю, а Холлс, будучи республиканцем, поддерживал парламент, — они оставались друзьями. Когда Монк в 1646 году принял от Кромвеля[886] командование армией в Ирландии, то предложение этого поста и принятие его произошли под влиянием Холлса. Позднее, когда Холлс-младший избрал военную карьеру, он начал службу под командованием Монка и, благодаря не только своим заслугам, но и его дружбе, стал капитаном после битвы при Данбаре и полковником после сражения при Вустере.[887] Если бы он продолжал служить под командованием друга своего отца, его судьба могла бы сложиться совсем по-другому.

Мысль об этом мелькнула в голове герцога, который не удержался от того, чтобы высказать ее.

— Думаете, мне это не известно? — вздохнул Холлс. — Но… Ответом может явиться длинная и утомительная история, которой, с вашего позволения, мы позволим пренебречь. Ваша светлость получили мое письмо, чему свидетельство — мое присутствие здесь. Таким образом, вам известно мое положение.

— Оно чрезвычайно огорчило меня, Рэндал. Но почему вы не написали мне раньше? Зачем вы тщетно пытались прорваться ко мне, позволяя лакеям прогонять вас?

— Я не понимал, насколько вы теперь недоступны.

Взгляд герцога стал острым.

— Вы говорите об этом с горечью?

Холлс едва не вскочил со стула:

— Нет, клянусь честью! Как бы низко я ни пал, на такое я не способен. Все, что вы имеете, вы заслужили. Как и все, кто вас любит, я радуюсь вашему возвышению. — И он добавил с насмешливым цинизмом, желая скрыть вспышку эмоций: — Я должен этому радоваться, ибо в вас заключена моя единственная надежда. Если она не оправдается, мне остается только броситься с Лондонского моста.

Несколько секунд герцог молча его рассматривал.

— Мы должны поговорить, — промолвил он. — Нам нужно многое сказать друг другу. Вы останетесь пообедать?

— Такое предложение я принял бы даже от врага.

Его светлость позвонил в серебряный колокольчик. Вошел стражник.

— Кто ожидает в передней?

Стражник перечислил ряд пышных имен и титулов.

— Передайте им мои сожаления, что я не смогу принять никого из них до обеда. Попросите тех, у кого ко мне срочные дела, зайти ко мне во второй половине дня.

Когда стражник удалился, Холлс откинулся в кресле и расхохотался. Герцог, нахмурившись, бросил на него вопросительный взгляд.

— Я подумал о том, как они глазели на меня в передней и как будут смотреть на меня при нашей следующей встрече, — объяснил полковник. — Простите мне мой смех — это единственная роскошь, которую я еще могу себе позволить.

Олбемарл кивнул. Если он и обладал чувством юмора, то крайне редко его обнаруживал, что дало основания любившему посмеяться мистеру Пепису описать его как мрачного человека.

— Скажите, — спросил Монк, — по какой причине вы вернулись в Англию?

— Из-за войны. Не мог же я оставаться на голландской службе, даже если бы голландцы не возражали против этого, что весьма сомнительно. В последние три месяца ни один англичанин не мог показаться на улицах Гааги, не подвергаясь оскорблениям. А если бы он возмутился и дал отпор, то оказался бы в руках властей, которые сурово наказали бы его в назидание другим. Это одна причина. Другая состоит в том, что Англия в опасности и нуждается в шпаге каждого своего сына, так что я могу рассчитывать на назначение. Я слышал, что вам нужны опытные офицеры…

— Видит бог, это правда, — с горечью прервал его Олбемарл. — Моя приемная переполнена знатными молодыми людьми, явившимися ко мне по рекомендации герцога такого-то, графа такого-то, а иногда и самого его величества с просьбой о назначении, которое даст возможность этим щеголеватым петушкам командовать куда более достойными… — Он умолк, очевидно понимая, что чувства вынудили его изменить обычной осторожности. — Но, как вы сказали, — вновь заговорил Монк, — нам очень не хватает опытных офицеров. И тем не менее, друг мой, вам не стоит строить надежды на этом обстоятельстве.

Холлс уставился на него.

— Как?.. — начал он, но Олбемарл тут же ответил на невысказанный вопрос.

— Если вы полагаете, что даже в этот грозный час для таких людей, как вы, найдется место на службе Англии, — мрачно промолвил он, — то, следовательно, вам ничего не известно о том, что здесь происходило, пока вы были за границей. В течение последних десяти лет я часто думал, что вас нет в живых, и теперь спрашиваю себя: имею ли я право при существующем положении вещей радоваться, видя вас целым и невредимым. Жизнь обладает ценностью лишь тогда, когда имеешь возможность жить достойно, то есть проявить себя с лучшей стороны. А как вы можете сделать это в сегодняшней Англии?

— Как? — Холлс был ошеломлен. — Предоставьте мне возможность, и я продемонстрирую вам это. Испытайте меня, и клянусь, что вы не будете разочарованы.

Побледнев от возбуждения, он поднялся с кресла и стоял перед герцогом в напряженно-вызывающей позе, с чуть дрожащими ноздрями.

Но Олбемарл оставался невозмутимым. Махнув желтоватой мясистой рукой, он сделал знак полковнику сесть:

— Я в этом нисколько не сомневаюсь. Не спрашиваю, как вы провели эти годы, и вижу даже без намеков в вашем письме, что они не пошли вам на пользу. Но это не имеет для меня никакого значения. Я знаю вас и могу вам доверять. О присущих вам дарованиях мне известно со времени вашей многообещающей молодости, а также по мнению, сложившемуся о вас в Голландии. Это удивляет вас, верно? По-моему, Опдам[888] характеризовал вас как «vir magna belli peritia».[889] — Он сделал паузу и вздохнул. — Видит бог, я крайне нуждаюсь в таких людях, как вы, и с удовольствием использовал бы вас. Но…

— Но что, сэр?

Монк скривил губы и нахмурился:

— Я не могу сделать это, не подвергая вас страшной опасности.

— Опасности? — Холлс рассмеялся.

— Вижу, вы меня не понимаете. Поймите, что вы носите имя, занесенное в списки отмщения.

— Вы имеете в виду моего отца? — недоверчиво осведомился полковник.

— Совершенно верно. К сожалению, вас назвали в его честь. Имя Рэндала Холлса стоит под смертным приговором покойному королю. Проживи ваш отец достаточно долго, это явилось бы таким же приговором для него самого. Вы сами сражались на стороне парламента против ныне царствующего монарха.[890] В Англии вы остаетесь в живых только потому, что пребываете в полной неизвестности. А вы просите меня дать вам чин в армии, представить вас на всеобщее обозрение, в том числе перед глазами и памятью короля, которые в этих вопросах не ослабевают.

— А как же Акт об амнистии?[891] — воскликнул Холлс, в ужасе видя, что его надежды рассыпаются в пыль.

Олбемарл с презрением фыркнул:

— Где вы жили все это время, если не знаете, что стало с многими из тех, кто понадеялся на этот закон? — Он мрачно улыбнулся и покачал массивной головой. — Никогда не принуждайте человека к обещаниям, которые он дает с величайшей неохотой. Такие обещания никогда не выполняются, даже будучи скрепленными узами закона. Я выжал этот билль у его величества, когда он все еще был лишенным трона скитальцем. Когда король находился в Бреде, я договорился с ним и с Кларендоном,[892] что из Акта об амнистии будут только четыре исключения. Однако после Реставрации,[893] когда закон был подготовлен, определение числа исключений было предоставлено парламенту. Я понял, к чему это ведет, умолял, спорил, напоминал о королевском обещании. Наконец условились, что количество исключений увеличится до семи. Мне пришлось согласиться, так как я не имел возможности противостоять королю de facto.[894] Но когда билль представили на рассмотрение палаты общин, раболепно исполняющей королевские пожелания, она определила двадцать исключений, а палата лордов пошла еще дальше, исключив из закона всех, кто принимал участие в суде над покойным королем, и даже некоторых, не участвовавших в нем. И это называлось биллем об амнистии! За ним последовала декларация короля, предписывающая сдаться властям в течение четырнадцати дней всем замешанным в смерти его отца. Дело было представлено как простая формальность. Большинство оказались достаточно разумными, чтобы не поверить этому, и покинули страну. Но некоторые повиновались, рассчитывая, что отделаются легким наказанием.

Монк немного помолчал, откинувшись в кресле. На губах человека, лишенного чувства юмора, мелькнула усмешка.

— Несмотря на объявление, что не подчинившиеся будут исключены из Акта об амнистии, а подчинившиеся останутся под его защитой, дела последних были переданы в суд, где лояльные присяжные признали их виновными и приговорили к смерти. Первым был казнен генерал-майор Харрисон,[895] которого четвертовали в Черинг-Кроссе. За ним последовали другие, пока народ, насытившийся ежедневными кровавыми зрелищами, не начал роптать. Тогда был сделан перерыв, после которого казни начались снова. Обвинения предъявлялись постепенно — Ламберт[896] и Вейн[897] предстали перед судом только в тысяча шестьсот шестьдесят втором году. Но они не были последними. Казней не происходило лишь в этом году, но, возможно, конец еще не наступил.

Монк вновь сделал паузу, а когда он заговорил, в его голосе послышалась горечь:

— Я сообщаю вам все это с глазу на глаз не для того, чтобы критиковать действия его величества. Не дело подданного осуждать монарха, особенно сына, стремящегося отомстить за то, что он считает, справедливо или нет, убийством своего отца. Я говорю это, стремясь заставить вас понять, что, несмотря на мое горячее желание быть полезным, я не могу оказать вам помощь тем путем, на который вы рассчитываете, так как это обратит на вас, прямо или косвенно, внимание его величества. Отмщение не заставит себя ждать. Ваше имя Рэндал Холлс, и…

— Я могу изменить имя! — воскликнул полковник, осененный внезапным вдохновением. Затаив дыхание, он смотрел на задумавшегося Олбемарла.

— Может найтись кто-нибудь, кто знал вас раньше, — заговорил герцог, — и кто с удовольствием разоблачит обман.

— Я готов рискнуть, — весело говорил Холлс, оправившись от безнадежности, в которую поверг его пространный монолог Олбемарла. — Я рисковал всю жизнь.

— А как же я? — осведомился герцог, в упор глядя на него.

— Вы?

— Мне ведь придется участвовать в этом обмане.

— Можете не сомневаться, что я вас не выдам.

— И тем не менее мне придется в этом участвовать. — Тон Олбемарла стал более серьезным, чем прежде.

Черты лица Холлса постепенно вновь обретали мрачное выражение.

— Вы понимаете меня? — печально спросил герцог.

Но Холлс не желал понимать. Приподнявшись в кресле, он оперся руками о стол:

— Но в военное время, когда Англия нуждается в опытных офицерах, должно же быть какое-то оправдание для…

И снова Олбемарл покачал головой, его лицо было серьезным и печальным.

— Для лжи не существует оправданий.

Несколько секунд они молча смотрели друг на друга, и Холлс пытался скрыть охватившее его отчаяние. Затем он медленно опустился в кресло. Некоторое время он сидел, уставившись на полированный пол, потом вздохнул, пожал плечами и потянулся за лежащей рядом шляпой.

— В таком случае… — Холлс сделал паузу, чтобы проглотить комок в горле, — мне остается только откланяться…

— Нет-нет! — Герцог склонился вперед и положил ладонь на руку посетителя. — Мы не можем расстаться таким образом, Рэндал.

Холлс смотрел на него, все еще изо всех сил стараясь сохранить самообладание. Он печально улыбнулся:

— У вас полно дел, сэр. На ваших плечах бремя государства, ввергнутого в войну, а я…

— Тем не менее вы останетесь пообедать.

— Пообедать? — переспросил Холлс, спрашивающий себя, где он будет обедать в следующий раз, ибо разоблачение состояния его дел должно было неминуемо последовать за неудачей попытки их улучшить и комфорт «Головы Павла» станет для него недоступным.

— Пообедать и возобновить знакомство с ее светлостью. — Олбемарл встал и отодвинул кресло. — Она, безусловно, будет рада вас видеть. Пойдемте. Обед уже подан.

Холлс медленно и неуверенно поднялся. Его самым большим желанием было покинуть Уайтхолл и остаться наедине со своими горестями. Тем не менее он подчинился, дабы не сожалеть впоследствии о своем отказе. К тому же его душу согрела мысль о доброжелательном приеме со стороны ее светлости.

Когда Олбемарл провел его в соседнюю комнату, массивная, неопрятного вида женщина уставилась на гостя, затем хлопнула себя по бедрам, выражая свое изумление, и бросилась к нему навстречу.

— Клянусь Богом, это же Рэндал Холлс! — воскликнула она. Прежде чем полковник смог догадаться о ее намерениях, женщина, вцепившись ему в плечо, приподнялась на цыпочки и чмокнула его в щеку. — Джорджу повезло, что он привел вас в качестве оправдания. Обед стоит уже десять минут — хорошее мясо стынет и портится! Ну, пошли! За столом расскажете мне, какая удача привела вас сюда.

Взяв гостя под руку, она повела его к столу, который мистер Пепис, обладавший пристрастием к земным благам, описывал заваленным дрянным мясом и грязными тарелками. Стол и впрямь походил на герцогский не более, чем его хозяйка на герцогиню. Нэн Кларджес, дочь и вдова кузнеца, была ранее швеей и любовницей Монка, когда лет двадцать назад его заключили в Тауэр;[898] на ней в недобрый, по общему мнению, час он впоследствии женился, чтобы узаконить их детей.

У нее было мало друзей в том мире, где ныне вращался ее супруг, а прежние друзья давно исчезли из ее поля зрения. Поэтому она хранила добрую память о тех немногих, кого могла назвать этим именем. Одним из них был Рэндал Холлс. Из глубокого уважения к Монку, а отчасти из природной доброжелательности он в ранние дни брака Монка выказывал должное почтение к его супруге, к которой большинство друзей и соратников мужа относились с нескрываемым презрением. Миссис Монк холила и лелеяла это почтение, как может делать только женщина в ее положении, и память о нем запечатлелась в ее голове навсегда.

Кларендон, подобно многим не выносивший супругу Монка, охарактеризовал ее следующей фразой: «Nihil muliebris praeter corpus gerens».[899] За ее неопрятной внешностью он не разглядел женское сердце, быстро откликающееся как на ненависть, так и на любовь. Холлс мог бы просветить его на этот счет. Но, увы, они никогда не встречались друг с другом.

Самое незначительное добро, сделанное нами на протяжении жизненного пути, может явиться семенем, дающим богатый урожай, который понадобится нам в час нужды.

В данный момент Холлс хорошо это понимал. За обедом хозяйка засыпала гостя вопросами, пока не вытянула из него информацию не только о состоянии его кошелька, но и о причинах возвращения в Англию, надеждах, которые он питал, и разрушении этих надежд ее супругом. Последнее привело в ярость достойную леди.

— Черт возьми! — завопила она на своего повелителя. — Ты дал Рэндалу от ворот поворот, словно нищему попрошайке?!

Честный и бесстрашный Джордж Монк, всю жизнь твердо шагавший прямой дорогой и не боявшийся ни одного человека, включая самого короля, которого он посадил на трон, опустил гордый взгляд перед сварливой мегерой. Как вам известно, Монк был храбрым солдатом, в одиночку усмирившим мятежный полк в Уайтхолле, который спасовал перед его властностью. Но своей вульгарной и скандальной герцогини он, возможно, страшился больше, чем другие люди страшились его.

— Видишь ли, любовь моя, не в моих возможностях… — неуверенно начал он.

— Не в твоих возможностях! — с презрением прервала его она. — Скудные же у тебя возможности, Джордж, если они не позволяют тебе помочь другу!

— Я могу помочь ему угодить на виселицу, — запротестовал Монк. — Имей терпение и дай мне объяснить.

— Видит бог, я нуждаюсь в терпении! Ну, говори!

Герцог мягко улыбнулся, как бы подчеркивая снисходительное отношение к неподчинению его власти. Не обращая внимания на прерывающие его речь презрительные возгласы, он описал ситуацию столь же подробно, как только что описывал ее Холлсу.

— Ты стареешь, Джордж, — заметила герцогиня, выслушав его. — Ты уже совсем не тот, каким был раньше. А еще «делатель королей»! Тьфу! — воскликнула она с уничтожающим презрением. — Где же твои мозги, которые вернули трон Карлу Стюарту? В те дни ты не отступал перед первым препятствием. Интересно, что бы ты делал без меня? Придется мне научить тебя, как помочь другу, не привлекая при этом к нему внимания, чтобы ему не повредить.

— Если ты сможешь сделать это, дорогая…

— Можешь поджарить половину моих мозгов себе на ужин, если не смогу! Все равно тогда бы они больше ни для чего не годились! Разве ты в состоянии предоставить ему командный чин только здесь, в Англии?

Брови Монка дрогнули, словно откликаясь на ее вопрос.

— Разве у королевства нет колоний? Например, Индий — Восточной и Западной?[900] Туда все время назначают офицеров. Кто там будет интересоваться именем Рэндала?

— Клянусь Богом! Это идея! — Герцог устремил на Холлса просветлевший взгляд. — Что вы скажете на это, Рэндал?

— А для меня там есть пост? — с энтузиазмом осведомился полковник.

— В данный момент нет. Но вакансии появляются время от времени. В дальних странах люди умирают или устают от тамошней жизни, находят климат невыносимым и возвращаются. Конечно, риск остается…

— Я уже сказал вам, что рискую всю жизнь, — прервал его Холлс. — А насколько я понял, на родине мне грозит куда больше опасностей. Так что я с радостью пойду на риск. К тому же я не так привязан к Старому Свету, чтобы не поменять его на Новый.

— Ну, тогда посмотрим. Немного терпения, и мне, возможно, удастся предложить вам место за границей.

— Терпения! — повторил Холлс, у которого вновь отвисла челюсть.

— Ну, посты за границей ведь не растут, как яблоки. Дайте мне знать, где вы проживаете, и я сообщу вам, как только появится вакансия.

— А если вы скоро не получите от него сообщения, Рэндал, то приходите ко мне, и мы его поторопим, — сказала ее светлость. — Джордж славный человек, но он стареет и становится тугодумом.

При этом великий воин, устрашавший одним взглядом целые армии, благожелательно улыбнулся своей половине.

Глава 4

ВИШНИ В ЦВЕТУ
Полковник Холлс опустился на колени на сиденье у открытого окна в своей приемной в «Голове Павла». Склонившись на подоконник, он, казалось, задумчиво созерцал маленький сад с двумя вишневыми деревьями, на которых еще оставались запоздалые цветы. Холлс действительно видел перед собой вишни в цвету, но не из сада миссис Куинн. Два дерева этого миниатюрного оазиса в центре Лондона размножились перед его мысленным взором в вишневый сад, росший в минувшие годы в Девоне.

Это явление не было новым для полковника. Вишни в цвету всегда вызывали у него видения, подобные тому, которое он с тоской представлял себе теперь. Крошечный садик миссис Куинн превратился в обширный, залитый солнечным светом вишневый сад. Справа над деревьями устремлялся в голубое небо шпиль, увенчанный флюгером в форме рыбы, являвшейся, как смутно припоминал Холлс, эмблемой христианства.[901] Слева виднелась заросшая плющом стена, сверху уже начинавшая разрушаться. Через нее украдкой перелезал длинноногий светловолосый юноша, черты лица которого напоминали его собственные, отличаясь отсутствием морщин — примет возраста и тяжелой жизни. Ловко и бесшумно, как кошка, парень спрыгнул на землю с другой стороны стены и застыл, слегка пригнувшись, с улыбкой на губах и во взгляде серых глаз. Он наблюдал за девушкой, которая, не замечая его присутствия, раскачивалась на качелях, коими служила веревка, протянутая между двумя деревьями.

Она едва вышла из детского возраста, но обладала той гибкой грациозностью, которая обманывала посторонних, считавших девушку старше ее пятнадцати лет. В лице ее не было томной бледности — загорелая кожа свидетельствовала о здоровой жизни на природе, вдали от городов. И все же, глядя в ее ярко-голубые глаза, украшавшие хорошенькое личико, становилось ясно, что сельская жизнь не сделала ее простодушной. Девушка, безусловно, обладала достаточным количеством женской хитрости, унаследованной от праматери Евы ее возлюбленными дочерьми. Разумному мужчине следовало быть настороже, когда она казалась особенно скромной и застенчивой.

Распущенные каштановые волосы развевались позади, когда девушка взлетала на качелях вперед, и падали ей на лицо, когда она неслась назад, напевая в ритме движения качелей:

Где прячешься, моя любовь?
Я жду, чтоб стать твоей женой.
Песня перешла в визг. Юноша, по-прежнему не замечаемый девушкой, бесшумно появился из-за деревьев и, когда она в очередной раз отлетела назад, обхватил ее за талию своими сильными руками. Среди множества нижних юбок мелькнули две ножки в черных чулках, после чего качели полетели вперед пустыми, а нимфа очутилась в объятиях юного сатира. Но только на миг. С бешенством, реальным или притворным, она вырвалась от него, тяжело дыша, с румяными щеками и сверкающими глазами.

— Вы позволяете себе странные вольности, Рэндал, — заявила она, давая ему пощечину. — Кто приглашал вас сюда?

— Мне показалось, что вы меня звали, — ответил юноша, нисколько не испуганный пощечиной и грозным видом собеседницы. — Признавайтесь, Нэн!

— Я? Я вас звала? — Она возмущенно выпрямилась.

— Разумеется, вы станете это отрицать, будучи женщиной с головы до пят. Но я все слышал. — И он запел, подражая девушке: — «Где прячешься, моя любовь?..» Я прятался за стеной и сразу же откликнулся на зов. А в благодарность за риск порвать новую пару штанов я получил пощечину.

— Если вы здесь задержитесь, то получите еще кое-что.

— Надеюсь. Иначе я бы не пришел.

— Но это может вам не слишком понравиться.

— Будь что будет. А пока что вернемся к пощечине. Такую вещь я не потерплю ни от кого. Мужчине я бы ответил своей шпагой…

— Вашей шпагой! — Девушка расхохоталась. — Да у вас нет даже перочинного ножа.

— У меня есть шпага. Сегодня я получил ее от отца в подарок на день рождения. Мне исполнилось девятнадцать, Нэн.

— Как быстро вы растете! Чего доброго, скоро станете мужчиной! Так ваш отец подарил вам шпагу? — Склонившись на ствол дерева, девушка лукаво посмотрела на собеседника. — Весьма опрометчивый поступок с его стороны. Вы, безусловно, порежетесь ею.

Юноша улыбнулся, но менее самоуверенно:

— Вы отклоняетесь от темы. Речь шла о пощечине. Если бы вы были мужчиной, то боюсь, что мне пришлось бы убить вас, повинуясь требованиям чести.

— Убить вашей шпагой? — невинно осведомилась девушка.

— Разумеется.

— Фи! Джек — убийца великанов[902] в вишневом саду! Вы должны понять, что вам здесь не место. Вы мне никогда не нравились, Рэндал, а теперь просто отвратительны. Несмотря на ваш нежный возраст, у вас такие кровожадные намерения. Даже думать боюсь, во что вы превратитесь, став мужчиной.

Юноша проглотил насмешку:

— А я с удовольствием думаю, во что превратитесь вы, став женщиной. Мы еще к этому вернемся. А пока что поговорим о пощечине…

— О, как же вы утомительны!

— Это потому, что вы меня отвлекаете. Я уже сказал вам, что бы я сделал с мужчиной, который ударил бы меня.

— Надеюсь, вы не думаете, что я вам поверила.

Но на сей раз Рэндал не позволил себя отвлечь:

— Вопрос в том, что делать с женщиной. — Он подошел к ней. — Когда я смотрю на вас, мне представляется возможным лишь одно наказание.

Рэндал взял девушку за плечи с неожиданной твердостью, и в ее еще недавно насмешливом взгляде мелькнула тревога.

— Рэндал! — воскликнула она, догадываясь о его коварном намерении, которое юноша тут же осуществил.

Поцеловав девушку, он отпустил ее, ожидая неминуемого взрыва, которого, однако, не последовало. Она молча стояла перед ним, и румянец медленно исчезал с ее щек. Внезапно он вернулся вместе с трогательным дрожанием губ и подозрительным блеском глаз.

— Что с вами, Нэн? — спросил юноша, встревоженный столь неожиданной реакцией.

— О, почему вы это сделали? — спросила она со слезами в голосе.

Если бы девушка снова дала ему пощечину, это его бы не удивило. Но то, что она вместо ожидаемых упреков обратилась к нему с жалобным вопросом, заставило его разинуть рот от изумления. Ему пришло в голову, что им, возможно, найден способ приручить ее, и он пожалел, что не прибег к нему раньше. Тем временем вопрос девушки требовал ответа.

— Я ждал этого целый год, — просто ответил Рэндал, — и хочу сделать это снова. Нэн, дорогая, неужели вы не знаете, что я люблю вас? Неужели вам это не было ясно без моих слов?

Настойчивые вопросы помогли девушке взять себя в руки. Ее взгляд стал твердым.

— Это заявление должно было предшествовать вашему… оскорбительному поступку.

— Оскорбительному? — протестующе воскликнул Рэндал.

— А какому же, по-вашему? Разве не оскорбление целовать девушку, не спросив на то позволения? Будь вы мужчиной, я бы вас не простила. Но так как вы всего лишь мальчишка, — в ее тоне зазвучало презрение, — то будете прощены, если обещаете, что это больше не повторится.

— Но я же сказал, что люблю вас, Нэн! — настаивал он.

— Вы развиты не по годам, юный Рэндал. Очевидно, этому способствуют игры со шпагой. Я скажу вашему отцу, что вы больше нуждаетесь в хороших манерах, чем в оружии.

Девушка подвергала Рэндала изощренному наказанию, но это его не обескуражило.

— Нэн, дорогая, я прошу вас выйти за меня замуж.

Она подскочила при этих словах, и ее глаза расширились.

— Боже, какая снисходительность! По-вашему, мне нужен ребенок, который будет держаться за мою юбку?

— Я говорю серьезно, Нэн, — настаивал юноша.

— Еще бы, если речь зашла о браке.

— Завтра, рано утром, я уезжаю, Нэн. Я пришел проститься.

Веки девушки дрогнули, и проницательный взгляд отметил бы в этот момент в ее глазах выражение тревоги, которая, однако, не слышалась в ее голосе.

— А я поняла, что вы явились делать мне предложение.

— Почему вы дразните меня? Ведь это так много для меня значит, Нэн. Я хочу услышать от вас, что вы будете меня ждать и когда-нибудь станете моей женой.

Рэндал стоял очень близко от нее. Нэнси подняла на него взгляд, затаив дыхание. Женская интуиция предупреждала ее, что он намерен позволить себе очередную вольность, женское упрямство побуждало препятствовать этому намерению, но женское сердце заставляло с радостью ожидать его осуществления.

— «Когда-нибудь…» — передразнила его она. — Очевидно, когда вы подрастете? Ну, к тому времени я была бы старой девой, а у меня нет желания ею становиться.

— Не насмехайтесь надо мной, Нэн. Скажите, что будете меня ждать.

Он снова попытался взять ее за плечи, но она увернулась от его цепких рук.

— Вы еще не сказали мне, куда вы едете.

Рэндал сообщил девушке новости, рассчитывая, что они придадут ему вес в ее глазах и, возможно, обеспечат ее благосклонность.

— Я собираюсь в Лондон, в армию. Отец добыл для меня чин корнета в кавалерии, и я буду служить под командованием его друга, генерала Монка.

Сообщение произвело впечатление, хотя Нэнси не позволила юноше увидеть, насколько это впечатление было глубоким. Откровенно говоря, армия для нее означала всего лишь грызущих удила лошадей, ревущие трубы и развевающиеся знамена. О более мрачной стороне она не думала, иначе восприняла бы новость более серьезно. Теперь же девушка молчала, с удивлением глядя на Рэндала. Юноша совершил ошибку, попытавшись поторопить события. Он обнял ее, прежде чем она смогла уклониться.

— Нэн, дорогая моя!

Девушка пыталась вырваться, но Рэндал крепко держал ее. Чувствуя бесполезность своихусилий, она начала сердиться по-настоящему:

— Пустите сейчас же! Пустите, или я закричу!

Услышав гнев в голосе Нэнси, юноша отпустил ее и молча стоял, пока она отступала на несколько шагов, тяжело дыша и сверкая глазами.

— Не сомневаюсь, что вы будете иметь успех в Лондоне! Там оценят ваши изысканные манеры! Думаю, вам лучше уйти.

— Простите меня, Нэн! — Юноша выглядел виноватым, чувствуя, что зашел слишком далеко и всерьез вызвал ее гнев. — Не будьте такой жестокой! Бог знает когда мы увидимся вновь.

— Очень этому рада.

— Неужели вы говорите правду, Нэн? Неужели вы не испытываете ко мне никаких чувств и рады моему отъезду?

— Вам следует улучшить ваши манеры, — упрекнула его она, пойдя на некоторый компромисс.

— Постараюсь это сделать. Я просто хотел сказать вам, что уезжаю далеко и, возможно, не увижу вас несколько лет. Если вы не любите меня, то вряд ли я когда-нибудь вернусь в Потридж. Но если я вам не совсем безразличен, Нэн, и вы будете меня ждать, то я отправляюсь в путь с легким сердцем, и это поможет мне добиться чего угодно. Ради вас, дорогая, я завоюю мир и брошу его к вашим ногам! — красноречиво закончил он с безграничной самоуверенностью молодости.

Глаза Нэнси сияли. Преданность и энтузиазм Рэндала тронули ее. Однако упрямство оказалось сильнее. Она разразилась насмешливым хохотом:

— Ну и что вы мне прикажете с ним делать?

Слова и смех девушки рассердили Рэндала. Он открыл ей сердце и в своем восторженном монологе возвеличил самого себя, а теперь ощущал, как под действием ее сарказма словно сжимается до прежних размеров. Юноша принял выражение холодного достоинства:

— Можете смеяться, но, когда я вернусь назад, вы наверняка об этом пожалеете.

— Только не забудьте прихватить весь мир, — поддразнила его Нэнси.

Смертельно побледневший Рэндал бросил на нее свирепый взгляд, затем молча повернулся и зашагал прочь. Пройдя несколько шагов, он столкнулся с пожилым джентльменом в одеянии приходского священника, который медленно двигался ему навстречу, читая на ходу книгу. Священник поднял на юношу глаза, такие же голубые, как у Нэнси, но взгляд их был более мягким.

— Здравствуй, Рэндал! — окликнул он юношу, едва не налетевшего на него, будучи полуослепленным невыплаканными слезами.

— Доброе утро, мистер Силвестер. Я… я пришел проститься.

— Знаю, мой мальчик. Твой отец говорил мне…

Из-за деревьев донесся насмешливый голос девушки:

— Не задерживай джентльмена, отец. Он спешит завоевать весь мир.

Мистер Силвестер приподнял густые брови, в уголках его рта мелькнула улыбка, добрые глаза смотрели вопрошающе.

Рэндал пожал плечами:

— Нэнси радуется моему отъезду, сэр.

— Нет-нет!

— Как видите, сэр, это ее настолько забавляет, что она не в силах удержаться от смеха.

Священник ласково взял юношу за руку и вместе с ним направился к дому.

— Нэнси под смехом скрывает волнение, — объяснил он. — Все женщины таковы. Чтобы понять их до конца, нужно долго учиться, и я сомневаюсь, есть ли смысл тратить на это время. Но я ручаюсь, что она встретит тебя с радостью, независимо от того, завоюешь ты мир или нет. Мы все будем ждать тебя, мой мальчик. Ты отправляешься служить великому делу, и Бог поможет тебе вернуться домой целым и невредимым.

Но Рэндала это не утешило, и, расставшись с мистером Силвестером, он поклялся себе, что не вернется назад, что бы ни случилось.

Однако перед отъездом из Потриджа юноша убедился, что мистер Силвестер был прав. В тот день Нэнси тщетно ожидала его возвращения. А ночью на ее подушке остались слезы, вызванные не только досадой, но и горем, которое пробудила в ней предстоящая разлука с Рэндалом.

Рано утром, когда деревня еще спала, Рэндал поскакал завоевывать мир, вооруженный туго набитым кошельком и новой шпагой — подарком отца, сопровождаемым его благословением. Когда он проезжал мимо стены, за которой виднелись верхушки цветущих вишневых деревьев, и возвышавшегося над дорогой серого дома ректора, наверху распахнулось окно и в нем появились голова и плечи Нэнси.

— Рэндал! — нежно окликнула она его, когда он оказался рядом.

Юноша натянул поводья и поднял голову. Весь его гнев растаял в ту же секунду, а сердце бешено заколотилось.

— Нэн! — В этот возглас он вложил всю душу.

— Я… Простите, что я смеялась над вами, Рэндал. На самом деле мне было совсем не весело. Я плакала и не спала всю ночь, чтобы не пропустить вас. — Последнее едва ли соответствовало действительности, но в данный момент она, по-видимому, искренне этому верила. — До свидания, Рэндал! Да хранит вас Бог, и возвращайтесь ко мне поскорей!

— Нэн! — снова воскликнул юноша. Больше он ничего не мог вымолвить, но этот возглас был столь красноречив!

Что-то упало на холку его лошади. Протянув руку, он успел поймать маленькую, украшенную кисточками перчатку.

Сверху послышался крик:

— Моя перчатка! Я уронила ее! Рэндал, пожалуйста… — Девушка наклонилась вниз, но она находилась чересчур высоко, чтобы вернуть пропажу.

Рэндал снял шляпу и сунул перчатку за ленту.

— Я буду носить ее как знак вашей благосклонности, пока не вернусь просить руки, которую она покрывала! — восторженно воскликнул юноша. Поцеловав перчатку, он отвесил девушке низкий поклон, надел шляпу и пришпорил лошадь.

Вслед ему донесся голос Нэнси, насмешливый и в то же время слегка дрожащий, что выдавало таящиеся в нем слезы:

— Не забудьте привезти с собой весь мир!

Эти слова были последними, которые он от нее слышал.

Прошло пять лет, прежде чем Рэндал вернулся в Потридж. Подъезжая с колотящимся сердцем к дому ректора вместе с трусившим следом слугой, он вновь видел цветущие вишневые деревья над серой стеной сада, колеблемые бризом.

Старший Холлс, переселившийся в Лондон вскоре после отъезда сына к Монку, скончался два года назад. Если Рэндал и не осуществил свое хвастливое намерение завоевать мир, то он, по крайней мере, завоевал себе в нем важное место — видное положение в армии, которое должно было послужить ступенью к дальнейшему возвышению. Рэндал стал самым молодым полковником в армии, благодаря как хорошему отношению Монка, так и собственным достоинствам, не будь которых Монк никогда бы не проявил к нему благосклонности. Властный облик, богатая одежда, пышная сбруя великолепного коня, присутствие слуги — все это выдавало значительную особу. Рэндал гордился этим ради Нэнси, вдохновлявшей его на подвиги. Он искренне благодарил Бога за все достигнутое им, так как теперь мог предложить это ей.

Быстро подъезжая к дому ректора, Рэндал думал о том, как сейчас выглядит Нэнси. Последнее известие от нее он получил три года назад, что было вполне естественно, так как постоянные передвижения, требуемые солдатской жизнью, делали невозможным регулярное получение писем. Рэндал часто писал Нэнси. Однако за все эти годы он получил от нее лишь одно письмо в ответ на его сообщение о том, что после битвы при Данбаре ему присвоили чин капитана и это является очередным продвижением к завоеванию мира.

Как Нэнси встретит его теперь? Как посмотрит на него? Каким будут ее первые слова? Рэндал надеялся, что прежде всего она произнесет его имя, а он прочитает в ее голосе все, что хочет узнать.

Рэндал и его слуга остановились у дома ректора. Молодой человек соскочил с коня без помощи грума, звеня шпорами, подошел к дубовой двери и постучал в нее рукояткой хлыста.

Дверь открылась изнутри. Перед ним предстала испуганная на вид тощая старуха, нисколько не напоминавшая дородную Матильду, бывшую ранее экономкой в ректорском доме. Рэндал уставился на нее, и радостное выражение начало исчезать с его лица.

— Ректор дома? — осведомился он.

— Дома, — ответила старуха, недоверчиво глядя на его импозантную фигуру. — Подождите, пока я его не позову. — Она исчезла во мраке холла, откуда вскоре донесся ее голос: — Хозяин! Хозяин! Вас спрашивает какой-то незнакомец!

Незнакомец! О боже! Неужели?..

Послышались быстрые и твердые шаги, и к двери подошел миловидный светловолосый молодой человек, чья черная одежда и спускающиеся с воротника две белые полоски выдавали в нем священника.

— Вы желали видеть меня, сэр? — спросил он.

Рэндал Холлс ошеломленно смотрел на него, будучи не в силах произнести ни слова. Наконец он облизнул губы и заговорил:

— Я хотел видеть мистера Силвестера, сэр. Где он? Его здесь нет? — И, забыв о манерах, он вцепился в руку незнакомого священника.

— Нет, — ответил тот. — Мистер Силвестер отошел в мир иной три года назад, и мне достался его приход.

— Это тяжелое известие для меня, сэр. — Холлс сдерживался с трудом. — Он был моим старым другом. А его дочь, мисс Нэнси? Где она?

— Не знаю, сэр. Она уехала из Потриджа до моего появления здесь.

— Но куда же она уехала? — В отчаянии Рэндал дернул за руку священника, который молча это стерпел, понимая состояние собеседника.

— Об этом мне тоже ничего не известно, сэр. Видите ли, я не был знаком с мисс Силвестер. Быть может, сквайр…

— Ах да! Сквайр!

К нему Рэндал и направился. Пожилой и тучный сквайр Хейнс, сидевший за столом в холле, поднялся при появлении великолепного гостя.

— Господи! — изумленно воскликнул он. — Это же молодой Рэндал Холлс! Живой!

Оказалось, что в Потридж пришло сообщение, будто Рэндал погиб при Вустере. В другое время и при других обстоятельствах Холлс мог бы посмеяться над собственным тщеславием, побудившим его считать, что его имя известно всей стране. Сюда, в родной Потридж, не донеслось эхо его славы. Рэндала сочли мертвым, и никакие известия о его последующих подвигах не дошли до этой деревушки — единственного места в Англии, где его деяния могли вызвать интерес.

Позже Рэндал извлек из этого урок, который помог ему обуздать свою самонадеянность. Но в тот момент он думал только о Нэнси. Известно ли, куда она уехала?

Сквайр во время отъезда Нэнси что-то об этом слышал, но начисто позабыл — дочь священника не представляла для него особого интереса. Тщетно он пытался вспомнить, повинуясь настоятельным просьбам Рэндала, после чего ему пришло в голову обратиться к экономке. Женщины лучше запоминают подобные мелочи. Вызванная экономка тотчас дала ответ. Нэнси отправилась в Чармут, к замужней тете, сестре ее отца и единственной оставшейся в живых родственнице. Тетю звали миссис Тенфил.

До конца дней Рэндал запомнил бешеную скачку в Чармут. Душевное волнение начисто вытеснило в нем ощущение усталости. Скакавший следом слуга дремал в седле, а просыпаясь, начинал ворчать и жаловаться.

Полумертвые от усталости, они добрались до Чармута и нашли дом миссис Тенфил, где, однако, не оказалось Нэнси.

Миссис Тенфил, пожилая особа, суровая лицом и сердцем, обладала избытком благочестия при отсутствии милосердия. Такие люди превращают религиозность в порок, обеспечивающий им вечное проклятие. Правда, оставаясь женщиной, несмотря на возраст и фанатизм, она несколько смягчилась при виде красивого и элегантного молодого незнакомца. Но при упоминании имени племянницы миссис Тенфил вновь помрачнела:

— Это создание лишено страха Божьего. Мой брат был слабым человеком, и он испортил ее своей добротой. Хорошо, что он умер, не узнав, во что превратилась его дочь — упрямая и своенравная девица.

— Мадам, я спрашиваю вас не о характере мисс Силвестер, а о ее местопребывании, — сердито напомнил Рэндал.

Миссис Тенфил посмотрела на него с иной точки зрения. В красоте и импозантной внешности визитера, сначала представивших его в выгодном свете, она разглядела теперь дьявольскую печать любителя мирских радостей. Такой человек наверняка ищет ее племянницу с недоброй целью, и в то же время именно подобного мужчину она бы с радостью приветствовала на свою погибель. Губы миссис Тенфил плотно сжались. Она должна стать щитом между этим нечестивцем и ее племянницей. К счастью — а по ее мнению, в результате воли Провидения, — племянницы сейчас не было дома. Во имя святой цели миссис Тенфил решила солгать посетителю, и у бедняги Рэндала не возникло ни малейшего подозрения на этот счет.

— В таком случае, сэр, вы спрашиваете о том, на что я не в силах дать вам ответ.

Таким образом, миссис Тенфил ухитрилась удержаться между правдой и ложью. Но Рэндал потребовал большего:

— Вы имеете в виду, что племянница покинула вас и вы не знаете, где она?

Миссис Тенфил пришлось прибегнуть к откровенной лжи:

— Именно это я и имею в виду.

Однако ответ не удовлетворил Рэндала, который потребовал добавочной порции обмана.

— Скажите, по крайней мере, когда она уехала?

— В Мартынов день будет два года. Она прожила у меня год.

— И куда же она отправилась? Вы должны это знать!

— Тем не менее я не знаю. Мне только известно, что она уехала. По всей вероятности, она в Лондоне — это самое подходящее место для всех безбожников и нечестивцев.

Рэндал уставился на нее, ощущая физическую тошноту. Его маленькая Нэн одна в Лондоне, без друзей и без средств к существованию! Что могло произойти с ней за эти два года?

— Мадам, — промолвил он голосом, дрожащим от горя и возмущения, — если вы выгнали ее, о чем свидетельствует ваше поведение, то будьте уверены, что Бог накажет вас! — И он повернулся на каблуках, не дожидаясь ответа.

Расспросы в деревне могли бы изменить всю его дальнейшую жизнь. Однако вымышленные боги, которым поклонялась миссис Тенфил, явно пришли ей на помощь. Рэндал покинул Чармут, не обменявшись более ни с кем ни единым словом. У него не было причин сомневаться в правдивости миссис Тенфил.

Шесть последующих месяцев Рэндал повсюду разыскивал Нэнси, которая все это время терпеливо ожидала в Чармуте, что он приедет и вызволит ее из рабства у благочестивой тетушки. Она не сомневалась, что когда-нибудь случится то, что в действительности уже произошло: Рэндал приедет искать ее в Потридж, узнает, куда она уехала, и последует за ней. В отличие от других обитателей Потриджа, Нэнси не верила в гибель Рэндала, хотя, когда слухи об этом впервые достигли ее родной деревни, она горько его оплакивала. Однако вскоре после переезда в Чармут Нэнси получила от Рэндала письмо, написанное спустя несколько месяцев после битвы при Вустере, в котором сообщалось, что он не только цел и невредим, но преуспевает, постепенно завоевывает мир и надеется вскоре положить его к ее ногам и просить ее руки.

А тем временем Рэндал все больше впадал в отчаяние. Жить и бороться ради единственной цели и в час триумфа обнаружить, что эта цель недостижима, оказаться в положении одураченного Фортуной! Для его преданного сердца это явилось сокрушительным ударом, сделало его жизнь бессмысленной, лишило честолюбия и изменило характер. Твердость сменилась постоянным беспокойством. Рэндалу требовалось отвлечение от печальных мыслей, но его не могла предоставить солдатская профессия на родине, в дни мира. Оставив службу в армии парламента, он отправился в Голландию — рай для всех бездомных авантюристов, поступил там в армию и некоторое время преуспевал на новой службе. Однако Рэндал более не стремился создать себе видное положение. Это было невозможно в чужой стране, где он являлся наемником, солдатом удачи, продававшим свой воинский опыт без всякого вдохновения. Надев мундир наемника, Рэндал приобрел и соответствующие привычки: швырял направо и налево легко зарабатываемое золото, тратя его на выпивку, азартные игры и недостойных женщин.

Рэндал приобрел славу человека отчаянной смелости, дешево ценящего свою жизнь, способного командира, но при этом распутника, пьяницы и скандалиста.

После пяти лет подобной жизни, калечащей его душу, наконец наступила реакция. В один прекрасный день ему пришло в голову, что он уже перешагнул свое тридцатилетие, попусту растратил молодость и вступил на дорогу, неуклонно ведущую к одинокой и презираемой старости. То доброе, что еще таилось в глубине его души, призывало его остановиться. Необходимо вернуться назад, физически и морально, поймать ускользавшую жизнь и строить ее так, как он намеревался ранее. Для этого необходимо возвратиться в Англию.

Рэндал написал Монку, бывшему в то время могущественным человеком в королевстве. Но, вновь одураченный Фортуной, он написал ему слишком поздно. Уже прошло несколько недель после Реставрации. Для знаменитого солдата армии парламента и сына еще более знаменитого члена парламента теперь не было места на службе в Англии. Обратившись к Монку на несколько месяцев раньше, когда Реставрация была еще под вопросом, и помогая генералу осуществить ее, Рэндал тем самым искупил бы прошлое в глазах Стюартов, с лихвой уплатив старый долг.

Об остальном вы легко догадаетесь. Рэндал предавался порочным привычкам, делая себя все более негодным для великой цели, и так продолжалось пять ужасных лет, казавшихся ему впоследствии целым веком. Затем началась война, и Англия безмолвно воззвала ко всем своим сыновьям, пробивающим себе путь шпагой за рубежом. Служба в Голландии больше не удерживала Рэндала. Ему наконец представилась возможность отряхнуть грязь жизни наемника и, вернувшись домой, найти достойное применение своим способностям.

Однако если бы не кредит, предоставленный ему с далеко идущими целями хозяйкой таверны, и доброе отношение вульгарной старухи, сохранившей о нем хорошие воспоминания, то теперь он мог снова оказаться отброшенным на стезю, ведущую в ад.

Глава 5

НАЕМНИК
Полковник Холлс прогуливался по Полс-Ярду, влекомый отчасти голосом проповедника, собравшего вокруг себя толпу на ступенях собора Святого Павла, а отчасти собственными беспокойными мыслями. Прошло три дня после его визита к Олбемарлу, и хотя он едва ли мог ожидать от него новостей спустя столь короткий срок, их отсутствие не давало ему покоя.

Холлс шел мимо толпы, слушавшей проповедника, не намереваясь задерживаться, когда услышанная фраза остановила его.

— Покайтесь, говорю вам, пока есть время! Гнев Господень распростерт над вами! Бич чумы уже занесен и вот-вот ударит вас!

Холлс бросил взгляд над головами столпившихся горожан и увидел похожего на черного ворона субъекта с запавшими глазами, зловеще поблескивающими на смертельно бледной физиономии.

— Покайтесь! — продолжал проповедник. — Пробудитесь! Узрите грозящую вам опасность и попытайтесь молитвами и праведным поведением отвратить ее, пока еще не поздно! За эту неделю страшная болезнь унесла тридцать жизней в приходе Святого Джайлса, десять в приходе Святого Клемента и столько же в приходе Святого Андрея в Холборне. Это только предупреждение! Медленно, но верно чума вползает в город. Как был уничтожен древний Содом, так будет уничтожен и Содом нынешний, если вы не восстанете и не отринете зло, таящееся среди вас!

Толпа была в основном настроена весьма непочтительно. Повсюду раздавались смешки, а кто-то пронзительным голосом передразнивал проповедника. Тот сделал паузу и воздел руки к небесам, при этом словно увеличившись в росте:

— Вы смеетесь! Неужели вы не поняли предупреждения? Гнев Господень вот-вот обрушится на вас, а вы смеетесь! «Ты осквернил свои святилища множеством пороков. Я извлеку пламя, таящееся в тебе, и оно обратит тебя в пепел на глазах у всех!»

Холлс двинулся дальше. Он уже слышал странные разговоры о чуме, начавшей косить людей в предместьях и являющейся, по мнению многих, оружием голландцев, которые занесли ее в Англию, но обращал на это мало внимания, зная, что паникеров хватает всегда. Очевидно, лондонские горожане придерживались такого же образа мыслей, судя по весьма индифферентному отношению к мрачным и хриплым воплям проповедника.

Стоящий на краю толпы человек, обладавший красивой внешностью и военной выправкой, джентльмен по одежде и осанке, смотрел на Холлса с испугом и удивлением. Когда Холлс поравнялся с ним, он внезапно шагнул вперед и схватил его за руку. Полковник остановился и повернулся к незнакомцу.

— Либо ты Рэндал Холлс, — заявил тот, — либо дьявол в его обличье!

Холлс сразу же узнал старого товарища по оружию времен Вустера и Данбара. Они оба были призраками из прошлого друг друга.

— Такер! — воскликнул Рэндал. — Нед Такер!

Его лицо просветлело. Он протянул Такеру руку, которую тот крепко пожал.

— Я бы узнал тебя повсюду, Рэндал, хотя время здорово изменило тебя.

— Тебя оно изменило не меньше. Но ты как будто процветаешь! — Лицо полковника помолодело от выражения почти мальчишеской радости.

— О, у меня все в порядке, — ответил Такер. — А у тебя?

— Как видишь.

Такер устремил на него внимательный взгляд темных глаз. Наступила неловкая пауза, во время которой каждый хотел задать другому сотню вопросов.

— Я слыхал, что ты в Голландии, — заговорил Такер.

— Я совсем недавно вернулся оттуда.

Брови Такера удивленно поползли вверх.

— Что же заставило тебя вернуться?

— Война и желание найти пост, на котором я мог бы послужить своей стране.

— И ты нашел его? — Презрительная улыбка на смуглом лице давала понять, что ответ ясен заранее.

— Еще нет.

— Меня бы крайне удивило, если бы ты его нашел. С твоей стороны было вообще опрометчиво возвращаться. — Такер понизил голос, чтобы его не слышали посторонние. — Климат теперешней Англии неблагоприятен для старых солдат парламента.

— Однако ты здесь, Нед.

— Я? — Презрительная усмешка вновь мелькнула на красивом лице Такера. Пожав плечами, он склонился к Холлсу и заговорил еще тише: — Мой отец не был цареубийцей, так что на меня едва ли обратят внимание.

Удовольствие от встречи начало исчезать с лица Холлса. Неужели люди вечно будут помнить о подписи отца под смертным приговором королю и о глупой лжи вокруг этого события? Неужели это явится для него непреодолимым препятствием в стюартовской Англии?

— Ну-ну, не смотри так мрачно, дружище! — Такер рассмеялся и взял полковника под руку. — Давай пойдем куда-нибудь, где мы сможем поговорить. У нас есть что сказать друг другу.

Холлс огляделся вокруг.

— Пойдем в «Голову Павла», — предложил он. — Я там остановился.

Но Такер не согласился:

— Я живу совсем рядом, в Чипсайде.

Они молча двинулись в указанном Такером направлении. На краю Полс-Ярда Такер обернулся к собору, у дверей которого все еще ораторствовал фанатичный проповедник. До них долетел его пронзительный голос:

— О Господь, великий и ужасный!..

Такер сардонически усмехнулся.

— Красноречивый парень, — заметил он. — В конце концов он пробудит от сна этих баранов.

Полковник озадаченно посмотрел на приятеля, ощутив в его словах скрытый смысл. Но Такер молча двинулся дальше.

В красивой комнате на первом этаже одного из самых импозантных домов в Чипсайде Такер указал гостю на лучшее место.

— Случайно встретил старого друга, — объяснил он заглянувшей экономке. — Так что подайте бутылку белого испанского — самого лучшего.

Когда женщина, принеся вино, удалилась, закрыв за собой дверь, полковник поведал свою историю.

Такер внимательно слушал, его лицо оставалось серьезным. Когда наступило молчание, он несколько секунд печально смотрел на друга.

— Значит, твоя единственная надежда — Джордж Монк? — медленно произнес он и презрительно усмехнулся. — Тогда на твоем месте я бы лучше повесился — это менее мучительный конец.

— Что ты имеешь в виду?

— Ты и вправду веришь, что Монк намерен тебе помочь?

— Разумеется. Герцог обещал это, а он был моим другом и другом моего отца.

— Другом! — с горечью повторил Такер. — Никогда не слыхал, чтобы приспособленец был бы другом кого-нибудь, кроме себя самого. А Джордж Монк — принц среди приспособленцев, о чем свидетельствует вся его жизнь. Сначала он служил королю, потом разрывался между королем и парламентом, затем перешел на сторону парламента, предав своих друзей из королевской партии, а в итоге снова переметнулся к королю, покинув ближайших парламентских друзей. Он всегда выбирает ту сторону, которая побеждает и может заплатить за его услуги. В результате Монк — барон такой-то, граф такой-то, герцог Олбемарл, Верховный главнокомандующий и еще бог знает кто. О, он здорово заработал на своем приспособленчестве!

— Ты несправедлив к нему, Нед, — мягко упрекнул приятеля Холлс.

— К нему нельзя быть несправедливым.

— И тем не менее ты несправедлив. Ты забываешь, что человек может искренне менять убеждения.

— Особенно когда ему это выгодно, — усмехнулся Такер.

— Это неправда. — Преданное сердце полковника не позволяло ему отречься от друга. — Ты не прав и в другом отношении. Монк помог бы мне, но…

— Но он убоялся небольшого риска, вернее, неудобства, могущего возникнуть, если ему станут задавать вопросы. Конечно, Монк мог легко бы избежать этого неудобства, притворившись, что не знает о твоем прошлом.

— Он для этого слишком честен.

— Честен! Ах да, «честный Джордж Монк»! Обычно несчастья учат уму-разуму, но ты… — Такер улыбнулся полупечально-полупрезрительно, оставив фразу неоконченной.

— Я же сказал тебе, что Монк обещал мне помочь.

— А ты полагаешься на его обещания? Обещания ничего не стоят! Ими отделываются от докучливых посетителей. Монк видел, что ты нуждаешься, так же как это вижу я. Прости, Рэндал, но это сразу же становится ясным по каждому шву на твоем камзоле. — Такер успокаивающим жестом положил ладонь на руку друга, ибо полковник густо покраснел. — Я докажу тебе, что был прав. Годовой доход Монка — тридцать тысяч фунтов. Он был твоим другом и другом твоего отца, которому, как всем известно, многим обязан. Скажи, он предложил тебе свой кошелек, чтобы помочь пережить нужду, пока ему удастся выполнить обещание?

— Я бы все равно не воспользовался им.

— А я спросил тебя не об этом. Предложил он тебе кошелек? Конечно нет! А разве друг не должен был сразу же помочь тебе всем, что в его силах?

— Монк не подумал об этом.

— Другу следовало бы подумать. Но у Монка нет друзей.

— Повторяю: ты несправедлив к нему. Ты забываешь, что он, в конце концов, вообще не был обязан что-либо обещать.

— Ему пришлось это сделать. Ты же сам мне сказал, что при этом присутствовала его герцогиня. Грязная Бесс[903] умеет быть назойливой и вертит мужем как хочет. Всем известно, что Монк ее боится как огня. Чтобы не связываться с супругой, он пообещал то, что не собирается выполнять. Я хорошо знаю Джорджа Монка и всех ему подобных. Такими сейчас полна Англия — они питаются ее трупом, как стая стервятников. Я…

Заметив, что полковник Холлс уставился на него, изумленный его горячностью, Такер оборвал фразу и рассмеялся:

— Я вышел из себя без всякой причины. Хотя нет, я злюсь на тех, кто обманывает моего старого друга. Тебе не следовало возвращаться в Англию, Рэндал. Но коль скоро ты здесь, не строй надежды на пустых обещаниях, чтобы потом не разочаровываться. — Он поднял бокал. — Пью за твою удачу, Рэндал.

Полковник выпил, не произнеся ни слова. Его сердце словно окаменело. Представленный Такером портрет герцога Олбемарла, несомненно, был нарисован кистью врага, но факты биографии Монка делали его весьма правдоподобным, хотя и несколько окарикатуренным. А мрачный и озабоченный своим положением, Холлс видел в нем только правдоподобные черты.

— Если ты прав, — промолвил он, уставившись в стол, — то мне остается внять твоему совету и повеситься.

— В нынешней Англии это единственный выход для человека, сохранившего уважение к себе, — ответил Такер.

— В моем положении это единственный выход где угодно. Но почему ты с такой горечью говоришь об Англии?

Такер пожал плечами:

— Мои убеждения тебе известны, а я не приспособленец и твердо их придерживаюсь.

Холлс внимательно посмотрел на Такера. Не понять его слова, а тем более его тон было невозможно.

— А тебе не кажется опасным… твердо придерживаться своих убеждений? — осведомился он.

Такер усмехнулся:

— Некоторые вещи честные люди должны ставить превыше опасности.

— О, безусловно.

— Честность невозможна без твердости, а я, надеюсь, честный человек.

— Ты имеешь в виду, в отличие от меня? — медленно произнес Холлс.

Такер не стал возражать — он всего лишь пожал плечами и снисходительно улыбнулся. Полковник встал, взволнованный невысоким мнением, которое сложилось о нем у его друга.

— Я нищий, Нед, а нищие не могут выбирать. Кроме того, последние десять лет я был наемником. Я живу, продавая свою шпагу. Я не создаю правительства и не беспокою себя вопросами о том, чего они стоят, а служу им ради золота.

Но Такер, печально улыбнувшись, медленно покачал головой:

— Если то, что ты говоришь, правда, то ты бы не был сейчас в Англии. Ты сам сказал, что приехал из-за войны. Быть может, ты и продаешь свою шпагу, но у тебя есть родина, и прежде всего ты предлагаешь свою шпагу ей. И даже если она откажется от твоей шпаги, ты не предложишь ее врагам Англии. Зачем же преуменьшать свои достоинства? Здесь ты можешь найти много друзей, хотя они едва ли окажутся среди тех, кто правит страной. Ты приехал служить Англии? Ну так служи ей! Только сначала спроси себя, как ей лучше послужить.

— О чем ты?

— Садись, дружище. Садись и слушай. — И, взяв с полковника обещание строго хранить тайну, Такер, полагаясь на старую дружбу с Холлсом и его отчаянное положение, поведал ему о том, что являлось ни более ни менее чем государственной изменой.

Прежде всего Такер предложил полковнику поразмыслить о том, в какое состояние повергло страну правление расточительного, развратного, мстительного и бесчестного короля. Начав с нарушения билля об амнистии, он шаг за шагом воссоздал картину растущей тирании в течение пяти лет после реставрации Карла II, представляя каждое ее проявление со своей точки зрения, враждебной, но достаточно точной. Коснувшись войны, в которую вовлекли страну, Такер показал, как она была спровоцирована и стала возможной в результате легкомыслия и преступного пренебрежения военно-морским флотом, который Кромвель оставил столь мощным. На царящие при дворе возмутительные нравы он обрушился с бешенством истинного пуританина.

— Мы положим этому конец, — твердо заявил он. — Уайтхолл будет очищен от Карла Стюарта и от его шлюх, сводников, фаворитов. Их вышвырнут в навозную кучу, в Англии восстановят республику, а разумное и честное правительство позволит англичанам гордиться своей страной.

— Боже мой, Нед, ты просто спятил! — Холлс был в ужасе от оказанного ему доверия.

— Ты имеешь в виду риск? — Такер мрачно улыбнулся. — Эти вампиры уже вырвали кишки у лучших людей, стоявших за правое дело, а если нас постигнет неудача, то пускай они делают со мной то же самое. Но мы не проиграем. Наши планы отлично продуманы и уже начали осуществляться под руководством человека, находящегося в Голландии, — я пока не буду называть тебе его имя, но вскоре оно станет дорого всем честным людям. Час близится. Наши агенты действуют повсюду, возбуждая народный гнев и направляя его в нужное русло. Само Небо послало нам в помощь чуму, чтобы посеять ужас в сердцах людей и заставить их подумать, не является ли болезнь наказанием за пороки, которыми позорят Англию ее правители. Проповедник, которого ты сегодня видел на ступенях собора Святого Павла, — один из этих агентов. Он делает отличную работу, бросая семя в плодородную почву. Скоро наступит время богатого урожая!

Он сделал паузу и устремил на пораженного ужасом друга взгляд, в котором сверкал фанатичный огонь.

— Твоя шпага пребывает в праздном состоянии, Рэндал, и ты ищешь для нее работы. Перед тобой служба, которая принесет тебе честь. Это служба республике, за которую ты сражался в былые дни, и она нацелена на врагов, из-за которых в Англии нет места таким людям, как ты. Ты будешь драться не только за себя, но и за тысячи тебе подобных. И твоя родина этого не забудет! Мы нуждаемся в таких шпагах, как твоя. Обещаю тебе сразу же и службу, и карьеру. Олбемарл просто отделался от тебя, посулив место, которое приберегут для очередного сводника при дворе Карла Стюарта. Я открыл тебе сердце, несмотря на риск. Что ты мне ответишь?

Холлс поднялся. По его лицу было видно, что он принял решение.

— То, что я уже тебе сказал. Я наемник. Я не создаю правительств, а служу им. Никакая цель в мире не может вызвать у меня энтузиазма.

— Все же ты вернулся в Англию, чтобы служить ей в час нужды.

— Потому что больше мне было некуда деться.

— Отлично! Я нанимаю тебя за твою цену, Рэндал, — не потому, что поверил тебе, а дабы избежать споров. Вернувшись на родину, ты нашел все двери, в которые рассчитывал войти, закрытыми перед тобой. Что же ты собираешься делать? Ты называешь себя наемником и утверждаешь, что в твои намерения входит лишь бездушная служба твоему нанимателю. Я готов представить тебя хозяину, который гарантирует тебе богатое вознаграждение. Так как для тебя все службы одинаковы, пускай мне ответит наемник.

Такер тоже встал, протянув руку. Полковник несколько секунд молча смотрел на него, затем улыбнулся.

— Какой адвокат пропал в тебе, Нед! — заметил он. — Ты придерживаешься сути дела, но опускаешь то, что не идет тебе на пользу. Наемник служит правительству in esse,[904] служба правительству in posse[905] — занятие для энтузиастов, а во мне уже более десяти лет нет ни капли энтузиазма. Устанавливайте ваше правительство, и я охотно предоставлю свою шпагу к вашим услугам. Но не проси меня ставить голову в игре в приведение к власти этого правительства, ибо голова — это все, что у меня осталось.

— Если ты не хочешь сражаться во имя любви к свободе, то почему не желаешь сражаться из ненависти к Стюартам, чья мстительность не позволяет тебе зарабатывать на хлеб?

— Ты преувеличиваешь. Хотя многое из сказанного тобой — правда, я все еще не отчаялся получить помощь от Олбемарла.

— Ты безумный слепец! Говорю тебе, что в скором времени Олбемарл не сможет помочь даже самому себе, не то что кому-то другому.

Холлс собирался заговорить, но Такер жестом остановил его.

— Не отвечай мне теперь. У нас есть несколько дней. Подумай над тем, что я тебе сказал, и если через некоторое время ты не получишь вестей из Уайтхолла о выполнении этого пустого обещания, то, возможно, взглянешь на вещи по-другому и поймешь, в чем заключаются твои интересы. Тогда не забудь, что мы нуждаемся в опытных солдатах так же, как и в предводителях, и всегда радушно тебя примем. Помни также, будучи наемником, каким ты себя представляешь, что теперешние предводители останутся таковыми и когда задача будет выполнена, разумеется с соответствующим жалованьем. А пока что, Рэндал, садись, и давай поговорим о других делах, а то бутылка еще не опустела даже наполовину.

Возвращаясь в сумерках домой, полковник изумлялся опасной откровенности Такера, который доверился ему в отчаянном деле, полагаясь только на его слово и, очевидно, все еще считая его надежным человеком, каковым он уже давно перестал быть. Однако размышления несколько умерили его удивление. Такер не сообщил ему никаких фактов, разоблачение которых могло бы серьезно повредить заговорщикам. Он не назвал никаких имен — только смутно упомянул о пребывающем в Голландии руководителе, которым, как догадывался полковник, был Элджернон Сидни,[906] находившийся вне пределов досягаемости Стюартов. Что же такого Такер поведал ему еще? Что существует серьезное движение, поставившее целью свергнуть династию Стюартов и восстановить республику? Допустим, Холлс сообщит об этом властям — что тогда? Он ведь не сумеет назвать ни одного имени, кроме Такера, а о нем сможет сказать лишь то, что тот поведал ему эту историю. Для правосудия слова Такера окажутся не менее весомыми, чем слова Холлса, а если начнут выяснять прошлое полковника, то в опасности окажется он, а не Такер.

Выходит, Такер не был так уж простодушен и доверчив, как предполагал Холлс. Полковник посмеялся над собственной простотой и при мысли о сделанном ему предложении. Конечно, он в отчаянном положении, но все же не настолько. Холлс с нежностью погладил свою шею. Он не испытывал желания ощутить наброшенную на нее петлю. Не собирался он и терять надежду из-за слов, сказанных Такером об Олбемарле (разумеется, для подкрепления собственных аргументов). Чем больше Холлс думал об этом, тем сильнее убеждал себя в искренности и добрых намерениях герцога.

Глава 6

МИСТЕР ЭТЕРИДЖ[907] ПРОПИСЫВАЕТ
Вернувшись в «Голову Павла» после опасной беседы с Такером, полковник застал в гостинице необычное возбуждение. Общая комната была переполнена, что не было странным само по себе, однако вызывали удивление разгоряченные выкрики обычно тихих и спокойных торговцев. Миссис Куинн внимала непривычно пронзительному голосу своего поклонника, продавца книг Коулмена, и ее круглое красное лицо, которое полковник всегда видел расплывшимся в притворно добродушной улыбке, было торжественным и в то же время несколько утратившим природный румянец. Рядом суетился буфетчик, смахивающий деревянным ножом со стола воображаемые объедки в качестве предлога для того, чтобы оставаться поблизости. Хозяйка была настолько взволнована, что не делала ему выговоров за явное подслушивание.

При этом миссис Куинн все же бросала украдкой взгляды на полковника, пробиравшегося сквозь всеобщую суматоху с присущим ему невозмутимым высокомерием, которое ее так восхищало. Вскоре она последовала за ним в маленькую приемную, где нашла его небрежно развалившимся на его излюбленном сиденье у окна и отложившим в сторону шпагу и шляпу. В данный момент он набивал трубку табаком из свинцовой табакерки.

— Господи, полковник! Какие ужасные новости! — воскликнула хозяйка.

Холлс вопросительно поднял брови.

— Вы слышали, что говорят в городе? — продолжала миссис Куинн.

Он покачал головой:

— Не слышал ничего страшного. Я встретил старого друга и провел с ним три часа, а больше ни с кем не говорил. Так в чем же состоят ваши новости?

Но миссис Куинн нахмурилась, устремив на постояльца внимательный взгляд круглых голубых глаз. Полковник Холлс встретил старого друга. Казалось, ничто в этих словах не могло возбудить беспокойство. Но миссис Куинн постоянно тревожилась, что полковнику помогут твердо стать на ноги и тем самым лишиться зависимости от нее. Ловко выведав у него подробности разговора с Олбемарлом, она поняла, что с той стороны он вряд ли может рассчитывать на скорую поддержку. От него попросту отделались неопределенным обещанием, а миссис Куинн обладала достаточным опытом, чтобы не беспокоиться по такому поводу. Она бы отбросила все сомнения, вступив с полковником в отношения, которых добивалась, однако тот не обнаруживал никакого желания идти ей навстречу. Тем не менее миссис Куинн была слишком искусной охотницей, чтобы вспугивать дичь преждевременным и слишком прямым нападением.

Единственной причиной, способной побудить ее к подобным неосторожным действиям, могло стать какое-нибудь неожиданное обстоятельство. Поэтому упоминание о старом друге, с которым ее постоялец провел три часа в интимной беседе, смутно встревожили достойную хозяйку. Миссис Куинн собралась расспросить об этом друге подробнее, но Холлс настойчиво повторил:

— В чем же состоят новости?

Серьезность упомянутых новостей выветрили из головы хозяйки тревожные мысли.

— Чума появилась в городе — в доме на Бирбайндер-лейн. Ее занес туда француз, который жил на Лонг-Эйкр и съехал оттуда, узнав о случаях болезни по соседству. Но этот несчастный оказался уже зараженным и, не спасши себя, принес чуму к нам.

Полковник подумал о Такере и его агентах, сеющих панику.

— Возможно, это неправда, — предположил он.

— Правда, вне всякого сомнения! Об этом рассказывал сегодня проповедник на ступенях собора Святого Павла. Сначала люди ему не верили, а потом пошли на Бирбайндер-лейн и увидели, что дом заперт и оцеплен солдатами, посланными лорд-мэром. Говорят, сэр Джон Лоренс отправился в Уайтхолл, чтобы получить приказы о мерах, которые должны помешать распространению болезни. Собираются закрыть театры и другие места, где скапливается много народу, — значит, возможно, таверны и столовые. Что же мне тогда делать?

— До этого едва ли дойдет, — успокоил хозяйку Холлс. — Люди ведь должны есть и пить, иначе они умрут с голоду, а это ничем не лучше чумы.

— Будьте уверены. Но никто об этом не подумал, когда всех внезапно обуяла богобоязненность. Народ ведь уверен, что чума — наказание за грехи двора. И надо же этому случиться в такое время, когда голландский флот собирается атаковать наши берега!

Почувствовав угрозу своему безбедному существованию, миссис Куинн обнаружила изрядную словоохотливость, рассуждая на темы болезней и пороков общества, коих она прежде никогда не касалась.

Сообщенные ею новости были достаточно правдивы. Лорд-мэр в данный момент находился в Уайтхолле, требуя принятия срочных мер против распространения эпидемии, одной из которых являлось немедленное закрытие театров. Но так как сэр Джон Лоренс не настаивал на закрытии церквей, служивших не менее опасными местами скопления народа, то при дворе решили, что он — орудие пуритан, стремившихся сделать на чуме капитал. Кроме того, наказание, по всей вероятности, обрушится лишь на бедные кварталы и низшие классы. Небеса не могут быть столь неразборчивыми, чтобы позволить болезни поражать представителей высшего общества.

К тому же в Уайтхолле беспокоились о другом: пошли слухи, что голландский флот вышел в море, и этого оказалось достаточным, чтобы занять все внимание столпов нации, следовавших в обычное время по стопам их обожающего удовольствия короля. Значительное количество упомянутых столпов было озабочено и личными неприятностями в связи с войной и флотом. Из них в наиболее раздраженном состоянии пребывал его светлость герцог Бакингем, обнаруживший прискорбное пренебрежение со стороны нации тем фактом, что он проделал долгий путь из Йоркшира, где он был лорд-лейтенантом,[908] дабы предложить ей свои услуги в час нужды.

Герцог потребовал командования большим кораблем, не сомневаясь, что его ранг и его таланты дают ему полное основание претендовать на это. Что подобное требование будет встречено отказом, ему и в голову не приходило. Тем не менееименно это и произошло. Против Бакингема сработали два обстоятельства. Первое состояло в том, что герцог Йоркский терпеть его не мог и не упускал случая унизить; второе — что тот же герцог Йоркский, будучи лорд-адмиралом флота, не желал попусту рисковать. Существовало много хороших постов, на которые не допускались способные моряки, уступая дорогу аристократии. Но командование крупным военным кораблем не относилось к их числу.

Бакингему предложили бриг. Учитывая, что предложение исходит от брата короля, он не стал выражать возмущение в эпитетах, которых требовала его горячая кровь, но сделал все, чтобы подчеркнуть свое презрение. Герцог отказался от брига и записался добровольцем на флагманский корабль. Однако здесь сразу же возникли новые сложности. В качестве тайного советника Бакингем имел право места и голоса во всех военных советах, где он мог принести еще больший вред, чем на капитанском мостике самого большого корабля. Вновь натолкнувшись на противодействие герцога Йоркского, Бакингем в бешенстве покинул Портсмут и отбыл в Уайтхолл жаловаться. Веселый монарх мог бы стать на сторону красивого повесы, мастерски владевшего искусством получать от жизни все возможные радости, но о выборе между Бакингемом и родным братом не могло идти речи. Так что здесь и Карл оказался бессилен.

Бакингем остался при дворе холить свою досаду и обрести в итоге кружной путь в странную историю полковника Рэндала Холлса. Как вам известно, его светлость обладал весьма буйным темпераментом, который в то время, хотя он и приближался к сорокалетию, ничуть не утратил своей живости. Такие натуры всегда быстро находят утешение. Очень скоро герцог устремился к новой, куда менее достойной цели, забыв не только о недавнем унижении, но даже о том, что его страна пребывает в состоянии войны. Драйден[909] описал его одной строкой: «Готов на все, но лишь вначале». Эта фраза кратко, но емко характеризует таланты и характер герцога.

Его друг Джордж Этеридж, еще один одаренный повеса, год назад внезапно прославившийся комедией «Комическое отмщение», оглушил Бакингема похвалами красоте и способностям недавно открытой, но уже широко известной актрисы Сильвии Фаркуарсон. Сначала Бакингем посмеивался над энтузиазмом приятеля.

— Стоит ли тратить красноречие на описание девки с театральных подмостков? — позевывая, говорил он. — Для человека твоих дарований, Джордж, ты кажешься просто неоперившимся юнцом.

— Желая меня упрекнуть, ты мне льстишь, — рассмеялся Этеридж. — Казаться юнцом, несмотря на годы, — это знак величия. Любимцы богов вечно молоды и умирают молодыми, каков бы ни был их возраст.

— Если ты пускаешься в парадоксы, то помоги мне господи!

— Никаких парадоксов. Так как любимцы богов никогда не стареют, — пояснил Этеридж, — они не страдают от пресыщения, подобно тебе.

— Возможно, ты прав, — мрачно признал его светлость. — Пропиши мне тонизирующее.

— Я это и делаю, прописывая тебе Сильвию Фаркуарсон из Герцогского театра.

— Тьфу! Актриса! Размалеванная кукла! Лет двадцать назад твой рецепт еще мог бы пойти мне на пользу.

— Следовательно, ты признаешь, что стареешь. Но клянусь тебе, что мисс Фаркуарсон не размалеванная кукла, а воплощение красоты и таланта.

— То же самое я слышал о многих, которые, как оказывалось, не обладают ни тем ни другим.

— И к тому же она добродетельна.

Бакингем уставился на друга, широко открыв глаза.

— Как это может быть? — осведомился он.

— Это основной компонент моего лекарства.

— Но существует ли он в действительности, или ты еще более неоперившийся юнец, чем я думал? — спросил Бакингем.

— Пойди и посмотри сам, — предложил мистер Этеридж.

— Добродетель невидима, — возразил Бакингем.

— В отличие от красоты, она отражается во взгляде наблюдателя — поэтому, Бакс, ты никогда ее и не видел.

В конце концов его недовольная светлость позволил отвести себя в Герцогский театр на Линкольнс-Инн-Филдс. Он пришел презирать, но остался восхищаться. Вы уже знаете со слов болтливого мистера Пеписа, как герцог-литератор, обращаясь из ложи к своему компаньону и ко всей публике, громко объявил, что не даст своей музе отдыха, пока не напишет пьесу, где будет иметься роль, достойная выдающихся талантов мисс Фаркуарсон.

Слова герцога передали актрисе, которая не осталась к ним равнодушной. Сильвия Фаркуарсон пока не чувствовала себя достаточно твердой в одеянии славы, внезапно наброшенном на нее. Оставаясь неиспорченной, она еще не могла снисходительно воспринимать подобные возгласы как всего лишь должную оценку ее дарования. Похвала одного из великих мира сего, который был не только веселым собутыльником короля, но и выдающимся писателем, являлась для нее кульминацией в серии недавних триумфов.

Это подготовило Сильвию Фаркуарсон к последовавшему вскоре визиту Бакингема в актерскую уборную. Представленная мистером Этериджем, с которым она уже была знакома, девушка робко стояла перед взглядом высокого элегантного герцога.

В своем золотистом парике Бакингем выглядел не больше чем на тридцать лет, несмотря на суровые детские и юношеские годы. К тому же он еще не приобрел тучности, которая заметна при взгляде на портрет, созданный несколькими годами позже сэром Питером Лели.[910] С его продолговатыми синими глазами под безупречной линией бровей, прекрасной формы носом и подбородком, насмешливым и чувственным ртом, герцог все еще оставался одним из самых красивых мужчин при дворе Карла II. Его осанка и движения отличались поразительным изяществом, привлекая к себе всеобщее внимание. И тем не менее Бакингем с первого взгляда инстинктивно не понравился мисс Фаркуарсон, ощутившей под привлекательным внешним обликом нечто зловещее. Она внутренне сжалась и слегка покраснела под оценивающим взглядом красивых глаз, проникавшим, казалось, слишком глубоко, хотя разум и честолюбие возражали против этой инстинктивной неприязни.

Одобрение Бакингема имело солидный вес и могло существенно поддержать ее на трудном пути к высотам, который она начала успешно преодолевать. К такому человеку нужно было отнестись с вниманием и предупредительностью, несмотря на все внутренние предубеждения.

Со своей стороны герцог, уже плененный красотой и грацией мисс Фаркуарсон на сцене, еще сильнее восхищался этими качествами, находясь в непосредственной близости от нее. Румянец, появившийся на щеках девушки под его пристальным взглядом, усиливал ее очарование, заставляя поверить кажущимся неправдоподобными утверждениям Этериджа о ее добродетели. Робость и простодушная улыбка могли быть притворными, но краску смущения не вызовешь по собственному желанию.

Его светлость низко поклонился; при этом локоны его золотистого парика свесились вперед, словно уши спаниеля.

— Мадам, — сказал он, — мне следовало бы поздравить вас, не будь у меня больше оснований поздравлять себя с лицезрением вашей игры, а еще более того — лорда Орри, автора пьесы, в которой вы так блистали. Его я не только поздравляю, но и испытываю к нему зависть, и это губительное чувство мне удастся победить, лишь написав для вас роль столь же великолепную, как его Екатерина. Вы улыбаетесь?

— Из чувства признательности за обещание вашей светлости.

— Интересно, — продолжал Бакингем, прищурив глаза и слегка улыбаясь, — вы говорите правду или считаете, что я хвастаюсь и что выполнение этого обещания вне пределов моих возможностей? Признаюсь, что, пока я не увидел вас на сцене, так оно и было. Но вы сделали это возможным, дорогая.

— Если так, то я и вправду достойна своей публики, — ответила она со смехом, как бы сводящим на нет цветистый комплимент.

— Так же, как я надеюсь оказаться достойным вас, — промолвил герцог.

— Автор пьесы всегда достоин своих лучших марионеток.

— Да, но он редко получает то, что заслужил.

— У тебя, Бакс, возможно, есть причины для подобных жалоб, — усмехнулся Этеридж. — А у меня — другое дело.

— Конечно, Джордж, — кивнул его светлость, возмущаясь тем, что его прервали. — Ты — редкое явление, так как всегда находишь лучшее, чем того заслуживаешь, а я нашел это только теперь. — И он бросил красноречивый взгляд на мисс Фаркуарсон, как бы объясняя свои слова.

Когда они наконец ушли, чувство радостного возбуждения покинуло девушку. Она не могла объяснить почему, но одобрение герцога Бакингема больше ее не волновало. Сильвия почти что желала, чтобы его и вовсе не было, поэтому, когда дружелюбно улыбающийся Беттертон явился поздравить актрису с успехом, он застал ее печальной и задумчивой.

Этеридж в свою очередь нашел задумчивым герцога, когда они вдвоем ехали назад в Уоллингфорд-Хаус.

— Похоже, мое лекарство пришлось тебе по вкусу, — улыбаясь, заметил он. — При продолжительном приеме оно может даже отчасти вернуть тебе потерянную молодость.

— Меня интересует лишь то, — отозвался Бакингем, — почему ты прописал это лекарство мне, а не себе.

— Я — воплощенное самопожертвование, — заявил Этеридж. — Кроме того, она не для меня, хотя я на десять лет тебя моложе, столь же красив и почти так же лишен щепетильности. Девушка слишком целомудренна, а с такими я никогда не умел справляться. Для этого требуется специальное обучение.

— Ну что ж, — заметил Бакингем. — Тогда мне придется этим заняться. — И он приступил к делу со всем рвением человека, любящего обучение необычным предметам.

С тех пор герцог ежедневно присутствовал в ложе театра на Линкольнс-Инн-Филдс и ежедневно посылал мисс Фаркуарсон в знак восхищения цветы и конфеты. Он намеревался прибавить к ним драгоценности, но более разумный Этеридж удержал его от этого.

— Ne brusquez pas l’affaire,[911] — посоветовал он. — Ты испугаешь ее своей стремительностью и все испортишь. Такая победа требует долгого терпения.

Его светлость, вняв совету, принудил себя быть терпеливым и сдерживал свой пыл, соблюдая предельную осторожность во время ежедневных визитов, наносимых им мисс Фаркуарсон после спектакля. Герцог ограничивался выражением восхищения искусством актрисы, и если касался ее красоты и изящества, то лишь в связи с ее игрой, что как бы оправдывалось его намерением написать для нее роль.

Таким образом, Бакингем пытался усыпить бдительность девушки и отравить ее чувства сладостным ядом лести, обсуждая с ней пьесу, которую он собирался написать и которая, по его словам, должна обессмертить и его, и ее, а следовательно, объединить их навеки. Это предложение духовной связи между двумя видами искусств, должной даровать жизнь будущей пьесе, казалось столь далеким от всего личного и материального, что мисс Фаркуарсон в итоге проглотила приманку, которой его светлость придал весьма привлекательную форму. Тема его пьесы, сообщил он, бессмертная история Лауры и Петрарки,[912] изложенная во всем блеске старой итальянской драмы. Приложив старания, герцог представил девушке набросок первого акта, не лишенный лирического очарования.

В конце недели Бакингем заявил, что первый акт уже написан.

— Я трудился дни и ночи, побуждаемый вдохновением, которое внушили мне вы. Оно так велико, что я должен считать это сочинение скорее вашим, чем моим, особенно если вы отметите его печатью своего одобрения, — сказал герцог, словно речь шла о заранее решенном деле. — Когда вы позволите прочесть его вам?

— Быть может, лучше прочесть всю пьесу, когда ваша светлость закончит ее, — предположила девушка.

Судя по выражению лица, герцог был поражен ужасом.

— Закончу, не зная, обрела ли она форму, соответствующую вашим пожеланиям? — воскликнул он.

— Но дело не в моих пожеланиях, ваша светлость…

— Тогда в чем же? Разве я не пишу пьесу специально для вас, побуждаемый к этому вашим искусством? Могу ли я доводить ее до конца, терзаемый сомнениями, сочтете ли вы ее достойной вашего таланта? По-вашему, пьеса менее важна, чем одежда? Разве она не является одеянием для души? Нет, чтобы продолжать работу, мне требуется ваша помощь. Я должен знать, нравится ли вам первый акт, соответствует ли моя Лаура вашим дарованиям, и обсудить с вами дальнейший план пьесы. Поэтому я снова спрашиваю и во имя священного дела искусства умоляю не отказывать мне: когда вы выслушаете то, что я уже написал?

— Ну, коль скоро ваша светлость оказывает мне такую честь, то когда вам будет угодно.

Преклонение перед ее талантом, испытываемое человеком столь одаренным и занимающим такое высокое положение, бывшим на короткой ноге с королями и принцами, было настолько лестным, что подавило, по крайней мере временно, последние потуги интуиции Сильвии Фаркуарсон, предупреждающей ее против этого блистательного джентльмена. За неделю их отношения стали вполне дружескими, а его поведение оставалось безупречным и почтительным, поэтому она решила, что при первой встрече инстинкт обманул ее.

— Когда мне будет угодно? — переспросил Бакингем. — Это великая честь для меня! Ну, скажем, завтра?

— Если ваша светлость считает это удобным и принесет с собой первый акт…

— Принесу с собой? — Герцог поднял брови и скривил губы, окидывая взглядом тусклую уборную. — Надеюсь, вы не предлагаете мне, дитя мое, читать пьесу здесь? — И он засмеялся, словно отметая подобное предложение.

— А где же тогда? — спросила девушка, слегка сбитая с толку.

— Где же, как не у меня в доме? Какое иное место может для этого подойти?

— О! — испуганно воскликнула мисс Фаркуарсон. Инстинктивная тревога овладела ею снова, побуждая ее извиниться и отказаться от этого намерения. Но разум победил инстинкт. Было бы глупо обижать герцога отказом. Это выглядело бы оскорбительным, так как предполагало бы недоверие, а она вовсе не желала оскорблять его.

Бакингем сделал вид, что не замечает тревоги в голубых глазах девушки, и молча ожидал ответа, который последовал после минутной паузы:

— Но… у вас в доме… Что подумают обо мне, ваша светлость? Прийти к вам одной…

— Дитя мое! — прервал ее герцог с мягким упреком в голосе. — Неужели вы считаете, что я способен с такой легкостью предоставить вас в качестве пищи для грязных городских сплетен? Прийти одной? Успокойтесь! Несколько моих знакомых дам будут вместе с вами слушать написанное мною, возможно, мисс Сеймур из этого театра — для нее в пьесе имеется маленькая роль, — а также одна-две леди из Королевского театра. Наконец, придут и мои друзья; быть может, даже его величество почтит нас своим присутствием. Мы поужинаем в веселой компании, а после вы вынесете приговор моей Лауре, в которую вам предстоит воплотиться. Ну, ваши сомнения побеждены?

Они и впрямь были побеждены. Мысли девушки закружились в хороводе. Ужин в Уоллингфорд-Хаусе, где она будет в каком-то смысле почетной гостьей и где будет присутствовать сам король! Колебаться было бы чистым безумием — ведь это означало вступить в высший свет одним шагом. Правда, это сделали и другие актрисы — Молл Дейвис и малышка Нелли[913] из Королевского театра, но пропуском им послужил отнюдь не актерский талант. Она предпочла бы, чтобы мисс Сеймур не присутствовала при чтении, так как была весьма невысокого мнения о ее поведении. Но в пьесе для нее имелась роль, что оправдывало ее включение в число гостей.

Отбросив сомнения, мисс Фаркуарсон осчастливила его светлость согласием на его просьбу.

Глава 7

ЦЕЛОМУДРИЕ
Вечером того дня, когда Холлс повстречал Такера, и примерно в тот час, когда сэр Джон Лоренс тщетно доказывал в Уайтхолле целесообразность закрытия театров и других мест скопления народа в связи с появлением чумы в городе, его светлость герцог Бакингем сидел за ужином в веселой компании в большой столовой Уоллингфорд-Хауса.

За столом, накрытым на двенадцать персон, присутствовали одиннадцать человек. Стул справа от герцога пустовал, так как почетная гостья, мисс Фаркуарсон, еще не прибыла. В последний момент актриса прислала сообщение, что вынуждена задержаться дома и что если из-за этого ей придется лишиться чести отужинать за герцогским столом, то она, по крайней мере, успеет в Уоллингфорд-Хаус к чтению пьесы, которым его светлость осчастливит собравшихся.

Все это частично являлось вымыслом. Мисс Фаркуарсон не задерживало ничего, кроме пробуждения инстинкта, вновь предостерегшего ее против присутствия за ужином, предполагавшего наступление несколько более близких отношений с хозяином дома. Пьеса — другое дело. Следовательно, ей нужно прийти к концу ужина и началу чтения. Для пущей уверенности она решила явиться в Уоллингфорд-Хаус спустя два часа после назначенного времени.

Его светлость был весьма раздосадован сообщением и хотел задержать ужин до прибытия мисс Фаркуарсон, однако этого не позволили ему гости. Говоря по правде, первого акта будущей пьесы не существовало в природе, ибо герцог еще не написал ни единой строки и едва ли намеревался делать это в будущем. Таким образом, ужину предстояло стать единственной процедурой приема, и, следовательно, как бы поздно ни пришла Сильвия Фаркуарсон, она все равно застала бы собравшихся за столом. Ее опоздание ничего не меняло, и пустой стул справа от герцога терпеливо ждал почетную гостью.

Время шло, и веселая компания становилась еще веселее. Разумеется, за столом присутствовал Этеридж, бывший подлинным организатором собрания. Этот талантливый и элегантный распутник уже тогда славился пристрастием к вину, которому предстояло свести его в могилу во все еще молодом возрасте. Неподалеку от него сидел Седли,[914] еще один одаренный повеса, чья хрупкая, почти женская красота составляла причудливый контраст с характером буйного гуляки. Юный Рочестер[915] также находился бы здесь, если бы не попал в Тауэр за глупую попытку похищения мисс Мэллет два дня назад. Его место занимал сэр Харри Стэнхоуп — вернее, занимал лишь наполовину, так как в отличие от Рочестера, являвшегося не только развратником, но и весьма остроумным человеком, он был просто развратником. Кроме них, присутствовали сэр Томас Огл, веселый собутыльник Седли, и еще двое, чьи имена до нас не дошли.

Дамы образовывали не столь выдающуюся компанию. Ослепительно-белые плечи хорошенькой Энн Сеймур из Герцогского театра обнаруживало декольте, слишком смелое даже по тогдашней моде. Сидя между Стэнхоупом и Оглом, она, по мере того как они топили сдержанность в вине, превращалась в яблоко раздора между ними. Молл Дейвис из Королевского театра поместилась между герцогом и полностью поглощенным ею Этериджем. Смуглая и величавая Джейн Хауден расставила сети для сэра Чарлза Седли, выказывающего явную охоту в них угодить. Четвертая леди, сидевшая слева от Огла, делала отчаянные, но тщетные попытки отвлечь внимание сэра Томаса от мисс Сеймур.

Трапеза была достойной блистательного хозяина и великолепной комнаты с резными панелями и высоким потолком, покоившимся на изящных колоннах, освещенной сотней свечей в огромных позолоченных канделябрах. Вино текло рекой вместе с весьма солеными шутками, причем эта соль была отнюдь не аттическая.[916] По мере того как иссякало остроумие, усиливался смех. Ужин завершился, но собравшиеся все еще сидели за столом, потягивая вино и ожидая запоздавшую гостью, чье место оставалось свободным.

Рядом с этим пустым стулом возвышалась импозантная фигура герцога, облаченная в костюм из белого атласа с бриллиантовыми пуговицами, сверкавшими, словно капли воды. Восседавший на большом позолоченном стуле, как на троне, он казался отчужденным, задумчивым и раздраженным отсутствием леди, в чью честь было устроено это торжество, подобно зеленому юнцу, явившемуся на первое свидание.

Один из всей компании Бакингем не злоупотреблял вином, снова и снова отмахиваясь от лакеев, приближавшихся, чтобы наполнить его бокал. Он редко улыбался, в то время как самая плоская шутка вызывала у его гостей взрывы хохота. Видя покрасневшие лица присутствующих, постепенно отбрасывавших хорошие манеры по мере того, как оргия приближалась к кульминации, герцогу хотелось сдержать их, но такое поведение по отношению к гостям было, по его мнению, нарушением приличий. Его взгляд мрачно скользил по столу, нагруженному золотыми и серебряными блюдами, сверкающим хрусталем и ароматными цветами и фруктами, которые уже использовались резвыми гостями в качестве метательных снарядов.

Взирая на собравшихся с высот необычной для него трезвости, Бакингем находил их шумными и утомительными, их смех действовал на него раздражающе. Он перевел взгляд на занавесы, скрывающие высокие окна, тянущиеся вверх почти от пола до потолка, на голубовато-зеленой ткани которых сверкали золотые павлины, выделяясь на мрачном фоне стенных панелей. Герцог напрягал слух, стараясь уловить шорох колес во дворе, находящемся за этими окнами, и недовольно хмурился, когда очередной взрыв смеха заглушал все остальные звуки.

Седли запел плаксивым и пьяным голосом весьма сомнительную песню собственного сочинения, в то время как мисс Хауден разыгрывала комедию, делая вид, что пытается заставить его замолчать. Он все еще пел, когда Стэнхоуп, вскочив на стул, поднял изящную туфельку, сорванную с ножки мисс Сеймур, и громогласно потребовал вина. Малютка Энн попыталась вернуть украденную обувь, но была удержана Оглом, схватившим ее в объятия, в которых она извивалась, визжала и хихикала одновременно.

Лакей с серьезным видом, словно совершая вполне естественный поступок, налил вино в туфельку, протянутую ему Стэнхоупом, тут же предложившим тост, содержание которого я не намерен воспроизводить.

Он уже заканчивал, когда двойные двери за герцогом внезапно распахнулись и голос камергера торжественно прозвучал над общим шумом:

— Мисс Сильвия Фаркуарсон, к услугам вашей светлости.

Последовала краткая пауза, после которой вновь раздались крики гостей, приветствовавших услышанное объявление.

Бакингем вскочил и повернулся, несколько человек поднялись вместе с ним, дабы встретить должным образом долгожданную гостью. Стэнхоуп, стоя одной ногой на стуле, а другой на столе, отвесил вновь прибывшей поклон, взмахнув туфлей, из которой только что пил.

Сильвия Фаркуарсон, бледная и затаившая дыхание, застыла на пороге, в испуге глядя на представившуюся ее глазам сцену. Она видела знакомую ей Энн Сеймур, которая, смеясь, вырывалась из объятий сэра Томаса Огла. Она видела также хорошо известного ей Этериджа, с красным лицом и поблескивающими от вожделения глазами, обвивающего рукой обнаженную шею мисс Хауден, чья красивая темноволосая голова покоилась на его плече. Она видела Стэнхоупа в съехавшем набок парике, бессмысленно кривляющегося и бессвязно сыпавшего непристойностями. Она видела остальных, чье поведение также соответствовало атмосфере, царившей на этой оргии.

Наконец девушка заметила приближающуюся к ней высокую фигуру герцога, облаченную в белое. Его глаза сузились, на полных губах играла улыбка, приветственным жестом он протягивал к ней руки. Бакингем двигался с присущим ему изяществом, не обнаруживая признаков опьянения, которые демонстрировали другие участники этого пиршества Цирцеи.[917] Однако трезвость герцога не внушила девушке уверенности. Ее щеки, из бледных ставшие багрово-красными, вновь побледнели, на сей раз от ужаса и отвращения.

Несколько секунд Сильвия Фаркуарсон, словно зачарованная, наблюдала за приближением его светлости. Затем она повернулась и ринулась прочь, испытывая чувства человека, заглянувшего в преисподнюю и отшатнувшегося в страхе оказаться ею поглощенным.

За ее спиной воцарилось изумленное молчание, продолжавшееся секунд пять-шесть и сменившееся взрывом демонического хохота, побудившего девушку мчаться еще быстрее.

Она бежала по длинной галерее, словно в ночном кошмаре, вынужденная ограничивать скорость из-за скользкого полированного пола и задыхавшаяся от страха перед воображаемыми звуками шагов преследователей позади нее.

Промчавшись через холл и вестибюль с развевающейся за ее спиной шелковой мантией, она наконец добралась до открытой двери, у которой стояли лакеи, удивленно уставясь на нее, но не делая попыток задержать.

Слишком поздно до них донесся крик помчавшегося в погоню герцога, приказывающего лакеям преградить беглянке дорогу. К тому времени Сильвия Фаркуарсон была уже во дворе и мчалась, как заяц, к открытым воротам, выходившим на Уайтхолл. Как раз в этот момент оттуда отъезжал наемный экипаж, доставивший ее сюда. Задыхаясь, она подбежала к нему, когда возница остановил лошадей, повинуясь ее крику.

— В Солсбери-Корт! Скорее! — приказала девушка.

Она вскочила в экипаж, когда три лакея устремились к нему, выкрикивая требования остановиться, и, высунувшись из окна на другой стороне, поторопила кучера:

— Поезжайте! Скорее, ради бога!

Находясь во дворе, возница, быть может, не осмелился бы тронуться с места. Но карета уже въехала в ворота Уайтхолла и свернула налево в сторону Черинг-Кросса. На улице кучер был не обязан повиноваться лакеям герцога, а те не осмеливались пытаться задерживать карету.

Экипаж покатился вперед, и мисс Фаркуарсон, откинувшись на сиденье, перевела дыхание, приходя в себя от невыразимого ужаса.

Нахмуренный герцог неохотно вернулся в столовую, где его приветствовал град насмешек, на которые его гости едва ли осмелились бы, будь они более трезвыми. Он пытался посмеяться вместе с ними, дабы уменьшить досаду, но не преуспел в этом и плюхнулся на стул в самом дурном расположении духа. Мистер Этеридж, перегнувшись через мисс Хауден, положил унизанные перстнями пальцы на руку друга. Хотя он выпил, возможно, больше остальных, но единственный во всей компании не обнаруживал признаков опьянения, если не считать слегка покрасневшего лица.

— Я предупреждал тебя, — сказал он, — что эта девушка чересчур целомудренна и потребует немалого терпения. Это твой шанс поупражняться в нем.

Глава 8

МИСТЕР ЭТЕРИДЖ СОВЕТУЕТ
Ближе к полуночи, когда все гости, кроме Этериджа, удалились и свечи, оплывавшие в канделябрах, освещали царивший в столовой беспорядок, герцог держал совет с более молодым повесой. Он отпустил слуг, закрыл двери, и друзья остались вдвоем.

Бакингем со страстью и горечью облегчил душу, признавшись, что упражнения в терпении, советуемые ему мистером Этериджем, были за пределами его возможностей. Стараясь двигаться к цели с максимальной осторожностью, он так напугал девушку, что положение стало куда худшим, чем раньше.

— Ты чертовски неблагодарен, — улыбнулся Этеридж. — Сам действовал неуклюже, а меня винишь в своей неудаче. Если бы ты спросил у меня, я бы сказал тебе, к чему может привести сборище дураков и шлюх, которые и пить как следует не умеют. Если бы девушка прибыла в условленное время, пока они еще были трезвы, все могло пройти как надо. Она, возможно, сама бы немного опьянела и смотрела бы на их шалости глазами, которые вино сделало бы более добрыми и терпимыми. Ты же вместо этого просто оскорбил ее отвратительным зрелищем, а я тебе не советовал ничего подобного.

— Будь что будет, — мрачно заявил герцог, — но насмешки надо мной не должны оставаться безнаказанными. Теперь я за более крутые меры.

— Вот как? — Этеридж поднял брови и презрительно усмехнулся. — Значит, таково твое терпение?

— Черт бы побрал это терпение!

— Ну тогда эта девушка не для тебя. У меня нет иллюзий относительно того, что ты подразумеваешь под «более крутыми мерами». Ты, возможно, трезвей меня, зато я соображаю лучше. Поэтому позволь моей сообразительности информировать твою трезвость.

— Ради бога, переходи к делу!

— Я и перехожу. Если ты намереваешься похитить девушку, то не забывай, что за такие дела по закону полагается виселица.

Герцог уставился на него и разразился презрительным смехом:

— По закону! Дорогой Джордж, какое отношение я имею к закону?

— Ты считаешь, что стоишь выше его?

— Ну, до сих пор обычно бывало именно так.

— Да, до сих пор. Но времена меняются быстро. Рочестер, несомненно, думал так же, как ты, похищая в пятницу вечером мисс Мэллет. В результате он сидит в Тауэре.

— И по-твоему, его повесят? — усмехнулся Бакингем.

— Нет, его не повесят, потому что похищение оказалось ненужным шутовством и он готов возместить ущерб мисс Мэллет, женившись на ней.

— Чтоб мне пропасть, Джордж, если ты не более пьян, чем я думал! Мисс Мэллет занимает важное положение в обществе, имеет могущественных друзей…

— У мисс Фаркуарсон тоже есть друзья — например, Беттертон, который обладает немалым влиянием. А у тебя нет недостатка во врагах, всегда готовых поучаствовать в травле.

— Из-за девки с театральных подмостков? — недоверчиво осведомился Бакингем.

— Народ любит этих, как ты говоришь, «девок с подмостков», а настроения в Лондоне в настоящее время таковы, что я бы не осмелился их возбуждать, будь я герцогом Бакингемом. Угроза войны и чумы заставляет людей подумать о собственных грехах. Проповедники снуют по городу, заявляя, что эпидемия — наказание, ниспосланное Богом за новый Содом, а люди развешивают уши и начинают указывать на Уайтхолл как на источник всех пороков, вызвавших гнев Божий. К тому же тебя, Бакс, они любят еще меньше, чем меня. Люди нас не понимают, и, говоря откровенно, наши имена будят в них зверей. Дай им такой аргумент против тебя, и они позаботятся, чтобы закон был выполнен, можешь в этом не сомневаться. Англичане внешне кажутся беспечными людьми, что позволяет некоторым глупцам оскорблять их на свою же беду. Место, где отец его величества лишился головы, отлично видно из этих окон. Поэтому предупреждаю: то, что ты собираешься сделать, чревато риском в любое время, но теперь способно тебя уничтожить. Высокое положение, которое ты считаешь гарантией безопасности, напротив, таит в себе угрозу. Пожар, грозящий трону, обрушивается в первую очередь на тех, кто его окружает. Менее значительное лицо могло бы осуществить такое предприятие с куда меньшим риском, чем ты.

Его светлость наконец отбросил свое презрение и погрузился в мрачное раздумье. Этеридж, откинувшись на стуле, наблюдал за ним с едва заметной циничной усмешкой. Наконец герцог пошевелился и поднял взгляд на лицо друга:

— Какого черта ты сидишь и усмехаешься? Посоветуй, как мне быть!

— К чему, раз ты все равно не следуешь моим советам?

— Все же позволь мне их выслушать.

— Забудь эту девушку и займись чем-нибудь полегче. Ты уже не так молод для столь утомительной охоты.

Его светлость выругался и заявил, что не откажется от мисс Фаркуарсон и завоюет ее, чего бы это ему ни стоило.

— Ну, тогда тебе прежде всего следует загладить скверное впечатление, которое ты произвел этим вечером. Это будет нелегко — фактически это самое трудное во всем предприятии. Но кое-какие моменты говорят в твою пользу. Во-первых, ты, как ни странно, не был пьян, когда поднялся приветствовать ее. Будем надеяться, что она это заметила. Нанеси девушке в понедельник визит в театре и принеси самые почтительные извинения за недостойное поведение твоих гостей. Дай ей понять: если бы ты знал, что они способны на нечто подобное, то никогда бы не пригласил ее в такую компанию. Вырази радость по поводу того, что она сразу же удалилась, и намекни, что ты сам посоветовал бы ей так поступить.

— Но я преследовал ее! Мои лакеи пытались задержать ее карету!

— Естественно, ты спешил за ней, чтобы принести извинения и одобрить ее отъезд, на котором сам бы настоял при сложившихся обстоятельствах. Черт возьми, Бакс! Ты начисто лишен воображения, а еще считаешь себя драматургом!

— Думаешь, она мне поверит? — с сомнением осведомился его светлость.

— Это зависит от твоей игры — ведь ты известен еще и как актер. Неужели ты забыл, сколько раз разыгрывал комедию с той же целью?

— Разумеется, нет. Но ты считаешь, что это поможет?

— Да, вначале. Но должно последовать продолжение. Ты должен представить себя в новой роли. До сих пор она знала тебя — сперва по твоей репутации, а сегодня и по собственному опыту — только как повесу. Это само по себе заставляло ее тебя остерегаться. Представь ей себя в качестве героя, скажем спасшего красавицу, попавшую в беду. Спаси ее от какой-нибудь грозной опасности, и ты удивишь ее своей доблестью и вызовешь у нее благодарность к тебе. Женщины любят героев. Так что веди себя соответственно, и, быть может, твой героизм вознаградит удача.

— А где я найду грозную опасность? — мрачно спросил герцог, подозревая, что его друг подшучивает над ним.

— Если ты будешь искать ее, то тебе придется долго ждать. Поэтому создай ее сам. Немного хитрости и изобретательности снабдит тебя всем необходимым.

— Можешь ты предложить что-нибудь конкретное, а не эти туманные намеки?

— Надеюсь. Только надо немного подумать…

— Так думай, черт бы тебя побрал!

Этеридж рассмеялся в ответ на горячность хозяина дома. Наполнив бокал вином, он посмотрел сквозь него на пламя свечей и залпом выпил.

— Во мне пробуждается вдохновение. Слушай. — И, склонившись вперед, он предложил план кампании, отличавшийся коварством и изобретательностью, служившими ему одновременно во славу и на погибель.

Глава 9

ОЛБЕМАРЛ ПРЕДЛАГАЕТ
Нед Такер не оставил неподтвержденным предложение, сделанное им Холлсу. Поэтому он явился в «Голову Павла» спустя три дня, в воскресенье, и долго беседовал с ним в маленькой приемной, к глубокой досаде миссис Куинн, решившей, судя по манерам и одежде незнакомого джентльмена, что он — лицо весьма значительное.

Такер нашел полковника несколько более уступчивым и менее упорным в желании служить исключительно правительству in esse. Дело было в том, что, не получив в течение этих дней ни слова от Олбемарла, Холлс начал склоняться к мысли, что Такер правильно обрисовал ему положение вещей. Надежды его таяли, а страх перед ежедневно растущим счетом за проживание и услуги в «Голове Павла» соответственно рос.

Полковник еще не поддался на уговоры Такера, но не стал обескураживать его, когда тот обещал прийти на следующее утро вместе еще с одним старым другом времен их службы парламенту. Верный своему слову Такер пришел в понедельник в сопровождении джентльмена несколькими годами старше его по имени Ратбоун, знакомство с которым полковник Холлс припомнил с трудом. На сей раз они явились с конкретным предложением, уполномоченные, по их словам, человеком, чье имя они пока не могут назвать, но если бы они его назвали, то оно уничтожило бы всякие сомнения Холлса.

— В этом, Рэндал, можешь положиться на наше слово, — заявил Такер.

Холлс кивнул и выслушал посетителей. Они предложили ему в случае успешного установления нового правительства положение, казавшееся ослепительным не только для человека, подобно ему, находившегося в отчаянной ситуации. И если, вступая в эту игру, ему придется поставить собственную голову, то предлагаемая ими ставка была немногим менее значительной.

Они продолжали искушать его, рассказывая, насколько далеко продвинулись их приготовления.

— Небо на нашей стороне, — говорил Ратбоун. — Оно послало чуму, дабы расшевелить народ и заставить его подумать об избранных им правителях. Наши агенты обнаружили сегодня в городе четыре случая чумы: один на Вуд-стрит, один на Фенчерч-стрит и два на Крукед-лейн. Власти надеются скрыть это от населения, но мы им помешаем. В настоящий момент наши проповедники оповещают об этом, сея ужас в сердцах людей, дабы направить их на верную дорогу.

— Понимаю, — усмехнулся Холлс. — Когда дьявол болен, его заменяет монах.

— Ты сам видишь, что все готово и мина заложена, — убеждал его Такер. — Это твой шанс, Рэндал. Если ты упустишь его…

Он умолк, услышав стук в дверь, и вскочил, побуждаемый нечистой совестью заговорщика. Ратбоун также с беспокойством огляделся вокруг.

— Чего вы испугались? — спросил полковник, улыбаясь, чтобы успокоить их. — Это всего лишь моя добрая хозяюшка.

Миссис Куинн вошла в приемную с письмом, только что доставленным для Рэндала Холлса.

Полковник с интересом взял его и, увидев большую печать, слегка покраснел от волнения. Развернув письмо, он прочитал его под внимательными и беспокойными взглядами друзей и хозяйки.

Прежде чем заговорить, Холлс прочел письмо еще раз. Произошло неожиданное, причем как раз в тот момент, когда оно еще было в состоянии удержать его на краю того, что, как теперь он понимал, могло оказаться пропастью.

«Удача постигла Вас скорее, чем можно было ожидать, — писал Олбемарл. — Как я только что узнал из полученных писем, в Индии имеется вакантный пост для офицера. Он вполне достоин Ваших способностей, и там, за морями, Вам не будут грозить нежелательные расспросы. Если Вы сегодня заглянете ко мне в Кокпит, то получите дальнейшую информацию».

Холлс попросил друзей извинить его, взял из шкафа перо и бумагу и быстро написал несколько строк ответа.

Когда миссис Куинн удалилась, чтобы передать записку посыльному, и дверь за ней закрылась, оба заговорщика засыпали полковника вопросами. В ответ Холлс положил перед ними письмо Олбемарла. Такер схватил его и углубился в чтение, а Ратбоун заглядывал ему через плечо.

Когда Такер наконец положил письмо, его взгляд был серьезным и печальным.

— Что же ты ответил? — осведомился он.

— Что я зайду сегодня к его светлости, как он того требует.

— Но с какой целью? — спросил Ратбоун. — Неужели вы примете назначение от правительства, которое обречено?

Полковник пожал плечами:

— Я уже говорил Такеру, что служу правительствам, а не создаю их.

— Но только что… — начал Такер.

— Это правда — я колебался. Но, как видите, на весы было брошено еще кое-что.

Они попытались спорить, но тщетно.

— Если я буду представлять ценность для вашего правительства, когда вы установите его, то вы будете знать, где меня найти, и, надеюсь, сочтете меня достойным доверия.

— Но ты представляешь для нас ценность теперь — когда готовится схватка, — убеждал Такер. — И за участие в ней мы согласны богато тебя вознаградить.

Однако Холлс оставался непреклонным. Письмо Олбемарла поспело вовремя.

Расставаясь с друзьями, полковник заверил их, что будет хранить их тайну и забудет все, сказанное ими. Впрочем, в этом не было особой необходимости, так как они по-прежнему не открыли ему никаких жизненно важных деталей, оповещение о которых могло бы угрожать их планам.

Посетители удалились, негодуя, но Такер вскоре вернулся один.

— Рэндал, — сказал он, — возможно, что, поразмыслив, ты поймешь ошибку, которую совершаешь, связывая себя с правительством, обреченным на падение, и с королем, над которым уже занесена рука Божья. Ты можешь быть разумным и предпочесть предлагаемое нами величие подачке, бросаемой тебе Олбемарлом. В таком случае тебе известно, где меня найти. Приходи и можешь рассчитывать на мою дружбу.

Они пожали друг другу руки и расстались. Со вздохом и улыбкой Холлс повернулся, чтобы набить трубку, думая, что ему едва ли когда-нибудь доведется снова увидеть Такера.

Этим же днем он явился к Олбемарлу, который сообщил ему подробности. Холлсу предлагался важный пост с хорошим жалованьем, и если он будет достойно выполнять свои обязанности, в чем герцог не сомневался, то его в скором времени ожидает повышение по службе.

— Служба поможет вам стереть в памяти окружающих ваше прошлое. Когда впоследствии я, возможно, буду рекомендовать вас на какой-нибудь пост здесь, в Англии, то окажется вполне достаточным напомнить о ваших недавних заслугах в Индии, чтобы избежать других вопросов. Это временная ссылка, и вы можете верить мне, что она не продлится дольше, чем необходимо.

Холлс не нуждался в убеждениях согласиться на службу, важность которой превосходила все, на что он мог рассчитывать. Он откровенно заявил об этом, выразив глубокую признательность.

— В таком случае, если вы зайдете ко мне завтра утром, вас будет ожидать приказ о назначении.

Полковник удалился, торжествуя. Наконец-то после долгих лет Фортуна улыбнулась ему. И в самое время, так как он, обуреваемый отчаянием, уже был готов связаться с компанией фанатиков, мечтавших об очередной революции.

Холлс вернулся в «Голову Павла» в приподнятом настроении и потребовал бутылку лучшего канарского. Миссис Куинн безошибочно распознала тревожные признаки.

— Значит, ваши дела в Уайтхолле процветают? — осведомилась она.

Холлс откинулся в кресле, с трубкой в зубах, положив на табурет ноги, с которых успел снять сапоги.

— Процветают более, чем я заслужил, — ответил он, улыбаясь и глядя в потолок.

— Это просто невозможно, полковник, — в свою очередь улыбнулась хозяйка, протягивая ему полный бокал.

Холлс привстал, чтобы взять его.

— Возможно, вы правы. Но я уже позабыл о своих заслугах.

— Зато не позабыли другие. — И она робко спросила о том, в чем заключается его успех.

Отхлебнув вино, полковник поставил бокал на стол и рассказал хозяйке о предложенной службе.

Чело миссис Куинн омрачилось. Холлс был тронут, приняв это за проявление дружбы и сожаления о его скором отъезде.

— Когда же вы уезжаете? — с беспокойством спросила она.

— Через неделю.

Полковнику показалось, что миссис Куинн слегка побледнела.

— В Индию! — воскликнула она. — К дикарям и черномазым язычникам! Да вы просто с ума сошли, если решились на такое!

— У нищих нет выбора, мэм. Я еду туда, где могу найти службу. Кроме того, там не так уж скверно, как вам кажется.

— Но зачем вам вообще уезжать? Я уже говорила вам, что такому человеку, как вы, следовало бы обосноваться на родине и жениться.

Миссис Куинн понимала, что наступило время дать бой. Теперь или никогда. Последним заявлением она отправила вперед застрельщиков.

— Посмотрите на себя, — продолжала хозяйка, прежде чем он успел ответить. — Во что вы превратились! — И она обвиняющим жестом ткнула пальцем в дыру на пятке его правого чулка. — Вам нужно не ехать воевать за моря, а найти женщину, которая будет о вас заботиться.

— Отличный совет, — рассмеялся Холлс. — Единственная трудность состоит в том, что тот, кто женится, должен содержать жену, а я, оставшись в Англии,не смогу содержать даже себя. Поэтому я и еду в Индию.

Миссис Куинн подошла к столу и, облокотившись на него, посмотрела полковнику в глаза:

— Вы забываете, что существует немало хорошо обеспеченных женщин, и многие мужчины, пребывающие в положении, подобно вашему, находят себе жену, обладающую достаточным состоянием.

— Вы уже говорили нечто похожее. — Он снова рассмеялся. — Вы считаете, что мне следует стать охотником за богатыми наследницами. По-вашему, я подхожу для этой роли?

— По-моему, да, — ответила, к его удивлению, миссис Куинн. — Вы настоящий мужчина и можете предложить дворянское имя состоятельной женщине, которая им не обладает. Таким образом, обе стороны останутся в выигрыше.

— Честное слово, вы подумали обо всем! Тогда, миссис Куинн, распространите свою доброту дальше простого совета и найдите мне такую женщину, а я тогда подумаю об отказе от места в Индии. Но вам следует поспешить, так как у меня есть только неделя.

Слова эти сопровождались смехом, свидетельствовавшим об уверенности полковника в том, что его вызов не будет принят. Когда миссис Куинн смущенно отвела взгляд, он засмеялся еще громче.

— Это труднее, чем давать советы, не так ли? — поддразнивал он ее.

Хозяйка взяла себя в руки и вновь посмотрела на него.

— Не так уж это трудно, — заверила она Холлса. — Если вы говорите серьезно, то я могла бы найти для вас достаточно миловидную леди, примерно вашего возраста, обладающую тридцатью тысячами фунтов, не считая недвижимого имущества.

Холлс, прекратив смеяться, уставился на нее, держа трубку в руке.

— И эта женщина выйдет замуж за нищего бродягу? Она, должно быть, не в своем уме!

— Вовсе нет. Если вы серьезны, то я представлю вам ее.

— Черт возьми! Поневоле станешь серьезным, когда речь идет о тридцати тысячах фунтов. Да с такими деньгами я могу стать деревенским сквайром!

— Почему бы и нет?

Хозяйка сбивала полковника с толку своей уверенностью, что все зависит только от него.

— Потому что нет такой женщины.

— А если есть?

— Но ведь ее нет!

— Повторяю: вы не правы.

— Тогда где же она?

Отступив от стола, миссис Куинн подошла к Холлсу:

— Она… она здесь.

— Здесь? — недоуменно откликнулся он.

Хозяйка подошла еще ближе.

— Здесь, в этой комнате, — мягко произнесла она.

Полковник смотрел на нее, все еще не понимая. Затем он заметил робкую улыбку, которой миссис Куинн пыталась успокоить его, и до него наконец дошел смысл ее слов.

Глиняный мундштук трубки треснул у него между пальцами, и Холлс наклонился за обломками, радуясь предлогу отвести взгляд от лица собеседницы и дать себе несколько секунд на обдумывание неожиданной ситуации.

Когда полковник поднял голову, его лицо покраснело, что, возможно, являлось следствием прилива крови во время наклона. Ему хотелось смеяться, но он понимал, что это было бы крайне невежливо. Холлс встал, положив обломки трубки на стол, заговорил смущенно и мягко:

— Я… я не понимал, что вы имеете в виду… — Он не смог окончить фразу.

Смущение Холлса приободрило хозяйку.

— А теперь понимаете, полковник? — прошептала она.

— Я… Не знаю, что вам сказать…

Его мозг начал возобновлять свои функции. Холлсу стало ясно, почему человеку, явно испытывающему нужду, предоставили в этом доме неограниченный кредит.

— Тогда не говорите ничего, дорогой полковник, — замурлыкала миссис Куинн. — Кроме того, что вы откажетесь от намерения плыть в Индию.

— Но… но я уже дал слово.

В отчаянии он цеплялся за соломинку, но соломинка оказалась не слишком удачной, так как предполагала, что данное слово — единственное препятствие.

В результате хозяйка очутилась на максимально близком от него расстоянии, положила ему руку на плечо и пустилась в уговоры:

— Вы же дали слово до того… до того, как все узнали. Его светлость поймет. Стоит вам только объяснить, и он никогда не станет вас принуждать.

— Я… я не смогу, — продолжал отбиваться Холлс.

— Тогда смогу я.

— Вы? — Он уставился на нее.

Миссис Куинн выглядела бледной, но решительной.

— Да, — ответила она. — Если вас удерживает только ваше слово, то я сразу же найму экипаж и отправлюсь в Уайтхолл. Джордж Монк примет меня, а если нет, то это сделает его герцогиня. Я хорошо знала ее в прошлом, когда была молодой девушкой, а она — швеей, работавшей за гроши. Нэн Кларджес никогда не откажет старой подруге. Так что, если пожелаете, я быстро освобожу вас от данного слова.

Лицо Холлса вытянулось, и он снова отвел взгляд.

— Это еще не все, миссис Куинн, — запинаясь, проговорил он. — Дело в том, что я… едва ли смогу сделать женщину счастливой.

Однако она отмела его опасения, сочтя их признаком скромности:

— Я готова пойти на риск.

— Но… видите ли, я так долго вел бродячую жизнь, что вряд ли смогу осесть где-нибудь навсегда. Кроме того, мэм, что я могу вам предложить?

— Если я удовлетворена сделкой, к чему об этом думать?

— Ваши слова меня глубоко тронули, миссис Куинн. Я не думал, что смогу испытать к какой-нибудь женщине даже простое чувство признательности. Однако, мэм, это не может изменить моих намерений. Женитьба не для меня.

— Но…

Холлс властно поднял руку, удерживая хозяйку от продолжения. Он наконец нашел нужную формулировку отказа:

— Спорить бесполезно, мэм. Повторяю: я глубоко тронут и признателен вам, но мои намерения неизменны.

Твердость, звучащая в его голосе, заставила миссис Куинн побледнеть от унижения. Предложить себя и быть отвергнутой этим нищим, которому она кажется столь непривлекательной, что его не смогли соблазнить даже тридцать тысяч фунтов! Это оказалось горькой пилюлей. Лицо миссис Куинн покрылось пятнами. Теперь она испытывала к своему постояльцу смертельную ненависть.

Хозяйка ощущала настоятельную потребность наброситься на полковника с жестокими обвинениями, но обвинять его было не в чем. Если бы он поощрял ее, играл ее чувствами или пытался соблазнить, она могла бы выплеснуть наружу бушевавший в ней гнев. Однако Холлсу нельзя было предъявить никаких упреков, облеченных в словесную форму…

Миссис Куинн злобным взглядом сверлила полковника, который смущенно стоял перед ней, отведя глаза в сторону открытого окна и не пытаясь что-либо добавить к сказанному ранее.

— Понятно, — тихо произнесла она. — Очень жаль, что…

— Прошу вас, не надо! — вновь прервал ее Холлс, начиная ощущать сочувствие к своей хозяйке.

Миссис Куинн двинулась к двери, открыла ее, но задержалась на пороге и обернулась:

— Раз уж все так сложилось, может быть, вы найдете себе другое жилье не позднее чем завтра?

Полковник склонил голову в знак согласия.

— Естественно… — начал он, но дверь с шумом захлопнулась, оставив его в одиночестве.

Со вздохом Холлс опустился на стул и поднес руку к влажному лбу.

Глава 10

БАКИНГЕМ РАСПОЛАГАЕТ
Полковник Холлс, насвистывая, одевался, собираясь отправиться на важную встречу в Кокпит, и, когда он закончил свой туалет, в нем никто бы не узнал вчерашнего опустившегося авантюриста.

Рано утром он высыпал содержимое кошелька на кровать, дабы сориентироваться в своих ресурсах. В кошельке оказалось тридцать пять фунтов и несколько шиллингов. Олбемарл обещал ему вручить вместе с приказом о назначении распоряжение казначею о выдаче тридцати фунтов в качестве расходов на экипировку и все остальное. Рэндал считал себя обязанным предстать перед покровителем в достойном облике. Вторично появиться в Уайтхолле в лохмотьях означало бросить тень на герцога Олбемарла. Ведь Монк, возможно, представит его кому-нибудь, и он не должен краснеть за своего протеже.

Поэтому, покончив с завтраком, принесенным не миссис Куинн, а буфетчиком Тимом, Холлс отправился на Патерностер-роу. Там, подчиняясь пристрастию к нарядной одежде, свойственной искателям приключений, и с присущей этой породе людей расточительностью, а также учитывая высокую воинскую должность, которую ему предстояло занять, он купил прекрасный камзол из алого камлота с золотыми кружевами, штаны, чулки и шарф. Добавив к этому пару башмаков из превосходной испанской кожи, черный шелковый пояс, шитую золотом перевязь и черную шляпу с красным плюмажем, Холлс обнаружил, что лишился трех четвертей своих скудных сбережений и что в кошельке осталось не более восьми фунтов. Но это едва ли могло обеспокоить человека, в кармане которого через два часа будет лежать приказ о выдаче денег в казначействе. Он всего лишь ускорил естественный ход событий и был доволен тем, что ему удалось это сделать, несмотря на стесненные финансовые обстоятельства.

Вернувшись с покупками в «Голову Павла», полковник с удовлетворением посмотрел на себя в зеркало. В чисто выбритом джентльмене с тщательно причесанными длинными и густыми золотисто-каштановыми волосами, перевязанными лентой с левой стороны, со сверкавшим в ухе продолговатым грушевидным рубином, с утопающей в пене кружев шеей, в великолепном красном камзоле, превосходно сидящем на его плечах, едва ли можно было узнать вчерашнее пугало. Холлс был уверен, что выглядит не старше своих тридцати лет.

Спустившись вниз, полковник произвел сенсацию своим новым обликом, и так как нельзя было допустить, чтобы он шел пешком по грязным улицам в полированных до блеска испанских башмаках, Тим вызвал наемный экипаж, который должен был доставить Холлса в Уайтхолл.

Оставался еще час до полудня, и полковнику это казалось наиболее ранним временем для визита к Олбемарлу. Однако кое-кто другой умудрился явиться в Кокпит еще раньше. Этим другим был его светлость герцог Бакингем, который в сопровождении своего друга сэра Харри Стэнхоупа прибыл к дому Монка за целый час до того, как полковник Холлс приготовился оставить свое жилище.

Джентльмена столь высокого положения, разумеется, не заставили ждать. Его сразу же провели в комнату, выходящую окнами в парк, где его светлость герцог Олбемарл занимался делами. Оба герцога — щеголеватый повеса и суровый солдат — являли собой полную противоположность друг другу, однако отношения между ними были вполне добросердечными. Ведущий правильную и осмотрительную жизнь, Монк относился к вопросам морали без предубеждений и нетерпимости. Его обычная молчаливая сдержанность таила под собою отвагу льва, но, как правило, его поведение отличала мягкость ягненка, сочетаемая с вежливым хладнокровием, которое завоевало ему немногих друзей, но еще меньшее количество врагов. Человек получает то, что дает, и Монк, не будучи щедрым ни на любовь, ни на ненависть, редко возбуждал эти страсти по отношению к себе. Он стремился не приобретать врагов, но не особенно беспокоился о том, чтобы заводить друзей.

— Я хотел бы, — заговорил Бакингем, — чтобы ваша светлость позволили представить вам моего доброго друга сэра Харри Стэнхоупа, заслуженного молодого солдата, которому я умоляю вашу светлость оказать услугу.

Олбемарл слышал о сэре Харри как об одном из самых отчаянных распутников при дворе и, рассматривая его теперь, пришел к выводу, что внешность этого джентльмена вполне соответствует его репутации. То, что Бакингем охарактеризовал Стэнхоупа как солдата, вызвало у Монка удивление, которого он, однако, ничем не обнаружил, а всего лишь склонил голову в ответ на поклон сэра Харри.

— Нет нужды умолять меня об услуге любому другу вашей светлости, — ответил Олбемарл с холодной вежливостью. — Пожалуйста, садитесь, ваша светлость, сэр Харри.

И он указал молодому повесе на меньший из двух стульев, стоящих у письменного стола, а когда визитеры сели, вновь занял свое место, склонившись вперед и положив локти на стол.

— Быть может, ваша светлость сообщит мне, каким образом я могу иметь честь быть ему полезным?

— Сэр Харри, — ответил Бакингем, закинув одну изящную ногу на другую, — желает, по некоторым личным причинам, повидать мир.

Олбемарл не питал иллюзий относительно упомянутых причин. Было общеизвестно, что сэр Харри не только проиграл наследство, в которое вступил три года назад, но к тому же влез в колоссальные долги и что если кто-нибудь немедленно не придет ему на помощь, то кредиторы могут сделать его жизнь весьма неприятной. Стэнхоуп был бы не первым придворным мотыльком, познакомившимся с долговой тюрьмой. Однако эти мысли, мелькавшие в голове главнокомандующего, никак не отразились на его смуглом лице и в бесстрастных темных глазах.

— Но сэр Харри, — продолжал Бакингем после небольшой паузы, — очень желал бы обратить свое отсутствие в Англии на пользу его величеству.

— Короче говоря, — расшифровал слова Бакингема Олбемарл, который не мог скрыть презрения, — сэр Харри хотел бы получить пост за морем.

Бакингем коснулся губ кружевным носовым платком.

— В целом ситуация именно такова, — согласился он. — Не сомневаюсь, что сэр Харри оправдает доверие вашей светлости.

Его светлость бросил взгляд на сэра Харри и очень в этом усомнился. В глубине души он презирал ничтожного хлыща, помочь которому обмануть кредиторов просил его Бакингем.

— А какой именно пост хотел бы получить сэр Харри? — невозмутимо осведомился он.

— Военный пост более всего соответствовал бы вкусам и качествам сэра Харри. Он располагает определенным воинским опытом, прослужив некоторое время в гвардии.

«В гвардии! — подумал Монк. — Боже мой, ну и рекомендация!» Но выражение его лица не изменилось. Совиные глаза спокойно взирали на молодого повесу, который заискивающе ему улыбался, чем только сильнее вызывал у него отвращение.

— Очень хорошо, — ответил Олбемарл. — Я запомню просьбу вашей светлости в отношении сэра Харри и, когда найдется подходящее место…

— Но оно уже нашлось, — прервал его Бакингем.

— В самом деле? — Черные брови Монка взлетели вверх. — Я не осведомлен об этом.

— Вчера вечером я узнал при дворе, что после смерти бедного Макартни его пост в Бомбее стал вакантным. Вы, очевидно, забыли об этом. Эта служба вполне подходит сэру Харри.

Олбемарл нахмурился. Он немного подумал, так как никогда не действовал поспешно, а затем покачал головой, скривив полные губы:

— Ваша светлость, мне ведь еще необходимо решить, подходит ли для этой службы сэр Харри, и, говоря откровенно, должен со всем уважением заявить, что мне так не кажется.

Бакингем этого не ожидал. Он бросил высокомерный взгляд на Олбемарла.

— Не думаю, что я вас понял, — промолвил он.

Вздохнув, Олбемарл пустился в объяснения:

— Для этой весьма ответственной службы требуется опытный и закаленный солдат. Сэр Харри, несомненно, обладает многими положительными качествами, но в его возрасте никак не возможно располагать опытом, который ему понадобится для выполнения тяжелых обязанностей, ожидающих его на этом посту. К тому же, ваша светлость, это не единственное препятствие. Я не только выбрал нужного человека, но уже предложил ему это назначение, и он его принял. Так что пост более не является вакантным.

— Однако мне известно, что его величество только вчера вечером подписал пустой бланк.

— Совершенно верно. И тем не менее я связан обещанием и в любую минуту ожидаю джентльмена, которому уже поручена эта служба.

Бакингем не скрывал разочарования.

— Могу я узнать его имя? — осведомился он, причем вопрос прозвучал как требование.

Олбемарл колебался. Он сознавал опасность, которую таит для Холлса упоминание его имени в этот неудачный момент. Бакингем мог пойти на многое, чтобы избавиться от Рэндала, само имя которого, не говоря уже о его прошлом, могло дать для этого основания.

— Его имя едва ли известно вашей светлости. Он простой офицер, чьи заслуги, однако, хорошо известны мне, и я убежден, что лучшего человека на это место найти невозможно. Но в течение нескольких дней, несомненно, освободится еще какой-нибудь пост, и тогда…

Бакингем весьма невежливо прервал его:

— Вопрос стоит не о каком-нибудь другом, а именно об этом посту. Я уже имею санкцию его величества и нахожусь здесь по его предложению. Хорошо, что человек, которого вы назначили на это место, никому не известен. Ему придется смириться, а вы утешите его другим вакантным постом. Если вашей светлости потребуются более подробные указания, то я буду счастлив доставить вам письменное распоряжение его величества.

Олбемарлу сделали мат. Он сидел мрачный и неподвижный, словно высеченный из камня. Но в душе у него кипел гнев. Всегда одно и то же! Ответственные посты, требующие опыта и умелых рук, которыми были готовы служить Англии ее самые достойные сыны, постоянно доставались бесполезным паразитам, тучами клубившимся при легкомысленном дворе Карла II. Монк был особенно сердит, так как не мог сопротивляться из-за того, что его руки связывала сама личность человека, избранного им на это место. Если бы речь шла о ком-нибудь другом, обладавшим не только военным опытом Холлса, но и прошлым, позволяющим открыть его имя, он бы тут же нахлобучил шляпу, отправился во дворец обсудить дело с королем и нашел бы аргументы, могущие обуздать наглость Бакингема. Но Монк понимал, что в данной ситуации он не может этого сделать без риска погубить Холлса и навлечь незаслуженный гнев на себя.

«Черт побери! — воскликнул бы король. — Вы говорите мне в глаза, что предпочитаете сына цареубийцы другу моего друга?»

И что он мог бы на это ответить?

Олбемарл опустил взгляд. Приказ о назначении, бывшем предметом дискуссии, лежал перед ним; место, намеченное для имени Рэндала Холлса, все еще пустовало. Он знал, что побежден и что самое лучшее для него и Холлса смириться с этим фактом.

Олбемарл взял перо, обмакнул его в чернильницу и придвинул к себе документ:

— Так как вы уполномочены его величеством, не может быть никаких возражений.

Быстро скрипя пером по бумаге, он внес туда имя сэра Харри Стэнхоупа, с горечью размышляя о том, что с таким же успехом мог вписать в документ имя Нелли Гуинн. Посыпав надпись угольным порошком, Монк молча протянул бумагу визитерам, устремив на них тяжелый взгляд.

Оба посетителя поднялись с улыбками.

— Преданный слуга вашей светлости, — кланяясь, впервые заговорил сэр Харри. — Я буду стараться достойно исполнить свои обязанности и уничтожить все сомнения, которые может вызывать у вашей светлости моя молодость.

— К тому же, — добавил Бакингем, ободряюще улыбаясь Олбемарлу, — молодость — недостаток, неизбежно устраняемый самой жизнью.

Олбемарл медленно поднялся, и оба гостя удалились с поклонами.

Затем он тяжело опустился на стул, сжал голову руками и выругался сквозь зубы.

Часом позже явился Холлс, сияющий и выглядевший помолодевшим в своем великолепном красном камзоле, чтобы быть сокрушенным новостью, вновь поставившей его в положение одураченного Фортуной.

Однако, как бы глубоко он ни был ранен в душе, внешне это на нем не отразилось. Куда более возбужденным был Олбемарл, в весьма крепких выражениях поносивший разлагающее влияние двора и порождаемые им безобразия.

— На это место нужен настоящий человек, а они вынудили меня отдать его бездельнику, размалеванной кукле в штанах!

Холлс припомнил обличения Такером нынешнего правительства и начал понимать, насколько он и его сподвижники были правы в своей уверенности, что народ готов восстать и расчистить эти авгиевы конюшни.[918]

Олбемарл пытался утешить его надеждой на скорое появление очередной вакансии.

— Которую снова выхватит какой-нибудь погрязший в долгах сводник, стремящийся спастись от кредиторов, — промолвил Холлс, обнаруживая наконец горечь, переполнявшую его душу.

Олбемарл печально глядел на него:

— Я знаю, Рэндал, что это явилось для вас тяжелым ударом.

Полковник взял себя в руки и принужденно рассмеялся:

— Тяжелые удары сыплются на меня постоянно.

— Да, знаю. — Опустив голову, Олбемарл подошел к окну и вернулся назад, остановившись перед полковником. — Держите меня в курсе вашего местопребывания и ждите от меня вестей. Не сомневайтесь, я сделаю все, что от меня зависит.

Во взгляде полковника блеснул огонек надежды.

— Вы и вправду считаете, что может подвернуться что-нибудь еще?

Герцог сделал паузу, во время которой его лицо помрачнело.

— Откровенно говоря, Рэндал, я не особенно на это рассчитываю. Как вы сами понимаете, для вас и вам подобных такие шансы редки. Но неожиданное может произойти быстрее, чем мы осмеливаемся надеяться. Если это случится, не сомневайтесь, что я о вас не забуду.

Поблагодарив его, Холлс поднялся, чтобы уходить, всем своим видом выражая уныние.

Олбемарл наблюдал за ним из-под густых бровей. Когда Холлс подошел к двери, герцог остановил его:

— Одну минуту, Рэндал!

Полковник повернулся, поджидая, пока Олбемарл не подойдет к нему. Его светлость был погружен в раздумье и, казалось, колебался, стоит ли ему говорить.

— Надеюсь, вы не нуждаетесь в деньгах? — спросил он наконец.

Жест и усмешка полковника являли собой стыдливое признание в обоснованности подозрений герцога.

Взгляд Олбемарла несколько секунд оставался неподвижным. Затем он вынул из кармана явно не слишком тяжелый кошелек и развязал его:

— Если долг поможет вам до тех пор, пока…

— Нет-нет! — воскликнул Холлс, чья гордость восстала против принятия почти что милостыни.

Отказ его был искренним лишь наполовину, но Олбемарл не настаивал. Туго завязав кошелек, он сунул его в карман, и на его лице отразилось облегчение.

Глава 11

ОТВЕРГНУТАЯ ЖЕНЩИНА
Полковник Холлс возвращался назад пешком. Поездка в экипаже или по воде была теперь не для него, так как рухнула последняя преграда между ним и нищетой.

Конечно, выход из положения существовал, но в высшей степени отчаянный: участие в мятеже, к которому тщательно пытался привлечь его Такер. Мысль об этом начала шевелиться в голове у Холлса, когда он, волоча отяжелевшие ноги, брел к Темпл-Бару,[919] задыхаясь от необычайной для конца мая жары. Полковника одолевало искушение не только потому, что в восстании заключалась его единственная надежда на спасение от голода, но и вследствие возмущения несправедливыми действиями правительства, которое выбрасывало опытных солдат, вроде него, в сточные канавы, покровительствуя ничтожным фаворитам, игравшим роль сводников при распутном монархе.

Порок, говорил он себе, стал единственным пропуском на службу в Англии после реставрации Стюартов. Такер и Ратбоун были правы. По крайней мере, их действия были оправданы необходимостью спасения страны от терзающей ее чумы морального разложения — болезни, куда более страшной, чем настоящая чума, которая, как рассчитывали республиканцы, может побудить нацию осознать свое положение.

Конечно, в случае неудачи его ожидает гибель. Но коль скоро жизнь — единственное, что он теперь может поставить на кон, к чему колебаться? Что, в конце концов, стоит его жизнь, чтобы не сделать ее ставкой в последней игре с Фортуной? Эта богиня благоволит смелым. Возможно, в прошлом он не был достаточно смел.

Глубоко задумавшись, Холлс дошел до церкви Святого Клемента Датского, когда его внезапно остановило предупреждение:

— Держитесь подальше, сэр!

Полковник посмотрел направо, откуда донесся голос.

Он увидел человека с пикой, стоящего у запертой на замок двери, на которой красной краской были намалеваны крест и надпись: «Господи, помилуй нас!»

Полковник вздрогнул, словно столкнулся с чем-то нечистым и ужасным. Поспешно перейдя на другую сторону улицы, он на мгновение задержался там, глядя на закрытые ставни пораженного болезнью дома. Это зрелище было для Холлса внове, ибо, когда он проходил здесь неделю назад, эпидемия, хотя уже поражала людей по соседству, была все же ограничена Бутчерс-роу на северной стороне церкви и отходящими от нее небольшими улицами. Случай чумы на основной дороге между Уайтхоллом и Сити служил грозным свидетельством ее распространения. Инстинктивно ускорив шаг, Холлс задумался о пользе, которую могут извлечь революционеры из ужасной болезни. Постоянные беспокойные и сумбурные размышления затуманили обычную ясность его ума, и он уже начинал становиться на точку зрения, что чума — это наказание, которому Господь подверг нечестивый город. Следовательно, Небеса должны быть на стороне тех, кто стремился к очищающим переменам.

Когда полковник поднимался на Ладгейт-Хилл в сторону собора Святого Павла, решение было принято. Вечером он повидает Такера и свяжет свою судьбу с республиканцами.

Войдя на Полс-Ярд, Холлс увидел солидную толпу, собравшуюся у западных дверей собора. Она состояла из людей самых различных занятий: торговцев, лавочников, подмастерьев, конюхов, мусорщиков, мошенников с переулков за Старой биржей, просто зевак, а также городских щеголей, солдат и женщин. На ступенях портика стоял притягивающий их магнит — похожий на черную ворону проповедник, который предрекал городу гибель. Текст проповеди изобиловал повторами, подобными припеву в песне.

— Вы осквернили ваши святилища множеством пороков, мерзостью вашей торговли!

Тем не менее между коринфскими колоннами, на фоне которых ораторствовал проповедник, не было видно лавок торговцев шляпами, стоявших там во время республики, — их снесли после Реставрации.

То ли до слушателей дошла бессмысленность обвинений, то ли группа подмастерьев внесла среди собравшихся дух непристойного веселья, но ответом на угрозы проповедника послужили громкие насмешки. Это не смутило пророка конца света, бесстрашно ринувшегося в атаку.

— Покайтесь, нечестивцы! — завопил он, покрывая пронзительным голосом шум и смех. — Подумайте о том, что с вами будет! Через сорок дней Лондон погибнет! Чума восторжествует в этом средоточии греха! Она подкрадывается, аки лев рыкающий, ища, откуда наброситься на вас. Еще сорок дней, и…

Яйцо, брошенное каким-то мальчишкой, угодило в лицо оратору, вынудив его оборвать фразу. Клейкая масса стекала с его бороды на поношенное черное одеяние.

— Насмешники! Нечестивцы! — визжал он, воздев руки к небу и напоминая огородное пугало на ветру. — Ваша погибель близка!..

Рев смеха заглушил голос проповедника, на которого отовсюду посыпались метательные снаряды. Последним из них была живая кошка, которая вцепилась когтями ему в грудь, испуганно фыркая.

Посрамленный пророк повернулся и скрылся в соборе, преследуемый хохотом и бранью. Однако, едва он исчез, смех стих, сменившись мертвой тишиной, после чего толпа с криками ужаса рассеялась в разные стороны.

Полковник Холлс, оставшись в одиночестве и не понимая, что вселило в этих людей такую панику, шагнул к опустевшему пространству перед ступенями собора. Там, на вымощенной грубым булыжником мостовой, он увидел молодого парня, одетого как преуспевающий торговец и скорчившегося, словно от боли. Шляпа валялась рядом с ним; он тихо стонал, судорожно подергивая головой. Из-под полузакрытых ресниц виднелись белки закатившихся глаз.

Когда Холлс направился к больному, чей-то голос крикнул ему:

— Осторожней, сэр! Это может быть чума!

Полковник остановился, парализованный ужасом, который внушало страшное слово. Затем он увидел пожилого мужчину в длинном парике, просто, но аккуратно одетого в черное, в очках в роговой оправе, придававших его круглому лицу совиное выражение. Мужчина спокойно приближался к больному. Несколько секунд он стоял, глядя на него, затем, обернувшись, подозвал жестом двух крепких парней с алебардами. Отважный джентльмен в черном вынул из кармана носовой платок, на который капнул что-то из флакона. Поднеся платок к носу левой рукой, он опустился на колени перед больным и спокойно начал расстегивать его куртку.

Наблюдая за ним, полковник проникся восхищением к его храбрости и устыдился собственных страхов за свою абсолютно никчемную жизнь. Решительно двинувшись вперед, он присоединился к маленькой группе.

Доктор оглянулся при его приближении. Но Холлс в этот момент не видел ничего, кроме больного, чью грудь обнажил лекарь. Один из алебардщиков указал другому на красноватое выпуклое пятно внизу шеи несчастного. Глаза его округлились, а лицо побледнело от ужаса.

— Видишь? Это примета чумы! — сказал он товарищу.

Доктор заговорил, обращаясь к Холлсу:

— Вы бы лучше не подходили к нему близко, сэр.

— Это… это чума? — тихо спросил Холлс.

Врач кивнул, указывая на багровое пятно.

— Признаки абсолютно безошибочны, — ответил он. — Умоляю вас, сэр, уходите скорей.

Вновь поднеся платок ко рту и носу, он повернулся спиной к полковнику.

Холлс повиновался, шагая медленно и задумчиво, будучи пораженным зрелищем чумы, обрушившейся на молодого парня. Когда он приблизился к толпе, глазевшей на происходящее с солидного расстояния, то заметил, что люди отшатываются от него, словно от уже заразившегося.

Увиденное событие производит на нас куда большее впечатление, чем двадцать подобных случаев, о которых мы только слышим. До сих пор эти лондонские горожане относились к чуме весьма легкомысленно. Еще не прошло десяти минут с тех пор, как они осыпали насмешками и швыряли чем попало в проповедника, призывавшего их покаяться и грозившего гневом Господним. Но когда внезапно, точно гром среди ясного неба, болезнь сразила одного из них, их сердца наполнились ужасом при виде того, о чем ранее знали только по рассказам.

Полковник двинулся дальше, размышляя о том, что этот случай привлечет к делу республики больше сторонников, чем куча проповедников. Он расценил его как перст судьбы, указывающий, что ему следует присоединиться к Такеру.

Но прежде, чем отправиться в Чипсайд и предложить свою шпагу революционерам, следовало утолить жажду, вызванную долгой ходьбой под изнуряющим зноем. С помощью Такера и его друзей Холлс раздобудет необходимые средства, чтобы оплатить счет в «Голове Павла» и съехать от любвеобильной миссис Куинн, в чьей гостинице он ни в коей мере не мог проживать далее.

Полковник вошел в общую комнату; хозяйка отвернулась от группы горожан, с которыми она беседовала, и проводила его взглядом, плотно сжав губы, когда он направлялся в свою маленькую приемную. Спустя минуту она последовала за ним.

Холлс, успевший снять шляпу и расстегнуть камзол, любезно пожелал миссис Куинн доброго утра, словно между ними не произошло вчерашней трагической сцены. Однако его легкомыслие показалось хозяйке оскорбительным.

— Чем могу быть вам полезной, полковник? — осведомилась миссис Куинн.

— Кружкой эля, если вы будете так любезны, — ответил он. — Я словно побывал в африканской пустыне. Уф! Ну и жара! — И Холлс расположился на сиденье у окна, где было больше воздуха.

Хозяйка молча удалилась и вернулась с кружкой, которую поставила на столе перед постояльцем. Полковник жадно приник к ней губами, и, когда ее прохладное содержимое смягчило его горло, он возблагодарил небо за то, что в мире, где столько зла, существует такая хорошая вещь, как эль.

Миссис Куинн, нахмурив брови, молча наблюдала за ним.

— Вы оставите мой дом сегодня, как мы договорились вчера вечером? — осведомилась она, когда он наконец оторвался от кружки.

Холлс кивнул, облизнув губы.

— Я скоро переберусь в «Птичку в руке» на другой стороне Полс-Ярда, — ответил он.

— В «Птичку в руке»! — В ее голосе прозвучало презрение к упомянутому заведению, которое и впрямь являлось жалкой таверной. — Эта дыра отлично подойдет к вашему великолепному камзолу. Впрочем, это не мое дело. Коль скоро вы перебираетесь, я удовлетворена.

В ее тоне слышалось нечто зловещее. Подойдя к столу, миссис Куинн облокотилась на него. Ее поза и выражение лица не оставляли сомнений, что эта женщина, до сих пор относившаяся к нему с такой нежностью, теперь стала его злейшим врагом.

— У моего дома хорошая репутация, и я намерена сохранять ее и впредь, — продолжала миссис Куинн. — Поэтому мне не нужны здесь изменники и висельники.

Холлс намеревался проглотить очередную порцию эля, но ее слова остановили его, когда он уже подносил кружку к губам.

— Изменники? Висельники? — медленно переспросил он. — Не думаю, что я вас понял, хозяюшка. Вы относите эти эпитеты ко мне?

— К вам, сэр. — И миссис Куинн плотно сжала губы.

Полковник, нахмурившись, посмотрел на нее, затем рассмеялся, пожав плечами.

— Вы с ума сошли, — сказал он и залпом допил кружку эля.

— Нет, я не сумасшедшая и не дура, мистер мятежник! Человека узнаешь по его друзьям. Разве может не быть изменником тот, кто водит с изменниками компанию, да еще прямо здесь, в этом доме, в чем я могла бы поклясться в случае необходимости или если бы хотела причинить вам вред? Я не стану этого делать, но прошу вас сегодня же покинуть мой дом, иначе я могу изменить свое решение.

Холлс со стуком опустил кружку на стол и вскочил на ноги.

— Черт возьми! — рявкнул он, охваченный гневом, который усиливала тревога. — Что вы имеете в виду? С какими изменниками я водил компанию?

— С какими? — Она усмехнулась. — Что вы скажете о вашем друге Дэнверсе, которого в настоящий момент разыскивают полицейские с Боу-стрит?[920]

Полковник сразу же почувствовал облегчение.

— Дэнверс? — переспросил он. — У меня нет такого друга. Я никогда не слышал этого имени.

— В самом деле? — с иронической усмешкой осведомилась миссис Куинн. — А может, вы никогда не слышали имен его помощников, Такера и Ратбоуна, которые только вчера были у вас в этом доме, в чем я могу поклясться? О чем вы с ними говорили? Сможете вы объяснить это так, чтобы удовлетворить судей? Они могут заинтересоваться, как вы познакомились с двумя изменниками, которые сегодня утром были арестованы в числе прочих заговорщиков, намеревавшихся восстановить республику. Негодяи собирались убить короля, захватить Тауэр и сжечь Сити — ни более ни менее!

Полковник словно ощутил сильный удар в переносицу.

— Арестованы! — воскликнул он. Его челюсть отвисла, глаза расширились. — Вы сказали, Такер и Ратбоун арестованы? Да вы просто бредите!

Но в душе он понимал, что это не так. Ибо если ее история была вымыслом, как она могла узнать о заговоре?

— Я брежу? — Миссис Куинн злобно усмехнулась. — Пойдите на Полс-Ярд и спросите первого встречного об аресте, произведенном в Чипсайде незадолго до полудня, и об охоте, которая сейчас идет на Дэнверса и других, замешанных в злодейском заговоре. Так вот, я не хочу, чтобы за ними охотились здесь. Не хочу, чтобы мой дом именовали местом встречи изменников, во что вы его превратили, обманывая меня вашим приятным обхождением и пользуясь отсутствием мужчины, который мог бы меня защитить! Я бы сразу же побежала к судье, да только не хочу бросать тень на доброе имя моего дома. Это единственная причина моего молчания — можете быть ей благодарны. Но уезжайте сегодня же, а не то я могу и передумать.

Подобрав со стола пустую кружку, хозяйка двинулась к двери, прежде чем Холлс смог найти слова для ответа. У порога она задержалась.

— Скоро я принесу вам ваш счет, — заявила миссис Куинн. — Когда оплатите его, можете складывать вещи и убираться. — И она вышла, хлопнув дверью.

Счет! Какое это имело значение по сравнению с ужасной угрозой тюрьмы и виселицы? Едва ли стали бы принимать во внимание, что он абсолютно невиновен в каком-либо соучастии в разоблаченном заговоре республиканцев (если не считать сегодняшнего решения к ним присоединиться). Если его обвинят в сообщничестве с Такером и Ратбоуном, то сыну цареубийцы Рэндала Холлса нечего надеяться на пощаду. Происхождение и прошлое окажутся решающими доказательствами против него. И все же счет был хотя и сравнительно незначительным, но наиболее непосредственно угрожающим злом и поэтому занимал его мысли в настоящий момент более всего остального.

Холлс знал, что счет будет весьма весомым и его ресурсы никак не могут ему соответствовать. Тем не менее если он не сможет заплатить, то миссис Куинн, безусловно, не проявит к нему милосердия, а последняя выходка Фортуны, связавшая его с Такером накануне ареста этого заговорщика, полностью отдавала его во власть миссис Куинн.

Полковник с горечью подумал, что подобные вещи, очевидно, постоянно будут с ним происходить. После этого он обратил свой утомленный ум на поиски средств для уплаты долга, проклиная легкомысленные утренние траты.

Вскоре его можно было видеть вновь облаченным в поношенную одежду, с которой он надеялся расстаться навсегда, выходящим из «Головы Павла» с узлом, содержавшим недавние покупки, и идущим в направлении лавок на Патерностер-роу, где они были столь торжественно приобретены.

Там Холлс смог постичь всю разницу между отношением к покупателю и продавцу. Следующим открытием было то, что одежда, использованная хоть один раз, утрачивала практически всякую цену. Дело заключалось в том, что если Холлс отлично знал воинское ремесло, то лавочники были не менее сведущи в ремесле торговом. А искусство торговли в значительной степени состояло в быстром понимании нужд клиента и готовности безжалостно ими воспользоваться.

Десять фунтов — это было все, что Холлс смог выручить за то, на что несколько часов назад истратил тридцать. Волей-неволей ему пришлось согласиться на продажу. Во время сделки он держался оскорбительно и едва не набросился на торговца с угрозами, но тот остался невозмутимым. Оскорбления ничего для него не значили, пока он извлекал прибыль.

Вернувшись в «Голову Павла», полковник Холлс нашел хозяйку, ожидавшую его со счетом. При взгляде на последний он ощутил тошноту. Это явилось кульминационным ударом судьбы. Холлс тщательно изучал все пункты, стараясь скрыть охвативший его страх, ибо миссис Куинн наблюдала за ним своими пронизывающими голубыми глазами, зловеще сжав губы.

Полковник удивлялся количеству поглощенного им за эти недели эля и канарского вина, приписывая свою дорогостоящую жажду длительному пребыванию в Нидерландах, где привычка к выпивке распространена повсеместно. Общая сумма превышала двадцать фунтов. Конечно, полковник ожидал, что ему придется раскошелиться, но на такое он никак не рассчитывал. Понимая, что миссис Куинн, очевидно, вложила в счет оскорбление, нанесенное ее нежным чувствам, Холлс подумал, не является ли брак с ней (если она только еще не отказалась от этой мысли) единственным выходом из положения. Уплатить по счету не было никакой возможности.

Подняв глаза от грозной колонки цифр, полковник встретил злобный взгляд леди, которая, не сумев стать его женой, превратилась в его злейшего врага. Взгляд этот был еще страшнее требуемой суммы. Поэтому Холлс вновь устремил глаза на меньшее зло и прочистил горло.

— Счет весьма солидный, — заметил он.

— Разумеется, — согласилась хозяйка. — Вы пили как лошадь и пользовались всеми услугами. Надеюсь, в «Птичке в руке» вам будет не менее удобно.

— Буду с вами откровенен, миссис Куинн. Мои дела пошли скверно, хотя не по моей вине. Его светлость герцог Олбемарл, на которого я имел все основания полагаться, подвел меня. В настоящее время я нахожусь в… стесненном состоянии и почти что без всяких средств.

— Это, однако, не заботило вас, когда вы ели и пили все самое лучшее, что вам могли предложить в моем доме. Истории, подобные вашей, постоянно рассказывают все жалкие мошенники…

— Миссис Куинн! — загремел полковник.

Она ничуть не испугалась, радуясь возможности нанести рану гордости этого человека, который столь ужасно обошелся с ее собственной гордостью.

— …а с мошенниками нужно обращаться соответственно. Вы думаете, что если я женщина, то буду обходиться с вами мягко и нежно. Но я отлично знаю вашу породу, полковник Холлс, — если вы и в самом деле полковник. Меня еще не удавалось провести ни одному наглому оборванцу, и я позабочусь, чтобы это не удалось и вам. Больше я ничего не скажу, хотя могла бы сказать многое. Но если вы будете причинять мне беспокойство, я напущу на вас констебля, а с ним вам, возможно, придется улаживать кое-что и помимо этого счета. Вы знаете, что я имею в виду и что могу о вас порассказать. Поэтому советую вам оплатить счет без хмыканья — оно трогает меня не больше, чем этот деревянный стол!

Холлс стоял перед хозяйкой, сгорая от стыда и с трудом сдерживаясь, так как он мог выйти из себя, будучи спровоцированным. Впрочем, из нелюбви к лишним трудностям полковник редко позволял себе поддаваться на провокации. Он подавил кипевший в нем гнев, сознавая, что если даст ему волю, то это обернется против него же и погубит его окончательно.

— Миссис Куинн, — ответил Холлс спокойно, как только мог, — я продал свою одежду, чтобы заплатить то, что вам должен. Однако даже теперь этот долг превышает имеющиеся у меня деньги.

— Продали одежду? — злобно расхохоталась она. — Вы имеете в виду те наряды, которыми хотели щегольнуть в Уайтхолле. Но вы продали еще не все. Этот рубин в вашем ухе вдвое превышает мой счет.

Вздрогнув, Холлс поднес руку к серьге. Рубин был подарен ему красивым юношей-роялистом, чью жизнь он спас вечером после битвы при Вустере около пятнадцати лет назад. Старое суеверие, внушавшее ему, что его судьба зависит от этой драгоценности, не позволяло осознать реальную стоимость рубина. Даже в теперешней отчаянной ситуации мысль о его продаже была для него невыносима. Все эти годы он хранил серьгу, несмотря на удары судьбы, но теперь хозяйка ясно дала ему понять, что речь идет о его шее.

— Я забыл о нем, — промолвил Холлс, опустив голову.

— Забыли? — осведомилась миссис Куинн таким тоном, словно называя его лжецом и плутом. — Ну так теперь вам о нем напомнили.

— Благодарю вас за это напоминание. Я сейчас же продам его, и ваш счет будет оплачен сегодня. Мне жаль, что… О, не имеет значения! — И он выбежал из дома разыскивать еврея, занимающегося превращением драгоценностей в золото.

Глава 12

ПОДВИГ БАКИНГЕМА
Мисс Сильвия Фаркуарсон занимала уютные апартаменты в Солсбери-Корте, приобретенные для нее, когда она стала на путь к славе и успеху, Беттертоном, живущим в доме напротив. В дверях дома Беттертона девушка впервые увидела тощую волчью физиономию Бейтса.

Это случилось в то утро, когда полковник Холлс испытал разочарование в доме Олбемарла и последующие унижения со стороны миссис Куинн.

Мисс Фаркуарсон нуждалась в материале для платьев, который, как ей сообщили,можно приобрести у одного торговца в Чипсайде. С этой целью она после полудня вышла из дому и села в портшез, ожидавший ее у дверей. Когда носильщики взялись за свою ношу, девушка, выглянув из незастекленного левого окошка портшеза в сторону дома своего друга Беттертона, увидела злобное и хитрое лицо, высунувшееся из тени дверей, словно наблюдая за ней. Вид его внушил ей страх, и она инстинктивно отшатнулась назад, однако спустя несколько секунд уже смеялась над своими глупыми фантазиями и вскоре позабыла о зловещем наблюдателе.

Понадобилось целых полчаса, чтобы добраться до лавки торговца в Чипсайде с изображенным на вывеске серебряным ангелом, так как носильщики двигались весьма медленно. Погонять их в такую жару было бы безжалостно, а безжалостность не являлась чертой характера мисс Фаркуарсон. К тому же девушка не торопилась. Она спокойно сидела в портшезе, который носильщики несли по Полс-Ярду, где на ступенях собора проповедник разглагольствовал перед толпой, как вам уже известно, в итоге осыпавшей его насмешками.

Когда наконец портшез поставили у двери «Серебряного ангела», девушка вышла и направилась в лавку заняться делом, которое ни одна женщина не совершает в спешке.

Мистер Бейтс крался за портшезом вместе с тремя громилами, следовавшими за ним на некотором расстоянии, и еще тремя, державшимися на таком же расстоянии от первых. Он достаточно хорошо знал женскую натуру и пришел к выводу, что пройдет около часа, прежде чем мисс Фаркуарсон выйдет из лавки. Мошенник обладал немалой проницательностью, а его темные злые глаза не упускали ничего. Заметив небольшую толпу у лестницы собора и услышав, о чем вещает проповедник, Бейтс решил, что сцена отлично подходит для гнусной комедии, которую он намеревался разыграть по поручению его светлости герцога Бакингема. Оставалось доставить главного актера — самого герцога — поближе к сцене. После этого все пойдет весело — словно под перезвон свадебных колоколов.

Скользнув в портик, мистер Бейтс вытащил карандаш и лист бумаги и нацарапал три-четыре строчки. Сложив записку, он сделал едва заметный знак одному из громил, который тут же присоединился к нему.

Бейтс сунул ему в ладонь записку вместе с кроной.

— Возьми экипаж и как можно скорее передай записку его светлости, — распорядился он. — Поторопись!

Парень умчался прочь, а Бейтс, отойдя в тень, набил трубку и продолжал наблюдение. Это был низкорослый субъект, с торчащими скулами, гладко выбритыми щеками и длинными черными волосами, свисавшими, подобно водорослям, на лицо и тощую шею. Одет он был в поношенный черный костюм, придававший ему вместе с широкополой высокой шляпой и своеобразной внешностью облик религиозного фанатика.

Мисс Фаркуарсон явно не спешила. Прошло полтора часа, прежде чем она вышла, сопровождаемая торговцем и нагруженная пакетами, которые взяла с собой в портшез. Носильщики взялись за перекладины и, пока лавочник продолжал подобострастно кланяться знаменитой актрисе, потащили портшез назад — в ту сторону, откуда пришли.

Провидение, казалось, в тот день было на стороне герцога, помогая изобретательному Бейтсу в постановке комедии. Ибо прошло не более получаса после бегства от ступеней собора горожан, напуганных чумой, поразившей одного из них, когда портшез с мисс Фаркуарсон пронесли мимо этого места в направлении толпы, которая разбилась на небольшие группы, обсуждающие событие.

Девушка почувствовала страх. Серьезные испуганные лица мужчин и женщин, их жалобные возгласы привлекли ее внимание, заставив задуматься о причине происходящего.

Затем откуда-то сзади послышался резкий каркающий голос, перекрывающий остальные звуки:

— Вот одна из тех, кто накликал наказание Господне на этот несчастный город!

Мисс Фаркуарсон услышала, как другие повторяют эту фразу, и увидела, как те, кто стоял спиной к портшезу, повернулись и уставились на нее.

Поняв, что этот голос обвиняет ее, напуганная, несмотря на твердость духа, враждебными взглядами множества глаз, она откинулась вглубь портшеза и задвинула кожаную занавеску, чтобы спрятаться получше.

Снова прозвучал пронзительный голос:

— Там сидит театральная шлюха в шелках и бархате, в то время как богобоязненные люди ходят в лохмотьях, а гнев Господень грозит нам мечом чумы за грехи, которые она сеет среди нас!

Портшез качнулся, словно носильщиков толкнули. И в самом деле, трое или четверо уличных подонков, всегда готовых возбудить смуту, вместе с выкрикивающим обвинения фанатиком бросились к портшезу. Страх мисс Фаркуарсон усилился. Не требовалось богатого воображения, которым девушка обладала в избытке, чтобы представить себе то, что может с ней произойти, попади она в руки обезумевшей толпы. Мисс Фаркуарсон с трудом взяла себя в руки, подавив желание завизжать от страха.

Однако носильщики, крепкие и сильные парни, относившиеся к девушке с уважением, которое она внушала всем знавшим ее, продолжали двигаться вперед, несмотря на толчки, и, что самое главное, сохраняли выдержку и оставались невозмутимыми. Они не верили, что толпа может наброситься на предмет всеобщего поклонения из-за подстрекательств фанатика.

Но к нему присоединились еще несколько негодяев, подкреплявших нечленораздельными возгласами его становящиеся все более злобными обвинения.

— Это Сильвия Фаркуарсон из Герцогского театра! — вопил он. — Дщерь Велиала,[921] бесстыдная распутница! За грехи таких, как она, рука Божья обрушилась на нас! Из-за нее и ей подобных мы страдаем и будем страдать, покуда город не очистится от скверны!

Незнакомец был уже рядом с портшезом, размахивая короткой дубинкой, и мисс Фаркуарсон, бросив испуганный взгляд на его злобную физиономию, с удивлением узнала в нем человека, подглядывавшего за ней два часа назад у дома Беттертона в Солсбери-Корте.

— Вы видели, как чума поразила одного из вас на ваших глазах, — продолжал он вещать. — И так же она поразит остальных за грех разврата, в котором погряз этот город!

Несмотря на страх, охватывавший ее все сильнее, ум мисс Фаркуарсон оставался полностью ясным. Гнев этого фанатика, судя по его словам, был вызван каким-то недавним происшествием на Полс-Ярде, явившимся очередной демонстрацией небесного возмущения грехами Лондона. Но так как незнакомец наблюдал в Солсбери-Корте за ее отъездом и следовал за ней оттуда, становилось ясным, что он действует по заранее подготовленному плану.

Несколько негодяев, присоединившихся к незнакомцу, продолжали толкать носильщиков с возрастающей решительностью. Портшез угрожающе раскачивался, и мисс Фаркуарсон вместе с ним. Толпа наступала нападавшим на пятки, женщины выкрикивали оскорбления.

Оказавшись в куче враждебно настроенных людей, носильщики были вынуждены остановиться как раз напротив «Головы Павла». На ступенях, ведущих к входной двери гостиницы, стоял полковник Холлс, вышедший с целью найти покупателя для своего рубина и задержавшийся, привлеченный шумом.

Сцена вызвала у него отвращение. Возможно, та, кого толпа осыпала оскорблениями и угрозами, была ничем не лучше поносившего ее грязного фанатика, но все же она была беспомощной женщиной. К тому же превыше всех пороков Холлс ненавидел чрезмерную добродетель.

Полковник видел, как раскачивавшийся над людскими головами портшез наконец опустился на землю. На таком расстоянии он не мог разглядеть лицо женщины, но этого не требовалось, чтобы понять грозящую ей опасность и страх, который она испытывала, находясь во власти взбешенных преследователей.

Полковник Холлс подумал, что может позволить себе развлечение и совершить при этом достойное деяние, отрезав уши фанатику в черном, возбуждающему страсти толпы.

Однако, прежде чем он успел приступить к выполнению своего намерения, помощь пришла из другого места. Высокий изящный джентльмен в золотистом парике и широкополой шляпе с белыми страусовыми перьями, казалось, внезапно материализовался вместе с сопровождавшими его людьми. Одежда выдавала в нем знатного вельможу и обитателя Уайтхолла. Короткий камзол из голубого бархата был отделан золотыми кружевами, воротник и манжеты, доходившие до локтей, сверкали белизной, плечи и колени украшали многочисленные ленты. Плюмаж был прикреплен к шляпе сверкающей брошью, пуговицы также были изготовлены из драгоценных камней.

Незнакомец выхватил шпагу и, угрожая ею и властными окриками, стал прокладывать через толпу дорогу к портшезу. За ним следовали четверо рослых парней в полосатых ливреях и коричневых шляпах, очевидно лакеи, с хлыстами в руках, которые они без колебаний использовали, обрушивая удары на голову и плечи фанатика в черном и его дружков, продолжавших атаковать портшез.

Подобно архангелу Михаилу, рассеявшему легион демонов, обладавший столь импозантной внешностью спаситель разогнал напавших на беспомощную леди. Сверкающий клинок его шпаги описывал широкие круги над портшезом, сопровождаемые угрожающими возгласами:

— Невежи! Грязный сброд! Убирайтесь вон! Оставьте леди в покое! Назад или, клянусь Богом, я отправлю кое-кого из вас в преисподнюю!

Нападавшие оказались столь же трусливыми, сколь еще совсем недавно были агрессивными, и быстро отступили перед острием шпаги. Лакеи отгоняли их ударами хлыстов, пока они не растворились среди наблюдателей, в свою очередь отступивших под угрозами грумов.

Джентльмен в голубом повернулся к носильщикам.

— Берите портшез, — приказал он им.

Носильщики, радующиеся избавлению от нападавших, стремились поскорее убраться от опасного соседства вместе с драгоценным грузом, пользуясь покровительством этого полубога, и поспешили ему повиноваться.

Его светлость герцог Бакингем, которого уже узнали в толпе, передавая его имя по рядам благоговейным шепотом, шагнул вперед, махнув рукой стоящим перед ним.

— Прочь! — приказал он тоном принца, обращающегося к конюхам. — Дайте дорогу!

Герцог даже не снизошел до того, чтобы пригрозить им шпагой, которую он уже сунул под мышку. Его голоса и выражения лица оказалось более чем достаточно. Толпа расступилась, и герцог спокойно и уверенно шагнул в освободившееся пространство. Носильщики с их ношей последовали за ним.

Лакеи держались за портшезом, образуя арьергард, но в этом едва ли была необходимость, ибо попытки к нападению прекратились. Толпа вновь рассеялась на небольшие группы, а многие разошлись по своим делам, поняв, что дальнейших развлечений не предвидится.

Фанатик, возглавлявший нападение, и присоединившиеся к нему негодяи внезапно и таинственно исчезли.

В числе немногих оставшихся наблюдателей был Холлс, главным образом в силу того, что мисс Фаркуарсон унесли в том направлении, куда его призывали собственные дела.

Спустившись со ступеней гостиницы, он последовал за портшезом, держась на некотором расстоянии.

Дойдя до Патерностер-роу, герцог остановился, и носильщики по его знаку опустили портшез.

Его светлость приблизился к окошку, снял шляпу и низко поклонился, так что локоны его золотистого парика почти закрыли ему лицо.

В портшезе сидела мисс Фаркуарсон, все еще бледная, но уже спокойная, рассматривая герцога с несколько странным выражением, которое лучше всего охарактеризовать как задумчивое.

— Дитя! — воскликнул Бакингем, прижав руку к сердцу и изобразив на лице испуг. — Вы заставили меня понять, что такое страх, ибо до сегодняшнего дня я никогда не испытывал этого чувства. Какая неосторожность, моя дорогая Сильвия, отправляться в Сити, когда люди так возбуждены войной и чумой, что готовы где попало искать козлов отпущения. Меня едва ли можно назвать набожным, и все же сейчас я испытываю глубокую благодарность небу за чудо, в результате которого я оказался здесь и смог избавить вас от опасности!

Мисс Фаркуарсон склонилась вперед, капюшон ее шелковой накидки откинулся, открывая взору герцога ее ослепительную красоту. Ее тонкие губы кривила усмешка, а в печальных зеленовато-голубых глазах мелькнуло презрительное выражение.

— Это произошло весьма кстати, ваша светлость, — бесстрастно промолвила она.

— Конечно кстати! — горячо согласился герцог, держа шляпу в руке и вытирая лоб носовым платком.

— Ваша светлость очень удачно оказались поблизости!

В ее тоне слышалась неприкрытая насмешка. Девушка поняла, по чьему поручению фанатик шпионил за ней, чтобы напасть на нее и сделать возможным это романтическое спасение. Проницательно оценив ситуацию, она решила использовать в ней свое актерское дарование.

— Я благодарю Бога, и вам, дитя мое, следует делать то же самое, — быстро ответил Бакингем, игнорируя не ускользнувшую от него насмешку.

Однако мисс Фаркуарсон, казалось, отнюдь не была расположена к изъявлению благодарности.

— Ваша светлость часто бывает к востоку от Темпл-Бара? — иронически осведомилась она.

— А вы? — спросил он, очевидно за отсутствием убедительного ответа.

— Настолько редко, что случившееся совпадение превосходит все придумываемое вами и мистером Драйденом для ваших пьес.

— Жизнь полна всевозможных совпадений, — ответил герцог, ощущая неуклюжесть своего притворства. — Совпадения спасают человеческое существование от скуки.

— Вот как? Значит, вы спасли меня, спасаясь от скуки, и, дабы сделать это возможным, несомненно, сами подстроили опасность?

— Я подстроил опасность?! — в ужасе воскликнул герцог, не сразу поняв, что проиграл. — Что вы говорите, дитя мое!

В его возгласе слышались боль и возмущение, и последнее, по крайней мере, было непритворным: презрение в голосе девушки действовало на него как удар хлыстом. Оно делало его смешным в ее глазах, а его светлости так же мало нравилось быть смешным, как и всем прочим, — возможно, даже еще меньше.

— Как вы можете так думать обо мне?

— Думать? — Мисс Фаркуарсон рассмеялась. — О боже! Я поняла это, сэр, как только увидела вас появившимся на сцене в нужный момент. Явление отважного героя! О, сэр, меня не так-то легко обвести вокруг пальца. Я была глупа, испугавшись этих глупых фигляров — «фанатика» и его сподвижников. Все это дешевый маскарад! Однако он подействовал на невзыскательную публику Полс-Ярда, которая по меньшей мере весь день будет обсуждать ваше мужество и благородство. Но вы едва ли можете ожидать, что это так же подействует на меня, потому что я играла в этой пьесе вместе с вами.

О Бакингеме — смазливом, изящном и безрассудном сыне человека, обязанного блестящей карьерой своей внешности,[922] — не без основания говорили как о самом наглом субъекте во всей Англии. Все же насмешки девушки вывели его из себя, и он с трудом сдержал закипавшее в нем бешенство, чтобы не выглядеть еще более жалко.

— Клянусь вам, вы чудовищно несправедливы, — запинаясь, вымолвил герцог. — Все из-за этого проклятого ужина и поведения моих пьяных дураков-гостей. Уверяю вас, что это не моя вина и я только обрадовался вашему уходу со сцены, которой ни за что на свете не осмелился бы оскорбить вас. Но вижу, что вы не верите моим клятвам.

— Вас это удивляет? — холодно осведомилась мисс Фаркуарсон.

Герцог устремил на нее злобный взгляд и дал некоторый выход своему гневу, однако соединив его с притворством:

— Посмотрел бы я, что с вами сталось, если бы я оставил вас на милость этих негодяев!

Девушка рассмеялась:

— Интересно, какой оборот приняла бы эта комедия, если бы вы пропустили ваш выход! Возможно, моим преследователям пришлось бы самим спасать меня, дабы не вызвать ваш гнев. Это было бы чрезвычайно забавно! Но довольно! — Она прекратила смеяться. — Благодарю вашу светлость за устроенное развлечение, но, так как оно не достигло успеха, умоляю впредь не затруднять себя организацией чего-либо подобного. О сэр, если вы вообще способны испытывать чувство стыда, то постыдитесь хотя бы убожества вашей выдумки!

С презрением отвернувшись, она скомандовала стоящему рядом носильщику:

— Берите портшез, Натаниел, и несите скорей, иначе я опоздаю.

Носильщики повиновались, и, таким образом, мисс Фаркуарсон удалилась, не удостоив более ни единым взглядом герцога Бакингема, который настолько упал духом, что не пытался ни остановить ее, ни возобновить протесты. Он стоял со шляпой в руке, побледнев от гнева и закусив губу, мучимый сознанием, что она сорвала с него маску, выставив дураком и сделав объектом насмешек.

Стоящие на заднем плане лакеи изо всех сил пытались сохранять должную солидность, в то время как прохожие останавливались поглазеть на блестящего вельможу, которого весьма редко можно было видеть на улицах Сити с непокрытой головой и на собственных ногах. Ощущая их взгляды и приписывая им, возможно, несколько большую проницательность, нежели они имели в действительности, его светлость считал этих людей насмешливыми свидетелями своего унижения.

Охваченный приступом гнева, он топнул ногой, нахлобучил шляпу и повернулся, чтобы направиться к ожидавшей его карете. Но внезапно чья-то рука тисками сжала его правый локоть, а рядом послышался голос, в котором звучало удивление и кое-что еще:

— Сэр! Сэр!

Обернувшись, герцог увидел орлиные черты и изумленный взгляд полковника Холлса, следовавшего за портшезом и подходившего к нему все ближе, словно подчиняясь какому-то непреодолимому влечению, пока Бакингем беседовал с девушкой.

Удивленный герцог окинул его взглядом с головы до пят, усмотрев в незнакомце в весьма потрепанной одежде всего лишь очередного очевидца его позора. Гнев Бакингема, ищущий выхода, вспыхнул с новой силой.

— В чем дело? — прошипел он. — Как вы смеете прикасаться ко мне, милостивый государь?

Полковник, не дрогнувший, как сделали бы многие другие, при звуках этого резкого и вызывающего, словно пощечина, голоса и под взглядом бешено сверкающих глаз на бледном лице, просто ответил:

— Думаю, что я прикасался к вам и раньше, и вы восприняли это с большей признательностью, ибо тогда это пошло вам на пользу.

— Ха! И ваше теперешнее прикосновение призвано напомнить мне об этом? — с презрением бросил герцог.

Оскорбленный грубым ответом, Холлс в свою очередь бросил на него презрительный взгляд и молча повернулся на каблуках, собираясь удалиться.

Однако его поведение было столь непривычным и оскорбительным для того, с кем всегда обращались с глубочайшим почтением, что на сей раз герцог схватил его за руку:

— Минуту, сэр!

Они вновь очутились лицом к лицу, и на сей раз вызывающим было поведение Холлса. Черты герцога отразили удивление, смешанное с возмущением.

— Думаю, — заговорил он наконец, — вам что-то от меня нужно.

— На сей раз ваша проницательность вас не подвела, — ответил полковник.

Интерес герцога усилился.

— Вы знаете, кто я? — осведомился он после небольшой паузы.

— Узнал пять минут назад.

— Но вы, кажется, упомянули, что оказали мне однажды какую-то услугу.

— Это было много лет назад, и тогда я не знал вашего имени. Ваша светлость, возможно, об этом забыли.

Своим презрительным тоном он внушал уважение и внимание тому, кто сам привык презирать других. При этом в герцоге пробудилось любопытство.

— Вы не поможете мне вспомнить? — почти любезно предложил он.

Полковник мрачно усмехнулся. Бесцеремонно стряхнув герцогскую руку со своей, он отодвинул назад светло-каштановые локоны, обнажив левое ухо и сверкавший в нем рубин.

Бакингем уставился на него, затаив дыхание от изумления.

— Как к вам попала эта драгоценность? — спросил он, впившись глазами в лицо полковника, который ответил, подавив чувство оскорбления:

— Его подарил мне после битвы при Вустере один никчемный бездельник, чью жизнь я счел достойной спасения.

Как ни странно, герцог не возмутился. Очевидно, удивление временно подавило в нем все другие эмоции.

— Так это были вы! — Его взгляд не отрывался от худого лица собеседника. — Да! — добавил он после паузы. — Тот человек был такого же роста, и нос у него был такой же, как у вас. Однако в других отношениях вы ничем не напоминаете офицера армии Кромвеля, который помог мне той ночью. Тогда у вас вместо локонов была короткая стрижка, как требовало благочестие.[923] И все же это вы! Как странно встретить вас снова!

Его светлость внезапно задумался.

— Они не могут ошибаться! — пробормотал он, продолжая сверлить полковника взглядом из-под нахмуренных бровей. — Я ждал вас. — И герцог вновь повторил загадочную фразу: — Они не могут ошибаться.

Теперь настала очередь Холлса удивляться.

— Ваша светлость ждали меня? — переспросил он.

— Все эти долгие годы. Мне было предсказано, что мы встретимся снова и что наши судьбы будут тесно связаны.

— Предсказано? — воскликнул Холлс, сразу же подумав о собственном суеверии, вынуждавшем его хранить драгоценность, несмотря на все удары судьбы. — Как предсказано? Кем?

Вопросы, казалось, пробудили герцога от размышлений.

— Сэр, — сказал он, — мы не можем беседовать, стоя здесь. И мы встретились после стольких лет не для того, чтобы тут же расстаться.

Его манеры вновь стали властными.

— Если у вас есть дела, сэр, вы можете отложить их ради меня. Пойдемте!

Герцог взял полковника под руку, приказав по-французски двоим из ожидавших лакеев следовать за ними.

Ошеломленный и охваченный любопытством, Холлс, не сопротивляясь, позволил увести себя, словно человек, влекомый самой судьбой.

Глава 13

ПРИЗНАТЕЛЬНОСТЬ БАКИНГЕМА
Герцог Бакингем и человек, которому он был обязан жизнью, сидели вдвоем в комнате, занимаемой его светлостью на верхнем этаже гостиницы в конце Патерностер-роу. Много лет назад, в ночь после битвы при Вустере, когда Бакингем лежал раненый на поле сражения, он стал добычей двух шакалов в человеческом облике, обиравших живых и мертвых. Юный герцог, учитывая его состояние, достаточно храбро защищался от грабителей, пока один из них не повалил его, а другой не занес над ним нож, дабы положить конец его существованию. И в этот момент из мрака появился молодой Холлс, случайно оказавшийся поблизости. Его тяжелый клинок раскроил череп негодяю, занесшему нож, обратив второго бандита в бегство. Затем, полунеся-полуподдерживая спасенного им красивого раненого юношу, офицер Кромвеля доставил его в коттедж йомена-роялиста.[924] Обо всем этом размышляли сейчас спасенный и спаситель, сидя друг против друга.

На столе между ними стояла кварта бургундского, которую потребовал герцог для угощения визитера.

— В глубине души, — сказал Холлс, — я всегда верил, что мы когда-нибудь встретимся снова. Поэтому я и не расставался с рубином. Знай я ваше имя, я бы быстро нашел вас. Но меня не покидало убеждение, что случай так или иначе приведет меня к вам.

— Не случай, а судьба, — уверенно возразил его светлость.

— Ну судьба, если вы предпочитаете называть это так. Как бы то ни было, я хранил эту драгоценность, несмотря на то что обстоятельства часто побуждали меня продать ее, в ожидании дня нашей встречи, когда она послужит мне верительной грамотой.

Холлс не стал упоминать о самом странном во всей этой истории — о том, что именно сегодня, в момент их встречи, он вышел из дому, чтобы наконец продать рубин, принужденный к этому отчаянной ситуацией.

Герцог задумчиво кивнул:

— Вы сами видите, что это судьба. Это было предопределено. Разве я не говорил, что наша встреча предсказана?

— Кем предсказана? — вновь спросил его Холлс.

На сей раз герцог ответил ему:

— Кем? Звездами! Они единственные истинные пророки, и их сообщения ясны тем, кто умеет их читать. Очевидно, вы не располагаете этими знаниями?

Холлс уставился на него и затем улыбнулся, выражая презрение к шарлатанству.

— Я солдат, сэр, — ответил он.

— Ну, я тоже — когда того требуют обстоятельства. Но это не мешает мне быть звездочетом, поэтом, законодателем на Севере, придворным в Уайтхолле и еще кое-кем. Человеку приходится играть много ролей. Тот, кто играет только одну, может вообще не играть никаких. Чтобы жить, друг мой, нужно пить из многих источников жизни.

Герцог развивал этот тезис, рассуждая легко, остроумно и с присущим ему невыразимым обаянием, которое действовало на нашего искателя приключений так же сильно, как и много лет назад, во время их краткой, но судьбоносной встречи.

— Когда вы только что случайно встретили меня, — закончил он, — я играл роль героя и влюбленного, автора и актера, причем так скверно, что никогда еще не оказывался в столь смехотворном положении. Клянусь душой, если бы я уже не был вам обязан, то вы сделали бы меня своим должником теперь, избавив мой ум хотя бы на час от тягостных мыслей об этой красотке, которая не дает мне покоя! Возможно, вы видели, как эта девчонка со мной обошлась! — Герцог рассмеялся, но в его смехе слышались нотки горечи. — Впрочем, она правильно упрекнула меня — я поставил пьесу крайне неуклюже и заслужил, чтобы мою игру встретили смехом, как это и произошло. Но она скоро с лихвой заплатит за все неприятности, которые мне причинила. Она… Хотя, чтоб ей пусто было! Я хотел бы услышать о вас, сэр. Когда-то вы были республиканцем — кому же вы служите теперь?

— В настоящий момент никому. С того времени я много служил и на родине, и за границей, но, как можете видеть, это не принесло мне удачи.

— Вы правы. — Бакингем окинул его критическим взглядом. — По вас не скажешь, что вы процветаете.

— Если вы назовете мое положение отчаянным, то не ошибетесь.

— Ах вот как? — Герцог поднял брови. — Неужели дела так плохи? Я очень огорчен. — Его лицо изобразило вежливое сочувствие. — Но быть может, я могу чем-нибудь помочь вам? Ведь я у вас в долгу и рад возможности уплатить этот долг. Как ваше имя, сэр? Вы еще не назвали себя.

— Холлс — Рэндал Холлс, до недавнего времени полковник кавалерии в армии штатгальтера.[925]

Герцог задумчиво нахмурился. Имя показалось ему знакомым, но прошло несколько секунд, прежде чем он смог освежить его в памяти.

— Рэндал Холлс? — повторил Бакингем. — Так звали молодого цареубийцу, который… Но вы никак не можете быть им — вы моложе его лет на тридцать.

— Он был моим отцом, — объяснил полковник.

— О! — Герцог в упор посмотрел на него. — Тогда неудивительно, что вы не нашли службу в Англии. Это, друг мой, крайне затрудняет уплату моего долга, несмотря на мое горячее желание его вернуть.

Вновь обретенная надежда исчезла с лица полковника.

— Этого я и опасался… — начал он мрачно, но герцог склонился вперед и положил ладонь на его руку:

— Я сказал, крайне затрудняет, а не делает невозможным. Ничего, что я желаю, я не признаю невозможным, а в настоящий момент, клянусь, мое самое большое желание — обеспечить вашу судьбу. Но для того, чтобы вам помочь, мне следует знать о вас больше. Вы еще не сказали, как полковник Холлс, служивший сначала в республиканской армии, а затем в армии штатгальтера, решился сунуть голову в петлю, вернувшись в Лондон Старого Раули[926] — короля, чья злопамятность столь же бесконечна, как судебный процесс.

Полковник Холлс честно и откровенно рассказал герцогу обо всем, в том числе и о совершенных им ошибках, исключая намерение присоединиться к злополучному заговору Дэнверса под влиянием Такера и Ратбоуна. Он упомянул о преследовании Фортуны, каждый раз выхватывавшей у него из-под носа удачу, вплоть до поста в Бомбее, который предложил ему Олбемарл.

Герцог одновременно шутил и выражал сочувствие. Но когда Холлс дошел до истории со службой в Бомбее, его светлость разразился саркастическим смехом.

— Ведь это я лишил вас выгодного места! — воскликнул он. — Видите, как таинственны дороги судьбы! Но это только увеличивает мой долг, побуждая исправить содеянное. Уверен, что найду способ поставить вас на путь к успеху. Но, как вы понимаете, мы должны действовать осторожно. Однако вы можете твердо положиться на меня.

Холлс покраснел, на сей раз от удовольствия. Фортуна, столь часто дурачившая его, наконец возвращала ему веру в человечество. В самый последний момент спасение пришло к нему с помощью рубина, который безошибочный инстинкт заставлял его хранить при всех обстоятельствах.

Герцог вытащил зеленый шелковый кошелек, сквозь сетчатую ткань которого приятно поблескивало золото:

— Тем временем, друг мой, в знак моих самых добрых намерений…

— Нет-нет, ваша светлость! — Второй раз за сегодняшний день глупая гордость заставляла Холлса отказываться от предложенного кошелька. За свою карьеру он не раз добывал деньги сомнительными способами, но никогда не принимал их в подарок от людей, чье уважение намеревался заслужить. — Я… я не в такой уж острой нужде и могу пока что сводить концы с концами.

Но его светлость герцог Бакингем не походил на его светлость герцога Олбемарла. Он был щедр и расточителен, насколько Монк был прижимист, и к тому же не принимал отказов.

Улыбнувшись протестам полковника, Бакингем перешел к тактичным убеждениям, используя свойственное ему обаяние:

— Я уважаю вас за ваш отказ, но… — Он снова протянул кошелек. — Предлагаю вам не подарок, а небольшой заем, который вы вскоре мне возвратите, когда я сделаю это возможным для вас. Ведь то, чем я вам обязан, не может быть оплачено золотом. Отказавшись, вы бы оскорбили меня.

Надо признаться, что Холлс обрадовался возможности принять деньги, сохранив самоуважение.

— Ну раз вы так великодушно настаиваете, то в качестве займа…

— А какое иное качество я, по-вашему, мог иметь в виду?

Его светлость опустил тяжелый кошелек в наконец протянутую за ним руку и поднялся.

— Очень скоро, полковник, вы услышите обо мне. Только дайте мне знать, где вы проживаете.

Холлс задумался. Покинув «Голову Павла», он намеревался поселиться в «Птичке в руке», являвшей собой дешевую таверну. Однако полковник любил хорошую пищу и вино так же, как нарядную одежду, и никогда бы не избрал столь убогого жилища, если бы не отчаянные обстоятельства.

Теперь, когда с внезапной помощью судьбы и владельца этого толстого кошелька обстоятельства вскоре должны были измениться к лучшему, Холлс решил избрать более приличное обиталище.

— Ваша светлость найдет меня в «Арфе» на Вуд-стрит, — сообщил он.

— Тогда вскоре ждите от меня известий.

Они вместе вышли из таверны. Герцог направился к карете, у которой расхаживали его французские лакеи, а полковник Холлс, витая в облаках, важной походкой, еще сильнее подчеркивающей его убогую одежду, зашагал в направлении Полс-Ярда, время от времени притрагиваясь к рубину в ухе, который более не было нужды продавать, как, впрочем, и хранить, ибо он наконец выполнил задачу, предначертанную ему судьбой.

Сохраняя отличное расположение духа, полковник вошел в «Голову Павла», где его ожидала прискорбная сцена с миссис Куинн. Причиной послужила все та же драгоценность, вид которой вызвал ее гнев, побудив сделать неверные выводы.

— Вы не продали рубин! — завопила хозяйка, когда полковник вошел в заднюю приемную, указывая на серьгу, поблескивающую, словно уголек, под вуалью каштановых волос. — Явились хныкать в надежде сохранить эту безделушку за мой счет!

И тут дьявол подал хозяйке идею, пробудившую в ней бешеную ревность. Прежде чем Холлс успел ответить или хотя бы прийти в себя от внезапного нападения, миссис Куинн опять напустилась на него.

— Я все поняла! — завизжала она. — Это залог любви, верно? Подарок жены какого-нибудь фламандского бургомистра, которую вы, несомненно, дурачили так же, как меня. Вот почему вы не в силах с ним расстаться — даже для того, чтобы расплатиться со мной за жилье и постель, за пищу, которую вы сожрали, и вино, которое вылакали, жалкий, ни на что не годный выскочка! Но я вас предупреждала, а так как вы не послушались, то…

— Успокойтесь, хозяюшка! — властно прервал Холлс, и миссис Куинн умолкла от неожиданности.

Он двинулся к ней, заставив ее в испуге отшатнуться, но внезапно остановился и расхохотался. Вытащив из кармана туго набитый герцогский кошелек, полковник снял стягивающие его золотые кольца, продемонстрировав содержавшееся в нем золото.

— Сколько всего с меня причитается? — с презрением осведомился он. — Назовите сумму, берите деньги и оставьте меня в покое.

Но миссис Куинн уже не думала о плате по счету. Она не могла вымолвить ни слова от изумления при виде кошелька и его содержимого, переводя взгляд округлившихся глаз с денег на Холлса. Не в силах догадаться об источнике этого внезапного богатства, она тут же заподозрила худшее, что было свойственно людям такого склада. Подозрение, сузившее ее голубые глаза, перешло в уверенность, выразившуюся в неприятно скривившихся уголках широкого рта.

— Как вы раздобыли это золото? — осведомилась она со зловещим спокойствием.

— Разве это вас касается, мэм?

— Мне казалось, что вы не опуститесь до срезания кошельков, — с презрением промолвила миссис Куинн. — Но, очевидно, я была не права, так же как и в других вещах, касающихся вас.

— Ах вы, наглая потаскуха! — взревел рассвирепевший Холлс, вызвав у хозяйки не меньший гнев употребленным эпитетом.

— Как вы смеете, паршивый бродяга, называть таким словом порядочную женщину?

— А вы как смеете называть себя порядочной, вороватая шлюха? Ваши непомерные счета показывают, насколько вы порядочны. Назовите мне сумму, чтобы я мог уплатить вам ее и отряхнуть со своих ног пыль вашей таверны!

Как вы можете понять, это было всего лишь начало сцены, которую я не намерен передавать во всех подробностях из-за использования абсолютно непригодных для печати выражений. Миссис Куинн визжала, как рыбная торговка, привлекая внимание сидящих в общей комнате и буфетчика Тима, в тревоге подбежавшего к дверям приемной.

Несмотря на весь свой гнев, полковник Холлс начал понемногу тревожиться, ибо его совесть, как вам известно, была не вполне спокойна и обстоятельства легко могли быть повернуты против него.

— Вы бессовестный предатель! — орала хозяйка. — И еще смеете устраивать здесь скандалы, после того как превратили мой дом в гнездо измены! Я научу вас хорошим манерам, наглый висельник! — Увидев в приоткрытых дверях лицо Тима, она крикнула ему: — Тим, приведи констебля! Джентльмен переезжает в Ньюгейт, который лучше подходит в качестве жилья для таких, как он! Беги, парень!

Тим удалился. Полковник поступил так же, поняв, что дальнейшее пребывание не сулит ему ничего хорошего. Высыпав в ладонь половину содержимого герцогского кошелька, он осыпал хозяйку золотым дождем, как Юпитер Данаю, только без любовных намерений последнего.[927]

— Это заткнет ваш грязный рот! — рявкнул Холлс. — Забирайте ваши деньги, старая карга, и пусть дьявол поскорее заберет вас!

Охваченный гневом полковник вылетел из дома следом за Тимом, и никто из полудюжины сидящих в общей комнате не осмелился обсуждать его уход. Очутившись на улице, он оставил за собой в качестве воспоминания кое-какие мелочи и хозяйку, давшую выход злости в потоках слез.

Глава 14

ОТЧАЯНИЕ
Три недели полковник Холлс тщетно ожидал в гостинице «Арфа» на Вуд-стрит обещанных известий от герцога Бакингема, и его беспокойство начало расти по мере истощения ресурсов, которые он отнюдь не экономил. Холлс занимал хорошую комнату, ел и пил все самое лучшее, приобрел пару хороших костюмов у торговцев подержанной одеждой на Берчин-лейн, что ему обошлось дешевле, чем посещение лавок на Патерностер-роу, и даже дал увлечь себя (без особого успеха) страсти к игре, являвшейся одним из главных его пороков.

В конце концов полковник стал тревожиться из-за продолжавшегося молчания герцога, внушившего ему такую твердую надежду. У него имелись и другие основания для беспокойства. Он знал, что взбешенная миссис Куинн пустила по его следу ищеек и что его не арестовали только потому, что ей оставалось неизвестным его местопребывание. Холлс слышал, что о нем расспрашивали в «Птичке в руке», — о намерении перебраться в эту таверну он сообщал хозяйке «Головы Павла». Полковник не сомневался, что поиски продолжаются и что в любой момент его могут разыскать и схватить. То, что преследование не велось более энергично, очевидно, было вызвано тем, что всеобщее внимание приковывали другие дела. В Лондоне стояли тревожные дни.

Третьего числа в городе был слышен отдаленный орудийный гул, который продолжался весь день, свидетельствуя о том, что голландский и английский флот вступили в сражение, причем в тревожной близости от побережья. Как вам известно, битва произошла где-то у берегов Харуича[928] и закончилась разгромом голландцев, поспешно отплывших назад к Текселю. Разумеется, и англичане, и голландцы заявляли о своей полной победе и устраивали фейерверки.

Наша история, однако, не имеет отношения к происходившему в Голландии. В Лондоне начиная с 8 июня, когда пришли первые известия о поражении голландцев и уничтожении половины их кораблей, и до 20-го числа того же месяца, когда состоялись благодарственные молебны по случаю великой победы, происходили постоянные празднества, увенчанные грандиозным торжеством в Уайтхолле 16 июня по поводу возвращения с моря победоносного герцога Йоркского, как сообщает мистер Пепис, потолстевшего, окрепшего и загоревшего на солнце.

К счастью или нет, праздничное возбуждение отвлекло людей от происходящего — закрыло их глаза на медленно, но неуклонно распространявшуюся чуму. Победить этого врага было куда труднее, чем голландцев.

После 20-го числа лондонцы начали осознавать грозящую им опасность. Возможно, причиной страха послужил быстро опустевший Уайтхолл. Двор удалился в Солсбери в поисках более здорового воздуха. 21 и 22 июня в сторону Черинг-Кросса тянулся нескончаемый поток карет и фургонов, нагруженных людьми, бежавшими в деревню из зараженного города.

Бегство испугало лондонцев, ощутивших себя в положении моряков, которых бросили на тонущем корабле. Паника усилилась вследствие распоряжений лорд-мэра и мер, принимаемых для отражения эпидемии. Сэр Джон Лоренс строго приказал закрывать и изолировать дома, куда проникла болезнь, что окончательно рассеяло иллюзию безопасности для находившихся внутри стен города.

Последовало всеобщее бегство. В Лондоне еще никогда не было такого спроса на лошадей и никогда за их наем не требовали таких цен. Ежедневно в Ладгейте, Олдгейте, на Лондонском мосту и в других местах выезда из города собирались толпы всадников и пешеходов, вереницы карет и повозок, видимых ранее в Черинг-Кроссе. Деловую жизнь Лондона парализовало уменьшение населения. Говорили, что в пригородах люди мрут, как мухи при наступлении зимы.

Проповедники конца света умножились — их уже не осыпали насмешками и тухлыми яйцами, а слушали в благоговейном ужасе. Испуг обуял даже лондонских подмастерьев, которые не приставали к безумцу, бегавшему обнаженным по улицам с горящим факелом над головой и кричавшему, что Господь огнем очистит город от его грехов.

Однако полковник Холлс был слишком поглощен собственными делами, чтобы поддаваться всеобщей панике. Услышав об исходе из Уайтхолла, он решил действовать, так как опасался, что герцог Бакингем, на ком основывалась его последняя надежда, удалится вместе с остальными. Поэтому полковник напомнил о себе в письме его светлости. Два дня он тщетно ждал ответа, после чего новый удар поверг его в полное отчаяние.

Однажды вечером Холлс вернулся после похода в город, во время которого он наконец продал драгоценность, уже сослужившую ему службу, по его мнению, предназначенную ей судьбой, так что извлечь из нее пользу можно было, лишь обратив ее в деньги.

Последние достались ему в весьма небольшом количестве, ибо, как объяснил покупатель, в такие времена люди думают не о побрякушках. Когда полковник вошел в гостиницу, Бэнкс, хозяин «Арфы», отвел его в угол, где они были вне пределов видимости и слышимости собравшихся в общей комнате.

— Двое людей искали вас, сэр.

Холлс встрепенулся, сразу же подумав о герцоге Бакингеме. Но хозяин печально покачал головой. Постоялец, очевидно, вызывал симпатию у этого толстого добродушного человека. Бэнкс понизил голос, хотя в этом едва ли была нужда.

— Это были сыщики с Боу-стрит, — сказал он. — Они не назвались, но я узнал их. Они задали множество вопросов. Давно ли вы живете здесь, откуда пришли, чем занимаетесь. А уходя, велели ничего вам не говорить. Но…

Хозяин пожал широкими плечами и презрительно скривил губы. Не сводя темных глаз с полковника, он заметил, как тот внезапно помрачнел. Холлсу незачем было раздумывать о деле, приведшем сюда служителей правосудия. Его отношения с Такером и Ратбоуном были открыты, очевидно, на процессе первого, недавно приговоренного к повешению и четвертованию. Полковник не сомневался, что попади он в руки закона, то будет осужден, несмотря на невиновность.

— Я подумал, сэр, — продолжал хозяин, — что лучше предупредить вас. Если вы нарушили закон, то вам не стоит оставаться здесь и ждать, пока за вами придут. Я не хочу видеть вас попавшим в скверную историю.

— Мистер Бэнкс, — ответил Холлс, взяв себя в руки, — вы хороший друг, и я благодарю вас. Уверяю вас, что я ни в чем не виновен. Но обстоятельства могут говорить против меня. Несчастный мистер Такер был моим старым другом…

Хозяин прервал его вздохом:

— Из их слов я представил себе нечто подобное, сэр. Поэтому я и рискнул вас предупредить. Ради бога, уходите, покуда есть время!

Холлса удивило, что Фортуна на сей раз оказалась на его стороне, предоставив владельца очередного жилища, тайно сочувствующего республиканцам.

Послушав совет Бэнкса, полковник оплатил счет, поглотивший бо́льшую часть денег, полученных за драгоценность, и, собрав немногочисленные пожитки, покинул дом, ставший столь опасным.

Холлс чуть не опоздал. Едва он шагнул в темноту улицы, как две фигуры загородили ему дорогу, а глаза ослепил свет фонаря.

— Стойте, сэр, именем короля! — прозвучал грубый голос.

Полковник не видел, есть ли у них оружие, и не стал ждать, чтобы удостовериться в этом. Одним ударом он выбил у сыщика с Боу-стрит фонарь, другим сбил с ног его самого. Руки второго пристава обвились вокруг его тела, однако Холлс изо всех сил толкнул его локтем, отчего он отлетелв сторону и ударился о стену. Как вы догадываетесь, полковник не стал выяснять, что с ним произошло, а помчался, как заяц, по темной улице, слыша за собой крики и топот ног. Преследование продолжалось недолго, и вскоре Холлс смог двигаться вперед более медленной и достойной походкой. Но страх вынуждал полковника идти дальше, не покидая его всю ночь. Наконец он решил переночевать в таверне около Олдгейта и, лежа, задумался о положении, в котором очутился.

Незадолго до рассвета Холлс пришел к выводу, что разумный человек в подобной ситуации мог сделать только одно — покинуть Англию, где он не обрел ничего, кроме горького разочарования. Он проклинал приведший его сюда нелепый патриотизм, называя про себя любовь к родине заблуждением, а тех, кто ему поддается, дураками. Ему следует уехать как можно скорее и никогда более здесь не появляться. Теперь, когда голландский флот вернулся на Тексель и моря вновь стали открытыми, препятствием к его отъезду не явится даже отсутствие денег. Он станет членом экипажа какого-нибудь судна, плывущего во Францию. С этим намерением Холлс рано утром отправился в Уоппинг.[929]

На корабле требовались люди, но нигде не соглашались взять его, пока он не предъявит справку о здоровье. Чума сделала необходимой эту предосторожность для путешествующих не только за границу, но и внутри страны, где никакие города и деревни не принимали приехавших из Лондона без предъявления соответствующего удостоверения.

Это явилось досадным затруднением, но с ним пришлось смириться. Полковник устало побрел в ратушу по темным, почти безлюдным улицам, где несколько домов имели кресты на дверях и охранялись стражниками, предупреждавшими прохожих, чтобы они держались подальше.

Немногочисленные прохожие, которых встречал Холлс, старались идти посредине улицы, шарахаясь не только от пораженных болезнью жилищ, но и друг от друга. Большей частью это были официальные лица — врачи и санитары, — чье присутствие на улицах было связано с эпидемией. Их легко можно было узнать по предписанным законом красным жезлам.

Увиденное заставило полковника осознать степень распространения болезни, которая теперь насчитывала жертвы тысячами. Степень охватившей город паники он постиг, добравшись до ратуши и увидев ее осажденной множеством экипажей, портшезов и людей, пришедших пешком. Всех их привело сюда то же дело, что и его, — стремление получить у лорд-мэра справку о здоровье, обеспечивавшую возможность бегства из охваченного эпидемией города.

Бо́льшую часть дня Холлс провел среди толпы, страдая от жары, голода и жажды. Уличные торговцы продавали исключительно лекарства и амулеты против чумы. Вместо криков «Сладкие апельсины!», которые в обычное время всегда можно было услышать в подобном сборище и которые полковник с радостью приветствовал бы, повсюду раздавалось: «Надежный предохранитель от инфекции!», «Королевское противоядие!», «Великолепное средство от заражения воздуха!» и тому подобные возгласы.

У Холлса не было средств купить благосклонность привратников, дабы они пропустили его вперед. Оставалось ждать вместе с самыми смиренными своей очереди, которая, так как он пришел поздно, сегодня вообще могла не подойти.

К вечеру, в отличие от наиболее предусмотрительных, которые решили остаться у ратуши на всю ночь, чтобы утром попасть туда в числе первых, Холлс удалился без всякого результата и в прескверном настроении. Однако спустя час он понял, что судьба обошлась с ним лучше, чем ему казалось.

В полупустой столовой в Чипсайде, куда полковник зашел утолить жажду и голод, ибо он не ел и не пил с раннего утра, он услышал обрывки разговора двух горожан за соседним столом. Они обсуждали произведенный сегодня арест, и отдельные фразы привели в замешательство Холлса.

— Но как его нашли? — спросил один из них.

— В ратуше, где он хотел получить свидетельство о здоровье, чтобы убраться из города. Но в эти дни злоумышленникам не так легко покинуть Лондон. Рано или поздно Дэнверса поймают таким же образом. Они поджидают его и остальных заговорщиков.

Полковник Холлс отодвинул тарелку — его аппетит внезапно пропал. Несколько случайно подслушанных слов дали ему понять, что он в ловушке. Попытаться вырваться из нее означало обнаружить себя. Конечно, можно попробовать получить свидетельство под чужим именем. Но, с другой стороны, вопросы о недавнем прошлом с целью убедиться в отсутствии инфекции могут быстро его разоблачить.

Холлс оказался между двух огней. Если он останется в Лондоне, то рано или поздно его настигнут те, кто будет искать его еще более упорно после вчерашней стычки с приставами. Если он попробует уехать, то самой попыткой сделать это выдаст себя правосудию.

После долгих и мрачных раздумий полковник решил искать защиты у Олбемарла и с этой целью направился к нему. Но, дойдя до Черинг-Кросса, он вновь ощутил сомнения, вспомнив об эгоистичной осторожности Монка. Что, если тот не рискнет поверить в его невиновность, учитывая характер приписываемого ему преступления? Холлс не считал, что герцог может столь далеко зайти в своей осторожности, особенно имея дело с сыном старого друга, правда, от которого в эти дни ему пришлось бы отречься. И все же он не был уверен и потому решил прежде всего сделать последнюю попытку воззвать к сочувствию Бакингема.

Приняв это решение, полковник свернул во двор Уоллингфорд-Хауса.

Глава 15

ТЕНЬ ВИСЕЛИЦЫ
Его светлость герцог Бакингем не сопровождал двор во время бегства в Солсбери. Обязанности лорд-лейтенанта призывали его в Йоркшир. Но он был глух и нем и к голосу долга, и к голосу осторожности. В Лондоне герцога удерживала страсть к мисс Фаркуарсон, а отсутствие каких-либо успехов в этой области доводило его до исступления. Положение стало еще хуже, чем было до попытки сыграть роль героического спасителя попавшей в беду красавицы, только сделавшей его смешным в глазах леди.

Охватившее его светлость вожделение явилось причиной его пренебрежения к письму, написанному Холлсом. Оно пришло как раз в тот момент, когда герцога повергло в отчаяние известие о распоряжении сэра Джона Лоренса закрыть в следующую субботу все театры и другие места скопления людей в качестве важнейшей меры в кампании лорд-мэра против чумы. Двор отсутствовал в Лондоне и не мог противодействовать приказу, да и сомнительно, чтобы он осмелился это делать в любом случае. Закрытие театров означало отъезд актеров из города, а вместе с этим конец предоставлявшихся герцогу возможностей. Ему приходилось либо признать поражение, либо действовать немедленно.

Конечно, существовал простейший способ, к которому он должен был прибегнуть давно, если бы не малодушное внимание к предупреждениям мистера Этериджа. Закрытие театров некоторым образом содействовало этому способу, избавляя от многих сопутствующих ему опасностей, которые, впрочем, едва ли были способны остановить его светлость, не считавшегося ни с какими законами, кроме собственных желаний.

Наконец герцог принял решение и послал за хитроумным Бейтсом, игравшим роль Чиффинча[930] в Уоллингфорд-Хаусе. Он дал ему определенные указания относительно дома, смысл которых Бейтс не вполне понял. Дело происходило в понедельник, так что до субботы, когда должны были закрыть театры, еще оставалось время. Это был тот самый день, в который Холлс спешно покинул «Арфу».

Во вторник утром изобретательный Бейтс доложил хозяину, что нашел именно такое жилище, какое требовалось его светлости, хотя зачем оно ему требовалось — он не мог себе представить. Это был просторный и отлично меблированный дом на Найт-Райдер-стрит, недавно освобожденный жильцом, который удалился в деревню, спасаясь от чумы. Владелец дома, торговец с Фенчерч-стрит, был счастлив сдать его за небольшую плату, учитывая, как трудно сейчас найти желающих обосноваться в Лондоне.

Бейтс вел дело с присущей ему осторожностью и заверил его светлость, что ничем не обнаружил того, по чьему поручению он действует.

Герцог расхохотался.

— На моей службе вы сделались опытным мерзавцем, Бейтс, — заметил он.

Бейтс отвесил насмешливый поклон.

— Счастлив заслужить одобрение вашей светлости, — сухо ответил он.

К нагловатым манерам Бейтса герцог относился терпимо, очевидно понимая, что не может иначе вести себя с человеком, столь осведомленным о его делах.

— Хорошо. Дом подходит, хотя я предпочел бы менее населенный район.

— Если все пойдет как сейчас, у вашей светлости не будет причин жаловаться по этому поводу. Скоро Лондон станет самым безлюдным местом в Англии. Больше половины домов на Найт-Райдер-стрит уже опустели. Надеюсь, ваша светлость не намеревается надолго поселиться там?

— Едва ли. — Герцог задумчиво нахмурился. — Надеюсь, на улице нет инфекции?

— Пока нет. Но там ее боятся так же, как и везде. Этот торговец с Фенчерч-стрит не скрывал, что считает меня безумным, так как я ищу дом в Лондоне в подобное время.

— Подумаешь! — Его светлость с презрением отмахнулся. — Горожане просто спятили от страха! Но это к лучшему, так как отвлечет их внимание от соседей. Я хочу, чтобы за мной там никто не шпионил. Завтра, Бейтс, вы повидаете торговца и снимете дом от собственного имени. Понятно? Мое имя не должно упоминаться. Чтобы избежать вопросов, заплатите ему сразу за полгода.

Бейтс поклонился:

— Будет исполнено, ваша светлость.

Бакингем откинулся в кресле, прищурившись и с усмешкой глядя на слугу:

— Вы, конечно, догадываетесь о целях, для которых я снимаю этот дом?

— Я бы никогда не позволил себе строить догадки относительно намерений вашей светлости.

— Иными словами, мои намерения ставят вас в тупик. Это признание в глупости. Помните маленькую комедию, которую мы разыграли месяц назад для мисс Фаркуарсон?

— Разумеется. Мои кости все еще болят от колотушек. Французские лакеи вашей светлости играли свои роли весьма реалистично.

— Леди так не показалось. По крайней мере, это ее не убедило. Так что нам придется действовать лучше.

— Да, ваша светлость. — В тоне негодяя не ощущалось ни малейшего сомнения.

— Мы внесем в комедию серьезную ноту и похитим леди. Для этой цели мне и понадобился дом.

— Похитите ее? — переспросил Бейтс, чье лицо внезапно стало серьезным.

— Этого я требую от вас, мой славный Бейтс.

— От меня? — Лицо Бейтса вытянулось, а рот, напоминающий волчий, широко раскрылся. — От меня, ваша светлость? — Он ясно давал понять, что перспектива пугает его.

— Ну конечно! Почему это вас так удивляет?

— Но, ваша светлость, это… это очень серьезно. За такое могут повесить!

— Черт бы побрал вашу тупость! Повесить, когда за вами стою я?

— В этом-то все и дело. Вашу светлость никогда не осмелятся повесить. Зато, если возникнут неприятности, повесят его орудие, так как понадобится козел отпущения, чтобы удовлетворить чернь, требующую правосудия.

— Вы совсем спятили?

— Напротив, я абсолютно в здравом уме. И если я могу позволить себе дерзость дать совет вашей светлости…

— Это и впрямь было бы дерзостью с вашей стороны, наглый мошенник! — Герцог возвысил голос и нахмурился. — По-моему, вы забываетесь.

— Прошу прощения вашей светлости. — Бейтс продолжал, несмотря на выговор: — Ваша светлость, очевидно, не осведомлены о панике в городе из-за чумы. Нонконформистские[931] ханжи-проповедники повсюду кричат, что это наказание за грехи двора. И если ваша светлость осуществит задуманное…

— Черт побери! — загремел Бакингем. — Вы, кажется, все-таки берете на себя смелость советовать мне!

Бейтс умолк, но в его взгляде, устремленном на хозяина, светилось упрямство. Бакингем продолжал более спокойно:

— Слушайте, Бейтс. Если чума мешает нам с одной стороны, то помогает с другой. Похищение мисс Фаркуарсон, когда она играет в театре, вызвало бы немедленную охоту на похитителей, которая могла бы привести к неприятным последствиям. Но лорд-мэр распорядился закрыть все театры в субботу вечером, и, следовательно, в субботу, после спектакля, и должно произойти похищение, так как мисс Фаркуарсон никто не хватится и ее исчезновение не поднимет шума, особенно когда все поглощены страхом перед чумой и только о ней и говорят.

— А после, ваша светлость?

— После?

— Когда леди станет жаловаться?

Бакингем улыбнулся улыбкой опытного волокиты:

— Вы когда-нибудь слышали, чтобы леди обращалась с подобными жалобами после? Кроме того, кто поверит, что она попала в мой дом против воли? Помните: мисс Фаркуарсон — актриса, а не принцесса. А я обладаю кое-какой властью в этой стране.

Но Бейтс серьезно покачал головой:

— Сомневаюсь, чтобы власти вашей светлости хватило на спасение моей шеи в случае неприятностей, которые, несомненно, возникнут. Кругом слишком много недовольных, только и ждущих повода, чтобы поднять шум.

— Но кто станет обвинять вас? — раздраженно осведомился герцог.

— Сама леди, если я похищу ее для вас. Кроме того, разве ваша светлость не сказали, что дом должен быть снят на мое имя? Я преданный слуга вашей светлости и, видит бог, в своей службе вам не проявляю особой щепетильности. Но на такое я не осмелюсь, ваша светлость!

Лицо Бакингема отразило удивление и презрение. Найдя в Бейтсе препятствие своим планам, он одновременно испытывал желание сердиться и смеяться. Задумчиво побарабанив пальцами по столу, герцог решил пойти с козырей:

— Вы давно у меня на службе, Бейтс?

— В этом месяце исполнилось пять лет, ваша светлость.

— И вы устали от нее, не так ли?

— Ваша светлость знает, что нет. Я всегда преданно служил вам…

— Но вы считаете, что теперь наступило время выбирать, как именно вы будете мне служить. Думаю, Бейтс, вы работаете у меня уже слишком долго.

— Ваша светлость!

— Возможно, я ошибаюсь. Но чтобы убедиться, мне нужны доказательства. К счастью для вас, снабдить меня ими в ваших силах. Советую это сделать.

Герцог холодно посмотрел на Бейтса, и тот ответил ему испуганным взглядом. Тощие костлявые руки негодяя нервно поглаживали шею. Жест этот, несомненно, отражал мысли о том, что упомянутую шею вскоре может захлестнуть петля.

— Ваша светлость! — взмолился он. — Нет службы, которую я не выполнил бы, чтобы доказать мою преданность! Поручите мне все, что угодно, но… но только не это.

— Я тронут вашими словами, Бейтс, — надменно произнес герцог. — Но, к несчастью, это единственная служба, которая требуется мне от вас в данный момент.

Бейтс пришел в отчаяние.

— Не могу, ваша светлость! — воскликнул он. — Вы знаете, что за это могут вздернуть!

— Меня — да, если строго придерживаться закона, — равнодушно ответил Бакингем.

— А так как ваша светлость стоит слишком высоко для повешения, то меня сделают вашим представителем.

— Вы повторяетесь — это утомительная привычка. К тому же тем самым вы лишь утверждаете меня в моем положении. Впрочем, быть может, вас удовлетворят сто фунтов в качестве douceur…[932]

— Дело не в деньгах, ваша светлость. Я не сделал бы этого и за тысячу.

— Тогда говорить больше не о чем. — Хотя Бакингем внутри кипел от злости, внешне он сохранял ледяное спокойствие. — Можете идти, Бейтс, я более не нуждаюсь в ваших услугах. Если вы обратитесь к мистеру Гроувсу, он выдаст вам деньги, которые вам, возможно, причитаются.

Взмахом белой, сверкающей драгоценностями руки герцог отпустил мошенника. Несколько секунд Бейтс колебался, не желая смириться с увольнением. Но чувство страха оказалось сильнее. Он мог бы рискнуть всем, только не своей шеей. Сознавая бесполезность дальнейших просьб и протестов, Бейтс молча поклонился и вышел из комнаты.

Если слуга удалился расстроенным, то хозяина он оставил в неменьшем расстройстве. Козырная карта не помогла герцогу выиграть, и теперь он не знал, где найти еще одного агента для выполнения задуманного предприятия.

Мистер Этеридж, пришедший позднее навестить его светлость, нашел его все еще облаченным в халат и мерившим шагами библиотеку, словно зверь в клетке.

Отлично знавший причину, удерживающую герцога в городе, и сам только что закончивший приготовления к отъезду, Этеридж пришел сделать последнюю попытку образумить своего друга и убедить его сменить Лондон на более здоровое местопребывание.

Но Бакингем невесело рассмеялся:

— Твоя тревога лишена оснований, Джордж. Чума — порождение грязи, и поражает она грязных. Посмотри, где происходят вспышки. В домах бедноты и на улицах, где полно оборванцев. Эта болезнь соблюдает весьма достойную разборчивость и не решается обрушиваться на знать.

— Тем не менее я соблюдаю меры предосторожности, — заявил мистер Этеридж, демонстрируя платок, от которого шел сильный запах камфоры и уксуса. — И я считаю, что лучшее лекарство — бегство из Лондона. Кроме того, что здесь делать? Двор уехал, на улицах жара и вонь, как в аду. Ради бога, давай подышим чистым и прохладным деревенским воздухом!

— У тебя, Джордж, пасторальные наклонности, как у Драйдена. Ладно, отправляйся к своим овцам. Мы здесь обойдемся без тебя.

Мистер Этеридж уселся и, скривив губы, посмотрел на приятеля:

— И все это ради девчонки, которая не проявляет к тебе благосклонности? Честное слово, Бакс, я не узнаю тебя!

Герцог тяжело вздохнул:

— Иногда мне кажется, что я сам себя не узнаю. По-моему, Джордж, я схожу с ума!

Он зашагал к окну.

— Утешь себя мыслью, что ты еще не окончательно рехнулся, — безжалостно посоветовал Этеридж. — Как может человек твоего возраста мучиться и рисковать, пускаясь в погоню за…

Герцог обернулся и резко прервал его:

— В том-то и дело! Сводит с ума погоня, в которой нельзя настигнуть добычу!

— Неплохой афоризм — для тебя, — усмехнулся мистер Этеридж. — Но помни, что в любви убегающий ранит, а преследующий умирает.

Но Бакингем не обратил внимания на насмешки; в его голосе послышалась страсть:

— Очевидно, во мне говорят охотничьи инстинкты. Всегда стремишься настигнуть самую неуловимую добычу. Неужели тебе это не ясно?

— Слава богу, нет! Я еще не лишился разума. Поезжай в деревню, дружище, и приходи в себя на лужайке среди лютиков.

— Тьфу! — Бакингем вновь отвернулся, пожав плечами.

— Это твой ответ?

— Вот именно! И я тебя не задерживаю!

Этеридж поднялся и положил руку на плечо Бакингема:

— Если ты остаешься здесь в такое время, то с определенной целью. С какой же?

— С той, которую я обдумывал перед твоим приходом, Джордж. Окончить начатое дело. — И он процитировал переделанные стихи Саклинга:[933]

Коль меня не полюбит,
Заставлю любить ее сам,
Или пусть достается чертям!
Этеридж с отвращением пожал плечами.

— Ты не только безумен, Бакс, но еще и вульгарен, — заметил он. — Я предупредил тебя об опасности и не собираюсь повторяться. Но не могу не выразить удивления, что ты можешь находить удовольствие в…

— Удивляйся, сколько твоей душе угодно! — сердито прервал его герцог. — Возможно, я и в самом деле подходящий объект для удивления. Я сгораю от страсти к женщине, которая отвергла меня с насмешками и презрением! Если бы я мог поверить в ее добродетель, то отступил бы, склонившись перед ее упрямством. Но добродетель актрисы! Это так же невероятно, как снег в пекле! Она просто находит жестокую и извращенную радость, причиняя мучения человеку, которого видит сгорающим от любви к ней!

Сделав небольшую паузу, Бакингем продолжал с еще большим жаром; его лицо отражало причудливую смесь любви и ненависти, столь часто порождаемую неудовлетворенной страстью.

— Я бы с радостью растерзал негодницу собственными руками и с такой же радостью пошел бы ради ее любви на любую пытку! Вот до какого жалкого состояния довели меня ее уловки! — И герцог в отчаянии бросился в кресло, сжав голову унизанными драгоценностями руками.

После этого взрыва эмоций мистер Этеридж решил, что подобного человека можно только предоставить его судьбе. Откровенно заявив это, он удалился.

Его светлость не делал попыток удержать гостя и остался один в мрачной, заполненной книгами комнате, словно безумец, окруженный разумом и ученостью. Задумываясь над своим положением, он все более негодовал на отказ Бейтса, лишивший его помощника, осуществлявшего исполнение желаний господина.

Герцога отвлекло от мыслей появление лакея, который доложил, что полковник Холлс настоятельно просит видеть его светлость.

Раздраженный Бакингем собирался ответить отказом:

— Скажите ему…

Но его светлость не кончил фразу, вспомнив полученное три дня назад письмо с мольбой о помощи. Это пробудило в нем идею.

— Погодите! — Герцог облизнул губы и задумчиво прищурился. Постепенно его взгляд просветлел. — Приведите его, — распорядился он, поднявшись.

Вошел Холлс, сохранивший военную выправку и относительно сносную одежду, хотя выглядевший очень усталым после дня, проведенного в Уоппинге и у ратуши с постоянным чувством преследуемой дичи.

— Надеюсь, ваша светлость простит мне мою назойливость, — неуверенно начал он. — Но мои обстоятельства, бывшие достаточно тяжелыми, когда я писал вам, теперь стали отчаянными.

Бакингем задумчиво рассматривал гостя. Отпустив лакея, он указал Холлсу на стул, на который тот устало опустился.

Его светлость продолжал стоять, засунув большие пальцы за пояс халата.

— Я получил ваше письмо, — заговорил он любезным тоном. — Судя по моему молчанию, вы решили, что я позабыл о вас, но это не так. Однако, как вы понимаете, помочь такому человеку, как вы, весьма нелегко.

— Особенно теперь, — мрачно заметил Холлс.

— Что вы имеете в виду? — Взгляд герцога внезапно оживился, словно новость обрадовала его.

Холлс откровенно поведал ему о происшедшем.

— Таким образом, ваша светлость понимает, — закончил он, — что мне грозит не только голод, но и виселица.

Его светлость, стоявший неподвижно во время рассказа гостя, отвернулся и задумчиво зашагал по комнате.

— Какая неосторожность для человека в вашем положении, — заметил он наконец, — иметь отношения, пусть даже вполне невинные, с подобным грязным сбродом! Это все равно что совать голову в петлю.

— Но эти отношения и вправду были невинными. Такер являлся моим старым товарищем по оружию. Ваша светлость были солдатом и понимаете, что это значит. Он в самом деле искушал меня предложениями — я признаю это, так как ему уже ничто не может повредить. Но эти предложения я сразу же отверг.

Его светлость слегка улыбнулся:

— По-вашему, суд вам поверит?

— Едва ли, учитывая то, что мое имя Рэндал Холлс, и мстительное правительство будет радо любому предлогу, позволяющему вздернуть сына моего отца. Поэтому я и назвал свое положение отчаянным. Я человек, живущий под тенью виселицы.

— Тсс! — остановил его герцог. — Не следует употреблять подобные выражения, полковник. Сам ваш тон свидетельствует о нелояльности. К тому же вы не правы. Будь вы и в самом деле верноподданным короля, вам не следовало тогда пренебрегать вашим долгом. Как только вам в первый раз сделали подобное предложение, вы должны были, несмотря на дружбу с Такером, обратиться в суд и сообщить информацию о заговоре.

— Ваша светлость советует мне поступить так, как вы сами никогда бы не поступили на моем месте. Но даже если бы я пошел на это, кто бы мне поверил? Ведь мне не были известны никакие подробности заговора. Я не смог бы ничего доказать. Мое свидетельство оказалось бы против свидетельства Такера, а меня дискредитировало бы уже одно мое имя. Все бы решили, что это с моей стороны всего лишь дерзкая попытка заслужить благоволение властей, которая при помощи изощренных толкований закона могла бы в итоге оказаться обращенной против меня. Так что мне в любом случае следовало оставаться в стороне.

— Я не сомневаюсь в ваших словах, — любезно произнес герцог, — и, видит бог, понимаю ваши затруднения и грозящую вам опасность, которую мы должны устранить прежде всего. Вам необходимо решиться на то, что было нужно сделать уже давно, — предстать перед правосудием и откровенно изложить вашу историю, как вы только что изложили ее мне.

— Но ваша светлость сами сказали, что мне не поверят!

Бакингем прекратил шагать по комнате и улыбнулся:

— Не поверят одному вашему слову. Но если какое-нибудь лицо, обладающее высоким положением и властью, поручится за вас, то вам едва ли осмелятся не поверить. Дело будет прекращено, и более не возникнет вопросов о каких-либо обвинениях.

Холлс уставился на него, боясь верить услышанному:

— Ваша светлость имеет в виду, что… что сделает это для меня?

Улыбка его светлости стала еще шире и любезнее.

— Ну конечно, друг мой! Это необходимо, дабы впоследствии нанять вас на службу, что я и намереваюсь сделать.

— Ваша светлость! — Холлс вскочил на ноги. — Как мне отблагодарить вас?

Герцог знаком велел ему сесть:

— Вскоре я сообщу вам это, друг мой. Есть одно условие. Я буду вынужден просить вас исполнить определенное поручение.

— Вашей светлости достаточно только назвать его!

Бакингем снова окинул его внимательным взглядом:

— Вы упоминали в вашем письме, что готовы на любую службу?

— Да, упоминал и подтверждаю это сейчас.

— Отлично! — Герцог подошел к стене, уставленной книгами, и вернулся назад. — Мой друг, должен признаться, что ваше отчаяние мне на руку. Мы оба в отчаянном положении, хотя и по-разному, но во власти каждого из нас принести пользу другому.

— Если бы я мог в это поверить!

— Можете. Остальное зависит от вас. — Помолчав, герцог продолжил как бы полушутя: — Не знаю, сколько в вас после всех скитаний и невзгод осталось щепетильности — того, что обычно именуется честностью?

— Столько, что вашей светлости не стоит принимать это во внимание, — ответил Холлс, как бы смеясь над самим собой.

— Очень хорошо. Но тем не менее поручение может показаться вам отвратительным.

— Сомневаюсь. Однако если оно покажется мне таковым, то я прямо скажу вам об этом, хотя сейчас, видит бог, мне не приходится быть разборчивым.

Герцог кивнул. Возможно, вследствие колебаний относительно предложения, которое он намеревался сделать Холлсу, его поведение стало более властным. Казалось, будто вельможа приказывает лакею.

— Поэтому я вас и предупредил. Если вы захотите сказать мне об этом, то скажите прямо, без лишнего пафоса, не изображая из себя Бобадила,[934] Пистоля[935] или другого голодранца-бретера. Просто скажите «нет» и избавьте меня от болтовни об оскорбленной добродетели.

Несколько секунд Холлс молча смотрел на герцога, удивленный его тоном. Затем он усмехнулся:

— Мне было бы странно узнать, что у меня еще осталась добродетель, которую можно оскорбить.

— Тем лучше, — заявил герцог. Придвинув стул, он сел, глядя на Холлса. — В жизни вам, несомненно, приходилось играть много ролей, полковник Холлс?

— Бесчисленное множество.

— А вы когда-нибудь играли роль… сэра Пандара Троянского?[936]

Бакингем пристально наблюдал за гостем, ожидая увидеть на его лице признаки понимания. Но классическое образование полковника явно оставляло желать лучшего.

— Никогда о нем не слышал. А в чем состоит его роль?

Его светлость не дал прямого ответа, решив зайти с другого конца:

— А о Сильвии Фаркуарсон вы слышали?

— О Сильвии Фаркуарсон? — переспросил полковник. — Имя кажется мне знакомым. Ах да! Это та самая леди в портшезе, которую ваша светлость спасли в Полс-Ярде в день, когда мы встретились. Я слышал, как тогда упоминали ее имя. Но какое она имеет отношение к нам?

— Думаю, что имеет, если только звезды не лгут. А звезды не лгут никогда, оставаясь неизменно правдивыми в этом непостоянном и лживом мире. Я уже говорил вам, что они предсказали нашу встречу и то, что она окажется важной для нас обоих. Эта важность, друг мой, заключена именно в мисс Сильвии Фаркуарсон.

Он встал, наконец отбросив сдержанность, и в его приятном голосе послышалось эмоциональное напряжение:

— Вы видите во мне человека, обладающего большой властью и могущего использовать ее на благо и во зло. Однако в жизни существуют несколько вещей, которые я желаю, но не в состоянии получить. Одна из них — Сильвия Фаркуарсон. Своим притворным целомудрием эта девчонка доводит меня до исступления. Здесь мне и требуется ваша помощь.

Герцог умолк. Полковник уставился на него расширенными глазами, на его впалых щеках появился легкий румянец.

— Ваша светлость едва ли сказали достаточно, — холодно заметил он.

— Вы олух! Что я могу сказать еще? Неужели вам не ясно, что я должен положить конец этой ситуации, сломить мнимую добродетель, которая помогает этой шлюшке отталкивать меня?

Холлс усмехнулся:

— Это я хорошо понял. Что мне непонятно, так это моя роль. Быть может, ваша светлость выскажется яснее?

— Яснее? Ну что ж, я хочу, чтобы ее похитили для меня.

Они сидели, молча глядя друг на друга. Герцог тщетно пытался увидеть на бесстрастном лице полковника отношение к его предложению. Наконец Холлс презрительно скривил губы:

— Но в таких делах широкий опыт вашей светлости послужит вам лучше, чем я.

Возбужденный герцог понял его буквально, не почувствовав сарказма:

— Мой опыт понадобится, чтобы руководить вами.

— Понятно, — промолвил Холлс.

— Я объясню вам подробнее, в чем должна состоять ваша служба.

И Бакингем сообщил ему о доме на Найт-Райдер-стрит, который он теперь велел снять Холлсу. Сделав это, полковнику следует быть готовым доставить туда девушку вечером в следующую субботу, после последнего представления в Герцогском театре.

— Возьмите столько людей, сколько вам нужно, — закончил герцог, — и вам не составит труда подстеречь ее портшез, когда она будет возвращаться домой. Дальнейшие подробности мы обсудим, если вы согласитесь принять это поручение.

Полковник побагровел, чувствуя отвращение. Не справившись с гневом, он вскочил, глядя в глаза знатному развратнику, осмелившемуся хладнокровно сделать ему подобное предложение.

— Боже мой! — воскликнул Холлс. — Неужели ваши пороки ведут вас, как собака слепого?

Герцог отступил перед внезапной угрозой, прозвучавшей в голосе его гостя, сразу же облачившись в мантию высокомерия:

— Я предупреждал вас, что не потерплю никакого героического пафоса и чтобы вы не разыгрывали передо мной Бобадила. Вы просили у меня службы. Я объяснил вам, каким образом могу вас использовать.

— Службы? — задыхаясь от гнева, переспросил Холлс. — Разве это служба для джентльмена?

— Может быть, и нет. Но джентльмену, стоящему в тени виселицы, не следует быть слишком щепетильным.

Краска схлынула с лица полковника, в его глазах вновь появилось загнанное выражение. Герцог с трудом сдержал смех при виде того, как подействовало на гостя мрачное напоминание.

— Вы должны понять, полковник Холлс, что нельзя играть на расстроенной лютне. Вас возмущает пустячная услуга, которую я прошу мне оказать, хотя в обмен я предлагаю обеспечить ваше будущее. Вы сослужите службу не только мне, но и себе. Выполните мое поручение, и я ручаюсь, что не забуду о вас.

— Но это… это… — запинаясь, возразил Холлс. — Это задача для разбойников с большой дороги!

Герцог пожал плечами:

— Стоит ли беспокоиться о характеристиках? — Он снова изменил тон. — Выбор за вами. Фортуна протягивает вам в одной руке золото, а в другой — веревку. Я не навязываю вам решение.

Холлс разрывался между страхом и чувством чести. Он уже ощущал петлю на своей шее, видел, как его никчемная жизнь находит достойное завершение в Тайберне,[937] в руках Деррика.[938] Страх диктовал ему согласиться. Но его удерживали давние идеи, некогда вдохновившие его честолюбие и заставлявшие хранить честь незапятнанной. Смятенные мысли вызвали перед его глазами образ Нэнси Силвестер — такой, какой он видел ее в последний раз, выглядывающей из окна. Холлс представил себе стыд и ужас, отразившиеся на ее лице, если бы она узнала о гнусном деле, порученном ему — тому, кто гордо обещал завоевать для нее весь мир. Этот образ много раз за прошедшие годы удерживал его от искушения.

— Думаю, что я пойду своей дорогой, — промолвил полковник, поворачиваясь, чтобы уходить.

— И вам известно, куда она ведет? — осведомился герцог.

— Меня это заботит не более, чем яблочный огрызок.

— Как вам будет угодно.

Холлс молча поклонился и направился к двери, еле волоча ноги. Голос герцога остановил его вновь:

— Холлс, вы дурак.

— Это я давно знаю. Я был дураком, спасая вашу жизнь, а вы платите мне, как и следует платить дураку.

— Вы сами выбрали способ оплаты.

Видя, что Холлс все еще колеблется, герцог приблизился к нему, понимая, что если он не сможет сделать из полковника столь необходимое ему орудие, то найти еще кого-нибудь на эту роль будет нелегко. Поэтому Бакингем решил еще раз попытаться переубедить гостя, который явно не был тверд в своем решении. Он дружески положил руку на плечо Холлса, а тот, сжавшись под его прикосновением, не мог догадаться, что герцог, стремившийся превратить его в свое орудие, сам являлся слепым орудием судьбы, прокладывавшим путь к ее неведомым целям.

Пока герцог убеждал полковника, искушая обещаниями и пугая неминуемыми последствиями его отказа, Холлс задумался вновь.

Были ли его руки такими чистыми, жизнь такой непорочной, а честь такой незапятнанной, что он должен шарахаться от предлагаемой подлости, рискуя оказаться повешенным и четвертованным? К тому же объектом этой подлости является всего лишь театральная потаскушка, которая разжигает страсть герцога, надеясь в конце концов извлечь из нее как можно больше прибыли. Герцог, устав от ее уверток и капризов, решил поскорее закончить игру. Так обрисовал ситуацию сам Бакингем, и у Холлса не было причин не верить его словам. Девушка была актрисой и, следовательно, шлюхой. Пуританское презрение к театру и его обитателям — наследие времен республики — не позволяло ему в этом сомневаться. Будь она знатной леди и добродетельной женщиной, тогда другое дело.

Конечно, участие в подобном предприятии — невероятная гнусность, чтобы избежать которой, можно даже пойти на смерть. Но если объект его сам по себе достаточно гнусен, то, выходит, все дело в оскорблении его солдатской чести? То, что от него требовали, было достойно наемного головореза. Но разве быть повешенным не менее низко? Неужели он должен кончить жизнь на веревке ради девки с театральных подмостков, которую даже не знает?

Бакингем прав — он был дураком. Был им всю жизнь, оставаясь щепетильным в малом и легкомысленным в великом. А теперь из-за ничтожной сделки с совестью он намерен расстаться с жизнью!

Резко обернувшись, Холлс посмотрел в лицо герцогу.

— Ваша светлость, — хрипло произнес он, — можете мною располагать.

Глава 16

ПОРТШЕЗ
Его светлость повел себя великодушно и в то же время предусмотрительно, обнаружив незаурядный ум одаренного человека, который мог бы стать великим, будь он менее сластолюбивым.

На следующее утро герцог вместе с Холлсом отправился к судьям, лично подтвердив правоту показаний полковника о его отношениях с казненным Такером. К этому Бакингем добавил, что готов поручиться за лояльность подозреваемого, оказавшегося его другом. Большего не требовалось. Подобострастное правосудие склонило колени перед знатным вельможей, наслаждавшимся дружбой самого короля, и даже выразило сожаление, что позволило обмануть себя опрометчивым и злонамеренным заявлением, нарушив покой полковника Холлса и причинив неудобства его светлости. Прошлое полковника, могущее без протекции Бакингема стать главным источником неприятностей, и вовсе не было затронуто.

Все это было вполне объяснимо. Если бы полковник Холлс подозревался не в измене, а в каком-нибудь другом преступлении, герцогу, быть может, не удалось бы так легко отвести от него обвинения. Но было немыслимо, чтобы его светлость Бакингем, жизнь которого служила образцом преданности и привязанности к дому Стюартов и кто был известен как один из ближайших и интимнейших друзей его величества, стал бы ручаться за человека, повинного в нелояльности.

Таким образом, для начала Холлс был избавлен от самой грозной опасности. После этого Бакингем сообщил ему, что так как практически любая служба в Лондоне оставалась невозможной для сына его отца, то он снабдит полковника письмами к высокопоставленным друзьям во Франции, где способный офицер с хорошими рекомендациями никогда не останется без дела. Если Холлс как следует воспользуется представившейся ему возможностью, его будущее обеспечено, а дни бедствий кончены. Это полковник отлично понял, что успокоило слабые угрызения совести относительно недостойного характера поручения, которое ему предстояло исполнить, и окончательно уверило его в том, что он и впрямь был дураком, позволяя глупой сентиментальности мешать воспользоваться подвернувшейся ему удачей.

В решении отправить Холлса за границу после выполнения порученной ему задачи Бакингем вновь обнаружил проницательность. Он проявил ее и в предоставлении полковнику в качестве помощников четырех лакеев-французов, которых намеревался потом отправить на их родину вместе с Холлсом.

В итоге герцог на случай возникновения неприятностей с законом избавлялся от всех возможных свидетелей. Никем не поддержанное заявление мисс Фаркуарсон, если та не примирится с ситуацией, что его светлость считал маловероятным, стало бы единственным, говорящим против него. Но Бакингем не считал, что ему следует опасаться обвинений актрисы, которые он сможет без труда опровергнуть.

Из суда полковник Холлс направился прямиком на Фенчерч-стрит, чтобы заключить договор с владельцем дома на Найт-Райдер-стрит. Он снял его на свое имя сроком на год. Торговец не скрывал, что считает безумцем человека, собирающегося поселиться в охваченном эпидемией городе, откуда бегут все, кто только может. Если полковник нуждался бы в напоминании об этом, то таковым мог бы явиться тот факт, что ему пришлось идти пешком, не только потому, что наемные экипажи стали редкостью, но и из-за опасности в них садиться, так как многими из них пользовались зараженные чумой. Дома с красными крестами на двери, охраняемые стражниками, превратились в повсеместное явление, а многочисленные люди, пытавшиеся придерживаться обычного образа жизни, которые еще встречались на улицах, двигались с видом усталой апатии или с напряжением преследуемой дичи. Едкий запах лекарств, особенно камфоры, щекотал ноздри полковника, исходя практически от каждого встречного.

Холлс снова подумал, что Бакингем, как он удачно выразился в разговоре с ним, ведом своей страстью, словно слепец собакой, оставаясь в такое время в городе. Полковник утешал себя мыслью, что, выполнив поручение, он сразу же отряхнет со своих ног ядовитую лондонскую пыль.

Завершив дела с торговцем, Холлс отправился в снятый им дом и поместил туда двоих из четырех лакеев-французов, предоставленных герцогом ему в помощь.

После этого оставалось ждать субботы, ибо по причинам, которые герцог не удосужился сообщить, похищение не могло состояться раньше. Однако этим и следующим вечером полковник приходил к Линкольнс-Инн, чтобы наблюдать с солидного расстояния отбытие из театра мисс Фаркуарсон. В обоих случаях она выходила в одно и то же время — спустя несколько минут после семи — и садилась в ожидавший портшез, в котором ее уносили.

В пятницу вечером Холлс явился к театру в шесть часов и прождал там полчаса, пока не появился портшез, который был должен доставить актрису домой. Это был тот же портшез, что и прежде, и несли его те же люди.

Холлс подошел к ним, чтобы завязать разговор. Несмотря на теплую погоду, он надел поношенную кожаную куртку, скрывающую его красивый камзол, снял со шляпы перо и заменил шитую золотом перевязь простой кожаной. Пара старых сапог довершала облик опустившегося бретера, готового водить дружбу с кем угодно.

Шагая вразвалку и покуривая глиняную трубку, полковник приблизился к носильщикам с видом человека, располагающего свободным временем. Сидящие на перекладинах портшеза парни ничего не имели против того, чтобы скоротать время, слушая хвастливую болтовню незнакомца, на которую можно было рассчитывать, судя по его внешности.

Холлс не разочаровал их. Он без устали говорил о чуме, войне, господствующем при дворе фаворитизме, из-за которого командные посты достаются неопытным хлыщам, а закаленные старые солдаты вроде него вынуждены прохлаждаться на зараженных лондонских улицах. Подобная характеристика собственной персоны насмешила носильщиков, которые, усмотрев в этом непомерное тщеславие, ослепившее бретера, принялись вовсю потешаться на его счет. В конце концов Холлс пригласил их выпить, на что они охотно согласились, не возражая, чтобы он доставил им не только умственное, но и физическое удовольствие. Радуясь возможности выпить на денежки глупого задиры, носильщики хотели отправиться в таверну Грейнджа. Но у Холлса имелось немало причин предпочесть ей маленькую незаметную пивную на углу Португал-роу, куда он и повел своих новых друзей.

Когда они наконец расстались, так как носильщикам нужно было возвращаться на свой пост к семи часам, со стороны Холлса последовали многословные заверения в вечной дружбе. Полковник заявил, что парни пришлись ему по сердцу и он обязательно придет повидаться с ними снова. Носильщики возвратили комплименты, а по дороге к театру от души смеялись над глупым хвастуном, за чей счет они неплохо выпили.

Их веселье несколько уменьшилось бы, если бы они могли видеть мрачную коварную усмешку на губах «глупого хвастуна», удалявшегося от пивной, где они отлично провели время.

На следующий вечер — это была суббота — носильщики мисс Фаркуарсон насмешливо приветствовали Холлса, появившегося в тот же час, что и вчера.

— Добрый вечер, сэр Джон! — воскликнул один из них.

— Добрый вечер, милорд! — присоединился другой.

Полковник, чья раскачивающаяся походка должна была предполагать легкоеопьянение, рассматривал обоих совиными глазами, широко расставив ноги.

— Я не сэр Джон и не милорд, — возразил он, вызвав смех обоих, — хотя, уверяю вас, мог бы быть и тем и другим, если бы меня ценили по заслугам. Любой сводник из Уайтхолла, которого именуют милордом, имеет на это меньше прав, чем я.

— Это ясно каждому, кто хоть раз посмотрит на вас, — сказал Джейк.

— Даже круглому дураку, — иронически и двусмысленно добавил Натаниел.

Полковник, очевидно, счел эти слова весьма лестными для себя.

— Вы славные ребята, — похвалил он. — Что бы вы сказали насчет кубка канарского?

Глаза носильщиков заблестели. Они охотно согласились бы и на эль. Но канарское! Этот аристократический напиток им не часто доводилось пробовать. Парни посмотрели друг на друга.

— Что скажешь, Джейк? — спросил Натаниел.

— Немного выпивки никогда не повредит, Нэт, — ответил Джейк.

— Верно, — согласился Нэт. — А этим вечером у нас есть много времени, так как ее милость будет упаковывать вещи.

Взяв полковника под руки, они снова направились в пивную на углу Португал-роу. Их новый знакомый сегодня был еще более разговорчивым и откровенным. Он сообщил им, что встретил старого товарища по оружию, которому повезло в жизни и у кого ему удалось занять кругленькую сумму, так что, по-видимому, пройдет немало дней, прежде чем он окончательно протрезвеет. Холлс вновь заявил, что считает носильщиков отличными ребятами и прекрасными собутыльниками в эти скверные деньки, когда город стал тоскливым, словно женский монастырь.

Войдя в пивную, полковник усадил новых друзей в углу, подальше от окон и света. Хлопнув по столу эфесом шпаги, он громогласно потребовал хозяйку, а когда та появилась, пресек ее протесты заказом:

— Три пинты канарского, сильно разбавленного бренди!

Когда хозяйка удалилась, Холлс уселся на трехногий табурет, глядя на носильщиков, облизывающихся в предвкушении выпивки.

— Не каждый день встретишь товарища по оружию, которому повезло и который готов поделиться своей удачей. Вина, мэм! И самого лучшего!

Вино было подано, и веселая парочка с жадностью набросилась на него, дегустируя напиток, закатив глаза и звучно причмокивая. Они даже прекратили насмешки над тем, кто снабдил их этим нектаром. Когда полковник предложил вторую пинту, их лица обрели торжественное выражение, а когда он заказал третью, они уже были готовы обращаться с ним уважительно.

Слегка покачиваясь на табурете, полковник устремил бессмысленный взгляд на собутыльников.

— Почему вы на меня так смотрите? — осведомился он.

Носильщики подняли головы от вновь наполненных кружек, к которым они еще не успели приложиться. Манеры Холлса внезапно обрели суровость.

— Вы, может быть, думаете, что у меня не хватит денег заплатить за это пойло?

Ужас обуял их обоих, так как полковник в точности прочитал их мысли.

— Вы, мошенники, считаете, что джентльмен может заказать вино, не имея денег, чтобы заплатить за него? Пускай вот это успокоит ваши грязные умишки!

Сунув руку в карман, он вытащил оттуда горсть золотых монет, которые со звоном покатились по грязному столу и еще более грязному полу.

Парочка инстинктивно бросилась подбирать деньги, ползая на четвереньках. Когда они поднялись, каждый подобострастно положил перед полковником две монеты.

— Ваша честь должны более осторожно обращаться с золотом, — заметил Джейк.

— Вы могли потерять одну-две монеты, — добавил Нэт.

— Да, в какой-нибудь другой компании, — ответил полковник. — Но я сразу вижу честных ребят и умею выбирать друзей. В этом можно положиться на солдата удачи. Благодарю вас.

Дрожащими руками он собрал монеты и сунул их в карман.

Джейк подмигнул Нэту, который спрятал свою физиономию в кружке, дабы полковник не заметил усмешки, которую он не в силах был сдержать.

Пара провела отличный и весьма прибыльный вечер в обществе томимого жаждой хвастуна.

Они продолжали пить. Попробовав очередную порцию, Джейк шумно причмокнул губами.

— По-моему, оно похуже прежнего, — пожаловался он.

Полковник с беспокойством хлебнул из своей кружки.

— Я пил и лучшее, — заявил он. — Но и это достаточно хорошее — ничуть не хуже предыдущего.

— Может быть, мне показалось, — согласился Джейк, а Нэт молча кивнул.

Полковник возобновил шумную и хвастливую болтовню.

Хозяйка, которой начал не нравиться вид клиентов, подошла ближе. Полковник поманил ее пальцем и сунул ей в руку золотую монету.

— В счет оплаты, — торжественно заявил он.

Трактирщица, пораженная подобной щедростью, присела в реверансе и сразу же удалилась, думая о том, насколько обманчивой бывает внешность.

Полковник возобновил разговор. То ли от его тоскливой болтовни, то ли под действием выпивки веки Джейка стали такими тяжелыми, что он еле удерживал их в поднятом положении. Нэт пребывал в едва ли лучшем состоянии. Вскоре, поддавшись охватывавшей его сонливости, Джейк положил руки на стол и склонил на них голову.

Встревоженный Нэт стал его тормошить:

— Проснись, Джейк! Мы должны нести домой ее милость.

— Черт бы побрал ее милость, — проворчал Джейк, уже засыпая.

Осоловело уставившись на полковника, Нэт попытался объяснить ему ситуацию.

— Слишком… много… выпил, — произнес он, с трудом выговаривая слова. — Не привык… к вину…

Нэт попробовал подняться, потерпел неудачу и не стал упорствовать. Подобно уже храпящему Джейку, он сделал подушку из собственных рук, опустив на нее голову.

Через минуту оба носильщика спали мертвым сном.

Полковник Холлс осторожно отодвинул табурет и поднялся. Несколько секунд он раздумывал, нужно ли возвращать две или три монеты, которые плутоватая парочка, несомненно, присвоила. В конце концов он счел это излишней жестокостью.

Хозяйка, увидев, что Холлс встал, двинулась ему навстречу. Взяв ее под руку, полковник свободной рукой вложил ей в ладонь еще одну золотую монету, торжественно прищурив один глаз и указывая на спящую пару.

— Мои друзья — отличные ребята… — сообщил он заплетающимся языком. — Но не привыкли к вину… Пусть спят спокойно…

Трактирщица улыбнулась, судорожно вцепившись в монету:

— Конечно, пусть спят, ваша честь. Вы ведь заплатили за все.

— Вы славная женщина. — Холлс окинул ее критическим взглядом. — И к тому же красивая! Ну, пускай они поспят. Да благословит вас Бог.

Хозяйка ожидала поцелуя, но полковник разочаровал ее. Он отпустил ее руку, повернулся и, пошатываясь, вышел на улицу. Пройдя несколько шагов, Холлс обернулся. Убедившись, что за ним никто не наблюдает, он двинулся дальше, уже более не шатаясь. Походка его стала твердой и уверенной. Полковник на ходу что-то выбросил, после чего раздался звук разбитого стекла. Это был флакон с сильным наркотиком, который он подлил в вино носильщикам, покуда они ползали в поисках рассыпанных им денег.

— Скоты! — с презрением промолвил Холлс и выбросил их из памяти.

Когда на церкви Святого Клемента Датского часы били семь, он подошел к задней двери театра, где мисс Фаркуарсон поджидал никем не охраняемый портшез. Немного поодаль, на узкой улице, лениво прохаживались двое, которых на расстоянии можно было принять за носильщиков, оставшихся спать в пивной. По крайней мере, ливреи и круглые широкополые шляпы, оставлявшие их лица едва видимыми, были точно такими же, как у носильщиков мисс Фаркуарсон.

Холлс осторожно приблизился к ним. Улица была практически пустынна.

— Все в порядке? — спросил он.

— Публика вышла из театра минут десять назад, — ответил один из них на посредственном английском.

— Тогда по местам. Если начнутся вопросы, вы помните, что отвечать?

Они кивнули и подошли к театру, опершись о стену рядом с портшезом, дабы походить на его носильщиков. В случае если мисс Фаркуарсон заметит подмену, они должны были сказать ей, что Джейк внезапно заболел и Нэт, боясь, что у того чума, остался с ним, упросив их исполнить обязанности носильщиков.

Холлс укрылся в дверном проеме, откуда мог наблюдать за сценой, и стал ждать. Ожидание оказалось долгим. Как Джейк говорил своему товарищу, мисс Фаркуарсон сегодня задерживалась с уходом. В этот последний вечер в Герцогском театре она должна была упаковать вещи, а актеры — проститься друг с другом. Некоторые из них уже вышли и отправились в путь пешком. Однако мисс Фаркуарсон еще не появилась, хотя вечерние тени уже начали сгущаться.

Несмотря на нетерпение, Холлс понимал, что задержка в некотором отношении ему на руку. То, что он намеревался осуществить, лучше проделать в сумерках, а еще предпочтительнее — в полной темноте. Поэтому он молча ждал вместе с двумя французскими лакеями Бакингема, переодетыми носильщиками. Эти двое были выбраны и по той причине, что знали мисс Фаркуарсон в лицо, дважды видев ее вблизи: один раз во время визита девушки в Уоллингфорд-Хаус, а другой — в день так называемого спасения на Полс-Ярде.

Наконец чуть позже половины восьмого, когда предметы на далеком расстоянии уже казались неопределенными, актриса появилась в дверях. Ее сопровождал Беттертон, за ними следовал театральный привратник. Она остановилась, давая последние указания относительно ее багажа. Затем мистер Беттертон галантно проводил ее к портшезу. Носильщики уже были на местах, подбежав к ним при появлении хозяйки. Один стал сзади портшеза, прикрываясь его поднимающейся на шарнирах крышей; другой поместился спереди, защищенный от взглядов корпусом портшеза.

Накинув капюшон, девушка шагнула в портшез. Беттертон, прощаясь, склонился над ее рукой. Когда он отошел, носильщик спереди задернул полость, а носильщик сзади опустил крышу. Затем, заняв место у перекладин, они подняли портшез и двинулись вперед. Мисс Фаркуарсон изнутри помахала изящной ручкой Беттертону, который стоял, склонив непокрытую голову.

Глава 17

ПОХИЩЕНИЕ
Портшез пронесли мимо Темпл-Бара — причудливого деревянного сооружения — и потащили по Флит-стрит в сгущающихся сумерках летнего вечера. Это был обычный путь, поэтому до сих пор ничто не тревожило мисс Фаркуарсон. Но когда носильщики собирались свернуть направо, в узкий переулок, ведущий к Солсбери-Корту, оттуда внезапно вынырнул какой-то человек и преградил им дорогу. Это был Холлс, добравшийся туда раньше их.

— Назад! — воскликнул он, когда портшез приблизился к нему. — Здесь вы не сможете пройти. Кто-то взломал зараженный дом, и чума распространяется по всем направлениям. Так что поворачивайте.

— Куда же нам идти? — спросил передний носильщик.

— А куда вы направляетесь?

— К Солсбери-Корту.

— Ну, тогда мне с вами по пути. Нам придется обогнуть Флитский ров. Следуйте за мной. — И он быстро зашагал по Флит-стрит.

Портшез понесли в указанном направлении. Когда носильщики остановились, мисс Фаркуарсон высунулась из окна, чтобы слышать разговор. Когда ее несли по переулку при дневном свете несколько часов назад, она не заметила там никакого запертого дома. Но девушка не видела причин сомневаться в услышанном. Зараженные дома словно грибы вырастали на лондонских улицах, и она испытывала облегчение при мысли, что закрытие театра позволит ей отправиться в деревню, подальше от этой зачумленной атмосферы.

Откинувшись назад с усталым видом, мисс Фаркуарсон молча позволила нести себя дальше.

Однако, когда они подошли к Флитскому рву, носильщики, вместо того чтобы свернуть направо, продолжали двигаться прямо, вслед за высоким мужчиной в плаще, предложившим проводить их. Они уже находились посредине моста, когда мисс Фаркуарсон заметила происходящее. Высунувшись, она окликнула их, сказав, что они ошиблись дорогой. Носильщики не обратили на нее никакого внимания, словно они внезапно оглохли, и продолжали упрямо идти вперед. Девушка крикнула громче, но результат оставался таким же. Перейдя мост, они свернули направо к реке. Мисс Фаркуарсон решила, что их провожатому, очевидно, известен какой-то путь назад, о котором она не знала.

Поэтому, хотя девушке и казалось странным, что носильщики были глухи к ее требованиям, она позволила им идти дальше. Но когда, вместо того чтобы перейти ров в обратную сторону, носильщики свернули налево, в направлении Бейнардс-Касла, ее сомнения удвоились.

— Стойте! — крикнула мисс Фаркуарсон. — Вы идете не в ту сторону. — Видя, что носильщики не обращают внимания, она добавила: — Немедленно поставьте портшез!

Однако они молча продолжали двигаться дальше, даже ускорив шаг, рискуя споткнуться в темноте о грубые булыжники мостовой. В девушке пробудилась тревога.

— Натаниел! — позвала она, высунувшись и тщетно пытаясь достать до плеча переднего носильщика. — Натаниел!

Ее тревога усиливалась. Был ли это в самом деле Натаниел или же кто-то другой? В молчаливом упорстве, с которым парень шагал вперед, ощущалось нечто зловещее. Высокий мужчина, указывающий дорогу, замедлил шаг, давая возможность портшезу обогнать его.

Мисс Фаркуарсон привстала, пытаясь поднять крышу портшеза, отодвинуть полость спереди, но ни то ни другое ей не удалось. В конце концов она поняла, что крыша и полость закреплены снаружи. Это уничтожило последнюю надежду, которой девушка все еще обманывала себя. Охваченная ужасом, она стала звать на помощь, и ее крики отозвались эхом в безмолвной улице. Высокий мужчина обернулся, выругался и властно приказал носильщикам поставить портшез. Но когда он отдавал распоряжение, на углу Полс-Чейнс внезапно вспыхнул факел, в желтом свете которого можно было различить силуэты трех или четырех движущихся фигур. Застыв при звуках криков девушки, они быстро двинулись в сторону портшеза.

— Пошли! — скомандовал носильщикам Холлс и двинулся вперед. За ним понесли портшез с мисс Фаркуарсон, продолжающей звать на помощь и бешено колотить по крыше и полости.

Она также заметила этих посланных небом спасителей, бросившихся им навстречу, и видела блеск обнаженных клинков при свете факела.

Это были трое джентльменов, возвращавшихся домой в сопровождении мальчика-факельщика. Они были молоды, отважны и готовы обнажить шпаги в защиту дамы, попавшей в беду.

Однако к подобной встрече Холлс был подготовлен, заранее продумав выход из положения.

Первый из спешивших на помощь остановился перед полковником, направив ему в грудь острие шпаги.

— Стой, негодяй! — патетически воскликнул он.

— Стой сам, болван! — презрительным тоном ответил Холлс, не делая попыток защищаться. — Отойдите отсюда — вы рискуете жизнью! Мы несем эту бедную леди домой. У нее чума.

Храбрецы тут же отпрянули, наступая друг другу на ноги. Не боясь вооруженных людей, они испытывали панический ужас перед смертоносным невидимым врагом, о чьем присутствии им было объявлено.

Мисс Фаркуарсон, услышавшая предупреждение полковника и понявшая, какой парализующий эффект оно окажет на ее спасителей, склонилась вперед, боясь вновь оказаться в западне, из которой нет выхода.

— Он лжет! — закричала она. — У меня нет чумы! Клянусь вам! Не слушайте его, господа! Спасите меня от этих негодяев! Ради бога, не покидайте меня, иначе я погибла!

— Бедняжка повредилась в уме, — печально заговорил Холлс. — Я ее муж, господа, а она принимает меня за врага. Говорят, такое часто происходит с теми, кого поражает эта ужасная болезнь.

Это была правда — весь Лондон знал, что чума нередко сопровождается помрачением рассудка и странными галлюцинациями.

— Должен предупредить вас, джентльмены, что я сам, очень возможно, уже успел заразиться. Умоляю вас не задерживать меня и отойти в сторону, чтобы мы успели домой, покуда у меня еще не иссякли силы.

Из портшеза все еще доносились бешеные отрицания мисс Фаркуарсон и ее жалобные мольбы о помощи.

Если джентльмены и продолжали сомневаться, то они не осмелились удостовериться, обоснованны ли их сомнения. Более того, сам тон говорившей, казалось, подтверждает слова о ее безумии. Несколько секунд они неуверенно топтались на месте, затем один из них внезапно поддался охватившему его ужасу.

— Бежим! — завопил он и понесся что есть силы по улице. Его паника моментально передалась товарищам, тут же устремившимся за ним. Факельщик замыкал шествие.

Мисс Фаркуарсон со стоном откинулась назад, чувствуя себя покинутой и истощенной усилиями. Но когда один из носильщиков, повинуясь приказу полковника, отодвинул полость, она тут же выскочила из портшеза и бросилась бы бежать, если бы второй носильщик не поймал ее. Он крепко держал девушку, пока товарищ обматывал ей голову длинным шарфом, который вручил ему Холлс для этой цели. Сделав это и связав ей руки за спиной носовым платком, они втолкнули ее в портшез и задвинули полость.

Мисс Фаркуарсон сидела внутри совершенно беспомощная и полузадушенная шарфом, который не только заглушал ее крики, но и закрывал глаза, так что она больше не могла видеть, куда ее несут, только ощущая, что портшез вновь движется.

Свернув налево, они поднялись по Полс-Чейнс и наконец повернули вправо, на Найт-Райдер-стрит. Портшез остановился и опустился на землю перед домом на северной стороне улицы, между Полс-Чейнс и Сермон-лейн. Подняв крышу и отодвинув полость, носильщики начали вытаскивать девушку наружу. Она упиралась изо всех сил, в последней тщетной попытке сопротивления, но Холлс своими сильными руками взвалил ее себе на плечо.

Полковник понес мисс Фаркуарсон в дом, куда вскоре доставили и портшез. Пройдя просторный холл, в котором молча стояли две неподвижные фигуры — два других французских лакея Бакингема, — Холлс очутился в небольшой и мрачноватой, скромно меблированной квадратной комнате с побеленным потолком. В центре комнаты стоял стол на спиральных ножках, накрытый для ужина. На его полированной поверхности поблескивали хрусталь и серебро, в которых отражалось свечное пламя из помещенного в середине большого канделябра. Высокое окно, выходящее на улицу, было закрыто ставнями. Под ним стояла кушетка из резного дуба, покрытая темно-красными бархатными подушками. Уложив туда свою ношу, Холлс склонился над ней, чтобы убрать носовой платок, стягивающий ее запястья.

Это было продиктовано состраданием, так как Холлс понимал, как болят связанные руки девушки. Его бледное лицо под широкими полями шляпы было влажным от напряжения, а губы — плотно сжатыми. Стремясь поскорее выполнить поручение, он старался не думать о его мерзкой сущности. Теперь же, склонившись над хрупкой и изящной фигуркой девушки, ощущая исходящий от нее слабый запах духов, словно подчеркивающий ее женственность и беспомощность, полковник ощутил физическую тошноту при мысли о содеянном.

Отойдя, чтобы закрыть дверь, он сбросил шляпу и плащ и вытер пот, катившийся со лба, точно жир с жареного каплуна. Тем временем девушке удалось подняться на ноги. Ставшими свободными руками она стала дергать шарф, пока он не соскользнул с ее лица и не повис на плечах над соответствующим тогдашней моде низким вырезом платья.

Выпрямившись, тяжело дыша и сверкая глазами, мисс Фаркуарсон сердито обратилась к человеку, лишившему ее свободы:

— Сэр, позвольте мне немедленно удалиться, или вы дорого заплатите за это злодеяние.

Холлс закрыл дверь и повернулся к девушке, пытаясь смягчить улыбкой черты своего лица.

Внезапно она умолкла и уставилась на него; открытый рот и расширенные глаза свидетельствовали об изумлении, пересилившем гнев и страх. Ее голос прозвучал хрипло и напряженно:

— Кто вы? Что… как ваше имя?

Холлс уставился на нее в свою очередь, прекратив вытирать лоб и спрашивая себя, что в его внешности могло так странно подействовать на пленницу. Он все еще думал, какое вымышленное имя ему назвать, когда она внезапно сделала ненужной его изобретательность в этой области.

— Вы Рэндал Холлс! — в ужасе воскликнула девушка.

Полковник, чуть дыша, шагнул вперед. Страх зашевелился в его сердце, лицо смертельно побледнело.

— Рэндал Холлс! — повторила мисс Фаркуарсон, и в ее голосе послышалась мука. — Вы! Из всех людей вы решились на такое!

Он увидел, как изумление в ее глазах сменяется ужасом, пока она милосердно не закрыла лицо руками.

Полковник инстинктивно повторил ее жест. Перед его закрытыми глазами годы покатились назад, комната с накрытым столом растаяла в тумане, сменившись цветущим вишневым садом, в котором качалась на качелях и пела прекрасная девушка, чей голос заставил его — молодого и ничем не запятнанного — поспешить к ней. Он видел себя двадцатилетним юношей, отправившимся, подобно странствующему рыцарю, с перчаткой дамы на шляпе (эту перчатку он хранил до сих пор), чтобы завоевать мир и положить его к ногам возлюбленной. Он видел ее — Сильвию Фаркуарсон из Герцогского театра — такой, какой она была в те давно минувшие дни, когда ее еще звали Нэнси Силвестер.

Конечно, годы сильно изменили ее. Мог ли он узнать в этой блестящей красавице девочку, которую любил так отчаянно? Как он мог догадаться, что маленькая Нэнси Силвестер превратилась в знаменитую Сильвию Фаркуарсон, чья слава широко распространилась, подобно сомнительной славе Молл Дейвис или Элинор Гуинн?

Холлс пошатнулся, опершись плечами о закрытую дверь и не сводя глаз с лица девушки. При мысли о ситуации, в которой они оказались, его душу наполнил смертельный ужас.

— Боже! — простонал он. — Моя Нэн! Моя маленькая Нэн!

Глава 18

ПЕРЕГОВОРЫ
В любое другое время и в любом другом месте эта встреча наполнила бы его ужасом иного рода. Холлс ощутил бы гнев и боль, найдя Нэнси Силвестер, которую его воображение сделало недосягаемой, подобно звездам, и память о которой служила ему маяком, чье чистое и белое сияние указывало путь через трясину искушений, опустившейся до состояния, рассматриваемого им как порочное великолепие.

Однако теперь сознание собственного позорного положения вытеснило из его головы все прочие мысли.

Шагнув вперед, Холлс опустился перед девушкой на колени.

— Нэн! Нэн! — задыхаясь, воскликнул он. — Я не знал… Не мог себе представить…

Эти слова подтверждали худшие подозрения Нэнси относительно причин его присутствия, с которыми она отчаянно боролась, несмотря на беспощадные доказательства.

В этой хрупкой девушке чуть выше среднего роста даже теперь, в минуту страшной опасности и горького разочарования, ощущалась царственная гордость.

Она была одета во все белое, если не считать все еще висевшего на плечах голубого шарфа, с помощью которого ее недавно лишили зрения и дара речи. Овальное лицо было не темнее атласного платья. Во взгляде глубоких зелено-голубых глаз, который мог быть то насмешливым, то вызывающим, то ласковым, теперь застыли страдание и ужас.

Откинув со лба прядь каштановых волос, Нэнси с трудом заговорила, так как голос отказывался ей повиноваться:

— Вы не знали! — Боль придала ее чарующему мелодичному голосу резкость, подействовавшую на стоящего перед ней коленопреклоненного Холлса словно удар шпаги. — Значит, все именно так, как я думала! Вы сделали это по чьему-то поручению. Вы, Рэндал Холлс, опустились до роли наемного головореза!

Стон и жест отчаяния явились свидетельством его страданий. На коленях он подполз к ее ногам:

— Нэн, не судите меня, пока не выслушаете…

Но она прервала Холлса, чья униженная поза красноречиво признавала самое худшее.

— Пока не выслушаю? Разве вы не рассказали мне все? Вы не знали, кого похищаете. Но по-вашему, я не догадываюсь, кто тот негодяй, который дал вам это позорное поручение? И вы — тот человек, который когда-то любил меня, еще будучи честным и незапятнанным…

— Нэн, Нэн! О боже мой!

— Но я никогда не любила вас так сильно, как ненавижу теперь за то, чем вы стали, — вы, собиравшийся завоевать для меня весь мир! Вы не знали, за чье похищение вам платят! Неужели вы настолько утратили честь и стыд, что смеете оправдываться этим неведением? Ну, теперь вы всё знаете, и надеюсь, что это послужит вам наказанием и что если в вас тлеет хоть слабый уголек стыда, то он обратит вашу душу в пепел! Встаньте! — приказала она с царственным презрением. — Или вы думаете, что, ползая по полу, искупите свое злодеяние?

Холлс сразу же поднялся, однако не столько из готовности повиноваться приказам девушки, сколько потому, что внезапно осознал необходимость немедленных действий. Сейчас нужно подавить все мучения, терзающие его душу, а слова, которые могут выразить и даже облегчить их, должны подождать.

— Я еще могу исправить содеянное, — сказал он, заставляя себя вновь обрести твердость. — Сейчас, когда с каждой минутой увеличивается грозящая вам опасность, нужно не говорить, а действовать. Пойдемте! Как я привел вас сюда, несмотря на все препятствия, так же должен и увести, пока еще есть время.

Нэнси отпрянула от протянутой им руки. В глазах ее вспыхнул гнев, а в голосе вновь послышалось презрение:

— Вы выведете меня отсюда! Вы! Я должна довериться вам!

Однако Холлс даже не моргнул глазом, поглощенный неотложной задачей.

— Может быть, вы предпочитаете остаться и довериться Бакингему? — свирепо осведомился он. — Говорю вам, пойдемте скорее! — Его властность устояла перед презрением девушки.

— С вами? Нет! Никогда!

Полковник нетерпеливо хлопнул в ладоши:

— Неужели вы не понимаете, что нельзя терять времени? Что, оставаясь здесь, вы погибнете? Уходите одна, если хотите. Возвращайтесь немедленно домой. Но так как вам придется идти пешком и вас, возможно, будут преследовать, позвольте мне, ради бога, хотя бы идти за вами следом, чтобы обеспечить вашу безопасность.

— Довериться вам? — повторила она, собираясь рассмеяться. — Вам? После этого?

— Да, после этого! Несмотря на это! Вы считаете меня негодяем, и, несомненно, так оно и есть. Но по отношению к вам я никогда не был и не буду негодяем. Конечно, то, что я не знал, кого именно похищаю, не может служить мне извинением. Но это должно заставить вас поверить, что теперь, когда мне все известно, я готов защищать вас до последнего вздоха. Как вы можете в этом сомневаться? Если бы мои намерения не были честными, зачем мне убеждать вас уйти отсюда? Пойдемте скорее!

Холлс схватил девушку за руку и попытался увлечь ее из комнаты, но она все еще сопротивлялась.

— Ради бога! — взмолился он. — В любой момент сюда может явиться Бакингем!

На сей раз Нэнси поняла, что ей придется подчиниться, выбрав меньшее из двух зол. Она бросила взгляд на его лицо, искаженное мучительной тревогой:

— Если я доверюсь вам, вы отведете меня домой? Можете в этом поклясться?

— Как перед Богом! — воскликнул полковник.

Это положило конец ее сопротивлению. Более того, девушка обнаружила нетерпение, не меньшее, чем его собственное.

— Тогда быстрей! — потребовала она.

Испустив вздох благодарности, Холлс схватил со стула шляпу и плащ и потащил Нэнси к выходу.

Однако лишь только они добрались до двери, как она распахнулась снаружи и перед ними появилась высокая и изящная фигура Бакингема. Его голова в золотистом парике почти касалась перемычки двери, а красивое лицо раскраснелось от нетерпеливого ожидания. В правой руке он держал шляпу с плюмажем, левая покоилась на эфесе небольшой рапиры.

Увидев его, оба отпрянули, а Холлс выпустил запястье девушки, понимая, что руки могут ему понадобиться для других целей.

Его светлость был облачен в черный с белым атласный костюм, делавший его похожим на сороку. В кружеве воротника сверкали бриллианты, грудь пересекала голубая лента ордена Подвязки.

Несколько секунд герцог, прищурившись, смотрел на них, озадаченный их странным поведением и переводя взгляд с бледного, испуганного лица мисс Фаркуарсон на мрачную, застывшую фигуру ее компаньона. Затем он медленно двинулся вперед, оставив дверь открытой. Низко поклонившись леди, Бакингем выпрямился и обратился к полковнику:

— Полагаю, все приготовлено? — Он махнул рукой в сторону стола и буфета.

Холлс обернулся в том же направлении и устремил взгляд на стол, накрытый для ужина, радуясь возможности обдумать ситуацию.

Полковник знал, что за дверью в холле ожидают четверо французских лакеев Бакингема, которые по приказу своего господина перережут ему горло с такой же легкостью, как нарезали бы жирного каплуна, лежащего на полке буфета. В своей полной приключений жизни он бывал и в худших переделках, но тогда с ним рядом не было женщины, за которую он испытывал мучительную тревогу, сковывающую его действия. Холлс благодарил небо за осторожность, удержавшую его от импульса приказать Бакингему отойти в сторону, как только тот появился в дверях. Если бы он так поступил, то, по всей вероятности, его бы уже не было в живых, а Нэн оказалась бы полностью во власти герцога. Его жизнь внезапно стала значить очень много, так что следовало вести себя как можно осмотрительнее.

Голос герцога, резкий и нетерпеливый, оторвал его от размышлений:

— В чем дело, болван? Вы так и будете торчать здесь всю ночь?

Холлс обернулся.

— Думаю, что все приготовлено согласно распоряжениям вашей светлости, — спокойно ответил он.

— Тогда можете убираться.

Холлс послушно поклонился. Он не осмеливался смотреть на Нэн, но слышал ее испуганный вздох и представлял себе вновь появившиеся на ее лице ужас и презрение к его очередному проявлению трусости и подлости.

Полковник направился к двери, взгляд герцога следовал за ним с подозрением. Бакингем ощущал, что в комнате происходит нечто значительное, чего он не мог понять. Держась за дверную створку, Холлс вновь полуобернулся. Он все еще пытался выиграть время для определенного образа действий.

— Насколько я понял, ваша светлость, этим вечером я вам больше не понадоблюсь?

Его светлость задумался. За ним Холлс видел Нэн, стоявшую опершись на стол, бледную как смерть, с широко открытыми глазами и правой рукой, прижатой к вздымающейся груди.

— Нет, — ответил наконец герцог. — Но вы лучше оставайтесь поблизости, с Франсуа и остальными.

— Хорошо, — промолвил Холлс и повернулся, чтобы уходить. Он заметил, что ключ торчит снаружи двери, и, наклонившись, вытащил его из скважины.

— Ваша светлость позволит мне оставить ключ с внутренней стороны, — продолжал полковник с гнусной ухмылкой и, пока его светлость нетерпеливо пожимал плечами, переставил ключ.

Сделав это, он быстро закрыл дверь изнутри, повернув ключ в замке, вытащил его и сунул в карман, прежде чем герцог успел опомниться от удивления, вызванного его эксцентричным поведением.

— В чем дело? — резко осведомился Бакингем, шагнув к полковнику.

Нэн издала слабый крик, свидетельствующий о внезапном понимании происходящего и переходе от отчаяния к надежде.

Холлс, опершись плечами на дверь, отбросил шляпу и плащ:

— Дело в том, ваша светлость, что я хочу поговорить с вами наедине, не опасаясь несвоевременного вторжения ваших лакеев.

Герцог сурово выпрямился, немало заинтригованный, но полностью владеющий собой. Страх, как я уже, наверное, говорил, был чувством, абсолютно ему неведомым. Если бы он был способен к самообладанию и в других областях, то мог бы стать величайшим человеком Англии. Бакингем не издал возмущенного возгласа и не стал задавать праздных вопросов, считая себя обязанным не ронять достоинство.

— Продолжайте, сэр, — холодно произнес он. — Давайте выслушаем объяснение этой дерзости, дабы мы могли положить ей конец.

— Сейчас вы услышите объяснение, — столь же спокойно отозвался Холлс. — Эта леди, ваша светлость, мой старый друг. Я не знал этого, пока… пока не доставил ее сюда. Как только все открылось, я намеревался проводить ее домой, когда прибыла ваша светлость. Теперь я прошу вас дать мне слово чести, что ни вы, ни ваши слуги не будете мешать нам мирно удалиться.

Несколько долгих секунд Бакингем рассматривал Холлса, стоя между ним и девушкой. Исключая легкий румянец, его лицо не отразило никаких эмоций. Он даже улыбался, хотя не слишком приятно.

— Какая трогательная и романтическая ситуация! Значит, леди — ваш старый друг? И по этому случаю весь мир должен застыть на месте! — Его голос стал суровым. — А если я откажусь дать слово? Каковы тогда будут предложения полковника Холлса?

— Это было бы очень прискорбно для вашей светлости, — ответил полковник.

— По-моему, вы мне почти угрожаете! — с легким удивлением заметил Бакингем.

— Можете называть это и так.

Поведение герцога изменилось. Он отбросил маску усталой надменности.

— Клянусь Богом! — воскликнул Бакингем голосом, скрежещущим, как напильник. — С меня достаточно вашей наглости! Вы немедленно отопрете дверь и уберетесь вон, или я прикажу своим людям превратить вас в порошок!

— Я предусмотрительно запер дверь именно для того, чтобы избавить вашу светлость от искушения прибегнуть к столь невежливым мерам. — Холлс сохранял полное спокойствие. — Умоляю вашу светлость обратить внимание на то, что дверь и замок весьма крепкие. Вы можете позвать ваших лакеев. Но прежде, чем они сюда доберутся, ваша светлость, очень возможно, уже будет в аду.

Расхохотавшись, Бакингем выхватил из ножен рапиру и сделал резкий выпад, отмерив расстояние опытным взглядом фехтовальщика.

Действие герцога, быстрое как молния, было рассчитано на неожиданность, в результате которой полковнику предстояло быть пронзенным шпагой, прежде чем он успеет себя защитить. Однако Бакингему противостоял не менее опытный противник, слишком часто рисковавший жизнью, чтобы не владеть всеми трюками, необходимыми в подобных ситуациях. Заметив взгляд герцога, отмеривавший расстояние между ними, Холлс, много раз видевший такой взгляд в глазах других и знавший, что за ним следует, догадался о его смертоносном намерении. Почти одновременно с ним выхватив шпагу из ножен, он был готов отразить удар.

Испуганный вопль Нэн и лязг скрестившихся клинков прозвучали одновременно. Парировав удар, полковник в свою очередь нанес удар, целясь в лицо пригнувшегося герцога. Чтобы избежать его, Бакингему пришлось быстро выпрямиться и отступить. Несколько секунд противники стояли молча, опустив шпаги и сверля друг друга глазами.

— В этой игре, ваша светлость, перевес не на вашей стороне, — заговорил Холлс. — Лучше согласитесь на мое предложение.

Бакингем, недооценивающий полковника, презрительно усмехнулся:

— Вы думаете напугать меня вашим фиглярством, балаганный хвастун-капитан, жалкий Бобадил?! Вы отлично знаете, что перевес именно на моей стороне. Отоприте дверь и убирайтесь, не то я изрублю вас на куски!

— Ого! Так кто же из нас хвастун-капитан? Кто Бобадил? — вскричал Холлс, поддаваясь гневу. Он добавил бы еще кое-что, но герцог остановил его.

— Хватит болтовни! — фыркнул он. — Ключ, мошенник, или я проткну вас насквозь!

Холлс усмехнулся.

— Спасая вашу жизнь под Вустером, я не думал, что мне придется лишать вас ее подобным образом.

— Надеетесь тронуть меня этим напоминанием? — осведомился герцог, наступая на него.

— Едва ли. Я трону вас по-иному, вы, томящийся от страсти простофиля!

Клинки вновь со звоном скрестились, когда противники сошлись в смертельной схватке.

Глава 19

СРАЖЕНИЕ
Не думаю, чтобы кто-нибудь вступал в поединок с большей уверенностью в его исходе, чем эти двое. Каждый рассматривал другого полупрезрительно, как глупца, бросившегося навстречу своей гибели.

Холлс был человеком, прошедшим суровую школу жизни и обладавшим большим воинским опытом. Хотя уже несколько месяцев он не занимался фехтованием, ему и в голову не приходило, что он найдет серьезного противника в человеке, проводившем почти все время при дворе, а не в лагере. Однако герцог Бакингем был, возможно, лучшим фехтовальщиком в тогдашней Англии, хотя и не демонстрировал этого. Он также провел много лет в невзгодах и полных приключений скитаниях, в течение которых посвятил немало времени изучению фехтовального искусства, обладая в этой области врожденным талантом. Энергичный, проворный и хладнокровный, Бакингем умел делать выпады на необычайно большую длину, что давало ему преимущество в поединках с противниками, не уступавшими ему в других отношениях. Теперешнюю стычку он рассматривал всего лишь как досадную помеху, с которой необходимо справиться как можно скорее.

Поэтому герцог ринулся в атаку, и презрение к противнику сделало его беспечным. К счастью для него, в первые же секунды сражения Холлс решил, что гибель герцога быстро повлекла бы за собой слишком серьезные последствия. Лакеи Бакингема находились рядом, и, разделавшись с их хозяином, ему придется иметь дело с этими парнями, прежде чем он и Нэнси смогут выбраться из дома. Следовательно, было необходимо ранить или обезоружить герцога, который, оказавшись во власти противника, будет вынужден дать обещание не препятствовать их уходу. Поэтому Холлс пренебрег возможностями, предоставленными ему в начале поединка опрометчивостью герцога, намереваясь ранить его в руку, которой тот орудовал шпагой.

Две попытки это осуществить, парированные Бакингемом, открыли последнему не только намерения, но и фехтовальное мастерство противника, в то время как умелая защита герцога также заставила Холлса умерить питаемое к нему презрение. Следующие несколько секунд полностью обнаружили каждому из них быстроту и ловкость другого, и параллельно с ростом взаимного уважения они стали фехтовать более осмотрительно.

Единственным свидетелем поединка была та, кто явился его причиной. Бессильно упав в высокое кресло, Нэнси Силвестер осталась сидеть в нем, белая от ужаса, едва дыша и с бешено колотящимся сердцем. Сначала герцог стоял спиной к ней, а Холлс лицом. Она видела спокойный и в то же время напряженный взгляд его серых глаз, устремленных на противника, упругую полусогнутую позу, легкость, с которой он орудовал шпагой, и мужество начинало возвращаться к ней. Уверенность Холлса передавалась Нэнси, постепенно ослабляя сковавший ее смертельный страх.

Внезапно произошло изменение тактики. Бакингем, быстро отскочив влево, сделал выпад сбоку. Однако Холлс с легкостью танцора повернулся лицом к противнику, готовый парировать удар.

В результате перемены позиции Нэнси видела обоих в профиль. Теперь, когда было уже слишком поздно, девушка поняла, что упустила возможность самой нанести удар в свою защиту. Это нужно было сделать, пока герцог стоял к ней незащищенной спиной. Не будь она так парализована страхом, говорила себе Нэнси, ей следовало бы схватить со стола нож и вонзить его Бакингему между лопатками.

Возможно, подсознательное ощущение опасности заставило герцога повернуться. Повторив этот прием еще два раза, он вынуждал поворачиваться и противника, пока в итоге Бакингем не очутился спиной к двери, глядя на Холлса и девушку.

Тем временем звуки сражения в запертой комнате — топот ног и лязг клинков — привлекли внимание находящихся в холле. Послышался громкий стук в дверь, сопровождаемый взволнованными голосами. Это принесло облегчение Бакингему, который понял, что справиться с противником труднее, чем он ожидал. Несмотря на свое бесстрашие, герцог осознал, что подвергается немалой опасности. Этот мошенник Холлс оказался дьявольски силен.

— A moi![939] — внезапно позвал герцог. — Франсуа! Антуан! А moi!

— Монсеньор! — донесся из-за дубовой двери встревоженный голос Франсуа.

— Enfoncez la porte![940] — крикнул Бакингем.

В ответ на его приказ раздались тяжелые удары, сменившиеся шарканьем ног, когда грумы налегли плечом на дверь. Но с крепкими дубовыми досками было не так легко справиться. Послышались удаляющиеся шаги, и наступило молчание, вполне понятное обоим сражающимся. Лакеи отправились за инструментами для взлома двери.

Это положило конец надеждам полковника сделать герцога беззащитным. Задача, трудности которой он начинал понимать, становилась вовсе невыполнимой. Поэтому Холлс начал сражаться с более зловещей целью. Он должен убить Бакингема, прежде чем грумы взломают дверь, иначе все пропало. Это, несомненно, повлечет за собой его собственную гибель, либо от рук приспешников Бакингема, либо от рук закона, но Нэнси, по крайней мере, будет избавлена от преследователя. Полковник изменил тактику, внезапно перейдя от защиты, которая ставила целью измотать силы герцога, к нападению.

Бакингему стало казаться, что он видит острие шпаги противника одновременно в нескольких местах. Свирепая атака вынудила его отступить. Однако при этом он шагнул в сторону, опасаясь быть прижатым к двери и приколотым к ней безжалостным клинком. Инстинктивный поиск пространства для отступления явился первым признаком ослабления уверенности.

До сих пор Холлс сражался почти полностью по академическим канонам. Но когда цель изменилась, он, поняв, что одной скоростью и энергией невозможно преодолеть защиту герцога, стал действовать более свободно. Полковник решил использовать прием, которому обучил его несколько лет назад итальянский авантюрист, служивший, как и он, наемником в голландской армии.

Шагнув влево, Холлс сделал выпад в третьей позиции, направив острие в горло противника, дабы заставить того повернуться и парировать. Это был ложный выпад — острие не должно было достичь цели. Прежде чем его клинок встретился с клинком герцога, полковник опустил шпагу и одновременно пригнулся сам, опершись о пол левой рукой. Как он и рассчитывал, Бакингем не успел повернуться вовремя, оставив на момент незащищенным левый бок. Холлс молниеносно сделал выпад вверх, целясь в сердце врага. Герцог еле успел оттолкнуть левой рукой клинок противника, который тем не менее проткнул рукав его камзола, поранив руку выше локтя.

Однако теперь смертельная опасность грозила Холлсу. Выпад должен был либо увенчаться полным успехом, либо оставить его на какие-то секунды во власти противника. Эти секунды наступили, но прошли, прежде чем герцог сумел справиться с судорогой, причиненной ранением руки. Он быстро оправился и нанес ответный удар, который на миг запоздал.

Пережив мгновения в непосредственной близости от смерти, оба выпрямились и сделали небольшую паузу, мрачно улыбаясь друг другу. Затем, когда в дверь заколотили снова, Холлс атаковал герцога с удвоенным бешенством. По звуку ударов было ясно, что грумы обзавелись топором, которым теперь крушили дубовые бревна.

Холлс понимал, что нельзя терять времени. Бакингем,напротив, сознавал, что его спасение заключается в выигрыше времени, поэтому ограничивался защитой. Дважды, несмотря на сильно кровоточившую рану, он использовал левую руку, чтобы отклонить клинок противника. Один раз герцог сделал это безнаказанно. Но при повторении Холлс, воспользовавшись преимуществом, внезапно бросился вперед, оказавшись грудь к груди с Бакингемом, и схватил левой рукой правое запястье герцога, парализовав его. Однако, прежде чем он успел вырвать у него шпагу, его собственное запястье оказалось сжатым окровавленной левой рукой герцога. Полковник пытался вырваться, но с силой отчаяния, понимая, что, если он ослабит хватку, ему конец.

Таким образом, они извивались в свирепой corps-a-corps,[941] раскачиваясь туда-сюда, пыхтя и рыча от напряжения, в то время как дверная панель трещала под ударами, а Нэнси в полуобморочном состоянии наблюдала из кресла за их борьбой.

Внезапно они с грохотом покатились по полу к кушетке под окном, к которой герцог прижался спиной, оказавшись в сидячем положении. Но он по-прежнему не выпускал правое запястье полковника. Холлс уперся ему в живот коленом, пользуясь им как рычагом.

Наконец пальцы Бакингема начали разжиматься. Но в этот момент очередной удар сокрушил замок, дверь распахнулась, и грумы ринулись в комнату спасать своего господина.

Холлс вырвал запястье, но было уже поздно. Отшвырнув руку герцога, державшую шпагу, он отскочил и с рычанием повернулся к лакеям. Несколько секунд его рапира удерживала их на расстоянии. Затем дубинки переломили клинок, и слуги бросились на него. Полковник успел свалить Антуана ударом рукоятки шпаги, прежде чем получил дубинкой по голове. Отброшенный к столу, он покачнулся и рухнул без сознания.

Один из грумов занес над ним дубинку с явным намерением вышибить ему мозги. Но герцог остановил его.

— В этом нет необходимости, — заявил он, бледный и тяжело дышащий, но уже овладевший собой.

— Ваша рука, монсеньор! — воскликнул Франсуа, указывая на окровавленный рукав.

— Пустяки! Царапина! Займемся ею потом.

Бакингем указал на распростертую на полу фигуру Холлса, из головы которого капала кровь:

— Унесите Антуана и возвращайтесь за Бобадилом. Он еще может мне понадобиться.

Они повиновались, подобрав тело товарища, которого Холлс оглушил, прежде чем свалился сам.

Герцог был недоволен лакеями. Замешкайся они еще чуть-чуть, и уже было бы слишком поздно. Но упрекнуть их в этом означало признаться в собственной слабости, чего этот гордый и тщеславный человек не мог себе позволить.

Слуги послушно удалились, и Бакингем, все еще бледный, но дышавший более ровно, повернулся к Нэнси со странной усмешкой на побелевших губах.

Глава 20

ПОБЕДИТЕЛЬ
Нэнси пребывала в состоянии, в котором чувства, к счастью, становятся притупленными. Она сидела, откинув голову на спинку кресла, закрыв глаза и ощущая тошноту.

Все же при звуках мягкого голоса герцога, обращавшегося к ней, девушка открыла голубые глаза и устремила взгляд на красивого повесу, чья почтительность сама по себе казалась насмешкой.

— Дорогая Сильвия, — заговорил Бакингем, — я несказанно удручен тем, что вам пришлось присутствовать при этом… неподобающем зрелище. Нет нужды заявлять, что это не входило в мои намерения.

Нэнси ответила почти машинально, однако ирония, звучавшая в ее словах, соответствовала гордой натуре и актерскому мастерству девушки, которые обнаруживали себя даже в этой отчаянной ситуации.

— В это, сэр, я охотно могу поверить.

Герцог смотрел на нее, удивляясь неожиданной для такого состояния твердости духа. Это лишь усилило его восхищение. Он вздохнул:

— Ах, моя Сильвия, вы должны простить мне средства, к которым принудила меня любовь, особенно использование этого драчливого хвастуна. Постарайтесь не судить меня сурово, дитя мое. Вините не меня, а этот cos amoris[942] — вашу несравненную красоту.

Нэнси выпрямилась, скрывая страх под маской возмущения, впрочем вполне искреннего.

— Вы называете это насилие любовью? — с презрением осведомилась она.

Бакингем стал защищаться с неподдельной горячностью:

— Не само насилие, а то, что толкнуло меня к нему, что побудило бы меня уничтожить весь мир, если бы он стоял между вами и мной. Я никогда ничего не желал в своей жизни так, как желаю вас, Сильвия. Именно благодаря силе моей страсти я действовал столь неуклюже, что каждой попыткой повергнуть к вашим ногам свое восхищение и преданность вызывал ваш гнев. Клянусь вам, дитя, что если бы это было в моей власти, если бы я был свободен, то сразу же предложил бы вам стать моей герцогиней. Клянусь всем, что для меня свято!

Девушка посмотрела на него. Униженная поза и волнующая искренность, звучавшая в голосе герцога, в другое время могли бы тронуть ее. Но сейчас они вызывали только омерзение.

— Есть ли что-нибудь святое для такого человека, как вы? — Нэнси с усилием встала, чувствуя дрожь и головокружение, однако полностью владея собой. — Сэр, ваши преследования сделали вас ненавистным и отвратительным в моих глазах, и вы уже не сможете этого изменить. Говорю вам это в надежде, что хоть какие-то остатки мужского достоинства выбросят из вашей головы уверенность в победе, которую вы можете достичь, продолжая мне досаждать своим вниманием. А теперь, сэр, я прошу вас приказать своим наемникам отнести меня домой в том портшезе, в котором они меня доставили сюда. Если вы будете меня удерживать, то обещаю, что вам придется за все держать ответ.

Презрение, звучащее в каждом слове девушки, ненависть, горящая в ее красивых глазах, начали будить в герцоге зверя. Это проявилось в злобной усмешке, исказившей его бледное лицо в ответ на ее требование.

— Позволить вам уйти так скоро? Как вы можете думать об этом, Сильвия? Посадить в клетку очаровательную птичку лишь для того, чтобы тут же дать ей упорхнуть на волю!

— Либо вы сразу же дадите мне возможность удалиться, сэр, — почти свирепо произнесла Нэнси, в которой возмущение победило слабость, — либо весь город узнает о вашем недостойном поведении! Вы совершили похищение, и вам известно, какую кару влечет за собой подобное преступление. Клянусь, что вас повесят, будь вы хоть двадцать раз герцогом! У вас нет недостатка во врагах, которые с радостью мне в этом помогут, а у меня есть немало друзей, ваша светлость.

Бакингем пожал плечами.

— Враги! Друзья! — фыркнул он, презрительно махнув рукой в сторону бесчувственного Холлса. — Вот лежит один из ваших друзей, если мошенник сказал правду. От других тоже будет нетрудно отделаться.

— Вашим лакеям не удастся спасти вас от всех врагов.

Замечание больно задело герцога. Кровь бросилась ему в лицо при ядовитом напоминании, что лишь вмешательство слуг спасло его от смерти. Тем не менее он спокойно ответил:

— Этого и не потребуется. Будьте разумны, дитя. Постарайтесь понять ваше положение.

— Оно мне абсолютно ясно, — отозвалась девушка.

— Позволю себе в этом усомниться. Вы столь же низко оцениваете мой ум, как и прочие качества моей особы. Кто сможет обвинить меня и в чем? Вы будете заявлять, что вас доставили сюда силой и удерживали против воли. Короче говоря, обвините меня в похищении, что, как вы мне напомнили, является серьезным преступлением.

— За него вешают даже герцогов, — вставила Нэнси.

— Весьма возможно. Но сначала обвинение должно быть доказано. Где ваши свидетели? Пока вы не предъявите их, ваше слово останется против моего. А слово актрисы, даже знаменитой, в подобных делах всего лишь… слово актрисы. — Он улыбнулся. — Затем этот дом. Он не принадлежит мне, а арендован этим головорезом Холлсом несколько дней назад на его собственное имя. Именно он силой доставил вас сюда. Если понадобится козел отпущения, так Холлс отлично подойдет на эту роль, тем более что он заслужил повешение за другие преступления. Могут спросить, как я очутился в доме этого человека. Я отвечу, что с целью спасти вас, после чего остался врачевать ваши расстроенные чувства. Факты подтвердят мою историю, а мои грумы поклянутся, что это правда. В результате все увидят в вас ловкую авантюристку, воздающую злом за добро и желающую извлечь прибыль из моего опрометчивого великодушия. Вы улыбаетесь? Вы думаете, что репутация, созданная мне любящей скандалы чернью, позволит вам доказать, что это ложь? Очень сомневаюсь и, как бы то ни было, готов рискнуть. Ради вас, дорогая, я бы пошел и на куда больший риск.

— Вы достигли немалого мастерства в искусстве лжи, как и в других пороках, — с презрением промолвила девушка. — Но ложь вам не поможет, если вы осмелитесь удерживать меня здесь.

— Если я осмелюсь удерживать вас? — Он склонился к ней, устремив на нее пылающий взгляд. — Осмелюсь?

Нэнси в ужасе отшатнулась, но, победив страх, гордо выпрямилась. Властным жестом, словно королева из трагедии, она протянула руку:

— Отойдите, сэр, и дайте мне пройти!

Бакингем отступил на два шага, но лишь для того, чтобы лучше рассмотреть девушку. Она казалась ему сказочно прекрасной, с ее горделивой позой, бледным лицом цвета слоновой кости, сверкающими глазами, которые словно увеличивали темные тени вокруг них. С нечленораздельным возгласом герцог внезапно прыгнул вперед, чтобы удержать ее. Он должен положить конец бессмысленному сопротивлению, должен растопить это ледяное презрение!

Нэнси отскочила, напуганная неожиданным нападением, опрокинув кресло, в котором недавно сидела.

Грохот его падения проник в дремлющий мозг Холлса. Он пошевелился, издав слабый стон.

Это явилось единственным результатом попытки спастись. Пробежав два ярда, девушка натолкнулась на стену. Нэнси хотела обойти вокруг стола, но, как только она повернулась, герцог поймал ее и властно привлек к себе, не обращая внимания на попытки вырваться и на резкую боль в раненой кисти руки, кровотечение в которой сразу же усилилось.

— Трус! Подлец! — кричала беспомощная девушка, но Бакингем зажал ей рот поцелуем.

— Называйте меня как хотите. Вы в моей власти, и вся Англия не сможет вырвать вас из моих объятий. Смиритесь с этим, дитя, — перешел он к просьбам, — и вы поймете, что я похитил вас лишь для того, чтобы стать вашим рабом.

Нэнси ничего не ответила, вновь ощущая головокружение и тошноту. Беспомощно лежа в объятиях герцога, она стонала от отвращения, словно стиснутая удушающими кольцами огромной змеи. Бакингем целовал ее глаза, губы, шею, все еще прикрытую голубым шарфом, который он грубо сорвал и отшвырнул как досадное препятствие.

Герцог склонился над белоснежной шеей девушки, подобно злому вампиру. Но его горячие губы не коснулись ее, так как он внезапно застыл как вкопанный.

Сзади послышались шаги лакеев, возвращавшихся в комнату. Но не их приход заставил Бакингема сдержать порыв страсти, остановиться с расширенными глазами, пепельно-серыми щеками, дрожа с головы до ног.

На мгновение герцог был парализован, конечности отказывались ему служить. Медленно отпустив прекрасное тело девушки, он отступил назад, не отрывая от него взгляда, с глазами, полными ужаса.

Подняв правую руку, Бакингем указал дрожащим пальцем на шею Нэнси.

— Пятно! — произнес он хриплым, сдавленным голосом.

Три грума, входившие в этот момент, остановились на пороге, словно превратившись в камень.

Пришедший в сознание Холлс приподнялся, откидывая назад волосы, которые приклеила ко лбу кровь из разбитой головы. Он ошеломленно смотрел на герцога, протянувшего дрожащую руку и испуганно повторяющего:

— Пятно! Пятно!

Его светлость отступал шаг за шагом, пока не повернулся к слугам.

— Назад! — крикнул он им. — Прочь отсюда! Она заражена! Боже мой! На ней пятно! У нее чума!

Пораженные ужасом лакеи вытянули шеи, чтобы взглянуть на мисс Фаркуарсон, бессильно лежащую у стены. Ее белые плечи и шея четко выделялись на фоне темно-коричневых панелей, и слуги отчетливо рассмотрели на шее пурпурное пятно — грозную эмблему чумы.

Когда герцог приблизился к ним, они отпрянули в страхе. А вдруг он уже несет в себе смертоносную инфекцию? С диким ужасом лакеи бросились вон из комнаты и из дома, не обращая внимания на летевшие им вдогонку приказы хозяина, сразу же последовавшего за ними.

Глава 21

ПОД КРАСНЫМ КРЕСТОМ
Дверь в дом захлопнулась за поспешно удалившимися людьми. Их быстрые шаги по мостовой затихли вдали.

Полковник Холлс и женщина, которую он искал долгие годы, пока отчаяние не вынудило его отказаться от поисков, остались одни в доме, где их появление по воле иронии судьбы сопровождалось нагромождением ужасов. То, как Холлс привел сюда Нэнси, несомненно, делало ее навсегда потерянной для него. Случай, сведший их вместе после многолетней разлуки, одновременно отбрасывал их на еще большее расстояние друг от друга, не говоря уже о печати смерти, которой теперь была отмечена девушка. Холлс еще раз оказался одураченным Фортуной.

Удар входной двери немного прояснил его сознание. С трудом приподнявшись на колени, полковник окинул комнату ошеломленным взглядом. Снова отбросив волосы со лба, он заметил, что его рука мокрая от крови. Туман, окутывавший его мозг, мешая вспомнить о происшедшем, начал рассеиваться. Холлс наконец осознал, где находится и как попал сюда. Он встал на ноги и несколько секунд раскачивался, как пьяный.

В продолговатом венецианском зеркале на стене перед столом Холлс увидел отражение лица Нэнси. Оно было пепельно-серым, в глазах застыл ужас. Он начал припоминать недавние события, складывая воедино отдельные эпизоды. Перед его внутренним взором мелькнул Бакингем, отшатывающийся от Нэнси, указывая на нее дрожащей рукой; в ушах послышался хриплый голос герцога, произносящий страшное слово.

Холлс все понял. Нэнси уже не грозила опасность со стороны Бакингема, у которого ее в последнюю минуту отнял куда более страшный и безжалостный враг.

Девушка сама понимала это, глядя в зеркало и видя на своей белоснежной шее клеймо чумы. Хотя она раньше никогда не видела этих пурпурных пятен, но слышала их описания и потому сознавала свое состояние и без испуганных криков герцога. То ли от страха, то ли от действия болезни, которая нередко вызывала головокружения, подобно испытанным ею недавно и приписанным волнению, Нэнси казалось, что ее отражение увеличивается и уменьшается у нее перед глазами, что комната медленно вращается, а пол качается, словно она стоит на палубе корабля. Девушка отшатнулась и почувствовала, что падает, когда внезапно чьи-то руки поддержали ее.

Подняв взгляд, Нэнси увидела испачканное кровью лицо Рэндала Холлса, бросившегося ей на помощь. Несколько секунд она молча смотрела на него, пытаясь собраться с мыслями.

— Не прикасайтесь ко мне, — наконец заговорила девушка. — Разве вы не слышали? У меня чума.

— Слышал, — ответил он.

— Вы заразитесь, — предупредила она.

— Весьма вероятно, — согласился полковник. — Но это не имеет значения.

С этими словами он поднял ее на руки, что, несмотря на его состояние, стоило ему очень малых усилий, так как девушка была изящной и тонкой. Не сопротивляясь, ибо она для этого была слишком слаба, Нэнси позволила Холлсу отнести себя на кушетку, куда он уложил ее, поместив под голову подушки.

Подойдя к окну, полковник открыл ставни и распахнул рамы, впустив в душную комнату свежий воздух. Сделав это, он вернулся к кушетке, глядя на девушку глазами бессловесного больного животного.

Прохладный воздух несколько привел Нэнси в чувство: ее пульс стал ровнее, а мысли прояснились. Какое-то время она лежала, вспоминая происшедшее и обдумывая свое положение. Затем девушка подняла взгляд, увидев над собой изможденное лицо и измученные глаза Холлса.

— Почему вы здесь? — бесстрастно промолвила она наконец. — Идите своей дорогой, сэр, и бросьте меня умирать. Мне больше ничего не остается и… думаю, что смогу легче покинуть этот мир без вашей компании.

Полковник отшатнулся, как будто она ударила его. Он открыл рот, собираясь ответить, но его губы вновь сжались, а подбородок опустился на грудь. Отвернувшись, он, еле волоча ноги, вышел из комнаты и закрыл за собой дверь.

Нэнси лежала, охваченная внезапным страхом. Она прислушивалась к его шагам в коридоре, а когда раздался звук захлопнувшейся входной двери, поняла, что он повиновался ей и ушел. Девушка села, затаив дыхание и слушая ставшие очень быстрыми шаги Холлса по мостовой, которые вскоре исчезли вдали. Несмотря на ее слова, мысль о смерти в одиночестве, в пустом доме наполняла Нэнси ужасом, заставляя предпочесть даже общество этого негодяя.

Девушка попыталась встать, чтобы выйти на поиски какого-нибудь человеческого существа, которое могло бы оказать ей помощь и облегчить ее страдания. Но ноги отказывались ей служить, и она вновь рухнула на кушетку. Нэнси плакала до тех пор, покуда усиливающаяся боль в груди не победила ее жалость к себе. Она корчилась, словно на дыбе, пока потеря сознания не прекратила ее мучений.

Тем временем Холлс быстро шагал по Сермон-лейн в сторону собора Святого Павла. Он не мог объяснить, почему выбрал именно этот путь. Хотя ночь еще не наступила, улицы были пустынны, ибо в такое время люди предпочитали вечерами сидеть дома, к тому же, согласно распоряжению лорд-мэра, все таверны и увеселительные заведения закрывались в девять часов.

Без плаща и шляпы, с пустыми ножнами, путавшимися у него между ногами, подобно хвосту, полковник двигался вперед как полупомешанный, поставивший перед собой какую-то цель и понятия не имевший, что делать для ее достижения. Приближаясь к Картер-лейн, он заметил фонарь, пляшущий, как блуждающий огонек, и движущийся навстречу ему. Вскоре стал различим силуэт человека, несшего фонарь. Увидев у незнакомца красный жезл, Холлс со вздохом облегчения устремился к нему.

— Держитесь подальше, сэр! — предупредил его голос из мрака. — Берегитесь инфекции!

Но полковник продолжал идти, пока его не остановил поднятый жезл.

— Вы что, сэр, с ума сошли? — осведомился незнакомец. Холлс теперь мог различить черты его бледного лица под широкими полями шляпы. — Я занимаюсь обследованием зараженных домов.

— На это я и надеялся, — ответил Холлс. — Возможно, вам удастся помочь мне. Я нуждаюсь во враче, чтобы отвести его к заболевшему чумой.

Человек сразу встрепенулся.

— Где больной? — осведомился он.

— Неподалеку отсюда — на Найт-Райдер-стрит.

— Тогда вам нужен доктор Бимиш, который живет за углом. Пошли.

Нэнси пробудилась ото сна, милосердно избавившего ее от боли и страха, при звуках шагов и голосов. Бросив взгляд на дверь, она увидела сквозь туман, застилавший ей глаза, высокую фигуру полковника Холлса, следом за которым в комнату вошли двое незнакомцев. Один из них был маленький, похожий на птицу человечек средних лет, другой — молодой и широкоплечий. Оба были одеты в черное, и каждый держал предписанный законом красный жезл.

Молодой человек, которого Холлс повстречал на Сермон-лейн, не двинулся дальше порога. Он держал у носа платок, распространявший едкий запах уксуса, и энергично работал челюстями, жуя змеиный корень в качестве еще одной меры предосторожности. Тем временем его спутник, вышеупомянутый доктор Бимиш, приблизился к больной и быстро произвел осмотр.

Девушка молча выдержала его, слишком измученная, чтобы уделять много внимания происходящему.

Врач некоторое время держал ее запястье костлявой рукой, положив средний палец на пульс. Затем от тщательно обследовал пятно на шее и наконец поднял по очереди обе руки девушки, пока стоявший рядом Холлс освещал их канделябром. Справа под мышкой доктор обнаружил опухоль.

— Этот признак проявился необычайно скоро, — заметил он. — Обычно опухоли появляются на третий день.

Указательным пальцем врач прощупал опухоль, отчего острая боль пронзила все тело Нэнси.

Доктор Бимиш отпустил руку девушки и выпрямился, задумчиво глядя на нее.

— Это значит, что ее состояние безнадежно? — тихо спросил Холлс.

Доктор посмотрел на него.

— Dum vivemus, speremus,[943] — ответил он. — Ее состояние не более безнадежно, чем любого, заболевшего чумой. Все зависит от энергии, с которой организм борется с болезнью.

Доктор Бимиш видел, как сверкнули глаза Холлса, словно полковник давал клятву, что если речь идет о борьбе, то он будет бороться с чумой так же отчаянно, как боролся с Бакингемом. Видя это, врач добавил, дабы не внушать ему ложных надежд:

— Многое зависит от этого. Но более всего следует полагаться на Бога, друг мой. — Он говорил с Холлсом, принимая его за мужа больной леди. — Если удастся вызвать нагноение опухоли, тогда выздоровление возможно. Больше мне нечего вам сказать. Чтобы стимулировать это нагноение, понадобится много тяжелого труда.

— На это можете рассчитывать, — заявил Холлс.

Врач кивнул.

— Сиделку сейчас раздобыть трудно, — продолжал он. — Я сделаю все, чтобы найти ее как можно скорее. А пока вам придется все делать самому.

— Я готов.

— Как бы то ни было, закон не позволит вам покинуть этот дом, пока вы не получите свидетельство о здоровье, а его могут выдать вам лишь спустя месяц после ее выздоровления или… — Он прервал фразу, оставив невысказанным противоположную возможность, и поспешно добавил: — Таково разумное распоряжение сэра Джона Лоренса с целью не допустить дальнейшего распространения инфекции.

— Я знаю об этом и понимаю свое положение, — ответил Холлс.

— Тем лучше. А пока, друг мой, нельзя терять времени. Часто все зависит от скорости лечения. Леди должна как следует пропотеть, поэтому ее нужно уложить в постель. Чтобы спасти ее жизнь, вам нужно сразу же браться за работу.

— Только скажите, что надо делать, сэр.

— Я дам вам все рекомендации и оставлю все необходимое.

Врач подозвал Холлса к столу, вынул из кармана объемистый пакет, открыл его и, разложив на столе несколько маленьких пакетиков, стал объяснять Холлсу, какое средство содержится в каждом из них и каково его назначение:

— Это стимулирующая мазь, которой вы будете натирать опухоль под мышкой каждые два часа. После этого нужно делать припарки из мальвы, льняного семени и пальмового масла. Вот митридат, изгоняющий ядовитые вещества, а спустя два часа после него дадите ей канарского, смешанного с сернистым спиртом. Натопите как следует в спальне леди и накройте ее несколькими одеялами, чтобы вместе с потом из нее выходила инфекция. На вечер этого достаточно. Рано утром я приду снова, и мы обсудим дальнейшие меры. — Он обернулся к своему младшему спутнику. — Вам все ясно, сэр?

Тот кивнул.

— Я уже велел констеблю прислать стражника. Он скоро будет здесь, и я прослежу, чтобы дом закрыли, когда мы уйдем.

— Тогда остается уложить леди в постель, — заявил доктор, — и я смогу удалиться до завтра.

Эту процедуру леди еще была в состоянии выполнить сама. Когда Холлс, отказавшись от помощи врача, сам отнес Нэнси в комнату наверху, она потребовала, чтобы ее оставили одну, и, несмотря на ее очевидную слабость, доктор Бимиш предпочел согласиться, дабы не терять зря времени.

Однако раздевание так истощило силы Нэнси и вызвало у нее такие мучительные боли, что когда она наконец легла, то погрузилась в полную прострацию.

В таком состоянии нашли ее вернувшиеся в спальню Холлс и врач. Доктор Бимиш поставил на столике у кровати все, что требовалось для лечения больной, и, повторив инструкции, удалился. Полковник проводил его к выходу. Дверь была открыта, и при свете фонаря, который держал стражник, молодой спутник врача заканчивал писать на ней слова: «Господи, помилуй нас!» — под уже изображенным зловещим красным крестом.

Пожелав Холлсу доброй ночи, мужества и стойкости, врач и молодой человек двинулись в обратный путь. Стражник, оставшийся препятствовать любому, кто не имеет разрешения властей, входить в дом и покидать его, закрыл дверь. Холлс услышал, как ключ поворачивается снаружи, и понял, что заключен в зараженном доме на несколько недель, если только смерть не освободит его до того.

Подгоняемый мыслями о неотложности своей задачи, Холлс снова поднялся по лестнице, не обращая внимания на боль, причиняемую раной на голове. У него мелькнуло воспоминание о трех джентльменах, бросившихся спасать девушку, будучи привлеченными ее криками, и о том, как ему удалось напугать их, как он тогда считал, ложью, что она больна чумой. Где бы Нэнси была сейчас, если бы эти люди достигли успеха? Был бы с ней кто-нибудь рядом, готовый, как он, без колебания пожертвовать жизнью ради ее спасения? Из самой глубины души, из бездны, в которую он оказался ввергнутым, Холлс возносил благодарность Богу за то, что Он позволил злу обернуться добром, и за предстоящую ему смертельную схватку за жизнь Нэнси.

Полковник нашел девушку в состоянии полнейшей апатии, которая, позволив ей ясно сознавать происходящее вокруг, лишила ее способности говорить и двигаться. Ее блестящие глаза следили за каждым движением Холлса, снявшего камзол и сновавшего взад-вперед, готовясь исполнять предписания доктора. После боли, вызванной лечебными процедурами, Нэнси впала в забытье, а затем в бред, продолжавшийся несколько дней, чередуясь с периодами тяжелого сна, свидетельствовавшего о полном изнеможении.

Глава 22

КРИЗИС
Пять следующих дней, явившиеся для Рэндала Холлса пятью годами смертельной муки, Нэнси провела между жизнью и смертью. Малейшая несчастная случайность могла перевесить чашу весов в пользу смерти, малейший недостаток ухода и заботы мог загасить слабый огонек жизни, еще тлеющий в ее изможденном, охваченном жаром теле.

Доктору, несмотря на его опасения, быстро удалось найти сиделку — опытную и добродушную особу лет сорока, походившую на наседку, — он привел ее с собой на следующее утро. Но если бы миссис Дэллоуз заботилась о больной одна, то при всей ее старательности и компетентности Нэнси не прожила бы и двух дней. Ибо никакая наемная сиделка не смогла бы заботиться о девушке с той самоотверженной преданностью, с какой заботился о ней этот опустившийся авантюрист, любящий ее больше всего на свете и посвятивший ее спасению всю свою силу воли, забыв о собственной усталости.

Ни на миг Холлс не позволял себе расслабиться, сделать паузу в жестокой борьбе со смертью. О сне он и не думал, урывками питаясь тем, что заставляла его съесть и выпить сиделка.

Миссис Дэллоуз тщетно пыталась убедить его отдохнуть во время ее дежурства. Аналогичные попытки доктора Бимиша также оказались напрасными. Холлс не обращал на них внимания, так же как и на просьбы врача принимать меры предосторожности, дабы не заразиться самому. Серный бальзам, оставленный для него доктором в качестве дезинфицирующего средства, стоял нетронутым, равно как полынь и зедоарий, рекомендованные для профилактики.

— Друг мой, — сказал ему доктор Бимиш на второй день болезни Нэнси, — если вы будете так себя вести, то убьете себя.

Холлс улыбнулся:

— Если она выживет, то ее жизнь окажется купленной за дешевую цену, а если умрет, то это не имеет значения.

Доктор, убежденный, что имеет дело с мужем и женой, был тронут подобным проявлением супружеской преданности. Это, однако, не уменьшило попыток пересилить упрямство Холлса.

— Но если она выживет, а вы погибнете? — задал он вопрос, на который полковник ответил внезапной вспышкой гнева:

— Оставьте меня в покое!

После этого доктор Бимиш прекратил уговоры, решив, в соответствии с всеобщим мнением, которое он полностью разделял, что Холлс наделен самым мощным профилактическим средством — отсутствием страха перед инфекцией.

Хотя полковник пренебрегал всеми превентивными мерами, предписанными ему врачом, он много курил, сидя у окна спальни, которое в эту удушливую июльскую жару было открыто днем и ночью. В камине по распоряжению доктора постоянно поддерживался огонь, очищающий воздух. То и другое, являясь в какой-то мере дезинфекцией, могло, несмотря ни на что, спасти Холлса от заражения.

Благодаря неустанной бдительности Холлса и постоянным припаркам опухоль под мышкой созрела, и гной начал выходить вместе со смертельным ядом, текущим в ее венах.

Бимиш был удивлен и обрадован.

— Сэр, — сказал он полковнику вечером четвертого дня, — ваши труды вознаграждены. Они совершили чудо.

— Вы имеете в виду, что она выживет? — воскликнул Холлс с надеждой.

Доктор сделал паузу, убоявшись собственного оптимизма.

— Так много я пока еще не могу обещать. Но худшее позади. С Божьей помощью и должной заботой я верю, что мы сможем ее спасти.

— Насчет заботы можете не сомневаться. Скажите, что нужно делать.

Доктор начал давать инструкции, которые жадно выслушивал Холлс, забыв о страшной усталости и готовый все тщательно исполнить.

Тем временем, словно подстегиваемая ужасной жарой, чума стала распространяться по Лондону со скоростью, угрожающей истребить все его население, как пророчили проповедники. Холлс слышал от Бимиша о том, что в стенах города только за последнюю неделю количество жертв эпидемии достигло почти тысячи. Свидетельства опустошения можно было наблюдать даже из окна на Найт-Райдер-стрит. Проводивший около него долгие часы дня и ночи, Холлс замечал, что улица становилась все более пустынной, что пульс деловой жизни города делался все слабее и слабее.

Три из домов, видимых из окна на противоположной стороне улицы, уже имели на запертых дверях красный крест и круглые сутки охранялись стражей.

Провизию и все необходимое доставлял их собственный стражник. Холлс, все еще располагавший средствами, предоставленными ему Бакингемом для затеваемой авантюры, опускал требуемые деньги из окна в корзину. Таким же образом стражник отправлял наверх покупки, уходя за которыми он оставлял входную дверь запертой, а ключ забирал с собой.

Увеличивающуюся зловещую тишину время от времени нарушал печальный похоронный звон колоколов, а ночью на улицах слышались скрип колес, медленный стук лошадиных копыт и хриплый голос, провозглашавший жуткое требование:

— Выносите ваших мертвецов!

Выглядывая в окно, Холлс видел призрачные очертания повозки, привлеченной опечатанными домами, словно стервятник падалью. Неизменно она останавливалась у их входной двери при виде стражника и тускло вырисовывающегося при свете фонаря красного креста. Голос звучал все более настойчиво:

— Выносите ваших мертвецов!

Получив ответ стражника, повозка медленно катилась дальше, а Холлс, вздрагивая, бросал через плечо взгляд на мечущуюся в жару больную, со страхом спрашивая себя, не придется ли ему в следующий раз ответить на призыв и вынести из дома это прекрасное тело, присоединив его к страшному грузу в повозке.

Так продолжалось до утра шестого дня, когда от рассвета до начала девятого полковник с нетерпением ожидал прихода Бимиша, встретив прибывшего наконец врача наверху лестницы.

Лицо Холлса отражало дикое возбуждение, глаза горели, он весь дрожал.

— Она спит — спокойно и мирно, — шепотом сообщил он доктору, приложив палец к губам.

Они на цыпочках вошли в спальню и приблизились к кровати. Взгляд, брошенный врачом, подтвердил новость, сообщенную Холлсом. Девушка не только спокойно спала впервые в этой постели, но и жар полностью оставил ее. Опытные глаза доктора подметили это еще до того, как он нащупал ее пульс.

Почувствовав его прикосновение к своему запястью, Нэнси вздохнула, пошевелилась и открыла глаза, удивленно глядя на сморщенное очкастое лицо Бимиша. Но он тут же заговорил, и его слова помогли ей решить загадку ее местонахождения и состояния.

— Опасность миновала. Теперь, благодаря Богу и вашей неустанной заботе, она будет поправляться. Вы сами беспокоите меня куда больше. Оставьте леди на попечение миссис Дэллоуз и идите отдыхать, не то я не отвечаю за вашу жизнь.

Повернувшись от Холлса к девушке, он встретил ее осмысленный взгляд:

— Видите? Она проснулась!

— Опасность миновала? — эхом откликнулся Холлс, его голос звучал неестественно. — Неужели это правда, доктор? Или я заснул на своем посту и мне все это снится?

— Вы не спите, и я повторяю, что опасности больше нет. Теперь идите отдыхать.

Интересуясь, с кем разговаривает доктор, кому принадлежит хриплый усталый голос, задающий ему вопросы, Нэнси медленно повернула голову и увидела человека-призрака, худого и изможденного, с ввалившимися глазами и бледными впалыми щеками, покрытыми жесткой щетиной, вцепившегося в один из столбиков кровати, дабы устоять на ногах. Встретив ее взгляд, он отпрянул, поднеся руку ко лбу.

— Меня ничто не беспокоит, доктор, — пробормотал он, и она сразу же поняла, кто это. — Я должен поскорее…

Голос Холлса оборвался; не окончив фразы, он пошатнулся и внезапно рухнул, растянувшись на полу во весь рост. Тревожно вскрикнув, миссис Дэллоуз опустилась рядом с ним, перевернула на спину, с трудом приподняла его голову и положила ее себе на колени. Доктор Бимиш поспешил на помощь. У сиделки и врача одновременно мелькнула одна и та же мысль.

Нэнси с усилием, ибо она страшно ослабела, пыталась приподняться, чтобы видеть происходящее на полу.

Доктор проворно расстегнул камзол полковника, но в этом не было необходимости. Он сразу же понял, в чем дело. Уверенность, что Нэнси вне опасности и больше не нуждается в его заботах, словно вырвала из рук Холлса поводья, которыми он сдерживал свою усталость. Природа наконец заявила о себе.

— Он спит — вот и все, — усмехнулся доктор Бимиш. — Помогите мне отнести его на кушетку, миссис Дэллоуз. Больше пока ничего делать не нужно. Не бойтесь разбудить его — он проспит по меньшей мере двенадцать часов.

Они устроили Холлса на кушетке, подложив ему подушку под голову, и Бимиш вернулся к своей пациентке. Нэнси снова откинулась назад, но ее глаза, казавшиеся особенно большими на похудевших щеках, не отрывались от лежащей фигуры Холлса.

— Он спит? — спросила она доктора. — Это просто сон?

Девушка, как и многие другие, никогда не видела, чтобы сон свалил человека, словно пистолетный выстрел.

— Ничего более страшного, мэм. Полковник не сомкнул глаз целую неделю. Теперь сострадательная природа сделала это для него. Вам незачем о нем беспокоиться. Сон — это все, в чем он сейчас нуждается. Так что отдыхайте и берегите оставшиеся у вас силы.

Нэнси посмотрела на него в упор:

— У меня была чума, не так ли?

— У вас была чума, мэм, но ее уже нет. Правда, она истощила ваши силы, но больше вас ничто не должно беспокоить. Вы вне опасности. Когда силы вернутся к вам, можете ходить повсюду, не опасаясь инфекции. Чума не поразит вас вторично. За ваше чудесное спасение вы должны благодарить Бога и вашего мужа.

Она озадаченно нахмурилась:

— Моего мужа?

— Да, мэм. Такой муж бывает у одной из тысячи женщин, даже из десяти тысяч! За последнее время я повидал многих мужей, и, увы, страх перед чумой вытеснял у них все другие чувства. Но полковник Холлс не из таких. Преданность вам сделала из него героя, и он спасся благодаря своему бесстрашию. Фортуна помогает смелым!

— Но… но он не мой муж!

— Не ваш муж? — ошеломленно переспросил доктор и добавил с оттенком цинизма, в действительности абсолютно не свойственного добродушному маленькому человечку: — Возможно, это все объясняет… Но кто же он такой, если рисковал ради вас жизнью?

Нэнси помедлила, не зная, как охарактеризовать их отношения.

— Когда-то он был моим другом, — ответила она наконец.

— Когда-то? — Врач поднял густые брови. — А когда, по-вашему, перестал быть вашим другом человек, который остался с вами в зараженном доме, хотя мог спокойно сбежать, который не спал и не отдыхал все эти дни, чтобы заботиться о вас, который вырвал вас из рук смерти, тысячу раз рискуя заразиться чумой?

— И он сделал все это? — спросила девушка.

Доктор Бимиш описал ей во всех подробностях героизм и самопожертвование, проявленное Холлсом.

Когда он умолк, Нэнси продолжала лежать, задумавшись и не говоря ни слова.

— Возможно, он, как вы сказали, был когда-то вашим другом, — улыбнулся доктор. — Но не думаю, что в большей степени, чем теперь. Да пошлет мне Бог такого друга в час нужды!

Девушка не ответила. Она продолжала молча лежать, уставившись на резной купол огромной кровати; ее лицо походило на ничего не выражающую маску, в которой доктор тщетно пытался найти ключ к разгадке отношений между этими двумя. Любопытство побуждало его продолжить расспросы. Но, помимо других причин, его удерживала от этого мысль о ее состоянии. Больной были необходимы пища и покой, и не ему лишать ее последнего назойливыми вопросами.

Глава 23

СТЕНЫ ГОРДОСТИ
Вечером доктор Бимиш вернулся, приведя с собой, как и во время первого визита, чиновника, которому надлежало проверить заявление доктора об эффективном лечении для последующего доклада, дабы в случае, если в течение двадцати восьми дней никто из обитателей дома не заболеет, здание можно было открыть.

Холлс, пробудившись после одиннадцатичасового сна, но все еще ощущая смертельную усталость, также присутствовал, так как чиновнику нужно было убедиться в здоровье его и миссис Дэллоуз. Нэнси не отрываясь смотрела на бледное небритое лицо полковника, который едва осмеливался бросить взгляд в ее сторону.

Когда чиновник и доктор наконец вышли из комнаты, Холлс устало потащился вслед за ними, спустившись с лестницы и оставшись внизу после их ухода.

Ему предстояло пребывание в этом доме в течение четырех недель. Ночь он провел в спальне на нижнем этаже, а утром, приготовив себе завтрак с помощью миссис Дэллоуз, отправился приводить в порядок столовую, где намеревался устроить себе обиталище на предстоящий период заключения.

В столовой было темно — после прибытия в дом Нэнси туда никто не входил. Полковник вспомнил, что сам закрыл ставни по требованию чиновника после того, как он унес Нэнси из комнаты в тот страшный вечер. Холлс открыл ставни, впустив потоки дневного света в комнату, где все напоминало ему о случившемся неделю назад. На полу лежал стул, перевернутый Нэнси, когда она спасалась от Бакингема. Под столом поблескивал ускользнувший от взгляда доктора Бимиша клинок сломанной шпаги полковника, а в углу лежала рукоятка, закатившаяся туда, когда он выпустил ее из рук после удара по голове.

Темно-коричневое пятно у стола было оставлено его собственной кровью. Такие же пятна на кушетке и на скатерти, очевидно, являлись следами крови Бакингема.

Рапиру герцога Холлс обнаружил лежащей между окном и кушеткой. Бакингем уронил ее после их схватки и не удосужился подобрать перед поспешным уходом.

Стол загромождали оплывшие свечи, увядшие цветы и гниющие фрукты. На буфете стояло множество изысканных лакомств, приготовленных для интимного ужина, который так и не состоялся. Они наполняли воздух запахом гниения, казавшимся Холлсу испарениями мрачных воспоминаний, пробуждаемых в нем этой комнатой.

Распахнув створки окон, полковник провел около получаса, приводя столовую в порядок и избавляясь от остатков пищи.

После этого он лег на кушетку, задумчиво покуривая трубку. Бо́льшую часть последующих дней он проводил подобным образом, считая свою жизнь конченой и рассчитывая, что смерть принесет ему долгожданный покой.

Холлс смутно надеялся — он молил бы об этом Бога, если бы давно не разучился молиться, — что инфекция, возможно еще присутствующая в доме, изберет его в качестве жертвы. Снова и снова он расстегивал камзол и осматривал грудь и подмышки, ожидая найти там признаки чумы.

Однако судьба препятствовала его желанию умереть, так же как ранее препятствовала всем его желаниям, связанным с жизнью. Пребывая в зараженном доме, вдыхая его отравленный воздух, он оставался невосприимчивым к инфекции.

Первые три дня заключения прошли в праздной апатии. В доме имелись книги, но Холлс не испытывал желания читать, продолжая лежать, куря и предаваясь хандре. Каждое утро миссис Дэллоуз докладывала ему о состоянии больной, которое постепенно улучшалось, что подтверждал доктор, нанесший за эти дни два визита. Во время второго из них он задержался, чтобы поговорить с Холлсом и сообщить ему об ужасной ситуации в городе.

В Уайтхолле не осталось ни одного придворного, за исключением герцога Олбемарла. Честный Джордж Монк оставался на своем посту в качестве представителя короля, осуществляя от его имени, пока его величество занят ухаживанием за мисс Фрэнсис Стюарт[944] в Солсбери, все то, что следовало бы осуществлять самому королю в дни национальных бедствий, дабы смягчить страдания своих подданных.

Холлс спросил у Бимиша, что тот знает о Бакингеме, надеясь, что герцога сразила чума.

— Он уехал вместе с остальными, — ответил доктор. — Отбыл на север неделю назад, побуждаемый к исполнению долга лорд-лейтенанта Йоркшира тем фактом, что лакей-француз из его штата заболел чумой. В Йоркшире он, конечно, будет в безопасности.

— Только лакей! — На лице полковника отразилось разочарование. — Дьявол оберегает свое отродье! — проворчал он. — Несчастный лакей платит за грехи своего господина. Ну-ну, если есть Бог…

— По-моему, сэр, у вас есть все основания не сомневаться в этом и возносить Ему благодарность, — упрекнул его Бимиш.

Холлс ничего не ответил, а только отвернулся, пожав плечами, что усилило недоумение доктора относительно поведения обитателей дома. Оно казалось ему все более странным.

Повинуясь внезапному импульсу, доктор вышел из комнаты и вновь поднялся по лестнице, несмотря на то что у него было мало времени и много пациентов. Отослав миссис Дэллоуз на кухню с каким-то пустячным поручением, он остался на пять минут наедине с мисс Силвестер. Доктору и сиделке девушка назвалась своим настоящим именем.

Неизвестно, было ли это вызвано тем, что́ доктор сказал ей во время этого краткого разговора, но спустя час после ухода Бимиша миссис Дэллоуз сообщила Холлсу, что мисс Силвестер встала и хочет поговорить с ним.

Острые глаза сиделки заметили, как Холлс побледнел и задрожал при этом известии. Первым его побуждением было ответить отказом. Но, пройдясь по комнате, он вздохнул и заявил, что пойдет. Мисс Дэллоуз открыла перед ним дверь, тактично оставшись на месте.

Полковник умылся, побрился и оделся поприличнее;локоны его длинных золотисто-каштановых волос ниспадали на снежно-белый воротник, который миссис Дэллоуз нашла время постирать и погладить. Таким образом, он уже не выглядел полубезумным и неопрятным субъектом, каким его в последний раз видела мисс Силвестер. Однако ничто не могло смягчить жесткую складку губ и изгнать печаль из его глаз.

Холлс нашел мисс Силвестер сидящей у открытого окна, где он сам провел бо́льшую часть пяти дней и шести ночей, отгоняя смерть от ее постели. Девушка занимала большое кресло, поставленное для нее миссис Дэллоуз; колени ее покрывал плед. Она выглядела слабой и бледной, но ее состояние, казалось, только прибавило ей очарования. На Нэнси было платье цвета слоновой кости, в котором она прибыла в этот недобрый дом; в тщательно причесанные каштановые волосы была вплетена нитка жемчуга. Глаза, окруженные впадинами, производили впечатление еще более синих и глубоких, чем обычно. Благодаря этим и другим изменениям Холлс узнал в ней не знаменитую актрису Сильвию Фаркуарсон, а Нэнси Силвестер его далекой юности, которую он так любил.

Бросив на него печальный взгляд, девушка посмотрела в окно, на залитую жарким солнцем почти пустую улицу.

Холлс закрыл за собой дверь, сделал два шага вперед и остановился, словно грум в ожидании приказа.

— Вы посылали за мной, иначе я не осмелился бы вас беспокоить, — сказал он.

Слабый румянец появился на щеках Нэнси. Рука, ставшая за это время почти прозрачной, нервно теребила лежащий на коленях плед. От смущения ее речь казалась формальной и неестественной.

— Я посылала за вами, сэр, чтобы выразить вам глубочайшую признательность за то, что вы самоотверженно заботились обо мне, пренебрегая грозившей вам опасностью, короче говоря, за мою жизнь, которой я бы лишилась, если бы не вы.

Окончив фразу, она обернулась к нему, в то время как Холлс устремил взгляд в окно, спасаясь от ее сверкающих, словно сапфиры, глаз.

— Вам не за что меня благодарить, — ответил он, и его голос прозвучал почти сердито. — Я всего лишь пытался исправить содеянное мною зло.

— Это было до того, как ко мне на помощь пришла чума. Тогда вы рисковали жизнью, спасая меня от злого человека, в чьи руки вы передали меня. Но вы не были виноваты в том, что я заболела чумой. Я уже была заражена, когда вы привели меня сюда.

— Это не имеет значения, — промолвил Холлс. — Я был обязан перед самим собой исправить свой поступок.

— И поэтому рисковали ради меня жизнью?

— Моя жизнь, мадам, не так уж важна. Жизнь, растраченная понапрасну, не имеет большой ценности. Она была самым меньшим, чем я мог пожертвовать.

— Возможно, — мягко заметила девушка. — И все же она была куда большим, чем вы были обязаны рисковать.

— Не думаю. Но об этом вряд ли стоит спорить.

Холлс не шел навстречу Нэнси. Убежденный в ее презрении, которое он считал вполне заслуженным, полковник принял слова девушки как выражение оскорбительно-жалостливой признательности. Он стоял перед ней в униженной позе, переполненный сознанием собственной недостойности. Однако, сам того не сознавая, полковник облекал в доспехи унижения свою гордость. Его самым большим желанием было прекратить этот разговор, который не мог принести ему ничего, кроме боли.

Но Нэнси задержала его, упорствуя в том, что он считал жестокой жалостью.

— По крайней мере, содеянное вы исправили полностью.

— Меня бы утешили ваши слова, если бы я мог им поверить, — мрачно ответил Холлс, намереваясь удалиться, но девушка вновь остановила его:

— А почему вы мне не верите? Почему я не могу искренне благодарить вас?

Он наконец посмотрел ей в глаза, и она увидела в его взгляде выражение боли.

— О, я верю, что вы искренне хотите меня поблагодарить. Это вполне естественно. Но, выражая мне признательность, вы меня презираете.

— Вы так в этом уверены? — мягко спросила Нэнси, с жалостью глядя на него.

— Уверен? А в чем еще я могу быть уверен? Разве я не ненавижу и не презираю себя? Не сознаю собственной низости достаточно ясно, чтобы не дурачить себя надеждой, будто она хоть частично ускользает от вас?

— О нет! — воскликнула девушка. Но в печальном выражении ее лица он прочитал лишь подтверждение того, что она пыталась отрицать.

— Стоит ли закрывать глаза на очевидную истину? — продолжал Холлс. — Много лет я искал вас, Нэн, будучи незапятнанным человеком, чтобы найти в тот час, когда я от стыда за себя не смогу выносить вашего взгляда! По иронии судьбы наша встреча произошла благодаря моему поступку, швырнувшему меня на самое дно позора и бесчестья! В тот ужасный вечер вы с полным основанием взирали на меня с отвращением. А теперь смотрите с жалостью, которая побуждает вас благодарить меня, хотя в этом нет надобности. То, что я сделал для вас, я сделал во искупление собственной подлости. Если бы этот дом не был заперт, а я — пленником в нем, то я удалился бы отсюда в тот благословенный момент, когда Бимиш сообщил мне, что грозящая вам опасность миновала, и позаботился бы о том, чтобы наши пути более никогда не пересеклись, дабы я не мог оскорбить вас снова зрелищем моего падения или необходимостью выражать признательность за благо, полученное из нечистых рук, которые вы заслуженно презираете!

— По-вашему, этим все сказано? — печально осведомилась Нэнси. — Но вы не правы. Сказать можно еще очень много.

— Избавьте меня от этого! — взмолился Холлс. — От милосердия, вынуждающего вас благодарить меня. — И он добавил, стремясь закончить разговор: — Если я вам понадоблюсь, мадам, то я буду внизу, пока дом не откроют, после чего каждый из нас сможет пойти своей дорогой.

Отвесив формальный поклон, полковник повернулся.

— Рэндал! — позвала девушка, когда он подошел к двери. Звучание его имени, произнесенного этим ласковым голосом, вынудило его остановиться. — Рэндал, почему бы вам не рассказать мне, как вы очутились в… в том положении, в каком я вас нашла? Почему вы не позволите мне знать все, чтобы я могла судить о вас справедливо?

Холлс стоял у двери, бледный и дрожащий, борясь со своей гордостью, скрывавшейся под маской унижения и так обманывавшей его, что он поддался ей.

— Судите обо мне, мадам, на основании того, что вам известно. Этого достаточно, чтобы вынести мне справедливый приговор. Ничто происшедшее ранее, никакие превратности моей бродячей жизни не могут оправдать то, что вы обо мне знаете. Вы, в чьих глазах я должен был предстать человеком незапятнанной чести, видите перед собой негодяя. Боже, помоги мне! Неужели вы не понимаете?

Ее глаза внезапно наполнились слезами.

— Я понимаю, что вы, очевидно, судите себя слишком сурово. Предоставьте это мне, Рэндал. Разве вы не видите, что я хочу все простить? Или мое прощение ничего для вас не значит?

— Оно значило бы для меня все, — ответил он. — Но я никогда не смогу в него поверить. Вы говорите, что хотите все простить. О благословенные слова! Но ведь причина в том, что вы признательны мне за жизнь, которую я помог вам сохранить. Это побуждает вас простить мне мое падение. Но за вашей признательностью и прощением всегда останутся ненависть и презрение. Я знаю, что это неизбежно. И потому…

Он не кончил фразу, пожав плечами и криво улыбнувшись. Но она не видела этого, устремив затуманенный слезами взгляд в окно, на желтые дома за черными изгородями на другой стороне улицы.

Холлс потихоньку вышел и закрыл дверь. Нэнси слышала, как он ушел, но не пыталась остановить его, не зная, как преодолеть владевшие им мысли.

Медленно спустившись по лестнице, полковник вернулся к себе в комнату. Разговор с Нэнси оставил его при прежнем мнении. Они встретились лишь для того, чтобы снова расстаться. Их пути не могут сойтись, так как память о совершенной им гнусности будет вечно довлеть над ними. Даже если бы он не был опустившимся бродягой, которому нечего предложить женщине своей мечты, его действия в качестве наемника Бакингема делали невозможными всякие отношения между ними, не говоря уже о любви.

Холлса обуяла безысходная тоска. Гордость заточила его душу в стены позора и унижения, единственный выход из которых могла открыть только чума. Но даже чума не пожелала быть его другом.

Глава 24

БЕГСТВО
Шли недели, приближался август. Период карантина подходил к концу, и обитателей дома на Найт-Райдер-стрит ожидало скорое освобождение. Однако с течением времени настроение Холлса не изменилось. Он не искал новых встреч с Нэнси, и она больше не просила его прийти.

Полковник постоянно получал сведения о здоровье девушки и с удовлетворением узнавал, что она быстро набирает силы. Но миссис Дэллоуз, ежедневно поставлявшая ему эту информацию, с огорчением добавляла, что настроение больной не улучшается.

— Бедная леди так печальна и одинока. Если бы вы видели ее, то ваше сердце растаяло бы от жалости, сэр.

На эти часто повторяющиеся сообщения Холлс только мрачно кивал.

Миссис Дэллоуз была очень встревожена, что усиливало ее сходство с курицей. Она понимала, что отношения этих двоих окружены тайной, что между ними стоит какое-то препятствие, причиняющее им муку, так как они, безусловно, любят друг друга. Неоднократно сиделка пыталась завоевать доверие каждого из них. Ее побуждения, несомненно, были милосердными. Она хотела помочь этим людям лучше понять друг друга. Но ее усилия проникнуть в их тайну оставались безуспешными, и она могла лишь горевать, видя их горе. Печаль и досада ее усиливались, когда она ощущала глубокое беспокойство в вопросах, которые они ежедневно задавали друг о друге.

Холлс не выходил из своей комнаты внизу, где он не только постоянно курил, но и весьма много пил, пока не истощил небольшой запас вина, содержащийся в доме. Не имея возможности топить свое отчаяние в винной чаше, он повторял сам себе, что его жизнь кончена и на земле ему больше нечего делать.

Наступил август. Холлс слышал от стражника рассказы о творящихся в Лондоне ужасах. Каждую ночь он наблюдал из окна очередное грозное предзнаменование — комету, пылающий меч гнева, как именовал ее стражник, висящий над про́клятым городом, словно указывая от Уайтхолла в сторону Тауэра.

До открытия дома оставалось три дня, когда вечером миссис Дэллоуз вошла к Холлсу, дрожа и задыхаясь от возбуждения:

— Мисс Силвестер велела передать вам, сэр, что она была бы вам очень благодарна, если бы вы поднялись повидать ее.

Сообщение испугало полковника.

— Нет-нет! — воскликнул он, словно охваченный паникой, и затем, взяв себя в руки, решил найти спасение в отсрочке, которая даст ему время подумать. — Скажите… скажите мисс Силвестер, чтобы она меня извинила, так как этим вечером я не смогу прийти. Я устал — очень жарко…

Сиделка склонила голову набок, устремив на него маленькие и блестящие птичьи глазки:

— Если не сегодня, то когда? Завтра утром?

— Да-да! — с готовностью откликнулся Холлс, думая лишь о том, как избежать непосредственной угрозы. — Скажите ей, что я приду утром.

Миссис Дэллоуз удалилась, оставив его потрясенным и испуганным. Он боялся самого себя и к себе испытывал недоверие. Любовь раздувала в его душе пламя стыда, грозящее поглотить его. Во время прошлого разговора с Нэнси Холлс был откровенен с ней, но сделать это вторично у него не хватит сил. Мягкость, рожденная ее проклятой благодарностью, может заставить его не выдержать, полностью раскрыть перед ней свою душу, что она и просила, вызвать у нее жалость, а с помощью жалости — полное прощение. А если он окажется настолько слаб, что упадет к ее ногам и поведает ей всю историю своей любви, то она может из сострадания, признательности или чувства долга согласиться стать женой жалкого подонка и погубить себя, позволив утащить в конуру, которая ждет его в будущем.

Если он поступит так, то причинит Нэнси куда больший вред, чем тот, который причинил ранее и, возможно, частично искупил. Не веря, что сможет сохранить в ее присутствии молчание, требуемое честью, Холлс испытывал муки при мысли, что завтра ему волей-неволей придется повидать девушку, потому что она этого хочет и достаточно упряма, чтобы самой найти его в случае отказа.

Полковник сидел, курил и думал, решив, что разговор никоим образом не должен состояться. Существовал только один путь избежать его — сбежать из опечатанного дома, не дожидаясь истечения установленного законом срока. Это был отчаянный путь, который мог повлечь за собой очень серьезные последствия. Но другого выхода не было, а последствия, в конце концов, ничего для него не значили.

Приняв решение, Холлс успокоился. Не муки и риск, которые он испытывал, спасая Нэнси от чумы, а то, что он собирался сделать теперь, являлось искуплением его греха. Когда она подумает о его поступке, то поймет поставленную им цель, и это может наконец уничтожить презрение к нему, таящееся в ее душе, как бы она ни старалась скрыть его выражением благодарности.

Охваченный решимостью, полковник нашел перо, чернила и бумагу, придвинул стул к столу и начал писать письмо:

Вы хотели знать, каким образом я докатился до позорного состояния, в котором Вы встретили меня. Я удержался от ответа, чтобы не усилить в Вас чувства сострадания, ведущего к самообману. Но теперь, когда я скоро исчезну из Вашей жизни и мы едва ли встретимся снова, я хочу рассказать Вам все, дабы унести с собой надежду, что Вы скоро будете вспоминать обо мне с жалостью, свободной от отвращения.

История о злой судьбе, преследовавшей меня, начинается с того майского утра много лет назад, когда юноша, обладающий некоторым положением и куда большей гордостью, твердо стоящий на честном пути, скакал в Чармут, полный энергии и честолюбивых надежд. Я ехал с намерением достигнуть заоблачных высей и положить все завоеванное мною к Вашим ногам, попросив Вас стать моей навсегда…

Холлс писал в наступающих сумерках, поэтому ему пришлось вскоре зажечь свечи. Строки быстро появлялись на бумаге с красноречием, исходящим из глубины его страдающего сердца.

Пока он писал, свечи догорали, колеблемые вечерним бризом из открытого окна, восковые сталактиты свисали с канделябра. Холлс слышал, как менялась стража у входа, но не обратил на это внимания. Позже он также пропустил мимо ушей скрип проезжающей повозки с мертвецами, сопровождаемый колокольным звоном и хриплыми выкриками возницы.

Только один раз полковник сделал паузу, чтобы зажечь новые свечи. Лишь незадолго до рассвета он выполнил задачу.

Холлс откинулся назад в своем кресле, задумчиво глядя перед собой. Затем из внутреннего кармана камзола он вынул украшенную кисточками желтую перчатку, на которой годы оставили явственные следы. Глядя на нее, полковник вспоминал утро, когда эту перчатку бросила ему из окна дама его сердца и он прикрепил ее к шляпе. Холлс тяжело вздохнул, и на его руку упала слеза, исторгнутая этим мучительным воспоминанием из очерствевшего сердца авантюриста.

Снова взявшись за перо, он нацарапал несколько строк внизу последнего листа:

Передо мной перчатка, которую Вы дали мне много лет назад. Я носил ее, как рыцарь носит дар своей дамы, гордый Вашей благосклонностью. Долгие годы этот амулет сохранял мою честь незапятнанной, несмотря на все испытания и искушения. Теперь, когда перчатка не смогла выполнить свое предназначение из-за моей низости и трусости, Вы не можете желать, чтобы я хранил ее далее.

Эта рукопись — ее едва ли можно назвать письмом — дожила до наших дней. Потускневшие строки занимают тридцать страниц бумаги, ставшей желтой от прошедших веков. Как вы можете догадаться, рукопись побывала у меня, послужив основой этой истории, которая без нее никогда бы не была написана.

Холлс не стал перечитывать письмо — у него не было на это времени. Он оставил его таким, каким оно вылилось из самого сердца. Присоединив к листам перчатку, полковник перевязал их шелковой лентой, на узле которой он оставил кружок воска, припечатав его большим пальцем. Написав на пакете: «Для мисс Нэнси Силвестер», Холлс оставил его на столе у канделябра, где пакет мог заметить каждый, вошедший в комнату.

Полковник взял свой все еще наполненный кошелек и высыпал его содержимое на стол. Половину он вернул назад, а другую разделил на две части, уложив их в два пакетика, один из которых адресовал доктору Бимишу, а другой — миссис Дэллоуз.

После этого Холлс отодвинул стул и поднялся. Подойдя на цыпочках к окну, он посмотрел вниз — туда, где стражник примостился в углу все еще запертой на висячий замок двери. Звук храпа свидетельствовал, что парень спит. Зачем ему утруждать себя бдительным дежурством? Какой безумец может рискнуть навлечь на себя суровое наказание за побег из дома, который должны открыть через три дня?

Отойдя от окна, Холлс взял шляпу и плащ. Затем, осененный внезапной мыслью, он нашел свою перевязь и вложил в пустые ножны рапиру, оставленную Бакингемом. Клинок свободно болтался в ножнах, но ему удалось закрепить его при помощи рукоятки.

Надев перевязь через голову и укрепив ее на плече, полковник задул свечи и спустя две секунды снова очутился у окна.

Без единого звука вскарабкавшись на подоконник, Холлс повис на нем с наружной стороны; пальцы его ног находились на высоте не более трех футов от каменной мостовой темной и пустой улицы. Собравшись с духом, он разжал руки и опустился на камни почти бесшумно, так как не носил шпор. После этого он сразу же зашагал в сторону Сермон-лейн.

Стражник проснулся от звука удаляющихся шагов, но даже не подумал связать их с кем-нибудь из обитателей охраняемого им дома. Устроившись поудобнее, он вновь погрузился в дремоту.

Тем не менее побег Холлса не остался незамеченным, как он рассчитывал. Хотя ему удалось обойтись почти без всякого шума, все же звуки достигли окна этажом выше, у которого сидела Нэнси, так как она не могла заснуть из-за обуревавших ее мыслей.

Выглянув из окна, девушка устремила взгляд в темноту. Она слышала приглушенный звук, донесшийся до нее, когда Холлс опустился на мостовую, а затем топот его удаляющихся шагов. На улице она заметила уходящую прочь фигуру, казавшуюся тенью во мраке. Однако гораздо больше ей удалось увидеть при помощи воображения. Нэнси уже собиралась крикнуть, но сдержалась, боясь разбудить часового и направить по следам Холлса погоню, которая в случае успеха могла бы иметь для него ужасные последствия. Тот же страх удержал ее от инстинктивного желания окликнуть полковника.

Нэнси успокаивала себя тем, что, возможно, она ошиблась, став жертвой собственного воображения, что ее перенапряженные чувства сыграли с ней шутку. Но сомнение было невыносимо. Она должна сразу же в этом убедиться. Дрожащими непослушными пальцами девушка зажгла свечу. Затем, завернувшись в плед, она начала спускаться. Нэнси впервые шла вниз по этой лестнице, горько упрекая себя за то, что не сделала этого раньше и не разыскала сама того, кто так упрямо отказывался ее видеть.

Когда на следующее утро обеспокоенная миссис Дэллоуз вошла в столовую в поисках своей подопечной, она нашла ее там, к своему облегчению и огорчению. Нэнси сидела на кушетке у открытого окна, в ночной рубашке, плед свалился с ее обнаженных плеч. Глаза ее были сухими, но на бледном лице застыло такое выражение боли, что вид слез казался бы более утешительным. Рядом с ней стоял канделябр, в котором горела одна свеча; на полу валялись листы письма Холлса, выпавшие из ее ослабевших пальцев.

Письмо сделало то, на что рассчитывал Холлс. Оно окончательно погасило еще тлеющие угольки презрения Нэнси, пробудив в ней прежнюю любовь, сострадание и, наконец, отчаяние. Ибо теперь он был вновь потерян для нее. В письме Холлс сообщал, что уходит навсегда, и самим способом своего ухода он делал себя человеком вне закона.

Глава 25

ДОМА
Беспокоясь за свою подопечную, миссис Дэллоуз сразу же послала стражника за доктором Бимишем и, когда тот прибыл, сообщила ему о побеге полковника и о вызванном им удрученном состоянии мисс Силвестер.

Добрый доктор, питавший искреннюю привязанность к полковнику и девушке, коренившуюся, по-видимому, в жалости, которую вызывали у него их таинственные и, несомненно, несчастливые отношения, сразу же отправился к мисс Силвестер, уже вернувшейся к себе. Ее состояние встревожило его своей неестественной сдержанностью.

— Это ужасно, дорогая, — сказал он, взяв ее руки в свои. — Что могло побудить этого несчастного действовать столь… столь опрометчиво?

— Его нужно найти! — воскликнула Нэнси. — Вы распорядитесь, чтобы начали поиски?

Доктор вздохнул и печально покачал головой:

— Мне незачем распоряжаться на этот счет. Мой долг вынуждает меня сообщить о побеге полковника. Поиски начнутся, но если его найдут — это может повлечь для него тяжелые последствия: за побег из зараженного дома полагается суровое наказание.

Таким образом, доктор Бимиш всего лишь добавил новую ношу на ее и без того отягощенное сердце. Это довело Нэнси до состояния, близкого к отчаянию. Девушка не знала, что желать. Если Холлса не найдут, то она, по-видимому, никогда не увидит его снова, а если найдут, то сурово покарают, — и, возможно, им также больше не удастся встретиться.

Желая помочь девушке, доктор Бимиш добивался ее доверия. Он понимал, что речь идет о глупой и упрямой гордости, грозящей разбить два сердца. Побуждаемый искренней привязанностью к Холлсу и Нэнси, доктор сделал бы все, что в его силах, чтобы помочь им, если бы только ему указали на то, что именно нужно делать. Мисс Силвестер была бы счастлива во всем довериться Бимишу, но она не могла этого сделать, не разоблачив содеянного Холлсом низкого поступка, приведшего ее в этот дом. Чувство преданности делало невозможным разоблачение его позора.

Поэтому, не воспользовавшись шансом облегчить тяготившее ее бремя, Нэнси несла его оставшиеся два дня заключения. Доктор явился только на утро третьего дня вместе с чиновником, который принес ей и сиделке удостоверения о здоровье, дозволяющие свободу передвижения. Бимиш сообщил, что Холлса еще не нашли, но она не знала, радоваться этому или печалиться.

Портшез, в котором девушку принесли в дом, должен был доставить ее по указанному ею адресу. Роль одного из носильщиков вызвался исполнять стражник.

— Куда вы собираетесь? — с тревогой спросил ее доктор.

Они стояли в дверном проеме. Девушка была в своем белом платье и легкой накидке из голубой тафты. Освещенный солнцем портшез ожидал ее.

— Домой, — просто ответила Нэнси.

— Домой? — удивленно переспросил Бимиш. — Но, значит, этот дом…

Девушка посмотрела на него, как бы озадаченная его изумлением. Затем она слабо улыбнулась:

— Этот дом мне не принадлежит. Я оказалась здесь… случайно, когда заболела.

Запоздалое открытие этого неожиданного обстоятельства наполнило доктора новым беспокойством на ее счет. Зная об изменениях, происшедших в многострадальном городе за последний месяц, о том, сколько покинутых жилищ стоит без всякой охраны, он с полным основанием опасался, что дом мисс Силвестер мог оказаться в их числе и что она найдет его далеко не в том виде, в каком оставила.

— Где вы живете? — спросил он.

Нэнси ответила, добавив, что, вернувшись домой, обдумает свое дальнейшее местопребывание. Ей бы хотелось, закончила она, обрести покой в сельской жизни. Возможно, она вернется в Лондон, когда эпидемия кончится. Впрочем, истинные намерения девушки не вполне совпадали с ее словами.

Услышанное лишь увеличило беспокойство доктора. В эти дни было крайне сложно уехать в деревню, не имея положения и состояния, а обладавшие тем и другим уже давно покинули город. Поток беженцев из Лондона сейчас был остановлен двумя факторами. На многие мили вокруг не было ни одного городка и ни одной деревни, которые приняли бы этих беженцев, могущих принести с собой инфекцию. Чтобы не впускать приезжих, сельские жители даже брались за оружие. Отчасти для того, чтобы избежать беспорядков и кровопролития, а отчасти в качестве отчаянной меры против распространения чумы по всей Англии лорд-мэр был вынужден приостановить выдачу удостоверений о здоровье, без которых ни один человек не мог уехать из Лондона. Находившимся в зараженном городе, где чума еженедельно уносила более тысячи жизней, приходилось оставить надежды покинуть его до окончания эпидемии.

Думая о положении мисс Силвестер и о том, что ей сказать, доктор Бимиш понимал, что девушка все еще нуждается в нем. Ей вскоре понадобится помощь друга, как недавно была нужна помощь врача.

— Если позволите, — предложил он, — я пойду к вам в дом вместе с вами и прослежу, чтобы вы благополучно устроились.

— Позволю? О друг мой! — Нэнси протянула ему руку. — За эту последнюю услугу я вам буду не менее признательна, чем за все остальное.

Доктор улыбнулся и похлопал по маленькой ручке девушки, намереваясь затем проводить ее к портшезу.

Но у нее оставался еще один долг. В тени холла Нэнси заметила миссис Дэллоуз, еле сдерживающую слезы при расставании с подопечной, к которой она так привязалась. Мисс Силвестер повернулась и подбежала к ней:

— Возьмите это на память о той, кто никогда не забудет, чем вам обязана, и никогда не перестанет думать о вас с любовью.

Девушка сунула в руку сиделке бриллиантовую застежку, снятую ею с корсажа, которая значительно превосходила по стоимости деньги, оставленные Холлсом в уплату за услуги. Когда миссис Дэллоуз начала одновременно благодарить и протестовать против столь чрезмерной щедрости, Нэнси обняла и поцеловала добрую женщину. Обе плакали, когда девушка повернулась и побежала к ожидавшему ее портшезу.

Носильщики — стражник и парень, которого он привел себе на помощь, — подняли портшез и понесли его в сторону Полс-Чейнс. Маленькая черная фигурка доктора семенила рядом, размахивая длинным красным жезлом, которым доктор пользовался как тростью, в то время как миссис Дэллоуз, стоя у двери дома на Найт-Райдер-стрит, сквозь слезы смотрела им вслед.

Внутри портшеза мисс Силвестер тоже наконец дала волю слезам. Эти слезы были первыми с тех пор, как она получила письмо полковника — единственную вещь, взятую ею из этого злосчастного дома. Не обращая внимания на окружающее, Нэнси не замечала пустых и тихих улиц, где лишь изредка попадались прохожие.

Наконец они добрались до Солсбери-Корта и дома, где проживала Нэнси. Доктор Бимиш сразу же увидел, что оправдались его худшие ожидания.

Дверь была распахнута настежь, на оконных стеклах толстым слоем лежала пыль, два из них были разбиты. Мисс Силвестер, выйдя из портшеза, в ужасе застыла при виде этого зрелища. Оглядевшись вокруг, она заметила, что вся площадь, ставшая полностью необитаемой, выглядит точно так же. Из-за пыльного окна дома напротив, чья дверь была помечена красным крестом, заперта и охраняема, за ней наблюдало желтое старческое лицо со злобно сверкающими глазами. Больше нигде не было видно никаких признаков жизни.

— Что это значит? — спросила девушка доктора.

Тот печально покачал головой:

— Вы не догадываетесь? За время вашего отсутствия здесь, как и повсюду, поселились чума и страх перед ней. — Вздохнув, он добавил: — Давайте войдем.

Они вошли в мрачный вестибюль, где под ногами хрустели сухие листья, занесенные ветром, и начали подниматься по узкой лестнице, перила которой покрывала пыль. Мисс Силвестер дважды пробовала позвать кого-нибудь, но никто не откликнулся, если не считать эха, гулко прозвучавшего в нежилом доме.

Три комнаты, составлявшие жилище Нэнси, располагались на втором этаже, и, поднявшись на лестничную площадку, они увидели, что все три двери открыты. В двух комнатах царил мрак из-за закрытых ставней, но гостиная, выходившая прямо на лестницу, была залита солнечным светом, и еще до того, как они вошли туда, их глазам предстала картина опустошения. Мебель была опрокинута и частично поломана, а некоторые ее предметы исчезли. Ящики остались выдвинутыми, а часть их содержимого, показавшаяся ворам недостойной внимания, валялась на полу. Застекленная горка, стоявшая в углу, разлетелась на куски. Секретер был открыт, его замок сломан, на секретере и рядом с ним лежали разбросанные бумаги. Сорванные занавесы исчезли, как и восточный ковер, покрывавший часть пола.

Некоторое время доктор Бимиш и девушка молча стояли в дверях, наблюдая этот ужасающий разгром. Затем мисс Силвестер двинулась к секретеру, во внутреннем ящике которого хранилась значительная сумма денег — бо́льшая часть состояния, которым она в то время располагала. Ящик был взломан, а деньги исчезли.

Девушка повернулась и посмотрела на доктора Бимиша, ее бледное испуганное лицо вызывало острую жалость. Она пыталась заговорить, но ее губы задрожали, а глаза наполнились слезами. Столько вынести — и застать дома подобную сцену!

Доктор шагнул вперед в ответ на мольбу в ее взгляде. Придвинув чудом оставшийся целым стул, он упросил Нэнси сесть и отдохнуть, словно она нуждалась в физическом отдыхе. Девушка повиновалась и, сложив руки на коленях, беспомощно обозревала картину разгрома.

— Что мне делать? Куда идти? — спросила она и тут же ответила сама себе: — Лучше мне сразу же покинуть этот дом. У меня есть старая тетя в Чармуте. Я вернусь к ней.

Нэнси добавила, что у банкира неподалеку от Черинг-Кросса хранятся кое-какие ее деньги. Когда она заберет их, ничто не будет удерживать ее в Лондоне. Девушка встала, собираясь немедленно осуществить свое намерение. Но доктор удержал ее и, стараясь говорить помягче, объяснил, что ее положение более безнадежно, чем она думает.

Вне всякого сомнения, упомянутый банкир временно прекратил дела и удалился из города, где паника и беспорядок положили конец всякой коммерции. Но даже если он находится у себя в конторе и сможет удовлетворить ее требование, то задуманное ею путешествие в деревню так или иначе неосуществимо. Правда, перенесенная чума снабдила мисс Силвестер свидетельством о здоровье, и теперь никто не может воспрепятствовать ее отъезду. Но, учитывая то, откуда она едет, едва ли кто-нибудь предоставит ей кров за пределами Лондона, и, скорее всего, спустя день ее заставит вернуться если не сила, то нужда.

Сознание того, что она обречена на заточение в ужасном городе, покинутом Богом и людьми, населенном только нищими и ворами или же больными и умирающими, повергло Нэнси в крайнюю степень отчаяния.

Несколько секунд девушка оставалась неподвижной и молчащей. Затем она заговорила быстро и взволнованно:

— Что же мне тогда делать? Как жить? Лучше бы я умерла от чумы! Теперь я понимаю, что Рэндал Холлс нанес мне самый страшный вред тем, что спас мою жалкую жизнь!

— Тише, тише! Что вы говорите, дитя мое? — Доктор успокаивающе обнял ее за плечи. — Вы не совсем одиноки, — заверил он. — Я, ваш друг, все еще здесь и готов служить вам.

— Простите меня, — пролепетала девушка.

Он потрепал ее по плечу:

— Я все понимаю. Это очень тяжело для вас. Но вы должны быть мужественной. Покуда мы здоровы и сильны, никакие жизненные невзгоды не являются непреодолимыми. Я стар, дорогая, и хорошо это знаю. Давайте подумаем о вашем положении.

— О чем же тут думать, доктор? Кто может мне помочь?

— Например, я.

— Но каким образом?

— Несколькими, если понадобится. Но сначала я хочу объяснить, как вы сами можете себе помочь.

— Сама? — Она посмотрела на него, недоуменно нахмурившись.

— Помогая другим, мы часто помогаем себе, — объяснил доктор. — Тот, кто живет только для себя, ведет жалкую жизнь, подобно лукавому рабу с его талантом.[945] Счастья можно достичь, лишь помогая ближнему. Это двойное счастье, ибо оно приносит радость выполнения долга и отвлекает наши мысли от собственных бед на несчастья других.

— Да-да. Но как я могу это сделать?

— Несколькими путями, дорогая. Укажу вам один из них. Благодаря милосердию Бога и героической преданности того, кто вас любит, вы исцелились от чумы и стали человеком невосприимчивым к инфекции, который может без опаски находиться среди страдающих той же болезнью. Сиделок найти все труднее, ежедневно их количество уменьшается, в то время как работы для них все прибавляется. Многие из них — благородные, самоотверженные женщины, которые, не обладая вашим иммунитетом, бесстрашно ухаживают за больными и, увы, то и дело заражаются.

Он умолк, глядя на нее близорукими глазами из-под очков.

Нэнси с изумлением посмотрела на него:

— И вы предлагаете, чтобы я… — Она оборвала фразу, испуганная открывающейся перед ней перспективой.

— Вы можете сделать это, воздавая тем самым долг Богу и людям за ваше выздоровление или же потому, что, исцеляя недуги других, сбросите с себя груз собственных бед. Но как бы то ни было, это благородное деяние, которое, безусловно, не останется без награды.

— А если я не сделаю этого, то что мне делать тогда?

— Нет-нет, — поспешно возразил доктор. — Я не желаю принуждать вас к чему бы то ни было. Если эта задача отвратительна для вас — а я хорошо понимаю, что такое вполне возможно, — то не думайте, что я покину вас, если вы от нее откажетесь. Не сомневайтесь, я не оставлю вас, одинокую и беспомощную.

Нэнси снова взглянула на него и улыбнулась.

— Конечно, это вызывает у меня отвращение, — честно призналась она. — Иначе и не могло быть — ведь я привыкла с детства, что моим желаниям потакали. Поэтому если я соглашусь, то, возможно, моя жертва будет еще более угодна небесам. К тому же, как вы сказали, это мой долг. — Девушка взяла доктора за руку. — Я готова, друг мой, приступить к его уплате.

Глава 26

ПОВОЗКА ДЛЯ МЕРТВЕЦОВ
Если бы вы спросили полковника Холлса о том, как он провел неделю после побега из дома на Найт-Райдер-стрит, он бы мог предоставить вам только весьма неполный и неопределенный отчет. Память сохранила лишь отдельные факты об этом периоде. Как приходится признать, причина состояла в том, что за всю неделю полковник едва ли хоть какое-нибудь время был полностью трезв. Пить он начал прямо в ночь, вернее, в утро своего бегства.

Холлс быстро шел вперед без определенной цели, стараясь лишь оставить как можно большее расстояние между собой и Найт-Райдер-стрит. Через Картер-лейн он добрался до Полс-Ярда. Помедлив немного, ибо человек может колебаться, когда перед ним открыты все пути, полковник зашагал на восток, по Уотлинг-стрит, углубившись затем в лабиринт узких переулков. Там он скитался бы до наступления дневного света, если бы не был привлечен звуками пирушки за дверью, из-под которой на мостовую падал луч света.

Эти странные для охваченного эпидемией Лондона звуки, словно доносившиеся из могилы, заставили его остановиться на грязном пороге. Увидев знак в форме графина, Холлс укрепился во мнении, что стоит перед таверной. Зная, что согласно распоряжению лорд-мэра подобные заведения должны закрываться с девяти часов, он понял, что здесь происходит вопиющее нарушение закона.

Привлекаемый, с одной стороны, возможностью обрести забвение в вине, но отталкиваемый, с другой, явно сомнительным обликом таверны и мыслью о том, что Нэнси стала бы презирать его еще сильнее, если бы видела, как легко он поддается столь недостойному искушению, Холлс решил пройти мимо. Но когда он повернулся, дверь внезапно открылась и на улицу хлынул поток желтоватого света. Из таверны вышли двое гуляк, которые застыли на мгновение при виде Холлса. С пьяной непоследовательностью они подошли к нему, взяли его под руки и потащили, слабо сопротивлявшегося, в этот грязный притон под приветственные крики находящихся в нем.

Холлс стоял, моргая, словно сова, в свете и зловонии полудюжины ламп, заправленных рыбьим жиром, которые свисали с перекладин низкого грязного потолка, в то время как хозяин таверны, от души проклиная дураков, оставивших дверь открытой, поспешно захлопнул ее, дабы свет и звуки не привлекали внимания к нарушению недавно принятых строгих правил.

Когда глаза полковника привыкли к свету, он окинул взглядом помещение. Он оказался среди пестрого сборища мужчин и женщин довольно подозрительной внешности. В этом весьма ограниченном пространстве собралось около тридцати человек. Мужчины были ворами и бандитами, женщины — проститутками с нарумяненными щеками и блестящими глазами. Одни из них радостно шумели, другие сидели, мрачно уставившись в стол, третьи лежали неподвижно, как бревна. Все они были пьяными в дым, за исключением четырех-пяти человек, сидевших за столом в стороне с колодой засаленных карт. Это были подонки общества, кого обстоятельства и тот факт, что выдача свидетельств о здоровье была приостановлена, задержали в охваченном эпидемией городе. Живя в этом царстве смерти, они, привыкнув к пьянству и дебошам, коротали время в подобных заведениях. Такие сборища мог бы во множестве обнаружить Асмодей,[946] если бы ему вздумалось в одну из этих августовских ночей приподнимать крыши лондонских домов.

Холлс смотрел на собравшихся с холодным отвращением, а они отвечали ему вопросительными взглядами. Все умолкли, кроме одного, кто, сидя в углу, продолжал распевать непристойную песню, которой услаждал компанию, когда вошел полковник.

— Черт возьми! — воскликнул наконец Холлс. — Если бы я не знал, что двор переехал в Солсбери, то мог бы представить себе, что нахожусь в Уайтхолле!

Двусмысленная насмешка вызвала взрыв хохота. Посетители шумно приветствовали остроту полковника, приглашая его в свою достойную компанию, в то время как двое пьяниц, притащивших Холлса в таверну, подвели его к столу, где для него уже приготовили место. Подчинившись неизбежному, он потратил одну из нескольких имеющихся у него в кармане монет на канарское вино и просидел в таверне, пока члены компании не разбежались по домам, словно крысы по норам, при бледных лучах рассвета.

Потребовав у хозяина кровать, Холлс проспал на ней до полудня. Подкрепившись селедкой, он побрел далее по узким грязным переулкам в восточный конец Чипсайда, с ужасом наблюдая за происшедшими там за месяц переменами. В этой некогда самой деловой части Лондона царили ныне пустота и тишина. Там, где ранее кипела жизнь, где сновали взад-вперед кареты и портшезы, всадники и пешеходы, где торговцы и их слуги зазывали прохожих в лавки криками «Чего желаете?», теперь не было никого, кроме полудюжины бродяг, вроде самого Холлса, и человека, катившего тачку, чей мрачный груз был покрыт одеялом.

Не было видно ни кареты, ни портшеза, ни лошади, не слышалось ни голоса торговца, ни даже нытья нищего. Лавки были открыты, но там, где нет покупателей, никто не стремится что-либо продать. Несколько домов стояло с закрытыми ставнями и запертыми дверями с красным крестом, их охраняли вооруженные стражники; в других домах двери были открыты, — очевидно, обитатели покинули их. Красноречивым свидетельством запустения служила трава, пробивавшаяся сквозь булыжники мостовой. Если бы не мрачные ряды домов по обеим сторонам улицы, Холлс никогда бы не подумал, что находится в городе.

Полковник свернул к собору Святого Павла; его шаги отзывались гулким эхом на пустой улице в полдень, словно шаги запоздалого прохожего в полночь.

Было бы бессмысленно сопровождать Холлса в бесцельных странствиях, в которых он провел этот и последующие дни. Однажды он добрался до Уайтхолла, дабы убедиться, что герцог Бакингем и в самом деле уехал из города, как сообщил ему доктор Бимиш. Его подгоняло желание дать выход чувству обиды, всплывшему на поверхность его отягощенного пьянством ума, как нефть всплывает на поверхности воды. Но полковник нашел ворота Уоллингфорд-Хауса запертыми, а окна — наглухо закрытыми ставнями, как и в домах других придворных.

Холлс узнал от матроса, с которым разговорился, что Олбемарл по-прежнему находится в Кокпите. Верный себе, честный Джордж Монк оставался на посту, несмотря на опасность; он появлялся в городе, презирая смертельную угрозу, поглощенный требуемой от человека в его положении благородной задачей уменьшения людских страданий.

Холлсу очень хотелось повидать его, однако он преодолел искушение. Такой визит был бы тратой времени человека, им не располагавшего, поэтому Олбемарл едва ли обрадовался бы гостю.

Ночи полковник проводил в таверне, в лабиринте переулков за Уотлинг-стрит, куда привел его случай сразу же после побега. Впоследствии он вряд ли мог объяснить, чем его привлекало это место. Несомненно, только одиночество вынуждало Холлса искать единственное доступное для него общество — компанию человеческих существ, подобно ему, топивших свои невзгоды в вине и пьяных дебошах. Хотя полковник и до этого пал достаточно низко, все же ранее он не стал бы проводить время в подобном притоне, посещаемом лишь ворами и шлюхами. Фортуна, чьей игрушкой Холлс всегда был, бросила его в среду этих подонков, где он продолжал оставаться, ибо мог добыть там единственное, что ему еще было нужно, пока долгожданная смерть не успокоит его навсегда.

Конец наступил внезапно. На седьмую ночь, проведенную в этом мерзком логове, полковник выпил еще больше, чем обычно. Вследствие этого, когда по требованию хозяина он последним из гуляк вышел в темный переулок, его мозг почти полностью утратил способность к соображению. Холлс двигался как автомат; ноги чисто механически выполняли свои функции, неся его шатающееся тело. Он выглядел жалким подобием человека, ставшего забавой ветра.

Не понимая и не заботясь, куда он идет, полковник вышел на Уотлинг-стрит, пересек ее и стал брести по узкому переулку с южной стороны улицы, пока не споткнулся о какое-то препятствие и не рухнул лицом вниз. Не имея сил и желания вставать, Холлс остался лежать там, где упал, тут же провалившись в крепкий сон.

Прошло полчаса. Близился рассвет. Вскоре Холлс, будь он в сознании, мог бы расслышать приближающийся звон колокола и повторяющийся хриплый крик. К этим звукам постепенно присоединились другие: печальный скрип несмазанных осей и медленный топот копыт по мостовой. Уже совсем близко в ночной тьме вновь послышался крик:

— Выносите ваших мертвецов!

Повозка остановилась в начале переулка, в котором лежал полковник. Человек, державший над головой горящий факел, стал с его помощью осматривать темные углы.

Вскоре он заметил два тела — полковника и то, о которое Холлс споткнулся. Человек с факелом окликнул кого-то через плечо и подошел ближе. Вскоре к нему подъехала повозка, где возницей был его товарищ, который сейчас шел рядом с лошадью, покуриваякороткую трубку.

Пока факельщик освещал место происшествия, его спутник, наклонившись, перевернул лицом вверх первое тело и затем сделал то же самое с полковником Холлсом. Лицо последнего было столь же бледным, как и у трупа, послужившего причиной его падения; казалось, он уже не дышит. Удостоив его одним взглядом, факельщик и его товарищ с равнодушием, которое долгая привычка придает любой работе, снова подошли к трупу.

Человек с факелом поместил источник света спереди повозки. Затем оба опустились на колени, осматривая труп или, вернее, одежду на нем.

— Тут нечем поживиться, Лэрри, — заметил первый.

— Ага, — проворчал Лэрри. — Опять какой-то оборванец. Давай положим его в телегу, Ник.

Взяв крючья, они подцепили тело и бросили его в повозку.

— Подведи лошадь ближе, — сказал Ник, повернувшись и подойдя к Холлсу.

Лэрри подвел кобылу на несколько шагов вперед, чтобы свет факела с повозки падал на лежащую высокую фигуру полковника.

Опустившись рядом с ним на колени, Ник удовлетворенно произнес:

— Этот получше!

Его товарищ заглянул ему через плечо.

— Джентльмен, черт возьми! — заметил он с отвратительной радостью.

Обыскав Холлса, они довольно захихикали при виде полудюжины золотых монет на ладони у Лэрри.

— Больше ничего, — заявил тот, окончив осмотр.

— А его шпага? Смотри, Лэрри, какая красивая рукоятка!

— И неплохие башмаки, — подхватил Лэрри, суетившийся у ног полковника.

— Помоги-ка мне, Ник.

Стянув с Холлса башмаки, они связали их вместе с его шляпой и шпагой. Связку Лэрри бросил в корзину, висевшую сзади повозки, пока Ник снимал с полковника камзол. Внезапно он прекратил свое занятие и недовольно заметил:

— Парень еще теплый, Лэрри.

Лэрри приблизился, покуривая трубку, и грязно выругался, выражая свое презрение и равнодушие к упомянутому факту.

— Ну и что? — цинично осведомился он. — Успеет достаточно остыть, пока мы не прибудем в Олдгейт.

Отвратительно расхохотавшись, Лэрри подхватил камзол, который бросил ему Ник.

В следующий момент их грязные крючья вцепились в одежду, оставшуюся на Холлсе, и они присоединили его к страшному грузу, уже наполнявшему повозку.

Выехав из переулка, телега покатилась на восток, в сторону Олдгейтского рва. Во время своего медленного продвижения они неоднократно останавливались либо по зову стражника, либо обнаружив добычу сами. При каждой остановке они добавляли очередной труп к грузу, который везли на постоянное захоронение в Олдгейтском чумном рве. Над этим жутким местом ночами постоянно горели факелы, служа пищей для суеверных историй о бродящих там душах тех, чьи тела были столь непочтительно погребены под комьями глины.

Они уже подъезжали к месту назначения, и бледные, холодные, как лунный камень, краски рассвета начали рассеивать ночную тьму, когда полковник пробудился от пьяного забытья не то от тряски повозки, не то от крови, струящейся по бедру из раны, нанесенной крюком, а быть может, благодаря инстинкту самосохранения, прояснившему его мозг, дабы спасти от удушения.

Проснувшись, Холлс в поисках воздуха начал пытаться сбросить тяжелую массу, давившую ему на лицо. Вначале эти усилия были тщетными, что не удивительно, учитывая его состояние. Делая краткие передышки, он, словно утопающий, выныривающий ненадолго на поверхность, втягивал в себя зараженный воздух. Однако, задыхаясь после каждой попытки, полковник стал испытывать ужас, который вывел его из пьяного отупения. Собравшись с силами, он смог, по крайней мере, высунуть голову.

Увидев над собой бледнеющие звезды, Холлс наконец начал дышать свободно и без усилий. Но ноша, сброшенная с головы, теперь лежала на груди, вызывая ощущения боли и тяжести. Протянув руку, он ухватился за нечто, оказавшееся человеческими пальцами. Отбросив их с отвращением и не получив никакого ответа, полковник сердито заворчал.

— Эй, ты, пьяный дурень! Вставай немедленно! Ты принял меня за кровать, коли улегся на мне? Вставай! — рявкнул он, взбешенный отсутствием ответа. — Поднимайся сейчас же, не то…

Холлс не окончил фразу, внезапно ослепленный светом факела. Повозка остановилась, и над ее высокими бортами появились две фигуры возчиков, чье внимание привлек голос.

Их физиономии, освещенные факелом, казались настолько мерзкими и жуткими, что полковник почти окончательно протрезвел. С трудом заняв сидячее положение, он ошеломленно уставился на них, пытаясь понять, где находится.

— Я же говорил тебе, Лэрри, что парень еще теплый, — сердито заворчал один из вурдалаков.

— Ну и что с того? — недовольно осведомился другой.

— Надо его выбросить из повозки.

— Вот еще! Все равно он скоро окочурится.

— А чиновник? Разве он не заметит, что это просто пьяный? Что он, по-твоему, нам скажет? Помоги мне. Давай вытащим его!

Но Холлс уже не нуждался в помощи. Их слова и мрачный груз телеги заставили его наконец понять страшное положение, в котором он оказался. Ужас не только отрезвил его окончательно, но и придал ему силы. Напрягшись, полковник встал на колени, а затем, ухватившись за борт повозки, поднялся на ноги, быстро перелез через борт и распростерся на земле.

К тому времени, как он сумел встать, телега уже поехала дальше, и на пустой улице раздавались взрывы хриплого хохота.

Холлс бежал в обратном направлении, пока не перестал слышать скрип колес проклятой повозки и отвратительное веселье возчиков. Лишь тогда он заметил, что лишился плаща, шляпы, камзола и башмаков. Исчезновение шпаги и остатка денег казалось ему менее значительным. Полковник дрожал как в лихорадке, голова его болела и кружилась. И тем не менее он был полностью трезв и мог ясно представить себе, что с ним произошло и каким образом это случилось.

Машинально Холлс продолжал идти вперед, словно в бреду. Становилось светлее, небо окрашивалось шафрановым цветом восходящего солнца.

Наконец полковник остановился, не зная и не заботясь, где находится. Бессильно свалившись у дверей пустого дома, он погрузился в сон.

Когда Холлс проснулся снова, солнце уже светило высоко в небе. Оглядевшись вокруг, он увидел совершенно незнакомое ему место.

Перед ним, внимательно глядя на него, стоял человек, одетый в черное, в высокой шляпе, опиравшийся на красный жезл.

— Что вас беспокоит? — осведомился незнакомец, видя, что он проснулся.

Холлс сердито уставился на него.

— Ничего, кроме вашего присутствия, — огрызнулся он, вставая.

Однако, когда полковник поднялся, у него сильно закружилась голова. Он облокотился о дверной косяк, затем покачнулся и опустился на порог, недавно бывший его ложем. Несколько секунд Холлс сидел там, пытаясь разобраться в своем состоянии, затем, повинуясь внезапному импульсу, распахнул на груди рубашку.

— Я солгал! — крикнул он, дико расхохотавшись. — Меня беспокоит еще кое-что. Смотрите! — И полковник распахнул рубашку еще шире, чтобы человек с жезлом мог видеть то, что обнаружил он. Это было последнее, что помнил Холлс.

Пока он спал, на его груди расцвел цветок чумы.

Глава 27

ЧУМНОЙ БАРАК
В бреду полковник Холлс видел себя участником смертельных поединков; он постоянно сражался с противником, одетым в костюм из черно-белого атласа и с лицом герцога Бакингема, который уже собирался заколоть его, но почему-то никак не мог этого сделать. Эти поединки обычно происходили в мрачной комнате, освещенной свечами в серебряном канделябре, и в присутствии одетой в белое женщины с бледным лицом, голубыми глазами и густыми каштановыми волосами, которая радостно смеялась и хлопала в ладоши при каждом выпаде. Иногда полем битвы становились вишневый сад или коттедж йомена в Вустершире. Но действующими лицами всегда оставались те же трое.

Бред наконец прекратился, и Холлс проснулся с более или менее ясной головой, пытаясь осознать, где находится, с помощью обрывков воспоминаний.

Он лежал на койке у окна, сквозь которое мог видеть листву и клочок темно-синего неба. Над его головой находились перекладины крыши, под которой не было потолка. Повернувшись налево, Холлс увидел продолговатую, похожую на сарай комнату, где стояло еще полдюжины коек, и на каждой из них лежал больной. Двое были неподвижны, словно мертвые, остальные вертелись и стонали, а один отчаянно боролся с державшими его санитарами.

Для человека в ситуации Холлса это было не слишком приятным зрелищем, поэтому он снова повернулся, устремив взгляд на полоску неба. Великое спокойствие снизошло на его душу, не желающую расставаться с измученным телом. Холлс полностью сознавал свое положение. Он болен чумой, и сознание ненадолго вернулось к нему, дабы помочь вознести благодарность Богу за то, что его жалкая жизнь подходит к концу.

Мысль об этом наконец изгнала ощущение жгучего стыда, которое могло никогда его не покинуть, сознание того, какое жалкое зрелище являет он собой в глазах той, перед которой так тяжко согрешил. Холлс вспомнил, что оставил для Нэнси подробную исповедь. Ему было сладостно думать, перед тем как удалиться в иной мир, что прочтение письма откроет девушке все то, что сделало из него негодяя, покажет, как судьба поместила его между молотом и наковальней, сможет уменьшить презрение, которое она, несомненно, питает к нему.

Слезы покатились по его худым щекам. Это были слезы благодарности, а не жалости к себе.

У его койки послышались шаги, и кто-то склонился над ним. Холлс снова обернулся, и его сердце сжалось от страха.

— Я снова брежу, — прошептал он вслух.

Рядом с ним стояла миловидная женщина в простом сером платье с белыми манжетами, фартуком и чепчиком — обычной одежде пуританок. Ее овальное лицо было бледным, глаза зелено-голубыми и очень печальными, а один-два каштановых локона спускались из-под чепчика на белую шею. Маленькая холодная ручка нашла руку полковника, лежавшую на одеяле, и нежный мелодичный голос ответил ему:

— Нет, Рэндал. Слава богу, вы наконец проснулись.

Холлс увидел, как ее печальные глаза заволокли слезы.

— Где же я тогда? — ошеломленно спросил он. Ему начало казаться, что он видит во сне происходившее ранее.

— В чумном бараке на Банхилл-Филдс, — ответила она, еще усилив его смятение.

— Понятно… Я помню, что заболел чумой. Но вы? Как вы очутились в чумном бараке?

— Больше мне некуда было идти после того, как я оставила дом на Найт-Райдер-стрит.

Нэнси кратко рассказала ему о своих обстоятельствах.

— Доктор Бимиш привел меня сюда, и по милости Провидения я могу ухаживать за несчастными, пораженными чумой.

— И вы ухаживали за мной? Вы? — Удивление и недоверие придало силу его ослабевшему голосу.

— А разве вы не ухаживали за мной? — ответила она вопросом.

Махнув худой и бледной рукой, Холлс вздохнул и удовлетворенно улыбнулся:

— Бог милостив ко мне, грешному. Все, о чем я молился, лежа здесь, — это о том, чтобы вы, зная всю правду о моем падении, об искушениях, которым я поддался, обратились ко мне со словами жалости и прощения, чтобы… чтобы мне было легче умереть.

— Умереть? Почему вы говорите о смерти?

— Потому что, слава богу, она близится. Смерть от чумы — то, что я заслужил. Я искал ее, а она от меня ускользала, пока я случайно не поймал ее. Всю мою жизнь то, что я желал, ускользало от меня, а как только я прекращал погоню, неожиданно шло в руки. Всегда, даже в смерти, я оставался игрушкой Фортуны.

Девушка хотела прервать его, но он быстро продолжал, обманутый ощущением слабости:

— Выслушайте меня до конца, чтобы я не умер, не успев сказать то, что должен добавить к своему письму. Клянусь последней и слабой надеждой на вечное спасение, что я не знал, кого похищаю, иначе скорее дал бы себя повесить, чем согласился на поручение герцога. Вы верите мне?

— Для ваших клятв нет нужды, Рэндал. Как я могла в этом сомневаться?

— Как могли? Это правда, никак не могли. Такое было бы невозможно, как бы низко я ни пал. — Он жалобно поглядел на нее. — Я едва осмеливаюсь надеяться, что вы простите меня.

— Но я простила вас, Рэндал, когда узнала, что вы для меня сделали, как рисковали жизнью. Если я простила вас тогда, то могу ли я питать к вам недобрые чувства теперь, когда мне все известно? Я искренне вас прощаю, Рэндал, дорогой…

— Скажите это снова! — взмолился он.

Нэнси выполнила его просьбу.

— Тогда я удовлетворен. Какое значение имеют мои нелепые мечты, мое буйное честолюбие? Я был глуп, не довольствуясь тем, что находится рядом. Мы могли бы быть счастливы, Нэн, и нам незачем было бы гоняться за призрачными триумфами.

— Вы говорите так, словно собираетесь умереть, — упрекнула она его сквозь слезы. — Но вы поправитесь.

— Учитывая то, что я могу умереть счастливым, это было бы с моей стороны величайшей глупостью.

Их разговор прервал врач, подтвердивший, что Холлс теперь вне опасности. То, что полковник сделал для Нэнси, когда та заболела чумой, теперь она сделала для него. Неустанной заботой в бесконечные часы жара и бреда, не обращая внимания на утомление, девушка вывела его из долины теней. Когда Холлс говорил о смерти, считая из-за естественной слабости и истощения, что стоит на ее пороге, он уже начинал поправляться.

Менее чем через неделю полковник стал на ноги и вновь обрел силы. Все же он должен был пройти период карантина, предписанный законом, и получить свидетельство о своей безопасности для окружающих. Поэтому ему предстояло провести некоторое время в доме по соседству для отдыха и окончательного выздоровления.

Когда наступил час уходить из больницы, Холлс пошел проститься с Нэнси. Она ожидала его на лужайке под старым кедром, украшавшим сад фермы, превращенной в лечебницу. Стоя перед полковником, девушка слушала, как он, с трудом сохраняя спокойствие, прощался с ней навсегда.

Это было совсем не то, чего ожидала Нэнси, что Холлс мог бы понять по внезапной бледности и испуганному выражению ее лица.

Девушка бессильно опустилась на стоявшую поблизости каменную скамью. Полковник был весьма просто одет — в костюм, который она тайком раздобыла для него и который он считал прощальным даром благотворительной лечебницы.

— Что вы собираетесь делать? — спросила Нэнси, взяв себя в руки. — Куда вы отправитесь, когда… когда пройдет месяц?

Полковник улыбнулся и пожал плечами.

— Я еще не решил окончательно, — ответил он, в то время как его тон свидетельствовал о полном отсутствии размышлений по этому поводу. Фортуна обошлась с ним по-доброму, вернув жизнь, когда, кроме нее, ему уже было нечего терять. Впрочем, капризная богиня всегда преподносила ему дары, которые он уже не мог обратить себе на пользу. — Возможно, — добавил Холлс, — я отправлюсь во Францию. Там всегда найдется служба для солдата.

Нэнси опустила взгляд и некоторое время хранила молчание. Затем она заговорила спокойно и почти формально, стараясь четко выдвигать аргументы:

— Помните тот день, когда мы с вами беседовали в доме на Найт-Райдер-стрит после моего выздоровления? Когда я благодарила вас за спасение моей жизни, вы отвергли мою признательность и прощение, будучи убежденным, что мною движет лишь чувство благодарности и желание избавиться от долга перед вами.

— Так оно и было, — ответил Холлс.

— Разве? Вы вполне в этом уверены? — Она посмотрела ему в глаза.

— Так же, как и в том, что вы из жалости ко мне обманываете сами себя.

— У вас были основания говорить подобное в прошлом. Но сейчас вы кое-что не учитываете. Я больше ничем вам не обязана — свой долг я полностью уплатила, сохранив вам жизнь, как вы сохранили мою. Благодарю Бога за то, что он предоставил мне эту возможность, ибо теперь мы квиты, Рэндал. Вы не можете отрицать, что у меня более нет нужды быть вам благодарной. Поэтому я даю вам свое прощение абсолютно по доброй воле. Ваш проступок, в конце концов, не был направлен против меня…

— Нет, был! — свирепо прервал Холлс. — И против вас, и против моей чести. Он сделал меня недостойным вас.

— Даже если так, вы имеете мое полное прощение с тех пор, как я узнала, насколько жестоко обошлась с вами судьба. Но думаю, что я простила вас гораздо раньше. Когда вы пытались спасти меня от герцога Бакингема, сердце сказало мне, что поступить недостойно вас вынудила жестокая судьба.

На бледных и худых щеках полковника заиграл легкий румянец. Он склонил голову:

— Благодарю вас за эти слова. Они дают мне смелость смотреть в лицо тому, что меня ожидает. Я навсегда сохраню память о них и о вашей доброте.

— Но вы все еще не верите мне! — воскликнула Нэнси. — Все еще считаете, что в моей душе таится презрение!

— Нет-нет, Нэн! Я верю вам.

— И тем не менее намереваетесь уехать?

— А что же мне делать еще? Вы знаете все и должны понять, что мне нет места в Англии.

На ее губах был готов ответ, но девушка не осмелилась произнести его, во всяком случае теперь. Она вновь опустила голову и умолкла, отчаянно обдумывая иную линию атаки на его упрямое гордое самоуничижение. Потеряв надежду на призывы к разуму, Нэнси решила обратиться к чувствам. Вытащив из-за корсажа старую перчатку с кисточками, она протянула ее полковнику, который увидел, что ее глаза влажны от слез.

— Эта перчатка, по крайней мере, принадлежит вам. Возьмите ее, Рэндал, чтобы у вас оставалась хоть какая-нибудь вещь на память обо мне.

Холлс нерешительно взял перчатку, еще сохраняющую тепло и благоухание тела девушки, и задержал руку, протягивающую ее.

— Она снова станет талисманом, — мягко произнес он, — позволяющим мне сохранять достоинство, чего не смогла сделать раньше. — Полковник поднес к губам руку девушки. — Прощайте, Нэн, и да хранит вас Бог.

Он попытался отнять руку, но теперь Нэнси вцепилась в нее.

— Рэндал! — воскликнула она, отчаянно пытаясь открыть свои чувства человеку, который не открывал ей своих, несмотря на ее ясное приглашение это сделать. — Неужели вы и вправду хотите оставить меня снова?

— А что же я могу сделать еще? — уныло осведомился он.

— На этот вопрос вам лучше ответить самому.

— Какой же ответ мне дать вам? — Полковник устремил на девушку почти испуганный взгляд серых глаз, обычно спокойных, а иногда суровых и вызывающих. Он облизнул губы, прежде чем заговорить снова. — Неужели я могу позволить вам врачевать из жалости мою искалеченную жизнь?

— Из жалости?! — воскликнула Нэнси и покачала головой. — А если бы это было так? Если я жалею вас, Рэндал, неужели у вас нет жалости ко мне?

— К вам? Слава богу, вы не нуждаетесь в жалости.

— Разве? А что, кроме жалости, может внушать мое положение? Долгие годы я ждала человека, кому надеялась принадлежать, но он появился лишь для того, чтобы отвергнуть меня.

Холлс невесело рассмеялся.

— Нет-нет! — сказал он. — Меня не так легко обмануть. Признайтесь, что из жалости вы просто играете роль.

— Понимаю. Вы считаете, что та, кто была актрисой, остается ею всегда. Поверите ли вы мне, если я поклянусь, что все эти годы томительного ожидания я противостояла искушениям, которыми всегда одолевают актрис, чтобы встретить вас незапятнанной? А если поверите, то будете ли по-прежнему избегать меня?

— Если бы я не верил этому, то, возможно, согласился бы с вами. Тогда пропасть между нами не была бы такой широкой.

— Никакой пропасти не существует, Рэндал! Мы уже несколько раз ее преодолели.

Холлс наконец освободил свою руку.

— Почему вы мучаете меня, Нэн? — спросил он с болью в голосе. — Видит бог, вы не можете во мне нуждаться. Что может предложить вам человек, не имеющий ни состояния, ни чести?

— Разве женщина любит мужчину за то, что он может ей предложить? Этому научила вас жизнь наемника? Вы же сами говорили, Рэндал, что вами постоянно играла судьба, и тем не менее так и не научились читать ее знаки. Между нами лежал целый мир, и все же мы встретились, пусть при ужасных обстоятельствах, но по воле судьбы. Вы снова покинули меня, побуждаемый стыдом и раненой гордостью — да, гордостью, Рэндал, — намереваясь больше никогда меня не видеть. Но мы встретились опять. Неужели вы хотите искушать судьбу, заставляя ее совершать это чудо в третий раз?

Полковник устремил на нее твердый взгляд человека, которого обрушившиеся на него беды вернули на стезю чести.

— Если я всю жизнь был игрушкой судьбы, то это не основание для того, чтобы помогать вам превратиться в такую же игрушку. Вас ожидают большой свет, ваше искусство, жизнь, полная радостей, когда эпидемия прекратится. Мне нечего предложить вам в обмен на это. Все мое состояние заключено в жалкой одежде, в которой я стою перед вами. В противном случае… О, но к чему тратить слова и мучить себя несбыточными мечтами? Мы должны смотреть в лицо действительности. Прощайте, Нэн!

Повернувшись на каблуках, полковник вышел так быстро, что девушка не успела найти слова, которыми могла бы задержать его. Как во сне, она смотрела вслед его высокой худой солдатской фигуре, удалявшейся среди деревьев к аллее. Затем у нее вырвался крик:

— Рэндал! Рэндал!

Однако Холлс находился уже слишком далеко, чтобы слышать ее, а если бы он услышал, то это бы его не остановило.

Глава 28

ШУТЛИВАЯ ФОРТУНА
Однако шутливая Фортуна еще не покончила с полковником Холлсом.

Спустя месяц, ближе к середине сентября, он, не повидавшись снова с Нэнси, в чем ему все равно было бы отказано, так как это свело бы на нет карантинное пребывание вдали от зараженных и имеющих с ними дело, получил свидетельство, дающее ему право вести обычную жизнь.

Обдумывая в течение нескольких дней перед освобождением, куда направить стопы, Холлс вернулся к прежнему решению наняться на судно, идущее во Францию. Но корабль следовало найти быстро, так как у него не было ни пенни. Как полковник сказал Нэнси, он располагал только одеждой, бывшей на нем. Холлс мог бы получить несколько шиллингов от властей лечебницы, но у него вызывала отвращение мысль искать милостыни там, где ему самому следовало бы ее пожертвовать, учитывая полученные блага.

Поэтому спустя час после ухода полковник брел по пустым улицам, направляясь в сторону Уоппинга. Он шел пешком не только из-за отсутствия денег для передвижения иным способом, но и в силу того, что нанять экипаж или лодку было невозможно. Лондон стал вымершим городом.

Сначала Холлса удивляли костры, горящие на улицах, но случайный прохожий объяснил ему, что это делалось по распоряжению лорд-мэра с одобрения герцога Олбемарла в качестве средства очищения зараженного воздуха. Однако, хотя костры горели уже неделю, не было никаких признаков желаемого эффекта. За эту неделю смертность, по словам прохожего, достигла восьми тысяч. Чудо заключалось в том, подумал Холлс, что в Лондоне все еще было кому умирать.

Полковник брел в полуденном зное, таком же свирепом, как и в предыдущие месяцы, пока не добрался до Флитского рва. Здесь он вспомнил о гостинице «Арфа» на Вуд-стрит, где жил некоторое время, и о ее дружелюбном хозяине Бэнксе, который, не боясь риска, предупредил его о сыщиках, идущих за ним по пятам. Если бы не крайняя нужда, Холлс бы не подумал о том, что, поспешно уходя из гостиницы, он оставил там кое-какие вещи, в том числе хороший костюм. Теперь он был ему не нужен — его теперешняя одежда лучше подходила для того, кто искал любую работу на корабле. Но полковник мог обратить оставленный костюм в скромную сумму денег для удовлетворения своих непосредственных нужд. Правда, Холлс очень сомневался, что судьба позволит ему найти «Арфу» открытой, а Бэнкса живым.

Однако, как бы ни была слаба эта надежда, в положении полковника ею не следовало пренебрегать, и потому он свернул в сторону Вуд-стрит.

Холлс нашел ее похожей на другие улицы. Из четырех лавок работала лишь одна, где торговля шла более чем вяло. Знаменитая столовая Проктора под знаком митры стояла запертая, с закрытыми ставнями. Полковнику это показалось дурным предзнаменованием. Однако, дойдя до «Арфы», он едва мог поверить глазам: дверь гостиницы была распахнутой, окна чистыми и открытыми.

Перешагнув порог, Холлс свернул налево, в общую комнату. Помещение было чисто подметено, а столы аккуратно расставлены, но дела явно шли плохо, ибо в комнате был только человек в переднике, дремавший в кресле и внезапно вскочивший с возгласом:

— Клянусь Богом, это клиент!

Это оказался сам Бэнкс, но его живот опал, а физиономия утратила румянец.

— Полковник Холлс! — воскликнул он. — Или это ваш призрак, сэр? В этом городе теперь больше призраков, чем людей.

— Думаю, Бэнкс, что мы с вами оба призраки, — ответил ему полковник.

— Может быть, но глотки у нас, слава богу, не призрачные, а в «Арфе» еще осталось вино! Доктор Ходжес считает, что канарское с мускатным орехом — лучшее средство от чумы. Очевидно, благодаря ему я до сих пор жив. Разопьем бутылочку лекарства, а, полковник?

— Я бы с удовольствием, но, к сожалению, мне нечем за нее платить.

— Платить? — Хозяин скривил губы. — Садитесь, полковник.

Бэнкс принес вино и разлил его.

— Чума на чуму! — провозгласил он тост, и они дружно выпили. — Очень рад, полковник, видеть вас живым. Я уже думал, что с вами случилось самое худшее. Однако вам удалось спастись не только от чумы, но и от сыщиков, которые вас выслеживали. — Не дожидаясь ответа, Бэнкс добавил, понизив голос: — Вы, наверно, слышали, как схватили Дэнверса и как ему удалось бежать. Правда, заговоры теперь никого не заботят, даже правительство. Но расскажите о себе, полковник.

— Моя история не займет много времени. Мои дела шли не так хорошо, как вы думаете. Я болел чумой.

— Да ну? И вы выздоровели? — Бэнкс с уважением посмотрел на гостя. — Ну, вы родились в рубашке, сэр!

— Для меня это новость, — усмехнулся полковник.

— От чумы выздоравливают очень немногие, — заверил его хозяин. — А вы теперь невосприимчивы к болезни и можете спокойно отправляться куда хотите.

— Значит, вы зря расходуете на меня ваше целебное вино. Но, став невосприимчивым к болезни, я остался без денег и поэтому пришел сюда узнать, не осталось ли у вас что-нибудь из моих вещей, которые я мог бы обратить в шиллинги.

— Конечно, все в целости и сохранности, — ответил Бэнкс. — Нарядный костюм, башмаки, шляпа, перевязь и кое-что еще. Они ждут вас наверху. Но осмелюсь спросить вас, полковник, что вы думаете делать?

Холлс сказал ему о своем намерении наняться на корабль, плывущий во Францию. Хозяин печально покачал головой.

— Французских кораблей здесь нет, сэр, — заметил он. — В Уоппинге вообще мало судов, и ни одно из них не отправляется во Францию. Чума всему положила конец. Лондонский порт пуст, как заведение Проктора. Иностранные корабли в него не заходят, а английские из него не отплывают, так как не смогут нигде пристать из-за страха перед инфекцией.

Лицо полковника вытянулось при этом новом ударе судьбы.

— Тогда я отправлюсь в Портсмут, — мрачно заявил он. — Как-нибудь доберусь туда.

— Никак не доберетесь. Ни Портсмут, ни другой город в Англии не впустят прибывшего из Лондона. Вся страна взбесилась от страха, сэр.

— Но у меня есть свидетельство о здоровье.

— Вам понадобится, чтобы его подтвердил министр, иначе вас никогда не впустят в Портсмут.

Несколько секунд Холлс молча глядел на него, затем разразился смехом:

— В таком случае мне остается только пойти к вам буфетчиком, если вы в нем нуждаетесь.

Бэнкс задумчиво нахмурился:

— А вы видели объявления его светлости герцога Олбемарла, где требуются люди, переболевшие чумой?

— Требуются? Зачем?

— Этого там не сказано. Может быть, вы узнаете это в Уайтхолле. Во всяком случае, у герцога есть для них какая-то служба. Вдруг она вам подойдет?

— Возможно, — согласился Холлс. — Лучше это, чем ничего. Возможно, герцогу потребуются мусорщики или возчики телег с мертвецами.

— Нет-нет, наверняка что-нибудь получше, — успокоил Бэнкс, поняв его буквально.

Холлс поднялся.

— Как бы то ни было, когда человеку грозит голод, он должен понимать, что гордость не наполнит пустой желудок.

— Это верно, — согласился Бэнкс, глядя на неказистую одежду полковника. — Но если вы собираетесь нанести визит в Уайтхолл, вам бы лучше надеть костюм, который лежит наверху. А то в этом наряде вас не пропустят лакеи.

Таким образом, полковник Холлс, вышедший из «Арфы», совсем не походил на полковника Холлса, вошедшего туда час назад. В темно-синем камлотовом костюме, отороченном золотым кружевом, в черных испанских башмаках и черной шляпе с синим плюмажем, без шпаги, но помахивающий длинной тростью, он являл собой зрелище, редко видимое в те дни на лондонских улицах. Возможно, его внешность заставила лакеев, прохлаждавшихся без дела, сразу же доложить о нем. Холлс несколько минут подождал в приемной, где три месяца назад услышал слова мистера Пеписа из военно-морского ведомства о нужде в опытных солдатах. Лакей, который доложил о нем, вскоре вернулся и проводил его в уютную комнату, выходящую окнами в парк, где герцог Олбемарл действовал сегодня в качестве представителя распутного монарха, покинувшего свою охваченную эпидемией столицу.

Герцог встал при виде полковника.

— Наконец-то вы явились, Рэндал! — прозвучало его весьма неожиданное приветствие. — Много же вам понадобилось времени, чтобы откликнуться на мое письмо. Я уже решил, что вы стали жертвой чумы.

— Ваше письмо? — удивленно переспросил Холлс, пожимая протянутую руку герцога.

— Да. Вы получили письмо, которое я послал вам почти месяц назад в «Голову Павла»?

— Нет, — ответил Холлс. — Не получил.

— Но… — Олбемарл недоверчиво взглянул на него. — Хозяйка оставила его для вас. Она вроде бы сказала, что вы вернетесь через день-два и письмо будет ждать.

— Вы говорите, месяц назад? Но я уже больше двух месяцев не проживаю в «Голове Павла»!

— Что-что? Сейчас спросим у моего посыльного.

Монк потянулся за шнуром колокола, но Холлс остановил его.

— В этом нет надобности, — усмехнулся он. — Мне все ясно. Ваш посыльный, несомненно, сообщил, откуда он явился, и миссис Куинн, одержимая злобой на меня, сделала все, чтобы письмо ко мне не попало. Эту особу даже чума не берет!

— Что такое? — Тяжелое лицо герцога побагровело. — Вы обвиняете ее в сокрытии сообщения из государственного учреждения? Клянусь, если она еще жива, я упрячу ее в тюрьму!

— Черт с ней! — удержал его Холлс. — Расскажите лучше о письме. Неужели вы все-таки нашли для меня место?

— А почему вас это удивляет, Рэндал? Вы сомневались в моем желании вам помочь?

— Не в желании, а в возможности помочь такому, как я.

— Да-да. Но Бакингем улучшил ваше положение, поручившись за вас перед правосудием. Я слышал об этом. И когда вновь появилась возможность предоставить вам командный пост в Бомбее, который я уже вам предлагал…

— В Бомбее? — Холлсу начало казаться, что он спит. — Но я думал, что Бакингем потребовал его для своего друга.

— Да, для сэра Харри Стэнхоупа. Он получил его и отплыл в Индию. Но оказалось, что Стэнхоуп уехал, зараженный чумой, и он умер во время путешествия. Стране это пойдет на благо, ибо бедняга подходил для этой должности не больше, чем на место архиепископа Кентерберийского. Я сразу же написал вам, чтобы вы зашли ко мне, и две недели ждал от вас известий. Так как вы не появлялись, то я решил, что вы либо умерли от чумы, либо больше не интересуетесь службой, и подыскал другого многообещающего джентльмена.

Вновь сложив крылья своих воспаривших надежд, Холлс издал стон.

— Но это еще не конец, — продолжал Олбемарл. — Как только я вручил назначение этому джентльмену, он тоже заболел чумой и умер неделю назад. Я уже нашел еще одного подходящего человека, что в эти дни не так-то легко, и собирался завтра назначить его на вакантный пост. Но если вы не боитесь, что всем получившим это место грозит чума, то оно в вашем распоряжении и назначение вы получите завтра.

Холлс затаил дыхание:

— Вы… вы имеете в виду, что… что я все-таки буду туда назначен?

Это было настолько невероятно, что он не мог поверить словам герцога.

— Совершенно верно. Назначение… — Олбемарл внезапно прервал свою речь на полуслове. — Что с вами, дружище? Вы бледны как привидение! Вы не больны?

И его светлость извлек из кармана носовой платок, распространяющий запах мирры и имбиря, ясно дав понять Холлсу, чего именно он боится. Олбемарл вообразил, что чума, которая, как он говорил, казалось, связана с этим постом, уже поразила того, кому он его предложил. Это настолько рассмешило Холлса, что он разразился хохотом, еще сильнее испугавшим герцога.

— Вам нечего меня опасаться, — заверил полковник его светлость. — У меня есть свидетельство, что я полностью здоров и не распространяю инфекцию. Этим утром я покинул Банхилл-Филдс.

— Что?! — воскликнул изумленный Олбемарл. — Вы имеете в виду, что болели чумой?

— Поэтому я и нахожусь здесь. Теперь я невосприимчив к заразе и явился в ответ на ваш призыв к подобным людям.

Олбемарл не сводил с него удивленного взгляда.

— Так вот что привело вас сюда! — сказал он, наконец все поняв.

— В противном случае, я бы никогда не пришел.

— Господи! — воскликнул Олбемарл и тоже рассмеялся, оценив юмор ситуации. — Это судьба!

— Судьба! — точно эхо, откликнулся Холлс, понимая, что неожиданный поворот колеса Фортуны может изменить всю его жизнь. — Кажется, судьба стала наконец моим другом, хотя она ждала, покуда я опущусь на самое дно бедствий. Если бы не ваше объявление и не миссис Куинн, я бы в истории с этим назначением вновь оказался одураченным Фортуной. Оно ожидало бы меня здесь, а я никогда бы об этом не узнал. Поступок миссис Куинн, желавшей причинить мне вред, пошел мне на пользу. Если бы она сказала вашему посыльному правду — что я исчез и ей неизвестно мое местопребывание, — вы бы не смогли меня разыскать и не стали бы ждать две недели. Так что все могло пойти по-другому.

— Возможно, — согласился Монк, не разделявший его удивления. — Но это не имеет значения, поскольку вы здесь и пост ваш, если вы все еще его желаете. Теперь вас даже не может удержать страх перед чумой, так как вы к ней невосприимчивы. Как я вам уже говорил, это важное назначение, и если вы будете хорошо исполнять свои обязанности, в чем я не сомневаюсь, то оно послужит для вас ступенью к дальнейшему возвышению. Ну, что вы на это скажете?

— Что скажу? — воскликнул Холлс. Его лицо покраснело, серые глаза радостно блестели. — Только то, что благодарен вам от всего сердца!

— Значит, вы принимаете назначение? Отлично! Ибо я уверен, что вы — именно тот человек, который там нужен.

Олбемарл подошел к письменному столу, нашел среди документов пергамент с большой печатью, сел, взял перо и несколько секунд что-то быстро писал. Посыпав написанное угольным порошком, он протянул документ полковнику:

— Ну, вот ваше назначение. Когда вы можете отплыть?

— Через месяц, — тут же ответил Холлс.

— Через месяц? — Олбемарл недовольно нахмурился. — Нет, дружище, вам следует быть готовым через неделю.

— Сам я мог бы быть готов хоть завтра. Но я хотел воспользоваться этой внезапной улыбкой Фортуны и…

Олбемарл нетерпеливо прервал его:

— Неужели вы не понимаете, сколько времени уже потеряно? Четыре месяца место оставалось вакантным!

— Из чего следует, что все эти месяцы его занимал весьма способный заместитель. Пусть поработает еще немного, а я, как прибуду, быстро наверстаю упущенное. Это я вам обещаю. Видите ли, возможно, у меня будет спутник, который едва ли успеет собраться ранее чем за месяц.

С непонятной уверенностью в продолжающейся благосклонности Фортуны он весело добавил:

— Вы сказали, что я — как раз тот человек, который нужен на это место. Правительству придется подождать еще месяц, или можете назначить на него кого-нибудь менее подходящего.

Олбемарл мрачно улыбнулся:

— У вас сегодня что ни слово, то сюрприз, мастер Рэндал. Не будете ли вы так любезны объясниться?

Холлс поведал свою историю, которую Олбемарл сочувственно выслушал. Вздохнув, герцог повернулся, чтобы заглянуть в лежавшую рядом записную книжку.

— Хорошо, — сказал он наконец. — «Английская красотка» снаряжается в Портсмуте и будет готова к отплытию, как мне докладывали, через две недели. Но поскольку всегда возникают какие-нибудь задержки, то раньше чем через три недели она не выйдет в море, а я уж позабочусь, чтобы это произошло через месяц.

Полковник порывисто протянул герцогу обе руки.

— Вы настоящий друг! — воскликнул он.

Олбемарл стиснул его руки.

— Вы чертовски похожи на отца, упокой Господи его душу! — сказал он и добавил почти грубо: — А теперь идите, и удачи вам во всем! Не прошу вас сейчас задерживаться, чтобы повидать ее светлость, так как у вас много дел. Поцелуете ей руку перед отплытием. Ну, отправляйтесь!

Холлс направился к двери, но внезапно повернулся с весьма жалким видом.

— Хотя у меня в кармане королевский патент и я назначен на важный пост, но у меня нет ни шиллинга, — сообщил он.

Олбемарл тут же извлек кошелек, из которого отсчитал двадцать фунтов. На сей раз он предложил их без всяких признаков скупости.

— В качестве долга, разумеется, — сказал Холлс, принимая золото.

— Нет-нет, — возразил Олбемарл. — В качестве аванса. Не думайте больше об этом. Казначейство сразу же возместит мне эту сумму.

Глава 29

ЧУДО
Полковник Холлс быстро шагал от Уайтхолла в сторону Айлингтона, слепой и глухой ко всему окружающему. Уже давно у него на душе не было так легко и радостно.

Однако внезапно его охватил страх. Фортуна дурачила его столь часто, что вера в ее благосклонность не могла длиться долго. В конце концов, прошло четыре недели с тех пор, как Холлс в последний раз видел Нэнси, и обитатели дома отдыха, где он провел период карантина, ничего не могли сообщить ему о ней, так как они не встречались с живущими в чумных бараках. За месяц многое могло произойти. Она могла заболеть или уехать. Правда, отъезд был невозможен без положенного срока карантина. Тем не менее тревога не покидала полковника. Было бы естественным продолжением всей его истории, если, уже держа в руках залог Фортуны, он узнает, что получил его слишком поздно и что коварная богиня, облагодетельствовав его одной рукой, ограбила другой.

Разгоряченный и утомленный быстрой ходьбой, полковник наконец подошел к крепким воротам фермы, превращенной в лазарет, где ему преградил путь суровый страж:

— Вход воспрещен, сэр. Что вам здесь понадобилось?

— Счастье, друг мой, — ответил полковник, убеждая собеседника в своем безумии. Однако, безумный или нет, он вновь обрел присущие ему властные манеры, сменившиеся в последнее время усталостью и апатией. Поэтому на требование открыть ворота было не так легко ответить отказом.

— Вы понимаете, сэр, — предупредил его привратник, — что, войдя сюда, сможете выйти назад не раньше чем через двадцать восемь дней?

— Понимаю, — ответил Холлс, — и готов рискнуть. Поэтому открывайте, друг мой.

Привратник пожал плечами.

— Я предупредил вас, — сказал он, поднимая засов и таким образом удаляя, по его мнению, все препятствия, отделявшие этого дурака от очередной глупости.

Полковник Холлс вошел во двор. Ворота закрылись за ним, и он почти побежал по длинной аллее в тени окаймлявших ее буков и вязов к ближайшему из красных флигелей, где он лежал, когда был болен.

Пожилая женщина, стоя в дверях, заметила его приближение и шагнула ему навстречу, крича, чтобы он остановился. Но Холлс, не обращая на нее внимания, продолжал идти вперед, пока не оказался с ней лицом к лицу.

— Как вы сюда попали, несчастный? — воскликнула она.

— Вы не узнаете меня, мисс Барлоу? — спросил полковник.

Удивленная этим вежливым и приятным обращением, какое можно услышать от хорошего знакомого, женщина уставилась на него, с трудом узнав в энергичном и нарядном джентльмене изможденного, бедно одетого человека, которого видела здесь месяц назад.

— Господи! Да ведь это полковник Холлс! — И почти без перерыва она добавила обеспокоенным голосом: — Но вы же должны были сегодня оставить дом отдыха. Что же вас заставило вернуться сюда и все испортить?

— Нет, мисс Барлоу, не испортить, а с Божьей помощью все исправить. Но у вас необычайно хорошая память, если вы помните, что я должен был сегодня уйти.

Женщина покачала головой и печально улыбнулась:

— Это не я помню, сэр, а мисс Силвестер. — И она снова покачала головой.

— Значит, мисс Силвестер здесь? С ней все в порядке?

— Ну, в общем, все. Но она такая грустная. Мисс Силвестер сейчас отдыхает вон там, под кедрами, — она полюбила это место в последний месяц.

Поспешно пробормотав слова благодарности и извинения, полковник помчался на лужайку, где среди старых сучковатых стволов он мог различить серое платье.

Мисс Барлоу сказала, что девушка полюбила это место в последний месяц. Здесь они простились друг с другом. На сей раз Фортуне не удастся одурачить его, отнять в последний момент чашу от его жаждущих губ, как она постоянно делала ранее.

Приближаясь к лужайке по мягкому дерну, заглушавшему его шаги, Холлс увидел Нэнси сидящей на той же каменной скамье, где месяц назад он расстался с ней, уверенный, что никогда не увидит ее снова. Она сидела боком к нему, но он мог различить в ее позе нечто, свидетельствующее об овладевшем ей безразличии. С бешено колотящимся сердцем полковник остановился, боясь напугать девушку. Но она, как будто чувствуя его присутствие, повернулась и уставилась на него, бледная и словно не верящая своим глазам.

— Рэндал! — Нэнси вскочила на ноги.

Он подбежал к ней.

— О Рэндал, почему вы пришли? Вы же должны были уйти сегодня…

— Я ушел и вернулся, Нэн, — ответил ей Холлс.

— Вернулись! — Посмотрев на него более внимательно, девушка заметила нарядный костюм из темно-синего камлота, отлично подходивший к его высокой стройной фигуре, и превосходные испанские башмаки, покрытые дорожной пылью. — Вы вернулись! — повторила она.

— Нэн, — промолвил полковник, — случилось чудо! — И он вынул из-за пазухи пергамент с большой печатью. — Месяц назад я был нищим. Сегодня я полковник Холлс уже не просто по имени, но и командую кое-чем большим, нежели полк. Я вернулся, Нэн, потому что наконец могу предложить вам что-то в обмен за все, чем вы пожертвуете, став моей.

Девушка медленно опустилась на скамью, а Холлс продолжалстоять рядом, как и месяц назад. Но теперь все было по-другому. Опершись локтями на колени, она прижала ладони к пульсирующим вискам.

— Это… это правда? — спросила Нэнси, глядя перед собой и затем вновь поднимая глаза на Холлса.

— Я могу предложить вам не так уж много, дорогая, хотя сегодня мне это кажется несметным богатством, но, имея вас рядом с собой, я в состоянии добиться большего. — И он положил пергамент ей на колени.

Девушка посмотрела на белый цилиндр, не прикасаясь к нему, и снова перевела взгляд на Холлса; на ее дрожащих губах мелькнула улыбка. Ей припомнилось хвастливое обещание, данное им при их расставании много лет назад.

— Это и есть тот мир, который вы поклялись завоевать для меня, Рэндал? — спросила она, и его сердце радостно подпрыгнуло при знакомом поддразнивающем тоне, развеявшем последние сомнения.

— Та его часть, которую мне удалось добыть, — ответил он.

— Ее для меня достаточно. — В голосе девушки слышалась уже не лукавая усмешка, а только нежность. Поднявшись, она протянула ему свернутый пергамент.

— Но вы даже не посмотрели, — запротестовал Холлс.

— А зачем? Вы сказали, что это ваше королевство, и я разделю его с вами, каким бы оно ни было.

— Оно находится в Индии… в Бомбее, — неуверенно промолвил Холлс.

— Я всегда мечтала о путешествии, — ответила Нэнси.

Полковник начал объяснять ей характер будущей службы и то, как ему удалось ее заполучить. Но, еще не закончив, он увидел, что она плачет.

— В чем дело? — испуганно воскликнул Холлс. — Ваше сердце предчувствует беду?

— Беду? О Рэндал, как вы могли такое подумать! Я плачу от радости. Ведь целый месяц я провела в таком безнадежном отчаянии, а теперь…

Обняв девушку за плечи, Холлс прижал ее голову к своей груди.

— Дорогая! — прошептал он и погрузился в молчание, подобное молитве.

— Знаете, Рэндал, — заговорила Нэнси, — я часто вспоминала, как вы поцеловали меня, а я рассердилась. Но то, что вы тогда украли, теперь принадлежит вам по праву.

Холлс ощутил некоторый испуг, но, в конце концов, трусость не относилась к его недостаткам.

Они поженились на следующее утро и были вынуждены провести медовый месяц в предписанном законом карантине. Получив наконец свидетельства о здоровье, полковник и Нэнси отправились навстречу удачам, которыми Фортуна одарила Рэндала Холлса, возмещая страдания, перенесенные им ранее по ее вине.


БЕЛЛАРИОН (роман)

История Беллариона, послушника августинского монастыря, который волей судьбы оказывается вовлечён в политические интриги и войны, раздиравшие Северную Италию в начале XV века. Сталкиваясь со столь могущественными персонами как маркиз Монферратский, герцог Миланский и знаменитый кондотьер Фачино Кане, Белларион неизменно проявляет ум, самообладание и находчивость. Но слава удачливого военачальника и положение влиятельного синьора — лишь средства, которыми Белларион добивается заветной цели…


Книга I

Глава 1

ПОРОГ
«Полузверь, полубожество» — так однажды отозвалась о Белларионе принцесса Валерия, даже не подозревая, что такое определение применимо вообще к кому угодно.

Анонимный хроникер, сохранивший для нас ее слова, решил, однако же, развить эту мысль и, предварительно заметив, что принцесса сказала одновременно и слишком много, и чересчур мало, попытался доказать, что если божественное в человеческой натуре уравновешивается ее животными проявлениями, то такой человек ни плох, ни хорош. Далее он привел в пример скромного свинопаса, в ком божественное начало практически затмевало все человеческое и кто впоследствии был вознесен волею провидения к величайшей славе, и великого принца, чье существование мало чем отличалось от скотского.

Но это, конечно же, крайности, между которыми хроникер насчитывает не менее дюжины промежуточных ступеней, иллюстрируя каждую из них биографией выдающейся личности.

Блестящее знание истории, чистый и ясный тосканский диалект, на котором писал автор, многочисленные ссылки на документы флорентийского происхождения — все это позволяет с достаточной уверенностью назвать самого хроникера, и, скорее всего, им был не кто иной, как знаменитый Никколо Макиавелли[947]. Куда труднее определить источник, использованный им для составления жизнеописания Bellarione il Fortunato[948]. Хотя ряд приведенных Макиавелли фактов и находит свое подтверждение в объемистом томе «Vita et Gesta Belarionis»[949], вышедшем из-под пера Фра Серафино из Имолы, однако расхождений и неустранимых противоречий в обоих трудах значительно больше. Даже само имя Белларион трактуется по-разному: Макиавелли, которому, вероятнее всего, было известно, что Белларион появился на свет в разгар конфликтов, войн и мятежей, опирается на предание, согласно которому ребенок — порождение этих кровавых событий, так сказать, дитя самой Войны. Подход Фра Серафино гораздо более прозаический: он всего лишь замечает, что после смерти Беллариона его имя стало нарицательным для всякого удачливого вояки.

Так или иначе, но именно война сыграла решающую роль в судьбе Беллариона, сделав его тем, кем он стал, и совершенно логично приступить к рассказу о его жизни с того самого момента, когда он, еще ни о чем не подозревая, готовится вступить на ее тропу. Нельзя, впрочем, утверждать, что у него не было предчувствий на этот счет: среди фолиантов, которые он, утоляя свою ненасытную жажду познания, поглотил в монастыре Всемилостивой Божьей Матери в Чильяно, служившем ему пристанищем с младенческих лет, оказалось немало трактатов по военному искусству. Однако не описания баталий и приемов осады подтолкнули его к решающему шагу, а некое еретическое учение, столь убедительное и столь тонко богословски разработанное, что через сто лет одно знакомство с ним непременно отправило бы Беллариона в когти инквизиции и далее немедленно на костер: главным положением, пропагандируемым этой ужасной ересью, являлось то, что в мире нет и не может быть зла. Тщетно аббат, не чаявший в нем души, пытался разубедить юношу.

— Только твоя невинность, сын мой, заставляет тебя думать так, — говорил он. — Слава Богу, что ты далек от мира, иначе ты бы очень скоро узнал, что грех не только реально существует, но и чрезвычайно распространен.

Белларион ответил аббату силлогизмом, в который он постарался облечь столь увлекшее его учение, и сделал это в любимой им сократовской[950] манере.

— Разве не все в мире от Бога? И разве Бог не источник всякого добра? Может ли тогда Его творение оказаться злом?

— Ну а дьявол? — спросил аббат.

На устах Беллариона появилась обаятельнейшая улыбка — оружие, не раз помогавшее ему завоевывать сердца людей.

— Изобретатели дьявола, вероятно, изучали персидскую теологию, утверждающую, что в мире существуют силы света и силы тьмы, Ормузд[951] и Ахриман[952], которые вечно борются друг с другом за первенство во Вселенной. Иначе они забыли бы, что если дьявол существует, то его создал сам Господь Бог.

После такого заявления ошарашенный аббат поспешил спуститься с теологических высот на грешную землю.

— Но разве воровство, убийство, прелюбодеяние — не зло?

— Да, конечно. Но это зло существует только среди людей, живущих в обществе, и, следовательно, должно быть уничтожено, если люди не хотят превратиться в стаю зверей. Вот и все.

— Все? Но как же все? — в глубоко посаженных глазах аббата отразилась печаль. — Сын мой, дьявол наградил тебя ложной проницательностью, чтобы легче погубить твою душу.

И в кроткой и смиренной манере этот достойный отец принялся толковать Беллариону догматы веры. За этой проповедью последовали другие, но, увы, — никакая риторика не смогла поколебать крепость изобретенного Белларионом силлогизма, в лживости которого аббат так и не сумел убедить его автора. Для излечения юноши от пагубных наклонностей и из опасения, что исповедуемая им ересь может нарушить мир и согласие, царившие в монастыре, его решили отправить в Павию для углубления познаний в богословских науках. И вот, в жаркий августовский день 1407 года он, впервые за много лет, оказался за стенами монастыря Всемилостивой Божьей Матери в Чильяно, имея в качестве паспорта письмо, написанное собственноручно аббатом, а в кошельке — 5 дукатов на непредвиденные расходы — сумма немалая не только в его глазах, но и для самого аббата.

На нем был камзол из грубого зеленого сукна и плащ, а у пояса вместе с сумой, где хранились деньги и письмо, болтался нож, который должен был во время его отважного паломничества через Ломбардию[953] служить ему и для приготовления пищи, и для защиты от хищных зверей и людей. В памяти Беллариона навсегда запечатлелись слезы, стоявшие в глазах старого аббата, когда тот благословлял его, а в ушах звучали слова напутствия: «Pax multa in cella, foris autem plurima bella»[954], которыми аббат еще раз напомнил ему о мире и тишине монастыря и о раздорах и страданиях мирской жизни.

Неприятности начались — весьма символично — с того, что он заблудился. Отойдя всего лишь на пару миль от городка Ливорно[955], он решил свернуть с пыльной дороги на заросшие колокольчиками берега реки По, — быть может, на него подействовали жара и пыль большака, ведущего в сторону служившей границей миланского герцогства реки Сезии, где монахами-августинцами[956] был устроен для путешественников приют, в котором он собирался переночевать, а может быть, сочные ароматы позднего лета, мир и покой изумрудных лужаек, тянущихся вдоль взбухшей после таяния снегов на далекой горе Монте Роза[957] реки, больше соответствовали настроению его ума, семнадцать лет воспитывавшегося и утончавшегося в монастырской тиши.

Погрузившись в глубокую задумчивость, он шел не останавливаясь и не отдыхая до тех пор, пока солнце не скрылось за высокими верхушками деревьев, разросшихся на другом берегу реки. Легкий ветерок принес предвечернюю прохладу, приятно остудившую его разгоряченное ходьбой и зноем лицо, он огляделся вокруг, и в его темных, смелых глазах промелькнуло удивление, но никак не тревога, когда он понял, что река увела его слишком далеко к югу, в совершенно неверном направлении. Налево от него темнела густая чаща, и, прикинув, какой крюк он совершил, предавшись своим мечтаниям, он понял, что едва ли успеет добраться сегодня до намеченного ночлега. Но это ничуть не смутило его, так же как и обострившееся чувство голода, — в конце концов, что такое легкое чувство голода для того, кто привык к длительным и строгим постам?

Он решительно направился к лесу и зашагал по извивавшейся среди деревьев еле видной тропинке, но, не пройдя по ней и полумили, был вынужден остановиться, потому что темнота и высокая трава окончательно поглотили ее. Идти дальше без всяких ориентиров означало неминуемо заблудиться в лесу, поэтому он скинул плащ, расстелил его прямо на земле и вскоре уже крепко спал на ложе, ненамного жестком, чем привычная для него монастырская койка.

Когда он проснулся, солнце стояло уже высоко, но не это разбудило его и заставило сесть: рядом с собой он увидел высокую худощавую фигуру в серой рясе монаха-минорита[958].

Его поза показалась Беллариону несколько странной — словно собираясь сделать шаг, чтобы уйти, тот замер, не завершив свое движение. Но в следующее мгновение монах уже вновь повернулся к нему лицом и, спрятав руки в свободных рукавах рясы, улыбнулся ему.

— Pax tecum[959], — пробормотал незнакомец обязательное приветствие.

— Et tecum, frater, pax[960], — автоматически ответил Белларион, вглядываясь в незнакомца и отмечая по-звериному дряблый рот и хитрые маленькие глазки-бусинки, словно вставленные в отталкивающе-неприятное глиняного оттенка лицо. Но более внимательный осмотр заставил его изменить свою первоначальную оценку.

Кожа незнакомца была обезображена рубцами, пятнами и ямочками после перенесенной оспы, о чем свидетельствовал и ее желтоватый болезненный цвет; но самое главное — на нем была одежда, которую Белларион связывал со всем, что существовало в мире хорошего и доброго.

— Benedictus sis[961], — слегка смущенно пробормотал он и перешел с латыни на разговорный язык: — Я благодарен провидению, позаботившемуся о бедном заблудившемся путнике.

В ответ монах громко рассмеялся, и выражение его лица несколько смягчилось.

— О Господи! А я, как последний трус и дурак, уже собирался бежать прочь. Я решил, что наткнулся на спящего разбойника — этот лес так и кишит ими.

— Но почему ты сам забрел сюда?

— Почему? А что можно украсть у нищенствующего монаха? Четки? Пояс? — он вновь рассмеялся. — Нет, брат мой, мне нечего бояться воров.

— И тем не менее, решив, что я вор, ты все же струсил?

Монах понял свою промашку, и смех застыл у него на устах.

— Я опасался того, — наконец произнес он медленно и торжественно, — что ты сам можешь испугаться меня. Страх — ужаснейшая из страстей, и люди, подчиняющиеся ему, иногда становятся убийцами. Я подумал, что если ты вдруг проснешься и увидишь меня рядом, то наверняка заподозришь меня в гнусных намерениях. Как ты думаешь, чем бы это кончилось?

Белларион задумчиво кивнул. Такой ответ действительно все объяснял и свидетельствовал не только о добродетели, но и о мудрости монаха.

— Скажи мне, куда ты держишь свой путь, брат? — вновь обратился к нему минорит.

— В Санта-Тенду, а затем в Павию, — ответил Белларион.

— Санта-Тенда! О, тогда нам по пути — по крайней мере, до монастыря августинцев на Сезии мы можем идти вместе. В дороге хорошо иметь попутчика. Подожди меня здесь, сын мой, дай мне только несколько минут, чтобы искупаться — я ведь для этого и пришел сюда.

Широко шагая, монах направился прямо в лесную чащу. Белларион окликнул его:

— Где ты купаешься?

— Тут неподалеку есть ручеек, — бросил тот через плечо. — Но не уходи отсюда, сын мой, чтобы потом нам не разминуться.

Такая форма обращения показалась Беллариону несколько странной: всякий мог назвать минорита братом, но уж никак не отцом. Однако не это подозрительное недоразумение заставило его проворно вскочить на ноги: юноша с детства привык к чистоте, и если здесь поблизости был источник свежей воды, то почему бы не воспользоваться им? И, схватив свой плащ, Белларион поспешил вслед за быстро удаляющимся монахом.

— Тише едешь — дальше будешь, — произнес он над самым ухом минорита, поравнявшись с ним.

— Если только не кружишь по лесу, как мы, — последовал неожиданный ответ.

— Разве? Но ты ведь говорил…

— Я ошибся. Все места здесь похожи одно на другое.

Вероятно, так оно и было на самом деле, поскольку они прошли, наверное, не меньше мили, пока не наткнулись на мелкий ручей, стремившийся на запад, в сторону реки. Впрочем, монаху не требовалось многого для омовения — он едва ополоснул руки и лицо, — но Белларион, раздевшись до пояса и подоткнув полы одежды, с удовольствием поплескался в прохладной и чистой воде лесного ручья.

Когда утренний туалет был завершен, монах достал из одного из бездонных карманов своей рясы огромную колбасу и буханку ржаного хлеба.

— О, братец, братец! — словно увидев манну небесную[962], восторженно запричитал Белларион, у которого не было ни крошки во рту со вчерашнего дня.

— Мы, недостойные братья святого Франциска[963], умеем позаботиться о себе, — отозвался послушник, разрезая колбасу на две равные части.

Покончив с завтраком, монах предложил немедленно отправиться в путь, чтобы до наступления полуденной жары покрыть большую часть расстояния, отделявшего их от Касале[964]. Белларион, дожевывая последний кусок, согласно кивнул и, старательно отряхивая крошки с колен, встал, готовый немедленно идти за ним. Но, приводя себя в порядок, он случайно коснулся висевшей у него на поясе сумы, и она показалась ему подозрительно легкой.

— О Боже! — воскликнул он, ощупывая ее.

— Что случилось, брат мой? — равнодушно спросил минорит, уставившись глазами-бусинками на Беллариона, который шарил пальцами внутри сумы и даже вывернул ее наизнанку.

— Меня обокрали! — испуганно произнес тот, убедившись, что она пуста, и подозрительно взглянул на монаха.

— Обокрали? — откликнулся тот и участливо улыбнулся. — Я ничуть не удивлен, сын мой. Разве я не говорил тебе о ворах и разбойниках, скрывающихся в этом лесу? Если бы ты спал не так крепко, то наверняка лишился бы и самой жизни. Так что будь благодарен за это Богу, чье милосердие проявляется даже в неудачах. Знай, что всякое наказание Господне лишь предупреждает нас о куда большей каре, которой мы достойны за наши грехи. Утешься этим, сын мой.

— Да, да! — передразнил Белларион, все так же подозрительно глядя на него. — Легко философствовать по поводу чужого горя.

— Дитя мое! О каком горе ты говоришь? Велика ли потеря в конце концов?

— Пять дукатов и письмо, — горячо ответил Белларион.

— Пять дукатов! — воздел руки монах в благочестивом негодовании. — И за пять дукатов ты возводишь хулу на Господа?

— Хулу?

— А как иначе назвать твой гнев, твой ропот по поводу столь незначительной утраты, когда тебе следовало бы возблагодарить Создателя за то, что ты сохранил гораздо большее, а также за то, что он послал меня к тебе в час твоей нужды.

— И за это тоже? — недоверчиво спросил Белларион.

Выражение лица монаха изменилось — на нем отразилась мягкая печаль.

— Я прочел твои мысли, сын мой, и они огорчили меня, — кротко улыбнулся он. — Я узнал, что ты, оказывается, подозреваешь меня. Меня! Но почему? Разве могу я оказаться вором? Неужели я решился бы погубить свою бессмертную душу из-за каких-то пяти дукатов? Разве ты не знаешь, что мы, недостойные братья святого Франциска, живем, как птицы небесные, не заботясь о дне завтрашнем? Мы полностью вручаем себя Божьему провидению — зачем мне пять дукатов или даже пять сотен? Без гроша в кармане, с одним посохом в руках, я могу сию минуту отправиться отсюда в Иерусалим, питаясь одной милостыней, которой Бог никогда не лишает нас. — Он широко, наподобие креста, раскинул руки в стороны. — Сын мой, обыщи меня, если хочешь. Смелее!

Белларион покраснел и пристыженно опустил голову.

— Это… я думаю, ни к чему, — запинаясь, ответил он. — Твоя одежда служит лучшим подтверждением твоим словам. Но в один момент мне показалось… — он опять запнулся и с чувством произнес: — Прости меня, брат мой.

Монах медленно опустил руки и шагнул к нему.

— Сын мой, — положил он свою худую, длинную ладонь на плечо юноши, и тот почувствовал на себе хватку его пальцев, тонких и цепких, словно орлиные когти, — забудь о своей потере. Я здесь для того, чтобы возместить ее. Мы пойдем вместе, и ряса святого Франциска достаточно широка, чтобы поддержать нас обоих, пока мы не доберемся до Павии. Это будет тебе моим прощением.

Белларион с благодарностью взглянул на него. Тебя воистину послало само провидение.

— А что я говорил? Теперь ты сам в этом убедился. Benedicamus Domine.[965]

— Deo gratias![966] — заученно ответил Белларион, но теперь его слова прозвучали искренне и сердечно.

Глава 2

СЕРЫЙ МОНАХ
Они двинулись в путь, и Фра Сульпицио — как монах назвал себя — уверенно, будто давно успел изучить окрестности, повел его через лес в сторону дороги. На ходу монах забрасывал Беллариона вопросами.

— Ты сказал, что у тебя украли еще и письмо, так ведь?

— Да, — с горечью откликнулся Белларион, — и оно было для меня куда дороже, чем эти пять дукатов.

— Письмо? Не может быть! — не поверил монах, и его глаза алчно блеснули. — И что же такое было в нем?

Белларион, помнивший содержание письма наизусть, пересказал его слово в слово.

Фра Сульпицио озадаченно почесал в затылке.

— Боюсь, я не настолько хорошо знаю латынь, — сказал он и, заметив удивленный взгляд Беллариона, поторопился добавить: — Мы, недостойные братья святого Франциска, добровольно отвернулись от славы ученых мужей. Ученость мешает смирению.

— О, я это уже понял, — вздохнул Белларион и перевел текст на итальянский: — «Возлюбленный сын наш Белларион, воспитанник монастыря Всемилостивой Божьей Матери в Чильяно, направляется в Павию, чтобы усовершенствоваться там в науках. Мы вверяем его промыслу Божию и уповаем на помощь нашего ордена, равно как и других братских орденов. И да будет благословение Господне на всех оказавших ему содействие во время его путешествия».

Фра Сульпицио понимающе кивнул.

— В самом деле, это невосполнимая потеря. Но могу тебя заверить, что, пока мы вместе, мое присутствие восполнит утрату этого письма, и прежде чем мы расстанемся, я попрошу аббата монастыря августинцев на Сезии снабдить тебя таким же. Я уверен, он не откажет мне.

Юноша сердечно поблагодарил монаха, еще раз внутренне укорив себя в недавних подозрениях на его счет, и они замолчали.

— Значит, тебя зовут Белисарио, верно? — Фра Сульпицио первым возобновил разговор. — Странное имя.

— Не Белисарио — Белларио или, точнее, Белларион.

— Белларион? Совсем уж нехристианское имя. Кто тебя таким наградил?

— Меня окрестили Иларио в честь святого Иларио, которого я считаю своим небесным покровителем.

— Но почему тогда…

— О, на этот счет существует целая история, — поспешил ответить Белларион и, получив приглашение продолжать, приступил к повествованию. Юноша сообщил монаху, что, по его предположениям, он родился примерно в 1384 году, но не помнит ни места рождения, ни своей семьи.

— Я даже не представляю, — продолжал он, — как выглядели мои отец и мать. Что касается отца, то я не сомневаюсь только в том, что он существовал. Относительно своей матери я могу лишь сказать, что она была грубой, сварливой женщиной, перед которой трепетала вся семья, включая моего отца. Одним из моих самых ранних впечатлений было чувство страха, которое мы испытывали всякий раз, заслышав ее рассерженный голос, резкий, какой-то скрипучий. Он и сейчас стоит у меня в ушах, когда я вспоминаю, как она звала мою сестру Леокадию — единственное имя в моей семье, которое я запомнил, — и то лишь, вероятно, потому, что моя мать часто повторяла его. Нас было несколько детей; в памяти у меня сохранилась удивительно ясная картинка, как полдюжины неуклюжих мальчишек заняты какой-то игрой в пустой холодной комнате с желтыми стенами и разбитым окном, сквозь которое ветер засекал снаружи тоненькие струйки дождя. С улицы доносились звуки ударов металла о металл, словно по соседству вовсю трудились оружейники. Мы все находились под присмотром Леокадии, видимо старшей из нас; я смутно припоминаю долговязую девчонку, чьи худые ноги просвечивали тут и там сквозь дырявую юбку, и ее узкое, маленькое личико, обрамленное густой копной соломенных нечесаных волос. Как сейчас, я слышу скрип лестницы под тяжелыми шагами и пронзительный голос, прокричавший: «Леокадия!», после чего все мы бросились прятаться по углам.

Это все, что я могу рассказать о своей семье, брат мой. Ты, наверное, можешь подумать, что лучше уж вообще ничего не помнить, но этих обрывочных воспоминаний вполне достаточно, чтобы при желании построить на них романтическую историю и представлять себя рожденным во дворце наследником знатного рода.

Относительно даты этих событий 1389-й или 1390 год — у меня есть подтверждения аббата и свои собственные предположения, основанные на реальных исторических событиях тех времен. Возможно, ты знаешь, что в этих самых местах, где мы сейчас находимся, тогда шла жестокая война между Монферрато и Мореей[967], гибеллинами[968] и гвельфами[969]. И однажды вечером в нашем городе появился мародерствующий отряд всадников Монферрато. Грабеж и насилие, ужас и смятение воцарились в каждом доме — даже в нашем, хотя мы почему-то мало боялись разграбления. Я помню, как мы дрожали в ту ночь, скорчившись в темноте друг возле друга, помню всхлипывания Леокадии и других детей, помню тяжелое дыхание моей испуганной матери, впервые не внушавшей нам страха, поскольку все мы чувствовали какой-то необъяснимый ужас, какую-то неотвратимую опасность, неумолимо надвигающуюся на нас. Почему-то до этого момента у меня в памяти лучше запечатлелись звуки, чем образы, но в дальнейшем мои воспоминания проясняются: вероятно, пережитый мною кризис помог мне обостренно все воспринимать. Думается, только инстинкт самосохранения заставил меня тогда тихо встать, выйти из комнаты и спуститься по головокружительной лестнице вниз на улицу. Я помню, как свалился с последних ступенек прямо в уличную грязь, но не заплакал, как непременно сделал бы в иной раз, поскольку в тот момент меня беспокоили более серьезные вещи: неподалеку я услышал крик, от которого кровь словно застыла в моих молодых жилах. Справа от меня занималось красноватое зарево пожара, и, связывая его с угрожавшей мне опасностью, я побежал в противоположную сторону, спотыкаясь и хныкая от страха. Дома скоро кончились, и я очутился на дороге, ведущей, как мне тогда показалось, в бесконечность и освещаемой неверным светом встающей луны. Впоследствии, размышляя об этих событиях, я пришел к выводу, что городок, где я родился, не имел ни стен, ни ворот или же наш убогий квартал находился вне их.

Не думаю, чтобы в то время мне было больше пяти лет, но мое физическое развитие оказалось не по годам хорошим, поскольку я смог пройти в ту ночь несколько миль. Наконец, обессиленный, я прикорнул на обочине и проснулся, когда уже вовсю светило солнце, а надо мной склонился огромный бородатый мужчина, с головы до пят закованный в доспехи. Рядом с ним стоял мощный гнедой конь, с которого он только что спрыгнул, а у него за спиной, на дороге, выстроился отряд не менее чем из пятидесяти всадников в доспехах и с пиками в руках.

Он ласково заговорил со мной, спрашивая, кто я и откуда, а затем, чтобы окончательно успокоить мои страхи, дал мне немного фруктов и кусок хлеба — такого вкусного, какого я никогда не пробовал.

«Тебе нельзя оставаться здесь, малыш, — сказал он, не получив от меня вразумительного ответа. — А раз ты не знаешь, где твои родители, то я беру тебя с собой».

Его слова совершенно не испугали меня. Да и почему я должен был бояться этого мужчину? Он приласкал, покормил меня и обращался со мной куда доброжелательнее, чем мои собственные родители. Поэтому я нисколько не возражал, когда он легко, словно пушинку, поднял меня с земли и усадил на своего гнедого.

Я совершенно уверен, что в то утро, пока я ехал на холке его боевого коня, он решил усыновить меня. Впрочем, я не нахожу в его поступке ничего странного. Все мужчины созданы из весьма противоречивых элементов, и самый суровый и жестокий наемник может неожиданно для себя самого испытать сентиментальное чувство жалости при виде несчастного беспризорника.

Помнится, я ездил с ним не меньше месяца, но затем трудности воинской жизни вынудили его поместить меня к монахам-августинцам, в монастырь Всемилостивой Божьей Матери в Чильяно. Они заботились обо мне, как будто я был королевским отпрыском, а не найденышем, подобранным на обочине дороги. Три-четыре года мой покровитель периодически навещал меня, но затем его визиты прекратились, и с тех пор мы никогда не видели его и ничего не слышали о нем — либо он умер, либо ему надоело возиться с ребенком, которого он когда-то спас. Августинцы вырастили и воспитали меня, надеясь, что я когда-нибудь вступлю в их орден. Они пытались разыскать место, где я родился, и мою семью, но безуспешно. Вот и вся моя история, — закончил Белларион.

— Не совсем, — напомнил ему Фра Сульпицио, — ты забыл рассказать о своем имени.

— А, ну конечно. В первый же день мы въехали в небольшой городишко и остановились в местной таверне. Ее хозяйке было велено вымыть и приодеть меня, и я хорошо помню удивление, отразившееся на лице моего покровителя, когда ему представили меня, наряженного в зеленый суконный костюмчик: вероятно, он не ожидал, что я окажусь пригожим мальчуганом.

Я как сейчас вижу его, сидящего на табуретке в той таверне, и помню выражение его серых глаз, в которых смешивались невыразимая доброта, восхищение и радость.

«Подойди сюда, малыш», — велел он мне.

Ни секунды не колеблясь, я шагнул к нему. Он усадил меня на колено и положил руку на мою голову, слегка влажную после недавнего мытья.

«Как, ты сказал, твое имя?» — спросил он.

«Иларио», — ответил я.

Секунду он глядел на меня, а затем на его суровом, обветренном лице появилась чуть насмешливая улыбка.

«Иларио, ты? С такими большими грустными глазами? — Я хорошо запомнил все его слова, хотя тогда и не понимал их смысла. — Я сомневаюсь, что когда-либо жил на свете такой невеселый Иларио[970]. Клянусь чем угодно, но ты даже не научился смеяться! Иларио! Скорее уж Белларио[971], с таким хорошеньким личиком, верно?» Он повернулся за подтверждением к хозяйке таверны, и та согласно закивала, обрадовавшись возможности угодить столь грозному постояльцу.

«Белларио! — с гордостью изобретателя повторил он. — В самом деле, это имя тебе больше подходит, и, клянусь Всевышним, отныне ты его будешь носить. Ты слышишь, малыш? Теперь ты Белларио».

Новое имя так и прицепилось ко мне, — продолжал юноша, — а позже, когда я вырос и возмужал, монахи стали называть меня Белларион — большой Белларио.

Около полудня они наконец-то вышли из леса на большую дорогу и, заметив неподалеку крестьянский домик посреди рисовых полей и виноградников, где мужчины и женщины собирали урожай, Фра Сульпицио направился прямо к нему. И тут Белларион воочию убедился, что монахам-францисканцам действительно подают милостыню даже тогда, когда те не просят об этом. Едва увидев серую рясу монаха, один из работников — хозяин поместья, как выяснилось впоследствии, — поспешил к ним навстречу с приглашением остаться и отдохнуть у них.

Приближался час обеда, и вскоре они уже сидели за столом вместе со старым крестьянином, его женой, племянником и семью взрослыми детьми, в числе которых были три красногубые, темнокожие и пышногрудые девушки. На первое была крупяная каша в огромном глиняном горшке, из которого каждый ел своей деревянной ложкой, а на второе подали жареного козленка с вареными фигами и хлебом, влажным и твердым, словно сыр. Все это запивалось терпким красным вином, немного резким на вкус, зато неразбавленным и прохладным, которое Фра Сульпицио неустанно подливал себе в кружку.

После обеда монах отправился отдохнуть, а Белларион, чтобы скоротать время, пошел прогуляться в винограднике в компании хозяйских дочек, пытавшихся развлечь его болтовней, которую он нашел ужасно скучной и глупой.

Может статься, если бы виноградник не граничил с дорогой, Белларион и монах навсегда расстались бы в этом гостеприимном крестьянском поместье и вся его дальнейшая жизнь сложилась бы совершенно иначе.

Прошло, наверное, не более часа с начала сиесты, когда Белларион вдруг заметил Фра Сульпицио, скорой походкой удалявшегося в сторону Касале. Он со всех ног бросился вдогонку за ним, однако тот не испытал ни малейшей радости, увидев юношу. Пробормотав бессвязные извинения насчет обильного возлияния, жары и тяжелого сна, плохо подействовавших на него, монах в том же темпе продолжал шагать по дороге, невзирая на протесты Беллариона, напомнившего, что до Касале осталось не более двух лиг[972] пути, а до вечера еще далеко.

— Иди, как тебе нравится, если ты считаешь, что я слишком спешу, — проворчал минорит.

Белларион хотел было поймать его на слове, но врожденное упрямство юноши и подозрения, которые никак не хотели успокаиваться, взяли верх над гордостью, и он смиренно ответил:

— Нет-нет, братец, сейчас я приноровлюсь к тебе.

В ответ монах только недовольно хмыкнул и уже более не отвечал на попытки Беллариона завязать разговор, пока они шли под палящим солнцем среди плодородных равнин, тянущихся до самого Касале.

Впрочем, они недолго шли пешком; вскоре их нагнал погонщик мулов, ехавший верхом во главе каравана из шести или семи животных, везущих какие-то огромные корзины, и тут Фра Сульпицио вновь продемонстрировал преимущества, которые давала ему ряса монаха-францисканца. Он шагнул на середину дороги и широко, наподобие креста, раскинул руки в стороны.

Погонщик, загорелый чернобородый малый, остановил своего мула в ярде от него.

— Что случилось, братец? — поинтересовался он. — Чем тебе помочь?

— Благословение Господне тебе, брат мой! Подкрепи же его делами милосердия: вели своим мулам подвезти бедного, сбившего ноги францисканца и этого благородного юношу до Касале.

Погонщик без лишних слов соскользнул на землю, разгрузил двух мулов, которых счел наименее обремененными поклажей, и помог путникам усесться на них верхом. До этого момента Беллариону ни разу не приходилось садиться в седло, и, надо сказать, он весьма обрадовался, когда после очередного поворота впереди показались высокие серые стены Касале, предвещая скорое окончание поездки.

Они пересекли подвесной мост и въехали в ворота Сан-Стефано, где скучающие стражники едва обратили на них внимание — времена были мирные, и даже в Касале, столице воинственного государства Монферрато[973], совсем недавно претендовавшего на главенство во всей Северной Италии, царили тишина и покой. Они проследовали по узкой оживленной улочке, где верхние этажи домов чуть ли не смыкались друг с другом, закрывая небо, до площади перед собором, заложенным, как помнил Белларион, более семи столетий назад Лиутпрандом, королем Ломбардии, и юноша с живым интересом рассматривал кипевшую вокруг него жизнь — в Касале был базарный день, — известную ему ранее только по книжным описаниям. Он не мог не залюбоваться изящным романским фасадом собора, особенно его оконными проемами в форме креста, но тут его мул неожиданно остановился.

Пора было слезать; Фра Сульпицио осыпал благословениями и благодарностями погонщика, тот прокричал им на прощанье «Да хранит вас Господь» и вскоре исчез в людской толчее.

— Ну, брат мой, пора заняться ужином, — объявил монах.

Для Беллариона такое пожелание прозвучало вполне естественно, однако он не смог скрыть своего удивления, когда Фра Сульпицио, вместо того чтобы поискать в городе какую-либо гостиницу для пилигримов, уверенно направился к таверне, расположенной на другом конце площади.

— Я полагаюсь исключительно на милостыню, — пояснил он. — Хозяин таверны, старина Бенвенуто, мой двоюродный брат; он не откажет нам в столе и ночлеге, и от него я смогу узнать новости о своих родственниках. Что ж в этом странного?

И Белларион, тщетно пытаясь подавить терзавшие его сомнения насчет несоответствия поступков и слов минорита, был вынужден согласиться.

Глава 3

НЕЗАПЕРТАЯ ДВЕРЬ
Событие, которое так круто и безжалостно изменило судьбу Беллариона, заставив навсегда забыть о давно лелеемых надеждах изучить греческий язык в Павии под руководством знаменитого мессера[974] Хрисолариса и посвятить свою дальнейшую жизнь богословию и учености, произошло совершенно неожиданно, и юноша не успел даже толком сообразить, что с ним случилось, пока все уже не оказалось позади.

Они сытно поужинали в неопрятной и переполненной общей комнате постоялого двора «Олень», названного так, вероятно, в честь герба правителей Монферрато, украшенного изображением этого благородного животного. Бенвенуто и Фра Сульпицио были, видимо, не только родственниками, но и близкими друзьями; путников усадили за стол, стоявший несколько обособленно, в нише под распахнутым настежь высоким узким окном, сквозь которое с улицы проникал свежий воздух, отчасти смягчавший удушающую вонь чеснока, подгоревшего мяса и прогорклого масла, наполнявшую заведение, и хозяин затем лично спустился в подвал, чтобы принести им бутылку вина, вполне достойную украсить стол более изысканного общества. Только тощая и жилистая птица, поданная на жаркое, могла бы внушить некоторые подозрения насчет своего происхождения, но Белларион слишком устал и проголодался, чтобы обращать внимание на такие мелочи.

Во время еды Фра Сульпицио продолжал расписывать преимущества путешествия под защитой блаженного Франциска, но, к счастью для Беллариона, которому подобная похвальба успела изрядно надоесть, слова монаха заглушали огромные куски еды, жадно поглощаемые им, и шум, производимый пестрой толпой постояльцев — крестьян, ремесленников, солдат и торговцев.

Вскоре, однако, Белларион привык и к взрывам грубого хохота, и к дребезжанию тарелок и кружек, и к рычанию собак, дравшихся за кость на голом земляном полу; он почувствовал, как его голова тяжелеет от усталости, выпитого вина и съеденной пищи, и, откинувшись на спинку стула, задремал.

Белларион проспал, наверное, не более получаса и проснулся словно от толчка — из окошка, под которым Фра Сульпицио и Бенвенуто о чем-то оживленно переговаривались вполголоса, на него смотрел человек. Их взгляды встретились, и, прежде чем Белларион успел что-либо произнести или хотя бы пошевелиться, лицо исчезло. Но и этого краткого мгновения Беллариону оказалось достаточно, чтобы узнать крестьянина, у которого они сегодня днем обедали.

Монах, заметивший удивление Беллариона, повернулся к окну, но там уже никого не было.

— Что случилось? — неожиданно насторожившись, спросил он. — Что ты увидел?

Белларион сказал, и монах разразился непристойными проклятьями, заставившими юношу оцепенеть от изумления. Лицо монаха исказилось от гнева и страха, а его глазки-бусинки угрожающе засверкали. Он поспешно вскочил на ноги, повернулся, словно собираясь немедленно уйти, и замер на месте как вкопанный: на пороге стоял крестьянин, а за его спиной виднелись шлемы стражников.

Монах вновь опустился на табуретку, на которой сидел, и попытался взять себя в руки.

— Вон он сидит, мерзавец! Вон этот вор! — закричал крестьянин.

Его крик, а самое главное, вид его спутников заставил всех присутствующих в таверне замолчать и на полуслове повернуться к ним. Стражников было трое: крепкий подтянутый молодой человек в шлеме, украшенном красным офицерским пером, в нагруднике, в сапогах со шпорами, шпагой у пояса и кинжалом, болтающимся у бедра, и двое солдат, вооруженных короткими пиками.

Они подошли прямо к их столу.

— Я узнал его! Это он! — воинственно воскликнул крестьянин, в упор вглядываясь в лицо минорита. — Ну, негодяй… — начал было он, но Фра Сульпицио, удивленно подняв глаза, мягко прервал его:

— Брат мой, ты говоришь обо мне? Ты называешь меня негодяем? Меня? — он печально улыбнулся, и крестьянин оторопел, сбитый с толку его спокойной и невозмутимой манерой поведения. — Все мы грешники, и я, увы, один из них, но я чист перед тобой.

— Как тебя зовут? — счел нужным вмешаться офицер, видя смущение крестьянина.

Фра Сульпицио укоризненно взглянул на него.

— Брат мой! — воскликнул он.

— Заткнись! — рявкнул офицер. — Этот человек обвиняет тебя в воровстве.

— В воровстве? — вздохнул Фра Сульпицио и сделал паузу. — Грешно гневаться на столь дурацкое обвинение — оно просто смехотворно. Зачем мне красть, когда благодаря покровительству святого Франциска все мои скромные нужды удовлетворяются, стоит мне только попросить об этом? Какая для меня польза в мирских приобретениях? Но что же я украл у него?

— Тридцать флоринов[975], золотую цепь и серебряное распятие из комнаты, где ты отдыхал, — ответил крестьянин, хотя вопрос был намеренно обращен не к нему.

Белларион вспомнил, как Фра Сульпицио пытался в одиночку улизнуть из крестьянской усадьбы и как испуганно оглядывался назад по дороге к Касале. Вероятно, подумал он, стражники у ворот сообщили крестьянину о монахе и его юном спутнике, въехавших в город на мулах, затем он разыскал погонщика, а об остальном нетрудно было догадаться — так же, как и о том, что пять дукатов и письмо находятся где-то в бездонных карманах этого мошенника. Белларион больше не сомневался на сей счет и укорял сейчас себя лишь за то, что не поверил своим чувствам и позволил предвзятым суждениям возобладать над очевидными фактами.

— Значит, меня подозревают не только в воровстве, но и в воздаянии злом за добро, в оскорблении гостеприимства, — отвечал тем временем монах. — Это очень серьезное обвинение, и к тому же весьма опрометчиво выдвинутое.

Среди столпившихся вокруг зевак пробежал сдержанный ропот — люди низшего сословия, особенно те из них, кто не в ладах с властью, всегда готовы воспротивиться тем, кто ее представляет.

Монах широко раскинул руки.

— Не вынуждайте меня нарушать обеты смирения недостойной перебранкой. Я буду молчать. Обыщите меня, синьор, и попытайтесь найти вещи, которые я якобы стащил у этого несчастного.

— Разве можно обвинять священника в воровстве! — раздался чей-то негодующий возглас, вновь встреченный одобрительным гулом. Эта реплика, однако, только развеселила офицера.

— Священника? — усмехнулся он. — А ты не забыл, когда в последний раз служил мессу?

Этот простой вопрос, казалось, поставил Фра Сульпицио в тупик. Но офицер не дал ему времени опомниться.

— Как твое имя? — спросил он.

— Мое имя? — на лбу у минорита выступили капельки пота; он торопливо достал из кармана кусок пергамента и сунул его под нос стражнику. — Смотри, и пусть же написанное пером рассеет все жалкие сомнения.

Офицер заглянул в текст, а затем вновь поднял глаза на монаха.

— Как я буду читать вверх ногами?

Слегка дрожащими руками тот поспешил исправитьошибку, и Белларион, краем глаза заметив печать аббата, сразу узнал свое письмо.

Офицер громко рассмеялся, довольный своей хитростью, — предлог, что документ перевернут вверх ногами, испокон веков служил проверкой знания грамоты, — с помощью которой ему удалось раскусить мнимого францисканца.

— Ты не поп, — язвительно проговорил он, — и у меня сразу возникли подозрения, кто ты на самом деле. Даже украденная тобой ряса не скроет твое изрытое оспой лицо и шрам на шее. Тебя зовут Лорендзаччо из Трино, друг мой, и по тебе давно плачет веревка.

После его слов в таверне воцарилась мертвая тишина — вероятно, все, за исключением Беллариона, озабоченного сейчас судьбой своего письма больше, чем всем остальным, слышали об известном бандите, наводившем ужас на Монферрато и Савойю[976].

— Это мой пергамент! — вскричал юноша. — Его украли у меня сегодня утром.

Взоры всех присутствующих обратились на него. Офицер вновь рассмеялся, и его смех совсем не понравился Беллариону — уж больно тот был склонен к веселью в неурочное время.

— А вот и Павел, отрекающийся от Петра[977]. Будьте уверены, сообщник всегда оказывается жертвой главаря, когда того хватают. Это старый трюк, мой юный петушок, и он не пройдет в Касале.

— Молодой человек, вы можете пожалеть о сказанном вами, — собрав все свое достоинство, ответил Белларион. — Мое имя упомянуто в пергаменте, и аббат монастыря Всемилостивой Божьей Матери в Чильяно может подтвердить это.

— Зачем беспокоить мессера аббата, — усмехнулся офицер. — После того как тебя разок-другой вздернут на дыбе, ты сам выблюешь всю правду, мой мальчик.

Дыба! Белларион почувствовал, как у него мурашки побежали по спине. Неужели его сочтут вором только из-за того, что он случайно оказался в компании этого злосчастного лжемонаха, и переломают все кости, принуждая оговорить себя? Ситуация явно озадачивала его, но еще больше — пугала. Трудно сказать, какая судьба могла бы ожидать Беллариона, попади он в самом деле в руки правосудия, но последующие события сами расставили все по своим местам.

Пока внимание офицера и стражников было сосредоточено на Белларионе, лжемонах украдкой пододвинулся поближе к окну. Один только обворованный крестьянин уловил его движение и сразу понял, чем оно грозит.

— Держите его! — вскричал он и, опасаясь окончательно лишиться своих флоринов, бросился на Лорендзаччо и схватил его за левую руку и плечо.

Глаза бандита яростно сверкнули, а желтые зубы оскалились, словно у хищного зверя. В его правой руке блеснуло лезвие искривленного, как кабаний клык, ножа, в следующее мгновение оно вонзилось в живот крестьянина, и тот рухнул прямо на руки стражникам, оказавшимся за его спиной. Воспользовавшись их замешательством, Лорендзаччо ловко подтянулся на руках к узкому, распахнутому настежь окну, секунду помедлил там, примериваясь к прыжку, — и был таков.

Трудно описать смятение, возникшее в таверне после его исчезновения. Один из стражников поддерживал бесчувственное тело крестьянина, получившего, вероятнее всего, смертельную рану, другой, уцепившись руками за подоконник, безуспешно пытался повторить трюк Лорендзаччо, офицер сыпал бесполезными командами, и все посетители таверны оживленно жестикулировали и восклицали одновременно. Один Белларион замер на месте и словно оцепенел от ужаса, тупо глядя на происходящее. Затем он почувствовал, как кто-то легонько потянул его за рукав, и это вывело его из ступора. Он повернулся и увидел перед собой молоденькую девушку, хорошенькую, несмотря на кричаще нарумяненные щеки и ярко намазанные губы.

— Беги, беги! — торопливо пробормотала она, сочувственно глядя на Беллариона темными, неестественно яркими глазами. — Иначе тебе несдобровать.

— Почему несдобровать? — изумленно откликнулся он и почувствовал, что краснеет.

Его первой реакцией было негодование, твердая решимость оправдаться и объяснить все как было, но буквально в следующую секунду он осознал, насколько серьезны могут оказаться выдвигаемые против него обвинения, и понял, что поданный ему совет является единственно разумным в такой ситуации.

— Торопись, малыш! — понукала его она. — Быстрее, а то будет поздно.

Он поднял глаза на стоявших вокруг него людей и прочитал симпатию в их взглядах; рядом с собой он заметил Бенвенуто, который подмигнул ему и красноречиво ткнул грязным пальцем в сторону двери, а затем, словно прочитав на лице Беллариона принятое им решение, толпа, как по команде, расступилась, и он бросился в образовавшийся проход. За своей спиной он услышал проклятья офицера и торопливые распоряжения догнать беглеца, но сделать это оказалось не так-то просто.

Посетители этого заведения в большинстве своем были в весьма натянутых отношениях с законом и отнюдь не собирались давать в обиду одного из своих собратьев. Со стороны могло бы показаться, что у них выработана особая тактика действий для подобных случаев. Едва Белларион пулей промчался к выходу, как толпа вновь плотно сомкнулась, а затем, словно желая оказать помощь раненому крестьянину, прихлынула к столу, заблокировав офицера и стражников в нише около окна, да так, что им не удавалось даже взяться за оружие, угрожая которым можно было бы попытаться расчистить себе путь.

Но Белларион не видел всего этого. Словно заяц, преследуемый гончими, он стремительно выскочил из таверны и помчался сначала прямо через кафедральную площадь, а затем вдоль одной из узких улочек, начинавшихся от нее. У него не выходили из головы слова аббата «Pax multa in cella, foris autem plurima bella», и сейчас он отдал бы полжизни, чтобы вновь оказаться в тишине и спокойствии монастыря, вдали от опасностей и соблазнов мирской жизни.

Однако больше всего Беллариона тревожило то, что он совершенно не представлял, в какую сторону нужно бежать; он знал только, что, двигаясь все время по прямой, он рано или поздно доберется сначала до крепостной стены, а затем вдоль нее — до городских ворот, которые должны быть открыты, поскольку солнце еще не село. К счастью, ноги юноши оказались куда более проворными, чем у его преследователей. То ли дело было в тяжелых сапогах стражников, то ли в молодости и спартанском образе жизни[978] Беллариона, но вскоре он настолько оторвался от погони, что позволил себе перейти на шаг, давая отдых своим перетруженным легким, готовым, казалось, вот-вот разорваться от напряжения, а затем решил на секунду остановиться, чтобы перевести дыхание, около массивной дубовой двери под высокой каменной аркой, и прислонился к ней. И тут, к его несказанному удивлению, дверь поддалась под тяжестью его тела и он чуть не оказался на земле на просторном дворе с лужайками, розовыми кустами и аккуратно подстриженными густыми самшитовыми зарослями.

Ему на секунду показалось, что произошло чудо и Бог, услышав его молитвы, сверхъестественным образом отпер эту дверь, за которой он сразу же решил отсидеться до наступления ночи, а быть может, и до утра. Он закрыл дверь, старательно запер ее, сел рядом и стал ждать. Скоро послышались шаги и запыхавшиеся голоса его преследователей. Белларион улыбнулся: им ни за что не догадаться, где он. Но шаги дошли до двери и неожиданно остановились, и вместе с ними замерло сердце в груди Беллариона.

— Он был здесь, — проговорил грубый голос. — Взгляните, как притоптана трава.

— Мы и так знаем это, — услышал Белларион недовольную реплику одного из его спутников. — Чего мешкать? Пока мы тут прохлаждаемся, он успеет удрать.

— Заткнись, болван! — вновь оборвал его все тот же грубый голос. — В этом месте его следы обрываются. Ну-ка! Посмотри сам и не спорь со мной. Вот он где! — с этими словами тяжелый удар потряс дверь и заставил спрятавшегося за ней Беллариона вскочить на ноги, словно его ужалили.

— Но эта дверь всегда бывает заперта, и навряд ли он сумел перемахнуть через стену.

— Он точно здесь, я уверен. Двое — охранять вход, чтобы он не выскочил обратно, остальные — за мной, во дворец! — повелительно произнес голос, и Белларион услышал быстро удаляющиеся шаги, а затем приглушенные голоса людей, оставленных сторожить его.

Белларион подумал, что ему остается надеяться только на Божью помощь.

Глава 4

УБЕЖИЩЕ
Территория, на которой оказался Белларион, была весьма обширной, и он решил, что тут наверняка найдется место, где можно отсидеться, пока не закончится облава.

Он направился к узкому проходу среди густо разросшихся санталовых деревьев и там замер, пораженный неземным видом, как ему показалось в первый момент, райской красоты. Прямо перед ним расстилалась изумрудно-зеленая лужайка, где прохаживались два павлина, а за ней искрилась гладь миниатюрного озера, в центре которого как бы плыл по поверхности воды беломраморный павильон с резными колоннами и гладким куполом, наводящий на мысль о древнеримских языческих храмах, и к нему был переброшен мраморный арочный мостик с перилами, увитыми ярко-красными, словно огненными, цветами герани.

Далее поверхность лужайки понижалась двумя террасами, и ручей, вытекавший из озерца, образовывал настоящий каскад водопадов, переливаясь через устроенные из огромных гранитных валунов водоразделы в гранитные резервуары, возле которых росли виноградные кусты, отягощенные в эту пору созревшими плодами. В самом низу находилась еще одна лужайка, обрамленная с трех сторон стеной высоких тисовых деревьев, подстриженных самым фантастическим образом, так, что их верхушки напоминали крепостные бойницы; на этой лужайке прогуливались мужчины и женщины, чьи великолепные одежды расцветкой соперничали с оперением павлинов, и в неподвижном теплом воздухе далеко разносилось треньканье лютни, которую лениво пощипывал один из них. А чуть дальше взору открывалась еще одна неглубокая терраса, на которой возвышался огромный красный дом — полудворец, полукрепость, с массивными круглыми зубчатыми башнями по углам.

Белларион не отрываясь пожирал глазами представший перед ним великолепный пейзаж, как вдруг у него за спиной послышались легкие шаги. От неожиданности у него перехватило дыхание, и он резко обернулся и увидел перед собой молодую женщину. Несколько секунд они стояли, молча глядя друг на друга, и это видение навсегда запечатлелось в памяти Беллариона. Она была среднего роста; сапфирово-голубое платье, расшитое золотом от шеи до талии, плотно облегало ее стройную фигуру, ее каштановые, с золотым отливом волосы были чуть более темного оттенка, чем золотые нити украшенной драгоценностями сетки, которая обхватывала их; у нее было маленькое лицо, овальное, правильной формы, подобное которому Белларион видел раньше только на алтарных фресках; чуть удлиненный нос, придававший ей несколько вызывающее выражение, и огромные карие, широко посаженные глаза, задумчивые и проницательные, но сейчас они вопросительно и одновременно повелительно смотрели на Беллариона, словно требуя от него правдивого ответа.

— Синьора! — дрогнувшим голосом воскликнул он. — Смилуйтесь! Меня преследуют.

— Преследуют?!

Она сделала шаг к нему, и задумчивое выражение ее глаз сменилось на озабоченное.

— Меня повесят, если поймают, — продолжил он, чтобы усилить благоприятный эффект, произведенный на нее его первыми словами.

— Кто вас преследует?

— Стража…

Он хотел было продолжить, попытался представить себя невинной жертвой и тем пробудить в ней милосердие и сострадание, но она сделала предостерегающий жест рукой, будто заранее пресекая все его попытки разжалобить ее, и быстро оглянулась через плечо на открытое пространство.

— Идемте, — сказала она и шагнула вперед. — Я спрячу вас. Если вас обнаружат здесь, все пропало, — обеспокоенно добавила она, и эта новая нотка, появившаяся в ее интонациях, вселила безумные надежды в сердце Беллариона. — Пригнитесь и следуйте за мной.

Склонившись чуть не до самой земли, так, чтобы его не было видно с нижней лужайки гуляющим там придворным, Белларион послушно последовал за ней. Она шла с чувством собственного достоинства, не торопясь, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания, и Белларион сразу оценил ее смелость, выдержку и расчетливость. Они благополучно добрались до арочного мостика, перекинутого к островку с павильоном, и там она остановилась.

— Подождите, — сказала она, — здесь надо действовать осторожно.

Она пристально посмотрела в сторону нижней террасы, и Белларион хотя и не увидел появившихся там вооруженных людей, но по изменившемуся выражению ее лица понял, что дело неладно.

— Слишком поздно! Если вы взойдете на мостик, вас заметят. О, я придумала! — она и тут обнаружила присутствие здравого смысла. — Вы поползете вперед на четвереньках, а я пойду за вами и постараюсь скрыть вас собой от их взоров.

— Едва ли у нас получится это, — ответил Белларион, распластавшись у самых ее ног. — Если бы габариты вашей фигуры были под стать вашему неизмеримому милосердию, я ни секунды не колебался бы. Но мне кажется, есть более надежный способ.

Она, нахмурившись, взглянула на него сверху вниз.

— Какой же? — пропустив мимо ушей его реплику, спросила она.

Он указал взглядом за украшенный купоном павильон, туда, где на крошечной полоске земли, выдававшейся в озеро, росли три высоких кипариса и небольшой ольховый куст, ветки которого склонялись к самой воде.

— Вот этот, — ответил Белларион и, извиваясь, словно угорь, пополз к кромке берега.

— Куда вы? — приглушенно воскликнула она. — Там очень глубоко, в самом мелком месте метра три.

— Тем лучше, — отозвался Белларион. — Меньше шансов, что меня будут здесь искать.

Он несколько раз глубоко вздохнул и выдохнул, готовясь нырнуть.

— О, подождите! — вновь вскричала она. — Хотя бы скажите мне…

Но она опоздала. Бесшумно, как выдра, он ушел под воду, и теперь о нем напоминала лишь побежавшая по озеру рябь. Затаив дыхание, она ждала, когда его голова появится где-то на поверхности, но тщетно. Секунды шли, и голоса за ее спиной становились отчетливее — это приближались стражники и увязавшиеся за ними придворные, желающие развлечься обещанной им охотой на человека.

Неожиданно из-под ольхового куста с громким кряканьем сорвалась водяная курочка, полетела низко над озером, волоча лапы по самой поверхности, и вновь плюхнулась в воду возле противоположного берега.

Облегченно вздохнув, девушка поправила накинутую на плечи мантию с горностаевой опушкой и, словно побуждаемая любопытством, направилась навстречу поднимавшимся снизу стражникам. Их стало уже четверо, и возглавлял их все тот же молодой офицер, который в поисках Лорендзаччо ворвался на постоялый двор «Олень».

— Что случилось? — холодноватым тоном, будто досадуя на непрошеное вторжение, спросила она его. — Что вы ищете здесь?

— Одного мужчину, принцесса, — отрывисто ответил офицер, не успев как следует перевести дыхание после быстрого подъема.

Она быстро взглянула ему за спину и заметила группу придворных, следовавших по пятам стражников.

— Мужчину? — переспросила она. — Было бы чудом, если бы вы встретили здесь мужчину.

Один из тех, к кому была адресована насмешка, совсем мальчик, которому еще не исполнилось и шестнадцати, густо покраснел. У него были такие же, как у нее, карие глаза и каштановые, с рыжеватым отливом волосы, но в чертах его лица не ощущалось твердости характера. Его по-мальчишечьи худощавая фигура была облачена в короткую, чуть выше колен, великолепную тунику[979] из золотой парчи, подпоясанную золотым кованым поясом, с которого свисал кинжал с рукояткой, украшенной самоцветами; на его высокой шапке пламенел огромный рубин, на одной ноге у него был зеленый чулок и желтая туфля, на другой желтый чулок и зеленая туфля. Это был синьор Джанджакомо Палеолог, маркиз Монферратский.

Юного маркиза сопровождали его наставник мессер Корсарио, чье богатое темно-лиловое платье заставляло предположить в нем скорее придворного, но никак не ученого мужа, и синьор Каструччо да Фенестрелла, молодой человек не более двадцати пяти лет от роду, с длинными тонкими волосами, бледным, но весьма красивым лицом и бегающими глазами.

— Только попробуйте рассмеяться, Каструччо, — капризно бросил тому маркиз.

Тем временем офицер отдавал распоряжения:

— Двоим обыскать заросли около ворот, двое — со мной. Так вы никого не видели, ваше высочество? — обратился он затем к принцессе.

— Неужели я не сказала бы вам? — уклончиво ответила она.

— Совсем недавно сюда через калитку в саду вошел некий мужчина.

— Откуда вам это известно?

— Об этом говорят следы…

— Следы? Какие следы?

Он рассказал ей, и на ее подвижном лице отразилось сомнение.

— Весьма зыбкое основание для такого вторжения, мессер Бернабо.

Офицер почувствовал себя несколько неловко.

— Ваше высочество, вы не совсем верно поняли мои намерения… — начал было он.

— Я надеюсь, — перебила она его и с беззаботным видом, словно происходящее не интересовало ее, встала к нему боком.

— В храм! — Бернабо махнул рукой двоим ждущим его распоряжений стражникам.

Услышав его слова, она резко обернулась к нему, и ее глаза возмущенно сверкнули.

— Как, без моего разрешения? Ведь этот павильон, мессер, моя собственная беседка.

— В нем мог спрятаться тот самый малый, которого мы ищем, — нерешительно предположил Бернабо.

— Это исключается: я сама только что оттуда, и там никого не было.

— Вам изменяет память, ваше высочество, — заметил Бернабо. — Поднимаясь сюда, я видел, как вы шли по лужайке со стороны рощи.

Она вспыхнула, услышав поправку.

— Ваша бдительность, Бернабо, безгранична, — тоном, который заставил его измениться в лице, медленно произнесла она после небольшой паузы. — Я не забуду этого, равно как и вашего недоверия к моим словам. Пожалуйста, ищите, и пусть мое присутствие не смущает вас.

Офицер учтиво поклонился ей и, сделав знак стражникам следовать за ним, шагнул на мраморный мостик. Однако их поиски оказались бесплодными.

— Я вижу, вы понапрасну трудились, — поддела принцесса озадаченного Бернабо, когда стражники вернулись из павильона.

— Клянусь своей головой, он где-то здесь, — угрюмо отозвался тот.

— Вы мудро поступаете, что не клянетесь чем-либо более ценным.

— Я должен доложить его высочеству, — игнорируя ее колкости и смешки стоявших возле нее придворных, ответил Бернабо. — Синьоры, — повернулся он к ним, — может быть, кто-то из вас случайно заметил этого негодяя — долговязого юнца в зеленом?

— В зеленом? — воскликнула принцесса. — Чрезвычайно интересно. Что, если это была дриада[980] или, скажем, мой брат?

Бернабо отрицательно покачал головой.

— Этого не может быть.

— Я совсем не в зеленом, — возмутился молодой маркиз. — Не говоря уже о том, что я никуда не отлучался из сада. Она смеется над вами, мессер Бернабо. Не обращайте на нее внимания. Мы в самом деле никого не видели здесь.

— А вы, мессер Корсарио? — подчеркнуто вежливо обратился офицер к наставнику, звание и возраст которого как будто должны были располагать к серьезности.

— Никого, — лаконично ответил тот. — Правда, — добавил он, — мы все время находились внизу. Но и мадонна, хотя и поднялась сюда раньше нас, но она утверждает то же самое.

— Так вы утверждаете это, ваше высочество, или нет? — резко спросил Бернабо.

Принцесса с холодным пренебрежением взглянула на него.

— Вы слышали, что я сказала. Или же вы собираетесь допрашивать меня? Впрочем, если у вас остались сомнения, зачем задавать вопросы? Идите и ищите.

— Ну вот, вы видите, — удрученно вздохнул Бернабо.

— Почему ты не ответишь напрямую, Валерия? — пришел к нему на помощь молодой маркиз. — Неужели хоть раз нельзя оставить упражнения в остроумии и просто ответить «нет»?

— Потому что я уже ответила, и мне не поверили. Меня уже однажды оскорбили, и я не желаю ждать продолжения. Я ухожу — здесь становится прохладно.

Она повернулась и пошла вниз, ко дворцу.

Мессер Бернабо в замешательстве погладил подбородок.

— Глупо с вашей стороны, Бернабо, сердить ее высочество, — проворчал синьор Каструччо.

— Но ведь мы все видели, как ее высочество шли по лужайке со стороны вон тех деревьев, что растут возле калитки.

— И мы точно так же все видели, что она шла одна, болван, — сказал Корсарио. — Если кто-то и входил через калитку, то он должен быть как раз в тех зарослях, которые ваши солдаты уже обыскали. Кстати, кого вы ловите?

— Некоего бандита, сообщника Лорендзаччо из Трино, ускользнувшего у нас между пальцев час назад.

— О Боже! — удивленно вскричал Корсарио. — Я-то думал… — он запнулся и попытался загладить оговорку шуткой. — Можете ли вы себе представить, что синьора Валерия укрывает разбойников?

— Никто не может представить себе, на какие поступки способна синьора Валерия.

— Зато я легко могу представить, как она выцарапала бы ваши глаза, будь на то ее воля, — со злобной усмешкой прошипел синьор Каструччо. — Будьте уверены, уж она-то не забудет вашей наблюдательности. Никогда нельзя говорить женщинам все, что вы знаете, — это им только на руку.

Юный маркиз одобрительно рассмеялся на замечание своего друга, и Бернабо строго посмотрел на них.

— Синьоры, я продолжу облаву.

Они искали до самой темноты, не пропустив ни одного кустика или деревца, которые могли бы служить убежищем для беглеца, и в конце концов сделали вывод, что тот либо успел улизнуть из сада, либо не был здесь вообще. И с наступлением ночи удрученному Бернабо ничего не оставалось, как собрать своих солдат и удалиться восвояси, а три синьора, помогавшие ему в поисках и с трудом скрывавшие свое разочарование по поводу их неудачи, отправились ужинать.

Глава 5

ПРИНЦЕССА
Не менее двух часов простоял Белларион по шею в воде у острова, среди веток ольхового куста, прежде чем рискнул выбраться на узенькую полоску суши, протянувшуюся позади мраморного павильона. Промокший и продрогший до костей, он растянулся на земле, готовый в любую секунду нырнуть обратно в озеро, и утешал себя тем, что подобные испытания весьма благоприятствуют смирению гордыни и борьбе с самомнением.

«Только дуракам, но никак не мудрецам требуется личный опыт для приобретения познаний», — любил говаривать он в бытность свою в монастыре. Теперь же, в свете недавних событий, он склонялся к тому, чтобы пересмотреть столь категоричное суждение, следуя которому нетрудно было сделать вывод, особенно если воспользоваться его излюбленным методом силлогизмов, что он-то как раз и является дураком. Истина, вероятнее всего, лежала где-то посередине: опыт и ученость шествовали рука об руку в процессе познания, и только их совокупное восприятие могло сделать человека по-настоящему мудрым.

Женские голоса и легкие шаги, поднимающиеся вверх по лестнице, прервали его грустные размышления. Неверный свет желтого, как спелая дыня, лунного серпа осветил два темных силуэта на вершине арочного мостика, и в одном из них он узнал грациозные черты спасшей его сегодня дамы. Затем они исчезли в павильоне, и вскоре он услышал приглушенный голос, который теперь не спутал бы ни с каким другим и который звал его:

— Эй, эй! Мессер! Мессер!

Принцессе Валерии, как она впоследствии рассказывала показалось, что кусок глины неожиданно зашевелился у самых ее ног и принял человеческий облик, аморфный, будто не до конца материализовавшийся. От неожиданности она чуть не вскрикнула, словно увидела перед собой призрак, но быстро справилась с собой.

— Вы, должно быть, промокли и замерзли, мессер, — в следующую секунду сказала она, и ее голос звучал мягко и заботливо, вовсе не так, как совсем недавно она разговаривала с офицером стражи и с компаньонами своего брата.

— Промок, как утопленник, но замерз чуть меньше, — отозвался Белларион, не делая тайны из своего бедственного состояния, и с мрачным юмором добавил: — Я хотел бы надеяться, что меня не повесят, чтобы высушить.

— Нет, нет, — приглушенно рассмеялась принцесса, — мы найдем средство получше и поприятнее для вас. Но сперва ответьте мне, как вы осмелились войти сюда, если за вами следили.

— За мной никто не следил, мадонна. Иначе меня не было бы здесь.

— За вами не следили? И тем не менее… — У нее перехватило дыхание. — Я этого и боялась, — продолжила она после секундной паузы. — Но идемте же. Мы принесли вам сухую одежду, и вы обо всем расскажете, когда переоденетесь и согреетесь.

Он с готовностью проследовал за ней в единственную круглую комнату в мраморном павильоне, где их поджидала донна Дионара, камеристка[981] принцессы. Комната тускло освещалась стоящим на мраморном столике фонарем, но Белларион сразу обратил внимание на фигурный мраморный пол, выложенный в форме циферблата с утопленными в часовые сектора медными римскими цифрами.

Днем он наверняка заметил бы проделанное в форме дуги отверстие в накрывающем павильон куполе, сквозь которое лучи солнца проникали внутрь и бегущая по циферблату тень указывала время — точь-в-точь как в храме Аполлона, в Риме, послужившем прообразом при строительстве этого павильона. Возле одной из стен стояли леса, на полу в беспорядке валялись тазы, ведра, кисти и прочие принадлежности художников, о чьей работе свидетельствовала незаконченная фреска, начатая на стене около самого купола. На столике, рядом с фонарем, лежал узел с одеждой и полотенцами.

Ему дали десять минут для того, чтобы растереться и переодеться, и было условлено, что дамы будут в это время прогуливаться в саду, а в случае опасности подадут ему сигнал, заиграв на лютне, которую они предусмотрительно захватили с собой. Белларион едва успел завершить свой туалет и еще прилаживал к короткой, выше колен, тунике кожаный пояс с железной пряжкой, как принцесса, на этот раз в одиночестве, вновь появилась в павильоне.

Она быстрым шагом подошла к столику, где все так же горел фонарь, и, не тратя лишних слов, сразу же перешла к делу:

— Итак, мессер, что вам было велено сообщить мне?

Его пальцы замерли, не успев застегнуть пряжку, а широко раскрытые глаза недоуменно уставились на нее.

— Сообщить вам? — медленно переспросил он.

— Ну да, — несколько нетерпеливо продолжала она. — Что случилось с мессером Джуффредо? Почему он не появлялся вот уже полмесяца? Что вам велел передать синьор Барбареско? Смелее, смелее, мессер, чего вы медлите? Думаю, вам известно, что перед вами принцесса Валерия Монферратская.

Увы, из ее вопросов Белларион понял лишь только то, что находится в присутствии августейшей сестры маркиза Монферратского, суверенного правителя государства Монферрато. Воспитывайся он в миру, такая встреча перепугала бы его до смерти, но он знал принцев и принцесс только по книгам хронистов и историков, которые, надо сказать, всегда обращались с ними весьма фамильярно. Если что-то в ней и внушало ему почтение, так это ее красота и редкие качества ума и души, которые он уже успел оценить.

— Мадонна, я не понимаю вас, — беспомощно развел он руками, справившись наконец-то со своим поясом. — Я вовсе не посланник, я…

— А кто же вы? — она вскинула голову, и ее темные глаза засверкали. — Разве вас не посылали ко мне? Отвечайте же, да или нет?

— Меня направляло лишь божественное провидение, пожелавшее избавить меня от печальной участи быть повешенным и тем самым сохранить меня для лучших дней…

— Но почему вы пришли сюда? — после долгой паузы проговорила принцесса, изучающе глядя на Беллариона. — Шпионить за мной… Нет, вы не похожи на шпиона и вели бы себя тогда иначе. Кто вы, наконец?

— Бедный странствующий школяр, которого учат жизни чуть быстрее, чем он это может усвоить. Позвольте же мне рассказать, как я очутился в вашем саду.

В кратких и точных выражениях он поведал ей о том, что приключилось с ним сегодня, и в конце рассказа на ее губах даже промелькнула легкая тень улыбки, убедившая его, что она не собирается вымещать на нем свой гнев и разочарование.

— А я-то думала… — она запнулась и с оттенком горечи рассмеялась. — Вам повезло, мессер беглец. Но что мне делать с вами?

Он ответил прямо и просто, не как безымянный школяр — высокородной принцессе, а как равный — равной, как молодой человек — молодой женщине.

— Позвольте мне, мадонна, воспользоваться этой ошибкой, стоившей вам не больше, чем цена платья, которое сейчас на мне.

— Ну, при чем здесь платье! — она пренебрежительно махнула рукой и нахмурилась. — Что такое платье? Меня беспокоит, что я назвала вам имена.

— В самом деле? А я уже успел позабыть их. Хорошая память, мадонна, — поторопился объяснить он, заметив ее удивленный взгляд, — сочетает хорошую способность запоминать со столь же превосходным качеством быстро забывать. Моей памятью всегда восхищались, мадонна, и в тот момент, когда я окажусь за стеной вашего прекрасного сада, я успею позабыть даже о том, что был здесь.

— Если бы я могла верить вам… — медленно проговорила она, намеренно не окончив фразу.

Белларион улыбнулся.

— Если вы сомневаетесь, то лучше позовите стражу. Но вдруг я не забыл эти имена?

— Ах! Вы угрожаете? — у нее перехватило дыхание, и Белларион понял, что его догадка верна: принцесса занималась какой-то тайной деятельностью, и нужный ответ сразу пришел ему на ум.

— Нет, синьора. Я хотел только показать вам, что вы должны доверять мне; в противном случае вы не можете ни арестовать, ни отпустить меня.

— Мессер, вы весьма проницательны для воспитанника монастыря.

— В монастыре как раз этому и учат. Впрочем, мадонна, вы смело можете воспользоваться моими услугами.

Трудно сказать, что подвигло его на такое предложение — ее красота и очарование или просто желание отблагодарить ее за свое спасение. Белларион и сам не знал этого, и последняя фраза как-то сама собой вырвалась у него.

— Но каким образом? — удивилась она.

— Я могу заменить вам того посыльного, которого вы ждали, и передать кому нужно ваше сообщение.

— Думаете, у меня оно есть?

— Да, — как следует из ваших слов.

— Но я сказала так мало, — подозрительно взглянув на него, возразила она.

— Догадаться об остальном совсем не трудно. Вот послушайте: вы ожидали известий от некоего синьора Барбареско и оставили незапертой калитку в саду, чтобы посыльный мог незаметно войти внутрь, в то время как вы в одиночестве поджидали его неподалеку; именно поэтому ваши камеристки — по крайней мере, одна из них — развлекали синьоров на нижней лужайке, откуда нельзя увидеть, что происходит наверху. Отсутствие известий в течение полумесяца, равно как и мессера Джуффредо, обычно приносившего их, обеспокоило вас, и вы уже начали опасаться, что с ним, а быть может, и с самим синьором Барбареско стряслось какое-то несчастье. А раз так, то тайная деятельность, которой вы занимаетесь вместе с этими двумя вышеназванными синьорами, весьма опасна. Я ведь верно догадался, синьора? — несколько самодовольно закончил он.

— Мне кажется, даже слишком верно, — медленно ответила она. — Особенно для постороннего человека.

— Мадонна, вы так считаете лишь потому, что не привыкли искать причинно-следственные связи событий. Это не так просто.

— Причинно-следственные связи! — обожгла его ее насмешка. — Знаете ли вы, о чем они говорят сейчас мне?

— Трудно представить себе, мадонна, — пытаясь взять с ней столь же язвительный тон, ответил юноша.

— Вас послали, чтобы заманить меня в ловушку.

Он сразу понял, почему она пришла к такому заключению, и укоризненно покачал головой, еще влажной после озерной воды.

— Ваше рассуждение не было в достаточной степени строгим. Если меня подослали, то зачем тогда за мной охотились? И разве нельзя было принести вам какое-нибудь тривиальное известие, чтобы вы легче поверили мне?

Ответ, казалось, убедил ее, однако она все еще сомневалась.

— Почему вы предлагаете мне свои услуги?

— Ну, скажем, из чувства благодарности за спасение моей жизни.

— Но я это сделала по недоразумению, так при чем здесь благодарность?

— Милосердие, которое вы проявили ко мне, никак не назовешь недоразумением. И, как мне кажется, желание послужить синьоре, которая нуждается в этом, не удивительно для человека, способного воспринимать и должным образом оценивать происходящее. А потом, надо же мне чем-то заплатить за это отличное платье!

Трудно было бы откровеннее признаться, что она очаровала его, хотя он в тот момент никогда не согласился бы с этим.

— Светский человек навряд ли счел бы подобные основания достаточно вескими, — с легкой улыбкой, показавшей, что от нее не укрылись его чувства, проговорила она.

— Скорее всего, я и не являюсь таковым.

— Но ваше предложение стать странствующим рыцарем говорит об обратном. Услуга, о которой вы говорите, может оказаться опасной, — после небольшой паузы добавила она, решив, что провидение и в самом деле послало ей этого юношу для их обоюдного спасения, — куда опаснее, чем ваше сегодняшнее испытание.

— Для находчивого человека риск делает предприятие не столь пресным, — ответил он.

— Мессер, не слишком ли вы полагаетесь на свою находчивость? — чуть не рассмеялась она.

— Вы хотите сказать, что опыт, приобретенный мной за последние сутки, должен заставить меня быть скромнее? Поверьте, мадонна, полученный урок не пройдет даром, и в другой раз, смею надеяться, внешность не обманет меня.

— Что ж, у вас будет возможность проверить это. Итак, слушайте, что вы передадите синьору Барбареско, — сказала она.

Впрочем, сообщение оказалось весьма невинным: всего лишь справиться о его здоровье и подчеркнуть, что отсутствие известий сильно обеспокоило ее; и еще она дала Беллариону половинку разломанного золотого дуката в качестве своего рода верительной грамоты.

— Завтра вечером, — закончила она, — в то же самое время я отопру калитку в сад и буду ждать вас.

Глава 6

КРЫЛЬЯ СУДЬБЫ
Так нелепая случайность подтолкнула мессера Беллариона на неверную и крайне опасную тропинку искателя приключений, которая могла привести его куда угодно, только не в университет Павии, где он намеревался изучить греческий и укрепиться в вере; Лорендзаччо из Трино, хотя тот явился лишь слепым орудием судьбы, следовало бы привлечь к ответственности только за одно содеянное им злодеяние, имя которому — совращение с пути истинного.

Но в темную августовскую ночь, выходя из калитки сада, которую уже никто не охранял, Белларион мало задумывался об этом. Синьор Барбареско жил где-то неподалеку от собора, и, пересекая кафедральную площадь, Белларион наткнулся на стражников, обходивших дозором спящий город.

Разыгрывая припозднившегося гуляку, он затянул протяжную мелодию — незнание подходящих случаю песен ему пришлось компенсировать упрощенным на один голос распевом григорианского хорала[982] — и пошатывающейся походкой смело двинулся прямо на них. Стража остановила его, потребовав соблюдать тишину и покой, и, естественно, поинтересовалась, кто он и откуда.

Приняв важный и напыщенный вид, Белларион пустился в пространные объяснения. Он только что отужинал в монастыре августинцев, к настоятелю которого он сегодня прибыл с поручением от его родственника — брата мужа своей двоюродной сестры — из Чильяно. Но остановился он у другого родственника, у дядюшки, синьора Барбареско, чей адрес — удивительное дело! — он никак не может вспомнить.

— Черт возьми, ничего удивительного! — воскликнул старший из стражников, вполне уверовавший в его отчаянное вранье, и, рассчитывая на вознаграждение, они взялись проводить его.

Далеко идти не пришлось — дом Барбареско находился на узенькой улочке сразу за собором. Стражники громко постучали в окованную железом входную дверь, и сверху отозвался дрожащий голос, поинтересовавшийся причиной столь неурочного визита.

— Племянник его светлости вернулся домой! — рявкнул старший. — Открывайте скорее!

Наверху раздалось невнятное бормотание, а затем уже другой голос, более низкий и уверенный, ответил им:

— Какой еще племянник? В такой час я не жду никакого племянника!

Но Белларион был готов к подобному опровержению.

— Он сердится на меня, — объяснил он. — Я ведь обещал поужинать вместе с ним.

И, вскинув голову, он прокричал:

— Умоляю тебя, дядюшка, не оставляй меня на улице. Хоть я и припозднился, но впусти меня, и я все, все объясню. И принеси дукат наградить этих достойных воинов, — добавил он. — Я обещал им дукат, но у меня только половинка дуката, лишь одна половинка, — имитируя пьяную настойчивость, повторил он. — А что такое половинка дуката? Все равно что сломанная монета.

Стражники только усмехнулись его причудливой речи.

Наверху, очевидно, задумались, затем все тот же низкий голос произнес: «Подождите», и вслед за этим они услышали звук захлопнувшегося окна.

Вскоре заскрипели засовы, тяжелая дверь распахнулась, и их взорам предстал коренастый человек с красным мясистым лицом, крючковатым носом и живыми голубыми глазами под изогнутыми дугой черными бровями. Он был в лилового цвета ночной рубахе и в руке держал свечу.

— Дорогой дядюшка, я приношу свои глубочайшие извинения, — начал Белларион. — Конечно, мне нельзя было задерживаться, но если бы не эти славные парни, я появился бы еще позже. Будь добр, дай им дукат, и пускай они идут с Богом.

Его светлость, казалось, ничуть не удивился и мгновенно уловил линию поведения, предложенную Белларионом.

— Благодарю вас, мессер, — обратился он к старшему стражнику, — за вашу заботу о моем племяннике. Он совсем недавно в наших краях.

С этими словами он вложил монету в жадно раскрывшуюся ладонь стражника, а затем, встав чуть в сторонку, добавил:

— Ну заходи, племянничек.

Но когда дверь затворилась и скрыла их от глаз нежелательных свидетелей, манеры синьора резко изменились.

— Кто вы, черт побери, и что вам надо?

— Если вы сами уже не ответили на этот вопрос, то никогда не спустились бы вниз и не расстались бы со своим дукатом, ваша светлость, — улыбаясь во весь рот, с облегчением проговорил Белларион. — Для стражи — я ваш племянник, приехавший погостить в Касале, а чтобы вы случайно не выдали меня, я намекнул о половинке дуката.

— Какая находчивость с вашей стороны, — усмехнулся синьор Барбареско. — Но кто вас прислал?

— О Боже! Опять вы задаете ненужный вопрос! Ну конечно же, принцесса Валерия. Глядите! — он извлек разломанную половинку дуката и протянул ее Барбареско.

Его светлость взял монету и, подержав около свечи, прочитал выбитую на ней половинку даты. Затем, вернув ее Беллариону, пригласил его следовать за ним.

Они прошли наверх, в мезонин, в длинную комнату с низким потолком, на стенах которой в беспорядке висели потрепанные и грязные гобелены, а пол, казалось, не мели неделями. Его светлость зажег пук свечей в свинцовом подсвечнике, придвинул кресло к столу с лежащими там в беспорядке письменными принадлежностями и предложил своему гостю сиденье напротив себя.

— Как вас зовут? — спросил он.

— Белларион.

— Я ничего не слышал о вашей семье.

— И я тоже, но это не имеет сейчас значения.

— Ну да, — согласился синьор Барбареско, махнув рукой, словно отметая вопрос в сторону. — Так с чем вы пришли?

— Я не принес вам никаких известий, — решил чуть переиграть Белларион. — Я пришел за ними. Ее высочество обеспокоена отсутствием новостей от вас и еще тем, что мессер Джуффредо не появлялся у нее уже полмесяца.

— Джуффредо струсил, слабак. Возвращаясь в последний раз из дворцового сада, он решил, что за ним следят, и наотрез отказался опять идти туда.

Итак, решил Белларион, что бы они ни замышляли, это, по крайней мере, была не любовная интрига. Джуффредо, видимо, являлся всего лишь посыльным, а пятидесятилетнего тучного Барбареско трудно было представить себе в роли воздыхателя.

— Неужели нельзя было послать во дворец кого-нибудь другого?

— Посыльного, мой друг, не так-то просто найти. Тем более что за эти две недели ничего не прояснилось и срочной нужды в нем просто не было.

— А разве не нужно было сообщить об этом принцессе, — хотя бы для того, чтобы успокоить ее?

Барбареско откинулся в кресле и, сцепив на брюхе пухлые руки, такие же красные, как и его лицо, серьезно посмотрел на Беллариона.

— Вы ведете себя так, словно наделены особыми полномочиями, молодой человек. Почему вы пользуетесь таким доверием принцессы?

Белларион был готов к такому вопросу.

— Я служу переписчиком во дворце, и круг моих обязанностей позволил мне сблизиться с принцессой.

Это была смелая ложь, но Белларион рассчитывал на свою ученость, которая при необходимости могла бы выручить его.

Синьор Барбареско понимающе кивнул.

— Чем вас заинтересовали ее высочество?

Белларион улыбнулся с легкой укоризной.

— Трудно ли догадаться об этом?

— Я не хочу догадываться. Я спрашиваю.

— Ну, скажем… возможностью послужить ей, — туманно ответил Белларион, намекая на романтическую причину. Однако Барбареско воспринял это по-иному.

— Значит, вы не лишены честолюбия! Что ж, так и должно быть. Заинтересованность — лучший помощник в любом деле.

Он, в свою очередь, улыбнулся столь цинично, что Белларион сразу же усомнился в присутствии каких-либо идеалов в душе синьора Барбареско. Однако Белларион решил пока не проявлять своих чувств, рассчитывая на откровенность, которую его собеседник мог проявить в разговоре с человеком, близким ему по духу. Он тут же запустил очередной пробный шар.

— Ее высочество, как мне показалось, очень беспокоились о причинах вашего… м-м… бездействия.

Он постарался выбрать самое нейтральное слово и произнести его самым безразличным тоном, но Барбареско буквально подпрыгнул на месте.

— Бездействия! — взорвался он, побагровев и задыхаясь от ярости. Доказывая несправедливость обвинения, Барбареско пустился подробно излагать результаты своей предыдущей деятельности, и мало-помалу, задавая наводящиевопросы, делая выводы и строя вполне очевидные предположения, Белларион узнал не только о том, что происходит, но и всю предысторию этих событий.

Обширный и могущественный маркизат Монферрато в настоящее время управлялся маркизом Теодоро, регентом при несовершеннолетнем племяннике Джанджакомо, сыне великого Оттоне, павшего в неаполитанских войнах против брауншвейгской династии[983].

Начиная с Гульельмо, великого крестоносца[984], все правители Монферрато отличались воинственным нравом, а само государство считалось кузницей солдатских кадров. Сто лет тому назад, после смерти единственного наследника по мужской линии Джованни Справедливого, правление перешло к Теодоро I, младшему сыну сестры Джованни Виоланты, чьим мужем был император Восточной империи Андроник Комнин Палеолог[985].

Надо сказать, что кровь Палеологов мало повлияла на характер монферратских правителей, и теперешний регент, Теодоро, не оказался исключением из правила, если не считать таким исключением присущие ему необычайную хитрость и любовь к интриге — качества, которые редко встречаются среди военных. Все дело в том, что маркиз Теодоро получил воспитание при дворе своего дяди Джангалеаццо, герцога Миланского[986], который заслужил прозвище Великая Ехидна, намекавшее одновременно и на характер его обладателя, и на змею — эмблему их рода. Теодоро с восхищением наблюдал, какими изощренными способами Джангалеаццо устранял неугодных и с каким дьявольским искусством умел устраивать все таким образом, что его противники совершали опрометчивые поступки, навлекавшие гнев своих же родственников или подданных.

Он помнил об Альберто д’Эсте[987], по наущению герцога Миланского зверски расправившемся почти со всеми своими родными и вызвавшем гнев феррарцев своим злодеянием. Он знал, как было подделано любовное письмо, якобы отправленное секретарем его дорогого друга к жене правителя Мантуанского маркизата Франческо Гонзаги[988], и что дело закончилось сперва убийством невинной женщины — кузины самого герцога — и жестокой казнью несчастного чиновника, а затем восстанием жителей Мантуи против своего звероподобного синьора. В обоих случаях Джангалеаццо приглашали принять правление над обезглавленными государствами; такой метод завоевания являлся, по его мнению, куда менее дорогостоящим, чем снаряжение больших армий, и в то же время значительно более эффективным, поскольку завоеватель никогда не может быть уверен в лояльности покоренных силой людей.

Несомненно, что к концу жизни Джангалеаццо основал бы целое королевство, охватывавшее всю Северную Италию, но в 1402 году он умер от чумы.

Годы, проведенные в школе герцога, не прошли для маркиза Теодоро впустую. Например, он узнал, что любовь толпы завоевывается добродетелью и благородным поведением, но на отдельно взятого человека сильнее всего воздействуют самые низменные страсти. На этой элементарной истине, по словам Барбареско, была построена вся политика маркиза Теодоро, направленная в конечном счете на низвержение законного наследника монферратского престола, юного Джанджакомо. Щедро раздавая награды и должности, проявляя показное расположение к слабым и строгость к сильным, верша суд и расправу с умеренностью и милосердием, регент снискал себе всеобщую любовь и уважение. И параллельно, шаг за шагом, велась тайная деятельность, подрывающая авторитет его племянника и обрекающая того на униженное положение, результатом которой должен был стать его добровольный отказ от власти в пользу регента маркиза Теодоро.

Этому способствовала сама слабость характера юноши, и маркиз Теодоро прилагал все усилия, чтобы как можно больше испортить его. Учитель Корсарио, отъявленный мошенник с непомерными амбициями, только развращал ум и характер юноши, вместо того чтобы воспитывать в нем добродетели и развивать его интеллект. Каструччо, синьор Фенестрелла, первый камергер[989], был промотавшимся игроком, успевшим спустить с рук свое имение едва ли не в тот же день, когда вступил в обладание им, и нетрудно догадаться, с какой целью регент сделал его постоянным спутником юноши.

В этом месте рассказа Белларион прервал его:

— Мне кажется, что регент поступает несколько неосторожно. Всем известно, что именно он назначил Каструччо на эту должность и, следовательно, должен отвечать за его поведение.

Но Барбареско лишь пренебрежительно рассмеялся.

— Либо вы недостаточно наблюдательны, либо совсем не знаете ловкости нашего регента. Он не раз получал заявления, что Каструччо совсем неподходящий компаньон для будущего правителя Монферрато. Ну и что? Это оказалось для него лишь еще одной возможностью продемонстрировать свои отеческие добродетели и упрямство юноши. Как, заявляет он, регент может указывать принцу, который настолько привязался к мессеру Каструччо, что ни под каким предлогом не желает расставаться с ним? Разве он не прав?

Белларион нехотя согласился.

— Конечно, прав, — продолжал Барбареско, удивленный его несообразительностью. — Этот Каструччо знает, как завоевать любовь и восхищение юноши и чем разжечь его воображение. Трудно представить себе лучшее орудие для замыслов регента и худшего товарища для принца.

Далее Барбареско пояснил, что, пытаясь спасти своего брата и рассчитывая на помощь некоторых лишенных права собственности сеньоров Монферрато — почти сплошь гвельфов, — принцесса Валерия организовала заговор против маркиза Теодоро с целью низложить его и передать власть в государстве в руки регентского совета до того времени, пока Джанджакомо не вступит в совершеннолетие, и он, Барбареско, рассчитывает стать главой этого совета.

— Жаль, что маркиз Теодоро успел заслужить любовь и уважение народа, — покачал головой Белларион.

— Небеса всегда поддерживают правое дело, — вскинув голову и важно выпятив грудь, ответил Барбареско.

— Я сомневаюсь вовсе не в помощи свыше, а насчет тех средств, которыми мы располагаем.

Это замечание, казалось, отрезвило Барбареско, оставившего мир сверхъестественного и вернувшегося на землю. Но его поведение несколько изменилось. Он стал скрытен и уклончив. Он сказал только, что не одинок в своем стремлении разоблачить политику регента. Не менее дюжины сеньоров работают сейчас в этом направлении. Остальные, по его словам, неизбежно присоединятся к ним, когда узнают всю правду о маркизе Теодоро.

Это, по-видимому, и было то сообщение, которое Беллариону предстояло передать принцессе, но столь скудная информация явно не устраивала юношу.

— Принцессе Валерии, — сказал он, — все это давно известно и ничуть не успокоит ее. Она требует чего-то более определенного.

Барбареско совсем не понравилась его настойчивость, но в конце концов он обещал назавтра собрать у себя главных соучастников заговора, так чтобы Белларион смог из первых рук узнать интересующие принцессу Валерию подробности.

Удовлетворенный, Белларион попросил разрешения остаться у Барбареско на ночлег, и его провели в убогую грязную комнату, мало отличавшуюся от остальных помещений в этом огромном запущенном доме. Лежа на жесткой постели, он размышлял о гнусном регенте, глупом мальчишке и великодушной принцессе, готовой взяться за сомнительно организованное дело, которое может стоить головы не только ей, но и ее никудышному братцу.

Глава 7

СЛУЖБА
На другой день, еще до полудня, в доме собралось не менее полудюжины заговорщиков, которых мессер Барбареско, уступая настойчивым требованиям представителя принцессы, вызвал на совещание. Четверо из них, включая графа Энцо Спиньо, были выселены из Монферрато гвельфами, которым пришлось приехать в Касале под чужими именами. Как часто бывает на подобных встречах, они много говорили, но никто не предложил ничего конкретного, так что Белларион в конце концов не удержался от реплики:

— Синьоры, мы понапрасну тратим время. Неужели я смогу сообщить ее высочеству только то, что у его светлости синьора Барбареско обсуждались невзгоды, обрушившиеся на голову ее бедного брата? Неужели это все?

Они недовольно переглянулись друг с другом, точно каждый спрашивал совета у своего соседа. Наконец Барбареско ответил ему:

— Мессер, вы испытываете наше терпение, — с горячностью заявил он. — Не будь вы доверенным лицом принцессы, я не потерпел бы ваш высокомерный тон…

— Не будь я доверенным лицом, терпеть было бы нечего, — прервал его Белларион, подчеркивая тем самым, что ближе их всех знаком с синьорой Валерией.

— Но почему принцесса вдруг забеспокоилась? — спросил кто-то из них.

— Лучше сказать, что вы только сейчас узнали о ее беспокойстве. Принцесса всегда сомневалась в верности вашего посыльного, Джуффредо; разве она могла открыться ему? Тем более что вы, синьоры, не спешили знакомить ее со своими планами, вероятно перестраховываясь на случай возможного предательства.

Никто не возразил на последнее утверждение Беллариона, тем самым подтверждая его догадку, что им действительно есть о чем умалчивать.

Наконец граф Спиньо, худощавый, смуглолицый синьор, злейший враг маркиза Теодоро, отрывисто рассмеялся.

— Клянусь, тут он прав, — проговорил он и повернулся к Беллариону.

— Мессер, ваша язвительность была бы вполне оправданной, если бы наши намерения не простирались дальше чем…

Со всех сторон послышались предостерегающие возгласы, но граф смело отмахнулся от них.

— …спрятать в нужном месте арбалетчика…

Ему не дали закончить, и конец его фразы потонул в буре негодующих восклицаний. Барбареско грубо схватил его за плечо, и все остальные с гневными упреками, среди которых «дурак» и «безумец» были, пожалуй, самыми мягкими, набросились на своего чересчур разоткровенничавшегося собрата-заговорщика.

Его чуть ли не силой заставили замолчать, и, когда спокойствие вновь было восстановлено, Барбареско вкрадчивым тоном, явно пытаясь свести на нет впечатление, которое могла бы произвести на Беллариона реплика графа, обратился к юноше:

— Не обращайте внимания на его слова, мессер. Он всегда торопится выдать желаемое за действительное. А поспешность в таких делах никого еще не доводила до добра.

Но Белларион не позволил обмануть себя, хотя и решил притвориться, что поверил ему. Да ничего иного ему и не оставалось, если он хотел выбраться отсюда живым. Поэтому он всего лишь пожал плечами и с сарказмом произнес:

— Ваше терпение, синьоры, переходит ту границу, когда оно из добродетели становится пороком. Пожарные меры заслуживают сейчас куда большего уважения, — здесь он слегка поклонился графу Спиньо, — чем самые надежные планы, заставляющие нас терять драгоценное время.

— Мессер, это говорит ваша молодость, — упрекнул его Барбареско. — Если вам суждено дожить до наших дней, вы будете думать иначе.

— Но сейчас я вижу, что мне абсолютно нечем порадовать принцессу, — раздраженно резюмировал Белларион, чтобы окончательно убедить их в том, что не воспринял всерьез оговорку графа Спиньо, и с недовольной миной на лице откинулся на спинку кресла.

Встреча этим и закончилась; заговорщики поодиночке выскользнули из дома синьора Барбареско, а вслед за ними последовал и Белларион, пообещав вернуться сегодня вечером, если ее высочеству так будет угодно.

— В дворцовом саду сейчас расписывают павильон. Вы не знаете, кто занимается этим? — на прощанье спросил он у своего хозяина.

Барбареско удивленно взглянул на него, однако же ответил, что, вероятнее всего, там работает художник по имени Гоббо, чья мастерская находится на Виа-дель-Кане. Часом позже Белларион переступил ее порог и застал Гоббо за делом: тот рисовал устрашающего вида кроваво-красного ангела, парящего на фоне темно-синего, испещренного звездами неба.

— Там сейчас двое моих сыновей, синьор, — кивнув, ответил он на вопрос Беллариона.

— Работа продвигается чересчур медленно, — высокомерно проговорил юноша.

— Синьор, синьор! — возбужденно затараторил Гоббо. — Это замечательная фреска и…

— Вашим сыновьям требуется помощь, — перебил его Белларион.

— Но где же я возьму умелых помощников? — всплеснул руками старик.

— Здесь, — ответил Белларион и ткнул себя пальцем в грудь.

Гоббо в изумлении уставился на своего посетителя, а тот, чуть наклонившись к нему, доверительным тоном прошептал:

— Мессер Гоббо, я буду откровенен с вами. В свите ее высочества, во дворце, есть такая синьора… — намеренно не окончив фразы, Белларион многозначительно возвел глаза к потолку.

Худое смуглое лицо старого художника расплылось в улыбке.

— Я вижу, вы поняли, — сказал Белларион, улыбаясь в ответ. — Мне просто необходимо перемолвиться с этой синьорой. Речь идет о вопросе чрезвычайной важности… но я не стану утомлять вас рассказом о своих неурядицах.

— Но если это откроется… — неожиданно посерьезнев, начал Гоббо.

— Могу пообещать вам, что этого не случится, и не только это, а еще и пять дукатов за ваши хлопоты.

— Пять дукатов! — воскликнул маэстро, окончательно утверждаясь в своем первоначальном мнении, что имеет дело со знатным синьором. — Ну, за пять дукатов… — запнулся он и почесал в затылке.

— Смелее, друг мой, одолжите мне подходящий наряд, а я оставлю свой у вас под залог этих пяти дукатов, которые я отдам вам, когда вернусь.

Через полчаса, соответствующим образом экипированный, Белларион вышел из мастерской Гоббо и направился прямо во дворец. Ему не составило труда попасть туда, и вскоре он уже смешивал краски под руководством сыновей художника.

Однако он недолго занимался этим; около озера появилась Дионара, и Белларион поспешил к ней.

— Мадонна! Милосердная мадонна! — позвал он.

Она обернулась и увидела высокого молодого человека с всклокоченными темными волосами и испачканным краской лицом. Он был в блузе, измазанной краской всех цветов радуги, а в руке держал длинную кисть, которой указывал в сторону павильона на острове.

— Не согласится ли ее высочество прийти сюда и посмотреть, как идут дела с фреской? — спросил он. — А заодно узнать новости о юноше, с которым она познакомилась вчера, — добавил он, заметив ее высокомерный взгляд.

Вскоре в павильоне появилась принцесса Валерия и, увидев там молодого художника, сидящего, свесив ноги, на подмостках, остановилась в нерешительности. Он не стал испытывать ее терпение.

— Мадонна, вы не узнаете меня? — воскликнул он, вытирая лицо рукавом.

— Мессер Белларион! Это вы?

— Да, — ответил он, спрыгивая вниз. — Я к вашим услугам.

— Но… почему вы в таком виде и зачем было устраивать этот маскарад, чтобы попасть сюда? — озадаченно проговорила она.

— То, что я должен сообщить вам, мадонна, потребует больше времени, чем прошептать несколько слов возле рощи.

— С чем же вы пришли?

— Почти что с пустыми руками. Могу лишь сказать, что мессер Джуффредо едва ли вернется к вам: когда в последний раз он был здесь, ему показалось, что за ним следили. Ничего более достойного внимания за эти две недели не произошло. Мессер Барбареско просил передать вам, что все идет хорошо; я же могу объяснить это так, что все стоит на месте…

— Вы решились что-то объяснить мне?

— И я даже осмелюсь добавить, что ни мессер Барбареско, ни другие ввязавшиеся в эту авантюру синьоры не способны благополучно завершить ее.

Принцесса покраснела от негодования, и ее огромные темные глаза рассерженно сверкнули. Но она умела сдерживать свой гнев, и ее упрек прозвучал холодно и бесстрастно.

— Мессер, добровольно взятая на себя обязанность посыльного не дает права вам вмешиваться в дела, которые вас не касаются.

— Знаете ли вы, куда приведут вас синьор Барбареско и его товарищи? — не смущаясь продолжал Белларион. — Прямо в руки палача.

— Если это все, что вы хотели сказать мне, мессер, то я покидаю вас, — все тем же ледяным тоном проговорила принцесса. — Я не намерена выслушивать дерзкого нахала, оскорбляющего моих друзей.

— Мадонна, вы правы лишь в одном: мое происхождение действительно нельзя назвать благородным. Но те, кому вы верите и кого называете своими друзьями, — они низменны по своей натуре. О, подождите! — с жаром воскликнул он, увидев, что она собирается повернуться и уйти. — Неужели вы думаете, что лишь слепая случайность привела меня сюда? Какое отношение имеют ко мне проблемы Монферрато или ваши собственные? Почему я мешкаю здесь и рискую своей жизнью, когда меня об этом и не просят? Я отвечу вам: потому что такова воля небес и я не в силах поступать иначе.

Эти простые слова, облеченные в столь неожиданно страстную форму, казалось, произвели впечатление на принцессу, что не ускользнуло от Беллариона, когда она, хотя и слегка язвительно, произнесла:

— Архангел в одежке художника.

— Клянусь святым Иларио, это ближе к истине, чем вы думаете.

— Вас не упрекнешь в отсутствии самомнения, — чуть заметно улыбнулась принцесса.

— Возможно, вы разделите его, мадонна, когда услышите, что замышляют эти конспираторы-глупцы. Известно ли вам, что они собираются убить маркиза Теодоро?

— Убить?! — испуганно воскликнула она.

Он мрачно улыбнулся.

— Значит, вы не в курсе их дел, верно? Я так и думал, что они не осмелятся сказать вам. Однако же они выболтали все это мне, чуть ли не первому встречному, предъявившему им в доказательство своей лояльности несчастную половинку дуката. А если я украл ее с тем, чтобы пронюхать планы этих синьоров и за приличное вознаграждение выдать их маркизу Теодоро?

— Я не верю вам! — со страхом глядя на него, медленно произнесла она. — Я не могу!

— Если им повезет, — невозмутимо продолжал Белларион, — ваш дядюшка получит по заслугам. Но куда больше меня беспокоит то, что заговор, возглавляемый столь бездарными людьми, не имеет никаких шансов на успех. Присоединившись к ним, вы только сыграете на руку регенту: ведь если заговор провалится или о нем станет известно, первым делом будет задан вопрос: «Cui bono fuerit?»[990]

— Но Джан ничего не знает об этом, — возразила она, догадываясь, к чему он клонит.

— Не обольщайтесь, мадонна, — с пониманием улыбнулся Белларион. — Лучше держитесь подальше от своих горе-друзей, пока регент с их помощью окончательно не устранил с дороги вашего брата.

— Я не могу поверить, что они решатся на такое дело без моей санкции, — заявила она, бледная и взволнованная.

— Они хотят поставить вас перед свершившимся фактом. За последние сутки я немного узнал о Монферрато, а также и о самих заговорщиках. Могу поклясться: среди них нет ни одного, от кого бы не отвернулась фортуна.

— Мессер, — задумчиво улыбнулась она, — неужели книги не научили вас, что меньше всего желают перемен счастливцы, которые своим положением обязаны сложившейся в государстве ситуации? Так разве странно, что я вынуждена опираться на неудачников?

— Добавьте: жадных, думающих только о своей выгоде, отчаявшихся игроков, готовых поставить на карту не только свои головы, но и вашу, принцесса, и вашего брата. Они ведь уже успели разделить между собой все государственные должности, и Барбареско сам намекал мне, что амбиции, которыми я якобы руководствуюсь, заслуживают должного вознаграждения. Он не способен представить себе иную причину, заставляющую человека рисковать, и одно это говорит о нем куда лучше, чем все остальное, вместе взятое.

— Барбареско незаслуженно пострадал, — задумчиво ответила она. — Он беден; но когда был жив мой отец, это был первый человек в государстве. Мой дядя лишил его всех почестей и почти всего состояния.

— Ничего лучшего о маркизе Теодоро я до сих пор не слышал.

— Разве я могу бросить его? — не обращая внимания на реплику Беллариона, продолжала она. — Разве можно… О Боже! Что я говорю? — неожиданно прервала она сама себя и, выпрямившись, презрительно рассмеялась ему в лицо. — Каким же искусством владеете вы, абсолютно незнакомый мне человек, полуголодный школяр, безвестный и безымянный, что, полагаясь на одно ваше слово, мне приходится задавать себе такие вопросы?

— Искусством выявлять причинно-следственные связи, мадонна, — мягко улыбнувшись, ответил Белларион.

— Вы опираетесь на неверные предпосылки.

— На неверные предпосылки опираются те, кто замышляет убийство.

— Ими руководит излишнее рвение.

— Всего лишь чрезмерная алчность, принцесса.

— Я не позволю вам говорить так о людях, сохранивших мне верность в тяжелую минуту.

В ее глазах вновь вспыхнул гнев, но она тут же справилась с собой.

— Мессер, я искренне благодарна вам и ценю вашу помощь. Если вы еще не отказались от намерения послужить мне, отправляйтесь к мессеру Барбареско и прикажите от моего имени отбросить всякую мысль о насильственном устранении регента. Передайте, что в противном случае я буду вынуждена сама рассказать ему о заговоре.

— Хорошо, мадонна. Но если, обдумав все как следует…

— Я найду способ сообщить синьору Барбареско свои планы, — перебила она его. — И для этого мне не потребуются ваши услуги. Отправляйтесь с Богом, мессер Белларион.

Она повернулась, собираясь уйти, но он остановил ее.

— Маленькая просьба, мадонна: мне нужно пять дукатов. О, я вижу, вы никак не хотите понять меня! — торопливо продолжил он, заметив ее сдвинувшиеся брови. — Ведь я уже говорил, что мог бы продать все эти сведения маркизу Теодоро, если бы хотел заработать. Мне всего лишь нужно отдать эти дукаты Гоббо, который одолжил мне одежду художника, чтобы я мог беспрепятственно появиться здесь.

— Вам не откажешь в изобретательности, мессер, — сказала она, и ее взгляд смягчился. — Вы получите десять дукатов, если только ваша гордость позволит вам принять их.

— Вы считаете меня гордым?

— Чудовищно гордым своей проницательностью и, помимо этого, чрезвычайно тщеславным.

— Я возьму десять дукатов, чтобы убедить вас в своем смирении. Другие пять могут потребоваться мне на службе у вашего высочества.

— Эта служба окончена, мессер, вернее, будет окончена, когда вы передадите мое повеление синьору Барбареско.

И Белларион ушел, сохраняя в своем сердце уверенность, что настанет день, когда она будет рада признать, насколько необдуманным было ее последнее заявление.

Что ж, по крайней мере, она не ошиблась, если хотела задеть его тщеславие.

Глава 8

ПАТ
«Едва ли у нас в монастыре в Великий пост кормят более скудно, чем здесь», — думал Белларион, сидя в компании синьора Барбареско, за ужином, состоявшим из черствого хлеба, овощей и кислого, разбавленного вина.

— У меня есть важные известия, синьор, — с нарочитой суровостью в голосе обратился он к своему хозяину, когда с едой было покончено и слуга, старый и неопрятный, зажегши свечи, удалился. — Принцесса, естественно, оставила без ответа ваше послание. Скажу прямо: она была разочарована вашим бездействием и выглядела настолько подавленной, что я решил подбодрить ее.

— Каким же образом? — удивился Барбареско: слова Беллариона явно испугали и озадачили его.

— Вы помните, что успел сказать граф Спиньо… — слегка запнулся он под яростным, готовым, казалось, пробуравить его насквозь взглядом голубых глаз Барбареско. — Так вот, я намекнул ее высочеству, что скоро стрела из арбалета разрубит гордиев узел[991], завязавшийся в Касале.

— Ага! — буркнул Барбареско, напрягшись, словно приготовившийся к прыжку бульдог.

— Но, увы, все мои попытки убедить ее в необходимости столь решительной меры оказались напрасными.

— Вы убеждали ее? И что же она?

— Велела вам забыть об этом. Она заявила, что скорее расскажет обо всем маркизу Теодоро, чем согласится участвовать в заговоре против его жизни.

— О Боже! — вскочил на ноги Барбареско; его лицо побагровело от ярости и вены на висках вздулись словно веревки.

— Несчастный дурак! Трижды осел! Болтливая обезьяна! — выкрикивал он. — Немедленно возвращайтесь к ней и скажите, тупоголовый бабуин, что ничего подобного и в помине не было.

— Неужели? — с наигранным изумлением воскликнул Белларион. — А граф Спиньо, как мне показалось…

— К черту графа Спиньо, идиот!

— Я не могу обманывать ее высочество, — заявил Белларион, с достоинством поднимаясь из-за стола.

— Обманывать? — задохнулся от негодования синьор Барбареско.

— Да, именно так, — не отступал Белларион. — И буду откровенен с вами: то, что для ушей ее высочества я назвал предположением, для меня было абсолютной уверенностью. Ваша реакция на слова графа Спиньо раскрыла мне глаза.

Твердость его тона несколько остудила гнев Барбареско. Он удрученно всплеснул руками и рухнул в кресло.

— Если бы Кавальканти или Казелла знали, как много вы тогда поняли, вам не удалось бы уйти отсюда живым.

— Но почему вы в самом деле не спросили ее мнения, когда замышляли заговор? В конце концов, ведь вы стараетесь ради нее и ее брата.

Барбареско усмехнулся, и Белларион понял, что усмешка предназначалась ему.

— Да потому, что принцесса Валерия первая же обвинила бы нас. Она достаточно своенравна, упряма и сентиментальна для этого. Никто никогда не узнал бы, чья рука выпустила стрелу. А теперь, случись что с маркизом Теодоро, наши головы сразу полетят с плеч долой.

Он уперся локтями в стол и уронил голову.

— Все пропало! — простонал он. — Боже мой! Все пропало!

— Но почему же? — спросил Белларион.

— А разве вы сами не видите? — раздраженно ответил Барбареско. — Неужели вы способны понять только то, чего вам лучше было бы не понимать вообще? Неужели вы не сообразили, что вместе с нами вы погубили и себя? С вашей внешностью и тем доверием, которым вы пользуетесь у принцессы Валерии, для вас были бы открыты все пути в государстве.

— Я даже не подумал об этом, — вздыхая, проговорил Белларион.

— А обо всех нас — хотя бы обо мне — вы подумали? — патетично воскликнул Барбареско. — Как я надеялся покончить с проклятой нищетой, в которой мне приходится жить. А теперь… — он красноречиво развел руками, оставив фразу неоконченной.

— Но, синьор, остались ведь иные способы…

— Какие? Может быть, вы нам дадите денег, чтобы набрать войска? Впрочем, завтра вы сами расскажете всем остальным о своих «успехах», и они решат, что делать с вами.

Но другое утро едва не стало последним для Беллариона; Казелла, изрыгая проклятья, бросился на него, обнажив кинжал, и Барбареско едва успел спасти юношу от неминуемой гибели, смело встав между ним и разъяренным изгнанником.

— Только не здесь! — завопил он. — Не в моем доме!

— Синьоры, вы забываете, что принцесса Валерия потребует ответа за мое убийство, — не теряя спокойствия, произнес Белларион. — Будьте уверены, она добавит к этому обвинение в заговоре против регента, и вместе со мной вы неминуемо погубите себя. — Здесь он позволил себе слегка улыбнуться. — В шахматах такая ситуация называется патом.

Ярость заговорщиков обратилась на графа Спиньо. Однако тот с безразличной миной на лице выслушал сыпавшиеся на его голову обвинения, а когда шторм наконец стих, безапелляционно заявил:

— Вам следовало бы скорее поблагодарить меня за проверку прочности нашего положения. Впрочем, связавшись с женщиной, ничего иного нельзя было ожидать.

— Она же первая попросила меня о помощи, — возмутился Барбареско.

— И теперь, когда мы готовы помочь ей, она отказывается от нас, обманывая наши надежды, — поддакнул ему Казелла.

Они принялись оживленно дискутировать, сосредоточившись на своих невзгодах, и, казалось, начисто позабыли и о Белларионе, и о принцессе, и о ее бедном, методично развращаемом братце. Наконец Спиньо — тот самый Спиньо, которого они не раз успели заклеймить дураком, но который на поверку, оказался умнее всех остальных, — подсказал единственно возможный выход.

— Эй, мессер Белларион! — окликнул он юношу. — Послушайте, что вы скажете принцессе в ответ на ее угрозу: мы взялись освободить государство от тирании регента и не отступим от своего намерения, невзирая на опасности. Дайте понять этой высокомерной синьоре, что, предав своих друзей, она неминуемо выдаст себя и всех нас постигнет одинаковая участь. Объясните ей, что нельзя по своей прихоти распоряжаться сердцами людей и не в ее власти усмирить силы, которые она сама вызвала к действию.

Затем граф обратился к своим сообщникам:

— Будьте уверены, синьоры: обдумав все, она не станет донимать нас своими капризами — ни сейчас, ни потом.

Ситуация действительно напоминала патовую, и теперь Беллариону, казалось, не оставалось ничего иного, как предоставить маркизат Монферрато и принцессу Валерию их собственной судьбе и немедленно отправиться в Павию изучать греческий — тем более что до захода солнца можно было бы уже добраться до Сезии. Однако вечер этого дня застал его все еще в Касале: он понял, что покинуть сейчас принцессу означало бы навсегда унести в своей душе ее укоризненный взгляд и задумчивый наклон головы.

Глава 9

МАРКИЗ ТЕОДОРО
Несмотря на свои пятьдесят лет, маркиз мог по праву гордиться подтянутостью и солдатской выправкой, и редко кто, взглянув на его открытое, смелое лицо, смог бы распознать завзятого интригана, прятавшего за маской дружелюбия свои коварные планы. Таким предстал маркиз Теодоро Палеолог перед Белларионом, когда того провели в небольшую уютную комнату во дворце с окнами, выходящими в уже знакомый ему сад, и оставили с регентом наедине.

— Я получил вашу петицию, синьор, — услышал он ровный, спокойный голос маркиза. — А теперь отвечайте мне: кто вы?

— Меня зовут Белларион Кане. Я приемный сын Бонифаччо Кане, графа Бьяндратского, — не моргнув глазом ответил Белларион, решивший отдать честь своего усыновления не кому-нибудь, а прославленному своими победами на поле брани наместнику Милана.

— Вы сын Фачино? Значит, вы прибыли из Милана? — с нескрываемым интересом спросил маркиз.

— Нет, синьор. Я пришел в Касале из монастыря августинцев в Чильяно, где много лет назад мой приемный отец оставил меня, пока служил Монферрато. Предполагалось, что я приму священный сан, но мой беспокойный дух заставил меня вернуться обратно в мир.

— Но что вам понадобилось в Монферрато?

— Меня привела сюда судьба. Аббат отправил вместе со мной несколько писем, которые помогли мне познакомиться с неким синьором Барбареско. Его светлость заинтересовался мной и просил меня о некоторых услугах, утверждая, что нет лучшего способа для удовлетворения моих амбиций.

— Однако вы, взвесив все как следует, решили, что предательство послужит вам куда лучше на этом пути, — слегка улыбнувшись, сказал маркиз.

— Ваше высочество упрекает меня в отсутствии симпатий к изменникам? — разыгрывая оскорбленное достоинство, воскликнул Белларион.

— Разве эти люди изменили лично вам, молодой человек? Что еще, кроме своей выгоды, вы ищете здесь? Вот уж действительно — достойный сын мошенника Фачино идет прямо по его стопам.

— Ваше высочество! Я хочу служить вам…

— Молчать, когда я говорю! — не повышая голоса, произнес маркиз. — Я прекрасно все понял и должен знать мотивы, заставляющие вас взяться за чрезвычайно опасное дело. И если вы, несмотря на продажность своей натуры, останетесь в живых, — тут регент позволил себе едва заметно усмехнуться, — вам не придется усомниться в моей щедрости.

— Ваше высочество, вы не совсем справедливы ко мне! — воскликнул Белларион, густо покраснев под презрительным взглядом регента.

— Неужели? Тогда расскажите, почему вы решили выдать мне цели и имена заговорщиков, которые неосторожно доверились вам?

Белларион вскинул голову, и в его смелых темных глазах вспыхнуло негодование.

— Ваше высочество, — с трудом выдавил из себя он, — позвольте мне удалиться.

— Мы еще не закончили, и не забывайте, что вы сами решили прийти ко мне. Так вот, мессер, мне нужно знать, кто еще участвует в заговоре помимо тех, кого вы упомянули в своей петиции.

— Из разговоров с ними я понял лишь то, что они пытаются вербовать себе сторонников. Но какое значение имеет это для вашего высочества? Теперь вам известны имена вожаков, и, уничтожив их, вы отсечете у гидры головы.

— Да, верно, — на секунду остановился тот и затем вкрадчиво продолжил: — Но меня интересует другое. Неужели на совете не были произнесены имена тех, кто стоит куда ближе ко мне, чем все они, вместе взятые? Подумайте хорошенько, мессер Белларион, — при этих словах регент слегка наклонился к Беллариону и пристально посмотрел ему в глаза. Юноша инстинктивно почувствовал, что излишняя скрытность может сейчас сослужить для него дурную службу.

— Естественно, они упоминали маркиза Джанджакомо, ради которого все якобы и затеялось. Однако, мне кажется, он не имеет ни малейшего понятия о существовании заговора.

— А кого еще? — настаивал маркиз. — Кого еще, я вас спрашиваю? — повторил он, выдавая свое нетерпение.

Белларион недоумевающе взглянул на него.

— Увы, ваше высочество, больше никаких имен при мне названо не было.

— Значит, они еще не полностью доверяют вам, — с оттенком разочарования произнес регент, выпрямляясь в кресле. — Возвращайтесь к ним, держите меня в курсе всех их дел, и ваше усердие — если вы его проявите — будет должным образом вознаграждено.

— Ваше высочество! — с искренним изумлением воскликнул Белларион. — Неужели вы станете сидеть сложа руки, когда такая опасность…

— Меня не интересует ваше мнение, — резко перебил его регент. — Вы поняли, что от вас требуется?

— Но разве я могу вернуться к ним после того, как побывал во дворце? Они непременно сочтут меня за шпиона.

— Я уже говорил вам, что вы взялись за опасное дело, — с безмятежной улыбкой на лице сказал регент. — Но я помогу вам. Предположим, я получил письмо от Фачино, в котором он просит меня позаботиться о своем приемном сыне, оказавшемся в Касале. Как я могу отказать столь великому синьору? Думаю, ваши сообщники согласятся, что ваше теперешнее положение принесет им только пользу. Сегодня вечером я жду вас во дворце. А теперь — идите с Богом.

Белларион ушел от регента в самом удрученном настроении. Все складывалось совсем иначе, чем он предполагал; он рассчитывал, что маркиз немедленно предпримет шаги, чтобы уничтожить заговорщиков, но тому как будто уже давно было известно о существовании заговора. И вполне возможно, об участии Беллариона в тайных встречах, происходивших в последнее время в доме Барбареско. Иначе трудно было бы объяснить доверчивость маркиза и легкость, с которой он решил сделать из Беллариона еще одно орудие для осуществления своих темных замыслов.

Глава 10

ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ
В эту ночь в гостеприимном дворце маркиза Теодоро царило веселье. После комедии, изящной и игривой, в огромном зале начались танцы, которые открыл сам маркиз в паре с некрасивой, но грациозной принцессой Морейской. За ним последовали его племянник, маркиз Джанджакомо, и графиня Ронсекко, с радостью отказавшаяся бы от такой чести, поскольку ее кавалер был не в меру разгорячен выпитым за ужином вином, двигался весьма неуверенно и прерывал свою бессвязную речь взрывами громкого хохота. Среди тех немногих, кто осмеливался улыбаться площадным шуткам, которыми так и сыпал их будущий правитель, был мессер Каструччо да Фенестрелла, немало потрудившийся сегодня, чтобы довести юного маркиза до такого состояния.

Полюбовавшись на результаты своей работы, он подошел к принцессе Валерии, стоявшей чуть в стороне, вместе с камеристками Дионарой и Изоттой и пятью-шестью кавалерами, развлекавшими дам беседой.

— Здесь весело сегодня, — с напускной легкостью сообщил он. Никто ему не ответил, и на губах Каструччо появилась насмешливая улыбка. — Но вы почему-то грустите, ваше высочество, — продолжал он, проталкиваясь к принцессе, — не позволите ли вы мне попытаться поднять ваше настроение? Говорят, танцы — лучшее средство для этого.

Однако она даже не взглянула на него. Ее напряженный взор был устремлен куда-то за спину Каструччо, и тот в недоумении обернулся. Он увидел направлявшегося в их сторону мессера Алипранди, полномочного представителя Милана, и вместе с ним высокого темноволосого юношу, одетого в совершенно не подобающий случаю красный камзол.

— Позвольте, ваше высочество, — низко склонился мессер Алипранди перед принцессой Валерией, — представить вам мессера Беллариона Кане, сына моего друга Фачино Кане, графа Бьяндратского.

Белларион, в свою очередь, поклонился, удачно копируя манеры Алипранди, и принцесса слегка кивнула ему в ответ.

— Добро пожаловать, мессер, — равнодушно, словно незнакомца, приветствовала Беллариона принцесса и затем, уже обращаясь к Алипранди, добавила: — Я не знала, что у графа Бьяндратского есть сын.

— И я тоже, мадонна, — неуверенно, словно складывал с себя ответственность за представление Беллариона, проговорил Алипранди. — Но час тому назад маркиз Теодоро познакомил нас.

— Ребенком я очень хорошо знала графа Бьяндратского и сохранила о нем самые добрые воспоминания, — с искренней доброжелательностью произнесла принцесса, вновь обращаясь к Беллариону, и тот не смог не отметить ее умения владеть собой. — Как вы знаете, когда-то он служил моему отцу. Вы расскажете мне о его успехах, мессер. Я давно уже хотела услышать об этом.

— Я к вашим услугам, ваше высочество, — еще раз поклонился Белларион, не знавший о деятельности Фачино ничего, кроме двух-трех общеизвестных фактов, и попробовал выкрутиться: — Но я неважный рассказчик, и, как мне кажется, история о звездной карьере лучше всего слушается под звездами.

— Что ж, превосходно. Небо сегодня на удивление ясное, и, я надеюсь, вы покажете мне звезду Фачино, а может быть, и свою собственную.

Отделившись от группы придворных, Белларион и принцесса в сопровождении Дионары и Изотгы направились к выходу из зала, ведущему на террасу. Там она велела своим камеристкам подождать и пошла вместе с Белларионом вдоль залитой лунным светом мраморной балюстрады.

— Итак, мессер, — ледяным тоном произнесла она, остановившись, когда они удалились на достаточное расстояние, чтобы их не могли подслушать, — как вы объясните ваше присутствие здесь и столь неожиданное обличье?

— Мое присутствие легко объясняется тем, что маркиз Теодоро не смог отказать в гостеприимстве сыну Фачино Кане, — спокойно ответил Белларион.

— Но почему вы лгали мне, когда…

— Нет-нет, тогда, в павильоне, я не лгал вам. Я назвался сыном графа Бьяндратского лишь для того, чтобы попасть сюда, во дворец. Моя новая личина — все равно что фартук художника и служит той же цели.

— Вы хотите, чтобы я поверила… — задыхаясь от негодования, воскликнула она. — Ах, мои чувства не обманули меня — вы действительно шпион! О Боже! Я погибаю! Мой бедный брат… — ее голос сорвался, и Белларион услышал что-то похожее на всхлипывание.

— Давайте все же перейдем к делу, — с трудом сохраняя спокойствие, сказал Белларион. — Я не могу слишком долго оставаться с вами, не рискуя вызвать подозрений.

— Почему? У вас есть на то санкция моего дяди.

— Если мы хотим одурачить его, нам надо действовать осторожно.

— Иного ответа я и не ожидала.

— Вы, как всегда, торопитесь с выводами, ваше высочество. Сперва выслушайте меня.

В сжатой и лаконичной форме Белларион рассказал ей о своей последней встрече с заговорщиками.

— Вы собирались загнать их в угол. Но они обнаружили ход, который вы проглядели, и успешно воспользовались им. И это только подтвердило подозрения, которыми я уже делился с вами, принцесса: вы и ваш брат — всего лишь инструменты в игре этих негодяев, заботящихся только о своей выгоде. Так что мне не оставалось ничего иного, как сообщить регенту имена тех, кто покушается на его жизнь.

Ее рука медленно поднялась к груди и замерла там, а губы едва слышно прошептали:

— Вы выдали их!

— А разве вы не собирались сделать то же самое, если они не откажутся от своих кровожадных планов? Я всего лишь помог вам в этом, избавив вас от необходимости признаваться в своих связях с заговорщиками. И когда я объявил себя приемным сыном Фачино Кане, регент проглотил это с такой легкостью лишь потому, что увидел во мне удобный инструмент, неожиданно подвернувшийся ему под руку. Но хуже всего то, что регент, оказывается, давно знал о существовании заговора.

— ?..

— Иначе он ни за что не поверил бы мне. Мой рассказ всего лишь подтвердил уже имевшиеся у него сведения.

— Но почему тогда он бездействует? — недоверчиво спросила она.

— У него отсутствуют доказательства вашего участия в заговоре. Что для него Барбареско? Он хочет подобраться к вам и маркизу Джанджакомо. Собственно говоря, с этой целью он и послал меня.

— Я вижу, вы не колеблясь предаете всех по очереди: Барбареско — регенту, регента — мне. Меня вы тоже собираетесь выдать регенту?

— Само мое присутствие здесь, мадонна, говорит об обратном: ведь я уже мог бы сообщить регенту все, что мне известно о вас.

Она задумалась. Доводы Беллариона казались ей убедительными, но она была напугана, и испуг мешал ей поверить ему.

— Все это может оказаться ловушкой, — заявила она. — Зачем, скажите мне, вы остались здесь после того, как предали моих друзей? Вы ведь добились всего, чего хотели.

— Если бы я исчез, — не задумываясь ответил Белларион, — вы никогда не узнали бы о намерениях этих людей.

— Но почему вы считаете, что мне необходимо это знать? — возмущенно вскричала она. — Откуда такая необходимость? Всего неделю назад вы даже не слышали обо мне, а теперь готовы рисковать своей жизнью без всякой надежды на какое-либо вознаграждение. Неужели я сошла с ума, чтобы поверить вам?

— Я ваш слуга, мадонна, — безыскусно ответил он.

— Да, я совсем забыла: слуга, посланный провидением.

— Разве это огорчает вас?

— Меня? Только то, что вы выглядите слишком уж вычурно.

— Сумасшествие, мадонна, в некотором смысле сродни нереальности.Почему бы не предположить, что воздух свободы чересчур сильно вскружил голову воспитаннику монастыря.

— Наконец-то ваше объяснение выглядит недостаточно корректным, — холодно рассмеялась она.

— Скорее уж мое понимание мира, синьора… — с оттенком грусти отозвался Белларион.

Она положила руку ему на плечо, и он с удивлением почувствовал слабую дрожь ее пальцев.

— Мессер Белларион, — неожиданно робким голосом проговорила принцесса, — не обижайтесь, если мои подозрения ранили вас. Я просто в отчаянии. Так легко поверить в то, во что хочется верить.

— Я знаю, — мягко отозвался он. — И все же, ваше высочество, когда вы как следует обдумаете мои слова, то сами убедитесь, что залог вашего спасения заключается в доверни мне.

— Если бы речь шла только о моем спасении! Вы видели, каков был мой брат сегодня…

— Да, и если это дело рук Каструччо…

— Каструччо всего лишь инструмент. Но довольно об этом — мы попусту тратим время.

Она шагнула было к поджидавшим ее камеристкам, но затем остановилась и вновь обратилась к Беллариону:

— Я должна верить вам, мессер Белларион, иначе я сойду с ума, запутавшись в этом клубке. Но если вы стараетесь завоевать мое доверие лишь для того, чтобы злоупотребить им, — Бог накажет вас.

— Несомненно, принцесса, — вздохнул он.

— И еще мне хотелось бы знать, что вы расскажете обо мне моему дяде.

— Только то, что все мои попытки выудить из вас что-либо о Барбареско оказались тщетными.

— Вы вернетесь?

— Как вам будет угодно, принцесса. Теперь я могу сделать это в любой момент. Но каков будет наш следующий шаг?

— Я думаю, вы скоро сами увидите его, — ответила она, и Белларион понял, что ему наконец-то удалось убедить ее в своей искренности.

Они вернулись в зал, и Белларион, формально поклонившись ей на прощанье, направился к регенту, окруженному небольшой группой придворных. Заметив Беллариона, тот шагнул ему навстречу и, взяв юношу за локоть, отвел чуть в сторону.

— Либо она ничего не знает, либо не хочет говорить на эту тему со мной, — сообщил ему Белларион.

— Последнее кажется мне более вероятным, — негромко сказал регент. — Если вы заручитесь полномочиями от Барбареско и попробуете еще раз, думаю, вы легко добьетесь успеха.

Глава 11

ПОДОЗРЕВАЕМЫЙ
В доме синьора Барбареско Беллариона ожидал неприятный сюрприз: там в полном составе собрались все заговорщики.

Едва он появился в длинной комнате в мезонине, как Казелла и граф Спиньо набросились на него с двух сторон и крепко схватили его.

— Где вы были, мессер Белларион? — вкрадчиво поинтересовался Барбареско, подойдя к юноше и держа правую руку за спиной.

По выражению его лица Белларион сразу понял, что, если он хочет остаться в живых, ему сейчас потребуется вся его изворотливость. Он удивленно огляделся и с нескрываемым презрением улыбнулся.

— Я вижу, конспирация проникла в вашу плоть и кровь, — спокойно отозвался он. — В каждом соседе вы подозреваете шпиона, а в каждом действии — предательство. Увы, вы способны видеть только то, что творится под самым вашим носом. Мне искренне жаль тех, кто верит вам. — Он попытался вырваться из державших его рук. — Пустите же, болваны!

Барбареско облизал губы и сделал еще один шаг к нему. Теперь он был совсем рядом с Белларионом.

— Вас отпустят не раньше, чем вы скажете, где вы были и для чего?

— Вам прекрасно известно, где я был, — бесстрашно ответил Белларион, глядя прямо в глаза Барбареско, — иначе вы не стали бы разыгрывать трагикомедию. Я был во дворце.

— Зачем, Белларион? — тихо спросил Барбареско.

— Разумеется, чтобы выдать вас, — последовал ироничный ответ. — А затем я решил вернуться и дать вам возможность поразвлечься, перерезав мне глотку.

Граф Спиньо рассмеялся и разжал свою хватку.

— Он прав. Я всегда говорил, что он не предатель.

Однако Казелла продолжал крепко держать юношу.

— Пусть он объяснит как следует, — угрюмо начал он. — Иначе…

— Отпустите же меня! — нетерпеливо воскликнул Белларион, освобождаясь из его рук. — Вас здесь семеро, и я никуда не денусь. Подумайте сами, неужели бы я вернулся, если хотел сбежать?

— Нас совершенно не интересует, что вы могли бы сделать, — настаивал Барбареско. — Нам важно знать, что вы делали там.

— Ну так знайте, что я никогда не появился бы на балу, если бы выдал вас. И мне нечего особенно добавить к этому. Я отправился во дворец, чтобы передать ваше решение принцессе Валерии и дать ей понять, что не в ее власти диктовать нам условия. Могу заверить, синьоры, что все это я успешно исполнил.

— Мы поверим вам, мессер, когда вы объясните нам, почему вы пошли во дворец и каким образом вас туда пустили, — не унимался Барбареско.

— О Боже, ну как мне убедить Фому Неверующего[992]! — вздохнул Белларион. — Мне пришлось отправиться во дворец, поскольку я предвидел, что беседа с принцессой потребует немалых усилий с моей стороны и изрядного времени. Разве она могла бы состояться в саду, тайком? И кроме того, синьоры, я вспомнил, что являюсь приемным сыном Фачино Кане, и решил наконец-то воспользоваться этим обстоятельством, чтобы беспрепятственно попасть во дворец. Посол Милана, Алипранди, представил меня сегодня принцессе.

В комнате наступила напряженная тишина.

— Алипранди мог представить вас во дворце, — наконец прервал молчание Барбареско, — но никак не нам.

— Это наглая ложь, — прорычал седовласый Лунго.

— И к тому же хромая, — добавил Казелла. — Почему вы раньше не представились во дворце, чтобы иметь возможность беспрепятственно ходить туда?

— А зачем было выкладывать на стол все свои козыри сразу? Неужели для вас важно, в каком обличье я появляюсь там? Стоит ли беспокоиться о таких мелочах? Сегодня вечером принцесса не ждала меня, поэтому калитка в сад была закрыта, а для того, чтобы опять раздобыть фартук художника, у меня не оказалось лишних пяти дукатов. И не забывайте о главном: если бы я выдал вас маркизу Теодоро, на моем месте сейчас стоял бы начальник стражи Касале.

— Против этого трудно возразить, — вставил граф Спиньо, и двое или трое заговорщиков согласно кивнули.

Но Барбареско, Казелла и Лунго не собирались отступать.

— Почему никто во дворце не узнал вас, если вы служите там переписчиком?

— Даже если кто-то и узнал, так что из этого? Разве одно противоречит другому?

— Кто может поручиться за вас? — сурово спросил Барбареско, и все присутствующие, казалось, затаили дыхание, ожидая ответа Беллариона.

— Вы требуете доказательства, что я приемный сын Фачино Кане? — поинтересовался он.

— Хотя бы этого, петушок, — угрожающе произнес Казелла, и Белларион заметил, что его пальцы крепче сжались на рукоятке кинжала. Положение становилось критическим.

— Хорошо, — решительно сказал он. — Пускай один из вас съездит в Чильяно и узнает у аббата монастыря Всемилостивой Божьей Матери имя ребенка, которого Фачино много лет назад оставил там, а заодно попросит аббата подробно описать его.

— Но что это докажет? — нетерпеливо вскричал Барбареско. — Разве мы сможем убедиться в том, что вы не шпион?

— Конечно, нет, — согласился Белларион. — Но хотя бы частично ваши подозрения рассеются. Остальное может подождать.

— А тем временем… — начал Казелла.

— Тем временем я в ваших руках, — перебил его Белларион. — До Чильяно и обратно не более дня пути верхом. Неужели вы настолько кровожадны, что не в силах потерпеть до тех пор, пока все не проверите?

Они принялись обсуждать судьбу Беллариона, и в конце концов, не без влияния графа Спиньо, взявшегося защищать юношу, его решили запереть на чердаке в доме Барбареско и отправить гонца в Чильяно. Барбареско, Казелла и Спиньо отвели Беллариона в грязную темную каморку, в которой не было ни окон, ни мебели и лишь в углу была брошена и прикрыта мешковиной куча соломы, заменявшая кровать несчастным постояльцам, попадавшим сюда. Беллариону связали руки за спиной, и Казелла не удержался от замечания, что с большей радостью затянул бы веревку вокруг его шеи.

Они заперли дверь и ушли, а Белларион еще долго стоял в темноте и слушал, пока звуки их шагов не затихнут в глубине дома. Затем он подошел к убогой лежанке и неловко опустился на нее.

Мог ли он представить себе, выходя неделю назад из монастырских ворот, что в первом же оказавшемся на его пути городе он впутается в дворцовые интриги и, рискуя жизнью, возьмется защищать интересы совершенно незнакомой ему молодой женщины, которой сам он, очевидно, совершенно безразличен? Рыцарство — только так можно было назвать такое безрассудное поведение. Что ж, подумал он, если ему суждено выйти отсюда живым, он сделает все возможное, чтобы эта напасть никогда более не приставала к нему.

У него также появились серьезные сомнения насчет справедливости изобретенного им силлогизма, доказывавшего отсутствие зла в мире. Зло действительно существовало, — о чем свидетельствовал и весь опыт, приобретенный им за истекшую неделю.

Он устроился поудобнее на своем ложе и прикинул шансы на спасение. По его мнению, они были достаточно высоки: конечно, к нему могли подослать убийцу и разделаться с ним, пока он лежал тут связанный и беспомощный, но среди заговорщиков, несомненно, находился предатель, и на его помощь Белларион возлагал сейчас все свои надежды.

Время тянулось медленно, и Белларион успел даже задремать, когда скрип ключа в замочной скважине заставил его сердце лихорадочно забиться. Напряженно вглядываясь в окружавшую его черноту, он с трудом уселся на соломе.

Дверь тихонько отворилась, и на пороге появилась высокая фигура человека, державшего в одной руке фонарь, а в другой — кинжал. Человек шагнул в комнату, и в луче света на секунду вырисовались худощавые, орлиные черты его лица.

— Я успел заждаться вас, граф Спиньо, — усмехнулся Белларион.

Глава 12

ГРАФ СПИНЬО
Спиньо поставил фонарь на пол и подошел к Беллариону.

— Ш-ш! Тихо! — прошипел он. — Перевернитесь на другой бок, чтобы я мог освободить вас.

Беллариона не пришлось долго уговаривать, и ловким движением граф разрезал веревки, стягивавшие руки пленника.

— Теперь снимайте обувь. Быстрее!

Негнущимися пальцами Белларион с трудом стянул башмаки. Несмотря на все свои недавние размышления, теперь, когда перед ним замаячил призрак свободы, он вновь почувствовал себя странствующим рыцарем. Тем временем Спиньо шептал ему на ухо:

— Нам нельзя идти вместе. Дайте мне пять минут, чтобы спуститься вниз, и лишь тогда следуйте за мной.

Белларион тяжело поднялся на ноги и серьезно посмотрел на него.

— Но если мой побег откроется… — начал было он.

— Никто и не подумает показать на меня пальцем, — нетерпеливо перебил его Спиньо. — Сегодня они остались ночевать здесь, но я сделал вид, что у меня срочные дела, и распрощался с ними. Затем я спрятался в укромном месте внизу и дождался, пока все уснут. Представляю, как они вцепятся друг другу в глотки завтра утром, — мрачно усмехнулся он, довольный своей хитростью. — Я возьму фонарь. Вы знаете дом лучше меня и без труда найдете дорогу. Постарайтесь только не греметь — иначе вам несдобровать.

— Раз вы берете фонарь, оставьте мне на всякий случай хотя бы кинжал, — попросил Белларион.

— Держите, — ответил граф и отстегнул от пояса оружие.

Он нагнулся было за фонарем, но Белларион остановил его.

— Подождите минуточку, — сказал он.

— Что еще? — с нетерпением в голосе проговорил Спиньо, выпрямляясь. И прежде чем он что-либо успел понять, Белларион быстрым и точным движением вонзил кинжал в грудь несчастного графа. Тот даже не вскрикнул, и Белларион успел подхватить его тело прежде, чем оно навзничь рухнуло на пол.

Что поделать, служба, за которую он добровольно взялся, требовала уничтожить графа Спиньо — главное орудие, с помощью которого маркиз Теодоро рассчитывал низложить своего племянника. Теперь, после гибели Спиньо и исчезновения Беллариона, заговорщикам оставалось только немедленно бежать и окончательно отказаться от своих кровожадных замыслов, игравших на руку регенту.

Однако, несмотря на все рассуждения, способные как будто оправдать подобный поступок, самого Беллариона охватил ужас. Он совершил хладнокровное убийство, и самым страшным для него, воспитанника монастыря, казалось сейчас то, что к Создателю отправилась душа неподготовленного и не покаявшегося человека.

Белларион весь дрожал, он смертельно побледнел, и глаза наполнились слезами. Он опустился на колени и принялся горячо молиться за упокоение души умершего, надеясь, что легкость, с которой граф встретил свою кончину, перевесит его тяжкие грехи, которые оставались на умершем.

Не менее четверти часа он оставался рядом с безжизненным телом графа, затем поднялся, прицепил к поясу кинжал, перекрестился и осторожно направился к двери.

Под его шагами заскрипели старые ступеньки лестницы, и каждый шорох заставлял его сердце со страхом сжиматься; ему казалось, что он слышит какие-то звуки где-то внизу, и несколько раз он останавливался и внимательно прислушивался, но все было тихо.

Он благополучно спустился на один этаж и осторожно направился вдоль по коридору к другой лестнице, которая вела к выходу из дома. Сдерживая дыхание, он на цыпочках прокрался вдоль длинного ряда закрытых дверей, и за некоторыми из них слышалось похрапывание заночевавших у Барбареско гостей.

Внезапно в дальнем конце коридора, впереди него, появилось пятно света и раздались приглушенные голоса, один из которых явно принадлежал хозяину дома. Отступать было поздно; более не таясь, Белларион смело бросился навстречу опасности, на ходу доставая кинжал, и в этот момент Барбареско, совершенно безоружный, в ночной рубахе и колпаке, и его старый слуга со свечой в руках в изумлении замерли в конце коридора.

Впоследствии Белларион признавался, что у него не было ни малейшего желания совершать в эту ночь еще одно убийство. Но куда меньше ему самому хотелось умирать, поэтому его удар был скор и безжалостен. В последнюю секунду Барбареско, защищаясь, успел поднять правую руку, и лезвие кинжала целиком вошло в его мясистое предплечье.

Барбареско по-бычьи заревел и рухнул на пол поперек коридора, зажимая рану здоровой рукой. Спасая своего хозяина, слуга выронил свечу и отчаянно вцепился в запястье державшей кинжал руки Беллариона, мешая ему вновь воспользоваться своим смертоносным оружием. Несколько секунд они боролись так, пока Белларион не изловчился сильно ударить своего противника свободной рукой в живот. Старый слуга мешком свалился прямо на своего господина, окончательно перегораживая проход к лестнице, и тут за спиной Беллариона распахнулась дверь и на пороге появился Казелла, почти обнаженный, но со шпагой в руке. На мгновение Беллариону показалось, что ловушка захлопнулась: с одним кинжалом он едва ли смог бы противостоять шпаге, а бежать вперед ему мешали тела Барбареско и слуги.

Затем, почти инстинктивно, он толкнул плечом ближайшую к нему дверь, и за ней открылась просторная, выходящая окнами на улицу комната. Одним прыжком Белларион очутился внутри ее и успел запереть дверь на задвижку, прежде чем по ней разъяренно застучали кулаки его преследователя. Белларион торопливо пододвинул вплотную к двери массивный стол и взгромоздил на него еще несколько попавшихся под руку предметов мебели, максимально укрепляя возводимую им баррикаду. Затем он распахнул настежь одно из окон и, крепко привязав край своего плаща за каменный выступ подоконника, перекинул другой конец плаща наружу. Он прикинул, что если спуститься по нему и повиснуть, держась вытянутыми руками за нижний конец плаща, то до земли останется всего лишь несколько футов[993] — расстояние, вполне безопасное для прыжка. Но в тот самый момент, когда он уже собирался взобраться на подоконник, входная дверь внизу загремела, открываясь, и на улице появились двое конспираторов с обнаженными шпагами.

Он в отчаянии застонал. Ловушка как будто и в самом деле захлопывалась, таким образом подводя бесславный итог его отчаянным приключениям. О Боже! За ту неделю, как он покинул монастырь, ему пришлось прожить целую жизнь и не раз глядеть в самое лицо смерти. Ему вспомнились слова аббата: «Pax multa in cella, foris autem plurima bella». Сколь многое он отдал бы сейчас за то, чтобы вновь очутиться в родной монастырской келье! И в этот ужасный миг, когда как будто не оставалось ни малейшей надежды на спасение, до его слуха долетел мерный топот ног. Стража! Это могла быть только стража, обходившая дозором ночной город.

Те двое внизу, видимо, тоже поняли это и, секунду посовещавшись, сочли за лучшее укрыться в доме Барбареско.

Увидев, что улица свободна от преследователей — со стороны стражи ему нечего было бояться, — Белларион не спеша залез на подоконник, скользнул вниз по плащу и мягко приземлился на землю в нескольких шагах от оторопевшего дозора.

— В чем дело? — шагнув к нему, спросил начальник стражников. — Почему, друг мой, вы решили предпочесть окно двери?

Безмятежно улыбаясь, Белларион выпрямился и открыл было рот, чтобы ответить, но слова замерли у него на устах — он узнал офицера, охотившегося за ним в тот вечер, когда он впервые появился в Касале.

— Черт побери! — воскликнул мессер Бернабо. — Да это приятель Лорендзаччо. Что за встреча! Я буквально сбился с ног, разыскивая его. Идем-ка с нами, петушок, и ты расскажешь нам, где скрывался все это время.

Глава 13

СУД
Судебные заседания в Касале собирали, как правило, изрядную аудиторию. В стенах городского совета можно было увидеть и принцессу Валерию, чьи частые визиты свидетельствовали о том, что ей отнюдь не безразличны проблемы и заботы подданных Монферрато, и маркиза Теодоро, который, беспокоясь о своем образе «отца народа», следил за тем, как вершится суд, творимый от имени несовершеннолетнего мальчика, а фактически — от своего собственного.

И утром следующего после потасовки в доме Барбареско дня они оба присутствовали там: принцесса в одиночестве расположилась на небольшом балконе, служившем хорами для музыкантов в те времена, когда в этом зале вместо судебных заседаний происходили банкеты, а регент вместе с мессером Алипранди, отложившим по его просьбе намеченный на сегодня отъезд в Милан, восседали на возвышении справа от кресла подесты — верховного судьи Монферрато. Маркиз Теодоро казался задумчивым: недавние события, стань известна их подоплека, непременно возбудили бы к нему симпатии со стороны простых людей, однако это ни в коей мере не компенсировало бы тот сокрушительный удар, который нанесла смерть графа Спиньо его честолюбивым планам.

Слева от подесты, тоже на возвышении, сидели двое его помощников, а чуть ниже — двое секретарей. Сам подеста, Анджело де Феррарис, представительный пятидесятилетний мужчина в малиновой мантии и малиновой же шапочке с горностаевой опушкой, был генуэзцем, и его назначение на столь ответственный пост только подтверждало используемый повсеместно в Италии неписаный закон, согласно которому высшую судебную должность в государстве мог занимать только иноземец, что являлось своего рода гарантией непредвзятости вынесения судебных решений.

Поспешно рассмотрев несколько мелких дел, суд ожидал теперь появления обвиняемого, совершившего многочисленные и ужасные преступления. Наконец стражники ввели его, бледного после бессонной ночи, проведенной им в кишащей крысами городской тюрьме, со спутанной копной густых темных волос, неровными клочьями спадавшими ему на шею, и в красном камзоле, помятом и местами разорванном. На мгновение он в смущении замер около дверей, со страхом окинув взором судей и многочисленных зевак, но в следующую секунду, справившись со своей слабостью, твердым шагом направился к месту, указанному ему, и, почтительно поклонившись судьям и регенту, встал там, высоко подняв голову.

Строгий и требовательный голос подесты прорезал воцарившуюся в зале тишину:

— Ваше имя?

— Белларион Кане, — последовал столь же решительный ответ. Конечно, опасно было продолжать цепляться за эту ложь, но сейчас опасность угрожала Беллариону со всех сторон.

— Имя вашего отца?

— Фачино Кане — мой приемный отец. Имена моих настоящих родителей мне неизвестны.

Легкость и лаконичность, с которой он ответил на вопрос, могли бы свидетельствовать о его невиновности, на что, собственно, и рассчитывал Белларион, но подеста предпочитал иметь дело с фактами, а не с личными впечатлениями.

— Один из моих офицеров утверждает, что неделю назад вы появились в Касале вместе с неким бандитом Лорендзаччо из Трино, за чью голову уже давно назначено вознаграждение. Вы отрицаете это?

— Нет, но даже честный человек может случайно оказаться в компании мошенника.

— Вы находились вдвоем с ним в окрестностях Касале в доме крестьянина, который был ограблен, а впоследствии убит Лорендзаччо в таверне «Олень». Перед своей смертью погибший успел опознать вас. Вы признаетесь в содеянном?

— Признание подразумевает совершение преступления. Я подтверждаю изложенные вами факты, которые, однако, ничуть не противоречат моему предыдущему заявлению. Но, повторяю, это отнюдь не признание.

— Тогда объясните, почему вы сбежали от моего офицера, если ваша совесть была чиста?

— Потому что обстоятельства были против меня. Я поступил необдуманно и действовал в тот момент в состоянии аффекта.

— Впоследствии вы нашли убежище в доме синьора Аннибала Барбареско, проявившего к вам неожиданное сострадание. Нет сомнений, что вы рассказали ему о том, что случилось с вами, представив себя невинно преследуемой жертвой.

Белларион оставил без ответа это утверждение, происхождение которого для него не являлось загадкой — Барбареско, узнав от начальника стражи о случившемся в таверне «Олень», поспешил обвинить Беллариона в воровстве.

— Прошлой ночью вы попытались ограбить его, — продолжал после небольшой паузы подеста, — и, будучи застигнутым на месте преступления графом Спиньо, вы убили последнего, а затем ранили самого синьора Барбареско. Вы пытались ускользнуть из дома синьора Барбареско через окно, но были задержаны стражей. Вы признаетесь в этом?

— Нет. Позвольте изложить вам некоторые факты: я провел у синьора Барбареско без малого неделю и большую часть этого времени находился почти наедине с ним, если не считать присутствия его престарелого слуги; однако почему-то я выбрал для приписываемого мне ограбления ночь, когда в его доме, помимо него, находилось еще семеро крепких мужчин. Разве ваше превосходительство не видит здесь явного противоречия?

Его превосходительство, да и все собравшиеся в зале суда без труда увидели это противоречие. Но не только это бросалось в глаза: речь и манера обвиняемого выдавали в нем скорее школяра, чем разбойника.

— Как тогда вы объясните случившееся? — поинтересовался подеста, задумчиво пощипывая свою бородку. — Мы готовы выслушать вас.

— Закон всегда требует выслушать сперва обвинителя — синьора Барбареско, — смело ответил Белларион.

— Вы осмеливаетесь толковать закон? — неприязненно улыбнулся подеста. — Мошенники любят делать это.

— Вы рискуете объявить мошенниками всех юристов Италии, — парировал Белларион и был вознагражден одобрительными смешками из зала — вероятно, многие в его сарказме усмотрели куда больше правды, чем он вкладывал в него. — Могу заверить ваше превосходительство, что я не новичок в науках — мне приходилось изучать юриспруденцию, богословие, риторику и многое другое.

— Возможно, — мрачно произнес подеста, — но сейчас вам предстоит серьезно углубить свои познания. — Мессер де Феррарис тоже умел пользоваться сарказмом. — Итак, — продолжал он, — вы слышали предъявленное вам обвинение. Отвечайте на него.

— Отвечать? — удивился Белларион. — Но почему я должен отвечать, когда закон предписывает сначала выслушать лично самого обвинителя, чтобы обвиняемый мог задать ему некоторые вопросы? Простите мне упорство, ваше превосходительство, но я настаиваю на соблюдении прав обвиняемого. Я требую, чтобы синьор Барбареско предстал перед судом, и вы услышите, как он будет вынужден публично опровергнуть все выдвигаемые им обвинения.

— Вы позволяете себе распоряжаться здесь?! — негодующе прогремел голос подесты.

— Здесь распоряжается закон, — невозмутимо ответил Белларион, — и я всего лишь объясняю его.

— Ну и ну! — ухмыльнулся подеста и покачал головой. — Хорошо, я постараюсь быть снисходительным к вашему упрямству, о чем вы только что просили меня. Пригласите мессера Барбареско, — возвысил он голос и окинул взором толпившихся в зале зевак.

Возбужденный офицер протиснулся вперед и встал перед подестой.

— Ваше превосходительство, мессер Барбареско исчез. Сегодня утром, сразу же после восхода солнца, он покинул Касале, и вместе с ним скрылись его шестеро друзей, имена которых известны мессеру Бернабо, а также его единственный слуга.

Регент задумчиво погладил подбородок и повернулся к изумленному подесте.

— Как такое могло произойти? — сурово спросил он.

— Я узнал об аресте этого человека только поздно утром, — ответил подеста. — И как бы то ни было, задержание обвинителей нигде не практикуется.

— Однако следовало принять некоторые меры предосторожности при рассмотрении дела, обстоятельства которого столь необычны.

— Позвольте возразить вашему высочеству, но только побег обвинителя говорит об исключительности обстоятельств этого дела.

Регент недовольно откинулся в кресле и наполовину прикрыл глаза веками:

— Ну что ж, я не стану больше вмешиваться в судебный процесс. Продолжайте, вас все ждут.

Куда более озадаченный поведением регента, чем всем остальным, вместе взятым, подеста вновь обратился к Беллариону:

— Вы слышали, мессер, — ваш обвинитель не может присутствовать здесь лично.

— Прекрасно, — рассмеялся Белларион. — Я думаю, вы согласитесь со мной, что его побег лучше всего свидетельствует о лживости его обвинения.

— Но, мессер, вы должны уважать суд, — увещевающим тоном продолжал подеста, словно забыв о существовании слова «мошенник», которым он совсем недавно награждал Беллариона. — Вы просто обязаны сообщить нам свою версию происшедшего, чтобы мы могли принять решение, как поступать с вами.

— Хорошо, — ответил Белларион, — но, увы, я немногое могу сказать вам, поскольку я не присутствовал в самом начале ссоры, разыгравшейся между графом Спиньо и мессером Барбареско. Я услышал шум и крики о помощи, но граф Спиньо был уже мертв, когда я появился в комнате, откуда они доносились. Увидев меня и решив, что я могу их выдать, мессер Барбареско и его друзья напали на меня, но мне удалось ранить хозяина дома и закрыться в одной из комнат, откуда я ускользнул через окно. Поверьте, ваше превосходительство, если бы не стража, мне ни за что не удалось бы выбраться оттуда целым и невредимым.

Такая история, по мнению Беллариона, должна была убедительно прозвучать для ушей регента, но подеста отнюдь не был удовлетворен ею.

— Я куда более охотно поверил бы вам, — с вызовом в голосе заявил последний, — если бы вы смогли объяснить нам, почему граф Спиньо и вы сами оказались в момент происшествия полностью одетыми, в то время как все остальные были в ночных рубашках. Одно это говорит о том, кто был агрессором, а кто — жертвой.

Белларион взглянул на регента, но тот словно замер в своем кресле и лишь сурово и строго глядел на него в упор, у него мелькнула мысль, что как шпион он может представлять собой ценность для регента лишь в том случае, если умолчит о своей миссии в доме Барбареско.

— Я не знаю, почему граф Спиньо был одет, — решительно заявил он. — Сам же я был в тот вечер во дворце, вернулся поздно и от усталости задремал, сидя в кресле.

Беллариону показалось, что во взгляде регента промелькнуло одобрение. Но подеста медленно покачал головой.

— Весьма неубедительное объяснение, — усмехнулся он. — Может быть, вы придумаете что-нибудь получше?

— Что может быть лучше правды? — твердо и несколько заносчиво ответил Белларион. — Вы требуете объяснить вещи, которые лежат вне моего понимания.

— Увидим, — угрожающим тоном произнес подеста. — Дыба неплохо освежает память и часто заставляет вспомнить даже основательно забытые детали.

— Дыба? — переспросил, внутренне задрожав, Белларион и умоляюще взглянул на регента, ища его поддержки. Но тот уже шептал что-то на ухо мессеру Алипранди, и в следующее мгновение представитель Милана обратился к подесте:

— Ваше превосходительство, можно мне взять слово?

Подеста с изумлением уставился на него: не часто послы иностранных государств подавали свой голос, когда разбиралось дело об убийстве и разбое.

— Прошу вас, синьор Алипранди.

— Ваше превосходительство, мне хотелось бы напомнить вам, что обвиняемый заявляет о своих близких отношениях с графом Бьяндратским. Нельзя ли прервать заседание до тех пор, пока этот факт не будет документально подтвержден?

Болезненно реагирующий на любое постороннее вмешательство в судебный процесс, подеста недовольно вскинул голову. Но прежде чем он успел ответить, регент поспешил поддержать предложение посла:

— Мессер де Феррарис, я прошу вас правильно оценить ситуацию: если обвиняемый в самом деле тот, за кого выдает себя, тогда применение к нему крайних мер воздействия может вызвать неудовольствие нашего высокого друга графа Бьяндратского.

Подеста опустил голову. Наступила пауза.

— Каким образом обвиняемый может доказать свое происхождение? — спросил он наконец.

— У меня было письмо от аббата монастыря Всемилостивой Божьей Матери в Чильяно, которое стащил Лорендзаччо… — начал Белларион.

— У нас есть это письмо, — нетерпеливо прервал его подеста. — Но там ничего не говорится о вашем предполагаемом усыновлении.

— Он утверждает, что пришел из монастыря в Чильяно, куда синьор Фачино Кане отдал его на воспитание много лет назад, — вновь вмешался мессер Алипранди. — В интересах правосудия убедиться в истинности его слов. К счастью, это нетрудно сделать — достаточно привезти сюда из монастыря кого-нибудь из монахов, чтобы они могли свидетельствовать в его пользу.

Подеста задумчиво потрепал бородку.

— Ну и что дальше? — с сомнением в голосе произнес он.

— Тогда, мессер, вы сможете избавиться от подозрений насчет связи этого юноши с бандитом, а трагические события прошлой ночи могут предстать перед вами в несколько ином ракурсе.

И, к разочарованию зевак, рассчитывавших на более продолжительный спектакль, судебное заседание на этом закончилось, а Белларион лишний раз имел возможность убедиться в том, сколь многое в жизни зависит от удачного выбора родителей.

— Вор, шпион, убийца, — так, встретившись после суда с Дионарой, отозвалась о Белларионе принцесса Валерия, вложив в эти нелестные характеристики, казалось, весь гнев и негодование, на которые была способна. — Дура, как только я могла поверить ему. Он разбил все мои надежды.

— Но что, если он действительно тот, за кого выдает себя? — участливо спросила монна[994] Дионара, озабоченная подавленным настроением своей госпожи.

— От этого он не станет лучше. Его послали шпионить за мной, чтобы раскрыть заговор. Мое сердце не обманывало меня, но я почему-то больше прислушивалась к его болтовне.

— Зачем же он умолял вас порвать с заговорщиками, если сам был шпионом?

— Чтобы подробнее узнать о наших планах. Это он убил Спиньо, а Спиньо был самый умный, верный и смелый из всех моих друзей. Он один умел обуздать горячность остальных или в нужный момент подтолкнуть их к решительным действиям.

Глаза принцессы наполнились слезами.

— А почему тогда его арестовали? — недоуменно спросила Дионара.

— Случайно. Это не входило в планы регента. Я пришла сегодня только для того, чтобы увидеть, как он сумеет выпутаться из этой заварухи, — и я увидела.

Однако для мадонны Дионары все случившееся представлялось не столь кристально ясным.

— И все-таки я не понимаю, зачем Беллариону понадобилось убивать графа.

— Неужели? — ироничным тоном сказала принцесса. — Нетрудно представить себе, что произошло прошлой ночью. Спиньо давно подозревал этого Беллариона, и после визита мошенника во дворец подозрения графа переросли в уверенность. Поздно ночью, дождавшись возвращения Беллариона в дом Барбареско, Спиньо задал ему несколько вопросов — я думаю, неудивительно, что они оба были полностью одеты, — и Белларион, спасая свою жизнь, зарезал графа. Поняв, что заговор сорван, Барбареско и всем остальным не оставалось ничего иного, как бежать из города. Разве не так?

Но мадонна Дионара с сомнением покачала головой.

— Если маркиз Теодоро вознамерился уничтожить вашего брата, то такой поворот событий расстраивает все его замыслы; и Белларион, будь он тем, кем вы считаете его, должен был во всеуслышание заявить на суде о существовании заговора. Почему тогда он промолчал об этом?

— Я не знаю, — призналась принцесса. — Нельзя сказать ничего определенного о намерениях регента до тех пор, пока они не станут для всех очевидны. И я уверена, что здесь далеко не все так просто, как может показаться. Разве ты не заметила взгляды, которыми обменялись маркиз Теодоро и этот мошенник? Разве ты не обратила внимания, что мессер Алипранди вмешался лишь после того, как регент что-то прошептал ему на ухо?

— Не понимаю, чем ему поможет заступничество Алипранди, если он не тот, за кого выдает себя.

— Он может быть кем угодно, — с нескрываемым презрением сказала принцесса Валерия. — Для меня это уже не имеет значения. Но я рискну высказать пророчество: мы никогда более не увидим в суде мессера Беллариона — ему любыми способами помогут бежать.

Глава 14

ПОБЕГ
Итак, Беллариона снова отправили в тюрьму, но на этот раз не в общую камеру, которую в предыдущую ночь он разделял вместе с другими несчастными, а в устроенную в крепостной стене крохотную каморку с зарешеченным окном, выходившим на зеленую плодородную Ломбардскую равнину. Именно туда часом позже прибыл маркиз Теодоро собственной персоной, рассчитывая узнать, что же на самом деле произошло у синьора Барбареско. Нимало не смущаясь, Белларион лгал регенту в лицо столь же ловко, как совсем недавно делал это в суде, но на этот раз его слова были ближе к истине.

По возвращении из дворца, как сообщил он маркизу Теодоро, его подвергли обстоятельному допросу и, обвинив в двойной игре, связали и заперли на чердаке дома Барбареско. Граф Спиньо, беспокоясь за его жизнь, попытался освободить его, но конспираторы были начеку, — когда он и граф Спиньо спускались вниз по лестнице, на них неожиданно набросились синьор Барбареско и его сообщники. Бедный граф был убит, а ему, Беллариону, удалось с трудом отбиться от нападавших и закрыться в одной из комнат, из которой он впоследствии спасся через окно.

— Вероятно, графа Спиньо уже давно подозревали, — так закончил Белларион свое повествование. — Теперь-то я догадываюсь, что он тоже был вашим агентом. Но, по крайней мере, нам удалось расстроить заговор, заговорщики бежали, и ваше высочество может больше не опасаться за свою жизнь.

— Не опасаться! — неприязненно рассмеялся маркиз Теодоро и угрожающе нахмурился. — Ваша оплошность свела на нет все, что могло бы действительно обезопасить меня.

— Помилуйте, ваше высочество, в чем же я оплошал? Вероятно, мне следовало выложить на суде всю правду…

— Вы представляете себе, как бы это все выглядело? — сердито прервал его регент. — Я сначала уединяюсь в своем кабинете с каким-то никому не известным бродягой, а затем даже приглашаю его во дворец. Пускай я делал это ради того, чтобы разоблачить, но ведь можно заявить, что моей целью было сфабриковать улики против моего племянника. Как я смогу доказать обратное, когда граф Спиньо мертв, а Барбареско и его друзья исчезли? Не забывайте, в Монферрато у меня немало врагов помимо этих беглецов, и они будут рады воспользоваться любой моей оплошностью.

На мгновение Беллариону показалось, что маркиз запутался в своих собственных хитростях.

— Но разве побег Барбареско не подтверждает мой рассказ? — тихо спросил он.

— Если кому-нибудь вздумается опровергнуть его, никто уже не поверит слову такого проходимца, как вы. И как тогда буду выглядеть я, доверившийся вам?

— Мне кажется, что ваше высочество чересчур перестраховывается, — ответил Белларион. — В конце концов лишь чистосердечное признание позволит мне спасти свою шею.

Маркиз Теодоро холодно взглянул на Беллариона, и тот почувствовал, как по спине у него пробежал озноб. Он начал наконец-то понимать, что регент меньше всего хотел расследования, в ходе которого могло выясниться, что не кто иной, как сам маркиз Теодоро инспирировал этот заговор, используя сначала графа Спиньо, а затем и Беллариона.

— Какое значение имеет ваша шея? — медленно проговорил маркиз.

— Для меня — немалое, ваше высочество, хотя вы можете быть иного мнения.

— Вы становитесь помехой, друг мой, — усмехнулся его высочество, и взгляд его бледно-голубых глаз стал еще жестче. — Да, именно помехой, — повторил он. — Герцог Джангалеаццо не стал бы долго возиться с вами. Он давно бы свернул шею, обремененную чересчур большой ответственностью. Благодарите Бога, что я не Джангалеаццо.

С этими словами он снял с левой руки плащ и извлек из его складок длинную веревку и два крепких напильника.

— Вы сможете вылезти наружу, если перепилите один из прутьев, — сказал он. — Идите своей дорогой и никогда больше не пересекайте границу Монферрато. В противном случае вас повесят без суда и следствия — это я вам гарантирую.

— Можете ни о чем не беспокоиться, ваше высочество, — поспешил ответить ему Белларион. — Вам не придется пожалеть об оказанном мне доверии.

— Наглец, как ты смеешь так со мной разговаривать? — воскликнул регент, смерил Беллариона презрительным взглядом и, повернувшись на каблуках, поспешно вышел из камеры.

На другой день весь город был взбудоражен известием о побеге заключенного из тюрьмы. Жители Касале высказывали самые фантастические предположения на этот счет, но лишь одно из них было настолько невероятным, что соответствовало действительности.

— Ну вот, — сказала принцесса Валерия своей преданной Дионаре, — разве мое пророчество не сбылось?

Но глаза ее смотрели грустно, и в голосе отнюдь не звучала нотка радости, которую обычно испытывает человек, сумевший угадать будущее.

А в это время Белларион уже брел по территории соседнего государства — Милана, однако все его мысли, невзирая ни на какие запреты и границы, оставались в Монферрато, с принцессой Валерией. «В ее глазах я мошенник, шпион и обманщик, — размышлял он, — но разве это удивительно — ведь она не знает, почему погиб Спиньо; впрочем, пускай считает меня кем хочет — самое главное, что она и ее брат сейчас в безопасности».

Эту ночь он провел в гостинице «Кандия», расплатившись за ночлег из той суммы в пять дукатов, которую она дала ему на непредвиденные расходы. «Когда-нибудь я верну ей долг сполна», — подумал он, отдавая деньги хозяину.

Раннее утро застало его уже на дороге, ведущей в Павию, но с каждой пройденной милей он все больше убеждался, что служение музам в значительной мере потеряло для него свою привлекательность. Он пришел к выводу, что его прежние воззрения на жизнь и на место, которое в ней занимают абстрактные науки, сильно поколеблены, а его еретический силлогизм, казавшийся ему неопровержимым, рухнул при первом же столкновении с реальностью. По крайней мере, богословы не ошибались в том, что в мире действительно существует зло, пускай не как эквивалент греха — на этот счет у него пока еще оставались сомнения, — но, вполне возможно, как движущая сила, в значительно большей степени влияющая на судьбы людей, чем обычно пассивное добро, чье могущество проявляется в лучшем случае через сопротивление злу и победу над ним. И, несмотря на осознание греховности и испорченности мира, Белларион определенно испытывал чувство сожаления, поворачиваясь к нему спиной, тем более что служба, которую он добровольно возложил на себя, так и осталась, по его мнению, не до конца исполненной.

Книга II

Глава 1

ЧУДО С СОБАКАМИ
Вечер следующего после побега из тюрьмы Касале дня застал Беллариона в небольшом городке Виджевано, где он решил остановиться на ночь, и, долго проворочавшись на жесткой постели скромной гостиницы, он принял решение сначала посетить Милан и лишь затем отправиться в Павию изучать богословие у знаменитого Хрисолариса. Слава этого великого города, североитальянского Рима, всегда волновала его воображение, а деяния Джангалеаццо Висконти[995], благодаря которому Миланское герцогство достигло неслыханного прежде процветания, едва ли кого могли оставить равнодушным.

Во времена его правления там совершенствовались ремесла; ткачи посылали свои изделия из шелка и шерсти в Венецию, Францию, Нидерланды и Англию; продукцию миланских оружейников покупала вся Европа, а торговля лошадьми и упитанными ломбардскими коровами приносила миланцам колоссальные доходы. Богатства всего цивилизованного мира накапливались в Милане, и неудивительно, что банковское дело достигло высокой степени развития, и вряд ли нашелся бы в Европе крупный город, в котором не было бы Ломбардской улицы, а золотые дукаты с изображением первого герцога Миланского служили своего рода денежным эталоном, применявшимся в купеческих расчетах и торговых сделках. Установленные Джангалеаццо законы хотя и носили отпечаток жестокости, неизбежной для той эпохи, когда человеческая жизнь ценилась дешево, являлись, однако, достаточно мудрыми, и герцог следил за тем, чтобы они применялись справедливо; с проницательностью, совершенно не свойственной своему веку, он устанавливал такие налоги, которые позволяли емусосредоточивать в своих руках огромные средства и в то же время не разоряли его подданных. Свое богатство он тратил с поразительной расточительностью, привлекая к себе лучших архитекторов, художников и музыкантов, и создал вокруг себя настолько утонченную атмосферу, что грубые французы и еще более невежественные англичане, окунувшись в нее, не могли чувствовать себя иначе чем варварами. Другой крупной статьей расходов была армия, в рядах которой служили самые способные солдаты Европы. С ее помощью, равно как и посредством успешных интриг, он низложил пару десятков крупных и мелких правителей, так что кольца змея — миланского герба — раскинулись от Альп до Абруцских Апеннин[996], охватывая почти всю Северную Италию и своей протяженностью подтверждая претензии Джангалеаццо на королевский титул.

Но судьба распорядилась иначе, и когда соответствующие регалии были уже приготовлены, свирепствовавшая в Италии чума внезапно оборвала жизнь прославленного герцога. У него осталось двое наследников — тринадцатилетний Джанмария и двенадцатилетний Филиппе Мария, которые до своего совершеннолетия должны были находиться под опекой назначенного лично герцогом совета, состоявшего из его кондотьеров[997] и герцогини Катарины.

Однако начало правления совета характеризовалось смутой и раздорами. Многочисленные враги Милана увидели в смерти Джангалеаццо шанс поправить свои дела, а знаменитые полководцы герцога — возможность урвать кусочек его обширных территорий для себя лично. Всего лишь пяти лет оказалось достаточно, чтобы труды Джангалеаццо, по крупицам собравшего Миланское герцогство, пошли прахом, и к этому сроку из всех членов опекунского совета лишь двое — Фачино Кане и Габриэлло, незаконнорожденный сын герцога, сохранили верность завещанию Джангалеаццо.

Итак, на другое утро Белларион переправился в рыбачьей лодке через широкую реку Тичино и направился в сторону местечка Аббиатеграссо, на границе охотничьих угодий миланских правителей, откуда было рукой подать до самого Милана. Однако, не пройдя и нескольких миль по пыльной каменистой дороге, он натер себе ноги и свернул на тропинку, окольным путем бегущую среди изумрудных лугов и редких рощиц. Он споро зашагал по ней, напевая в такт ходьбе, чтобы поднять свое невеселое настроение, как вдруг возбужденные крики, конский топот и лай собак заставили его остановиться и внимательно оглядеться. Подозрительные звуки доносились из-за леска, раскинувшегося на противоположном берегу узкой речной протоки, вдоль которой он держал свой путь, и пока он осматривался, кто-то в коричневом мелькнул среди деревьев и устремился по пологому склону к воде. Беглец едва успел преодолеть половину расстояния, отделявшего его от реки, как на опушке появились три огромные гончие, молча мчавшиеся по его следу, а затем многочисленная кавалькада всадников, возглавляемая роскошно одетым юношей, непрестанно подстрекавшим собак. Шикарные камзолы доброй половины его спутников выдавали в них придворных, а остальные, судя по их простым кожаным одеждам, были слугами, двое из которых держали на привязи шестерых заливающихся лаем псов. Рядом с юношей на огромной лошади ехал похожий на солдата черноволосый чернобородый гигант, яростно щелкавший хлыстом с длинным ремнем, побуждая гончих к более решительным действиям.

Однако обуреваемый ужасом беглец летел как на крыльях и успел прыгнуть в воду, прежде чем собаки настигли его. Из последних сил он торопливо поплыл через реку, и Белларион, не задумываясь о последствиях, движимый одним лишь чувством жалости к несчастному, подбежал к тому месту, где тот должен был ступить на берег, и подал ему руку, помогая взобраться на скользкий глиняный откос.

— Да вознаградит вас Бог, синьор, — выдохнул он и вновь повторил с неожиданной горячностью: — Да вознаградит вас Бог.

Он обессиленно рухнул ниц, но Белларион не видел этого — поспешно вытащив кинжал, он приготовился встретить нападение собак. С первой из них он разделался довольно легко, успев вонзить ей лезвие в глотку, прежде чем та успела вскарабкаться на берег; вторая разделила судьбу первой, но третья — огромный черный зверь с желтыми подпалинами — сумела каким-то образом найти точку опоры на мокрой глине, с угрожающим рычанием прыгнула на Беллариона и сбила его с ног. Инстинктивно закрыв левой рукой горло, чтобы уберечься от страшных клыков, он правой рукой ударил кинжалом гончую в живот и, когда та, взвыв от боли, чуть подалась назад, нанес еще один удар, на этот раз в сердце. Корчившаяся в агонии собака придавила Беллариона к земле всей своей тяжестью, и горячая кровь, хлеставшая из ее ран, залила его с головы до пят. Он с трудом оттолкнул прочь ее безжизненное тело, весившее немногим меньше, чем тело человека, и медленно поднялся на ноги, боясь представить себе, что может за этим последовать.

А на другом берегу юноша в красном с серебром камзоле, не переставая, сыпал проклятьями.

— Выпусти свору, Скуарча! — он на секунду прервал богохульства, чтобы отдать распоряжение.

Но коренастый мужчина, которому оно было адресовано, поступил иначе. Он сорвал с седла притороченный к нему арбалет, приладил стрелу, натянул тетиву и прицелился в Беллариона. Никогда в своей жизни Белларион не был так близко от гибели, как в эту секунду. Его спас беглец, которому он помог выбраться из воды. Успев восстановить дыхание, он, шатаясь, поднялся на ноги и, даже не взглянув на то, что происходило за его спиной, бросился бежать. Приготовившийся выстрелить Скуарча уловил его движение, и в следующее мгновение бедняга замертво свалился на землю со стрелой, торчавшей в голове. Но прежде чем Скуарча успел достать другую стрелу, предназначенную уже для Беллариона, юноша в красном с серебром камзоле ударил гиганта хлыстом по лицу наотмашь.

— Черт возьми! Кто разрешил тебе стрелять, образина? Я ведь велел спустить собак! Как ты посмел лишить меня удовольствия? Неужели я потратил столько сил, выслеживая его, чтобы прикончить таким способом?

Он вновь разразился непристойными проклятьями, но Скуарча, не обращая внимания ни на проклятья, ни на только что полученный удар, перебил его:

— Может быть, ваше высочество хочет лишиться еще нескольких своих собак? Этот негодяй вооружен, а собаки беззащитны, когда вылезают из воды на скользкий берег.

— Он убил моих собак — так пусть же собаки отомстят за собак!

В это время один из конюхов что-то шепнул на ухо Скуарче, и тот обратился к своему молодому господину:

— Синьор герцог, Кекко говорит, что здесь неподалеку есть брод.

«Герцог!» — от изумления у Беллариона перехватило дыхание. Неужели этот беснующийся мальчишка, изрыгающий проклятия, уместные лишь в кабаке да в борделе, не кто иной, как сам герцог Миланский? И Белларион вспомнил истории, которые недавно слышал о Джанмарии, двадцатилетнем сыне великого Джангалеаццо, чье распутство и непостоянство в симпатиях оттолкнуло от него многих достойных людей и в немалой степени способствовало распаду государства. Страх в душе Беллариона уступил место гневу и ненависти к этим чудовищам, развлекавшимся охотой на человека. Какие бы преступления ни совершил бедняга, безжалостно убитый прямо на его глазах, нельзя было подвергать его такому бесчестию, гоняясь за ним, словно за оленем.

Четверо всадников поспешили в сторону брода, а через реку до ушей Беллариона долетел голос Скуарчи:

— Шаг в сторону, петушок, и ты встретишься со своим Создателем.

В эту критическую минуту Беллариону неожиданно пришло на ум, что не кто иной, как Фачино Кане является сейчас фактическим правителем Милана, и, когда всадники окружили его, он, собрав все свое достоинство, назвал им имя его предполагаемого приемного родителя.

Но объяви он себя хоть сыном папы римского, это навряд ли подействовало бы на этих тупоголовых мужланов, привыкших подчиняться одному Скуарче. Они привязали его правое запястье к стремени одной из лошадей и припустили рысцой в обратный путь. Внутренне кипя от негодования, Белларион, однако, не оказывал им ни малейшего сопротивления, понимая, что сейчас любой протест бесполезен. Они вновь пересекли брод, и, хотя река сильно обмелела после продолжительной засухи, в одном месте вода доходила Беллариону чуть ли не до пояса. Мокрый и забрызганный кровью Белларион предстал перед молодым герцогом, и то, что он увидел, ужаснуло его.

Никогда прежде ему не приходилось встречаться с человеком столь отвратительной наружности. Глядя на него, невольно приходила на ум мысль о недоношенных младенцах, лица которых так и не успели окончательно сформироваться.

У него был широкий и плоский, как у негра, нос, огромные лилового оттенка губы и бесформенный рот. Круглые блеклые глаза сидели, казалось, на самой коже лица, лоб был скошен и узок, а подбородок почти отсутствовал. От своего отца, считавшегося красавцем мужчиной, он унаследовал только золотисто-рыжие волосы, но во всем остальном это была карикатура на Джангалеаццо.

Словно зачарованный этим уродством, Белларион не отрываясь глазел на герцога, и тот, догадавшись о причине столь пристального внимания, нахмурился.

— Ты знаешь, перед кем стоишь, наглец?

— По моим предположениям, вы герцог Миланский, — ответил Белларион, и тон его голоса был почти презрительным.

— Ага! Ты очень скоро убедишься в этом, но сперва скажи: ты знал, кто я, когда убивал моих собак?

— Нет, особенно когда я увидел, для чего их используют.

— Почему же?

— Разве я мог предположить, что великий государь станет охотиться за человеком?

— Ах ты, дерзкий пес…

— Ваше высочество знает мое имя?

— Имя? Какое имя, болван?

— Которым ваше высочество только что назвали меня: Кане. Я — Белларион Кане, сын Фачино Кане, — не смущаясь произнес он ложь, не раз выручавшую его в прошлом. Такое заявление вызвало заметное оживление в свите герцога. Красивый мужественный юноша в темно-красном бархатном камзоле и с охотничьим соколом, сидевшим с колпаком на голове на его левом запястье, выехал на своей лошади вперед и с интересом оглядел перепачканного кровью бродягу.

— Ты слышал, что он сказал, Франческо? — обратился к нему герцог.

— Да, но я и не подозревал, что у Фачино есть сын.

— Наверное, какой-нибудь бастард[998]. Впрочем, это не имеет значения.

Гримаса злобы исказила и без того безобразное лицо герцога: в глубине души Джанмария Висконти смертельно ненавидел выдающегося кондотьера, и претензии Беллариона на родство с ним лишь еще больше разъярили его.

— Мы поможем Фачино избавиться от такой обузы. Эй, вы! — крикнул он всадникам. — Встаньте вдоль берега.

Словно загонщики, отрезающие жертве путь к отступлению, они растянулись в длинную линию вдоль кромки воды. Слуга разрезал ремень, привязывавший руку Беллариона к стремени, и тоже отъехал в сторону.

Белларион похолодел от ужаса. Его козырная карта оказалась бита, и теперь он боялся даже представить себе, какая судьба может ожидать его.

— Ну, мошенник, посмотрим, как ты умеешь бегать! — возбужденно выпалил герцог и резко повернулся к Скуарче. — Сначала двоих, — распорядился он.

Скуарча отцепил двух гончих от привязи, на которой псари держали их, и, крепко взяв каждую из них за ошейник, опустился между ними на одно колено, ожидая следующей команды герцога.

Белларион ошеломленно глядел на эти приготовления, в реальность которых его ум даже сейчас отказывался поверить. Откуда ему было знать, что любовь к охоте, заставившая Бернабо Висконти упорядочить варварские привычки погони охотников за дичью, выродилась у Джанмарии в столь извращенную страсть, которую уже не удовлетворяла погоня за оленем или кабаном, и что гончие герцога были специально натасканы на людей и вскормлены человеческим мясом?

— Ты теряешь время, — предупредил его герцог. — Сейчас я выпущу собак, беги же, пока не поздно, — быть может, ноги спасут тебя от их клыков.

Бледный как мел Белларион, не помня себя от ужаса и не отдавая себе отчета в том, что делает, повернулся и изо всех сил побежал в сторону леса.

За своей спиной он слышал грубый смех герцога, но метров через двадцать до него неожиданно дошел истинный смысл поданного ему совета — герцог хотел устроить себе потеху и намеренно дурачил его, пытаясь вселить надежду на спасение. Он резко остановился и повернулся лицом к всадникам: пускай его разорвут на клочья, но он не доставит этому красно-серебряному чудовищу развлечения.

Увидев, что его хитрость раскусили, герцог грязно выругался.

— Не сомневайтесь, ваше высочество, он рванет как угорелый, когда я выпущу собак, — прорычал Скуарча.

— Так выпускай же!

Белларион почувствовал, как все поплыло вокруг него, и ощутил приступ тошноты. Готовый упасть в обморок, он, однако, твердо решил не сопротивляться, чтобы все закончилось скорее. Он знал, что собаки должны вцепиться ему в горло, и не собирался мешать им. Он опустил руки и закрыл глаза. «Боже!» — простонал он, и его губы почти механически начали шептать молитву: «In manus tuas, Domine…»[999] Собаки быстро приближались, но почему-то с каждым мгновением их прыжки теряли свою резвость, и в конце концов они остановились, озадаченно принюхались, а затем виновато завиляли хвостами и раболепно поползли к Беллариону на брюхе.

Среди всадников раздались изумленные восклицания. Белларион открыл глаза, и то, что он увидел, потрясло его. Он попытался понять причину столь странного поведения собак, но не смог объяснить его ничем, кроме как вмешательством свыше, подобно тому, как Бог иногда спасал своих святых от людской жестокости.

Вероятно, подобная мысль посетила многих свидетелей этого события, и одним из них был безжалостный Скуарча.

— Чудо! — ломающимся от волнения голосом произнес он и непроизвольно осенил себя крестным знамением.

Но все это только еще больше разъярило герцога. Висконти никогда не боялись людей, и хотя почти все они трепетали перед Всевышним, Джанмария, увы, не принадлежал даже к числу последних.

— Клянусь, мы сейчас проверим это! — воскликнул он. — Спусти еще двух собак, дубина!

— Ваше высочество… — попытался возразить Скуарча.

— Спусти собак, или ты займешь его место.

Страх перед герцогом у Скуарчи был еще сильнее, чем боязнь сверхъестественного. Дрожащими пальцами он отцепил гончих, но и те вели себя точно так же, как и первая спущенная на Беллариона пара, и вскоре мирно расположились рядом с ним.

Тем временем Белларион успел прийти в себя, и его острый ум сумел отыскать правдоподобное объяснение случившемуся. Что ж, подумал он, пока они натравливают на него собак, ему нечего бояться.

— Спусти Мессалину! — в бешенстве завопил герцог, и на его лиловых губах появились пена и пузыри.

Скуарча вновь пытался возражать; на этот раз некоторые из всадников свиты робко подали свои голоса в его поддержку, и в их числе был Франческо Лонате, молодой человек с соколом, считавший происходящее колдовством и призывавший герцога к осторожности.

Но тот не хотел ничего и слышать.

— Спусти Мессалину! — бушевал он.

— Этот грех не на мне, ваше высочество! — пробурчал Скуарча, отвязывая самую злобную суку в своре.

Однако когда через несколько секунд Белларион дружелюбно потрепал ее по загривку, с трудом сдерживаемое возбуждение придворных прорвалось наружу. «Чудо!» — восклицали придерживавшиеся мнения Скуарчи набожные простаки. «Колдовство!» — кричали менее доверчивые вместе с мессером Франческо.

Даже герцог почувствовал себя не так уверенно — в самом деле, чем, кроме вмешательства Бога или помощи дьявола, можно было объяснить такой феномен?

Он пришпорил лошадь и поскакал к Беллариону, и все остальные последовали за своим повелителем. Увидев страх на лицах своих мучителей, Белларион не смог удержаться от смеха, хотя в значительной степени это было реакцией на недавно пережитый ужас.

Сейчас он откровенно презирал их, особенно Скуарчу и его псарей, которые, всю жизнь занимаясь собаками, не научились разбираться в них.

— Какими чарами ты пользуешься, мошенник? Чем ты околдовал собак? — требовательно спросил герцог.

— Чарами? — эхом откликнулся Белларион, разыгрывая недоумение, и смело взглянул на него. — Разве я не говорил, что меня зовут Кане? Вся магия здесь в моем имени[1000]. Собаки ведь не едят собак, как утверждает пословица.

— Наглая ложь, — прокомментировал Лонате, словно размышляя вслух.

— Я обойдусь без подсказок, — огрызнулся герцог и недовольно взглянул на него.

— Неплохой фокус, мошенник, — обратился он уже к Беллариону. — Но, черт побери, я не позволю водить себя за нос. Отвечай, что ты сделал с моими собаками?

— Завоевал их любовь, — Белларион сделал красноречивый жест в сторону не отходивших от него гончих.

— Да, я вижу — но как?

— Разве можно сказать, как завоевывается любовь человека или зверя? Я не сомневаюсь только в одном — ни одна собака из вашей своры не тронет меня. Собаки способны воспринимать вещи, которые недоступны людям, — таинственно закончил Белларион, не желая лишать спутников герцога веры в чудеса.

— И что же они воспринимают?

— Ну-у, кто их знает? — вновь рассмеялся Белларион, и герцог побагровел от гнева.

— Ты издеваешься надо мной, ничтожество! — проревел он. Мессер Лонате, опасавшийся колдовства, предупреждающе положил ему руку на плечо, но герцог раздраженно стряхнул ее.

— Клянусь Всевышним, ты выдашь мне свой секрет! — затем он повернулся к онемевшему от изумления Скуарче:

— Собери собак и не забудь прихватить с собой этого плута.

С этими словами герцог пришпорил лошадь и поскакал. Вслед за ним поспешили придворные, а Скуарча и слуги остались исполнять распоряжение своего господина. Нельзя сказать, чтобы они делали это с большой охотой, так что в конце концов Скуарча сам свистнул собак и велел одному из псарей посадить их на привязь. Затем он неуверенной походкой приблизился к Беллариону.

— Ты слышал приказ его высочества, — удрученным голосом сказал он.

Белларион молча протянул ему руки; герцог и его свита отъехали уже на изрядное расстояние и не могли услышать их разговор, но слуги оставались неподалеку.

— Считай, что это делает сам герцог, — принес Скуарча свои извинения, начиная связывать его запястья. — Я всего лишь выполняю его волю.

Руки Скуарчи слегка дрожали, и сделанные им узлы на этот раз не причиняли Беллариону боли. Навряд ли Скуарче удалось бы вспомнить другой случай, когда он проявлял такую же заботу по отношению к пленнику. В одном можно было не сомневаться: Скуарчу подвигало к этому не столько милосердие, сколько страх — не менее сильный, чем боязнь сверхъестественного.

Он украдкой оглянулся через плечо, чтобы убедиться, что слуги не подслушивают его.

— Не сомневайся, — пробормотал он в свою густую черную бороду, — не пройдет и часа после нашего прибытия в Милан, как его превосходительство граф Бьяндратский узнает о тебе.

Глава 2

ФАЧИНО КАНЕ
Пешком Беллариону предстояло бы преодолеть немалый путь, но Скуарча позаботился усадить его на круп своей лошади, и в таком виде Беллариону суждено было впервые в жизни въехать в древний и прекрасный Милан.

Панорама города открылась Беллариону совершенно неожиданно, когда они взобрались на холм, отстоящий на две мили от крепостных стен, и то, что он увидел, превзошло все его ожидания, хотя ему и раньше доводилось слышать восхищенные отзывы об этом североитальянском Риме. Затаив от восторга дыхание, он глядел на массивные красные стены крепости, отражавшиеся в судоходном рве, окружавшем их и являвшемся протокой реки Тичинелло, и на десяток шпилей церквей, среди которых он угадывал известные ему по описаниям изящную колокольню церкви Святого Эусторджо и восьмигранную башню из кирпича и мрамора церкви Святого Готардо, увенчанную позолоченным ангелом; последняя была выстроена сто лет назад измученным подагрой Аццо Висконти[1001], который надеялся избавиться от своего недуга, снискав покровительство святого, прославившегося умением лечить эту болезнь.

Они пересекли подъемный мост и въехали в город через широкие ворота Порта-Нуова[1002] настолько внушительные, что они произвели на Беллариона впечатление настоящей крепости с бастионами, возле одного из которых группа рыжебородых наемников громко переговаривалась между собой на гортанном швейцарском диалекте немецкого. За воротами начиналась длинная и довольно узкая по миланским меркам улица Борго-Нуово, показавшаяся, однако, Беллариону, привыкшему к иным масштабам, необычайно широкой. Дворцы и лачуги соседствовали здесь друг с другом, и спешившие туда и сюда прохожие были столь же разномастны, как и строения. Тучные купцы, пышно разодетые синьоры, сопровождаемые вооруженными слугами, толкались тут с ремесленниками в кожаных фартуках и изможденными оборванными существами обоего пола, чей вид говорил о нужде и нищете.

Когда герцог проезжал мимо, синьоры и простой люд останавливались, обнажали головы и кланялись, но Белларион обратил внимание, что почти на всех лицах горожан в этот момент появлялось, пускай мимолетно, выражение страха или ненависти. Что и говорить, немногое осталось в Милане от прежнего процветания, мира и согласия, которыми город славился во времена правления Джангалеаццо.

Улица закончилась огромным открытым пространством, занятым колоннами и строительными лесами. Белларион с первого взгляда понял, что там, где когда-то находилась церковь Святого Амброджо[1003], место крещения великого святого Августина[1004], Джангалеаццо собирался возвести гигантский собор в честь Девы Марии — исполнение обета, данного Матери-Девственнице, за освобождение миланских рожениц от проклятия, в силу которого те не смели рожать младенцев мужского пола, а коль скоро такое случилось, не должны были выносить их живыми наружу. Джангалеаццо вообразил, что его первая жена, бесплодная Изабелла Валуа, находится под действием этого заклятия. Сколь странным ответом на эту молитву в мраморе, размышлял Белларион, явилось появление на свет Божий Джанмарии, воплощенного наказания Господня. Джангалеаццо не успел полностью воплотить в жизнь свой великий замысел, а его дегенеративного наследника терзали заботы иного рода, и недостроенный собор так и остался памятником огромным амбициям и несгибаемой воли первого и бесхозяйственности в безалаберности второго.

Рядом с площадью находился Старый Бролетто — наполовину дворец, наполовину замок, — место резиденции всех правителей Милана, начиная с Маттео Висконти[1005]. Кавалькада въехала туда, пересекла просторный двор Арренго, по сторонам которого тянулись крытые галереи, словно в монастыре, и остановилась во внутреннем дворике, известном как двор святого Готардо. Здесь всадники спешились, и Джанмария, прежде чем войти во дворец, объявил, что займется заклинателем собак после ужина.

Беллариона отвели в подземелье и оставили в крохотной камере, тускло освещавшейся через узкое зарешеченное отверстие около самого потолка. В камере было холодно и сыро и стоял неприятный запах плесени. Он провел там не менее двух часов, замерзая и страдая от голода — в тот день он ничего не ел с самого утра, — прежде чем герцог соизволил лично явиться к нему. Его высочество сопровождали мессер Лонате и четверо слуг в кожаных одеждах, одним из которых был Скуарча. На герцоге была длинная, доходящая до пола красно-белая мантия, перехваченная в талии прекрасной работы золотым кованым поясом, усеянным крупными рубинами. Одна нога герцога была затянута в белый чулок, другая — в красный — Джанмария даже в своей одежде предпочитал использовать цвета дома Висконти, беря в этом пример со своего знаменитого отца. На голове у герцога была высокая малиновая шапка с заломленным верхом, напоминавшая петушиный гребень. Он смерил пленника взглядом, от которого у того пробежал мороз по коже.

— Ну, плут, ты будешь говорить? Какую магию ты применял?

— Ваше высочество, я не пользовался никакой магией.

Герцог улыбнулся.

— Друг мой, тебе надо немного попоститься, чтобы прийти в нужное расположение духа. Ты когда-нибудь слышал о наказании под названием «Великий Пост»? Это мое собственное изобретение. Оно длится сорок дней и лишь чуть более строгое, чем обычное пощение, но действует на упрямцев чрезвычайно благотворно и учит их такому презрению к жизни, что они, как правило, рады умереть. Готов поклясться, тебе придется пожалеть, что ты убил моих собак, а не они загрызли тебя.

Герцог повернулся к Скуарче.

— Взять его! — бросил он ему.

Беллариона потащили в соседнюю камеру, больших размеров, в центре которой стояло какое-то приспособление высотой со стол, состоящее из двух продолговатых деревянных рам, вставленных одна в другую и соединенных гигантскими деревянными винтами. С внутренней рамы к полу свисали крепкие ремни.

— Разденьте негодяя, — распорядился герцог.

Не тратя времени на расстегивание пуговиц, двое слуг разорвали тунику Беллариона и обнажили его до пояса. Стоявший чуть в стороне Скуарча замер, охваченный суеверным страхом, каждую секунду ожидая вмешательства извне.

И оно не заставило себя долго ждать. Тяжелая, окованная железом дверь в камеру тихонько отворилась за спиной герцога, и на пороге появился ладно скроенный мужчина, властный и уверенный в себе. Ему было под пятьдесят, но, глядя на его загорелое, чисто выбритое лицо, темные живые глаза и густые рыжеватые волосы ему было бы трудно дать более сорока лет. На нем была темно-красная, отороченная по краям мехом бархатная мантия, накинутая на богато расшитую золотом темно-фиолетовую тунику с рукавами бордового цвета и туфли с золотыми застежками.

Секунду он молча глядел на происходящее, а затем приятным звонким голосом, в котором, однако, чуткое ухо уловило бы оттенок сарказма, произнес:

— Какой вы гадостью заняты, ваше высочество?

Слуги испуганно замерли на своих местах, а герцог резко повернулся, словно его огрели кнутом.

— Кто звал вас сюда? — напустился он на вошедшего.

— Мой долг правителя привел меня, чтобы проверить…

— Вы управляете Миланом, но не мной, — не дал закончить ему герцог, и в его интонациях звучала плохо скрытая ярость. — И вы делаете это по моей воле. Я здесь хозяин. Я — герцог. Постарайтесь не забывать об этом.

— Вероятно, я забыл. Но, быть может, это к лучшему? — ровным, чуть насмешливым тоном ответил наместник. — И кроме того, меня позвало сюда чувство отцовского долга, не менее сильное, чем всякое другое. Я слышал, что пленник, над которым вы решили позабавиться, объявил меня своим отцом.

— Вы слышали это? Но от кого?! — с угрозой в голосе воскликнул герцог.

— Разве все упомнишь? Во дворце ведь полно сплетников. Впрочем, это не имеет значения. Мне хотелось бы знать, было ли известно вам об этом или нет?

Последние слова прозвучали неожиданно сурово и требовательно. Так разговаривать мог только хозяин, человек, держащий в руке плетку. После этого не могло остаться сомнений, что весь гнев и все угрозы молодого герцога являлись лишь отчаянной попыткой самообороны.

— Клянусь костями святого Амброджо! Разве вам не сказали, что он убил трех моих собак и околдовал остальных?

— Он, вероятно, околдовал и вас, синьор герцог. Трудно иначе объяснить ваше обхождение с ним после того, как вы узнали, чьим сыном он назвался.

— Разве это не мое право? Разве я не повелитель жизни и смерти в своих владениях!

Темные глаза Фачино Кане угрожающе сверкнули.

— Вы… — начал было он, но осекся и повелительно махнул рукой Скуарче. — Убирайся — и твои шакалы — тоже.

— Их ждет тут дело, — напомнил ему герцог.

— Считайте его уже законченным.

— О Боже! Да вы наглеете с каждым днем, Фачино.

— Ваше мнение может измениться, когда они уйдут, — Фачино сурово взглянул в блеклые, навыкате глаза герцога, и тот, не выдержав взгляда, опустил голову.

— Убирайтесь вон, вы слышали! — угрюмо бросил он слугам, признавая свое поражение.

Дождавшись, когда они ушли, Фачино обратился к герцогу со словами увещевания:

— Ваше высочество придает чересчур большое значение всему, что связано с его собаками. И развлечения, которые вы себе позволяете с ними, столь же отвратительны, сколь опасны. Я уже предупреждал ваше высочество и сделаю это еще раз: остерегайтесь, как бы вашу глотку не перегрызли в самом Милане.

— Мне? В Милане? — чуть не задохнулся от изумления герцог.

— Именно вам, возомнившему себя повелителем жизни и смерти. Не забывайте: герцог Миланский отнюдь не то же самое, что Господь Бог. — Затем он несколько сбавил тон: — Я слышал, вы охотились сегодня за Франческо да Пустерлой.

— А этот плут, назвавший себя вашим сыном, пытался спасти его и убил трех моих лучших псов.

— Он пытался оказать вам услугу, синьор герцог. Для вас было бы лучше, если бы Пустерла улизнул. Вы можете чувствовать себя в относительной безопасности, устраивая охоту на воров, убийц и насильников либо гоняясь за бедолагами, виновными только в своей нищете. Но, спуская собак на сына знаменитого синьора, вы ходите по краю пропасти.

— Да неужели? Мои гончие не знали отдыха, пока Пустерла был жив. Я никогда не забуду, что моя мать умерла в Монце, где кастеляном[1006] был Пустерла. Ходят слухи, что именно он отравил ее.

Фачино многозначительно посмотрел на герцога, и краска гнева сошла с лица последнего.

— Черт побери… — начал было он, но Фачино не дал ему закончить.

— Юноше, убившему ваших собак, ничего не было известно об этом. Я уверен, что он даже не предполагал, кто возглавляет эту жуткую охоту. Он видел только, как человека травили собаками. Клянусь вам, синьор герцог, на его месте я поступил бы точно так же, и дай Бог, чтобы у меня хватило мужества совершить столь благородный поступок. Кроме того, он сказал вам, что его имя — Кане, — тут в его голосе появились стальные нотки. — Раз уж вам так нравится, ваше высочество, рискните поохотиться за Пустерлой, но не смейте травить Кане, не предупредив сперва об этом меня.

Он сделал паузу. Герцог, с трудом понимая, что к чему, молча стоял, терзаемый гневом и стыдом. Фачино повернулся к Беллариону, всем своим видом выказывая откровенное презрение к деградировавшему сыну великого Джангалеаццо.

— Пошли, мой мальчик, — чуть насмешливо произнес он. — Его высочество отпускает тебя. Надевай свою тунику и иди за мной.

Не сомневаясь, что ускользнул от Сциллы лишь для того, чтобы потерпеть крушение у Харибды[1007], Белларион машинально натянул на себя лохмотья, в которые превратилось его платье, и последовал за графом Бьяндратским вон из камеры.

Они молча поднялись по узкой каменной лестнице в просторную комнату, увешанную роскошными фламандскими гобеленами и ярко освещенную огромными свечами, горевшими в массивных позолоченных подсвечниках. Фачино велел слугам оставить их наедине, неторопливо оглядел Беллариона, являвшего собой, надо сказать, весьма плачевное зрелище в его изодранной тунике, сквозь которую местами просвечивало голое тело, и уселся в кресло, оставив юношу стоять.

— Итак, ты набрался храбрости назваться моим сыном, — полуутвердительно-полувопросительно произнес Фачино. — Похоже, моя семья начинает увеличиваться. Что ж, тебе повезло с отцом. Теперь тебе остается только сообщить мне имя женщины, удостоившейся чести быть твоей матерью.

— Синьор, я буду откровенен с вами, — ответил Белларион. — Под угрозой неминуемой гибели я был вынужден преувеличить близость наших родственных отношений.

— Вот как? — удивленно поползли вверх густые брови Фачино. — И насколько сильно ты их преувеличил?

— Я — всего лишь ваш приемный сын.

— Ну уж нет, это явное вранье, — нахмурился Фачино, и от его ироничного настроения не осталось и следа. — У меня мог объявиться внебрачный сын, о существовании которого мне было неизвестно. Такое иногда случается. Я был молод и не всегда воздержан, когда дело доходило до поцелуев. Но разве можно усыновить чужого ребенка, ничего не зная об этом?

— Это я выбрал вас в приемные отцы, — смело ответил Белларион и, пытаясь смягчить дерзость своих слов, поспешил добавить: — Подобно тому, как мы выбираем себе небесного покровителя, так и я сделал свой выбор в минуту смертельной опасности, когда мне грозили пытки и смерть, когда, доведенный до отчаяния, я увидел свой единственный шанс спастись лишь в том, чтобы назваться вашим сыном…

Наступила пауза, в продолжение которой Фачино сурово смотрел на него. Сердце Беллариона упало. Он решил, что проиграл и что ставка, сделанная им на добродушие и искренность своего спасителя, оказалась неверной.

Фачино расхохотался, но его смех заставил Беллариона поежиться.

— Значит, ты решил взять меня в отцы. Ну, мессер, если бы можно было выбирать родителей… — он перебил сам себя и резко спросил: — Кто ты, мошенник? Как тебя зовут?

— Мое имя — Белларион, синьор.

— Белларион? Странное имя. А откуда ты взялся? Будь добр рассказать мне всю правду, если не хочешь, чтобы тебя объявили самозванцем и отправили назад к герцогу.

Надеясь, что его откровенность будет воспринята благосклонно, Белларион точь-в-точь повторил историю, когда-то рассказанную им Лорендзаччо из Трино, и, судя по выражению лица Фачино, тот был изрядно тронут ею. Правда, он ни словом не упомянул о своих приключениях в Монферрато и о том, что уже пользовался там именем Фачино.

— Так, значит, в минуту опасности ты решил, что всадника, который всюду таскал тебя с собой, звали Фачино? — знаменитый кондотьер сардонически улыбнулся. — Тебе не откажешь в изобретательности. Но что там случилось с собаками герцога? Говорят, ты околдовал их?

— Я сказал герцогу сущую правду, что собаки не едят собак, но он не захотел поверить мне.

— Ты утверждаешь, что простое упоминание имени Кане…

— О нет! От меня буквально разило собачатиной после того, как одна из борзых оседлала меня, и, вероятно, остальные собаки учуяли во мне своего собрата. По-моему, это единственная причина, по которой я уцелел.

Фачино медленно кивнул головой в знак согласия.

— Значит, ты не веришь в чудеса? — спросил он.

— Терпение вашего высочества — единственное чудо, которое мне приходилось видеть воочию.

— Ты надеялся на него, когда объявлял меня своим отцом?

— Нет, синьор, я надеялся, что вы об этом никогда не узнаете.

— Тебе не занимать откровенности, мошенник, — расхохотался Фачино и встал с кресла. — Однако тебе не поздоровилось бы, если бы я не услышал, что у меня неожиданно появился сын.

Фачино подошел к Беллариону и, к его величайшему изумлению, положил ему руку на плечо и пристально посмотрел в глаза.

— Твоя попытка спасти жизнь Пустерлы, невзирая на смертельную опасность, достойна наивысшей похвалы. Это поистине рыцарский поступок — иначе я его не могу оценить. И ты еще утверждаешь, что собирался стать монахом?

— Наш аббат мечтал об этом, — покраснев, ответил Белларион, смущенный неожиданной похвалой и мягкостью тона, с которым она была произнесена. — И он, наверное, пострижет меня, когда я вернусь из Павии.

— Ты в самом деле хочешь в Павию?

— Боюсь, что уже нет.

— Клянусь святым Готардо, ты не похож на попа. Впрочем, это твое личное дело.

Фачино снял руку с плеча Беллариона и сделал несколько шагов в сторону открытой лоджии, за которой мерцала прозрачно-синяя, как сапфир, ночь.

— Я обещаю тебе защиту, на которую ты так надеялся, объявляя себя моим сыном, и завтра тебя снабдят всем необходимым, чтобы добраться до Павии и приступить к учебе.

— Синьор, вы укрепляете мою веру в чудеса, — сказал Белларион.

Фачино улыбнулся и хлопнул в ладоши. Появились слуги в красно-белых ливреях, и Фачино передал Беллариона на их попечение, велев вымыть и накормить юношу, прежде чем они продолжат свою беседу.

Глава 3

ГРАФИНЯ БЬЯНДРАТСКАЯ
Фачино Кане и Белларион долго беседовали в эту ночь, так что утро следующего дня застало Беллариона еще в Милане. И прошло несколько лет, прежде чем он, отнюдь не студентом, появился в Павии.

Фачино казалось, что юноша чем-то похож на него самого: тот же причудливый, философский взгляд на вещи, такая же живость ума и великолепное самообладание, в те времена редкое даже среди наиболее просвещенных людей. Но кроме этого, Белларион обнаружил глубокую и разностороннюю ученость, всегда вызывавшую уважение Фачино, не продвинувшегося в науках далее умения писать и читать, однако со свойственной ему проницательностью отдававшего себе отчет в том, насколько обширны завоеванные разумом пространства.

Фачино восхищался правильными чертами лица Беллариона, гибкостью его фигуры, в которой чувствовалась незаурядная сила, и грациозностью его движений; ему казалось, что будь у него самого сын, ему хотелось бы, чтобы он походил на Беллариона. Увы, у Фачино не было детей, и едва ли удивительно, что на третий день после появления Беллариона в Милане он принял твердое решение усыновить его.

— Этот маркиз Теодоро — хитрый лис, — заметил Фачино, когда юноша закончил свой рассказ о событиях, приключившихся с ним в Монферрато. — Именно хитрость вынуждает его обуздывать свои амбиции. Но однажды они вырастут настолько, что он может отбросить в сторону всякую осторожность, добиваясь своей цели. Я хорошо знаю его. Я научился военному искусству, находясь на службе у его отца. И мне кажется, что для мужчины это куда более подходящее занятие, чем носить священный сан, — неожиданно поменял он тему. — Имея такое тело и такой ум, ты, я думаю, согласишься со мной. Неужели ты позволишь похоронить себя заживо в монастыре?

Белларион задумчиво вздохнул. Он чувствовал скрытый смысл заданного ему вопроса. За эти три дня, находясь рядом с человеком, который спас его и который ежедневно приказывал ему отложить свой отъезд до следующего утра, он немало передумал, и в его голосе отсутствовала былая уверенность, когда он процитировал слова аббата: «Pax multa in cella, foris autem plurima bella».

«Действительно ли в монастыре лучше, чем в миру? — давно уже не давала ему покоя мысль. — Неужели нельзя служить Богу, сражаясь со злом? А мир и тишина подчас не означают ли застой? Чем, кроме деятельности и борьбы, человек может преобразовать свою душу?»

Фачино внимательно наблюдал за ним и, словно угадав его сомнения, поспешил подлить масла в огонь:

— Разве тот, кто замуровывает себя ради спасения своей души, не уподобляется слуге, зарывшему свои таланты?

Затем он принялся развивать свою максиму[1008] и вскоре перешел к рассуждениям о воинских победах, восстановленных правах освобожденных народов и великих свершениях. Он рассказывал о стычках и баталиях, тактических маневрах и военных хитростях, и тут Белларион, к его безмерному удивлению, перехватил нить беседы и начал излагать ему, ветерану двадцати войн и сотни сражений, тактику фиванцев под Платеями[1009], безоговорочно осуждая действия Евримаха, трагические последствия которых нетрудно было бы предугадать, обладай этот грек хотя бы посредственными способностями военачальника. Далее он упомянул об уроке, оставленном потомкам спартанцами, вторгшимися в Аттику и своей непродуманной акцией оставившими Пелопоннес не защищенным перед атаками афинян[1010]. Он проанализировал недавнюю битву при Тальякоццо[1011], где огромная армия слишком углубилась на территорию противника и, растянув свои коммуникации, не сумела благополучно вернуться обратно. Затем от стратегии он перешел к тактике, ратуя в основном за более широкое использование пехоты, в том числе и против кавалерии, и подкреплял свои рассуждения примерами умелого использования ежа швейцарцами, особенно в битве под Земпахом[1012].

Фачино, всегда полагавшийся в сражениях на кавалерию, конечно, не мог согласиться с последним утверждением, но начитанность молодого воспитанника монастыря и уверенность, с которой тот оперировал сложнейшими тактическими и стратегическими понятиями, настолько поразили его, что он забыл даже высказать свое мнение на этот счет.

Сам Фачино изучал искусство воевать на практике, и его ученичество было долгим и трудным. Он не мог представить себе, что теоретические познания об этом предмете можно почерпнуть, сидя в кабинетной тиши и изучая хроники. Конечно, достижения Беллариона Фачино рассматривал всего лишь как любопытный феномен, однако он прекрасно понимал, что тот, кто хорошо разбирается в теории военного дела, очень быстро освоит и его практику, особенно обладая качествами, присущими Беллариону. Любой человек, по-настоящему влюбленный в свое занятие, всегда искренне рад приветствовать способного неофита[1013], и неудивительно, что с того момента между Фачино и Белларионом зародилось взаимопонимание, очень скоро развившееся в крепкую и искреннюю дружбу.

В тот день вместе с ними находилась еще одна особа — графиня Бьяндратская; ей было чуть за тридцать, она была среднего роста, с красивым лицом, гладким и белым, обрамленным иссиня-черными прямыми волосами, и в ее внешнем облике, особенно во взгляде, высокомерном и ленивом, угадывалось, казалось, что-то кошачье. Ее зелено-голубые глаза обежали ладно скроенную фигуру Беллариона, облаченную в лиловую тунику из обширного гардероба Фачино и перехваченную на поясе темно-фиолетовым кожаным поясом с золотой пряжкой, его длинные черные волосы, тщательно вымытые и надушенные слугами ее мужа, и остановились на его лице, задумчивом и нерешительном.

— Синьор граф не случайно завел речь об этом, Белларион, — попробовала подбодрить его графиня. — Ты сам дал всем нам ясно понять, что не создан для монастыря.

Белларион повернулся к ней, и под смелым оценивающим взглядом его карих глаз гордая и честолюбивая графиня, вышедшая замуж по расчету за человека значительно старше себя, почему-то почувствовалабезотчетную неловкость.

— Я покажусь смешным, если стану ждать дальнейших увещеваний, — проговорил Белларион.

— Вот ответ, достойный придворного, — с легкой улыбкой сказала она и неторопливо поднялась со своего кресла. — Фачино, ты просто обязан заняться его воспитанием.

И Фачино, не любивший ничего откладывать в долгий ящик, немедленно взялся за это дело. На другой день Фачино, его жена, слуги и Белларион отправились в Аббиатеграссо, охотничье поместье герцога, и там началось светское образование Беллариона, продолжавшееся без перерыва почти до святок[1014] — того самого срока, когда ощущение нереальности происходящего начало наконец-то понемногу оставлять Беллариона.

Его обучили верховой езде и умению ухаживать за лошадьми, ему объяснили, как владеть мечом и добиваться победы в поединке, в равной степени используя и хитрость, и силу; его научили стрелять из лука и арбалета и даже показали загадочное устройство, только-только начинавшее появляться на вооружении в армиях — пушку, в те времена способную скорее устрашать противника, чем наносить ему потери. Швейцарский капитан, по фамилии Штоффель, научил его пользоваться короткой, но грозной швейцарской алебардой, а испанец де Сото показал ему приемы владения кинжалом.

Тем временем графиня взяла на себя роль преподавательницы изящных искусств, включавших ежевечерние упражнения в танцах и периодические выезды на соколиную охоту, которую она страстно любила и знала в совершенстве.

В один из осенних дней, когда порывы холодного северного ветра с далеких заснеженных гор напоминали о близкой зиме, Белларион и графиня Беатриче, следуя за соколом, пытающимся прижать к земле крупную цаплю, выехали к одной из проток реки Тичино в том месте, где герцог Джанмария когда-то травил гончими Беллариона.

Уже дважды сокол пикировал на цаплю и оба раза промахивался, но на третий раз небеса огласил жалобный крик, свидетельствующий о том, что жертва попала в когти хищнику. Обе птицы быстро снижались к земле, и было видно, как сокол своими широко распростертыми крыльями старался замедлить падение.

Один из слуг спешился и, держа в руке приманку, побежал отвлечь сокола и забрать добычу. Графиня восторженно повернулась к Беллариону, надеясь, что он разделяет ее эмоции по поводу удачной охоты, но тот задумчиво глядел прямо перед собой, словно позабыв обо всем на свете.

— Какой молодец! Какой молодец! — с ребячьим восторгом повторяла она, но Белларион будто не слышал ее.

По лицу графини пробежала тень неудовольствия: она была слишком чувствительна к неодобрению.

— Разве он не молодчина, Белларион? — напрямую спросила она его.

Стряхнув с себя овладевшее им оцепенение, он слабо улыбнулся ей.

— Я думал о другой цапле, едва не ставшей добычей здесь, — ответил он и добавил, что на этом самом месте на него спускали собак.

— Значит, мы стоим на святой земле, — отозвалась она с едва заметной издевкой в голосе, но он пропустил ее колкость мимо ушей.

— А затем мои мысли перенеслись к иным событиям, — продолжил он и указал рукой через реку. — Вот по этой тропинке я шел из Монферрато.

— Стоит ли горевать о прошлом? Мне кажется, у тебя нет причины сожалеть о том, что ты оказался в Милане.

— Конечно. Я неизмеримо благодарен судьбе за это. И все же однажды мне хотелось бы иметь достаточно сил, чтобы вернуться в Монферрато и надеть колпак на сокола, нацелившегося там на добычу.

— Ну-у, этот день еще не настал. И посмотри-ка: солнце уже садится, а до дома еще далеко. Так что если полет твоей фантазии завершился, нам лучше не мешкая отправиться в путь.

В ее интонациях он уловил резкость, которая присутствовала всегда, когда речь заходила о Монферрато.

— Ты хочешь сказать, что твое сердце осталось в Монферрато? — поинтересовалась она.

— Мое сердце? — рассмеялся он. — В каком-то смысле вы правы. Я оставил там клубок, который мне хотелось бы однажды распутать. Если это то же самое, что оставить сердце, то… — он замолчал, неоконченная фраза повисла в воздухе.

— Персей, спасающий Андромеду из пасти дракона[1015]! Идеальный герой, спешащий на помощь попавшей в беду красавице. Бедный странствующий рыцарь!

— Откуда в вас такая желчь, синьора? — изумился Белларион.

— Желчь? У меня? Я всего лишь иронизирую, мессер.

— Да, но мне показалось, что ваша ирония граничит со слезами.

— По поводу твоего увлечения Валерией Монферратской?

— Моего… — ахнул он, но поспешил взять себя в руки и в следующий момент громко расхохотался.

— Ты подозрительно быстро развеселился, Белларион!

— Я не смог сдержаться, увидев комическую картину, нарисованную вами, синьора: безродный Белларион влюбился в принцессу. Разве вы замечали во мне признаки безумия?

Она подумала, что он пытается выглядеть слишком естественным, чтобы его словам можно было поверить; она искоса взглянула на него из-под длинных ресниц.

— Если не любовь заставляет тебя сейчас мечтать, то что же тогда?

— Могу заверить вас, — несколько сурово ответил он, — что если это и любовь, то только к самому себе. Что я знаю о любви? Для чего мне любовь?

— В тебе сейчас говорит монах, которого чуть было не сделали из тебя! Я готова поклясться, что ты внутренне содрогаешься, произнося это слово — «любовь». В монастыре тебя, наверное, учили остерегаться любви.

— Увы, там вообще ничего не говорилось о ней. Но моя интуиция велит мне не строить иллюзий, чтобы не выглядеть посмешищем. Я всего лишь безродный Белларион, появившийся на свет в лачуге, выросший в конуре и воспитанный только лишь из жалости.

— О, какая скромность. Поистине смирение, достойное святого. Я пыль, в ложном самоуничижении восклицаем мы, но наша непомерная гордость в то же самое время нашептывает нам совсем иное: и вот кем я стал, вот какое чудесное дерево выросло на такой простой почве. Взгляни на себя повнимательнее, Белларион.

— Этим, синьора, я постоянно пытаюсь заниматься.

— Вероятно, ты делаешь это не совсем искренне.

— Разве искренность заключается в том, чтобы заниматься самовосхвалением?

— Ну, что ты, зачем? Разве сам Фачино успел достичь большего в твои годы? А ведь он тоже рос в нищете, и у него не было ни твоей внешности, ни учености, ни умения держаться.

— Синьора, вы хотите развить во мне тщеславие.

— Для твоего образования это ничуть не помешало бы. Вспомни Оттоне Буонтерцо, бывшего собрата Фачино по оружию. Как и ты, он родился в конуре. Но он не сводил взора со своей звезды. Мужчины становятся теми, кем мечтают стать. Так что выше голову, Белларион.

— И разбей себе нос, споткнувшись о первое же препятствие, которое попадется тебе на пути.

— Ты думаешь, это часто случается? Оттоне — тиран[1016] Пармы и суверенный государь. Фачино добился бы того же, но у него не хватило духу. Впрочем, в других вещах ему не занимать смелости. Например, он женился на мне, единственной дочери графа Тенды, а ведь мое положение было ничуть не ниже, чем у твоей монферратской принцессы. Но, возможно, она затмевает меня своими достоинствами. Вероятно, она более красива, — как по-твоему, Белларион?

— Синьора, — медленно, с оттенком торжественности ответил тот, — я никогда не встречал женщины красивее вас.

Графине показалось, что она услышала в его словах иной, более глубокий смысл, и манера, с которой они были произнесены, как будто подтверждала ее догадки. Она залилась краской смущения, вновь спрятала свой взор под длинными ресницами и еле заметно улыбнулась. Затем протянула руку, и на мгновение ее пальцы коснулись запястья Беллариона, ехавшего рядом с ней.

— Это правда? — проговорила она.

— Правда, — просто ответил он, слегка озадаченный ее реакцией.

Она вздохнула и опять улыбнулась.

— Я рада, очень рада, что ты так думаешь обо мне. Я всегда хотела этого, Белларион, но боялась, что твоя монферратская принцесса может… может оказаться помехой.

— Не понимаю, о какой помехе вы говорите. Всем, чем я обладаю, я обязан синьору графу. С моей стороны граничило бы с черной неблагодарностью быть кем-то иным, чем вашим покорным слугой — вашим, синьора, и самого графа.

Она вновь взглянула на него, и на этот раз по ее лицу разлилась странная бледность, а в глазах, всего лишь секунду назад столь ласковых и зовущих, появился стальной блеск.

— О, так, значит, ты говоришь о благодарности.

— А о чем же еще?

— В самом деле, о чем? Благодарность — величайшая из добродетелей. И разве ты не обладаешь всем набором добродетелей, Белларион?

Ему показалось, что она смеется над ним. Они въехали под сень раскидистых деревьев близлежащего перелеска, защитившего их от порывов северного ветра, но, чтобы смягчить возникший между ними холодок, требовалось нечто совсем иное.

Глава 4

ПРЕДВОДИТЕЛЬ
В ту осень 1407 года Фачино Кане впервые за последние десять лет позволил себе ненадолго удалиться от исполнения хлопотных обязанностей наместника и посвятил весь свой досуг образованию Беллариона. Фачино был одной из тех деятельных натур, которые просто не способны найти удовлетворение в ничегонеделании, но здесь, в Аббиатеграссо, он откровенно наслаждался тишиной и покоем и не раз говаривал, что никогда не чувствовал себя счастливее, чем этой осенью.

— Чем плоха такая жизнь? — как-то раз заметил он, совершая вместе с Белларионом вечернюю прогулку в парке, где паслись благородные олени.

— А что в ней хорошего? — возразил Белларион. — Человек создан совсем для другого. Я постепенно начинаю приходить к мысли, что монастырское умиротворение сродни скуке пастбища для скота.

— Ты быстро учишься, — улыбнулся Фачино.

— Мне просто есть с чем сравнивать, — ответил Белларион. — Вам нравится отдыхать здесь, как уставшему человеку приятно лечь в кровать после трудного дня. Но вряд ли кому захочется проспать всю свою жизнь.

— Дорогой философ, тебе нужно сочинить целую книгу подобных высказываний, чтобы люди могли черпать в ней сведения о жизни и не скучать.

Однако Фачино недолго предстояло наслаждаться столь понравившимся ему бездействием. Почти ежедневно в Аббиатеграссо стали приходить слухи о волнениях и беспорядках в Милане, и однажды, незадолго до Рождества, когда обильный снегопад вынудил их просидеть все утро возле пылающего камина в огромном зале охотничьего дворца, Фачино высказался за скорое возвращение в город.

Одно упоминание об этом вывело из себя графиню Бьяндратскую, уютно устроившуюся в кресле из орехового дерева.

— Ты ведь обещал, что мы останемся здесь до весны, — обиженным тоном произнесла она.

— Откуда мне было знать, что герцогство так быстро станет разваливаться на части, — ответил он.

— Ну и что? Разве это твое герцогство? Хотя оно давно уже было бы твоим, стоило тебе только захотеть.

— Тебе не терпится стать герцогиней, верно? — улыбнулся Фачино. Его голос звучал ровно, однако в нем ощущался скрытый оттенок горечи. К этой теме они возвращались уже много раз, хотя в присутствии Беллариона она возникла впервые. — К сожалению, на пути к этому существуют препятствия, преодолеть которые мне не позволяет мое понятие чести. Хочешь, чтобы я перечислил их?

— Я помню все их наизусть, — она недовольно надула губы, полные и красные, свидетельствовавшие о сильных внутренних переживаниях. — Однако никакие препятствия не смутили ни Пандольфо, ни Буонтерцо, а ведь их происхождение ничуть не выше твоего.

— Давай оставим в стороне вопрос о моем происхождении, дорогая.

— Ты не любишь, когда тебе напоминают о нем, — со злорадством в голосе поддела его графиня.

Он повернулся к ней спиной и подошел к одному из высоких слюдяных окон, шаркая ногами по полу, густо усеянному сосновыми иголками и веточками вечнозеленых растений, которые заменяли в зимнее время традиционную камышовую подстилку. Секунду он молча стоял у окна и разглядывал неуютный зимний пейзаж.

— Снег как будто усиливается, — произнес он наконец.

— Он еще сильнее валит на холмах возле Бергамо, где правит Пандольфо… — не желала уступать она.

Он резко повернулся к ней.

— И еще не разошелся на равнине неподалеку от Пьяченцы, где тираном Оттоне Буонтерцо, — с сарказмом в голосе перебил он ее. — Если вы не возражаете, синьора, давайте сменим тему.

— Нет, я возражаю.

— А я настаиваю, — в его голосе появились стальные командирские нотки.

Графиня рассмеялась и поглубже закуталась в свое роскошное горностаевое манто.

— Ну конечно, твоя воля — закон. И как только тебе надоест деревенская скука, мы тотчас уедем отсюда.

Он озадаченно поглядел на нее и нахмурился.

— Послушай, Биче[1017], — медленно проговорил он, — я и не подозревал, что тебе так нравится в Аббиатеграссо. Я помню, как ты сопротивлялась всякий раз, когда мы отправлялись сюда, и наш последний отъезд три месяца назад не составил исключения.

— Что, однако, не мешало тебе чуть ли не силком тащить меня.

— Не уклоняйся от ответа, — приблизился он к ней. — С чего это ты вдруг почувствовала привязанность к этому месту? Почему ты не хочешь вернуться в Милан, к развлечениям дворцовой жизни?

— Если ты собираешься искать всему причины, то считай, что я теперь предпочитаю созерцательность суете. Да и во дворце нынче не так уж весело. Но я легко могу себе представить, каким бы стал двор, будь у тебя хоть крупица честолюбия. Окажись на твоем месте кто угодно: Буонтерцо, Пандольфо, дель Верме, Аппиано, — любой из них давно бы стал герцогом, сумей он только снискать такую любовь народа, какой пользуешься ты.

— Меня любят только потому, что считают верным и честным, Биче, — не теряя самообладания, ответил Фачино. — Но это мнение изменится в тот самый момент, когда я стану узурпатором и буду вынужден править железной рукой, и вскоре…

— Значит, до сих пор ты правил… — попыталась она перебить его, но он продолжал:

— …вскоре меня будут презирать так же, как Джанмарию; со всех сторон мне начнут угрожать войной, и герцогство станет одним большим полем битвы.

— Точно так же было в самом начале правления Джангалеаццо. Однако это не помешало возвыситься ему, и Миланскому государству тоже! Победоносные войны всегда способствуют расцвету нации.

— Безалаберность Джанмарии довела Милан до нищеты. Как можно сейчас выжать из горожан достаточно денег, чтобы нанять войска для защиты государства? Поверь мне, это единственная причина, по которой осмелели Пандольфо, Буонтерцо и им подобные. Ты стала графиней Бьяндратской и будь довольна своим положением. А я постараюсь выполнить свой долг по отношению к сыну человека, которому я обязан всем, что имею, включая и свой титул.

— Ты дождешься, что однажды к тебе подошлют наемного убийцу. Чем отплатил тебе Джанмария за твою преданность? Сколько раз он уже пытался выбить тебя из седла?

— Я не собираюсь ни перевоспитывать его, ни переделывать себя.

— А хочешь, я скажу тебе, кто ты? — она резко подалась вперед в своем кресле, и черты ее лица очерствели от презрения и с трудом сдерживаемого гнева.

— Пожалуйста, говори, если от этого тебе станет легче. Мнение женщины не сделает меня ни лучше, ни хуже, чем я есть.

— Ты дурак, Фачино!

— Благодари Бога, что мое терпение лишний раз подтверждает это.

С этими словами он повернулся к ней спиной и вышел вон из зала. Словно забыв обо всем, она осталась сидеть в своем кресле, сгорбившись и подперев лицо руками, и невидящим взором глядела на огонь.

— Белларион, — позвала она наконец.

Но никто не отозвался. Она обернулась и увидела, что его кресло пусто, а в зале нет никого, кроме нее. Она раздраженно пожала плечами и вновь повернулась к огню.

— Он тоже дурак, слепой дурак, — сообщила она языкам пламени, пляшущим на огромных поленьях.

Они вновь собрались все вместе уже за обедом.

— Мы сегодня же возвращаемся в Милан, синьора, — спокойно сказал ей Фачино. — Я попрошу тебя поторопиться со сборами.

— Как сегодня! — со страхом в голосе воскликнула она. — О, ты нарочно решил досадить мне, чтобы показать свое главенство. Ты…

Прерывая ее, он многозначительно поднял руку, показывая ей письмо — длинный, плотно исписанный кусок пергамента. Он велел слугам оставить их и вкратце пересказал полученные им новости.

Габриэлло от имени герцога писал, что Милану угрожает серьезная опасность. Эсторре Висконти, незаконнорожденный сын Бернабо, и Джованни Карло, его внук, совершили нападение на Милан и сожгли предместье около Тичинских ворот. В городе вот-вот разразится голод, и жители готовы взбунтоваться.

В довершение ко всему Оттоне Буонтерцо собирает армию, намереваясь вторгнуться в герцогство и извлечь максимальную выгоду из смуты. Его, Фачино, умоляют немедленно вернуться и возглавить защиту Милана.

— И ты, как верный слуга, готов броситься выручать своего господина. Ты заслужил, чтобы Буонтерцо еще раз, как и год назад, выпорол тебя. И если ему это удастся, то уж он-то не упустит своего шанса стать герцогом Миланским. Он настоящий мужчина, этот Буонтерцо.

— Он будет герцогом Миланским только через мой труп, Биче, — улыбнулся Фачино. — И если это все-таки случится, постарайся не упустить возможность стать герцогиней — выйди за него замуж. Будь уверена, он укажет тебе, какое место должна занимать супруга в доме.

Все в спешке пообедали и через час были готовы к отъезду. Они отправились налегке, в сопровождении лишь нескольких слуг да двух десятков улан; рота швейцарцев под командованием Вернера фон Штоффеля и весь их багаж должны были прибыть в город на другой день.

Но в последний момент Фачино, пребывавший в задумчивости с тех пор, как встал из-за стола, отозвал Беллариона в сторону.

— У меня есть к тебе поручение, мой мальчик, — сказал он и достал из-за пазухи сложенный вчетверо пергамент. — Возьми десяток всадников и скачи во весь дух в Геную к Бусико, наместнику французского короля. Ты вручишь это письмо лично ему в руки. Теперь слушай: в нем изложена моя просьба нанять тысячу французских кавалеристов. Я готов заплатить за это хорошие деньги, но он жадный малый и может запросить больше. Я наделяю тебя полномочиями удвоить сумму, указанную в письме, — на этот раз я не намерен рисковать, имея дело с Буонтерцо. Но не дай Бусико заподозрить, что мы в отчаянном положении, иначе он взвинтит цену до небес. Скажи, что мне нужны люди для карательной экспедиции против взбунтовавшихся миланских вассалов.

Они обнялись и расстались. Уже садясь в крытую карету, предназначенную для поездок в непогоду, графиня поинтересовалась:

— А где Белларион?

— Он не едет с нами, — ответил Фачино.

— Почему?.. Ты решил оставить его в Аббиатеграссо?

— Нет, для него есть другое дело. Я отправил его с поручением.

— Какое дело? Какое поручение? — встрепенулась она, и ее обычно сонные глаза ожили и округлились.

— Оно не представляет для него опасности, — отрывисто бросил Фачино и, чтобы избежать дальнейших расспросов, вонзил шпоры в бока своей лошади.

— Эй, там, поехали! — прокричал он, выезжая в голову их маленького каравана.

Когда они прибыли в Милан, уже сгущались сумерки, тысячи горожан, каким-то образом узнавшие о возвращении Фачино, собрались на главной площади приветствовать его. Никогда прежде Фачино не видел такого искреннего выражения восторга и признательности со стороны миланцев, доведенных до отчаянья упорными слухами, что даже он, Фачино, не выдержал и бросил их на произвол судьбы и маниакального Джанмарии с его приспешниками.

Фачино был единственной надеждой горожан, в большинстве своем гибеллинов, и его появление в тяжелую минуту, когда со всех сторон грозила опасность, вселило в их сердца радость и надежду, возможно, преувеличенные, но от этого не менее искренние.

Но, въезжая в Старый Бролетто, Фачино поднял голову и встретился взглядом с герцогом, угрюмо наблюдавшим за ним из одного из окон. А за его плечом он успел заметить мрачное лицо делла Торре.

Они пересекли двор Арренго и остановились во дворе святого Готардо, и Алипранди, не гибеллин, а гвельф, бросился к ним, чтобы взять поводья лошади Фачино.

Фачино, в свою очередь, поспешил к карете и помог графине выйти.

Ему показалось, что она опиралась на его руку сильнее обычного, и, когда она подняла к нему лицо, он увидал, что оно было мокрое от слез.

— Ты видел! Ты слышал! — приглушенным, но от этого ничуть не менее взволнованным тоном произнесла она. — И ты еще сомневаешься? Ты все колеблешься?

— Я не сомневаюсь и не колеблюсь, — ответил он. — Я знаю свой путь и не сворачиваю с него.

Она издала звук, похожий на всхлипывание.

— А те, в окне? Джанмария и остальные — ты заметил их?

— Да, но я не испугался. Им не хватит мужества воплотить свою ненависть в дела. И, кроме того, я нужен им.

— Ты думаешь, так будет всегда?

— Давай поговорим об этом, когда ситуация прояснится.

— Тогда может оказаться уже поздно. Сегодня твой звездный час, Фачино, неужели ты не видишь этого?

— Честно говоря, пока я не увидел ничего нового — ни на улицах, ни во дворце. Идем же, синьора.

И разъяренная графиня, беря его под руку, мысленно прокляла день, когда она вышла замуж за человека, по возрасту годящегося ей в отцы и оказавшегося, ко всему прочему, еще и глупцом.

Глава 5

МИЛАНСКАЯ КОММУНА[1018]
— Как они вопили, собачьи дети! — такими словами приветствовал герцог знаменитого кондотьера, который оказался единственным из военачальников его отца, поддержавшим его в трудную минуту и не повернувшим против него оружие. — А меня, когда я сегодня утром проезжал через город, донимали дурацкими жалобами. Они, похоже, забыли, что такое быть подданными. Но я проучу их, клянусь костями святого Амброджо. Однажды они увидят, на что способен миланский герцог.

Немало людей собралось в тот вечер в огромной комнате, известной как зал Галеаццо, и, когда проницательные глаза Фачино Кане обежали толпу, от них не укрылись перемены, произошедшие за немногие месяцы его отсутствия.

Рядом с герцогом находился делла Торре, вождь партии гвельфов, глава великого рода Торриани, который когда-то соперничал с Висконти за власть в Милане, а позади них Фачино видел одних гвельфов: Казати, Бильи, Алипранди, Бьяджи, Порри и других, с женами и дочерьми. Сегодня они чувствовали себя как дома, хотя еще пару лет назад не посмели бы приблизиться на милю к дворцу Висконти. Единственным гибеллином среди встречавших был Габриэлло Мария, сводный брат герцога; грациозность его фигуры, правильный овал лица и золотисто-рыжие волосы невольно заставляли вспомнить о Джангалеаццо, но, увы, помимо дружелюбия Габриэлло не унаследовал ни одной из черт своего отца, с которой можно было бы по-настоящему считаться.

Фачино почувствовал, как в нем закипает гнев, но сумел сдержаться.

— Люди хотят видеть во мне спасителя герцогства, — сказал он, улыбнувшись одними губами. — Разве плохо воздавать должное тем, кто способен послужить нам?

— Как вы смеете попрекать его высочество! — изумился делла Торре.

— Вы хвастаетесь своей властью? — прорычал герцог.

— Я счастлив, что в отличие от Буонтерцо могу воспользоваться ею в ваших интересах.

Графиня, стоявшая чуть позади Фачино, мысленно улыбнулась. Эти идиоты сумели раздразнить Фачино куда лучше, что это удавалось сделать ей самой.

Габриэлло, однако, поспешил разрядить накалившуюся обстановку:

— Мы искренне рады приветствовать вас, синьор граф; вы прибыли как нельзя кстати.

— Гм-м! — буркнул герцог и косо посмотрел на него.

Но Габриэлло продолжал все в той же вежливой и дружелюбной манере:

— Его высочество весьма признателен вам за то, что вы немедленно откликнулись на его просьбу приехать.

Голос Габриэлло, номинально являющегося одним из двух наместников Милана — вторым был сам Фачино, — перевешивал мнение самого герцога, когда речь шла о делах, касающихся управления государством. И Фачино, нисколько не желавший ввязываться сейчас в пререкания, с готовностью ухватился за руку помощи, которую Габриэлло протягивал ему.

— Я не мог поступить иначе, — сказал он, — поскольку в мои обязанности входит защищать и его высочество, и герцогство.

Однако позже, присутствуя вечером на совете, Фачино не мог скрыть своего раздражения происходящим. Неприкрытая ненависть делла Торре, мстительная, безотчетная ревность герцога, которую тот не смог обуздать даже в трудную минуту, безнадежная некомпетентность Габриэлло — все это заставило Фачино почти согласиться с Беатриче, что с его стороны глупо было продолжать служить там, где давно можно было командовать.

Стычка произошла, когда обсуждались средства, необходимые для отражения нападения Буонтерцо. Габриэлло сообщил, что силы герцогства не превышают тысячи наемников кондотты[1019] самого Фачино, которыми командовал его капитан, Франческо Бузоне Карманьола, и примерно пятисот пехотинцев миланского ополчения.

Фачино заявил, что этих войск совершенно недостаточно, чтобы противостоять Буонтерцо, и им потребуется еще не менее тысячи человек.

— Тысяча человек! — в ужасе воскликнул Габриэлло, и остальные члены совета определенно разделили его чувства. — Но это будет стоить целого состояния…

— Я отправил посланника к Бусико, — перебил его Фачино, — и предложил ему пятнадцать флоринов за каждого солдата и пятьдесят за офицера. В случае необходимости сумма будет удвоена.

— Пятнадцать тысяч флоринов, а может статься, и все тридцать! Вы, наверное, сошли с ума. Это вдвое больше тех денег, что выделяет нам городская коммуна. Откуда взять недостающую половину? Даже жалованье его высочества не превышает двух с половиной тысяч флоринов в месяц.

— Коммуна должна наконец осознать, что над герцогством нависла смертельная опасность. Если Буонтерцо разграбит Милан, это будет стоить ей в пятьдесят раз дороже. И, как наместник, вы, синьор, обязаны объяснить это коммуне.

— Но они сочтут эту сумму чересчур завышенной для настоящих нужд.

— Докажите им, что они ошибаются.

— Как я смогу убедить их в том, в чем я сам не уверен? — раздраженно произнес Габриэлло. — Я сомневаюсь, что Буонтерцо выставит более тысячи человек.

— Так вы сомневаетесь! — вспылил Фачино и грохнул кулаком по столу, давая выход своему негодованию. — А я, по-вашему, должен рисковать собой и своей кондоттой только потому, что вы позволяете предположениям занять место фактов? Нет уж, увольте — я не собираюсь ставить свою репутацию на кон в вашей безрассудной игре.

— Ничто не угрожает вашей репутации, синьор граф, — попытался успокоить его Габриэлло.

— Но до коих пор так будет? Если меня ославят как недальновидного и беспечного командира, выводящего войска против значительно превосходящих сил противника, как вы думаете, где я найду людей в свою кондотту? Разве живущий войной наемник станет сражаться, зная, что наверняка погибнет? Вы, синьор, должны отдавать себе в этом отчет. В прошлом году я уже достаточно пострадал от Буонтерцо, когда оказался с шестью сотнями против его четырех тысяч. Я хорошо помню, как тогда вы, не потрудившись раздобыть достоверные сведения, тоже утверждали, что его силы невелики. Я не могу дважды совершать одну и ту же ошибку. В противном случае я навсегда останусь без кондотты.

Делла Торре тайком подтолкнул Джанмарию локтем в бок, и тот тихонько рассмеялся. Фачино резко повернулся на своем стуле к герцогу, и его лицо побледнело от гнева, когда он понял причину столь неуместного веселья. Бешено ревнуя к нему, этот дегенеративный принц только обрадовался бы такому исходу, невзирая на трагические последствия для него самого.

— Смейтесь, смейтесь, ваше высочество! Вам будет не до смеха, если это действительно произойдет. Конец моей карьеры кондотьера будет означать окончание вашего правления в Милане. Вы думаете, вас спасут вот эти? — он резко махнул рукой в сторону Габриэлло, делла Торре и Лонате. — Как бы не так! Кто пойдет в бой за Габриэлло? Всем известно, что его мать была лучшим солдатом, чем он, не сумевший удержать Пизу после ее смерти. А эти два хлыща, — разве они помогут вашему высочеству в трудную минуту?

Побледневший от ярости Джанмария вскочил на ноги.

— О Боже! Фачино, если бы вы осмелились высказать такое моему отцу, ваша голова торчала бы на башне Бролетто.

— И совершенно справедливо. Но я заслуживал бы худшего наказания, если бы промолчал сейчас. Давайте же говорить прямо, чтобы избавиться наконец от подозрений и опасных недомолвок.

Джанмария почувствовал себя буквально парализованным под суровым взглядом кондотьера. Фачино всегда умел взять верх над ним, и именно по этой причине он ненавидел его всем своим существом.

— Вы угрожаете, синьор граф? — делла Торре поспешил на выручку своему растерявшемуся господину. — Вы осмеливаетесь намекать его высочеству, что можете последовать примеру Буонтерцо? Если вы хотите откровенности, так говорите откровенно сами, чтобы его высочество знали, что у вас на уме.

— Да, да! — вскричал его высочество, обрадовавшись поддержке. — Выкладывайте все начистоту.

Фачино постарался взять себя в руки и с удивлением обнаружил, что от его гнева не осталось и следа: на смену ему пришло безграничное презрение к герцогу и его придворной камарилье[1020].

— Разве ваше высочество нуждается в подсказках этого остряка? Неужели мое сегодняшнее появление не доказывает мою лояльность вам?

— Но каким образом?

— Каким? — не спеша с ответом, Фачино окинул насмешливым взором членов совета. — Не будь я лоялен вашему высочеству, мне достаточно было бы распустить знамя с гербом собаки и проехать с ним по улицам города. Как вы думаете, где после этого оказалось бы знамя змеи?

Джанмария рухнул в кресло, издавая бессвязные горловые звуки, словно собака, у которой отнимают кость. Остальные, однако, вскочили на ноги, и делла Торре произнес слова, вертевшиеся на языке у каждого из них:

— Подданный, угрожающий своему господину, заслуживает смерти.

Но Фачино только непринужденно рассмеялся.

— Что ж, смелее, синьоры, — сделал он приглашающий жест. — Доставайте кинжалы; вас трое, а я не вооружен. — Он сделал паузу и пристально посмотрел в их угрюмые лица. — Вы колеблетесь; вам хорошо известно, что толпа разорвет вас на части, если вы осмелитесь поднять на меня руку. Пускай я горжусь своим влиянием и любовью народа, но я пользуюсь имеющейся у меня властью только для того, чтобы защищать права вашего высочества, а не нарушать их, и мне казалось, что его высочество должен по достоинству оценить это. Увы, ваши советники, успевшие воспользоваться моим отсутствием, чтобы настроить ваше высочество против меня, придерживаются иного мнения, и я оставляю вас с ними.

Он повернулся к ним спиной и с высоко поднятой головой вышел вон. За столом воцарилось молчание.

— Раздувшийся от гордости задира! — наконец проговорил делла Торре. — Он пытается взять нас за глотку с единственной целью — сохранить свою репутацию кондотьера, и предлагает спасти герцогство с помощью мер, которые могут повлечь за собой и его собственное крушение.

Но Габриэлло, несмотря на свою слабость и некомпетентность, отдавал себе отчет в том, что ссора с Фачино будет означать конец для них всех. Однако когда он заявил об этом, перепалка вспыхнула с новой силой, и на этот раз мессер Лонате и делла Торре вновь объединили свои усилия, возражая родному брату герцога.

— В конце концов мы обойдемся и без него, — сказал Лонате. — Ваше высочество сами могут нанять солдат у Бусико и одним ударом разделаться и с Фачино, и с Буонтерцо.

— Но кто возглавит их? — возразил Габриэлло. — Неужели вы считаете, что Бусико отдаст войска французского короля под начало человека, к которому он не испытывает абсолютного доверия? Фачино только что напомнил нам, что наемники не станут продаваться, чтобы умирать.

— Мы можем нанять самого Бусико, — предположил Лонате.

— Разве что ценой сапога короля Франции на нашем горле. Нет, только не это! — патетически воскликнул Габриэлло, и между ним и делла Торре завязался оживленный спор, в середине которого Джанмария, до того момента в угрюмом молчании грызший ногти, резко поднялся.

— Чума побери всех вас и вашу болтовню! Я сыт по горло и тем и другим. У меня есть занятия получше, чем сидеть и слушать ваш треп.

С этими словами он поспешно вышел из комнаты, намереваясь найти утешения в сомнительных развлечениях, которых постоянно требовала его мелочная и плоская натура.

В его отсутствие эта троица — слабак, хлыщ и интриган — продолжала обсуждать будущее миланского трона; наконец, сделав вывод, что сейчас не время ссориться с Фачино, было решено согласиться с его предложением об увеличении кондотты.

Габриэлло немедленно созвал совет коммуны и запросил максимальную сумму в тридцать тысяч флоринов в месяц для набора дополнительных войск. Разоренные трагичными событиями последних пяти лет, миланцы все еще ахали и охали, качали головами и воздевали руки к небу, когда спустя три дня в город въехал Белларион и с ним тысяча гасконских и бургундских всадников под командованием одного из капитанов Бусико, обходительного месье де ла Тур де Кадиллака.

Его прибытие воодушевило горожан, увидевших во французах гарантию своей безопасности, и надо ли говорить, с каким облегчением вздохнула вся коммуна, когда стало известно, что на их содержание потребуется всего лишь пятнадцать тысяч флоринов в месяц.

Фачино был откровенно удивлен, услышав эту новость от Беллариона.

— Ты, должно быть, застал этого французишку в необычайно хорошем настроении, раз он согласился дать тебе солдат на моих условиях, надо признаться, не очень-то уж привлекательных.

— Проторговавшись с ним два дня кряду, я так и не понял, бывает ли у него когда-либо хорошее настроение, — ответил Белларион. — Он начал с того, что рассмеялся над вашим предложением, охарактеризовав его как глупое и нахальное. Однако, когда я собрался уже уйти от него, он смягчился и попросил меня не спешить. Он признался, что может отпустить солдат со мной, но цена за каждого из них должна быть поднята как минимум вдвое. Я ответил, что такая сумма не по карману Миланской коммуне, и он постепенно снизил цену до двадцати флоринов, при этом поклявшись всеми французскими святыми, что не уступит более ни сольдо[1021]. Я попросил его хорошенько подумать и отправился восвояси, поскольку час был уже поздний. Но утром я послал ему записку, в которой извещал его, что направляюсь набирать людей в швейцарские кантоны.

У Фачино от изумления отвисла челюсть.

— О Боже! Как ты мог так рисковать?

— Какой там риск! Я сразу раскусил этого Бусико — ему так хотелось получить деньги, что мы, как мне кажется, сумели бы договориться и о меньшей сумме, не будь она оговорена в вашем письме. Так что мне никуда не пришлось ехать, я подписал от вашего имени договор, и мы расстались друзьями с французским наместником, подарившим мне великолепные доспехи в знак своей признательности к Фачино Кане и его сыну.

Фачино от души расхохотался, одобрительно хлопнул его по плечу, обозвав при этом пронырой, и потащил за собой во дворец Раджоне в Новом Бролетто, где в тот час заседал совет коммуны, ожидая от них известий.

Белларион испытал некоторую робость, впервые оказавшись среди самых известных жителей Милана, собравшихся в огромном зале с тянущимися по бокам изящными сводчатыми галереями из черного и белого мрамора и прекрасными лоджиями, парапеты которых были увешаны щитами с гербами различных кварталов города.

Фачино, не тратя лишних слов, сразу перешел к делу, сильнее всего тревожившему сердца горожан в эту минуту.

— Синьоры, — начал он, — я думаю, все вы будете рады узнать, что тысяча французских всадников сегодня прибыла в Милан, чтобы обеспечить нашу безопасность. Таким образом, вместе с ними в нашей армии насчитывается почти три тысячи солдат, которых мы сможем выставить против Буонтерцо. Но это еще не все, — невзирая на смущение Беллариона, Фачино вытолкнул его перед собой, привлекая к нему всеобщее внимание. — Мой приемный сын, заключая договор с месье Бусико, сумел сэкономить Миланской коммуне сумму в пятнадцать тысяч флоринов в месяц, что составит около пятидесяти тысяч флоринов в пересчете на время ведения всей кампании.

С этими словами он положил на стол совета запечатанный и подписанный пергамент для его изучения и одобрения.

Это были добрые вести, почти столь же хорошие, как известия о победе. Миланцы не стали скрывать своих чувств. Президент совета произнес краткую речь, выражая благодарность коммуны мессеру Беллариону, достойному сыну великого солдата, а затем, не ограничивая свое восхищение одними словами, совет проголосовал за выделение Беллариону пяти тысяч флоринов в качестве вознаграждения за охрану его интересов.

Президент пожал ему руку, а затем то же самое сделал наместник Милана, синьор Габриэлло Мария Висконти, окончательно смутив этим Беллариона.

Так, совершенно неожиданно для себя, Белларион оказался не только прославлен, но и богат.

Глава 6

НЕУДАЧНОЕ УХАЖИВАНИЕ
Дело, совершенное Белларионом, наверняка осталось бы незамеченным при дворе герцога, если бы публичная благодарность президента совета коммуны и награда в пять тысяч флоринов не привлекли к нему всеобщий интерес. Все вдруг вспомнили, что он является сыном Фачино — слово «приемный» — воспринималось повсюду как эвфемизм[1022] слова «родной», хотя графиня Бьяндратская яростно отрицала подобную подмену — и в течение нескольких недель, предшествовавших походу против Буонтерцо, он постоянно вращался при дворе, удивляя всех своей одаренностью и умением находить общий язык с самыми разными людьми. Даже свои наряды он выбирал с тщательностью, которой мог позавидовать любой придворный, — ему хотелось, чтобы ни одна мелочь не напоминала о его низком происхождении и монастырском воспитании. За это время Габриэлло Мария успел искренне привязаться к нему, сам герцог был с ним на короткой ноге, и инцидент с собаками казался начисто забытым; даже делла Торре, смертельный враг Фачино, всячески старался расположить его к себе.

А Белларион, хотя и замечал многое из происходившего вокруг, ничем не выдавал своих чувств, тщательно лавируя среди противоположных партий при помощи философского взгляда на вещи и чувства юмора.

Если что и доставляло Беллариону изрядное беспокойство в эти дни, пока он жил в апартаментах Фачино во дворце герцога, так это чересчур пристальное внимание к нему со стороны графини Беатриче, затаившей сильную обиду на своего мужа и пытавшейся найти у него сочувствие.

— Я на двадцать лет моложе его, — жаловалась она, преувеличивая их разницу в возрасте ровно на пять лет. — Я вполне гожусь ему в дочери.

— Но, синьора, вы уже десять лет замужем, — осторожно заметил Белларион, пропуская мимо ушей тонкий намек графини на то, что они с ней были почти ровесники. — Поздновато раскаиваться в содеянном.

— Десять лет назад он казался мне не таким старым, как сейчас.

— Ну конечно, тогда он был на десять лет моложе, но и вы тоже.

— Но в то время разница почему-то не так ощущалась. И подагра меньше терзала его. Мой отец сосватал меня за него. Фачино пойдет далеко, говорил он. Так оно и случилось бы, если бы он не вздумал надуть меня.

— Каким же образом, синьора?

— Стоило ему только захотеть, и он давно стал бы герцогом Миланским. Не брать того, что ему предлагается, я называю надувательством по отношению к себе.

— Ну раз так, считайте это ценой, которую вам пришлось заплатить за брак, заключенный по расчету. Вы оговаривали с ним какие-либо условия до свадьбы?

— Разве о таких вещах говорят? Иногда ты поражаешь меня своей глупостью, Белларион.

— Возможно. Но как иначе о них можно узнать?

— Подумай сам, какие причины заставили меня, юную деву, выйти замуж за старика? Ведь это неестественно. Подобный союз не заключается ради любви.

— К сожалению, синьора, я ничего не знаю ни о юных девах, ни о любви, — холодно произнес он. — Эти науки не входили в курс моего обучения.

Обнаружив, что все ее намеки разбиваются о неприступную броню его наивности, присущей ему от природы или же сознательно разыгрываемой, она решила действовать напрямую.

— Я могу поправить это упущение, Белларион, — почти шепотом произнесла она, потупив взор в землю.

Белларион встрепенулся, словно его ужалили, но быстро взял себя в руки.

— Вы могли бы, — так же негромко ответил он, — если бы рядом с вами не было Фачино.

Она подняла к нему залившееся краской лицо, и он заметил, как гневно сверкнули ее глаза.

— Я обязан хранить верность ему, — чуть отчужденно продолжал он. — Мне мало что известно о людях, но, по моему глубокому убеждению, в целом мире немногие могут сравниться с Фачино. Я не сомневаюсь, что только его верность и честность мешают ему удовлетворить ваши амбиции.

— Верность кому?

— Герцогу, своему господину.

— Что? Этому зверю?! Разве можно быть верным ему, Белларион?

— В таком случае — своим собственным идеалам.

— Короче говоря, верность чему угодно, только не мне, — грустно вздохнула она. — Впрочем, это вполне естественно. Как он чересчур стар для меня, так и я слишком молода для него. Не забывай об этом, Белларион, когда судишь обо мне.

— Боже сохрани меня от этого! Кто я такой, в конце концов? Ведь всем, что я имею, я обязан синьору графу, усыновившему меня.

— Надеюсь, ты не захочешь, чтобы я сделалась твоей матерью?

— А почему бы и нет? У нас установились бы превосходные взаимоотношения.

Она вспыхнула от негодования и, повернувшись к нему спиной, вышла вон из комнаты, оставив его в одиночестве, — но лишь затем, чтобы на другой день вернуться и продолжать донимать его своими жалобами. Ее наскоки всякий раз становились все более дерзкими и настойчивыми, и однажды терпение Беллариона иссякло.

— Могу ли я дать вам то, чего не дал вам самсиньор граф? — как-то раз напрямую спросил он ее. — Если даже ему не удалось осуществить вашу заветную мечту стать герцогиней, то смогу ли это сделать я?

Однако его выпад был встречен новой контратакой.

— Ты до сих пор не хочешь понять меня! Знаешь ли ты, почему я мечтаю стать герцогиней? Да только лишь потому, что это мое единственное утешение. Неужели, лишившись любви, я должна распрощаться и со своими амбициями тоже?

— И о чем вы больше сожалеете?

Ее темно-синие глаза умоляюще остановились на нем.

— Всегда больше жалеешь то, чего лишаешься в настоящий момент.

— Но синьор Фачино вполне способен дать вам и то и другое.

— Фачино! Фачино! — с неожиданным раздражением в голосе воскликнула она. — Неужели ты не можешь хоть ненадолго забыть о Фачино?

— Надеюсь, что нет, — решительно ответил он и слегка поклонился ей.

Тем временем о симпатиях графини стало известно при дворе, и герцог — редчайший случай в его недолгой жизни — лично задал тон шуткам на эту тему.

— В недалеком будущем Фачино ждет приятный сюрприз, — сказал он. — Благодаря чарам мессера Беллариона его жена вскоре превратится в его приемную дочь.

Его высочеству так понравилась своя же собственная острота, что он неоднократно повторял ее по разным поводам, а его придворные, стараясь угодить ему, изобрели многочисленные вариации, ни одна из которых, впрочем, не достигла ушей Фачино. Дело в том, что привязанность Фачино к своей жене граничила с обожествлением, так что всякому, кто решился бы произнести шутку герцога в его присутствии, не поздоровилось бы. Меряя Беатриче по своей мерке, он считал само собой разумеющимся, что она, будучи супругой приемного отца, должна питать к Беллариону исключительно материнские чувства.

Его мнение не изменилось, даже когда поведение графини дало ему весьма веские причины для подозрений.

Однажды вечером в конце апреля к Беллариону пришел слуга с просьбой от Фачино немедленно явиться к нему. Однако, придя в его апартаменты, юноша обнаружил, что Фачино еще не вернулся, и устроился на лоджии, коротая время с манускриптом «Божественной комедии» Данте в руках.

Однако вскоре его уединение было нарушено — надо сказать, к его немалой досаде — появлением графини. Она была в белом парчовом платье, ее иссиня-черные волосы украшали огромные сапфиры, сверкавшие так же загадочно, как и ее темно-синие глаза, и она принесла с собой не большую лютню, искусством игры на которой владела в совершенстве. Граф скоро вернется, сообщила она ему, а те временем, чтобы скрасить ему ожидание, она немного попоет. За этим занятием и застал ее Фачино, буквально ворвавшийся к ним, но ни осекшийся на полуслове голос графини, ни ее испуганное, залившееся краской лицо не привлекли его внимания. Он широким шагом пересек соединявшуюся с лоджией комнату и без экивоков выложил Беллариону все новости:

— Буонтерцо наступает! Вчера утром он вышел из Пармы и движется в сторону Пьяченцы во главе четырехтысячной армии.

— О Боже! — воскликнул Белларион. — У него все равно больше солдат, чем у нас.

— Благодаря французам и миланскому ополчению разница в численности не столь велика и едва ли будет иметь значение, когда мы встретимся с ним, — а это произойдет через два, максимум — три дня. Мы выступаем в полночь, а пока я велел всем отдыхать. Рекомендую тебе сделать то же самое, Белларион.

— Неужели Белларион поедет с тобой! — воскликнула графиня.

Ее лицо было бледным как полотно, грудь взволнованно вздымалась, и в глазах застыло выражение страха. Фачино взглянул на нее и слегка нахмурился. Его задело, что в такую минуту она беспокоилась куда больше о других, чем о нем, своем муже. Впрочем, этим его неудовольствие и ограничилось, тем более что Белларион поспешил возразить ей:

— О, синьора, неужели вы хотите, чтобы я остался тут? — горячо воскликнул он, и на его щеках появился румянец, а глаза радостно заблестели. — Как я могу пропустить такую возможность!

— Ты слышала? — рассмеялся Фачино. — Разве можно отказать ему?

Графиня с трудом справилась с собой и уже более ровным тоном ответила:

— Он ведь еще ребенок, чтобы воевать!

— Ребенок! Фу! Кто хочет чего-либо добиться в жизни, должен начинать рано. В его возрасте я уже командовал солдатами.

Он опять рассмеялся. Но позже, когда он вспоминал этот тривиальный инцидент, ему было отнюдь не до смеха.

Глава 7

МАНЕВРЫ
Незадолго до полуночи они — Фачино, Белларион, сопровождавший его в качестве оруженосца, верхом на муле, нагруженном доспехами, паж и шестеро солдат эскорта — выехали из Старого Бролетто. Фачино был молчалив и задумчив. Его супруга весьма прохладно распрощалась с ним сегодня, а герцог, ради которого он затеял эту кампанию, даже не соизволил объявиться и сказать ему несколько напутственных слов. Ему сообщили, что герцог отсутствует, но Фачино склонялся к мысли, что, скорее всего, это было еще одним проявлением недоброжелательства и зависти к нему Джанмарии и его приспешников, и, отправляясь воевать, он, словно изгнанный слуга, чуть ли не тайком покидал дворец.

Но когда они ехали по залитому ярким лунным светом предместью Порто-Джовия, откуда-то из узкой боковой улочки появилась коренастая фигура мужчины, которого буквально тащили за собой три огромные, рвущиеся с привязи гончие. За ним торопилась другая фигура, худощавая и закутанная в плащ, обиженно восклицавшая:

— Не так быстро, Скуарча! Ради Бога! Помедленнее, я сказал! Я просто задыхаюсь!

Нельзя было не узнать этот резкий скрипучий голос. Конечно же, это был герцог собственной персоной, и за ним спешили шестеро вооруженных телохранителей. Скуарча и его собаки пересекли главную улицу почти перед самым носом у Фачино и исчезли в темноте соседней аллеи.

— Я не могу сдержать их, синьор герцог, — долетел до них голос запыхавшегося Скуарчи. — Они взяли след и тянут как мулы, черт бы их побрал.

— Кто здесь шляется в такой час? — окликнул всадников кто-то из телохранителей герцога.

Фачино громко рассмеялся, и в его смехе звучала плохо скрытая горечь.

— Это Фачино Кане, синьор герцог, идет на войну, — ответил он.

— Что же тут смешного? — поинтересовался герцог, подойдя поближе к нему.

— Я радуюсь, что могу послужить своему герцогу. И, кроме того, я ведь солдат, и мне нравится воевать. Прощайте же, синьор герцог.

— Да, да! И принесите мне голову этого негодяя Буонтерцо. Удачи вам!

— Ваше высочество очень любезны.

— Да поможет вам Бог! — напутствовал их герцог и поспешил в сторону аллеи, туда, где скрылись Скуарча и его гончие. — Этот мошенник Скуарча чересчур оторвался от нас, — словно оправдывая свой поспешный уход, бросил им через плечо герцог и уже во весь голос закричал: — Эй, Скуарча! Пропади ты пропадом! Не спеши так!

— Да поможет нам Бог! — вновь рассмеялся Фачино и покачал головой. — Ему-то наверняка помогает один дьявол. Хотел бы я знать, какую мерзость затеял он этой ночью. Вперед! — тронув шпорой свою лошадь, скомандовал он.

Они направились к расположенному неподалеку от Милана замку Порто-Джовия — огромной крепости, выстроенной Джангалеаццо для того, чтобы защищать город от нападений извне, а себя — от нападений из города. Подъемный мост был опущен, и они въехали прямо во внутренний двор Сан-Донато, забитый солдатами и повозками с разнообразным снаряжением. Сюда, в замок, и на широкую равнину, начинавшуюся за его стенами, была стянута армия Фачино, который потратил не менее часа, объезжая ее ряды и отдавая необходимые распоряжения. Затем войска построились в длинную колонну, которая двинулась по дороге, уходившей на юг, в сторону Меленьяно.

Порядок движения армии был согласован заранее; Карманьола возглавил авангард из пятисот миланских ополченцев и трех сотен бородатых и коренастых немецких пехотинцев — баварцев, швабов и саксонцев, вооруженных грозными пятнадцатифутовыми пиками и громко распевавших в такт ходьбе на своих варварских наречиях.

За ними следовал месье де Кадиллак с французской кавалерией: восемью сотнями всадников с пиками и двумя сотнями конных арбалетчиков, и их доспехи грозно поблескивали в кроваво-красном пламени бочек со смолой, освещавших место сбора армии.

Затем двигался невообразимо длинный обоз, состоявший из запряженных быками повозок, на которые были нагружены палатки, котлы и другая амуниция, в том числе большое количество баллист[1023] и иных осадных орудий, а также дюжина пушек.

Арьергард состоял из кондотты самого Фачино, увеличившейся после недавнего набора рекрутов до тысячи двухсот человек, и трехсот швейцарцев под командованием Вернера фон Штоффеля, из которых сотня была вооружена арбалетами, а остальные — короткими, но чрезвычайно эффективными в ближнем бою алебардами.

И только когда тьма поглотила последнего пехотинца, а песню марширующих во главе колонны германцев заглушил ровный строевой шаг швейцарцев, Фачино тронул коня и поехал вслед своей армии вместе с несколькими адъютантами и личными телохранителями, всегда сопровождавшими его в походе.

К полудню следующего дня, когда Меленьяно остался далеко позади, они остановились в деревушке Оспиталетто, преодолев за один переход двадцать пять миль. Нельзя было рассчитывать на подобный темп продвижения в дальнейшем, но Фачино спешил достигнуть южного берега реки По прежде, чем там окажется Буонтерцо. Поэтому, оставив армию отдыхать в Оспиталетто, он с пятьюстами всадников доехал до Пьяченцы, рассчитывая с этим отрядом удержать при необходимости мост через реку до подхода основных сил.

В Пьяченце, однако, они не обнаружили никаких признаков противника, а Скотти — тиран этого недавно отколовшегося от Миланского герцогства города — неожиданно оказался их союзником. Дело в том, что Буонтерцо прислал Скотти требование обеспечить ему свободный проход через мост, а последний соглашался на это только при выполнении ряда условий. Тогда Буонтерцо пригрозил, что добьется прохода через мост силой, а по пути разграбит город. Так что перепуганный Скотти был только рад пропустить войска Фачино, которые должны были служить своего рода щитом между ним и армией Буонтерцо.

На другой день благополучно переправившаяся через реку По армия Фачино достигла левого берега небольшой речки Нуре неподалеку от Эмилианской дороги. Он сжег мост через речку и стал ждать Буонтерцо, который, как сообщала разведка, находился в десяти милях от него, в местечке Фьоренцуола, тоже расположенном на Эмилианской дороге.

Однако Буонтерцо не двинулся прямо на них, а сместился к югу и, преодолев гряду невысоких холмов, спустился в долину Нуре, угрожая флангу Фачино.

Этим началась затянувшаяся на целую неделю серия переходов, маршей и контрмаршей, постепенно уводившая их на юг и напоминавшая игру в прятки, так что за все это время обе армии даже ни разу не оказались в поле зрения друг друга.

Поначалу это озадачило Беллариона, недоумевавшего, почему военачальники, желавшие поскорее разгромить один другого, с такой настойчивостью избегают сражения. Но вскоре он понял причину, принуждающую их к этому: обе армии состояли в основном из наемников, которые сражались ради денег и меньше всего хотели убивать или быть убитыми. За пленника всегда можно было получить выкуп, забрать его лошадь и оружие, а с убитого не всегда даже имело смысл снимать изрубленные доспехи. Поэтому наемники требовали от своих командиров достигать такого стратегического преимущества над противником, которое делало бы всякое сопротивление бессмысленным и вынуждало его сдаться в плен. Единственное исключение из этого повсеместно используемого правила составляли равнодушные к кровопролитию швейцарцы, но их было мало в войсках Фачино и совсем не было у Буонтерцо.

После недели бесконечных маневров обе армии занимали почти что исходные позиции: Буонтерцо вернулся в Фьоренцуолу, надеясь выманить Фачино на открытую равнину, а последний терпеливо ждал в Сан-Николо.

Такое положение сохранялось три дня, когда пришли известия, что Буонтерцо переместился на восемь миль, в Аггацано. Подозревая, что он хочет форсировать реку Треббию у местечка Страделла и вторгнуться на территорию Миланского герцогства, Фачино решился на немедленные действия, рассчитывая при этом оказаться в стратегически выигрышной позиции.

Утром десятого мая в доме, служившем штаб-квартирой Фачино, собрались офицеры: Франческо Бузоне Карманьола, Кенигсхофен, командир немецких пехотинцев, швейцарец Вернер фон Штоффель и месье де Кадиллак. На поверхности стола Фачино углем набросал карту, грубую, но достаточно точную; присутствовавший на совете Белларион уже несколько раз за последнюю неделю видел подобные карты и успел научиться легко читать их.

Держа уголек в руках, Фачино изложил диспозицию:

— Буонтерцо находится вот здесь, и скорость, с которой он движется из Фьоренцуолы, заставит его остановиться на отдых вот тут, какую бы цель он ни ставил перед собой.

— И он хорошо защищен от атаки с равнины, — вмешался Карманьола, цветущий, уверенный в себе молодой человек. — Он может покатиться из Аггацано вниз по склонам холмов словно лавина.

— Не надо перебивать меня, Франческо, — сухо сказал Фачино. — Тем более что вы говорите очевидные вещи. И потом, я отнюдь не собираюсь атаковать его по фронту, а хочу лишь создать видимость атаки. Вот мой план: мы разделим армию на две части; одну из них, состоящую из французской кавалерии, городского ополчения и немецких пехотинцев, возглавите вы, Франческо, и двинетесь с ней прямо на Аггацано. Своими действиями вы отвлечете внимание Буонтерцо, и он застрянет вот в этом месте, — он ткнул углем в стол. — Я же вместе с другой частью армии марширую вверх вдоль Треббии до Траво и, совершив оттуда бросок через гряду холмов, атакую лагерь Буонтерцо сверху. В этот момент ваш отвлекающий маневр превращается в настоящую атаку, и Буонтерцо оказывается зажатым с двух сторон.

Собравшиеся капитаны одобрительно закивали головами. С легкой улыбкой на устах Фачино посмотрел на них.

— Наша позиция как нельзя лучше подходит такому маневру, — торжествующим тоном произнес он.

И тут, неожиданно для всех, Белларион, новичок в военном искусстве, осмелился высказать критическое замечание:

— Однако его слабость заключается в предположении, что позиция Буонтерцо останется неизменной до тех пор, пока обе части армии не вступят в сражение.

У Карманьолы от изумления отвисла челюсть, Кенигсхофен и де Кадиллак высокомерно посмотрели на Беллариона, осуждая его неслыханную дерзость, и даже Фачино пренебрежительно рассмеялся. Один Вернер фон Штоффель, с которым у Беллариона за месяцы пребывания в Аббиатеграссо установились дружеские отношения, ничем не выразил свои чувства.

Однако Фачино все же снизошел до объяснения:

— Мы должны двигаться с такой скоростью, чтобы у него не осталось времени для маневра. Только необходимость дать отдых своей армии заставила его занять столь сильную позицию. Но эта сила обернется его слабостью, когда мы захлопнем ловушку.

Он поднялся, давая понять, что обсуждение закончено.

— Идемте. Детали каждый из вас сам уяснит на месте. Мы оставим здесь осадные орудия и всю поклажу, чтобы ничто не стесняло нас. Скорость — это сейчас главное.

Однако их очевидное презрение ничуть не смутило Беллариона.

— На месте Буонтерцо я разослал бы разведчиков вдоль всей гряды холмов от Ривергаро до Траво. Догадавшись о ваших намерениях по вашим действиям, я первым делом напал бы на войска Карманьолы и, опрокинув их, вернулся бы обратно, чтобы успеть встретить вашу атаку. Так что разделение наших сил может вместо предполагаемого успеха закончиться катастрофой.

И вновь в комнате воцарилось изумленное молчание, когда этот не нюхавший пороху мальчишка представил свое мнение на суд бывалых солдат.

— Слава Богу, что не вы командуете войсками Буонтерцо, иначе мы были бы обречены на поражение, — едко заметил Карманьола, и грубый смех, которым были встречены его слова, заставил наконец Беллариона замолчать.

В тот же вечер обе части армии двинулись в путь, оставив в Сан-Николо даже пушки, которые, по мнению Фачино, вряд ли потребуются во время задуманной ими операции. Незадолго до полуночи Карманьола занял позиции примерно в миле от Аггацано, а Фачино остановился у Траво, намереваясь с первыми лучами солнца подняться по склонам холмов наверх и оттуда атаковать Буонтерцо.

Было велено устроить привал, и сам Фачино обрадовался возможности перехватить несколько часов сна перед боем в наспех поставленной для него палатке.

Однако Белларион, возбужденный перспективой завтрашнего сражения и терзаемый дурными предчувствиями, не мог даже сомкнуть глаз. Он беспокойно расхаживал взад и вперед по берегу реки, сильно обмелевшей после недавней засухи, но вскоре его одиночество было нарушено появлением Вернера фон Штоффеля.

— Я один сегодня не смеялся над вами, — напомнил ему швейцарец.

— Мне следовало поблагодарить вас за эту любезность, — мрачно ответил Белларион.

— Дело отнюдь не в любезности.

Горячий патриот и способный солдат, Штоффель своим элегантным видом и худощавой фигурой производил скорее впечатление придворного, несколько жеманного и щепетильного, чем мужественного и неустрашимого вояки. Он был среднего роста, его оливкового цвета лицо всегда было тщательно выбрито, у него был красивый прямой нос и темные задумчивые глаза под черными прямыми бровями, и во всем его внешнем облике было что-то располагающее к нему с первого взгляда.

— Вы высказали предположение, которое нельзя было сбрасывать со счетов, — после короткой паузы закончил он.

— Я знаю, почему они поступили так. Но пусть я никогда в своей жизни не участвовал в сражении, — с оттенком горечи в голосе проговорил Белларион, — но разве это требуется для того, чтобы понимать, что плоха та стратегия, которая не учитывает все возможные движения противника?

— Тем более что тот ход, на который вы обратили внимание, является достаточно очевидным.

Белларион пристально взглянул на швейцарца.

— Если вы были согласны с моим мнением, почему вы тогда не поддержали меня, Штоффель?

— Карманьола, де Кадиллак и даже Кенигсхофен имеют репутацию опытных солдат, а я всего лишь командир маленького отряда швейцарской пехоты, который исполняет распоряжения, отдаваемые другими. Я молчу, пока меня не спрашивают, и поэтому даже не посоветовал Фачино исправить свое упущение, выставив посты на холмах. Он слишком переоценивает уязвимость позиции Буонтерцо.

— Поэтому вы и пришли ко мне, — улыбнулся Белларион. — Вы хотите, чтобы я передал Фачино ваше предложение.

— Мне кажется, это было бы разумно.

Белларион задумался.

— Я думаю, мы поступим иначе, — сказал он наконец. — Мы можем сами подняться наверх и увидеть все своими глазами.

Через час с небольшим они уже были на гребне главенствующей над окрестностями возвышенности и оставались там до тех пор, пока в холодном сером свете раннего утра не увидели всего лишь в двух милях к северу от себя, по направлению к Аггацано, всю армию Буонтерцо, уже построенную и готовящуюся начать движение вверх по склону холма, с вершины которого Штоффель и Белларион вели наблюдение. Намерения Буонтерцо не явились для них секретом, однако вместо того, чтобы, как предполагал Белларион, сперва двинуться против Карманьолы, а уже затем против Фачино, он решил сделать наоборот. Белларион сразу догадался о выгоде подобной смены приоритетов. Расположив свою армию на холме, Буонтерцо достигал колоссального тактического преимущества над Фачино и, разгромив последнего, успевал затем развернуться, обогнуть подошву холма и встретиться с Карманьолой на равнине.

Не тратя времени даром, наблюдатели что было духу устремились к своему лагерю и буквально ворвались в палатку, где безмятежно спал Фачино. Известия, которые они принесли с собой, заставили его мгновенно проснуться. Он тут же собрал старших командиров и велел немедленно построить войска и двигаться по речной долине, чтобы соединиться с Карманьолой.

— Этот путь уже окончательно отрезан, — спокойно произнес Белларион, когда все офицеры, кроме Штоффеля, отправились выполнять его распоряжения.

Фачино яростно напустился на него, спрашивая, какого черта он лезет не в свои дела и высказывает мнение, когда его не просят об этом.

— Если бы к моему последнему совету прислушались, мы не оказались бы сейчас в столь бедственном положении, — невозмутимо ответил Белларион.

— Бедственном?! — выпалил Фачино. — Кто сказал, что оно бедственное?

— Вы сами убедитесь в этом, если наберетесь терпения выслушать меня, — невозмутимо ответил Белларион и без тени смущения, словно опытный педагог объяснял урок студенту, принялся излагать свою точку зрения: — Буонтерцо удалось слишком глубоко вбить клин между вами и Карманьолой, чтобы вы успели соединиться. Менее чем через час он займет командные высоты, с которых будет контролировать каждое ваше движение. Он окажется в центре, откуда сможет ударить всеми силами по радиусу в любую точку окружности, где бы вы ни находились. И этот удар Буонтерцо нанесет вдвое превосходящими нас силами, и с такой позиции, что ему хватило бы и четверти имеющихся у него войск, чтобы обеспечить себе победу. Нынешнее положение нашей армии, один из флангов которой упирается в реку, весьма напоминает позицию австрийцев в сражении при Моргартене[1024], где они были наголову разгромлены швейцарцами.

Во время его лекции гнев и нетерпение Фачино постепенно уступили место удивлению и смятению, и он сам вряд ли отдавал себе отчет в том, что сильнее подействовало на него: то ли осознание сделанной им промашки, то ли критические замечания неоперившегося юнца, заметившего ее. Погрузившись в раздумья, он молчал и пытался взять себя в руки.

— Если бы меня послушали вчера… — вновь начал было Белларион, но Фачино грубо оборвал его.

— Замолчи! — рявкнул он. — Что сделано, то сделано, и нечего тут обсуждать!

Затем он повернулся к Штоффелю:

— Мы должны переправиться через реку, прежде чем Буонтерцо столкнет нас в нее. Я слышал, что чуть выше Траво есть брод.

— Но это только удалит нас от Карманьолы, — рискнул высказать свое мнение Штоффель.

— Разве я не знаю этого? — взревел Фачино, давая выход раздражению против себя самого и против всего мира. — Думаете, я ничего не понимаю? Немедленно отправьте всадника к Карманьоле с приказанием отступить и переправиться через реку ниже Ривергаро. Тогда он сможет вновь соединиться с нами.

— Это действительно будет возможно, — согласился швейцарец, — если Буонтерцо решит преследовать нас через брод и навязать нам сражение, полагаясь на свое превосходство в численности.

— Я на это и рассчитываю. Мы станем отступать перед ним до тех пор, пока Карманьола не переправится и вновь не окажется у него в тылу. Так нам удастся превратить поражение в победу.

— Но что, если он не последует за вами? — спросил Белларион, и Фачино вновь недовольно нахмурился, услышав очередное предположение этого молокососа. Но Белларион, не обращая внимания на его реакцию, продолжал: — Будь вы на месте Буонтерцо, неужели вы не предпочли бы остаться на своем берегу и двинуться вдоль реки, сохраняя за собой возможность разгромить противника по частям?

— Если Буонтерцо поступит так, я немедленно переправлюсь обратно и сам окажусь у него в тылу. В конце концов, несмотря на выгоды его позиции, в ней есть слабые места. В какую бы сторону он ни повернулся, кто-то всегда будет висеть у него на хвосте.

— Это произойдет только в том случае, если обе наши армии смогут действовать одновременно, а он без труда лишит нас такой возможности, оставив небольшой отряд охранять брод после того, как мы переправимся на ту сторону. Я сам смог бы с сотней арбалетчиков задержать здесь противника на целый день.

— Ты? — чуть не расхохотался Фачино.

— Да, и я сделаю это, если вы одобрите мой план.

— Какой еще план?

Этот план только что пришел в голову Беллариону, и его вдохновили те же самые аргументы, которыми он пользовался в споре.

— Буонтерцо необходимо заставить пуститься в погоню за нами, и это нетрудно будет сделать, если мы форсируем реку в виду его войск и постараемся произвести на него впечатление беспорядочного бегства. И едва ли он, имея такой перевес в численности, сможет удержаться от соблазна броситься в погоню за отступающей армией, тем более когда убедится, что переправиться на другой берег не составит большого труда. Я думаю, он только разозлится, увидев, что его продвижение остановлено, а для этого, как мне кажется, будет достаточно сотни арбалетчиков, которые укроются среди густых деревьев, разросшихся на вершине утеса, господствующего над переправой. В результате он либо пробьется через брод, либо оставит свои попытки и повернет против Карманьолы, но, прежде чем это случится, мы должны успеть соединиться с Карманьолой, переправившись у Ривергаро, и по холмам выйти Буонтерцо в тыл. В этом случае — застрянет ли он у брода или будет маршировать вдоль реки — ваша позиция окажется тактически одинаково выигрышной. Я же постараюсь задержать его до заката с сотней арбалетчиков.

В палатке воцарилось молчание.

Острый ум Фачино сразу оценил преимущества предложенного Белларионом плана, но куда больше времени ему потребовалось, чтобы прийти в себя от изумления.

Наконец он серьезно спросил его:

— А если тебе не удастся сделать это?

— По крайней мере, я дам вам возможность оторваться от него и выбраться из ловушки, в которой вы сейчас оказались.

Озадаченный взгляд Фачино остановился на стройной, изящной фигуре Штоффеля.

— Неужели, Штоффель, я стал таким дураком, что мальчишки стали учить меня делу, которым я занимался всю жизнь? — с мрачной улыбкой на лице произнес он. — Доверите ли вы сотню ваших швейцарцев одному из таких мальчишек?

— Несомненно, — ответил Штоффель.

Однако Фачино все еще колебался.

— Белларион, ты отдаешь себе отчет в том, как туго тебе придется, если им удастся преодолеть брод, прежде чем я успею прийти к тебе на помощь?

Белларион молча пожал плечами в ответ, и Фачино решил, что он не понял.

— Дело, которое ты задумал, обещает быть кровавым, и Буонтерцо может жестоко отомстить за потери.

— Пусть он сначала переправится, — улыбнулся Белларион. — И я буду только рад, если чувство мести заставит его задержаться здесь.

Глава 8

БИТВА У ТРАВО
Когда авангард Буонтерцо появился на вершине холма, последние солдаты армии Фачино еще брели через реку по грудь в воде, высоко подняв арбалеты над головой, чтобы не замочить тетиву. На другом берегу армия Фачино в кажущемся беспорядке отступала вверх по пологому откосу речной долины, и Буонтерцо, уверенный, что противником овладел страх, распорядился отправиться за ним в погоню.

Эскадрон легкой кавалерии стремительно помчался в сторону брода, выбирая наиболее удобный путь между овражков и зарослей кустарника, а значительно более многочисленный отряд пехотинцев двинулся прямиком вниз по склону. Всадники, конечно, первыми оказались у реки, достигавшей в этом месте почти двухсот ярдов[1025] в ширину, и были уже на середине, когда зазвенела тетива арбалетов, и пятьдесят стрел опустошили такое же количество седел. Атакующие остановились в нерешительности, но тут арбалетчики, спрятавшиеся среди густо разросшихся на утесе деревьев, выпустили еще столько же стрел, приведя этим противника в изрядное смятение. Некоторые пытались развернуться и отступить, другие же, особенно те, кто оказался позади, громко требовали идти вперед. Так что к тому моменту, когда солдаты Беллариона успели перезарядить свои арбалеты, нападавшие продолжали, по существу, топтаться на месте. Однако третий залп, из всех ста арбалетов, которым угостил их Белларион, положил конец всяким сомнениям, и те, кто уцелел, бросились назад, гоня перед собой лошадей без всадников и помогая раненым товарищам добраться до берега.

Эта неудача произвела на Буонтерцо именно такой эффект, на который рассчитывал Белларион. Буонтерцо пришел в ярость и велел всей своей армии двигаться вниз, к переправе, невзирая на протесты своих офицеров, заявлявших о бессмысленности подобных действий.

— Я покажу вам, — пригрозил невидимым арбалетчикам Буонтерцо и отправил сотню солдат в соседнюю деревушку Граво с приказанием принести оттуда все двери и ставни, которые только там обнаружат.

Прошло, однако, почти три часа, прежде чем была подготовлена новая атака и три сотни пехотинцев двинулись через реку, держа над головами импровизированные щиты и привязав к поясам ненужные им до поры пики. И то, что видел с высоты утеса Белларион, представлялось ему огромной сплошной крышей, обращенной в его сторону. Видя неуязвимость противника с фронта, Белларион велел семидесяти арбалетчикам сместиться вдоль берега вверх по течению. Это хотя и увеличивало дистанцию, и, следовательно, снижало эффективность стрельбы, но все же позволяло арбалетчикам целить в незащищенный фланг приближающегося войска.

Атакующим оставалось преодолеть не более трети расстояния, отделяющего один берег от другого, когда арбалетчики заняли новую позицию, и Белларион приказал выпустить первые двадцать стрел, чтобы проверить прицел. Едва ли половина из них достигла цели, зато следующий залп оказался гораздо более успешным, и наступающие остановились. Конный офицер поспешил к ним через реку, повторяя беспрестанно одну и ту же команду и угрожая своей шпагой тем, кто был готов расстроить ряды и отступить. Наконец солдаты поняли, что от них требовалось, и линия щитов развернулась в ту сторону, откуда был произведен залп. Этот маневр, по мысли Буонтерцо, должен был поставить в тупик защитников брода. Однако едва он был завершен, как со стороны мыса, где Белларион предусмотрительно оставил тридцать арбалетчиков, был выпущен новый залп. Из-за близкого расстояния ни одна стрела не пропала даром, колонна нападавших расстроилась, солдаты бросили щиты и побежали, торопясь поскорее оказаться за пределами досягаемости арбалетов. А вслед им, с фланга, был сделан еще один залп, который только усилил панику среди беглецов и увеличил число жертв этой неудачной атаки.

Позеленевший от гнева и досады Буонтерцо, однако, не отказался от своего намерения форсировать реку и отправиться в погоню за Фачино, которого все еще рассчитывал перехватить, прежде чем тот успеет окончательно оторваться от него. Почти на четыре часа Буонтерцо застрял в этом злосчастном месте, но притупившееся чувство времени и, самое главное, ощущение реальности, сменившееся слепой яростью, вновь и вновь толкало его вперед. Он потратил еще час, отправив людей вверх и вниз по течению реки в поисках другого брода, и, потерпев неудачу, велел неустрашимому Варалло возглавить отряд из пятисот тяжело вооруженных, закованных в латы кавалеристов и во что бы то ни стало пробиться на ту сторону.

— Я не думаю, что там засело больше двух сотен арбалетчиков, и, действуя решительно, вы без труда добьетесь успеха, — проинструктировал его Буонтерцо. — Никого не щадите и не берите пленных. Уничтожьте всех, кто окажется в этой проклятой роще.

Стрелы безрезультатно зазвенели по шлемам и стальным нагрудникам преодолевших половину брода всадников, и те с громкими криками устремились вперед, ободренные неэффективностью стрельбы. Однако Белларион поспешил исправить свою ошибку и приказал своим солдатам метить в лошадей, так что следующий залп оказался более успешным и десяток лошадей рухнули в реку вместе со своими седоками, тяжелые доспехи которых тут же увлекли их на дно. Но не получивший ни одной царапины Варалло своим зычным голосом и личным примером непрестанно побуждал солдат к решительным действиям, и их атакующий порыв не смог сдержать даже следующий залп; выпущенные почти в упор стрелы сразили еще десятка полтора лошадей и нескольких всадников, но Варалло, а вслед за ним и другие начинали выбираться из воды.

Столпившиеся на левом берегу солдаты, с волнением наблюдавшие за атакой своих товарищей, громко приветствовали их успех, и кровожадный крик «Смерть им!», вырвавшийся из тысяч глоток и далеко разнесшийся по окрестностям, заставил екнуть сердце Фачино, выезжавшего на вершину холма в тылу армии Буонтерцо. Действуя согласно предложенному Белларионом плану, он, двигаясь с максимально возможной скоростью, форсировал реку у Ривергаро, соединился с Карманьолой возле Аггацано и совершил марш-бросок вдоль гряды невысоких холмов, описав таким образом полный круг длиной двенадцать миль за какие-то пять часов.

Едва взглянув на происходящее, Фачино понял, что прибыл как раз вовремя, чтобы не упустить победу, но слишком поздно, чтобы помочь Беллариону.

Он немедленно велел де Кадиллаку пробиться сквозь армию Буонтерцо к броду и форсировать реку, чтобы попытаться своей атакой спасти хотя бы кого-нибудь из тех, кто находился в роще на другом берегу. Подобно лавине, французы ринулись вниз на ошеломленного их появлением противника, даже не попытавшегося воспользоваться для защиты теми немногими естественными препятствиями, которые имелись поблизости. Последствия не заставили себя долго ждать. Десятки солдат погибли, сотни были загнаны в реку, а весь центр армии Буонтерцо был смят и прорван. Со всей скоростью, на которую оказались способны их лошади, французы преодолели реку, и появившиеся из рощи всадники Варалло столкнулись лицом к лицу с неприятелем, вдвое превосходящим их по численности. Отрезанным от основных сил, им ничего не оставалось, как развернуться и устремиться обратно в рощу и далее на равнину. Не менее мили Кадиллак преследовал их, но затем, вспомнив, что его силы составляют почти одну треть всей армии Фачино и могут потребоваться на месте главной битвы, остановил своих людей и поспешил обратно. Они вновь пересекли рощу и обнаружили там более двадцати тел швейцарцев, безоружных и убитых, как о том свидетельствовали их раны, уже после сдачи в плен. Один из швейцарцев был еще жив и успел рассказать, как всадники Варалло с криками «Смерть им!» атаковали их и всех безжалостно перебили.

Когда французская кавалерия вернулась на левый берег, знаменитая битва при Траво — под таким именем она вошла в историю — была почти закончена.

Спасаясь от войск Фачино, обе части, на которые атака де Кадиллака расколола армию Буонтерцо, начали отступать в противоположных направлениях: одна вверх по речной долине, другая, более многочисленная и возглавляемая самим Буонтерцо, — вниз по ней. Можно предположить, что Буонтерцо рассчитывал достичь равнины возле Ривергаро и там попытаться взять реванш за неудачу у брода, но Фачино, растянувший свою кондотту в длинную линию вдоль склона холма, помешал ему осуществить свой замысел. Выбрав подходящий момент, он отдал приказ, и его люди по сходящимся в одной точке направлениям устремились на противника. Сам Буонтерцо, его ближайшие военачальники и две сотни всадников отчаянным рывком сумели унести ноги, но оставшиеся без командиров солдаты, число которых превышало тысячу человек, были легко опрокинуты, окружены и сложили оружие даже прежде, чем им велели это сделать.

Тем временем Кенигсхофен, используя аналогичную тактику, одержал верх над противником, отступавшим вверх по долине.

Победа была полной. В руки Фачино попало две тысячи пленных, полторы тысячи лошадей, двадцать пушек и сотня повозок с тоннами воинской амуниции.

Пятьсот бургундцев тут же выразили желание перейти на службу в кондотту самого Фачино, еще тысяча пленных была отпущена после того, как у них отобрали оружие, доспехи и лошадей, а немалое количество офицеров и знатных рыцарей оставили в плену, надеясь получить за них выкуп.

Фачино устремился в погоню за Буонтерцо, и Карманьола, приняв на себя командование оставшейся частью армии, последовал за ним. Они встретились вечером на равнине между Ривергаро и Пьяченцей, где Фачино вынужден был остановиться и прекратить преследование после того, как Буонтерцо успел переправиться через реку.

Возбужденный Карманьола сообщил ему о полном разгроме противника и о богатой добыче.

— А Белларион? — сурово спросил Фачино, и де Кадиллак рассказал о телах, обнаруженных в лесу.

Фачино опустил голову, и линия его губ стала жестче.

— Это его победа, — медленно и печально произнес он. — Он предложил план, предотвративший наше поражение, а его храбрость и мужество обеспечили наш триумф. Возьмите столько людей, сколько сочтете нужным, Штоффель, и разыщите его тело. Принесите его в Милан. Все население города воздаст честь его останкам и его памяти.

Глава 9

ПОМИНКИ
Есть немало людей, которые прославились только после своей кончины и, можно без преувеличения сказать, исключительно благодаря ей; теперь, после битвы при Траво, у Беллариона появились хорошие шансы оказаться в их числе.

Честный и искренний Фачино, несомненно, должным образом отметил бы мужество Беллариона, вернись тот вместе с ним в Милан, не в человеческой природе воздавать живому почести, способные затмить воздающего их. И лишь когда речь идет о павшем герое, совершившем перед гибелью выдающиеся подвиги, можно не стесняться в похвалах и без опаски воздвигать ему пьедестал любой высоты.

Новости о победе Фачино опередили самого кондотьера, четырнадцатого мая, через два дня после сражения, вернувшегося в Милан во главе своей армии, и сердца всех жителей города святого Амброджо — от последнего мусорщика до самого герцога — наполнились ликованием и радостью. Впрочем, это не помешало Джанмарии встретить Фачино в Старом Бролетто словами осуждения:

— Вы вернулись, выполнив лишь полдела. Вы должны были преследовать Буонтерцо до Пармы, взять город и вернуть его миланской короне. Мой отец строго спросил бы с вас за то, что вы не воспользовались плодами победы.

Фачино побагровел до самых висков и уничтожающе заглянул герцогу прямо в глаза.

— Ваш отец, синьор принц, был бы рядом со мной на поле битвы и руководил моими действиями, если бы хотел сохранить свою корону. И если бы ваше высочество следовали его достойному подражания примеру, у вас сейчас не оказалось бы причин обвинять меня в том, в чем вы должны укорять сами себя. Вам следовало бы возблагодарить Бога за победу, купленную такой дорогой ценой.

Их взгляды встретились, и Джанмария, внутренне проклиная свою слабость, опустил глаза, признавая превосходство кондотьера. Он развалился на огромном позолоченном троне и не элегантно закинул ноги, затянутые в красно-белые чулки, одна на другую.

Делла Торре поспешил на помощь своему господину.

— Вы смелый человек, синьор граф, если позволяете себе так разговаривать со своим государем.

— Вот именно, смел до дерзости! — проворчал герцог ободренный его поддержкой. — Но однажды… — он запнулся, и жестокая усмешка искривила его губы. — Так какой же ценой вы купили победу? — с присущей ему хитростью вдруг спросил он, надеясь услышать о тяжелых потерях, которые хотя бы отчасти притушили блеск славы, озарившей народного любимца.

Фачино рассказал о превосходном стратегическом плане, который предложил Белларион, и о том, как он и сотня швейцарцев сложили свои головы ради общего дела. Вряд ли его повествование глубоко тронуло Джанмарию, но на придворных и особенно на жителей Милана, услышавших о нем чуть позже, оно произвело огромное впечатление.

Было объявлено, что после торжественной мессы в честь победы в городе наступает траур по герою, положившему свою жизнь на ее алтарь, и Фачино приказал исполнить в церкви Святого Амброджо реквием[1026] в память спасителя отечества, чье имя, мало кому известное вчера, сегодня было у всех на устах. А уже почти забытая история с собаками вновь всплыла в памяти людей, склонных теперь усматривать в ней проявление особой милости Божьей и готовых чуть ли не причислить Беллариона к лику святых.

Но Фачино по приезде ожидала еще одна неприятная встреча — на этот раз со своей синьорой.

— Ты послал его на смерть! — вместо приветствия выпалила она своему мужу, едва тот шагнул через порог ее комнаты.

— Я послал его на смерть? — повторил он, ошеломленный как ее словами, так и тоном, каким они были произнесены.

— Ты знал, что его ждет, когда отправлял его удерживать этот брод.

— Я не посылал его; он сам захотел остаться там.

— Но ведь он еще мальчик и не отдавал себе отчета в том, чем рисковал.

В памяти Фачино неожиданно всплыла сцена, которую устроила его жена в тот вечер, когда они с Белларионом отправлялись в поход, и которую он увидел теперь в несколько ином свете. Ярость охватила все его существо, и вены на залившемся краской лбу вздулись, как веревки. Он грубо схватил ее за запястье, рискуя сломать его, и пристально посмотрел ей в глаза.

— Мальчик, говоришь? Твоя чрезмерная забота о нем заставляет предположить совсем другое. Что ты нашла в нем — мужчину?

— Я? — испуганно спросила она.

— Да, ты. Отвечай, кем он был для тебя?

— О чем ты говоришь, Фачино? Кем он мог быть? — чуть не плача пролепетала она.

— Я ничего не говорю, мадонна. Я спрашиваю.

— Он был для меня как сын, — побелевшими губами прошептала она и залилась слезами, — весьма своевременно надо сказать, поскольку они придавали необходимую естественность роли, сыграть которую ей подсказывал инстинкт самосохранения. Фачино ослабил свою хватку и чуть отступил от нее, слегка смущенный, пристыженный и озадаченный, — в конце концов она была всего на десять лет старше Беллариона и никак не годилась ему в матери.

— У меня нет своих детей, — продолжала она уже с оттенком упрека в голосе, — и если я прижала его к своей пустой материнской груди, неужели ты заподозрил, что я… что я взяла его себе в любовники?

— Нет, — неловко солгал он, — я этого не заподозрил.

— А что же тогда? — все больше входя в роль, настаивала она.

Но он не ответил ей, а лишь молча стоял и буквально сверлил ее своими лихорадочно горящими глазами.

— Я не знаю! Ты расстраиваешь меня, Биче! — наконецвоскликнул он и, тяжело ступая, вышел вон.

Однако зародившиеся в душе Фачино подозрения не желали рассеиваться, и поэтому на следующий вечер он был мрачен и задумчив, сидя рядом со своей женой на банкете честь регента Монферрато маркиза Теодоро, маркиза Джанджакомо и его сестры принцессы Валерии, чей визит был результатом недавних интриг Габриэлло Марии. Окончательно убедившись в слабости положения Джанмарии, Габриэлло испытывал серьезные опасения, что, вне зависимости от исхода конфликта между Фачино и Буонтерцо, его победитель может оказаться серьезной угрозой герцогу. Ничуть не меньше беспокоило его и влияние, приобретенное в Милане гвельфами с делла Торре во главе, которое в последнее время усилилось настолько, что поползли слухи о скором браке между герцогом и дочерью Малатесты из Римини, считавшегося вождем всех гвельфов Италии. А несмотря на слабость характера, Габриэлло трудно было упрекнуть в отсутствии стремления укрепить трон своего брата и, вследствие этого, обезопасить свое собственное положение управляющего герцогством.

Поэтому он предложил заключить союз между Джанмарией и другим могущественным гибеллином — правителем Монферрато маркизом Теодоро, старым другом и союзником его отца. Маркиз Теодоро, со своей стороны, был не прочь вернуть монферратской короне города Верчелли и Алессандрию, в свое время уступленные непобедимому Джангалеаццо, и давно облизывался на Геную, когда-то бывшую владением Монферрато. По его мнению, возвращение Верчелли и Алессандрии должно было стать одним из условий заключения союза, другим результатом которого явилось бы последующее отвоевание Генуи.

Поэтому, когда Алипранди, посол Милана в Касале, вручил маркизу Теодоро письма от герцога, написать которые того подтолкнула ревность к Фачино и увещевания Габриэлло, он в ответ на них поспешил в Милан, захватив с собой племянника, от чьего имени он правил, и племянницу. Принцессе тоже отводилось важное место как в интригах Габриэлло, так и в планах регента: первый рассчитывал с ее помощью предотвратить гибельный для себя брак Джанмарии с дочерью Малатесты, а последний намеревался выставить супружеский союз Джанмарии и Валерии Монферратской необходимым условием для подписания договора с герцогом.

Этим вечером, сидя за столом рядом с маркизом Теодоро и принцессой Валерией и исподтишка наблюдая за своим братом, Габриэлло вполне мог быть доволен тем, как начался визит высоких гостей. Все внимание Джанмарии сегодня было приковано к принцессе, и он буквально пожирал глазами белоснежную красоту ее лица, увенчанного короной каштановых, с золотым отливом волос. Он обращался только к ней, и в его поведении угадывалось желание нравиться и озадачивать, очаровывать и развлекать.

Принцесса, однако, оставалась равнодушна к его усилиям, но это только распаляло фантазию герцога, и в конце концов он не мог не остановиться на предмете, который в эти дни был у всех на устах.

— Вон там сидит Фачино Кане, граф Бьяндратский, — сообщил он ей, — самолюбивый выскочка, приписывающий себе победу, завоеванную для него чужими руками.

— Но чьими же, как не его собственными, ваше высочество? — поинтересовался маркиз Теодоро.

— Руками одного молокососа, которого он считал своим приемным сыном, — саркастически ответил герцог, делая акцент на последних словах, — некоего Беллариона.

— Как вы сказали — Беллариона? — оживился регент.

Принцесса в первый раз за весь вечер взглянула на ужасные черты лица Джанмарии, и тот, воодушевленный ее реакцией, поспешил продолжить:

— Дело в том, что Фачино своей неосмотрительностью поставил армию на грань поражения и наверняка погубил бы ее, если бы этот малый, Белларион, не подсказал Фачино уловку, с помощью которой тому удалось поменяться ролями с Буонтерцо и буквально вырвать победу из рук последнего.

— Уловку? — переспросила она, и Джанмария, обрадованный тем, что смог наконец-то привлечь ее внимание, во всех деталях рассказал ей о ходе битвы у Траво.

— Ваше высочество совершенно справедливо назвали действия Беллариона уловкой, — заметила принцесса, когда герцог наконец замолчал. — Разве подобным деянием можно гордиться?

Джанмария удивленно уставился на нее, а маркиз Теодоро громко рассмеялся.

— Моя племянница романтична по натуре. Она любит читать поэтов и внушила себе, что война является чем-то вроде веселого рыцарского поединка, где противники добывают победу в честном бою и с одинаковыми шансами на успех.

— Ну тогда, мадонна, — в свою очередь рассмеялся герцог, — вам наверняка будет приятно узнать, что этот плут вместе с сотней солдат удерживал брод против всей армии Буонтерцо до тех пор, пока его хитрость не завершилась полным успехом.

— Неужели? — недоверчиво спросила она.

— Но это еще не все. Он сложил свою голову в бою, и все его солдаты были беспощадно перебиты. Поэтому в среду в церкви Святого Амброджо будет исполнен реквием за упокоение души героя, который в глазах моего народа достоин занять в календаре место рядом со святым Георгием, vox populi, vox Dei[1027], — продолжал герцог, своей похвалой вовсе не намереваясь возвысить Беллариона, а скорее лишить лавров Фачино. — Мне кажется, они недалеки от истины; этот Белларион действительно был наделен необыкновенными способностями.

И он с упоением принялся рассказывать ей о случае, который в Милане стали называть «чудом с собаками», при этом нисколько не стесняясь и не скрывая своего участия в нем.

С трудом сдерживая отвращение, она все же заставила себя невозмутимо выслушать эту историю до конца, но когда он своей короткой, украшенной многочисленными кольцами и браслетами рукой тронул ее за запястье, она непроизвольно отдернула свою руку, словно от прикосновения змеи.

Глава 10

РЫЦАРЬ БЕЛЛАРИОН
Траурная месса за упокой души Беллариона так никогда и не была отслужена. В тот день, когда торжественный и печальный колокольный звон собирал верующих в церковь Святого Амброджо, у ворот города появился мессер Белларион собственной персоной в сопровождении Вернера фон Штоффеля, которого Фачино отправил на поиски его тела, и семидесяти швейцарцев, уцелевших из его отряда.

Стража, однако, поначалу приняла их за банду мародеров, частенько тревоживших в те времена пригороды Милана, и отказалась впустить. И к тому времени, когда Беллариону все же удалось убедить стражников открыть ворота, слух о его появлении успел распространиться по всему городу. Толпы восторженных миланцев высыпали на улицы, встречая его, и из их приветственных восклицаний Белларион узнал о славе, которой был во многом обязан своей предполагаемой смерти.

Колокола замолчали, поскольку мессу, естественно, пришлось отменить, и Белларион не без сожаления вздохнул об упущенной им редчайшей возможности поразвлечься, присутствуя на своем собственном отпевании.

Наконец он добрался до Старого Бролетто и, пересекая двор Арренго, заметил вверху, на лоджии, самого герцога, стоявшего между высоким, одетым в черное делла Торре и архиепископом Милана в своем традиционном ярко-красном облачении. Рядом с архиепископом он увидел графиню Беатриче, опиравшуюся одной рукой о парапет, а другой рукой размахивавшую шарфом в знак приветствия.

Словно эпикуреец[1028], Белларион наслаждался представшей перед его взором сценой, которую Фра Серафино совершенно справедливо назвал одним из многочисленных подарков судьбы, снискавших Беллариону прозвище счастливчика.

Фачино лично проводил его в зал Галеаццо, названный в честь этого сына Маттео Висконти, который родился под пенье петухов; там Белларион предстал перед герцогом и многочисленными придворными, и на вопрос о том, каким образом ему удалось избежать смерти, он ответил так же просто и безыскусно, как объяснял Фачино чудо с собаками.

Когда всадники Варалло форсировали брод, Белларион с семьюдесятью арбалетчиками находился внизу, неподалеку от подножия утеса. Убедившись в кровожадных намерениях солдат Буонтерцо, Белларион попытался спасти от гибели хотя бы тех людей, которые находились рядом с ним, и для этого воспользовался пещерой, случайно обнаруженной им на склоне утеса часом раньше, когда вел арбалетчиков на новую позицию. Пещера оказалась достаточно просторной, в нее вела узкая расселина, густо заросшая диким виноградом и жасмином.

— Мы едва успели замаскировать вход в пещеру, как на вершине утеса появились всадники. Они, вероятно, решили, что те тридцать человек, которых они обнаружили в роще, и составляли весь отряд, который противостоял им. Всадники развернулись и ускакали, но только через три часа мы решились покинуть наше убежище. К нашему удивлению, противоположный берег оказался совершенно пустынным, и еще больше удивило нас появление Штоффеля, который сообщил нам о полном разгроме армии Буонтерцо и о богатой добыче, попавшей в руки Фачино.

Затем он рассказал, как они попытались догнать армию Фачино, но, потерпев неудачу, решили самостоятельно вернуться в Милан, воспользовавшись дорогой через Пьяченцу. Однако едва они пересекли По, как Скотти велел задержать их на том основании, что они вошли в город без разрешения.

Скотти было известно о результатах битвы, но одна битва далеко не всегда определяет исход всей кампании, поэтому им разрешили покинуть Пьяченцу только через два дня, когда стало известно, что Буонтерцо наголову разбит и заперся в Парме. Свое повествование Белларион закончил такими словами:

— Я искренне рад, что мое своевременное прибытие предотвратило заупокойную мессу и исполнение реквиема по живому мертвецу.

Его последние слова были встречены взрывом громкого смеха; не смеялись только двое: щеголеватый Франческо Бузоне Карманьола, с кислой миной на лице взиравший на триумф этого выскочки, в котором он уже начинал видеть соперника, и принцесса Валерия, лишь утвердившаяся в своем мнении о Белларионе как о низком обманщике и почти уверенная в том, что вся эта история с воскрешением из мертвых была намеренно подстроена им с тем, чтобы извлечь из нее наибольшую выгоду.

Габриэлло Мария подошел к Беллариону и пожал ему руку; сам герцог и делла Торре последовали его примеру, напыщенно провозглашая его Победителем при Траво.

— Этот титул, синьор герцог, может принадлежать только синьору Фачино, — вежливо ответил Белларион.

— Воистину, мессер, скромность украшает героя! — воскликнул делла Торре.

— Еще в большей степени это должно относиться к синьору Фачино, который из присущего ему благородства преувеличил значение моего скромного успеха.

Но его все же заставили выслушать изрядную толику лести, и прошло немало времени, прежде чем ему удалось улизнуть от этих придворных сикофантов[1029] герцога, всегда готовых подлизаться к человеку, которому благоволит их повелитель, и отправиться, как он собирался сделать с самого начала, в апартаменты Фачино.

Он нашел там графиню, в одиночестве сидевшую на лоджии. При его появлении она вскочила со своего кресла и легко, словно паря над полом, поспешила ему навстречу.

— Белларион! — воскликнула она, протягивая к нему руки, и тот, увидев, как зарумянились ее щеки и радостно заблестели глаза, почувствовал себя крайне неуютно.

— К вашим услугам, синьора! — чопорно поклонился он.

— Белларион! — вновь воскликнула она, на этот раз с легким оттенком упрека в голосе, и положила свои руки ему на плечи. — Как я оплакивала тебя! Я думала, что мое сердце разорвется от горя и я не переживу тебя. Почему же у тебя не нашлось иных слов, кроме «к вашим услугам», чтобы поприветствовать меня? Из какого теста ты сделан, Белларион?

— А вы, синьора? Из какого теста сделаны вы сами? — с неожиданным гневом выпалил он и грубо стряхнул с себя ее руки. — О Боже! Осталась ли верность в этом мире? Только что герцог потчевал меня похвалой, которая в его устах звучала как предательство, как подлость по отношению к синьору Фачино. А что я вижу здесь? — все ту же измену, но которая бесконечно больнее ранит мое сердце.

Она отпрянула от него, словно ее ударили, и отвернулась. Но в следующую секунду они вновь стояли лицом к лицу, и ее длинные узкие глаза превратились совсем в щелочки, что, надо сказать, ничуть не украшало ее.

— Что ты имеешь в виду? Когда ты успел научиться солдафонству? — холодно проговорила она и неприятно рассмеялась, будто сделала неожиданное для себя открытие. — О, я вижу, вижу! Ты думал, что я… О, глупец! Надутый, тщеславный глупец! Что скажет Фачино, если узнает, как ты оскорбил меня своими гнусными измышлениями?

Не зная, что ответить, он лишь ошеломленно глядел на нее.

— Вы говорили, синьора, — горячо начал было он, пытаясь вспомнить слова, которыми она столько раз донимала его, но вдруг осекся и резко сменил тон. — Вы правы, синьора. Конечно, я — дурак. Вы позволите мне откланяться?

Он сделал движение, собираясь уйти, но она не рассчитывала отпускать его, не сказав самого главного.

— Что же такого я тебе говорила? Чем я вызвала столь дикие предположения? Призналась, что оплакивала тебя? Верно. Но я оплакивала тебя как мать, а ты… Ты решил… — она повернулась и устремилась назад, к лоджии. — Оставьте меня, мессер. Подождите синьора в другом месте.

Не проронив ни слова, он ушел, но, как вскоре выяснилось, вовсе не для того, чтобы разыскать Фачино, поскольку сегодняшний день обещал быть для него на редкость насыщенным событиями.

Едва переступив порог апартаментов Фачино, Белларион столкнулся с Габриэлло Марией, который, как оказалось, повсюду разыскивал его, чтобы проводить в Новый Бролетто, где собирались представители коммуны Милана, готовые выразить Беллариону свою благодарность.

— Не надо мне благодарностей, которые я не заслужил, — угрюмо ответил он на приглашение Габриэлло.

— Однако вам придется принять их: отказываться было бы крайне неприлично и оскорбительно для народа.

И безродный, безымянный Белларион покорно поплелся за синьором Габриэлло Марией Висконти принимать уверения в любви и выражения в признательности от великого и славного города Милана. В огромном зале собраний дворца Раджоне он терпеливо выслушал восхваление своих выдающихся достоинств и описание замечательных подвигов, совершенных им, и с достойной подражания скромностью принял награду в десять тысяч золотых флоринов, назначенную ему советом коммуны. Другими словами, коммуна поровну разделила между ним и Фачино сумму, обещанную последнему за избавление города от угрозы нашествия армии Буонтерцо.

После этого Габриэлло, подчиняясь решению совета, сопроводил Беллариона обратно в Старый Бролетто, где во дворе Арренго должна была состояться церемония его посвящения в рыцари. Беллариона облачили в доспехи, подаренные ему Бусико, и Фачино, ходатайствуя за него перед Джанмарией, облаченным в красно-белую мантию, и всем миланским дворянством, объявил своего оруженосца, верой и правдой послужившего ему, достойным рыцарской акколады[1030]. И когда Белларион поднялся с колен, сама графиня Бьяндратская, исполняя волю своего мужа, прикрепила золотые шпоры к сапогам новоиспеченного рыцаря.

Затем ему предложили выбрать герб, и он объявил, что остановится на одном из вариантов герба Фачино: серебряная голова собаки на лазурном поле.

В заключение герольд объявил, что завтра в замке Порто-Джовия состоится рыцарский турнир, где мессер Белларион получит возможность доказать всем, что заслуживает почестей, которых сегодня удостоился.

Однако подобная перспектива меньше всего воодушевила его, получившего лишь элементарные навыки владения оружием во время своего ученичества в Аббиатеграссо. Особенно его настроение упало после того, как Карманьола вразвалочку подошел к нему и, наигранно-дружелюбно улыбаясь, предложил скрестить копья в поединке с новоявленным рыцарем.

— Вы делаете мне честь, мессер Карманьола, — улыбаясь, столь же фальшиво ответил Белларион.

Он заметил, как сверкнули глаза Карманьолы, и, когда церемония закончилась, поспешил разыскать Штоффеля, дружеские отношения с которым у него особенно укрепились после битвы у Траво.

— Скажите мне, Вернер, вы когда-нибудь видели Карманьолу на турнирной арене?

— Всего однажды, год назад, в замке Порто-Джовия.

— Ха! Держу пари, он выглядел как здоровенный неуклюжий бык.

— Верно, но он и нападал как бык и победил всех, с кем ему довелось в тот день встретиться. Помнится, он сломал бедро синьору Дженестре.

— Н-да! — задумчиво покачал головой Белларион. — Завтра он хочет сломать мою шею. Я прочитал это в его взгляде.

— Он хвастун, — сказал Штоффель, — и однажды поплатится за это.

— Что, к сожалению, произойдет не завтра.

— Значит, вы встречаетесь с ним? — озабоченно спросил Штоффель.

— Так, по крайней мере, считает он. Но ни в коей мере не я. У меня есть предчувствие, что завтра меня свалит приступ лихорадки, — результат тяжелых испытаний, перенесенных мною на обратном пути из Траво.

— Вы боитесь? — строго посмотрел на него Штоффель.

— Конечно.

— И вы готовы признаться в своих страхах?

— Для этого требуется мужество, и бояться вовсе не означает быть трусом; жизнь полна парадоксов, Вернер.

— После Траво я не сомневаюсь в вашем мужестве, — рассмеялся Штоффель.

— Там у меня оставался шанс на выигрыш, которого, увы, нет здесь, и если бы я принял вызов Карманьолы, меня следовало бы назвать не храбрецом, а дураком. Я не люблю ломать кости, но еще меньше мне нравится ронять свою репутацию. Мне хочется сохранить то, что я приобрел сегодня, а разве я сумею сделать это, если меня сбросят с лошади на глазах у всех?

— Вам не откажешь в расчетливости, мессер!

— В этом разница между мной и Карманьолой, который является всего лишь превосходным солдатом. Каждому — свое, Вернер, и скольких бы рыцарских званий меня ни удостоили, я не намерен появляться на арене. Именно по этой причине завтра я останусь в постели.

Однако этим же вечером ему чуть было не пришлось отказаться от столь благоразумного решения.

После приема в зале Галеаццо герцог давал банкет; Беллариону было велено появиться там, и глаза всех придворных обратились на него, когда он подошел к герцогу, чтобы засвидетельствовать ему свое почтение. Действительно, его высокая фигура выглядела весьма впечатляюще в великолепной, до пола, мантии из голубого бархата, украшенной по краям горностаевым мехом и перехваченной в талии поясом из кованого золота. Белларион потратил немало усилий, чтобы выдержать весь свой наряд в бело-голубых тонах, характерных для его геральдического знака: на нем была серебристо-белая туника, видневшаяся из-под распахнутой на груди мантии, чулки с белыми и голубыми вертикальными полосами, и даже сетка из тонких серебряных нитей, охватывающая его густые черные волосы, была усеяна сапфирами.

Обменявшись несколькими словами с герцогом, затем с делла Торре и с архиепископом, Белларион неожиданно оказался лицом к лицу с принцессой Валерией, о присутствии которой в Милане он даже не подозревал.

В первую секунду он был настолько ошеломлен, что напрочь забыл о возданных ему почестях и о своем новом положении и вновь почувствовал себя дерзким безродным выскочкой, случайно затесавшимся среди знати.

Но в следующий момент он взял себя в руки и, шагнув к ней, поклонился с ленивым достоинством.

Ее щеки слегка порозовели, и она сделала движение, словно собиралась уйти, и с ее губ сорвалось одно-единственное слово: «Нахал».

— Синьора, я благодарен вам за подсказку. Теперь я знаю, каким будет мой девиз: «Фортуна благоволит нахальным».

— Фортуна действительно благосклонна к вам, — не удержалась она от ответа. — Вы явно преуспеваете, мессер.

— Божьей милостью, мадонна.

— Божьей ли? Мне кажется, куда в большей степени благодаря вашей ловкости.

— Какой же ловкости, мадонна?

— Вы сами легко ответите на свой вопрос, если вспомните о деяниях Иуды Искариота. Но не забывайте, как он кончил[1031].

Она повернулась и на этот раз непременно ушла бы, если бы резкость тона, которым он произнес следующие слова, не остановила ее:

— Мадонна, ваш упрек несправедлив по отношению к тому, кто служил вам всеми имевшимися в его распоряжении средствами.

Ее глаза гневно сверкнули.

— Значит, служа мне, вы шпионили за мной, предавали меня и в конце концов убили бедного Энцо Спиньо? Теперь у меня не осталось никаких иллюзий насчет вашей службы, — с горечью в голосе закончила она.

— О Боже! — задумчиво произнес он, убедившись, что она сделала именно такие выводы, которых он опасался. — Да вас переполняют иллюзии, мадонна. Вспомните, я предупреждал вас, что умозаключения не самая сильная ваша сторона.

— О, низкий шут! Вы хотите сказать, что не убивали Спиньо?

— Разумеется, я убил его.

— Значит, вы не отрицаете этого? — изумилась она, никак не ожидая услышать от него признание.

— Нет, конечно; зачем оставлять вас в неведении? А знаете, почему мне пришлось пойти на это? Потому что он шпионил за вами по приказу вашего дяди и предал бы вас и вашего брата в первый же удобный момент.

— Спиньо? — негодующе воскликнула она. — Как вы смеете говорить такое о Спиньо, который был самым верным и храбрым из всех моих друзей! Если существует на свете высшая справедливость, то вы поплатитесь за его смерть.

— Ну уж только не по этой причине, мадонна! Судью в Касале ведь не случайно заинтриговало то обстоятельство, что глубокой ночью, когда все спали, одни мы с графом Спиньо оказались бодрствующими и одетыми. Возможно, вы помните ту ложь, которую тогда с таким трудом проглотил суд, но хотите ли вы знать правду?

— Я не стану слушать того, кто только что признался во лжи и в убийстве.

— Увы, все это я совершил, служа неблагодарной синьоре. Но слушайте же. — И он вкратце рассказал ей о том, что произошло в ту ночь в доме Барбареско.

— И вы хотите, чтобы я поверила вам? — с явной насмешкой в голосе произнесла она, когда он закончил. — Эта история только лишний раз свидетельствует не в вашу пользу. Кем бы ни был граф, но он пришел спасти вас от неминуемой гибели, а вы вместо благодарности зарезали его.

Белларион в отчаянии заломил руки.

— О, почему же вы всегда делаете столь поспешные выводы? Ну хорошо, считайте меня кем угодно, но вы должны согласиться со мной хотя бы в том, что я действовал не ради собственной выгоды. Судите лучше по результатам. Я убил графа Спиньо ради вашей же безопасности. Будь у меня другие цели, неужели я промолчал бы о них на суде?

— Слова проходимца оказалось бы недостаточно, чтобы обвинить людей нашего положения.

— Но ведь для того, чтобы обвинителем не стал Спиньо, мне и пришлось убить его. Неужели это не понятно?

— Мне понятно другое: вы убили Спиньо только потому, что он раскусил ваш предательский замысел. И ответьте мне еще на один вопрос: вы уверяли меня, что для ушей маркиза Теодоро назвались сыном Фачино Кане, однако в действительности не являлись им. Вы и сейчас утверждаете это?

— Нет, вовсе нет, — чуть менее уверенно ответил он.

— Быть может, и самого синьора Фачино вам удалось ввести в заблуждение?

Не дожидаясь ответа на свою издевку, она нанесла главный удар:

— Что ж, с вашими-то способностями симулировать в такое вполне верится. Особенно если вспомнить фарс с воскрешением из мертвых, когда вы сделали все возможное, чтобы вас сочли погибшим у Траво и прославили как героя.

— О какой позор! — негодующе воскликнул он.

— Разве ваша хитрость не вознаграждена рыцарским званием? Интересно будет посмотреть на вас завтра, на арене, где вам предстоит доказать, что вы достойны его.

С этими словами она удалилась, оставив его зализывать раны, которым не скоро предстояло зажить. И когда графиня Беатриче, прохаживаясь по залу под руку со своим мужем, остановилась возле него, от ее наблюдательного взгляда не укрылась произошедшая в Белларионе перемена.

— Ты что-то побледнел, Белларион, — злорадно заметила она, намекая на его продолжительную беседу с принцессой.

— В самом деле, синьора, я себя неважно чувствую.

— Ты, случайно, не заболел? — заботливо спросил Фачино.

— Пустяки, — ответил Белларион, проводя рукой по лбу. — Думаю, сказывается недавнее переутомление.

— Тебе следует пойти лечь в постель, мой мальчик.

— Я как раз и подумываю об этом.

Он позволил Фачино убедить себя в необходимости беречь свое здоровье и незаметно ушел с банкета. Однако его отсутствие за столом привлекло всеобщее внимание, и на другое утро никто не удивился, когда стало известно, что внезапный приступ лихорадки не позволит ему принять участие в рыцарском турнире в замке Порто-Джовия.

Глава 11

ОСАДА АЛЕССАНДРИИ
Планам Габриэлло Марии Висконти восстановить влияние гибеллинов в Милане не суждено было сбыться, и причиной, за которую ухватился герцогский совет, чтобы отвергнуть их, оказалось требование маркиза Теодоро помочь вернуть Монферрато Геную.

— И тем самым навлечь на себя гнев французского короля! — презрительно рассмеялся делла Торре и принялся настолько ловко развивать этот аргумент, что даже Фачино не заподозрил его в неискренности.

— Возможно, удастся склонить Монферрато к союзу уступкой Верчелли, — предположил Габриэлло.

Но делла Торре был категорически против такого союза.

— Уступить Верчелли! Мы и так лишились уже слишком многого. Не пора ли искать союзников, которые помогут Милану вернуть кое-что из утраченных владений?

— И где же вы найдете таких союзников? — поинтересовался Фачино.

Делла Торре колебался с ответом. Он отдавал себе отчет, что если Фачино станет известно о вынашиваемом им замысле союза с Малатестой, тот непременно приложит все усилия, чтобы разрушить его.

— Я не знаю, — наконец сказал он, опустив взгляд. — Но я заявляю, что запрошенная маркизом Теодоро цена слишком высока, чтобы иметь с ним дело.

Габриэлло Марии пришлось принести извинения маркизу Теодоро, и тот, сочтя себя оскорбленным, мрачно намекнул, что Милан уже нажил себе немало врагов, чтобы так безрассудно увеличивать их число.

Очень скоро скрытность делла Торре была вознаграждена.

В самом начале июня из Павии пришло срочное письмо от Филиппе Марии, брата герцога, в котором он умолял помочь ему в борьбе против Виньяте, тирана Лоди, опустошавшего его земли и уже захватившего Алессандрию.

Когда принесли письмо, герцог находился в своем кабинете вместе с делла Торре и Лонате. Он недовольно уставился на пергаментный свиток, а затем подтолкнул его делла Торре.

— Чума побери этого писаку! Вы можете разобрать эти каракули, Антонио?

Делла Торре взял в руки письмо.

— Оно от вашего брата, синьора Филиппе Марии.

— От этого куска сала! — пренебрежительно отозвался о нем герцог, лениво поглаживая голову огромного мастифа[1032], растянувшегося у его ног. — Наверняка у него стряслось что-нибудь, раз он вспомнил о моем существовании.

Громким голосом делла Торре начал читать.

Герцог внимательно выслушал содержание письма, лишь два или три раза презрительно фыркнув над особенно жалостливыми фразами, и в конце заметил:

— Его Тучность потревожены наконец! Пускай этот ленивый кабан попотеет сам. Это пойдет на пользу его чудовищному пузу.

— Рано смеяться, синьор герцог, — серьезно заметил делла Торре. — Я всегда предупреждал вас насчет амбиций Виньяте: он воюет не столько против вашего брата, сколько против всего рода Висконти.

— О Боже! — Выпученные глаза герцога уставились на советника. Давая выход внезапно охватившей его ярости, он резко встал, ударил ногой собаку, и та убежала прочь, визжа от боли. — Черт возьми, вы что, предлагаете идти войной против Виньяте?

— Ничуть не меньше.

— Но мы едва успели разделаться с Буонтерцо! Неужели кроме войн и распрей мне нечем заняться? Стану я тратить время и деньги, гоняясь за разбойниками!

— Они не заставят себя долго ждать, если вы будете сидеть сложа руки, — заметил делла Торре.

— Черт побери, Антонио! — вскричал герцог и, схватив со стола ястребиную приманку, принялся рвать ее на части, усеивая комнату перьями. — Вы говорите, обуздать его? Но как я могу сделать это? Французы вернулись к Бусико. Прижимистые отцы нашего жалкого городишка чересчур поспешили отпустить их. Они не думают ни о чем, кроме своих дукатов, пропади они пропадом! И совсем не беспокоятся о своем герцоге.

Делла Торре терпеливо дождался, пока герцог остановится, чтобы перевести дух, и только тогда высказал ему свой хитроумный план:

— Навряд ли у Виньяте большая армия. Я думаю, одной кондотты Фачино вполне хватит, чтобы выгнать его из Алессандрии.

Джанмария беспокойно прошелся по комнате.

— А если нет? Что, если Виньяте разобьет Фачино? Что тогда? Виньяте объявится у ворот Милана.

— На этот случай мы должны принять необходимые меры предосторожности.

— Но какие же? — с неожиданным интересом спросил Джанмария. — Если бы мы могли…

Он запнулся, но его вспыхнувшие яростью и надеждой глаза яснее слов говорили о том, что он проглотил приманку, подброшенную ему делла Торре.

— Мы можем, — решительно заявил последний.

— Но как? Как?

— Союз вашего высочества с Малатестой гарантирует вашу безопасность против любого врага.

— С Малатестой? — герцог подскочил на месте, словно его ужалили. Но в следующее мгновение на его дряблом лице появились жесткие складки. — С Малатестой? — нерешительно повторил он, поудобнее уселся в своем просторном кресле и, закинув ногу на ногу, задумался.

Мягко ступая, делла Торре совсем близко подошел к нему и, понизив голос, убеждающе прошептал:

— В самом деле, ваше высочество, почему бы не пригласить Малатесту, когда Фачино не будет в городе?

И Лонате, до этого момента молчаливо стоявший у окна и не участвовавший в разговоре, прояснил все недомолвки:

— Чтобы навсегда избавиться от этого выскочки.

Джанмария еще ниже опустил голову. Он увидел шанс сбросить наконец-то ненавистное ему опекунство этого кондотьера, сила которого заключалась в его популярности в народе.

— Вы говорите так, будто уверены в том, что Малатеста непременно придет.

Делла Торре решил, что пора выкладывать карты на стол.

— У меня есть его обещание, что он согласится на предложение вашего высочества о союзе с ним.

— У вас? — подозрительно взглянул на него герцог.

— Я интересовался его мнением на тот случай, если в тяжелую минуту вашему высочеству потребуется друг.

— И какой ценой?

— У Малатесты есть дочь, — развел руками делла Торре. — Если она станет герцогиней Миланской…

— Это единственное условие? — резко спросил герцог.

— Если союз с Малатестой станет семейным делом, о каких других условиях может пойти речь? — уклончиво ответил делла Торре.

— Разойдитесь! Дайте мне подумать! — Джанмария вскочил с кресла и своей худощавой рукой отпихнул делла Торре.

Он прошаркал ногами к окну, уступленному ему Лонате, и высунулся наружу. Мессер Лонате и делла Торре обменялись понимающими взглядами.

— Клянусь всеми святыми, что тут долго размышлять? — резко повернулся к ним Джанмария и во весь голос расхохотался, представив себе Фачино Кане, униженного и изгнанного из Милана. Глупец, в эту секунду он не отдавал себе отчета в том, что всего лишь меняет одно ярмо на другое, возможно значительно более тяжелое.

Он распрощался с делла Торре и Лонате и немедленно послал за Фачино. Когда кондотьер пришел, герцог показал ему письмо Филиппе Марии.

— Это очень серьезно, — сказал Фачино, в свое время получивший образование немногим лучшее, чем герцог, однако в отличие от последнего сумевший прочитать написанное.

— Вы считаете, что Виньяте опасен?

— Его можно не бояться, пока он действует в одиночку. Но что, если к нему присоединятся Эсторре Висконти и другие смутьяны? Каждый из них ничего не значит в отдельности. Но вместе они могут представлять собой серьезную силу. И эта дерзкая выходка Виньяте может послужить сигналом к объединению.

— Что же нам делать?

— Разбить Виньяте и прогнать его из Алессандрии, пока она не стала местом сбора его потенциальных союзников.

— Тогда вперед, — распорядился герцог. — Вы обладаете всеми необходимыми средствами для этого.

— С бургундцами, пополнившими мою кондотту после Траво, у меня сейчас более двух тысяч трехсот человек. Если к ним добавится городское ополчение…

— Оно потребуется для защиты города от Эсторре и ему подобных, — перебил его герцог.

— Тогда я обойдусь без него, — согласился Фачино.

На другой день, на рассвете, его армия выступила из Милана и к ночи, преодолев половину расстояния до Алессандрии, разбила лагерь под красными крепостными стенами Павии. В ту же ночь там состоялся военный совет, на котором Белларион — единственный из всех присутствовавших — решительно возразил против наступления на Алессандрию. Он утверждал, правда несколько дидактически, что легче всего разгромить противника, напав на него в самом уязвимом месте. Фачино и его офицеры придерживались той же точки зрения, однако в отличие от Беллариона ограничивали ее только самим полем битвы. Белларион же отстаивал более широкий взгляд на вещи: он предложил, вместо того чтобы двигаться на хорошо укрепленную Алессандрию, захватить беззащитную в данный момент тиранию Лоди, а в качестве иллюстрации подобной тактики, которой он всегда отдавал предпочтение и впоследствии неоднократно пользовался, привел в пример действия афинян против фиванцев во время Пелопоннесской войны.

Фачино слегка поиронизировал над его самоуверенностью, а Карманьола решил воспользоваться благоприятным случаем, чтобы поставить новичка на место.

— Мне кажется, вы по натуре склонны избегать прямого столкновения, — усмехнулся он, намекая на недавнее поведение Беллариона во время турнира в Милане. — Вы забываете, мессер, к чему обязывает вас звание рыцаря.

— Надеюсь, оно никого не обязывает быть дураком, — с наигранным простодушием произнес Белларион.

— Вы имеете в виду меня? — с провоцирующей вкрадчивостью в голосе поинтересовался Карманьола.

— Вы хвалитесь умением атаковать в лоб, как это делают буйволы. Но я никогда не слышал, чтобы этим полезным животным приписывалась сообразительность.

— Значит, вы решили сравнить меня с буйволом? — побагровел Карманьола, а Кенигсхофен и Штоффель улыбнулись.

— Замолчите! — рявкнул Фачино. — Мы здесь не для того, чтобы пререкаться друг с другом. Твои предложения, Белларион, частенько бывают чересчур поспешными.

— На Треббии вы думали точно так же.

— Черт возьми! — грохнул Фачино кулаком по столу. — Что за дерзость, Белларион! Сколько раз можно прерывать меня! Мы идем на Алессандрию только потому, что там сейчас Виньяте, но я отнюдь не собираюсь лезть напролом, имея дело с ним.

Белларион молча проглотил такую отповедь и оставил при себе свой последний довод, что взятие Лоди могло бы иметь далеко идущие последствия для Миланского герцогства.

На другой день Фачино возобновил марш к Павии, и Филиппе Мария усилил его армию шестью сотнями итальянских наемников под командованием кондотьера по имени Джазоне Тротта и значительным количеством баллист, катапульт и пушек.

Однако Фачино вовсе не собирался пользоваться своей осадной артиллерией в ближайшем будущем. Ему была прекрасно известна прочность стен этого города-крепости, который гвельфы выстроили триста лет назад, во времена борьбы церкви и империи, на берегах реки Танаро, разделявшей Павию и Монферрато, и который хотя и был прозван гибеллинами замком на песке, однако так ни разу и не был взят ими.

Фачино намеревался обратить силу крепости в ее слабость, блокировав ее гарнизон, и заставить его капитулировать после того, как будет съедено все имеющееся там продовольствие.

Фачино форсировал реку По у местечка Бассиньяна и двинулся по левому берегу Танаро к Павоне — деревушке, расположенной на равнине, в трех милях от Алессандрии, где он намеревался устроить свою штаб-квартиру. Он немедленно распорядился выставить вокруг города кордоны, линия которых охватывала город кольцом радиусом в три мили и пересекала многочисленные речные протоки и заболоченные участки, которыми изобиловали его окрестности. Операция была произведена настолько быстро, что в городе узнали об осаде, только когда выходящих из него жителей стали останавливать на кордонах и заворачивать обратно.

По имеющимся у Фачино сведениям, запасы продовольствия в городе были крайне незначительны, и это косвенно подтвердили четыре отчаянные вылазки, предпринятые Виньяте с целью вырваться из осады. Однако местность не позволяла эффективно использовать кавалерию — главную ударную силу почти двухтысячной армии Виньяте; пехотинцы Кенигсхофена всякий раз успешно отбивали ее атаки, легко поражая своими длинными копьями вязнущих чуть ли не по самую щиколотку лошадей.

Если всадникам зачастую удавалось избежать после этого смерти или плена, то лишь потому, что Фачино не хотел лишать Алессандрию ртов, ежедневно снижающих способность города сопротивляться. По этой причине он даже велел своим офицерам не брать пленных и щадить как можно больше жизней.

— Вероятно, речь идет только о человеческих жизнях, — впервые после полученного им выговора под Павией подал свой голос Белларион, и все недоуменно уставились на него.

— О чьих же еще? — спросил Карманьола.

— Есть еще лошади, которых осажденные могут съесть при крайней необходимости.

На этот раз замечание Беллариона не осталось без внимания, и в следующей же стычке арбалетчики Фачино метили исключительно в лошадей, такой тактикой окончательно отбив у противника охоту использовать кавалерию. Так что в последней, сделанной за эту неделю вылазке Виньяте решил положиться на пехоту, но, не имея опыта в ее использовании, он послал в бой солдат в тяжелом вооружении, и, когда они с трудом доплелись до линий войска Фачино, отразить их атаку не составило большого труда.

После этой неудачи трое представителей коммуны Алессандрии и один из капитанов Виньяте появились в Павоне, в доме, временно занятом Фачино под свой штаб. Их провели в просторную комнату с побеленными стенами, единственным украшением которой служило грубо раскрашенное деревянное распятие, висевшее над скамьей-ларем с прямой деревянной спинкой. Около скамьи стоял деревянный письменный стол, сколоченный из простых сосновых досок, а четыре деревянных табурета и неглубокое кресло довершали скромную обстановку комнаты.

Единственным штрихом, смягчавшим суровость интерьера, был аромат лепестков лимонной вербены и розмарина, которые вместе со свежесрезанными камышами укрывали земляной пол.

Карманьола, эффектно смотревшийся в малиново-голубом камзоле и украшенной самоцветами шапочке, оккупировал кресло и своим присутствием, казалось, заполнил все пространство комнаты. Штоффель, Кенигсхофен, Джазоне Тротта и Вужуа, командир бургундцев, разместились позади него на деревянных табуретах, своими скромными одеждами как бы оттеняя великолепие наряда Карманьолы. А Белларион устроился на краешке скамьи, на которой в одиночестве восседал Фачино и суровым голосом излагал послам условия капитуляции города.

— Синьор граф Павии не намерен слишком строго штрафовать своих алессандрийских подданных, если они докажут свою верность. Он понимает, что они стали жертвами принуждения, и вполне будет удовлетворен выплатой пятидесяти тысяч золотых флоринов, с тем чтобы покрыть расходы на организацию военной экспедиции.

Послы с заметным облегчением вздохнули, но Фачино еще не закончил.

— Что же касается меня, — продолжал он, — то я требую еще пятьдесят тысяч золотых флоринов, чтобы раздать их своим людям как выкуп за предохранение города от разграбления.

— Сто тысяч золотых флоринов! — в ужасе вскричал один из послов. — Но это…

Фачино поднял руку, требуя тишины.

— Что же касается синьора Виньяте, то ему разрешается завтра, до полудня, вывести свою армию из Алессандрии, но он должен оставить в городе оружие, доспехи, лошадей, быков и всю военную амуницию. Далее, он подписывает обязательство выплатить сто тысяч золотых флоринов от себя лично или от имени коммуны города Лоди синьору графу города Павии в качестве контрибуции за ущерб, нанесенный ему оккупацией Алессандрии. И синьор Виньяте соглашается на размещение и содержание в Лоди двухтысячной армии до тех пор, пока контрибуция не будет выплачена, причем, если выплата будет задержана более чем на месяц, оккупационная армия сама соберет ее, разграбив город.

— Это чересчур тяжелые условия, — пожаловался офицер Виньяте, коренастый, чернобородый малый по имени Корсано.

— Зато они смогут привести синьора Виньяте в чувство, — поправил его Фачино, — и он наконец поймет, что разбой не всегда является выгодным делом.

— Вы думаете, он согласится? — свирепо спросил Корсано.

— Если у него есть альтернатива, пускай он воспользуется ею, — мрачно улыбнулся Фачино. — Но дайте ему понять, что эти условия действуют только двадцать четыре часа. По истечении этого срока я не позволю ему отделаться так легко.

— Легко? — негодующе вскричал Корсано и, наверное, добавил бы кое-что еще, если бы ему позволили.

— Вы свободны, — отрезал Фачино, давая понять, что разговор окончен.

Однако Виньяте не появился ни на другой день, ни через два дня, ни через две недели. Время стало работать уже против самих осаждающих, и нетерпение Фачино возрастало с каждым днем, особенно после того, как приступ подагры приковал его к постели в этом безрадостном крестьянском домике в Павоне.

— Пропади я пропадом, если я понимаю, почему они держатся до сих пор! — как-то раз воскликнул он в присутствии своих офицеров. — Армия в две тысячи человек должна подчистить все припасы в Алессандрии за одну неделю.

— Клянусь, если осада затянется, мы сами начнем голодать, — ответил ему Джазоне Тротта, на людей которого была возложена обязанность нести интендантскую службу. — Мои всадники опустошили все на добрых десять мильокрест.

— Непостижимо, чем только они питаются, — добавил Кенигсхофен, задумчиво поглаживая свою рыжую, внушительную бороду.

— Именно это меня и беспокоит! — воскликнул Фачино. — Их наверняка снабжают извне.

— Но это невозможно! — горячо воскликнул Карманьола, отвечавший за надежность расставленных вокруг города кордонов.

— Это единственное, что приходит в голову, — задумчиво произнес Белларион. — Не едят же они друг друга.

Голубые глаза Карманьолы, услышавшего в его словах еще один намек на недостаточную бдительность его солдат, злобно блеснули.

— Вы говорите загадками, — пренебрежительным тоном произнес он.

— Я совсем забыл, что вы не мастер разгадывать их, Франческо, — не повышая голоса, парировал Белларион.

— Черт возьми, что вы имеете в виду? — воскликнул Карманьола, тяжело поднимаясь с кресла.

Но тут до ушей Фачино долетел далекий торопливый стук копыт.

— Тише вы, телята! — рявкнул он. — Вы слышите? Кто может ехать сломя голову в такой час?

Стояла душная безветренная июльская ночь, и окна в доме были распахнуты настежь.

— Это не из Алессандрии, — сказал Кенигсхофен, прислушавшись.

— Конечно, нет, — буркнул Фачино, и в комнате воцарилось напряженное, выжидательное молчание.

Карманьола подошел к двери и настежь распахнул ее. Всадники уже въехали на деревенскую улицу и, заметив его высокую фигуру в освещенном изнутри дверном проеме, чуть притормозили лошадей.

— Нам нужен синьор Фачино Кане, граф Бьяндратский, — на ходу выкрикнул один из них. — Где его можно найти?

— Здесь! — заорал в ответ Карманьола, и из-под лошадиных подков посыпались искры, когда всадники резко осадили своих скакунов.

Глава 12

ВЕРНОСТЬ ВИСКОНТИ
Глаза Фачино Кане расширились от изумления, когда в закутанной в плащ фигуре, возникшей на пороге комнаты, он узнал свою жену, но еще больше он удивился, увидев сопровождавшего ее Джованни Пустерлу да Венегоно, двоюродного брата того самого Пустерлы, который был кастеляном в Монце и которому Джанмария приказал отравить свою родную мать.

Пытаясь замаскировать матереубийство, Джанмария обвинил в нем своего чересчур верного кастеляна, казнил его без суда и следствия, а затем поклялся стереть с лица земли весь род Пустерла; так что тот затравленный гончими несчастный, повстречавшийся Беллариону на заливных лугах возле Аббиатеграссо, был пятой невинной жертвой герцога. Джованни Пустерла был среднего роста и крепкого телосложения, черноволосый, но с густой проседью, хотя ему едва перевалило за тридцать; высокий прямой нос и сверкавшие неуемной энергией темные глаза, посаженные, пожалуй, чересчур близко к переносице, придавали его гладко выбритому лицу горделивое и решительное выражение и с первого взгляда внушали к нему невольное уважение.

Фачино грубовато, по-солдатски приветствовал их, и в его интонациях сквозили вопросительные нотки.

— Ты хвораешь, Фачино! — озабоченно устремилась герцогиня к мужу, сидевшему на скамье и вытянувшему на ней свою больную ногу, и наклонилась к нему для поцелуя.

— Это не имеет значения, — раздраженно ответил он, недовольный тем, что она отвлекалась на такие пустяки, однако его лицо все же несколько прояснилось. — Как ты оказалась здесь, Биче, да еще вместе с Венегоно?

— Ты удивлен? — ответила она вопросом на вопрос. — Будь уверен, что этого никогда бы не произошло, если бы ты хоть изредка прислушивался ко мне.

— К черту лирику! Объясни мне, почему ты здесь?

Она секунду помедлила и затем повернулась к своему спутнику.

— Скажите ему, мессер да Венегоно.

— Мы здесь для того, чтобы сообщить вам о том, что происходит в Милане, — немедленно ответил тот, оживленной жестикуляцией и постоянной сменой выражения лица выдавая импульсивность своей натуры. — Вам ничего не известно об этом, синьор?

— Каждую неделю я получаю депеши от его высочества, и в них нет никаких тревожных известий.

— А вы не в курсе, что Малатеста Пандольфо и его брат Карло находятся в Милане с пятитысячной армией?

— Они осаждают Милан? — откровенно удивился Фачино.

При этих словах графиня горько рассмеялась и Венегоно присоединился к ней.

— Как бы не так! Герцог сам пригласил их туда. Второго числа этого месяца синьора Антония Малатеста и Джанмария сочетались браком, и ее отец был назначен наместником Милана.

В комнате воцарилась гробовая тишина. Новость показалась всем чересчур невероятной, и Фачино первым выразил сомнения в ее истинности.

— Синьор, я говорю вам о том, что я видел своими глазами.

— Как, неужели вы были в Милане? Вы?

Кривая усмешка исказила лицо Венегоно.

— В Милане осталось еще немало стойких гибеллинов, готовых укрыть меня. Мы, Пустерла, не лезем на рожон, но и не прячем голову в кустах. Только поэтому так много нас пало от руки проклятого герцога.

Не произнося ни слова, Фачино лишь мрачно смотрел на него исподлобья.

— Теперь ты понимаешь, почему я здесь, Фачино, — с явным упреком в голосе продолжила графиня. — Разве можно было оставаться в Милане жене человека, которого герцог вознамерился преследовать и уничтожить любой ценой — даже положив свою шею под пяту Малатесты?

— Но как же Габриэлло? — вскричал Фачино, не желая обращать внимания на второстепенные детали.

— Габриэлло оказался точно такой же жертвой, как и вы и как всякий гибеллин в Милане, — поспешил с ответом Венегоно. — Это дело рук делла Торре. Неизвестно, чего ради он так старается, но вполне возможно, что он пытается оживить старое соперничество между Висконти и Торрани и надеется в конце концов погубить герцога.

— Но неужели этот слабак Габриэлло даже пальцем не пошевелил…

— Габриэлло заперся в замке Порто-Джовия, спасая свою жизнь, и с ним находятся его двоюродные братья Антонио и Франческо Висконти, а также немало других гибеллинов, в том числе и мой двоюродный брат, другой Джованни Пустерла. Малатеста осаждает их, и Джанмария назначил награду за голову своего брата, который столько раз спасал его от справедливого гнева коммуны и народа. О Боже! — патетически закончил он. — Если бы великий Галеаццо видел, что сделал этот выродок с огромным государством, которое он создавал с таким трудом!

Наступило молчание. Фачино, опустив голову и насупив брови, кончиком ножа чертил геометрические фигуры на поверхности стола. Наконец, не прекращая своего занятия, он заговорил:

— Я остался единственным из тех кондотьеров, которые были товарищами Джангалеаццо по оружию, кто остался верен оставленному им завещанию. Все остальные, отшатнувшиеся от его непотребного сына, растащили по крохам герцогство и стали независимыми правителями! Один я, не зная ни сна, ни отдыха, прилагал все усилия, чтобы поддерживать шатающийся трон Висконти, воюя со своими бывшими собратьями-кондотьерами и пытаясь обуздать этого дегенерата Джанмарию. И теперь настал мой черед. Меня послали отвоевать Алессандрию ради этих продажных Висконти, а в это время мое место занял самый знатный гвельф Италии, и делается все возможное, чтобы помешать моему возвращению.

Его голос почти сорвался, и он замолчал.

— Наконец-то ты начинаешь прозревать, — еле слышно пробормотала графиня и глубоко и облегченно вздохнула.

— Я пришел к вам, Фачино, — вновь заговорил Венегоно, — от имени всех гибеллинов Милана, которые видят в вас своего вождя и свою опору. Перед лицом нашествия гвельфов ужас обуял всех нас. Кровь и террор уже царят в Милане. Вы — единственная надежда нашей партии и всего Милана в этот страшный час.

С неожиданной яростью Фачино глубоко вонзил лезвие ножа в стол и оставил его там торчать и вибрировать. Затем он поднял голову, и все увидели, что его глаза налились кровью, а от привычно добродушного выражения лица не осталось и следа.

— Пусть только моя нога выздоровеет, — клятвенно протягивая руку к распятию на стене, заявил он, — и я приложу все силы, чтобы отплатить Висконти за их вероломство.

Белларион бросил взгляд на графиню и прочитал на ее лице плохо скрываемое удовлетворение: пускай ценой разбитого сердца собственного мужа, но ее мечты наконец-то получили шанс осуществиться.

Глава 13

ОБОЗ
В полдень следующего дня, в самое пекло, Белларион в одиночестве отправился навестить Штоффеля в Касальбальяно, где были расквартированы швейцарцы. На этот раз он выбрал не окружной путь, вдоль линии кордонов, а поехал напрямую через поле и редкие кустарники, в опасной близости от кирпично-красных стен Алессандрии. Осажденный город, казалось, дремал в голодном полузабытьи, и Белларион не заметил на его стенах никаких признаков жизни, кроме поблескивающих в солнечных лучах доспехов редких часовых.

Белларион ехал и размышлял о непредсказуемых поворотах судьбы, заставившей его сменить уединение монастыря на кирасу странствующего рыцаря и искателя приключений.

Он удивлялся, с какой легкостью ему удавалось всякий раз приспосабливаться к новым обстоятельствам и применять на практике теоретические познания, полученные им за долгие годы непрестанного учения. Он все более укреплялся в сознании своего превосходства над окружающими его людьми и начинал постепенно проникаться презрением к импульсам, которыми подавляющее большинство из них руководствовались в жизни и из которых алчность, по его мнению, была самым главным. Особенно ярко и неприкрыто он видел проявления алчности вчера в графине Беатриче, драпировавшей ее, в соответствии с модой того времени, в добропорядочные одежды честолюбия. Ей пошло бы на пользу, подумал он, если бы ее амбиции осуществились таким образом, чтобы ей каждую секунду пришлось бы сожалеть об этом. Только так, по его мнению, она еще могла спасти свою мелкую, глупую душу.

Размышления Беллариона были прерваны двумя обстоятельствами: круп его лошади задела на излете выпущенная из арбалета стрела, напомнившая ему, что он находится совсем рядом со стенами неприятельского города, а затем его внимание привлекла лошадиная подкова, блеснувшая на земле в нескольких ярдах впереди.

Вся армия Фачино могла бы пройти мимо нее, даже не взглянув на столь пустяковый предмет, но для Беллариона она неожиданно приобрела первостепенную важность.

Дело в том, что два дня назад в окрестностях Алессандрии разразилась сильная гроза, и если бы подкова была потеряна раньше, то ее поверхность неизбежно покрылась бы ржавчиной. Однако ничего подобного и в помине не было, и Белларион сделал вывод, что подкова была потеряна не более суток назад.

Он спешился, поднял с земли подкову и сделал новое открытие: с наружной стороны ее обтягивал чехол из толстой кожи. Белларион взял лошадь под уздцы и медленно пошел пешком по тропинке, ведущей к Касальбальяно.

Через час он прибыл туда и нашел Штоффеля за столом с только что поданным обедом.

— У вас плохая стража на участке между Касальбальяно и Ауларой, — такими словами приветствовал своего приятеля Белларион.

— Вы любите озадачивать меня, — недовольно отозвался швейцарец.

— Сейчас вы все поймете, — заверил его Белларион и, положив на стол свою находку, рассказал о том, откуда она.

— И это еще не все, — добавил он. — На траве вдоль тропинки, ведущей сюда, местами заметен белый след от просыпавшейся из мешка муки.

Штоффель был ошеломлен. Ночи в последнее время стали очень темными, и у него не хватало солдат, чтобы надежно охранять каждый метр линии кордонов.

— Я постараюсь к сегодняшнему вечеру исправить это положение, — обещал Белларион и, отказавшись от обеда, поспешил обратно в Павоне.

Вернувшись туда, он застал у Фачино военный совет, обсуждавший штурм Алессандрии, защитники которой, по общему мнению, сейчас едва могли держать в руках оружие. Известие, с которым прибыл Белларион, произвело на них впечатление разорвавшейся бомбы; один лишь Карманьола попробовал отмахнуться от него.

— Теперь, когда мы решились на приступ, ваше открытие уже ничего не изменит, — напыщенно заявил он.

— Напротив, оно меняет все, — возразил Белларион, и Карманьола высокомерно уставился на него. — Теперь мы знаем, что гарнизон сидит отнюдь не на голодном пайке.

Фачино медленно кивнул, соглашаясь с ним, но Карманьола, готовый пожертвовать всем ради возможности выдвинуться и заменить во время военной операции своего заболевшего командира, не желал уступать.

— Пусть так, но иначе мы рискуем застрять здесь в тот момент, когда не можем позволить себе этого.

— В излишней поспешности заключается еще большая опасность, — парировал Белларион, и его поправка привела Карманьолу в ярость.

— Боже мой, избавьте меня от ваших предположений! — воскликнул он. — По каждому поводу вы надоедаете своими незрелыми суждениями умудренным военным опытом людям.

— Тогда, на Треббии, он оказался прав, — заметил Кенигсхофен, — и, может статься, не ошибается и сейчас.

— И, уж во всяком случае, было бы безумием штурмовать Алессандрию, если существуют хоть малейшие сомнения насчет состояния, в котором находится ее гарнизон, — добавил Тротта, лучше их всех знакомый с укреплениями города.

— Но как мы можем разрешить их? — поинтересовался Карманьола, опасавшийся, что задержки могут лишить его желанного первенства.

— Именно этот вопрос нам следует обсудить в первую очередь, — не повышая голоса, проговорил Белларион.

— Обсудить? — Карманьола хотел было продолжить, но Фачино, подняв руку, заставил его замолчать.

— Да, — сказал кондотьер, — ситуация полностью изменилась после того, что сообщил Белларион, и нам придется заново изучить ее.

— Но Белларион мог ошибиться, — не унимался Карманьола, — в конце концов, этого свидетельства…

— …и не требовалось, — не дал ему закончить Белларион. — Если бы положение Виньяте действительно было критическим, он непременно предпринимал бы отчаянные попытки вырваться. Однако, сумев организовать снабжение армии извне, Виньяте решил своим бездействием усыпить нашу бдительность и спровоцировать штурм, отбив который он тут же выйдет со всей своей армией из города, чтобы довершить наш разгром.

— Как гладко у вас все получается! — усмехнулся Карманьола. — Достаточно было увидеть потерянную подкову и немного просыпанной муки, — он резко повернулся к своим товарищам и широко раскинул руки, — Послушайте-ка его! Поучитесь своему делу, синьоры! Школа мессера Беллариона открыта для всех желающих.

— Действительно, она не повредила бы вам, — вмешался Фачино, и изумленный Карманьола замер на месте с раскрытым ртом. — Белларион привел достаточно веские аргументы, чтобы убедить дюжину таких, как вы. Да когда я сам слушал его — о Боже! — я спрашивал себя, не страдает ли моя голова от мигрени? Продолжай, Белларион. Что ты хочешь еще сказать?

— Ничего более до тех пор, пока мы не перехватим хотя бы один обоз, подвозящий им припасы, но для этого надо удвоить или утроить силы Штоффеля.

— Хорошо, расскажи, как ты планируешь эту операцию, — попросил Фачино.

Белларион взял в руки уголек и набросал на крышке стола чертеж, поясняющий его замысел.

— Вот тут идет тропинка. Обоз не может уклониться от нее более чем на четверть мили ни в какую сторону, потому что вот здесь течет Танаро, а вот тут — еще одна речка, густо заросшая по берегам молодыми тополями. Я расставлю солдат сплошной цепью, которую изогну между речными берегами так, чтобы концы ее успели сомкнуться и взять обоз в кольцо, если он все-таки появится, и никто из погонщиков не ускользнет и не поднимет тревогу.

Фачино одобрительно кивнул, и на его лице промелькнула улыбка.

— Есть ли другие мнения? — обратился он к своим офицерам.

— План хорош, как и любой другой, — отозвался Карманьола, не желавший признавать свое поражение. — И если вы одобряете его, синьор, я велю сделать необходимые приготовления.

Однако Фачино колебался.

— Я думаю, — после небольшой паузы заметил он, — что этим делом займется Белларион.

Ближе к вечеру Белларион вновь появился у Штоффеля в Касальбальяно, и на этот раз вместе с ним прибыли двести немцев из отряда Кенигсхофена. Около полуночи Белларион расположил своих людей полукругом по обе стороны тропинки, ведущей от Касальбальяно к Алессандрии, а сам занял позицию в центре.

С монферратских холмов вновь приближалась гроза, небо было сплошь затянуто тучами, и густая мгла окутывала все вокруг, но Белларион велел солдатам залечь, чтобы вспышки молний случайно не обнаружили их присутствие.

Время шло, и Белларион начинал уже сомневаться в успехе сегодняшнего предприятия, как вдруг до его слуха долетел приглушенный топот копыт, и буквально через несколько секунд в темноте замаячили призрачные контуры мулов, направляющихся в сторону Алессандрии.

Обоз успел миновать линию кордонов, и ведший его проводник уже считал себя в безопасности, как вдруг путь им преградила словно выросшая из-под земли человеческая стена. Он рванул поводья, разворачивая шедшего первым мула, и с криком: «Засада!» — бросился назад, но лишь для того, чтобы наткнуться на другой заслон, так же молчаливо наступавший на них с копьями наперевес. Через несколько секунд все было кончено; Белларион велел зажечь фонари и в их свете осмотрел попавшую им в руки добычу: два десятка мулов с огромными корзинами, свисающими у них по бокам, и полдесятка погонщиков, которых возглавлял высокий бородатый малый с изъеденным оспой лицом. Понимая тщетность всякого сопротивления, они угрюмо стояли, и каждый из них словно уже чувствовал, как на его шее затягивается петля.

Белларион велел отправить пленников под сильным конвоем в Касальбальяно, сотню швейцарцев оставил охранять мулов на том самом месте, где их захватили, а немцев отпустил на свои квартиры.

Через полчаса на кухне крестьянского домика на окраине Касальбальяно, в котором Штоффель временно устроил свою резиденцию, Белларион приступил к допросу пленников.

Он начал с их вожака, которого с крепко связанными сзади руками ввели двое швейцарцев, и, внимательно всмотревшись при свете свечи в бледные, изрытые оспой черты его лица, воскликнул:

— Мне кажется, мы где-то уже встречались… — Он запнулся и на секунду задумался. — Да, я вспомнил, мы вместе шли в Касале. Если бы не борода, я сразу узнал бы тебя, Лорендзаччо из Трино.

Глазки-бусинки разбойника испуганно моргнули.

— Верно. Но я был тогда вашим другом, и если бы не этот проклятый крестьянин…

— Молчать! — резко оборвал его словоизлияния Белларион.

Затем он поставил свечу на стол, уселся в стоявшее рядом кресло и глубоко задумался. Лорендзаччо с опаской наблюдал за ним, и от его взгляда не укрылось богатство его наряда и ощущение власти, которой этот робкий воспитанник монастыря, год назад случайно повстречавшийся ему на пути, был теперь наделен. Так что, из опасения вызвать его гнев Лорендзаччо счел за лучшее воздержаться от философских высказываний о превратностях человеческой судьбы.

Внезапно Белларион поднял голову и в упор взглянул на него.

— Ты знаешь, что тебя ждет?

— Я рисковал, но… — бандит не закончил фразу, и по его телу, несмотря на удушающую жару, пробежала дрожь.

— Веревка, друг мой. И пусть у тебя не остается сомнений на этот счет.

Лорендзаччо пошатнулся, словно у него подкосились ноги. Стражники поспешили поддержать его, и Белларион, наблюдая за этой сценой, едва заметно улыбнулся. Затем он вновь задумался, подперев рукой подбородок, и в комнате воцарилась тишина, нарушаемая лишь потрескиванием фитиля горящей свечи да хриплым, взволнованным дыханием пленника.

Наконец Белларион заговорил:

— Ты сказал, что был моим другом, однако это не помешало тебе украсть все мое имущество. И тем не менее я не исключаю возможности, что, не разлучи нас обстоятельства, ты вернул бы мне украденное.

— Непременно! Непременно, клянусь Матерью Божьей! — поторопился заверить его пленник.

— Предположим, что я оказался достаточно наивен, чтобы поверить тебе. Запомни: твоя жизнь зависит от этой веры. Ты был инструментом, избранным судьбой, чтобы определить мой путь, и поэтому я хочу остаться твоим другом, но сначала…

— Господь вознаградит вас за это! Господь…

— Молчать! Не перебивай меня. Сначала мне надо убедиться, что ты остался верен дружбе.

— Но как я смогу доказать это? — смешался Лорендзаччо.

— Ты должен правдиво и четко ответить на мои вопросы. Этого будет вполне достаточно. Но если я замечу хотя бы намек на двусмысленность в твоих ответах, могу обещать тебе, что перед своим концом ты успеешь не раз пожалеть о своем появлении на свет Божий. Будь откровенен со мной, и ты сохранишь жизнь, а потом обретешь и свободу.

В течение следующего получаса Белларион обстоятельно допрашивал Лорендзаччо, неоднократно проверяя и перепроверяя его ответы, так что в конце концов он собрал всю необходимую ему информацию.

Лорендзаччо был на содержании Джироламо Виньяте, кардинала Десана, брата осажденного тирана. Каждую ночь кардинал отправлял из Канталупо обоз, причем перевозивших припасы мулов оставляли в Алессандрии и съедали, а сопровождавшие обоз люди пешком возвращались обратно от городских ворот. Единственное исключение делалось для Лорендзаччо, который утром появлялся в Канталупо с паролем, назначенным для следующей экспедиции. Лорендзаччо признался, что за последние три недели раз пятнадцать пересекал линию кордонов туда и обратно, и снабдил Беллариона подробным описанием города Алессандрии, а также — кардинала Десана, Джованни Виньяте и его главных помощников и прочими полезными сведениями, необходимыми для операции, к осуществлению которой Белларион приступил сразу же после завершения допроса.

Глава 14

ПОГОНЩИК МУЛОВ
До рассвета оставалось не более часа, когда караван мулов, ведомый единственным погонщиком, остановился возле южных ворот Алессандрии и ночную тишину прорезал резкий свист.

Свист повторился еще дважды, и только потом позади решетчатого окошка, устроенного в массивной двери, защищавшей узкий боковой проход в стене, блеснул свет в грубый голос рявкнул:

— Кто идет?

— Посланник мессера Джироламо, — ответил погонщик.

— Пароль?

— Победоносный Лоди.

Заскрипели петли, загремели цепи, и огромная черная масса, едва различимая в непроницаемой тьме, медленно отделилась от стены и плавно опустилась почти у самых ног погонщика. Но прежде чем ступить на мост, тот прокричал в пустоту за своей спиной слова прощания и поспешил дать указания несуществующим товарищам, отправлявшимся в обратный путь. Затем он перегнал своих мулов через мост в крепость и сразу же оказался в толпе стражников, охранявших ворота. Их количество удивило его: вероятно, в городе опасались возможного предательства, если стянули столько солдат для встречи обоза.

Офицер сунул фонарь в лицо погонщику — высокому молодому парню в груботканой коричневой тунике и чулках из того же материала, крест-накрест завязанных на коленях.

— Ты не Лорендзаччо! — прорычал он.

— Черт побери, незачем подпаливать мой нос, чтобы убедиться в этом, — ответил погонщик.

Его непринужденное поведение несколько успокоило возникшие было подозрения, да и как можно было сомневаться в человеке, рисковавшем собой, чтобы провести караван мулов в осажденный город.

— Кто ты? Как тебя зовут?

— Мое имя Беппо — уменьшительное от Джузеппе, и в этот раз я заменяю Лорендзаччо, с которым приключилась беда. И я знаю, кто вы. Лорендзаччо предупреждал меня, что я встречусь здесь со злобным сторожевым псом по имени Кристофоро, который захочет съесть меня живьем, как только я окажусь перед ним, — тогда я не поверил ему, но сейчас убедился в этом на собственной шкуре. Есть ли у вас под рукой что-нибудь выпить, капитан? Сегодня чертовски душная ночь.

И погонщик провел тыльной стороной ладони по лбу, стряхнув капельки пота, а заодно удалив с него изрядное количество сажи.

— Отведи своих мулов к ратуше, — отрывисто ответил ему офицер, раздраженный его фамильярностью.

День уже занимался, когда мессер Беппо ввел своих мулов во двор ратуши и передал их в руки поджидавших его офицеров Виньяте и представителей городской управы. Он обратил внимание, что военные выглядели крепкими и сытыми по сравнению с бледными и истощенными горожанами, и сделал очевидный вывод, что рационом последних в Алессандрии жертвовали в пользу первых.

Мессер Беппо, оказавшийся на редкость самоуверенным для погонщика малым, немедленно потребовал отвести его к синьору Джованни Виньяте и даже перешел к угрозам, получив сначала отказ, так что в конце концов один из офицеров взялся проводить его в Рокку[1033] — самое сердце этой знаменитой крепости гвельфов.

Они пересекли ведущий в цитадель узкий подъемный мост и поднялись по извилистой каменной лестнице в низкую комнату с голыми каменными стенами, не застекленными готическими окнами и сводчатым потолком, настолько низким, что погонщик рисковал удариться о него головой, выпрямившись в полный рост. Простой дубовый стол, похожий на те, что ему доводилось видеть в монастырях, дубовая скамья и кресло с высокой спинкой и красной бархатной подушкой на сиденье составляли всю обстановку этой комнаты.

Оставив Беппо стоять на пороге, офицер пересек комнату и исчез за узкой дверью в другом ее конце. Оттуда вскоре появился коренастый и кривоногий человек, с толстыми надутыми губами и смуглым лицом, одетый в длинную, волочащуюся по каменному полу малиновую мантию. За ним по пятам следовали пожилой, крепкого сложения монах в черной рясе и долговязый человек в кожаной солдатской куртке, с мечом и кинжалом, прицепленными к дорогому поясу.

Коренастый окинул погонщика надменным взглядом.

— Мне сказали, что у вас есть какое-то сообщение для меня, — напыщенно проговорил он и уселся в единственное в комнате кресло.

Монах примостился на краешке скамьи, а офицер остался стоять позади Виньяте. Погонщик мулов решительно шагнул вперед, нисколько не смущаясь тем, что находится в присутствии ужасного тирана Лоди.

— Его превосходительство кардинал Десана извещает вас, что сегодняшний обоз с провизией — последний, который он может послать вам.

— Что? — словно ошпаренный, подскочил Виньяте, и от его ледяного достоинства не осталось и следа.

— Это стало не только небезопасно, но и попросту невозможно. Вчера утром, возвращаясь из Алессандрии, Лорендзаччо попал в руки Фачино и сейчас наверняка уже повешен. Впрочем, это не имеет значения. Куда важнее то, что осадная линия теперь затянута слишком туго и пытаться просочиться сквозь нее — чистейшее безумие.

— Однако вам удалось сделать это, — заметил долговязый офицер.

— Да — с помощью уловки, которой, к сожалению, нельзя воспользоваться дважды. Сначала я погнал десяток мулов без груза прямо на кордон возле Аулары; естественно, там подняли тревогу и отовсюду стянули туда людей, но, прежде чем они сообразили, что к чему, я успел проскочить с обозом на оголившемся участке между Ауларой и Касальбальяно.

— Хитрый маневр, — заметил офицер.

— Мне пришлось пойти на риск, — сухо проговорил Беппо. — И не только ради того, чтобы доставить вам продовольствие, а чтобы предупредить вас, что оно доставлено в последний раз.

— Кто вы? — спросил Виньяте у Беппо, заинтригованный его смелыми манерами и живой речью. — Вы не похожи на погонщика мулов.

— Ваша светлость проницательны. После пленения Лорендзаччо никто из погонщиков не соглашался вести обоз в Алессандрию. Синьор кардинал предложил мне взяться за это дело, что я и выполнил, в надежде поступить к вам на службу. Разрешите представиться, ваша светлость: капитан Беппо Фарфалла, командир трехсот всадников, расквартированных сейчас в Канталупо, к вашим услугам.

— Черт побери, как я могу взять вас на службу, когда нам здесь скоро нечего будет есть?

— Вы хотите дождаться, чтобы наступил голод? Синьор кардинал считает, что этого нельзя допустить.

— Мой братец собирается учить меня моему ремеслу?

— На этот счет у него существуют весьма ясные представления, — сказал, пожав плечами, мессер Беппо.

— Какие еще представления? — с досадой спросил Виньяте.

— Ну, например, он считает, что отправка в Алессандрию продовольствия столь же бессмысленна, как и муки данайцев[1034].

— Данайцы? Кто это такие?

— Я надеялся, что вашей светлости известно об этом. Мне, к сожалению, нет. Я всего лишь процитировал слова синьора кардинала.

— Это намек на поведение язычников, взятый из Аполлодора[1035], — объяснил монах.

— Выражаясь более простым языком, синьор кардинал имеет в виду, — продолжал Беппо, — что кормить вас — пустая трата средств, поскольку вы сидите здесь сложа руки.

— Что за глупости! — возмутился Виньяте. — Пускай он занимается мессами и молитвенником и не лезет не в свои дела.

— Он понимает в них больше, чем ваша светлость предполагает.

— В чем именно?

— В ратных делах, синьор.

Виньяте разразился неприятным хохотом, и его офицер присоединился к нему, однако на лице монаха читалось явное неудовольствие по поводу их пренебрежительного отношения к кардиналу.

— Он считает, что новости, которые я вам принес, должны подстегнуть вас к более решительным действиям, — без тени смущения продолжил Беппо.

— Черт бы побрал его наглость, и вашу тоже! Зачем меня подстегивать? Передайте ему, что я веду войну так, как считаю нужным. Если я не проявляю активности, значит, я просто жду своего часа.

— Угроза голода скоро выгонит вас отсюда, и вам придется приложить некоторые усилия, чтобы приблизить этот час.

Виньяте нахмурился, и в его глазах вспыхнул мрачный огонь. Наглость этого петушка совсем не нравилась ему.

Кондотьеры не часто позволяли себе вести с ним подобным образом.

— И какие же, позвольте спросить, усилия я должен приложить?

— Синьор кардинал считает, что вам следует атаковать штаб-квартиру Фачино в Павоне.

— Ну конечно; с таким же успехом я могу атаковать сидящего в аду сатану. Мы сделали уже четыре вылазки — и все они закончились провалом. Видит Бог, в этом не было моей вины.

— Вы уверены, ваша светлость? — тихо спросил мессер Беппо, слегка улыбнувшись.

— А вы что, сомневаетесь? — взорвался тиран Лоди, и его лицо стало фиолетово-бордовым. — Хотел бы я знать, кто осмелится усомниться в этом.

— Синьор кардинал. И он не просто позволил себе усомниться, а высказал твердое убеждение.

— И ваша дерзость, конечно же, согласны с ним?

— Что может сделать моя дерзость против фактов? — насмешливо проговорил Беппо, и все присутствующие с откровенным изумлением уставились на него. — Все эти вылазки совершались днем, на виду у противника, который всякий раз успевал стянуть свои войска туда, где его атаковали, поскольку кавалерия — ваша ударная сила — не может быть эффективно использована на такой местности. Синьор кардинал считает, что вам необходимо произвести вылазку под покровом ночи; это позволит вам достичь неприятельских линий прежде, чем ваше передвижение будет замечено.

Виньяте с откровенным презрением посмотрел на него и пожал плечами.

— Чисто поповский взгляд на войну, — только и сказал он.

Долговязый офицер взял на себя роль толкователя слов своего синьора:

— Подобная акция была бы возможна, если бы мы хотели вырваться из Алессандрии, оставив ее в руках Фачино. Но такие действия недостойны синьора Виньяте. — Он облокотился на высокую спинку кресла и примирительно добавил: — Только в случае крайней необходимости…

Но мессер Беппо, рассмеявшись, не дал ему закончить:

— А разве раньше такой необходимости не существовало? Все последние недели Фачино Кане фактически находился в вашей власти, но вы так ничего и не предприняли, чтобы воспользоваться этим.

Все трое изумленно уставились на него.

— Что вы сказали? — тихо произнес Виньяте. — Фачино Кане был в нашей власти?

— Именно так. Один смелый удар — и с ним покончено. Судите сами: его войска стоят на протяжении восемнадцати миль, и их отдельные группы разрежены. В Маренго, Ауларе, Касальбальяно и Сан-Микеле созданы опорные пункты…

— Это мы знаем.

— …Но Маренго и Сан-Микеле со вчерашнего дня ослаблены ради усиления участка между Ауларой и Касальбальяно, поскольку стало известно, что Алессандрия снабжается продовольствием именно с того направления. Однако Аулара и Касальбальяно расположены дальше всего от Павоне, штаб-квартиры Фачино и самого укрепленного опорного пункта.

В глазах Виньяте появился блеск. В конце концов, он ведь недаром был солдатом и начинал понимать, к чему клонит мессер Беппо.

— Да, верно, — пробормотал он.

— Если сильный отряд, действуя под покровом темноты, выйдет из северных ворот города, незаметно переправится через Танаро и затем, двигаясь вдоль реки, обойдет Павоне и нападет на нее, то расквартированные там войска Фачино будут разбиты, прежде чем к ним успеет подойти подкрепление. Можно не сомневаться, что Фачино и его главные помощники попадут в плен и, таким образом, осаждающая Алессандрию армия будет обезглавлена.

В комнате наступило молчание. Виньяте сгорбился в кресле, кусая свои толстые губы и осмысливая предложение.

— Черт возьми! — воскликнул он и вновь задумался. — Черт возьми! — еще раз воскликнул он и взглянул на своего долговязого капитана. Тот сжал рот и одобрительно кивнул.

— Неплохой план, — сказал он.

— Неплохой! — смеясь, отозвался Беппо. — Что можно придумать лучше в такой ситуации? Только так можно превратить поражение в победу.

— Вам известно, сколько людей у Фачино в Павоне? — спросил Виньяте, заметно воодушевленный уверенностью Беппо.

— Четыре или пять сотен, не больше; и если удастся застать их врасплох, то хватит и половины этого количества солдат, чтобы одолеть осаждающих.

— Зачем рисковать? Я возьму с собой шесть сотен.

— Значит, ваша светлость решились? — спросил долговязый офицер.

— Почему бы и нет, Рокко?

Рокко нерешительно потеребил свою бородку.

— Я чувствовал бы себя спокойнее, будь я уверен, что нам удастся скрытно совершить обходной маневр.

— Вас надо подстраховать, — подал непрошеный совет мессер Беппо. — Днем мои триста всадников переместятся в Пьетрамарацци, станут позади Павоне и в назначенный час атакуют Фачино с тыла, в то время как вы будете действовать с фронта.

— Но как мы разберем в темноте, кто есть кто? — спросил Рокко. — Наши и ваши люди могут принять друг друга за солдат Фачино.

— Этого не случится, если они наденут рубашки поверх своих доспехов.

— О Боже! — вздохнул Виньяте. — Вы, похоже, все предусмотрели.

— Я считаю, что только так можно добиться успеха.

Виньяте тяжело поднялся из-за стола.

— Хорошо, — решительно сказал он, — тянуть с этим делом нам не позволят наши желудки. Мы можем рассчитывать на вашу помощь сегодня ночью, капитан Фарфалла?

— При условии, что мы договоримся, — непринужденно ответил Беппо. — Отнюдь не любовь к приключениям толкает меня на подвиги.

Эти слова сразу отрезвили Виньяте. Его глаза сузились, и от былого воодушевления не осталось и следа.

— Чего вы хотите за это? — спросил он деловито.

— Год службы для меня и моей кондотты с ежемесячным жалованьем в пятнадцать тысяч золотых флоринов.

— Боже Всемогущий! — воскликнул Виньяте и презрительно рассмеялся.

— И это все?

— Вашей светлости решать.

— Фантастика! Пятнадцать тысяч… И зачем мне ваша кондотта на целый год?

— Это условие послужит для обеих сторон гарантией договоренности.

— Десять тысяч флоринов за вашу помощь, — твердо проговорил Виньяте.

— Тогда я пожелаю вам доброго утра и откланяюсь, — так же твердо ответил мессер Беппо. — Я знаю цену себе и своим людям.

— Вы хотите воспользоваться моим затруднительным положением, — недовольно сказал Виньяте.

— Не забывайте, вы уже должны мне за одно то, что я, рискуя своей шеей, пробрался сюда.

Они торговались еще не меньше получаса, и само упрямство, с которым мессер Беппо отстаивал свои требования, свидетельствовало, казалось, о его благонадежности и добрых намерениях.

В конце концов тиран Лоди уступил, и монах, выполнявший обязанности его секретаря, составил договор, который они скрепили своими подписями. С легким сердцем и в приподнятом настроении мессер Беппо позавтракал в компании синьора Виньяте и затем покинул город, чтобы отправиться к кардиналу Десане и сообщить ему о принятых решениях, а самому приготовиться к участию в их исполнении.

Стояло ослепительное утро; гроза так и не разразилась, и воздух был чист и прозрачен. В такое утро жизнь кажется прекрасной, и, возможно, поэтому мессер Беппо улыбался, уверенно входя в домик в Павоне, где находилась штаб-квартира Фачино.

Кондотьер сидел за обедом с тремя своими офицерами и графиней Беатриче и вопросительно взглянул на вновь прибывшего, когда тот подошел к незанятому месту у стола.

— Ты опаздываешь, Белларион. Мы заждались от тебя известий. Была ли ночью попытка провести обоз сквозь кордоны или нет?

— Была, — ответил Белларион.

— Удалось ли задержать его?

— Конечно. Однако все мулы и все припасы благополучно достигли Алессандрии.

Пять пар глаз изумленно уставились на него.

— Как же так? — усмехнулся Карманьола. — Несмотря на то, что вы задержали их?

Белларион поднял на него свои покрасневшие, слегка припухшие от бессонницы глаза.

— Да, несмотря на это, — согласился он, усаживаясь на свою табуретку. — И я лично отвел обоз в Алессандрию.

— Вы хотите сказать, что были в Алессандрии?

— В самой цитадели; и даже позавтракал в компании с тираном Лоди.

— Мы требуем объяснений, Белларион! — вскричал Фачино.

Беллариона не пришлось упрашивать дважды.

Глава 15

ДИВЕРСИЯ
О том, что произошло дальше, нетрудно догадаться. Ночью Виньяте и шестьсот его солдат попали в засаду неподалеку от Павоне, и после получасовой отчаянной схватки уцелевшие стали бросать оружие и сдаваться в плен. Белларион, облаченный в подаренные Бусико великолепные доспехи, но без шлема, к которому так и не смог привыкнуть, держался в стороне от общей свалки, испытывая глубокое отвращение к личному участию в рукопашном бою, в чем впоследствии его не раз упрекали современники.

Впрочем, один удар, который с полным основанием можно было назвать решающим, ему все же пришлось нанести.

Ближе к концу схватки, когда ее исход уже не вызывал никаких сомнений, закованный в доспехи рыцарь, чье поднятое забрало придавало ему вид какой-то фантастической птицы, яростно устремился на обступивших его врагов. Ему удалось вырваться из окружения, и никто, кроме слоняющегося неподалеку Беллариона, не преграждал ему путь к спасению. Будь на то его воля, Белларион и пальцем бы не пошевельнул, чтобы помешать ему улизнуть, но этот рыцарь поскакал — и надо сказать, весьма опрометчиво — прямо на него с копьем наперевес, так что Белларион едва успел подать свою лошадь в сторону, уклоняясь от удара. Затем он привстал на стременах и, когда этот неудержимый боец промчался рядом, ударил булавой, которой он владел прекрасно, прямо по поднятому забралу.

Белларион спешился и, подойдя к всаднику, которого только что выбил из седла, снял с него шлем, чтобы свежий воздух привел его в чувство. По законам рыцарства этот человек считался теперь пленником Беллариона.

Под охраной двух бургундцев его привели в Павоне, в штаб-квартиру Фачино, и там, разглядев при свете его смуглое, искаженное яростью лицо, Белларион не смог удержаться от смеха.

— Грязный, алчный пес! — завопил его пленник. — Ты продался тому, кто дал тебе больше! Если бы я знал, что это был ты, я предпочел бы умереть с перерезанной глоткой, чем попасть в твои грязные руки.

Его слова привлекли внимание Фачино и Карманьолы, только что вошедшего к нему с докладом о результатах схватки. Они обернулись к пленнику, и к своему удивлению, узнали в нем Виньяте, тирана Лоди.

— Вы что-то путаете, синьор, — отвечал тем временем ему Белларион. — За все время своей службы у синьора Фачино я никогда и никому не продавался.

Виньяте ошалело уставился на него, не в силах поверить, что кто-то мог решиться на такой отчаянный риск.

— Так это был обман? — чуть не шепотом проговорил он. — И ты не Фарфалла?

— Мое имя — Белларион.

— Это имя мошенника, подлого и низкого предателя, который хитростью втерся ко мне в доверие. — Он взглянул за спину Беллариона, на улыбающегося Фачино. — Ты так воюешь теперь, Фачино?

— Боже милосердный! — рассмеялся Фачино. — Вот уж не ожидал услышать болтовню о воинской чести из уст вероломного бандита! Зачти ему его нахальство, Белларион. Он твой пленник, но, будь он в моих руках, я бы взял за него никак не меньше пятидесяти тысяч дукатов. Пускай жители Лоди соберут деньги и узнают на собственной шкуре, каково благоволить к такому тирану.

Виньяте исподлобья взглянул на Фачино, и его глаза злобно сверкнули.

— Моли Бога, Фачино, чтобы тебе никогда не попасться мне в плен.

Белларион крепко взял его за плечо.

— Вы мне не нравитесь, мессер де Виньяте. Вы глупец, и мир только выиграет, если вы перестанете беспокоить его своим присутствием. И я могу оказаться не настолько скуп, чтобы ради выкупа, какой-то сотни тысяч дукатов, пренебречь своим долгом перед человечеством и не послать вашу голову миланскому герцогу, которого вы предали.

Виньяте замер, раскрыв рот от смеси удивления и испуга.

— Помолчите, прошу вас, — предупредил его Белларион. — То, что вы уже сказали, обошлось вам в лишние пятьдесят тысяч дукатов. Дерзость — непозволительная роскошь для пленника.

Он повернулся к стоявшим тут же бургундцам и сказал:

— Отведите его наверх, снимите доспехи и крепко свяжите.

— Но зачем же вести себя со мной так по-варварски? Я ведь сдался вам, поклялся, наконец!

— Поклялся! — рассмеялся ему в лицо Белларион. — Вы клялись и Джангалеаццо Висконти, но не успело остыть его тело, как вы повернули оружие против его сына. Я охотнее положусьна крепость веревки, чем на ваше слово, синьор.

Он сделал знак бургундцам, и его рука при этом слегка дрожала.

— Как только у такого Иуды язык повернулся назвать меня мошенником и предателем! — в сердцах проговорил Белларион, когда за Виньяте и бургундцами закрылась дверь.

Фачино и Карманьола понимающе переглянулись — им показалось, что Виньяте нащупал его болевую точку. Но они даже не подозревали, что он совершенно равнодушно отнесся бы к этим эпитетам, если бы в тот момент не вспомнил о других устах, которые с не меньшим презрением произносили их.

— Пусть тебя утешит выкуп, мой мальчик. Сто тысяч дукатов! Клянусь, тебя не упрекнешь в скромности, — рассмеялся Фачино. — Тебе чертовски повезло взять в плен Виньяте.

— Действительно, это большая удача, — грубовато согласился Карманьола и повернулся к Фачино: — Итак, синьор, все завершилось благополучно, и…

— Как, то есть, завершилось? — поспешил прервать его Белларион. — Все только начинается. И это была всего лишь прелюдия.

— Прелюдия к чему?

— К захвату Алессандрии, которая еще до рассвета будет нашей.

— Ты ничего не сказал нам об этом, — недовольно нахмурился Фачино.

— Мне казалось это само собой разумеющимся. Как вы думаете, для чего я соблазнил Виньяте совершить вылазку из Алессандрии с шестью сотнями солдат, надевших рубашки поверх доспехов, и обещал ему встречу еще с тремя сотнями бойцов, одетых подобным образом? Для того чтобы девятьсот или чуть больше всадников в рубашках поверх доспехов могли с триумфом въехать в предрассветных сумерках в Алессандрию, торжествующий гарнизон которой с радостью примет их.

— Как ты смог додуматься до этого? — изумленно произнес Фачино, когда наконец обрел способность говорить.

— А разве одно логически не вытекает из другого? Готовьтесь позавтракать сегодня в Алессандрии, синьор!

И Фачино, знаменитый кондотьер, с уважением посмотрел на этого зеленого новичка в военном деле.

— О Боже, мальчик мой! Ты далеко пойдешь. У Траво ты показал, на что способен в стратегии. Но это…

— Стоит ли сейчас рассыпать дифирамбы?[1036] — не дал ему закончить Белларион.

Вскоре вся кондотта была готова к выступлению, и Фачино велел Беллариону лично возглавить отряд «белорубашечников», как он назвал их. Однако Белларион предложил Карманьоле занять его место.

— Все лавры достанутся им, — напомнил ему Фачино. — А они по праву твои.

— Я лучше уступлю их Карманьоле. Когда гарнизон обнаружит обман, в городе начнется рубка, а это дело мессер Карманьола знает лучше меня.

— Мессер, вы чересчур великодушны, — сказал Карманьола.

Думая, что над ним смеются, Белларион строго взглянул на него, но впервые Карманьола говорил с ним совершенно искренне.

Последующие события разворачивались именно так, как и предполагал Белларион.

Когда до рассвета оставалось совсем немного и окрестности Алессандрии окутала легкая дымка тумана, часовые с крепостных стен заметили приближающихся к городу всадников в белых рубашках. Был поспешно опущен мост и распахнуты ворота; всадники ворвались в город и заждавшиеся солдаты Виньяте приветствовали их восторженными восклицаниями, которые, однако, скоро сменились криками ярости и страха. Диверсанты смели стражу, овладели рычагами, приводившими в действие подъемный мост, и рассыпались по окрестным улочкам, прикрывая подступы к воротам. Теперь уже ни у кого из осажденных не оставалось сомнений в том, с кем они имеют дело, и в высоком рыцаре в доспехах, который руководил нападающими, многие узнали Франческо Бузоне Карманьолу.

И вскоре в неверном свете занимающегося утра со стен крепости можно было увидеть другое войско, спешащее к Алессандрии: это готовились вступить в бой основные силы Фачино.

Двумя часами позже, как и предсказывал Белларион, Фачино, его офицеры и графиня действительно садились завтракать в цитадели, и к этому времени в захваченном городе уже были восстановлены спокойствие и порядок.

Глава 16

РАЗРЫВ
Жарким августовским днем Белларион ехал через заливные луга, влажные и тучные, направляясь в Алессандрию из Сан-Микеле. На душе у него было тяжело, и причиной тому являлись недавно сделанные им печальные наблюдения, подкрепленные размышлениями философского характера о смысле и целях человеческой жизни. Мессер Белларион начинал приходить к выводу, что, отвергнув дорогу в Павию, к мессеру Хрисоларису, он упустил свой шанс. Более того, первый неверный шаг он сделал в тот момент, когда, понукаемый исповедуемой им ересью — которая, как он понимал теперь, смогла вырасти только из его наивности и невежества, — он покинул монастырь в Чильяно. В монашеском укладе, при всех его возможных минусах, имелась хотя бы четкая определенность: бренное существование рассматривалось лишь с точки зрения подготовки души к встрече с Богом и переходу в вечность.

По сравнению с этой грандиозной задачей разве заслуживали уважения цели, которые ставили перед собой упрямо борющиеся друг с другом люди, копошащиеся, как клубок земляных червей, и относящиеся к мирскому бытию так, словно оно будет длиться бесконечно долго?

Так размышлял мессер Белларион, проезжая возле сверкавшей на солнце глади реки, в тени стройных тополей, устремившихся к лазурному, словно отполированному летнему небу, и, казалось, сама красота Божьего мира заставляла его испытывать еще большее презрение к людям, своими недостойными деяниями осквернявшими этот мир.

Он миновал тополиную рощу и, выехав на равнину, увидел даму на белой лошади, чье появление отвлекло его от мрачных размышлений. Ее сопровождали сокольничий и два конюха в бело-голубых ливреях синьора Фачино Кане, графа Бьяндратского, который после данной ему герцогом Миланским отставки разорвал со всеми Висконти, и теперь по праву завоевания и по собственному волеизъявлению стал тираном Алессандрийским.

Белларион охотно свернул бы на другую дорогу, как делал это всякий раз, когда успевал первым заметить графиню, но она уже окликнула его и, пока он с вынужденной покорностью приближался к ней, передала своему сокольничему сидевшего у нее на запястье хищника и, отъехав на несколько шагов от слуг, обратилась к Беллариону:

— Если ты едешь домой, Белларион, то нам по пути.

Несколько смутившись, он, однако же, пробормотал вынужденные слова признательности, прозвучавшие, как на то и было рассчитано, натянуто и фальшиво.

Они поехали вместе. Она говорила об охоте: о том, как удобно преследовать добычу на этой равнине, тянущейся иногда многие мили; о том, что сегодняшняя жара, наверное, заставила птиц держаться в зарослях и их поездка оказалась впустую, и о многом другом еще.

Белларион, с отсутствующим видом, трусил рядом с ней, вполуха слушая ее болтовню, так что в конце концов она замолчала. Однако через некоторое время, искоса взглянув на него из-под длинных ресниц, она приглушенным голосом спросила:

— Ты сердишься на меня, Белларион?

Он вздрогнул, как от удара, но быстро справился с собой.

— С чего вы взяли, синьора? — ответил он вопросом на вопрос.

— В последнее время ты выглядишь таким чужим. Ты избегаешь меня с той же настойчивостью, с какой я ищу встречи с тобой.

— Как я мог предположить, что вы ищете встреч со мной?

— А разве ты не видел?

— Я счел за лучшее не замечать.

Она слегка вздохнула.

— Ты хочешь сказать, что не в твоих привычках прощать.

— Вовсе нет. Я не держу зла ни на одно живое существо, будь то мужчина или женщина.

— Поистине небесное совершенство! Каково-то тебе приходится на земле!

Однако она лишь на одно мгновение дала себе волю, и, показав когти, тут же спрятала их.

— Нет-нет, прости, ради Бога, я не хотела смеяться над тобой. Но ты такой холодный и безмятежный. Наверное, поэтому ты и смог стать великим солдатом, как тебя уже стали называть. Но от этого тебя не станут любить больше, Белларион.

— Я не припомню, чтобы добивался чьей-либо любви, — улыбнулся Белларион.

— Даже женской?

— Святые отцы велели избегать ее.

— Святые отцы! Хм-м! — вновь вырвалось у нее. — Зачем только ты оставил своих отцов?

— Именно этот вопрос я задавал себе, когда последний раз виделся с вами.

— И ты не угадал ответ?

— Нет, синьора.

— Ты грубиян! — сурово отрезала она и натянуто рассмеялась.

— А вы — жена синьора Фачино, — решился поставить точки над «i» Белларион.

— Ага, — в очередной раз поменяв интонацию, воскликнула она. — А если бы я не была женой Фачино? Что изменилось бы? — смело взглянула она ему в лицо, и, увидев ее страсть, он неожиданно почувствовал к ней жалость.

— Трудно представить себе занятие более никчемное, чем задумываться о том, что стало бы с нами, если бы обстоятельства были иными, — с оттенком торжественности ответил он, глядя прямо перед собой.

Она не ответила, и некоторое время они ехали молча.

— Я думаю, ты простишь меня, если я объясню тебе кое-что, — наконец проговорила она.

— Что именно? — поинтересовался он, заинтригованный ее неожиданными словами.

— В ту ночь в Милане… когда мы последний раз говорили наедине… ты, наверное, подумал, что я слишком жестоко обошлась с тобой?

— Не более жестоко, чем это принято в мире, где мужчины куда менее равнодушны к красоте, чем к понятию чести.

— Я знаю, что только твоя честь заставляет тебя быть суровым со мной, — сказала она и, протянув руку, коснулась его руки, лежавшей на луке седла. — Я понимаю тебя лучше, чем ты думаешь, Белларион. Как могла я сердиться на тебя тогда?

— Вы казались сердитой.

— Казалась, только казалась, поскольку это было необходимо. Ты ведь не знал, что за шпалерой[1037], закрывавшей дверь в соседнюю комнату, стоял Фачино.

— Я тоже надеялся, что вы не знали об этом, — невозмутимо ответил Белларион.

Она отдернула руку, словно обожглась; затем нахмурилась и прикусила губу.

— Значит, ты знал! — воскликнула она, и ее голос выдавал ее чувства.

— Шпалера слегка дрожала, хотя в комнате не было сквозняка. Это привлекло мое внимание, и я увидал мыски сапог синьора, высовывающиеся из-под нее.

Ее лицо исказила гримаса злобы, и Белларион не мог не изумиться, как в одном существе могли сочетаться такая красота и такое бессердечие.

— Когда… когда ты увидел: до того, как говорил со мной, или после?

— Вы плохо думаете обо мне. Разве стал бы я так резко и откровенно разговаривать с вами, если бы вовремя заметил его сапоги?

Но такое объяснение ничуть не смягчило ее.

— Я надеялась услышать, что ты догадался об этом с самого начала.

— Вы надеялись, что я окажусь последним трусом и спрячусь за женской спиной от праведного гнева ее мужа?

Она не ответила, и он продолжил:

— Мы оба обманулись в своих надеждах. Я тоже считал, что вы не подозревали о присутствии Фачино и говорили со мной от чистого сердца.

Смысл его слов не сразу дошел до нее. А когда она все поняла, ее лицо залилось густой краской и в глазах заблестели непролитые слезы негодования и обиды. Однако когда она заговорила, ее голос звучал иронически, хотя и слегка дрожал.

— Ты жесток ко мне, — с укоризной в голосе проговорила она. — Своим презрением ты сначала раздел меня донага, а затем облил грязью. Я была твоим другом, Белларион, — более, чем другом. Но отныне с этим покончено.

— Синьора, если я оскорбил вас…

— Да, оскорбил, — повелительно прервала она его. — А теперь слушай: отныне мне придется постоянно находиться рядом с синьором Фачино, но ты должен расстаться с ним.

— Вы хотите, чтобы я оставил его службу? — недоверчиво спросил он.

— Я прошу об этом… как об одолжении, Белларион. Ты сам довел наши отношения до такого состояния, что я не смогу ежедневно встречаться с тобой, не испытывая при этом унижения. Ты уйдешь, или, клянусь, я…

— Лучше не клянитесь, — неожиданно вспылил он. — Только попробуйте угрожать мне, и я навсегда останусь с Фачино.

Она моментально смягчилась. Несмотря на свою глупость, — а возможно, именно благодаря ей, — она умело пользовалась преимуществами своего пола.

— О, Белларион, разве я угрожаю? Я прошу, я умоляю…

— Вам лучше всего было бы помолчать, — резко осадил он ее. — Теперь я знаю, чего вы хотите… Но куда мне идти?! — воскликнул он, и, хотя вопрос был адресован скорее судьбе, чем ей, она поспешила ответить на него:

— И ты еще спрашиваешь, Белларион? После Алессандрии слава о тебе гремит по всей Италии. Победы у Траво и в Алессандрии у всех на устах, их честь принадлежит тебе одному.

— Фачино не откажешь в великодушии, — вставил он.

— …и любой принц с радостью возьмет тебя на службу, в этом я уверена.

— Да, в мире всегда найдется немало мест для тех, кого мы хотим прогнать, — с горечью произнес он, когда она закончила.

После этого они замолчали и не проронили ни слова, пока не оказались вблизи стен Алессандрии.

«Почему Фачино шпионил за нами в ту ночь в Милане?» — размышлял Белларион. Несомненно, отношения между ним и графиней уже тогда давали ему повод для беспокойства. Затем подозрения Фачино должны были утихнуть, но разве он мог быть уверен в том, что ему нечего опасаться в будущем?

Беллариону стало не по себе. Своим теперешним положением, всем, что у него сейчас было, и самой жизнью он был обязан Фачино, его безграничной щедрости. А вместо того, чтобы отблагодарить его…

— Ты решился, Белларион? — спросила она, когда они въезжали в город.

— Я думаю, — серьезно ответил он, разрываясь между гневом, чувством долга по отношению к Фачино и странной жалостью, которую он испытывал к ней.

Во дворе цитадели он помог ей спуститься на землю, и она вновь коснулась своими тонкими пальцами его руки.

— Ты уедешь, Белларион, я знаю, — сказала она. — Ты тоже великодушен и не сможешь поступить иначе. Прощай, Белларион, и будь счастлив!

Он склонился в поклоне, и его губы коснулись ее руки. Однако, выпрямившись, он увидел стоявшего в дверях Фачино; их взгляды встретились, и Беллариону показалось, что глаза Фачино чуть-чуть сузились.

Со словами приветствия Фачино подошел к ним. Дружелюбно поинтересовался, как прошла охота, сколько фазанов добыла его супруга, куда она ездила и где встретилась с Белларионом. Но исподтишка наблюдавший за ним Белларион заметил, что сегодня он улыбался только одними губами.

За ужином, который проходил, как обычно, в компании его офицеров и графини, Фачино был молчалив и задумчив и не проявил интереса даже тогда, когда Карманьола сообщил ему о прибытии из Милана большой группы гибеллинов, значительно пополнившей силы Фачино, которые тот собирал для борьбы с Малатестой и с Джанмарией.

Вскоре после этого графиня удалилась, а за ней Фачино отпустил и своих капитанов — всех, кроме Беллариона. И, только оставшись с ним наедине, Фачино наконец-то решился заговорить о предмете, весь вечер не дававшем ему покоя.

— Ха, мальчик мой! Я рад, что у вас с Биче опять хорошие отношения. Мне показалось, что в последнее время вы избегаете друг друга.

— Я покорный слуга графини, так же как и ваш, синьор.

— Я не сомневаюсь в этом, — согласился Фачино и налил себе вина из золотого кованого кувшина. Сегодня вечером, в неверном пламени свечей, он выглядел старым и уставшим. — Ей нравится твое общество, — продолжал он. — Знал бы ты, как однажды она взъелась на меня, когда я посылал тебя в Геную. Но, боюсь, ее придется еще раз обидеть.

— Вы хотите, чтобы я отправился к Бусико за людьми? — не скрывая удивления, спросил Белларион.

Фачино с любопытством взглянул на него.

— Почему бы и нет? Думаешь, он не придет?

— Он придет. Сначала вместе с вами он двинется на Милан и разобьет Малатесту, а затем попытается разделаться с вами, чтобы именем французского короля остаться хозяином положения.

— Похоже, ты не пренебрегал политикой во время своего ученья.

— Я никогда не пренебрегаю тем, что подсказывает мне здравый смысл.

— И совершенно справедливо, мальчик мой. Но, честно говоря, Бусико просто случайно подвернулся мне на язык. Я могу где угодно набрать нужных мне людей. Ты возьмешься за это?

Белларион наконец-то понял. Фачино собирался отправить его подальше от себя и хотел, чтобы он понял причину этой отправки. А любовь к недостойной его супруге сделала старого кондотьера скрытным и вынудила пользоваться намеками.

— Да, синьор, меня тоже занимает вопрос о рекрутах, — медленно, словно в чем-то не соглашаясь со своим собеседником, проговорил Белларион. — Но, честно говоря, я подумываю о наборе своей собственной кондотты.

От удивления Фачино резко выпрямился в кресле.

— Ого! Ты никак возгордился? — с явным неудовольствием произнес он.

— У меня тоже есть свои мечты.

— И давно ли ты мечтаешь о кондотте? Раньше я даже не подозревал в тебе таких амбиций.

— Мое тщеславие значительно окрепло после сегодняшней прогулки, — последовал вежливый ответ.

— Неужели после прогулки? — в упор глядя на него, спросил Фачино.

Но на лице Беллариона нельзя было прочитать ничего, кроме вежливой почтительности; глаза кондотьера дрогнули и уперлись в стол. Они поняли друг друга.

— Я пожелаю тебе удачи, Белларион. Ты хорошо послужил мне, очень хорошо; никто не знает этого лучше меня. Ты правильно делаешь, что хочешь уйти, поскольку так будет лучше… для тебя.

Лицо Беллариона побледнело, сердце болезненно заныло в его груди, и он с трудом проглотил вставший в горле комок, прежде чем решился доиграть комедию до конца, не выдавая своих чувств.

— Вы очень великодушно отнеслись к моему дезертирству, синьор, и, какие бы амбиции я ни лелеял, вы всегда сможете рассчитывать на меня.

После этого они приступили к обсуждению его будущего. Белларион сказал, что планирует отправиться в швейцарские кантоны и набрать там лучших в мире пехотинцев для своего отряда. На прощанье он попросил Фачино уступить ему Штоффеля, который мог бы стать его поручителем перед своими соотечественниками в Ури, у Фирвальдштеттского озера. Фачино обещал ему не только Штоффеля, но и полсотни швейцарских арбалетчиков, которые могли бы стать ядром кондотты Беллариона.

Они в последний раз выпили за здоровье друг друга, и Белларион немедленно отправился на поиски Штоффеля, который сразу согласился на его предложение, заметив при этом, что более высокое жалованье, обещанное ему Белларионом, нисколько не повлияло на принятое им решение.

— Что касается людей, — добавил он, — то я уверен, что все те, с кем вы были на той скале на Треббии, захотят пойти вместе с вами.

Таких оказалось шестьдесят человек, и все они, с согласия Фачино, готовы были завтра же выступить вместе с Белларионом, решившим не мешкать с отбытием.

Утром Белларион сначала заглянул к алессандрийскому банкиру Торелле и под залог обещанного Виньяте выкупа получил векселя, которые можно было погасить в Берне, а затем навестил Фачино, чтобы на прощанье высказать некоторые соображения, которые пришли ему в голову этой ночью.

— Возможно, мне удастся оказать вам одну услугу, — сказал Белларион, чувствуя себя несколько неловко оттого, что ему приходится недоговаривать, скрывая свои истинные цели и утешаясь тем, что хотя бы на первом этапе они совпадали с целями, которые Фачино ставил перед собой. — Набор рекрутов наверняка ляжет тяжелым бременем на ваши средства.

— Не всем же попадают в руки пленники вроде Виньяте.

— Может быть, вместо этого нам следует поискать союзников?

— Каких еще союзников? — ироничным тоном спросил Фачино. Сегодня утром он был в приподнятом настроении. — Тех псов, что тявкают вокруг Милана? Эсторре, Джанкарло и им подобных?

— Есть еще Теодоро Монферратский, — невозмутимо проговорил Белларион.

— Да, это хитрый лис, который наверняка заломит неплохую цену за свое согласие.

— Поверьте, удовлетворить его запросы не составит большого труда. Как и у меня, у маркиза Теодоро далеко идущие планы. Он мечтает о Верчелли и о Генуе, а Верчелли, если начнется война с Миланом, не продержится более суток.

— Вполне вероятно. Ее оккупацией мы можем открыть боевые действия. Но Генуя…

— Генуя может подождать, пока вы не приведете в порядок свои дела. На таких условиях маркиз Теодоро наверняка согласится на союз с вами.

— Ха! Черт побери! Ты становишься всеведущим.

— Рановато говорить об этом. Но кое-что я действительно знаю. Например, мне известно, что именно эти требования маркиз Теодоро привез с собой в Милан, когда приезжал туда по приглашению Габриэлло. Отказ Джанмарии оскорбил его. А он мстителен ничуть не меньше, чем честолюбив. Так что теперь у него будет возможность удовлетворить обе свои страсти.

Предложение Беллариона звучало здраво, и Фачино с готовностью признал это.

— Может быть, тогда мне стоит заглянуть по дороге в Монферрато и обговорить для вас эти условия с маркизом Теодоро?

— Я буду твоим должником, если тебе удастся сделать это.

— То же самое скажет маркиз Теодоро, когда услышит о союзе.

— Ты положительно оптимист.

— Я просто уверен в успехе переговоров, настолько уверен, что я добавлю условие: маркиз Теодоро должен будет послать к вам маркиза Джанджакомо, который займет мое место оруженосца.

— И на кой черт мне сдался этот Джанджакомо?

— Вы сделаете из него мужчину, и его присутствие послужит гарантией ваших договоренностей. Маркиз Теодоро стареет, да и на войне всякое случается. Вдруг он умрет в самый неподходящий момент, — тогда вам очень кстати будет иметь рядом с собой правителя Монферрато.

— О Боже! Ты хочешь предусмотреть все!

— Я намерен всего лишь застраховаться на случай непредвиденных обстоятельств. Не забывайте, что регент Теодоро честолюбив, а люди его склада не любят выпускать из рук власть. Через год маркиз Джанджакомо станет совершеннолетним. Так что хорошенько берегите его, когда он будет с вами.

Фачино пристально взглянул на него и присвистнул.

— Иногда ты ставишь меня в тупик, Белларион. Ты умеешь говорить о сотне вещей сразу, и, должен сказать, твои намеки не всегда отличаются прозрачностью.

— Сами вещи, о которых приходится размышлять, неизбежно окрашивают их, — выдохнул Белларион.

Глава 17

ВОЗВРАЩЕНИЕ
Беллариону доставило немалое удовольствие сравнить свой нынешний въезд в Касале с прошлогодним бегством отсюда.

Он восседал на высокой серой лошади во главе отряда из шестидесяти конных арбалетчиков, экипированных в стальные остроконечные шлемы и кожаные жилеты с укрепленными на них металлическими полосками.

Рядом с ним ехал Штоффель, а Венцель, старший среди швейцарцев, держал в руке пику, на которой развевалось знамя с гербом Беллариона: серебряная голова собаки на лазурном поле. Процессию замыкала вереница мулов, груженных палатками и всем необходимым для отряда.

Очевидно, этот высокий молодой рыцарь был важной фигурой, — так думал о себе Белларион, тем самым обнаруживая куда большую, чем он предполагал, любовь к мирским слабостям.

Маркиз Теодоро, регент Монферрато, был тактичным человеком и ни одним словом не намекнул о былых похождениях этого рыцаря в Касале. Он заявил, что его двор сочтет за честь принять прославленного сына прославленного синьора, и выразил надежду, что мессер Белларион согласится ненадолго отдохнуть после своих выдающихся ратных подвигов в тишине и спокойствии Монферрато.

— Синьор маркиз, вы можете считать меня нарушителем этого спокойствия. Я прибыл к вам в качестве посланника графа Бьяндратского.

— С какой целью?

— С той же, с которой ваше высочество недавно впустую съездили в Милан, но к которой могут с пониманием отнестись в Алессандрии.

Маркиз Теодоро медленно и глубоко вздохнул.

— Ну хорошо, — сказал он, — мы поговорим об этом после обеда. Сейчас наша главная забота — ваш отдых.

Белларион не сомневался, что его поняли; однако маркизу Теодоро требовалось время, чтобы все обдумать и взвесить, прежде чем обсуждать его предложение.

Обед был накрыт внизу, в небольшой прохладной комнате, распахнутые двери которой выходили в залитый солнцем сад, где Белларион когда-то прятался от стражников Касале. За столом собрались, помимо регента и Беллариона, только члены узкого семейного круга: принцесса Валерия, маркиз Джанджакомо, его учитель Корсарио и его ближайший друг синьор да Фенестрелла, молодой человек с бегающими глазами. За этот год мало что изменилось при дворе Касале, однако внимательный глаз все же мог заметить некоторые перемены. Маркиз, которому шел уже семнадцатый год, заметно повзрослел. Он подрос на несколько дюймов, похудел, и его кожа приобрела нездоровый оттенок. Его манеры стали развязнее, взгляд — тупее, а линия рта — угрюмее. Регент действовал неторопливо, но наверняка: зачем применять сильные меры к тому, кто сам умерщвляет себя распутством и невоздержанием.

Принцесса тоже показалась Беллариону бледнее и тоньше, чем во время их прошлой встречи в Милане; ее темные глаза стали еще задумчивее, и всем ее существом как будто овладела безграничная апатия. Однако, когда Белларион, представленный ей маркизом Теодоро, вытянулся перед ней, высокий, стройный, как пика, и уверенный в себе, глаза принцессы, казалось, метнули молнии в этого лжеца и убийцу, чье предательство, как она считала, уничтожило все ее надежды. Она всего лишь едва кивнула в ответ на его глубокий поклон, и регент, заметив внезапную перемену, произошедшую в ней, поспешил подвести Беллариона к юному маркизу со словами, которые, по его мнению, должны были обеспечить сохранение мира и дружеских отношений:

— Джакомо, это рыцарь Белларион Кане. Он прибыл к нам как посол своего прославленного отца, графа Бьяндратского; исполняй, пожалуйста, обязанности хозяина и окажи ему должное почтение.

Юноша уставился на него со скучающим видом.

— Чувствуйте себя как дома, мессер, — без энтузиазма сказал он и устало протянул руку, которую Белларион покорно поцеловал.

Обед начался неудачно. Фенестрелла сразу узнал в Белларионе арестанта, которого в прошлом году судили в Касале, и сосредоточился было на этом инциденте, но регент ловко сменил тему и завел разговор о прогремевшем на всю Италию захвате Алессандрии.

— Целое нагромождение хитростей, — так прокомментировала подробный рассказ маркиза Теодоро принцесса Валерия, в первый раз с начала обеда подав голос.

— И ничего более, — не смущаясь, согласился Белларион.

— Ну как же так? — возразил ей маркиз Теодоро. — Трудно представить себе операцию, смелее задуманную и решительнее исполненную, и она принесла Беллариону заслуженную славу.

— И сотню тысяч флоринов, — добавила принцесса Валерия.

Значит, об этом они тоже знали, подумал Белларион.

— Вы чрезвычайно дорого оценили синьора Виньяте, — рассмеялся Фенестрелла.

— Я надеюсь, что его подданные в Лоди, собрав эти деньги, задумаются, стоит ли держать у себя столь дорогостоящего тирана.

— Мессер, я была несправедлива к вам, — призналась принцесса. — Я считала, что вами руководила жадность.

Он сделал вид, что не заметил ее сарказма.

— Ваше высочество были бы несправедливы ко мне, если бы сбросили такую возможность со счета.

Валерия, единственная из всех присутствующих, не улыбнулась шутке и с непреклонной суровостью выдержала его взгляд.

— Я слышала, что мессер Карманьола возглавлял штурм города. Какой храбрый рыцарь и никогда не прячется за спинами других, когда дело доходит до рукопашной.

— Верно, — согласился Белларион. — Это единственное, на что способен этот буйвол в человечьем облике.

— Вы так относитесь к бескомпромиссным, честным бойцам?

— Возможно, я несколько предубежден, но гораздо выше ценю оружие интеллекта.

Она чуть наклонилась вперед, готовая поспорить с ним. Все с интересом глядели на нее, и только маркиз Теодоро чувствовал себя неловко.

— Без этого трудно обойтись даже на арене. Я помню, как ловко и мужественно сражался этот рыцарь, Карманьола, на турнире в Милане. В тот день он получил пальму первенства. Но у вас тогда, кажется, случился жар, — или это была лихорадка?

— Скорее, лихорадка: меня всегда бросает в дрожь при мысли о схватке один на один.

Регент расхохотался первым, и на этот раз даже Валерия улыбнулась, но это была улыбка, полная презрения. Один лишь Белларион остался серьезен.

— Почему вы смеетесь, синьоры? Я сказал чистую правду.

— И вы заявляете это после того, как выбили Виньяте из седла! — воскликнул Фенестрелла.

— Все произошло совершенно случайно. Мне удалось увернуться, когда на меня наехали, а он, в темноте, промахнулся, чем я и поспешил воспользоваться.

Валерия не отрываясь смотрела на него, отказываясь верить своим глазам и спрашивая себя, есть ли у него хоть капля стыда. Ее колкости были встречены и нейтрализованы его откровенными и правдивыми ответами; более того, своей самоироничной манерой он сумел не только взять верх над ней, но и выставить себя перед окружающими в выгодном свете. Она замолчала и больше не заговаривала с ним.

Избавившись от ее нападок, Белларион переключил свое внимание на юного маркиза, и, решив осторожно прозондировать, каковы его успехи в учебе, поинтересовался его мнением о Вергилии[1038].

— Вергилио? — чуть удивленно переспросил юноша. — Откуда вы его знаете? Ну-у, он вороватый малый, но умеет прекрасно ладить с собаками.

— Я имел в виду поэта, синьор.

— Поэта? Какого поэта? Нет ничего скучнее поэтов. Валерия иногда читает мне их писанину. Не знаю, что она в них находит.

— Если бы вы сами читали их, то могли бы…

— Кто — я сам?! Мессер, да вы что, принимаете меня за писаря! — он с откровенным презрением рассмеялся, уткнулся в свой бокал с вином.

— Его высочество в последнее время несколько отстали в учебе, — неловко вступился за своего подопечного Корсарио.

— Мы стараемся не перегружать его занятиями, — пришел к нему на помощь маркиз Теодоро. — У него не очень крепкое здоровье.

Губы Валерии искривились, и Белларион догадался, что она с трудом сохраняла молчание.

Разговор перешел на тривиальные темы и до конца обеда вертелся вокруг них.

Первой удалилась принцесса, за ней ушли юный маркиз и Фенестрелла, а затем регент отпустил мессера Корсаре и слуг, но попросил остаться Беллариона.

— Я не задержу вас надолго, мессер; я знаю, что вы устали после дороги, — обратился к нему маркиз Теодоро. — Но прежде, чем мы расстанемся, вы, возможно, согласитесь в двух словах рассказать мне о предложении Фачино, с тем чтобы я успел подумать над ним до того, как мы соберемся все детально обсудить.

Белларион, как никто другой знакомый с умением маркиза Теодоро строить далеко идущие планы, почувствовал, что его ожидает словесная дуэль, в которой ему потребуется вся его изворотливость.

— Ваше высочество желает, насколько мне известно, вернуть Верчелли и восстановить свою власть в Генуе, однако в одиночку вам не под силу осуществить свой замысел. Синьор Фачино, со своей стороны, может с успехом противостоять миланскому герцогу, но он хочет перейти к наступательным действиям, выгнать Малатесту из Милана и заставить герцога пойти на уступки. Союз вашего высочества с синьором Фачино позволит обеим сторонам достичь желаемых результатов.

Регент молча прошелся по комнате и встал перед Белларионом, высокий и изящный, словно двадцатилетний юноша. Бледные, близко посаженные глаза маркиза уставились на Беллариона.

— Какие гарантии может предоставить граф Бьяндратский? — тихо спросил он.

— Гарантии? — с наигранным удивлением откликнулся Белларион, и его сердце екнуло. Белларион не обманывал себя: под личиной внешнего спокойствия, пожалуй, даже бесстрастия, скрывалось неуемное честолюбие и мстительность маркиза, и если его интересовали гарантии, то лишь потому, что он опасался лишиться того, чего хотел сильнее всего.

— Гарантии выполнения Фачино своих обязательств после того, как я выполню свои, — сказал регент, своей фразой подтверждая догадку Беллариона.

Белларион лукаво улыбнулся.

— Синьор Фачино предлагает начать кампанию установлением вашего контроля над Верчелли. Это лучше любых гарантий; это — плата вперед.

Бледные глаза регента на мгновение вспыхнули.

— Всего лишь частичная плата, — невнятно проговорил он. — А остаток?

— Для закрепления вашего владения следующий ход должен быть сделан против самого Милана.

Регент медленно склонил голову.

— Я подумаю, — серьезно произнес он. — Я соберу совет, и мы взвесим ресурсы, которыми сейчас располагаем. Могу заявить, что, каким бы ни было наше решение, я польщен предложением Фачино. А сейчас, синьор, вам нужен отдых.

Он вызвал своего камергера, перепоручил его заботам Беллариона, заверив последнего, что все во дворце и в городе Касале в его распоряжении, и, соблюдая положенные случаю церемонии, откланялся с таким видом, словно все, что он сегодня сказал, было просто дань уважения к Фачино.

Глава 18

ЗАЛОЖНИК
Лучи вечернего солнца окрасили золотом террасы дворцового сада, беломраморный храм, отражавшийся в безмятежной глади озера, увитые розами гранитные балюстрады, высокие, аккуратно подстриженные самшитовые деревья, посаженные не одну сотню лет назад, и изумрудные лужайки, где прогуливались фазаны; туда отправилась подышать воздухом принцесса Валерия с камеристками Изоттой и Дионарой, и там же вскоре появились рыцарь Белларион и педант Корсарио, оживленно обсуждавшие Лукреция[1039]. Педант не питал большой любви к словесности и не потрудился скрыть свою скуку, однако же продемонстрировал глубокое знание Апулея[1040] и Петрония[1041] и с довольной ухмылкой цитировал непристойности из «Золотого осла» и «Ужина Тримальхиона».

Белларион оставил Лукреция и превратился в восторженного слушателя, подчеркнуто восхищаясь эрудицией мессера Корсарио и одновременно краешком глаза наблюдая за верхней террасой, где находилась принцесса.

Правда, в одном месте он решился сделать замечание. Мессер Корсарио ошибся, уверенно заявил он, и приведенные им строки были из Горация[1042], но никак не из Петрония. Однако Корсарио стоял на своем, и между ними разгорелся жаркий спор.

— Это поэзия, — не уступал Белларион, — а «Ужин Тримальхиона» написан в прозе.

— Верно. Но там попадаются стихи, — с трудом сдерживался Корсарио, впервые столкнувшийся со столь диким невежеством.

Но когда Белларион в ответ лишь презрительно рассмеялся, обиженный педант решил отправиться за книгой, чтобы посрамить этого зазнавшегося спорщика. Тем временем Белларион поднялся на верхнюю террасу, и принцесса Валерия, заметив его появление, остановилась и сурово посмотрела на него.

— Я не помню, чтобы посылала за вами, мессер, — ответила она на его глубокий поклон, давая понять, что есть существенная разница в их положении.

Ему удалось сохранить невозмутимое спокойствие, но его ответ прозвучал глупо даже для его собственных ушей:

— Мадонна, я многое отдал бы, чтобы убедить вас в том, что я остаюсь вашим покорным слугой.

— Ваши методы ничуть не изменились, мессер. Да и с чего бы вдруг им меняться, в самом деле? Не с их ли помощью вы достигли славы?

— Не попросите ли вы ваших камеристок оставить нас на минуту наедине? Мне надо сказать вам пару слов, а мессер Корсарио хоть и отправился понапрасну, но скоро вернется. И я сильно сомневаюсь, что мне представится другая возможность поговорить с вами.

Секунду она колебалась, но затем сделала камеристкам знак удалиться.

— Не туда, ваше высочество, — поспешил поправить ее Белларион. — Пусть они отойдут вон в ту сторону и встанут в одну линию с нами, так, чтобы из дворца казалось, что мы все стоим вместе.

На ее губах появилась улыбка удивления.

— Вам не откажешь в предусмотрительности, — сказала она.

— При моем рождении, мадонна, мне не было отказано только в интеллекте, — начал было он, но тут же перешел непосредственно к делу:

— Я хочу вовремя предупредить вас, мадонна, о своих намерениях, хотя с вашими способностями неверно интерпретировать события вы наверняка не одобрите их. Если мне удастся успешно завершить то, для чего я послан сюда, то завтра или в крайнем случае послезавтра ваш брат отправится в Алессандрию, к Фачино Кане.

— О Боже! — побледнев, воскликнула она. — Почему? Что за мерзость замышляете вы?

— Отослать его подальше от регента, туда, где он будет в безопасности, до тех пор, пока не достигнет совершеннолетия. Именно для этого я и стараюсь не покладая рук.

— Вы? Но это наверняка ловушка! Ловушка для… — ей не хватило воздуха, и она в ужасе замолчала.

— Будь это на самом деле так, разве я стал бы предупреждать вас? Чем вы можете помочь или помешать мне? Я здесь для того, чтобы предложить заключить между синьором Фачино и Монферрато союз, одним из результатов которого должно стать крушение замыслов регента узурпировать монферратский трон. Рано или поздно, но это непременно случится, а чтобы до той поры обезопасить вашего брата, я выставлю условием союза отправку маркиза Джанджакомо к Фачино в качестве заложника.

— Теперь я начинаю понимать…

— Вы, конечно же, хотите сказать, что начинаете понимать неверно. Я убедил Фачино, что пребывание рядом с ним маркиза в качестве заложника послужит гарантией выполнения обязательств регентом. Но моим истинным намерением является спасти вашего брата. Фачино научит его всему, что должен знать будущий принц, и его заставят отказаться от привычек, которыми он сейчас губит себя. Ради Бога, синьора, прошу вас, поверьте мне! — с пылкой торжественностью, которая сильнее всяких слов должна была бы свидетельствовать об искренности его намерений, закончил он.

— Поверить вам? — с мукой в голосе вскричала она. — Я уже не раз пыталась делать это раньше. И каков результат: ловкостью, обманом и предательством вы стали тем, кто вы сейчас есть. И вы еще упрашиваете меня поверить вам… Ответьте на простой вопрос: почему вы делаете все это и для чего?

Его темные глаза взглянули на нее, и в них читались боль и страдание.

— Только ради того, чтобы избавить вас от волнений, если мой замысел удастся, и от сомнений в моих добрых намерениях, если он провалится.

Мессер Корсарио с увесистым томом в руках торопился к ним.

Принцесса опустила глаза. Она дрожала всем телом, страстно желая верить Беллариону и в то же время не отваживаясь на это.

— Если я останусь жив, мадонна, — понизил голос до шепота Белларион, — вы еще попросите у меня прощения за ваше жестокосердное неверие.

— Не столь уж большой знаток литературы наш мессер Белларион, — еще издалека закричал Корсарио принцессе и, обращаясь уже к Беллариону, повернувшемуся в его сторону, продолжил: — В следующий раз выбирайте себе оппонентами в споре невежественных вояк. Вот эти строчки, вот они, в «Ужине Тримальхиона», как я и утверждал. Убедитесь сами.

Белларион взглянул на строки, на которые показывал мессер Корсарио, и на его лице отразилось глубокое смущение.

— Я приношу свои извинения, мессер Корсарио; я очень сожалею, что заставил вас сбегать за книгой. Вы оказались совершенно правы; вы выиграли наш спор.

Но для Валерии было совершенно ясно, что выиграл Белларион, который сумел избавиться от нежелательного присутствия Корсарио, чтобы поговорить с ней наедине. И, оставив Беллариона коротать время до ужина в обществе надоедливого педанта, она вместе со своими камеристками направилась вниз, ко дворцу.

Уже поздно вечером маркиз Теодоро пригласил Беллариона к себе в кабинет, чтобы детально обсудить предполагаемый альянс. Его высочество все взвесил и был готов подписать договор, но ответ Беллариона разочаровал его.

— Ваше высочество действует, конечно же, с согласия своего совета?

— При чем здесь это? — нахмурился регент.

— В столь серьезных вопросах синьор Фачино всегда требует, чтобы все статьи договора были одобрены советом для их безусловного исполнения.

— В таком случае, — услышал он холодноватый ответ, — вам лучше лично появиться перед советом завтра утром.

Ничего иного Беллариону и не требовалось и, добившись уступки, о значении которой маркиз Теодоро, при всей своей проницательности, даже не подозревал, он счел за лучшее более не возвращаться к этой теме.

На другое утро Белларион предстал перед советом пяти, или, как его называли, реджименто[1043]. Во главе стола, на возвышении, восседал маркиз Теодоро, рядом с которым стояли два секретаря — по одному с каждой стороны. Чуть ниже сидели члены совета: три по правую руку от маркиза и два — по левую. Все они были представителями самых знатных семейств Монферрато, и среди них находился почтенного вида седобородый синьор, глава знаменитого рода Каррето, когда-то соперничавшего с Палеологами за власть в Монферрато.

Цель визита Беллариона была вновь официально объявлена, и в ответ он услышал краткое перечисление сил и средств, имеющихся в распоряжении государства, и требование оккупации Верчелли как первого шага в исполнении союзнических обязательств. Затем Белларион поднялся со своего места и поздравил членов совета с принятием решения, которое непременно будет иметь куда более далеко идущие последствия, чем возвращение Монферрато Верчелли и завоевание Генуи. Обе провинции Верхнего и Нижнего Монферрато, на которые государство было в настоящее время разделено, должны быть объединены путем завоевания территорий, лежащих между ними. После этого ничто не сможет воспрепятствовать Монферрато расширить свои границы от Альп на севере до моря на юге и, осуществив таким образом свои давно лелеемые замыслы, добиться главенствующего положения в Северной Италии, затмив соседнюю Савойю и обессилив Милан.

Его смелая речь распалила воображение советников, и, когда Белларион закончил, от него буквально потребовали заключить союз, преувеличивая значение своего участия в нем и забыв даже узнать, какими возможностями располагает сам Фачино.

Перья секретарей заскрипели по пергаменту,выписывая статью за статьей договора, и довольные лица регента и членов совета лучше всяких слов говорили о том, насколько выгодной для себя они считают сделку.

Но в самом конце, когда все уже было готово и оставалось лишь скрепить документ подписями, Белларион подбавил ложку дегтя сомнений в бочку меда их восторгов.

— Остался только вопрос о гарантиях, которые вы можете предоставить синьору Фачино, — сказал он.

— Каких гарантий, синьор? — поинтересовался регент и по его тону Беллариону стало ясно, что этот вопрос воспринят без энтузиазма.

— Выполнения Монферрато своих обязательств.

— О Боже, синьор! Вы ставите под сомнение нашу честность?

— Речь идет не о честности, ваше высочество, а о сделке, условия которой не должны в будущем быть поставлены под сомнение никакой из сторон. Возможно, само слово «гарантии» задело ваше высочество? Думаю, едва ли. Ваше высочество первым употребил его вчера, когда спрашивал меня, чем Фачино гарантирует выполнение своей части договора. Я, как вы помните, не стал кричать об оскорбленной чести, а сразу же согласился на немедленную оккупацию Верчелли в качестве таковой гарантии. Почему, в таком случае, ваше высочество возмущается, когда от имени синьора Фачино я прошу чем-то подтвердить его уверенность в том, что после овладения Верчелли вы двинетесь вместе с ним на Милан?

Члены совета посмотрели на регента, и тот почувствовал себя несколько неловко.

— Но если мы не сделаем этого, — раздраженно ответил регент, — мы не сможем завоевать Геную.

— В любом случае Верчелли останется в ваших руках, — а это уже немало. И я почти уверен, что у вас не будет недостатка в голосах, которые попытаются убедить вас удовлетвориться этим.

— Вы предполагаете, мы станем слушать их? — спросил маркиз Каррето.

— Вовсе нет. Но моему синьору мало одних предположений.

Заминка в тот момент, когда, казалось, все уже было на мази, стала явно раздражать реджименто.

— Ваше высочество, может быть, нам стоит узнать, каких гарантий хочет граф Бьяндратский? — предложил кто-то из советников.

Маркиз Теодоро согласно кивнул, и Белларион изложил им свои условия:

— Заложники всегда считались лучшей гарантией на случай непредвиденных обстоятельств. Предположим, что маркиз Джанджакомо взойдет на трон прежде, чем наша кампания будет закончена. В таком случае он может не захотеть выполнять обязательства, принятые на себя вашим высочеством. Уже одно это соображение оправдывает желание синьора Фачино оставить у себя в заложниках маркиза Монферратского до тех пор, пока все условия договора не будут выполнены.

Будь на месте регента кто-нибудь другой, он непременно пришел бы в ярость и наговорил бы таких вещей, отказаться от которых впоследствии было бы невозможно. Но Теодоро Палеолог не был импульсивным человеком, хотя ему составило немалого труда взять себя в руки. Вновь и вновь он взвешивал предложение Беллариона, позволяя пока высказываться своим советникам. А их мнения были резко отрицательными. Требование Фачино беспрецедентно, утверждали они. А когда Белларион, возражая им, привел целый ряд подобных фактов, почерпнутых из истории, то ему высокомерно заявили, что ни в коем случае не допустят подобного обращения с их будущим принцем.

Один регент не проронил ни слова во время дискуссии. В глубине души он испытывал смутные опасения: не стоят ли за столь решительным отказом подозрения на его собственный счет? Не почуяли ли они двусмысленность в его отношениях с племянником и не сочли ли предложение Фачино частью хитроумного плана, имеющего целью нанести вред юному маркизу?

— Ваше высочество еще не высказали свою точку зрения, — наконец обратился к нему один из членов совета.

— Вы уже сделали это за меня, — серьезно и торжественно ответил регент.

— Синьоры, позвольте мне заметить, что ваш пыл изумляет меня, — слегка улыбаясь, заявил Белларион. — Синьор Фачино искренне считал, что его предложение будет с радостью принято.

— Неужели? — воскликнул Каррето.

— Знакомство с иностранным двором и армейской жизнью всегда считалось наиболее важной частью образования будущего принца. Синьор Фачино предлагает маркизу Джанджакомо и то и другое…

Столь очевидная мысль, вероятно, даже не приходила в головы членам совета, и они в нерешительности замолчали.

— Но что, если там с ним случится несчастье? — вскричал один из них.

— Синьоры, неужели вы считаете, что синьор Фачино не представляет себе последствий подобного развития событий? Как можно сомневаться в том, что он предпримет все меры для обеспечения полной безопасности и благополучия маркиза?

Ему показалось, что такой ответ, хотя бы частично, удовлетворил реджименто.

— Однако, синьоры, если вы столь единодушны в своих возражениях, — продолжал он, — синьор Фачино не станет настаивать. Вам останется только предложить ему другие гарантии.

— Но мы потеряем время, отправив их на рассмотрение синьору Фачино, — с сожалением в голосе проговорил Каррето, и остальные энергично закивали в знак согласия.

— О нет! Я наделен всеми необходимыми полномочиями, — успокоил их Белларион. — Мы не можем тянуть с принятием решения. Если завтра мы не подпишем договор, данные мне инструкции предписывают прекратить всякие переговоры о союзе и немедленно отправляться в кантоны для набора нужных нам войск.

Члены совета обменялись многозначительными взглядами, и регент наконец задал вопрос:

— Неужели граф Бьяндратский сам не предложил никакой альтернативы на случай нашего отказа удовлетворить его требование об отправке к нему маркиза?

— Ему не пришло в голову, что у вас могут возникнуть возражения против этого. И, честно говоря, синьоры, было бы очень кстати, если бы вы изложили причины вашего отказа, чтобы синьор Фачино не принял его на свой счет.

— Вы уже слышали их, синьор, — холодно ответил маркиз Теодоро. — Мы опасаемся подвергать нашего будущего принца опасностям грядущей кампании.

— Возможно, я чересчур самонадеян, но, на мой взгляд, ему ничего не будет угрожать во время военных действий. Но я принимаю возражения, ваше высочество. Бесполезно обсуждать то, что уже решено окончательно и бесповоротно.

— Совершенно бесполезно, — согласился маркиз Теодоро. — Таких гарантий мы дать не можем.

— И тем не менее… — начал было маркиз Каррето.

— Здесь не существует никаких «нет» и «тем не менее»! — резко оборвал его регент.

Вновь члены реджименто переглянулись друг с другом и на этот раз в их взглядах читалось беспокойство. Мечты о великом будущем Монферрато превращались в мираж, исчезавший у них на глазах.

Наступило неловкое молчание.

Догадываясь, что происходит у них в мыслях, Белларион поднялся со своего кресла.

— Думаю, синьоры, вам будет удобнее решать вопрос о гарантиях в мое отсутствие.

Он склонился в глубоком поклоне, но, прежде чем уйти, добавил:

— Жаль будет, если столь многообещающий для обеих сторон союз расстроится из-за пустяков.

Он еще раз поклонился.

— К вашим услугам, синьоры.

Один из секретарей распахнул для него дверь, но не успела она еще закрыться, как до его ушей долетел шум, поднявшийся в зале после его ухода. Он улыбнулся про себя и отправился в свои апартаменты. Сегодня у него были причины для хорошего настроения: ему удалось замаскировать мотивы, вынудившие его потребовать в заложники Джанджакомо, иначе регент немедленно и в самой категоричной форме отверг бы это условие. Теперь же маркиз Теодоро оказался вовлеченным в схватку, в которой его совесть должна будет бороться против его честолюбия, пугая страхом разоблачения его истинных намерений.

Не прошло и часа, как Беллариона вновь вызвали, чтобы сообщить ему решение реджименто. Это решение изложил сам Белларион в письме, которое он же вечером отправил Фачино Кане. Это послание — один из его немногих сохранившихся автографов; оно написано на строгом и чистом тосканском диалекте, введенном в литературный обиход великим Данте, и всякий, кто пожелает, может ознакомиться с ним в библиотеке Ватикана:

«Милостивый государь. Это письмо будет доставлено в ваши руки Венцелем, который завтра утром отправляется в Алессандрию вместе с десятью моими швейцарцами в качестве эскорта юного принца Монферратского. Эскорт усилен еще десятком монферратских кавалеристов, присутствие которых, по мнению маркиза Теодоро, необходимо для соблюдения статуса принца. Венцель также привезет с собой союзный договор с Монферрато, который я заключил от вашего имени. Его условия вам известны. Но мне пришлось приложить немало усилий и даже поссорить регента со своим советом, чтобы добиться согласия получить в заложники Джанджакомо. Будь у регента выбор, мне думается, он скорее расстался бы со своей правой рукой. Однако совет увидел — и совершенно справедливо — пользу, которую Монферрато может извлечь из союза с вашей светлостью, и в конце концов сумел повлиять на регента.

Однако он потребовал, чтобы юношу сопровождали его наставник Корсарио, мошенник, не наставивший своего подопечного ни в чем, кроме разврата, и его друг Фенестрелла, еще более искушенный в этом стигийском искусстве[1044], несмотря на свою молодость. Я нисколько не возражал против их кандидатур, поскольку для путешествующего принца вполне естественно иметь рядом с собой учителя и друга. Но я предупреждаю вас, милостивый государь, что эти двое являются агентами маркиза Теодоро; за ними должен быть установлен неусыпный надзор и при первых же признаках их неблагонадежности к ним необходимо применить самые суровые меры. Думается, вы оказали бы большую услугу Джанджакомо и, вероятнее всего, не прогневили бы Бога, если бы скрутили этим мерзавцам шеи. Но я отдаю себе отчет в том, какие осложнения могут возникнуть в этом случае в отношениях с монферратским регентом.

Что касается самого принца, то он дрябл телом, и его голова ничем, кроме пороков, не заполнена, в чем ваша светлость очень скоро убедятся сами. Но если ваша светлость, несмотря на многочисленные заботы и хлопоты, возьмет на себя труд перевоспитать юношу или доверит его тем, кто способен сделать это, вы совершите деяние, за которое Бог непременно вознаградит вашу светлость.

Нет нужды напоминать вам, милостивый государь, о том, насколько священной является особа заложника и как необходимо предусмотреть все возможное, чтобы оградить его от самых неожиданных опасностей. В связи с этим я хочу сказать, что маркиза сопровождают также врач и двое личных слуг; мне ничего не известно о них, поэтому они потребуют столь же пристального внимания, как Фенестрелла и Корсарио. Ответственность, которую вы несете перед маркизатом Монферрато, должна явиться достаточным основанием для того, чтобы включить в свиту маркиза своих людей, в обязанности которых, помимо всего прочего, должен входить присмотр за действиями собственных слуг маркиза. Врач должен давать мальчику лекарства только после того, как он первым попробует их. Если будет замечено обратное, то это окажется для вас удобным и веским предлогом, чтобы сразу же избавиться от него.

Мне крайне жаль, что приходится обременять вас такими проблемами в столь неподходящее время. Но я смею надеяться, что вы не сочтете цену излишне высокой, когда узнаете из договора, что Монферрато готов немедленно выставить почти шесть тысяч хорошо вооруженных и обученных солдат, всадников и пехотинцев. Не сомневаюсь, что это позволит вам без труда разделаться как с герцогом, так и с гвельфскими разбойниками из Римини.

Ваша светлость может передать мне свои распоряжения через Венцеля, который должен встретиться со мной в Люцерне. Я выступаю в путь завтра утром, сразу после того, как маркиз Джанджакомо отправится из Касале в Алессандрию. Ждите от меня вскоре новых известий.

С почтением целую руку синьоры графини и вашу, милостивый государь. Да благословит вас Господь во всех ваших начинаниях, о чем горячо молится ваш сын и покорный слуга

Белларион».

Книга III

Глава 1

СИНЬОР БЕЛЛАРИОН
Сентябрьским днем 1409 года от Рождества Христова покрытый пылью всадник пересек мост Санта-Тринита во Флоренции и остановился возле расположенного неподалеку от него дворца. Всадник тяжеловато спрыгнул с лошади и объявил стражникам, что он курьер и привез с собой письма к знатному синьору Беллариону. Стражники немедленно препоручили его заботам швейцара, швейцар передал его на попечение камергера, а тот, в свою очередь, — молодому, худощавому секретарю: спустя год после своего разрыва с Фачино синьор Белларион стал важной персоной, и доступ к нему был весьма непростым делом.

За этот год он во главе набранной им кондотты участвовал в десятке сражений и почти во всех стяжал лавры победителя. Даже его единственная неудача, случившаяся при Верруно, когда он находился на службе у Эсте Феррарского[1045], способствовала умножению его славы. Противостоя превосходящим силам противника, он с такой ловкостью и со столь незначительными потерями ускользнул из сжимающегося вокруг него кольца окружения, что успех неприятеля можно было назвать победой лишь с большой натяжкой.

Кондотта Беллариона — отряд Белой Собаки, названная так с намеком на его герб, — насчитывала теперь тысячу двести человек и почти целиком состояла из пехоты, и то, как он использовал ее, заставляло призадуматься всех знаменитых кондотьеров Италии. Своей славой он не уступал Пиччинино[1046] и даже соперничал с самим Сфорца[1047], под чьим знаменем он сражался против своего старого врага Буонтерцо. Фра Серафино из Имолы недвусмысленно намекает в своих хрониках, что засада, оборвавшая бурную жизнь Буонтерцо в марте того же года, была спланирована не кем иным, как Белларионом. С тех пор он находился на службе Флорентийской республики, получая солидное ежемесячное жалованье в двадцать тысяч золотых флоринов для себя и своей кондотты.

Как и все знаменитые люди, он не избежал нападок завистников и клеветы в свой адрес. Его обвиняли в хладнокровной жестокости — явлении, настолько противоречащем принятым в Италии канонам ведения войны, что только швейцарцы, известные своим равнодушием к кровопролитию, соглашались вербоваться в его кондотту. Но, вероятнее всего, Белларион набирал одних швейцарцев лишь потому, что в те времена швейцарцы считались лучшей в мире пехотой, а необходимые пехотинцам сплоченность и воинская солидарность с трудом прививаются кондотьерам разных национальностей, даже если им приходится сражаться бок о бок.

Беллариона часто упрекали в отсутствии рыцарской доблести, которой отличались военачальники вроде Карманьолы. Ни разу его не видели во главе атакующего войска, личным примером вдохновляющего на подвиг своих солдат, никогда он не участвовал в рукопашной схватке и не взбирался по лестницам на стены осажденного города. В битве при Субризо, где были разгромлены взбунтовавшиеся пизанцы, он, как говорили, даже не отошел от своей палатки и не сел на лошадь до тех пор, пока сражение не закончилось.

Но, не обращая внимание на критику, он шел своим путем и обретал все новые и новые лавры, на которых и почивал в городе лилий, как называли Флоренцию, когда курьер доставил ему письмо от графа Бьяндратского.

И теперь синьор Белларион, одетый в лиловую атласную тунику с длинными гофрированными рукавами и перехваченную в талии золотым поясом, с массивной золотой цепью на шее, стоял у окна и с трудом разбирал каракули, нацарапанные, как о том говорилось в письме, в Алессандрии, под праздник святого Антония.

«Возлюбленный сын мой, — писал Фачино, — немедленно возвращайся ко мне и приводи с собой всю свою кондотту. Герцог позвал французов, и Бусико с шестью тысячами человек находится в Милане и назначен его правителем. Если меня не упредят с ударом, Милан станет владением Франции, а недальновидный герцог — вассалом французского короля. Подданные герцога умоляют меня о помощи, но подагра, о которой я уже успел забыть, разыгралась с новой силой. Она всегда начинает терзать меня в самый неподходящий момент. Дай мне знать о твоем прибытии через того же курьера».

Белларион оторвался от письма и взглянул на залитый солнцем просторный двор. На его бронзовом лице, заметно возмужавшем за последний год, промелькнуло подобие улыбки. Вероятно, Джанмария Галеаццо оказался в чрезвычайно затруднительном положении, если решился призвать на помощь французов.

Владычество Малатесты оказалось весьма недолгим. Его железная хватка безжалостно сокрушала город, в котором все должности, включая судейские, были розданы гвельфам, и в конечном итоге сам герцог, хотя и с большим запозданием, открыл для себя, что, сбросив ярмо Фачино, он ничего не выиграл. Тогда он совершил поступок, весьма характерный для его двуличной натуры: отправил к Фачино послов, умоляя его вернуться. Но послы попали в руки Малатесты, и герцогу пришлось закрыться в замке Порто-Джовия, чтобы спастись от его гнева. Правда, в тот момент Малатесте было не до него, поскольку он осаждал Брешию, но все слышали, как он громогласно хвастался, что не успокоится, пока не станет миланским герцогом и не отомстит Джанмарии Висконти за измену.

Как только непосредственная угроза жизни герцога исчезла, он получил возможность покинуть замок Порто-Джовия и вернуться в свой дворец. По пути его встретили толпы людей.

— Мира, синьор герцог! — жалостливо восклицали его несчастные подданные, удрученные параличом промышленности и угрозой голода. — Мира! Мы хотим правителем Фачино и хотим порядка! Мира и порядка, синьор герцог!

Мрачнее тучи, герцог ехал в сопровождении своего эскорта по запруженным народом улицам, стараясь ничего не видеть и не слышать, но крики становились все настойчивее, и терпение герцога наконец лопнуло.

Он резко натянул поводья и привстал на стременах.

— Вы хотите мира, псы? Ваш вой оглушил меня! Я устал его слушать! Но, клянусь, сейчас вы получите то, чего просите. Эй, вы, там! — повернулся он к командиру эскорта, и его лицо пылало такой яростью и нехорошей радостью, что ехавший рядом с ним делла Торре взял его за руку, пытаясь успокоить разгневавшегося повелителя, но тщетно — герцог только огрызнулся на своего почтенного ментора[1048] и, стряхнув его ладонь, заставил свою лошадь сделать несколько шагов назад, пока не поравнялся с командиром стражников.

— Расчистить дорогу от этого сброда! — распорядился он. — Никого не щадить, и пусть они обретут желанный покой.

Громкий вопль вырвался из глоток тех, кто стоял ближе всех к герцогу и был зажат напирающей сзади толпой.

— Герцог! Герцог! — причитали они.

Но он только презрительно рассмеялся, предвкушая удовольствие, которое сейчас получит его маниакально жадная до крови натура.

— Вперед! — приказал он. — Видите, как им не терпится!

Но у командира эскорта, потомка знатного рода Бертино Мантегаццы, язык не поворачивался отдать такое чудовищное распоряжение.

— Синьор герцог… — начал было он, но не смог продолжить, потому что герцог, уловив нотку мольбы в его голосе и увидев ужас, отразившийся в его глазах, изо всех сил ударил своей железной рукавицей капитана по лицу.

— Дьявольщина! Ты еще смеешь перечить мне!

Разбитое лицо Мантегаццы залилось кровью, он покачнулся в седле и, несомненно, упал бы с лошади, если бы один из стражников не поддержал его.

Герцог громко расхохотался, довольный собой, и взял командование на себя.

— В атаку! На них! — испустил он пронзительный крик, перешедший в визг и вдруг сорвавшийся на высокой ноте.

И составлявшие его стражу баварские наемники, привыкшие ни во что не ставить простолюдинов, не делавшие исключения даже для миланцев, с пиками наперевес устремились на беззащитных людей.

Двести несчастных нашли в смерти мир совсем не тот и не тот покой, который им был нужен; остальные в панике разбежались, и по опустевшим улицам герцог беспрепятственно доехал до Старого Бролетто.

В эту ночь он издал эдикт, под страхом смерти запрещавший употребление слова «мир» в Милане. Даже из мессы это проклятое слово должно было быть исключено.

Вполне возможно, что, если бы горожане не просили за Фачино, герцог отправил бы к нему других послов с повторной просьбой о его возвращении. Но Джанмария хотел проучить своих подданных и показать им, что их желания не имеют власти над герцогом Миланским. Поэтому вместо Фачино он пригласил в Милан Бусико. Последнего не пришлось долго ждать, и тут к Фачино прибыла большая делегация уже от самих миланцев, слезно умолявших его навести в городе порядок и обуздать окончательно распоясавшегося герцога.

Получив от Фачино письмо с просьбой о помощи, Белларион ни секунды не колебался с принятием решения, чему, кстати, благоприятствовали обстоятельства. Его контракт с Флорентийской республикой только что истек, поэтому он немедленно распрощался с синьорией[1049] и через четыре дня, войдя во главе своей армии в Алессандрию, был по-отечески обнят Фачино.

Он прибыл в тот самый момент, когда на военном совете намечался план кампании против французов.

— Я не сомневался, что ты приедешь и приведешь с собой не менее тысячи человек, которых мы уже включили в расчеты.

— Со мной тысяча двести хорошо вооруженных и опытных солдат.

— Отлично, мальчик мой, отлично! — похлопал его по плечу Фачино и, опираясь на руку Беллариона, — подагра не желала отпускать его, — повел своего приемного сына вверх по той же самой извилистой каменной лестнице, по которой тот, переодетый погонщиком мулов, некогда поднимался, чтобы одурачить Виньяте.

— Маркиз Теодоро тоже здесь? — спросил Белларион.

— Да, слава Богу. В последнее время он постоянно досаждал мне просьбами выступить против Генуи, но я не поддавался на его уговоры. Я не верю маркизу Теодоро и не собираюсь делать для него что-либо, прежде чем он хоть что-то сделает для меня.

— А юный маркиз? — поинтересовался Белларион.

Фачино расхохотался.

— Ты не узнаешь его. Он стал таким скромным и уравновешенным; подумывает даже о том, чтобы стать монахом. Ничего, скоро мы сделаем из него настоящего мужчину.

Белларион удивленно взглянул на него.

— Как вам удалось совершить такое чудо?

— Прогнав его наставника и всех, кто был с ним. Скверная компания! — он остановился на ступеньке лестницы. — Они не понравились мне с первого взгляда, и твое мнение о них полностью подтвердилось. Однажды Фенестрелла и этот горе-наставник устроили вместе с мальчишкой пьянку, и после этого случая я тут же отправил их назад, к маркизу Теодоро, сопроводив их отъезд письмом, в котором предлагал поступить по своему усмотрению с негодными развратниками, злоупотребившими его доверием. Одновременно с ними я прогнал врача и личных слуг юного маркиза, оправдывая свои действия перед Теодоро тем, что они не внушали мне доверия, и их пришлось заменить более надежными людьми. Ему ничего не оставалось, как написать мне благодарственное письмо, в котором он выражал свою признательность за мои хлопоты! Ты смеешься! Да, здесь есть над чем посмеяться, черт возьми! Я тоже посмеялся бы, но не хочу терять бдительность.

Они продолжили подъем наверх, и Белларион вежливо поинтересовался самочувствием синьоры Беатриче.

— Она находилась в Касале, — услышал он ответ Фачино, — где во время военных действий было безопаснее, чем в Алессандрии, которая могла подвергнуться неприятельской осаде.

С этими словами Фачино распахнул перед ним дверь в комнату, где заседал военный совет. Это была та же самая комната с низким сводчатым потолком и открытыми всем ветрам готическими окнами, в которой состоялась беседа тирана-аскета Лоди и Беллариона, но теперь ее стены были завешены коврами и появилась богатая обстановка, более соответствующая сибаритским[1050] вкусам Фачино.

За длинным дубовым столом сидели пятеро мужчин, четверо из которых встали навстречу Беллариону, а пятый, регент Монферрато, остался сидеть, подчеркивая этим разницу в их положении.

— А, синьор Белларион, — лениво протянул маркиз Теодоро в ответ на его поклон, и Фачино показалось, что он уловил насмешку в тоне регента.

— Он привел с собой тысячу двести человек для участия в кампании, — поспешил отрекомендовать его старый кондотьер.

— Ну, тогда мы рады видеть его, — снизошел до приветствия регент, но в его словах отсутствовала искренность, и Беллариону бросилось в глаза, что от его былой обходительности не осталось и следа.

Но все остальные тепло приветствовали Беллариона. Первым к нему направился великолепный Карманьола, как всегда обращавший на себя внимание прекрасным платьем и гордой осанкой. Однако, когда он поздравлял Беллариона с военными успехами, в его манере проскользнуло что-то снисходительное, и Фачино, усаживаясь в кресло, недовольно буркнул:

— Он станет не менее великим воякой, чем вы, Франческо.

— Вы мне льстите, синьор, — поклонился ему Карманьола, не заметив иронии в его словах.

— О Боже! — вздохнул Фачино.

Рыжебородый краснолицый Кенигсхофен, искренне улыбаясь, стиснул его руку с такой силой, словно собирался оторвать ее, вслед за ним к Беллариону подошел пьемонтец Джазоне Тропа, невысокого роста, смуглый и подвижный, как ртуть, а затем — худощавый юноша, спокойный и сдержанный, в котором Белларион с трудом узнал бы Джанджакомо Палеолога, если бы изящество его фигуры и темные, задумчивые глаза не напомнили ему о принцессе Валерии.

Беллариону предложили стул и ознакомили с расстановкой сил. Помимо кондотты Беллариона и трех тысяч солдат, которых мог выставить Монферрато, не рискуя оставить без прикрытия Верчелли, Фачино располагал восемью тысячами человек, десятком трехсотфунтовых пушек и таким же количеством бомбард[1051], способных метать ядра весом в двести фунтов.

— И каков же план кампании? — спросил Белларион.

План был чрезвычайно прост: намечалось пойти на Милан и взять его. Все было готово к выступлению, в чем Белларион сам успел убедиться, увидев при подходе к Алессандрии огромный воинский лагерь, разбитый под ее стенами.

— Существует иной вариант ведения кампании, — после небольшой паузы проговорил Белларион, когда Фачино наконец замолчал. — Вы, наверное, упустили из виду то обстоятельство, что Бусико захватил больше, чем способен удержать. Он стянул все войска в Милан, жители которого решительно настроены против французской оккупации, и этим оголил Геную, где своим чрезмерно суровым правлением тоже не снискал себе популярности у местного населения. Вы все спутали. Вы считаете своим врагом герцога, но единственным настоящим вашим противником является Бусико. Зачем целиться в его прикрытое щитом сердце, когда на его голове не осталось даже шлема? — спросил он и сам же ответил на свой риторический вопрос: — Почему бы вместо Милана не выступить на Геную, которую он так легкомысленно оставил незащищенной? Генуэзцы не окажут вам никакого сопротивления, вы без боя овладеете городом, а Бусико, возможно, придется отвечать за свою промашку перед французским королем.

Такое предложение было горячо одобрено маркизом Теодоро, но встречено в штыки Фачино, который отнюдь не собирался первым выполнить свои обязательства перед маркизом Теодоро.

— Подожди! Подожди! — выпалил он. — Каким образом обладание Генуей приблизит нас к овладению Миланом?

— Бусико наверняка попытается вернуть себе Геную. А для этого ему придется выйти из крепости в чистое поле, да еще уменьшить свои силы, оставив в Милане достаточное число солдат, чтобы держать в повиновении горожан.

Предложенная Белларионом стратегия убедила всех, включая Фачино, который скрепя сердце согласился в конце концов принять ее.

— Вы делаете это не ради маркиза Теодоро, а ради себя, — оставшись наедине с Фачино, попытался рассеять его сомнения Белларион. — Что касается Теодоро… — тут он загадочно улыбнулся. — На вашем месте я не стал бы завидовать ему. Его успехи очень скоро окажутся мнимыми, и ему придется дорого заплатить за них.

Фачино пристально взглянул на него.

— Мальчик мой, — с нескрываемым удивлением произнес он, — что произошло между тобой и Теодоро Монферратским?

— Ничего, я просто знаю, что он — мошенник.

— Ну-у, если ты собрался очистить всю Италию от мошенников, тебе придется стать странствующим рыцарем и немало потрудиться.

— Наверное, вы правы, — задумчиво ответил Белларион.

Глава 2

БИТВА ПРИ НОВИ
Подробности кампании против излишне честолюбивого наместника французского короля можно узнать из исторических трудов мессера Корио и из других источников.

Во главе сильной армии, насчитывающей двенадцать тысяч человек, Фачино подошел к Генуе, которая сдалась без малейшего сопротивления. Услышав о приближении столь многочисленного войска, горожане, опасаясь грабежа и насилия, переправили свои семьи и ценности на стоявшие в гавани корабли, а затем их представители встретились с Фачино и обещали открыть ворота города при условии, что армия останется вне его стен.

— Единственной причиной, по которой мы оказались здесь, — ответил им Фачино с носилок, к которым приковала его разыгравшаяся подагра, — является восстановление законных прав маркиза Монферратского. Если вы примете его как своего государя, я немедленно отведу своих солдат к Нови, чтобы защитить вас от гнева маршала Бусико.

На следующее утро Теодоро Монферратский в сопровождении всего пятисот солдат торжественно въехал в Геную и был встречен восторженными толпами горожан, провозглашавших его своим принцем и избавителем от французского гнета. А на другой день Фачино отошел к Нови встречать Бусико.

Ему не пришлось долго ждать. Новость о взятии Генуи прозвучала для приготовившегося к обороне Бусико как гром среди ясного неба. В ярости и панике он оставил Милан, этим поспешным уходом уничтожив последнюю возможность поправить свои дела. Форсированным маршем он достиг равнины возле Нови, где армия Фачино преградила дорогу его усталым людям. И тут он совершил следующую ошибку. Узнав, что измученного подагрой Фачино утром отправили в Геную и теперь армией командует его приемный сын Белларион, французский маршал решил воспользоваться этим обстоятельством и немедленно вступить в сражение.

Местность была идеальна для использования кавалерии, и Бусико лично возглавил атаку четырех тысяч всадников, составлявших ударную силу французской армии. Они лавиной устремились на центр войск Беллариона, намереваясь с ходу прорвать его, и на первый взгляд могло показаться, что им без труда удастся сделать это. Стоявшая в центре пехота начала сдавать позиции еще задолго до непосредственного контакта с неприятелем, словно устрашенная его атакующим порывом. Однако французы не обратили внимания ни на организованность столь поспешного отхода центра, ни на то, что правый и левый фланги, состоявшие исключительно из кавалерии, не отступили ни на шаг.

Французы стали брать пики наперевес и уже начинали осыпать насмешками дрогнувшего, по их мнению, противника, когда Белларион, находившийся вместе с трубачом в тылу отступавшей пехоты, произнес одно-единственное слово. Трубач вскинул рожок к губам, и не успел отзвучать поданный им сигнал, как отход неожиданно прекратился. Находившиеся в авангарде копийщики Кенигсхофена воткнули свои пятнадцатифутовые копья тупыми концами в землю, каждый солдат первых двух шеренг опустился на одно колено, и перед увлекшимися атакой французами вдруг возник сплошной частокол из смертоносных копий. Не менее полусотни лошадей, с ходу налетевших на них, замертво рухнули на землю; задние напирали на передних, толкали их вперед, на смертоносные копья, и в какие-то несколько секунд ряды французов смешались.

— Это научит Бусико уважать пехоту, — мрачно заметил Белларион. — Труби атаку!

Трижды протрубил рожок, и оба фланга — правый, которым командовал Джазоне Тротта, и левый, под командованием Карманьолы, одновременно устремились на французов, окружая их. Только тут Бусико понял, чем обернулось его излишне самоуверенное наступление: все его попытки перестроить своих всадников и контратаковать оказались тщетными, и сам он, сражаясь как лев, едва вырвался из этой мясорубки. Каким-то чудом он сумел подвести на помощь свои сильно отставшие фланги, но они прибыли слишком поздно: французская кавалерия, цвет армии Бусико, перестала существовать как боеспособная единица, и те, кто остался в живых, сложили оружие и сдались на милость победителя. Подошедшие подкрепления наткнулись на плотный строй солдат противника и после отчаянной схватки с ними были вынуждены отступить с большими потерями.

«Молниеносная операция, превосходный образец удачного взаимодействия различных частей армии» — так отозвался сам Белларион о победе при Нови, в которой французы потеряли не только Милан, но и Геную. Бусико с позором ушел во Францию, уведя с собой остатки своей потрепанной армии, и в Италии о нем больше никогда не слышали.

Следующим вечером в Генуе, во дворце Фрегозо, где устроил свою резиденцию Теодоро Монферратский и где временно расположился вышедший из строя Фачино, состоялся грандиозный банкет в честь сразу двух важных событий: победы над французами и восхождения Теодоро на генуэзский престол. Но если Теодоро являлся, так сказать, официальным именинником, то главным — и настоящим — героем был, конечно же, Белларион.

Он сдержанно принимал обильно сыпавшиеся на него поздравления и равнодушно выслушал как льстивую речь Теодоро, так и язвительные намеки Карманьолы на сопутствовавшую ему удачу.

— Вас не зря прозвали «счастливчиком?» — сказал ему этот честолюбивый рубака. — Хотел бы я знать, что произошло бы, если бы Бусико вовремя раскусил вашу хитрость.

— Такие размышления пошли бы вам на пользу, — с холодной вежливостью отозвался Белларион. — И не забудьте прикинуть, что могло бы случиться, если бы Буонтерцо догадался о наших намерениях на Треббии, а Виньяте предупредил меня в Алессандрии.

И Белларион оставил закусившего от досады губу Карманьолу переваривать смех своих соратников по оружию.

Но его беседа с принцем Теодоро носила более серьезный характер. Ему сразу не понравилась напыщенность похвал регента, и он ничуть не удивился, когда услышал предложения перейти вместе со своей кондоттой на службу в Монферрато. Беллариону стало ясно, что, во-первых, Теодоро намерен значительно увеличить свои силы, с тем чтобы теперь, когда его собственные цели были достигнуты, он смог бы без опаски разорвать союз с Фачино, а во-вторых, его, Беллариона, принимали за продажного, своекорыстного искателя приключений, никогда не задумывающегося о чести там, где речь шла о выгоде.

И расчетливое, алчное выражение, появившееся на лице Беллариона, убедило Теодоро, что он не ошибся в своих предположениях.

— Вы предлагаете… — начал было он и, запнувшись, украдкой взглянул на Фачино, сидевшего неподалеку от них в огромном малиновом кресле. — Лоджия пуста, синьор, — понизил он голос. — Не лучше ли нам уединиться в ней?

Они не спеша пересекли просторный зал, лавируя между празднично разодетыми гостями, и оказались на уютной, закрытой со всех сторон лоджии, выходящей на гавань с рядами лодок, дремавших под ночным небом возле длинного мола. Огромная галера с убранными парусами медленно скользила по поверхности воды, и лопасти ее гигантских весел поблескивали серебром в мягком лунном свете.

— Это очень выгодные условия, синьор принц… — приглушенным голосом произнес Белларион, провожая судно взглядом.

— Я надеюсь, что никогда и никого не ценю ниже его заслуг, — ответил ему Теодоро. — Вы — выдающийся солдат, мессер Белларион. Сейчас это бесспорный и очевидный для всех факт.

Белларион не стал спорить с ним.

— Я не могу понять, зачем вашему высочеству сейчас выдающиеся солдаты. Сделанное вами предложение подразумевает, что у вас есть какие-то далеко идущие планы. Но пока я, хотя бы поверхностно, не осведомлен о них и не представляю, какого рода служба меня ожидает, ваши условия остаются насколько привлекательными, настолько же и иллюзорными.

Теодоро с облегчением вздохнул и даже тихонько рассмеялся. Слава Богу, подумал он, что любопытство Беллариона продиктовано его жадностью, а не чем-либо иным. Однако он решил проверить свою догадку.

— Насколько я понимаю, в настоящее время вы не связаны никакими обязательствами с графом Бьяндратским?

— Абсолютно никакими, — не задумываясь ответил Белларион. — Чтобы отплатить ему за старые услуги, я согласился участвовать в кампании против маршала Бусико. Но кампания окончена, а вместе с ней выполнены и мои обязательства. Так что я вновь свободен, синьор.

— Я так и предполагал. Иначе, разумеется, не стоило бы и речи заводить об этом. Но вскоре у вас не будет недостатка в заманчивых предложениях, и поэтому я решил не терять времени даром. Могу лишь добавить, что ваше жалованье будет таким, что вы не пожалеете о своем согласии.

Тут регент назвал сумму, значительно превышавшую ту, что выплачивалась ему во Флоренции.

— Но вы еще не назвали своих условий. Я должен хорошенько взвесить их, а для этого мне хотелось бы знать ваши планы.

— Наш контракт заключается на три года, — промолвил Теодоро.

— Хм-м, он становится все более заманчивым, — отозвался Белларион.

— И более приемлемым?

— Не стану этого отрицать, — усмехнулся Белларион.

— Условия контракта самые обычные: вы исполняете мои приказания и сражаетесь с тем, кто в данный момент является моим врагом.

— Естественно, — ответил Белларион, но его голос чуть дрогнул, произнося это единственное слово. — Естественно… — повторил он и на секунду задумался. — Однако я предпочел бы не встречаться на поле битвы с синьором Фачино.

— Вы настаиваете на этом? — спросил Теодоро.

Белларион помедлил с ответом, словно боролся с угрызениями совести.

— Мне не хотелось бы воевать с ним, — нерешительно проговорил он наконец.

— Я прекрасно понимаю, чего вам не хотелось бы. Но вы все же не ответили на мой вопрос. Это ваше непременное условие?

— Явится ли оно препятствием для заключения контракта между нами? — попытался уклониться от ответа Белларион.

— Возможно, — после небольшой паузы сказал Теодоро и поспешил добавить: — Мне трудно представить себе, чтобы мы с Фачино оказались врагами. Но вы должны отдавать себе отчет в том, что я не могу взять на службу кондотьера, который оставляет за собой право дезертировать в самую неожиданную минуту.

— О да, конечно же, я с самого начала понял это. Глупо с моей стороны колебаться: ваше предложение чрезвычайно выгодно.

Он вздохнул, будто сомнения все еще терзали его.

— Синьор Фачино едва ли укорит меня… — начал было он, но фраза так и осталась неоконченной, и Теодоро, чтобы окончательно склонить чашу весов в свою пользу, решил бросить на нее дополнительный вес.

— Возможно, мне удастся заинтересовать вас некоторыми перспективами.

— Перспективами? Что вы имеете в виду?

— Земли вдоль реки Танаро от Ревильяско до Маргарин составят ваше ленное владение[1052], в управление которым вы вступите с титулом графа Асти.

У Беллариона перехватило дыхание. Он повернулся к маркизу, и его лицо, освещенное лунным светом, казалось очень бледным.

— Синьор, не в вашей власти наградить меня тем, что вы обещаете.

— Чтобы исполнить свое обещание, мне и потребуются ваши услуги. Вы видите, как я откровенен с вами.

Но Белларион увидел не только это. Ему стало ясно, что этот соблазнитель замыслил не что иное, как захватить богатую область, лежавшую между Верхним и Нижним Монферрато, и овладеть Алессандрией, Валенцой и двумя десятками других городов, находящихся сейчас во владениях герцога Миланского. Это означало бы неизбежную и долгую войну с Фачино, которому, возможно, до конца дней своих пришлось бы защищать целостность герцогства.

— Вы не шутите, синьор? — слегка дрожащим от волнения голосам проговорил Белларион. — Это чрезвычайно важное условие.

— Ваша жалованная грамота будет приготовлена заранее и подписана одновременно с контрактом, что послужит гарантией выполнения мною взятых на себя обязательств.

— Белларион, граф Асти! — восхищенно пробормотал Белларион, устремив невидящий взор в море. Предложение, казалось, ослепило и оглушило его, и ему с трудом удавалось сдерживать переполнявшие его эмоции. Он неожиданно рассмеялся.

— Когда мы подписываем контракт, синьор принц?

— Завтра утром, синьор граф, — ответил Теодоро, и на его тонких губах мелькнула улыбка удовлетворения. Еще бы! Как тонко он смог провернуть дело с этим продажным выскочкой и заманить его обещаниями, выполнять которые ему, маркизу Теодоро, возможно, никогда не придется.

На другой день, рано утром, они вновь встретились с регентом, но на этот раз уже в его кабинете, в присутствии нотариуса, написавшего под диктовку Теодоро контракт, двух монферратских синьоров и Вернера фон Штоффеля, свидетеля со стороны Беллариона.

Нотариус зачитал сначала контракт, все пункты которого были одобрены Белларионом, а затем грамоту, в которой Белларион повелением маркиза Теодоро объявлялся графом Асти и детально перечислялись все земли, отводившиеся в его будущее владение. Оба документа были уже скреплены печатями и подписями представителей Монферрато. Дело оставалось за Белларионом, и нотариус протянул ему смоченное в чернильнице гусиное перо. Но Белларион с сомнением взглянул на регента.

— Документы могут погибнуть, — сказал он, — что чревато трагическими последствиями, когда речь идет о деле чрезвычайной важности. Поэтому я взял с собой свидетеля, который при необходимости подтвердит обещание, данное вашим высочеством.

Маркиз нахмурился.

— В таком случае пускай мессер Штоффель хорошенько ознакомится с ними.

— Нет, это будет не мессер Штоффель. Нужный мне свидетель уже ждет в приемной вашего высочества.

С этими словами он шагнул к двери и настежьраспахнул ее.

В следующее мгновение в комнату, прихрамывая и опираясь на костыль, вошел Фачино, которому Белларион подал приготовленные для подписи документы.

У регента вырвался из горла какой-то нечленораздельный звук, и он оторопело уставился на кондотьера.

— Мерзкий ловкач! — давая выход душившему его гневу, завопил маркиз Теодоро, когда к нему вернулся дар речи. — Безродный, чванливый Иуда! Как только я мог довериться тебе! Как я мог забыть о твоей подлой, низкой натуре! Грязный пес!

— Ловкач! Иуда! Грязный пес! — с укоризной в голосе проговорил Белларион, словно взывая к присутствующим о несправедливости эпитетов, которыми столь щедро наградил его Теодоро. — Зачем использовать такие сильные выражения? Разве я, как послушный сын, мог подписать контракт без одобрения своего отца?

— Ты еще издеваешься надо мной, вонючий шакал?!

Фачино сурово взглянул на маркиза, и в его глазах запылал огонь.

— Придумайте-ка словечки покрепче, чтобы их можно было вернуть вам, синьор, — медленно проговорил он. — Все, что вы говорили здесь до сих пор, чересчур мягко для вас.

Не в силах более сдерживаться, маркиз, пылая яростью, рванулся к Фачино, словно собирался разорвать его на части. Но не успел он сделать и двух прыжков, как на его пути оказался Белларион, внешне невозмутимый, но державший руку на поясе, с которого свисал тяжелый кинжал.

— Может быть, мы станем вести себя прилично? — не повышая голоса, произнес он. — Если у вашего высочества чешутся руки, то вы можете воспользоваться услугами десятка моих людей, которые ждут в вашей приемной.

Маркиз замер как вкопанный, пытаясь взять себя в руки. Ему это удалось, но с большим трудом. Фачино презрительно рассмеялся ему в лицо и уничтожающим тоном произнес:

— Ничтожество! Продажное ничтожество! Я отдал вам Верчелли и сделал правителем Генуи, а вы, не пошевелив и пальцем, чтобы помочь мне добиться того, чего я хочу, уже торопитесь воспользоваться всем этим против меня. Вы собрались отнять у меня Алессандрию! Вы захотели переманить к себе моего лучшего капитана и подговорить его повернуть оружие против меня! Не окажись Белларион, которого вы обозвали Иудой, неподкупен и верен, я мог ничего не узнать о ваших планах до тех пор, пока уже не было бы слишком поздно. Но теперь, когда мне все известно, я вам не позавидую. Ваши дни сочтены. Вы хотели войны с Фачино Кане — так готовьтесь к ней, черт побери!

Смертельно бледный, Теодоро стоял между двумя перепуганными монферратскими синьорами, не в силах произнести ни слова в ответ.

Фачино смерил регента взглядом с головы до пят, и его губы презрительно искривились.

— Я никогда не поверил бы, что вы могли пойти на такую подлость, не убедись я в этом собственными глазами. — Он подал документы обратно Беллариону. — Верни ему эту писанину, и пошли отсюда. Меня воротит от этого слизняка!

Он повернулся и заковылял к двери. Белларион, однако, задержался, чтобы разорвать пергамент на мелкие кусочки, и швырнуть их на пол. Но когда они со Штоффелем были уже в дверях, маркиз Теодоро, обретший наконец способность говорить, выпалил ему вслед:

— Эй ты, ловкач! Сколько тебе удалось выклянчить у Фачино за твою измену?

— Ничего, синьор, — помедлил на пороге Белларион. — Я поставил только одно условие: как только будут улажены дела в Милане, он приложит все усилия, чтобы маркиз Джанджакомо, недавно отметивший свое совершеннолетие, без помех взошел на узурпированный вами престол.

— Негодяй, какое тебе дело до Джанджакомо?! — изумленно воскликнул Теодоро.

— Он нужен мне, иначе я не стал бы столько хлопотать, чтобы заполучить его в заложники. Мне это обошлось недешево.

— Ты хлопотал за него? Ты? Но кто тебе заплатил?

Белларион вздохнул и устало взглянул на него.

— Вы, наверное, принимаете меня за торговца, — напоследок заметил Белларион, — а на самом деле я никчемное и бесполезное создание — странствующий рыцарь.

Глава 3

ВОЗВРАЩЕНИЕ ФАЧИНО
Этим же утром многочисленный отряд всадников выехал из Генуи и направился вверх по долине реки Скривии в сторону Нови, где был разбит лагерь войска Фачино. В центре этого отряда, в запряженной мулами повозке, ехал сам Фачино, погруженный в невеселые думы о человеческой неблагодарности и подлости. Возможно, спрашивал он себя, честолюбивая Беатриче справедливо укоряла его в том, что он куда больше занимался делами других людей — готовых тут же отплатить ему черной неблагодарностью, — чем своими собственными.

Из Нови Фачино отправил Карманьолу с сильным эскортом в Касале с поручением забрать оттуда графиню и привезти ее в Алессандрию — ему не хотелось, чтобы маркиз Теодоро превратил ее в заложницу и попытался выторговать в обмен на ее возвращение Джанджакомо, который все еще находился вместе с Фачино.

Через три дня после выступления из Нови армия Фачино достигла Виджевано и там остановилась. Причиной тому было тщеславие Фачино: ему хотелось въехать в Милан во главе своей конницы, а подагра все еще не позволяла ему садиться в седло.

Прошла неделя, и стараниями генуэзского врача Момбелли, прославившегося лечением этой болезни, состояние Фачино значительно улучшилось, так что только увещевания врача удерживали кондотьера в бездействии. Но за это время многие горожане сами явились к нему на поклон, и первым из них оказался неугомонный Пустерла Венегоно, предложивший Фачино немедленно вздернуть Джанмарию и самому стать герцогом Миланским. Он обещал ему поддержку всех гибеллинов, но Фачино равнодушно выслушал его и не ответил ему ни «да», ни «нет». И наконец, в Виджевано прибыл герцог собственной персоной в сопровождении своего злого гения Антонио делла Торре, закадычного дружка Лонате, и ничтожного эскорта в сотню всадников, которых возглавлял капитан Бертино Мантегацца. Фачино принял их в доме местного префекта.

— Ваше высочество оказали мне честь, не усомнившись в моей верности, — сказал Фачино, склоняясь к унизанной кольцами руке герцога.

— Верности! — хмыкнул герцог. — Разве верность подтолкнула вас повернуть против меня оружие?

— Синьор герцог заблуждается. Я никогда не вооружался против него. Я веду войну только против врагов его высочества и не преследую иных целей, кроме восстановления в стране мира.

— Неплохие слова из уст взбунтовавшегося предателя! — усмехнулся герцог и плюхнулся в кресло.

— Если бы ваше высочество считали так на самом деле, вы вряд ли осмелились бы появиться здесь.

— Кто? Я? Черт побери, вы забываетесь, синьор! Я — герцог Миланский.

— Я постараюсь не забывать об этом, ваше высочество, — сказал Фачино, и нотки гнева, прозвучавшие в его голосе, заставили делла Торре предостерегающе дернуть герцога за рукав.

Джанмария верно интерпретировал поданный ему знак и решил сменить тему их беседы, но никак не тон, которым разговаривал с Фачино.

— Вы знаете, почему я здесь? — спросил он.

— Чтобы позволить мне, как я надеюсь, и дальше служить вашему высочеству.

— Хм-м! Н-да! Меня вот-вот стошнит от вашей учтивости. Хватит ломать комедию! — неожиданно взъярился он. — Называйте вашу цену.

— Цену, ваше высочество? Вы считаете, мне есть что продать вам?

— Синьор граф, прошу вас быть чуточку терпеливее с его высочеством, — взмолился делла Торре.

— Разве меня можно упрекнуть в обратном? — отозвался Фачино, начиная не на шутку раздражаться. — Но если вы и дальше будете испытывать мое терпение, боюсь, что ваш визит может завершиться весьма печально.

Но герцог словно не замечал надвигающейся бури.

— Что я слышу? Угрожать мне? Какая наглость! Ах, собака! — вспылил он.

Фачино позеленел от гнева. Стоявший среди его капитанов высокий малый в голубой мантии, накинутой на серебристого цвета камзол, громко рассмеялся. Бледные, навыкате глаза Джанмарии уставились на него.

— Как ты смеешь, негодяй? — злобно прорычал он и вскочил на ноги, разгневанный столь вопиющим нарушением этикета. — Над кем ты потешаешься?

— Над вами, синьор герцог, и над вашим ничтожеством! — вновь рассмеялся Белларион, прежде чем ответить ему. — Сейчас вы — герцог Миланский только милостью Божьей и с одобрения синьора Фачино Кане. Однако же вы, не смущаясь, осмеливаетесь оскорблять обоих.

— Замолчи, Белларион! — рявкнул Фачино. — Мне не нужны адвокаты.

— Белларион! — злорадно откликнулся герцог. — Я не забыл это имя и, можешь не сомневаться, теперь еще лучше запомню его. Тебя научат…

— Черт побери, сейчас научат ваше высочество! — вскипел Фачино. — Вон отсюда, убирайтесь к себе в Милан и ждите там, пока я не соизволю прибыть туда. Благодарите Бога, что вы — сын отца, которого я так хорошо помню, иначе вам бы не уйти отсюда живым. Вон! И перед тем, как мы вновь встретимся, научитесь вести себя как следует, не то, клянусь, я не поленюсь своими руками вздуть вас хорошенько плеткой.

Устрашенный грозой, пожалуй, впервые разыгравшейся с такой силой над его герцогской головой, Джанмария медленно пятился к двери, а трое его спутников постарались оказаться между ним и разъяренным кондотьером.

— Синьор! Синьор! Это неприлично! — попытался утихомирить его делла Торре, сам бледный и почти дрожащий.

— Неприлично! Может быть, прилично, что меня обозвал собакой упрямый выродок, которому я был вместо отца? Вон отсюда, синьоры! Убирайтесь — все вы! Двери, Белларион! Шире двери для герцога Миланского!

Они молча ушли, опасаясь — и совершенно справедливо, — что их следующее слово станет последним. Однако они никуда не уехали, вечером делла Торре вновь объявился у Фачино, пытаясь помирить его с герцогом, и Фачино, успев к тому времени поостыть, согласился еще раз встретиться с ним.

На этот раз Джанмария вел себя скромнее и сдержаннее и заявил, что готов позволить Фачино беспрепятственно въехать в Милан и вновь вернуться к исполнению своих прежних обязанностей, — короче, обещал то, в чем не в силах был отказать.

Ответ Фачино был краток и недвусмыслен. Он соглашался вступить в должность миланского наместника, но только при условии, что будет занимать ее в течение трех лет и члены городского совета присягнут ему на верность.

Замок Порто-Джовия предоставляется в его полное и исключительное распоряжение, а все гвельфы, занимающие официальные посты в государстве, должны быть немедленно уволены в отставку. И последнее: Антонио делла Торре, которого Фачино считал источником всех несчастий, обрушившихся в последнее время на Милан, и мессер Франческо Лонате навсегда изгонялись из герцогства.

Последнее условие оказалось камнем преткновения для Джанмарии, клятвенно заверявшего, что его хотят лишить общества всех его друзей, и прошло почти три недели, прежде чем герцог уступил и безоговорочно принял все условия Фачино.

6 ноября, в среду, вечером, Фачино Кане, граф Бьяндратский, в сопровождении большой свиты въехал в Милан, чтобы вновь принять на себя бремя наместнической власти, абсолютной и на этот раз, как ему думалось, никем не оспариваемой. Шел проливной дождь, однако улицы были запружены народом, вышедшим приветствовать своего спасителя. А в Старом Бролетто сидел в одиночестве Джанмария и в бессильной ярости грыз ногти, слушая приветственные крики толпы.

О том, что произошло в герцогстве после триумфального въезда Фачино Кане в Милан, можно в деталях узнать из хроник Корио и Фра Серафино из Имолы. Но судьба рода Висконти и самого Фачино интересует нас лишь постольку, поскольку они связаны с формированием личности Беллариона, поэтому здесь мы ограничимся лишь кратким изложением их.

Армия, которую Фачино привел в Милан, хотя и уменьшилась на три тысячи человек после разрыва с Теодоро Монферратским, однако же представляла собой силу все еще достаточно грозную, чтобы заставить Малатесту отказаться от планов завоевания всего герцогства и ограничиться ранее оккупированными Брешией и Бергамо. Но прошло более двух лет, прежде чем состоялась их встреча на поле брани под Бергамо, поскольку все внимание Фачино сначала сосредоточилось на иных противниках, более активных и территориально более близких, чем Малатеста, и, следовательно, представлявших собой значительно большую опасность.

Эсторре Висконти, Джованни Карло, разгромленный под Алессандрией, но не успокоившийся Виньяте и другие мятежники со всех сторон угрожали Милану своими вооруженными отрядами, а возглавлял эту когорту родной брат герцога Филиппе Мария Висконти, граф Павии. Надо сказать, сами гибеллины, массами бежавшие в Павию во времена господства Малатесты и Бусико, приложили немало усилий для подогревания амбиций Филиппе Марии, сумев внушить ему, что он является единственной их опорой в Северной Италии.

Известия о его военных приготовлениях против Милана достигли ушей Фачино, когда тот усмирял взбунтовавшихся подданных герцога в Дезио и Горгонцоле, совсем неподалеку от столицы. И сразу же, как только там были восстановлены спокойствие и порядок, он двинул свою армию против Филиппе Марии. Его войска подошли к Павии и в самую рождественскую ночь взяли ее штурмом, который завершился беспрецедентным по жестокости разграблением города. Это печальное событие навсегда осталось темным пятном, омрачившим славу выдающегося полководца, пускай жестокого при необходимости, однако исповедовавшего высокие принципы долга и солдатской чести.

Фачино поступил с Филиппе Марией точно так же, как и с его старшим братом. Он объявил себя управителем всех его владений, назначил своих доверенных людей на все основные государственные должности и полностью лишил Филиппе Марию какой-либо реальной власти.

Толстый, слабохарактерный граф воспринял свое низложение на удивление равнодушно. По натуре склонный к уединению и наукам, он старался избегать общества и страшно стеснялся габаритов своего тела, которые его мнительному воображению представлялись совершенно гротескными.

Вспыхнувшая было в нем искра честолюбия окончательно погасла, и он вернулся к своим книгам, предоставив Фачино по своему усмотрению распоряжаться в его государстве и довольствуясь тем малым, что у него не отняли.

Фачино решил обосноваться в Павии и полностью оккупировал огромный графский замок, устроив там свою штаб-квартиру. Он перевез туда из Алессандрии свою графиню, вместе с которой приехала и принцесса Валерия Монферратская. Принцесса покинула Касале вместе с Карманьолой, не желая более оставаться во власти регента и, возможно, надеясь, что ее присутствие рядом с Фачино подтолкнет того исполнить свою угрозу против регента. Но у Фачино имелись куда более неотложные дела, так что маркиз Теодоро мог и подождать.

В мае следующего года он двинулся на Кантурио и легко разбил его. Затем последовала победоносная кампания против Кремы. Тем временем Белларион, кондотта которого увеличилась до полутора тысяч человек и была усилена отрядом Кенигсхофена, выступил против Виньяте, которого на этот раз он окончательно разгромил и выгнал из Лоди. После этой победы он вернулся в Милан, где фактически являлся наместником Фачино, и сумел стяжать уважение и даже любовь горожан уравновешенной мудростью своего правления. Фра Серафино утверждает, что именно Фачино заставил Джанмарию пожаловать Беллариону в награду за его лояльность и неподкупность титул графа Гави и назначить его кондотте ежемесячное жалованье в тридцать тысяч дукатов сроком на два года.

Глава 4

ГРАФ ПАВИИ
Черные силуэты обнаженных деревьев рельефно выделялись на фоне заснеженной и скованной морозом земли в обширном парке Павии, темно-бурые воды реки Тичино пенились и бурлили возле ста гранитных опор огромного крытого моста длиной в пятьсот футов, соединявшего ее берега, и покрытые инеем стены этого города богословов и ученых угрюмо вздымались к серому декабрьскому небу. А вне его стен, изолированный со всех сторон глубоким и широким рвом, находился массивный квадратный замок, розовый, как коралл, неприступная крепость[1053] и одновременно непревзойденный по красоте дворец, один из замечательных памятников славы и мощи рода Висконти, воспетый великим Петраркой[1054] как самое величественное сооружение Италии.

Гордостью дворца была просторная библиотека, устроенная в одной из четырех угловых башен. Ее пол был выстлан цветной мозаикой с изображениями птиц и зверей, темно-синий потолок был испещрен многочисленными звездами, а на устроенных вдоль стен стеллажах хранились завернутые в бархат, камку[1055], серебряную и золотую парчу девятьсот ценнейших манускриптов, в которых содержались все знания, накопленные к тому времени теологией, астрологией, медициной, музыкой, геометрией, риторикой и другими науками.

Библиотека являлась любимым местом времяпрепровождения сына великого Джангалеаццо Филиппе Марии Висконти, графа Павии. В тот вечер он сидел там за шахматной доской возле пылающего камина, где шипели и трещали в огне огромные сосновые поленья, наполнявшие комнату ароматом смолы; его партнером был синьор Белларион Кане, граф Гави, один из его немногих новых друзей, с которыми коротал время этот диковатый и угрюмый отшельник.

Кроме Беллариона, компанию ему составляли графиня Бьяндратская, позевывавшая над прекрасно иллюстрированным экземпляром «Триумфа Любви» Петрарки[1056], белокурая принцесса Монферратская, склонившаяся над пяльцами и вышивавшая золотом и серебром алтарный покров для церкви Сан-Пьетро в Чьель-д’Оро, и ее скучающий брат, от нечего делать наблюдавший за работой проворных пальцев своей сестры.

Наконец это занятие наскучило ему; он встал и, подойдя к игрокам, уселся на стул поблизости от них так, что мог видеть игру.

Костыль, лежавший рядом с Белларионом, и его правая нога, неподвижная и вытянутая неестественно прямо, убедительно объясняли, почему он позволял себе играть в шахматы в этот декабрьский день, когда на холмах Бергамо кипела война против Малатесты. Беллариона постигла участь, которая часто выпадает новаторам и первопроходцам. Продемонстрировав своим соотечественникам, что должным образом организованная и управляемая пехота способна с успехом противостоять на поле битвы атакующей кавалерии, он переключил свое внимание на артиллерию. Два месяца назад он собрал под стенами Бергамо целый артиллерийский парк, намереваясь разрушить городские укрепления, но, увы, первая же бомбарда, из которой попытались выстрелить, сама взорвалась, убив двоих бомбардиров; Белларион тоже пострадал — у него было сломано бедро, и Фачино получил еще одно подтверждение весьма распространенного в те времена мнения, что артиллерия опасна лишь для тех, кто сам ее использует.

Врач Момбелли, теперь постоянно находившийся в свите Фачино, вправил кость, затем Беллариона усадили в запряженную мулами повозку и по раскисшим от осенних дождей дорогам отправили на излечение в Павию. Его отъезд из армии был с сожалением воспринят всеми, кроме Карманьолы, втайне обрадовавшегося удалению капитана, чьи методы ведения войны всегда заслуживали у товарищей по оружию большего уважения, чем его собственные, и Филиппе Марии, обнаружившего в Белларионе превосходного шахматиста и глубокого эрудита, сумевшего своей ученостью и душевными качествами завоевать доверие и дружбу этого одинокого юноши. Принцесса Валерия пришла в ужас, узнав, что человек, которого она из необоримого предубеждения продолжала подозревать и презирать, будет составлять ей компанию почти всю зиму. Тщетно Джанджакомо, успевший начать уважать Беллариона, пытался разубедить ее. Когда он начинал настаивать, что своим удалением из-под опеки дяди обязан исключительно Беллариону, его слова всегда встречались недоверчивой усмешкой.

— Этот ловкач хочет, чтобы мы именно так думали о нем. Он всего лишь исполняет приказы графа Бьяндратского.

— Нет, Валерия, нет! Ты же не станешь отрицать его военных успехов, которые сейчас признаны всей Италией.

— Но как он добился этого признания? Разве своей рыцарской доблестью и солдатской храбростью? Всем известно, что он полагается исключительно на хитрость и удачу.

— Ты прислушиваешься к тому, что говорит Карманьола, — заметил ее брат. — Но он смертельно завидует Беллариону и отдаст свою правую руку за ничтожную долю его талантов.

— Ты еще мальчик и многого не понимаешь, — с оттенком суровости произнесла она.

— А Карманьола, разумеется, недурен собой, — не удержался он от того, чтобы поддеть сестру.

Щеки принцессы зарделись. Во время своих случайных визитов в Павию Карманьола был весьма внимателен к принцессе и старался как можно чаще видеться с ней, что не ускользнуло от внимания юноши.

— Он честный и открытый синьор, — горячо возразила она. — Лучше быть прямолинейным солдатом, чем хитрым интриганом, как Белларион. Я почти не сомневаюсь, что он ведет с нами двойную игру.

— Ну, если Белларион интригует в пользу нашего дяди, то он делает это весьма странным образом.

Она с жалостью взглянула на него.

— Никогда не скажешь, что у Беллариона на уме. Все говорят так — не только я.

— И как ты думаешь, чего же он хочет?

Ее взгляд стал задумчивым.

— Что, если он помогает нашему дяде уничтожить нас, чтобы затем уничтожить самого дядю? Что, если он метит на монферратский трон?

Джанджакомо удивленно рассмеялся.

— Если бы ты лучше знала его, — сказал Джанджакомо, — ты не говорила бы так. Смотри, как он возвысился за эти четыре года. Из безымянного найденыша он стал рыцарем Белларионом, затем синьором Белларионом, возглавившим отряд Белой Собаки, и вот теперь он граф Гави, владелец богатого лена.

Не только Джанджакомо, но и графиня Беатриче тоже могла бы, если бы захотела, помочь принцессе сформировать более правильное мнение о Белларионе, тем более что ей были известны причины, по которым Валерия была не расположена к нему.

— Вы люто ненавидите его, — заметила однажды в разговоре с ней графиня, когда речь зашла о Белларионе.

— На моем месте вы испытывали бы к нему те же чувства.

Графиня пристально взглянула на нее, и на ее ярко-красных губах появилась непроницаемая улыбка.

— Это было бы возможно только на вашем месте, — лениво растягивая слова, проговорила она.

Ее тон и ее улыбка на много дней заинтриговали принцессу. Но то ли гордость, то ли боязнь помешали ей спросить графиню, что же она имела в виду.

Когда Белларион наконец смог передвигаться вприпрыжку по замку, она стала избегать встреч с ним наедине, а в присутствии других людей всегда обращалась к нему с ледяной вежливостью.

Если Беллариона и ранило ее неприязненное отношение к нему, то он и виду не показывал. Будучи по натуре очень терпеливым человеком, он мог подождать до тех пор, пока маркизу Теодоро придется заплатить по счетам и ей наконец-то станет ясно, чьим же слугой он на самом деле являлся. Поэтому он решил вести себя с ней точно так же, как и она вела себя с ним, и отнюдь не стремился оказаться в ее обществе, как, впрочем, и ни в чьем другом, кроме Филиппе Марии, с которым он проводил долгие часы за шахматами или за изучением бесценных сокровищ его библиотеки.

До появления Беллариона граф Павии считал себя сильным шахматистом. Но Белларион продемонстрировал ему, что его знакомство с этой игрой было весьма поверхностным. Если раньше Филиппе Мария с легкостью добивался побед над своими противниками, то теперь он пыхтел и потел над доской, пытаясь всего лишь уменьшить масштабы неизбежного разгрома.

Сегодня, однако, ему показалось, что впереди забрезжила надежда. Он организовал массированную атаку на фланг позиции Беллариона, и впервые за все время их соперничества он увидел возможность объявить шах за три хода и поставить мат в четыре хода. Он перевел вперед знаменосца[1057], усиливая свою атаку, и широко улыбнулся. Филиппе Марии шел всего лишь двадцать первый год, но, несмотря на столь юный возраст, он был полным, как боров, при росте не выше среднего, он, когда сидел, казался высоким, поскольку природа наградила его туловищем непропорционально длинным в сравнении с его короткими и бесформенными членами. У него было круглое, как луна, лицо, и такое же бледное. Огромные мясистые складки свисали под его подбородком и покрывали всю шею и плечи, так что его плоский затылок казался из-за этого даже несколько вогнутым внутрь черепа. У него были короткие черные волосы, гладкие и лоснящиеся, словно бархатные, а широкий лоб, — пожалуй, единственная привлекательная черта этого безобразного лица — прятался под челкой, спадавшей почти до самых бровей, густых и кустистых. От своего отца он унаследовал только крючковатый хищный нос, усиливавший впечатление жестокости характера его обладателя, которое возникало при виде маленьких и блестящих змеиных глазок и жесткой изогнутой линии рта. И такое впечатление было совершенно верным, поскольку в глубине души этот угрюмый, диковатый принц не был лишен садистских наклонностей, весьма характерных для представителей рода Висконти.

Закрываясь от слона, Белларион выдвинул коня, и тишину библиотеки нарушил резкий, пронзительный смех Филиппе Марии.

— Вы пытаетесь лишь оттянуть неизбежное, Белларион, — высоким, как у женщины, голосом проговорил он, беря его фигуру.

Но ход конем, показавшийся сосредоточившемуся на своей атаке Филиппе Марии чисто оборонительным, неожиданно открыл стратегический простор королеве Беллариона. Он протянул к ней руку, на которой сверкал огромный сапфир, обрамленный бриллиантами — он во всем старался отдавать предпочтение цветам своего герба, белому и голубому, — и перевел королеву на половину доски Филиппе Марии.

— Мат, синьор принц, — спокойно объявил он и лениво откинулся на обтянутую малиновой парчой спинку своего кресла.

Филиппе Мария, не веря своим глазам, уставился на шахматную доску. Уголки его рта опустились, огромные обвисшие щеки задрожали, и могло показаться, что он вот-вот заплачет.

— Черт возьми, Белларион! Всегда повторяется одно и то же! Я все тщательно планирую и рассчитываю, а вы, как будто не думая ни о чем, кроме обороны, потихоньку готовите решающий удар и наносите его в самый неожиданный момент. Ах, ловкач! — полушутя-полусерьезно воскликнул он. — Только хитростью вам и удается побеждать меня!

Принцесса Валерия, услышав слова, которыми она сама столь часто характеризовала Беллариона, оторвалась от своего занятия и взглянула в их сторону. Белларион заметил ее движение и догадался, о чем она подумала в этот момент.

— На поле брани мои противники отзываются обо мне примерно в таких же выражениях. Однако те, кто сражается рядом со мной, аплодируют мне, — словно отвечая ей, проговорил Белларион и рассмеялся. — Истина — неуловимая вещь, ваше высочество, как прекрасно знал еще Понтий Пилат[1058], и восприятие происходящего зачастую зависит лишь от нашей точки зрения.

Филиппе Мария устало откинулся в своем кресле и его огромный подбородок уперся ему в грудь.

— Сегодня я больше не играю, — угрюмо произнес он.

Графиня встала, и ее черное с золотом парчовое платье слегка зашуршало, когда она пересекала комнату, направляясь к ним.

— Позвольте, я уберу шахматы, — сказала она. — Пустая, глупая игра. Удивляюсь, как вы можете тратить на нее столько времени.

Глазки-бусинки Филиппе Марии с жадностью обежали ее изящный силуэт с головы до пят, что не ускользнуло от внимания Беллариона, равно как и замаскированно-провоцирующее поведение графини. Она склонилась к доске, и восхищенный взгляд Филиппе Марии остановился на ее белоснежной, словно выточенной из слоновой кости шее, а затем скользнул туда, где низкий вырез платья приоткрывал тугую грудь.

— Людям свойственно презирать то, чего они не понимают, — ответил ей Белларион.

— Еще бы тебе не защищать игру, в которой ты поднаторел, Белларион. Ты ведь так любишь демонстрировать свое мастерство и свои успехи.

— Мне кажется, это общая наша черта, синьора. Разве вы сами не наслаждаетесь властью, которую дает вам ваша красота?

Она взглянула на Филиппе Марию и спрятала глаза под тяжелыми веками.

— Белларион становится галантным, синьор принц, он даже обратил внимание на мою красоту.

— Он ведь не слепой, — осмелев, сказал толстяк, но в следующую секунду его лицо покрылось красными пятнами смущения.

Веки графини опустились еще ниже, так что ее длинные ресницы, казалось, коснулись самых щек.

— Эта игра очень полезна для принцев, — вмешался Джанджакомо. — Мне так говорил мессер Белларион.

— Он имел в виду, — ответил ему Филиппе Мария, — что она учит горькой морали: хотя государство и возглавляется принцем, но положение последнего целиком и полностью зависит от его подданных, и сам по себе он не способен совершить больше, чем простая пешка.

— Восточный мудрец изобрел шахматы именно для того, чтобы объяснить правившему в его стране деспоту эту простую истину, — добавил Белларион.

— И самая сильная фигура на доске, как и в государстве, — ферзь, или, по-другому, королева, символ женщины, — продолжил Филиппе Мария и вновь взглянул на графиню.

— Верно! — рассмеялся Белларион. — Этот древний азиат хорошо знал мир!

Однако ему стало не до смеха, когда он стал замечать разгоравшуюся изо дня в день похоть в глазах графа Павии, когда тот смотрел на синьору Беатриче, и ее явное удовлетворение оказываемым ей вниманием.

И однажды, застав ее в одиночестве в библиотеке, Белларион решил покончить с этим.

Он проковылял к огромному окну, возле которого она сидела, и, опершись на подоконник, выглянул наружу. Недавно прошедшие дожди смыли снег, после них ударили морозы и земля покрылась жесткой коркой.

— Представляю, как холодно сейчас в лагере под Бергамо, — лениво произнес он, по своей привычке начиная издалека.

— Да, Фачино лучше было бы уйти на зимние квартиры.

— Это означало бы отказаться от всего, чего удалось достичь, и начать весной все сначала.

— С его подагрой и в его возрасте так наверняка оказалось бы лучше.

— Каждый возраст имеет свои минусы, мадонна. Не только пожилым требуется сострадание.

— Ты — неиссякаемый источник мудрости, Белларион. Ее запасов у тебя больше, чем у иного слюны, — язвительно отозвалась она. — Будь я твоим биографом, Белларион, я назвала бы тебя в своих писаниях солдафоном-мудрецом, или, скажем, философом в доспехах.

Опираясь на свой костыль, Белларион повернулся к ней и, внимательно посмотрев на нее, притворно вздохнул.

— Вы так прекрасны, мадонна.

— О Боже! — удивленно воскликнула она. — Неужели под оболочкой премудрого солдафона прячется обычный человек?

— Ваши нежные губы, мадонна, не созданы для колкостей.

— В самых изысканных фруктах, синьор, всегда присутствует привкус остроты. Какие же еще мои качества привлекли твое внимание?

— В отличие от других я умею обуздывать свое внимание и не устремляю голодный взор в сторону чужого пастбища.

Лицо, грудь и шея графини медленно залились краской.

Убедившись, что его поняли, он осторожно опустился в кресло и вытянул вперед свою поврежденную ногу, коленный сустав которой только-только начинал понемногу сгибаться.

— Я хотел сказать, мадонна, что в лагере под Бергамо сейчас страшно холодно. Прошлой ночью ударил сильный мороз, а вскоре наверняка зарядят дожди и превратят все вокруг в одну сплошную грязь. — Он вновь сделал паузу. — Там вы не раз с завистью вздохнете о комфорте и уюте Павии.

— У тебя, похоже, разыгралась лихорадка. Я не собираюсь никуда уезжать из Павии.

— Конечно же, нет. Это я размышляю за вас.

— Ты! О святая Дева! Ты хочешь избавиться от меня?

— Холод пошел бы вам на пользу, мадонна. Вы вновь смогли бы обрести трезвость мышления и вспомнить о ваших обязанностях по отношению к синьору Фачино.

Дрожа от гнева, она вскочила со своего кресла, и ему показалось, что ей захотелось ударить его.

— Ты шпионишь за мной?

— Разумеется. Только для этого я и сломал себе ногу.

Она взглянула на него с невыразимым презрением.

— Принцесса Валерия не зря ненавидит тебя.

В его глазах мелькнула грусть.

— Мадонна, будь вы великодушнее — нет, хотя бы просто честнее, — вы не стали бы потворствовать ей в ее заблуждениях, а постарались бы исправить их. Увы, эти качества вам незнакомы. Иначе мне не пришлось бы в разговоре с вами защищать честь вашего отсутствующего синьора!

— Тебе ли говорить о том, что я не имею чести, — с оттенком печали в голосе проговорила она, и в ее темно-синих глазах блеснули слезы. — Бог — свидетель, я всегда была честна с тобой, Белларион, а теперь ты начинаешь сомневаться во мне. О, как я несчастна! — она рухнула в кресло, и поднявшаяся в ней волна жалости к самой себе захлестнула все остальные чувства. — Меня хотят лишить всего. На всем свете нет женщины несчастнее меня, даже ты, Белларион, лучше всех знающий мое сердце, нашел для меня только слова упрека и осуждения!

Ее слезы ничуть не разжалобили его, а ее мольбы звучали настолько нелогично и неестественно, что он почувствовал физическое отвращение к этой женщине, привыкшей потакать себе во всех своих капризах.

— Вы сетовали, мадонна, что Фачино не сделал вас герцогиней. Но еще не все потеряно.

Ее слезы остановились так же быстро, как и полились.

— Тебе что-то известно об этом? — сдавленным от волнения голосом спросила она.

— Наверняка я знаю только одно: вы лишитесь всякой надежды приобрести желанный вам титул, если не сохраните верность Фачино. Думаю, вы догадываетесь, что сделает с вами Фачино, если вы измените ему. Я говорю сейчас с вами как друг и по-дружески предлагаю вам уехать в лагерь под Бергамо.

Он очень аккуратно выбирал слова, стараясь не сказать ничего лишнего и одновременно пробудить в ней иллюзорные надежды, и это ему, казалось, удалось. Графиня промокнула остатки слез в краешках своих длинных узких глаз, медленно встала с кресла, подошла к Беллариону и взяла его за руку.

— Спасибо, мой преданный Белларион, друг мой, — с нежностью в голосе проговорила она. — Не бойся за меня. — Тут она чуть помедлила. — А что… что еще говорил тебе синьор о своих намерениях?

— Э, нет! — рассмеялся он, понемногу обретая уверенность в успехе своей затеи. — Я не собираюсь злоупотреблять его доверием. Вы просите меня не бояться за вас — этого недостаточно. Принцы частенько ведут себя очень опрометчиво. Поэтому мне хотелось бы, чтобы вы не подвергали себя опасности.

— Да, но Бергамо! — вырвалось у нее.

— Зачем отправляться так далеко? На вашем месте я поселился бы в Меленьяно. Замок в вашем распоряжении, и в нем лучше, чем в Павии.

— Что хорошего в этой дыре? Мне придется проскучать всю зиму!

— В Меленьяно будет не хуже, чем здесь, хотя бы потому, что там соберется более целомудренное общество. Возьмите с собой принцессу Валерию и ее брата. Смелее, мадонна! Неужели вы станете играть с судьбой по пустякам и ставить на кон ваше блестящее будущее из-за какого-то жирного молодого синьорчика?

Она в нерешительности задумалась.

— Скажи мне наконец, — вновь взмолилась она, — что говорил тебе синьор о своих намерениях?

— Вам разве мало сказанного мною?

В этот момент в дверях возникла тучная фигура Филиппе Марии, и его появление избавило Беллариона от необходимости изобретать дальнейшие подробности. Его совершенно не смутило потемневшее лицо принца, когда тот увидел их стоящими подозрительно близко друг к другу. Теперь он не сомневался, что честолюбие графини непременно возьмет верх над ее распутством и заставит уехать в Meленьяно, как он на том настаивал. Белларион мог поздравить себя с одержанной победой и ничуть не сожалел об обмане, которым он воспользовался для ее достижения.

Глава 5

РАСПЛАТА
Крещенские маскарады давно прошли, железная хватка зимы отпустила землю, и в густом лесу возле Павии, где так любил охотиться Джангалеаццо, на деревьях появились первые почки, когда состояние Беллариона улучшилось настолько, что он начал подумывать о возвращении под Бергамо. Его нога хорошо срослась, колено обрело былую гибкость, и только легкая хромота все еще напоминала ему о недавней травме.

— Мое вынужденное почивание на лаврах чересчур затянулось, — отвечал он на увещевания Филиппе Марии, которому совершенно не хотелось расставаться с человеком, сумевшим своим присутствием скрасить его унылое существование, ставшее еще невыносимее после отъезда графини Бьяндратской и принцессы Монферратской в Меленьяно.

Но Филиппе Марии не суждено было остаться в одиночестве. Накануне намеченного отъезда Беллариона в Павию принесли самого Фачино, которого свалил приступ жесточайшей подагры в тот самый момент, когда он уже собирался пожинать плоды своей долгой и терпеливой осады.

Он сильно похудел, его изможденное лицо приобрело землистый оттенок, и в волосах пробивалась густая седина. Фачино мучили сильные боли, его немедленно уложили в постель, и он клялся, что подагра добралась до самых кишок.

— Момбелли предупреждал меня об этом, — заявил он.

— А где Момбелли? — спросил Белларион, стоявший рядом с Филиппе Марией возле его постели с шелковым балдахином.

— Момбелли, черт бы его побрал, уехал месяц назад, когда я еще чувствовал себя хорошо, к герцогу, который захотел полечиться у него. Я уже послал за ним, но, пока он доберется сюда, мне нужен хоть какой-нибудь местный врач.

Фачино негромко застонал. Когда приступ прошел, он прохрипел:

— Слава Богу, что ты успел поправиться, Белларион. Немедленно отправляйся в армию. Сейчас там распоряжается Карманьола, но я велел ему передать тебе руководство осадой, как только ты приедешь туда.

Через два дня Белларион прибыл в огромный палаточный лагерь, разбитый под стенами Бергамо над бурными водами Серио. Как Белларион и предполагал, Карманьола отнюдь не обрадовался его появлению, однако не осмелился ослушаться приказа своего синьора и немедленно сложил с себя командирские полномочия.

Белларион ознакомился с диспозицией и не стал ничего менять. Ему оставалось только довести до конца начатое Фачино и продолжать сжимать кольцо осады вокруг города, защитники которого уже находились в столь плачевном состоянии, что штурм не имел никакого смысла.

А еще через неделю в лагерь въехал усталый, забрызганный грязью после бешеной скачки всадник и потребовал немедленной аудиенции у Беллариона. Двое швейцарских алебардщиков ввели его в просторный и уютно обставленный шатер, где Белларион отдыхал на покрытой медвежьей шкурой кушетке с прекрасно иллюстрированным экземпляром «Сатир» Ювенала[1059] в руках, которую ему подарил на прощанье Филиппе Мария. Он поднялся навстречу своему посетителю и, узнав в нем Джованни Пустерлу Венегоно, сделал знак швейцарцам удалиться. По лицу Беллариона пробежала тень — появление Венегоно было недобрым знаком.

— Я привез плохие новости, синьор граф, — устало проговорил Пустерла, подтверждая его предчувствия.

— Вам не откажешь в постоянстве, — сказал Белларион. — Чем немногие могут похвастаться.

— Дайте мне сначала чего-нибудь выпить, — взмолился Венегоно. — Я умираю от жажды. От самой Павии я всего один раз, в Караваджо, вылез из седла, но только для того, чтобы поменять лошадь.

«Из Павии!» — екнуло сердце у Беллариона. Но, ничем не выдавая своего волнения, он не спеша подошел к большому квадратному столу, стоявшему в центре шатра, и налил крепкого красного вина в изящную чашу из кованого золота с серебряной ножкой. Венегоно залпом осушил ее.

— Не я один могу похвастаться постоянством, как вы сказали, но и это дьявольское отродье, Джанмария, — тоже. Так что мне всего лишь приходится следовать его примеру. С вашего позволения, синьор.

Он тяжело опустился на складной стул, стоявший возле стола, и поставил на место пустую чашу. Белларион кивнул в знак согласия и тоже сел на свою покрытую медвежьей шкурой кушетку.

— Что произошло в Павии?

— Пока ничего. Я ездил туда предупредить Фачино о том, что происходит в Милане, но Фачино… Он сильно болен и при всем желании не в силах ничего предпринять, поэтому я завернул к вам. Джанмария вызвал делла Торре в Милан, — на одном дыхании выпалил он новость, которую так спешил доставить.

Белларион ждал продолжения, но его не последовало.

— Ну? — спросил он. — И это все?

— Все? Вам мало? Разве вы не знаете, что этот проклятый гвельф, которого Фачино почему-то прогнал, вместо того чтобы повесить, был главным вдохновителем гонений, которым подверглись гибеллины в Милане и от которых сам Фачино пострадал? Неужели вы не понимаете, чем это грозит?

— Что он может сделать? Что может сделать Джанмария? У обоих подрезаны крылышки.

— Они наращивают новые взамен старых, — вскочил на ноги Венегоно, от возбуждения позабыв об усталости. — После тайного возвращения делла Торре в Милан Джанмария отправил послов к Теодоро Монферратскому, к Виньяте, к Эсте и даже к Эсторре Висконти с предложением заключить союз.

Белларион рассмеялся.

— Пускай объединяются, если они совсем спятили. Их союз разлетится вдребезги, когда Фачино покончит с осадой Бергамо. Не забывайте, у него сейчас более двенадцати тысяч человек — сильнейшая армия во всей Италии.

— О Боже! Я как будто снова слушаю самого Фачино! — захлебывался от волнения Венегоно. — Он ответил мне точно такими же фразами.

— Тогда что же заставило вас приехать ко мне?

— Я надеялся услышать иное мнение. Но вы тоже рассуждаете так, будто армия — это все. Вы забываете, насколько ядовитое создание герцог Джанмария. Вспомните о гербе их рода. Если что-нибудь случится с Фачино, как вы думаете, на что смогут рассчитывать гибеллины в Милане?

— С Фачино? На что вы намекаете, синьор?

Венегоно с жалостью взглянул на него.

— Где Момбелли? — спросил он. — Почему его нет рядом с Фачино, когда в нем больше всего нуждаются? Вы знаете?

— Но разве он не с ним? Неужели он все еще не вернулся в Павию?

— Вы помните, почему он уехал от Фачино? Под тем предлогом, чтобы немного подлечить герцога. Но я не сомневаюсь, что это была всего лишь хитрость, придуманная для того, чтобылишить Фачино медицинской помощи. Известно ли вам, что после прибытия Момбелли в Милан никто и нигде не видел его? Ходят слухи, что он мертв, что герцог убил его.

Белларион задумался. Затем с сомнением пожал плечами.

— Ваше воображение обманывает вас, Венегоно, — сказал он наконец. — Если Джанмария задумал избавиться от Фачино, он наверняка воспользуется более эффективными средствами.

— Синьор Белларион, не пренебрегайте паутинкой, которая показывает, откуда дует ветер.

— Ветер дует все с той же стороны, — заметил Белларион. — Но вы еще не сказали мне, чего вы хотите от меня?

— Возьмите сильный отряд и немедленно отправляйтесь в Милан, чтобы обуздать герцога и разделаться с делла Торре.

— Для этого необходимо распоряжение синьора Фачино. Я не могу пренебрегать своим долгом здесь, Венегоно. Мы займемся делами в Милане после того, как падет Бергамо, а это случится очень скоро, поверьте.

— Я боюсь, что тогда будет уже слишком поздно.

Но ни уговоры, ни угрозы не подействовали на Беллариона, и Венегоно пришлось ни с чем отправиться в обратный путь, заявив перед отъездом, что оба они — и Фачино, и Белларион — одержимы слепотой, которую боги посылают тем, кого хотят погубить.

Белларион, однако, решил, что Венегоно попытался воспользоваться им для сведения личных счетов с герцогом, и полученное через три дня письмо от Фачино как будто подтверждало его подозрения. Оно было нацарапано рукой графини Беатриче, которая приехала из Меленьяно ухаживать за своим больным супругом, но подписано самим Фачино, и в нем сообщалось, что Момбелли наконец-то вернулся в Павию и надеется вскоре поставить его на ноги.

«Вот и верь после этого Венегоно, что Момбелли мертв», — сказал сам себе Белларион и посмеялся над его доверчивостью и паникерством.

Но еще через три дня, в понедельник утром, он получил другое письмо, уже от самой графини, которое заставило его иначе взглянуть на визит Венегоно.

«Синьор умоляет тебя срочно прибыть к нему, — писала она. — Он так плох, что мессер Момбелли потерял всякую надежду. Отправляйся немедленно, если не хочешь опоздать».

Известие ошеломило Беллариона. Никогда прежде в своей жизни он не испытывал такого душевного потрясения. Слезы застилали его глаза при одной мысли о том, что он может потерять любимого человека, и, если бы те, кто считал его безжалостным, расчетливым махинатором, видели его в этот момент, их мнение о нем наверняка изменилось бы в лучшую сторону.

Он немедленно послал за Карманьолой, приказал седлать самую выносливую лошадь и велел двадцати всадникам приготовиться к отъезду вместе с ним. Он мчался как одержимый, загнал одну лошадь и чуть было не погубил другую и за три часа покрыл сорок миль трудных дорог, лежащих между Бергамо и Павией. Он с трудом спешился во дворе замка Филиппе Марии и, пошатываясь и тяжело дыша, поднялся вверх по главной лестнице, такой широкой и с такими низкими ступеньками, что по ней мог бы въехать всадник верхом на лошади.

Он велел немедленно отвести его в комнату Фачино и там, на огромной кровати с шелковым балдахином, нашел своего отца, неподвижного и изможденного. Казалось, смерть уже поставила свою печать на его лице, в котором не было ни кровинки, и только хриплое дыхание и едва теплящийся огонь в глазах говорили о том, что он еще жив.

Белларион опустился на колени возле его кровати и взял в свои разгоряченные после езды ладони его холодную и тяжелую руку, бессильно лежавшую на покрывале.

Фачино чуть-чуть повернул к нему лежавшую на подушке седую голову, и на его лице появилось слабое подобие улыбки.

— Ты успел, мальчик мой, — слабым, дрожащим голосом произнес он. — Осталось уже недолго. Мне конец. Мое тело уже почти умерло. Момбелли говорит, что подагра подбирается к самому сердцу.

Белларион поднял глаза. Рядом с ним стояла графиня, взволнованная и печальная. В ногах кровати он увидел Момбелли, а за его спиной — еще одного слугу.

— Это правда? — спросил он врача. — Неужели все твое искусство бесполезно сейчас?

— Он в руках Божьих, — неразборчиво прошамкал Момбелли.

— Отошли их, — сказал Фачино, указывая глазами на Момбелли и слугу. — У нас мало времени, а мне надо еще кое-что сказать тебе и сделать последние распоряжения.

Распоряжений, впрочем, было совсем немного. Фачино велел Беллариону защищать Беатриче и оказывать покровительство Филиппе Марии.

— Умирая, Джангалеаццо велел мне заботиться о его сыновьях. Я встречусь с ним с чистой совестью; я выполнил свои обязательства и теперь передаю их тебе. Никогда не забывай, что Джанмария — герцог Миланский, и какие бы фортели он ни выкидывал, оставайся верен ему — если не ради него, то хотя бы ради себя самого; не нарушай данной ему клятвы, и твои собственные капитаны не будут изменять тебе.

Наконец он устало замолчал и, выразив желание отдохнуть, попросил оставить его и позвать Момбелли.

— Я буду здесь, — бросил Белларион Момбелли, которого нашел удрученно расхаживающим взад и вперед за дверью комнаты.

Прошло не менее получаса, прежде чем Момбелли вновь выглянул из комнаты Фачино.

— Он сейчас спит, — сообщил он. — С ним осталась графиня.

— Это уже конец? — отрывисто спросил Белларион.

— Еще нет. Он вполне может протянуть еще несколько дней. Конец наступит, когда того захочет Господь Бог.

Белларион внимательно посмотрел на доктора — пожалуй, впервые после его приезда сюда, — и его поразила перемена, произошедшая с ним за последние месяцы. Момбелли еще не было и тридцати пяти, он отличался крепким телосложением, даже склонностью к полноте, у него было румяное лицо, крепкие белые зубы и темные яркие глаза. Сейчас перед Белларионом стоял изможденного вида человек, бледный, с тусклым взором, и его бархатный камзол болтался на нем как мешок. Но больше всего Беллариона поразило то, что даже форма его лица изменилась: челюсть ввалилась внутрь, и, когда он говорил, у него изо рта вырывались бессвязное шамканье и свист, как у беззубого старика.

— О Боже! — воскликнул Белларион. — Что с тобой случилось?

Момбелли словно сжался от этого вопроса и от сурового взгляда Беллариона, который проникал, казалось, в самую его душу.

— Я… я был болен, — запинаясь, пробормотал он. — Очень болен. Я чудом остался жив.

— Но где твои зубы?

— Как вы видите, я потерял их. Это последствия болезни.

Жуткая мысль мелькнула в голове у Беллариона. Он вспомнил слова Венегоно о предполагаемой смерти Момбелли в Милане. Он взял доктора за рукав камзола и подвел к окну, чтобы получше разглядеть его; и очевидное нежелание Момбелли подвергаться более внимательному осмотру только подкрепило подозрения Беллариона.

— Как называется эта болезнь? — спросил он.

Момбелли явно не ожидал такого вопроса.

— Это… это своего рода подагрическое заболевание, — неуверенно прошамкал он.

— А твой палец? Почему он забинтован?

В глазах Момбелли отразился страх. Его беззубая челюсть лихорадочно задвигалась.

— Что? Пустяки, небольшая травма.

— Развяжи повязку. Давай снимай ее. Я хочу посмотреть на твою травму. Ты слышишь меня?

Момбелли трясущимися пальцами сорвал бинты, которыми был замотан большой палец его левой руки, и показал его Беллариону. На пальце отсутствовал ноготь. Белларион побелел как полотно, и его лицо исказила гримаса ужаса.

— Тебя пытали, мессер доктор. Джанмария решил попостить тебя.

Пытка под названием «Великий Пост» — была изобретением самого Джанмарии. Она длилась сорок дней, и каждый день у пленника вырывали один или несколько зубов, затем наступала очередь ногтей, после этого выкалывали глаза и отрезали язык. Когда несчастный уже не мог признаться в том, чего от него хотели, и пытка, таким образом, теряла всякий смысл, его наконец убивали.

Губы Момбелли судорожно шевелились, но ни одного слова не сорвалось с них. Он пошатнулся и оперся плечом о стену.

— Почему тебя пытали? Чего хотел от тебя герцог?

— Я не говорил, что меня пытали. Это неправда.

— Состояние, в котором ты находишься, говорит само за себя. Почему он начал пытать тебя? И почему вдруг перестал? Отвечай! — схватил Белларион его за плечи. — К чему тебя принудили? Ты решил молчать?

— О Боже! — простонал врач и стал медленно оседать вдоль стены, словно лишился чувств.

— Идем со мной, — безжалостно сказал Белларион и грубо поволок его за собой вниз по широкой лестнице на просторный двор, где скучали несколько солдат из личной охраны Фачино.

— В камеру пыток, — отрывисто распорядился он, передавая Момбелли в их руки.

Момбелли что-то закричал, жалобно и бессвязно, но Белларион даже не взглянул на беднягу, и солдаты потащили его через двор к одной из угловых башен замка, в подземелье которой была устроена пыточная камера. В самом центре, на неровном каменном полу, стояла жуткая деревянная рама с привязанными к ней ремнями. Стражники поставили Момбелли рядом с дыбой, и спустившийся вслед за ними в камеру Белларион велел им обнажить его. Солдатам явно не хотелось исполнять роль палачей, но, видя непреклонность Беллариона, его суровый, горящий гневом взор, они не посмели ослушаться. Крики несчастного, казалось, заполнили всю камеру, отражаясь от стен и низких вводов; каким-то образом ему удалось вырваться из рук солдат, он бросился к Беллариону и, полуобнаженный, упал к его ногам.

— Христа ради, синьор, пощадите! Я не вынесу этого. Если хотите, повесьте меня, но только не пытайте.

Белларион взглянул на него и в глубине своей души почувствовал глубочайшее сострадание и жалость к этому несчастному, но его голос звучал все так же твердо и безжалостно, когда он произнес:

— Ответь на мой вопрос, и твое желание будет немедленно исполнено. Тебя повесят и не заставят больше страдать. Почему герцог пытал тебя и чего он от тебя добивался? К какой мерзости герцогу удалось в конце концов склонить тебя?

— Синьор, зачем мучить меня, если вы уже сами обо всем догадались? Это несправедливо. Бог — свидетель, это несправедливо по отношению ко мне, маленькому человеку, которого другие использовали для достижения своих гнусных целей. Я не сдавался, пока Бог давал мне силы сопротивляться. Но настал момент, когда они кончились. Я готов был согласиться на все, лишь бы прекратился этот ужас. Смерть не испугала бы меня, но я не смог более выносить боль. О, синьор, будь я злодеем, им не пришлось бы пытать меня. Сначала меня пробовали подкупить, и суммы, которую мне предлагали, хватило бы мне до конца моих дней. Я отказался, и тогда мне стали угрожать смертью. Когда же и смерть не испугала меня, они решили подвергнуть меня пытке, которую герцог нечестиво называл «Великий Пост». Каждый день у меня вырывали по два зуба, а через две недели, когда я лишился всех зубов, они занялись моими ногтями. Вытерпеть эти муки оказалось выше моих сил, и я согласился.

Белларион сделал знак солдатам, и они поставили Момбелли на ноги.

— Ты уступил их требованию отравить синьора Фачино под предлогом лечения его болезни. Вот на что ты согласился. Но кого ты имел в виду, говоря «они»?

— Герцога Джанмарию и Антонио делла Торре, — не осмеливаясь взглянуть в пылавшие гневом глаза Беллариона, ответил Момбелли.

Белларион вспомнил предупреждения Венегоно: «Вы забываете, насколько ядовитое создание Джанмария. Вспомните о гербе их рода».

— Бедняга! — сказал Белларион. — Мне жаль тебя, и ты можешь надеяться на пощаду, если исправишь содеянное тобой.

— Увы, синьор! — простонал Момбелли, в отчаянии заламывая руки. — От этого средства нет противоядия. Оно действует, медленно разлагая внутренности. Повесьте меня, синьор, я заслужил смерть. Не будь я трусом, я сам повесился бы, как только меня выпустили из темницы. Но герцог угрожал мне, говоря, что, если я ослушаюсь его, пытка будет продолжена до тех пор, пока я не умру от нее. И он поклялся, что мой отказ не спасет синьора Фачино, участь которого уже давно предрешена.

Гнев и сострадание боролись друг с другом в душе Беллариона. Разве может у кого-нибудь подняться рука, подумал он, чтобы повесить этого измученного и сломленного пытками человека! Холодным, ровным тоном он приказал:

— Верните ему одежду и содержите его под стражей до тех пор, пока я не пришлю за ним.

С этими словами он повернулся и медленно вышел из подземной камеры. Когда он поднялся наверх, во двор замка, его решение уже созрело: пускай это будет стоить ему головы, но Джанмария не должен избегнуть возмездия.

Впервые Белларион решил свернуть с пути, по которому неуклонно продвигался все последние годы, и взяться за дело, совершенно не относящееся к выполнению поставленной им перед собой задачи.

В тот же вечер он вновь был в седле и, словно забыв об усталости, во весь опор мчался в Милан. Он думал, что привезет с собой новости о близкой кончине Фачино, но оказалось, что слухи опередили его на целых два дня, и в Милане считали, что Фачино не просто умирает, а уже мертв.

Трудно отыскать другой, более поучительный пример того, как возмездие настигло негодяя, без зазрения совести попиравшего Божьи заповеди и человеческие законы, чем рассказ о судьбе Джанмарии Висконти.

В предыдущую пятницу герцог получил от одного из своих шпионов, которых было немало среди прислуги Филиппе Марии, известие о том, что яд начал свое действие и часы Фачино сочтены. Джанмария первым делом поделился новостью с делла Торре и Лонате, и те пришли в бурный восторг, узнав, что герцогская шея наконец-то избавится от тяжелого сапога, под которым она бессильно извивалась, словно злой дракон под копытами коня святого Георгия, а вслед за тем, воодушевившись их реакцией, он открыто заявил при дворе о кончине наместника как о свершившемся факте. К следующему утру весь город уже знал об этом, и никакое другое известие не вселило в сердца горожан большего ужаса с тех пор, как Джанмария взошел на герцогский престол.

В сознании горожан Фачино всегда являлся символом порядка, мира и стабильности в государстве. Даже когда он находился в изгнании, оставалась надежда, что когда-нибудь он вернется и положит конец их страданиям. Теперь же будущее не предвещало ничего, кроме ничем не сдерживаемых злоупотреблений со стороны их маниакального правителя, страшных потрясений в стране, разрухи, голода и гибели. Возможно, миланцы сильно преувеличивали грозящие им невзгоды, но в то субботнее утро смерть Фачино была воспринята всеми как наступление конца света, и в городе воцарились глубокое отчаяние, апатия и безысходность.

Сам герцог наверняка посмеялся бы над настроениями своих подданных, узнай он о них, но у герцога не хватило проницательности понять простую истину, что доведенные до крайности люди способны на что угодно.

И такие отчаянные головы нашлись: Баджо, дель Майно, Тривульци, Алипранди, представители самых знатных родов гибеллинов, и многие другие поняли, что сложившаяся ситуация требует немедленных и решительных действий. В их рядах оказался также начальник личной охраны Бертино Мантегацца, которому герцог однажды разбил железной рукавицей лицо за отказ руководить избиением безоружных горожан, но самым ревностным и горячим был, конечно, Джованни Пустерла Венегоно, чей род столько пострадал от преследований герцога.

Никто из них, однако, даже не заподозрил герцога в причастности к кончине наместника. Просто-напросто смерть Фачино нарушила баланс политических сил, и, чтобы вновь наступило равновесие, герцог должен был поплатиться своей жизнью.

Все произошло утром в понедельник, первого мая, когда Джанмария, одетый, как обычно, в белый и красный цвета дома Висконти, вышел из своей спальни, собираясь прослушать мессу в церкви Святого Готардо. К своему удивлению, у себя в приемной он увидел два десятка синьоров, в последнее время не часто появлявшихся при дворе. Прежде чем герцог успел выразить свое удивление по поводу их непрошеного визита, трое заговорщиков набросились на него с оружием в руках.

— Это тебе от Пустерлы! — с этим криком Венегоно рассек кинжалом лоб герцога.

Но прежде, чем герцог упал, Андреа дель Баджо вонзил лезвие своего кинжала в его правое бедро, и хлынувшая из раны кровь залила белый чулок герцога.

Когда Белларион подъехал в сумерках к городским воротам, они, к его удивлению, оказались запертыми, и охранявшая их многочисленная стража во главе с Паоло дель Баджо согласилась впустить его лишь после того, как в нем узнали одного из капитанов Фачино. Услышав о событиях в Милане, Белларион разразился неудержимым приступом хохота.

— Какой же он тупой и недалекий, — объяснил он Баджо, заметив его недоуменный взгляд, — если бы он только догадывался, что, пытая Момбелли, заставлял того подписать свой смертный приговор.

И, оставив Баджо в сомнениях относительно своего здравомыслия, он тронул коня и поехал по улицам города, запруженным толпами вооруженного народа. Около одного дома, с разбитыми окнами и выломанной дверью, он помедлил. В окровавленной куче тряпья, висевшего возле стены, он с трудом узнал обезображенные останки Скуарчи Джирамо; днем толпа растерзала ненавидимого всеми собачника и затем повесила перед его же домом, который к следующему утру был разрушен до основания.

Он добрался до Старого Бролетто и в церкви Святого Готардо увидел усыпанное розами тело герцога; рассказывали, что цветы принесла ему какая-то городская шлюха, в девичестве подвергнувшаяся насилию с его стороны. Затем он взял на дворцовой конюшне свежую лошадь и немедленно отправился в обратный путь, во второй раз за эти сутки преодолевая двадцать миль, разделявшие Милан и Павию.

Уже после полуночи, едва держась на ногах от усталости, он вошел, пошатываясь, в спальню Филиппе Марии.

— Это вы, синьор Белларион? Вы слышали — Фачино умер, упокой Господи его душу!

— Да, и он уже отомщен, синьор герцог.

Толстое бледное лицо Филиппе Марии исказилось судорогой, на нем отразились смущение, недоверие, испуг, и его вульгарный рот слегка приоткрылся.

— Синьор… вы сказали, синьор герцог? — испуганно произнес он.

— Ваш брат Джанмария мертв, и теперь вы — герцог Миланский.

— Я? Герцог Миланский? А Джанмария… Мертв, вы сказали?

— Сегодня утром несколько миланских синьоров отправили его к дьяволу, — бесцеремонно объяснил ему Белларион.

— О Боже! — всхлипнул Филиппе Мария и заметно задрожал всем своим тучным телом. — Убит… А вы?..

Он привстал на своей кровати и обвиняюще вытянул руку в сторону Беллариона. Он никогда не испытывал любви к своему брату и только выгадал от его смерти. Но Висконти никогда не позволяли другим безнаказанно покушаться на Висконти, и в этом тоже заключалась сила их рода.

Белларион криво усмехнулся. Может быть, и неплохо, что его упредили, подумал он, и, уж конечно, незачем было всем разбалтывать о своих неосуществившихся намерениях.

— Он был убит сегодня утром, еще до начала мессы, почти в тот же час, когда я прибыл сюда из Бергамо.

Обвиняющая рука тяжело упала на подушки, но маленькие темные глазки Филиппе Марии продолжали пристально глядеть на Беллариона.

— А я было подумал… Как случилось, что Джаннино умер… был убит? Царство ему небесное! — машинально закончил он.

Белларион рассказал все, что ему было известно о трагических событиях в Милане, и, опираясь на руку слуги, потащился в приготовленную ему комнату.

— Что за мир! Что за помойка! — бормотал он по пути. — И как хорошо старый аббат знал его. Pax multa in cella, foris autem plurima Bella.

Глава 6

НАСЛЕДСТВО
Фачино Кане, граф Бьяндратский, синьор Новары, Дертоны, Варесе, Розате, Вальсассины и всех земель возле озера Лаго-Маджоре, вплоть до Вогонье, был погребен с большой пышностью в церкви Сан-Пьетро в Чьель-д’Оро.

Среди тех, кто пришел попрощаться со знаменитым кондотьером, были, конечно же, его капитаны — Франческо Бузоне Карманьола, Джордже Вальперга, Николино Mapсалья, Вернер фон Штоффель, бургундец Вужуа — во главе с Белларионом Кане, графом Гави; под Бергамо, вместе с осаждающей город армией, остались только Кенигсхофен и пьемонтец Джазоне Тротта.

После похорон они собрались в Зеркальном зале, названном так из-за украшенного цветными стеклами потолка, и секретарь Фачино прочитал им завещание умершего, написанное и заверенное три дня назад нотариусом Павии.

Богатое и обширное владение Вальсассина Фачино оставлял Беллариону «в знак своей искренней любви и признательности за его верность и заслуги». Крупная сумма денег была завещана Карманьоле, но все остальные земли с городами и крепостями, приобретенные в основном после того, как Фачино был смещен с поста наместника в пользу Малатесты, а также колоссальное состояние, оцениваемое в четыреста тысяч дукатов, переходили во владение его вдовы. Он завещал Беллариону командовать его кондоттой и напоминал всем остальным капитанам, что сила заключается в единстве, и советовал им оставаться под началом Беллариона — хотя бы до тех пор, пока в герцогстве не будет восстановлен порядок. Наконец, он просил своих капитанов позаботиться о его вдове, упрочить ее положение в унаследованных ею владениях и, при необходимости, защищать их.

Когда чтение закончилось, Карманьола встал со своего места, широким движением вытащил свой меч и положил его на стол.

— Мадонна, — обратился он к Беатриче, неподвижно, как статуя, сидевшей во главе стола, — я складываю к вашим ногам власть, которой наделил меня синьор Фачино; в вашей воле вернуть ее мне.

Такой поступок, при всей его театральности, пришелся по душе этим загрубевшим солдатам. Вальперга немедленно последовал примеру Карманьолы, и вскоре пять обнаженных клинков засверкали на дубовом столе. Лишь Белларион, в глубине души с презрением относившийся ко всякого рода ритуалам, чуть замешкался присоединиться к своим соратникам.

Графиня торжественно поднялась со своего кресла. Дрожащим от волнения голосом она произнесла слова благодарности и, называя каждого по имени, одному за другим вернула их оружие — всем, кроме Беллариона.

Отпустив затем своих капитанов, она не спеша подняла вуаль с лица, на котором только очень внимательный взор смог бы заметить следы печали от понесенной утраты, взглянула на так и оставшегося стоять возле стола Беллариона и чуть нахмурила свои тонкие черные брови.

— Ты позже всех присягнул мне на верность, Белларион, — с вкрадчивой мягкостью в голосе проговорила она. — Почему ты колебался? Ты в чем-то сомневаешься?

— Люди, подобные Карманьоле, обожают такие жесты, но нужно ли подчеркивать ими свою искренность? Я всегда испытываю неловкость, когда мне приходится делать это, и только поэтому мой меч лег на стол последним. Но я готов безоговорочно служить вам, и моя жизнь в вашем распоряжении.

Наступила пауза. Ее глаза все так же внимательно наблюдали за ним.

— Возьми свой меч, — наконец сказала она.

Он протянул было к нему руку, но тут же отдернул ее.

— Почему вы сами не хотите вернуть его мне?

— Ты отличаешься от всех остальных. Мантия Фачино упала на твои плечи. Как ты собираешься воспользоваться ею?

— Как указано в завещании, мадонна.

— Мне бы хотелось услышать его в твоей интерпретации.

— Разве я не сказал вам, что в соответствии с предписаниями, оставленными мне синьором Фачино, которому я обязан всем, что имею, моя жизнь находится в вашем полном распоряжении?

— Твоя жизнь, — медленно повторила графиня, и ее грудь вздрогнула от едва сдерживаемого волнения. — Ты предлагаешь очень многое. Неужели ты ничего не хочешь взамен?

— Я предлагаю вам свои услуги, свою верность и саму жизнь взамен того, что я уже получил. Я сам являюсь должником, мадонна.

Вновь наступило молчание. Затем она тяжело вздохнула.

— Мне трудно с тобой, Белларион, — с оттенком каприза в голосе произнесла она.

— Почему же?

Она робко — пожалуй, слишком робко — приблизилась к нему и положила свою руку на черный бархатный рукав его туники, подняла к нему свое бледное, прекрасное лицо, на удивление молодое для ее возраста, и на этот раз в ее глазах не было обычного высокомерного выражения.

— Возможно, ты считаешь, Белларион, что сейчас еще не время говорить о том, что я собираюсь сказать тебе, — медленно и задумчиво произнесла она. — Однако мне кажется, что сам факт смерти синьора Фачино и условия оставленного им завещания заставляют не откладывая принимать решение относительно нашего будущего.

Высокий и по-военному суровый, он стоял совсем близко от нее, так что мог ощущать тонкий аромат ее духов.

— Я жду ваших распоряжений, синьора.

— Моих распоряжений? О Боже! Какие я могу отдавать тебе распоряжения?

Она на секунду отвела взгляд в сторону, но затем положила обе руки ему на плечи и вновь пристально посмотрела ему в глаза. На ее бледных щеках зарделся легкий румянец.

— Синьор Фачино оставил мне огромное наследство. Оно может послужить тебе опорой для осуществления самых честолюбивых замыслов.

На ее губах появилось слабое подобие улыбки, и ему показалось, что она затаила дыхание, ожидая его ответа.

— Вы предлагаете мне… — начал он и осекся.

— Разве ты сомневаешься в том, что я тебе предлагаю? Для нас обоих настало время делать выбор, Белларион. — Она чуть придвинулась к нему.

— Сила — в единстве, как напоследок напомнил всем нам Фачино, — продолжала она. — Если мы скрепим наш союз, кто сможет противостоять нам? У Фачино была сильнейшая в Италии армия, которая поддержит нас, если мы будем вместе, и, опираясь на нее и на мои средства, ты сможешь добиться чего угодно. Ты станешь герцогом Миланским, если захочешь. Вполне возможно, тебе даже удастся осуществить мечту Джангалеаццо и сделаться королем всей Италии.

Он улыбнулся ей в ответ, но в его темных глазах мелькнула печаль.

— Вряд ли кто догадывается, мадонна, что на самом деле я почти лишен честолюбия, — мягко ответил ей он. — Все, кто видел, как за какие-то четыре года из безвестного полуголодного школяра я превратился в богатого и прославленного синьора, вероятно, решили, что я — один из тех, кто готов пойти на все, лишь бы добиться благосклонности богини удачи. Увы, это совсем не так, мадонна. Цели, которые я ставил перед собой, никоим образом не связаны с полученными мною почестями. Я не держусь за них; все это — пустое тщеславие, мыльные пузыри, игрушки, созданные для забавы взрослых детей, и они совершенно не прельщают меня.

Она отпрянула от него, и в ее глазах мелькнуло выражение, похожее на страх.

— О Боже! Ты рассуждаешь как монах!

— Это едва ли удивительно, мадонна, если вспомнить, где я воспитывался. В миру меня удерживает лишь одна задача, выполнив которую я вернусь, скорее всего, обратно в тихую монашескую келью.

— Ты! — удивленно воскликнула она, и ее руки отпустили рукава его туники. — Ты собираешься от всего отказаться? Когда весь мир лежит у твоих ног, ты хочешь вернуться к унылому и безрадостному монашескому уединению? Белларион, ты — сумасшедший.

— Возможно, с большим основанием меня можно назвать благоразумным, мадонна. Кто сможет нас рассудить?

— А любовь, Белларион? Неужели не существует в мире любви? Разве она не делает настоящим все то, что ты считаешь бутафорией?

— Но разве любовь способна излечить человека от тщеславия? — воскликнул он. — О да, я согласен: любовь — это великая сила. Ради любви люди сходят с ума и превращаются в зверей, убивают и предают.

— Ты еретик!

Он с испугом взглянул на нее. Однажды его уже называли еретиком. Тогда он тоже крепко держался за свои представления, в истинности которых не сомневался, и что же — на собственном опыте он весьма скоро убедился в их лживости.

— Мы как-то раз беседовали с вами о любви: вы и я. И если бы я позволил себе увлечься вами, то чем отплатил бы Фачино за все сделанное мне добро? Стоит ли теперь удивляться, что я не верю любви, как, впрочем, и всему остальному, что мир может предложить мне?

— Пока был жив Фачино… — запнулась она и, опустив глаза, чуть отодвинулась от него. — Но теперь… — не закончив фразы, она протянула к нему руки, предоставив ему самому догадаться о том, что она имела в виду.

— Теперь я связан его повелениями, которым должен повиноваться так же беспрекословно, как если бы он был жив.

— Неужели его повеление противоречит тому… тому, что я предлагаю тебе? Разве в его завещании не сказано, что ты должен заботиться обо мне? Разве я сама не часть наследства, оставленного тебе?

— В завещании говорится, что я обязан служить вам, и вы, мадонна, всегда найдете во мне верного и преданного вам слугу.

Она отвернулась от него и с досады закусила губу. Наступило молчание, которое нарушил вошедший к ним секретарь Фачино: только что из Милана прибыл с важными новостями курьер, и синьор граф срочно требует к себе синьора Беллариона.

— Передайте его высочеству, что я немедленно иду к нему, — ответил Белларион. — Вы позволите мне откланяться, мадонна? — обратился он к графине, когда секретарь удалился.

— Да, можешь идти, — раздраженно ответила она, продолжая стоять к нему спиной.

Но он не спешил.

— А как же мой меч, мадонна? Вы не хотите своими руками вооружить меня для того, чтобы я мог служить вам?

Она косо взглянула на него, и уголок ее рта презрительно искривился.

— Мне помнится, ты совсем недавно заявлял, что терпеть не можешь показухи. — И, не дожидаясь ответа, она добавила: — Возьми свой меч сам, раз ты считаешь себя полновластным хозяином своей судьбы.

С этими словами она гордо вскинула голову и, шурша складками своего траурного одеяния, вышла вон.

Когда дверь за ней закрылась, Белларион взял со стола оружие и, грустно вздохнув, вложил его обратно в ножны. Он подумал о Фачино и о его вдове, которая принялась за бесстыдное кокетство, не дождавшись даже, пока тело ее бывшего супруга остынет в могиле, а затем в его памяти всплыло похотливое выражение, появлявшееся в глазах Филиппе Марии всякий раз, когда он смотрел на графиню.

Внезапно он понял, каким образом можно удовлетворить ее амбиции и стремление любой ценой достигнуть величия. Она намекала ему, что он должен сделать ее герцогиней Миланской. Что ж, она станет ею.

С этой мыслью он вошел в библиотеку, где Филиппе Мария ждал его за столом, стоявшим возле одного из окон. Перед ним были разложены пергаменты, письменные принадлежности и огромный рог единорога, почти метровой длины, который являлся одной из главных ценностей библиотеки.

Граф Павии сегодня был бледнее обычного и выглядел взволнованным и растерянным. Из приличия он сперва задал Беллариону несколько вопросов относительно траурной церемонии, от участия в которой он сам уклонился под каким-то благовидным предлогом, а на самом деле — из-за того, что не мог простить Фачино накинутого ему на шею ярма. После этого он взял со стола один из пергаментов.

— Пришли известия, — сказал он, и его голос заметно задрожал, — что Эсторре Висконти провозглашен герцогом Миланским.

Он замолчал и уставился на Беллариона, неподвижно стоявшего возле него.

— Вы уже знаете об этом? — спросил он.

— Впервые слышу, ваше высочество.

— И у вас это не вызывает удивления?

— Это смелый поступок, который может стоить мессеру Эсторре головы. Но иного шага от него трудно было ожидать в такой ситуации.

Филиппе Мария уставился в пергамент, чуть подрагивавший в его толстых пальцах.

— Фра Берто Качча, епископ Пьяченцы, произнес перед народом проповедь, в которой прославлял убийство моего брата и от имени Эсторре обещал для Милана наступление золотого века и отмену всех налогов. После этого они положили к ногам ублюдка ключи от города, знамя республики и герцогский скипетр.

Он швырнул пергамент на стол и скрестил пухлые руки на животе.

— Надо действовать, и немедленно, — закончил он.

— В нашем распоряжении имеется все необходимое, чтобы раздавить мессера Эсторре.

— Ха! — на рыхлом лице Филиппе Марии появилось почти дружелюбное выражение, и его маленькие глазки радостно сверкнули. — Помогите мне в этом деле, Белларион, и вы узнаете, что такое благодарность.

Словно пропустив мимо ушей обмолвку графа о награде, Белларион перешел прямо к фактам.

— Мы сможем взять восемь тысяч человек от Бергамо. Город готов сдаться, и четырех тысяч вполне хватит, чтобы дожать горло Малатесты. Синьор Эсторре, вероятно, не включил такую возможность в свои расчеты. Имея восемь тысяч человек, мы без труда выгоним его из Милана.

— Вы дадите необходимые распоряжения? Дадите их? Мне сказали, что армия сейчас подчиняется вам и все капитаны Фачино признали ваше первенство.

И тут-то архиобманщик Белларион приступил к своей работе.

— Вы сильно преувеличиваете, ваше высочество. Капитаны Фачино поклялись в верности не мне, а синьоре Беатриче.

— Но… а как же тогда вы? — ошарашенно спросил принц.

— Я жду распоряжений вашего высочества.

— Да, конечно. Но кем вы сами можете распоряжаться? Какое положение в армии вы сейчас занимаете?

— Мне предоставлено право командовать ею в любой кампании, в которую графиня соизволит отправить своих капитанов.

— Графиня?

Принц беспокойно поерзал в кресле и развернулся в нем так, чтобы лучше видеть своего кондотьера.

— А что, если… А вдруг графиня не захочет…

Он беспомощно взмахнул своими полными руками.

— Едва ли графиня станет противиться желаниям вашего высочества.

— Едва ли? Но — о Боже! — ведь это вполне возможно. Я должен сам убедиться… Я немедленно пошлю за ней.

Он чуть привстал со своего кресла и потянулся за стоявшим в дальнем углу стола колокольчиком, но ладонь Беллариона легла на руку принца прежде, чем тот успел позвонить.

— Минуточку, синьор принц. Сначала неплохо бы обдумать, что вы скажете синьоре Беатриче, и лишь потом уже посылать за ней.

— Что я могу сказать ей, если я не знаю, как она расположена ко мне?

— Вы сомневаетесь, синьор принц? — улыбнулся Белларион, и их руки одновременно отпустили рукоятку колокольчика и разъединились. — Насколько мне известно, она весьма расположена к вам. Я буду откровенен с вами: однажды мне пришлось даже напомнить ей о ее обязанностях по отношению к синьору Фачино.

— Ах! — Злобная гримаса на мгновение исказила полное лицо принца — он вспомнил о внезапном охлаждении к нему графини и о ее последующем отъезде в Меленьяно. — Это было очень смело с вашей стороны…

— Меня всегда считали смельчаком, — счел необходимым напомнить ему Белларион.

— Да, верно, — принц почувствовал себя неуютно под пристальным взглядом Беллариона. — Ну, раз она хорошо расположена ко мне, то…

— Когда-то именно так оно и было, ваше высочество, — перебил его Белларион, — но я отнюдь не уверен, что ее былое расположение к вам сохранилось и поныне.

— Почему же?

— Теперь, став вдовой Фачино, она обладает большей властью и большим богатством, чем многие принцы в Италии. Ее обширные владения…

— …которые составляют часть великого наследства, оставленного моим отцом, и которые Фачино присвоил себе! — с негодованием воскликнул граф, и все его желеобразное тело всколыхнулось.

— Они могут быть мирным путем воссоединены с герцогской короной.

— Мирным путем? Но каким именно? Вы можете выражаться яснее?

Но Белларион считал, что время для откровенности еще не настало.

— Графиня владеет не только землями, но и огромным состоянием, оцениваемым в четыреста тысяч дукатов. Вашему высочеству потребуются деньги на содержание огромной армии под Бергамо, а ресурсов вашей казны едва ли хватит для этого. Конечно, можно увеличить налоги. Но, мне думается, вашему высочеству прекрасно известно, какими осложнениями подобная мера грозит для принца, вступающего на новый престол. И у графини в избытке имеются не только земли и нужные вам деньги, — все капитаны армии Фачино поклялись в верности ей.

— Мессер Белларион, вы начинаете повторяться.

Белларион взглянул на него и улыбнулся.

— Я думаю, никогда прежде не случалось принцу вести к алтарю более богатую невесту.

— Невесту? — у Филиппе Марии отвисла челюсть, и он с неподдельным ужасом уставился на Беллариона.

— Разве это не лучшее решение, ваше высочество? Разве вы удовлетворитесь одним лишь согласием графини помочь вам, когда сможете с полным правом и по своему собственному усмотрению распоряжаться всеми ее средствами?

Принц закрыл наконец-то свой рот, медленно облизал пересохшие губы и злобно прищурил на него свои маленькие хитрые глазки.

— Вы предлагаете мне жениться на вдове Фачино, которая вдвое старше меня? — медленно, словно взвешивая каждое слово, проговорил он.

Белларион расхохотался.

— Что вы, ваше высочество! Как могу я делать такие предложения! Я даже не знаю, что синьора скажет на это. Но если ей захочется стать герцогиней, она найдет способ сделать вас герцогом.

Филиппе Мария обессиленно откинулся на спинку своего кресла. На его лбу выступили крупные капли пота, и он смахнул их тыльной стороной ладони. Затем он задумался, поглаживая многочисленные складки своего огромного подбородка, и в его тусклых глазах постепенно начал появляться блеск.

Наконец граф вновь протянул руку к колокольчику, и на этот раз Белларион уже не стал вмешиваться — он догадался, что алчность и похоть взяли верх в душе этого тучного, застенчивого юноши.

Он откланялся и ушел, унося в своем сердце горечь от осознания того, как дорого могут обойтись женщине ее неуемное тщеславие и распущенность. Однако он считал, что выполнил свою задачу: она получит то, чего так добивалась, и это будет ей наказанием.

Глава 7

ПРИНЦ ВАЛЬСАССИНА
Как Белларион предполагал, так оно и случилось: на двадцать втором году жизни Филиппе Мария обвенчался с тридцатидевятилетней овдовевшей графиней Бьяндратской. Амбиции, однажды уже подтолкнувшие ее выйти замуж за человека вдвое старше ее, вновь заставили ее согласиться на неравный брак — на этот раз с юнцом почти вдвое ее моложе. И самое печальное заключалось в том, что у нее не хватило мудрости предвидеть осложнения, которыми чревата подобная разница в возрасте; ей даже не пришло в голову, что претензии, которые она высказывала на этот счет Фачино, однажды будут в полной мере возвращены ей этим хитрым, скрытным и жестоким принцем, в чье полное распоряжение она столь опрометчиво отдала себя и свои обширные владения.

Тщетно Эсторре Висконти пытался не допустить на узурпированный им престол законного наследника. Филиппе Мария и Карманьола, возглавивший семитысячную армию, подошли к Милану, а Белларион остался осаждать Бергамо. Торопясь поскорее сломить сопротивление Малатесты, он предложил тому почетную сдачу и выход из города с оружием в руках. Малатеста согласился и, оставив в Бергамо сильный гарнизон во главе с надежным командиром, Белларион поспешил со своей армией присоединиться к Филиппе Марии.

Однако, простояв почти месяц под стенами Милана, им ни на шаг не удалось приблизиться к своей цели: Эсторре Висконти, в отчаянной попытке удержать город, призвал в миланское ополчение всех мужчин, способных держать в руках оружие.

Тогда Белларион решился на хитрость, и однажды внимание защитников города было привлечено звуками трубы, раздавшимися со стены замка Порто-Джовия, который его кастелян Вимеркати удерживал против Эсторре. Затем глашатай зачитал воззвание к жителям осажденного города, в котором Филиппе Мария торжественно обещал, что воздержится от грабежа, насилия и каких-либо преследований, если миланцы добровольно сдадутся своему законному правителю.

Новость мгновенно разнеслась по городу, и еще до наступления темноты все те, кого Эсторре силою привлек в свои ряды, дезертировали.

На другое утро он с горсткой наемников, оставшихся верными ему, предпринял отчаянную вылазку и с трудом прорвал кольцо осады, в то время как миланцы открывали Филиппе Марии ворота, расположенные на другом конце города.

Филиппе Мария вступил в столицу с относительно небольшим эскортом, за которым следовало изрядное количество груженных хлебом телег, — голод уже начинал железной хваткой брать Милан за горло. Приветствуемый восклицаниями «Да здравствует герцог!», он проехал по городским улицам и заперся в замке Порто-Джовия, который отныне стал его резиденцией. Старый Бролетто, с его развлечениями и бурной придворной жизнью, был не для Филиппе Марии, чья мрачная, расчетливая и одновременно трусливая натура желала безопасности и уединения.

Филиппе Мария щедро наградил своих капитанов за поддержку, оказанную ему в возвращении герцогской короны, и самых больших почестей удостоился, конечно, Белларион, которому, как считал сам Филиппе Мария, он был обязан всем. Герцог не только подтвердил права Беллариона на наследственное владение Вальсассиной, но и образовал из лена независимое княжество. Белларион остался главным маршалом и военным советником герцога, и именно благодаря его активной деятельности в течение лета и осени 1412 года герцогство окончательно очистилось от мятежников, вновь начавших было производить в нем возмущения.

В государстве наконец-то восстановились страстно желаемые всеми мир и покой, вновь начали процветать ремесла, освободившиеся от помех, сдерживавших их развитие со времени смерти Джангалеаццо, расцвела торговля, предвещая скорое возвращение былого процветания, и люди стали возносить благословения своему хитрому, застенчивому правителю, которого они так редко видели.

Вполне возможно, что Филиппе Мария удовлетворился бы имевшимися у него владениями и распустил бы значительную часть своей весьма обременительной для казны армии. Но Белларион постоянно нашептывал ему на ухо о необходимости дальнейших действий и в ответ на его робкое сопротивление всегда приводил не терпящий возражений аргумент:

— Неужели вы позволите разбойникам, сумевшим урвать куски из наследства вашего отца, беспрепятственно наслаждаться награбленным? Неужели вы окажетесь недостойным его славы и имени, синьор герцог?

Надо сказать, что Белларион проявлял изрядное лицемерие, твердя об этом. Целостность наследия Висконти заботила его ничуть не больше, чем сохранение единства английского королевства. Но он знал, что решение низложить тиранов, утвердившихся в различных частях вотчины Джангалеаццо, прозвучит как глас трубы всудный день для Теодоро Монферратского. Долго и терпеливо ждал Белларион того часа, когда герцог, уступив наконец его увещеваниям, велел собрать государственный совет, чтобы определить на нем наилучший порядок дальнейших действий. Белларион предложил начать с возвращения Верчелли — города, который, как никакой другой, угрожал безопасности герцогства.

— Мне странно слышать подобное высказывание из ваших уст, синьор Белларион, — немедленно заявил Беккария, государственный министр герцога. — Помнится, в свое время вы сами вместе с графом Бьяндратским уступили Верчелли во владение маркизу Теодоро.

— Ничего странного в этом нет, синьор, — возразил ему Белларион. — Дело в том, что тогда я являлся союзником маркиза Теодоро, но теперь, когда мы с ним оказались в разных лагерях, разве удивительно, что я выступаю за то, чтобы отобрать у него этот город?

Наступило молчание. Дремавший в своем огромном кресле Филиппе Мария оглядел собравшихся.

— Какова точка зрения военных? — поинтересовался он.

Никто из капитанов не высказал еще своего мнения, и своим вопросом герцог предлагал им приступить к обсуждению предложения Беллариона.

— Я абсолютно согласен с Белларионом, — ответил ему могучий Кенигсхофен. — Я знаю его достаточно давно, чтобы не сомневаться в правильности его суждений.

Джазоне Тротта немедленно поддержал Кенигсхофена, и то же самое сделали Вальперга и Марсалья.

— А вы, синьор? — обратился Филиппе Мария к молчавшему до сих пор Карманьоле.

Тот вскинул свою белокурую голову, и Белларион приготовился к схватке. Но, к его удивлению, Карманьола, пожалуй, впервые за все время их общения оказался на его стороне.

— Я согласен с Белларионом, ваше высочество, — сказал он. — Все, кто был рядом с синьором Фачино тогда, когда заключался договор с Монферрато, отдавали себе отчет в том, что передача маркизу Теодоро Верчелли — вынужденная мера, являвшаяся уступкой его непомерным амбициям. Я считаю, что оккупация им Верчелли представляет собой серьезную угрозу для герцогства.

— Не забывайте, синьоры, — попытался возразить им Филиппе Мария, — что в моих руках находится ценный заложник — маркиз Джанджакомо, от чьего имени правит маркиз Теодоро. Мне кажется, что присутствие племянника у нас является залогом лояльности к нам со стороны его дяди. Почему вы смеетесь, Белларион?!

— Мы добивались получения его в заложники, ваше высочество, только лишь для его собственной безопасности, а вовсе не для того, чтобы заручиться поддержкой Теодоро. Карманьола напомнил всем нам о непомерных амбициях маркиза, и я могу заверить вас, что он хочет сидеть на монферратском престоле суверенным правителем, а не простым регентом. Пусть ваше высочество сами решают, сдержит ли маркиза Теодоро угроза применения насилия к Джанджакомо.

Последовала короткая дискуссия, а затем Филиппе Мария объявил, что должен подумать, прежде чем принять решение, и распустил совет.

Выйдя от герцога, принц Вальсассина взял под руку Карманьолу и потащил его в сторону — к немалому удивлению остальных капитанов, привыкших к холодности в отношениях этих людей.

— Мессер Франческо, вы окажете мне огромную услугу, если отправите письмо к принцессе Валерии и ее брату с настойчивой просьбой немедленно прибыть в Милан и подать герцогу петицию о восстановлении в правах Джанджакомо. Он уже совершеннолетний, и только его отсутствие в Монферрато позволяет Теодоро узурпировать принадлежащий ему трон.

Карманьола подозрительно взглянул на него.

— Почему бы вам самому не отправить такое письмо?

Белларион пожал плечами и беспомощно развел руками.

— Принцесса мне не доверяет и поэтому может неверно истолковать мою просьбу.

— Что вы затеваете? — спросил Карманьола, не отрывая от него пристального взора.

— Я вижу, вы тоже сомневаетесь в моей искренности.

— Как всегда, синьор.

— В ваших устах это звучит как комплимент.

— Не понимаю, почему вы так считаете.

— Потому что косвенным образом вы констатируете постоянство моих устремлений. Вы прямолинейны, Карманьола, и за это вас можно уважать. Я действую окольными путями, но, если вы поймете, почему я вынужден так поступать, вполне вероятно, что вы тоже проникнетесь уважением к моим методам. Вы спрашиваете, что я затеваю, и я отвечу вам. Я давно веду игру, в которой пришла пора сделать последний ход. Союз между Фачино и Теодоро тоже был одним из ходов в этой игре, равно как и получение в заложники Джанджакомо, оккупация маркизом Теодоро Верчелли и возведение его на генуэзский престол. Моей единственной целью, однако, являлось раздразнить Теодоро и кинуть ему такую кость, чтобы, схватив ее, он начал представлять собой очевидную угрозу для герцогства и чтобы все, включая самого герцога, смогли наконец-то осознать необходимость обуздать его.

Глаза Карманьолы расширились от изумления.

— Клянусь святым Амброджо, вы глубоко копаете!

— Я совершенно откровенен с вами, — улыбнулся Белларион, — и говорю все это сейчас для того, чтобы победить ваше недоверие и заручиться вашей поддержкой.

— Вы хотите сделать меня пешкой в своей игре?

— Разве Франческо Бузоне Карманьола может быть чьей-то пешкой?

— О Боже, конечно, нет! Я рад, что вы наконец поняли это.

— Неужели я стал бы разговаривать с вами, если бы у меня были сомнения на этот счет? — сказал Белларион, пытаясь убедить своего собеседника в том, в чем сам совершенно не был уверен.

— Скажите мне, какую цель вы ставите перед собой?

Белларион вздохнул.

— Скорее всего, мне просто нравится то, чем я занимаюсь. Фачино как-то раз назвал меня прирожденным стратегом, и я остаюсь им не только на поле битвы, но, в более широком смысле, и в жизни. Вряд ли что-то иное движет мною, — с оттенком задумчивости закончил он и неожиданно добавил: — Так вы отправите письмо?

Теперь настала очередь Карманьолы задуматься. Он тоже отнюдь не был лишен амбиций, и сейчас он ясно увидел, как можно было бы использовать этого изобретательного капитана для достижения своих целей.

— Я сам отправлюсь в Меленьяно, — заявил он.

Он так и сделал, и встреча с ним несколько подняла удрученное настроение принцессы Валерии, уже почти отчаявшейся когда-либо увидеть осуществление своих надежд.

Со свойственной ему прямотой — единственной достойной уважения чертой, которую сумел подметить в нем Белларион, — он перешел сразу к делу, и принцессе Валерии было невдомек, что на этот раз только его манеры можно было назвать прямолинейными.

— Синьора, я пришел для того, чтобы предложить вам принять участие в восстановлении прав на престол вашего брата. Подайте петицию герцогу, и он непременно согласится прогнать этого негодяя Теодоро с узурпированного им трона, о чем я уже давно прошу его.

У нее перехватило дыхание.

— Вы просили об этом герцога? Вы, синьор? Подождите, я немедленно пошлю за своим братом, чтобы и он мог поблагодарить вас, пусть он знает, что в этом мире у него есть хотя бы один верный друг.

— Его друг и ваш покорный слуга, мадонна, — он поднес ее белую руку к своим губам, и в ее глазах блеснули слезы, когда она взглянула на его красиво склоненную голову. — Интриги, которые я столько времени строил в вашу пользу, наконец-то начинают приносить плоды.

— Зачем вам понадобилось интриговать в мою пользу? — нахмурилась она.

Он беззаботно рассмеялся, чтобы рассеять ее сомнения.

— Только для того, чтобы подать герцогу Миланскому повод начать действовать против маркиза Теодоро. Армия готова немедленно выступить в поход, и, если бы лично я командовал ею, можно было бы не сомневаться в том, что справедливость восторжествует и ваш брат займет подобающее ему положение.

— Но кто же командует ею? Неужели не вы?

Жизнерадостное лицо Карманьолы потемнело.

— Белларион Кане, — лаконично ответил он.

— Этот негодяй! — воскликнула она, и ее глаза гневно засверкали. — Он человек регента. Это он помог ему получить Верчелли и стать правителем Генуи.

— Чего он никогда не сделал бы, если бы я не поощрял его к этому, — заверил ее Карманьола. — Я увидел тогда возможность создать предлог для будущих действий против регента, и теперь настало время воспользоваться им.

— О, так вы решили подогревать его амбиции, пока он не зарвется? Ах, как тонко задумано!

Карманьола самодовольно взглянул на нее.

— Это была хитрая игра. Но она еще не закончена, и сейчас в ней предстоит сделать последний ход. Значит, вы не верите Беллариону…

— Разве я могу ему верить! — горько усмехнулась она и рассказала Карманьоле историю о том, как когда-то Белларион был подослан Теодоро шпионить за ней и убил ее единственного верного и преданного друга графа Спиньо.

Внушив Джанджакомо те же подозрения насчет Беллариона, Карманьола привез брата и сестру в Милан и немедленно потребовал для них аудиенции у герцога.

Филиппе Мария принял их в расположенной в самом центре замка маленькой комнатке, единственное двойное окно которой выходило на вымощенный красным кирпичом двор Сан-Донато, окрашенный мягкими лучами октябрьского солнца в розовый цвет. Скучая по своей библиотеке в Павии, он попытался хотя бы отчасти воссоздать здесь ее атмосферу и перевез сюда немало изящно переплетенных манускриптов, письменный стол со стопками пергамента и рог единорога — незаменимое средство от недугов души и тела.

Он ласково приветствовал своих посетителей, с непроницаемой неподвижностью восточного божка выслушал мольбы принцессы и, когда она закончила, послал своего секретаря за человеком, имя которого ничего не говорило принцессе, еще не знавшей о недавнем возвышении Беллариона, — принцем Вальсассиной.

— Я сообщу вам свое решение позже, мадонна. Оно уже почти принято, но мне необходимо посоветоваться с принцем Вальсассиной относительно имеющихся в нашем распоряжении средств. Я пришлю за вами, а пока я попрошу синьора Карманьолу проводить вас и вашего брата в покои герцогини; я уверен, она чрезвычайно обрадуется, увидев вас.

Он кашлянул, прочищая горло.

— Вы можете идти, — добавил он своим резким голосом.

Брат и сестра низко склонились перед герцогом, и в этот момент вернувшийся секретарь распахнул дверь и, придерживая закрывавшую ее шпалеру, объявил: «Принц Вальсассина».

Белларион, слегка прихрамывая, вошел и с порога поклонился сперва герцогу, а затем оцепеневшей от изумления и испуга Валерии.

Черная бархатная туника, подбитая по краям мехом, облегала его ладную, стройную фигуру, на его груди красовалась тяжелая золотая цепь, а с золотого кованого пояса свисал большой кинжал с рукояткой, украшенной драгоценными камнями.

Она машинально присела в ответ на его поклон и поспешила уйти вместе с братом и Карманьолой. Но на сердце у нее было тяжело. На что она могла надеяться, если принятие решения о действиях против маркиза Теодоро зависело от совета его же тайного союзника? Она спросила об этом у Карманьолы, и тот поспешил успокоить ее страхи.

— В конце концов, он далеко не всемогущ. Мы клялись в верности не ему, а графине Беатриче. Завоюйте ее расположение, и все будет так, как вы того желаете, особенно если я сам поведу армию в поход.

А тем временем герцог информировал принца Вальсассину о новом факторе, вмешавшемся в их приготовления против Монферрато.

— Она хочет, чтобы мы подняли оружие во имя ее брата. Но подданные Монферрато лояльны маркизу Теодоро. Что им известно о Джанджакомо, которого они не видели уже несколько лет? И если мы навяжем народу правителя силой оружия, мы непременно наживем себе врагов в Монферрато.

— Даже в таком случае — а я сильно сомневаюсь, что все обстоит именно так, — я посоветовал бы вашему высочеству не сворачивать с этого курса. Маркиз Теодоро — честолюбивый и опасный сосед, тогда как Джанджакомо — полная противоположность ему. У него мягкий и добрый характер, и после того, как он отказался от распутного образа жизни, в нем пробудилась тяга к религии. Возведите его на трон его отцов — и у вас появится не только дружески расположенный к вам сосед, но и благодарный слуга.

— Ха! Вы верите в благодарность, Белларион?

— Мне приходится верить, поскольку я сам поступаю соответствующим образом.

Тем же вечером герцог собрал на совет своих капитанов, а поскольку они поклялись в верности не ему, а вдове Фачино, герцогиня также должна была присутствовать, равно как и маркиз Джанджакомо и его сестра, которых решили пригласить, поскольку речь шла о будущем законного правителя Монферрато.

Сидевший во главе стола герцог заявил о своем намерении объявить войну монферратскому регенту на том основании, что тот удерживает ранее входившую в состав герцогства крепость Верчелли с прилежащими к ней землями и незаконно препятствует достигшему совершеннолетия маркизу Джанджакомо вступить в управление государством. Герцог потребовал от своих капитанов сообщить ему о том, какими силами они располагают и какую их часть необходимо использовать в военной экспедиции.

Карманьола сообщил, что, по его подсчетам, маркиз Теодоро сможет выставить армию, насчитывающую не менее пяти тысяч человек.

Белларион предложил отправить под Верчелли немцев Кенигсхофена, швейцарцев Штоффеля, итальянских наемников под командованием Джазоне Тротты и кондотту Марсальи — всего почти семь тысяч человек. В резерве, а также для осуществления мелких военных операций в Милане оставлялись кондотты Вальперги и Карманьолы. Последний, правда, тут же возразил, что услуги принца Вальсассины могут в любой момент потребоваться герцогу, и попросил возложить на него руководство операцией и послать в поход против Монферрато его собственную кондотту, а кондотту Беллариона оставить в Милане.

Герцог вопросительно взглянул на Беллариона, и принцесса Валерия затаила дыхание.

— Что вы скажете на это, Вальсассина?

— Я не возражаю против мнения вашего величества. Но хочу напомнить, что Теодоро Монферратский считается одним из искуснейших военачальников Италии, и, если мы хотим добиться успеха, действуя против него, мне кажется, необходимо поставить во главе наших сил самого опытного военачальника.

— Под которым вы, конечно, подразумеваете себя, — хитро улыбнулся герцог.

— Что касается меня, — вмешался Кенигсхофен, — то мне бы не хотелось идти в поход под началом Карманьолы.

— А я вообще отказываюсь участвовать в кампании, если командовать будет не Белларион, — заявил Штоффель.

Герцог посмотрел на Карманьолу.

— Вы слышите, синьор?

Карманьола почувствовал себя неловко и слегка покраснел. Принцесса Валерия решила, что настало время вмешаться.

— Прошу прощения, ваше высочество, повлияет ли на ваше решение мое мнение, если я его выскажу?

— Несомненно, мадонна; и не только ваше мнение будет иметь вес, но и мнение вашего брата.

— В таком случае, синьор герцог, мы просим — мы умоляем, — чтобы синьор Карманьола был назначен командующим армией.

Герцогиня удивленно взглянула сначала на нее, а затем на Беллариона. Слова Валерии ранили его, однако на лице у него никак не отразились чувства, которые он испытывал. Он так надеялся, что когда-нибудь она воочию убедится в несправедливости своего отношения к нему, но в целом это не имело для него большого значения. Другое было куда важнее: надежды принцессы наконец-то начинали сбываться, и человек со способностями Карманьолы — который, надо сказать, отнюдь не был лишен воинских талантов — вполне мог воплотить их в жизнь.

Тусклые глаза герцога уставились на Валерию.

— Вы как будто сомневаетесь в способностях принца Вальсассины.

— О нет, вовсе нет!

— В чем же тогда?

Вопрос застал ее врасплох. Она взглянула на своего брата, и тот поспешил ей на помощь:

— Моя сестра не может забыть, что принц Вальсассина когда-то был другом маркиза Теодоро.

— Неужели? И когда же? — герцог перевел взгляд на Беллариона, но за него ответил Джанджакомо:

— В то время, когда он, являясь союзником маркиза Теодоро, помог тому завоевать Верчелли и Геную.

— Но союз был заключен с синьором Фачино, а не с самим Вальсассиной. Белларион тогда находился у него на службе, — так же, как и Карманьола, кстати. В чем же тогда разница между ними?

— Синьор Карманьола заботился о благополучии моего брата, — ответила ему принцесса. — Если он не возражал против оккупации Верчелли, то лишь потому, что предвидел ее последствия. Он рассчитывал, что таким образом маркиз Теодоро сам создаст предлог для ответных действий против него.

Белларион тихонько рассмеялся: просьба Валерии неожиданно предстала перед ним в несколько ином свете.

— Вы смеетесь над словами ее высочества, синьор? — с вызовом спросил Карманьола. — Возможно, вы осмелитесь утверждать, что знали все мои мысли?

— Я хвалил вас за прямоту, Карманьола, но, мне кажется, вы умеете быть еще и коварным.

— Коварным! — негодующе воскликнул Карманьола и густо покраснел. — В чем же я проявил свое коварство?

— В том, как ловко вы использовали оккупацию Теодоро Верчелли, — удивил Карманьолу своим ответом Белларион и невинно улыбнулся. — А вы подумали, что я имел в виду совсем иное?

Герцог недовольно постучал по столу.

— Синьоры, синьоры! Мы уклоняемся в сторону от принятия решения.

— Здесь возможен компромисс, надеюсь, ваше высочество согласится на него, — отозвался Белларион. — Вместо кондотты Вальперги можно взять кондотту Карманьолы, которая не уступает по численности кондотте Вальперги и тоже укомплектована преимущественно всадниками. Мы с Карманьолой вместе отправляемся в поход и возглавляем кампанию против маркиза Теодоро.

— Но если Белларион будет отстранен от командования, то я очень прошу ваше высочество оставить мою кондотту в Милане, — сказал Кенигсхофен, и Штоффель уже открыл рот, чтобы присоединиться к нему, но тут терпение герцога лопнуло.

— Тише! Тише! Я — герцог Миланский и сам отдаю приказания. Я собрал вас здесь на совет, а вовсе не для того, чтобы выслушивать ваши разглагольствования о том, чего вы хотите, а чего — нет. Я согласен с предложением Вальсассины; пускай Карманьола идет в поход, раз он так настаивает на этом, но руководство боевыми действиями возлагается на Вальсассину. Я считаю дело исчерпанным и закрытым. Все свободны.

Глава 8

МОСТЫ КАРМАНЬОЛЫ
Разногласия, не затихавшие между Белларионом и Карманьолой во время подготовки к походу, надолго задержали армию в Милане. Это позволило Теодоро Монферратскому как следует приготовиться к обороне Верчелли: запастись продовольствием и амуницией и пополнить свежими резервами и без того сильный гарнизон города. Затем, в течение октября, были отремонтированы крепостные стены и бастионы и насыпан земляной вал на подступах к ним.

Укрепление Верчелли способствовало возникновению новых распрей среди капитанов герцога. Карманьола настаивал на том, чтобы открыть военные действия взятием Мортары, находившегося неподалеку от Верчелли городка, также оккупированного Теодоро. Иначе, утверждал он, армии может угрожать неожиданный удар в тыл. Белларион же считал опасность, исходящую от Мортары, не настолько серьезной, чтобы тратить на нее драгоценное время и позволять Теодоро и дальше наращивать укрепления вокруг города. Он полагал, что взятие Верчелли принудит Мортару к добровольной капитуляции.

Кенигсхофен, Штоффель и Тротта поддерживали Беллариона, но Эрколе Беллуно, командир пехоты в кондотте Карманьолы, и Уголино да Тенда, возглавлявший кавалерию, придерживались мнения Карманьолы. Конечно, Белларион, как главнокомандующий, смог бы преодолеть их сопротивление, но дело осложнялось тем, что теперь на всех военных советах постоянно присутствовали принцесса Валерия и ее брат, неизменно принимавшие сторону Карманьолы.

В конце концов Беллариону пришлось пойти на компромисс, и сильный отряд во главе с Кенигсхофеном и Джазоне Троттой был отправлен к Мортаре прикрывать тыл главных сил, скорым маршем выступивших в сторону Верчелли.

Численность войск Беллариона уменьшилась до четырех тысяч человек, но он считал, что и с такой армией вполне возможно справиться с поставленной перед ними задачей. Однако, не доходя нескольких миль до Верчелли, они вынуждены были остановиться: маркиз Теодоро взорвал мост через реку Сезию, и теперь ее широкие и быстрые воды отделяли их от города.

В двадцати милях вверх по течению, в Карпиньяно, был другой мост, и, узнав о том, что он находится в целости и сохранности, Белларион предложил немедленно воспользоваться им.

— Двадцать миль туда и двадцать обратно! — хмыкнул Карманьола. — Пустая трата времени и сил.

— Трудно не согласиться с вами. Но иначе нам придется идти в обход через Касале, а это еще дальше.

— А почему бы не построить мосты через Сезию и Черно в том месте, где они сливаются и Сезия значительно уже, чем здесь? В этом случае линия коммуникаций с армией, находящейся под Мортарой, будет растянута куда меньше.

— Вы, похоже, начинаете понимать минусы разделения наших сил.

— Если соблюдать необходимые меры предосторожности, то эти минусы должны обернуться преимуществами.

— Вы в самом деле так считаете? — поинтересовался Белларион, и в его тоне промелькнули презрительные нотки.

— А вы придерживаетесь иного мнения? — вспыхнул Карманьола.

— Нетрудно предвидеть последствия, к которым приведет строительство мостов, — усмехнулся Белларион. — Где вы, Франческо, обучались военному искусству, и почему вообще вам пришло в голову постичь его?

Их дискуссия происходила на кухне крестьянского домика, который они заняли ради принцессы Валерии, пытаясь создать ей хотя бы минимальные удобства. И когда Карманьола, все больше распаляясь, начал мерить шагами земляной пол кухни и возбужденно размахивать руками, принцесса подумала, что настало время вмешаться в их спор.

— Не обращайте внимания на его колкости, мессер Карманьола. — Принцесса успокаивающе положила свою руку на расшитый золотом рукав его великолепного малинового камзола. — Я целиком и полностью доверяю вам. Мне тоже кажется, что необходимо построить эти мосты.

Белларион обернулся к ней, и в его взгляде читались гнев и изумление одновременно.

— Если вы собираетесь принять на себя командование армией, ваше высочество, мне остается только умыть руки.

С этими словами он сдержанно поклонился им и с достоинством вышел.

— Когда-нибудь мне придется научить этого выскочку хорошим манерам, — процедил сквозь зубы Карманьола.

Принцесса покачала головой.

— Меня смущают отнюдь не его манеры, синьор, а скрытые цели, которых он добивается. Если бы я только могла доверять ему…

— Нельзя безоговорочно полагаться на его таланты стратега, — поддакнул ей Карманьола, не догадываясь, что принцесса имеет в виду лояльность Беллариона.

— Однако он заслужил репутацию выдающегося военачальника, — вставил Джанджакомо, также присутствовавший при их разговоре. Если к кому Джанджакомо и не испытывал доверия, то скорее к Карманьоле, чьи хвастливые манеры и заискивание перед Валерией инстинктивно настораживали его.

— Ему всегда сильно везло, — ответил Карманьола, — и удача вскружила ему голову.

Однако Белларион все же решил поступить по-своему и приказал Штоффелю скрытно отправиться к Карпиньяно с пятью сотнями арбалетчиков и шестью сотнями всадников.

Узнав об этом, Карманьола пришел в ярость и захотел узнать, почему столь важное решение не было предварительно согласовано ни с ним, ни с принцессой Валерией.

— Вы провозитесь не менее недели со своими мостами, — без обиняков ответил ему Белларион. — За это время Теодоро может исправить сделанный им просчет и разрушить мост в Карпиньяно.

— Какое мне дело, что случится с мостом в Карпиньяно, когда у меня будут мосты здесь?

— Сначала их еще надо построить; у меня есть основания полагать, что это займет куда больше времени, чем вы думаете, и в конце концов нам придется воспользоваться дорогой через Карпиньяно.

— Мне с лихвой хватит недели на стройку, — заносчиво сказал Карманьола.

— Что ж, когда вы закончите эти мосты и переправите на другую сторону две тысячи человек, чтобы удержать их, я отзову Штоффеля из-под Карпиньяно.

— А до тех пор…

— До тех пор я попрошу вас не забывать, кто является главнокомандующим, — неожиданно сурово проговорил Белларион. — Пускай я обращаю многие ваши слова в шутку, надеясь таким способом убедить вас, однако я не намерен придерживаться вашей точки зрения, если считаю свое мнение лучшим.

— Черт побери, Белларион! — выругался Карманьола. — Я не позволю вам делать из меня посмешище! Отдавайте отчет в том, что вы говорите!

Белларион холодно взглянул на него.

— Мне придется еще раз напомнить вам, что герцог возложил на меня руководство военной операцией против Теодоро и наделил меня всеми необходимыми полномочиями, чтобы удалить вас из армии, если вы станете мешать выполнению поставленной перед нами задачи.

— Только мое уважение к вам, мадонна, не позволило мне выйти из себя, — заверил Карманьола принцессу, когда они остались одни. — Как только он осмеливается разговаривать со мной в таком тоне! Ему ведь прекрасно известно, что сейчас, когда он отправил в Карпиньяно почти всю свою кондотту, здесь кругом находятся мои люди и, если дело дойдет до ссоры, ему не поздоровится, — он стиснул кулаки, не давая выхода своему гневу. — Однако ради вас, принцесса, я должен держать себя в руках — хотя бы до тех пор, пока ваш брат не станет правителем Монферрато.

Это и другие проявления самоотверженности со стороны Карманьолы по отношению к ней глубоко тронули принцессу, и в последующие дни, когда превратившиеся в лесорубов солдаты подсекали деревья и приготавливали из них бревна для мостов, их часто видели вместе.

Ей пришлось перейти жить в палатку, и Карманьола делал все возможное, чтобы облегчить тяготы солдатской жизни, выпадавшие на ее долю, хотя она никогда не жаловалась и старалась переносить их с высоко поднятой головой. Каждый день они отправлялись к реке, чтобы проследить за ходом строительства, и каждый раз у него находился повод продемонстрировать ей свое умение руководителя, свою изобретательность и свои воинские таланты. Самый факт того, что Белларион посмеивался над Карманьолой, говорил, как ей теперь казалось, против него самого, свидетельствуя о его недобрых намерениях.

Надо сказать, Карманьола не терял времени даром и с успехом использовал их встречи для того, чтобы вскружить ей голову рассказами о своем героическом прошлом. Перед ее внутренним взором одна за одной вставали впечатляющие картины, которые он без устали обрисовывал ей: вот он мчится впереди лавины атакующих всадников на врага и разбивает его вдребезги; вот он возглавляет смельчаков, карабкающихся по лестницам на стены осажденного города, невзирая на град камней и льющийся кипяток, вот он на военном совете находит решение, позволяющее вырвать победу у противника в безнадежной ситуации.

И однажды, когда они сидели вдвоем и наблюдали за солдатами, которые, как муравьи, трудились над возведением мостов, он решил коснуться более животрепещущей для них темы.

— Однако из всех дел, в которых мне приходилось участвовать, ни одно не было так дорого мне, как нынешнее. Мне кажется, что тот день, когда вы станете полновластной хозяйкой в своем замке в Касале, будет самым радостным днем моей жизни и одновременно самым печальным.

— Почему же печальным? — спросила она, и в ее темных глазах отразилось недоумение.

По его лицу пробежала тень, и он отвел свой взгляд в сторону.

— Разве не печально сознавать, что служба, которую ты бескорыстно нес, закончена и тебе до конца твоих дней предстоит быть тем, кем ты всегда был: наемным солдатом?

— Вы слишком требовательны к себе, — отозвалась она, несколько смутившись. — Вас ждут великие почести и слава, синьор.

— Слава и почести! — рассмеялся он. — Я с радостью отдам и то и другое пройдохам вроде Беллариона, которые не останавливаются ни перед чем ради быстрой карьеры. Для меня куда важнее служить тем, кому принадлежит мое сердце.

Он осторожно коснулся ее руки, и она не отдернула ее, а только лишь слегка нахмурила брови.

— Да, — выдохнула она, — это единственное достойное дело в жизни — служить, как подсказывает нам сердце.

Он схватил ее за руки и с наигранным восторгом взглянул ей прямо в глаза.

— Вы тоже так считаете? Значит, вы одобряете меня?

— Но в чем, скажите…

— Всю свою жизнь я служил ради денег, но теперь, когда я узнал, как вы относитесь к службе, с этим навсегда покончено. Этот поход будет последним для меня.

Он замолчал. Последовала долгая пауза.

— Когда мой брат унаследует трон своего отца в Касале, — наконец сказала она, — ему потребуется такой друг, как вы, мессер Карманьола.

— А вам, мадонна, а вам?

Она задумчиво взглянула на него и слегка улыбнулась. Он был недурен собою, храбр и щегольски одет — настоящий рыцарь ее мечты, — а она была столь одинока, беззащитна и так нуждалась в дружеской поддержке, чтобы преодолеть выпавшие на ее долю испытания.

Она высвободила свою руку из его ладони и коснулась своими тонкими пальцами его золотистых кудрей.

— А разве нет? — чуть дрожащим голосом проговорила она. — Неужели нет?

— Мадонна, если вы не отвергаете меня, я всегда буду служить только вам, и никому другому. О Валерия!

Он схватил ее руку и горячо поцеловал. Она поспешила отдернуть ее и чуть отодвинулась от него. Этот поцелуй и чересчур смелое обращение к ней по имени слегка испугали ее.

— Карманьола, друг мой…

— Да, мадонна, ваш друг, и даже более чем друг.

— Разве мы можем быть более чем друзьями?

— Конечно! Я ваш верный рыцарь, мадонна. Я стал им с того самого турнира в Милане, когда вы возложили на меня пальмовый венок. И теперь я с радостью иду в битву, чтобы сражаться за вас, и, если необходимо, с легким сердцем умру, чтобы доказать вам свою преданность.

— Как ловко вы все это говорите! Наверняка я была не первой королевой турнира, возлагавшей на вас венок за победу. С другими вы вели себя так же смело?

— О, как жестоко с вашей стороны так отзываться обо мне! — вскричал он, словно терзаемый нестерпимыми муками. — Прекрасная Валерия, я сейчас рухну у ваших ног.

— Мой нос, синьор, чересчур длинноват, чтобы всерьез отнестись к вашему комплименту! — насмешливо ответила она, однако внимательное ухо Карманьолы уловило нотку нежности в ее голосе, глаза принцессы стали влажными. — Вы столь же стремительны в ухаживании, как и на арене. Вы слишком бесшабашны, синьор.

— Я солдат, мадонна, и не лишен недостатков. Но я наберусь терпения, если вы велите мне, Валерия. Но когда мы будем в Касале…

Он запнулся, подыскивая слова, и она постаралась воспользоваться возникшей паузой, чтобы остановить его словоизлияния.

— Не стоит говорить о том, что еще не свершилось. Это приносит неудачу. Лучше наш разговор отложить… на потом.

— И что тогда? — перехватило у него дыхание. — Тогда что?

— Я ведь сказала, что не надо загадывать наперед.

Ему показалось, что он услышал от нее то, чего хотел.

— Что ж, я не стану искушать судьбу; я не осмелюсь, Валерия. Я буду ждать, терпеливо ждать, — закончил Карманьола, и она не стала разочаровывать его.

С тех пор каждую свободную от строительных забот минуту Карманьола старался находиться возле Валерии, настойчиво ухаживая за ней. Белларион же все эти дни пребывал в мрачном расположении духа и проводил их в своем шатре с захваченным из Милана томиком Вегеция[1060] в руках.

На сооружение плавучего моста через Сезию ушло целых полторы недели вместо одной, как планировалось первоначально, и вот, накануне праздника всех святых[1061], Карманьола в сопровождении Валерии и ее брата явился к Беллариону и сообщил, что все работы закончены, пятьдесят человек находятся на узком полуострове, разделяющем обе реки, и завтра утром армию можно будет переправить на другую сторону.

— При том условии, — заметил Белларион, — что ваш мост просуществует до утра.

— То есть как просуществует до утра? — набычился Карманьола, раздраженный замечанием Беллариона. — Что вы имеете в виду?

Белларион усмехнулся и отложил в сторону книгу, чтение которой прервал визит Карманьолы и его спутников.

— Спросите себя сами, кому может помешать этот мост, — сказал он. — Будь я на вашем месте, я непременно задал бы себе такой вопрос, прежде чем начал бы возиться с ним.

— Вы, конечно, имеете в виду маркиза Теодоро. Но как он узнает о мосте, если он заперся в Верчелли, в восьми милях отсюда?

Жуткие крики, донесшиеся до них со стороны междуречья, послужили ответом на его вопрос. А последовавшие за ними отрывистые команды, лязганье оружия, глухие удары и победные возгласы не оставили никаких сомнений в том, что там происходит.

Секунду Карманьола стоял неподвижно, в ярости сжимая и разжимая кулаки. Затем, издав нечленораздельное восклицание, он бросился прочь из шатра, и Валерия последовала за ним вместе со своим братом, напоследок метнув в Беллариона испепеляющий взгляд.

Белларион не спеша накинул на плечи плащ, вышел наружу и направился через редкую рощицу, возле которой был разбит его шатер, и далее вдоль реки к тому месту, где велось строительство моста.

Там, помимо Карманьолы, принцессы Валерии и ее брата, он увидел горсточку солдат — все, что осталось от отряда, посланного Карманьолой на другую сторону реки час назад. Остальные были взяты в плен или погибли. Последним, кто вернулся с другой стороны и, призывая в свидетели всех святых, что их предали, спрыгнул с моста прямо к ногам Беллариона, был командир отряда Беллуно, легковозбудимый и склонный к преувеличениям, как все неаполитанцы.

Через речную гладь до них долетел топот бегущих ног, на противоположном берегу замаячили едва различимые в сгущающихся сумерках фигуры людей и застучали по дереву топоры.

— И как только Теодоро удалось узнать о мосте! А, Карманьола? — прокомментировал происходящее Белларион и откровенно рассмеялся.

— Черт побери, вы еще издеваетесь надо мной! — накинулся было на него Карманьола, но в следующую секунду, возвысив голос, велел немедленно позвать сюда арбалетчиков. Трое или четверо солдат со всех ног бросились исполнять приказание, а Валерия резко повернулась к стоявшему рядом с ней Беллариону.

— Что тут смешного? — почти выкрикнула она, и ее голос дрожал от гнева, досады и плохо скрытого недоверия, так что все вокруг замолчали, ожидая его ответа.

— Ничто человеческое мне не чуждо, синьора, в том числе и злорадство.

— О Боже! Как вы можете радоваться успеху врага, уничтожившего результаты трудов стольких дней? Значит, вы знали! — обвиняюще воскликнула она. — Знали о том, что сегодня вечером мост будет разрушен. Вы сами утверждали это. Откуда вам было известно? Откуда?

— На что вы намекаете, мадонна? — в ужасе вскричал Карманьола, которому, несмотря на всю его неприязнь к Беллариону, и в голову не приходило, что тот может вести двойную игру.

— На то, что я безмозглый чурбан, — с иронией пояснил ему Белларион.

Но тут вмешался Беллуно, не успевший еще остыть после своего бесславного поражения и бегства.

— Мадонна имеет в виду отнюдь не это, — заявил он. — Она хочет сказать, что вы продали нас Теодоро Монферратскому.

— Вы согласны с ней, Беллуно? — внезапно изменившимся тоном спросил Белларион, и Беллуно показалось, что у него по коже пробежал мороз. — Говорите же! Я могу простить оговорку синьоры, но от своих солдат я всегда требую ясного и точного ответа.

Беллуно отличался храбростью и упрямством. И, когда ему удалось справиться со своим страхом в достаточной степени, чтобы показать всем, что он ничуть не испугался, он угрюмо произнес:

— Нас, очевидно, предали.

— Очевидно? С чего это вдруг? — вновь сменил интонацию Белларион, разговаривая теперь с Беллуно так, словно перед ним стоял нашкодивший, невежественный и ленивый ученик. — Неужели вы столь не способны к делу, которым зарабатываете себе на жизнь, Беллуно? Может быть, вы решили, что такой опытный солдат, как маркиз Теодоро, забудет разослать по окрестностям разведчиков, которые будут доносить ему о каждом движении противника? Если все это действительно так, то я вынужден буду подумать о том, чтобы сместить вас с командирской должности.

— Вы хотите сказать, что предвидели такие действия со стороны Теодоро? — вступился за Беллуно Карманьола, считая, что нападки на подчиненного косвенным образом касаются и его начальника.

— Я хочу сказать, что любой дурак мог предвидеть их. Маркиз Теодоро поступил точно так, как и должен был поступить. Он позволил вам потратить время, материалы и усилия на постройку моста, а затем неожиданным нападением разрушил его.

— Почему же вы не сказали об этом десять дней назад?

— Почему? — с удивлением переспросил Белларион, радуясь в душе, что из-за темноты никто не видит выражения его лица. — Да потому, что я не люблю спорить по-пустому с теми, кто способен учиться только на собственных ошибках.

— И это все, что вы можете ответить нам? — вновь вмешалась принцесса. — Неужели вы решились пожертвовать усилиями стольких людей и даже целым отрядом солдат только для того, чтобы доказать синьору Карманьоле его оплошность? И вы хотите, чтобы мы поверили этому?

— Клянусь, он принимает нас за простаков! — вскипел Карманьола.

Но Беллариона не так-то просто было вывести из себя.

— У меня были и другие причины, — спокойно ответил он, — о которых вы, как я вижу, даже не догадываетесь. Чтобы добраться до Карпиньяно, нашей армии потребуется два, а может быть, и все три дня. Конный отряд, отправленный из Верчелли, сможет доехать туда за несколько часов; следовательно, если бы Теодоро узнал, что мы двинулись к Карпиньяно, он успел бы уничтожить мост задолго до нашего появления там. Именно этого я больше всего боялся до тех пор, пока не убедился, что активность, которую вы развернули при сооружении моста, усыпила бдительность Теодоро. Мы завтра же выступаем к Карпиньяно, и теперь я могу не опасаться за судьбу моста там: когда всадники Теодоро захотят разрушить его, они натолкнутся на тысячу солдат заградительного отряда Штоффеля, и вполне вероятно, что ему удастся захватить диверсантов в плен, компенсировав, таким образом, сегодняшние потери.

После его слов возникла неловкая пауза, а затем стоявшие вокруг них люди разразились одобрительным хохотом.

Громкий треск, раздавшийся в следующую секунду с противоположного берега, заставил их умолкнуть, и все увидели, как мост содрогнулся, словно гигантская струна, потом изогнулся дугой, на мгновение замер и, оторвавшись от столбов, удерживающих его на этом берегу, сначала медленно, а затем все быстрее и быстрее поплыл вниз по течению.

— Ваш мост приказал долго жить, Франческо, — философски заметил Белларион, — но не стоит переживать, что ваши труды потрачены впустую. Они сыграли свою роль в моем замысле.

Он поуютнее завернулся в свой плащ и, добродушно пожелав всем спокойной ночи, не спеша пошел к себе в шатер.

Карманьола ошарашенно посмотрел ему вслед и от досады закусил губу.

Беллуно негромко выругался и горько усмехнулся:

— Вот так всегда, клянусь святым Януарием! Никогда не скажешь, что у него на уме. Нипочем не узнать, что он замышляет.

Глава 9

ВЕРЧЕЛЛИ
До наших дней сохранилось письмо, отправленное принцем Вальсассиной вскоре после этих событий к герцогу Филиппе Марии, и в нем, в частности, имеются строки, в которых он характеризует своих товарищей по оружию следующим образом: «…мужественные бойцы и отчаянные рубаки, но грубые, необразованные и некультурные. Их души подобны девственной плодородной почве, не тронутой плугом учения, поэтому редкие семена знаний, упавшие на нее, не в силах пустить крепкие корни».

В Карпиньяно, куда армия пришла тремя днями позже, выяснилось, что все произошло так, как и предсказывал Белларион. Отряд, насчитывавший свыше сотни всадников и прибывший из Верчелли с заданием сжечь мост, попал в засаду, был пленен, разоружен и распущен.

Войска без помех переправились на правый берег Сезии и после трехдневного марша форсировали Черво чуть выше местечка Квинто. Там, в небольшом замке, принадлежавшем синьору Джироламо Прато, запершемуся вместе с Теодоро в Верчелли, Белларион решил устроить свою штаб-квартиру, и там же устроились принцесса Валерия и ее брат, а также синьор Карманьола, успевший к тому времени забыть о своей окончившейся неудачей затее с постройкой мостов и о связанном с ней унижении и вернуться в свое привычное высокомерно-самодовольное настроение.

Месье Девинки, французский историк семнадцатого века, в своей книге «Военное искусство Средневековья» приводит детальное сравнение тактических приемов, используемых Белларионом Кане и другим его современником, почти столь же знаменитым сэром Джоном Хауквудом. В частности, он безжалостно критикует диспозицию, выбранную Белларионом во время осады Верчелли. Он утверждает, что, придя в Квинто, Белларион первым делом обязан был перебросить мосты через Сезию выше и ниже Верчелли, чтобы создать вокруг него непрерывную линию осадных сооружений, а не просто переправить на другой берег реки отряд, охранявший восточные подступы к городу. Девинки называет такое решение распылением сил, поскольку этот отряд, будучи отрезан от основных сил рекой, не мог оказать в случае необходимости никакой поддержки.

Однако знаменитый французский писатель, похоже, упустил из виду одно существенное обстоятельство: Белларион столь же мало заботился о взятии Верчелли, как и о недавнем строительстве мостов, и в его намерения входило лишь произвести убедительную стратегическую демонстрацию. С того самого момента, как он прибыл под Квинто и увидел проделанные маркизом Теодоро земляные работы, он понял, что едва ли удастся взять приступом столь сильно укрепленный город, запасов продовольствия в котором, по его сведениям, должно было хватить на многие и многие месяцы осады.

Но оставался еще хвастливый и чванливый Карманьола, который пользовалсяабсолютной поддержкой и доверием принцессы и непрестанно подталкивал Беллариона к активным действиям, совершенно справедливо заявляя, что иначе они надолго завязнут под Верчелли.

В конце концов Белларион вновь, как и в случае с постройкой мостов, уступил настойчивым и становящимся с каждым днем все более громкими требованиям Карманьолы и вместе с ним разработал план штурма города. Трижды в последующие дни солдаты штурмовали крепостные стены, но каждый раз защитникам города удавалось с удивительной легкостью отбивать их атаки. После третьей неудачи у Карманьолы зародились некоторые подозрения на этот счет, и он решил поделиться ими — но не с Белларионом, как того требовал его воинский долг, а с принцессой.

— Вы хотите сказать, что кто-то сообщает Теодоро о наших намерениях? — недоверчиво спросила она.

— Именно этого я начинаю всерьез опасаться, — ответил он и возбужденно заходил взад и вперед по большому залу, служившему владельцам замка арсеналом и превращенному Белларионом в некое подобие гостиной.

Принцесса, завернувшись в длинную голубую мантию, подбитую изнутри мехом, — в последние дни установилась холодная погода — сидела в уютном кресле, обтянутом цветной кожей, и молчала. Наконец она подняла голову и их взгляды встретились.

— Вы знаете, о чем я думаю, — сказал он. — Я спрашиваю себя: может быть, вы оказались правы в своих подозрениях?

Она медленно покачала головой.

— Я забыла о них в ту же ночь, когда был разрушен ваш мост. Приведенные Белларионом аргументы и последовавшие затем события полностью подтвердили его правоту, так что, мне кажется, больше нет причин сомневаться в его лояльности. Он всего лишь обычный наемник, который сражается на стороне того, кто больше платит. Я склонна доверять ему хотя бы потому, что он должен отдавать себе отчет в том, насколько невыгодным для него окажется предательство.

— Да, — согласился он, — конечно, вы правы, принцесса. Вы всегда правы.

Она поднялась со своего кресла, подошла к ярко пылавшему камину и протянула руки к огню.

— Я замерзла, — пожаловалась она. — Замерзла из-за холодного ноябрьского ветра и своего вынужденного бездействия.

— Не падайте духом, Валерия, — попробовал подбодрить он принцессу. — Ничто не длится вечно. Весна настанет не только в природе, но и в вашей душе.

Она взглянула на него, и ей стало приятно, что рядом с ней находится такой большой, сильный и уверенный в себе мужчина.

— Как хорошо иметь рядом друга в такое время.

Он шагнул к ней и уверенно заключил ее в свои объятия.

— С такой женщиной, как вы, Валерия, я смогу завоевать весь мир.

— Для начала неплохо бы взять Верчелли, — услышал он за своей спиной.

Они с виноватым видом отпрянули друг от друга и увидели Беллариона, который незаметно вошел в зал и теперь насмешливо глядел на них.

— Я был бы весьма признателен вам — так же как и ее высочеству, — если бы вам удалось сделать это. Весь остальной мир может и подождать.

— Будь моя воля, мы уже завтра были бы хозяевами в Верчелли, — с вызовом, словно пытаясь скрыть свою досаду, ответил Карманьола.

— Кто препятствует вам?

— Вы. Если мы ночью пойдем на приступ…

— Ах, оставьте! — отмахнулся Белларион, — опять вы вспомнили об этом. Неужели вы никогда не научитесь верить мне на слово?! Такая атака обречена на неудачу.

— Только в том случае, если она неправильно организована.

Он вразвалочку подошел к столу и ткнул пальцем в нарисованную на нем карту.

— Если вот здесь, на востоке, на участке между городом и рекой, осуществить отвлекающую атаку, — продолжил он, — то решительный удар, нанесенный с западной стороны, может увенчаться успехом.

— Да, действительно, — медленно проговорил Белларион и задумался. — В вашем предложении имеются свои достоинства…

— Подумать только, наконец-то вы одобрили мою идею! Какое поразительное снисхождение с вашей стороны!

— …однако оно не лишено серьезных недостатков, — не обращая внимания на его реплики, продолжал Белларион. — Отряд, совершающий ложную атаку, — а он должен быть достаточно сильным, чтобы ввести в заблуждение противника, — подвергается большой опасности. Решительная вылазка, произведенная из города, может опрокинуть его в реку.

— Я думаю, до этого дело не дойдет, — поспешно ответил Карманьола.

— Откуда вы знаете?

— Все очень просто. Прежде чем осажденные организуют вылазку, начнется решающий штурм и им уже будет не до нее.

Белларион вновь задумался, но затем решительно покачал головой.

— Признаюсь, я испытываю большой соблазн согласиться с вами, но я предпочел бы не рисковать.

— Какой тут риск? — воскликнул Карманьола, приходя в раздражение от упорного сопротивления Беллариона. — Черт возьми, возглавьте сами, если хотите, ложную атаку, а я поведу за собой людей на штурм города и гарантирую вам, что еще до рассвета буду в городе и маркиз Теодоро окажется в моих руках.

— Вы гарантируете? — спросил Белларион. — А если вы потерпите неудачу?

— Это исключено. Вы сами сказали, что мой план вам нравится.

— Что-то я не припомню, чтобы я отзывался о нем именно так. Но дело не в этом: если честно, то я опасаюсь Теодоро Монферратского куда больше, чем любого другого капитана, против которого мне доводилось сражаться.

— Вы боитесь его! — усмехнулся Карманьола.

— Боюсь, — невозмутимо повторил Белларион, — и поэтому не хочу лезть на рожон. Я должен действовать наверняка, имея дело с таким опасным противником.

С трудом переборов смущение, овладевшее ею после неожиданного появления Беллариона, Валерия медленно подошла к ним. Слова Карманьолы вселили в нее неожиданную надежду на скорое окончание ее невзгод.

— Сделайте все же попытку, синьор принц! — буквально взмолилась она.

Он посмотрел сначала на нее, а затем на Карманьолу.

— Между нами говоря, вы оба немного расстраиваете меня своей нетерпеливостью. И хуже всего то, что вы категорически не желаете ничему учиться. Ну хорошо, Франческо, я не возражаю против ночного штурма. У нас есть шансы на успех, но в случае провала даже не пытайтесь когда-либо навязывать мне свое мнение, если я буду возражать против него.

Валерия рассыпалась перед ним в благодарностях, которые он воспринял с холодной сдержанностью, хотя ему показалось, что со времени их последней встречи в Касале он не слышал в ее голосе более теплых и искренних ноток, когда она обращалась к нему.

Он предоставил Карманьоле делать все необходимые приготовления к штурму, который был назначен на следующую полночь; было условлено, что сигналом к началу отвлекающей атаки послужит бой часов церкви Сан-Витторе, а через некоторое время, когда защитники крепости как следует ввяжутся в схватку с отрядом Беллариона, Карманьола поведет своих людей на решительный приступ.

В полном вооружении, держа свой заостренный на макушке шлем на согнутой руке, Карманьола явился к принцессе за ее благословением.

— Еще не настало время для благодарностей, — сказал он, когда она принялась было выражать ему свою признательность и превозносить его усердие. — Я надеюсь к утру положить к вашим ногам Монферрато, да поможет нам в этом деле Бог! И вот тогда я сам попрошу у вас награды.

Она густо покраснела под его пылким взором.

— Я помолюсь за вас, — пообещала она и положила руку на его стальной нарукавник.

Он поднес ее руку к губам, чопорно поклонился и, позвякивая шпорами, вышел вон.

А в это время Белларион во главе восьмисот всадников уже совершал глубокий обходной маневр вокруг города к его восточной стене, обращенной к Сезии.

Незадолго до полуночи они вытянулись цепью вдоль речного берега, спешились, приготовили лестницы, которые захватили с собой для демонстрации серьезности своих намерений, и стали ждать. Однако, когда до начала атаки, по расчетам Беллариона, оставалось совсем немного, где-то в расположении его войска произошло неожиданное смятение, и вскоре к нему привели перебежчика, который, как заявляли захватившие его солдаты, требовал немедленной аудиенции у их командира.

Перебежчик оказался верноподданным герцога Миланского и утверждал, что он выбрался, рискуя жизнью, из крепости с единственной целью: предупредить осаждающих, что маркизу Теодоро стало известно о запланированном штурме.

Белларион грубо выругался — редкий случай, когда он позволил дать волю своим эмоциям, но сейчас страх перед маркизом Теодоро заставил его забыть о такой мелочи, как сдержанность; еще бы, одному Богу было известно, какие контрмеры успел предпринять Теодоро! Он отдал команду садиться верхом и ехать в обход города навстречу Карманьоле, — увы, тьма и раскисшая после недавних дождей почва не позволяли им двигаться с необходимой скоростью, а часы на церкви Сан-Витторе уже пробили полночь. Они не преодолели еще и половины пути, как до них донесся шум разгоревшейся битвы.

Маркиз Теодоро позволил солдатам Карманьолы забросать фашинами[1062] ров с водой, преодолеть его и даже приставить часть лестниц к стенам, прежде чем предпринял ответные действия. Ворота в северном и южном концах города распахнулись, и армия регента двумя колоннами устремилась на осаждающих, намереваясь окружить их.

Два обстоятельства спасли Карманьолу: во-первых, Теодоро начал контратаку слишком рано, не дождавшись, пока Карманьола бросит на приступ все имеющиеся у него силы; а во-вторых, Штоффель, услышав топот приближающейся конницы, немедленно выстроил своих людей в боевые порядки и воспользовался пехотной тактикой Беллариона. Атакующая лавина наткнулась на неожиданно выросший из темноты частокол копий и, потеряв не менее двух десятков всадников, отхлынула назад.

Затем Штоффель, пытаясь избежать почти неминуемого разгрома, быстро перестроил швейцарцев в ежа, внутрь которого включил солдат из других отрядов, и продолжал успешно отбивать яростные атаки конницы.

Другая колонна нападавших, которую возглавлял сам маркиз Теодоро, врезалась в незащищенный фланг Карманьолы, легко смяла его, несмотря на все попытки Карманьолы и Беллуно организовать сопротивление, и, если бы не подоспел Белларион со своими восемью сотнями всадников, которые с ходу атаковали противника с тыла, печальная участь его кондотты была бы предрешена.

Увидев, что его неожиданная контратака сорвалась и рискует обернуться катастрофой, Теодоро немедленно велел трубить отход, и каждая из сторон, отступив, считала, что ей посчастливилось отделаться легким испугом и малой кровью.

Глава 10

АРЕСТ
Как загнанная в клетку пантера, Карманьола расхаживал взад и вперед в зале, служившем когда-то арсеналом замка Квинто. Он даже не потрудился полностью снять с себя тяжелые доспехи, и его белокурые волосы все еще прятались под красной бархатной шапочкой, служившей для защиты его головы от стального шлема.

В гневных и напыщенных выражениях он разглагольствовал о предательстве перед лицом молчаливо внимавших ему Валерии Монферратской, Джанджакомо и полудюжины капитанов, собравшихся обсудить причины сегодняшней неудачи.

Принцесса сидела возле стола в большом кресле, на спинку которого опирался ее брат, а чуть дальше стояли Уголино да Тенда, Эрколе Беллуно, Штоффель и еще три капитана, чьи доспехи грозно поблескивали в свете горевших на столе свечей. Возле камина, в другом кресле, сидел Белларион, вытянув перед собой ноги в забрызганных грязью сапогах, и вполуха слушал яростную тираду Карманьолы. Он догадывался о том, что творилось в душе у этого хвастуна, обещавшего столь многое, а добившегося столь малого, и поэтому не спешил прерывать его. Однако всякому терпенью приходит конец, и в какой-то момент Белларион решил, что настала пора вмешаться.

— Словами горю не поможешь, Франческо, — заметил он.

— Это я и без вас знаю, но я не хочу, чтобы такие вещи повторялись, — напустился на него Карманьола.

— Никакого повторения не последует. Я никогда не дал бы согласия на этот ночной штурм, если бы вы не донимали меня своим упрямством.

— Все закончилось бы совершенно иначе, если бы вы действовали так, как было условлено, — взревел Карманьола, готовый возложить вину за провалившуюся операцию на кого угодно, лишь бы окончательно не уронить себя в глазах собравшихся. — Клянусь, только поэтому мы потерпели поражение. Если бы вы вовремя атаковали, Теодоро пришлось бы послать часть своих сил против вас.

Белларион никак не отреагировал на обвинение, равно как и на укоризненные взгляды своих капитанов, из которых один Штоффель, несогласный с мнением своих товарищей по оружию, не выдержал и громко рассмеялся.

— Если бы синьор Белларион поступил так, как было условлено, вас, синьор, возможно, уже не было бы в живых. Нас спасло от полного разгрома только то, что он вовремя решил изменить первоначальный план и атаковал Теодоро с тыла.

— И еще я хочу обратить ваше внимание на тот факт, — добавил Белларион, — что, если бы Штоффель не отбил атаку конницы Теодоро, а затем не перестроил своих пехотинцев в ежа, чтобы защитить вас с фланга, вы сейчас не шумели бы здесь. Мне кажется, вполне уместно было бы поблагодарить Штоффеля и должным образом оценить его действия.

Карманьола свирепо взглянул на него.

— Ну конечно! Вы всегда защищаете друг друга! Теперь нам остается только поблагодарить вас, Белларион, за неудачу, произошедшую по вашей же вине.

— Это обвинение опровергают сведения, хорошо известные вам, — не теряя самообладания, ответил Белларион.

— Да неужели? Ха! А где тот человек, который, как вы утверждали, сообщил вам о том, что Теодоро предупрежден о нашем замысле?

— Откуда я знаю? — пожал плечами Белларион. — И какое теперь это имеет значение?

— И вы еще спрашиваете? Ночью к вам является неизвестный со сведениями первостепенной важности, а вы не знаете, куда он потом делся.

— В тот момент мне было не до него. У меня имелась более срочная задача: спасти вас из ловушки, в которую вы попались.

— Почему вы не атаковали город со своей стороны, как мы договаривались?

— Если быть более точным, я должен был всего лишь сделать вид, что атакую; у меня просто не хватило бы сил успешно провести штурм города. Но, кажется, я начинаю оправдываться перед вами, — изменившимся тоном закончил он и резко встал со своего кресла.

— Боюсь, что это становится необходимо! — вскричал Карманьола и решительно шагнул в его сторону.

— Ну-у, разве что перед обвинением в опрометчивости, заставившей меня уступить вашей настойчивости и согласиться предпринять ночной штурм. Имея альтернативой просидеть несколько месяцев у стен Верчелли, я решился попытать счастья, но теперь, когда попытка провалилась, я вынужден вернуться к своему первоначальному замыслу, который возник у меня, когда мы еще только подошли к городу. Завтра я снимаю осаду.

— Вы снимаете осаду? — чуть ли не хором вырвалось у всех изумленное восклицание.

— Да, и не только Верчелли, но и Мортары.

— Но что же вы думаете делать дальше, синьор? — спросил Джанджакомо, ошеломленный услышанным.

— Это мы решим завтра на совете. Скоро утро, и я пожелаю хорошего отдыха мадонне и вам, синьоры.

С этими словами он поклонился собравшимся и направился к двери.

— Подождите, Белларион… — преградил ему дорогу Карманьола.

— До завтра, — жестким, не терпящим возражений тоном проговорил Белларион. — Я надеюсь, к тому времени вы успеете остыть и станете рассуждать более здраво. Синьоры, все, кто соберутся здесь завтра ровно в полдень, узнают о моих дальнейших планах. Спокойной ночи.

Он ушел, и за ним вскоре последовали все остальные; однако они вновь появились в этом зале не в полдень, как было условлено, а, по настоянию Карманьолы, за час до этого срока. Надо сказать, такая спешка, равно как и отсутствие Беллариона, весьма заинтриговали их, но первые же слова Карманьолы все прояснили.

Точно в назначенное им время появился Белларион и был немало удивлен пунктуальностью Беллуно, да Тенды, Штоффеля, принцессы Монферратской, Джанджакомо и других, уже собравшихся за столом и о чем-то яростно споривших. Увидев его, они, как по команде, замолчали, и в наступившей тишине Белларион почувствовал что-то неестественное и угрожающее. Однако он как ни в чем не бывало приветствовал их и, подойдя к незанятому месту у стола, поинтересовался, что они так горячо обсуждают.

— Мы уже собирались послать за вами, — ответил за всех Карманьола, и Белларион уловил в его голосе неприятные, враждебные нотки. — Мы обнаружили предателя, сносившегося с Теодоро Монферратским и дававшего ему знать о каждом нашем шаге, не исключая и вчерашнего дела.

— Что ж, неплохо, хотя сейчас это уже не имеет большого значения. И кто же оказался предателем?

Никто не ответил ему. Исключая раскрасневшегося от волнения и презрительно улыбавшегося Штоффеля и опустившей глаза принцессы, остальные в упор глядели на него, и мрачные выражения их лиц ему отнюдь не понравились. Наконец Карманьола подтолкнул к нему сложенный кусок пергамента со сломанной печатью.

— Читайте, — сказал он.

Белларион взял пергамент и с удивлением прочитал написанные на нем незнакомым почерком слова: «Его превосходительству синьору Беллариону Кане, принцу Вальсассина». Он нахмурился, и его щеки слегка порозовели.

— Кто посмел? — сурово спросил он, вскинув голову. — Кто вскрыл печать письма, адресованного мне?

— Вы лучше ознакомьтесь с его содержанием, — повелительным тоном произнес Карманьола.

«Синьор принц, мой дорогой друг, — гласило послание, — ваша незыблемая верность мне и мое тщание спасли прошлой ночью Верчелли от удара, который, не предупреди вы о нем, застал бы нас врасплох и мог закончиться капитуляцией города со всеми вытекающими отсюда последствиями. Мне хотелось бы еще раз напомнить вам, что я являюсь вашим должником и вас ожидает самая высокая награда, если вы и впредь будете служить мне столь же верно, как и раньше».

Письмо было подписано: «Теодоро Палеолог Монферратский».

Белларион поднял глаза от пергамента и с презрением в голосе спросил:

— Кто изготовил эту подделку?

— Маркиз Теодоро, синьор принц, — поспешил ответить Карманьола. — Письмо написано им самим и запечатано его печатью, как подтвердила мадонна Валерия. Теперь вы понимаете, почему я осмелился вскрыть его?

Белларион недоверчиво посмотрел на принцессу.

— Это рука моего дяди, синьор, — негромко проговорила она, и их взгляды на секунду встретились.

Он перевернул пергамент и увидел на нем печать и герб с изображением оленя. Затем его лицо прояснилось, и он расхохотался; он сделал шаг назад, подтащил поближе стул и сел к столу.

— Давайте начнем по порядку. Как это письмо попало к вам, Карманьола?

Карманьола кивнул в сторону Беллуно, и тот пояснил:

— Этим утром мои часовые задержали одного шутника, появившегося со стороны города. Он настаивал на немедленной встрече с вами, но сначала его привели ко мне, и я задал ему несколько вопросов. Оказалось, что это был посыльный. Я спросил у него, какого рода послание могло быть отправлено к вам из Верчелли. Он отказался отвечать, но после того, как я немного надавил на него, он вручил мне вот это письмо, которое я поспешил передать в руки синьора Карманьолы.

— А тот, увидев печать и надпись, поспешил вскрыть письмо, и содержание написанного полностью подтвердило его подозрения, — закончил за него Белларион.

— Именно так оно и было.

Белларион облегченно откинулся на спинку стула и, презрительно окинув взглядом собравшихся, расхохотался в лицо Карманьоле.

— О Боже, Карманьола! Я иногда боюсь, что вы плохо кончите.

— Зато я точно знаю, как закончите вы, — услышал он дерзкий ответ, изрядно удививший его.

— Остальные придерживаются того же мнения? — обратился Белларион к сидящим за столом. — Неужели никто даже не усомнился в обвинениях Карманьолы в мой адрес?

— Я не согласен с ними, — возразил Штоффель.

— Я не причисляю вас к безмозглым болванам, Вернер.

— Вам будет мало одних оскорблений, чтобы оправдаться, — сердито заявил да Тенда.

— И вы тоже, Уголино! И вы, мадонна, и даже вы, синьор маркиз! Ну и ну! Возможно, оскорбляя вас, мне и не удалось бы оправдаться, но в нашем распоряжении имеется это письмецо, которое лучше всего свидетельствует о моей невиновности. Неужели вы сами не заметили фальши в каждой его строчке, в надписи на нем, в самой печати, наконец?

— Синьор, вы хотите сказать, что письмо подделано? — спросила его принцесса.

— Вовсе нет, — вы же сами засвидетельствовали обратное. Но прочитайте его еще раз.

Он подтолкнул письмо на середину стола.

— Маркиз Теодоро невысокого мнения о вашей сообразительности, Карманьола, и, похоже, он оказался прав. Спросите себя сами: будь я в самом деле другом и союзником Теодоро, неужели он захотел бы лишить меня возможности и дальше помогать ему? Чтобы ни у кого не оставалось сомнений, кому адресовано письмо, мое имя указано на самом видном месте, ну и для полной ясности оно, разумеется, подписано его отправителем. И это еще не все: письмо запечатано гербом Монферрато, так что первый же, кому оно попадает в руки, имеет все основания поинтересоваться, о чем это маркиз Теодоро может извещать меня.

— Наверное, предполагалось, что солдаты немедленно отведут посыльного прямо к вам, — возразил Карманьола.

— Ой ли? Разве не странно, что посыльный был схвачен в расположении ваших войск, Карманьола, далеко в стороне от осадной линии, находящейся между Верчелли и Квинто? Но зачем мы тратим время на пустяки? Перечитайте письмо сами и попробуйте найти в нем хотя бы одно слово, ради которого его стоило бы отправлять мне — если, конечно, не считать вполне очевидного намерения возвести на меня подозрения. Теодоро явно перестарался и разоблачил себя сам вместо того, чтобы уничтожить меня.

— Точно такие же аргументы я уже приводил им, — сказал Штоффель.

— И они не смогли убедить их? — не веря своим ушам, воскликнул Белларион.

— Конечно, нет, грязный предатель! — рявкнул Карманьола. — Всякий на вашем месте принялся бы рассуждать подобным образом, лишь бы запутать нас.

— Вы сами, Карманьола, рискуете запутаться — и очень сильно — в сетях, которые плетет Теодоро.

— Но зачем ему это нужно? Для чего он их плетет? Отвечайте!

— Скорее всего, для того, чтобы вбить между нами клин и нейтрализовать военачальника, которого он опасается.

— Клянусь, вам не откажешь в скромности! — усмехнулся Карманьола.

— Карманьола, вы — недальновидный осел! — в сердцах вскричал Штоффель.

— Тогда уж не только он один, — все мы, раз мы согласны с ним, — сказал Беллуно.

— Да, — грустно согласился с ним Белларион, — вы все оказались жертвами одного и того же заблуждения. Ну хорошо, давайте сюда этого посыльного.

— Зачем?

— Чтобы мы могли допросить его и выудить из него точные сведения, если вы ничего не поняли из этого письма.

— Вы глубоко заблуждаетесь — мы уже поняли все, что нам нужно, из его содержания; и вы забываете, что письмо не единственное свидетельство против вас.

— Как? Существуют еще какие-то?

— Конечно. Например, вчерашняя неудачная атака, и сразу же последовавшее за ней заявление о снятии осады с Верчелли. Мне трудно назвать это иначе чем откровенным предательством.

— Вы вряд ли поняли бы меня, если бы я даже объяснил вам, почему я хочу отойти от Верчелли. Скорее всего, этим я бы только дал вам лишний повод назвать меня союзником маркиза Теодоро.

— Вполне вероятно, — ухмыльнулся Карманьола. — Эрколе, зови стражу.

— Что это такое! — Белларион вскочил на ноги, прежде чем Беллуно успел подняться со своего места.

Штоффель тоже встал и положил свою руку на рукоятку меча, но Уголино да Тенда и один из капитанов, между которыми он сидел, крепко схватили его за руки и плечи, в то время как двое других капитанов быстро оказались по бокам от Беллариона. Белларион взглянул на них и перевел взгляд на Карманьолу. От изумления он не знал, что и думать.

— Вы осмеливаетесь арестовать меня?

— Да, пока мы не решим, что делать с вами. Не волнуйтесь, вам не придется долго ждать.

— О Боже!

Его мысль работала быстро и четко, и он успел осознать, что при желании они могут поступить с ним так, как им заблагорассудится. Из всей четырехтысячной армии, стоявшей под Верчелли, один лишь Штоффель со своими восемью сотнями швейцарцев мог бы принять его сторону. Какую непростительную ошибку совершил он, оставив капитанов, на которых всегда безоговорочно полагался — Кенигсхофена и Джазоне Тротту, — под Мортарой!

— Мадонна, — обратился он к принцессе, — я служу одной вам. Когда постройка мостов обернулась неудачей, вы испытывали подозрения на мой счет, и что же, последующие события убедительно доказали их несправедливость.

Она медленно подняла на него свои печальные глаза, и ее лицо было бледным как смерть.

— Помимо этого случая имеются и другие, о которых я не забыла. Например, убийство Энцо Спиньо.

Он отпрянул от нее, словно его ударили.

— Спиньо! — эхом откликнулся он и неестественно рассмеялся. — Значит, это Спиньо вопиет из могилы о мести?!

— Не о мести, синьор, — о возмездии. Одного такого случая достаточно, чтобы осудить вас.

— Что? Уж не хотите ли вы сказать, что намерены без суда и следствия вынести мне приговор?

Никто не ответил ему, поскольку в этот момент в зал вошли четверо стражников Беллуно; по знаку Карманьолы они окружили Беллариона и отобрали его единственное оружие — кинжал, который швырнули прямо на стол. Только тут Белларион почувствовал, как в его душе начал закипать гнев.

— Безумцы! — воскликнул он. — Что вы хотите сделать со мной?

— Скоро вы узнаете вердикт. Но не тешьте себя иллюзиями, Белларион.

— Кто собирается выносить вердикт? Вы? — он обвел присутствующих недоуменным взглядом, словно отказываясь верить в реальность происходящего.

— Опрометчивый хвастливый дурак! — не в силах больше сдерживаться, напустился на Карманьолу Штоффель. — Никто, кроме его высочества герцога, не может судить Беллариона.

— Считайте, что мы взяли на себя смелость привлечь его к ответственности. Вина Беллариона полностью доказана, и он не привел ни одного веского довода в свое оправдание.

— Разве можно считать доказанной его вину? У вас просто нет прав на это, — не уступал Штоффель.

— Вы ошибаетесь, капитан. Существует военный трибунал…

— Дело было исследовано чересчур поверхностно, и я настаиваю на том, чтобы Беллариона судили по закону и для этого немедленно отправили к герцогу.

— И не забудьте послать вместе со мной вашего единственного свидетеля, — вставил Белларион, — того самого, что принес письмо. Ваш отказ привести его сюда и допросить лишний раз свидетельствует о вашей предубежденности ко мне.

Карманьола густо покраснел, услышав это обвинение, и презрительно оглядел арестованного с головы до пят.

— Если вы подозреваете меня в личной неприязни, я могу предложить вам испытание поединком, — гордо вскинув свою красивую белокурую голову, заявил Карманьола.

— И что докажет ваша победа надо мной? — криво усмехнулся Белларион. — Разве лишь то, что у вас крепче мускулы и больше турнирного опыта. Но требуется ли для этого испытание поединком?

— Бог поможет правому, — сказал Карманьола.

— В самом деле? — рассмеялся Белларион. — Я рад, что вы можете это гарантировать. Но вы забываете, что право вызова на поединок принадлежит мне, обвиняемому. Ваша тупость и упрямство всегда лишают вас проницательности и мешают видеть самое главное. А вдруг я воспользуюсь своим правом и вызову на поединок человека, ради которого мы взяли в руки оружие, — маркиза Джанджакомо Монферратского?

Не отличавшийся крепким сложением юноша вздрогнул, и зрачки его глаз расширились от страха. Его сестра испуганно вскрикнула.

— Не он, а я — ваш обвинитель, — поспешил успокоить их своим ответом Карманьола.

— Вы не более чем его представитель, — сказал Белларион, и юноша поднялся со своего места, побледневший и напряженный.

— Белларион прав, — заявил он. — Я не смогу отказать ему.

— Вы, по своему обыкновению, склонны все переоценивать, — насмешливо улыбаясь, поддел Белларион сконфузившегося Карманьолу и вновь обратился к Джанджакомо: — Я знаю, вы не посмели бы отказаться встретиться со мной в поединке, если бы я потребовал его. Но я не пойду на это. Я всего лишь хотел показать всем истинную цену брошенного мне Карманьолой вызова.

— У вас осталось хотя бы чувство приличия? — съязвил Карманьола.

— А вы не можете похвастаться даже этим. Бог создал вас дураком, тут уж ничего не поделаешь.

— Забрать его!

Стражники грубо схватили Беллариона за руки, и он, не проронив более ни слова, позволил им увести себя.

Едва дверь за ними закрылась, как Штоффеля буквально прорвало. Он кричал, умолял, доказывал, обзывал и даже угрожал поднять своих швейцарцев, чтобы помешать капитанам во главе с Карманьолой осуществить свой преступный замысел.

— Да послушайте же! — сурово оборвал его Карманьола, и в наступившей тишине до них донесся снизу гул разъяренных голосов. — Это голос армии, голос тех, кто был предан и искалечен прошлой ночью в провалившемся штурме, отвечает вам. Кроме вас и ваших швейцарцев, едва ли найдется хоть один солдат, который не потребует смерти Беллариона.

— Вы хотите сказать, что успели разгласить обо всем еще прежде, чем допросили Беллариона? О Боже, да вы настоящий злодей, Карманьола! Вы всегда завидовали Беллариону черной завистью, и теперь это толкает вас на убийство. Но берегитесь, как бы вам самому не остаться без головы!

Но они просто отмахнулись от него и вытолкали его прочь, а затем стали решать, что же им делать с Белларионом.

Глава 11

ОБЕЩАНИЕ
Капитаны единодушно высказались за вынесение смертного приговора Беллариону. Единственными воздержавшимися были маркиз Джанджакомо и его сестра. Принцесса Валерия пришла в ужас от того, как быстро была решена судьба человека, сколь бы он ни заслуживал наказания; ее не могли не тронуть снисходительность и мужество Беллариона, отказавшегося вызвать ее брата на поединок, но самое главное — само поведение Беллариона заставило ее усомниться в его виновности.

— Я с радостью умыл бы руки и отослал Беллариона хоть ко всем чертям, — пробовал успокоить ее Карманьола, изо всех сил пытаясь выглядеть перед ней благородным рыцарем, ставящим чувство долга превыше всего, — тем более что вы просите меня об этом, а сам он считает, что я ненавижу его. Но обстоятельства — и прежде всего беспокойство о вашем будущем и о будущем вашего брата — не позволяют мне сделать этого. Вся армия, за исключением Штоффеля и его швейцарцев, требует его смерти. Дело зашло слишком далеко.

Капитаны энергично закивали в знак согласия, однако юный маркиз поспешил возразить им:

— И все-таки я не могу с уверенностью назвать Беллариона предателем, — заявил он, к их немалому удивлению, — и не хочу оказаться причастным к его осуждению.

— Но вы же видели это письмо, которое… — начал было Карманьола.

— …могло быть подброшено моим дядей, как и утверждал Белларион, с тем чтобы избавиться от опасного врага, — раздраженно прервал его юноша.

Карманьола почувствовал укол своему тщеславию, но это только заставило его укрепиться в своих намерениях.

— Значит, этому тщеславному хвастуну удалось повлиять на вас своими разглагольствованиями?

— Скорее уж своими поступками. Он мог бы вызвать меня на поединок, если бы захотел. Однако он не воспользовался моей слабостью и не стал биться со мной. Разве так поступают мошенники?

— Конечно, — энергично ответил Карманьола. — Этой хитростью он хотел склонить вас на свою сторону. Ему — как и всем нам — прекрасно известно, что суверенные правители не подчиняются законам рыцарства. Он знал, что вы имели полное право выставить своего представителя на поединок, если бы он того потребовал.

— Почему же тогда вы промолчали об этом? — спросила его принцесса.

— Потому, что он сам не стал настаивать на поединке. О, поверьте мне, мадонна, мне меньше всего хочется пачкать руки кровью Беллариона, — с оттенком печали в голосе произнес он. — Но я поступаю так, как повелевает мне долг, и я не в силах игнорировать мнение наших капитанов, единодушно требующих смерти предателя.

Капитаны горячо поддержали заявление Карманьолы, но Джанджакомо вновь повторил, что не желает участвовать в этом деле.

— От вас этого и не требуется, — заверил его Карманьола. — Вы, синьор, можете постоять в сторонке, пока будет вершиться правосудие.

— Синьоры, — взмолилась принцесса, — я умоляю вас проявить милосердие и отправить его к герцогу. Пусть ответственность за смерть Беллариона ляжет на его господина.

Карманьола поднялся со своего места.

— Мадонна, — сказал он, — то, о чем вы просите, угрожает мятежом. Завтра я либо отправлю голову Беллариона его союзнику в Верчелли, либо наши люди выйдут из повиновения, что будет означать конец всей кампании. Забудьте о своих страхах и сомнениях. Его вина очевидна. Вспомните хотя бы о его намерении снять осаду Верчелли, и вы увидите, чьи интересы он отстаивает.

С тяжелым сердцем она опустилась на стул.

— Но вы даже не спросили его о том, что он намеревался делать дальше, — напомнила она ему.

— А зачем? Этот бойкий болтун постарался бы одурачить нас очередной выдумкой.

Беллуно поднялся из-за стола.

— Мы можем идти, синьор? — спросил он.

— Солдаты внизу становятся все нетерпеливее, — поддержал его Уголино да Тенда. — Пора успокоить их.

— Да, идите с Богом, — согласился Карманьола. — И не забудьте известить Беллариона о нашем решении, Беллуно. Скажите ему, чтобы он готовился к смерти. Завтра, еще до рассвета, его душа расстанется с телом…

— О Боже! А вдруг мы заблуждаемся! — простонала принцесса.

Позвякивая шпорами, капитаны вышли из зала. Когда дверь за ними закрылась, Карманьола не спеша подошел к пылавшему очагу и сапогом поворошил поленья, рассыпавшие снопы искр.

Затем он повернулся к принцессе и укоризненно посмотрел на нее.

— Почему вы совсем не доверяете мне, Валерия? Разве я принял бы такое решение, если бы не был абсолютно убежден в своей правоте?

— Но вы можете ошибаться. Вспомните: ведь это случалось раньше.

Ему явно не понравились ее слова, откровенно намекавшие на его недавние промахи.

— А вы? — словно в пику ей, спросил он. — Неужели вы ошибались все эти годы? Вспомните-ка о смерти вашего друга, графа Спиньо, и о том, что за ней последовало. Это кровь графа Спиньо вопиет сейчас из могилы об отмщении.

— Ах! Вы правы, я совсем забыла об этом, — призналась она.

— Но почему вы не хотите как следует допросить перебежчика? — вскричал Джанджакомо.

— А зачем? Многое ли он сможет добавить к тому, что нам уже известно? Все и так ясно, синьор маркиз.

Тем временем Беллуно спустился в подземелье замка, где в маленькой камере был заперт Белларион.

Ни один мускул не дрогнул на лице Беллариона, когда он услышал свой приговор. Он попросту не поверил словам Беллуно. Все произошло слишком внезапно, чтобы можно было относиться к этому всерьез. Неужели боги столь стремительно вознесли его к вершинам славы лишь для того, чтобы, словно игрушку, вновь швырнуть его вниз? Что ж, возможно, они хотят позабавиться над ним, но вряд ли это зайдет слишком далеко.

Поэтому вместо ответа он всего лишь протянул Беллуно связанные руки и попросил разрезать веревки. Беллуно молча покачал головой.

— Зачем такая бессмысленная жестокость? — с негодованием спросил Белларион. — На окнах — решетки, за железной дверью наверняка стоит часовой. При всем желании не смогу сбежать отсюда.

— Со связанными руками у вас не возникнет даже желания сделать это.

— Я готов дать слово чести, что останусь здесь.

— Вас обвинили в предательстве, а вам должно быть прекрасно известно, что предателям не верят на слово.

— Тогда убирайтесь к дьяволу, — сказал Белларион, чем привел Беллуно в неописуемую ярость.

Он позвал стражника и приказал ему связать вместе еще и лодыжки арестанта, так что теперь Белларион мог передвигаться по камере лишь короткими прыжками, постоянно рискуя завалиться на бок. Оставшись в одиночестве, он сел на одном из двух стульев, вместе со столом составлявшими всю обстановку холодной сырой камеры, и задумался. Он покачал головой и даже улыбнулся, вспомнив об отказе Беллуно развязать его.

«Чтобы выбраться отсюда, я нарушил бы не только слово чести, — подумал он. — И только полный идиот стал бы упрекать меня в этом».

Он окинул взглядом голые стены камеры, затем встал, допрыгал до окна, расположенного на уровне его груди, и, опершись о край гранитного подоконника, выглянул наружу. Окно выходило на внутренний двор замка, где бездельничали солдаты Карманьолы, так что путь спасения, если он и существовал, лежал явно не в этом направлении.

— Дурачье! — выругался он и запрыгал обратно к стулу. Погрузившись в размышления, он сидел там до тех пор, пока ему не принесли горбушку хлеба и кувшин вина.

— Как же я смогу есть и пить? — спросил он своего тюремщика, протягивая ему связанные руки.

— Это ваше дело, — услышал он безжалостный ответ. Пользуясь двумя руками как одной, ему с трудом удалось справиться со своим скудным ужином, а затем он провел несколько часов у окна, терпеливо перетирая опутывавшие его запястья веревки о грубый, неровный край подоконника и время от времени делая продолжительные перерывы, чтобы восстановить в руках кровообращение.

Когда сгустились сумерки, он принялся кричать что было сил, и вскоре в его камере появился тюремщик.

— Если вы торопитесь умереть, синьор, — насмешливо сказал солдат, — то прошу вас набраться терпения. Вас задушат на рассвете.

— Неужели я должен сдохнуть, как собака? — яростно напустился на него сидевший за столом Белларион. — Или я так и не дождусь священника, чтобы исповедать свои грехи?

— О-о! Ах! Священника? — покачал головой стражник и отправился к Карманьоле.

Не найдя ни его, ни кого-либо из капитанов — все они в тот момент отсутствовали, располагая своих людей в боевых порядках против Штоффеля и его швейцарцев, угрожавших освободить Беллариона силой, — он решил обратиться к принцессе и ее брату.

— Мессер Белларион спрашивает священника, — сообщил он юному маркизу.

— Почему никого не послали за ним? — воскликнул шокированный Джанджакомо.

— Исповедь начнется незадолго до прихода палача, — объяснил ему солдат.

— Черт бы вас всех побрал! — приглушенно выругался Джанджакомо. — Немедленно пошлите к Беллариону священника. Пусть кто-нибудь съездит за ним.

Прошло более часа, прежде чем стражник ввел в камеру к Беллариону высокого худощавого монаха в длинной черной рясе ордена доминиканцев. Стражник поставил на стол фонарь и с состраданием взглянул на Беллариона, по-прежнему сидевшего за столом со связанными руками и ногами. Но, едва за ним закрылась дверь, как Белларион резко встал со своего стула, и, к великому изумлению доминиканца, веревки, опутывавшие нуждавшегося в исповеди несчастного, спали словно сами собой. Крепкие руки проворно схватили монаха за горло, так что тот не успел произнести ни звука. У своего уха он услышал яростный шепот:

— Если хочешь жить — веди себя тихо. Стукни дважды ногой о землю, если согласен молчать, и я отпущу тебя.

Нога священника лихорадочно забарабанила по земле, и Белларион ослабил свою хватку.

— Запомни: если пикнешь, я немедленно задушу тебя.

— Зачем? Зачем ты напал на меня? — жадно ловя ртом воздух, зашептал монах. — Я пришел, чтобы утешить тебя и…

— Я лучше знаю, зачем ты пришел, брат мой, — перебил его Белларион. — Ты думал, что утешишь меня обещанием вечной жизни. Но я очень надеюсь, что твое появление здесь позволит мне продлить существование в этом бренном мире. Мы отложим исповедь на потом, до худших времен.

Через полчаса в дверях камеры появилась высокая фигура монаха с накинутым на голову капюшоном и с фонарем в руках.

— Возьми фонарь, сын мой, — почти шепотом сказал он тюремщику. — Твой пленник хочет побыть в темноте, наедине со своими мыслями.

Солдат взял фонарь в одну руку и запер дверь на задвижку. Однако этот монах показался ему каким-то странным. Он резко повернулся и поднял фонарь к самому его лицу.

В следующую секунду он распластался на земле и, прежде чем потерять сознание, успел узнать в человеке, сидевшем у него на груди и душившем его, своего арестанта.

Белларион потушил фонарь, оттащил бесчувственное тело солдата в темный угол тускло освещенного коридора, поправил свою рясу и капюшон и поспешил во двор замка.

Никто из слонявшихся там солдат, увидев его чуть сгорбленную фигуру, не усомнился, что это тот же самый монах, который приходил исповедать Беллариона. Пробормотав «Pax vobiscum»[1063], он миновал услужливо распахнутую перед ним боковую дверь в стене замка, пересек узкий мостик, переброшенный к ней через ров, и, оказавшись на свободе, торопливой походкой направился на юг, в сторону расположения отряда Штоффеля.

Была почти полночь, когда он, в своем монашеском одеянии, предстал перед изумленным Штоффелем, облаченным в боевые доспехи, и весть о его появлении распространилась среди швейцарцев подобно молнии.

— Мы уже собирались идти выручать вас, — сказал ему Штоффель.

— Это безнадежное дело, Вернер. Что вы смогли бы сделать против трех тысяч человек, готовых встретить вас?

Однако на сердце у него потеплело, когда он услышал из уст Штоффеля еще одно подтверждение его доверия и лояльности к нему.

— Думается, наши шансы на успех были бы не столь уж малы, хотя бы потому, что наши люди настроены решительно, чего наверняка нельзя сказать о противоположной стороне.

— А стены замка Квинто? Вы понапрасну разбили бы свои головы, штурмуя их. Я вижу, нам всем повезло, что мне удалось выкрутиться целым и невредимым из этой заварухи.

— Что мы теперь будем делать? — спросил Штоффель.

— Отдайте приказ немедленно сниматься с лагеря. Мы идем в Мортару, к отряду Белой Собаки, скоторым мы столь опрометчиво разделились. Мы еще покажем Карманьоле и этим монферратским принцам, на что способен Белларион.

А в Квинто, когда там стало известно о побеге Беллариона, воцарились смятение и растерянность; послали за Карманьолой и другими капитанами, однако прошло немало времени, прежде чем их удалось разыскать и они собрались в замке, чтобы подробно узнать о случившемся из уст полураздетого монаха и солдата с забинтованной головой. Побег Беллариона настолько ошеломил всех, что поначалу никто не знал, что же делать дальше. Наконец было решено двинуть всю армию на лагерь швейцарцев, поскольку, по общему мнению, Белларион находился именно там. Однако Карманьола опоздал: швейцарцы, отдавая себе отчет в том, какая опасность кроется в промедлении, ушли, даже не свернув свой лагерь.

— Сейчас они наверняка движутся к Мортаре, — сообщил Карманьола принцессе, вернувшись в Квинто после неудачной попытки перехватить Беллариона. — Отправиться за ними в погоню означало бы снять осаду с Верчелли, чего и добивался этот предатель, и мы даже не знаем, какой дорогой они воспользовались.

Проклиная всех и вся, он беспокойно расхаживал взад и вперед по залу, и принцесса, наблюдая за ним, не могла не вспомнить о том, с каким спокойствием выслушал Белларион вынесенный ему здесь же несколько часов назад приговор и насколько галантно вел себя при этом. Почти неосознанно она сравнивала поведение обоих капитанов, и выводы, которые она делала, были отнюдь не в пользу Карманьолы.

— Эмоции вам не помогут, Карманьола, — наконец сказала она, и в ее тоне проскользнули неприязненные нотки.

Он как вкопанный остановился перед ней.

— А как вы думаете, мадонна, откуда они взялись? — воскликнул он. — Может быть, это я что-то потерял или чего-то лишился? Ха! Да я волнуюсь только из-за вас.

— Из-за меня?

— Вы, наверное, не представляете себе последствия, к которым приведет бегство Беллариона и его швейцарцев. Под Мортарой стоят люди в основном из его собственной кондотты, отряда Белой Собаки, — черт побери, хорошенькое названьице! — которые безоговорочно доверяют ему, а остальных этому прожженному мошеннику не составит труда уговорить последовать за ним. Таким образом в его распоряжении окажется армия, насчитывающая около четырех тысяч человек, что существенно больше, чем осталось у нас.

Она с тревогой взглянула на него.

— Вы хотите сказать, что они могут напасть на нас?!

— Наверняка! Мы ведь уже знаем, чего он добивается. И сегодняшние события дают ему в руки прекрасный повод осуществить свои планы и выйти сухим из воды, оправдавшись, при необходимости, перед герцогом. Для него все складывается как нельзя более благоприятно — я бы сказал даже, благоприятнее некуда, — чего, увы, нельзя сказать о нас.

— В таком случае мы проиграли, — потерянно проговорила принцесса. — Ведь мы окажемся между двух огней: с одной стороны — армия Беллариона, а с другой — мой дядя.

Но неуемное тщеславие Карманьолы не позволило ему согласиться с этим доводом.

— Неужели вы сомневаетесь во мне? — пренебрежительно рассмеявшись, сказал он. — Я отнюдь не новичок в военном деле. Да что там говорить: как я могу потерпеть поражение, когда иду в бой только ради вас! Я немедленно предприму необходимые меры и завтра же отправлю письмо к герцогу с сообщением об измене Беллариона и просьбой о подкреплении. Можете не сомневаться: мы их получим; Филиппе Мария не тот человек, чтобы оставить безнаказанными своих взбунтовавшихся капитанов.

Его уверенность передалась ей. Красивый, сильный, не успевший снять с себя полностью все доспехи, он показался ей в эту минуту истинным воплощением бога войны.

— Простите мои сомнения, друг мой, — сказала она, протягивая ему руку. — Мои страхи недостойны вас.

Он схватил ее за руку, она поднялась с кресла, и он привлек ее к себе.

— О, Валерия, как я люблю твою храбрость и все в тебе. Ты моя, Валерия! Бог создал нас друг для друга.

— Еще нет, — ответила она, чуть улыбнувшись и потупив взор.

— Но когда же? — пылко спросил он.

— Когда мы выгоним Теодоро из Монферрато.

Он сжал ее в объятьях, так что его доспехи сделали ей больно.

— Это обещание, Валерия?

— Обещание? — эхом откликнулась она на его вопрос. — Я клянусь, что тот, кто сделает это, сможет по праву потребовать моей руки.

Глава 12

ДОЛГ КАРМАНЬОЛЫ
В ту же ночь синьор Карманьола заперся в маленькой комнатке на первом этаже замка Квинто и принялся сочинять письмо к его высочеству герцогу Миланскому. Это оказалось сколь непростым делом для него, никогда не усердствовавшего в науках, столь же и необычным — и по этой причине ему никогда не приходила в голову мысль обзавестись секретарем.

Последующие четыре дня прошли, несмотря на все ожидания, без каких-либо серьезных происшествий — не считая того, что Карманьола все никак не мог закончить свое письмо. Но в воскресенье, когда принцесса и ее брат, вернувшись после мессы, находились вдвоем в том же самом зале, где решалась судьба Беллариона, дверь неожиданно распахнулась и на пороге появились двое мужчин; один из них был маленький, худощавый и подвижный, словно обезьяна, другой же был ему полной противоположностью: высокий, дородный и краснолицый, с голубыми смелыми глазами под почти сросшимися на переносице густыми черными бровями.

Вошедшие низко поклонились, приветствуя номинальных монферратских правителей, но не успели они даже выпрямиться, как брат и сестра вскочили из-за стола, за которым сидели, и устремились к ним навстречу.

— Барбареско! — радостно вскричала Валерия, протягивая к ним руки.

— И Казелла!

— А еще пятьсот беглецов из Монферрато, гвельфов и гибеллинов, — добавил Барбареско, вразвалочку подходя к ней, — которых мы собрали в Пьемонте и Ломбардии, чтобы усилить армию непобедимого Беллариона и свести счеты с синьором Теодоро.

Они поцеловали ее руку, а затем — руку ее брата.

— Синьор маркиз! — горячо воскликнул Казелла, окинув одобрительным взглядом стройную фигуру юноши. — Вы так выросли, что вас не узнать. Мы ваши слуги, синьор, и ваша сестра может подтвердить это. Много лет мы трудились и страдали ради вас. Но наши испытания, так же как и ваши, синьор маркиз, подходят к концу. Теодоро обложен в своем логове, и мы прибыли, чтобы помочь вам выкурить его оттуда.

Прибытие подкреплений в столь трудный час было как нельзя кстати, и принцесса решила, что это добрый знак. Слугам были немедленно даны указания принести подогретое вино, и, пока гости потягивали обильно приправленный пряностями напиток, принцесса рассказывала им о недавних событиях.

Узнав о дезертирстве Беллариона и более чем половины армии, Барбареско и Казелла помрачнели, и от их былой восторженности не осталось и следа.

— Неужели Белларион оказался агентом Теодоро? — воскликнул нахмурившийся Барбареско.

— К сожалению, у нас имеются неопровержимые доказательства его вины, — с грустью в голосе ответила ему принцесса и рассказала о перехваченном Карманьолой письме. — Но что тут странного? — продолжала она, заметив его недоуменный взгляд. — Разве вы впервые слышите об этом?

— Нет, мадонна; я помню, что однажды — в ту ночь, когда погиб граф Спиньо, — я думал так же, как вы. Но еще до восхода солнца я уже знал, почему Белларион убил его.

— Вы? — прерывающимся от волнения голосом спросила принцесса, и кровь отхлынула от ее лица, так, что даже губы ее побелели. Она нервно рассмеялась: — Спиньо был нашим лучшим другом — моим и моего брата.

Барбареско медленно покачал головой, и Джанджакомо замер в напряженном ожидании.

— Увы, принцесса, Спиньо, которому мы все безоговорочно доверяли, являлся шпионом маркиза Теодоро.

— Что?

Ей показалось, что мир вокруг нее превратился в покачивающийся, клубящийся туман, сквозь который до нее, словно издалека, доносился монотонный голос Барбареско:

— Когда мы, глухой ночью, обнаружили мертвого Спиньо, в той комнате, куда мы заперли Беллариона, нам все стало ясно. Как он попал туда? Ведь Белларион, по нашему единодушному мнению, был агентом Теодоро, и, если бы Спиньо не освободил его, мы бы без всякого снисхождения расправились с ним уже на другой день. Своим поступком граф Спиньо изобличил себя в глазах Беллариона и был убит им. Для нас оставалось загадкой только одно: отчего между шпионами маркиза Теодоро возникло такое непонимание, — впрочем, мы скоро разобрались с этим недоразумением.

— Действительно, все это нетрудно объяснить, — затаив дыхание, произнесла Валерия, — но только в том случае, если у вас имеются веские доказательства вины Спиньо, а не одни предположения.

— Какие там предположения! — рассмеялся Казелла. — В ту ночь, когда мы поняли, что нам ничего не остается, как спасаться бегством, мы сперва решили заглянуть в дом, где остановился Спиньо, и нашли там письмо, которое должно было быть доставлено адресату в случае смерти или исчезновения графа. Внутри конверта мы обнаружили листок с нашими именами и указанием деятельности, которой занимался каждый из нас во время подготовки заговора против регента.

— Это письмо, — добавил Барбареско, — было заготовлено графом на случай возможного разоблачения, с тем, чтобы, угрожая им Теодоро, он мог бы вынудить нас воздержаться от применения к нему решительных мер. Ну и хитрец оказался ваш самый лучший и преданный друг граф Спиньо, и если бы не Белларион…

Он развел руками и рассмеялся.

— Но вы утверждали, мадонна, — вмешался Казелла, — что у вас имеется иное объяснение случившемуся, своего рода недостающее звено в цепи?

Но она словно не слышала его. Она сидела, уронив голову, и ее руки безжизненно лежали у нее на коленях.

— Значит, это правда. Все, что он говорил, было правдой! — словно обращаясь к себе самой, отрешенно произнесла она. — А я не верила ему и… О Боже! — неожиданно вскричала она. — С моего согласия его едва не задушили, и кроме того…

— Кроме того, — безжалостно оборвал ее брат, — вы вместе с этим хвастливым дураком Карманьолой заставили его покинуть армию и, вполне вероятно, настроили его против нас.

Как раз в этом момент Карманьола, с перепачканными чернилами пальцами и всклокоченными волосами, входил в зал, но, услышав слова Джанджакомо, замер на пороге и, придав себе надменно-величественный вид, поинтересовался:

— Что тут происходит?

Джанджакомо за всех ответил ему. Карманьола сначала покраснел, затем побледнел, но потом сумел взять себя в руки и не спеша приблизился к ним.

— Я ничего не знаю о том, что вы здесь обсуждаете, — снисходительно улыбнувшись, объяснил он. — И меня это не касается. Меня куда больше беспокоит то обстоятельство, что Белларион находился в переписке с Теодоро и обещал снять осаду Верчелли. Вина Беллариона подтверждается самим фактом его бегства и тем, что сейчас он наверняка замышляет погубить нас. Поэтому вам следовало бы взвесить ваши сильные слова, прежде чем адресовать их мне, спасшему вас от полного краха.

Его величественный вид произвел впечатление на всех, кроме Валерии.

— Не забывайте, Карманьола: только моя уверенность в том, что он всегда был агентом Теодоро, заставила меня прислушаться к вашим аргументам, — ответила она ему.

— А как же письмо? — с оттенком раздражения спросил Карманьола.

— Покажите же, ради Бога, это письмо! — густо пробасил Барбареско.

— Кто вы такой, чтобы выставлять требования, синьор? Я даже не знаю, как вас зовут.

Принцесса представила ему своих гостей.

— Это мои старые, верные друзья, синьор Карманьола; они прибыли сюда, чтобы послужить мне, и привели с собой столько людей, сколько смогли собрать. Позвольте мессеру Барбареско ознакомиться с письмом.

Карманьола с недовольным видом достал из висевшей у него на поясе кожаной сумочки письмо и вручил его Барбареско. Тот не спеша оглядел со всех сторон листок пергамента, развернул его и углубился в чтение, а Казелла подсматривал в текст через его плечо. Прочитав до конца письмо, Барбареско отложил его в сторону и с невыразимым удивлением посмотрел сперва на Карманьолу, а затем на принцессу Валерию и ее брата.

— О Боже, мессер Карманьола! У вас репутация бесстрашного бойца, и я не сомневаюсь в вашей честности. Но я склонен больше доверять вашей силе, чем вашему уму.

— Синьор!

— О да, нет ничего проще, чем выпятить грудь колесом и негодуя завопить. Но попробуйте хоть разок пошевелить своими мозгами, — сардонически ухмыляясь, сказал Барбареско. — Маркиз Теодоро, вероятно, очень хорошо знал, с кем имеет дело, когда подбросил вам эту штуковину, и, клянусь, не будь Белларион так проворен, она сыграла бы свою роковую роль. Ну что вы вытаращились на меня! Прочитайте-ка письмо еще разок. Спросите себя, почему указаны полные имена отправителя и получателя и почему в нем не содержится ни крупицы ценной информации, кроме той, что Белларион предал вас. И когда вы найдете ответ, может быть, вы зададитесь главным вопросом: правда ли то, что там написано?

— Такие же доводы приводил и Белларион! — вскричал юный маркиз.

— К которым мы, увы, не прислушались, — с горечью в голосе добавила принцесса.

— В его положении всякий попытался бы выкрутиться, — фыркнул Карманьола. — Вы забываете, что в письме Теодоро обещает щедро наградить его, если…

— К черту весь этот бред, болван! — не выдержав, оборвал его Барбареско.

— Болван, синьор? Это вы мне? Клянусь…

— Синьоры, синьоры! — принцесса успокаивающе положила свою руку на локоть Барбареско. — Это неприлично по отношению к синьору Карманьоле.

— Я знаю, знаю. Я убедительно прошу простить меня. Но мне никогда не удавалось относиться к дуракам снисходительно. Я…

— Синьор, вы оскорбляете меня каждым своим словом. Вы…

— Мессер Карманьола, — Валерия попыталась унять их, — неужели вы не видите, что он всего лишь использует вас в качестве мальчика для битья вместо меня? Это я в его глазах дура, поскольку я больше всех нас виновата в происшедшем. Но мессер Барбареско слишком вежлив, чтобы сказать это напрямую.

— Вежлив? — хмыкнул Карманьола. — Даже с большой натяжкой я не назвал бы вежливым этого невоспитанного грубияна. И вообще, с какой стати он так ведет себя?

— Я же говорила вам, что это наш верный друг и только его любовь ко мне и моему брату заставляет его горячиться. Хотя бы ради меня, будьте терпеливы с ним, синьор.

Карманьола приложил руку к сердцу и поклонился, всем своим видом показывая, что ради нее он готов вынести любые унижения.

— Как попало к вам это письмо? — спросил Барбареско.

Джанджакомо ответил ему, и Валерия укоризненно добавила:

— А мы даже не допросили посыльного, хотя Белларион настаивал на этом.

— Справедливо ли порицать меня за это, мадонна? — воскликнул Карманьола. — Что ценного он мог бы сообщить нам? Стоило ли тратить на него время?

— Почему бы и нет? Давайте займемся этим сейчас, — предложил Барбареско.

— Зачем?

— Ну-у, скажем, чтобы немного скрасить свой досуг. Все равно нам больше нечего делать.

— Синьор, вы, похоже, решили испытать мое терпение, — с трудом сдерживаясь, ответил ему Карманьола. — Если бы не присутствие здесь ее высочества… Ну хорошо, я велю доставить сюда этого малого.

Однако Валерия потребовала позвать также и всех капитанов, которые голосовали за вынесение смертного приговора Беллариону. Она сообщила им о том, что узнала сегодня от Барбареско, а когда стражники привели в зал посыльного, невысокого перепуганного паренька, сама взялась допросить его.

— Не бойся ничего, мальчик, — доверительно обратилась она к нему. — Если ты будешь говорить правду и не станешь лгать, тебе вернут свободу.

Стоявший рядом с ней Карманьола склонился к ее плечу и негромко произнес:

— Не опрометчиво ли вы поступаете, мадонна?

— Опрометчиво или нет, но я дала слово, — не терпящим возражений тоном ответила она и вновь переключила свое внимание на посыльного: — Когда тебе дали письмо, тебя наверняка снабдили еще и подробными указаниями, куда его доставить, верно?

— Да, синьора.

— Что это были за указания?

— Какой-то рыцарь взял меня с собой на бастион, где находились еще несколько рыцарей и солдат. Один из них указал рукой за крепостную стену и велел мне идти туда. Если меня остановят, сказал он, я должен был спросить синьора Беллариона.

— Тебе советовали идти осторожно, скрываясь?

— Нет, мадонна, как раз наоборот: не таясь, чтобы меня заметили. Я говорю чистую правду, мадонна.

— На какой стороне расположен тот бастион, куда привел тебя рыцарь?

— На южной, мадонна, возле южных ворот; клянусь Всевышним, я не лгу вам.

Принцесса подалась вперед, и не одна она выдала движением свое волнение.

— Тебе сказали, чьи солдаты занимают осадные линии в том направлении, в котором тебя послали, — или, быть может, ты сам знал об этом?

— Я знал только то, что там солдаты армии Беллариона. И еще мне сказали, чтобы я шел все время прямо, никуда не сворачивая.

— Что ты мелешь? — вырвалось у Уголино да Тенды.

— Я говорю правду, чистую правду! — в ужасе воскликнул паренек. — Пускай Господь поразит меня немотой, если я солгал!

— Успокойся! Успокойся! — увещевающе обратилась к нему принцесса. — Не сомневайся: мы знаем, что ты говоришь правду. Продолжай в том же духе и ничего не бойся. Может быть, ты слышал какое-то имя, которое упоминалось в связи с тем сектором осадных линий, куда тебе велели идти?

— Слышал ли я? — задумался паренек, и его лицо прояснилось. — Да, да, я вспомнил. Они говорили между собой и называли имя какого-то Кальмальдолы или Кармандолы…

— Карманьолы, — вставил да Тенда и презрительно расхохотался. — Теперь мне понятно, с какой целью Теодоро отправил это письмо.

— И что же вам понятно? — с презрением в голосе спросил Карманьола.

— Все. Например, почему его послали именно в южном направлении. Вы думаете, Теодоро не знал, что Вальсассина и находящиеся в его непосредственном подчинении капитаны, одним из которых являюсь я, находятся в Квинто, на западе от Верчелли? Почему посыльного не допросили раньше или… — он запнулся, и его сузившиеся глаза остановились неподвижно на побагровевшем от гнева Карманьоле. — …Или, может быть, его все же допрашивали? — возвысив голос, закончил он.

— Кто допрашивал? — рявкнул Карманьола. — Черт возьми, на что вы намекаете?

— Вы прекрасно понимаете, на что я намекаю. Благодаря вам мы едва не совершили убийство, и теперь нам осталось только выяснить, дурак вы или злодей.

Заревев, словно бык, Карманьола бросился на него, но другие капитаны встали между ними, образовав живой барьер; принцесса вскочила на ноги и в резких выражениях потребовала восстановить порядок. И удивительно — загрубевшие, малообразованные вояки беспрекословно повиновались этой хрупкой, худенькой девушке, почти девочке, с гордо вскинутой головой и сверкавшими огнем темными глазами на бледном лице.

— Капитан Уголино, такие слова недостойны вас, — укорила его принцесса. — Вы забыли, что если посыльный не был допрошен, то вина за это ложится на всех нас. Мы слишком предвзято отнеслись к свидетельствам против принца Вальсассины.

— Это вы сами сейчас чересчур предвзято относитесь к Вальсассине, — вмешался Карманьола. — Зачем понадобилось ему снимать осаду, если он не союзник Теодоро? Ну, что вы скажете!

Вопрос был адресован всем присутствующим, и Уголино да Тенда взял на себя смелость ответить на него.

— Вспомните, как Белларион послал своих людей удержать мост в Карпиньяно, пока вы возились со своими наплавными мостами. Его намерения не всегда очевидны для таких тупиц, как мы с вами, Карманьола.

Карманьола злобно посмотрел на него.

— Мы обсудим это чуть позже и в другом месте, — пообещал он ему. — Вы использовали выражения, которые моя честь не позволит мне забыть.

— Может быть, и неплохо, если вы хорошенько запомните их, — ничуть не смутившись, отозвался Уголино. — А теперь, мадонна, позвольте откланяться. Через час моя кондотта уходит из лагеря.

Она с болью взглянула на него.

— Я очень сожалею, мадонна, — ответил он на ее взгляд. — Поспешные умозаключения соблазнили меня уклониться от исполнения своего долга по отношению к принцу Вальсассине, и теперь я должен немедленно исправить сделанную мной ошибку.

Он низко поклонился ей, взял со стула свой плащ и, позвякивая шпорами, направился к двери.

— Эй, постойте-ка! — выпалил ему вслед Карманьола. — Прежде чем вы уйдете, мы должны свести счеты между собой.

Уголино повернулся на пороге и выпрямился во весь свой внушительный рост.

— Я предоставлю вам такую возможность лишь после того, как получу ответ на свой вопрос: дурак вы или злодей, — сказал он, — и только в том случае, если выяснится, что вы — дурак.

— Ваше высочество, позвольте мне задержать его, — обратился к принцессе Карманьола, побледневший от гнева и унижения. — Нельзя дать ему уйти.

Но она отрицательно покачала головой.

— Нет, синьор. Я никого насильно не задерживаю здесь. И капитан Уголино прав, как мне кажется, в своем решении.

— Прав? О Боже! Как он может быть прав? — подняв глаза к крестовому своду потолка, возопил он и повернулся к остальным капитанам: — А вы? — спросил он. — Вы тоже не прочь чем-то оправдать свое неповиновение?

— Синьор, если мы все совершили ошибку, мы должны честно признать это, — поспешил ответить ему Беллуно, который был офицером его кондотты.

— Я рад, что у вас осталась хоть капля честности. А у остальных? — окинул он гневным взором трех других капитанов.

Они закивали в знак согласия с Беллуно, но дезертирство даже их всех не нанесло бы такого ущерба его армии как уход Уголино, чья кондотта насчитывала почти тысячу человек.

— Мы забыли о нашем посыльном, — сказала принцесса.

Карманьола взглянул на него с таким видом, что, казалось, с радостью свернул бы ему шею.

— Ты можешь идти, мальчик, — сказала она ему. — Ты свободен. Отпустите его, — велела она стражникам.

Солдаты увели обрадованного паренька, а вслед за ними вскоре последовали Беллуно и другие капитаны.

— Как бы там ни было, Теодоро добился чего хотел, — устало откинувшись на спинку кресла, сказала принцесса. — Что же нам теперь делать?

— Если позволите, ваше высочество, — масляным тоном промолвил Барбареско, — то я посоветовал бы вам последовать примеру Уголино да Тенды. И пусть ваши капитаны вернутся к Беллариону, которому они присягали на верность.

— Вернутся? — откликнулся Карманьола и наклонился к его лицу с высоты своего огромного роста. — И оставят Верчелли?

— А почему бы и нет? Если Белларион хотел снять осаду, значит, у него был другой план.

— Мне наплевать на его планы, и я никогда не присягал ему на верность. Я давал клятву верности герцогине Беатриче, и у меня есть приказ герцога Филиппе Марии взять Верчелли. Я хорошо знаю свой долг.

— Вполне возможно, Белларион придумал какой-то иной способ, чтобы поставить маркиза Теодоро на колени, — медленно проговорила принцесса.

Карманьола ошеломленно уставился на нее.

— О, мадонна! — почти с отчаяньем воскликнул он. — Ваше великодушие готово сыграть с вами злую шутку. Как можно так быстро изменить свое мнение о человеке, которому вы не доверяли многие годы, считая его закоренелым мошенником?

— Что мне оставалось делать, когда я узнала о своем прискорбном заблуждении?

— Не спешите с выводами, ваше высочество. Вспомните, что сказал Беллуно о Белларионе в ту ночь, когда был разрушен мой мост: никогда не поймешь, что у него на уме.

— К своему стыду, мессер, я должна признаться, что именно по этой причине я обманулась в нем.

— А почему вы думаете, что не обманываетесь сейчас?

— Но вы же слышали, что сообщил мессер Барбареско.

— Зачем мне кого-то слушать? Я верю тому, что вижу, тому, что подсказывает мне здравый смысл.

Она искоса взглянула на него, и линия ее губ стала жестче.

— Вы до сих пор еще считаете, что можете безоговорочно полагаться на его подсказки?

Ее ответ прозвучал для него как похоронный звон колокола, возвещавшего крах всех его надежд на блестящее будущее, в котором он, возможно, уже видел себя мужем принцессы Валерии Монферратской, главенствующим и при монферратском дворе, и в военном лагере. Едва ли когда его тщеславие, без которого его натура была бы столь же ущербна, как и его великолепное тело, если бы в нем плохо функционировал какой-нибудь жизненно важный орган, получало более сильный удар.

Он отшатнулся от нее, и кровь отхлынула от его лица. Наконец он смог справиться с собой в достаточной степени, чтобы галантно поклониться и без дрожи в голосе ответить ей:

— Мадонна, я вижу, вы уже сделали выбор. Дай Бог, чтобы вы не раскаялись в нем. Я не сомневаюсь, что войска, которые привели с собой эти монферратские синьоры, составят ваш эскорт, а если вы считаете, что этих сил вам будет мало, вы можете присоединиться к кондотте Уголино да Тенды. Я постараюсь выполнить поставленную передо мной задачу, как того требует мой долг, и взять Верчелли, хотя в моей армии осталось не более половины людей, необходимых для этого. Так что, мадонна, возможно, вам придется вспомнить о данном мне обещании. Да поможет вам Бог!

Наверное, он надеялся услышать от нее какое-то выражение раскаяния в сказанных ею словах. Но его не последовало.

— Синьор, я благодарна вам за ваши добрые намерения, и да поможет вам Бог тоже, — дипломатично ответила она.

Он с досады закусил губу, вновь поклонился, затем высоко вскинул свою красивую златокудрую голову, с которой ему несколько лет спустя суждено было расстаться на Пьяцетте[1064], в Венеции, и величавой поступью вышел из зала. Его отступление вполне можно было назвать на воинском жаргоне отходом с сохранением боевых порядков; однако больше она никогда его не видела.

Как только за ним закрылась дверь, Барбареско шлепнул себя по жирной ляжке и разразился громким хохотом.

Глава 13

ОККУПАЦИЯ КАСАЛЕ
Когда Белларион заявлял о своем намерении снять осаду с Верчелли, аргументируя его нежеланием застрять там на долгие месяцы, он рассчитывал выманить Теодоро из города с помощью стратегического маневра, которому он научился у Фукидида[1065] и которым часто и успешно пользовался.

Его швейцарцы, не обремененные поклажей, двигались быстро и к вечеру пятницы достигли Павоне, где три года назад стоял Фачино со своей армией, а теперь находилась штаб-квартира Кенигсхофена. Однако ранним утром в субботу Белларион вместе с Джазоне Троттой, Кенигсхофеном и всей конницей вновь был в походе, оставив Штоффеля с пехотинцами не спеша следовать за ними вместе с обозом и артиллерией.

Вечером он был в Сан-Сальваторе, где дал передышку своей армии, а уже в воскресенье утром, примерно в то же самое время, когда Барбареско появился в Квинто, Белларион приближался к Ломбардским воротам Касале по той же самой дороге, по которой он — тогда никому не известный безродный найденыш, чьим единственным желанием в жизни было изучить греческий язык в Павии, — бежал отсюда.

За эти годы ему довелось немало странствовать, и, когда он все-таки достиг Павии, он прибыл туда не как безымянный студент, надеющийся из милости приобрести жалкие крохи знаний, а как знаменитый кондотьер, имеющий власть распоряжаться всем и вся, даже самим принцем. Богам судьбы было неугодно, чтобы он выучил греческий; вместо него он узнал многое другое, но эти знания, увы, не помогли ему ни возлюбить своих современников, ни привязаться к мирской суете. И теперь ему приятно было думать, что миссия, за которую он не раздумывая взялся пять лет тому назад в Касале, после долгих и странных поворотов судьбы подходит к концу. А когда она будет завершена, он с радостью скинет с себя доспехи, отречется от своего высокого титула и вернется пешком, смиренный и излечившийся от своей ереси, в тихое и мирное пристанище монастыря в Чильяно.

Никто даже не попытался преградить ему вход в столицу Монферрато. Малочисленный гарнизон Касале был совершенно не готов оказать сопротивление столь значительной армии, неожиданно появившейся под его стенами. И горожане, выходя из церкви после воскресной мессы, были немало удивлены и испуганы, увидев огромную площадь перед собором Лиутпранда и примыкающие к ней улицы заполненными чужеземными солдатами — итальянцами, гасконцами, бургундцами, швабами, саксонцами и швейцарцами, чей командир называл себя маршалом армии маркиза Джанджакомо Монферратского.

По требованию Беллариона в ратуше немедленно собрался совет старейшин, и Белларион появился там в сопровождении группы своих капитанов, среди которых были бородатый краснолицый Кенигсхофен и хищного вида Джазоне Тротта, чье присутствие, по его расчетам, должно было внушить страх миролюбивым горожанам. Однако у этого разбойника — кем единодушно считали Беллариона, захватившего беззащитный город, были приличные манеры, и его слова звучали успокаивающе:

— Синьоры, вашему городу нечего опасаться нашей оккупации; мы не воюем против его жителей, и если они воздержатся от каких-либо провокаций, то наши солдаты будут неукоснительно соблюдать порядок. Мы предлагаем вам заключить с нами союз в защиту справедливости. Впрочем, если вы откажетесь, мы не вменим это вам в вину при условии, что вы не выступите открыто против нас.

— Его высочество синьор Филиппе Мария Висконти, герцог Миланский, — продолжал он, — уставший от покушений на его владения со стороны чересчур честолюбивого принца-регента маркиза Теодоро, решил положить конец регентству, которое само по себе стало узурпацией, и помочь вашему законному правителю, маркизу Джанджакомо Палеологу, взойти на трон, принадлежащий ему по праву старшинства. Я приглашаю вас, синьоры, как представителей вашего народа, сегодня же поклясться в верности маркизу Джанджакомо в соборе после вечерни.

Это приглашение звучало как приказ, которому люди, не имевшие возможности сопротивляться, беспрекословно повиновались. В то же время в Касале стало известно об отданном Белларионом распоряжении, предписывавшем солдатам соблюдать порядок в городе и напоминавшем им, что они оккупируют дружественный город и всякое проявление в нем насилия и грабежа будет караться смертью. Часть войск была размещена в цитадели, а остальные, во главе с Белларионом, расположились в крепости-дворце монферратских принцев.

И в ту же ночь Белларион написал принцессе Валерии письмо, в котором извещал ее о сегодняшних событиях.

До наших дней дошло совсем немного документов, написанных рукой этого замечательного человека, — авантюриста, государственного деятеля, солдата и гуманиста, и одним из них является это письмо, своей изящной каллиграфией напоминающее страницу из редкого манускрипта.

«Riveritissima et Carissima Madonna» — «Достопочтеннейшая и любезнейшая синьора» — так обратился он к ней в своем довольно пространном послании, но мы ограничим свой интерес к нему только приведенным ниже вступлением.

«С тех пор как мы впервые встретились однажды вечером в вашем саду здесь, в Касале, — и это навсегда осталось для меня самым чудесным воспоминанием в моей жизни, — я, по вашей просьбе, взялся за службу, которую исправно нес до сегодняшнего дня. Выполняя ее, мне часто приходилось двигаться весьма тернистыми и извилистыми путями, и неудивительно, что это заставило вас косо смотреть на меня. Такое отношение с вашей стороны глубоко ранило меня, но я снес бы его куда легче, если бы не понимал, что своим недоверием вы лишаете себя утешения и надежды. К сожалению, факты давали вам веские основания для подозрений, а факты — вещь упрямая, и их не так просто опровергнуть словами. Поэтому я продолжал неустанно трудиться, на протяжении всех этих пяти лет, так чтобы достигнутые мною результаты лучше всяких слов смогли бы убедить вас в моих истинных побуждениях. Я всегда относился к выпавшим на мою долю славе, почестям и власти как к орудиям, которыми можно было воспользоваться, исполняя взятое на себя обязательство служить вам, всего лишь как к средствам спасения вашего брата, маркиза. Если бы не это, моя жизнь наверняка сложилась бы совершенно по-иному. Вряд ли сейчас меня обременяли бы иные заботы, кроме учебы и наук, и я уже давно вернулся бы в монастырь в Чильяно, к своему скромному существованию рядового члена великого братства августинцев.

Служа вам, мне часто приходилось пользоваться хитростью и обманом, и неудивительно, что меня заклеймили как мошенника, а некоторые из ваших друзей перестали мне доверять. Однако я не стыжусь ничего из содеянного мною. Убийство, которое мне пришлось совершить, оказалось на самом деле казнью негодяя, разоблаченный мною заговор был составлен с единственной целью погубить вас, а ловкий ход, которым я создал для герцога Миланского веский предлог выступить против, был не более чем обманом обманщика, приманкой, брошенной коварному зверю, чтобы вынудить его покинуть свое логово.

За глаза многие — особенно те, кому пришлось пострадать от меня ради того, чтобы вы наконец смогли занять подобающее вам положение — называли меня Иудой-двурушником и в подтверждение своих слов приводили примеры, когда я либо на поле боя, либо на государственном совете добивался своей цели обходными путями. Я действительно редко действую напрямую, но моя совесть чиста. Для человека имеет значение только то, чего он хочет, но никак не то, что он делает или говорит; это изречение Платона, подчеркивающее разницу между ложью на устах и ложью в сердце, всегда руководило мною в жизни. Признаюсь, мои уста неоднократно лгали, так же как и мои поступки. Но ложь не коснулась моего сердца. Пусть мне приходилось иногда пользоваться сомнительными средствами, но цель, ради которой они употреблялись, оставалась всегда безупречной, и теперь, достигнув ее, я могу испытывать только чувство гордости и выполненного долга.

Я надеюсь, вы не усомнились в вышеизложенном, и мне не хотелось бы вдаваться в излишние здесь подробности и объяснения; в свете того, что я написал вам, мне думается, вам нетрудно будет самой верно интерпретировать многочисленные случаи моего якобы двуличного поведения.

Итак, теперь мы перейдем к главному, тому, на чем были сосредоточены в последнее время все мои усилия».

Далее следовал подробный отчет о событиях, произошедших после бегства из Квинто, и высказывалось приглашение ей и ее брату приехать в Касале, полагаясь на защиту его армии и верность народа, которому требуется всего лишь увидеть своего законного правителя, чтобы оказать ему всемерную поддержку.

На другое утро письмо было отправлено в Квинто, но оно попало в руки принцессы только через неделю, когда она находилась на полпути между Алессандрией и Касале.

В тот же день произошел другой случай, изрядно встревоживший жителей города. Сильный отряд всадников появился у городских ворот; это была кондотта Уголино да Тенды, и Уголино собственной персоной явился к Беллариону со словами раскаяния и с просьбой вновь принять от него клятву верности. Он сообщил также о том, что произошло в Квинто после прибытия туда Барбареско, и Белларион забросал его бесчисленными вопросами, особенно интересуясь подробностями того, что принцесса сказала, как она выглядела, как себя вела и что произошло между ней и Карманьолой. И, удовлетворив наконец свое любопытство, Белларион, к несказанному удивлению Уголино, ожидавшему услышать суровые упреки, радостно обнял своего заблудшего капитана.

Многие замечали в те дни необыкновенную веселость Беллариона, обычно столь сдержанного и ироничного. Он как будто стал другим человеком. Он вел себя по-мальчишески беззаботно, постоянно напевал что-то, заразительно смеялся по самому ничтожному поводу, и его обычно печальные глаза при этом искрились и сверкали радостью — и все это несмотря на то, что это было тревожное время подготовки к решающей схватке.

Ежедневно он выезжал с двумя или тремя офицерами, одним из которых неизменно оказывался Штоффель, на рекогносцировку местности, лежащей к северу от Касале, между реками Сезией и По, а по ночам наносил на карту собранные во время поездок сведения и выслушивал донесения разведчиков, разосланных следить за движениями маркиза Теодоро.

Будучи одарен ясным предвидением, которым во все времена отличались выдающиеся военачальники, он оказался способен не просто предположить, а точно угадать будущий образ действий маркиза Теодоро, поэтому ночью, в среду, кондотта Уголино в обстановке строжайшей секретности выступила со всем своим обозом из Касале и встала лагерем в лесу возле Трино.

Утром в пятницу в Касале появились наконец маркиз Джанджакомо и принцесса Валерия в сопровождении большой группы монферратских изгнанников во главе с Барбареско и Казеллой. Белларион вместе со своими капитанами и почетным караулом из пятидесяти всадников с копьями встретил брата и сестру у Ломбардских ворот и сопроводил их во дворец, где для них были приготовлены апартаменты. Они ехали по улицам города, и восторженные восклицания народа, приветствовавшего не только законных принца и принцессу, но и своих родственников и друзей, возвращавшихся из ссылки, вызывали слезы в глазах у Валерии, а на щеках маркиза пылал густой румянец.

— За всю свою жизнь, синьор, — тем же утром сказала Валерия Беллариону, — не помню, что тронуло бы меня сильнее, чем ваше письмо. У вас есть полное право считать меня дурой, но меня никогда нельзя было упрекнуть в неблагодарности, и мой брат вскоре докажет вам, что мы умеем воздавать добром за добро.

— Мадонна, я не требую таких доказательств и ничуть не нуждаюсь в них. Служить вам всегда было моей целью, а вовсе не средством для ее достижения.

Легкая тень пробежала по его лицу, он улыбнулся и склонился к ее руке.

— Я надеюсь, принцесса, вы вскоре сами в этом убедитесь.

Их диалог прервало появление Штоффеля, спешившего к ним с известием о том, что маркиз Теодоро прорвал осадные линии Карманьолы и движется в сторону Касале во главе сильной армии, насчитывающей около пяти тысяч человек.

Новость вскоре стала известна горожанам. Недобрые предчувствия и страх закрались в сердца людей, опасавшихся длительной осады города и вероятного возмездия со стороны их бывшего правителя за радушный прием, оказанный его врагам.

— Пошлите в каждый квартал глашатаев, — распорядился Белларион, узнав об этом, — и пусть они возвестят, что осады не будет: армия немедленно выступает навстречу маркизу Теодоро.

Глава 14

ПОБЕЖДЕННЫЙ
Теодоро произвел вооруженную вылазку из Верчелли на рассвете в пятницу. Как и любая акция Теодоро, она была тщательно спланирована, и войска Карманьолы, ошеломленные неожиданным нападением, были легко опрокинуты и рассеяны.

Вслед за этим маркиз Теодоро вывел из города всех верных ему людей, не оставив в нем даже гарнизона, и скорым маршем двинулся к Касале. Расчет Беллариона — овладеть стратегически важным, но не укрепленным пунктом для того, чтобы выманить противника из пункта менее важного, но практически неприступного, — полностью оправдался: регенту сразу стало ясно, что нет никакого смысла удерживать такой аванпост, как Верчелли, если ради этого придется пожертвовать всеми своими остальными владениями.

Узнав об уходе Теодоро и его армии, Карманьола вновь собрал свои потрепанные отряды и, как победитель, с барабанным боем, завывающими трубами и развернутыми знаменами, вступил в беззащитный город, который затем подверг самому безжалостному разграблению за оказанное им сопротивление.

Тем же вечером Карманьола отправил герцогу Филиппе Марии письмо следующего содержания:

«Могущественный герцог, синьор мой, я извещаю ваше высочество, что маркиз Теодоро Монферратский, узнав о дезертирстве принца Вальсассины и с ним еще нескольких капитанов и, несомненно, рассчитывая воспользоваться нехваткой людей в наших рядах, сегодня вышел из Верчелли и вступил с нами в сражение. После нескольких часов тяжелого боя в окрестностях Квинто войска маркиза Теодоро были разгромлены и бежали. Малое количество солдат в моей армии и опасение углубиться на территорию Монферрато не позволили нам преследовать противника, и я решил немедленно войти в Верчелли, который я теперь удерживаю именем вашего высочества. Своей быстрой и полной победой я надеюсь снискать к себе одобрение и расположение вашего высочества».

Однако исход маркиза Теодоро из Верчелли меньше всего напоминал бегство. Вместе с собой он тащил обоз с большим количеством припасов, амуниции и осадных орудий, сильно замедлявший его движение по раскисшей после ноябрьских дождей дороге, так что только после обеда он смог добраться до деревни Вилланова, где разведчики сообщили ему, что значительная армия под командованием, предположительно, принца Вальсассины, обходит их с севера.

Такого поворота маркиз Теодоро никак не ожидал. Он был уверен, что Белларион закроется за крепкими стенами Касале, и только поэтому захватил с собой столь обременительный обоз.

Но в этой неожиданности заключалось, как всегда, главное преимущество Беллариона. Теперь Теодоро был вынужден действовать в спешке, не зная, в какой момент и откуда на него могут напасть, и не имея возможности как следует обдумать диспозицию своих войск; однако он немедленно велел поднять своих людей, которые уже начали разбивать лагерь для ночлега, и вывести их из деревни, чтобы они не оказались окруженными в ней.

Теодоро рассчитывал достичь тянущегося от деревни Корно до Пополо узкого участка твердой почвы, где топи по обеим сторонам обезопасят его фланги и вынудят противника атаковать по очень ограниченному фронту. Что делать дальше, он еще не успел решить, но знал, что таким маневром ему удастся вывести свою армию из-под удара противника, а его солдаты смогут отдохнуть ночью в расположенных на болотах деревушках.

Но он не успел удалиться и на милю от Виллановы, как Белларион атаковал его левый фланг. Несмотря на внезапность нападения, Теодоро успел расположить свои войска полумесяцем, с очевидным намерением дать арьергардный бой и позволить своим главным силам успеть отойти кнамеченной позиции.

То, как Теодоро попытался использовать свою пехоту, заслужило бы полное одобрение Беллариона, если бы не прискорбное обстоятельство, что его копийщики были совершенно не обучены такой тактике. Некоторое количество лошадей напоролись на копья, но почти каждая такая потеря оборачивалась брешью в рядах пехотинцев, и тяжело вооруженные всадники Джазоне Тротты прорывались сквозь них, сея вокруг себя смерть своими грозными булавами.

Арьергардный бой грозил быстро превратиться в генеральное сражение, а для этого Теодоро трудно было бы оказаться в худшей позиции, чем теперь, когда его левый фланг был развернут на хлюпающей низине возле Далмаццо, имея в тылу широкую реку По. Он попытался еще сильнее изогнуть линию своих войск, так, чтобы в его тылу оказался тот самый участок твердой земли между Корно и Пополо, и только когда ему удалось завершить свой искусный маневр, он начал медленно, с боем, отступать. Теперь с каждым сделанным назад шагом фронт должен был становиться все уже и уже, топи слева и справа вскоре начнут серьезно мешать противнику, продвижение вперед которого станет возможным только ценой больших усилий и неоправданных потерь, и с приближением темноты Беллариону придется волей-неволей прекратить сражение и отвести свои войска. Теодоро готов был поздравить себя с тем, как ловко ему удалось выпутаться из столь затруднительного положения и выиграть необходимое время для передислокации своих войск, как вдруг с расстояния не более четверти мили по направлению к Корно, куда они медленно отступали, донесся тяжелый топот копыт, и, прежде чем Теодоро успел принять какие-либо меры, конница Уголино да Тенды ударила ему в тыл.

Уголино точно выполнил распоряжения Беллариона: к полудню этого дня его кондотта переместилась сначала в Бальцолу, деревушку, расположенную чуть дальше Корно, а затем стала медленно и осторожно подкрадываться к отступавшей армии Теодоро, выбирая путь вдоль края болота, чтобы стуком копыт случайно не привлечь внимания неприятеля.

Выбрав удобный момент, он быстро перестроил свою конницу в атакующие порядки и своими решительными действиями определил, по сути, исход всей битвы, поскольку находившиеся в передовых линиях солдаты, устрашенные внезапным нападением с тыла, смешали свои ряды и дрогнули перед непрестанными атаками с фронта.

Сражение длилось не более трех часов, и, за исключением немногих беглецов, которым удалось прорваться в сторону Трино, все, кто уцелел из армии Теодоро, сдались в плен. У них отобрали оружие и лошадей и отпустили на все четыре стороны, — при условии, что они не задержатся в Монферрато, — а раненых и искалеченных отнесли в деревни Вилланова, Терранова и Грасси.

С наступлением темноты победоносная армия вернулась в Касале, и ноябрьская ночь озарилась светом вспыхнувших костров и огласилась радостным звоном соборных колоколов: восторженное население города высыпало на улицы приветствовать Беллариона, принца Вальсассину, избавившего их от тягот осады и мести маркиза Теодоро.

Сам Теодоро, бледный, с гордо поднятой головой, шел во главе небольшой группы пленных, задержанных ради получения от них выкупа, нимало не смущаясь сыпавшимися на него со всех сторон насмешками. Он знал, что, окажись он хозяином положения, те же самые люди прославляли бы его сейчас столь же горячо, как и Беллариона.

Словно преступника, без оружия, с непокрытой головой, Уголино да Тенда и Джазоне Тротта привели бывшего регента во дворец, откуда он много лет правил Монферрато, и там его уже ожидали племянница и племянник, расположившийся в том же самом кресле, в котором он восседал, творя суд и расправу над своими подданными.

— Я думаю, вам известна ваша вина, синьор, — с холодным достоинством приветствовал его Джанджакомо, и он с трудом узнал мальчика, которого когда-то пытался погубить и душой, и телом. — Вы прекрасно знаете, что злоупотребили доверием моего отца, которого Господь призвал к себе. Что вы можете сказать в свое оправдание?

Он раскрыл рот, чтобы ответить ему, но слова сорвались с его губ не раньше, чем ему удалось справиться со своими чувствами.

— В час своего поражения я могу просить только о пощаде.

— Вы считаете, что мы должны проявить к вам снисхождение и забыть, по какой причине вам довелось испытать горечь поражения?

— Вовсе нет. Я в ваших руках, плененный и беззащитный. Я не требую снисхождения — вполне возможно, вы решите, что я не заслуживаю его, — я надеюсь на снисхождение. Это все.

Брат и сестра внимательно смотрели на своего дядю и, пожалуй, впервые их взорам предстал не могущественный правитель, а всего лишь пожилой, сломленный несчастьем человек.

— Я не намерен судить вас, — после короткой паузы сказал Джанджакомо, — и рад, что такая ответственность не ляжет на мои плечи. Возможно, вы успели забыть, что мы родственники, но я это прекрасно помню. Где его высочество Вальсассина?

Теодоро отшатнулся от них.

— Неужели вы отдадите меня на милость этого негодяя?

Принцесса Валерия холодно взглянула на него.

— Он заслужил немало почестей с тех пор, как на словах согласился стать вашим шпионом. Но тот титул, которым вы только что наградили его, пожалуй, наивысший из всех, которых он удостоился. Казаться негодяем в глазах негодяя означает быть честным человеком для всех честных людей.

Гримаса злобы исказила бледное лицо Теодоро, но он ничего не успел ответить ей, поскольку дверь в комнату открылась и на пороге появился Белларион.

Он вошел, поддерживаемый двумя швейцарцами, и за ним по пятам следовал Штоффель. На нем не было доспехов, правый рукав его кожаной куртки был разрезан и болтался пустым, а на его груди выпячивался горб в том месте, где его рука была прибинтована к телу. Он был очень бледен и с трудом передвигался, очевидно испытывая при этом сильную боль.

Увидев его, Валерия вскочила, и ее лицо побледнело сильнее, чем лицо самого Беллариона.

— Синьор, вы ранены!

Он криво улыбнулся.

— Иногда это случается с теми, кто идет в бой. Но, как мне кажется, синьор Теодоро пострадал куда сильнее.

Штоффель торопливо подтащил стул, и швейцарцы помогли Беллариону осторожно опуститься на него. Он облегченно вздохнул и наклонился вперед, словно избегая касаться спинки стула.

— Один из ваших рыцарей, синьор, разрубил мне плечо во время последней атаки.

— Жаль, что он не снес вам голову.

— Именно это и входило в его намерения. Но меня не зря называют счастливчиком Белларионом.

— Только что этот синьор назвал вас совсем другим именем, — сказала Валерия, поджав губы, и с презрением взглянула на Теодоро, и Белларион, перехватив ее взгляд, не мог не подивиться тому, с какой силой она, обычно столь снисходительная и мягкая, ненавидела своего дядю. — Он чересчур опрометчивый человек и даже не побеспокоился задобрить вершителя его судьбы. Синьор Теодоро, как мне кажется, сегодня лишился на поле битвы всего, даже присущей ему хитрости.

— Верно, — согласился Белларион, — наконец-то мы сорвали с него все маски, в том числе его излюбленную маску снисходительности; теперь он таков, каков есть на самом деле.

— Напрасно вы кичитесь своим благородством! — воскликнул маркиз Теодоро. — Нет ничего проще, чем издеваться над пленником. Может быть, для этого меня и привели сюда?

— Клянусь, мне всегда было неприятно видеть вас, — возразил ему Белларион. — Уведите его, Уголино, и приставьте охрану ненадежнее. Завтра он узнает свой приговор.

— Пес! — с откровенной злобой в голосе выпалил Теодоро.

— Я рад, что вы вспомнили о моем гербе, выбирая который я ни на секунду не забывал, что ваш герб — олень. Все оказалось весьма символично.

— Это мне наказание за мою слабость! — удрученно проговорил Теодоро. — Надо было не мешать судье свернуть вам шею, когда вы были в моей власти здесь, в Касале.

— Я верну вам долг, — пообещал ему Белларион. — Ваша шея останется в целости и сохранности, и вы сможете удалиться в свое владение Геную и обосноваться там. Но об этом — завтра.

Он повелительно махнул рукой, и Уголино подтолкнул Теодоро к выходу. Когда дверь за ними закрылась, силы оставили Беллариона и, если бы не поддержавшие его швейцарцы, он без чувств рухнул бы прямо на пол.

Глава 15

ПОСЛЕДНЯЯ БИТВА
Когда Белларион пришел в себя, он обнаружил, что лежит на здоровом боку на кушетке под окном, зашторенным кожаными занавесями, разрисованными позолоченными узорами.

На него в упор смотрел пожилой бородатый мужчина в черном, и кто-то, кого он не мог видеть, смачивал его лоб прохладной ароматной влагой.

Он вздохнул и постарался вспомнить, где он и что с ним произошло.

— Ну вот! — улыбнулся мужчина. — Теперь с ним все будет в порядке. Но его надо немедленно уложить в постель.

— Сейчас будет сделано, — приглушенно ответил ему женский голос, мягкий и знакомый, и он понял, что его лоб протирала рука принцессы Валерии. — Его слуги ждут внизу. Пришлите их сюда.

Мужчина поклонился и вышел. Белларион медленно повернул голову, удивленно посмотрел на принцессу, и ее подернутые влагой глаза улыбнулись ему в ответ. Впервые за долгие годы они остались друг с другом наедине.

— Мадонна! — воскликнул он. — Почему вы ведете себя со мной как служанка? Вам не подобает…

— Считайте это скромным воздаянием, а еще лучше началом воздаяния за вашу безупречную службу, синьор.

— Но я вовсе не желаю считать так.

— Значит, вы действительно очень ослаблены после ранения. Иначе вы непременно вспомнили бы, что целых пять лет, в течение которых вы оставались моим верным, храбрым и благородным другом, я, по своей тупости, считала вас своим врагом.

— Ага! — улыбнулся он. — Я не сомневался, что в конце концов мне удастся убедить вас в этом, и моя уверенность придавала мне силы и терпение все эти годы. Человек способен вынести все, если не сомневается в том, что он делает.

— И вы ни разу не усомнились? — недоверчиво спросила она.

— Я всегда отличался самонадеянностью, — ответил он.

— Однако у вас было более чем достаточно причин для сомнений. Знаете ли вы, синьор принц, что я верила всякому дурному слову, сказанному о вас? Я даже считала вас трусом, положившись на мнение тщеславного хвастуна Карманьолы.

— С его точки зрения он совершенно прав. Я никогда не был бойцом его склада. Для этого я чересчур бережно отношусь к своей особе.

— Ваше теперешнее состояние доказывает обратное.

— Ах, это… ну, это совсем другое дело. Слишком многое сегодня зависело от исхода битвы, поэтому мне и пришлось принять в ней личное участие, хотя я терпеть не могу рукопашной. Ну а после того, как мы смяли противника, уже не имело большого значения, куда попадет острие пики этого малого: в мое плечо или мне в горло. Не все ли равно, уцелеть в своей последней битве или погибнуть?

— Почему же в последней, синьор принц?

— Считайте, что я уже не ношу этот титул. Я больше не принц. Я оставляю его, как и всю мирскую суету.

— Каким образом? — не поняла она.

— Как только я смогу двигаться, я вернусь в Чильяно.

— Что вам там делать?

— То, что делают остальные братья. Pax multa in cella. Старый аббат был абсолютно прав. Только там есть мир и покой, которых я больше всего желаю теперь, когда моя служба окончена. Ничто более не удерживает меня в миру.

— Но вы столького сумели добиться за эти годы! — ошеломленно воскликнула она.

— Все это произошло помимо моей воли и моих желаний, — мягко ответил он. — Пустое тщеславие, безумная алчность и жажда власти — все это не для меня. Я не был создан для мира, и, если бы не вы, я никогда не узнал бы его. Но теперь с этим покончено.

— А ваши владения, Гави и Вальсассина?

— В знак прощанья я оставлю их вам, мадонна, если вы соблаговолите принять подарок из моих рук.

Она замолчала и отступила на шаг от него.

— Я думаю, у вас начинается жар после ранения, — наконец проговорила она, и ему показалось, что ее голос прозвучал как-то странно.

Он вздохнул.

— Пусть будет так. Тому, кто вырос в миру, трудно понять, что глаза человека не должны ослепляться мирским блеском. Поверьте, покидая мир, я сожалею только об одном.

— О чем же? — затаив дыхание, прошептала она.

— О том, что я не достиг цели, ради которой пришел в него: я так и не выучил греческий.

Вновь наступило молчание. Наконец ее платье зашуршало, и она отошла на несколько шагов от него, так что теперь он мог видеть ее лицо и всю ее фигуру целиком.

— Мне кажется, я слышу голоса ваших слуг. Сейчас я оставлю вас.

— Я благодарен вам, мадонна. Да поможет вам Бог.

Но она так и осталась стоять между ним и пылавшим камином, худощавая и стройная, как в тот самый вечер, когда он впервые увидел ее в саду здесь, в Касале. На ней было плотно облегающее платье из серебристой парчи, и его узкие рукава спускались до самых ее пальцев, тонких и слегка заостренных, и он вспомнил, что в тот раз на ней было платье с точно такими же рукавами. На ее плечи была накинута голубая бархатная мантия, свободные рукава которой были оторочены горностаевым мехом, а в серебряной сетке, схватывавшей ее каштановые, с золотым отливом волосы, сверкали сапфиры.

— Да, — задумчиво и мечтательно проговорил он, — именно так вы выглядели тогда, и такой я навсегда запомню вас. Я рад, что мне удалось послужить вам, синьора. Это возвысило меня в моих же собственных глазах.

— Вы возвысились и покрыли себя славой в глазах всего света, синьор принц.

— Разве это имеет значение?

Бледная как полотно, она медленно подошла к нему, и, когда она, слегка нахмурив свои тонкие брови, склонилась к нему, он увидел ее темные задумчивые глаза, глубокие и загадочные, словно озера.

— Неужели и я ничего не значу для вас, Белларион?

Он печально улыбнулся.

— Стоит ли спрашивать об этом сейчас, мадонна? Разве я всей своей жизнью не доказал вам, что никогда еще женщина не значила больше для мужчины? Я служил одной вам, служил per fas et nefas[1066].

Она стояла над ним, и ее губы дрожали. И когда она наконец заговорила, ее слова как будто не имели отношения к тому, что было сказано раньше.

— Я сегодня одета в ваши цвета, Белларион.

— О-о, а я даже не заметил! — удивился он.

— Это не случайно.

— Очень мило и чрезвычайно любезно с вашей стороны было оказать мне такую честь.

— Я выбрала их не только поэтому. Неужели они ничего не говорят вам, Белларион?

— А о чем они могут говорить? — сказал Белларион, и впервые со времени их знакомства она заметила, как в его глазах мелькнул страх.

— Я вижу, вы не понимаете меня. Неужели вы не желаете ничего более в этом мире?

— Ничего из того, чего я могу достичь. Но желать то, что находится за пределами достижимого, означает вкусить всю горечь бренного бытия.

— А разве такие пределы существуют для вас, Белларион?

Она улыбнулась ему, и при виде слез, стоявших в ее глазах, у него перехватило дыхание. Своей здоровой левой рукой он судорожно схватил ее левую руку, опущенную на уровень его головы.

— Я, конечно, сумасшедший, — с трудом выдавил он.

— Нет, Белларион, всего лишь глупый. Так вы действительно ничего не хотите?

Он густо покраснел.

— Существует только одна вещь, которая смогла бы превратить жестяной блеск мира в истинный свет. Только она сделает жизнь… О Боже! Что я говорю?

— Почему вы замолчали, Белларион?

— Я боюсь!

— Меня? Разве могу я в чем-то отказать вам, отдавшему все, чтобы служить мне? Разве я не должна взамен предложить вам все, что имею? Неужели вы ничего не хотите потребовать для себя?

— Валерия!

Она наклонилась и поцеловала его в губы.

— Все эти годы моя ненависть к вам служила мне лишь для того, чтобы бороться против любви, которую я почувствовала с момента нашей первой встречи здесь, в саду. Но мне надо было доверять своему сердцу, а не обманывавшему меня рассудку — вы ведь с первой минуты нашего знакомства предупредили меня, что я склонна делать неверные выводы, — и тогда я не узнала бы, насколько бессмысленно пытаться идти против себя самой.

Он задумчиво посмотрел на нее, очень бледный и печальный.

— Да, — медленно проговорил он, — вы, наверное, были правы. У меня действительно начинается жар.


ФАВОРИТ КОРОЛЯ (роман)

Роман рассказывает о Роберте Карре, получившем титулы виконта Рочестера и графа Сомерсета от английского короля Якова I, его головокружительной карьере при дворе и трагической истории отношений с леди Эссекс.

Добрый малый Робин своей красотой завоевал расположение короля Иакова II и любовь прекрасной леди Эссекс, а благодаря помощи секретаря сэра Овербери прослыл дельным человеком и мудрым политиком.

Что же делать, если все они ополчились друг против друга?..


Глава 1

НА ПОЛЕ ДЛЯ РИСТАЛИЩ
Король Яков, полностью оправившись от испуга, причиненного Пороховым заговором[1067], возвратился в привычное состояние лени и нерешительности. Дух Гая Фокса[1068] остался непоколебимым, хотя тело и было изуродовано пытками. На виселице в Полз-ярде он искупил вину за попытку «взрывной волной загнать назад в горы этих шотландских попрошаек» — так он сам называл свое несостоявшееся предприятие.

«Попрошайки» остались на своих местах и даже обогатились — они прибрали к рукам земли и прочее имущество заговорщиков, многие из которых были весьма состоятельными джентльменами.

Для короля дело тоже обернулось выгодой, правда, не материального порядка. Случившееся позволило ему поупражняться в искусстве всевластия и продемонстрировать миру божественный дар, которым владыка небесный наделил владык земных. Этот божественный дар, как заявлял сам король, заключался в особой остроте зрения, позволившей ему распознать истинную цель и природу заговора и чудом предотвратить национальную катастрофу.

Однако в дальнейшем государем из этого были извлечены и выгоды вполне материальные. Ему удалось довольно убедительно доказать, что люди столь нетерпимые, как паписты (на чей счет было отнесено стремление отправить его и парламент в лучший мир), сами никакой терпимости не заслуживают и что «жена, облаченная в порфиру и багряницу»[1069], там, на своих семи римских холмах, так же криводушна. Следовательно, вполне справедливо будет наказать папистов (а вкупе с ними и пуритан) тяжелыми штрафами и конфискациями. Таким образом он пополнил свою обнищавшую казну и смог облегчить участь тех самых шотландских, да и английских попрошаек, которые роем вились возле него.

Его гибкую монаршию совесть отнюдь не беспокоил тот факт, что организованный несколькими отчаянными головами заговор, за который он карал теперь все общество, стал прямым результатом его прежних упражнений в искусстве всевластия. Ведь в свое время он с готовностью пообещал быть терпимым как к единоверцам своей матери, католикам, так и к пуританам, когда те, еще в бытность его, Якова Стюарта, в Шотландии затронули этот вопрос, — но тогда его более всего беспокоил вопрос о законности наследования им английского трона. Глупцы, они ему поверили. Они должны были понять, что человек, который и пальцем не шевельнул, чтобы спасти от плахи свою мать, поскольку это могло повредить его претензиям на английскую корону, не станет терзаться по поводу пары-другой ложных обещаний, если они обеспечат ему поддержку всех слоев английского населения. Когда же он обнаружил, что епископальная религия была единственной пригодной для королей, — она делала его главой как государственной церкви, так и самого государства, — он нарушил свое обещание и спровоцировал не только Пороховой заговор, но и предшествовавшее ему тайное соглашение католиков и пуритан — наиболее странный из всех союзов.

Тяжелая пята власти опустилась на склоненные выи папистов и пуритан, неповиновение выдавливалось из них и струйками золота стекалось в казну ради поддержания безумной роскоши двора этого нового королевства, именуемого Великой Британией. Ибо и сейчас, в год 1607-й от пришествия Господа нашего и в год четвертый от восшествия на престол короля Якова, его величество отчаянно нуждался в наличных деньгах.

Никогда до того в истории страны, да и никогда после не было примеров расточительства столь безрассудного. Эти примеры демонстрировали шотландцы из свиты короля. Да он и сам казался самой настоящей вороной в павлиньих перьях.

Из суровых и хладных северных краев явился он в обетованную страну изобилия, страну, которая по его приказу щедро давала ему все, что он пожелает. А требования его были такими невоздержанными и частыми, что источники начали уже оскудевать. Государь дарил своим фаворитам целые состояния, а поскольку его никто и никогда не учил понимать цену деньгам, ресурсы нации истощались. Прежде карманы и руки его были пусты, и вдруг они наполнились золотом. Он разбрасывал его с почти детским безрассудством, он тратил его из одной любви к тратам, потому что за тридцать семь лет жизни у него не было ни гроша. Подобным же образом, обретя возможность свободно и бесконтрольно раздавать почести, он, которого прежде могли легко припугнуть и наглые аристократы, и еще более наглые священнослужители, начал направо и налево даровать титулы, да так, что за первые три месяца правления он, помимо графских и баронских, роздал не менее семи сотен рыцарских званий — теперь рыцарей было столько, что принадлежать к ним считалось чуть ли не бесчестьем. Так что доля истины в объявлении, прикрепленном неким шутником к дверям собора Святого Павла, все же была — шутник предлагал новоявленным аристократам помощь в нахождении следов благородного происхождения.

А когда король сам почувствовал нужду в деньгах, он собрал парламент и, к ужасу своему, ужасу, близкому к тому, что он испытал во время Порохового заговора, обнаружил, что палата общин не склонна признавать его божественное происхождение, мало того, она сомневается в его королевском величии. Его собственные взгляды и взгляды парламента на функции палаты общин отличались разительным образом. Сессия превратилась в поле битвы между абсолютизмом и конституционализмом, и тщетны были все его попытки убедить членов палаты, что короли в мире Божьем сами становятся богами и несут божественный свет, ибо являются Его наместниками на земле. А ведь он так гордился своим ораторским искусством! Палата общин, не усмотрев ничего божественного во вполне земном желании короля получить как можно больше денег, набралась бесстыдства и отнеслась к нему как к простому смертному, проголосовав за такую сумму субсидий, которая никак не могла покрыть его чудовищные долги.

Это весьма его раздосадовало, однако он не урезал ни своих расходов, ни своей безрассудной щедрости, в которой видел королевскую привилегию. И следовал своим путем по благословенной земле, бражничая на маскарадах, турнирах и спектаклях. Он обнаружил, что охота, например, является не только удовольствием, но и совершенно необходима для поддержания здоровья; что петушиные бои служат прекрасным средством укрепления духа, в результате чего дух его настолько окреп, что он назначил человеку, ухаживавшему за петухами, такую же плату, как каждому из двух государственных секретарей. Что же касается остального, то лучше всего сказал об этом сэр Джон Харрингтон: «Теперь, когда воспоминания о Пороховом заговоре изгладились, мы, придворные, ведем себя так, будто сам дьявол решил, что мы должны вместо пороха подорвать себя и свое здоровье безумствами, излишествами, бессмысленной тратой времени и сил».

Обладая натурой скорее женской, его величество любил окружать себя красивыми мужчинами и неукоснительно следил за тем, чтобы джентльмены в его ближайшем окружении были хороши не только лицом и телом, но и чтобы наряды и вооружение их соответствовало приятной внешности, и за счет своего новообретенного королевства он осыпал их богатствами и почестями. Среди лиц особо приближенных находились: Филипп Герберт, которому король присвоил титул графа Монтгомери, — красивый, однако глуповатый и ничтожный брат великолепного Пемброка; сэр Джон Рамсей, которого король сделал виконтом Хаддингтонским[1070], — виконт разделил темную тайну короля в деле Гаури[1071]; здесь присутствовал сэр Джеймс Хэй, ставший графом Карлейлем, — когда-то он был просто парикмахером, правда, обучавшимся в Париже; здесь был целый букет красавцев, преимущественно шотландского происхождения. Они нежились в лучах королевских ласк и молились на него, как молится женщина легкого поведения на мужчину, который щедро оплачивает ее специфические услуги. Надежды короля на бескорыстные взаимоотношения с фаворитами были столь же смехотворны, как и его чрезмерные денежные требования к палате общин.

В это чудесное сентябрьское утро мы застаем короля в окружении сих пестрых рябчиков в павильоне на поле для ристалищ Уайтхолла. Здесь должны состояться скачки и рыцарские поединки характера скорее театрального, дабы продемонстрировать искусство верховой езды и атлетические красоты без ущерба для жизни и здоровья, потому что его величество не любил развлечений, чересчур уж похожих на настоящий бой.

Сверкающий, как сам Феб[1072], выехал вперед великолепный Джеймс Хэй, облаченный в расшитый золотом камзол и короткий плащ из бобрового меха, в бобровой шапке с белым плюмажем, которая ловко сидела на его золотых кудрях. Этого выдающегося рыцаря сопровождал собственный эскорт, членов которого, в свою очередь, сопровождали их пажи в небесно-голубых ливреях с вышитыми гербами сэра Джеймса Хэя на груди. Щитоносцем сэр Джеймс выбрал самого красивого из своих сквайров[1073], юношу двадцати лет, чье лицо и прекрасное сложение привлекло внимание всех собравшихся. Посетительницы женской галереи не могли оторвать от него взоров, а он следовал впереди остальных на ретивом белом коне, поскольку в его обязанности входило представление королю украшенного гербом хозяйского щита.

Король вытаращил круглые водянистые глаза, а толстые губы, прикрытые редкой светлой бородкой, растянулись в одобрительной улыбке. Его величество любил хороших коней и ценил искусство верховой езды, в котором ему преуспеть не удалось, хотя чуть ли не половину дней своих он провел в седле. И сейчас он с восхищением наблюдал, как приближается к нему этот прирожденный наездник.

— Настоящий кентавр! И до чего же смел, — пробормотал он с характерной интонацией, свойственной всем шотландцам.

Вот заключительный курбет у самых ступеней королевской галереи, поводья натянуты до такой степени, что конь присел на задние ноги… и все прошло бы прекрасно, если б наездник не освободил одну ногу из стремени, намереваясь соскочить и замереть перед королем в полупоклоне. В результате молодой человек потерял равновесие и, поскольку в руках у него был тяжелый щит, рухнул на землю.

Сидевший рядом с королем Филипп Герберт разразился громким неприличным хохотом:

— Ваш кентавр развалился на куски, сир!

Но король не слышал его, и слава Богу. Взор его величества был прикован к молодому человеку, который, попытавшись встать, в странно неловкой позе рухнул вновь.

— Помилуй Боже! — пробормотал король. — Бедный парень!

И он приподнялся с обитого пурпуром кресла и ступил вперед. Король был чуть выше среднего роста, тонкие рахитичные ноги, рыхлое неуклюжее тело. Он был зачат алкоголиком, начал ходить только в семь лет, и с тех пор ноги его так и не обрели необходимой силы.

Заметив усилия короля, сквайры и пажи спешились и кинулись на помощь пострадавшему. Операцией по спасению руководил сэр Джеймс Хэй. Ошеломленные, примолкшие зрители также вскочили. В женской галерее внимание всех привлекла графиня Эссекс, светловолосая и очень хорошенькая девушка пятнадцати лет. Она ухватилась изящной, затянутой в перчатку ручкой за деревянные перила, громко закричала и потребовала, чтобы ей немедленно сообщили, что случилось с молодым человеком. Но никто пока ничего толком сказать не мог. Ее мать, графиня Саффолк, пышногрудая дама с ироничным ртом и оспинками на лице, успокоила дочь и улыбнулась горячности, с которой та отреагировала на беду совершенно незнакомого юноши.

Затем и сам король оказался в центре всеобщего внимания. Тяжело опираясь на плечо Герберта, он сполз по ступенькам и склонился над молодым человеком. Тот беспомощно лежал на спине, правая нога его, как сообщили его величеству, сломанная, была подвернута под каким-то неестественным углом. Паж уже кинулся звать слуг с носилками.

Один из сквайров положил голову молодого человека на колено, и тот с благоговением смотрел на склонившегося над ним короля. Даже искаженное болью лицо молодого человека оставалось необыкновенно красивым. Ему было на вид не более двадцати, он еще не носил бороды и его чувственный и в то же время твердый рот украшали лишь золотисто-каштановые усики.

— Бедный мальчик! Бедный мальчик! — бормотал король растроганно.

Этот человек, который спокойно переносил известия о самой кровавой жестокости (лишь бы это происходило не у него на глазах), весь проникался участием, если оказывался свидетелем не очень серьезных несчастных случаев.

Молодой человек откинул с влажного лба спутанные рыжевато-золотые волосы и вознамерился было что-то сказать, но промолчал, потому что не знал, что требует в таких случаях этикет.

Но король об этикете и не думал. Он уставился на стройного, гибкого молодого человека, и мысль о том, что эта совершенная красота может быть загублена навсегда, поразила его настолько, что по изборожденной преждевременными морщинами и пылающей нездоровым румянцем щеке скатилась непрошеная слеза.

— Кто он такой? Как его зовут? — хрипло спросил король.

Сэр Джеймс, который к этому времени уже спешился, выдвинулся вперед:

— Карр, ваше величество, Роберт Карр из Фернихерста.

— Карр из Фернихерста?! — Король, казалось, был поражен. — Боже упаси, сын Тома Карра!

И он наклонился, чтобы получше разглядеть красавца — оказывается, тот несколько лет назад служил ему в Эдинбурге пажом, однако был отставлен за неуспехи в латыни, что в глазах короля граничило с непочтительностью.

Побелевшее от боли лицо молодого Карра озарила улыбка благодарности.

— Боже, спаси ваше величество, — произнес он с шотландским акцентом, лишь немногим более явным, чем акцент короля.

— Ты сейчас не меньше нуждаешься в спасении, мой мальчик, — пробурчал король. Он вновь выпрямился и начал быстро отдавать приказы, произнося слова при этом еще более невнятно, чем обычно.

Мистера Карра следовало перенести в дом мистера Райдера, поскольку он находился неподалеку, на Кинг-стрит. Поэтому надо было выслать кого-нибудь вперед, чтобы заранее подготовить для пострадавшего комнату. Один из приближенных поспешил выполнить указание, а другой опрометью бросился за личным врачом его величества: выправить ногу молодого человека следовало рукам самым искусным, чтобы это прекрасное тело не было непоправимо искалечено.

Филипп Герберт, он же граф Монтгомери, занимавший среди фаворитов главенствующее место, с презрением смотрел на этого красивого юношу. С какой это стати «крестный», как он фамильярно называл своего суверена, так беспокоится по поводу безродного шотландца?

Бедолага Герберт не обладал проницательным умом, потому и не понял, что при дворе появился еще один из тех, кого Гай Фокс назвал «попрошайками».

Глава 2

ВОСХОДЯЩЕЕ СВЕТИЛО
Очень скоро стало ясно, что падение, в результате которого мистер Роберт Карр сломал ногу, стало первым шагом к его невероятному возвышению.

Король остался досмотреть представление — он чувствовал себя обязанным проявить благодарность к джентльмену, его подготовившему. Однако, как только турнир был завершен, он отправился в дом мистера Райдера на Кинг-стрит, чтобы самому удостовериться, насколько серьезно пострадал мистер Карр. Он явился в сопровождении группы джентльменов, среди которых был и Герберт, приунывший при виде того, кого считал очередным и слишком уж откровенным королевским капризом.

У мистера Райдера они застали личного врача его величества. Врач успокоил короля, который выказывал столь бурное волнение, как если бы пострадавший был его старым и дорогим другом.

Мистер Карр чувствовал себя достаточно комфортно — боль в ноге отступила, он лежал в уютной, красиво обставленной комнате. Решетчатые окна были открыты навстречу сентябрьскому солнышку и ветерку, долетавшему из роскошного сада мистера Райдера. Когда отворилась дверь, Роберт повернул свою увенчанную золотистой гривой голову.

Он был поражен, увидев в дверном проеме фигуру короля, ужасно нелепую, несмотря на украшавшие ее шафранового цвета бархат и потоки драгоценностей. Полнота еще сильнее подчеркивалась бриджами в пышную сборку и камзолом, накрахмаленным и простеганным так плотно, что он напоминал кольчугу: таким образом король пытался заглушить свой врожденный страх перед холодной сталью кинжала. Этот чисто физиологический страх, возможно, был следствием той ночи в Холируде, когда у ног беременной им матери был насмерть заколот Риччо[1074].

Так он и стоял в дверях, жадно уставившись на прекрасного юношу. Когда лицо короля было спокойно, оно имело отсутствующее, меланхоличное выражение, свойственное всем жестоким натурам.

Король в сопровождении медика приковылял к низкой кровати на колесиках. Джентльмены остались в дверях. Его величество громко объявил, что лично зашел осведомиться о здоровье мистера Карра, что, впрочем, было истинной правдой.

Покрасневший мистер Карр был преисполнен благодарности за честь, намного превосходящую его скромные заслуги, и с сильно заметным северным акцентом ответил, что чувствует себя очень хорошо; после чего на него излился поток характерных для короля шутливых банальностей.

— Черт побери! — воскликнул король, как всегда, настолько невнятно, что казалось, будто язык его с трудом помещается во рту. Теоретически он осуждал всякого рода богохульства и даже написал памфлет о зле, причиняемом богопротивными словами, но на практике редко обходился без подобных фраз. — Если вы чувствуете себя превосходно со сломанной ногой, как же вы будете чувствовать себя, когда она снова станет целой?!

Сзади, со стороны свиты, раздались смешки. Однако мистер Карр даже не улыбнулся.

— И две сломанных ноги — слишком низкая плата за заботу вашего величества.

И хотя его акцент был неприятен для английских ушей, само высказывание с точки зрения куртуазии не вызвало никаких возражений. Король, подкрутив жидкую бородку, улыбнулся и одобрительно кивнул.

— Клянусь честью! Это ответ благородного человека. Вы наверняка побывали с сэром Джеймсом во Франции.

Мистер Карр подтвердил это. Он провел при французском дворе два года.

— Так вот где вы обучились изяществу французских оборотов речи! Среди этих бездельников и кровососов! Нет, нет, я вас ни в чем не упрекаю! У меня нет предубеждений против вежливых слов, даже если это обыкновенная болтовня.

Прекрасное юное лицо вновь залилось краской, и молодой человек, смущенный взглядом короля, отвел глаза.

Вскоре король покинул его, и ни тогда, ни на следующее утро, ни после визитов, которые король нанес ему в последующие дни, мистер Карр не в силах был понять смысл этих посещений. Но когда через три дня, также утром, к нему в сопровождении пажа явился королевский мажордом и доставил корзину редчайших фруктов — персиков и ароматных дынь, присланных королем со своего стола, отрицать очевидное уже не имело смысла. К тому же тот, кто доставил дары, — очень изысканный шотландский джентльмен, который назвался сэром Аланом Очилтри, — был чрезмерно заботлив и с большой готовностью предложил себя к услугам мистера Карра.

Наконец-то молодой шотландец понял, что колесо фортуны совершило неожиданный поворот и что он попал в весьма затруднительное положение. Все это произошло так стремительно, так случайно, ведь о таком возвышении он никогда и думать не смел! В той вежливой фразе, которую он сказал королю, крылась сущая правда, потому что он действительно с охотой сломал бы обе ноги, лишь бы заслужить благосклонность монарха.

Ежедневные визиты короля становились все продолжительнее. Вскоре вряд ли выдавался час, чтобы у постели мистера Карра не находился какой-нибудь посетитель из числа придворных, следовавших примеру своего господина. А к концу недели прихожая дома на Кинг-стрит по числу и званиям ее посетителей мало чем отличалась от приемных Уайтхолла.

Прежде сэр Джеймс Хэй обращал на Карра мало внимания, зато теперь визиты его тоже стали ежедневными. Он ухаживал за больным с таким усердием, что, казалось, они поменялись местами и из патрона сэр Хэй превратился в слугу. Даже лорд Монтгомери не брезговал искать милостей юного шотландца. И однажды — этот день стал вершиной в череде почестей — к мистеру Карру явился сам граф Саффолк, лорд-камергер[1075], и совершенно очаровал больного своей любезностью.

Граф объявил, что прознал о постигшем мистера Карра несчастье от своей дочери леди Эссекс. Она была очевидицей горестного события и с тех пор не перестает о нем говорить. Хотя мистер Карр раньше никогда не слыхал об этой леди, он был глубоко польщен тем, что привлек к себе взор и мысли такой знатной госпожи. Ее светлость, продолжал граф, так обеспокоена участью мистера Карра, что его светлость решил самолично навестить больного.

Мистер Карр поблагодарил соответствующим образом. В конце концов, молодой шотландец был хорошо воспитан, набрался во Франции придворного опыта, да и сейчас, благодаря благосклонному к нему отношению, приобрел определенную уверенность в себе, так что манеры его были вполне располагающими.

Лорд Саффолк почувствовал облегчение: по крайней мере, этот юноша, о котором уже говорили как о новом фаворите, нисколько не похож на этих неотесанных олухов, обычных любимчиков короля (как, например, Монтгомери, с которым его светлость чуть не столкнулся, покидая покои мистера Карра).

Граф Монтгомери был, как всегда, шумлив.

— Что привело к вам этого старого лиса?! — воскликнул он, ничуть не беспокоясь, что его светлость еще не ушел и вполне мог его слышать. Это было в обычае молодого Герберта: его совершенно не волновало мнение окружающих.

Сдержанность, прозвучавшая в голосе мистера Карра, могла показаться упреком:

— Ничего, это был визит вежливости, — ответил он.

— Тогда ему еще менее стоит доверять! Этим Говардам вообще верить нельзя — жадная свора волков и лисиц, а он — худший среди них. Берегитесь Говардов! Избегайте их объятий — это объятия дьявола.

Мистер Карр ответил натянутой улыбкой. В руках он держал книгу, которую читал перед приходом лорда-камергера. Он улыбнулся про себя: как же хорошо он узнал двор — теперь он не затруднился бы в выборе союзников.

Следом явился сам король в голубом бархатном камзоле. Камзол был застегнут криво, что еще сильнее подчеркивало уродливость короля, к тому же на бархате виднелись пятна — король был неаккуратен и неуклюж во всем, включая еду. Правда, когда он пил, то не ронял ни капли столь дорогих для него напитков. Лишь тот, кто видел короля за столом, мог понять, почему непочтительный Букингем назвал Якова I «его молотильство».

Король отстранил Монтгомери и занял привычное уже кресло в изголовье постели. Он осведомился о состоянии бедного мальчика, что говорит врач по поводу выздоровления и что это мистер Карр читает. Тот с улыбкой протянул королю книгу. Король улыбнулся в ответ и с достоинством откинулся в кресле. В глазах его светилась гордость — потому что мистер Карр читал «Царский дар», этот памятник учености его величества, который тот, словно новоявленный Макиавелли, собственноручно начертал в качестве учебного пособия для своего отпрыска, принца. Опытный царедворец мистер Райдер предусмотрительно снабдил мистера Карра экземпляром этого выдающегося произведения.

— Ну, ну! Значит, ты взял на себя труд познакомиться с лучшим моим созданием, — одобрительно проворчал король.

Он пожелал узнать мнение мистера Карра о книге. Мистер Карр ответствовал, что со стороны такого необразованного человека, каким он является, было бы непочтительно судить о произведении столь высокоученом и глубоком.

— Если ты сам ощущаешь недостаток образования, значит, ты в состоянии понять, что есть ученость и глубина, — и король требовательным тоном спросил мистера Карра, какая из глав понравилась ему больше всего.

Мистер Карр, которому книга на самом деле показалась невыносимо скучной и банальной, смог припомнить только прочитанную накануне главу. В этом памятнике мудрости, ответил он, созданном человеком, который одновременно является философом и теологом, он взял бы на себя смелость предпочесть главу, где говорится о браке.

Королю это, кажется, не очень понравилось: он прекрасно сознавал, что в данном вопросе его личные достижения далеки от совершенства. На публике он изображал из себя примерного мужа, но на самом деле между ним и Анной Датской[1076] никаких отношений почти не было, хотя она в свое время и родила ему семерых детей. В Датском дворце на Стрэнде[1077] она держала не только собственные, отдельные от него, апартаменты, но и что-то вроде собственного двора; двор этот грозил превратиться в партию, противную желаниям и политике самого короля. Но поскольку это беспокоило короля куда меньше, чем перспектива постоянного общения с супругой, он хранил спокойствие.

Его величество переменил тему разговора. Он заговорил о лошадях и верховой езде, о собаках и охоте, в том числе и соколиной, то есть о тех сторонах жизни благородного человека, которые были знакомы мистеру Карру лучше всего. Затем разговор перешел на воспоминания о Шотландии и о тех днях, когда юный Роберт Карр с помощью близкого друга отца герцога Леннокса был введен во дворец в качестве пажа. Смеясь,король вспоминал, что бедный паж никак не мог постичь латынь — а в его обязанности входило чтение молитвы перед мясным блюдом. Королю это так не понравилось, что паж был из дворца удален.

— Но ты, милый мальчик, конечно, наверстал упущенное?

Смущенный мистер Карр признался, что в латыни он так и не преуспел. Его величество был шокирован.

— Джентльмен, который не знает латыни! Черт побери! Да это даже хуже, чем женщина, лишенная целомудрия! А поскольку целомудрию женщины может препятствовать сама природа, о чем мы всегда должны помнить, когда пытаемся осуждать подобную женщину, то незнанию латыни природных препятствий не существует.

Далее король пустился в пространные рассуждения, богатые сложными оборотами речи и ссылками на классиков, — царственный педант весьма гордился своими познаниями — и в конце объявил, что не сможет «ценить мистера Карра так высоко, как хотелось бы», если тот не восполнит пробелы в образовании. Король желал бы видеть в нем джентльмена хорошего тона и воспитания (тогда становится непонятным пристрастие короля к Филиппу Герберту и некоторым другим господам, чьи вкусы и образованность не шли дальше разговоров о собаках и лошадях).

Мистер Карр рассыпался в сожалениях по поводу проявленного им легкомыслия. Это следует исправить немедленно.

— Так и поступим, — уверил его король: он сам станет ментором мистера Kappa. — Меня ничуть не беспокоит время, затраченное на твое обучение, Робин. Мне приходилось тратить его с куда меньшей пользой. — И король дотронулся до щеки молодого человека наманикюренным, мягким и украшенным драгоценными камнями пальцем, который, однако, мог бы быть и почище.

И прикованный к постели мистер Карр приступил к ежедневным сражениям с дебрями латинской грамматики. Это была своеобразная пытка, но мистер Карр переносил ее с большой отвагой — все ради того будущего, что перед ним открывалось. Поначалу он беспокоился по поводу своей неспособности к учению, но затем беспокойство улеглось: король, прирожденный педагог, был весьма терпелив — ведь ему нравилось демонстрировать собственную ученость.

Мистер Карр все еще блуждал в чащобе склонений и спряжений, когда в конце октября врачи разрешили ему вставать — сломанная нога срослась.

Король Яков присутствовал при первых шагах выздоравливающего и светился таким довольством, каким светится отец, наблюдая первые шаги дорогого дитяти. Он приказал Филиппу Герберту подставить «бедному мальчику» плечо, и лорд Монтгомери повиновался, хотя и был оскорблен тем, что ему приходится играть роль дворецкого при каком-то выскочке. Но он никак не показал своей обиды, более того, не постеснялся присоединиться к растущей толпе тех, кто восторгался Робертом Карром.

Собрание джентльменов высоких званий и родов, которое присутствовало в прихожей дома мистера Райдера на Кинг-стрит, лишь немногим уступало той блестящей толпе, что стала собираться во внешних покоях апартаментов, отведенных Роберту Карру в Уайтхолле. Если бы молодой шотландец знал сказки Шехерезады, он бы посчитал, что это джинн перенес его в такую сказку. Его разместили в едва ли не лучших покоях уже начавшего приходить в упадок королевского дворца. Комнаты выходили в огороженный со всех сторон сад — в течение нескольких лет эти комнаты занимал сэр Джеймс Элфинстоун, джентльмен высокого происхождения и еще большей гордыни, пользовавшийся благосклонностью покойной королевы. Сэру Джеймсу было приказано оставить помещение, он пожаловался лорду-камергеру, тот передал протест, смягчив его тон, королю, но его величество не желал вступать в дискуссии.

— Я отдал эти комнаты Карру, — вот и все, что он сказал, и в этих словах была такая решимость, что лорд Саффолк тут же отправился к сэру Джеймсу и попросил того освободить покои.

По приказу короля апартаменты были заново роскошно обставлены, меблировку дополняли богатые драпировки и редкие ковры. Мистер Карр, который в свои двадцать лет успел дослужиться всего-то до сквайра и который привык обслуживать себя сам, обнаружил в своей новой квартире целый полк грумов и пажей. Среди слуг были портные, в чью задачу входило подготовить мистеру Карру новый роскошный гардероб — король уверял, что его прежние наряды годятся разве лишь огородному пугалу; были камердинеры, обязанные довести мистера Карра до полного блеска, причем делалось это под наблюдением самого короля, полагавшего себя высшим арбитром элегантности (подобно тому, как он гордился собою — теологом и поэтом). Ювелиры с Голдсмит-рау раскинули перед юным Робином свои бесценные сверкающие игрушки, и монарх по-отечески указывал, какие надлежит выбирать. Цирюльники расчесали и завили рыжевато-золотистые кудри и придали отросшей каштановой бородке форму эспаньолки.

Учителей к молодому человеку не приставили — сей труд взял на себя сам король. По мнению его величества, ни один английский учитель не мог придать латыни молодого человека то истинно римское произношение, которое было принято в Шотландии и которым король гордился не менее, чем всем остальным. Злые языки сожалели, что его величество не придавал такого же значения правильности английского произношения, а потому не мог передать его ученику.

В эти зимние дни мистер Карр если не занимался с королем очередными уроками, то сидел с ним за трапезой, или скакал на коне рядом с ним, или подставлял руку, когда королю надо было во время аудиенции на кого-то опереться, — столь чудесна была красота юного шотландца, что король Яков не мог обходиться без него ни минуты.

К Рождеству имя нового фаворита было на устах у всего Лондона. В Датском дворце, где под руководством элегантного и опытного Пемброка держала свой двор королева и где часто бывал юный и суровый наследный принц Генри, по отношению к фаворитам короля был издавна принят презрительный тон. Теперь там создавались злобные памфлеты в адрес мистера Карра. Но хотя многие с понятной насмешливостью относились к внезапному возвышению нищего шотландца, хотя хватало завистников, предсказывавших падение столь же стремительное, как взлет, те из них, кому случалось лично встретиться с этим юношей, сразу проникались к нему симпатией: он был обаятелен, по-мальчишечьи естественен, откровенен и скромен. А ведь другой в его положении мог стать и заносчивым гордецом.

Его спасало воспитание — он происходил из обедневшего, но благородного рода и уже имел некоторый придворный опыт, что было хорошо заметно по милой непринужденности его бесед. Приятное лицо, юная живость и веселость, лившиеся на собеседников теплым и сверкающим потоком, — да, придворные начинали понимать и даже разделять чувства, которые питал к нему король.

Ему самому возвышение казалось совершенным чудом, он искренне считал нынешнее свое положение прекрасным и недолговечным сном. Убедила его в реальности всего происшедшего лишь просьба, с которой в один прекрасный день обратился к нему прежний хозяин апартаментов сэр Джеймс Элфинстоун.

Сэр Джеймс имел дипломатические способности и желал получить место посланника при французском дворе. Мечты его не были беспочвенными — король имел обыкновение обсуждать с ним англо-французские отношения, и вот теперь сэр Джеймс вознамерился через Карра обратиться к его величеству с просьбой о должности. Мистер Карр потерял дар речи — это обращение было самым убедительным доказательством настоящего поворота судьбы.

Он поклонился и, побледнев, произнес:

— Сэр Джеймс, вы не должны просить меня, вы можете мне приказывать. Я сегодня же переговорю с его величеством, и хотя эта должность, несомненно, будет принадлежать вам, вы получите ее за свои заслуги, а не в результате моей скромной просьбы.

Сэр Джеймс внимательно посмотрел на Kappa — такие слова в устах другого фаворита могли показаться насмешкой, но этот юноша был вполне искренен. Элфинстоун поклонился в ответ.

— Сэр, — сказал он, улыбаясь, — я горжусь дружбой с вами.

Вот так обстояли дела. Кошелек мистера Карра, щедро пополняемый любящим королем, был открыт для тех, кого молодой человек не мог поддержать иным образом; тогда же стало понятно, что он, в отличие от других фаворитов, не пользуется своим положением в целях обогащения. Как-то раз к нему по рекомендации генерального прокурора обратился проситель, желавший получить место в таможне. Карр, как всегда, внимательно выслушал доводы достойного джентльмена — тот все нахваливал свой опыт — и пообещал передать просьбу его величеству. После чего проситель (возможно, проинструктированный генеральным прокурором, который знал толк в подобных делах) пообещал, что помощь мистера Карра будет высоко оценена: после получения должности ему выплатят триста фунтов.

Молодой человек побелел и весь сжался, затем оглядел бесцеремонного просителя холодным взглядом и твердо произнес:

— Зайдите ко мне завтра, я передам вам мнение его величества о вашей персоне, — и, кивком отпустив посетителя, обратил слух к следующему.

Он с искренним негодованием рассказал королю о полученном оскорблении. Король расхохотался:

— Боже праведный! Да если б все служащие моей славной таможни оскорбляли меня таким образом!

Мистер Карр с удивлением смотрел на короля, что еще более того развеселило.

— Так ты считаешь, этот мужлан обладает необходимыми для должности качествами? — переспросил король.

— Он ими хвалился, представил письмо от генерального прокурора. Но…

— Отлично — значит, будет служить не лучше и не хуже, чем любой другой. К тому же не каждый проситель готов расстаться с такой кучей серебра. Ради Бога, выдай ему должность, возьми три сотни, и пусть катится к дьяволу. Значит, таможня? Видать, этот уже усвоил науку поборов.

Его величество славно повеселился, но затем, оставшись в одиночестве, посерьезнел — его поразила эта история. Роберт Карр был честен! Невероятное для придворного качество. Да этот малый — настоящее чудо. И то, что он, король, сразу же выделил его и облек таким доверием, доказывало его, короля, божественный дар подбирать себе слуг. Он всегда верил в свою способность распознавать людей с первого взгляда. Король Яков был доволен собой и тем более доволен Карром. Наконец-то среди всех этих льстецов, этих пиявок, что вились вокруг него ради собственной выгоды и были готовы продать его при первой же возможности, он отыскал честного человека; этот человек ничего для себя не желал, более того, даже отклонил выгодное предложение.

Значит, этот человек доказал свои высокие качества, на него можно положиться во всем.

Решительно, молодому Робину следует приналечь на латынь — его ждут великие дела.

Глава 3

ТОМАС ОВЕРБЕРИ
Мистер Томас Овербери, джентльмен, ученый и поэт, в свое время окончивший Оксфордский колледж королевы[1078], где получил степень бакалавра изящных искусств, а также изучавший юриспруденцию в Среднем темпле[1079], возвращался из дальних странствий домой. Он ступил на английский берег, обогащенный лишь жизненным опытом и ничем иным, и надеялся найти на родине место, достойное его талантов.

Он не был шотландцем по происхождению — его отец был глостерским эсквайром, барристером Среднего темпла. Однако мистер Овербери имел при шотландском дворе нескольких высокопоставленных друзей. Дружбу с ними он завел во время длительного визита в Эдинбург, года за три до смерти Елизаветы. Из Эдинбурга мистер Овербери возвратился с деликатным поручением от короля шотландцев к государственному секретарю королевы, поручение это он выполнил весьма толково. После этого он некоторое время служил сэру Роберту Сесилу, который возлагал на него большие надежды. Но беспокойный дух и жажда познаний толкнули Овербери в зарубежные странствия.

Желания мистера Овербери были отнюдь не скромными: он надеялся с помощью друзей обрести при дворе должность, на которой мог бы подкормиться остатками того, что еще не сожрала шотландская саранча.

Поселился он в Чипсайде, на постоялом дворе «Ангел». Здесь за скромную плату, соответствующую кошельку мистера Овербери, предоставляли скромный комфорт, отсюда он планировал начать свою атаку, и здесь его терпение было вознаграждено.

Владелец «Ангела» был болтлив, как и все люди его породы. Определив по некоторым признакам, что новый постоялец прибыл издалека, хозяин избрал его жертвой неумолчной своей болтовни. Опять же, как все люди его породы, он любил поговорить о делах и событиях, творящихся в большом свете и о всяческих придворных перестановках. Однако он начал свою речь издалека, с жалоб на чуму, которая поразила город в год восшествия на престол его величества (отцы города приняли мудрые меры и остановили мор). Затем одним прыжком он перебрался к Уайтхоллу и его веселым обычаям, а после этого провел параллель, которая, как он надеялся, будет для короля Якова лестной: он сравнил нынешний двор с двором прежней королевы. Тот в последние годы ее правления был, как сказали бы шотландцы, «угрюмым», а вот в короле Якове угрюмости не было ни капли: о таком клиенте может мечтать каждый честный виноторговец. Славный бражник, большой любитель крепкого вина!

Мистер Овербери, позавтракавший селедкой и шотландским элем, встал из-за стола. Этот высокий джентльмен был очень худ, на бледном, узком, с довольно-таки мрачноватым выражением лице выделялись хорошей формы нос, крепкий подбородок и густые брови, на которые спадали вьющиеся каштановые волосы. Глаза у него были большие и широко расставленные, и ему удавалось за несколько сонным выражением скрывать проницательность взгляда. Если бы не губы, полные и яркие, лицо казалось бы аскетичным. Человек наблюдательный, взглянув на мистера Овербери, сразу бы определил: да, это личность незаурядная. Незаурядными были его желания и страсти, сильной — воля в достижении желаемого. Держался он отчужденно и холодновато, отчего не всякий мог решиться сойтись с ним накоротке, а в движениях и жестах была грация, выдававшая хорошее происхождение. Ему исполнилось двадцать восемь, но, благодаря нелегкой жизни и ночным бдениям над книгами, выглядел он старше своих лет. Он принес юность на алтарь своих амбиций и, отказываясь от соблазнов, которые жизнь предлагает молодым, трудился над тем, чтобы закалить дух и разум. Он почитал знания единственным оружием тех, у кого, кроме гибкого ума и сильной воли, более никаких капиталов не было.

Итак, отзавтракав селедкой и элем, он уже было собрался уходить, но в последний момент строго глянул на хозяина:

— Значит, вы сказали, что король Яков — пьяница и обжора?

Толстяк затрясся от ужаса и праведного негодования:

— Сэр, сэр, вы неверно истолковали мои слова!

— Неверно истолковал? Да вы только и говорили, что о здоровом аппетите и неутолимой жажде нашего монарха. Конечно, для виноторговца такие привычки приятны, но у любого иного могут вызвать только презрение. Ну-ну, не дрожите и не потейте так, дружище. Я не шпион Сесила, как вы, наверное, предположили, я также не испанский лазутчик, как вы, вероятно, предполагали прежде.

Этот легкий, снисходительный тон мгновенно привел хозяина в чувство.

— Ваша милость, — заюлил он, — я ведь не сам все придумал. В городе только об этом и толкуют после банкета, который устроил в ратуше в честь его величества лорд-мэр[1080].

— Боже праведный! — презрительно фыркнул мистер Овербери. — Значит, в этом городе принято приглашать джентльмена на обед, а потом подсчитывать, сколько он съел и выпил? И когда состоялся банкет? — переменил он тему.

— Неделю назад, милостивый сэр. Я видел из окна всю процессию. Великолепное зрелище! Все бархат, да шелка, да самоцветы, а какие попоны у лошадей! Я видел и его королевское величество, он восседал на белой лошади, следом ехали сэр Джеймс Хэй в расшитом золотом костюме, и лорд Монтгомери, и лорд-камергер, и самый блистательный среди них — сэр Роберт Карр, он ехал по правую руку короля и всем улыбался, и…

— Что? Чье имя вы назвали?! — так громко воскликнул мистер Овербери, так выпрямился его и без того прямой стан, что хозяин запнулся в самом начале списка.

— Я сказал «сэр Роберт Карр», ваша милость. Это новый фаворит, которого король, говорят, любит как собственного сына. Клянусь Богом, каждый, кто видел этого молодого человека, не станет отрицать, что его возвышение — вполне заслуженное. Личико у него открытое, привлекательное, волосы золотые, а глаза, глаза — синие, да такие честные и веселые!

Хозяин продолжал восхваления, но мистер Овербери не слушал. Он тяжело дышал, а на щеках даже появился румянец. Он вновь прервал поток хозяйских восхвалений, на этот раз восклицанием: «Невероятно!»

Хозяин поперхнулся:

— Ваша милость сказали «невероятно»? Но, уверяю вас, я сам видел, да и люди…

Мистер Овербери махнул рукой:

— Я воскликнул так в ответ на собственные мысли, а не на ваши слова, достопочтенный хозяин. Этот Роберт Карр, он откуда, вы не знаете?

— Ну конечно же из Шотландии, откуда еще!

— Ах, из Шотландии. Тогда почему у него такое имя? И из какой части Шотландии, вы, случаем, не слыхали?

— Ну как же! — хозяин почесал лысый затылок. — Говорят, откуда-то из Фернисайда или Фернибэнка, короче, Ферни-чего-то.

— Может быть, из Фернихерста? — на этот раз в обычно спокойном голосе мистера Овербери явно слышалось волнение. Хозяин прищелкнул пальцами:

— Фернихерст! Точно! Вы, сэр, попали куда надо — Фернихерст!

И тут мистер Овербери разразился таким хохотом, какого трудно было ждать от столь сурового на вид человека.

— Робин Карр из Фернихерста — королевский фаворит? Ну-ка, любезный хозяин, расскажите мне о нем поподробнее, — и он снова уселся за стол.

Хозяин с готовностью пересказал то, что было на устах всего города и из чего можно было сделать только один вывод: каждый, кто нынче искал милостей при дворе, должен был обращаться не к лорду-камергеру, не к первому лорду казначейства, не к лорду Монтгомери, конечно, достойным и влиятельным господам, а к сэру Роберту Карру, чье влияние на короля преобладало над любым другим.

Это была фантастическая новость! Роберт Карр, которого мистер Овербери знавал в Эдинбурге еще подростком! А ведь этот Карр — ему тогда было пятнадцать, а мистеру Овербери двадцать два года — сиживал у ног мистера Овербери и глядел на него с обожанием, как на старшего брата. Мистер Овербери даже в том возрасте был уже вполне зрелым человеком — ученый, поэт, юрист, хорошо знавший свет (особенно в глазах неотесанного шотландского паренька). То, что этот взрослый господин обратил внимание на мальчишку и относился к нему во всех смыслах как к равному, превратило первоначальный интерес и почтение в настоящее почитание. Да, этот Робин был весьма милым пареньком. Интересно, изменился ли он за шесть лет, и если изменился, то в какую сторону? Как теперь отнесется Робин к тому, кому прежде поклонялся? Раньше он взирал на мистера Овербери снизу вверх, но теперь, когда колесо фортуны вознесло его так высоко, он, конечно, станет смотреть сверху вниз. Да и вообще все его взгляды наверняка очень переменились.

Ладно, нечего гадать, рассудил мистер Овербери. Надо самому во всем убедиться.

Он разложил скудное содержимое своих седельных сумок и без труда (поскольку выбор был невелик) выбрал костюм из темно-лилового бархата, уже хорошо ему послуживший. Аккуратно прошелся по нему щеткой, надел. Украшений у него не было, не было даже золотой цепи, но воротник из кружев, которые во Франции уже начали туго крахмалить, придавал наряду определенную элегантность, а остальное компенсировалось стройной фигурой, грациозной осанкой и уверенным видом.

В уличном шуме ясного мартовского утра мистер Овербери распустил паруса, и весенний ветер домчал его до собора Святого Павла. Здесь была стоянка этих новомодных наемных экипажей, которые ходили до Вестминстера[1081] и брали с четырех пассажиров шиллинг. Попутчиками оказались придворный поставщик и двое джентльменов из провинции, осматривавших достопримечательности. Всех их мистер Овербери буквально заморозил своим строгим и холодным видом.

Выйдя на Чаринг-кросс, он уже пешком проследовал вдоль забора Уайт-холла, мимо застывших на посту стрелков, и вышел на площадку, огороженную позолоченными перилами и венчавшуюся мозаичным фронтоном, который спроектировал для Генриха VIII сам Гольбейн[1082].

Затем его, словно теннисный мячик, перекидывали от дворцовых караульных к лакеям и от лакеев к привратникам, и если бы он по счастливой случайности не встретил в одной из галерей графа Солсбери, все бы его старания так ничем и не кончились.

Вооруженный жезлом старший привратник не слишком-то вежливо попросил его посторониться, и, послушно отступив и повернувшись, мистер Овербери почти что столкнулся с невысоким хромым джентльменом, который в сопровождении двух прислужников направлялся туда же, куда и мистер Овербери. Мистер Овербери узнал джентльмена — то был первый государственный секретарь.

Быстрый взор хромого джентльмена скользнул по мистеру Овербери, задержался на нем, и министр в удивлении произнес его имя.

Память сэра Роберта Сесила была крепкой, и мистер Овербери занимал в ней свое место.

В ответ на расспросы милорда мистер Овербери вкратце поведал о том, что прибыл в Лондон только вчера и назавтра собирался предстать перед его светлостью сэром Робертом.

— А почему не сегодня?

Мистер Овербери сказал в ответ правду, и приятное, умное лицо графа осветилось улыбкой — понимающей и чуть грустной. Заметив ее, мистер Овербери пояснил, что на встречу с Робертом Карром его подвигли скорее приятные воспоминания о прежней дружбе, чем нынешнее положение молодого шотландца. Однако улыбка его светлости оставалась печальной.

— Несомненно, теперешнее положение мистера Карра все же оживило ваши воспоминания, — сказал он и добавил: — Пойдемте со мной. Я направляюсь к королю, а где король — там вы отыщете и Карра.

Так и получилось. Король как раз шел по галерее и рядом с ним шествовал во всем своем блеске Робин Карр — мистер Овербери с трудом узнал в нем своего маленького шотландского друга. Стоял Карр или сидел, король неотвязно обнимал его левой рукой — этот жест многие могли бы истолковать как проявление нежности, однако на самом деле король лишь искал поддержки, необходимой при его слабых ногах. Однако проявления королевской нежности все же имели место: выслушивая одного просителя за другим, король то ласкал золотые кудри фаворита, то нежно пощипывал его щеку.

Перед королем предстал старый граф Нортгемптон, похожий на стервятника. Сэр Роберт скользнул отсутствующим взглядом по низкорослому государственному секретарю и возвышавшемуся над ним мистеру Овербери.

И сразу же взгляд сделался живым, а прекрасное юное лицо осветилось улыбкой узнавания. Старая привязанность дремала все эти годы, и сейчас она возвратилась с такой силой, что сэр Роберт бесцеремонно сбросил с плеча царственную длань и с распростертыми объятиями бросился навстречу старому другу.

Удивленный король оборвал свою речь и нахмурился. И в тот же миг стоявший в свите Хаддингтон ступил вперед и с готовностью занял место сэра Роберта. В молчании король протянул ему свою руку и продолжал смотреть вслед сэру Роберту, а затем перевел изучающий взгляд на человека, который, словно магнит, притянул к себе его фаворита.

Птичья голова Нортгемптона повернулась на морщинистой тощей шее, и он тоже уставился на прыткого шотландца — на сморщенном лице старого царедворца жили, казалось, только глубоко посаженные темные глаза.

А сэр Роберт, по-детски ничего не замечая, крепко держал старого друга за руки и изливал на него поток вопросов.

Мистер Овербери в ответ только посмеивался. Но, подметив во взгляде короля негодование, он понял, что подобными манерами сэр Роберт может заслужить большую немилость — ведь король, пожалуй, сочтет это чуть ли не предательством. А поскольку глаза мистера Овербери подмечали все, он также заметил злобную ухмылку Нортгемптона и удовлетворенно поджатые губы лорда Хаддингтона. Надо было срочно исправлять положение, и он, улыбаясь, произнес:

— Со временем я все тебе расскажу, Робин, а сейчас ты нужен его величеству.

Сэр Роберт обернулся, увидел устремленный на него надменный взгляд и осознал свой промах. Спас ситуацию лорд Солсбери: он выступил вперед, подтолкнул мистера Овербери и представил его королю.

Любопытство короля было удовлетворено, однако он оказал незнакомцу холодный прием, а, услыхав имя, скаламбурил — еще бестактнее и глупее, чем когда-то по поводу сэра Рейли[1083].

— Овербери?[1084] Ах, у мистера Овербери такой вид, будто он перегружен португальским вином!

Сказавши так, он отвернулся от склонившегося перед ним джентльмена. Однако Солсбери не собирался отступать:

— Ваше величество, позвольте добавить, что мистер Овербери отнюдь не новичок ни на вашей, ни на моей службе.

Бровь короля поднялась вверх — таким образом он выразил прохладную заинтересованность.

— Когда-то он был доверенным посланником вашего величества ко мне и достойно справился с возложенной на него задачей. — И его светлость напомнил о миссии, когда-то порученной мистеру Овербери.

В характере короля была одна привлекательная черта — он никогда, если к тому не было серьезных оснований, не забывал тех, кто преданно служил ему в те трудные годы, когда он добивался английской короны, или тех, кто каким-либо образом способствовал его перемещению из страны бесплодных камней в обетованный край. К счастью для мистера Овербери, лорд Солсбери причислил его к сонму способствовавших, а то первое появление при дворе вполне могло оказаться последним.

Король повернулся и еще раз — уже несколько теплее — оглядел бледное узкое лицо.

— Странно, я его не помню, хотя память, пожалуй, одна из самых сильных черт моего королевского величия. Но если так говорите вы, моя маленькая ищейка, значит, мы еще встретимся с этим джентльменом. — И он отнял свою руку от Хаддингтона. — Пойдем, Робин, — скомандовал король и, снова опершись на Робина, удалился.

Но сэр Роберт все же успел шепнуть словечко-другое лорду Солсбери, и словечко попало по назначению.

Вот почему, когда час аудиенций был завершен и его величество, отобедав, по обыкновению удалился к дневному сну, друзья встретились вновь в апартаментах сэра Роберта, поскольку мистеру Овербери было приказано ждать его там.

В честную и открытую душу молодого Карра не закралось и тени подозрения (вполне простительного для человека его положения), что старый знакомый искал встречи с ним ради какой-то выгоды. Он тепло обнял друга и спросил, почему Том (как он привык называть мистера Овербери) до сих пор к нему не приходил. Мистер Овербери, в силу своей натуры более сдержанный в проявлении чувств, спокойно объяснил, что только недавно прибыл в Англию. Он серьезно и даже строго разглядывал молодого человека и отметил, что тот очень вырос, а вид его просто вызывает восхищение. Пышный камзол из темно-красного бархата, туго стянутый на осиной талии, был самого последнего покроя, подвязки шелковых чулок украшали банты, короткие штаны — рюши, а шею охватывал туго накрахмаленный плоеный воротник, отчего златокудрая голова Робина делалась похожей, по словам мистера Овербери, на голову Иоанна Крестителя, когда ее отрубили и положили на блюдо.[1085] В ушах Робина сверкали драгоценные камни, грудь украшала тяжелая золотая цепь.

Робин приказал принести печенья и вина, поскольку мистер Овербери проголодался, и мистер Овербери отметил про себя и богатые голубые с серебром ливреи лакеев, и драгоценную золотую тарелку, и тончайшей работы золотой кубок, и кувшин, в котором был подан великолепный фронтиньян[1086]. Да, эта трапеза очень отличалась от их прежних северных пиршеств, когда они довольствовались пивом из оловянных кружек да овсяными лепешками на деревянных тарелках.

Они проговорили до самого вечера, и когда растаял свет мартовского дня, огромная, богато обставленная комната осветилась пламенем из огромного камина. Сначала они вспоминали Шотландию и свои первые встречи, потом мистер Овербери в присущей ему краткой, но согретой живыми деталями манере описал свои странствия. Наконец они подошли к невероятному повороту в судьбе Робина Карра, и мистер Овербери узнал все стадии возвышения, через которые прошел юный друг.

Как ни странно, повествование, милое и веселое в начале, к концу приобрело довольно грустный оттенок. Мистер Овербери понял, что эта романтическая повесть была чем-то омрачена. Мистер Овербери нелицеприятно высказал молодому человеку свое суждение и захотел узнать подробности.

Сэр Роберт тяжело вздохнул. Усталым жестом он потер лоб и, глядя в огонь, произнес:

— Мое положение завидно только на первый взгляд, да и то для людей недалеких. Себе же самому я кажусь лишь забавной игрушкой в руках могущественного господина, а такое положение недостойно мужчины. Я хорош, чтобы прогуливаться с королем, охотиться с ним, участвовать в его попойках. Он обнимает меня за плечи, ерошит мне волосы, словно я комнатная собачка, щиплет за щеки, словно я женщина. Он заваливает меня подарками — да ты и сам это видишь. У меня нет недостатка в деньгах. И королевский сын не мог бы жить приятнее. Именно потому глупцы завидуют мне, люди добрые, возможно, жалеют, но достойные презирают меня. В глазах Пемброка и Солсбери я вижу откровенное, ничем не прикрытое презрение; в глазах Саффолка и Нортгемптона я читаю то же самое, правда, эти господа ценят земные блага превыше всего и не выражают свои чувства столь явно. Они понимают, что могут извлечь из меня свою выгоду, и потому не выходят за рамки вежливости. Королева не удостаивает меня взглядом, более того, открыто насмехается, а принц Генри, который совершенно справедливо считается самым благородным молодым человеком Англии, следует примеру матери. Потому и все друзья принца, а у него много достойных друзей, настроены ко мне враждебно. Временами мне хочется бросить все и сбежать. Мне надоело такое отношение, но у моей усталости есть и другие причины. Король измучил меня вниманием. Ему постоянно требуется мое присутствие, он поглощает мое время целиком. Я не могу выбирать друзей, а сейчас он, например, дуется на меня, словно ревнивая жена, потому что я слишком открыто выказал свою радость при виде тебя. Господи, Том, порой эта ноша кажется невыносимой.

Глубоко расстроенный, Робин встал и, подойдя к камину, закрыл руками лицо.

Мистер Овербери молчал, потрясенный этим признанием.

— То, что я сказал тебе, Том, я не говорил никому, по правде, я и себе боялся признаться в этих чувствах. Считай, что я исповедовался перед тобой, как ревностный католик исповедуется своему духовнику. Мне необходимо было высказаться, чтобы сохранить душевное здоровье, те капли здравого смысла, что еще во мне остались. Это Господь направил тебя ко мне. Как хорошо, что ты приехал!

— Хорошо, но для чего? — удивился мистер Овербери.

— Ты можешь дать мне дельный совет.

Мистер Овербери вздохнул:

— Из того, что ты рассказал, я могу сделать вывод, что сердце уже подсказало тебе, как поступать.

Сэр Роберт со стоном повернулся к другу — тот сидел, глубоко задумавшись, оперев голову о сложенные под подбородком руки. Разговор принял оборот, отличный от того, какой ожидал мистер Овербери и на какой он, правду сказать, надеялся.

— Если бы я был нужен королю ради каких-либо важных дел, тогда все было бы по-другому!

— Ради важных дел? — переспросил мистер Овербери. Чувствительное ухо уловило бы в его голосе сомнение: разве подобный образ жизни предполагал какие-либо дела?

— Ну да, — пояснил сэр Роберт. — Если б я только мог приносить пользу, выполнять работу, по-настоящему служить стране! Если б я мог исполнять какой-то долг!

— А кто тебе мешает? Мне говорили, что ты многим оказываешь покровительство, что ты для многих испросил хорошие должности. Так почему бы не попросить для себя самого?

— Король самого невысокого мнения о моих способностях. Я неученый, я не очень хорош в латыни. — В голосе Робина звучала горечь.

— Латынь? — со смехом переспросил мистер Овербери. — А как, по-твоему, владеет латынью Том Говард, нынешний почетный ректор Кембриджского университета, помимо того он еще и лорд-камергер, а граф Саффолк? Ты можешь вершить большие дела и без всякой латыни.

— Король считает, что я и в делах не разбираюсь.

— Ну, это наживное. По-моему, Робин, ты себя недооцениваешь. Было бы желание, а путь к его осуществлению всегда можно отыскать.

— Для меня все не так просто, как было бы, например, для тебя. У тебя есть преимущества. Ты учился в Оксфорде и ты знаешь законы.

— Все, что я знаю, я почерпнул в книгах, а доступ к ним открыт для всех.

— Книги! С ними-то я знаком. Сам король был у меня учителем латыни. Но толку мало. И потому я то, что я есть. Я понимаю, — что каждый, кто ищет моего покровительства, чтобы через меня обратиться к его величеству, на голову выше меня. Когда на совещаниях Тайного совета обсуждаются важные вопросы, я сижу молча, как несмышленое дитя или слабая женщина. Вот вчера, например, речь шла об этом голландском деле, и я стыдился своего собственного невежества.

Мистер Овербери снисходительно улыбнулся:

— Да, да, а говорили другие, которые разбираются в вопросе ничуть не лучше тебя. Робин, ты должен постичь искусство, которому в книгах не учат, — искусство скрывать невежество. А невежество встречается куда чаще, чем ты полагаешь.

— Да я до такой степени ничего не понимал, что не смог бы и притвориться понимающим!

— В чем же заключалась проблема?

Сэр Роберт нетерпеливо передернул плечами: после всего того, что он поведал, вопрос показался ему неуместным. Тем не менее он вкратце описал ситуацию.

— Король очень нуждается в деньгах. Его долги составляют более миллиона фунтов, а новый налог, введенный Солсбери, оказался каплей в море.

— Ну, видишь! Ты достаточно разбираешься в делах.

— Я просто передаю то, что слышал вчера. И король, по-моему, обратился к Нидерландам, чтобы те выплатили восемьсот тысяч фунтов за услуги, оказанные им старой королевой во время их войны с Испанией. В качестве залога он удерживает города Флашинг, Брель[1087] и… еще какой-то город.

— Раммекенс, — подсказал мистер Овербери.

— Да, да, Раммекенс; вот видишь, как хорошо ты это знаешь!

Мистер Овербери улыбнулся про себя. Сэр Роберт продолжал:

— Голландцы не могут заплатить, а королю нужны деньги, и он хотел бы продать города Филиппу Испанскому.

На этот раз мистер Овербери рассмеялся в открытую:

— И как отреагировали на эту неразумную идею советники его величества?

Сэр Роберт был потрясен легкостью, с которой мистер Овербери понял суть.

— Они проспорили от обеда до ужина — одни были за, другие против, но так и не пришли к решению.

Лицо мистера Овербери приняло странное выражение — хотя, возможно, в том была виновата игра света от пылавших в камине поленьев.

— А какие доводы приводили те, кто против? — спросил он.

— Такую продажу могут счесть предательством идеи протестантства, и это событие вызовет в Англии нежелательный резонанс. — И сэр Роберт вернулся к своим собственным проблемам, которые интересовали его куда больше. — Я сидел там, словно немой, неспособный произнести ни слова.

— А почему ты не можешь высказать собственное мнение?

— Потому что у меня нет необходимых сведений. И нет таких советников, с чьей помощью я мог бы его сформировать.

— Да, советники тоже ничего не знают! Зато они обладают другим ценным искусством — они отнюдь не смущаются своим незнанием. Ха-ха! Ты украшаешь других добродетелями, которых у них нет, но которыми, сам того не понимая, обладаешь ты. Это вполне в человеческой натуре, но так ты ничего не добьешься. Ты сказал, вопрос будет обсуждаться снова? Теперь слушай меня внимательно. Я недавно вернулся из Голландии, и то, что скажу сейчас, имеет под собой глубокие основания, в доказательствах не нуждающиеся. Воспользуйся моими знаниями. Пусть это будет твоим собственным мнением — только не произноси его, как хорошо затверженный урок.

После этого мистер Овербери медленно и подробно объяснил молодому человеку положение, которое занимают испанцы в Нидерландах в данный момент. Тот слушал, раскрыв рот.

— Теперь, — завершил свой урок мистер Овербери, — ты можешь смело давать необходимые советы. В крайнем случае, если спросят, откуда ты все это знаешь, можешь сослаться на меня. Но помни: ты должен представить дело так, будто специально обратился ко мне с расспросами, дабы наиболее полно послужить интересам короля. Информацию можно получить из самых разных источников, но лишь тот способен находить верные решения, кто знает, каким источником следует пользоваться и как до него добраться.

Он встал и протянул руку. Уже наступила ночь, но комната по-прежнему освещалась лишь камином.

Сэр Роберт схватил протянутую руку и крепко ее пожал. Голос его звучал взволнованно:

— Ты еще придешь?

— Как только позовешь. Я в твоем распоряжении, Робин. Я остановился в «Ангеле» на Чипсайде, ты всегда меня там найдешь.

Сэр Робин под руку проводил мистера Овербери до главной лестницы. Здесь он передал его привратнику, который вывел его из дворца.

Вот так и получилось, что мистеру Овербери пришлось уйти, ни слова не сказав о деле, которое привело его к сэру Роберту, он так и не упомянул, что сам ищет места. А все потому, что нашел более тонкий способ подать себя: человек, который может сделать себя необходимым, не должен просить. Такому человеку лучше подождать, пока его попросят.

Глава 4

ДОГОВОР
Его величество сидел в совете в окружении государственного секретаря, лорда-канцлера и тщедушного лорда-хранителя печати, чьи услуги когда-то высоко ценили старая королева, смуглолицый сэр Ральф Уинвуд и некоторые другие, не столь значительные персоны.

На табурете, стоявшем подле позолоченного королевского кресла, примостился сэр Роберт Карр — он чувствовал, что присутствие его лишь терпят, как терпели бы присутствие Арчи Армстронга, королевского шута.

Говорили старейшины. Вновь обсуждался вопрос о голландских городах, вновь высказывались полярно противоположные мнения. Двое Говардов, которые втайне симпатизировали католикам (хотя и не ходили, как уверяли злые языки, к мессе), были сторонниками продажи, что укрепило бы дружеские связи между Яковом I и Филиппом III. Солсбери, несмотря на тщедушное тело обладавший львиным сердцем, в котором жила лишь одна любовь — любовь к Англии, яростно сопротивлялся сделке, поскольку она могла породить серьезное брожение в стране.

Король слушал аргументы обеих сторон, время от времени отвечал на вопросы и явно наслаждался своей ролью царя Соломона — эта роль настолько тешила его тщеславие, что он с трудом удерживался от того, чтобы не усесться на скамью королевских судей.

Сесилу он отвечал:

— Вы пытаетесь оспорить материальный вопрос моральными аргументами, а я не могу припомнить в мировой истории — знания которой у меня весьма обширны — случая, чтобы чувства все же одержали верх над необходимостью. Мы призваны служить необходимости как философской категории. Следовательно, если парламент считает нужным щадить чувства нации, парламент должен предоставить и требуемые субсидии. Но я не возлагаю на это больших надежд. Потому что если бы парламент продемонстрировал соответствующее чувство долга и сознание своих обязательств перед помазанником Божьим, если бы парламент прислушивался к его просьбам, мы бы не обсуждали сейчас иные способы получения материальной поддержки.

Говарды зааплодировали. Нортгемптон, величайший лизоблюд своего времени, произнес целую речь о ни с чем не сравнимой стройности королевской логики. Саффолк решительно объявил, что нет никакой нужды уважать чувства нации, которая не уважает своего короля, и если нации не понравится продажа городов, надо объяснить ей, что вина за столь неприятную для нее сделку лежит не на короле, а на парламенте.

Возвращаясь к вопросу о нанесенных парламентом оскорблениях, Нортгемптон осведомился, почему иные — при этом его птичий клюв и глубоко посаженные глазки недвусмысленно уставились на Солсбери — смеют оспаривать преимущества союза с Испанией. Такой союз служит делу мира во всем мире — следовательно, всеобщему процветанию. Народу следует постараться это понять, и тогда старая вражда, которую разжигали люди, подобные Рейли и другим морским грабителям, уляжется, а народ будет аплодировать подобному решению.

Стороны отклонились от главного вопроса и он чуть было не потонул во второстепенных подробностях, когда сэр Роберт Карр, собрав все мужество, осмелился вступить в дискуссию.

— Дозволит ли его величество и мне высказать слово?

Присутствующие уставились на него с удивлением. И даже с весельем во взорах — таким образом они демонстрировали свое презрение. Король, который до того нежно теребил бант на плече молодого человека, замер и, повернувшись к юноше, тревожно спросил:

— Как, ты вмешиваешься в работу совета? — Он был явно озадачен. Затем оправился и басовито рассмеялся: — Что ж, не зря ведь говорят «устами младенца…» Давайте послушаем, что скажет наш мальчик.

Сэр Роберт откашлялся:

— Поскольку вопрос уже обсуждался два дня назад, у меня была возможность попристальнее взглянуть на отношения с Голландией. Пусть это извинит мое недостойное вмешательство, сир.

— Ты интересовался голландскими делами? — И король снова засмеялся, а за ним и весь совет, за исключением Сесила, который вдруг вспомнил свою встречу с Овербери и тут же выбранил себя за то, что пренебрег разговором с этим человеком, которого он знал как проницательного наблюдателя, — после зарубежных странствий он многое мог ему порассказать. Молодой Карр, как он сразу понял, по случайности или же намеренно сумел его опередить. Так что он единственный из присутствующих не удивился тому, что затем последовало.

Сэр Роберт начал речь довольно смело:

— Ваши споры здесь — по большей части бесполезная трата времени и сил: высказанные мнения покоятся на ситуации,которая уже коренным образом изменилась. — Он не обратил внимания на презрительные пофыркивания членов совета и возвысил голос: — Вы основываетесь на неверной информации, точнее, информации, которая более не является верной, будто король Филипп непременно выкупит эти города, — а его величество, безусловно, имеет полное право на их продажу.

Государственные мужи вздрогнули и как по команде повернулись к нему: начало было слишком уж резвым даже для фаворита. И только король решился задать вопрос:

— А почему это он теперь не станет их покупать?

— Потому что он, как мне известно, столь же ограничен в средствах и не может сорить деньгами. Пока Испания была склонна продолжать войну, существовала возможность сделать то, что предлагает ваше величество. Но случай упущен! Эрцгерцог Альберт по-прежнему находится в Голландии, это верно, но меры по эвакуации войск уже предпринимаются. Испания осознала, что ресурсы ее на исходе. Через три месяца, а может быть, и ранее, она вступит в мирные переговоры с Соединенными Провинциями. Поэтому Испания больше не желает получить эти города. Из чего следует, что, предложив их к продаже, можно породить недовольство своих подданных, но не достичь при этом желаемого. К тому же и голландцы возмутятся, и тогда получить с них долг будет еще труднее, чем сейчас.

Заявление произвело эффект разорвавшейся бомбы.

Сесил и те, кто его поддерживал, с удовольствием выслушали новости, препятствовавшие сделке, которая могла произвести тяжелое и даже катастрофическое воздействие на общественное мнение. В умах других раздражение, вызванное новостью, слилось с раздражением в адрес источника информации. Они уже было собрались ринуться в открытый бой, но их опередил король.

— Черт возьми! — воскликнул он. — Откуда ты узнал о намерениях испанцев?

Мистер Карр был достаточно ловок, чтобы прославить себя, и проявил не меньшую ловкость в прославлении мистера Овербери. Он объяснил, что встретился вчера со своим старым знакомым, который только что прибыл из Нидерландов, и воспользовался возможностью получить информацию, возможно, полезную для их светлостей в решении вопроса, столь их беспокоившего.

— Твой старый знакомый… — повторил король слова Робина, — не тот ли это длинноногий мужлан, которого нам представил мой первый лорд казначейства?[1088]

— Он самый, сир. Мистер Овербери.

— Ах да, Овербери… Но с какой это стати мы должны верить его словам?

— Милорд казначей может объяснить, почему к его мнению стоит прислушаться.

И первый лорд казначейства объяснил:

— Я давно знаю этого человека как проницательного и осторожного. Если он говорит, что Испания намерена заключить мир, он имеет к тому достаточно оснований, поскольку способен делать правильные выводы. И потому не стоит отбрасывать аргументы, приведенные сэром Робертом.

— Ну, ну! А если этот человек сделал из своих наблюдений неправильные выводы? Errare humanum est, людям свойственно ошибаться[1089], милорд. И к людским умозаключениям следует относиться с осторожностью.

Молодой Карр, жаждавший продолжить эту тему и, если уж представилась возможность, произвести впечатление на присутствующих, подоспел с ответом первым:

— Для того, чтобы проверить правильность выводов мистера Овербери, времени потребуется совсем немного. И осторожность подсказывает, что нам следует воздерживаться от действий. Через пару-тройку месяцев мы увидим, действительно ли эрцгерцог уходит из Голландии или же он просто собирается с силами, чтобы продолжить войну, — тогда-то можно вернуться к вопросу о продаже и заключить куда более выгодную сделку. Если война затянется, то, выжидая, мы ничего не потеряем.

— Вот он, праведный судия! — иронично воскликнул король, однако за этой иронией скрывалось восхищение качествами, до того в этом красивом юноше им не подозреваемыми.

Позже, оставшись с сэром Робертом наедине, король высказал пожелание лично проверить глубину знаний мистера Овербери касательно голландских событий. Вследствие чего наутро к мистеру Овербери явился посланник от сэра Роберта и пригласил его в Уайтхолл. Среди лодок, скопившихся в Королевской гавани, его поджидала собственная барка сэра Роберта.

На этот раз король, сообразивший, что мистер Овербери может быть полезен, встретил его ласково и разыгрывал привычную роль вполне доступного весельчака. Мистер Овербери отвечал на расспросы кратко, четко и умно.

Его величество процитировал Лукиана[1090], мистер Овербери дополнил цитату с такой точностью, что король поздравил его с великолепным знанием латыни, хотя и покритиковал оксфордское произношение.

Мистер Овербери принял критику с поклоном и даже не пытался защищаться.

— Уж потрудитесь запомнить мои поправки, — сказал его величество.

— Тот, кто забывает советы истинного знатока, вредит самому себе. — И мистер Овербери вновь поклонился с чрезвычайной учтивостью.

Глаза короля сверкнули — эта тонкая лесть очень ему понравилась.

— Вы, я вижу, человек разумный, — произнес король. Длинное меланхоличное лицо осветилось улыбкой.

— Мои мысли, сир, схожи с бархатцами — они раскрываются, когда их освещает солнце.

Поскольку приближалось время обеда, мистера Овербери отпустили — дурное впечатление, произведенное на короля его первым появлением при дворе, было исправлено.

Мистер Овербери остался отобедать с сэром Робертом и, будучи ценителем вкусной еды и хорошего вина, с удовольствием отметил роскошь, с которой питался его друг. Когда слуги убрали скатерти и друзья перешли к засахаренным фруктам, мистер Овербери поведал о том, что занимало его мысли.

— Твой утренний посланец, Робин, был не единственным: мне принесли записку от первого лорда казначейства. Он просил меня зайти, как только я найду время.

Сэр Роберт молча кивнул. Мистер Овербери продолжал:

— Его светлость и я — давние знакомцы. Когда-то, при старой королеве, я уже имел честь послужить ему, и эта записка, верно, означает, что он снова нуждается в моих услугах. Зачем, как ты думаешь, он за мной послал?

— А почему бы и нет? — улыбнулся сэр Роберт. — Я рад, так рад за тебя! Для тебя теперь открыты все двери!

— Ты рад? — удивленно переспросил мистер Овербери. На губах его мелькнула сочувственная улыбка. — Ну что ж, тогда и говорить не о чем.

— Как это — не о чем говорить? И почему бы мне не радоваться за тебя, Том? Разве я не желаю тебе добра?

— Конечно, ты желаешь мне добра, и я желаю тебе того же. Что ж, тогда говорить не о чем, — повторил мистер Овербери. — Завтра же отправлюсь к первому государственному секретарю.

— А ты что, не хочешь?

— Нет. Я жду, когда ты выскажешь свою волю.

— Мою волю? — Сэр Роберт ничего не понимал, и мистер Овербери про себя проклинал друга за тугоумие.

— Сесил послал за мной из-за того, что произошло вчера. Он понял, что я могу быть ему полезен. Я думал, такая же мысль может прийти и тебе. И я не хотел бы служить другому, если в моих услугах нуждаешься ты, Робин.

— Твои услуги! — Сэр Роберт в волнении вскочил, он наконец-то понял, о чем идет речь. — Господи, да конечно же я очень в них нуждаюсь! Ты мне нужен больше, чем кто бы то ни был: ты богат знаниями и пониманием событий, тем, чего мне как раз и не хватает!

— Но тогда почему… — начал мистер Овербери, но сэр Роберт прервал его:

— Только что я могу предложить тебе? А Сесил может предложить многое.

— Это не самое важное.

— Нет, это очень важно! Потому что иное означает, что я пользовался бы нашей дружбой.

— Мы могли бы извлечь обоюдную выгоду. — Мистер Овербери наконец-то решился на откровенность. — В тебе есть качества, которые уже завоевали привязанность короля. У меня же есть знания, с помощью которых ты можешь завоевать настоящее положение при дворе, вырасти из обычного фаворита — ты сам себя так назвал, Робин, — в человека, влияющего на политику государства. Ты и я, мы вместе станем силой, которой трудно противиться. Мы дополняем друг друга, по отдельности же мы значим мало. Вместе мы сможем править если не всем миром, то, по меньшей мере, Англией. Обсуждая вчера нидерландскую проблему, ты уже кое-что завоевал в глазах короля и, несомненно, в глазах членов Тайного совета. Они увидели в тебе то, о чем ранее и не подозревали. Укрепи свой авторитет — а я научу тебя, как этого добиться, — и ты превратишься в ту силу, в ту власть, что стоит за троном. С тобой будут советоваться по всем важным вопросам, твои взгляды будут уважать. Сесил стареет, он слаб здоровьем, но этот бедный калека — единственный по-настоящему умный человек среди них всех. Когда он выпустит из рук кормило власти, управлять государством станешь ты.

Сэр Роберт слушал его стоя. Когда мистер Овербери умолк, молодой человек опустился в кресло, лицо его раскраснелось, глаза блестели. Перед его мысленным взором проносились начертанные его другом перспективы, и он дрожал от возбуждения. Неужто у Овербери хватит сил воплотить эти прекрасные мечты в реальность? Да, такое возможно. Возможно, если подкрепить его собственное влияние знаниями Овербери. Он уже пожинал первые плоды их альянса — сегодня он заметил перемену в отношении придворных: они увидели в нем не просто юношу с красивым лицом и стройной фигурой, каприз короля. Насмешливые взгляды превратились во взгляды заинтересованные, и уважение, которое он начал пробуждать у других, возрождало его уважение к себе самому.

— Ну, Робин? — спросил наконец мистер Овербери, оторвав его от прекрасных грез. — Какова же будет твоя воля? Все зависит от тебя.

Сэр Роберт устремил на друга и компаньона сияющий взгляд:

— Ты предлагаешь мне слишком многое, Том.

— Не более того, что в моих силах.

— Я в этом и не сомневаюсь. — И сэр Роберт протянул слегка подрагивающую руку. — Я принимаю твое предложение. Останься со мной, Том, и вместе мы достигнем величия.

— Уговор.

— Да, уговор, и, клянусь, я никогда его не нарушу, — горячо произнес сэр Роберт.

Глава 5

ЛЕДИ ЭССЕКС
Как в самом мистере Овербери, так и в его манере вести дела присутствовали точность и последовательность, характерные для его педантичного характера. Он всегда думал, прежде чем говорил, и, прежде чем совершить какой-либо поступок, заранее разрабатывал план. Он понял, что союз с сэром Робертом Карром принесет успешные плоды только в том случае, если все будут думать, будто сэр Роберт действует самостоятельно, по своему собственному почину. Поэтому мистер Овербери тщательно позаботился о том, чтобы никто не заподозрил его роли в новой карьере сэра Роберта.

Назавтра он посетил первого лорда казначейства. Сесил предложил ему стать его официальным помощником, но мистер Овербери твердо, выразив при этом благодарность и даже сожаление, отказался. Причину он привел вполне правдивую — у него, дескать, есть иные планы, однако объяснение было менее правдивым: он-де натура беспокойная и не собирается засиживаться в Англии, вскоре он снова отправится за границу.

Они расстались, уверив друг друга во взаимном расположении (при этом оба были вполне искренни) и с выражениями сожаления, искренними только со стороны первого лорда казначейства.

Через несколько дней мистер Овербери перебрался из постоялого двора «Ангел» в Чипсайде в более пристойные собственные апартаменты возле причала Святого Павла. Здесь он и прожил последующие несколько месяцев в условиях вполне комфортабельных и в обществе единственного слуги, спокойного, рассудительного и толкового валлийца по имени Лоуренс Дейвис, преданного хозяину душой и телом. Здесь его по меньшей мере два раза в неделю посещал сэр Роберт; он прибывал по воде, в лодке с наемными гребцами, которые не знали, кто их пассажир. Обычно он обедал или ужинал с Овербери и напитывался нужной информацией и советами, как ею пользоваться.

Из этого своего укрытия мистер Овербери совершал дальние вылазки, в том числе в «Судебные инны», где возобновлял старые знакомства и искал новых. Время от времени он отправлялся в собор Святого Павла, в среднем приделе которого с трех дня до шести вечера собиралась самая разношерстная публика, там можно было узнать самые последние новости. Также его можно было видеть обедающим в тех тавернах, где ели за общим столом; порой он посещал королевскую биржу и близлежащие таверны — «Три Морриса-танцора» и «Белую лошадь», что на Фрайди-стрит. Там собирались и заключали сделки торговцы рыбой. Короче, он прилежно захаживал в те места, где можно почувствовать биение пульса города, а значит, и всей Англии. А в качестве утешения за оскорбленные эстетические чувства он ходил в театр «Глобус» на Бэнксайде, там еще работал в то время мистер Шекспир. И поскольку душа его чувствовала родство с душами литераторов, он часто ужинал в «Русалке» — туда его ввел драматург Бен Джонсон[1091], высоко, как нам известно, его ценивший. Приятный и легкий в общении, мистер Овербери чувствовал себя словно рыба в воде в любой компании, успевал поболтать со всеми и с каждым в отдельности, и в некоторых кругах он держал себя как заправский законник, а в других — как поэт и литератор.

Во время этих вылазок он порой «выбалтывал» планы находившихся в зародыше королевских решений — сэр Роберт снабжал его этой информацией. Таким образом мистер Овербери проверял реакцию общественного мнения на предстоящие государственные меры. Он, например, смог дать следующий совет: указы о штрафах, налагаемых на сторонников нонконформизма[1092], которому в последнее время дали некоторое послабление, вполне можно вновь усилить, чтобы пополнить всегда пустой кошелек короля. Он также посоветовал проявить большую терпимость к некоторым довольно утомительным выступлениям левеллеров[1093], поскольку общественное мнение было на их стороне, а возмущение, напротив, вызывали иные из узурпаторских замашек власти.

Короче говоря, в течение всего этого года он действовал как заправский осведомитель — из тех, которыми, например, успешно пользовался Сесил (первый министр полагал, что мистер Овербери действительно находится за границей), хотя ни один из шпионов первого министра не был и вполовину столь же усерден, внимателен, компетентен и инициативен, как мистер Овербери. Только усилия его были направлены вовсе не в помощь первому лорду казначейства.

Этот человек-невидимка, о существовании которого не подозревал никто, устами сэра Роберта Карра диктовал королевскому совету внутреннюю политику, а сэр Роберт со скоростью, восхищавшей всех и пугавшей некоторых, приобретал все новую славу и все большее доверие.

Более всего укреплению позиций Карра послужил его прогноз относительно Испании и Нидерландов: в начале года Англия, как и Франция, получила приглашение участвовать в выработке мирного договора.

Король в восторге буквально зацеловывал дорогого Робина — ведь тот обнаружил в себе дар настоящего государственного мужа, и не только в нидерландском вопросе, но и во многих других. Глубина, с которой этот юноша постиг душу нации, казалась почти сверхъестественной. Ведь прежде он был так неопытен, так мало знаком с жизнью народа, а теперь его острые комментарии, язвительная критика, точные ссылки на события и смелые прогнозы говорили о силе ума, граничившей с гениальностью.

Говарды — и старый Нортгемптон в особенности — начали усматривать в нем особу, достойную уважения: да, из этого человека нельзя было делать врага, ибо он, особенно в настоящее время, мог легко их уничтожить. Поэтому они лестью и подарками старались завоевать его дружбу.

Как всегда полностью следуя советам наставника, сэр Роберт — а Овербери рекомендовал ему не очень-то поддаваться Говардам — держался с ними отстраненно, принимал их авансы с холодностью, нехарактерной для его обычного дружелюбия, и тем самым вызывал еще более отчаянный подхалимаж.

Поскольку король благоволил к нему и поскольку он теперь обнаружил качества, достойные монаршего благоволения, придворные ухаживали за ним с невероятным усердием. И чем усерднее становились ухаживания, тем более благоволил к нему король, ибо теперь он гордился сэром Робертом как создатель, чье творение свидетельствует о таланте автора. Так что в течение всего этого года популярность и влияние сэра Роберта ширились и крепли.

И в результате на него навалилось такое количество дел, что, как он объявил его величеству, он нуждается в личном секретаре, на которого он мог бы опереться и которому он мог бы доверять более ответственные задания, чем тем нескольким секретарям-переписчикам, которые у него уже были.

Недостатка в желавших занять эту должность не было — едва ли во всем дворе сыскался бы джентльмен, чей племянник, двоюродный брат или даже сын не почли бы за честь служить у сэра Роберта Карра. Сэр Роберт внимательно изучил все предложения, но так и не нашел соответствующей кандидатуры. И однажды объявил королю, что, похоже, трудности его разрешены — ему сообщили, что мистер Томас Овербери вернулся в город и что ему нужна работа. Как кстати! Ведь мистер Овербери более всех удовлетворяет требованиям сэра Роберта, и с одобрения его величества сэр Роберт предложил мистеру Овербери место своего личного секретаря.

Они уже давно составили этот план: политическая репутация сэра Роберта настолько укрепилась, что никому бы и в голову не пришло искать за его успехами чей бы то ни было посторонний ум. И теперь мистер Овербери мог выйти из-за занавеса без ущерба для репутации сэра Роберта.

Король сомневался. Он угрюмо выпятил нижнюю губу и пробормотал:

— Ах да, вспомнил — это тот мужлан с лошадиной физиономией, что был здесь в прошлом году, — он вспомнил и укол ревности, который испытал при радостной встрече своего милого дружка с этим «мужланом». — А не слишком ли ты высоко его ставишь, Робин? Довольно мрачный господин. Я тогда сказал, что он слишком уж погружен в вино, и, по-моему, я был прав.

Но сэр Роберт употребил все свое красноречие, и в конце концов король неохотно сдался.

Каким бы неприметным ни старался быть мистер Овербери в роли секретаря, наступил момент, когда он сам как личность не мог уже не привлечь внимания. Дело в том, что книготорговец Лайл, который держал магазин рядом с «Головой тигра» в Пол-ярде, издал его книжку «Характеры», в коей мистер Овербери дал смелые зарисовки современной жизни (он трудился над ней в своем уединении весь год). Книжица привлекла внимание мыслящих людей, они хвалили ее и раскупали, чтобы цитатами из нее освежать свои беседы. Экземпляр попал и к королю, он прочитал книгу с восхищением, смешанным с завистью. Его величество весьма ревниво относился к тем, кто мог сравниться с ним в учености — возможно, именно этим объяснялась его доходящая до скандальности неприязнь к сэру Уолтеру Рейли и привязанность к Филиппу Герберту, который издевался над всеми «высоколобыми», чей ранг был ниже королевского, и тем оправдывал свое наглое невежество. Однако его величество постарался скрыть зависть (хотя острая игла по-прежнему колола его сердце) и с олимпийских высот пролил благосклонность на столь широко восхваляемого автора. В результате мистер Овербери стал популярным при дворе даже раньше, чем предусматривал его собственный план.

И хотя его достоинства получили высокую оценку тех придворных, которые были в состоянии эти достоинства оценить, для партии королевы и принца Генри он был существом презренным — ведь он теперь считался фаворитом королевского фаворита. А для тех, кто ненавидел сэра Роберта за то, что он препятствует их собственному возвышению, мистер Овербери стал предметом тайного недоброжелательства.

Мистер Овербери понял это сразу, но нисколько не обеспокоился. Он встречал презрение, происходившее от зависти, еще более глубоким и убийственным презрением, коренившимся в сознании своего интеллектуального превосходства. К тому же под прикрытием непробиваемой брони хороших манер он умел наносить глубокие раны.

Англия участвовала в выработке мирного соглашения по Нидерландам, и отношения между Испанией и Англией улучшились до того, что в 1610 году король начал подумывать о женитьбе сына на испанской принцессе. Хоть он теперь и слыл непоколебимым протестантом, король Яков жаждал приобрести еще и репутацию «короля любви» — властителя, способного мирными маневрами добиться куда большего, чем силой оружия.

И до того, как сделать какие-либо определенные предложения, его величество устроил в Уайтхолле банкет в честь посла Испании графа Вильямедина и коннетабля Кастилии дона Педро Арагонского. Это был самый пышный из всех дворцовых пиров, в немалой степени увеличивший и без того огромный долг короля.

Чтобы приветствовать двух выдающихся представителей короля Филиппа и их свиту, состоявшую из испанских грандов, король, кроме королевы и принца Генри, пригласил самых знатных и приятных на вид придворных.

После данного в зале для церемоний обеда, после многочисленных тостов (король слегка опьянел и впал в слезливую сентиментальность) зал освободили для танцев.

В первом танце, куранте, дон Педро Арагонский вел королеву — она была дамой полной, широкоплечей, почти мужской стати.

Король, который клевал носом в пышном кресле под золотым балдахином, украшенном гербами Англии и Шотландии, вдруг встрепенулся и пожелал продемонстрировать испанцам танцевальное искусство своего сына. Он скомандовал протанцевать гальярду и дал принцу право самому выбрать партнершу — естественно, с его величества одобрения.

Привлекательный молодой человек, надежда Англии и украшение своего отнюдь не блиставшего роскошью дворца, послушно согласился. Он любил танцы, впрочем, как и другие физические упражнения. В свои семнадцать лет он был уже высокого роста, хорошо развит физически — прямая противоположность отцу как по внешнему виду, так и по уму. Благородный, смелый, изящный, даже в юные года отдающий должное всем заслуживающим внимания искусствам, он быстро превращался в народного кумира, а во дворце Сент-Джеймс, где располагался его двор, собирался весь цвет аристократии. Юноша богобоязненный и склонный к усердным занятиям, он обладал удивительными для своего возраста повадками истинного монарха, и пропасть между ним и отцом становилась все глубже — на одной стороне ее жила ревность, на другой — презрение. Однако оба тщательно скрывали свои чувства: принц Генри демонстрировал сыновнее почтение, король Яков — отеческую и супружескую любовь. В обоих случаях он просто притворялся.

Итак, принц, стоявший подле отцовского трона, окинул взором зал, однако взором, отнюдь не рассеянным: он явно кого-то высматривал. Наконец взгляд его остановился на юной графине Эссекс, он склонился к королю и тихо, так, чтобы слышал только его величество, произнес имя избранницы. Король улыбнулся и кивнул своей тяжелой головой, покрытой огромной шляпой с перьями и бриллиантовой пряжкой. Получив одобрение, принц пригласил графиню.

Слегка покраснев, но не выказав большего волнения (что было бы понятно, поскольку юную девушку еще не представляли ко двору), она выступила вперед. Она прекрасна сознавала, какая ей оказана честь, но совершенно не понимала, какую зависть это приглашение породило в душах других дам. Дочь графа Саффолка была всего на несколько месяцев старше принца, но уже прославилась как лучшее украшение двора короля Якова. Это была изящная светловолосая девушка, а ее лучистые глаза в зависимости от освещения казались то синими, то фиалковыми. От одного из хорошо знавших ее и заслуживающих доверия современников нам известно, что доброта ее сердца и мягкость характера превосходили даже ее красоту, при этом она была девушкой веселой и жизнерадостной. Она была чуть выше среднего роста, тоненькая и легкая, как сильфида[1094]. Вот уже четыре года, как она сочеталась браком, но все еще оставалась девственницей: супруг ее, тоже совсем юный граф Эссекс, был разлучен с нею сразу же после алтаря и отправлен в заграничное путешествие, в котором ему предстояло завершить образование и превратиться в способного к выполнению супружеских обязанностей мужчину. Брак этот был делом политическим, и согласия детей никто не спрашивал.

Одним из первых указов, изданных королем Яковом по восшествии на престол, был указ о возвращении графу Эссексу титулов и земель его несчастного родителя, которого так любила королева Елизавета и которого она обезглавила. Кстати, Говарды тоже пользовались королевскими благами только потому, что в их роду был герцог Норфолк. Во времена правления Елизаветы он подвергся подобной же участи из-за приверженности к матери короля Якова[1095]. Так что брак между Робертом Деверо, сыном убиенного Эссекса, и Фрэнсис Говард, дочерью графа Саффолка, состоялся именно благодаря покровительству короля, который видел в этом средство возвышения обоих домов.

До недавнего времени молодая графиня пребывала в семейном имении в Одли-Энде. Она считалась еще слишком юной для двора и, за исключением нескольких визитов в Уайтхолл, наслаждалась сельской тишиной и уединением и изучала различные искусства, надлежащие ей по рождению и браку.

В науках она явно преуспела, а в качестве партнерши принца по веселой гальярде продемонстрировала грацию и уверенность, восхитившие весь двор. А степенные испанские гранды рассыпали ей похвалы, равные тем, что этикет предписывал воздавать принцу.

Вверив ее после танца заботам матери и подождав, пока она сядет на стул, принц, вместо того, чтобы вернуться, как подобает, к отцу и испанским гостям, задержался рядом с леди Эссекс и склонился над ней в оживленном разговоре. Двор взирал на это в изумлении, поскольку подобное поведение было несвойственно молодому человеку строгих правил. И хотя леди Эссекс несколько смутило повышенное внимание, она, памятуя о репутации принца, была польщена.

Она внимательно слушала принца, отвечала ему, но смотрела совсем в другую сторону, и вовсе не от стыдливости — она украдкой поглядывала на трон. Но не на короля, а на того, кто, по обыкновению, стоял рядом с королем и кого король, по обыкновению, то трепал по плечу, то трогал за руку. Графиня исподволь бросала взгляды на длинноногого и статного молодого человека в синем бархатном костюме, разукрашенном драгоценными камнями. Синий бархат ловко облекал широкие плечи и тонкую талию, а красивая, благородной формы голова в обрамлении облака золотых волос горделиво сидела на сильной шее. Лицо его дышало юностью и здоровьем, на устах сверкала улыбка.

Она уже однажды видела его — в тот день, почти три года назад, когда он свалился с лошади на поле для ристалищ. Тогда она закричала от ужаса и боли, и долго потом в ее памяти стоял его побелевший лик. Она обратила на него внимание еще до падения, когда он гарцевал на своем белом скакуне. Уже тогда ее поразила его удаль и какой-то исходящий от него свет, а сейчас он казался ей еще более статным и сияющим.

Принц, склонившись над нею, продолжал говорить любезности. В конце концов король потерял терпение и положил предел этой ситуации. Дворцовый этикет требовал, чтобы либо он, либо его посланец пригласил графиню Вильямедина. Но поскольку рахитичные конечности короля Якова не дозволяли ему танцевать, его должен был заменить сын. И король отправил сэра Роберта Карра напомнить принцу его обязанности.

Тайно наблюдавшая за ними леди Эссекс заметила, как сверкнули перстни на королевской руке, когда он указал в их сторону, и как сэр Роберт Карр отделился от трона и направился к ним.

Когда к ней подошел его высочество, она покраснела. Теперь же, когда к ней приблизился сэр Роберт, она побледнела, хотя и понимала, что он — лишь посланец. Он остановился перед ней, и сердце ее забилось так, словно готово было выскочить из груди. Она постаралась скрыть смятение, поигрывая веером из павлиньих перьев.

Сэр Роберт склонился в официальном поклоне, как бы прося ее о снисхождении, и теперь уже вблизи она смогла оценить его грациозность и благородное самообладание. Затем он обратился к принцу, и ее неприятно поразил его резкий шотландский акцент. Впрочем, подумала она, его акцент ничуть не сильнее королевского, ведь он тоже из Шотландии (для придворных король всегда король, несмотря на все грехи и недостатки).

— Его величество просит ваше высочество подойти к нему.

Принц кивнул холодно и небрежно, будто перед ним был лакей.

Сэр Роберт на миг замер — его словно публично отхлестали по щекам. Однако на губах по-прежнему играла учтивая улыбка. Ответить на унижение? Об этом не могло быть и речи. А единственный способ скрыть унижение, на которое невозможно ответить, — сделать вид, что его и не было. Но это надо было как-то обставить. И Карр обратился к леди Саффолк. Она сидела подле дочери — грузная женщина с оспинами на лице, в котором уже невозможно было сыскать следов былой замечательной красоты. Она вполне могла оказать ему тот же прием, что и принц, но леди Саффолк была из Говардов, а Говарды теперь активно искали его дружбы и расположения. И если ее светлость и почувствовала какое-то неудобство, она быстро нашлась: ведь, в конце концов, презрение принца было выражено лишь в кивке, и она вполне могла его не заметить! Так что ее светлость отвечала Карру вежливо, даже радушно.

Его высочество с негодованием глянул через плечо, но сэр Роберт намеренно отвернулся от принца. Принцу ничего не оставалось, как поклониться леди Эссекс и твердым шагом прошествовать через весь зал к королю.

В душе сэра Роберта все бурлило, и, забывшись, он напомнил леди Саффолк, что пока не имел чести быть представленным ее очаровательной дочери (чем еще более усилил смятение, охватившее душу девушки).

Скрипачи настраивали инструменты для заключительной куранты, а сэр Роберт, склонившись над юной леди, произносил дежурные комплименты. Когда то же самое говорил ей принц, когда взгляды всего двора были устремлены на нее, она ответами не затруднялась. Теперь же она словно онемела. Она могла лишь улыбаться и робко поглядывать на него, словно ее слепил его ровный взгляд, в котором не было ничего от той увлеченности, с какой взирал на нее принц Генри.

Принц повел в танце красивую испанскую графиню; королева шла в паре со статным графом Пемброком; принцесса Елизавета дала руку графу Вильямедина, и остальные благородные пары тоже поспешили занять свое место на паркете. Сэр Роберт полностью отдался мстительному чувству и пригласил на танец леди Эссекс. Она так охотно приняла приглашение, что он даже поразился — по правде говоря, отказ под благовидным предлогом удивил бы его куда меньше.

Музыканты ударили по струнам. В этой степенной куранте сэр Роберт был столь же грациозен, как принц — в веселой гальярде. Голову он держал высоко, и в глазах его, когда он встречался с надменным взглядом его высочества, мелькала насмешка. В медленном темпе леди Эссекс, однако, двигалась с меньшей уверенностью, чем в бурной гальярде; она бранила себя за это, но партнер не замечал ее неловкости: он был настолько занят сведением счетов с принцем Генри, что едва ли обращал внимание на свою очаровательную даму.

Ведя леди Эссекс через весь зал к матери, он поблагодарил ее:

— Ваша светлость оказали мне честь, которой ваш ничтожный слуга недостоин.

На этот раз она быстро нашла ответ:

— Ваши достоинства не столь уж ничтожны, сэр Роберт.

— Они ничтожны в сравнении с оказанной мне честью, мадам. Все познается в сравнении.

Она взглянула на него и вновь отвела глаза.

— Вы, кажется, смеетесь надо мною, — сказала она, и он уловил в ее голосе непонятные для него нотки горечи. Неужто это дитя уже искушено в искусстве флирта, и эти нотки не что иное, как вызов? Или она вполне искренна? Он привык отвечать искренностью на искренность, какой бы она ни была — действительной или притворной.

— Судите сами, миледи: когда я пригласил вас на танец, я боялся, что вы мне откажете.

— Сэр, тогда вам надлежит объяснить причину ваших страхов.

— Хорошо, я принимаю вызов. Дело в том, что передо мною вы изволили снизойти к приглашению принца.

— То, что вы говорите, — почти государственная измена. Это принцы снисходят.

— Но только не тогда, когда перед ними леди Эссекс.

Она осмелела настолько, что откровенно рассмеялась. Они уже приближались к матери, и она сказала:

— Сэр Роберт, на вашей стороне огромное преимущество — у меня нет придворного опыта.

Она села на свое место, и он склонился в поклоне.

— Мне не нужны никакие преимущества, кроме счастья служить вам, а это то преимущество, которого я всегда тайно жаждал.

И, вручив ее заботам леди Саффолк, откланялся.

Он направился к трону, а навстречу ему быстрым и решительным шагом, словно по полю для игры в гольф, прошел принц, который устремился прямо к леди Эссекс, словно для того, чтобы дать новую пищу уже появившимся сплетням.

Дальше — больше. Придворные столпились у окон посмотреть, как король отдавал последние почести отбывавшим испанским гостям. Принц предложил леди Эссекс руку и провел ее на маленький балкон, места на котором хватило бы лишь на троих. Однако никто третий не решился за ними последовать, а мать леди Эссекс просто не уместилась бы на балкончике. К тому же графиня Саффолк, как и все придворные жаждавшая высочайшего внимания и всего, что это внимание могло дать, не видела никакого ущерба в том, чтобы оставить дочь наедине с принцем. В конце концов, у леди Эссекс есть муж (пусть отсутствующий и еще не вошедший в возраст мужчины), и это его забота — охранять честь жены!

Леди Эссекс, все еще пребывавшая после расставания с сэром Робертом в сладких грезах, беспрекословно последовала за принцем.

Она оперлась о парапет балкончика и смотрела вниз, на огороженный барьерами квадрат, где собралась толпа городских зевак. В центре квадрата ходил по цепи огромный бурый медведь, он то останавливался, раскачиваясь и рыча, то продолжал свое кружение.

Теперь в голосе его высочества уже не было той живости, как в разговоре с Карром: теперь в его тоне звучало даже легкое раздражение, будто гальярда давала ему какие-то права.

— Этот человек, Карр… Почему вы приняли его приглашение?

Дерзость подобного вопроса неприятно ее поразила. И лишь вспомнив о том, что перед нею принц Уэльский и ее будущий король, она удержалась от того, чтобы выказать негодование.

— По той же причине, по которой я приняла ваше, ваше высочество. Он оказал мне честь, пригласив меня на танец.

— «Честь»! Фу! Это слово здесь неуместно. Разве так просто оказать честь вашей светлости?

— Ваше высочество, вы слишком высоко меня ставите — я всего лишь простая девушка.

— Именно потому я и не хочу, чтобы ваша простота была обманута.

— Каким же образом сэр Карр может меня обмануть? — В ее глазах сквозило озорство, и принц рассердился еще сильнее.

— Ах, вы ведь можете вообразить его Бог весть кем, а на самом деле он — обыкновенный шотландский выскочка.

— По-моему, вы, ваше высочество, просто недолюбливаете этого человека. Разве шотландское происхождение — повод для упрека?

Принц прикусил губу и взглянул на нее, но она улыбалась так бесхитростно!

— Этот человек вам не ровня; он выскочка, едва ли из благородных.

— О, мне кажется, вы ошибаетесь — я обнаружила в нем большое благородство.

— Я имею в виду происхождение, а не манеры.

— Но я всегда считала, что благородство манер важнее благородного происхождения. А его манеры безупречны. Он не сказал ни о ком ни одного дурного слова.

Этот откровенный укор вконец разозлил принца.

— Так вы его защищаете!

— Пока не вижу в этом нужды. А почему ваше высочество заговорили о нем?

— Почему? — Он закашлялся и принужденно рассмеялся. — И верно, почему? Ведь у нас с вами есть куда более интересные темы для разговора.

Выкрики и собачий лай привлекли их внимание к развертывавшейся внизу сцене.

Медведь и поводырь вошли в огороженный круг.

Там их ждали грумы, с трудом удерживавшие на привязи четыре пары разъяренных мастифов[1096]. Огромный зверь присел на задние лапы и выставил когти. Двух псов спустили с цепи, и они ринулись вперед, чтобы в прыжке добраться до медвежьей глотки. Одного пса медведь просто отшвырнул, второго так стиснул в объятиях, что послышался хруст ребер, мертвый пес также полетел прочь.

В толпе, большую часть которой составлял обожавший такие зрелища ремесленный люд, раздались крики восторга. Король и его благородная свита на балконах также радовались забаве.

Леди Эссекс в ужасе закрылась веером. Она почувствовала дурноту и побледнела.

— О, какая жестокость… — прошептала она.

Принц, опершись локтями о парапет, стоял лицом к ней и вполоборота — к площадке, как бы давая понять, что собеседница куда интереснее медведя. Задорными словами он пытался победить ее отвращение. Эта жестокость, уверял он, скорее мнимая, чем настоящая. И собаки, и медведь подчиняются своему инстинкту, своему естественному стремлению к бою. И, сражаясь, они удовлетворяют этот инстинкт.

Речь эта никоим образом не убедила чувствительную даму, но, по крайней мере, она была предпочтительнее самого зрелища, и леди Эссекс хотела, чтобы принц продолжал свой рассказ, пока не кончится бой и она сможет прийти в себя и побороть приступ тошноты.

Вслед за медвежьей потехой наступила очередь жонглеров и канатоходцев, чье мастерство восхитило ее в той же степени, в какой отвратило предыдущее зрелище.

Принц, наблюдая, как зарумянилось ее лицо, как раскрылись в улыбке губы, был настолько ею очарован, что ничего кругом не замечал.

И вдруг он услышал шаги за спиной. В раздражении принц повернулся на каблуках — перед ним выросла высокая и стройная фигура, затянутая в синий бархат. Снова Роберт Карр! Именно он посмел оказаться на балконе третьим.

— Сэр, — резко обратился к нему принц, — нам не нравится, когда нарушают наше уединение.

У леди даже дух захватило от такой грубости. Глаза ее вновь погрустнели. А сэр Роберт — очень спокойный, как человек, хорошо усвоивший правила дворцового тона и прекрасно сознающий последствия своих поступков, — улыбнулся молодому принцу:

— Неужели ваше высочество может предположить, что я посмею нарушить ваше уединение без повеления моего господина?

Леди расстроилась еще больше: она испугалась, что сэр Роберт подумает, будто и ей неприятно его вторжение.

Взгляд принца оставался таким же холодным, взгляд сэра Роберта — таким же учтивым.

— Его превосходительство граф Вильямедина собирается отбыть, и его величество желали бы вашего присутствия при прощании. — Он помолчал и затем добавил не допускающим возражений тоном: — Вас ждут, ваше высочество, — и отступил в сторону, давая принцу пройти.

Принц Генри в легком замешательстве оглянулся на леди, и сэр Роберт, поймав взгляд и как бы отвечая на него, добавил:

— Если леди позволит, я провожу ее.

Принц оглядел зал, увидел сэра Артура Мейнваринга и кивком подозвал его к себе.

— Ее светлость проводит один из моих придворных, — заявил принц, чтобы поставить фаворита на место. И по-мальчишески добавил: — Здесь я распоряжаюсь.

На этот раз, несмотря на всю приобретенную светскость, сэру Роберту было трудно сдержать себя. Он отвесил подошедшему к ним сэру Артуру официальный поклон и вдруг с удивлением увидел, что леди встала и что щеки ее пылают.

— Ваше высочество, но мною вы не распоряжаетесь, — смело объявила она принцу и столь же смело встретила его растерянный взгляд. В одно мгновение девочка превратилась во взрослую женщину. — У меня нет иного хозяина, нежели мой супруг, а в его отсутствие я сама распоряжаюсь своей судьбой. — И она перевела взгляд на фаворита. — Благодарю вас, сэр Роберт, за предложение меня проводить.

Принц Генри опомнился: он понял, что зашел слишком далеко, что вел себя, как мальчишка, и что леди Эссекс права. Но это нисколько не охладило его.

Он слегка поклонился и решил оставить за собой последнее слово — слово, как можно более оскорбительное для сэра Роберта.

— Ваша светлость, — объявил он юной леди, — надеюсь, сей эскорт сможет доставить вам удовольствие. Этот джентльмен — большой мастер говорить любезности, — и, сбежав по ступенькам, направился к королю.

После него балкон покинула и леди Эссекс. Следуя за ней, сэр Роберт отодвинул плечом сэра Артура, будто какую-то досадную помеху. Леди Эссекс сказала:

— Сэр, я не одобряю манер его высочества.

— Мадам, вы столь милостивы, что потрудились словами пояснить мне свои поступки. Но дурные манеры — это не самое главное. Я сумею о них забыть.

— Вы великодушны, сэр Роберт.

— Я всего лишь пытаюсь поставить себя на место другого. Обычно дурные манеры происходят от вздорного характера. Но, возможно, будь я на месте его высочества, я бы тоже не стерпел, если б меня прервали.

Навстречу им шествовала ее мать, которой Карр передал ее драгоценную дочь, после чего направился к королю. Он не видел провожавшего его взгляда — взгляда, полного грусти.

Глава 6

ТЕННИС И ПСОВАЯ ОХОТА
Король Яков примечал, что его любили отнюдь не столь пылко, как заслуживал бы человек его дарований и ума. По правде говоря, это печалило его с раннего детства. Иногда он чувствовал себя таким одиноким, что кидался в крайности — в отчаянной попытке купить любовь он рассыпал свои милости и дары направо и налево, без всякого разбора. Порой ему удавалось убедить себя, что вот от этого джентльмена или от иного он наконец-то получил так страстно желаемую им любовь и верность. Но он не мог не видеть, что вся нация в целом — от простолюдинов до аристократов — взирала на него без должного уважения.

И тому были веские причины, а его величество, уверенный в том, что все, что он ни делает, — хорошо и справедливо (одна из основ абсолютизма — уверенность в том, что король ошибаться не может), просто их не замечал.

Его двоюродная сестра леди Арабелла Стюарт была заточена в Тауэр, где сначала потеряла рассудок, а затем умерла. В темницу ее бросил именно сей добрый государь, чью царственную душу не трогали страдания тех, в ком он усматривал опасность. А леди Арабелла Стюарт казалась королю опасной потому, что она неразумно сочеталась браком с Уильямом Сеймуром, состоявшем в дальнем родстве с царствующимдомом. И король Яков, нафантазировав себе самые разные ужасы — будто эта пара либо ее отпрыски станут претендовать на трон, — поступил с ними с характерной для трусов жестокостью. Окружающий мир — и родовитые, и простые люди, все те, кто хоть когда-либо любил и был любим, — содрогнулись от такой жестокости.

Проект испанского брака для принца Генри, на который король делал такую большую ставку, открыто или явно осуждали люди всех сословий во главе с самим принцем Уэльским: тот заявлял, что невозможно уложить в одну постель две религии.

Отчаянная нужда в деньгах — дворцовые слуги и офицеры короны требовали платы, и надо было платить — побудила короля начать продажу монополий, из-за чего он сразу же стал непопулярен в Сити; он начал взимать с дворянства так называемые добровольные займы и тем оскорбил дворянство; простые пуритане и католики и так уже задыхались под гнетом штрафов, а гнет становился все тяжелее.

Но самой непопулярной мерой стала продажа дворянских званий. Сначала король Яков учредил титул баронета[1097] — за тысячу с небольшим фунтов. Этот шаг не очень-то удручил аристократов: претенденты получали лишь титул и ничего больше. Но затем король предложил к продаже титулы более высокие: титул графа стоил, например, десять тысяч фунтов, и теперь благородное звание могли купить себе лица самых неблагородных занятий — торгаши и разные темные личности. У кого еще хватало денег на фальшивый аристократизм? Это вызвало негодование той небольшой части аристократов, которую король еще не успел прогневать предыдущими своими действиями.

Так что преданных оставалось немного, да и то они были верны короне, а не тому, кто ее носил.

Раздумывая над таким положением вещей, его величество часто проливал слезу. Он вообще легко плакал, особенно когда на него накатывал приступ жалости к себе, а мысли об отсутствии взаимности со стороны народа, которому он отдавал все свое щедрое и доброе сердце, доводили его до настоящих рыданий.

В слезах он прибегал к сэру Роберту Карру. В характерной своей манере, перемежая хвалы Всевышнему с богохульством, он жаловался на неблагодарность человеческой натуры и на жестокосердие людское, ведь он был для народа все равно что отец, а народ и не думал отвечать сыновней любовью. Легко переходя от слез к ярости, он в конце концов обзывал народ «дьяволовым отродьем», успокаивался и переключался на радости предстоящей псовой охоты.

Но и здесь его поджидали новые разочарования.

Обычно он охотился в Ричмонде. В тот день погода стояла чудесная, деревенский воздух бодрил, и вообще это развлечение было больше всего по сердцу королю. Раздражение родом людским улеглось, настроение улучшилось. В конце концов, все не так уж плохо! На охоту съехались многие славные джентльмены — король не понимал, что их привлек принц Генри, присутствовавший здесь по требованию отца.

В высоких сапогах со шпорами, в костюме любимого ярко-зеленого цвета, в шляпе с маленьким пером, с охотничьим рогом на боку (заменявшим ненавистную королю шпагу) его величество мчался на коне вслед за собаками. По правде говоря, это конь нес его, ибо в искусстве верховой езды король отнюдь не блистал. Рядом с королем скакали сэр Роберт Карр, Монтгомери и Хаддингтон; охотники обходили с флангов, за ними следовал двор.

Под конец славной погони, на опушке у реки, собаки затравили оленя. Радостный король, приписавший всю удачу себе, затрубил над тушей в рожок.

Затем в тени дубов состоялся легкий завтрак с вином, и король окончательно оправился от недавней хандры и показал пример в возлияниях. Он был почти галантен к нескольким участвовавшим в гоне дамам и обратил особое внимание на графиню Эссекс. Она, как и король, была во всем зеленом, а сопровождал ее кузен, граф Арундельский. Король шутил по поводу заграничного вояжа ее супруга и по поводу приема, который ее светлость окажет его светлости. Шутки его величества были несколько сомнительного свойства, и принц Генри хмурился. С трудом подавив раздражение, его высочество сразу, как кончился завтрак, попросил у отца разрешения удалиться. Он пояснил, что возвращение в Сент-Джеймский дворец зависит от прилива, посему ему надо поспеть в Кью, где их ждут лодки, а лошадей он оставит на грумов.

Его величество, который начинал уже побаиваться наследника, с готовностью отпустил и его высочество, и его свиту. И только тогда понял, из-за кого сегодняшняя охотничья партия оказалась такой многочисленной и блестящей: при короле, помимо охотников и слуг, осталась лишь небольшая группа придворных, а основная часть последовала за принцем.

Король Яков, выкатив глаза, наблюдал их бегство. Вся веселость покинула его. Он сидел на подушке, привалившись к стволу дуба, и был похож на выпотрошенный мешок. По щеке его скатилась слеза.

— Господи упаси, — пробормотал он, — да он меня заживо похоронит, — король тяжко вздохнул. — Так и будет, Господи.

Сэр Роберт предложил вина, король отказался:

— Нет, нет. Я уже сегодня достаточно испил, и Бог знает из какой горькой чаши. Помоги мне, Робин, поедем.

И они двинулись по лесной просеке (дело было неподалеку от Шина). Сэр Роберт пришпорил коня, чтобы догнать леди Эссекс — она с кузеном Арунделем осталась в свите короля, чтобы сопроводить его во дворец в Ричмонде (тот самый, где испустила свой последний вздох Елизавета). Сэр Роберт выбрал момент, когда леди Эссекс осталась одна: ее кузен приотстал, заболтавшись с веселой леди Хэй.

Она обернулась посмотреть, кто там за ней скачет, и сначала побледнела, потом залилась краской — она узнала кавалера в зеленом. Попыталась улыбнуться, а затем, удивившись собственной смелости, произнесла:

— Вы преисполнились состраданием к моему одиночеству, сэр?

— Вы не нуждаетесь в сострадании, поскольку выбрали одиночество сами; кроме того, вы находитесь в самом блестящем обществе — в обществе самой себя. Я боюсь не быть принятым в такое великолепное общество.

— Тогда мы оба ошиблись в своих предположениях, сэр Роберт.

— Вы оказали мне честь, мадам, сохранив в памяти мое имя.

— Вы что же, полагали, что память моя недолговечна?

— Скорее, я считаю себя недостойным быть сохраненным в памяти, места в которой жаждут многие.

— Я вижу, вы преуспеваете в придворной галантности. — И в ее тоне послышалась нотка сожаления: она бы хотела, чтобы эта куртуазность в ухаживании была не игрой.

— Неужели я галантен с вами более, чем другие?

— К сожалению, нет.

— Почему же «к сожалению»?

— А разве вам приятно подражать обычному придворному тону?

— Мадам, я приму любой тон, но при условии, что зададите его вы.

— На мой вкус, вам бы куда больше подошли простота и искренность.

— О, если б я знал, что это такое! Я был воспитан при дворе, миледи.

— Неужели? — Она повернулась и взглянула на него. Удивление, прозвучавшее в голосе, удивление, мелькнувшее во взгляде, вызвали у него улыбку — в рыжеватой бородке блеснули белые крепкие зубы.

— А вы разве предполагали иное? — осведомился он. — Неужели я такой уж неотесанный мужлан, что вы и поверить в это не можете?

— Но принц Генри говорил… — И она осеклась, поняв свою оплошность.

— Ах! Принц Генри! — он вздохнул с притворной серьезностью. — Он мог представить меня вам хоть свинопасом: вы, вероятно, уже заметили, что он меня не любит. Но в этом нет ничего удивительного. Королевский дом разделился на две партии, и, служа королю, ты поневоле оскорбляешь его высочество. Никаких иных причин для обиды я не вижу.

Она промолчала. Еще дитя по опыту, она все же понимала, что у принца есть и другой повод для обиды, и повод этот, пусть и невольно, она дала сама.

Они некоторое время ехали в молчании. Часть кавалькады оторвалась далеко вперед, и сначала они ринулись вслед, но потом опустили поводья, поняв, что еще многие остались позади. И потому они оказались в середине, между авангардом и арьергардом, будто одни в этом лесу, среди деревьев и солнечных бликов на дороге и траве. Их охватило странное чувство — будто они вообще одни на свете (по правде говоря, графиня ощущала это острее). Наконец сэр Роберт заговорил:

— Ваша светлость прибыли в свите принца?

Она слегка замешкалась с ответом.

— Я впервые участвовала в охоте на оленя, и то по просьбе моего кузена Тома.

— Тогда почему вы не вернулись вместе с принцем?

— Как — «почему»? Том же остался!

— И из-за этого вы отказались следовать своим желаниям?

— По-моему, вы слишком далеко зашли в своих предположениях, сэр Роберт, — сказала она с достоинством. — Я следую именно своим желаниям. Я — Говард, а преданность королю — в традициях нашей семьи.

Сэр Роберт улыбнулся про себя, вспомнив пару Говардов, которые отступили от традиций и лишились голов.

— Преданность, мадам, это долг. А я говорю о желаниях.

— Желания? — В ее глазах почему-то мелькнула печаль. — Женщина осуществляет свои желания, когда повинуется долгу, — и, пришпорив коня, она ускакала вперед; а он остался, так и не успев задать еще один вопрос.

Вскоре этот вопрос стал для него действительно важным: принц, который прежде старался не выказывать своей враждебности, начал искать поводы ее открыто продемонстрировать. Случай представился его высочеству через неделю, на теннисном корте Уайтхолла. Сэр Роберт и мистер Овербери играли в паре против лорда Монтгомери и сэра Генри Тренчарда, придворного из свиты принца.

Окна апартаментов лорда-камергера выходили на корт; и вот в одном из окон появилась группа дам, среди которых были супруга лорда-камергера и его дочь.

Победа досталась сэру Роберту легко. К концу партии в галерее над кортом появился принц Генри в сопровождении нескольких джентльменов. Заметив в окне леди Эссекс, его высочество ухватился за возможность, которую предлагала игра: с одной стороны, он хотел продемонстрировать ее светлости свою ловкость, с другой — поставить на место этого выскочку, который, похоже, начинал ей нравиться.

Печально наблюдать, как молодой человек, одаренный, умный и обычно благожелательно ко всем настроенный, воспламеняется злобным чувством, основа которого — ревность. И неопытность в любовных делах непременно подведет его.

Принц, уверенный в своем превосходстве, выступил вперед. Он и вправду закалил свои мышцы длительной и быстрой ходьбой, по праву гордился своими успехами в древнем искусстве стрельбы из лука и всегда был готов сразиться на теннисном корте, посоревноваться в метании копья или в верховой езде.

— Сэр Роберт, мне говорили, что вы — искусный теннисист. Не сыграете ли со мною?

Если само приглашение и удивило сэра Роберта, то холодный, враждебный тон, с каким оно было сделано, не оставлял сомнений в том, что предложение сделано вовсе не из любви к игре. Но поскольку от таких предложений не уклоняются, он покорно согласился.

— Всегда готов служить вашему высочеству.

Принц сбросил куртку и камзол, повязал белым платком свои каштановые волосы и, поскольку уже был в легкой обуви, приготовился к игре.

Он понимал, что преимущество на его стороне — противник достаточно устал за предыдущую партию. Однако преимущество было несущественным — сэр Роберт, более развитый физически, более сильный, причем сила его была врожденной, а не приобретенной, как у принца, великолепно играл в теннис. Пусть и с запозданием, но принц все же получил важный жизненный урок: прежде чем бросать кому-то вызов, надо сначала хорошенько изучить противника. Поначалу принц был далек от поражения, но — что было еще оскорбительнее — зрителям стало понятно, что его выигрыш или проигрыш зависит не от него, а целиком от желания противника. Сэр Роберт легко, без напряжения, удерживал равный счет, и все понимали, что он не считает нужным усердствовать.

Как только принц заподозрил, что сэр Роберт просто забавляется, он допустил несколько намеренных ошибок, но сэр Роберт ими не воспользовался. В конце концов принц все же выиграл несколько очков, но сэр Роберт снова без труда сравнял счет. Его высочество совершенно утратил контроль над собой: он подбежал к сетке, упустив посланный противником мяч, и побелевшими губами произнес:

— Я не стану больше играть, сэр.

Сэр Роберт в удивлении поднял брови, помолчал немного, затем поклонился:

— Как вашему высочеству будет угодно.

Принц бросил на него взгляд, в котором читалось такое бешенство, что стоявшие вокруг джентльмены невольно подошли поближе.

— И вы даже не спрашиваете, почему я прекратил игру?

— Я не настолько самонадеян, чтобы расспрашивать о причинах поступков принца.

— Тогда я сам вам скажу: вы даже в спорте остаетесь придворным.

Сэр Роберт слегка улыбнулся и поклонился вновь.

— Ваше высочество, это обязанность каждого джентльмена — помнить о хороших манерах.

Принц прищурился и секунду обдумывал сказанное, а затем, поняв, дал наконец волю своему гневу:

— Ах ты, наглый пес! — вскричал он и замахнулся ракеткой. Тут к принцу с криком «Сир! Сир!»[1098] бросился мистер Овербери. Он схватил его за руку — достаточно твердо, но не настолько, чтобы его высочество не мог сразу же высвободиться. Это вмешательство дало возможность его высочеству одуматься.

— Как вы посмели, сэр?! — обрушился он на мистера Овербери. — Я всего лишь хотел испытать преданность сэра Карра придворному этикету!

— Ваше высочество, удар, нанесенный тем, кому в силу своего положения не грозит ответный удар, не может служить испытанием.

Принц в изумлении взирал на длинное спокойное лицо.

— Что вы имеете в виду? — спросил он, залившись краской.

— Я всего лишь служу вашему высочеству, — пояснил мистер Овербери. — Удар ракеткой нанесет голове сэра Роберта меньший ущерб, чем вашей чести.

Принц обернулся к своим джентльменам, которые толпились вокруг с угрюмыми физиономиями, и деланно рассмеялся:

— Ну вот, я, кажется, снова школьник! Мне дают уроки игры в теннис и уроки чести! — Он отшвырнул ракетку. — Пойдемте, господа! — скомандовал он и увел свое войско к галерее. На площадке остались сэр Роберт и мистер Овербери.

— Похоже, поле битвы осталось за нами, — с невеселой улыбкой сказал сэр Роберт.

— Если после этого мы останемся в живых, я обязательно допишу в свои «Характеры» еще одну главу и назову ее «Принц», — ответил мистер Овербери.

— Если выживем?

Мистер Овербери пожал плечами:

— Это только начало. Настоящее сражение впереди. И, насколько я могу судить, разыграется оно в апартаментах его величества.

— Боже мой! — презрительно воскликнул сэр Роберт. — Пусть мальчик рассказывает свои сказки. Сейчас король не испытывает к нему большой любви.

— Все зависит от того, как именно мальчик преподнесет эту историю. Потому что, между нами говоря, мы сейчас оскорбили божественную суть монархии.

Сэр Роберт пожал плечами и повернулся, чтобы поднять камзол. И тут он взглянул на окно, занятое дамами. В окне мелькнул платочек и пара блестящих глаз подарила ему улыбку. Он поклонился, прижав руку к сердцу.

— Как поэтично! — воскликнул мистер Овербери. — Ах, как поэтично! Ты получил именно тот приз, которого жаждал его высочество. Ты никогда не замечал, что в этом мире надежды глупых и самоуверенных никогда не сбываются?

Дамы удалились — возможно, леди Саффолк сочла поведение дочери слишком уж откровенным.

Мистер Овербери вздохнул:

— Очаровательное дитя, эта дочь Говардов. Если бы я был уверен, что его высочество хорошо за них заплатит, то мог бы писать для нее сонеты — что-нибудь в манере мистера Шекспира, а он большой мастер итальянского размера.

— Ах ты, продажный писака! Да неужели эта леди и сама не может служить источником вдохновения?

Мистер Овербери помог другу натянуть камзол:

— Вдохновения — да, однако вдохновение следует переводить в оплачиваемый труд. С помощью золотого посоха я мог бы исторгнуть Кастальский ключ[1099] из самой бесплодной скалы. Но погоди! К нам, если я не ошибаюсь, шествует посланец гнева.

Это был сэр Джеймс Элфинстоун, один из придворных принца — тот самый рыцарь, которого выдворили из дворца, чтобы передать его апартаменты фавориту: этого он не забыл и не простил. Он надвигался на них со свирепым видом, правой рукой подкручивая усики, а левую держа на эфесе шпаги.

Остановившись перед шотландцем, он возгласил:

— Сэр Роберт, некоторое время назад здесь были произнесены некие слова.

— Совершенно верно, сэр Джеймс. — Мистер Овербери проскользнул между ними. — И большую часть их произнес я, поскольку так уж случилось, был здесь. Я известен своим даром находить слова как в прозе, так и в стихах и готов предложить вам свои услуги. Успокойся, Роберт! Джентльмен обеспокоен мною и моими словами, и я рад предложить ему и то, и другое, либо вместе, либо по отдельности, если мои слова и я сам ему не по зубам.

Сэр Джеймс, такой же длинный, как и мистер Овербери, глянул ему в лицо и рявкнул:

— Сэр, у меня с вами никаких дел нет.

— Что легко исправимо, — мистер Овербери произнес это добродушно-насмешливым тоном. — Однако я просто указал вам на вашу ошибку. Впрочем, как я понимаю, вы явились сюда в качестве представителя его высочества.

— В этом вы правы.

— Я вообще всегда прав. У меня такая привычка.

Сэр Роберт взял мистера Овербери за локоть, но тот и не думал отступать.

— Погоди, Робин. Неужели ты не видишь, что это разговор на уровне представителей? Я, как твой представитель, встречусь с представителем его высочества. Впрочем, сей высокочтимый джентльмен вправе именовать себя кем угодно, выбор велик — либо подручным, либо наемным убийцей, либо мальчишкой на побегушках, либо вульгарной чернью.

— Сэр, — прорычал сэр Джеймс, — ваши слова оскорбительны!

— Я ведь намекал вам на свой дар находить точные слова.

Сэр Джеймс даже растерялся.

— Вы что же, сэр, потешаетесь надо мной?!

— А если и так, сэр Джеймс? Что тогда? Вы поджарите меня на вертеле и съедите? Рад буду доставить удовольствие вашей светлости!

Сэр Джеймс измерил мистера Овербери негодующим взглядом, но потом вспомнил о своей миссии.

— Я уже сказал, что у меня дело не к вам, а к этому типу, который прячется у вас за спиной.

Терпению сэра Роберта наступил предел.

— Прячусь?! — взревел он. — Я — тип?! — Он изо всех сил отпихнул мистера Овербери в сторону. В следующее мгновение сэр Джеймс уже валялся в пыли, сбитый ударом могучего шотландца.

Сэр Джеймс поднялся, отряхнулся и удовлетворенно хмыкнул — итак, он выполнил миссию, пусть и ценой собственного достоинства.

— Мой Бог, вот теперь я требую удовлетворения.

— Сражаться с вами? С вами? — Сэр Роберт стоял подбоченясь и презрительно ухмылялся. — Да я, если вам так угодно, переломаю вам все кости — это единственный способ, которым я могу удовлетворить себя. Я не сражаюсь с наемниками.

Мистер Овербери захохотал:

— Ну разве я вам не говорил? Господи, сэр Джеймс, если б вы послушались меня, вы бы сберегли усилия. И штаны впридачу.

Но побелевший от ярости сэр Джеймс не слышал ничего — он продолжал наступать на сэра Роберта:

— Вы за все ответите, уж будьте уверены! Уж будьте уверены! — И, поскольку больше ничего такого придумать не мог, повернулся на каблуках и удалился.

Сэр Роберт проводил его взглядом, потом взял шляпу и посмотрел на мистера Овербери.

— Поле битвы снова осталось за нами, Том.

Мистер Овербери задумчиво покачал головой:

— Это всего лишь разведка боем. Настоящее сражение впереди.

Глава 7

ПОБЕДА
Король Яков сидел на краешке огромной постели в халате, шлепанцах, с повязанной пестрым платком головой — он походил на Панталоне из итальянской комедии масок. Король нервно теребил белокурую бородку, коровьи глаза были влажны и необычайно печальны.

Принц Уэльский, весь бурливший желчью, мерил шагами королевскую опочивальню и говорил, говорил, говорил о сэре Роберте Карре и этом его прихвостне, мистере Овербери. Сэру Роберту, жаловался принц, всегда недоставало уважительности, а сегодня наглость его перешла все пределы. При поддержке мистера Овербери он избил джентльмена из его, принца, свиты, и к тому же в пределах дворца. Тон, с каким произнес последнее его высочество, показывал, что простое нарушение правил перерастает во дворце в настоящее святотатство.

Король пытался урезонить сына и снять напряжение.

— Хватит! Хватит! Много шума из ничего. Вы просто терпеть Робина не можете, и зря. Я уже подмечал, что вы плохо разбираетесь в людях. А то, что вы с ним сцепились, свидетельствует скорее о том, что вам не хватает рассудительности, я это тоже давно понял. А поскольку вы мой сын, я должен заметить, что вам также не хватает беспристрастности, о чем я глубоко сожалею, — и, не допускающим возражений тоном, добавил: — Идите домой, с Богом. Хорошенько выспитесь, и все будет в порядке.

Ярость, однако, заставила молодого человека пренебречь субординацией.

— Мой рассказ еще не окончен! — вскричал он, продолжая ходить по комнате.

Король застонал и осведомился, чем он так прогневил Господа, если его собственный сын подвергает его таким испытаниям и требует от него невозможного. Ибо наказать Робина он не может — сердце подсказывает ему, что Робин ни в чем не виноват, а обвинять невиновного — это не по-королевски.

Но тут принц упомянул об оскорблении, которое мистер Овербери нанес сэру Джеймсу Элфинстоуну, — это-то и подожгло фитиль. Теперь король воспылал негодованием: наконец-то найден козел отпущения, его можно наказать вместо Робина, и тогда взбунтовавшийся наследник будет удовлетворен. Король с удовольствием отдаст на заклание мистера Овербери — он терпеть не мог эту лошадиную морду.

Король накинул на себя мантию Соломона, а кровать превратилась в судейское кресло.

— Ох, Господи, из-за вашей болтовни и топота у меня все в голове перепуталось! Если вы хотите, чтобы я рассудил по справедливости, изложите мне все спокойно, по-простому, и я вынесу решение. Как случилось, что Робин поднял руку на сэра Джеймса?

Принц, который знал все из уст самого пострадавшего, сказал, что мистер Овербери глубоко оскорбил сэра Джеймса — специально, чтобы вызвать его на дуэль.

— Дуэль?! — воскликнул король с искренним ужасом. — Дуэль, вы сказали? Ну, я разберусь с этим мистером Овербери. Бог свидетель, он научится уважать мои законы! А теперь идите и предоставьте все мне. Я не усну, пока не решу этот вопрос.

Однако принц был отнюдь не удовлетворен. Мистер Овербери, возразил он, вовсе не является главным обидчиком.

— Это мне судить, я внимательно вас выслушал и во всем разобрался. Боже упаси! Мы что, вновь взялись за дуэли? Здесь, в моем собственном дворце? Идите! Идите!

И король вызвал своего камергера, дабы тот проводил все еще недовольного принца. Затем послал лорда Хаддингтона за сэром Робертом Карром.

Посланец нашел сэра Роберта и мистера Овербери в скромно обставленной комнате, которая служила им рабочим кабинетом. Несмотря на поздний час, мистер Овербери трудился — нужда в его трудах становилась с каждым днем все настоятельней.

Секретарь фаворита сидел в кресле с высокой спинкой за большим дубовым столом. Свечи в серебряных канделябрах освещали груды бумаг.

Здесь лежали всевозможные петиции, счета, займы, документы о процентных ставках и тоннаже торговых судов, донесения из-за рубежа — короче, все то, что требовало немедленного внимания человека, практически выполнявшего работу государственного секретаря.

Мистер Овербери, одетый в винного цвета халат поверх рубахи и коротких штанов, делал пометки на полях наиболее неотложных документов.

Сэр Роберт поднялся навстречу посетителю — до этого он возлежал в кресле у распахнутого окна, поскольку ночь была жаркой, надвигалась гроза. В комнате стоял странный запах. Лорд Хаддингтон, который еще мало был знаком с курительным табаком, не мог определить его происхождение.

Сэр Роберт, уже собиравшийся на покой, почтительно выслушал приказание — почтительно еще и потому, что лорд Хаддингтон сообщил ему о посещении принца. К этому часу уже весь двор знал о происшествии на теннисном корте. Итак, сражение, которое предсказывал мистер Овербери, началось.

Король поджидал его в одиночестве: его величество не был склонен объясняться с Карром при свидетелях — свидетели были нужны ему еще менее, чем при разговоре с принцем.

Король восседал под балдахином, прикрыв широким халатом хилые ноги. Он изложил жалобы принца, сурово попенял за избиение сэра Джеймса Элфинстоуна и яростно накинулся на мистера Овербери за то, что тот навязал сэру Джеймсу дуэль.

Он не потерпит скандалистов при своем дворе и дуэлянтов в своем королевстве и более ни одного дня не вынесет присутствия человека, который посмел ослушаться его королевских указов. Он — король, и слово его — закон. И, черт побери, так будет! Тяжело сопя, он умолк, предоставив сэру Роберту возможность ответить.

— Ваше величество не совсем верно информирован о случившемся.

— Как?! — возопил король. — Разве вы не слыхали, что мне обо всем рассказал сам принц?

— Принц Генри сам при этом не присутствовал. Что же касается рассказа о действиях мистера Овербери, то он и правдив, и неверен одновременно — причем неверного больше. Скандал затеял сэр Джеймс. Он явился специально, чтобы разозлить меня. Это он хотел навязать мне дуэль, он затем и пришел.

— Дуэль — тебе? Это тебе, Робин, он хотел навязать дуэль?! — Король был поражен. Королевский гнев сразу же сменил адресата. — Черт меня побери! Что ты такое говоришь?

— Как раз, чтобы оградить меня от задиры, Том и встал между нами и предложил себя в качестве моего представителя.

Рачьи глаза короля внимательно изучали сэра Роберта — упоминание Овербери по имени, теплый тон, каким было произнесено это имя, снова возбудили подозрения короля.

— А как случилось, что ты ударил сэра Джеймса?

Сэр Роберт рассказал. Глаза короля, казалось, совсем вылезли из орбит, однако он ответил уклончиво:

— Между нами, ты превратил мой дворец в какую-то медвежью яму. Это ты спровоцировал его высочество на то, что он потерял свое королевское достоинство, это ты разозлил его настолько, что он ворвался ко мне в спальню, позабыв, что я не только его отец, но еще и король. И ты еще защищаешь этого грубияна Овербери! Но ведь если бы он не издевался над сэром Джеймсом, все еще могло оставаться в рамках приличий.

— Я уже объяснил вашему величеству…

— И я хорошо слышал твое объяснение. Но я достаточно проницателен, чтобы разглядеть за объяснениями суть и составить свое собственное суждение. Есть лишь один способ положить всему конец, восстановить покой и обезопасить себя от повторения таких историй: этот тип Овербери должен убраться!

Сэр Роберт весь напрягся, лицо его покраснело. Он начал было что-то говорить, но король поднял руку:

— Ни слова больше, Робин. Это не просьба, это приказ. Королевский приказ. Проследи, чтобы он был выполнен, — произнес король таким надменным и грозным тоном, каким он еще со своим фаворитом не говорил.

Сэр Роберт сразу все понял. Он поклонился с видом крайне униженным и покорным и голосом, полным смирения, сказал:

— Я — самый преданный и самый послушный слуга вашего величества. Завтра к этому же времени мистер Овербери покинет дворец и вашу службу.

Король глядел победителем. А пока сэр Роберт произнес:

— Дозволено ли будет и мне сопровождать его?

— «Сопровождать его»? Сопровождать его! Ради Бога, что это такое ты говоришь?

— То, что сказал, сир. Я желал бы удалиться вместе с мистером Овербери.

— Боже, я тебе не позволяю!

— Ваше величество может заключить меня за неповиновение в Тауэр, потому что в ином случае я все равно уеду с мистером Овербери.

Король с недоверием и страхом глядел в решительное лицо сэра Роберта. А потом губы короля задрожали, и на королевские глаза набежали слезы. И тут он дал волю ярости.

— Вы — гнусная банда дьяволопоклонников! — заорал он с жутким шотландским акцентом, соскочил с постели и, дрожа от негодования, стал перед фаворитом.

Сэр Роберт поклонился и двинулся к двери.

— Куда это ты направился? — крикнул король.

— Я понял, что ваше величество меня отпускает.

— Ничего подобного! Ты нарочно выводишь меня из себя! Я предупреждаю тебя, Робин, со мной нельзя так играть! — Он сделал пару шагов и заговорил слезливым голосом: — Я ведь так хорошо к тебе относился, Робин, и вот благодарность! Значит, ты такой же неблагодарный, как и остальные?

— Сир, ничто не может умалить мою благодарность и любовь, даже если вы пошлете меня в Тауэр или на плаху…

Король прервал его.

— Любовь? Да ты меня совсем не любишь. Ты такой же, как остальные. Все это лишь притворство, ты все время притворялся. Любовь в том, чтобы отдавать. А ты, как и другие, хочешь только брать.

— Сир, я этого не заслужил. Вы ко мне несправедливы.

— Несправедлив? Я — несправедлив?! Да ты же сам доказал свою нелюбовь ко мне, пожелав променять меня на этого негодяя Овербери!

— Если я не уйду из дворца вместе с ним, я стану соучастником несправедливости — ведь он был готов рисковать своей жизнью, чтобы спасти меня. Вот и вся его вина. Каким презренным негодяем я был бы, если бы не разделил наказание, которое сам на него навлек!

— А меня это все совсем не интересует!

Сэр Роберт посмотрел королю в глаза.

— Неужели ваше величество будет доверять мне, ценить меня по-прежнему, если я настолько забуду честь, что в тяжелую минуту покину преданного мне человека?

И снова король уклонился от ответа.

— Ты говоришь о преданности и обязательствах! А каковы твои обязательства по отношению ко мне?

— Их я не забывал никогда. Я служил вашему величеству в полную меру своих скромных сил и возможностей. Моя жизнь, сир, принадлежит вам. Бог свидетель, я с радостью отдам ее, если в том будет нужда.

Это откровенное желание польстить вызвало в душе его величества такую бурю эмоций, что он воскликнул:

— Робин! Робин! — И король, подойдя к сэру Роберту, положил руки ему на плечи. — Ты и вправду так думаешь? Ну скажи, это правда? Бога ради, ты не покинешь меня, ты не разобьешь мое бедное старое сердце?

Сэр Роберт улыбнулся так нежно (а он был большой мастер нежных улыбок), что сопротивляться было невозможно.

— Покинув вас, сир, я разобью свое собственное сердце, впрочем, как и свою судьбу. Однако…

— Ни слова больше, Робин. Молчи, друг. — И король еще крепче обнял его за плечи. — Я верю тебе. Ты настоящий герой среди картонных рыцарей.

Он отпустил сэра Роберта, утер глаза и заковылял назад к постели.

— Генри, конечно, разозлится, снова ворвется ко мне и опять начнет жаловаться. Но я это вытерплю. Ради тебя, Робин, мой мальчик, я вынесу все.

Эта капитуляция могла бы удовлетворить сэра Роберта, но он пожелал пока не выказывать удовлетворения: он знал переменчивость королевской натуры и боялся, что тот может передумать.

Он не хотел бы, заявил сэр Роберт, чтобы король переживал из-за него неприятные минуты. Его величество этого не заслужил, и потому он, сэр Роберт, считает, что ему все же лучше было бы удалиться вместе с мистером Овербери. Пусть король отпустит его — ведь у его преданного слуги и так хватает при дворе врагов, многие лорды относятся к нему с презрением, а он, в силу разницы положений, не может ответить им соответствующим образом.

Своей решимостью он довел короля до исступления. Он продолжал говорить униженным тоном, уверял обожаемого монарха в вечной любви, а обожаемый монарх продолжал молить его не покидать двор, потому что это будет для него непереносимо, обещал сделать сэра Роберта лордом, равным другим великим лордам, чтобы ни один из тех, кто ранее позволял себе неприязненное отношение, не смел более возвысить голову.

Затем, видя, что сэр Роберт все еще колеблется, король удвоил мольбы, а под конец сдался совсем. Он не только позволил мистеру Овербери остаться, но пообещал даровать тому рыцарское звание и сделать своим придворным. Что касается сэра Роберта, то он получит замок Рочестер и титул виконта (это помимо освободившегося баронства Уинвик в Нортгемптоншире); он будет награжден орденом Подвязки[1100], станет членом Тайного совета и пожизненным хранителем Вестминстерского дворца. Пусть все знают, как любит и ценит его король, и если кто-то посмеет косо взглянуть на лорда Рочестера — тем хуже!

После этого король в последний раз обнял бесценного своего Робина и отпустил его — было уже за полночь, и его величество сильно утомился от переживаний. Однако оставшись в одиночестве и вспомнив стойкость, с какой Робин отстаивал мистера Овербери, король снова воспылал ревностью. То обстоятельство, что король вынужден был сдаться и пощадить Овербери, еще сильнее разожгло царственный гнев.

Как же это характерно для слабых, неуверенных в себе натур: под давлением обстоятельств проявлять великодушие, а затем, ненавидя свою собственную слабость, переносить ненависть на того, к кому только что был великодушен.

Глава 8

ДОКУЧЛИВЫЕ ЖЕНИХИ
Ухаживание принца Генри за леди Эссекс вряд ли можно было назвать успешным. Несколько раз ему удавалось увидеться с леди, но остаться с ней наедине он ни разу не смог. Чтобы добиться желаемого, его высочество прибегал к разным способам, и одним из них, надо сказать, довольно странным, было укрепление его отношений с графом Нортгемптоном.

Его высочество знал, что его светлость, как все Говарды, втайне исповедовал католичество, что уже само по себе было неприятно принцу как ярому протестанту. Он также знал о дружбе графа с Испанией и подозревал, что тот состоит на содержании у короля Филиппа. Это вызывало еще большую неприязнь. Но что хуже всего — граф Нортгемптон был сторонником испанского брака. Однако, подобно тому, как голод может превратить честнейшего из людей в вора, так и муки любви могут заставить человека щепетильного забыть о своей щепетильности.

Леди Эссекс была внучатой племянницей графа Нортгемптона, тот ее обожал, и леди часто бывала в его великолепном дворце на Стрэнде. Принц Генри также зачастил во дворец.

Старый аристократ был немало удивлен внезапным расположением принца, который прежде едва его замечал, и, будучи человеком опытным, решил найти этому причину. Вскорости острый глаз разглядел добычу, на которую нацелился юный монарх, — маленькую златокудрую племянницу. И, как бы сильно ни любил ее дядюшка — а любил он ее по-своему достаточно глубоко, — он лишь поздравил себя с таким открытием. Неважно, что честь горячо любимой племянницы может пострадать, — главное, теперь, когда принц, глава враждебной партии, прибился к его берегу, эта ситуация могла сослужить службу его ненасытному честолюбию. Роберт Сесил старел и слабел (его светлость как-то забывал, что ему и самому уже за семьдесят), и вскоре место первого лорда казначейства и главного государственного секретаря станет свободным. Если лорду Нортгемптону не удастся занять давно желанный пост, то не по своей вине — со своей стороны он ошибок не допустит. Однако даже в самых безумных мечтах он не смел и предположить, что лестницу, по которой он взберется до самого верха, будет поддерживать принц Уэльский. Так что он благословлял маленькую племянницу, предоставившую ему такой шанс, и со всем придворным искусством убирал с пути принца Генри все препятствия.

Граф стал вдруг человеком очень светским и в течение всего сезона давал у себя в Нортгемптон-хаузе замечательные приемы. Здесь проходили и банкеты, и танцы, и маскарады, на которые приглашался весь двор, устраивались и увеселения более интимного порядка — вечера у воды или обеды, на которых присутствовало не более полудюжины гостей и после которых его высочество прогуливался с миледи в прохладном саду над рекой.

Но то ли молодая графиня была чересчур уж благонравна, то ли она побаивалась злых языков, то ли по каким иным причинам, но она избегала оставаться с принцем наедине, хотя в обществе часто встречалась и беседовала с ним.

Не только это вызывало досаду его высочества. В Нортгемптон-хаузе часто бывал некий сэр Дэвид Вуд, имевший несчастье постоянно становиться принцу поперек дороги. При этом непонятно было, делал он это ненамеренно или вполне осознанно. Сэр Дэвид недавно вернулся из Испании и пользовался большим доверием графа. Видный мужчина лет под тридцать, веселый и хорошо воспитанный, он мгновенно пал жертвой прелестей леди Эссекс. Будучи искусным ухажером, он не делал тайны из своих устремлений. Сэр Дэвид предпринял наступление по всем правилам военного искусства и постоянно находился рядом с ее светлостью, либо не понимая, либо отказываясь понимать, что мешает принцу.

Нортгемптон заметил, что ситуация осложняется, но поскольку сэр Дэвид слишком много знал и о самом милорде, и о его испанских связях, просто так изгнать его он не посмел. Поэтому граф решил в мягкой форме упрекнуть племянницу в легкомыслии.

Она оскорбилась:

— В чем проявляется мое легкомыслие? Я не поощряю сэра Дэвида, я не удерживаю его при себе. По правде говоря, я нахожу его почти таким же докучливым, как и его высочество. Мне не нужно внимание ни того, ни другого. Впрочем, даже неплохо, что оба стремятся к одному и тому же — таким образом они нейтрализуют друг друга.

Вот уж об этом его светлость и слышать не хотел.

— Его высочество — одно, а сэр Дэвид — совсем другое. Внимание принца — большая честь, подданные обязаны принимать его со всем уважением, если, конечно, внимание не становится неприлично настойчивым. Но если леди ценит свое доброе имя, она может без всяких проблем избавиться от назойливости простого джентльмена, такого, как сэр Дэвид. Достаточно лишь дать понять, что она и вправду ценит свое доброе имя.

В тот же самый день ее светлость последовала дядюшкиному совету, однако побудили ее отнюдь не его слова.

Сэр Дэвид обедал вместе с графом и, когда обед уже подходил к концу, заметил в саду ее светлость. Он тут же объявил, что хотел бы глотнуть свежего воздуха.

Едва сэр Дэвид вышел, как объявили о прибытии новоиспеченного лорда Рочестера.

Роберт Карр явился в сопровождении Томаса Овербери (недавно провозглашенного рыцарем), чтобы обсудить с лордом-хранителем печати некоторые вопросы недавней корреспонденции из Испании.

Граф оказал им радушный прием — он был всегда радушен к тем, кто мог оказаться ему полезным, и проводил гостей в удобную и богатую библиотеку во втором этаже.

Вскоре все главные проблемы были обговорены, а поскольку день выдался жаркий и терраса манила прохладой, лорд Рочестер предложил перейти туда, чтобы обсудить детали.

А в саду прогуливалась леди Эссекс в сопровождении усердно ухаживавшего за ней сэра Дэвида. Галантный рыцарь разливался соловьем, и ее светлость слушала его без гнева, потому что сэр Дэвид, в конце концов, не был таким уж неуклюжим воздыхателем. Как вдруг она подняла глаза на террасу и увидела, что ее внимательно разглядывает один из дядюшкиных гостей. Она остановилась, и с губ ее исчезла улыбка.

Лорд Рочестер приподнял украшенную плюмажем шляпу и поклонился. А затем продолжил разговор с собеседниками.

Сэр Дэвид удивленно взглянул на ее светлость.

— Кто этот славный господин? — спросил он весьма небрежным тоном, ибо по природе своей был не из тех, кто склонен испытывать уважение к кому бы и чему бы то ни было.

— Это лорд Рочестер, — ответила она.

— Ах, Робин Карр! — воскликнул сэр Дэвид и снова глянул на террасу, теперь в глазах его появился интерес. Затем он вновь перевел взгляд на свою спутницу.

— Ваша светлость страдает от жары! — забеспокоился он. — Вы так побледнели.

Она подняла на него свои темно-синие, такие невинные глаза и с иронической улыбкой сказала:

— Вы слишком пристально следите за изменениями моего лица, сэр Дэвид.

В упреке он услышал вызов.

— Да кто же не воспользовался бы такой благословенной возможностью? Я смотрю на вас так, как испанцы — я сам тому свидетель — смотрят на лики святых, однако в их взорах нет и половины того благоговения, которое испытываю я.

— Тогда их святопочитание не столь уж велико.

— Напротив! Но мое обожание еще больше.

Она слегка нахмурила брови, и тон ее стал суровым:

— Сэр Дэвид, я — неподходящий объект для обожания.

— Но если я действительно обожаю вас, что я могу поделать? Это превыше меня. Я не могу противиться.

— Этому может противиться мой супруг. Вы забываете, сэр Дэвид, что у меня есть муж.

— И пятьдесят мужей не могут лишить меня счастья боготворить вас.

— Прекрасно, но если вы меня уважаете, то достаточно и одного, чтобы лишить вас права говорить мне об этом.

— Такое право мне даровали вы.

— Каким же образом? — В ее голосе зазвучал гнев. — Вы безумец, сэр Дэвид.

Он даже задохнулся и побледнел. А когда заговорил, слова его были уже сплошным смирением:

— Дозволено ли мне будет осведомиться, чем я заслужил такую отповедь? Я ведь ни о чем не прошу. Я почитаю вас, но не жду никакого вознаграждения. Я ничего не требую взамен.

— Сэр Дэвид, я вас не понимаю. Возможно, я не способна вас понять.

— Но ведь все так просто и ясно! Я говорю, что навсегда останусь вашим преданным слугой, а то, что вы ничем не можете меня вознаградить, — это ничего не значит. Я просто вручаю вам себя, даже если вы во мне и не нуждаетесь. Вот и все, моя дорогая леди. Просто знайте, что есть на свете человек, который готов служить вам верой и правдой, который отдаст за вас все. Возможно, вам это кажется такой малостью…

— Нет, это не малость, сэр Дэвид. — Она вздохнула. — И все же я бы хотела, чтобы вы этого не говорили, поскольку мне нечем вам ответить.

Он окончательно утратил благоразумие.

— Но разве я вас об этом просил?! Я прошу лишь об одном: чтобы вы запомнили мои слова. Уже одно то, что вы их будете помнить, сделает меня счастливым.

Вообще-то подобная приниженность была для сэра Дэвида нехарактерна, с его стороны это скорее был искусный ход: в случае, если его атака встретит сильное сопротивление, он оставлял за собой путь к отступлению, но сохранял возможность возобновить приступ при первом же удобном случае. А в том, что она его слова запомнит и вспоминать их ей будет приятно, он был уверен — он хорошо знал женщин.

В этот момент граф окликнул его с террасы: собеседники решилиузнать его мнение по одному из политических вопросов, касавшихся короля Филиппа. Он высказал свое мнение, сэр Томас Овербери продолжил дискуссию, которая, к досаде лорда Рочестера, грозила затянуться. Лорд Рочестер потерял терпение и, оставив спорщиков, сбежал по ступенькам, чтобы поприветствовать леди Эссекс.

У него уже вошло в привычку оставлять все дела на сэра Томаса (а его величество теперь тоже привычно передоверял все дела лорду Рочестеру). Король повел себя так потому, что в глубине души был лентяем и терпеть не мог никаких трудов, кроме литературных, таких, как «Энергичный протест против табака», его последний опус, которым он очень гордился. Единственное, ради чего король с охотой предпринимал усилия — ради раздобывания денег. И лорд Рочестер, следуя королевскому примеру, доверял все государственные проблемы своему заместителю, тем более, что он, в отличие от короля, прекрасно сознавал, что заместитель куда более компетентен, чем он сам.

Но сэр Дэвид этого, естественно, не знал, поэтому с удивлением воспринял бегство лорда Рочестера к ее светлости.

На леди Эссекс было розовое платье с высокой талией и пышной юбкой с фижмами и двойными рукавами на бледно-розовой подкладке. Золотоволосую головку покрывала маленькая белоснежная шапочка, украшенная, как и высокий воротник, кружевами. Синие глаза ее светлости улыбались лорду Рочестеру — если бы сэр Дэвид мог разглядеть и эту улыбку, он бы удивился еще больше.

Новоиспеченный лорд с приличествующей скромностью принял ее поздравления, а затем заговорил о сэре Дэвиде Вуде, о его поездке в Испанию, о его достоинствах, о том, как тот хорошо знает дело. Она слушала его, затем со смехом прервала:

— По-моему, для вашей светлости стало привычным развлекать меня разговорами о посторонних.

Он припомнил их последнюю встречу в Ричмонд-парке, слова, которыми они обменивались на банкете в честь посла Испании, и тоже рассмеялся:

— Надеюсь, это не вошло у меня в привычку, но признаю, что до сих пор было моей ошибкой.

— И моей.

— Почему же вашей?

Она на мгновение помедлила, затем решилась:

— Я бы предпочла, чтобы вы говорили о себе.

— О себе? — Он взглянул на нее с недоумением, но она смотрела в сторону, и спокойное выражение ее лица ничего ему не подсказало.

— Потому что этот предмет вы знаете лучше всего, — произнесла она, как бы объясняя свое желание.

— Наверное… Но стоит ли? — Он засмеялся. — Говоря о себе, люди редко осмеливаются быть правдивыми.

— Ах, если человек, говоря о себе, не смеет быть правдивым, то как же узнать о нем правду? Ведь не от его врагов — они из ненависти станут говорить только плохое; и не от друзей — из любви они будут превозносить. Как познать истину?

— Это вообще невозможно, — ответил он. — Правда — самое неуловимое, что есть на свете. Сэр Фрэнсис Бэкон[1101] уже задал устами своего Пилата вопрос: «Что есть правда?» И сэр Фрэнсис, наверное, единственный, кто мог бы ответить на этот вопрос, ибо задал его сам.

— В голосе вашем звучит печаль. Почему?

— Я просто стараюсь быть честным.

— Честность — второе имя правды. Почему же вы тогда говорите, что она неуловима?

Он снова рассмеялся:

— Мне трудно состязаться с вами в речах, вы бьете меня моим же оружием. Прошу пощады!

— Вы можете смело рассчитывать и на пощаду, и на многое другое, — сказала она, и в голосе ее зазвучала предательская нотка нежности.

Его светлость с удивлением взглянул на нее и, возможно, впервые заметил, как она молода и хороша собою.

— «На многое другое»? — повторил он. — Но о чем большем смел бы я вас просить?

— Разве я могу знать до того, как вы попросите? Я не обладаю даром прорицательницы.

— Неужели? — Он продолжал смотреть на нее, и в глазах его появлялся какой-то новый блеск. Очень нежно и медленно он добавил: — Разве на свете есть дар, которого вы лишены?

— О, их множество, уверяю вас.

— Пусть каких-то даров вы и лишены, но, клянусь, не тех, что делают вас желанной.

Внешне она оставалась спокойной, но почувствовала, как часто забилось сердце.

— Вот теперь я слышу речи придворного кавалера, который и не пытается угнаться за правдой, ибо она ему не нужна.

Она по-женски поддразнивала его, а в этом искусстве учителя не нужны. Однако внимание его светлости было отвлечено яркими золотыми бликами, видными в просвете лавровых кустов. По реке плыла украшенная королевским штандартом позолоченная лодка с двенадцатью гребцами. Лодка причалила к ступеням, и на берег сошла пестро разодетая группа джентльменов — лорд Рочестер точно определил их своим вопросом:

— Что за стрекозы летят на нас с реки?

От группы отделилась гибкая фигура принца Уэльского — он прямиком направился к леди Эссекс.

Принц заметил ее спутника и не изменил направления, однако веселость исчезла с его юного лица, а походка утратила живость.

Он замер перед ней в поклоне, она, в глубине души желая, чтобы он очутился на дне речном, ответила глубоким реверансом. Милорд, стоявший с обнаженной головой и также раздосадованный тем, что столь милую беседу прервали, церемонно поклонился — между ним и принцем был восстановлен мир, правда, лишь внешний: таково было требование короля, поскольку им обоим одновременно пожаловали орден Подвязки.

Принц понял, что его жалобы привели лишь к очередному возвышению фаворита, и предпочел хранить дипломатическое спокойствие.

Они обменялись приветствиями, и его высочество, холодно глядя в лицо его светлости, объявил:

— Вы свободны, милорд.

И слова, и взгляд больно уязвили его светлость, но неповиновение было немыслимо, и он вновь поклонился.

— Ваше высочество очень любезны, — пробормотал он не без сарказма и уже было повернулся, как заметил, что тонкие пальчики леди удерживают его за рукав. Ее светлость также была оскорблена словами принца, даже сильнее, чем его светлость. И, насколько это было в ее силах, попыталась смягчить удар.

— Мы уже собирались вернуться к его светлости. — Она имела в виду дядю. — Он на террасе и будет счастлив узнать, что его высочество почтил его визитом.

— Нет, нет, — ответил принц. — Не стоит пока тревожить его светлость.

Она улыбнулась:

— Но он мне никогда не простит, если я не препровожу к нему ваше высочество. — И, повернувшись на каблуках, пошла вперед.

Предположение, что принц прибыл с визитом к дяде, было вполне приличным и разумным — потому что она сама была здесь не более чем гостьей, и визит к ней был бы для принца абсолютно неоправданным.

Его высочество, проклиная свою нерешительность, пообещал себе, что при первом же удобном случае даст понять, что ездит к Нортгемптону только из-за нее, и он понуро поплелся вслед за ее светлостью. Лорд Рочестер шел рядом, процессию замыкала свита.

Доставив принца к дяде, миледи попросила дозволения покинуть их под предлогом, что ее ждет мать, и удалилась, несколько обеспокоенная.

Никаких причин повидать графа у принца не было, и он вскоре вернулся со своими джентльменами в лодку. Он и не пытался скрыть разочарование и негодование.

— Карр! Карр! Вечно этот Карр! Есть ли в мире место, где этот тип не сможет мне помешать?

Хотя он произнес этот вопрос вслух, он ни к кому конкретно не обращался. Однако среди свиты нашелся тот, кто понял, что это не вопрос, а, скорее, просьба. И поклялся себе ее исполнить.

Глава 9

МИССИС ТЕРНЕР
Сим понятливым джентльменом, возжелавшим сыграть при принце роль провидения, был сэр Артур Мейнваринг. Изящный, элегантный господин испанской наружности, он был смекалистым и изобретательным мастером интриги, лишенным к тому же каких бы то ни было угрызений совести.

Сэр Артур верой и правдой служил принцу в обычной надежде придворного, что его старания окупятся. Он с артистическим вдохновением принялся за дело.

У сэра Артура была любовница, выбранная им с большой тщательностью, — красивая, умная и столь же бессовестная Анна Тернер. Она наслаждалась ранним вдовством, подарком судьбы, а судьба, в свою очередь, была обязана таким поворотом талантам, изобретательности и усердию самой миссис Тернер. Миссис Тернер держала на Патерностер-роу салон под названием «Золотая прялка», где богатые и знатные могли найти все самое модное и роскошное. Ее уже хорошо знали при дворе — впрочем, можно сказать, она держала свой собственный двор, ибо вокруг нее вились многие знатные дамы, стремившиеся познать тайны красоты и элегантности. Вдова успешно торговала духами, помадами, пудрами, чудесными мазями и притираниями, призванными сохранить красоту, если она была, и придать ее тем, кто в ней нуждался. Покойный муж миссис Тернер был искусным лекарем, и, она хорошенечко проштудировала оставшиеся после него записи — в них содержалась коллекция предписаний, полезных при самых разных нуждах. В этих записках нашелся и рецепт изготовления желтого крахмала. Крахмал этот так понравился модникам — его использовали для рюшей и воротников, — что уже он один превратил миссис Тернер в знаменитость.

Не меньшую изобретательность она проявила и в изготовлении модных нарядов и украшений; Бен Джонсон и прочие драматурги заказывали ей костюмы для частых в Уайтхолле маскарадов.

Ходили слухи, что она зарабатывала и другим, менее законным способом — предсказывала судьбу и гадала. Об этом только шептались, поскольку никто не желал миссис Тернер зла: нынешний король был автором монументального труда, гневно заклеймившего колдунов и демонологию, а также разослал по всей стране охотников за ведьмами, которые усердно тащили на костер несчастных старух.

Хорошенькая маленькая блондиночка, словно кошка, обожавшая роскошь и удобства, миссис Тернер щедро оплачивала не только свои изысканные вкусы, но и вкусы сэра Артура: скромные доходы не могли обеспечить ему достойное придворного существование.

У нее был приятнейший загородный дом в Хаммерсмите, с большим спускавшимся к реке садом. Об этом саде и вспомнил сэр Артур, когда начал приводить в действие механизм своей интриги. Когда наступит подходящий момент, доставить туда принца будет нетрудно, и сэр Артур заслужит монаршию благодарность и все, что из нее проистекает. Гораздо труднее залучить туда леди Эссекс. Но эта задача была достойна изобретательного ума, и к ее решению он приступил со свойственными ему усердием и смелостью.

На начальном этапе обстоятельства ему благоприятствовали: намечался визит к английскому двору брата королевы, датского короля Кристиана. Приготовления шли полным ходом, намечался и театр масок — темой его были притчи царя Соломона. Пьесу писал Бен Джонсон, а знаменитый архитектор Иниго Джонс строил соответствующие механизмы и павильоны. Миссис Тернер поручили сделать платья для царицы Савской и нескольких других масок.

Сэр Артур уже расписал перед леди Эссекс таланты миссис Тернер, да так красочно, что ее светлость решила заказать у нее платье для заключительного бала. Вот так элегантная вдовушка, уже знавшая о конечной цели своих трудов, и попала в дом лорда-камергера.

Здесь ее великолепно приняли, и она щедро одарила леди Эссекс своим талантом, сделав для нее платье из расшитой серебром ткани. Платье восхитило ее светлость. А миссис Тернер не жалела трудов, и вскоре отношения их стали совсем теплыми. Миссис Тернер открыла графине все свои секреты. Она по справедливости оценила жемчужную белизну кожи миледи — сделать ее еще прекраснее выше человеческих сил, объявила миссис Тернер, однако есть у нее некая благоуханная помада, которая поможет сохранить сей блеск и мягкость. Миссис Тернер владела также секретом особых перчаток, которые надо надевать на ночь, чтобы ручки миледи не утратили белизны и нежности. Поведала она и иные секреты красоты; упоминание о них взволновало миледи до такой степени, что она стала оказывать миссис Тернер необычное (памятуя о разнице в их положении) гостеприимство. В результате в один прекрасный день — это было через неделю после маскарада в королевском дворце — перед «Золотой прялкой» на Патерностер-роу остановился экипаж, из которого вышла изящная дама небольшого роста, с головы до ног закутанная в плащ с капюшоном, который оберегал от любопытных глаз.

Миледи встретил тощий человек лет пятидесяти на скрюченных подагрой ногах. Он был одет в благообразный черный костюм с белым батистовым воротником. Физиономия у человека была костлявая и бледная, красным был лишь кончик длинного тонкого носа. Черные глаза-бусинки слегка косили, и оттого вся физиономия имела крайне меланхоличное выражение.

Юная графиня вздрогнула при виде такого уродливого стража салона красоты.

Зато внутри все дышало покоем и утонченностью. Над камином висел писанный маслом портрет покойного доктора Тернера в костюме тайного советника — он строго взирал на тонувшую в полумраке гостиную своей вдовы. Пол был усыпан ароматическими травами, и их запах удивительно сочетался с ароматом свежесрезанных роз в вазе из итальянской керамики. Обитые алым бархатом кресла окружали покрытый яркой восточной тканью стол, на высоком буфете, на дверцах которого резвились наяды и сатиры[1102], поблескивало драгоценное венецианское стекло.

К ее светлости вышла маленькая вдова, вся — приветливость и желание услужить. Миледи потрудилась взойти по лестнице в более просторную комнату, уставленную сундуками и корзинами, чье интригующее содержимое было живо развернуто перед восхищенным взором графини. Здесь графиня, которая поначалу собиралась приобрести лишь перчатки «для белизны ручек», провела полных два часа, перебирая парчу, левантинские[1103] вышивки, фландрские кружева, коробочки с засахаренными фруктами и флаконы духов из Италии, шелковые вязаные чулки из Испании, не говоря уж о лентах, подвязках, плечевых перевязях и дюжине иных столь необходимых и очаровательных вещиц. Однако графиня удалилась без перчаток, так как вдова уверила ее, что сейчас их в наличии нет, поскольку перчатки нельзя шить заранее. Через два дня она самолично изготовит пару для ее светлости.

Вот так и получилось, что через два дня миледи вновь отправилась на Патерностер-роу.

Миссис Тернер встретила ее заверениями, что ради ее милости специально осталась в городе, хотя в такую жаркую погоду она предпочитает проводить время в своем доме у реки, а дела на Патерностер-роу ведет ее помощница Фостер и подчиненные ей девушки. Обычно оставался в салоне и Вестон — тот самый крайне несимпатичный тип, который встречал клиентов миссис Тернер. Этот Вестон был на самом деле искусным аптекарем, служившим еще ее покойному мужу; он виртуозно изготовлял различные помады и притирания теперь уже по рецептам самой миссис Тернер.

Вестон принес перчатки. К ним прилагалась баночка пахнущей гиацинтами помады — миссис Тернер уверяла, что сама изобрела букет таких запахов. Дабы продемонстрировать перчатки, вдова взяла руку графини и начала нежными движениями поглаживать ее от кончиков пальцев до запястья, как бы нанося крем.

Но вдруг в поведении вдовы произошли странные перемены. Она замерла, держа в руках ладошку графини, затем крепко ее стиснула. Графиня взглянула в лицо вдовы и поразилась еще больше — темные глаза той расширились, брови поползли вверх, рот был крепко сжат.

— Что случилось? — осведомилась растерянная миледи.

— Ш-ш-ш! Подождите! Не говорите ничего! Не двигайтесь, а то это уйдет… Подождите, подождите!

Этот странный тон подействовал на воображение молодой женщины — прерывистый голос, изменившееся лицо, крепкое пожатие и тяжелое дыхание вдовы говорили о том, что происходит что-то непонятное и даже страшное.

— Да! — Голос миссис Тернер упал до шепота. — Да! Я ясно чувствую. Вас окружает какой-то туман, он окутывает вас, хотя вы сами этого почти не осознаете.

— Что? О чем вы? — взмолилась графиня. В ней шевельнулся ужас. — Что вы говорите?

— Тоска, желание, любовь изливаются на вас, как фимиам. Он клубится вокруг вас, словно облако, я чувствую, о, я чувствую это так сильно!

— Вы чувствуете? — Графиня испугалась по-настоящему. Она попыталась высвободить руку, но вдова держала ее слишком крепко. — Но что? Что вы чувствуете? Как?

— Не спрашивайте меня как. — Голос у миссис Тернер был страстным, низким и полным благоговения. — Есть тайны, объяснить которые не в силах никто. Силы, известные только тем, кто ими обладает. Дотронувшись до вашей руки, я почти въявь увидела человека, который насылает на вас облако любви. Он благороден, он красив, галантен, молод и он занимает высокое положение. Очень высокое положение. Он стоит рядом с самим королем… И вы… вы…

Она умолкла и отпустила руку. Голос снова стал обычным:

— Я больше ничего не могу сказать. По крайней мере, сейчас.

Девушка была поражена, испугана. Лицо ее побледнело, прерывистое дыхание выдавало волнение. Произошло что-то странное, и это смущало, тревожило и страшило ее.

Она откровенно сказала об этом и попросила объяснения. Однако просьба вселила во вдову ужас.

— О! Я ни за что не скажу. Я не должна. Я не могу объяснить вам силы, которых и сама не понимаю. Они управляют мною, они заставляют меня говорить. Все происходит помимо моей воли, я становлюсь как лист, дрожащий на ветру. Молю вас, прекрасная леди, забудьте все, что я вам говорила. Забудьте!

Графиня была тронута ее волнением. Она с сочувствием положила руку на плечо вдовы:

— Хорошо, если уж вы так просите.

— И вы никому не расскажете? Обещайте мне! Я поддалась порыву лишь потому, что люблю вас. Обещайте, ах, обещайте!

— Обещаю, — твердо произнесла графиня, по-прежнему преисполненная состраданием к маленькой женщине. — И уже забыла.

Миссис Тернер слишком хорошо знала женскую природу, чтобы поверить такому заявлению, а сама миледи убедилась в этом по дороге домой: она не только не забыла о странном инциденте, она думала только о нем.

Слова, произнесенные приглушенным голосом — казалось, миссис Тернер произносила их помимо своей воли, — эхом звучали в хорошенькой головке графини.

«…Человек, чья любовь окутывает вас, словно облако. Он благороден, красив, галантен, молод. Он занимает высокое положение. Он стоит рядом с самим королем…»

К кому еще могли относиться эти слова, кроме Робина Карра? Разве он не благороден, не красив, не галантен, не молод, разве не о нем думает она все время и разве не он ближе всех стоит к королю?

В том, что вдова угадала героя ее грез, было столько сверхъестественного! Леди Эссекс, конечно, слыхала о провидцах и прорицателях, имевших власть над прошлым и будущим, и она, подобно многим своим современникам, безоговорочно верила в такие дела. Наверное, этот дар природы выпал и Анне Тернер. Однако подобные люди считались нечистыми, опасными, поскольку сам король провозгласил их последователями дьявола. Но было ли так на самом деле? И дьявольский был то дар или нет, обладательница его коснулась предмета, о котором ее светлость жаждала знать как можно больше.

Так что неудивительно, что на следующее утро графиня вновь очутилась перед вывеской «Золотой прялки». Она засыпала вдову вопросами, которые, как было заметно, весьма напугали миссис Тернер и от которых она явно стремилась уйти. Доведенная до отчаяния настойчивостью графини, она взмолилась:

— О, это было безумие, безумие, рассказать вам такое! Мне следовало смолчать, но я так глубоко уважаю вас, поэтому мне трудно было сдержаться!

— Но почему, почему? Разве вы нанесли мне какой-то вред?

— Вред? — Лицо миссис Тернер было искажено страхом, вся ее маленькая, пышная, ладная фигурка дрожала. — Что вы, во всем этом никакого для вас вреда нет! Опасность в другом — как люди отнесутся.

— Но если вы боитесь только этого, Анна, тогда успокойтесь. Ни одна живая душа ничего от меня не узнает.

— Но смею ли я довериться вам? — Вдова умоляюще сжала ручки. — Вы мне обещаете?

— Клянусь! — торжественно произнесла графиня.

Миссис Тернер непрестанно благодарила и благословляла леди Эссекс — ах, миледи, ангел, богиня красоты!

Ее светлость улыбалась вдове и мило корила ее за недоверчивость: разве можно так волноваться и страшиться?

— Возможно, я вела себя глупо, — отвечала, окончательно успокоившись, миссис Тернер. — В конце концов, я ведь даже и не пыталась предсказать вам будущее.

— Будущее? — Ее светлость ухватилась за последнее слово. Она положила свою богато украшенную кольцами руку на плечо вдовы. — А разве такое возможно? И вы это сделаете? — Лицо ее раскраснелось, прелестные губки были приоткрыты.

Миссис Тернер вздрогнула, на лице вновь появился страх.

— Зачем вы меня спрашиваете? Зачем хотите знать?

— А почему вы не отвечаете?

— Миледи, зачем вы хотите погубить бедную женщину, которая желает вам только добра!

Леди Эссекс рассудила, что в этом восклицании уже содержался ответ на вопрос.

— Почему вы так обо мне думаете? Разве могу я желать подобного? Мне нужна ваша помощь, дорогая Тернер. Мне необходимо знать, что будет, знать о… о… — Девичья скромность не позволила ей продолжать. Щеки ее залила краска. — О, Анна, если вы обладаете этой силой и согласны употребить ее мне на пользу, я хорошо вам заплачу.

— Мой Бог! Мой Бог! — Вдова была расстроена. Всплеснув руками, она на цыпочках подкралась к двери, резко ее распахнула и выглянула в коридор. Они беседовали в маленькой гостиной в нижнем этаже, той, где было венецианское стекло, срезанные цветы и портрет строгого доктора Тернера.

Убедившись, что их никто не подслушивает, вдова, казалось, успокоилась.

— Мой Бог! Не дай Господи, чтобы Фостер или кто-нибудь из женщин нас подслушал. В этом доме небезопасно даже говорить о таких вещах. Это так страшно! Так страшно, что я не решилась бы заняться здесь этим ни за какое золото в мире!

Леди Эссекс вздохнула. Теперь уже она была полна сомнений.

— Значит, вы не оставляете мне никаких надежд?

— Надежд? — Вдова взглянула в побледневшее лицо молодой девушки. — Неужели вы хотите, чтобы меня, как ведьму, сожгли на костре?

— Но вы же ничем не рискуете! Я умею хранить молчание. Я буду молчать — ради самой себя. Вы забываете об этом, Анна. И я хорошо вам заплачу, — повторила она.

— Неужели вы забыли мои слова? Не нужно мне никакое золото в мире! Я не торгую своим даром, слава Богу, я в этом не нуждаюсь. И… если вы испытываете в этом такую нужду, я сделаю из одной любви к вам.

— О!.. Когда, Анна, когда? — вскричала обрадованная графиня. Вдова усмехнулась:

— Как вы нетерпеливы! Хорошо, хорошо, мы сделаем, как пожелаете. И я буду молить Бога, чтобы он уберег меня от последствий. Ни для одной живой души на свете не стала бы я этого делать, только для вас. Но не обещаю вам многого, ибо искусство мое не безгранично. Ладно, раз уж пообещала, сделаю все, что в моих силах.

— Боже благослови вас, Тернер!

— Только здесь слишком опасно. И мне нужны некоторые предметы, которых я здесь не держу. К тому же в загородной тиши и результаты будут лучше. Сегодня вечером я отправляюсь в Хаммерсмит. Приезжайте ко мне, но только не завтра, не в Божье воскресенье. В понедельник. Я скажу вам, как добраться, и там я помогу вам узнать желаемое — по крайней мере, насколько это будет в моих силах. Но, жизнью вас заклинаю, миледи, никому ни слова — никому!

Графиня, обрадованная и благодарная, торжественно заверила, что будет хранить тайну.

Вдова также была довольна — она заслужила похвалу сэра Артура.

Глава 10

МЕД
Дом миссис Тернер в Хаммерсмите казался довольно скромным, зато внутри все сверкало роскошью. Снаружи белые стены были увиты ползучими растениями, а окна приветливо взирали на огромный сад, который спускался к выложенной каменными плитами террасе у реки. Сад был тщательно распланирован, усажен деревьями, кустарниками и цветами. Здесь же, огороженный бирючиной, находился и огород, на котором выращивали особые травы, которые требовались вдове для ее чудесных рецептов. Все было ухожено, подстрижено и аккуратно, как и сама миссис Тернер. Террасу окружал каменный парапет, в котором были устроены располагавшие к интимным беседам скамьи.

Именно на террасе в тот душный, жаркий вечер и расположились миссис Тернер и леди Эссекс.

Это уже был третий за неделю визит графини, но до сих пор результаты оставляли желать большего — судьба пока не очень-то охотно откликалась на призывы нашей сивиллы[1104].

Каждый раз она удалялась с графиней в прохладную, затемненную комнату, запирала дверь и вынимала из сандалового сундучка небольшой хрустальный шар, закутанный в черный бархат. Вдова усаживалась перед маленьким столиком и, подперев белыми ручками свою белокурую головку, напряженно смотрела в прозрачную сферу, тщась увидеть в ней так интересовавшие молодую графиню картины ближайшего будущего. Однако ничего нового миссис Тернер пока увидеть не удалось.

Результаты, вероятно, могли бы быть более впечатляющими, если бы еще в свой первый визит графиня не внесла корректировку в увиденный вдовой в кристалле образ.

Миссис Тернер объявила, что из тумана выплывает лик молодого человека, красивого, галантного и благородного.

— Его голубые глаза взирают с тоской и желанием, губы его шевелятся — он произносит имя! Это имя Фрэнсис! Он задумчиво склоняет свою каштановую голову…

Но тут графиня прервала ее:

— Каштановую? Нет! Волосы у него сияют, как золото!

И, смутившись, затаила дыхание, пытаясь удержать предательские слова. Однако погруженная в провидческий транс вдова вроде бы и не слышала восклицания графини — лишь на мгновение глаза ее сузились. Но ей сразу же стали понятны два факта: первый — как бы принц Генри ни был очарован графиней, ее светлость думала и мечтала вовсе не о нем; второй — страсть, с которой графиня добивалась сведений о своем воздыхателе, не имела к принцу никакого отношения. Но, как и принц, этот другой тоже был молод, галантен, красив и занимал очень высокое положение, тоже «стоял рядом с королем». Детали вырисовывались четко, но вопрос требовал дальнейших размышлений и дополнительной информации. Поэтому миссис Тернер до совета с сэром Артуром воздерживалась от определенности и давала намеки и описания очень невнятные.

Сообразительный рыцарь без труда назвал имя джентльмена, так неосторожно упомянутого ее светлостью.

— Волосы, как чистое золото, и стоит рядом с королем? Кто же это может быть, если не Карр? Разрази его чума! Так ты говоришь, это он захватил ее сердце?

Сэр Артур размышлял.

— Господи, нашли на него вечные муки! Все ему удается: он и так получает все, что хочет, перетянул к себе всех, кого хотел; те же, кто ему неинтересны, сами жаждут его милостей! Слушай, Анна, ее надо отвадить. Сделай что-нибудь, оскорби ее гордость, убеди ее, что он к ней равнодушен. Скажи ей…

— Ладно, не учи ученого! Только скажи, что надо сделать, а уж как сделать — это моя забота.

На следующий раз, запершись с графиней в затемненной гостиной, вдова увидела в магическом кристалле фигуру, которую она наконец-то смогла детально описать: высокий, красивый, широкоплечий, в блистающем наряде, с орденом Подвязки на груди[1105] и драгоценной серьгой в ухе, посверкивающей сквозь золотые пряди волос, с маленькой остроконечной бородкой и усиками, лихо подкрученными над прелестной формы ртом, с глазами чистейшей голубизны, полными беззаботного веселья…

Графиня жадно впитывала каждое слово, грудь ее вздымалась под зеленой тафтой скромного платья с высоким плоеным воротником.

А монотонный, будто сонный, голос вдовы продолжал:

— Он стоит так высоко, так близко к королю, что может не беспокоиться об отношении к нему окружающих. Недавно он получил повышение. Орден Подвязки на его груди совсем новый… Я вижу, как перед ним склоняются самые благородные. Они обращаются к нему по имени… О, они называют его «лорд Рочестер»!

Графиня стиснула руки и подалась вперед.

— Но он о них мало думает, если вообще думает о ком-то. Беспечность — вот главная черта его натуры. Любовь еще не касалась его сердца, да и не может коснуться — в нем никому нет места, оно занято им самим. Он прекрасен, как Нарцисс, и, как Нарцисс, любит лишь свое отражение[1106]. И реет рядом с ним кто-то, женщина, чей облик я не могу разглядеть… Она постоянно думает о нем. Но пусть эта бедная душа припомнит судьбу, постигшую нимфу Эхо, пусть она выбросит этого Нарцисса из сердца своего. Вот он тает, его заволакивает туман…

Вдова умолкла. Леди Эссекс в изнеможении откинулась на спинку стула, глаза, минуту назад такие блестящие, погасли, руки безжизненно упали, краска исчезла с ее щечек.

Вскоре миссис Тернер, все еще вглядывавшаяся в волшебный шар, принялась описывать новое возникшее в нем видение.

— Вот появляется другой. Это тот, кто и раньше появлялся. Он моложе, чем предыдущий, но занимает положение еще более высокое — это положение принадлежит ему по праву рождения. Благородство написано на его челе. Это благородство исходит из души его. Принц Уэльский! Он очень серьезен. Ш-ш-ш! Он говорит: «Я люблю тебя, Фрэнсис, я люблю тебя так, что разыщу тебя в любом уголке земли, куда бы ты ни скрылась. Скоро, очень скоро мы встретимся. Я иду к тебе», — вдова сделала паузу и добавила: — Он исчез! Кристалл чист. Я больше ничего не вижу.

Она закрыла руками лицо и с глубоким вздохом откинулась в кресле. Затем быстро, как все, что она делала, повернулась к своей визави[1107] и улыбнулась. Но, увидев бледное лицо, опущенный взгляд, горькие складки у рта ее светлости, воскликнула:

— Что случилось, милое дитя! Что так расстроило вас? Неужели то, что я вам сказала?

На бледном личике появилась вежливая улыбка.

— Нет, нет, все в порядке. — Голос графини дрогнул, будто она сдерживала слезы. — Вы просто сказали не то, что я надеялась услышать. Возможно, мы действительно не должны пытаться проникнуть за завесу, отделяющую нас от незнаемого.

— О, моя дорогая миледи! — Миссис Тернер вскочила. — Давайте выйдем на воздух. В саду хорошо, прохладно.

И они направились к террасе. Там они принялись расхаживать взад и вперед, затем посидели, отдыхая, и продолжили прогулку. Графиня была в возбуждении и говорила без умолку. Миссис Тернер внимательно ее слушала и так искусно поворачивала беседу, что вытянула у ее светлости куда больше, чем та хотела бы рассказать — при этом вдова постоянно поглядывала на реку, в сторону Челси.

Так прошел час или около, и тут на реке показалась позолоченная красная лодка, влекомая шестью гребцами. Она держалась близко к берегу, и вскоре уже можно было различить на корме двух джентльменов в шляпах с перьями — один сидел, другой стоял. Тот, кто стоял, вдруг сдернул шляпу и поклонился.

— О, Боже, это же сэр Артур! — вскричала удивленная и обрадованная вдова. И приветственно замахала ручкой.

Сэр Артур наклонился, сказал что-то своему спутнику, тот кивнул. Затем отдал приказ перевозчикам в ливреях королевских гвардейцев, и лодка заскользила к маленькой пристани у подножия террасы.

Сэр Артур cтупил на берег и протянул руку второму джентльмену, но тот сам спрыгнул на пристань с грацией юного атлета. Сэр Артур помчался вверх по ступеням.

— Моя драгоценная Анна, я так расхвалил его высочеству приготавливаемый вами мед, что он решил непременно его попробовать!

Миссис Тернер сделала вид, будто ее застали врасплох.

— Ваше высочество! — воскликнула она и присела в глубоком реверансе.

Растерявшаяся леди Эссекс заподозрила было, что перед ней разыгрывают хорошо отрепетированную сцену, но, заметив удивление на лице принца, отбросила подозрения. Она сразу же поняла, что он не притворяется — потому что он нахмурился и обратился к сэру Артуру:

— Вы об этом знали?

— О чем, ваше высочество? — Гибкий темноволосый джентльмен, казалось, был поражен. — Жизнью своей клянусь! У меня и в мыслях ничего не было, кроме как попробовать меда.

Принц снял шляпу и низко склонился перед леди Эссекс.

— Мадам, это подарок судьбы. Я и предположить не мог, что здесь меня ждет такое счастье.

Ее светлость молча присела, в глазах у нее мелькнуло беспокойство.

Непонятно, как это получилось, но она осталась с ним наедине — принц отклонил приглашение вдовы пройти в дом. Он попробует медовый напиток, который так расхваливал сэр Артур, здесь, в прохладе. Вдова в сопровождении сэра Артура отправилась готовить питье.

Леди Эссекс чувствовала себя очень неловко, ей хотелось уйти, но она не знала, как это сделать. Она стояла, облокотившись на парапет, прямая и тоненькая в своем зеленом тафтовом платье, и смотрела на поросший лесом противоположный берег. Принц, также ощущавший неловкость, сказал:

— Мадам, я неожиданно встретил здесь счастье. Но должен ли я благословлять эту неожиданность?

И он придвинулся поближе и стал рядом с нею. Легкий ветерок приподнимал над широким белым лбом его тяжелые каштановые кудри.

— Надеюсь, мадам, что вам эта неожиданность не совсем уж неприятна.

— Это было бы нарушением моего верноподданнического долга, а я бы никогда себе такого не позволила.

— Но я, мадам, не требую от вас ни соблюдения придворного этикета, ни верноподданничества.

Она одарила его холодным взглядом, хотя в уголках ее губ крылась улыбка:

— Какая жалость, ваше высочество. Ибо я предлагаю вам и то, и другое.

— И ничего более? — Он с надеждой смотрел на нее.

— Да, ничего более. Ваше высочество не может требовать от меня большего — такие требования не смеет предъявлять мне ни один мужчина, кроме моего супруга. — И она решительно сжала губы.

На юном лице принца появилось раздраженное выражение.

— Вашего супруга? Фи! Мой отец назвал бы все это чушью. Что вы знаете о своем супруге, что он знает о вас? Вас поженили детьми, вы не знаете, что такое супружеская любовь. Вы нарочно прикрываетесь его именем, чтобы отпугнуть меня.

— Если ваше высочество так хорошо понимает ситуацию, почему же вы делаете вид, что она вам непонятна?

— Это откровенный вопрос, Фрэнсис. — Он впервые назвал ее по имени.

— Впрочем, вашему высочеству не стоит трудиться отвечать.

Он горько улыбнулся:

— Я был бы плохим придворным, если бы все-таки не ухаживал за вами. Я не обращаю внимания на вашу холодность, так как считаю, что в основе ее — ложно понятое чувство долга.

— Ваше высочество, вы — не простой придворный. — Она отвернулась от реки и теперь, в тщетной надежде, что вдова и сэр Артур вернутся на террасу, смотрела на дом.

Принц Генри, кусая губы, взирал на нее с тоской и страстью.

— Почему вы так жестоки, Фрэнсис?! — И, отбросив весь этикет, он воскликнул: — Я люблю вас глубоко, искренне!

Она позволила себе показать свои чувства и резко ответила:

— Ваше высочество, вы не должны говорить мне такого.

— Но почему, если я говорю вам правду? Почему? Разве этот ваш абсурдный брак, который и не брак вовсе, может служить препятствием?

Она спокойно смотрела на него:

— Я считала, что милорд Эссекс был вашим другом детства, что до того, как он стал моим супругом, вы вместе играли в детские игры.

Он вспыхнул:

— Ну и что? Родители поженили вас, и это преступление? Не притворяйтесь, вы не успели полюбить его. Когда вы видели его в последний раз, он был неуклюжим тринадцатилетним подростком.

— Мне не нужно притворства. Я — его жена. И уже одно это ограждает меня от ухаживаний других мужчин.

— Жена — только слово, — настаивал он. — Вы не стали его женой. Такой брак, как ваш, можно легко аннулировать.

— Аннулировать? — она безрадостно рассмеялась. — А ради чего? Разве ваше высочество намерен просить моей руки?

Теперь она прямо и открыто смотрела ему в глаза, и во взгляде его появилось замешательство, а краска стала предательски расползаться по лицу: леди Эссекс ясно указала, во что могли бы вылиться его прежде несформулированные намерения. Но затем мальчишечья гордость и безрассудство подсказали ответ:

— Уверяю вас, я мог бы так поступить, Фрэнсис.

— Могли бы! — В голосе миледи слышалась уже насмешка. — Благодарю ваше высочество за это «бы». Как много в нем скрыто! Какая жертвенность!

Он разозлился и горячо заговорил:

— Ну почему мне должно быть недоступно то, чего я больше всего в жизни жажду, и только потому, что я — принц?! Неужели я должен прожить без любви, потому что я — наследник английского трона?! Если так…

Она бесцеремонно прервала его:

— Принц Генри, я не могу дать вам ту любовь, которой вы жаждете. Сжальтесь надо мной, не терзайте меня больше.

Лицо принца стало мертвенно-бледным. Он смотрел на нее взглядом, полным печали и боли, но было в этом взгляде, и нечто зловещее, грозное, столь характерное для всех Стюартов. Он молча поклонился — он склонялся перед ее волей. И, подобно сэру Дэвиду Вуду, предложил ее светлости свое почтение и верность взамен не востребованной ею любви.

— Благодарю вас за откровенность, она делает вам честь. И умоляю помнить: моя любовь к вам неизменна. Я — ваш слуга, Фрэнсис, ваш друг и слуга, и в трудную минуту вы всегда можете на меня опереться.

— Я рада, — ответила она. — Рада быть вашим другом.

Не об этом он мечтал. Однако он готов был довольствоваться ролью друга — чтобы стать затем чем-то большим. Хотя он не обладал богатым светским опытом, все же природная смекалка подсказывала ему, что дружба между мужчиной и женщиной — это, как правило, преддверие любви. И он смиренно согласился ждать в этом преддверии того, что должно было бы наступить позже.

Теперь возвращение миссис Тернер и сэра Артура было для него таким же желанным, как и для ее светлости.

Они появились. Миссис Тернер шла первой, за ней — сэр Артур с высоким кувшином в руках. За ними следовал Вестон в белом фартуке — он нес серебряный поднос с четырьмя бокалами венецианского стекла столь искусной работы, что они походили на агатовые чаши.

Принц объявил, что этот мед, искусно приправленный имбирем, розмарином, буквицей, буравчиком и тимьяном, настолько великолепен, что даже превосходит все описания сэра Артура. После того как господа испробовали напитка, Вестон угостил перевозчиков элем.

К бесконечному удивлению сэра Артура, предполагавшего, что они проведут несколько приятных часов в уединении и прохладе и пренебрегут ради этого поездкой в Ричмонд, принц заявил, что пора двигаться, пока не кончился прилив. И они отчалили, оставив миссис Тернер в недоумении, а леди Эссекс — в глубоких раздумьях.

— Анна, вы знали, что его высочество должен появиться?

— Знала, — коротко ответила миссис Тернер.

— Знали?!

— Мне подсказал мой магический кристалл. Разве вы забыли?

— А больше вы ничего не знали? Почему именно здесь? Скажите мне правду.

На этот раз миссис Тернер отвечала вполне правдиво и потому убедительно: каким образом она могла знать о намерениях и путях принца Уэльского? Неужто миледи может предположить, что он ставит об этом в известность какую-то Анну Тернер?

Миледи признала, что предполагать такого она, конечно, на может. Она припомнила, что и его высочество был явно изумлен. Таким образом, она тем более убедилась в силе волшебного кристалла и в правдивости возникавших в нем видений. И если уж они говорили правду о принце, то, значит, кристалл не лгал и о Робине Карре (ведь если бы волшебный кристалл сказал о его к ней любви, леди Эссекс ни за что бы не вспомнила, что она мужняя жена). Теперь она выглядела такой расстроенной и усталой, что маленькая вдова принялась хлопотать, словно добрая матушка, и тем добилась полной откровенности миледи.

Девушка излила ей всю боль своего сердца и закончила признание вопросом, который как бы подвел итог печальной повести:

— Почему все в жизни так устроено, Анна? Почему мы бежим от тех, кто любит нас, и любим тех, кто бежит от нас?

Хитренькие глазки вдовы прищурились — она размышляла. Покусывая верхнюю губку, миссис Тернер думала о новых открывавшихся перед ней перспективах: она уже сделала все, о чем просил сэр Артур, но то, как леди Эссекс отнеслась к принцу, а она откровенно обо всем рассказала, не давало ни ей, ни сэру Артуру никаких шансов на удачу. Зато другой вариант… Да, о нем стоило подумать.

После некоторого молчания она вздохнула и сказала очень мягко и медленно:

— В жизни всегда есть возможность удержать то, что от нас ускользает. Есть даже способы изменить судьбу и сделать так, чтобы тот, кто избегал нас, начал искать наших милостей.

— Может, такие способы и есть. Но я не владею этим искусством.

— Сие искусство немногим ведомо. Однако те, кто пользуются им, никогда не проигрывают.

Миледи смотрела на нее как зачарованная — она уловила в голосе вдовы намек на какую-то очередную тайну.

— Что же это за искусство? О чем вы, Тернер?

Вдова фамильярно взяла миледи за руку — в ее манерах появилась какая-то новая интимность, и эта интимность как бы смела последние границы между аристократкой и простой горожанкой. И, как ни странно, графиня Эссекс, которую с рождения воспитывали в сознании своего превосходства, ничуть не возражала — так велика в ней была жажда овладеть таинственным искусством. Она позволила усадить себя на вделанную в парапет скамью, по-прежнему державшая ее за руку вдова пристроилась рядом.

— Сейчас, дитя, вы услышите нечто, чего я никому никогда не говорила и никому, кроме вас, никогда не сказала бы. Когда вы изливали мне муки своего сердца, мне казалось, будто я слышу рассказ о самой себе, такой, какой я была несколько лет назад, когда я любила так, как любите вы, любила человека столь же бесчувственного и равнодушного, как тот кавалер, который захватил ваше девичье сердечко. Я говорю, моя дорогая, о сэре Артуре Мейнваринге. Вот видите, у меня от вас никаких тайн нет. Я была в отчаянии. Я была так несчастна, что даже предавалась грешным мыслям — подумывала о том, чтобы лишить себя жизни, ибо тот, кем я жила дни и ночи, был для меня недоступен. Это случилось спустя год после смерти доктора Тернера, когда я устроила свой магазин на Патерностер-роу. Сэр Артур заезжал туда со своей сестрой — потом она вышла замуж за лорда Гарстона. Я полюбила сэра Артура с первого взгляда.

Леди Эссекс подумала, что и она полюбила с первого взгляда и унеслась мыслями к тому трехлетней давности дню на поле для ристалищ в Уайт-холле. Она почувствовала огромную симпатию ксвоей сестре по несчастью, к женщине, страдавшей так же, как страдает сейчас она.

— В отчаянии я прибегла к своему кристаллу, — продолжала миссис Тернер. — Я почти с детства владела чудесным даром предсказания. Впервые я обнаружила это… Впрочем, это неважно. И кристалл указал мне человека, человека в годах, большого знатока медицины, астрологии и алхимии. — Она прервала свой рассказ, чтобы получить от миледи очередные уверения в том, что все, о чем та узнает, сохранится в строжайшей тайне. — Сейчас я доверю вам один секрет, и, моя дорогая детка, он должен остаться между нами, никому-никому и никогда не рассказывайте об этом…

Графиня торжественно поклялась хранить молчание — так велики были ее любопытство и надежда. Вдова продолжала:

— Его имя и обиталище также открылись мне. В тот же вечер я отправилась к нему и обо всем поведала. Он мог дать мне то, чего жаждало мое сердце. Хотя стоило это дорого, невероятно дорого, но я заплатила.

Я ушла от него с маленьким флакончиком — больше ничего он мне не дал, только научил, как им пользоваться. И когда сэр Артур с сестрой снова приехали на Патерностер-роу, я угостила их медом, приготовленным по моему рецепту, каким сегодня поила вас. А в чашу сэру Артуру я вылила содержимое флакончика.

Она умолкла и долго сидела, улыбаясь чему-то своему, тайному. Графиня тронула ее за плечо:

— Да, да, а дальше? Что случилось?

На устах вдовы по-прежнему блуждала тихая улыбка.

— Это произошло зимой, вечер был ветреным и холодным. А среди ночи меня разбудил яростный стук в дверь. Я спросила из окна, кто это, и сердце мое замерло, когда я услышала голос сэра Артура — он умолял впустить его. Он насквозь промок, его одежда была вся забрызгана грязью — он проскакал сквозь бурю и ветер двадцать миль, подчиняясь, как он уверял меня, непреодолимому желанию пасть к моим ногам и открыть свою страсть. А ведь до того дня он вряд ли замечал мое присутствие.

Леди Эссекс слушала, затаив дыхание, а вдова завершила свой рассказ:

— Клянусь, во всей Англии не найдется возлюбленного столь верного, каким стал для меня три года назад сэр Артур. И каждый раз, когда я наливаю ему мой мед, я вспоминаю о той первой чаше, которую он получил из моих рук, о чаше, в которую я влила приворотное зелье, и благословляю имя Саймона Формена.

— Кто это?

— Тот алхимик, который сотворил чудо. О! Я проговорилась, я назвала его имя! Забудьте его, миледи!

Ее светлость покачала золотоволосой головкой — глаза у нее восторженно блестели.

— Напротив, — ответила она. — Я запомню это имя навсегда!

Глава 11

ЧУДО
Июль был на исходе. Жара стояла невыносимая, все в Уайтхолле мучились от духоты. Король, несколько месяцев назад окончательно разогнавший слишком упрямый и несговорчивый парламент, решил отныне управлять Британией самолично, без вмешательства этого неуклюжего организма. Однако он не мог не поддаться всевозрастающей своей лености и отправился в прохладу Ройстона, где, ради собственного здоровья, занимался лишь соколиной и псовой охотой. Оттуда он почти ежедневно отсылал «своему дорогому Робину» письма, умоляя того присоединиться к увеселениям.

Лорд Рочестер мешкал: его держали в Уайтхолле дела государственной важности, отменить которые он был не в состоянии, но мог переложить на сэра Томаса Овербери, и тот полностью освобождал его от занятий теми самыми государственными делами, под предлогом коих лорд Рочестер и оставался во дворце.

Так что сэр Томас усердно трудился в кабинете, а его милость, столь великолепный в своем темно-бордовом, расшитом серебром камзоле, с лиловыми подвязками и лиловыми с серебром розетками на туфлях с высокими каблуками, как обычно, восседал на своем излюбленном месте, возле открытого настежь окна. Взгляд его был устремлен в пустоту, в руках он держал пачку нераспечатанных писем.

Сэр Томас так часто поглядывал на него, что, похоже, предметом его интереса был милорд, а не бумаги. Наконец он бросил перо и откинулся на спинку кресла.

— Король, как вижу, снова тебя умоляет, — сказал он, глядя на письма, которые его светлость лениво вертел в руках.

Милорд холодно взглянул на сэра Томаса — настроение у него было, судя по всему, отвратительное.

— Ты чересчур дальнозоркий, Том.

— На твоей службе я должен быть многоглаз, как Аргус. К счастью для тебя, — и замолчал в ожидании ответа. Но пауза затянулась, и он резюмировал: — Король что-нибудь написал о нашем посольстве в Париже?

— Нет. — Его светлость наконец-то проявил легкую заинтересованность. — А что ты имеешь в виду?

— Его величество собирается отозвать Дигби. Я же не вижу для этого никаких причин. Дигби — способный и очень пунктуальный, он хорошо служит короне. К тому же его любят при французском дворе. Его отставка была бы грубой ошибкой, а зачем делать ошибки?

Его светлость рассеянно кивнул. Однако сэру Томасу такого ответа было недостаточно.

— Ты согласен, Робин? — резко спросил он, пытаясь растормошить милорда.

— Согласен? Ох! Ах! У тебя, наверное, есть веские причины так думать. Ты гораздо лучше меня осведомлен об этом деле. Конечно же, я с тобой согласен.

— Тогда я набросаю для тебя письмо к его величеству.

И снова его светлость лениво кивнул:

— Хорошо. Хотя… Разве его величество ничем не объяснил такого решения?

Губы Овербери растянулись в некоем подобии улыбки:

— Прямых объяснений он не давал, но косвенное существует: он назвал имя человека, которым хотел бы заменить Дигби.

— Да? И чье же это имя?

— Мое, — ответил сэр Томас.

— Твое? — Его светлость даже сразу и не понял. — Что ты такое говоришь? Король предложил тебе стать послом во Франции?

— Ни больше, ни меньше. Это очень привлекательное предложение, я о таком даже и мечтать не мог.

Его светлость не скрывал своего удивления:

— Господи Боже! Что это вдруг король тебя так возлюбил?

— Ах, ты так это понял! Ох, Робин, Робин. Да король тем самым демонстрирует как раз обратное — до какой степени он меня терпеть не может, если хочет от меня избавиться. Именно поэтому он и собирается отозвать Дигби, хотя напрямую об этом не говорит. Он жаждет, чтобы ты приехал к нему в Ройстон: в дополнение к тому, за что он и так меня не любит, он заподозрил, что именно из-за меня ты остаешься в Уайтхолле. Я — заноза в королевской плоти, и он мечтает выдернуть меня каким угодно способом.

— Но если так, почему бы тебе не извлечь из этого свою выгоду, Том?

— И оставить тебя со всем этим? Тогда б я нарушил данное тебе слово. Помнишь, что я обещал, когда поступал к тебе на службу? Нет, нет, Робин. Мы — ты и я — должны быть вместе. Ты воспротивился королю, когда он задумал выкинуть меня из Уайтхолла, теперь же он пытается удалить меня подкупом — он надеется, что такое предложение перевесит мою любовь к тебе. Будь что будет. Дело в том, что письмо короля равняется приказу, а ослушание равно предательству. Так что я не могу отказаться от должности, но ты можешь привести веские причины: во-первых, было бы неверно с точки зрения политической убирать Дигби, во-вторых, ты не можешь лишиться секретаря, столь хорошо разбирающегося в международных делах. Так я набросаю черновик?

— Да ради Бога, — с пылом воскликнул его светлость.

— Сегодня же и сделаю. Но все же тебе стоит уступить просьбам короля и отправиться в Ройстон.

— В Ройстон? — Всем своим видом его светлость продемонстрировал, как противно ему такое предложение.

— Ради Бога, ну почему ты здесь застрял? Что тебя может удерживать?

— Ох, — только и выдохнул его светлость, так что вопрос Овербери снова не попал в цель.

Через некоторое время сэр Томас возобновил атаку:

— Ты явно пренебрегаешь и своими интересами, и своим здоровьем. Конечно, это иногда правильно — заставлять себя ждать. Но всему есть пределы. Нельзя ждать до бесконечности: в конце концов, тот, кто ждет, может и устать. К тому же в прохладе Ройстона лучше, чем в духоте Уайтхолла.

— Я вполне здоров.

Сэр Томас внимательно разглядывал его лицо:

— По-моему, ты, как Гамлет, «бледен от мыслей». Ты выглядишь ужасно по сравнению со своим нарядом. Кстати, старина, ради чего ты так вырядился? Костюм у тебя такой дорогой, что на эти деньги какой-нибудь епископ мог бы год прожить…

— Успокойся! — раздраженно ответил его светлость. — Я сегодня обедаю с лордом-хранителем печати!

— И только-то? Судя по тому, с каким искусством украсил тебя твой портной, я уж было решил, что тебя пригласил сам папа римский! — И уже другим тоном добавил: — Твоя дружба с лордом Нортгемптоном становится чересчур крепкой. Нет, погоди, Робин! Я говорю это только потому, что я — твой ментор. Меня это беспокоит. Идея брака принца Уэльского с испанской принцессой уже породила проблемы — раньше в государстве было три партии, теперь их стало две. Королева, Пемброк и сам принц — против, а Говарды, католики и те, тому платят испанцы, — за. Король взял на себя роль царя Соломона, и еще неизвестно, какая из партий перетянет чашу его весов. Но каждая из партий знает, что ей выгодно перетянуть на свою сторону тебя. Пока они ведут себя благопристойно. Вот и ты веди себя разумно: не принимай ничьей стороны, пока не убедишься, к кому ближе твои собственные интересы. Не думаю, что выиграет испанская партия, поэтому советую тебе не слишком сближаться с этим старым лисом Нортгемптоном.

Лорд Рочестер задумчиво теребил бородку.

— Но он очень гостеприимный и приятный человек, — медленно произнес он.

— Да, пока прячет клыки. Генри Говард таков — будет льстить, ублажать, но никто не знает, что он на самом деле задумал. Он насквозь фальшив.

Его светлость кивнул:

— Не беспокойся. Я тоже умею лавировать. — Он положил перед сэром Томасом два листа бумаги, которые перед тем вертел в руках. — Ты можешь решить эту загадку, Том?

Овербери сразу же обратил внимание, что письма были написаны очень интересным почерком — элегантное готическое начертание букв говорило о таланте и опыте того, кто писал. Но куда интереснее было то, о чем поведали готические буквы:

«Случай раскрыл мне тайну сердца некоей дамы, и моя любовь и уважение к вашей светлости побуждают меня донести эту тайну до вас. О даме я не смею сказать большего, чем следующее: вы уже хорошо с ней знакомы, и она принадлежит к одному из самых знатных родов королевства, за ней ухаживает некий принц, но она остается нечувствительной к его ухаживаниям, ибо уже отдала свое невинное сердечко вашей светлости, о чем ваша светлость пока не подозревает».

Вместо подписи стояло: «Тот, кто желает вашей светлости много добра». Сэр Томас взглянул на великолепно разукрашенную фигуру его светлости. Лицо сэра Томаса было бледно и серьезно, однако в глазах сверкало веселье.

— Что ж, это письмо грамотно и элегантно составлено, а написано явно человеком ученым. Больше мне сказать нечего. Что же касается содержания, то ты наверняка понимаешь его лучше меня. Интересно, кому это понадобилось известить тебя о том, что по тебе вздыхает леди Эссекс?

— Ах, так ты тоже предполагаешь, что здесь говорится о леди Эссекс?

— Предполагаю? Да это же ясно, как Божий день. Что действительно неясно — почему кому-то понадобилось анонимно известить тебя? А вдруг это ловушка?

— Ловушка? — Его светлость был поражен. Затем отмахнулся: — Чепуха!

— А я всегда с подозрением отношусь к тому, чему не могу дать логического объяснения. Побаиваюсь непонятного — это чисто животный инстинкт, а люди — те же животные.

— Но зачем устраивать мне ловушку?

— Ну, все возможно. Может быть, кто-то хочет усилить вражду, которую вы с принцем и так питаете друг к другу; а может, кто-то хочет, чтобы твоим врагом стал ее муж.

— Да он и не муж ей вовсе! — с неожиданной горячностью воскликнул его светлость. — К тому же он за границей.

— Однако он вернется, и, может быть, скоро.

— Ну и что тогда? — В голосе лорда Рочестера прозвучала уверенность, которую ему давало его положение при дворе. — Он не может мне противостоять.

Сэр Томас в удивлении поднял брови:

— Значит, ты о ней подумываешь? Заглотил наживку?

Его светлость молча отвернулся и отошел к окну. И так, стоя спиной к сэру Томасу и глядя в садик за окном, он признался:

— Чтобы начать о ней думать, мне и не нужно было письма.

Сэр Томас нахмурился и посерьезнел.

— Ты хочешь сказать, что то, о чем говорится в письме, пришлось тебе по сердцу?

— Да, и если это западня, я и сам бы влез в нее. Без всякого приглашения.

— Но приглашение все же последовало. А ты, сломя голову, ринулся в капкан.

— Да. И теперь ты знаешь, почему мне так нравятся ужины в доме Нортгемптона. К политике это не имеет никакого отношения. Меня манит туда вовсе не лорд-хранитель печати, поэтому в разговорах с ним я головы не потеряю.

— Зато ты потерял ее из-за его племянницы. А одно влечет за собой другое.

Лорд Рочестер вдруг спросил:

— А ты не думаешь, что это письмо мог написать сам Нортгемптон?

Сэр Томас расхохотался:

— Если б я такое предположил хоть на миг, я был бы полным идиотом. Впрочем, я действительно сначала это предположил. Но, поразмыслив, понял, что это действительно глупо. Говарды слишком ценят союз с Эссексами, и они ни за что не рискнут нарушить его, отдав женщину из своего рода тебе в любовницы. К тому же они гордятся своей родовитостью. Нет, нет, это не Говарды заложили приманку. — Он вздохнул и нахмурился. — Если я попрошу тебя не лезть в капкан, ты меня, конечно, не послушаешь. Единственное, о чем я прошу: двигайся осторожно. Тебе есть что терять, Робин.

— Я не из тех, кто поспешает.

— Да, ты не из торопливых. Но в любви теряют разум даже самые осторожные. Что ж, надеюсь, тебя ждет славный ужин. Аппетита ты еще не потерял.

Его светлость спустился по личной лестнице к собственной лодке и прибыл в Нортгемптон-хауз в таком возбуждении, источником которого лорд-хранитель печати явно быть не мог. Письмо, как он честно признался, попало на благодатную почву — с тех пор, как он в последний раз гулял в этом саду с ее светлостью, лорд Рочестер пребывал в очень взволнованном состоянии духа.

Леди Эссекс была у дядюшки. Она встретила его светлость по-дружески, но не более того. Здесь также присутствовал сэр Дэвид Вуд, и обед прошел в умеренном веселье, хотя леди Эссекс довольно быстро исчерпала свой обычно богатый запас веселости, о чем дядюшка откровенно ей и сказал.

Что-то она слишком бледна, объявил он и поинтересовался, кому же это она презентовала розы, цветущие на ее щечках, а также пожалел, что ее светлость не отправилась вместе со всем двором в Ройстон, где могла бы насладиться прелестями сельской жизни. Она отвечала, что как раз завтра с матерью собирается туда перебраться: отца удерживали в Уайтхолле дела, но, в конце концов, они решили, что уедут без него. И все время она нервно трогала спрятанный в поясе маленький флакончик с несколькими каплями драгоценного эликсира, купленного у алхимика Саймона Формена: она все ждала момента вылить его в вино лорду Рочестеру. Однако весь вечер он сидел напротив нее, и ничего не получалось. Неудивительно, что настроение у нее испортилось, что и отметил дядюшка.

Обедом была разочарована не только она — когда дамам уже подошло время удалиться, лорд Рочестер (а письмо оказалось искрой, попавшей на кучу хвороста) уже начал было подумывать, что зря терпит общение с лордом — хранителем печати. Но в самый последний момент его ждало вознаграждение: он собирался уходить, и ее светлость объявила, что ей тоже пора возвращаться в Уайтхолл. Она спросила, есть ли место на его барке.

Препровождая ее в позолоченную каюту на корме, он постарался спрятать свою радость. Здесь, чтобы укрыть ее светлость от лучей вечернего солнца и от взглядов перевозчиков в голубых с серебром ливреях и прочих проплывавших мимо зевак, лорд Рочестер опустил занавеси.

Когда барка отчалила, он присел рядом с ней на покрытую красным бархатом скамью. Сэр Роберт чувствовал себя ужасно неловко и не представлял, как начать разговор. К счастью, разговор начала она.

— Милорд, я бы хотела попросить вас об одной услуге.

— Миледи, я буду счастлив услужить вам, — произнес он тоном таким искренним и страстным, что она в смятении отвела взгляд и почувствовала, как сердце у нее забилось часто-часто.

Однако она постаралась скрыть волнение и протянула ему сложенную бумагу — это была просьба сэра Дэвида Вуда о предоставлении ему каких-то льгот.

Сэр Дэвид, неоднократно объявлявший о своей готовности вечно служить миледи, тем не менее не постеснялся воспользоваться ее услугами, чтобы передать свою петицию прямо по назначению. А она, в силу мягкости и сговорчивости натуры, согласилась исполнить просьбу сэра Дэвида, заметив, впрочем, что ее влияние на лорда Рочестера слишком ничтожно.

Поэтому она принялась описывать достоинства сэра Дэвида и то, как высоко ценит его ее дядя, и так далее, однако его светлость прервал ее:

— Самое главное — то, что за него просите вы, мадам. Можете быть уверены: просьба будет удовлетворена, — и он сунул бумагу за пазуху своего расшитого серебром камзола. — Вам не надо просить, приказывайте мне, мадам. Я буду счастлив исполнить любое ваше приказание.

Она уже слышала подобное от принца Уэльского, но такое обращение вызвало у нее тогда лишь поток острот. Эти же слова, произнесенные лордом Рочестером, застали ее врасплох — она не знала, как ответить. Она лишь автоматически произнесла обычное: «Вы очень любезны, сэр».

Его правая рука лежала на спинке сиденья. Он наклонился вперед и заглянул под пышное зеленое перо ее шляпы — взгляд его был одновременно настойчивым и молящим.

— Да разве может кто-либо исполнять ваши приказы без счастья в душе? — очень серьезно спросил он.

Она подняла глаза, и взгляды их встретились, и в этот миг все было сказано без слов и все для них изменилось навеки. А затем она стыдливо отвела взгляд, и тогда он произнес:

— Фрэнсис!

Лишь одно слово — но голос выдал все его чувства. Он обожал ее, он боготворил ее, он умолял ее.

Он придвинулся ближе, его правая рука нежно обняла плечи Фрэнсис, а левая ладонь накрыла сложенные на коленях руки. Она даже не пыталась освободиться. Она сидела тихо-тихо, затаив дыхание.

— Фрэнсис, — нежно повторил он, и теперь в голосе его слышалась уже не только мольба. В ответ графиня Эссекс повернулась к нему, и он обнял ее. Фрэнсис прижалась к его груди, глаза ее закрылись, и влюбленных окутал полумрак каюты.

Роберт наклонился и поцеловал ее в губы. Этот первый поцелуй, казалось, длился вечно, он уносил их вдаль, он раскачивал их на волнах немыслимого счастья. А потом Фрэнсис оторвалась от Роберта, оба они полуиспуганно, полусмеясь глянули друг на друга, и во внезапном приливе стыда она вновь спрятала свое лицо на его груди, и теперь уже сама, плача и смеясь, произнесла его имя:

— Робин! Робин!

Заскрипели уключины, напомнив, что мир вокруг все же существует и что перевозчики доставили их к причалу.

Когда лорд Рочестер помогал ей сойти на берег, из ее левой руки что-то выскользнуло и с тихим всплеском упало в воду — это был флакончик Саймона Формена. Магическое зелье не понадобилось.

Глава 12

СКАНДАЛ
Бумаги с государственными делами Англии, которые обычно загромождали стол сэра Томаса Овербери, оставались совершенно неразобранными — сэр Томас, махнув рукой на судьбу страны, сидел в одной нижней рубашке и штанах и писал стихи. Вам не удастся найти их в собрании его сочинений, потому что на сей раз сэр Томас писал совсем иного рода стихи.

Он перечитывал написанное и улыбался, но не улыбкой творца, довольного удачно найденной рифмой. Его забавляло иное: одолжив свои знания и таланты Карру, чтобы создать тому славу государственного мужа и окончательно пленить короля, он предоставил ему взаймы и свой поэтический дар, чтобы Робин смог предстать совершенным возлюбленным и окончательно пленить сердце дамы.

Мысли об этой даме также вызывали на длинном лице сэра Томаса удовлетворенную улыбку — к немалому смятению этих слишком уж задравших нос Говардов грядет крупный скандал, и тогда любой союз между ними и лордом Рочестером будет невозможен. А такого союза Овербери опасался с достаточными основаниями. Так что в это летнее утро, последовавшее за тем замечательным днем, когда лорд Рочестер отобедал у лорда-хранителя печати и затем доставил в Уайтхолл его племянницу, сэр Томас с усердием и вдохновением ринулся на выполнение возложенной на него задачи.

Вот еще что произошло накануне: препроводив миледи в отведенные ей во дворце апартаменты, его светлость со всех ног кинулся к Овербери.

— Помнится, ты тогда, на теннисном корте, сказал, что с удовольствием напишешь для леди Эссекс сонет, если кто-нибудь тебе за это заплатит?

— Помню, только не «кто-нибудь», а именно принц Уэльский.

— Принц не принц, какая разница? — Его светлость весь горел нетерпением. — У тебя есть талант. Я хочу, чтобы ты упражнял его ради меня. И поскорее! Потому что завтра я последую твоему совету и отправлюсь в Ройстон.

— И верно, что тебе здесь делать? Я слышал, супруга лорда-камергера направляется в ту же сторону, и, несомненно, дочь будет ее сопровождать. Впрочем, не в том дело. Ты получишь свой сонет, только скажи, в какой сейчас стадии ваши отношения?

Милорд рассказал все. Сэр Томас с облегчением узнал, что полученное накануне письмо, хотя и не утратило своей таинственности, не было обыкновенной приманкой.

Сонет был уже написан, и он добавлял к нему последние штрихи, любовно шлифовал, словно ювелир — драгоценный камень. Дверь распахнулась, и в комнату ворвался лорд Рочестер — снова энергичный лорд Рочестер, совсем непохожий на того, кто еще вчера сидел у окна и смотрел в пустоту. Вчерашний угрюмец превратился в сияющего радостью молодого человека. Он обнял своего ментора и секретаря, своего поводыря, философа и друга.

— Ну, Том, ну как дела? Готово?

— Готово, — ответил Овербери, тоже зараженный этой энергией и радостью. — Читай и наслаждайся. Я трудился четыре с лишним часа — итальянская манера очень сложна. Но и сам Бен Джонсон не мог бы послужить тебе лучше.

Милорд взял протянутый ему листок и громко прочел первую строчку:

— О леди, вся — огонь и снег…

И тут же с энтузиазмом принялся хвалить сэра Томаса:

— Боже! Потрясающее сравнение! «О леди, вся — огонь и снег…» Это так похоже на нее, Том! Душа, полная огня, а внешне — само спокойствие, холодность и безупречная чистота, свежевыпавший снег!

Сэр Томас откашлялся:

— Я-то предполагал, что этот образ даст представление о ее внешности — огонь волос, блестящих глаз и алых губ, которые, несомненно, могут быть очень горячи. И снежная белизна груди и всего остального, я предполагаю, что она вся бела.

— Понимаю. Но почему же это не описание ее духовного облика?

— Потому что я не хочу, чтобы она подумала, будто ты — дурак или насмехаешься. Женщины этого не любят.

— Дурак, или насмехаюсь? — Милорд нахмурился и горделиво выпрямился. — Отчего так?

— При дворе поговаривают, что его высочество уже опалил себе крылышки у этого костра. Теперь и ты решил предать себя самосожжению.

— Дворцовые сплетни… Фи! Тля всегда нападает на самый чистый и красивый цветок.

— Прекрасное поэтическое сравнение! — одобрил сэр Томас. Милорд раздраженно пожал плечами и продолжил чтение сонета. Когда он дочитал, раздражение исчезло, а лицо засияло от удовольствия.

— Да, дружище, у тебя настоящий дар! — вскричал он.

— Я обладаю многими талантами, и, как тебе, Робин, должно быть известно — впрочем, это знают все, — я сам по себе бесценный дар. Ну как стихи, подойдут?

— Что значит — подойдут?! Да это ключ от райских врат. Это просто волшебство.

— Волшебный ключ! Ну-ну, пусть он откроет для тебя калитку в сад наслаждений.

— Я сейчас же перепишу. Где перо?

— Вот то самое перо, которым стихи были написаны, впрочем, оно не из крыл Пегаса и не из оперения горлицы — его выдернули из обыкновенного гуся. Со временем и ты поймешь, что такие перья служат лучше всех. Хотя не все это понимают.

Но его светлость не слушал — он уже старательно переписывал стихи лучшим из своих почерков, затем сложил лист, запечатал, надписал послание и удалился. Он направлялся в Ройстон, куда и следовало впредь пересылать всю государственную корреспонденцию. Экипаж и сопровождение уже ждали его — теперь он путешествовал именно таким образом; с большей пышностью передвигался только сам король.

Но в самый последний момент он вспомнил о бумаге, которую накануне засунул в нагрудный карман камзола, и выложил ее на стол.

— Кстати, вот петиция, которую следует удовлетворить. Лорд-камергер подпишет и поставит печать.

И торопливо удалился. Сэр Томас лениво развернул документ и нахмурился — он почти ничего не знал о сэре Дэвиде Вуде, но то немногое, что было ему известно, никоим образом не объясняло, почему это вдруг сэру Дэвиду Вуду следовало выплачивать две тысячи фунтов из королевской казны. А поскольку сэр Дэвид Вуд был человеком Нортгемптона, то это служило достаточным основанием для сокращения суммы.

Так что под свою собственную ответственность сэр Томас Овербери сократил требуемую сумму вполовину и предоставил сэру Дэвиду Вуду право в случае неудовольствия подать прошение по обычным каналам.

В последующие две недели сэру Томасу пришлось быть единоличным арбитром всех государственных дел, и он трудился на износ, вдобавок ему приходилось высылать копии, выписки и отчеты Рочестеру.

А король оказал Рочестеру довольно прохладный прием — он упрекал его в небрежении и изводил бесчисленными придирками, позволив себе продемонстрировать бессмысленную и прямо-таки женскую ревность к Овербери. Его величество высказал предположение, что Робин лишь отговаривался занятостью — он-де торчал в Уайтхолле только потому, что нашел там друга и общество более ценное, чем здесь, в Ройстоне. Отчитывая Робина за равнодушие, его величество чуть ли не плакал и упрямо отказывался выслушать объяснения. Но через пару дней, когда милорд под предлогом государственных забот отказался участвовать в соколиной охоте, король, выругавшись, как конюх, слез с седла и отправился к Робину выяснять отношения.

Он в ярости ворвался в комнату фаворита и остолбенел.

У заваленного бумагами стола сидели два секретаря, а лорд Рочестер, в халате и ночных туфлях, расхаживал взад-вперед и что-то диктовал. Увидев короля, он умолк. Король был по-охотничьи одет во все зеленое, в остроконечной шляпе с пером и с тяжелой соколиной перчаткой на правой руке.

Они уставились друг на друга, затем Рочестер поклонился. Он был явно растерян.

Король, который явился затеять скандал, лишь пробурчал:

— Ты что, не можешь отложить дела на потом? Утро такое чудесное, Робин, делами займешься после обеда.

— Если вы мне приказываете, ваше величество… Однако я намеревался после обеда обсудить с вами некоторые очень важные вопросы — вчера вечером курьер из Уайтхолла доставил мне эти документы, — и он указал на заваленный бумагами стол. — Сюда высылают только неотложные дела, и они требуют самого скорого рассмотрения.

— Да черт с ними! Пусть подождут! — безапелляционно объявил король. — Ты такой бледный! Свежий воздух и быстрая скачка вернут твоим щечкам румянец. — И король проковылял к лорду Рочестеру и привычно ущипнул его за то место, куда следовало вернуть румянец. — Одевайся. Я подожду.

— Но ваше величество понимает, что мне придется отложить дела?

— Понимаю, понимаю, — отмахнулся король.

И хотя его величество внешне еще выказывал некоторую сдержанность, сердце его ликовало — значит, Робин его не обманывал, вон сколько дел! Он сидел в Уайтхолле вовсе не из-за того, чего Яков так боялся, а действительно был занят!

Они снова скакали бок о бок, и король мягко пенял лорду Рочестеру за его чрезмерное рвение. К дьяволу все! Пусть наймет побольше секретарей, пусть передаст кому-нибудь часть своих обязанностей — король не желает, чтобы его любимый друг убивался на службе. Да плевать на это государство, если оно требует таких жертв от людей, которых он, король, любит больше всего на свете! А чем занимаются Сесил, Саффолк, Нортгемптон и все остальные? Небось предаются лени, пока его дорогой Робин трудится, как раб. А все потому, что Робин такой честный и ответственный. Нет, дальше так нельзя!

Рочестер серьезнейшим образом подчинился королевским пожеланиям и еще больше загрузил сэра Томаса Овербери — теперь тот самолично принимал решения почти по всем внутренним проблемам.

Но, если ради короля Рочестер избавился от дел, то тем временем, которое он уделял леди Эссекс, Рочестер жертвовать не собирался — а его особое внимание к ней теперь заметили все, и при дворе уже начали ходить сплетни.

Их отношения, начавшиеся со взаимного физического притяжения, здесь, в Ройстоне, обогатились духовно, ибо они раскрывали друг другу свои сердца. Рочестер, однажды воспользовавшись литературным даром Овербери, вынужден был продолжать его эксплуатировать — иначе ему пришлось бы каким-то образом объяснять миледи внезапную немощь «волшебного пера, с которого стекают серебряные струи» — так поэтично миледи охарактеризовала адресованные ей сонеты.

Щедро наделенный талантом, сэр Томас воспринял поставленную перед ним задачу как возможность полного самовыражения, столь ценимого всеми литераторами. Рочестер мог писать лишь о любви, Овербери же творил поэзию. Он словно влез в шкуру влюбленного и вплетал в письма и стихи изящную философию, обнаруживая такую высоту духа, которая не могла не прельстить чувствительную душу.

Рочестер с восхищением наблюдал, какой магический эффект производят на миледи слова. Царившая в Ройстоне свобода позволяла частые встречи, и во время этих встреч миледи говорила о сокровищах, почерпнутых ею из писем и стихов. Так что вполне плотская красота, которой поначалу и привлек ее Роберт Карр, окрасилась в ее глазах такой чудесной глубиной ума и души, что прежняя страсть превратилась в иное чувство — она боготворила его, она верила, что людей, столь прекрасных телом и душою, на свете больше нет.

Любовь их развивалась в покое и счастье — уже ходили первые слухи, однако влюбленные их не замечали. Они видели лишь друг друга.

Но, когда в сентябре двор вернулся в Уайтхолл, сплетни приобрели скандальный оттенок. Начало этому положила жгучая ревность принца Уэльского. Разговоры, в которых сопрягались имена леди Эссекс и лорда Рочестера, достигли ушей его высочества и ранили его сердце и его гордыню. Он счел себя глубоко оскорбленным: интересно, что сталось с ее священным супружеским долгом, которым она объяснила ему свой отказ? И ради кого, ради чего она отринула его? Ради выскочки, которого он презирал и ненавидел всей душой? Тогда она и сама низка душою, решил принц, и любовь его превратилась в нечто, близкое к ненависти. Увидев на балу светящуюся счастьем пару, он загорелся дикой злобой. А случайно оброненная миледи перчатка — она и не заметила потери — дала ему шанс эту злобу удовлетворить.

Перчатку заметил сэр Артур Мейнваринг и, подхватив изящный и надушенный сувенир и желая услужить, предложил трофей принцу:

— Могу ли я вручить вам, ваше высочество, перчатку с руки леди Эссекс?!

Принц дернулся, словно перед ним предстало нечто мерзкое и нечистое:

— И что мне с нею делать? — спросил он тоном, озадачившим услужливого придворного. А затем, презрительно скривив губы, произнес намеренно громким голосом: — Эту перчатку уже разносила другая рука, — и удалился на негнущихся ногах.

Разгорался скандал. Мать миледи, легкомысленная и не очень-то благонравная графиня Саффолк, пробудилась от блаженного неведения и вынуждена была что-то предпринимать. С одной стороны, она отвечала за дочь перед отсутствовавшим графом Эссекс и потому обязана была положить конец опасной связи между дочерью и королевским фаворитом, но, с другой стороны, положение и власть, которыми обладал лорд Рочестер, делали невозможными те меры, которые она применила бы в любом ином случае.

Растерявшись, она бросилась за советом к мужу, а тот, оценив ситуацию и растерявшись не менее, обратился, в свою очередь, к своему дяде Нортгемптону.

Нортгемптон был невозмутим.

— И что в этом ужасного? Мы можем повернуть все к своей же пользе. Мы сумеем перетянуть Рочестера на свою сторону, а заполучив Рочестера, мы получим короля.

Лорд Саффолк взорвался:

— А я должен платить распутством собственной дочери? Боже правый! Хороший же совет вы даете отцу! — И смуглолицый маленький человечек принялся бегать по комнате, теребя черную бороду и исторгая проклятья, выученные им в былые флотские дни.

Старый граф принялся развенчивать его старомодные взгляды — все это, уверял он, принадлежит давно ушедшим временам. Вы, дорогой племянник, не поспеваете за веком, и, кроме того, чтобы заполучить на свою сторону короля, не грех принести маленькую жертву. В конце концов, связь с таким человеком, как Рочестер, повредит добродетели маленькой Фэнни не более, чем добродетелям любой иной дамы при дворе Якова I.

Племянник отказался это выслушивать и в характерных для себя выражениях назвал дядюшку мерзким старым греховодником.

— Вы — скопище мерзостей, однако проницательность ваша оставляет желать большего, — объявил он, — потому что вы никогда не получите того, на что надеетесь. Сколько б мы ни старались и что бы ни делали, мы не получим Рочестера, потому что у Рочестера есть Овербери.

— Так вот в чем источник вашего пуританства! — захихикал старый граф.

— Хорошо, думайте так. Я ухожу, чтобы написать Эссексу: пора бы ему вернуться домой и предъявить права на супругу.

Птичья голова Нортгемптона медленно повернулась на морщинистой шее, и глазки-бусинки уставились на племянника.

— Вы дурак, Том, я всегда это подозревал.

В ответ лорд Саффолк только хлопнул дверью. Нортгемптон пожал плечами и ухмыльнулся. А затем задумался. Возможно, Том Говард и не такой уж осел. Возможно, он прав — пока у Рочестера есть Овербери, Рочестера заполучить не удастся. Лорд-хранитель печати погрузился в мрачные размышления. Да, если бы не Овербери, Рочестер давно бы уже стал марионеткой в его руках, а через Рочестера — и сам король. Конечно, это был бы прекрасный шанс — перетащить Рочестера к Говардам через Фрэнсис. Однако Саффолк прав: Овербери — препятствие, через которое не перепрыгнешь. И что Рочестера с ним связывает так крепко?

Он долго сидел так, подперев подбородок костлявой рукой. В голове его роились злобные мысли, и все же он не мог выудить из них ни одного практического решения. Ладно, Саффолк, возможно, и не дурак, однако решение призвать Эссекса домой все равно дурацкое.

Глава 13

В ОДЛИ-ЭНДЕ
Скандал шествовал под звук боевых труб. Лорд Саффолк, дабы удалить свою дочь, изолировать ее от Рочестера, издал указ: она с матерью должна отправиться в семейное гнездо, в Одли-Энд.

Фрэнсис взбунтовалась против декрета, призванного разлучить ее с возлюбленным, и впервые в жизни продемонстрировала твердость характера, прежде скрытую под мягкостью и дружелюбием. Несмотря на то, что лорд Саффолк все чаще изъяснялся с ней на языке, более привычном для боцманов, нежели для джентльменов, она непоколебимо противостояла родительским желаниям.

Возмущенный до глубины души оскорблением, которое нанес ему принц Генри, виконт Рочестер отправился за консультацией к сэру Томасу. Овербери отнесся к событию по-философски.

— Вот теперь ты начинаешь понимать, какой разрушительной силой является любовь. Она способна превращать робких в героев и подвигать их на подвиги, она способна превратить мудрого мужа в последнего дурака, предать, унизить и растоптать прирожденного храбреца. Принц Генри страдает от той же болячки, что и ты. Но проявления ее иные, поскольку ход болезни отличается от твоего. Твоя болезнь дарит тебе сладкий бред, он же скрежещет зубами от муки. Сострадай ему. Это так человечно! К тому же разумно: он — королевский сын, и потому твое негодование его не достигнет.

Естественно, эти слова никак не могли смягчить праведный гнев его светлости. Он ясно выразил желание разорвать оскорбителя в клочья. Тогда сэр Томас попытался утихомирить его иными речами:

— Его высочество и так наказан своею собственной совестью. Ведь он — юноша самого благородного происхождения и воспитания, а в момент злобы, порожденной ревностью, он предал самого себя. Он предал себя тем, что пожелал словесно унизить предмет своего поклонения. Для ревности это дело обычное, но когда он придет в разум, то сам пожалеет. Сомневаюсь, чтобы впредь он мог взглянуть на леди Эссекс без мук стыда. Так что оставь его в покое: он сам себя покарает. Ты же не можешь послать принцу Уэльскому письмо с указанием длины твоей шпаги! Кроме того, вызов еще сильнее раздует уже тлеющий скандал. Но скандал ни за что бы не разгорелся, если б твоя любовь была честной.

Тут Рочестер снова впал в ярость: как так — его любовь нечестна?!

— Дама твоего сердца — чужая жена!

В ответ на это он тщетно пытался убедить сэра Томаса в нелепости брака, при котором жена остается девственной. Сэр Томас возразил, что подобное упущение может быть легко исправлено самим графом Эссексом, как только тот вернется домой, а этого ждать недолго.

Бурная дискуссия была прервана прибытием посланца с письмом от леди Эссекс. В словах, столь обычных для разбитых сердец, она сообщала, что, подчиняясь родительской тирании, вынуждена завтра отправиться в Одли-Энд. Однако ей нужно приобрести кое-какие необходимые в изгнании вещи, и сегодня вечером она побывает в «Золотой прялке» на Патерностер-роу. Не пожелает ли его светлость встретиться там с нею? Может быть, в последний раз…

Его светлость, конечно же, стремглав ринулся по указанному адресу. Леди уже ждала его в той самой гостиной, украшенной восточными коврами, цветами и портретом покойного доктора Тернера.

Оба они заранее подготовили соответствующие возвышенные речи, но, увидев друг друга, речи забыли, а ограничились поцелуями, тяжелыми вздохами и слезами в объятиях друг друга.

Единственными произнесенными ими словами были клятвы в вечной верности и любви, любви, неподвластной никаким силам, ни естественным, ни тем, что свыше.

— Я твоя, Робин, до конца дней моих, — рыдая, уверяла она. — И никому другому я принадлежать не буду. Пусть Эссекс избавит себя от трудов — я не желаю его видеть. И, клянусь, не пожелаю никогда! Я ненавижу его, Робин. О, мой милый, как бы я хотела умереть!

Он нежно погладил ее по голове, прижал к груди и прошептал, касаясь губами щечки:

— Если ты умрешь, любимая, для чего мне жизнь?

— Для чего нам обоим такая жизнь, если нам суждено провести ее врозь? Для чего нам она?

О том они и толковали. Их речи были полны обычных слов любви, говорить же о реальной действительности или строить какие-либо планы они, бедняжки, не могли, так как были лишены всяких надежд на будущее. Они понимали, что созданы друг для друга, но также сознавали непреодолимость препятствий. Они знали, что физическая разлука не сможет разлучить их души, и это дарило им небольшое утешение. Души их слиты воедино, что бы ни случилось с их телами! Со всей страстностью они предались именно этой мысли, ища в ней силы выстоять против грядущих черных дней.

После неоднократных последних объятий и орошенных слезами прощальных поцелуев, они наконец-то расстались, а наутро леди Саффолк с дочерью отбыли в Одли-Энд.

И многие дни после этого лорд Рочестер тенью слонялся по Уайтхоллу. Он до такой степени перепугал короля, что тот послал к нему своего нового доктора Майерна.

Но никакие ухищрения медицинской науки, которые доктор Майерн вывез из Франции, не могли излечить снедавшую сердце его светлости тоску. Куда лучшую службу сослужил Овербери — точнее, его острое и точное перо и поэтический дар: ему удалось изысканно прекрасными словами выразить страдания милорда.

Сэр Томас, и так перегруженный делами, которые его светлость совсем забросил, проводил немногие остававшиеся ему часы досуга за тем, что изливал в песнях боль чужого сердца и тем облегчал эту боль.

С точки зрения Овербери, это было бессмысленной тратой времени.

Его собственная цель уже была достигнута предыдущими стихами: результатом их стал скандал, а результатом скандала — разрыв между Рочестером и Говардами, чего сэр Томас и добивался.

Так что в этом отношении сэр Томас был теперь вполне удовлетворен. Подобно графу Нортгемптону, он с личной заинтересованностью наблюдал за тем, как тает здоровье лорда Солсбери. Но он обладал большим терпением, чем старый граф, потому что, с одной стороны, был моложе и мог позволить себе ждать, а с другой — понимал, что время вообще работает ему на руку, поскольку только временем укреплялись его и лорда Рочестера позиции. И когда бы встал вопрос о наследнике должности первого государственного секретаря, его собственная возросшая опытность и возможности, поддержанные влиянием лорда Рочестера, могли бы обеспечить ему желанную должность. Он подозревал — и имел серьезные основания для такого предположения, — что подобные же амбиции не давали покоя и лорду Нортгемптону, чей опыт и происхождение делали его единственным серьезным соперником. Если бы Нортгемптону теми или другими ухищрениями удалось бы заслужить дружбу Рочестера, он стал бы для сэра Томаса по-настоящему опасным — сэру Томасу оставалась бы роль бессловесной тени Рочестера. Он бы продолжал исполнять все обязанности государственного секретаря, но не имел бы ни почестей, ни доходов.

Эту опасность сэр Томас отныне полагал миновавшей. Каким бы циничным не считал он Нортгемптона, он и предположить не мог, что тот способен до такой степени утратить достоинство и самоуважение, чтобы получить желанную должность из рук того, кто забросал грязью гордый герб Говардов.

Добившись своего, сэр Томас считал все дальнейшие подвиги любовной версификации излишними. И с радостью и облегчением прочел письмо из посольства в Париже, пришедшее хмурым ноябрьским утром, — радость его была столь велика, что он чуть не выдал ее голосом, когда лорд Рочестер, как обычно, зашел к нему перед сном узнать, что случилось за день.

Сначала Овербери доложил о некоторых неудобствах, возникших в связи с однойнедавно дарованной монополией. Он говорил об этом так долго и в таких подробностях, что его светлость, утомленный деталями, в которых он не очень-то разбирался, прервал его:

— Хорошо, хорошо. Реши вопрос, как сам считаешь нужным. Ты в этом разбираешься лучше меня. Приготовь все документы на подпись. Есть еще что-нибудь важное?

Сэр Томас расправил лежавшую перед ним бумагу и в нерешительности сказал:

— Ничего важного для государства. Но в письме, которое прислал Дигби, есть кое-что, что могло бы заинтересовать тебя. Он тут пишет, что перед тем как отправиться в Англию, граф Эссекс останавливался на несколько дней в Париже.

Его светлость вскинул голову, тело его напряглось, он изменился в лице. Некоторое время он стоял, безмолвно глядя перед собой, затем выругался, повернулся на каблуках и отошел к окну.

Сэр Томас задумчиво изучал спину атлетически сложенного молодого человека, спину, которую облекал роскошный серый с золотом камзол. А потом на губах его мелькнула улыбка. Он подошел к другу, обнял его за плечи и вместе с ним стал смотреть в садик за окном, такой печальный в осенней наготе, окутанный туманом, промокший под недавним дождем.

— Успокойся, Робин, и прими неизбежное. Бороться против неизбежного — все равно что биться головой о стену. Из твоих терзаний я создал последний сонет, я напишу «Конец» — конец прекрасной и горькой главы твоей юности.

— О Боже! — простонал Рочестер.

— Ну, ну, я знаю, как тебе больно. Но это столь же неизбежно, как смерть. А тот, кто храбро встречает смерть, вполовину уменьшает страх перед нею. Прими то, что ты не можешь не принять. Пронзи свою душу этим пониманием, но один лишь раз, и пусть время залечит рану, которую ты себе нанесешь..

— Время! — саркастически вскричал Рочестер. — Да неужели время способно залечить такую рану?

— В душе человека нет ран, которые не могло бы излечить время, если только у человека хватает смелости продолжать жить. Если же ее нет, то и жить не стоит. Время хоронит все, что оно само и порождает. Некоторые из могил глубоки, некоторые — не очень, но время, по крайней мере, убирает сотворенное им из виду и таким образом смягчает болезненные воспоминания. Так будет и с тобой.

— О никогда! Никогда!

— И другие произносили эти же слова и с такой же страстью, когда взирали на бездыханное тело любви, пока время еще не взялось за свою лопату. И все же они выживали — чтобы полюбить вновь. Это один из законов жизни. Положись на него и успокойся.

— Такой закон не для меня! Я не принимаю его! Почему я должен перед ним склониться? Почему я должен склониться перед низостью, содеянной эгоистичными, искавшими собственной выгоды подлецами, которые и сладили этот брак между детьми? Фрэнсис тогда еще ничего не понимала. Когда они повели ее к алтарю, ей было всего двенадцать, и своей алчностью они запятнали и унизили святость брака. Разве можно склониться перед таким унижением? Неужели она должна терпеть объятия незнакомца только из-за тех уз, в создании которых она не принимала никакого участия?

— Да, здесь много причин для негодования. Но это бесплодное негодование: зло уже сотворено и не может быть исправлено. Эти узы сковали их, эти узы невозможно разрубить.

— Невозможно? Но ведь она может овдоветь! — Глаза Рочестера горели.

— Боже упаси! Мы живем во времена короля Якова I, а не Гарольда Саксонского[1108]. Мы не дикари, мы законопослушные граждане. Если ты убьешь Эссекса, что станет с тобой? Да и вообще, какую злобу ты можешь питать к этому человеку? Он — такая же жертва, как ты и Фрэнсис, он тоже бессилен развязать эти узы.

— А ты в этом уверен? Если бы он был против выполнения своих супружеских обязанностей, он нашел бы способ от них избавиться.

— Способ? Да такое не под силу и целой скамье епископов. — Сэр Томас покачал головой. — Робин, ты должен склониться, или тебя постигнет безумие и разор.

Но для Робина такой конец казался предпочтительнее: подчиняясь своему безумию, он в тот же день бросился в Одли-Энд, где и предстал перед перепуганной леди Саффолк.

Она упрекнула его за столь неожиданное появление до той степени резко, до какой она смела упрекать благородного джентльмена, близкого королю и такого всемогущего, что он вполне мог бы сломать хребет ее мужу и всей их семье. Она объявила, что он ведет себя не совсем прилично: его настойчивые ухаживания нанесли ее неопытной дочери уже достаточный ущерб. И ущерб станет еще значительнее, если он станет преследовать ее дочь именно сейчас, когда лорд Эссекс находится на пути домой, чтобы предъявить права на свою супругу. Почти что в слезах она молила его сжалиться над ними и уехать.

Его светлость — в забрызганном грязью костюме, растрепанный, разгоряченный — глядел в круглое, в рябинках, лицо, которое когда-то было таким красивым, слушал ее упреки и мольбы и… устыдился.

Это была крупная, расползшаяся женщина, чье бесформенное тело не могли скрыть никакие портновские ухищрения — даже огромных размеров воротник. В волнении она расхаживала взад-вперед по залу и совсем утратила светский лоск: теперь это была просто обеспокоенная мать. Ярко горевший в камине огонь разгонял по углам тени, а со стен на них строго взирали лики покойных Говардов.

Устав от долгой скачки телом, устав от терзаний душой, лорд Рочестер почувствовал, что решимость оставляет его. Он был вынужден принять поражение, но уехать, не повидав любимую Фрэнсис, не взглянув на нее под крышей спрятавшего ее дома, это было выше его сил. Такого никто не имел права от него требовать.

— Мне жаль, что я расстроил вашу светлость, — почти робко произнес он, — но еще более я страдаю оттого, что стал причиной ваших прежних расстройств. Ваша светлость, помогите мне, снимите с меня тяжесть груза этих страданий.

Для нее эти слова были как елей для души — теперь она могла отправить этого непочтительного джентльмена восвояси, не утратив при этом столь ценного знакомства.

Она подошла к нему с видом растроганной матушки и положила на плечо пухлую руку:

— Драгоценный милорд, я разделяю ваши страдания. Мое сердце сопереживает вам и моему бедному ребенку. Но, милорд, никто не может требовать от меня жертв больших, чем я уже принесла. Я могу лишь молить вас, и я вас молю: будьте мужественны, примите приговор судьбы.

Он взглянул в пухлое лицо, в лукавые глаза, которые сейчас были затуманены слезами, и понял, что вовсе не судьба, а она сама и ее супруг в безмерной алчности приговорили свою дочь.

— Мадам, — молил он, — я вручаю себя вашей светлости и прошу об одном: позволить мне в последний раз увидеть Фрэнсис.

Она сжала губы.

— Позвольте! — повторил он, и голос его был голосом умирающего. — В последний раз.

— В последний раз? — эхом отозвалась она и взглянула в его лицо. Его красота и печаль тронули ее сердце, и она поверила. В конце концов, если он просит только об этом, вряд ли одна встреча так уж навредит. Между прочим, встреча даже может пойти на пользу — когда влюбленные вслух произнесут последнее «прощай», дорога к настоящему расставанию станет легче.

— Вы меня не обманете? — спросила она.

— Мадам! — И он прижал руку к сердцу, чтобы подчеркнуть свою искренность, но в голосе его слышался укор: как она могла в нем усомниться?

Она сама препроводила его в будуар дочери и, пообещав вскорости зайти, оставила их с Фрэнсис наедине.

Но леди Саффолк совсем позабыла, что у нее умная и изобретательная дочь.

Фрэнсис сидела у окна и ловила последние лучи солнца, чтобы нанести еще несколько стежков — она была искусной вышивальщицей.

Увидев Роберта, она вскочила — сердце ее бешено колотилось, она взирала на него молча, словно на привидение. Он был до глубины души потрясен ее видом. С щечек истаял румянец, под когда-то веселыми и блестящими глазами легли глубокие тени — следы страданий и бессонных ночей. На фоне закатного солнца она выглядела такой хрупкой и беззащитной!

А потом он бросился к ней.

— Робин! — прошептала она в его объятиях, плача и смеясь одновременно. — Робин! Мой Робин!

Он не мог произнести ни слова, он лишь прижимал ее к себе, целовал ее глаза, волосы, губы. Наконец она остановила его вопросом:

— Как сотворил ты это чудо?

Вопрос вернул его на землю — он вспомнил о людях, их окружавших.

— Благотворительный жест твоей матушки, — горько произнес он. — Мне позволили встретиться с тобой, чтобы попрощаться навсегда.

— Навсегда! — Восторг сменился отчаянием. — Нет, нет! Только не это!

Он нежно обнял ее, подвел к очагу, усадил в кресло с высокой спинкой и стал перед ней на колени. Он сжимал в руках ее ручки, ставшие такими слабыми и холодными. До сих пор он не желал выслушивать никаких здравых речей ни от кого, но теперь он сам начал произносить эти здравые речи. Он делал это из чувства долга — ведь он дал слово ее матери. Но, как сказал бы Овербери, здравые речи шли не из души — в сердце его не было места для таких рассуждений. Он был всего лишь жалким пленником своих обещаний, а душа его бунтовала. Однако он был верен слову и говорил лишь о безнадежности их положения, о жестокой необходимости подчиниться неизбежному.

— Твой законный супруг возвращается, чтобы предъявить на тебя свои права. Он уже на пути домой.

Этими словами он завершил свою речь, и этими же словами она начала свою:

— Мой законный супруг? У меня нет супруга. Я отвергаю его. Я отрекаюсь от слова, из-за которого стала его женой в возрасте, когда я не понимала, что делаю. Я отрекаюсь от нашего брака. Я твоя, Робин, я принадлежу тебе. И ты можешь взять меня, когда пожелаешь, всю меня. Всю. Ибо я клянусь тебе, тебе и Господу нашему, здесь, в твоем присутствии: я никогда не буду принадлежать никакому иному мужчине.

Он попытался остановить ее, прикрыл рукой рот:

— Родная, ш-ш-ш! Это слишком серьезная клятва!

— Но она произнесена, Робин, и я никогда не возьму ее назад. Предъявишь ли ты права на меня или нет — что бы ни произошло, я принадлежу тебе. Для тебя я буду хранить себя. И если, в конце концов, ты не придешь за мной, я буду молить Бога, чтобы он забрал у меня жизнь.

Ее отчаянная решимость — потому что и во взгляде, и в жесте, которым она подкрепила свою клятву, было отчаяние — лишь усилила его боль. Возможно, он надеялся, что она поможет ему укрепить дух, поможет сдержать верность данному слову, поможет сохранить честь. Но ее прямой и простой подход разрушил все его обещания: она любила и она хотела обладать тем, кого любила, а в противном случае она умрет.

Горе, протест против навязанной ей судьбы захлестнули ее — она вскочила и отбежала в сторону. Он по-прежнему стоял на коленях, со склоненной головой.

— Я жду лорда Эссекса только для того, чтобы сказать ему все, что только что сказала тебе. Я ничего ему не должна. Обещание, которое я дала ему, было обещанием ребенка, а не взрослой женщины. Он женился на девочке. Пусть эта девочка и принадлежит ему, а я не дитя. Когда я объясню ему все, он поймет, он увидит истину, и если он мужчина — а только Бог знает, каким он теперь стал, в кого превратился, — так вот, если он настоящий мужчина, он поддержит мою просьбу к королю считать наш брак недействительным.

Его светлость с живостью поднялся с колен — новая надежда вернула гибкость его усталым членам. Да, вот эту возможность он проглядел, а она, умница, первой ее увидела. Ну, конечно, так и будет! Разве человек чести сможет отказать женщине в таком справедливом требовании?

Прочь все обещания, данные леди Саффолк! Обстоятельства меняются! Если Эссекс согласится (а он должен согласиться!) подать королю совместную с ее светлостью петицию об объявлении их брака недействительным — ведь этот брак так и не был осуществлен, он был браком только де-юре, а не де-факто[1109], — тогда Рочестер сам вступит в игру, предложит свое посредничество, а уж ему король не откажет. Мрачный горизонт вдруг озарился надеждой, которая в его душе начала уже приобретать черты уверенности.

Теперь он был почти что счастлив, улыбка сияла на его лице. Он положил руки ей на плечи и повторил то, что говорил Овербери:

— И объясни ему: если он все же будет настаивать на том, что ты — его жена, ты быстро станешь его вдовой!

Тем, кто опасается зловещих предзнаменований, не следует произносить таких фраз.

Глава 14

ГРАФ ЭССЕКС
Через пару дней после того, как лорд Рочестер посетил Одли-Энд, в Англию прибыл Роберт Деверо, граф Эссекс. Он сразу же, как подобает, представился в Уайтхолле.

Однако первый визит он нанес тестю, чье письмо и ускорило его возвращение.

Все надежды, которые питал граф Саффолк — он-то надеялся, что Эссекс сможет завоевать сердце Фрэнсис и изгнать из него блистательного королевского фаворита — исчезли при первом же взгляде на зятя. Неуклюжий тринадцатилетний мальчик, за которого лорд-камергер выдал дочь, превратился в неуклюжего молодого человека, абсолютно лишенного всякого обаяния и не способного возбудить ничей интерес. Он был невысокого роста, толстоватый и очень неловкий. Цвет лица у него был желтовато-болезненный, волосы — темные и прямые, тяжелые черные брови нависали над маленькими, глубоко посаженными глазками. Природа отпустила мало материала на его лоб, зато уж расщедрилась на нос и на нижнюю часть лица — щеки у него были толстые и отвислые, а подбородок — круглый и маленький. Толстые губы говорили об упрямстве и глупости их обладателя. Одет он был неброско, с почти что пуританской скромностью.

Лорд Саффолк с большим трудом скрыл разочарование по поводу неутешительного результата, с которым время потрудилось над молодым человеком. Они обменялись приветствиями, и, рассчитывая найти богатство ума там, где обнаружилась такая вопиющая скудость внешности, его светлость принялся расспрашивать зятя о путешествиях. После получасовых расспросов его светлость понял: если это все, что молодой человек познал за время столь долгого отсутствия, то с таким же успехом он мог оставаться дома.

Затем Эссекс заговорил о Фрэнсис. Он высказал надежду, что она здорова, посетовал на ее отсутствие, ибо жаждал увидеть ее сегодня же, при этом довольно неуклюже выразил острое желание скорой с ней встречи и объявил о намерении без всяких проволочек увезти ее в свое имение в Чартли.

— Уверен, ваша светлость согласны со мной: сельская местность — лучшее место для молодой жены. Придворная жизнь с ее бездельем, роскошью и вольностью так расслабляет! Лично я не имею к ней ни малейшей склонности.

К прежним своим безрадостным впечатлениям лорд Саффолк добавил еще одно: судя по всему, его зять — напыщенный, самодовольный педант, и искренне посочувствовал дочери. Однако ответил с подобающей дипломатичностью:

— Этот вопрос вы должны решать с Фрэнсис.

Лорд Эссекс ничего не сказал, но внезапно потемневшее лицо и упрямо сдвинутые брови ясно дали понять, что его не привлекает даже сама идея того, что Фрэнсис будет допущена к участию в каких-либо решениях.

Затем лорд-камергер препроводил его во дворец.

В заполненной придворными зале для аудиенций лорд Эссекс сразу же почувствовал себя в центре внимания. Не зная истинных причин, его светлость пришел к выводу, что обязан интересу своим собственным достоинствам, положению и влиянию, а также, возможно, тому факту, что он был сыном своего блистательного отца, настоящего украшения двора королевы Елизаветы. Отца наверняка хорошо помнят, подумал он, и был в этом предположении абсолютно прав. На самом же деле придворные были потрясены такой резкой разницей между ним и его родителем и, кроме того, вспоминали его жену и недавний придворный скандал.

К нему подошел принц Уэльский и поприветствовал товарища по детским играм:

— Добро пожаловать, Роберт! Прекрасно, что ты послушался совета и вернулся — мужу подобает жить рядом с женой. Леди Эссекс слишком хороша, разве можно дозволять ей цвести в придворной атмосфере без надлежащей охраны?

Таким образом его высочество выразил свое удовлетворение тем, что муж сделает леди Эссекс недосягаемой для Рочестера (подобно тому, как он сделал ее недосягаемой для самого принца — согласитесь, по-человечески принца можно понять).

Его светлость радостно согласился со сказанным, чем вызвал легкое оживление у присутствующих, и вновь заявил о своем намерении сразу же перебраться с супругой в Чартли — как же славно заживут они там, в сельской простоте, а он займется своим поместьем.

— Ибо поместья, как и жены, — изрек он, — требуют постоянного внимания.

А поскольку присутствовавшие уже откровенно над этой сентенцией посмеялись, он счел себя очень остроумным.

Развинченной походкой к ним приближался король. Его величество опирался на руку мужчины, красивее которого лорд Эссекс еще не встречал: он был высок, великолепно сложен и великолепно одет в зеленовато-желтый бархат. Камзол перехватывал тонкую талию, на плечи был небрежно наброшен короткий плащ, безупречно белый рифленый воротник окантован золотом, а над воротником возвышалась благородной формы златокудрая голова.

Рядом с этим великолепным джентльменом король казался слабым, нелепым, а наряд его — почти что убогим.

Лорд Саффолк представил своего зятя, чье появление заметно короля удивило.

— Ну, ну, — пробурчал он и со значением глянул на фаворита: до него уже доходили кое-какие слухи.

Затем король все же соблаговолил обратить внимание на толстого молодого графа и приветствовал его в отеческом духе, который ему удавался лучше всего. А в это время лорд Рочестер с высоты своего немалого роста холодно, зло и удивленно разглядывал мужа женщины, которую так любил. Неужели этот урод, этот корявый неотесанный мужлан и есть супруг, которому отдана бесценная Фрэнсис? Невероятно! И ужасно. А вдруг этот увалень наберется наглости предъявить права на ту, что по праву считается истинной драгоценностью английского двора?

Тем временем лорд Эссекс отвечал на расспросы короля о французском дворе и о том, каково живется этому двору под регентством королевы-матери. Рассказ привлек окружающих в столь же малой степени, как и вид рассказчика. В нем было какое-то нелепое, смехотворное самодовольство — смехотворное потому, что самоуверенностью манер граф как бы пытался прикрыть неинтересность самого повествования. Он всем своим видом демонстрировал: да, я — путешественник, много повидавший, культурный, светский человек, но эти попытки приводили к результатам обратным — придворные заметили его неотесанность.

Король утратил к нему всякий интерес и, повернувшись к Рочестеру, прошептал:

— Пустой болван!

Овербери наблюдал эту сцену из задних рядов. Он считал себя неплохим знатоком человеческой натуры — что ж, если ощущения его не подводят, такой упрямый, злобный тип ни за что не поступится своими правами. Ничто не сможет убедить его подать совместную с графиней петицию об объявлении их брака недействительным, и тогда всяким планам Рочестера придет конец.

Внезапно возле сэра Томаса очутился великолепный Пемброк — высокоученый, даровитый брат Филиппа Герберта. Пемброк был главой сильной партии, противостоящей планам женитьбы принца на испанке. Он наблюдал за сэром Томасом столь же пристально, как тот — за лордом Эссексом, и теперь заговорил с Овербери, что было достаточно удивительно: лорд Пемброк не делал секрета из враждебного отношения к Рочестеру и всему его окружению.

— Вашему патрону придется теперь действовать с оглядкой. — На красивом, надменном лице милорда появился намек на насмешку. Сэр Томас улыбнулся:

— Мне кажется, вашей светлости тоже придется стать осмотрительнее.

— Мне? — И граф оглядел Овербери с головы до пят.

— Если кто-либо совершает выпад, основываясь на придворных сплетнях, его самого вряд ли можно считать осторожным, — пояснил сэр Томас.

— Вы позволяете себе странные намеки! — вспыхнул его светлость, ибо удар пришелся по больному месту: его светлость считал себя арбитром хороших манер и не раз объявлял, что считает сплетни чрезвычайно вульгарным занятием. А сэр Томас только что намекнул на его собственный интерес к досужим разговорам.

Улыбка сэра Томаса стала просто лучезарной — он был большим мастером словесных поединков.

— «Si libuerit risponder dicam quod mihi in buccam venerit», что означает: «Уж если я выбираю слова, то выбираю и последствия за свои слова». Выбирая слова, каждый должен предусмотреть, как бы они не вернулись к нему рикошетом. Вы, милорд, человек мудрый и наверняка все предусмотрели.

Это уже был двойной укол: продемонстрировав свою ученость перед человеком, который считал себя верхом учености (Пемброк презирал Рочестера отчасти и за невежество), Овербери тем самым лишил Пемброка роскоши презирать за невежество секретаря Рочестера. Это раз. И два: Овербери доказал, что его собственная образованность покоится на более солидном фундаменте.

Ответ Пемброка был уже откровенно ядовитым:

— Надеюсь, сэр, вы и во всех остальных случаях придерживаетесь тех же принципов открытости и откровенности. Однако я не ожидал, что откровенность — один из ваших рабочих инструментов. И, чтобы не дать ему заржаветь, может быть, вы удовлетворите мое любопытство? Лорд Нортгемптон — видите, вон тот, — он что, объединился с вашим хозяином?

— Ах! Боюсь, не смогу ответить на ваш вопрос. Ну кто я такой, чтобы знать планы лорда Нортгемптона? Я — всего лишь жалкая мошка, притаившаяся в складочке листика, если воспользоваться живописным сравнением Марциала[1110]!

Благородный джентльмен презрительно улыбнулся:

— Что ж, тогда мне придется довольствоваться догадками.

— Какого же рода, милорд?..

И тут из его светлости выплеснулась вся кипевшая в нем злоба:

— Я давно догадывался, что лорда Нортгемптона иногда подводит дальновидность, но чтобы она подвела его до такой степени! Он пожелал опереться на гнилую подпорку!

— Ах, как славно сказано! — прокомментировал бойкий на язык сэр Томас. — Почти как у Марциала. Но Марциал, при всей своей образности, был очень точным: подпорка-то отнюдь не гнилая. Если мы посмотрим, кто на нее опирается… — и он кивнул в сторону короля, который, опираясь на Рочестера, покидал зал для аудиенций. — Тот, на кого так уверенно опирается сам король, вполне может служить опорой для человека гораздо менее весомого.

Пемброк прекрасно знал, что позиции Роберта Карра были сейчас крепки, как никогда, и все — благодаря Овербери. Это он вознес Роберта Карра к нынешним высотам, это он поддерживал его всеми возможными средствами, это он не позволял ему ни на йоту ослабить своих позиций какой-либо глупостью или небрежностью. Овербери понимал, что Пемброк — лишь один из многих сильных мира сего, которые ищут уязвимые места в обороне лорда Рочестера. Возможно, Пемброк решил, что уже нашел такое место — Фрэнсис Эссекс, — и оттачивал наступательное оружие. Но Пемброк явно просчитался: лорд Эссекс вряд ли мог служить его оруженосцем.

В этот вечер у Рочестера была благодатная тема для разговоров: он без конца твердил о том, какое отвратительное впечатление произвел на него Эссекс. «Только подумать, Фрэнсис замужем за таким типом!» — повторял он, и поскольку был лишен наблюдательности и, в отличие от сэра Томаса, не смог распознать характер юного графа, то по-прежнему был уверен в возможности развода, более того, знакомство с графом лишь укрепило его в этой уверенности.

Сэр Томас, однако, помалкивал: ему еще придется произносить слова утешения. И факты, подкреплявшие его правоту, не замедлили последовать.

Наутро лорд Саффолк отвез своего зятя в Одли-Энд. Высланный заранее курьер известил об их прибытии, так что у юной графини было время приготовиться к встрече с супругом, которого она в последний раз видела несколько лет назад неуклюжим тринадцатилетним мальчиком.

Того мальчика она и не помнила. Но этот человек… Супруг сразу же вселил в нее отвращение. Мы так и не знаем, что именно повергло ее в большее смятение — то ли коренастая, почти квадратная фигура, то ли жирный подбородок, то ли глупые глаза — короче, все в нем было противно.

Впечатление же, которое произвела на него она, было, с ее точки зрения, ужасным. Произошло то, чего она боялась больше всего на свете: он увидел женщину, в которую влюбился с первого взгляда своих темных туповатых глаз. Ее лилейная красота буквально его воспламенила.

А холодное, спокойное достоинство, с которым она его встретила, еще сильнее раздуло огонь. Как шла ей эта холодность! Да, это настоящая леди, достойная того, чтобы именоваться графиней Эссекс, хозяйкой Чартли. Она позволила ему поцеловать руку и даже приложиться к щеке, а то, что рука и щека были холодны на ощупь, так это, посчитал он, потому, что на дворе ноябрь.

Во время торжественного ужина он сидел подле нее, но разговаривали они мало. Граф и графиня Саффолк с тревогой за ними наблюдали, в особенности за своей дочерью. После чего, надеясь на лучшее, оставили молодых супругов одних.

Они сидели в молчании по обе стороны большого камина и лишь время от времени поглядывали друг на друга — оба были в замешательстве, но причины замешательства у них были разными.

Наконец графиня заметила, что в глазах мужа мелькнула мысль, мысль для нее еще более ужасная, чем предыдущая вялость его взгляда. Он поднялся, медленно пересек разделявшее их пространство, затем наклонился и слегка обнял ее за плечи, бормоча при этом что-то нечленораздельное. Чтобы избавиться от его объятий, она встала и, облокотившись о каминную полку, повернулась к нему лицом.

Блики пламени играли на платье из блестящего шелка — по настоянию матери ей пришлось одеться в белое, словно невесте. Блики играли и на высоких скулах, но они не оживляли мертвенной бледности ее лица. Волосы ее были перевиты жемчугами, жемчуга украшали и открытую по моде того времени грудь. Так она стояла, прямая и тоненькая, высоко вздернув подбородок, и свысока глядела на своего супруга и господина — самая прекрасная, самая желанная из всех виденных им женщин. Он наслаждался зрелищем: она принадлежала ему, она была связана с ним священными узами, разорвать которые никому из людей не под силу. Он возликовал, припомнив то легкое, быстрое, стыдливое движение, с которым она выскользнула из его объятий и в котором он увидел признаки кокетства. Буду терпелив, сказал он себе, не стоит пугать это нежное создание. Она изящна и хрупка, как цветок, и обращаться с ней нужно бережно. Да, стоит сыграть роль влюбленного и тем самым склонить ее на добровольное подчинение его правам, правам мужа.

Он начал говорить с мольбою в голосе, более пристойной просителю, нежели господину:

— Милая Фрэнсис…

Она остановила его движением руки, в отсветах пламени блеснул драгоценный рубин цвета крови, подарок Карра. В ее голосе звучала музыка, различимая даже для самого немузыкального слуха.

— Милорд, нам необходимо переговорить.

— Конечно, моя драгоценная. И, слава Богу, у нас впереди еще целая жизнь, наговоримся…

Она вновь прервала его:

— Не соблаговолите ли сесть, милорд. — Она указала на кресло. И жест, и голос были такими надменными, что он сразу же утратил всю свою напористость и повиновался. Впрочем, это наверняка что-то пустяковое — женщины, как подсказывал ему его небольшой опыт, существа странные. Тот, кто желает властвовать над ними, должен запастись юмором и терпением.

— Как вы смотрите на наш брак, милорд? Мы вступили в него не по нашему желанию, в том возрасте мы вообще не понимали, что это значит, мы не сознавали, что делаем, и между нами не было любви, освящающей брачный союз. Так что же вы думаете о нашем браке?

На этот вопрос ответ нашелся легко — тем более, что, как ему показалось, она и ждала именно такого ответа.

— Что я должен думать о нашем браке, как не о самом счастливом событии в моей жизни?

— Милорд, ваш ответ — всего лишь изящная фигура речи. Я жду от вас не галантных речей. Мне нужна правда. Если вам нужно подумать — думайте.

— Ни минуты! — вскричал он. — Ответ мой готов, он — не простая вежливость. Я вообще не силен в куртуазии. Я дал вам честный, прямой ответ. Я в восторге…

— Оставьте пока восторги, милорд. Мы к ним не подошли, да и вряд ли подойдем.

— Что это значит?!

— Мы встретились у алтаря семь лет назад, но сейчас это вряд ли имеет значение. По-настоящему, как мужчина и женщина, мы встретились впервые лишь сегодня. Вы знаете меня несколько часов, а это слишком малый срок, чтобы во мне разобраться. Как же, сэр, можете вы называть женой женщину, которую вы так мало знаете?

— Милое дитя, но я видел вас, — произнес он с укоризной. — А увидеть вас — значит полюбить. Разве вам никто не говорил, как вы прекрасны? Неужели вы так скромны, что не желаете понимать намеков, которые посылает вам зеркало?

И тут он увидел, что ее прелестный рот сложился в скорбную гримасу, а взгляд, которым она смотрела на него, стал жестким.

— Вы хотите сказать, милорд, что желаете меня как женщину?

— Почему же нет, если вы…

— Мужчина может увидеть в женщине партнершу, но не обязательно супругу. Мне кажется, здесь есть некая разница. Вы нисколько не смутите меня, если признаете ее.

Как все недалекие люди, лорд Эссекс не отличался терпением. Опять же, как все недалекие люди, если он чего-то сразу не понимал, то не пытался усомниться в своей способности к пониманию, а решал, что это и не нуждается в понимании. Он вскочил.

— Черт побери! Да если и есть какая-то разница, то я о ней ничего не знаю и меня она не волнует.

— Но она должна вас беспокоить.

— Почему? Вы — моя жена. Что еще обсуждать?

— Милорд, вы слишком торопливы. Я еще не ваша жена.

— Как это? — Челюсть у него отвисла, он уставился на нее своими тусклыми глазами.

— Присядьте, милорд.

Он нетерпеливо передернул плечами, но покорился и уселся на место. В конце концов, в первую брачную ночь от мужчины требуется выдержка. Потом все устроится само собой. Он намеревался быть настоящим ее господином, это — краеугольный камень домашнего уклада; ее с самого начала следует приучить к этой мысли. Но сегодня уж пусть в последний раз потешится!

Заметив его раздражение, она улыбнулась:

— Вот вы и начинаете узнавать меня, милорд. Вы начинаете понимать, что со мной не так уж просто, что я могу раздражать вас, могу вас прогневить.

Он расхохотался — уж он-то знает, как с ней справиться. А она продолжала:

— Возможно, позже, когда вы узнаете меня еще лучше, вы придете к выводу, к которому уже пришла я: такой брак, как наш, не может считаться браком, пока в более зрелом возрасте мы по обоюдному согласию не сочтем его таковым.

На его лице появилось обескураженное выражение.

— Значит, я должен чего-то ждать?

— О, недолго, милорд, потому что вопрос может быть разрешен между нами уже сегодня.

— Вопрос? Какой вопрос?

Она задумалась. Она подбирала точные слова.

— Согласны ли вы, что такой брак, как наш, требует подтверждения?

И вновь он пожал плечами и, как бы отметая вопрос, махнул толстой, короткопалой рукой. Она взглянула на его руку и вздрогнула: эта ладонь выдавала все его существо. Да она убьет себя, прежде чем до нее дотронется такая рука!

— Ну, если вы так хотите… — примирительно произнес он. — Но разве здесь, сейчас, мы не можем подтвердить наш брак?

— Такое подтверждение должно быть обоюдным. Я спрашиваю вас, милорд, сейчас, когда вы увидели меня взрослой, согласны ли вы с тем, что было совершено нами в том возрасте, когда мы оба еще не были способны принимать разумные решения?

— Клянусь, я уже ответил вам, но если вы хотите снова слышать мое «да», я снова скажу «да».

— И это все? А обо мне вы подумали? Вы задали мне такой же вопрос, какой задала вам я?

Нетерпение его росло, он побагровел.

— Чума меня побери, если я понимаю, о чем вы тут говорите!

— Что ж, тогда, милорд, я сама задам себе этот вопрос и сама на него отвечу. — Она на мгновение умолкла. Затем, побледнев, дрожа всем телом, но не отводя от него взгляда, она произнесла: — Каким бы ни был ваш ответ, я не могу ответить «да» и подтвердить ныне, когда нахожусь в сознательном возрасте, тот акт, который был мною совершен в возрасте, далеком от истинного понимания жизни.

Он смотрел на нее во все глаза, а затем пробормотал:

— Боже мой, ну и разговоры, мадам! Так-то вы меня встречаете. — Он снова встал. — Подтверждаете вы наш союз или нет, но вы выполните свои обязательства. Помните: вы — моя жена…

— Я уже сказала, сэр, что я не жена вам. То, что было совершено семь лет назад, то ужасное зло, содеянное с парой невинных, несмышленых детей, не может скрыть нас от ока Божьего.

— Пусть так! Пусть так! Но зато надежно прикрывает от людских взоров. Что же касается всего остального, то это меня не волнует.

И он расхохотался над собственным богохульством, приглашая посмеяться и ее. Но лицо ее оставалось спокойным, лишь в глазах появилась тень страха. Она так надеялась на рыцарство, на доброе сердце этого человека! Она полагала, что все будет просто: как только она объяснит ситуацию, этот человек, этот ее муж склонится перед ее желанием. Она и предположить не могла, что граф Эссекс окажется упрямым мужланом.

— Успокойтесь, дитя, успокойтесь, — мягким голосом увещевал он. — Что сделано — того не воротишь, и…

— Нет, можно исправить, можно!

Луч надежды мелькнул в бездне отчаяния — оказывается, он просто не понимает! Он думает, что ничего нельзя переделать! Теперь-то она объяснит ему, что все поправимо, и он согласится — ни один мужчина, если только он не безумец, не может принудить женщину стать его женой против желания!

— Брачные обязательства, которые остаются невыполненными, могут быть аннулированы. Если мы оба обратимся к королю, если мы объясним ему, как с нами поступили, если мы скажем, что мы не желаем жить как муж и жена, его величество пойдет нам навстречу, он не будет упорствовать. Наш король великодушен, он не осудит нас на пожизненное заключение, в котором каждый из нас — и тюремщик, и узник. — И она шагнула к нему, умоляюще протянув руки. — Неужели вы и теперь не понимаете?

Но выражение его лица разрушило последние ее надежды — он стоял, упрямо сдвинув брови, весь — воплощенная строптивость, и взгляд его был почти злобным.

А он-то думал, что эта чудесная женщина принадлежит ему безраздельно! В те несколько часов, что прошли с момента его приезда в Одли-Энд, он считал себя счастливейшим из мужчин, господином жены настолько прелестной, что все непременно станут ему завидовать. И вот пожалуйста! Она требует, чтобы он отказался от нее — не более, не менее. Заглушил желание, которое разгорелось в нем с первого же взгляда. Он и не собирался думать о резонности ее просьбы и уж точно не собирался вдаваться в размышления о чувствах, которые он мог у нее вызывать. Она не имеет права на чувства, противные клятве, сделавшей их единым существом. Она — его жена, и если ей это не нравится, то понравится потом, а если не понравится потом — тем хуже для нее. Потому что он-то не собирается отказываться от своих супружеских прав!

Он был оскорблен, он был зол, он горел чуть ли не жаждой мщения. Его гордость была уязвлена, тщеславие унижено. Однако еще остававшаяся в нем толика разума побуждала его, ради себя самого, хранить спокойствие.

К объятиям такую женщину не принудишь — он не отличался остротой ума, но все же способен был понять эту простую истину любви. Таких женщин завоевывают, а она стоит битвы. Так что он постарался подавить в себе злобу и нетерпение. Он повернулся, вышел из круга света, который образовывали свечи в большом канделябре, и направился в дальний конец комнаты, где на полках поблескивали золочеными переплетами книги. Потом вернулся, стал против нее у камина и, прикрыв глаза рукой, старался успокоиться.

Так, в молчании, они и стояли друг против друга. В камине упало и взорвалось тысячью искр большое полено, в комнате сразу стало светлее. Свет и тепло, казалось, пробудили его. Он произнес:

— Давайте пока ничего не решать. Может быть, то, что произошло, действительно несправедливо, но по отношению к нам обоим: вы ведь меня тоже еще не знаете. И если вы подождете…

— Предупреждаю вас, что ждать не имеет смысла. Женщины знают свое сердце, милорд. И я знаю свое. Оно не переменится.

Он взял ее за руку.

— Пожалуйста, ничего не говорите сейчас, Фрэнсис, — молил он. — Я могу быть терпеливым, я умею ждать. Не говорите больше ничего!

Она устало провела рукой по лбу — он и не догадывался, каким суровым было для нее это испытание. Таким суровым, что просьба об отсрочке показалась ей даже благом. Так что она стерпела его поцелуй в руку и кликнула лакея: пусть проводит графа в его покои.

Он удалился, бедный глупец, чтобы одинокое ложе утешило его разочарование.

Глава 15

УЛЬТИМАТУМ
Наутро леди Эссекс отправила длинное послание виконту Рочестеру — она подробно поведала об этой первой и такой не похожей на любовную встрече с супругом.

«Человек чести, человек чувств, — писала она, — не может отказать женщине в просьбе», — на этом она основывала свое убеждение, что в конце концов лорд Эссекс согласится. Завершила она письмо просьбой к милому Робину любить ее так же верно, как любит его она, она постоянно думает о нем, она клянется в верности, и верность свою сохранит пусть ценой собственной жизни, если лорд Эссекс останется глух к голосу разума и чести.

Письмо до некоторой степени развеяло меланхолию, овладевшую в последние дни его светлостью, и когда он нес послание своему верному советчику, к нему даже вернулось что-то от прежней живости.

Сэр Томас внимательно прочел письмо. Он видел Эссекса и он понял его. И счел надежды леди Эссекс тщетными.

— Леди Эссекс молода, — сказал он. — В молодости мы верим надеждам, а в зрелом возрасте — страхам.

Его светлость собрался было поспорить, но сэр Томас избавил его от трудов:

— Я сказал так только для того, чтобы призвать тебя к терпению — жди, как развернутся события.

— Я-то подожду! Я подожду! — уверенным тоном произнес его светлость. — А ты пока придумай ответ.

Теперь Овербери понял, зачем ему показали письмо: ситуация требовала дальнейшего потока «серебряных капель», а источником был все тот же сэр Томас. Эти страстные, возвышенные клятвы ждали в ответ клятв не менее страстных и не менее возвышенных.

Сэр Томас пожал плечами и, памятуя о характере лорда Эссекса, принялся за ответ — вполне невинный.

Его осторожность пришлась кстати. Потому что вот уже неделю лорд Эссекс жил в Одли-Энде и каждый день предпринимал набеги на, как он считал, неразумное упрямство ее светлости, при этом сам демонстрировал неспособность к терпеливому ожиданию. Он призвал на свою сторону тестя и тещу, и они объединенными усилиями пытались сокрушить оборону.

Но тщетно молила мать, тщетно бушевал отец, призывая на помощь весь свой корабельный словарь, тщетно супруг вставлял слово-другое в речи ее родителей. Леди Эссекс стояла несокрушимо, как скала, и выдерживала атаки всех вместе и каждого в отдельности — а они с отчаянием убеждались, что и в самом хрупком теле может таиться сильный дух.

— Вы можете уговаривать меня до скончания света, — сообщила она им, — но у вас ничего не получится. Решено: я никогда не буду женой лорда Эссекса.

— Вы и так уже моя жена, — рычал супруг, исчерпывая этим все свои аргументы.

— Нет. Меня выдали замуж, не спросив на то моего согласия. Только чудовище может требовать от женщины, чтобы она хранила такого рода узы. Ваша настойчивость, милорд, приведет лишь к тому, что я стану вас ненавидеть.

Он отвернулся к высокому окну зала, где они разговаривали, и уставился на голые ветви вязов — в угасающем свете ноябрьского дня в них шумно возились грачи.

А леди Саффолк, терзаемая печалью и раздражением, говорила дочери:

— Все это нелепо и глупо. Узы уже существуют. Справедливы они или нет — сейчас обсуждать бессмысленно. Ничего не воротишь, какой смысл биться головой о непоправимое?

— Все можно изменить, — следовал спокойный ответ. — Требуется лишь согласие его светлости.

Его светлость же старался не вслушиваться в разговоры — он боялся дать волю гневу. Он устал от препирательств и, если бы не ее родители, давно бы уже укротил супругу.

В конце недели, когда все уже впали в отчаяние, граф Саффолк предложил зятю на время уехать.

— Дело поворачивается так, что, мне кажется, лучше обсуждать его в ваше отсутствие. Но не задерживайтесь. К вашему возвращению, я уверен, нам удастся вернуть этой маленькой идиотке разум.

Эссекс неохотно последовал совету и отправился в свой лондонский дом. Этот мрачный особняк располагался на Стрэнде, возле Темпла, — именно там его отец втайне подготавливал свою измену (позже, когда он перешел на сторону парламента, роялисты в насмешку прозвали этот дом «Рогоносец-холлом»). Здесь, под предлогом того, что дом необходимо привести в порядок, сын своего отца две недели злился и дулся, а затем вернулся в Одли-Энд только за тем, чтобы убедиться, что дела обстоят так же, как обстояли до отъезда в Лондон. С единственным отличием: Саффолк, отчаявшись урезонить дочь, больше не призывал ни к терпению, ни к разуму.

— Она ваша жена, Роберт, — подытожил он, — и ваша задача — заставить ее это понять. Я уже сообщил ей, что на этот раз вы увезете ее в Чартли. Если вам и там не удастся ее сломить, значит, черт побери, вы ее не заслуживаете. — Он положил руку на мясистое плечо молодого человека. — Пора укротить ее. Она принадлежит вам. И пусть она это поймет.

Памятуя напутствие тестя, его светлость отправился укрощать жену. Он ворвался к ней в будуар как был, не сняв тяжелых сапог для верховой езды и весь забрызганный грязью, потому что проскакал по размытой дождями дороге пятьдесят миль. Камеристку леди Эссекс Катерину, которая вышивала, сидя у окна, он решительно отослал прочь. Ее светлость же в это время писала очередное письмо своему возлюбленному в Уайтхолл — она занималась этим почти что каждый день. Взглянув через плечо на вошедшего, она спрятала листочки в ящик и решительно встала. Лицо ее побледнело, но скорее от гнева, чем от страха.

— Вы вернулись так скоро, милорд! — воскликнула она.

— Я вернулся, мадам, чтобы объявить вам: время, отпущенное на ожидание, кончилось. — Он был зол, но это ее нисколько не смутило.

— Ах, какой вы замечательный, нежный возлюбленный! С каким изяществом вы приступаете к завоеванию женского сердца!

— Если бывы были добры ко мне, вы бы не могли жаловаться на отсутствие нежности и деликатности, — защищался он.

— Прекрасно! Значит, поскольку я не проявляю к вам должной доброты, вы решили силой заставить меня быть доброй. Вы ворвались сюда в сапогах со шпорами, словно во вражескую крепость. Но эта цитадель, милорд, никогда не покорится под напором дурных манер!

Он постарался обуздать растущий гнев:

— Какие же манеры угодны вам, мадам? Расскажите, чтобы я мог действовать соответствующим образом.

— В вашем арсенале нет таких средств. Я думала, вы это понимаете.

— Вы слишком много думаете, мадам. В будущем вы будете избавлены от этих трудов. С настоящего момента думать буду я, а вы — выполнять мои замыслы.

Она внимательно разглядывала его, ее губы кривились в насмешке.

— Вы становитесь лучшим кавалером. Я вижу у вас в руках плеть, это что, один из ваших способов ухаживания?

Он с проклятием отшвырнул плеть, за нею последовала и шляпа.

— Вы довели меня до предела, — объявил он.

— Я так и думала, что это ваш предел, милорд.

Он мрачно ее разглядывал, лицо его стало багровым, он потирал толстой рукой толстый подбородок. Она, конечно, побойчее на язык, чем он, и, понимая это, он злился все больше.

— Вы остроумны, миледи, но это вам не поможет. Завтра вы отправляетесь со мной в Чартли. Я уже достаточно терпел. Вы моя жена, мадам, и будете вести себя соответственно.

Он увидел, как она побледнела, а в глазах, где прежде блистал только вызов, появился страх.

— Даже если я и жена, сэр, что я никогда не признаю, я все же не рабыня. Мне нельзя приказывать.

— Вы заслуживаете того, чтобы вам приказывали. Если бы вы вели себя, как настоящая жена, вы нашли бы во мне доброту и любовь. Но вы взбунтовались, и потому не рассчитывайте на мягкость. Но и в том, и в ином случае я все же остаюсь вашим мужем и господином. А поскольку вы любите думать, мадам, советую вам задуматься над этим.

— О, Боже! — вскричала она и затем, уже не сдерживаясь: — Урод! Мужлан! Животное!

Он подозревал, что поведение его вполне соответствует этим эпитетам, и потому взбесился. Он надвинулся на леди Эссекс и с силой схватил ее за плечи:

— Если я мужлан и зверь, то только потому, что вы сами сделали меня таким.

Он намеревался хорошенько встряхнуть ее, дать ей почувствовать силу, но, заметив в ее глазах отчаянный страх, сдержался. Он продолжал сжимать ее своими грубыми ручищами, и это прикосновение, этот физический контакт с ней вызвал у него острое желание — она была так прекрасна, эта стройная хрупкая женщина, смотревшая на него сверху вниз. Повинуясь инстинкту, он притянул ее к себе, и в голосе его зазвучала мольба:

— Будьте доброй, Фрэнсис, и, клянусь Богом, вы узнаете, какой искренней и нежной может быть моя любовь.

Эти слова пробудили ее от столбняка, и она резко оттолкнула его.

— Милорд, от вас мне нужно лишь одно.

Он выругался, повернулся на каблуках, подобрал шляпу и плеть и уже в дверях рявкнул:

— Хватит! Завтра едем в Чартли. Вы отправитесь туда, пусть даже мне придется связать вас по рукам и ногам. Потрудитесь соблюдать приличия, тогда все будет для вас куда проще, — и он громко хлопнул дверью.

Ее светлость дрожала, ноги не держали ее. Она села, чтобы обдумать свое положение. По закону она принадлежала этому хаму, считавшему себя аристократом. Этот мужлан только что продемонстрировал ей, что нет в нем ни благородства, ни доброты, которые помогли бы обойти закон. Она почти что проклинала свою красоту, это красота виновна в том, что он так возжелал ее. Надо что-то предпринять! Что-то практическое! Факты есть факты, и их надо принимать во всеоружии.

Вечер она провела в своих покоях. Родные стерпели ее отсутствие, они посмеивались над ней, отпускали по ее поводу шуточки: как же, ведь завтра супруг и хозяин отвезет ее в Чартли.

Но наутро вошедшая разбудить ее служанка нашла постель пустой. Как выяснилось, из конюшни исчезли также две лошади и грум. Муж, отец и мать беглянки собрались на совет, чтобы составить план возвращения «сумасбродной девчонки».

К этому времени «сумасбродная девчонка» уже успела испугать старого графа Нортгемптона — она ворвалась в его дом и потребовала убежища.

Его светлость только что проснулся и потому принял племянницу в спальне. Он не без сочувствия выслушал рассказ об ужасах, которые ей пришлось претерпеть: для него, как и для нее, было просто немыслимым, чтобы женщина могла перенести объятия человека столь отвратительного, как Эссекс. Однако старый граф был куда дальновиднее: он заметил, что ее отношение к Эссексу коренится в неких несчастливых предположениях, которые, в свою очередь, коренятся в той приязни, которая возникла между нею и Робертом Карром.

— А если и так? — вопрошала она. — Неужели девушка не может отдать свою любовь тому, кому велят ее чувства?

— Девушка — да, — кивнул он старой плешивой головой. — Но жена…

— Да, жена, но я девица и останусь ею, пока буду женой этого Эссекса!

Старик был глубоко расстроен. Он-то всегда считал, что нет никакого смысла сражаться с неизбежным. Чего этим можно достичь? Только сердце разобьется. Если бы Эссекс согласился подать совместное с ней прошение, тогда брак был бы аннулирован. Но он не может быть аннулирован, если прошение подает только одна сторона. Нет на это никакого закона, потому что то, что было бы добром для нее, стало бы злом для Эссекса. Пусть она подумает над этим. И пусть поразмыслит о положении Эссекса. Как и она, он связан обязательством, которое дал в возрасте, когда еще не был готов к сознательному ответу. Но ему и в голову не приходит нарушить это обязательство — увидев ее, он понял, что о такой жене он и мечтать не мог. Кто сможет винить его за это? Стоит также подумать и о положении в свете: в качестве графини Эссекс она будет одной из первых дам в королевстве. Разве может она позволить любовному увлечению, которое, кстати, не приведет ни к чему хорошему, разрушить такие перспективы?

Нортгемптон пространно говорил о любви — с точки зрения холостяка, который никогда не относился к чувству серьезно. Это же разрушительная сила, она сбивает мужчин и женщин с пути истинного и заставляет совершать чудовищные глупости! Но эта сила не вечна — ее растрачивают как сопротивление, так и податливость ей, причем податливостью она уничтожается куда скорее, чем сопротивлением. Ах, если бы она послушалась старика, втрое старше ее, видевшего за свою жизнь сотни костров страсти, от которых потом оставался только пепел!

Но ее светлость не желала слушать: эти слова казались ей кощунственными. С горечью она признала, что, хотя старый дядюшка и благоволил к ней, даже помогал в ее любовном приключении, вряд ли стоит ждать от светского циника безоговорочной поддержки.

И все же она получила в этом доме пристанище. Более того, дядюшка заверил, что, когда за ней явятся отец и муж, он постарается оттянуть отъезд в Чартли и даже попробует склонить графа Эссекса прислушаться к ее аргументам. На самом деле он сразу понял, что если Эссекс согласится аннулировать брак и Фрэнсис станет свободной, чтобы выйти за Рочестера (конечно, при условии, что Рочестер жаждет стать ее мужем так же страстно, как жаждал стать ее возлюбленным), то тогда ее положение в свете отнюдь не пострадает, а сам Нортгемптон даже сможет кое-что на этом выиграть.

Ее светлость и сама не бездействовала — в то же утро она отправилась в «Золотую прялку» на Патерностер-роу, немало напугав Анну Тернер и внезапным появлением, и своим лихорадочным беспокойством.

Вестона тут же отправили в Уайтхолл с наказом как можно скорее доставить сюда лорда Рочестера. Поджидая возлюбленного, ее светлость поведала сочувственно кивавшей вдове свои горести. Вдова посоветовала вновь прибегнуть к услугам Саймона Формена.

— А чем Формен может помочь?

Вдова развела руками:

— Не знаю. Но я уверена, что, если он возьмется, он добьется желаемого. Он обладает великой силой.

Когда прибыл его светлость, они еще не успели найти решения. Он ворвался в гостиную, запыхавшись от быстрого шага и нетерпения.

— Фэнни! — вскричал он, раскрыв объятия.

В ту же секунду она уже рыдала на его мужественной груди, а деликатная Тернер удалилась, плотно притворив за собой двери.

После бурных объятий и поцелуев, после взрывов радости и горя пришло время раздумий о том, что можно предпринять, и это уж было куда труднее, чем целоваться.

Она доверчиво развернула перед ним всю картину своих мук и ждала от него совета. Однако наш герой разочаровал даму. Если клятвы и заверения в вечной любви изливались из него неостановимым потоком, то когда дело дошло до обсуждения мер практических, ничего, кроме невразумительных междометий, он издать не мог.

Он даже начал повторять речи старика Нортгемптона: они, мол, столкнулись с неизбежным. Он уповал на то, что Эссекс проявит себя человеком чести, но поскольку тот отказался вести себя по-рыцарски, он, Рочестер, даже и не знает, что теперь предпринять.

Изменить ситуацию могла бы только смерть Эссекса — и тут мысли Рочестера приняли иное направление. Решено. Он найдет повод поссориться с Эссексом и вызовет того на дуэль. Тут ее охватила настоящая паника: ведь на дуэли могут убить самого Рочестера! У Эссекса была репутация хорошего бойца, он вообще известный задира. Нет, на такое она не согласна.

Ей потребовалось немало усилий, чтобы отговорить Рочестера от этого плана. Поразмыслив, он также увидел его несостоятельность: король Яков считал дуэли преступлением непростительным, и даже если бы Рочестеру удалось победить врага и как-то утихомирить короля, тот все равно не дал бы разрешения на такой брак, при котором жених освободил бы невесту от прежнего супруга.

Все эти разговоры ни к чему не привели, и она пребывала в отчаянии не меньшем, чем когда приехала на Патерностер-роу. Более того: она почувствовала некоторое разочарование в любимом Робине — он до такой степени устрашился трудностей, что, как ей казалось, готов был от нее отказаться. Неужто любовь от препятствий может стать слабее? Неужто она, эта любовь, начала гаснуть? Миледи вспомнила слова старого Нортгемптона об эфемерности человеческих страстей, и к прежним ее страхам прибавился новый.

Оставалась последняя надежда — Анна Тернер. Если и Тернер подведет, леди Эссекс остается только умереть.

Этими словами она и встретила маленькую вдову.

Глава 16

ЧЕРНАЯ МАГИЯ
И миссис Тернер не подвела.

Наследница богатого дома Говардов имела достаточно средств для оплаты услуг, в которых теперь нуждалась, — темных, таинственных услуг, чреватых большими опасностями для тех, кто к ним прибегал, и тех, кто их предоставлял.

Поэтому темной зимней ночью на узкой кривой улочке, ведущей к причалу Святого Павла, появились две дамы, закутанные в плащи с капюшонами. Их сопровождал человек с палкой и фонарем. Он подвел их к лодке, лодочник выслушал приказание и доставил пассажирок к Лэмбету — благо как раз был прилив. По петляющей через поле тропке Вестон (а, как вы поняли, это и был человек с фонарем) проводил дам к высокому дому, одиноко темневшему в запущенном саду.

Дверь открыла пожилая женщина, и после того, как миссис Тернер обменялась с ней несколькими тихими словами, проводила посетительниц в большую полупустую комнату, слабо освещенную двумя свечами в медных канделябрах. Между канделябрами располагался треножник с медной жаровней, под которой горело голубое пламя и с которой струился вверх и таял под высокими сводами тонкий дымок. Вся комната пропахла этим дымком — запахом тлеющих ароматических трав.

Ее светлость очень нервничала и не знала, как себя вести. Миссис Тернер молча потянула ее за плащ и подвела к стоявшей у дальней стены резной дубовой скамье. Звук шагов, эхом отдававшихся в пустом зале, перепугал ее ужасно — так пугается вор, забравшийся в чужой дом.

Они молча ждали. И вдруг графиня вскрикнула от ужаса и прижалась к своей компаньонке: в густой тьме над ними вспыхнули, словно звезды, голубые огоньки. Миссис Тернер успокаивающе взяла графиню за руку; та была благодарна этому человеческому прикосновению в столь нечеловеческом месте.

В дальнем конце зала возникла из темноты пара светящихся рук. Казалось, руки охватывают все пространство. Они медленно колыхались, переливаясь в темноте странным светом, а затем замерли, и тишину наполнил громкий голос:

— На колени! Слушайте и повинуйтесь! К вам приближается Хозяин!

Повинуясь приказанию и легкому подталкиванию в бок миссис Тернер, графиня опустилась рядом со вдовой на колени.

Последовала долгая пауза. Графиня, чтоб не закричать, изо всей силы закусила губу — там, где недавно светились руки, выплыла из тьмы голова. Ее появление было таким внезапным, что казалось, она материализовалась под взглядами напряженно ожидающих женщин. Это было странное лицо — горбоносое, с длинной седой бородою. Глаза прятались под густыми бровями.

Раздался глубокий мелодичный голос:

— Не бойтесь, дочери мои. Приветствую вас, если вы пришли ко мне с миром.

Голова приблизилась, и стало видно, что она посажена на высокое туловище, закутанное в черную бархатную мантию с вышитыми кабалистическими знаками и подпоясанную кушаком, украшенным зелеными камнями. Голову венчала остроконечная шапка, также украшенная знаками и камнями.

Человек двигался плавно, будто скользил по воздуху. Жестом правой руки он сначала приказал подняться миссис Тернер, потом — графине. Та от страха едва держалась на ногах. Следующий вопрос испугал ее еще сильнее: оказалось, человек знал ее имя.

— Что ты хочешь от меня, Фрэнсис? — Он умолк, но, поскольку она не смогла произнести ни слова, добавил: — Отринь страхи и дай мне руку твою. Поскольку язык твой отказывается тебе повиноваться, пусть прикосновение расскажет мне все, что я и так уже знаю.

Она робко протянула ему руку. Он взял ее в свои, такие костлявые и холодные, что холод пробежал по ее телу.

И начал говорить тихим, монотонным, почти нечеловеческим голосом. Он растолковывал ей ее жизнь: брак с Робертом Деверо, ее ужас перед этим браком, ее любовь к Роберту Карру, ее жажду счастья и новых, желанных уз.

Наконец он отпустил ее руку:

— Вот что поведало мне твое прикосновение. А то, чего ты хочешь от меня, ты должна сказать сама, своими собственными устами, дочь моя.

Она смогла лишь прошептать:

— Я прошу вашей помощи. Помогите мне!

Тут за дело взялась миссис Тернер. Она стояла перед колдуном, молитвенно сложив руки и опустив голову, словно перед священником, — она и называла его отцом. Миссис Тернер рассказала, что привела ее светлость в надежде на помощь: ведь если отец властен пробудить любовь, то, наверное, его искусство может и прогнать ее, и, может быть, в своей великой доброте он соблаговолит прибегнуть к этому искусству, чтобы помочь ее несчастной сестре.

Доктор Саймон Формен выслушал ее в молчании и в молчании же отвернулся от нее. Все остальное, конечно, могло быть действом театральным и фальшивым, однако титул доктора он носил по праву: он закончил кембриджский колледж Иисуса и получил степень довольно поздно, пройдя сквозь многие тернии, в том числе и через сопротивление коллегии врачей. Формен был искусным костоправом и владел многими другими чудесными свойствами, например, он прикосновением мог лечить судороги. Возможно, именно этот дар плюс некоторая экзальтация, с какой он сам свой дар воспринимал, плюс значительные доходы, которые приносили занятия оккультными науками, и сделали его практикующим колдуном.

Отвернувшись от женщин, он вытащил кусок мела и начертил на полу большой круг, в центре которого располагался треножник и канделябры. Внутри круга он начертил меньший, а между двумя окружностями нарисовал знаки, которые ничего не говорили графине и которые миссис Тернер объяснила ей потом — то были знаки зодиака.

Закончив рисовать, он направился к располагавшейся в отдалении кафедре из резного дуба — эта кафедра да стул перед нею завершали обстановку таинственного зала. На кафедре были разложены толстенный том в обложке из черного бархата с медными застежками, старинный медный светильник вроде тех, что делали в Древнем Риме, песочные часы, человеческий череп и металлическая чаша. Эту чашу доктор Формен и взял, затем вернулся к треножнику и сквозь курившиеся благовония посмотрел на женщин. А потом торжественно поклонился.

— Войдите в круг, дочери мои, до того, как начну я свои заклинания. Ибо круг охранит вас от злых духов, которых я, среди прочих, буду призывать.

Графиня послушно позволила ввести себя внутрь кругов.

— Запомните: выступать за круги нельзя, — предупредил он. — Ибо за пределами их кончается моя сила, и не смогу я обуздать зло, что скоро будет здесь, и не смогу я уберечь жизни ваши.

Дрожа от страха, ее светлость придвинулась поближе к спутнице. Пусть то, чего она жаждала, и нельзя было обрести иным способом, она все же жалела, что пришла сюда.

Зачерпнув рукой из чаши, колдун бросил что-то в жаровню. Вспыхнуло и погасло голубое пламя, и все вокруг заволокло густым черным дымом.

Похолодев от страха, ее светлость все теснее жалась к компаньонке.

Затем снова зазвучал голос доктора, он что-то бормотал на непонятном языке — слушательницы не могли различить ни слова.

И вновь вспыхнуло голубое пламя и на миг осветило колдуна, стоявшего с высоко воздетыми руками. И снова пала тьма, и снова послышался его голос — теперь он возвысился до зова и трижды повторил какое-то имя. Пламя в третий раз отогнало тьму, а голос колдуна уже гремел.

Но доктор умолк, и в темноте возник нарастающий шум, будто комнату заполнил шорох множества крыльев. После чего опять пала тишина, и тишина эта показалась графине такой плотной, словно на всей земле не осталось ни шумов, ни звуков.

Постепенно из темноты стал проступать чей-то лик, туманный и мерцающий. Она внимательно всматривалась в это светящееся пятно, пока оно не начало обретать форму. Графиня с облегчением узнала лицо доктора и поняла, что это странное мерцание — отблеск пламени из жаровни, которое приобрело красноватый оттенок. Доктор упорно глядел в огонь, и губы его неслышно шевелились. Его окутал ароматный дым, лицо снова стало таять, и наступившую тишину разорвал громкий и повелительный голос:

— Хватит! Прочь! Изыди! Именем всемогущего Хозяина твоего приказываю тебе удалиться!

И снова воздух наполнился шуршанием тысяч крыльев, словно пронесся стремительный ураган, и снова графиня вцепилась в миссис Тернер. Постепенно шорохи замерли, и, словно завершая это чудо, свечи сами по себе ярко запылали. Стали различимы и очертания комнаты, и фигура доктора, стоявшего за треножником.

— Теперь все хорошо, — сказал он. — Теперь вы в безопасности и можете передвигаться без страха. И я, дочь моя, могу подарить тебе надежду: дух указал мне путь. Мне осталось изучить эту дорогу, и завтра я дам тебе ответ.

Он приблизился к женщинам.

— Отправляйтесь с миром, дочери мои. — Колдун царственным жестом костлявой руки отпустил их. На среднем пальце сверкал зеленый камень. Миссис Тернер первой подала пример: она встала на колени и прижалась губами к колдовскому перстню. Затем маг протянул руку графине, и эта высокородная дочь старинного рода вынуждена была также поцеловать перстень.

После чего он сунул руки в рукава широкой мантии, кивнул и растаял во тьме столь же таинственно, как и появился, — казалось, он прошел сквозь стену.

Впрочем, в дальнем конце комнаты открылась и закрылась дверь, но так неслышно и так мягко, будто управляла ею сверхъестественная сила. Графиня даже подпрыгнула от ужаса. Миссис Тернер взяла ее за руку.

— Пойдемте, — прошептала она голосом, полным благоговения. — Больше нам здесь нечего делать сегодня.

Ее светлость шла вслед за колеблющимся светом фонаря Вестона через поле, к чуть блистающей вдали воде. Она вдыхала холодный воздух зимней ночи, и ей казалось, что все это — лишь сон. Пережив такой страх, она уже не боялась ни полночной пустоты полей, ни тишины. Страх улегся, и на смену ему пришли сомнения и отчаяние. Она пребывала в таком состоянии вплоть до следующего утра, когда стали известны результаты урока, преподанного доктору духами.

Графиня вернулась вместе с Анной Тернер на Патерностер-роу — вдова из портнихи и косметички превратилась в друга и конфидентку. Здесь графиня провела остаток ночи, а рано утром прибыл посланец с письмом от доктора.

Духи открыли доктору Формену формулу порошка, который мог значительно снизить любовные позывы и, более того, превратить приязнь в отвращение. Приготовление порошка труда не составляет, если найти необходимые ингредиенты — а в основе лежал продукт возгонки жемчуга. Жемчуг следовало вначале растворить, а затем выпарить, после чего добавить несколько более простых веществ, в том числе и кровь ее светлости.

Миссис Тернер пришлось объяснить действие зелья — она все с большим удовольствием обнаруживала свои познания в подобных предметах. Устрица является наименее способной к любви живой особью, так что квинтэссенция устрицы, жемчужина, неизбежно — если, конечно, следовать магическому рецепту доктора — вызовет холодность, подобную устричной, в человеке, к которому применят зелье.

Ее светлость отличалась остротой ума и обычно не поддавалась на глупости, но сейчас почему-то с готовностью приняла это объяснение как вполне логичное. Для изготовления порошка требовалось огромное количество жемчуга, ибо только «кожура», или внешний слой жемчужины, поддавалась сублимации. Столько жемчуга у графини не оказалось, но ей не терпелось приняться за дело: доктор обещал, что если к заходу у него будут все необходимые составляющие, то к полуночи он закончит порошок.

У леди Эссекс было при себе достаточно денег, и все же на такое обилие жемчуга суммы не хватало. Зато, к счастью, на ней было надето столько других драгоценностей, что их хватило бы на покупку изрядного имения. Ни секунды не колеблясь, она сняла украшения и вручила их вдове, чтобы та могла обратить их в золото, купить жемчуг и срочно отправить с надежным человеком к доктору.

Поздно ночью графиня вновь явилась в одинокий дом в Лэмбете, где присутствовала при дальнейших еще более впечатляющих чудесах.

Сначала — порошок, изготовление которого доктор как раз со всем тщанием завершил. Он вручил его в запечатанном зеленом сургучом флакончике и приказал посыпать им мясо, которое будет есть граф, или подмешивать в питье, причем делать это следовало в три приема, равными частями. Он пояснил, что помимо естественной силы, содержащейся в зелье, доктор наделил его особой силой: духи, вызванные колдовством, удваивают действие порошка.

Затем доктор перешел ко второму интересовавшему графиню вопросу: как вопреки всем препятствиям и трудностям удержать любовь Роберта Карра. Для этого, объяснил он, никакие дополнительные средства не требуются. Постоянство виконта обеспечено теми магическими действиями, которые доктор уже произвел, и теми добрыми духами, к чьей помощи он уже прибегнул.

Из маленького кожаного кофра он извлек две восковые фигурки примерно семи дюймов высотой. Они были скреплены серебряной спицей, которая проходила сквозь их сердца. Доктор пояснил, что эти фигурки представляют собой саму графиню и Карра, и что игла, соединяющая их, заговорена, а соединение произведено в астрологически благоприятное время — когда Венера была на восходе. Ему, конечно, потребуются и другие манипуляции, но пусть она не беспокоится: он не забудет ее просьбы, главное — выждать нужное время.

— Можешь быть уверена, дочь моя, любовь твоего возлюбленного не станет слабее и даже усилится под влиянием моих чар.

Леди Эссекс была благодарна тому, что комната так скудно освещена — краска стыда заливала ей щеки, ей казалось, что она стоит перед колдуном совсем голая, ведь в отчаянии она обнажила перед ним всю свою душу, а женщина редко поступает так не только перед посторонним, но даже и перед самой собою. Если бы она знала, что ей придется до такой степени открыть все тайники души перед этим повелителем темных сил, она бы сюда не явилась.

Она вдруг увидела в этом высоком белобородом старце с костлявыми руками и замедленными жестами что-то противное и даже непристойное, а пропитавшие воздух ароматы показались ей зловонными. Она чувствовала, как сердце ее разрывается от ужаса еще более сильного, чем тот сверхъестественный страх, который она испытала в прошлый раз.

Графиня вместе с миссис Тернер спешила вслед за Вестоном к поджидавшей их лодке, и слезы стыда струились по ее щекам. Маленькая вдова успокаивала ее. В этом мире ничего не добьешься без жертв, говорила она, и все, в чем миледи призналась Хозяину, будет храниться так же свято, как хранит тайну исповеди священник. Хозяин из тех, кому ведомы все тайны сердца человеческого и все тайны естества, но ни одна живая душа никогда не узнает о том, что между ними произошло.

Глава 17

ПОД ЗАМКОМ
Наутро леди Эссекс, успокоенная уверениями миссис Тернер в том, что никто и никогда не узнает о ее стыде и унижении, вернулась в Нортгемптон-хауз.

Своим появлением она несколько успокоила страхи родителей, которые вместе с лордом Эссексом прибыли в Лондон.

У лорда и леди Саффолк были основания опасаться: вчера король отправился в Теобальд, а поскольку Рочестер был в его свите, родители боялись, что юная графиня бросится вслед за ним — теперь это могло вызвать настоящий громкий скандал. Ни слова не говоря ее мужу, они отправили старшего брата леди Эссекс в Теобальд — на случай, если она объявится там. Брат должен был немедленно увезти ее в Лондон.

Слава Богу, хоть один из страхов оказался беспочвенным. В других обстоятельствах они бы ни за что не одобрили тесной дружбы дочери с явно не подходившей ей по положению миссис Тернер — дружбы, позволившей графине провести целых две ночи под ее крышей, — однако это казалось им меньшим из зол, тем более, что беглянка вернулась к дядюшке.

От радости они сделались снисходительными и поддались на уговоры дочери: она желает хотя бы на время вернуться с ними в Одли-Энд (и хотя бы на время оттянуть отъезд к мужу). А поскольку вместо прежнего своего твердого отказа ехать в Чартли она говорила теперь об отсрочке, родители посчитали разумным согласиться на ее просьбу и даже уговорили лорда Эссекса: дочь явно начала смягчаться, сказали они.

Когда в конце недели, уже в Одли-Энде, ей сообщили, что лорд Эссекс снова собирается нанести визит, она снова успокоила их своим вполне мирным поведением: Саффолки не знали, что у дочери появились причины даже желать встречи с мужем.

Она отписала своему возлюбленному обо всем, в том числе и о встрече с колдуном, к помощи которого ей пришлось прибегнуть и на которого теперь она возлагала все свои надежды. Это было, в общем-то, шагом неосмотрительным, однако она не могла удержаться, чтобы не смягчить страхи любимого Рочестера, не оживить его надежд и не поддержать былую стоит кость.

Письмо произвело на Рочестера именно то впечатление, на которое она и рассчитывала, и он в радостном возбуждении показал его Овербери. Тот, будучи человеком куда менее оптимистичным, отнесся к сообщению холодно и даже презрительно, однако виду не показал и с готовностью приступил к сочинению высокопоэтичного ответа.

Когда ответ пришел в Одли-Энд, лорд Эссекс уже завершил свой визит, причем уезжал он в несколько приподнятом настроении. Миледи все еще проявляла холодность, однако не такую резкую, как прежде. Объяснялось это тем, что она сумела дать Эссексу порошок доктора Формена и, положившись на зелье, принялась ждать, когда супруг начнет проявлять признаки отвращения.

Из-за порошка или по каким иным причинам, но, вернувшись в город, граф Эссекс почувствовал резкое ухудшение здоровья. Его уложили в постель, и доктор начал даже проявлять опасения за его жизнь. Так, между жизнью и смертью, молодой граф провел несколько недель. Молодая супруга оставалась в Одли-Энде и, хорошо сознавая нечестивость подобных надежд, тем не менее надеялась на смертельный исход и даже втайне молилась за это.

Ведь, в конце концов, смерть — куда более надежный помощник, чем доктор Формен. Смерть полностью устранит все ее страдания — а если такие мысли и были греховными, в них все же было куда меньше святотатства, чем в поступках людей, доведших ее до подобных дум. Она написала об этом возлюбленному и миссис Тернер, и у нее ни на миг не возникло подозрения — но оно тут же возникло у сэра Томаса Овербери, — что зелье доктора Формена является медленно действующим ядом (разговоры о таких ядах ходили постоянно), и что под «холодностью» колдун имел в виду самый настоящий могильный холод.

Вести об ужасном состоянии лорда Эссекса достигли вернувшегося в Лондон двора, и король послал к больному своего личного врача сэра Теодора Майерна.

Коллегия врачей посматривала на Майерна свысока и с удовольствием «подрезала бы ему хвост», если бы не его высокий покровитель. Майерн был швейцарцем из хорошей протестантской фамилии и прежде служил личным врачом французского короля Генриха IV, но когда после убийства короля страной стала править регентша Мария Медичи, Майерн почувствовал себя очень неловко, ибо новая правительница была ярой католичкой. Английский посол в Париже, зная о его искусстве и о доверии, которое питал к нему покойный Генрих IV, рекомендовал врача королю Якову. Тот быстро оценил способности нового лекаря: Майерн легко устранял сложности, возникавшие в пищеварительном тракте короля в результате безудержного обжорства. Более того, доктор обладал и другими качествами, приятными его величеству: лицо у Майерна было круглое и веселое, фигура также была приятно округла. Он весь лучился добродушием и с первых же шагов при английском дворе создал себе репутацию человека, которому можно доверить все или почти все. Но, самое главное, он говорил на латыни как настоящий древний римлянин, а это для короля было едва ли не самым похвальным человеческим качеством. И что бы там ни болтали английские врачи, негодовавшие, что иностранец занял такое высокое положение, и как бы ни обзывали его шарлатаном, они говорили об этом только между собой.

Итак, розовощекий и подвижный сэр Теодор появился у постели больного, нашел признаки желудочного воспаления, которые английские коллеги напрочь проморгали, выписал рецепты и сообщил его величеству, что через неделю поставит графа на ноги.

Этот смелый прогноз сбылся, и король Яков смог лишний раз восхвалить собственную проницательность: не зря он так доверял этому лекарю.

Но, вытащив графа Эссекса из объятий смерти, доктор Майерн, сам того не ведая, приговорил к ним графиню — как она выразилась в письмах лорду Рочестеру и Анне Тернер. Более того, ее ждала судьба даже худшая, чем смерть: как утверждал Формен, применение лекарств разрушило действие волшебного порошка, который он с таким трудом составил и который графиня с такими трудами употребила.

Родители настояли, чтобы леди Эссекс вернулась в Лондон: ей, как истинной супруге, подобает быть рядом с больным господином. Она постаралась скрыть нетерпеливое ожидание встречи с возлюбленным, и ей удалось уговорить родителей позволить остановиться в доме дяди Нортгемптона: если бы ей не удалось склонить их на это, им бы пришлось отправлять ее из Одли-Энда связанной по рукам и ногам.

Во время трехнедельной болезни его светлости леди Эссекс частенько отъезжала из Нортгемптон-хауза в гости к миссис Тернер. Леди Саффолк могла сколько угодно протестовать против дружбы дочери с женщиной низшего сословия, но леди Эссекс упорствовала — ведь дом миссис Тернер стал местом тайных свиданий с Рочестером. Влюбленные встречались почти что ежедневно либо на Патерностер-роу, либо в особняке вдовы в Хаммерсмите и там вновь и вновь клялись в вечной любви, сетовали на свою судьбу и в том обретали хоть какое-то успокоение.

Поведение лорда Рочестера на этих встречах лишний раз доказывало ее светлости силу заклинаний доктора Формена: милый Робин больше не сомневался и не говорил о том, что надо склониться перед неизбежным — наоборот, с каждым днем он становился все тверже и все решительнее восставал против приговора рока, собираясь сражаться с судьбой до последнего дыхания. Решимость лорда Рочестера питала ее надежды, а леди Эссекс, в свою очередь, поддерживала его, когда клялась, что лучше пусть ее разорвут на клочки, но она никогда не позволит дотронуться до себя другому. Уверовав в могущество доктора Формена, она ждала случая снова пустить в дело магический порошок, так как за внушительную цену уже запаслась новой порцией. Переступив через стыд и поправ гордость, она снова съездила в одинокий дом в Лэмбете и прошла через страшную и унизительную процедуру вызывания духов.

Окончательное выздоровление его светлости положило конец тайным встречам. А вместе с болезнью лорд Эссекс утратил и остатки терпения и нанес визит лорду-хранителю печати. Намерения у лорда Эссекса были вполне определенные.

Произошло это холодным январским днем. Земля в саду Нортгемптон-хауза затвердела от холода, река покрылась льдом. В дальнем конце галереи в прекрасной библиотеке лорда-хранителя печати собрались все Говарды, чтобы сломить непокорную дочь.

Леди Саффолк, мрачная и неприбранная, восседала в кресле у камина. Лорд Саффолк вымерял шагами длину комнаты, словно это была привычная палуба. Старый Нортгемптон, весь нахохлившийся от холода и от того еще более похожий на стервятника, стоял, протянув к огню иззябшие руки. Хрупкая и побледневшая леди Эссекс сидела чуть поодаль — она крепко сжала губы и устремила грустный взор в безрадостное будущее. Ее брат, такой же мрачный, как и родители, молча взирал на собравшихся.

Прибыл лорд Эссекс. Из-за болезни он чуть похудел, но взгляд его не утратил твердости, а лицо — упрямства. Саффолки поприветствовали его довольно уныло, Нортгемптон — несколько повеселее, он даже пригласил придвинуться к огню, чтобы отогреть ноги. Фрэнсис вообще ничего не сказала, хотя супруг целую минуту пронзал ее злобным взглядом.

— Мне кажется, — с горечью произнес он, — вам неприятно видеть меня снова в добром здравии.

Она холодно глянула на него. Она ненавидела его и считала, что имеет все права на ненависть. Для нее он был злобным тираном, упрямцем и подлецом, решившим во что бы то ни стало воспользоваться тем, что предоставлял ему закон и на что он не имел никакого морального права. Открытая ненависть прозвучала и в ее ответе:

— Разве что-либо из прошлых наших разговоров могло заставить вас ожидать иного?

Саффолк разразился проклятиями. Нортгемптон хихикнул: старый греховодник испытывал к Фрэнсис самые большие симпатии, если он вообще был способен на подобные чувства, и потому счел ответ вполне достойным вопроса. К тому же он уже давно подумывал о том, какую пользу мог бы принести семье и в особенности ему самому Рочестер. Лорда Эссекса же он находил совершенно отвратительным.

— Вы откровенны, мадам, — с горечью произнес молодой граф.

— И считаю это своим достоинством.

Горечь в голосе лорда Эссекса сменилась иронией:

— Мне следует поучиться, чтобы не отстать от вас. Начнем урок сразу же. Откровенность за откровенность, хватит тянуть время. Завтра я отправляюсь в Чартли и прошу вас следовать со мной.

— Вы просите? — мягко осведомилась она. Он возвысил голос:

— Приказываю, раз вам так больше нравится. Или, если быть более точным, просто объявляю свою волю.

— Вы хотите сказать, что и не собираетесь узнать мое желание?

— Я уже достаточно долго изучал ваши желания! Слишком долго. Должен сообщить вам, мадам, что жена не может иметь желаний, отличных от желаний мужа.

— Я рада, сэр, что присутствующие здесь мои родители могут оценить ваши взгляды.

Тут в разговор вмешался Саффолк:

— Хватит препирательств, милая леди! Ваши родители не только знакомы со взглядами вашего мужа, но и разделяют их. Завтра же вы вместе со своим господином уедете в Чартли.

Молодая графиня разглядывала свои сложенные на коленях руки, чтобы родители и муж не могли понять выражения ее глаз.

— Я отправляюсь туда как узница и протестую против такого… варварства. Советую вам запомнить это.

— Называйте себя как угодно. Но вы поедете, — сурово заверил ее Саффолк.

Лорд Эссекс поклонился тестю, а Нортгемптон издал какой-то кашляющий звук. Молодая женщина уловила в нем нотку сочувствия и повернулась к дяде.

— Вы все слышали, милорд! — воскликнула она. Он отвернулся от огня, сложил руки за спиной и склонил вперед свою старую костлявую голову с хищным носом-клювом.

— Слышал, — ответил он. — Закон повелевает вам повиноваться супругу и вашему отцу. Теперь, Фрэнсис, вы начинаете понимать, что женщина — это не независимое существо, но рабыня мужа, отца или какого-либо иного мужчины. Я воссылаю хвалы Господу за то, что он не сотворил меня женщиной. Это было бы настоящее несчастье. Быть женщиной — недостойно.

— Что, к дьяволу, вы имеете в виду? — прорычал Саффолк.

— Дьявол-то знает. — Нортгемптон вновь отвернулся к огню.

Леди Саффолк попыталась успокоить разбушевавшихся родственников.

— Милорд, мы должны держаться вместе, зачем вы так? В конце концов, лорд Эссекс защищает свои права.

— А кто спорит? — резко произнес Нортгемптон.

— Я, — сказала Фрэнсис. — Я не только оспариваю это право. Я отрицаю его.

— Отрицай, и черт с тобой! — оборвал ее отец, — И давайте покончим с этим. Ты едешь — и все.

— Конечно. Но, милорд, мой супруг должен спросить себя: в его ли это интересах? Я понимаю, что его совершенно не волнует мое счастье. Но, возможно, волнует свое и свой собственный покой. И я бы хотела спросить его: а добьется ли он счастья, если я с ним поеду?

— Он будет счастлив уже тем, что ему удастся укротить вас, — ответил за зятя ее отец, а тот с благодарностью ему улыбнулся. После чего лорд Эссекс удалился — он не видел ни смысла, ни радости оставаться дольше и лишь заявил, что утром явится за женой, чтобы увезти ее в Стаффордшир. Лорд Саффолк заверил, что молодая супруга будет готова к путешествию.

Утром она действительно была готова. Во дворе дома на Стрэнде выстроились в ряд три больших кареты и полдюжины верховых грумов: лорд Эссекс путешествовал, как и положено знатному вельможе, с секретарем, камердинером, лакеем, дворецким и поваром. Он предполагал преодолеть расстояние частично в карете, частично — верхом, он даже тешил себя мыслью, что в интимной обстановке экипажа ему удастся достигнуть некоторого успеха в отношениях с женой. Однако его с самого начала постигло разочарование: ее светлость появилась в сопровождении двух камеристок.

Он вынужден был признать, что такое сопровождение даже недостаточно для дамы ее статуса, и как бы ни злился, противиться не мог. Правда, он было предложил женщинам ехать вместе с дворецким и поваром, но таким предложением была шокирована даже леди Саффолк. Так что он проглотил возражения, взобрался в седло и потрусил рядом с каретой, в которой ехали миледи и ее девушки.

Камердинер графа, поняв, что путешествие с дамами грозит затянуться и к вечеру они вряд ли выберутся за Уотфорд, выслал вперед курьера подготовить ночлег. Так что когда наступили ранние зимние сумерки, к услугам путешественников была предоставлена лучшая в округе гостиница.

Продрогший в седле, его светлость обрадовался, увидев, что огонь уже разожжен и стол накрыт к ужину. Более того, для подкрепления его сил был готов поссет[1111]. Граф протянул к огню иззябшие ноги, а ее светлость, повернувшись к мужу спиной, собственноручно разлила поссет и поднесла ему чашу.

Он был поражен ее заботливостью — ведь до сих пор она старалась вести себя так, будто его вообще не существовало. Граф принял эту заботу как первый признак того, что сердце ее смягчается, и благодарно улыбнулся. И если он поблагодарил ее в чрезмерно выспренных выражениях и поклонился слишком подчеркнуто, то только потому, что, будучи человеком недалеким, не мог не продемонстрировать иронического своего отношения к данному акту, — был бы он поумнее, он бы понимал, что такое поведение отнюдь его не красит.

— Вы, наверное, продрогли, милорд, — спокойно заметила она, как бы поясняя свой поступок.

— Черт побери! Конечно! Но ваша забота согревает меня куда лучше, чем поссет.

Она сняла плащ и, не отвечая на его любезности, уселась к огню. Однако за столом, где им прислуживали лакей и дворецкий (личный повар предварительно попробовал и приправил все кушанья по вкусу господина), его светлость тщетно пытался втянуть ее светлость в беседу — на все она отвечала односложно. Да он и сам был не силен в светских беседах, а поскольку сказать ему особенно было нечего, разговор затих окончательно, и его светлость предался трапезе — он любил поесть.

Ночью его светлость мучился от переедания, и пришлось прибегнуть к помощи личного врача.

Ее светлость провела ночь, запершись в своей комнате, — в ногах у нее, на походной койке, спала камеристка Катерина и понятия не имела о беспокойствах, постигших его светлость.

Наутро его светлость оправился и решил пораньше двинуться в путь. День был морозным и солнечным, дороги замерзли, и им удалось преодолеть расстояние большее, чем накануне, — на ночлег они остановились уже в Букингеме. Там сон его светлости вновь был потревожен желудочными болями, и проведший ночь в его покоях врач вновь вынужден был применить свое искусство. Он даже осмелился указать его светлости на недопустимость переедания, однако граф уверил, что за ужином держал себя в рамках.

На третью ночь, которую они провели в Ковентри, его светлость мучился такими болями, что наутро — а им предстоял заключительный переезд — лицо его приобрело землистый оттенок, и выглядел он весьма плохо. Накануне ее светлость дала ему последнюю порцию порошка доктора Формена, и, вероятно, эта доля усилила действие двух предыдущих. Крейвен, личный врач графа, запретил больному продолжать путешествие — доктор клялся, что графу ни в коем случае нельзя покидать постель, не говоря уж о том, чтобы ехать верхом двадцать пять миль. Но его светлость и слушать ничего не хотел: он пообещал, что, живым или мертвым, но следующую ночь проведет только в Чартли.

Его поместили в карету к женщинам, но он был настолько слаб, что не протестовал и лежал спокойно.

До Чартли онидобрались поздним вечером, и челядь, предупрежденная о прибытии хозяина и хозяйки, высыпала к воротам. Слуги украсили ворота вечнозелеными растениями, дабы те напоминали триумфальную арку, но его светлость не обратил внимания ни на украшения, ни на приветственные крики людей — он был по-настоящему болен. По длинной подъездной аллее карета проследовала к огромному мрачному особняку, окруженному обширным парком.

Вконец ослабевшего графа внесли в дом на руках. Графиня шла следом и уже не думала о дарованной ей судьбой отсрочке: она впервые задумалась о причинах, приведших его светлость в столь удручающее состояние. А не виноват ли в этом «жемчужный порошок» доктора Формена? Ведь в прошлый раз граф тоже заболел после того, как она дала ему лекарство от любви…

Глава 18

ЧАРТЛИАНСКАЯ КОМЕДИЯ
Здесь, в Чартли, с молодым графом Эссексом случилась та же неприятность, что и в Лондоне, только теперь рядом не было искусного доктора Майерна.

Ее светлость получила отсрочку на несколько недель — тоскливых, мучительных недель, в течение которых проблески надежды сменялись приступами отчаяния. Эти проблески рождала болезнь лорда Эссекса, однако ее светлость с ужасом размышляла о том, что, может быть, болезнь действительно вызвана порошком, хотя, когда она давала ему зелье, она ни о чем, кроме как об избавлении от отвратительной для нее страсти, и не думала.

И все же по мере того, как состояние графа под действием предписанных Крейвеном мер улучшалось, графиня впадала во все большее отчаяние.

Обо всем этом она писала Анне Тернер и доктору Формену (эти письма дошли и до нас).

Она писала, что они не виделись с его светлостью с того момента, как он заболел, но она очень опасается того, что может случиться по выздоровлении. Эти опасения, как мы вправе предположить, были вполне обоснованными: она боялась, что предписанные доктором Крейвеном лекарства, подобно лекарствам Майерна, разрушат действие магического порошка. Она умоляла Формена прислать очередную порцию — ведь зелье может понадобиться вновь; она умоляла колдуна снова прибегнуть к магическим силам, дабы сохранить любовь Рочестера («Пусть милорд всегда будет со мною!»).

Сердце юной графини страдало вдвойне: она боялась, что ею будет обладать ненавистный человек, и страшилась потерять любимого.

К марту, когда первые солнечные лучи разогнали остатки зимы и в Чартли-парке набухли первые почки, лорд Эссекс оправился от болезни и вновь воспылал страстью. И для ее светлости наступило время самых тяжелых испытаний. Она истратила на чары, заклинания и зелье целое состояние. Однако страшный миг настал, и вооружена она была лишь своей сильной волей, умом и железной решимостью, которую черпала в любви к Рочестеру.

Было солнечное утро. Графиня вместе с камеристкой находилась в комнате с балконом — она превратила ее в свой будуар. Граф вошел без объявления и повелительным тоном отослал служанку.

Он снова потерял несколько фунтов веса, однако был по-прежнему крепок телом, причем жестокое выражение его лица лишь подчеркивалось пуритански строгим нарядом, ибо в душе он был ярым пуританином.

Граф явился с твердым намерением поухаживать за ее светлостью, он решил завоевать ее лаской, поскольку хорошо помнил притчу о солнце, ветре и путешественнике: домашний учитель, несмотря на упорное сопротивление его светлости всякого рода учению, все же сумел в свое время вдолбить ее в упрямую голову (терпеливый педагог, пытаясь пояснить благородному недорослю философию жизни, читал ее каждый день).

При его появлении она встала и продолжала стоять, побледнев и затаив дыхание. Он же предложил ей сесть и, лично подтащив для себя кресло, показал пример. Темные глаза с восхищением разглядывали хрупкую фигурку в платье цвета опавших листьев с золотыми кружевами. Она вздрогнула под настойчивым взглядом, оскорбительным для ее скромности.

— Уверен, мадам, — объявил он, — что вы рады моему выздоровлению.

Она уже однажды слышала от него такое вступление и почти что повторила свой прошлый ответ:

— Милорд, это будет зависеть от того, что ваше доброе здравие для меня означает.

Такой ответ не охладил, а только раззадорил его. Как все эгоисты, лорд Эссекс считал, что все окружающие должны при его появлении чуть не прыгать от счастья, а поскольку он не отличался глубиной ума, то, не получив должного приема, впал в агрессивное состояние духа.

— Мое дальнейшее поведение, мадам, целиком зависит от вас. — И тон, и решительный жест, которым он сопроводил эти слова, не оставляли для нее никаких надежд. «Господи, — подумала она, — хоть бы он не размахивал руками!» Каждый жест выдавал человека упрямого, раздражительного и крайне неуклюжего.

— Мои желания, милорд, нисколько не изменились с того времени, когда я впервые вам их открыла.

Он нахмурился:

— Однако изменились обстоятельства, а обстоятельства все же накладывают свой отпечаток на настроения людей.

— Когда вы говорите об обстоятельствах, вы говорите о стенах, в которых мы находимся. Но вы можете хоть сотни раз менять окружающие меня стены — от этого обстоятельства не изменятся.

Его раздражение росло. Упрямая девчонка, она смеет поправлять его, даже поучать! Но он постарался обуздать себя:

— Хватит играть словами! Обстоятельства, окружение — не все ли равно. Сейчас вы находитесь в вашем собственном доме в Чартли, и я бы хотел, чтобы вы вели себя как подобает настоящей хозяйке дома.

— А ваша светлость находит мое поведение неподобающим?

— Чума вас побери, мадам! Я говорю серьезно!

Она улыбнулась:

— А ваша светлость считает, что я шучу?

— Нет, мадам. Но вы истощили мое терпение!

С этими словами он подскочил, схватил кресло и с грохотом его перевернул — таким образом он в какой-то степени удовлетворил свою потребность в решительных действиях.

Она тихо произнесла:

— Неужели вы полагаете, что я подчинюсь тому, кто отправил меня сюда против моей воли? Если так, то вы хотите невозможного, противного человеческому естеству.

Он не нашелся, что ответить, и принялся вышагивать по комнате — его умственных способностей не хватало, чтобы сокрушить эту стену, построенную, как он считал, целиком на упрямстве. Он предпринял атаку в новом направлении:

— Поясните мне, мадам, как долго еще вы собираетесь ломать эту комедию?

Она встретила этот вопрос в обычной своей манере:

— Комедию? Вы считаете, что я играю?

— А что же вы делаете, мадам, как не играете?

— Я считаю все происходящее не комедией, а трагедией. И финалом ее станет моя смерть, — она говорила тихо, опустив глаза, а в конце фразы послышалось нечто, похожее на всхлипывание. Затем она собралась с силами и прямо взглянула на него.

— Почему вы силком удерживаете женщину, которая жаждет лишь одного — чтобы вы ее отпустили?

Он остановился перед ней, крепко уперев в пол свои короткие, мощные ноги, а затем, по обыкновению, нелепо всплеснув руками, с издевкой объявил:

— Поздно, мадам. Мы могли бы подать прошение, но до того, как вы переехали под крышу моего дома. Вы здесь уже несколько недель, и теперь его величество не станет рассматривать петицию!

— Так вот почему вы привезли меня сюда?!

Он пожал плечами:

— Кто посмеет обвинять меня в том, что я предпринял меры предосторожности? Я хочу удержать женщину, которую люблю.

— Любовь! — Он увидел, как щеки ее запылали. — И это вы называете любовью? — Она смеялась ему в лицо. — Неужто по-настоящему любящий человек добивается цели всеми средствами? Так вот каковы ваши взгляды… Любовь — это когда человек превыше всего ставит счастье любимого. А вы, вы любите только себя, вы не думаете ни о чем, кроме своих собственных желаний! Не унижайте имени любви, называя им то, что происходит между нами. Вы даже не понимаете значения этого слова, вы, неуч!

Неуч?! Она посмела назвать неучем его — Роберта Деверо, графа Эссекса?! Такое он снести уже никак не мог и своей здоровенной лапой схватил ее за руку, сдернул с кресла и притянул к себе. Она застыла, глядя в его багровое от злости лицо, и ее грудь прикоснулась к его груди. Но это длилось лишь мгновение — она инстинктивно отпрянула и почувствовала, как под его мертвой хваткой хрустнуло запястье.

— Мадам, всему есть мера. Существует и мера уважения, которое жена оказывает мужу!

— Я — не ваша жена, а вы — не муж мне. Это комедия, это постыдно..

В этот миг его тяжелая ладонь ударила ее по лицу. Она умолкла и впервые за всю свою жизнь испытала настоящий ужас.

— А это, чтобы привести вас в чувство, — со злобной усмешкой произнес он. — Поносите на вашем милом личике отпечаток моей руки. Может, запомните, кому вы принадлежите.

— Я сообщу отцу и братьям! Братья вас убьют!

— Ах, как страшно! К дьяволу вашего папашу и братцев, к дьяволу вас! — И он отшвырнул ее прочь. Падая, она зацепила кресло и рухнула на пол.

— Вот так, мадам, с меня хватит! Вы подчинитесь, а нет — тем хуже для вас. Я могу быть добрым, а могу быть и злым. От вас зависит, каким я буду!

Фрэнсис с видимым усилием поднялась и, смертельно бледная, встала перед графом.

— Благодарю вас, сэр, за право выбора. Я предпочитаю видеть вас злым.

Ее достоинство и гордость потрясли графа — он бы с удовольствием разорвал на куски эту смелую женщину.

Однако он обуздал себя и, прорычав что-то нечленораздельное, вышел, грохнув дверью.

Истерзанная и душой и телом, ее светлость уселась за письмо к графу Саффолку, в котором описывала жестокость мужа. Она также написала лэмбетскому колдуну, начиналось письмо словами «Дорогой отец»: графиня просила его всеми земными и небесными средствами избавить ее от кошмара. Камеристка Катерина тайком вынесла и отправила письма.

После этого ее светлость удалилась в свою спальню, заперлась, опустила шторы и рухнула в постель. Она провела в спальне две недели, отказываясь выходить к столу и впуская лишь своих служанок. Его светлость, сам испуганный тем, что наделал, ее не беспокоил. К концу второй недели, устав от мрачного молчания, в которое погрузился дом, — даже слуги, казалось, старались ходить на цыпочках, — он отправился к ней с визитом. Впустить его в спальню она отказалась, и он в ярости удалился. После этого он снова и снова подбегал к дверям, орал, требовал, чтобы его впустили. Наконец он заставил ее открыть и объявил, что в доме хозяин он и что впредь он будет вести себя именно как хозяин.

Ей не удастся заставить его покориться этими детскими штучками, пусть она не думает, что терпение его бесконечно! Если он до сих пор относился к ней с пониманием, то теперь и она должна отвечать ему тем же, а то посмотрим! Она сама будет отвечать за последствия! На что она заявила, что вполне готова к любым последствиям, и велела оставить ее. Он снова попробовал вбить в нее благоразумие, она защищалась изо всех сил — била, кусала, царапала, швыряла в него все, что попадалось под руку.

Это была громкая баталия. Эхо ее разносилось по всему дому, и слуги, дрожа, ждали смертоубийства. В конце концов, она, избитая, бросилась на постель и зашлась в рыданиях, а его светлость вышел прочь с расцарапанным лицом.

Его светлость со злобой размышлял о том, до чего она его довела: он стал вести себя как чернь! На какое-то время он оставил ее в покое, и она постепенно приходила в себя от кошмара, который, как бы уже по традиции, посещал ее по утрам. Впрочем, подобных сцен больше не повторялось: ее светлость продолжала пребывать в затемненной спальне, но, рассудив, что запертая дверь — не самая крепкая преграда, стала впускать его в комнату. Дальше взаимных оскорблений дело не шло, но оскорбления становились все серьезнее.

Затем он применил новую тактику. Он изнурит ее своим бездействием! Пусть себе сидит в одиночестве, когда-нибудь ей это наскучит и она сдастся просто потому, что ей станет совсем уж тоскливо! Он наприглашал в дом знакомых джентльменов, на этих чисто мужских пирушках присутствие хозяйки не требовалось, а отсутствие не нуждалось в извинениях. Позабыв свои пуританские привычки, молодой аристократ предавался самому необузданному буйству, и отголоски достигали спальни ее светлости. Он как бы насмешничал над ее горем.

В таком духе прошла весна, наступило лето. Вооруженное перемирие сохранялось, и одна из сторон впадала во все более глубокое отчаяние, а вторая — кипела злобой. Отчаяние ее светлости усугублялось еще и тем, что доктор Формен, вполне резонно не желавший афишировать своей деятельности, не отвечал на ее письма.

Наконец в одно июльское утро его светлость явился в спальню жены и потребовал, чтобы подняли шторы. Поскольку никто из служанок не проявил готовности подчиниться приказанию, он лично открыл окна, а затем приказал женщинам удалиться. Они вынуждены были подчиниться.

Ее светлость сидела в постели, завернувшись в пеньюар. Золотые волосы растрепались, лицо побледнело от страха, глаза припухли, и все же она была необыкновенно хороша. Но сейчас он не замечал ее красоты — прежде она была для него желанней всех женщин, теперь же он почувствовал отвращение: этот виноград, прекрасный на вид, вполне может быть кислым на вкус. Он так долго жаждал ее, он так долго мучился страстным голодом, что сейчас ее вид уже не возбуждал в нем аппетита — вот что он собирался ей сказать, вот ради чего явился в спальню. Положение, в которое она его поставила, было просто невыносимым — ни женат, ни холост!

Он стоял в ногах постели, и спинка кровати и столбы, подпиравшие полог, служили ему словно рамой.

— Я пришел к вам, мадам, — так начал он свою тщательно отрепетированную речь, — чтобы в последний раз просить покориться обстоятельствам, в которых мы оба оказались.

Она испугалась, но постаралась скрыть панику и отвечала таким же ровным голосом:

— Мой ответ, сэр, остается неизменным.

— Вы упорно отказываетесь выполнять свои супружеские обязанности?

— Я отказываюсь не от выполнения супружеских обязанностей, я отказываюсь признавать наш брак.

— Но и закон, и ваша семья его признали.

— Неужели мы снова должны все это обсуждать? — Голос у нее был усталый, и, подняв исхудавшую руку, она откинула со лба прядь золотых волос. — Мы с вами все время движемся по кругу, милорд, и у меня уже начинает кружиться голова. А когда кружится голова, трудно различать действительность.

Как обычно, находчивость ее ответа обескуражила его, и, как обычно, он почувствовал прилив злобы. Но, помня о своей задаче, решил стерпеть.

— Если вы поняли, что вам необходимо трезво взглянуть на действительность, тогда нам больше не о чем спорить.

— А если не поняла? Что тогда?

— Значит, вы признаете, что чертовски упрямы?

— О, я готова признать что угодно. Давайте перейдем к существу вопроса.

— Прекрасно, мадам, — чтобы успокоиться, он глубоко вздохнул. — Я устал от вас, мне надоело ваше сопротивление, мне надоело ваше пребывание в этом доме. Вы вольны покинуть его, когда угодно. Можете отправляться к отцу, да хоть к самому дьяволу, не бойтесь, я не стану вас возвращать. Я проклинаю тот день, когда впервые увидел вас, и молю Бога, чтобы мне больше никогда не пришлось вас видеть, — эти последние слова он уже почти что кричал, но затем, обуздав себя, снова заговорил ровным голосом: — Вот и все, мадам.

Он торжественно поклонился и добавил:

— Имею честь откланяться, — и вышел вон.

Она в молчании выслушала эту последнюю тираду и даже не попрощалась. Она боялась, что это лишь какая-то очередная уловка. И тут же вспомнила о докторе Формене — хотя тот и не отвечал на ее письма, разве можно было усомниться, что переход к ненависти произошел не в результате действия магического порошка и магических заклинаний?

Она вскочила с постели, созвала служанок, раздала приказы и сразу же начала собираться.

И в субботу, когда граф Нортгемптон только приступил к обеду в скромной компании сэра Дэвида Вуда, слуга прервал их трапезу объявлением, что прибыла леди Эссекс.

Глава 19

КАПИТУЛЯЦИЯ
Это время было трудным не только для леди Эссекс.

Умер Роберт Сесил. Он испустил последний вздох в Мальборо — незадолго перед этим он ездил на воды в Бат, куда в последней отчаянной попытке продлить дни выдающегося государственного мужа отправил его доктор Майерн.

У одних его кончина вызвала тревогу и беспокойство, у иных — породила кое-какие надежды, но двое наблюдали за агонией Сесила с особым вниманием. То были граф Нортгемптон и сэр Томас Овербери. Они оба были готовы подхватить дела, выпавшие из его охладелых рук.

И оба ждали благоприятного момента.

Но король молчал. На время хранителем государственных печатей стал Рочестер — теперь король считал его своим вторым «я». Рочестер вместе с самим королем вел дела государственного секретаря — первого лица страны. А непосредственно заботы легли на плечи двух толковых и достойных джентльменов — сэра Ральфа Винвуда и сэра Томаса Лейка. Впрочем, и Нортгемптон, и Овербери считали такое распределение обязанностей лишь временным.

Старый граф выжидал, но видел, что надежды, которые он лелеял всю жизнь, тают, и проклинал виновников их крушения — презренного выскочку Рочестера и его друга Овербери, последнего старый граф с полным основанием побаивался, ибо уже успел оценить его способности и хватку.

В таком настроении и застала его племянница. Ее появление и новость, которую она выложила дядюшке, подбросило дровишек в уже угасавший костер его честолюбия: если Эссекс на самом деле хочет аннулировать брак, племянница станет свободной, может даже выйти замуж за Рочестера, и тогда появится шанс перетянуть всесильного фаворита на сторону Говардов. А если старый граф поведет себя как добрый гений влюбленных, то Рочестер в благодарность замолвит за него словечко перед королем…

Старик, нахмурившись, теребил седую бородку. Он всегда выделял племянницу среди всех своих родичей, а сейчас вообще разыграл любящего дядю: он трепал ее за щечку, гладил по голове, бормотал успокаивающие слова — и все же не преминул высказаться по поводу тех трудностей, которые встретятся на ее пути.

— Когда бы этот болван Эссекс пришел к такому решению до того, как утащить тебя в Чартли, все было бы просто. Но он несколько месяцев продержал тебя под своей крышей, и теперь трудно будет доказать, что вы оба не собирались исполнить брачный договор.

— Да ведь я и сейчас не жена ему!

— Может быть, может быть… Но то, что раньше было очевидно, основывается теперь только на вашем утверждении…

— Слуги из Чартли могут быть свидетелями…

— Да, да, но только до определенной степени. Слуги видят далеко не все. Например, они спят, как и все другие люди. Не пугайся, моя дорогая. Я что-нибудь придумаю. Я напишу Эссексу.

Он всячески демонстрировал свое искреннее желание помочь. Но когда она заявила, что хотела бы повидать лорда Рочестера, старый граф, который и сам теперь жаждал их встречи, начал возражать. Он даже как бы потемнел лицом от огорчения.

— Не вижу смысла возвращаться к прошедшей любви, — объявил он. Она воскликнула:

— Это не прошлая любовь! Я никогда никого не любила и не полюблю, кроме Робина. Я принадлежу ему. И принадлежала задолго до того, как мой супруг вернулся из странствий.

Дядюшка погрозил ей пальцем:

— Дорогая моя девочка, с твоей стороны было бы гораздо разумнее не говорить об этом слишком громко, лучше вообще помалкивать. Сплетни, которые уже ходили о ваших отношениях с Робином, могут стать препятствием к твоей свободе. Так что не стоит напоминать о том, о чем всем следовало бы забыть. Гораздо мудрее сейчас не встречаться и никоим образом не общаться с лордом Рочестером, пока вы с Эссексом не получите официального уведомления об аннулировании брака.

Поначалу она была поражена этим заявлением, потом поняла и печально улыбнулась:

— Порой так трудно быть благоразумной…

— Это вообще не просто, — согласился он и пожал плечами. — Я все сказал. Отныне, пока ты не устроишь свои дела, этот дом — твой. Я прикажу приготовить комнаты, ты можешь принимать здесь, кого тебе будет угодно, но…

Она подскочила к дядюшке и крепко его поцеловала.

Больше они об этом не говорили, но на следующее утро, войдя в библиотеку, старый граф застал ее в объятиях возлюбленного.

Старик был прекрасным лицедеем и потому разыграл страшное удивление и тревогу. Он стоял в дверях, наблюдая, как джентльмен и леди торопливо оправляют платья.

Племянница бросилась к дядюшке, пытаясь мольбами растопить его сердце, но он сурово отстранил ее:

— Оставьте нас, Фэнни, мне нужно переговорить с лордом Рочестером.

Лорд Рочестер, весь сжавшись от холодного тона, с каким были произнесены эти слова, поклонился:

— Всегда к вашим услугам, милорд.

— Но вы же не станете на него сердиться, дядя? Это моя вина. Я сама за ним послала, и…

— Успокойся. Я ни на кого не сержусь. Я только желаю вам добра. Вам обоим. Вот об этом я и должен поговорить с его светлостью.

Он выпроводил племянницу, указал ее возлюбленному на кресло и уселся напротив, поначалу как бы даже принуждая себя быть дружелюбным. Он поведал о состоянии дел между племянницей и Эссексом, о трудностях, которые ждут ее на пути к разводу, и заявил, что подобные визиты, особенно такого рода — он многозначительно взглянул на гостя, — лишь удвоят эти трудности.

Затем он немного смягчился:

— Уверяю вас, ваша светлость, что во всем свете вы вряд ли найдете человека, который ценил бы вас выше, чем ценю вас я, человека, который более моего жаждал бы стать вашим верным слугой, человека, который был бы большим, чем я, другом вам. Но я очень люблю племянницу и в эти трудные для нее времена должен прежде всего заботиться о ней.

— Милорд, я премного вам за это признателен.

— Потому вы не должны обижаться на меня за то, что я призываю вас к благоразумию, ибо не стоит усложнять проблемы, которые ей предстоит решить. — Он помолчал. — Вы ведь не станете, милорд, ставить под удар ее будущее, только ради… минутного удовольствия.

Лорд Рочестер покраснел:

— Вы неправильно меня поняли, милорд.

Граф вопросительно поднял брови.

— Либо, — продолжал Рочестер, — я неправильно понял вашу светлость. Обстоятельства не позволяют в открытую объявить то, что я желал бы объявить, но здесь, вам, я могу свободно и открыто сказать, что я люблю леди Эссекс и что я как никто другой жажду ее развода, ибо тогда я смогу сделать ее своей женой.

Вот такого-то прямого и откровенного объяснения и ждал Нортгемптон. Он уставился на молодого человека своими блестящими глазками-бусинками.

— То, что вы сказали, будет надежно сохранено между нами двоими. Но даже если слух об этом просочится, начнется настоящая буря. Поэтому поставьте стража речам своим и своим поступкам.

На сегодня было достаточно: продемонстрировав желание стать союзником лорда Рочестера, старый граф создал первое звено той цепи, которой он собирался надежно приковать к себе королевского фаворита.

Лорд Рочестер соблюдал похвальное благоразумие — он ни с кем, кроме, естественно, Овербери, не говорил о деле Эссексов и о своих надеждах. При других обстоятельствах Овербери бы перепугался, но он счел препятствия на пути к разводу совершенно непреодолимыми. Единственным результатом этих усилий, полагал Овербери, будет еще более громкий скандал, который углубит пропасть между Говардами и Рочестером и разрушит мостик, который Нортгемптон с таким трудом над нею перебросил. По обыкновению, сэр Томас вполне откровенно и сказал об этом своему высокопоставленному другу:

— Поскольку Нортгемптон не такой глупец, чтобы тешить себя надеждами, из этого следует, что он намеренно водит тебя за нос.

— С какой целью?! — в негодовании воскликнул Рочестер.

— Узнаешь, когда он попросит тебя о какой-нибудь услуге. Так что запомни: принимай все, что предлагает тебе его светлость, но себя никакими обещаниями не связывай, пока драгоценный приз не попадет тебе в руки.

И в полной уверенности, что приз свой Рочестер никогда не получит и что он последует его совету, сэр Томас вернулся к прерванным занятиям.

Но он недооценил способности, настойчивость и безжалостность Нортгемптона — качества, которые позднее проявились во всей красе.

Старый граф действительно встретился с лордом Эссексом, как только тот вернулся в город — это произошло несколько недель спустя. Но встретился не по своей инициативе: этот упрямец в полной мере продемонстрировал свой отвратительный характер, когда ворвался в дом лорда-хранителя печати и чуть ли не с порога объявил, что не желает далее терпеть то смешное положение, в котором он очутился по вине племянницы лорда-хранителя печати.

Старик принял его с кисло-сладкой миной.

— Если бы вы хотя бы на одну десятую проявили такое же рвение, когда ее светлость предлагала вам изменить это положение, вы бы в сотни раз сберегли усилия.

Молодой человек, обычно избегавший богохульства, на этот раз не мог удержаться, чтобы не помянуть имя Господа всуе.

— Да, Богом клянусь… — начал он, но Нортгемптон сварливо его перебил:

— Давайте-ка исключим Господа. Сейчас требуется помощь владыки земного, и позвольте мне пояснить вашей светлости те сложности, с которыми вам придется столкнуться.

— Это также сложности и вашей племянницы, а она их создала сама.

— Вы оба в достаточной степени повинны. Но сейчас не это главное. Сейчас важно понять, каким образом исправить положение.

— Я готов подать совместную с ее светлостью петицию об аннулировании брака.

— Вы уже и сами поняли, насколько нелепо было тащить упиравшуюся женщину в Чартли — я говорю это не потому, чтобы еще более разозлить вас, а чтобы вы до конца осознали, до какой степени этот ваш поступок изменил ситуацию.

Эссекс и сам это предполагал, но, услыхав о том из уст опытного и знающего законы человека, перепугался.

— Значит, положение, при котором мы оба останемся ни женатыми, ни одинокими, сохранится, пока кто-то из нас не умрет?

— Сначала и я так думал. Но, поразмыслив, кажется, нашел выход, — старый змей говорил очень медленно. Он встал, повернулся спиной к молодому аристократу и подошел к окну, словно лишь затем, чтобы полюбоваться лодками, скользившими по сверкавшей под солнцем реке, и зеленым лугом на противоположном берегу. — Вы так и не стали настоящими супругами. Ваша светлость возлагает вину на леди Эссекс. Ее сопротивление, если даже его и сочтут оправданным, вряд ли может служить достаточным основанием для расторжения брака — признать это значило бы создать опасный прецедент. Но если — и в этом случае от вас, ваша светлость, требуется истинное рыцарство — вы возьмете вину на себя, тогда вопрос решится куда легче.

Лорд Эссекс, наморщив лоб, с усилием обдумывал сказанное. Старик продолжал стоять у окна. Наконец лорд Эссекс признал свое поражение:

— Никак не могу понять, в чем разница.

— Но это же так просто! — Его светлость медленно повернулся и объяснил то, на что уму более хваткому объяснений бы не понадобилось. Эссекс подскочил в кресле.

— Никогда! — завопил он. — Да чтобы я сделал себя посмешищем в глазах всего света?

— Вам это грозит в любом случае. Как бы вы теперь себя ни повели, вам не удастся избежать насмешек.

— Но так, как вы предлагаете, я поступать не собираюсь, — твердо объявил молодой граф. Нортгемптон медленно развел руками, будто демонстрируя свое бессилие:

— В таком случае, милорд, вам придется провести остаток дней своих именно в этом нелепейшем положении. Мне жаль вас и жаль мою племянницу.

В этот день, как и в последующие дни, они более не возвращались к вопросу. Проходили недели, из них складывались месяцы, и наконец-то негодование лорда Эссекса приутихло до такой степени, что он смог возобновить переговоры с Нортгемптоном.

В эти месяцы влюбленных кидало то в жар, то в холод, их надежды, так пышно расцветшие вначале, уже начали было увядать. Они виделись постоянно, а поскольку Нортгемптон не одобрял этих встреч, они встречались то в Хаунслоу, который стал постоянной резиденцией ее светлости, — она купила там дом, — то в доме Тернер в Хаммерсмите, то в «Золотой прялке» на Патерностер-роу и лишь изредка — в Нортгемптон-хаузе.

Из-за этих тайных встреч Рочестер начал пренебрегать своими обязанностями при дворе и чуть ли не самим королем. Если бы не Овербери, который все же следил за тем, чтобы Рочестер не очень-то забывался, отлучки влюбленного могли стать непростительно долгими.

Наконец в начале сентября лорд Эссекс снова пожелал встретиться с графом Нортгемптоном, и он опять заявил, что примет любое предложение, кроме того, что уже сделал старый граф. Но на этот раз Эссекс был менее решителен, и к концу встречи Нортгемптону удалось внушить упрямцу, что принимает он такой выход или не принимает, — это единственный возможный для него путь. И пока он не решится на него ступить, все дальнейшие разговоры просто не имеют смысла. Прощаясь, Нортгемптон постарался смягчить горечь своего предложения дружеским советом старого светского льва.

— В конце концов, милорд, чего стоит это маленькое неудобство, эти короткие, уверяю вас, смешки в ваш адрес, по сравнению с той великой свободой, которую вы в результате обретете? Да люди готовы отдать за свободу все самое ценное, даже жизнь. Вы же сохраните жизнь, а что насмешки? Чепуха! Неужто они могут потревожить настоящего мужчину?

Лорд Эссекс снова удалился для размышлений и пришел к выводу, что насмешки и вправду настоящего мужчину волновать не должны. Он вернулся, чтобы объявить о своей капитуляции: да, он поступит так, как советует Нортгемптон, лишь бы брак объявили недействительным.

Нортгемптон похвалил мудрость молодого графа и принялся действовать. Он решил самолично составить обращение к королю, втайне проконсультировавшись перед этим с Рочестером, которого держал в курсе всех своих шагов. В эти дни близость между ними возросла до такой степени, что их даже можно было бы назвать соучастниками.

Нортгемптон, посмеиваясь, составлял петицию, которую Рочестер должен был положить перед его величеством. Старый лис достаточно хорошо знал монарха, чтобы придать посланию такой вид, при котором его величество смог бы выступить в роли Соломона и первосвященника в едином лице, продемонстрировать глубины знаний в области закона и теологии — а король всякий раз с радостью хватался за возможность такого рода. Нортгемптон так и видел, как Яков урчит от удовольствия, составляя ответ, как он будет выписывать долгие ученые пассажи, призванные направить епископов и судей к должному решению.

Глава 20

ТРЕВОГА
Лорд Нортгемптон не ошибся — король действительно испытал массу удовольствия, получив петицию Эссекса.

Его величество сразу же послал за своим любезным Робином и, закрывшись с ним в опочивальне, показал документ (составлению которого его светлость был непосредственным свидетелем), после чего пустился в длительные рассуждения теологического, юридического и физиологического порядка. Его величество почти что прослезился по поводу этой крошки Говард и горькой судьбы, постигшей невинную овечку.

Если то, что сказано в петиции, правда — а его величество и предположить не мог, что люди способны на ложные утверждения, тем более, что будущее способно проверить их со всей очевидностью, — тогда выводы, к которым придут епископы, несомненны. Однако надлежало все же сначала самому полностью убедиться в правдивости сказанного — а король гордился своей дальновидностью, позволившей ему в свое время постичь козни участников Порохового заговора[1112]. И потому его величество решил создать для расследования дела специальную комиссию.

Затем король вдруг вспомнил, что до него когда-то доходили слухи, связывавшие имя Рочестера с именем упомянутой леди, о чем он прямо дорогого Робина и спросил. Рочестер был готов к вопросу и отвечал откровенно:

— Это верно, сир, что я испытывал и продолжаю испытывать самую глубокую привязанность к ее светлости.

— Самую глубокую? Насколько? Настолько, что ты мог бы жениться на ней, если бы она была свободна? — Круглые глаза монарха настороженно изучали открытое лицо фаворита.

Рочестер улыбнулся:

— Да, настолько глубокую, если вы, ваше величество, не возражаете.

— Тьфу ты! — Его величество впал в раздражение. — Да что ты, прямо мне сказать не можешь? Тебе нужна эта малышка?

— Обладание ею для меня — все равно что спасение в раю, — честно ответил Рочестер.

— Уф! — Горячность, с которой произнес последнюю фразу Рочестер, почти что напугала короля. Он занервничал, но потом выпил глоток своей любимой густой и сладкой малаги — кубок всегда стоял наготове, — вытер платком светлые усики и наконец-то произнес: — Ладно, если тебе нужна эта крошка, ты ее получишь! — И его величество потрепал фаворита по щеке. — Ах ты, проказник! — Король захихикал: наконец-то он сможет по-настоящему отблагодарить дорогого Робина. — Тогда комиссию следует созвать не откладывая. — И, поскольку верховный судия и ревнитель Божьих законов взял в нем верх над мягкосердным батюшкой, король добавил:

— Учти: ты получишь ее лишь в том случае, если петицию удовлетворит комиссия.

Рочестер передал Овербери королевские слова, и Овербери впервые почувствовал опасность: неужто он обманулся, понадеявшись, что составить надлежащее прошение будет невозможно? Только сейчас он узнал о мотивах, положенных в ее основу, и почти что с издевкой спросил Рочестера, каким образом комиссия удостоверится в том, что Эссекс так и не справил своих супружеских обязанностей. Рочестер отринул вопрос как несущественный и помчался к Нортгемптону, чтобы сообщить ему добрые вести, а оттуда — к ее светлости в Хаунслоу.

Услыхав это сообщение, Фрэнсис разрыдалась. Ее возлюбленный, взволнованный не менее, чем она, и перенесший страдания лишь немногим менее тяжкие, поцелуями осушал ее слезы и клялся, что в будущем он все сделает так, чтобы у нее не было причин плакать.

Однако дела двигались не так споро, как мечтали нетерпеливые влюбленные. В эти дни и король, и весь двор были заняты приготовлениями к приему Полсгрейва — тот должен был жениться на принцессе Елизавете, и потому все остальное отложили на потом.

Но хотя король еще не объявил о создании комиссии, злые языки уже заработали — они-то и вытащили на свет Божий старые слухи о соперничестве принца Генри и лорда Рочестера за сердце леди Эссекс. Рочестер был взбешен, он боялся только одного — чтобы на епископов не повлияли никакие посторонние соображения и чтобы не возникли никакие дополнительные расследования.

Принц Генри, чье отношение к Рочестеру нисколько за это время не улучшилось, тоже впал в ярость. Королева, граф Пемброк и прочие высокородные дворяне, составлявшие оппозицию Рочестеру, присоединились к принцу: этот наглый фаворит, который попирал права тех, кто и по рождению, и по достоинствам был неизмеримо его выше, теперь собирался нарушить сами святые законы Божьи. Они объединили силы, чтобы воспрепятствовать благоприятному для Рочестера решению: они воспользуются своим влиянием на епископов, и те откажут в разводе.

Сэр Томас Овербери, чтобы иметь самую полную информацию, нанял целую армию шпионов и донес до лорда Рочестера эти неутешительные вести. Еще более неутешительным был данный Рочестеру совет:

— Ты видишь, Робин, какие капканы для тебя расставлены? Ты хоть понимаешь, что один неправильный шаг может полностью тебя уничтожить?

— Чума тебя побери, Том! Меня не так-то просто уничтожить!

Горделивый, высокий, великолепный, он действительно выглядел, как человек, способный противостоять всему свету, — за эти два года он вполне созрел под теплыми лучами королевской любви. Сэр Томас подавил вздох:

— История знает примеры, когда люди, полностью уверенные в себе, так высоко задирали голову, что не замечали волчьих ям.

Рочестер вопросительно поднял брови.

— И к тому же эти Говарды, — продолжал сэр Томас. — Я с самого начала, еще до того, как на твоем горизонте появилась эта женщина, предупреждал, чтобы ты был с ними осторожен.

— А в чем дело?

— Если ты попадешь в их сети — ты конченый человек, а ты идешь прямо в ловушку, потому что не замечаешь ничего и никого, кроме миледи. Бога ради, Робин, остановись, пока не поздно.

— Поздно для чего?

— Пока не случилось того, что свергнет тебя с твоих сомнительных высот.

— Не вижу в своем положении ничего сомнительного.

— Выдвижение, в основе которого лежат монаршие прихоти, сомнительно уже само по себе. Вознесший тебя каприз может и вниз швырнуть.

— Ах, вот как?! Значит, я обязан своему возвышению одному лишь капризу?

— Нет. У тебя есть нечто большее. У тебя есть я, — спокойно произнес сэр Томас. — Но даже я не в состоянии поддерживать тебя, если ты меня не послушаешь.

Рочестер в раздражении расхаживал по комнате. Сэр Томас излишне откровенен и неделикатен. И преувеличивает свои заслуги, о чем его светлость вслух и объявил. Но сэр Томас не обиделся, он терпеливо ответил:

— Ты и я — единое целое. И так было с самого начала. Ты — тело, лицо, оболочка, изяществом и красотой привлекшие короля. Я — ум, знания и умения, которые превратили тебя в нечто большее, чем просто королевский фаворит, манекен для демонстрации последних портновских трюков и презренная игрушка королевских лизоблюдов.

— Мой Бог, ты предельно откровенен!

— Мой Бог, я обязан быть предельно откровенным! — Сэр Томас стукнул кулаком по столу. — Сам по себе каждый из нас ничего не значит.

— Премного благодарен! Спасибо, что ты хоть признаешь, что и без меня ты — ничто.

— Как и ты без меня. Зато вдвоем мы держим в руках всю Англию. В мире не найдется человека, более тебе полезного, как нет и человека, который был бы мне полезнее, чем ты. И если я многого требую, я и признаю многое. Разрушь наше партнерство, Робин, и ты разрушишь нас обоих. Я вернусь в Темпл и стану зарабатывать на жизнь крючкотворством. А ты вернешься к презренному и ненавистному тебе состоянию рядового фаворита. Когда руки твои перестанут сжимать кормило власти, всеобщее преклонение кончится, да и сам король начнет смотреть на тебя иначе, а когда ему на глаза попадется личико более свежее, юное, ты превратишься в досадную помеху.

— Эй, друг, ты что, вознамерился со мной поссориться? — Лорд Рочестер был в ярости.

— Как раз этого я и хочу избежать, — ледяным тоном ответил сэр Томас. Его светлость в гневе смотрел на это длинное, хорошо вылепленное, умное лицо.

— Тогда, Богом клянусь, ты избрал странный способ избежать ссоры.

— Ты думаешь так потому, что не понимаешь, что именно я имею в виду.

— Я вижу только, что ты говоришь вещи, которые я не стерпел бы ни от кого на свете.

— А на всем свете и нет никого, кто имел бы право говорить с тобой так. На всем белом свете нет никого, кто бы так дополнял друг друга, как мы. Мы вместе — это тело и душа. И пойми это раз и навсегда. Запомни — нас попытаются разлучить, чтобы уничтожить нас обоих. Вспомни клятву, которую мы дали друг другу, когда вступили на наш совместный путь.

— Я-то помню. — Рочестер уже устал от этого разговора. — Но, ад сожри мою душу, если я тебя понимаю. Кто же пытается нас разлучить?

— Ты сам.

— Я?! Да ты спятил, Том.

— Ну уж нет! Ты действительно пытаешься разорвать наш союз, но ненамеренно, слепо. Ты, не замечая ничего кругом, идешь ложным путем: дело Эссексов — это западня, ловушка для тебя. И опасная. Прежний скандал — ничто перед тем, который разразится, если ты будешь упорствовать в своем стремлении жениться на этой женщине. Неужели ты не понимаешь, к каким выводам придет комиссия, если твое имя будет и впредь упоминаться рядом с ее именем? А уж Пемброк, королева, принц и все враждебные тебе силы постараются, и уже стараются, чтобы комиссия пришла к вполне определенным выводам. Неужели ты не понимаешь, какую прекрасную возможность уничтожить себя ты им даешь? Неужели ты не видишь, что, когда выползут на свет некоторые факты, король тоже перестанет тебя покрывать?

— Какие факты? — Рочестер вдруг оробел.

— Люди уже, до возвращения ее мужа из-за границы, обсуждают, до каких границ дошли твои отношения с ее светлостью. Дворцовые сплетни — чепуха, скажешь ты, но если найдутся доказательства того, что это не просто слухи?

— А кто может их предоставить?

— Кто? А почему ты уверен, что никто ничего не знает? А Анна Тернер? Слуги в ее доме? Этот тип, Вестон, другие? Колдун в Лэмбете?

— Он несколько недель назад умер.

— Но его жена жива, и она может показать, что леди Эссекс, чтобы извести своего супруга, прибегала к черной магии.

— Ну, этого она не сделает! — взорвался Рочестер.

— Почему же? Вдову Формена могут вызвать в суд, и она расскажет все. А ты забыл о письмах? Если они сохранились, из них все станет понятно. Ее светлость была очень неосторожна! А в доказательство вполне могут привести тот факт, что, пока лорд Эссекс находился в обществе своей жены, он дважды серьезно болел и был на волосок от смерти. В каком положении окажешься ты, если все это выплывет?

Его светлость помрачнел, в душе у него шевельнулся страх. Он опустился в кресло и простонал:

— Мой Бог! Мой Бог!

— Наконец-то ты начал понимать, — сказал Овербери. Его светлость попытался отогнать страшные видения:

— Ты меня просто запугиваешь! Ведь совсем не обязательно, что все будет именно так. Ты нарочно рисуешь мне худший вариант.

— Осторожный человек всегда помнит о худшем и именно потому может надеяться на лучшее.

— Хорошо, ты показал мне, в чем опасность. Как ее можно предотвратить?

— Есть лишь один путь, и он будет дорого для тебя стоить. Но если ты заупрямишься, ты можешь потерять все. Мой совет: выбрось из головы этот брак. Отрекись от этой женщины и объяви о своем отречении.

— Нет, покуда я жив! — Рочестер вскочил с кресла. — Пусть уж лучше погибну!

— Ты был бы вправе распоряжаться своей жизнью, если бы был один. — Сэр Томас пожал плечами. — Но я завишу от тебя. Наше партнерство началось задолго до твоей любовной истории. И если ты погибнешь, вместе с тобою погибну и я.

— Да, но если я отрекусь от леди Эссекс, я тоже погибну, и тогда ты все равно погибнешь вместе со мной. Неужели у тебя нет сердца, Том? Неужели ты весь — лишь холодный, расчетливый разум?

— Надеюсь, что я не совсем бессердечен. Но мне все жехватает ума, чтобы понимать, насколько недолговечна любовь женщины. Уверяю тебя, если ты пожертвуешь ради нее своим высоким положением, ее любовь к тебе сразу же начнет таять. И кто знает, состоится ли этот самый брак, если ты упадешь со своих высот?

— Даже если я превращусь в нищего, в бродягу, Фрэнсис все равно останется со мной! Ты не в состоянии понять нашей любви!

Сэр Томас криво усмехнулся:

— Однако я смог выразить ее в стихах! Неужели ты забыл о письмах и сонетах, которыми я помог тебе ее завоевать?

— Ты помог мне завоевать ее? Ты?!

— А разве нет? Ты забыл?

Рочестер потянулся через письменный стол и, казалось, был уже готов ударить Овербери. И ударил бы, если бы сэр Томас не воскликнул:

— Робин! Робин! Неужели мы станем врагами, после всего, что перенесли вместе? Неужели женщина может нас разлучить?

Его светлость выпрямился:

— Нас разлучает не женщина. Том. Во всем виновато твое неуважение к ней, а я не могу стерпеть неуважения. Больше ни слова, иначе мы поссоримся смертельно, а ты — единственный человек на свете, с которым я не желал бы ссориться. Больше никогда мне об этом не говори. Пусть меня ждет беда, я все же уверен, что таких ужасов, какие подсказывает тебе твое робкое сердце, не будет. — Рочестер направился к двери. — Я встречу тех, кто мне угрожает, с открытым лицом, и ты будешь со мной, если мы вместе. Это — мое последнее слово. — И он вышел.

Сэр Томас откинулся в кресле, лицо его было спокойно, в пальцах он крутил гусиное перо. Что ж, первый бой он проиграл. Но это еще не конец. Еще можно предотвратить этот брак, который превратит Рочестера в марионетку в руках Нортгемптона. И он счел своим долгом начать действовать ради Рочестера и ради себя самого.

Глава 21

СЭР ДЭВИД ВУД
Леди Эссекс грелась в лучах надежды, но на жизнь ее пала холодная тень сэра Томаса Овербери.

Растерянный Рочестер поведал ей о разговорах, которыми пугал его сэр Томас. И проявил слабость — ему не следовало втягивать ее в свои заботы, волновать рассказами об опасностях, но он оправдывал себя тем, что эти опасения касались и ее, и поэтому он не имел права держать ее в неведении.

Разговор этот состоялся октябрьским утром в просторном с колоннами зале ее дома в Хаунслоу — дом был построен в итальянском стиле.

Они сидели на дубовых скамьях, стоявших под прямым углом перед украшенным богатым орнаментом камином. Она взглянула в его хмурое лицо и, улыбаясь, покачала головой:

— Тернер крепка, как сталь, да и остальные тоже. Она не посмеет признаться, рассказать о своей роли в этой истории — для нее это не менее опасно. И Вестон будет молчать, потому что он тоже замешан. А остальное — чепуха. Сплетни нечем подтвердить, а ни один разумный человек сплетням не поверит. Единственный, кто еще знает, — сэр Томас Овербери. Но как он смог узнать, а, Робин?

Робин пожал плечами. Передав леди Эссекс разговор с Овербери, он совершил еще одну ошибку: ведь она не знала о роли сэра Томаса в их отношениях. Рочестер ответил на ее вопрос, но не с полной откровенностью, потому что не решался признаться в том, что Овербери делился с ним щедротами своего ума и таланта, помогая его светлости завоевать сердце дамы.

— Я поступил неосторожно, — заявил Рочестер, — но между Томом и мной нет секретов.

Она нахмурилась:

— Но ведь это был не только твой секрет! Это была и моя тайна тоже. И даже более моя, чем твоя.

— А я передоверил ее другому, — голосом, полным раскаяния, прошептал он, — Не вини меня. Я был так встревожен, я жаждал совета. А я больше никому не могу доверять, и никто не обладает таким проницательным умом, как сэр Томас Овербери.

— Если он полностью достоин твоего доверия, если он предан тебе телом и душой, тогда все в порядке. Но ты в нем уверен?

— Как в себе самом!

— Что ж, тогда отбрось страхи. — Она обняла его и растопила последние опасения нежным поцелуем. — Нет для нас никаких препятствий, Робин. По крайней мере, сейчас нет. Дорога к счастью свободна, мой милый, а потом, когда мы оглянемся назад, на наши прошлые горести, все эти приливы отчаяния, все страхи покажутся такой ничтожной платой за то счастье, в котором мы будем жить.

— Сердце мое! — вскричал он, прижал ее к груди и вновь принялся клясться, что отдаст всего себя и все, что у него есть, за блаженство, которое испытывает в ее объятиях.

И поскольку она уверилась, что Тернер и Вестон будут молчать потому, что у них нет иного выхода, Овербери — потому, что предан ее милому Робину, она в счастливом нетерпении ожидала начала работы комиссии. Главой комиссии король назначил Эббота, архиепископа Кентерберийского.

Вот тогда-то и появились первые тучки.

Сэр Томас Овербери не был единственным, кто пользовался шпионами, лорд-хранитель печати также считал этот институт весьма полезным как для служебных дел, так и для личных. Шпионы и донесли его светлости, что в приделах собора Святого Павла поговаривают о том, что комиссия собрана для неблагочестивого дела. Неблагочестивого потому, что цель его — развести леди Эссекс с законным мужем и отдать королевскому фавориту, ее любовнику. Слухи же, как донесли шпионы, распускал не кто иной, как сам сэр Томас Овербери. Нортгемптон был раздосадован таким открытием, но затем пришел к выводу, что его можно обратить себе на пользу: теперь-то Рочестер непременно порвет с Овербери. Так что Нортгемптон послал за Рочестером и выложил донесения шпионов.

Рочестер отказывался верить: да о таком и помыслить невозможно!

Нортгемптон же клялся, что если этого чертового подлеца — так он теперь именовал Овербери — не остановить, тот порушит все дело.

Рочестер, все еще преисполненный доверия к другу, тут же отправился к Овербери и напрямую его об этом спросил. При этом он вынужден был раскрыть и свой источник информации. Сэр Томас расхохотался:

— Ах, Нортгемптон! Вредоносный старый дурак! Да этого смутьяна давно надо было отправить в Звездную палату[1113]. Разве я не предупреждал тебя, что Говарды будут всеми силами стараться разбить наш союз? Неужели ты до сих пор не понял, куда они метят? Да для них главное — разлучить нас, заграбастать тебя и через тебя добиваться всего, чего они пожелают. Я больше и слышать об этом не хочу! Но предупреждаю: если ты и впредь будешь придерживаться этого курса, тебе придется выбирать между Говардами и мною, а это означает лишь одно: либо я буду продолжать служить тебе, либо ты сам попадешь в услужение к Говардам.

Его светлость был в затруднении, он не знал, чьей стороны держаться. Дружба с Овербери так или иначе уже дала трещину, а если она совсем рухнет? В глубине души Рочестер догадывался, что все кончится именно так, как предсказывает Овербери. И нашел для себя наиболее удобный вывод: шпионы Нортгемптона ошиблись.

Однако леди Эссекс была иного мнения — об этом позаботился Нортгемптон. Он надеялся, что она сумеет повлиять на Рочестера там, где его собственного влияния будет недостаточно. Старый граф прекрасно понимал двигавшие Овербери побуждения: сам по себе брак нисколько не волновал сэра Томаса, его беспокоило лишь то, что в результате он утратит влияние на фаворита. И между Нортгемптоном и Овербери шла тайная дуэль за обладание Рочестером, дуэль, в которой ни один не осмеливался слишком уж явно обнажить оружие.

И доведенная до отчаяния леди Эссекс взяла бразды правления в свои руки с той твердостью и непреклонностью, которые она уже сумела проявить.

Снова, как в прежние дни, зачастил в Нортгемптон-хауз стройный, элегантный сэр Дэвид Вуд, который когда-то ухаживал за нею и который обещал вечно служить ее светлости. Он и теперь — хотя уже хорошо знал о том, что должно последовать за разводом, — вел себя со всей возможной галантностью. Ее светлость решила проверить его искренность. Она слыхала о том, что он прекрасно владеет саблей и весьма недурно рапирой. И вот, когда он в очередной раз клялся, что нет в его жизни иной цели, как всячески служить ее светлости, она поймала его на слове.

— Это всего лишь слова, сэр Дэвид, говорить легко. — Она вздернула свою светлую, словно осененную солнцем головку и улыбнулась. — А что, если я в один прекрасный день попрошу вас подкрепить слово действиями?

— В этот день я стану счастливейшим из людей, — без запинки отвечал он.

Теперь она расхохоталась в открытую:

— Ну что ж, если у меня есть возможность осчастливить вас… — Она сделалась серьезной. — У меня появился очень опасный враг. Это не человек, это змей, и укус его смертелен. Случилось так, что вы тоже в определенной степени пострадали от его укуса, и это нас объединяет.

Сэр Дэвид положил руку на эфес шпаги и приобнажил лезвие.

— Его имя, мадам? — воскликнул он, мгновенно превратившись в отчаянного бретера.

— Его имя — Овербери.

Он аж задохнулся от возмущения:

— Этот пес?! Да как он посмел оскорбить вас?

— Он публично склоняет мое имя и приписывает мне скандальную славу.

Он понимал, что стоит за ее заявлением, и стал сомневаться:

— Этот мошенник занимает высокое положение и хорошо защищен. Сам лорд Рочестер…

Она прервала его — она не намерена обсуждать роль лорда Рочестера в этом деле. Взамен она искусно постаралась распалить Вуда:

— Вы ведь действительно пострадали от него, сэр Дэвид?

— Это уж точно — он стоил мне тысячи фунтов.

— Что ж, пришло время вернуть должок. Когда вы посчитаетесь с ним, как подобает джентльмену, вы к тому же получите эту тысячу фунтов от меня в качестве сатисфакции за услугу.

Сэр Дэвид поклонился — она уколола его напоминанием о том, как должен рассчитываться с обидчиком истинный джентльмен, к тому же этот истинный джентльмен не мог противиться заманчивому блеску целой тысячи фунтов.

— Его друзья могут заказывать саван! — воскликнул он в лучших традициях дуэлянтов и, не откладывая, отправился на дело.

Вечер застал сэра Дэвида на Кинг-стрит — именно в это время сэр Томас обычно возвращался домой, в милый особняк, который он завел себе неподалеку от королевского дворца. По странной случайности сэр Дэвид очутился возле дома одновременно с сэром Томасом, так что им не удалось избежать столкновения. Но каждый ступил в сторону, предлагая другому пройти первому.

— Мне дальше не надо, — сказал сэр Томас. — Это мой дом.

— Ваш дом? Как странно! Стало быть, вы — Овербери?

Вопрос обострил зрение сэра Томаса, и он разглядел в полутьме черты ставленника Нортгемптона, а обострившееся чутье донесло до него запах опасности.

— Я давно намеревался встретиться с вами, сэр, — заявил сэр Дэвид.

— Разве это желание так трудно удовлетворить? Меня легко найти. А вы, я полагаю, сэр Дэвид Вуд, друг лорда-хранителя печати?

— Это делает честь вашей памяти. Но, возможно, вы имели особые основания запомнить мое имя.

— Особые основания? Что-то не понимаю.

— Я — тот человек, которому ваше вмешательство стоило тысячи фунтов.

Сэр Томас глянул на него так, как только он один и умел — холодно и свысока.

— Именно потому вы и искали встречи со мной?

— Именно поэтому, — подтвердил сэр Дэвид. В этот момент входная дверь отворилась и на пороге появился слуга Овербери Дейвис, ладный крепкий парень чуть старше двадцати; хозяин доверял ему полностью.

Овербери сделал приглашающий жест:

— Войдем в дом.

Сэр Дэвид помедлил на мгновение, затем, слегка поклонившись, переступил порог. Сэр Томас провел его по узкому коридору в длинную комнату с низким потолком, весьма скудно обставленную: овальный дубовый стол у окна, вдоль стены — четыре кресла. На вбитых над камином крючьях висело с полдюжины рапир, чьи заостренные концы свидетельствовали о том, что это — не просто украшения. По обе стороны от рапир висели мишени с воткнутыми ножами.

В центре комнаты, на голом полу, был нарисован мелом квадрат со сторонами около семи футов, а внутри квадрата — круг. Внутри же круга располагались какие-то непонятные сэру Дэвиду линии.

Сэр Томас улыбнулся в усы:

— Похоже, вам понравился мой магический круг, сэр Дэвид.

Сэр Дэвид вздрогнул и покраснел.

— Магия! — воскликнул он. — Вы практикуете черную магию?

Сэр Томас рассмеялся: он представил себе, какие мысли возникли в мозгу сэра Дэвида — тем более, что они живо отразились на его лице. Да ведь если Овербери не только колдун, но еще и смеет в открытую в этом признаваться, справиться с ним не составит никакого труда! Королевские охотники за ведьмами быстренько с ним разделаются!

— Магия? — все еще смеясь, переспросил сэр Томас. — Ну уж нет, это не магия. Это круг Тибальта. Вы ведь много путешествовали, сэр Дэвид, и, несомненно, слыхали о Тибальте из Антверпена.

Сэр Дэвид с отвращением покачал головой:

— Я не интересуюсь такими вещами! Упаси Господь! А вы, сэр Томас, смелы и безрассудны.

— Смел? Что ж, это верно. Но безрассуден? Напротив, я весьма рассудителен. Боюсь, надо рассеять это недоразумение. Когда у человека столько врагов, столько бесчестных завистников, когда ему приходится иметь дело с теми, кто обуреваем злобной алчностью, ему следует быть начеку. И верно пользоваться определенной магией, чтобы защитить себя. Но эта магия — магия шпаги. Назовем ее «шпагомагией». Тибальт — величайший из живущих мастеров этого оружия. Он создал свою систему, отличающуюся от знаменитых школ Капоферро и Патерностье. Круг, расчерченный специальными линиями, служит для упражнений по его методе, — и он повернулся к двери, подзывая Дейвиса, который все время стоял там и ухмылялся, слушая лекцию, которую хозяин читал этому незадачливому незнакомцу. — Подойди-ка сюда. Лори. Сбрось камзол, мы покажем сэру Дэвиду все тайны Тибальта. Если, конечно, — обратился он к гостю, — вас они интересуют.

Сэр Дэвид, слегка опешивший от того, что возникшие при виде странных линий надежды оказались так быстро разрушенными самим сэром Томасом, был все же заинтригован.

— Мне очень интересно, — ответил он.

Сэр Томас предложил ему кресло, и только тогда до сэра Дэвида дошло, что Овербери, разгадав цель его посещения, нарочно устроил весь этот спектакль — чтобы и высмеять, и припугнуть его. Однако он был уверен, что его не так уж легко запугать разными иностранными штучками. И если они хотели повеселиться, посмеяться над ним, то посмотрим, кто будет смеяться последним.

Сэр Томас сбросил плащ, развязал пояс, сбросил камзол и остался в рубашке и штанах — подвижный и настороженный, словно кошка. Его гибкая фигура была сейчас видна во всем великолепии. Он взял шпагу, а Дейвис — тот был поменьше хозяина ростом — стал против со шпагой и кинжалом.

Сэр Томас пояснил гостю:

— Как видите, природа одарила меня преимуществами, поскольку я выше ростом и руки у меня длиннее. Поэтому, чтобы парень был в равных со мной условиях, я обхожусь без кинжала. Советую вам внимательно следить за моими ногами — вся магия заключается именно в их движениях, а двигаться я буду по линиям, которые показаны здесь.

Атаку начал Дейвис. Сэр Томас, отражая и парируя удары, давал пояснения, и сэр Дэвид, как хороший фехтовальщик, быстро понял, что в этом методе действительно была особая магия. Теперь наступал сэр Томас, Дейвис отступал, защищаясь и шпагой, и кинжалом. Вдруг сэр Томас сделал ложный выпад, а затем нанес удар и довольно ощутимо ткнул Дейвиса в живот.

Такой выпад был еще не знаком местным фехтовальщикам, и сэр Дэвид смотрел во все глаза. Мгновение спустя сэр Томас снова нанес удар — и снова обманул противника ложным поворотом кисти. А потом, когда уже Дейвис попытался совершить выпад, сэр Томас мгновенно ступил в сторону, шпага прошла мимо, а сэр Томас резким движением едва не нанес слуге удар в лицо.

— Довольно! — воскликнул он. — Достаточно, сэр Дэвид уже увидел, насколько чудодейственен этот круг. Иди, Лори. Если сэр Дэвид хочет поближе познакомиться с системой Тибальта, он может занять твое место.

Но сэр Дэвид не выразил такого желания. Как только за слугой закрылась дверь, он тоже поднялся. Он увидел достаточно, чтобы понять, что ему не суждено заработать тысячу фунтов. Но Овербери не намеревался отпускать его так просто — сэр Томас отличался довольно злобным юмором (что хорошо видно и по его литературным трудам).

— А теперь, сэр Дэвид, к делу. — Он застегивал камзол. — Полагаю, вам есть что мне сказать. — Поскольку теперь сэр Дэвид, возможно, не стал бы объяснять цели своего появления, сэр Томас не оставил ему выхода. — Как я полагаю, вы пришли, чтобы потребовать от меня сатисфакции. Это касается тысячи фунтов, в потере которых вы вините меня. Я хорошо помню, почему это произошло: вы искали привилегий, на которые права не имели. И вы не позаботились узнать, что лорд Рочестер никогда не оказывает услуг, которые хоть в какой-то степени шли бы вразрез интересам короны — а ведь многие искатели патронатов и привилегий даже пробовали подкупить его взятками. Такова политика лорда Рочестера — теперь о ней, я уверен, знают все. А поскольку я всего лишь преданный помощник лорда Рочестера, нелепо ждать другого поведения и от меня. Вот, сэр, собственно говоря, и все.

И сэр Томас улыбнулся прямо в сердитую физиономию посетителя. Тот вскричал:

— Все? Боже, никак не все! Вы, как я понял, говорили тут о честности?

— Это слово смущает вас? Вы разве не знаете, что оно означает?

— Черт побери! Да вы хотите меня оскорбить! — взорвался сэр Дэвид.

— Скорее, хочу быть предельно откровенным. Этой истории уже два года, и вы два года ждали случая выразить мне свой протест? Или воспользовались этим предлогом, чтобы осуществить какой-то план, задуманный лордом Нортгемптоном, лакеем которого вы являетесь?

Сэра Дэвида даже перекосило, но он обуздал себя:

— Вы со всей очевидностью продемонстрировали свою цель — вы действительно хотите оскорбить меня.

— Но разве я первым начал? Разве вы искали меня не с подобной же целью? — И сэр Томас улыбнулся так насмешливо, что и более холодный собеседник вспыхнул бы гневом. — Тогда от меня больше ничего и не требуется.

— Вот уж верно! — согласился сэр Дэвид. — Вы и так достаточно далеко зашли.

И сэр Дэвид решился — как ни смутила его устроенная сэром Томасом демонстрация фехтовального искусства, честь уже не дозволяла отступать.

— Когда вы отправитесь со мной во Францию?

Сэр Томас покачал головой:

— У меня и в мыслях такого нет. Дела требуют моего присутствия в Лондоне, и если вы желаете сатисфакции, можете получить ее здесь.

— Здесь? При нынешних законах? Да король свернет шею победителю.

— Неужто это вас беспокоит?

— Боже, сэр, вы невыносимы.

— Но я и не жду от вас терпимости. Я жду ваших секундантов.

Сэр Дэвид либо охладил свой пыл, либо сделал вид, что ярость улеглась. Нетрудно было также предположить, что он решил воспользоваться выходом, любезно предоставленным противником.

— Вы надеетесь на покровительство высокопоставленных друзей. А в каком положении я? Кто меня прикроет? Сэр Томас, вы пользуетесь своим положением, и я вновь призываю вас как человека чести отправиться со мной во Францию.

— И как человек чести я отклоняю ваше приглашение.

Сэр Дэвид долго разглядывал его, а затем пожал плечами:

— В настоящее время нам больше говорить не о чем, — и направился к выходу.

Сэр Томас поспешил распахнуть перед ним дверь:

— Если вы передумаете и пожелаете встретиться со мною здесь, я всегда к вашим услугам.

Сэр Дэвид не удостоил его ответом. В коридоре его поджидал слуга Дейвис, который и проводил на улицу.

Сэр Дэвид отправился к ее светлости, чтобы доложить о своем поражении. Сэр Томас, сообщил он, труслив настолько, что отказывается сражаться где-либо, кроме Лондона, хорошо зная, что ни один разумный человек на это не пойдет, так как тем самым навлечет на себя гнев короля. Но в стремлении продемонстрировать собственную доблесть, сэр Дэвид зашел слишком далеко: он уверял, что сэр Томас Овербери рассчитывает на то, что его в любом случае прикроет лорд Рочестер.

— А если я, — задумчиво спросила его ее светлость, — пообещаю вам, что лорд Рочестер защитит вас обоих от королевского гнева?

Сэр Дэвид понял, что попал в ловушку.

— Если ее светлость предоставит мне хоть пару строк, подписанных его светлостью, в которых он пообещает…

— Вы просите слишком многого, — прервала она. — Каким образом его светлость даст вам такую расписку? Да ведь это будет означать, что он нанимает убийцу.

Сэр Дэвид был непреклонен.

— А без этого, миледи, я вряд ли стану рисковать.

— Вот так-то! Вот так-то! — воскликнула ее светлость. — Вы вряд ли станете рисковать!

— Мадам! — Он был полон негодования. — Вы ко мне несправедливы.

— Неужели? Я всего лишь повторила ваши слова! — Она печально улыбнулась. — Я вспоминаю день, когда вы с такой горячностью объявили, что готовы жизнь за меня отдать. И когда наступил срок послужить не только мне, но и себе самому, вы испугались.

— Испугался?!

— Да ведь ясно, что сэр Томас как раз ни капельки не испугался, а ведь он не произносил романтических клятв! Вы тут говорили о трусости, сэр Дэвид. Уверены ли вы, что этим грешит ваш противник?

— Вы хотите сказать, что трус — я?

— По крайней мере, он готов совершить то, на что вы, как вы сами сказали, вряд ли способны.

Сэр Дэвид скакал назад в Лондон, и душа его была мрачнее тучи. Мало того унижения, которое он испытал от сэра Томаса Овербери, так еще и леди Эссекс добавила — а он понимал, что все сказанное ею было правдой. Нет для человеческого сердца чувства более горького, чем то, которое появляется, когда другой открывает перед тобой твои собственные недостатки, о которых ты сам хотел бы забыть. И то, что сэр Дэвид был когда-то влюблен в леди Эссекс, лишь углубляло его горечь и ненависть.

Ненависть эта должна была принести свои черные плоды.

Глава 22

ССОРА
Враждебная Рочестеру партия понесла в том ноябре, ноябре 1612 года, ощутимую утрату: внезапно скончался ее самый мощный, влиятельный и активный член — принц Уэльский.

Это случилось 5 ноября, когда над Лондоном зажглись огни фейерверка и в темном небе пылали шутихи — король Яков повелел ежегодно справлять годовщину своего чудесного избавления от происков Гая Фокса и его приспешников. В тот праздничный вечер принц Генри умирал в своем Сент-Джеймском дворце. К этому времени молодой и талантливый принц уже стал настоящим героем народа, и к этому времени пропасть, разделявшая его с отцом, стала непреодолимой. Потому пошли по стране ужасные слухи, усугублявшиеся еще и тем, что король послал к заболевшему наследнику своего личного врача Майерна, а тот, это было точно известно, крепко поспорил с врачом принца Хаммондом по поводу метода лечения[1114].

Припоминали и о вражде между принцем и лордом Рочестером, любимейшим королевским фаворитом, и потому иные склонны были винить в случившемся именно Рочестера — к немалой выгоде враждебной ему партии.

Но никакие слухи не могли преуменьшить влияния лорда Рочестера, который, пользуясь еще большим королевским доверием, твердо укрепился на придворном небосклоне. К мощному сиянию его звезды тянулись все новые и новые поклонники, в том числе и те, кто откололся от ослабевшей в результате смерти принца партии. Чтобы убедиться в этом, достаточно было в начале нового года съездить в Ройстон. Тем, кто хотел выяснить расположение апартаментов лорда Рочестера, не надо было спрашивать дорогу: в этом направлении текли толпы.

Единственное, что омрачало блистательное настоящее милорда, было противодействие, которое Овербери оказывал его отношениям с леди Эссекс — причем противодействие это приобрело еще более острый характер после истории с сэром Дэвидом Вудом, ибо Овербери почувствовал личную для себя опасность. Одной апрельской ночью напряжение в отношениях между Рочестером и Овербери достигло высшей точки.

В тот вечер в королевских апартаментах царило разнузданное веселье; предводительствовал гулянкой сам монарх. Однако лорд Рочестер в пиршестве не участвовал — занятый своей любовной эпопеей, он вообще стал несколько небрежен в исполнении придворных обязанностей, а король, подобно влюбленной женщине, старался все большими авансами привязать его к себе.

Рочестер прибыл из Хаунслоу в час ночи и, пройдя сразу в свои покои, был немало удивлен, застав там Овербери с его секретарем Гарри Пейтоном.

Милорд понимал, что Овербери знает причину его опоздания и не одобряет такого поведения, и потому изначально был раздражен, словно мальчишка, которого застали за каким-то неблаговидным занятием и который ожидает теперь порки.

Увидев за столом своего друга — Овербери дремал, положив голову на руки, — Рочестер заговорил уже с порога:

— Ну, что случилось? Почему ты не спишь?

Сэр Томас медленно поднял голову, внимательно оглядел выросшую перед ним переливающуюся всеми цветами радуги фигуру — бриллиантовую пряжку в украшенной плюмажем шляпе, пышные розетки на туфлях с высокими каблуками, — и губы его искривила презрительная усмешка:

— А почему ты до сих пор бодрствуешь? Я-то жду с бумагами тебе на подпись.

Лорд Рочестер надменно поднял брови. Заметив это, Овербери приказал Пейтону ждать его в галерее.

— И где же бумаги? — спросил Рочестер. Сэр Томас встал, оттолкнул кресло и указал на разложенные на столе документы.

— Сядь, — резко ответил он, — и сам посмотри.

Его светлость глянул на друга: лицо его было бледно, а глаза горели, словно в лихорадке. С тяжелым сердцем милорд уселся за стол и потянулся к перу. Почти не читая, поставил свою подпись под первым документом, взял следующий — через несколько минут все было кончено, и его светлость отбросил перо.

— Что, нельзя было подождать до утра?

— Нет, нельзя. — Голос Овербери был холоден. Он продолжал стоять у стола. — Это наиболее срочные бумаги. Внизу ждет курьер, чтобы отвезти их в Дувр. Ты что, полагаешь, дела государственные будут ждать, пока ты развлекаешься с этой особой?

— Особой?! — вскричал Рочестер и вскочил. — Ты сказал — «этой особой»?!

— Вот именно! А ты думал — дамой? Да она так же похотлива, как вся ее порода, она ничем не отличается от своей сводни-маменьки!

Овербери стоял перед его светлостью, выпрямившись в полный рост и дрожа от напряжения и гнева.

— И ты станешь отрицать? Ты посмеешь отрицать? Да вспомни все: как она вела себя с тобой, пока муж был в отъезде, как якшалась с этой шлюхой Тернер и грязными колдунами, чтобы с помощью самого дьявола привязать тебя и освободиться от Эссекса!

— Замолчи! Именем Господа заклинаю: молчать! — Дверь в галерею была распахнута, и яростный голос Рочестера слышался далеко. — Молчи, или я убью тебя!

— Правильно, убей! И тогда ты, как шмель, погибнешь после первого же укуса, ибо потеряешь свое жало! — расхохотался Овербери. — Потому что без меня, я снова повторяю, ты — ничто. Я — твоя лестница наверх, это по мне ты вскарабкался на свои высоты. И теперь все мои труды, все мое терпение, все мои старания превращаются в ничто, ибо ты жаждешь погубить свою честь и себя самого этой нелепой женитьбой. Ты не посмеешь жениться на ней без моего согласия, потому что тогда — я тебя предупреждаю — тебе придется самому заниматься всеми делами, ты лишишься всех подпорок.

Теперь уж и его светлость ответил на презрение презрением:

— О, как страшно! Можешь убираться на все четыре стороны, и дьявол с тобой! Ноги мои достаточно крепки, я обойдусь и без подпорок!

— Смотри, как бы не пожалеть — это мы, твой портной и я, сделали тебя человеком.

Они стояли друг против друга, эти два человека, которые были близки, как никто, которые не могли существовать один без другого, и взоры их метали молнии. Оба с трудом обуздали себя, чтобы не схватиться врукопашную, и первым заговорил Рочестер, заговорил ровным, глухим голосом:

— Сэр, вы только что произнесли слова, которые я не смогу ни забыть, ни простить. Слова, за которые вам в этой жизни. Богом клянусь, со мной не расквитаться.

— Что ж, пусть так, — столь же спокойно ответил Овербери, казалось, клокотавший в нем огонь припорошило пеплом. — Завтра мы расстанемся. Я забираю свою долю и оставляю вас — отныне вы от меня свободны.

— Прекрасно, освободите меня от себя, этого я больше всего и жажду, — таков был ответ, и лорд Рочестер пулей вылетел из комнаты.

Овербери остался — недвижный, погруженный в свои мысли. Затем сложил документы, перевязал, запечатал пакет и кликнул Пейтона, чтобы тот передал пакет курьеру. Вышел из дворца и, словно во сне, побрел в свой дом на Кинг-стрит. Уже близился ясный апрельский рассвет, когда сэр Томас наконец лег в постель, но сон не шел к нему, сон гнали мысли. Вот и конец всем его надеждам, всем его гордым амбициям. Годы тяжких трудов — все насмарку. Завтра он, тот, кто обладал почти что царственной властью, тот, чью улыбку униженно ловили, чье одобрение вымаливали, снова станет ничем. Узы, которые пять лет назад связали его с Робертом Карром, разорваны, и этот его крах станет крахом обоих. И все это сотворила женщина, золотоволосая, синеглазая чаровница, ослепившая этого болвана до такой степени, что он не способен различать реальность.

В горьких раздумьях он встретил утро, в горьких раздумьях отправился в свой кабинет в Уайтхолл, чтобы произвести окончательный расчет с Рочестером и завершить партнерство, принесшее им обоим такие богатые плоды.

Уже близилось время обеда, но Рочестер все не появлялся. День подошел к вечеру — Рочестера не было. Не раз Овербери посылал за его светлостью, и всякий раз посланец возвращался с ответом, что милорда во дворце нет.

На столе лежали нераспечатанные депеши. Клерки и секретари приходили за указаниями, и всем сэр Томас отвечал, что ждет его светлость. Он считал себя уволенным — слугой, выброшенным за ненадобностью, слугой, уходившим таким же нищим, каким нанимался на работу. Потому что, как и Рочестер, Овербери был неподкупен. Оглядываясь назад, он клял свою честность — другой на его месте, да и на месте куда менее ответственном, не преминул бы обогатиться. Теперь, сидя здесь, в своем бывшем кабинете, с серым от бессонницы лицом и покрасневшими глазами, он размышлял и об этом.

Лорд Рочестер же провел почти весь этот решающий день в обществе лорда-хранителя печати: своей ночной выходкой сэр Томас завершил то, чего он больше всего стремился избежать, то, чего он больше всего боялся, — он бросил Рочестера в раскрытые объятия графа Нортгемптона.

Нортгемптон, встревоженный, но и обрадованный, хранил на старом, сморщенном лице непроницаемое выражение.

— Мы должны запечатать рот этому подлецу, пока он не натворил больших гадостей.

— Не беспокойтесь, — сказал Рочестер. — С ним покончено. Ночью мы окончательно расстались, отныне он предоставлен самому себе.

В голосе, который ему отвечал, прозвучала презрительная нотка:

— Нет, это не конец. Он знает слишком много. Вы были чересчур доверчивы. Вы, вполне вероятно, предоставили ему улики против себя, да даже и без улик он может наговорить столько, — а он умен, вы это прекрасно знаете, — что одних разговоров хватит, чтобы свести на нет все усилия по аннулированию брака. А комиссия скоро примется за дело.

— Господи упаси! — вскричал Рочестер так горячо, что Нортгемптон открыто расхохотался, и смех его был отнюдь не приятен.

— Молитвами не поможешь, — как бы в извинение произнес Нортгемптон. — Основания для нашей петиции крепки, как зыбучий песок. Лишь отчаяние Эссекса дало возможность подписать этот документ. Архиепископ уже ясно высказался против подобного решения дела, и нам потребуется все искусство, чтобы склонить большинство комиссии на нашу сторону. Позвольте Овербери болтать, а возможно, и предстать свидетелем — и конец всем надеждам.

Рочестера бросило в холод.

— Что же делать? — беспомощно спросил он.

Они беседовали в библиотеке. Нортгемптон сидел за письменным столом, и его птичий профиль четко вырисовывался на фоне окна. Он наклонил голову, тяжелые морщинистые веки опустились на глаза, и молодой человек не мог видеть их выражения. Голосом мягким и глубоким, полным значения старик произнес:

— Надо полностью обеспечить его молчание.

Рочестер был раздавлен. Он понял, что имел в виду этот ужасный старик, и вся его натура — натура доброго, щедрого, веселого Робина взбунтовалась против холодной и жестокой расчетливости старого интригана. Он припомнил тот мартовский вечер в своих апартаментах в Уайтхолле, апартаментах, освещенных лишь пламенем камина, он вспомнил свои слова о том, как ему стыдно, как страдает он от того, что люди, которых он уважает, видят в нем лишь королевскую прихоть, игрушку. Он припомнил, как Овербери предложил ему свою помощь, те блистательные картины, которые он нарисовал, то обоюдное процветание, которое он обещал. Он снова видел своего друга — высокого, прямого, гибкого, он видел его освещенную пламенем фигуру, он видел руку, которую тот ему протянул, чтобы скрепить их неписаный договор. И вспомнил свои собственные слова:

«Останься со мною. Том, и вместе мы достигнем величия» и свою собственную клятву: «Я никогда не нарушу наш уговор». Мысленным взором он пробежал длинный путь, по которому они рука об руку шли пять лет… Как крепко Овербери держал свое слово, каким добром служил он ему эти пять лет!

И теперь он сидел здесь, в этой комнате, свидетельствующей о богатстве и образованности ее владельца, который, познав за семьдесят лет своей жизни многое, но так и не постигнув, что есть жалость, что есть сострадание, холодно и спокойно предлагает ему навеки запечатать уста Овербери для того, чтобы тот не смог помешать старику. Рочестеру наконец-то открылась вся бездна честолюбивых желаний графа — да, Овербери говорил ему об этом, но только теперь Рочестер понял, насколько сэр Томас был прав. Его светлость ужаснулся этой холодной, расчетливой безжалостности и, задрожав, вскричал:

— Никогда! Никогда! — Он вскочил, не в силах справиться со своими чувствами.

Морщинистые веки старого графа медленно поднялись — сейчас он еще более походил на какую-то доисторическую птицу. Две ярких бусинки уставились в лицо молодого человека.

— Никогда — что? — бесстрастно переспросил он. — Я ведь не делал никаких предложений. Вы отвечали своим мыслям, сэр, а не моим словам.

Рочестер в волнении облизнул губы и прямо взглянул в маленькие блестящие глазки.

— Что… Что же тогда ваша светлость имели в виду? — заикаясь, произнес он.

Нортгемптон мягко улыбнулся:

— Ничего, помимо того, что уже сказал. Надо обеспечить молчание Овербери. А вот как — об этом придется подумать. Как вы считаете, его можно купить?

Рочестер лишь покачал головой — он все еще не избавился от впечатления, которое произвело на него предыдущее заявление Нортгемптона.

— Золотом его не купишь.

— А возвышением?

Рочестер прошелся по комнате, в раздумье опустив голову. Наконец придумал:

— Я мог бы найти ему место посла.

Нортгемптон согласился:

— Да, только далеко.

— Сейчас мы ищем посланника в Московию, уже рассматриваются кандидаты.

— Что ж, достаточно далеко. А он согласится?

— Я не могу отвечать за него. Но по тому, как развиваются события, это вполне возможно.

— А если он откажется… — И вдруг Нортгемптона осенило, в глазках его замерцал свет. — Бог ты мой! Придумал. Я знаю способ заставить его молчать до той поры, пока вы не сочетаетесь браком, и его болтовня не перестанет быть опасной. — И Нортгемптон развернул перед Рочестером план такой искусный и коварный, что молодой человек был потрясен.

Рочестер быстро понял, что этот план соответствует их теперешним нуждам и что он наверняка выполним, и в этом настроении отправился в Уайтхолл.

Он нашел сэра Томаса в той самой комнате, которая была свидетельницей их самых задушевных бесед, где протекали мирные часы их дружбы. Рочестер решительным шагом приблизился к сэру Томасу и протянул руку. Сэр Томас, побледнев, встал, взглянул на протянутую руку, на красивое лицо его светлости.

— Что вам угодно? — недоверчиво спросил он.

— Во имя всего, что было между нами, Том, если мы и расстаемся, мы не должны расставаться врагами. Я могу и должен кое-что сделать для тебя, даже если отныне наши пути расходятся.

Овербери еще мгновение помедлил, потом все же взял протянутую руку, но в его пожатии не было тепла. Рочестер положил левую руку на плечо друга.

— Вчера мы слишком погорячились и наговорили такого, чего не должны были говорить.

— И чья в этом вина?

— Оставим… Мы оба, к несчастью, пришли к той точке, после которой не можем оставаться вместе. Ты не одобряешь моего пути, ты твердо решил противиться мне, а я твердо решил продолжать этот путь. Мы не сойдемся. Ну и покончим с этим. Но это не должно служить причиной нашего разрыва.

— Я не вижу иного выхода.

— Но что будет с тобою. Том? Какие шаги ты предпримешь?

На это Овербери горько рассмеялся:

— Воспользуюсь твоим вчерашним выражением: ноги у меня достаточно крепкие. И я без страха буду шагать дальше.

— Но я могу сделать твой путь приятным и даже прибыльным. Что, если я попрошу короля назначить тебя послом в Париж, а Дигби отправить в Московию?

— Ах, вот в чем дело! Ты хочешь услать меня…

— Но, по крайней мере, не с пустыми руками, Том. Я предлагаю тебе почетный пост, который со временем станет основой для воплощения твоих самых смелых надежд и планов.

Сэр Томас подумал о посте первого лорда казначейства, который недавно казался таким близким — по сравнению с ним это предложение выглядело бледно. Но это было почетное предложение, его светлость прав. Уж лучше, чем возвращаться в судебные инны; а со временем таланты наверняка помогут ему добиться и больших высот.

Так что, будучи в душе философом, он отбросил все горькие мысли и удовлетворился предложением Рочестера.

Они договорились забыть все, что произошло между ними; они договорились, что Овербери не станет противиться разводу леди Эссекс и ни словом, ни делом не станет создавать никаких тому препятствий. И до решения вопроса о назначении будет по-прежнему выполнять свои секретарские обязанности.

И сэр Томас принялся распечатывать дожидавшиеся его весь день депеши.

Глава 23

ЛОВУШКА
У лорда-хранителя печати была конфиденциальная беседа с королем. Они разговаривали в опочивальне, ибо его величество имел обыкновение решать государственные дела именно здесь. Король был один, если не считать трех прислуживавших ему дворян. Он только что вымыл руки и вытер их салфеткой, поданной Хаддингтоном. Затем в опочивальню допустили лорда Нортгемптона, а дежурные джентльмены были отосланы в переднюю до дальнейших распоряжений. Король и старый граф остались вдвоем.

Его величеству было уже под пятьдесят. Он значительно постарел с того самого дня на ристалище, когда семь лет назад впервые увидел Роберта Карра. Обжорство и пристрастие к сладким винам довели его до ожирения, однако ноги оставались такими же тонкими и слабыми. Толстые щеки избороздили глубокие морщины, а взгляд казался еще более меланхоличным, чем прежде.

Король был в расстегнутом парчовом камзоле, на голове — черная бархатная шапка с брильянтовой пряжкой на ленте. На столе стоял графин и кубок, наполненный темным сладким фронтиньяном, и король, как обычно, регулярно к нему прикладывался.

Граф со скорбным видом объявил о причине, приведшей его сюда, и король попросил его говорить с полной откровенностью. Однако граф заметно колебался, он теребил костлявой рукой бородку, а глазки-бусинки, казалось, были полны сомнений.

Наконец он произнес:

— Речь идет об одном подлеце, который распускает грязные слухи, и эти слухи, эти намеки могут затруднить работу комиссии по расторжению брака.

— Что такое? — По тому, как оживился король, Нортгемптон понял, что затронул чувствительную струнку.

Король Яков с педантичным упорством уже много дней трудился над сим вопросом — он лично изучал в данном свете и Священное писание, и труды отцов церкви, и законы Англии.

Он углубился в проблемы гражданского и церковного законодательств по вопросам развода; он особенно увлекся узловой проблемой — может ли состояться развод, если выгоду от него имеет женщина; он уже собственноручно начертал свод собственных размышлений по данному вопросу, который намеревался представить комиссии. И был твердо уверен, что, к какому бы решению этот авторитетный орган, состоявший из крупнейших представителей закона и церкви, ни пришел, это решение не будет отличаться от того, к какому пришел он сам.

Ни один из всплесков его учености — ни «Проклятие табаку», ни гораздо более глубокий и основательный труд по демонологии, ни даже «Базиликон Дорон» — не доставил ему такого наслаждения собственной эрудицией, как этот трактат по делу леди Эссекс, трактат, ради которого он погрузился в глубины истории, богословия и юриспруденции и который, будучи опубликованным, вновь продемонстрирует восхищенному человечеству, каким просвещенным и мудрым надлежит быть истинному государю. Сей трактат обессмертил бы имя даже самого мелкого клерка, не только короля Британии.

И вот ему сообщают, что какая-то злобная крыса хочет самым скандальным образом обратить в прах все эти труды?! Да уж не ослышался ли он? И он потребовал, чтобы его светлость повторил сказанное. Его светлость повторил и кое-что добавил.

— Этот мерзавец смеет критиковать политику вашего величества, он смеет утверждать, что вы не должны были назначать комиссию!

— Черт побери! — Яков даже захлебнулся от ярости. — Критиковать мою политику? Мою политику?! Да кто он такой, этот негодяй?!

— Его зовут Овербери. Сэр Томас Овербери.

Если до этого король Яков просто негодовал по поводу того, что кто-то посмел покуситься на его труд, то теперь ярость его не знала пределов — он даже побледнел, услышав имя человека, которого и раньше ненавидел всей душой. Он выпучил на графа свои рачьи глаза, а его руки так тряслись, что с трудом удерживали кубок.

Его величество помолчал, потом заговорил странно сдавленным голосом:

— Значит, он так говорит о моей политике?

— Именно так, ваше величество. Настало время заткнуть ему рот.

— Я так и думаю.

Никогда еще Нортгемптон не видел на лице короля такого злобного, жестокого выражения, и никогда еще король так явно не демонстрировал туобычно скрытую черту характера, которую подметил проницательный Овербери и описал одному своему близкому другу, определив короля как faux bonhomme[1115]. Король поигрывал пуговицами камзола, на толстых пальцах его сверкали перстни.

— Ну, если и теперь Робин посмеет стать между этой крысой и мною… — Остаток фразы Нортгемптон не расслышал, однако поспешил ввернуть:

— Лорд Рочестер питает глубокое расположение к этом мужлану.

— Слишком глубокое расположение, — прорычал король. — Если б не Робин, я бы уже давно подвесил его за пятки. И даже теперь, уверен, Робин начнет уговаривать меня пощадить этого мерзавца. Но, Богом клянусь, на этот раз я слабости не поддамся!

Но, исторгнув эту клятву, его величество, казалось, усомнился в своей способности противостоять просьбам обожаемого фаворита. Однако негодование по поводу такого теплого отношения Робина к такому низкому негодяю взяло верх. Ревность, зависть, разлившаяся желчь ввергли короля чуть ли не в истерику.

— Несколько лет назад, — всхлипнул он, — я собирался отправить этого мужлана послом во Францию, чтобы такой ценой избавить и себя, и двор от лицезрения его богопротивной физиономии. Но Робин воспротивился, Робин хотел оставить его при себе, не думая о моих чувствах, о моей душе. Черт побери!

— Если ваше величество снова выскажет подобное предложение, лорд Рочестер вряд ли будет противиться. Он тоже прослышал о болтовне Овербери и, смею думать, будет рад от него избавиться, по крайней мере, теперь.

— Да, да, а тот поедет? Он поедет, этот неблагодарный, подлый человечишка?

Нортгемптон пожал плечами:

— Ну, если не поедет… — Он осекся так внезапно, что король недоуменно поднял на него свои белесые глаза.

— О чем это вы подумали, дружище?

— Если он не поедет, — медленно и очень тихо произнес Нортгемптон, — тогда ему остается Тауэр. — И, как бы поясняя, добавил: — В наказание за неповиновение вашему королевскому приказу, за сопротивление желаниям вашего величества.

Они смотрели друг другу в глаза, и план, составленный Нортгемптоном, начал проникать в сознание короля.

— Будем надеяться, — так же медленно ответил король, — что он не подчинится. Куда безопаснее держать его в Тауэре. Тауэр — более надежное место, чем Московия, и по заслугам ему.

Нортгемптон прищурился:

— Сир, при известной находчивости такого несогласия можно будет добиться.

— И кто проявит требуемую находчивость?

— Если ваше величество доверит, то я.

— В таком случае вы сможете полностью доказать мне и свою надежность, и свою находчивость и, я надеюсь, сумеете добиться желаемого результата.

— Счастлив буду заслужить одобрение вашего величества.

Старый граф откланялся, уверовав, что этим разговором добился сразу двух целей: во-первых, в случае успеха дела он повысит свой кредит в глазах короля, во-вторых, избавит двор от такого чудовищно неудобного господина, как сэр Томас Овербери.

За сим последовали переговоры между Нортгемптоном и Рочестером, в которых была проявлена полная откровенность, и между Рочестером и королем, в которых откровенности было меньше. Именно Рочестер поставил перед королем интересующий всех вопрос, когда они на следующий день, как обычно, обсуждали очередные государственные дела.

— Сир, посольство в Московию ждет посла.

— Да, да, — ответил король. — У тебя уже есть предложения Тайному совету?

Рочестер помедлил:

— Сэр Томас Овербери собирается покинуть мою службу.

— Неужели? Ах, да, не стану делать вид, что мне это неприятно. Я никогда не любил этого негодяя и не понимал, что ты в нем находишь. Но какое он имеет отношение к делам Московии?

— Он лучше всех других подготовлен к посольской деятельности в любой стране. Да и ваше величество в свое время так думали — вы ведь уже предлагали отправить его в Париж.

— Неужели предлагал? А, наверное, для того, чтобы избавиться от него… Пусть едет, Московия подойдет ему куда больше, чем Париж. Там, в холодной России, он сможет остудить свой пыл. И будет от меня далеко, хотя мне бы хотелось, чтобы он был еще дальше. Как видишь, я вполне откровенен. Он получит эту должность.

Два дня спустя сэра Томаса Овербери посетил лорд-канцлер Эллсмер, который от имени короля официально предложил ему место посла в России.

Это предложение застало сэра Томаса врасплох: Москва не Париж. В Париже, благодаря своему беглому французскому и близкому знакомству с делами страны, он мог быстро приобрести вес и значение. Но Москва! Он не знал русского, был почти несведущ в обычаях этой страны и в ее политике. Более того, это почти что другой конец вселенной! Неужели, спрашивал он себя, Рочестер вел с ним какую-то двойную игру?

Однако в присутствии лорда-канцлера он и виду не подал: он принял предложение и торжественно ответил, что обдумает ответ (при этом брови старого канцлера от удивления поползли вверх). Для Овербери, который не занимал при дворе видного положения, предложение стать послом было великой честью. И раздумывать по этому поводу?! Более того, предложение носило характер королевского приказа. Лорд Эллсмер, однако, не стал вступать в дискуссию и покинул сэра Томаса, дав ему испрошенную возможность поразмыслить.

Время ему требовалось только для того, чтобы изложить содержание предложения Рочестеру.

— Король не желает переводить Дигби, который хорошо служит ему в Париже. Но твои резоны вполне справедливы, и если тебе не подходит Москва, я не сомневаюсь, что для тебя открыта возможность отправиться в Голландию, Бельгию или Люксембург, с делами которых ты хорошо знаком, — с серьезным видом ответил фаворит.

Сэр Томас с облегчением выслушал эти слова и, поверив им, попросил лорда Рочестера передать королю, что со всем почтением вынужден отклонить предложение, которому так мало соответствует.

Еще через два дня — дело было уже вечером — к сэру Томасу явился посланец с требованием явиться на Тайный совет. Он отправился туда без всяких дурных предчувствий.

Быстрым шагом пройдя между двумя одетыми в пурпур йоменами[1116], которые охраняли вход, он уверенно вошел в палату Совета.

Это было помещение сравнительно скромных размеров, увешанное фламандскими гобеленами и освещенное лишь высоким окном в дальнем конце; закатное солнце ярко играло в оправленных в свинец стеклах. В центре стоял длинный стол, покрытый персидским ковром, по обе стороны него сидели лорды-члены Совета, за маленьким столиком в стороне примостился клерк, который вел записи.

Сэр Томас, высокий и элегантный, в хорошем темном костюме с небольшим накрахмаленным воротником, занял место у свободного конца стола. Напротив него, на другом конце, стояло украшенное позолотой королевское кресло. Оно было пусто. Обежав глазами присутствующих, увидев лордов Нортгемптона, Пемброка, Ноттингема, Саутгемптона, сэр Томас заметил еще одно свободное кресло — лорд Рочестер также отсутствовал.

Все взоры были обращены на него. Сэр Томас понимал, что здесь он не найдет и пары глаз, которые глядели бы с добротой и симпатией. Лорды его ненавидели, однако в прошлом иные из них все же выказывали ему видимость дружбы (хотя он никогда и не обманывался по поводу их искренности). А иные, как, например, Пемброк и Шрузбери, и не скрывали своей враждебности.

Все эти годы он был с ними на равных, но понимал, что в свой круг, они его никогда бы не приняли. А сейчас их взгляды выражали лишь холодное презрение.

Он это сразу же почувствовал, однако не был огорчен. Они были аристократами по праву рождения — а по этому праву почести получали даже те, кто был менее всего их достоин. Он же стал могущественным волею своего таланта, в результате собственных усилий и каторжного труда. Они были всего лишь наследниками. А он слеплен из того материала, из которого делают основателей. Поэтому он спокойно выдерживал их презрительные взгляды.

Лорд-канцлер повторил официальное предложение о назначении в русское посольство.

Овербери спокойно привел все свои аргументы, объяснил, почему не чувствует себя подготовленным к такому назначению. Он слово в слово повторил те резоны, которые уже приводил в личной беседе Рочестеру, — тогда, помимо всего прочего, он ссылался и на здоровье, не позволяющее отправляться в холодный русский климат.

Лорд Пемброк прервал его:

— Сэр Томас, напоминаю, что это назначение сделано самим королем ради вашего же блага, и предлагаю вам еще раз подумать над ответом.

Овербери оглядел присутствующих и увидел только враждебные взгляды и кривящиеся в презрении губы. Они смеют запугивать его? И он почувствовал странное одиночество, словно загнанный олень, когда тот оборачивается и видит пса, готового вцепиться ему в глотку. Но, как и олень, он смело встретил противника и ответил с такой же яростью. С одной стороны, он был взбешен их враждебностью, с другой — все же надеялся на поддержку Рочестера.

— Я уже обдумал свой ответ, каким бы он вашим светлостям ни казался. Я бы не хотел покидать страну ради того, чтобы занять какой-то высокий пост. Если так приказывает король, я подчинюсь его приказу, но в том случае, если на назначенном мне посту смогу в полной мере послужить благу своей страны. В России же, милорды, я не смогу этого сделать по тем причинам, о которых уже говорил.

Лорд-канцлер поджал губы и покачал головой. Скорее для присутствующих, чем для Овербери, он объявил, что должен передать результаты разговора его величеству, и покинул зал. Овербери остался стоять.

Их светлости более, казалось, не замечали его и о чем-то тихо переговаривались. Понимая, что его игнорируют намеренно, он продолжал стоять прямо, высоко вскинув голову — и минуты унижения следовали за минутами.

Это были горькие минуты для сэра Томаса, особенно горькие еще и потому, что он уже не надеялся в будущем расквитаться с этими господами.

Но леди Эссекс — совсем другое дело. С леди Эссекс он рассчитается, ибо он прекрасно понимал, кто стоит за всей этой историей: высокородный старый подлец Нортгемптон — вот он поглядывает из-под морщинистых век, — он-то понимает, что все эти благородные лорды будут теперь юлить перед ним, заискивать, просить его милостей, как в свое время заискивали перед Овербери. Они знали, что это он, Овербери, и только он управлял могущественным фаворитом, который, в свою очередь, управлял королем.

Минуты шли свинцовой поступью, и много этих тяжелых шагов прозвучало, пока, наконец, в зал не вернулся лорд-канцлер, угрюмо уткнувший подбородок в отороченную мехом мантию. Его сопровождали офицер и два гвардейца. Их появление произвело немалый эффект — лорды беспокойно зашевелились.

Овербери стоял спиной ко входу, но из гордости не повернул головы и не посмотрел, что именно так взбудоражило лордов. Он упрямо глядел перед собой и не знал, что ему уготовано.

Лорд Эллсмер приблизился к столу заседаний.

— Имею честь сообщить вашим светлостям, что его величество преисполнен справедливым негодованием и что он — я повторяю его собственные слова — не может потерпеть подобного ослушания от джентльмена и слуги его величества. Слуга его величества не имеет права отказываться от чести, которую ему оказывает его величество. Дерзость, проявленная сэром Томасом Овербери, заслуживает справедливого наказания, и его величество приказывает нам подвергнуть сэра Томаса Овербери таковому наказанию.

Лорд-канцлер сделал знак секретарю, тот лихорадочно заскрипел пером по пергаменту, а сэр Томас, оправившись от минутного замешательства, запротестовал:

— Милорд канцлер, не могли бы вы привести мне закон, по которому я должен быть подвергнут наказанию? — Он был очень бледен, в глазах его пылал гнев.

— Закон? — Лорд-канцлер удивленно поднял седые брови, за столом раздались смешки.

— Да, закон, — повторил Овербери. — Я прекрасно знаю законы, милорд, и перед тем, как вы вынесете мне наказание, хотел бы знать, по какому закону король может заставить своего подданного покинуть страну.

— После того, как все будет завершено, мы предоставим вам достаточно законных оснований, — последовал ответ, и клерк поднес лорду-канцлеру готовый документ.

Потом Овербери вспомнил, что документ был подготовлен как-то слишком быстро, но сейчас он этого не заметил и продолжал что-то говорить. Его никто не слушал. Лорд-канцлер подписал ордер на арест, подпись была заверена Пемброком, и ордер вручили ожидавшему у входа офицеру.

Два гвардейца стали по бокам Овербери — только тогда он увидел их. Расширенными от ужаса глазами он взглянул на одного, на второго, затем, собрав все свое мужество, окинул гневным взором членов Совета и произнес:

— Что ж, милорды, настанет час, и мы с вами вернемся к этому вопросу.

Гвардейцы быстро провели его по галереям дворца к лестнице — той самой, что спускалась к реке. Только там, стоя в ожидании тюремной барки из Тауэра, он понял, как тщательно продуманы были все приготовления и в какую глубокую западню он попал. Но когда он ступил на борт, в сердце его было больше презрения, чем страха: глупцы, они не понимали, с кем имеют дело, они не понимали, что его не так уж легко уничтожить. И он непременно позаботится о том, чтобы Робин был наказан за вероломство. Итак, ни смелость, ни уверенность не покинули сэра Томаса. Хотя для него было бы лучше смириться.

Глава 24

ИСКУШЕНИЕ
После ареста сэра Томаса Овербери и город, и двор забурлили слухами. И самыми расхожими были разговоры о том, что падение Овербери — лишь прелюдия к падению самого лорда Рочестера.

Это был самый нелепый из всех слухов, ибо его величество уже подготовил план дальнейшего возвеличивания возлюбленного Робина по случаю его женитьбы (если, конечно, комиссия удовлетворит просьбу о разводе). А чтобы комиссия просьбу удовлетворила, его величество лично наблюдал за прохождением дела.

Его величество отбыл из столицы, прихватив с собой Рочестера, и где бы они ни находились — в Теобальде, в Ньюмаркете, в Ройстоне, — и чем бы ни занимались — охотой с гончими, соколиной охотой, петушиными боями, — его величество с прежним энтузиазмом исследовал тему, и ничто не могло отвлечь его от трудов. Он все писал и писал трактаты к дальнейшему просвещению церковников и юристов и настолько увлекался собственной казуистикой, что порой забывал о самом существе проблемы. Да даже если бы не существовало той дамы, ради которой он старался помочь своему милому Робину, если бы не было партий, возникших вокруг этого дела, он все равно с не меньшей бы радостью воспользовался такой великолепной возможностью продемонстрировать свои таланты — а они потрясали и его самого.

После заточения Овербери в Тауэр прошло три недели. И вот комиссия, возглавляемая богобоязненным и честным архиепископом Эбботом, приступила к слушаниям, и плоды первого дня заседаний легли на стол короля (он тогда находился в Теобальде).

Архиепископ был настроен против развода; у него были вполне солидные аргументы, поэтому он пожелал узнать, какие тексты Ветхого и Нового заветов указывают на право человека получить разрешение на расторжение скрепленного церковью брака, он также задавался вопросом, как в этом свете толкуют священные тексты отцы церкви, как греческие, так и римские, и что думали по этому поводу древние церковные советы. Архиепископ неустанно цитировал Меланхтона, Пецелиуса, Гемингиуса и других.

Торжественно-серьезные экспозиции Эббота ввергли короля в ярость. Архиепископ — он плут или глупец, если решил так явно проигнорировать ученые записки, которые король лично послал ему в качестве пособия? Почему он продолжает задавать вопросы, которые его величество без колебаний назвал в своем ответном послании нелепыми?

С этой минуты в сознании короля дело уже не было связано с личностью и судьбой виконта Рочестера, отныне его величество сражался не за своего фаворита, а за свои собственные взгляды и свой авторитет. Это была дуэль между королем, уязвленным в своем тщеславии, и архиепископом, не желавшим поступиться честностью. Король начал писать длиннейшую диссертацию, долженствовавшую сразить аргументы архиепископа.

Однако Эббот был непоколебим, и его стойкость увлекла церковников и докторов юриспруденции до такой степени, что к июлю все уже знали: мнения комиссии разделились поровну. К великому гневу монарха, ситуация зашла в тупик, и единственным выходом было бы назначение новой комиссии.

Эта отсрочка была для влюбленных настоящей пыткой, не меньшей пыткой стали и слухи, которые пошли по стране, видно, стены Тауэра оказались не слишком надежным заслоном для Овербери. У него бывали посетители, он писал письма, и тон этих писем с каждым днем становился все более желчным, ибо каждый новый день пребывания в темнице служил для него новым доказательством вероломства Рочестера.

На первое полученное из тюрьмы послание Рочестер ответил мягко, дружелюбно, он уверял сэра Томаса, что, если тот проявит минимум терпения, все будет в порядке и что за его освобождением последует назначение на высокий пост в качестве компенсации за страдания.

Нет никаких сомнений, что его светлость был искренен, он желал лишь одного — чтобы сэр Томас побыл в заточении, пока не будет объявлено об аннулировании брака, а уж потом он никакого вреда нанести бы не мог.

Когда в июне Овербери пожаловался на ухудшение здоровья, Рочестер отправил ему сочувственное письмо, лекарственный порошок и своего личного врача Крэйга.

Нортгемптону, однако, все эти нежности совсем не нравились. Его отношения с Рочестером стали теперь теснее некуда, и в результате, когда король и Рочестер отбыли из города, он практически занял положение первого министра государства. Теперь он руководил действиями Винвуда и Лейка, номинальных глав казначейства, теперь он, Нортгемптон, был фактическим главой королевства.

Он сразу же предпринял меры по ужесточению содержания Овербери: приказал тюремщикам не допускать посетителей, запретить прогулки, а также прогнать слугу Дейвиса.

Добрый парень рыдал, когда узнал, что обязан покинуть хозяина, молил тоже посадить его под замок, лишь бы быть радом с сэром Томасом и продолжать ему прислуживать.

Следующим шагом — в качестве назидания визитерам Овербери — был арест джентльмена по имени Роберт Киллигрю: стало известно, что он повторял утверждения Овербери, будто тот владеет фактами, которые не оставят камня на камне в деле о разводе.

Строгости на этом не кончились. Над сэром Уильямом Уэддом, комендантом Тауэра, уже и так сгущались тучи: дело в том, что Сеймуру, возлюбленному леди Арабеллы, удалось бежать из тюрьмы. Нортгемптон же не любил сэра Уэдда за то, что он отличался крайней жестокостью в преследованиях католиков. Поэтому когда появился благовидный предлог — ходили разговоры, будто сэр Уэдд по-своему распорядился драгоценностями леди Арабеллы, — старый граф поспешил уволить коменданта (который к тому же с подозрительной мягкостью относился к Овербери).

На его место по рекомендации главы арсенала сэра Томаса Монсона Нортгемптон назначил пожилого, степенного и туповатого линкольнширского джентльмена Джерваса Илвиза.

Эти меры показались лорду-хранителю печати вполне достаточными, но не могли уменьшить тревоги его племянницы.

Доносившиеся из застенков ужасные слухи уже стали достоянием куплетистов, околачивавшихся возле собора Святого Павла. Ее светлость кипела негодованием: славного имени ее рода коснулись грязные уста уличных рифмоплетов! Она написала об этом возлюбленному, который находился в свите короля. Своими жалобами она вывела из терпения не только отца, мать и братьев, но даже старого Нортгемптона — они считали такое ее поведение совершенно неразумным, поскольку лорд-хранитель печати принял соответствующие меры, дабы урезонить узника Тауэра. Казалось, ее светлости сочувствовала лишь Анна Тернер.

Они сидели на итальянской террасе в Хаунслоу, а чтобы нежные дамы не простудились, слуги покрыли каменную скамью ковром и разбросали по нему подушки. Стоял жаркий июль — ни ветерка, ни облачка, солнце нещадно палило раскинувшийся под террасой сад.

Ее светлость сидела, наклонившись вперед, подперев рукой острый подбородочек, и говорила:

— Все они равнодушны ко мне, и всегда были равнодушны. И лорд Нортгемптон, и мой отец, и мать. Они выдали меня замуж, чтобы приумножить свои богатства, а сейчас помогают мне развестись только потому, что видят в этом собственную выгоду. Разве лорд Нортгемптон не сказал однажды, что благодарит Господа за то, что тот не создал его женщиной, ибо быть женщиной — бесчестье? Меня Господь создал для того, чтобы я полностью вкусила это бесчестье. Какую же недостойную судьбу уготовили они мне! Разве могли они толкнуть меня еще ниже?! Кому знать это, как не вам, Тернер? В отчаянии я просила помощи вашего колдуна Формена, и теперь, вспоминая об этом, мучаюсь от стыда. Потом они спровадили меня в Чартли и отдали во власть человеку, к которому я испытываю глубочайшее отвращение. Разве это не бесчестье для меня, находиться в доме человека, которого я так боялась и который посмел поднять на меня руку? И в дополнение ко всему разве это не пытка — сознавать, что мы с Робином, мы, любящие друг друга так крепко и искренне, вынуждены жить в разлуке, и все из-за моего брака, в котором нет ничего священного?!

Маленькая вдова обняла графиню.

— Ну зачем вспоминать обо всем этом? Вы только лишний раз расстроитесь! Все уже позади, и будущее сулит вам отдохновение от страданий.

— Ах, так ли это, Тернер? Так ли? Разве могу я быть уверена в своем будущем, пока этот ужасный человек Овербери властен все разрушить? Только подумайте, Тернер! После всего, что я перенесла, этот злодей грозится вновь ввергнуть меня в пучину страданий, и ради чего? Ради самого себя, ради осуществления своих амбиций! Ну что я ему сделала, почему он желает мне зла? Разве по моей вине его засадили в Тауэр, разве я виновата в том, что он все потерял? Какая ему корысть разлучать меня с милордом? И почему он считает меня злодейкой? Почему он лишает меня душевного покоя, разве не заслужила я покоя годами страданий? Ах, Тернер, Бога ради, скажите, зачем он это делает?

Владевшая ею пассивность прошла, и сейчас она заливалась горючими слезами.

— Успокойтесь, дитя, успокойтесь! — уговаривала вдова, все крепче обнимая хрупкие плечики ее светлости. — Все позади, а этот человек, он сгниет в тюрьме! Не сможет он ничего вам сделать!

— Не сможет? Да как мне знать? Неужто вы не помните ту отвратительную балладу, которую вы мне и принесли, балладу, которая склоняла мое имя на потребу мерзким людишкам с их мерзкими радостями? Если он не сам ее написал, то именно его гадкие речи вдохновили сочинителя. Если все эти подлости будут продолжаться, тогда нечего и мечтать об аннулировании брака — и так уже слухи доползли из Тауэра до ушей архиепископа и послужили причиной его упрямства.

— Спокойно, дорогая, спокойно! Все не так плохо, как вам представляется!

— Спокойно?! — Ее светлость горько рассмеялась. — Пока этот человек жив, не будет мне мира и покоя. Он сам так сказал, Тернер.

— Тогда убейте его. — Маленькая вдова и сама испугалась, когда произнесла эти слова, — первое, что пришло ей в голову. Графиня задумчиво повторила:

— Убить его… — Она говорила, словно в трансе, а затем вдруг выпрямилась и с резким, жестким смешком продолжила: — Я бы и минуты не медлила, если б это было в моей власти. Этот человек — змей ядовитый, он лег поперек моего пути и грозит смертельным укусом. Неужто кто-нибудь посмеет обвинить меня, если я размозжу голову гаду ползучему?

Маленькая кругленькая блондинка затаила дыхание. Глаза ее сузились, словно она размышляла о чем-то, затем вдова инстинктивно огляделась — не подслушивают ли их? Но они были на террасе одни, кругом стояла тишина, нарушаемая лишь жужжанием пчел в цветах.

— Вы в самом деле так думаете? — мягко переспросила вдова.

— Думаю что? — Изящная золотоволосая головка с достоинством повернулась к Анне Тернер. На вдову глядели омытые недавними слезами темно-лиловые глаза. — О чем думаю?

— Ну, о том, что вы сейчас сказали… Что вы хотите его смерти.

— А если и так?

Вдова закусила губку. А затем, понизив голос почти до шепота, произнесла:

— Такое вполне возможно.

Леди Эссекс с отвращением передернула плечиками:

— О Боже! Нет, нет! Что это у вас на уме? Снова колдовство? Но Формен, слава Господу, умер.

— Есть и другие. Я знаю таких, кто способен повторить все, что делал доктор.

— Нет, нет! — Юный голосок был решителен и тверд. — Ни за что на свете, Тернер! Хватит. Я и так благодарю Бога за то, что он прибрал Формена, ибо без стыда не могу вспоминать о наших с ним встречах. Больше я никогда себя ничем подобным не запятнаю.

— Но вам и не нужно ни с кем встречаться!

Ее светлость вопросительно глянула на вдову, и та ответила:

— Я знаю одного мага, не менее искусного, чем доктор Формен, но более сведущего в разных лекарственных средствах. Он похвалялся, что у него есть вода, которая убивает медленно и не оставляет следов.

Ее светлость отпрянула.

— Как вы смеете предлагать мне такое, Тернер!

— Милое дитя, я просто ищу способ помочь вам. Разве вы сами не желали ему смерти?

— Я? Я такого вовсе не говорила! — Голос ее светлости дрожал от негодования, но слышалось в нем и иное — страх.

— Вы же сами сказали, что вам не будет покоя, пока этот человек жив…

Леди Эссекс вновь наклонилась вперед:

— Есть разница между тем, чтобы желать человеку смерти, и тем, как устроить его смерть. И все же… — Она на мгновение умолкла. — Я лицемерка, Тернер. Вы сейчас заставили меня вздрогнуть, вы заставили меня испугаться, вы вселили в меня ужас. А ведь вы на самом деле лишь указали мне дорогу, на которую я сама желала ступить. Да, отчаяние подталкивает меня на это. — Она снова помолчала, затем продолжила свое объяснение: — Был один джентльмен, он клялся мне в вечной любви, уверял, что готов служить мне во всем и всегда, что готов даже умереть ради меня. Так уж получилось, что и он пострадал от этого Овербери. А этот джентльмен, как говорили, был отличным фехтовальщиком. И вот я подговорила его поссориться с Овербери и вызвать на поединок. Но он подвел меня… Впрочем, не об этом речь. Видите, как я несправедлива? Когда вы предложили мне один способ, я содрогнулась от ужаса, а ведь я сама уже пыталась расправиться с Овербери, только другим способом. — Она встала со скамьи. — Да поможет мне Бог, Тернер! Потому что вся эта история доведет меня до безумия. — Она устало потерла лоб. — Мой дядюшка Нортгемптон прав: быть женщиной — такое бесчестье!

Вдова больше ничего не предлагала, она выжидала. Она прекрасно понимала, что, окажи она леди Эссекс подобную услугу, ее ждет немалая выгода. Смертельная водица обойдется графине не дешевле, чем Форменов субстрат жемчуга. Но не стоит давить, не стоит так уж активно предлагать свои услуги… Вдова была обязана преуспеванием именно своему разумению человеческой натуры: она знала, какой плодотворной почвой оказывается отчаяние, и уже заронила в эту почву семя. Пусть оно прорастет.

— Я всего лишь хотела помочь вам, милое дитя, — повторила вдова, — ибо ваше горе разрывает мне сердце. Дорогая миледи, нет ничего, что я бы не сделала, лишь бы услужить вам.

Нежность, звучавшая в голосе вдовы, оказала свое действие — ее светлость повернулась к ней с милой улыбкой:

— Знаю, дорогая Тернер, знаю. Простите мне мою резкость. Просто в последнее время я стала такой вздорной… Давайте забудем этот разговор.

Ни о сэре Томасе Овербери, ни о горестях миледи более не было сказано ни единого слова. Но в последующую неделю ее светлость часто вспоминала слова вдовы.

К концу недели, измученная отсутствием вестей из Лондона, ее светлость приказала закладывать экипаж и отправилась в Нортгемптон-хауз. Король пребывал в Ньюмаркете, Рочестер состоял при нем. Но дядюшка сообщил, что отсутствие двора не влияет на продвижение дела о разводе.

— Я получил от Рочестера весточку: его величество нашел способ выбраться из тупика. Он назначил в комиссию еще двух членов, на которых может полностью положиться, — епископов Рочестерского и Винчестерского. Однако рассмотрение вопроса отложено до конца сентября.

Это известие глубоко поразило миледи, она понимала, какими бедами может грозить задержка. Она вдруг почувствовала смертельную усталость. Дядюшка заметил, как побледнело и осунулось личико племянницы, и постарался излюбленным способом вернуть ей румянец — ущипнул за щеку.

— Фи! Ну что скажет Робин, когда увидит, что с наших щечек исчезли розы?

— А что еще он может ждать от женщины, измученной горестными мыслями и бессонными ночами? К прежним пыткам добавляются, как вы говорите, новые, и вполне возможно, что мне снова придется предстать перед комиссией и отвечать на эти ужасные вопросы.

— Вряд ли. Но даже если так, разве могут сравниться эти муки с блаженством, что ждет вас в конце? Все будет прекрасно, если только этот подлый Овербери не сотворит какое-нибудь чудо.

У нее перехватило дыхание.

— Что вы сказали?

Он стоял перед ней, заложив руки за спину, и черный халат болтался вокруг исхудалых старческих чресел.

— Я боюсь только одного. Илвиз, новый комендант, получил соответствующие приказания, но этот мир полон подлецами и предателями, и я слыхал, что этот дьявол Овербери во всеуслышание клянется, что, пока он жив, разводу не бывать.

Он уныло опустил голову, но затем рассмеялся, показав пожелтевшие от старости клыки, снова потрепал племянницу по щеке и пригласил отужинать с ним.

Слова Нортгемптона заставили сердце миледи сжаться от страха. За ужином она не могла проглотить ни кусочка. Как ужасно, что судьба, будущее зависит от человека, способного разрушить все одним лишь словом. При этом ее жизнь для него совсем не важна — он заботится лишь о самом себе! Теперь уже ей казалось, будто сэр Томас нарочно воспользовался ею, чтобы связать по рукам и ногам и возлюбленного, и ее близких. Он словно наставил шпагу ей в грудь и объявил: не двигайтесь, а то острие проткнет вас!

Так неужели она должна пассивно ждать своей участи, если один лишь ее намек может устранить угрозу?

Ее светлое личико потемнело, гладкий лоб прорезали морщины — она вопрошала свою душу, дабы найти ответ на страшный вопрос.

Глава 25

ЕПИСКОП ДЕЛАЕТ СВОЙ ХОД
Сэр Томас Овербери был болен телом и духом, но, вполне возможно, телесные страдания были результатом терзаний духовных. Он был лишен прогулок, посетителей и связей с внешним миром — ему было разрешено писать лишь лорду Рочестеру. Сэр Томас жаловался новому коменданту, что к нему относятся с такой строгостью, будто он возглавлял заговор против государства и самого короля.

Мрачный и серьезный сэр Джервас Илвиз со всем вниманием выслушивал жалобы, но отвечал, что не волен сам ужесточать или смягчать условия заключения. Сэр Джервас всего лишь выполняет инструкции. Все же в одном вопросе комендант пошел на уступки — взамен верного Дейвиса, потерю которого сэр Томас ощущал особенно остро, комендант предоставил нового слугу. Это был тощий человек отталкивающей наружности, слегка косивший на один глаз и откликавшийся на имя Вестон. Но сэр Томас был рад и этому и, повинуясь собственному чувству юмора, переименовал слугу в Кассия[1117], поскольку тот своей худобой и вечно голодным видом напоминал одного из героев шекспировской пьесы, которую сэр Томас видел в театре на Бэнксайде. Появление нового слуги подарило сэру Томасу надежду.

И вот почему. У слуги был настолько премерзкий вид, что сэр Томас не сомневался: этот тип не может быть неподкупным.

Уверившись, что Рочестер вел нечестную игру, сэр Томас решил перейти от угроз к действиям. Он уже не думал о себе — тем более, что падение его казалось ему окончательным. Для него главным было наказать предателя, которому он служил так верно. Этого можно достичь одним способом. От Лидкота и других посетителей он узнал о той несгибаемой и принципиальной позиции, которую занял в вопросе об аннулировании брака архиепископ Эббот. Сэру Томасу надо было устроить так, чтобы его вызвали в комиссию в качестве свидетеля — он даст такие показания, которые не только разрушат планы леди Эссекс, но и вызовут громкий скандал, и королю не останется ничего иного, как бросить Рочестера на съедение общественному негодованию. Достаточно зная натуру короля Якова, сэр Томас не сомневался, что его величество поступит именно так; во всей этой ситуации было нечто такое комичное, что порой сэр Томас разражался громким хохотом.

Он решил во что бы то ни стало связаться с архиепископом. И помочь в этом мог новый слуга, посещавший его в том самом крыле Тауэра, откуда слишком многие в прошлом всходили только на виселицу или на плаху. Сэр Томас знал о таинственной власти золота над некоторыми человеческими душами и, изучив своего тощего и вечно голодного на вид Кассия, решил, что тот — обыкновенный пройдоха, готовый за горсть монет продать душу.

Со свойственным ему мастерством сэр Томас приступил к выполнению задачи. Для начала он постарался пробудить сострадание к узнику, проступок которого отнюдь не соответствовал суровости наказания. Он так нуждается в белье, книгах, во многом другом. Но не может ничего получить, потому что ему запрещена переписка с теми, кто пришлет ему необходимое! Вот если бы Вестон согласился передать письмо зятю сэра Томаса, Джону Лидкоту, он, сэр Томас, приписал бы, что подателю сего следует вручить пять фунтов.

Тут он заметил огонек, мелькнувший в косых глазах (ему еще ни разу не удавалось встретиться с Вестоном взглядом), этот огонек подогрел его надежды.

Вестон колебался. Если его поймают, ничего хорошего не жди… Но сэр Томас, которому была совершенно безразлична судьба этого мужлана, уверял, что он ничем не рискует. Тогда Вестон сдался, и сэр Томас принялся за письмо. Однако следует помнить, что Овербери был человеком осторожным — именно своей дальновидности он и был обязан прежним возвышением.

Сэр Томас написал письмо. Именно о том, о чем уже говорил Вестону: сообщал Лидкоту о здоровье, о надеждах на скорое стараниями лорда Рочестера освобождение, просил передать свежих рубашек и кое-какие книги, а также приписал, чтобы подателю письма вручили пять фунтов.

Вестон поступил так, как и предполагал сэр Томас: прямиком отнес письмо сэру Джервасу Илвизу. Сэр Джервас тщательно изучил послание и, памятуя о полученных от лорда-хранителя печати инструкциях не пропускать никаких писем, кроме адресованных лорду Рочестеру, переслал его лорду Нортгемптону.

Дни шли за днями, а сэр Томас все ждал свои рубашки и книги. Он посетовал на преданность Вестона коменданту тюрьмы и обозвал слугу дураком, ибо тот лишился возможности заработать пять фунтов на вполне невинном деле. Вестон уже и сам пришел к подобному выводу и, честно признавшись сэру Томасу, пообещал на этот раз непременно доставить весточку адресату.

Но сэр Томас снова поосторожничал: он написал то же, что и в предыдущем письме, добавив лишь, что, видно, прошлое послание либо не достигло цели, либо сэр Лидкот невнимательно отнесся к его просьбе. Пусть теперь пришлет еще и другие необходимые, по мнению сэра Лидкота, вещи.

Через три дня в Тауэр принесли пакет. Комендант изучил содержимое и передал посылку сэру Томасу. Рубашки и прочие предметы убедили сэра Томаса в том, что на этот раз письмо было доставлено и что Вестоном можно пользоваться.

Однако вскоре сэр Томас почувствовал недомогание — его трясло, как в лихорадке. Сэр Томас был убежден, что виновата в этом еда или питье. Болезнь стала хорошим поводом для нового послания Лидкоту: больной просил свежих продуктов. Вестон сначала отказался служить почтальоном, но сэр Томас удвоил плату, и Вестон согласился при условии, что сначала прочтет письмо.

Сэр Томас позволил, а потом вернулся к столу, чтобы сложить и запечатать лист. Он лишь на мгновение отвернулся от Вестона, но и этого мгновения было достаточно: он вложил внутрь прочитанного послания другое, которое зажимал в кулаке. Узник заранее отработал эту операцию, так что Вестон даже и не заметил недозволенного вложения.

Слуга получил свои десять фунтов, а сэр Джон Лидкот — записку, адресованную архиепископу Кентерберийскому: сэр Лидкот должен передать ее адресату по сигналу от сэра Томаса — когда сэр Томас попросит свежих персиков. Если же в течение трех недель он вообще не получит от узника никакого известия, тогда пусть передает послание самостоятельно.

Именно после этого сэр Томас написал свое самое яростное и откровенное письмо Рочестеру, он проклинал, он заклинал королевского фаворита: если он в самое ближайшее время не получит свободы, то предпримет шаги, способные навсегда разрушить планы милорда.

А затем сэра Томаса свалил новый приступ болезни, и теперь он с полной уверенностью объявил коменданту, что боли — результат отравления.

Переводя дыхание между терзавшими его спазмами, он сказал:

— Можете передать лорду Рочестеру, что, если даже я умру, память о его предательстве не умрет никогда. Я уже предпринял необходимые шаги: после моей смерти о нем станет известно все, и он превратится в самого презренного из живущих. Если вы уважаете его светлость, если вы служите ему, то позаботьтесь передать: пусть он как следует печется о моем здравии, поскольку после моей смерти его ждет бесчестье.

Если сэр Джервас и передал предупреждение, то Рочестер и виду не подал, что получил его: Овербери будет в тюрьме до дня развода, и точка. Однако сэр Джервас предпринял свои меры: камеру стали чаще проветривать, а тростник на полу сменили — старый прогнил и скрипел под ногами.

Состояние узника несколько улучшилось, но его по-прежнему мучила слабость. Жизненный пыл его угас, и к концу пятимесячного заключения от строптивого и гордого господина осталась лишь тень.

Прошло еще три недели, и верный инструкции Лидкот со всеми необходимыми предосторожностями передал письмо архиепископу Эбботу.

Наступила середина сентября. Комиссия вот-вот должна была начать свои заседания, ее «укрепили» двумя епископами, которые в любом случае голосовали бы в пользу Рочестера.

Архиепископ пребывал в горестных раздумьях. Он понимал, что стал инструментом вполне земных страстей, но не знал, как изменить ситуацию. И когда прибыло письмо сэра Томаса Овербери, архиепископ усмотрел в нем знак свыше — теперь он мог доказать то, что уже и так знал в глубине своей души.

Сэр Томас писал, что дело о разводе основано на фальшивых утверждениях и на сокрытии истинных фактов и что в его силах раскрыть эти истинные факты, ибо ни один человек на земле, кроме тех, кто непосредственно заинтересован в благоприятном исходе дела, не знает эту историю так глубоко и досконально. И он требует, чтобы в интересах истины и справедливости, как земной, так и небесной, его вызвали для дачи показаний.

Король уже вернулся в Уайтхолл, и архиепископ, не откладывая дела в долгий ящик, потребовал заложить лошадей и отправился во дворец, чтобы изложить требования сэра Томаса Овербери.

Его преосвященство появился во дворце к вечеру, когда король давал аудиенции. Он сразу же заметил крепкий стан и серьезное лицо архиепископа — тот стоял особняком от придворных. Лицо его величества помрачнело: опять этот упрямец, посмевший оспаривать его экскурсы в законы Божьи и человеческие!

Король направился к архиепископу и протянул ему руку для поцелуя. Великолепный Рочестер замер и молча поглядывал на коренастого прелата, которого с полным основанием считал своим врагом. Стоявший по другую сторону от короля Хаддингтон с тайным злорадством забавлялся этой сценой.

Король перестал обнимать Рочестера, возложил руку на плечо архиепископа и взглянул в его серьезные и добрые глаза. После чего спросил, как продвигается интересующее всех дело.

— Я как раз хотел бы переговорить с вашим величеством, — ответил Эббот. — Если ваше величество соблаговолит выслушать меня наедине…

— Наедине?! — переспросил король. — Ха!

Он помедлил, затем решился и увлек архиепископа через всю галерею к окну. Тут они остались вдвоем.

— Так о чем вы хотели мне сообщить? — спросил король. Архиепископ смело глядел королю в лицо.

— Ваше величество уже осведомлены о моем отношении к этому делу. Скажу коротко: мне оно не нравится.

— Ну и что? — спокойно спросил король. — Разве судьи должны рассматривать только те дела, которые им нравятся?

— Судья руководствуется не привязанностями или антипатиями, а лишь своей совестью. Мне безразлично, останется ли леди Фрэнсис супругой графа Эссекса или выйдет замуж за другого. Но я не могу вынести решение, не имея достаточных оснований.

Его величество нахмурился, а прелат продолжал:

— Я прожил на этом свете почти пятьдесят один год, и совесть моя всегда была чиста. Не знаю, как скоро мне предстоит встреча с Господом, но я больше всего боюсь, как бы до этого часа на душе моей не появилось пятно. И больше всего сожалею, что потраву эту может мне нанести рука вашего величества, ибо появился тот, кто желает свидетельствовать о несправедливости дела.

— Как появился? Кто? — В вытаращенных глазах короля мелькнуло удивление.

В ответ архиепископ протянул королю послание. Король схватил его своей пухлой, в перстнях, рукой и взглянул на подпись.

— Ха! Мой старый дружок Овербери?! Ха!

Читая, он пытался удержать на физиономии маску холодности, хотя по мере чтения в нем поднималась волна черного гнева.

Достаточный простак во многом, этот Яков Стюарт кое в чем обладал дьявольским чутьем, особенно обострявшимся, когда ему грозила опасность. Он с одного взгляда понял, каких неприятностей можно ждать от Овербери, какой громкий может разгореться скандал и каким смешным в глазах комиссии будет выглядеть он, король, с его экскурсами в гражданское и церковное право. Каким же презренным и нелепым предстанет он перед всем светом, когда выяснится, что он, монарх, пытался извратить закон ради выгод и удовольствий своего фаворита!

Под внешностью доброго папеньки он скрывал натуру жестокую, жестокую от слабости, а внешняя простоватость, даже кажущаяся придурковатость прикрывала вероломный ум. Этого короля лучше всех охарактеризовал Сюлли, он назвал его «самым умным глупцом христианского мира».

Однако сейчас,под испытующим взором архиепископа, он снова натянул личину простака отца. Но в душе у него кипели страсти: слишком долго этот презренный тип Овербери терзал его душу и плоть, слишком долго королю приходилось конфликтовать из-за него с возлюбленным Робби. И даже сейчас, в Тауэре, этот мерзавец не оставляет его в покое, мало того, смеет слать угрозы самому королю!

Пощипывая бородку, его величество перечитывал письмо. Затем приподнял украшенную плюмажем шляпу, почесал затылок и с глуповатым видом в третий раз принялся изучать послание Овербери. На самом же деле он лихорадочно размышлял о дальнейших своих шагах. Когда король наконец-то оторвался от послания, архиепископ с облегчением увидел, что его величество сияет благодушием. Король милостиво объявил:

— Ну, ну! Что ж, если этому человеку действительно есть что сказать, его необходимо выслушать. Но так ли это на самом деле? А вдруг он просто хочет разжечь скандал, породить сплетни… И все же… — Король вздохнул. — И все же, поскольку я не хочу давать повода злым языкам утверждать, будто затыкаю рты недовольным, вызовите его, пусть предстанет перед лордами и выложит все имеющиеся у него доказательства. Если в его словах нет ничего, кроме бездоказательной злобы, тогда мы о нем позаботимся. Этот человек пишет, что он болен и слаб, но у него, я уверен, достанет сил выступить перед членами комиссии. Я распоряжусь.

И архиепископ, который пуще всего боялся, что король разгневается и откажется возобновлять допросы свидетелей, расчувствовался и со слезами на глазах поблагодарил его величество.

Король потрепал архиепископа по плечу, пробормотал похвалу его добросовестности, в которой он, конечно, никогда не сомневался — ибо тогда архиепископ не занимал бы такой высокий пост. Затем в сопровождении Эббота вернулся в галерею. А за всей этой сценой внимательно наблюдали Говарды — Нортгемптон, Саффолк, некоторые другие члены семьи, в их числе теперь был и Рочестер.

Король ни словом не упомянул о деле, приведшем сюда архиепископа, но после обеда, когда его величество, по обыкновению, направлялся соснуть, он кивком подозвал к себе Рочестера. Услав из спальни камердинера Джибба, его величество не только показал Рочестеру адресованное архиепископу послание, но и рассказал о том, что прелат настаивает на возобновлении слушаний.

— Строптивость, как я сумел заметить, — заявил король, — является основной чертой церковников. Они упорно придерживаются той линии поведения, которую подсказывает им закостеневший в догмах разум, и не обращают ни малейшего внимания на то, какой хаос могут вызвать их поступки. Выполнив то, что они считают своим долгом, они со спокойной совестью укладываются почивать, а в это время полмира корчится от бессонницы.

Но его светлость не слушал рассуждений короля — на его чистом, благородном лице был написан испуг. Он думал лишь о том, о чем говорилось в письме.

— И вы дадите согласие, сир? — наконец воскликнул он.

— Согласие? Да ты понимаешь, чем это грозит? Ядовитый язык этого человека уже чуть было не разрушил все мои усилия. Меня и так критикуют все, кому не лень, так неужели же я позволю какому-то невежде играть на руку критиканам? Я — позволю? Конечно же, нет. Но его преосвященство архиепископ Кентерберийский настаивает, и если я откажу, последствия для меня будут еще хуже. Да ты хоть понимаешь, в какое затруднительное положение мы попали из-за твоего милого дружка? В какой же несчастливый миг тебе пришло в голову сделать его своим секретарем! Черт побери! Да он одним ударом собирается разрушить твое счастье и запятнать мою честь!

Щеки короля горели. Он утратил привычную простоватость, вылупленные глаза его пылали гневом.

Но даже сейчас Рочестер пытался защитить своего несчастного друга — совесть его светлости была нечиста, он понимал, что на долю Овербери выпали страдания незаслуженные и что это письмо, пожалуй, последняя попытка защитить себя, ибо Овербери явно предвидел худшее. Рочестер старался объяснить это королю, подкрепляя слова энергичными жестами, но его величество разгневался еще сильнее — в нем вновь заговорила ревность.

— Так ты и теперь его защищаешь?! — прорычал он. — Как ты смеешь, ведь он угрожает твоему будущему, он хочет надсмеяться над моими философскими изысканиями о расторжении браков! Боже правый, Робби, что это между вами за любовь такая?!

— Это не любовь, это старая дружба, — твердо ответил его светлость. — А я всегда был и, надеюсь, останусь преданным другом.

— Другом?! Этот худший из людей — твой друг? — Король брызгал слюной, но затем сменил гневный тон на саркастический. — Тогда что ж, я разрешу ему предстать перед комиссией, если ты такой преданный друг.

— Нет, нет! Богом заклинаю, не надо!

— Рад, что ты не до конца потерял разум. Тогда посоветуй, как мне поступить. Как сделать так, чтобы я не нарушил данного архиепископу слова?

— А ваше величество уже дали слово?!

— Робин, ты что, от страха совсем мозги потерял?! Черт тебя побери! Как я мог не пообещать? Я должен был дать слово! Надо сделать так, чтобы я не мог его сдержать, понятно? Вот теперь и скажи, как мне поступить?

В другое время, когда бы он не был так встревожен и растерян, его светлость понял бы, что король задает вопрос неспроста, что в королевской голове уже созрело какое-то решение, и нужно только, чтобы Рочестер высказал вслух то, на что подталкивал его король. Но сейчас Рочестер ничего не понимал.

Наморщив лоб, уставившись в землю, его светлость произнес:

— Над этим надо подумать.

Во взоре короля мелькнуло разочарование, он сухо произнес:

— Совершенно верно! Совершенно верно, над этим надо подумать. И если я желаю сохранить свое достоинство, а ты хочешь жениться на Фрэнсис Говард, ответ должен быть найден.

Король встал, проковылял к кушетке, которую Джибб всегда готовил для дневного сна, и уже другим тоном и чуть ли не зевая произнес:

— Иди, оставь меня теперь.

Глава 26

КОРОЛЬ ДЕЛАЕТ ХОД
На следующее утро король приказал Рочестеру сопровождать его в Виндзор — его величество собирался пробыть там до окончания работы комиссии, заседавшей во дворце Лэмбет.

Его светлость подумал, что хорошо бы навестить Овербери. Может, удастся умолить, упросить его? Может, напомнив о прежней дружбе и пообещав много хорошего в будущем, удастся заставить сэра Томаса отказаться от мести? Потому что, если даже обещанные Овербери улики и не изменят хода дела, скандал все равно поднимется такой, что брак Рочестера с леди Эссекс станет невозможным. Однако в Тауэр его светлость так и не поехал…

Неудивительно, что первые три дня в Виндзоре его светлость пребывал в тоске и раздумьях. Он не решался возвращаться к этому вопросу в разговорах с королем, а его величество, как ни странно, тоже больше об этом не заговаривал. Напротив, его величество вел себя так, будто ничего особенного не произошло и его ничто не заботит.

А потом, на третий день, пришло известие, которое изменило течение событий и окончательно решило неприятный вопрос.

Сэр Томас Овербери скончался.

Он скончался в Тауэре от болезни, которая, как теперь выяснилось, терзала его уже несколько месяцев.

Так написал его величеству лорд-хранитель печати.

Нортгемптон прислал короткую записку и лорду Рочестеру. В ней он сообщал, что, несмотря на суровые условия заключения, для здоровья сэра Овербери было сделано все возможное и что в прошлый вторник его даже посетил личный врач короля сэр Теодор Майерн. Сэр Джон Лидкот видел тело, расследование состоялось, после чего покойный был предан земле.

Его величество послал за Рочестером. Король не делал секрета из своей радости — этот тип «откинулся» как нельзя более вовремя, всего за двадцать четыре часа до того, как он должен был предстать перед комиссией. Так что расторжение брака теперь дело решенное.

Однако Рочестер не разделял монаршей радости. Никакие доводы не могли отвлечь его от мрачных раздумий: он все время помнил о той ужасной обители, в которой принял конец его старый друг. Совесть его светлости была растревожена, он вспоминал былую дружбу, былые надежды, которые они друг на друга возлагали, ту щедрость ума и таланта, которой одарял его сэр Томас, и думал об ужасной судьбе, которая повергла его в узилище.

Он даже в какой-то степени считал себя виновником смерти сэра Томаса, ибо именно из-за его, Рочестера, двоедушия Овербери попал в темницу. Конечно, во многом, что с ним случилось, сэр Томас сам виноват — к чему было проявлять такую строптивость? Но эта мысль не помогала Рочестеру: для человека великодушного горести, которые ему причиняют, — ничто по сравнению со страданиями, которые может причинить он сам. А Робин Карр, при всех своих недостатках, был человеком великодушным до такой степени, что это стало его основной слабостью.

Злобный смешок короля, когда тот объявил Робину, что мать-природа очень вовремя позаботилась о противнике, вселил в сердце Рочестера истинный ужас.

«Вовремя…» Это слово занозой засело в душе его светлости. Да, конечно, смерть сэра Томаса накануне слушания в комиссии была действительно своевременной. Необычайно своевременной. Подозрительно своевременной. Рочестер вздрогнул, и мысли его потекли по новому руслу.

Они сидели вдвоем с королем. Его величество развалился в кресле, небрежно прикрывшись халатом, ибо привезший известие из Лондона курьер застал короля еще в постели. Король был поражен тем, как вдруг изменилось лицо фаворита.

— Что с тобой, Робин?! Ты не заболел, дружок?

Рочестер сурово глянул на короля и медленно ответил:

— Да, заболел.

— Ох, что же с тобой такое? Что мучает тебя? — В выпуклых глазах короля появилась озабоченность.

— Что меня беспокоит? Вы сказали, что Том Овербери умер как нельзя вовремя. Но действительно ли об этом позаботилась мать-природа?

— Конечно, поскольку болезнь — это кара, насланная самой природой, а мне говорили, что он уже несколько недель болел.

— Неужели ваше величество не желал бы его выздоровления?

— Ну уж нет! — Яков чуть ли не засмеялся. — Если б я сказал, что жаждал его выздоровления, я был бы настоящим лицемером.

— Однако факты говорят о другом. Факты говорят, что ваше величество беспокоились о здоровье Овербери, ведь вы послали к нему вашего личного врача!

У Якова челюсть чуть не отвисла от удивления и испуга.

— Я получил записку от лорда-хранителя печати, — сообщил Рочестер, — там говорится, что сэр Теодор Майерн в прошлый вторник посетил Овербери. А в среду он умер — за день до того, как выступить в комиссии. Странная последовательность событий!

— Черт побери! Что это ты такое говоришь?! — В голосе короля зазвучал отнюдь не наигранный гнев.

Его светлость весьма неуважительно покачал головой и, глядя прямо в лицо королю, спросил:

— Почему вы послали Майерна? Майерн должен был лечить человека, чья смерть, говоря вашими же словами, оказалась очень своевременной? Вы ведь сами сказали, что были бы лицемером, если бы хотели его выздоровления!

— Хватит! — Король Яков вскочил. Он дрожал от злости на фаворита, которому сам же и дал слишком много свободы, в том числе свободу говорить подобным презрительным тоном. — Ты, кажется, забыл, с кем говоришь! — Король запахнулся в халат, чтобы придать своей позе величавость. — Иногда, милорд, вы забываете, что я король.

— Иногда, — последовал смелый ответ, — ваше величество сам об этом забывает.

Они глядели друг на друга так, будто готовы были схватиться врукопашную. Обычно румяное лицо короля посерело. Он весь трясся от ярости.

— Ну, я тебе этого, Робин, никогда не забуду, — чуть слышно пробормотал он. — Я еще с тобой рассчитаюсь!

— О Господи! — в ужасе воскликнул Рочестер и закрыл лицо руками. — Ведь именно это я и сказал когда-то Овербери! И, умирая, он, видно, думал, что в его смерти повинен я!

Прозвучавшая в голосе фаворита боль, как ни странно, тронула сердце короля. Привязанность, которую он чувствовал к этому юноше, заставила его забыть гнев, его захлестнула жалость. Он откашлялся и подошел к Рочестеру. Одной рукой король придерживал халат, другой — трепал Рочестера по плечу.

— Ну, теперь-то он на небесах и знает правду, милый, — вот такими необычными словами король решил утешить фаворита. — Теперь-то он знает, что тебя винить не за что. Он поймет, что во всем, что с ним случилось, виноват он сам. Ну что сейчас об этом сожалеть?

Рочестер опустил руки. Лицо его было ужасно.

— Хватит, Робби, хватит. Соберись с силами. Этот мужлан мог разрушить все твои надежды на счастье, и не только твои, но и ее надежды, а если ты по-настоящему ее любишь, тогда ее мечты, ее надежды для тебя еще важнее, чем собственные. Неужто милая бедняжка мало настрадалась из-за своей любви к тебе, зачем же доставлять ей большие страдания, и все из-за злобности этого человека? А что было бы со мной, Робин? Неужели я ничего для тебя не значу? Неужто твоя любовь к Овербери затмевает все другие мысли и чувства, и, оплакивая его смерть, ты забываешь обо всех тех страданиях, которые он принес бы, останься в живых? Отправляйся в Лондон, дружок, к ее светлости и принеси ей добрую весть: передай ей от моего имени, что решение о разводе будет принято и скоро для нее зазвонят свадебные колокола. Поезжай, Робин, и не возвращайся, пока не сможешь добром вспомнить своего старого отца Якова и пока не поймешь, что нет у тебя на свете друга ближе, чем я.

Рочестер поклонился и молча вышел. А король погрузился в раздумья.

Его светлость вернулся в город и остановился в своих покоях во дворце. Оправившись от первого шока, он уже не был столь бескомпромиссен и жесток к себе. Во многом король прав: Овербери угрожал не только ему, но и королю Якову и Фрэнсис. Так что хватит плакать — если не ради себя самого, то ради них. В конце концов, король имел полное право защищаться и всеми возможными способами противостоять тому, кто в открытую угрожал королевскому величию. А поскольку король всегда сам себе судия, то кто он, Роберт Карр, такой, чтобы осуждать его?

И все же сердце его светлости было полно печали. Сразу по прибытии он отправился в Нортгемптон-хауз к лорду-хранителю печати.

Он застал старого графа в библиотеке — тот усердно трудился над теми вопросами, которые когда-то были в компетенции Овербери. Рочестер не мог не почувствовать горечи, когда увидел, как скоро его светлость прибрал к рукам все нити политики и как быстро его, Рочестера, от дел отстранили — теперь ему сообщали лишь о том, о чем считали нужным сообщить.

Нортгемптон тепло приветствовал гостя. Как и король, он упомянул о крайне удачной по срокам кончине Овербери, как и король, он увидел в этой смерти большую выгоду для дела Рочестера. Однако лорд-хранитель печати вынужден был признать, что смерть Овербери породила нежелательные слухи. Агенты сообщают, что площадь возле собора Святого Павла и прочие места сбора горожан бурлят — впрочем, злобные разговоры всегда были уделом праздных. Поговаривают, что Овербери отравили и что рука, поразившая его, поразила в свое время и принца Генри.

— Ну и пусть болтают, — с презрительной улыбкой добавил старый граф. — Тем скорее иссякнут. Самое главное, что смерть этого типа положила конец всем нашим печалям.

— Однако я бы хотел, чтобы конец был достигнут не ценой чьей-либо жизни, — произнес Рочестер.

Старые хитрые глазки изучали молодого человека. Граф вздохнул:

— Да все бы этого хотели. Но никто ни в чем не виноват. Для этого человека было сделано все возможное. Как я вам сообщал, его лечил личный врач короля, однако его уже никто не мог спасти.

Рочестер с подозрением глянул на старика — интересно, знает ли он что-нибудь наверняка? Но лицо графа было непроницаемым.

Рочестер пробормотал какие-то ничего не значащие слова и осведомился, где можно найти Фрэнсис. Нортгемптон сообщил, что она сейчас здесь.

И когда шею Рочестера обхватили милые ручки, он наконец-то забыл свои горестные мысли. Это был тот бальзам, в котором нуждалась его изболевшаяся душа. Ее светлость побледнела и похудела, под глазами у нее легли тени, глаза лихорадочно блестели. Рочестер понял, что все это — результаты страданий, причиненных Овербери, ибо ей угрожало возвращение в тот самый ад, из которого она так жаждала выбраться. И держа ее в объятиях и чувствуя, как невыносимо было бы для него потерять это драгоценное существо, Рочестер пришел к той самой мысли, к какой его подталкивал король и Нортгемптон: Овербери умер как нельзя вовремя.

Глава 27

СВАДЬБА
После того, как жюри матрон[1118] представило свое заключение, комиссия вынесла решение: брак аннулирован, графиня Эссекс снова становится леди Фрэнсис Говард. Случилось это через неделю после смерти сэра Томаса Овербери.

Семеро членов комиссии, которые голосовали в пользу такого решения, заслужили бесконечную благодарность короля; пятеро других, голосовавших против, заслужили его молчаливый гнев. Не смягчило гнева и знание того, что мнения подданных, как благородного происхождения, так и из простых, разделились почти в той же пропорции, что и голоса судей.

Шесть недель спустя его величество представил новые доказательства безмерной своей любви к Рочестеру, сделав его графом Сомерсетом и даровав баронство Брансептское — богатые угодья этого баронства были присоединены к уже имевшимся обширным владениям того, кто семь лет назад владел лишь переменой платья.

Теперь и двор, и весь город говорили только о предстоящей свадьбе. Дабы отметить событие с подобающим размахом, король, заглянув в казну и увидев, что она совершенно пуста, продал принадлежащие короне земли, и все до последнего пенни было истрачено на подарки и пиры, которые длились неделю. Само же бракосочетание состоялось 26 декабря.

Леди Фрэнсис, одетую в непорочно-белое, с распущенными волосами, вели к алтарю гостивший при английском дворе герцог Саксонский и дядюшка Нортгемптон — он-то был твердо уверен, что в результате этого брака все его амбиции будут наконец-то удовлетворены.

Ее светлость всегда отличалась хрупкостью, а в эти последние месяцы так исхудала, что черты ее обрели почти неземную воздушность, а в глазах светился чуть ли не страх — все приписали эти перемены ужасам ее предыдущего брака.

После банкета в Уайтхолле, после маскарада, специально подготовленного к бракосочетанию Кампионом[1119], после бала Робин увез новобрачную в Кенсингтон, в деревенский дом, который предоставил ему сэр Баптист Хикс.

Доведенная до нервного истощения напряженным днем и мыслями о предстоящей ночи, невеста устало опустилась в кресло, а жених, одетый в великолепный свадебный наряд из белого шитого серебром атласа, стал перед ней на колени. Стоя в этой рыцарской позе, он взял ее изящную ручку в свои руки и поклялся сполна вознаградить за все те страдания, которые она вынесла ради их любви.

Эта клятва, казалось, вдохнула в нее жизнь.

— Да, все это было, было! — воскликнула она с горячностью, даже странной при крайней ее усталости. — Я на все пошла ради любви к тебе, Робин. Ради того, чтобы ты стал моим и чтобы ничто нам не препятствовало. Помни об этом, Робин. Помни всегда!

— Разве я могу забыть, милая?

Она рассеянно играла его золотыми кудрями.

— Неужели я не заслуживаю прощения? Пусть будет забыто все!

— Прощение? Забвение? — Он рассмеялся и обнял ее за талию. — Милая, ты переутомлена.

— Да, да, — прозвучавшая в его голосе заботливость вызвала у нее слезы. — О, Робин, Робин! — Она взглянула на него с печальной улыбкой. — Мы заранее заплатили, и заплатили дорого, за наше счастье. Теперь от тебя зависит, чтобы ничто не нарушало его.

— Дорогая, что может помешать нашему счастью?

— Я… Я не знаю. Мне страшно.

Он приподнялся, взял ее на руки и так стоял, прижав ее к груди.

— Отдохни, дорогая супруга моя, забудь свои страхи. С ними покончено, покончено со всем злом. Отдохни, родная. — Он нежно поцеловал ее. — Сейчас ты станешь настоящей моей женою.

Но отдохнуть ни духом, ни телом им не удавалось — празднества только начались. Они должны были длиться неделю и с таким размахом, какого не знала ни одна свадебная церемония в Уайтхолле.

На счастливую пару сыпались дары, по ценности своей превосходившие все, что прославило это знаменитое излишествами царствование. Сам король преподнес новобрачной драгоценностей на десять тысяч фунтов. Каждый вечер проходили маскарады: одну пьесу написал Бен Джонсон, другую — Кампион, следующую — сам сэр Фрэнсис Бэкон (этот маскарад он устроил на свои собственные средства. Пьеса была такой экстравагантной, что публика даже начала поговаривать о душевном здоровье автора). Лорд-мэр устроил в честь новоиспеченных графа и графини Сомерсет банкет в Мерчант-Тейлорз-холле[1120], а на том самом поле для ристалищ, где судьба впервые отметила мистера Роберта Карра, состоялся турнир, и все участники были одеты в цвета новобрачных. Более того, ради этого события, похоже, примирились все прежде враждовавшие партии. Даже королева забыла о своей нелюбви к Карру — а уж она-то была яростной противницей аннулирования брака — и преподнесла супружеское ложе, что было недвусмысленным символом примирения. И благородный Пемброк, признанный вождь всех врагов фаворита, тоже участвовал в турнире в костюме цветов графа Сомерсета — зеленом с золотом.

Но на самом-то деле это было лишь временным перемирием, ибо вражда пустила слишком глубокие корни. И последующие события взрыхлили почву.

Дело в том, что брак, такой желанный и давшийся такими трудами, поставил Сомерсета в полную зависимость от Нортгемптона и Говардов. Теперь эта семья, члены которой занимали чуть ли не дюжину видных придворных должностей, еще более укрепила свои позиции.

Очень скоро возникла и мощная оппозиция — Герберты, Сеймуры, Расселы с горечью увидели, что придворные блага монополизированы одним семейством, притом семейством тайных диссидентов.

Сомерсет понимал все это, и собственное положение отнюдь его не радовало. Он искал способы обезопасить себя и с тоской большей, чем когда-либо, вспоминал Овербери. Да, Овербери ему очень не хватало. Ему не хватало основательных суждений и тонких советов бывшего ментора. Сомерсет уже видел, что принял не ту сторону, он заметил, как усиливается антиговардовская группировка, в конце концов в нее вошли почти все, имевшие какой-то голос и вес. Он понимал, что буря обязательно разразится, она сметет и Говардов, и его вместе с ними. Вот теперь он припоминал все предупреждения Овербери, все его предостережения против союза с этим семейством и особенно со старым негодяем Нортгемптоном.

В отчаянии, не зная, как выйти из этого трудного положения, он предпринял, пожалуй, самый опасный из всех совершенных им когда-либо шагов.

Пост государственного секретаря пока еще оставался незанятым, а поскольку казна пустовала и откладывать сессию парламента далее было невозможно, также невозможно было откладывать и назначение. Номинально обязанности, входившие в компетенцию первого министра королевства, выполняли сэр Томас Лейк и сэр Ральф Винвуд (они оба, конечно, надеялись официально занять пустовавший пост), к тому же на него претендовал один из Невиллов.

Его светлость рассмотрел все кандидатуры и остановил свой выбор на сэре Ральфе Винвуде. Это был крупный, смуглый джентльмен с полным румяным лицом, окладистой черной бородой и спокойными, глубоко посаженными глазами. Он весьма старательно искал расположения лорда Сомерсета, а на свадьбу явился с многочисленными роскошными дарами. К тому же он обладал хорошими способностями и быстрым умом, и Сомерсет надеялся найти в нем второго Овербери — того, кто взял бы на себя все труды, а славу оставил своему патрону.

Как всегда, послушный воле фаворита, король подписал назначение, и пост достался тому из трех кандидатов, который, на первый взгляд, казался окружающим наименее подходящим. Невиллу были выделены какие-то незначительные привилегии, и он, раздосадованный, ушел в отставку. Но иначе повел себя сэр Томас Лейк. Его-то претензии были самыми обоснованными, поскольку за спиной были годы безупречной службы и богатый опыт, приобретенный еще в царствование Елизаветы. Он принял назначение Винвуда как оскорбление со стороны Сомерсета, посчитал себя униженным и перешел в лагерь врагов — он стал противником самым яростным и боевым и ждал возможности свести с фаворитом счеты.

Прежде чем эта возможность ему представилась, прошел целый год, богатый событиями год.

В июне умер граф Нортгемптон — этот свой последний в жизни поступок он совершил с характерной для него помпезностью и тщеславием. По иронии судьбы он всего лишь несколько месяцев наслаждался должностью, к которой стремился, ради которой интриговал всю жизнь.

Должность лорда-хранителя печати перешла к Сомерсету. Саффолк унаследовал казначейство — ту самую вотчину, которую так долго вожделел и так недолго распахивал Нортгемптон, а должность лорда-камергера, которую прежде занимал Саффолк и о которой отчаянно мечтал Пемброк, также досталась Сомерсету. Пемброк полностью отвечал требованиям, предъявляемым к этой должности, к тому же его поддерживала королева, однако король, похоже, в своей любви к фавориту никакого удержу не знал. Как не знала границ и алчность фаворита.

Все эти перемещения и назначения породили новых врагов. Сомерсет рассорился с Ленноксом и Хэем из-за испанского вопроса, и вообще внешняя политика, которую теперь Сомерсет вел сам, пришла в расстройство. Все это несказанно его раздражало.

Испания и Австрия объединились против протестантских государств. Курфюрст Саксонский почувствовал опасность и обратился к своему тестю, королю Якову, с просьбой выполнить союзнический договор. Сомерсет попал под подозрение из-за происпанских симпатий — на эту сторону его склоняли Говарды.

Растерянный, перепуганный ходом событий, которыми он не мог, да и не способен был управлять, он все сильнее тосковал по Овербери. Овербери сумел бы увидеть всю картину в целом, сумел бы указать безопасный путь! И думая о печальном конце друга, Сомерсет все чаще корил себя и впадал во все большую тоску и раздражительность.

Он стал ссориться с королем, а поскольку серьезных аргументов, которыми раньше снабжал его Овербери, у Сомерсета теперь не было, он возмещал их отсутствие строптивостью, крайне неуважительным тоном, даже грубостью, и его величество настолько был возмущен, что сделал серьезное предупреждение. Перед таким предупреждением вынужден был склониться и упрямый Сомерсет.

— Робин, тебе следовало бы помнить, что всем своим существованием, за исключением разве плоти и крови, ты обязан мне.

— За что я и плачу вам такой преданностью, которую вы не встретите ни у кого, в том числе и среди тех, кто обязан вам плотью и кровью, — последовал ответ.

Король, нахмурившись, разглядывал строптивца.

— Мне что, следовало бы бичевать себя за то, что я сам возвысил человека, посмевшего пронзать мой слух подобными речами?

Его светлость презрительно передернул плечами и отвернулся, а король вскочил в крайнем гневе.

— Ах ты невежда! Черт побери, не дай Господь, если я решу, будто ты меня презираешь или умаляешь мое достоинство, ибо тогда моя любовь к тебе обратится ненавистью! Уйди прочь! Уйди и поучись, как следует себя вести, прежде чем снова предстать предо мною и прежде чем я смогу смыть из моей памяти твои ошибки. Иди!

Сомерсет мрачно поклонился и вышел вон, а король, уязвленный в лучших чувствах, расплакался, словно женщина, к которой охладел любовник.

Единственной, к кому Сомерсет сохранил нежное отношение и ласковую приязнь, была его графиня — та самая, которая когда-то помогла ему преодолеть его собственные предубеждения и его собственную неуверенность в себе.

Они перебрались из Кенсингтона в Честерфорд-парк, возле Теобальда, а потом, поскольку здоровье графини оставляло желать лучшего, переехали в Айлуорт. Здоровье жены немало заботило Сомерсета, и он относился к ней с неизбывной нежностью. Но даже в ее присутствии он не мог избавиться от меланхолии — порождения все возраставших трудностей, глухой враждебности окружающих и собственной растерянности.

Он, как и большинство мужей, чья душа трепетала в тревоге, поверял ей свои горести, откровенно рассказывал о прошлом и особенно о той неоценимой помощи, которую оказывал ему Овербери, он изливал ей свои жалобы, и эти его воспоминания об Овербери еще сильнее мучили ее и без того больную совесть. А он, к пущему ее расстройству, все горше корил себя за постигшую участь Овербери.

Фразы из последнего письма Овербери жгли его душу:

«Твоя жизнь станет гнусным примером предательства и назиданием тем, кто задумает совершить подобное… Ты показал низость души, а я виновен лишь в том, что доверился тебе… На мою долю выпали страдания, неведомые другим… И ты, виновник этих страданий, ты, который должен был бы любить меня безмерно, сгинешь сам, как сгинул я».

Однажды он вслух процитировал эти страшные строки, и ее светлость, побледнев и задохнувшись от ужаса, подбежала к нему, обхватила его златокудрую голову руками и прижала к груди, как бы стремясь уберечь от мириад терзавших его мыслей.

— Возлюбленный мой, ты видишь лишь плоды, но не семена! Как можешь ты корить себя за его страдания, если это он виноват в страданиях твоих?

— Но ведь из-за моего предательства он попал в застенок и там сгинул!

— Условия его заточения вовсе не были бы такими строгими, если бы он сам до этого не довел.

— Может быть… И все же порой я чувствую себя убийцей. А ведь я так его любил…

Она застонала и прижала его к себе еще крепче.

— Ты же не хотел этого! Ты никогда не желал ему смерти. Да если б и так, кто посмел бы обвинять тебя? Ты поступил так, защищая себя, чтобы спасти от крушения свою жизнь — свою и мою. И мою! Неужели ты забыл об этом? Неужели ты простил ему те ужасные слова, что он сказал тебе в ночь ссоры? Другой на твоем месте заколол бы его на месте за эти слова без всякой жалости.

— Пусть бы я тогда его убил, — ответил он. — Это было бы честнее. Но между нами было столько всего… Он служил мне так преданно, с такой любовью! Я был связан с ним такими прочными узами, я так в нем нуждался…

— Но если бы он был жив, он разбил бы в прах все твои надежды. Он приговорил бы меня до смерти быть женой Эссекса, а ты… О, мой дорогой, мой дорогой! Твой ум в смятении. Ты помнишь лишь часть того, что было им сделано.

— Потому что я тоскую по нему и нуждаюсь в нем более, чем когда-либо. Потому что без него я чувствую себя беспомощным. Да, вот я и сказал! Теперь я понимаю, как мне следовало поступать. Мне следовало понять, что разум его болен, мне следовало терпеливо объяснить ему, как много значило для меня это аннулирование брака, как зависело от этого мое счастье. Я бы растопил его сердце, я уверен. Он любил меня… А я… Я оставил его подыхать, словно крысу, в ловушке, в которую сам и загнал.

— Робин! — вскричала она, и это был крик боли. — Если я хоть что-то для тебя значу, не терзай меня более такими словами!

— Ах! Прости меня, любимая. — И он погладил ее бледное, измученное личико.

— Время исцелит твои страдания, — уверила она.

— Время? — Он смотрел перед собой глубоко запавшими и печальными глазами. — Время сделает эту потерю еще горше. Потому что с каждым днем его отсутствие становится для меня все тяжелее.

— Забудь обо всем, — прошептала она с горячей мольбой. — Забудь о делах, о долге, о заботах, о дворе. Тщеславие не приносит счастья. Давай заживем тихо, спокойно в Рочестере или в Брансепте, где пожелаешь! У меня есть ты, у тебя есть я. Разве этого недостаточно, мой Робин? Давай удалимся от света, и мы найдем мир.

Да, пока он слушал ее, он так и думал. Но тот, кто вкусил власти, уже не может без нее существовать, она становится наркотиком.

Глава 28

МИСТЕР ВИЛЬЕРС
Возможность, которую терпеливо ожидал мстительный сэр Томас Лейк, открылась в марте следующего года в Кембридже.

Город посетил сам король в сопровождении принца Чарльза, отдавая дань уважения как самому университету, так и его почетному ректору графу Саффолку. Его величество сопровождала огромная свита, и всем было заметно, что в свите присутствуют всего семь дам, и все они связаны кровными или брачными узами с семейством Говардов. Это произошло в результате намеренной забывчивости Саффолка: он забыл пригласить королеву. Его забывчивость углубила разрыв между Говардами и оппозицией.

В числе многих предложенных его величеству увеселений была комедия «Невежда», написанная на латыни одним из студентов и представленная в Клер-холле студентами колледжа Королевы. По этому случаю Клер-холл был пестро украшен, а для короля сооружен специальный подиум, на котором он и восседал в компании графа и графини Сомерсет, графа и графини Саффолк.

Его величество показал большой интерес к этому высокоученому зрелищу, а отнюдь не смягченный латынью грубый юмор вызывал у короля приступы гомерического хохота. Однако в этот вечер для короля нашелся еще один предмет интереса.

В антрактах король оглядывал публику и приметил изящно сложенного молодого человека чуть старше двадцати лет на вид. Молодой человек был облачен в черный костюм, который когда-то, возможно, гляделся щегольски, но теперь изрядно обносился, однако потрепанный наряд не мог скрыть грации в движениях, а в лице, обрамленном блестящими каштановыми волосами, его величество приметил внутреннее благородство.

Король удостоил молодого человека долгим взглядом — он вообще не скрываясь пялился на все, что привлекало его внимание. Он даже пошел еще дальше — указал на незнакомца графине Саффолк. Молодой человек, заметив это, залился краской и неловко переминался с ноги на ногу.

Среди приметивших интерес короля был и сэр Томас Лейк. Его темные глаза зажглись интересом, лицо приняло озабоченное выражение.

Пока шел следующий акт, сэр Томас тихонечко пробрался сквозь публику, и когда наступил антракт, молодой человек обнаружил рядом с собой высокого, представительного и богато одетого придворного, который, приятно улыбаясь, искал с ним знакомства. Придворный начал расспрашивать юношу о нем самом и о его семье. Беседуя с молодым человеком, сэр Томас не упускал из виду и королевской трибуны: интерес его величества к незнакомцу нисколько не уменьшился, он теперь разглядывал не только милого юношу, но и стоявшего с ним придворного.

Молодой человек отвечал сэру Томасу с обезоруживающей искренностью. Его зовут Джордж Вильерс, родом он из Лестершира, где его род живет вот уже четыре сотни лет. Отец умер около десяти лет назад, оставив их в довольно стесненных обстоятельствах. Молодой человек недавно вернулся из Франции, где завершал свое образование, ненадолго заезжал домой, чтобы обнять матушку, а сейчас направляется в Лондон искать удачи. Приезд короля и двора в Кембридж, естественно, возбудил его любопытство, вот он и задержался здесь.

— Так вот чему я обязан знакомству со столь замечательным молодым джентльменом! — заявил придворный, чем окончательно смутил юношу. — Меня зовут Лейк, сэр Томас Лейк. Когда прибудете в город, спросите меня в Уайтхолле. Буду рад вам услужить.

Каким бы амбициозным мистер Вильерс не был, ему и в самых смелых мечтах не могло привидеться то будущее, которое начертал для него сэр Лейк. Он в удивлении разглядывал этого великолепного и могущественного джентльмена; бедный мистер Вильерс и предположить не мог, что настанет день, когда он возвысится над сэром Лейком в той же степени, в какой тот сейчас возвышался над ним. Поэтому он поблагодарил сэра Лейка, причем высказал благодарность в такой изящной и вежливой форме, что сэр Томас возликовал еще больше — нет, решительно этот малый вполне пригоден для того проекта, который уже приобрел некоторые очертания в талантливой голове сэра Лейка. И развитие этого проекта во вполне зрелое предприятие произошло гораздо быстрее, чем мог ожидать сам сэр Томас. Мистеру Вильерсу не придется разыскивать сэра Томаса в Уайтхолле — судьба распорядилась так, что мистер Вильерс отправился в Уайтхолл вместе с сэром Томасом.

Первые намеки на благоприятное развитие событий появились уже в третьем антракте.

Сэра Томаса внезапно призвал к себе сам король и засыпал его вопросами о восхитительном молодом человеке.

Сэр Томас по собственной инициативе приукрасил полученную информацию. Этот молодой человек принадлежит к вполне добропорядочному роду, который в последнее время, увы, пришел в упадок. Более того, покойный батюшка сего юноши заслужил за свою непоколебимую верность самых высоких почестей, однако, как это, к сожалению, бывает, благосостояние обошло его стороной. (Откровенно говоря, сэр Томас не владел никакими доказательствами вышесказанного, однако догадывался, что если король действительно заинтересовался этим пареньком, никаких доказательств и не потребуется).

Король пожелал, чтобы после спектакля ему представили достойного юношу — прощание его величества со студенческой братией изрядно затянулось, ибо король обратился к молодому человеку с отеческой речью, а тот, покраснев и стараясь прикрыть обтрепанные манжеты, стоял перед его величеством навытяжку. Король выразил желание видеть мистера Вильерса в Уайтхолле, дабы сполна возместить несправедливость, причиненную его покойному батюшке.

Мистер Вильерс совершенно растерялся, услышав эти слова, еще больше смутило его прикосновение к щеке двух мягких царственных пальцев, а также многочисленные обращенные на него взгляды. Особенно же поразил его холодный взгляд пары голубых глаз, принадлежавших роскошному золотоволосому вельможе, который стоял рядом с королем.

Мистер Вильерс нашел подходящие слова благодарности и, все еще терзаемый недоумением, позволил сэру Томасу Лейку себя увести — сэр Лейк не желал упускать его из виду. Сэр Лейк окончательно убедился, что этот потрепанный Адонис[1121] может стать тем самым рычагом, с помощью которого он свергнет графа Сомерсета с его высот.

Мистер Вильерс счел инцидент исчерпанным. Тем большим было его замешательство, когда наутро, проснувшись в своей затрапезной гостинице, он обнаружил, что сэр Лейк терпеливо дожидается его пробуждения, оседлав единственный да и то поломанный стул. Этот светский господин сообщил мистеру Вильерсу, что его величество бесконечно очарован молодым человеком и повелевает присутствовать сегодня вечером на латинской пасторали, которую также дают в Клер-холле. Сэр Томас осведомился, в какой степени мистер Вильерс владеет латынью, на что тот честно и откровенно отвечал, что ни в какой. Великолепный придворный был явно разочарован, но после минутного размышления заявил:

— Не важно. Тот тоже латыни не знал… Его величество, несомненно, охотно займется вашим обучением.

Мистер Вильерс ничего из сказанного не понял, а сэр Томас не утруждался объяснениями. Он торопил мистера Вильерса, и когда молодой человек облачился в свой черный костюм, оказалось, что при дневном свете наряд выглядит еще более потрепанным, чем при вечернем. Потому новоявленный ментор сгреб молодого человека в охапку, и все время до обеда они провели в мастерских портных и у галантерейщиков Кембриджа.

Мистер Вильерс видел, какие тратятся на него деньги — таких сумм он и в руках-то никогда не держал, — и в какой-то момент все же потребовал объяснений. К тому же его несколько раздражала снисходительность, с которой обращался с ним этот выдающийся придворный, мистера Вильерса даже не спросили, нуждается ли он в подарках.

Сэр Томас улыбнулся с видом бесконечного терпения и решил ответить откровенно, как человек, который уже не видит смысла уклоняться.

— Разве я не говорил, что вы весьма понравились королю и что он желает познакомиться с вами поближе? Это, сэр, сулит вам большую удачу. Я же вижу свою обязанность в том, чтобы с готовностью служить удовлетворению королевских желаний. Когда вы получше узнаете нравы двора, вы поймете, что это — вернейший путь к успеху.

Джентльмен говорил так, будто мистер Вильерс уже утвердился при дворе, и у мистера Вильерса даже дыхание захватило. Он не мог произнести ни слова и лишь удивленно глазел на сэра Томаса. А тот решил прибегнуть к еще большей откровенности:

— Так что я вовсе не безрассудно щедр. Опыт подсказывает мне, как высоко может взлететь тот, кого король отметил своим вниманием. И если я могу снабдить вас всем необходимым для такого возвышения, вы не оставите мои труды без награды. Когда вы вознесетесь на предначертанные вам высоты, вы отплатите мне тем, что в свою очередь протянете руку помощи.

Конечно, сэр Томас был не до конца правдив, однако это заявление смягчило уязвленное самолюбие, и мистер Вильерс счел все происходящее — в том числе и закупленные для него наряды — простым авансом, который он в будущем вернет. Настроение его значительно улучшилось.

Вечером лорд Сомерсет сидел в Клер-холле рядом с королем и, прикрывшись рукой, позевывал, поскольку латинская пастораль, так восхищавшая его величество, была безнадежно скучна. И вдруг заметил великолепную фигуру в темно-красном бархате и шелковом плаще, из-под которого виднелась шпага на золоченой перевязи. Над всем этим великолепием возвышалось редкой красоты юное лицо в обрамлении тяжелых каштановых волос. Рядом с блистательным незнакомцем был сэр Томас Лейк, и только потому его светлость узнал в роскошно одетом молодом человеке вчерашнего потрепанного юношу из Лестершира.

Интересно, с чего бы сэру Томасу трудиться над превращением вороны в веселую сойку? Отыскав ответ, лорд Сомерсет хмыкнул — это не стоило таких трудов! Из презрительно-уверенного настроения милорда не вывел и тот факт, что в антракте блуждающий взгляд короля приметил молодого человека. Его величество кивком подозвал мистера Вильерса к себе.

Его величество поговорил о пьесе, процитировал особенно запомнившиеся ему строки и осведомился, что думает о них мистер Вильерс. Тот, не будучи дураком и потому не пытаясь скрыть свое незнание латыни, честно отвечал, что поскольку он не понял ни слова, то просто с удовольствием следил за перемещениями актеров по сцене и за их жестикуляцией — тем более, что заранее постарался узнать содержание пасторали.

Лицо короляопечалилось. За его спиной раздался смешок лорда Сомерсета, и, когда мистер Вильерс вернулся на свое место, король не преминул упрекнуть фаворита — а это в последнее время уже вошло у его величества в привычку.

— Ты несправедлив, Робби, ведь если бы не я, ты бы тоже оставался невеждой.

Сомерсет покраснел, губы его решительно сжались. Он слегка помедлил, но ответил вежливо и ровно:

— Ваше величество неверно меня поняли. Я усмехнулся над тем, что человек тратит время на пьесу, в которой не понимает ни слова.

— Однако тот, кто, на первый взгляд, тратит время зря, может на самом деле что-то и выиграть. Сэр Томас привел его сюда вовсе не ради пьесы.

— А также потрудился сводить к портным…

— Ах, ах! Но разве ты не заметил, как хорошо этот молодой человек носит наряды? Сэр Томас просто хотел доставить мне удовольствие.

— Сир, сэр Томас оказал вам не очень хорошую услугу, если рассудил, что вам так легко доставить удовольствие.

Его величество нахмурился и умолк — он уже приучился помалкивать, когда любимый Робин переходил к такому тону. Но он не собирался забывать ни тона, ни огорчения, которое этот разговор ему доставил.

По этой или по какой иной причине, но король изрядно задержал придворную публику после представления, ибо снова подозвал к себе мистера Вильерса. А в конце приказал тому явиться завтра на банкет в Тринити-колледже. После банкета начались танцы.

Именно танцы сослужили мистеру Вильерсу самую благоприятную службу: своей грацией и искусностью он привел в восхищение всех (еще бы — он отличался в этом искусстве еще во Франции). Ему наговорили столько комплиментов, что он ощутил себя чуть ли не таким же образцом элегантности, каким предстал в его глазах сэр Томас Лейк. А тот со скучливой усмешкой на хорошо очерченных губах наблюдал, как король восторженно пялится на мистера Вильерса, как глупо он с этим молодым человеком заигрывает, в какие дебри учености его величество пускается, лишь бы покрасоваться перед юным неучем. Сэр Томас чувствовал презрение к неразборчивому монарху — как же легко возбудить его восторг!

Однако сэр Томас постарался скрыть свое отношение и продолжал упорно трудиться над тем проектом, основание которого заложил в Кембридже. Вернувшись со своим протеже в Уайтхолл, он начал искать милостей графа Пемброка, который жаждал получить должность лорда-камергера и не мог простить, что она уплыла к Сомерсету; он искал милостей архиепископа Эббота, который все еще пылал справедливым негодованием по поводу аннулирования брака графа и графини Эссекс и видел в этом происки Сомерсета; он искал милостей королевы, которая тут же возлюбила прежде ненавидимого сэра Лейка, — она была оскорблена тем, что ее не пригласили на кембриджские празднества и, возможно, несправедливо винила в этом Сомерсета: ведь Саффолк был его тестем.

Каждому сэр Томас представил открытого им молодого человека, предназначенного исполнить роль клина, которым вышибут другой клин — Сомерсета. Все вышеперечисленные с охотой вступили с сэром Томасом в сговор, хотя ее величество королева и сомневалась в целесообразности предприятия. Она за свою жизнь насмотрелась на всех этих фаворитов и знала, что они подобны скорпионам — добившись цели, они не могут не укусить того, кто доставил их на вершину. Сегодня мистер Вильерс кажется робким скромником, преисполненным благодарности к своим покровителям. Но таким был когда-то и Роберт Карр, и мистер Вильерс со временем может стать таким же, каким стал Роберт Карр. Однако попытаться все же стоило. Был составлен настоящий заговор, собраны необходимые средства для экипировки нового фаворита и для приобретения должности королевского виночерпия, каковая давала ему возможность официального пребывания при дворе.

Сомерсет хранил спокойствие. Он всего лишь раз, и то в Кембридже, выказал свое отношение к новой королевской пассии и теперь просто игнорировал молодого джентльмена из Лестершира. Но продолжалось это недолго, пока не произошло одно поистине возмутительное событие, ясно показавшее, какие козни затеваются против его светлости и кто за ними стоит.

Граф Пемброк давал обед для избранных друзей в Бейнардкасле. Был приглашен и сэр Томас, он же произносил тосты. Гостей собралось не меньше дюжины и среди них не было никого, кто бы не поклялся в вечной ненависти к Сомерсету, здесь были также Герберт, Гертфорд и Бедфорд. Встретились они с определенной целью: объединить усилия в дальнейшем продвижении нового фаворита ради полного уничтожения прежнего. Заговорщики пришли к решению, что следующим шагом будет получение мистером Вильерсом рыцарского звания и должности королевского постельничего. Как уверил собравшихся сэр Томас, королева будет на их стороне — а союзник она тем более ценный, что король всячески стремится продемонстрировать несуществующее семейное согласие.

Компания вернулась в Вестминстер в весьма приподнятом настроении. Обильные возлияния возбудили боевой дух джентльменов до такой степени, что когда они на Флит-стрит увидели в окне мастерской художника выставленный на продажу портрет графа Сомерсета, то столпились вокруг и принялись выкрикивать оскорбления картине — они ведь не могли прокричать те же оскорбления в лицо оригиналу. Один из джентльменов распалился до такой степени, что приказал своему слуге бросить в портрет грязью.

Из мастерской выбежал разгневанный художник, а веселая компания покатила дальше, гордясь своим подвигом. Художник же отправился в Уайтхолл к лорду Сомерсету.

Его светлость выслушал рассказ и хотя слегка переменился в лице, все же сдержался и лишь посетовал, что это всего лишь пьяная выходка, и как пьяная выходка недостойна его внимания и серьезного разбирательства. Однако он выспросил у художника имена веселых джентльменов, после чего щедро вознаградил жалобщика. Оставшись в одиночестве, он задумался над происшествием.

Все перечисленные джентльмены были не только открытыми противниками его самого и Говардов, но также были замечены в явной поддержке мистера Вильерса. И его светлость пришел к заключению, что следует отплатить их протеже тем же, что они проделали с его портретом.

Случилось так, что через несколько дней кузен графа Сомерсета, молодой Карр, которому его светлость приискал при дворе местечко, прислуживал королю за трапезой. И вот этот-то дальний родственник совершил нечаянную оплошность — опрокинул на великолепный шелковый костюм мистера Вильерса супницу.

Мистер Вильерс был по натуре человеком веселым и дружелюбным, но в силу малого придворного опыта еще не умел с достоинством выходить из подобных ситуаций. Разозлившись от причиненного ему ущерба и заподозрив в случившемся нечто большее, чем простую неловкость, он в гневе вскочил, опрокинул стул и нанес молодому шотландцу такой удар по голове, что тот зашатался.

Сидевшие поблизости сотрапезники вскочили, чтобы урезонить разбушевавшегося мистера Вильерса.

Мистер Вильерс сразу же осознал чудовищность и бестактность своего поступка, но вряд ли понимал, какое за этим может последовать наказание. Он замер на месте с крайне глупым видом, а с его великолепного камзола медленно капал на пол суп. Молодой же Карр, устоявший после удара на ногах, заслужил всеобщее восхищение своей выдержкой. Он повернулся к королю, прищелкнул каблуками и поклонился, как бы желая сказать, что слишком уважает его величество, чтобы позволить себе хоть как-то отреагировать на подобное оскорбление.

Его величество сидел с отвисшей челюстью и молча наблюдал эту дикую сцену.

Сомерсет холодно посверкивал глазами. Губы его кривила презрительная ухмылка.

Сидевшие за длинным столом сотрапезники (в общей сложности их было около дюжины) и где-то около полудюжины прислуживавших джентльменов в ужасе ожидали развязки.

Наконец, после паузы, тщательно рассчитанной на то, чтобы усилить напряжение, Сомерсет заговорил. Его холодный голос буквально разрезал тишину и слова прозвучали именно такие, какие и должен был в данных обстоятельствах произнести лорд-камергер.

— Стража! — сказал он, и его кузен, с готовностью повинуясь приказу, рванулся к дверям.

На лицо короля упала тень, однако он молчал. Уважение к правилам этикета боролось в нем с личным пристрастием.

В зал вошел офицер стражи — весьма живописная фигура в красном бархате, шляпа с плюмажем покоилась под мышкой, а левая рука в перчатке — на рукояти сабли. Шпоры музыкально позвякивали при каждом шаге. Он остановился и, серьезный и бесстрастный, ожидал приказаний, которые вновь вполне естественно были отданы лордом-камергером.

— Капитан, соблаговолите проводить мистера Вильерса в отведенные ему апартаменты. Выставите у его дверей караул. Пусть караул ждет решения его величества.

Мистер Вильерс сделал было движение в сторону короля, но его величество мановением руки приказал ему молчать.

— Да, да, — хриплым голосом буркнул его величество. — Вам лучше удалиться.

Молодой человек овладел собой, поклонился и вышел в сопровождении офицера. Король проводил его долгим взглядом.

Сидевшие за столом посмели наконец пошевелиться. Лорд Сомерсет громко вздохнул и произнес:

— Мистер Вильерс еще слишком юн, слишком горяч и слишком плохо знает устав.

— Но это может служить и извинением, — пробормотал король. Его светлость поднял брови:

— Придворный устав не предусматривает подобных извинений.

— Придворный устав! — чуть ли не удивленно воскликнул король. — Ха!

Сомерсет кивнул прислуживавшим за столом джентльменам, дабы они продолжали свою деятельность. Но король резко поднялся и коротко приказал Сомерсету следовать за ним.

Его величество заговорил только тогда, когда вошел в свои покои и уселся в мягкое кресло.

— Что это за глупости по поводу устава? — спросил он, не глядя на Сомерсета.

Фаворит стоял в непринужденной позе у стола, на который король опирался локтем. Слегка улыбнувшись, он объяснил то, что в объяснениях, по сути, не нуждалось:

— Как ваше величество и сами прекрасно знаете, я сослался на устав придворной службы, введенный королем Генрихом VIII, в котором ясно говорится о наказании за проступок, подобный тому, что совершил мистер Вильерс. За удар, нанесенный в присутствии короля, ударивший карается отсечением кисти руки. В обязанности лорда-камергера входит соблюдение этого устава. Я, по должности, должен также присутствовать при прижигании культи.

Король мысленно представил себе эту картину и содрогнулся. Во взгляде его появилась паника.

— Нет! Нет! Неужели ты полагаешь, что я должен руководствоваться уставом, придуманным этим старым кровопийцей?

— Кровопийца он или нет, но он был королем Англии, и королем славным, а его уставы и до сих пор хорошо служат.

— К черту эти ваши хорошие законы! К черту тебя, Робби! Неужели ты не понимаешь, как я буду страдать, если парню изуродуют руку? Да даже подумать об этом и то страшно!

— Тогда любой сможет повторить подобное преступление.

— Ах ты, бессердечная тварь! Я не потерплю такого, это я тебе говорю! — и король в сердцах хлопнул ладонью по столу.

Сомерсет спокойно поклонился. Он даже улыбался:

— Но я и не настаиваю, сир.

— А я думал, настаиваешь… Хорошо.

— Думаю, достаточно будет, если его отошлют назад — его манеры более пристойны в Лестершире, чем в Уайтхолле.

— А это уж мне решать!

— Но решение подобного вопроса унижает ваше королевское достоинство.

— Я сам в состоянии хранить свое королевское достоинство!

— Однако это также входит в обязанности лорда-камергера…

— Придержи свой злобный язык! Что ты постоянно придираешься к несчастному пареньку? Я начинаю думать, Робби, что ты действительно с радостью отрубил бы ему руку. Ха!

— Для меня вполне достаточно его отъезда.

— Он никуда не поедет!

— Не поедет? — Лицо милорда приняло надменное выражение. — Жду приказаний вашего величества касательно этого человека.

Король мрачно смотрел в холодное лицо фаворита. Король был обижен.

— Пришли его сюда. Я дам ему урок придворного этикета, этого вполне достаточно!

— Его величество весьма милостивы!

— И ты это прекрасно знаешь. Если б не мое мягкосердечие, я не вынес бы твоих вечных насмешек. В последнее время ты что-то стал слишком неблагодарным. Чем выше я тебя возношу, тем невыносимее ты становишься. Вот какова твоя благодарность! Я просто тебя распустил.

— Но разве не мое глубокое уважение к вашему величеству повелевает мне наказать того, кто проявил неуважение?

— Ты прекрасно знаешь, что я не об этом говорю! Твое неуважение проявляется в тоне, который ты принял в разговорах со мною, а я этого не потерплю! Ни от кого!

— Однако вы согласны терпеть неуважение большее, если прощаете удар, нанесенный в вашем присутствии.

— То была простая горячность! Парнишка был разгневан — и справедливо — неуклюжестью твоего родича!

— Ах, так, теперь в обидчики вышел мой родич! Господи, ваше величество находит замечательные оправдания для мистера Вильерса. — В голосе Сомерсета звучала горечь. — Несколько дней назад друзья этого юного выскочки забросали грязью мой портрет, выставленный на Флит-стрит. И все же его величество запрещает мне принимать против него даже самые мягкие меры, хотя грязью мой портрет был забросан совсем не случайно.

— Что, что? — Глаза короля сузились. Сомерсет вздохнул, затем рассмеялся:

— Вы и сейчас прощаете этого человека под предлогом того, что его оскорбили намеренно.

— Вот оно! Тот увалень, который перевернул суп, — твой родственник. Неужели ты думаешь, что я ничего не понял? Я многое вижу, почти все, Робби, уж ты-то должен знать.

Теперь Сомерсет по-настоящему разозлился. И в открытую проявил свою злобу — она вылилась в горячих жалобах. Всегда так было, заявил он. Король всегда прислушивался к любому, только не к нему, его все время оскорбляют, а король запрещает отвечать на оскорбления, его величество благосклонно выслушивает все гадости, которые говорятся в его, Сомерсета, адрес. Он громоздил такие горы реальных и вымышленных обид и так кричал, что король, не выдержав, прервал его излияния.

— Что ты кричишь, как возчик? — Король, дрожа от негодования, поднялся. — Хватит! Бог мне судья, но я этого больше терпеть не намерен! Ты что, больше не любишь, больше не уважаешь меня? Кто из нас, в конце концов, обидчик и оскорбитель, кто смеет противодействовать моим желаниям и стремлениям? Кто из нас король?! Ты забыл? Ты забыл, что ты здесь только потому, что этого захотел я, только потому, что я к тебе благоволил, и если я вознес тебя так высоко, я же могу тебя и сбросить! И это ты забыл? Уходи теперь и постарайся в будущем не терять память! Запомни все, что я тебе сказал.

Сомерсет ушел, но, увы, забыл слова короля. Недостойные и нелепые стычки между ними продолжались, и поводом был все тот же мистер Вильерс, вскоре, однако, превратившийся в сэра Джорджа Вильерса, королевского постельничего.

Он получил рыцарское звание в апреле, и не без помощи королевы — в этом месяце празднуется день Святого Георгия, и ее величество обратилась к его величеству с просьбой сотворить акколаду[1122] над мистером Вильерсом именно в день его святого[1123].

Граф Сомерсет снова возражал, особенно против назначения юного джентльмена постельничим. Но король, утомленный бесконечными словесными сражениями с фаворитом, на этот раз сослался на свою драгоценную супругу:

— Об этом меня просит сама королева, Робби! Неужто ты полагаешь, что я осмелюсь отказать возлюбленной супруге? — и он подмигнул, как бы намекая, что его женопочитание — лишь хорошо известная им обоим шутка.

На это его светлость ничем ответить не мог и, помрачнев, удалился.

Пышногрудая Анна Датская лично представила юного Вильерса королю и лично протянула Якову шпагу, которой совершалась акколада.

Сомерсет с мрачной ухмылкой наблюдал, как король, вздрогнув при виде обнаженной стали и поспешно отведя глаза, чуть не ткнул Вильерса шпагой в лицо, когда, по обычаю, касался ею плеча новоявленного рыцаря.

С этого момента сэр Джордж на всех парусах пустился в океан придворной жизни. Его новые обязанности еще более укрепили отношения с королем, и те, кто экипировал молодого человека в плавание, с удовольствием наблюдали, как все больше король привязывался к приятноликому и милому джентльмену из Лестершира, а тот использовал все предоставлявшиеся ему возможности. Еще большую радость доставил заговорщикам тот факт, что король взял на себя труд по обучению молодого человека требованиям этикета и пригласил для него других учителей, необходимых в подготовке истинного придворного.

Вскоре сэр Джордж был назначен королевским шталмейстером и даже завел свой собственный двор внутри двора, а поскольку имя его уже было на устах, недостатка в собственных придворных у сэра Джорджа не было.

Сомерсет наблюдал возвышение нового фаворита и узнавал в его карьере те этапы, через которые прошел и сам. Он ревновал, он нервничал, каждый день приносил новые страхи, и граф погружался в мрачную раздражительность.

Король предпринял последнюю попытку смягчить Сомерсета — он считал причиной его раздражительности ревность, а причиной ревности ошибочно полагал самого себя — и решил сделать так, чтобы сэр Джордж Вильерс испросил благосклонности графа. Этим способом король предполагал убедить Сомерсета, что от него по-прежнему зависят людские судьбы.

Сэр Джордж предстал пред очи могущественного фаворита и со скромным видом обратился к нему с речью, старательно для него подготовленной:

— Милорд, я жажду быть вашим преданным слугой, вручить вам мою придворную судьбу и уверить вашу светлость, что вы найдете во мне самого преданного сторонника.

Сомерсет не встал со своего места и даже не снял шляпы, и ее широкие поля скрывали его красивое, выразительное лицо. Ответ был решительным и жестким:

— Я не ищу вашей дружбы и у меня нет для вас никакой благосклонности. Больше всего на свете я желал бы свернуть вам шею — в этом вы можете быть уверены.

Молодой человек вскипел и уже собрался было ответить столь же резко, но сопровождавший его сэр Хамфри Мэй схватил его за руку. Тогда сэр Джордж молча и с достоинством поклонился и вышел.

В спину ему раздался презрительный смех Сомерсета.

Глава 29

ТУЧИ СГУЩАЮТСЯ
Слова лорда Сомерсета были в точности переданы королю. Король был глубоко опечален афронтом, устроенным его «дорогому Стини» — так он теперь именовал Вильерса, поскольку увидел в нем сходство с портретом Святого Стефана, висевшего в банкетном зале. Но, несмотря на громкие заявления, что никто не может повергнуть его в трепет, король все же побаивался упрекать Сомерсета.

Всем известно, что загнанный в глубь души гнев может превратиться в страшный яд. И почти всегда этому яду удается отравить любовь и преобразовать ее в ненависть. И вот теперь король, ради собственного спокойствия продолжавший хранить видимость приязни к своему Робби, в глубине души начал его ненавидеть.

А наш герой, никогда не отличавшийся житейской мудростью, не придумал ничего лучше, как вступить в некоего рода союз именно с теми людьми, которые больше всего и жаждали его падения.

Наиболее активными агентами враждебной ему партии были те двое, кто в свое время метили на должность государственного секретаря — сэр Томас Лейк (ему, как мы помним, было в должности отказано) и, как ни странно, сэр Ральф Винвуд, который должность получил. И если мотивы первого хоть и презренны, но по-человечески вполне понятны, то мотивы второго заслуживают особого разговора.

Сэр Винвуд получил пост именно благодаря стараниям лорда Сомерсета и, казалось бы, должен бы быть ему за это благодарным. Однако, получив должность, сэр Ральф не снискал в ней того, о чем мечтал.

Назначая его государственным секретарем, лорд Сомерсет видел в этом мрачном, суровом джентльмене второго Овербери, то есть того, кто, выполняя все надлежащие обязанности, оставался бы в тени, а плоды трудов предоставил бы пожинать Сомерсету, чтобы тот, не прилагая никаких усилий, оставался бы в глазах всего света вершителем судеб государства.

А сэр Ральф вовсе не желал играть теневую роль: если уж на его долю и выпала тяжкая работа, он не собирался ни с кем делиться ее результатами. Роль тайного советника лорда Сомерсета его не устраивала, и, раздраженный ограничениями, которые наложил на него патрон, он замкнулся внутри этих ограничений и хранил всю получаемую информацию при себе, предоставив Сомерсету свободу блуждать в потемках. Сэра Ральфа мучило подобное положение, он искал способы избавиться от него и фактически получить ту самую власть, которую номинально давала ему должность. Он понял, что, пока бразды правления будут находиться в руках Сомерсета, никакие перемены невозможны, и потому был готов избавить себя от этого бремени. И тщательно просматривал пути завершения того процесса, который уже так искусно начал сэр Томас.

Он наблюдал за растущей популярностью сэра Джорджа Вильерса и, хотя в глубине своей суровой пуританской души презирал его как очередного фаворита, по своему опыту знал, что из фаворитов иногда получаются крупные государственные мужи. А поскольку фавориты безраздельно пользовались монаршим расположением, само провидение назначило им роль того голоса, который может нашептать в королевское ушко нужные слова о нужном человеке. Если Джорджа Вильерса правильно подготовить, его ждет блистательное будущее, а скорость обретения им надлежащего положения будет зависеть от того, с какой скоростью это положение потеряет Сомерсет.

Сэр Ральф Винвуд начал действовать по двум направлениям. Он тщательно культивировал расположение к себе сэра Джорджа Вильерса, в чем следовал новейшей придворной моде, а также разрабатывал способы скорее передвинуть лорда Сомерсета в разряд «ненужных вещей», и в этом его действия не отличались от принятого при дворе курса.

Но вот произошло событие, которое не мог предвидеть и дальновидный сэр Ральф. К нему поступило письмо от королевского агента в Брюсселе — государственный секретарь предпочел не раскрывать его содержания не только своему патрону лорду Сомереету, но и никому другому. Этот агент, мистер Таумбол, писал, что у него есть секретная информация касательно смерти сэра Томаса Овербери. Более он ничего в письме добавить не может, но обещает сэру Ральфу подробно ознакомить его с имеющимися сведениями в обмен на разрешение вернуться в Англию.

Сэр Ральф предался серьезным размышлениям. Он помнил слухи, ходившие после смерти Овербери. Уверившись, что смерть Овербери была отнюдь не случайной, сэр Ральф задал себе вопрос, с которого издревле начинаются все расследования: «Qui bono fuerit?»[1124] Весь ход событий, последовавших за смертью сэра Томаса Овербери, указывал на то, что максимальную выгоду извлек именно лорд Сомерсет и что именно он был тем лицом, кто мог желать избавиться от Овербери.

Эта мысль послужила толчком к дальнейшим поступкам государственного секретаря.

Мистера Таумбола потихоньку вызвали из Брюсселя, и сэр Ральф получил ответ на тот самый вопрос, который возникает в начале любого следствия по делу об убийстве.

Некий молодой англичанин по имени Уильям Рив, помощник аптекаря, был застигнут во Флашинге суровой болезнью. Убоявшись, что болезнь есть наказание Божье, он признался, что сделал сэру Томасу Овербери в Тауэре вливание сулемы[1125]. Сделал он это по приказу своего хозяина, аптекаря Поля де Лобеля, который за два дня до того навещал сэра Овербери. Хозяин, боясь, что бедный парень проговорится, дал помощнику денег и быстренько спровадил за границу.

Сэр Ральф выслушал сообщение с мрачным, непроницаемым видом, тщательно записал показания Таумбола, заставил его подписаться и отправил назад в Брюссель.

После этого сэр Ральф внимательно ознакомился с окружением Поля де Лобеля. Это не составило труда — аптекарь был хорошо известной фигурой. И вот в один знойный августовский день сэр Ральф явился в дом на Лайм-стрит, что возле Тауэра.

Доктор Лобель был поражен внезапным появлением в своей скромной обители грузного чернобородого джентльмена, одетого во все черное и имевшего весьма строгую физиономию. Джентльмен представился государственным секретарем и первым делом потребовал от доктора не разглашать содержания той беседы, которую он намерен с ним провести. Доктор проводил гостя в грязноватую гостиную на первом этаже и предложил кресло.

Однако грозный гость остался стоять, при этом он повернулся спиной к окну, так, чтобы свет падал в лицо аптекарю.

— Я желаю, — объявил он глубоким низким голосом, — побеседовать с вами о вашем помощнике по имени Уильям Рив.

— Уильям Рив? Ах да! — Доктор слегка нервничал, что, принимая во внимание ранг посетившего его джентльмена, было совсем неудивительно — в его гостиную еще никогда ведь не ступала нога государственного секретаря. — Уильям Рив… Да, я его помню.

Сэр Ральф выдержал долгую паузу, его темные, глубоко посаженные глаза внимательно изучали тщедушную фигурку аптекаря. Лобелю было немногим за пятьдесят, это был верткий худощавый господин с живыми умными глазами и решительным ртом. Он был седоват, лысоват, а бурная жестикуляция и акцент выдавали французское происхождение.

С видом глубокого почтения Лобель сложил на груди руки и ждал продолжения разговора.

— Как я понимаю, два года назад вы отослали его за границу.

— Отослал? О нет, я его не посылал. Он сам захотел поехать.

Черные густые брови министра нахмурились:

— Не увиливайте, доктор Лобель, предупреждаю, что я обладаю полной информацией.

Физиономия доктора выразила крайнее удивление.

— Я увиливаю? Я? Но ради чего? Благороднейший сэр, — и аптекарь голосом подчеркнул свое уважение, — парень решил ехать, он сам хотел. Почему же я увиливаю?

— Но вы дали ему денег на поездку. — В голосе посетителя послышалась угроза.

— Деньги? Ах да, я дал ему денег. Я был ему кое-что должен, кое-какую сумму. За два года работы. И кое-что прибавил от себя в качестве презента. Это был хороший паренек. Он хотел посмотреть мир, а я уважаю такие желания. Так что я ему немного помог. Но я дал ему вовсе не такую сумму, о которой стоило бы говорить.

— И все-таки, какую сумму вы ему дали?

— Сумму? — Лобель, прижав указательным пальцем нос, припоминал. Потом пожал плечами. — Как я могу помнить? Это же было два года назад, как ваша милость сами сказали. Я не помню суммы.

И снова наступила пауза. Сэр Ральф пожирал аптекаря мрачным взглядом. Потом решил переменить направление атаки.

— Этот Рив сопровождал вас, когда вы посещали в Тауэре сэра Томаса Овербери?

Что-то промелькнуло на лице француза, какая-то тень, слишком мимолетная, чтобы сэр Ральф успел ее истолковать. При упоминании имени Овербери аптекарь на мгновение прикрыл глаза, однако это длилось лишь миг, а нервное, умное лицо француза хранило старательное спокойствие.

— Возможно, — ответил он. — Даже вероятно. Мои помощники обычно посещают пациентов вместе со мной. Да, скорее всего, так и было.

Сэр Ральф уже определил для себя собеседника как продувную бестию — тот давал короткие ответы по существу, стараясь ничем не выдать своего отношения. А сэр Ральф предпочитал говорливых: они неминуемо рано или поздно проговаривались. Этот же тип своей лаконичностью вынуждал сэра Ральфа к большей откровенности, и государственный секретарь пошел на нее.

— Перед лицом смерти ваш бывший помощник сделал важное признание, — объявил он.

Ему удалось все-таки смутить маленького аптекаря: глаза того забегали, а бледное лицо стало еще бледнее. Однако прозвучавшие затем слова объяснили смущение — оказывается, его поразил не факт признания, а факт смерти бывшего помощника.

— Перед лицом смерти? О! Так бедный Уильям скончался? О Господи! — И аптекарь горестно всплеснул руками.

Ах, чертов актеришка! Сэр Ральф вынужден был продолжать:

— Умер он или нет, я точно не знаю. Но мне известно, что он думал, будто умирает, и потому сделал признание. Это-то признание меня и интересует.

— Интересует вас… Да. Может быть, благороднейший сэр. Что же касается меня… О бедный Уильям!

И снова аптекарь изобразил крайнее сожаление по поводу предполагаемой кончины помощника и как бы не обратил никакого внимания на слова о признании. Волей-неволей сэр Ральф должен был перейти к существу вопроса.

— Хватит! — рявкнул он. — Я хочу поговорить с вами о признании!

— Признании? — Острый взгляд маленького аптекаря обежал тяжелую, суровую физиономию гостя. — Но в чем же он признался?

— Он признал свою роль в смерти сэра Томаса Овербери.

Лобель вытаращился на сэра Ральфа, всем видом своим выражая недоумение. А потом вновь выразительно всплеснул руками:

— Не понимаю! Ничего не понимаю! Ваша милость пришли ко мне с какой-то целью — вы ведь зашли не только, чтобы оказать честь моему дому, не так ли? И если ваша милость открыто спросите меня о том, что желаете знать, я так же открыто отвечу.

Это прозвучало почти что как упрек, и сэр Ральф разозлился. Он пока никоим образом не продвинулся вперед и решил выложить все карты на стол:

— Парень признался, что сэр Томас Овербери был убит. Отравлен сулемой. Яд приготовили вы, мсье Лобель, а ваш помощник, следуя полученным инструкциям, дал его заключенному Овербери.

На узком, белом лице аптекаря застыло выражение шока, а затем он разразился громким долгим хохотом, причем от восторга даже хлопал себя ладонями по бедрам.

Сэр Ральф ждал, пока кончится этот приступ неблагочестивого веселья.

— Ой, это же так смешно! Просто комедия! — Лобель отер выступившие на глазах слезы. — Господи Боже! Значит, я пожелал отравить сэра Томаса Овербери сулемой и рассказал об этом своему помощнику, чтобы он мог при первом же удобном случае меня предать! Замечательный способ отравления! Замечательный способ замести следы! — И он, хватаясь за бока, снова разразился гомерическим хохотом.

— Молчать, клоун! — прорычал слоноподобный сэр Ральф. Но Лобеля было не так-то легко запугать. Он отсмеялся и только тогда ответил:

— Это не я клоун, сэр Ральф. Уж точно не я. Но это самая замечательная буффонада, которую я когда-либо видел и слышал.

— Что это вы себе позволяете, милейший!

К Лобелю вернулась серьезность, хотя он всем видом старался показать, что находит ситуацию крайне забавной.

— Ну подумайте сами, сэр Ральф. Давайте вместе подумаем. Итак, предположим, я должен отравить узника Тауэра. Этот узник, этот джентльмен для меня — никто. Я его не знаю. Но должен отравить. Хорошо. Предположим, это так. В качестве яда я выбираю сулему, а в качестве способа ее применения — вливание. Очень, кстати, неудобный способ. Ладно, примем и такое допущение. Но я почему-то не желаю делать это вливание самостоятельно, о нет! Подобные действия должны храниться в секрете, но я почему-то ни в какую не собираюсь хранить тайну. И верно, зачем таиться, когда хочешь кого-то отравить? Я предпочитаю, чтобы мой помощник во всем участвовал. Отлично! Я вызываю его, вручаю клистир и говорю: «Обрати внимание, Уильям. Этот клистир заполнен сулемой. Хорошенько запомни, а потом сообщи сэру Ральфу Винвуду, великому государственному секретарю, чтобы он мог вздернуть меня на виселицу». Вот как все выглядит, сэр Ральф, не так ли? И вы спрашиваете меня, почему я смеюсь? Вы считаете, что это я — клоун?

И аптекарь снова разразился хохотом, а сэр Ральф стоял с багровым лицом и ничего не мог возразить.

— И вы забываете, сэр Ральф, что я служу аптекарем при моем зяте, сэре Теодоре Майерне, личном враче его величества. Я давал сэру Томасу Овербери только те лекарства, которые предписал сэр Теодор. И если уж я мог дать ему сулему, то только по предписанию сэра Теодора. Я всегда храню его рецепты, все до единого. Соизволит ли ваша милость взглянуть на них?

Его милость не соизволил. Уже гораздо менее грозным тоном он сообщил, что, возможно, кто-то другой пожелает на них взглянуть и под страхом смерти приказал Лобелю беречь их как зеницу ока. Он также высказал злобную надежду, что, когда в рецептах будут разбираться, мсье Лобелю удастся сохранить обычное веселье. И сэр Ральф удалился с весьма тяжелым чувством. Он был уверен, что этому негодяю удалось его провести, удалось сделать так, что правда предстала нелепой выдумкой.

Ладно, с мсье Лобелем разберутся. Но прежде чем предпринимать дальнейшие шаги, следует доложить королю: Лобель напомнил — впрочем, сэр Ральф об этом ранее просто ничего не знал, — что Овербери наблюдал королевский врач. Но даже и королевского врача могут подкупить, особенно если он иностранец! В своем ограниченном пуританском сознании сэр Ральф, подобно большинству англичан, хранил глубокое недоверие к иностранцам. Вполне возможно, Майерна подкупил лорд Сомерсет, а если так, то Сомерсет крепко завязан в этом деле. Но решать следует его величеству.

С этой мыслью сэр Ральф Винвуд отправился из Лондона на встречу с новоявленным царем Соломоном. Его величество путешествовал, и сэр Ральф нагнал его в Гемпшире, в Белью, имении лорда Саутгемптона.

Аудиенция состоялась поздно вечером, после бурного дня, в течение которого его величество предавался обильным возлияниям.

Надо заметить, пересказ сэром Ральфом полученных от Таумбола сведений оказал на короля отрезвляющее воздействие. В конце повествования об аптекарском помощнике багровый цвет физиономии его величества сменился на мертвенно-бледный, а в налитых кровью глазах появился напряженный блеск. И вообще король весь как-то подобрался. Когда сэр Ральф приступил к рассказу о беседе с Лобелем, король прервал его:

— Черт побери! Почему вы отправились к этому типу, предварительно не переговорив со мной?

Сэр Ральф согнулся в поклоне.

— Я почел это своим долгом, сир.

— Ваш долг — повиноваться моим указаниям, а такого указания вы от меня не получали. Так, так! Господи, Боже мой, продолжайте. — Король теребил скатерть, пальцы его дрожали. — Что вам наговорил этот Лобель?

— Он посмеялся надо мной, сир! — И сэр Ральф передал издевательские речи аптекаря.

Король с презрением смотрел на своего государственного секретаря.

— А вам самому разве эта история не кажется смешной? Неужто Лобель не доказал вам всю абсурдность ваших обвинений? И вы еще являетесь ко мне и утомляете меня этой чушью.

На мгновение сэр Ральф растерялся, но потом воспрянул духом:

— Действительно, эта история могла бы показаться абсурдной, если бы аптекарь не дал своему помощнику денег для поездки за границу.

— А как объяснил это Лобель?

Сэр Ральф доложил. Король пожал плечами:

— Вполне удовлетворительный ответ. У вас нет доказательств иных мотивов.

И с этими словами его величество отпустил своего первого министра с рекомендацией более не тратить времени на пустые забавы.

Удрученный королевским выговором сэр Ральф удалился, но остался при прежнем убеждении — он полагал, что королю просто отказала прозорливость. И решил при первой же возможности докопаться до сути: ведь аптекари не снабжают своих учеников деньгами и не посылают их за границу из чистого расположения. Ничто на белом свете не могло убедить в этом сэра Ральфа.

Возможность представилась уже на следующей неделе. Сэр Ральф обедал с графом Шрузбери в его городском доме на Броуд-стрит (графиня Шрузбери в это время пребывала в Тауэре благодаря той роли, которую она сыграла в попытке освобождения леди Арабеллы). Чтобы обеспечить супруге необходимый комфорт, граф искал дружбы с комендантом Тауэра, сэром Джервасом Илвизом. Сэр Джервас был в числе приглашенных, и граф любезно представил его государственному секретарю. Представление он сопровождал просьбой взять коменданта под свое покровительство.

Сэр Ральф принял эту просьбу близко к сердцу. Во время обеда он хранил суровое молчание, но это никого не смутило — он был известен своей мрачностью. На самом же деле сэр Ральф обдумывал, какие выгоды можно извлечь из знакомства с комендантом.

Когда обед подошел к концу, он отозвал сэра Джерваса в сторонку и предложил прогуляться на свежем воздухе. Сэр Джервас с охотой согласился, расценив приглашение как знак того, что сэр Ральф склонен прислушаться к рекомендациям графа Шрузбери. Они степенно шествовали по дорожкам освещенного солнцем парка — сухой, поджарый, пожилой комендант в красном с черным камзоле и грузный государственный секретарь, одетый во все черное. Первая же фраза сэра Ральфа заставила сэра Джерваса вздрогнуть.

— Я буду рад считать вас своим другом, сэр Джервас, и помогать всем, что в моей власти, однако прежде всего я хотел бы убедиться в ложности тех обвинений, которые звучали в ваш адрес в разговорах придворных сплетников по поводу вашей роли в кончине сэра Томаса Овербери.

Комендант остановился. Сэр Ральф также остановился и с тайным удовольствием отметил, что комендант побледнел, а его круглые серые глаза приобрели испуганное выражение.

— Так вы, сэр, знаете, что случилось? — спросил сэр Джервас, самим вопросом давая понять, что и не думает уклоняться от ответов. Сэр Ральф торжественно кивнул:

— О да. Но не знаю, как именно все произошло и в чем заключалась ваша роль. Об этом я бы и хотел узнать.

— О моей роли? Господи, да моей целью было, поелику возможно, охранять и беречь этого несчастного, но при этом не вредить себе. Ибо в деле был замешан лорд-хранитель печати.

— Лорд-хранитель печати?! — Сердце сэра Ральфа бешено забилось. — Вы имеете в виду лорда Сомерсета?

— Нет, нет. Тогда лордом-хранителем печати был лорд Нортгемптон. В истории замешана и леди Фрэнсис Говард, теперь она графиня Сомерсет, а кто еще — не знаю. Я очень рисковал, пытаясь сорвать их планы, но совесть не позволяла мне поступать иначе. И все же, несмотря на мое противодействие, они своего добились. В этом, Господь свидетель, и заключается все мое участие в деле несчастного джентльмена.

Они вновь двинулись вдоль подстриженных бордюров. Сэр Ральф, уткнув бороду в грудь, размышлял.

Хорошенькую же историю он поведает королю! Да неужто и теперь его величество скажет, что сэр Ральф тешит себя беспочвенными иллюзиями и занимается безделицами, если видит нечто странное в том, что аптекарь дал своему помощнику денег для поездки за границу? А ведь в деле замешана и графиня Сомерсет, и лорд Нортгемптон, который тогда был ближайшим другом лорда Сомерсета. Разве можно теперь сомневаться, что и сам граф Сомерсет не остался в стороне? Вот оно, оружие, с помощью которого можно будет окончательно уничтожить этого выскочку! Наконец сэр Ральф заговорил:

— Сэр, я бы хотел убедиться в том, что ваша роль именно такова, как вы ее описываете. Какие меры по охране узника вы предприняли, когда поняли, что на его жизнь покушаются? И как вы пришли к такому выводу?

Комендант отвечал без малейших колебаний:

— Что до последнего, то поначалу мне казалось, будто его болезнь — работа провидения. На самом же деле все было вот как: к сэру Томасу приставили нового слугу, некоего Вестона, его рекомендовал мне начальник арсенала — прежнему слуге больше не доверяли, он проносил на волю записки заключенного. Через неделю после назначения я как-то встретил Вестона в коридоре, он нес узнику суп. В руке у него еще был маленький флакончик, он спросил: «Мне это сейчас дать?»

«Что дать?» — спросил я.

«Ну, вот эту штуку, — и шепотом добавил: — Розальгар[1126]».

«Розальгар? Ты что, спятил? Что это значит?»

Он страшно перепугался:

«Сэр, но вы же сами знаете, что надо сделать!»

«А что надо сделать, милейший?»

Я схватил его за шиворот и под угрозой порки, а то и чего похуже, потребовал рассказать все, что знает. В ужасе этот тип выложил мне всю историю и попытался прикрыться теми, кто его послал. Он поклялся, что действовал по приказу миссис Тернер, получавшей, в свою очередь, указания свыше. Поскольку я не видел никаких причин, почему бы Вестону самому желать смерти сэра Томаса, я ему поверил.

Я отобрал у него флакон и вылил яд. Я видел, что и сам теперь попал в опасную переделку, однако заставил его Богом поклясться, что он не станет принимать участия в убийстве — если сэр Томас виновен в чем-то серьезном и заслуживал смерти, его следовало судить по закону и казнить по приговору суда.

После этого на имя узника стали поступать посылки со сладостями и деликатесами, их отправителем значилась леди Фрэнсис, а доставляла Тернер. Это были пирожные, горшочки с мармеладом, однажды ему прислали даже куропатку. Я все это выбрасывал и заменял такими же яствами, но приготовленными мною. Я понимал, что рискую навлечь на себя гнев тех, кто все это затеял. Но, несмотря на мою бдительность, они все же добились своего. Уверен — и Вестон подтвердил мою уверенность, — что убийство было совершено одним учеником аптекаря. Его подкупили. Сам же аптекарь — надежный, честный человек, думаю, он и по сей день остался таким же. Он действовал по предписаниям доктора Майерна, которого двор направил лечить сэра Томаса, когда тот заболел…

Таков был рассказ коменданта. Сэр Ральф ликовал: все его подозрения подтвердились. Более того, он нашел последнее и решающее звено. Теперь-то уж он разделается и с Сомерсетом, и с Говардами, и со всей происпанской партией.

— Этот Вестон, где он сейчас?

— Он по-прежнему служит у меня в Тауэре, — ответил комендант. Сэр Ральф одобрительно кивнул.

— Пусть пока остается у вас. — И он взглянул коменданту прямо в лицо. — Вы были со мной честны и откровенны, сэр Джервас. И я ценю это, хотя оценил бы еще выше, если бы вы сами с самого начала раскрыли мне эту темную историю. Пора возвращаться. — Он взял коменданта под руку и повел обратно к дому. — Скоро вы снова обо мне услышите, — пообещал он и широкой улыбкой успокоил несчастного сэра Джерваса.

Глава 30

ЛАВИНА
И вновь сэр Ральф искал встречи с королем, на этот раз в Виндзоре, и вновь, оставшись с его величеством наедине, объявил, что хотел бы поговорить о смерти сэра Томаса Овербери.

Король даже испугал его — с такой страстью он закричал:

— Боже правый! Когда же наступит конец разговорам об этом негодяе?!

— Речь идет именно о его конце, — угрюмо ответил государственный секретарь. — Ядолжен ознакомить ваше величество со ставшими мне известными обстоятельствами его смерти.

И подробно пересказал все, что услышал от сэра Джерваса Илвиза. Яков из монарха разгневанного превратился в монарха совершенно растерянного.

— Ну-ка, повторите, — попросил он сэра Ральфа. — Еще раз, с самого начала.

Он слушал очень внимательно. Шляпу он надвинул на глаза, а пальцы его беспокойно играли брильянтовыми пуговицами зеленого бархатного камзола. И когда сэр Ральф закончил рассказ, он еще долго сидел молча, переваривая сказанное.

— Послушайте, дружище Винвуд, — объявил наконец король, — пусть этот Илвиз собственноручно напишет для меня всю эту историю. Я хотел бы иметь подписанное им признание.

Винвуд удалился и через три дня подал королю письмо сэра Джерваса Илвиза, в котором тот написал все, что прежде устно изложил сэру Ральфу. Это было письмо человека, которому нечего скрывать и который рад, как он приписал в конце, снять со своей души тяжелый груз.

Король читал и перечитывал послание, а затем объявил свою волю: пусть этим делом займется лорд главный судья.

— Передайте письмо Коку и от моего имени попросите его начать разбирательство.

Сэр Ральф высказал мнение, что прежде всего следовало бы арестовать Лобеля, но король надменно ответил:

— Лобель посмеется Коку в лицо, как посмеялся вам. И так ясно, что он ответит. Если бы он действительно приготовил вливание сулемы, он ни за что не сообщил бы об этом помощнику — вот что он скажет. И тогда над нами уже будут смеяться все. А если мы будем выглядеть смешными, какой справедливости сможем мы добиться?

Сэр Ральф указал на то место в письме сэра Джерваса, где он говорил о том, что помощника аптекаря подкупили — Вестон сообщил, будто парню уплатили двадцать фунтов за его работу.

— Да, да, — согласился король. — Помощника аптекаря наверняка подкупили, но это сделал не аптекарь, ему не было нужды. Да и Илвиз уверяет, что это надежный, честный человек; как мы помним, аптекарь лишь выполнял указания своего зятя Майерна, а я сам посылал Майерна к Овербери. Следовало бы арестовать мальчишку-помощника, но, как вы говорите, он либо умирает, либо уже мертв. Так что начнем с другого конца. Пусть Кок сначала допросит Вестона.

Сэр Ральф счел рекомендации короля неразумными, а подобную процедуру расследования неправильной, но королевские приказы не обсуждаются, да сэр Ральф и не осмелился бы на такое. Он вернулся в Лондон и передал указания сэру Эдварду Коку.

Лорд главный судья принялся за работу. Лавина стронулась.

Вестона арестовали, допросили, еще раз допросили. Кок настолько его запугал, что Вестон признался во всем, что было, и в том, чего не было. Флакончик, с которым его поймал сэр Джервас, был вручен ему неким Франклином, алхимиком и магом, который обитал на задах биржи; следующий флакон, уже с какой-то желтой жидкостью, ему передала леди Эссекс через его сына. Вестон отдал флакон сэру Джервасу, тот вылил содержимое. А еще он доставлял горшочки с мармеладом, пирожные и другие деликатесы, которыми его снабжала бывшая хозяйка, миссис Тернер.

Так началось следствие. Сразу после допроса Вестона арестовали миссис Тернер и Франклина. Потом под арест посадили сэра Джерваса Илвиза — его обвинили в соучастии. Сэр Джервас сообщил Коку, что нанял Вестона по рекомендации сэра Томаса Монсона, после чего арестовали и сэра Томаса. От него узнали, что он рекомендовал Вестона по просьбе леди Эссекс и лорда Нортгемптона.

Кок вызвал для допросов Поля де Лобеля, старого и верного слугу Овербери Лоуренса Дейвиса и Пейтона, личного секретаря сэра Томаса.

Лобель стоял на том, что сэр Томас вовсе не был отравлен, но умер, по его мнению, от несварения желудка. Он не давал сэру Томасу никаких лекарств, кроме предписанных доктором Майерном. Аптекарь представил выданные ему рецепты, и, поскольку больше ничего от него не требовалось, Кок отпустил Лобеля с миром.

Показания Дейвиса и Пейтона бросили подозрение на графа Сомерсета.

Первый утверждал, что носил письма от графа к сэру Томасу и в одно из писем был вложен порошок. Второй вспомнил, что слышал громкую ссору графа и Овербери — это произошло в Уайтхолле, за несколько дней до ареста Овербери. Это уже наводило на мысль о том, что у Сомерсета могли быть причины для преступления.

Вестон поведал на допросе и о Формене, но колдун был мертв и потому не мог предстать перед судом. Однако остались некоторые письма леди Эссекс к нему, из которых кое-что можно было почерпнуть, сохранились также восковые и свинцовые куколки, свидетельствовавшие о занятиях черной магией.

Теперь, когда прозвучали имена сильных мира сего, лорд главный судья обратился к королю с просьбой сформировать комиссию на высоком уровне, правомочную продолжать расследование. Его величество согласился и назначил в помощь лорду главному судье старого канцлера Эллсмера, графов Леннокса и Зука.

Отголоски следствия потрясали страну, обрастали самыми чудовищными слухами. В начале октября двор находился в Ройстоне. Слухи дошли и туда, и больше всех перепугался граф Сомерсет, потому что, хотя он и не знал за собой вины, он понимал, чем грозит расследование и ему, и графине.

После того случая, когда он так безжалостно обошелся с молодым Вильерсом, его отношения с королем совсем ухудшились. Как бы компенсируя Вильерсу понесенный от лорда Сомерсета ущерб, король демонстрировал все возрастающую нежность к новому фавориту, и его светлость все больнее терзала ревность. Тщетно король пытался урезонить его уверениями в том, что ценит милого Робби превыше всех — Сомерсет предпочитал доверять собственным ощущениям, а чувства говорили, что Вильерс уже прочно занял его место в королевском сердце. Может быть, если бы при нем был Овербери, тот смог бы указать Сомерсету правильный путь, смог бы убедить его, что не стоит обращать внимания на очередную королевскую игрушку — пусть себе забавляется своим Стини, лишь бы власть оставалась в руках Сомерсета. Но, блуждая наощупь в государственных делах, понимая, что он сам — лишь инструмент в руках Говардов, которые ведут опасную игру, Сомерсет настолько утратил веру в себя, что был не в состоянии терпеть чье-либо соперничество.

Все это выражалось во взрывах ревности, которые и злили, и расстраивали короля. Один из таких скандалов произошел перед самой поездкой в Ройстон, и король пригрозил, что лишит Робби всех его должностей и прогонит прочь. Это вызвало очередной приступ гнева.

— Конечно! С глаз долой — из сердца вон! Вот чего вы хотите! Избавиться от меня! Вот что я заслужил за все годы верной и преданной службы! Его величество мечтает избавиться от меня, заметив новое привлекательное личико. Вы нарочно меня провоцируете, вы намеренно ищете в моих действиях ошибки, чтобы найти основания прогнать меня!

Король, взбешенный этим, как ему казалось, намеренным искажением фактов и не способный смягчить своего фаворита, разбушевался, а потом расплакался.

После этого Сомерсет постарался держаться от короля подальше. Он вместе со двором отправился в Ройстон, волоча за собой своих собственных придворных и прислужников, а в Ройстоне скрывался в своих апартаментах, пока король за ним не послал. Это был как раз в то утро, когда состоялось назначение комиссии по расследованию обстоятельств смерти сэра Томаса Овербери.

Сомерсет явился в покои короля. Яков, хоть и преисполненный решимости положить конец отношениям, ставшим такими неудобными для него, все же не мог в очередной раз не восхититься этой красотой и статью. Лорд Сомерсет был одет в синий бархатный камзол, из прорезей рукавов выглядывала светло-синяя шелковая подкладка. Широкие шелковые подвязки с расшитыми золотом концами удерживали аккуратно натянутые чулки. Он кутался в синий шелковый плащ, а из-под плаща выглядывала прекрасной формы рука, белизной соперничавшая с кружевом манжет. Рука покоилась на золоченом эфесе шпаги. Высокий, прямой, широкий в плечах, он гордо нес свою благородную голову. Волосы и бородка были умело подстрижены, а красивые глаза, когда-то нежные и робкие, смотрели теперь надменно и упрямо.

Король погладил бороду и несколько минут молча разглядывал Сомерсета. В этом человеке была истинная мужская сила, настоящая мужская красота, которой король завидовал и которой хотел бы обладать сам. Наконец его величество неловко повернулся в кресле и издал глубокий вздох, как бы сожалея, что этот великолепный образчик рода мужского скоро превратится в ничто, и все благодаря своей собственной строптивости и несговорчивости.

— Я послал за тобой, Робин, чтобы показать письмо, которое мне сегодня прислал Кок. Это касается тебя.

Его светлость шагнул вперед, бросил в кресло шляпу и перчатки, распустил завязки плаща и взял протянутую королем бумагу. Октябрьский свет был тусклым, почерк лорда главного судьи — неразборчивым, поэтому его светлость отошел к окну.

Король наблюдал за ним из-под светлых бровей и непрестанно облизывал нижнюю губу. Его величество восседал за письменным столом, являвшим собой пример того, как не должен выглядеть письменный стол. На нем громоздились груды книг, валялись самого разного рода документы, причем действительно важные были похоронены под незначительными, и разыскать их теперь не было никакой возможности. А поверх этих свидетельств неустанного умственного труда валялись ногавки[1127], шнуры, соколиные колпачки, собачья плетка, охотничий рог и другие предметы из обихода псарни или конюшни. Его величество кутался в мрачной расцветки халат, а на лоб надвинул синий бархатный ночной колпак. Он внимательно следил за тем, как менялось по мере чтения лицо Сомерсета: сначала тот покраснел, потом краска начала постепенно сползать — лорд главный судья писал о том, что лорд Сомерсет подозревается в соучастии в отравлении сэра Томаса Овербери.

Сомерсет повернулся к королю и расхохотался, но в смехе его не было веселья, а в глазах, особенно синих на побелевшем лице, светилась ярость.

— Да это же бред какой-то! — воскликнул он. — Боже правый. Кок, верно, был пьян, когда сочинил такое.

Король перепугался, услышав этот голос и увидев этот бешеный взгляд, но овладел собой и натянул личину беспристрастности.

— Ты должен был заметить, что он пишет только о подозрениях.

— Да! Подозрения! «Обоснованные подозрения»! Да чтоб чума разразила этого болвана, дурака! Я научу его уважать тех, кого он обязан уважать! Уж он узнает, каково со мной связываться!

— Тихо! Тихо! Кок — лорд главный судья. Он столь же уважаемый джентльмен, как и прочие, и занимает такой же высокий пост. В силу своей должности он обязан расследовать вопросы, которые находит уместными расследовать.

— И которые сами по себе неуместны? — с вызовом переспросил Сомерсет.

— О Господи, что же в них неуместного? Если улики, которыми располагает Кок, дают ему основания для подозрений, в чем я могу его обвинять?

Его светлость, не дожидаясь приглашения, бесцеремонно уселся в кресло. Его трясло от негодования. Чтобы сдержать дрожь, он наклонился вперед, поставил локти на колени и так смотрел на короля.

— Кто распустил эту ложь? — потребовал он ответа. — Кто начал глупую болтовню, будто Овербери был отравлен?

— Об этом сэру Ральфу Винвуду доложил комендант Тауэра.

— И он уверяет, что нити ведут ко мне, не так ли?

Король ничем не показал своего раздражения по поводу неуважительного тона, он продолжал говорить спокойно, даже кротко:

— Так думает Кок.

— Но если он пойдет по этому следу, то поймет, что след ведет мимо меня, выше меня, туда, куда никакой Кок не решится забраться.

Тут король поднял брови и широко раскрыл свои водянистые глаза.

— Как, Робин? Ты что-то знаешь об этом деле?

— «Что-то»? — Сомерсет все ближе придвигался к королю, губы его искривились в каком-то зверином оскале. — Знаю что-то? — повторил он, возвысив голос, а затем зло и презрительно рассмеялся: — Я знаю то, что знает ваше величество.

Король по-прежнему не выказывал ничего, кроме удивления.

— А что я знаю? Что я знаю, Робин?

Сомерсет вскочил:

— То, чего никто в Англии не знает. Как умер сэр Томас Овербери.

Они в молчании смотрели друг на друга. Сомерсет, прямой и напряженный, как струна, весь пылающий яростью, и король, который словно расползся в своем кресле, лицо его хранило отсутствующее выражение. Наконец король облизал губы и произнес тихо и медленно:

— Бог знает, что у тебя в голове, Робин. Бог знает, какие странные мысли. Но в одном ты совершенно прав. Никто лучше меня не знает, что происходит в этом королевстве. И об этом деле я тоже многое знаю из тех писем и бумаг, которые Кок слал мне и раньше. Тебе стоит на них взглянуть. Тогда легче будет понять, почему могло возникнуть подозрение на твой счет. На, держи, — его величество протянул несколько листков.

Растерявшись от этой новой для короля манеры разговора, от этого спокойствия, в котором чувствовалось нечто угрожающее, Сомерсет взял бумаги.

Все они были написаны почерком Кока и в них содержался отчет о допросах Вестона, Монсона, Илвиза, Дейвиса, Пейтона и Франклина.

Сомерсет читал и видел, как раскручивалась цепочка, видел, что она ведет через его жену к нему самому. Он почувствовал, как земля уходит у него из-под ног.

Он припомнил разговор с королем за несколько дней до смерти Овербери, когда король сам обнаружил интерес в том, «чтобы заткнуть этому человеку глотку»; вспомнил разговор после смерти Овербери, когда он обвинил короля в том, что тот нарочно подослал Майерна к сэру Томасу; вспомнил, что король и не пробовал отрицать это обвинение. А теперь перед ним были признания целой группы людей, которые выдвигали серьезные обвинения против его жены и, как результат, против него самого.

Да, в этих записках все выглядело убедительно, и он закричал:

— Все это ложь, это невозможно! Ваше величество знает, что все это ложь!

Его решительность, строптивость куда-то делись, теперь перед королем стоял растерянный, испуганный человек, и перемена эта не укрылась от королевского ока.

— Откуда я могу знать, что это ложь?

— Потому что ваше величество знает правду!

— Да! Знаю из этих самых записок. Они почти не оставляют сомнений. Разве что предположить, что все эти люди лжецы и состоят в сговоре. Но я еще никогда не встречал тех, кто решился бы давать ложные показания, зная, что их слова еще туже затянут веревку на шее. А некоторых из обвиняемых явно ждет виселица. И ты все еще считаешь, что Кок излишне подозрителен?

Сомерсет с тоской глядел на короля. Его воля была сломлена.

— Но кое-чего я все-таки не понимаю, — тихо произнес он и потер лоб. — Я-то знаю, и Бог мне свидетель, что не я виновен в смерти Томаса. Я готов душу свою заложить, что и Фрэнсис здесь ни при чем.

— Тем не менее ты видишь, что питает подозрительность Кока. Ты немало выиграл от смерти этого человека. Оба вы, ты и твоя жена, выиграли от нее. Он мог сообщить нечто, что сделало бы ваш брак невозможным.

— Неужели ваше величество верит в это? — в голосе Сомерсета послышалась прежняя ярость.

— Ну, ну! Дело не в том, во что я верю или не верю, дело в том, во что верит Кок, и в тех показаниях, которые дали эти злодеи. И тебе придется отвечать перед лордом главным судьей, он скоро пошлет за тобой. Я ведь не могу остановить законный процесс, это невозможно, даже если б ты был моим собственным сыном.

Мысли молодого графа унеслись к жене. Если ему придется отвечать, то придется отвечать и ей, а подозрения против нее были даже более обоснованными, чем против него.

— Мой Бог! — простонал он. — Неужели Кок будет допрашивать Фрэнсис? Да она этого не переживет!

А потом его вдруг осенило: может быть, она сможет дать всему логичное объяснение, указать на прорехи, на слабые звенья в этой цепи доказательств?

— Мне надо ехать к ней, — объявил Сомерсет. — Если ваше величество даст мне разрешение, я отправлюсь сразу же. — Он уже просил. Это был человек, признавший свое поражение.

Король взглянул на него чуть ли не с печалью.

— Да, да, Робин. Поезжай к жене. И поскорей возвращайся.

Его светлость схватил шляпу, перчатки и бросился раздавать приказы. А король по-прежнему сидел за заваленным бумагами столом. В его бледных глазах светилась грусть, но на губах играло нечто вроде улыбки.

Глава 31

ПРОЩАНИЕ
Под холодным октябрьским ветром, по грязным, расползшимся дорогам, по земле, ставшей темно-золотой от опавшей листвы, скакал граф Сомерсет, и сопровождали его всего лишь два грума. Он покрыл расстояние в один день, с двумя короткими остановками в Хитчине и Сент-Олбансе, где взял свежих лошадей.

Около полуночи у ворот большого дома в Хенли, который стал резиденцией графини, спешились вконец измученный всадник и двое его измученных слуг. Лошади тоже почти падали.

Шатаясь, словно пьяный, он вошел в огромный прохладный холл, приказал принести огня, разбудить людей и разжечь камин в небольшой комнате справа от прихожей. Его приказания еще выполнялись, он успел только сбросить тяжелые от налипшей глины сапоги и выпить кубок горячего поссета, как появилась графиня, встревоженная этим неожиданным ночным возвращением.

Она была в расшитом золотом белом халате, с неубранными волосами, голые ножки она сунула в отороченные мехом ночные туфли. Она была очень бледна, а тени, залегшие на щеках, подчеркивали болезненный блеск глаз. Личико у нее осунулось и заострилось — она была на седьмом месяце беременности, и, глядя на ее отяжелевшую фигуру, на измученное лицо, он почувствовал острую боль: ведь ему придется сказать ей нечто ужасное.

Он нежно обнял ее и погладил по голове. Она прижалась к нему и все говорила, говорила, как она счастлива его возвращению и как она надеется на то, что он задержится дома хотя бы на несколько дней.

А полуодетые слуги все входили и выходили из комнаты, устраивая хозяйские удобства. Наконец, когда все было сделано, в камине весело запылали поленья и слуги покинули их, он, осторожно выбирая слова, рассказал ей о том страшном деле, которое и привело его домой.

Когда он дошел в рассказе до показаний Вестона, она с тихим стоном начала падать. Он подхватил ее на руки. Она, тяжело дыша, лежала у него на груди, он уже было собирался кликнуть лекаря, но она очнулась и умоляла его продолжать.

Он закончил рассказ. Воцарилась долгая тишина. Он не мог вынести этого молчания и начал просить ее сказать хоть что-нибудь, указать хоть на одно слабое звено в цепи выстроенных против них улик.

Он знает, горячо уверял он, что все это — лишь заговор, сплетенный лживыми людишками. Чтобы защитить себя, они оболгали его. Но у лжи короткие ноги. Всегда можно найти способ разрушить козни, этим они и должны сейчас заняться. Он знает, что она хорошо знакома с миссис Тернер, у которой служил этот Вестон, пусть графиня все припомнит, наверняка она найдет, чем доказать свою невиновность. Пусть она только говорит, говорит…

Она села на пол перед камином и чисто механически протянула к огню прекрасную белую руку. Распущенные волосы золотистой мантией покрыли ее плечи. Он стоял, облокотясь на каминную полку, и не мог сверху видеть ее лица. И вот в тишине прозвучал ее голос, глухой и ровный.

— Будь добр ко мне, Робин. Будь милосерден.

— Милосерден? — Словно холодная рука сжала его сердце. — Милосерден?

— Да, милосерден. Кажется, Монтень[1128] сказал слова, которые могли бы принадлежать Христу: «Понять — значит простить».

И снова пала тишина. Он нагнулся к этому маленькому бело-золотому комочку женской плоти, свернувшемуся у его ног, и почувствовал, как по спине у него побежали мурашки. Где-то в парке заухал филин, в камине трещали поленья, и поверх всех этих звуков он слышал, как гулко, тяжело бьется его собственное сердце.

— Простить? — Голос его дрожал от ужаса. — Простить? Фрэнсис! Ты просишь о прощении? Значит, это правда, все эти грязные слухи?

Она, словно в ожидании удара, втянула голову в плечи.

— Я любила тебя, Робин, я люблю тебя и сейчас, и буду любить всегда, что бы ни случилось. Этот человек отрицал любовь, он считал, что все это пустое. Я так исстрадалась из-за моей любви к тебе! Я была храброй. О Господи, какой же безрассудно смелой я была! И теперь, когда все позади, когда должен появиться плод нашей любви, этот подлец снова встает между нами! Помни об этом, Робин. Думай об этом, когда будешь судить меня.

— О, Боже! — простонал он и, чтобы не упасть, обхватил руками каминную полку. Голова его склонилась. — Так ты признаешься в убийстве? Ты, Фрэнсис?!

Она молчала. Она сидела, обхватив колени руками, и тихонько раскачивалась из стороны в сторону. Казалось, разум покидает ее.

— Господи! — Голос его был полон отвращения. — Твой поступок оправдывает все, что он говорил о тебе…

Это был жесточайший удар. Но слова, казалось, нисколько ее не поразили.

— Наоборот, его отношение ко мне оправдывает мой поступок, — ответила она. — Вспомни, как все было, как складывалось. Я ведь находилась уже за гранью отчаяния… Этот человек ради собственных амбиций или просто по злобе хотел заставить меня страдать так, как не страдал ни один смертный. И я должна была выбирать. Я должна была выбирать между ним и собой. Неужто он заслуживал моей жалости, он, который ни на секунду не пожалел меня? Будь справедлив, Робин! Во имя Господа, будь справедлив.

— Справедлив? — эхом отозвался он и рассмеялся. — Прибереги просьбы о справедливости для Кока.

— Для Кока?! — Она подняла голову и впервые взглянула на него. Он заметил свинцовую бледность ее лица, ее расширенные от ужаса глаза, и впервые лицо ее показалось ему уродливым.

— Ах! Так это тебя пугает? — усмехнулся он.

— Да, пугает, но не из-за себя самой. Самое страшное для меня — потерять твою любовь, Робин. И есть еще ребенок, мне надо думать о нем.

Он принялся мерять шагами комнату. Весь мир рухнул, вся его жизнь была разбита, и он не мог в этот страшный час думать ни о чем, кроме как о своем крахе. Все уничтожено, и ничего не возродишь. Одним ударом он сброшен со сверкающих высот… И на эти высоты он вскарабкался с помощью Овербери. Только Овербери мог возвысить его, и только Овербери поддерживал его на этой захватывающей дух высоте. А она… она убила Овербери. И впервые он понял всю глубину предсказаний Овербери: да, он пал вместе с сэром Томасом, но пал в бесчестье, в позор.

Она с трудом поднялась и стояла у камина, опершись о полку. Ей не нужно было слов — по его молчанию, по тому, как вышагивал он по комнате, она поняла все, что творится в этом истерзанном сердце. Она поняла, что в нем поднимается отвращение к ней. Наконец она заговорила:

— Робин, мне нужна твоя помощь, твое милосердие.

Он остановился. В глазах его пылало безумие.

— Ты смеешь на это надеяться?

Она покачала головой:

— Не ради себя. Ради себя я не стала бы просить. Я уже сказала, что без твоей любви для меня нет жизни. Но во мне растет твой и мой ребенок. Если я погибну, он погибнет вместе со мной.

— А разве так не лучше? — печально спросил он. — Разве не лучше, чтобы ребенок не родился и не узнал бесчестья? Ведь на нем всегда будет стоять клеймо убийц, отравителей. Потому что твое падение означает и мое падение. Твое признание неминуемо навлечет вину на меня.

Эти слова с новой силой всколыхнули ее любовь к нему до такой степени, что она затмила даже материнскую любовь.

— Не бывать этому! — пронзительно вскрикнула она. — Я расскажу всю правду, я скажу, что это целиком моя вина, что ты не имеешь к убийству никакого отношения! Какие могут быть против тебя улики?

— Улики? — он рассмеялся. — Мои враги об этом позаботятся. Ты отдала меня им на растерзание, ты столкнула меня в пропасть такой глубины, в которую они и не надеялись меня сбросить.

Она была на грани безумия, но нечеловеческим усилием овладела собой, потому что теперь от ее мужества, от ее ясного ума зависела судьба их семейного корабля — потонет ли он, или она сумеет вывести его из опасных вод.

— Тогда ради себя самого и ради ребенка ты должен бороться, Робин. Обо мне не думай! Я играла — и проиграла, и теперь ничего не значу. Думай о себе, о ребенке и о себе. Ты можешь уговорить короля. Ты имеешь на него влияние. Покажи, в какой ад ты попал, будь откровенен с ним, Расскажи ему о моей роли. И он никогда не отдаст тебя на растерзание, а ради ребенка ты сможешь уговорить его простить и меня. А после всего, если на то будет твоя воля, я уйду, и ты больше не услышишь обо мне. О Робин, Робин, как бы я хотела отдать свою жалкую жизнь, чтобы тебе было хорошо!

Он стоял перед ней слабый, беспомощный. Душа его разрывалась между гневом и жалостью.

— А что может сделать король? Машина правосудия запущена. Может ли король остановить ее? Может ли он приказать Коку вывести из-под наказания этих злодеев? И как, на каких основаниях? Вестон, Франклин и Тернер сами признались в том, что, словно крысы, жили злом. И их тоже теперь освободить? А если их накажут, то как могут не наказать тех, кто, по их словам, нанял их для этого преступного деяния? Ничего король сделать не может. — Он повернулся и снова принялся шагать. — Я примчался к тебе в надежде, что мы сумеем вместе с тобой найти выход, разрушить злобные козни, но оказалось…

Он замолчал и продолжал кружить по комнате с низко опущенной головой. А потом остановился и взглянул на нее. Она стояла у огня и дрожала от холода, зубы ее стучали, губы посинели.

— Ты замерзла, — произнес он ровным, каким-то неживым голосом. — Иди в постель. Мы больше ничего не можем сделать, да и говорить больше не о чем.

И она поняла, что все уже сказано. В эту ночь что-то было убито и похоронено навсегда, что-то, ради чего она так отчаянно боролась, ради чего она была и смела, и безжалостна. Понурив голову, она неуверенной походкой побрела к двери. Здесь она остановилась и повернулась.

— А ты что будешь делать, Робин? — спросила она тихим, жалобным голоском.

— На рассвете отправлюсь назад в Ройстон.

— Я увижу тебя до отъезда?

Он покачал головой:

— Зачем?

Она открыла дверь, но на пороге вновь остановилась и замерла в нерешительности.

— Поцелуй меня, Робин… Может быть, в последний раз. Мы больше никогда не увидимся.

И в этот миг что-то в нем сломалось окончательно и он зарыдал, как дитя. Он подбежал к ней, схватил ее в объятия и, плача, стал целовать лицо и шею, а она, дрожа от отчаяния и благодарности, прижималась к нему все теснее. Но ее глаза были сухи.

— Еще не все потеряно, — божился он, грудь его сотрясали рыдания. — Я сделаю все, что в человеческих силах. Я увижусь с королем. Я отдам себя в его руки. Я упаду перед ним на колени. Может быть, он пожелает отправить нас в изгнание, может быть… Держись, Фэнни, не все еще потеряно. Доверься мне. Доверься. Иди отдыхать, дитя мое, и молись.

Он чувствовал острую жалость и к ней, и к себе, и к еще не родившемуся ребенку.

Обратная дорога заняла у него два дня — настолько он ослабел. Но настроение его резко переменилось: в нем уже не было ни раскаяния, ни смирения.

По дороге он вспомнил некоторые моменты, которые выпали из его памяти в Хенли, когда он слушал страшное признание жены. Он вновь припомнил разговор с королем, состоявшийся сразу же после смерти Овербери. Если в словах короля не было сознания собственной вины, то что же в них было, когда Яков уговаривал Сомерсета не горевать? Была во всей этой истории какая-то мрачная тайна, и всю дорогу Сомерсет размышлял о ней. И вдруг, словно молния, тьму прорезало понимание. Этот свет возродил его мужество, вернул ему смелость, поэтому поступь его, когда он шел к королю, вновь была тверда, а голову он держал высоко и не обращал внимания ни на смешки, ни на косые взгляды, которыми встретили его придворные.

Время было предобеденное, и Сомерсет увидел добрый знак в том, что король соизволил задержаться, отпустить прислуживавших ему джентльменов и послушно уселся за рабочий стол, чтобы выслушать отчет о поездке в Хенли.

— Хорошо, что ты вернулся, Робби, — заявил король. — И вовремя, потому что Кок послал за тобой. Ты должен ехать в Лондон.

Сомерсет поднял брови, но не выказал страха.

— Уже?! — воскликнул он.

— Не имеет смысла откладывать. Кок — усердный и преданный служака. И, надеюсь, ты тоже докажешь свое усердие и преданность.

— Кок может подождать, — спокойно ответил его светлость. Лицо его было бледно, а глаза покраснели от усталости. — Я никуда не поеду.

— Не поедешь? Что это такое ты говоришь? Таково требование закона. Если бы Кок послал за мной, даже я бы подчинился. Этого не избежать.

— Однако ваше величество может написать Коку и сообщить ему, что все, что сказано в его записках обо мне и графине, — чистая чепуха.

— «Чепуха»? Чепуха, ты говоришь?

— Сир, давайте еще раз припомним ту историю, как изложили ее злодеи. Давайте попробуем свести концы с концами. Пять месяцев Вестон находился в Тауэре, и все это время, как он утверждает, он давал Овербери яды, которые ему вручали Тернер и Франклин. Он давал розальгар, мышьяк, «aqua fortis» и Бог весть что еще, а сэр Томас все не умирал.

— Потому что комендант Тауэра был начеку, он заставил Вестона вести двойную игру: принимать деньги от тех, кто его послал, но не выполнять порученное.

— Но в этих записках нигде не сказано, что Вестон все-таки выполнил поручение и дал какой-то из ядов сэру Томасу.

— Однако он наверняка это сделал, иначе сэр Томас был бы жив.

— Да, он был бы жив, если бы в последний момент на сцену не вышел кто-то другой, кто-то, кто не побоялся совершить убийство, ведь Вестон не решался, он страшился наказания, которое сулил ему комендант.

Король в замешательстве отвел взгляд, погладил бороду, чтобы скрыть свое удивление.

— Ну, об этом я ничего не могу сказать. Это дело Кока.

— Хотя в записках и об этом кое-что все же говорится. И Вестон, и сэр Джервас Илвиз упоминают помощника аптекаря, который был у Овербери за два дня до его смерти.

— Мальчишка мертв, — резко ответил король, — его невозможно призвать в свидетели.

— А в его показаниях и нужды нет, — его светлость произнес эти слова с почти беззаботным видом. — Мальчишка — всего лишь инструмент в чужих руках. Он сделал то, что ему приказали. Он выполнил приказ аптекаря, который, в свою очередь, действовал по указаниям доктора Майерна: аптекарь давал узнику то, что предписал Майерн. А Майерна послали к заболевшему Овербери вы, ваше величество. Но ведь и предположить невозможно — не так ли? — что именно Майерн виновен в смерти сэра Томаса?

Они минуту глядели в глаза друг другу. Во взгляде его светлости была суровость, во взгляде короля — пустота.

— Верно, такое предположить немыслимо, — произнес Яков низким, сдавленным голосом.

— Тогда становится ясно, что сэра Томаса никто и не убивал.

— Ситуация мне понятна. Но злодеи утверждают, что действовали по указке леди Сомерсет и лорда Нортгемптона.

— Совершенно естественно: они хотят прикрыться высокими именами.

— Однако Пейтон уверяет, что между вами была бурная ссора, — а это уже мотив для убийства. Лоуренс Дейвис говорит, что ты послал сэру Томасу порошок, после которого он себя очень плохо почувствовал.

— Я послал ему порошок за три месяца до смерти. Можно ли утверждать, что он умер из-за этого?

И снова король принялся гладить бороду. Яркий солнечный свет играл на рыжих волосках, которыми поросла рука Якова, свет подчеркивал мертвенную белизну его кожи. Граф заметил, что рука короля дрожала.

— Так, так, — с растяжкой произнес король. — Об этом стоит поговорить с Коком. Может, тебе удастся убедить его своими аргументами. Я вижу определенную логику.

— Ваше величество по-прежнему считает, что я должен предстать перед Коком?

Само предположение, что кто-то может ослушаться приказа лорда главного судьи, казалось, потрясло короля.

— Боже правый, дружище! А как же иначе? Я же сказал, что даже я обязан будут предстать перед Коком, если он того потребует?

— Очень хорошо, — тихо ответил его светлость, и на лице его появилось угрожающее выражение. — Тогда я позабочусь о том, чтобы Кок довел дело с аптекарским помощником до конца.

Король даже задохнулся:

— Ты бы лучше позволил Коку самому выбирать линию поведения. А расследование должно идти по тому пути, которым пошел комендант Тауэра.

Он говорил тихо, напряженно, как человек, который хочет вложить какой-то дополнительный смысл в свои слова.

— Любая другая линия может привести к твоему падению, Робин, и, Бог свидетель, я бы этого не хотел. Я тебя слишком люблю, чтобы желать тебе такого. — Напряжение в голосе короля росло. — Так что будь послушным и доверься мне. Что бы ни делали судьи, вы с женой будете в безопасности. — Король оперся руками о стол, тяжело поднялся и оттолкнул кресло.

Какое-то мгновение король и граф стояли друг против друга, глядя глаза в глаза, и во взоре его светлости горел огонь гнева. Он уже было собрался прервать короля, пригрозить ему, что, если на него будут давить, он выведет на свет Божий всю правду, он настоит на допросе Майерна, он докажет, что бок о бок с заговором несчастной графини, заговором, который ей не удалось завершить, существовал другой, составленный королем, и король преуспел в своем черном деянии. Сомерсет был поражен, потрясен предательством короля, тем, что тот применил старый, испытанный веками способ спасти монаршее достоинство — нашел козла отпущения. Сомерсет был готов заклеймить короля как Каина, как предателя.

Однако сейчас он сдержался. «Что бы ни делали судьи, вы с женой будете в безопасности». Это обещание заставило его молчать. Но может ли он доверять обещаниям такого человека? Его мысль лихорадочно работала, он взвешивал все за и против. Он думал о Фрэнсис и о ребенке, которого она носила под сердцем. Если он не пойдет на компромисс, эти два самых любимых на свете существа погибнут вместе с ним…

— Иди, Робби, — король говорил нежно, по-отечески, как в прежние времена. — Иди. Пообедай со мной, а потом скачи к Коку.

Когда король вошел в обеденный зал, как в былые времена обнимая Сомерсета за плечи, среди ожидавших здесь джентльменов возникло замешательство: при дворе уже прошел слушок, что звезда его светлости безвозвратно закатилась.

Во время трапезы король старался скрыть нервозность за истеричной веселостью. Он ласкал дорогого Робби, он много пил, и сэр Джордж Вильерс почувствовал себя лишним.

Когда обед был завершен и объявили, что экипаж лорда Сомерсета готов, король лично проводил его светлость к выходу, нежно обнял и расцеловал слюнявыми губами.

— Господи, Боже мой, увижу ли я тебя вновь? Душой клянусь, что не смогу ни есть, ни спать, пока не увижу. Когда ты вернешься, Робби?

Его светлость растерянно отвечал, что рассчитывает вернуться к понедельнику.

— Правда? Правда? Ради всего святого, возвращайся в понедельник.

Все еще обнимая его за плечи, король спустился по лестнице, а на нижней ступеньке опять принялся тискать дорогого Робби и тянуться к нему губами.

— Бога ради, передай от меня поцелуй графине, — громко объявил он и, понизив голос, так, чтобы его мог расслышать один Сомерсет, добавил: — Доверься мне, Робби, и, как бы ни развивались события, будь уверен, что ни тебе, ни твоей леди ничто не грозит.

Сомерсет преклонил колено, поцеловал королевскую руку и прыгнул в поджидавший экипаж.

Король проводил его взглядом, король прослезился, король долго махал на прощание рукой. А потом, когда экипаж скрылся, король, по свидетельству одного сопровождавшего его джентльмена, а у нас нет оснований сомневаться в правдивости этого свидетельства, переменился в лице и, злобно прищурившись, пробормотал:

— И черт с тобой! Я больше никогда не увижу твоей физиономии.

Глава 32

ПРЕЛЮДИЯ
Король Яков понимал, что высокая политика и искусство царствования предполагали разные поступки, он понимал, что порой нарушает тот самый закон, хранителем которого поставил его Бог, короче, он знал, что некоторые из его деяний могут быть названы преступными. Но он также знал, как скрыть эти деяния, как замести следы, как сделать так, чтобы его никто ни в чем не мог обвинить. Не однажды за свое царствование находил он козлов отпущения, на которых мог списать совершенные им самим преступления, и когда ему приходилось прибегать к этому средству, его не мучили никакие угрызения совести. Его бабья душонка содрогалась при виде насилия или жестокости, но сам он мог быть невероятно жестоким — в тех случаях, когда свидетелей его поступкам не было.

Примером этому может служить хладнокровное убийство молодого Рутвена и графа Гаури в особняке последнего — мы никогда не узнаем всей правды, стоявшей за этой историей, но то, что они не были заговорщиками, как утверждал, громоздя ложь на ложь, Яков, — совершенно ясно. Другим примером, возможно, является убийство графа Мюррея. Многие считали, что совершено оно было по наущению короля, однако руки обагрил некто Хантли, его и обвинили в преступлении и по приказу Якова бросили в тюрьму. И третий пример — дело лорда Балмерино. Когда на свет Божий выплыло неосторожно написанное Яковом Стюартом письмо к папе римскому[1129] — этот протестантский монарх кокетничал с его святейшеством с целью заполучить поддержку Ватикана в обретении английской короны, — его величество отказался от письма, назвал его фальшивкой. Он обвинил своего секретаря Элфинстоуна, лорда Балмерино, — его величество утверждал, что секретарь подделал его подпись. Лорда Балмерино бросили в тюрьму, приговорили к смерти, но Яков проявил монаршию милость и простил несчастного.

Как и все остальные, лорд Сомерсет знал об этих и других подобных делах, и за время путешествия через Хертфордшир в неудобной, тряской коляске пришел к выводу, что в деле Томаса Овербери король хочет сыграть ту же игру.

Судя по собранным Коком уликам, против Томаса Овербери существовал целый заговор. Этот заговор провалился. Но, несмотря на его провал, дело повели так, чтобы против короля, истинного виновника, нельзя было выдвинуть обвинения. Несомненно, несколько человек приговорят к смерти за убийство, которое они не совершали. Но разве это может потревожить королевскую совесть, ведь они виновны уже хотя бы в намерении! Они действительно сговорились убить сэра Томаса, и с задачей своей не справились только потому, что вмешалась посторонняя сила. Однако это нисколько не умаляет их вины. Все равно они мерзавцы, мир все равно должен быть от них избавлен!

Лорд Сомерсет это ясно понимал, но король дал ему надежные заверения, и потому он ехал в Лондон в твердой уверенности, что его ждет чисто формальный допрос, что Кок примет все его аргументы и что к понедельнику он, как и обещал, вернется в Ройстон.

И все же будущее выглядело мрачно. Положение его в свете, несомненно, ухудшится, а тень Овербери всегда будет стоять между ним и Фрэнсис. Он жалел ее еще и потому, что она была в положении, он хотел бы быть справедливым, даже более чем справедливым. Он не собирался судить ее строго. Он заставлял себя помнить, что она совершила все это из любви к нему, что ради их счастья она вступила в сношения с этими негодяями, с силами зла. Но его представление о ней изменилось. Прежде он боготворил ее. Теперь завеса безрассудной любви приоткрылась, и он увидел, что за ней — всего лишь человеческое существо. Но он по-прежнему будет защищать ее. Да, ему следует рассказать ей все, что он знает о короле, о его роли в этом деле. Когда она поймет, что Овербери умер вовсе не по ее вине, у нее появятся силы отрицать обвинения.

В конце концов, против нее нет ничего, кроме показаний отъявленных подлецов, которые во время следствия проявили свою лживую натуру. Да, существовали эти ужасные письма, которые она писала Формену. Но они не имеют никакого отношения к делу Овербери, да и вообще эти письма никому не принесли вреда.

Его светлость хотел как можно скорее добраться до Лондона и завершить беседу с Коком, чтобы сразу же ехать к жене и предупредить, как она должна вести себя на допросах.

Но все его планы были развеяны в прах. Возле лондонского особняка его светлость поджидал офицер, который передал ему письмо, подписанное всеми четырьмя членами комиссии. Они называли себя самыми преданными друзьями его светлости, но от имени его величества требовали, чтобы он не покидал своей квартиры и не впускал к себе никого, кроме слуг, пока не поступят дальнейшие указания его величества.

Сомерсет прочел письмо «преданных друзей», и листок выпал из задрожавших пальцев. Он тяжело сел, обхватил руками голову. Он думал о короле, который еще вчера слюнявил ему щеки и обещал, что не будет ни есть, ни спать, пока дорогой Робин не вернется. И все это время он знал, что Сомерсета ждет арест — «пока не поступят дальнейшие указания его величества».

Он вновь слышал плаксивый голос короля: «Бога ради, передай от меня графине поцелуй».

Поцелуй Иуды, поцелуй предателя… Яков бросил его в клетку со львами и лишил доспехов и оружия. Сквозь горечь разочарования, сквозь ярость, решимость отплатить Якову за это немыслимое предательство пробивалось воспоминание об Овербери, и лорда Сомерсета сковал ужас: ведь то, что случилось сейчас с ним — расплата за его собственное предательство!

Обманутый лживыми словами и иудиными поцелуями, он сам ринулся в ловушку, даже не попытавшись связаться с графиней, предупредить ее. И теперь у него нет никаких шансов переговорить с ней до допросов…

В это время графиня Сомерсет также уже находилась под домашним арестом. Ее привезли в город почти одновременно с Сомерсетом и поместили под присмотр сэра Уильяма Смита в доме лорда Обигни в Блэкфрайрзе. Поскольку она была особой высокого звания, к ней были приставлены шестеро служанок и несколько слуг мужского пола, но лишь двое из них входили в ее прежний штат — таким образом было сделано все возможное, чтобы она не могла общаться с внешним миром.

Она перенесла арест с кротостью и терпением, которые свидетельствовали о крушении всех надежд. Она играла в опасную игру, она пошла на все, чтобы добиться счастья, и она проиграла. Теперь она окончательно, в этом уверилась. Ей были безразличны и суд, и разбирательство. Она уже не думала ни о себе, ни о своей судьбе — без любви Робина ей не нужна жизнь. Сохранит она жизнь или потеряет, не важно, потому что Робин для нее навсегда потерян. Он боготворил ее, она воплощала для него идеалженщины. И этот образ был запятнан ее собственными поступками, ее попытками стать для него идеалом. Какая жестокая ирония судьбы…

Не только руки ее были запятнаны кровью Овербери, но вся она, вся ее душа была отравлена общением со злыми силами, на которое она пошла по своей воле. В ту самую ночь в Хенли она ясно увидела в его лице презрение — перед тем, как жалость заставила его схватить ее в объятия. Теперь, когда она вспоминала эту его жалость, она содрогалась от ужаса — уж лучше бы он оттолкнул, ударил ее.

Все кончено. Игра завершена. И любовь — приз в игре — потеряна навсегда. Чем скорее закончится ее жизнь и чем скорее ее забудут, тем лучше. И, ожидая конца, она будет держаться твердо, она будет изображать достоинство, потому что настоящего достоинства в ней не осталось. Ее нагой выставили на всеобщее обозрение.

А граф Сомерсет писал страстное письмо королю, письмо, в котором он обвинял короля в предательстве, письмо, полное угроз: если и дальше так будет продолжаться, он раскроет все. Он слал ему послание за посланием, и в ответ получил лишь одно, написано оно было так, словно рассчитано на публикацию. Король сообщал, что до конца выполнит свой долг и не станет вмешиваться в отправление правосудия.

Правосудие не замедлило взяться за дело. 19 октября в здании ратуши началось слушание «Великого дела об отравителях», как окрестил его Кок. Первым на скамью подсудимых сел Ричард Вестон.

Уже по одному этому видно, что процесс велся бесчестно. Вестон был всего лишь соучастником. На основании его показаний и на основании показаний сэра Джерваса Илвиза — если даже не учитывать признания, сделанного во Флашинге помощником аптекаря, — было ясно, что сэр Томас Овербери умер в результате вливания, изготовленного Лобелем. Так что основным обвиняемым был Лобель, и только после того, как его признали бы виновным в убийстве, в процесс могли вовлечь Вестона и других. Но Лобеля вообще не допрашивали, даже как свидетеля, и это обстоятельство расценивается многими как «Тайна дела Овербери», хотя на самом деле оно является и разгадкой этой тайны. Не было проведено и официальное коронерское[1130] следствие, значит, не было никаких официальных доказательств, что Овербери вообще умер в результате отравления.

В выдвинутом против Вестона обвинении говорилось о четырех попытках отравления сэра Томаса. Одна — 9 мая 1613 года, та самая попытка, в которой, как утверждалось, был использован розальгар; вторая — 1 июля, посредством мышьяка; третья — 19 июля, тогда узнику прислали желе и пирожные, содержавшие сублимат ртути. Наконец, 14 сентября того же года Вестон в сговоре с помощником, как было сказано в обвинении, применил вливание сулемы, от которого сэр Томас и скончался.

Кок, действуя как судья и прокурор в одном лице, добился от присяжных вердикта «виновен», и двумя днями спустя Вестона повесили на Тайберне[1131].

В первую неделю ноября перед судом предстала Анна Тернер. Ее обвинили в соучастии в преступлении Вестона, который больше не мог ответить ни на какие возникающие в связи с его бывшей хозяйкой вопросы. Маленькая вдова лишь в ужасе лепетала, что ни в чем не виновата.

Кок засыпал ее вопросами и прерывал долгими речами, чтобы настроить против нее присяжных. Как он ее только не называл! И шлюхой, и лгуньей, и ведьмой, и прислужницей папистов, и всякими прочими словами, которые вызывали у маленькой блондинки только очередные потоки слез.

Обвинение против нее было построено на том, что вычитали из писем графини Эссекс к Саймону Формену, в качестве улик приводились восковые и свинцовые фигурки, свидетельствовавшие о занятиях колдовством. Миссис Тернер утверждала, что взяла их в доме Формена после его смерти и что никогда ими не пользовалась. Но констебль нашел их во время обыска в ее доме, и этот факт затянул веревку на хорошенькой шейке вдовы.

Она появилась на Тайберне одетая со всей тщательностью, в рюшах, накрахмаленных желтым крахмалом, который именно она ввела в моду и который после ее смерти исчез из употребления.

Следующей жертвой стал несчастный сэр Джервас Илвиз, что было вообще странно. Он защищался яростно, искусно и мужественно и, благодаря своему серьезному и благородному виду, заслужил некоторое уважение и сочувствие. Он был обречен — Кок подкрепил свои обвинения лживым свидетельством Франклина, будто комендант был в сговоре с графиней, хотя все понимали, что если б это было правдой, Овербери не прожил бы пять месяцев. Однако и Илвиза приговорили к повешению. Поскольку он был комендантом Тауэра, его казнили на холме Тауэр, а это место считалось менее позорным, чем Тайберн.

После Илвиза наступил черед колдуна Франклина. Тот в безумной попытке спастись заявил, что может потащить за собой полкоролевства, и не только из-за смерти сэра Томаса Овербери, но и из-за других столь же необъяснимых кончин, к примеру, принца Генри. Он лгал виртуозно, нагромождал одну фантастическую историю на другую. Его можно было уподобить осьминогу, который, надеясь обмануть преследователей, выбрасывает струю чернил. Именно он впервые упомянул в прямой связи с отравлением имя графа Сомерсета. Лживость его утверждений видели все, ибо ни в одной из его историй концы с концами не сходились. Он пытался отсрочить исполнение приговора, утверждал, что у него есть, что еще порассказать, но даже Кок устал от его легенд и прервал их поток, отправив Франклина на эшафот.

В первые дни декабря на скамью подсудимых сел сэр Томас Монсон. Его вина состояла в том, что он рекомендовал сэра Джерваса Илвиза на должность коменданта Тауэра вместо сэра Уильяма Уэйда. Предполагалось, что это было сделано ради того, чтобы открыть убийцам путь в Тауэр. Он вел себя стойко, обливал членов суда презрением, и, в конце концов, процесс против него отложили на том основании, что он мог свидетельствовать против графини. Больше он в процессе не участвовал.

Так закончилась прелюдия к «Великому делу об отравителях». Сама трагедия разыгралась шестью месяцами позже, и сценой ее стал Вестминстер-холл. Из несчастных, чьи кости уже глодали вороны, было выжато достаточно показаний, чтобы сокрушить графа и графиню Сомерсет — к великой радости тех, кто жаждал их сокрушить.

Глава 33

ПОСОЛ
В начале декабря того страшного года молодая графиня разрешилась дочерью.

Она клялась, что не переживет позора; она даже пыталась незадолго до родов наложить на себя руки, чтобы уничтожить и себя, и ребенка. Но попытка ее была предотвращена теми, кто за ней присматривал. Король, которого известили о ее намерениях, послал к ней врачей и нянек, чтобы сберечь ее для последующих страданий.

Она была преисполнена жалости к девочке, лежавшей у ее груди. Благовест не сопровождал ее появления на свет, не было и пышных крестин, которые благословили бы дитя, рожденное дочерью дома Говардов и супругой того, кто был первым министром страны и величайшим мужем Англии.

В марте ее светлость перевезли в Тауэр, в тот самый отсек, который незадолго до нее занимал сэр Уолтер Рейли и из которого он отправился на поиски Эльдорадо. Ребенка поручили заботам графини Саффолк в Одли-Энде — там коротала эти горькие дни супруга лорда-казначея.

Сомерсета доставили в Тауэр еще раньше, и у него не было никакой возможности связаться с женой.

Граф теперь совершенно ясно понял, что, несмотря на все его грозные письма королю, он предстанет перед судом и будет заклеймен всеми теми, кто ранее с благоговением взирал на него. Он понял, что исход процесса предрешен. Его уже лишили всех государственных должностей. Печати были переданы графу Вустеру; должность лорда-камергера перешла в руки давно жаждавшего ее графа Пемброка. Скоро у него отберут все земли и имущество и, как он предполагал, одарят ими выскочку Вильерса.

Он кипел справедливым гневом, он говорил себе, что не собирается послушно класть голову на плаху. А потом снова писал королю. На этот раз он не угрожал. Он отправил холодное, спокойное письмо, в котором вновь приводил все доказательства вины самого короля. Если он, Сомерсет, обнародует эти факты, королю вряд ли удастся уйти от ответа. А он обнародует их, если Сомерсета и графиню предадут суду за преступление, которое, как его величество прекрасно знает, они не совершали и которое Сомерсет даже не задумывал.

Так он это дело не оставит. И, чтобы король удостоверился в серьезности его угроз, а также убедился в том, что у Сомерсета есть возможности сделать эту историю известной, он сообщил о своем намерении новому коменданту Тауэра сэру Джорджу Мору. Граф прекрасно знал, что сэр Джордж последует своему долгу и передаст эти слова его величеству. В разговоре с комендантом Сомерсет был вежлив, но настойчив, и объявил, что его ничто не остановит и что он публично назовет его величество соучастником преступления.

Король ответил сэру Джорджу, что все сказанное — не более чем выдумка, плод досужих размышлений Сомерсета, который надеется таким образом изменить ход процесса. Его величество говорил с видом спокойным и даже как бы небрежно, однако в душе его шевелился страх. Сомерсет четко дал понять, что король у него в руках, что если процесс будет открытым, он повторит все свои утверждения и потребует допроса Майерна, который выписал рецепт, и Лобеля, который изготовил смертельное вливание. Суд не сможет отказать ему в таком требовании: отказ означал бы признание того, что король и комиссия чего-то боятся, а страх может быть истолкован однозначно. Вестона вздернули на виселицу после сообщения о том, что сэру Овербери было сделано вливание, так что этот факт отрицать уже нельзя. Это была грубая ошибка Кока, и король в своем теперешнем состоянии готов был свернуть шею лорду главному судье. Сомерсет заставит их платить за эту ошибку: Лобель на допросе непременно прикроется Майерном, а Майерн, в свою очередь, чтобы спасти шкуру, выдаст самого короля.

И как тогда король Яков будет выглядеть в глазах всего народа? Все увидят, что он не просто убийца, а мерзкий палач: ради того, чтобы скрыть свое преступление, позволил повесить четверых людишек, пусть и негодных, однако в данном убийстве не виновных. И готов принести еще две жертвы.

Король был в панике. Он и раньше видел пробелы в своей обороне, но сейчас Сомерсет также их нащупал и готов нанести удар. От этой раны Якову уже никогда не оправиться. С другой стороны, усердный Кок собрал против Сомерсета столько улик, выжал на предыдущих этапах столько доказательств его вины, что король Яков уже не может вмешаться и остановить судебную машину: это выглядело бы, словно он пытается отвести удар от фаворита, которого общество считает главным виновником злодеяния, в то время как злодеи меньшего масштаба все же получили по заслугам.

И король, не найдя лучшего выхода, решил послать к графу и графине Сомерсет своего парламентера. В качестве посланника он выбрал лорда Хэя.

Этот великолепный придворный уже не раз представлял короля в разных дальних странах, но никогда его дипломатическая миссия не была столь деликатной и никогда еще он не был так скудно информирован о существе задания.

Ясным майским утром, когда воздух был напоен ароматом сирени, он ступил на пристань Тауэра и был препровожден в обитель графини.

Как уже говорилось, до нее этот отсек занимал знаменитый путешественник сэр Уолтер Рейли. От него здесь осталась мебель и даже некоторые книги. Но графиню мало интересовали предметы обихода великого авантюриста, она была безучастна к своему окружению. За время заключения она еще больше исхудала, и теперь на ее кротком личике лежала печать неземного. Она была тщательно одета во все черное, что подчеркивало ее бледность. Тяжелые золотые косы были убраны под вышитый чепец.

Толстая дубовая дверь распахнулась, и на пороге вырос могущественный придворный. Графиня встала, поднялась и верная-камеристка Катерина — она сидела с шитьем у окна.

Лорд Хэй торопливо приблизился к ее светлости, сбросил шляпу, склонился в глубоком поклоне над протянутой к нему рукой и поцеловал эту холодную, словно неживую руку.

Этот поцелуй вывел ее из обычного уже состояния отрешенности. На глаза навернулись слезы, а к сердцу подкатила теплая волна — этот джентльмен взял ее руку так просто, словно она не была запятнана кровью.

Она взглянула в открытое, смелое лицо человека, который когда-то был первым другом ее Робина. Неужели ему суждено стать последним его другом? Она знала, что между ними бывали разногласия, что какое-то время лорд Хэй, всецело преданный интересам Франции, враждовал с Робином, который, казалось, благоволил к Испании. Вполне возможно, он таил в своем сердце и зависть к Робину, потому что именно в свите сэра Джеймса Хэя Роберт Карр впервые предстал перед королем, а затем Робин превзошел его успехами в свете. Как хорошо она помнила ту десятилетней уже давности сцену на поле для ристалищ! И сколько всего случилось за это время. Сэр Хэй, сам когда-то был фаворитом короля-любителя красивых молодых мужчин, однако он не смог достичь тех вершин, которых достиг Робин. Но именно потому положение его было стабильным и безопасным.

Его светлость с по-прежнему склоненной головой объявил, что прибыл по поручению короля для сугубо приватного разговора.

Графиня отправила камеристку в смежную комнату и вернулась в кресло. Его светлость, повернувшись спиной к окну, стал перед нею.

— Я принес вашей светлости весточку надежды.

— Надежды? — эхом переспросила она, и печаль, прозвучавшая в ее голосе, поразила его даже больше, чем если бы она сейчас перед ним расплакалась.

Он, подобно многим, не скрывал своего отвращения к женщине, которая толкнула других на преступление и на виселицу. Но сейчас, заметив ее бледность, хрупкость, взглянув в это светившееся уже небесным светом лицо, он не чувствовал ничего, кроме жалости. Он даже усомнился в ее вине.

— Да, надежды на королевскую милость, — объяснил он.

— Единственная милость, которой я жажду, — ответила она, — как можно скорее… пройти через этот чудовищный процесс.

— В ваших собственных силах, миледи, сделать испытание менее тяжким. Вы можете сразу же признать свою вину, согласиться на приговор, и тогда суд будет не более чем формальностью. Но приговор не приведут в исполнение: его величество обещал вам помилование, если вы признаете вину.

— Признаю? — снова отозвалась она.

Он подумал, что она сомневается в необходимости признания, что она все еще надеется оспорить выдвинутые против нее обвинения, доказать их недостаточность. Чтобы рассеять ее иллюзии, он вкратце пересказал ей все, что показывали на суде Вестон, Тернер и Франклин, объяснил, как тесно переплетены их показания. Она не проявляла никакого интереса, пока он не упомянул имени сэра Дэвида Вуда, который сам вызвался в свидетели и сообщил, что она хотела нанять его для убийства Овербери. Тут она с грустной улыбкой взглянула на лорда Хэя.

— Даже он! — воскликнула ее светлость и медленно покачала головой. — Этих несчастных я еще могу понять. Чтобы спасти свои жизни, они взвалили всю вину на меня, впрочем, я действительно одна во всем виновата.

Это было далеко не так, если учесть, что Анна Тернер оказалась той искусительницей, которая и толкнула графиню на преступную мысль.

— Но сэр Дэвид! Он состоял при моем дяде и был многим ему обязан. Однажды он признался мне в любви и поклялся быть вечным слугой. Так вот какова оказалась его служба! Он ведь ничего не выигрывал от моего падения, и все же не мог удержаться, чтобы не предать меня еще большему позору. Ну, Бог с ним. Сейчас это уже ничего не значит.

— Однако, мадам, это еще более укрепляет возведенные вокруг вас стены. Вот почему я от имени его величества настоятельно рекомендую вам сделать полное признание, тем самым разоружив суд.

Она встала. На щеках ее появился румянец — казалось, ее охватил порыв страсти.

— То, что его величество просит меня сделать ради его помилования, я и так уже решила сделать, но по другой причине — ради любви!

— Что вы имеете в виду, мадам?

— Что я имею в виду? Неужели это не ясно? Неужели я должна сама говорить о той малости хорошего, что еще осталось во мне? Неужели даже после всего, что стало обо мне известно, вы не понимаете, что моей звездой на этом страшном пути была любовь к Робину? Да, Богу известно, что я пришла ко злу. Но неужели вы думаете, что поступками моими руководило именно зло? О, милорд, любовь сама по себе не может быть злом или добром. Она — просто любовь. Всепоглощающее желание обладать и быть в полной власти того, кем владеешь сама. И если это желание действительно беспредельно, ради него можно пойти на все. Если ради этого надо прибегнуть ко злу, — человек выбирает зло так же свободно, как если бы выбирал добро.

Лорд Хэй был потрясен страстностью этой речи. Она умолкла, потом заговорила вновь, уже тише и спокойнее:

— К чему, милорд, я все это говорю? Передайте его величеству, что я полностью и без всяких оговорок признаю свою вину, я это уже давно решила, но не из надежды на помилование, не ради сохранения жизни, которая мне теперь не мила. Я признаю свою вину, ибо если я буду ее отрицать, если хоть словом попытаюсь оспорить сотканные против меня обвинения, я подвергну опасности Робина, которого и так подозревают только потому, что он мой муж. Мое признание полностью снимет с него подозрения. Пусть все увидят, что за Робином нет никакой вины, что ни одно слово не может быть произнесено в упрек ему. Вот почему я признаюсь, вот почему я возьму всю вину на себя, ибо я действительно виновата. И только этим я смогу свою вину искупить!

Смертельно утомленная этой речью, она вновь опустилась в кресло и сложила руки на коленях. Его светлость в растерянности стоял перед нею, а потом низко поклонился и так, в поклоне, произнес:

— Мадам, ваша решимость заслуживает самых высоких похвал. Я передам ваши слова его величеству. И я буду молиться за то, чтобы дни ваши продлились.

— Ах, не молитесь за это! Не молитесь! Просто передайте его величеству, что я ни в какие сделки не вступаю. Я не прошу и не желаю милости. Единственное, чего я жажду — исполнить свой последний долг перед Робином.

Его светлость удалился в странном настроении — жалость в нем боролась с чем-то вроде удовлетворения: ему удалось выполнить приказ короля, его величество будет доволен. И если бы такого же результата удалось добиться в разговоре с лордом Сомерсетом, радости его величества не будет пределов.

Поджидавший комендант провел его светлость по мрачным сырым проходам, по бесчисленным лестницам к графу.

Когда лорда Хэя ввели в камеру, Сомерсет что-то увлеченно писал. Посетитель был потрясен теми переменами, которые произошли в облике старого знакомого за несколько месяцев заключения. Прекрасные золотые волосы, всегда завитые и расчесанные, свисали теперь длинными прямыми прядями, в них появилась седина. Лицо исхудало, побледнело, казалось, сквозь кожу просвечивают кости черепа. Глаза, прежде глядевшие ясно и повелительно, потускнели, покраснели и ввалились. Некогда элегантный господин был одет в грязноватый лиловый халат, распахнутый на груди, на ногах — ночные туфли, черные шелковые чулки складками собрались на щиколотках.

Он был явно раздражен тем, что его оторвали от занятия, но, увидев лорда Хэя, вскочил и уставился на того, кто когда-то был его патроном, потом — соискателем его милостей, затем — одним из врагов, а сейчас, когда звезда Сомерсета закатилась, — могущественным придворным, обласканным королевскими благостями.

— Милорд! — только и мог воскликнуть Сомерсет, и в возгласе этом прозвучали и удивление, и горечь.

— Я явился к вам от короля, — сразу же объявил лорд Хэй и приступил к изложению того, что ему поручили передать. — Робин, его величество крайне расстроен вашим посланием, в котором вы называете его соучастником вашего преступления.

— Моего преступления?! — Лицо Сомерсета исказил гнев. — Моего преступления! Значит, он твердо решил свалить все на меня? Отлично. Но мы еще посмотрим. Его величество пожалеет, когда я заявлю, что он вознамерился сделать из меня козла отпущения за деяние, совершенное им самим. Передайте ему, что если я предстану перед судом, я скажу их милостям членам комиссии, что я не Балмерино и не граф Гаури, и что если он желает заставить меня молчать, пусть пришлет Хаддингтона, чтобы тот убил меня, как убил Гаури. Если он настаивает на разбирательстве в Вестминстер-холле, я не стану молчать, я никогда не соглашусь взять на себя его позор.

— Милорд! Милорд! — Хэй старался держаться в дипломатических рамках. — В вас говорит злоба, безумие!

— Когда я предстану перед судом, страна сама поймет, что говорит во мне.

— Да, страна поймет. Народ поймет, что вы пытаетесь свалить вину на другого, и тогда ваша судьба будет решена окончательно и бесповоротно.

— Я не перекладываю вину и не собираюсь делать этого, я намерен возложить вину на того, кто действительно виновен.

— Кто действительно виновен? — Хэй спокойно и твердо посмотрел в налитые злобой глаза Сомерсета, затем нахмурился. — Робин, вы обманываете себя, если полагаете, что подобным образом сможете себя обелить, что сумеете убедить и суд, и всю нацию, что сможете запугать его величество. Слишком тяжело бремя улик.

— Улики! Что за улики, если я невиновен? — Голос его светлости дрожал от ярости. — Я никоим образом не причастен к убийству Тома Овербери, и король знает это лучше всех. Еще до того, как мы с графиней предстанем перед судом, весь мир узнает, кто виноват на самом деле.

Лорд Хэй мрачно кивнул:

— Совершенно верно. Мир узнает об этом из уст самой ее светлости, из ее собственного признания в том, что это она задумала преступление. И что против ее признания ваши угрозы, ваши попытки затеять скандал? Этот скандал даже не коснется короля.

Сомерсет вдруг замер. Прежде багровое от гнева лицо его резко побледнело, и он тяжело оперся на заваленный бумагами рабочий столик.

— Она признается… — хриплым шепотом произнес он. Он понял, что совершил глупость — он не учитывал такую возможность. Действительно, чего стоят в свете ее признания попытки обвинить короля? Если кто-то сам признается в преступлении, можно ли обвинить в нем другого? Ей следовало до конца все отрицать, стоять на своем, утверждать, что те несчастные оговорили и самих себя, и ее под действием пыток. А остальное пусть бы она предоставила ему, он бы смог убедительно доказать, что этот процесс — результат заговора против него. И если б она придерживалась такой линии поведения, король ни за что не решился бы отдать их под суд.

Но своим признанием она уничтожала их обоих. Об этом и предупреждал его лорд Хэй: бороться в такой ситуации невозможно. И все же он продолжал сопротивляться.

— Если она призналась, значит, она призналась в том, чего не было, но она считает, что было…

— И вы полагаете, можно подобными словами убедить членов комиссии? — мягко спросил Хэй. Но Сомерсет, казалось, не слышал вопроса.

— И даже если она призналась, ко мне это не имеет отношения.

— Это не так, милорд. Если она берет всю вину на себя, вы все равно остаетесь соучастником. Потому что мотивы преступления общие для вас обоих, и их милости члены комиссии сразу же это поймут. Да, комиссия, милорд, уже это поняла, именно потому вас заключили под стражу.

Сомерсет побрел к зарешеченному окну. Постоял, посмотрел на далекое небо, а затем повернулся к посетителю.

— Значит, — глухим голосом произнес он, — король хочет отправить меня на виселицу?

— Король, — в тоне Хэя звучал упрек, — хочет заверить вас в том, что он по-прежнему вас любит и просит вас дать ему возможность проявить снисхождение.

— Снисхождение, но к кому?

— К вам. За тот поступок, в котором вы обвиняетесь.

— Благодарю вас, милорд, что вы не сказали «за то преступление, которое вы совершили». И поскольку я не совершал никакого преступления, я не прошу о снисхождении. А желаю лишь одного — доказать свою невиновность. Я буду до последнего дыхания защищать свою честь, несмотря на все уготованные мне ловушки. Передайте это королю. Повторяю: я — не Гаури и не Балмерино.

Хэй с сожалением покачал головой:

— Я бы не был вашим другом, если бы передал его величеству ваши слова.

Сомерсет ударил ладонью по столу.

— Вы перестанете быть моим другом, если не передадите их. — К нему вернулась былая надменность. — Больше мне добавить нечего, милорд.

Лорд Хэй завернулся в шелковый плащ и взял шляпу.

— Не давайте окончательного ответа. Подумайте над тем, что я вам сказал. Помните, в ваших руках ключи к королевскому сердцу, и от вас зависит, сможете ли вы ими правильно воспользоваться. Пусть Господь укажет вам верное решение.

— Господь не может желать, чтобы я запятнал свою честь, — такими были последние слова графа.

Они поклонились друг другу, и лорд Хэй вышел.

Оставшись в одиночестве, Сомерсет опустился в кресло, сложил руки на столе и со стоном опустил на них голову. Теперь он до конца прочувствовал ту горечь, тот вкус поражения, который познал Овербери. Как и у Овербери, единственным его оружием в борьбе за жизнь и свободу были угрозы учинить громкий скандал. Да, это наказание, наказание за предательство друга.

Глава 34

МИЛОСЕРДИЕ КОРОЛЯ ЯКОВА
Наконец в последнюю пятницу мая после долгих проволочек, причиной которых была неспокойная совесть короля и его страхи, графиня Сомерсет предстала перед судом.

Комендант тюрьмы вывел ее из мрачных застенков на воздух, такой свежий, такой прозрачный. Утреннее солнце играло на латах и шлемах стражи, на ужасном топоре, который нес перед ней палач, отвернув, по обычаю, лезвие от нее прочь — ведь ей еще не был вынесен приговор.

Она с особой тщательностью подготовилась к той страшной пьесе, заключительный акт которой должен был разыграться в Вестминстер-холле. На ней было черное шерстяное платье с белыми кружевными манжетами и воротником, на голове — капюшон из траурного крепа. Это мрачное одеяние должно было еще сильнее подчеркнуть лилейную белизну ее лица.

В сопровождении верной Катерины она ступила на комендантскую барку, и менее чем за полчаса прилив донес их к Вестминстерской пристани, где стражники удерживали толпу любопытных.

Просторный зал уже с шести утра был заполнен лицами благородного звания и горожанами, достаточно имущими, чтобы заплатить за место на столь редкостном представлении. Для высокородных пэров было воздвигнуто нечто вроде сцены. Они вошли в зал торжественной процессией, все двадцать два, возглавлял процессию старенький и немощный лорд-канцлер Эллсмер, который выполнял обязанности председателя суда пэров. За ними шествовал лорд главный судья и семь судей в пурпуре.

Перед председателем суда пэров шли прислужники, которые несли его жезл, грамоту и печать, и шестеро охранников с булавами на плечах. Председатель взошел под пурпурный балдахин и, поклонившись собравшимся, сел. Пэры покрыли головы и, шурша мантиями, уселись по обе стороны от председателя. Многочисленная публика шумно расселась по своим местам, и в духоте зарождающегося майского дня прозвучал громкий голос судебного служки. По залу пробежало волнение: к барьеру в сопровождении Катерины и коменданта Тауэра шла графиня. Она была смертельно бледна, но ступала твердо. Глаза ее были опущены долу, сев на скамью подсудимых, она развернула веер и прикрыла им нижнюю часть лица, словно желая спрятаться от любопытствующих взоров.

И вновь, словно глас трубы, прозвучали слова судебного служки:

— Фрэнсис, графиня Сомерсет, вытяни руку и будь готова выслушать обвинение!

Она повиновалась. Встала, вытянула руку, веер она вынуждена была убрать, и все увидели, что во время чтения обвинения по щекам ее катились слезы, а лицо было белое и застывшее, словно высеченное из мрамора.

И в конце раздался вопрос:

— Фрэнсис, графиня Сомерсет, что скажешь ты? Признаешь ты себя виновной в тяжком преступлении и убийстве или не признаешь?

Она мгновение помедлила, покачнулась и в застывшей, мертвенной тишине произнесла единственное слово, которое должно было избавить Робина от всего этого кошмара. Она произнесла его тихо-тихо, однако услышали его все, это слово:

— Признаю.

Публика, заплатившая приличные денежки за ожидавшийся спектакль — все думали, что графиня станет отчаянно сопротивляться, — была разочарована.

Поднялся сэр Фрэнсис Бэкон, генеральный атторней[1132], и, явно наслаждаясь своим элегантным видом и благозвучным голосом, принялся растолковывать публике поступок графини. Речь его была размерена, ритмична, периоды закруглены. Он получил от короля твердое указание в случае признания графиней своей вины, не допускать в ее адрес никаких бестактностей.

Да сэр Фрэнсис и не нуждался в оскорбительных словах, он был слишком хорошим оратором и драматургом и мог даже самыми благообразными речами произвести нужный драматический эффект.

Он говорил о том, что графиня нуждается в терпимости и сочувствии. Он ясно намекнул на возможность королевского помилования, однако подчеркнул, что их милости судьи должны неукоснительно следовать своему долгу.

— Эта дама, — плавно излагал он, — ответила на обвинение своим собственным признанием, которое является краеугольным камнем в фундаменте как справедливости, так и милосердия. Говорят, что милосердие и истина идут рука об руку. Правдивость ее признания определяет собою степень снисхождения, которое мы предоставляем тому единственному, кто имеет право его проявить. Сегодня же те, кто призван судить, должны судить.

В конце служка обратился к ней с формальным призывом предъявить свои аргументы, из-за которых к ней не может быть применен смертный приговор.

Она ответила на вопрос так тихо, что никто, кроме сидящих совсем рядом, ее слов не расслышал, и сэр Фрэнсис Бэкон громко повторил их лорду Эллсмеру.

— Я не могу привести ничего, что могло бы смягчить мою вину… Я взываю к милосердию… и прошу, чтобы ваши милости походатайствовали перед королем о помиловании.

Старенький канцлер взял свой белый жезл и огласил приговор. Он скрасил его выражением надежды на то, что его величество король примет во внимание смиренность, проявленную обвиняемой при признании своей вины, проникнется к ней сочувствием и проявит свое монаршее снисхождение. Однако заключил приговор формулировкой, обязательной в таком случае:

— …и да будешь отсюда доставлена ты в лондонский Тауэр, а оттуда к месту казни, где будешь повешена за шею. И пусть Господь упокоит душу твою.

Она покачнулась и ухватилась за барьер, чтобы не упасть.

По знаку коменданта Тауэра сэра Джорджа Мора к ней бросилась камеристка, а затем по его же приказу вперед выступили алебардщики. Комендант протянул ей руку, и она, тяжело на нее опираясь, пошла из зала. Вновь впереди шагал палач, но теперь лезвие его топора было повернуто к графине. Толпа провожала ее взглядами, и среди тех, кто мрачно, сурово взирал на нее, был коренастый коротконогий граф Эссекс.

Публика вывалила на воздух, возбужденно обсуждая состоявшийся спектакль и следующее его действие, назначенное на завтрашнее утро, — суд над графом Сомерсетом. Все уже знали, что он не собирается сдаваться и намерен до конца бороться за жизнь.

А лорд Сомерсет лежал на постели и твердил, что не собирается отправляться в суд и что они могут, если хотят, так прямо на кровати его в Вестминстер-холл и отнести. Только тогда он будет глух и нем и вообще ничего не скажет. Этими же словами он встретил и вернувшегося из суда коменданта, который зашел сообщить, насколько такое его поведение не соответствует поведению графини.

Сомерсет встретил весть о ее признании удивительно спокойно — он был к ней готов. Он только не догадывался, что призналась она ради того, чтобы спасти его жизнь, ее ведь уверили, что признанием она облегчит участь их обоих.

Сомерсет отмахнулся от слов коменданта как от чего-то несущественного. А комендант все повторял, что его светлости следует подготовиться к завтрашнему суду. Его светлость вовсе не собирается ни к чему готовиться, потому что никто не посмеет доставить его в суд, ответил он сэру Джорджу Мору. Король просто побоится его появления в суде!

— Вряд ли стоит употреблять столь грозные слова в адрес его величества, — упрекнул его сэр Джордж.

— Но за этими грозными словами стоят грозные факты. Я уже писал ему, что я не Гаури и не Балмерино, и он прекрасно понял, что стоит за этими моими словами. И он прекрасно понимает, чего можно от меня ожидать. Он понимает, что я не собираюсь устраивать для своих врагов праздник, не собираюсь выставлять себя на посмешище перед теми, кто годами пользовался моим покровительством. Если он полагает, что может подвергнуть меня бесчестию и тем самым избежать наказания за свое низкое предательство, значит, он еще больший глупец, чем я думал. Но он не посмеет так поступить, сэр, не посмеет.

Сэр Джордж ушел от его светлости сильно встревоженный и даже обрадовался, когда получил приказ явиться к королю в Гринвич.

Король возлежал на кровати и являл собой весьма жалкое зрелище — он весь дрожал от страха. Прерывающимся голосом его величество осведомился у сэра Джорджа, собирается ли лорд Сомерсет признаться. Выслушав донесение коменданта, его величество расплакался. Он рыдал, он катался по огромной постели, он вопил, короче, вел себя как торговка рыбой, а не как монарх.

— Ну что с ним делать, сэр Джордж?! Что с ним делать?! — вопрошал король.

Растерянный и даже перепуганный таким проявлением королевских чувств сэр Джордж вытянулся в струнку и объявил о готовности выполнить любой королевский приказ.

— Да неужели вы не сказали ему, что я не собираюсь лишать его жизни? Что если он признается в преступлении — а у Кока есть все доказательства, — я его обязательно помилую?

— На это он ответил, что он не Балмерино и не Гаури. Я не понимаю, что значат эти слова. Но он просил передать их вашему величеству.

Челюсть у короля отвисла, щеки посерели, а глаза вылезли из орбит.

— Боже мой! — захлебываясь слезами, воскликнул он. — Боже мой!

Его величество отбросил простыни и сел перед комендантом на край постели. Тонкие рахитичные ноги не доставали до пола. Это было ужасное зрелище, тем более, что на опухшей от слез физиономии его величества появилось хитрое, злобное выражение. Он придумал ход: Сомерсета заставит молчать любовь к жене.

— Вы должны ясно и четко объяснить, что его ждет, если он решится сказать хоть одно слово в мой адрес. Передайте ему, что тогда он решит не только свою собственную участь, но и участь графини. Передайте, что тогда я лишу снисхождения их обоих, и, как бы он ни пытался обелить себя, графиня будет повешена в соответствии с приговором. Передайте ему! И идите прочь!

Король махнул рукой. Сэр Джордж откланялся, но его величество воскликнул:

— Нет, нет! Останьтесь!

Его величество в задумчивости погладил бородку, поцокал языком.

— Вот еще что, сэр Джордж. Пусть завтра в суд его сопровождают два человека с плащами, и если он произнесет хоть слово, помимо тех, которые требуются от него в признание вины, или если он хоть раз упомянет меня, или вдруг потребует призвать в свидетели аптекаря по имени Лобель, пусть эти люди накинут ему на голову плащи и заглушат его речи. И пусть сразу же после этого отвезут назад в Тауэр, а слушание продолжится в его отсутствие.

Сэр Джордж был ошеломлен: суд никогда не согласится на такое нарушение прав заключенного. Король, прочитав по лицу коменданта его мысли, добавил:

— Я напишу лорду-канцлеру и подготовлю его к подобному повороту, если таковой потребуется. Он поймет, что это государственная необходимость, тогда никто не посмеет возражать. А теперь отправляйтесь в Тауэр и хорошенько объясните этому злодею Сомерсету, что его ждет. Пусть оставит всякие мысли о своих подлостях.

Когда сэр Джордж вернулся в Тауэр и пересказал лорду Сомерсету все, что просил передать король, в майском небе уже играл ранний рассвет. Его светлость стиснул зубы и ничего не ответил. Король перехитрил его. Если б король грозил только ему, он бы презрительно усмехнулся в ответ. Но обещание отвести помилование от графини — это совсем другое дело! Графиня уже призналась и уже приговорена. Теперь жизнь ее зависит только от короля, даже могущественному семейству Говардов ничего не удастся сделать.

Сомерсет не мог отдать ее в руки палача и потому должен будет отказаться от продуманной линии защиты, чего бы это ему ни стоило. Да, он хвастался, что не станет вести себя, как Балмерино, но именно так он себя и поведет, он будет молчать, прекрасно зная, кто на самом деле виноват…

Но он ничего не сказал об этом коменданту: он не позволит сэру Джорджу радоваться его поражению. И если уж он вынужден хранить молчание по поводу истинных виновников преступления, он сбережет свою честь хотя бы тем, что сохранит молчание, когда от него потребуют признать вину, он не склонит головы.

Он поднялся и с былой аккуратностью оделся в черный костюм, на котором особенно четко выделялась темно-синяя лента ордена Подвязки, он нарочно надел и ее, и звезду ордена, чтобы утереть нос тем самым дворянам, которые уже вынесли его герб из виндзорской часовни. Слуга причесал ему волосы, подстриг каштановую бородку, и незадолго до девяти его светлость в сопровождении коменданта спустился в барку.

Гордость поддерживала его силы. Он вступил в зал суда с такой же высоко поднятой головой, как в прежние дни, когда появлялся на своей дворцовой галерее, и эти двадцать два пэра, призванные судить и, возможно, осудить его, встречали его поклонами и льстивыми улыбками.

По обе стороны от него стояли два гвардейца с плащами в руках — послушный комендант исполнил королевский приказ. Но лорд Сомерсет не обращал на них никакого внимания.

Когда от него потребовали признания, он твердым и звучным голосом ответил:

— Не виновен.

Председатель суда пэров, хоть и обязан был попросить подсудимого смело выступить в свою защиту, все же попытался в последний раз намекнуть на то, чего ждал от него король.

— Помните, — предупредил старый лорд-канцлер, — что Господь наш знает истину. И преступник, отрицающий свою вину, совершает двойное преступление… Смотрите, как бы врата милосердия не захлопнулись перед вами.

В речи от имени короны сэр Фрэнсис Бэкон пообещал высоко держать светильник справедливости. Генеральный атторней прекрасно знал, что все улики против обвиняемого были косвенными и что обвинение во многом опиралось на признания уже казненных, они не могли ответить на вопросы Сомерсета. Поэтому генеральный атторней особо подчеркнул факт ссоры между Сомерсетом и Овербери, причиной которой было сопротивление Овербери любви, возникшей между Сомерсетом и несчастной графиней Эссекс, как ее тогда звали. В этом коренился, как объявил генеральный атторней, мотив преступления. Сэр Фрэнсис обнародовал тайные пружины заговора, приведшего Овербери в Тауэр, особо остановился на назначении комендантом Тауэра сэра Джерваса Илвиза, на зачислении в штат тюрьмы Ричарда Вестона — все это теперь выглядело, как интриги самого лорда опровергнуть эти показания. К тому же он очень устал за этот долгий день.

Он стоял, опершись на барьер, размышляя, с чего ему начать, и образ Овербери возник перед его мысленным взором. О, если бы сейчас его умный и образованный друг был рядом! Он бы и клочка не оставил от этих сфабрикованных улик, он бы разорвал их и бросил в лицо тем, кто посмел их предъявить! Его светлость горько улыбнулся: какая страшная ирония в том, что эти мысли приходят к нему именно сейчас. И лорд Сомерсет взялся за свою защиту.

Он начал с того, что было прекрасно известно всем и в чем все могли бы свидетельствовать его правоту: он яростно отрицал всякое участие в заговоре, если таковой и существовал, целью которого было устранить сэра Уильяма Уэйда с поста коменданта Тауэра и назначить на его место сэра Джерваса Илвиза. (Их милости судьи хорошо знали, что сэра Уэйда убрали в связи с его бесчестным поведением по отношению к леди Арабелле.)

Далее он перешел к показаниям Франклина, единственным, которые прямо увязывали его с графиней и с ее попытками умертвить Овербери. Он отрицал всякое знакомство с этим негодяем. Он никогда его в жизни не видел и призвал суд провести независимое расследование этого вопроса.

Потом перешел к порошку, который послал Овербери и который теперь назывался причиной смерти сэра Томаса. Да, он посылал порошок, но отрицал — на основании фактов, оспорить которые явно невозможно, — что этот порошок являлся ядом. Напротив, порошок был лекарством, и их милости сами могут в этом убедиться: он попросил предъявить письма, в которых Овербери благодарил его за порошок и за то благотворное воздействие, которое он на него оказал.

Но напрасны были все его призывы. Судьи отказались взглянуть на письма, и тут только он понял, что надежд у него нет никаких. И, поняв, что суд не станет рассматривать никаких доказательств в его пользу, он вдруг почувствовал смертельную усталость. Все кончено. Суд заранее вынес приговор, который удовлетворял короля. После этого уже никто не посмеет поднять вопрос о причине смерти сэра Томаса Овербери…

Он оставил борьбу и лишь в последний раз обратился к пэрам с просьбой не принимать косвенных улик за доказательства. Он Богом поклялся, что ни в коей мере не виновен в смерти сэра Овербери.

Комендант вывел его из зала на то время, пока пэры совещались. Совещались они недолго. Председатель занял свое место под пурпурным балдахином, служка по очереди выкликал имена пэров, и каждый из них по очереди выносил свой вердикт: «Виновен».

Графа Сомерсета вновь ввели в зал и, соблюдая закон, спросили, что он может предъявить в качестве препятствия к исполнению смертного приговора.

Было уже совсем темно, зал освещался факелами. Он стоял в этом дрожащем свете, прямой и спокойный, и одного за другим оглядывал пэров. Вот великолепный Пемброк, извечный его враг, получивший после падения Сомерсета вожделенную должность лорда-камергера; вот граф Вустер, завладевший его прежним постом лорда-хранителя печати; вот другие благороднейшие аристократы, вольно или невольно искавшие когда-то его благосклонности. Как горько и обидно оказаться теперь в их власти, и как смертельны теперь их удары.

И вновь возник перед ним образ Овербери. Томасотомстил за предательство, и отомстил сполна: его лишили всех государственных постов, его лишили всех дарованных королем земель, его облили позором, и вот теперь у него спрашивают, может ли он привести что-либо, препятствующее исполнению смертного приговора. Что может он сказать в ответ? Что еще может жизнь дать тому, кто пал так низко?

Громко и твердо прозвучал его голос, когда он объявил, что не знает таких препятствий.

— Я желаю только самостоятельно избрать вид казни.

Но и в этом ему было отказано. Он не удостоится чести сложить голову на плахе — его повесят. Возгласив приговор, председатель суда пэров сломал свой жезл и распустил суд. Было десять вечера. Заседание шло двенадцать часов.

Комендант вывел его из зала. Свет факелов отражался в латах и забралах стражи, и казалось, что по стражникам струятся потоки крови.

Тихие воды приняли барку и донесли до пристани Тауэра.

Здесь, в Тауэре, он и графиня провели последние пять лет своей жизни, потому что король действительно не желал крови выброшенного за ненадобностью фаворита. Это были пять скудных и горестных лет, прожитых с осознанием краха всего, что у них когда-то было, а ведь Овербери предсказывал ему эту судьбу, когда предупреждал о том, что связь с домом Говардов опасна…

Возможно, когда комендантская барка скользила по темной воде, он уже предвидел эти годы: он ведь даже не попытался сделать что-либо, что помешало бы королю пролить свою безжалостную милость на графиню и на бывшего фаворита.

А король у себя в Гринвиче дрожал и обливался холодным потом в течение всего этого дня. Он следил за каждой лодкой, пристававшей к дворцовому мосту, и к каждой лодке высылал курьера, чтобы узнать ход процесса. Курьеры возвращались один за другим, и никто не приносил ничего утешительного. Король осыпал курьеров проклятиями, ужасный день все тянулся и тянулся, и его величество не находил себе места — он не мог ни есть, ни спать, он даже сидеть спокойно не мог. Нет, граф Сомерсет, несмотря на все предосторожности, предаст его величество! Он укажет на связь между Лобелем и Майерном, он потребует ответа на вопрос, почему, несмотря на все обстоятельства, Лобеля отпустили на свободу и почему Майерна даже не вызывали на допрос, он даже потребует, чтобы все эти упущения сейчас же были исправлены!

Он наверняка успеет задать все эти вопросы до того, как люди коменданта накинут на него плащ! И если суд оставит вопросы без ответа, на них ответят собравшиеся в зале. Да даже если заключенного накроют плащом и уволокут, публика, услышав вопросы и увидев, как поступили с обвиняемым, непременно сама найдет ответы, и ответы нанесут непоправимый ущерб королевскому достоинству и чести!

В таких мыслях шли часы, и с каждым часом страх короля становился все сильнее, пока, наконец, не перерос в уверенность, что все самое худшее, все, чего он больше всего боялся, и произошло. Потому что никакого иного объяснения такой задержке нет. Сомерсет, конечно же, заявил, что он не Гаури и не Балмерино… Вот оно, доказательство! Робин никогда по-настоящему его не любил! Так думал этот слезливый и жестокий властитель.

Но поздно ночью, когда его величество уже терял сознание от паники и голода, явился пропыленный курьер и принес новость: Робин мужественно принял приговор и не произнес ни единого способного очернить короля слова.

Король облизал губы. На испещренные морщинами щеки вернулся склеротический румянец. Он даже смог улыбнуться, отсылая курьера прочь. А затем двинулся, покачиваясь, мимо согбенных придворных к красивому, статному молодому Вильерсу и обнял нового фаворита за шею.

— Вот и конец, Стини, — пробормотал он. Его величество вздохнул, на светлые глаза набежала слеза. — Теперь он узнает, каким милосердным могу я быть. И никто не посмеет сказать, что я способен полностью изгнать из сердца того, кого когда-то любил…

А затем, резко переменив тон и ущипнув молодого человека за щеку, вскричал:

— Боже правый, ну где же ужин?!


ЧЕРНЫЙ ЛЕБЕДЬ (роман)

Роман о пиратах Карибского моря во второй половине XVII века. Главные герои оказываются в самых невероятных ситуациях, их окружают подлинные не вымышленные персонажи, например, Генри Морган и другие известные личности.


Глава 1

МАЙОР СЭНДЗ И ГОСПОЖА УДАЧА
Как человек, знающий себе цену, майор Сэндз был готов благосклонно принять милости, которыми могла удостоить его госпожа Удача. До сих пор у него хватало ума не поддаваться на ее удочку: уж он-то знал, на какое коварство была способна эта продувная бестия. Ему не раз случалось видеть, как она осыпала милостями людей недостойных и отворачивалась от тех, кто и вправду был достоин ее наград. И если она наконец улыбнулась ему, то вовсе не из великодушия или чувства справедливости, а просто потому, что майор Сэндз сумел заставить ее сделать это.

Таково, смею вас уверить, было умонастроение майора, когда он сидел, мечтая, возле мисс Присциллы Харрадин, которая отдыхала на кушетке, установленной на корме «Кентавра», под сенью навеса, сооруженного на скорую руку из куска парусины.

Сверкая позолотой, с убранными парусами, «Кентавр» грациозно покачивался на волнах, бросив якорь в просторной бухте Фор-Руаяля. Он зашел пополнить запасы пресной воды, предоставив местным жителям прекрасную возможность развернуть широкую торговлю. Перегруженные фруктами и овощами пироги, управляемые белыми, неграми и карибами, точно мухи, слетелись к огромному кораблю, уткнувшись в его борта носами. На старшего кока и его помощника-негра, расположившихся на палубе, со всех сторон сыпались самые разные предложения, выкрикиваемые на трескучем французском и рокочущем английском. Так что товар брали у тех, кто был бойчее других и кричал громче всех.

У выхода на наружный трап капитан Брэнсом, в подпоясанном ремнем синем камзоле, широкие полы которого развевались на ветру, в кружевной манишке цвета потускневшего золота, отбивался от назойливого еврея, стоявшего в лодке и пытавшегося всучить ему груды кокосовых орехов, пряностей и имбиря.

Неподалеку от берега, на сверкающей глади нефритовых вод бухты, где под действием слабого норд-оста, немного облегчившего изнурительную жару, мало-помалу поднималась легкая зыбь, вздымались в небо стройные ряды корабельных мачт и стеньг, оплетенных густой паутиной реев, канатов и тросов. А за ними, на фоне стелющихся волнами изумрудных холмов Мартиники, виднелся крохотный городишко Фор-Руаяль, над которым с севера высился выщербленный ветрами пик горы Пеле, упиравшийся прямо в серебристо-голубой небосвод.

Капитан Брэнсом поглядывал то на неугомонного еврея, то на большую шлюпку, маячившую примерно в полумиле от «Кентавра» и быстро направлявшуюся прямо к нему. Чтобы было не так жарко, он снял с головы черную бобровую шляпу, под которой вместо парика оказался широкий синий платок, и вытер им лоб. В нелепом для здешних мест парадном европейском платье он просто задыхался, однако при заходе в порт ему всякий раз надлежало облачаться в него — ничего не попишешь, такова уж была его служба.

На верхней палубе, явно предрасположенный к полноте, майор Сэндз тоже страдал от жары, несмотря на легкий бриз и спасительную тень навеса, и страдания его усугублялись мыслями о безысходности своего положения: его пребывание под тропиком Рака слишком затянулось и он даже не мог предположить, когда оно наконец закончится. Он покинул Англию пять лет тому назад, когда еще здравствовал Карл II, и поступил на службу в заморские колонии, надеясь обрести в Новом Свете удачу, избегавшую его в Старом. Впрочем, так порешил его досточтимый батюшка, большой охотник до карт и выпивки, вконец промотавший их обширные родовые поместья в Уилтшире. И хотя вследствие этого его наследство изрядно поубавилось, наш майор нисколько о том не сожалел, так как вместе с ним он по крайней мере избавлялся от порочных наклонностей батюшки, за что каждый божий день благословлял своего Создателя.

Майор Сэндз не любил рисковать. В отличие от своего расточительного отца он был наделен особой расчетливостью, которая в сочетании с умом помогает их обладателю достичь известных высот. Сказать по правде, умом майор не блистал, однако, как это зачастую бывает с людьми, ему подобными, он не придавал тому никакого значения, и если надежды его пока не осуществились, то уж неумолимое приближение удачи он чувствовал как никогда прежде.

И теперь, ожидая лишь его благоволения, удача улыбалась ему, возлежа прямо перед ним — о что за дивное зрелище! — на кушетке из бамбука и резного дуба.

Высокая, стройная и прекрасная, мисс Присцилла Харрадин являла собой воплощение самой грации, которая была скорее отражением изящества ее души. Ее юное лицо, сокрытое под широкими полями шляпы, лучилось очарованием, а бархатная кожа и выражение прелестных глаз, каких нет больше на всем белом свете, несли в себе едва уловимую печать долгого пребывания под жарким антильским солнцем. Маленький решительный подбородок и резко очерченные губы свидетельствовали о ее большой силе воли, тогда как огромные глаза, цвет которых был сродни небесной синеве — когда она обращала их к небу — и сочной зелени волн — когда она смотрела на море, — излучали нежность и чистосердечие. На ней было расшитое золотом шелковое платье цвета слоновой кости; она обмахивалась веером из красно-зеленых перьев попугая, украшенным посередине миниатюрным овальным зеркальцем.

Ее отец, сэр Джон Харрадин, подобно майору Сэндзу, был принужден покинуть родину из-за превратностей судьбы. Когда его денежные дела пришли в расстройство, с целью поправить пошатнувшееся материальное положение, а также ради своей единственной дочери, рано потерявшей мать, он согласился вступить в должность губернатора Наветренных островов, которую выхлопотал ему один из его друзей, вхожий ко двору. Сей пост сулил немалые выгоды. Смекнув это, сэр Джон воспользовался предоставившимися возможностями и отслужил в губернаторской должности верой и правдой шесть лет. И когда он умер — тропическая лихорадка унесла его до срока, — его дочь была вознаграждена с лихвой за те долгие годы, что она прожила вместе с ним вдали от родины, став обладательницей довольно крупного состояния и весьма приличного имения в Англии, которое приобрел для нее по случаю надежный агент.

Сэр Джон хотел, чтобы она как можно скорее вернулась на родину, где ее попечением должна была заняться его сестра. Признав в свой последний час, что из-за его корысти ее молодость была загублена в Вест-Индии, он велеречиво попросил у дочери прощения и засим отбыл в мир иной.

Они с отцом были добрыми друзьями и никогда не разлучались. Его смерть стала для нее невосполнимой утратой, и только дружба и поддержка майора Сэндза принесли ей заметное облегчение.

Бартоломью Сэндз был вице-губернатором. Он прожил в доме Харрадинов так долго, что мисс Присцилла уже относилась к нему как к члену семьи и теперь с радостью принимала знаки его внимания. И майор был этим безмерно счастлив. Надежды стать губернатором Антигуа после смерти сэра Джона у него практически не было. Вовсе не потому, что он не годился на столь высокую должность. Он не сомневался, что вполне мог бы с нею справиться, однако ему было хорошо известно, что, когда речь заходит о назначении на ту или иную должность, благоволение двора значит много больше, нежели сметка и богатый практический опыт, а посему он был уверен: на эту должность непременно назначат какого-нибудь нерадивого бездаря из метрополии.

И, осознав всю безысходность своего положения, он решил посвятить себя целиком заботам о мисс Присцилле.

Откровенно поделившись с девушкой своими намерениями, он поверг ее в умиление. Она считала, что он, несомненно, займет пост ее отца, и ему вовсе не хотелось разубеждать ее в этом. Разумеется, было бы превосходно, как-то заметил он ей, если бы все так и обернулось, однако сейчас главное для него заключалось в другом — в том, чтобы оказать ей посильную помощь. Мисс Присцилле следовало незамедлительно возвращаться на родину, в Англию. Плавание предстояло долгое и небезопасное. И он не мог допустить, чтобы она отправилась в столь нелегкое путешествие одна, без надежного спутника. Конечно, в этом случае он лишался последней возможности стать губернатором, к тому же за самовольную отлучку с острова, тем более в такое неспокойное время, его ожидали крупные неприятности, но отныне все его помыслы были заняты только ею одной. Кроме того, прибавил он для пущей убедительности, такова была воля ее покойного отца.

Мисс Присцилла хотела было отвергнуть его жертву, однако он твердо решил ехать, а на время своей отлучки он назначил вице-губернатором капитана Грея — покуда Уайтхолл[1133] не вынесет иного решения.

Так он очутился на «Кентавре» вместе с мисс Присциллой и ее чернокожей служанкой Изабеллой. К несчастью, негритянка не переносила качки, и путешествие через океан стало для нее невыносимой мукой, так что пришлось ее высадить на Барбадосе. После этого мисс Присцилле ничего не оставалось, как самой заботиться о себе.

Майору Сэндзу приглянулись внушительные размеры «Кентавра», а также то, что корабль обладал превосходными мореходными качествами, и, хотя его владелец, прежде чем взять курс к родным берегам, намеревался отправиться по торговым делам на юг, к Барбадосу, он остановил свой выбор именно на нем. И теперь майор желал, чтобы плавание продлилось как можно дольше, так как надеялся, что за это время его отношения с мисс Присциллой станут много ближе. Будучи человеком расчетливым, он не хотел торопить события — себе во вред. Поскольку ухаживать за наследницей сэра Джона Харрадина он начал только после его смерти, ему казалось, что ее расположение он сможет завоевать лишь в том случае, если будет действовать не спеша. А пока ему следовало развеять кое-какие предрассудки, которые могли стать препятствием на его пути к успеху. Хотя, в общем, майор не мог пожаловаться на свою внешность, в чем он убеждался всякий раз, когда смотрел на себя в зеркало, тем не менее его и мисс Присциллу разделяла значительная разница в возрасте. Мисс Присцилле еще не исполнилось и двадцати пяти, а майору уже было за сорок, на голове у него появились залысины, и он тщательно скрывал их под отливавшим золотом париком. Он видел, что она относится к нему с почтением, как если бы он был ей отцом, и от этого ему становилось не по себе. Тем не менее его не покидала надежда, что при определенном усердии, сблизившись с нею, ему удастся покорить ее сердце. И это плавание открывало для него прекрасные возможности осуществить свою вожделенную мечту. Что правда, то правда, только сущий глупец мог не воспользоваться таким благоприятным случаем, чтобы еще до прихода в Плимут заполучить руку и сердце этой столь желанной девушки, а заодно и ее не менее желанное состояние.

Теша себя этой приятной надеждой, майор, как истинный джентльмен, готовый предупреждать малейшие желания дамы, протянул своей спутнице серебряную коробочку с перуанскими леденцами.

Она отрицательно покачала головой, ответив ему нежной, очаровательной улыбкой.

— Вы проявляете по отношению ко мне столько любезности, сударь, что, с моей стороны, было бы крайне неучтиво отказать вам… Однако…

И она взмахнула ярким веером.

Майор сделал вид, будто огорчился… или, скорее, попытался изобразить огорчение.

— Неужто, мисс, я всегда буду для вас только сударем? В таком случае, честное слово, я больше ничего не стану вам предлагать. Вы же знаете, мисс, у меня есть имя — Бартоломью.

— Прекрасное имя, — сказала она, — но больно уж красивое и длинное, чтобы выговаривать его по сто раз на дню… да еще в такую жарищу.

Но он сразу нашелся что ответить:

— Друзья называют меня Бартом. Так звала меня и моя матушка. Так что пусть я буду Бартом и для вас, Присцилла.

— Весьма польщена, Барт, — произнесла она с улыбкой, от которой у него тут же отлегло на душе.

Корабельный колокол пробил восемь склянок[1134]. Заслышав сигнал, мисс Присцилла встрепенулась:

— Как, уже четыре часа, а мы все еще здесь? — удивленно проговорила она. — Ведь капитан уверял, что мы снимемся гораздо раньше.

Она поднялась и спросила:

— Право, почему мы так долго стоим?

Как будто желая получить ответ на свой вопрос, она вышла из-под навеса. Майор Сэндз тоже встал и последовал за нею.

Торговец-еврей несолоно хлебавши направил свою крохотную лодчонку назад к берегу. Другие пироги, так и не освободившись от груза овощей и фруктов, тоже отчаливали от корабля. Сидевшие в них люди все еще кричали, препираясь с матросами, облепившими релинги[1135]. Большая шлюпка, за которой наблюдал капитан Брэнсом, подошла к подножию наружного трапа. Один из сидевших в ней туземцев, обнаженный и смуглый, упершись коленом в ее носовую надстройку и ухватив корабельный конец, поставил шлюпку вдоль огромного, как скала, борта корабля.

В это же самое время за кормовым парусом шлюпки показалась стройная, крепко сложенная фигура молодого человека в голубом, расшитом золотом камзоле и шляпе, увенчанной бледно-голубым страусовым пером; на его руке, обрамленной тончайшими кружевами, которой он взялся за поручень трапа, была перчатка.

— Черт возьми! А это еще что за птица? — удивленно воскликнул майор Сэндз, не ожидавший встретить эдакого щеголя прямо посреди моря, у берегов Мартиники.

Он удивился еще больше, когда увидел, с какой ловкостью этот щеголь взбирался по перекошенному трапу. Следом за ним едва поспевал метис в хлопчатобумажной рубахе и коротких штанах из грубой кожи, он тащил плащ, шпагу и ярко-красную кожаную кобуру, из которой торчали рукоятки двух пистолетов, отделанные серебряной чеканкой.

Поднявшись до верхней площадки трапа, расположенной на уровне палубы, высокий незнакомец на мгновение остановился, приняв величественную позу. Затем, в ответ на приветствие капитана, он снял шляпу и поклонился. На голове у него был искусно завитый черный парик, обрамлявший его загорелое, обветренное лицо.

Капитан отдал распоряжение. К нему тотчас же устремились двое матросов.

Путешественникам было видно с кормы, как вслед за тем на палубу подняли один сундук, а за ним и другой.

— Кажется, этот господин наш попутчик, — произнес майор.

— Судя по наружности, он какая-нибудь важная особа, — заметила мисс Присцилла.

На что майор с плохо скрываемым раздражением возразил:

— Вы судите о нем по его изящному виду. А наружность, да будет вам известно, моя милая, обманчивая штука. Вы только взгляните на его слугу, если этот мошенник в самом деле ему слуга, — это же сущий пират.

— Но мы же с вами находимся в стране буканьеров[1136], Барт, — напомнила ему она.

— Вот именно, — резко ответил майор. — Я и подумал, что роскошный голубой камзол здесь совсем не к месту.

По свистку капитана матросы заняли свои места.

Якорная цепь с оглушительным скрежетом поползла вверх. Матросы полезли на марсы ставить паруса. Майор догадался, почему они так долго здесь стояли, — чтобы забрать незнакомца; и, как бы обращаясь к ветру, он с горечью спросил:

— Откуда, черт бы его побрал, взялся этот хлыщ?

В его голосе прозвучало явное недовольство. Ведь незнакомец мог нарушить все его планы.

Майор Сэндз огорчился бы еще больше, знай он, что сама госпожа Удача ниспослала ему попутчика, дабы он лишний раз убедился, что добиться ее милостей не так-то просто.

Глава 2

ГОСПОДИН ДЕ БЕРНИ
Мисс Присцилла и майор, которым не терпелось узнать, кто же их попутчик, спустились в просторную кают-компанию, где уже шли приготовления к ужину.

Однако узнать им удалось немного: представляя им незнакомца, капитан назвал его Шарлем де Берни, из чего следовало, что он был француз. Хотя с первого взгляда сказать это было трудно, потому что по-английски он изъяснялся довольно легко и непринужденно. Его национальность скорее выдавали присущие ему чисто французская экспрессивность и подчеркнутая обходительность — слишком откровенная, по мнению майора, воззрившегося на него широко раскрытыми голубыми глазами. Для себя майор уже решил, что будет относиться к незнакомцу нарочито равнодушно, и только порадовался, когда не нашел никаких оснований, могших изменить его решение: дело в том, что в силу своего положения майор Сэндз презирал всех, кто, подобно ему, был лишен привилегии родиться англичанином.

Господин де Берни был высок, строен и на вид крепок. На нем были голубые гладкие чулки, подчеркивающие стройность его гибких ног. Его лицо покрывал сильный загар. И, как не преминул заметить майор Сэндз, оно поразительно напоминало лик его величества покойного короля Карла II в пору его молодости — ибо французу было не больше тридцати пяти. Тот же удлиненный череп, такие же острые скулы, тот же нос и тот же выступающий вперед подбородок, такие же тонкие черные усики над полной верхней губой, тот же рот, застывший в едва уловимой сардонической улыбке, характерной для усопшего монарха. Над его темными глазами, вспыхивающими, точно яркий факел, нависали черные как смоль брови.

Судя по всему, к своим спутникам он питал несравнимо меньший интерес, нежели они к нему. По крайней мере, такое впечатление складывалось сначала. Хотя его лицо по-прежнему хранило маску учтивости, защищавшей его, словно щит, было видно, что беседа, которую он вел с капитаном, вселила в него некоторую тревогу.

— Раз уж вам в тягость зайти на Мари-Галант, капитан, дайте мне хотя бы шлюпку, и я сам доберусь до берега.

— Но я не собираюсь заходить в воды Гваделупы, — возразил капитан. — А случись там какая-нибудь заваруха?.. Хотя я и знаю свой долг, у меня нет ни малейшего желания рисковать. Это мое последнее плавание, и я сделаю все, чтобы оно прошло спокойно. В Девоне меня ждут жена и четверо детишек. И уж я постараюсь держаться подальше от этого пиратского гнезда — Гваделупы. Я и без того рискую, согласившись высадить вас на Санта-Крусе.

Мисс Присцилла, сидевшая рядом, оживилась.

— Вы говорите — пираты, капитан? — сказала она, наклонившись к нему.

— Да-да, мисс, они самые…

Заметив на лице своей подопечной тень тревоги, в разговор вступил майор:

— Полноте, капитан! При дамах не пристало говорить о пиратах. Кроме того, их уже давно нет, они существуют разве что в воображении трусов.

— О, сударь, не скажите! — возразил капитан, весь зардевшись, и насмешливым тоном продолжил: — Хорошо, сударь, раз вы полагаете, что в Карибском море нынче тишь да гладь, как в пруду английского парка, пусть будет по-вашему.

И он принялся за ужин, а майор Сэндз обратился к господину де Берни:

— Стало быть, сударь, вы с нами только до Санта-Круса?

— Нет, сударь. Я собираюсь плыть во Францию и ищу попутный корабль.

Майор стушевался:

— Но, сударь, лучшего судна, чем наше, вам не найти. Почему бы вам не отправиться с нами до Плимута? Ведь оттуда до Франции, через Ла-Манш, рукой подать.

— В самом деле, сударь, — ответил де Берни, — я об этом как-то не подумал.

В то же мгновение майор пожалел, что оказался столь словоохотлив. К своему великому сожалению, он услышал, что мисс Присцилла, подхватив мысль, так сильно его обеспокоившую, сказала французу:

— А теперь вы, надеюсь, подумаете, сударь?

Де Берни взглянул на нее, и в его темных глазах блеснул огонь. А на губах заиграла ласковая улыбка.

— Право, мисс, — промолвил он, — ваше присутствие способно ввергнуть в смущение любого мужчину.

Майору такой ответ показался на редкость дерзким. Однако после короткой паузы француз сумел выйти из этого щекотливого положения:

— Но увы! На Санта-Крусе меня ожидает приятель. Мы вместе должны плыть во Францию.

Тут в разговор опять вмешался майор.

— Но, — удивленно заметил он, — вы только что просили капитана высадить вас на Гваделупе. Выходит, раз не Гваделупа, подавай вам Санта-Крус, так, что ли?

Своим вопросом он надеялся озадачить француза, но не тут-то было. Повернувшись к нему, тот одарил его улыбкой, на сей раз больше напоминавшей презрительную усмешку.

— Зачем же обличать невинную ложь, к которой приходится прибегать ради того, чтобы выказать любезность даме? Это по меньшей мере бестактно, сударь.

Майор покраснел, но сдаваться и не подумал.

— А зачем прибегать ко лжи, сударь?

— Позвольте, сударь, задать вам встречный вопрос: а зачем прибегать к любезностям? Каждый поступает сообразно со своей натурой. Один прибегает ко лжи — ради того, чтобы казаться любезным, а другой допускает бестактность — из самых искренних побуждений. И каждый из нас по-своему достоин восхищения.

— Клянусь честью, сударь, тут уж я с вами ни за что не соглашусь!

— Тогда давайте спросим мисс, пусть она нас рассудит, — улыбнувшись, произнес француз.

Но мисс Присцилла покачала белокурой головой:

— Если так, то мне придется выступить против одного из вас, а для меня это будет очень нелегко, — ответила она.

— В таком случае я приношу вам извинения за мою просьбу, и давайте оставим этот разговор, — предложил де Берни. И, обернувшись к капитану, перевел беседу на другую тему.

После этого разговора майор почувствовал себя униженным.

— Я думаю, французу не доставило удовольствия оказаться в таком неловком положении, — сказал он мисс Присцилле, когда они вернулись на корму.

Мисс Присцилле очень не понравилась плохо скрываемая неприязнь майора к столь учтивому чужеземцу. Кичливость майора вызывала у нее раздражение.

— А разве ему было неловко? — проговорила она. — Я этого совершенно не заметила.

— Как, неужели не… — Большие голубые глаза майора, который вдруг сделался красный как помидор, казалось, вот-вот вылезут из орбит. И тут он громко рассмеялся. — Просто невероятно, Присцилла! Ну да, я же ясно дал ему понять, что со мной подобные шутки не проходят! Хитрецов да ловкачей я вижу насквозь. И известное дело, нашему молодцу пришлось не по душе, когда его вывели на чистую воду.

— Не по душе? В таком случае он умело это скрыл.

— Конечно-конечно, прикидываться он большой мастак! — воскликнул майор. — Но еще раз повторяю, со мной такие игры не проходят. Сначала он, видите ли, заявляет, что не думал плыть на «Кентавре». Потом оказалось, на Санта-Крусе его поджидает дружок… но я-то знаю, это капитан принудил его высадиться на Санта-Крусе! Что же он скрывает, причем так неловко?

— Это нас совершенно не касается.

— Вы полагаете? Я представляю здесь британскую корону, и мой долг — внимательно следить за тем, что творится в здешних водах.

— Зачем же так беспокоиться? Через пару дней мы с ним распрощаемся.

— Что правда, то правда, и я благодарю за это Небо.

— Отчего же такая немилость? Господин де Берни достаточно умен, и с ним было приятно провести время.

Майор нахмурил брови:

— Вы полагаете, он умен?

— Да! Вспомните, как ловко он парировал ваши выпады.

— Он — умен! Боже праведный! Да он вел себя как отъявленный плут, честное слово!

В это мгновение на трапе, ведущем на полуют, показалась черная шляпа с голубым пером, развевающимся на ветру. Де Берни направился к пассажирам.

При его появлении у майора засосало под ложечкой. Но мисс Присцилла встретила галантного чужеземца сверкающей улыбкой и даже подвинулась, чтобы он мог сесть рядом с нею на кушетке — назло майору, который холодно ему кивнул.

Мартиника уже виднелась далеко позади, и теперь «Кентавр» на всех парусах мчался на запад, слегка покачиваясь на волнах.

Де Берни с видом знатока похвалил свежий норд-вест и высказал предположение, что если ветер будет им благоприятствовать и впредь, то раньше чем через пару дней они увидят берег Доминики. Майор, чтобы не остаться в долгу, выразил недоумение по поводу решения капитана зайти на остров, населенный преимущественно туземцами и всего лишь несколькими французами из фактории в Розо.

Де Берни поразил его своим быстрым ответом:

— Если бы речь шла об обычном торговом судне, я бы, сударь, с вами согласился. Действительно, Розо не стоит того, чтобы бросать там якорь. Однако, если капитан ведет торговлю самостоятельно, в этом случае у него могут быть веские причины остановиться там. Готов побиться об заклад, тут у капитана Брэнсома есть свой интерес.

Дальнейшие события подтвердили предположение француза: на другой день «Кентавр» бросил якорь в Розо. И Брэнсом, связанный договором со своими хозяевами, высадился на берег, чтобы договориться насчет закупки кожи.

Погрузка товара должна была занять день-другой, и господин де Берни предложил своим спутникам совершить прогулку вглубь острова. Мисс Присцилла приняла его предложение с большой радостью.

Раздобыв лошадей, трое путешественников в сопровождении одного только Пьера, метиса, прислуживавшего де Берни, отправились полюбоваться дивной природой острова — горячим озером и плодородными долинами, по которым протекала речушка Лайу.

Майор хотел взять еще охрану, но де Берни уверил его, что туземцы Доминики народ миролюбивый и их можно совершенно не опасаться. По дороге путникам повстречался француз, крепкий молодец средних лет в аляповатой одежде, от которого за версту несло ромом и табаком. Заметив де Берни, незнакомец застыл как вкопанный. Затем его смуглое, обветренное лицо осклабилось. Гротескно-почтительным жестом он снял шляпу, обнажив убеленную сединой спутанную шевелюру.

Майор не понимал ни слова по-французски. Однако его поразил грубый, бесцеремонный тон, каким он заговорил с де Берни.

— Ба! Кого я вижу! Берни? Черт возьми, я уж думал, мы больше не свидимся!

Де Берни прервал его и ответил непринужденно и насмешливо:

— А это, стало быть, ты, шельма! Значит, теперь приторговываешь кожей?

Отъехав с мисс Присциллой немного вперед, майор весело заметил:

— Какие странные знакомые у нашего фата… Мне просто не терпится узнать, что же он все-таки за птица?

Лукавые слова майора привели мисс Присциллу в раздражение. Она считала его человеком недалеким, и ей всегда казалось, что об островах Карибского моря она знает куда больше, чем он. Разве человек, живущий в далекой заморской колонии, не может иметь странных знакомств? Только легкомысленный невежда способен делать недоброжелательные выводы, глядя на подобную бесцеремонность.

И она сказала об этом майору.

— Однако, мисс! Неужели вы собираетесь выгораживать этого франта?

— А зачем вы насмехаетесь над ним, Барт? Насколько мне помнится, господин де Берни не говорил, что прибыл прямо из Версаля.

— Да-да, разумеется, уж в это он не заставил бы нас поверить ни за что на свете. Дитя мое, он же отъявленный авантюрист!

В ответ майор приготовился выслушать возражения, но то, что он услышал, превзошло все его ожидания.

— В самом деле, как же я раньше-то не догадалась! — сказала она с чарующей улыбкой. — Мне так нравятся авантюристы! Я просто восхищаюсь их жизнью!

Но тут к ним присоединился де Берни и избавил мисс Присциллу от выслушивания нравоучений своего опекуна. Дерзкий выпад девушки привел майора в негодование. Быть может, именно поэтому вечером, во время ужина, когда все собрались в кают-компании, он припомнил этот случай на прогулке.

— Как странно, что судьба свела вас здесь со старым знакомым!

— Действительно, странно, — ничуть не смутившись, произнес француз. — С этим человеком мы когда-то вместе воевали.

Майор удивленно поднял рыжие брови:

— Значит, вы служили, сударь?

Глаза француза загадочно сверкнули.

— В каком-то смысле — да, — ответил он и, обращаясь к Брэнсому, который, сняв роскошный европейский наряд, сидел, довольный, в хлопчатобумажной сорочке и коротких бумазейных панталонах, сказал: — Это был Лафарш, капитан. Он говорил, что имеет с вами какие-то дела.

И продолжил:

— Мы вместе сражались на Санта-Каталине, под началом мессира Симона. Пожалуй, только мы да еще пара-тройка человек и уцелели в той мясорубке — ее учинили на острове испанцы под предводительством Переса Гусмана. Когда наша песенка вроде была уже спета, мы — Лафарш, я и еще двое — затаились в маисовом поле. Той же ночью мы сели в шлюпку и переправились на ближайший остров. Я был ранен: во время пушечного обстрела мне раздробило руку осколками. Раны и спасли мне жизнь — сражаться я уже не мог, так что пришлось искать надежное убежище, туда и пришли те трое. Это были мои первые раны. Тогда мне не было и двадцати. Да, из ста двадцати наших, оборонявших Каталину под командованием Симона, кажется, мы одни остались в живых. Когда Перес захватил остров, он безжалостно расправился с его защитниками — перерезал всех до одного. Его жестокости нет прощенья!

Лицо де Берни помрачнело. Он было закончил свою историю, однако мисс Присцилле захотелось узнать ее поподробнее.

И француз рассказал о том, как процветала колония на Санта-Каталине, которую основал Симон Мансвельт, и о том, как ее захватили испанцы.

— За свою жестокость испанцы заплатили сполна в Портобело, в Панаме, и в других местах! Да, клянусь Богом! Однако вся кровь, пролитая ими с тех пор, не может искупить их вину за зверскую, подлую расправу, которую они учинили англичанам и французам, жившим на Санта-Каталине в мире и согласии.

Де Берни умолк, его воспоминания о прошлом, об истории завоевания Антильских островов никого не оставили равнодушным. Даже майор, как ни странно, на какой-то миг проникся уважением к французу.

После ужина де Берни сходил за гитарой. Сев спиной к широкому иллюминатору, сквозь который проглядывали багряные краски тропической ночи, он запел песни своей родины, Прованса, а потом исполнил несколько трогательных испанских арий — так, как их пели на Малаге.

От его мягкого баритонального пения, глубоко запавшего в сердце мисс Присциллы, у нее на глазах выступили слезы. Даже майор был вынужден признать, что де Берни пел отменно. Но его признание прозвучало высокомерно — тем самым он хотел подчеркнуть, какое расстояние лежит между ним, простым иностранцем, волею судьбы ставшим их попутчиком, и его подопечной. Он не мог не заметить, что жалкий французишка очаровал доверчивую мисс Присциллу, и был этим сильно раздосадован.

Но еще большее разочарование постигло его через два дня — когда де Берни пришел к ним со сплетенной из пальмовых листьев корзиной, полной свежих апельсинов и лимонов. И преподнес ее мисс Присцилле, сказав, что отправил своего слугу за фруктами специально для нее. Грациозно приняв их, она поблагодарила его за подарок.

— Не стоит, — заверил ее он.

— Сударь, не так дорог подарок, как внимание, — сказала ему она.

Майор был просто взбешен, но все же промолчал, когда де Берни разговаривал с мисс Присциллой. Француз был весел и остроумен. И как заметил майор, мисс Присцилла охотно отвечала ему тем же. Майору было неведомо искусство производить благоприятное впечатление на общество. И, чувствуя растерянность, он нервничал все больше и больше. Как быть, если этому проходимцу-французишке, польстившемуся на чары мисс Присциллы, взбредет в голову плыть на «Кентавре» и дальше? Что делать, если мисс Присцилла — чей откровенно фривольный смех и поведение не могли ускользнуть от бдительного ока майора — забудет о чести и сама предложит де Берни плыть с ними в Англию?

Проклиная в душе медленную погрузку чертовой кожи, майор весь день пребывал в самом скверном расположении духа. Он решил, что за ужином, при случае, непременно отомстит этому пройдохе, ставшему причиной его душевных мук.

Глава 3

ПОЖЕЛАНИЕ БРЭНСОМА
«Кентавр» покинул Доминику незадолго до захода солнца и, гонимый попутным ветром, взял курс на острова Авес, стараясь держаться подальше от Гваделупы.

Отдав необходимые распоряжения, капитан отправился ужинать. В прекрасном настроении он спустился в просторную кают-компанию, по правую и левую стороны от которой располагались каюты пассажиров, размерами поменьше.

С кормы, через распахнутые настежь створки широких, овальной формы, иллюминаторов внутрь проникал легкий ветерок и было видно, как зеленый остров медленно тает далеко позади. «Прощай навеки, Доминика», — довольно вздохнув, изрек капитан. Радость его объяснялась тем, что по завершении этого плавания он навсегда возвращался домой, в лоно семьи, которая редко когда его видела и теперь, как ему казалось, готовилась встретить с распростертыми объятиями.

Чувство удовлетворения сделало капитана более общительным, и, восседая во главе стола в сорочке и коротких панталонах, он, счастливо улыбаясь, принимал блюда, которые ему подносили его чернокожий грум и слуга господина де Берни. В тот вечер был настоящий пир: к столу подавали говядину и свежие фрукты, мясо черепахи, огромного жареного длинноперого тунца, дичь, подстреленную накануне де Берни. Капитан потчевал гостей сладким перуанским вином, которое ему, человеку неискушенному, казалось отменным.

Де Берни произнес в его честь тост, пожелав ему благополучного возвращения домой и долгих лет счастья в кругу семьи.

— Странная штука жизнь, — произнес капитан. — Когда я начинаю думать, что почти не знаю своих детей… Однако, полагаю, мне все же удастся наверстать упущенное… тем паче с такими деньгами! У меня на борту превосходный товар, кожа… на сей раз старина Лафарш не подкачал… Кстати, правда, господин де Берни, очень странно, что вы повстречали этого старого буканьера спустя столько лет.

Майор насторожился:

— Что вы сказали? Этот французский торгаш был буканьером?

Ему ответил де Берни:

— Сказать по чести, все мы на Санта-Каталине были буканьерами. И сражались под знаменами Моргана.

Майор едва верил своим ушам.

— Уж не Генри Моргана ли вы имеете в виду? — поинтересовался он.

— Ну да, сэра Генри Моргана, нынешнего губернатора Ямайки.

— И… — нахмурив брови, майор запнулся на полуслове, — и вы плавали с ним? С Генри Морганом?

Де Берни не понял удивления собеседника. И самым непринужденным голосом продолжал:

— Совершенно верно. Я был с ним в Портобело. А в Панаме я командовал французским легионом. Тогда мы с лихвой отомстили за кровь, пролитую на Санта-Каталине.

Мисс Присцилла воззрилась на него широко раскрытыми, сверкающими глазами. Майор побледнел, но в душе он ликовал.

Наступило долгое молчание, тем временем де Берни положил себе немного мармелада из гуайявы и снова наполнил кубок перуанским вином. Не успел он поставить назад пузатую бутылку, как майора прорвало:

— Так… выходит, вы пират! Отпетый разбойник! Черт возьми, и вы еще гордо об этом заявляете!

Испуганные мисс Присцилла и капитан вмешались одновременно.

— Барт! — воскликнула мисс.

— Майор Сэндз! Сударь! — вскричал капитан.

В их возгласе прозвучал укор. Но де Берни и бровью не повел. Улыбнувшись своим недоумевающим защитникам, он махнул длинной, тонкой рукой, призывая их к спокойствию.

— Пират? — с усмешкой проговорил он. — О нет! Если хотите — флибустьер или буканьер!

Толстые губы майора презрительно искривились.

— Какая разница?

— Очень большая.

Капитан поспешил растолковать майору то, что, видимо в силу своего гордого нрава, не соблаговолил объяснить ему молодой человек. Буканьеры и флибустьеры были в некотором роде признаны правительствами Англии и Франции, и действия их поощрялись, так как они сражались с кровожадными испанцами и нападали только на испанские корабли и колонии.

Тут в разговор снова вступил де Берни:

— И поверьте, мы сражались достойно, лучше других… Доведись вам участвовать в наших рейдах, вы бы сейчас рассуждали совсем по-другому…

И он принялся вспоминать свои былые приключения. Рассказал о невероятно дерзком рейде в Панаму. О лишениях, пережитых им и его соратниками, которым целую неделю пришлось питаться яйцами аллигаторов, отдающими мускусом, а потом их шкурами. Когда на горизонте показалась Панама, они едва держались на ногах. Город приготовился выставить против них силы, раза в три превосходившие их собственные, не считая ружей и лошадей.

— К счастью, испанцы забыли пригнать с пастбищ быков и лошадей. Мы отловили их и съели почти живьем… С Божьей помощью, воспрянув силами, мы захватили город, так что неприятель даже глазом не успел моргнуть.

— С Божьей помощью! — с негодованием воскликнул майор. — Не богохульствуйте, сударь!

Де Берни проявлял удивительное хладнокровие.

— Вы слишком суровы в оценках, сударь, — только и молвил он.

— Черт возьми! А как я еще должен относиться к презренным разбойникам! Да-да, именно разбойникам. Я привык называть людей и вещи своими именами. Ах, как здорово вы тут все расписали, сударь! Но захват Панамы не ратный подвиг, а настоящий грабеж, дело рук полчища мерзавцев, томимых жаждой крови.

Открытая неприязнь майора вызвала у капитана Брэнсома тревогу: каково бы ни было нынешнее положение де Берни, в прошлом он был флибустьером, а следовательно, у него в жилах течет горячая кровь. Не дай бог он выйдет из себя — тогда непременно быть ссоре, а капитану этого очень не хотелось.

Он уж было собрался вставить свое слово, но француз, с виду совершенно спокойный, его опередил:

— Право, майор, в ваших речах сквозит измена. Не кажется ли вам, что тем самым вы наносите оскорбление вашему королю, который в вопросах чести проявлял значительно меньшую щепетильность? Если б он считал Генри Моргана таким, каким считаете его вы, он никогда не удостоил бы его чести стать кавалером и не назначил губернатором Ямайки.

— Что правда, то правда, — поддержал его капитан Брэнсом в надежде успокоить майора. — К тому же, должен вам заметить, господин де Берни служит адъютантом у сэра Генри Моргана и помогает ему поддерживать порядок в здешних водах.

На сей раз ему уже возразил не майор, а сам де Берни:

— Да, когда-то служил, но теперь все. Я подал в отставку. Как и вы, капитан, я возвращаюсь на родину, вкушать прелести заслуженного отдыха.

Однако майору хотелось, чтобы последнее слово осталось за ним.

— Вы ведь прекрасно понимаете, все это смахивает на то, как «вор у вора дубинку украл»… Можете сколько угодно рассказывать сказки про ваших буканьеров, сударь. Вамдолжно быть хорошо известно, что, когда от них не стало никакого житья, пришлось посвятить вашего дружка Генри Моргана в кавалеры, чтобы он своими руками очистил здешние воды от своих же бывших сообщников.

Де Берни пожал плечами и, спокойно пригубив из кубка, откинулся на спинку кресла. Своим несколько надменным видом он показывал, что продолжать разговор не намерен. Тогда вместо него заговорил капитан Брэнсом:

— Кем бы ни был сэр Генри Морган, но именно ему мы обязаны тем, что можем теперь плавать здесь без всякой опаски. И наша безопасность — его заслуга, целиком и полностью.

В пылу спора майор опрометчиво затронул тему, которую сам же недавно отверг, оберегая спокойствие мисс Присциллы.

— Безопасность! Однако мне приходилось слышать о презренном буканьере по имени Том Лич, ему плевать на вашего Моргана, и он как ни в чем не бывало продолжает хозяйничать в Карибском море…

Лицо Брэнсома помрачнело.

— Да уж, Том Лич. Черт бы его побрал! Но Морган и на него найдет управу. Всем известно — от Кампече до Тринидада и от Тринидада до Багам, — за голову последнего из буканьеров Морган посулил пять сотен фунтов.

Де Берни вздрогнул. И, поставив кубок на стол, сказал:

— Разве он буканьер, капитан? Мне больно слышать это от вас. Нет, Том Лич — подлый пират.

— Истинно так, — подхватил Брэнсом, — разбойник, каких свет не видывал. Сущий изверг, без жалости и чести, воюет против всех и вся, помышляет только об одном — грабежах да разбоях…

Он было принялся рассказывать о злодеяниях Тома Лича, но де Берни жестом остановил его:

— Не стоит пугать мисс Присциллу.

Заметив, как побледнела девушка, капитан извинился перед нею и в заключение пожелал:

— Скорей бы Господь отправил этого мерзавца на виселицу!

И тут вмешалась мисс Присцилла.

— Довольно говорить о пиратах, — укоризненно промолвила она.

Майор понял свою ошибку.

Повернувшись к де Берни, девушка одарила его нежной улыбкой — как бы в награду за долготерпение и спокойствие, с каким он отвечал на выпады майора.

— Господин де Берни, не могли бы вы сходить за гитарой и спеть нам еще что-нибудь?

Француз поднялся, чтобы исполнить ее просьбу, а майор с горечью и недоумением спрашивал себя, почему страшные признания этого бродяги о его прошлом ничуть не ужаснули юное создание, вверенное его заботам. Действительно, сейчас ей как раз самое время окунуться в тишину и покой английской деревни — уж тогда-то она узнает, какая она, настоящая жизнь.

Глава 4

ПОГОНЯ
В разговоре, состоявшемся в кают-компании «Кентавра», выяснилось, какое место в истории занимал сэр Генри Морган, так что вряд ли есть необходимость добавлять к сказанному что-либо еще.

Власти обвиняли Моргана в том, что он не очень-то торопится покончить с пиратами, которыми кишело Карибское море, и осыпали его злыми, незаслуженными упреками. Ибо с тех пор, как Морган покинул «Береговое братство», он успел совершить настоящие чудеса. Уже одна сила его примера не замедлила принести свои плоды. Стоило ему только встать на защиту порядка и закона, как от могущества буканьерского флота, адмиралом которого он был, не осталось и следа и те из его сподвижников, что последовали за ним, мало-помалу занялись мирным ремеслом, став лесорубами, плантаторами или стражами мира и спокойствия на морских просторах.

Однако, несмотря на все его усилия, еще оставались закоренелые пираты, не пожелавшие подчиниться его воле, и английские власти подозревали, что он ведет двойную игру и взимает дань с тех, с кем ему надлежало покончить раз и навсегда.

Подобное отношение не только возмущало сэра Генри, но и вызывало опасения, что, воспользовавшись его затруднениями как предлогом, власти вынесут против него официальное обвинение и это будет стоить ему головы.

Осуществлению главной цели Моргана препятствовали разбойные действия его бывшего соратника Тома Лича. Бывалый моряк и вместе с тем отпетый негодяй, Том Лич объединил под своим знаменем всех буканьеров, не захотевших расстаться с привычной жизнью. Собрав на борту сорокапушечного корабля «Черный лебедь» команду под стать себе, Том Лич нарек себя полновластным хозяином Карибского моря и повсюду сеял ужас и смерть. Поскольку отныне он был объявлен вне закона, его участь зависела только от воли того, в чьих руках ему рано или поздно суждено было оказаться, и он попрал все правила чести, по которым некогда жило «Береговое братство».

И капитан Брэнсом ничуть не кривил душой, когда молил Господа поскорее отправить этого злодея на виселицу. На другое утро, однако, ему пришлось признать, что если его мольба и будет услышана, то случится это, к сожалению, не скоро и «Кентавру» по-прежнему грозит опасность.

Поднявшись в ранний час на палубу подышать свежим морским воздухом, а заодно пригласить своих спутников к завтраку, де Берни заметил на корме капитана: тот рассматривал в подзорную трубу какой-то корабль, возникший на горизонте в трех-четырех милях к востоку. Рядом с ним стояли майор Сэндз, в красном камзоле, и мисс Присцилла, в прелестном бледно-зеленом платье с кружевными оборками цвета слоновой кости, подчеркивающими красоту ее тонкой молочно-белой шеи.

На восходе солнца норд-вест перешел в свежий норд. Дав сильный крен, «Кентавр» по-прежнему держал курс на запад. Сейчас он находился в нескольких лье к юго-востоку от островов Авес; в пределах видимости — никакой земли.

Капитан опустил подзорную трубу в тот самый миг, когда к нему подошел де Берни. При виде француза он снова взглянул в трубу и передал ее де Берни.

— Что скажете, сударь?

Де Берни взял у него трубу. Он, очевидно, не обратил внимания на встревоженный вид Брэнсома, так как не спешил воспользоваться ею. Сначала он обменялся приветствиями с мисс Присциллой и майором. Наконец он поднес подзорную трубу к глазам и долго всматривался в даль. Когда он ее опустил, в его взгляде можно было прочесть ту же тревогу, что и на лице капитана, однако об увиденном он не обмолвился ни словом. Он не спеша подошел к релингам и, облокотившись на них, вновь поднял трубу.

Де Берни внимательно разглядывал черный силуэт неизвестного корабля, пока наконец не рассмотрел его носовую фигуру — черного позолоченного лебедя. Он попытался пересчитать портики[1137] по левому борту корабля. Потом, все так же неторопливо, определил общую площадь его парусного вооружения: все паруса до единого были подняты, однако флага не было видно ни на одной из мачт. Де Берни так долго разглядывал корабль, что капитан потерял всякое терпение.

— Ну и как, сударь? Что скажете?

Де Берни опустил трубу и посмотрел на капитана. Он был спокоен и улыбался.

— Да, корабль что надо, — беспечно бросил он и, обращаясь к своим спутникам, сказал: — Завтрак уже подан.

Майор, никогда не страдавший отсутствием аппетита, не заставил упрашивать себя дважды. И, взяв под руку мисс Присциллу, он удалился вместе с нею.

Когда они ушли, улыбка тотчас же слетела с лица де Берни. Его большие темные глаза перехватили беспокойный взгляд капитана.

— Мне не хотелось тревожить юную леди. Это, как вы, верно, и сами догадались, корабль Тома Лича — «Черный лебедь».

— Вы в этом уверены?

— Так же как и в том, что он держит курс прямо на нас.

Капитан выругался в рыжую бороду.

— Надо же, последнее плавание — и тут на тебе! — с негодованием бросил он. — Неужто судьбе угодно напоследок обрушить на мою голову беду! Вы правда… правда думаете, что он собирается напасть на нас?

Де Берни пожал плечами:

— Надо знать Тома Лича: сейчас он делает маневр, чтобы выйти нам на траверз.

Тут капитан пришел в ярость — как всякий человек, сознающий душой свою полную беспомощность:

— Грязная свинья! Негодяй! О чем только думает ваш герой сэр Генри Морган? Это он позволяет ему до сих пор разгуливать по морям! С какой стати тогда король произвел его в кавалеры и назначил губернатором Ямайки?

— Придет день, и сэр Генри покончит с ним, будьте уверены.

Безмятежное лицо француза — в такой-то серьезный час — только еще пуще разъярило капитана.

— Покончит, покончит! А сейчас-то какой мне с этого прок? Скажите лучше, что делать?

— А сами-то вы что собираетесь делать?

— Сражаться или попробовать уйти.

— Так что же для вас предпочтительнее?

Брэнсом на мгновение задумался, однако от раздумий его гнев только усилился:

— Сражаться, но как? У него пушек в два раза больше, чем у нас. А людей — раз в десять, вздумай он пойти на абордаж.

— Значит, вы хотите уйти от погони?

— Уйти, но как? У него и парусов вдвое больше.

На палубе несколько матросов, спустившихся с марсов, поднеся руки козырьком к глазам, пытались разглядеть приближающийся корабль, но пока они ни о чем не догадывались.

Де Берни опять вскинул подзорную трубу и, не отрывая взгляда от пиратского судна, произнес:

— То, что у него много парусов, еще ничего не значит — они болтаются, как лохмотья. Видно, он долго скитался по морям. Ясное дело — все днище облеплено ракушками.

Он вновь опустил трубу.

— На вашем месте, капитан, я бы держался строго по ветру. Тогда мы быстро оторвемся и старому «Черному лебедю» ни за что нас не догнать.

Его совет привел Брэнсома в отчаяние.

— Но что мне это даст? Ближайший порт — Пуэрто-Рико, а до него еще две сотни миль!

— Ну и что? При таком ветре им за нами не угнаться. И вы смогли бы значительно уйти вперед. Но даже при таком расстоянии вы все равно ничем не рискуете.

— Да, если ветер не упадет. А если упадет? Время крепких ветров еще не настало.

Он снова выругался, не зная, что же предпринять.

— А что, если лечь на обратный курс — на Доминику? Она совсем рядом. Так было бы вернее.

— Но тогда ветер будет пиратам в корму и на всех парусах, хоть и рваных, они быстро вас нагонят.

В ужасе капитан упорно продолжал тешить себя новой — призрачной — надеждой. Наконец он воскликнул:

— Если мы повернем назад, на Доминику, может, встретим какой-нибудь корабль, а то и не один!

И, не дождавшись, что ему ответит француз, он рванулся на полуют и скомандовал старшему матросу делать оверштаг.

На этот раз де Берни не сдержался. Проклиная безрассудную выходку Брэнсома, он было принялся объяснять ему его ошибку, но тот оборвал его на полуслове, напомнив, что он капитан «Кентавра». Он готов выслушивать советы, но не приказы.

«Кентавр» резко изменил курс и, повернувшись носом к югу, стал рыскать по ветру. Не успев прийти в себя от такого крутого маневра, матросы получили приказ подниматься на марсы и разворачивать паруса. В то самое мгновение, когда матросы приготовились взлететь на ванты, они заметили, что огромный черный корабль тоже взял оверштаг и пустился вдогонку за «Кентавром».

Только тогда экипаж понял, что они пытаются оторваться от погони. Эта весть распространилась с быстротой молнии. По сигналу тревоги матросы кубарем слетели с полубака и, ворча, сгрудились на палубе, приготовившись к худшему. Брэнсом теперь стоял на полуюте, куда за ним последовал де Берни, и напряженно всматривался в подзорную трубу. Когда он ее опустил, его мертвенно-бледное лицо не выражало ничего, кроме растерянности.

— Вы были правы, — признался он. — Они идут быстрее нас. Этот злодей настигнет нас еще до того, как мы увидим Доминику. Что же делать, сударь?

Оказавшись в столь незавидном для себя положении и осознав, что, прислушайся он к советам де Берни, ничего подобного могло и не случиться, капитан забыл про свое честолюбие и еще раз воззвал к опыту бывалого моряка.

Де Берни ответил не сразу. Нахмурив брови и глядя в одну точку, он какое-то время размышлял.

— Капитан, — сказал он наконец, — раз уж вы так решили, надо идти до конца: придется не только уходить от погони, но и принять бой.

— Боже милостивый! Какой бой? С таким мощным кораблем!

— Мне случалось видеть, как одерживались победы и над более сильным противником.

Хладнокровие француза немного ободрило Брэнсома.

— Во всяком случае, — проговорил он, — иного выбора у нас нет — мы в ловушке. Бой так бой. И наплевать, сколько их там, этих головорезов. У вас есть какой-нибудь план, сударь?

Видя, что капитан сдался, де Берни заговорил командным голосом:

— Сколько у нас людей?

— Всего двадцать шесть, включая старшего матроса и боцмана. А у Лича, должно быть, сотни три.

— Так, ни в коем случае нельзя ему позволить взять нас на абордаж. С вашего разрешения, я займусь пушками, и, если вы не будете мешать, увидите, во что превратится их первая палуба.

К капитану вернулось мужество.

— Какое счастье, господин де Берни, что судьба послала вас на мой корабль!

— Полагаю, для меня это тоже будет счастьем, — саркастически усмехнувшись, ответил француз.

Он кликнул Пьера, метиса, который, облокотясь на нижние релинги, ожидал распоряжений своего хозяина.

— На-ка, возьми, дружище.

С этими словами де Берни снял с себя голубой камзол, кружевную батистовую сорочку, шляпу, парик, туфли, чулки и велел Пьеру отнести все это в его каюту. И в таком виде, с обнаженным, бронзовым от загара, жилистым торсом, повязав вокруг кудрявой головы платок, — он принял у Брэнсома командование батареей, которое тот ему охотно уступил.

Тем временем матросы смекнули, в чем дело. По свистку боцмана они быстро заняли свои места — на их слаженные действия, по крайней мере, было приятно смотреть. Восемь человек во главе со старшим комендором Парвером должны были заняться пушками. В двух словах капитан Брэнсом объяснил им, что командование батареей переходит к де Берни и что от их меткости будет зависеть исход боя, равно как и жизнь всего экипажа.

После этого де Берни громким, четким голосом дал команду немедленно заряжать орудия. Вслед за тем, взобравшись по стальным релингам полуюта на люк, ведущий на нижнюю палубу, он резко крикнул капитану напоследок:

— Теперь вся ответственность на мне. Я исполню свой долг. Можете на меня рассчитывать. Но и вы не должны сидеть сложа руки. Промедление смерти подобно. В этой игре все шансы против нас. Давайте же смело примем ее такой, как есть! Ставки слишком высоки — ваш корабль и наши жизни. Так что придется постараться. Лавируйте так, чтоб можно было бить наверняка. Это очень опасно. От вас потребуется немало отваги. Будьте мужественны, капитан, мужественны!

Брэнсом решительно кивнул.

— Есть, есть, — ответил он.

Де Берни взглянул на него темными, исполненными решимости глазами и одобрительно подмигнул. Затем его взгляд переметнулся на марсы — паруса только ждали усиления ветра, потом — за корму, где следом за ними, рассекая волны, мчался корабль-преследователь, и, оценив положение, де Берни спустился на нижнюю палубу.

Из яркого света безоблачного утра он попал в кромешную тьму, которую через равные промежутки времени пронзали редкие солнечные лучики, проникавшие во чрево корабля сквозь крохотные иллюминаторы.

По команде Парвера комендоры расчехлили пушки и подготовили их к стрельбе.

На нижней палубе, насквозь пропахшей пенькой и смолой, было ужасно тесно. Согнувшись пополам, де Берни приступил к осмотру орудий, с помощью которых ему нынче предстояло бросить вызов судьбе.

Глава 5

АБОРДАЖ
Мисс Присцилла и майор Сэндз завтракали в кают-компании, к счастью ничего не подозревая о случившемся. Они немного удивились, что капитана все еще нет, а отсутствие де Берни вызвало у них полное недоумение. Но поскольку морской воздух возбудил их аппетит, они, нарушив правила учтивости, приняли любезное приглашение Сэма и приступили к завтраку, который им подал чернокожий слуга.

Они заметили, как Пьер бесшумно прошел к каюте своего хозяина с каким-то тюком под мышкой. На вопрос мисс Присциллы, где его хозяин, он, как обычно коротко, ответил, что господин де Берни решил завтракать на палубе, где он сейчас и находится. Затем, попросив у Сэма вина и что-нибудь поесть, он удалился.

Мисс Присцилле и майору его поведение показалось довольно странным, но не больше того.

Покончив с завтраком, мисс Присцилла подошла к распахнутому настежь иллюминатору и присела на устланный подушками диванчик. Гитара де Берни лежала там, где он оставил ее вчера. Девушка взяла ее в руки и неловкими пальцами коснулась струн. Гитара нестройно зазвучала. Мисс Присцилла взглянула на море.

— Корабль! — воскликнула она с радостью и удивлением.

Встрепенувшись от ее возгласа, майор подошел к иллюминатору и устремил взор на огромный черный корабль, шедший следом.

Майор восхитился красотой судна: сверкая на солнце, его косые реи отбрасывали причудливые блики на наполненные ветром паруса. Какое-то время девушка и майор с восторгом наблюдали это дивное зрелище, ничуть не догадываясь о том, что сокрыто во чреве красавца-корабля.

Мисс Присцилла и майор не заметили, как «Кентавр» изменил галс, о чем можно было судить по положению солнца. Они также не обратили никакого внимания на необычное оживление, царившее на верхней палубе, — топот ног и скрип вращающихся блоков; они едва слышали шум голосов на нижней палубе, прямо у них под ногами, где по приказу де Берни комендоры устанавливали две кулеврины[1138], готовясь отражать нападение пиратов.

В темном и душном канонирском отсеке, где, кроме того, было ужасно тесно и приходилось сгибаться в три погибели, чтобы не задеть головой потолок, француз бойко отдавал команды.

Десять пушек, которым предстояло ответить сорока орудиям «Черного лебедя», только ждали своего часа.

Де Берни сам установил их так, чтобы они били навесом точно по мачтам пиратского корабля, чьи огромные паруса представляли собой очень удобную мишень. Если бы ему удалось привести их в полную негодность, он смог бы тогда выбирать: либо дать ходу, либо сразиться с противником, так как в этом случае у «Кентавра» было бы большое преимущество над «Черным лебедем» и он мог бы лавировать в любом направлении.

Присев на корточки подле бронзовых орудий, внушавших ему явное отвращение, де Берни разглядывал через проем кормового порта пиратское судно, гнавшееся за ними по пятам. Расстояние между кораблями таяло на глазах. Так миновал час. «Черный лебедь» мчался куда быстрее, нежели де Берни мог предположить. Вскоре он уже был меньше чем в полумиле от «Кентавра», и де Берни прикинул, что теперь он приблизился на расстояние пушечного выстрела.

Велев матросу предупредить старшего комендора, чтобы тот приготовился, де Берни стал ждать, когда Брэнсом приведет руль точно по ветру. Прошла минута, потом другая, а «Кентавр» все шел прежним галсом — как будто Брэнсом думал лишь о том, как бы скорее уйти от погони.

Спустя некоторое время из-под клюва носовой фигуры «Черного лебедя» вырвалось облачко белого дыма, и через полсекунды прогремел выстрел. Вслед за тем метрах в пятидесяти от кормы «Кентавра» в воздух взметнулся фонтан брызг.

Де Берни понял: пришла пора действовать, ему казалось, что то же самое должен был сообразить и Брэнсом. Оставив свой наблюдательный пост, он бросился к батарее — комендоры держали в руках уже запаленные фитили, тускло мерцавшие во тьме.

Услышав пушечный выстрел, пассажиры, находившиеся в это время в кают-компании, забеспокоились. Они удивленно переглянулись, предчувствуя недоброе; из уст майора вырвалось ругательство. Желая узнать, что же все-таки случилось, они оба поспешили на палубу, где их встретили хмурые лица матросов. Им не потребовалось много времени, чтобы понять — стряслась беда. И когда капитан приказал им спуститься вниз, они лишний раз убедились в этом.

Лицо майора побагровело, и то ли с возмущением, то ли с укором он воскликнул:

— Капитан! Капитан! — И прибавил: — Что это?

— Это — ад! — гаркнул тот. — Скорее уводите юную леди вниз.

Важно выпятив грудь, майор решительно шагнул вперед.

— Я, кажется, начинаю догадываться… — заговорил он.

Но его оборвал грохот следующего выстрела. На этот раз брызги накрыли палубу.

— Вы что, хотите, чтобы вам на голову рухнула мачта или кое-что похлеще? Разве вы не видите — идет бой? Проводите юную леди вниз!

Бледная от страха, Присцилла потянула майора за рукав.

— Идемте, Барт, — проговорила она. — Мы им мешаем. Проводите меня.

Майор безропотно повиновался, хотя резкий тон капитана привел его в крайнее негодование. Неожиданный поворот событий потряс его до глубины души. Майор, которому на твердой земле храбрости было не занимать, ощутил, как у него кольнуло сердце, когда понял, что в море, в непривычных для него условиях, ему совершенно нечего делать. А присутствие мисс Присциллы удручало его еще больше. Однако в конце концов чувство ответственности за юную леди возобладало в нем. Он уже собрался проводить ее вниз, когда матрос, стоявший рядом, шепнул ему на ухо, что они пытаются уйти от злодея Тома Лича.

Очутившись снова в кают-компании, майор взглянул в иллюминатор на догонявший их пиратский корабль и, силясь подавить свое волнение, принялся успокаивать мисс Присциллу.

А в это время де Берни, потерявший всякое терпение, поднялся на палубу, чтобы спросить Брэнсома, отчего он медлит. Решительным голосом он приказал ему развернуть судно так, чтобы можно было вести прицельный огонь.

— Вы с ума сошли, ей-богу, — ответил ему капитан. — Лич настигнет нас еще до того, как мы ляжем на прежний курс.

— И случится это по вашей милости. Из-за вашей нерасторопности у нас почти не осталось шансов. Придется вступить в бой. Нужно убрать паруса — это наш последний шанс. Ну же! Пошевеливайтесь. Ставьте руль по ветру, а потом предоставьте действовать мне.

Капитан, придя в бешенство от бесцеремонного тона де Берни, не сдержался.

— Прочь с палубы! — проорал он. — Кто здесь капитан — я или вы?

Де Берни схватил Брэнсома за руку и развернул лицом к корме.

— Взгляните-ка туда, любезнейший! Взгляните!

На пиратском корабле один из парусов то поднимался, то опускался. То был сигнал лечь в дрейф. И француз живо смекнул, что им это только на руку.

— Вот шанс, такого больше не будет, милейший! Его послало нам само Небо. Надо сделать так, как будто мы их поняли. Однако нужно, чтобы они ничего не заподозрили.

Де Берни поднял руку и указал на британский флаг, развевавшийся между марсами.

— Спустите флаг и дайте полный стоп, тогда я смогу выпустить по ним залп.

Но капитан не разделял надежд француза.

— Черт возьми! — ответил он. — Чтобы они тут же пустили нас ко дну?

— Если я собью их мачты, они не смогут прицельно стрелять.

— А если нет?

— Честное слово, наше положение — хуже некуда…

Де Берни метнул в капитана жесткий, суровый взгляд, и тот, казалось, должен был вот-вот уступить. Он понимал, что это их последняя возможность и другой такой уже не будет. Словно читая его мысли, де Берни вновь подстегнул Брэнсома:

— Прикажите дать полный стоп!

— Да-да, очевидно, это единственное, что нам остается.

— Тогда поторапливайтесь!

Оставив его, де Берни со всех ног бросился на нижнюю палубу.

В тот самый миг, когда он спускался по трапу, Том Лич не вытерпел и дал залп картечью по мачтам «Кентавра», как бы напоминая капитану, что ему следует лечь в дрейф. Обломки двух реев, увлекая за собой снасти, рухнули прямо на палубу.

Услышав грохот, де Берни понял, в чем дело. Однако это нисколько его не устрашило. Предупреждение, посланное пиратами, должно было лишний раз подстегнуть капитана. И он крикнул комендорам приготовиться. Вырвав у одного из них фитиль, он встал на колени у пушки и стал ждать, когда «Кентавр» сделает поворот.

В это время он услышал еще один залп и ощутил, как от удара вздрогнула корма «Кентавра». В ту же секунду его с силой швырнуло на переборку — «Кентавр» резко развернулся.

Де Берни поднялся на ноги, и на какое-то мгновение в нем снова затеплилась надежда. Получив пробоину, «Кентавр» медленно поворачивался. Но француз тщетно пытался разглядеть корабль-преследователь: перед его взором простиралось бескрайнее море, и не было видно ни одного паруса. В ужасе он понял, что, когда «Кентавр» дал течь, Брэнсом неверно положил руль. Проклиная оплошность капитана, де Берни кинулся на палубу. Там он наконец увидел, что произошло. Ядро, ударом которого его сшибло с ног, к несчастью, угодило точно в баллер руля. Судьба-злодейка, как видно, не удовольствовалась тем, что «Кентавр», с поврежденными мачтами, превратился в легко уязвимую мишень, ей еще было угодно лишить его и руля, сделав из него жалкую игрушку, отданную на волю ветра.

В кормовые иллюминаторы де Берни увидел, как «Черный лебедь» с наводящей ужас стремительностью мчался прямо на них. Убрав часть парусов, пираты приготовились к абордажу.

Из-за своей нерасторопности Брэнсом упустил последний шанс к спасению. Когда же он наконец решился уступить де Берни, было слишком поздно — удача отвернулась от него, как от любого, кто не может поймать ее на лету. Меткий залп мощных пушек пиратского корабля полностью выбил его из колеи.

Комендор, крепкий светловолосый парень, с тревогой посмотрел на де Берни, пришедшего поглядеть на результаты обстрела, и сказал:

— Мы пропали, сударь.

Де Берни наклонился и взглянул на огромный корабль, находившийся от них уже в каких-нибудь пятистах метрах. Внешне он был совершенно спокоен. Его темные глаза смотрели холодно и бесстрастно. Встав на колено возле бронзовой кулеврины, он тщательно, не спеша навел ее на цель — для «Кентавра» то был последний крохотный шанс. На таком коротком расстоянии маленькая пушка, еще совсем недавно вызвавшая у него неприязнь, теперь могла сослужить ему добрую службу.

Затем он встал, взял у комендора фитиль, подул на него, поджег порох и тут же отпрянул назад, во избежание отдачи. Но в момент выстрела порывом ветра «Кентавр» резко качнуло и развернуло в сторону. Первый и последний залп «Кентавра» пришелся мимо цели.

Де Берни бросил взгляд на молодого комендора, сидевшего рядом на корточках, и горестно усмехнулся:

— Это конец, мой мальчик. Сейчас нас накроют, а потом…

Он передернул плечами и вышвырнул фитиль за борт — теперь от него не было никакого проку.

Парнишка-комендор побледнел и процедил сквозь зубы какое-то ругательство. Он также ненавидел Тома Лича и пожелал ему гореть в адском пламени.

— Думаю, мы окажемся там первыми, — вздохнул де Берни и тоже выругался: — Проклятье! Как жаль, что наш капитан всего лишь доморощенный купчишка, а не военный моряк. Мне бы следовало остаться рядом с ним и указывать, что делать. А из этих пушек смог бы стрелять любой дурак! Да чего уж теперь! Выбирайся-ка на свет божий, мой мальчик, и вы, все остальные, тоже. Нам здесь больше нечего делать.

Сам же он, избрав более короткий путь, куда-то исчез прямо на глазах изумленных комендоров. Мисс Присцилла пережила самую жуткую минуту этого страшного утра, когда увидела, как в проеме одного из иллюминаторов вдруг возник полуобнаженный силуэт де Берни.

Майор, успевший на всякий случай вооружиться, схватился было за шпагу, но тотчас же узнал француза. Его лицо, руки, грудь и спина лоснились от пота и чернели от пороха — так что вид у него был пугающий. Резким и твердым голосом он сказал:

— Начался бой. Наш размазня Брэнсом здорово придумал — осесть на родном берегу. Жаль, что эта мысль не осенила его чуть раньше. Так было бы лучше и для него, и для нас. Этот кретин так и не дал мне выстрелить как следует! Черт бы его побрал! Таким бестолочам не место на флоте. Из него такой же моряк, как из меня пастырь Божий… Лич не тратил зря порох, и теперь-то уж нам от него не уйти. Он пойдет на абордаж — как пить дать.

Понимая, что надеяться сейчас, кроме как на Господа, не на кого, мисс Присцилла с мольбою опустилась на колени.

— Будьте мужественны, мисс! — обратился к ней де Берни. — И ни о чем не беспокойтесь! Я с вами! Может, все еще образуется. Прошу вас, доверьтесь мне.

Вслед за тем он удалился к себе в каюту и кликнул Пьера, ждавшего его возвращения.

Мисс Присцилла поднялась с колен и спросила майора, что же с ними теперь будет.

В глубине души Сэндз считал француза жалким хвастуном, которому вздумалось пощеголять перед смертью. Но он сделал над собой заслуживающее одобрения усилие, чтобы прогнать эту мысль, и принялся утешать свою подопечную.

— Я не знаю, на что способен этот молодец. Клянусь честью! Да, не знаю. Но он, похоже, малый не промах! Да и потом, он ведь бывший буканьер, а, как говорится в пословице, ворон ворону глаз не выклюет…

Утешая девушку, майор пытался вселить в нее хоть какую-то надежду, хотя сердцем чувствовал, что никакой надежды нет.

В это время солнце вдруг исчезло — его заслонил огромный силуэт черного корабля. Он был уже совсем рядом, и теперь можно было хорошо различить пиратов, сгрудившихся у релингов на баке. Его холодная, зловещая тень упала на иллюминатор, возле которого сидела мисс Присцилла. Пиратское судно подошло так близко, что они услышали, как на его палубе забили в колокол. А потом — в барабан. И тут до их ушей долетел треск оживленной ружейной пальбы.

Мисс Присцилла задрожала всем телом, и майор покровительственным движением руки обнял ее за тонкую талию.

Наконец из каюты показался де Берни, а за ним — его слуга. Он не только успел вымыться, но и облачился, как обычно, в элегантное платье. На нем был черный с завитушками парик, гладко отутюженная сорочка и фиолетовый тафтяной[1139] камзол с черными манжетами, на которых сверкали ряды серебряных пуговиц. Ноги облегали прекрасные черные сапоги из кордованской кожи. Его вооружение состояло не только из длинной шпаги, но и двух пистолетов, торчавших из-за пояса, как у всех буканьеров. Пояс, так же как и портупея, был из расшитой серебром красной кожи.

Девушка и майор воззрились на него с изумлением. К чему весь этот маскарад, тем более в такой тревожный час, недоумевали они. Но больше всего их поразило его хладнокровие.

Взглянув на удивленные лица спутников, француз улыбнулся и сказал:

— Капитан Лич — человек знаменитый. Последний из буканьеров. И надо оказать ему достойный прием.

Де Берни уже подошел к ним, как вдруг палуба у них под ногами вздрогнула от резкого, глухого удара, вслед за которым послышался треск ломающегося дерева, скрежет металла и долгие раскаты ружейной стрельбы.

Подавшись вперед, де Берни схватился за стол, чтобы не упасть. Майор повалился на колени, а мисс Присцилла, метавшаяся в безумном страхе по кают-компании, рухнула прямо в руки француза.

— Спасите меня, — надрывно проговорила она. — Спасите!

Де Берни прижал ее к себе; его губы под узкой полоской черных усов растянулись в улыбке. Своей длинной, тонкой рукой он погладил белокурую голову девушки, прильнувшей к его груди, и, быть может, близость его тела, в котором не чувствовалось ни малейшей дрожи, успокоила мисс Присциллу даже больше, нежели слова, что он произнес вслед за тем:

— Надеюсь, я смогу спасти вас. Да, надежда есть…

Придя в ярость от столь беззастенчивого обращения француза с девушкой, майор, расхрабрившись, бросил на него гневный взгляд.

— Ну и что вы можете сделать? — проворчал он.

— Поглядим. Быть может — многое. А может — ничего. Однако, если вы хотите, чтобы мне это удалось, вам придется беспрекословно слушаться меня. — Его голос зазвучал твердо. — И исполнять любой мой приказ, что бы вы о нем ни думали. Уясните себе это, ради всего святого, в противном случае вы нас всех погубите.

Над их головами послышался топот ног — пираты взяли «Кентавр» на абордаж. Крики и вопли матросов с той и с другой стороны слились в один многоголосый рев, разрываемый пистолетными и ружейными выстрелами. Дикая какофония побоища звучала все громче и ужаснее.

За иллюминатором промелькнула тень. Кого-то сбросили за борт. Затем другая, потом еще одна.

Страх снова овладел мисс Присциллой, и она еще крепче прижалась к де Берни.

— Скоро все кончится, — произнес он спокойным голосом. — У Лича три сотни человек, никак не меньше. А на «Кентавре» не больше двадцати.

Де Берни насторожился — его ухо уловило какой-то звук, уже совсем близко. И самым решительным голосом он прибавил:

— Итак, что вы решили? Я требую полного и безоговорочного повиновения. Жду вашего слова, это очень важно.

— Да, да. Приказывайте, — дрожащим голосом проговорила мисс Присцилла.

— А вы, майор Сэндз?

Ворча себе под нос, майор дал слово. Но едва он успел его произнести, как на трапе послышалось шлепанье двух десятков босых ног и приглушенный шум голосов; гвалт нарастал, становясь все ближе и ближе.

Затем гул превратился в дикий вой, но звучал он уже несколько по-иному, — во всяком случае, так показалось де Берни, все время державшему ухо востро. Это был все тот же топот и те же вопли. Однако теперь в этот гул влился леденящий душу хохот и беспрерывные раскаты ружейных выстрелов, — похоже, буканьеры торжествовали победу.

Бой длился недолго. Пираты очистили палубу «Кентавра» в два счета — подобно мощной приливной волне, — несмотря на оказанное сопротивление.

Некоторое время спустя топот ног и шум голосов, заглушивший другие, отдаленные звуки, возвестил о приближении победителей — они бросились осматривать добычу; кроме того, им предстояло решить участь несчастных, сокрывшихся от мгновенной смерти во чреве плененного корабля.

Дверь кают-компании резко распахнулась и, ударившись о переборку, разлетелась на куски. Через темный дверной проем в каюту ворвалась толпа полуобнаженных людей в цветастых тюрбанах; их бородатые, обожженные солнцем лица сияли зловещей радостью. Руки сжимали оружие, а уста изрыгали хулу и проклятия.

Увидев четверых пассажиров — с ними был и Пьер, он стоял чуть в глубине, силясь изобразить на лице спокойствие, хотя от страха его черная кожа вся посерела, — пираты на мгновение оторопели. Один из них, заметив девушку, издал дикий победоносный вопль, и вся шайка ринулась было вперед. Но тут на их пути возник де Берни, его ледяной взгляд излучал презрение.

Руки француза лежали на серебряных рукоятках пистолетов, но он даже не пытался извлечь их из-за пояса — его хладнокровный, властный вид премного озадачил пиратов.

— Руки прочь! — крикнул им он. — Первому, кто сделает хоть один шаг, я всажу пулю в лоб. Я — Шарль де Берни. Пригласите-ка сюда Лича, вашего капитана.

Глава 6

СДЕЛКА
То ли признав стоявшего перед ними человека, некогда плававшего с самим Морганом, то ли придя в замешательство от его хладнокровного и решительного вида, головорезы застыли как вкопанные вместе с главным смутьяном, вскинувшим свою здоровую лапищу, с которой свисал разорванный рукав обагренной кровью рубахи. Так они простояли секунд десять. Когда они наконец очнулись и стали что-то бормотать, видимо требуя объяснений, сквозь них протиснулся какой-то молодец, небольшого роста, с ужимками пантеры. Это был Том Лич.

На нем были красные, по колено, штаны и распахнутая до пояса, забрызганная кровью рубаха с высоко закатанными обшлагами, обнажавшими его длинные, волосатые, мускулистые руки. На низкий, похожий на звериный лоб спадали темные пряди волос; между маленьких, черных, близко посаженных и дико вращающихся глаз — длинный, с горбинкой, нос с хищно раздувающимися ноздрями. Вместо кривой сабли или мачете, с какими пираты обычно идут на абордаж, в руках у Лича была шпага — оружие, которым этот крепкоголовый спесивец, как ему самому казалось, владел чертовски лихо.

— Что здесь происходит, какого дьявола? — проорал он, продираясь вперед.

Пробравшись наконец сквозь толпу пиратов, он тоже замер на месте — его, как и всех остальных, ошеломил элегантный, исполненный достоинства вид стоявшего перед ним человека. Сначала его глазки лишь удивленно замигали, а потом сузились — как у кошки. Оправившись после потрясения, он вдруг воскликнул:

— Провалиться мне в преисподнюю, если это не Чарли Великолепный!

Выражая свое крайнее изумление, он грязно выругался.

Де Берни шагнул ему навстречу. Сняв одну руку с пистолета, он протянул ее пирату.

— Какая приятная встреча, дружище! Стоит о вас только подумать — и вы уже тут как тут. Но на сей раз вы как нельзя кстати. Я искал вас. Держал вот курс на Гваделупу — думал нанять там корабль, людей и прямиком к вам. А вы, надо же, Том, как гром среди ясного неба — сами свалились ко мне на палубу.

Прищурившись и слегка согнувшись, точно готовясь к прыжку, предводитель пиратов сделал вид, будто не заметил протянутой ему руки.

— Брось юлить, Чарли! Ты известный хитрюга.

Уроженец берегов Луна, покинувший их после призыва во флот, Лич был резок и подозрителен, как всякий обитатель северных областей Англии.

— Ты же спелся с Морганом. Стал его верным псом и бросил «Береговое братство». Вы оба сдрейфили и предали наше общее дело.

Де Берни весело рассмеялся — как будто услышал несусветную чушь.

— Конечно, ведь у меня был выбор, — насмешливо сказал он, — просто позавидуешь: Морган или виселица. И раз уж я выбрал Моргана, пришлось плясать под его дудку. Но ты ошибаешься, если думаешь, что я его верный пес. Как только выпал случай, я тут же бросил его, не простившись, чтоб присоединиться к тебе. И вот я здесь.

— Присоединиться ко мне? Значит, говоришь, хотел присоединиться? Как же, поверил я тебе, ведь твоей верности грош цена!

— Мы всегда верны тем, кто нам нужен. А ты мне нужен, слово чести. К тому же я явился не с пустыми руками. Ты единственный из капитанов, кому храбрости не занимать, да и людей у тебя достаточно, а это как раз то, что мне нужно. Я принес тебе добрую весть, Том. Добычу, да такую, о которой ты мог грезить разве только во сне. Кое-что получше дырявых торговых посудин вроде этой, где, кроме паршивой кожи да гнилого леса из Кампече, ничего нет; решишь возиться со всем этим добром — французские купчишки с Гваделупы и Санта-Круса облапошат тебя за здорово живешь.

Лич шагнул вперед, держа шпагу, словно хлыст, обеими руками.

— Ты это о чем?

— О караване с золотом. Ни больше ни меньше. Он снимается через месяц.

Подозрительные глазки пирата алчно сверкнули.

— Откуда?

Француз усмехнулся и покачал головой.

— Так я тебе сразу и сказал.

Лич понимающе сжал губы.

— Если хочешь, чтоб я тебе поверил, выкладывай все начистоту.

— Конечно, непременно выложу. А то ты, не дай бог, передумаешь, а?

В это мгновение майор подался чуть в сторону — и пират заметил мисс Присциллу: она скрывалась за спиной своего спутника.

В глазах Тома появились свирепые искорки.

— Что за люди? Кто эта девка?

Он было направился к ним, но де Берни преградил ему дорогу.

— Моя жена и ее брат. Я взял их с собой на Гваделупу, они должны были дожидаться там моего возвращения.

Лишившись последней доли здравого смысла, майор откашлялся и уже собрался опровергнуть слова француза, показавшиеся ему крайне возмутительными. Но мисс Присцилла, догадавшись о его намерениях, что было сил сжала его руку, чтобы уберечь от непоправимой глупости.

— Твоя жена? — откровенно недоумевая, спросил пират. — Никогда не слышал, что ты женат.

— Как видишь, женился недавно. На Ямайке, — как бы между прочим бросил де Берни, сделав вид, что не желает продолжать эту тему.

Том Лич пристально взглянул на него.

— Ох, Чарли, сдается мне, что-то здесь нечисто. Ежели я замечу, что ты…

Де Берни оборвал его:

— Подозрительность тебя погубит. Она всегда была твоим слабым местом. Но я был бы последним идиотом, если б не раскрыл своих карт, ведь я у тебя в руках.

Не сводя с него глаз, Лич почесал кончик длинного носа.

— Я же не сказал — нет. Но черт возьми, Чарли, если ты вздумал со мной финтить, ты проклянешь небо за то, что однажды появился на свет. Вспомни-ка Джека Клавринга. Пройдоха был вроде тебя. Думал облапошить Тома Лича. Так вот, может, слышал, как я подрезал ему крылышки? Этот мерзкий ублюдок вопил, чтоб его скорее прикончили. Хитрый был, бестия. Но и я не лыком шит.

— Зря кипятишься, — пренебрежительно бросил де Берни.

— Может, оно и так. Но я умею сбивать спесь с кого надо.

Однако для себя он все решил и, резко обернувшись, гаркнул своей шайке, замершей за его спиной, подобно своре послушных псов:

— Все вон! А ты, Уоган, останься. Да передайте Майку, пускай поглядит, что за улов попался к нам в сети, и доложит, я скоро буду.

Пираты с шумом убрались прочь. Проследив, пока все уйдут, Лич подошел к столу и сел на стул, положив шпагу перед собой.

— Ну, Чарли, мы тебя слушаем. Про какой это караван ты толкуешь?

С этими словами он перевел взгляд с де Берни на мисс Присциллу, стоявшую рядом с майором у большого рундука[1140].

У него за спиной терся Уоган, здоровый малый с плоским лицом, в пестром буканьерском наряде. Черная борода, грязные вихры, торчащие из-под красного тюрбана. Под густыми бровями — ярко-синие глаза. Красная рубаха, распахнутая на груди, широкие шаровары из зеленой кожи. За поясом — пара пистолетов.

Чувствуя себя хозяином, де Берни непринужденно подошел к двери одной из кают по левому борту и невозмутимо произнес:

— Ступайте сюда, Присцилла. И вы, Барт.

С чувством облегчения девушка тотчас же направилась к нему. Том Лич вскипел.

— Что это значит? — рявкнул он. — Кто сказал, что они должны уйти?

— С вашего позволения, капитан, — коротко ответил де Берни ледяным, полным достоинства голосом, не допускающим ни малейшего возражения.

Он открыл дверь, пропустил свою «супругу» и «шурина» в каюту и закрыл ее.

— Какого дьявола! — выругался Том Лич, мерзко ухмыльнувшись. — Не много ли форсу, черт возьми? Можно подумать, ты здесь капитан. Ты, что ли, теперь приказываешь?

— Да, потому что она моя жена, — невозмутимо сказал француз.

И, подвинув стул к столу, он дал знак слуге:

— Принеси-ка рому, Пьер.

Буканьер подозрительно взглянул на метиса, который проворно бросился к буфету резного дерева, стоявшему у переборки.

— А это что — еще один из твоих домочадцев?

В его насмешливом тоне прозвучала угроза.

Но де Берни сделал вид, что не заметил этого.

— Мой слуга, — бросил он.

Сев напротив буканьера, он весело заговорил, как будто перед ним был старый друг или компаньон:

— Нам подфартило, Том. Дело верное. Если бы «Кентавром» командовал военный моряк или хотя бы я, ты бы ни за что невзял нас на абордаж и ни ты, ни я, ни Саймон не сидели бы сейчас здесь.

— Неужели? А башка-то у него варит, а, Уоган? Выходит, тебе взять корабль на абордаж — раз плюнуть, а у меня, значит, кишка тонка? Да, Чарли, от скромности ты не сдохнешь!

Де Берни покачал головой:

— Я б не стал ввязываться в бой. А просто ушел бы от вас — на такой посудине, как ваша, вы бы никогда за мной не угнались.

От восхищения злобные глазки Тома Лича широко раскрылись.

— А у тебя, черт возьми, зоркий глаз, если ты умудрился разглядеть ракушки у меня на днище, — сказал он.

Пьер поставил перед ними поднос с графинчиком рома, тремя стаканами, табакеркой, трубками и огнивом. И направился назад к буфету.

Каждый наполнил себе стакан. Примостившись с краю стола, Уоган принялся набивать трубку ароматным табаком. Де Берни последовал его примеру. Когда табакерку передали Тому Личу, тот брезгливо отодвинул ее в сторону.

— Ну и что же это за караван? Давай выкладывай.

— Так вот, черт возьми! Через месяц на Кадис снимаются три испанских корабля — тридцатипушечный галион под конвоем двух двадцатипушечных фрегатов. Трюм галиона будет под завязку набит сокровищами — золотыми дублонами, жемчугами и прочими побрякушками.

Уоган, собравшийся раскурить трубку, так и застыл с зажженным трутом в руке. Услышав о несметных сокровищах, и он, и Том Лич от удивления раскрыли рты. Если де Берни не врал, то им обоим — капитану и штурману, — с их-то сноровкой, этих сокровищ хватило бы по гроб жизни, тогда уж они бы зажили как люди. Придя в себя от потрясения, Лич выругался — в знак того, что не верит ему ни на грош. Потом сухо прибавил:

— Разрази меня гром, если я поверю хоть одному твоему слову!

— Я тоже, клянусь моими потрохами, — пробубнил Уоган.

Де Берни окинул их презрительным взглядом.

— Я же говорил, столько золота вы видели только во сне. Повторяю — это правда. Теперь ясно, зачем я спешил на Гваделупу, зачем мне нужен корабль и вы в придачу? Надеюсь, теперь-то вы поняли, почему я благословил Небо, когда оно послало мне вас обоих вместе с кораблем, который ждет только нас? Да-да, с тем самым кораблем, что у нас под ногами. Он нам еще пригодится.

Слова француза могли бы показаться неубедительными. Однако, ослепленные жадностью, пираты мигом клюнули на наживку. Том Лич подвинулся ближе к столу и, опершись на него голыми локтями, проговорил:

— Выкладывай все без утайки. Откуда узнал про золото?

И де Берни принялся рассказывать все по порядку. Его рассказ, нужно отдать ему должное, действительно походил на правду.

Однажды, месяц тому назад, они вместе с Морганом проходили мимо Каймановых островов — в надежде напасть на след Тома Лича. Ночью был страшный шторм, а на рассвете в пяти-шести милях к югу от Большого Каймана они вдруг заметили шлюп, готовый вот-вот пойти ко дну. Так что едва успели подобрать людей. Спасенные оказались испанцами. Один из них, какой-то важный сеньор, по имени Охеда, держал путь на Эспаньолу, куда ему нужно было попасть во что бы то ни стало, но во время шторма их шлюп сбился с курса. Да, в крутую переделку попал этот сеньор, не позавидуешь, тем паче что накануне он здорово пострадал. Проклиная все на свете, он сказал, что ночью ему перебило позвоночник и он вряд ли дотянет до Санто-Доминго, куда ему нужно было позарез: он вез важное послание для командующего флотом.

— Послание, — сказал де Берни, — видно, и впрямь было важное: шутка ли, испанец уже на ладан дышал, а сам все твердил про него без умолку. Тут я решил держать ухо востро. Обещал передать его кому нужно на словах или на бумаге, если он решит написать письмо. Но он с ужасом отверг мое предложение, и это еще пуще распалило мое любопытство. Однако, — продолжал де Берни, — в конце концов он сдался и решил-таки написать письмо. Потом, уже под вечер, почувствовав, что конец его близок, он снова кликнул меня, велел позвать своего шкипера и принести перо и бумагу, что я и сделал. Я смекнул, что этот сеньор — а он действительно оказался с головой — решил написать его так, чтобы матросы, народ большей частью неотесанный, неграмотный, не смогли разобрать ни слова. Он продиктовал его по-латыни, буква за буквой, слово за словом, непосредственно шкиперу, хотя тот и сам, скорее всего, не смыслил в латыни ни уха ни рыла. Да, сметливый испанец попался, ничего не скажешь.

Ну так вот, вечером того же дня сеньор этот отдал концы, а со шкипером ночью неведомо как случилось несчастье — свалился за борт. Во всяком случае, утром мы его так нигде и не нашли. Зато письмо осталось целехоньким, да и куда бы оно делось! Я как в воду глядел, когда думал, что со шкипером обязательно случится какая-нибудь чертовщина, и потихоньку вытащил письмишко из-под подкладки его сапога, куда он, хитрая бестия, припрятал его для пущей верности.

Рассказ де Берни прервал одобрительный хохот буканьеров. Черный юморок, каким он приправил историю о страшной смерти испанского шкипера, пришелся головорезам явно по вкусу. Француз удовлетворенно улыбнулся и продолжил:

— Тогда-то я и обнаружил свинью, которую нам подложил покойничек. Когда-то я учился латыни и кое-что в ней кумекал, но в море вся эта белиберда быстро выветривается из башки. Потом испанец, как я после узнал, диктовал письмо на какой-то чертовски заковыристой латыни — классической, как это называется у книжных червей. Из него я так ничего и не выудил, разобрал только какие-то римские цифры — принял их поначалу за даты, да одно-два слова. Но через неделю, когда мы пришли в Фор-Руаяль, я разыскал знакомого пастыря, француза, и попросил перевести мне письмишко.

Де Берни остановился и окинул взглядом суровые лица собеседников, которые вдруг озарились надеждой.

— В этом письме испанец просил командующего испанской эскадрой в Санто-Доминго в срочном порядке снарядить пару военных кораблей для усиленного конвоя, которому вскорости предстоит сопровождать караван через Атлантику в Испанию. Вот и все.

— Все? Значит, говоришь, все? Но откуда снимается твой караван? — взорвался Том Лич.

Набивая трубку, де Берни улыбнулся и сказал:

— Из одного места — где-то между Кампече и Тринидадом.

Пират насупил брови.

— Сказал бы уж, между Северным полюсом и Южным! — зло процедил он. — А может, ты просто не в курсе?

Де Берни снисходительно улыбнулся:

— Конечно знаю. Но это — тайна.

Засим он взял огниво и принялся мирно раскуривать трубку, как будто не заметив, что его слова привели пиратов в бешенство.

— Да, и еще, — прибавил он. — Как мне стало известно, на всех трех испанских кораблях людей будет не больше двух с половиной сотен. Так что силы у нас примерно равные… Как только я узнал, что это за бумага, я тут же смекнул: пора помахать Моргану ручкой, а заодно и королю. Я поплакался старине Моргану, что заскучал по Франции, по родному дому. И Морган, не сказав ни слова, отпустил меня восвояси. Но одному мне это дело не потянуть, вот я и подумал про вас, ведь вместе мы могли бы сорвать огромный куш. На Гваделупе я хотел сколотить небольшой отрядик, из французских головорезов-добровольцев конечно, нанять корабль и отправиться на ваши поиски. Я знал, как, впрочем, и Морган, что недавно именно в этих водах вам обломился добрый улов.

Он замолчал и для бодрости отпил глоток рому.

Лич заерзал на стуле и убрал локти со стола.

— Да-да, конечно, — пробурчал он скорее нетерпеливо, нежели одобрительно. — Но где детали, ты же обещал рассказать все до тонкости?

— А вам уже все известно. Караван с золотом, как я и сказал, снимается в Кадис через месяц — когда задуют пассаты.

— Да это ясно. Однако хотелось бы уточнить, куда нам-то держать курс, где искать караван? На север? На юг? А может, на восток или на запад?

Француз покачал головой.

— А зачем? Я здесь как раз для того, чтобы отвести вас в нужное место, и я сделаю это непременно, но лишь после того, как мы заключим сделку.

— Похоже, ты уверен, что я пойду с тобой на сделку?

— Да, уверен, в противном случае ты будешь круглым дураком, Том. Неужто ты и вправду думаешь, тебе еще раз подвернется такой случай?

— А ты, видно, думаешь, я возьму и вот так, очертя голову, брошусь в твою авантюру?

— Зачем же так — очертя голову? Все, что нужно, ты знаешь. Но раз тебе не по душе мое предложение, высади меня на Гваделупе. Уж там-то я как пить дать…

— Послушай, Чарли, душа здесь ни при чем, ты же знаешь. Ты также прекрасно знаешь, что я умею развязывать язык кому надо. Не ты первый, не ты последний, да-да, ведь ты же не хочешь фитиля между пальчиками ног?

Де Берни посмотрел на него сверху вниз и, скрывая презрение, мягко сказал:

— Честное слово, дурья ты башка, если б не мое терпение, ты б уже давно был трупом — я бью без промаха.

— Что-что?

Пират схватился за шпагу — она лежала прямо перед ним на столе. Де Берни сделал вид, будто не заметил его угрожающего жеста.

— Неужели ты воображаешь, что сможешь развязать мне язык! Если хочешь поиметь сокровища, учти — чтоб я подобного тона больше не слышал! Да, ты нужен мне, так же как и я тебе: без меня караван вам не найти, да и не только поэтому. Я же говорил тебе, что хотел нанять на Гваделупе корабль, но ты захватил «Кентавр», а это как раз то, что нам нужно. Осталось только назначить капитана. И этим капитаном буду я. Ты же знаешь, мне ни один фрегат не страшен, хоть о ста пушках. Так ты согласен или нет?

Он замолчал, потом прибавил:

— Давай-ка лучше поговорим о деле, капитан, — как умные люди.

Уоган сдался — и то слава богу. Облизнув пересохшие губы, он сказал:

— Я вот что думаю, капитан, Чарли дело говорит. А как бы ты поступил на его месте?

Де Берни устроился поудобнее на стуле и затянулся из трубки, довольный тем, что благодаря своей жадности старпом «Черного лебедя» перешел на его сторону. Слова ирландца быстро возымели действие.

— Твои условия? — резко спросил он.

— Пятая часть добычи — моя.

— Что?!

— Что значит какой-то жалкий миллион дублонов по сравнению с остальными сокровищами, — мягко напомнил ему де Берни. — Это ведь не то, что ваша обычная добыча, которую вы сплавляете на Гваделупу за жалкие гроши.

Де Берни принес перо, бумагу, чернила и велел Пьеру кликнуть еще троих человек из команды. Им надлежало подписать от имени матросов условия сделки, составленной по всем правилам буканьерской чести.

Когда сделка была заключена, Лич и его товарищи ушли, предоставив де Берни выбирать — либо остаться, либо следовать за ними.

На палубе, напоминавшей залитую кровью скотобойню, Лич остановился. Это зрелище не вызывало у него отвращения. Его сердце уже давно превратилось в камень — он привык к виду крови.

Подняв голову, Лич вопрошающе посмотрел на широколицего ирландца. И Уоган, взглянув на него с высоты своего роста, ухмыльнулся и сказал:

— Как только пустим караван на дно, а сокровища перекочуют к нам в трюмы, капитан Чарли, думаю, запоет у нас по-другому.

Глава 7

ЧАРЛИ ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ
Де Берни снял пояс с пистолетами, портупею, шпагу и велел Пьеру отнести в свою каюту. Ведь он облачился во все это только для важности. Теперь же игра была закончена — со своей ролью он справился великолепно. Потом он направился к каюте, где томились в ожидании его спутники, отпер ее и попросил их выйти.

Бледная от страха, мисс Присцилла тщетно пыталась скрыть переполнявшие ее чувства; майор тоже был бледен как мел, однако ж он не пожелал скрывать того, что думал.

— Быть может, объясните нам, сударь, что вы намерены с нами сделать? — вызывающе бросил он.

Приглядевшись более внимательно, они оба заметили, что де Берни был чем-то удручен — словно после какого-то тяжкого испытания. Тем не менее он держался достаточно хладнокровно. Не обращая внимания на майора, француз заговорил с девушкой, она стояла прислонившись к столу:

— Поверьте, мисс, мои намерения самые добрые.

Майору явно не хотелось оставаться в стороне.

— Да неужели? — спросил он. — И вы смеете это утверждать после всего, что здесь только что произошло?

Де Берни вымученно улыбнулся:

— Значит, вы все слышали. Так знайте, и вы, мисс, тоже: кем бы я ни был, пока я с вами, опасность вам не грозит.

Мисс Присцилла взглянула на него с тревогой:

— Неужели то, что вы сказали этому пирату, — правда? Неужто вы действительно связались с этими… людьми?

После долгого раздумья де Берни ответил:

— В вашем вопросе прозвучала нотка сомнения, — заметил он наконец. — Что ж, это меня радует. Благодарю. Однако… закончим этот разговор.

— Выходит, вы намеренно вытребовали у Брэнсома разрешение командовать батареей?

— Вот тебе раз! — Француз пожал плечами. — Зачем об этом вспоминать? Вы должны помнить о другом: сейчас, по крайней мере, я вырвал вас из лап Лича и его шайки. Если слово буканьера для вас что-нибудь да значит, поверьте, я пошел на это единственно ради того, чтобы вы могли вернуться в Англию живой и невредимой. Однако, к сожалению, с возвращением придется повременить. Непредвиденные задержки бывают часто, тут уж ничего не попишешь. Правда, теперь всякое может случиться. Но вы не волнуйтесь и гоните прочь тоску. Худшее уже позади. Так что, прошу вас, ступайте в свою каюту и оставайтесь там, а я прослежу, чтобы вас никто не беспокоил.

С этими словами он покинул их и отправился на палубу.

В погруженном во мрак коридоре он резко подался в сторону, чтобы не споткнуться о чье-то тело, — то был труп Сэма; видно, когда бедняга преградил буканьерам дорогу в кают-компанию, они убили его на месте. Ощупав бездыханное тело чернокожего грума, де Берни двинулся дальше.

Наконец он ступил на палубу, она действительно напоминала бойню, сплошь заваленную окровавленными телами команды «Кентавра», и среди них — только три или четыре трупа буканьеров, которых эти несчастные успели уложить, перед тем как пираты сокрушили их сопротивление.

Капитан Брэнсом лежал с проломленной головой у люка на нижнюю палубу. Де Берни пришлось отодвинуть его тело ногой; а ведь еще вчера бедняга тешил себя надеждой, что это его последнее плавание. Последнее плавание! Действительно последнее — оно закончилось даже раньше, чем он ожидал…

Де Берни мысленно представил, как на голову несчастного капитана обрушился страшный удар, — ничего не скажешь, достойная награда за неустанные труды и отвагу… Однако ни один мускул на бесстрастном лице француза не выдал его чувств. И он как ни в чем не бывало вышел на палубу; на нем, как и раньше, был роскошный, расшитый серебром фиолетовый камзол.

Заметив его, несколько человек, собравшихся у грот-мачты, радостно воскликнули:

— Чарли! Чарли!

Де Берни понял, что команда Тома Лича, конечно, уже прознала, зачем он здесь.

Вслед за тем его встретили ликующие возгласы матросов, стоявших на баке. Де Берни остановился и в знак приветствия поднял руку. В тот же миг его глаза перехватили мрачный взгляд Лича. Капитан стоял в окружении Уогана и двух десятков головорезов. Он осматривал повреждения, нанесенные «Кентавру» во время абордажа, и отдавал распоряжения: первым делом — разъединить корабли, дрейфовавшие по воле волн, так как все паруса на «Черном лебеде» и на «Кентавре» были убраны. Взобравшись на марсы, матросы пытались расцепить запутавшиеся такелажи обоих судов.

Согласно одному из условий контракта, захваченный корабль и часть команды «Черного лебедя» переходили под начало де Берни. Француз особенно настаивал на этом, заявив, что заслуживает чести быть капитаном не меньше других, а то и больше. И скрепя сердце Лич уступил. Но когда де Берни поднялся на палубу, чтобы приступить к исполнению своих обязанностей, Лич решил ему отомстить.

— С тобой пойдет Уоган! — коротко сказал ему капитан. — Тебе же нужен помощник! А Холлиуэл будет штурманом.

Де Берни ожидал такого подвоха. Подозрительный пират решил приставить к нему своих надежных людей, чтобы те следили за каждым его шагом. В душе он кипел, но вида не показал.

— Прекрасная мысль! Но только с условием, что они будут подчиняться мне безоговорочно.

Вслед за тем, уже властно, он прибавил:

— Так вот, пока плотники чинят руль, приказываю немедленно очистить палубу от всей этой дряни.

Лич метнул в него злобный взгляд, но промолчал. Через десять минут двадцать матросов уже старались вовсю. Все трупы — страшные свидетели недавнего побоища — выбросили за борт, и дюжина здоровых полуголых парней, вооружившись ведрами и швабрами, вылизали палубу от носа до кормы так, что она аж засверкала; в это же время из чрева захваченного корабля послышались удары молотков — плотники трудились над развороченным рулем «Кентавра».

Потом, все так же властно, де Берни велел привести в порядок поврежденный такелаж. Чтобы высвободить запутавшиеся реи, он приказал их сначала поднять, а затем опустить.

Через час, когда корабли были готовы разойтись, на «Кентавре» осталось около сотни матросов — вся его команда. Лич перебрался на борт «Черного лебедя».

Но перед тем как расстаться, он уточнил у де Берни курс.

— Будем держать аккурат на юго-запад, к островам у входа в залив Маракайбо, — сказал француз. — А если потеряем друг друга, встретимся у мыса Велай.

— Это и есть то самое место? Там, что ли, будем ждать караван?

Буканьер буравил де Берни маленькими, темными, хитро сощуренными глазками.

— Да нет, — ответил ему тот. — Это только первый переход.

— Ну а дальше? — нетерпеливо проворчал Лич.

— Узнаешь, когда будем на месте.

Лич заметно приуныл.

— Послушай, Чарли… — в сердцах начал он. Потом вдруг осекся, пожал плечами, развернулся и отправился на свой корабль.

Вслед за тем «Черный лебедь» и «Кентавр» разошлись. Мисс Присцилла и майор поняли это по тому, что в их каюту, скрытую тенью «Черного лебедя», вдруг хлынул яркий свет.

— Теперь одному Богу известно, что нас ждет впереди! — вздохнув, проговорила девушка.

Майор собрался было ее утешить. Но тут же воскликнул:

— Просто немыслимо, Присцилла, как вы могли поверить этому человеку! Право же, немыслимо! Пусть это послужит вам уроком на будущее, ведь вы еще такая неопытная. Возможно, в следующий раз вы будете относиться к моим словам с большим вниманием.

— Боюсь, другого раза может и не быть, — заметила девушка.

— К сожалению, я тоже этого боюсь!

— Но если случай нам все же улыбнется, то только благодаря господину де Берни.

Ее слова задели майора за живое.

— Благодаря господину де Берни? Кому? Благодаря ему?

В отчаянии майор зашагал из угла в угол. Они находились здесь вдвоем: Пьера с ними не было.

— Вы все еще верите ему, этому негодяю, пирату?

— Он единственный, на кого я могу положиться. Если б не он…

И она с досадой махнула рукой, как бы завершая этим жестом недосказанную мысль.

Майор с радостью отдал бы несколько лет жизни, если бы у него хватило мужества упрекнуть девушку в недоверии к нему, Сэндзу. Однако обстоятельства лишили его мужества, и от этого его негодование лишь возросло.

— Как! И вы это говорите после всего того, что мы только что слышали? Теперь, когда мы знаем, что он замышляет? Что он спелся со своими бывшими дружками и имел наглость назвать вас своей супругой?

— А что было бы с нами, не скажи он всего этого? Он поступил так потому, что хотел спасти меня.

— И вы действительно в это поверили? Ей-богу, ваша слепая доверчивость меня просто поражает!

От насмешливых слов майора лицо мисс Присциллы побледнело еще больше. Поразмыслив о случившемся, она наконец нашла маленький довод в защиту де Берни. И тут же изложила его:

— Если б он и вправду замыслил что-то недоброе, в чем вы его обвиняете, с какой стати ему было спасать вас от верной смерти и выдавать за своего шурина?

Ее вопрос озадачил майора. Он так и не нашелся, чем ей возразить. Однако ее слова прозвучали впустую — его мнение о де Берни ничуть не изменилось.

— Откуда мне знать, какую подлость он затевает?

— Значит, вы считаете, он затевает подлость? Но почему? — спросила она, устало усмехнувшись. — Он спас вам жизнь, и не смейте говорить о нем дурно.

— Вот так так, мисс! — Одутловатое лицо майора пошло багровыми пятнами. — Какие все же упрямые создания эти женщины! Надеюсь, будущее покажет и ваше безрассудное доверие к этому мерзавцу оправдается. Надеюсь. Но черт возьми! Провалиться мне на этом месте, если я ему доверяю хоть на йоту!

— Браво, майор Сэндз! Благодарю за заботу. Что вам до моих переживаний!

Майор почувствовал себя виноватым.

— О, простите меня, Присцилла! Я живу только для вас одной. Да-да, конечно, я был несправедлив. Ради вас, милая девочка, я готов жизнь отдать…

Его речь прервалась неожиданным появлением де Берни.

— Будем надеяться, дорогой майор, что до этого дело не дойдет…

Застигнутый врасплох, майор аж подскочил. Затворив за собой дверь, де Берни приблизился к ним, он держался спокойно и уверенно.

— Все в порядке, — произнес он ровным, мягким голосом. — Теперь я капитан «Кентавра». Так что прошу вас быть моими гостями.

— А как же капитан Брэнсом? — глядя прямо на него, спросила в растерянности мисс Присцилла.

На его помрачневшем лице не дрогнул ни один мускул, и после короткого раздумья он бесстрастным голосом ответил:

— Капитан Брэнсом исполнил свой долг. Прояви он отвагу чуть раньше, наверняка остался бы жив.

— Он погиб? Его убили? — воскликнула девушка, у которой побледнели даже губы.

Она не могла представить, что этого бодрого, жизнерадостного человека вдруг не станет, ведь еще совсем недавно он так радовался скорой встрече с женой и детьми, которых уже успел позабыть.

Де Берни слегка склонил голову.

— Вчера вечером он сказал, что это его последнее плавание. Как это ни жутко, но он словно в воду глядел! Сейчас ему уже покойно. Он думал наверстать упущенное. Так и умер с тщетной верой в будущее.

— Боже мой! — вскричал майор. — Это ужасно! Как вы можете так говорить! Вы могли бы спасти несчастного…

— Нет, — оборвал его де Берни. — Когда я поднялся на палубу — было слишком поздно. Бой закончился еще до того, как сюда явился Лич.

— А что с остальными? С командой?

Все так же невозмутимо де Берни ответил:

— Капитан Лич никогда не берет пленных.

Мисс Присцилла застонала и закрыла лицо руками. Она почувствовала слабость, и ей едва не сделалось дурно. Теперь она с трудом слышала мягкий, приятный голос де Берни, говорившего на безупречном английском, с чуть уловимым французским акцентом.

— Позвольте мне, однако, успокоить вас. Вам ничего не угрожает, если не считать короткой задержки и связанных с нею неудобств. Сейчас, когда все утряслось, я смею это утверждать с полной ответственностью.

Услышанный им ответ прозвучал как оскорбление.

— Сударь, — воскликнул майор Сэндз, — чего стоит обещание человека, посягнувшего на место убитого капитана?!

Де Берни ни на миг не потерял хладнокровия и держался по-прежнему учтиво.

— Возможно — ничего, однако что-либо другое предложить взамен не могу, — ответил француз и, обращаясь к мисс Присцилле, продолжил: — Мой помощник и штурман будут есть вместе с нами. Мне бы очень хотелось избавить вас от их присутствия, но это было бы несколько опрометчиво. В остальное же время кают-компания в вашем полном распоряжении.

Все еще бледная, девушка обратила на него свои ясные глаза, словно желая о чем-то спросить. Но по холодному, надменному, не допускающему возражений лицу француза она поняла, что дальнейшие расспросы бесполезны. И, смиренно склонив голову, она только промолвила:

— Мы в вашей власти, сударь. Нам лишь остается поблагодарить вас за доброе отношение к нам.

Де Берни едва заметно нахмурился.

— В моей власти? Если угодно — под моим покровительством, так будет вернее.

— Какая разница?

— Мы все зависим от обстоятельств, Присцилла.

Она поняла, что француз собирается что-то добавить, но тут майора совершенно некстати прорвало:

— Сударь, а не много ли вы себе позволяете, обращаясь с мисс Присциллой со столь неслыханной бесцеремонностью!

— Я могу себе это позволить. Ведь она моя жена, не так ли? А вы, дорогой Бартоломью, — мой шурин.

Майор затрясся и метнул в него испепеляющий взгляд. Заметив его реакцию, де Берни стал твердым как камень, и голос его зазвучал резко:

— Вы мне чертовски надоели. Другой бы на моем месте уже давно поставил бы вас на место. Соблаговолите запомнить мои слова, Бартоломью. И будьте так добры оба называть меня Шарлем, если не хотите, чтоб вас скоро отправили на тот свет, а заодно и меня. Конечно, такое обращение вам не по нутру, Бартоломью, но это куда приятней, чем болтаться на рее, не правда ли?

С этими словами он вышел из каюты, предоставив майору изливать злобу перед девушкой.

— Ей-богу, этот негодяй, похоже, посмел мне угрожать!

— В конце концов, Барт, — напомнила ему мисс Присцилла, — де Берни не звал Лича к нам на «Кентавр».

— Однако ж он принял его как дорогого гостя! Он спелся с этим разбойником, у которого руки по локоть в крови! Разве он не говорил, что искал встречи с ним, подлым убийцей? Он что, лучше его?

— Может, и так, — промолвила мисс Присцилла.

Белесые глаза майора замигали от удивления.

— Что? И вы еще сомневаетесь! Разве не он занял место несчастного Брэнсома?

— Да, но это еще ни о чем не говорит.

— Ни о чем? Это говорит о том, что он гнусный пират, презренный разбойник!

Тут в дверях появился Пьер.

— А вы, вы просто кретин, и если будете вести себя так и дальше, получите по заслугам, а вместе с вами пострадают и другие.

Майор застыл разинув рот, его негодование трудно было описать: как мисс Присцилла, к которой он всегда относился как к нежной, благовоспитанной девочке, могла позволить себе говорить с ним, образованным человеком, офицером, в подобном оскорбительном тоне! Для него это было вне всякого разумения. Вполне вероятно, что страшные события минувшего утра пагубно сказались на ее легко ранимом рассудке. Придя в себя, он собрался было ее отчитать, но она так же резко, как и минуту назад, оборвала его. Воспользовавшись тем, что Пьер поспешно удалился, девушка приблизилась к майору и стиснула его руку.

— Неужто вы и впрямь потеряли благоразумие, если осмеливаетесь дерзить этому человеку? — торопливо проговорила она.

Вероятно, ее упрек был действительно справедлив, однако майор не мог принять ее слов. Не на шутку оскорбясь, он высокопарно выразил ей свое недоумение и обиженно смолк.

Вскоре возвратился де Берни, его сопровождали здоровяк-ирландец Уоган и другой пират, небольшого роста, толстый, вялый на вид, но крепкий, с широченными плечами и мелкими чертами лица. Войдя, он представился — Холлиуэл, старший штурман.

Они уселись за стол. И перед ними тотчас возник Пьер, гибкий и проворный, как тень.

Де Берни взял стул, на котором еще недавно сидел бедняга Брэнсом, не знавший ни забот, ни печали. Мисс Присциллу с майором он усадил по правую руку от себя — спиной к иллюминаторам, — а Уогана с Холлиуэлом — по левую.

Обед прошел безрадостно. Поначалу оба пирата проявили было веселость. Однако от ледяного взгляда де Берни и высокомерного молчания «миссис де Берни» и ее «братца» их веселье как рукой сняло. На плоском, грубом лице Уогана появилась маска недовольства.

Зато старший штурман с жадностью накинулся на еду. За столом его заботило лишь одно — как побольше набить брюхо. И отобедал он действительно на славу, даже сам не ожидал, — проглотив изрядное количество мяса и свежих фруктов, благо на «Кентавре» и того и другого оказалось больше чем достаточно. Ел он, громко чавкая, не думая ни о чем, кроме еды, и смотреть на него было крайне неприятно.

Майор едва сдержался, чтобы не выразить презрение по поводу его отвратительных манер. Что касается мисс Присциллы, то она, изнуренная страшными испытаниями минувшего дня, венцом которого стал обед в обществе пиратов, тем не менее держалась с достоинством. Она едва притронулась к еде, однако никто из присутствующих этого даже не заметил.

Глава 8

КАПИТАН
Наступила безлунная тропическая ночь, озаряемая мириадами ярких звезд. Де Берни расхаживал взад и вперед по полуюту, и от его высокой фигуры на палубу, освещенную кормовым фонарем, ложилась длинная тень.

На закате ветер заметно ослаб, однако направление его не изменилось. «Кентавр» на всех парусах шел прямо на юго-запад, теперь его руль и мачты были в полном порядке. За ним, метрах в двухстах — судя по огонькам трех носовых фонарей, — рассекая фосфоресцирующие волны, следовал Том Лич.

Ночь выдалась нестерпимо душная, и большая часть буканьеров, нынешняя команда «Кентавра», высыпала на верхнюю палубу — под свет сигнальных фонарей, мерцавших, словно светлячки.

Рядом пираты играли в «семь-одиннадцать», и время от времени звон костей в кружках, заменявших им оловянные стаканчики, заглушался взрывами хохота и бранью. На полубаке, под нестройный аккомпанемент скрипки, больше напоминавший пиликанье, и грубый одобрительный смех слушателей, звучала одна и та же непристойная песня.

Де Берни слышал весь этот гвалт лишь краем уха и не обращал на него никакого внимания. Он был занят своими мыслями и совершенно не реагировал на то, что творилось вокруг.

Около полуночи он спустился вниз и направился к себе в каюту. У входа в коридор на нижнюю палубу, прислонясь к переборке, стояли Уоган и Холлиуэл и о чем-то шептались. При его появлении они смолкли и пожелали ему доброй ночи.

Войдя в коридор, молодой француз подумал, что попал в пещеру. Впереди — ни огонька. Де Берни уж было собрался ступить в его черную глубину, как вдруг ощутил прямо перед собой — ибо все его чувства вмиг обострились — едва уловимое движение. Он замер, но тут же успокоился, услышав тихий, почти таинственный голос:

— Господин!

И он двинулся следом за Пьером — незримым, безмолвным стражем, охранявшим дверь в его каюту. Конечно, это он потушил фонарь.

В каюте, где горел светильник, де Берни обратил внимание на встревоженное, лоснящееся от пота лицо юного метиса. Ровным голосом, почти шепотом, Пьер по-французски сообщил ему в двух словах следующее: он шел на палубу подышать воздухом, но у входа в коридор услышал голоса Уогана и Холлиуэла. Уоган упомянул имя де Берни — его тон насторожил Пьера. Бесшумно отступив назад, он потушил фонарь, чтобы его не заметили, и ползком подобрался ко входу, решив послушать, о чем говорили пираты. Из их разговора он узнал, что оба помощника вместе с капитаном замыслили против де Берни гнусное действо. Как только тот приведет их на место и дело будет сделано, они там же его и прирежут — так что свою долю он получит сполна.

Уоган раскрыл этот замысел Холлиуэлу, чтобы успокоить его, потому как тот больно уж злобствовал из-за того, что, согласно какой-то там сделке, де Берни причиталась пятая часть добычи. Уоган посмеялся над ним и заверил, что де Берни получит ровно столько, сколько они сочтут нужным, а нет, так ему просто перережут глотку — и концы в воду.

Однако Холлиуэла не так-то просто было урезонить. Де Берни, мол, хитер как черт и скользкий как угорь — улизнет из рук так, что глазом не успеешь моргнуть. К тому же он не дурак, себе на уме и уж наверняка почуял недоброе…

— Но с какой стати ему не доверять нам? — бесстрастно ответил Уоган. — Он бывалый буканьер, таких уж нет. Так что сдохнет, а слово свое сдержит. А мы постараемся усыпить его бдительность. До тех пор пока не выйдем на караван, придется плясать под его дудку и потакать его прихотям. А коли будет слишком задирать нос, мы ему это припомним. В конце концов заплатит за все с лихвой.

Потом, услышав, как де Берни спускается по трапу, они притихли.

Француз выслушал слугу не проронив ни слова. Он стоял у стола, стиснув рукой подбородок, и размышлял, но на лице его не было ни страха, ни удивления.

— Хорошо, мой мальчик, — произнес он, когда тот закончил, и прибавил: — Я так и знал.

Его бесстрастный голос, похоже, привел Пьера в недоумение.

— Ведь вам грозит опасность, господин!

— Да-да, конечно, — проговорил де Берни, как бы подтрунивая над не на шутку обеспокоенным слугой. — Она существует. Но самое страшное — впереди. А пока все козыри в наших руках. Значит, говоришь, пока мы не выйдем на караван, они будут плясать под мою дудку и потакать всем моим прихотям? Что ж, кое-что я уже для них припас.

И он опустил руку на плечо слуги.

— Спасибо тебе, Пьер, за усердие. Но впредь не вздумай за ними следить. Не стоит зря рисковать. Побереги себя. Ты мне еще понадобишься. А теперь отправляйся-ка спать. Сегодня всем нам пришлось несладко.

Утром, из уважения к своим попутчикам, а может, просто из желания оказать услугу мисс Присцилле, де Берни решил продемонстрировать одну из прихотей, какими его попрекали Уоган с Холлиуэлом.

Поднявшись с восходом солнца на мостик, он увидел обоих приятелей.

— У миссис де Берни слабое здоровье, — властно обратился к ним он. — И порой она встает довольно поздно. Мне бы хотелось, чтобы по утрам в кают-компанию никто не заходил, дабы ее не беспокоить. Вы меня поняли?

Уоган недовольно взглянул на гордого француза.

— Это еще почему? — проворчал он. — Как прикажете вас понимать? А завтрак? Может, ваша милость все же соблаговолит дать нам спокойно пожрать?

— Ради бога, завтракайте где угодно, только не там.

Не обращая внимание на их возражения, он отправился делать осмотр судна.

Когда он отошел достаточно далеко, Уоган, дав волю чувствам, разразился проклятиями:

— Скажите, какие нежности! Черт бы его взял! Значит, мы рожей не вышли, чтоб общаться с дамой! Надо ж, какая цаца! Ладно, скоро эта куколка запоет по-другому… Придется обучить ее вежливым манерам. Так, а что будем делать сейчас?

— Как и говорил — во всем ему потакать. А сейчас главное — пожрать. Где угодно. Знаешь, мне не очень-то улыбается снова торчать в ее компании — вспомни, какую рожу она скривила. А ее братец? Разевал хайло, только чтоб поворчать. А наш Чарли со своими выкрутасами?.. Просто диву даюсь, как меня только не вывернуло наизнанку… — И Холлиуэл демонстративно сплюнул. — По мне — жрать так уж жрать, если в охотку-то.

Уоган хлопнул его по плечу.

— Верно, черт возьми! Ладно, скажем спасибо нашему Чарли!

Когда немного спустя де Берни снова оказался на мостике, ирландец встретил его с широкой улыбкой.

— Э! Ты это здорово придумал, Чарли, — послать нас к черту. Слов нет, спасибо. Теперь мы не станем докучать твоей женушке и ее развеселому братцу. Ты доволен?

— Вот и прекрасно. Так что можете катиться куда угодно — разрешаю, — как бы мимоходом бросил де Берни.

Старший штурман и старпом недоуменно переглянулись.

— Слыхал? Он нам еще разрешает! — пробубнил наконец Уоган. — Ну и наглец!

Меж тем де Берни, облокотясь на релинги, задумчиво смотрел на силуэт «Черного лебедя», неотступно мчавшегося следом за ними. Так, погруженный в свои мысли, он простоял с полчаса. Когда он выпрямился, на его лице не осталось ни тени раздумий — де Берни загадочно улыбался…

Он подошел к Холлиуэлу, тот давал какие-то указания старшему матросу, стоявшему за штурвалом.

Де Берни приказал ему лечь в дрейф и дать сигнал «Черному лебедю» сделать то же самое. Потом он велел подготовить шлюпку и спустить ее на воду. Ему нужно было переговорить с Томом Личем.

Холлиуэл повиновался, и уже через полчаса шлюпка «Кентавра» подошла к обшарпанному борту «Черного лебедя». Лич встретил де Берни потоками брани. Какого дьявола ему понадобилось от него ни свет ни заря? Зачем попусту тратить время!

— Что касается времени, то спешить нам некуда, — заметил француз. — Но даже если б оно нас поджимало, я все равно буду верен себе: как говорится, тише едешь — дальше будешь.

Он стоял на верхней площадке наружного трапа — величавый и, не в пример остальным буканьерам, на удивление изящный.

— Да неужели!.. Значит, ты свалился сюда, чтоб мне приказывать?

— Я здесь для того, чтобы обсудить, как быстрее дойти до места, — ответил де Берни ледяным, бесстрастным голосом.

Высыпав на палубу, матросы смотрели на де Берни во все глаза — с любопытством и даже восхищением, однако их больше привлекал не его роскошный наряд или стать, а сама его личность, овеянная легендами о подвигах, что он совершил в те времена, когда плавал с Морганом и слыл грозой Карибского моря.

После его слов у Лича всю злобу как рукой сняло. Если он и жаждал что-либо услышать, так это то, о чем намеревался переговорить с ним де Берни. Как только ему станет известно все, что нужно, рассудил Лич, уж он-то заставит француза говорить по-другому.

По пути на нижнюю палубу он сделал знак двум буканьерам следовать за ними. Когда они спустились в просторную, но заваленную всяким хламом, грязную кают-компанию, де Берни познакомился со старпомом и старшим штурманом «Черного лебедя» — оба коренастые парни. Эллис, старпом, был горячий и рыжий как огонь — яркими были и шевелюра, и даже борода. Под глазами у него, бесцветными и жесткими, как будто лишенными бровей, были красные круги. Бандри, старший штурман, с землистым лицом, сплошь усеянным оспинками, был мрачнее ночи. Одет он был опрятно, держался гордо и с достоинством.

Все трое уселись за стол. Старик-негр, в одних только холщовых штанах, с клеймом на руке, принес ром, лимоны и сахар, после чего, под брюзжание вечно недовольного Лича, спешно удалился.

— Теперь, Чарли, — обратился капитан к гостю, — можешь говорить.

Де Берни наклонился вперед, оперся руками на огромный грязный стол дубового дерева и посмотрел Личу прямо в глаза.

Начал он довольно неожиданно:

— Я наблюдал за твоим ходом. И мои давешние предположения подтвердились: помнишь, я говорил, что слишком долго скитался по морям?

— Верно, — заметил Бандри. — Но чтоб это увидеть, вовсе необязательно быть моряком.

— Будешь говорить, когда тебя спросят, — гаркнул на него Лич, разозлившись, что его человек с ходу согласился с де Берни. — Ну и дальше?

Француз немного помолчал, потом продолжил. Одобрительное замечание Бандри, взбесившее Лича, пришлось как нельзя кстати — де Берни это было только на руку. Он быстро смекнул, что, встав на его сторону, Бандри облегчит его задачу.

— Я уже говорил, твое днище сплошь заросло, так что, доведись мне стать капитаном «Кентавра» чуть раньше, ты бы никогда не взял меня на абордаж, дружище! К тому же с твоим проворством я б уже давно отправил тебя на дно… Так, что ни одна твоя пушка не успела бы выстрелить.

На миг оторопев, Лич вдруг разразился хохотом. Эллис тоже осклабился. Однако изъеденное оспой лицо Бандри, как успел заметить де Берни, по-прежнему оставалось бесстрастным.

— Ты всегда был задавакой, каких еще поискать, но такого я никак не ждал, даже от тебя! Да, тебе море не в диковину. Ведь ты же у нас Чарли Великолепный. Но может, все-таки поделишься с нами, как ты собирался проделать эдакое чудо?

— А вот твоему штурману не до смеха, — поддел его де Берни.

— Ну и что?

Лич недовольно посмотрел на спесивого Бандри.

— Он, видно, думает, как и я! — продолжал француз. — Уж у него-то голова варит. Ему известно, что днище «Кентавра» хорошо просмолено и он оторвался бы от вас как пить дать.

— Оторваться и пустить меня ко дну — не одно и то же. Так чего ты там вякал насчет «отправить меня на дно»?

— Раз от корабля можно оторваться, значит с тем же успехом его можно пустить ко дну, если, конечно, действовать решительно и с умом. В морском сражении главное — быстрота маневра. Вовремя изменить галс, мгновенно дать залп и снова поменять галс — так, чтобы все мачты слились в одну, чтобы противнику было несподручно вести огонь, — вот и все правила морского боя. И «Кентавру» эти маневры были бы под силу, если б им командовал я. Я бы кружил вокруг вас, как акула вокруг кита, и продырявил бы вас еще до того, как вы успели бы переложить штурвал.

Лич злобно передернул плечами.

— Может, так, а может, нет. Какая разница и какое отношение это имеет к делу?

— Да, — буркнул Эллис. — Послушаем, что ты споешь нам сейчас…

— А ну повежливей, или я за себя не ручаюсь, — резко оборвал его де Берни.

Лич ударил кулаком по столу.

— Какого дьявола! — проорал он. — Мы что, собрались здесь, чтоб перегрызть друг другу глотки или толковать о деле? Еще раз тебя спрашиваю, Чарли, какое отношение это имеет к нашему делу?

— Я начал с этого только потому, что хотел вам доказать: случись бой — вам крышка. Не считаться с силой кораблей и команды противника — чистое безумие. Нам предстоит иметь дело с мощными, хорошо вооруженными фрегатами. Если не ударим в грязь лицом — наших двух кораблей хватит вполне. Но прежде чем ввязываться в бой, нужно привести их в порядок. В этой игре слишком высокие ставки, и, не имея на руках козырей, нечего ее затевать.

— Ты же сказал, их будет не больше двух с половиной сотен?

— Да, и семьдесят отменных пушек против шестидесяти наших. И днища у них выскоблены до блеска, не то что наши…

Лич несколько поостыл, но все еще продолжал хорохориться.

— К чему ты клонишь, черт возьми! Зачем искать лишние хлопоты?

— Я их не ищу. Они есть, и надо сделать все, чтоб их не было.

— Не было?

— Да, не было. Прежде чем вступать в бой, приведи-ка в порядок днище «Черного лебедя».

— Привести в порядок? — стушевался Лич и, нахмурившись, переспросил: — Зачем?

— Только так, в противном случае тебе каюк.

Бандри согласно кивнул и собрался было что-то сказать, но Лич мигом заткнул ему рот.

— Тысяча чертей! Ты что, вздумал меня учить — меня, капитана?

— Если откажешься делать то, что я говорю, значит до капитана тебе еще далеко.

— Заткнись! На «Черном лебеде», даже на таком, как сейчас, я хоть завтра готов встретиться с твоими испанцами, пусть их будет трое. Если ты не дурак, должен понимать, у нас на счету каждый день.

— Времени у нас с избытком! Еще целый месяц впереди. Его как раз хватит, чтобы очистить и просмолить твое днище.

Переубедить Лича оказалось делом не из легких: чувствуя свою неправоту, он, как последний глупец, заупрямился еще пуще.

— Мне наплевать, есть у нас время или нет. И нечего стращать меня испанскими фрегатами. Эка невидаль! Давай-ка лучше толковать о деле. Так куда мы все-таки держим курс?

Де Берни долго смотрел на него через весь стол. Потом осушил залпом свою кружку, отодвинул стул и встал.

— Раз ты упорствуешь, я умываю руки. И заруби себена носу: вступать в бой с караваном на такой посудине, как твоя, — чистейшее безумие. А мне моя голова пока дорога. Теперь можешь катиться на все четыре стороны.

Не веря своим ушам, трое пиратов ошалело вытаращили на него глаза.

— Ты это на что намекаешь? — вскричал наконец Эллис.

— Если капитану Личу угодно потопить оба своих корабля, я участвовать в этом не желаю. Продолжайте себе спокойно потрошить посудины вроде «Кентавра» с лесом, кожей, кокосами да пряностями. Имею честь кланяться.

— Сидеть! — проорал Лич.

От злости он аж подскочил. Де Берни продолжал стоять.

— Итак, что вы решили?

— Да нет, сейчас решать придется тебе. Не забывай, кто мы. Ты у меня на борту, и мне, клянусь преисподней, смутьяны здесь ни к чему. Твое дело ясное. Так что дал слово — держи.

— Я буду делать то, что считаю нужным. Условия ставлю я, — невозмутимо ответил де Берни.

— Нет, что я считаю нужным, слышишь, я! Я здесь капитан!

— Ах так! А если я откажусь?

— Я вздерну тебя на рее или того хуже.

— Неужели! — бросил де Берни свысока, как будто обращаясь к занятной, причудливой зверушке. — Да будет тебе известно, капитан, команде небезразлична моя участь, особенно после того, как твои люди пронюхали, что я веду их прямиком к испанскому золоту. Они захотят узнать, за что ты решил меня вздернуть, Том. И что ты им скажешь? Что я не хотел, чтобы ты вел их на верную гибель? Или что я старался сделать все, чтобы обеспечить нам победу? Так что же ты им ответишь?

Наблюдая за злобным лицом пирата, де Берни заметил, как оно изменилось и побледнело. Он обвел взглядом остальных. На лице Эллиса он прочел ту же растерянность, что и у капитана. Лицо Бандри выражало тревогу; он-то и взял слово:

— В конце концов, капитан, Берни верно толкует.

— Мне плевать… — начал Лич с еще большим упрямством, нежели обычно, но тут вмешался Эллис:

— Зачем так круто, капитан? Будь я проклят — зачем? Он прав, клянусь чертями и их преисподней! Стоит ли ссориться, если дело у нас у всех одно? Чарли хочет нам помочь, и мы должны отплатить ему добром. Пускай он не храбрее тебя — это не так уж важно!

— Осторожность — не помеха, — в свою очередь, вставил Бандри. — Я много чего повидал и могу сказать: все, что он говорит о корабле, да и остальное — правильно. Если б время поджимало — спору нет, выбирать бы не пришлось. Но раз у нас его навалом, почему бы нам, черт возьми, в самом деле не провести его с пользой?

Оставшись в одиночестве, Лич понял, что все козыри перешли к де Берни. Силясь скрыть свою ярость под маской елейности, он дружески произнес:

— Да, черт побери, ты прав! К чему нам ссориться? Я умею признавать ошибки. Но ты тоже хорош, Чарли! Ишь, ощетинился как еж! Ладно, черт с тобой, садись, наливай себе кружку и давай потолкуем как старые, добрые товарищи.

В знак примирения он подвинул к нему бурдюк с ромом и сел.

Де Берни спокойно и чуть заметно поклонился, занял свое место и плеснул себе рому; в душе он ликовал, но его лицо по-прежнему оставалось бесстрастным.

— Значит, вы согласны ремонтировать корабль?

— Клянусь честью! Раз уж Бандри с тобой заодно… Сказать по совести, я другого мнения, но… Договорились, и покончим с этим.

— В таком случае, — сказал де Берни, — сначала держим курс на Альбукерке. Там есть необитаемый островок, я давненько приглядел его: просторная бухта, туда войдет дюжина кораблей, длинный отлогий берег — в общем, то, что нужно. В Карибском море лучшего места не сыскать. Будете как у себя дома. Там вас никто не заметит, кроме того… — он остановился и поднял вверх указательный палец, — он лежит в двух переходах от того места, где я собираюсь напасть на караван испанцев.

Глава 9

КОРОТКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ
«Кентавр» был захвачен в первый вторник июня. После разговора, состоявшегося между де Берни и Томом Личем на другое утро, оба корабля взяли курс на запад-юго-запад. В четверг, на закате, сигнальщик-наблюдатель заметил землю: из-за пелены тумана возникли едва различимые очертания мыса Ла-Вела. А в воскресенье, на рассвете, моряки увидели низменные берега островов Альбукерке, где нашим героям предстояло сделать временную остановку.

Плавание, длившееся несколько дней, прошло спокойно, без происшествий. Победа, одержанная де Берни над капитаном Личем, значительно упрочила его авторитет в глазах команды «Кентавра». Буканьеры, народ по натуре расхлябанный, беспрекословно подчиняются своему капитану лишь в бою, остальное же время они держат его запанибрата.

Но де Берни удалось взять этих головорезов в кулак и подчинить своей воле. Держался он всегда спокойно, хладнокровно и властно — как заправский офицер королевского флота, а не какой-нибудь предводитель флибустьеров. Время от времени, однако, он выпускал вожжи и позволял себе быть с ними на дружеской ноге. Шутил, мог пропустить за компанию чарку-другую, даже играл в кости, — короче говоря, он знал ту золотую середину, благодаря которой сумел снискать себе любовь и уважение всей команды.

Уоган никак не ожидал подобного поворота. Однажды он поделился своими недоумениями с Холлиуэлом, на что тот только и ответил:

— Кривляка, как всякий французишка!..

Что до майора Сэндза, то на француза он по-прежнему смотрел свысока. А видеться им случалось не так уж редко. Де Берни предупредил мисс Присциллу, что старпом со штурманом больше не будут обременять их своим присутствием во время трапез.

— Мне бы также очень хотелось избавить вас и от моего общества, — серьезно прибавил он. — Однако в силу того, что в отношении вас я взял на себя определенные обязательства, мне все же придется иногда докучать вам своей компанией.

— А вы не слишком-то любезны, сударь, если полагаете, будто ваше общество мне претит.

— Конечно, вы вправе так говорить, мисс. В конце концов, чем я лучше этих пиратов?

Девушка взглянула на него ясными голубыми глазами: в ее взгляде читался немой укор.

— Откровенно говоря, сударь, мне бы очень не хотелось так думать.

— Зато майор Сэндз — кстати, вот и он — скажет, что это именно так.

Майор кашлянул, но не проронил ни слова. Он был несколько удивлен, что вместо него ответила мисс Присцилла:

— Майор Сэндз, как и я, испытывает к вам огромную благодарность, ведь вы были так добры к нам. Он прекрасно понимает, что было бы с нами, не вступись вы за нас вовремя. Прошу вас, поверьте мне, сударь.

Де Берни улыбнулся и склонил голову:

— Я вам верю. В самом деле, глядя на майора Сэндза, вряд ли можно усомниться в искренности его чувств.

Восприняв ироническое замечание француза как оскорбление, майор побагровел. Но де Берни, не обращая на него внимания, продолжал:

— Я пришел также сказать, что теперь вам больше нет надобности томиться в каюте. Можете спокойно выходить на палубу и дышать воздухом, когда вам заблагорассудится. Вам никто не помешает; но если кто-то все же дерзнет нарушить ваш покой, я поступлю с ним так, чтоб другим было неповадно. Для вас на корме уже приготовлен навес.

Мисс Присцилла поблагодарила его, и засим он удалился.

— Интересно, — проговорил майор, — чего добивается от меня этот пес своими насмешками?

— Наверное, ему хочется, чтоб вы были с ним немного учтивее, — заметила девушка.

— Учтивее? И я еще должен быть с ним учтивым?

Сделав над собой усилие, он подавил гнев и серьезным тоном произнес:

— Не кажется ли вам, Присцилла, что, даже несмотря на наше ужасное положение, нам следует держаться достойно? С какой стати я должен миндальничать с этим типом после всего, что он сделал?

— Разумеется. Особенно после того, как он спас вам жизнь. Ведь, по-вашему, это ерунда? Разве за это он достоин благодарности?

Майор развел руками:

— Это лишь одна сторона медали.

— А вам этого недостаточно? Неужели это благородство не заслуживает уважения?

Задетый за живое, майор чуть было снова не разозлился, однако, посчитав, что будет лучше проявить терпимость, он с грустью проговорил:

— Как жаль, дорогая Присцилла, что вы так дурно судите обо мне.

И, вздохнув, прибавил:

— Вы находите, что во мне нет благородства? Что ж, вы правы. И все же как вы далеки от истины! Вы не способны понять мои чувства. Вы, верно, полагаете, что я думаю только о себе, о своей безопасности? И поэтому, судя по вашим же словам, веду себя неучтиво? Но, дорогая Присцилла, это совершенно не так, и дело здесь не во мне. В противном случае я бы любезничал с ним, как с самым дорогим человеком на свете. Да, я зол и неучтив, но причина тому — вы. Ваш подавленный вид ввергает меня в глубокую печаль, Присцилла, и, глядя на вас, я просто теряю рассудок. Провалиться мне на этом месте, если я лгу!

От искренних слов майора сердце девушки смягчилось. Добрая по натуре, она тотчас почувствовала угрызения совести.

— Мне очень жаль, Барт, но порой я бываю такая несдержанная. Простите меня, пожалуйста, дорогой Барт.

И Присцилла протянула майору руку. Мягко улыбнувшись в ответ, майор взял ее и горячо пожал. Покаянный тон девушки наполнил его душу радостью. Ему тут же вспомнилось стихотворение, которое он однажды слышал во время одного театрального представления. Автором пьески был самый заурядный стихоплет, диалоги, сочетавшие в себе ничтожную толику здравого смысла и обилие всякого вздора, звучали, как показалось майору, вычурно и претенциозно. Обрадовавшись странному и счастливому стечению обстоятельств, помогшему его памяти воскресить эти строки, и совершенно не задумываясь, что скудная суть его мыслей недостойна возвышенной формы стиха, он повторил его про себя:

В делах людских случаются приливы и отливы,
Но, коли хочешь ты счастливым быть,
Не упусти короткого мгновения прилива.
Теперь майор чувствовал приближение прилива. И ему было нужно успеть поймать его короткий миг.

— Моя дорогая! Всякий мужчина, если б он любил вас так, как я, испытывал бы те же чувства.

Девушка смотрела на него чистыми умоляющими глазами.

— Дорогой Барт! Теперь я понимаю… Мне бы следовало понять это раньше.

Майор, не выпускавший все это время руку девушки, нежно погладил ее. Потом он мягко привлек мисс Присциллу к себе — девушка не сопротивлялась.

— Неужели вы думаете, я способен держать себя в руках, когда женщине, которую я люблю, угрожает опасность?

Майор говорил приглушенным, но исполненным страсти голосом. Вдруг мисс Присцилла почувствовала, как в жилах у нее застыла кровь, дыхание ее участилось, лицо побледнело, а в глазах — еще мгновение назад таких нежных — мелькнула тревога.

— Вы что говорите, Барт?

Пытаясь высвободить свою правую руку, она легонько оттолкнула его левой.

— Неужели вы намереваетесь… — на какой-то миг она осеклась, — ухаживать за мной?

Потрясенный ее словами, майор воздел руки к небу.

— Дорогая Присцилла! — в недоумении взмолился он.

— О! Как же вы осмелились? В такой-то момент?..

Майор, видимо, понял свою ошибку и приумолк… Да, момент и правда неподходящий! Выходит, он не рассчитал… Прилив еще не достиг высшей точки… Он спугнул его. Ему ничего не оставалось, как отступить и ждать более благоприятной минуты, чтобы вновь пойти в наступление.

— В такой момент! — повторил он за ней, словно эхо. — Но клянусь жизнью, — спохватился он, — именно этот тягостный момент разбудил во мне нежность, страстное желание доказать, что рядом с вами есть человек, готовый, как я вам уже говорил, отдать за вас свою жизнь. Однако, кроме моей личной привязанности к вам, существует еще и долг перед вашим отцом, перед его памятью! И уж в этом-то смысле у вас не должно быть оснований гневаться на меня.

От его слов на сердце у девушки не стало спокойнее — сейчас ее заботило уже совсем другое. Взор ее затуманился. В смущении она подошла к иллюминатору, через который в каюту струились потоки солнечного света.

Майор с тревогой следил за ней, его восхищали гибкий стан, изящные и плавные движения девушки. Он ждал. Вскоре, овладев собой, она заговорила:

— Простите меня, Барт. Я просто глупенькая, но не надо считать меня неблагодарной. Ведь я стольким вам обязана. Я бы, наверное, уже давно умерла, если б вас не было рядом в эти ужасные часы…

— Не стоит так корить себя, дорогая Присцилла, — спешно вставил майор и, как последний глупец, прибавил, чуть было все не испортив: — Я так счастлив, что вы наконец изменили свое мнение об этом мошеннике-французе!

Желая избежать новой ссоры, мисс Присцилла, робко улыбнувшись, предложила:

— Не пойти ли нам на палубу подышать свежим воздухом, Барт?

И они поднялись на палубу, где на них, похоже, никто не обратил внимание, за исключением Уогана и Холлиуэла.

Де Берни находился на корме, теперь уже в своей капитанской каюте; стояла жара, и дверь в нее была распахнута. Заметив приближающихся пассажиров, он встал и любезно вступил с ними в разговор.

На вопрос мисс Присциллы о его дальнейших намерениях он ответил, что предстоит длительная остановка — тут уж, к сожалению, от него ничего не зависит! — около месяца.

Майор слушал их с нескрываемым недовольством, но в разговор не вмешивался. Узнав, что им предстоит потерять целый месяц на островах Альбукерке, он возмутился. Но вида, однако, не показал. Когда же мисс Присцилла с легким волнением в голосе спросила: «Господин де Берни, а как вы стали буканьером?» — его негодование перешло все границы.

Столь неожиданный вопрос застал де Берни врасплох. Взглянув на девушку, он едва заметно улыбнулся, потом в его глазах появилась задумчивость.

— Но ведь вы уже знаете почти всю мою историю, — ответил он. — Разве я не говорил, что мессир Симон, которого испанцы убили в Санта-Каталине, был моим дядей? Вместе с ним я отправился в Новый Свет искать свободу, так как в Старом я ее не имел. Мы, род де Берни, — гугеноты из графства Тулузского. В те времена во Франции гугеноты могли рассчитывать разве только на веротерпимость. Но после отмены Нантского эдикта[1141] ни о какой терпимости к нашей вере не могло быть и речи. Когда я был еще ребенком, гугенот был лишен права сделать карьеру, достойную дворянина… Нас было семеро сыновей, я — младший. Вот и пришлось отправиться с дядей в Новый Свет. После его смерти я остался совсем один, без средств к существованию, без друзей, кроме тех нескольких человек, что спаслись вместе со мной. Тогда мы решили присоединиться к Моргану. Другого выбора не было. К тому же после кровавой бойни в Санта-Каталине во мне зародилась лютая ненависть к испанцам, и я с великой радостью пошел служить врагам Испании. С Морганом я быстро пошел в гору. Бывает так, что человека возвышает уже само его рождение. Мне же помог случай. Я доказал Моргану свою преданность. Кроме того, я — француз, и это тоже возвысило меня в его глазах, потому как под его началом всегда служило много моих соотечественников. Он сделал меня адъютантом, и я стал командовать французским легионом. Он обучил меня искусству морского боя, а его школа, смею вас уверить, лучшая в мире. Когда Англия перестала нуждаться в помощи буканьеров и Моргану предложили пост губернатора Ямайки, я снова пошел за ним и опять поступил на службу к королю Англии.

— Значит, — задумчиво, как бы рассуждая про себя, проговорила девушка, — ваша служба не была противозаконной и ремесло буканьера вы оставили сразу же, как только пиратство было объявлено вне закона.

Для майора Сэндза это было уже слишком.

— Да, вчера это было так, а сегодня, к сожалению, все изменилось, — заметил он ледяным голосом.

Де Берни, хотевший было оставить их, рассмеялся:

— Но почему же «к сожалению», майор? Для вас, по крайней мере, эти перемены сложились как нельзя лучше.

Майор не нашелся что ответить. Свои возражения он приберег на потом — когда де Берни не будет рядом.

— Однако доверие, которое когда-то возлагал на него Морган, не помешало ему предать своего командира и снова взяться за старое, — сказал он.

Но мисс Присцилла, погруженная в свои мысли, не расслышала его слов и оставила их без внимания, так как ответа от нее не последовало. А майор, вовремя вспомнив, что всякий разговор о де Берни был неизбежно чреват размолвкой, на нем и не настаивал.

Когда наступила ночь и взошла луна, де Берни пел свои песни, но слушали его только пираты, потому что майор с девушкой в это время были на корме. Его мягкий волнующий баритон разливался по всему кораблю.

— Клянусь честью, это просто неслыханно! — с отвращением проговорил майор. — Как он только может общаться с этими головорезами!

Однако смысл слов, произнесенных ему в ответ мисс Присциллой, так и остался для него загадкой:

— Ах! Все равно он поет лучше всех на свете!

Глава 10

НА РЕМОНТ
В воскресенье корабли вошли в узкий пролив, разделяющий острова Альбукерке, и бросили якорь в широкой бухте в форме лагуны, в восточной части Мальдиты, самого северного из островов. По настоянию де Берни именно Мальдита была выбрана для ремонта «Черного лебедя».

Как и говорил француз, эта укромная бухта была надежно скрыта со всех сторон, и Личу пришлось признать, что лучшего места для стоянки было не сыскать. С юга в лагуну, имевшую форму груши, вел узкий проход, пролегавший между рифами, а с противоположной стороны над нею высилась остроконечная скала, сплошь поросшая кустарником, которая защищала ее от северных ветров. На скале, представлявшей собой удобное место для размещения пушек в случае, если бы возникла необходимость защищать вход в бухту, вили гнезда морские птицы. Однако Лич, ничего не смысливший в постройке оборонительных сооружений и тактике боя на суше, не обратил никакого внимания на очевидные преимущества этого места, а де Берни и не подумал их ему раскрывать. Дно лагуны у берега, протянувшегося полумесяцем от мыса до рифов, было почти пологим и неглубоким, так что якорь пришлось бросить в четырех-пяти кабельтовых от берега. Рядом со скалой в лагуну впадал довольно широкий для такого крохотного островка ручей. Сразу же за сверкающим серебром песчаным берегом, усеянным черепахами, которые, встревожившись от грохота якорных цепей, неуклюже направились к воде, зеленой стеной возвышались заросли пальм и стручкового перца. Горячий воздух благоухал всевозможными пряными ароматами. Островок, имевший всего лишь милю в ширину и не больше двух миль в длину, был сплошь покрыт самой разнообразной растительностью.

Не успели корабли бросить якоря рядом друг с другом, как Лич решил тотчас же приступить к делу. Шлюпки живо спустили на воду, и моряки отправились на берег рубить лес для постройки крепких плотов, с тем чтобы освободить «Черный лебедь» от лишнего груза. Эта работа заняла в общей сложности три дня, так что к вечеру третьего дня на корабле не осталось ничего, кроме мачт.

Как ни странно, но у пиратов дело спорилось. За работу они взялись с азартом школяров. Глядя, с каким упорством они, по горло в воде, влачили за собой тяжело груженные плоты и при этом еще беспечно хохотали и перешучивались, подобно обыкновенным мирным поденщикам, вряд ли можно было догадаться, что все они жестокие, кровожадные злодеи, мечтающие только о грабежах да разбое, которые наплевали и на свою жизнь, и на честь.

Когда наконец «Черный лебедь» можно было сажать на грунт, дождавшись отлива, вся его команда, двести пятьдесят человек, принялись строить на берегу лагерь. Они валили деревья, рубили колья, ставили палатки — вдали от лагуны и поближе к пресноводному ручью. Для капитана и офицеров они невероятно быстро построили просторную хижину и покрыли ее сверху пальмовыми листьями. Внутри развесили гамаки, расставили столы и стулья — все, что захватили с корабля. Покуда большая часть из них, подобно муравьям, усердно ставили лагерь, другие разводили костры и жарили черепашье мясо, благо в округе его было вдосталь.

На третий день утром — это было в среду, — когда начался прилив, на «Черном лебеде» стравили якорные цепи, якоря погрузили в шлюпки и принялись отбуксировывать корабль к берегу.

Сменяя друг друга, полуобнаженные люди, обливаясь потом под испепеляющими лучами солнца, что было сил налегали на лебедку. Под звуки монотонной песни они медленно крутили скрипевшую на все лады лебедку и привязывали канаты к росшим на берегу деревьям. Поначалу работа шла легко, так как песчаное дно лагуны поднималось к берегу под едва заметным уклоном. Потом, когда вода спала, пришлось остановиться и немного передохнуть; вслед за тем с нечеловеческими усилиями пираты вновь разом налегли на лебедку — и тяжелая работа была закончена.

День уже близился к вечеру, когда огромный корабль наконец прочно лег бортом на грунт, подставив солнцу свое днище, сплошь заросшее водорослями и ракушками.

Только тогда буканьеры позволили себе расслабиться и повеселиться. Два дня подряд они били баклуши, ожидая, пока палящее солнце подсушит днище и можно будет приступить к его очистке и ремонту.

Тем временем де Берни наслаждался покоем на борту «Кентавра», оставшегося стоять на якоре в бирюзовых водах лагуны. Вместе с ним все сладости земного бытия беспечно вкушали и его «домочадцы» — откуда им было знать, что Холлиуэл с Уоганом, как дальше увидит читатель, задумали подговорить Лича нарушить их идиллию?

Команда «Кентавра» состояла из сотни человек. Все они ежедневно отправлялись на берег и помогали остальным пиратам, а вечером возвращались на «Кентавр» к своим подвесным койкам. И когда на остров опускались чудесные, прохладные сумерки, несшие покой и умиротворение после жаркого, изнурительного рабочего дня, к ним присоединялся де Берни; подобно развеселому трубадуру, он забавлял их потешными историями и песнями, и это только усиливало раздражение майора Сэндза и злобу Холлиуэла и Уогана.

На другой день после того, как «Черный лебедь» был посажен на грунт, майор Сэндз, искавший, как обычно, повод оправдать перед мисс Присциллой свою неприязнь к французу, решил поговорить с ним.

Пробило восемь утра, трое наших героев находились в кают-компании; был с ними и Пьер, он угощался свежим черепашьим мясом и ямсом[1142] — все это матросы накануне доставили для де Берни с берега. Кроме шести буканьеров, оставшихся нести вахту по приказу Лича, остальная команда сошла на берег, и на «Кентавре» воцарились тишина и покой. Начинался прилив, в иллюминаторы де Берни и его спутникам был виден обрамленный пальмами пустынный берег — все пираты отправились обедать в тени палаток.

Де Берни безропотно выслушал все, что наговорил ему майор, выразивший свое удивление по поводу того, как можно радоваться общению с гнусными мерзавцами, которых Лич отрядил на «Кентавр».

— Радоваться? — вместо ответа переспросил его де Берни.

Его лицо помрачнело больше, чем всегда.

— Кто из нас волен делать то, что ему по душе? Счастлив тот, кто способен извлекать настоящую радость из всего, что делает! Со мной, майор, такое случается нечасто, но, если вам подобное удается, что ж, могу вас с этим только поздравить.

— Что вы имеете в виду, сударь?

— Сказать по правде, большую часть всех наших дел мы делаем по необходимости: чтобы унять страдания, избежать неприятностей, спасти свою жизнь или заработать кусок хлеба. Разве не так?

— Да, черт возьми! Может, вы и правы. Но в данном-то случае какая у вас необходимость лебезить перед этим сбродом?

— Вам разве непонятно? А вот мисс Присцилла, уверен, меня понимает…

Девушка спокойно встретила взгляд его темных глаз.

— Думаю — да. Вы пытаетесь сделать их своими союзниками.

— Не только моими, но и вашими. Должен вам сказать, этот Лич порядочная скотина, хитер как дьявол, упрям и жесток. Да, я заключил с ним союз — думал сыграть на его жадности, однако может статься и так, что из-за его мерзкого характера, тупости или обыкновенной привередливости все мои планы рухнут. Поэтому не судите меня строго, ведь у меня должен быть крепкий щит на случай, если придется защищаться. И щитом этим, смею надеяться, будут верность и преданность моих людей.

Майор не смог скрыть гримасу недовольства.

— Преданность! Великий Боже! Слишком дорого вы собираетесь за нее заплатить…

— Может, и так. Но вы упускаете одно обстоятельство: если меня прикончат, майор, то следом за мной та же участь ожидает вас и мисс Присциллу.

Майор смертельно побледнел, а француз, взглянув на него, усмехнулся.

— А посему будьте любезны выбирать выражения, говоря о средствах, к коим я прибегаю, стараясь оградить вас от напастей, потому как подонки из шайки Лича способны на любую гадость.

В это же самое время в хижине Лича Уоган и Холлиуэл, сидя за столом со своим главарем, взбалмошным Эллисом и бесстрастным Бандри, также обсуждали отношения, сложившиеся между французом и его командой.

Сначала Лич не проявил по этому поводу никакой тревоги.

— Ну и что? — проворчал он. — Пускай себе тешится, пока не выведет нас на испанцев. А там уж настанет и его черед, и будьте спокойны, тогда ему будет не до веселья.

Для Эллиса и Бандри этот жуткий намек был откровением — о том, как их капитан собирался поквитаться со своим союзником, они слышали впервые. Глаза Эллиса полыхнули странным диким огнем. Веки Бандри медленно то поднимались, то опускались, как у птицы под обжигающими лучами солнца, его лицо, как всегда, хранило застывшее выражение.

Толстяк Холлиуэл склонился к столу. И неторопливо заговорил:

— Ты уверен, капитан, что он ни о чем не догадывается?

— Ну а если и так, что с того? Ведь он же тут, рядом. Считай — в наших руках. Думаешь, ему удастся улизнуть?

Маленькие глазки Холлиуэла сузились, превратившись в две черные точки на одутловатом лице.

— Ты, видать, считаешь, он свалился к тебе в лапы, как доверчивый птенчик, так, что ли? — насмешливо спросил он.

— У него не было выхода! — презрительно ответил Лич.

— Как же, держи карман шире! — возразил Холлиуэл. — Ведь, по его словам, он навострился на Гваделупу за кораблем и людьми, а после — к нам. Но тут объявились мы — как раз то, что нужно. А он вдруг насторожился… Если б он свалился к нам с посудиной и людьми, вел бы себя как кум королю, не то что сейчас. Нет, точно говорю, он обо всем догадывается!

— Ну и что из этого? Что, черт возьми, он сможет сделать?

Уоган не удержался и тоже вступил в разговор, целью которого было открыть глаза капитану.

— То-то и оно, разве не видишь, он что-то затевает?

Лич подскочил как ужаленный. Но Уоган как ни в чем не бывало принялся подробно растолковывать ему — что да как.

— Он на корабле, и тот на плаву, к тому же с ним сотня добрых молодцов, а мы торчим здесь, на берегу… Это все равно что связать себя по рукам и ногам. С чего он такой ласковый с командой? Зачем травит байки про свои подвиги да мурлыкает испанские песенки под луной, как блудливый котяра? Или ты считаешь, он свой в доску? А его команда? Вот возьмет он как-нибудь ночью да перережет нам с Холлиуэлом глотки, а сам даст тягу, с кораблем и со своими орлами, потом они накроют испанцев и тихо-мирно поделят сокровища между собой. А ты, Том, останешься с носом, корабль твой лежит килем кверху, так что попробуй-ка угонись за ним. Ты даже не знаешь, куда идти — то ли на север, то ли на юг!

— Проклятье! — проорал Лич и вскочил на ноги.

Казалось, что земля под ним вот-вот разверзнется. Какой же он дубина, если не мог догадаться раньше, какая опасность ему угрожает!

Терзаемый возникшими вдруг подозрениями, он рванулся к выходу, но тут ожил Бандри, до сих пор молчавший как труп:

— Ты куда собрался, капитан?

Его ледяной сиплый голос, похоже, охладил безудержный пыл Лича. Из них только одному Бандри оказалось под силу успокоить капитана. Этот бесстрастный, расчетливый штурман имел над ним какую-то непонятную власть.

— Пойду растолкую Чарли, с кем он имеет дело.

Бандри тоже поднялся:

— А ты не подумал, что он нужен нам, — как ты собираешься без него выйти на испанцев?

— Я, черт возьми, не имею привычки забывать о главном.

Удовлетворенный его ответом, Бандри проводил его взглядом. В ту же секунду послышался крик капитана, велевшего готовить шлюпку, — он собрался на «Кентавр». Но перед тем как в нее сесть, он кликнул Уогана и отдал ему короткие распоряжения.

Завтрак в кают-компании «Кентавра» уже близился к концу, когда в дверях как гром среди ясного неба возник капитан Лич.

Мисс Присцилле он показался уже не таким страшным, как в первый раз. Тогда он ворвался к ним подобно урагану, босиком, в распахнутой на груди окровавленной рубашке с закатанными рукавами, с глазами, как у стервятника, пылавшими дьявольским огнем. Сейчас же, по крайней мере, на нем было приличное платье. Поверх чистой сорочки — камзол, на ногах — темные чулки и сапоги. Застыв на пороге, он какое-то мгновение смотрел на присутствующих.

Его взгляд упал на юную мисс Присциллу, потом метнулся в сторону и вновь впился в ее девичью фигуру. От этого пристального, наглого взгляда, в котором было что-то жуткое, девушке стало не по себе.

У де Берни на какой-то миг перехватило дыхание, но этого никто не заметил. Мгновенно овладев собой, он встал. В душе он почувствовал недоброе, однако — а может, как раз поэтому — тотчас же принял самый добродушный вид.

— О, капитан! Какая честь! Чем обязан столь неожиданному визиту?

Взяв свободный стул, он с улыбкой подал его Личу.

Капитан Лич сделал шаг вперед.

— Я не собираюсь здесь рассиживаться. Постараюсь быть кратким.

Кивнув майору Сэндзу, который осторожности ради встал следом за де Берни, он отвесил глубокий поклон мисс Присцилле. Девушка ответила ему легким кивком, не сумев сдержать дрожи от взгляда, каким буканьер сопроводил свое приветствие.

Де Берни смотрел на него, устало прищурив глаза. Обращаясь к нему, капитан произнес:

— Я приказал для команды «Кентавра» разбить лагерь на берегу. Твои люди будут находиться там до тех пор, пока «Черный лебедь» не будет готов к спуску на воду…

От его цепких глазок не ускользнуло волнение, на миг коснувшееся лица де Берни.

— Ты понял? — сказал он сухо.

— Приказ — да, а основания — нет. Команда чувствует себя здесь великолепно. Мы прекрасно ладим.

— Это тебе так кажется, Чарли, но не мне, — усмехнулся Лич. — Я желаю, Чарли, чтоб все мои люди были у меня под рукой.

— Ну да, разумеется, — произнес де Берни.

Его напускное безразличие смутило Лича, но и встревожило. Он вспомнил, как кто-то рассказывал ему, что адъютант Моргана напускал на себя равнодушие лишь в том случае, если его что-то настораживало. На мгновение воцарилась тишина. Буканьер еще раз искоса взглянул на прекрасную Присциллу. И, обращаясь к ней с заискивающей учтивостью, сказал:

— Надеюсь, сударыня, мой последний приказ не расстроит и не смутит вас. Я вынужден пойти на это из самых добрых побуждений…

Медленно, словно сожалея о том, что не может больше любоваться ею, он перевел взгляд на де Берни.

— Я распорядился построить для вас хижину на берегу.

Его последние слова в конце концов вывели де Берни из терпения.

— Разве в этом есть необходимость? Нам здесь очень неплохо…

И, давая капитану понять, что его намерения для него не секрет, де Берни презрительно прибавил:

— Думаю, мы вряд ли сможем покинуть вас, ведь одним нам с кораблем не справиться.

Лич почесал подбородок и ухмыльнулся.

— Вас трое: ты, он и твой служка. А я не раз видал, как трое человек управлялись с кораблем — с таким, как этот.

Де Берни удивленно поднял брови.

— Черт возьми, Лич!.. Ты никак шутишь?

— Может, и шучу… — ответил Лич. — В конце концов, ты сам свалился мне на голову, или забыл? А что, если тебе вдруг взбредет улизнуть — ведь тогда мне за тобой не угнаться. Стало быть, нынче же вечером отправляйся на берег — так-то оно спокойней.

И, снова обращаясь к мисс Присцилле, он прибавил:

— Надеюсь, вы простите меня. Я лично прослежу, чтоб у вас ни в чем не было недостатка. Можете взять с собой все, что пожелаете.

Когда он наконец удалился, майор и мисс Присцилла впервые увидели, как де Берни, который всегда им казался твердым как гранит, потерял спокойствие. Низко опустив голову, так, что его подбородок утонул в пышных кружевах воротника, с бледным, перекошенным от гнева лицом, он настолько сильно сжал кулаки, что они аж побелели. Затем, процедив сквозь зубы какое-то ругательство, он резко развернулся и быстрым шагом через всю кают-компанию направился к иллюминаторам. Подойдя к ним, он остановился, устремил свой взор через подернутые зыбью воды лагуны на берег и принялся разглядывать, что там происходит. А на берегу царила шумная суета. Потом он поднял голову, пожал плечами и вдруг расхохотался — как будто нашел выход, который так долго искал.

— Ей-богу, я совершенно ничего не понимаю, — наконец подал голос майор.

Де Берни метнул в него гневный, презрительный взгляд.

— Чему же тут удивляться! Этот пес испугался, что, оставаясь на борту, команда перейдет на мою сторону. Он-то живо все смекнул в отличие от вас. Будь вы поумнее, думаю, мне бы не пришлось выслушивать от вас незаслуженные упреки…

От неожиданности майор даже забыл оскорбиться.

— Боже правый! — воскликнул он. — Неужто вы и вправду думали привлечь этих подонков на свою сторону?

Потеряв последнее терпение, де Берни возразил ему его же доводами:

— Это не моя мысль, сударь, а Тома Лича. Да уж, гнуснее мысли и быть не может. Да-да, сударь, не может.

Глава 11

НА БЕРЕГУ
Де Берни отправился на берег почти следом за Личем. Когда буканьер, удивленный его поспешностью, спросил, отчего это он вдруг так заторопился, тот ответил:

— Поскольку из-за твоих дурацких подозрений миссис де Берни вынуждена покинуть «Кентавр», я хочу проследить, чтоб ей отвели на берегу хотя бы приличное место. У нее слабое здоровье.

— Тогда какого дьявола ты таскаешься с ней по морям?

— Дурья ты башка! Я же говорил тебе, что хотел оставить ее на Гваделупе под присмотром братца. Или ты думаешь, я смог бы бросить ее на Ямайке, не имея никакого желания туда вернуться?

Признав справедливость его доводов, Лич расплылся в широкой улыбке и предоставил де Берни полную свободу действий.

Француз направился к матросам и отдал им распоряжения. На южной оконечности берега, в тени пальм, там, где начинались рифы, нужно было поставить деревянную хижину. Рядом следовало натянуть две палатки: одну для брата миссис, а другую для Пьера, слуги. Таким образом, жилище миссис должно было находиться на почтительном удалении от лагеря буканьеров, расположенного на другом конце берега, что обеспечивало ей полную безопасность.

На заходе солнца все было готово. На опушке леса вырубили несколько деревьев, и на образовавшейся прогалине де Берни велел построить хижину. Хижина была надежно скрыта от посторонних глаз с трех сторон — открытым оставался только вход. Маленькие парусиновые палатки поставили по краям прогалины.

Потом с корабля доставили всякий скарб: стол, четыре стула, кушетку, кусок просмоленной парусины на пол и два коврика, чтобы постелить сверху, светильник, который повесили на одно из бревен, поддерживавших крышу из пальмовых листьев, и, наконец, кучу всевозможных безделушек, чтобы единственная в хижине комната выглядела по-домашнему уютной.

Мисс Присцилла, несмотря на все опасения, была приятно удивлена, войдя вечером в свое новое жилище; она горячо поблагодарила де Берни за проявленную заботу. Девушке не могло и в голову прийти, что на острове ее ожидает уютный уголок.

Однако де Берни оказался не единственным, кто проявлял заботу в отношении мисс Присциллы. Не успела она ступить на порог своего нового дома, как к ней тут же пожаловал Том Лич, дабы лично удостовериться, что она устроилась как нельзя лучше. С самым любезным видом он принялся источать извинения по поводу ее вынужденного переезда и поклялся всеми святыми сделать все, чтобы избавить ее от возможных неудобств. Он велел принести сюда множество всяких безделиц, доставленных с «Черного лебедя», и попросил ее не стесняясь обращаться к нему за всем, что ей может понадобиться. Засим, коротко обменявшись любезностями с де Берни и майором, он, лучась доброжелательством, отбыл восвояси.

Де Берни следил за происходящим с ледяным спокойствием. Бросив взгляд на майора, который несколько мгновений назад смотрел на Тома Лича как на смрадное пугало, он промолвил:

— Timeo Danaos et dona ferentes[1143].

— Вы же знаете, я не понимаю по-французски, — раздраженно ответил майор.

Он очень смутился, увидев, как рассмеялась мисс Присцилла. Он недоумевал, тем более потому, что в их отчаянном положении было совершенно не до смеха. Давешнее поведение де Берни, единственного, на кого возлагались все надежды — пусть даже самые незначительные, — ввергло его в крайнее уныние: француз так ни о чем и не договорился с прохвостом Личем. А согласие между ними, бывшими сотоварищами, по мнению майора, было единственным путем к спасению.

Однако впереди нашего дорогого героя ждали куда большие разочарования.

Вечером, после ужина, который Пьер подал в хижину, беседуя с де Берни у своей палатки, он вдруг спросил француза, где тот собирается провести ночь.

— Само собой разумеется, сударь, — ответил де Берни после короткого колебания, — мне придется разделить кров с моей супругой.

Задыхаясь от ярости, майор приготовился ответить ему в весьма резкой форме, но де Берни тут же продолжил:

— Неужели вы думаете, мисс будет в полной безопасности, если пираты догадаются, что она мне не жена? Надеюсь, у вас есть глаза. Если да, то вы должны были заметить, как таращился на нее Том Лич, когда объявился здесь якобы для того, чтобы выразить ей свое почтение.

Майор расстегнул воротник. Ему казалось, что он вот-вот задохнется.

— Проклятье!.. — не сдержавшись, выругался он. — Значит, она еще должна выбирать — между Томом Личем и вами?

Де Берни громко вздохнул. Даже в темноте можно было заметить, как он побледнел.

— Стало быть, это все, что осталось от вашего благоразумия… — вымолвил он наконец. — Каким же надо быть глупцом, чтобы делать столь безрассудные выводы?

Усмехнувшись, он прибавил:

— Если б я был тем, за кого вы меня принимаете, дорогой Бартоломью, вас бы уже давно отправили на дно лагуны крабов кормить. Но пока вы целы и невредимы, так что пусть ваша жизнь будет вам гарантией моей преданности. Доброй ночи!

Де Берни было повернулся, чтобы уйти, но майор удержал его за руку.

— Прошу извинить меня, сударь. Да, в самом деле! Клянусь честью! Мне бы следовало понять это раньше и без ваших объяснений. Я был несправедлив к вам и — черт возьми! — честно в этом признаюсь!

— Полноте! — сказал де Берни и удалился.

Де Берни посчитал, что дверь в хижине мисс Присциллы не нужна. Вместо нее Пьер завесил вход тяжелым ковром, скрывавшим все, что происходило внутри. Когда де Берни подошел к хижине, сквозь стены, сделанные из стволов деревьев в виде частокола, наружу пробивался свет. Он отдал своей камзол Пьеру и взял у него плащ и подушку.

Опустившись на колено перед входом в хижину, он принялся копать в мягком песке углубление.

— Кто там? — послышался изнутри голос мисс Присциллы.

— Это я, — ответил де Берни. — Не тревожьтесь. Я буду рядом. Спите спокойно.

Вырыв в песке неглубокое ложе, де Берни, завернувшись в плащ, поудобнее устроился в нем и приготовился уснуть.

Вдали, на другом конце берега, медленно догорали костры буканьеров. Уже не было слышно шума их голосов — в лагере воцарилась глубокая тишина. Взошла луна, теперь она была почти полная, и в ее сиянии тронутая легкой зыбью гладь лагуны напоминала яркую серебряную скатерть. Безмолвие ночи нарушалось лишь ленивым шепотом прилива — тихим шелестом волн, с шуршаньем набегавших на прибрежный песок.

Однако не все спали в эту ночь. Краешек тяжелой портьеры, скрывавшей вход в хижину, медленно и неслышно приподнялся, и лунный свет вырвал из тьмы бледное лицо мисс Присциллы.

Девушка бросила осторожный взгляд в ночь, и ее глаза тотчас же упали на темный силуэт де Берни: глубокое, размеренное дыхание француза говорило о том, что он спит. Несколько секунд она внимательно разглядывала спящего, чье тело было своеобразным барьером, ограждавшим ее покой. Затем портьера бесшумно опустилась, и мисс Присцилла вернулась к своей постели, устроенной в глубине хижины, — теперь она могла спать спокойно.

Ей было невдомек, что совсем неподалеку находился еще один страж ее покоя. Метрах в двенадцати майор Сэндз, пренебрегший приготовленным для него гамаком, улегся прямо на песке, у скрытого тенью входа в палатку, головой наружу; он следил за телохранителем дамы своего сердца, которую выбрал себе в жены.

На другой день наш славный герой ощутил все последствия своего ночного бдения. Утром глаза его слипались, он был угрюм и раздражителен. После обеда ему удалось соснуть, так как он уже был не в состоянии бороться с сонливостью, кроме того, он понимал — для следующей бессонной ночи ему понадобятся силы.

После второго ночного бдения он весь день ходил словно в воду опущенный, голова его раскалывалась от страшной мигрени, усугублявшейся еще и нещадной жарой, и майор понял, что дальше так продолжаться не может.

Черт с ним, в конце концов, с этим французом, и с тем, что у него действительно было на уме, ведь теперь его порядочность в отношении мисс Присциллы не вызывала у майора никаких сомнений. К тому же, здраво рассудил майор, он будет всегда рядом, в каком-нибудь десятке метров от хижины, да и сон его не такой уж глубокий, чтобы, в случае чего, не услышать крика о помощи.

Для буканьеров настали нелегкие дни. Лич не давал им ни минуты покоя — то и дело подгонял с ремонтом. Однако из-за невыносимой жары, несмотря на все его усилия, сопровождавшиеся отборной бранью, и большое число людей, работа не двигалась, так как работали далеко не все, и пока удалось очистить лишь незначительную поверхность днища. Пираты трудились только по утрам. Но после обеда Лич не мог заставить их работать никакими угрозами: они спали, развалившись под пальмами, и никто из них не думал и пальцем пошевельнуть на такой жаре.

Присутствие де Берни вселяло в них бодрость. Он общался с ними так же свободно, как и на «Кентавре». Во время послеобеденного отдыха он разгуливал по лагерю, смеялся, шутил и кормил пиратов рассказами о своих былыхприключениях; зачастую он переводил разговор на испанское золото, и в эти минуты их глаза загорались алчным огнем.

Француз разжигал кровожадные аппетиты пиратов еще и тем, что рисовал им сладкую, полную удовольствий жизнь, которая ожидает их после того, как несметные сокровища испанцев перекочуют к ним в руки. И они упивались его словами, заранее предвкушая дикие радости, ждавшие их впереди. Конечно, это будет настоящее пекло, им придется изрядно попотеть и пролить немало крови, но уж потом золото, словно животворный бальзам, излечит их раны. И зачем сейчас лезть из кожи вон? Ведь время пока не поджимает. Караван снимается не раньше чем через три-четыре недели, а до места, где им предстоит схлестнуться с испанцами, отсюда рукой подать.

Так утешал их де Берни, не забывая при этом чуть ли не ежесекундно напоминать, что только он, и никто другой, знает дорогу в Эльдорадо[1144] и может их туда привести.

Когда Том Лич узнал, что его люди отказываются работать днем, на жаре, по наущению де Берни, он учинил французу страшный скандал. Но тот и глазом не моргнув напомнил ему свою любимую поговорку: тише едешь — дальше будешь, и заверил, что времени у них больше чем достаточно.

— Больше чем достаточно — для чего, ослиная башка? — проорал Том Лич, побелев от ярости.

— До того, как снимется караван.

— К дьяволу твой караван! На нем свет клином не сошелся.

— Понимаю. Ты боишься, что тебя накроют здесь тепленьким? Не волнуйся, дружище… Не думаю, чтоб кому-то взбрело в голову искать тебя в здешних водах.

— Как знать. А если кто-нибудь да нагрянет? Что тогда? Как я уйду отсюда, если мое корыто лежит кверху килем? Значит, говоришь, времени больше чем достаточно? Черта с два! Я желаю поскорее дать отсюда тягу, понял? И предупреждаю тебя, не вздумай больше морочить голову моим парням своими дурацкими байками!

Де Берни заверил его, притом от всей души, что впредь ничего такого больше не повторится — потому как свое дело он уже сделал.

Если не считать этой выходки Лича, первые десять дней прошли спокойно. На десятый день очистка и ремонт корпуса корабля были закончены. И плотники принялись конопатить днище. Это была нелегкая работа, тем более что большая часть пиратов болталась без дела, ожидая, когда будут готовы смола и специальный жирный раствор для смазки киля.

Для мисс Присциллы и майора время тянулось очень медленно… Но девушка сумела найти себе подходящее занятие. Она помогала Пьеру стряпать, ходила вместе с ним к рифам ловить рыбу или в лес — за бананами. Однажды они прошли через весь остров по тропке, на которую наткнулся метис; устланная мелким ракушечником, она, словно хребет, тянулась через мангровые заросли точно посередине острова и обрывалась в западной оконечности Мальдиты.

Случалось, что мисс Присцилла прогуливалась и в одиночестве. Как-то раз, идя вдоль берега, она наткнулась на скалистую стену высотой не меньше девяти футов. Она смело взобралась на ее вершину, увенчанную пальмами, биксами и пурпурными гибискусами, и с высоты ей открылся вид на небольшую бухточку, окруженную со всех сторон скалами. Мисс Присцилла была здесь совершенно одна; как видно, сюда еще не ступала нога ни одного человека… Живительная прохлада воды манила ее; не сумев побороть искушение, она спустилась вниз по склону, сбросила с себя платье, уложила его в надежное место под скалу и погрузилась в прозрачную как хрусталь воду.

Купание освежило ее, придало бодрости, и она осталась очень довольна своим открытием. Выйдя из воды, она прилегла в уютной тени под скалой, чтобы обсохнуть на теплом воздухе. Потом оделась и отправилась назад, в лагерь.

Майор, провожавший и встречавший ее внимательными взглядами, слышал, как она о чем-то перешептывалась с Пьером или де Берни, и не переставал удивляться ее радости, ибо в их положении было совершенно не до веселья. Иногда он спрашивал себя, а не является ли эта веселая беспечность следствием апатии, неспособности здраво оценить степень окружавшей их опасности. Душевное состояние мисс Присциллы вызывало у майора самую серьезную тревогу. Еще бы! Разве он не видел, как она самым беззастенчивым образом шутила с Томом Личем, который последнее время к ним что-то зачастил?

Де Берни не всегда оказывался рядом, когда к ним являлся этот незваный гость, и тем не менее он обладал поразительной способностью возникать как из-под земли в самый разгар общения — к величайшему облегчению майора — и избавлял его от необходимости завершать беседу с этим ненавистным разбойником с ястребиным взором. Во время подобных посещений майор имел такой вид, будто только что муху проглотил. Когда же пират к нему обращался — а это иногда случалось, — он отвечал односложно и довольно резко.

Лич платил ему той же монетой. По его мнению, этот мерзкий толстяк имел право на жизнь лишь постольку, поскольку доводился братом очаровательной миссис де Берни. Хотя, впрочем, между братцем и сестрицей не было ни малейшего сходства! Однажды он им это так прямо и заявил, испугав не на шутку, а потом весело прибавил, что за это юной миссис следует денно и нощно благодарить своего Создателя!

Лич и не думал скрывать своего восхищения прекрасной миссис де Берни, даже в присутствии ее «супруга». Однако он не довольствовался одними лишь несуразными комплиментами — его знаки внимания носили вполне материальный характер: бутылки перуанского вина, банки мармелада из гуайявы, миндаль в сахаре и прочие лакомства из трюмов «Черного лебедя».

Его ухаживания выводили майора из себя, не говоря уже о слишком фривольном поведении мисс Присциллы, которая их милостиво принимала: нашему герою было невдомек, что девушка вела себя так именно потому, что того требовало благоразумие.

Что же касается де Берни, то к действиям Лича он относился в общем-то спокойно, даже равнодушно; иногда, правда, ему приходилось напоминать о своих супружеских правах, и он вдруг возникал между девушкой и Личем как неприступная стена, если видел, что в своих ухаживаниях пират заходит слишком далеко.

При этом Лич смотрел на него, как пес, у которого пытаются отобрать лакомую кость, но под острым и вместе с тем как бы отсутствующим взглядом француза этот изверг прятал свои клыки под насмешливой и одновременно заискивающей улыбкой.

Глава 12

ТЕЛОХРАНИТЕЛЬ
Очень скоро чувство, каким Том Лич воспылал к мнимой миссис де Берни — давайте именно так, безобидно, назовем животную страсть этого дикаря, — заметили и люди из его ближайшего окружения. Они уже было собирались вдосталь посмеяться над своим предводителем, но Бандри вовремя растолковал им, чем это может для них закончиться.

И вот однажды, не на шутку встревожившись, они решили созвать совет штаба и после обеда собрались вчетвером, вместе с Личем, в своей хижине.

По общему желанию, говорить от их имени должен был Бандри. Решительный и хладнокровный, он был единственный, кто мог смело, не страшась ярости капитана, повести с ним разговор на столь деликатную тему. Его бледное как мел, выщербленное мелкой оспой лицо являло собой воплощение посмертной маски, способной нагнать страх на кого угодно; ничто в нем, кроме тонкой складки губ и ярко сверкающих глаз, не выдавало его мыслей. Маленький, коренастый, он был облачен в довольно опрятное платье — как в те далекие времена, когда он плавал капитаном на торговом судне.

Ледяным, металлическим голосом, взвешивая каждое слово, он изложил капитану претензии штаба по поводу его гнусного поведения.

Лич разъярился как черт: он орал, дико хохотал, угрожал выпустить кишки первому, кто посмеет перечить его желаниям.

Уоган, Холлиуэл и Эллис сидели тише воды ниже травы и уже пожалели, что затронули эту тему.

Но Бандри продолжал буравить капитана своими неподвижными, змеиными глазками, из глубины которых исходила необыкновенная гипнотическая, как у кобры, сила.

— Давай, бесись, капитан. Не стесняйся. Может, скоро поостынешь… А уж после придется выслушать правду.

— Правду? К черту правду!

— Ты посылаешь правду к черту, но в конце концов она сама пошлет тебя туда, попомни мое слово, уж я-то знаю. Да-да, так и будет, капитан, если не убавишь паруса.

Эти слова Лич воспринял как угрозу. Хотя он весь так и кипел от злости, голос его, по крайней мере, уже звучал на полтона ниже. Он сел на место и бросил полный ненависти взгляд на зловещее, мертвенно-бледное лицо Бандри.

— Я тебе не какой-нибудь салага, знаю, что делаю, и мне не нравится, когда суют нос в мои дела. Понял?

— Если б дело было только в тебе, — невозмутимо сказал Бандри, — черт с тобой, Том, поступай как знаешь. Но дело это касается и нас. Мы ходим по одной палубе и не желаем, чтоб из-за твоих дурацких выкрутасов наше корыто угодило на дно раньше, чем мы бросим якорь в порту, битком набитом испанским золотом.

— Выходит, без вашего позволения мне теперь и шагу нельзя ступить? Клянусь преисподней, у меня так и чешутся руки прикончить тебя на месте — тогда узнаешь, кто здесь капитан!

Злобным взглядом он обвел всех остальных.

— Вы, как я погляжу, с ним заодно? — насмешливо бросил он.

На сей раз Холлиуэл взял на себя смелость ответить ему. Тяжело подавшись грузным телом вперед, он оперся огромной ручищей на стол.

— Ты должен выслушать правду, капитан. Неужто ты думаешь, Чарли Великолепный впрямь слепой и не видит того, что видим мы все? Неужели ты считаешь, он не чует ловушку? Не гляди, что он прикидывается эдаким невинным франтом, этот малый опасен как дьявол, и ты это знаешь не хуже нас, Том!

— Ну и что! Со мной он ласковый как ягненок. И пускай только попробует что-нибудь выкинуть!

— Как же! Разуй-ка глаза, дружище капитан, — воскликнул Уоган. — Это ж настоящий волк в овечьей шкуре!

— Клянусь всеми чертями, скоты, зато глотка у него, у вашего Чарли, такая же, как и у всех. Или нет?

— Какая разница? — сиплым голосом сухо произнес Бандри.

— А такая, что перерезать ее ничуть не труднее, чем любую другую. Пусть только попробует похорохориться, живо собьем с него спесь!

— А вот этого, — сказал Бандри, — делать как раз и не следует. Он принес нам тайну. Уйму сокровищ. Стоит ли жертвовать всем ради какой-то юбки, Том? Пораскинь-ка мозгами и оставь девку в покое.

— Что верно, то верно, — проговорил ретивый Эллис. — Пока сокровища не попадут к нам в трюмы, задрай-ка иллюминаторы и перестань артачиться.

— А уж после, — примирительно сказал Уоган, — можешь расставлять сети на свою рыбку, никто тебе и слова не скажет. Ну а пока мы просим, капитан, наберись немного терпения.

Уоган рассмеялся, а следом за ним загоготали Эллис и Холлиуэл. Своим хохотом они разрядили возросшую напряженность, и, глядя на них, Лич недобро усмехнулся.

Однако Бандри было не до смеха, он продолжал сверлить капитана своими холодными, змеиными, таящими угрозу глазками. В конце концов, немного поворчав, Лич сдался.

— Ах, если б не ваши заячьи душонки! — выдавил он. — Что ж, видать, и впрямь придется убирать паруса.

В тот день, следуя данному обещанию, капитан Лич не пошел с визитом к очаровательной Присцилле. На другой день он также не переступил ручья — своего рода границы лагеря буканьеров. Мисс Присцилла уже думала, что навсегда избавилась от его посещений, которые были для нее самым тяжким испытанием из всех, какие ей когда-либо случалось пережить, и этой радостью ей захотелось поделиться со своими друзьями.

Она призналась в этом однажды после ужина, когда они все вместе сидели на крохотной полянке и разговаривали. После ее признания наступила короткая тишина. Слова девушки, очевидно, расстроили майора. Немного поразмыслив, он обратился к де Берни.

— Ответьте, пожалуйста, сударь, — заговорил он, — я очень давно хочу вас об этом спросить, — что вы собираетесь с нами сделать после вашего разбойного налета на испанский караван?

Мисс Присцилла, услышав столь дерзкое обращение майора, недовольно нахмурилась. Что же касается де Берни, вопрос майора, похоже, окончательно вывел его из терпения. Он долго собирался с мыслями, после чего, странно улыбаясь, спросил:

— Майор, скажите наконец, кто вы такой? Верный и смелый товарищ или законченный болван?

— Что это значит? — вспылил Сэндз. — Извольте объясниться…

— Я хочу сказать, что так до сих пор и не понял, вы храбрый только на словах или просто глупец?

На несколько секунд майор лишился дара речи.

— Сударь, — проговорил он наконец, — я ни от кого не потерплю подобных оскорблений.

— Неужели? А оскорблять других, значит, вы имеете право? Опасное занятие! Тем более в этих-то местах…

Он встал и медленно встряхнулся.

— Я уже не раз говорил вам, дорогой Бартоломью: ваша жизнь — лучшая гарантия моей добропорядочности. И постарайтесь впредь не злоупотреблять ею.

— Злоупотреблять?

Вскипев от бешенства, майор вскочил на ноги и отдернул свою руку от руки мисс Присциллы, которая попыталась было его удержать.

— Сударь, я задал вам конкретный вопрос и думаю, мы с мисс Присциллой вправе получить такой же ответ.

— Вы задали его дерзким, провокационным тоном, — невозмутимо ответил де Берни.

— Я привык называть людей и вещи своими именами. Своими именами, черт возьми!

Взглянув на него, де Берни произнес:

— Хорошо-хорошо! Скажите спасибо, что я не ответил вам тем же.

С этими словами он попрощался с мисс Присциллой, надел шляпу с пером и направился к лагерю буканьеров.

Пока майор собирался с мыслями, де Берни отошел уже метров на двадцать. Он еще успел бы его догнать, но мисс Присцилла твердым голосом попросила его остаться. И он безвольно повиновался.

— Честное слово! — через какое-то мгновение воскликнул он. — Это просто невыносимо! Я больше не собираюсь терпеть его дерзости!

— Вы сами виноваты, — холодно заметила мисс Присцилла. — Почему бы вам не быть с ним полюбезней? Или вы считаете, что своим отношением к нам он этого не заслуживает?

Насмешливый тон девушки разозлил майора.

— И вы еще защищаете этого наглеца! Это уж слишком! Но от кого? От меня?! Скажите же на милость, мисс, кто он вам, этот растреклятый разбойник, хвастун?

Но мисс Присцилла по-прежнему держалась холодно. Казалось, она решила следовать примеру де Берни.

— Дело вовсе не в этом. А в том, что ожидает вас, оскорби вы его всерьез. Сколько раз он давал вам понять очевидное: да будь он тот, за кого вы его принимаете, он бы уже давно избавился от вас как от надоевшей обузы…

— Черт меня возьми! — вскричал майор, но тут же осекся, осознав, что не стоит в присутствии дамы употреблять выражения, недостойные истинного джентльмена.

Поведение девушки привело его в отчаяние. Вопрос, что он задал де Берни, касался ее больше, чем других. То был вопрос жизни или смерти, а этой несмышленой девочке приспичило рассуждать про какую-то благопристойность! В самом деле, какое жеманство!

Откровенно говоря, майор был не прав, думая так о мисс Присцилле. Она прекрасно понимала важность вопроса, который задал ее опекун, — единственно, ей не понравился тон, каким он его задал. Но и странный ответ француза поразил ее в неменьшей степени… Была ли его раздражительность простой реакцией на грубость майора? Или тому есть другие, более глубокие причины? И тревога, о которой она уже почти забыла, вновь закралась в ее душу.

Ночью де Берни, спавший, по обыкновению, у входа в хижину мисс Присциллы, ощутил плечом чье-то мягкое прикосновение. Несмотря на его легкость, он тут же встрепенулся — в доказательство того, что даже во сне он продолжал бодрствовать. От резкого движения плащ на нем распахнулся, и под ним, в лунном свете, сверкнул обнаженный клинок: де Берни не расставался со шпагой, даже когда спал. Увидев перед собой мисс Присциллу — она стояла, поднеся палец к губам, — он принялся озираться по сторонам, пытаясь понять, что могло нарушить ее покой. Но кругом было тихо. Безмолвие ночи нарушали лишь тихий шорох прибоя и мирное посапывание майора.

— Что-нибудь случилось? — шепотом спросил он, собравшись вскочить на ноги.

Ее едва слышное «тише!» успокоило его — прежнего напряжения как не бывало.

— Господин де Берни, мне нужно с вами поговорить.

— К вашим услугам, — произнес он.

Француз сел на песок спиной к хижине. Девушка присела рядом. Прошло несколько мгновений перед тем, как она заговорила.

— Сегодня Барт задал вам один вопрос… Но вы ничего не ответили… Конечно, он был не прав, позволив себе выражения, которые, вполне естественно, вас больно задели.

— О, нисколько! — так же тихо и мягко ответил француз. — Если человек глуп, он причиняет боль прежде всего самому себе, а не другим.

Тут девушка принялась извиняться за поведение майора: сама жизнь-де сделала его таким грубым, а также страх за ее участь…

— Не стоит продолжать, мисс, — сказал он после недолгого молчания. — Какие пустяки! По правде сказать, он нисколько меня не оскорбил… «Терпение — царица добродетели» — таков девиз нашего рода. И я следую ему всю жизнь. Я необидчив по натуре, уверяю вас.

— Вам нет надобности уверять меня, — промолвила она. — Я это уже заметила.

Эта беседа показалась девушке несколько странной. И немудрено! Что заставило ее быть откровенной с этим человеком, отъявленным пиратом, объявленным вне закона? Еще давеча он строил планы, как напасть на испанский караван, а нынче самым серьезным тоном рассуждает о таких понятиях, как фамильная гордость!

Однако мисс Присцилла быстро прогнала беспокоившие ее сомнения.

— Но вы так и не ответили на вопрос Барта, — снова заговорила она. — Если вы не забыли, он спросил, что вы и эти люди намерены делать после того, как все закончится? Уж мне-то вы можете сказать?

После долгого раздумья де Берни наконец произнес:

— Я жду, как повернутся события.

— И тем не менее должен же быть у вас какой-то план, какие-то мысли? — настаивала девушка и после короткой паузы, поскольку француз так ничего и не ответил, мягко прибавила: — До сих пор я верила вам всей душой. Только благодаря этому доверию я спокойно сносила все, что с нами стряслось.

— А теперь вы мне не верите?

— О, не говорите так! Если б я перестала верить вам, я бы этого не вынесла. Но вы должны понять меня и без слов.

— Вы проявили редкое мужество, — сказал де Берни голосом, исполненным восхищения и уважения. — Вы даже не представляете, какую помощь вы оказали мне своей стойкостью. Будьте мужественны и впредь. Помогая мне, смею сказать, вы помогаете и себе.

— Но почему вы не хотите объяснить мне свои намерения? Если б я их знала, это придало бы мне мужества еще больше.

— Я уже сказал, что жду, как повернутся события… Но знайте — я говорю это от всего сердца, — вам нечего опасаться. Уверен, пока меня не убьют, вашей жизни и чести ничто не угрожает.

— Пока не убьют!

Услышав, как участилось дыхание девушки и задрожал ее голос, он поспешил ее успокоить:

— Мне не следовало вам этого говорить, чтобы лишний раз не тревожить. Нет, меня не убьют, — проговорил он твердо. — Уж будьте уверены.

— Чтобы лишний раз не тревожить!.. — повторила она, и из груди у нее вырвался сдавленный крик: — Отчего вы мне не доверяете?

— Не доверяю — вам? — возразил он.

Де Берни не понял смысла ее слов, а мисс Присцилла не стала ничего растолковывать. Вслед за тем она задала вопрос, касавшийся уже непосредственно его участи:

— А вы верите этим людям? Они сдержат свое слово после того, как захватят караван?

Француз мягко улыбнулся:

— Нет, конечно, не сдержат… Когда-то буканьеры жили по законам чести. Теперь же… Лич — чудовище! Понятие чести для него — ничто, как, впрочем, жалости или добродетели. Ничто! Они и не собирались сдержать его.

У мисс Присциллы, охваченной тревогой, перехватило дыхание.

— Что же будет? Если так, на что же вы надеетесь?

— Повернуть дело в свою пользу. Надежда есть, притом немалая. Такая возможность непременно представится. Она всегда существует. Однажды судьба уже сыграла со мной злую шутку — что ж, теперь она должна быть ко мне более благосклонной! Что же касается вас, то вам не следует ее опасаться — она не сделает вам ничего плохого.

— И это все, что вы можете мне сказать?

— Пока — все. Но еще раз прошу вас, верьте мне, со мной вам ничто не угрожает.

На какой-то миг девушка умолкла, потом, вздохнув, промолвила:

— Что ж, прекрасно. Доброй ночи, господин де Берни.

Когда она ушла, француз еще долго лежал не смыкая глаз, погруженный в свои мысли. Он никак не мог уразуметь, что означал ее возглас: «Отчего вы мне не доверяете?»

Что она хотела этим сказать? Неужели судьба де Берни волновала ее не меньше, чем своя собственная? А может, она имела в виду нечто другое? И почему она спросила именно об этом?

Глава 13

СЛЕЗЫ ЖАЛОСТИ
На другое утро майор Сэндз сидел в палатке грозный, как Ахилл, как вдруг над входом в нее, загородив солнечный свет, нависла тень — это была темная фигура де Берни.

— Не кажется ли вам, майор, что вы здесь совсем заплыли жиром, — заявил незваный гость. — Вам не мешало бы немного похудеть, тогда б и нервишки у вас перестали шалить. Берите-ка вашу шпагу и ступайте за мной.

Вспомнив их давешнюю размолвку, майор подумал, что француз собрался поквитаться с ним в поединке. Вскипев от злобы, красный, как вареный омар, он поднялся.

— Право, сударь! Вы что, ищете со мной ссоры? А вы не подумали, что будет, если я вас убью?

— Я никогда не думаю о невозможном, сударь.

— Черт вас возьми, сударь! Я больше не намерен терпеть ваши оскорбления.

Он схватил шпагу и повесил ее на пояс.

— К вашим услугам. Тем хуже для вас.

Де Берни вздохнул:

— Неужели вы не догадываетесь, зачем я вас позвал? Я предлагаю вам поупражняться, только и всего, так что смерть здесь ни при чем.

— Как бы то ни было, я к вашим услугам, черт бы вас побрал!

Они ушли так, чтобы их никто не заметил, в том числе и мисс Присцилла; для этого де Берни направился вдоль берега, по кромке мангровых зарослей.

Шли они молча. Вдруг, услышав сзади шорох, майор резко обернулся.

— Ничего страшного, это Пьер, — сказал де Берни. — Он проследит, чтобы нам никто не помешал.

Ошеломленный, ничего не соображая, майор двинулся дальше; он думал только об одном — о поединке, который якобы хотел затеять его спутник. С трудом переводя дух, обливаясь потом, он вскарабкался по крутому склону скалы и обнаружил, что они очутились в небольшой бухточке, надежно укрытой от посторонних глаз.

Француз снял портупею и обнажил шпагу. Майор безмолвно последовал его примеру. Затем француз извлек из кармана деревянный набалдашник, похожий на маленькую грушу, и на глазах изумленного майора нацепил его на острие своей шпаги.

— Что, черт возьми, все это значит? — спросил Сэндз.

Де Берни, протянув ему точно такую же грушу, ответил:

— Неужто вы в самом деле подумали, будто я привел вас сюда ради того, чтоб совершить кровопролитие? Ну да бог с вами, что бы вы ни думали, а того требуют обстоятельства. Я уже говорил, пришло время вам немного поразмяться и похудеть…

Майор, продолжавший обливаться потом, посчитал себя оскорбленным и разозлился не на шутку:

— Какого дьявола, сударь! Вы еще вздумали насмехаться надо мной?

— Ради бога, сударь, успокойтесь. День, когда нам придется проливать кровь, уже не за горами, и если мы не подготовимся к нему как следует — нам конец. По крайней мере, мне.

И он снова протянул майору набалдашник для шпаги.

Не зная, что думать, майор неохотно взял его.

— Понимаю, — проговорил он, явно переоценивая свои умственные способности. — Значит, вы привели меня сюда, чтобы поупражняться на шпагах? Но почему вы не предупредили меня заранее?

Де Берни снял камзол и парик. Майор не без удовольствия сделал то же самое: мысль о дуэли привела его в дикий восторг. Он считал себя непревзойденным фехтовальщиком. Когда-то, в пору юности, он слыл первой шпагой в своем полку. И сейчас он покажет этому французишке, почем фунт лиха и что он, майор Сэндз, не тот, с кем можно шутки шутить.

Оставшись в рубахах, мужчины встали в исходную позицию.

Желая ошеломить противника, англичанин молниеносно ринулся в атаку. Однако, несмотря на целую серию выпадов, ему так и не удалось добраться до противника. Тот только оборонялся, и вся инициатива была в руках у майора, но продолжалось это до тех пор, покуда француз вдруг не крикнул:

— Живее, майор! Живее! Глубже выпад! Не дайте мне перейти в атаку!

Словно следуя его советам, майор с еще большим ожесточением устремился вперед, однако противник отражал все его удары легко, без всяких усилий.

Вконец выдохшись, майор остановился. С его коротко остриженной головы градом лился пот; он утерся рукавом рубахи и посмотрел на француза: стройный и гибкий, тот, похоже, устал не больше, чем в начале схватки. Из чего же был сделан этот человек, которого ничто не брало?

Взглянув на раскрасневшегося, запыхавшегося майора, де Берни с улыбкой произнес:

— Вот видите, я же говорил, вам необходимо поупражняться. Ваше положение гораздо хуже моего.

В ответ майор что-то проворчал, и только. Однако он должен был признаться, что даже в молодости ему никогда не приходилось иметь дела с таким мастером защиты. И от этой мысли на душе у него стало еще горше.

Немного передохнув, майор вновь бросился в атаку, но француз так лихо защищался и контратаковал, что Сэндз избежал укола, лишь отскочив назад.

Де Берни рассмеялся.

— Слишком много усилий, — сказал он. — Осторожней, сударь!

Выставив вперед шпагу, он отразил очередной выпад и нанес майору удар прямо в живот.

Затем они вновь заняли исходную позицию, и после быстрой серии обменных ударов де Берни, вконец измотав майора, поразил его точно в грудь.

— Довольно! — выпрямившись, скомандовал победитель. Теперь дыхание его заметно участилось. — На сегодня хватит. Что касается меня, то для начала не так уж плохо, правда, резкости мне все же не хватает. Завтра, с вашего позволения, продолжим — это необходимо как мне, так и вам. А вы, майор, довольно слабоваты: раз — и скисли. Столкнись вы лицом к лицу с тем, кто половчее, я бы вам не позавидовал.

Майор и сам бы себе не позавидовал, и от нового приступа злости его затрясло как в лихорадке. Перед тем как одеться, он, решив немного поостыть, сел прямо на песок, а де Берни, скинув оставшееся платье, ринулся в прохладные воды бухты.

В лагерь они вернулись к полудню. Майор все еще дулся — главным образом потому, что думал, будто де Берни намеренно позвал его скрестить шпаги, чтобы показать, чем обернется для него их следующая ссора.

И от этой навязчивой мысли толстяк-майор еще пуще невзлюбил француза: кроме того, что он презренный пират, разбойник и головорез, он еще и жалкий комедиант и хвастун.

Однако по прошествии трех дней, в течение которых они совершенствовались в мастерстве владения шпагой, злость майора несколько поубавилась. Постепенно он изменил свое мнение о французе, убедившись, что, в конце концов, де Берни, возможно, прав и занятия фехтованием им обоим пойдут на пользу, тем паче если, как он говорил, впереди их ждут опасности. К советам француза он стал относиться более спокойно и даже старался прислушиваться. Во всяком случае, от прежней лютой неприязни к де Берни у него не осталось и следа.

Странная вещь, но дружеские отношения между де Берни и мисс Присциллой, крепшие с каждым днем, уже не раздражали или почти не раздражали майора. Бесцеремонность француза, пришедшаяся, как ни странно, по душе мисс Присцилле, конечно же, действовала нашему герою на нервы, поскольку, как ему казалось, подобным поведением де Берни мог задеть достоинство той, которую он, майор, уже видел своей супругой. Нет, он нисколько не ревновал, потому как был убежден, что мисс Присцилла никогда не переступит грань, лежащую между нею и этим флибустьером.

Откуда ему было знать — ведь он уже давно перестал бодрствовать по ночам, — что как раз в это время мисс Присцилла осторожно покидала свою хижину и часами напролет разговаривала со своим телохранителем.

Сидя рядом друг с другом, они обсуждали в основном события минувшего дня. Порой их беседы становились более задушевными. Так, однажды ночью мисс Присцилла попросила де Берни ответить честно, что он намерен делать дальше. Неужели он так и будет все время скитаться по морям, что ни день рискуя жизнью?

— О нет! — заявил он. — С этим покончено. Я хочу на родину. Так уж случилось, что мне, как когда-то Генриху Четвертому, пришлось однажды покинуть Францию, чтобы потом снова ступить на ее мягкую землю, увидеть ее склоны, поросшие виноградниками и оливковыми деревьями, и услышать плавный южный акцент моих земляков.

— Понимаю, — промолвила девушка. — Значит, желание вновь обрести родину оказалось сильнее ваших религиозных убеждений?

На какое-то время он задумался, потом вдруг рассмеялся:

— Действительно, я похож на человека, у которого отобрали одежду и предложили надеть новую. Какими же лицемерами бываем мы, когда речь заходит о вере! После всего, что мне довелось пережить, я начинаю рассуждать о религии, о том, что придется ею поступиться, словно это некая великая жертва!

Мисс Присцилла впервые слышала, как де Берни с горечью заговорил о своем прошлом. Прежде он рассказывал о нем даже с радостью, как будто пиратство для него было обычным, честным делом.

— Вы еще молоды и сможете начать жизнь сызнова, — проговорила она, как бы отвечая на свои собственные мысли, а не на слова де Берни.

— Но что я могу начать с тем багажом, который везу из Нового Света? Знайте, всякий человек строит свое будущее с помощью опыта, накопленного в прошлом.

— Да, но он может наверстать упущенное. В этом нет ничего страшного. Вы обзаведетесь семьей…

Тут француз прервал ее:

— Семьей? Я?

— А почему нет?

— Разве вы не успели заметить, что за долгое время, проведенное в этих диких краях, я потерял все, что было во мне святого, не говоря уже о чести?

— Но и в этом нет ничего страшного, — заметила девушка.

— Откуда вам знать?

— Я знаю это потому, что чувствую. Думаю, за последние недели я кое-что о вас узнала. Но какое это имеет отношение к моему вопросу?

— Послушайте, ну какая женщина согласится стать матерью моих детей?

— Не понимаю… Наверно, это вам решать?

— Ну уж нет. Моя участь уже решена. За меня это сделало мое прошлое! Всю жизнь я убивал, грабил, совершал ужаснейшие злодеяния. Конечно, я кое-что успел приобрести. Земли на Ямайке и на других островах, плантации и все такое прочее. Но даже если я женюсь, выдав себя за другого, моя супруга будет несчастнейшей из женщин, доведись ей узнать, откуда у меня все это богатство. И если такому презренному человеку, как я, и будет суждено однажды выбрать себе жену, то только под стать себе, потому как я никогда не позволю себе пасть столь низко, начав ухаживать за женщиной из чуждой мне среды. Это единственное из оставшихся у меня достоинств, последняя, тончайшая нить, связующая меня с таким понятием, как честь. Но если она оборвется, пусть я буду проклят. Нет-нет, славная моя девочка, если мне когда-то и доведется увидеть Старый Свет и если я еще сумею что-то создать, то только не семью.

Его голос, пронизанный глубокой печалью, звучал волнующе, совсем не так, как всегда — легко, твердо и уверенно. Какое-то время они оба молчали, и тут француз ощутил, как на его левую руку упало что-то блестящее и влажное.

Он вздрогнул и повернулся лицом к девушке: она сидела совсем близко, чуть склонясь вперед и отвернувшись в сторону.

— Присцилла! — дрожащим голосом сказал он, с волнением обнаружив, что глубоко тронул сердце девушки.

Смутившись, мисс Присцилла поспешно встала.

— Доброй ночи! — быстро проговорила она тихим голосом.

Тяжелая занавеска упала следом за нею. Де Берни остался один. Повернувшись ко входу в хижину, он едва слышно произнес:

— Благодарю тебя за слезу, пролитую на надгробье разбитого сердца.

И, поднеся левую руку к губам, он приник к ней в долгом поцелуе.

Глава 14

НИМФА И САТИР
Утром, когда майор и де Берни пришли в хижину завтракать, мисс Присцилла пожаловалась французу на Пьера.

Вот уже третий день подряд его нет на месте, когда нужно готовить завтрак.

— Его нигде не сыскать. Является лишь к полудню… Чем он занимается? Где бродит?

— Наверно, ходит за ямсом, — ответил де Берни на всякий случай.

— Можно подумать, его так трудно найти. Вчера и позавчера я сама видела, как он возвратился из леса с пустыми руками.

— Может, его и правда трудно найти и ему приходится забираться далеко в заросли?

Девушке показалось странным, что де Берни мало волнует беспечность его слуги.

— А почему бы ему не заниматься своими поисками после завтрака?

— Но может, ему нравится собирать ямс в те часы, когда он окроплен утренней росой?

Девушка взглянула на него более пристально.

— Зачем вы смеетесь надо мной? — обиделась она.

— Теперь нам так редко случается посмеяться, что вы, надеюсь, простите мне эту ничтожную прихоть, — извинился он. — Однако я поговорю с Пьером…

Мисс Присцилле показалось, что де Берни отнесся к ее словам без особого участия. Но она не стала делать ему замечания и немного расстроилась.

Этим утром майор и француз, как обычно, отправились упражняться в фехтовании.

В это же самое время на другом конце берега маячил красный силуэт капитана Лича, мотавшегося взад и вперед по влажному, твердому прибрежному песку. Ему не терпелось выйти в море — как говорится, береженого Бог бережет, — и он то и дело подгонял своих людей с ремонтом корабля. Смоление корпуса было закончено, осталось только покрыть его специальной жировой смазкой. И через три, максимум четыре дня «Черный лебедь» можно будет ставить на воду.

Со своего места капитан заметил, как майор с французом вошли в чащу. Потом его взгляд привлекло зеленое платье мисс Присциллы — как раз в ту минуту, когда девушка выходила из хижины. Пират пожирал ее дивный стан горящими похотью глазами. Он увидел, как девушка решительно свернула направо — как будто точно знала, в каком направлении нужно идти. Она пошла по тропинке вдоль кромки мангровых зарослей и тоже скрылась в них.

Лича разобрало любопытство, куда это она так уверенно направилась. И вдруг ему захотелось проследить за нею. Он все еще злобствовал из-за того, что позволил своим помощникам уговорить себя не приближаться к мнимой миссис де Берни ни на шаг. С огромным нетерпением ждал он того дня, когда будет захвачен испанский караван, чтобы вслед за тем заполучить в свои руки эту красотку. Том Лич не имел привычки сдерживать свои необузданные страсти. Как человек донельзя распущенный, он не любил ждать и считал, что железо нужно ковать, пока оно горячо, — иными словами, синицу в руках он всегда предпочитал журавлю в небе.

И он быстро зашагал в ту сторону, где только что скрылась девушка; войдя в чащу, он двинулся по ее следам.

Шел он осторожно, не торопясь, но уверенно — как охотничий пес. Тропинка поднималась вверх по склону скалы. На ее вершине, увенчанной редкими пальмами, земля была сухая и твердая, и следы здесь различались нечетко. Лич в нерешительности остановился, потом снова двинулся вперед — и в изумлении замер на краю скалы. У него под ногами, подобно гигантскому изумруду, помещенному на дно громадного каменного кубка, сверкала водная гладь, настолько прозрачная, что было видно, как в ее глубине сновали рыбки. Кроме незначительного пространства, скрытого под навесом скалы прямо под ним, Лич хорошо видел весь берег, а на песке — какие-то длинные полосы, начинавшиеся у подножия скалы. Но следов мисс Присциллы там не было.

Капитан решил, что девушка пошла другой дорогой, через лес. Вернувшись назад, он заметил на склоне скалы, среди кустарника, едва различимые следы. Проклиная себя за нерасторопность, он было собрался посмотреть, куда они ведут, как вдруг откуда-то снизу до него донесся громкий всплеск воды, совершенно непохожий на шум плещущейся рыбы. Лич замер как вкопанный.

Повернувшись в ту сторону, откуда послышался плеск, он заметил, как от маленьких волн, расходившихся кругами от того места, которое было скрыто от его взора под скалой, зеркальная гладь бухточки подернулась мелкой рябью. Мгновение спустя он увидел то, от чего у него перехватило дух; инстинктивно он рухнул на четвереньки и, чтобы не обнаружить себя, отполз за деревья. В крохотной лагуне плавала ослепительной белизны нимфа. В воде ее тело сверкало, точно мрамор.

Смертельно побледнев, аж до синевы, Лич едва оторвал взгляд от этого дивного зрелища. В то же мгновение он издал дикий крик, похожий то ли на вой, то ли на стон, и его острые зубы впились в нижнюю губу.

В тот самый миг, когда девушка оглянулась, он распластался на земле и, извиваясь ужом, подполз к самому краю скалы. Если бы мисс Присцилла подняла глаза, она бы увидела его зловеще оскалившееся лицо. Он пролежал так до тех пор, покуда она не скрылась под сводом скалы.

Поднявшись на ноги, он снял шляпу и утер взмокший от пота лоб. Его свирепое, похотливо осклабившееся лицо вдруг помрачнело. В маленьких прищуренных глазках мелькнуло беспокойство. Из прокушенной нижней губы сочилась кровь, и одна ее капля упала на черную всклокоченную бороду.

В эту минуту ни де Берни, ни испанское золото, ни его офицеры, ни подчиненные, ни счет, который мог быть ему предъявлен в случае провала всего дела, — ничто не могло остановить Лича на пути к заветной цели. Единственно, он сомневался, как добраться до нее: сразу ринуться вперед или подстеречь в лесу.

В конце концов он решил спрятаться в лесу и направился туда, решительно прокладывая себе путь через густой кустарник.

Бледный как полотно, запыхавшийся, с тяжело бьющимся сердцем, он затаился в чаще, словно хищник, поджидающий добычу.

Вскоре появилась девушка. Сначала он увидел ее светловолосую голову, вокруг которой в лучах солнечного света сиял золотой ореол, потом — грудь; вслед за тем на вершине скалы, в том месте, где начиналась тропинка, ведшая в лагерь, показалась и вся ее фигура в зеленом платье.

Мисс Присцилла остановилась у возвышавшихся сплошной стеной деревьев, и, глядя на нее, стоящую совсем рядом, Лич готов был вот-вот лопнуть от нетерпения. Но он понимал, нужно выждать еще чуть-чуть, пока девушка не зайдет в чащу, — тогда из лагеря ее никто не увидит.

Однако, словно испытывая его терпение, она снова остановилась, потом повернула голову налево — к южному склону скалы, и, уже было ступив в тень пальм, вновь обернулась и помахала рукой, подавая кому-то знак.

— Пьер! Ты откуда взялся в такое время? — крикнула она.

Мгновение спустя пират с досадой заметил метиса: тот шел широкими шагами и вскоре нагнал девушку.

Процедив сквозь плотно сжатые губы проклятие, капитан вышел из засады и двинулся следом за ними. Жаль, что у него не было с собой оружия, а то бы метис отправился на тот свет, ненамного опередив своего хозяина. Глядя на крепкого, мускулистого парня, Лич побоялся напасть на него с голыми руками.

На какой-то миг он остановился, посмотрел, как они уходят вдаль по тропинке, и пошел вслед за ними, уже не таясь, так как его охота закончилась. Вдруг Пьер, всегда державшийся начеку, резко повернул голову и оглянулся через плечо. Увидев приближающегося пирата, он как ни в чем не бывало ровным, неторопливым шагом пошел с девушкой дальше, а капитан, готовый вот-вот лопнуть от злости, медленно поплелся следом.

Вскоре Лич поравнялся с хижиной, куда только что вошла мисс Присцилла.

В нескольких метрах от нее Пьер вытаскивал из своей палатки бочку для питьевой воды — он собирался ее наполнить. Быстро достав ее, он отправился с нею по берегу к ручью.

Капитан замер — перед его глазами снова забрезжила надежда. Подождав, когда Пьер отойдет подальше, он приблизился к хижине, постоял немного и резко распахнул портьеру, скрывавшую вход внутрь.

Он тотчас же увидел мисс Присциллу: в одной руке у нее была гребенка, а в другой зеркало — она собиралась привести в порядок растрепавшиеся волосы. Заметив на пороге чью-то тень, она вскинула глаза. При виде неожиданно возникшего буканьера девушка сильно побледнела, глаза ее странно заблестели, и она воззрилась на него с необъяснимой тревогой.

Капитан осклабился, обнажив белые зубы, снял шляпу и, отвесив низкий поклон, сказал:

— Да хранит вас Господь, сударыня!

Не успела она ему ответить, как до ее ушей донесся твердый голос де Берни, а потом звонкий смех, как будто он хотел еще издали возвестить о своем появлении.

По хмурому взгляду Тома Лича, по его перекошенному от злобы лицу было ясно, что француз явился как нельзя кстати.

— А, Том! — сказал француз. — Ты ко мне?

— К тебе? — высокомерным, презрительным голосом начал было Лич, но, вовремя спохватившись, медленно прибавил: — Да, к тебе.

— В чем же дело?

— Да так! Ни в чем! Проходил вот мимо и подумал: «Дай зайду поздороваться». Ты так давно не был у нас в лагере.

И Лич посетовал на то, как медленно движется работа. Так что корабль будет на плаву не раньше чем через четыре дня, а то и все пять. Потом он спросил, уверен ли де Берни, что они не опоздают.

Де Берни успокоил его. Испанский караван должен сняться 3 июля. Никак не раньше, а то и позже… Испанцы, вообще говоря, не тот народ, чтобы опережать события. А вот опаздывать, так это у них в крови. Чтобы выйти в нужное место, Личу понадобится не больше суток. Но раньше срока в тех водах лучше не появляться.

Лич пробубнил что-то себе под нос и убрался восвояси.

Де Берни проводил его тревожным взглядом… В поведении капитана он впервые приметил едва уловимое смущение, которого прежде в общении с ним он не проявлял.

Наконец француз обратился к мисс Присцилле:

— О чем он говорил с вами перед моим приходом? — внезапно спросил он.

— В общем, он толком так ничего и не сказал. Успел только поприветствовать меня, и тут появились вы.

Отвечая ему, она непроизвольно рассмеялась. Ей очень хотелось смеяться, особенно сейчас, когда она вдруг поняла, что избавилась от навязчивого страха, какой ей внушало лицо капитана.

— Я спросила Пьера, где он пропадает по утрам, — продолжила она, — но он ничего мне не ответил.

— Он пришел? — сказал де Берни и резко прибавил: — Где он?

— Пошел за водой. Вот-вот вернется.

— Пошел за водой? — изменившимся голосом повторил де Берни.

В его глазах вспыхнул огонек недоумения, но тут же погас. Он пожал плечами и ушел, оставив мисс Присциллу наедине с майором.

Резкая перемена в его настроении не ускользнула от внимания мисс Присциллы. Будучи девушкой сообразительной, она почувствовала, что в этом кроется некая тайна. Быть может, ничего особенного… но тем не менее любопытство ее возросло, и на глупые вопросы майора, примостившегося в тени хижины, она отвечала невпопад.

Де Берни направился к палатке Пьера и стал ждать, когда вернется его слуга; вскоре явился и он, с бочкой воды на плече.

Мисс Присцилла напрягла зрение и слух. Ей было слышно, как де Берни спросил метиса:

— Ну как?

Его темные глаза с тревогой смотрели на слугу. Пьер поставил бочку на землю.

— Все спокойно, сударь, — услышала мисс Присцилла ответ.

— Тише! — приказал де Берни.

И, понизив голос, он быстро заговорил — чувствовалось, что он потерял терпение и был чем-то недоволен.

Болтовня майора мешала девушке слушать их разговор. И все же, когда майор умолк, она расслышала, как де Берни произнес:

— По словам Лича, у нас в запасе дней пять, да и погода стоит прекрасная.

Глава 15

ЖЕМЧУЖИНЫ
На другое утро Том Лич, глядевший в оба, заметил издали, как майор Сэндз и де Берни снова куда-то отправились. Он уже свыкся с тем, что каждый день они часа на два отлучались из лагеря. Честно говоря, он даже и не думал выследить, куда они уходят, притом в одно и то же время. Ему это было все равно, так как с Мальдиты им некуда было деться.

Однако никогда прежде любопытство не разбирало его так, как нынче утром. Со вчерашнего дня буканьер пребывал в самом отвратительном расположении духа, потеряв всякий интерес к тому, что происходило вокруг. Перед его взором то и дело возникало давешнее видение — купающаяся девушка, и ему чудилось, что он и вправду видел божественной красоты нимфу, чье тело, гибкое и стройное, казалось, было вылеплено из ослепительной белизны алебастра. Никогда прежде Том Лич не предполагал, что человеческая природа может быть наделена столь чарующей силой. Временами, когда ему вдруг начинало казаться, что он упустил свой единственный шанс и его охватывали приступы безумной ярости, это видение, неотступное и зыбкое, тотчас же куда-то исчезало. В конце концов он принял безрассудное решение при первом же удобном случае наверстать упущенное.

Итак, едва де Берни и его спутник скрылись в лесной чаще, как буканьер решительно направился через весь берег к хижине, где отдыхала мисс Присцилла.

Появление нежданного гостя, его странный взгляд, который он устремил на нее, чуть только переступил порог, сняв перед тем шляпу, в один миг лишили девушку спокойствия и былой уверенности в своей полной безопасности, укрепившейся в ее сердце благодаря поистине рыцарскому отношению к ней де Берни.

Мисс Присцилла воззрилась на него широко раскрытыми от удивления глазами, силясь подавить нахлынувшую на нее тревогу. Но когда она заговорила, голос ее звучал ровно и бесстрастно:

— Вы к моему мужу, сударь? Но его нет.

Буканьер усмехнулся:

— Да уж знаю. Видел, как он ушел. Но он мне без надобности.

Его сощуренные глазки неотрывно смотрели на девушку, с каким-то диким упоением ощупывая ее гибкий стан, лилейный лик и дивные светлые волосы. Они уже видели ее без широкого платья из зеленой тафты с кружевами цвета слоновой кости, обрамлявшими ее шею. Они представили ее такой, как вчера, в лагуне, и от этого воспоминания в них вспыхнул огонь. И все же, несмотря на необоримую страсть, пират стоял в нерешительности: его глаза вдруг встретили ясный, искренний взгляд девушки, в котором не было ни тени страха. Лич был убежден, что главное правило в ухаживании за женщиной — наглость, напористость и грубость, и следовал ему всю жизнь. Но сейчас внутренний голос подсказывал ему — нужно кое-что совсем другое, потому как, если действовать нахрапом, можно раздавить желанный плод.

И тут он обрадовался, вспомнив мысль, неожиданно пришедшую ему в голову нынче утром. Он достал из внутреннего кармана видавшего виды красного камзола небольшой кожаный мешочек и, подойдя к столу, развязал его.

— Это маленький подарок… — сказал он.

Потом он открыл мешочек, сложил правую ладонь лодочкой, чтобы не просыпать содержимое мешочка, положил ее на стол и высыпал в нее дюжину жемчужин, сверкавших восхитительным блеском.

— Какие красивые, да?

Опершись на стол, Лич вопросительно взглянул на девушку, вставшую со своего места.

По опыту пират знал, что при виде жемчуга всякая женщина испытывает какое-то странное очарование. Сколько раз он видел, как глаза женщин загорались вожделенным огнем, стоило им только взглянуть на эти сверкающие всеми цветами радуги шарики, и с той минуты ими владело лишь одно желание — заполучить их любой ценой. Он хорошо помнил, что с помощью жалкой пары таких вот красивых безделушек было сломлено сопротивление защитников Кампече, Тортути, Марии-Галанта и многих других городов и островов. Еще никогда прежде ему не случалось рассыпать перед женщиной целую пригоршню жемчуга; еще никогда прежде не доводилось ему видеть и женщины, которая была бы для него столь желанна.

Каждый человек судит о жизни по своему личному опыту. Подлец во всем видит одну лишь подлость и думает, будто весь мир населен одними лишь подлецами. Так думал и Лич, когда выложил перед глазами мисс Присциллы свой восхитительный подарок.

Однако то, что он увидел, не оправдало его ожиданий. На какое-то мгновение — в течение которого у него перехватило дух — сияние жемчужин действительно привлекло взгляд девушки, но она тут же перевела его на пирата, и теперь в ее глазах ощущался странный холод — свидетельство того, что она устояла-таки перед чарующим блеском сокровища.

— Думаю, мужу не понравится, если я приму от вас этот подарок.

— К дьяволу твоего мужа! Вот они, жемчужины! Прекрасные жемчужины! Они словно созданы для тебя! Только для тебя, черт возьми! Они такие же ослепительно красивые, как и ты, моя маленькая ненаглядная жемчужинка!

Сделав над собой неимоверное усилие, мисс Присцилла проговорила ледяным, бесстрастным голосом:

— Я передам мужу ваши слова.

— Чего? — пролепетал он и разинул рот.

Силясь скрыть досаду, он громко расхохотался и с нарочитой грубостью сказал:

— Неужели ты ни на минуту не можешь забыть про своего растреклятого муженька?

Девушке потребовалось все ее хладнокровие, чтобы не ответить пирату в том же тоне. Ей вдруг снова сделалось страшно, однако она не потеряла головы. Нужно во что бы то ни стало найти подход к этому злодею, чтобы не дать ему вконец распоясаться. Надо показать, что она нисколько его не боится. По ее телу пробежала дрожь, и, чтобы не выдать своего волнения, она села.

— Вы когда-нибудь были женаты, капитан Лич? — многозначительно спросила она.

Пират воспринял слова девушки как удобную возможность для открытого перехода в наступление.

— Нет. Не всем же так везет, как Чарли Великолепному, ведь он у нас счастливчик… Попади мне в руки такая красавица, как ты, наверно, черт возьми, я вел бы себя так же, как он.

— Я передам мужу ваши слова. Он будет весьма польщен.

Лицо буканьера помрачнело. Его начали раздражать ее бесконечные упоминания о муже.

— А вы с ним два сапога пара, уж вас-то на мякине не проведешь, ни тебя, ни его, — проворчал он.

Капитан принял предложенную ему игру и, изобразив на лице благодушие, попытался скрыть растущий гнев под маской веселости.

— Но ты еще та куколка. Да, черт возьми, не то что другие! Люблю бойких девчонок, особенно тех, что умеют за себя постоять. Меня с души воротит от всех этих недотрог, которые чуть что — сразу в обморок. Что ж плохого в том, что ты приглянулась мне? — воскликнул он и бросился к ее ногам. — Неужели тебе не нравится послушать то, что про тебя думает мужчина?

Не растерявшись, мисс Присцилла смело ответила:

— Все зависит от того, что именно он думает.

— А ты будто сама не знаешь! — бросил он и, оперевшись локтем на стол, недобро заглянул ей в лицо. — Хочешь — скажу? Ну, хочешь?

— Я не любопытна, капитан Лич.

Но пират знай твердил свое:

— Я думаю только о тебе, о тебе одной. С того самого дня, когда увидал тебя впервые, когда мы захватили «Кентавр».

Его цепкие, пылающие дьявольским огнем глаза заметили, как затрепетала грудь девушки. Наконец-то он лег на верный курс, который приведет его в заветную гавань! Он с удовольствием отметил, что оказался прав, выбрав именно эту тактику. Конечно, ему впервые пришлось иметь дело с такой девушкой, как мисс Присцилла, однако чутье и тут его не подвело.

— Для тебя, моя ненаглядная, я готов на все. Проси все, что хочешь.

— В самом деле?

— Проси! Испытай же меня.

— Отлично, сударь, в таком случае я прошу вас оставить меня в покое и забрать ваши жемчужины.

Лицо капитана мгновенно побагровело. Губы, обрамленные полоской черных усов, искривились в безобразной ухмылке, обнажив острые, точно клыки, зубы.

— Ах, вот, значит, как! И это все, о чем ты меня просишь? Тысяча чертей! Но это единственное, чего я не могу для тебя сделать. Понимаешь? А что до жемчужин, то мне бы очень хотелось их видеть на твоей белоснежной шейке; там они засверкают во всей своей красе, а может, и померкнут… У тебя чертовски белая кожа, ты вся прямо как лилия. И мне не терпится поскорее в этом убедиться!

Гордо вскинув голову и нахмурив брови, девушка строго спросила:

— Откуда вы знаете?

Предвкушая удовольствие от своего ответа, пират усмехнулся и сказал:

— Знаю — потому что видал своими глазами.

Не вставая с колен, он выпрямился и посмотрел девушке в глаза, и она заметила, что лицо его вдруг побледнело как полотно, глаза засверкали как у лихорадочного, а рот осклабился в усмешке, от которой пробирала дрожь.

— Не бойся. Я наблюдал вчера, как ты купалась — там, в лагуне… В жизни не видал ничего красивее! Теперь тебе понятно, моя красавица, что жемчужины я принес для того, чтоб сделать тебя еще краше?

Постепенно на шее и лице девушки выступила краска. Она хотела было встать. Но цепкие руки буканьера сжали ей колени, не дав пошевельнуться.

Только теперь, после того как буканьер имел наглость вцепиться в нее и когда его лицо приблизилось к ее груди, она поняла весь ужас своего положения, так как надеяться ей было не на кого: де Берни, майор и Пьер куда-то ушли и должны были вернуться не раньше чем через час.

Мисс Присцилла попыталась одолеть сковавший ее ужас и овладеть собой, чтобы дать пирату должный отпор. Сделав над собой усилие, она заговорила решительно и строго:

— Капитан Лич, оставьте меня! Оставьте!

Но страх лишил ее последнего благоразумия.

— Оставь меня, мерзкая тварь! — не выдержав, крикнула она.

Мисс Присцилла попробовала вырваться из его рук, опрокинуть стул назад и таким образом встать. Но ее полные отвращения слова еще пуще разъярили капитана. Он проклинал себя за то, что зря потратил время на болтовню с этой кривлякой. Нужно было сразу взять ее, без всякого сюсюканья и выкрутасов.

— Ах, вот оно что! Значит, я тварь? Ну-ну, девочка моя, полегче меняй галс, будешь называть меня так, когда я и впрямь перейду от слов к делу. Я обламывал еще и не таких задавак, и все они живо становились шелковыми! Может, и тебе стоит попробовать? А не перестанешь кочевряжиться, тебе же хуже!

Он все так же стоял перед нею на коленях, пряжка его портупеи больно давила ей на ноги, его правая рука сжимала ее мертвой хваткой. А левой рукой он схватил и стал мять кружевные оборки ее шелкового корсажа.

Вслед за тем, дико оскалившись, он разорвал корсаж.

— Вот они, жемчужины! Настоящие! — злорадно вскричал он.

Звериный возглас пирата заглушил крик ужаса, вырвавшийся из груди девушки.

— Побереги силенки, девочка! Кричи не кричи, все одно не поможет. Зато если будешь поласковей, может, оно станет лучше!

С пеной у рта, изрыгая глухие проклятия, он неумолимо тянул ее к себе. Бледное лицо мисс Присциллы исказила гримаса ужаса.

— Господи! Боже! — воскликнула она.

Еще ни одна мольба не произносилась с такой страстью. Еще ни одна мольба не была услышана так скоро… Широко раскрытые от испуга глаза девушки вдруг увидели высокую фигуру де Берни.

Провидению было угодно, чтобы в это утро, перед тем как отправиться фехтовать с майором на пустынный берег, французу пришла в голову мысль заглянуть в лагерь к буканьерам и переговорить с теми из них, кто занимался ремонтом корабля. Издалека он заметил красный силуэт Тома Лича: капитан торопливым шагом направился к хижине мисс Присциллы и затем вошел туда.

Ничего не подозревая о его истинных намерениях, де Берни все же решил, что лучше бы проверить, отчего это вдруг он так торопился. И, ловя на себе взгляды буканьеров, он медленно двинулся к своему лагерю.

Майор, который ничего не заметил, стал приставать к нему с расспросами, с какой стати ему вздумалось вернуться. На полпути к лагерю де Берни резко ускорил шаг, оставив майора позади, а тот и не думал никуда спешить, тем более по такой-то жаре.

Де Берни, устремившийся семимильными шагами прямо к хижине, поспел как раз вовремя, убедившись в этом уже на пороге.

Капитану Личу не было никакого дела до того, что творилось рядом, и он не заметил, как в дверном проеме возникла грозная тень француза; от внезапного удара в плечо он так и подскочил на месте.

— Вы, кажется, творите молитвы, капитан? К сожалению, я должен прервать ваше занятие. Неужто миссис де Берни стала для вас объектом поклонения?

С быстротой кошки Том Лич вскочил на ноги, его рука непроизвольно потянулась к портупее.

Де Берни отступил в сторону, как бы освобождая ему проход. По его бледному лицу мелькнула улыбка, но выражение глаз делало ее зловещей.

— Хотите воздавать мольбы миссис де Берни — что ж, ради бога. Но издалека. Только, пожалуйста, издалека. Боготворите ее, но лишь так, как если б вы боготворили Пресвятую Деву. Так будет лучше и для вас, и для всех остальных.

И он указал ему на порог, где возник майор.

Повернувшись спиной к Присцилле, Лич, прерывисто дыша, сжался в комок, словно готовясь к прыжку. Еле ворочая языком, задыхаясь от злобы, он проговорил:

— Черт бы тебя побрал, павлин несчастный! Знаешь ли ты, что ожидает того, кто смеет перечить капитану Личу?

— Ты бы лучше спросил, что ожидает того, кто посмеет досаждать миссис де Берни…

И он снова указал ему на дверь.

— Клянусь дьяволом! Мне нравится твоя дерзость! Но советую быть поосторожней. Ты понял? — Он сделал один-два шага к выходу, где, широко раскрыв глаза, стоял майор, но видел он лишь одного де Берни. — Ты лихой малый, в этом тебе не откажешь. Но я и не таких стирал в порошок, так-то вот, Чарли.

— Поживем — увидим, а сейчас убирайся-ка ты поскорей, пока у меня не лопнуло терпение. Ты ведь знаешь — оно не вечно.

— Ах, вот оно что! Стало быть, ты мне угрожаешь!

Выходя из хижины, он наскочил на майора и резко отпихнул его в сторону, довольствуясь тем, что хоть на нем мог сорвать душившую его ярость. Не успел он сделать и шести шагов, как де Берни снова окликнул его:

— Ты кое-что забыл…

Де Берни встал на пороге. Собрав перед тем рассыпавшийся по столу жемчуг, он швырнул его Личу.

Две-три жемчужины угодили прямо в капитана, остальные упали к его ногам; их было ровно дюжина, прелестных жемчужин, про которые пират в порыве гнева совершенно позабыл, хотя он не согласился бы их отдать и за тысячу дублонов.

Какое-то мгновение он стоял как столб, задыхаясь от злости, потом опустился на четвереньки и, не обращая внимания на комизм и нелепость своего положения, принялся собирать их, хрипя и сопя, как дикая кошка.

Глава 16

ЯБЛОКО РАЗДОРА
В то время как изгнанный с позором Том Лич ползал на четвереньках в двенадцати метрах от хижины, де Берни повернулся к мисс Присцилле, — невольно прикрывшись левой рукой, она принялась приводить в порядок свой корсаж.

Перед нею стоял уже совсем другой де Берни. Прежде он ощущал себя хозяином любого положения, и она привыкла считать его человеком непоколебимым. Теперь же он был чрезвычайно взволнован и бледен, и она поняла: чтобы сохранять хладнокровие в присутствии Тома Лича, ему потребовались воистину сверхчеловеческие усилия.

Француз приблизился к девушке. Она почувствовала, как дрожит его рука, которую он положил на ее руку, и голос, когда он произнес ее имя. С протяжным прерывистым вздохом она потянулась к нему из последних сил, которые после всего, что ей только что довелось пережить, готовы были оставить ее.

— Надеюсь, этот подлый злодей не очень вас напугал.

Она вздрогнула и проговорила:

— Слава богу! Да, слава богу, что вы пришли!

Ее слова, исполненные страсти и благодарности, видимо, разбудили утихший было гнев де Берни.

— Пусть этот пес тоже возблагодарит небо, потому что, если б я опоздал, мне наверняка пришлось бы прикончить его.

Мисс Присцилла стиснула его руку и, приблизившись лицом к его лицу, тревожно взглянула ему прямо в глаза:

— Вы больше не допустите этого? Вы же сделаете так, чтобы это больше не повторилось?

Бледные губы француза искривились в горькой улыбке.

— Я не смею, — признался он. — Еще ни разу в жизни мне не требовалось столько выдержки, сколько сейчас, ибо не могу я сделать того, что навлечет на всех нас погибель. О силы небесные! Как это было ужасно!

В возгласе, что вырвался из глубины отважного сердца де Берни, казалось, переплелись самые разные чувства: гнев и боль, нежность и самоотречение и какой-то надрыв. Девушка поняла их, и этот возглас привел ее в себя. Крепко прижавшись к нему, она ласково проговорила:

— Обещайте никогда не оставлять меня одну, пока мы пробудем здесь.

— Разумеется! — с волнением ответил он. — Неужели вы думаете, я позволю себе еще раз оставить вас одну, когда вам угрожает такая опасность?

Он склонился к ее белокурой голове, лежавшей у него на груди, и благоговейно припал к ней губами; в эту минуту он едва ли сознавал, что делает, — слишком велики были его волнение и страх за ее участь.

В тот же миг майор, не перестававший удивляться случившемуся, счел уместным напомнить о себе, недовольный тем, что мисс Присцилла, всего лишь минуту назад вырванная из рук одного буканьера, тут же оказалась в объятиях другого.

— Честное слово!.. — в недоумении воскликнул он, решительно выступив вперед.

Его возмущенный голос вернул де Берни в действительность. Француз тотчас пришел в себя. Не шелохнувшись, все так же продолжая обнимать девушку, он скороговоркой процедил сквозь зубы:

— Хотите все испортить, болван вы эдакий? Разве непонятно — все должно выглядеть так, будто она моя жена. Этот мерзавец не сводит с нас глаз.

Вздохнув с облегчением, майор сказал:

— Прошу извинить меня, Берни. — Он в нерешительности топтался на месте. — Но я, как брат, естественно, тоже имею право быть здесь, чтобы ее успокоить. Я вовсе не собираюсь вас выдавать.

Однако мисс Присцилле показалось, что комедия слишком затянулась. Она тоже вернулась в действительность и, освободившись из объятий де Берни, в изнеможении опустилась на стул.

— Не могли бы вы ненадолго оставить меня? — попросила она мужчин.

Сообразив, в чем дело, они оба вышли из хижины и принялись прохаживаться взад и вперед неподалеку; майор только и знал, что всю дорогу поносил Тома Лича и всех буканьеров на чем свет стоит… В общем, то был камушек и в огород де Берни; впрочем, француз, занятый своими мыслями, поначалу пропускал ругательства майора мимо ушей. Но потом он насторожился.

— В последнее время, сударь, — говорил майор, — я выказывал вам всяческое доверие. Однако теперь я предупреждаю, что перестану верить вам, если вы не поставите этого головореза на место.

— В таком случае, сударь, я вряд ли стану вас уважать, — возразил ему француз и неожиданно оставил его.

Застыв в недоумении от его странного ответа и поведения, майор вдруг заметил, как из зарослей показался Пьер. К нему-то и поспешил де Берни. Ворча себе под нос, майор пошел следом за ним.

Он расслышал, как Пьер чуть слышно сказал хозяину что-то по-французски; не проронив ни слова, тот остановился и, слегка пожав плечами, принялся задумчиво теребить нижнюю губу большим и указательным пальцами. Потом, обращаясь то ли к Пьеру, то ли к самому себе, он произнес — майору оказалось достаточно его скудных познаний во французском, чтобы понять то, что он сказал:

— И все же необходимо что-то предпринять.

Засим де Берни неторопливым шагом направился к хижине. Потом, словно приняв какое-то неожиданное решение, он вдруг развернулся и решительно двинулся вдоль берега к лагерю буканьеров.

На подходе к лагерю двое пиратов, коптивших на костре черепашье мясо, оторвались от своего занятия и дружески поприветствовали его.

Но на сей раз де Берни прошел мимо, как будто не заметив их.

В капитанской хижине главари буканьеров уже уселись за обеденный стол, когда на пороге вдруг возник де Берни, — вид у него был серьезный и угрожающий.

Том Лич, который, похоже, успел прийти в себя после утренней стычки, взглянул на него украдкой, напуганный его столь неожиданным появлением. Однако страх недолго владел пиратом. И, приняв обычный наглый вид, он приготовился отразить атаку, тем более что он был к ней готов.

Де Берни сел с краю стола и посмотрел на капитана, восседавшего на другом его конце. По правую руку от француза сидели Бандри с Холлиуэлом, а по левую — Эллис с Уоганом.

Все четверо оторвали глаза от своих тарелок и разинув рты глядели на нежданного гостя, сраженные его суровым видом и голосом.

Ничтоже сумняшеся де Берни приступил прямо к делу.

— Ты, конечно, догадываешься, капитан, зачем я здесь, — резко заговорил он. — Должен предупредить тебя: если хочешь узнать дорогу к золоту — чтоб духу твоего больше не было в моем лагере.

— Клянусь преисподней!.. — начал Лич, вставая со стула.

— Минуточку! — гневно прервал его де Берни, и от его голоса и вида капитан, прикусив язык, сел на место.

И, обращаясь к офицерам Лича, он продолжил:

— Если хотите узнать дорогу к золоту, запомните то, что я сейчас скажу. Если Том Лич еще хоть раз приблизится к моему лагерю больше чем на двадцать метров, пеняйте на него. Я вас не знаю, и вы ни дублона не получите из испанских сокровищ. Если же вы хотите, чтоб я выполнил условия сделки, позаботьтесь, чтобы Лич был поучтивее с моей супругой.

Встретившись с дерзким, вызывающим взглядом француза, темные глазки капитана запылали злобным огнем.

Надменные слова де Берни привели подручных Лича в раздражение, и они зароптали. Но лишь один из них взял на себя смелость громко сказать свое слово — бесстрастный, мертвенно-бледный Бандри. Повернувшись спиной к де Берни, он обратился прямо к капитану:

— Выходит, ты наплевал на наше предупреждение, капитан? — невозмутимо, но грозно заговорил он.

Его вопрос многое прояснил де Берни… Все выжидательно посмотрели на капитана. Однако, ошарашенный суровым тоном Бандри, Лич на какое-то время лишился дара речи; ощутив внезапную поддержку со стороны, де Берни воспользовался возникшей паузой, с тем чтобы подлить масла в огонь:

— И еще, Том. Хорошенько подумай над моими словами и сделай выводы. Это дельце можно обстряпать и без тебя: в отличие от меня, лично от тебя пользы ни на грош.

Не сказав больше ни слова, он развернулся и ушел — так же неожиданно, как появился. С искаженным от злобы лицом, готовый вот-вот разразиться проклятиями, Лич встал; Уоган собрался было его поддержать, но презрительный голос Бандри остановил обоих.

— Надеюсь, тебе ясно, золото нас волнует больше, чем вы! — не сдержавшись, проорал Бандри и, ударив кулаком по столу, вскочил на ноги.

Наступила тишина. Ее нарушил притворно-слащавый, таящий недоброе голос капитана:

— Так-так, Бандри!.. Значит, золото тебя волнует больше, чем я?

И, не сводя глаз с безжизненного лица Бандри, он потянулся рукояткой к портупее.

Де Берни, похоже, ловко подбросил им яблоко раздора, потому как главари буканьеров уже были готовы вцепиться друг другу в глотки и пролить кровь. Но тут, как нельзя кстати, в перебранку вмешался Холлиуэл. Он поднялся и, наклонив грузное тело вперед, встал между капитаном и Бандри.

— Во имя неба, Том, успокойся. Неужели ты хочешь испортить все дело? Подожди, когда дублоны будут наши, а там делай со своей смазливой куколкой что хочешь.

— Ладно, ладно, — проворчал он. — Видать, я и впрямь был ослом. Ты прав, Холлиуэл. Зато ты, Бандри, просто взял и плюнул мне в душу… — В его голосе послышались рыдания. — Надо ж сказать такое — золото его волнует больше, чем я!

— Ты и правда маху дал, Бандри, — проговорил Уоган. — Да-да, разрази меня гром, хватил лишку!

— И я вправе требовать удовлетворения, — сказал Лич, не отрывая взгляда от мертвенно-бледного лица штурмана.

— Но ведь ты сам признался, что вел себя как осел, — произнес тот. — Давай оставим этот разговор.

В желании Бандри уйти от разговора Лич узрел страх.

— Ты поспешил с выводами, Бандри. Думаешь, я все так и оставлю? Видишь ли, этот змееныш-французишка привык делать из мухи слона. Или ты считаешь, я должен подставить ему другую щеку и ползать у него в ногах, поджав хвост, как поганый пес, всякий раз, когда он начинает хорохориться под предлогом того, что знает тайну каравана?

Если Чарли будет паинькой, — продолжал далее Лич, — я и пальцем его не трону. А нет — плевать я хотел на его караван. Но ежели ты ждешь от меня чего-то другого, Бандри, или хочешь, чтоб я плясал под его дуду, что ж, скажи, а мы тебя послушаем.

— Вот это дело, — вставил Уоган.

Эллис и Холлиуэл не проронили ни звука, но своим видом они давали понять, что не намерены ввязываться в дело, которое Лич повернул как личную ссору. Если б они держались все заодно, капитану пришлось бы туго. Но из-за взаимной подозрительности тонкая нить, которая еще недавно связывала их вместе, оборвалась.

Бандри понимал: если его стычка с неумолимым капитаном обретет личностный характер, для него это будет равносильно самоубийству. И он решил оставить позицию, которую так рьяно защищал.

— Никто не может требовать от тебя большего, капитан, — сказал он. — Но не забудь, нам бы очень хотелось, чтоб ты все же сдержал свое слово.

— Не беспокойся, сдержу, — ответил Том Лич.

После того как меж ними воцарились мир и согласие, буканьеры снова уселись за стол и продолжили прерванный обед.

Глава 17

ИСКУШЕНИЕ
Этой ночью де Берни тщетно ждал, что мисс Присцилла выйдет поговорить с ним. После событий минувшего дня он чувствовал необходимость объясниться с нею. Но девушка, очевидно, не имела такого желания, потому как минуты шли за минутами, а портьера все не приподнималась.

Де Берни понял, что это не случайно, и с тяжелым сердцем стал теряться в догадках. Быть может, он ее чем-то оскорбил? Быть может, заключив ее в свои объятия, он переступил рамки дозволенного? Но это же было необходимо, ведь они играли роль мужа и жены!

И если ее отсутствие объяснялось только этим, значит им тем более нужно было обо всем переговорить. В конце концов француз не выдержал и осторожно позвал девушку. Ему пришлось сделать это трижды, прежде чем портьера наконец приподнялась.

— Вы меня звали? — спросила девушка. — Что-нибудь случилось?

Поднявшись на ноги, он длинной рукой отбросил назад плащ и встал перед нею.

— Разрешите и мне задать вам этот же вопрос. Если вы не возражаете, давайте присядем и поговорим! Перемена в вашем поведении привела меня к мысли, что…

— Вам угодно мне кое-что сообщить?

И она услышала, как де Берни глухо и довольно странно усмехнулся.

— К сожалению, таков уж, видно, мой удел! Но на сей раз я сообщу вам нечто более важное, чем обычно.

Мисс Присцилла присела на подушку де Берни, которую он предложил ей, как всегда. А сам сел рядом.

— Скажите честно, если б я вас не позвал, вы бы сами не пришли? Вы, наверно, сердитесь на меня?

— Сержусь? С чего вы взяли? — сказала она.

Но в голосе девушки прозвучали холодные настороженные нотки.

— Быть может, причина тому — недопонимание? А может, вам показалось, что я вел себя слишком дерзко… тогда как…

— Полноте, — прервала его она. — Недопонимание здесь ни при чем. Я слышала, что вы сказали майору Сэндзу. Вы играете роль — специально для Лича. Я вас хорошо поняла.

Голос девушки звучал все так же холодно и высокомерно.

— Вы простите меня? — спросил де Берни, сбитый с толку.

— Ну конечно. Вы блестяще справились с вашей ролью, господин де Берни.

— Как?

— Так хорошо, что на какой-то миг я даже поверила вам. Я действительно на секунду поверила в то, что ваши печаль и внимание совершенно искренни.

— Уверяю вас, это правда, — возразил он.

— Но… не настолько, чтобы я имела глупость поверить вам до конца.

— О боже! — воскликнул француз. — Неужто вы хотите сказать?..

Он вовремя сдержался и не произнес слов, которые готовы были сорваться с его уст: «Неужто вы хотите сказать, что я расстроил вас только потому, что моя нежность показалась вам притворством?»

— Вы собирались что-то добавить? — спросила девушка.

— Да, но об этом лучше промолчать.

— Но если вы скажете, — настаивала она уже более мягко, — быть может, тогда нам удастся понять правду и друг друга?

— Бывает правда, которую лучше не знать, — она как плод с древа познания добра и зла.

— Но ведь мы с вами не в раю, господин де Берни.

— Как раз в этом-то я и не уверен. Еще никогда прежде не был я так близок к вратам рая, как в последние дни.

Наступила тишина, она длилась так долго, что де Берни стал опасаться, уж не оскорбил ли он девушку всерьез. Но, глядя на белый прибрежный песок, сверкающие воды лагуны и на черный силуэт «Кентавра», она как бы невзначай спросила:

— Господин де Берни, в вашем раю тоже принято играть роли?

На сей раз он понял, как никогда, что имела в виду девушка. Ей хотелось получить от него откровенное признание — вряд ли подобное желание можно было выразить более понятными словами. Наконец, проведя рукой по влажному лбу, он неторопливо и тихо ответил:

— Поймите, Присцилла, я могу быть спасен лишь в том случае, если сумею ограничивать свои желания.

— Значит, вы думаете только о себе?

— Быть может, как раз только в этом я и не ощущаю себя эгоистом.

Между ними снова воцарилась тишина — безнадежная для нее и мучительная для него. Затем, следуя чисто женской логике, мисс Присцилла вернулась к тому, с чего начала:

— Значит, сегодня вы не играли? Да?

Голос девушки звучал ласково.

— Но разве могло быть иначе? Я — это я, а вы — это вы. Единственный мост, которым судьба может нас соединить, — притворство.

— Судьба — может быть. Но вы… вы же не строите мостов?

Де Берни ответил строго:

— Вряд ли найдется такой мост, который выдержит мою поступь. Слишком тяжкий груз ношу я на себе.

— Но разве вы не можете избавиться от него хотя бы частично?

— А разве человек может избавиться от своего прошлого? От своей натуры? Все это теперь давит на мои плечи непосильным бременем.

Девушка медленно покачала головой и прильнула ближе к нему.

— Ваша натура не такая уж и обременительная. Я успела ее изучить. А прошлое… Что такое прошлое?

— Настоящее наследие, то, что мы имеем в настоящем. Оно — частица нас самих.

Мисс Присцилла вздохнула:

— Какой же вы упрямый! А вам не кажется, что ваша смиренность не что иное, как разновидность гордости?

— Гордости? — как бы возражая ей, переспросил де Берни и, помолчав немного, наконец сказал: — Быть может, вы и правы… Я оттого горд и упрям, что хочу сохранить в себе хоть немного чести, чтобы быть достойным той призрачной надежды, которую вы на меня возлагаете.

— А что, если надежда эта не призрачна? — мягко спросила она.

— Она должна быть таковой, — решительно ответил француз и слегка отстранился от нее, чтобы избежать соприкосновения с ее нежной, теплой рукой. — Позже, дней через несколько, когда вы снова окажетесь в своем кругу и ваша жизнь потечет по привычному руслу, это приключение покажется вам неправдоподобным кошмаром и пробуждение от него будет для вас сладостным и приятным. Вам придется забыть все, что с вами было, чтобы ничто не могло нарушить безмятежность вашего пробуждения.

— Шарль! — вдруг произнесла мисс Присцилла и положила свою руку на руку француза.

Его пальцы сомкнулись, и он крепко пожал ее маленькую ручку. Потом, не отпуская ее, он встал и поднял девушку.

— Я буду помнить вас, Присцилла, я никогда не забуду вас и уверяю, это воспоминание всегда будет облегчать мне душу. Все, что вы дали мне, я сохраню как бесценное сокровище до конца моих дней. Но не давайте мне больше ничего, не надо!

— А что, если я очень хочу дать вам нечто большее? — спросила она, с трудом владея голосом.

Его строгий ответ последовал тотчас же:

— Моя гордость не выдержит столько даров. Вы — это вы, а я — это я. Подумайте над тем, что это означает: кто такая вы и кто я. Доброй ночи, дорогая Присцилла.

Он поднес руку девушки к губам и поцеловал. Потом, приподняв край портьеры, сказал:

— Завтра все это покажется вам добрым сном, который мы видели вдвоем: я — под звездным небом, а вы — на вашем ложе в скромном доме, куда я вынужден вас проводить.

Она еще долго стояла рядом с де Берни, затем кивнула и, не сказав ни слова, вошла в хижину.

На другое утро, поскольку Пьер, как всегда, отсутствовал, де Берни взялся помочь мисс Присцилле приготовить завтрак; он вел себя сдержанно — как бы в подтверждение того, что их ночной разговор и вправду был всего лишь сон. Зато девушка, несмотря на бледный, усталый вид, старалась держаться, по обыкновению, весело и непринужденно. Она опять принялась сетовать на отсутствие Пьера, а де Берни, как обычно, пытался уйти от расспросов.

Завтрак закончился, но ни о каком фехтовании в тот день не могло быть и речи. После давешних событий де Берни и майор договорились впредь покидать лагерь только поодиночке.

Де Берни отправился на северную оконечность острова посмотреть, как движутся ремонтные работы. Буканьеры заканчивали смолить корпус. И на следующий день, по их словам, они должны были приступить к смазыванию киля, после чего корабль будет готов к спуску на воду.

Де Берни шутил и подбадривал пиратов, напоминая им о золотом дожде, который вскоре посыпется на их головы. Он все еще разговаривал с ними, когда откуда ни возьмись появился Лич.

Капитан был явно не в духе и принялся поносить своих людей. Ремонт и без того, мол, затянулся, а они стоят тут и развесив уши слушают какие-то дурацкие байки. И, бросив на де Берни недобрый взгляд, он попросил его, вместо того чтобы отвлекать матросов от работы, заняться другим делом.

Не удостоив его ответом, де Берни пожал плечами и удалился. Однако безмолвный жест француза не удовлетворил капитана, и он бросился за ним вдогонку.

— Это ты сам себе пожимаешь плечами, Чарли? — спросил он громко, чтобы его слышали матросы.

Француз ответил ему на ходу:

— А тебе хотелось от меня что-то услышать?

— Запомни, здесь я командую, и ты должен отвечать, когда с тобой разговаривают.

— Я подчинился твоему желанию. Тебе этого недостаточно?

И, гордо вскинув голову, он остановился перед капитаном. Пираты их уже не слышали, зато хорошо видели. Буканьеры, всегда охочие до потасовок, угадав по голосу Лича, что вот-вот вспыхнет ссора, тут же насторожились, совершенно забыв про работу.

Лич буравил де Берни откровенно неприязненным взглядом.

— Я никому не позволю пожимать плечами, когда отдаю команды, — резко бросил он. — Особенно тебе, паршивый французишка!

Де Берни тоже смерил его взглядом с головы до ног. Он заметил, что Лич был при шпаге; впрочем, сам он также был вооружен.

— Понятно, — проговорил он. — Ты ищешь ссоры со мной, но боишься, как бы твои люди после не потребовали от тебя отчета. Ты думаешь разозлить меня, чтоб я ударил тебя прямо здесь, при Уогане? И тогда все будут за тебя горой, не так ли? Или я ошибаюсь, Том?

По искаженному злобой лицу капитана он понял, что угадал его намерения.

— Ты мерзкий хвастун и петушишься только на расстоянии, — нагло ответил Лич.

Де Берни громко рассмеялся.

— Может, ты и прав, — дерзко сказал он и прибавил: — Довлеет дневи злоба его, Том. Ты, верно, жаждешь моей крови, но еще не пришел час, когда ты сможешь упиться ею вдосталь. Однако тебе это выйдет боком. Разве они тебя не предупреждали — Бандри и другие?

— Проклятый трус! — крикнул Лич и презрительно сплюнул.

И, развернувшись, он направился к Уогану. Тем не менее при малейшем звуке капитан был готов тут же вернуться, так как рассчитывал, что де Берни, выведенный из себя и забыв предосторожность, не стерпит такого оскорбления.

Но де Берни обманул надежды Лича. Прищурив глаза, он с улыбкой посмотрел вслед удаляющемуся капитану, после чего двинулся к своему лагерю.

Уоган встретил Лича со сжатыми кулаками и укором в глазах.

— Да, дружище капитан! Я уж было, черт возьми, решил, что ты совсем потерял голову!

— Займись-ка лучше своим делом, дорогой мой, и предоставь мне самому решать мои дела.

— Ну да! Это дело касается всех нас.

— Вот именно, и я этого не забуду, когда насажу его на шпагу, как на вертел.

— Но если ты убьешь его — Чарли, тогда…

Презрительно усмехнувшись, Лич его прервал:

— Убью — его? Слишком плохо ты меня знаешь! Я вовсе не собираюсь его убивать. — И, понизив голос, он заговорил странно и многозначительно: — При первом же удобном случае я покажу ему, да и всем вам, что можно сделать, если хорошо владеешь шпагой… Я, черт возьми, так подрежу гребешок нашему петуху, что он навсегда запомнит, как хорохориться передо мной!

В голосе капитана звучала холодная уверенность — ведь в былые времена он и в самом деле слыл непобедимым. И Уоган ничуть не сомневался в ловкости Лича. Однако это его нисколько не успокаивало.

— Да защитит нас Господь, — проговорил он. — А караван?

— Стало быть, ты сомневаешься во мне? — спросил Лич, медленно прищурив один глаз, и продолжил: — Неужто ты думаешь, что, покалечив его, я не сумею вырвать у него тайну? Возможно, этого ему будет мало, как, впрочем, и фитиля между пальчиками ног… Но ведь в наших руках его кривляка-женушка, и мы найдем способ позабавиться с ней — прямо у него на глазах. Уж тогда-то он развяжет свой поганый язык… Или ты думаешь, за долгие скитания по морям я не научился развязывать языки упрямым ослам?

Глаза ирландца округлились.

— Клянусь Небом и всеми святыми, Том, ты сущий дьявол! — произнес он в восхищении.

И, взявшись под руку, они вернулись в свой лагерь.

В это же самое время де Берни, приближаясь к хижине мисс Присциллы, столкнулся с Пьером.

Покачав головой, метис удрученно сказал:

— Пока ничего!

Де Берни широко раскрыл глаза и нахмурил брови.

— Так-так! Это уже серьезно! — проговорил он.

Глава 18

ПОЕДИНОК
На другое утро де Берни, взволнованный, с землистым, осунувшимся, как никогда, лицом, сидел в одиночестве на пригорке неподалеку от хижины, устремив неподвижный взгляд на «Кентавра», застывшего с голыми реями посреди сверкающей на солнце лагуны.

На рассвете поднялся свежий бриз. Под его мягким дуновением за спиной де Берни шелестели кроны пальм. С берега доносились голоса пиратов, они уже приступили к смазке корпуса «Черного лебедя» — скоро корабль будет готов к спуску на воду. И не позже чем через три дня они покинут Мальдиту. Это сейчас и беспокоило де Берни больше всего; именно это лишило его прежней непоколебимой уверенности. Пьер, как всегда, отсутствовал. Появился он только в девять. Де Берни тотчас встал. В тревоге он стиснул руку метиса и пристально взглянул ему в глаза.

Пьер был сильно возбужден; улыбнувшись, он радостно кивнул.

— Наконец-то! — произнес он. — Они уже близко!

— Это точно? — спросил де Берни, опасаясь, что ожидания его могут не оправдаться.

Достав из-за пазухи подзорную трубу, Пьер протянул ее де Берни.

Вслед за тем они скрылись в лесной чаще, двинувшись по тропинке, которую Пьер однажды показал мисс Присцилле.

Меньше чем за полчаса они добрались до западной оконечности острова, и, подойдя к самой кромке прибоя, де Берни стал вглядываться в морскую даль — в направлении, которое ему пальцем указал метис.

Милях в пяти от острова курсом ост шли три больших красных корабля; под порывами крепкого ветра они сильно кренились на один борт — так, что даже были видны их белые днища.

Вскинув подзорную трубу, де Берни пристально рассматривал их в течение нескольких секунд. И хотя ни на одном из них не было флага, де Берни знал, что это за корабли.

Когда де Берни на мгновение опускал трубу, его узкое лицо осенялось недоброй улыбкой. Понаблюдав еще какое-то время за кораблями, он наконец оживился и с решительным видом повернулся к Пьеру.

— Через час они будут на траверзе острова, — заметил он. — Нельзя терять ни минуты.

В лагерь они вернулись так же внезапно, как и ушли. Их отсутствие длилось не больше часа. Остановившись возле хижины, де Берни отдал подзорную трубу Пьеру, и тот унес ее к себе в палатку. Затем француз вошел в хижину; майор уже был там, — борясь с дремотой, он сквозь прищуренные веки наблюдал за мисс Присциллой, которая занималась шитьем. Чувствуя на себе их озабоченный взгляд, он подошел к стене и снял шпагу с портупеей.

— Что вы делаете? — спросила его девушка.

— Судя по тому, откуда повеял ветерок, надо быть ко всему готовым… — сказал француз и, надев через голову инкрустированную серебром портупею, закрепил ее на плече. — Так-то будет лучше, это внушает уважение и побуждает к учтивости.

Удовлетворенные его объяснением, чему во многом способствовали улыбка и непринужденный тон де Берни, они спокойно проводили его взглядом.

Выйдя из хижины, де Берни остановился. Он сознавал всю серьезность принятого им решения, и ему захотелось сказать последнее слово мисс Присцилле и отдать кое-какие распоряжения майору на тот случай, если с ним случится беда. Но после короткого раздумья он направился к палатке метиса.

— Пьер, если со мной случится что-то серьезное, позаботься о мисс Присцилле.

В темных бархатистых глазах метиса мелькнула тревога.

— Господин, вырешили драться! А может, лучше обождать? Разве нельзя придумать что-нибудь другое?

— Это самое верное решение. К тому же я просто обязан так поступить.

— Верное? — переспросил Пьер. — Очень жалко, но для вас оно не такое уж верное!

— Да нет, черт возьми! Вернее и быть не может!

Пьер схватил руку хозяина и поднес ее к губам.

— Храни вас Бог, господин, — произнес он и поклонился.

Де Берни погладил его по голове.

— Не робей, мой мальчик! — сказал он и твердым шагом ушел прочь.

Поискав Тома Лича, он в конце концов нашел его вместе с Уоганом в полусотне метров от буканьерского лагеря.

Де Берни дружески, и даже залихватски, поприветствовал их. Однако доброжелательства в глазах Тома Лича он не заметил.

— Что тебе здесь нужно? — настороженно прогнусавил капитан.

— Что мне нужно? — переспросил его де Берни, притворившись удивленным, хотя на самом деле он был очень доволен тем, что его появление разозлило капитана, так как именно на это он и рассчитывал. — Что мне нужно?.. — снова спросил он и, подняв брови, изобразил на лице недоумение.

Его дерзкое поведение должно было только подлить масла в огонь. И Лич, готовый вспыхнуть как порох — только спичку поднеси, решил, что, если быть похитрее, ему наверняка удастся осуществить то, что сорвалось вчера.

— Да, что тебе нужно? Если ты опять пришел скандалить, лучше сразу убирайся.

«Лучшего и не придумаешь», — подумал де Берни и, приняв вызывающий вид, приблизился на шаг к Личу — под неусыпным оком Уогана.

— А ты не очень-то любезен, Том, — сказал он.

Лич не поверил своим ушам — ведь еще вчера француз вел себя как последний трус. Однако капитан остался верен избранной тактике.

— Любезен? А с чего мне с тобой любезничать? — возразил он и сплюнул, желая подчеркнуть свое презрение к нему.

— О, неужели не с чего? Честное слово, Том, ты ведешь себя на редкость вызывающе!

— Вызывающе! О-го-го! Месье считает, что я веду себя вызывающе! Ты, как и все твои бравые сородичи, привык прятаться за чужие спины: пускай, мол, другие грызутся, а сам — в кусты.

— И ты действительно в этом уверен?

— Не слепой — вижу.

Тут в разговор решил вмешаться Уоган:

— Ну чего вы, в самом-то деле! Лучше вспомните про караван и помиритесь, как старые добрые береговые братья, — ради общего-то дела!

— Я этого только и жду, Уоган, — сказал де Берни. — Это мое самое искреннее желание… Вчера своими словами Том оскорбил мою честь. И если сейчас он возьмет их обратно, я готов все забыть.

Зная взбалмошный характер Лича, он очень надеялся, что капитан первый бросит ему вызов. И его надежда оправдалась.

— Его честь! — насмешливо воскликнул Лич. — Твою честь! Тебе ли говорить о чести!

Он расхохотался и подмигнул Уогану, чтобы тот разделил с ним радостный смех, прозвучавший как оскорбление.

Но здоровяк-ирландец, как ни странно, был серьезен. В его глазах мелькнула тревога. Хотя лицо казалось по-прежнему гордым, как и голос де Берни, когда француз спросил:

— Не скажешь ли, капитан, что это тебя эдак рассмешило?

— Ты, черт бы тебя побрал! Ты со своей честью, трус вонючий!

Мгновение спустя Лич пошатнулся, получив увесистую пощечину, которой неожиданно наградил его француз. Понимая, что дело зашло слишком далеко и слов Лича оказалось больше чем достаточно, де Берни проделал все так быстро, что Уоган и глазом не успел моргнуть.

Едва устояв на ногах, растерянный и взбешенный, Лич отступил на пару шагов. Его лицо побелело как полотно, глаза полыхнули дьявольским огнем. Он принялся расстегивать камзол.

— Клянусь всемогущим Господом! Сейчас я выпущу из тебя кишки, мерзкая гадина, чтоб ты знал!..

— Стой, капитан! Пресвятая Дева! Стой же! — крикнул Уоган.

Лич тут же набросился на него:

— Ты что, думаешь, я собираюсь терпеть оплеухи от всяких проходимцев? Я успокоюсь только тогда, когда выпотрошу его, как вонючую курицу!

На губах у него выступила пена, глаза безумно сверкали.

В отчаянии Уоган стал ломать себе руки. Он попробовал удержать капитана, но тщетно: тот, разразившись проклятиями, грубо отпихнул его. Уоган растерянно смотрел на де Берни:

— Чарли! Послушай, Чарли! Зачем ты…

Но де Берни, следуя примеру Тома Лича, уже расстегивал свой фиолетовый камзол.

— Я не мог поступить иначе. Ты сам видел, Уоган. Или думаешь, я должен был и дальше терпеть оскорбления от этого сукиного сына?

Лич в изумлении замер на месте. Еще никто не осмеливался унизить его до такой степени… И этот французишка, который еще давеча сносил его оскорбления безропотно, как трусливый заяц, будет последним, от кого он слышит подобные дерзости!

Когда к нему вернулся дар речи, он принялся изрыгать угрозы и ругательства:

— Я изрублю тебя на куски, жалкий выродок! А твою паршивую шкуру разрежу на ремни!

Выхватив шпагу, он грозно взмахнул ею над головой, а ножны и ремень швырнул на землю.

— Защищайся! — проорал Лич и тут же ринулся вперед.

Его внезапный выпад чуть было не застиг де Берни врасплох. Однако француз успел отразить смертельный удар, хотя шпагу он извлек из ножен лишь наполовину и держал ее в левой руке. Вслед за тем, резко отскочив на безопасное расстояние, он далеко отбросил ножны и портупею и тотчас же приготовился к отражению следующей атаки.

Метрах в пятидесяти от них пираты, трудившиеся у «Черного лебедя», видели, как завязался поединок. Едва шпаги противников скрестились, они побросали инструменты где попало и гурьбой кинулись к месту сражения. К ним присоединились и те, кто отдыхал. Они смеялись и шумели, словно малые дети, которым наконец-то выпала возможность поглядеть в волшебный калейдоскоп. Ибо не было для них зрелища желаннее, чем то, что им предстояло увидеть. Напрочь забыв про испанское золото — хотя от исхода поединка зависело, получат они его или нет, — либо решив, что сейчас это не главное, они жаждали лишь одного — сиюминутного развлечения. Вместе с ними бежали и Холлиуэл с Эллисом; прекрасно понимая происходящее, они пытались остановить Бандри, который, вне себя от ярости, хотел во что бы то ни стало прекратить поединок. Главари заспорили, и время было упущено — ни о каком вмешательстве уже не могло быть и речи. Когда Бандри и два его товарища прибыли к месту поединка, буканьеры обступили его со всех сторон, образовав плотное кольцо, так что протиснуться сквозь него не было никакой возможности.

Пираты с диким восторгом наблюдали за ходом поединка. Они хохотали, хлопали в ладоши, балагурили, словно то была не смертельная схватка, а потешный бой.

Зрелище с лихвой оправдало их восторженные ожидания. Том Лич и правда мастерски владел шпагой. И свое мастерство он демонстрировал уже не раз. Его ловкость доставляла ему поистине дьявольское наслаждение, что в полной мере соответствовало его свирепой натуре. Ему нравилось кичиться своей силой и наблюдать смятение в глазах противника, предчувствующего скорое поражение и близкую смерть; однако Лич не любил убивать сразу: перед тем как нанести противнику смертельный удар, он забавлялся с ним, точно кошка с мышкой.

Чтобы достичь такого мастерства, Личу пришлось немало упражняться, и он оттачивал его при каждом удобном случае: плавая по всему белу свету, он шесть раз участвовал в поединках не на жизнь, а на смерть и все шесть раз вышел победителем.

Поэтому, став мастером шпаги и уверовав, что клинок в этой жизни решает все и только он ведет к заветной цели, Том Лич, презирая страх, бросался в бой, уже заранее чувствуя себя победителем. И вот наконец Тому Личу представился случай поквитаться с этим ненавистным, надменным французишкой, который то и дело попрекал, унижал и оскорблял его; к тому же у этого француза была раскрасавица-жена, которую Лич желал с поистине безумной страстью. Нет, он его не убьет, этого проклятого Чарли Великолепного! Он повергнет его, сделает жалким и беспомощным и после объявит их сделку недействительной. Ну а уж потом он найдет способ выбить из него тайну и заполучить его женушку.

Именно об этом думал Лич, когда ринулся в атаку, но, несмотря на уверенность в своих силах, он все же решил действовать осторожно и хитро. Он знал, что де Берни тоже слыл искусным фехтовальщиком. Однако это нисколько его не пугало, так как прежде ему случалось побеждать и не таких искусников, — именно в этих боях он снискал себе славу непобедимого.

Он передвигался с проворством кошки: отразив удар, чуть отклонялся в сторону — чисто итальянский прием; атаковал и отступал короткими прыжками — как бы проверяя противника на прочность.

Де Берни держался прямо и гордо, показывая превосходный французский стиль: предпочитал ближний бой и никогда не отступал, и по сравнению с ним Лич выглядел до нелепости смешным, что подтверждал дружный хохот следивших за ними буканьеров.

— Ну, капитан, будем сражаться или плясать фанданго?[1145]

Насмешливый тон, ловкость и непоколебимая стойкость француза, как бы играючи отражавшего удары Лича, в конце концов вывели капитана из себя, и он неистово кинулся в атаку. Но, встретив неожиданно резкий отпор, он тут же был вынужден отступить. Это не поколебало его уверенности в себе, однако напомнило, что перед ним действительно грозный противник, и он решил быть осмотрительнее.

Лич снова бросился в наступление, и вновь клинки противников с лязгом скрестились. Встав в линию, он нанес удар сверху, но де Берни мгновенно отвел его острием шпаги и нанес ответный удар. Лич парировал его левой рукой и тут же сделал выпад, целясь противнику в левое плечо, однако француз и на этот раз отразил его. После серии выпадов противники оказались лицом к лицу, заняв оборонительное положение. Они долго стояли так, друг против друга, пока Лич вдруг не отскочил назад. Де Берни устремился на него с быстротой молнии. Лич попытался отбиться, но опоздал: хотя он и отпарировал укол, нацеленный ему прямо в грудь, тем не менее острие шпаги француза полоснуло его по правой щеке.

Придя в бешенство от столь ловкого удара, чуть было не стоившего ему жизни, Лич, запыхавшийся, бледный как смерть, с окровавленной щекой, сжался в комок. Буканьеры громко кричали, и, чтобы не ударить перед ними в грязь лицом, он, собравшись с духом, быстро овладел собой. До сих пор он нападал, не щадя своих сил. Что ж, пускай теперь француз попрыгает. И, словно угадав его мысли, де Берни ринулся в атаку, его шпага засверкала как молния. Казалось, их у него уже не одна, а две, четыре, шесть… и все они были нацелены на Лича. Чтобы спасти свою шкуру, капитану пришлось отступить.

После серии из шести ударов де Берни приготовился нанести седьмой, но в последнее мгновение Том Лич отскочил назад, и он не достал его; с трудом переводя дух, капитан, потрясенный и униженный, как никогда прежде, понял наконец, что перед ним поистине достойный противник и одолеть его будет очень нелегко.

И тут в его душу закрался леденящий страх, предвестник близкого поражения и смерти, — тот самый ужас, который он привык внушать другим. Когда он это почувствовал, его землистое, залитое кровью и потом лицо вдруг сделалось совершенно белым. Де Берни угадал в его глазах смятение. Он опасался, как бы Лич в отчаянии не прибег к последней хитрости — не выбросил шпагу в надежде, что это вынудит его людей вмешаться. Де Берни решил не дать ему такой возможности и, снова бросившись в атаку, заставил Лича защищаться. Покуда же капитан безнадежно отступал, он отпускал в его адрес унизительные насмешки, чтобы, вконец рассвирепев, тот вновь ринулся в бой.

— Тебе еще не надоело пятиться как краб, пес паршивый? Или хочешь, чтоб я прогнал тебя так вокруг всего острова, — поди несладко придется по такому-то пеклу? Что за черт? Вот так ловкач! Да стой же ты, собака! Остановись! Покажи-ка, на что ты способен!

От подобных оскорблений Лич рассвирепел, забыв про страх. Он не только остановился, но тут же рванулся вперед, как пантера… Но его отчаянные попытки ни к чему не привели — все свои силы он потратил впустую. Увернувшись от его удара, де Берни, как бы в отместку и шутя, наградил его пинком под зад, от которого пират завертелся волчком.

Но уже через мгновение Лич опять твердо стоял на ногах, и это снова придало ему уверенности. Нет, его так просто не возьмешь. Он еще покажет. Правда, для этого придется изрядно попотеть, ведь противник его оказался на редкость крепким орешком, не то, что он думал сначала. Однако это вовсе не значит, что он неуязвим. У него в запасе еще не один прием. До сих пор он не прибегал к ним ни разу — за ненадобностью. Но теперь необходимость появилась. Да, сейчас он покажет французу, с кем тот имеет дело.

Укрепив себя этой новой надеждой, Лич перешел в наступление, помня, однако, и о защите — в пример своему сопернику, и, отразив таким образом очередной выпад де Берни, он добился того, чего хотел. Снова встав в линию, он нацелил клинок прямо в горло де Берни — сверху вниз. Однако в ту самую секунду, когда француз вскинул шпагу, чтобы защититься, Лич, воспользовавшись брешью в обороне противника, с гибкостью кошки рванулся вперед; но это был не обычный, классический выпад, а чисто итальянский прием — все тело параллельно земле с упором на левую руку. Так, почти растянувшись на земле, подобно змее, Лич беспрепятственно нанес удар в надежде проткнуть де Берни насквозь, поскольку никакой защиты против такого выпада, тем паче если проделан он быстро и безукоризненно точно, не существовало.

Но де Берни уже не было там, куда метился Лич, нанося свой коронный укол. Подавшись всем телом чуть влево, француз в тот же миг упал на левое колено и оказался совершенно неуязвим. Удар Лича был настолько силен и глубок, что, не встретив на своем пути никакого препятствия, капитан мгновенно потерял равновесие. Чтобы вскочить на ноги, ему требовалась одна секунда. Но Личу не суждено было подняться: воспользовавшись этой секундой, де Берни несколько раз подряд проткнул распластанное тело капитана, жестоко поплатившегося за свой мастерский и неповторимый выпад, который и француза поверг наземь.

В то же мгновение воздух потрясли оглушительные крики буканьеров, однако продолжались они недолго, и вслед за тем воцарилась мертвая тишина. Выдернув шпагу из тела сраженного противника и в знак победы наступив на него ногой, де Берни, тяжело дыша, выпрямился во весь рост и, усмехнувшись, вытер лоб рукавом батистовой рубашки.

Стоя над телом Тома Лича, бившимся в предсмертных судорогах на песке, де Берни скорбно склонил голову и, нарушив глубокую тишину, громко произнес:

— Какой прекрасный конец, капитан!

Глава 19

ГОЛОВА ТОМА ЛИЧА
Буканьер издал последний вздох, его тело вздрогнуло в последний раз; искаженное лицо было обращено к голубому небу, напоминавшему гладкий стальной купол; пираты в молчании столпились вокруг него. Издав лишь один-единственный крик — когда капитан рухнул наземь, — эти дикари тут же словно онемели. Хотя жестокость, кровь и убийства были для них не в диковину, смерть главаря глубоко потрясла их окаменевшие души. До сих пор Лич выходил победителем из всех смертельных поединков, поэтому немудрено, что они привыкли считать его непобедимым. И вот он лежит перед ними, в мгновение ока сраженный наповал.

В то же время их терзала тревога: что-то теперь с ними будет? Они молчали до тех пор, пока Бандри, работая локтями, не протиснулся сквозь их ряды, — на сей раз ему это удалось без особых усилий. Через образовавшийся проход за ним последовали Эллис и Холлиуэл.

Де Берни поглядывал на них не без опаски, хотя в глубине души чувствовал, что обстоятельства на его стороне. Повернувшись одним боком к морю, а другим к мангровым зарослям, он заметил на берегу, метрах в двадцати, мисс Присциллу и майора: как зачарованные они с ужасом наблюдали за происходящим. Девушка и вправду была сильно напугана: она, несомненно, догадывалась, какая участь ожидает ее, вздумай пираты посчитаться с ним за смерть капитана.

Но покуда буканьеры стояли как вкопанные. Наверное, они просто не знали, как им теперь быть, и решили во всем положиться на четверых главарей, обступивших де Берни. Француз как раз обращался к Уогану, призывая его в свидетели, когда Бандри грозно спросил его:

— Как это случилось?

— Он сам меня вынудил. Спроси Уогана.

Бандри метнул в Уогана вопросительный взгляд. Нервно моргая, тот ответил так, как и ожидал де Берни:

— Это правда, черт меня побери! Вы же знаете, как беленился капитан при виде Чарли. А нынче утром он сам полез на рожон. Честное слово, он первый бросился на Чарли, хотя тот даже не успел его оскорбить. И если б он, то бишь Чарли, вовремя не отскочил, ему пришел бы каюк — это как пить дать.

Вдохновленный поддержкой Уогана, де Берни лукаво прибавил:

— Да, что сталось бы со всеми нами, повернись все по-другому! Тогда прощай испанское золотишко, волшебные дублончики! Этому псу следовало бы прежде подумать о вас, а то втемяшил себе в башку — пустить мне кровь! Ну и ну! — Он пнул тело капитана ногой. — Вообще-то, он получил по заслугам… Не надо было испытывать наше терпение — ваше и мое.

Мрачный Бандри, не видевший теперь необходимости мстить де Берни, в знак согласия медленно кивнул.

— Я ж его предупреждал. Он всегда был себе на уме и творил что хотел. А теперь вот лежит с перерезанной глоткой… хотя, может, оно и к лучшему.

Буканьеров удовлетворили эти прощальные слова над телом капитана, и они посчитали инцидент исчерпанным.

Хотя де Берни и надеялся, что именно так все и закончится, стоит ему только напомнить пиратам про испанское золото, тем не менее он был готов и к тому, что они попытаются ему отомстить. Однако, к счастью, события приняли совершенно неожиданный для него оборот, и это привело его в некоторую растерянность. Буканьеры недолго горевали над телом своего главаря, — слава богу, с ними был тот, кто приведет их к сокровищам.

Предоставив де Берни возможность спокойно вложить шпагу в ножны, пираты, рассыпавшись мелкими группами по берегу, принялись горячо обсуждать случившееся. Вскоре их оживленные споры нарушились дружным хохотом — и это в то время, когда их капитан, тело которого еще не успело остыть, лежал с остекленевшими глазами у их ног.

Уоган подошел к де Берни, чтобы помочь ему привести себя в порядок, и тихо, чтобы никто не слышал, шепнул ему на ухо:

— Пошли в хижину. Будем выбирать нового капитана— ты должен быть там. — И еще тише прибавил: — И не забудь, ведь я был за тебя, Чарли… Если б не я, гнил бы ты сейчас где-нибудь тут, как последняя падаль.

— Да что ты говоришь! Уж не испанское ли золото тому причиной? Впрочем, если ты рассчитываешь на наследство Лича, что ж, я не стану его у тебя оспаривать, так-то вот. Ступай, я догоню.

Расставшись с ирландцем, француз не спеша направился к трем нашим героям, наблюдавшим за ним во все глаза.

Мисс Присцилла встретила его с выражением ужаса на лице. Но вид у де Берни был спокойный и бесстрастный, будто он только что закончил свое обычное, повседневное дело. Как видно, этот человек и правда был сделан из стали: еще несколько мгновений назад он был всего лишь на волосок от смерти, а теперь держался так невозмутимо, словно ничего серьезного не произошло.

Когда он приблизился к ним, мисс Присцилла заметила его неестественную бледность и возблагодарила Небо за то, что, по крайней мере, сейчас видит перемену в его чувствах, однако истинная причина такой перемены осталась для нее загадкой.

— Надеюсь, вы не очень испугались, — услышала она его приятный, ровный голос. — Мне так не хотелось, чтобы вы присутствовали при этом.

Затем, обращаясь к майору — он стоял с широко раскрытыми глазами и багровым лицом, потерявшим былой лоск, — француз сказал:

— Как видите, наши упражнения пошли на пользу. Я словно чувствовал, что это пригодится мне еще до того, как мы покинем Мальдиту.

— Вы его?.. Он мертв? — пробормотал майор.

— Я привык все дела доводить до конца, майор.

Ответ де Берни прозвучал многозначительно, и мисс Присцилла встревоженно спросила его:

— Вы хотите сказать, что заранее поставили себе цель его убить? Или это произошло случайно?

В голосе девушки француз уловил осуждающие нотки.

Склонив голову, он бессильно сложил вместе руки, словно обращаясь к небу, что выглядело весьма красноречиво, и произнес:

— Это было необходимо. Так или иначе, это случилось бы со дня на день. Оставалось только выждать удобный момент, что было не так-то просто, ведь опасность могла обрушиться в любую минуту, особенно на вас, мисс.

— И только-то? Вы убили его только из-за этого?.. — спросила девушка тихим, слабым голосом.

— Не только из-за этого, — сказал он, — но еще и потому, что моим единственным желанием было стереть его в порошок — за то, что он посмел прикоснуться к вам, да и за то, что он собирался сделать. Да, я убил его из-за вас и ничуть об этом не сожалею.

Мисс Присцилла коснулась его руки. Заметив ее непроизвольный жест, майор нахмурил брови. Однако на него никто не обратил внимания.

— Я так боялась, что вы сделали это только из-за меня… Если б вас не стало…

Голос изменил ей, но она быстро овладела собой и прибавила:

— А потом я испугалась еще больше. Думала, они разорвут вас на куски. До сих пор не пойму… Мне почудилось, что вам грозит страшная опасность…

— Главная опасность впереди, — невозмутимо произнес он.

В это мгновение Пьер, стоявший чуть поодаль, одним прыжком подскочил к ним:

— Господин!

Де Берни повернулся к морю. В кабельтове от входа в бухту друг за другом показались три огромных, величественных красных корабля, они приближались на всех парусах. С моря послышался скрип блоков и снастей. Де Берни напрягся в ожидании.

— Вот она, опасность, — проговорил он.

Столпившись на берегу, ошеломленные буканьеры в зловещем молчании замерли как вкопанные, не сводя глаз с лагуны. Они простояли так секунд шесть, не больше. И вот, когда на мачтах кораблей взвился британский флаг, а сами корабли, перестроившись в боевой порядок, устремились в пролив, ведущий в лагуну, казалось, все черти из преисподней разом выскочили на берег. С дикими воплями и страшными проклятиями толпа пиратов рассыпалась: они заметались по берегу, точно крысы в темном корабельном трюме, ослепленные резким светом.

Когда поднялась паника, лишь некоторые из них точно знали, куда бежать, — они рванули прямиком к лежавшему на борту «Черному лебедю» в надежде найти за ним хоть какое-то укрытие.

Путь к мнимому спасению указал Уоган, и, когда он, опережая всех, бросился к укрытию, Бандри, который стоял не шелохнувшись, обозвал его трусливой свиньей, потому как в глазах моряков, наблюдавших за ними с приближавшихся кораблей, это бегство могло их только разоблачить.

Нет, Бандри не потерял головы, и в конце концов ему удалось остановить панику.

— Чего вы испугались, скоты? — проорал он, напрягая свой слабый голос, и тут же его сорвал. — Чего сдрейфили? Что из того, что они англичане, откуда им знать, кто мы такие? Они видят только наши корабли: один лежит себе на грунте, а другой тихо и мирно стоит на якоре.

Услышав его слова, пираты перестали суетиться и собрались вокруг него.

— Совсем с ума спятили! — продолжал он. — Наверняка они пришли за водой. Откуда им было знать, что мы тут? Разве не ясно — их занесло сюда случайно! Пускай с ними сам Морган — откуда он узнает, что это «Черный лебедь», по килю, что ли? А вот ежели он увидит, как вы тут скачете во главе с размазней Уоганом, тогда уж он точно нас расколет! Поэтому уймитесь, черт бы вас побрал! Пусть себе высаживаются и делают свое дело. А мы поглядим, кто они такие, и тогда решим, как быть дальше.

Его здравые рассуждения понемногу успокоили пиратов, и они стали приходить в себя. Эллис и Холлиуэл, воспрянув духом, уже помогали ему восстанавливать порядок. И буканьеры снова разошлись небольшими группами: одни уселись на песок, другие принялись расхаживать взад и вперед по берегу как ни в чем не бывало; однако продолжалось это недолго — до тех пор, пока они не увидели, как на мощном сорокапушечном флагманском корабле, вошедшем в узкое горло лагуны, засверкали изготовленные к бою орудия.

От подобного зрелища, не сулившего ничего хорошего, пираты опять зароптали. И Бандри вновь пришлось их успокаивать:

— Ну что, трусы, от страха небось все поджилки лопнули? Да? Стоило этой бестии показать клыки, как вы тут же наложили в штаны! Ну и дела! Им просто невдомек, кто мы такие, вот они и ощетинились. Это ж ясно как божий день.

И вдруг, как бы ему в опровержение, от борта флагманского корабля отделилось облачко дыма и вслед за тем прогремел залп; в тот же миг «Кентавр» вздрогнул всем корпусом — с такого короткого расстояния ядро угодило ему прямо в фальшборт и разнесло его на куски.

В это же мгновение со скалы в небо взметнулась бесчисленная стая чаек: потревоженные грохотом птицы, громко крича, принялись беспорядочно кружить над лагуной.

Невзирая на все увещевания Бандри, буканьеры снова ударились в панику.

После второго залпа по «Кентавру», оцепенев от ужаса, они вдруг застыли на месте в ожидании следующего выстрела, от которого захваченный ими корабль уже наверняка пойдет ко дну. Заметив, что «Кентавр» не оказывает ни малейшего сопротивления, неизвестный корабль прекратил пальбу; в наступившей следом за тем зловещей тишине послышался лязг цепей и скрежет лебедок. Корабли бросили якорь в шести кабельтовых от берега.

Все сомнения буканьеров разом рассеялись. Перед ними был враг. Пираты поняли, что оказались в ловушке, которой так боялся Лич, и, охваченные слепой яростью, они стали искать, на ком бы сорвать свой гнев.

Они бросились прямиком к де Берни, слева от которого стояла мисс Присцилла, справа — майор, а чуть поодаль, с выражением тревоги и ужаса на смуглом лице, — Пьер.

Еще ни разу в своей полной опасностей жизни де Берни не переживал столь грозных минут, однако он ожидал такого поворота событий и напряженно думал, как предотвратить нависшую беду. Приблизившись к мисс Присцилле, он дотронулся до ее плеча.

— Вот она, главная опасность, — шепнул он ей. — Будьте мужественны и ничего не бойтесь.

С этими словами он смело шагнул навстречу надвигавшейся толпе, готовой растерзать его на куски. Он держался прямо и гордо, его шляпа с пером сидела чуть набок, левая рука лежала на эфесе шпаги, торчавшей сзади под прямым углом.

С дикими воплями орава пиратов — человек двести — остановилась в нескольких шагах от него. Две сотни озлобленных лиц смотрели на француза; он едва не оглох от обрушившегося на него шквала проклятий и ругательств, к нему тянулись сотни голых крепких ручищ; сотни кулаков сжались перед ним в угрозе; в одной из рук уже сверкнул мачете.

Де Берни стоял перед ними непоколебимый как скала. Его голос, громкий и четкий, словно звук сигнальной трубы, вознесся над беспорядочным ором толпы.

— Что стряслось, жалкие глупцы? — спросил он. — Вы собрались прикончить единственного, кто может вызволить вас из этой переделки?

Постепенно грозный гул перешел в слабое гудение, похожее на глухой рокот уходящего прибоя. Пираты умолкли, чтобы послушать де Берни перед тем, как его прикончить. Француз заметил, что сквозь толпу пробирается Бандри. Протиснувшись наконец вперед, он повернулся лицом к роптавшей ораве.

— Подождите! Сдайте назад! — проорал он. — Всем стоять! Давайте-ка послушаем, что нам хочет сказать Чарли…

И, обращаясь к французу, Бандри спросил:

— Что это за корабли? Узнаешь?

— А ты — нет? Первый — это «Королева Мэри», флагман адмирала Моргана. Все трое из ямайской эскадры. Морган захлопнул нас в ловушке. Сэр Генри Морган. Но он не найдет того, что ищет. Слишком поздно. Ему нужен Том Лич…

Пираты заорали, что Моргану нужны они все! Что ждет их, когда они попадут к нему в руки?

— Я знаю, что ждет лично меня, — ответил он с горькой усмешкой. — Чтобы это знать, не надо быть провидцем. Если вы желаете перерезать мне глотку, лишив Моргана удовольствия вздернуть меня на рее, что ж, прошу покорно: смерть от ваших рук мне больше подходит.

После таких слов пираты разом примолкли. Какая бы участь их ни ожидала, а судьба бывшего адъютанта Моргана, который покинул своего адмирала и снюхался с ними, была яснее ясного.

Но тут вперед продрался Уоган в сопровождении двух-трех дюжих молодцов; убежденные, что именно де Берни заманил их в ловушку, они намеревались прикончить его прямо на месте. Если уж им всем суждено отправиться на тот свет, пускай француз, по крайней мере, будет первым.

Приняв развязную позу, Уоган принялся потрясать кулаками и сыпать угрозами:

— И вы поверили его болтовне? Если мы оказались в дерьме, то только по вине Чарли Великолепного. Это он заманил нас сюда. Это из-за него мы оказались в западне, все равно как крысы в мышеловке; теперь мы все в лапах у Моргана.

Он гневно взмахнул рукой, едва не угодив французу по лицу.

— Чарли — предатель! Пускай же он поплатится за это своей шкурой!

Пока пираты еще не успели осознать суть гневных изобличений, высказанных ирландцем, де Берни ответил ему с таким видом и таким голосом, что они так и остолбенели:

— Сам, значит, наломал дров, а меня хочешь сделать козлом отпущения, так, что ли, дурак ты набитый?

Огорошенный его словами, Уоган, к всеобщему изумлению, лишился дара речи. Вслед за тем, не давая ему опомниться, француз, воодушевленный его смятением, изобразил на лице крайнее возмущение и принялся добивать ирландца:

— Если, как ты говоришь, нас и загнали в ловушку, произошло это по твоей вине, Уоган, и по вине этого мерзавца Лича. Если б хоть у одного из вас башка варила как надо, он приказал бы перенести все пушки вон на ту скалу, и тогда мы смогли бы оказать Моргану действительно теплый прием. Если б вы с Личем вовремя подумали об этом, Морган с его кораблями да пушками был бы нам нипочем.

Француз снова остановился, однако теперь он уже не боялся, что ему не дадут договорить до конца. Он знал: еще какое-то время его слова будут держать пиратов в напряжении. Он говорил правду, и эта правда колола им глаза. Они все до одного чувствовали силу его обвинения и ждали объяснений; таким образом, из обвиняемого он неожиданно превратился в обвинителя.

— Черт возьми! Ты тут, кажется, что-то блеял насчет моей вины? Ого! Но здесь дураков нет. У этих ребят есть голова на плечах. Честное слово, ну какие вы с Личем командиры — просто курам на смех! Вы всегда вели себя как салаги — и на море, и на суше! Доказательства? Ловушка, куда мы угодили… И ты еще говоришь, что я предатель! Да, я уговорил Лича зайти сюда на ремонт, потому что во всем Карибском море лучшего места для этого не сыскать. Но разве я говорил ему, что не нужно принимать меры предосторожности — на всякий случай? Разве я советовал ему бросить все пушки на берегу, как ненужное барахло?

И француз указал пальцем туда, куда в первый же день свезли все пушки «Черного лебедя». Затем, стараясь, чтобы его голос звучал как можно убедительнее, он продолжил:

— Кто вам сказал, что я ни о чем его не предупреждал? Неужели вы думаете, я не советовал ему возвести на скале укрепления и перенести туда пушки, чтоб охранять вход в лагуну? У нас шестьдесят орудий. И с ними нам была бы не страшна и вся ямайская эскадра. Пускай бы попробовали они сунуться в проход — тут же пошли бы ко дну. А как он отнесся к моему совету?

Однако де Берни не успел больше вымолвить ни слова, потому что Уоган, которого трясло от злобы, тут же оборвал его:

— Он врет! Не слушайте его! Ничего такого он ему не советовал. Он врет!

— Неужели? — бросил де Берни, гневно усмехнувшись. — Ладно, пусть я не предупреждал его и не говорил, что пушки следует перенести на скалу…

Тут он вдруг повысил голос:

— Но честное слово, тогда из какого дерева выдолблены ваши головы, твоя и Лича, коли вы сами до этого не додумались? Он же был капитаном, а ты, Уоган, его старпомом. И вы оба в ответе за жизнь ваших людей. Почему ни ты, ни он не подумали о том, как защитить бухту? Кто дал тебе право перекладывать свою вину на плечи другого? Лич мертв — он уже ничего не скажет. Вот они, твои люди, и все они из-за твоей дурацкой беспомощности оказались в мышеловке — по твоим же собственным словам. Они требуют от тебя ответа. Так что давай, отвечай им! Отвечай же!

Из глоток буканьеров, которых обвинение, брошенное французом, мгновенно ввергло в ярость, вырвалось глухое рычание:

— Отвечай! Отвечай!

— Пресвятая Дева! — заорал Уоган, вдруг испугавшись, что по милости коварного француза на его голову вот-вот обрушится гроза. — Что вы слушаете этого брехуна! Разве вы никогда не слыхали, на какие проделки способен Чарли Великолепный? Неужели вы позволите этой прожженной шельме дурачить вас и дальше? Говорю вам, он…

— Лучше скажи, почему ты не поднял пушки на скалу? — крикнул ему кто-то.

— Да, скажи, сучий сын! — проорал другой пират, а вслед за ним завопили и все остальные: — Отвечай! Отвечай!

Бледный как смерть, дрожа от страха, Уоган чувствовал, что его сейчас начнут рвать на части. Де Берни, прикрывавшийся им как щитом, теперь не испытывал к нему ничего, кроме презрения. Сделав шаг вперед, он попросил тишины.

— Оставьте этого безмозглого кретина! В конце концов, даже если мы найдем виноватого — какой в этом прок! Давайте-ка лучше помозгуем, как выбраться из западни.

Пираты, все как один, замерли в ожидании. Де Берни заметил Холлиуэла, уставившегося на него своей жирной рожей, и Эллиса, который было рванулся к нему. Но тут раздался сухой и резкий голос Бандри:

— И то правда! Здесь есть над чем подумать!

— Смелей, Бандри! Еще рано рвать на себе волосы.

— Смелость здесь ни при чем — мне ее не занимать. И башка у меня, слава богу, покамест на месте.

— Можно иметь и то и другое и вместе с тем не иметь воображения, — сказал де Берни.

— Если ты нас выручишь, Чарли, — воскликнул Холлиуэл, — мы пойдем за тобой хоть в ад!

По рядам буканьеров прокатился возглас одобрения — всем хотелось поддержать де Берни, который стоял, в раздумье нахмурив брови. Потом он так же задумчиво улыбнулся и сказал:

— Думаю, вряд ли Чарли Великолепному еще будет суждено командовать буканьерами, какая бы участь вас ни ждала.

И вдруг, оживившись, он прибавил:

— Ладно, чем черт не шутит, может, и мне удастся спасти свою шкуру вместе с вашими, — кажется, я знаю, что нужно делать…

Тут по толпе буканьеров прокатился невнятный гул, похожий на рокот огромной волны, разбившейся о скалу. Пираты стояли, недоверчиво разинув рты. Но не успели стихнуть их голоса, как вдруг с флагманского корабля прогремел новый залп. Подскочив на месте, все опять посмотрели в сторону моря.

Залп пришелся им поверх голов — чтобы привлечь их внимание. Ядро выкорчевало несколько пальм метрах в двадцати от того места, где они стояли. Вслед за тем пираты увидели, как на корабле стали поднимать и опускать сигнальный флажок. Не отрывая глаз от флажка, де Берни спокойно размышлял.

— Они хотят, чтоб мы направили к ним шлюпку, — проговорил он.

Пираты, все до единого, смотрели на него преданными глазами. Отныне командование принял француз — что ж, это было вполне естественно.

— Надо подчиниться, иначе они покрошат нас в мелкий винегрет. Пусть несколько человек спустят на воду большую шлюпку. Ты старший, Холлиуэл.

— Чего? Ты хочешь меня отправить к ним? — в ужасе запротестовал Холлиуэл.

— Да нет же, поставь только шлюпку на воду, и все. Сделаем вид, что подчинились. Тогда они прекратят огонь. Ну давай, пошевеливайся!

Холлиуэл выбрал человек шесть-восемь, и они неохотно отправились выполнять приказ француза, хотя сейчас им очень хотелось бы остаться и узнать, что придумал де Берни и как он собирается сотворить обещанное чудо.

Обращаясь главным образом к Бандри, француз громким голосом, чтобы всем, однако, было слышно, сказал:

— Есть одна вещь, которую Морган желает получить больше всего на свете, причем за любую цену. За ней он и примчался сюда; за нее-то он и обещал пять сотен ливров — дар от имени английской короны. Но я неплохо его знаю — за эту вещицу, о которой он так давно мечтает, он готов заплатить еще больше, гораздо больше. Может, нам удастся заключить с ним сделку. Может, эта единственная вещь станет залогом нашей жизни и свободы. К счастью, мы сможем дать ему эту драгоценную вещицу — голову Тома Лича.

От этих слов у Бандри перехватило дыхание. Хорошо понимая их суть, он насторожился. Остальные же пираты, напротив, обрадовались. Узрев впереди надежду, они оживились, кое-кто даже захохотал. Подарить труп своего капитана Моргану — вот так сделка, хоть и до нелепости смешная, зато выгодная!

Но тут вперед вышел Эллис.

— Хорошо, — сказал он, — пусть будет так. А кто будет вести переговоры? Неужели ты думаешь, кому-то из нас удастся вырваться из грязных лап Моргана целым и невредимым? Я давно его знаю, этого старого паршивого волка. Если кто из нас сунется к нему — пиши пропало! Морган вздернет его на рее повыше, чтоб всем было видать, а после потребует еще и голову Тома. Если вообще согласится на сделку…

— Он ни за что не согласится, — вдруг твердо заметил Бандри. — С какой стати ему соглашаться? Мы все у него в руках. Этот матерый волк потребует, чтоб мы сдались без всяких оговорок. Тебе следовало бы это знать, Чарли… — И непримиримым голосом он добавил: — Ты, видать, совсем рехнулся, если вообразил такое. Да и мы хороши — стоим тут, уши поразвесили!

Де Берни вздрогнул, но в мгновение ока овладел собой.

— Думаешь, он держит нас мертвой хваткой? А что, если мы укроемся в зарослях? Неужели он осмелится высадить своих людей и пустить по нашим следам? Неужто он не боится засады? Представляешь, сколько времени потребуется ему, чтобы заморить нас голодом?

Он почувствовал, как по рядам буканьеров прокатился возглас надежды, которую Бандри чуть было не погасил.

— Наверно, я и впрямь предлагаю вам пойти на отчаянный шаг. Может, вы правы, и Морган отвергнет наше предложение. Но давайте, по крайней мере, поглядим, как он к нему отнесется… Вспомните, он жаждет получить голову Тома Лича, причем любой ценой. Знайте, ему самому несдобровать, если он не поймает Тома Лича, — английские власти ему этого не простят.

Буканьеры одобрительно закричали, и Бандри, признав себя побежденным, только пожал плечами:

— Ладно! Но Эллис прав. Кто отправится к нему? Кто из нас отважится сунуться в руки Моргана? Может, Уоган? В конце концов, почему бы и нет? Если мы оказались в дерьме, то только по его с Личем милости…

— Я? — завопил Уоган. — Чтоб тебе провалиться, старый боров! Ты виноват не меньше моего!

Тут в разговор вмешался де Берни:

— Минуточку! Минуточку!

Сделав пол-оборота и посмотрев на мисс Присциллу, которая стояла чуть в стороне, опершись на покровительственную руку майора, и, наверное, думала, что все происходящее — страшный сон, ужаснейший кошмар, какой ей вряд ли когда-либо доводилось видеть.

— Вот моя жена, — сказал он. — Морган никогда не воевал с женщинами, даже когда еще не был губернатором Ямайки. С женщинами он обходится совсем по-другому, не то что с нами, буканьерами. И моей жене нечего опасаться, попади она к нему в руки. Вместе с нею отправятся ее брат и мой слуга Пьер — этого будет вполне достаточно, чтобы перевезти ее через лагуну. Вот вам и решение вопроса. Она и предложит Моргану сделку: нашу жизнь и свободу и возможность беспрепятственно уйти отсюда на наших кораблях в обмен на голову Тома Лича.

— А почем ты знаешь, что он согласится? — спросил Бандри, буравя суровым взглядом бесстрастное лицо француза.

— Почем знаю? — подхватил его вопрос де Берни. — Он думает, что Лич — наша голова и сердце. Он убежден, что без Лича мы бессильны. Кроме того, как я уже говорил, он боится, что английские власти его самого прижмут к ногтю, если он не заявит, притом в самое ближайшее время, что с Томом Личем покончено раз и навсегда.

Часть пиратов все еще роптала. Эллис и Бандри тоже продолжали спорить. Но в конце концов все пришли к единому мнению и поручили де Берни заняться осуществлением его плана, который, быть может, и правда принесет им спасение.

Глава 20

СЭР ГЕНРИ МОРГАН
Мисс Присцилла направилась к шлюпке, которую люди Холлиуэла уже спустили на воду. Она шла между де Берни и майором Сэндзом, в окружении Эллиса, Бандри, Пьера и двух-трех буканьеров, последовавших за ними. Она двигалась точно во сне, сознание ее затуманилось.

Они успели обменяться всего лишь несколькими словами. Как только де Берни и буканьеры договорились между собой, француз сразу же направился к ней.

— Вы слышали, что вам предстоит, Присцилла? — сказал он и улыбнулся, чтобы подбодрить девушку.

Девушка кивнула:

— Слышала.

Она умолкла и посмотрела на него глазами, полными тревоги. Он ответил ей довольно серьезно:

— Ничего не бойтесь. Сэр Генри Морган окажет вам самый достойный прием.

— Раз вы решились отправить меня к нему, значит вы должны быть уверены во мне, — сдержанно ответила она и, немного помолчав, вдруг с беспокойством спросила: — А как же вы?

— Я?

Он немного помрачнел и пожал плечами.

— Я в руках судьбы. Не думаю, чтоб она обошлась со мной жестоко. Все зависит от вас.

— От меня?

— От того, как вы справитесь с моим поручением.

— Коли так, раз это может вам помочь, в таком случае полагайтесь на меня смело.

Француз поблагодарил ее кивком.

— Пойдемте же. Нельзя больше терять времени. Шлюпка ждет. Я сообщу вам все на ходу.

По дороге де Берни рассказал девушке о послании, которое ей следовало передать, и попросил майора также обратить на него внимание. Речь шла о том, чтобы предложить Моргану голову Тома Лича, за которую он назначил цену, в обмен на жизнь всех, кто сейчас находится на Мальдите, и на возможность всем им беспрепятственно покинуть остров на их же кораблях. А в доказательство их доброй воли и намерения покончить с пиратством, если потребуется, они готовы выбросить все пушки в море на глазах у самого Моргана.

Если же сэр Генри не примет их условий, она должна будет сказать ему, что с запасом провианта и оружия, какой у них имеется, буканьеры уйдут в заросли, откуда он сможет их выбить, лишь подвергнув опасности жизнь своих людей. Так как они в состоянии продержаться очень долго.

По просьбе де Берни мисс Присцилла и майор Сэндз повторили послание буканьеров слово в слово. После того как его одобрили Эллис и Бандри, они подошли ккромке прибоя, где, по колено в воде, полдюжины молодцов удерживали подготовленную к отходу большую шлюпку.

Холлиуэл вызвался перенести девушку в шлюпку на руках, а майору с Пьером пришлось добираться до нее по воде.

Но в это мгновение мисс Присцилла, вся бледная и дрожащая, вдруг повернулась к де Берни и сжала ему руку:

— Шарль!

Это было все, что она смогла вымолвить. Хотя в голосе ее звучала тревога, глаза ее смотрели решительно.

— Девочка моя! Я еще раз повторяю. Вам нечего опасаться. Нечего. Морган не воюет с женщинами.

И тут в глазах мисс Присциллы вспыхнул гневный огонек.

— Разве вы не поняли? Я боюсь не за себя. Неужели вы по-прежнему не доверяете мне?

Улыбка исчезла с лица француза; его печальный взгляд был исполнен невыразимой муки.

— Доброе, отважное сердце! — начал было он, но вдруг смолк и повернулся к Эллису и Бандри. — Господа, оставьте нас на секунду. Быть может, я больше никогда ее не увижу…

Эллис отошел в сторону. Но бесстрастный, подозрительный Бандри даже не шелохнулся. Сжав тонкие губы, он покачал головой:

— Нет-нет, Чарли. Нам известно, что она должна передать Моргану. Но может, когда вы останетесь наедине, ты ее попросишь еще кое о чем — и мы этого уже не узнаем.

— Ты что, не доверяешь мне? — с нарочитым недоумением спросил де Берни.

Бандри презрительно сплюнул:

— Я никому никогда не доверяю — только самому себе.

— Но что еще я могу ей сказать?

— Почем я знаю? А раз так, значит лучше действовать наверняка. Так что давай прощайся прямо здесь. Черт возьми, ну и что с того? Вы же муж и жена! К чему все эти церемонии!

Де Берни вздохнул и вновь с грустью улыбнулся:

— Ну что ж, Присцилла! Нам больше нечего сказать друг другу. А может, оно и к лучшему…

Француз наклонился к ней. Он хотел поцеловать ее в щеку, но она повернула голову и подставила ему губы.

— Шарль! — повторила она тихим, печальным голосом.

Внезапно побледнев, де Берни отступил назад, подав Холлиуэлу знак, после чего тот поднял девушку на руки и, войдя в воду, понес ее к шлюпке. Майор с Пьером последовали за ними; забравшись в шлюпку, они сели каждый на скамью и положили весла на воду. Буканьеры легонько подтолкнули шлюпку, и она отчалила; на носу у нее развевался белый парламентерский флажок. Несколько секунд де Берни глядел вслед удалявшейся шлюпке, к его ногам с мягким шуршанием ложились волны. Мисс Присцилла сидела на корме, спиной к берегу, — ему хорошо было видно ее зеленое платье. Наконец француз очнулся и, опустив подбородок на кружевное жабо, молча и неторопливо двинулся вверх по берегу следом за Бандри и Холлиуэлом.

А мисс Присцилла сидела в шлюпке и тихо плакала.

— Мисс, — обратился к ней Пьер, тронутый ее слезами, — не надо плакать. С господином де Берни все будет в порядке. Он знает, что делает. Поверьте, с ним все будет в порядке.

— Во всяком случае, — проговорил майор, — теперь это совсем не важно.

— Как вы смеете такое говорить? — сказала девушка с таким гневом и презрением, что он не отважился бы повторить свои слова, даже если бы она дала ему на это время. — Вот, стало быть, как вы цените человека, который ради нашего спасения рисковал жизнью?

Майор ответил ей зло и сердито:

— А я смотрю на наше положение совсем по-иному. Да! Клянусь честью!

— Это правда? Выходит, вы еще глупее, чем я думала!

— Присцилла! Вы так опрометчивы в своих суждениях! Этот пират использует нас в своих корыстных целях. Нужно быть слепой, чтобы этого не видеть. Вспомните о его поручении.

— В его действиях нет ничего предосудительного. Они благородны и вполне оправдывают доверие, которое я на него возложила.

Майор громко рассмеялся — мисс Присцилле было противно смотреть на его лицо, расплывшееся в довольной ухмылке.

— Благородны!.. — усмехнулся он. — Захочешь спасти свою шкуру, поневоле станешь благородным. Захлопнулась ловушка — и этот разбойник и пират тотчас же стал сочинять какие-то условия. Ему крупно повезло, что мы оказались у него в руках, и он это знает: если б не мы, кто выполнил бы его поручение? Вот и все его благородство, девочка!

За его спиной послышался мягкий голос Пьера:

— Если господин де Берни останется цел и невредим, он узнает, какого вы о нем мнения.

— Да я сам скажу ему об этом, даю слово! — огрызнулся майор, разозлившись, что его атаковали и с тыла.

Вслед за тем, поскольку мисс Присцилла не пожелала продолжать этот разговор, в шлюпке воцарилось тягостное молчание. Так же молча они подошли к «Королеве Мэри», флагману адмирала Моргана. Стоя на носу, Пьер закрепил шлюпку у нижнего конца наружного трапа.

Мисс Присцилла, отвергнув помощь майора, оперлась на руку Пьера и первой стала подниматься по красному борту корабля; сразу же за ней, для подстраховки, полез майор.

Наверху мисс Присциллу встретил мужчина средних лет, дородный, даже тучный, в расшитом золотом и увитом лентами роскошном камзоле; в его мясистом, с желтоватым оттенком лице, украшенном закрученными книзу усами, не было ничего привлекательного.

Облокотясь на релинги, он невозмутимо наблюдал, как она поднимается по трапу. Наклонясь вперед, он помог ей взойти на палубу. Затем он отступил на один шаг назад и с восхищением принялся ее рассматривать. За его спиной стояли в ряд двадцать матросов, вооруженных мушкетами, а в двух шагах от них — молоденький с виду офицер. При виде девушки, когда та уже была на верхней площадке трапа, их глаза тоже округлились от изумления.

— Да хранит нас Господь! Что это за явление? — спросил полный мужчина. — Во имя Неба, кто вы, сударыня?

Девушка пристально посмотрела на него и сказала:

— Я Присцилла Харрадин, дочь сэра Джона Харрадина, покойного генерал-губернатора Наветренных островов.

Потом она прибавила:

— А вы сэр Генри Морган?

Мужчина снял украшенную перьями шляпу и отвесил ей низкий поклон. В его подчеркнуто изысканных манерах угадывалось что-то сардоническое, говорившее о том, что в этом оплывшем с годами теле, где-то в самой глубине, еще теплится огонь счастливой романтической юности.

— Ваш покорный слуга, сударыня. Но что связало мисс Присциллу Харрадин с разбойниками Тома Лича? Странную, однако, компанию подобрала себе дочь генерал-губернатора!

— Я прибыла с поручением, сэр Генри.

— От этих головорезов? Гореть мне адским пламенем, сударыня! Но как вы попали к ним?

В это время на борт взобрался майор; остановившись на мгновение, он спрыгнул на палубу и, довольный и счастливый, подошел к ним. Наконец-то он оказался среди тех, кто по достоинству оценит его чин и звание. Он тотчас отрекомендовался:

— Я майор Сэндз. Майор Бартоломью Сэндз, заместитель покойного сэра Джона Харрадина, губернатора Антигуа.

Морган окинул его суровым взглядом, от которого майору стало не по себе. В его глазах он заметил странную, недоброжелательную усмешку. Массивное лицо с нахмуренными бровями вразлет, крупный нос, как у большой хищной птицы, — ничто в его облике не внушало уважения, как ожидал майор.

— Если сэра Джона не стало, какого дьявола вас занесло так далеко от места службы? Ну-ка признавайтесь, может, вас обоих ненароком похитили прямо с Антигуа? Однако ни о чем подобном мне вроде бы не приходилось слышать.

— Мы плыли в Англию на корабле под названием «Кентавр», вон на том, — сказал майор, указав туда, где стоял корабль. — С нами был еще один мерзавец-француз, — кажется, он служил при вас адъютантом.

— Ого! — вдруг оживилось угрюмое желтоватое лицо адмирала, что еще пуще подчеркнуло его презрительно-насмешливое выражение. — Этот шельмец де Берни, а? Так-так. Прошу вас, продолжайте.

Мисс Присцилла хотела было прервать майора, однако тот и слышать ничего не желал. Набычив голову, он пустился рассказывать о том, как Том Лич взял «Кентавр» на абордаж, как де Берни предстал перед пиратами. Склоняя имя француза на все лады всякий раз, когда речь заходила о нем, он собрался продолжить свой рассказ и дальше, но сэр Генри, стоявший с гордым, надменным видом, неожиданно остановил его.

— Если вы говорите правду, — заметил он, — тогда, получается, этот Берни спас вам жизнь, и даже больше того.

— Если я говорю правду? — вызывающе воскликнул майор. — Если я говорю правду, сказали вы, сэр Генри? Выходит, вы берете мои слова под сомнение, сударь?

— Оставьте, к чертям, свой гонор, сударь! — повысил голос Морган. — А если так? Раз вы не лжете, значит вы самый отъявленный негодяй из всех, каких я когда-либо встречал.

Майор, чье лицо то краснело, то бледнело, встал навытяжку.

— Сэр Генри, я имею честь быть уполномоченным его величеством и…

— Ну и что? Я тоже, сударь. Я тоже имею такую честь, хотя ее удостоено и немало мошенников. Но что это доказывает? — При этом он сделал широкий взмах рукой, сверкавшей позолотой. — Мы теряем время. Мне бы очень хотелось узнать, как вы попали ко мне на борт и зачем?

Повернувшись к девушке, он улыбнулся ей и поклонился:

— Может, теперь вы расскажете, сударыня…

Мисс Присцилла поспешила удовлетворить его просьбу, обрадовавшись, что майор наконец-то закрыл свой рот.

— Сэр Генри, мы прибыли к вам с поручением от де Берни.

— Ого! — воскликнул Морган и весь превратился в слух, забыв про майора, который, кусая губы, бледный от злости, отошел в сторону.

— Он просил передать вам свои условия, сэр Генри.

— Условия? — Его полные щеки от удивления округлились еще больше. — Условия?

И, повернувшись к офицеру, стоявшему за его спиной, он сказал:

— Какая наглость! Мы держим их под прицелом, а они еще ставят нам условия. Ну и ну, черт побери! И что же это за условия?

Мисс Присцилла принялась объяснять, как и учил ее де Берни, что буканьерам совсем не страшны их пушки и ружья: они укроются в зарослях и Моргану придется пожертвовать жизнью не одного человека, прежде чем ему удастся выкурить их оттуда…

Морган резко и надменно прервал ее:

— Да-да. Оставим это. Вернемся к условиям! К условиям!

И девушка поведала ему следующее: де Берни отдает ему Тома Лича, живого или мертвого, снимает с кораблей все пушки и бросает их в море в том случае, если буканьерам будут предложены приемлемые условия сдачи и если им позволят беспрепятственно покинуть остров, когда им заблагорассудится. Таковы их условия. Однако мисс Присцилла не просто перечисляла их, а просила — всем своим видом и голосом, — чтобы они были приняты, как будто она выступала в роли защитника де Берни.

— Приемлемые условия сдачи! — медленно и на удивление насмешливо проговорил сэр Генри.

Девушке пришлось еще раз повторить, что, если условия буканьеров будут отклонены, они сумеют за себя постоять. На сей раз адмирал выслушал ее внимательно, но недобрая и вместе с тем довольная улыбка, осенившая его лоснящееся лицо, ввергла ее в отчаяние. И все же, преодолев робость, невзирая на его презрительные усмешки, она стояла перед ним с гордо поднятой головой.

— Ого! — проговорил адмирал, когда она закончила. — Наконец-то вы в безопасности, сударыня, и вы тоже, майор. Я поздравляю вас обоих. Сударыня, меня нисколько не удивляет, что вы так горячо хлопочете за этого каналью. Я понимаю вас и ценю чувство благодарности, кое движет вами.

Взглянув на нее с улыбкой, он вновь принял нарочито учтивый вид. Затем его взгляд перекинулся на майора.

— А вам, сударь, как я погляжу, не очень-то хочется, чтоб я вступал с ними в сделку?

— Рискуя снова быть неправильно понятым, — важно ответил майор, — я, однако, считаю своим долгом сказать «нет». Добро есть добро, а зло есть зло. Что касается благодарности, то я не вижу причин для нее. Этот хват использовал нас как инструмент для осуществления своих замыслов, вот и все. Я не буду настаивать на том, что вы ошибаетесь относительно меня. Однако должен сказать вам начистоту, что среди всей этой шайки головорезов не нашлось ни одного храбреца, который отважился бы выполнить это поручение.

Грузное тело сэра Генри вдруг содрогнулось от смеха.

— Ого! Черт побери! Я верю вам! К моим реям они относятся с большим почтением! Быть может, вы и в самом деле правы, майор, как знать…

Он резко повернулся к молодому офицеру, стоявшему во главе вооруженных матросов.

— Возьми-ка человек двенадцать, Шарпл, и отправляйся на берег с белым флагом. Да передай этим сукиным сынам, что, прежде чем обсуждать их условия, я требую, чтобы они выдали мне не только Тома Лича, но и этого шельмеца де Берни. Как только оба этих мерзавца будут у меня на борту, я решу, что делать дальше. Но не раньше. И напомни им, что мои пушки нацелены на берег, так что пусть только попробуют сунуться в заросли, тут же отправлю их к чертям в преисподнюю. Ясно? Теперь ступай.

Козырнув в ответ, красавчик-лейтенант дал понять, что приказ ему ясен. Мальчишеским голосом он отдал короткое распоряжение. Бросившись выполнять команду, матросы один за другим устремились к трапу.

Майор ликовал. За этот приказ он готов был все простить Моргану. Хотя этот дородный молодец и был когда-то отъявленным злодеем и пиратом, сейчас он знает свое дело.

Мисс Присцилла, у которой побелели даже губы, дрожа всем телом, приблизилась к сэру Генри и робко коснулась его могучей, как у настоящего моряка, руки.

— Сударь… сударь! — проговорила она умоляющим голосом. — Сударь, все, что сказал вам майор, едва ли можно назвать правдой. Я уверена: отправив нас сюда, де Берни прежде всего помышлял о нашем избавлении. Я стольким… стольким обязана ему. Он такой благородный, такой благородный…

Из груди сэра Генри вырвался смех, от которого он даже содрогнулся. Потом он нахмурил брови, и от этого у него на переносице образовалась глубокая недобрая складка.

— Ох-ох! Конечно-конечно! Они прекрасные кавалеры, эти французы, но куда им тягаться с Берни! Ох-ох! Могу поручиться, что он и впрямь переплюнул всех рыцарей на свете!

— Сударь, вы не поняли меня! — воскликнула мисс Присцилла.

— Да, сударыня, да. Этот плут де Берни никогда не упустит своего. Я прекрасно вас понимаю. Пусть с меня живьем сдерут шкуру, если это не так! Это он молодец! Я стал старый, сударыня, раздобрел вот, но под этим слоем жира еще бьется юное сердце.

Его слова показались девушке ужасными, а от его игривого взгляда у нее по телу пробежала дрожь. Но она с достоинством справилась с охватившим ее чувством неприязни и сказала:

— Сэр Генри, прошу вас, выслушайте меня… Я вас умоляю.

— Поверьте, сударыня, Генри Морган всегда отступал перед женской красотой…

Морган, казалось, радовался душой, вспоминая о своих былых приключениях.

— Так что вы хотели сказать, сударыня?

— Речь идет о де Берни. Я обязана ему жизнью, и даже больше чем жизнью.

— Честное слово, я это уже понял.

Его мрачные глаза подмигнули ей, что больно задело ее. Но она сделала вид, будто этого не заметила.

— Мой отец был верным и достойным слугой его величества. И разумеется, сударь… разумеется, услуга, оказанная господином де Берни его дочери, должна быть зачтена в его пользу в случае, если ему будет суждено предстать перед правосудием!

Сэр Генри посмотрел на нее с нарочитой серьезностью. Затем его вновь охватила безудержная веселость, причинявшая ей столько душевных мук.

— Э, сударыня! В своей жизни я успел оказать столько услуг дочерям достойнейших отцов, что и не счесть! Но какой благодарностью они отплатили мне за мою доброту! Увы, я не нуждаюсь в вашей защите.

И он отвернул от нее глаза.

— Сэр Генри… — снова начала девушка в отчаянии.

Однако сэр Генри и слышать ничего не хотел.

— Не стоит больше ничего говорить, сударыня.

С этими словами он бесцеремонно повернулся и тяжелой поступью направился к комендорам, выкрикивая направо и налево какие-то команды.

Глава 21

КАПИТУЛЯЦИЯ
Мисс Присцилла с тяжелым сердцем наблюдала, как отдалялась шлюпка, которой командовал лейтенант Шарпл и где вместе с вооруженными мушкетами матросами сидел Пьер.

К ней подошел офицер и от имени сэра Генри пригласил ее и майора Сэндза разделить общество адмирала в кают-компании.

Майор охотно принял приглашение; сейчас у него на смену раздражению, от которого последние дни он не мог избавиться, хотя знал, что проку в нем нет никакого, пришло чувство отеческой заботы.

— В кают-компании вам станет лучше, Присцилла, — сказал он.

— Благодарю вас, — холодно ответила девушка. — Мне и здесь хорошо.

— Как вам будет угодно, сударыня.

Офицер поклонился и покинул их. А она так и осталась стоять, опершись на релинги, и все смотрела вслед шлюпке, быстро приближавшейся к берегу, где ее уже поджидали буканьеры. Она отчетливо видела, что впереди всех возвышалась величественная фигура де Берни. Рядом с ним стояли Бандри, Холлиуэл и Эллис — все четверо составляли отдельную группу.

Майор Сэндз снова подошел к мисс Присцилле.

— Дорогая девочка, наше приключение закончилось, и у нас есть все основания поблагодарить за это Небо… Самые серьезные основания.

— Да, — проговорила она. — Поблагодарим лучше Шарля де Берни.

Майор ждал от нее совсем другого ответа. Однако он понимал, что нет смысла спорить с женщиной, ставшей жертвой какой-то навязчивой идеи и своего упрямства. Наверное, надо быть с нею повеликодушнее. От кошмара, начавшегося месяц тому назад, постепенно наступало пробуждение. Скоро этому задаваке-пирату воздастся по заслугам, и они наконец спокойно продолжат свой путь в Англию, этот жуткий сон будет далеко позади, а пройдет немного времени, и в их памяти от него не останется и следа. Мисс Присцилла найдет успокоение. А майор великодушно забудет все недоброе, что было между ними. Коротко говоря, все образуется.

Майор продолжал тешить себя подобными надеждами, а мисс Присцилла все следила за шлюпкой — она должна была вот-вот уткнуться носом в берег.

И вот ее днище со скрежетом проползло по прибрежной гальке; из нее высадился только лейтенант Шарпл в сопровождении Пьера, а матросы, держа пальцы на спусковых крючках мушкетов, остались в шлюпке.

Мисс Присцилла видела, как офицер в красном камзоле с высоко поднятой головой приблизился к де Берни и трем главарям буканьеров. Вся остальная шайка стояла немного позади и, казалось, внимательно наблюдала за тем, что происходит между их главарями и парламентером сэра Генри Моргана.

Судя по всему, послание адмирала произвело среди главарей оживление. Бандри и Холлиуэл заговорили в один голос, сопровождая свои слова бурными жестикуляциями. Покуда решалась его участь, де Берни стоял чуть в стороне. Только один раз попробовал он вступить в разговор — когда лейтенант Шарпл выдвинул условие о его выдаче. Он принялся горячо возражать, да и понятно — ведь речь шла о его жизни или смерти.

— Возвращайтесь к Моргану, — сказал он, не дав парламентеру вымолвить и слова, — и передайте ему, что, если он и дальше будет настаивать на этом, мы уйдем в заросли и…

Однако Холлиуэл резко оборвал его.

— Клянусь преисподней, — проворчал он, — это черт знает что! Морган может пустить «Кентавр» на дно, а «Черный лебедь» расстреляет из пушек — разобьет в мелкие дребезги, и тогда все мы здесь сгнием, но сперва передохнем с голоду.

— Полегче! Полегче! — вставил Бандри. — Нас не так-то просто одолеть. Кругом лес, так что построить новый корабль для нас раз плюнуть.

— Прошу запомнить, сэр Генри — человек решительный, — с твердостью ответил лейтенант. — И вам нелегко будет тягаться с ним. Если вы бросите ему вызов, будьте уверены, он оставит здесь один корабль, чтоб никто из вас не смог и носу показать на берег. У вас только один выход — подчиниться его приказу. Выдайте Лича и Берни. Тогда, быть может, к остальным сэр Генри проявит милость. Но если вы будете упорствовать и дальше, уж он-то придумает, как взять Лича, Берни и всех вас.

Завязался спор. Уоган, заскулив, поддержал послание сэра Генри:

— Угу, черт возьми! А что нам еще остается делать? Паршиво, конечно, сдавать Чарли… Но что поделать, раз вопрос стоит так: либо он, либо мы все?

— Эвон как хреново все вышло! — откровенно признался Холлиуэл.

Однако Бандри, видевший дальше всех, настаивал на неподчинении. Если де Берни будет с ними, а их корабли останутся целы и невредимы, пускай и без пушек, они еще смогут за себя постоять. Поэтому он попросил передать Моргану, что с него хватит и одного Лича. Но лейтенант твердо стоял на своем. Он коротко ответил, что не уполномочен обсуждать другие вопросы, — ему велено просто передать условия сэра Генри. К тому же, заметил он, в их положении вряд ли можно рассчитывать на более великодушные условия. Так что напрасно Бандри и Эллис просят его передать Моргану их новые предложения. Лейтенант Шарпл заявил, что это бесполезно. А отсутствие согласия между ними сделало его еще более непреклонным. В конце концов он попросил их принять решение не мешкая.

Бандри повернул рябое лицо к де Берни.

— Я сделал все, что мог, Чарли, — сказал он и безрадостно пожал плечами. — Ты ведь слыхал?

Де Берни стоял гордый и непреклонный.

— Я-то слыхал. И все понял. Выходит, прощай… — Он также пожал плечами. — Прощай, победа и удача!

С этими словами он снял инкрустированную серебром портупею и, передав шпагу Шарплу, сдался ему в руки.

Лейтенант, кивнув, принял шпагу и бросил ее матросу, стоявшему на носу шлюпки.

— А теперь Том Лич, если угодно! — сказал он, ища его глазами и явно недоумевая, оттого что грозного пирата среди них нет.

— Ах да! — угрюмо буркнул Бандри. — Конечно, Том Лич…

На мгновение заколебавшись, Бандри задумчиво уставился на красавчика Шарпла.

— Живого или мертвого — таковы, кажется, были условия, — проговорил он, то ли вопрошая, то ли утверждая.

Лейтенант широко раскрыл глаза.

— Что? Он мертв? Значит, вы хотите отдать его тело? Ладно, мертвого так мертвого! Раз уж таковы условия.

Бандри кивнул, сделал пол-оборота и направился вверх по берегу к буканьерам, столпившимся в стороне.

Де Берни бросился следом за ним и, остановив его за плечо, что-то шепнул ему — от его слов бесстрастное лицо пирата вдруг оживилось. Покачав головой и усмехнувшись, Бандри сделал вид, что все понял. Потом, после того как его окликнул Шарпл, де Берни не спеша побрел назад и поднялся в поджидавшую его шлюпку.

Мисс Присцилла, которая по-прежнему стояла у самого борта «Королевы Мэри», облокотившись на релинги, все видела и все поняла. Из груди у нее вырвался слабый стон.

— Трусы! Предатели! — воскликнула она. — Они выдали его… Чтобы спасти свои паршивые шкуры.

От сковавшего ее ужаса и боли она едва не лишилась сознания.

К действительности ее вернула тяжелая, величественная поступь адмирала, который в сопровождении двух человек поднимался на палубу. Словно во сне — так, во всяком случае, ей показалось, — она услышала, как кто-то возвестил о возвращении Шарпла, потом она увидела, как к релингам приблизился сэр Генри, и вслед за тем до нее донесся его грозный окрик:

— Ну а где этот чертов Лич? Почему Шарпл не взял его? Простофиля проклятый! Спускайтесь вниз, Олдерсли. Передайте Бенджамину, чтоб комендоры были готовы. Скоро придет их час. Я всех их отправлю в преисподнюю! Сейчас я покажу этим собакам! Или они думают, с Генри Морганом можно в бирюльки играть?

Сильно перегнувшись через релинги, он крикнул вниз:

— Что это, черт побери, значит, Шарпл? Где Том Лич?

— Подождите минуту, сэр Генри! — послышался в ответ голос лейтенанта.

Ударившись со скрежетом о борт корабля, шлюпка остановилась у откидного трапа. Потом наступило короткое затишье, и вслед за тем широко раскрытые, испуганные глаза мисс Присциллы заметили силуэт де Берни: француз неспешно поднимался по релингам и наконец достиг верхней части трапа. Невозмутимый и улыбающийся, сейчас он предстал перед нею таким, каким она привыкла видеть его в минуты опасности. Отвага, с какой он шел навстречу судьбе, казалась невероятной.

Сэр Генри, стоявший чуть поодаль, поднял глаза и сурово посмотрел на улыбающегося француза; в это время из-за борта показалась голова и плечи Пьера, он поднимался следом за своим господином.

— Проклятье! Где Лич? — прогремел сэр Генри. — Что это значит?

Де Берни сделал пол-оборота в сторону Пьера и протянул левую руку. Метис передал ему окровавленный парусиновый мешок. Де Берни потряс им, как бы взвешивая, и швырнул его перед собой. Мешок с хлюпающим звуком шлепнулся к ногам сэра Генри.

— Здесь все, что вы требовали, — сказал де Берни. — Голова, которую вы оценили в пять сотен ливров.

Сэр Генри громко вздохнул:

— Боже правый!

На лице у него выступила краска, он еще раз взглянул на зловещий мешок: под ним на желтой палубе образовалась лужа крови. Потом он пнул его башмаком, украшенным большим бантом. Нет, сначала он осторожно прикоснулся к нему ногой, а затем сильным пинком отшвырнул в сторону.

— Уберите это! — приказал он одному из сопровождавших его людей и устремил пристальный взгляд на де Берни.

— Ты, черт побери, все понимаешь буквально, — сказал он.

Де Берни легко спрыгнул на палубу.

— Иными словами, если хотите, я с лихвой исполнил то, что обещал, чем и спешу похвалиться. Вор у вора дубинку украл, как, по словам майора Сэндза, сказали бы те, кто назначил вас губернатором Ямайки.

Сэр Генри бросил косой взгляд на майора Сэндза, который, оторопев, застыл рядом с мисс Присциллой. Девушка осталась сидеть с широко раскрытыми глазами, с трудом веря в происходящее, ибо для нее все это едва ли походило на правду.

— О, неужели? — произнес сэр Генри. — Он в самом деле так полагает? Вот оно что! Однако у нас есть дела поважнее. Нам еще многое предстоит объяснить друг другу.

— Я вам все объясню тотчас же, как только получу обещанные вами пять сотен ливров и еще пятьсот — те, что вы мне проспорили.

— Ах да, ты же всегда знал себе цену, Шарль.

— Раньше у меня не было случая доказать это. Зато в вас я уже стал сомневаться — начиная с позавчерашнего дня. Вы опоздали на целых три дня, и все это время я жил в смертельной тревоге, так как мне постоянно приходилось сносить оскорбления от этого пса, теперь уже дохлого… Но как только вы показались на горизонте, я отомстил ему за все… Впрочем, так было нужно — ведь, как вы сами изволили выразиться, я все понимаю буквально.

— Ладно, мы с тобой квиты, — проворчал Морган. — Однако не забывай, тебе пришлось бы и вовсе худо, не придумай я, как вырвать тебя из их лап. Где бы ты сейчас был, если б я не потребовал, чтоб они выдали тебя?

— Там, где мне суждено было быть, — но это лишь в том случае, если бы я полагался на глупца, ибо только глупец не способен все предусмотреть заранее.

— Черт возьми! Надо ж быть таким самоуверенным!

— А разве моя самоуверенность не была оправданна? Или я не справился с порученным мне заданием?

— Признаться, нет, плут ты несчастный! Тебе просто повезло.

— Было немного. Слава богу, мне не пришлось долго гоняться за Томом Личем — он сам нашел меня, на свою беду. И эта случайность сэкономила его величеству расходы по найму и оснастке корабля, которым мне пришлось бы воспользоваться, чтобы вести охоту по всем правилам военного искусства.

— Пошли вниз, — сказал Морган. — Мне нужен подробный отчет о всех твоих похождениях.

Глава 22

БЕЗРАССУДСТВО МИСС ПРИСЦИЛЛЫ
Мисс Присцилла сидела в кают-компании «Королевы Мэри» вместе с де Берни, сэром Генри Морганом и майором Сэндзом. Девушка и майор спустились туда по просьбе француза, теперь пришло время им узнать всю правду обо всем, что с ними приключилось.

Все устроились за круглым столом, к ним присоединился и капитан Олдридж, приземистый мужчина средних лет, со впалыми бледными щеками, он командовал «Королевой Мэри» и служил под началом адмирала сэра Генри Моргана.

Де Берни бесстрастно и очень подробно поведал о своих приключениях и о том, как ему удалось заполучить голову Тома Лича.

Мисс Присцилла, наконец освободившись от страхов, но все еще переживавшая потрясения, которые обрушились на нее нынче утром, не смела верить своим ушам и глазам. Майор выглядел довольно мрачным и несколько встревоженным. Один лишь Морган был весел, несмотря на то что проиграл пари в пятьсот ливров. Угроза со стороны английских властей, висевшая над ним, пока был жив Том Лич, наконец миновала, и теперь он радовался без удержу: то и дело перебивал рассказ француза взрывами смеха и веселыми прибаутками, которые он произносил нараспев, что выдавало в нем уроженца Уэльса.

Когда же де Берни рассказал про то, как «Кентавр» был взят на абордаж и какой прием он оказал главарю пиратов, радость Моргана перешла все границы.

— Черт возьми! Если и есть на свете шельмец, которому любая беда на руку, так это ты, Шарль! Ну и мастак же ты сочинять сказки, дружище! Этого у тебя не отнять!

— Да, но ты не думай, — сказал де Берни, — что сказку про испанский караван я придумал с ходу. Я обдумал все заранее. Мне с самого начала казалось, что Лич непременно клюнет на эту приманку, — так я и заманил его на Мальдиту. Я верно рассчитал, что его корыто нуждается в основательном ремонте, ведь он всегда был никудышным моряком.

Когда рассказ был закончен, сэр Генри распорядился подать ромового пуншу с лимонами. Капитан Олдридж, заерзав на стуле, спросил:

— Вы все так здорово объяснили, но одного я никак не возьму в толк: зачем вам понадобилось драться с Личем, когда мы были уже на подходе к Мальдите? Вы же знали: стоило нам потянуть за веревочку, как ловушка тут же захлопнулась бы, — зачем было рисковать своей жизнью?

— Рисковать жизнью? — гордо усмехнулся де Берни. — А я вовсе не рисковал ею. Лич мог сойти за мастера шпаги только перед пиратами — перед любым же мастером шпаги он мог сойти только за пирата.

— Тебе следовало бы придумать что-нибудь получше, мой мальчик! — заметил Морган с укоризной.

Де Берни, казалось, пришел в легкое замешательство — такое случилось с ним впервые. После короткого колебания он пожал плечами и произнес:

— Нет, у меня были причины лично покарать этого разбойника…

Его посуровевший взгляд невольно упал на мисс Присциллу, сидевшую прямо напротив, потом снова остановился на желтоватом лице Моргана.

— К тому же, Морган, будь Лич жив, когда вы легли в дрейф, думаю, он непременно дал бы вам жару.

— Ну и что ж! Куда бы он делся — сети-то уже были расставлены?

— Затаился бы с людьми в зарослях, а может, и того хуже.

— Как прикажешь тебя понимать, черт возьми? Какую гадость он еще мог выкинуть? — настаивал Морган.

Де Берни опять замешкался. Потом резким жестом указал на майора Сэндза и мисс Присциллу.

— Вздумай он упорствовать — и этот господин, и эта дама остались бы у него в заложниках.

Взглянув на майора, Морган нахмурил брови, как бы недоумевая, отчего это де Берни рисковал своей жизнью из-за какого-то болвана, притом первостатейного, но тут его взгляд остановился на мисс Присцилле. Он громко рассмеялся — ему все стало ясно. И, сильно хлопнув рукой по столу, он сказал:

— О-хо-хо! Теперь я понял! Выходит, вы были соперниками! Черт меня побери! Да, ведь мисс говорила — ты же вел себя как заправский кавалер…

От его раскатистого смеха сотрясалось не только его тело, но и вся кают-компания. Майор кашлянул, выразив тем самым свое недовольство. Лицо мисс Присциллы зарделось, и она, задетая циничным смехом адмирала, в смущении опустила голову. Худощавое, обветренное лицо Олдриджа расплылось в улыбке.

Только де Берни оставался невозмутимым. Он терпеливо подождал, когда адмирал перестанет хохотать и успокоится. После чего ледяным голосом он произнес:

— Хоть король и произвел вас в кавалеры и даже сделал губернатором Ямайки, однако вы, Морган, остались таким, каким сотворил вас Господь. И мне до сих пор непонятно, зачем Он это сделал. Прошу вас, мисс, не обращайте на него внимания. Ума не приложу: и что он делает здесь, в адмиральской каюте, когда ему с его замашками самое место на полубаке?

— У тебя чертовски злой язык! — прямо ответил Морган, все еще сотрясаясь от смеха. Затем он поднял бокал за здоровье юной мисс. — Не серчайте, сударыня… Мое почтение. Я пью за ваше счастливое избавление. И за ваше тоже, господин сухопутный[1146] майор.

— Майор Сэндз, сударь, — сухо поправил его наш вояка.

— А это одно и то же, — заявил Морган и снова расхохотался.

Капитан Олдридж откашлялся и, сжав руки в кулаки, положил их на стол.

— Давайте вернемся к делу, сэр Генри. Что будем делать с теми орлами — там, на берегу?

Сэр Генри обратился к де Берни:

— Как думаешь, Шарль?

Де Берни ответил не мешкая:

— Прежде всего надо послать людей на «Кентавр» и привести в порядок все, что вы там понакрушили. Затем снять с «Черного лебедя» пушки, поднять на скалу и сбросить в море. А «Черный лебедь» расстрелять из наших орудий — превратить в решето. Ну а уж потом убраться восвояси.

— Что? И оставить этих злодеев на свободе? — с негодованием воскликнул Олдридж.

Негодовал не только он один. Майор, затрясшись от возмущения, отважился высказать свое слово:

— Это предложение достойно пирата! Да, клянусь честью! Так мог сказать только пират! Господин де Берни грудью стоит за своих бывших дружков — это ж ясно как божий день.

После его злобного замечания воцарилась глубокая тишина. Сэр Генри Морган медленно поднял глаза на дерзкого выскочку и, приняв надменный вид, посмотрел ему прямо в лицо:

— А кого, черт бы вас побрал, интересует ваше мнение?

Майор встал вне себя от гнева: как смел этот невежа говорить с ним в подобном тоне!

— Похоже, сударь, вы забыли — я имею полномочия короля и…

— Подите вы к дьяволу с вашими полномочиями, сударь! — прогремел Морган. — Это дело вас совершенно не касается.

— Еще раз говорю вам, сударь, я имею полномочия короля.

— Я питаю безмерное уважение к его величеству, черт возьми! Сядьте, любезнейший. Вы нам мешаете. Да садитесь же!

— Нет, вы выслушайте меня, сударь, — не унимался майор, ничуть не испугавшись хмурого взгляда сэра Генри. — Я вправе заставить вас слушать меня. Да, это мое право. Как офицер британской короны, я считаю своим долгом отвергнуть — категорически отвергнуть — предложение, которое наносит оскорбление его королевскому величеству.

Бросив на него недобрый взгляд, сэр Генри дрожащими от смеха губами, которые не могли скрыть даже его усы, бесстрастным, угрожающим голосом проговорил:

— Вы закончили, сударь?

— Я еще и не начинал, — ответил майор и, прокашлявшись, собрался продолжить.

— Это всего лишь вступление, — вставил де Берни.

Тут Морган со всего размаху грохнул кулаком по столу.

— Должен вам напомнить, майор, вы младше меня по чину, которым так кичитесь, а значит, будьте любезны подчиняться мне! Я не имею привычки напоминать моим людям, что здесь командую я. И вы будете говорить тогда, когда вас попросят.

— Вы забываете, сударь… — попробовал возразить майор.

— Я ничего не забываю! — проревел сэр Генри и прибавил: — Я же сказал вам, сударь, сядьте. И оставьте, к чертям, вашу фанаберию, а не то велю заковать вас в кандалы! Садитесь!

Выпучив глаза, майор принял было вызывающий вид, однако повелительный взгляд адмирала живо поставил его на место, и он стоял и только мигал глазами. Потом, презрительно пожав плечами, он отставил стул от стола и сел, положив ногу на ногу.

Сэр Генри обратился к де Берни:

— Итак, Шарль?

— Капитан Олдридж полагает, что негоже даровать свободу команде «Черного лебедя». Однако, на мой взгляд, в этом нет ничего страшного. Они крепко сели на мель: у них нет ни корабля, ни пушек, ни капитана — положеньице не позавидуешь. Если им когда и удастся выбраться отсюда, маловероятно, что они снова возьмутся за старое. Слишком хороший урок они получили.

— Клянусь честью, я такого же мнения, — сказал Морган, искоса взглянув на майора. — Хотя майор Суша наверняка думает иначе.

Майор раздраженно снял ногу с колена и, подавшись вперед, проговорил:

— Я уже говорил вам, сударь, меня зовут Сэндз.

— Да ну? — усмехнулся Морган. — Суша или песок — разве это не одно и то же? — Он поднялся. — Пошли, Олдридж. За работу. Последуем совету Шарля. В конце концов, это самое верное.

Олдридж встал и пошел следом за адмиралом. Однако, перед тем как уйти, адмирал повернулся к мисс Присцилле и сказал:

— Сейчас пришлю слугу, он приготовит вам каюту, а также вам, Шарль, и вам, майор.

Майор и де Берни поднялись одновременно. Майор холодно кивнул. Но де Берни хотел еще что-то сказать:

— Если позволите, Морган, я пойду на Ямайку на другом корабле. Может, мне самому заняться «Кентавром»?

Морган удивленно посмотрел на него, потом обвел взглядом остальных. У майора непроизвольно вырвался вздох облегчения, мисс Присцилла подняла глаза, исполненные недоумения и печали. Сэр Генри сжал губы, погладил длинные усы и призадумался.

— Какого дьявола!.. — начал он, потом пожал плечами и сказал: — Впрочем, как знаешь, Шарль, как знаешь! Пойдем, Олдридж.

Тяжело ступая, он вышел из кают-компании в сопровождении сухощавого капитана, оставив де Берни наедине с его спутниками. Мисс Присцилла тоже встала. Она была на редкость спокойна и чересчур бледна.

— Барт, — промолвила она, — поднимитесь на палубу и побудьте там немного, окажите любезность!

Майор устремился к ней и подал руку.

— Дорогая! — воскликнул он.

Девушка покачала головой:

— Нет-нет, я хотела сказать, чтобы вы оставили меня. Мне нужно переговорить с господином де Берни.

Лицо майора вытянулось.

— Вы хотите с ним говорить? Но о чем? С какой стати?

— Это касается только меня, Барт. Или вы полагаете, нам нечего сказать друг другу после всего, что произошло? Думаю, вам тоже есть что ему сказать. Я считаю, что мы в долгу перед ним. А вы?

Майор смутился. Его терзали противоречивые чувства.

— Конечно, я многим обязан господину де Берни… Это вполне естественно. Клянусь честью — вполне естественно! Признаться, я ошибался в нем. По крайней мере, в некотором смысле. И…

— Ради бога, ни слова больше! — остановил его де Берни. — Этим вы только все испортите.

— Вы скажете все потом, если хотите, — прибавила мисс Присцилла, — а покуда, прошу вас, Барт, оставьте нас.

— Но… — Терзаемый подозрениями, майор колебался. — Но неужели мне нельзя слышать то, о чем вы хотите говорить с господином де Берни? Неужто я не вправе присутствовать? Это даже вполне естественно, дорогая Присцилла, если я останусь и объясню…

— Барт, я собираюсь сказать ему то, что вам не следует слышать.

Красное одутловатое лицо майора, только что выражавшее беспокойство, сделалось безразличным.

— Ну разумеется, Присцилла…

— О, прошу вас, уйдите, уйдите! — нетерпеливо проговорила девушка.

Майор воздел руки к небу.

— Чудесно! Если вы настаиваете… Надеюсь, господин де Берни не станет злоупотреблять положением. И будет помнить…

На этот раз его прервал де Берни:

— Сударь, пока что только вы один злоупотребляете терпением дамы.

Несколько успокоенный его словами, но все еще недовольный, майор направился к двери.

— Если что — я рядом, Присцилла.

— Надеюсь, ничего такого не случится, — ответила она.

Когда майор наконец удалился, девушка отошла от стола и, подойдя к резного дерева рундуку, стоявшему под иллюминаторами, облокотилась на него. Лицо у нее было бледное и взволнованное. Она не смотрела на де Берни, а он, чтобы избежать ее взгляда, отвернулся в сторону и стал ждать, когда она заговорит.

Девушка села спиной к солнечному свету, игравшему яркими бликами в водах лагуны. И наконец спокойно подняла на него глаза.

— Шарль, — бесстрастно промолвила она, — скажите откровенно, почему вы хотите вернуться на Ямайку на другом корабле?

— Хорошо, — ответил он. — Чтобы избавить вас от присутствия человека, который за целый месяц вам, должно быть, порядком надоел.

— И это вы называете откровенностью? Вы играете со мной или просто не хотите считаться с моими желаниями?

Ее вопрос озадачил француза. Опустив голову на кружевное жабо, он принялся ходить из угла в угол.

— Майор Сэндз достаточно ясно дал понять, какими должны быть ваши желания, когда речь идет обо мне.

— Майор Сэндз? — сказала она с легким недоумением в голосе. — Но при чем здесь майор Сэндз?

— Он ваше единственное зеркало.

— Понимаю… — проговорила она. Потом наступило молчание, но он даже не попытался его нарушить. — Неужели это имеет для вас какое-то значение? — спросила она наконец.

— Имеет, так как это, наверное, касается вас.

— Это не имеет ко мне ни малейшего отношения.

— Я сказал — наверное… — Он взглянул на нее и печально улыбнулся. — Знайте, Присцилла, майор Сэндз прав, называя меня пиратом.

— Пиратом? Вас?

— Я был им. И это клеймо осталось на мне и посейчас.

— Но я его не вижу. Но даже если б и увидела, то не обратила бы внимания… Вы самый храбрый, самый благородный человек из всех, кого я когда-либо знала.

Лицо де Берни стало серьезным и печальным. Он покачал головой.

— Не мучайте меня, не искушайте! — простонал он.

Она встала и вплотную приблизилась к нему.

— Вы сможете избавиться от мук — если поддадитесь искушению.

— И что потом? — спросил он. — Если мы станем мужем и женой… вы и я… ваш мир…

Она поднесла руку к его губам, не желая слушать продолжения, и промолвила:

— Если мы станем мужем и женой, мой мир станет вашим и тогда, наверное, мы оба будем счастливы…

— Какую страшную и милую ошибку я совершаю! — сказал он и заключил ее в свои объятия.


ВЕНЕЦИАНСКАЯ МАСКА (роман)

Время действия — Революционные войны в конце XVIII столетия. В Северной Италии английский аристократ и тайный агент британского правительства Мельвиль, владевший некогда землями во Франции, встречает эмиссара Директории Лебеля. Много лет назад он обрек Мельвиля на гильотинирование, от которого он чудом спасся. В схватке англичанин убивает недруга и с его документами отправляется в Венецию, где, прикрываясь именем Лебеля и поручением Барраса пытается расстроить планы Директории и честолюбивого генерала Бонапарта.

Герою предстоит пройти по лезвию ножа между французскими шпионами и венецианской инквизицией, встретиться с давними друзьями ивозлюбленной, которые считали его погибшим. А дальше — шпионские страсти, подкуп, шантаж, ночные схватки с венецианскими головорезами, застенки инквизиции, и все это на фоне картины краха Республики Святого Марка…


Глава 1

ГОСТИНИЦА «БЕЛЫЙ КРЕСТ»
Приезжий в сером рединготе, назвавшийся мистером Мелвиллом, имел возможность убедиться, на какое коварство способны боги. Они сотню раз спасали его в минуту смертельной опасности — и, похоже, лишь для того, чтобы вероломно поставить перед угрозой гибели в тот самый момент, когда он решил, что все трудности позади. Он преисполнился ложной уверенности, что в Турине ему уже ничто не угрожает, и потерял бдительность.

И потому, выйдя в вечерних майских сумерках из почтовой кареты, он угодил прямо в ловушку, расставленную богами, как ему казалось, просто из вредности.

В полутемном коридоре он столкнулся с хозяином гостиницы, который суетливо стал предлагать лучший номер, лучший ужин и самое лучшее вино, какое у него было.

Путник бегло говорил по-итальянски ровным и приятным тоном, в котором, однако, чувствовалась сильная натура.

Это был ладно скроенный человек выше среднего роста. Его худощавое лицо с правильными чертами, прямым носом и выступающим вперед подбородком скрывалось в тени серой шляпы с конусообразной тульей и было обрамлено черными волосами, ниспадавшими на воротник. На вид ему было от силы лет тридцать.

Устроившись в лучшем номере на втором этаже, приезжий сидел при свете свечи в ожидании ужина, и тут-то его и настигла катастрофа. Ее возвестил громкий и резкий мужской голос, говоривший по-французски. Мистер Мелвилл оставил дверь номера приоткрытой, и речь француза была хорошо слышна ему. Он нахмурился — не столько из-за того, что́ говорилось, сколько из-за самого голоса. Он пробудил в Мелвилле смутные воспоминания. Несомненно, ему приходилось слышать этот голос и раньше.

— У вас должны быть почтовые лошади! Господи боже мой, такое возможно только в Италии. Ну ничего, скоро мы наведем тут порядок. А пока приходится брать то, что подвернется под руку. Я спешу. Это в интересах государства!

Снизу донеслось неразборчивое бормотание хозяина. Француз ответил ему безапелляционным тоном:

— Вы говорите, утром? Очень хорошо, пусть этот господин завтра и едет, а я возьму его лошадей. Решено. Я сам скажу ему об этом. Завтра мне необходимо быть в штабе генерала Бонапарта.

На лестнице послышались быстрые шаги, дверь распахнулась, и голос, встревоживший Мелвилла, раздался еще до того, как человек вошел в комнату:

— Простите, я вторгаюсь к вам по необходимости. Я еду по чрезвычайно срочному делу, государственной важности. На этом постоялом дворе нет лошадей, они появятся только утром. У вас же лошади есть, и вы собираетесь провести здесь ночь. Поэтому…

Говоря все это, человек закрыл дверь, затем, повернувшись к Мелвиллу, запнулся.

Кровь отлила от его лица с грубыми чертами, темные глаза расширились в изумлении, сменившемся страхом. Несколько секунд приезжий стоял молча. Он был примерно такого же роста и сложения, что и Мелвилл, с шапкой черных волос над гладковыбритым лицом землистого цвета. Подобно Мелвиллу и многим другим путешествующим, он был одет в длинный серый редингот, но носил вдобавок трехцветный пояс; самой же примечательной частью его туалета была широкая черная шляпа, затенявшая лицо. Она была сдвинута на лоб на манер Генриха IV и украшена трехцветным плюмажем и трехцветной кокардой.

Постепенно он оправился от шока, и первая жуткая мысль, что перед ним привидение, сменилась более разумным заключением, что это причуда природы, которая порой создает двойников.

Может быть, он так и остался бы при этом мнении, если бы Мелвилл не завершил собственное разоблачение, предательски подстроенное судьбой.

— Удивительная встреча, Лебель, — сардонически произнес он, холодно глядя на собеседника. — Поистине удивительная.

Гражданин полномочный представитель Лебель заморгал и разинул рот, но быстро пришел в себя. Иллюзии насчет сверхъестественных явлений и причуд природы рассеялись.

— Так это все-таки вы, месье виконт! — произнес он, сжав толстые губы. — Собственной персоной. Оч-чень интересно. — Он поставил свою дорожную сумку рядом с конической серой шляпой Мелвилла на пристенном столике с мраморной столешницей. Свою шляпу он тоже снял и водрузил ее на сумку.

У него на лбу под прямой черной челкой блестели капельки пота.

— Очень интересно, — повторил он. — Не каждый день приходится встречать человека, которому отрубили голову. Ведь вас гильотинировали в Туре в девяносто третьем году, если мне не изменяет память?

— Согласно официальному сообщению.

— Да-да, я его читал.

— Естественно. Затратив столько усилий, чтобы вынести мне приговор, вы должны были убедиться, что он приведен в исполнение. Только при этом условии вы могли свободно завладеть моей собственностью, и только в этом случае вы могли быть уверены, что в день, когда Франция опомнится после всех безумств, вас не выкинут в навозную кучу, из которой вы вылезли.

Лебель воспринял эти слова спокойно, на его грубом и хитром лице не отразилось никаких эмоций.

— Похоже, я проявил излишнюю доверчивость. Это дело необходимо расследовать. Возможно, вместе с вашей полетят и другие головы. Будет очень любопытно выяснить, каким образом вам удалось оказаться ci-devant[1147] во всех смыслах.

— Ну, уж вам ли не знать, чего можно достичь, сунув взятку одному из хозяев вашей патологической республики, царства подлецов, — с иронией бросил Мелвилл. — Вы стольких подкупали и вас столько подкупали, что мое спасение не должно казаться чем-то исключительным.

Лебель нахмурился, уперев руки в боки:

— Не стоит говорить со мной таким тоном.

— Мы не во Франции, Лебель. Ордер на арест, выданный Французской республикой, не имеет силы в доминионах Сардинского королевства.

— Вы так думаете? — злобно усмехнулся Лебель. — Полагаете, что нашли надежное убежище? Дорогой мой ci-devant, у Французской республики руки длиннее, чем вам кажется. Да, мы не во Франции, но настоящие хозяева здесь мы. У нас достаточно большой гарнизон в Турине, чтобы заставить Виктора Амадея[1148] соблюдать условия Керасского мира[1149] и действовать в наших интересах. Комендант выполнит все мои указания, и вы увидите, имеет ли здесь силу французский ордер, когда вас отправят обратно в Тур, чтобы довести до конца дело, от которого вы уклонились три года назад.

Уверенность Мелвилла в своей безопасности пошатнулась, и он убедился, насколько жестокой может быть ирония богов. Этот человек, некогда служивший управляющим в поместье его отца, был, наверное, единственным членом правительства, знавшим его лично и, без сомнения, заинтересованным в его смерти. И надо же, чтобы из всех миллионов французов судьба выбрала для этой встречи в гостинице «Белый крест» именно Лебеля!

На миг Мелвилла охватило отчаяние. Ему грозила гибель, а значит, была обречена на провал и важнейшая миссия, с которой премьер-министр Питт[1150] послал его в Венецию, — миссия, связанная с сохранением основ цивилизации, попираемых якобинцами за пределами Франции.

— Одну минуту, Лебель!

Француз уже собирался выйти из комнаты, но окрик Мелвилла и быстрые шаги у него за спиной заставили Лебеля остановиться и резко обернуться. Его правая рука скользнула в карман редингота.

— Ну что еще? — буркнул он. — Нам больше не о чем говорить.

— Да нет, еще многое надо сказать. — Голос Мелвилла звучал удивительно ровно, не выдавая охватившей его тревоги. Он сделал два быстрых шага и встал между Лебелем и дверью. — Я не выпущу вас отсюда. Спасибо, что предупредили меня о своих намерениях.

Лебель презрительно рассмеялся:

— Я юрист и предпочитаю добиваться своего законным путем. Но если кто-то пытается силой воспрепятствовать этому, мне приходится отвечать тем же. Отойдите от двери.

Он стал неторопливо вытаскивать из кармана руку с пистолетом. По-видимому, ему хотелось растянуть удовольствие, наблюдая, как беспомощная жертва трепещет перед направленным на него оружием.

Единственным оружием Мелвилла были руки. Но Англия дала ему не только имя. Не успел Лебель вытащить свой пистолет, как получил сильнейший удар в челюсть, отбросивший его назад. Он потерял равновесие и упал навзничь, растянувшись во весь рост и сбив загремевшую каминную решетку.

Он лежал совершенно неподвижно.

Мелвилл быстро подошел к нему и подобрал пистолет, выпавший из руки полномочного представителя.

— Теперь ты вряд ли скоро вызовешь коменданта, — пробормотал он. — По крайней мере, не раньше, чем я буду далеко от Турина. — Он пнул валявшегося на полу Лебеля носком сапога. — Поднимайся, каналья!

Но в этот момент он обратил внимание на неестественную позу неподвижно лежавшего тела. Глаза Лебеля были чуть приоткрыты. Присмотревшись, Мелвилл заметил струйку крови на полу и окровавленный шип перевернувшейся подставки для дров. Он понял, что Лебель ударился об этот шип при падении и тот пробил ему череп.

У Мелвилла перехватило дыхание. Он опустился на одно колено рядом с телом и сунул руку за отворот редингота, чтобы проверить, бьется ли сердце. Перед ним был труп.

Осознание того факта, что он стал неумышленным убийцей, парализовало Мелвилла, вызвало у него дрожь во всем теле и дурноту. Когда он наконец поднялся на ноги и к нему вернулась способность соображать, его охватила паника. В любой момент хозяин гостиницы или кто-нибудь другой мог войти в комнату и застать его на месте преступления. Убитый занимал высокое положение во Франции, а французы были неофициальными хозяевами в Турине. Мелвиллу все-таки придется предстать перед комендантом, и это будет ничуть не лучше, чем в том случае, если бы коменданта вызвал Лебель. Никакие объяснения ему не помогут. Если его личность установят, то это лишь убедит всех, что убийство было преднамеренным.

Оставалось одно — немедленно бежать, но и тут шансы на успех были, увы, невелики. Он мог, конечно, сказать, что изменил свое решение и хочет продолжить путешествие прямо сейчас. Лошади были запряжены, и форейтор уже готовился к отъезду, но ему неизбежно зададут вопрос о французском представителе, зашедшем к нему поговорить, а то и заглянут в комнату. Даже сам факт, что он потребует свою карету, не может не вызвать подозрения. Но приходилось идти на риск, другого варианта не было. Он решительно подошел к двери и открыл ее. Уже на пороге он протянул руку за своей шляпой на столике, бросив одновременно взгляд на оставленную позади комнату. В его серых глазах, смотревших обычно спокойно и уверенно, промелькнул ужас при виде трупа, с головой в очаге и задранными кверху носками сапог.

Мелвилл вышел, машинально закрыв дверь на защелку. Он сбежал по лестнице и громко позвал хозяина гостиницы таким резким тоном, что это удивило его самого. В голове у него был сумбур, он почему-то заговорил по-французски. Хозяин гостиницы появился из дверей слева и, сделав шаг-другой, почтительно поклонился:

— Слушаю вас, гражданин представитель. Надеюсь, английский джентльмен был не против оказать вам услугу?

Мелвилл растерялся:

— Какую услугу?..

— Отдать лошадей.

Мелвилл, еще не сознавая, как может пригодиться ему сделанная собеседником ошибка, инстинктивно чуть отвернулся от его прямого взгляда. Перед ним оказалось висевшее на стене зеркало, и ошибка сразу объяснилась. Он надел принадлежавшую Лебелю широкополую шляпу а-ля Генрих IV с трехцветным плюмажем и трехцветной кокардой.

Он взял себя в руки и пробормотал:

— Да-да… Конечно.

Глава 2

С ПАСПОРТОМ МЕРТВЕЦА
Мелвилл сразу понял, почему его приняли за Лебеля. Рост и сложение у них были примерно одинаковы. Оба носили серые рединготы, а на отсутствие у Мелвилла трехцветного пояса хозяин гостиницы, очевидно, не обратил внимания. Он и видел-то обоих, прибывших уже вечером, лишь мельком в полутемном коридоре. Самой заметной приметой французского представителя была шляпа с плюмажем, которая теперь оказалась на голове у Мелвилла. К тому же по приезде Мелвилл говорил с хозяином на итальянском языке, а теперь обратился к нему по-французски. Неудивительно, что тот спутал его с французом.

Все это Мелвилл осознал в один миг, между своим неуверенным «да-да» и категорическим «конечно», и тут же стал прикидывать, каким образом лучше всего воспользоваться ошибкой хозяина. Прежде всего нельзя было допустить, чтобы тот заглянул в комнату наверху, пока Мелвилл ожидает экипаж, а самому нужно было тем временем продумать следующие шаги. Он решительно обратился к хозяину гостиницы:

— Прикажите запрягать лошадей; форейтор должен быть наготове. Мне еще нужно обсудить с англичанином кое-какие дела — наша встреча оказалась очень кстати. Прошу нас не беспокоить. Понятно?

— О, разумеется.

— Ну вот и хорошо. — Мелвилл начал подниматься по лестнице.

Тут появился слуга, доложивший хозяину, что он готов подать ужин, заказанный английским джентльменом.

— Это подождет, — отрывисто бросил Мелвилл с характерной для Лебеля безапелляционностью. — Мы распорядимся насчет ужина позже.

Вернувшись в номер, Мелвилл задумчиво обхватил рукой квадратный подбородок; широко расставленные глаза бесстрастно глядели на тело у его ног. Он уже знал, как действовать, а содержимое курьерской сумки французского представителя должно было подсказать ему оптимальный способ.

Для начала он освободил Лебеля от трехцветного пояса и повязал его себе. Затем, сняв шляпу, он рассмотрел свое отражение в высоком зеркале в золоченой раме и немного прикрыл длинными черными волосами лицо. Других попыток изменить внешность он не предпринимал и продолжал действовать быстро и с удивительным самообладанием. Он решительно обыскал карманы Лебеля, где обнаружил деньги: пачку только что отпечатанных банкнот и горсть серебряных сардинских монет. Кроме того, он нашел перочинный нож, носовой платок и прочие мелочи, а также связку из четырех ключей на шелковом шнурке и паспорт на листе бумаги с полотняной подкладкой.

Действуя так же методично, он опустошил собственные карманы. Паспорт, записную книжку, засаленные банкноты вместе с мелочью, носовой платок и серебряную табакерку с монограммой «МАВМ», соответствующей паспортным данным, он переместил в карманы Лебеля, в свои же положил вещи француза, за исключением связки ключей, которую оставил на столе, и паспорта, с которым хотел ознакомиться. Когда он развернул сложенный лист, глаза его заблестели.

Паспорт был подписан Баррасом[1151] и скреплен подписью Карно.[1152] В нем говорилось, что гражданин Камилл Лебель, член Совета пятисот,[1153] разъезжает в качестве полномочного представителя Директории[1154] Французской республики, единой и неделимой, по делу государственной важности; все подданные Французской республики должны по его просьбе оказывать ему помощь, в то время как всякий противодействующий ему рискует жизнью; все военные и гражданские должностные лица любого чина и положения обязаны предоставлять в его распоряжение все имеющиеся у них ресурсы.

Это был не просто паспорт, а выданный Директорией мандат, предоставлявший его обладателю исключительные полномочия. Он показывал, до каких высот добрался убитый мошенник. Человек с подобным мандатом вполне мог метить в директора.

Прилагалось описание внешности владельца: рост 1,75 метра (что всего лишь на два сантиметра расходилось с ростом Мелвилла), сложение стройное, осанка прямая, лицо худощавое, с правильными чертами, цвет лица бледный, рот широкий, зубы белые и крепкие, брови черные, волосы черные и густые, глаза черные. Особые приметы отсутствовали.

Описание подходило Мелвиллу во всем, кроме цвета глаз, но это было серьезное препятствие, и поначалу он не видел, каким образом можно переделать французское noirs («черные») в gris («серые») так, чтобы подделка была незаметной. Но он нашел выход. На столе имелись письменные принадлежности. Чернила загустели и были темнее, чем на документе. Мелвилл развел их, добавляя капля за каплей воду из графина, пока не добился нужной консистенции. Затем выбрал перо, опробовал его, очинил, снова опробовал на отдельном листе бумаги и, убедившись, что перо подходит, принялся за паспорт. Проще всего было превратить n в p, удлинив первую палочку; затем он добавил хвостик к букве о, и она стала а; над ней он поставил циркумфлекс. Так же легко было преобразовать i в l; когда он пририсовал маленький завиток к букве r, она стала выглядеть как e, а заключительное s не надо было менять. Подсушив чернила, Мелвилл изучил результат. Под увеличительным стеклом произведенные изменения были бы, конечно, заметны, но невооруженным глазом невозможно было определить, что на месте слова pâles («светлые») прежде было noirs.

Эта кропотливая работа заняла какое-то время, и Мелвилл стал действовать более энергично. Он открыл курьерскую сумку Лебеля, чтобы бегло ознакомиться с ее содержимым, и ему сразу же повезло: он наткнулся на документ, свидетельствовавший о том, что Лебель — креатура Барраса и перед ним поставлена задача наблюдать за Бонапартом, еще одной креатурой Барраса, сдерживать порывы молодого генерала, склонного превышать свои полномочия, и постоянно напоминать ему, что он должен подчиняться указаниям парижского правительства и отчитываться перед ним.

На данный момент это было все, что необходимо было знать. Мелвилл сунул бумаги в курьерскую сумку и закрыл ее. Затем он медленно обвел глазами комнату и, удовлетворенно кивнув, взял лист бумаги и перо и написал:

«Гражданин, я требую, чтобы вы прибыли без промедления в гостиницу «Белый крест» по вопросу государственной важности».

Подписавшись именем Лебеля, он добавил внизу: «Полномочный представитель со специальным заданием».

Сложив бумагу, Мелвилл написал сверху: «Коменданту французского гарнизона в Турине». Выйдя на лестницу, он крикнул хозяина гостиницы свойственным Лебелю повелительным тоном, велел ему немедленно доставить записку по назначению и вернулся в свой номер, но дверь на этот раз запирать не стал.

Спустя полчаса внизу послышались голоса; тяжелые шаги на лестнице и лязг сабли, задевавшей за балясины перил, возвестили о прибытии коменданта.

Это был высокий сухопарый офицер лет сорока. Он чувствовал себя оскорбленным грубоватым приказным тоном записки и потому распахнул дверь и вошел без стука. На пороге он застыл при виде тела на полу и с удивлением посмотрел на человека, сидевшего за столом с карандашом в руках и разбиравшего какие-то бумаги с таким сосредоточенным и невозмутимым видом, как будто он привык работать рядом с трупами.

Свирепый взгляд коменданта натолкнулся на еще более свирепый взгляд господина с карандашом, неприязненно проскрипевшего:

— Вы заставляете себя ждать.

Комендант вздернул подбородок.

— Я не бегаю, высунув язык, по первому требованию всякого приезжего. Даже если это гражданин представитель, — добавил он со свойственной всем офицерам презрительной насмешливостью по отношению к политикам.

— Вот как? — Мелвилл нацелил на него карандаш. — Ваше имя?

Вопрос был задан так неожиданно, что комендант, у которого тоже возникло немало вопросов, автоматически ответил без промедления:

— Полковник Лескюр, комендант Туринского гарнизона.

Мелвилл записал имя и посмотрел на полковника, словно ожидая продолжения. Не дождавшись его, он продолжил:

— И вы готовы, надеюсь, выполнять мои распоряжения?

— Ваши распоряжения? Слушайте, не объясните ли вы мне сначала, что все это значит? Этот человек мертв?

— Вы же не слепой. Посмотрите сами. А значит это то, что произошел несчастный случай.

— Несчастный случай? Как просто! Всего лишь несчастный случай! — саркастически бросил комендант. Из-за его плеча выглянуло круглое, побледневшее от испуга лицо хозяина гостиницы.

— Ну, может быть, не совсем просто и не «всего лишь» несчастный случай… — уточнил Мелвилл.

Полковник подошел к камину и наклонился над телом.

— Ах, не совсем просто и не «всего лишь»? — проговорил он и, выпрямившись, добавил: — Похоже, этим должна заниматься полиция. Этот человек убит. Может быть, вы объясните мне все-таки, что здесь произошло?

— Ну а зачем я, по-вашему, вызвал вас? Но не повышайте на меня голос, мне это не нравится. Этого человека я встретил здесь сегодня вечером случайно. Его внешний вид и манера держаться показались мне подозрительными. Ну, для начала, он был англичанином, а Бог свидетель, ни один француз сегодня не имеет оснований хорошо относиться к представителям этой вероломной расы. Англичанин в Турине или где бы то ни было в Италии не вызовет подозрения разве что у безнадежного простофили. Я имел неосторожность высказать свое намерение послать за вами, чтобы потребовать у него полного отчета. Англичанин вытащил пистолет — вон он, на полу, — и мне пришлось ударить его. Он упал и, по воле Провидения, проломил голову о каминную решетку. На ней остались следы крови. Теперь вам известно все, что здесь произошло.

— Ах, мне уже все известно? Ну как же, как же… — иронизировал комендант. — А кто может подтвердить эту вашу историю?

— Если бы вы были сообразительнее, то могли бы убедиться в ее достоверности сами. Кровь на решетке, характер раны, положение трупа. Никто не прикасался к нему после того, как он упал. Согласно имеющимся у него документам, он англичанин по имени Марк Мелвилл. Он показывал их по моему требованию. Вы найдете документы в его кармане — не мешало бы вам взглянуть на них, а заодно и на мои. Это могло бы избавить нас от ненужного препирательства. — С этими словами он протянул коменданту паспорт на полотняной подкладке.

Побагровевший полковник с трудом удержался от гневной отповеди и схватил паспорт. Глаза его по мере чтения становились все круглее, а когда он прочитал, что должен предоставить его владельцу все имеющиеся в его распоряжении ресурсы, краска на его лице уступила место смертельной бледности.

— Н-но… гражданин представитель, почему же… почему вы сразу не сказали мне?

— Вы же не спрашивали. Вы предпочитаете делать выводы, не соблюдя элементарных формальностей. Знаете, полковник Лескюр, вы оставляете у меня не слишком хорошее впечатление о себе. Придется доложить об этом при случае генералу Бонапарту.

Полковник был в смятении:

— Но господи боже мой!.. Я же не знал, кто вы… С обычным проезжим я, естественно…

— Помолчите! С вами оглохнуть можно. — Мелвилл вытащил паспорт из онемевшей руки коменданта и поднялся. — Вы и так уже отняли у меня слишком много времени. Вы забыли, что я полчаса ждал здесь вашего прибытия?

— Я же не сознавал всей срочности… — оправдывался вспотевший полковник.

— Это было указано в записке. Я даже написал, что это вопрос государственной важности. Для ревностного военнослужащего этого более чем достаточно. — Он уложил бумаги в сумку и продолжил холодным, жестким и непререкаемым тоном: — Теперь вам известны все факты, касающиеся этого происшествия. Срочность моего дела не позволяет мне задерживаться здесь для того, чтобы помочь местным властям разобраться в причинах смерти этого человека. Я и так уже опаздываю в Главный штаб в Милане. Поэтому я оставляю все в ваших руках.

— Конечно-конечно, гражданин представитель! С какой стати вам тратить время на это дело?

— Да, действительно, с какой стати? — Все с тем же свирепым и непреклонным видом он закрыл сумку и повернулся к трепещущему хозяину гостиницы. — Экипаж готов?

— Ждет вас уже полчаса, господин.

— Тогда будьте любезны, проводите меня к нему. Доброй ночи, гражданин полковник.

Но комендант остановил его на пороге:

— Гражданин полномочный представитель! Вы не будете слишком строги по отношению к честному солдату, который всего лишь пытался исполнить свой долг, пребывая в потемках? Если генерал Бонапарт…

Его полоснул суровый взгляд светлых и жестких, как агаты, глаз. Но затем на лице гражданина представителя промелькнула холодная снисходительная улыбка. Он пожал плечами.

— Если я больше ничего не услышу об этом деле, вы не услышите о нем тоже, — ответил он и, кивнув, вышел.

Глава 3

СОДЕРЖИМОЕ КУРЬЕРСКОЙ СУМКИ
Настоящее имя господина, который покидал этим вечером Турин, подпрыгивая в экипаже на ухабах, было Марк-Антуан Вильер де Мельвиль.

Когда он говорил по-французски, то и его внешность, и манеры были такими же истинно французскими, как и имя; когда же он переходил на английский, то становился истинным англичанином, в полном соответствии с англизированной частью своего имени. При этом он владел не только языками этих двух стран, но и обширными поместьями и в Англии, и во Франции.

Английское поместье Эйвонфорд досталось ему от бабки, леди Констанции Вильер, блиставшей при дворе королевы Анны.[1155] Она вышла замуж за не менее блестящего Грегуара де Мельвиля, виконта де Со, посещавшего Сент-Джеймсский дворец[1156] в качестве французского посланника. Их старший сын Гастон де Мельвиль еще больше разбавил французскую кровь, женившись на англичанке. Наполовину француз и наполовину англичанин, он жил то в отцовском поместье Со, то в доставшемся ему от матери Эйвонфорде, где, собственно, и был рожден Марк-Антуан, чья кровь была чуточку более английской, чем у его отца. Когда обстановка во Франции стала угрожающей, Гастон де Мельвиль окончательно переселился в Англию, что даже и эмиграцией-то нельзя было назвать.

Французское поместье он оставил в руках своего управляющего Камилла Лебеля, молодого юриста, которому виконт дал образование на свои средства. Вполне полагаясь на человека, поднятого им «из грязи в князи», виконт доверил ему управление делами в это бурное время.

Когда умер отец, Марк-Антуан, побуждаемый матерью-англичанкой, для которой долг был превыше всего, не побоялся сложившейся во Франции ситуации и пересек Ла-Манш, чтобы привести в порядок дела с поместьем Со.

Оно, как и все земли эмигрировавших аристократов, было конфисковано в пользу государства, но тут же выкуплено за ничтожную сумму Камиллом Лебелем на деньги, присвоенные им во время управления поместьем. Даже когда Марк-Антуан узнал, что Лебель добился высокого положения в провинции Турень, став президентом Революционного трибунала в Туре, это не вызвало у него подозрений. Он решил, что это камуфляж, с помощью которого верный слуга пытается сохранить хозяйское поместье. И лишь после того, как его арестовали и фактически сам Лебель приговорил его к смерти, Марк-Антуан понял, что к чему.

Однако по сравнению с другими аристократами, оказавшимися в таких же плачевных обстоятельствах, у него было большое преимущество: состояние в Англии. И Марк-Антуан не замедлил это преимущество использовать. Он понимал, что изголодавшихся сторонников нового режима легко подкупить. Он нанял адвоката, но Лебель не дал адвокату выступить и наговорил ему такого, что тот привлек к делу государственного обвинителя. Когда Лебель, сочтя свою миссию выполненной, удалился из Тура в Со, Марк-Антуан, воспользовавшись этим, прибег к помощи того же адвоката и, выписав на его имя чек на несколько тысяч фунтов золотом, который мог быть реализован в Лондоне, добился, чтобы его выпустили на свободу и обеспечили паспортом, позволившим ему беспрепятственно пересечь пролив в обратном направлении, — притом что имя его оставалось в списках казненных.

До этой случайной встречи в гостинице «Белый крест» Лебель пребывал в убеждении, что не осталось в живых ни одного владельца поместья Со, который мог бы предъявить на него права даже в случае реставрации монархии. Но лишь после того, как Марк-Антуан как следует изучил документы Лебеля, он осознал, что эта встреча, поначалу казавшаяся катастрофой, на самом деле как нельзя лучше способствовала выполнению тех задач, которые стояли перед ним в данный момент.

Возможность заглянуть в документы представилась ему в Крешентино. Мелвилл добрался до этого городка уже к полуночи и, поскольку форейтор заявил, что лошади выдохлись, был вынужден остановиться на почтовой станции. Там, несмотря на поздний час и на усталость, он стал рассматривать при свете двух сальных свечей содержимое курьерской сумки Лебеля. Он выяснил, что Лебель не случайно оказался на его пути, а намеревался помешать выполнению его миссии в Венеции.

Бежав из Франции в 93-м году, Марк-Антуан вернулся в Англию с грузом очень ценных наблюдений и смог поделиться свежей информацией с заинтересованными лицами в правительстве короля Георга.[1157] Авторитет и высокое общественное положение виконта, его проницательность и умение обобщать подмеченные факты привлекли к нему внимание Уильяма Питта. Премьер-министр послал за Марк-Антуаном и делал это впоследствии еще не раз, когда для уяснения каких-либо чрезвычайных событий на континенте требовалась помощь человека, который хорошо разбирается во французских делах.

И в итоге, когда весной 1796 года виконт объявил, что должен ехать в Венецию по своим делам, Питт оказал ему доверие, предложив взять на себя выполнение весьма важной для британского правительства задачи.

Успехи Итальянской кампании Бонапарта были тем более досадны для Питта, что оказались совершенно неожиданными. Кто мог вообразить, что какой-то мальчишка, не имеющий опыта командования и возглавляющий беспорядочную толпу полуголодных оборванцев, даже толком не вооруженных, будет так победоносно сражаться с объединенными силами Пьемонта и закаленной в боях армии Империи[1158] под командованием опытнейших генералов? Это казалось невероятным, и это пугало. Если молодой корсиканец будет продолжать в том же духе, то вполне сможет спасти Французскую республику от краха, за приближением которого Питт с удовлетворением наблюдал. Благодаря этим победам не только пополнялась опустевшая французская казна, но и восстанавливалось пошатнувшееся доверие страны к республиканским правителям, укреплялась слабеющая воля продолжать борьбу.

Республиканское движение, в чем-то сходное с религиозным, получило новый стимул и представляло смертельную угрозу для всей старой Европы и тех общественных институтов, которые европейская цивилизация привыкла считать священными и насущно необходимыми для ее благополучия.

Уильям Питт с самого начала стремился создать коалицию европейских государств, которая стала бы непреодолимой преградой на пути анархии. Выход Испании из их содружества был первым серьезным поражением. Последовавшие за этим стремительные победы Итальянской армии Бонапарта и заключение перемирия в Кераско не могли не вызывать сильнейшую тревогу. Если вначале еще можно было надеяться, что молодой корсиканец, ставший по протекции Барраса во главе Итальянской армии, обязан своими успехами везению, то теперь стало ясно, что на сцену вышел недюжинный военный талант и необходимо бросить против него все имеющиеся в наличии силы, иначе Европу захлестнет смертоносная волна якобинского террора.

С нейтралитетом, объявленным Венецианской республикой, больше нельзя было мириться. Австрия могла собрать свежие силы, которые превосходили бы разбитые Бонапартом, но этого было недостаточно. Хотя Венеция и утратила свою прежнюю мощь и славу, она вполне могла выставить армию в шестьдесят тысяч человек, и следовало убедить ее отказаться от нейтралитета. До сих пор Светлейшая республика на все предложения выступить вместе с другими против захватчиков отвечала, что против французов уже выдвинуты вполне достаточные силы. Теперь же, когда стало ясно, что это не так, венецианцы должны были понять, что дальнейшее промедление опасно, и хотя бы из чувства самосохранения, если не из более высоких соображений, объединиться с теми, кто с оружием в руках сражался с общим врагом.

Именно на это и была нацелена миссия виконта де Со. В Венецию, где законы запрещали аккредитованному послу вести частные беседы с дожем или кем-либо из членов сената, надо было послать человека, не имеющего официального статуса.

Таким образом, виконт де Со путешествовал в качестве тайного чрезвычайного посланника с политической миссией, которую, как ни парадоксально, не мог выполнить официально назначенный посол. Уже после отъезда виконта из Англии важность его миссии значительно возросла из-за сокрушительного поражения, нанесенного имперской армии в битве при Лоди.[1159]

Лебель же, как выяснил Марк-Антуан из его документов, которые он изучал с возрастающим интересом, тоже направлялся в Венецию с аналогичным заданием, но отвечавшим интересам Французской республики.

Подробные секретные распоряжения, написанные рукой Барраса, служили лишним доказательством того, что Лебель был облечен полным доверием властей. Прежде всего он должен был встретиться с Бонапартом и не церемониться с ним. Если бы он увидел, что военные успехи вскружили генералу голову — а признаки этого уже были налицо, — то следовало напомнить ему, что во власти того, кто вытащил его из сточной канавы, вернуть его туда же.

В курьерской сумке содержались также детальные инструкции относительно дальнейшего ведения военных действий на итальянском фронте, но еще подробнее были расписаны политические шаги, которые следовало предпринять в отношении Венеции. Венецианская республика, указывал Баррас, заняла очень неустойчивое и опасное положение не только между вооруженным и невооруженным нейтралитетом, но и между нейтральной и враждебной позицией. На нее оказывают давление. Особую активность в этом отношении проявляет Уильям Питт, воплощение вероломства и лицемерия. Если допустить сейчас просчет, то Венеция может оказаться под властью Австрии, и последствия для Итальянской армии будут пагубными.

Насколько пагубными они будут, становилось ясно из прилагаемого полного описания всех военно-морских и сухопутных сил, находившихся в распоряжении Венеции.

В задачу Лебеля входило также внушить Бонапарту, что необходимо усыплять бдительность руководства Венеции заверениями в дружеских намерениях — до тех пор, пока не наступит черед более решительных действий, а наступит он тогда, когда силы Австрии будут истощены и ее союз с Венецией станет бесполезен как для той, так и для другой стороны.

Из штаба Бонапарта Лебель должен был проследовать в Венецию и активно заняться там революционной пропагандой.

«Одним словом, — завершал Баррас свое пространное послание, — нам необходимо задушить Венецию во сне. Постарайтесь убаюкать ее и продержать в этом состоянии как можно дольше».

Из открытого письма Барраса французскому послу Лаллеману, в котором он представлял Лебеля и подтверждал, что Директория наделила его неограниченными полномочиями, становилось ясно, что Лаллеман и Лебель лично незнакомы. Марк-Антуану это было на руку. В голове у него начал складываться конкретный план действий.

При первых утренних лучах сальные свечи стали оплывать и гаснуть. С лихорадочным румянцем на щеках и не менее лихорадочным блеском в глазах, Марк-Антуан, не раздеваясь, бросился на постель — но не для того, чтобы уснуть, а чтобы обдумать все прочитанное и намеченное.

Глава 4

ФРАНЦУЗСКИЙ ПОСОЛ
Самый прекрасный и самый удивительный город мира предстал перед Марк-Антуаном в золотистом сиянии майского утра. Ночь он провел в Местре, откуда выехал утром на гондоле, и при приближении к Канареджо ему стало казаться, что перед ним — не город, а сказочный драгоценный камень, сплав мрамора и золота, кораллов, порфира и слоновой кости, обрамленный сапфировой синевой лагуны и неба. Черная гондола обогнула Канареджо и заскользила по Большому каналу мимо роскошных дворцов, в которых искусство Востока и Запада сливалось в ослепительном великолепии, поражавшем глаз северянина. Выглядывая из-под тента, он любовался красотой дворца Ка’ д’Оро и аркой моста Риальто со множеством лавок, царившим в них оживлением и сверканием красок.

Гондола проплыла, подобно черному лебедю, по водной глади мимо Эрберии — зеленного рынка, где шумная толпа сновала среди фруктовых нагромождений и цветочных зарослей, а рядом шла разгрузка баржи. Затем свернула в более спокойное и узкое русло канала Рио-дель-Беккери и доставила пассажира к омываемым волнами ступеням Остерии-дель-Спаде, или, иначе, «Гостиницы мечей», заявлявшей о себе вывеской с перекрещенными клинками.

Марк-Антуан высадился и перепоручил себя самого и свой багаж заботам румяного маленького хозяина Баттисты, многословно приветствовавшего его на венецианском диалекте, который показался Марк-Антуану смесью плохого французского с плохим итальянским.

Ему отвели просторную, скудно обставленную гостиную в бельэтаже, с холодным каменным полом и аляповато расписанным потолком, на котором страдающие от ожирения купидоны бесчинствовали среди несметного множества овощей. К гостиной примыкала спальня с широкой кроватью под балдахином и дверью в туалетную комнату.

Марк-Антуан распаковал свой багаж и послал за цирюльником.

В Венецию он приехал прямо из Турина, и дорога заняла у него всего два дня, что было удивительным везением, ибо его вполне могло задержать перемещение остатков разбитых австрийских войск на восточном берегу Минчо. Но с австрийцами он не встретился, хотя безобразных следов их прохождения имелось сколько угодно. Он достиг Местре без всяких помех, и теперь в мирной, беспечной и полной достоинства Венеции ему казалось, что война с ее уродствами и ужасами ведется где-то за тысячу миль отсюда. Пока приводили в порядок прическу Марк-Антуана, через открытые окна до него долетали с канала скрип уключин, журчание воды вокруг обитых железом носов гондол, веселые голоса и обрывки песен, свидетельствовавшие о беззаботном нраве жителей лагун.

Взяв на себя роль убитого Лебеля, он должен был бы немедленно отправиться в Милан, где Бонапарт только что с триумфом обосновался со своим штабом. Но он предпочел уклониться от столь рискованной поездки и ограничился письмом к французскому командующему. Таким образом, указания Барраса были переданы генералу, и директор вполне мог предположить, что это сделано при личной встрече.

Спустя три часа после прибытия Мелвилла в Венецию его туалет был закончен, блестящие черные волосы тщательно расчесаны и уложены, хотя и не напудрены, и он, спустившись к воде, подозвал гондолу и велел доставить его во французскую миссию.

Расположившись в тени кабинки-фелцы, он проделал путь по Большому каналу в западном направлении, где с приближением полудня движение заметно оживилось, затем на север по целой сети более узких каналов, терявшихся в тени высоких темных дворцов, к Фондамента Мадонна делл’Орто. Ступив на набережную, он прошел узким переулком на Корте-дель-Кавалло, маленькую площадь не больше внутреннего дворика. В одном из углов площади находилась резиденция французского посла, палаццо Веккио, — довольно большое, хотя по венецианским меркам скромное здание.

Посол Лаллеман работал в просторном помещении на втором этаже, где он устроил свой кабинет. Работу прервал Жакоб, энергичный, неряшливо одетый секретарь средних лет семитской наружности. Он бережно хранил воспоминание о периоде междуцарствия, когда три года назад он в течение одного сезона исполнял обязанности французского посланника.

Жакоб подал послу сложенный лист бумаги, который был передан ему привратником Филиппе.

Лаллеман поднял голову от документов. Это был уже немолодой человек солидной комплекции, с полным, добродушным и довольно бледным лицом грушевидной формы, расширявшимся книзу и сужавшимся кверху. Двойной подбородок наводил на мысль об апатичности, но этому противоречил острый проницательный взгляд больших, черных, чуть навыкате глаз.

Развернув записку, он прочитал: «Камилл Лебель, полномочный представитель со специальным заданием, просит принять его».

Нахмурившись на секунду, посол пожал плечами:

— Зовите.

Полномочный представитель оказался человеком выше среднего роста, с располагающей внешностью, худощавым, но широкоплечим, в элегантном длинном черном сюртуке, безупречных лосинах и сапогах с отвернутыми голенищами. Он носил пышный белый шейный платок, под мышкой держал треуголку; манеры у него были решительные и властные.

Посол, поднявшись, изучающе оглядел вошедшего.

— Добро пожаловать, гражданин Лебель. Мы были предупреждены о вашем прибытии письмом гражданина директора Барраса.

— «Мы»? — нахмурился тот. — Можно узнать, сколько человек вы подразумеваете под этим местоимением множественного числа?

Лаллемана неприятно поразил резкий тон и холодный, неодобрительный взгляд серых глаз представителя.

— Я употребил его просто так, обобщенно, — ответил он в смущении. — Кроме меня, никому не было известно, что вы должны прибыть, и никому не известно, что вы прибыли.

— Вот и позаботьтесь о том, чтобы так и оставалось, — сухо отозвался Лебель. — Не хватает только, чтобы меня нашли однажды утром плавающим в одном из этих живописных каналов с кинжалом в спине.

— Ну, этого, я уверен, вы можете не бояться.

— Я не боюсь ничего, гражданин посол. Просто это не входит в мои планы. — Оглянувшись, он взял стул, пододвинул его к столу посла и сел. — Присаживайтесь, — добавил он тоном гостеприимного хозяина, — и взгляните на это письмо, оно расставит все по своим местам. — Он положил письмо перед Лаллеманом.

Из письма послу стало ясно, что Директория наделила Лебеля чрезвычайными полномочиями, но это не уменьшило его раздражения, вызванного дерзкими манерами и командным тоном посетителя.

— Откровенно говоря, гражданин, я не вполне понимаю, какие такие задания вы должны здесь выполнить, с которыми я сам не справился бы. Если вы…

Его прервало внезапное появление молодого человека цветущего вида, стремительно ворвавшегося в комнату и говорившего на ходу:

— Гражданин посол, яхотел спросить, не будете ли вы против… — При виде незнакомца молодой человек запнулся и изобразил глубокое смущение. — О, прошу меня извинить! Я думал, вы один… Наверное, я лучше зайду позже…

Тем не менее он не уходил и продолжал в нерешительности топтаться на месте, внимательно разглядывая Марк-Антуана.

— Поскольку вы уже здесь, Доменико, то, может быть, объясните, в чем дело?

— Если бы я знал, что вы не один…

— Да-да, это я уже слышал. Так что вы хотели?

— Я хотел спросить, не разрешите ли вы мне взять с собой Жана на Сан-Дзуане. Я собираюсь…

— Конечно, можете взять его с собой, — прервал его Лаллеман. — Не было никакой необходимости вламываться из-за этого сюда.

— Да, но дело в том, что мадам Лаллеман нет дома, и я…

— Я уже сказал, что разрешаю. Я занят. Оставьте нас.

Бормоча извинения, молодой человек попятился из комнаты, но продолжал изучать взглядом фигуру Марк-Антуана, начиная с начищенных сапог и кончая ухоженными волосами.

Когда дверь за ним наконец закрылась, губы Лаллемана скривились в презрительной улыбке. Он посмотрел через плечо на другую дверь, ведущую в маленькую комнату позади него:

— Я как раз хотел пригласить вас в то помещение, но вы поторопились устроиться здесь. — Посол чуть насмешливо указал на раскрытую дверь. Гость в некотором недоумении подчинился.

Лаллеман оставил дверь между двумя помещениями открытой, так что, сидя в маленькой комнате, они могли видеть все, что происходит в большой. Посол пододвинул гостю стул:

— Здесь мы можем говорить, не боясь, что нас подслушают. В той комнате не стоит обсуждать важные дела. Этот молодой человек, который так трогательно заботится о моем сыне, — шпион, приставленный ко мне Советом десяти.[1160] К вечеру инквизиция будет знать о вашем визите и о том, как вы выглядите.

— И вы терпите его присутствие? Позволяете ему свободно разгуливать по дому?

— В этом есть свои преимущества. Он выполняет роль курьера, доставляя мою корреспонденцию, развлекает сына и жену и часто сопровождает ее, когда она выходит из дому. А поскольку мне известно, чем он занимается в действительности, я время от времени посвящаю его в те или иные политические секреты — если желательно, чтобы инквизиция поверила в их достоверность.

— Понятно, — протянул Марк-Антуан, решив, что поторопился с выводом о флегматичности посла. — Понятно.

— Я не сомневался, что вы поймете. Поверьте, он никогда не узнает ничего такого, что могло бы быть использовано против нас. — Лаллеман выпрямился в кресле. — А теперь, гражданин представитель, я к вашим услугам.

Лже-Лебель объяснил, в чем заключается его миссия. Начал он с того, что поздравил всех французов, и в том числе себя, со славными победами, одержанными французской доблестью и французским оружием в Италии. Эти успехи упрощали его собственную задачу. Однако до окончательной победы было еще далеко. Австрия располагала большими ресурсами, и можно было не сомневаться, что она использует их с целью восстановить свое положение в Ломбардии. Отношение венецианцев к Франции было не вполне дружественным, и французский представитель должен был позаботиться о том, чтобы оно не стало еще хуже. Необходимо было любой ценой сохранить невооруженный нейтралитет Венеции.

— Разве что, — прервал его Лаллеман, — ее можно будет сделать союзницей в борьбе с Империей.

— Это невозможно, — холодно осадил его полномочный представитель.

— Генерал Бонапарт так не считает.

— Генерал Бонапарт? А он какое отношение к этому имеет?

Лаллеман опять насмешливо улыбнулся:

— Он велел мне сделать именно такое предложение Коллегии.[1161]

— С каких это пор подобные вопросы решают военные? — заносчиво бросил французский представитель. — Я полагал, что функции генерала Бонапарта заключаются в руководстве войсками на поле сражения. Позвольте спросить вас, гражданин посол, как вы относитесь к подобному предложению?

— Откровенно говоря, я придерживаюсь мнения, что это как нельзя лучше отвечает нашим интересам.

— Понятно. — Полномочный представитель поднялся и укоризненно произнес: — Значит, вы, гражданин Лаллеман, аккредитованный посланник французского правительства, намерены выполнять приказы полевого командира! Из этого следует, что я прибыл сюда как нельзя кстати.

Лаллеман сдержал раздражение:

— Почему бы и не выполнить приказ, если он служит интересам Франции?

— Повторяю, я прибыл как нельзя кстати. Союз предполагает взаимные обязательства, которые впоследствии приходится выполнять. Франция занимает совершенно определенную позицию в отношении государственного устройства Венеции. С господством аристократии пора кончать. Наш священный долг осветить ее земли факелом свободы и разума. Мы не можем вступать в союз с правительством, которое собираемся сместить. Наша задача, ради которой меня и прислали сюда, — следить за тем, чтобы Венеция придерживалась невооруженного нейтралитета до тех пор, пока не наступит момент покончить с правлением аристократов. Не забывайте об этом, гражданин посол.

Лаллеман сердито взглянул на него и раздраженно пожал плечами:

— Поскольку Директория прислала вас для того, чтобы вы заварили тут всю эту кашу, я умываю руки. Только скажите, что мне ответить генералу Бонапарту?

— Скажите ему, что перепоручили этот вопрос мне. Я разберусь с Бонапартом.

— Разберетесь? Ха! А вы хоть представляете, что это за человек?

— Я представляю, каковы его полномочия. Если он превысит их, я могу поставить его на место.

— Вы оптимист. Не так-то легко поставить на место человека, который во главе беспорядочной толпы солдат смог за два месяца одержать несколько убедительных побед над хорошо обученными и оснащенными армиями, вдвое превосходящими его войско по численности.

— Я не собираюсь умалять достоинств, проявленных этим молодым человеком на поле боя, — надменно ответил представитель. — Но давайте все-таки относиться к нему трезво.

— Хотите, я расскажу вам кое-что? — расплылся Лаллеман в улыбке. — Я слышал это от самого Бертье.[1162] Когда этот маленький корсиканец отправился в Ниццу, чтобы, согласно распоряжению Барраса, взять на себя командование, генералы Итальянской армии были в ярости, что ими будет командовать какой-то двадцатисемилетний мальчишка. Они называли его выскочкой-артиллеристом, чьи военные заслуги сводились к тому, что в Париже он разогнал толпу роялистов картечью. Поговаривали даже — тут я лишь повторяю чужие слова, — что он получил это назначение в благодарность за то, что сделал честной женщиной одну из любовниц Барраса. Генералы собирались устроить ему такой прием, после которого ему вряд ли захотелось бы остаться в этой армии. Особенно усердствовал в этом отношении Ожеро,[1163] который обещал быстро поставить выскочку на место. Прибыл Бонапарт. Вы знаете, как он выглядит. Этакий заморыш, бледный, как на последней стадии чахотки. Войдя в помещение, он без лишних слов нацепил на себя пояс командующего, отдал резким тоном несколько необходимых распоряжений и вышел, не дав им даже рта раскрыть. Все они почувствовали в нем силу, дать отпор которой ни у одного из них не хватило пороха. Вот таков Бонапарт. С тех пор он выиграл десяток сражений и разбил австрийцев наголову при Лоди. Можете себе представить, как легко поставить его на место теперь. Если вам это удастся, гражданин, вас ждет великое будущее.

Но на его собеседника это не произвело особого впечатления.

— Это не я буду укрощать его, а власть, представителем которой я являюсь. А что касается его предложений, то вы можете больше об этом не заботиться.

— Буду счастлив снять с себя эту ответственность, гражданин представитель, — саркастически заявил посол.

— Видите, значит, меня все-таки прислали в Венецию не напрасно, — с неменьшим сарказмом отозвался представитель. Затем он опять сел, скрестив ноги, и, несколько сбавив тон, перешел к вопросу, который поверг Лаллемана в еще большее удивление, чем все услышанное им до сих пор.

Он объявил, что для успеха своей миссии и лучшего ознакомления с замыслами венецианских властей он намеревается проникнуть во вражеский лагерь, притворившись тайным британским агентом. Он заверил посла, что вполне справится с этой ролью, даже перед английской аудиторией.

Но это лишь отчасти убедило Лаллемана.

— А вы представляете, что будет, если они разоблачат вас?

— Постараюсь, чтобы этого не произошло.

— Матерь Божья! Храбрый вы человек.

— Храбрый или нет — не знаю, но голова на плечах у меня есть. Я сразу же сообщу, что связан с вами…

— Что-что?

— Я скажу, что представился вам как французский агент. Буду вести себя с ними точь-в-точь как вы с их шпионом, обитающим в вашем доме: сообщать им кое-какую информацию о французах, на первый взгляд ценную и правдоподобную, а на самом деле бесполезную и даже ложную.

— И вы полагаете, что они на это клюнут?

— А почему нет? Нет ничего нового в том, чтобы тайный агент работал на две стороны. Да, по сути дела, без этого ни одному из них не удалось бы выполнить свою задачу или выжить. Венецианское правительство так поднаторело в искусстве шпионажа, что воспримет это как нечто само собой разумеющееся. Но если они узнают, что я Камилл Лебель, тайный агент Директории, то тогда моя карьера, небесполезная для Франции, действительно может завершиться в одном из каналов. — Помолчав, он бросил взгляд через открытую дверь в большую комнату и добавил, придав голосу значительность: — А потому, Лаллеман, мое настоящее имя должно остаться между нами, и никто, включая вашу жену, не должен знать, что я Лебель.

— Хорошо, хорошо, — произнес Лаллеман подчеркнуто терпеливым тоном. — Если вам так угодно…

— Да уж, пусть будет так, как мне угодно. Речь идет о моей жизни и смерти, и вы согласитесь, что я сам должен выбрать линию поведения.

— Дорогой мой гражданин Лебель…

— Забудьте это имя. — Представитель Директории неожиданно поднялся и произнес с пафосом: — Пусть оно больше не звучит, даже в частном разговоре. Если таковой вообще возможен в доме, где есть шпионы Совета десяти. Я буду выступать в Венеции под именем Мелвилла, бездельника-англичанина. Запомнили? Мелвилла.

— Конечно, мистер Мелвилл. Но если вы окажетесь в трудном положении…

— Если я окажусь в трудном положении, то уже никто не сможет мне помочь. Так что постарайтесь не создать такое положение по неосторожности. — Серые глаза полномочного представителя сурово вперились в растерянного посла, который лишь покорно склонил голову. — Ну вот, на данный момент, я думаю, это все.

— Вы должны остаться на обед, — вскочил на ноги Лаллеман. — Никого не будет, кроме моей жены, сына и Жакоба, моего секретаря.

— Благодарю за приглашение, — покачал ухоженной головой Мелвилл, — но не хочу вас стеснять. Как-нибудь в другой раз.

Лаллеман принял разочарованный вид, но его стремление снискать расположение гостя не могло скрыть неискренность разочарования, чувствовалось, что он рад избавиться от посетителя со столь властным характером.

Перед уходом Мелвилл поинтересовался, каковы успехи французских агентов, пытающихся завербовать сторонников якобинства.

— Не могу добавить ничего нового к тому, что я уже сообщал в последнем отчете гражданину Баррасу, — ответил посол. — Агенты знают свое дело, особенно виконтесса. Она проявляет большое рвение и постоянно расширяет сферу своего влияния. Ее последнее завоевание — этот барнаботто[1164] Вендрамин.

— А это большое достижение? — вяло поинтересовался Мелвилл.

Посол посмотрел на него в изумлении:

— Это вы меня спрашиваете?

Почувствовав, что едва не совершил промах, Мелвилл сделал вид, что сомневается не случайно:

— Да, знаете, я иногда думаю, такая ли уж он важная птица.

— После того, что я о нем писал?

— Ну, один лишь папа непогрешим.

— Да и без папы известно, каким авторитетом пользуется Вендрамин. А виконтесса окрутила его очень быстро. — Посол цинично усмехнулся. — Гражданин Баррас умеет избавляться от бывших любовниц и пристраивать их с пользой для государства — как и для себя самого.

— Бог с ними, с этими пикантными подробностями, — отозвался Мелвилл, беря треуголку. — Я дам вам знать, как продвигаются дела. Вы можете найти меня в «Гостинице мечей». — С этими словами он удалился, гадая, что это за виконтесса и кто такой барнаботто Вендрамин.

Глава 5

БРИТАНСКИЙ ПОСОЛ
Если манеры мистера Мелвилла несколько смутили посла Французской республики, единой и неделимой, то в не меньшей степени они покоробили и посла его британского величества, которого Марк-Антуан посетил в тот же день. Однако с Лаллеманом он прибег к повелительному тону умышленно, чтобы убедительнее сыграть свою роль, в то время как в разговоре с сэром Ричардом Уорзингтоном резкость вовсе не была наигранной.

Британский посол, приземистый и рыжеволосый, держался напыщенно и сразу обнаруживал черты, свойственные недалеким людям: самонадеянность и подозрительность. Он был склонен во всем видеть худшее, и его подозрения быстро перерастали в убеждения, не проходя какой-либо умственной обработки. Подобный тип довольно распространен и легко узнаваем; с первых минут общения с сэром Ричардом Мелвилл с досадой убедился, что имеет дело именно с таким человеком.

Он передал послу письмо от Уильяма Питта, привезенное из Англии в подкладке сапога. Сэр Ричард, не приглашая Мелвилла сесть, стал медленно изучать письмо с помощью увеличительного стекла.

Наконец, прищурив зеленоватые глаза, он окинул взглядом стройную фигуру стоящего перед ним посетителя.

— Так вы — лицо, указанное здесь? — спросил он тонким голосом, который гармонировал с его срезанным подбородком и покатым лбом.

— Это следует из письма, не так ли?

Независимый тон Мелвилла заставил сэра Ричарда открыть глаза чуть шире.

— Я не спрашивал вас, что откуда следует. Хотелось бы получать прямые ответы на задаваемые вопросы. Как бы то ни было… Мистер Питт пишет, что вы изложите свое дело устно.

— И он просит вас, как я понимаю, оказывать мне всяческое содействие в этом деле.

Глаза сэра Ричарда раскрылись полностью. Отложив письмо, он откинулся на спинку кресла и спросил, переходя чуть ли не на визг:

— И в чем же оно заключается?

Мелвилл кратко и спокойно изложил ему суть дела. Сэр Ричард поднял брови, лицо его раскраснелось.

— Его величество уже имеет здесь вполне адекватное представительство. Я не вижу смысла в вашей миссии.

Спесивость и глупость посла заставили Мелвилла раздраженно вздохнуть.

— Об этом следует говорить не со мной, а с мистером Питтом. Заодно вы могли бы обсудить с ним вопрос, который вы, судя по всему, не вполне понимаете.

— Что вы имеете в виду?

— То, из-за чего он счел необходимым послать сюда еще одного человека. Становится целесообразным высказать правителям Светлейшей республики определенные соображения, но это возможно сделать только частным порядком.

— Естественно, — холодно бросил сэр Ричард. — Не было смысла приезжать сюда из Англии только для того, чтобы делать самоочевидные заключения.

— По-видимому, смысл был. Поскольку законы Венецианской республики строго запрещают членам правительства общаться частным образом с послами иностранных государств, ваше положение не позволяет предпринимать шаги, доступные для человека, приехавшего в Венецию как частное лицо.

— Дорогой мой, — нетерпеливо отмахнулся сэр Ричард, — существуют способы обойти эти затруднения.

— Может быть, и существуют, но мистеру Питту они неизвестны.

Мелвилл решил, что стоит уже достаточно долго, пододвинул стул и сел, глядя на посла поверх письменного стола в стиле Людовика XV, составлявшего единый ансамбль с изысканной мебелью, позолотой и парчовой обшивкой претендующего на роскошь помещения. Сэр Ричард бросил на него гневный взгляд, но продолжил свою мысль:

— Между тем эти способы так просты, что я не вижу, как уже сказано, никакой необходимости привлекать к этому… тайного агента. Вас ведь, насколько я понимаю, именно так следует называть, — добавил посол презрительным тоном.

— Ну разве что вы предпочтете называть меня шпионом.

Подозревая сарказм, сэр Ричард не отреагировал на это замечание.

— Не вижу, что нам это даст. В данный момент это, напротив, может принести только вред, причем очень большой.

— С учетом того, что произошло при Лоди, меры, которые я должен предпринять, представляются мне неотложными.

— Сэр, сомневаюсь, что вы достаточно компетентны, чтобы судить об этом. Позвольте мне решать. — Самолюбие посла было уязвлено, и он спорил из чистого упрямства. — Человеку малосведущему, плохо представляющему себе, какими ресурсами обладает Империя, легко преувеличить значение событий в Лоди. У меня же имеется точная информация, что не пройдет и трех месяцев, как Австрия будет иметь в Италии стотысячную армию. Этого вполне хватит, чтобы вымести из страны всю французскую нечисть и успокоить паникеров, напуганных случайными успехами французов.

Мелвилл потерял терпение:

— А если тем временем Венецию втянут в союз с Францией?

— Это абсолютно фантастическое предположение, — расхохотался сэр Ричард.

— Но если Франция все же предложит Венеции союз?

— Нет-нет, это невозможно.

— Вы уверены?

— Так же, как и в том, что сижу тут с вами.

Мелвилл устало вздохнул, достал табакерку и продолжил атаку на самоуверенность посла:

— Хорошо. Я задал этот вопрос только для того, чтобы узнать ваше мнение о сложившейся ситуации, и еще раз убедился, что не могу ему доверять.

— Сэр, это уже дерзость с вашей стороны!

Мелвилл щелкнул крышкой табакерки. Держа щепотку табака между большим и указательным пальцем, средним он постучал по столу.

— Предложение о союзе, которое вы с такой уверенностью объявляете невозможным, уже было сделано.

На лице посла отразилось замешательство.

— Но… Откуда вам это известно?

— Уверяю вас, французский посол получил указание от Бонапарта предложить Светлейшей республике союз.

Душевное равновесие сэра Ричарда восстановилось. Он презрительно фыркнул:

— Дорогой мой, так обманываться можно лишь, не имея никакого представления о том, как это делается. Подобное предложение может выдвинуть только правительство, но никак не армейский генерал вроде Бонапарта.

— Я согласен, сэр Ричард, что это нарушение обычного порядка, но факт остается фактом. Мне известно, что Бонапарт отдал такое распоряжение, и есть основания полагать, что французское правительство его поддержит. Генералы, достигающие такого успеха, какого достиг Бонапарт, обычно пользуются авторитетом.

Ироническое настроение сэра Ричарда развеялось. Он насупился:

— Вы говорите, что это известный вам факт. Но откуда вы можете это знать?

Помолчав, Мелвилл ответил ему:

— Вы назвали меня тайным агентом, сэр Ричард, и вполне могли бы употребить слово «шпион» — меня это не обидело бы. Стоящая передо мной цель делает это занятие благородным. А шпион я достаточно опытный.

Сэр Ричард хотел было изобразить оскорбленное достоинство, но не стал еще больше обострять ситуацию. Он сознавал свое поражение, однако упрямство заставляло его спорить вопреки очевидному.

— Ну хорошо, пусть даже дело обстоит именно так. Но я все равно не понимаю, что вы можете здесь предпринять.

— А надо ли вам это понимать? Мы только впустую тратим время. Вы получили инструкции от мистера Питта, я получил свои. Выполняя то, что предписано вам, вы тем самым позволите действовать и мне.

Спокойный тон Мелвилла не смягчил резкости подтекста его слов. Сэр Ричард был глубоко оскорблен, краска бросилась ему в лицо.

— Сэр, я вижу, дерзости вам не занимать.

— Иначе я не был бы здесь, — улыбнулся Мелвилл в ответ на сердитый взгляд зеленоватых глаз.

После довольно продолжительного молчания посол наконец раздраженно произнес, барабаня пальцами по письму:

— Меня просят оказывать вам помощь и поддержку. Но мы с вами незнакомы. У вас, я полагаю, есть паспорт и прочие документы?

— Нет, сэр Ричард. — Мелвилл не стал объяснять, почему они отсутствуют. Подтвердить его слова было нечем, и собеседник, понятно, не поверил бы ему. — Письмо мистера Питта должно служить убедительным удостоверением моей личности. К тому же мистер Питт, как вы видите, дает внизу описание моей внешности. А кроме того, я лично знаком кое с кем из известных жителей Венеции.

— Сэр, надеюсь, вы представите мне их, и я смогу удостовериться, что это достойные люди. А до тех пор, как вы понимаете, я не могу оказывать вам поддержку в ваших делах. — Посол нажал кнопку звонка на столе. — Убежден, что мистер Питт одобрил бы это. Мне необходима полная уверенность, чтобы взять на себя ответственность за вас перед его светлостью дожем.

Слуга открыл дверь. Приглашения остаться на обед не последовало.

— Желаю вам, сэр, всего наилучшего.

Если визит и оставил у Мелвилла неприятный осадок, то лишь потому, что Англия в этот ответственный момент была представлена в Венеции столь неадекватно. Сравнивая ум и уравновешенность Лаллемана, добившегося высокого положения благодаря своим способностям, с тупой заносчивостью сэра Ричарда Уорзингтона, который наверняка получил это место по протекции, Мелвилл спрашивал себя, не обладает ли и в самом деле преимуществом республиканский способ правления, победивший во Франции и привлекавший многих и в других странах Европы, и не является ли класс, к которому принадлежит он сам, бесполезным анахронизмом. Возможно, ради прогресса цивилизации его следует заменить разумными деловыми людьми.

Марк-Антуан, однако, не доходил до полного развенчания идеалов аристократии, которые он отстаивал. Возвращение поместья Со было возможно лишь после разгрома анархистских сил и реставрации монархии во Франции. Свойственная ему от рождения верность идеалам (вполне совпадающая и с личными интересами) побуждала его к действию, и, прав он был или нет, Мелвилл был готов служить этим целям до конца.

От своей матери, ригористичной английской леди, Марк-Антуан унаследовал незыблемое чувство долга, доставлявшее порой немало неудобств и окончательно укоренившееся в нем благодаря воспитанию.

Подтверждением этого мог служить порядок, в котором он взялся за дела в Венеции. К собственному делу, ради которого он в первую очередь и приехал в Венецию и которое, казалось бы, должно было оттеснить на задний план все остальное, он еще не приступал. Однако в связи с негостеприимным приемом, оказанным ему сэром Ричардом Уорзингтоном, важность этого дела возросла, и оно стало не просто желанной целью, но и политической необходимостью.

Когда после смерти отца Марк-Антуан, повинуясь чувству долга перед своими родными и своей кастой, предпринял рискованную и роковую поездку во Францию, граф Франческо Пиццамано уже третий год выполнял обязанности венецианского посланника в Лондоне. Его сын Доменико, офицер Венецианской республики, служил военным атташе при посольстве; между ним и Марк-Антуаном завязалась дружба, распространившаяся затем и на обе семьи. Постепенно вниманием Марк-Антуана завладела сестра Доменико Изотта Пиццамано, чей портрет писал сам Ромни[1165] и чья привлекательность превозносится во многих мемуарах того времени.

Поездка Марк-Антуана во Францию и последовавший за этим отзыв графа Пиццамано на родину прервали эти отношения. Поэтому теперь Мелвилл страстно желал возобновить их, — собственно говоря, это и было основной целью его путешествия.

Мысленно он уже тысячу раз обнимал Доменико, пожимал руку графу, целовал руку графини и — с еще бо́льшим чувством — руку Изотты. Вспоминая семейство Пиццамани, он оставлял Изотту напоследок, но представлял ее себе гораздо живее, чем других. Он мысленно видел ее высокую стройную фигуру, которую взгляд влюбленного окутывал ореолом царственности и святости. Однако в его воображении ее девственная неприступность всегда уступала место живости, чувственные губы на строгом лице улыбались ему не просто приветливо, но радостно. И вот наконец он спешил осуществить свою мечту, ожидая встречи чуть ли не со страхом, неизбежно сопровождающим сильное желание.

Глава 6

КА’ ПИЦЦАМАНО
Гондола доставила Марк-Антуана к мраморным ступеням Ка’ Пиццамано на канале Сан-Даниэле, возле Арсенала, когда летние сумерки уже сгустились до черноты.

Костюм, мерцавший черным атласом с серебряными позументами, дополняла шпага с серебряным эфесом. На шее среди тонких валансьенских кружев сверкал камень; пряжки со стразами блестели на лакированных туфлях.

Он вошел в просторный вестибюль с мраморными стенами, где лакей в красной ливрее зажигал лампу, вставленную в большой позолоченный фонарь, некогда освещавший корму венецианской галеры. По широкой мраморной лестнице лакей провел его в холл верхнего полуэтажа, а сам отправился на поиски капитана Доменико Пиццамано, которого пожелал видеть гость.

Ждать пришлось всего несколько секунд, но его пульс за это время заметно участился. Дверь открылась, и вошел молодой человек, чья высокая стройная фигура и гордое красивое лицо южанина сразу напомнили Мелвиллу прекрасный облик сестры.

Молодой капитан застыл на пороге, охваченный испугом, рука его дрожала на дверной ручке из резного стекла.

Марк-Антуан шагнул к нему с улыбкой:

— Доменико!

Губы, ярко красневшие на фоне побледневшего лица, раскрылись, и молодой человек произнес осипшим голосом по-французски:

— Марк?! Неужели это действительно вы?

Марк-Антуан раскрыл объятия:

— Подойдите, Доменико, и убедитесь, что это действительно я, из плоти и крови.

Доменико кинулся обнимать его, затем, держа Мелвилла руками за плечи, отстранился, чтобы рассмотреть друга.

— Значит, вас не казнили?

— Как видите, шея моя цела. — Но при этих словах он помрачнел. — А вы все это время считали, что я погиб?

— Да, это было последнее известие, полученное нами перед отъездом из Лондона. Ваша бедная матушка в отчаянии упрекала себя за то, что послала вас на гибель. Казалось, жизнь для нее кончилась. Мы старались утешить ее как могли.

— Да, я знаю и очень благодарен вам за это. Но разве вы не получали моих писем? Я дважды писал вам. Правда, в эти дни посылать письма — все равно что стрелять в полной темноте. Неизвестно, куда они дойдут. Значит, мне тем более необходимо было попасть сюда.

— Поэтому вы и приехали? Проделали весь путь в Венецию для того, чтобы увидеться с нами?

— Да, это было главной причиной. Правда, узнав, что я собираюсь сюда, мне дали кое-какие поручения, но они второстепенны.

Лицо молодого человека приняло очень серьезное и торжественное выражение. Глядя чуть ли не смущенно на улыбающегося друга, он произнес:

— Это для нас большая честь. — И добавил, что его родители будут необычайно рады узнать о чудесном возрождении Марк-Антуана.

— А Изотта?.. У нее все в порядке, надеюсь?

— О да, и она тоже будет очень рада видеть вас.

Марк-Антуан почувствовал, что Доменико несколько смущен. Возможно, он догадался, кто из членов семьи служил центром притяжения для англичанина. Эта мысль позабавила Марк-Антуана, и он в приподнятом настроении прошел в гостиную, где собралась семья.

Это был большой зал, тянувшийся во всю длину дворца от готических дверей балкона, нависавшего над каналом Сан-Даниэле, до колонн с каннелюрами на лоджии, выходившей в сад. В зале хранились богатства, которые графы Пиццамани начали собирать еще до роспуска Большого совета[1166] и установления олигархического правления в начале XIV века.

Один из их предков приложил руку к разграблению Константинополя,[1167] и кое-какие из привезенных им трофеев положили начало коллекции. Другой Пиццамано участвовал в битве при Лепанто;[1168] его портрет, где он был изображен Веронезе[1169] на фоне красных галер, висел в зале прямо против входа. Был здесь также написанный Джованни Беллини[1170] портрет его современницы Катерины Пиццамано, которая правила в Венеции в качестве догарессы, а также принадлежащий кисти Тициана[1171] портрет Пиццамано, служившего губернатором на Кипре. Особый интерес представлял написанный неизвестным художником портрет Джакомо Пиццамано, которому двести лет тому назад был пожалован титул графа Империи, — таким образом ему удалось приобщить свой род к титулованной знати, хотя Венецианская республика титулов не раздавала.

Кессонный потолок украшали фрески Тьеполо[1172] в позолоченных рамах с искусной резьбой; плитки пола образовывали сложный мозаичный рисунок; разбросанные и развешенные тут и там красочные ковры напоминали о временах, когда Венеция принимала участие в оживленной левантийской торговле.

Подобное сочетание высокого искусства, редкостного богатства и исторической значимости невозможно было найти ни в одной стране Европы, кроме Италии, и ни в одном городе Италии, кроме Венеции.

Марк-Антуан лишь краем глаза взглянул на все эти сокровища, сверкавшие в мягком свете тонких свечей, которые горели гроздьями в резных подсвечниках на фантастических золотых ветвях, украшенных снизу дорогими камнями. Эта люстра, как и Золотая роза,[1173] была подарком римского папы одному из давно умерших Пиццамано; говорили, что изготовил ее Бенвенуто Челлини.[1174]

Внимание Марк-Антуана было привлечено в первую очередь не к богатствам зала, а к собравшимся в нем людям.

Они расположились на лоджии. Граф, очень высокий и с возрастом похудевший, был одет несколько старомодно — от туфель с красными каблуками до напудренного парика, — но его орлиный профиль по-прежнему свидетельствовал об энергии и решимости. В графине, женщине еще сравнительно молодой, чувствовалась доброжелательная и благородная натура и такое же неуловимое изящество, как в тонких кружевах ее косынки. Стройность Изотты подчеркивалась обтягивающим домашним платьем из темной ткани, казавшейся при слабом освещении черной.

Именно на нее был устремлен взгляд вошедшего, когда все они поднялись на ноги, пораженные сообщением Доменико. Она стояла на фоне бледно-бирюзового вечернего неба в обрамлении мраморных колонн лоджии, чей цвет стал напоминать со временем слоновую кость и был таким же бледным, как и ее лицо, в котором для Марк-Антуана воплощалось все благородство и красота. Даже губы ее казались бледными, но строгая аскетичность черт оживлялась мягким взглядом темных глаз, расширившихся при виде него.

Он обратил внимание на то, что за три с лишним года, прошедших с момента их последней встречи в Лондоне перед тем, как он отправился во Францию, она стала зрелой женщиной, — все задатки, которые были в ней на девятнадцатом году жизни, теперь полностью раскрылись. Тогда ему казалось, что она не может стать более желанной, и тем не менее она стала; она была женщиной, общество которой дарит наслаждение, женщиной, которой надо поклоняться и служить и которая будет тогда источником вдохновения для мужчины и воплощением чести. А это, в представлении Марк-Антуана, и означало любовь.

Он был так поглощен созерцанием той, которую мысленно видел перед собой в течение всех трех лет испытаний, выпавших на его долю, что почти не обратил внимания на изумление и радость, с какими его приветствовали граф и графиня. И лишь когда граф отечески прижал его к сердцу, Марк-Антуан пришел в себя и кинулся целовать руки графини.

Изотта протянула ему руку. Ее дрожащие губы сложились в улыбку, но взгляд ее был печален. Он взял ее руку, которая оставалась холодной как лед; наступила пауза. Он ждал, что Изотта что-нибудь скажет, но она молчала, и он, наклонившись к ее руке, благоговейно поцеловал ее. Губы его почувствовали, как она дрожит; он услышал наконец ее голос, но если раньше он был мелодичен и весел, то теперь звучал подавленно и напряженно.

— Вы говорили, что, возможно, когда-нибудь приедете в Венецию, Марк.

— Я сказал, что обязательно приеду, если буду жив. И вот я здесь, — ответил он, радуясь, что она помнит его обещание.

— Да, вот вы и здесь, — произнесла она таким безжизненным тоном, что он похолодел. — Вы долго тянули с приездом, — добавила она, а ему слышалось: «Глупец, вы опоздали. Стоило ли в таком случае вообще приезжать?»

Взглянув на ее родителей, он увидел в их глазах сочувствие и даже тревогу. Доменико стоял в стороне, потупив взгляд и нахмурившись.

Затем графиня произнесла ровным и мягким тоном:

— Изотта изменилась, правда? Она повзрослела. — И прежде чем он успел высказать какие-либо комплименты в адрес ее дочери, графиня добавила, объяснив возникшую напряженность и превратив охватившие его сомнения в беспросветное отчаяние: — Она помолвлена и скоро выйдет замуж.

В наступившей тишине он почувствовал себя так же, как в тот день три года назад, когда Камилл Лебель, председательствовавший в Революционном трибунале Тура, вынес ему смертный приговор. Но сразу же, подчиняя себе чувство обреченности, явилась мысль, что он Марк-Антуан Вильер де Мельвиль, виконт де Со и пэр Франции, и что его происхождение, его кровь требуют, чтобы он высоко держал голову, не допуская слабости.

Он поклонился Изотте:

— Желаю счастья этому счастливейшему из смертных. Могу лишь молиться, чтобы он оказался достоин того благословенного дара, какой получает в вашем лице, дорогая Изотта.

Ему казалось, что он справился с этим хорошо и сказал все, что надо было сказать. Но у девушки почему-то был такой вид, будто она вот-вот расплачется. Он обратился к графу:

— Изотта сказала, что я затянул с приездом. Но в этом повинен не я, а обстоятельства.

Он вкратце поведал им о том, как ему удалось подкупить тюремщиков и бежать из Тура, как он вернулся в Англию, где долг заставил его вступить в войско эмигрантов, как он участвовал в проигранных ими сражениях на Кибероне и при Савенэ,[1175] где его ранили, как впоследствии сражался в армии Шаретта[1176] в Вандее вплоть до окончательного разгрома, нанесенного Гошем,[1177] после чего два месяца назад он смог вторично выбраться живым из Франции и опять оказался в Англии. Поскольку поражение освободило его от выполнения воинского долга, он наконец получил возможность обратиться к осуществлению того, к чему давно стремился. Хотя ему поручили кое-какие дела, они не препятствовали достижению его личных целей.

Он предупредил их, что в интересах дела сократил свое имя до англизированного варианта Мелвилл и что он выступает в Венеции в качестве путешествующего английского джентльмена.

Он высказал им все это механически, ровным, безжизненным тоном, думая в это время совсем о другом. Он опоздал. Изотта воплощала для него все самое главное в жизни, а он, глупец, даже не подумал, что все, представлявшееся ему таким божественным и желанным, может достаться другому. И с какой стати он завел эти дурацкие разговоры о своей миссии, о служении монархическим идеалам, о борьбе с распоясавшимися силами анархии? Какое ему дело до всего мира с его монархиями и анархиями, если свет для него в этом мире погас?

Тем не менее, несмотря на вялость изложения, рассказ Марк-Антуана одним своим содержанием пробуждал в слушателях живой интерес. Его одиссея поразила их и вызвала сочувствие, их любовь и уважение к нему возросли еще больше. Что же касается миссии Марк-Антуана в Венеции, то этот вопрос особенно глубоко взволновал старого графа.

— Да поможет вам в этом Бог! — воскликнул он, вскочив на ноги с раскрасневшимся от избытка чувств лицом. — Нужно что-то делать, если мы не хотим быть стертыми с лица земли, если не хотим, чтобы слава Венеции, и так уже позорно запятнанная, погасла навсегда. На вашем пути возникнет немало препятствий: леность одних, малодушие других, корыстолюбие третьих, не говоря уже об этой заразе якобинства, разъедающей самые устои государства. Мы обеднели. Этот процесс, начавшийся еще двести лет тому назад, в последнее время ускорился из-за некомпетентности правительства. Наши владения, некогда простиравшиеся очень широко, ныне прискорбно сузились; наша мощь, позволявшая нам когда-то успешно противостоять Камбрейской лиге[1178] и прочим завистникам, теперь утрачена. Но Венеция не умерла, и если мы соберемся, то можем вновь стать силой, с которой мир будет считаться. Мы переживаем критический момент своей истории. Будем ли мы повергнуты в прах или же найдем силы вновь подняться на вершину славы и стать такими же гордыми повелителями морей, какими были когда-то, зависит от того, хватит ли мужества и самоотверженности у тех, кто еще способен послужить отечеству. Среди нас еще немало отважных сердец, выступающих за вооруженный нейтралитет, который заставит уважать наши границы. Но в настоящее время в Совете преобладают люди, являющиеся в глубине души франкофилами, либо из лени предпочитающие переложить решение этого вопроса на Империю, либо бездушные скряги — Боже, прости их! — которые боятся потратить лишний цехин. К последним относится и сам дож, при всем его огромном богатстве. Да простит меня Господь, что я оскорбляю бранью нашего правителя, но Лодовико Манин[1179] не тот дож, какой нужен в этот час. Нам нужен Морозини, Дандоло или д’Альвиано,[1180] а не этот уроженец Фриули,[1181] не способный быть истинным патриотом Венеции. Будем надеяться, что послания из Англии, как и добытые вами сведения о намерениях французов, помогут справиться с нашей задачей.

Граф снова сел, обессиленный бушевавшими в нем страстями — возмущением, отчаянием и гневом, которые были порождены его патриотическими чувствами, доходившими до фанатизма.

Графиня подошла к мужу, чтобы успокоить его. У Изотты был какой-то странный торжественный вид, словно она пребывала в трансе. Марк-Антуану, который глядел на нее, стараясь не показать своей внутренней боли, казалось, что вопросы, доводившие графа Пиццамано чуть ли не до исступления, для нее ничего не значили.

Его отвлек от этих размышлений голос Доменико:

— Если вам понадобится помощь, то вы знаете, что всегда можете рассчитывать на нас.

— Я с вами до последнего цехина и последнего дыхания, — присоединился к нему отец.

Марк-Антуан усилием воли вернул свои мысли к политике:

— Да, есть одно дело, в котором мне не обойтись без вашей помощи. К счастью, это не потребует с вашей стороны больших жертв. Мне нужно, чтобы человек, пользующийся влиянием, представил меня его светлости.

Он понимал, что надо бы объяснить им, зачем ему это понадобилось, но чувствовал себя слишком измотанным для этого. Однако они не ждали объяснений.

— Я завтра же лично отведу вас к дожу, — пообещал ему граф. — Я знаю вас достаточно давно. Приходите в полдень, мы пообедаем и отправимся к нему. Я пошлю его светлости записку, так что он будет нас ждать.

— Надеюсь, вы не забудете, что для всех без исключения я просто мистер Мелвилл. Если Лаллеман каким-либо образом узнает мое настоящее имя, на этом моя миссия закончится. — Произнеся эту фразу, он почувствовал, что на самом деле это не имеет для него лично почти никакого значения.

Разговор перешел на другие темы. Вспомнили мать Марк-Антуана и других общих знакомых в Англии, но больше всего говорили о Бонапарте, этом феномене, никому не известном три месяца назад и внезапно оказавшемся в фокусе внимания всего мира.

Изотта молча слушала их беседу, сидя в стороне с безучастным видом, — если вообще слушала их. Так продолжалось до тех пор, пока не объявили о прибытии Леонардо Вендрамина.

Глава 7

ЛЕОНАРДО ВЕНДРАМИН
Марк-Антуан увидел перед собой высокого красивого человека в расцвете сил, уже не первой молодости, но еще сохранившего юношескую стройность и осанку, чрезвычайно общительного и жизнерадостного. Казалось, что главное его желание — находиться в ладу со всем миром. С графом и графиней донной Леокадией ему это удавалось вполне, в то время как в отношениях с Доменико все было не так гладко, а Изотта, любезно ответив на его подчеркнуто пылкое и почти фамильярное приветствие, казалось, чуть отстранилась, когда Вендрамин подошел, чтобы поцеловать ей руку.

Граф представил синьора Леонардо Мелвиллу как будущего зятя; тот сразу же засыпал Марк-Антуана преувеличенными комплиментами Англии. Он еще не имел счастья видеть эту чудесную страну, которая сумела стать владычицей морей и занять в мире место, некогда принадлежавшее Венеции, но ему достаточно хорошо были известны ее великие государственные учреждения и он встречал достаточно много благородных англичан, чтобы осознать, как это замечательно родиться англичанином.

Марк-Антуан вежливо поблагодарил, понимая, что то же самое было бы сказано французу или испанцу, и думая о том, откуда ему знакомо имя этого человека.

За ужином, на который Марк-Антуана пригласили, Вендрамин непрерывно бомбардировал его вопросами о том, когда он прибыл и зачем, где остановился и как долго собирается прожить в Венеции. Он обращался к гостю по-французски, поскольку подозревал, что Марк-Антуан не совсем свободно владеет итальянским языком, а французский был в то время широко распространен в венецианском светском обществе.

При этом он задавал вопросы в такой дружески беспечной манере, что ответы на них, казалось, его даже не интересуют. Марк-Антуан ответил, что его путешествие носит развлекательный и познавательный характер и имеет целью также возобновить отношения со старыми друзьями, семьей Пиццамани.

— Ах, так вы старые друзья! Это великолепно! — Он оглядел всех, кивая с улыбкой одновременно покровительственной и вкрадчивой. Но его живые голубые глаза, как показалось Марк-Антуану, очень внимательно следили за всеми, и особенно за Изоттой. Она, по-видимому, поняла, какой вопрос мучит Вендрамина, и объяснила:

— Мистер Мелвилл был нашимдругом еще в то время, когда мы жили в Лондоне, и с тех пор прошло слишком много времени, чтобы вам стоило проявлять к нему чрезмерное любопытство.

— Любопытство? Святые небеса! — Синьор Леонардо воздел глаза в шутливом расстройстве. — Я уверен, мистер Мелвилл не примет за пустое любопытство тот глубокий интерес, какой он вызывает во мне. А раз он ваш старый друг, то это лишний повод наладить самые лучшие отношения между нами.

— Вы очень любезны, синьор. Это для меня большая честь, — отвечал мистер Мелвилл подчеркнуто вежливо.

— Для англичанина вы говорите по-французски на удивление безупречно, месье Мелвилл! Я не хочу хоть сколько-нибудь принизить языковые способности ваших соотечественников, — поспешно добавил он, — просто непривычно слышать такую правильную и беглую французскую речь от человека, для которого это не родной язык.

— У меня была возможность освоить французский, так как в юности я много времени провел во Франции.

— О, расскажите мне об этом. Это очень интересно; нечасто можно встретить человека…

— Который задает столько вопросов, — ввернул Доменико.

Вендрамин на миг нахмурился, недовольный тем, что его оборвали, но сразу же принял прежний добродушный вид.

— Меня поставили на место, — беззаботно рассмеялся он, взмахнув рукой, тонувшей в кружевах. — И совершенно справедливо. Я, вопреки правилам приличия, позволил себе проявить слишком большой интерес к удивительному мистеру Мелвиллу. Дорогой сэр, не сердитесь на меня и знайте, что, пребывая в Венеции, всегда можете рассчитывать на мою помощь.

— Покажите ему красоты района Сан-Барнабо́, — язвительно бросил Доменико. — Это будет очень интересно и полезно.

Тут Марк-Антуан наконец вспомнил, где он слышал о Леонардо Вендрамине. Лаллеман упоминал о нем как об одном из барнаботто, представителе класса обедневших патрициев. Их высокое происхождение не позволяло им унизиться до работы ради куска хлеба, но допустить, чтобы они умирали от голода, тоже было нельзя, так что они жили на пособие от государства или брали деньги «в долг» у зажиточных родственников, если таковые имелись. Как правило, им были свойственны все те пороки, которые порождает бедность в сочетании с честолюбием. Будучи потомками знатных родов, они имели право голосовать в Большом совете и распоряжаться государственной казной, в отличие от более достойных этого граждан, которым не повезло с происхождением. Порой какой-нибудь расторопный и небесталанный барнаботто добивался, при поддержке своих собратьев по искусству красноречивого попрошайничества, назначения на высокий государственный пост, приносящий весьма неплохие доходы.

Марк-Антуан вспомнил, что говорил ему Лаллеман об этом Вендрамине, но его больше занимал вопрос, каким образом этому бедствующему аристократу удается щеголять экстравагантным богатством своего наряда, а главное, почему высокомерный граф Пиццамано, один из самых знатных сановников, охотно отдает за барнаботто свою дочь, которая украсила бы собой любое семейство, с каким Пиццамани пожелали бы породниться.

Между тем Вендрамин, решив обратить укол со стороны будущего шурина в шутку, сыронизировал и сам по поводу братства бедных аристократов и затем быстро и ловко перевел разговор на менее скользкую политическую тему, заговорив о последних слухах из Милана относительно военной кампании французов. Он выразил оптимистическое мнение — по-видимому, оптимизм был присущ его натуре, — что император наконец даст взбучку маленькому корсиканцу.

— Будем надеяться, что так и произойдет, — горячо поддержал его граф. — Но пока что нельзя расслабляться, мы должны готовиться к худшему.

— Вы правы, синьор, — торжественно произнес синьор Леонардо. — Я не забываю о своем долге и делаю шаги в этом направлении, и шаги значительные. Не сомневаюсь, что уже скоро я добьюсь, чтобы мои сподвижники выступили единым фронтом. Но мы с вами еще поговорим об этом.

Наконец Марк-Антуан собрался уходить. Он надеялся, что сумеет скрыть от других свою боль и разочарование, но оказалось, что это не так.

Изотта при прощании вгляделась в его лицо внимательным и мягким взглядом, и от нее не укрылись ни его бледность, ни печаль в глазах.

Но вот он ушел, и вместе с ним ушел синьор Леонардо, который с присущей ему экспансивностью настоял на том, чтобы отвезти Марк-Антуана в гостиницу в своей гондоле.

Доменико, погруженный в какие-то мрачные размышления, сразу удалился, вслед за ним ушла и его мать.

Изотта задержалась на лоджии, глядя в сад, над которым взошла луна. Ее отец с задумчивым и обеспокоенным видом приблизился к ней и, положив руку на плечо дочери, произнес с большой нежностью:

— Изотта, дитя мое, здесь становится холодно и неуютно.

— Да, отец, и не только на улице.

Она почувствовала, как он крепче сжал ее плечо, выражая понимание и сочувствие. Помолчав, он вздохнул и произнес:

— Лучше бы он не приезжал.

— Но раз он не погиб, его приезд был неизбежен. Это было обещание, которое он дал мне перед отъездом в Тур, и обещание подразумевало не только дружеский визит. Я поняла это и была этому рада. А теперь он приехал выполнить свое обещание.

— Я понимаю, — отозвался граф тихо и печально. — Жизнь бывает очень жестока.

— Но почему она должна быть жестока к нему и ко мне? За что?

— Дорогое дитя! — Он опять сжал ее плечо.

— Мне двадцать два года. У меня впереди, возможно, долгая жизнь. Было нетрудно смириться с этим браком, когда я думала, что Марк умер. Но теперь… — Она беспомощно развела руками.

— Я понимаю, дитя мое, я понимаю.

Сочувствие и печаль в его голосе придали Изотте смелости. Она со страстью высказала свои бунтарские мысли:

— Почему все должно идти так, как было намечено? Разве это так необходимо?

Граф вздохнул. Лицо старого патриция с резкими чертами напоминало мраморное изваяние.

— Было бы бесчестно отказаться от твоего брака с Леонардо.

— Неужели в мире не существует ничего, кроме чести?

— Еще существует Венеция, — произнес он более твердым голосом.

— Что такого дала или может дать мне Венеция, чтобы приносить себя ей в жертву?

Граф опять очень мягко сказал:

— Я могу тебе только ответить, что Венеция — моя вера. А ты моя дочь, и потому она должна быть и твоей верой. Мы обязаны нашему государству всем, что у нас есть. Ты спрашиваешь, что дала тебе Венеция. Славное имя, которое мы носим, честь семьи, богатство, которым мы владеем, — все это дала нам Венеция. Это наш неоплатный долг, дорогая. И уклониться от уплаты хотя бы части своего долга в трудный для родины час может только бесчестный человек. Все, что мне дано, принадлежит государству. Понимаешь?

— Отец, а я?

— Твоя роль ясна. Она благородна и почетна. Слишком почетна, чтобы пренебречь ею из личных соображений или чувств, как бы глубоки и дороги тебе они ни были. Ты знаешь, какая сейчас сложилась обстановка. Ты слышала, что Марк рассказал о намерениях французов в отношении нас. Даже если ему удастся завтра убедить дожа, что может сделать его светлость с Советом, члены которого преследуют только личные интересы и предпочитают оставаться в стороне, боясь рисковать своим состоянием? Они не желают видеть опасности, поскольку для ее предотвращения потребуются значительные средства и поскольку они надеются, что даже в случае крушения государства сами они будут жить по-прежнему.

Остаются барнаботто. Они могут набрать до трехсот голосов в Совете и добьются перевеса. Им терять нечего, и их можно склонить к тому, что они проголосуют за расходы, которые спасут Венецию. С другой стороны, они могут рассчитывать, что получат выгоду в результате переворота. С нуждающимися и никчемными людьми всегда так. К тому же в их рядах распространяется зараза якобинства, так что, даже если к нам не вторгнутся французские войска, могут вторгнуться французские анархические идеи. А Леонардо один из них. Он обладает организаторскими способностями и характером, он красноречив. Как всем известно, он пользуется у них большим авторитетом, и его влияние растет. Скоро они будут смотреть ему в рот и отдадут ему голоса. Вполне возможно, что от него будет зависеть судьба Венеции. — Помолчав, граф медленно добавил: — А ты — цена, которую мы платим за его консервативную позицию.

— Можно ли доверять патриотизму человека, который торгует им?

— Торгует? Ты к нему несправедлива. Когда он воспылал чувствами к тебе, я увидел в этом возможность привязать его к нашему делу. Но он к тому времени уже поддерживал нас и стоял на твердых патриотических позициях, иначе он не стал бы нашим союзником. Ему нужен был руководитель. Он обратился ко мне со своими сомнениями, и я помог ему разрешить их. Остальное сделала его любовь к тебе. Теперь он целиком на стороне тех, кто ставит интересы государства выше личных. Я уверен, что он пришел бы к этому и без нас. Но если мы сейчас его оттолкнем, то есть опасность пробудить в нем отчаяние и желание отомстить, которые приведут его со всеми его барнаботто в лагерь якобинцев. А этого допустить никак нельзя.

Изотте нечего было возразить. Она чувствовала, что ей не вырваться из этой ловушки, и печально повесила голову. Отец крепко обнял ее:

— Дитя мое! Ради этой цели я готов пожертвовать всем. И от вас с Доменико я требую такой же готовности.

Но тут Изотта не выдержала.

— Но подумай, чего ты требуешь от меня! — воскликнула она. — Выйти замуж, отдать себя человеку, которого я не люблю, рожать ему детей… О боже! Ты говоришь о готовности жертвовать. Но что ты сам жертвуешь по сравнению с этим? Даже если ты отдашь свой последний цехин и последнюю каплю крови, это нельзя будет сравнить с тем, на что ты меня толкаешь.

— Может быть, ты и права. Но мне уже не двадцать два года, и я позволю себе усомниться, что все так уж плохо. Будь честной со мной и с самой собой, Изотта. Если бы перед тобой был выбор: умереть или выйти за Леонардо, что бы ты выбрала?

— Смерть, без всякого сомнения! — неистово воскликнула она.

— Я же просил тебя быть честной, — мягко упрекнул ее отец, привлекая к себе. — Я сказал «если бы у тебя был выбор». Но он ведь и до этого у тебя был, а ты не пошла по тому пути, который сейчас кажется тебе несомненным. Так что сама видишь, дорогая, как взрыв эмоций может обманывать нас. Сегодня ты перевозбуждена. Остыв, ты передумаешь. Не может быть, чтобы Леонардо был так тебе неприятен, иначе ты давно уже воспротивилась бы этому браку. У него есть замечательные качества, которые ты со временем оценишь. И тебя будет поддерживать гордая и возвышенная мысль, что ты самоотверженно выполнила свой священный долг.

Он нежно поцеловал дочь.

— Дорогая моя, поверь, твои слезы будут не такими горькими, как те, которые я пролью над твоими надеждами. Мужайся, моя Изотта. Чтобы жить достойно, необходимо мужество.

— Иногда оно необходимо, чтобы просто жить, — выдавила она.

Но она покорилась ему, в чем не сомневалась с самого начала. Если бы его фанатизм был агрессивен и отец требовал беспрекословного подчинения, она открыто восстала бы. Но он был искренен и мягок, он так ласково и терпеливо уговаривал ее, что она не находила в себе сил возразить, и он добивался таким образом ее покорности даже в тех случаях, когда она не была с ним согласна.

Глава 8

ЖЕНЩИНА ПОД МАСКОЙ
На следующее утро Марк-Антуан сидел в синем с золотом халате в своей гостиной и пил горячий шоколад. Перед ним были широкие окна, выходившие на балкон, через которые комнату заливало утреннее майское солнце. Снизу, с канала, доносились непрерывный скрип длинных весел, журчание воды, рассекаемой лебедиными шеями проходящих гондол, предупредительные выкрики гондольеров, поворачивавших с Большого канала, а также приглушенный расстоянием звон колоколов церкви Санта-Мария делла Салюте.

В такое утро человек радуется жизни. Но для Марк-Антуана в нем было мало радости. Маяк, на чей свет он стремился все эти три года, внезапно погас. Он оказался в темноте и не знал, куда двигаться дальше.

Было слышно, как какая-то гондола подплыла к порталу гостиницы, прозвучал хриплый окрик гондольера:

— Ehi! Di casa![1182]

Спустя несколько секунд хозяин гостиницы просунул лысую голову в дверь и объявил, что мистера Мелвилла спрашивает некая дама, — в маске, добавил он, чуть улыбаясь уголками губ.

Марк-Антуан вскочил на ноги. Не было ничего удивительного в том, что венецианка носит маску, — это было настолько распространено среди благородной публики, что репутация Венеции как города таинственных романтических приключений во многом покоилась на этом обычае. Удивительным было то, что его разыскивает дама. Он мог думать только об одной женщине, но трудно было поверить, что это она. И тем не менее, когда хозяин гостиницы оставил их наедине, оказалось, что это именно так.

Она не забыла ни одной детали традиционного камуфляжа. Под маленькой треугольной шляпкой с золотыми кружевами на ней была белая шелковая маска; черная шелковая мантилья с кружевной отделкой спускалась до плеч; черный атласный плащ полностью скрывал фигуру.

Когда она сняла белую маску, Марк-Антуан издал не столько радостный, сколько сочувственный возглас, ибо лицо ее в обрамлении черной мантильи было бледным, как у монашки. Глаза были темными печальными озерами, из которых на него глядела ее томящаяся и немного испуганная душа. Грудь ее часто вздымалась, выдавая волнение. Она прижала к груди левую руку, державшую белый веер с золотыми пластинами, инкрустированными драгоценными камнями.

— Вы удивлены, Марк. Да, есть чему удивляться, но я не буду знать покоя, пока не объяснюсь. Хотя, возможно, не буду знать его и после этого.

Вряд ли Марк-Антуан сознавал, насколько удивительным был ее визит. Конечно, прошли те дни, когда Венеция — возможно, благодаря своим тесным связям с Востоком — предписывала женщинам монашеское уединение и лишь куртизанкам разрешалось свободно появляться в общественных местах. Ход истории постепенно смягчил строгие правила, а в последнее время новые идеи, проникавшие из-за Альпийских гор, внесли в жизнь некоторую свободу. Но женщина из патрицианской семьи никак не могла позволить себе столь рискованный для ее репутации шаг, какой предприняла Изотта.

— Мне надо поговорить с вами, — произнесла она, и ее тон давал понять, что для нее не было ничего важнее этого. — А ждать подходящего случая я не могла — неизвестно, когда он подвернется.

Он прижал ее руку в перчатке к своим губам и, стараясь не выдать голосом беспокойство, сказал:

— Я весь к вашим услугам.

— Давайте лучше обойдемся без формальностей, — попросила она с грустной улыбкой. — Ситуация совершенно необычная, и то, что я делаю, так далеко от общепризнанных норм…

— Иногда формальность помогает нам выразить наши глубокие и искренние чувства, — ответил он, подведя ее к креслу и усадив, со свойственной ему предупредительностью, спиной к свету, чтобы предоставить ей тем самым некоторое преимущество. Сам он выжидательно стоял перед ней.

— Даже не знаю, с чего начать, — произнесла она, перебирая руками веер на коленях и опустив на него глаза. Затем неожиданно спросила: — Почему вы приехали в Венецию?

— Почему? Но разве я не объяснил этого вчера вечером? Я приехал по важному государственному делу.

— И только? И больше ничего? Ради бога, хотя бы из жалости скажите мне откровенно. Пусть никакие соображения не препятствуют этому. Мне необходимо знать правду.

Он колебался. Если бы она подняла на него глаза, то заметила бы, как сильно он побледнел.

— Вам будет легче, если вы узнаете ее? Это вам поможет?

— Ага! — встрепенулась она. — Значит, у вас есть что сказать! Скажите же! Конечно, это поможет мне.

— Не вижу, как это может помочь. Но раз вы так хотите, я скажу вам правду, Изотта. Я приехал в Венецию с определенным заданием — я еще вчера говорил об этом. Но главная причина моего приезда была другой… Ваше сердце должно подсказать ее вам.

— Но я хочу услышать это от вас.

— Настоящая причина — любовь к вам, Изотта. Хотя я не понимаю, почему в сложившихся обстоятельствах вы заставляете меня раскрыть то, о чем я не собирался говорить.

Она наконец посмотрела на него:

— Мне надо было услышать это, потому что иначе мне оставалось бы только презирать себя как тщеславную дурочку, вообразившую то, чего не было. Теперь я могу сказать вам, что полностью поняла смысл ваших слов, произнесенных в Лондоне перед отъездом в Тур. Это был ваш обет, а я, молча приняв его, дала свой. Вы сказали, что приедете за мной в Венецию, если будете живы. Вы помните это?

— Как я могу это забыть?

— Я полюбила вас, Марк. Вы знали это, не так ли?

— Я надеялся на это. Как надеятся на спасение.

— Но я хочу, чтобы вы знали это наверняка, не сомневались в этом. Мне было тогда девятнадцать, но я не была самонадеянной пустышкой, которая воспринимает любовь мужчины как заслуженный трофей. Я хочу, чтобы вы знали, что я сохранила свою любовь. Я и сейчас люблю вас, Марк, и сердце мое разбито.

Он упал на колени перед ней:

— Дитя мое, вы не должны говорить мне этого.

Она положила руку в перчатке ему на голову, а другой рукой так сильно сжала веер, словно хотела сломать его.

— Послушайте меня, я думаю — нет, я знаю, — крах наступил, когда пришла весть, что вы погибли, были гильотинированы. Мои родители и Доменико тоже любили вас и отнеслись ко мне очень бережно. Они помогли мне в какой-то мере успокоиться, смириться с судьбой. Но это было поверхностное спокойствие, которое нарушалось сотню раз в день, когда воспоминания заставляли сердце обливаться кровью. Вас больше не было. Вы унесли с собой всю радость, весь свет жизни. Я, конечно, беру на себя слишком большую смелость, говоря с вами так откровенно, но это, кажется, помогает мне. Вас больше не было, но надо было как-то продолжать жить, что я с помощью близких и делала, собрав все свое мужество.

Помолчав, она продолжила ровным безжизненным тоном:

— Затем появился Леонардо Вендрамин. Он влюбился в меня. В любое другое время его общественное положение было бы для него барьером, который он даже и не пытался бы преодолеть. Но он знал, какое преимущество дает ему популярность среди таких же обедневших патрициев и как смотрит на это мой отец, пламенный патриот. Знал он и то, как следует держаться, чтобы произвести впечатление на отца. Ну, вы понимаете. Мне растолковали, что я могу поддержать рушащееся государство, если привлеку на сторону священных старинных государственных институтов человека, чье влияние будет полезным, если дело дойдет до межпартийной борьбы. Сначала я не поддавалась на эти уговоры, я была верна вам. Меня поддерживала мысль, что жизнь на земле — это лишь послушничество, испытание перед настоящей жизнью, которая последует за земной, и что, выдержав испытание, я встречу вас там и скажу: «Любимый, хотя вы не смогли прийти ко мне на земле, я осталась верна вам и пришла к вам теперь». Понимаете ли вы, какую силу придавала мне эта мысль?

Не дав ему ответить, она сказала:

— Но они не хотели оставить мне даже это утешение, они уничтожили его своими доводами и увещаниями — очень мягкими, но настойчивыми, — говоря, что я должна посвятить свою жизнь достойной и священной цели, а иначе она пройдет впустую. Это был очень благовидный довод, и я в конце концов подчинилась им. Поверьте, это далось мне нелегко, я пролила тайком, наверное, не меньше слез, чем при известии о вашей смерти. Ибо на этот раз убивали мою душу и надежду на ее соединение с вашей душой.

Она замолкла, он молчал тоже. Он не мог найти слов, чтобы выразить охватившие его чувства, и к тому же понимал, что она высказалась не до конца. И действительно, она продолжила:

— Вчера вечером, после того как вы ушли, я решила поговорить с отцом. Я спросила его, должно ли все продолжаться как прежде. Он был очень нежен со мной, потому что любит меня. Но Венецию он любит больше. И я не могу его в этом упрекнуть — ведь ее он любит больше, чем самого себя. Он объяснил мне, что оттолкнуть Вендрамина сейчас было бы хуже, чем отказать ему с самого начала, он мог бы затаить обиду и присоединиться вместе со всеми своими сторонниками к противоположному лагерю. Так что, как видите, я оказалась в безвыходном положении. Может быть, если бы я была храбрее и пренебрегла такими вещами, как честь, выполнение данных обязательств и тому подобное, я сказала бы вам: «Берите меня, и будь что будет». Но у меня не хватает духу разбить сердце отца и отказаться от слова, которое он давал вместе со мной. Совесть не позволила бы мне после этого жить спокойно, и это отравило бы нашу с вами жизнь, Марк. Вы понимаете меня?

Стоя перед ней на коленях, Марк-Антуан обнял ее и привлек к себе. Она опустила голову ему на плечо.

— Скажите, что вы понимаете меня, — умоляла она.

— Конечно понимаю, — ответил он. — Настолько хорошо понимаю, что вы могли бы даже не причинять себе лишней боли и не приходить ко мне, чтобы объяснить все это.

— Это не может причинить мне горшую муку, чем та, которую я уже терплю. Это даже приносит облегчение. Если вы этого не видите, значит не понимаете меня до конца. Я не могу отдать вам себя целиком, но могу, по крайней мере, сделать это частично, раскрыв вам свою душу и свои мысли, объяснив, что вы значите для меня с тех пор, как мы дали друг другу этот обет. Для меня большое утешение, что вы знаете правду, что между нами не осталось недомолвок и сомнений. И это как-то оправдывает мой поступок и укрепляет надежду на будущее, когда все останется позади. Потому что до сих пор я хранила это знание в одиночестве, а теперь разделила его с вами — знание того, что, вопреки всему, что они могут сделать со мной, моя душа всегда будет принадлежать вам — та моя вечная сущность, для которой тело лишь временная оболочка, заставляющая ее страдать. — Она уронила на колени веер, который теребила в руках, и взяла его лицо в свои ладони. — Марк, вы верите, что жизнь на земле — это еще не все? Если я, вынужденно ступив на этот путь, причинила вам такую же боль, какую испытываю сама, то неужели вы не можете найти утешение там же, где нахожу его я?

— Найду, Изотта, если придется, — ответил он. — Но точка на этом еще не поставлена, мы сделали еще не все, что в наших силах.

Держа по-прежнему его лицо в своих руках и глядя на него полными слез глазами, она сказала:

— Не мучайте напрасно ни себя, ни меня этими надеждами.

— Надежда — это не мучение, а утешение.

— Но если она не сбывается? Это же страшная мука!

— Когда надежда потеряна. Но до тех пор я буду носить ее в своем сердце. Она нужна мне. Она придает мне мужества. Вы придали мне мужества, Изотта, с тем великодушием, какого не найти ни в ком, кроме вас.

— Да, я хотела придать вам мужества и почерпнуть его у вас. Но не мужества надеяться, ибо надежда лишь приведет к жестокому разочарованию, а мужества терпеть. Смиритесь с неизбежным, дорогой мой, умоляю вас.

— Да, я буду терпеть, — ответил он ясным голосом. — Я буду смиренно ждать развития событий. Но я не стану заказывать реквием, пока больной еще жив.

Он поднялся на ноги и поднял ее вместе с собой, держа за руки. Они стояли прижавшись друг к другу, веер и маска упали с ее коленей на пол.

Раздался стук в дверь, и, прежде чем Марк-Антуан успел ответить, она открылась.

Стоя лицом к двери и обнимая Изотту, он увидел мелькнувшее в проеме испуганное лицо хозяина гостиницы, осознавшего неуместность своего появления, и за его спиной другое лицо, пышущее здоровьем и ничем не омраченное. Хозяин гостиницы тут же захлопнул дверь, и из-за нее донесся громкий гортанный смех, повергший Изотту в полное смятение. Они отшатнулись друг от друга. Марк-Антуан поднял веер и белую маску, которую Изотта поспешно надела плохо слушавшимися ее руками.

— Там кто-то есть за дверью, — прошептала она. — Как же мне уйти?

— Кто бы там ни был, он не посмеет задержать вас, — ответил он и, подойдя к двери, распахнул ее. На пороге стоял хозяин гостиницы, а за ним Вендрамин.

— Этот господин сказал, что он ваш друг и что вы его ждете, — объяснил Баттиста.

Вендрамин улыбнулся широкой понимающей улыбкой:

— Ах, черт побери, этот болван не сказал мне, что у вас дама. Надеюсь, Господь простит меня за то, что я испортил мужчине удовольствие.

Марк-Антуан выпрямился, пряча под невозмутимым видом свое крайнее раздражение:

— Ничего страшного. Дама как раз собиралась уходить.

Изотта направилась к выходу, но Вендрамин и не подумал уступить ей дорогу. Он стоял в дверях, глядя на нее с лукавой усмешкой.

— О мадам, — произнес он елейным галантным тоном, — я не прощу себе, если окажусь причиной изгнания красивой женщины. Умоляю вас, снимите маску и позвольте мне искупить грех вторжения.

— Проще всего искупить его, дав даме пройти, как бы это ни было досадно, — заметил Марк-Антуан.

— Действительно, досадно, — вздохнул Вендрамин и отступил.

Изотта проскользнула мимо него, оставив после себя лишь легкий аромат духов.

Когда Баттиста удалился вслед за ней, Вендрамин закрыл дверь и, подойдя небрежной походкой к Марк-Антуану, хлопнул его по плечу:

— Я вижу, вы не теряете времени. Не пробыв в Венеции и суток, вы уже переняли местные обычаи, на что у других уходят недели. Черт побери, в вас все-таки больше от француза, нежели одно только хорошее произношение.

Дабы не допустить ни малейшего намека на правду, Марк-Антуану пришлось поддержать плоскую шутку и согласиться на роль донжуана. Рассмеявшись, он беспечно махнул рукой:

— В чужой стране чувствуешь себя одиноко, и приходится как-то с этим бороться.

— А она, судя по всему, жеманная штучка. — Вендрамин игриво пихнул его в бок. — И выглядит вполне достойно. Хоть она и была вся укутана, у меня наметанный глаз, разденет и монахиню.

Марк-Антуан решил, что пора сменить тему:

— Вы, кажется, сказали хозяину гостиницы, что я вас жду?

— Надеюсь, вы не разобьете мое сердце, сказав, что вы забыли? Вчера, прощаясь, я обещал заехать утром за вами, чтобы сводить вас во «Флориан». А вы еще в халате… Ну да, конечно, тут была дама…

Марк-Антуан отвернулся, чтобы скрыть отвращение.

— Подождите минуту, я переоденусь.

Марк-Антуан воспользовался этим предлогом и вышел в смежную спальню. Ему надо было остаться хоть на миг в одиночестве, чтобы унялись чувства, вызванные визитом Изотты, и улегся гнев на это крайне несвоевременное вторжение.

Мессер Вендрамин, с улыбкой воображая сцену, которую он прервал своим появлением, медленно направился к балкону. Что-то скрипнуло у него под ногами. Наклонившись, он подобрал предмет, по размерам и форме похожий на половину большой горошины. Освещенный солнцем, он тускло поблескивал на ладони. Вендрамин оглянулся. Дверь в спальню была закрыта. Он вышел на балкон, разглядывая находку. Коварная улыбка тронула его полные губы при мысли, что у него в руках ключ к чужой тайне. Может быть, он когда-нибудь случайно выяснит, кто была неосторожная владелица камня. Он сунул неограненный сапфир в карман жилета, и улыбка его стала еще шире.

Глава 9

ЕГО СВЕТЛОСТЬ
Миновав величественный портал церкви Санта-Мария делла Салюте, они вышли на простор залива Святого Марка. Гондола Вендрамина снаружи имела похоронный вид, как предписывал старинный закон, введенный для борьбы с расточительством, однако фелца, маленькая кабина посредине, была украшена внутри тонкой резьбой и расписана красочными гербами; большие кожаные подушки были декорированы завитками золотого, красного и ультрамаринового цвета. Конечно, это была не такая уж экстравагантная роскошь, однако она как-то не сочеталась с образом бедствующего патриция.

Синьор Леонардо был для Марк-Антуана загадкой — как, впрочем, и вся Венеция, за жизнью которой он наблюдал этим утром. Казалось, все вокруг черпало вдохновение в ярком солнечном свете и было насыщено им. В толпе, двигавшейся по набережной Рива-дельи-Скьявони, теснившейся на Пьяцетте и разгуливавшей на более широких площадях, царило веселое, беспечное оживление. Настроение венецианцев — и простолюдинов, и буржуа, и патрициев — казалось таким же безмятежным, как голубой небесный купол у них над головой; их не тревожили отдаленные раскаты бури, которая могла в любой момент обрушиться на них.

За неделю до этого, в четверг, являвшийся днем Вознесения, дож на большом сорокавесельном красном с золотом буцентавре отправился во всем блеске былого величия Светлейшей республики в порт Лидо для проведения ежегодной церемонии обручения Венеции с морем.

Сегодня же под заинтересованным взглядом Марк-Антуана пестрый человеческий поток струился по набережной Скьявони мимо мрачной тюрьмы с ее несчастными обитателями, гримасничавшими за массивными решетками или просившими милостыню. Некоторые сочувствовали им, но у большинства они вызывали лишь насмешку. Толпа направлялась на запад, оставляя позади великолепные, отделанные мрамором готические своды Дворца дожей, соединенного с тюрьмой мраморной аркой под названием мост Вздохов, и растекалась по Пьяцетте, кружась около Дзекки, монетного двора, и колонн из восточного гранита, одна из которых была увенчана фигурой святого Феодора, попирающего дракона, а другая — львом с книгой, эмблемами святого Марка.

Марк-Антуан ступил на площадь, выложенную трахитом и мрамором и расстилавшуюся, словно ковер, перед окружающей византийской роскошью. У него захватило дух при виде большой прямоугольной площади с аркадами и кампанилой, этим чудом изящества, устремленным, подобно гигантскому копью, в голубую высь.

Это было сердце древнего города, здесь особенно живо ощущалось биение его жизни.

Около бронзовых пьедесталов трех высоких флагштоков знахарь, в причудливой шляпе с плюмажем из выкрашенных во все цвета радуги петушьих перьев, хрипло расхваливал свои притирания, благовония и другие косметические средства. Возле Сан-Джиминьяно собралась толпа, наблюдавшая за кукольным спектаклем труппы бродячих актеров. При взрывах смеха стаи испуганных голубей взмывали в воздух.

На затененной стороне Пьяццы они сели за столик в кафе «Флориан».

Здесь среди праздных модников обоих полов сновали торговцы, предлагавшие картины, восточные ковры, золотые и серебряные украшения, геммы из муранского стекла и прочие безделушки.

Это был блестящий фасад страны, скрывавший быстрое оскудение ее недр; одежда собравшихся в кафе мужчин и женщин превосходила своей экстравагантностью все, что можно было увидеть в каком-либо другом уголке Европы; веселье и беззаботность заставляли забыть о мрачных сторонах жизни.

Если жизнь Светлейшей республики и в самом деле клонилась к закату, как предсказывали некоторые, подумал Марк-Антуан, то умрет она в такой же роскоши и в таком же праздничном настроении, в каких и жила. Так, согласно историкам, погибла в свое время и Греческая Республика.

Потягивая кофе, он рассеянно слушал жизнерадостную болтовню синьора Леонардо и с несколько бо́льшим интересом рассматривал фланирующую по площади публику. Тут были кавалеры и дамы в шелках и атласе, иногда под маской, и более скромно одетые торговцы; то и дело попадалась черная сутана духовного лица, фиолетовое облачение каноника или коричневая ряса из грубой ткани, в которой спешил по делам монах, не поднимая глаз от своих сандалий. Изредка мелькала алая тога сенатора, шествовавшего с важным видом в Совет приглашенных, Прегади,[1183] или белый мундир и шляпа с кокардой гордо вышагивавшего офицера; виднелись группы подпоясанных албанцев и черногорцев в красных и зеленых длиннополых кафтанах — солдаты из далматинских провинций Светлейшей республики.

Время от времени синьор Леонардо указывал на какое-нибудь известное лицо, но лишь одно из них привлекло внимание Марк-Антуана: крепкий смуглый коротышка средних лет в черном парике и порыжевшем сюртуке. Взгляд его был острым и внимательным, в углах плотно сжатых губ таился намек на усмешку. Он сидел в кафе в полном одиночестве, и даже ближайшие к нему столики пустовали, словно окружающие боялись заразиться от него какой-нибудь болезнью. Узнав, что это Кристоферо Кристофоли, известный тайный агент Совета десяти, Марк-Антуан подумал с удивлением, какие тайны может выведать агент, которого все хорошо знают.

Прошла пара, с презрением прокладывавшая себе путь через толпу, безропотно уступавшую ей дорогу. Смуглый мужчина низкого роста выглядел очень неприглядно в поношенном камлотовом костюме, которым пренебрег бы даже какой-нибудь ремесленник в праздничный день. Тучная неопрятная женщина лет пятидесяти опиралась на его руку. За ними следовали два человека в черном, на груди у них блестели золотые ключи, атрибуты гофмейстера; последним шел гондольер в потрепанной униформе.

— Что это за пугало огородное? — спросил Марк-Антуан.

— Вот уж точно пугало огородное! — расхохотался синьор Леонардо. — И не только из-за наряда. Он и вправду мог бы вселить ужас во всех этих глупых ворон! — Вендрамин широким жестом указал на окружающих. — Он ходячее предупреждение всем итальянцам, и венецианцам в особенности, поистине пугало. Это кузен императора Священной Римской империи Эрколе Ринальдо д’Эсте, герцог Моденский. Недавно якобинцы, объединив Модену и Реджио в Циспаданскую республику, изгнали его из его владений. Женщину зовут Кьяра Марини — говорят, она его вторая морганатическая жена. Он служит наглядным примером того, какой слабой стала императорская власть.

Марк-Антуан кивнул без каких-либо комментариев, сохраняя ту же сдержанность, с какой он воспринимал всю информацию и избегал отвечать на вопросы, которыми Вендрамин настойчиво бомбардировал его. Венецианец вызывал у него антипатию, но Марк-Антуан относился к этому чувству с некоторым недоверием, боясь, что к нему примешивается вполне естественная человеческая ревность.

Поэтому расстались они, не так уж много узнав друг о друге, однако Вендрамин с воодушевлением пообещал снова навестить его в скором времени.

Крикнув гондольера у ступеней Пьяцетты, Марк-Антуан велел отвезти его на канал Сан-Даниэле.

Он пообедал вместе с графом, графиней и Доменико. Изотта не выходила из своей комнаты, сославшись на недомогание. После обеда они с графом отправились в Ка’ Пезаро к дожу.

Лодовико Манин, извещенный об их визите, принял их в богато убранном зале, который служил ему рабочим кабинетом.

Марк-Антуан поклонился семидесятилетнему дожу. Тот был склонен к полноте; его алая тога была перехвачена на отвислом животе поясом с редкими камнями. На голове дож носил вместо парика черную бархатную шапочку. Лицо его было крупным и бледным, с дряблыми щеками; из-под кустистых черных бровей выглядывали очень темные тусклые глаза. Орлиный нос с возрастом покрупнел, верхняя толстая губа была выдвинута вперед, что придавало его в целом невыразительной внешности несколько глуповатый вид.

Дож был учтив, а по отношению к графу Пиццамано преисполнен почтения.

Граф представил Марк-Антуана как мистера Мелвилла, посланца британского правительства. Поскольку граф близко знал Марк-Антуана во время пребывания в Лондоне, ему нетрудно было сообщить о том все необходимые сведения.

Этого представления дожу, по-видимому, было вполне достаточно, и он, обратив на мистера Мелвилла свои темные глаза, в которых, казалось, усилилась настороженность, объявил, что имеет честь быть к услугам мистера Мелвилла.

— Возможно, по этикету мне не полагалось бы принимать частным образом джентльмена, прибывшего в Венецию в качестве чрезвычайного посланника. Однако оправданием мне послужит просьба моего друга графа Пиццамано, да и обстановка ныне беспорядочная и тревожная. События последнего времени просто озадачивают. Прошу вас, присаживайтесь, и давайте побеседуем.

Марк-Антуан спокойным и внушительным тоном изложил мнение Уильяма Питта относительно французской угрозы, нависшей над всей Европой, и о необходимости в интересах всей человеческой цивилизации, не откладывая, объединиться против общего врага. Те же, кто уклоняется от вступления в созданную коалицию, не сознают, что их интересы совпадают с интересами Англии, Австрии и других государств. И прежде всего это касается Светлейшей республики, чьей безопасности угрожает французская армия, находящаяся у самых ее границ. Если до сих пор неучастие Венеции в военном блоке могло объясняться надеждой на то, что объединенные силы Австрии и Пьемонта вполне способны защитить Италию, то теперь эта надежда рухнула. Пьемонтское войско разбито, Савойя подчинилась Франции. Недавний якобинский переворот, происшедший при поддержке Франции в Модене и Реджио и приведший к образованию Циспаданской республики с ее анархистским правлением под знаменами Свободы, Равенства и Братства, может служить предупредительным сигналом для его светлости.

Тут его светлость прервал Марк-Антуана, подняв пухлую руку:

— То, что произошло в Модене, не повторится в Венеции. Там население было настроено против власти иноземного деспота и потому созрело для восстания. В Венеции же правят местные патриции, и народ вполне удовлетворен правительством.

Марк-Антуан спросил напрямик:

— Но служит ли лояльность народа Венеции достаточной гарантией того, что ее границы не будут нарушены?

— Конечно не служит, сэр. Гарантией служит то, что французская Директория настроена по отношению к нам дружески. Франция ведет войну с Австрией, а не с Италией. Только на прошлой неделе месье Лаллеман обратился от имени генерала Бонапарта к Совету десяти с просьбой уточнить наземные границы Венецианской республики, дабы Франция не нарушила их по неведению. Это никак не подтверждает опасений, высказанных мистером Питтом относительно нашего положения, — заключил дож с таким видом, словно объявил противнику шах и мат.

— Такое впечатление создается потому, что французы тщательно создают видимость дружественности и обманывают вас до тех пор, пока не будут готовы осуществить захватнические планы.

— Это всего лишь ничем не подтвержденное мнение, — бросил дож раздраженно.

— Ваша светлость, это факт, и его подтверждение по счастливой случайности попало ко мне в руки, так что я могу представить его вам.

С этими словами он достал письмо Барраса Лебелю, развернул его и протянул дожу.

Некоторое время тишина нарушалась лишь тяжелым дыханием Лодовико Манина и шуршанием документа в его дрожащей руке. Наконец с ошеломленным и подавленным видом дож отложил письмо.

— Это подлинный документ? — спросил он осипшим голосом.

Хотя вопрос был совершенно излишним, Марк-Антуан заверил дожа, что это не подделка.

— Но в таком случае… — растерянно начал дож.

Марк-Антуан высказался без околичностей:

— То, что три месяца назад еще можно было рассматривать как любезную уступку со стороны Светлейшей республики, теперь стало суровой необходимостью, и если республика не предпримет этот шаг, то будет стерта с лица земли.

Дож, дрожа, поднялся на ноги.

— Боже всемогущий! Что за идея?! Что за слова вы выбираете!

— Эти слова точно передают сложившуюся обстановку, — вступил в разговор граф. — Нельзя затемнять истину. Мы должны ясно понимать свое положение. Нужно вооружиться и выступить вместе с Австрией против общего врага.

— Вооружиться? — Дож в ужасе воззрился на него. — Да вы представляете, во сколько это нам обойдется? — Манин наконец вышел из состояния сонливой апатии. Он, возможно, принадлежал к самым богатым венецианцам — да и избранием на пост был обязан прежде всего своему состоянию, — но был также и известным скрягой. — Святая Мадонна! — бушевал он. — Каким образом мы оплатим расходы на вооружение?

— Расходы в любом случае будут меньше, чем дань, которой Бонапарт обложит Венецию в случае ее захвата, — ответил Марк-Антуан.

— Бонапарт? Вы говорите так, словно Бонапарт уже вторгся к нам.

— Он у самых ворот, ваша светлость.

— И поскольку вам теперь известны его истинные намерения, вы не можете рассчитывать на то, что он будет терпеливо стоять на пороге с протянутой шляпой, — бросил граф.

— Но существует же Империя! — яростно спорил дож. — Если бы даже армия Больё[1184] была полностью уничтожена, это не опустошило бы казну Империи. Австрия уже потеряла Бельгию. Она не может позволить себе потерять таким же образом Италию.

— Да, но Бельгию-то она потеряла, несмотря на всю свою мощь, — возразил Марк-Антуан с убийственным хладнокровием.

Граф, движимый своим неукротимым патриотизмом, возмущенно воскликнул:

— Неужели мы пали так низко, что должны искать кого-то на стороне, чтобы он сражался за нас, пока мы будем стоять сложа руки? Это могут позволить себе только женщины, ваша светлость, но никак не мужчины.

— Австрия сражается за себя, а не за нас.

Дож спорил уже из чистого упрямства, и возмущение графа нарастало.

— Мы будем извлекать пользу из того, что Австрия проливает кровь своих подданных и тратит средства, а сами не ударим палец о палец? Вы это предлагаете? Совет пойдет на это?

Разгневанный и расстроенный дож отвернулся от них и побрел, трясясь и сутулясь, к окну. Марк-Антуан обратился к его широкой согбенной спине:

— Разрешите, ваша светлость, заметить, что более важной, чем эти абстрактные рассуждения, является угроза того, что, выжидая, пока Австрия будет наращивать мощь, Венеция окажется под властью завоевателя. И сможет ли она тогда, не сделав ничего ни для Австрии, ни для самой себя, обратиться к Австрии за помощью?

После затянувшейся паузы Манин повернулся к ним и сел на свое место. Он был мрачен, но сумел совладать с собой.

— Господа, благодарю вас. Мы втроем ничего не решим. Этот вопрос должен рассматривать Совет. Я безотлагательно созову его. — Он устало вытер ладонью пот со лба и добавил, глядя на них: — А теперь прошу меня простить… Все это глубоко, очень глубоко потрясло меня.

В гондоле граф угрюмо заметил:

— Я всегда говорил, что это был черный день для Венеции, когда она избрала дожем фриулийца. Вы его видели. Он будет молиться, будет жечь свечи и служить мессы, но не объявит рекрутского набора и не станет вооружать армию. И будет вечно полагаться на помощь извне — из Австрии или с самих небес. Но еще остались венецианцы вроде Франческо Пезаро, который с самого начала выступал за вооружение. А барнаботто поддержат их. Это дело Вендрамина. Наступило времядействовать.

Строго говоря, Марк-Антуан мог бы считать свою миссию выполненной и успокоиться на этом. Однако, по его мнению, он сделал еще не все, что мог. Поэтому на следующий день он нанес повторный визит Лаллеману.

Он сообщил Лаллеману, что посетил под именем мистера Мелвилла британского посла, который отнесся к нему с подозрением и не пожелал оказать ему помощь.

— Этот человек отнесется с подозрением даже к собственной матери, — отозвался Лаллеман.

Они посмеялись, и Марк-Антуан добавил, что в лице сенатора Пиццамано, члена Совета десяти, нашел человека, который ему сразу поверил и даже представил его дожу. Таким образом, он видел дожа и убежден, что тот не доставит им никаких хлопот.

Посол, удивляясь напористости Лебеля, не мог не согласиться с ним. Он относился с презрением к венецианскому правительству и венецианским патрициям. Они жили иллюзиями, покоящимися на былом величии государства, и не желали видеть настоящее в истинном свете. Производство в республике замирало, задавленная налогами торговля угасала, казна была истощена.

— Подобно всем нациям, переживавшим последнюю стадию деградации, Венеция создает все новые и новые общественные институты и взваливает на себя все больше забот о бедствующих слоях населения. Это напоминает человека, который пытается удержаться на плаву, тратя последние деньги на помощь нуждающимся родственникам.

Затронув эту тему, он не мог обойти вниманием барнаботто и Вендрамина, который, по словам посла, пользовался большим влиянием у этой группы нуждающихся.

— Между тем сам он явно не страдает от бедности, — заметил Марк-Антуан.

Широкое лицо Лаллемана расплылось в улыбке.

— О нет, мы следим за этим.

У Марк-Антуана перехватило дыхание.

— Он у вас на службе?

— Пока еще нет. Но это вопрос времени. — В проницательных глазах посла промелькнула усмешка. — Это важная для нас фигура. Если в Совете возникнут разногласия между теми, кто поддерживает нас, и австрофилами, то исход борьбы, поверьте мне, будет зависеть от барнаботто. А Вендрамин может управлять их голосами. Поэтому я куплю его.

— Хитро задумано. Но если он не захочет продаваться?

— Всегда найдется способ сломить сопротивление такого человека, и угрызения совести в связи с этим меня не мучают. — Губы посла презрительно скривились. — Существование этих порочных бездельников, не приносящих человечеству никакой пользы, может быть оправдано только в том случае, если их используют для достижения какой-либо достойной цели. Это поручено виконтессе.

— Виконтессе? — заинтересованно переспросил Марк-Антуан.

— Господи, ну да, вашей виконтессе, — досадливо пояснил Лаллеман. — Ну, если не вашей, то Барраса. Из его сераля, скорее всего. Но виконтессой-то ее сделали вы. С вашей стороны было очень умно выдать ее за эмигрантку. Она ловкая плутовка.

— А, ну да, — отозвался Марк-Антуан, гадая, о ком идет речь, но остерегаясь задавать лишние вопросы. — Не без способностей.

Глава 10

ФАРАОН
Дня два спустя Леонардо Вендрамин зашел к Мелвиллу, чтобы выполнить свое обещание и познакомить его с венецианским обществом. С этой целью он повел его в «Казино дель Леоне», находившееся на нижнем этаже Прокураций.[1185] Это было одно из тех частных увеселительных заведений и клубов, которые появились вместо фешенебельного «Ридотто», закрытого постановлением Совета десяти лет двадцать назад. Притягательность этих заведений для публики, как и их преследования властями из-за связанных с ними скандалов, объяснялась азартными играми.

Мелвилл и Вендрамин расположились в роскошном переднем зале с обтянутыми парчой стенными панелями, элегантной мебелью, хрустальными люстрами и муранскими зеркалами. Зал был наполовину заполнен светской публикой. Теплый воздух, перенасыщенный смесью ароматических средств, вибрировал от веселой болтовни и раскатов смеха. Синьор Леонардо был несомненным завсегдатаем казино и знал, похоже, всех. Он представил Мелвилла некоторым из присутствующих. Здесь были представители многих знатных фамилий: мужчины рода Мочениго или Кондульмер, женщины из семейств Градениго и Морозини, которые строили Мелвиллу глазки поверх вееров или даже приглашали присесть рядом с ними.

Лакеи в белых чулках и напудренных париках разносили на подносах прохладительные напитки и замороженный десерт; спрятанный где-то струнный оркестр тихо наигрывал мелодию из новой оперы Майра[1186] «Лодойска», поставленной в театре «Ла Фениче».

На взгляд Мелвилла, было что-то нездоровое и отталкивающее в этом прибежище прожигателей жизни, храме фривольности и легкомыслия, который так бездумно угнездился на склоне вулкана, способного смести его в любой момент.

Синьор Леонардо спас Марк-Антуана от любезностей донны Леоноры Дольфин и увел его в игорный зал, названный им «храмом фараона». В дверях они столкнулись с молодым темноволосым крепышом с бледным лицом и темными беспокойными глазами, чье платье своей экстравагантностью превосходило даже наряд Вендрамина.

Синьор Леонардо представил его как Рокко Терци, «самого верного и беспутного баловня Фортуны», на что молодой человек с горьким смехом возразил:

— Фортуна — самая бессердечная и неприступная дама из всех, за какими я когда-либо ухаживал.

— Ну а что ты хочешь, Рокко? Ты же знаешь поговорку «Кому везет в любви…» — Вендрамин взял его под руку. — Давай вернемся в храм, друг мой. Люди, которым не везет, часто приносят удачу другим. Задержись хотя бы на пять минут, пока я не сделаю ставку. Вы не возражаете, мистер Мелвилл?

Пять минут растянулись на десять и двадцать, а синьор Леонардо, казалось, не замечал, что заставляет приглашенного им человека ждать. В схватке с преследующим его невезением он забыл и об окружающих, и о времени, и обо всем мире.

Рокко Терци устало зевнул. Он сидел рядом с Марк-Антуаном на обтянутом розовой парчой диванчике сбоку от «стола фараона», откуда им был хорошо виден разгоряченный и отчаянно сражавшийся синьор Леонардо.

— Сами видите, какую я приношу ему удачу, — проворчал Рокко. — Я не гожусь в талисманы. Богиня ненавидит не только меня, но и моих друзей. — Он встал и потянулся. — Единственной компенсацией за все муки, которые мне пришлось перенести сегодня, является удовольствие от знакомства с вами, мистер Мелвилл.

Марк-Антуан поднялся, чтобы пожать ему на прощание руку.

— Надеюсь, мы еще встретимся. Обыкновенно меня можно найти здесь. В крайнем случае спросите Рокко Терци, и не пройдет и часа, как я появлюсь. Всего хорошего, всегда к вашим услугам.

Он неторопливо побрел к выходу, стреляя своими глубоко посаженными беспокойными глазами налево и направо и обмениваясь на ходу кивком или парой слов с присутствующими.

Марк-Антуан опять уселся на диванчик и стал ждать.

За овальным зеленым столом человек десять играли в фараона, примерно половину из них составляли женщины. Еще с десяток наблюдали за игрой или бродили рядом. Банкометом был полный мужчина, сидевший спиной к Марк-Антуану. Он был неподвижен, как истукан, и молчал, лишь время от времени выпуская воздух сквозь зубы и прищелкивая языком, когда крупье делал очередное объявление или орудовал своей лопаткой.

Вендрамин постепенно проигрывал, и чем больше он проигрывал, тем безрассуднее делал ставки. Голос его звучал все более хрипло и агрессивно.

Когда же ему случалось выиграть, он удваивал ставку, и если выигрывал повторно, то восклицал «sept et le va»[1187] как вызов судьбе. Один раз он и при этом выиграл, тут же назначил «quinze et le va»,[1188] вслед за чем последовал проигрыш и громкое проклятие в связи с этим.

Постепенно его ставки уменьшались, свидетельствуя об истощении ресурсов. Марк-Антуан прикинул, что синьор Леонардо проиграл от двух до трех сотен дукатов. Наконец он отодвинул стул и устало поднялся на ноги. Взгляд его упал на Марк-Антуана, и только тут он вспомнил о госте. Вялой походкой Вендрамин вернулся к нему. Его обычная живость покинула его.

— Хуже всего, что мне приходится прекратить игру, когда, по всем законам вероятности, Фортуна снова должна улыбнуться мне.

— Вероятность не подчиняется каким-либо законам, — отозвался Марк-Антуан.

Синьор Леонардо воспринял эти слова как вызов:

— Ерунда! Одолжите мне сотню дукатов, если у вас есть с собой, и я докажу это.

Деньги у Марк-Антуана были. Его лондонский банк открыл для него кредит в венецианском банке Виванти, а граф Пиццамано выступил поручителем перед этим крупным финансистом-евреем.

Кратко поблагодарив Марк-Антуана, Вендрамин схватил пачку бумажек и тут же вернулся за карточный стол.

Минут через десять, с глазами, горящими на побледневшем лице, он ставил последние десять цехинов. И опять его постигла неудача, все занятые деньги были проиграны.

Но тут за спиной Вендрамина возникло нечто вроде легкой дымки, принявшей вид женщины в бледно-фиолетовом платье. Ее золотистые волосы были высоко зачесаны и почти не тронуты пудрой, дабы не портить их естественного цвета. Марк-Антуан не заметил, как она подошла, но не мог не заглядеться на нее теперь, ибо изящная хрупкая фигура незнакомки, напоминающая статуэтку из дрезденского фарфора, приковывала взгляды всех мужчин.

Чуть изогнув стройную шею, она наблюдала за игрой с умиротворенным выражением и даже слегка улыбнулась, когда Вендрамин пробормотал сквозь зубы проклятие при последнем неудачном для него раскладе карт. Ее рука опустилась на его плечо, словно удерживая на месте.

Он обернулся, и женщина кивнула ему с ободряющей улыбкой. Вытащив из своей парчовой сумочки пачку купюр, она положила их на зеленое сукно перед ним.

— Какой смысл? — отозвался он. — Мне сегодня не везет.

— Трусишка! — рассмеялась она. — Нельзя пророчить свое поражение. Только стойкость приносит победу.

Он снова принялся за игру, делая рискованные ставки и крупно проигрывая, пока и эти деньги не кончились. Однако женщина и тут не позволила ему подняться:

— У меня с собой чек банка Виванти на две сотни. Подпишите его и обменяйте на деньги. Отдадите с выигрыша.

— Вы мой ангел! Ангел-хранитель! — в восхищении воскликнул он и потребовал у лакея перо и чернила.

Сначала он проигрывал. Затем наконец ему начало везти. Выигранные деньги вырастали перед ним, как крепостные валы, пока тучный банкомет не объявил, что игра окончена. Вендрамин хотел было сгрести свой выигрыш и отойти от стола, но искусительница остановила его:

— Неужели вы оскорбите Фортуну, когда она улыбается вам? Постыдитесь, друг мой! Банкуйте с тем, что выиграли.

Вендрамин колебался лишь какое-то мгновение. Но банк, открытый им, быстро таял в пользу его противников. Вендрамин, утратив всю свою благовоспитанность и побагровев от злости, играл беспорядочно и свирепо. Марк-Антуан не сомневался, что женщина, подстрекавшая Вендрамина, была таинственной виконтессой, о которой говорил Лаллеман и которую Лебель, по его словам, снабдил титулом, чтобы ей легче было заниматься агентурной работой. Он внимательно следил за ней. То ли она заметила это, то ли сама заинтересовалась новичком, но только при первой возможности она устремляла на него взгляд своих голубых, как незабудки, и ясных, как летнее небо, глаз. Если бы Марк-Антуан не боялся опоздать в Ка’ Пиццамано, где его ждали, то обязательно задержался бы, чтобы познакомиться с виконтессой. Однако игра грозила затянуться еще на несколько часов, так что он незаметно поднялся и вышел.

Глава 11

БОЛЬШОЙ СОВЕТ
Лаллеман был неприветлив и без лишних слов вручил Марк-Антуану запечатанное послание от Барраса. В нем подтверждалось предыдущее указание Камиллу Лебелю поддерживать дружеские отношения со Светлейшей республикой, но добавлялось, что в настоящий момент желательно дать венецианцам понять, что под бархатной французской перчаткой прячется железная рука. Баррас предлагал потребовать изгнания из пределов Венецианской республики так называемого графа Прованского, который теперь провозгласил себя королем Людовиком XVIII. Гостеприимство, оказываемое ему Венецией, писал директор, может рассматриваться как проявление враждебности по отношению к Франции, поскольку этот самозваный король, обосновавшись в Вероне и превратив ее во второй Кобленц,[1189] активно интригует против Французской республики. Баррас выражал надежду, что его коллеги, не желавшие до сих пор нарушать безмятежную атмосферу, якобы царившую в Венеции, согласятся с ним.

Послание расстроило Марк-Антуана. Он сочувствовал человеку, которого считал своим сувереном и которого гоняли из одного европейского государства в другое, нигде не давая приюта.

Молча сложив письмо и сунув его в карман, он наконец обратил внимание на хмурое выражение, с каким посол глядел на него, опершись локтями на стол.

— Для вас в письме ничего нет, Лаллеман, — сказал он, словно отвечая на немой вопрос посла.

— Вот как? — Лаллеман неловко пошевелился. — Зато у меня есть кое-что для вас. — Вид у него был одновременно грозный и немного смущенный. — Как мне стало известно, британский посол сказал, что Бонапарт добивается союза с Венецией.

Что произвело впечатление на Марк-Антуана в первую очередь, так это четкая работа французской агентурной сети.

— Ну, вы же сами называли его дураком.

— Меня волнуют не его умственные способности, а его информированность. В данном случае то, что он говорит, — правда. Вопрос в том, откуда ему стало это известно, — произнес Лаллеман железным тоном, звучавшим как обвинение.

Сердце Марк-Антуана забилось учащенно, однако его улыбка ничем это не выдала.

— Очень просто, — ответил он. — Я сообщил ему об этом.

Такого ответа Лаллеман явно не ожидал. Получив откровенное подтверждение того, чему он боялся поверить, посол растерялся. Его широкое крестьянское лицо выразило изумление.

— Вы сообщили?

— Ну да, для этого я и нанес ему визит. Разве я вам об этом не говорил?

— Чего не было, того не было, — раздраженно ответил Лаллеман. В нем опять проснулись подозрения. — Вы не объясните, с какой целью вы это сделали?

— Но разве это не ясно? Чтобы он стал говорить об этом и тем самым усыпил бдительность венецианцев.

Посол смотрел на Марк-Антуана через стол прищурившись и бросил ему сокрушительное, по его мнению, обвинение:

— Почему же в таком случае вы так настойчиво требовали, чтобы я не передавал это предложение Бонапарта дальше? Объясните мне это, Лебель. Объясните! — повторил он с негодованием.

— Как это понять? — Взгляд Марк-Антуана стал предельно жестким. — Я, конечно, объясню вам, чтобы задавить червячка сомнения, который, похоже, копошится у вас в мозгу. Но боже мой, какая тоска разъяснять то, что умному человеку должно быть понятно само собой! — Положив руку на стол, он наклонился к послу. — Неужели вы не видите разницы между официальным предложением, которое могут принять, и пустыми слухами? Неужели не понимаете, какую выгоду мы получаем во втором случае? По вашим глазам вижу, что теперь понимаете. Слава богу. Я уж едва не разочаровался в вас, Лаллеман.

Враждебность Лаллемана была сломлена. Он смущенно потупил взгляд.

— Да, я должен был сразу это понять, — произнес он дрогнувшим голосом. — Прошу меня простить, Лебель.

— За что? — быстро спросил Марк-Антуан, заставляя Лаллемана признаться против воли в своих подозрениях.

— За то, что задал вам столько лишних вопросов, — выкрутился посол.

Вечером Марк-Антуан написал длинное зашифрованное послание Уильяму Питту, в котором не умолчал о впечатлении, оставленном сэром Ричардом Уорзингтоном, а утром лично вручил его вместе с письмом к матери капитану английского судна, стоявшего на рейде порта Лидо.

Это было не единственное официальное письмо, отправленное им в эти дни. Он вел постоянную переписку с Баррасом, что было наиболее сложной и трудоемкой задачей из всех, выполнявшихся им в Венеции. Свои донесения он писал сам, своим почерком — якобы почерком секретаря — и ставил подпись Лебеля с характерным для того росчерком. Он долго упражнялся, пока не научился имитировать подпись безупречно.

Несколько дней прошли в напряженном ожидании созыва Большого совета, обещанного дожем.

Наконец Совет был созван, и вечером Марк-Антуан прибыл в Ка’ Пиццамано, чтобы выслушать рассказ графа об этом событии. Туда же явился Вендрамин, воодушевленный своим триумфом на заседании. Он произнес пламенную речь, обличая нерадивость сената в организации обороны страны. Правда, сенат назначил ответственных лиц — проведитора лагун, проведитора материковой части, проведитора того и проведитора другого, привлек множество разных людей и немалые денежные средства, но толку от всего этого почти не было, страна не была готова к обороне.

Вендрамин настойчиво требовал сформировать за морем воинские подразделения и переправить их во все города Венецианской республики, обеспечить войска произведенным либо закупленным оружием, укомплектовать гарнизоны фортов Лидо и оснастить их должным образом, а также осуществить то же самое в отношении морских судов Светлейшей республики — одним словом, подготовить республику к войне, в которую она в любой момент может быть втянута, несмотря на ее искреннее и похвальное желание сохранить мир.

Когда Вендрамин спустился с трибуны, своего рода трепет охватил патрициев, собравшихся в зале с уникальным потолком, покрытым листами чистого золота и шедеврами кисти Тинторетто[1190] и Веронезе. Вдоль фриза висели написанные этими художниками портреты нескольких десятков дожей, правивших в Венеции начиная с 800 года и взиравших со стен на своих потомков, в чьих ослабевших руках находилась судьба державы, некогда одной из самых богатых и могущественных в мире.

Присутствие трех сотен барнаботто, руководимых и направляемых Вендрамином и горячо аплодировавших ему, лишало голосование смысла.

Лодовико Манин поднялся, трясясь в своей тоге; лицо его под золоченой шапочкой с драгоценными камнями, атрибутом его высокого поста, было пепельно-серым. Безжизненным голосом, который таял в воздухе, не доходя до дальних углов огромного помещения, он объявил, что сенат немедленно примет меры, которых требует Большой совет, а он будет молиться Богу и Пресвятой Деве, чтобы они не оставили Венецию своей милостью.

Несколько несгибаемых патриотов вроде графа Пиццамано, для которых слава Светлейшей республики была выше всего остального на бренной земле, почувствовали наконец, что ступили на путь действия, то есть на путь величия и чести.

По этой причине отношение графа к Вендрамину было в этот вечер исключительно благосклонным, и даже Доменико, приехавший на заседание Совета из форта Сант-Андреа-ди-Лидо, держался с ним очень учтиво, — возможно, по той же причине Изотта казалась особенно подавленной.

После ужина, когда все вышли на лоджию в поисках вечерней прохлады, Изотта не присоединилась к остальным, а села к клавесину у окна в противоположном конце зала. Мягкая меланхолическая мелодия Чимарозы,[1191] лившаяся из-под ее пальцев, очевидно, соответствовала ее настроению.

Марк-Антуан, чувствуя непреодолимое желание успокоить девушку, тихо поднялся, предоставив другим обсуждать события дня и их возможные последствия, и подошел к ней.

Она приветствовала его слабой, но нежной улыбкой, продолжая автоматически играть знакомую мелодию.

С того утра, когда Изотта так смело явилась к нему в гостиницу, они обменялись каким-нибудь десятком слов, да и то в присутствии других. Теперь же она, ссылаясь на их разговор во время той тайной встречи, пробормотала:

— Марк, можете заказывать реквием.

Глядя на нее поверх инструмента, он ободряюще улыбнулся:

— Нет, рано. Вы живы, не стоит пугаться одной лишь видимости.

— Это не видимость. Леонардо выполнил то, чего от него ожидали, и скоро потребует обещанного.

— Скоро он, возможно, будет не в том положении, чтобы требовать чего-либо.

Рука Изотты дрогнула, и она допустила ошибку, но поспешила продолжить игру и под звуки мелодии спросила:

— Что вы хотите этим сказать?

Марк-Антуан и так уже сказал больше, чем намеревался. Он не чувствовал себя обязанным мешать Лаллеману подкупить лидера барнаботто, но и способствовать этому не собирался. Он останется в роли пассивного наблюдателя и воспользуется плодами, которые выращены другими. А говорить об этом, даже с Изоттой, было бы и бесчестно, и неосмотрительно.

— Просто жизнь непредсказуема. Мы слишком часто забываем об этом и предвкушаем радости, которые так и не сбываются, или дрожим перед угрозой несчастья, которое минует нас.

— И это все, Марк? — В ее голосе чувствовалось разочарование. — Но ведь это несчастье, этот… кошмар уже совсем близко!

Высказанная вслух горькая мысль часто становится непереносимой. Именно это произошло с Изоттой. Стоило ей облечь в слова свои давние страхи, она лишилась последних остатков мужества. Опустив голову и уронив руки на клавесин, ответивший взрывом возмущения, Изотта, обычно такая гордая и сдержанная, разрыдалась, как обиженный ребенок.

Это продолжалось всего несколько секунд, но достаточно долго, чтобы встревожить сидевших на лоджии, чье внимание уже было привлечено изданной клавесином какофонией.

Донна Леокадия поспешила к дочери, несомненно догадываясь о причине ее расстройства. За ней последовали другие.

— Что вы ей сказали? — накинулся Вендрамин на Марк-Антуана.

Тот недоуменно поднял брови:

— Я сказал? Что я мог ей сказать?

— Я требую, чтобы вы объяснились.

Доменико вклинился между ними:

— Вы сошли с ума, Леонардо?

Изотта встала, чтобы разрядить обстановку:

— Вы заставляете меня краснеть. Мне просто нездоровится. Я пойду к себе, мама.

Вендрамин двинулся было к ней с обеспокоенным видом:

— Дорогая моя…

Но графиня остановила его.

— Не сейчас… — умоляюще произнесла она.

Мать с дочерью удалились. Граф, недовольный тем, что подняли шум из-за того, что у девушки испортилось настроение, потащил Вендрамина обратно на лоджию. Прежде чем последовать за ними, Доменико задержал Марк-Антуана.

— Марк, друг мой… — произнес он неуверенно. — Вы не были слишком неосторожны? Надеюсь, вы правильно меня понимаете. Вы знаете, что я был бы рад, если бы все сложилось по-другому.

— Впредь буду осторожнее, — коротко бросил Марк-Антуан.

— Вы знаете, что я беспокоюсь за Изотту, — продолжал молодой офицер. — Ей и без того тяжело.

— Ах, так вы понимаете это?

— Я же не слепой, я все вижу и сочувствую вам обоим.

— Я не нуждаюсь в сочувствии. А если вас волнует судьба Изотты, то почему вы ничего не предпримете?

— Что же я могу сделать? Вы сами видите, как отец старается угодить Вендрамину сегодня после того, как тот доказал свою силу. Им движет страстный патриотизм. Он любит Венецию до самозабвения и готов принести ей в жертву все, что имеет. Бороться с этим невозможно. Остается только покориться, Марк, — заключил он, пожав локоть друга.

— Я покоряюсь, но при этом и выжидаю.

— Выжидаете? Чего?

— Что боги смилостивятся.

Но Доменико все еще не хотел отпускать его:

— Я слышал, вы с Вендрамином много времени проводите вместе.

— Да, он назойливо ищет моего общества.

— Я так и думал, — хмуро обронил Доменико. — Вендрамин считает, что все странствующие англичане сказочно богаты. Он уже занимал у вас деньги?

— Я вижу, вы хорошо его знаете.

Глава 12

ВИКОНТЕССА
Баттиста, хозяин «Гостиницы мечей», нашел для Мелвилла камердинера — француза по имени Филибер, который оказался замечательным парикмахером.

Этот пухлый сорокалетний человек с мягким голосом и мягкой походкой много лет заботился о прическе герцога де Линьера. Но затем гильотина лишила герцога головы, а Филибера работы. Поскольку будущее остальных аристократических голов во Франции также было под вопросом, Филибер последовал примеру умных людей и эмигрировал из республики, где парикмахерам трудно было конкурировать с Национальным Брадобреем, отворяющим кровь.

Марк-Антуан, очень трепетно относившийся к состоянию своей блестящей черной шевелюры, был рад этому обстоятельству и взял мягкоголосого парикмахера в камердинеры.

Филибер как раз демонстрировал свое мастерство на голове нового хозяина — а точнее, брил его, — и во время этой интимной процедуры в комнату ворвался мессер Вендрамин, выглядевший очень молодцевато в сиреневом костюме из тафты. Он явился словно к себе домой и, помахивая тросточкой с золотым набалдашником, развалился в кресле у туалетного столика, откуда мог наблюдать за процессом бритья.

Вендрамин развлекал мистера Мелвилла беспредметной болтовней и рассказами о происшествиях, носивших по большей части скандальный и иногда непристойный характер, героем которых неизменно был он сам. Присутствие Филибера нисколько его не смущало. Судя по синьору Леонардо, скромность была в Венеции не в моде. К тому же любовные приключения теряли для него половину своей прелести, если о них некому было рассказать.

Мистер Мелвилл, внутренне желая, чтобы гость провалился ко всем чертям, не останавливал его. Болтовня синьора Леонардо действовала на него усыпляюще.

— Сегодня, — объявил Вендрамин, — я свожу вас в одно из самых изысканных и привилегированных заведений в Венеции, в салон блестящей Изабеллы Теоточи.[1192] Вы о ней, конечно, слышали?

Выяснив, что Мелвилл не слышал о ней, он продолжал щебетать:

— Меня просила привести вас туда очаровательная виконтесса де Со, мой очень близкий друг.

Филибер с криком ужаса отскочил от Марк-Антуана.

— Ах, боже ты мой! — воскликнул он голосом, утратившим обычную мягкость. — Ни разу за двадцать лет такого со мной не случалось! Я никогда не прощу себе этого, месье, никогда!

Его отчаяние объяснялось тем, что на щеке мистера Мелвилла появилось алое пятно. Вендрамин обрушился на незадачливого француза с обвинениями:

— Что за неуклюжесть, неотесанный чурбан! Да вас надо высечь за это! Какого черта? Вы брадобрей или мясник?

Мелвилл замахал руками Вендрамину, призывая его утихомириться, и обратился к нему невозмутимым тоном, в котором, однако, чувствовалась нотка раздражения:

— Не стоит так возмущаться, синьор! — Он промокнул порез уголком полотенца. — Это не ваша вина, Филибер, а моя. Я задремал, пока вы работали, и, внезапно очнувшись, дернулся. Так что это вы должны простить меня за то, что я испортил вашу репутацию.

— О месье!.. О месье! — Филибер не находил слов.

— Нет, вы, англичане, поистине непостижимы! — усмехнулся Вендрамин.

Филибер развил бурную деятельность — достал чистое полотенце и стал смешивать что-то в чашке.

— Я готовлю раствор, месье, который мгновенно залечит рану. Пока я делаю прическу, кровотечение прекратится. Вы очень добры, сэр, — добавил он с трогательной благодарностью в голосе.

Мелвилл сменил тему:

— Вы, кажется, говорили о какой-то женщине, синьор Леонардо, с которой хотите меня познакомить? Как, вы сказали, ее зовут?

— Да-да. Это виконтесса де Со. Вам будет интересно познакомиться с ней.

— Я полагаю даже, что никакое другое знакомство не вызывало бы у меня такого интереса.

Вендрамин бросил на него пристальный взгляд.

— Вы слышали о ней?

— Да, имя мне знакомо.

— Она эмигрантка. Вдова виконта де Со, которого гильотинировали во время террора.

Это, без сомнения, была та женщина, которую Лебель, по словам Лаллемана, сделал виконтессой. Понятно было, почему негодяй выбрал для нее это имя: оно наверняка первым пришло ему в голову. Насколько опасной для Марк-Антуана могла стать «виконтесса», можно было понять, лишь встретившись с ней. И поскольку он раньше или позже должен будет разоблачить ее как шпионку, опасность она будет представлять недолго.

Они направились в казино Изабеллы Теоточи, известной жеманной красавицы-гречанки, которая разошлась с первым мужем, венецианским патрицием Карло Марином, после чего за ней стал настойчиво ухаживать другой патриций, Альбрицци. Ее частное заведение ничем не напоминало «Казино дель Леоне». Здесь не устраивали азартных игр, посетители вели интеллектуальные беседы на темы литературы и искусства, в которых Изабелла Теоточи была корифеем. Собравшиеся обсуждали новые книги и произведения; в воздухе витали долетавшие из Франции передовые идеи, настолько смелые, что русский и британский послы считали салон Теоточи рассадником якобинства и побуждали венецианских инквизиторов обратить на него внимание.

Прекрасная Теоточи не обнаружила у Марк-Антуана особого интереса к занимавшим ее возвышенным темам и рассеянно приветствовала его. Ее внимание в этот момент было поглощено молодым человеком с худощавым и бледным семитским лицом и горящим взором; склонившись над ее креслом, он говорил что-то многословно и темпераментно.

Когда Вендрамин представил англичанина и обратился к молодому человеку с пышной тирадой, тот был явно раздражен тем, что его прервали, и с презрительной небрежностью кивнул в ответ.

— Дурно воспитанный юнец из Греции, — охарактеризовал его синьор Леонардо, когда они отошли в сторону.

Как Марк-Антуан узнал впоследствии, это был Уго Фосколо,[1193] восемнадцатилетний студент из хорватского города Зара и начинающий драматург, чей рано созревший талант уже успел произвести фурор во всей Италии. Но в данный момент Марк-Антуана интересовал не он.

Фарфоровая дама из «Казино дель Леоне» восседала на канапе в окружении наперебой ухаживавших за ней кавалеров, среди которых был и Рокко Терци с беспокойными глазами. Марк-Антуан подумал, что ему представился редкий шанс лицезреть собственную вдову.

По ее оживившемуся взгляду Марк-Антуан понял, что она его заметила. Он поклонился ей, и она кокетливо обронила, что он явился очень кстати, так как это, возможно, заставит умолкнуть некоторых несдержанных на язык мужчин, для которых нет ничего святого.

— Это несправедливо, — возразил Терци. — Святость тут ни при чем. Если толпа и называет мадам Бонапарт божественной, то причислить ее к лику святых никак нельзя.

Он намекал на дошедшие до Венеции слухи о поклонении мадам Жозефине во Франции после прибытия в Париж австрийских военных знамен, захваченных Бонапартом, и о том, что публика наградила ее титулом «Победительница».

Марк-Антуан решил, что настал удобный момент для того, чтобы поговорить с виконтессой:

— Мадам, у нас, похоже, есть общие знакомые. В Англии я встречался с другой виконтессой де Со.

Голубые глаза женщины несколько раз моргнули, но веер в ее руке продолжал колыхаться так же плавно и равномерно.

— А-а-а, — протянула она. — Это, наверное, вдовствующая виконтесса, мать моего бывшего мужа. Ему отрубили голову в девяносто третьем году.

— Да, я знаю об этом. — Его обманчиво мечтательные глаза внимательно наблюдали за ней. — Но у нас есть и другие общие знакомые. Камилл Лебель, например.

— Лебель? — Она задумчиво нахмурилась и медленно покачала головой. — Нет, среди моих знакомых такого нет.

— О, несомненно, но вы должны были слышать о нем. Он служил одно время управляющим у виконта де Со.

— Ах, да-да, — произнесла она неуверенно. — Я что-то такое припоминаю. Но сомневаюсь, чтобы когда-либо встречала его.

— Это странно. Насколько я помню, он говорил мне о вас и сообщил, что вы в Италии. — Вздохнув, Марк-Антуан бросил заготовленную бомбу: — Бедняга! Неделю или две назад он умер.

После небольшой паузы виконтесса произнесла:

— Не будем о грустном. Давайте лучше поговорим о живых. Присядьте рядом со мной, мистер Мелвилл, и расскажите о себе.

Судьба Лебеля, казалось, не интересовала ее. По всей вероятности, она действительно не была с ним знакома и бывший управляющий виконта просто подсказал Баррасу имя, под которым было удобно отправить шпионку в Венецию.

Увидев, что виконтесса сосредоточила свое внимание на Марк-Антуане, окружавшие ее поклонники разошлись. Остались лишь Вендрамин и Терци. Последний подавил зевок.

— Не будем мешать интимной беседе, Рокко, — произнес синьор Леонардо, беря его под руку. — Давайте лучше пойдем к левантинцу Фосколо и будем превозносить Гоцци,[1194] чтобы позлить его.

Оставшись наедине с Марк-Антуаном, женщина, выдававшая себя за его вдову, засыпала его вопросами. Прежде всего она хотела знать, зачем он приехал в Венецию, а также в каких отношениях он находится с семейством Пиццамани. Вопросы она задавала довольно игривым тоном, но он предпочел не обращать на это внимания.

Он объяснил, что познакомился с Пиццамани в Лондоне, когда граф служил там в качестве венецианского посланника, и он подружился со всей семьей.

— Особенно с одним из ее членов, да? — спросила она, лукаво глядя на него поверх веера.

— Да-да, с Доменико.

— Вы меня разочаровали. Значит, Леонардо расстраивается напрасно?

— Леонардо расстраивается? Из-за меня?

— Вам, конечно, известно, что он собирается жениться на Изотте Пиццамано. А в вас ему чудится соперник.

— И он оставил нас с вами наедине, чтобы вы выяснили, есть ли у него для этого основания?

Виконтесса была поражена:

— Боже, как вы, англичане, прямолинейны! Это делает вас неотразимыми. Какие суровые взгляды вы порой бросаете на женщин! Вас просто невозможно обмануть. Я, правда, и не собираюсь этого делать. Скажите, вам можно доверять секреты?

— Проверьте это, если сомневаетесь.

— Ваша догадка относительно Леонардо верна. Зная его, это нетрудно было предположить. Он ни за что не оставил бы нас наедине, если бы у него не было особой причины для этого.

— Надеюсь, он и в дальнейшем будет находить для этого какую-нибудь причину. Я что, расстраиваю его также и в связи с вами?

— Неужели вы настолько лишены галантности, что это вас удивляет?

— Меня удивляет, насколько его ревность всеохватна. Неужели в Венеции нет дам, дружба с которыми не подвергала бы меня опасности быть убитым месье Вендрамином из ревности?

— Вы шутите, а я говорю серьезно. Нет, правда, очень серьезно. Он ревнив, как испанец, и опасен. Значит, в отношении монны Изотты я могу его успокоить?

— Если я интересую вас в достаточной степени, чтобы не желать моей смерти.

— Я вовсе этого не желаю. Я хочу видеть вас почаще.

— Несмотря на испанскую ревность этого венецианца?

— Если вы настолько храбры, что способны подшучивать над этим, навестите меня в ближайшее время. Я живу в Ка’ Гаццола, возле Риальто. Скажите гондольеру, они знают. Так вы придете?

— Мысленно я уже там.

Она кокетливо улыбнулась, и он обратил внимание на морщинки, образовавшиеся при этом вокруг ее глаз и выдававшие возраст, не столь юный, как казалось на первый взгляд.

— Вы необыкновенно предприимчивы и непринужденны для англичанина. Очевидно, вам это привилось вместе с французским языком.

Появились Вендрамин и Терци. Марк-Антуан встал и склонился над рукой виконтессы.

— Так я буду вас ждать, — сказала она. — Не забудьте!

— Это совершенно лишнее добавление.

Терци взялся познакомить его с другими присутствующими и протянул бокал. Слушая за мальвазией оживленные рассуждения двух дилетантов о сонете, Марк-Антуан увидел, что Вендрамин занял его место возле маленькой лжевиконтессы и беседует с ней с чрезвычайно серьезным видом.

Вопрос о том, насколько тесно связан Вендрамин с этой женщиной, был не так уж важен по сравнению с другой дилеммой. Зная, что она тайный агент Французской республики и перед ней поставлена задача завербовать Вендрамина, столь важную для антиякобинских сил фигуру, Марк-Антуан должен был немедленно разоблачить виконтессу. Если бы это был мужчина, Марк-Антуан, не задумываясь, так и сделал бы. Но мысль о том, что удавка сожмет тонкую белую шею изящной и хрупкой женщины, останавливала его. Рыцарский дух восставал против долга. Тот факт, что успешный подкуп Вендрамина освободил бы Изотту от обязательств перед ним — даже если не брать в расчет личные интересы самого Марк-Антуана, — делал задачу и вовсе невыполнимой. Но долг повелевал ему тем не менее действовать.

В результате он отложил разрешение конфликта между личными устремлениями и политическими целями до того времени, когда ситуация прояснится, и решил, что будет внимательно следить за своей очаровательной вдовой и за ее успехами в деле совращения Вендрамина.

С этой целью спустя несколько дней он вновь посетил французское посольство. В Венеции царило возбуждение, вызванное известием, что Австрия, оправдываясь необходимостью военного времени, заняла крепость Пескьеру.

Лаллеман воспринял эту новость, потирая руки.

— Теперь, — сказал он, — путь перед нами открыт. Если Венеция смирилась с тем, что австрийцы оккупируют ее территорию, у нее не будет оснований жаловаться, когда мы сделаем то же самое. Не вижу, какие претензии может предъявлять невооруженный нейтралитет.

— Если благодаря этому вы перестанете безрассудно транжирить государственные средства, значит все к лучшему, — едко заметил Марк-Антуан.

Лаллеман поднял голову от бумаг:

— Какая муха вас опять укусила? Когда это я транжирил деньги?

— Когда безуспешно пытались подкупить Вендрамина.

— Безуспешно? А, ясно, что вы имеете в виду. Я вижу, вы в курсе событий.

— В общем, да. Я вижу лихорадочную подготовку к войне, внезапно сменившую мирное безразличие, и понимаю, в чем причина: в красноречии Вендрамина, которым он блеснул на последнем заседании Совета, где его поддержал весь этот нищий сброд. Вы потратили столько средств и усилий на его вербовку и ничего не добились.

— Да бросьте! — Лаллеман вытянул вперед руку и сжал ее в кулак. — Он у меня вот где!

— Почему же тогда вы позволяете ему распинаться насчет вооружения и обороны государства? Сколько еще он будет работать на астрофилов?

— Всему свое время, гражданин полномочный представитель. Чем глубже он увязнет в этом болоте, тем труднее ему будет из него выбраться. — Посол протянул Марк-Антуану два конверта. — Тут письма для вас.

Одно из них было от Барраса. Директор писал о разных текущих делах и особо подчеркнул необходимость сотрудничества с Бонапартом и оказания ему всяческой помощи. Разница с его прежними отзывами о командующем Итальянской армией бросалась в глаза и свидетельствовала о растущем авторитете последнего.

Автором второго письма был сам Бонапарт. Письмо отличалось холодным повелительным тоном и грубовато-отрывистым языком и пестрело орфографическими ошибками. Генерал Бонапарт требовал, чтобы были произведены замеры глубины каналов, по которым можно войти в город Венецию. Командующий добавлял, что дает аналогичные указания Лаллеману, и велел полномочному представителю постоянно сотрудничать с послом.

Сделав вид, что ему не известно о письме Бонапарта Лаллеману, Марк-Антуан сообщил послу о приказе генерала.

— Да-да, — откликнулся тот. — Бонапарт мне об этом написал. Его распоряжения несколько запоздали. Эти военные полагают, что без их указаний мы и шагу не можем ступить. Мы уже несколько недель проводим эти замеры.

Марк-Антуан выразил должный интерес:

— И кто именно этим занимается?

— Наша бесценная виконтесса.

— Надеюсь, вы не хотите сказать, что она самолично мерит глубину каналов?

— Что за глупости. Она организует работу. Виконтесса подкупила еще одного голодного барнаботто, мошенника по имени Рокко Терци, а он нанял трех или четырех других сукиных сынов. Они делают замеры по ночам, утром сообщают ему результаты, он же строит по ним графики. Поскольку я этим занимаюсь уже давно, то сам сообщу генералу о результатах.

— Сделайте одолжение, — пожал плечами Марк-Антуан. — Избавите меня от лишних хлопот.

Свои чувства, вызванные сообщением посла, он выразил лишь при встрече с графом Пиццамано. Тот был раздражен беспечностью и равнодушием как правительства, так и населения. Особенно возмущал его дож. На каналах и улочках города можно было слышать сочиненную недавно песенку:

El Doge Manin
Dal cuor picenin
L’é streto de man
L’é nato furlan.[1195]
Но даже эти куплеты, высмеивающие ничтожный вклад его светлости в фонд обороны и указывающие на его фриулийское происхождение как на причину малодушия и скупости, не могли подвигнуть его на активные действия.

— Стало быть, мои сведения придутся как нельзя кстати. Может, Лодовико Манин наконец осознает всю серьезность французской угрозы, — сказал Марк-Антуан и сообщил графу о производимых замерах глубины каналов.

Известие привело графа в ужас, но одновременно очень взбодрило. Кипя возбуждением, он потащил Марк-Антуана в Ка’ Пезаро к дожу.

У ступеней дворца были пришвартованы две баржи, вестибюль был загроможден ящиками и сундуками. Манин срочно отбывал в свою загородную резиденцию в Пассериано.

Его светлость, в дорожном платье, согласился принять их, но не скрывал недовольства. Они задерживали его отъезд, который и без того затянулся, и дож мог не успеть добраться до Местре засветло. Он выразил надежду, что их новость достаточно важна, чтобы оправдать задержку.

— Судите сами, ваша светлость, — угрюмо ответил граф. — Расскажите ему, Марк.

Выслушав рассказ Марка, дож в отчаянии заломил руки, однако не был склонен придавать сообщению слишком большое значение. Да, конечно, выглядело это угрожающе, он не мог не признать это. Но такими же угрожающими были меры, принимавшиеся Светлейшей республикой. Скорее всего, французы, подобно венецианцам, делали это просто на всякий случай, имея в виду отдаленную перспективу. Об отдаленности этой перспективы говорила и полученная им информация, согласно которой между Францией и Империей вот-вот будет заключен мир. Он положит конец всем этим мучительным проблемам.

— Но пока мир не подписан, — жестко возразил ему Марк-Антуан, — эти мучительные проблемы никуда не исчезнут, и их необходимо решать.

— Необходимо решать? — Дож гневно воззрился на него, оскорбленный тем, что какой-то иностранец смеет говорить таким тоном с правителемВенеции.

— Я говорю от имени британского правительства, как если бы на моем месте был премьер-министр. Моя личность ничего не значит, поэтому ваша светлость простит мне прямоту, к которой меня побуждает долг.

Дож в расстройстве ковылял по комнате.

— Все это так некстати, — причитал он. — Вы сами видите, Франческо, что я уезжаю в Пассериано. Этого требует мое здоровье. Я слишком тучен и не могу переносить здешнюю жару. Я просто пропаду, если останусь в Венеции.

— Если вы уедете, то, возможно, пропадет Венеция, — отозвался граф.

— И вы туда же! Все приписывают исключительную важность всему, кроме того, что касается лично меня. Господи! Можно подумать, что дож — это не человек из плоти и крови. Но всякому терпению есть предел. Я плохо себя чувствую, говорю вам! И невзирая на это должен оставаться в этой удушающей атмосфере, чтобы разбираться в нелепых слухах, которые вы приносите мне, как и все прочие!

— Это не слухи, ваша светлость, — сказал Марк-Антуан. — Это факт, и это может иметь самые серьезные последствия.

Дож перестал бесцельно и нервно метаться по комнате и остановился перед посетителями, уперев руки в боки.

— А как, собственно говоря, могу я быть уверен, что это факт? У вас есть какое-нибудь подтверждение этой неправдоподобной истории? Ибо она неправдоподобна. Крайне неправдоподобна! В конце концов, эта война не касается Венеции. Франция воюет с Империей. Военные действия, которые здесь ведутся, — просто обманная операция, с помощью которой Франция хочет отвлечь вражеские силы, противостоящие ей на Рейне. Если бы все об этом помнили, было бы меньше паникерских выступлений, меньше воплей о необходимости вооружаться. Именно они и навлекут на нас беду. Эти действия могут расценить как провокационные, и тогда они приведут к той катастрофе, которую, по мнению глупцов, должны предотвратить.

Бесполезно спорить с упрямством, которое настолько укоренилось, что буквально во всем находит себе оправдание. Марк-Антуан перешел к конкретным деталям:

— Ваша светлость просили подтверждения. Вы можете найти его у Рокко Терци.

Но это лишь спровоцировало еще более глубокое возмущение.

— Так, значит, вы пришли ко мне с конкретным обвинением? Уж вы-то, Франческо, должны понимать, что к чему, и обращаться с этим не ко мне, а к государственным инквизиторам. Если вы нашли подтверждение своей невероятной истории, то при чем тут я? Предъявите доказательства инквизиторам, Франческо, не теряйте времени!

Таким образом, дож наконец избавился от них и мог заняться тем, что заботило его больше всего, — сборами в дорогу.

Граф, подавленный и преисполненный презрения, проводил Марк-Антуана во Дворец дожей. Они нашли секретаря инквизиции в его кабинете, и граф по просьбе Марк-Антуана, не желавшего слишком открыто фигурировать в этом деле, изложил суть обвинения против Рокко Терци.

Глубокой ночью капитан уголовной юстиции мессер Гранде в сопровождении десятка подчиненных разбудил Рокко Терци, почивавшего в своем доме у Сан-Моизе в такой роскошной обстановке, которая сама по себе могла навести на подозрения. Проворный Кристофоли, доверенное лицо тайного трибунала, произвел тщательный обыск и нашел среди бумаг арестованного схемы каналов с указанием их глубины, работу над которыми Терци уже завершал.

Два дня спустя брат Рокко, узнав о его аресте, пришел в канцелярию инквизиции и спросил, что он мог бы передать заключенному.

Секретарь заверил его, что заключенный ни в чем не нуждается.

И это было сущей правдой, ибо Рокко Терци, обвиненный в государственной измене, был без лишнего шума задушен в тюрьме Пьомби.

Глава 13

УЛЬТИМАТУМ
Марк-Антуан велел слуге сообщить виконтессе де Со о своем прибытии, после чего прождал довольно долго. Виконтесса была в смятенных чувствах и сначала совсем не хотела его принимать, но затем передумала.

Гостя, одетого со всей элегантностью, требовавшейся для светского визита, провели в изысканный будуар, стены которого покрывали гобелены и ткани золотистого оттенка. На их фоне мебель черного дерева с инкрустацией из слоновой кости выглядела очень эффектно. Виконтесса не стала напускать на себя притворную веселость, что позволило ей начать разговор прямо с беспокоившего ее вопроса:

— Друг мой, вы пришли в печальный момент. Я в отчаянии.

Он склонился над ее тонкой белой рукой:

— Тем не менее позвольте мне попытаться утешить вас.

— Вы слышали новость?

— О том, что Австрия перебрасывает войска из Тироля, чтобы освободить Мантую?

— Нет, я имею в виду Рокко Терци. Он исчез, и ходят слухи, что его арестовали. А что говорят об этом на Пьяцце?

— А, да-да. Рокко Терци, друг Вендрамина. Говорят, что инквизиция действительно арестовала его.

— Но за что? Вы не знаете?

— Я слышал, что его подозревают в связях с генералом Бонапартом.

— Это абсурд! Бедный Рокко! Это же невинная жизнерадостная бабочка, чьей единственной заботой были удовольствия. С ним было так весело. А не говорят, какого рода были эти связи?

— Вряд ли мы когда-нибудь узнаем об этом. Инквизиция не раскрывает свои секреты.

Она содрогнулась:

— Это больше всего и пугает.

— Пугает? Вас? Но вам-то чего бояться?

— Я боюсь за бедного глупенького Рокко.

— Вы так участливы к нему, что заставляете других ревновать.

Слуга объявил о приходе Вендрамина, и он в тот же момент появился в комнате. Марк-Антуан уже не в первый раз замечал, что синьора Леонардо ни мало не интересует, хотят его принять или нет.

Вендрамин вошел небрежной походкой и при виде Марк-Антуана нахмурился. Приветствие его было колким:

— Сэр, это становится невыносимым. У вас появилась способность быть вездесущим.

— Пока небольшая, но надеюсь, что мне удастся ее развить, — дружески улыбнулся Марк-Антуан. — Я стараюсь. — Он перешел к новости дня: — До меня дошло печальное известие о вашем друге Терци.

— Какой он мне друг? Вероломный предатель! Я выбираю друзей осмотрительно.

— Фи, Леонардо! — воскликнула виконтесса. — Отрекаться от человека в такой момент! Это некрасиво.

— Давно уже пора было это сделать. Знаете, в чем его обвиняют?

— Нет. Скажите мне.

Но Вендрамин разочаровал ее, повторив лишь то, что уже было ей известно.

— Только подумать, что такой человек общался с нами как ни в чем не бывало! — кипятился он.

— Однако пока достоверно известно только то, что его арестовали, остальное лишь слухи, — возразил Марк-Антуан.

— Мне не нужны друзья, которые дают повод для подобных слухов!

— Но как пресечь молву? Повод тут может быть самый невинный. Говорили, к примеру, что Рокко Терци купается в роскоши, однако известно, что у него нет больших средств. При этом неизбежно возникают предположения о незаконных источниках наживы. Может быть, причиной его ареста и были подобные подозрения?

От компанейских манер Вендрамина не осталось и следа. Намек на то, что положение Рокко Терци напоминало его собственное, был ему явно не по душе. Он дал понять Марк-Антуану, что его общество нежелательно, и тот вскоре ушел. Синьор Леонардо тут же вернулся к затронутому Мелвиллом вопросу:

— Ты слышала, Анна, что сказал этот чертов англичанин? Что Рокко, возможно, арестовали за то, что он сорил деньгами. Ты знаешь, где он их брал?

— Откуда я могу это знать?

Он вскочил с кушетки, на которой сидел, и стал мерить шагами гостиную.

— Все это дьявольски странно. Очевидно, эти слухи верны. Ему платило французское правительство. Его, наверное, будут пытать, чтобы он сознался. — Вендрамина передернуло. — Инквизиция ни перед чем не остановится. — Он застыл на месте, глядя на нее. — А если предположить, что я…

Он запнулся, боясь озвучить свою мысль, да в этом и не было необходимости. Виконтесса ответила на его невысказанный вопрос:

— Ты пугаешься собственной тени, Леонардо.

— Но и против Рокко не было, по-моему, ничего, кроме тени. Такой же, какую отбрасываю и я. Мои средства так же скудны, как у Рокко, и вместе с тем я, подобно ему, не испытываю ни в чем недостатка. А что, если меня тоже начнут пытать, чтобы выяснить источники моего дохода, и я сознаюсь, что это ты… что ты…

— Что я давала тебе деньги. Ну и что? Я не французское правительство. Они, возможно, состроят презрительную мину, узнав, что ты живешь за счет женщины, но не повесят же тебя за это.

Ее слова заставили его поежиться и покраснеть.

— Ты же знаешь, что я только беру у тебя в долг, Анна, — раздраженно бросил он. — Я не живу за твой счет. Я верну тебе все до последнего сольдо.

— Когда женишься на этой богачке, — усмехнулась она.

— Ты смеешься над этим? И не ревнуешь? Ты что, никогда не ревнуешь?

— Почему бы и нет. Ты ревнив за двоих. Ты, похоже, думаешь, что исключительное право на ревность принадлежит тебе. Во всяком случае, ведешь себя ты именно так, к тому же совершенно игнорируя чувства других.

— Анна, Анна!.. — Он обнял ее за плечи, опершись коленом на кушетку. — Как ты можешь так говорить? Ты же знаешь, что я женюсь потому, что должен. От этого зависит все мое будущее.

— Ну да, ну да, я знаю, — устало согласилась она.

Он, наклонившись, поцеловал ее в щеку, к чему она отнеслась весьма равнодушно.

Вендрамин почувствовал, что отклонился от интересующей его темы.

— Как ты сказала, ты не французское правительство. Однако давала ты мне чеки, выписанные на банк Виванти Лаллеманом.

— Ну и что? — раздраженно откликнулась она. — Сколько раз я говорила тебе, что Лаллеман мой кузен и ведает моими финансами. Когда мне нужны деньги, он дает их мне.

— Я знаю, любовь моя. Но что, если это раскроется? Этот несчастный случай с Рокко не дает мне покоя.

— Как это может раскрыться? Не будь дураком. Какое значение имеют деньги? Думаешь, меня волнует, отдашь ты их мне или нет?

Сев рядом с ней, Вендрамин обнял ее:

— Как я люблю тебя за то, что ты мне доверяешь!

Это не произвело на виконтессу особого впечатления.

— Но женишься при этом на мадемуазель Изотте.

— Ну почему ты вечно иронизируешь над этим, мой ангел? Ты же говорила, что ни за что не выйдешь больше замуж.

— Уж во всяком случае не за тебя, Леонардо.

— Это почему? — возмутился он.

Она в раздражении оттолкнула его:

— Господи помилуй! Другого такого тщеславного бездельника не найти! Ты любишь, кого хочешь, и женишься, на ком хочешь, а те, кого ты осчастливил своим драгоценным поцелуем, должны вечно хранить тебе верность! Тебе досадно, что я не выйду за тебя при первой возможности, в то время как сам ты ни за что не рискнешь жениться на мне. — Она поднялась, напоминая хрупкий изящный росток благородного гнева. — Знаешь, Леонардо, порой меня просто тошнит от тебя.

Он в испуге поспешил раскаяться. Он оправдывался, называя себя беспомощной игрушкой безжалостной судьбы. Он должен быть продолжателем знатного рода, а это можно осуществить, лишь заключив выгодный брак. Она знает, как он любит ее, — он не раз доказывал это, — и с ее стороны жестоко бросать ему в лицо обвинение в его несчастьях. Он чуть не расплакался. Наконец она смилостивилась над ним. Во время последовавшего за этим примирения он забыл о судьбе Рокко Терци и о своих страхах, убедив себя, что он действительно пугается собственной тени.

Однако не все имели возможность заглушить беспокойство, вызванное судьбой Рокко Терци, с помощью подобных услаждающих средств. К ним относился и Лаллеман.

Марк-Антуан застал его крайне встревоженным этим происшествием.

— Я только что был у виконтессы, — объявил полномочный представитель Директории. — Она очень расстроена из-за ареста одного из ее друзей, Рокко Терци. — Он понизил голос. — Это не тот человек, который чертил схемы каналов?

— Тот, тот, — ответил Лаллеман с необычной для него сухостью.

Он сидел за столом, наклонившись вперед и сверля представителя взглядом. И взгляд его, и тон недвусмысленно говорили о том, что Марк-Антуан в опасности.

Мелвилл с хмурым видом потер подбородок.

— Серьезное дело, — проговорил он.

— Еще какое серьезное, Лебель, — с той же резкой лаконичностью отозвался посол.

Марк-Антуан быстро шагнул к столу и понизил голос до шепота, в котором, однако, чувствовалось негодование:

— Слушайте, я же говорил вам о том, что нельзя использовать это имя! — Он кинул взгляд на дверь, затем снова вперил его в широкое лицо Лаллемана. — У вас в доме шпион, а вы не соблюдаете никакой осторожности! Черт побери, вы думаете, я хочу кончить так же, как Рокко Терци? Вы уверены, что Казотто не подслушивает нас в этот момент?

— Уверен. Его сейчас нет в доме.

Марк-Антуан вздохнул с демонстративным облегчением:

— А он был здесь в тот день, когда вы сообщили мне о Терци?

— Не имею понятия.

— Ах, вот как! Вы даже не знаете, когда он уходит и приходит? — Марк-Антуан перехватил инициативу. — Ну, здесь он или не здесь, я предпочитаю разговаривать во внутреннем помещении. Вы удивительно беспечны.

— Я не беспечен, друг мой. Я знаю, что делаю. Но будь по-вашему. — Он поднялся, и они перешли в дальнюю комнату.

Это позволило Марк-Антуану собраться с мыслями, что было необходимо ему, как никогда. Он понимал, что ему грозит разоблачение и что он должен задушить подозрения Лаллемана в зародыше, совершив какой-нибудь ультраякобинский поступок.

Он вспомнил последнее письмо Барраса, и оно подсказало ему, как надо действовать. Хотя план действий был довольно гнусным, Марк-Антуан был вынужден прибегнуть к нему, чтобы восстановить свою пошатнувшуюся репутацию.

— Вы знаете, — пошел в атаку Лаллеман, — мне представляется необычайно странным одно обстоятельство. Стоит нам с вами обсудить какой-либо секретный вопрос, как он немедленно становится достоянием гласности. Вы объяснили мне, почему поставили тогда в известность сэра Ричарда Уорзингтона. Но теперь ваше объяснение кажется мне менее убедительным.

— И почему же? — Марк-Антуан держался так же сухо и высокомерно, как во время их первой встречи.

— Из-за этой истории с Рокко Терци. Ни одна живая душа в Венеции, кроме него и меня, не знала, чем он занимается. Но как только я рассказал вам об этом, его в ту же ночь забрали вместе с чертежами. Насколько я знаю инквизиторские методы, к настоящему моменту его, скорее всего, уже задушили.

Это было прямое обвинение.

Марк-Антуан выпрямился с надменным видом:

— Вы говорите, ни одна душа не знала? А как насчет виконтессы, которой вы платили, чтобы она подкупила Терци? Ее вы не принимаете в расчет?

— Какой мудрый и смелый выпад! Так вы ее обвиняете?

— Я никого не обвиняю, а просто указываю на неточность ваших утверждений.

— Никакой неточности. Виконтесса не знала, для чего мне нужен Терци. Не знала, слышите вы? Вы полагаете, я посвящаю в свои дела всех агентов? Она была не в курсе.

— Вы всегда так уверены в себе и ни в чем не сомневаетесь? Откуда вы знаете, что Терци не рассказал ей, чем он занимается?

— Это невозможно.

— Почему? Потому что вы считаете это невозможным? Здравое рассуждение, нечего сказать! А разве не мог проговориться один из тех, кого нанимал Терци? Вряд ли они не понимали, что делают.

Лаллеман стал терять терпение.

— Им хорошо платили. Чего ради они лишили бы себя источника легкого заработка?

— Кто-нибудь из них мог испугаться. В этом не было бы ничего удивительного.

— Кого еще вы подозреваете? — спросил Лаллеман.

— А вы кого предпочитаете подозревать? — Голос Марк-Антуана зазвенел.

Лаллеман проглотил комок в горле. Глаза его метали молнии, но он колебался.

— Я жду ответа! — потребовал Марк-Антуан.

Посол нервно встал и прошелся по комнате, задумчиво обхватив рукой двойной подбородок. Разгневанный вид полномочного представителя его смущал. Его раздирали сомнения.

— Ответьте мне честно и прямо на один вопрос, — сказал он наконец.

— Задавайте свой вопрос, только тоже прямой.

— С какой целью вы вместе с графом Пиццамано ходили во Дворец дожей в понедельник вечером? С кем вы там встречались?

— Вы что, посылаете своих людей шпионить за мной, Лаллеман?

— Ответьте сначала на мой вопрос, а потом уже я отвечу на ваш. Что вы делали во Дворце дожей за несколько часов до ареста Терци?

— Я пошел туда, чтобы встретиться с инквизиторами.

Такая откровенность уже во второй раз сразила Лаллемана.

— С какой целью? — спросил он, придя в себя. Однако от его агрессивности уже мало что осталось.

— Как раз об этом я и хотел сегодня с вами побеседовать. Сядьте, Лаллеман. — Марк-Антуан заговорил властным тоном авторитетного официального лица. — Сядьте! — повторил он более резко, и Лаллеман автоматически подчинился.

— Если бы вы лучше соображали и занимались тем, что действительно представляет интерес для нации, вместо того чтобы тратить силы и средства на всякие мелочи, то давно уже сделали бы то, что пришлось делать за вас мне. Вам должны были встречаться законники с куриными мозгами — да наверняка встречались, их повсюду полно, — которые с кудахтаньем носятся за каждым зернышком информации, упуская из виду главное. Вы ведете себя так же, Лаллеман. Вы самодовольно плетете здесь дурацкие маленькие интриги и не замечаете важных вещей.

— Например? — прорычал Лаллеман. Лицо его приобрело багровый оттенок.

— Сейчас объясню. В Вероне засел жирный боров, так называемый граф Прованский, который называет себя Людовиком Восемнадцатым и содержит двор, что уже само по себе является оскорблением Французской республики. Он ведет обширную переписку со всеми деспотами Европы и строит козни с целью подорвать доверие к нам. Он представляет для нас реальную угрозу. И тем не менее он уже несколько месяцев беспрепятственно пользуется гостеприимством венецианцев. Неужели вы не сознаете, какой вред он нам причиняет? По-видимому, не сознаете, раз мне приходится выполнять за вас вашу работу.

Он смотрел на Лаллемана в упор, чуть ли не гипнотизируя его своим взглядом, и ему удалось, по крайней мере, сбить посла с толку.

— Тут нам представился шанс убить одним ударом двух зайцев. Во-первых, положить конец нестерпимому вмешательству, а во-вторых, выразить в связи с этим протест Светлейшей республике и создать тем самым предлог для решительных действий, которые наша армия в скором времени, возможно, предпримет. Конечно, одного письменного ультиматума для этого недостаточно, но об остальном мы позаботимся позже. Он же является необходимым первым шагом, и мы сделаем этот шаг сегодня же. Но перед этим, как мне представлялось, надо было встретиться с инквизиторами и проверить, насколько они посвящены в монархические планы этого так называемого Людовика Восемнадцатого.

— Вы хотите сказать, — прервал его Лаллеман, — что встретились с ними под своим настоящим именем, как представитель Французской республики Лебель?

— Поскольку я жив и разговариваю с вами, то, разумеется, я был там не под своим именем, а представился дружески настроенным посредником, которого вы послали к ним с целью предупредить о том, что собираетесь предпринять меры в отношении этого типа. Поэтому я попросил содействия графа Пиццамано. Понимаете?

— Нет. Пока еще не вполне понимаю. Но продолжайте.

— Инквизиторы заявили, что человек, которому они предоставили убежище в Вероне, известен им только как граф де Лилль. Я вежливо возразил, что имя может быть изменено, но личность остается при этом прежней, и добавил, что, как дружественный наблюдатель, имеющий поручение британского правительства, должен указать на то ложное и опасное положение, в какое их ставит этот изгнанный из своей страны интриган. Я сообщил им, что, насколько мне известно, Франция собирается в самое ближайшее время предъявить им ультиматум по этому поводу, и посоветовал, в их же интересах, согласиться с условиями ультиматума и тем самым умиротворить Францию.

Он помолчал и, наблюдая за возбужденным и растерянным Лаллеманом, презрительно скривил губы:

— Вот зачем я посетил Дворец дожей. Надеюсь, теперь вы понимаете, что давно уже должны были сделать это сами?

— Как я мог предпринять столь серьезный шаг без прямого указания из Парижа? — возмутился Лаллеман.

— Посол, обладающий всеми полномочиями, не нуждается в особых указаниях, чтобы действовать в интересах его правительства.

— Я не уверен, что это в наших интересах. По-моему, так совсем наоборот. Это оттолкнет от нас венецианцев, вызовет возмущение. Если правительство Венеции удовлетворит наши требования, это покроет их позором.

— Какое нам дело до этого?

— Нам будет дело до этого, и еще какое, если они воспротивятся. В каком положении мы окажемся в этом случае?

— Я как раз и нанес этот предварительный визит в инквизицию, чтобы определить, насколько реальны шансы, что они окажут активное сопротивление. Я не вижу оснований для этого. Я принял решение. Ультиматум должен быть послан немедленно. Сегодня же.

Лаллеман взволнованно вскочил. Его широкое крестьянское лицо раскраснелось. Подозрения, первоначально владевшие им, развеялись. Теперь он был убежден, что они необоснованны. Этот Лебель оказался экстремистом, одним из тех непримиримых революционеров, которых смели вместе с Робеспьером. Если он был способен додуматься до подобного ультиматума, смешно было подозревать его в отсутствии республиканских убеждений. Хотя Лаллеман еще не вполне понял рассуждение Лебеля о мотивах, побудивших его нанести визит инквизиторам, этот вопрос теперь его даже не интересовал. Ему вполне хватало волнений по поводу последствий подобных шагов.

— Вы хотите, чтобы я послал этот ультиматум? — спросил он.

— Разве это не ясно?

Тучный посол стоял, набычившись, против Марк-Антуана:

— Сожалею, гражданин, но я не могу подчиняться вашим приказам.

— Вам же известны полномочия, возложенные на меня Директорией, — с достоинством обронил Марк-Антуан.

— Да, известны. Но проявлять инициативу в принятии столь неординарных мер я не могу. Я считаю, что предъявление этого ультиматума — опрометчивый и провокационный шаг. Это противоречит данным мне указаниям поддерживать мир со Светлейшей республикой. Нет никакой необходимости подвергать венецианское правительство унижению. Без прямого приказа Директории я не стану брать на себя такую ответственность и подписывать этот документ.

Марк-Антуан посмотрел на посла в упор, затем пожал плечами:

— Хорошо, я пощажу ваши чувства. Возьму на себя ответственность, которой вы избегаете. — Он начал стаскивать перчатки. — Будьте добры позвать Жакоба.

Лаллеман в удивлении воззрился на него.

— Ну что ж, раз вы берете на себя такую ответственность… — произнес он наконец. — Но должен честно признаться, что я воспрепятствовал бы этому, если бы это было в моих силах.

— Директория будет благодарна вам за то, что вы не воспрепятствовали. Так где Жакоб?

Маленький смуглолицый секретарь явился, и Марк-Антуан продиктовал ему свое резкое послание, в то время как Лаллеман вышагивал взад и вперед по комнате, кипя сдерживаемым негодованием.

В послании, адресованном дожу и сенату Светлейшей Венецианской республики, говорилось:

«Имею честь сообщить вам, что Французская директория с большим неодобрением относится к тому, что так называемому графу де Лиллю, или графу Прованскому, предоставлено в Вероне убежище, где он имеет средства для организации заговоров и интриг против Французской республики, единой и неделимой. В качестве доказательств этой деятельности графа мы готовы представить вашим светлостям его письма к русской императрице,[1196] перехваченные нами на прошлой неделе. В связи с этой деятельностью мы рассматриваем пребывание так называемого графа Прованского в Вероне как разрыв дружеских отношений, существовавших между нашими республиками, и вынуждены потребовать немедленного изгнания его с территории Светлейшей Венецианской республики».

Когда Жакоб кончил писать, Марк-Антуан взял у него перо и поставил подпись: «Камилл Лебель, полномочный представитель Французской директории».

— Нужно доставить это во Дворец дожей не откладывая, — бросил он. — Слышите, Лаллеман?

— Да, конечно, — угрюмо ответил посол и повторил: — Под вашу ответственность.

Глава 14

ВОССТАНОВЛЕННАЯ РЕПУТАЦИЯ
Марк-Антуан не без основания надеялся, что ему удалось убедить Лаллемана в том, что такой непримиримый республиканец, каким он себя показал, не может вести двойную игру. Тем не менее на душе у него было тяжело.

Посол ни за что не поверил бы его объяснению своего визита во Дворец дожей, если бы не этот безжалостный ультиматум, результатом которого должно было явиться преследование несчастного принца. Марк-Антуан не решился бы на этот бесчестный шаг даже ради собственного спасения, если бы из последнего письма Барраса не было ясно, что приказ об ультиматуме поступит из Директории в ближайшие дни.

И все-таки он жалел, что ему пришлось прибегнуть к столь жестокой мере. От этого ультиматума слишком скверно пахло.

Такого же мнения придерживались и власти Светлейшей республики.

Его поносил, в частности, граф Пиццамано, который озадачил Марк-Антуана сообщением, что инквизиции стало известно о пребывании французского должностного лица Камилла Лебеля в Венеции, поскольку в подписанном им ультиматуме в качестве побудительной причины указывалось событие недельной давности. За это время невозможно было успеть связаться с Парижем, и, стало быть, этот Лебель написал ультиматум в Венеции по собственной инициативе. Это был злобный, не санкционированный свыше жест со стороны экстремиста-якобинца.

Марк-Антуан осознал, что поступил опрометчиво, сославшись на перехваченное письмо к русской императрице. Он решил, однако, что не стоит придавать этому слишком большое значение.

Светлейшая республика с унизительной покорностью склонила свою некогда гордую голову, подчинившись французскому ультиматуму. Людовик XVIII был выслан из Вероны.

При отъезде он не смог удержаться от раздраженных реплик, совсем не подобающих лицу королевской крови. Его пример демонстрировал, как быстро человек привыкает к доставшимся ему благам, рассматривая их как нечто само собой разумеющееся. Не поблагодарив власти Венеции за гостеприимство, он лишь попрекал их за то, что они проявили малодушие и не пожелали выступить ради него против пушек Бонапарта. Принц потребовал, чтобы Бурбоны были вычеркнуты из Золотой книги[1197] Светлейшей республики и чтобы доспехи, подаренные Венеции его предком Генрихом IV, были возвращены ему, Людовику. Это было ребяческое поведение, и так его в Венеции и расценили. Тем не менее оно лишь усугубило унизительное чувство стыда, которое испытывали сенаторы.

Спустя неделю Марк-Антуан с облегчением узнал о том, что Директория прислала Лаллеману приказ предъявить Венеции точно такой ультиматум, какой уже был составлен. Таким образом, Лаллеман имел возможность убедиться не только в твердости якобинских убеждений Лебеля, но и в его остром и проницательном уме.

Кроме того, благодаря происшедшим событиям проблема виконтессы, к облегчению Марк-Антуана, разрешилась сама собой. Во-первых, было бы крайне неблагоразумно разоблачать ее в данный момент, когда на него пало подозрение в связи с арестом Рокко Терци. Во-вторых, имело смысл оставить ее на свободе и добывать через нее ценную информацию.

С приближением лета обе воюющие стороны все с меньшим уважением относились к правам Венецианской республики. Население волновалось, но Манин успокоил его известием, что в Италию направляются свежие австрийские силы под командованием генерала Вурмзера.[1198] В конце июля они действительно скатились лавиной со склонов Монте-Бальдо, посеяв панику в рядах французов и подняв настроение венецианцев, которое не упало даже после того, как в середине августа разбитая армия Вурмзера была вынуждена отступить обратно в Тироль. Оптимисты тем не менее возлагали надежду на победы, одержанные австрийцами на Рейне, и на тот факт, что Мантуя еще не была взята Бонапартом, а пока Мантуя держалась, руки у французов были связаны.

Не считая этих временных спадов и подъемов настроения, жизнь в эпикурейской Венеции в целом текла как обычно. Марк-Антуан продолжал разыгрывать из себя бездельничающего англичанина, и единственный случай, когда ему удалось послужить делу, ради которого он прибыл сюда, было еще одно разоблачение. Он узнал от Лаллемана, что найдена замена Рокко Терци и работа по измерению глубины каналов возобновилась. Он спросил Лаллемана, кого же тот нанял на этот раз, но посол покачал головой:

— Лучше я не буду называть вам его имя. Я не хочу повторять свою ошибку и подозревать вас в случае, если он тоже потерпит провал.

Провал не замедлил последовать. По подсказке графа Пиццамано, информированного Марк-Антуаном, инквизиция привлекла к расследованию «синьоров ночи»,[1199] как прозвали ночную полицию, и эти синьоры бдительно следили за всеми рыбачьими лодками в водах между Венецией и материком. После нескольких недель терпеливого наблюдения им удалось обнаружить подозрительную лодку. Произведя какие-то непонятные операции, лодка направлялась в Джудекку, к дому некоего бедствующего господина по имени Сартони.

На этот раз не только сам Сартони был арестован, осужден и устранен так же, как Терци, но и его помощников постигла та же участь.

Для Лаллемана это огорчительное событие явилось подтверждением того факта, что его подозрения относительно Лебеля были необоснованны.

Глава 15

ВЫБОР
Свободного времени у Марк-Антуана было с избытком, и он предавался разнообразным развлечениям, в которых в Венеции даже в те дни недостатка не было. Он посещал театры и казино, зачастую в компании Вендрамина, охотно занимавшего у него деньги и не спускавшего с него глаз.

Вендрамин относился к нему настороженно, так как не мог избавиться от подозрений, что между Марк-Антуаном и Изоттой существует какая-то особая внутренняя связь. Он ничего не знал о политической деятельности Марк-Антуана, но его частые визиты в Ка’ Пиццамано не давали Вендрамину покоя. Совершались совместные прогулки по морю в Маламокко, время от времени они посещали Доменико в форте Сант-Андреа, и все это с непременным участием Марк-Антуана, а как-то в сентябре, когда несколько британских военных кораблей стояли на рейде порта Лидо, Марк-Антуан с Изоттой и ее матерью отправились на один из них в гости к его другу-капитану.

Нередко Вендрамин встречал его и у виконтессы де Со в Ка’ Гаццола. Это было источником дополнительного беспокойства — хотя бы потому, что Марк-Антуан, прекрасно осведомленный о связи Вендрамина с виконтессой, мог сообщить об этом Изотте. Вендрамин не без оснований боялся реакции, которую этот факт мог вызвать у девушки из семьи венецианских патрициев, выросшей вдали от несовершенств мира. До сих пор он вел с Изоттой весьма расчетливую игру. Напускал на себя строгость, которая должна была импонировать ее девическому уму. Следил за тем, чтобы Пиццамани ничего не узнали о виконтессе де Со, но особых усилий для этого не требовалось, поскольку они вращались в абсолютно разных сферах. Круг общения Изотты был очень узок, она даже ни разу не была в казино. То же самое можно было сказать и о ее родителях, а Доменико в последнее время чаще находился в своем гарнизоне.

Но возможность предательского шага со стороны человека, в котором он чувствовал соперника, заставляла Вендрамина выискивать меры, чтобы лишить Марк-Антуана этой возможности.

Поглощенный подобными мыслями, он зашел как-то в конце сентября в Ка’ Пиццамано, где швейцар сообщил ему, что его превосходительство граф находится наверху, а монна Изотта в саду. Влюбленный жених выбрал сад.

Он нашел там Изотту, прогуливавшуюся с Марк-Антуаном.

Ревность обладает свойством подпитываться чем угодно. Поскольку в этот осенний день небо было серым и дул прохладный ветер, Вендрамину, разумеется, показалось странным, что эти двое предпочли беседовать на свежем воздухе. Он, разумеется, предположил, что они хотели быть наедине и избегали помещений, где их могли подслушать. И хотя Марк-Антуан был близким другом семьи, Вендрамин, разумеется, усмотрел в этом нарушение приличий.

Подобное ощущение, хотя и не столь сильное, было и у самой Изотты, воспитанной в строгости. Она вышла в сад, чтобы срезать несколько роз, еще не отцветших в высоком закрытом цветнике из самшита. Марк-Антуан заметил ее из окна второго этажа и выскользнул вслед за ней, оставив графа и графиню в обществе Доменико, свободного в этот день от несения службы.

Изотта взглянула на него робко, чуть ли не со страхом. Они скованно поговорили о садах и розах, о запахе растущей повсюду вербены, о прошедшем лете и прочих предметах, далеких от того, о чем они оба думали. Затем, зажав белые и красные розы в руке, обтянутой плотной перчаткой, она хотела вернуться в дом.

— Изотта, вы спешите меня покинуть? — упрекнул он ее.

Она посмотрела на него со своим обычным, привитым воспитанием спокойствием, которое ей к этому моменту удалось восстановить.

— Так будет лучше, Марк.

— Лучше? Бросить меня? Нам так редко удается побыть наедине.

— Зачем напрасно бередить сердце?.. Ну вот! Я уже говорю то, чего говорить не следовало бы. Все хорошее уже хранится в наших воспоминаниях. Эти разговоры ничего к нему не прибавляют.

— Зря вы отказываетесь от всякой надежды, — вздохнул он.

— Какой смысл надеяться? — ответила она с улыбкой. — Чтобы больнее было разочарование?

Он решил подойти с другой стороны.

— Как вы думаете, почему я застрял в Венеции? Ту задачу, которая была мне поручена, я выполнил — как мог. Или, говоря точнее, я ничего не сделал, поскольку поделать все равно ничего нельзя. У меня нет иллюзий на этот счет. Выстоит Венеция или нет, зависит теперь не от тех, кому доверено править ею, а от того, кто победит — французы или австрийцы. Поэтому мне кажется, что Вендрамин не имеет права требовать вознаграждение за подвиги, к которым его даже не призовут.

Она печально покачала головой:

— Это софистика, Марк. Он все равно потребует, чтобы выполнили обещание, и нарушить его было бы бесчестно.

— Но это обещание было своего рода сделкой. Доменико, например, это понимает, я уверен. Если у Вендрамина не будет возможности выполнить то, что он обязался сделать, договор теряет силу. Поэтому я остаюсь в Венеции и жду. Я не теряю надежды. У вас очень бледный и усталый вид в последнее время, Изотта, — произнес он с такой нежностью, что ей было мучительно слышать это. — Вы слишком рано отчаиваетесь, дорогая. Я давно уже хочу вам это сказать, ведь я не все время трачу впустую, не просто жду и наблюдаю. Задачи, которые я как тайный агент решаю в Венеции, касаются не только судьбы монархии.

Она встрепенулась при этих словах и схватила его за руку:

— Чем вы занимаетесь? Вы что-то можете сделать? Скажите мне.

В ее голосе послышалась нотка надежды, которую, по ее утверждению, она утратила. Он тоже сжал ее руку:

— Пока я не могу сказать вам больше. Но от всей души умоляю вас не считать проигранной битву, которая еще даже не началась.

Тут-то их и настиг Вендрамин. Он увидел, что они стоят, соединив руки и неотрывно глядя друг другу в глаза; холодная и величественная Изотта находилась в таком возбуждении, какого при нем никогда не испытывала.

Он сдержался, понимая, что здесь не салон виконтессы и он не может дать волю чувствам. Изотта, которой он побаивался — пока она не была его женой, — не потерпела бы саркастических замечаний или намеков с его стороны. Поэтому, проглотив обиду и подозрения, он принял обычный жизнерадостный вид.

— В такую ветреную погоду — и в саду! Разумно ли это? Для нашего друга Марка это, возможно, не опасно, холодный климат его родины закалил его. Но вы-то, моя дорогая Изотта! И куда только смотрит ваша матушка, позволяя вам так рисковать?

С этими заботливыми упреками он погнал их в дом, излучая радость и дружелюбие и внутренне сгорая от ревности. А вдруг то, чего он так боялся, уже произошло и этот пронырливый англичанин рассказал Изотте о его отношениях с француженкой? Он с тревогой всматривался в ее лицо и находил ее даже более замкнутой, чем обычно.

Он решил, что с этим неопределенным положением пора покончить.

Поэтому, против обыкновения, он дождался, пока Марк-Антуан уйдет, чтобы переговорить с графом. Пиццамано проводил его в маленькую комнату, где он хранил документы и занимался делами, и пригласил пойти с ними Доменико. Это Вендрамина не устраивало, и он напомнил графу, что просил его о беседе наедине.

Но граф лишь рассмеялся:

— Ну вот еще! Чтобы потом мне пришлось пересказывать все Доменико? Нет уж. У меня нет секретов от сына, ни семейных, ни политических. Идемте.

Они уселись за закрытыми дверями в душном и тесном помещении. Манеры Пиццамано-старшего были, как всегда, величественны и властны, но настроен он был дружелюбно. Младший выглядел очень импозантно в синем мундире с желтой отделкой, обтягивавшем его фигуру, и жестком военном галстуке. Вид у него был заинтересованный, но он сохранял холодное достоинство, чем очень напоминал Вендрамину его сестру.

Хотя Вендрамин продумал заранее начало беседы, приступить к ней никак не решался.

Он сел на предложенный графом стул, но, заговорив, опять поднялся и стал расхаживать взад и вперед, глядя в основном на узорчатый паркет.

Для начала он высказал свои горячие патриотические чувства и посетовал на то, что потратил много сил, агитируя своенравных барнаботто, пока ему не удалось обуздать их и направить в нужное русло, в результате чего на последнем знаменательном заседании Большого совета был достигнут такой выдающийся успех. Он говорил со все большей страстностью и выразил надежду, что никто не будет подвергать сомнению его достижения.

— Дорогой мой, — произнес граф успокаивающим тоном, — к чему с такой горячностью отстаивать то, что никто не оспаривает? Безусловно, ваши усилия и ваш патриотизм заслуживают самой высокой похвалы, и мы ценим их.

— Да, конечно. Суть моей жалобы не в этом.

— Ах, так у него жалоба, — сухо прокомментировал Доменико.

Граф взглядом остановил сына.

— Мы слушаем вас, Леонардо.

— Синьор, похвалы и выражения признательности — это лишь слова. Я нисколько не сомневаюсь в их искренности, но одними словами сыт не будешь. У меня, как вы знаете, есть определенные стремления, которые вы одобрили, определенные заветные желания, ради исполнения которых… Короче говоря, было бы даже странно, если бы я не проявлял нетерпения.

Граф, небрежно откинувшись в кресле и скрестив ноги, милостиво улыбнулся. Возможно, если бы Вендрамин остановился на этом, то и достиг бы своей цели. Но он испытывал потребность выговориться. Его последние успехи на политической арене убедили его, что он владеет даром красноречия.

— В конце концов, — продолжил он, — необходимо признать, и я признаю, что брак — это своего рода контракт или договор, согласно которому каждая из сторон должна внести свой вклад. Я беден, синьор, как вы знаете, так что не могу внести необходимый вклад, который обычно требуется. Но моим богатством является способность послужить своей стране, и, как вы сами признали, эта способность покрывает недостаток других средств. Если бы это мое, так сказать, абстрактное богатство проявлялось только в торжественных заявлениях, я не посмел бы… выражать сейчас перед вами свое… нетерпение. — Тут Вендрамин несколько замялся, но затем с воодушевлением продолжил: — Но подтверждением его была моя деятельность, плоды которой уже возложены на алтарь нашей родины.

Он встал в картинную позу, положив руку на сердце и откинув голову.

Доменико криво ухмыльнулся, но граф произнес все так же благосклонно:

— Так, так. Вы обратили в нашу веру сомневающихся. Продолжайте, продолжайте.

Это одобрительное замечание едва не выбило почву из-под ног синьора Леонардо. Для максимального эффекта ему нужно было какое-нибудь возражение, против которого он мог бы ополчиться. За отсутствием такового он с разочарованием чувствовал, что запал его истрачен впустую.

— И если вы, синьор, — сказал он, — так милостиво соглашаетесь, что я свои обязательства выполнил, то, я уверен, вы не отвергнете мое требование, чтобы и вы выполнили свои.

И граф, и синьор Леонардо слегка вздрогнули, когда, воспользовавшись паузой, Доменико резко бросил:

— Вы сказали «требование»?

Это замечание несколько испортило тот эффект, какой должна была произвести благородная осанка Вендрамина, выдвигавшего свое требование. Однако его нелегко было сбить с взятого курса.

— Ну да, требование. Естественное требование, порожденное нетерпеливостью. — Поддержав таким образом свое достоинство, он мог позволить себе пойти на уступки. — Возможно, конечно, что это не очень удачное слово и оно неточно выражает то, что я чувствую, однако…

— Да нет, слово очень удачное и подходит как нельзя лучше, — сказал Доменико.

Граф вопросительно посмотрел на сына. Доменико объяснил, что он имеет в виду:

— Вы сами справедливо заметили, Леонардо, что ваша помолвка с моей сестрой носит характер контракта. Поэтому сторона, выполнившая свои обязательства по контракту, вправе требовать от другой стороны того же. Так что не стоит придираться к словам, которые так точно описывают ситуацию.

Вендрамин чувствовал, что за этим приятным началом последует нечто гораздо менее приятное. И чувствовал он это не зря. Доменико обратился к графу:

— Мне кажется, отец, вы должны оценить фактическую сторону дела: можно ли считать, что Леонардо полностью выполнил свои обязательства?

Все с тем же добросердечным видом граф приподнял брови и снисходительно улыбнулся:

— Разве есть какие-то сомнения в этом, Доменико?

— Совсем не уверен, что их нет. Но судить вам, синьор. Видите ли, поскольку Леонардо совершенно точно определил эту помолвку как сделку…

— Сделку?! — негодующе прервал его Вендрамин. — Я не употреблял этого грубого слова. Я говорил о контракте, договоре — вот подобающий термин.

— Но ведь контракт и подразумевает сделку. Он является ее письменным оформлением.

— Вы искажаете мои слова, мессер. Я имел в виду…

— Что вы имели в виду, стало понятно,когда вы потребовали от нас выполнения обязательств в обмен на выполнение ваших.

Взгляд, который кинул Вендрамин на своего предполагаемого шурина, не выражал родственных чувств. Однако он попытался обратить все в шутку:

— Честное слово, Доменико, вам надо было идти в законоведы.

Граф вмешался в перепалку, наклонившись вперед:

— К чему спорить о словах? Не все ли равно, какое из них употребить?

Доменико не сдавался. Он сражался за свою сестру.

— А вы не думали, синьор, что патриотический пыл Леонардо после свадьбы может угаснуть и он не захочет управлять своими барнаботто?

— Это уже чересчур, — запротестовал Вендрамин. — Вы не имеете права оскорблять меня подобными предположениями.

— При чем тут оскорбление? Мы говорим об условиях сделки. Ваши обязательства могут считаться выполненными только после того, как наша тяжелая борьба будет доведена до конца.

Вендрамин криво усмехнулся:

— Слава богу, мессер, что ваш отец не разделяет этих узких злопыхательских взглядов.

Тут уж граф не мог не вступиться за сына:

— Злопыхательство здесь ни при чем, Леонардо. Поймите, что, не говоря обо всем остальном, патриотизм требует самых прочных гарантий. Если бы речь шла только о наших личных интересах, я был бы менее придирчив. Но тут затронуты интересы Венеции, и поэтому мы обязаны убедиться, что вы сделали все, что от вас требуется, прежде чем вознаградим ваши усилия.

В гневе Вендрамин забыл о всяком благоразумии:

— Вы требуете гарантий? А почему бы тогда и мне не потребовать их от вас? Гарантий того, что я не напрасно направляю мнение барнаботто в нужное вам русло?

Опершись рукой о колено, граф искоса взглянул на высокую, импозантную фигуру Вендрамина:

— Не хотите ли вы сказать, что могли бы направить его и в другую сторону?

Вендрамин был так раздражен, что опять поспешил с ответом:

— А почему бы и нет? Раз у меня нет гарантий, что со мной поступят справедливо, то я вполне мог бы пустить дело на самотек и позволить им придерживаться якобинских взглядов, которые для них более естественны.

Доменико поднялся, презрительно скривив губы:

— Так вот каков ваш патриотизм! Вас возмутило слово «сделка», а оказывается, что Венеция для вас ничего не значит? Что же вы за человек, Вендрамин?

У Вендрамина было чувство, что он попался в ловушку, и, как пойманный зверь, он всеми силами старался из нее выбраться.

— Вы опять неправильно поняли меня, причем намеренно. О господи! Как я могу взвешивать свои слова, когда вы заставляете меня все время отбиваться от обвинений, Доменико?

— Слова, которые не взвешены, лучше всего раскрывают суть.

— Но в данном случае слова не выражают того, что я думаю.

— Дай бог, чтобы было так, — холодно обронил граф. Насколько благосклонно он держался до сих пор, настолько же суров был теперь.

— Так и есть, синьор! Я был возбужден и говорил, не думая, что мои слова будут поняты превратно. Клянусь Богом, я буду драться за Венецию так же яростно, как Брагадин за Фамагусту.[1200] Против меня тут выдвигают столько несправедливых обвинений, что я уже говорю то, что не соответствует моим мыслям. Единственное, чего я хотел, синьор, так это попросить вас подумать, не является ли все уже сделанное мной доказательством моего рвения, достаточным, чтобы допустить меня к тому счастью, к тому блаженству, о котором, как вы знаете, я мечтаю.

Доменико хотел ответить, но отец остановил его. Граф говорил вежливым и спокойным, но довольно холодным тоном:

— Если бы вы ограничились просьбой, Леонардо, мне трудно было бы устоять против нее. Но то, что вы наговорили…

— Я уже объяснил, синьор, что мои опрометчивые слова не выражают моих взглядов. Клянусь, что это так!

— Если бы я вам нисколько не верил, то отказал бы от дома сегодня же. Но что сказано, то сказано, и это пошатнуло мое доверие к вам и заставило меня осознать, что ваш брак с Изоттой следует отложить до тех пор, пока мы не доведем нашу трагическую борьбу до конца. Я должен так поступить не только из-за своих принципов, но и ради Венеции.

Вендрамин проклинал коварство Доменико, который, как он знал, его недолюбливал, и собственную несдержанность, помешавшую ему добиться цели. Но, во всяком случае, он сохранял позиции, которые занимал до сегодняшней попытки, и оставалось только отступить на них без ощутимых потерь. Он понурил голову.

— Признаю, что я сам виноват, а ваше решение справедливо, синьор. Я постараюсь принять эту отсрочку со смирением, которое загладит мою сегодняшнюю нетерпеливость. Надеюсь, что заслужу этим ваше доверие.

Граф подошел к нему и легонько похлопал по плечу:

— Я понимаю вас, Леонардо. Мы забудем этот инцидент.

Однако разговор, состоявшийся после ухода Вендрамина, показал, что инцидент не забыт. Граф Пиццамано сидел в кресле, погрузившись в мрачные мысли. Доменико некоторое время наблюдал за ним, затем спросил:

— Надеюсь, теперь вы видите, отец, за кого собираетесь отдать свою дочь?

— Я и до этого видел его недостатки, но считал, что его искренний патриотизм перевешивает их, — устало ответил граф. — Но ты своим неожиданным замечанием сегодня заставил его раскрыться, и стало ясно, что его патриотизм — это притворство ради собственной выгоды, что он человек без убеждений и без совести. Да, Доменико, я все вижу, я не дурак. Однако я должен забыть все это, как обещал ему. Он высказал угрозу, а его дальнейшие попытки отказаться от своих слов ничего не значат. Он дал понять, что в случае, если я расторгну его помолвку с Изоттой, он вместе со своими дармоедами-барнаботто перейдет на сторону размножившихся в последнее время обструкционистов, франкофилов, якобинцев. А если это случится, то ты и сам понимаешь, что при таком доже, как этот слабак Лодовико Манин, судьба Светлейшей республики будет решена. Даже если Бонапарта разгромят или он не станет захватывать наши земли, Венецию будет ждать та же участь, какая постигла Реджио и Модену. Наши традиции будут вырваны с корнем, наше достоинство будет втоптано в грязь, от бывшей славы Венеции не останется ничего. Будет установлено демократическое правление, а на площади Святого Марка посадят Древо Свободы. Вот альтернатива, которую нам предлагает этот подонок. Но она для нас неприемлема.

Глава 16

ГЛАЗ ДРАКОНА
В последующие дни Вендрамин держался в Ка’ Пиццамано очень скромно — это был кающийся грешник, посыпавший голову пеплом и униженно пытающийся возвратить расположение хозяев дома. Доменико, на его счастье, все время находился в своем форте. Франческо Пиццамано имел склонность приукрашивать неизбежное и надеяться на лучшее. Он ни разу не напомнил Вендрамину об имевшем место неприятном разговоре, но в обращении с ним был вежлив и холоден. Вендрамин это чувствовал и огорчался. Однако у него были заботы и поважнее. С каждым днем все острее ощущались финансовые затруднения, которые он рассчитывал преодолеть с помощью брака. Виконтесса, всегда столь щедрая, стала менее охотно делиться с ним содержимым своего кошелька. Страх потерять все, связанный с отсрочкой женитьбы, многократно возрастал из-за непрестанно мучившей Вендрамина мысли, что Марк-Антуан является его соперником. И совершенно неожиданно он получил свидетельство того, что это соперничество не только реально, но и имеет такие глубокие корни, о которых он даже не подозревал.

Произошло это как-то вечером, когда Изотта по просьбе отца играла им мелодию Паизиелло.[1201] Синьор Леонардо подошел к клавесину, чтобы помочь ей переворачивать ноты.

Стоя позади девушки, он восхищался пышностью ее темных волос. От них поднимался легкий, едва уловимый аромат, заставлявший его мечтать о прочих ее прелестях. Взгляд опытного ценителя с удовольствием скользил по стройной шее и плечам, которые превосходили белизной окружавшие их кружева. Он подумал, что преимущества женитьбы на Изотте не ограничиваются богатством и положением в обществе. По сравнению с ее царственной красотой фарфоровое изящество виконтессы де Со казалось заурядным и неинтересным.

Его мечтания были прерваны паузой, которую сделала Изотта, ожидая, что он перевернет страницу. Вендрамин наклонился, чтобы сделать это, и взгляд его упал на веер, лежавший на клавесине. Он видел его много раз в ее руке или на поясе, но прежде не обращал внимания на красоту этого изделия. Его пластины были изготовлены из золота, и в верхней их части мастер — по-видимому, китаец — очень тонко вырезал их в форме дракона. В хвосте дракона были вставлены небольшие изумруды, а в ноздрях рубины. Но дракон был без глаза, его большая глазница пустовала.

Вендрамин небрежно взял веер и стал вертеть его в руках. С противоположной стороны дракон был точно таким же, но зрячим, в глазницу был вставлен большой неограненный сапфир. Ладони у Вендрамина сразу вспотели.

Отсутствующий глаз живо напомнил ему даму под маской, которую Мелвилл обнимал в гостинице и которая при появлении Вендрамина выскользнула из комнаты. Этот глаз, неограненный сапфир, был припрятан у него, и при случае он мог разоблачить Изотту, продемонстрировав улику.

Ее изящные умелые пальцы продолжали извлекать мелодии Паизиелло из клавесина, а Вендрамин стоял позади, и в душе у него бушевал ад. В глазах, которые только что смотрели на нее с нежностью и обожанием, полыхала ненависть. Они видели теперь не изящную девушку высшего света, холодную, целомудренную и недоступную, а законченную лицемерку и распутницу. А он-то, глупец, при всей своей хваленой опытности с женщинами позволил так легко себя обмануть этой ханже с ее ложной скромностью.

Его ярость еще больше возросла, когда он осознал, несмотря на царивший в его голове сумбур, что если он разоблачит ее распутство, то ему придется распроститься с матримониальными планами, которые и без того уже были под угрозой. Он был обманут и глубоко оскорблен. Она согласилась выйти за него, чтобы он поддержал дело, которому были преданы Пиццамани. Но эта лживая девка, с ее притворным достоинством и монашеской скрытностью, изменила ему с любовником еще до свадьбы.

Неудивительно, что он чувствовал какую-то связь между Мелвиллом и этой блудницей, всегда такой холодной со своим будущим мужем и избегавшей оставаться с ним наедине, чтобы, не дай бог, не нарушить правила приличия. И он должен был мириться с этим надувательством, делая вид, что не замечает его. Для человека экспансивного это была невыносимая ситуация.

Но если он не осмеливался обличить ее, то мог хотя бы отчасти выместить свою обиду на Мелвилле. Это позволило бы ему вернуть уважение к себе и не только покончило бы с бесчестьем, от которого он страдал, но и устранило бы ту угрозу, которой он опасался. При мысли об этом его самообладание восстановилось, и он был способен, сохраняя хладнокровие, скрыть свои черные замыслы.

Случай подвернулся два дня спустя в «Казино дель Леоне», где, вдобавок ко всем прочим унижениям, он застал Мелвилла в компании с виконтессой.

Вендрамин пришел вместе с молодым человеком по имени Нани, племянником проведитора лагун, и без лишних церемоний направился к группе, в которой находился Марк-Антуан. Человека два из этой группы сразу удалились при появлении Вендрамина — далеко не все в свете искали его общества. Остались молодой Бальби и майор Андреа Санфермо, с кем Марк-Антуан в последнее время подружился, однако оба приняли отчужденный вид.

Вендрамин жизнерадостно приветствовал всех и, наклонившись, поцеловал руку виконтессы. Выпрямившись, он встретился взглядом с Марк-Антуаном и улыбнулся ему:

— Господин англичанин! И вы здесь. Все еще в Венеции. Возникает опасность, что вы станете постоянным жителем.

— Венеция так прелестна, что эту возможность нельзя исключать. Но почему же «опасность»? Я не представляю ни для кого опасности, синьор Леонардо.

— Ну, во всяком случае, серьезной, — произнес Вендрамин таким тоном, что все присутствующие удивленно посмотрели на него. — Вполне понятно, что наши прелести могут околдовать жителя варварской северной страны.

Это всколыхнуло публику. Марк-Антуан недоумевал, но по-прежнему улыбался.

— Вы правы. Мы, англичане, сущие варвары. Вот мы и приезжаем в Венецию, чтобы набраться хороших манер, научиться у вас обходительности, любезной речи…

Майор Санфермо и за ним другие рассмеялись, надеясь, что на этом инцидент будет исчерпан.

— В таком случае вы ставите перед собой невыполнимую задачу. Невозможно вырастить фиги на чертополохе.

Тут уже Марк-Антуану стало ясно, чего добивается Вендрамин, но он не мог понять причины. Проигнорировав предупредительный взгляд Санфермо, он невозмутимо ответил:

— Вы очень суровы к англичанам, синьор Леонардо. Со многими ли из них вы знакомы?

— Я знаком с вами, и этого вполне достаточно.

— Понятно. Стало быть, вы придерживаетесь принципа ex uno omnes,[1202] — со всем дружелюбием отозвался Марк-Антуан. — Но разумно ли делать вывод обо всей нации на основании недостатков, подмеченных у одного из ее представителей? Даже если бы вы были единственным венецианцем, кого я знаю, я не стал бы утверждать, что все они грубы и неотесанны, тупы и вульгарны.

Наступила полная тишина. Побледневший Вендрамин с перекошенным лицом резко стряхнул руку виконтессы, которая поднялась, стараясь успокоить его.

— Ну вот что, хватит. Все согласятся, что невозможно терпеть такие оскорбления. Мой друг мессер Нани будет иметь честь встретить вас у вашей гостиницы.

— С какой целью? — спросил Марк-Антуан с притворным удивлением.

В зале уже стоял гул, ибо большинство присутствовавших столпились вокруг них. Виконтесса просила Санфермо вмешаться и умоляла Нани пренебречь просьбой приятеля.

Вендрамин, оттолкнув тех, кто пытался остановить его, возвысил голос:

— Вы спрашиваете, с какой целью? Я думаю, даже в Англии известно, что при нанесении оскорбления люди восстанавливают свою честь на дуэли.

— Ах, вот что, — отозвался Марк-Антуан с видом человека, до которого наконец дошло. — Простите мне мою непонятливость. Она объясняется разными законами чести в наших странах. Не знаю, что побудило вас сделать этот вызов, но знаю, что существуют обстоятельства, которые делают невозможным поединок между нами. В варварской Англии это, безусловно, было бы недопустимо. И я сомневаюсь, чтобы в Венеции было принято подобным образом возвращать долги.

— Какие долги? О чем, черт побери, вы толкуете?

— Мне казалось, что я ясно выразился.

Марк-Антуан небрежно смахнул пылинку со своих кружев. Он держался с полным самообладанием и был предельно вежлив. Но под внешней безмятежностью накипала злость. Было много причин, которые удерживали его от ссоры с Вендрамином. Но раз уж этот болван сам напросился на неприятности, то Марк-Антуан был совсем не против доставить их ему. Он не собирался щадить Вендрамина и был намерен стереть его в порошок, содрать покров добропорядочности с этого отталкивающего типа и явить миру скрытые под ним язвы.

— Придется объяснить доходчивее, — сказал он. — В течение последних трех месяцев вы, Вендрамин, брали у меня в долг различные суммы, в общей сложности составившие что-то около тысячи дукатов. Если вы намерены уклониться от уплаты долга, убив меня на дуэли, то меня это не устраивает. И мне также не хотелось бы потерять свои деньги, убив вас. Любой честный человек согласится, что это справедливо.

Лицо Вендрамина приобрело свинцовый оттенок. Он получил подлый удар исподтишка, которого не ожидал. Он боролся с Нани и виконтессой, которые старались удержать его. А тут еще майор Санфермо неожиданно воскликнул:

— Вы правы, клянусь Богом! Это справедливо.

— Я разговариваю с этим англичанином, майор, с трусом, который прячется за своими дукатами, — огрызнулся синьор Леонардо.

Но Марк-Антуан больше не собирался прятаться. Он добился своей цели — все присутствующие были настроены по отношению к Вендрамину враждебно.

— О, если вы сомневаетесь в моей храбрости, то это меняет дело, и дукаты уже ни при чем. — Он отвесил поклон Нани. — Буду иметь честь встретить вас, мессер.

Глаза Вендрамина радостно вспыхнули, но неожиданный ответ Нани быстро притушил огонек:

— Я не состою на побегушках у мессера Вендрамина.

— Как и все другие порядочные люди в Венеции, — добавил майор Санфермо.

Взбешенный Вендрамин ошеломленно окинул взглядом окружающих и во всех глазах встречал лишь осуждение. Только тут он осознал, что сделал с ним Мелвилл. На какой-то миг он упал духом, но мужество и способность мыслить быстро вернулись к нему.

— Вы слишком торопитесь делать выводы и выносить приговор. Судите так же необоснованно, как и Мелвилл. Вам всем даже не пришло в голову, что я, как человек чести, сначала ликвидирую свои долги, а потом уже мы будем решать наши разногласия. Я публично заявляю, что отдам Мелвиллу все до последнего дуката прежде, чем мы встретимся на поединке.

— И что, будете оттягивать встречу до бесконечности? — ехидно ввернул Бальби.

Вендрамин крутанулся к нему:

— Вы напрасно иронизируете, Бальби. Я рассчитываю встретиться с мистером Мелвиллом завтра же или, по крайней мере, послезавтра. И не нуждаюсь ни в каких порядочных людях на побегушках.

Он развернулся на сто восемьдесят градусов и вышел, вихляя бедрами больше обычного.

— Он все-таки оставил последнее слово за собой, — усмехнулся Марк-Антуан.

Все присутствующие окружили его, всячески осуждая Вендрамина, и, стремясь восстановить хорошую репутацию венецианцев, предлагали ему содействие в предстоящем поединке.

Виконтесса держалась немного в стороне и была страшно возбуждена. Сначала она хотела последовать за Вендрамином, но затем передумала и вернулась. По ее глазам Марк-Антуан видел, что ей не терпится поговорить с ним.

Когда он собрался уходить, виконтесса попросила его проводить ее до гондолы, ожидавшей ее у ступеней Пьяцетты.

Под аркадой на площади она схватила Марк-Антуана за руку. На ней была маска и короткая мантилья, ибо уже наступил октябрь, и начиная с этого времени и вплоть до Великого поста редко можно было увидеть на улицах Венеции светскую даму с неприкрытым лицом.

— Что вы наделали, месье! — запричитала виконтесса. — Зачем?

— Мне было бы легче ответить, если бы я знал, за кого вы волнуетесь: за него или за меня?

— За обоих.

— Тогда вы при любом исходе не проиграете: кто-нибудь из нас двоих уцелеет.

— О, бога ради, не шутите. Дуэли не должно быть.

— Вы добьетесь, чтобы он извинился?

— Если надо, я постараюсь.

— Этого можно достичь еще проще, — сказал Марк-Антуан. Над площадью сгустились сумерки. В окнах магазинов под Прокурациями зажглись огоньки. Витражи собора Святого Марка сияли, как огромные драгоценные камни, а в воздухе стоял звон колоколов, возвещавший канун праздника святого Феодора. — Чтобы дуэль состоялась, он должен отдать мне тысячу дукатов. Если вы откажете ему, когда он придет к вам занимать их, вопрос будет решен.

От неожиданности у нее перехватило дыхание.

— Почему… почему вы думаете, что он придет ко мне за деньгами?

— Понятно почему. Потому что больше ему некуда идти. Никто другой, простите, не будет настолько глуп, чтобы одалживать ему деньги.

Она задумалась и нервно рассмеялась:

— Да, в сообразительности вам не откажешь. А вы обещаете мне, что не будете драться с ним, если он не отдаст вам долг?

— Торжественно клянусь.

Она вздохнула с облегчением и в свою очередь пообещала, что Вендрамин не получит у нее ни цехина.

В соответствии со своим обещанием она и вела себя, когда, прибыв домой, обнаружила там Вендрамина.

Ее отказ сразил его. Услыхав, что она не может одолжить ему даже половины требуемой суммы, он вышел из себя, указал на ее бриллианты и жемчужное ожерелье на ее шее и спросил, неужели эти побрякушки ей дороже, чем его честь.

Это пробудило в ней царственный гнев. Может быть, она должна продать всю свою одежду и остаться голой, чтобы он мог одеться прилично? Подсчитывал ли он, сколько он вытянул из нее за последние шесть месяцев? Более пяти тысяч дукатов. Если он сомневается, что это так, то она может показать ему подписанные им и оплаченные банком Виванти чеки на эту сумму.

Вендрамин подавленно посмотрел на нее:

— Если ты не поможешь мне, Анна, то я просто не знаю, что делать.

Он в отчаянии развалился на парчовой кушетке. Она стояла над ним, побледнев и чувствуя презрение к нему.

— Чего ради ты решил сорвать на нем свое плохое настроение? О чем ты думал, когда намеренно спровоцировал его на ссору?

Он не мог объяснить ей, какая важная причина побудила его к этому. Не в его интересах было выставлять на позор девушку, на которой он намеревался жениться. И тем более неразумно было бы раскрывать эту причину перед любовницей.

— Но мог ли я предположить, мог ли какой-либо другой порядочный человек предположить, что он увернется с помощью этого долга? Только англичанин мог поступить так подло. Клянусь Богом, Анна, я убью его. — Он поднялся, дрожа от переполнявших его чувств. Пристально посмотрев на виконтессу, он схватил ее за руку и грубо притянул к себе. — Ты боишься этой дуэли, потому что он что-то значит для тебя? Поэтому ты не хочешь одолжить мне денег? Пытаешься защитить этого негодяя?

Она вырвала у него руку:

— Ты совсем помешался. Господи, и почему только я терплю все это от тебя?

Он снова кинулся к ней, обнял и прижал к себе:

— Ты терпишь, потому что любишь меня, Анна! Как и я тебя. Дорогая! Помоги мне на этот раз. Если ты откажешься, я погиб, обесчещен! Ты не можешь так поступить с человеком, который боготворит тебя, живет только тобой. Разве ты не получала доказательств моей любви?

— Получала. Если ты считаешь доказательством выпрашивание денег. Из-за тебя у меня почти ничего не осталось.

— Но у тебя есть двоюродный брат, посол.

— Лаллеман? — Она горько рассмеялась. — Если бы ты знал, какие сцены он закатывает мне в последнее время! Обвиняет меня в расточительности. Если бы он знал правду!.. Нет, я не могу больше выпросить у него ни дуката.

Он вернулся к вопросу о ее драгоценностях, упрашивая ее позволить ему продать их. Он уверял ее, что скоро женится, выкупит украшения и вернет ей деньги вместе с теми, которые занимал ранее.

Но его мольбы не разжалобили ее, даже когда он расплакался. Так что в конце концов он пулей вылетел из ее дома, проклиная ее и называя жестокосердной Иезавель, не способной любить.

Казалось, сама судьба противится этому поединку. Не только Вендрамин никак не мог добыть необходимой суммы, но и перед Марк-Антуаном возникло не менее серьезное препятствие.

Это произошло на следующий вечер, в праздник святого Феодора. В Венеции этого святого почитали почти так же, как апостола Марка. Марк-Антуан писал письма в своей комнате в «Гостинице мечей», как вдруг к нему неожиданно нагрянул Доменико.

Происшествие в «Казино дель Леоне», естественно, породило слухи, которые благодаря одному из сослуживцев Доменико дошли и до форта Сант-Андреа. Поэтому он и пришел к Марк-Антуану, объяснил молодой офицер.

— Спасибо за этот дружеский жест, — сказал Марк-Антуан, — но что вы тут можете поделать?

— Вы говорите об этом как о решенном деле. Подобная бравада не в вашем стиле.

Марк-Антуан пожал плечами:

— Когда человек берется выполнять такое поручение, с каким я приехал в Венецию, и когда для защиты его жизни в любой момент может понадобиться оружие, он должен научиться хорошо владеть им, если он не глупец. Вы же не считаете меня глупцом?

— Надеюсь, не вы спровоцировали эту ссору, — сказал Доменико, положив руку другу на плечо. — Мне рассказали о ней в общих чертах, но…

— Даю слово, что ссоры настойчиво искал Вендрамин. Я был очень удивлен, когда он публично оскорбил меня.

— Да, так мне и сообщили. И что вы собираетесь делать?

— Я не думаю, что дуэль состоится. Я поставил условие, что она будет возможна только после того, как Вендрамин вернет мне тысячу дукатов, которую должен. Очень сомневаюсь, что он соберет такую сумму.

— Всем сердцем надеюсь, что вы правы. Видите ли, Марк, — объяснил Доменико, — в глубине души мне хочется, чтобы вы его убили. Но если это случится, отец никогда не простит вас и все отношения с вами будут порваны. Вы уничтожите последний шанс спасти то, ради чего он живет, а шанс этот заключается во влиянии, которым этот никчемный тип пользуется в определенных кругах. Правда, некоторые события… Но что толку говорить о них? Я думаю, у отца не осталось иллюзий относительно Вендрамина. И все равно, ради того, что Вендрамин может сделать для будущего Венеции, отец готов пожертвовать всем.

— Включая Изотту, — мрачно закончил Марк-Антуан, — свою дочь и вашу сестру. Предельный фанатизм!

— Я пытался воспротивиться этому. Но все бесполезно. Отец обвинил меня в недостатке патриотических чувств.

— И при этом, Доменико, — у меня есть основания так говорить — не исключено, что в последний момент эта скотина предаст вас. Поэтому, если вы любите Изотту, оттягивайте свадьбу как только можете.

Доменико схватил его за руку:

— У вас есть что-то против него?

— У меня нет ничего за. Как и у всех остальных.

— Но для того, чтобы избавить от него Изотту, этого мало.

— Надеюсь, я смогу найти нечто более существенное. Но для этого нужно время. Больше я сейчас ничего не могу сказать.

Доменико еще крепче сжал его руку:

— Можете рассчитывать, что я сделаю все, что в моих силах. Ради Изотты.

— И ради меня, — добавил Марк-Антуан с грустной улыбкой.

Глава 17

ПОЕДИНОК
На следующий день расчеты Марк-Антуана на то, что Вендрамин не найдет денег, были внезапно опрокинуты.

Рано утром ему нанес визит полковник Андрович, офицер славянского полка, расквартированного на острове Сан-Джорджо-Маджоре. Полковник был невысоким и худощавым человеком средних лет, таким же сухим, как и его манеры. Он молча поставил на стол две тяжелые сумки и, щелкнув каблуками и отвесив церемонный поклон, объявил, что в сумках содержится девятьсот пятьдесят дукатов золотом, которые просил передать ему мессер Леонардо Вендрамин. Он добавил, что является секундантом синьора Леонардо и будет ждать известия от мессера Мелвилла о том, что он готов, в соответствии с договоренностью, дать синьору Леонардо удовлетворение.

Помня о предупреждении Доменико, Мелвилл с трудом сохранял спокойствие. Он, естественно, решил, что женщина, именовавшая себя виконтессой де Со, вынужденно или добровольно согласилась снабдить Вендрамина деньгами, а Вендрамин отыскал где-то славянского офицера, поскольку Андреа Санфермо сказал, что ни один порядочный человек в Венеции не станет выполнять его поручения.

Как бы это ни было досадно, но отказываться от своих слов Мелвилл не мог.

Оставалось только согласиться с полковником Андровичем, что площадка позади школы верховой езды на острове Джудекка ранним утром представляет собой подходящее место для проведения намеченного мероприятия. Получив заверение, что Мелвилл будет там в сопровождении друга в семь часов утра на следующий день, полковник опять щелкнул каблуками.

— Счастлив иметь честь. — Он поклонился. — К вашим услугам, месье Мелвилл. — Он вышел из комнаты, скрипя высокими сапогами.

Днем Марк-Антуан волей-неволей отправился на поиски майора Санфермо. Он нашел его за игрой в «Казино дель Леоне».

— Вендрамин уплатил свой долг, — сказал он майору, отведя его в сторону.

— Интересно, кого он ограбил?

— Мы встречаемся завтра утром. Могу я рассчитывать на вас, майор?

Санфермо отвесил церемонный поклон:

— Почту за честь. — С озабоченным видом он добавил: — Этот Вендрамин, как и все мошенники, живущие на сомнительные средства, имеет репутацию неплохого фехтовальщика.

— Полагаю, что я подпорчу его репутацию.

Вечером Марк-Антуан написал записку Доменико Пиццамано:

«Завтра утром дерусь на дуэли с Вендрамином. Не сочтите, что я нарушаю свое обещание. Он уплатил долг, и я не могу уклониться. Буду делать все возможное, но, если произойдет худшее, постарайтесь спасти Изотту от этого типа».

Кроме того, он написал письма матери и Изотте и оставил их Филиберу, дав ему соответствующие инструкции.

Впоследствии Вендрамин обвинял плохое освещение и скользкий грунт: ночью шел дождь, а утро было туманное. Но это было лишь попыткой сохранить свое реноме. Свет был не просто хорошим, но, можно сказать, идеальным, ибо не мешали солнечные блики. Грунт же на этой полоске земли позади длинного и низкого кирпичного здания школы, где рос грустный одинокий платан, был сырым, но совсем не скользким.

Вендрамин вступил в схватку с уверенностью в своем признанном мастерстве, и первые пробные выпады, которыми обменялись дуэлянты, показали, что он ловкий и умелый фехтовальщик, разве что чересчур академичный.

Манера Марк-Антуана была более гибкой и разнообразной, однако ни Санфермо, ни Андрович, наблюдавшие за поединком, не могли одобрить ее, так как привыкли к итальянской школе фехтования, а французскую ценили не очень высоко. Поэтому Санфермо побаивался за исход поединка, а Андрович был почти уверен в победе Вендрамина. Но возможно, им просто не доводилось видеть первоклассных фехтовальщиков французской школы. Им казалось, что итальянский метод с его вытянутой вперед шпагой, постоянно угрожающей противнику и заставляющей его отражать выпады в непосредственной близости от себя, значительно превосходит французский, так как держит человека в меньшем напряжении, чем фехтование с согнутой рукой и прижатым к телу локтем. Марк-Антуану, который никогда не сражался с итальянцами, острие шпаги Вендрамина, неустанно крутившееся на близком расстоянии от него, поначалу очень мешало, тем не менее он успешно отражал атаки противника. Постепенно он приспособился к новому для него методу и продемонстрировал все преимущества французской школы, поразившие наблюдателей. Свойственная ей бо́льшая подвижность позволяла делать двойные выпады, а их молниеносная скорость была крайне опасна при итальянской скованности, когда приходилось одновременно защищаться и наносить ответный удар. Серия атак Марк-Антуана с головокружительными двойными выпадами заставила секундантов пересмотреть свои взгляды на французское фехтование.

Вендрамина раздражала манера англичанина, которую он считал французским фиглярством. По его мнению, фехтование должно было выглядеть иначе. Он поклялся себе, что не будет больше отпрыгивать, избегая выпадов противника, а проведет ответную атаку, которая положит конец этому безобразию. Но Марк-Антуан уклонился от его атаки полуповоротом и нанес ответный удар с фланга. Вендрамину пришлось защищаться, неловко изогнувшись, и выглядело это беспомощно. Ему удалось отразить удар, но с большим трудом, на лбу у него от испуга даже выступил пот. Он опять отпрыгнул назад, несмотря на свою решимость больше не отступать. Но иначе он не смог бы восстановить силы и душевное равновесие.

Секунданты тоже удивлялись, но иному обстоятельству. Во время атаки Марк-Антуана был момент, когда противник полностью открылся, но он не решился нанести удар, и возможность была упущена.

Если бы Марк-Антуана ничего не сдерживало во время дуэли, если бы он не боялся убить Вендрамина, он, не колеблясь, довел бы маневр до конца и его шпага пронзила бы противника сбоку, прежде чем тот успел завершить свой неуклюжий отскок. А пока Марк-Антуан прикидывал, куда именно нанести безопасный удар, Вендрамин успел увернуться.

Но теперь Марк-Антуан знал, что нужно делать, и был уверен в себе. Он стал хозяином положения. Он мог повторить то, что проделал один раз. Для этого ему даже не пришлось прибегать к какой-либо хитроумной тактике, так как Вендрамин сам создал удобную для противника ситуацию, в раздражении сделав неосторожный выпад.

Он рванулся вперед очертя голову, дабы нанести последний и решительный удар. Марк-Антуан слегка отступил перед этой яростной атакой, избегая нацеленного на него клинка, и венецианец, чувствуя, что не достает до него, потянулся дальше. Тут-то Марк-Антуану и представился шанс. Он опять избежал удара с помощью полуповорота, но на этот раз не дал Вендрамину возможности уйти. Он нанес молниеносный ответный удар и пронзил руку противника. Вендрамин выронил шпагу.

Он вскрикнул от боли, отскочил и, прикусив нижнюю губу, прислонился к Андровичу, подбежавшему к нему, чтобы помочь. Он скривился, и не только от боли, но и от злости. Это было крушение всех планов и позорное для известного мастера поражение. А тут еще Санфермо радостно воскликнул, обращаясь к Марк-Антуану:

— Никогда не видел такого великодушия, сэр! Я горжусь тем, что был вашим секундантом.

Только этого не хватало! Чтобы в Венеции говорили, что он обязан жизнью великодушию этого англичанина! Санфермо уже подавал Марк-Антуану сюртук, который он держал во время дуэли. Вендрамин стиснул зубы.

— Куда это они? — спросил он Андровича. — Поединок не окончен. Не было уговора драться только до первой крови. Я фехтую левой рукой так же хорошо, как и правой. Скажите им, что я намерен продолжать.

— Продолжать? Это невозможно. У вас сильное кровотечение.

— Не имеет значения. Вы что, не можете меня перевязать? Разорвите мою рубашку, полковник.

Но тут вмешался Санфермо:

— Мы не будем продолжать, полковник. Мой друг согласился на поединок только для того, чтобы опровергнуть обвинение в трусости. И если мессер Вендрамин не лежит трупом у наших ног, так это лишь благодаря милосердию мессера Мелвилла. Вы сами это видели.

— Вы лжете, Санфермо! — закричал Вендрамин. — И если вы посмеете повторить это, я докажу, что прав, сразившись с вами.

Санфермо слегка поклонился Андровичу:

— Советую вам привести в чувство вашего друга. Поскольку он ранен, я не собираюсь обращать внимание на его угрозы. Нужно вести себя достойно. Я увожу мистера Мелвилла. Поединок окончен.

Даже Вендрамину это наконец стало ясно, так как от потери крови он начал терять сознание и нуждался в немедленной врачебной помощи.

Санфермо с энтузиазмом превозносил повсюду поведение Мелвилла на дуэли, и, когда тот появился в «Казино дель Леоне», присутствующие стали чествовать его, чего он вовсе не желал.

Однако упреков он тоже не избежал. Когда он оказался в какой-то момент наедине с виконтессой, она посмотрела на него с необычной для нее суровостью.

— Вы нарушили слово, — сказала она. — А я думала, что вам можно доверять.

— Вы знаете, я хотел обвинить вас в том же самом, — ответил Марк-Антуан.

— Что-что? — воскликнула она, и, как ему показалось, не только с удивлением. — Вы хотите сказать, что он заплатил вам? Тысячу дукатов?

— Иначе я не стал бы с ним драться. А вы хотите сказать, что не давали ему денег?

— Разумеется, не давала.

Они воззрились друг на друга с недоверием.

Глава 18

НА МОСТУ САН-МОИЗЕ
На бурном заседании Большого совета в последний понедельник октября Леонардо Вендрамин еще раз убедительно доказал, что, будучи презренным ничтожеством в глазах почти всех видных патрициев, он в то же время обладает силой, которая может решить судьбу государства. Это был парадокс, присущий венецианской системе правления.

Заседание открыл Франческо Пезаро, один из самых влиятельных сенаторов, сразу же решительно высказавшийся за вооруженный нейтралитет. Он сурово осудил политику выжидания, которую проводил дож вопреки постановлениям, принятым на предыдущем заседании. В результате этого французские войска бесцеремонно хозяйничали на землях венецианцев, безнаказанно попирая их права. Заключил свою речь Пезаро страстным призывом взять в руки оружие, пока не поздно, и призвать к ответу тех, кто нарушает их нейтралитет.

В ответ ему привели набившие оскомину возражения финансового характера и не менее часто повторяемый довод, что франко-австрийская война не затрагивает коренных интересов Венеции и, даже если ее отдельные провинции стали ареной вооруженной борьбы, лучше смириться с прискорбными последствиями этого, чем сеять семена более страшного несчастья, безрассудно растрачивая и без того истощенные ресурсы страны.

Тем, кто выдвигал эти малодушные и корыстолюбивые аргументы, ответил Вендрамин. Он был бледен из-за потери крови и имел благодаря этой бледности утонченный и аскетический вид. Поврежденная рука была надежно упрятана под тогой; он царственно выпрямился на трибуне перед своими братьями-аристократами. Начал он с многозначительного утверждения, что было бы фатальной ошибкой полагать, будто Венеции ничто не угрожает. Некоторые политики — в том числе, как он уверен, и его светлость дож — прекрасно понимают, что в случае, если Франция победит в борьбе с Империей, Венеция вполне может лишиться своей независимости. Расписав в ярких красках неукротимость Бонапарта, он вопросил, может ли кто-нибудь всерьез поверить, что, завоевав Италию, этот человек не протянет свои разбойничьи лапы к сокровищам Светлейшей республики.

Сразу после этого он заявил, что вопрос не стоит того, чтобы так долго мусолить его, и надо голосовать предложение, выдвинутое сенатором Франческо Пезаро.

Барнаботто, присутствовавшие в полном составе, единодушно выразили свое мнение, совпадавшее с мнением их лидера. Вероятно, выступление Вендрамина убедило также некоторых колебавшихся влиятельных патрициев, и при подсчете голосов выяснилось, что даже при сотне воздержавшихся предложение Пезаро прошло, так как за него проголосовало на сто с лишним сенаторов больше, чем против. Было вынесено решение нарастить производство вооружения, с тем чтобы Светлейшая республика могла заявить, что в связи с нарушениями ее границ и прав ее подданных она вынуждена перейти от невооруженного нейтралитета к вооруженному и потребовать освобождения ее территорий от войск воюющих сторон.

Собравшиеся разошлись с чувством, что невыполнение решения, принятого подавляющим большинством, будет равноценно полному краху сената.

Вендрамин еще раз подтвердил свою способность влиять на постановления сената с помощью никчемных барнаботто. Он преисполнился сознанием собственной значительности, которое омрачалось лишь мыслью о поражении, понесенном от руки Мелвилла. И он решил принять меры. Знакомые в «Казино дель Леоне» и прочих аналогичных заведениях сторонились его в последнее время, но у него и в других кругах хватало приятелей, к чьей помощи можно было прибегнуть.

В четверг на той же неделе Марк-Антуан вместе с Санфермо, Бальби и еще одним из новоприобретенных венецианских друзей был в театре «Ла Фениче» на балете Панчиери[1203] «Одервик». Театр был полон, как всегда. Политическая ситуация, сложившаяся этой зимой, не портила настроения венецианцам и не мешала им наслаждаться жизнью.

Виконтесса абонировала в театре ложу, в которой с ней находился Вендрамин, в костюме сиреневого цвета с серебряной отделкой и с рукой на сиреневой перевязи. Там же были еще два барнаботто, в одном их них Бальби признал некоего Оттолино, известного мастера по фехтованию, одному из немногих занятий, которому венецианский патриций мог предаваться, не роняя своего достоинства. Оттолино был известен также как беспардонный задира.

После спектакля четверо друзей не стали брать гондол, в избытке запрудивших водное пространство перед театром, и, поскольку погода была хоть и холодная, но приятная, отправились пешком. В вестибюле они миновали виконтессу с ее сопровождающими. Вендрамин бросил на них злой взгляд, она же приветствовала их улыбкой. Поклонившись ей, Марк-Антуан заметил, как Вендрамин, прячась за надвинутой на глаза треуголкой, что-то шепчет Оттолино.

Перейдя канал, они дошли до церкви Санта-Мария Дзобениго. Из находившегося рядом казино «Ла Беата» доносились звуки танцевальной музыки. Остановившись у дверей заведения, украшенных цветными узорами, фонарями и гирляндами искусственных цветов, Санфермо предложил зайти на часик-другой и развлечься. Оба венецианца поддержали эту идею, но Марк-Антуан извинился и сказал, что устал и пойдет домой.

Они расстались, и Марк-Антуан в одиночестве направился в сторону Сан-Моизе. Прощаясь с друзьями, он обратил внимание на две темные фигуры, медленно приближавшиеся со стороны «Ла Фениче». Из окон какого-то ресторанчика падал свет, и, когда двое пересекли световую полосу, Марк-Антуан узнал в одном из них Оттолино. Он сразу вспомнил, как Вендрамин что-то говорил тому через плечо, прикрываясь шляпой.

У него мелькнула мысль, не присоединиться ли ему к своим друзьям в «Ла Беата». Но, укорив себя за то, что собирается менять планы из-за одного лишь подозрения, он пошел дальше. И почти сразу же услышал, как шедшие позади ускорили шаг и стали нагонять его. Не было сомнений, что они его преследуют, и с недобрыми намерениями. Марк-Антуан приближался к мосту Сан-Моизе, откуда оставалось пройти довольно значительное расстояние до Пьяццы, где в это время еще гулял народ и он был бы в безопасности. Здесь же он оказался один против двух преследователей. Он распустил плащ, в который перед этим завернулся из-за холода, и теперь плащ свободно ниспадал с плеч. Не замедляя шага, он также расстегнул ножны рапиры, которую, по счастью, захватил с собой. Быстрые шаги позади слышались все ближе. Но если его подозрения были верны, почему они не напали на него сразу? Чего они ждали? Он догадался, почему они медлили, когда подошел к подъему на мост и преследователи кинулись к нему. Они хотели сделать свое черное дело на мосту и избавиться от тела, сбросив его в канал.

Он точно рассчитал момент, когда следовало встретить бандитов лицом к лицу. Нижняя ступенька моста была самой выгодной позицией, там он возвышался над противниками, получая преимущество. Резко обернувшись, он выхватил одной рукой рапиру, а другой стащил с плеч плащ. Он уже знал, что будет делать. Они увидят, что человек, выдержавший столько испытаний в битвах на Кибероне и при Савенэ, не сдастся так легко парочке вооруженных громил.

Улицы были погружены во тьму, но на открытом пространстве ущербная луна, отражавшаяся в воде, давала достаточно света.

* * *
Один из нападавших обогнал другого на целый ярд. Он находился слева от Марк-Антуана, и тот заметил зловещий блеск направленного на него клинка. Набросив на его шпагу свойплащ, Марк-Антуан пригнул его к земле, заставив бандита раскрыться, и ударил ногой в живот, так что тот сложился вдвое. В тот же миг он отразил удар шпаги подбежавшего Оттолино. Прежде чем Марк-Антуан успел нанести ответный удар, Оттолино отскочил вправо, к своему товарищу, надеясь, что в полутьме противник не заметит его маневра.

Однако Марк-Антуан был готов к любым неожиданностям. Встретив рапирой удар, направленный сбоку, он парировал его обводным движением и нанес стремительный ответный удар, пронзивший тело Оттолино.

Не медля ни секунды, Марк-Антуан повернулся влево, чтобы отразить атаку второго нападающего, который уже пришел в себя. Марк-Антуан даже не успел посмотреть, что случилось с Оттолино, но громкий всплеск подсказал ему, где находится сообщник Вендрамина. Очевидно, и второй бандит понял, что произошло с его товарищем, потому что неожиданно отпрыгнул назад, оказавшись вне пределов досягаемости. Марк-Антуан вгляделся во тьму и увидел, как тот, пригнувшись и держа наготове шпагу, чтобы защититься, пятится все дальше. Наконец, решив, что находится в безопасности, он выпрямился, развернулся и пустился наутек. Марк-Антуан не стал его преследовать, вложил свою рапиру в ножны и подобрал плащ. Поднявшись на мост, он остановился, чтобы восстановить дыхание, и, перегнувшись через перила, посмотрел на воду. Лунную дорожку перерезали затухающие круги, расходившиеся от упавшего в воду тела. Это был единственный признак присутствия мессера Оттолино где-то под маслянисто мерцающей поверхностью.

Тишину нарушил предупредительный крик гондольера, на воду упал свет фонаря, сигнализировавшего, что из-за угла вот-вот появится гондола. Марк-Антуан неторопливо направился домой, не сталкиваясь больше ни с какими неожиданностями.

Глава 19

МЕРЫ ПРЕДОСТОРОЖНОСТИ
На следующий день Марк-Антуан зашел в кафе «Бертацци» на Пьяцце, одно из любимых мест венецианских патрициев, где его уже приветствовали как своего человека, и встретил там майора Санфермо. Чтобы заставить Марк-Антуана пожалеть о том, что он не присоединился накануне к их компании, майор похвастался тем, как весело они провели время в «Ла Беата». Танцевали до восхода солнца, а по пути домой их ждало еще одно развлечение. У моста Сан-Моизе они увидели «синьоров ночи», которые вытаскивали из канала какое-то тело.

— И как вы думаете, кто это был? — спросил Санфермо.

— Да этот громила, который сидел в одной ложе с Леонардо Вендрамином. Вы, кажется, сказали, что его зовут Оттолино.

Санфермо разинул рот:

— Откуда, черт побери, вы знаете?

— Все очень просто. Я сам его туда отправил.

Майор был так ошеломлен этим невозмутимым заявлением, что потерял дар речи. Затем в его глазах промелькнула искра понимания.

— Силы небесные! — гневно воскликнул он. — Вы хотите сказать, что на вас напали?

Марк-Антуан вкратце рассказал ему о ночном происшествии.

— Я пришел сюда, чтобы найти вас и посоветоваться, что мне теперь делать.

— Что делать? Да вы уже, по-моему, сделали все, что надо.

— Но «синьоры ночи» будут разыскивать убийцу.

— На их месте я бы радовался, что один уже нашелся. Негодяи типа Оттолино обычно так и кончают. «Все, взявшие меч…»[1204]

— Не забывайте, что один из них сбежал.

— Вы думаете, он поспешит явиться и дать показания? — усмехнулся Санфермо.

— Вендрамину тоже станет известно, кто убил Оттолино.

— А он, конечно, прямо сейчас пойдет в полицию докладывать, что послал этих двух бандитов убить вас? Дорогой мой Мелвилл, не тревожьтесь понапрасну. Это дело кончилось для вас, и кончилось благополучно. Чего стоит опасаться, так это коварных происков Вендрамина, — добавил майор, посерьезнев. — Негодяй так этого не оставит. Надо что-то придумать. А пока будьте настороже, особенно по ночам.

— Буду, не сомневайтесь, — ответил Марк-Антуан.

Именно с этой целью он отправился во французское посольство и, оторвав посла от работы, выгнал Жакоба из комнаты.

— В чем дело на этот раз? — проворчал Лаллеман.

— На мою жизнь покушались.

— Вот черт! — выругался Лаллеман. Но затем его широкое лицо расплылось в ухмылке. — А вы знаете, нам ведь скоро понадобится предлог, чтобы начать боевые действия. Что же может быть лучше, как не убийство полномочного представителя Камилла Лебеля?

— Весьма признателен вам, Лаллеман. Когда Бонапарту понадобится предлог, я предпочту обеспечить его, оставшись в живых. А в данный момент меня интересует, до каких пор вы будете тянуть с подкупом Леонардо Вендрамина.

Лаллеман усмотрел в этом упрек и стал оправдываться:

— Вы хотите сказать, что пора уже заткнуть ему рот и помешать вредить нам, пропагандируя вооруженный нейтралитет? Видите, я информирован о том, что происходит в Большом совете. Но вы не правы. Прошло то время, когда их вооруженный нейтралитет мог нас беспокоить. Наоборот, так нам легче будет найти предлог для вторжения.

Его проницательные глаза глядели на Марк-Антуана с вызовом. Но тот не стал возражать и, глядя на посла с подчеркнутым вниманием, ждал объяснений. Посол продолжил:

— Тут есть письма от Бонапарта. Вам надо ознакомиться с ними. Мантуя вот-вот капитулирует. Когда это произойдет, обстановка кардинально изменится.

Марк-Антуан пробежал глазами письма. Они были лаконичны и конкретны, как все послания Бонапарта.

— А как там с новой австрийской армией под командованием Альвинци?[1205] — спросил он.

— Вы же видите, что он пишет. В Венеции преувеличивают силы Альвинци. Бонапарт разделается с ним с такой же легкостью, с какой справился с Вурмзером до него и с Больё до Вурмзера. Единственное, что могло бы представлять для нас реальную угрозу, — это объединение вооружившейся Венеции с Австрией. Англичане мечтают об этом. Но в Венеции правит бесхребетный Манин, этого можно не опасаться. Так что пускай Вендрамин сколько угодно ратует за вооруженный нейтралитет, а сенат идет у него на поводу.

Марк-Антуан с горечью подумал о злой иронии судьбы: все усилия Вендрамина, делавшие его в глазах графа Пиццамано крупным политическим лидером и спасителем отечества, теперь приветствовались врагами Венеции, так как делали ее уязвимой.

Лаллеман прервал его размышления вопросом:

— Но вы говорили об угрозе вашей жизни. В чем там дело?

— Я рад, что это вас интересует. — Он рассказал послу о своей дуэли с Вендрамином и последовавшем за нею приключением прошлой ночью.

Лаллеман пришел в негодование, вызванное не только политическими мотивами. За прошедшее после инцидента с Терци время отношение посла к лже-Лебелю существенно потеплело.

— Что я, по-вашему, должен сделать? Как мне защитить вас?

— Ваше положение не позволяет вам мне помочь. Мне придется принять меры самостоятельно. — Отвечая на немой вопрос в глазах собеседника, он пояснил: — Я хочу одолжить у вас денег, чтобы связать руки Вендрамину.

Лаллеман сразу оценил его замысел.

— Хитро́, черт побери! Но тут можно нарваться на неприятности.

— Моя смерть будет для меня еще большей неприятностью. Проявите чуточку человеколюбия, Лаллеман.

— Дорогой мой! — Лаллеман вскочил на ноги. — Неужели вы думаете, что я настолько бессердечен? — Его тревога за судьбу старины Лебеля была вполне искренней, и он даже высказал предположение, что ему, возможно, лучше уехать из Венеции.

Марк-Антуан выразил негодование. Неужели Лаллеман полагает, что он способен бежать от опасности? А что касается его задач в Венеции, то он еще и не приступал к ним по-настоящему. Его черед придет, когда создастся критическое положение.

— И в любом случае, как я могу уехать, пока меня не отзовут? — Он взял свою треуголку, лежавшую на столе Лаллемана. — Я не вижу иного выхода, кроме того, о котором я сказал. И я сделаю это.

Гондола доставила его в район Сан-Феличе, где в особняке на одноименном канале проживал Вендрамин. Дома́ в Сан-Барнабо, отданные правительством в распоряжение представителей обедневших родов, ему не подходили. Он занимал второй этаж прекрасного дворца, живя роскошно, что было загадкой для тех, кто знал о его доходах.

Дверь открыл пожилой слуга в неприхотливой ливрее, с подозрением уставившийся на посетителя.

— Мессер Леонардо Вендрамин здесь проживает?

— Да. Что вам угодно? — спросил слуга на диалекте.

— Мне надо поговорить с ним.

По-прежнему загораживая вход, слуга обернулся и крикнул:

— Синьор Леонардо, тут какой-то человек спрашивает вас.

Открылась одна из внутренних дверей, и появился высокий человек в алом парчовом халате и шлепанцах, голова его была обмотана платком. Пустой правый рукав халата свободно свисал.

Он приблизился, вглядываясь в пришедшего. Когда он увидел, что это Марк-Антуан, лицо его побагровело.

— Что вам надо? Зачем вы сюда явились? — спросил он резко и гневно.

Марк-Антуан сделал шаг вперед и прижал дверь ногой, чтобы ее не захлопнули перед его носом.

— Мне надо поговорить с вами, Вендрамин. Это срочно и очень важно — для вас. — Он говорил тоном господина, обращающегося к нерадивому лакею, и придал своему лицу соответствующее выражение.

— Мы можем поговорить в каком-нибудь другом месте. Я не принимаю…

— Да, я понимаю. — Марк-Антуан посмотрел жестким взглядом на неприветливого слугу. — Но меня вы примете.

Секунду-другую Вендрамин стоял, глядя на него со злостью. Затем он сдался:

— Ну заходите, раз вы настаиваете. Пропустите его, Лу́ка.

Марк-Антуан вошел в коридор. Вендрамин указал левой рукой на дверь, из-за которой появился:

— Сюда, если не возражаете.

Довольно просторная гостиная не отличалась ни особым шиком, ни убожеством и была меблирована не без претензии. Одну из стен покрывали гобелены, мебель была отделана позолотой.

Вендрамин остался стоять спиной к закрытой двери. Марк-Антуан повернулся к нему, одной рукой в перчатке прижимая к себе шляпу, другой слегка опираясь на трость с золотым набалдашником.

— Вряд ли вы рады видеть меня, — проговорил он, пародируя учтивость.

— Что вам нужно, месье англичанин?

— Я хочу прежде всего сказать, что предпринятые вами шаги могли бы иметь для вас самые серьезные последствия, если бы я был не в состоянии нанести вам этот визит. Вы слышали, конечно, что сегодня утром вашего друга выловили из канала близ Сан-Моизе. Вы понимаете, каким образом он попал туда. Надеюсь, вы хоть в какой-то степени чувствуете свою ответственность за безвременную кончину этого бедняги.

— Не понимаю, о чем вы говорите.

— Я хочу посоветовать вам, мессер Леонардо, в следующий раз посылать с подобным заданием четырех подручных. Двух, похоже, недостаточно.

— Обязательно так и сделаю, дорогой месье Мелвилл, — едко улыбнулся Вендрамин.

— Я вижу, мы понимаем друг друга.

— Я тоже хочу дать вам совет. Уезжайте из Венеции, пока вы в состоянии сделать это. Здешний воздух не очень полезен для слишком пронырливых иностранцев.

— Я тронут вашей заботой. Но со здоровьем у меня все в порядке, уверяю вас.

— Не исключено, что так будет недолго.

— Я все же рискну остаться. А ваше собственное здоровье вас не беспокоит? Вы не думали о том, как быстро может инквизиция вынести приговор и привести его в исполнение, если она узнает, что за последние полгода вы получили пять или шесть тысяч дукатов от французского посольства?

Вендрамин побелел и сделал шаг вперед:

— Что за ложь? Это гнусная ложь, слышите?

— Ну, если ложь, то вам, конечно, не о чем беспокоиться.

— Я не получил ни одного цехина во французском посольстве!

— В самом посольстве, может быть, и не получали. Но существуют чеки, выданные посольством, подписанные вами и оплаченные банком Виванти. Попробуйте объяснить инквизиторам, каким образом вы получили эти французские деньги. Как вы убедите их, что это не плата за то, в чем вас непременно заподозрят?

Вендрамин смотрел на него, дрожа и не в силах выговорить ни слова. Марк-Антуан продолжил таким же любезным тоном:

— Вас может постичь та же участь, что и Рокко Терци, который, кстати, был вашим другом. Он так же нуждался в деньгах, как и вы, и не мог — так же, как, скорее всего, не сможете и вы, — объяснить, откуда он взял средства, позволяющие ему жить на широкую ногу. Если вы не хотите, чтобы это с вами случилось, оставьте меня в покое. Когда вы уясните цель моего визита к вам, то, возможно, поймете, что разговор наш был не напрасен. Я не хочу покидать Венецию в ближайшее время. Я не хочу, чтобы моя жизнь постоянно находилась под угрозой. Я не хочу, чтобы меня повсюду сопровождал телохранитель для защиты от ваших подручных. Поэтому я принял меры предосторожности и устроил так, чтобы вы были заинтересованы в моем благополучии, — сказал Марк-Антуан с улыбкой, но затем тон его стал жестким. — Если со мной произойдет какой-нибудь несчастный случай, пусть даже он и не приведет к моей гибели, инквизиция тут же получит информацию, которая побудит их задать вам несколько неприятных вопросов. Надеюсь, вы меня понимаете?

Вендрамин обнажил свои крепкие зубы в циничной усмешке:

— Думаете, меня так легко запугать? Где доказательства?

— Не надейтесь, что чеки уничтожены. Они могут быть представлены по требованию инквизиции.

— Кем это, интересно?

— Ищите сами ответ на этот вопрос. Я вас предупредил и не смею больше задерживать.

Вендрамин машинально стер пот с верхней губы:

— Вы ничтожный трус, раз прячетесь за подобной ложью! Это вот так порядочные люди защищаются в Англии? Я клянусь Богом, что ни цехина из этих денег не было платой за предательство.

— Но поверят ли этому инквизиторы? Надо учитывать, какие мысли придут им в голову. А это не так уж трудно вообразить.

— Боже мой! Я думаю, вы знаете, что я говорю правду, и все равно угрожаете мне этим. Вы негодяй! Господи, это просто невероятно!

— Конечно, я мог бы по вашему примеру нанять людей, чтобы они убили вас. Но у меня другие методы. А теперь, если позволите, я оставлю вас.

Вендрамин рывком распахнул дверь:

— Я вас не задерживаю. Идите, идите!

Марк-Антуан неторопливо вышел.

Глава 20

РАЗГНЕВАННАЯ ПОТАСКУШКА
В тот же день Вендрамин в ярости отправился к виконтессе де Со. Оказалось, что у нее прием в изысканной, черной с золотом, гостиной, служившей очень выгодным для нее фоном.

Центром изысканного общества была царственная Изабелла Теоточи, за которой напористо ухаживал маленький Альбрицци, имевший несколько потасканный вид.

Лидер барнаботто был принят довольно холодно, как это случалось везде в последнее время. Он находил утешение в презрении к ним, вполне искреннем. Эту шумную группу людей разных возрастов можно было встретить повсюду, и повсюду они вели себя неестественно и претенциозно, критиковали других самоуверенно и безапелляционно.

За кофе с мороженым и мальвазией много говорилось о свободе, веке разума и правах человека; велись псевдоинтеллектуальные беседы, во время которых пережевывались плохо усвоенные обрывки теорий энциклопедистов. Не чуждались они и сплетен, правда в интеллектуальной обертке, призванной создать впечатление широты взглядов того, кто их распространял.

Вендрамин маялся в нетерпении, пока не ушел последний из гостей.

Виконтесса упрекнула его за плохие манеры и кислый вид, с каким он держался в обществе ее друзей.

— Друзей? — презрительно фыркнул он. — Если ты считаешь своими друзьями этих сплетников-позеров и этих глупых девок, беспрерывно чешущих языки, то и сама, наверное, не лучше. Меня больше ничто не удивляет. Даже твое предательство.

Она уселась на черной с золотом кушетке и расправила свой кринолин.

— Ну, понятно. Опять ревность. — Она вздохнула. — Ты становишься ужасным занудой, Леонардо.

— Ну да, конечно, никаких причин ревновать у меня нет. Стыдно сомневаться в твоей преданности. Эти беспочвенные подозрения — плод моего необузданного воображения, так?

— Ты прав, как никогда.

— Слушай, оставь эти свои шуточки. Я сейчас не в том настроении. И не провоцируй меня больше.

Но грациозная женщина лишь рассмеялась:

— Это, случайно, не угроза?

Он посмотрел на нее негодующе:

— О господи, у тебя что, совсем нет ни стыда ни совести?

— Возможно, я переняла что-то от тебя. Правда, причин стыдиться у меня меньше.

— Я спрашиваю себя, существовала ли хоть одна женщина, у которой были бы причины гордиться собой?

— Возможно, это была твоя мать, Леонардо.

Он остановился рядом с ней и схватил ее за руку:

— Уйми свой развязный язык! Не смей произносить имя моей матери, потаскушка!

Она поднялась и вырвала у него руку, побелев из-за полученного оскорбления, и действительно стала похожа на разгневанную потаскушку.

— Знаешь, тебе лучше уйти. Убирайся из моего дома! — Видя, что он стоит ухмыляясь, она топнула элегантно обутой ножкой. — Убирайся! Слышишь? — Она потянулась за шнурком от звонка, но Вендрамин помешал ей.

— Сначала выслушай меня и сознайся в своем предательстве.

— Я не обязана отчитываться перед тобой, болван! Если уж ты заговорил об отчетах, то подумал бы лучше о своем долге.

— Я как раз о нем и думаю, поскольку ты предала это гласности.

— Предала гласности? — Она так удивилась, что даже гнев ее несколько утих. — Что значит «предала гласности»?

— То и значит. Предали, мадам. Сообщили об этом своему возлюбленному, этому проклятому англичанину, от которого у вас нет секретов. Неверность я еще могу простить. Чего ждать, в конце концов, от потаскушки? Но только не предательство. Ты понимаешь, что отныне я из-за тебя в его власти? Но ты, полагаю, этого и добивалась.

Ее ясные голубые глаза выражали теперь скорее беспокойство, чем гнев. Она провела тонкой белой рукой по лбу, смяв золотистые локоны, вьющиеся на висках.

— О господи, я ничего не понимаю. Это какой-то бред, Леонардо, полная бессмыслица. Я никогда не говорила о твоем долге ни Мелвиллу, ни кому-либо другому. Клянусь тебе. А что касается наших с ним отношений… — Она скривила рот и пожала плечами. — Мы не любовники, но это не так уж важно по сравнению с тем, что ты говоришь.

— То, что ты сказала это ему, уже доказывает, что он твой любовник. Ты лжешь мне. Почему он постоянно околачивается здесь? Почему всегда крутится рядом с тобой, где бы вы ни встретились?

— Брось ты нудить об этом! — воскликнула она с досадой. — Давай говорить о главном, об этих деньгах. Я еще раз клянусь тебе, что никогда никому ни словечка об этом не сказала.

— О да, поклясться ты можешь в чем угодно. Ложные клятвы для таких женщин, как ты, — пустяк. — Он возмущенно, пересыпая свою речь ругательствами, рассказал ей об утреннем разговоре с Мелвиллом, опустив кое-какие нелестные для него подробности. — Ну что, имеет смысл отрицать, что ты поступила подло?

Она была так поражена, что даже не обращала внимания на его оскорбления. Кожа на ее гладком белом лбу собралась морщинами. Она оттолкнула его, и он отступил и позволил ей пройти — не столько из-за толчка, сколько подчиняясь ее воле. Она опять села на кушетку, упершись локтями в колени и обхватив подбородок руками. Он ждал, недоверчиво глядя на нее.

— Это гораздо серьезнее, чем ты думаешь, Леонардо. Я понимаю, почему ты злишься. Ты, естественно, считаешь, что твой гнев оправдан. Но это не важно. Тут какая-то загадка. Ты ничего не преувеличил? Хотя и это не имеет значения. Главное, что он знает. Он всегда все знает, это просто невероятно. Откуда он все знает — вот в чем вопрос.

— Ты хочешь сказать, у него есть какие-то другие каналы информации? — спросил Леонардо все с тем же сарказмом.

— Умоляю тебя, подумай об этом серьезно. Похоже, мы действительно в опасности. Торжественно клянусь тебе, Леонардо, что единственным, кто знал об этом от меня, был мой кузен Лаллеман, снабжавший меня деньгами. Мелвилл мог получить сведения только от него.

— От Лаллемана? Ты хочешь сказать, что французский посол настолько близок с этим англичанином? Если он и вправду англичанин, — добавил он автоматически. Но едва он успел произнести эту фразу, как она превратилась в подозрение, и он повторил уже совсем другим тоном: — Если он и вправду англичанин…

Вендрамин глубоко задумался, опустив голову, и медленно подошел к ней, но глядел в пол, а не на нее. Если эта маленькая золотоволосая шлюха говорила правду, то напрашивался только один вывод.

— Если ты не лжешь, Анна, и он действительно в таких тесных отношениях с послом Французской республики, то это может означать только одно: он шпион.

На ее лице выразился испуг — и не только из-за высказанного им подозрения, как думал Леонардо. Ей пришло в голову то же самое. Но она осознала, что нарушила необходимую для тайного агента конспирацию и невольно навела Вендрамина на эту мысль.

— Ты что, это совершенно невозможно! — воскликнула она.

Он злорадно улыбнулся:

— Инквизиция разберется. В Венеции вопрос со шпионами решается просто и быстро. А он еще имел наглость угрожать мне тем же самым!

Она вскочила на ноги:

— Ты не посмеешь обвинить его на основе пустого подозрения, Леонардо!

— Ага, испугалась?

— Конечно. Я боюсь за тебя. Если ты ошибаешься, то не причинишь ему вреда, а себя погубишь. Как ты не понимаешь? Он чем угрожал тебе? Тем, что при каком-либо нежелательном происшествии с ним информация о твоих чеках у Виванти тотчас попадет к инквизиторам. Ты сам мне это сказал. А если он действительно шпион, то безусловно воспользуется этим для своей защиты.

Это охладило пыл Вендрамина. Он обхватил подбородок здоровой рукой:

— Господи боже мой! Как этот чертов мерзавец мешает мне!

Воспользовавшись его отчаянием, она подошла к нему и взяла за локоть:

— Дай мне разобраться с этим. Я схожу к Лаллеману, попытаюсь выяснить, что смогу. Возможно, существует другое объяснение. Того, что ты предполагаешь, не может быть. Оставь это мне, Леонардо.

Он хмуро посмотрел на нее и, обняв за плечи здоровой рукой, притянул к себе:

— А может быть, милая плутовка, ты просто водишь меня за нос? Может быть, ты хочешь сбить меня со следа, чтобы я не разнюхал о твоих собственных делишках?

Она высвободилась из его объятий:

— Ты все-таки несносен. Иногда я спрашиваю себя, почему я не порываю с тобой. До этого я никогда не сходилась с глупцами.

Ее тон заставил его броситься к ее ногам и униженно просить прощения за свою грубость, вызванную ревностью, которая, как он напомнил ей, первенец любви.

Они часто разыгрывали эту сцену, и обычно под занавес следовали поцелуи. Но на этот раз она была холодна и надменна. Даже из политических соображений трудно было уступить ласкам того, кто нанес ей непростительное оскорбление, назвав потаскушкой.

Вендрамин никогда ей не нравился. В глубине души она презирала этого ничтожного человека, которого ей поручили заманить в ловушку. Но сегодня он вызывал у нее такое отвращение, что она с трудом скрывала это.

— Я слишком часто прощала тебе твою грубость, — ответила она. — Мне понадобится время, чтобы забыть то, что ты мне сегодня наговорил. Советую тебе впредь придерживать язык и исправить манеры, иначе это наше свидание будет последним. Иди теперь.

Сердито глядя на нее, он глуповато ухмыльнулся:

— Ты что, и вправду меня прогоняешь?

Она так взглянула на него, словно дала пощечину. Протянув руку к шнурку от звонка, она дернула за него.

— Боюсь, ты никогда не поймешь, что такое порядочность, — ответила она.

Он лишь молча смотрел на нее. Лакей-француз открыл дверь.

— Мессер Вендрамин уходит, Поль, — произнесла виконтесса.

Глава 21

ДИПЛОМАТЫ
Виконтесса де Со нанесла гражданину Лаллеману визит, преследуя двоякую цель. Расположившись в позолоченном кресле, она распустила дорогие меха, в которые была укутана как для красоты, так и для защиты от установившейся в Венеции холодной погоды. В обрамлении мехового капора с подвязанной под подбородком лентой из бледно-голубого атласа ее лицо с тонкими чертами и нежным румянцем было чудом соблазнительности.

Сидевший за своим столом Лаллеман, разглядывая ее с восхищенной улыбкой на широком крестьянском лице, спросил, чем он может быть ей полезен.

— Я хотела бы знать, долго ли еще мне надо держать на привязи этого Вендрамина?

— До тех пор, пока он мне нужен, дитя мое.

— Не могли бы вы сжалиться надо мной и приблизить окончание? Я смертельно устала от него.

— Помоги мне, Господи! — вздохнул Лаллеман. — Ваш пылкий темперамент делает вас капризной. Не забывайте все-таки, что в мои обязанности входит не развлекать вас, а руководить вашей работой.

— Моя работа носит слишком личный характер, чтобы целиком зависеть от официальных установлений.

— Но не следует забывать, что она и приносит немало. Вам весьма щедро платят за нее.

— Я не забываю об этом, но скоро все золото Французского банка — если оно там имеется — не вознаградит меня за страдания. Меня уже тошнит от этого идиота. Он не только невыносим, но и становится неуправляемым.

— Итальянский темперамент, дорогая. Приходится с этим считаться.

— Благодарю вас, Лаллеман. Но, знаете, у меня тоже есть темперамент. И чувства. Общение с этим типом оскорбляет их. Он никогда мне не нравился. Тщеславный самовлюбленный павлин. А теперь я начинаю ненавидеть его и бояться. Я жертвую очень многим на этой службе — пока что, слава богу, не жизнью. И я хочу знать, сколько еще мне надо терпеть. Когда вы собираетесь освободить меня от него?

Лаллеман перестал улыбаться и задумался.

— В данный момент мне не хотелось бы ничего менять — слишком удачно все складывается. Сам того не подозревая, он делает как раз то, что нам надо. Поэтому потерпите еще немного, моя дорогая. Недолго. Обещаю, что это не продлится ни на секунду дольше, чем нужно.

Она выразила недовольство. Лаллеман встал, обошел вокруг стола и потрепал ее по плечу. Он уговаривал ее, хвалил ее работу и раздувал угасающие угли ее патриотизма, пока она не смирилась.

— Ладно, — сказала она. — Еще какое-то время повожусь с ним. Но теперь, когда вы знаете, каково мне приходится, я надеюсь, вы не будете подвергать мое терпение слишком суровым испытаниям. — Погладив мех лежавшей на ее коленях необъятной собольей муфты, она заметила как бы между прочим: — Хорошо бы, если бы вы были более откровенны со мной, Лаллеман. Вы скрываете от меня кое-какие вещи, а это может плохо кончиться. Мистер Мелвилл давно работает на вас? — Она вскинула голову и посмотрела ему в лицо.

Лаллеман вытаращил глаза:

— Ничего себе вопрос!

Затем он поднял ее на смех:

— Типично женский способ проверить подозрение. Но не слишком ли оно несообразное для такой умной женщины, как вы? Мистер Мелвилл мой хороший знакомый, вот и все. Выбросьте ваши подозрения из головы.

— Вы хотите, чтобы я поверила, что в такое время, как сейчас, французский посланник в Венеции водит дружбу с англичанином? И он настолько близкий друг, что ему выдают политические секреты?

Лаллеман не на шутку рассердился:

— Какие политические секреты? — Вопрос виконтессы его встревожил. Он был осторожным человеком и старался, чтобы тайные агенты не были знакомы друг с другом, если в этом не было необходимости. А уж раскрыть Лебеля нельзя было ни в коем случае.

Ее откровенный рассказ о том, что поведал ей накануне вечером Вендрамин, несколько успокоил его. Он всячески постарался убедить ее, что подозревать Мелвилла нет оснований.

— Ах, это! Но в этом нет никакого политического секрета. То, что я сообщил Мелвиллу, никак не выдавало наших планов относительно лидера барнаботто. Мелвилл рассказал мне о покушении, организованном этим паршивцем, и о том, что он опасается за свою жизнь.

— Что-что?! — В ее голосе звенело возмущение, хорошенькое личико вдруг перекосилось в злобной гримасе. — Вендрамин не говорил мне об этом. Он сказал только, что Мелвилл действует на основе подозрений. А все, рассказанное Мелвиллом, — правда?

— Да. Несколько дней назад он подослал к Мелвиллу двух наемных убийц. Мелвилл с ними справился. Но подозревал, что это повторится, и сообщил мне об этом. Я смог предоставить ему очень эффективное средство защиты. Вот и все. Но почему это так вас волнует, дорогая?

— С какой стати вы решили защищать англичанина, никак не связанного с вами?

— Уф! Вы так настойчиво меня атакуете, что остается только сдаться. Поделюсь с вами секретом. Хотя пока что Мелвилл официально со мной не связан, я поддерживаю наше знакомство, так как думаю, что в скором времени он может мне понадобиться. Существует много способов использовать человека, не делая его своим сотрудником.

Объяснение было правдоподобным и вполне соответствовало методам Лаллемана, которые она хорошо изучила. Но оно почему-то возмутило ее.

— Знаете, Лаллеман, мне иногда становится тошно от вас и от ваших отвратительных интриг. Сидите тут в своем кабинете и плетете сети, как какой-нибудь жирный паук. Зачем затягивать в это болото такого достойного человека, как Мелвилл?

Лаллеман, нисколько не обиженный, рассмеялся:

— Вы просто увлечены этим Мелвиллом, моя дорогая! Минуту назад вы, казалось, были готовы убить Вендрамина. А теперь, похоже, хотите убить меня. И все эти страсти всколыхнул какой-то англичанин. Ведите себя осторожнее, Анна! Не давайте воли своему пылкому темпераменту!

— Не будьте скотиной, Лаллеман.

Но он, продолжая смеяться, отправился на свое место за столом. Его смех задел ее.

— Да, не будьте скотиной и не делайте гадких скороспелых выводов вроде того, что Мелвилл мой любовник. Вы ведь на это намекали, как я понимаю?

— Но почему же «гадких»? Мелвиллу можно только позавидовать. Если бы я был лет на десять моложе…

— Даже если бы вы были лет на двадцать моложе, это вам не помогло бы, так что не сокрушайтесь о своем возрасте. Вы слизняк, Лаллеман, слизняк с грязными мыслями. И вы только потеряете время, пытаясь привлечь Мелвилла к вашим играм. Вы его не знаете.

— Ну, вам, безусловно, лучше знать, у вас все преимущества. А я всего лишь паук и слизняк.

Его насмешливый тон привел ее в такую ярость, что она вскочила на ноги:

— Да, я знаю его. Я знаю его как честного человека, доброго, обходительного, внимательного и храброго. Я горжусь тем, что он один из моих друзей. А у меня их не так уж много. Он не такой, как другие, которые волочатся за мной, потому что я женщина, и от чьих галантных и льстивых ухаживаний меня воротит. Поскольку я якобы беззащитная вдова, они рассматривают меня как добычу и стараются заманить в силки своими тошнотворными потугами… Мистер Мелвилл единственный мужчина в Венеции, который искал моего общества и в то же время заслужил мое уважение, потому что не пытался затащить меня в постель.

— И этим тонким ходом сумел вас покорить.

Она посмотрела на него с жалостью:

— У вас не ум, а клоака, Лаллеман. Зачем я изливаю тут перед вами душу? Вам этого не понять.

— Будьте, по крайней мере, благодарны мне за то, что я оказал услугу вашему Галахаду.

— Я буду благодарна, когда вы избавите меня от этой свиньи Вендрамина.

Он ответил ей уже без грубоватых насмешек:

— Это будет скоро, дитя мое. Чуточку терпения. Оно будет вознаграждено. Вы знаете, что мы никогда не скупились.

Но она все же удалилась разгневанной.

Глава 22

АРКОЛЕ И РИВОЛИ
Марк-Антуан предупредил графа Пиццамано, что французы рассматривают теперь вооруженный нейтралитет как возможный предлог для объявления войны. Граф в тревоге развил бурную деятельность, и в результате спустя неделю в кабинете дожа в Ка’ Пезаро состоялось совещание. Семь встревоженных господ собрались, чтобы обсудить положение, в котором оказалась Светлейшая республика, и меры, которые следовало принять. Кроме графа Пиццамано, присутствовали главный радетель активных действий Франческо Пезаро, члены Совета десяти Джованни Бальбо и Марко Барбаро, государственный инквизитор Катарин Корнер, а также проведитор лагун Джакомо Нани. Граф взял с собой для поддержки и Леонардо Вендрамина как лидера барнаботто.

Для Вендрамина наступили нелегкие времена. Существование его стало ненадежным, над ним нависла угроза не только утратить Изотту и вместе с ней перспективу обеспеченной жизни, но и потерять саму жизнь в застенках инквизиции.

Негодяй Мелвилл повесил над ним дамоклов меч, от которого Вендрамин никак не мог защититься. Кипевшую в нем ярость по поводу этой несправедливости сдерживал лишь страх.

Единственное, чем он мог себе помочь, — еще усерднее демонстрировать графу Пиццамано свой патриотизм и, в частности, оказать поддержку предложению, которое собирался выдвинуть граф. С этими намерениями Вендрамин и отправился во дворец Манина.

Предложение графа заключалось в участии в наступательных и оборонительных действиях в союзе с Австрией.

Дож, конечно, предвидел, что ему придется выслушать много неприятного, но этого он не ожидал. Он побледнел и возмущенно заявил, что это чистое безумие.

Однако Франческо Пезаро, который в дни кризиса стал, пожалуй, самой влиятельной фигурой в Венеции, с угрюмой любезностью призвал дожа ознакомиться с фактами.

В Тироле и на берегу Пьяве скапливались австрийские войска. Скоро Альвинци сможет противопоставить армию в сорок тысяч человек такому же по численности войску французов. Хотя Бонапарта сдерживала стойко сопротивлявшаяся Мантуя, в целом силы были равны, так что нельзя было с уверенностью предсказать победу Австрии, что следовало признать единственной гарантией безопасности Венеции.

Манин хотел было прервать Пезаро, но тот упорно продолжал гнуть свою линию. Он настаивал на том, что в сложившемся в Италии тяжелом положении виновата нерешительность венецианского правительства. Если бы Венеция с самого начала выступила на стороне противников Бонапарта, выставив сорок-пятьдесят тысяч человек, вторжение французов в Италию, несомненно, было бы сорвано, Савойя не стала бы французским владением и нога французского солдата никогда бы не ступила на землю Ломбардии. Время для расшаркиваний прошло, и он должен сказать без обиняков, что Венеция проявила непростительную скупость и эгоизм, устранившись под тем предлогом, что не ее дело вмешиваться в чужие распри.

Когда войска Больё были разбиты, император мобилизовал новую армию под командованием Вурмзера. Если ранее союз с Австрией был делом чести, то теперь он стал насущной необходимостью. Участившиеся нарушения границ Венецианской республики красноречиво свидетельствуют о том, что позорная политика выжидания была ошибочна. Вследствие своей нерешительности Светлейшая республика подвергается унижению. Все материковые провинции страдают от грабежа, который выдается за вынужденную реквизицию, повсюду царит насилие, происходят поджоги и убийства. А если губернаторы или их представители осмеливаются протестовать, то терпят унижения и угрозы.

Неужели венецианцы согласны ждать, пока все это не достигнет такого размаха, что принадлежащие им искони земли станут собственностью Франции, как стали Савойя и Ломбардия? Как сообщил только что граф Пиццамано, французы ищут предлога для вторжения и потому приветствуют теперь вооруженный нейтралитет, который ранее мог связать им руки.

Однако сегодня Венеция Божьей милостью опять получает шанс, который она уже дважды упускала. И это может быть последний шанс, предоставленный ей Провидением, уставшим от ее малодушия. Географическое положение Венеции очень удобно для взаимодействия с австрийцами. Пока Альвинци атакует по фронту, венецианцы могут ударить с фланга. Кто усомнится в успехе такой операции? Италия будет освобождена от французов, честь Венеции будет реабилитирована, ее престиж восстановлен.

Прежде чем растерявшийся и страдающий дож смог что-либо возразить, слово взял Вендрамин, развивший мысль Пезаро. После последнего заседания Большого совета была произведена мобилизация населения, морские суда приведены в порядок и оснащены; работа по производству вооружения не прекращается ни днем ни ночью, так что через неделю они будут способны выставить полностью снаряженную армию численностью в тридцать тысяч человек, а в дальнейшем это число возрастет за счет призыва, проведенного в Далмации. Эта армия, предназначенная в первую очередь для запоздалой обороны венецианских земель, будет вполне способна выполнять и наступательные задачи в союзе с Австрией.

Когда трясущийся дож вопросил, на каком основании они могли бы объявить войну Франции, Пиццамано резко ответил, что основание найти нетрудно, в данный же момент достаточным основанием служит опустошение, которому подвергаются провинции Венеции. Он напомнил дожу, что его светлость является хранителем чести Венеции и потомки вынесут ему всеобщее порицание, если он не воспользуется шансом отстоять ее — возможно, последним шансом.

Тут Манин потерял самообладание. Опершись локтями о колени, он обхватил руками свою большую голову. Рыдания сотрясали его, он проклинал тот день, когда вместе с шапочкой дожа на него была возложена обязанность хранить его достоинство.

— Я не искал этой чести, как вы все знаете, — напротив, я пытался отклонить ее.

— Но, согласившись занять этот пост, — мягко возразил Пиццамано, — вы не можете избегать ответственности, которую он на вас возлагает.

— Разве я избегаю? Но я не диктатор. У нас есть Большой совет, сенат, Коллегия, Совет десяти, от них зависит будущее республики. Вы, представители этих органов власти, знаете, что на одного приверженца ваших идей приходится трое тех, кто считает своим долгом держаться нейтрального курса. А вы пытаетесь представить дело так, будто это я один противлюсь вам. Это несправедливо и недобросовестно.

Ему напомнили, что в исполнительных органах много колеблющихся, предпочитающих идти вслед за дожем.

— И что, я должен вести их тем курсом, который я сам не одобряю, и нести за это ответственность? Это будет, по-вашему, разумно и осмотрительно?

Вендрамин дерзко возразил ему:

— Осмотрительность может стать преступной, когда требуется смелость, чтобы принять энергичные меры.

— А вы уверены, что не преступен ваш воинственный дух, который вы пытаетесь навязать и мне? Ведь, по существу, вы опираетесь на слух, что французы якобы ищут предлог для вторжения.

Он повторил свои прежние доводы. Нужен ли французам предлог на самом деле? Италии не за что воевать. Здесь происходят только перемещения на флангах, а сам театр военных действий находится на Рейне. Если французы и нарушали границы Венецианской республики, то не со злым умыслом, это были лишь отдельные насильственные действия, неизбежные при всякой войне. И к тому же их вторжение было ответным шагом на захват Пескьеру австрийцами.

— Этого можно было избежать, — сказал Пезаро, — если бы мы находились в состоянии вооруженного нейтралитета, а вы и ваши сторонники, ищущие легких путей, отрицали его необходимость.

— Это невозможно было предвидеть! — воскликнул дож.

— Нужно было, — отрезал Пезаро. — Я предвидел.

Инквизитор Катарин Корнер выдвинул еще один аргумент. Он говорил со спокойной категоричностью, его аскетическое, четко очерченное лицо оставалось таким же бесстрастным, как и его тон. Он заявил, что усматривать какую-либо дружественность в действиях французов — ошибка, и обратил внимание собравшихся на фанатичность, с какой французы распространяют свои якобинские идеи. Он привел в пример Циспаданскую республику, образованную Бонапартом в Северной Италии и недавно вобравшую в себя также Болонью и Феррару. Он указал на то, что в Венеции ведется подпольная работа по пропаганде якобинских идей, которая угрожает подорвать устои олигархического правления. Это подтверждается данными, полученными инквизицией. Ее агенты бдительно следят за вездесущими французскими шпионами и при необходимости нейтрализуют их. И не все из них являются французами. В последнее время, информировал он их все таким же ровным тоном, было проведено немало тайных арестов — больше, чем они, вероятно, подозревают, — и после предъявления обвинения в сотрудничестве с Францией приговоры были тайно приведены в исполнение.

Слушая его речь, Вендрамин чувствовал, как холодный пот течет у него по спине.

Обсуждение длилось несколько часов, но они так и не смогли сломить сопротивление старого нерешительного дожа, упрямо отстаивавшего свои ошибочные взгляды.

Дискуссия окончилась тем же, чем оканчивались все дискуссии с участием дожа, — компромиссом. Проведитору лагун велели продолжать подготовку к обороне, постановили не откладывая провести дополнительную мобилизацию, дабы быть готовыми к любому повороту событий. Дож пообещал, что будет размышлять о том, к чему его призывали собравшиеся, и молиться о вразумлении свыше.

Он все еще размышлял об этом, когда в начале ноября армия Альвинци выступила в поход. И вскоре после этого до Венеции долетели слухи об успехах австрийских войск. Они разбили Массену[1206] на Бренте; Ожеро, потерпев тяжкое поражение под Бассано, отступал к Вероне.

Вдохновленные этими событиями, Пиццамано и его верные единомышленники возобновили свои атаки на дожа. Решающий момент настал. Пока Франция не оправилась от поражений, Венеция должна нанести Бонапарту удар, который положит конец угрозе вторжения. Они продолжали оказывать давление на Манина и в конце месяца, когда положение французов стало настолько отчаянным, что все сенаторы, поддерживавшие дожа, и даже сомневающиеся увидели в этом оправдание его политики. Воздерживаясь от военных действий, они сберегли живую силу и материальные средства, а могущество Светлейшей республики не пострадало.

Смутьянов вроде Пезаро и Пиццамано обвиняли в опрометчивости. Если бы их советам последовали, это разорило бы Венецию и льву святого Марка пришлось бы зализывать раны.

Трудно было что-нибудь возразить им. Обвиняемым, для которых главным было благополучие их родины, оставалось только молиться о том, чтобы осуждавшие их оказались правы. В данный момент казалось, что для этого есть все основания.

О тяжелом положении Бонапарта свидетельствовало его отчаянное послание Директории от 13 ноября: «От Итальянской армии осталась лишь горстка людей, которые истощены… Мы брошены на произвол судьбы на земле Италии. При таком численном перевесепротивника и постоянном невезении оставшиеся в живых храбрецы готовятся к неминуемой гибели».

И тут, когда все, казалось, было кончено, когда Венеция громко ликовала, а тревога, тихо ворочавшаяся под беззаботной наружностью, окончательно улеглась, полководческий гений корсиканца блеснул ярче и страшнее, чем когда-либо прежде. Всего через четыре дня после отправки этого послания он нанес сокрушительное поражение армии Альвинци при Арколе и заставил ее отступить.

Венецианцев охватил ужас, но ненадолго. Вскоре стало ясно, что французы вырвали победу из последних сил и заплатили за нее слишком дорогую цену. Все, чего они добились, — это отсрочки своей гибели. На помощь Альвинци стягивались свежие силы. Мантуя стойко держалась против осаждавших ее войск Серюрье.[1207] Победа при Арколе, по мнению венецианцев, лишь оттянула неминуемый крах Французской республики.

Напрасно сторонники активных действий, ссылаясь на опыт прошлого, критиковали этот необоснованный оптимизм. Их уверяли, что с помощью Бога и австрийцев все скоро уладится, так чего ради правительству Венеции взваливать на свои плечи лишнее бремя?

Французское посольство пребывало в таком унынии, что Марк-Антуан был готов согласиться с оптимистично настроенными венецианцами. Беды Франции не ограничивались плачевным положением Итальянской армии. Ее войска на Рейне тоже терпели неудачи, и было похоже на то, что Европа действительно будет вскоре избавлена от французского кошмара.

Чтобы сыграть роль Лебеля как можно убедительнее, Марк-Антуан отправил Баррасу решительное письмо, в котором призывал Директорию срочно послать Бонапарту подкрепление, если она не хочет потерять все, что было завоевано. Угрызений совести в связи с этим он не испытывал, потому что его требование наверняка не добавляло ничего нового к тем, которые отправлял сам французский командующий, и к тому же было ясно, что если Директория не смогла в достаточной мере удовлетворить аналогичные запросы в прошлом, то при тяжелом положении, сложившемся на Рейне, это стало еще менее вероятным.

Однако его письмо произвело неожиданный эффект, о котором ему сообщил Лаллеман, когда Марк-Антуан навестил его. Посол был в тревоге.

— Не знаю, — сказал он, — имеет ли смысл вам оставаться здесь. У меня есть информация, что венецианская полиция рыщет по городу в поисках вас.

— В поисках меня?

— Да, полномочного представителя Лебеля. Они уверены, что вы в Венеции, — эта мысль пришла им в голову, когда вы отправили свой ультиматум, потребовав выслать графа Прованского. — Лаллеман устало вздохнул. — Эти венецианцы вконец обнаглели, полагая, что нам подрезали когти. Генерал Салимбени задержал моего курьера в Падуе, хотя в конце концов согласился пропустить почту во Францию. Однако ваше послание к Баррасу не было пропущено на том основании, что это личное, а не официальное письмо. В данный момент оно находится в руках инквизиции, и капитан юстиции мессер Гранде получил приказ разыскать и арестовать вас.

Единственное, что при этом уже не в первый раз произвело на Марк-Антуана впечатление, была оперативность тайной агентуры Лаллемана.

— Они ни за что не догадаются, что Лебель — это я, — сказал он.

— Я тоже так считаю. Но если они все-таки узнают, что это вы опозорили их, заставив изгнать так называемого Людовика Восемнадцатого, то вам придется несладко. А у меня не будет никакой возможности вмешаться и выручить вас. Инквизиция работает очень скрытно и не оставляет следов. Только на этой неделе я потерял одного из самых ценных агентов, венецианца. И он был далеко не первым. Он просто исчез, и я не сомневаюсь, что его втихомолку придушили. Поскольку он не был гражданином Франции, я даже не могу послать им запрос.

— Ну, я-то, слава богу, гражданин Франции и…

— Не забывайте, — прервал его Лаллеман, — что вы выдаете себя за англичанина. Я опять же не смогу предпринять никаких действий в вашу защиту, не раскрыв вас, а это вряд ли поможет вам. — Помолчав, он добавил: — Я действительно полагаю, что разумнее было бы уехать.

Но Марк-Антуан отверг эту идею:

— Я останусь, пока у государства будет потенциальная необходимость в моем присутствии здесь.

В тот же вечер эту новость подтвердил граф Пиццамано. Он приветствовал перехват письма Лебеля как знак того, что Светлейшая республика наконец-то решилась отстаивать свои права. Присутствие в Венеции Лебеля, подручного Барраса, служило дополнительным свидетельством враждебных намерений Франции, и когда этого тайного эмиссара найдут, ему придется отвечать за все.

Все это нисколько не тревожило Марк-Антуана. Мессер Гранде мог обыскать всю Венецию, но Камилла Лебеля в ней не нашел бы. Что его удручало, так это мысль о том, что поражение Франции самым предательским образом принесет ему вместо радости одно лишь огорчение, так как при этом возрастет опасность для Изотты.

Ненависть Вендрамина к Марк-Антуану, который, по его мнению, подло подстроил ему ловушку, не угасала, но ему удавалось прятать ее в тех редких случаях, когда они встречались в Ка’ Пиццамано.

Создавшаяся неопределенная обстановка не помешала венецианцам с безудержной веселостью отпраздновать Рождество. Мешала им только необычайно холодная погода, правда подарившая жителям южного города редкое зрелище занесенных снегом крыш и покрытых льдом каналов. В результате публика предпочитала развлекаться в помещении. Театры были переполнены, как никогда; выручка владельцев кафе достигла небывалой величины; казино осаждали толпы желающих потратить деньги, потанцевать или просто посплетничать и пофлиртовать.

Новый год город встретил буйным карнавалом, забыв обо всех заботах и тревогах.

Марк-Антуан старался не отставать от венецианцев. Вместе с друзьями он посмотрел трагедию Уго Фосколо «Фиест» и, как полагается на карнавале, поужинал в ложе. Он не противился, когда его потащили на маскарад в Филармоническое общество и в театр «Орфей», где царило такое веселье, какого ему еще не приходилось наблюдать. Во всех этих развлечениях принимало участие большое количество венецианских офицеров, которые нахлынули в город из полков, расположенных в Маламокко и в других районах; они вовсе не наводили веселящихся на мысли о нависшей над Венецией военной угрозе, а воспринимались как участники всеобщего маскарада.

Пока венецианцы беззаботно развлекались, австрийские войска шли маршем освобождать Мантую и нанести Франции решающий удар, который должен был положить конец военной кампании. Однако на заснеженном поле под Риволи французы разгромили их, захватив в плен дивизию Провера́[1208] вместе с тридцатью пушками. Эта тревожная весть на миг приостановила карнавальную вакханалию в Венеции, но не привела жителей в замешательство, какого можно было бы ожидать. С целью предотвратить панику правители Венеции всячески внедряли в сознание населения уверенность в том, что оно может во всем на них положиться. Проникшись этой уверенностью, горожане возобновили празднование.

В феврале потеплело, на набережной Рива-дельи-Скьявони и на Пьяцце не убывали толпы праздношатающихся и гуляк; народ толпился вокруг многочисленных развлечений — странствующих трупп с марионетками, акробатов, знахарей, певцов-декламаторов, астрологов, предсказывающих судьбу канареек и танцоров фурланы; на Пьяцце было устроено цирковое представление. Благородная публика под масками и мантильями свободно смешивалась с простолюдинами, отличаясь от них своими костюмами из шелка и бархата и шляпами с золотой отделкой, но разделяя их желание повеселиться и пренебрежение к неотвратимо приближавшемуся роковому концу Светлейшей республики.

Между тем события развивались довольно стремительно. Вслед за разгромом армии Альвинци пала Мантуя. Получив свободу передвижения, Бонапарт отправился в Рим и вынудил папу подписать Толентинский мирный договор. Одним из последствий этого была отправка во Францию трех больших транспортов, включавших воловьи упряжки с повозками, груженными бронзой, картинами и прочими разнообразными произведениями искусства.

Венецианцы были, похоже, органически не способны унывать слишком долго и через несколько дней после падения Мантуи воспрянули духом при известии, что на помощь армии Альвинци с Рейна движется войско эрцгерцога Карла.[1209]

Люди, облеченные властью, как и все, реалистически оценивавшие обстановку, не возлагали особых надежд на эту, уже четвертую, попытку австрийцев разделаться с Бонапартом, тем более что он тоже получил долгожданное подкрепление, причем мощнейшее. Имея шестидесятитысячную армию, пользуясь поддержкой артиллерии, которой он всегда придавал большое значение, и освободившись от необходимости держать войска под Мантуей, он приобрел силу, какой у него доселе никогда не было.

В связи с этим дож и его единомышленники стали еще упорнее отстаивать политику бездействия, приводя аргументы, прямо противоположные прежним. Если до сих пор они полагали, что Австрия вполне способна защитить их, то теперь любые усилия, по их мнению, были тщетны перед мощью Франции.

Улицы города, как и окружающие острова, кишели мобилизованными. Четыре тысячи человек находились в Кьодже, три далматинских полка в Маламокко и один на Чертозе, один батальон на Джудекке. Кроме того, один славянский полк располагался на Сан-Джорджо-Маджоре и один итальянский, под командованием Доменико Пиццамано, в форте Сант-Андреа. Шестнадцать рот были расквартированы на Мурано, рота хорватов под командованием полковника Раднича в Сан-Джорджо на Алге. В совокупности все эти подразделения насчитывали шестнадцать тысяч человек, не считая десяти тысяч в гарнизонах на материке. Помимо сухопутных войск, имелись также семь военно-морских дивизионов в Фузине, на острове Бурано, на канале Марани и в других местах. Тем не менее даже такие неустрашимые патриоты, как граф Пиццамано, полагали, что этих сил недостаточно для участия в наступлении.

Манин был вынужден признать — в частном разговоре и со слезами, — что был не прав, упустив удобный момент для активных действий, который существовал до сражения при Риволи. Начать же их теперь было все равно что ставить на кон последние деньги в азартной игре. Если кости лягут неудачно, Светлейшая республика распростится со своей независимостью.

После того как Австрия подвела их, Манин надеялся только на милосердие небес. По его распоряжению проводились специальные службы, возносились особые молитвы, организовывались процессии и раскрывался чудотворный лик святого Марка. Но это лишь всполошило людей и вызвало демонстрации протеста, обвинявшие синьорию[1210] в том, что меры не были приняты своевременно.

Глава 23

ГРАЖДАНИН ВИЙЕТАР[1211]
Утром в первое воскресенье Великого поста Марк-Антуана поднял с постели посыльный, передавший повеление Лаллемана срочно явиться в посольство.

Маски и прочие фиглярские фокусы исчезли с улиц и каналов Венеции, церковные колокола призывали утихомирившихся жителей на молитву. Солнце светило ярко и настойчиво, в воздухе чувствовалось наступление весны.

Помимо Лаллемана, в его кабинете находился человек среднего роста и непонятного возраста с мертвенно-бледным, худым и морщинистым лицом, которое напоминало лисью мордочку и не соответствовало гибкой и подвижной фигуре. Его худые жилистые ноги были обтянуты лосинами и обуты в черные высокие сапоги с отворотами, демонстрировавшими желтую подкладку. Он носил длинный редингот из грубого коричневого сукна с серебряными пуговицами и очень широкими лацканами. На голове его была коричневая конусообразная шляпа с прицепленной к ней трехцветной кокардой. Оружия при нем, на первый взгляд, не было.

Лаллеман, который, казалось, был в нелучшем настроении, представил его Марк-Антуану как гражданина Вийетара, доверенное лицо генерала Бонапарта.

Маленькие, глубоко посаженные проницательные глаза Вийетара испытующе осмотрели Марк-Антуана. Коротко кивнув, он проговорил резким и скрипучим голосом:

— Я слышал о вас, гражданин Лебель. Вы уже несколько месяцев в Венеции, однако особых результатов вашей деятельности не наблюдается.

Марк-Антуан ответил с такой же резкостью:

— Я выполняю указания Директории и отчитываюсь перед ней.

— Генерал Бонапарт считает необходимым дополнить их указания своими и по этой причине прислал меня сюда. Маленькому Капралу надоела медлительность. Наступило время активных действий.

— Если его намерения совпадают с намерениями Директории, мы приложим все силы к тому, чтобы осуществить их. Поскольку он счел необходимым прислать вас сюда, то, надо полагать, вы прибыли с каким-то дельным предложением.

Вийетар заметно растерялся, натолкнувшись на высокомерный отпор, подрывавший его авторитет. На лице Лаллемана, с которым прибывший тоже держался начальственно, промелькнула тень улыбки.

Доверенное лицо нахмурилось:

— Вы, гражданин Лебель, похоже, не понимаете, что меня прислали для сотрудничества с вами. С вами и с гражданином послом.

— Это другое дело. По вашему тону я понял, что вы собираетесь отдавать приказы. А это, как вы, надеюсь, понимаете, невозможно, пока Директория не освободила меня от моих обязанностей.

— Дорогой мой гражданин Лебель… — хотел было возразить Вийетар, но Марк-Антуан остановил его, протестующе выставив ладонь:

— Здесь, в Венеции, гражданин Вийетар, я известен под именем мистера Мелвилла, праздного англичанина.

— Да ладно! — отмахнулся Вийетар. — Теперь, когда мы собираемся прихлопнуть мыльный пузырь здешней олигархии, можно позволить себе скинуть маски.

— Я все же предпочел бы, чтобы вы сорвали с меня маску после того, как мыльный пузырь будет прихлопнут. Давайте перейдем к делу.

Как выяснилось, дело заключалось прежде всего в том, чтобы собрать и переправить Бонапарту схемы каналов между Венецией и материком, показывающие их глубину. Лаллеману пришлось признаться, что работа над схемами не завершена. После ареста и казни Терци и Сартони он отменил ее как слишком опасную.

— Вы полагаете, что воины Бонапарта могут переплыть каналы, как утки? — саркастически бросил Вийетар.

— Может быть, целесообразнее обсудить меры, которые следует предпринять, а не терять время на обмен колкостями? — холодно заметил Марк-Антуан. — Как вы сказали сами, гражданин Вийетар, время дорого.

— Я сказал, что слишком много времени упущено, — язвительно поправил его Вийетар. — Но разумеется, давайте подумаем, какие средства имеются в нашем распоряжении. Есть ли у вас на примете человек, способный выполнить эту работу? Да особых способностей для нее и не требуется.

— Да, вы правы, — согласился Лаллеман. — Но она связана с большим риском. В случае разоблачения это верная смерть.

— Значит, следует нанять человека, не представляющего ценности в других отношениях, — последовал циничный ответ.

— Естественно, я не стану привлекать к этому делу француза. И по счастливой случайности есть один венецианец, которого мы можем, я думаю, заставить работать на нас.

Он назвал Вендрамина и объяснил, как можно принудить его к сотрудничеству. Марк-Антуана охватило возбуждение.

— Вендрамин? — отозвался Вийетар. — Да-да, я слышал о нем. Один из проповедников франкофобии. — Похоже, приближенный Бонапарта был хорошо информирован. — Если бы вам удалось завербовать его, то это был бы забавный сюжет. Не будем терять времени. Где можно найти этого барнаботто?

Они нашли его в тот же вечер в гостиной виконтессы де Со — нашли отнюдь не случайно, поскольку она пригласила Вендрамина на ужин по указанию Лаллемана. Посол явился в Ка’ Гаццола в сопровождении Вийетара в девять часов, когда, по его расчетам, хозяйка с гостем уже должны были отужинать.

Его расчеты были верны, но виконтесса и Вендрамин еще сидели за столом. Вендрамин принял ее приглашение с большим удовольствием, поняв его как знак расположения, которое в последнее время проявляли по отношению к нему нечасто. Это его очень расстраивало, так как он все больше и больше нуждался в друзьях. Он надеялся, что виконтесса на этот раз будет щедрее, чем при их предыдущей встрече. И как раз пытался пробудить в ней сочувствие к его нуждам, когда так некстати объявили о приходе Лаллемана.

Виконтесса представила Лаллеману синьора Леонардо, и посол приветствовал его с обезоруживающей любезностью. Он, разумеется, слышал о месье Вендрамине от кузины Анны и давно мечтал познакомиться с ним. Приветствие Вийетара можно было бы считать не менее любезным, если бы на его свирепой физиономии не блуждала презрительная улыбка.

— Хотя я только что прибыл в Венецию, — сказал он, — имя месье Вендрамина мне тоже известно, как известно и то, что месье Вендрамин принадлежит к патрициям, играющим видную роль в государственных органах Светлейшей республики. Возможно, его нельзя назвать франкофилом, но мне нравятся энергичные люди, даже если они мои противники.

Вендрамин с неловкостью и досадой пробормотал пару ничего не значащих учтивых фраз. Надев для этого визита элегантный блестящий атласный сюртук в полоску двух разных оттенков синего цвета, он с отвращением взирал на невзрачный редингот, лосины и кое-как повязанный шейный платок, в которых этот несомненный якобинец бесцеремонно явился к знатной даме.

Лаллеман взял инициативу на себя. Он даже пододвинул стул Вийетару, поставил перед ним бокал и графин с мальвазией. Затем взял стул для себя и тоже подсел к столу.

— Хочу заметить, кузен Франсуа, что вы прибыли как нельзя кстати, — сказала виконтесса, одарив его чарующей улыбкой.

— Очевидно, это означает, что вы в чем-то нуждаетесь, — отозвался посол. — Миновали те времена, когда прекрасные дамы радовались моему приходу по какой-либо иной причине.

— Друг мой, вы к себе несправедливы.

— Другие тоже несправедливы ко мне. Но что же вам все-таки требуется?

— Не могли бы вы ссудить мне две-три сотни дукатов?

При этих словах Вендрамин воспрянул духом. Кажется, его раздражение в связи с этим неожиданным визитом было неоправданным.

Посол надул свои красные щеки и поднял брови:

— Ничего себе! Вы, Анна, говорите «две-три сотни», как будто между этими цифрами нет никакой разницы.

— А есть ли она, на самом деле? — Она положила свою длинную тонкую руку ослепительной белизны на его руку, обтянутую черным атласом. — Ну, Франсуа, будьте паинькой. Сойдемся на двухстах пятидесяти?

Лаллеман нахмурился:

— Вы, мне кажется, не сознаете, что это большая сумма. Для чего вам столько?

— Какая вам разница?

— Разница большая. Если я дам вам эти деньги, то буду иметь право знать, каким образом вы их потратите. Я ведь в некотором роде отвечаю за вас. — Он взглянул на Вендрамина, и его взгляд стал твердым. — Если вы, например, хотите добавить эти деньги или хотя бы их часть к той сумме, которую этот господин уже задолжал вам…

— Месье! — воскликнул Вендрамин. Лицо его стало пунцовым. Он хотел было встать, но опять опустился на стул, когда виконтесса воскликнула:

— Франсуа! Как вы можете? Вы злоупотребляете моим доверием.

Вийетар предпочитал оставаться пока в тени и потягивал вино.

— Что значит «злоупотребляю вашим доверием», дорогая? Неужели месье Вендрамин всерьез полагает, что, выделяя вам в течение нескольких месяцев денежные суммы, доходящие в общей сложности до шести или семи тысяч дукатов, я мог не поинтересоваться, куда они пошли? Это было бы странно для опекуна, вы не находите, месье Вендрамин?

К этому моменту лицо Вендрамина было уже бледным, он тяжело дышал.

— Вот не хватало! — воскликнул он. — Я и не подозревал… Это сугубо личное дело… — Он сердито повернулся к виконтессе. — Вы не говорили мне, Анна…

— Дорогой мой Леонардо, — прервала она его с умоляющей улыбкой на расстроенном лице, — не было никакого смысла попусту тревожить вас. Да и какое это имеет значение, в конце концов? — Она опять обратилась к Лаллеману: — Вы ставите бедного Леонардо в неловкое положение, да еще перед месье Вийетаром. Это не очень-то красиво. В наказание вы дадите мне эти двести пятьдесят дукатов завтра же утром.

Несмотря на беспокойство, Вендрамин украдкой внимательно следил за послом. Тот медленно покачал своей большой головой и медленно перевел взгляд на венецианца.

— Вы же понимаете, мессер, что сумма, которую вы задолжали виконтессе, очень большая. Я пренебрегу своей ответственностью перед ней, если позволю ей увеличить долг, не имея гарантий, что долг будет уплачен в определенный срок.

Виконтесса вспыхнула и раздраженно произнесла:

— Зачем вы мучаете его подобными словами? Я же говорила вам, что месье Вендрамин собирается заключить очень выгодный брак.

Лаллеман сделал вид, что забыл об этом:

— Ах, да-да, я помню. — Он улыбнулся и покачал головой. — Но намеченные браки иногда срываются. Что будет, если месье Вендрамин так и не вступит в этот брак? Ваши деньги пропадут. Как ваш кузен и в некотором роде опекун, я не могу допустить, чтобы вы потеряли такую большую сумму. Вы просто не можете позволить себе этого. Месье Вендрамин, я хочу, чтобы вы это поняли. — Тон посла стал предельно жестким.

Тут, усугубляя замешательство страдающего в молчании Вендрамина, в разговор вступил мрачный спутник Лаллемана:

— Нет никаких причин, мешающих погасить долг не откладывая.

— Что-что? — Лаллеман повернулся к Вийетару.

— Переведите сумму долга на счет Французской республики как деньги, уплаченные данному венецианскому господину из фонда секретной службы за услуги, которые будут им оказаны.

— А что? Это идея, — отозвался Лаллеман и в наступившей мертвой тишине посмотрел вопросительно на Вендрамина.

Тот ответил ему недоуменным взглядом:

— Я вас не понимаю.

— Да боже ты мой! — опять вмешался Вийетар. — Что тут понимать? Вы получили из фонда французской секретной службы аванс в шесть тысяч фунтов — или сколько там — за оказание определенных услуг. Наступило время оказать эти услуги.

— Какие услуги? — спросил Вендрамин.

Вийетар подался вперед:

— Какие именно, не имеет значения. Вы получите соответствующие инструкции. Так вы согласны на такой способ уплаты долга?

— Разумеется, нет! — в гневе вскричал венецианец. — Это что, ловушка? Анна! — Он крутанулся к виконтессе. — Вы подстроили мне ловушку?

— Если это и ловушка, — проскрипел Вийетар, — то вы сами подстроили ее себе.

Вендрамин оттолкнул назад стул и поднялся. В нем проснулось чувство собственного достоинства.

— Господа, — произнес он, — разрешите пожелать вам доброй ночи.

— Для вас эта ночь будет очень недоброй, если вы уйдете, — ухмыльнулся Вийетар. — Сядьте!

Вендрамин, выпрямившись, надменно посмотрел на француза:

— Что касается вас, месье, с такой наглостью посягающего на мою честь, делая это предложение, то я хотел бы знать, где один из моих друзей может найти вас.

Вийетар откинулся на стуле, поднял к нему худое, мертвенно-бледное лицо и, прищурившись, улыбнулся плотно сжатыми губами:

— Вот как? Вы заговорили о чести? Вы вымогаете у женщины большие суммы денег, которые можете отдать только в том случае, если женитесь на богатой невесте, то есть совершаете куда более бесчестный поступок. И после этого вы заикаетесь о посягательстве на вашу честь. До вас не доходит, что вы смешны?

С грубым ругательством Вендрамин схватил графин со стола. Но осуществить кровопролитное намерение ему помешала виконтесса, резво вскочившая на ноги и схватившая его за руку. Зазвенел упавший на пол бокал. Как эхо этого звука проскрипел голос Вийетара, который не шелохнулся:

— Сядьте!

Однако Вендрамин продолжал стоять, покачиваясь и задыхаясь. Виконтесса, все еще не отпускавшая его, бормотала: «Леонардо! Леонардо!» — неровным от волнения голосом. Отобрав у него графин, она поставила его на стол. Приступ ярости прошел, и он не стал противиться ей.

Вийетар, по прежнему откинувшись на стуле и слегка покачиваясь на нем, глядел на Вендрамина все так же презрительно.

— Садитесь, болван, и слушайте, — бросил он. — И ради бога, давайте говорить спокойно. В горячке дела не делаются. Подумайте, в каком вы положении. Вы получали деньги из фонда французской секретной службы. Вам выдавались чеки, выписанные на банк Виванти французским посольством, и вы их подписывали, подтверждая получение денег. Вы полагаете, что можете смошенничать и оставить в дураках французское правительство, отказавшись выполнить работу, за которую вам заплатили?

— Это неслыханно! — вскричал Вендрамин, побагровев. — Неслыханно! Вы сказали «смошенничать»? Это вы пытаетесь мошенничать. Самым наглым, вопиющим образом. Но вы не на того напали. Убирайтесь ко всем чертям со своими вероломными предложениями! Делайте что хотите, я говорю вам «нет». Нет, и будьте прокляты.

— Восхитительно и очень героично, — отозвался Вийетар. — Но я не привык, чтобы мне говорили «нет». Вы сказали «делайте что хотите». Вы не догадываетесь, что мы сделаем? Вы подумали, как вы будете опровергать вполне оправданные подозрения инквизиторов относительно цели, с какой вы получали деньги от французского посольства?

У Вендрамина было ощущение, что сердце его остановилось. Бунтарский дух, владевший им минуту назад, ослабевал. В его голубых глазах нарастал ужас.

— Боже! — проговорил он. — Боже милосердный! — Он проглотил комок в горле и постарался взять себя в руки. — Вы шантажируете меня этой ложью! Неужели вы действительно выдадите меня инквизиторам?

— Дело в том, что вы нужны нам, — рассудительно ответил ему Лаллеман. — Когда вам нужны были деньги, вы без зазрения совести брали их у моей кузины. Вас не интересовало, откуда они поступили и обойдется ли она без них. Почему же мы должны церемониться с вами?

— Вы пытаетесь выставить меня преступником, чтобы оправдать гнусность того, что вы делаете. Вы просто парочка подлецов, мерзких якобинских подлецов, а эта женщина была… вашей приманкой. О боже! В какую компанию я попал!

— В очень выгодную для вас компанию, — сказал Вийетар. — Ну а теперь пора платить по счетам.

— И ругань вам не поможет, — добавил Лаллеман. — В конечном счете то, что вы сделаете, не изменит судьбу Венеции. Если вы будете упорствовать и откажетесь, мы найдем кого-нибудь другого. Нам просто не хочется напрасно тратить государственные средства. Мы ведь заплатили вам вперед.

Вийетар нетерпеливо поерзал:

— Может, хватит болтовни? Мы сделали предложение месье Вендрамину. Если он настолько глуп, чтобы предпочесть Свинцовую тюрьму[1212] и удавку, пусть так и скажет, и покончим на этом.

Вендрамин вжался в спинку стула. Он от всей души проклинал тот день, когда познакомился с виконтессой, проклинал каждый дукат, взятый у нее. Этот мерзавец Мелвилл шантажировал его тем же, чтобы он отказался от справедливой мести, а теперь эту угрозу повторяют, понуждая его к предательству. Мозг Вендрамина работал очень четко — по сути, в этом отчаянном положении гораздо лучше, чем обычно. Подозрения в отношении Мелвилла, усыпленные этой коварной Далилой, вспыхнули с новой силой. Не могло быть простым совпадением то, что Мелвилл и эти откровенные французские шпионы пытались навязать ему свою волю одинаковым способом.

Эта мысль стала решающим фактором, который вывел его из состояния мучительной нерешительности. Глаза его сузились.

— А если бы я прислушался к вашим доводам… Если бы согласился сделать то, что вы хотите, где гарантия, что вы меня не обманете?

— Гарантия? — переспросил Вийетар, подняв брови.

— Как я могу быть уверен, что вы все равно не выдадите меня инквизиции?

— Мы даем вам слово, что этого не произойдет, — успокоил его Лаллеман.

Но Вендрамин, стремясь отвоевать все, что можно, покачал головой:

— В таком серьезном деле мне нужно что-то более существенное.

— Боюсь, никакой другой гарантии мы вам дать не можем.

— Вы могли бы отдать мне чеки, которые, по-вашему, служат доказательством моего так называемого долга.

Лаллеман хотел было возразить ему, но вдруг передумал. Он молчал, крутя в руках тонкую ножку бокала и глядя на него, пока Вийетар не выдержал и не вмешался:

— Почему бы и нет? Он в некотором смысле будет иметь право на них, если уплатит долг.

— Ну да, если уплатит… — задумчиво согласился посол. Затем, приняв решение, он произнес уже решительно: — Зайдите ко мне в посольство завтра до полудня, и мы обговорим условия.

— Вы хотите сказать, что согласны? — оживился Вендрамин.

— Я хочу сказать, что отвечу вам завтра утром.

— Без этой гарантии я ничего не буду для вас делать, — предупредил его Вендрамин.

— Ну-ну. Поговорим об этом завтра.

Когда Вендрамин ушел, Вийетар выразил недовольство в связи с промедлением, причины которого не понимал. Однако Лаллеман не стал ничего ему объяснять в присутствии виконтессы и, лишь оказавшись в гондоле, которая повезла их к церкви Мадонна делл’Орто, вывел наконец посланника Бонапарта из недоумения.

— Разумеется, причины у меня есть, но, вы же понимаете, я не мог излагать их в присутствии этого венецианца. Точно так же я не мог это сделать и после его ухода.

— Но почему? Ведь мадам виконтесса…

Лаллеман прервал его тоном мэтра, втолковывающего прописные истины дилетанту:

— Дорогой мой Вийетар, опыт управления обширной агентурной сетью научил меня никогда не допускать — разве что на то есть важные причины, — чтобы агенты знали друг друга. А в случае с Лебелем нужно соблюдать особую осторожность: никто из них не должен догадаться, кто он такой на самом деле. Решая вопрос с чеками, неизбежно пришлось бы раскрыть этот секрет. Поэтому я не хотел ничего обсуждать у виконтессы.

— Не вижу, что тут обсуждать. Этот затюканный барнаботто был уже готов согласиться, так что…

И опять Лаллеман прервал его:

— Имейте чуточку терпения, дорогой мой Вийетар. Я объясню вам, что надо обсудить. — Он рассказал о том, как Лебель, с целью обезопасить себя от нападения, пригрозил Вендрамину предать гласности факт получения им денег по этим самым чекам. — И если Лебелю будет причинен вред из-за моей неосторожности, дело обернется очень плохо. Я не хочу нести за это ответственность.

Вийетар, однако, не был удовлетворен объяснением:

— Если приказ Маленького Капрала не будет выполнен, дело обернется еще хуже. И я тоже не хочу нести ответственность. Пусть Лебель действует на свой страх и риск. Он, как мне представляется, вполне может постоять за себя.

— Но надо же мне посоветоваться с ним, прежде чем соглашаться на условие Вендрамина.

— Зачем?! — возмутился Вийетар. — А что, если он будет против? Неужели Бонапарт… Неужели Франция должна жертвовать чем-то ради того, чтобы гражданин Лебель не подвергался риску? «Salus populi suprema lex»,[1213] — процитировал он.

— Все так. Но если Вендрамин по глупости заартачится, я ведь могу найти другого человека, правда?

— Когда? — рявкнул Вийетар.

— Да в ближайшее время. Надо будет только подумать над этим.

— А Итальянская армия будет ждать, пока вы размышляете? Святые угодники! Похоже, не зря меня послали в Венецию. Нет, — продолжил он твердо, — вам ничего другого не остается, это повелевает долг. Завтра вы согласитесь на условие Вендрамина. И забудете упомянуть об этом в разговоре с Лебелем или кем-либо еще. Надеюсь, все ясно?

— Ясно, ясно, — ответил Лаллеман, подавив раздражение, вызванное приказным тоном Бонапартова посланца. — Но пусть и вам будет ясно, что я сделаю это только после того, как буду убежден, что не могу иначе сломить сопротивление Вендрамина.

— Это допустимо, — согласился Вийетар. — Но это максимум того, что я могу позволить.

Глава 24

С РАЗВЯЗАННЫМИ РУКАМИ
Наутро Лаллеман постарался сделать все, что считал нужным, в пределах, установленных Вийетаром. Посланник Бонапарта находился при нем и следил, чтобы посол не переступил эти пределы, в остальном не препятствуя ему. Они договорились, что оставят чеки у себя, а Вендрамин должен удовлетвориться тем, что они пообещают ему не использовать их против него, если он сам их на то не спровоцирует.

Вендрамин, со своей стороны, действовал не менее решительно. Он размышлял всю ночь и был твердо намерен добиться своего. Если бы, став предателем, он не освободился от пут, в которых Мелвилл держал его, он отказался бы от своего намерения.

Лаллеману он повторил, что не будет работать на них без твердых гарантий и что его удовлетворит только возвращение ему чеков после того, как он выполнит работу.

С этим он хотел удалиться, как вдруг Вийетар предложил пойти на уступки.

— Лаллеман, раз он придает этому такое большое значение, давайте не будем вставлять ему палки в колеса.

Лаллеман, со вздохом подавив внутренний протест, был вынужден подчиниться.

Когда в тот же день Марк-Антуан зашел в посольство, чтобы узнать, удалось ли завербовать Вендрамина, Лаллеман, испытывая неловкость, тем не менее находчиво вышел из положения.

— Не сомневаюсь, что он придет к этому, — ответил он и сменил тему.

Посол упростил задачу Вендрамина, связав его с оставшимся в живых пособником Сартони. Тот привел с собой еще двоих венецианцев, согласных выполнить работу. Но поскольку судьба их предшественников продемонстрировала, с каким риском эта работа связана, они потребовали солидное вознаграждение.

У Вендрамина не возникало сложностей в сотрудничестве с посольством. Лаллеман был сговорчив и не скупился. Он не только согласился выплатить рабочим все, что они требовали, но и добавил пятьдесят дукатов лично Вендрамину, когда тот с самого начала стал жаловаться на временные финансовые затруднения.

Благодаря этому, а главное, стремясь поскорее получить компрометирующие его чеки, Вендрамин принялся за работу с редкостным и неослабевающим усердием.

Каждое утро Дзанетто, командовавший нанятыми рабочими, приносил ему список сделанных за ночь замеров, и Вендрамин в течение нескольких часов тщательно переносил все цифры на схему.

Это, однако, не мешало ему почти ежедневно посещать палаццо Пиццамано, демонстрируя все возрастающий патриотический пыл. Но сложившаяся обстановка почти не давала возможности проявить его на практике. Бонапарт приобрел большую силу, эрцгерцог Карл в Удине активно готовился к войне, и тем не менее в Венеции упорно держался обнадеживающий слух, что вот-вот начнутся переговоры о мире.

Однако Вендрамин обнаружил проницательность и не разделял общего оптимизма, полагая, что дальнейшие события подтвердят его правоту. Он объявил, что этим слухам противоречит усилившаяся подпольная деятельность французов. В Венеции, говорил он, полно французских шпионов и тайных агитаторов, которые наносят республике огромный вред.

Однажды, встретив в Ка’ Пиццамано Катарина Корнера, он с сожалением высказался о том, что инквизиция действует недостаточно активно.

— Незаметное проникновение якобинских идей подрывает сами устои государства, это, возможно, даже бо́льшая угроза, чем пушки Бонапарта, — заявил он. — Проповедники Свободы, Равенства и Братства надеются, что, если они не смогут победить венецианскую олигархию силой оружия, ее погубит якобинская зараза.

Корнер заверил его, что инквизиция вовсе не дремлет. Если нет ощутимых всеми признаков ее деятельности, это не значит, что она сидит сложа руки. Просто тройка государственных инквизиторов старается не оставлять следов. Если бы усилия людей, отвечающих за оборону, составляли хотя бы половину того, что она делает, сегодня республике ничто не угрожало бы.

Вендрамин не одобрил чрезмерной секретности в момент опасности. По его мнению, открытая демонстрация силы со стороны инквизиции явилась бы действенным средством устрашения вражеских агентов.

Граф Пиццамано, слушавший их разговор, был полностью согласен с ним, и таким образом синьор Леонардо поднял себя в глазах графа, а отчаяние Изотты еще больше возросло.

Она в последнее время была бледна и апатична, и отношение к ней Вендрамина не способствовало улучшению ее состояния. Внешне он оставался любезным кавалером, но в его любезностях проскальзывала непонятная ирония, скрытая, едва уловимая, но Изотта, с ее тонкой восприимчивостью, не могла ее не ощущать.

Когда вместе с ними был Марк-Антуан, она замечала порой слабую ухмылку Вендрамина, которая вовсе не походила на тайную насмешку более удачливого соперника, а в его взгляде мелькала порой такая злоба, что ей становилось не по себе. Она не знала о дуэли двух мужчин, оба предпочитали умалчивать в этом доме о своей вражде. Тот факт, что они относились друг к другу без любви, невозможно было скрыть, но оба, по крайней мере, держались с холодной учтивостью.

Иногда Вендрамин рассыпал ей комплименты, но на его губах была улыбка, заставлявшая ее внутренне содрогнуться. Он завел привычку отзываться о ее целомудрии и неведении творившегося в мире зла в таких преувеличенных выражениях, за которыми нельзя было не почувствовать совершенно необъяснимый сарказм. Она, естественно, ничего не знала о горечи, растравлявшей его душу, и о вспыхивавшей в нем порой ненависти к женщине, которая, по его мнению, так подло обманывала его. Это, однако, не мешало ему добиваться брака с ней, чтобы приобрести положение в обществе и покончить с необеспеченной жизнью. Женитьба удовлетворила бы его честолюбивые помыслы, но он не мог простить ей, что она лишила его всего остального, на что он имел законное право, включая даже возможность отыграться, сказав ей, что ее величественное спокойствие и холодная целомудренная строгость — лишь возмутительная маска, скрывающая грязное нутро. Но эта возможность ждала его впереди, а в настоящий момент он мог наказать ее, нанеся удар по ее любовнику, и разом отомстить обоим. Это будет хоть каким-то утешением, думал он.

Ради этой цели он трудился так усердно, что уже через две недели после начала работы, явившись однажды под покровом темноты во французское посольство, положил на стол перед Лаллеманом законченные схемы каналов.

Два француза тщательно изучили их. У Лаллемана сохранились некоторые данные, которые ему успел передать Рокко Терци, и, сравнив с ними результаты, полученные Вендрамином, он убедился, что последние точны.

Французы были щедры. Достав из сейфа чеки, погашенные банком Виванти, Лаллеман передал их венецианцу вместе с сотней золотых дукатов, которые были ему обещаны в виде дополнительного вознаграждения по окончании работ.

Прежде всего Вендрамин пристроил в кармане увесистый мешочек с золотом, затем внимательно рассмотрел чеки. Вийетар, наблюдавший за ним со своей постоянной циничной улыбкой, произнес:

— Теперь вы знаете, где можно неплохо заработать, и, возможно, захотите оказать нам еще какие-нибудь услуги.

Вендрамина покоробили и тон Вийетара, и само предложение.

— Больше я вам в руки не дамся.

Циничная улыбка Вийетара стала еще шире.

— Мне не раз встречались жулики, говорившие очень гордо и возвышенно. Мы видим вас насквозь, дорогой мой. Это обычные приемчики опытного политикана. Вы еще вспомните о моем предложении.

Вендрамин вышел, внутренне кипя и чувствуя себя оскорбленным этими наглыми инсинуациями. Но радость, вызванная получением чеков, быстро взяла верх. Он словно сбросил оковы, он был свободен и мог, не боясь последствий, поквитаться с Мелвиллом — или, как он формулировал это для себя, отстоять свою честь.

Он принялся за дело незамедлительно и целеустремленно направился на площадь Сан-Марко.

На уплату долгов пришлось бы истратить всю сотню дукатов. Но Вендрамин не помышлял ни об уплате долгов, ни даже о том, чтобы попытать счастья в «Казино дель Леоне», чем он в другой раз, скорее всего, и занялся бы, невзирая на все обязательства. Но в данный момент у него была более желанная цель.

Он прошелся вдоль Прокураций, вглядываясь в лица посетителей «Флориана» и отвечая на кивки и приветственные жесты своих братьев-барнаботто, пришедших подышать весенним воздухом и угоститься вином за чужой счет. Ему долго не попадался тот, кого он искал. Пройдя до конца Пьяццы, Вендрамин повернул обратно и направился к собору Святого Марка. Наконец он заметил человека средних лет с крепкой фигурой и потускневшим лицом, который прогуливался, заложив руки за спину. В руках он крутил тросточку, на боку была пристегнута шпага.

Синьор Леонардо остановился на его пути. Они обменялись приветствиями, и Вендрамин пристроился рядом со знакомым.

— Есть одно дельце, Контарини, — сказал он. — Если возьмешься, пятьдесят дукатов твои плюс тридцать двум твоим знакомым, которые тебе помогут.

На землистом лице Контарини, имевшем голодное выражение, не отразилось никаких эмоций.

— Непременно нужны трое? — спросил он.

— Я хочу исключить какие-либо случайности. И вас будет не трое, а четверо, потому что я тоже участвую.

Глава 25

ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ
Изотта сидела на диванчике с высокой спинкой напротив стеклянных дверей на лоджию, выходившую в сад. Она занималась вышиванием, и слуга пододвинул диванчик поближе к свету. Она работала механически, ум ее был погружен в безнадежное меланхолическое ожидание. Близился вечер, и, когда мартовское солнце стало светить тускло, Изотта отложила шитье и откинула голову на спинку дивана, закрыв глаза, уставшие от напряжения во время рукоделия. Ее охватила дремота, и она отдалась ей.

Неожиданно до нее долетели голоса с противоположного конца зала. Очевидно, она уснула — сгустившийся за окном сумрак подтверждал это. Разбудил ее громкий и возбужденный голос отца, ему отвечал ровный неторопливый голос Катарина Корнера. Изотта хотела было встать и обнаружить свое присутствие, но, услышав слова инквизитора, в ужасе застыла на месте.

— Нет никакого сомнения в том, что этот Камилл Лебель и ваш знакомый мессер Мелвилл — одно и то же лицо, уверяю вас. Сегодня вечером его арестуют, у него будет произведен обыск. Да и без обыска у инквизиции достаточно улик, чтобы определить его судьбу.

— А я уверяю вас, что это абсурд! — кипятился граф. — Я не вчера познакомился с ним. Да и британский посол, я уверен, может удостоверить его личность.

— Увы, данные наших агентов гораздо достовернее. Этот человек очень ловко заметал следы, — несомненно, он прикрывался прошлыми заслугами, чтобы втереться в доверие. Кто бы он ни был на самом деле, французскому посольству он известен под именем Камилла Лебеля, которого мы уже почти отчаялись выследить, а его деятельность позволяет выдвинуть против него очень серьезное обвинение.

— Но это нелепо, Катарин. То, что он посещал французское посольство, ничего не доказывает. Если бы он не общался с Лаллеманом, выдавая себя за французского агента, он не смог бы добыть ценную информацию, которую передавал нам. Послушайте, Ричард Уорзингтон может подтвердить, что Мелвилл прибыл в Венецию в первую очередь по заданию Уильяма Питта и его деятельность здесь была исключительно антиякобинской.

— Если бы вы когда-либо занимались тем, чем занимаемся мы, дорогой Франческо, то знали бы, что любой чего-нибудь стоящий тайный агент всегда делает вид, что работает на две стороны. Иначе он просто не может действовать.

— Ну вот! Раз вы сами это говорите и знаете, что он для нас сделал, так не достаточно ли этого, чтобы отмести все эти дурацкие подозрения?

— Это не подозрения, Франческо. Это неопровержимые факты. То, что он Лебель, мы знаем из показаний Казотто, которые не вызывают сомнений.

— Пусть так, но…

— Никакие «но» здесь не проходят. Незначительные услуги, с помощью которых этот Лебель так ловко пустил пыль вам в глаза, — это ничто по сравнению с потерями, понесенными республикой по его вине. Мы перехватили его письмо к Баррасу, в котором он информирует директора о положении дел в Венеции.

— Эта информация не представляет никакой ценности, — возразил граф.

— Сама по себе, возможно, и не представляет. Но из письма ясно, что они переписываются постоянно, и то, что он написал в других письмах, далеко не так безобидно.

— На каком основании вы это утверждаете?

— На основании того, что мы знаем о нем. Вам известен тот позорный ультиматум, из-за которого Венеция навлекла на себя бесчестье и, презрев законы гостеприимства, изгнала французского короля из Вероны. Так вот, под ним стоит подпись вашего знакомого.

Дрожащая, сжавшаяся в комочек Изотта услышала, как ее отец в ужасе вскрикнул.

А Корнер продолжал, и в его голосе, обычно таком ровном и мягком, нарастало возмущение.

— Как вы помните, из самого текста ультиматума нам стало ясно, что этот Лебель написал его по собственной инициативе, — он даже не получал на то приказа Директории. В этом случае ультиматум был бы передан нам Лаллеманом. Это говорит о глубоко укоренившемся недоброжелательстве по отношению к нам, которое ничем нельзя оправдать. Его целью было дискредитировать нас в глазах всего мира, подготовив тем самым почву для действий, замышлявшихся против нас французами. Даже если бы нельзя было поставить ему в вину ничего другого, одного этого поступка достаточно, чтобы разделаться с ним самым безжалостным образом, как всегда поступают со шпионами. — Помолчав, инквизитор добавил: — Так что сами видите, Франческо. Зная о том, что вы с симпатией относитесь к этому молодому человеку…

— Это не просто симпатия, — расстроенно прервал его граф. — Марк наш близкий друг. — В нем вспыхнуло возмущение, и он протестующе воскликнул: — Я категорически отказываюсь поверить в эту несусветную чушь!

— Я понимаю вас, — мягко ответил Корнер. — Если хотите, я распоряжусь, чтобы вас вызвали в суд в качестве свидетеля, где вы сможете высказаться в его пользу. Но вы и сами, наверное, согласитесь, что это вряд ли поможет ему.

— Нет, я далек от того, чтобы согласиться с этим, — возразил граф с вернувшейся к нему убежденностью. — Что бы он ни сделал, я абсолютно уверен, что человек, который сражался на Кибероне и при Савенэ, который подвергал себя таким опасностям ради своего сюзерена, не может быть автором этого ультиматума. И это не компрометирует его в моих глазах, а, напротив, служит доказательством того, что он не Лебель. Другим доказательством служит его настоящее имя. Он не Мелвилл, а Мельвиль, виконт де Со. Это опрокидывает все ваши нелепые построения.

Глаза Корнера раскрылись очень широко.

— Виконт де Со?! Но виконта де Со гильотинировали во Франции два или три года тому назад.

— Так все считают. Но он спасся.

— Вы в этом абсолютно уверены?

— Дорогой мой Катарин, я был знаком с ним и его матерью еще до того, как он отправился во Францию, откуда пришла весть о его казни.

— И вы говорите, что это тот же человек?

— Ну да, именно это я и говорю. Так что сами видите, Катарин. Один этот факт разбивает в пух и прах ваши домыслы.

— Напротив, — медленно проговорил Корнер. — Это служит еще одной существенной уликой против него. Вы что-нибудь слышали о виконтессе де Со?

— Ну как же. Это его мать, я хорошо знаю ее.

— Нет, я говорю не о его матери, а о живущей в Венеции даме, которую можно часто видеть в модных казино.

— Я не посещаю модных казино, — ответил граф с оттенком брезгливости.

— Говорят, что она двоюродная сестра Лаллемана, — продолжал инквизитор. — Нам известно, что она шпионка, но ее родство с послом — настоящее или фиктивное — служит ей защитой. Она утверждает, что она вдова, и не чья-либо, а именно того виконта де Со, которого казнили и который, по вашим словам, воскрес. Вы чувствуете, чем это пахнет?

— Я чувствую, что тут что-то напутано. Вы хотите сказать, что у него в Венеции есть жена?

— Я говорю, что в Венеции есть дама, которая выдает себя за вдову казненного виконта де Со. Вы вполне в состоянии, Франческо, сделать правильный вывод и без моей подсказки.

— Она самозванка! Вы же сказали, что ее заслали из Франции.

— Если она самозванка, ваш виконт де Со проявляет поразительную терпимость. Он постоянно встречается с ней. Если учесть то, что нам о ней известно, то настоящее имя этого молодого человека вряд ли снимает с него подозрения, вы не находите?

— О господи! Вы совершенно сбили меня с толку. Фантастика какая-то! Полная противоположность всему, что мне известно о Марке. Я должен поговорить с ним.

— Вот это вам вряд ли удастся. — Послышался скрип кресла. — Мне пора, Франческо, дома ждут. Я сам был потрясен, когда показания Казотто опровергли мое мнение об этом молодом человеке. Если вы захотите присутствовать на утреннем заседании суда, дайте мне знать. Я устрою это.

— Разумеется, я хочу присутствовать.

Они направились к выходу.

— М-да… Озадачил я вас. Обдумайте все, что я сказал.

Они вышли, дверь за ними закрылась.

Изотта продолжала сидеть, оцепенев от ужаса. Все это было полной бессмыслицей. Ее доверие к Марк-Антуану не поколебалось ни на миг, какие бы доводы Корнер ни приводил. Вопрос о существовании виконтессы де Со она до конца не поняла и отбросила его, решив, что тут что-то напутали, как сказал ее отец. Она была возмущена недомыслием, приводящим к таким поспешным выводам, и дрожала от страха за судьбу Марк-Антуана. Инквизиторы были во власти шпиономании, и двое коллег Корнера вполне могли разделить его убеждение в виновности Марка. А она знала, как быстро в этом случае они приводят приговор в исполнение.

Если сидеть сложа руки, то, возможно, завтра вечером предпринимать что-либо будет уже поздно. Чуть не задохнувшись от этой мысли, она поняла, что действовать надо быстро. Судя по тому, что сказал Корнер, уже сейчас можно не успеть предупредить Марк-Антуана. Но что еще она могла сделать?

Изотта вскочила с диванчика. Руки и ноги были холодными и плохо слушались ее, зубы стучали. Она прижала руку ко лбу, словно подталкивая мысли. Затем, приняв решение, она быстро выскользнула из гостиной и побежала в свою комнату.

Служанка, ждавшая ее, жалостливо охнула при виде ее смертельно бледного лица.

— Ничего страшного, ерунда, — нетерпеливо бросила Изотта и велела девушке позвать Ренцо, камердинера ее брата, который в отсутствие Доменико помогал по дому там, где была необходимость. Пока Тесса бегала за ним, она наспех нацарапала записку, с трудом держа перо в руке.

Сложив и запечатав послание, она передала его молодому человеку, приведенному Тессой, и, несмотря на волнение, дала ему точные указания:

— Слушай внимательно, Ренцо. Ты возьмешь гондолу — двухвесельную, чтобы она быстрее тебя довезла, и отправишься в «Гостиницу мечей» на Рио-дель-Беккери. Спросишь там мессера Мелвилла и передашь записку ему в руки. В руки, понял?

— Конечно, монна.

— Слушай дальше. Если его не будет в гостинице, постарайся узнать, где он. У него есть камердинер-француз. Найди его и спроси, где его хозяин. Скажи ему, что дело чрезвычайно срочное, и попроси помочь тебе найти мессера Мелвилла как можно скорее. Это очень, очень важно, Ренцо, понимаешь? Я надеюсь, что ты сделаешь все, что возможно, чтобы передать записку мессеру Мелвиллу, не теряя даром ни минуты. Я полагаюсь на тебя.

— Понимаю, монна. А если я здесь понадоблюсь, то…

— Это не важно, — прервала она его. — Не говори никому, куда ты идешь, и вообще не говори, что ты уходишь. Если тебя хватятся, я скажу, что отправила тебя по своему поручению. Теперь беги скорее, я буду молиться, чтобы ты добрался без помех. А когда вернешься, сразу дай мне знать. — Она дала Ренцо горсть серебряных монет и отослала.

Чувствуя некоторое облегчение оттого, что сделала хоть что-то, Изотта упала без сил на скамеечку перед туалетным столиком и увидела в длинном муранском зеркале какое-то бледное привидение.

Ренцо добрался до «Гостиницы мечей» примерно через час после того, как колокола прозвонили молитву «Ангелус» и спустилась ночная тьма. Хозяин гостиницы сказал ему, что мессера Мелвилла нет дома и ему неизвестно, где он. Тогда Ренцо спросил, дома ли камердинер мессера Мелвилла, и Баттиста провел его наверх. Филибер настороженно спросил, зачем молодому человеку его хозяин. Ренцо откровенно объяснил ему, откуда он прибыл и с каким поручением.

— Morbleu,[1214] — произнес Филибер. — Похоже, сегодня вся Венеция разыскивает месье Мелвилла. Полчаса не прошло, как месье Вендрамин спрашивал его. Хорошо, что я слышал, как хозяин говорит адрес гондольеру, а то вам обоим пришлось бы уйти ни с чем. Он отправился в Ка’ Гаццола, если это тебе что-нибудь говорит.

— Да, я знаю, это на Риальто. — Ренцо хотел было бежать дальше, но Филибер остановил его:

— Не спеши, приятель. Ведь это вы, итальянцы, придумали поговорку «Тихо едешь — дальше будешь». Запомни: спроси в Ка’ Гаццола мадам виконтессу де Со. Мадам виконтессу де Со, — повторил он. — Там ты и его найдешь.

Ренцо сбежал по ступеням к ожидавшей его гондоле.

Через десять минут он был уже у Ка’ Гаццола.

Виконтессы нет дома, сообщил ему швейцар. Уехала почти час назад.

— Мне нужна не сама виконтесса, а господин, который, как мне сказали, сейчас у нее, мессер Мелвилл. Вы его знаете? Он здесь?

— Уехал вместе с ней. Если дело срочное, вы найдете его во французском посольстве. Во всяком случае, они поехали туда. Вы знаете, где это? На Корте-дель-Кавалло, Фондамента Мадонна делл’Орто. Это палаццо Веккио. Там любой укажет вам его.

Ренцо опять сел в гондолу, черная ладья заскользила по широкой водной глади Большого канала, сверкавшей отраженными огнями моста Риальто, и свернула к северу, в темноту узкого канальчика. До Мадонны делл’Орто было неблизко, и Ренцо молился, чтобы в конце этого длинного пути ему не пришлось ехать куда-нибудь еще.

Глава 26

ПРЕСЛЕДОВАНИЕ
Этим утром секретарь посольства Жакоб принес Марк-Антуану в гостиницу письмо, адресованное Камиллу Лебелю и прибывшее в посольство за два дня до этого. К нему была приложена записка Лаллемана, в которой посол приглашал его на ужин в палаццо Веккио и просил сопроводить виконтессу де Со, также приглашенную.

Отдав чеки Вендрамину, Лаллеман чувствовал некоторую неловкость в отношении Марк-Антуана. Во всяком случае теперь, когда работа была выполнена и Вийетар получил свои схемы, ничто не мешало послу, как он считал, выполнить свой долг перед Лебелем и сообщить ему об этом. Он решил, что присутствие виконтессы избавит его от упреков со стороны Лебеля, которых он имел основания ожидать. Поэтому он пригласил их обоих.

Марк-Антуан написал в ответ, что будет рад прийти, и, отослав записку с Жакобом, распечатал письмо. Письмо было отправлено Баррасом и являлось, пожалуй, самым удивительным из всех посланий, какие полномочный представитель Лебель когда-либо получал из Парижа.

Баррас писал от лица Директории и с самого начала подчеркнул превосходство Итальянской армии над австрийскими войсками под командованием эрцгерцога. Ввиду этого значительного превосходства поражение австрийцев представлялось неизбежным. Когда это произойдет, то можно будет, ведя правильную политику, завершить не только данную кампанию, но и всю войну. Австрия — если к ней опять же правильно подойти — будет только рада заключить мир. Директора полагали, что Австрии следует предложить в качестве компенсации за потерю Ломбардии венецианские провинции в Италии, Истрии и Далмации. Такие условия, по их мнению, вполне удовлетворят австрийцев.

Затем Баррас сообщал, что соответствующие указания высланы генералу Бонапарту, а Лебель должен был оказывать ему поддержку по мере необходимости и предпринимать все меры, какие сочтет нужными для осуществления этого плана. Особенно желательно было бы устроить так, чтобы действия Венеции явились предлогом для вторжения. До сих пор Светлейшая пассивно выполняла все их требования, даже самые жесткие. Если она и дальше будет проводить такую политику, то Франции трудно будет оправдать применение силы. Лебелю виднее, когда и каким образом можно будет спровоцировать Венецию на враждебные действия, которые развяжут Франции руки и позволят объявить войну.

Марк-Антуан сидел за письменным столом, подперев голову руками, и размышлял. В течение нескольких месяцев, проведенных в Венеции, ему не раз приходилось испытывать горечь из-за происходящего, но никогда она не была такой острой. Не оставалось сомнений, что это конец. Судьба древней, великой и славной Венецианской республики была предрешена. Светлейшей приходилось расплачиваться своей независимостью за бесхарактерность дожа, высокомерие и малодушие управлявших ею патрициев.

Он боялся, что это положит конец и его надеждам, с которыми он приехал в Венецию и до сих пор не расставался вопреки всему, с чем он столкнулся здесь.

Это горькое чувство парализовало его ум и его волю, и в таком пораженческом настроении он провел весь день. Однако надо было продолжать жить, и вечером он нехотя позволил Филиберу причесать себя. И тут ему пришло в голову, что это, возможно, еще не конец. Иногда те, кого чрезмерная осторожность привела на грань катастрофы, в последний момент рискуют поставить на карту все.

Ленивый, нерешительный дож всегда уповал на то, что Венеция будет спасена чужими руками. Присланный Лебелю план Директории должен был наконец убедить Манина, что Венеция может спастись — если вообще еще может — только собственными силами. Заключенный в последний момент союз с Австрией теперь не мог дать той уверенности в победе, какая была бы возможна до Риволи, но это был единственный шанс избежать гибели. Оставалось надеяться, что это поймут и сделают запоздалый, но необходимый шаг.

Предпринимать что-либо в этот вечер было уже поздно. Но утром он намеревался сообщить графу Пиццамано об этом наглом плане французов покончить с войной, чтобы граф призвал правителей Светлейшей республики к действию.

Настроение Марк-Антуана несколько улучшилось, и он отправился в сумерках в Ка’ Гаццола, чтобы сопроводить даму, которую он мысленно всегда называл с иронией своей вдовой. Она встретила его упреками:

— Вы не были у меня уже больше двух недель. Fi donc![1215] Разве так поступают с друзьями?

Он стал извиняться, но его оправдания были отвергнуты как невнятные и, стало быть, неискренние.

Однако стоило им сесть в гондолу, как виконтесса оттаяла и проявила такую заботливость о Марк-Антуане, что он был озадачен.

— Будьте с Лаллеманом начеку, Марк, а особенно опасайтесь его знакомого по имени Вийетар, с которым вы сегодня, возможно, встретитесь. Не знаю, насколько повредила вам неосмотрительность, с какой вы свели дружбу с французским послом в такое время. Но ради всего святого, будьте осторожны. Я не хочу, чтобы он втянул вас в какую-нибудь из своих махинаций.

Марк-Антуан рассмеялся, вызвав очередной упрек.

— Ничего смешного. Заклинаю вас, соблюдайте осторожность. — Она нежно сжала его руку.

Уже не в первый раз маленькая потаскушка расточала подобные маленькие ласки, побуждая его к большей близости, и всякий раз Марк-Антуану становилось немного грустно. У него было такое чувство, словно он совершает предательство по отношению к ней. Он полагал, что она остается на свободе только по его милости, но всегда могли возникнуть обстоятельства, в которых ему пришлось бы выдать ее.

— Вы боитесь, что он завербует меня в шпионы, — бросил он небрежным тоном. — Нет ничего менее вероятного.

— Искренне надеюсь на это. Но порой я боюсь, что он, может быть, ищет возможности поймать вас на крючок. Он неразборчив в средствах, Марк. Я уже давно хотела вас предупредить.

— Ваша забота обо мне делает меня вашим должником.

Она чуть придвинулась к нему, и в нос ему ударил искусственный запах роз, издаваемый ее мантильей.

— Это искренняя забота, Марк.

Он отразил ее полупризнание колкостью:

— Благодарение богу, что Вендрамин не слышит вас, а то он сегодня же ночью перерезал бы мне горло.

— Ха, Вендрамин! — произнесла она с таким презрением, словно он упомянул что-то гадкое. — Я наконец-то освободилась от него. Этот кошмар позади.

Поскольку Марк-Антуан знал истинное положение вещей, это могло значить только одно: Лаллеман отменил данное ей задание. Но ее он не мог спросить об этом.

— Да, иногда сладчайшие мечты оборачиваются кошмаром, — вздохнул он. — Печально слышать, что это произошло и с вами.

Какое-то время они молчали. Затем она повернулась к нему, и в свете фонаря он мог смутно различить тонкие черты ее лица.

— Вы думаете, это было когда-то моей мечтой? — спросила она с горечью и внезапно произнесла умоляющим тоном: — Марк, дорогой мой! Не презирайте меня больше, чем я того заслуживаю. Если бы вы знали… Если бы вы знали обо мне всю правду, знали, что заставило меня стать такой, какая я есть, вы были бы снисходительнее. Вы умны и великодушны, Марк. Если бы я встретила такого человека, как вы, раньше…

Она остановилась, словно была не в силах продолжать.

Он в тревоге боялся шелохнуться и мечтал оказаться где угодно, но только не в тесной фелце. В какой-то миг он подумал, не притворяется ли она, но отбросил эту несправедливую мысль. Она заговорила снова, более твердым и неожиданно монотонным голосом:

— Я не хочу притворяться перед вами, Марк, потому что вы были так честны и искренни со мной. Можно я расскажу вам о себе? Объясню, откуда я знаю, что у Лаллемана могут быть корыстные намерения в отношении вас?

— Дорогая Анна, — ответил он спокойно, хотя был в панике, — я не гожусь на роль отца-исповедника кающихся красавиц.

— Марк, не шутите. Я говорю очень серьезно, мне не до смеха. Я должна исповедоваться вам, какой бы ужасной вам ни показалась моя исповедь. Мне страшно даже не то, что вы узнаете правду, а то, что вы будете думать, будто я могла полюбить такого человека, как Вендрамин. Выслушайте меня, дорогой мой, и проявите сочувствие. Я начну с самого начала.

— Нет, ни с начала, ни с середины! — воскликнул он. — Гондола не исповедальня, и момент совсем неподходящий. К тому же я не могу допустить, чтобы вы поддались внезапно нахлынувшему чувству. — Ему пришло в голову, что этот аргумент заставит ее замолчать. — Завтра вы можете пожалеть об этом.

— Не пожалею ни завтра, ни когда-либо впоследствии.

— Давайте отложим это — ради меня. Давайте подождем, пока вы не рассудите здраво. Если завтра вы не раскаетесь в своем порыве, то у вас будет возможность обо всем рассказать, раз это так необходимо.

— Но почему ради вас?

На этот вопрос не так-то легко было ответить, но, на секунду задумавшись, он вышел из положения:

— Я боюсь, что вы возненавидите меня за то, что открылись мне.

— Не бойтесь, я хочу, чтобы вы знали правду. Может быть, это вы возненавидите меня, когда узнаете ее. Но я буду по крайней мере честна перед вами. Этого я хочу больше всего, Марк, — быть честной перед вами.

Марк-Антуан не сомневался в ее искренности, как не сомневался и в том, что знает, о чем она хочет ему рассказать. Он сочувствовал ей, сознавая, что сам является по отношению к ней предателем. Он вел себя с ней по-дружески, только пока это соответствовало его целям. А она в ответ на его дружеское отношение чувствовала необходимость быть честной с ним вплоть до полного саморазоблачения. Он уже вторично, как и в том случае, когда для собственного спасения был вынужден отдать Людовика XVIII на съедение диким зверям, убедился, что тайному агенту иногда приходится слишком близко подходить к границе между честью и бесчестьем.

— Дорогая моя, — сказал он, — вы не обязаны признаваться мне в грехах. Обдумайте все хладнокровно.

— Зачем вы мешаете мне? — жалобно спросила она.

— А может быть, помогаю. Завтра это будет яснее.

Она подчинилась ему, и уже это показывало, как много значит для нее его желание.

Лаллеман сердечно приветствовал их в своем кабинете. Мадам Лаллеман будет очень рада видеть его, сказал он Марк-Антуану. Она корила мужа за то, что за все время пребывания мистера Мелвилла в Венеции он ни разу не пригласил его на обед. Это заставляло ее подозревать, что ее считают плохой хозяйкой.

Тут явилась и мадам Лаллеман в сопровождении Вийетара и, высказавшись в том же духе, увела с собой виконтессу, оставив мужчин втроем.

Марк-Антуан сразу же задал вопрос о том, что интересовало его больше всего:

— Лаллеман, вы не сказали мне, как продвигаются дела с Вендрамином.

— Ах, с Вендрамином… — Посол, внутренне напрягшись, принял беспечный вид. — С этим покончено. Под дулом пистолета он сделал все, что нам требовалось, и так проворно, что схемы каналов уже у Вийетара.

Марк-Антуан гневно посмотрел сначала на одного, потом на другого:

— Почему же вы меня не поставили в известность?

Лаллеман обратился к посланнику Бонапарта:

— Это ваше дело, Вийетар. Объясните ему.

Вийетар, презрительно усмехнувшись по поводу малодушия Лаллемана, деловито и четко изложил всю историю.

— И вы отдали ему эти чеки! — бросил Марк-Антуан раздраженно. Он несколько месяцев терпеливо выжидал момента, когда с этим типом можно будет разделаться, как он того заслуживает, а теперь тот не только ускользнул от правосудия, но и получил на руки единственное уличающее его свидетельство. Эта мысль привела его в ярость. — Вы игнорируете меня в таком вопросе, как будто я здесь ни при чем. Я поражаюсь вашей беспардонности.

Ответил ему Вийетар. Он, понятно, считал, что полномочный представитель злится потому, что боится за собственную шкуру. Он понимал Марк-Антуана, но не собирался идти у него на поводу.

— А вы-то что могли бы сделать, черт побери? Разве была какая-то альтернатива? Парень был согласен работать только на определенных условиях. Вы не пошли бы на это?

Лаллеман пришел ему на выручку, попытавшись разрядить обстановку.

— Матерь Божья! — воскликнул он, сделав вид, что это только что пришло ему в голову. — Совсем забыл, что вы же держали этого бандита на крючке, угрожая разоблачить его с помощью этих чеков. Простите, Христа ради!

— Дело не в этом, — ответил Марк-Антуан, и это было правдой, хотя ни один из собеседников не поверил ему. — Я возмущен тем, что вы сделали столь важный шаг, даже не поставив меня в известность.

— Ну, за это меня надо винить, — сказал Вийетар с оскорбительным равнодушием.

— Вот как? Тогда разрешите вас предупредить, что в следующий раз, когда вы провинитесь подобным образом, последствия могут быть самыми серьезными. Ладно, не будем об этом, но раз уж мы с вами должны действовать согласованно, гражданин Вийетар, то не забывайте, что я полномочный представитель Директории и нельзя предпринимать меры государственного значения у меня за спиной.

Худые землистые щеки Вийетара слегка покраснели, но Марк-Антуан не дал ему времени выразить возмущение. Он был намерен извлечь максимум возможного из ситуации, в которой уже так много потерял, и решительно продолжил:

— Давайте перейдем к другому, более важному делу, в котором мне может понадобиться ваша поддержка, и я рассчитываю, что вы окажете ее мне с готовностью и безоговорочно. — Он достал из кармана письмо Барраса. — Прочтите это письмо, оно говорит само за себя. Я оставлю его вам, Лаллеман, чтобы вы подшили его вместе с остальной моей корреспонденцией.

Лаллеман взял письмо, а Вийетар, несколько присмиревший из-за резкости Марк-Антуана и движимый любопытством, встал за спиной посла, чтобы читать одновременно с ним.

Сам характер письма должен был послужить авторитетным и своевременным напоминанием зарвавшемуся приближенному Бонапарта, что Лебель более значительное лицо, нежели он. На Вийетара произвела впечатление фраза Барраса, в которой он уполномочивал своего представителя «предпринимать все меры, какие сочтет нужными», для осуществления плана Директории. Он даже принес, насколько это позволял его заносчивый характер, свои извинения Марк-Антуану, но тот лишь небрежно отмахнулся.

Однако чувство вины перед полномочным представителем, которое испытывали Лаллеман и Вийетар, витало над обеденным столом, а сам Марк-Антуан, удрученный тем, что потерял всякую власть над Вендрамином, тоже никак не способствовал оживлению атмосферы. Так что шпиону Казотто, также участвовавшему в трапезе, пришлось развлекать восхитительную виконтессу де Со, чье присутствие он собирался упомянуть в завтрашнем донесении инквизиторам.

По окончании обеда Марк-Антуан сразу же объявил о своем намерении удалиться под вполне понятным и послу, и Вийетару предлогом, что ему надо писать письма. Виконтесса тоже попросила позволения уйти, чтобы месье Мелвилл мог проводить ее домой, так что обратный путь им предстояло проделать вместе.

Как раз в то время, когда они поднимались из-за стола, Ренцо добрался до Корте-дель-Кавалло и направился к палаццо Веккио.

Но он был не единственным человеком, спешившим туда в поисках мессера Мелвилла.

Вскоре после ухода Ренцо из «Гостиницы мечей» от Филибера опять потребовали отчета о местонахождении его хозяина. На этот раз его побеспокоил представительный господин в красной накидке, в котором Филибер сразу признал капитана юстиции, известного всей Венеции под именем мессера Гранде. Он прибыл вместе с двумя вооруженными гвардейцами-лучниками и плотно сложенным человеком в штатском, с плутоватым лицом. На заднем плане маячила фигура встревоженного хозяина гостиницы.

— Месье Мелвилла дома нет, — сказал Филибер в некоторой тревоге.

Капитан повернулся к своему штатскому сопровождающему:

— Во всяком случае вам, Кристофоли, ничто не мешает приступить к своим обязанностям. Начинайте.

— Дай дорогу, приятель, я зайду, — повелительно бросил тот камердинеру.

Филибер подчинился. Оказывать сопротивление представителям закона он не мог.

— А теперь, любезный, скажи, не знаешь ли ты, где я могу найти мессера Мелвилла?

Уже дважды за вечер Филибер отвечал на этот вопрос правдиво. Но на этот раз у него было ощущение, что правдивый ответ не будет благоприятен для его хозяина.

— Думаю, что знаю, — сказал он. — Он говорил мне, что собирается в палаццо Пиццамано на канале Сан-Даниэле.

— Вот как? Палаццо Пиццамано? — Мессер Гранде развернулся на каблуках. — Пошли! — скомандовал он своим людям, и они потопали вслед за ним, оставив Кристофоли заниматься его делом.

Филибер проводил их до выхода. Стоя с непокрытой головой на ступенях гостиницы, он смотрел, как удаляется фонарь большой барки мессера Гранде, которая вскоре свернула в один из каналов, ведущих на восток. Тогда он подозвал проплывавшую мимо гондолу и велел отвезти его в западном направлении, к Ка’ Гаццола. Он попросил гондольера грести как можно энергичнее, желая воспользоваться временем, которое выиграл, послав мессера Гранде по ложному следу.

Глава 27

ОТСТОЯЛ СВОЮ ЧЕСТЬ
Стоя на каменном полу просторного вестибюля палаццо Веккио, запыхавшийся Ренцо спросил мессера Мелвилла. Упитанный швейцар-француз, вышедший из привратницкой, успокоил молодого человека, сказав, что месье Мелвилл наверху и что он послал свою жену известить его о прибытии посыльного, желающего что-то сказать ему. О записке и ее отправительнице Ренцо из осторожности умолчал.

Вернувшаяся жена привратника сообщила, что месье Мелвилл сейчас спустится, и действительно, тот появился в сопровождении дамы в накидке с капюшоном. При свете большого позолоченного фонаря под потолком Марк-Антуан узнал Ренцо и, не сходя с места, прочитал записку, поспешно написанную дрожащей рукой Изотты.

«Вы в страшной опасности. Инквизиторы якобы обладают доказательством, что Вы действуете под именем Лабеля, или каким-то похожим, и что Вы шпион. Они собираются арестовать Вас сегодня же. Я умру от страха, если Вы попадете в их страшные лапы. Прислушайтесь к этому предупреждению, дорогой мой, если любите меня, и немедленно уезжайте из Венеции. Не теряйте ни минуты. Молюсь Богу и Деве Марии, чтобы моя записка не запоздала. Ренцо, который принесет ее, можете доверять и использовать его, если понадобится. Боже храни Вас, дорогой мой. Если сможете, передайте с Ренцо какое-нибудь известие, чтобы успокоить меня. Изотта».

Любовь и ужас, которыми была проникнута записка, тронули его почти до слез и вместе с тем доставили большую радость. Ее не интересовало, что он такого натворил, она не сомневалась в нем, она не спрашивала, действительно ли он тот самый «Лабель», шпион. Неровные строчки дышали лишь любовью, обостренной страхом. Он прочел записку вторично, и губы его тронула нежная улыбка. Затем он сложил листок и спрятал его во внутренний карман сюртука.

Он был готов к тому, что произошло, и это его не обескуражило. Нетрудно будет доказать, кто он такой на самом деле и с каким заданием прибыл в Венецию, — ему помогут в этом граф Пиццамано и Ричард Уорзингтон, которому Уильям Питт давно уже выразил недовольство в связи с негостеприимным приемом, оказанным Мелвиллу. Это объяснит, каким образом он стал полномочным представителем Лебелем и почему был вынужден совершать предательские, на первый взгляд, действия, выступая под его личиной.

Марк-Антуан зашел в привратницкую, попросил перо и бумагу и написал три строчки: «Ваша забота обо мне так же живительно действует на мою душу, как глоток вина действует на тело. Не тревожьтесь. Арест мне не страшен. Я в полной безопасности и завтра же явлюсь к Вам, чтобы убедить Вас в этом лично».

— Передай это своей хозяйке, Ренцо. А это тебе за труды. — Он вложил золотой цехин в руку молодого человека и отослал его.

Выйдя из палаццо под руку с виконтессой, Мелвилл мог смутно различить во тьме фигуру Ренцо, удалявшегося по переулку в сторону набережной, где его ждала гондола. Виконтесса, также наблюдавшая за Ренцо, заметила и другую неясную фигуру, отделившуюся было от здания в начале переулка, но снова спрятавшуюся в тени при появлении молодого человека. Однако она не придала этому значения, ум ее был занят другим.

— Вы долго беседовали с Лаллеманом и Вийетаром, — пустила она пробный шар, — а за столом были необычайно молчаливы и задумчивы. Вас что-то тревожит. Надеюсь, вы не забыли мое предупреждение, Марк. А от этого Вийетара у меня мурашки бегают по коже. Страшный человек.

— Не беспокойтесь, — ответил он. — А насчет того, что меня что-то тревожит, вы правы. — Он подумал, что раз она явно расположена к нему, то могла бы, наверное, помочь, узнав о том, что Лаллеман лишил его возможности защититься от Вендрамина. — Поговорим об этом в Ка’ Гаццола. Не исключено, что мне понадобится ваша помощь.

Он почувствовал, как она подалась к нему.

— Я помогла бы вам с такой радостью, Марк, — сказала она.

Они свернули в переулок, ведущий к набережной. В конце его виднелась мерцающая синевато-серая полоса воды.

— Для меня было бы счастьем… — начала она и внезапно осеклась. Оглянувшись через плечо, она громко вскрикнула: — Что это там?

Послышались быстро догонявшие их шаги. Со стороны Корте-дель-Кавалло к ним бегом приближались два человека. В руках одного из них мелькнул обнаженный клинок. Намерения их не оставляли сомнений.

Виконтесса пронзительно закричала, зовя на помощь. Первой мыслью Марк-Антуана было, что это посланники инквизиции. Однако зловещая тишина, с какой их атаковали, заставила его отбросить это предположение, так что он выхватил из ножен свою шпагу — и вовремя. Когда виконтесса вскрикнула, первый из нападавших сделал смертоносный выпад в ее сторону, а бежавший за ним бросил ей в лицо грязное ругательство, каким нельзя оскорблять даже самую жалкую проститутку. Лицо этого человека закрывала белая маска. То ли из-за маски, то ли по его умыслу ругательство прозвучало хрипло и глухо.

В самую последнюю секунду Марк-Антуан успел отразить выпад, направленный против виконтессы. Это застигло убийцу врасплох, как и нанесенный в тот же миг ответный удар, взрезавший мышцы у основания его шеи. Он с криком отшатнулся и налетел на бежавшего за ним второго головореза. Тот выругался и воскликнул: «Прочь с дороги, идиот!» — так как ему трудно было протиснуться мимо сообщника в узком проходе.

Марк-Антуан, пригнувшись, рванулся вперед, чтобы лучше видеть противника. Человек, которого он поразил, опрокинулся на грудь находившегося сзади него, а тот пытался его отпихнуть. Марк-Антуан тут же нанес удар второму бандиту поверх плеча раненого. Послышалось еще одно проклятие, и оба бесформенной массой осели на землю.

Не тратя ни секунды, Марк-Антуан схватил виконтессу за руку и потащил ее в сторону набережной. Но не успели они сделать и шага, как увидели, что навстречу им движутся еще двое.

Это было уже чересчур. Марк-Антуана охватила нешуточная ярость. Надеяться на то, что ему так же повезет во второй раз, было нельзя. Застыв на миг в размышлении, он инстинктивно обернул плащ вокруг левой руки. Тут виконтесса дернула его за полу сюртука.

— Туда! — вскричала она, указывая на находившуюся слева от них нишу, вход в какой-то магазин. — Там надежнее!

Он толкнул ее в нишу и, кинувшись туда же следом за ней, стоял, ожидая нападения, а виконтесса продолжала разрывать ночную тишину криками о помощи.

В темноте, надежно укрывавшей Марк-Антуана, клинки засверкали, как жадные стальные языки. Он видел своих противников, сам скрываясь в темноте, и успешно держал их на расстоянии, размахивая шпагой. И тут он, к своей досаде, услышал тот же глухой голос человека в белой маске, подстрекавший его сообщников атаковать решительнее. В спешке и темноте он плохо рассчитал удар и нанес бандиту лишь поверхностную рану. Таким образом, с ним дрались уже трое.

Из-под маски послышалось злобное шипение:

— Сейчас сюда сбежится вся округа! Если вам не справиться с ним, то заставьте замолчать хотя бы эту дикую кошку.

В стремлении поскорее закончить дело говоривший довольно рискованно выдвинулся вперед. В гневе Марк-Антуан забыл об осторожности и поддался соблазну. Поймав клинок нападавшего на свою шпагу, он отвел его в сторону круговым движением и, стремясь нанести ответный удар, высунулся слишком далеко из ниши. Один из бандитов, крепко сбитый и, видимо, опытный и осмотрительный фехтовальщик, выжидавший удобного момента, не упустил представившегося ему шанса и пронзил сбоку открывшийся корпус Марк-Антуана.

— Ну вот и все, пожалуй, — пробурчал он.

Шпага выпала из руки Марк-Антуана. На какой-то миг он выпрямился во весь рост и стоял, покачиваясь, у всех на виду, затем согнулся и упал посреди прохода. Женские крики, доносившиеся из ниши, приобрели совсем другой характер.

Убийца, поразивший Марк-Антуана, пнул ногой распростертое тело.

— С ним покончено, — прохрипел он.

Главарь банды в белой маске наклонился над телом:

— Он действительно мертв?

— Мертв, как Иуда. Я надежно пробуравил его. Ну, пошли. Надо уносить ноги.

Он быстро оглядел переулок. На Корте-дель-Кавалло слышались голоса, оттуда приближались люди с фонарями. Со стороны набережной также бежали три человека, один из них с веслом наперевес. Бандитов окружали.

Но человеком, нанесшим смертельный удар Марк-Антуану, был Контарини, убийца с большим опытом за плечами. Он не растерялся и бросил главарю в белой маске:

— Встань рядом!

Однако тот не подчинился и кинулся к нише. Он уже начал было тыкать шпагой в темноту, но тут тяжелая рука Контарини схватила его за плечо и отбросила назад.

— Отстань, идиот, чтоб тебе! — крикнул главарь.

— Береги силы, тебе еще надо выбраться отсюда, дружище, — проворчал Контарини и подтащил человека в маске к себе. — Вот так, плечом к плечу. А вы сразу за нами, — бросил он двум другим.

Они промаршировали по переулку к каналу, отбросив в сторону людей, спешивших на помощь. У тех из оружия было только одно весло на троих, и против угрожающих им клинков они были бессильны.

Так бандиты добрались до набережной, и тот, что был в маске, упал почти без чувств в ожидавшую их гондолу. Сказалась рана, на которую в пылу схватки он не обращал внимания. Откинувшись на подушки, он сорвал маску и расстегнул свой сюртук, открыв потемневшую от крови рубашку.

Стоявший рядом головорез присвистнул.

— Святой Марк! Так он и тебя достал, Вендрамин? — Он встал на колени и занялся раной, в то время как другой бандит помогал второму раненому, который также был уже без сил.

— Ерунда, — ответил Вендрамин. — Потерял немного крови, вот и все. Но все же с раной надо что-то сделать.

— Этому парню стоило бы заняться моим ремеслом, ей-богу! — сказал Контарини. — Он неплохо преуспел бы в этом. Я чувствую себя негодяем, уложив человека, сумевшего вывести из строя двух противников из четырех.

Вендрамин жалел, что не уложил в придачу и вероломную Далилу, но сожаление перевешивала огромная радость. Он свел счеты с этим проклятым англичанином и избавился от угрозы с его стороны. А главное, восторженно думал Вендрамин, он отстоял свою честь.

Глава 28

ВОПРОСЫ
Теми тремя, что спешили на помощь со стороны набережной, но не смогли помочь, были Ренцо со своим гондольером и Филибер, который стремился предупредить хозяина и был направлен сюда привратником Ка’ Гаццола.

Они прибежали к месту нападения на миг раньше группы с фонарем, приближавшейся с противоположной стороны и состоявшей из привратника посольства, его сына и секретаря Жакоба. Привратник был вооружен короткоствольным ружьем с раструбом, Жакоб тащил угрожающего вида саблю.

Виконтесса стояла на коленях в грязи около тела Марк-Антуана, в отчаянии стеная и умоляя его ответить. Она заметила Жакоба только тогда, когда он опустился на одно колено с другой стороны тела, в то время как Жак, сын привратника, держал фонарь.

Затем она почувствовала, как чьи-то сильные руки обхватили ее за плечи и стали поднимать. Купри, привратник посольства, пытался успокоить ее:

— Мадам! Мадам! Мадам виконтесса!

— Оставьте, оставьте меня! — прорыдала она в ответ. Все ее внимание было обращено на Жакоба, сосредоточенно осматривавшего Марк-Антуана.

Он слегка повернул тело, под ним стала видна лужа крови.

Осознав природу темного пятна, мерцавшего при свете фонаря, виконтесса издала протяжный вопль.

Низко пригнувшись, Жакоб прощупывал сердце Марк-Антуана и одновременно следил за его губами.

Она спросила его севшим голосом:

— Он… он?..

— Он не умер, гражданка, — степенно ответил молодой человек.

Виконтесса замолкла, словно боясь выразить радость, для которой, возможно, еще не было оснований.

Жакоб поднялся и взял руководство на себя.

Они расстелили плащ Марк-Антуана и положили на него раненого. Купри с сыном, Филибер и Ренцо, взяв плащ за четыре угла, понесли Марк-Антуана по переулку и через Корте-дель-Кавалло обратно в посольство. Виконтесса, с трудом передвигая ноги, шла следом, поддерживаемая Жакобом.

Они пристроили Марк-Антуана в привратницкой, после чего Ренцо с гондольером ушли. Жакоб велел им не рассказывать никому о том, что произошло. Молодой еврей никогда не терял головы и помнил, что молчание — самая безопасная политика при любых обстоятельствах.

Ренцо, однако, не считал, что должен утаивать что-либо от своей хозяйки. Когда служанка провела его к Изотте, он отдал ей записку Марк-Антуана и поведал обо всем случившемся. Она стояла перед ним, напряженно застыв, и не издала ни звука, но глаза на ее мраморном лице пылали, как два черных угля в костре. Ее вид напугал Ренцо, и он поспешил сказать, что мессер Мелвилл не только жив, но и, несомненно, поправится.

Слегка покачнувшись, она оперлась о стол, ожидая, пока пройдет охватившая ее слабость. Затем взяла себя в руки. Пиццамани были скроены из прочного материала, и Изотта, при всей ее внешней хрупкости, унаследовала свою долю фамильной прочности. С сухими глазами, она пугающе спокойным голосом стала спрашивать Ренцо, кто были напавшие на Марк-Антуана убийцы, однако он не мог сказать ей ничего определенного. В переулке было слишком темно.

Немедленные действия требовали немалого мужества, но пассивное ожидание было бы невыносимой мукой. Приняв решение, она отмела все соображения, которые могли бы задержать ее, и велела служанке принести ей плащ с капюшоном. Не заботясь о том, что мать, еще не ложившаяся, может обнаружить ее отсутствие и встревожиться, она выскользнула из дома в сопровождении Ренцо. Они пошли садом, чтобы не попадаться на глаза привратнику. Через садовую калитку, оставленную ими не запертой, они вышли на маленькую площадь, пересекли по мостику узкую протоку и оказались на широкой береговой полосе канала Сент-Джордж. Взяв гондолу, они направились к Мадонна делл’Орто.

В посольстве ее без всяких проволочек пропустили прямо к Лаллеману. Пораженный посол почтительно приветствовал ее в своем кабинете, служившем и гостиной.

В комнате онбыл не один. При появлении Изотты из-за письменного стола поднялись двое мужчин, с которыми он беседовал.

Одним из них был Вийетар, чей усталый взгляд несколько оживился при виде изящной молодой красавицы, другим был коренастый человек средних лет в черном вечернем костюме; его лицо одновременно излучало силу и доброту.

— Месье Мелвилл… здесь? — пробормотала Изотта. Затем, взяв себя в руки, она объяснилась более связно: — Я только что узнала, что произошло с ним. Он наш друг, большой друг…

— Я знаю, мадемуазель. — Лаллеман великодушно старался избавить ее от лишних объяснений. — Я понял это из записки, которую передал мне доктор Делакост. — Он взял со стола листок бумаги. — Это ведь вы ее написали, как я понимаю?

Посол протянул ей листок. Осознав происхождение бурого пятна на листке, Изотта на секунду прикрыла глаза.

— К сожалению, — вздохнул Лаллеман, — он не отнесся к предупреждению достаточно серьезно.

— А как… как он? — спросила она, в страхе ожидая ответа.

Лаллеман повернулся к врачу:

— Вы не скажете ей, доктор?

Приземистый доктор медленно приблизился к ней:

— Положение серьезное, но не дает повода отчаиваться. Абсолютно никакого повода. Я прямо готов поверить в чудеса. Можно подумать, что это его ангел-хранитель направил клинок именно таким образом. Основная опасность — ужасная потеря крови. Но я верю, что он восстановит силы.

Глядя в доброе, серьезное лицо доктора, она почувствовала некоторое облегчение.

— Мы позаботимся о нем, — сказал Лаллеман. — Он будет находиться у нас, здесь ему ничто не угрожает.

— А известно, кто это был? — спросила она.

Тут же прозвучал резкий голос Вийетара, приблизившегося к ним:

— Мне кажется, ваша записка с предупреждением прямо указывает на это.

— Вы имеете в виду инквизиторов? О нет, что вы.

— Но разве не так они поступают с теми, кого не могут по какой-либо причине арестовать? — упорствовал Вийетар.

— Этого не может быть. Я знаю точно, что они планировали только арест. Сам мессер Корнер, один из инквизиторской тройки, сказал это. И к тому же, месье, инквизиторы не убивают людей на улицах.

— Я остаюсь при своем мнении, — заявил Вийетар.

— Да нет же, вы ошибаетесь. Сегодня вечером инквизитор Корнер приходил к моему отцу и не только сообщил ему о предстоящем аресте, но и пригласил его на разбирательство, намеченное на завтрашнее утро, чтобы отец мог высказаться в поддержку месье Мелвилла.

— Вот видите, — сказал Лаллеман Вийетару. — Это не было попыткой ареста и сопротивлением аресту с его стороны. Я все-таки придерживаюсь своего первоначального заключения: это работа подлого барнаботто Вендрамина. Мерзавец не терял времени даром.

— Чья работа, вы сказали?

Она спросила это так резко и изумленно, что Лаллеман в свою очередь воззрился на нее с удивлением, прежде чем ответить:

— Вендрамина, Леонардо Вендрамина. Вы знаете его?

По ее лицу было видно, что она категорически отказывается поверить в это.

— О нет. Это тоже абсолютно невозможно.

— Вот-вот! — оживился Вийетар. — И я то же самое говорю. Вендрамин не посмел бы.

— Однажды он уже посмел.

— Да, но обстоятельства изменились.

— Вот как раз изменившиеся обстоятельства и позволили ему сделать вторую попытку, — проницательно заметил Лаллеман.

— О чем вы говорите? — спросила Изотта.

И тут она узнала от Лаллемана не только о первом покушении, но и о дуэли, на которой Вендрамин потерпел поражение. Лаллеман был не уверен — или притворился неуверенным — относительно причины поединка, но твердо знал, что он был спровоцирован Вендрамином.

— С учетом того, что этот барнаботто задолжал месье Мелвиллу порядка тысячи дукатов, я не могу отделаться от подозрения, что он пытался таким образом ликвидировать задолженность. Как видите, мадемуазель, я не слишком высокого мнения о месье Вендрамине.

Изотта стояла перед ними с совершенно потерянным видом и машинально теребила в руках перчатки. От этой привычки, проявлявшейся у нее в минуты душевного волнения, однажды уже пострадал ее веер. Наконец она спросила:

— А можно… Могу я увидеть его? Это возможно?

Лаллеман посмотрел на Делакоста, тот с большим сомнением выпятил губу.

— Я бы предпочел, чтобы его не… — начал он, но выражение ее лица заставило его смягчиться. — Я не хочу, чтобы его беспокоили, мадемуазель. Но если вы обещаете не задерживаться у него и не разговаривать с ним…

— Конечно, я обещаю, — выпалила она с жаром.

Делакост открыл перед ней дверь, и они вышли.

— Эта женщина, — произнес Вийетар тоном знатока, — не оставляет сомнений, что именно она, а не служебный долг является причиной дружбы Лебеля с семейством Пиццамани. Ее забота о нем наводит на мысль, что он, подобно своему патрону Баррасу, умеет сочетать дело с удовольствиями.

Лаллеман предпочел не развивать эту тему.

— Что будем делать с Вендрамином? — спросил он.

— Целесообразнее было бы считать ваши подозрения безосновательными, — ответил Вийетар со свойственным ему цинизмом, — по крайней мере до тех пор, пока у нас не будет доказательств обратного.

— С нас спросят за это очень сурово, если Лебель умрет.

— Да неужели я не понимаю? — отозвался Вийетар с раздражением. — Но что я могу поделать, если надо услужить Бонапарту? Разумнее было бы стоять на том, что это дело рук инквизиции. Это объяснение снимает с нас ответственность. Не пойму, зачем вы так откровенничали с этой Пиццамано. Я, как мог, старался вас остановить.

Тем временем наверху Делакост провел Изотту в комнату с пышным убранством, слабо освещенную единственной свечой, стоявшей на столике около кровати под балдахином.

Врач закрыл дверь и молча подвел Изотту к постели.

При виде лица на подушке она с трудом сдержала крик, так как ей показалось, что это лицо мертвеца. Глаза были закрыты, глубокие тени лежали на ввалившихся щеках и на висках. В спутанных черных волосах надо лбом блестел пот. Она с испугом посмотрела на доктора, но он кивнул ей с успокаивающей улыбкой.

Из-за кровати донесся шорох, и только тут Изотта осознала, что в комнате находится кто-то еще. Какая-то женщина поднялась на ноги и смотрела на них.

При этом шорохе веки раненого затрепетали, и неожиданно Изотта увидела, что он смотрит на нее. В первый момент глаза глядели с бессмысленным выражением, но затем в них стало просыпаться сознание, как разгораются угли, когда их раздувают. Марк-Антуан, наверное, приподнялся бы, если бы подскочивший Делакост не помешал ему.

— Изотта! — изумленно проговорил раненый, не веря своим глазам. — Изотта! — Голос отказывал ему. — Я получил ваше письмо… ваше предупреждение… Все хорошо. Все в порядке. — Речь его стала невнятной. — Я постараюсь… — Губы его продолжали двигаться, но никаких звуков не издавали.

Она придвинулась ближе к нему, но веки его медленно опустились, словно на них давила непреодолимая усталость.

Врач, приобняв Изотту, деликатно вывел ее из комнаты.

За дверью он еще раз постарался успокоить ее:

— Он очень слаб. Это нормально — он потерял много крови. Но у него сильный организм. С божьей помощью мы поставим его на ноги. Здесь он в безопасности, за ним заботливо ухаживают.

Перед глазами Изотты снова возникла фигура хрупкой женщины с приятным лицом и золотистыми волосами, стоявшей с другой стороны кровати.

— Кто эта женщина? — спросила она.

— Мадам виконтесса де Со.

— Виконтесса де Со? — переспросила она, и доктор не мог понять, почему в этом вопросе прозвучало такое недоверие.

— Виконтесса де Со, — повторил он и добавил: — Она будет ухаживать и присматривать за раненым сегодня.

И лишь теперь Изотта вспомнила, что в разговоре ее отца с Корнером упоминалось это имя. До сих пор она была уверена, что инквизитор повторял какие-то ложные слухи. Но оказалось, что такая женщина и в самом деле существует. Это было совершенно непонятно. Она вспомнила, что ее отец с уверенностью назвал эту женщину самозванкой. Однако Изотта видела ее воочию у постели раненого. Все это было необъяснимо и не давало ей покоя. Все так же недоумевая, она спустилась вместе с Лаллеманом в вестибюль, где ее ждал Ренцо. Лаллеман еще раз заверил Изотту, что ее друг Мелвилл будет в безопасности и что ему будет обеспечен хороший уход.

— У нас в посольстве приказы инквизиции не действуют. Так что даже в том случае, если они будут знать о его местонахождении, сделать ничего не смогут.

Но она заговорила не об этом.

— Дама, которая находится с ним, — виконтесса де Со?

— Да. Не удивляйтесь, что она здесь оказалась. Они были вместе, когда бандиты напали на них. А перед этим они ужинали у нас.

Она колебалась, думая, как лучше спросить то, что ее интересовало, и наконец задала вопрос:

— А виконт де Со тоже в Венеции?

— О нет, — мягко улыбнулся посол. — Будем надеяться, что он на небесах, мадемуазель. Виконту де Со отрубили голову в девяносто третьем году. Виконтесса вдова.

— Понятно, — протянула Изотта, и Лаллеману показалось, что камень свалился с ее души.

Глава 29

ТУЧИ СГУЩАЮТСЯ
Почти неделю жизнь Марк-Антуана висела на тонком волоске, который, однако, постепенно утолщался. Еще через три дня наступило утро, когда Делакост, сидя у постели пациента, объявил ему, что он перехитрил смерть.

— Но теперь я могу признаться вам, что она едва не победила. И я был бы бессилен против нее, если бы не этот ангел, не эта женщина, практически безотлучно сидевшая около вас. Она не жалела сил, и не знаю, спала ли она вообще эту неделю. Можно сказать, что она спасла вам жизнь почти без моего участия. — Доктор меланхолически вздохнул. — Мы недооцениваем женщин, друг мой. Никто не способен на такое самопожертвование, как хорошая женщина, и никто не требует от мужчины таких жертв, как женщина эгоистичная. Когда мы становимся объектом такой преданности, какую проявила она, мы можем лишь на коленях выразить свою признательность.

Доктор встал и подозвал Филибера, стоявшего у окна. Проинструктировав его относительно применения принесенного им сердечного средства, доктор удалился.

В последние два-три дня, когда в голове у него прояснилось, Марк-Антуана стали мучить мысли о сверхважной информации, которую он не смог сообщить графу Пиццамано. Он боялся, что из-за этой задержки обстановка существенно ухудшилась. Но в данный момент отсутствие виконтессы около его постели давало ему шанс хоть сколько-нибудь наверстать упущенное.

— Помоги мне сесть, Филибер, — велел он.

Филибер пришел в ужас. Он был категорически против.

— Ты своим упрямством скорее измучаешь меня, — настаивал Марк-Антуан. — Делай, как я велю. Это очень важно.

— Ваше здоровье гораздо важнее, месье.

— Это не так. Не трать времени впустую.

— Но, месье, если доктор узнает, что я…

— Он не узнает, я обещаю тебе. Если ты будешь слушаться меня, я тебя не выдам. Запри дверь и дай мне перо, чернила и бумагу.

Перед глазами у него все плыло, и ему пришлось выждать какое-то время, чтобы прийти в себя. Затем он быстро, как только мог, нацарапал следующую записку:

Бонапарт приобрел такую силу, что поражение эрцгерцога представляется неизбежным. Если это случится, то ожидают, что Австрия пойдет на мирные переговоры. Чтобы гарантировать такой исход, французы планируют захватить провинции Венеции и отдать их Австрии в обмен на Ломбардию. Я Вас предупредил об этом, и теперь Венеция должна решить, объединится ли она с Империей в этот последний и решительный час, чтобы отстоять свою независимость, или потеряет ее.

Он перечитал записку, сложил ее и отдал Филиберу.

— Спрячь ее как следует где-нибудь на себе. Убери письменные принадлежности, помоги мне снова лечь и отопри дверь.

Вытянувшись во весь рост, Марк-Антуан лежал некоторое время молча, восстанавливая затраченные силы. Упрек в глазах камердинера заставил его улыбнуться.

— Не смотри на меня так грозно, Филибер. Это надо было сделать. Теперь слушай внимательно. Спрячь это письмо, чтобы никто его не обнаружил. Это опасно. Когда выйдешь сегодня отсюда, отправляйся в Ка’ Пиццамано на Сан-Даниэле. Спроси графа. Встретившись с ним, отдай ему письмо. Ему, и никому другому. Если его не будет дома, дождись его. Ты все понял?

— Да, месье.

— Расскажи ему подробно о моем состоянии и можешь свободно отвечать на любые вопросы, какие он задаст.

Исполнительный Филибер доставил письмо по назначению в тот же день, и оно было сразу же прочитано и графом, и Доменико, который оказался в это время дома.

Капитан вырвался домой при первой возможности, так как сестра вызвала его запиской еще два дня назад. Изотта ежедневно посылала Ренцо во французское посольство узнать, как дела у Марк-Антуана, и вдруг почувствовала, что не может больше в одиночестве нести груз того, что ей открылось. Доменико приехал, так что она могла посоветоваться с ним, к тому же как раз в этот день Ренцо принес ей благую весть, что Марк-Антуан несомненно вне опасности, и тревога ее уменьшилась.

Но негодование на Вендрамина по-прежнему терзало ее, и она поделилась им с братом. Доменико был потрясен, но, при всей своей нелюбви к Вендрамину, отказывался верить, что тот способен опуститься до грязного убийства. Возможно, именно антипатия заставляла его честную натуру не торопиться с осуждением.

— Я узнала, что у них была ссора в октябре и они дрались на дуэли, — сообщила ему Изотта. — Вендрамин был ранен. Ты помнишь, что он две недели болел и не выходил из дому? Это было как раз в то время.

— Я знаю о дуэли, — ответил Доменико. — Но одно дело дуэль, и совсем другое — убийство из-за угла. Хотя понятно, что первое наводит на подозрение о возможности второго. Но в этом нужно еще удостовериться.

— Я думаю, что могу кое-что добавить. Нападение на Марка произошло вечером в понедельник на прошлой неделе. С тех пор мы не видели Леонардо, тогда как до этого он никогда не делал столь долгих перерывов в своих визитах. Тем более неделя такая тревожная, отец нервничает и недоумевает по поводу его отсутствия.

— Вот как? — Это заставило Доменико задуматься. — Но почему…

Изотта прервала его, чтобы добавить:

— Из четырех нападавших Марк ранил двоих, и один из них, как говорят, был главарем. Если выяснится, что у Леонардо рана, причем в левом плече, то, я считаю, это будет доказательством.

— Да, пожалуй.

— Поэтому я и послала за тобой, Доменико. Ты можешь пойти к Леонардо и выяснить это?

— Я сделаю даже больше. Надо разузнать как следует об этой дуэли в октябре. О причинах ее, помимо всего прочего… — Он остановился, испытующе глядя на нее. — У тебя нет никаких предположений насчет причин?

— Мне приходило в голову… — Она запнулась и безнадежно махнула рукой. — Но нет, ничего определенного. Нет, не знаю, Доменико.

— Но что-то неопределенное есть, — понимающе кивнул он и поднялся. — Ну что ж, посмотрим, что мне удастся выяснить.

Он хотел бы поговорить с сестрой кое о чем еще, но решил, что надо сначала довести до конца одно дело, а потом уже браться за другое. Выйдя из будуара Изотты, где они беседовали, он спустился к отцу, чтобы перекинуться с ним парой слов перед уходом.

Граф был в библиотеке с Филибером. Рассказ камердинера не добавил ничего нового к тому, что Доменико узнал от сестры, а письмо, которое он прочел после ухода Филибера, усилило тревогу, охватившую всех патриотически настроенных венецианцев. Ибо пока Марк-Антуан беспомощно лежал во французском посольстве, произошли зловещие события, встряхнувшие всех без исключения и заставившие даже самых беспечных заметить грозовые тучи, появившиеся на политическом небосклоне.

Нерадивость правительства Светлейшей республики и его неспособность оказать необходимую поддержку своим материковым провинциям принесли в конце концов горькие плоды в Бергамо. Подстрекаемые французами якобинцы, не встречая почти никакого сопротивления, захватили оставленное без присмотра кормило власти. Город восстал против Венеции, объявил себя проякобинским, вырастил Древо Свободы и образовал собственное независимое правительство.

Весть об этом вызывающем акте дошла до Венеции еще шесть дней тому назад. Все, начиная с дожа и кончая самыми убогими нищими на набережных, оцепенели от ужаса.

Доменико хотел было обсудить с отцом, охваченным глубокой тревогой, еще одно свидетельство французского вероломства, о котором писал Марк-Антуан, но тут объявили о приходе мессера Катарина Корнера.

Отчаяние читалось не только в тонких чертах его лица, но и во всех изгибах его изящной худощавой фигуры. Он принес новое безрадостное известие: еще один город последовал примеру Бергамо.

Подеста[1216] Брешии, спасая свою жизнь, прибыл в Венецию в крестьянском платье и сообщил дожу, что Брешия тоже провозгласила независимость, установила символическое Древо Свободы и, в насмешку над Венецией, посадила у его подножия закованного в цепи льва святого Марка.

— Итак, наступил час расплаты за слабость нашего руководства, — заключил Корнер. — Республика разваливается на глазах.

Слушая речь инквизитора, в отчаянии напрягавшего свой тихий голос, граф потрясенно смотрел перед собой невидящим взглядом. Необходимо срочно навести порядок, думал он, прежде чем эта якобинская зараза поразит и другие подвластные Венеции города. Если сенат окажется неспособным решить этот вопрос, надо будет созвать Большой совет, и вся патрицианская верхушка должна будет взять на себя ответственность.

Наконец граф очнулся и проговорил страдальческим и сердитым тоном:

— Можем ли мы рассчитывать на героизм венецианцев после всех совершенных нами ошибок, упущенных возможностей, постоянной эгоистичной слабости нашей политики? Если не можем, то остается только смириться с крушением республики, прошедшей славный тысячелетний путь. Взгляните на это.

Он вручил инквизитору письмо Марк-Антуана.

Прочитав письмо, Корнер спросил дрогнувшим голосом, откуда оно пришло.

— Из надежного источника. От Мелвилла. — Граф печально улыбнулся. — Вы сделали поспешный вывод, что он бежал, узнав о предстоящем аресте, и я, проявив в тот момент слабость, согласился, что это возможно. Но теперь мы знаем правду. В тот самый вечер, когда вы хотели его арестовать, на него было совершено покушение, которое едва не кончилось трагически. С тех пор он находился между жизнью и смертью. Как только его силы в достаточной мере восстановились, он прислал мне эту бесценную информацию, причем с большой опасностью для себя. Надеюсь, это убедит вас, что он действует в наших интересах. Но оставим это пока. Надо передать эти сведения дожу. Или мы сделаем отчаянное усилие, или все пропало, мы будем обречены стать австрийской провинцией и жить по правилам, предписанным завоевателями.

— Но сделает ли необходимое усилие этот бесхребетный Манин? — произнес Корнер с необычной для него резкостью. — Или же воспримет это так же покорно, как он позволил грубой иностранной солдатне топтать землю наших провинций?

Пиццамано встал.

— Большой совет должен заставить его, он должен призвать сенат к немедленным конкретным действиям. Хватит уже обещаний подготовиться к тем или иным возможным обстоятельствам, которые в прошлом ни к чему не привели. Пускай Вендрамин мобилизует своих барнаботто на решительный бой с силами инерции. — Под наплывом чувств граф жестикулировал и говорил с театральным пафосом. — Если нам суждено погибнуть, погибнем же как мужчины, как потомки тех, кто завоевал славу нашей Венеции, а не как слабые безвольные женщины, в которых Манин почти превратил нас.

Глава 30

СОГЛАСИЕ ПО ПРИНУЖДЕНИЮ
В результате собственной беспечности Вендрамин потерял много крови во время ночного нападения на Корте-дель-Кавалло и так ослабел, что вынужден был десять дней соблюдать постельный режим. И если забота о здоровье подсказывала ему, что надо вылежать еще какое-то время, то забота о своем положении в обществе и о репутации вынуждала его в данной политической обстановке показаться на люди.

Поэтому в тот самый день, когда Марк-Антуан отправил предупреждение графу Пиццамано, Вендрамин, презрев слабость и недолеченную рану, решился выйти из дому.

Погода была мягкая, светило солнце, оживляя краски домов, отражавшихся в темно-синей воде. Он плыл в гондоле, устроившись на подушках фелцы и отдернув кожаные занавески. Он надел сиреневый с серебром костюм, который, как он знал, очень шел ему; его блестящие золотистые волосы были тщательно причесаны и уложены. Рана, находившаяся на стыке шеи и левого плеча, требовала, чтобы рука была на перевязи, но необходимость скрывать, что он ранен, требовала отсутствия перевязи, и он держал руку согнутой, продев большой палец в отверстие между пуговицами жилета. Он надеялся, что это не слишком бросается в глаза.

Гондола направилась к западу по Большому каналу, прошла мимо залитого солнцем купола церкви Санта-Мария делла Салюте и свернула на канал Сан-Даниэле. Навстречу прошла другая гондола с двумя усердно трудившимися гондольерами, которая увозила мессера Корнера из Ка’ Пиццамано.

Вендрамин прибыл как нельзя кстати — граф как раз собирался послать за ним. Он даже уже сказал об этом, когда за окном раздался плеск воды, разрезаемой носом приближающейся гондолы, и меланхоличный оклик гондольера. Доменико, стоявший у раскрытой стеклянной двери, вышел на балкон и перегнулся через перила.

— Можешь не хлопотать, — сказал он. — Вендрамин уже здесь.

Лицо графа немного просветлело. Он заметил, что это очень своевременно, и опять выразил удивление по поводу того, что Вендрамин отсутствовал больше недели.

— Ну да, как раз с того дня, когда на Марка было совершено покушение.

Он произнес это так сухо, что граф бросил на него пристальный взгляд.

— Ты считаешь, тут есть какая-то связь?

— Возможно. Во всяком случае, я думаю, нежелательно, чтобы Вендрамин знал, откуда к тебе поступила информация о планах французов.

— На что ты намекаешь?

— Раненого Марка отнесли во французское посольство. Если об этом станет известно, то это может кончиться для него очень плохо. Наверное, тебе лучше просто сказать, что ты имеешь все основания полагать, что таковы намерения французов. А если ты упомянешь о только что состоявшемся визите мессера Корнера, то Леонардо решит, что он и принес тебе эти сведения.

— Ладно, — кивнул граф, нахмурившись.

Мессер Вендрамин вошел с беспечным видом, дававшимся ему нелегко. Он чувствовал, что Доменико, который, как он знал, всегда относился к нему с неприязнью, внимательно рассматривает его с головы до ног, отмечая его бледность, темные круги под глазами и то, как он держит руку перед собой, стараясь, чтобы это выглядело естественно.

Граф поинтересовался, почему он так долго не приходил, и Вендрамин ответил, что был болен. Сославшись на слабость, он попросил разрешения сесть и взял для себя стул. Граф с сыном не стали садиться. Доменико стоял спиной к окну прямо напротив Вендрамина, а граф расхаживал взад и вперед, излагая информацию, содержавшуюся в письме Марк-Антуана.

Упомянув о переходе Бергамо на сторону врага, о чем Вендрамин уже знал, граф передал ему также только что полученное известие о том, что и Брешия сделала то же самое.

— Вы и без меня понимаете, что́ необходимо сделать, и притом немедленно. Вы сохраняете прежнее влияние на своих барнаботто?

— Да, на всех до единого. Они меня не подведут, — не колеблясь ответил Вендрамин.

Не испытывал он и каких-либо опасений по поводу навязанного ему сотрудничества с французами. Оно длилось недолго и носило ограниченный характер. Во всех остальных отношениях он оставался верным венецианцем и не собирался сворачивать свою патриотическую деятельность.

— Значит, я могу полностью положиться на вас? — спросил Пиццамано, остановившись напротив него и с беспокойством ожидая ответа.

И просительный тон, и взгляд графа говорили о том, что Вендрамин нужен ему сейчас, как никогда. Вендрамин понимал, что это ставит его в выгодное положение, которое даже враждебность Доменико не может пошатнуть.

— Да, полностью, — ответил он.

Граф с видимым облегчением вновь стал мерить шагами кабинет.

— В таком случае мы, наверное, должны не тратя времени созвать Большой совет. Между нами, мы можем заставить Манина принять безотлагательные меры, если Совет проголосует за них.

— Я готов пойти к нему, как только вы прикажете. Можете не сомневаться, что я сделаю все, что в моих силах, как делал до сих пор.

— Да, я знаю, и я благодарен вам за это, — сказал Пиццамано.

— Вы благодарны мне? — медленно проговорил Вендрамин, глядя на графа. — Может быть, вы отблагодарите меня не только на словах, синьор? Может быть, вы заверите меня, что я получу то, чего я так страстно желаю, в благодарность за все доказательства моего рвения, которые я уже не раз представлял?

Граф опять остановился и посмотрел на него, нахмурив брови. Ему, как и его сыну, было ясно, что имеет в виду Вендрамин. Он ожидал, что Доменико тут же выразит протест. Но Доменико молчал.

Воспользовавшись паузой, Вендрамин продолжил:

— Момент как нельзя более подходящий. Если в Совете начнутся разногласия, то мое слово как вашего зятя, синьор, будет гораздо весомее и мне удастся привлечь на нашу сторону многих колеблющихся.

Оба Пиццамани по-прежнему молчали, так что Вендрамин довел свою мысль до конца:

— Признаюсь, я прошу этого не только из патриотических соображений, но и по личным мотивам.

Граф не обманывался насчет того, что Вендрамин старается воспользоваться ситуацией в личных целях, однако относился с отрешенной терпимостью ко всему, не оскорблявшему его патриотические чувства, и не винил Вендрамина.

— Вы имеете в виду ускорение вашей женитьбы, — произнес он спокойно.

Вендрамин ответил ему так же спокойно:

— Согласитесь, синьор, если бы я не проявлял нетерпения, с которым до сих пор успешно справлялся, это было бы плохим комплиментом Изотте.

Граф в задумчивости опустил голову.

— Это очень неожиданно, — посетовал он.

— Но ведь и ситуация требует решительных действий.

— И к тому же сейчас Великий пост.

— Разумеется, я дождусь Пасхи. До нее ведь еще месяц. Самое подходящее время.

Пиццамано повернулся к Доменико. Его молчание казалось отцу странным.

— А ты что скажешь?

— Что этот вопрос должна решить Изотта.

— Конечно, конечно. Последнее слово остается за ней. Но если она не будет против выйти замуж так скоро, то, значит, договариваемся на Пасху.

В это время дверь открылась. На пороге стояла Изотта.

— У вас секреты или можно войти? — спросила она.

— Заходи, заходи, дитя мое, — ответил ее отец. — У нас тут как раз вопрос, который ты должна решить.

Вендрамин вскочил на ноги и приветствовал ее.

Она тихо и плавно приблизилась, со спокойной грацией во всех своих движениях.

— А, Леонардо! — сказала она. — Мне сообщили, что вы пришли. Вы так давно не были у нас, что мы уже начали беспокоиться.

— Одно это возмещает все неудобства плохого самочувствия, — ответил он, поцеловав ее руку.

— Мы гадали, что могло с вами случиться, — с вами и с Марком. Вы исчезли в одно и то же время.

Он посмотрел на нее с подозрением, но она ответила ему прямым взглядом и даже слегка улыбалась. Он решил, что она никак не может знать о смерти Мелвилла.

Тут его внимание отвлек Доменико.

— Как раз перед приходом Леонардо я тоже говорил о странности этого совпадения, — заметил капитан. Лицо его при этом было таким же невозмутимым, как у его сестры.

— Боюсь, что мы его больше не увидим, как это ни печально, — вздохнул Вендрамин. — По дороге сюда я зашел в «Гостиницу мечей» справиться о нем, и мне сказали, что он исчез, — произнес он мрачным тоном. — Не знаю, то ли его арестовали, то ли он бежал из Венеции, опасаясь ареста.

— Могу сообщить вам, что он не арестован, — сказал граф.

Еще более неожиданным было сообщение Доменико:

— А я могу добавить, что он не бежал.

Но поистине ошеломляющим было то, что сказала Изотта:

— А я могу добавить, что он и не умер, как вы полагаете.

Граф переводил удивленный взгляд с одного из своих детей на другого. Он чувствовал в их словах какой-то непонятный для него подтекст. Вендрамин тоже его почувствовал. Известие о том, что Мелвилл жив, явилось для него шоком, как и форма, в которой оно было преподнесено. Но он не мог идти на попятную, не выяснив, что же кроется за всем этим, и задал вопрос, который напрашивался:

— Почему же я должен так полагать?

— Разве вы со своими молодчиками не были убеждены в этом, когда оставили его на Корте-дель-Кавалло во вторник вечером на прошлой неделе?

Вендрамин вытаращил глаза, он был потрясен. Но это поразило бы и любого невиновного на его месте, как поразило и графа.

— Дорогая Изотта! Что вам такое наговорили? С какой стати я буду пятнать свою репутацию такими сомнительными приемами? Я вполне способен защитить свою честь в открытом поединке, как, я думаю, достаточно хорошо известно. — Он намекал на свою репутацию искусного фехтовальщика.

На Изотту его слова не произвели впечатления. Она изогнула брови:

— Но во время поединка с мистером Мелвиллом вы, кажется, не смогли защитить ее — или, по крайней мере, самого себя?

В этот момент Доменико неожиданно проявил необычную для него заботу о госте.

— Но что же вы держите бедного Леонардо на ногах? — воскликнул он. — Он же еще слаб.

С этими словами он подскочил к Вендрамину, чтобы подать ему стул, и при этом был так неловок, что налетел на самого Вендрамина. Тот от неожиданности вскрикнул и инстинктивно прикрыл правой рукой рану на левом плече.

Лицо Доменико было в каком-нибудь футе от лица Вендрамина. Глядя ему в глаза, капитан с извиняющейся улыбкой произнес:

— О! Ваша рана! Прошу прощения за свою неловкость.

— Ха! Я, оказывается, ранен? Вот уж поистине! Я узнаю от вас сегодня массу новостей о себе.

Однако он с трудом скрывал боль. Опустившись на стул, он достал носовой платок и вытер холодный пот со лба.

Недоумевающий граф наконец не выдержал:

— Что все это значит, Доменико? Ты можешь объяснить мне четко и внятно?

— Разрешите, я сделаю это, синьор, — вмешался Вендрамин. — Из-за того, что несколько месяцев назад я дрался на дуэли с мистером Мелвиллом…

— Ах, так это по крайней мере вы признаете! — перебил его Доменико. — Ну конечно, отрицать это было бы бессмысленно.

— Почему я должен отрицать это? Между нами возникло разногласие, которое невозможно было разрешить каким-либо другим путем.

— Что за разногласие? — спросил граф.

Вендрамин поколебался, прежде чем ответить:

— Оно носило сугубо личный характер, синьор.

Но граф Пиццамано придерживался старомодных понятий о чести и настаивал на ответе:

— Оно не может быть настолько личным, чтобы нельзя было объяснить мне его. Это затрагивает честь одной из сторон. Учитывая возможные в будущем отношения со мной, на которые вы претендуете, я полагаю, что имею право знать все обстоятельства.

Вендрамин, казалось, был в затруднении:

— Право-то вы, конечно, имеете. Но если я раскрою причины моей ссоры с Мелвиллом, то поневоле огорчу этим тех, кого никак не хотел бы огорчать. Если вы, синьор, позволите Изотте быть вашим представителем, то ей я могу откровенно рассказать все. Вы ведь ради нее хотите знать правду, и потому будет целесообразнее, если я открою ее непосредственно вашей дочери.

Подумав, граф Пиццамано решил, что это имеет смысл. Как-то раз Изотта откровенно поведала ему о тех чувствах, которые они с Марк-Антуаном испытывают друг к другу. Ему казалось, что оба они стараются подавить эти чувства, и он мог лишь уважать их за это. Он понимал также, что у человека в том положении, в каком был Вендрамин, эти чувства могут пробудить ревность, и предполагал, что этим и была вызвана ссора. В целом, считал он, было бы лучше уступить Вендрамину. Чистосердечный разговор между ним и Изоттой мог бы расставить все на свои места и облегчить ход дальнейших событий.

— Ладно, — кивнул он. — Будь по-вашему. Пойдем, Доменико, пусть Леонардо объяснит все Изотте. Если она будет удовлетворена, то не вижу причин, почему бы и мне не удовлетвориться этим.

Доменико вышел вслед за отцом без возражений. Но, оставшись с ним наедине, не мог не поделиться тем, что его беспокоило:

— Вендрамин должен объяснить и нечто поважнее дуэли. Вы заметили, что у него повреждено левое плечо? Видели, как он дернулся, и слышали, как он вскрикнул, когда я намеренно толкнул его?

— Да, видел и слышал, — ответил граф не задумываясь и так мрачно, что это удивило его сына.

— Вы должны помнить подробности, о которых говорил камердинер. Нападавших было четверо. Двоих Марк-Антуан ранил, и одного из них, главаря этой шайки, в плечо. Это странное совпадение. Оно не наводит вас на размышления?

Граф стоял перед сыном, высокий и худой, но уже не такой подтянутый, как ему хотелось бы. И Доменико вдруг заметил, насколько постарел отец за последнее время. В его темных глазах не было прежней гордости. Граф вздохнул:

— Доменико, я не хочу размышлять об этом. Он предпочел рассказать о своей ссоре с Мелвиллом Изотте. Я думаю, он объяснит ей все. Она потребует этого от него. Пускай она выносит решение, поскольку ей придется иметь дело с последствиями.

Капитан никогда еще не видел, чтобы отец уклонялся от ответственности. Это было невыносимо для него, и он спросил негодующе:

— А если его объяснение не удовлетворит Изотту? А это, предупреждаю вас, вполне вероятно. Что тогда?

Граф положил руку сыну на плечо:

— Я же сказал, Доменико, что предоставляю ей решать, даю ей полную свободу. А я лишь молюсь — поскольку, как ты и сам знаешь, слишком многое зависит от этого, — я молюсь, чтобы она была при этом снисходительна, а самое главное, не выносила суждения поспешно.

Доменико склонил голову:

— Прошу прощения за дерзость, отец.

Между тем в библиотеке у Изотты практически не было возможности выносить какие-либо суждения, поскольку представленное Вендрамином объяснение звучало скорее как обвинение, нежели как защита.

— Вы не сядете, Изотта, чтобы не заставлять меня стоять? Я еще не вполне поправился.

— После ранения, — закончила она фразу, спокойно садясь против него.

— Ну да, после ранения, — признал он даже с некоторым презрением. — Но я собираюсь поговорить с вами о моей дуэли с мессером Мелвиллом. И когда я расскажу вам о ней, вы вряд ли захотите развивать эту тему. Да, я хотел убить его, убить в честном поединке. И никогда еще подобное желание не было более оправданным. Ибо я узнал, что этот подонок обесчестил меня. Надо ли мне говорить вам, каким образом?

— Вы хотите, чтобы я отгадала это?

Вендрамин внимательно посмотрел на нее, разозленный ее спокойствием. Он почти ненавидел эту ауру холодной девственной чистоты, которая окружала ее наподобие нимба над головой льва святого Марка и которую он считал притворством распутницы. Он не понимал, как смеет она смотреть на него с таким пренебрежительным самодовольством, испытывая в душе все эти недостойные чувства. Надо обязательно вывести ее на чистую воду, думал он.

— Мне открылось, что ваш мессер Мелвилл соблазнил женщину, которая, как я надеялся, станет моей женой.

Она выпрямилась и застыла в этой позе; на щеках ее выступил румянец.

— О какой женщине вы говорите? Ко мне это не может относиться.

Он поднялся, в возбуждении забыв о своей ране и своей слабости:

— Может быть, мне продемонстрировать доказательство? А то меня уже тошнит от вашего лицемерия! Может быть, сообщить вам, что я знаю, кто была та дама, что так стремительно бежала при моем появлении из комнаты мистера Мелвилла несколько месяцев назад? Может быть, мне сказать, откуда я знаю это? Показать вам улику, которую я храню и которая может убедить всех? Может быть…

— Хватит! — вскричала она и тоже встала. — Как смеете вы пачкать меня своими гнусными измышлениями? Да, это была я. Вы думаете, я буду отрицать то, что я делала? Но между простым визитом и теми низкими инсинуациями, которые порождает ваш испорченный ум, такая же разница, как между снегом и грязью.

Тут уж он не мог обвинить ее в холодности и бесчувственности. Эмоций было хоть отбавляй; ее испепеляющий уничижительный гнев заставил его присмиреть.

— Вы говорите, у меня испорченный ум? Да возьмите любого венецианца, хотя бы вашего отца. Спросите его, что он подумал бы, увидев даму из общества, которая закрылась с мужчиной в его комнате и фактически обнимается с ним. Если хотите, чтобы он умер от стыда, спросите его об этом.

Логичность его рассуждений подействовала на нее, как холодная вода на огонь, и восстановила ее обычное спокойствие.

Подавив эмоции, она села и ровным тоном разъяснила ему обстоятельства и цель ее визита к Марк-Антуану. Если то, что она говорила, и можно было рассматривать как попытку снять с себя подозрение, то голос ее отнюдь не был просительным. Ее рассказ длился довольно долго, и слабость Вендрамина заставила его тоже сесть, слушая ее. Поверил ли он ей — неизвестно; по крайней мере, заговорил он о неправдоподобии рассказанной ею истории:

— Разве не было другого подходящего момента для этого самоотречения, как вы это называете? Мелвилл постоянно бывал в вашем доме, и ничто не мешало вам поговорить с ним здесь, тем не менее вы предпочли совершить поступок, которого любая другая дама, если она дорожит своей репутацией, избегала бы как огня.

Она понимала, что бесполезно было бы объяснять ему, насколько важно было немедленно оправдаться в глазах Марк-Антуана и как нестерпима была малейшая отсрочка. Вендрамин этого не понял бы, и его оскорбительное недоверие к ее рассказу лишь возросло бы.

— И тем не менее, — ответила она твердо, — я предпочла поступить именно так. Возможно, это было неблагоразумно, но ничего хуже неблагоразумия в этом визите не было.

— И вы думаете, что кто-нибудь вам поверит?

— А вы верите? — напрямик спросила она.

Он подумал, прежде чем ответить, и заговорил уже несколько иным тоном:

— Да, я верю вашему объяснению. Но я спрашиваю себя, не верю ли я только ради душевного покоя? А без этого объяснения мне могло прийти в голову только то же, что и любому другому. Я любил вас и потому должен был убить человека, который знал о вашей измене. Так я хотя бы частично смыл бы позор, связанный с этим. Вот вам мое объяснение поступка, вызвавшего вашу неприязнь ко мне.

Он сделал паузу, предоставляя ей возможность высказаться. Но она, задумавшись, молчала. Тогда он встал и подошел к ней:

— Ну вот, мы оба исповедовались, так, может быть, простим друг друга?

— Так вы, значит, способны на великодушие? — отозвалась она, и он не мог понять, то ли она спрашивает серьезно, то ли иронизирует.

— Жестокий вопрос, Изотта! Гораздо более жестокий, чем тот, который я вам задал. — Он понизил голос и заговорил умоляюще-призывным тоном, от которого, как он полагал, женщин пробирает дрожь. Вероятно, опыт внушил ему, что женщина — это инструмент, на котором он умеет играть виртуозно. — Давайте заключим мир, дорогая. Я на коленях умоляю вас об этом, так как я поклоняюсь вам и не могу больше терпеть. Я говорил о нашей свадьбе с вашим отцом. Он не против того, чтобы сыграть ее по окончании Великого поста, если вы пожелаете.

— Я пожелаю? — Губы ее скривила горькая улыбка. — Я не могу желать этого.

Он откликнулся на ее отпор жалобой:

— Ваша холодность разбивает мое сердце, Изотта.

— Вы не можете рассчитывать на что-либо иное после моего признания, к которому вы меня вынудили.

— Это я понимаю. И подчиняюсь — в надежде, что своей любовью смогу добиться своего. В конце концов, Изотта, венецианские девушки из знатных семей должны выходить замуж за знатных венецианцев. Вы не можете отрицать, что я был очень терпеливым исполнителем ваших желаний, — и таковым я и останусь. Что мне сказать вашему отцу?

Она сидела молча и совершенно неподвижно, с ужасом глядя в пространство перед собой. Нависшая над ней угроза стала так близка, что она почувствовала абсолютную невозможность сделать этот шаг.

Но если она откажется, то станет обманщицей, лишив Вендрамина награды, обещанной ему ее отцом, — награды, которой она согласилась стать, когда не видела иного будущего для себя.

Очевидно отчасти разгадав ее сомнения, он постарался хитростью подтолкнуть ее к выгодному для него решению:

— Если вы согласитесь, то ваш отец решит, что мое объяснение удовлетворило вас, и вопрос будет закрыт. Если же не согласитесь, то мне придется, как это ни неприятно, оправдаться перед ним и изложить ему все, что я сказал вам, ничего не опуская.

— О, как прекрасно! — воскликнула она. — Вполне в духе человека, который устраняет соперника с помощью наемных убийц. Вы строите наш будущий брак на прочном и достойном фундаменте, нечего сказать!

— Главное — построить его, а на чем — мне все равно. Может быть, это безрассудно с моей стороны, но безрассудство — признак истинной любви.

Она подумала о той горькой участи, которую должна была избрать, и чем больше она думала об этом, тем менее возможным казался этот выбор.

Но вызвать гнев отца, который придет к неизбежному выводу относительно нее самой и будет считать, что она навлекла позор на их семью, было не менее страшно, чем решиться на брак с этим человеком, который ежедневно раскрывал все новые и новые отвратительные стороны своей натуры.

Она была не в силах сделать окончательный выбор, и оставалось только постараться отложить его.

— Вы сказали, после Великого поста? — спросила она.

— Значит, вы согласны, Изотта?

— Да, — ответила она и покраснела из-за собственной неискренности. — После Великого поста. Вы можете сказать отцу, что на Пасху я назначу дату.

Но это его не устраивало. Он усмехнулся, как человек, заметивший подвох:

— Так не пойдет. Назначайте дату сейчас.

Ее смятение выдавала лишь привычка крутить что-нибудь в руках или заламывать пальцы рук, лежавших на коленях. Но она нашла выход. Она знала, что ему нужно прежде всего, и действовала решительно. Изотта встала и приняла необыкновенно величественный вид:

— Вы собираетесь помыкать мной еще до женитьбы? — Она вздернула подбородок. — Я назначу дату на Пасху или не назначу никогда. Выбирайте.

Он вгляделся в еелицо своими слегка выпуклыми глазами и убедился, что она не уступит. Взгляд ее был полон решимости. Он кивнул, признавая поражение во второстепенном вопросе:

— Пусть так. Подожду до Пасхи.

Чтобы закрепить сделку и, возможно, чтобы подчеркнуть свои права, он подошел к ней и поцеловал в щеку.

Она перенесла это безучастно, как статуя, вызвав у него очередной приступ раздражения.

Глава 31

ПОИСКИ ВЫХОДА
Изотта с братом опять беседовали в ее будуаре.

В отчаянии она расплакалась, утратив величественный вид.

Доменико с несчастным выражением лица сидел на расписном сундуке, упершись локтями в колени и подперев голову руками. Изотта пересказала брату свою беседу с Вендрамином, и его беспокоил ее неосторожный визит к Марк-Антуану.

— Ты, конечно, поступила очень глупо, но это ерунда. Что действительно ужасно, так это то, что Вендрамин знает об этом и может шантажировать тебя. Если ему придет в голову придать это огласке… О господи! — Он вскочил и забегал по комнате.

— Меня это пугает гораздо меньше, чем перспектива стать женой мерзавца, мошенника и убийцы. И такого мужа отец навязывает мне из-за своей преданности Венеции. Боже мой! Разве менее позорно быть приманкой для этого преступника, взяткой за его участие в патриотической деятельности, чем быть обвиненной в распутстве? Что за честь быть его женой? Уж лучше, по-моему, бесчестье, которым он угрожает мне, если я ему откажу.

Доменико опустился рядом с ней на одно колено и обнял ее, чтобы подбодрить.

— Бедная моя Изотта, бедное дитя! Не отчаивайся. До свадьбы дело еще не дошло и, бог даст, никогда не дойдет. Думаешь, я хочу, чтобы этот бандит стал моим зятем? Ты очень мудро поступила, отложив окончательное решение. У нас еще целый месяц впереди. Мало ли что может произойти за месяц! — Доменико нежно поцеловал сестру, и она с благодарностью прижалась к нему. — Я не собираюсь просто ждать развития событий, — продолжал он. — Для начала постараюсь выяснить подробности его ссоры с Марком — что именно привело к дуэли. Это, наверное, нетрудно узнать. Может быть, вскроются какие-нибудь полезные для нас факты, и мы что-нибудь придумаем.

Но, несмотря на решимость Доменико помочь своей сестре, сделать это было не так-то просто, поскольку он, во-первых, подобно его отцу, избегал фривольного общества и заведений, где Вендрамин и какое-то время также Марк-Антуан были завсегдатаями, а во-вторых, воинский долг удерживал его в форте Сант-Андреа.

Вести, дошедшие до Венеции в марте, лишь усилили страх, порожденный переворотами в Бергамо и Брешии. Бонапарт, форсировав реку Тальяменто, упорно заставлял австрийцев отступать все дальше и дальше, пока эрцгерцогу Карлу не пришлось в конце месяца собирать остатки разбитой армии у Клагенфурта, в то время как французы уже находились на австрийской территории и перегородили дорогу на Вену.

Лодовико Манин избежал ужасной необходимости вступить в последний момент в военный союз с Австрией, и Большой совет не собирался, чтобы обсудить этот вопрос. К тому моменту, когда граф Пиццамано сообщил дожу о коварных планах французов, Итальянская армия уже приближалась к Венеции, и было поздно предпринимать какие-либо меры, кроме подготовки самого города к обороне в напрасной надежде уберечь его от разграбления.

Совет десяти дал соответствующие указания на этот счет, хотя, ввиду растущего недовольства населения явной неспособностью правительства защитить их, членам Совета, вероятно, приходило в голову, что, если даже собранные в Венеции войска и не смогут защитить город от неприятеля, они, по крайней мере, смогут защитить правительство от народа.

Тем временем, чтобы утихомирить страсти, усердно распространялись обнадеживающие слухи. Император якобы посылал к ним на выручку новую армию в семьдесят тысяч человек, что было неправдой. Более правдивым был слух, что вот-вот будет заключен мир, — но население не подозревало, какой ценой.

Не только войска были приведены в состояние боевой готовности. Агенты инквизиции также предельно активизировали свою деятельность, и аресты по подозрению в якобинстве, шпионаже и прочих изменнических действиях совершались то и дело. В обстановке растущей паники люди исчезали один за другим.

Когда Марк-Антуан наконец выздоровел и покинул французское посольство, он с трудом узнал Венецию. Произошло это в самом начале апреля, точнее, на следующий день после битвы при Юденбурге, где австрийцы потерпели поражение, поставившее точку в кампании.

Хотя в Венеции об этом еще не подозревали, война была окончена, и оставалась неделя до подписания соглашения о приостановке военных действий.

Виконтесса находилась в посольстве и ухаживала за Марк-Антуаном до тех пор, пока это могло служить оправданием того, что она уклоняется от выполнения данного ей Лаллеманом задания вести исподволь пропагандистскую работу, подготавливая умы венецианцев к тому, что их ожидает. Для этого посол задействовал небольшую армию агентов, многие из которых были местными жителями.

Ее удалили, как только Марк-Антуану разрешили вставать с постели и сидеть по несколько часов у окна, глядя на площадь Корте-дель-Кавалло. Нельзя сказать, чтобы это было очень увлекательно, но солнце в сочетании с целебным воздухом ранней весны способствовали его быстрейшему выздоровлению.

Когда Марк-Антуан, в халате и шлепанцах, уселся там впервые, накрывшись пледом и кое-как подвязав густые черные волосы, он выразил виконтессе благодарность, признавая свой неоплатный долг перед ней — долг, который его беспокоил.

— Если бы не вы, Анна, я бы не выжил.

Виконтесса улыбнулась Марк-Антуану с грустной нежностью. Она сражалась с угрожавшей ему смертью, не жалея себя, и это оставило свои следы. Ее обаятельное личико, которое раньше поражало детской свежестью, теперь осунулось и выдавало ее истинный возраст.

— Не преувеличивайте. Но если я немного помогла вашему выздоровлению, то это будет доброе дело, которое хоть в какой-то мере уравновесит все остальное.

— Все остальное?

Она отвернулась и стала поправлять весенние фиалки в стоявшей на столе вазочке-майолике.

Когда она заговорила снова, в ее голосе звучала нотка сдерживаемой ярости и сожаления о том, что она не может отомстить за него.

— Я знаю точно, кого вы должны благодарить за ранение, которое замышлялось как убийство. Я сразу подозревала это, а теперь у нас есть доказательства. Один из тех, кого вы ранили, был главарем этой банды. А Вендрамин после нападения десять дней не выходил из дому.

— Это очень интересно, — отозвался Марк-Антуан.

— Интересно? Было бы гораздо интереснее, если бы я могла призвать этого убийцу к ответу. Сначала я считала, что все это из-за меня. Может быть, отчасти так и было — но только отчасти. Похоже, другая послужила главной причиной. — Она сделала паузу, подошла к нему и поправила подушки у него под спиной. — Я поняла это, когда сюда прибежала Изотта Пиццамано. Нам, видимо, суждено было стать соперницами.

Она произнесла это небрежно и рассмеялась, чтобы придать своим словам видимость шутки и сгладить их прямоту.

Он не ответил ей. Упоминание имени Изотты сразу заставило его подумать о том, что он находится в безвыходном положении, потерпев фиаско во всем.

Какое-то время виконтесса довольствовалась тем, что украдкой наблюдала за ним, но затем не выдержала:

— Я сочувствовала ей, зная, что она должна выйти за Вендрамина, даже когда мне было известно о нем гораздо меньше. И что мне теперь делать? — Помолчав, она положила руку ему на плечо. — Если вы любите мадемуазель Изотту, почему вы миритесь с тем, что она собирается выйти за Вендрамина?

Он сидел, бледный чуть ли не до прозрачности, и бессильно рассматривал свои руки. Затем он поднял глаза и наткнулся на ее испытующий взгляд:

— Если вы скажете, как это сделать, то сами дадите ответ, который я не могу найти.

Она отвела от него взгляд и убрала руку с его плеча, как будто он дал ей отпор. Отодвинувшись от него немного, она вздохнула.

— Понятно, — сказала она. — Я так и думала. — Но затем, словно вдруг осознав, что выдала себя, опять приблизилась к нему и проговорила с горячностью, вызвавшей краску на ее щеках: — Не подумайте только, что я из зависти желаю ей зла. Я так люблю вас, Марк, что готова сделать все, чтобы вы нашли счастье с ней.

— Дорогая моя! — воскликнул он и протянул к ней руку.

Она сжала его руку в своей и произнесла, не отпуская ее:

— Я не стыжусь признаться в том, что вы, должно быть, уже знаете и к чему не может быть возврата, как следует из того, что вы перед этим мне сказали. Не смотрите так обеспокоенно, дорогой. Я не сожалею ни о чем.

Он нежно пожал ее руку в ответ. Его, безусловно, глубоко тронуло признание женщины, так самоотверженно доказавшей свою преданность ему, но он не мог не ощущать и странную иронию судьбы, вложившей эти чувства в сердце той, которая присвоила себе его имя и называла себя его вдовой.

Единственное, что он мог сказать ей, казалось ему самому невыразительным и банальным:

— Дорогая Анна, я всегда буду с благодарностью и нежностью считать себя вашим должником.

— Это лучшее, чем вы можете меня отблагодарить. — Она опять поколебалась. — Вам, возможно, будут говорить обо мне… нелестные вещи. Что-то вы, наверное, уже знаете — или подозреваете. Запомните, пожалуйста, что, какой бы я ни была, с вами я всегда была абсолютно искренней.

— Да я и не мог бы предположить ничего другого.

— Я очень рада. — Однако в ее голубых глазах была не радость, а печаль, и казалось, что из них вот-вот польются слезы. — Сегодня я оставляю вас, Марк. Нет больше повода для моего пребывания здесь. Филибер теперь справится и без меня. Но вы будете иногда заглядывать ко мне в Ка’ Гаццола, как раньше? И если вдруг окажется, что я могу как-то помочь вам в ваших личных делах, то не забывайте, что я всегда готова сделать для вас все возможное, только прикажите.

При этих словах голос у нее дрогнул. Она импульсивно наклонилась к нему, поцеловала его в щеку и, прежде чем он успел осознать это, выскочила из комнаты.

Он оставался сидеть в той же позе, погрузившись в грустные размышления и испытывая своеобразную нежность к женщине, которую, следуя своему долгу, должен был бы разоблачить как шпионку. Но, вспоминая все, что он успел без особого успеха сделать за эти месяцы в Венеции, он думал с удовлетворением только о том, что пожалел лжевиконтессу.

С этих пор забота о нем была возложена на Филибера; иногда его заменял жизнерадостный молодой венецианец Доменико Казотто. Он развлекал Марк-Антуана, сообщая ему последние венецианские новости. Развлечение было даже большим, чем подозревал Казотто, поскольку Марк-Антуан, зная, кем он был, внутренне потешался над попытками молодого человека вызвать его на компрометирующую откровенность. Возможно, он веселился бы меньше, если бы знал, какую сеть плетет вокруг него инквизиция с помощью этого жизнерадостного венецианца с невинным взглядом.

Но он совсем не думал об опасности, о которой его предупреждала Изотта в тот вечер, когда на него напали. Пусть даже инквизиторы догадывались, что Лебель и Мелвилл — одно лицо, все равно доказательств, что он ярый противник якобинства, было более чем достаточно, не говоря уже о тех услугах, которые он оказывал Светлейшей республике при посредничестве графа Пиццамано, включая наиболее значительную — предупреждение, посланное графу с одра болезни.

Поэтому, почувствовав себя в начале апреля вполне выздоровевшим и покинув гостеприимный посольский кров, он не колеблясь вернулся в свой номер в «Гостинице мечей». Он с уверенностью отмел опасения, высказанные Лаллеманом:

— Если бы я оставался здесь дольше, чем требуется для излечения раны, это действительно было бы подозрительно. Чтобы приносить какую-то пользу, я должен обладать свободой передвижения, а иначе лучше сразу же покинуть Венецию.

Вийетар собирался в Клагенфурт, куда его вызвал Бонапарт, — в связи с тем, как предполагал Марк-Антуан, что Директория прислала генералу такое же распоряжение, что и Лебелю.

Кампания была практически завершена. Лаллеман ожидал известия об этом со дня на день.

— И тогда, — говорил он, — наступит черед Венеции. Но приличный предлог для вмешательства еще надо поискать.

Марк-Антуан решил, что это подходящий момент для того, чтобы убедительно сыграть роль Лебеля.

— К чему такая разборчивость? Чем не предлог предоставление Венецией убежища так называемому графу Прованскому? Первый шаг был сделан, когда я потребовал его изгнания. Теперь я мог бы развить эту тему, если бы мне это поручили.

— Вам это не поручают, — язвительно бросил Вийетар. — Директория требует более основательного предлога, как вам известно.

— И вам, Вийетар, это тоже известно, — заметил Марк-Антуан не менее язвительно, показывая, что он не забыл о его вмешательстве, едва не стоившем Лжелебелю жизни. — Чем вы занимались, пока я был прикован к постели? Вы могли бы выполнить кое-какие из замечательных обещаний, которые давали, когда прибыли сюда. Так где же результаты? — Марк-Антуан окинул его холодным взглядом. — Критиковать других легче, чем сделать что-то самому.

— О чем вы, черт побери? У меня не было задания действовать в качестве провокатора.

Марк-Антуан бросил на него такой свирепый и колючий взгляд, что вся спесь слетела с Вийетара и очередное саркастическое замечание замерло на его плотно сжатых губах.

— Мне так и доложить директорам? Сказать им, что вы ограничиваетесь выполнением только тех заданий, которые были даны вам лично, и пренебрегаете всем прочим, что необходимо для блага Франции? Ну, если вы считаете, что провокации ниже вашего достоинства, то, конечно…

— Я этого не говорил! — чуть ли не в страхе воскликнул Вийетар. — Лаллеман, вы свидетель, что я такого не говорил.

Марк-Антуан продолжал, не обращая внимания на его протесты:

— Раз это ниже вашего достоинства, я тем более должен подумать, как действовать дальше. — Он обратился на прощание к Лаллеману: — Я сообщу вам, как развиваются дела, когда представится возможность.

Глава 32

ИНКВИЗИТОРЫ
Марк-Антуан высадился с гондолы на острове Риальто, а Филибера послал в «Гостиницу мечей» предупредить Баттисту, что он возвращается.

Естественным желанием Марк-Антуана было немедленно отправиться в Ка’ Пиццамано, но его удерживали сомнения. Он с тяжелым сердцем спрашивал себя, имеет ли смысл появляться там. Разумнее всего было бы, по его мнению, оставить эту семью в покое и убраться подобру-поздорову, пока у него есть такая возможность, из обреченной столицы этой обреченной республики, для которой он ничего толком так и не смог сделать.

Он принадлежал к тем, кто яснее мыслит на ходу, и потому, несмотря на слабость после длительного пребывания в постели, он предпочел пройтись пешком до площади Сан-Марко, а там уже взять гондолу. Он надеялся, что по пути так или иначе решит возникшую перед ним проблему.

Опираясь на трость, он побрел по Мерчерии, где под ярким весенним солнцем кипела жизнь и суета, торговцы на узких улочках громко расхваливали свой товар, покупатели не менее громко пререкались с ними, но все в этот ясный весенний день были настроены радостно и добродушно. Марк-Антуан, не обращая внимания на слабость, бодро двигался вперед; его элегантная фигура приковывала к себе взгляды окружающих. Однако, дойдя до Пьяццы, он почувствовал, что все-таки устал; лоб под треуголкой был мокрый.

Наступил час, когда большая площадь бывает запружена народом; сегодня же толпа праздношатающихся казалась ему более густой, чем обычно, и менее веселой.

Шеренга славянских солдат охраняла Дворец дожей. В городе уже имели место демонстрации против синьории, и правители боялись, что человеческий материал, в нормальных условиях податливый и послушный, стал легковоспламеняющимся.

Среди прогуливавшихся мужчин и женщин попадалось много офицеров из расположенных в городе и окрестностях частей, все они носили синие с золотом венецианские кокарды. Очевидно, их выманила на улицы по-летнему мягкая погода и желание узнать свежие новости, всегда имевшиеся на Пьяцце в изобилии. Толпа пребывала в тревожном ожидании.

Так и не решив свою проблему и испытывая усталость, Марк-Антуан сел на открытом воздухе за столик в кафе «Флориан», снял шляпу и вытер пот со лба. Он заказал баварское пиво и начал потягивать его, как вдруг почувствовал, что рядом кто-то стоит. Подняв голову, он увидел приземистую фигуру в порыжевшей черной рясе. Глаза-бусинки на хищном желтоватом лице разглядывали его. Это был Кристоферо Кристофоли, осведомитель и главный исполнительный сотрудник инквизиции.

Улыбаясь Марк-Антуану несколько угрюмо, сотрудник инквизиции произнес приветственную фразу, которая показала, что он подозрительно хорошо информирован.

— Рад видеть вас в добром здравии и на вольных просторах. Примите мои поздравления. Мы беспокоились о вас. Вы разрешите? — Он пододвинул стул и опустился на него, не дожидаясь разрешения. — Так мы будем меньше бросаться в глаза. Меня вечно все узнают — просто досада.

— В данный момент, — отозвался Марк-Антуан, — досадно еще и то, что я не приглашал вас за свой столик. Я польщен вашей заботой о моем здоровье, но не думаю, что ваше присутствие будет полезно для моей репутации.

— Все опасаются этого, — вздохнул Кристофоли. — Но вы несправедливы ко мне. Зная, что люди избегают моего общества, я никогда не навязываю его, если это не нужно для дела.

— Мне так не повезло, что я нужен вам по делу? — спросил Марк-Антуан, подавив приступ раздражения.

— Пока еще рано судить, повезло вам или нет.

— Когда я узнаю, что у вас за дело, то смогу судить более взвешенно, — сказал Марк-Антуан, глотнув пива.

Флегматичные бусинки продолжали разглядывать его.

— Даже в Венеции вы предпочитаете свои национальные напитки, — заметил Кристофоли. — От привычки трудно отказаться.

Марк-Антуан поставил стакан на стол.

— Вы ошибаетесь. Это не английское пиво.

— Я знаю. Но вы ведь не англичанин. Как раз об этом я и хотел с вами поговорить. — Он перегнулся к Марк-Антуану через маленький столик и понизил голос, что было излишней, чисто инстинктивной предосторожностью, поскольку вблизи них никто не сидел. — Видите ли, уважаемый, государственные инквизиторы хотят разрешить свои сомнения относительно вашей национальности.

Раздражение Марк-Антуана все возрастало. Это была дурацкая и досадная трата времени и усилий, как и все действия венецианского правительства, которое занималось никому не нужными делами и никак не препятствовало силам, подтачивавшим фундамент государства. Однако внешне он сохранял полное спокойствие.

— Буду рад помочь им в любой момент.

Судебный исполнитель улыбнулся с одобрением:

— Вот сейчас как раз самый подходящий момент. Если вы не против, я буду иметь честь проводить вас к ним.

Марк-Антуан бросил на него гневный взгляд, на что Кристофоли снова ухмыльнулся:

— Вон там сидят трое моих людей, и если им придется применить силу, то разыграется некрасивая сцена. Я уверен, что вам не хотелось бы этого. — Он встал. — Идемте?

Марк-Антуан ни секунды не колебался. Он подозвал официанта, заплатил за пиво и с невозмутимым видом последовал за Кристофоли. Миновав строй солдат, охранявших ворота Порта-делла-Карта, они прошли во двор Дворца дожей, где полбатальона славян расположились биваком возле большого бронзового колодца. Затем они поднялись по лестнице, охранявшейся гигантами Сансовино,[1217] и по величественной наружной галерее дошли до другой лестницы, у подножия которой стоял часовой. Тут они стали подниматься все выше и выше, пока выдохшийся Марк-Антуан не понял, что они идут на самый верхний этаж дворца, где находилась Свинцовая тюрьма.

В комнате, представлявшей собой что-то среднее между караульным помещением и канцелярией, исполнитель перепоручил Марк-Антуана заботам тучного чиновника, который тут же заинтересовался его именем, возрастом, общественным положением, национальностью и местом постоянного проживания.

Кристофоли стоял рядом, пока Марк-Антуан говорил чиновнику, что он Мелвилл, и сообщал все соответствующие данные. Чиновник записал их в журнал. Затем он приказал двум лучникам обыскать Марк-Антуана. Однако, не считая шпаги, ничего такого, что следовало бы у него отобрать, они не нашли.

По окончании этой процедуры те же лучники провели его вслед за надзирателем в помещение для арестованных. Это была комната средних размеров, в которой находились стол, стул, табурет с тазом и кувшином и кровать на колесиках.

Ему сказали, что за деньги он может приобрести то, что ему понадобится и что не выходит за рамки разумного; надзиратель посоветовал ему заказать ужин.

После этого его оставили в одиночестве, и он должен был признать тот несомненный факт, что он стал арестантом инквизиции. Обычно этот факт вселял ужас в людей, но Марк-Антуан постарался отнестись к нему с философским спокойствием. Все это раздражало его, но не пугало.

Он написал записки сэру Ричарду Уорзингтону и графу Пиццамано, прося их помощи. Просьба, обращенная к первому из них, была скорее требованием защитить его права иностранца, графа же он просил об одолжении.

Оказалось, однако, что о помощи он мог не беспокоиться. Катарин Корнер, хотя и склонялся к мысли о виновности Марк-Антуана, тем не менее позаботился о том, чтобы тот имел возможность опровергнуть это убеждение. Поэтому, когда на следующее утро Марк-Антуан предстал перед грозным трибуналом инквизиторской тройки, он увидел, что и британский посол, и граф Пиццамано уже находятся там.

В камеру за ним пришел Кристофоли. Он провел его на третий этаж громадного дворца и затем по широкой галерее, окна которой выходили во двор, где тени отступали перед утренним апрельским солнцем и слышались разговоры и смех солдат, свободных от несения караула.

Кристофоли остановился перед высокой красивой дверью, охранявшейся двумя гвардейцами. В стене рядом с дверью была высечена голова льва в натуральную величину. Раскрытая пасть льва служила почтовым ящиком для тайных донесений.

Дверь открылась, и Марк-Антуан вошел в прекрасный величественный аванзал. Два лучника в красной униформе, вооруженные алебардами, стояли по обеим сторонам двери, двое других охраняли маленькую дверь справа. Младший офицер расхаживал взад и вперед по залу. В восточной стороне зала имелось высокое окно с витражом, изображавшим геральдические фигуры. Солнечный свет, пробиваясь сквозь стекло, отбрасывал цветные блики на деревянный мозаичный пол. Под окном стояли две высокие фигуры — сэр Ричард и граф.

При появлении Марк-Антуана граф Пиццамано хотел подойти и поговорить с ним, но офицер вежливо остановил его. Он сам сразу же подошел к арестованному и провел его, вместе с Кристофоли, в инквизиторскую.

Это была небольшая и уютная комната, так же изобиловавшая фресками, позолотой и витражами, как и остальные помещения роскошного дворца. Марк-Антуана подвели к деревянной перекладине, отгораживавшей допрашиваемого от инквизиторов. Он спокойно поклонился им. Инквизиторы сидели в ковшеобразных креслах на невысоком помосте около стены, перед каждым из них была установлена небольшая кафедра, чтобы они могли вести записи. Катарин Корнер, как член Совета дожа, был в красном и занимал центральное кресло, двое других, являвшиеся членами Совета десяти, сидели в черных мантиях по бокам от него. Всю стену за их спиной занимал гобелен с изображением льва святого Марка с нимбом, опиравшегося одной лапой на раскрытое Евангелие.

Перед помостом находилась еще одна кафедра, за которой стоял секретарь трибунала в патрицианском облачении.

Офицер удалился, оставив Кристофоли следить за арестованным.

Марк-Антуан спокойным и уверенным тоном попросил у инквизиторов разрешения сесть, поскольку он еще не вполне оправился от последствий ранения.

Ему подали стул, после чего секретарь открыл заседание трибунала, зачитав пространный обвинительный акт. Вкратце он сводился к обвинению в шпионаже, введении властей в заблуждение, передаче французскому правительству информации, наносящей ущерб Светлейшей республике, а также в том, что он выступал под вымышленным именем Мелвилла, якобы англичанина, являясь на самом деле французским подданным, членом Совета пятисот, тайным агентом Директории по имени Камилл Лебель.

Дочитав, секретарь сел на свое место, и Катарин Корнер учтиво обратился к арестованному:

— Вы слышали обвинительный акт и, несомненно, сознаете, какой приговор может быть вынесен за столь серьезные преступления. Вы имеете право указать причины, которые, по вашему мнению, могут смягчить приговор.

Марк-Антуан поднялся и прислонился к ограждению.

— Поскольку эти обвинения целиком — или почти целиком — основываются на вопросе о моем имени и национальности, а мои утверждения не будут иметь веса, я почтительно предлагаю вам выслушать посла Великобритании и моего друга сенатора графа Пиццамано, которые присутствуют здесь.

У сидевшего по правую руку от Корнера Анджело Марии Габриэля было вытянутое скорбное лицо; говоря в нос траурным тоном, он одобрил это предложение как вполне разумное. Третий инквизитор, Агостино Барбериго, старик со сморщенным лицом, трясущийся и наполовину парализованный, лишь пренебрежительно кивнул в знак согласия.

Первым вызвали Ричарда Уорзингтона. Он держался с важностью и уверенностью. Однажды он уже совершил ошибку в отношении мистера Мелвилла, и, когда тот пожаловался Уильяму Питту, посол получил неприятный выговор из Уайтхолла.[1218] После этого Мелвилл игнорировал посла — в наказание, как считал сэр Ричард, — и лишал его шанса реабилитироваться в глазах правительства. И вот теперь ему представилась наконец такая возможность, так что он был намерен не упустить ее.

Поэтому он произнес страстную речь в защиту Марк-Антуана — трудно было назвать его выступление как-то иначе. Внушительность его риторики чувствовалась даже на французском языке, на котором сэр Ричард предпочел говорить, но, несмотря на риторику, его показания были малоубедительны, так как основывались на письмах Уильяма Питта, из которых первое привез с собой виконт де Со, а последующие поступили с почтой.

Сэру Ричарду пришлось признаться, что он не был знаком с подсудимым до их встречи в Венеции, а потому не мог удостоверить его личность. Он начал было говорить, что тем не менее письма английского премьер-министра не оставляют сомнений на этот счет, но его остановил заунывный голос инквизитора Габриэля, звучавший особенно заунывно на французском с его обилием носовых согласных:

— Вы вряд ли вправе, сэр Ричард, исключать возможность, что арестованный мог незаконным путем завладеть письмом, которое он показал вам, а последующие письма месье Питта могли быть написаны в результате недоразумения, подстроенного подсудимым в своих корыстных целях.

— Я сказал бы, — ответил сэр Ричард с горячностью, — что это предположение совершенно невероятно и просто… фантастично.

— Благодарю вас, сэр Ричард… — меланхолично прогудел инквизитор.

Что касается Марк-Антуана, то он-то знал, что предположение инквизитора не такое уж фантастическое, — он именно это и проделал, присвоив документы Лебеля.

Мессер Корнер также поблагодарил британского посла, в то время как старый Барбериго ограничился сдержанным кивком.

Сэр Ричард, громко сопя, приподнял одну руку в знак приветствия Марк-Антуану и улыбнулся ему, надеясь, что это произведет впечатление на судей. Кристофоли проводил его до дверей, и тут же в помещение вошел граф Пиццамано.

С его появлением рассмотрение дела приняло более серьезный характер. Как члену сената, ему предложили сесть рядом с секретарем, откуда он мог видеть и инквизиторов, и арестованного.

Граф говорил ясно и довольно кратко. Он сказал, что познакомился с обвинительным актом и не сомневается в его ошибочности, доказательств чего имеется более чем достаточно.

Да, арестованный присвоил себе чужое имя и национальность, но сделал это как сторонник монархии, в ходе борьбы с якобинством — наихудшим из несчастий, когда-либо обрушивавшихся на Светлейшую республику. Чтобы убедиться в этом, достаточно выяснить настоящее имя арестованного и то, чем он занимался до приезда в Венецию. Но это не все. Уже находясь в Венеции, он оказал существенную помощь Светлейшей, причем с риском для собственной жизни.

Граф сообщил, что знаком с арестованным очень давно, еще с тех пор, как граф служил послом Венеции в Лондоне, и потому может подтвердить, что инквизиция имеет дело с Марк-Антуаном де Мельвилем, виконтом де Со. Рассказал он также и о том, какое участие принимал Марк-Антуан в событиях в Вандее.

— Но какими бы героическими ни были его действия там, — продолжил граф, — они не могут сравниться с тем, что он сделал, несмотря на смертельный риск, ради той цели, к которой стремится каждый венецианец, если ему дорога его родина.

Таким образом, граф был скорее адвокатом арестованного, нежели просто свидетелем, но инквизиторы из уважения к его сенаторскому статусу смотрели на это нарушение принятой процедуры сквозь пальцы. Помимо всего прочего, Пиццамано был и членом Совета десяти, так что имел полное право присутствовать на заседании трибунала.

Габриэль почесал тонким красным указательным пальцем свой длинный и такой же красный нос, заметно выделявшийся на фоне бледного лица.

— Арестованный столь многолик, — прохныкал он, — что человеческий разум просто теряется. То он предстает как французский эмигрант виконт де Со, то как агент британского правительства Марк Мелвилл, то как тайный агент Директории гражданин Камилл Лебель.

— Это было необходимо для того, чтобы выполнить задание, — объяснил Марк-Антуан.

— Трибуналу известно, какими методами действуют тайные агенты, — мягко отозвался Корнер. — Мы знаем, что для успешного выполнения задания им приходится порой делать вид, что они работают на вражескую сторону. Таким образом, нам понятно, что вам необходимо было выступать то под именем Мелвилла, то Лебеля. Вопрос в том, какое из этих имен соответствует действительности.

— На этот вопрос, ваша честь, вам уже ответил граф Пиццамано. Разве стал бы виконт де Со рисковать своей жизнью ради победы якобинства, от которого он так пострадал?

— По-моему, это исчерпывающий ответ, — вставил граф.

Довольно необычное лицо Корнера с тонкими чертами было задумчиво. Он молчал. Но старый Барбериго саркастически произнес дрожащим голосом:

— На первый взгляд ответ не вызывает сомнений. Но наше положение заставляет нас заглянуть глубже и обратить внимание на другие мотивы. Мне представляются вполне возможными такие обстоятельства, при которых виконт де Со мог бы посчитать выгодным для себя пойти на службу Директории. В конце концов, Директория — не то же самое правительство, лишившее виконта собственности и всех привилегий.

— Этот вопрос должна прояснить моя деятельность в Венеции, о которой может рассказать граф Пиццамано, если он будет не против.

Граф тут же принялся очень обстоятельно и убедительно рассказывать, какую ценную информацию время от времени сообщал ему виконт де Со для передачи дожу, и особо подчеркнул разоблачение Рокко Терци и Сартони.

— Что еще требуется для оправдания арестованного? — задал вопрос граф.

— Может быть, ничего и не требовалось бы, — упорствовал в своем недоброжелательстве старый инквизитор, — если бы ущерб, причиненный Светлейшей республике гражданином Лебелем, не перевешивал пользу, принесенную мистером Мелвиллом.

Это побудило графа задать вопрос, который беспокоил его с самого начала:

— Но установлено ли достоверно, что он и Камилл Лебель — одно лицо?

— Арестованный не отрицал этого, то есть молчаливо признал, — ответил Корнер.

— Я открыто признаю это, — вмешался Марк-Антуан, немало озадачив графа. — Ведь я не мог бы войти в доверие французского посла, если бы не представился ему как полномочный агент Директории. Разрешите, я объясню вам, как это стало возможным.

Стараясь быть кратким, он рассказал им о встрече с подлинным Лебелем в гостинице «Белый крест» в Турине.

Барбериго отозвался старческим хихиканьем:

— Прямо сказка из «Тысячи и одной ночи»!

Габриэль, казалось, еще глубже погрузился в меланхолию.

— Вы хотите, чтобы мы поверили, что вы в течение всех этих месяцев успешно выступали во французском посольстве под чужим именем?

— Да, я прошу вас поверить в это, как бы неправдоподобно это ни выглядело. Но об этом свидетельствует и информация, которую я регулярно передавал вам.

В спор вступил Корнер:

— Мы не отрицаем, что кое-какая переданная вами информация действительно была ценной. Но нам не следует забывать и о возможности того, что вы передавали ее именно с целью завоевать наше доверие в случае ареста.

— Неужели вы допускаете, что с этой целью я мог бы разоблачить Рокко Терци или Сартони, нанеся такой ущерб французской разведке?

— Или сообщить о недавних планах Франции объявить войну Венеции и использовать ее как разменную пешку в переговорах с Австрией? — вставил граф Пиццамано.

Барбериго погрозил ему пальцем:

— Лишь будущее покажет, достоверна ли эта информация. Мы же рассматриваем то, что происходило в прошлом.

Корнер откинулся на спинку кресла и, обхватив подбородок рукой, обратился к графу:

— Проблема в том, что мы перехватили письма, в которых арестованный пишет Директории о мерах, предпринимаемых венецианским правительством.

Марк-Антуан сразу же ответил ему сам:

— Вы сами говорили о том, в каком сложном положении находится тайный агент. Чтобы успешно играть роль Лебеля, мне необходимо было поставлять им какие-то данные. Не знаю, какие именно письма вы перехватили, но, прочитав их внимательно, вы можете убедиться, что ни в одном из них нет сведений, которые могли бы принести вред Венецианской республике или которые не стали бы достоянием гласности еще до того, как эти письма достигли Парижа.

Корнер молча кивнул, как будто соглашался с этим, но Габриэль хлопнул рукой о кафедру.

— Есть и гораздо более серьезные обвинения! — пронзительно выкрикнул он.

— Я подхожу к этому, — отозвался Корнер успокаивающим тоном, словно укоряя коллегу за несдержанность. Он выпрямился в кресле и уперся локтями в кафедру.

— Несколько месяцев назад, — медленно проговорил он, — еще до того, как Франция вторглась на нашу территорию, в сенат поступило низкое, ничем не оправданное требование изгнать из пределов Венецианской республики несчастного принца королевской крови, который эмигрировал из Франции и благодаря нашему гостеприимству проживал под именем графа де Лилля в Вероне. Это требование, написанное в ультимативной форме, было подписано Камиллом Лебелем. Как мы позже выяснили, ультиматум был составлен не по указанию из Парижа, а по вашей собственной инициативе и подписан был вами, потому что французский посол отказался подписывать столь постыдный документ. Если вы будете отрицать это, я предъявлю вам доказательства.

— Я не отрицаю ни это, ни любые другие достоверные факты.

Ответ был неожиданным не только для инквизиторов, но и для графа Пиццамано.

— Вы не отрицаете это? — откликнулся Корнер. — Как тогда можете вы, заявляя о своей роялистской, антиякобинской позиции, объяснить мотивы, которыми вы руководствовались, совершая этот поступок, столь недоброжелательный по отношению и к своему монарху, и к Светлейшей республике?

— Да-да! — проскулил Габриэль. — Как можно согласовать ваши утверждения с ультиматумом, не только причинившим вашему принцу столько зла, но и вынудившим Светлейшую республику сделать шаг, который, как вы знали, неизбежно выставлял ее на позор перед всеми нациями?

— Ответьте на этот вопрос! — захихикал старый Барбериго. — Да, ответьте! Проявите такую же находчивость, как и при сочинении всех прочих вымышленных историй, попытайтесь!

Корнер приподнял одну руку, утихомиривая разбушевавшегося коллегу.

Бросив презрительный взгляд на серое старческое лицо, Марк-Антуан хладнокровно ответил:

— Я напомню вам, господа, обстоятельства того момента. — Он сделал паузу и под суровыми взглядами инквизиторов постарался собраться с мыслями. Даже граф Пиццамано смотрел на него нахмурившись. — Да, приказа из Парижа я на это не получал, но сказать это можно только в строго буквальном смысле. Из предыдущего письма Барраса было ясно, что такой приказ поступит, и он действительно поступил спустя несколько дней после того, как я послал ультиматум.

— Но почему вы вдруг решили совершить поступок, который должен был бы вызывать у вас отвращение, если вы в самом деле тот, за кого себя выдаете?

— Как вы, наверное, помните — или, по крайней мере, как должно быть отмечено в ваших записях, — ультиматум поступил в сенат дня через два после ареста Рокко Терци. Из-за этого ареста я оказался в очень трудном и опасном положении. Я был единственным, помимо Лаллемана и сообщников Терци, кто знал о том, чем он занимается. Поэтому на меня пало серьезное подозрение. Чтобы спасти свою жизнь и продолжить свою антиякобинскую деятельность, я должен был развеять это подозрение и вернуть доверие Лаллемана. Это было нелегко. Мне пришлось совершить акт, доказывавший твердость моих якобинских убеждений. Фактически я лишь выполнил заранее тот приказ, который поступил через несколько дней. Но даже без этого приказа мои действия были оправданны, ибо, принося в жертву необходимости принца и достоинство Светлейшей республики, я делал это ради окончательной победы и того и другого.

Этот честный ответ, казалось, давал исчерпывающее объяснение данному факту. Граф Пиццамано, слушавший вначале с недоумевающим видом, теперь откинулся в кресле, облегченно вздохнув. Инквизиторы в нерешительности переглядывались. Наконец Корнер, подавшись вперед, спросил спокойным и любезным тоном:

— Если я правильно понял вас, вы утверждаете, будто во французском посольстве полагали, что вы Камилл Лебель, и будто месье Лаллеман не подозревал, что на самом деле вы виконт де Со?

— Да, я утверждаю это.

Аскетическое лицо с тонкими чертами впервые за все время допроса утратило доброжелательное выражение. Глаза Корнера глядели на Марк-Антуана из-под тонких седых бровей жестко и непримиримо.

— Но как это возможно, — бросил он, — если ваша супруга является якобы двоюродной сестрой месье Лаллемана? Она открыто выступает под именем виконтессы де Со, постоянно проводит время в вашем обществе и ухаживала за вами во французском посольстве во время болезни.

Для Марк-Антуана этот неожиданный вопрос прозвучал как гром среди ясного неба. Он резко, почти слышимо вздохнул. Мессер Корнер после секундной паузы продолжил:

— Вы всерьез хотите убедить нас, что месье Лаллеман, кузен виконтессы де Со, не знал, что вы виконт? Вы хотите, чтобы мы в это поверили?

Марк-Антуан колебался не больше двух-трех секунд, но в голове у него за это время пронеслось очень много мыслей.

Граф Пиццамано резко повернулся на стуле лицом к нему. Возможно, вопрос так же застал его врасплох, как и самого Марк-Антуана.

При других обстоятельствах ответить на этот вопрос было бы нетрудно, и любая проверка доказала бы правдивость его слов. Надо было всего лишь объяснить, что так называемая виконтесса де Со самозванка, присвоившая этот титул по совету настоящего Лебеля. Поскольку тот стремился представить шпионку как эмигрировавшую аристократку, то имя де Со было первым, какое должно было прийти ему в голову: он завладел имением Со и полагал, что виконт гильотинирован.

Марк-Антуан мог бы сказать, что было бы неблагоразумно и неосторожно с его стороны разоблачать ее как засланную французскими якобинцами шпионку сразу после ареста Рокко Терци, поэтому он отложил разоблачение на более поздний срок, а тем временем решил завести с ней знакомство, чтобы наблюдать за ней и использовать ее как источник информации.

Он мог бы, вдобавок к этому, подсказать инквизиторам, как легко можно было бы удостовериться в истинности его показаний и тем самым снять с него это самое серьезное обвинение. Но, сделав это, он неизбежно погубил бы это хрупкое создание, приоткрывшее ему свою одинокую, томящуюся в безнадежной тоске душу. Разоблачение означало бы ее арест и, скорее всего, смерть от гарроты. Он мысленно видел это жуткое стальное приспособление в виде подковы, охватывавшее шею жертвы сзади и снабженное винтом. При вращении винта подкова сжимала шею приговоренного все туже и туже. Марк-Антуан представил себе тонкую белую шею, зажатую в этом смертельном воротнике, а над ним привлекательное, по-детски ясное маленькое лицо, влажные глаза, глядевшие на него так нежно в их последнюю встречу, и губы, признающиеся в преданной любви.

Если бы он оправдался перед инквизиторами такой ценой, его до конца дней преследовало бы это видение, он презирал бы себя, купив свое спасение за счет жизни несчастной женщины, которая к тому же вернула к жизни его самого.

Но это с одной стороны.

С другой стороны, была Изотта, чей отец смотрел на него строгим взглядом, не понимая, почему он мешкает с ответом. Изотта была в любом случае потеряна для него, но мысль о том, каким он предстанет в ее глазах, когда отец расскажет ей обо всем, была невыносима.

Ему не впервые приходилось выбирать из двух зол, но никогда еще этот выбор не был таким тяжелым. Он, конечно, должен был предпочесть меньшее зло, при котором страдать придется ему самому, ибо сколько-нибудь благородному сердцу легче перенести боль, нежели причинить ее другому. Невозможно было бросить на съедение львам женщину, которой он был обязан жизнью.

Поэтому в конце концов он ответил просто:

— Да, я прошу вас поверить в это.

Мессер Корнер какое-то время продолжал смотреть на него суровым взглядом, к которому, однако, примешивалось и удивление, словно инквизитор ожидал иного ответа и был разочарован. Затем он со вздохом откинулся в кресле и предоставил своим коллегам продолжать допрос.

Но Габриэль лишь задумчиво поглаживал свой длинный нос, а дряхлый Барбериго зевнул и вытер слезившиеся близорукие глаза.

Граф Пиццамано по-прежнему смотрел на арестованного снедоумением.

Марк-Антуан не только молчаливо признал то, что представлялось графу совершенно невероятным, но, признав это, фактически сознавался и в своей виновности, ибо существование виконтессы де Со в тех обстоятельствах, на которые указал инквизитор, казалось несомненным доказательством того, что французский посол не мог не знать, кто такой Марк-Антуан в действительности. А это предполагало только один вывод. Но сделать этот вывод граф, в отличие от инквизиторов, никак не мог. Он был в полной растерянности.

Он вспомнил свой разговор с дочерью в тот вечер, когда Марк-Антуан впервые появился у них по приезде в Венецию. Бедная девушка оказалась жестоко обманутой в своем предположении, что Марк-Антуан приехал в Венецию прежде всего ради нее. И это при всех тех унижениях, которые ей приходилось переживать в связи с ее помолвкой. Но может быть, правда о Марк-Антуане как-то примирит ее с предстоящим браком, который беспокоил графа гораздо больше, чем можно было подумать.

Может быть, в связи с раскрывшейся правдой все в конце концов шло к лучшему? Но было ли это правдой? Чем больше вопросов он себе задавал, тем меньше ответов мог найти.

Наконец мягкий голос Корнера прервал его размышления. Инквизитор обращался к Кристофоли:

— Проводите арестованного в отведенное ему помещение и проследите, чтобы он был обеспечен всем, что предусмотрено для заключенных. Мы дадим знать о принятом нами решении.

Эти зловещие слова наполнили холодом сердце Марк-Антуана. Он поднялся и, ухватившись за перекладину перед собой, стоял какое-то мгновение в нерешительности. Затем, осознав, что его протесты или утверждения ничего не дадут, он поклонился трем инквизиторам и молча вышел вместе с сопровождающим из комнаты.

Когда дверь за ними закрылась, мессер Корнер спросил графа Пиццамано, не хочет ли тот сказать что-нибудь, что могло бы помочь инквизиторам в вынесении решения. Барбериго опять устало зевнул.

Граф встал:

— Я хочу только напомнить уважаемым членам трибунала, что все обвинения против виконта де Со основаны на предположениях, в то время как в его пользу говорят достоверные факты.

— Мы помним об этом, не беспокойтесь. Что нам мешает оправдать его, так это виконтесса, как вы и сами понимаете.

Граф опустил подбородок в шейный платок.

— Это совершенно сбивает меня с толку, — признался он. — Главное, я не могу понять, почему он скрывал, что женат.

— Но разве это не очевидно? Если бы он признал это, то тем самым раскрыл бы свою подлинную личность. В случае ареста он мог надеяться убедить нас в том, что выдавал себя перед французами за Камилла Лебеля. Но мог ли он надеяться убедить нас в этом, если они знали, что он виконт де Со?

— Я уже говорил, — вмешался Барбериго, — что нетрудно вообразить обстоятельства, при которых виконт де Со мог решиться на сотрудничество с Директорией. И я не сомневаюсь, что так оно и было. Соблазном, против которого трудно было устоять, могло быть, к примеру, обещание вернуть ему конфискованное поместье.

— Я знаю его достаточно хорошо и никогда не поверю в это, — твердо возразил граф. — Это лишь еще одно предположение, противопоставляемое вами его заслугам перед Венецианской республикой. Каждая из них противоречит выводу, к которому вы склоняетесь.

— Не сомневайтесь, что мы учтем все его заслуги, — заверил его Корнер. Он учтиво наклонил голову. — Мы благодарим вас за помощь, синьор.

Поняв, что на этом его миссия завершена, граф мрачно поклонился членам трибунала и вышел в крайнем душевном смятении.

Барбериго беспокойно поерзал в кресле:

— Есть ли надобность тратить время на дальнейшее обсуждение? По-моему, все ясно.

Корнер повернулся к нему со своей мягкой загадочной улыбкой:

— Завидую тому, как ясно вам все видится. Мои глаза похуже, они лишь пытаются разглядеть истину в тумане. А как с вами, мессер Габриэль?

Габриэль пожал узкими плечами:

— Было высказано столько предположений, что я просто теряюсь.

— Надеюсь, вы не собираетесь проверять их все? — проворчал Барбериго.

— Не вижу в этом смысла, мы будем просто ходить по кругу.

— И я так считаю. — Старый инквизитор громко прокашлялся. — Итак, давайте выносить приговор.

— Вы хотите выносить приговор по делу, в котором столько противоречивых данных? — задумчиво спросил Корнер.

— Что значит, хочу ли я? — сказал Барбериго. — Это моя обязанность. Сейчас не время для колебаний. Вокруг столько врагов и шпионов, что наш долг — действовать на благо республики, отбросив всякие сомнения.

— Наш первейший долг вынести справедливый приговор, — возразил Корнер.

Габриэль в недоумении повернулся к нему:

— Но если мы не будем больше обсуждать дело и не будем выносить приговор, то что вы предлагаете?

— Отложить решение, — ответил Корнер, сжав губы. — Доводы «за» и «против» так уравновешены, что, согласитесь, самое разумное — подождать, пока какие-нибудь новые данные не нарушат это равновесие и не перетянут чашу весов в ту или иную сторону. Я твердо убежден в этом. Если вы не согласны, нам придется передать это дело на рассмотрение Совета десяти.

— Это выход! — обрадовался меланхоличный Габриэль. — Я полностью согласен.

Они выжидающе обратились к Барбериго. Старик смотрел на них, моргая слезящимися глазами. Он был раздражен, и голова его тряслась больше, чем обычно.

— Я не буду спорить с вами. Но эта оттяжка — пустая трата времени. Этот молодой человек держится вызывающе, что для меня всегда служит признаком виновности. Уж поверьте моему опыту. Было бы милосерднее не заставлять его мучиться в неизвестности, ему все равно не миновать гарроты. Но поскольку вы, похоже, твердо стоите на своем, давайте отложим приговор.

Глава 33

CASUS BELLI[1219]
— Изотта, дитя мое, Марк говорил тебе, что он женат?

Граф сидел вместе с графиней и дочерью за обеденным столом. Они только что поужинали и отпустили слуг.

Изотта подняла голову и улыбнулась, чего не наблюдалось уже очень давно.

— Нет, папа, наверное, как-то к слову не пришлось, — ответила она.

Но графу было не до шуток. Он в последнее время тоже редко улыбался.

— Я так и думал, — отозвался он угрюмо.

Графиня переводила взгляд с дочери на мужа, полагая, что это какая-то странная шутка, и попросила растолковать ей, в чем соль. Граф четко и ясно объяснил жене и дочери суть дела, повергнув в шок и ту и другую. Придя в себя, Изотта покачала головой и произнесла с уверенностью:

— Тут какая-то ошибка.

Но Франческо Пиццамано отверг возможность ошибки. Он объяснил, откуда поступила эта информация, и тут уверенность Изотты впервые поколебалась.

— Но этого просто не может быть! — воскликнула она. Ее черные глаза стали очень большими на побледневшем от испуга лице.

— Правда часто бывает невероятной, — ответил ее отец. — Я тоже не мог этому поверить, пока Марк сам не признал это. Очевидно, у него были какие-то серьезные причины, чтобы скрывать это.

— Какие могут быть причины? — спросила она дрогнувшим голосом.

Он пожал плечами и широко развел руки:

— В столь непростое время, когда на человека возложена такая задача, какую выполняет Марк, причин может быть сколько угодно. Инквизиторы откопали одну причину, на первый взгляд правдоподобную, которая выставляет его в абсолютно непривлекательном виде. Настоящая причина, вероятно, близка к этому, но может представить все в совершенно ином свете. Что я в первую очередь уважаю в Марке — это его способность пожертвовать всем ради дела, которому он служит.

— Но если инквизиторы… — начала она, но остановилась и отрывисто спросила: — Ему угрожает опасность?

Граф медленно покачал головой:

— Я надеюсь на Катарина. Его трудно сбить с толку.

Изотта стала возбужденно расспрашивать его о том, кто что говорил во время трибунала. Получив исчерпывающие ответы на все вопросы, она сидела какое-то время в тупом оцепенении, затем встала из-за стола и, сославшись на усталость, попросила разрешения уйти к себе.

Оставшись наедине с женой, граф мрачно спросил ее:

— Как ты считаешь, это сильно подействовало на нее?

Красавица-графиня была расстроена.

— У бедной девочки был такой вид, будто ей нанесли смертельную рану. Я пойду к ней. — Она тоже встала.

— Подожди минуту, дорогая, — сказал граф, протянув к ней руку. Она подошла, и он, обняв ее за талию, притянул к себе. — Может быть, лучше оставить ее одну. Я боялся, что эта новость будет для нее ударом. Правда, бог знает почему.

— Я тоже знаю почему.

Граф медленно кивнул:

— С учетом всех обстоятельств это наилучший выход. Покориться судьбе легче, когда желаемое перестает существовать.

Она положила руку ему на голову.

— Ты ведь не жестокосерден, Франческино, никогда не был таким. Но в вопросах, касающихся собственной дочери, у тебя на первый план выходит целесообразность. Подумай о ее сердце, дорогой.

— Я думаю о нем и не хочу ранить его больше, чем это необходимо. Я не хочу, чтобы она еще мучилась вдобавок ко всему, что ей пришлось выстрадать из-за меня. Потому-то я почти рад, что по воле обстоятельств ей остается только покориться.

— Боюсь, что я тебя не понимаю, дорогой.

— Возможно, это потому, что ты думаешь, будто во мне не говорит совесть. Я использовал собственную дочь как ставку в игре, которая велась ради Венеции. А игру мы проиграли. Я пожертвовал ею напрасно, промотал ее жизнь. У меня больше нет иллюзий. Солнце Венеции закатилось, спустились сумерки. И очень скоро наступит полная темнота. — Он говорил с трудом, в отчаянии. — Но я хочу, чтобы ты знала: я никогда не попросил бы от Изотты этой жертвы, если бы мы не были уверены, что Марк погиб. Да и она не пошла бы на это. И когда оказалось, что он жив, это была трагедия. А теперь он снова утрачен для нее, и она может опять примириться с той пустой жертвой, на которую мы обречены. Поэтому я и говорю, что это, возможно, к лучшему. Они любили друг друга, и он был достоин ее.

— И ты говоришь это вопреки тому, что открылось?

— Да, — кивнул он. — Я думаю, что его подвигло на эту женитьбу нечто аналогичное тому, чего я требовал от Изотты. Преданность делу, требующая отдать все, чем человек владеет. Когда он сегодня ответил утвердительно на этот вопрос, у него был вид мученика, приносящего себя в жертву. Если окажется, что это не так, то, значит, я ничего не понимаю в людях. — Граф тяжело поднялся. — Пойди к ней, дорогая, и скажи ей все это. Может быть, это утешит ее и придаст ей сил. Боже, помоги бедному ребенку! И нам всем тоже.

Но на сердце у Изотты было гораздо тяжелее, чем они думали, тяжелее даже, чем она позволяла своей матери подозревать. Когда ее заставили поверить в женитьбу Марка, это вовсе не примирило ее с судьбой, как надеялся отец, а лишило ее последней опоры. Обстоятельства могли помешать их браку с Марком, но она находила утешение в мысли о том, что между ними существует духовная связь, что они едины в вечности. А теперь эта связь была оборвана, и она осталась совсем одна, без руля и без ветрил, без спасения.

Она выслушала отцовские соображения, которые ей передала мать, но они не придали ей сил. Единственное объяснение поведения Марка, которое она нашла, ставило ее в унизительное положение. Когда она отправилась в то утро к нему в гостиницу, она думала, что он приехал в Венецию ради нее. Оказалось же, что его единственной заботой была политика. Боясь ранить ее гордость, он не сказал ей правды и, наверное, по той же причине скрывал свой брак в дальнейшем.

Нечаянные нежные слова о необходимости надеяться, которые он время от времени говорил, очевидно, означали только, что он надеялся избавить ее от брака, который, как он понимал, был ей ненавистен. Но теперь, когда правда открылась, этот брак вовсе не стал менее ненавистен ей. Напротив, выросшая между нею и Марком стена, оставившая ее в одиночестве, лишила ее сил мириться с судьбой.

Теперь она могла согласиться на брак с Вендрамином разве что в том случае, если бы душевная апатия полностью подчинила себе ее гордость.

В эти дни она почувствовала тягу к религии. Устав от мира, который мужчины наполняли постоянными бессмысленными раздорами, она подумывала о мирной жизни в монастыре как о прибежище, которое никто не посмеет у нее отнять. Вендрамин может отстаивать свои права на нее в спорах с другими мужчинами, но не вступит в спор с Богом.

Эти мысли позволили ей восстановить силу духа, и, если бы не Доменико, она уже объявила бы об этом намерении.

Доменико узнал от отца то немногое, что было известно о браке Марка, точнее, то, что раскрылось во время трибунала. Но по странной случайности он получил кое-какую информацию об этом также от самой виконтессы де Со.

Пытаясь выяснить подробности ссоры между Марком и Вендрамином, он обратился к майору Санфермо, с которым был давно дружен, и тот повел его на поиски Андровича в «Казино дель Леоне», где Доменико ни разу не был.

Он узнал о денежном долге, о том, что Марк-Антуан настаивал на его уплате, прежде чем он скрестит шпаги с Вендрамином, а также о том, где Вендрамин, по всей вероятности, достал эти деньги. Майор Санфермо предположил, что его выручила виконтесса де Со. Андрович категорически отрицал это. Но того, что говорил Андрович, Доменико уже не слышал.

— Кто-кто выручил? — спросил он, думая, что ослышался.

— Виконтесса де Со. Да вон она. — Санфермо указал на миниатюрную женщину, собравшую вокруг себя оживленную группу кавалеров и дам.

Ошеломленного капитана подвели к француженке и представили. Доменико вызвал у нее не меньший интерес, чем она у него, хотя сам он об этом не подозревал. Распростившись с ней через полчаса, Доменико чувствовал себя совершенно сбитым с толку, и последующий разговор с отцом не помог рассеять сумбур у него в голове.

— Она распространяет ложный слух о смерти Марка на эшафоте, чтобы скрыть, кто он такой, — объяснил граф.

— И это объяснение тебя удовлетворяет? — спросил Доменико.

— Это представляется мне логичным, — ответил граф и изложил сыну свою теорию о том, что все складывается к лучшему, которую Доменико затем пересказал сестре.

— Я думаю, Изотта, что Марк, подобно тебе, является заложником интересов его страны или его единомышленников. Но обмен кольцами с Вендрамином тебе пока не грозит. Мне удалось кое-что узнать, и, возможно, я узнаю больше.

По совету брата она решила повременить с объявлением о своем решении уйти в монастырь.

Между тем время шло, наступила Пасхальная неделя. Тучи сгущались и над головой Изотты, и над Венецией.

Война была окончена. Это было ясно, как становилось все яснее и то, что мир, которого с нетерпением ждали целый год, может и не принести Венеции покоя. И в Великую субботу венецианцам открылась горькая правда о том, что ждет Светлейшую республику.

После событий в Бергамо и Брешии крестьян провинции Венето решили вооружить, дабы они составили народное ополчение и могли противостоять попыткам новых переворотов. Во всех венецианских провинциях вспыхнула ненависть к французам, которых обвиняли в развале страны.

Франкофобию подпитывал и беззастенчивый грабеж, чинившийся французами на венецианской земле. У крестьян отнимали их урожай, их скот, их женщин. Люди толпами валили на вербовочные пункты, и вскоре тридцатитысячная армия новобранцев была под ружьем. Правительство рассчитывало использовать ее для борьбы с повстанцами, но крестьяне знали лишь одного врага — французов, и если им попадались в руки отдельные вражеские группы, с ними безжалостно расправлялись, мстя за все бесчинства.

Чтобы покончить с этим, в Венецию был направлен Жюно.[1220]

При новом режиме бесцеремонность стала во Франции чем-то самим собой разумеющимся. Равенство понималось как отмена всякой предупредительности и всех правил поведения, торжество оскорбительной и грубой прямоты. Именно это позволяло Марк-Антуану так успешно играть роль Лебеля. Плохие манеры Бонапарта искупались его величием, его заносчивость была порождена сознанием собственной силы, а не высоты своего положения. Плохие манеры его приближенных, каждый из которых играл маленького Бонапарта в своем кругу, бросались в глаза, были вопиющими и оскорбительными.

Для встречи эмиссара Бонапарта Коллегия собралась в великолепном зале, где Веронезе и Тинторетто увековечили мощь и славу Венеции. На потолке Веронезе изобразил Венецию в виде чувственной красавицы, которую Справедливость и Мир коронуют на земном шаре. Над троном дожа сверкало яркими красками знаменитое полотно того же мастера «Битва при Лепанто», а справа висели принадлежавшие кисти Тинторетто портреты великих дожей — Донато, да Понте и Альвизе Мочениго.[1221]

Члены Коллегии, облаченные в свои тоги, и дож на троне ждали французского солдата.

Когда он предстал перед ними на пороге в сапогах со шпорами и треуголкой на голове, это выглядело как встреча старого порядка с новым — строгости, церемонности и обходительности с развязной прямотой, невоспитанностью, отсутствием всякого изящества и привлекательности.

Церемониймейстер, или рыцарь дожа, приблизился к посланцу с жезлом в руке, чтобы подвести его к дожу и представить, как полагалось по этикету. Но грубый солдат бесцеремонно отпихнул его в сторону и, не снимая головного убора, протопал через весь зал, клацая саблей по полу. Не дожидаясь приглашения, он поднялся по ступенькам к трону и уселся в кресло справа от дожа, предназначенное для послов других государств.

Сенаторы онемели от столь презрительного обращения с ними. Если наглый выскочка-иностранец не желал оказать никакого уважения этому достойному собранию, значит солнце Венеции действительно закатилось. Побледневший и нервничавший Лодовико Манин настолько проникся ощущением значительности своего поста, что произнес тем не менее маленькую приветственную речь, которую предписывал этикет.

Жюно выказал полное пренебрежение к этикету, что ощущалось всеми патрициями как пощечина. Генерал вытащил из-за пояса послание от Бонапарта и зачитал его громким и резким голосом. Послание отличалось той же грубой и властной прямотой. Командующий Итальянской армией предъявлял венецианцам претензии по поводу вооружения крестьян и убийства французских солдат. О том, что это было спровоцировано разбоем и насилием, учиненным его солдатами, ограблением и убийством граждан страны, находящейся в состоянии мира с Францией, командующий умалчивал.

«Вы напрасно пытаетесь избежать ответственности за свои действия, — писал Бонапарт. — Вы думаете, я не смогу добиться, чтобы лучших людей во всем мире уважали?.. Сенат Венеции поступил вероломно в ответ на великодушие, которое мы всегда проявляли по отношению к ней. Мой адъютант, которого я посылаю к Вам, предложит Вам выбор: война или мир. Если Вы немедленно не разоружите и не разгоните нападающих на нас крестьян, не арестуете и не пришлете к нам зачинщиков убийств, то мы объявляем Вам войну».

Дальше Бонапарт продолжал в том же духе.

Прочитав послание до конца, Жюно встал так же резко, как и сел, и промаршировал из помещения с тем же презрением ко всяким любезностям.

— Теперь вы видите, — произнес граф Пиццамано, ни к кому, в частности, не обращаясь, — куда завела нас наша политика бездействия, наше малодушие и скупость. Мы были первой державой в Европе, а стали самой ничтожной.

И они униженно отправили Бонапарту письмо с извинениями, выражением уважения и преданности и обещанием немедленно принять меры в согласии с его требованиями.

На второй день Пасхи Жюно отбыл из Венеции, увозя с собой эту письменную попытку предотвратить войну, и в тот же день в Вероне вспыхнул мятеж многострадального населения, сопровождавшийся криками «Смерть французам!» и «За святого Марка!».

Несколько сотен французских солдат были убиты, остальные нашли убежище в фортах. Форты были окружены далматинскими войсками и вооруженными крестьянами, зачинщиками восстания. Граф Франческо Эмили отправился в Венецию, где он умолял сенат разорвать отношения с Францией и послать войска на помощь веронским патриотам.

Но если Светлейшая республика не порвала связи с Францией, когда это можно было сделать безболезненно, то теперь она была слишком напугана для этого. Отмежевавшись от восстания, вошедшего в историю под названием Веронской Пасхи, она еще раз подтвердила свой нейтралитет и дружеское отношение к Франции и бросила веронцев на произвол судьбы, вознаградив таким образом за преданность Венеции.

Бонапарт тем временем отправил в Верону Ожье, и в течение нескольких дней порядок был восстановлен.

Веронская Пасха и явилась тем предлогом, какой нужен был Франции для объявления войны. Но, словно этого было недостаточно, в самой Венеции как раз в тот день, когда восстание в Вероне было подавлено, французам был дан вооруженный отпор. Героем этих событий стал Доменико Пиццамано. На второй день Пасхи Совет десяти издал указ, согласно которому, в соответствии с заявленным Венецией нейтралитетом, все иностранные военные корабли должны были покинуть ее гавань.

Через два дня французский фрегат «Освободитель Италии» под командованием Жан-Батиста Ложье, сопровождаемый двумя люггерами, взял на борт в качестве лоцмана рыбака из Кьоджи и попытался войти в порт Лидо.

Доменико Пиццамано, командовавший гарнизоном форта Сант-Андреа, наблюдал за неизбежным и позорным концом Светлейшей республики с тем же чувством отчаяния и унижения, что и его отец. Не исключено, что он воспользовался этой возможностью, чтобы доказать, что в Венеции еще не совсем погасли искры того огня, который некогда принес ей славу. Как бы то ни было, следуя указу Совета десяти, он обязан был сделать то, что он сделал.

Когда ему доложили о приближении иностранных судов, он сразу поднялся на бастион, чтобы оценить обстановку.

Корабли шли без флагов, но принадлежали явно не Венеции, и, что бы ни представляли собой люггеры, шедший впереди «Освободитель Италии» был тяжело вооружен.

Доменико не колебался ни минуты. Он приказал дать два предупредительных выстрела в воду.

Люггеры вняли предупреждению. Сделав поворот оверштаг, они остановились. Капитан Ложье, однако, вызывающе продолжал вести корабль прежним курсом и поднял трехцветный французский флаг.

И тут Доменико мог благодарить небеса за то, что ему, подобно мученикам в Вероне, был дан шанс выступить за честь Венеции, не думая о последствиях. Он скомандовал открыть огонь на поражение. «Освободитель» начал отстреливаться, но, получив пробоину ниже ватерлинии, был вынужден выброситься на мель, чтобы не затонуть. Доменико взял два баркаса с вооруженными солдатами и отправился на захват вражеского судна. Их сопровождал галиот капитана Висковича с командой славянских воинов.

Они взяли французский корабль на абордаж и после яростной непродолжительной схватки, во время которой Ложье был убит, захватили его. Тем временем спустилась ночь.

Бумаги, найденные на корабле, свидетельствовали о том, что между Ложье и французами, проживавшими в Венеции, велась оживленная переписка. Доменико передал документы Совету десяти с тем, чтобы по отношению к этим людям были приняты меры. Но наутро Лаллеман выразил по этому поводу такой решительный протест, что бумаги пришлось уступить ему.

На следующий день Доменико был вызван на заседание Большого совета. Депутаты горячо приветствовали его, вынесли ему официальную благодарность и наказали и дальше выполнять свой долг с таким же рвением. Совет постановил также выдать всем участникам операции денежную премию в размере месячного оклада.

Доменико не видел ничего выдающегося в том, что он сделал. Но в глазах венецианцев, оскорбленных наглостью французов, он был героем дня, и его это огорчало. Он видел в этом восторге перед единичным протестом признак всеобщей вялости и неспособности старого льва святого Марка издать воинственный победный рык, некогда столь мощный.

Глава 34

ПОСЛЕДНИЙ КОЗЫРЬ ВЕНДРАМИНА
Неделя, последовавшая за инцидентом на Лидо, была нелегкой. Венецию наполняли слухи, днем и ночью по улицам ходили военные патрули. Солдаты, призванные для защиты отечества, использовались теперь против волнующихся горожан. Лев святого Марка сжался и припал к земле в ожидании удара хлыстом.

Обитатели Ка’ Пиццамано, разумеется, гордились поступком Доменико, бесстрашно выполнившего свой долг, и тем не менее в доме царила траурная атмосфера. Граф уже не сомневался, что дни Светлейшей республики сочтены.

Понимая его настроение, Вендрамин боялся напомнить ему, что Пасха прошла, а день свадьбы так и не назначен. Нерешительность Вендрамина усугублялась тем фактом, что в сложившейся обстановке он лишился той силы, которая оправдывала его настойчивость. Он потерял свое влияние в обществе и злился на собственную непредусмотрительность. Надо было решительно отбросить все колебания, пока еще можно было это сделать. А он, как последний дурак, вел себя слишком тактично. Возможно, он был чересчур доверчив. Что, если этот чопорный граф и эта холодная гордячка, его дочь, откажутся теперь выполнить данное обещание?

Эта мысль наполняла его сердце страхом. Никогда еще у него не было так много долгов и так мало возможностей избавиться от них. Он не осмеливался теперь приблизиться к вероломной виконтессе, прежде столь щедро обеспечивавшей его средствами ради того, чтобы заманить в ловушку. Во всех казино его репутация была окончательно погублена Мелвиллом. Ему не у кого было занять хотя бы цехин. В отчаянии он даже попытался тайком предложить свои услуги Лаллеману, но тот грубо указал ему на дверь. Он заложил или продал почти все свои ценности, и, не считая шикарных костюмов, у него практически ничего не осталось. Положение было хуже некуда. Он не мог представить себе, что с ним будет, если Пиццамани обведут его вокруг пальца.

Это подвешенное состояние было невыносимо. С каким бы недовольством ни было воспринято обращение по сугубо личному делу в дни национального бедствия, Вендрамин не мог позволить подобной щепетильности помешать ему.

Поэтому он решительно отправился однажды на поиски Изотты и нашел ее на лоджии, обращенной в сад, где все опять зеленело под солнцем и было наполнено ароматами весны, а на кустах ранних роз уже набухали бутоны.

Она приняла его с холодной учтивостью, которая всегда так его раздражала — возможно, даже больше, чем открытая враждебность. С враждебностью можно бороться, а наталкиваясь на полное безразличие, не за что ухватиться.

Прислонив свою высокую стройную фигуру к перилам лоджии и приглушив звучный голос до бормотания молящегося, он осторожно напомнил ей, что прошло уже больше недели после Пасхи, когда она обещала принести ему счастье, назначив день их свадьбы. Изотта спокойно восприняла его напоминание. Посмотрев на него прямым и открытым взглядом, исполненным меланхолии, она спросила:

— Если бы я сказала вам, Леонардо, что собираюсь постричься, вы воспротивились бы этому намерению?

Он даже не сразу понял, что она имеет в виду. А когда понял, то взорвался:

— Да кто ж не воспротивился бы?! Вы что, сошли с ума, Изотта?

— Разве, разочаровавшись в суетном и бессмысленном земном существовании, возлагать надежды на будущую жизнь — это сумасшествие?

— Для такой женщины, как вы, это сумасшествие. Оставьте это простушкам, женщинам с физическими недостатками или больным. Для них это замена недоступных радостей. И независимо от того, сумасшествие это или нет, вы нарушаете обещание.

— Но если я дам обет Богу, разве это не перевесит все обязательства, данные человеку?

Он старался подавить нараставшую в нем злость и удержать то, что, как он чувствовал, ускользало от него.

— Но примет ли Бог обет, если это обман? На небесах тоже есть понятие чести. — Неожиданно он задал другой вопрос: — Вы поделились с отцом этой бредовой идеей?

Это очередное проявление свойственной ему грубости заставило ее нахмуриться.

— Я собиралась сказать ему сегодня.

— О господи! Значит, вы всерьез настроились на этот обман, это… надувательство? И вы воображаете, что отец поддержит вас? Ваш отец, благодарение богу, человек чести, который держит данное им слово. Так что не обманывайтесь на этот счет, Изотта. Я честно выполнил свою часть обязательств, и он не допустит, чтобы меня лишили моей… моей законной награды.

— Для вас награда взять в жены девушку против ее воли? — спросила Изотта, отвернувшись от него.

У него было ощущение, что он бьется головой о холодную непробиваемую стену притворства и упрямства. Он чуть не задохнулся от ярости.

— Девушку?! — хрипло бросил он издевательским тоном. — Это вы девушка? Вы? — Она посмотрела на него, и он грубо рассмеялся прямо ей в лицо. — Да вы разве годитесь для того, чтобы поступать в монастырь, совершать обряд мистического бракосочетания? Вы сами-то подумали об этом? А, ну да, я понимаю. Это всего-навсего ваш обманный ход, такая же ложь, какую вы преподносили мне и раньше, пытаясь убедить меня в невинности вашего визита в гостиницу к этой скотине. Но удастся ли вам убедить в этом отца?

— Вы хотите сообщить это ему?

Он ухватился за это как за оставшийся у него козырь.

— Да, клянусь Богом, — если только вы не опомнитесь и не выполните свое обещание.

Это, полагал он, должно было сломить ее. Но она смотрела на него все с тем же приводящим его в замешательство хладнокровием.

— Значит, считая меня обесчещенной, неискренней, лицемерной и лживой, вы тем не менее готовы взять меня в жены ради моих денег? Как благородно!

— Язвите, сколько вам угодно. Я заработал вас, и мне заплатят за труды.

— Несмотря на то, что вы оспариваете право на меня у Бога?

— Да хоть у Бога, хоть у дьявола, мадам.

— Вы не позвоните, Леонардо, чтобы кто-нибудь попросил моего отца и брата прийти сюда?

Он не тронулся с места.

— Зачем это? Что вы хотите сделать?

— Позвоните, и узнаете. Я скажу вам в присутствии отца.

Он сердито воззрился на нее. Это проклятое безмятежное упрямство сбивало его с толку, и никакими силами нельзя было пробить эту броню.

— Не забывайте, что я сказал. Я вас предупредил. Либо вы выполните данное мне священное обещание, либо граф Пиццамано узнает, что его дочь — развратная девка.

Это наконец возмутило ее.

— Не забывайте, что у меня есть брат.

Но он лишь презрительно усмехнулся в ответ на эту завуалированную угрозу:

— О да, конечно! Наш герой Доменико! Вы пошлете его смыть пятно на репутации сестры. Но он, возможно, обнаружит, что это совсем не то, что стрелять по французскому кораблю с безопасной дистанции. — Он выпрямился. — Ради бога! Науськайте на меня этого маленького героя Лидо. Вы, может быть, слышали о том, что я умею постоять за себя.

— Ну да, позвав на помощь трех наемных убийц. Я слышала об этом. Так вы позвоните или нет? Чем дольше вы тянете, тем противнее становитесь. Можете себе представить, как наша сегодняшняя беседа примирила меня с перспективой нашего бракосочетания.

— Ой, да бросьте! Меня тошнит от вашего лицемерия. Ваша поза — просто еще один мошеннический трюк. — Он повернулся, чтобы выполнить наконец ее просьбу, и увидел, что в этом уже нет необходимости. Он слишком долго тянул. Граф Пиццамано с сыном были в зале.

Тут Вендрамин испугался. Он не знал, что из сказанного им они слышали и какие объяснения ему придется дать.

Как и при всяком шантаже, его власть над жертвой могла длиться лишь до тех пор, пока жертва не переставала бояться огласки. Угрожая Изотте раскрыть ее секрет, он надеялся добиться своей цели. Огласка была губительной для нее, но ему самому ничего не давала.

Он в замешательстве чувствовал на себе тяжелый и усталый взгляд графа.

Напряжение последних недель сказалось на графе Пиццамано. Он в значительной мере утратил свою обычную спокойную учтивость. Вместе с Доменико граф подошел к дверям на лоджию. Он был очень холоден и суров.

— Не знаю, Леонардо, приходилось ли мне когда-либо слышать в этом доме такие слова, какие вы только что употребили. Полагаю, что никогда. Объясните мне, почему вы так неуважительно отзываетесь о моей дочери и угрожаете моему сыну.

— Что касается его угроз в мой адрес… — начал Доменико, но граф поднял руку, призывая его к молчанию.

Вендрамин почувствовал, что ему придется начать объяснение с того, о чем ему не хотелось говорить.

— Я сожалею, синьор, что вы слышали мои слова. Но раз уж так случилось, то судите сами, имел ли я повод возмущаться. После того как я проявил такое терпение и честно выполнил мои обязательства, Изотта собирается обманным путем уклониться от выполнения своих. Я прошу вас, синьор, образумить свою дочь.

— Забавно, что вы употребили слово «обман», — ответил граф. — Я как раз об обмане и собирался с вами поговорить. Доменико сообщил мне кое-какие подробности вашей дуэли с мессером Мелвиллом, которые он недавно узнал.

— Моей дуэли с Мелвиллом? — раздраженно отозвался Вендрамин. — При чем тут дуэль? Синьор, давайте сначала решим вопрос о данном мне обещании, а потом я буду готов обсуждать с вами эту дуэль столько, сколько захотите.

— Вы сегодня говорите со мной каким-то странным тоном, Вендрамин.

Но Вендрамин был слишком возбужден и разозлен, как загнанный зверь.

— Прошу простить меня, но это объясняется тревогой за свои права. Похоже на то, что их попирают.

— Ваши права?

— А разве у меня нет прав? Не могу в это поверить. Не может быть, синьор, чтобы такой человек чести, как вы, отказался от данного им слова.

Граф едко улыбнулся:

— Ага, мы вспомнили о чести. Очень кстати. Ну что ж, возвращаясь к вопросу о дуэли…

— Да господи боже мой! — воскликнул Вендрамин вне себя. — Если вы хотите знать причины этой дуэли, то ради бога! Я изложу их.

— Не причины, синьор, — перебил его граф. — Причины мы обсудим позже — если до них вообще дойдет дело. Я хочу поговорить с вами об обстоятельствах ее.

— Об обстоятельствах? — недоуменно повторил Вендрамин.

— Объясни ему, Доменико.

Доменико был краток:

— В тех казино, которые вы посещаете, всем известно, что вы были должны мессеру Мелвиллу тысячу дукатов. Говорят также, что, полагаясь на свое мастерство фехтовальщика, вы намеренно спровоцировали его, надеясь таким образом ликвидировать долг.

— Да кто же сказал вам эту гнусную ложь?

— В «Казино дель Леоне» это говорили все, кого я расспрашивал об этом инциденте.

— В «Казино дель Леоне»? Расспрашивали? Вы хотите сказать, что шпионили там?

— Да. Точнее, выяснял подробности. Я должен был убедиться, что честь человека, который собирается жениться на моей сестре, не запятнана. Я узнал, что мессер Мелвилл публично заявил о том, что вы называете гнусной ложью.

— Если он заявил об этом, так это еще не значит, что это правда. Он просто трусил и выдвинул вопрос о долге, чтобы не отвечать на мой вызов, пока я не заплачу, потому что был уверен, что я не найду деньги.

— Но если поединок состоялся, то, значит, вы уплатили долг?

— Разумеется. И что? — бросил Вендрамин с вызовом, но на самом деле он испугался, почувствовав, к чему клонит собеседник.

Доменико криво усмехнулся и посмотрел на отца, прежде чем ответить:

— Поединок состоялся через два дня после праздника святого Феодора. Так?

— Возможно. Какое это имеет значение?

— Я думаю, большое. Вы не скажете моему отцу, где вы достали такую крупную сумму?

Это был тот убийственный вопрос, которого Вендрамин боялся. Но он успел приготовиться к нему. Он скрестил руки на груди, чтобы подчеркнуть свою невозмутимость.

— Понятно, — произнес он горько. — Вы хотите смутить меня перед своей сестрой и опорочить. Ну что ж, пусть будет так. Да и имеет ли это значение, на самом деле? Деньги мне дала женщина, с которой я, как вы понимаете, был в тесных дружеских отношениях. Вы хотите, чтобы я назвал имя? Почему бы и нет? Я занял эту сумму у виконтессы де Со.

Ответ Доменико сразил его наповал.

— Она говорит, что не давала вам денег.

Вендрамин был до того ошеломлен, что забыл о необходимости сохранять невозмутимый вид, руки его разжались и бессильно повисли. Рот глуповато приоткрылся, он растерянно переводил взгляд с Доменико на графа и на Изотту, которые смотрели на него с непроницаемым выражением.

Наконец у него прорезался голос.

— Она говорит… Она говорит это? Вы ее расспрашивали, и она так сказала? — Помолчав секунду-другую, он выпалил: — Она лжет!

— Она лжет, чтобы скрыть, что ей должны тысячу дукатов? — откликнулся граф. — Никогда не слышал о более странной причине для вранья. Ну хорошо, мы должны поверить вам на слово. Но скажите мне, эта женщина знала, зачем вам понадобились деньги?

— Не знаю… Не помню.

— Тогда позвольте мне напомнить вам, — сказал Доменико. — Она должна была знать это, потому что была в казино, когда Марк выдвинул это условие об уплате долга до поединка. Вы не станете это отрицать?

— Нет. Почему я должен отрицать это?

Ответил ему граф:

— Потому что в силу обстоятельств, вам неизвестных, она, возможно, и дала бы вам деньги, но только не для того, чтобы вы могли драться на дуэли с ее… с мессером Мелвиллом. — Граф говорил все более непримиримо. — Ваша лживость подтверждает то, что я стал подозревать, когда мой сын сообщил мне эти сведения.

— Лживость, синьор? Почему вы бросаете мне в лицо такие слова?

— Не знаю, какие еще слова бросать вам. — Теперь уже голос графа звучал с уничтожающим презрением. — Ваш поединок с мессером Мелвиллом состоялся через два дня после праздника святого Феодора. В день праздника вы пришли ко мне и попросили тысячу дукатов, якобы необходимых для наших политических целей. Вы сказали, что хотите раздать их наиболее нуждающимся из ваших барнаботто, чтобы обеспечить нам их голоса на предстоящем заседании Большого совета. Так что я не знаю, какие еще слова употребить по отношению к человеку — венецианскому патрицию! — который опустился до столь отвратительного мошенничества.

— Клянусь Богом! — воскликнул Вендрамин, заламывая руки. — Не торопитесь осуждать меня. Вы должны сначала узнать об обстоятельствах, оправдывающих меня.

— Нет оправдания для человека знатного происхождения, который ворует и лжет, — отрезал граф. — Я не желаю больше слушать вас — ни сейчас, ни когда-либо. Будьте добры покинуть мой дом.

Но у Вендрамина оставался в рукаве последний козырь, который еще мог спасти его от гибели, от нищеты и долговой тюрьмы, — ведь стоило разнестись слуху, что он не женится на Изотте Пиццамано, и тут же кредиторы накинулись бы на него, как стервятники на падаль.

Ему представлялось, что он еще может проткнуть мыльный пузырь их глупой гордости, так что они будут только рады отдать Изотту за вора и лжеца, каким они его считают.

Однако судьба распорядилась иначе и помешала ему разыграть эту грязную козырную карту.

— Вы полагаете, что можете вот так прогнать меня? — начал Вендрамин.

— Слуги могут выкинуть вас вон, если вы предпочитаете это, — бросил Доменико.

Тут дверь отворилась, и вошел лакей, объявивший о приходе майора Санфермо. Однако, к их удивлению, майор вошел сразу за лакеем, не дожидаясь приглашения. Он снял головной убор и почтительно поклонился графу, который удивленно нахмурился, недовольный вторжением. Затем Санфермо выпрямился в своем красном мундире со стальным латным воротником и по всей форме обратился к Доменико:

— Капитан Пиццамано, я явился по приказу Совета десяти с ордером на ваш арест.

Глава 35

ГЕРОЙ ЛИДО
Ордер на арест героя Лидо, чью воинскую доблесть сенат почтил всего несколько дней назад, был одним из последних указов, изданных уходящей в небытие республикой.

Превознося патриотизм Доменико Пиццамано и его верность воинскому долгу, правители Венеции в то же время униженно просили у французского главнокомандующего прощения за тот самый случай, когда эта верность долгу была проявлена, и это было неудивительно при той нерешительности, с какой они всегда действовали.

Умиротворять Бонапарта отправили двух эмиссаров, которые повезли ему смиренный ответ сената на ультиматум, доставленный Жюно. Посланники прибыли в Пальманову и просили аудиенции у генерала. В ответ им было вручено письмо, написанное выспренним языком, вошедшим в обиход в годы революции. В нем Бонапарт называл гибель Ложье предательским политическим убийством, «беспрецедентным в современной истории», и клеймил венецианцев с их сенатом как преступников, чьи руки «обагрены французской кровью». В конце письма он соглашался принять посланников, если они могут сообщить что-нибудь конкретное по делу Ложье.

Два почтенных представителя венецианской элиты с робостью предстали перед разбушевавшимся гениальным выскочкой, командовавшим Итальянской армией. Они увидели невысокого худощавого молодого человека, выглядевшего устало. Его спутанные черные волосы оттеняли бледный выпуклый лоб, взгляд больших и блестящих карих глаз гневно сверлил их.

Один из эмиссаров хотел было произнести тщательно продуманное обращение, выражавшее дружеские чувства Венеции, но Бонапарт грубо прервал его и стал поносить в несдержанных выражениях вероломство Светлейшей республики. Была пролита французская кровь. Армия требовала отмщения.

Он беспокойно метался по комнате в искреннем или притворном гневе, ораторствуя на южноитальянском наречии и энергично жестикулируя.

Он возмущался беспощадностью, с какой был убит Ложье, и настаивал на аресте и выдаче ему офицера, отдавшего приказ открыть огонь по «Освободителю Италии». Затем он потребовал немедленного освобождения всех политических заключенных, содержавшихся в венецианских тюрьмах, среди которых, как он знал, было немало французов. В высокопарном аффектированном стиле политиков усыновившей его страны он ссылался на души погибших солдат, взывавшие об отмщении. Кульминацией выступления стало заключительное изъявление его воли:

— С инквизицией покончено. С сенатом тоже. Я буду Аттилой в Венецианской республике.

Этот ответ посланники доставили в Венецию. Одновременно с этим Вийетар вернулся от Бонапарта с письмом Лаллеману, в котором командующий отзывал посла из Венеции, приказав оставить все дела на попечение Вийетара.

«В Венеции течет французская кровь, — писал он, — а Вы сидитетам как ни в чем не бывало. Вы ждете, чтобы вас выгнали? Напишите краткий отчет и уезжайте из города немедленно».

Отчет эмиссаров о поездке напугал правителей Венеции до смерти. Было ясно, что в случае невыполнения бескомпромиссных требований Бонапарта последует объявление войны, и Совет десяти поспешил подчиниться им.

Политические заключенные были выпущены на свободу, государственные инквизиторы были заключены в тюрьму вместо них, а майору Санфермо было поручено задержать Доменико Пиццамано.

Граф отсутствовал на последнем заседании Совета, и приказ об аресте его сына едва не сломил его. Когда майор Санфермо сказал, что, насколько ему известно, ордер был выписан по требованию французского главнокомандующего, граф понял, что его сыну суждено стать козлом отпущения и заплатить своей жизнью за трусость и слабость правительства.

Он стоял как громом пораженный, дрожа и смутно сознавая, что Изотта поддерживает его за локоть. Затем, взяв себя в руки, он огляделся и заметил Вендрамина, также ошеломленного и в нерешительности топтавшегося на месте.

— Чего вы ждете, синьор? — обратился к нему граф.

И Вендрамин, в ужасе осознав, что он потерял все, что внезапный удар, поразивший семью, отнял у него возможность сделать последнюю отчаянную попытку оправдаться, тихо удалился, внутренне кипя возмущением. В глубине души он поклялся, что когда-нибудь вернется в этот дом — хотя бы для того, чтобы со злорадством швырнуть ком грязи в фамильный герб этих гордецов Пиццамани, которые, по его мнению, так подло обманули его.

Дождавшись его ухода, Доменико спокойно обратился к майору:

— Я готов следовать за вами, только прошу минуту, чтобы проститься с отцом.

Но Санфермо, стоявший с мрачным видом, удивил их всех.

— Теперь, когда здесь нет Вендрамина, я могу говорить открыто, — сказал он. — Ему я не доверяю. Я получил приказ, который для меня в высшей степени тягостен. Сначала я хотел переломить свою шпагу и бросить ее вместе со своей воинской карьерой к ногам дожа. Но… — Он пожал плечами. — Вместо меня послали бы кого-нибудь другого. — Затем он обратился к графу уже несколько иным тоном: — Синьор, похоронный звон по Светлейшей республике уже прозвучал. Посланцы вернулись от Бонапарта с требованием распустить патрицианское правительство. Иначе — война. Он хочет ликвидировать олигархическое правление и установить вместо него якобинскую демократию. Льва святого Марка скинут с пьедестала, и на Пьяцце будет взращено Древо Свободы. Таковы его скромные требования.

— Демократия! — простонал граф. — Правление демоса, всего самого низменного, что есть в обществе. Нами будут руководить голодранцы. Это полная противоположность того, чем должно быть государство. Я боялся, что Венеция станет провинцией Империи, но это даже хуже.

— Но похоже, так и будет, а демократическое правление — просто ширма, временная мера. Как сообщают из Клагенфурта, по условиям Леобенского мира венецианские территории уступают Австрии в обмен на Ломбардию. Совершенно ясно, синьор, что с этим ничего нельзя поделать. — Помолчав, Санфермо инстинктивно понизил голос, откровенно высказывая собственное мнение. — Из Вероны пришли вести, что граф Эмили и семеро его сподвижников, пытавшиеся отстоять честь Венеции, расстреляны. Ни один честный венецианец не потерпит, чтобы капитан Пиццамано пополнил этот список. — Он повернулся к Доменико. — Я не случайно пришел с ордером на арест один, не взяв с собой сопровождающих. Они не дали бы мне сделать то, что я хочу. Гондола доставит вас в Сан-Джорджо на Алге. Там находятся галеры адмирала Коррера, с которым вы дружны. На одной из них вы сможете достичь Триеста, а оттуда добраться до Вены.

Когда они оправились от потрясения, вызванного столь великодушным предложением, граф издал возглас облегчения и стал благословлять их верного друга и истинного венецианца.

Но последнее слово было за Доменико:

— А вы подумали, синьор, о последствиях — для Венеции и, возможно, для майора Санфермо? Мой арест — политическая мера, одно из требований, выдвигаемых французским командующим как условие, при котором он пощадит Венецию и не подвергнет ее обстрелу из своих пушек. Не исключено также, что в отместку вместо меня расстреляют майора Санфермо за то, что он не выполнил приказ. Это было бы вполне в духе Французской республики.

— Я готов рискнуть, — с демонстративной беспечностью рассмеялся Санфермо. — Есть шансы, что все обойдется. А у вас, капитан Пиццамано, честно говоря, шансов нет.

Но Доменико покачал головой:

— Если я спасусь, эти бандиты могут выместить свою злобу на Венеции. — Он расстегнул пояс со шпагой. — Я восхищен вами и бесконечно благодарен, но я не могу воспользоваться вашей добротой. Вот моя шпага.

У графа посерело лицо, но он угрюмо сохранял железное самообладание, как подобало человеку чести и знатного происхождения. Дрожавшая Изотта прижалась к нему, черпая у него физические и душевные силы.

Доменико подошел к ним:

— Венеция требует от вас принести в жертву сына, но эта жертва делает нам честь. И я благодарю Бога, что под конец мне удалось спасти наш дом от необходимости принести в жертву также и дочь. Эта жертва не принесла бы нам славы.

Не доверяя своему голосу, граф лишь обнял сына и судорожно прижал его к груди.

Глава 36

НА СВОБОДЕ
По приказу дожа и Совета, которые бросали на съедение львам всех, кого им велели принести в жертву, государственные инквизиторы были заключены под стражу на острове Сан-Джорджо-Маджоре. Одновременно с этим по щелчку хлыста укротителя открылись двери темниц, и на волю вышли те, кто был приговорен тройкой инквизиторов к заключению, как и те, кто, подобно Марк-Антуану, еще ждал решения своей участи.

Свобода обрушилась на них так внезапно, что они в растерянности не знали, что делать дальше. Это в полной мере относилось и к Марк-Антуану.

В сумерках он спустился вместе с другими по Лестнице гигантов, был выпущен стражей из ворот Порта-делла-Карта, за которыми теперь были установлены две пушки, и стоял среди возбужденной многоголосой толпы, думая, куда ему направиться.

Прежде всего надо было сориентироваться в обстановке, узнать, что происходило в течение тех недель, когда он был отрезан от внешнего мира. Пушки возле Порта-делла-Карта и двойная шеренга вооруженных солдат вокруг Дворца дожей служили для него грозным предостережением.

Поразмыслив, он решил, что единственное место, где он может получить надежную информацию, — это Ка’ Пиццамано. Вид у него был неряшливый, он два дня не брился, белье и одежда находились в плачевном состоянии. Хорошо еще, что сумерки отчасти скрывали это, да, в конце концов, это и не имело особого значения. У него еще было с собой немного денег, хотя бо́льшая их часть осела в карманах надзирателя, оказывавшего ему кое-какие услуги.

Он протолкался сквозь толпу на Пьяцетте к воде и, подозвав гондолу, велел отвезти его на Сан-Даниэле.

Прошло всего несколько часов после ареста Доменико, и Ка’ Пиццамано был домом скорби. Марк-Антуан почувствовал это, как только ощутил под ногами широкие мраморные ступени и вошел в величественный холл, где, несмотря на давно наступившую темноту, слуга только сейчас разжигал огонь в большом позолоченном корабельном фонаре, служившем люстрой.

Слуга какое-то время пристально вглядывался в Марк-Антуана, прежде чем узнал его, затем позвал другого слугу, имевшего такой же похоронный вид, и велел проводить гостя наверх. Слуги ходили тихо ступая и молча, словно в доме был покойник.

Марк-Антуан стоял в тревожном ожидании среди великолепия пустого зала, пока к нему не вышел мертвенно-бледный, осунувшийся, словно в воду опущенный граф.

— Я счастлив видеть вас наконец на свободе, Марк. Благодарите за это французов. Правители Венеции, для которых вы столько сделали, вряд ли отнеслись бы к вам так же великодушно, — добавил он с горечью. — Они по-другому обходятся с теми, кто им верно служит. Доменико пожинает плоды своего верного служения долгу. Он заключен в крепость Сан-Микеле на Мурано и, вероятно, будет расстрелян.

— Доменико?! — в ужасе вскричал Марк-Антуан. — Но почему? Что он сделал?

— Он имел глупость выполнить приказ правительства и открыть огонь по французскому кораблю, пытавшемуся войти в порт Лидо. Французы в отместку потребовали его голову, и наш бравый Манин поднес им ее.

Марк-Антуан смотрел в усталые, покрасневшие глаза графа, не находя слов, но разделяя его гнев и его горе.

Граф предложил ему сесть и сам, прошаркав к креслу, без сил опустился в него. Марк-Антуан, не обращая внимания на приглашение, стоя повернулся к нему.

— Мать мальчика на грани умственного помешательства, и Изотта не намного лучше. Я всегда хвастался, что готов бестрепетно отдать этой республике все. Но к такому финалу я готов не был. Ради спасения Венеции я пожертвовал бы и сыном, и дочерью, и всем состоянием, и самой жизнью, но это… Это никому не нужное и бессмысленное жертвоприношение. — Он со стоном обхватил голову руками и оставался в этой позе довольно долго. Марк-Антуан с тяжелым сердцем смотрел на него. Наконец, встрепенувшись, граф поднял голову. — Простите, Марк, я совершенно непростительно изливаю вам свои жалобы…

— Дорогой граф! О чем вы говорите? Неужели вы думаете, что я не разделяю ваших чувств? Я ведь тоже люблю Доменико!

— Спасибо, друг мой. Скажите, чем я могу вам помочь, — если только я еще имею какое-то влияние в Венеции. Теперь, когда наступил конец, вам здесь больше нечего делать и даже, скорее всего, опасно задерживаться в городе.

Марк-Антуан ответил ему машинально:

— Да, конечно, если город займут французы. Вряд ли будет какой-нибудь толк оттого, что меня расстреляют.

— Я слышал сегодня утром, что в Поле стоит английская рота, — сказал граф. — А в Сан-Джорджо на Алге находится адмирал Коррер. По моей просьбе он может быстро доставить вас в Полу на одном из своих судов.

— Ага! — Марк-Антуан оживился. Обхватив подбородок рукой, он на миг задумался, затем все-таки взял стул и попросил графа вкратце изложить ему все, что произошло за последние недели.

Граф изложил, но получилось это у него не совсем вкратце, потому что Марк-Антуан сам мешал этому, то и дело останавливая графа и выпытывая подробности.

Но спустя полчаса граф наконец закончил рассказ, и Марк-Антуан был полностью введен в курс событий.

— Во всей истории человечества не найти другой столь же печальной страницы, — сказал граф в заключение, поднимаясь вместе с собеседником. Затем, понимая, что интересует Марк-Антуана больше всего, он заговорил об Изотте. — Но среди всех этих бедствий я могу благодарить Бога по крайней мере за то, что моя дочь избавлена от брака с этим бесчестным мерзавцем.

Глаза Марк-Антуана вспыхнули. Но хотя многое всколыхнулось в его душе, он ограничился замечанием:

— Так вы все-таки раскусили его! — Он не стал выяснять детали. В данный момент этого чудесного факта ему было более чем достаточно. — Тогда, возможно, моя поездка в Венецию все-таки была не напрасной, — произнес он с трепетом и, не дав графу ответить, продолжил, так что его следующее замечание можно было понять как объяснение предыдущей фразы (хотя на самом деле это было не так): — Не исключено, что вашего сына удастся спасти и я возьму его с собой на британский корабль.

Граф посмотрел на него с удивленным возмущением:

— Доменико? Что вы болтаете? Вы лишились рассудка?

— Может быть. Но вам не кажется, что в этом мире часто побеждает именно безрассудство? — Он протянул графу руку на прощание. — Если у меня все получится, мы увидимся с вами очень скоро.

— Получится? Что получится? Что вы собираетесь делать?

Марк-Антуан улыбнулся, глядя графу в глаза:

— Не спешите отчаиваться, синьор. Подождите до завтра. Если к тому времени от меня не будет вестей, можете скорбеть и обо мне вместе с Доменико. На этом пока все. Нет смысла говорить сейчас о том, что может и не получиться. Я постараюсь что-нибудь предпринять. — С этими словами он вышел.

Полчаса спустя хозяин «Гостиницы мечей» Баттиста, разинув рот, смотрел на небритого посетителя в растрепанной одежде, спрашивавшего Филибера.

— Пресвятая Мадонна! — воскликнул толстяк. — Да ведь это наш англичанин, восставший из мертвых!

— Не из мертвых, Баттиста. А где же все-таки этот мошенник и где мои вещи?

Ему тут же представили и то и другое. Филибер все это время работал в гостинице. При виде хозяина он едва не упал на колени, благодаря Бога за его спасение. Но Марк-Антуан торопился и, остановив восторженные излияния Филибера, пошел вместе с ним в свои прежние комнаты, которые оставались незанятыми.

Через час Марк-Антуан вышел из своих комнат преображенным. Он был побрит, аккуратно подстрижен и причесан; костюм его был максимально приближен к якобинской униформе: лосины и ботфорты, длинный коричневый редингот с серебряными пуговицами, пышный белый шейный платок без какой-либо отделки и конусообразная шляпа, к которой он для контраста прицепил желто-голубой бант, символ Венеции. В каждый из вместительных карманов редингота он положил по пистолету, а под мышку сунул дубинку.

Гондола, обвеваемая мягким благовонным майским ветерком, несла его сквозь ночь. По темной, маслянисто мерцающей воде, на которой качались отражения освещенных окон, он доплыл до церкви Мадонна делл’Орто, откуда узким переулком, где чуть не простился с жизнью два месяца назад, прошел на Корте-дель-Кавалло, к французскому посольству.

Глава 37

ПРИКАЗ ОБ ОСВОБОЖДЕНИИ
Привратник палаццо Веккио был ошеломлен, увидев Марк-Антуана, но в свою очередь ошеломил его, сообщив, что гражданина Лаллемана в посольстве больше нет и что делами теперь заправляет гражданин Вийетар. Это известие не обрадовало Марк-Антуана. Он боялся, что уговорить ставленника Бонапарта будет совсем не так легко, как Лаллемана.

Поэтому он постарался воспроизвести манеры непримиримого якобинца, не церемонящегося ни в каких учреждениях, и протопал, не снимая шляпы, прямо в кабинет, который прежде занимал Лаллеман, где был встречен изумленными взглядами исполняющего обязанности посла и работавшего вместе с ним секретаря Жакоба.

Вийетар вскочил на ноги:

— Лебель! Где, черт побери, вас носило все это время?

Трудно было найти вопрос, который придал бы Марк-Антуану больше уверенности. Ему стало ясно, что одна из опасностей, с которыми он ожидал столкнуться в этом волчьем логове, ему не угрожает.

Он холодно смерил Вийетара взглядом, намекая, что этот вопрос неуместен:

— Там, где я был нужен.

— Где были нужны? А вам не кажется, что вы были нужны здесь? — Вийетар раскрыл курьерскую сумку и вытащил ворох бумаг. — Все это письма из Директории, которые ожидают, когда вы ими займетесь. Лаллеман сказал мне, что вы не заходили с того самого дня, когда меня вызвали в Клагенфурт. Он уже боялся, что вас убили. — Исполняющий обязанности в раздражении швырнул письма на стол перед Марк-Антуаном. — Может, вы объяснитесь?

Марк-Антуан неторопливо перебирал письма. Всего их было пять, все были запечатаны сургучом и адресованы гражданину полномочному представителю Камиллу Лебелю. Он вздернул брови и вперил в Вийетара холодный взгляд:

— С какой стати я должен перед вами отчитываться, Вийетар? Вы знаете, с кем говорите?

— И — господи боже мой! — что за бант вы прицепили на шляпу?

— Если по долгу службы мне надо продемонстрировать цвета Венеции или выступать под именем англичанина Мелвилла, то вам-то что за дело до этого? Вы слишком бесцеремонны.

— А вы корчите из себя черт знает что.

— Похоже, назначение исполняющим обязанности ударило вам в голову. Я спросил вас, знаете ли вы, с кем разговариваете. Я хотел бы получить ответ.

— Тысяча чертей! Я знаю, с кем разговариваю.

— Рад это слышать. Я уж думал, что придется доставать свои документы, чтобы напомнить вам, что я нахожусь в Венеции как полномочный представитель Директории Французской республики.

Попытка Вийетара побряцать оружием провалилась, он сник и перешел к увещеваниям:

— Да черт возьми, Лебель, ну с какой стати нам пикироваться по этому поводу?

— Вот и я думаю: с какой стати я должен напоминать вам, что нахожусь здесь не для того, чтобы выполнять приказы, а чтобы отдавать их.

— Отдавать их?

— Если возникнет необходимость. Кстати, потому я и пришел сегодня сюда. — Он оглянулся в поисках стула, пододвинул один из них к столу и сел, скрестив ноги. — Садитесь, Вийетар.

Вийетар машинально подчинился.

Марк-Антуан взял одно письмо из пачки, сломал печать, расправил бумагу и стал читать, время от времени бросая реплики:

— Баррас запаздывает с распоряжениями. Вот тут он велит мне сделать то, что уже сделано. — Он распечатал второе письмо и пробежал его глазами. — Всегда одно и то же. Они в Париже слишком осторожничают с поисками предлога для открытия военных действий. Я уже давно нашел подходящий предлог — этого так называемого графа Прованского. Точнее, предлог существовал и без меня, я просто обратил на него внимание Лаллемана. Но мы опять нежничаем, словно у нас не республика, а все тот же театр с монархами и аристократами. Мы слишком заботимся о мнении деспотов, которые еще правят в Европе. К чертям всех деспотов! Если меня вскроют после смерти, Вийетар, то найдут этот девиз выгравированным на моем сердце.

Он продолжал резонерствовать в том же духе, просматривая письма, пока не наткнулся в одном из них на фразу, заставившую его замолкнуть. Затем, презрительно фыркнув, он зачитал эту фразу вслух:

— «Генерал Бонапарт склонен совершать своевольные и неосмотрительные поступки. Что касается casus belli, то старайтесь укротить его нетерпение и предотвратить преждевременные действия. Это должно быть сделано с соблюдением всех формальностей. С этой целью не стесняйтесь в случае необходимости использовать предоставленные Вам полномочия».

Дочитав этот отрывок, он сложил письмо и сразу засунул его вместе с другими во внутренний нагрудный карман. Было бы крайне нежелательно давать письмо Вийетару в руки, так как Марк-Антуан не столько читал написанное, сколько импровизировал.

— В письмах нет ничего такого, что оправдывало бы ваше беспокойство по поводу того, что я читаю их с опозданием, — заметил он. — В них не сообщается ничего нового для меня, а распоряжения я уже выполнил. — Он бросил взгляд на Вийетара и спросил насмешливо: — Так вы хотите знать, где я был?

Услышанное произвело впечатление на Вийетара, хотя кое-что он воспринял с пренебрежением. Тем не менее он поспешил уверить Марк-Антуана, что его это интересует, потому что он беспокоился о нем.

Жакоб, навострив уши, старательно делал вид, что поглощен своей работой.

Речь Марк-Антуана стала менее высокопарной, но зато более язвительной.

— В качестве полномочного представителя Директории я занимался делами, которые вы считаете ниже своего достоинства, — выполнял функции агента-провокатора. Если точнее, то я был с моим другом капитаном Пиццамано в форте Сант-Андреа. Теперь вы, возможно, понимаете, почему у одного из этих мягкотелых венецианцев хватило пороха сделать выстрел по французскому военному кораблю.

У Вийетара глаза полезли на лоб, он подался вперед.

— Святые угодники! — только и смог он произнести.

— Вот так. Могу считать, что с ролью провокатора я справился успешно.

Вийетар хлопнул по столу ладонью:

— Теперь мне все ясно! То-то я не мог поверить своим ушам, когда услышал эту новость. У этих изнеженных аристократов кишка тонка для этого. Но не было ли это излишне? Верона — вполне достаточный предлог для войны.

— Ну, лишний предлог не помешает. И к тому же вести о событиях в Вероне тогда еще не дошли до форта Сант-Андреа, так что «Освободитель Италии» был тем шансом, которого я ждал. Я подергал за ниточки, и марионетка Пиццамано послушно создал ситуацию, в которой открытие военных действий стало абсолютно оправданным.

— Да-а… Это вы здорово провернули, — изумленно проговорил Вийетар.

— Да. Но я не хочу, чтобы искали козла отпущения и приписывали ему то, что сделал я.

— Как это?

— Я сегодня прервал важную работу, чтобы прийти сюда и спросить вас, что за болван отдал приказ об аресте Пиццамано.

— Болван?! — Наконец-то Вийетар нашел за что зацепиться. — Может быть, вы выберете какое-нибудь другое слово, если узнаете, что приказ отдал генерал Бонапарт.

Но на Марк-Антуана это не произвело впечатления.

— Болван остается болваном, командует ли он Итальянской армией или добывает древесный уголь в Арденнском лесу. Генерал Бонапарт показал себя выдающимся военачальником, лучшим в Европе на сегодняшний день…

— Ваша похвала очень обрадует его.

— Надеюсь. Но меня не радуют ваши саркастические замечания, которыми вы прерываете меня. О чем я говорил? А, да. Возможно, генерал Бонапарт гений в вопросах ведения войны, но данный вопрос не военный, а политический. С политической точки зрения арест капитана Пиццамано — первостатейный ляпсус. Я сделал его героем, но не собирался делать его к тому же мучеником. Это не просто излишне, но и опасно, чрезвычайно опасно. Это может создать серьезные проблемы в Венеции.

— Да кого они волнуют? — бросил Вийетар.

— Любого человека, кто хоть чуточку соображает. Меня, в частности. И я уверен, что членов Французской директории это волнует тоже, причем очень сильно. Глупо создавать проблемы, когда этого можно избежать. Поэтому, Вийетар, я буду очень вам обязан, если вы сейчас же отдадите приказ об освобождении капитана Пиццамано.

— Об освобождении Пиццамано?! — Вийетар был вне себя от возмущения. — Освободить этого безжалостного убийцу французов?

Марк-Антуан пренебрежительно отмахнулся:

— Оставьте эту риторику для официальных речей. Между нами она ни к чему. Я требую немедленного и безоговорочного освобождения этого человека.

— Ах, вот как? Вы требуете? А Бонапарт потребовал арестовать его. Непримиримый конфликт двух великих умов. Значит, вы бросаете вызов Маленькому Капралу?

— Я представляю Директорию и делаю то, что, по моему мнению, директора потребовали бы от меня. Если надо, я брошу вызов хоть самому дьяволу, Вийетар, и меня это нисколько не смутит.

Взгляд исполняющего обязанности был жестким, как никогда. Но в конце концов он пожал плечами и фыркнул с независимым видом:

— В таком случае напишите этот приказ сами.

— Я уже сделал бы это, если бы моя подпись что-нибудь значила для венецианского правительства. К сожалению, моя аккредитация не распространяется дальше нашего посольства. Мы тратим время впустую, Вийетар.

— Мы и дальше будем тратить его впустую, если вы будете выдвигать абсурдные требования. Я не могу отдать такой приказ. Бонапарт спросит с меня за это.

— А если вы не отдадите его, то с вас спросит Директория за противодействие ее представителю. А это может иметь более серьезные последствия для вас.

Они смотрели друг на друга: Марк-Антуан иронически, Вийетар сердито и затравленно.

Жакоб исподлобья наблюдал за их поединком, не показывая виду, насколько он его захватывает.

Исполняющий обязанности отодвинул свой стул и встал:

— Бесполезно уговаривать меня. Я не отдам такого приказа. Я боюсь, что Бонапарт пристрелит меня за это, — он может.

— Что-что? Если вы сделаете это по моему распоряжению и под мою ответственность? О чем вы говорите?

— Вы думаете, ваша ответственность спасет меня от его гнева?

— Да отстаньте вы наконец от меня со своим Бонапартом! — Марк-Антуан тоже поднялся с разгневанным видом. — Вы признаете авторитет французского правительства или нет?

Вийетар с отчаянием чувствовал, что перед Директорией ему не устоять. Он сжал кулаки и зубы и в конце концов нашел выход:

— Хорошо, но отдайте мне свое распоряжение в письменном виде.

— Распоряжение? В письменном виде? Да ради бога. Гражданин Жакоб, будьте добры, напишите, пожалуйста, для меня. Я диктую: «От лица Директории Французской республики я требую, чтобы Шарль Вийетар, исполняющий обязанности посла в Венеции, отдал приказ дожу и сенату Светлейшей республики о немедленном и безоговорочном освобождении из-под стражи капитана Доменико Пиццамано, содержащегося в крепости Сан-Микеле на острове Мурано». — Он взял со стола перо. — Добавьте дату, и я подпишу.

Жакоб отдал документ Марк-Антуану. Тот поставил под ним ставшую привычной подпись с расшифровкой: «Камилл Лебель, полномочный представитель Директории Французской республики, единой и неделимой».

Он вручил документ Вийетару и произнес с оттенком полупрезрительного снисхождения:

— Вот ваш горгонейон[1222] и ваша охранная грамота.

Вийетар хмуро рассматривал бумагу, в нерешительности пощипывая губу. Наконец, смирившись перед неизбежным, он раздраженно пожал плечами:

— Ну, так тому и быть. Под вашу ответственность. Утром я отошлю приказ в сенат.

Но Марк-Антуана это не устраивало.

— Нет, напишите приказ сейчас, я возьму его с собой. Я хочу, чтобы капитана Пиццамано выпустили из темницы прежде, чем станет известно, что он был туда заключен. Не забывайте, что для венецианцев он герой Лидо. Нам ни к чему народные волнения из-за его ареста.

Вийетар бухнулся в свое кресло, взял перо и быстро написал приказ. Подписав его и скрепив посольской печатью, он посыпал написанное песком, сдул его и передал готовый документ Марк-Антуану.

— Не хотел бы я быть в вашей шкуре, когда Маленький Капрал узнает об этом.

— Ну, шкура у меня дубленая, обработанная в Директории. Не так-то легко спустить ее с меня.

Глава 38

ЗАПОЗДАЛОЕ ОТКРЫТИЕ
Миниатюрная женщина, присвоившая себе имя виконтессы де Со, не находила себе места от беспокойства.

Если Лаллеман недоумевал по поводу исчезновения Мелвилла и растущей пачки невостребованных писем из Директории на имя Камилла Лебеля, то у нее это вызывало мучительную тревогу. Ее преследовал страх, что Мелвилл мог пасть жертвой мстительности Вендрамина. Выяснить это самостоятельно она не могла, поскольку Вендрамин боялся и избегал ее после всего случившегося. К тому же он остался без средств к существованию и без возможности пополнить их и потому даже перестал посещать казино, в которых прежде был завсегдатаем.

Виконтесса наседала на Лаллемана, требуя, чтобы он выяснил, чем занимается Вендрамин. Но Лаллеман боялся, что он скомпрометирует этим Лебеля, и ничего не предпринимал.

Она стала ежедневно наведываться в посольство и интересоваться, нет ли каких-либо известий о пропавшем. Заглянула она туда и на следующее утро после визита Марк-Антуана к Вийетару.

Исполняющий обязанности посла находился в кабинете один и был в скверном настроении. Это дело с освобождением капитана Пиццамано не давало ему покоя. Правительство не выдавало ему, в отличие от Лебеля, никаких мандатов. Он был ставленником Бонапарта, и общение с маленьким корсиканцем убеждало его, что тот не умеет трезво рассуждать, если что-то идет вразрез с его желаниями. Ночью мысли об этом приказе не давали Вийетару спать спокойно, и утро не принесло облегчения. То ему казалось, что он поступил очень неразумно, то он убеждал себя, что полномочия Лебеля не позволяли ему поступить иначе. Он чувствовал, что находится между молотом военной силы и наковальней гражданской власти и, если не будет соблюдать осторожность, при первом же ударе его раздавят.

Вийетар уже в который раз разглядывал оставленное Марк-Антуаном распоряжение, призванное послужить для него оправданием, и в панике думал о том, что скажет по этому поводу Бонапарт, когда в кабинет без всякого предупреждения впорхнула виконтесса с возгласом «Доброе утро, Вийетар!». При виде хорошеньких женщин настроение его всегда поднималось, и обычно встречи с виконтессой доставляли ему удовольствие. Но сегодня он воззрился на нее чуть ли не со злобой. Предупреждая ее ежедневный вопрос, он пробурчал:

— Можете ликовать: ваш месье Мелвилл наконец объявился.

Она вспыхнула от радости, со сверкающими глазами подбежала к Вийетару и, положив руку ему на плечо, стала расспрашивать его о подробностях. Он угрюмо отвечал ей, отнюдь не разделяя ее восторгов. Мелвилл жив-здоров, бодр и энергичен — даже чересчур. Насчет того, где Мелвилл пропадал, он отвечал уклончиво: Лебель категорически настаивал на сохранении его инкогнито. Но виконтесса не отставала, и, чтобы отделаться от нее, Вийетар сказал, что месье Мелвилл восстанавливал здоровье в Ка’ Пиццамано.

Это несколько омрачило радость виконтессы. Продолжая опираться на плечо Вийетара, она задумчиво нахмурила брови. На глаза ей попался документ, лежавший перед исполняющим обязанности. Внимание ее привлекла подпись.

Занятие, которому она посвятила значительную часть своей жизни, развило ее наблюдательность и сообразительность. Подпись и дата рядом с ней, возможно, ничего не сказали бы кому-нибудь другому, она же быстро сложила два и два.

— Камилл Лебель в Венеции?

Ее удивленное восклицание немедленно включило в работу мозги не менее сообразительного Вийетара. Он откинулся в кресле и заглянул снизу вверх в ее лицо:

— Вы знаете Камилла Лебеля? — По форме это был вопрос, но по сути — недоуменное утверждение.

— Знаю ли я его? — Взгляд ее стал многозначительным, губы скривились в горько-сладкой улыбке. — Мне ли не знать его? Я знаю его очень хорошо, Вийетар. Ведь в некотором смысле он меня создал. Это он сделал меня виконтессой де Со.

На обращенном к ней бледном злобном лице недоумение сменилось ужасом.

— И вы спрашиваете, в Венеции ли он?! Это вы меня спрашиваете? Боже всемогущий!

Внезапно он оттолкнул ее и, вскочив на ноги, опрокинул стул:

— Тогда кто же этот подонок, выступающий тут под его именем? Кто такой этот ваш месье Мелвилл?

Он был в такой ярости, что она отшатнулась.

— Мистер Мелвилл? Вы хотите сказать, что мистер Мелвилл — Лебель? Вы в своем уме, Вийетар?

— В своем ли я уме? Это они тут все сошли с ума! Это не посольство, а бедлам! Каким образом этот идиот Лаллеман позволил так одурачить себя? А вы-то как могли не знать этого?! — накинулся он на нее, вне себя от страха и возмущения.

— Я? — Она отодвинулась от него еще дальше. — Как я могла это знать? Никто ни разу не назвал при мне Мелвилла Лебелем.

Ну да, конечно, подумал Вийетар. Инкогнито проклятое! Не зря этот мерзавец настаивал на его сохранении. Он усилием воли подавил свой гнев. Надо было срочно принимать меры. Обхватив голову руками, он бормотал:

— Бонапарт всегда говорил, что Лаллеман идиот. Господи, да это мягко сказано! Этот прохвост крутился здесь столько месяцев! Он знал все посольские секреты! Какой ущерб он, должно быть, причинил! Теперь ясно, почему схватили Рокко Терци и Сартони. И бог знает кого еще он мог выдать. — Он бросил на виконтессу подозрительный взгляд. — Интересно, однако, почему он вас пощадил? — Ярость вспыхнула в нем с новой силой, он угрожающе шагнул к ней и схватил ее за плечо. — Говорите, почему? Вы, случайно, не были в заговоре с ним, маленькая проститутка? Отвечайте! Вы не работали на две стороны, как все проклятые шпионы, каких я знал? А, к черту! — Он оттолкнул ее. — Вы не стоите того, чтобы возиться с вами. Есть дела поважнее. Этот приказ об освобождении… О боже! Что я скажу Бонапарту? Он разорвет меня на части! Разве что… Да-да, надо срочно поймать и расстрелять эту сволочь.

Вийетар бросился к двери. Было слышно, как он истошным голосом зовет Жакоба. Он вернулся с безумным взором, оставив дверь открытой, и замахал на виконтессу руками:

— Уходите! Убирайтесь! Мне надо работать.

Виконтессе не требовалось вторичного предложения. Ей стало страшно наедине с Вийетаром. Но еще страшнее было другое. Его угрозы в адрес лже-Лебеля заставили ее осознать, что она ненамеренно выдала Марк-Антуана и что он теперь в смертельной опасности. Она кинулась прочь, проклиная себя за неосторожность. Уже самое первое недоуменное восклицание Вийетара должно было послужить для нее предупреждением.

Она пересекла чуть ли не бегом Корте-дель-Кавалло и совсем не думала ни о том, кто же такой Марк на самом деле, ни о своем служебном долге. Ее мучила только одна мысль: Марку из-за нее грозит гибель. В голове у нее звучали слова Вийетара: «Интересно, однако, почему он вас пощадил?.. Говорите, почему?»

Теперь она и сама задавала себе этот вопрос. Он же должен был знать, чем она занимается. Почему же он не выдал ее инквизиторам? Ее сердце в любом случае велело бы ей предупредить его и спасти, но его великодушие по отношению к ней служило дополнительным стимулом.

Колокол на звоннице церкви Мадонна делл’Орто пробил одиннадцать часов; такой же трезвон доносился со всех других колоколен Венеции. Виконтесса стояла в нерешительности на набережной возле своей гондолы. Где он может быть? Как его найти? Тут она вспомнила слова Вийетара о том, что в течение последних недель Марк-Антуан восстанавливал здоровье в Ка’ Пиццамано. Если это было правдой и даже если сейчас его там нет, Пиццамани должны знать, где он.

Она велела гондольеру отвезти ее на Сан-Даниэле, а в это самое время Марк-Антуан высаживался вместе с Доменико на ступени Ка’ Пиццамано.

Получив на руки приказ об освобождении, он не терял времени даром, понимая, что медлить нельзя. В тот же вечер он отправился к дожу и, отдав ему приказ Вийетара, получил взамен приказ дожа выпустить капитана на свободу.

Новость о возвращении Доменико мгновенно облетела весь дом, как огонь, бегущий по бикфордову шнуру и набирающий скорость по мере продвижения. Привратник тут же сообщил об этом дворецкому, дворецкий лакеям, лакеи служанкам. Не успели Марк-Антуан и Доменико подняться в зал, как весь дом был уже взбудоражен. Хлопали двери, слышались быстрые шаги и возбужденные голоса.

Франческо Пиццамано, его жена и дочь вошли в зал, где их ждали двое прибывших. Графиня кинулась вперед, а граф с Изоттой охотно предоставили ей право первой прижать к сердцу сына, которого еще вчера она считала обреченным. Она ласкала Доменико, приговаривая что-то, как ласкала его еще грудным ребенком, чем почти довела его до слез.

Изотта обняла брата со слезами на глазах, затем граф прижал его к своей груди. Когда все немного успокоились, отец, мать и сестра стали спрашивать, каким чудом Доменико удалось спастись.

— Вот он, чудотворец, — ответил Доменико, указывая на Марк-Антуана, скромно стоявшего в стороне.

Граф с графиней поспешили обнять его. Вслед за ними подошла Изотта; глаза ее были полны томления и надежды. Она взяла Марк-Антуана за руку и затем, поколебавшись, поцеловала его в щеку, вызвав у него дрожь во всем теле.

Франческо Пиццамано смахнул с глаз последние слезы и воскликнул срывающимся голосом:

— Сэр, я готов отдать вам все, что у меня есть, только попросите!

— Смотрите, отец, как бы он не поймал вас на слове, — пошутил Доменико, чтобы снять общее напряжение.

— Синьор, это не столько освобождение, сколько бегство, — предупредил Марк-Антуан графа. — Но не беспокойтесь, венецианские власти в этом не виноваты. Доменико выпущен по приказу, поступившему из французского посольства за подписью исполняющего обязанности посла. Я вырвал у него этот приказ в качестве полномочного представителя Директории Лебеля, обладающего почти неограниченными полномочиями. — Он улыбнулся. — Вчера я еще думал, что играл роль Лебеля целый год без всякой пользы. А теперь оказалось, что это было не напрасно. — Он продолжил более серьезным тоном: — Но обман может в любой момент раскрыться, и Доменико нельзя терять времени. На гондоле, доставившей нас с Мурано, он может добраться до Сан-Джорджо на Алге, оттуда адмирал переправит его в Триест, а там уже недалеко и до Вены. В Вене Доменико дождется лучших времен, когда здесь опять станет безопасно.

Радость, вызванная спасением Доменико, пересилила грусть неизбежного расставания. Изотта взяла на себя заботу об упаковке необходимых вещей и удалилась чуть ли не с облегчением, так как боялась в присутствии Марк-Антуана не справиться с собой из-за того, что перед ней открывались двери к счастью и исполнению мечты.

Через полчаса она вернулась, сказав, что все готово и вещи Доменико погружены на гондолу. В это время лакей, открывший ей двери снаружи, вошел вслед за ней и объявил, что внизу находится мадам виконтесса де Со, которая хочет немедленно увидеться с мессером Мелвиллом. У мадам очень возбужденный вид, добавил лакей.

При этих словах в зале наступила тишина, наполненная очень своеобразной гаммой чувств, понятных Марк-Антуану. Сам он почти не задавался вопросом, почему она разыскивает его, он просто был признателен ей за это.

Он попросил разрешения представить им виконтессу, и все ждали ее прихода в напряженном молчании.

Запыхавшаяся маленькая женщина появилась на пороге. Замешкавшись на секунду, она увидела Марк-Антуана и, подобрав подол кринолина в цветочках, бросилась к нему:

— Марк! Слава богу! — Она взволнованно схватила его за руки, не обращая никакого внимания на остальных. — Дорогой мой, я совершила ужасную, непростительную оплошность. Совершенно случайно. Вы же понимаете, что сознательно я никогда не выдала бы вас, какие бы открытия я ни сделала. Вы знаете, что я на это не способна. Я же не знала, что вы выдаете себя за Камилла Лебеля. Откуда мне было знать? И я сказала Вийетару… — нет, не сказала, это вырвалось у меня как-то само собой. В тот момент я не отдавала себе отчета в том, что говорю. Короче, он понял, что вы не Лебель. — На этом она завершила свое сбивчивое, взволнованное объяснение.

Марк-Антуан встревоженно схватил ее за руку:

— Что именно вы ему сказали?

Она рассказала о том, как ей на глаза попалось его распоряжение и каким образом правда выплыла наружу. Марк-Антуану все стало ясно, хотя для других это оставалось неразрешимой загадкой. Затем она предупредила его о конкретной угрозе, о намерениях Вийетара, которые он при ней высказал.

— Вы должны бежать, Марк. Не знаю как, но должны. Не теряйте ни минуты.

К Марк-Антуану вернулось присутствие духа, которое он на миг потерял.

— Какое-то время у нас есть. Вийетар должен добиться ордера на арест у дожа, найти людей, чтобы произвести арест, и, наконец, найти меня. Я вчера сказал ему, что буду у себя в гостинице, так что в первую очередь они направятся туда. Всё это задержки. Поэтому надо спешить, но осмотрительно. Ваше предупреждение, мадам, очень благородный поступок и вполне искупает невольную оплошность.

— Я всего лишь отдала вам долг. Я до сих пор даже не знала, что вы не выдали меня.

Ей хотелось бы сказать ему гораздо больше, выразить в словах всю нежность, о которой говорили ее глаза. Но ее сдерживало присутствие посторонних, которое она наконец осознала. Он до сих пор не представил им ее, и она попросила его исправить эту ошибку.

— Да-да, — отозвался он и с какой-то странной нерешительностью посмотрел на Пиццамани, и прежде всего на Изотту, для которой все происходящее было так же необъяснимо, как и для других. — Прошу прощения, — обратился он к ним и затем спросил виконтессу: — Как мне вас представить своим друзьям?

— Как представить? — опешила она.

— Видите ли, — улыбнулся он, — как вы знаете, что я не Лебель, так и я знаю, что вы не виконтесса де Со.

Изотта вскрикнула и инстинктивно схватилась за руку брата, который догадывался, что происходит в ее душе.

Виконтесса отступила на шаг назад, на ее тонком лице выразились испуг и непонимание. В ней проснулись инстинкты тайного агента, она насторожилась. Нежный искренний ребенок исчез, вместо него была умудренная опытом женщина. Глаза ее сузились.

— И давно вы так считаете? — спросила она.

— С того момента, как встретил вас. Точнее даже, с момента, когда услышал это имя.

Твердый немигающий взгляд прищуренных глаз свидетельствовал о том, что она вполне владеет собой. Она чуть презрительно рассмеялась, отметая его слова как нелепость, и проговорила решительным тоном:

— Я даже не знаю, как исправить столь странное заблуждение. Могу лишь возразить, что я все-таки вдова виконта де Со.

— Вдова? — воскликнул граф.

Не отрывая глаз от Марк-Антуана, она сказала:

— Его гильотинировали в Туре в девяносто третьем году.

Мягко улыбаясь, Марк-Антуан покачал головой:

— Я абсолютно точно знаю, что этого не было, хотя ваш друг Лебель полагал, что это произошло.

Под его странным, наполовину насмешливым и наполовину печальным взглядом ее страх возрастал. Однако она решительно вскинула голову:

— Даже если виконта на самом деле не казнили, это не служит доказательством, что он не мой муж.

— Конечно, мадам. — Он подошел к ней и взял ее за руку, и, хотя она была сердита и напугана, руки она не убрала, потому что было что-то подкупающе ласковое в том, как он держался, а в глазах его было сочувствие, словно он сожалел о том, что говорил, и просил прощения за это. — Доказательством служит то, что если бы он женился на столь очаровательной женщине, то уж никак не забыл бы об этом. А он не помнит о женитьбе, я это точно знаю. Не может же у него быть такая же плохая память, как у вас: вы, похоже, совсем не помните, как он выглядит.

Она отняла у него свою руку, губы ее дрожали. Она не понимала слов, которые он говорил, но у нее было ощущение, что в них какая-то ловушка. Она была сбита с толку. Оглянувшись, она увидела, что трое Пиццамани наблюдают за ними с какой-то непонятной улыбкой; не улыбалась только Изотта, ее взгляд был таким же грустно-мечтательным, как у Марк-Антуана. Она стряхнула с себя апатию, в которой пребывала последнее время, глаза ее блестели внутренним светом.

И тут бедная, ничего не понимающая виконтесса почувствовала, что Марк-Антуан опять взял ее за руку. Он выпрямился, вздернул подбородок и стал, казалось, заступником и покровителем. Это ощущение было таким сильным, что у нее возникло побуждение спрятать лицо у него на груди, забыв об одиночестве и страхе.

— Я думаю, хватит уже изводить бедную женщину загадками, — спокойно и твердо обратился он к остальным. — Я плачу ей неблагодарностью за доброту.

Мужчины кивнули, соглашаясь с ним.

— Пойдемте, мадам, я провожу вас.

Все еще в растерянности, она подчинилась. Она была рада скрыться, хотя сама не понимала от чего. Но она чувствовала в нем защитника и доброжелателя и охотно пошла чуть нетвердойпоходкой, опираясь на его руку.

В вестибюле он обратился к привратнику в ливрее:

— Гондолу для мадам виконтессы де Со.

В ожидании гондолы она посмотрела на него умоляюще:

— Марк, объясните. Я ничего не понимаю.

— Главное, поймите, что я ваш друг, который никогда не забудет своего неоплатного долга перед вами. Нам пора прощаться, Анна. Может быть, мы никогда больше не увидимся. Но если вам понадобится помощь, пошлите весть в Эйвонфорд, графство Уилтшир. Я сейчас напишу.

Он зашел в привратницкую, взял листок бумаги и, написав адрес, отдал листок виконтессе. Прочитав написанное, она смертельно побледнела и посмотрела на него чуть ли не с ужасом:

— Этого не может быть. Вы смеетесь надо мной? Что это значит?

— С какой стати я буду смеяться над вами? Все это не так невозможно, как кажется, просто судьба связала нас через Лебеля. Да, дорогая моя, я Марк-Антуан де Со. Меня не гильотинировали, и я никогда не был женат.

— И все эти месяцы…

— Я не мог отказать себе в удовольствии общаться с собственной вдовой. Вряд ли когда-либо еще мне представится такая возможность. Ну вот, ваша гондола ждет вас. Давайте расстанемся друзьями, моя виконтесса. — Наклонившись, он поцеловал ей руку и помог сойти по ступеням в гондолу.

Он смотрел, как удаляется маленькая фигурка в шелках и кружевах, затерявшаяся среди подушек фелцы.

И только тут ему пришло в голову, что он так и не знает ее настоящего имени.

Глава 39

ОТЪЕЗД
Когда он вернулся в зал, Изотта, услышавшая его шаги, стояла около дверей.

При его появлении она со смехом, больше похожим на рыдание, кинулась ему на шею и, не смущаясь присутствия других, открыто поцеловала его в губы:

— Это за ваше милосердие и терпение, Марк.

Он поцеловал ее в ответ:

— А это в знак моей любви к вам. Это залог того, что нас ждет.

Граф подошел к ним, улыбаясь:

— Если вы хотите, чтобы вас что-то ждало впереди, то поторапливайтесь, Марк, нельзя терять ни минуты.

— Да-да. Я теперь очень дорожу своей жизнью и должен сохранить ее, чтобы насладиться плодами этого года, проведенного в Венеции и еще вчера казавшегося мне таким бесплодным.

— К сожалению, эти плоды созрели тогда, когда солнце над Венецией закатывается, — вздохнул граф.

— Но их породило дерево, которое цвело, когда солнце стояло высоко, и они впитали в себя все ароматы и соки Венеции. Они не умрут, синьор, пока жива память человечества.

За дверями послышались быстрые шаги. Лакей открыл дверь, и в комнату, пыхтя, ворвался толстяк Филибер, сразу кинувшийся к Марк-Антуану:

— Месье, месье! Спасайтесь! Месье майор Санфермо с шестью солдатами ждет вас в «Гостинице мечей», чтобы арестовать.

— Как же тогда тебе удалось удрать оттуда?

— Он послал меня сюда, месье.

— Послал?

— Да, чтобы я сказал вам, что он получил приказ найти вас в гостинице, а если вас там не будет, то ждать вашего возвращения. Вот он и ждет, а сам просит вас не возвращаться, а немедленно уезжать из Венеции, потому что бесконечно ждать он не может. Так он мне сказал. Так что спасайтесь, месье, пока есть время. Я принес саквояж и кое-что из вашей одежды.

— Какой заботливый камердинер! Итак, Доменико, нам пора ехать.

— А куда мы едем? — поинтересовался Филибер.

— «Мы»? Ты собираешься ехать со мной?

— Разумеется, месье. Куда угодно. Только, пожалуйста, не исчезайте больше в неизвестном направлении.

— Хорошо, дружище, постараюсь. Я думаю, мы едем в Англию. — Он обратился к Доменико: — Теперь вы командуйте. Отвезите меня к вашему другу-адмиралу, а если он переправит нас в Полу, где находится эта британская рота, то оттуда уже я доставлю вас в Эйвонфорд.

— Ну что ж, если вы сможете перенести мое общество, то это привлекает меня больше, чем Вена.

Положив одну руку на плечо Доменико, Марк-Антуан обнял другой рукой Изотту за талию и привлек ее к себе.

— Придется перенести. Вы будете моим заложником до тех пор, пока ваши родители не выкупят вас в обмен на Изотту.

— Я же предупреждал вас, — обратился Доменико к отцу, — что он поймает вас на слове, когда вы предлагали отдать ему все, что у вас есть.

Прощаясь с ними, Изотта совсем забыла о своем намерении постричься в монахини.


МЕЧ ИСЛАМА (роман)

Просперо Адорно — представитель старинного и влиятельного генуэзского семейства, талантливый капитан и флотоводец, но служить он вынужден под началом опытного адмирала Андрео Дориа, главы клана Дориа, кровника семьи Адорно…


Глава 1

АВТОР «ЛИГУРИАДЫ»
На расстоянии ружейного выстрела от берега, в том самом месте, где гладкая как зеркало вода из изумрудной становилась сапфировой, сонно стоял на якорях длинный ряд галер с парусами, вяло поникшими в неподвижном мареве августовского полудня.

Именно с этой позиции Андреа Дориа и следил за заливом от скалистого мыса Портофино на востоке до далекого Капе-Мелле на западе, перекрывая таким образом все морские подходы к Великой Генуе, в сияющем мраморном великолепии поднимающейся террасами в объятиях окружающих ее гор.

В тылу длинного ряда кораблей расположилась теперь уже ставшая вспомогательной эскадра из семи папских судов. Богато украшенные и позолоченные от носа до кормы, они несли на своих топ-мачтах папские флаги: на одном — ключи святого Петра, на другом — регалии дома Медичи, к которому принадлежал его святейшество. По каждому из красных бортов располагались наклоненные к корме и чуть приподнятые вверх тридцать массивных весел, длиной тридцать шесть футов каждое, похожие сейчас на гигантский, наполовину сложенный веер.

В шатре — так называлась роскошная папская каюта у самой последней галеры, в сибаритской обители, увешанной коврами и сверкающими восточными шелками, восседал папский капитан, тот самый Просперо Адорно, мечтатель и боец, солдат и поэт. Поэты ценили его как великого воина, тогда как воины видели в нем великого стихотворца. Обе стороны утверждали истину, и только зависть заставляла их облекать свои утверждения в подобную форму.

Как поэт Просперо жив и взывает к нам из «Лигуриады», бессмертной эпической песни морю, предмет которой провозглашен в ее первых строках:

Io canto i prodi del liguro lido,
Le armi loro e la lor’ virtu[1223].
Как солдат он, пожалуй, достиг таких высот славы, каких никогда не достигали другие поэты в своих военных свершениях. Будучи тридцатилетним ко времени блокады Генуи, он уже прославился как морской кондотьер[1224]. Четыре года назад в сражении при Гойалатте его искусство и отвага спасли великого Андреа Дориа от рук анатолийца Драгут-рейса, прозванного за свои подвиги Мечом Ислама.

Слава его, как человека, спасшего христиан от надвигающегося поражения, облетела Средиземноморье, будто мистраль, и поэтому впоследствии, когда Дориа перешел на службу к королю Франции, именно Просперо Адорно был с ним в качестве первого капитана папского флота.

Теперь же, когда его святейшество вступил в альянс с Францией и Венецией против императора, чьи армии поразили мир разграблением Рима в мае 1527 года, Андреа Дориа, как адмирал короля Франции и первый мореплаватель своего времени, стал верховным главнокомандующим союзным флотом; и таким образом Просперо Адорно вновь оказался на службе под началом Дориа. Это поставило его в двусмысленное положение, заставив поднять оружие против республики, где его отец был дожем. Однако в действительности целью кампании было избавление стонущей Генуи от императорского ига, а блокады, в которой участвовали его галеры, — восстановление независимости его родины и изменение статуса его отца, которому надлежало из марионеточного правителя превратиться во влиятельного владыку.

Сейчас он сидел как раз в арке входа в шатер, и его спокойному взгляду, столь мечтательному и вялому, что казалось, будто он ничего не видит, открывалась вся длина судна до самого полубака, бастионом возвышающегося на носу корабля. Вдоль узкой палубы между скамьями гребцов медленно шагали два раба-надсмотрщика; у каждого под мышкой — плеть с длинным хлыстом из сыромятной буйволиной кожи. По обе стороны этой палубы и несколько ниже ее уровня дремали в своих цепях отдыхающие рабы. У каждого весла было по пять человек, всего триста несчастных, принадлежащих разным расам и вероисповеданиям: смуглые и угрюмые мавры и арабы, стойкие и выносливые турки, меланхоличные негры из Суса и даже некоторые враждебные христиане, все породненные общей бедой. Со своего места капитан мог видеть лишь их стриженые головы и обветренные плечи. Группы солдат прохаживались или праздно слонялись по галереям, выступающим над водой по всей длине бортов, другие сидели на корточках на платформе в середине корабля, между камбузом с одной стороны и тяжелыми артиллерийскими орудиями с другой, в тени, отбрасываемой шлюпкой, покоившейся на блоках.

Внезапный сигнал трубы прервал мечтания капитана. Перед входом в шатер появился почтительный офицер.

— Синьор, приближается барка главнокомандующего.

Просперо мгновенно и легко вскочил на ноги одним упругим движением. Именно эта атлетическая легкость движений, широкие плечи и тонкая талия и создавали образ воина. Из-за большого лба чисто выбритый подбородок казался узким. Широко поставленные задумчивые глаза мечтателя и крупный подвижный рот не очень вязались с профессией солдата. Это было лицо, не унаследовавшее и толики чарующей красоты его пылкой и глупой флорентийки-матери, этой Аурелии Строцци с портретов Тициана. Только бронзовые волосы и живые голубые глаза, хотя и не столь миндалевидные, повторились в ее сыне. По строгому богатству его платья, кованому золотому поясу без всякого орнамента, косо ниспадавшему к бедру и предназначавшемуся для тяжелого кинжала, можно было определить, что вкусы его воспитывались изысканным Балдасаром Кастильоне[1225].

Он подождал на корме подхода двенадцативесельной барки, несущей белый штандарт, расшитый золотыми королевскими лилиями, откуда поднялись три человека и взошли по короткому трапу на палубу. Двое были крупными мужчинами, но один из них, имевший рост более двух ярдов, был почти на полголовы выше другого. Третий был среднего роста и не столь крепкого сложения.

Это были Андреа Дориа и его племянники, Джаннеттино и Филиппино. Мужчины из дома Дориа не отличались привлекательностью, но во внешности этого мужественного шестидесятилетнего человека с грозно насупленными рыжими бровями, огромным носом и длинной огненной веерообразной бородой сквозило подчеркнутое суровостью достоинство, а его манеры отличались сдержанным благородством. В тяжелой нижней челюсти чувствовалась сила характера, высокий открытый лоб выдавал ум, а в глубоко посаженных узких глазах пряталось лукавство. В свои шестьдесят лет он держался живо и энергично, будто сорокалетний.

Джаннеттино, проследовавший на борт сразу вслед за ним, был грузен и неуклюж. Его лицо, крупное, гладко выбритое, с длинным носом и маленьким подбородком, было женоподобным и потому, даже не будучи уродливым, производило отталкивающее впечатление. Выпученные глазки казались подленькими, а маленький рот свидетельствовал о раздражительности. В своем стремлении подражать холодному достоинству дяди Джаннеттино сумел достичь лишь воинственной заносчивости. Люди считали его племянником Андреа Дориа. На самом же деле он был сыном его дальней и бедной родственницы и мог бы унаследовать дело отца — шелковую мануфактуру и торговлю, если бы не любящий устраивать судьбы своих родственников дядя, усыновивший, воспитавший и испортивший его своей терпимостью, которая в конечном счете должна была привести выскочку к безвременному концу. Его наряд демонстрировал врожденную склонность к щегольству. Разноцветные рейтузы и рукава с модными буфами и разрезами смущали глаз черно-бело-желтой пестротой.

Возраст обоих племянников приближался к тридцати годам. Оба были черноволосы и смуглы. За исключением этого, никакого сходства между ними не было. Личность Филиппино, одежда которого была столь же сдержанна, сколь кричащ костюм Джаннеттино, так же контрастировала с характером последнего. Гибкий и проворный, он, слегка сутулясь, двигался быстрой и легкой походкой, тогда как его кузен выступал важно и даже задиристо выпрямившись. В лице Филиппино не было изъянов, свойственных наружности Джаннеттино. Мясистый нос с горбинкой нависал над короткой нижней губой, глаза цвета ила были полуприкрыты, а небольшая черная борода была слишком чахлой, чтобы скрыть узкие челюсти. Забинтованную правую руку он держал на перевязи из черной тафты. Манеры его выдавали хандру и угрюмость. Едва войдя в шатер и не ожидая, как того требовала почтительность, пока заговорит дядя, первым — и весьма злобно — речь повел Филиппино:

— Наше доверие к вашему отцу, синьор Просперо, обошлось нам слишком дорого вчера ночью. Более четырехсот человек потеряно, из них семьдесят убиты на месте. Вы, вероятно, еще не слышали, что наш кузен недавно скончался от полученных ран. Этот памятный подарок я привез из Портофино. — Он показал на свою руку. — А в том, что я сохранил свою жизнь, нет вашей заслуги.

Этот наскок тотчас же поддержал другой племянник, что немало удивило Просперо.

— Дело в том, что наша вера поругана. Нам расставили ловушку. Гнусное вероломство, за которое мы должны благодарить дожа Адорно.

С царственной сдержанностью Просперо холодно переводил свои ясные глаза с одного напыщенного болтуна на другого.

— Господа, мне столь же непонятны ваши слова, как и ваши манеры. Не хотите ли вы сказать, что мой отец ответствен за провал вашей безрассудной попытки высадиться?

— Безрассудной попытки! — взорвался Филиппино. — Боже мой!

— Я сужу по тому, что мне рассказали прошлой ночью. Столь быстрый и мощный отпор доказывает, что ваше приближение вряд ли было достаточно осторожным. Не следовало предполагать, что в таком уязвимом месте испанцы будут дремать.

— О, если бы то были испанцы! — взревел Джаннеттино. — Но об испанцах и речи нет.

— Что значит — и речи нет? Прошлой ночью вы рассказывали о том, как ваш тайный отряд столкнулся с превосходящим количеством имперских войск.

Наконец вмешался Андреа Дориа. Его тихий голос, спокойные мягкие манеры резко контрастировали с яростью его племянников. Вспыльчивость была ему несвойственна.

— Теперь мы знаем лучше, Просперо. У нас есть несколько пленных. Они не испанцы, а генуэзцы из милиции. И теперь мы знаем, что руководил ими сам дож.

Просперо изумленно уставился на них.

— Мой отец повел войска генуэзцев против вас? — Он едва не рассмеялся. — В это невозможно поверить. Моему отцу известны наши цели.

— Означает ли это, что он им симпатизирует? — спросил Джаннеттино. — Мы полагали…

Просперо мягко перебил его:

— Сомнение в этом оскорбительно для него.

Андреа вновь вмешался в разговор.

— Будьте терпимы к их горячности, — увещевающим тоном попросил он. — Смерть Этторе стала для нас ударом. В конце концов, мы должны помнить — а может, нам и ранее не следовало забывать об этом, — что дож Адорно получил герцогскую корону от императора. Он может опасаться потери всего того, что обрел с приходом императора к власти.

— С чего бы? Он был избран при поддержке генуэзцев и не может быть низложен. Господа, должно быть, ваши сведения столь же ложны, как и ваши предположения.

— Наши сведения не оставляют сомнений, — ответил ему Филиппино. — Что же касается предположений, то вашему отцу должно быть известно, что Чезаре Фрегозо командует французскими войсками, наделившими его землей. Не мог же дож забыть, что именно он лишил Фрегозо этого звания. Это может заставить его усомниться в собственном положении в случае успеха французов.

Просперо покачал головой. Но прежде чем он смог заговорить, Джаннеттино резко добавил:

— Эти распри отравляют веру; эта веками длящаяся борьба между Адорно, Фрегозо, Спиноли, Фиески и прочими! Каждый дерется за свой кусок в государстве. На протяжении поколений это было кошмаром для республики, истощало силы той самой Генуи, которая когда-то превосходила своим могуществом Венецию. Обескровленная вашей проклятой грызней, она пала под пятой иностранных деспотов. И мы здесь, — взревел он, — именно для того, чтобы положить конец как междоусобным распрям, так и чужеземным узурпаторам. Мы взялись за оружие, чтоб вернуть Генуе ее независимость. Мы здесь, чтобы…

Терпение Просперо истощилось.

— Господа, господа! Оставьте это для базара. Не нужно здесь речей в духе Тита Ливия[1226]. Я знаю, почему мы осаждаем Геную. В противном случае меня бы не было с вами.

— Это, — спокойно и уверенно сказал старший Дориа, — должно быть достаточным доказательством для вашего отца, даже если он и забыл, что я сам генуэзец до мозга костей и моей единственной целью всегда будет процветание моей страны.

— Мои письма, — сказал Просперо, — уверили его, что мы служим коалиции только потому, что так мы больше делаем для Генуи. Я писал ему о полученных вами заверениях короля Франции, что Генуе наконец будет возвращена независимость. Должно быть, — заключил он, — мои письма до него так и не дошли.

— Я рассматривал такую возможность, — сказал Андреа.

Его вспыльчивые племянники попытались было возразить, но он мягко остановил их.

— В конце концов, возможно, объяснение именно в этом. Земли Милана забиты испанцами де Лейвы, и ваш гонец мог быть перехвачен. Но следует написать ему еще раз, чтобы остановить кровопролитие и открыть нам ворота Генуи. У дожа должно быть достаточно местных добровольцев, чтобы повидать в городе испанцев.

— Как мне теперь переправить ему отсюда письмо? — спросил Просперо.

Андреа сел, уперев одну руку в мощное колено, а другой задумчиво поглаживая бороду.

— Вы можете сделать это открыто, под флагом парламентера.

Просперо в задумчивости медленно прошелся по шатру.

— Испанцы опять могут перехватить его, — сказал он наконец. — И на этот раз письмо, возможно, станет опасным для моего отца.

На вход в шатер легла тень. На пороге стоял один из лейтенантов Просперо.

— Прошу прощения, господин капитан. Прибыл рыбак с залива. Он говорит, что у него письмо для вас, но передаст он его только в собственные руки.

Все застыли в изумлении. Затем Джаннеттино круто повернулся к Просперо:

— Вы что, ведете переписку с городом? И вы еще спрашиваете…

— Терпение! — прервал его дядя. — Что толку строить догадки?

Просперо взглянул на Джаннеттино без всякого возмущения.

— Введите посланца, — коротко приказал он.

Больше не было сказано ни слова, пока на зов офицера не явился босоногий юнец и его не втолкнули в шатер. Темные глаза парня внимательно оглядели каждого из четырех мужчин по очереди.

— Мессир Просперо Адорно? — спросил он.

Просперо выступил вперед.

— Это я.

Рыбак вытащил из-за пазухи запечатанный пакет и протянул его Просперо. Бросив взгляд на надпись, Просперо вскрыл печать, пальцы его слегка дрожали. Он читал, и лицо его омрачалось. Закончив, он поднял глаза и встретился взглядом с тремя Дориа, наблюдавшими за ним. Молча протянул письмо Андреа. Затем обратился к своему офицеру, указывая на рыбака:

— Пусть подождет внизу.

В этот миг Андреа испустил вздох облегчения.

— По крайней мере это подтверждает вашу правоту, Просперо. — Он повернулся к племянникам. — А ваши обвинения — нет.

— Пусть прочтут сами, — сказал Просперо.

Адмирал протянул листок Джаннеттино.

— Впредь вам наука: не будете судить слишком поспешно, — мягко пожурил он племянников. — Я рад, что действия его светлости проистекают от недостаточного понимания наших целей. После того как вы проинформируете его, Просперо, используя предоставившуюся сейчас возможность, мы сможем со всем основанием надеяться, что сопротивлению Генуи скоро наступит конец.

Оба племянника в полной тишине читали письмо:

«От пленников, захваченных вчера ночью в Портофино, — писал Антоньотто Адорно, — я с прискорбием узнал, что ты находишься в блокирующей нас папской эскадре. Несмотря на доказательства, не оставляющие места сомнениям, я не могу поверить, что ты поднял оружие против своей родной земли, тем более против родного отца. Хотя этому нет никаких объяснений, они все же должны быть, если только не произошло нечто, полностью изменившее твою натуру. Это письмо доставит тебе рыбак из залива, он, без сомнения, будет пропущен к тебе. Он же привезет мне твой ответ, если только он у тебя есть, о чем я молю Бога».

Филиппино мрачно взглянул на дядю.

— Я разделяю ваши надежды, синьор, но не вашу уверенность. Тон дожа кажется мне враждебным.

— И мне, — согласился с ним Джаннеттино. Он гневно повернулся к Просперо. — Объясните его светлости, что он не мог бы навредить себе больше, чем оказывая нам сопротивление. В итоге могущество Франции победит, и он будет привлечен к ответственности за каждую каплю бессмысленно пролитой крови.

Просперо прямо и спокойно посмотрел ему в лицо, отличавшееся блеклыми чертами, но смелым выражением.

— Если у вас есть подобное сообщение для моего отца, вы можете послать его лично от себя. Хотя не советовал бы этого делать, поскольку я еще не встречал Адорно, которого можно было бы взять на испуг. Советую вам, Джаннеттино, помнить об этом и когда вы разговариваете со мной. Если кто-то сказал вам, что мое терпение беспредельно, он вам солгал.

Это могло бы стать прелюдией к весьма серьезной ссоре, если бы не адмирал, быстро подавивший провокационные потуги своих вспыльчивых племянников.

— Поверьте, вы и так были слишком терпеливы, Просперо, и я вдолблю это нахалам в головы. — Он поднялся. — Нет необходимости стеснять вас более нашим присутствием теперь, когда все разъяснилось. Мы только задерживаем отправку вашего письма.

И он вывел заносчивую парочку из шатра, прежде чем они успели натворить новых бед.

Глава 2

ДОЖ
Патриотизм его светлости дожа Адорно был достаточно высок, чтобы противостоять напастям тех дней. Сияющая в палящем августовском зное Генуя за гордым фасадом и мраморным великолепием склоняла голову перед голодом. Войск маршала де Лотрека, шедших на Геную по суше, она могла не опасаться. Ее фланги и тылы были хорошо защищены естественными укреплениями — голыми скалами, образующими амфитеатр, внутри которого она располагалась. Если она и была уязвима вдоль узкой прибрежной полосы у основания этих скальных бастионов, то любую атаку здесь, как с востока, так и с запада, было столь же легко отразить, сколь опасно затевать.

Но тех сил, которых было недостаточно для штурма, вполне хватало, чтобы перекрыть пути снабжения, и за десять дней до прибытия в залив Дориа морские подходы уже с успехом контролировались семью провансальскими боевыми галерами из Марселя, ставшими теперь частью адмиральского флота. Итак, на Геную надвигался голод, а голод никогда не способствовал героизму. Истощенное население восстанет против любого правительства, возлагая на него вину за лишения. Осознавая это, сторонники Фрегозо в своем соперничестве с Адорно еще и подстрекали население к восстанию. Массы всегда легко верят обещаниям лукавой оппозиции, и чернь Генуи клюнула на посулы золотого века, который наступит с победой короля Франции. Она не только положит конец мукам голода, но и обеспечит вольготное изобилие на все времена. Поэтому от ремесленников, парусных дел мастеров, рыбаков, более не решавшихся выходить в море, портовых грузчиков, рабочих, от чесальщиков, моряков, чеканщиков, словом, от всех тех, кто тяжко трудился в порту, все громче доносились требования о сдаче города.

Вверх и вниз по улицам Генуи, столь узким и крутым, что встретить на них лошадь было практически невозможно, а в качестве вьючного животного чаще всего использовался мул, ходили люди, и в воздухе носилась угроза восстания против дожа, предпочитавшего знакомого дьявола тому, с которым еще предстоит познакомиться, и считавшего своим долгом перед императором продолжать сопротивление королю Франции и его союзникам в лице папы и Венеции.

Прошлой ночью в Портофино он продемонстрировал способность отражать угрозу извне, пока не подоспеет помощь, должная рано или поздно прийти в лице дона Антонио де Лейвы, императорского губернатора Милана. Однако внутренняя угроза была гораздо серьезнее. Она ставила его в почти безвыходное положение. Либо он должен использовать испанский полк для подавления мятежа, либо сдать город французам, которые, скорее всего, обойдутся с ним так же, как германские наемники обошлись с Римом. Он надеялся, что ответ Просперо облегчит ему решение этой суровой дилеммы.

С этим письмом в руках дож и сидел сейчас в комнате замка Кастеллетто, красной цитадели, считавшейся неприступной и господствовавшей над городом с востока. Маленькая комната находилась в восточной башне, стены ее были увешаны блеклыми серо-голубыми шпалерами. Это было орлиное гнездо, нависшее над городом, портом и заливом внизу, где стоял блокирующий флот.

Дож откинулся на спинку высокого и широкого кресла, обитого голубым бархатом, и облокотился правой рукой о тяжелый стол. Его левая рука висела на перевязи, чтобы унять боль в раненном прошлой ночью у Портофино плече. Возможно, из-за большой потери крови его знобило даже в такую изнуряющую жару, и он сидел, закутавшись в плащ. Плоская шапка, надвинутая на высокий, с залысинами лоб, делала более глубокими тени на впалых щеках.

Рядом со столом стояла женщина среднего роста, даже и теперь, в середине жизненного пути, она сохранила изящную фигуру и тонкие черты лица, красота которых в дни ее молодости была воспета поэтами и увековечена великим Вечеллио[1227]; в женщине чувствовалась деспотичность, свойственная всем эгоистичным натурам, пользующимся успехом у окружающих.

С нею были пожилой патриций, капитан Агостино Спинола и Сципион де Фиески, красивый и элегантный младший брат графа Лаваньи, принца империи, и по происхождению — первый человек в Генуе.

Прочитав письмо сына, мессир Антоньотто долго сидел в молчании, и даже его благородная супруга не рискнула нарушить наступившую тишину. Прежде чем заговорить, он еще раз перечитал письмо.

«Ты не можешь думать, — говорилось в наиболее существенной его части, — что я был бы там, где нахожусь сейчас, будь цели, которым я служу, целями союза, а не Генуи. Мы пришли не поддержать французов и их интересы, а ради освобождения Генуи от иностранного ига и восстановления ее независимости. Поэтому я без колебаний продолжу службу в войске, выполняющем сию достойную похвалы задачу, будучи теперь уверен в том, что и ты, узнав о наших истинных целях, не замедлишь присоединиться к нам в борьбе за освобождение нашей родной земли».

Наконец дож поднял встревоженный взгляд и обвел им всех присутствующих.

Терпение его жены лопнуло.

— Ну что? — резко спросила она. — Что он пишет?

Дож через стол подтолкнул к ней письмо.

— Прочти сама. Прочти и им тоже.

Она взяла бумагу и начала читать вслух. Закончив, она воскликнула:

— Слава богу! Это кладет конец твоим сомнениям, Антоньотто!

— Но можно ли этому верить? — мрачно спросил он.

— Как иначе, — возразил Сципион, — можно объяснить участие Просперо?

— Ты что, сомневаешься в собственном сыне? — спросила супруга дожа, повышая голос.

— Только не в его вере. Никогда. Но можно ли доверять его окружению?

Сципион, чья честолюбивая душа интригана пылала ненавистью ко всей семье Дориа, немедленно согласился. Но жена дожа оставила это замечание без внимания.

— Просперо никогда не спешит. Он, как и я, больше флорентиец, чем генуэзец. Если он что-то утверждает, значит уверен в этом.

— В том, что французы не ищут выгод? В это нельзя поверить.

— Но что ты выигрываешь, не доверяя? — продолжала спор его супруга. — Даже Просперо не может убедить тебя, что, закрывая сейчас ворота перед Дориа, ты закрываешь их и перед будущим своей страны.

— Убедить меня? О небо! Я в тумане! Единственное, что я сейчас ясно вижу, это герцогскую корону, данную мне императором. Разве я не обязан служить ему за это?

Вопрос был задан всем сразу, но ответила на него мадонна Аурелия:

— А разве служба Генуе не твоя обязанность? Пока ты балансируешь между интересами императора и собственного народа, единственное, чему ты действительно служишь, — это интересы Фрегозо. И не питай иллюзий на этот счет. Поверь мне. Теперь-то ты понимаешь, что я смотрю на все непредвзято.

Дож вопросительно посмотрел на Спинолу.

Доблестный капитан выразительно повел плечами и вздернул брови.

— Мне кажется, ваше высочество, что утверждения Просперо меняют дело. Если делать выбор между императором и королем Франции, нужно, как вы сказали, выбирать службу императору. Но если выбирать между любым из них и Генуей, как и говорит Просперо, то ваши обязательства перед Генуей превыше всего. Так я понимаю все это. Но если ваша светлость понимает ситуацию по-другому и вы намерены продолжать сопротивление, тогда вам надо принять решение о подавлении мятежа.

Дож впал в печальную задумчивость. Наконец он грустно вздохнул.

— Да. Хорошо сказано, Агостино. Именно так и нужно говорить с Просперо.

— Его присутствие и уверения будут способствовать капитуляции, — сказал Сципион. И добавил, поджав губы: — При условии, что можно доверять Андреа Дориа.

— Если он не заслуживает доверия, то почему?

— Из-за своего непомерного честолюбия. Из-за стремления стать правителем Генуи.

— О, с этой опасностью мы справимся, когда она возникнет. Если возникнет. — Дож покачал головой и вздохнул. — Я не должен жертвовать людьми и заливать кровью улицы Генуи только из-за этого. Это, по крайней мере, ясно.

— В таком случае ничто не должно мешать вашей светлости принять решение. Но только если порукой будет не вера Просперо, а слово Андреа Дориа.

Глава 3

КАПИТУЛЯЦИЯ
Рассказ, оставленный Сципионом о разыгравшейся в серой комнате Кастеллетто сцене, на этом резко обрывается. Либо им руководило ощущение драматичности происходящего, прослеживающееся и в последующих записях, либо последовавшее за этой дискуссией не имело такого большого значения, а было лишь повторением уже известного.

По крайней мере, Сципион показал нам путь к решению, к которому склонялся дож, и мы знаем, что в тот же вечер были посланы гонцы на флагманский корабль Дориа и к Чезаре Фрегозо в Велтри с предложением о сдаче города. Единственным условием было требование не подвергать никакому насилию жителей Генуи и разрешить императорским войскам с оружием беспрепятственно покинуть город.

Оговорив эти условия, дон Санчо Лопес назавтра рано утром покинул свой полк. Испанцы яростно сопротивлялись сдаче, твердя, что рано или поздно к ним на помощь придет дон Антонио де Лейва. Но дож, полностью убежденный теперь, что действует на благо Генуи, был непоколебим.

Не успели испанцы покинуть город, как Фрегозо ввел триста своих французов через Фонарные ворота под восторженные крики толпы, приветствовавшей их как освободителей. Основные силы Фрегозо оставались в лагере в Велтри, поскольку разместить такую армию в голодающем городе было невозможно.


Еще через два-три часа, ближе к полудню, к молам подошли галеры, и Дориа высадил пять сотен своих провансальцев, в то время как Просперо занимался высадкой трехсот папских солдат.

Предполагалось, что они выступят на параде, дабы придать происходящему пущую значимость. Но прежде чем высадился последний солдат, стало очевидно, что все они очень по-разному понимали цели высадки.

Возможно, Чезаре Фрегозо и думал, что французы пришли как освободители, но простые солдаты французской армии, казалось, имели свое особое мнение. Для них Генуя была прежде всего поверженным городом, и они не собирались отказываться от своих прав победителей, понимаемых наемниками XVI века как право на грабеж. И только страх перед суровым наказанием, отвратить которое у них недостало бы сил, кое-как сдерживал их вожделения. Однако они нашли союзников и поддержку в тех самых людях, которые могли оказать им сопротивление, — в черни, уже много дней роптавшей на свое правительство. Как только французы смешали свои ряды и совершили в городе пару актов насилия, голодная толпа сразу же поняла, как ей помочь самой себе. Сначала мерзавцы вламывались в дома богатых купцов и аристократов только в поисках пищи. Но, раз совершив насилие, они не стали ограничиваться утолением голода. С началом грабежа проснулась первобытная страсть к разрушению, вечно дремлющая в обезьяньих умах тех, кто не умеет созидать.

К тому времени как войска высадились с галер, Генуя подверглась всем ужасам грабежа и бесчестья, которые в неразберихе плечом к плечу с иностранными солдатами-мародерами вершили сотни ее собственных детей.

В ярости Просперо прокладывал себе дорогу сквозь ряды офицеров, стоявших вокруг Дориа на молу. Но злость его погасла при виде лица Дориа, посеревшего и искаженного от ужаса не менее, чем лицо самого Просперо.

По гневному взору Просперо адмирал понял, зачем он пожаловал.

— Не надо слов, Просперо. Не надо слов. У нас много работы. Это безобразие необходимо остановить. — Его тяжелый взгляд обратился на пробиравшегося к нему невысокого крепыша в тяжелых доспехах вороненой стали, надетых поверх малинового камзола. Злобное чернобородое лицо с бешеными глазами было обезображено шрамом, рассекавшим нос; голову прикрывал стальной шлем с плюмажем. Это был Чезаре Фрегозо.

Глаза Дориа потемнели. Он прорычал:

— Что же у вас за порядки, если творится такое?

Упрек заставил воина вспылить:

— Что у меня за порядки?! Вы обвиняете меня?

— А кого же? Кто еще командует этой французской шайкой?

— О небо! Может ли один человек сдержать триста?

— Три тысячи, если он командир. — Холодная непреклонность Дориа способна была повергнуть в трепет кого угодно.

Фрегозо брызгал слюной. В стремлении оправдаться он позволил себе погрешить против истины.

— Обвиняйте тех, кто виноват: этого дурака-дожа, что, выслуживаясь перед императором, не заботился о благе собственной страны и довел народ до голодного помешательства.

Его неожиданно поддержал Филиппино, стоявший, нахмурившись, около дяди.

— Поверьте, синьор, Чезаре попал в точку. Вина — на Антоньотто Адорно.

— Клянусь спасением души, да, — проворчал Фрегозо. — Этих жалких голодных людишек некому стало сдерживать, как только испанцы покинули город. Бесполезное сопротивление Адорно довело их до отчаяния. Поэтому они стали защищать свои собственные интересы, вместо того чтобы помочь Генуе защитить ее собственность, как они сделали бы, если б…

Тут Дориа прервал говорившего:

— Время ли сейчас болтать? Порядок должен быть восстановлен, а разговоры до времени оставим. Ради бога, пошевеливайтесь! Бросьте пререкаться. — Он обернулся к Просперо. — Вы знаете, что нужно делать. Вперед! Возьмите на себя восточную часть, западная за мной. И больше твердости!

Чтобы усилить эффект, Просперо приказал одному из своих капитанов, неаполитанцу по имени Каттанео, высадить еще пару сотен человек. Он учел, что грабители рыскали по городу бандами, и поэтому армию тоже надо было разделить на группы, чтобы обезвредить всех разбойников. Он разбил свое войско на отряды из нескольких человек и во главе каждого поставил командира.

Одну из таких групп он возглавил сам и практически сразу, уже в сотне ярдов от причала, нашел для нее дело в подвергавшемся разорению доме купца. Смешанная банда из французских солдат и местных мерзавцев рьяно грабила жилище, и Просперо поймал их, когда они пытали купца, чтобы выведать, где он хранит свое золото.

Просперо повесил главаря и оставил тело болтаться над входной дверью спасенного им дома. Остальные бандиты, гонимые безжалостными ударами пик, кинулись прочь, предвещая скорый суд над всеми мародерами.

Начав столь жестоко, Просперо без колебаний продолжил выполнение этой работы быстро и безжалостно. Возможно, однажды в нем и возобладал поэт, когда, поймав главаря шайки, добравшегося до погреба знатного горожанина, он окунул его головой в бочку с вином раз двадцать, почти утопив разбойника и дав ему по горло наглотаться вина. Чаще, однако, он не терял времени на утонченные развлечения. Свое дело он делал споро и немедленно удалялся, не слушая ни проклятий тех, чьи кости он ломал, ни благодарностей спасенных от грабежа.

Продвигаясь к востоку и вверх, к горам Кадиньяно, Просперо к полудню вышел на маленькую площадь перед крошечной церквушкой, где ряды акаций квадратом обрамляли травянистую лужайку. Это было красивое мирное местечко, полное солнечного света и аромата цветов, свисающих словно золотые кисти с перистых ветвей. Он остановился, чтобы подождать своих людей и собрать их вместе, поскольку пятеро из них, пострадавших от неприятеля в ходе рейда, отстали от отряда.

Отдаленный звук осипших от выпивки мужских голосов донесся из аллеи слева от церкви, расположенной чуть выше уровня площади, шесть ступеней вели под ее арку. Пока Просперо прислушивался, внезапно раздался треск, как будто под тяжелыми ударами рвалась ткань. Смех усилился, потом ослаб, а затем послышался крик женщины, зовущей на помощь.

Просперо и его люди вихрем взлетели по ступеням. Темный проход стискивали две высокие стены. Правая снизу доверху увита плющом. Через двадцать шагов сумрак развеялся и сменился сиянием солнца у входа в дом. Дверь болталась, почти сорванная с петель. Именно сюда привели Просперо повторяющиеся крики, перемежавшиеся взрывами гнусного хохота.

Просперо остановился в дверях, чтоб осмотреться. Он кинул беглый взгляд на широкий двор с зелеными лужайками и подстриженными живыми изгородями, цветущими кустами, мощным фонтаном и бассейном, белыми мазками статуй на зеленом фоне. За всем этим великолепием виднелся широкий фасад дворца, отделанный черным и белым мрамором, с изящной колоннадой в римском стиле. Просперо лишь мельком взглянул на дом. Прежде всего он заметил юношу в простой ливрее, выдававшей в нем слугу. Он ничком лежал на траве, странно скрючившись, раскинув руки. Рядом с ним сидел человек постарше, уперев локти в колени и поддерживая руками голову; между пальцами у него ручьями текла кровь. Непрекращающиеся крики заставили Просперо перевести взгляд на убегавшую в страхе женщину. Платье лохмотьями висело вокруг ее талии. Пара мерзавцев с гиканьем и хохотом ломилась за ней через кусты, а чуть поодаль, слева от Просперо, у высокой стены сада стояла другая женщина, высокая, изящная и стройная, глядя широко раскрытыми глазами на еще одного бандита.

Впоследствии, пытаясь восстановить в памяти ее образ, Просперо смог вспомнить лишь, что она была одета в белое платье, почти без украшений, подчеркивавшее красоту ее темных волос. Так мимолетен был его взгляд, так сосредоточен был он на приведшей его сюда цели, что больше ничего не заметил.

Он отступил с порога, дав проход своим людям.

— Положите этому конец, — резко бросил он.

Немедленно полдюжины солдат бросились за двумя, что преследовали женщину в глубине сада, и остальные — к мерзавцу, угрожавшему даме в белом.

Бандит развернулся, заслышав шум за спиной, и скорее инстинктивно, чем по какой-то другой причине, потянулся за мечом. Но люди Просперо набросились на него, не дав возможности даже обнажить оружие. Его стальной шлем был сбит, ножны и пояс сорваны, ремни доспехов срезаны ножом. Удары копий подгоняли его, лишенного доспехов и оружия, к двери, а древки обрушивались на плечи до тех пор, пока он не завопил от боли и ужаса, ощупью пробираясь вперед. Два его товарища шли, понукаемые таким же образом, пока один из них не свалился без чувств, получив крепкий удар древком по голове. Тогда его схватили за ноги и поволокли вниз по аллее следом за его приятелями. Протащив по лестнице, солдаты вынесли бандита на маленькую площадь, не обращая внимания на то, что голова его билась о ступени, и наконец бросили на лужайке под акациями. Следовавший за ними по пятам Просперо не собирался дожидаться здесь (как и где бы то ни было) благодарности спасенных. Безотлагательность его миссии не позволяла ему задерживаться.

Во второй половине дня, вымотанный и обессиленный этим заданием, Просперо посчитал его выполненным, порядок был восстановлен, и он вместе с группой соратников отправился наконец в герцогский дворец, чтобы предстать пред своим отцом.

Они прошли по Сарцано, а затем поднялись по крутым улицам, ведущим к Сан-Лоренцо и герцогскому дворцу. Хотя грабителей не было больше видно, город бурлил, и путь Просперо лежал по шумным улицам, запруженным людьми, двигавшимися в том же направлении, в гору.

По мере продвижения к нему присоединялись и другие группы, возвращавшиеся с аналогичных заданий. Одной из них командовал Каттанео. Когда они добрались до Сан-Лоренцо, с ними было уже полторы сотни человек. Они образовали довольно плотный отряд, сопровождаемый благосклонными взглядами граждан побогаче и проклятиями бедноты, обиженной на учиненные репрессии и грубость.

Методы Дориа были мягче. В то время как Просперо разбил пятьсот солдат на подразделения по двадцать пять человек в каждом, чтобы дубинками принудить грабителей к порядку, адмирал выстроил двести человек в цепь через половину города, затем выслал четыре команды, по сотне в каждой, бить в барабаны и трубить в трубы, и этого оказалось вполне достаточно, чтобы обратить грабителей в бегство. Подонки из черни отступили в свои трущобы, а французские мародеры Фрегозо, по возможности без сопротивления, отправлялись в части, расквартированные в бараке напротив Каппучини, к которым они были приписаны. Таким образом Дориа обезопасил себя от негодования, объектом которого стал Просперо, ведший свою растущую армию к герцогскому дворцу.

Там, на площади перед дворцом, он обнаружил столь плотную толпу, что пробиться сквозь нее казалось практически невозможным.Двойная цепь копейщиков из провансальских отрядов Дориа была выставлена перед дворцом, чтобы сдерживать натиск горожан, а с балкона над широким порталом чей-то громкий голос призывал к тишине и вниманию.

Взглянув поверх волнующегося моря голов, Просперо узнал в говорившем седобородом пожилом крупном человеке Оттавиано Фрегозо, который был дожем, когда Генуя в последний раз находилась в руках французов. Сердце Просперо сжалось от дурного предчувствия, ибо если герцогский плащ, в который Оттавиано был сейчас облачен, что-либо и означал, то только одно: с возвращением французов ему было возвращено и герцогство. Слева от него стоял его кузен Чезаре Фрегозо, справа возвышалась величественная фигура Андреа Дориа.

Затаив дыхание, чтобы не пропустить ни единого слова, могущего объяснить сие дурное предзнаменование, Просперо слушал цветистые фразы: Оттавиано расписывал, как мессир Андреа Дориа, первый гражданин города, отец своего народа, пришел в Геную, чтобы освободить ее от иноземных супостатов. Лигурийская республика больше не должна платить подати на содержание императорских армий в Италии. Испанские оковы сброшены. Под великодушной защитой короля Франции Генуя впредь будет свободной, и за это великое благодеяние благодарить нужно мессира Андреа Дориа, этого льва морей.

Тут он сделал паузу, как актер, вызывающий аудиторию на аплодисменты, и толпа тотчас же взорвалась криками: «Многая лета Дориа!»

Сам Андреа поднял наконец руку, чтобы восстановить тишину и дать Оттавиано Фрегозо возможность продолжать.

Тот перешел к более конкретным и немедленным выгодам, принесенным происшедшими событиями. Грузовые суда с зерном уже разгружались в порту, и хлеба должно было хватить на всех. Люди его кузена Чезаре гнали скот на убой, и голоду, от которого страдали генуэзцы, вскоре будет положен конец. Вновь прокатился гром оваций; теперь толпа вопила: «Многая лета дожу Фрегозо!»

Затем последовали уверения Оттавиано в том, что людские страдания не останутся безнаказанными. Те, кто повинен в перенесенных лишениях, должны быть привлечены к ответственности; тех, кто без зазрения совести довел Геную до голода, чтобы удержать ее под пятой иноземных завоевателей, нужно немедленно судить. С грубым красноречием описывал Оттавиано злодеяния людей, доказавших, что они не любят родину, ввергнув город в беду. Он довел себя до такой степени исступления, что вскоре заразил им и многочисленную аудиторию. Ответом ему были свирепые выкрики: «Смерть Адорно!», «Смерть предателям республики!».

Просперо, пришедший в ужас от скрытого подтекста этой речи и выкриков толпы, вышел из оцепенения, лишь когда кто-то принялся дергать его за рукав и шептать на ухо:

— Наконец-то я вас нашел, Просперо. Я искал вас более двух часов.

Рядом с ним, пыхтя и отдуваясь, стоял Сципион де Фиески.

— Поскольку вы слушали этого фигляра, вам понятно, что происходит. Хотя вряд ли все, иначе вас бы тут не было.

— Я был на пути ко дворцу, когда меня зажали в этой толпе.

— Если вы ищете вашего отца, вам не найти его во дворце. Он в Кастеллетто. Пленник.

— О небо!

— Вас это удивляет? Фрегозо собирался отдать его голову толпе, чтобы снискать себе ее расположение. Уничтожить прежнего дожа — значит обеспечить безопасность нового. Необходимо лишить сторонников Адорно повода для протеста. Это наиболее логично. — Острым взглядом он окинул сомкнутые, сверкающие сталью ряды, вклинившиеся в толпу. — Это ваши люди и можно ли им доверять? Если да, то нужно действовать немедленно, если вы хотите спасти отца.

Просперо побледнел от горя. Разомкнув сжатые губы, он спросил:

— А что матушка?

— Она делит узилище с вашим отцом.

— Тогда вперед. Мои люди расчистят мне путь ко дворцу. Я немедленно увижусь с адмиралом.

— С адмиралом Дориа? — Сципион едва удержался от презрительного смеха. — Говорить с ним — все равно что обращаться к Фрегозо. Это Дориа провозгласил его дожем. Разговорами горю не поможешь, мой друг. Нужны действия. Немедленные и молниеносные. Французов в Кастеллетто не более пятидесяти, а ворота открыты. Это ваш шанс, если, конечно, вы уверены в своих людях.

Просперо призвал Каттанео и отдал приказ. Он быстро и тихо был передан по рядам, и вскоре отряд выдвинулся из сжимавшей его со всех сторон толпы. Идти вперед было невозможно. Оставалось только отступить и найти другой путь к возвышенности, на которой стоял господствовавший над городом Кастеллетто.

Глава 4

КАСТЕЛЛЕТТО
Стоя на балконе, новый дож завершал свою пламенную речь, и, поскольку движение войска Просперо сопровождалось некоторым шумом и бесчинствами, толпа могла бы перейти от протестов к угрозам, а то и применению силы, если бы не устрашающий блеск воинского оружия.

В конце концов они выбрались из толпы и достигли Соборной площади. Но и тут им пришлось преодолевать сопротивление встречного людского потока. Потом, поднявшись по крутой улочке, ведущей к Кампетто, они смогли двигаться свободнее, сохраняя строй и держа копья наперевес. Никто не рискнул бы им помешать. Но когда в них узнавали чужестранцев под началом Просперо Адорно, вслед воинам летели угрозы и проклятия тех, кому от них досталось. Отвечая насмешками на насмешки, они продвигались вперед. Бледный и взволнованный Просперо шел в арьергарде вместе со Сципионом.

В Кампетто им повстречался еще один из капитанов Просперо, пробирающийся со своими шестью десятками людей вниз в поисках основных сил. Поэтому, когда Просперо достиг наконец красных стен Кастеллетто, еще подсвеченных багровыми лучами заходящего солнца, за ним двигался отряд, насчитывавший более двух сотен человек.

Створки ворот распахнулись, и солдаты быстрым шагом вошли внутрь. Люди, бросившиеся им наперерез, когда они проходили мимо домика стражи, были сметены с дороги, словно сухие ветки горным потоком.

Во внутреннем дворике, наполовину уже погруженном в тень, их встретило еще больше людей, и вперед быстро вышел командующий ими офицер из провансальских сил Дориа, который узнал капитана папского флота.

— Чем могу служить, господин капитан? — Прозвучавшее в вопросе почтение было чисто служебным. Провансалец был достаточно осведомлен о том, что творилось в этот день в Генуе, чтобы обеспокоиться подобным вторжением.

Просперо был краток.

— Вы отдаете Кастеллетто под мое командование.

На смуглом лице мужчины отразилось смятение. Потребовалось некоторое время, чтобы он смог заговорить снова.

— При всем моем почтении к вам, я не могу этого сделать, господин капитан. Меня назначил сюда командиром мессир Чезаре Фрегозо, и я должен оставаться здесь до тех пор, пока мессир Чезаре не отменит приказ.

— Или пока я не вышвырну вас вон. Вы слышали меня, синьор. Хотите вы того или нет, но придется подчиниться.

Офицер попытался возмутиться. Хотя он и без того был крупным мужчиной, казалось, что он на глазах вырос еще больше.

— Господин капитан, я не могу следовать вашим приказам. Я…

Просперо махнул рукой в сторону выстроившихся за ним людей.

— У меня есть для вас убедительные доводы.

Злобную гримасу офицера сменила мрачная усмешка.

— А, черт возьми! Если вы перешли на такой тон, то что же остается мне?

— То, что я предлагаю. Это убережет вас от неприятностей.

— Меня — возможно. Что до вас, сударь, вы, похоже, напрашиваетесь на них.

— Полагаю, это мое дело.

— Надеюсь, оно придется вам по вкусу. — Офицер повернулся на каблуках и громовым голосом отдал приказ. В ответ на это его люди быстро собрались, построились в шеренги и через десять минут уже выходили из крепости под звуки марша «En Revenant d’Espagne»[1228]. Уходивший последним командир отвесил Просперо поклон, полный насмешки и угрозы.

Просперо отправился на поиски отца. Дорогу ему указывал Сципион: вверх по каменной лестнице к порту, охраняемому двумя стражниками, тотчас же отпущенными, чтобы догнать своих. Затем Просперо отпер дверь и, пройдя через прихожую, напоминающую голыми стенами тюрьму, вошел в маленький кабинет, отделанный в серо-голубых тонах.

На кушетке, стоящей под одним из окон, откуда открывался вид на город, порт и залив, в изнеможении полулежал Антоньотто Адорно. Несмотря на жару, он был закутан в длинную черную накидку, отороченную густым темным мехом. Его жена, изящная и моложавая, в пурпурном платье с золотой отделкой и твердым высоким корсажем, сидела в кресле у изголовья кушетки.

Стол, стоявший посередине комнаты, был заставлен остатками простой еды: полбуханки грубого ржаного хлеба, половина головки ломбардского сыра, тарелка с фруктами: финиками, персиками и виноградом — из сада какого-нибудь патриция; высокий серебряный кувшин с вином, несколько стаканов.

Скрип дверных петель привлек внимание монны Аурелии. Она оглянулась через плечо, и даже под черной вуалью было заметно, как она побледнела при виде Просперо, замешкавшегося на пороге. Затем она вскочила, ее грудь всколыхнулась от рыданий, в свою очередь заставивших ее мужа приподнять тяжелые веки и оглядеться. Ничто не изменилось в лице Антоньотто, лишь шире приоткрылись его добрые и честные глаза. Голос его звучал столь тихо, что в нем нельзя было различить никаких оттенков чувств:

— А, это ты, Просперо. Как видишь, ты прибыл в недобрый час.

И хотя никаких упреков со стороны отца не последовало, Просперо не был намерен щадить себя.

— Вы имеете полное право удивиться, синьор, что я вообще появился. — Он вошел в комнату. Следом за ним вошел Сципион, закрыв за собой дверь.

— Нет-нет. Я надеялся, что ты придешь. Ты должен кое-что мне рассказать.

— Только то, что ваш сын глупец, а это вряд ли для вас новость, если вы не считаете его еще и подлецом. — Голос Просперо звучал горько. — Этот мерзавец Дориа слишком легко одурачил меня.

Антоньотто неодобрительно поджал губы.

— Не легче, чем меня самого, — сказал он и добавил: — Яблоко от яблони недалеко падает.

Сгорая от стыда, Просперо обратил полный боли взгляд на мать. В порыве материнского чувства она простерла к нему руки. Он быстро шагнул навстречу, взял обе ее руки в свои и склонился, чтобы по очереди их поцеловать.

— Уж в этом-то твой отец прав, — обратилась она к нему. — Твоя вина не тяжелей его собственной, как он и сказал. Виной всему его же упрямство. — Ее голос стал ворчливым. — Ему следовало выполнить волю народа. Нужно было сдаться, когда народ того желал. Тогда бы он поддержал его. Вместо этого, отец заставил их умирать от голода и отчаяния, и они взбунтовались, подстрекаемые Фрегозо. В этом-то и заключается вина.

Некоторое время они бесплодно пререкались: мать старалась оправдать Просперо, а он упрямо казнил себя. Антоньотто безучастно прислушивался к спорящим и, казалось, дремал. Наконец беспристрастный зритель Сципион напомнил им, что сейчас важнее найти выход из опасной ситуации, нежели выяснять, какие причины ее вызвали.

— Выход-то найти можно, — заявил Просперо. — Я в состоянии хоть этим исправить свою ошибку. У меня под рукой достаточно войск.

— И это выход? — вскричала его мать. — Бежать? Оставить все? Нечего сказать, прекрасный выход для дожа Генуи — оставить торжествовать Фрегозо и этих негодяев Дориа!

— В свете всего случившегося, мадонна, — подал голос Сципион, — я буду рад, если вам удастся хотя бы это. Вы полагаете, Просперо, у вас действительно хватит людей? Вы уверены, что доберетесь до ваших галер? И даже если доберетесь, что Дориа позволит вам отплыть?

Антоньотто приподнялся.

— Спроси лучше, позволят ли Фрегозо. Именно они сейчас хозяева положения. Можно ли сомневаться, что они потребуют смерти всех Адорно, чтобы некому было возвратиться и отобрать узурпированную ими власть?

— Пока я удерживаю эту крепость…

— Оставь эту мысль, — прервал его отец. — Тебе и дня ее не удержать. Армию надо кормить. У нас нет припасов.

Это был тяжкий удар, разрушивший надежды Просперо. Лицо его приняло ожесточенное выражение.

— Что же остается?

— Поскольку у нас нет ни крыльев, ни даже летательной машины вроде той, что была у дурня, сломавшего себе шею, спрыгнув с башни Святого ангела, нам остается лишь вверить нашу судьбу Господу.

На этом они могли бы и остановиться, не приди к ним на помощь хитроумный Сципион.

— Выход для вас, — сказал он, — не в том, чтобы силой пробиваться через город, а в попытке поодиночке уйти полями.

Побуждаемый их вопрошающими взглядами, он перешел к подробным объяснениям. Восточная сторона Кастеллетто возвышалась над самой городской стеной. Крыши крепостных бастионов от скал у подножия городской стены отделяло семьдесят футов крутой каменной кладки.

— Мы покинем Геную, — сказал Сципион, — тем же путем, какой избрал святой Петр, покидая Дамаск. Из корзины легко сделать люльку, которую можно спустить на веревках.

Глаза Антоньотто оставались безучастными. Он напомнил остальным о своем состоянии. Его рана не позволит ему уйти этим путем. Она совсем лишила его сил. Кроме того, что он теперь значит? Потеряв все, что было ему дорого, он готов равнодушно встретить любой исход, каким бы тот ни был. С искренностью, ни в ком не вызвавшей сомнения, он сказал, что рад бы успокоиться навеки. Пусть Просперо и его мать попытают счастья, не обременяя себя больным и беспомощным человеком.

Однако ни Просперо, ни его мать не захотели и слышать об этом. Либо они вместе уходят, либо вместе остаются. Поставленному перед таким выбором Антоньотто оставалось только согласиться и начать готовиться к побегу.

К сумеркам все было готово, и позднее, под покровом темноты, импровизированная люлька поочередно спустила всех троих беглецов со стен крепости. Держали ее люди под командой Сципиона.

Так бесславно завершилось правление Адорно в Генуе, и в то время как мадонна Аурелия негодовала на Дориа и Фрегозо, Просперо ругал лишь себя самого за то, что стал орудием предательства, приведшего к падению его отца, которого он теперь и поддерживал в постыдном бегстве, помогая держаться на ногах.

Глава 5

БИТВА ПРИ АМАЛЬФИ
В начале августа 1527 года французские войска во главе с Дориа заняли Геную, а Просперо бежал из нее, покинув свой отряд папского флота.

Менее чем через год — в конце мая 1528-го — мы вновь встречаем его, уже в качестве капитана императорских войск в Неаполе, под началом дона Уго де Монкады, наместника императора.

Его отец умер то ли от ухудшения здоровья вследствие перенесенных во время побега тягот, то ли от нежелания жить дальше, то ли и от того, и от другого. Когда они достигли Милана и предоставленного им губернатором Антонио де Лейвой убежища, он уже был при смерти, и скончался через три дня после прибытия в огромном замке Порто-Джовия.

Бурное горе вдовы изумило Просперо. Он считал свою мать слишком самовлюбленной, чтобы столь глубоко переживать происходящее с другим, независимо от того, сколь дорог он ей был. В тяжелый час утрата сплотила их, а скрытая внешней холодностью глубина переживаний матери несколько утешила Просперо.

Всю ночь и последующий день женщина провела в оцепенении. Спустя тридцать часов после смерти Антоньотто она вышла, облаченная в черный бархат, чтобы встать вместе с Просперо у гроба его отца.

Голос этой дочери Строцци часто звучал резко, почти жестко, но никогда еще Просперо не слышал его таким.

— Твой отец лежит здесь убитый. Тебе известно, кто убийцы и где их искать. Это Дориа, алчные, вероломные и бессовестные, доведшие его до столь печального конца. Никогда не забывай этого, Просперо.

— Я не намерен это забывать.

Она дотронулась до его руки и произнесла более мягким и торжественным тоном:

— Преклони колена, дитя мое. Преклони колена. Положи руку на гроб, туда, где должно быть сердце отца. Сейчас оно холодно, но когда-то было горячим и любило тебя. Поклянись на этом сердце, что не успокоишься, пока не свергнешь Дориа, как Дориа сделали это с Антоньотто Адорно. Поклянись в этом, сын мой. И пусть эта клятва станет молитвой за упокой его души.

Он опустился на колени и простер руку. Памятуя о предательстве, сделавшем его орудием гибели собственного отца, он произнес клятву не менее пылко, чем говорила мать, обращаясь к нему.

Первым шагом на пути к исполнению этой клятвы было поступление Просперо на службу к императору — шанс, данный ему де Лейвой.

Через год после принесения клятвы кампания против императора достигла заметных успехов, и казалось, что проклятия, которые Карл V навлек на себя грабежами Рима, сковали его и лишили сил. Маршал де Лотрек, провозгласивший себя властителем всей Верхней Италии, уже два месяца стоял против Неаполя с тридцатью тысячами солдат. Осажденный город был уже на грани голода, появился грозный призрак чумы.

Чтобы пресечь пути морских сообщений, на помощь к Лотреку подошли галеры Дориа. Но Андреа там не было. Он позволил Филиппино занять свое место, сам же остался в Генуе. Ключ к этой загадке дал Сципион де Фиески. Он умудрялся поддерживать связь с Просперо и в своих последних письмах сообщал, что в Генуе неспокойно. Он писал, что Андреа Дориа постигла участь политиков, не выполняющих своих обещаний, и он никогда еще не был так близок к падению, как сейчас.

Французский протекторат, вопреки уверениям Дориа, что Лигурийская республика будет наконец свободной, оказался на самом деле тиранией, наиболее свирепой и жестокой из всех пережитых городом, и ореол героя, которым был окутан Дориа, начал меркнуть. Напряженность достигла апогея, когда французы попытались на средства Генуи построить порт Савону. Генуэзцы поняли, что, если это произойдет, они погибли. И спрос за это с Дориа, поскольку смена власти, приведшая к краху, была, конечно, делом его рук. Даже Фрегозо, которых он возвысил, присоединились к вот-вот готовому начаться восстанию против него.

И тут, обеспокоенный ростом недоверия к себе, Дориа обвинил Францию в вероломстве и объявил, что прекращает службу королю Франциску, если правонарушения не будут исправлены.

Естественно, Сципион описывал все эти прискорбные события со злобным удовлетворением и выводы свои делал под влиянием все той же злобы.

По его мнению, это объясняло, почему Андреа Дориа послал к Неаполю вместо себя Филиппино. Он боялся сейчас покинуть Геную. Он должен был остаться, чтобы доказать честность своих намерений и защитить остатки репутации. Сципион полагал, что ради собственного спасения Андреа будет вынужден оставить службу королю Франции. Ходили также слухи и о личных его неприятностях. Говорили, что Дориа не получает денег от короля Франциска. Благородные придворные дамы сего монарха промотали то золото, которое предназначалось армии. Дориа, чей карман был изрядно опустошен, безуспешно требовал долги. Когда речь шла о деньгах, он был неумолим, как и любой другой наемник.

Сципион высказал мнение, что такое положение дел, если верно им воспользоваться, может помочь восстановлению влияния императора в Италии. Чтобы выпутаться из затруднений, Дориа готов продаться сам и продать свой флот.

Просперо понимал, какие надежды питал Сципион. Если бы Дориа уступил уговорам и, оставив службу Франции, перед которой он был в долгу, перешел на сторону ее врага, он смог бы тотчас заручиться поддержкой генуэзцев, однако лишь ценой всеобщего презрения. Поскольку в Генуе это понимали, Сципион полагал, что Дориа вряд ли рассчитывал на многое в республике.

И вот с письмом, содержащим все эти сведения, Просперо отправился на поиски маркиза дель Васто, который с царским великолепием поселился в Кастель-Нуово. В этом ему помогла не только дружба с великим Пескарой[1229], но и весьма близкие отношения с Карлом V. Благодаря глубочайшему доверию императора Альфонсо д’Авалос считался в Неаполе даже в большей степени представителем его величества, чем сам наместник.

Молодой маркиз — ему, как и императору, шел двадцать восьмой год, — смуглый красавец с непринужденными светскими манерами, приветливо принял гостя. Без всяких вступлений Просперо перешел к существу дела, приведшего его в замок.

— Вы знаете мое мнение, ваша светлость, о действиях наместника, на которые его вынудило отчаяние.

— Более того, — улыбнулся дель Васто, — я его разделяю.

— Ну, тогда у меня есть чем, хотя бы на время, сдержать его. — И он протянул письмо.

День был сумрачный и ненастный, и дель Васто подошел к залитому дождем окну, где было светлее. Он довольно долго читал, пощипывая свою острую бородку, и еще дольше раздумывал. Слышался лишь шелест дождя да шум волн, бившихся о скалы под замком.

Наконец он обернулся к собеседнику; его оливкового цвета лицо залил легкий румянец, глаза засверкали, выдавая охватившее его возбуждение.

— Можно ли доверять писавшему? — резко спросил он. — Можно ли полагаться на его мнение?

— Если бы дело было только в нем, я бы не стал беспокоить вас. Его взгляды не имеют значения. Выводы мы можем сделать и сами. Значение имеют излагаемые им факты и события в Генуе. К этому можно добавить и известные амбиции Дориа. Он или сам должен найти выход из своих затруднений, или оказаться последним человеком в государстве, где рассчитывал быть первым.

— Да, это я понимаю. — Маркиз отрешенно поигрывал перстнем на большом пальце. — Но возможно, он говорит правду, утверждая, что был предан Францией. Более того, это вполне вероятно, ибо натура короля Франции крайне переменчива, он легко раздает обещания и крайне неохотно их выполняет.

— Это не имеет значения, — нетерпеливо сказал Просперо. Такое выгораживание Дориа обеспокоило его. Сам-то он, без сомнения, разделял надежды Сципиона сорвать с Дориа маску и, разыскивая дель Васто, рассчитывал на поддержку с его стороны, а вовсе не на новые препятствия.

После долгого молчания маркиз подвел итог:

— Я, конечно, знаю, что у вас есть причины плохо думать о Дориа. На первый взгляд, события подтверждают вашу правоту. Но это только на первый взгляд.

— Мой отец умер не на первый взгляд, — сказал Просперо, не сдержавшись.

Дель Васто медленно приблизился и положил руку на плечо Просперо. Он мягко произнес:

— Я знаю. Это должно влиять на вашу точку зрения. — Он сделал паузу и, оживившись, продолжал: — Я использую гонца, доставившего вам это письмо. Он отнесет мое послание Андреа Дориа. Это будет проверкой суждений мессира де Фиески.

— Вы задумали сделать ему предложение? Неужели вы зайдете настолько далеко, ваша светлость?

— Если нужно, пойду и дальше. В мнении императора я уверен так же, как в своем собственном. Он считает Дориа величайшим воином нашего времени, как, впрочем, и все мы. Он твердо уверен, что тот, кому служит Дориа, и будет владеть Средиземноморьем. Если Фиески прав, то у нас есть возможность залучить его на службу императору. Его величество никогда не простит мне, если я упущу этот шанс. Я немедленно напишу в Мадрид. А пока начну переговоры с мессиром Андреа. — Рука его вновь сжала плечо Просперо, с большей, чем обычно, теплотой. — Вам я буду обязан возросшим доверием императора. Идея принести мне письмо свидетельствует о вашей проницательности и дружеском расположении. Я очень благодарен вам.

Просперо улыбнулся в ответ на улыбку темных, с поволокой глаз маркиза.

— Это даже лучшая награда, чем отмена того бредового плана прорыва блокады.

Но позже, когда они пришли на заседание совета наместника, оказалось, что отменить этот план не так-то просто.

Уго де Монкада заседал со своими капитанами в палате Ангелов башни Беверелло, названной так из-за фресок Бикаццо, изображавших ангелов.

Здесь собрались все знаменитости: коренастый неаполитанец Чезаре Фьерамоска, угрюмый Асканио Колонна, Джироламо да Трани, командующий артиллерией, и горбун Джустиньяни, считавшийся одним из величайших флотоводцев того времени. Там были также Филибер Шалонский, принц Оранский, которому, как и Альфонсо д’Авалосу, не было еще и тридцати, что не мешало пользоваться авторитетом и наслаждаться славой. Просперо подошел к столу и огласил письмо Сципиона, которое, по его мнению, имело отношение к рассматриваемым на заседании вопросам.

Когда он сделал паузу, прочтя ключевую фразу: «Если не терять времени и использовать подходящий момент, Карл V может практически на любых условиях купить Дориа и его галеры», — его перебил дель Васто:

— Могу вас уверить, господа, что время не потеряно. Это предложение я уже послал Дориа от имени моего повелителя.

По залу прошел удивленный рокот, который принц Оранский мгновенно унял, сказав:

— В спешке не было необходимости. Мы можем быть уверены в поддержке его величества.

— Я действовал по обстановке, — отвечал дель Васто. — Это подарок Бога, и, я думаю, уже нет нужды в прорыве блокады. Мы можем подождать.

Горбун Джустиньяни со вздохом облегчения откинулся в кресле.

— Слава богу! Это было бы пустой затеей.

Но упрямец Монкада не поддержал их.

Смуглый крепыш-арагонец, сидевший во главе стола, был настроен пренебрежительно.

— Неужели вы полагаете, что мы можем ждать, пока гонцы ездят туда-сюда, улаживая эти вопросы, а Неаполь тем временем будет голодать? — Он подался вперед, будто в подтверждение своих слов ударив ладонью по столу. — Андреа Дориа может продаться, а может и не продаться. Единственное, что достоверно, — он не может быть куплен сегодня или на этой неделе. Такое дело требует времени, а у нас его нет. Отошлите ваших курьеров любыми способами, маркиз. Я должен доставить продовольствие в Неаполь, но не смогу этого сделать, пока не выгоню из залива Филиппино Дориа.

— Что, как я уже объяснял, невозможно из-за недостатка сил, — проворчал Джустиньяни. — Я кое-что в этом все же смыслю.

Однако запугать Монкаду было трудно. Этот высокородный баловень судьбы приобрел немалый опыт на службе Чезаре Борджа и великому Гонсалво де Кордове. Он воевал на море против мавров и даже одно время был адмиралом императорского флота. Человек несравненной храбрости, он ее проявил и сейчас. Из арсенала и доков он собрал флот из шести обычных галер, четырех фелюг, пары бригантин и нескольких рыбацких лодок. И с этим-то ветхим флотом он предлагал напасть на восемь мощных, хорошо вооруженных галер, с помощью которых Филиппино удерживал господство в заливе! Он не обладал мощной артиллерией, но ее нехватку рассчитывал возместить людьми, посадив на корабли по тысяче испанских аркебузиров. Он был готов согласиться с тем, что это рискованно и риск смертелен. Но они попали в столь отчаянное положение, что готовы были пойти на все. Монкада обвел взглядом своих капитанов, чтобы запомнить, кто настроен против него.

После эмоционального выступления Монкады дель Васто был, пожалуй, единственным, кто ему противостоял. Он был так убежден в своей правоте, что скорее оставил бы Неаполь некоторое время страдать от чумы и голода, а сам бы отправился в Геную для переговоров с Дориа от лица императора.

Но все было напрасно. Ничто не могло убедить Монкаду. Все знали, что на помощь Филиппино шел флот под командованием Ландо. И как только он прибудет, шансы на прорыв блокады исчезнут. Любые проволочки крайне нежелательны.

На этом заседание было прервано, и капитаны разошлись, чтобы приступить к необходимым приготовлениям.

С самого начала вся эта затея была обречена на провал. Внезапность нападения — вот единственный способ одержать победу над сильной армией, если ваша слаба. Но этот шанс, могущий принести легкий успех, Монкада упустил.

В темные предрассветные часы одного из тихих дней в конце мая флот под командованием самого наместника покинул рейд у высот Позилипо и подошел к восточным берегам Капри, когда утесы острова уже начали розоветь под первыми лучами зари. Капитаны хотели выйти в полночь, чтобы под покровом темноты лечь в дрейф и дождаться подхода Филиппино, который двигался через Салернский залив. Но они так замешкались, что враги заметили их при свете дня до того, как скалы Капри успели их укрыть.

Внезапность была потеряна. Хуже того, Монкада, этот бесшабашный солдат удачи, вот уже тридцать лет игравший с судьбой, подготовился к битве, как к свадьбе. Он высадил свою армию на остров и устроил празднество. После этого монах отслужил молебен. И когда наконец Монкада вышел в море, чтобы встретить галеры Филиппино, шедшие для удобства маневра в кильватерном строю, то сделал это так безрассудно и шумно, словно в Венеции на водном фестивале в дни карнавала.

Просперо, получивший под свое командование «Сикаму», одну из лучших неаполитанских галер, наблюдал за всем этим, терзаясь мрачными предчувствиями. Шесть галер расположились в цепь борт к борту, как и их противники. Малые суда стояли в тылу. Как бы в угоду пылкому желанию Монкады вступить в сражение, скорость их все увеличивалась усилиями гребущих рабов, безжалостно подхлестываемых надсмотрщиками.

На подходе к Амальфи моряки увидели, что три дальние галеры из цепи кораблей Филиппино развернулись и пошли в открытое море.

Испанцы слишком поспешили с выводами.

— Они бегут! — понесся крик от судна к судну, и удары кнутов еще яростнее посыпались на спины задыхающихся гребцов.

Просперо, однако, оценивал положение иначе и сказал об этом дель Васто, стоявшему рядом с ним на корме «Сикамы». Неопытный в морских делах, маркиз намеренно предпочел играть роль лейтенанта при этом молодом капитане, чья слава была ему известна.

— Это не бегство. — Просперо указал на флаг, упавший на корме галеры, занимавшей теперь центральную позицию в цепи кораблей Филиппино. — Эти трое подчинились сигналу, а сигналящая галера — флагман. То, что этот план был заранее продуман, ясно из занимаемой им позиции. Отошедшие галеры стояли на своих местах лишь временно. Филиппино формирует резерв, который будет использовать, когда того потребует обстановка.

Единственное, что понял Монкада, — это что против его шести галер в настоящий момент идут пять. Ободренный, он устремился вперед, спеша подойти ближе, дабы свести на нет преимущества превосходящей артиллерии противника. Он так сосредоточился на этом, что даже пренебрег советом находившегося рядом с ним Трани открыть огонь.

— Это значило бы вызвать ответный огонь. Я хочу сделать все без стрельбы.

Однако Филиппино, веря в превосходство своей артиллерии, столь же рьяно стремился избежать абордажа. Пламя и дым вырвались из жерла большой пушки — «василиска» на носу флагманского корабля, и на Монкаду обрушился град камней, весивших по двести фунтов каждый. Мощный прицельный залп смел носовую скульптуру, прошелся вдоль неаполитанского флагмана от бака до юта, сея смерть и разрушение, разбил корму и ушел в воды залива.

Монкада и Трани, задыхаясь, стояли по колено в крови жертв снаряда. Из-за гибели части гребцов и паники в рядах оставшихся в живых весла дрогнули и перепутались. Два уцелевших, наполовину рехнувшихся надсмотрщика бросились к команде наводить порядок и, взывая к солдатам помочь вытащить убитых и раненых, нещадно избивали еще живых рабов.

Джироламо да Трани спешил на правый борт, чтобы занять место погибших и оглушенных взрывом канониров, прыгая через кровавое месиво на палубе. Добравшись до убитого канонира, он поднял выпавший из его руки фитиль и поднес его к запалу. В этот миг галера начала рыскать, и выстрел получился неточным, не принеся ущерба противнику. Офицер, старавшийся перекричать грохот, лихорадочно собирал стрелков в укрытии за обломками бака, Трани в отчаянии искал канониров для остальных пушек, когда второй залп легшего в дрейф вражеского флагмана обрушился на палубу.

Разгадав замысел Филиппино любой ценой избежать ближнего боя, Монкада отдал приказ надсмотрщикам привести галеру в движение, чтобы подойти к генуэзцам для абордажа.

Остальные галеры по обе стороны от флагманов открыли пальбу, и на некоторое время стычка превратилась в ряд артиллерийских дуэлей без какого бы то ни было преимущества с той или другой стороны. В это время генуэзский флагман настолько выдвинулся из своей шеренги, что оказался почта посередине между двумя эскадрами. К этому моменту обстрел галеры Монкады сломил сопротивление ее команды, и Филиппино с уверенностью в успехе пошел на абордаж. Просперо, находившийся на правом фланге, развернул «Сикаму» к центру цепи, подрезав нос «Вилламарины» и давая ей сигнал разворачиваться за ним. Если он и подвергся риску, подставив борт под вражеский огонь, то принял меры предосторожности, приказав своим людям лечь ничком на палубу. Целью его нападения на Филиппино была не только поддержка Монкады и сведение на нет преимущества Филиппино над уже разбитой галерой, но и приближение развязки ударом по вражескому флагману.

Чезаре Фьерамоска, командовавший «Вилламариной», быстро понял замысел Просперо, тотчас повиновался и развернулся за ним, чтобы перехватить генуэзцев. Но Филиппино тоже разгадал этот маневр и просигналил своим галерам слева, чтобы предотвратить нападение.

Началась гонка между испанцами, идущими наперехват Филиппино, и генуэзцами, идущими наперехват испанцам. Напрасно Просперо требовал от надсмотрщиков выколотить из рабов все возможное и невозможное. Напрасно рабы из последних сил наваливались на весла. Не имея возможности избежать встречи с генуэзцами, Просперо вынужден был вступить с ними в ближний бой, и вскоре все четыре галеры вцепились друг в друга мертвой хваткой. А тем временем Филиппино нанес последний удар по испанскому флагману.

Джустиньяни на «Гоббе», понимая, что исход боя решается на этих четырех галерах, торопился на помощь Просперо, бросив двух испанцев сражаться с двумя оставшимися генуэзцами. Что же касается фелюг и рыбацких шлюпов, они держались на почтительном расстоянии от битвы, не имея ни соответствующей экипировки, ни достаточного количества людей.

Тем временем Просперо, в стальных доспехах и шлеме, с двуручным мечом в руках, стремительно ворвался на борт «Пеллегрины» и быстро занял ее. Это дало ему возможность продвинуться вперед и объединиться с отрядом Фьерамоски, так что теперь они вместе бились против другой галеры, «Донцеллы». Сопротивление генуэзцев было ожесточенным. Они столкнулись не только со стрелками Лотрека, но и с ордой полуобнаженных рабов, варваров, вооруженных лишь щитами и мечами. Те бились с яростью отчаяния, получив от Филиппино клятвенное обещание свободы в случае победы. Однако, несмотря на численное превосходство, обе генуэзские галеры в конце концов проиграли сражение. Но прежде чем был нанесен последний, победный удар меча, Просперо, весь покрытый потом, копотью и кровью, понял, что победа одержана слишком поздно.

Три галеры, стоявшие в отдалении как резерв, о чем он предупреждал, сейчас возвращались к месту боя. Он, правда, все еще надеялся, что они идут, чтобы отбить захваченные им галеры. Но у командовавшего резервом Ломеллино, получившего приказ, были иные планы. Он замыслил удар по флагману Монкады, который, хотя и был изрядно потрепан, все еще держался на плаву, так как был намертво сцеплен с галерой Филиппино.

Все три судна Ломеллино неслись прямо на Монкаду. Нос одной из галер разнес руль испанца, вторая же протаранила корабль Монкады прямо посередине, и треск ломающихся весел смешался с воплями рабов, ребра которых пострадали при ударе. Обрушившаяся грот-мачта добила многих покалеченных, и среди погибших оказался Джироламо да Трани, все еще командовавший артиллерией.

Бушприт третьей галеры вонзился прямо в то место, где когда-то находилась разнесенная еще первым залпом носовая скульптура флагмана.

Монкада, видя грозящую им с трех сторон опасность, с обнаженным мечом в руках бросился с кормы прямо на палубу, призывая своих людей продолжать битву. Тут выстрелом аркебузы его ранило в правую руку, а другим — в левое бедро. Он упал, обливаясь кровью, дернулся в последней попытке подняться и рухнул в беспамятстве, из которого ему уже не суждено было вернуться.

Асканио Колонна, видя, как упал Монкада, бросился на помощь, но пал и сам, сраженный наповал. Его шлем был практически расплющен зажигательным снарядом, брошенным одним из людей Ломеллино, сидевших на салингах.

Быстро убывающий отряд стрелков все еще удерживал пространство от кормы до середины палубы, где торчал обломок грот-мачты. Они были стиснуты огнем и сталью, оглушены воплями, выстрелами, лязгом металла и треском ломающегося дерева. Затем даже этот пятачок был захвачен прорвавшимися через разрушенный правый борт людьми.

Обливающийся кровью и едва держащийся на ногах Колонна узнал в лидере этого подкрепления самогó неведомо как сюда попавшего Филиппино Дориа и протянул ему свой меч.

— Вы прибыли в подходящий момент, — приветствовал он генуэзца. Его голос потонул в окружающем гаме, но меч, поданный рукояткой вперед, был достаточно красноречивым знаком, и Филиппино поднял руку и возвысил голос, отдавая приказ остановить резню на сдавшейся в конце концов галере.

Однако Филиппино не придавал этой капитуляции особого значения. Две его галеры были сильно потрепаны и едва держались на воде. Одна из них пылала. Еще две были уже захвачены Просперо. Несмотря на то что Монкада был разбит, Просперо оставил призовую команду на захваченных судах и бросился на помощь своему адмиралу. Стоя на борту «Сикамы», он снова вел за собой «Вилламарину» и «Гоббу». А тем временем Ломеллино отвел свои три галеры от побежденного флагмана и развернулся, чтобы встретить вновь прибывших. Превосходящая артиллерия генуэзцев разрушила «Вилламарину», а залп аркебуз оборвал жизнь бесстрашного Чезаре Фьерамоски. Его галера отстала, оставшись без капитана.

Но «Сикама» и «Гобба», выдержав этот залп, вплотную подошли к галерам Ломеллино. Галеры Просперо были заметно ослаблены, поскольку он оставил людей в призовых командах, но не ослабевала его надежда на победу. Пока он просто оборонялся в ожидании подхода одной из двух оставшихся императорских галер, «Перпиньяны» или «Ории». Фортуна, похоже, поворачивалась лицом к Неаполю, в основном из-за прозорливости Просперо. Теперь и судьба Филиппино Дориа как флотоводца, и освобождение Неаполя зависели от проворности «Перпиньяны» и «Ории».

Нельзя было терять время. Генуэзцы уже заняли носовую палубу «Сикамы», тесня испанцев. И тут, в этот самый миг, когда обстановка на галере Просперо ухудшилась, он, к своему отчаянию, увидел, что «Перпиньяна» и «Ория», на которые он так рассчитывал, остановились, проигнорировав его сигналы. Пока генуэзцы штурмовали его бак, он наблюдал, как обе неаполитанские галеры обратились в бегство. А с ними и все малые суда. Поскольку все видели, как пал вымпел Монкады, они сочли бой проигранным и поспешили отступить.

Капитану «Перпиньяны» пришлось на берегу давать объяснения принцу Оранскому, который остался за главнокомандующего в отсутствие Монкады. По его словам, он считал своей обязанностью сохранить галеры для императора, за что и был повешен. Что касается капитана «Ории», достаточно умного, чтобы предвидеть свою участь в Неаполе, он довел свое предательство до логического конца, перейдя на сторону Дориа.

Все это разбило надежды Просперо. В отчаянии он понял, что спасения нет. Галера самого Филиппино присоединилась к трем другим нападавшим на все еще сопротивляющиеся императорские суда.

Дель Васто тронул Просперо за руку.

— Это конец, друг мой. Эти предатели украли победу, которая могла бы стать твоей. Твоя гибель не принесет императору пользы.

Просперо не нашел что возразить на это предложение сдаться.

— Лучше сейчас выжить, чтобы когда-нибудь умереть более достойной смертью. Когда этот день придет, Просперо, позволь мне снова быть на твоей стороне.

Когда стрелки Лотрека прорвались на палубу, где все еще стояли ряды защитников, Просперо спустил флаг, чтобы положить конец бессмысленной бойне.

Глава 6

ПЛЕННИК
Обнаженный по пояс мессир Просперо Адорно испивал чашу позора на скамье для гребцов. Рыжевато-каштановые волосы его были коротко острижены.

Он был прикован за ногу. Прожаренный июльским солнцем Южной Италии, покрытый шрамами от плетки надсмотрщика, он надрывался у весла, спал, не сходя со своего места, и лишь лоскут кишащей вшами воловьей шкуры защищал его тело от неподатливого дерева. Кормили его, как и всех рабов на галере, — тридцать унций сухих галет в день и ведро воды для утоления жажды.

Человек привередливый от природы и в силу воспитания вряд ли может представить себе что-либо более унизительное, чем это скотское существование. При такой телесной деградации только недюжинная сила воли могла остановить и духовное падение, после которого от человека оставалась лишь внешняя оболочка.

Примером стойкости духа для Просперо стал его сосед по галере. Капитаном пятидесятишестивесельной «Моры» был тот самый Ломеллино, который в битве при Амальфи командовал резервом. Когда Просперо привели на освобожденное для него место, черные глаза дюжего смуглого раба сначала расширились от удивления, а потом в глубине зрачков засверкали веселые огоньки. Затем его губы растянулись, сверкнули в улыбке ослепительно-белые зубы, и Просперо узнал, к своему удивлению, в этом смуглом человеке с заросшим черной щетиной лицом великого командира корсаров, отважного Драгут-рейса, первого среди капитанов Хайр-эд-Дина (Барбароссы). То, что он оказался прикованным к одному веслу со своими же пленником, взятым в знаменитом бою при Гойалатте, показалось им обоим не случайным совпадением.

— Ya anta![1230] — вскричал мусульманин, оправившись от изумления. — Бисмилла![1231] Неисповедимы пути Единственного! — Потом он засмеялся своим грудным смехом и воскликнул на странной смеси итальянского и испанского: — Превратности войны, дон Просперо!

Ломеллино, высокий и гибкий сорокалетний мужчина с узким и строгим лицом патриция, с тревогой смотрел, как оружейник заковывал мессира Просперо. Чтобы неверный не превзошел его, выказав присутствие духа в несчастье, Просперо рассмеялся, едва донесся звон металла.

— И новый поворот судьбы для нас обоих, синьор Драгут!

Ломеллино слушал, и его темные глаза смотрели все более настороженно.

— Топор вонзается в дерево, из которого сделано его топорище, — сказал Драгут. — Но все равно, добро пожаловать. Marhaba fik![1232]Если и суждено моему плечу мараться о плечо неверного, то пусть уж это будет такой неверный, как вы! И все же повторяю: неисповедимы пути всемилостивейшего Аллаха!

— Я полагаю, синьор Драгут, нам приходится иметь дело с вполне исповедимыми путями людскими. — Просперо давно стало ясно, что приковывают его сюда благодаря изобретательной мстительности Филиппино Дориа, вдохновившей приговорить узника столь высокого положения к галерам.

На другой день после кровавого столкновения у Амальфи, в котором расстались с жизнью две тысячи человек и половина кадровых офицеров попала в плен к генуэзцам, маленькие мутные глазки Филиппино вспыхнули при виде Просперо Адорно в выстроенной на палубе шеренге. Он с довольным видом взирал на происходящее, сидя под пологом шатра, а стоявший рядом офицер проводил поименную перекличку пленников. Затем, не сводя взгляда с Просперо, Филиппино медленно спустился по ступеням у входа и, ссутулившись, остановился перед ним.

— С прибытием! — приветствовал он, насмешливо скривив губы. — Когда мы встречались в последний раз, речь шла о расплате и вы изволили кое-чем похвастать. Посмотрим, как вы теперь это исполните. — Сказав это, он повернулся, вызвал Ломеллино из группы своих капитанов и громко отдал приказ, обрекающий Просперо на цепи у весла.

Это вызвало взрыв негодования у товарищей Просперо по несчастью. Они возроптали в один голос, стыдя Филиппино, а Альфонсо д’Авалос не ограничился этим.

— Синьор, таким приговором вы хотите опозорить человека, и вы добьетесь своей цели — вы обесчестите себя.

Филиппино был уязвлен. Человек менее знатный, чем дель Васто, за такие слова отправился бы на скамью гребцов вместе с Просперо. Но с этим приближенным императора приходилось быть поделикатнее. У Карла V длинные руки.

— Господин маркиз, если вы полагаете, что мною движет злопамятность, то вы неверно меня поняли. Отданный мною приказ не был продиктован ею. Этот человек — не обычный военнопленный. В прошлом году, командуя флотом нашего союзника папы римского, он оставил свой пост, и за это ему надлежит отвечать перед папским судом. Обязанности перед королем Франции предполагают и обязанности перед союзником его величества, его святейшеством. Следуя этому правилу, я должен рассматривать этого узника как изменника до тех пор, пока не смогу передать его представителям папского престола, чтобы он смог искупить свою измену на галерах. — Он расслабил покатые плечи и, гнусно улыбаясь, закончил: — Вы видите, господин маркиз, у меня просто нет выбора.

Но молодой маркиз ответил холодно и надменно, нанизывая оскорбление за оскорблением:

— Я вижу лишь, что в увертках вы искушены. Либо ваше представление о долге таково, что достойно презрения любого честного человека. Мнящие себя судебными исполнителями не становятся синьорами, мессир Дориа.

— Пока вы мой пленник, вы очень обяжете меня, если ограничитесь лишь тем, что касается вас, — только и смог ответить Филиппино. Он повернулся спиной к маркизу и отрывисто приказал Ломеллино отвести пленника на борт «Моры».

Ломеллино выполнил приказ не ранее, чем выразил свой протест, заявив, что, по всем законам войны, поскольку именно ему сдался Просперо Адорно, право потребовать выкуп за него также принадлежит ему. Но его грубо оборвали:

— Ты что, не слышал, как я говорил, что он не обычный военнопленный? Что он изменник и что мой долг — передать его в руки правосудия? Должен ли я изменить своему долгу ради нескольких дукатов[1233], которые он может тебе принести?

Ломеллино было ясно его лицемерие, но он не посмел этого показать, ибо, в сущности, дезертирство Просперо действительно создало почву для жалких притязаний Филиппино.

Тем временем дель Васто, разъяренный произошедшим с его другом, делал все, что мог. Поскольку с ним, как и с прочими офицерами, обошлись соответственно их рангу и предоставили под честное слово свободу передвижения по галере Филиппино, он умудрился послать резкое письмо с протестом маршалу де Лотреку. Проявляя великодушие, Лотрек, верховный главнокомандующий всеми неаполитанскими силами, потребовал от Филиппино передать ему всех пленников, захваченных при Амальфи. Но Филиппино, блюдя свои личные интересы и обладая присущим всем членам его семьи чутьем на наживу, ответил, что пленные принадлежат господину Андреа Дориа, в интересах которого он и действует. Лотрек продолжал настаивать, сурово напомнив, что Дориа лишь слуга короля Франции, верховным представителем которого в Италии является сам Лотрек. Он вновь категорически потребовал отправить пленников в его распоряжение. Упрямство Филиппино было поколеблено, но не сломлено. Он ответил, что в его инструкциях оговорены условия службы у Андреа Дориа, по которым все захваченные в плен являются собственностью адмирала, а выкуп за них — его военной добычей. Однако ввиду настойчивости маршала Филиппино немедленно готов написать своему дяде с просьбой о более подробных указаниях.

На том дело и остановилось, и Филиппино, исполненный злобы и нерешительности, продолжал удерживать своих узников. Основная их масса и выкупы, которые они могли принести, не очень его волновали. Он готов был скорее отдать Лотреку всех, чтоб избежать его недовольства, если бы из их числа можно было исключить Просперо. Но им руководила не только злопамятность. Он опасался мести клана Адорно, видя в предприимчивом и вспыльчивом духе его главы угрозу владычеству Дориа в Лигурийской республике. Однако лишь черная мстительность как-то раз побудила его навестить закованного в цепи Просперо Адорно.

В сопровождении Ломеллино и надсмотрщика Филиппино неспешно спустился по сходням «Моры» и подошел к веслу, у которого рядом с Драгутом сидел Просперо. Глядя мимо Просперо, он обратился к корсару, и в его металлическом голосе проскользнули злобные нотки:

— Надеюсь, вам нравится общество, которое я вам подобрал, мессир Драгут. Тот, кто некогда пленил вас, теперь делит с вами весло. Для вас в этом заключается некая утонченная месть, не так ли?

Драгут прямо и бесстрашно посмотрел на него снизу вверх, скривив губы.

— Кого из нас вы хотите раздразнить своей рыцарской учтивостью? — спросил он.

Глаза Филиппино сузились.

— Будь вы за веслами поодиночке, каждый являл бы собой отвратительное зрелище. Вместе вы — нечто большее. Эта картина доставит удовольствие господину Андреа Дориа, когда он ее увидит.

— Или любому другому бесстыдному негодяю, — сказал Просперо.

— Ха! — Толстые губы Филиппино разомкнулись в усмешке, обнажив зубы. Он погладил свою жидкую бородку. — И ты еще говоришь о стыде, жалкий дезертир?

— Я говорю о бесстыдстве. Это вам ближе. Глядя на Драгут-рейса и меня за одним веслом, вы, возможно, вспоминаете, как я спас доброе имя господина Андреа при Гойалатте. За это вы можете назвать меня глупцом, и я соглашусь с вами. Видите ли, я был молод и еще не знал жизни. Я верил в благородство и благодарность, в честь, достоинство и другие качества, которые так и остались вам неведомы.

Филиппино резко повернулся к стоящему позади него надсмотрщику.

— Дай мне плетку, — сказал он.

Но теперь вмешался Ломеллино, смотревший на происходящее с той же тревогой, с какой взирал на надсмотрщика, приковывавшего Просперо к скамье. Может быть, в нем заговорила честь. Или, зная, как обстоят дела в Генуе, он опасался заката звезды Дориа, могущего повлечь за собой падение Фрегозо и возвращение к власти Адорно. И плохо пришлось бы тем, кто издевался над Просперо в час его поражения. Как бы то ни было, он предостерегающе поднял руку.

— Что вы собираетесь делать?

— Что я собираюсь делать? Вот возьму плетку, и увидишь!

Ломеллино дал надсмотрщику знак отойти. Его узкое лицо приняло решительное выражение.

— Просперо Адорно сдался в плен мне. Хватит того, что вы украли мой выкуп. Но пока он еще мой пленник. Я пошел вам навстречу, дав приковать его к веслу. С нас обоих довольно и этого срама.

— Никколо! — Филиппино был вне себя от ярости. — Ты слышал, что сказала мне эта собака?

— И что ты сказал ему… Да, я слышал.

Еще секунду Филиппино кипел от гнева, а затем рассмеялся, чтобы скрыть замешательство.

— Как будто то, что он твой пленник, дает тебе право спорить с моим господином Андреа! Но послушай, друг мой… — Филиппино взял Ломеллино за рукав и повел прочь, словно забыв о Просперо. На палубе они на некоторое время задержались, о чем-то серьезно беседуя. Затем Филиппино сошел в шлюпку и отправился на свой корабль.

— Да загадят собаки его могилу! — благочестиво помолился Драгут, не обращая внимания, слышат ли его. — Как и могилу великого Андреа, обрекшего меня на этот ад. — Он посмотрел на Просперо и усмехнулся, сверкнув зубами. — Племянничек отомстил вам за меня лучше, чем он думает. Если бы Аллах дал знать о том, что он мне уготовил, я бы предпочел плену смерть в схватке на палубе. Вы, полагаю, хотели бы того же.

Просперо покачал головой. На его губах играла улыбка, но взгляд был отрешенным и устремленным в себя.

— Ах, нет, — сказал он, — мне жизнь необходима. Есть три вещи, которые я должен сделать, прежде чем умру.

— Вы сделаете их, если вам предначертано. Но мертвому все равно, сделает он что-нибудь или не сделает.

— Мне — да, но другим не все равно.

— Вы сделаете не то, что собираетесь, а чего желает Аллах. Что предначертано, то и сбудется.

— Я думаю, что Аллах, должно быть, предначертал мне совершить именно эти три дела. Так что я благодарен ему даже за ту жалкую жизнь, что влачу здесь у весла.

Почти месяц Просперо трудился в неаполитанских водах. Это было время беспримерных тягот и невзгод, дорого обошедшихся могучему и полному жизни организму. Вдобавок на его долю выпали унижения, самым малым среди которых была плеть надсмотрщика, время от времени прохаживавшаяся по его плечам. Дело в том, что Ломеллино, не позволив пороть его из личной неприязни, ничего не мог сделать, если надсмотрщики раздавали удары направо и налево, когда галере нужно было развить высокую скорость.

Так прошел почти месяц, и наконец прибыли долгожданные венецианские галеры под командованием Ландо. Первоначально предполагалось, что они усилят флот генуэзцев, теперь же выяснилось, что галеры прибыли ему на смену. В день их появления пришла быстроходная фелюга из Генуи, доставившая письма и приказ для Филиппино немедленно возвращаться. Филиппино был рад этому. Две завистливые соперницы, Генуя и Венеция, терпеть не могли друг друга, поэтому союз с Францией Филиппино рассматривал как досадную неизбежность. Содержавшиеся в письмах Андреа Дориа дополнительные указания были таковы, что Филиппино счел необходимым пригласить в шатер маркиза дель Васто. Послал он за ним с неохотой. Отношения с этим наиболее прославленным из его пленников, начавшиеся столь неблагоприятно, так и не улучшились. Указания господина Андреа были столь же определенными, сколь и ошеломляющими.

Дель Васто прибыл на зов немедленно. Его манеры были спокойны и изысканны.

— Настоящим мне приказано, — объявил Филиппино, похлопывая по разложенным на столе бумагам, — немедленно возвращаться в Геную со своими галерами.

— Ах! — На смуглом благородном лице дель Васто мгновенно появилось настороженное выражение. — А как же блокада?

— Для этого хватит венецианцев. — Тон Филиппино был нарочито непринужденным. — В любом случае осада не может продолжаться долго. Если в Неаполе голодают и мрут от чумы, то и Лотрек не в лучшем положении. Чума поразила и его лагерь. Похоже, она охватила всю Италию. Я слышал о заболеваниях и в Генуе. Я предупреждал Лотрека, чтобы он не задевал стоков, когда начнет отрывать полевые укрепления, но он не прислушался к моим советам. Самонадеянный всезнайка, как все французы.

В ответ на этот неожиданный выпад в сторону французов дель Васто вздернул брови, но промолчал, позволив Филиппино продолжить тираду.

— Теперь он сам может убедиться, что вода разлилась повсюду, пошла гниль и начала отравлять воздух. И все это в здешнем климате! Я говорил ему, что с неаполитанским летом не шутят! Но француза ничему не научишь. Слава богу, кажется, мой дядя наконец это понял.

— Ах! — вновь произнес дель Васто. — Можно мне сесть? — Он прошел вглубь каюты и опустился в кресло. Естественно, он был безоружен, но облачен в великолепный ярко-желтый шелковый костюм с модными буфами на рукавах. Его талию перехватывал пояс, отделанный гранеными изумрудами. Ему было разрешено выписать из Неаполя платье, деньги и все, что душе угодно, а также получать приходившие туда на его имя письма.

Говорил он очень спокойно.

— Итак, мессир Андреа наконец понял, что служит не тому хозяину.

Филиппино ощутил первый прилив тревоги.

— Это еще не значит, что он решил поменять хозяина.

— Надеюсь, что к тому идет. — Дель Васто источал холодную учтивость, повергавшую в замешательство не столь утонченного генуэзца.

— Это от многого зависит.

— Вот как? От чего же именно?

Филиппино подошел к столу.

— У меня есть письмо для вас. Для начала прочтите его.

Маркиз взял письмо, распечатал и углубился в чтение. Когда он поднял глаза, взгляд его был спокоен и серьезен.

— Мессир Андреа не просит меня ни о чем таком, что я не был бы готов совершить во имя императора.

— Во имя императора? Будем говорить начистоту, синьор. Уполномочил ли вас его величество посылать моему дяде такие предложения, которые, насколько я понимаю, вы уже отправили ему?

Дель Васто извлек из-за пазухи письмо, развернул и протянул Филиппино.

— Это почерк его величества. Я получил послание неделю назад. Как видите, мне даны все полномочия. Вы удовлетворены?

— Да, если вы готовы твердо поручиться, что его величество согласится с вами. — Филиппино свернул письмо. — Мой дядя проявляет настойчивость. Прежде всего его интересует вознаграждение и остальные деньги. Вы знаете, сколько он просит.

— Немало. Но император неимоверно щедр. Он не скупится в расходах на своих генералов, как это делает благородный король Франции, тратясь большей частью на распутство и тому подобное.

— Кроме того, есть военная добыча, трофеи и пленники. Король Франции требует всех людей и свою долю захваченного добра.

— Император не занимается крохоборством. Мессиру Андреа достанется целиком и то и другое.

Филиппино кивнул, хотя озабоченное выражение не сходило с его лица.

— Остается вопрос о Генуе, и это серьезное затруднение.

Дель Васто улыбнулся:

— Настолько серьезное, что я полагал, именно с этого вы и начнете.

Филиппино встревожился. Ему не понравились ни пренебрежительные нотки, слышавшиеся в тоне дель Васто, ни презрительное выражение его красивого бронзового лица. Вдобавок дель Васто, похоже, уж слишком много знал. Сейчас Филиппино как раз и хотел прощупать, далеко ли простирается это знание.

— Для меня не секрет, что именно жадность французов не позволила мессиру Андреа сдержать обещание, данное генуэзцам. То самое обещание, которое побудило их принять опеку короля Франции. Его христианнейшее величество оказался, вопреки заверениям вашего дядюшки, вовсе не чурбаном. Напротив, он повел себя как алчный медведь, так что положение вашего дядюшки в Генуе осложнилось и стало, я бы сказал, опасным. Похоже, что моя осведомленность удивляет вас, мессир Филиппино. А ведь удивляться здесь нечему. Без этих сведений я вряд ли рискнул бы предпринять столь щекотливые переговоры. Меня вдохновило именно сознание того, что мессиру Андреа необходимо очистить свое имя в глазах жителей Генуи. Потому что он, конечно же, никогда не добьется этого, если останется на службе у короля Франции.

— Не стоит слишком далеко заходить в своих предположениях. — Резкий тон Филиппино выдал его досаду. — Могу сказать вам следующее: мой дядя не заключит никаких союзов с теми, кто не признает полной независимости Генуи.

— Ни один умственно полноценный человек и не потребует от него столь опасного шага.

— Он думает не об опасности, он думает о Генуе.

— О да, конечно.

Филиппино бросил на дель Васто острый взгляд. Неужели этот любимчик императора позволил себе издевку?

— Республика, — задиристо добавил он, — должна быть освобождена от всякой иностранной зависимости.

— Я понимаю, но если ее не освободит император, то этого не сделает и никто другой, ибо больше на это ни у кого не хватит сил.

— Вопрос стоит так: станет ли император ее освобождать? Именно от ответа на этот вопрос зависит судьба соглашения. Я должен сказать вам без обиняков: если его величество не гарантирует независимости, никакого соглашения между нами быть не может.

— Для императора Генуя не более чем плацдарм. При условии, что ему будет предоставлена свобода использования порта, генуэзцы могут сколь угодно наслаждаться самоуправлением. И он позаботится, чтобы никто им не мешал.

— И еще, не должно быть поборов с республики на содержание императорских войск в Италии.

— Мне кажется, я уже сказал, что за свое покровительство император потребует только одного — свободы действий в порту.

Филиппино едва смог скрыть удовлетворение.

— Поскольку вы от имени его величества сообщили мне столько важных вестей, я готов, со своей стороны, заявить от имени господина Андреа Дориа, что вы можете считать это дело решенным, и остается лишь подписать бумаги.

— Превосходно! — Маркиз поднялся с кресла. — Полагаю, мы завершили важную работу, синьор Филиппино. Само собой разумеется, что теперь отпал вопрос о выкупе пленников, взятых вами при Амальфи.

Расположение духа Филиппино заметно ухудшилось. Его алчные глаза озабоченно сверкнули.

— Этот вопрос лучше оставить на усмотрение мессира Андреа. По нашему соглашению все военнопленные считаются его узниками.

В улыбке дель Васто промелькнуло презрение.

— Такой ответ мог бы сойти для месье де Лотрека. Он не удовлетворит ни императора, ни, если на то пошло, меня самого. По условиям соглашения ваш дядя становится слугой императора. Вряд ли ему подобает держать своих братьев по оружию в ожидании выкупа.

— Да, действительно вряд ли, — неохотно согласился Филиппино. Он пытливо посмотрел в лицо дель Васто, но не обнаружил никаких признаков готовности уступить.

— Думаю, я могу обещать, что подписание соглашения даст свободу этим господам и они будут немедленно отпущены. Должны быть отпущены, — настойчиво сказал дель Васто. — Однако, если говорить о пленниках, то среди них есть один, который не может ждать подписания. Я прошу изменить положение, в котором находится сейчас мессир Просперо Адорно, и требую, чтобы с ним обращались, как того требует его титул.

Желтоватое лицо Филиппино потемнело. Он ответил не сразу.

— Вы не знаете, о чем просите. Синьор Просперо Адорно не просто пленник, он дезертир, который…

Дель Васто властно прервал его:

— Это я уже слышал. Нет никакого смысла повторяться. — Он подошел к столу и посмотрел прямо в глаза генуэзцу. — Я не потерплю, чтобы из-за вашей мстительности и дальше пришлось страдать капитану императорского флота. Причем такому, о выдающихся достоинствах которого я намерен поведать его величеству.

Как сами слова, так и манера, в которой они были сказаны, подлили масла в тлеющий костер затаенного гнева Филиппино. Дель Васто говорил тоном хозяина. Филиппино мог бы стерпеть такое обращение от императора, но ни от кого рангом ниже. По крайней мере, именно так сказал он себе и, развив эту мысль, прорычал:

— Мы, Дориа, пока еще не состоим на службе императора.

— И никогда не будете, если не уступите мне в моей просьбе, — немедленно парировал маркиз и ударил ладонью по столу. — В самом деле, вы нанимаете императора или он вас? Я уже выслушал немало ваших условий. Вам причитается и то, и это, и пятое, и десятое. Что ж, ладно! Теперь вы услышали, что причитается нам.

Если это и не погасило гнева Филиппино, то, по крайней мере, загнало его в глубины сознания. Место ярости занял страх срыва договора, столь необходимого Андреа Дориа, намеренного спасти свой авторитет и сохранить власть в Генуе.

— Учтите, синьор, что этот человек не такой, как все остальные. Честь их не подлежит сомнению, в то время как он…

— Он — мой друг, — отрезал маркиз.

Филиппино склонил голову и развел руками.

— Пусть так, синьор, однако речь идет о моем долге. Год назад, когда Адорно состоял на службе у папы римского, он самовольно нарушил приказ и…

— Это дело папы, а не ваше.

— Позвольте, и наше тоже. Папа — союзник короля Франции, которому мы служим.

— Я уже высказывался по поводу этих уверток. Не заставляйте меня еще раз повторять неприятные слова. Кстати, этому союзу в любом случае пришел конец; осталось лишь подписать бумаги, как вы сами сказали.

— Но во время измены союз существовал, и при этом остается…

И вновь дель Васто оборвал его:

— Довольно! — Он говорил непреклонно и презрительно одновременно. — Этими бесчестными отговорками вы лишь впустую роняете свое достоинство. Вы думаете, я не знаю, откуда дезертировал мессир Адорно, хотя дезертирством это можно назвать только при вашем двуличии?

— Синьор, я не потерплю!

— Вы сами своим упрямством напросились на это!

— При чем здесь двуличие?

— Я могу найти и другое выражение, если вас это не устраивает.

Филиппино злобно замолчал, уставившись на маркиза и тяжело дыша. Ноздри его раздувались. Наконец он взял себя в руки.

— Ваша светлость весьма несправедливы ко мне. Для меня все это — вопрос долга. Мои побуждения именно таковы, и не более.

— Тогда они ничего не стоят. — Теперь дель Васто сбавил тон. — Тот, в чьих руках плетка, не всегда нуждается в ней. Синьор, послушайте меня. Спорить из-за этого — значит бездарно тратить время. Факты — упрямая вещь. Нельзя же забывать, что отец Просперо Адорно был вынужден бежать из Генуи, чтобы спастись от расправы за свою верность императору. Ибо все сводится именно к этому. А раз так, можете ли вы представить, чтобы его величество предал забвению любое из предполагаемых ваших действий, или я, действуя от его имени, стал их терпеть? Позвольте дать вам своевременный совет, мессир Филиппино. Не заставляйте меня привлекать внимание императора к делу Просперо Адорно. Это произвело бы очень неблагоприятное впечатление. Император может разгневаться на тех, из-за кого Просперо пришлось, как вы выражаетесь, дезертировать. Что станет тогда с нашим соглашением?

Это предупреждение перепугало Филиппино, и он, пусть неохотно и с обидой, но подчинился. Полуприкрыв глаза, он угрюмо разглядывал надменное лицо императорского представителя. Затем отвернулся и отошел, все еще пытаясь подавить свою досаду.

— Что до меня, — сказал он наконец, — я был бы готов уступить, однако…

— Так уступите, — посоветовал дель Васто.

Филиппино пришлось отставить в сторону чашу своей неутоленной мстительности и пригубить из чаши, предложенной маркизом.

Глава 7

В ЛЕРИЧИ
Вытянувшись в кильватерную колонну, девять галер под предводительством адмиральской направлялись на север через канал Пьомбино — узкий пролив между островом Эльба и материком. Слабый юго-западный бриз (который итальянские моряки называют «либеччо», когда он набирает силу, и боятся как огня) наполнял большие треугольные паруса и ровно гнал корабли с веслами, поднятыми вдоль борта, словно сложенные птичьи крылья. На западе солнце клонилось к громаде Монте-Гроссо, его мягкий свет золотил Массончелло и зеленые холмы Тосканы по правому борту.

«Синьора», корабль, на котором находились теперь дель Васто и трое других пленников, шел в строю предпоследним. Замыкала караван «Мора» Ломеллино, откуда в это утро был отпущен Просперо. В качестве жилища ему выделили маленькую каюту на юте под палубой, попасть в которую можно было лишь через люк из апартаментов капитана. С помощью гардероба дель Васто Просперо смог принять достойный вид, подобающий его званию. Из того, что прислал ему дель Васто, Просперо, как последователь Кастильоне, выбрал черную пару из камки[1234], с соболиной оторочкой, подпоясанную черным ремнем с золотой пряжкой. На нем были также черные чулки и высокие сапоги из черной кордовской кожи. Черный берет покрывал его коротко остриженные волосы — единственное неустранимое свидетельство того положения, из которого он был недавно вызволен.

Он прохаживался по узкой палубе со своим избавителем, прибывшим к нему на борт «Моры», и наконец узнал, какие доводы заставили Филиппино одуматься.

— Это был знак вашей дружбы, — сказал Просперо.

— Это было просто проявление разума.

Они достигли надстройки на полубаке, и дель Васто поднялся по трапу.

— Здесь воздух чище. — Пока они проходили между скамейками, на которых отдыхали рабы-гребцы, он нюхал ароматный шарик, чтобы избавиться от удушливого запаха пота. Сейчас шарик свободно висел у него на руке, и дель Васто полной грудью вдыхал свежий морской воздух. — Только благодаря вам и вестям о затруднениях Дориа, сообщенных вами в Неаполе, я могу удовлетворить горячее желание императора. Его величество полностью сознает, что для него не может быть Италии без Средиземноморья. А уж в этом море хозяин, безусловно, Дориа. Он доказал это и своим искусством, и мощью флота, которым командует.

Просперо мягко рассмеялся. Он стоял, облокотившись о фальшборт и глядя, как форштевень корабля вспарывает воду, словно плуг пашню.

— Это очень хорошо. Лучше и быть не может. Теперь-то у всего мира откроются глаза на Дориа. Когда, соблазнившись дукатами, он продаст своего французского хозяина и переметнется на сторону Испании, его настоящее лицо увидят абсолютно все. Это очень хорошо.

— И это все, что вас волнует?

— Я не лишен чувства справедливости. Теперь оно удовлетворено.

— Удивляюсь я! В конце концов, его требования независимости Генуи были более настойчивыми, чем требования золота. Он ясно дал понять, что без этого соглашение не будет достигнуто, сколько бы денег мы ему ни предлагали.

— Ну конечно. Потому что в этом случае все предложенное не имело бы настоящей ценности. Те же условия он ставил и королю Франции. Таким образом он маскирует собственную продажность.

— А разве он не мог быть искренен? Не мог переметнуться на другую сторону, поскольку Франция его предала?

— Это он и будет утверждать. Но мир не обманешь. Придется ему сменить девиз своего рода: Pecuniae obediunt[1235].

Дель Васто задумчиво посмотрел на него.

— И вы надеетесь именно на это?

Просперо выпрямился.

— Иначе я не мог бы называться человеком! Мой отец умер в изгнании, сердце его было разбито, он был гоним врагами, науськанными на него вашим прекраснодушным адмиралом.

— Возможно, события уже вышли из-под его контроля. Фрегозо действовал в интересах Франции…

— А Дориа — в интересах Фрегозо. Потому что все это его устраивало. Фрегозо — это марионетки. Мы, Адорно, — нет. Дориа не удалось бы нас переманить. Ему пришлось бы нас уничтожить.

— Это всего лишь предположение, — сказал дель Васто.

— А то, что ваш Филиппино приковал меня как преступника к веслу и готов был отдать в руки папского суда, — это тоже предположение?

— Но есть разница между самим Филиппино и его дядей. Просто у одного из них зуб на вас.

— Я удивляюсь, Альфонсо, что вы так защищаете Дориа.

Дель Васто пожал плечами:

— Не хочу, чтобы меня преследовала мысль, будто я нанял на императорскую службу алчного искателя приключений, который продаст своего господина за тридцать сребреников.

— Не стоит волноваться. Император достаточно богат, чтобы избежать такого оборота дела.

— Мне бы хотелось, чтобы для такой уверенности были более веские основания.

— Вы хотите слишком многого. Лучше бы и мне, и вам удовлетвориться тем, что есть. Хотя вряд ли у меня найдутся причины быть довольным. Вы устроили так, что папа не сможет выступить в роли нанятого Дориа убийцы; вы лишили Филиппино возможности насмерть забить меня, как ленивого раба, за веслом; теперь, скорее всего, однажды темной ночью мне вонзят нож под ребра. Так или иначе, но им по-прежнему нужна моя шкура. В этом вы можете быть уверены.

— Если это так, они горько поплатятся! — поклялся маркиз.

— И цветы возмездия распустятся на моей могиле. Это радует и согревает душу.

— Полагаю, вы не правы, Просперо. — Дель Васто в волнении положил ему руку на плечо. — Мне не хочется верить словам, которые, как сейчас ваши, продиктованы враждой. Тень императора избавила вас от отправки в цепях в Рим, она и в дальнейшем столь же надежно охранит вас. Вы — капитан у него на службе. Я напомню об этом братьям Дориа в таких выражениях, что они превратятся в ваших телохранителей.

Это было очевидным проявлением дружеского участия, и Просперо высоко оценил его. Но он отнюдь не мог счесть слова маркиза пророческими и прекратить заботиться о своей безопасности.

Лучший способ самозащиты был, по сути дела, подсказан ему Ломеллино. Он помнил, что именно тот проворчал, когда Филиппино потребовал плеть на борту «Моры»: «Хватит и того, что ты готов стащить его выкуп!» Он помнил и еще кое-что. По иронии судьбы, благодаря своей незавидной участи, Просперо в итоге получил некое преимущество перед другими пленниками. В отличие от всех остальных, плененных возле Амальфи, он не был связан честным словом. Когда его освобождали от цепей, это важное обстоятельство просто упустили из виду. Единственное, что удержало его от немедленного прыжка за борт и попытки вплавь достичь берега, — это уверенность, что его сразу же заметят и поймают. Но при некотором везении такая попытка могла увенчаться успехом в одну из темных ночей, когда галеры бросят якорь в порту. Он мог также попробовать обратиться к помощи Ломеллино, передав тому письменное обещание выкупа.

Все эти возможности он тщательно взвешивал. Судьба, однако, распорядилась так, что принятое в итоге решение оказалось чем-то средним между двумя этими возможностями. И произошло это, лишь когда они достигли своего пункта назначения, оказавшегося вовсе не Генуей, а заливом Специя. Замок Леричи величественно господствовал над прекрасным ландшафтом, составляя как бы единое целое с мысом, на котором покоился его мощный фундамент. Именно сюда, в эту цитадель, и удалился Дориа, уйдя от дел и дожидаясь нового поворота событий, могущего внести большую определенность.

Галеры стали на якорь у мыса в уже сгущающихся летних сумерках. С флагмана был передан приказ капитанам галер сойти на берег вместе с офицерами, взятыми в плен при Амальфи. Там всем им предстояло дожидаться Андреа Дориа.

Ломеллино, как и все остальные, тоже получил этот приказ, а Просперо был среди тех, кого приказ касался. Столь неожиданная перемена требовала немедленного принятия решения. И Просперо его принял. Он стоял рядом с Ломеллино у входа в капитанскую каюту, когда тот отдал команду надсмотрщику укомплектовать гребцами шестивесельный баркас.

Готовясь сойти на берег, Ломеллино накинул на плечи алый плащ, поскольку внезапно налетел ветер и стало прохладно, а капитан был мерзляком.

На юте только что зажгли три больших фонаря, расположенных выше и чуть позади капитанской каюты. Сама она, однако, находилась в тени, так же как и палуба перед входом. Силуэты двух стоявших там людей казались совсем черными.

Просперо сказал очень тихо, почти неслышно:

— Меня не очень тянет в Леричи.

— Почему? Там по крайней мере есть нормальный ночлег.

— И поэтому я крепко усну… В том-то и дело. Адорно вполне может заснуть вечным сном на ложе, приготовленном Дориа.

Ломеллино шумно вздохнул и повернулся, вглядываясь в силуэт Просперо. Лицо его омрачилось.

— Это чудовищная фантазия.

— Возможно, и впрямь чудовищная. Но фантазия ли? Ослабнет ли та жгучая ненависть, что приковала меня к веслу, под мощным напором моих спасителей?

— Ненависть будет, по крайней мере, обуздана. Если, конечно, вам и впрямь что-то угрожает. Но Дориа не убийцы.

— Возможно, нет… пока. Но могут завтра стать ими. Я скорее готов довериться вам, синьор Никколо. Я ваш пленник, а не Филиппино, почему же вы боитесь потребовать то, что принадлежит вам по праву?

— Боюсь?! — проревел Ломеллино.

— А если нет, то назначьте выкуп. Или я должен сделать это сам? Две тысячи дукатов вас устроят?

— Две тысячи дукатов! Клянусь плотью Господа нашего, недешево же вы себя оцениваете!

— Естественно. Так вы согласны?

— Спокойнее, спокойнее, друг мой. Кто заплатит выкуп?

— Банк Святого Георгия. Я оставлю вам расписку прямо сейчас, прежде чем мы расстанемся.

Ломеллино усмехнулся и вздохнул.

— Поверьте, я был бы рад расстаться таким образом. Но… Вы сказали, что я боюсь отстаивать свои права, и тому есть причина. С Андреа Дориа шутки плохи.

— Вы хотите сказать, что отказываетесь? В таком случае мне придется поехать в замок, не так ли?

— Увы! Я ничем не могу вам помочь.

— Жаль. Но будь что будет. Одну минуту… — И он отступил вглубь каюты, будто что-то там оставил. Из темной глубины покоев до капитана донесся изумленный возглас: — Как? Это что еще такое?

Ломеллино прошел за ним в сумрачный угол.

— Что случилось?

— Я не могу найти… — Он не сказал, что именно, и только расхаживал из угла в угол.

— Подождите, я зажгу свет.

— Не надо! — Теперь Просперо стоял за спиной Ломеллино, и внезапно капитан «Моры» почувствовал, как руки пленника сдавили ему горло, а колено уперлось в позвоночник. — То, что я собираюсь проделать, лучше получается в темноте.

Могучие руки сжали его, будто тиски. Ломеллино не мог ни шевельнуться, ни подать голос. Он почувствовал, как Просперо свободной рукой подлез под его плащ в поисках кинжала. Полузадушенный, Ломеллино безуспешно пытался руками помешать нападавшему.

— Мне немного неловко, — пробормотал Просперо, — обращаться с вами столь бестактным образом. Право, лучше бы вы взяли дукаты. Поскольку я не собираюсь ночевать в Леричи ни при каких обстоятельствах.

Он оттащил свою жертву в угол каюты, к люку, ведущему в нижний отсек, который он открыл, едва войдя в каюту. В течение нескольких, казавшихся вечностью секунд, когда замысел его висел на волоске и все могло раскрыться, Просперо изо всех сил сжимал горло Ломеллино, пока тот не обмяк и не повис на руках нападавшего. Тут же ослабив хватку, Просперо положил бесчувственное тело на палубу.

На мгновение он опустился на колени, чтобы удостовериться, что капитан еще жив. Затем быстро снял капитанский пояс и меч, перевернул тело навзничь, развязал и снял плащ, а перевязью стянул руки жертвы за спиной. Он подтащил Ломеллино к зияющему люку. Вставлять капитану кляп он не стал: на это ушло бы слишком много времени, а Просперо не мог мешкать. Нужно было воспользоваться беспамятством капитана. Он бережно спустил тело по ступенькам, и обмякший Ломеллино остался сидеть у основания трапа. Закрыв люк, Просперо схватил плащ и портупею капитана, накинул плащ на плечи и уже на ходу застегнул пряжку портупеи.

Все нападение с начала до конца заняло не больше трех минут.

Надсмотрщик, дожидавшийся на нижней палубе, увидел высокую фигуру в плаще и плоской шапке, вышедшую из каюты и лениво спускающуюся по ступенькам. Алый плащ сверкнул в свете фонарей. Одна его пола закрывала нижнюю часть лица Просперо.

Надсмотрщик шагнул к нему.

— Все готово, капитан.

— Тогда вперед, — произнес приглушенный голос.

Взмахом руки Просперо приказал надсмотрщику следовать за ним.

Тот спустился по кормовому трапу в баркас и взялся за румпель. Просперо занял место рядом с ним.

Надсмотрщик ждал.

— А мессир Просперо? — поинтересовался он.

— Отчаливай! — послышалась из-под плаща резкая команда.

Если все это и показалось надсмотрщику странным, он почел за лучшее воздержаться от замечаний.

Баркас оттолкнули от борта галеры, весла вставили в уключины, и суденышко направилось к берегу. Примерно на полпути, менее чем в четверти мили от галер Филиппино, кормовые огни которых были едва видны в ночи, человек в плаще потянулся и схватил лежащую на румпеле руку надсмотрщика.

— Поворачивай! — раздался приказ.

— Поворачивать? — переспросил надсмотрщик.

— Делай, что велят. И поживее.

Он опустил плащ. Лицо его казалось просто серым пятном в темноте, но что-то в его форме, возможно отсутствие бороды, заставило надсмотрщика податься вперед и вглядеться внимательнее. Он тут же с проклятием вскочил на ноги, в точности исполнив то, чего добивался Просперо. Стоящего всегда гораздо проще столкнуть за борт, и надсмотрщик немедленно туда полетел, не успев произнести и слова. Изумленные рабы побросали весла.

Просперо, уже стоящий там, где еще мгновение назад был надсмотрщик, изо всех сил навалился на руль.

— А теперь гребите, ребята! — воскликнул он. — Гребите к свободе. И гните спины так, как еще никогда не гнули. За нами будет погоня, и если они сумеют нас схватить, то всем нам гореть в аду. Налегайте, ребята!

В дальнейших объяснениях не было нужды. Послышался неуверенный смешок, а потом все шестеро гребцов принялись в один голос браниться по-испански. И тут же они как одержимые навалились на весла, а Просперо крепко вцепился в руль.

Из воды раздались проклятия надсмотрщика, перемежавшиеся воплями о помощи. В ответ он получил лишь насмешки и издевательства рабов, уже почуявших запах свободы.

— Вот теперь и поработай своим кнутом, сукин сын!

— Плыви, плыви, падаль!

— Чтоб ты потонул и был проклят, ублюдок!

Так продолжалось до тех пор, пока пловец еще мог их слышать. Лодка держала курс в открытое море.

Просперо бросил взгляд через плечо. По палубе «Моры» судорожно метались огоньки факелов.

Глава 8

ГОРОД СМЕРТИ
Всю ночь напролет эти воодушевленные надеждой люди гребли так, как никогда не гребли под ударами кнута.

Примерно в миле от берега Просперо повернул баркас на запад и повел его вдоль береговой линии. Его целью была Генуя. Он отнюдь не преуменьшал опасностей, подстерегающих их в пути и на месте назначения. Но у него не было выбора: он не смог бы обойтись без помощи генуэзских друзей. На отобранной у Ломеллино портупее, кроме меча и кинжала, висел еще и мешочек, в котором Просперо нашел золотую шкатулку для сладостей, тетрадь и шесть дукатов. Они-то потребуются ему сразу. Он хотел попробовать присоединиться к принцу Оранскому, идущему во Флоренцию, а заодно повидать свою матушку.

Гребцы так усердствовали, что уже на заре баркас подходил к заливу, где в складках холмистого берега прятался Леванто. Море за кормой, окрашенное на востоке багрянцем рассвета, было чистым. Никаких признаков погони.

Они причалили в Леванто. Просперо сошел на берег и зашагал в просыпающуюся деревню. Он разбудил еще дремавших хозяев таверны и лавки, и, когда вернулся к баркасу, его сопровождал мальчик-носильщик, нагруженный хлебом, флягами с вином и полудюжиной рубах и шапок для людей, чья одежда состояла лишь из холщовых кальсон. Он нес также пару пил, которыми Просперо собирался распилить кандалы на ногах гребцов.

Когда баркас покинул залив и огибал мыс, один из гребцов с тревогой показал за корму. На горизонте появился парус. Усиливающийся утренний бриз подгонял галеру, идущую следом, точно в кильватере.

Несомненно, погоню за ними выслали по всем направлениям. Это вполне мог быть один из кораблей преследователей.

Просперо, обрадовавшись бризу, приказал поднять треугольный парус. Ветер легко гнал баркас, а усталые люди ели, пили и освобождались от кандалов.

Когда они сделали все это, то были уже против деревни Бонассола, расположившейся над бухтой и сиявшей белизной домов на фоне серо-зеленых оливковых деревьев.

Их быстро догоняла галера, она была уже милях в трех за кормой. Меньше чем через час их настигнут. Если это погоня, а такое не исключено, это был бы конец. Рабов запорют до смерти. Что касается самого Просперо, то даже влияние дель Васто не спасет его.

— Мы должны повернуть к берегу, — решил Просперо, ко всеобщему облегчению.

На золотом пляже у Бонассолы он разделил свои скудные средства по полдуката на каждого, получив в ответ благодарность и благословения. Когда, облобызав его руки, гребцы разошлись, он в одиночестве поднялся в деревню. Там он нанял мула и проехал на нем миль двадцать вдоль побережья до самого Кьявари, где сменил мула на почтовую лошадь. С наступлением сумерек он был уже под стенами Генуи.

Звон к вечерней молитве Пресвятой Деве Марии уже раздавался с башен, когда Просперо приближался к Порто-дель-Арко. Он подстегнул кобылу, чтобы миновать ворота, прежде чем они закроются. Невдалеке от него раздался звук другого колокола, резкий и настойчивый, словно наполненный угрозой. В колокол бил человек, ведущий нескольких запряженных в высокую повозку мулов. Сзади шли двое со странными, похожими на кошки орудиями в руках.

— Ты что, не слышал колокола? — проворчал один из них и, не дожидаясь ответа, потащился дальше.

Часовой, отдыхавший на ступенях караульного дома, без любопытства посмотрел на Просперо. Никто не окликнул его. В то время как вся Италия была объята огнем войны, здесь, в Генуе, казалось, вообще о ней не знали.

Просперо ехал по Виа-Джулья, мимо Сан-Доминико, по Кампетто, потом — по суживающимся улочкам, карабкающимся вверх к Сан-Сиро, где жил Сципион де Фиески, на которого он сейчас рассчитывал. По мере продвижения его охватывало гнетущее ощущение чего-то неестественного в городе, практически парализованном и безжизненном. Ощущение это возникло не только из-за безлюдности улиц, но еще и потому, что те, кого он встречал, двигались с поспешностью диких животных, стремящихся поскорее укрыться от врага. В этот теплый летний вечер на улице не было ни прохожих, ни гуляк, ни праздных компаний. Эхо от копыт его лошади лишь делало заметнее могильную тишину города. Наступающую темноту немного развеяли огни загоревшихся окошек и свет, лившийся из гостеприимно распахнутых дверей. Даже гостиницы казались вымершими, кроме одной, что у Сан-Доминико. Слепящий свет ее окон и буйное веселье выплескивались на черную пустую улицу. По крайней мере, здесь были живые и веселые люди, хотя Просперо показалось, что ликование их несколько чрезмерно. Шум резал его обострившийся слух и действовална нервы, что, конечно, объяснялось общим состоянием романтической души Просперо. В этом веселье было что-то святотатственное. Просперо мысленно уподобил его хохоту упырей в покойницкой. И в этом он оказался существенно ближе к истине, чем смел предполагать.

Он выехал на площадь Кампетто, где все было тихо. Лошадь под ним внезапно приостановилась и свернула, чтобы обойти распростертое на земле тело человека. Просперо натянул поводья, спешился и наклонился над ним. Убедившись, что лежавший уже окоченел, он выпрямился.

Через площадь быстро шел человек. Единственное живое существо в поле зрения.

— Послушайте, — позвал его Просперо, — здесь лежит мертвый.

Прохожий даже не повернулся.

— Он пролежит теперь до утра, — отозвался он и загадочно добавил: — Они уже ушли.

Просперо этот ответ показался скорее бессмысленным, чем циничным. Он задумчиво смотрел вслед быстро удалявшемуся прохожему. Неужели при французском правительстве улицы не патрулируются? Потом ему пришло в голову, что, разбудив сейчас весь квартал, он не сможет уйти от расспросов. А этого ему совсем не хотелось. Поэтому он снова сел на лошадь и продолжил путь.

Наконец он добрался до дворца Фиески на Сан-Сиро. Тот был погружен в темноту, а широкие, обычно распахнутые двери сейчас были наглухо закрыты. Просперо поднял камень и стал колотить им в дверь, но ответило ему лишь эхо. Подождав несколько минут, он вновь постучал, и наконец внутри послышались шаркающие шаги. Лязг открываемого запора прозвучал в тишине как выстрел, и в большой двери открылась дверца поменьше. Лицо Просперо осветили фонарем, и послышался надтреснутый старческий голос:

— Что вам надо?

— О небо! Ну и гостеприимство! — сказал Просперо. — Я ищу мессира Сципиона. Он здесь?

— Здесь? Мессир Сципион? С какой стати? Иезус Мария! Кто вы такой, чтобы задавать такие вопросы?

— Я буду вам благодарен, если вы для начала ответите мне.

— Так вот что, господин хороший, мессир Сципион уехал, как нынче делают все.

— Уехал? Куда?

— Куда? Откуда мне знать? Возможно, в Лаванью или в свой загородный дом в Аккуи. А может, подальше. И как вам в голову пришло искать его здесь?

— Во имя Господа, что здесь происходит, что с вами всеми случилось?

— Случилось? — Старик презрительно усмехнулся. — Вы что, с луны свалились?

Он вышел из узкой двери и поднял фонарь так, что тот осветил двери напротив.

— Видите это?

Но Просперо ничего не видел.

— Видите — что? — спросил он.

И опять послышалось то же хихиканье вампира.

— Крест, благородный господин. Крест.

Просперо присмотрелся повнимательнее. На противоположной двери он смутно различил крест, грубо намалеванный чем-то красным.

— Ну крест. И что же? — переспросил он.

— Что же? Иезус Мария! Зараженный дом! Чума! Они все мертвы.

— Чума? — Просперо похолодел. — У вас чума?

— Господь ниспослал ее нам, как ниспослал Он пламень на Содом и Гоморру, устав от грехов человеческих. Говорят, она пришла из Неаполя, куда была ниспослана в наказание этим безбожным бандитам, посягнувшим на святыни Рима и самого папу. Многие удрали, как мессир Сципион, будто можно избежать кары Божьей. Мессир Тривальзио и его французы заперлись в Кастеллетто, как будто стены могут остановить гнев Господа. Поверьте, благородный господин, вы прибыли в Геную в недобрый час. Здесь остались лишь мертвецы, которым все безразлично, да бедняки вроде меня, которым некуда деться. — Он снова недобро хихикнул и повернулся, чтобы войти в дом. — Идите с Богом, благородный господин. Идите с Богом.

Но Просперо остался. Даже когда дверь уже закрылась, он все еще стоял, прислушиваясь к удаляющемуся шарканью. Наконец он стряхнул оцепенение, вскочил в седло и с брезгливостью человека, попавшего в нечистое место, тронулся сквозь мрак вниз, к воде, по крутым узким и опасным улочкам.

Лошадь ему следовало оставить в конюшне «Мерканти». Постоялый двор выходил на набережную с тем же названием. Между ним и гостиницей в Кьяванти, где Просперо взял лошадь, была почтовая связь.

Поскольку друга, от которого он мог получить помощь, не было в Генуе и все остальные, к кому он мог обратиться, скорее всего, тоже отсутствовали, а городские ворота в этот час были уже заперты, Просперо вряд ли удалось бы выбраться из этого некрополя. Осталось лишь надеяться на ночлег в гостинице «Мерканти». Утро вечера мудренее.

Он медленно спускался к воде, лошадь оскальзывалась на крутом спуске и изредка останавливалась дрожа. Просперо никого не встретил. Лишь дважды эта кладбищенская тишь нарушалась жалобными воплями из домов, мимо которых он проезжал.

Наконец он выбрался из мрака узких и крутых улочек на широкую набережную. Над морем поднимался месяц. В его слабом сиянии старый мол выделялся на фоне мерцающей воды черной громадой. За ним виднелись высокие мачты галеонов и немного уступавшая им по высоте оснастка галер. Обычно здесь даже в ночные часы кипела жизнь, и теперь тоже наблюдались какие-то признаки активности. Просперо встречал странных прохожих, приветствовавших его и тут же исчезавших в темноте. Примерно на расстоянии половины полета стрелы виднелся в темноте желтый ромб. Это был фонарь, освещавший набережную Мерканти и стоявшие на приколе лодки. Он услышал гвалт неожиданно веселых голосов, обрывки песни, бренчание какого-то струнного инструмента. Похоже, это и была гостиница «Мерканти». По крайней мере, здесь были люди, хотя Просперо не мог бы поручиться, что пируют не смертники. Вновь (и гораздо отчетливее, чем раньше, ибо теперь он знал правду) Просперо услышал в этом гвалте голоса вампиров, веселящихся на кладбище чудовищ. Он спешился и отвел лошадь в стойло. Первоначальное впечатление еще более усилилось, когда он воочию увидел компанию.

До сих пор, как он знал, в этой гостинице останавливался люд побогаче, имеющий прямое отношение к портовым делам. Это были купцы, офицеры с заходивших в порт кораблей, судовладельцы, даже аристократы, чьи интересы были связаны с морем. Женщин здесь никогда не бывало. Во всяком случае, в общественных помещениях. Но тех, кто нынче ночью собрался вокруг стола на кóзлах, можно было причислить лишь к подонкам общества. Лучшие из них были надсмотрщиками с галер и из публичных домов, худшие — портовыми бродягами и проститутками. Они есть в любом порту, но обычно не осмеливаются показываться в таком месте, как «Мерканти».

Все они веселились при свете чадящих светильников, свисающих с потолка. Веселье было шумное, истеричное, в нем чувствовались страх и бравада. Это был смех сквозь слезы, громкий и пустой. Так обычно гонят от себя панику и страх поднимающие руку на своих богов. Вот так, должно быть, подумал Просперо, они смеялись бы и в аду.

Его появление привело к некоторому замешательству в среде гуляк.

Бледный и худой юнец, оседлав стол, бренчал на лютне, а две женщины нестройно исполняли похабные куплеты. Песня оборвалась, стихли хохот и болтовня. Бесстыжая компания уставилась на внезапно появившегося изысканного незнакомца, выглядящего в этом нечестивом месте как существо из иного мира. Он все еще был облачен в пышные одежды дель Васто из черной камки и ярко-алый плащ Ломеллино.

На некоторое время воцарилась тишина, затем последовал новый, еще более громкий взрыв буйного веселья. Гуляки кинулись приветствовать Просперо, звеня стаканами и с грохотом опрокидывая табуретки. Бросая злобные взгляды, его приглашали присоединиться к их кружку.

— Назад! — осадил он их. — В каком круге ада я нахожусь?

Кто-то заржал громче. Другие заворчали. Третьи, вцепившись в плащ, поволокли Просперо за собой. В этот миг, стремительно рассекая толпу, появился Маркантонио, грузный, пышущий жаром мужчина, хозяин гостиницы. Он явно не благоволил к своим постояльцам.

В одно мгновение он расчистил для себя пространство и подался вперед, чтобы рассмотреть вновь прибывшего. От возбуждения он обливался потом.

— Господин Просперо! Господин Просперо!

— Что за шабаш у вас в «Мерканти»?

Громоподобный голос сменился жалобными стенаниями:

— Нынче других клиентов не сыскать. Вы вернулись в недобрый час, синьор. Но умоляю вас, идите за мной. Наверху есть комнаты. Мой дом целиком в вашем распоряжении. Это большая честь для меня. Идите за мной, синьор, идите.

Маркантонио повел его через длинный зал, расчищая дорогу угрозами и взмахами ручищ, словно отгоняя ими паразитов. Жестикулируя и гримасничая, кутилы дали им пройти, что вызвало новый приступ хохота. Благородный господин, издевались они, слишком знатен для подобной компании. Может, чума собьет с него спесь? Вот погодите, появятся у него бубоны, тогда-то он вспомнит, что он такой же смертный, как и ничтожнейший из людей. Чума всех уравняет. Да здравствует чума! Наконец Просперо выбрался из этой гнусной толпы и, ведомый служанкой со свечой, поднялся по винтовой лестнице на второй этаж. Маркантонио следовал за ним. Он вошел в хорошо обставленную, просторную, но невероятно жаркую и душную комнату, с плотно прикрытыми окнами.

Девушка зажгла на столе свечи в медных светильниках. Маркантонио, вытирая красное лицо, страдальчески посмотрел на Просперо.

— Спаси нас Бог! Тяжелые испытания свалились на нас.

— А Генуя под сенью смерти впадает в разврат! Что ж, это весьма логично.

— Сейчас все перевернулось с ног на голову, господин. Люди изменились.

— И превратились в свиней, как я понимаю.

— Простите их, господин. Они потеряли разум от ужаса. Они пытаются потопить страх в пьянстве и дебоше. Помоги нам Бог! Тяжелые настали времена, когда мессир Дориа привел сюда французов, чтобы править нами. Сколько дураков послушалось и поддержало его! А потом они прокляли все на свете и мечтают вернуться к временам, когда отец вашего благородия был здесь дожем. Господь да упокой его душу! — Маркантонио прервал себя. — А теперь — эта ужасная чума, посланная нам за наши грехи! Но вы приказывайте, ваше благородие! Чего желаете?

Нынче вечером он хотел только есть и спать. Завтра он отдаст дальнейшие указания.

Требуемое было немедленно предоставлено. Окна открыли настежь, чтобы впустить свежий воздух, несмотря на предрассудок, что так можно подхватить чуму. Ужин ему подали с извинениями за качество. В лучшие времена хозяин всегда гордился своей кухней. Постелили ему в соседней комнате.

Ефимии, девушке, светившей им, было приказано остаться на случай, если господину что-либо потребуется. Это была молодая черноволосая толстушка. Влажный алый рот улыбался, взгляд черных с поволокой глаз был призывен. Она чрезвычайно усердно стремилась угодить. Налив ему воды для умывания, она добавила туда уксус и уверила, что это хорошее средство от заразы. Ему нужно быть осторожнее, и она ему поможет. Тут она положила тлеющий уголь на медное блюдо и стала окуривать комнату ароматным дымом каких-то трав. О себе она сообщила, что не боится инфекции, так как носит амулет, освященный на гробе Иоанна Крестителя в церкви Святого мученика Лоренцо. И ни за какие сокровища не расстанется с ним. Но за исключением амулета его благородие может получить все, что ему угодно, из принадлежащего ей, уверила она, и призывная улыбка и томный взгляд бархатных глаз не оставили у него никакого сомнения относительно ее веры в силу талисмана. Она была совершенно убеждена, что даже распутство не ослабит его действия.

Она ждала Просперо у стола. На ужин ему был подан вареный козленок. Девушка сказала, что это самая безопасная еда, которую только можно предложить его благородию, и повторила извинения Маркантонио. Козленок на всякий случай был сварен с уксусом. В конце трапезы она заставила Просперо выпить еще вина и, без разрешения налив себе, показала ему пример. Она знала, что вино терпкое и кислое, но это даже лучше: чума не возьмет.

Осмелев, служанка решила продолжить знакомство и сказала, что он ей нравится.

— Ты очень добра, — пробормотал Просперо.

Еда подействовала на его усталое тело как бальзам. Всю прошедшую ночь он бодрствовал, весь сегодняшний день провел в седле. К тому же душевные переживания. Сначала — придушенный Ломеллино, теперь вот — чума в Генуе. Все это вымотало его. Голова его свесилась на грудь, и голос девушки, болтавшей о том, как она будет к нему добра, постепенно слабел, пока не затих совсем.

Он проснулся и почувствовал, что его шею обвивает чья-то рука, а к щеке льнет женская щечка.

Одним движением он вскочил на ноги и отбросил девушку прочь скорее инстинктивно, чем обдуманно. Окончательно он проснулся, когда увидел ее белое лицо и алую линию губ. Затем, опомнившись, рассмеялся:

— Это чума виновата, наверное.

— Чума? — В вопросе слышалась надежда. — Вы думали, я больна?

— Да уж ты точно чумная, девочка моя. Тебе надо носить другой амулет.

Ее черные и недавно столь призывные глаза наполнились ненавистью. Она ушла, с презрением пожав плечами. Просперо повалился на кушетку и тут же погрузился в сон без сновидений, не прерываемый даже звуками кутежа внизу, окончившегося лишь с наступлением нового дня.

Глава 9

САД ЖИЗНИ
И вот благородный Просперо Адорно снова бежит, спасая свою жизнь.

Как он писал впоследствии, он очень остро переживал оскорбления, и именно ярость была чувством, толкнувшим его на побег. Он бежал не потому, что боялся умереть, а потому, что хотел жить. Очень тонкое различие.

Все произошло вечером следующего дня. И хотя он полностью осознавал тогда, чем это вызвано, однако только позднее понял, какую роль в его судьбе сыграл миг, когда он с пренебрежением отверг черноокую Ефимию, и как несколько презрительных слов определили ход всей его дальнейшей жизни.

Утро после прибытия в Геную он провел в бесполезном скитании от одного патрицианского дома к другому. Начал он с дома Спинолы, дружба с которым давала право обратиться к нему за помощью. Но дома оказались запертыми, не было никого, кроме сторожей. Все обитатели покинули свои жилища.

Чумной мор, теперь шедший на убыль, опустошил город; пустые улицы, редкие скользящие тени прохожих, заколоченные дома, на многих дверях красные кресты — знак того, что здесь больной. А однажды ему встретилась повозка, увешанная колокольчиками, звон которых возвещал о ее ужасном назначении.

И ему ничего не оставалось, как раскрыть свое инкогнито в банке Святого Георгия. В этом не имеющем себе равных заведении, почти единственном в своем роде в Европе, он нашел одного из управляющих, мессира Таддео дель Кампо, который оставался на своем посту, несмотря на чуму. Под долговую расписку Просперо получил пятьдесят дукатов — сумму вполне достаточную для утоления сиюминутных нужд и немедленного возвращения в Неаполь.

Пока они с мессиром дель Кампо были заняты делами, к «Мерканти» неожиданно подъехали три высоких всадника, по виду мошенники, в которых с первого взгляда была заметна военная выправка. Они потребовали провести их к Просперо. И не случайно: они напали на его след в Болонье, затем этот след привел их в Кьявари, и там в самой большой гостинице им сообщили о существовании почтовой связи с «Мерканти». Поэтому они и разыскали беглеца у «Мерканти».

Маркантонио не допускал и мысли, что синьор Просперо прибыл в город уже прошлой ночью, и только лишь впоследствии понял, с кем он имел дело. Всадники спешились, с хохотом заявили, что птичка попалась, и потребовали от хозяина тотчас отвести их к Просперо. Маркантонио попытался отделаться от них по-хорошему:

— Откуда мне знать, где он сейчас?

В ответ раздалась непристойная брань, так что, если у Маркантонио и были еще какие-то сомнения, теперь их не осталось.

— Хочешь сказать, что он снова сбежал?

— Именно так, — отвечал Маркантонио, и тогда Ефимия, неслышно подкравшись к нему, будто собираясь нашкодить, произнесла с сияющей улыбкой:

— Он вернется. Здесь его временное пристанище.

— Прячется здесь? Приезжает? Тем лучше.

Ухмылка исказила физиономию мошенницы, когда Маркантонио жестами показал, как он расправится с ней после.

— Может быть, вы войдете? В этом доме есть хорошее вино, — сказала Ефимия.

Бандиты так плотно занялись вином и девушкой, что не обращали на Маркантонио никакого внимания. Однако Ефимия не спускала глаз с хозяина таверны. Увидев, как он прокрался к двери, она поняла, что он собирается в район порта перехватить мессира Просперо Адорно и своевременно предупредить его.

Именно так Маркантонио и намеревался поступить. Ждать он не мог. Бросив быстрый взгляд на своих гостей, он вышел и быстро скользнул под своды банка Святого Георгия. Догнав Просперо, толкнул его в тень сводов и в нескольких словах рассказал о прибывших.

— Вы понимаете, что это значит, синьор?

Просперо прекрасно все понимал. Он стал было благодарить хозяина таверны, но тот прервал его:

— Не теряйте времени, синьор. Да хранит вас Бог.

Маркантонио вышел из-под сводов, бормоча себе под нос: «Эта дочь потаскушки навела их на след. Выгоню ее. Пусть убирается ко всем чертям».

Не успел он выйти на дорогу, как его едва не сбили с ног налетевшие бандиты. В это время подгоняемый инстинктом самосохранения Просперо уже заворачивал за дальний угол длинного здания. Мельком увидев тень бегущего, мерзавцы бросились, как гончие по следу. Но их тела закоченели от долгого сидения в седле, в то время как Просперо был относительно свеж и, естественно, бежал быстрее. Он был в ярости от унижения: спасать жизнь, сверкая пятками! Однако понимал, что, если его настигнут, он мог рассчитывать лишь на быструю смерть на месте. И он поклялся убить себя, если его поймают. Бежать он будет, лишь пока у него будут преимущества над преследователями. Шансы свои он оценивал как три к одному.

Погоня пронеслась мимо кафедрального собора, через площадь перед герцогским дворцом, где еще год назад властвовал его отец. Чтобы не столкнуться с преследователями, Просперо свернул в лабиринт узких улочек, поднимающихся к Кариньяно. Он намеренно выбрал это затейливое хитросплетение узких, причудливо изгибающихся улочек, чтобы запутать погоню. Хотя кругом было безлюдно, какой-нибудь случайный прохожий, остановившийся поглазеть на бегущего, мог указать преследователям направление. От быстрого бега в гору Просперо задыхался и уже начал подумывать о возвращении назад по собственным следам, как вдруг улочка, по которой он несся, вывела его к маленькой площади, сплошь поросшей травой и обрамленной акациями, за коими просматривались наглухо заколоченные домишки; над ними возвышалась небольшая часовня, дверь которой тоже была закрыта. Это местечко показалось ему смутно знакомым, будто он видел его раньше во сне. С площади вели четыре дорожки. Та, что справа, самая узкая, бежала меж высоких стен, напоминающих расселину в скалах. Шесть ступеней вели вверх к проходу под аркой. Там Просперо хотел затаиться. Но, достигнув верхней ступени, он соблазнился мраком узкого проулка, похожего на ущелье между скалами. Просперо предположил, что эти стены окружают сады дворцов, расположенных по холмам Кариньяно. Вскоре его предположение подтвердилось. Стена справа была почти полностью увита плющом и через несколько шагов прервалась проемом, в темной глубине которого виднелась дверь. Ее вид пробудил в голове Просперо воспоминания о прошлогодних событиях. Через эту дверь он гнался за французскими солдатами в день захвата Генуи.

Теперь настало время востребовать долг.

Он бросился к двери, но она оказалась запертой. Просперо посмотрел вверх. Низкий свод над дверью имел слишком узкую кромку. Около двери, на расстоянии ярда или около того, висел стебель плюща толщиной в человеческую руку. Просперо счел, что судьба указует ему путь к спасению.

Когда он, тяжело дыша, остановился, то услышал громкие нестройные голоса своих преследователей, доносящиеся с маленькой площади. Просперо понял, что они потеряли его из виду и не знают, какую из четырех дорог выбрать. Но дьявол легко может направить их по правильному пути. И он решился лезть по плющу. Стебель, от которого зависело его спасение, был старый, крепкий и такой длинный, что не только доставал до кромки стены, но и прочно охватывал ее. Когда же Просперо долез почти до верха, стебель начал трещать под его весом. Но беглец был уже у цели, и быстрый отчаянный бросок вверх спас его. Он подтянулся и на мгновение сел верхом на стену. Обернувшись, Просперо увидел, что улица, по которой он бежал, пустынна, однако топот ног преследователей показывал, что они выбрали верное направление. Просперо поспешно перекинул тело на другую сторону стены, повис на вытянутых руках и спрыгнул. Поднявшись, Просперо отряхнул налипшую землю, смахнул с рук и одежды приставшие к ним цветки плюща, подтянул ремни портупеи и огляделся.

Он смутно помнил, как в далеком прошлом гулял по этому прекрасному саду, расположенному позади дворца, изысканность которого подчеркивали не только его пропорции, но и контрастное сочетание черного и белого мрамора облицовки и колоннады в римском стиле со стройными, искусно высеченными колоннами. Сам сад сейчас, в сумерках летнего вечера, казался волшебно прекрасным.

Лужайки, аллеи, вьющиеся между рядами тисов и самшитовых кустов. Вот заросли роз и лилий, там, возле пруда. Высокие кипарисы, словно огромные копья, окружали еще один пруд большего размера, выложенный камнем. Его воды отражали белого мраморного тритона, дерзко обхватившего своими похожими на рыбий хвост ногами скалу; голова запрокинута, из уст вырывается прозрачная, как хрусталь, струя, разбиваясь и падая каскадом брызг на русалку на нижнем обрезе стены.

В некотором отдалении возвышался павильон, тоже из белого сверкающего мрамора, миниатюрный храм с куполообразной крышей, поддерживаемой колоннами. Над ним в вечернем небе вились голуби. Живая изгородь из деревьев и кустов окружала павильон. Темно-зеленый лимон, серо-зеленая айва, усыпанные алыми цветами ярко-зеленые гранаты.

Но чувствовалось, что никто не заботится об этой изумительной красоте. Желтая от солнца трава буйно разрослась на лужайках, у живой изгороди очень неряшливый вид, опавшие листья и засохшие лепестки гнили на неубранных дорожках.

Слабый звук, раздавшийся за спиной, привлек внимание Просперо. Он оглянулся и узрел, как он потом рассказывал, самое прекрасное видение этого сада. Оно спокойно и неторопливо приближалось к нему по неухоженной лужайке, не проявляя ни удивления, ни страха, ни каких-либо иных эмоций.

Это была женщина довольно высокого роста; ее серебряное парчовое платье, украшенное широкими черными арабесками, поражало своим почти траурным великолепием. В тонких руках, затянутых в белые перчатки с серебряной бахромой, она держала маленькую шкатулку, отделанную золочеными столбиками, между которыми была изображена какая-нибудь сценка. Темно-каштановые волосы на небольшой головке девушки были столь искусно уложены, что, казалось, они образовывали шапочку внутри покрывавшей их усеянной жемчугом сетки. Жемчугом была усеяна и шаль, наброшенная на белые плечи, и небольшая меховая накидка, и даже кисточки ее оторочки. Из широко расставленных темных глаз, казалось, струилась печаль. Чуть пухловатые губы были немного бледны.

Просперо и предположить не мог, что это была та самая дама, которую он встретил здесь год назад. Несмотря на то что ее нельзя было забыть, ей не нашлось места в его памяти. Никто не мог сказать, что она некрасива, но никто не видел в ней ничего неземного, только Просперо. Ее очарование было плодом внутренней одухотворенности, отражавшейся в грустных глазах и сквозившей в непринужденной, спокойной манере держаться.

Даму сопровождала служанка, пожилая женщина в черном, стоявшая, будто часовой, у края лужайки сложив руки.

Голос женщины звучал ровно и глухо:

— Вы избрали необычный способ войти сюда. Или вы свалились с неба?

— Возможно, и так. — И хотя на ее губах появилась слабая улыбка, глаза стали еще более печальными.

— Не стоит так опрометчиво кидаться в неизвестность. Особенно сейчас. Что вам здесь нужно?

— Убежище, — искренне ответил он. — Я спасаюсь от гибели.

— На все воля Божья. Бедняга. В этом доме чума.

— Чума?

Ей показалось, что в его глазах мелькнул ужас, но, когда Просперо снова заговорил, она поняла, что ошиблась.

— Но ведь не вы. Лишь бы не вы. Чума не посмеет прикоснуться к вам.

— Вы думаете, она выбирает? Может быть. Но я переболела чумой. И я снова здорова. Однако, возможно, я еще не в полной безопасности. Здесь все кругом заражено.

— Пускай, — сказал Просперо. — Ничто не заставит меня пожалеть, что я попал сюда.

— Может быть, и пожалеете, если вы пришли сюда, чтобы спасти свою жизнь.

— Я спасен, — заявил он в ответ.

— Очень возможно, что вы умрете завтра, — возразила дама.

— Не важно. По крайней мере, я проживу еще один день.

— Мы играем словами, я полагаю, — сказала она с невозмутимым спокойствием. — Может быть, вы думаете, что я шучу, чтобы наказать вас за непрошеное вторжение, и отвечаете мне в том же духе?

— У меня и в мыслях не было шутить, мадам.

— Ну что ж, хорошо. Здесь нет места веселью. Давайте отбросим наши маленькие уловки.

— Я никогда не отличался изворотливостью, — заверил он ее, но женщину не интересовали слова. Она пристально смотрела ему в лицо, и ее глаза утратили выражение холодного спокойствия.

— Мне кажется, я вас знаю, — сказала она наконец.

Это испугало его. Что это могло означать? Неужели он был так ослеплен яростью в тот день год назад, что и впрямь не разглядел ее?

— Кто вы? — спросила женщина.

Высокий, очень стройный, он стоял перед ней в пышном наряде из черной парчи, отороченном соболем. Яркий плащ Ломеллино остался у «Мерканти».

— Мое имя Просперо Адорно. К вашим услугам.

Эти слова нарушили ее сверхъестественное спокойствие. Глаза женщины расширились. Однако голос звучал ровно, как и прежде:

— Вы тот самый человек, который покинул флот папы?

— Это клевета. Я бежал от убийц.

— Каких убийц?

— Тех же, что преследуют меня и теперь. Дориа.

— Дориа? Что же стряслось?

— Дело в том, что я мешаю этому семейству.

Она нахмурила брови, и в ее глазах появился упрек. Но тут же исчез.

— Теперь я вспомнила, — воскликнула она, и в голосе ее вдруг зазвучали сердечные нотки. — Вы тот самый человек, который год назад спас меня от французских солдат здесь, в саду.

— Надеюсь, так оно и было. Именно для этого я и был рожден.

Снова нахмурив брови, она пристально рассматривала его лицо.

— Надеетесь? Разве вы не помните, как спасли двух женщин от оскорблений и кое-чего худшего в день, когда французы вошли в Геную? Почему вы отрицаете это?

— Честно говоря, я помню. Один из негодяев, хвастливый и высокопарный, сидел вот здесь, на траве, а другой, седовласый, — вот здесь, поглаживая свою разбитую голову. И вы… — Он осекся. Невозможно, чтобы он не запомнил ее лица. За это ему надо выколоть глаза.

На тропинке, ведущей к двери, над которой пышно разросся плющ, раздался топот ног и приглушенное бормотание. Просперо и женщина прислушались. Из-за стены доносились какие-то прерывистые звуки, потом раздался громкий крик и вслед за ним — шум падения, ругательства и возбужденный стук.

Худощавое лицо Просперо залила злорадная улыбка.

— Вот еще одно доказательство тому, — пробормотал он, — что святые оберегают и направляют меня. Плющ стал моим союзником, когда я поднимался по нему; он помог мне еще раз теперь, когда бандиты гонятся за мной. Я повешу золотое сердце на алтарь Святого Лаврентия, если эта собака сломала себе шею.

Спокойствие женщины испарилось без следа.

— Иезус Мария! — воскликнула она. — Пойдемте со мной. Я не зову вас в дом: боюсь, что там вы заразитесь. Но в павильоне, может быть, удастся спастись. Раз уж ваша злая судьба привела вас сюда, стоит рискнуть. Да поможет вам Бог.

— Моя звезда охранит меня, госпожа.

— Пожалуйста, пойдемте.

Он двинулся за ней, и по ее знаку в некотором отдалении за ними пошла и пожилая женщина. Очень скоро они приблизились к калитке в стене. В этот миг на нее обрушился снаружи град ударов и послышались крики: «Он здесь! Откройте! Откройте!»

Дама взглянула на своего спутника, и ее лицо еще больше омрачилось.

Он улыбнулся ей. Красивые губы растянулись в насмешливую ухмылку.

— Весьма наглые господа, — пробормотал он и спросил: — Калитка крепкая?

— Боюсь, недостаточно. Мы не успеем добраться до павильона. — Она указала на высокую живую изгородь из тисов, окружающую сад. — Сюда, — велела она ему.

Просперо в ужасе взглянул на деревья.

— Как долго я могу прятаться здесь? — И, не дожидаясь ответа, добавил: — Разве в доме нет мужчин?

— Двое, не считая вас. Но один из них слишком стар и слаб, другой болен чумой.

— Короче говоря, нет никого. А их трое.

Он ощупью проверил свое оружие. Его правая рука потянулась к мечу, левая — к кинжалу, висящему на бедре.

— Вам придется принять гостей, — сказал он.

Хозяйка сжала его руку. Голос ее дрожал.

— Еще успеем, если они вас найдут. Но этого не случится. Вы только спрячьтесь получше.

И она опять указала на живую изгородь.

На дверь снова посыпались удары, потом их сменил поток отвратительных ругательств и проклятий, изрыгаемых одним из громил. На мгновение их голоса слились в невнятный гомон, около двери началась возня, затем все стихло, и вдруг послышался топот ног удиравших бандитов.

Просперо и женщина застыли на месте, прислушиваясь к звукам за стеной до тех пор, пока топот не замер в отдалении. Просперо был удивлен и смущен. Женщина улыбалась с видом человека, знающего, в чем дело.

— Что могло их так испугать? — спросил он наконец.

— Призрак чумы. Они увидели крест на двери. Я собиралась показать его им, если бы они выломали калитку. Мало кто не боится этого знака. — Она облегченно вздохнула и печально посмотрела на Просперо. — Я благодарна судьбе за возможность вернуть вам свой долг. Это счастливый случай.

— Тут меньше случайного, чем вы думаете. Я случайно избрал этот путь для бегства, но, оказавшись здесь, подумал, что пришло время потребовать долг.

— Понимаю, — сказала она. — Мне следовало бы предложить вам нечто большее. Вы очень рискуете, оставаясь тут. Даже дышать здешним воздухом опасно.

— Существует ли безопасность вообще?

— Вы ведь не рассчитывали на такое, когда бежали сюда?

— Но это было в прошлой жизни. Теперь я родился вновь.

Было достаточно светло, и он увидел, что хозяйка дома недовольно нахмурилась.

— Синьор, увы, я не могу оказать вам гостеприимство. У вас более нет никаких оснований задерживаться здесь.

— Оснований — возможно. Но есть ряд причин. Если я уйду отсюда, я могу потерять жизнь, которую вы мне сохранили. Во всей Генуе нет уголка, где я мог бы укрыться.

— Что же мешает вам покинуть этот город? — спросила она, и голос ее был похож на голосок ангела.

— Вы, — отвечал Просперо. — Ворота не откроются. Я остаюсь, по крайней мере до завтра.

Женщина промолчала. Осенив себя крестным знамением, она опустила голову и принялась бормотать молитву. Служанка присоединилась к госпоже. Обнажив голову, Просперо стал молиться вместе с ними.

Закончив, она взглянула ему в лицо, о чем-то размышляя. Пригласить его в дом нельзя: болезнь сразит его с неменьшим успехом, чем сталь клинка. В доме умирает от чумы слуга. Остается только павильон, в который она перебралась после выздоровления. Даже воздух кругом заражен. И если отчаянное безвыходное положение вынудило Просперо рискнуть, она не прогонит его. Да, надо оставить его здесь. Иначе нельзя.

— Госпожа, — сказал Просперо, — здесь я рискую не больше, чем в любом другом уголке Генуи.

— Пусть будет так. Идемте. — Она повела его через неухоженную лужайку, потом по тисовым аллеям за пруд, где тускло светился в сумерках мраморный тритон. Наконец они подошли к ступеням, ведущим в павильон. Здесь их встретили голуби. Хлопая крыльями, стая опустилась на плечи хозяйки, будто облако.

— О, мои бедные птички, разве я могу забыть о вас?

Она открыла шкатулку и стала горстями рассыпать зерно.

— Им повезло больше, чем вам. Вы отправитесь спать без ужина. Мы можем предложить вам только вино и яйца. Они не принесут вам вреда, если вы сами разобьете их. Но любая другая пища будет здесь для вас ядом.

Она окликнула следовавшую за ними женщину и послала ее вперед зажечь свет. Потом они поднялись в круглую комнату, облицованную цветным мрамором и с выложенный порфиром полом. Обставлена она была с восточной роскошью. Такое не редкость в домах генуэзской и венецианской знати. Тут стоял диван, покрытый шелковистым ковром, привезенным из Персии, бронзовый столик с хрустальной вазой, полной лилий; там же лежала лира и два-три свитка тонкого пергамента. Несколько обитых бархатом кресел и изукрашенный свадебный сундук; на малахитовой подставке в виде колонны — увитый виноградной лозой, стройный бронзовый Вакх. Освещалось все помещение мягким пламенем двух настенных лампад, зажженных доброй Боной. Осмотревшись, Просперо подумал, что именно таким он и представлял себе обитель небесного создания.

Бона отправилась в дом за провизией — вином и яйцами.

— Ни слова о случившемся Амброзио, — предостерегла ее госпожа.

Она пригласила Адорно сесть и чувствовать себя как дома.

— Дом мне теперь не нужен, — сказал он. — Я нашел и убежище, и святилище.

— Вы имеете в виду этого языческого бога? — Она бросила взгляд на смеющегося Вакха. — Вряд ли его достаточно, чтобы превратить павильон в святилище, хотя я и перенесла фигурку сюда. А вот укрытие — да. Причем, возможно, не только от опасности, которой вы избежали, но и от угрозы, с которой столкнулись уже здесь.

Она не представляла ему возможности ответить, продолжая рассказывать о себе. Женщина, казалось, хотела дать ему какие-то разъяснения.

Он узнал, что сейчас она одна в этом громадном дворце, охраняемом ее служанкой Боной и двумя слугами, о которых она уже говорила. Один из них стар и слаб, другой настолько тяжело болен, что, вероятнее всего, не выживет. Сама она заразилась чумой давно, два месяца назад. Происходит она из знатного рода Монтальди. Сирота, живет здесь, во дворце своего дяди, маркиза Фенаро. Он заболел чумой незадолго до нее. Поскольку он тогда был в Падуе, ее тетка спешно отправилась к больному мужу. После его кончины она не отважилась вернуться в Геную. За заболевшей племянницей ухаживала Бона, которая скорее умерла бы, чем бросила в беде свою хозяйку. Именно ей она и обязана жизнью. Верная душа, Бона всегда была возле ее изголовья, сражаясь с болезнью, и победила ее. Сама же она была невосприимчива к чуме, поскольку, как и старый Амброзио, переболела в молодости. Беппо, единственный из слуг (кроме Амброзио), который не сбежал, на удивление долго не поддавался болезни, но все-таки слег несколько дней назад.

Вот и все, что успела рассказать Просперо хозяйка, пока служанка выполняла поручение.

Когда вошла запыхавшаяся Бона, госпожа встала.

— Теперь я покидаю вас. Бона принесла вам все, чем может снабдить вас мой бедный дом. Мы еще увидимся до вашего ухода.

Он быстро поднялся, высокий и стройный, и какое-то мгновение они стояли лицом к лицу, рассматривая друг друга.

— В грустную минуту расставания я тщетно буду искать слова благодарности, — проговорил Просперо.

Она покачала головой.

— Вы забыли, что я только возвращаю долг. Доброй ночи, синьор, желаю вам приятного отдыха.

Она быстро вышла, шелестя серебряной парчой, а он, выйдя в прихожую, смотрел ей вслед до тех пор, пока тускло мерцающая фигура женщины не растворилась во мраке.

Просперо услышал за спиной голос Боны. Та принесла бутыль вина, несколько яиц в корзинке, стакан для воды, хрустальный бокал и вазочку меда.

— Все это не причинит вам, по крайней мере, вреда, — сказала служанка. — Ничья рука, кроме моей, не дотрагивалась до этих сосудов. Все протерто уксусом. Мед — очень хорошее лекарство от любой заразы. Можете есть его без опаски. Яйца разобьете сами. Не нужно ли вам еще чего-нибудь, синьор?

Едва Бона заговорила, Просперо вздохнул и повернулся к ней. Теперь, увидев ее пытливый взгляд и простое открытое крестьянское лицо, он невольно улыбнулся. Благодаря этой улыбке он снискал себе дружеское расположение множества людей.

Поблагодарив Бону, Просперо отпустил ее. Он, казалось, не спешил приступить к ужину. Когда Бона удалилась, он опять подошел к дверям и долго стоял, опершись о колонну. Его глаза привыкли к темноте и начали различать контуры окружающих предметов: кипарисы, замершие в прохладном ночном воздухе; стальной блеск воды и слабое сияние мраморного тритона, нависавшего над ней; громады дворца. Внезапно в одном из окон замерцал свет, словно чьи-то глаза сверкнули, поймав его пристальный взгляд. Просперо замер. Когда свет погас, он медленно вернулся в павильон и запер за собой дверь. Он налил себе вина, выпил, и оно показалось ему прекрасным. Расстегнув портупею и сняв оружие, он бросил их на кресло. Сна не было ни в одном глазу. В его сознании, казалось, бушевал вулкан. Кровь прилила к голове, глаза лихорадочно сверкали. Он открыл шкаф эбенового дерева, стоявший у противоположной стены, нашел перо и бумагу и пододвинул кресло к столу.

Вы знаете тот сонет без названия из сборника стихов, который начинается словами: «То был побег от смерти к жизни. Прыжок — и вот я словно заново рожден…»

Этот сонет был написан ночью в садовом павильоне дворца Каррето в Генуе. В нем Просперо Адорно попытался поведать о том, что произошло с ним в саду и наполнило его жизнь новым смыслом.

Глава 10

ВОДЫ ЛЕТЫ[1236]
В ту июльскую ночь в садовом павильоне Просперо Адорно провалился в сон, которому суждено было стать крепким и долгим.

Когда он проснулся со свежей головой, ему смутно вспомнилось, что намного раньше, перед рассветом, его сон уже прерывался. Тогда Просперо пригрезилось, что его голова превратилась в шар, наполненный болью и такой свинцово-тяжелый, что он с трудом мог приподняться на подушках. Вся его грудь была покрыта синевато-багровыми пятнами, в которых он распознал характерные признаки бубонной чумы. За этим сном последовали другие, но он вспоминал лишь обрывки их, и были они какими-то бессвязными, аляповатыми.

Однако теперь он проснулся окончательно и лишь на миг испытал замешательство при виде стен из цветного мрамора, переливающегося в лучах солнца, и грациозного юного Вакха, улыбавшегося ему с малахитового пьедестала. Просперо почти сразу вспомнил, где находится.

Затем он обнаружил, что диван, на который он прилег полуодетым, превратился, пока он спал, в настоящую кровать с прекрасными льняными простынями и шелковым покрывалом, а сам он необъяснимым образом оказался обнаженным. Изумляясь всему этому, он напрягся и только тогда почувствовал слабость, какой никогда не испытывал за всю свою бурную молодую жизнь. Его испуганный недоуменный взгляд встретился с глазами маленького человека, стоящего у ложа. Человек был в летах, лыс и добродушен, как старый Силен[1237].

— Господи, спаси меня! — воскликнул Просперо и услышал, что голос его так же слаб, как и тело. Стараясь говорить громче, он прохрипел: — Который час? И кто вы?

— Тсс. — Старик подошел ближе. — Хвала святым! Ваша душа наконец-то вернулась. Но тем не менее ложитесь. — Он мягко заставил Просперо снова опуститься на подушки и быстро привел в порядок его постель. Холодная костлявая рука успокаивающе коснулась его лба. — Жар спал. Теперь все будет хорошо. Мужайтесь, мой господин!

Просперо вытаращил на него глаза.

— Но чем же я болен? И который час? — снова спросил он.

Кроткое морщинистое лицо старика осветилось улыбкой.

— Уже почти полдень и праздник Блаженного святого Лаврентия — десятое августа.

До Просперо наконец дошло.

— Вы не назвали год, — пожаловался он.

— Хе! Хе! Вы уже можете шутить! Это хорошо. Вы действительно вылечились.

— Но от чего, скажите, прошу вас.

— Ну конечно же от чумы. От чего же еще? Именно от чумы. Две недели вы лежали, выделяя вместе с потом яд, и иногда нам казалось, что вместе с ядом улетучится и ваша жизнь. Но вы крепкий юноша, да простит мне ваша милость такое обращение, и вы победили госпожу Смерть.

— Чума! — Он почувствовал тошноту. — И я лежал здесь две недели? Две недели! Словно в водах Леты! — Он полузакрыл глаза и застыл, сосредоточенно пытаясь почувствовать свое тело. Затем снова обратился к старику: — Кто вы?

— Все называют меня Амброзио, с вашего позволения. Я слуга мадонны.

— Ах, вот как, мадонны. Кто такая мадонна?

Дверь была открыта, и комнату пересекла чья-то тень. Послышалось учащенное дыхание, шелест платья, и вот уже дама подле него.

— Он пришел в сознание!

Амброзио потер костлявые руки.

— Хи-хи! Разве я не говорил, что он вылечится и скоро придет в себя? Верьте старому Амброзио, госпожа. За семьдесят лет он успел кое-чему научиться, слава тебе господи.

Глаза Просперо засияли. Он смотрел на женщину, и зрачки его в углубившихся глазницах становились все шире. Хозяйка стояла гордо и непринужденно; голубая накидка, подвязанная под грудью шнурком с кистями, подчеркивала ее рост и стать.

— Мадам, я злоупотребляю вашим гостеприимством. Умолять о приюте на одну ночь и оставаться две недели…

— Тихо, — шепотом предостерегла она, испуганная слабостью его голоса. — Вы должны отдыхать. Мы поговорим, когда вы наберетесь сил.

Просперо окреп гораздо быстрее, чем мог предполагать.

Его вкусно и обильно кормили. Благодаря уходу Боны и Амброзио силы Просперо прибывали не по дням, а по часам. Раз в день хозяйка приходила навестить его, принося свежие цветы к его постели. Он неотрывно следил за ее величавой неторопливой поступью, стараясь не упустить ни малейшего проявления той неповторимой грации, которую в ней открыл. С восторгом наблюдал он за солнечными бликами на ее блестящих каштановых волосах, белой тонкой шее и прекрасных запястьях. Но когда он пытался вовлечь ее в разговор, она отказывала ему с мягкой решительностью, которую он находил восхитительной, хотя отказ и причинял ему боль. Они наговорятся, обещала она ему, когда он снова будет на ногах.

Вот он и хотел поскорее встать на ноги. Уже на четвертое утро Просперо потребовал зеркало, чтобы взглянуть на свое лицо. Касаясь его прежде, он узнал,что оброс уродовавшей его косматой бородой. Но ужасный вид впалых щек и ввалившихся глаз потряс Просперо. Он сразу стал раздражительным и капризным, начал канючить и замучил Амброзио абсурдными поручениями.

В итоге пришедшая в полдень с визитом хозяйка застала в павильоне господина, изрядно смахивавшего на тех, что две недели назад карабкались на стену ее дома. Выбритый и коротко подстриженный Амброзио, сносно причесанный и облаченный в свой прежний черный парчовый костюм, Просперо с поклоном встретил ее у порога. Он был мертвенно-бледен, но улыбался.

Покаянно приняв упрек в том, что слишком рано встал на ноги, он тотчас же сел по велению хозяйки и позволил ей обложить себя диванными подушками.

— Вы терпите это, будто мученик, — пошутила она.

— Мученик, который попал в рай.

— Дорога к раю идет через врата смерти, а они не распахнулись перед вами.

— Совсем не так. Чтобы попасть в рай, надо было перелезть через стену. Что же касается остального, то я отказался переправиться через Стикс[1238], обнаружив Элизиум[1239] на этом берегу.

— Так-то вы благодарите своих спасителей?

— Если существуют лучшие слова признательности, научите меня им.

Она стояла, глядя на него сверху вниз.

— Словам? Какое значение вы придаете словам! Я подозреваю, что они для вас что-то вроде ярких бусинок, из которых вы составляете прелестный узор для собственного удовольствия.

— О, и чтобы порадовать других, я надеюсь. — Он поднял глаза. — Я обязан вам столь многим и при этом даже не знаю вашего имени.

— Моего имени? Друзья зовут меня Джанной.

— Тогда позвольте и мне называть вас Джанной, поскольку я, должно быть, больше чем друг. Почти ваше дитя, ибо вы дважды подарили мне жизнь.

— Хорошо, сын мой, но при условии, что вы будете вести себя как сын.

— Почтительность моя превзойдет сыновнюю.

— Я согласна, поскольку она подразумевает и послушание.

В этот день она оставалась с ним немного дольше, а на следующий доставила ему удовольствие, придя в павильон на обед. Прислуживали им Амброзио и Бона. С этого дня случайный эпизод в прекрасном саду, куда занесла его судьба, стал все больше напоминать восхитительный сон.

Шли дни, силы Просперо восстанавливались, и хозяйка все больше и больше времени проводила в его обществе. Пролетело семь таких дней с тех пор, как он впервые поднялся, — дней, в течение которых окружающий мир был напрочь забыт, а настоящее стерло и воспоминания о прошлом, и страх перед будущим. Просперо попал в оазис, находящийся в самом центре пораженного чумой города. Но и сюда проникали кое-какие вести, обычно приносимые Амброзио. Они касались главным образом состояния дел в Генуе. Иногда это были слухи, связанные с войной, ход которой, по-видимому, становился невыгоден Франции. А однажды дошла сплетня, что мессир Андреа Дориа, разбитый королем Франции, засел в своем замке Леричи, снаряжая галеры и собирая на них людей. Италия гадала, к чему бы это.

Этот слух рассмешил Просперо.

— Я понял. Он получит плату от императора и вернет Геную под его покровительство, которого сам же и лишил, когда получил плату от Франции.

Мадонна скрестила с ним шпаги.

— Не кажется ли вам, что вы ослеплены обыкновенной ненавистью?

— Я сознаю это. Но как можете вы упрекать меня после всего, что я рассказал вам о себе?

— Почему же нет? Возможно, это и мешает вам быть беспристрастным.

— Нет, не мешает.

— И все же вы отказываетесь видеть другую причину перемены в Андреа. Король Франции нарушил условия договора, касающиеся Генуи.

— Так говорит Дориа, чтобы выгородить себя. И вы верите ему?

— Я смотрю непредвзято. А какие основания у вас не верить ему?

Он помолчал, прежде чем ответить.

— Есть пословица: «Глас народа — глас Божий». Верит ли ему население Генуи?

— Поверит, если, изгнав французов, Дориа исправит свою ошибку.

— Тогда, будьте уверены, он изгонит их. Таким образом он восстановит утраченное доверие и снова станет самым уважаемым человеком в государстве.

Она вздохнула:

— Вы очень жестоки.

— Разве я не познал его вероломства? Разве у меня нет причины? Как еще я могу к нему относиться! Не он ли нарушил слово, данное мне, а также моему отцу, которого (и я всегда буду в этом винить себя) я предал и который вынужден был бежать, что повлекло его смерть?

— Но это было дело рук Фрегозо.

— Фрегозо без Андреа Дориа — ничто. Они беспомощны. Сделать Оттавиано дожем! И замечательным дожем. Бог свидетель. Чума здесь, в Генуе, а этот Фрегозо, достойнейший ставленник Дориа, забыв о долге, в панике бежал, спасая свою шкуру.

Хозяйка успокаивающе похлопала его по руке.

— Я понимаю. Но… — Она заколебалась, потом продолжала едва ли не со страстью: — Ах, но ведь это означает, что вы сделали месть целью своей жизни! Однако это слишком черное чувство, чтобы носить его в сердце. Что-то вроде чумы, разъедающей душу.

Просперо не был сентиментален, но страстный тон женщины, которую он считал воплощением беспечности, взволновал его. Однако он лишь вздохнул и задумчиво ответил:

— Это мой долг. Долг перед моим родом, члены которого находятся в изгнании.

— Потому что они боролись против французов. Если они будут побеждены, ваши родные вернутся. Неужели и тогда примирение невозможно?

— Примирение? — Он почувствовал, как к лицу приливает кровь, но сдержал себя и только покачал головой. — Сначала необходимо искупление.

Женщина посмотрела ему в глаза, и он увидел, как серьезно ее милое овальное лицо, как печальны ее глаза под пушистыми бровями.

— Монна Джанна, мои заботы не должны угнетать вас. Я так считаю их пустячными.

Но в тот же миг Просперо понял, что это неправда. Разговор с хозяйкой разрушил грезы, пробудил воспоминания о забытом прошлом и тревогу о будущем. Теперь Просперо снова здоров и не имеет права праздно сидеть в этом доме. Долг императорского офицера повелевал ему быть в Неаполе с принцем Оранским. Отступничество Дориа от Франции и уход его флота — подтверждение того, что принцу необходим флотоводец. А сыновний долг предписывал Просперо навестить и успокоить мать, находящуюся во Флоренции.

Наутро он сообщил о своем решении мадонне Джанне. И добавил совершенно искренне, а вовсе не для красного словца:

— Я чувствую себя так, словно должен разделить свои душу и тело!

Она не сразу ответила ему. После короткого молчания хозяйка взяла лютню, лежавшую рядом, и, как только струны затрепетали под ее длинными пальцами, тихо запела.

Испытывая сразу и очарование, и изумление, и восторг, и благоговение, сидел он и слушал песню, которую сочинил, когда кровь его уже была заражена чумой, песню, зародившуюся в нем при первом взгляде на эту женщину.

Последняя строка тихо замерла на ее губах:

— Con i ginnochi chini a tua beltade[1240].

Лютня умолкла.

— Всего лишь слова, — сказала она. — Яркие бусинки, из которых вы делаете ожерелье для существа, созданного вашей мечтой.

Он покачал головой. Он был очень бледен.

— Не яркие бусинки, а жемчужины, мадонна. Жемчужины — символ наших слез, и в них блестят слезы — слезы светлые, чистые и искренние, каких еще никто никогда не проливал. Откуда у вас эти строки?

— Они были записаны на листке бумаги в то утро, когда мы увидели, что вы больны. На них было посвящение: «Даме в серебристом». Я сначала подумала, что это записка, которую вы оставили для меня.

— Я полагаю, так и было. А потом?

Она отвернулась.

— А потом я прочитала эти строки. Я надеялась, что они посвящены мне.

— Вы надеялись? Вы надеялись! — Он взглянул на нее. Его лицо преобразилось, озарившись каким-то внутренним светом. И тут Джанна поняла, что выдала себя. Ее охватил страх; она не решалась встретиться взглядом с Просперо.

— Джанна, — сказал он нежно, — если это правда — а я молю Бога и Богородицу, чтобы это было так, — то мы сейчас не должны испытывать ни недостатка в словах, ни нужды в них. Вы заявили свои права на меня в благословенный час нашей встречи, а я заявил свои права на вас.

Она ответила ему, отведя взгляд:

— Вначале я опасалась, что сонет лжет, что вы спасались бегством не от смерти ради жизни, а от смерти ради смерти. Но когда вы поправились, мои страхи усугубились: этот сонет показался мне всего лишь шуткой. Так иногда, теша свою душу, забавляются поэты.

— Моя любимая, — прошептал он. — Я не умею произносить высокие слова. Но я попытаюсь. Если я вообще наделен даром слагать песни, то должен петь именно теперь, словно беззаботный жаворонок, изливая восторг, переполняющий сердце.

— Но что будет, если вы уедете? — воскликнула она.

— Могу ли я медлить? Есть долг, который я должен выполнить. До поры я себе не хозяин. А исполнив долг, я вернусь. Будете ли вы ждать меня, Джанна?

Она медленно подняла глаза и встретила его страстный пытливый взгляд.

— Ждать? — переспросила она. Никогда прежде не видел он на ее прекрасном лице такого торжественного выражения. — Ждать, пока вы будете мстить? Ждать, пока вы вернетесь ко мне с окровавленными руками? В этом состоит ваша просьба?

Просперо неподвижно застыл.

— А можно ли мне приходить, пока мой долг не исполнен?

Наступила длинная пауза. Джанна сидела, уперев локти в колени, подбородок ее покоился на сложенных чашечкой ладонях. Наконец она ответила:

— Просперо, вы говорите, что любите меня.

— Сказать так — значит сказать слишком мало.

— Большего я не прошу. В этом нет нужды. Вы говорили, что у меня есть права на вас. Однажды вы предложили мне считать вас своим чадом, поскольку я дважды подарила вам жизнь.

— Это действительно так, и, следовательно, эта жизнь принадлежит вам. Распоряжайтесь ею, как вам заблагорассудится.

Она снова подняла глаза.

— Искренни ли вы? Это не просто красивые слова? Тогда, Просперо, я требую, чтобы вы отказались от мести.

Он побледнел.

— Дух моего отца возненавидит меня.

— Мертвые спокойно спят. Мы не должны тревожить их сон нашими безумствами.

— Но есть еще живые. Я превращусь в посмешище в глазах всех Адорно, в презренного отверженного, стоит мне отказаться от мщения. Захотите ли вы связать свою судьбу с таким человеком?

— Я бы гордилась им, ибо он выказал мужество. Господь наш рассматривает месть как зло. Могу ли я связать свою судьбу с человеком, творящим его?

Он отстранился от нее, обхватив голову руками.

— Джанна, вы разбиваете мне сердце. Отказать вам в первой же просьбе, когда я готов отдать жизнь за возможность служить вам!

— Я прошу гораздо меньшего.

— Нет, много большего. Вы требуете мою честь.

— Я требую лишь, чтобы вы правильно понимали ее. Много ли чести в отмщении? Разве не учила вас матерь-церковь, что это смертный грех?

— Может быть, и так. Но я дал клятву на могиле отца.

— От этой клятвы вас освободит любой священник.

— Но как мне освободить себя? Джанна! Дорогая Джанна!

Губы женщины задрожали. Нотки боли в голосе Просперо тронули ее.

— Любимый, не просите меня идти против своей совести. Считайте, что нам было суждено встретиться, только чтобы разлучиться.

— Этого не может быть! Неужели вы полагаете, что наша встреча — случайность? Она была предопределена.

— Если вы верите в это, то не сделаете ничего, что помешает свершению судьбы. Она в ваших руках, мой дорогой.

— И вы предлагаете мне сделать выбор? — воскликнул он в страхе.

— Увы! Что еще остается? По крайней мере, вы знаете, как я буду молиться за ваш верный выбор.

Джанна поднялась. Он бросился к ней, намереваясь заключить в объятия, но она мягко остановила его.

— Еще не время, дорогой. Сначала изгоните темного дьявола из своей души, и тогда я ваша. В любую минуту.

Он задыхался и смотрел на Джанну полными скорби глазами. Но скорбь уже уступала место нараставшему гневу.

— Вы повергаете меня в отчаяние. Лучше бы вы дали мне умереть от чумы!

— Что ж, если вы так говорите, значит лучше бы нам обоим умереть, — грустно ответила женщина. — Я ухожу. Пойду молиться за вас, Просперо. За нас обоих. Если вы сделаете выбор еще до отъезда отсюда, дайте мне знать. Если же нет… Тогда, милый, пусть даст нам Господь сил. Мне-то уж они наверняка понадобятся!

Она решительно направилась к двери. За порогом уже сгустились сумерки. Просперо бросился следом.

— Джанна, я хотя бы увижу вас до отъезда?

Она смотрела на него, и ее глаза, полные слез, казались огромными и яркими.

— Если ваш выбор будет не таким, какого я жажду, встреча только усугубит мое горе, а оно и без того велико.

— Вы так непреклонны! Вы — та, кого я считал воплощением милосердия и сострадания!

— Разве я прошу вас поступить немилосердно? Подумайте, Просперо. Может быть, вы сумеете разделить мою точку зрения. Молю Бога, чтобы это произошло.

И Джанна стала спускаться вниз по лестнице.

Он больше не пытался остановить ее. Он смотрел, как серебристая фигурка растворяется во тьме. Точно так же следил он за ней в самый первый вечер. Но тогда душа его была полна восторженного любопытства. Теперь же… теперь ее раздирали боль и гнев, смешавшиеся столь причудливым образом, что невозможно было понять, где кончается одно и начинается другое. Прекрасная мечта рассыпалась в прах. Джанна запросила слишком высокую цену за свою благосклонность. Цену, ему недоступную. Но Джанна упрямо не желала этого понять.

Просперо в сердцах стукнул себя по лбу и с досадой проговорил: «О боги, зачем я повстречал ее?»

Ответ богов был исполнен цинизма: «Ты встретил ее для того, чтобы не добиться трех великих свершений. Ты не повергнешь в руины дом Дориа. Тебе не снискать чести. Ты не напишешь «Лигуриаду» и не обретешь бессмертия. Ты не прогонишь неверных со Средиземного моря и не познаешь вечного блаженства. Вот зачем монна Джанна вошла в твою жизнь и судьбу».

Он рассмеялся, и смех его становился все громче и громче, пока не сменился сдавленными рыданиями.

Глава 11

ПРОЧИДА
До отъезда Просперо они больше не встречались. И только на следующее утро, когда Амброзио провожал его к садовой калитке, где красный крест все еще предупреждал горожан, что лучше держаться отсюда подальше, Просперо передал старому слуге записку для госпожи. Она содержала его двенадцатый сонет «Прощание с радостью», который начинался словами: «Amando men’, l’onor saria men’ caro»[1241]. Ловеласы могут знать, а могут и не знать его. В «Прощании с Лакастой», однако, не звучит такой глубокой ноты безнадежности, как в сонете Просперо, и нет горечи, свойственной его последней строке: «Возьми себе эти несколько последних перлов, сорвавшихся со струн моей души».

Прежде чем оседлать лошадь, раздобытую стариком для него, Просперо вложил в ладонь Амброзио вместе с запиской пять золотых дукатов.

Он поскакал прочь, оставив в этом доме свое сердце и увозя с собой еще более глубокую ненависть к роду Дориа, ибо на счету, по которому им рано или поздно придется платить, теперь было и его разбитое сердце.

В пути он изменил свое мнение о монне Джанне, поняв, что она воздвигла между ними барьер лишь потому, что была прелестной женщиной, которую он обожал. А поскольку он уже успел обнаружить, что в ее душе соединились достоинство, прямота и нежность, он обязан как должное принять этот барьер.

Стоял августовский вечер, моросил дождь, когда Просперо без приключений прибыл во Флоренцию, в бедный дом на набережной Арно, где благодаря милости Строцци жила его мать — в положении, вряд ли приличествовавшем дочери такого знатного аристократического рода.

Она встретила сына с восторженной нежностью. Она ни на миг не переставала ждать его. Альфонсо д’Авалос написал ей, что Просперо спасся. Но время шло, и росла тревога за его безопасность. После того как первая радость встречи немного улеглась, мать принялась горько сетовать из-за неудобств, на которые сама себя обрекла.

Когда Просперо поведал ей об унижении, которому подверг его Филиппино, посадив на галеры, она сочла это пустяком в сравнении с лишениями, испытанными ею самой из-за условий, недостойных женщины ее возраста и положения. В конце концов, выпавшее ему было в какой-то степени уделом солдата, превратностью войны. А ее страдания, заунывно причитала она, — итог ее собственных ошибок, ибо она, на беду свою, вышла замуж за слабохарактерного человека и родила сына, который, увы, пошел в отца.

Ее упреки Просперо выслушал в молчании, но возмутился, когда мать начала порочить память отца.

— Я говорю о мертвом лишь то, что могла бы сказать о живом, — совершенно искренне ответила монна Аурелия и напомнила сыну, что принадлежит к числу людей, всегда говорящих то, что думают.

В ответ он заметил, что такие люди редко думают правильно и еще реже придерживаются хорошего мнения о других. Он считает, что они лишь выставляют напоказ злобную прямоту. В продолжение разговора мать сперва яростно ругала всех Дориа, а потом стала бранить Просперо за медлительность в сведении счетов с ними. Напрасно он оправдывался тем, что не было подходящего случая. Энергичный человек, твердый в своих намерениях, — отвечали ему — не ждет удобных случаев: он сам создает их. Но поскольку он наслаждался вольготной жизнью, добавила она с бессердечным эгоизмом, она допускает, что, должно быть, ему ничуть не больно видеть свою мать живущей в изгнании.

Однако, когда настал час разлуки, эта сохранившая остатки былой красоты женщина страстно прижала сына к груди и горько зарыдала, не желая столь быстро расставаться с ним.

Просперо провел с ней всего два дня, и по отъезду его душевные раны саднили еще больнее, чем сразу же после приезда.

Он поехал в Ливорно, чтобы найти корабль, который отвез бы его в Неаполь, прорвав блокаду бухты в одну из темных ночей. Это было нетрудно, поскольку осада велась уже не так рьяно. Лотрек мог бы с бесполезным упорством продолжать ее, но у его отрядов, выкошенных чумой, перекинувшейся из города в его грязную штаб-квартиру, не было сил, чтобы плотно стянуть кольцо окружения. И экипажи венецианских галер, под командованием Ландо охранявших бухту, утратили бдительность, поняв по настроению командира тщетность своих усилий.

В Кастель-Нуово высокий белокурый принц Оранский при встрече с Просперо выказал одновременно и радость, и удивление. Просперо прибыл как нельзя кстати, признал вице-король. Транспортные корабли уже загружались в Пьомбино, а императорский капитан дон Рамон Варгас тайно собирал небольшую эскадру галер, ремонтируя и одновременно укомплектовывая их за неимением рабов наемными гребцами. Пять таких судов уже были готовы и хорошо снаряжены для сопровождения транспортных кораблей. Но не было опытного командира. Дон Рамон не знал моря, и принц вынужден был отклонить его кандидатуру, не найдя пока никого, кому он мог бы доверить это рискованное предводительство. И он предложил его Просперо.

— Если вы сможете прорвать блокаду, — убеждал его принц, — вы поможете императору в Неаполе; на этот раз у нас есть свежие подкрепления, и нам будет легче продержаться до полного духовного разложения французов.

На этом разговор окончился. Радуясь, что дела отвлекут его от тяжких дум, Просперо тотчас же уехал. Через два дня он встретился с Варгасом в Пьомбино, где все уже было в полной готовности. К пяти галерам, о которых говорил принц Оранский, Варгас в последний момент добавил шестую. Они были хорошо оснащены и полностью укомплектованы наемниками. Транспортных кораблей тоже было шесть: две бригантины и фелюга, загруженные зерном, да три неповоротливых, набитых добычей и почти перегруженных галеона.

С этим флотом Просперо немедленно покинул Пьомбино и, подгоняемый попутным ветром, благополучно достиг укрытия на северной стороне острова Прочида, у северного побережья Неаполитанского залива. Это произошло на рассвете седьмого дня после расставания с вице-королем и принятия командования флотом. К концу плавания ветер ослаб, и последнюю ночь галеры тащили на буксире нагруженные корабли. Просперо настоял на этом, ибо хотел прибыть на место под покровом ночи, чтобы никто не смог предупредить венецианцев. В его тщательно продуманном плане большую роль играло местонахождение островка Прочида, лежащего между материком на востоке и крупным островом Искья на западе, на другой стороне пролива, имевшего около двух миль в ширину.

Укрывшись за островом, Просперо дал гребцам пять часов на сон. Сам он тем временем сошел на берег и с холмов, возвышавшихся позади замка на мысе Россио, осмотрел весь широкий залив, который простерся перед ним от города Баи, воспетого Горацием, до туманного мыса Позилипо, заслонявшего от глаз Неаполь, и еще далее, до вершины Везувия, над которым в голубом небе почти неподвижно зависло плотное белое облако. Справа от Просперо, чуть ниже по склону холма, будто лезли вверх домики с плоскими крышами. Городок Прочида, окруженный виноградниками и садами, только начинал просыпаться.

С возвышенности Просперо изучил узкий пролив между островом и материком. Море, залитое багрянцем наступающего рассвета, искрилось, как опал. На западе, в паре миль за плоским полумесяцем островка Вивара, круто поднимался берег Искьи. Потухший вулкан Эпомео, который греки называли Эпопус, возвышался над зеленым островом. На Искье родились друг Просперо дель Васто и великий Пескара. Но сейчас Просперо интересовал узкий пролив, отделяющий остров от Прочиды, как будто специально предназначенный для игры в прятки, в которую он собирался сыграть с венецианцами.

Он стоял неподвижно, как часовой, пока наконец не заметил в девять часов блокадную флотилию, направлявшуюся в обход мыса Позилипо. Он насчитал десять галер, идущих в патруле развернутым строем. По оценке Просперо, их скорость вряд ли превышала два узла.

Затем он быстро спустился вниз через виноградник, по малонаселенному северному склону холма, к бухточке, в которой, по-прежнему не замеченный, стоял его флот. Поднявшись на борт, он вызвал Варгоса, поручил ему командование дивизионом из трех галер и дал подробные указания, как действовать.

Через час или чуть позже, в начале одиннадцатого утра, один из капитанов Ландо, к своему изумлению, заметил с кормы выплывающую из пролива Прочида в трех милях позади него бригантину, подгоняемую южным бризом, и три галеры, по-видимому ее сопровождающие.

— Если это испанцы, направляющиеся в Неаполь, — сказал он, — то позвольте мне выразить восхищение их дерзостью.

Просперо, должно быть, держался того же мнения, поскольку в этот миг с флагманской галеры протрубили сбор.

— Поворачивай! — понеслось от галеры к галере, и рабы по левому борту сели лицом к носу кораблей, гребя назад, тогда как рабы правого борта продолжали грести вперед. Тяжелые корабли повернулись кругом, как на шарнирах, и пошли к Прочиде, вытянувшись в полумесяц, чтобы окружить неприятеля.

Бригантина, подходившая восточным галсом к мысу Мизено, будто внезапно осознав, в какую ловушку она угодила, развернулась и направилась на запад, забирая чуть к северу. Теперь ее прежде весьма вялый ход слегка ускорился благодаря попутному ветру. Галеры конвоя поспешно и суетливо развернулись, чтобы последовать за ней и прикрыть отступление.

Они прошли к югу от Прочиды, и вскоре стало ясно, что суда направились в пролив Искья с намерением ускользнуть этим путем.

Ландо пустился в погоню, но, заподозрив ловушку, остановился. Он понимал, что, имея преимущество почти в три мили, испанские галеры, даже идя не быстрее его собственных, опередят его на обходе острова, пройдя проливом Прочида, первыми попадут в бухту и, таким образом, смогут по чистой воде устремиться в неаполитанскую гавань, под защиту фортов. Поняв замысел, мессир Ландо развеселился. Задумано было остроумно, но недостаточно хитро. Дабы обречь на неудачу этот замечательный образчик стратегии, Ландо оставил в дозоре четыре галеры под командованием знающего и опытного капитана Феличани, а сам с шестью галерами продолжил преследование.

Бригантина, обогнув мыс Соннаро, вошла в узкую часть пролива между двумя островами и, подгоняемая ветром, дувшим теперь в корму, птицей полетела вдоль зеленого побережья острова Искья, обогнав три сопровождавшие ее галеры. Те с видимым усилием двигались следом.

Тем временем венецианцы достигли входа в западную часть пролива. Сторонников императора не было видно, значит они отклонились от курса и пошли к северной оконечности Прочиды. Итак, Ландо разгадал их маневр. Они увлекут его вокруг острова, чтобы открыть себе путь на Неаполь. Ландо порадовался, что ему достало проницательности расположить свои силы так, чтобы напасть на испанцев с тыла, тогда как впереди их задержит Феличани, обеспечив тем верный и скорый захват. Ландо наддал ходу.

Тем временем корабли Феличани медленно продвигались вперед и вскоре вошли в восточный пролив. Желая укрыться, Феличани жался к берегу острова и не видел трех галер, которые вошли в пролив со стороны мыса Чупетто. Он заметил их, лишь когда они оказались прямо по курсу. Галеры появились так быстро, что Феличани сразу понял: в пролив Искья входили не эти суда, а другие и не их преследовал Ландо. Ему стало ясно, что адмирал недооценил тактику противника. Застигнутый врасплох, он тем не менее раздумывал, как же отбить это наступление, столь дерзкое, что даже усиленный перевес венецианцев не смог остановить его. Галеры сторонников императора, идя кильватерной колонной, представляли собой узкую мишень, и Феличани впопыхах решил палить по ним из самых тяжелых пушек, размещенных на станинах посередине его кораблей. Его труба громко протрубила сигнал, и четыре галеры развернулись носами к суше.

Будь неприятель менее решителен и находчив, чем Просперо, этот маневр мог бы принести успех. Но поскольку Просперо мгновенно осознал свои преимущества, а команды его кораблей умели проворно исполнять приказы, пушки на носах трех императорских галер выпалили, как одна, по подставленным Феличани бортам. Просперо велел канонирам взять низкий прицел; эскадры разделяло не более трехсот ярдов, и результат был ужасен. Галера Феличани получила пробоину в самом уязвимом месте, а другое ядро, срикошетив от воды, попало в группу аркебузиров, собравшихся на палубе. В борту другой галеры зияла пробоина, и погибло столько гребцов, что судно мгновенно потеряло ход. Две оставшиеся галеры, получив повреждения, бросились наутек, но Просперо очень быстро настиг их.

Венецианцы встретили неистовый натиск залпами из мортир, возымевшими некоторый эффект. Но потом противник приблизился, и носы его галер протаранили палубы венецианских кораблей. Таран сопровождался жутким треском ломающихся весел и раскалывающихся корпусов. Аркебузиры Просперо первыми пошли на абордаж; его же гребцы, оставив весла, взялись за оружие и последовали за ними.

Сражение, за которым наблюдали жители островов, столпившись на вершинах холмов от Роччолы до Чупетто, еще продолжалось, когда, обогнув последний мыс, появились шесть транспортных кораблей, сопровождаемых тремя галерами под командованием Варгаса. Корабли продолжали движение, придерживаясь своего курса, как было условлено ранее, и направляясь прямо в гавань Неаполя. Две галеры поспешили к сражавшимся, и их участие предопределило исход битвы. Третья галера не мешкая занялась двумя менее поврежденными венецианскими кораблями, что пострадали первыми, но сейчас, как стало ясно, снова собирались драться. Что касается корабля Феличани, то попытка сбросить пушку, чтобы облегчить его и поднять пробоину выше поверхности воды, была предпринята слишком поздно. Корабль тонул.

Ландо все еще находился за островом, в добрых двух милях от места сражения. Но теперь ему было не до смеха. Орудийный залп уничтожил его злорадное удовлетворение; теперь Ландо со страхом понял, что его каким-то образом обманули, ибо грохот донесся, когда преследуемые им беглецы все еще находились в поле зрения к северу от Прочиды. В ярости он выколачивал из рабов последние силы. Судорожно дыша, обливаясь кровью, гребцы с трудом провели галеру вокруг Чупетто, и там, к своему ужасу, Ландо увидел перед собой шесть императорских галер в развернутом строю, тогда как из четырех галер Феличани видны были только три. Но и они были частично расснащены и явно захвачены неприятелем.

А вдали… возле Позилипо, беспрепятственно мчались под парусами к Неаполю три галеона и три судна меньшего размера.

— Sia scorre! — громоподобным голосом проревел Ландо. — Поворачивайтесь!

Но ни один из рабов не встал и не повернулся, чтобы сесть лицом к носу корабля. Большинство этих несчастных, доведенных до изнеможения безумной гонкой последнего часа, просто перестали грести и свалились у весел, тяжело дыша. Только самые сильные смогли дотянуться до ведер с водой, чтобы утолить жажду.

Надсмотрщики смотрели на капитанов в ожидании приказа; капитаны — на галеру Ландо. Ландо с тяжелым сердцем поднялся на корму, чтобы оценить, насколько угрожающе его положение. Команда не готова тотчас же вести корабли вперед. Никакие телесные наказания не смогут вернуть силы изнемогшим рабам, пока они не отдохнут, а поставить паруса было невозможно из-за встречного ветра. Шесть галер против его шести. Пройти вперед они, конечно же, ему не позволят, а раз он не мог двигаться немедленно и без боя, транспортные корабли неминуемо достигнут гавани. И Ландо понял, что это уже неизбежно. Его охватило бешенство. Оставалось только отомстить, уничтожив императорского капитана, так коварно перехитрившего его и покалечившего почти половину его флота. Но прежде чем думать об этом, надо дать отдых своей команде, что с отчаянными усилиями гребла на огромной скорости, делая по тридцать гребков в минуту. И если теперь неприятель решится на атаку, он не сможет дать достойный отпор. Адмирал отдавал себе в этом отчет.

— Подать вина, — приказал он дрожащим голосом. Его мертвенно-бледное, обрамленное черной бородой лицо исказилось.

Надсмотрщики и их помощники быстро забегали по палубе с наполненными вином мехами и кружками.

Однако Просперо не выказывал желания продолжать бой. Транспортные корабли уже были под защитой Позилипо, и он без колебаний оставил поле битвы за противником, поскольку выполнил поставленную задачу и победа была на его стороне.

Поэтому он отдал приказ развернуться и держать курс на Неаполь, захватив с собой три трофейные галеры и обязав своих матросов и надсмотрщиков приглядывать, чтобы гребцы налегали на весла. Решись Ландо преследовать Просперо, маловероятно, чтобы он смог настичь капитана раньше, чем тот доберется до гавани. Но если бы Ландо сделал это и стал слишком настойчиво теснить Просперо, тому хватило бы времени решить, стоит ли возобновлять боевые действия.

Но Ландо не пустился в погоню, и поэтому сразу после полудня Просперо проследовал за транспортными кораблями в гавань, чтобы удостоиться такой овации, какая нечасто выпадает на долю моряка. Его приветствовали не только люди, что выстроились на берегу и толпились на молу, привлеченные слухом о прибывающем подкреплении, но и экипажи транспортных кораблей, стоявших там на якоре. В то время когда их капитан проплывал мимо во главе развернутого строя возвращающихся домой галер, их экипажи выстроились вдоль фальшбортов и во весь голос прославляли его. Он причалил к молу у башни Святого Винченцо, охранявшей шлюзы рвов с водой; и здесь поджидавший его, чтобы оказать радушный прием, принц Оранский по-братски заключил Просперо в объятия, в то время как голодный люд с неистовым воодушевлением приветствовал героя, доставившего им продовольствие.

Но в сердце Просперо, как он рассказывал после, не было ликования. Его мысли все время возвращались к Джанне. Если бы она принадлежала ему, он мог бы положить славу к ее ногам и этот триумф был бы гораздо ценнее победы. Но ей, самой желанной из всех живых существ, больше не было места в его жизни. Просперо выбрал честь, пожертвовав любовью, и теперь это обернулось против него, ибо он убедился, что честь без Джанны не имеет смысла.

Молодой вице-король не скупился на выражения восторга:

— Невиданный доселе образчик исполнения своего долга. Отправиться с шестью галерами и вернуться с девятью, нанеся поражение флоту, вдвое превосходящему вас численностью! Этим можно гордиться. Искусство, с которым вы использовали остров, говорит о том, что вы знаток своего дела. Отчет о битве порадует императора, и я расскажу ему все. Это будет полезно нам обоим. Что касается меня, то я заработаю похвалу, что выбрал вас для этого трудного предприятия.

Глава 12

ВОЗДАЯНИЕ
Слова, которые принц Оранский произнес в тот день, до исхода сентября были на устах всего света. А потом история о короткой морской битве в проливе Прочида, приукрашенная рассказчиками, распространилась за пределы Италии; она пересекла Альпы, достигла ушей императора в Мадриде и отложилась в его памяти как единственная светлая весть в море мрачных сообщений, приходивших из Италии. Мать Просперо услышала эту историю во Флоренции и преисполнилась гордости за сына. В Генуе, всегда завидовавшей Венеции, народ обрадовался, что на сей раз герой был генуэзцем. Победа Просперо принесла роду Адорно уважение и еще больше разожгла неприязнь к семейству Дориа, ибо все помнили, что именно оно являлось вдохновителем изгнания семьи Адорно. В течение нескольких дней Генуя требовала их возвращения. Весть обрадовала состоявшего при императорском дворе дель Васто и разозлила Филиппино Дориа в Леричи. Теперь ему было бы еще труднее выставить счет Просперо. А долг между тем рос. Когда Андреа Дориа услышал, что Просперо был прикован к веслу, он тотчас же с яростью набросился на племянника.

— Неужели я должен считать тебя дураком? — спросил он. — Неужели ты до сих пор не понял, что затянувшаяся вражда не только не приносит никакой пользы, но порождает ответную злобу? Это был омерзительный поступок.

— А как вы сами обошлись с Драгут-рейсом? — угрюмо огрызнулся племянник. — Я приковал их к одной скамье.

— И ты не видишь разницы? Господи, надели меня терпением! Ну и дурень! Драгут родился нашим убежденным противником!

— Если забыть о происхождении и вероисповедании, то разве Просперо Адорно не такой же враг?

— Сейчас, возможно, и такой же. После того как ты таким образом закрепил его неприязнь к нам. А ведь со временем он мог бы стать нашим другом. Если это тебе не по нраву, не надейся на мою помощь. Ты получишь по заслугам.

Тем не менее Филиппино продолжал ворчливо сетовать по поводу исхода битвы при Прочиде. Старик не выказал никакого сочувствия.

— Ну и что теперь? Ты все еще досадуешь? Когда же ты уразумеешь, что злость — удел слабых? Предоставь злиться женщинам и займись мужскими делами, Филиппино. Видит Бог, у нас их невпроворот.

У Дориа был флот, который он собрал, оснастил и укомплектовал людьми за свой счет. Достаточно большой, чтобы воевать не только умением, но и числом. Это было очень кстати, ибо король Франции, похоже, не собирался возмещать адмиралу средства, потраченные им на службе монарху. Андреа Дориа использовал множество способов добывания денег, в том числе и взимание выкупа за плененных знатных мусульман. Среди них был и Драгут-рейс. Генуэзец согласился взять за него три тысячи дукатов, предложенных Хайр-эд-Дином за освобождение этого знаменитого капитана.

Став известным, этот случай произвел некоторый переполох, а услышавший об этом в Неаполе Просперо съязвил по поводу алчности Дориа, все-таки обманувшего его. Поскольку Драгут был узником Просперо, естественным было предполагать, что он и должен получить выкуп. Однако Дориа долго противился освобождению Драгута под напыщенным предлогом того, что христиане не могут позволить этому закоренелому преступнику и неверному снова вольготно гулять по морям.

Между тем превосходство империи после сражения в проливе Прочида явно стало расти. Оно нанесло смертельный удар по осаде Неаполя. Ландо был вынужден снять блокаду и удалиться с остатками своего флота, более не способного отбивать атаки неаполитанцев, тем более что рано или поздно Просперо должен отремонтировать и переоснастить галеры, им захваченные. И Просперо, получивший в свое распоряжение и гавань, и арсенал, не терял времени даром.

Итак, все поменялись ролями. Сторонники императора, завладев портом, могли доставлять продовольствие и подкрепления, а осаждающих лишить этой возможности. Французы, ослабленные чумой и полностью деморализованные потерей маршала де Лотрека, погибшего от этой болезни, поняли тщетность дальнейшей защиты своих позиций, где их ожидали только болезнь и смерть. Они свернули свои шатры и начали отступление, вскоре превратившееся в паническое бегство благодаря преследовавшему их принцу Оранскому.

Господству французов в Италии пришел конец, и Просперо Адорно за свой выдающийся вклад в победу был назначен императором на должность главнокомандующего неаполитанским флотом. А маркиз дель Васто, поздравляя Просперо с заслуженной победой, в письмах из Мадрида уверял, что император высоко оценил его действия.

Между тем из Генуи поступали совсем иные вести.

Андреа Дориа заключил союз с Карлом V, в результате которого получил должность императорского адмирала Средиземноморья. Позже разнесся слух, будто должность была предложена Дориа самим императором. Но один или два человека, пользовавшиеся, подобно дель Васто, особым доверием его величества, знали, что Дориа домогался поста главнокомандующего средиземноморскими флотами достаточно настойчиво. В конце концов, когда император вынужден было огласить свое решение, испанская знать в открытую подвергла Карла нелицеприятной критике, осудив выбор его величества. Придворные бурно негодовали, что такая должность вот-вот будет отдана чужестранцу, справедливо полагая, что в их собственных рядах достаточно моряков, превосходивших или уж никак не уступавших Дориа числом заслуг.

Менее упрямый и решительный правитель уступил бы перед лицом столь грозной оппозиции. Но молодой император никак не желал понять, что он, по их мнению, заблуждается.

Почти немедленно вступив в должность, Андреа Дориа выехал из Леричи, высадил в Генуе отряд и подчинил город, слишком ослабленный нашествием чумы и потому не способный ни к какому сопротивлению. Он немедля приступил к чистке правительства и принялся убеждать народ, что покровительство императора несет городу свободу и независимость. Он опровергал утверждения, что оставил службу Франции из-за вероломства французского монарха: нет, он стремился лишь к одному и чаял лишь одного — освободить страну от чужеземной кабалы.

Народ тотчас поддержал Дориа. Его объявили спасителем Генуи и предложили герцогский венец, который носили многие его предшественники. Но Андреа наотрез отказался, чем лишь укрепил свой авторитет. Дориа упорно твердил, что на море принесет республике больше пользы. В то же время введенная им новая конституция значительно уменьшала власть дожа, сделав его подотчетным пяти цензорам, которые время от времени переизбирались. Исключение было сделано лишь для самого Дориа, ставшего цензором пожизненно. Таким образом, не обременяя себя формальной властью, он стал подлинным и полновластным хозяином государства.

И Просперо, и Сципион совершенно не предполагали такого результата, когда затевали все то, в результате чего синьор Андреа перебежал на другую сторону.

Затем пришла весть о женитьбе Дориа на богатой мадонне Перетте Узодимаре, племяннице папы Иннокентия VIII и вдове маркиза Фенаро. До Неаполя донеслись слухи о грандиозных торжествах по случаю бракосочетания этого вечно юного шестидесятилетнего человека. И хотя общество с шутливыми замечаниями приняло это событие, Просперо было не до шуток. Назначение Дориа адмиралом Средиземноморья означало, что Просперо, будучи командующим неаполитанским флотом, должен снова подчиняться Дориа. Ему оставалось только одно — просить принца Оранского об отставке. Его высочество, впадая то в гнев, то в ужас, отказался удовлетворить просьбу, даже когда Просперо чистосердечно рассказал ему о ее причинах. Принц аргументировал свой отказ тем, что Просперо вполне способен оградить себя от происков Дориа, опираясь не только на благосклонность императора, но и на поддержку своих соотечественников в Генуе. Знает ли Просперо, горячился наместник короля, что генуэзцы требовали вернуть к ним человека, победившего венецианцев? Неужели Просперо думает, что при таких обстоятельствах Дориа отважится пренебречь возможностью заручиться его, Просперо, доверием? Просперо думал именно так и, следовательно, вынужден был настаивать на своем. Он бы и настоял, но увещевания принца все же тронули его, причем произошло это после события, которого Просперо никак уж не ожидал.

Прибыл Джаннеттино Дориа с тремя галерами. Он бросил якорь у острова Искья, а оттуда туманным и дождливым октябрьским днем переправился в Неаполь. Нанеся визит вежливости вице-королю, он выразил пожелание обменяться несколькими словами с мессиром Просперо Адорно, за которым тотчас же послали.

Джаннеттино поспешил к нему навстречу, словно приветствовал старого друга. В красном, расшитом золотом камзоле он выглядел весьма внушительно. Его голос звучал напыщенно, голову он, как всегда, держал горделиво поднятой, но слова произносил исключительно медоточивые. Он разделяет гордость всех генуэзцев за своего храброго земляка. Он прибыл, чтобы поздравить его и сообщить от имени дяди, что адмирал счастлив подтвердить назначение Просперо на должность командира неаполитанской эскадры. Посланец был очень велеречив. Господин Андреа Дориа просит передать Просперо, что он с большим удовлетворением воспринял бы возрождение старого союза.

Поглаживая выбритый подбородок, Просперо смотрел на Джаннеттино ледяным взглядом.

— Благодарю вас за поздравления, — произнес он тоном, который принц Оранский посчитал слишком уж холодным. — Что касается остального, то в должности, данной мне здесь, я уже утвержден.

Джаннеттино поморщился, но сохранил самообладание. Несомненно, ему пришлось сделать над собой усилие.

— При всем уважении к вам, синьор Просперо, позвольте мне заметить, что в касающихся императорского флота делах мой дядя-адмирал первый человек после императора.

— После императора. А меня утвердил вдолжности его величество.

Вице-король, почуяв, к чему идет дело, поспешил вмешаться:

— Но поскольку, Просперо, вы неизбежно будете служить под командованием господина Андреа Дориа, вы не можете быть безразличны к той сердечности, с которой он вас приветствует.

— Ваше величество уже знает, что у меня нет намерения оставаться на этой службе.

На крупном круглом лице Джаннеттино проступила досада. Но принц не дал ему раскрыть рта:

— Я все еще надеюсь, что вы измените свое решение, а я позабочусь, чтобы мессир Джаннеттино помог мне убедить вас. — Он со смехом повернулся к Джаннеттино, уловившему яд в его словах. — Да, синьор, на пути к согласию существуют препятствия, и я думаю, что ваша семья должна взять часть вины на себя. Вам необходимо проявить терпение, чтобы преодолеть их.

Просперо ожидал вспышки гнева со стороны генуэзца. Но тот, похоже, изменил своей чванливой натуре.

— Увы! Разве я не осознаю этого? Я не только запасся терпением, но и приехал с раскаянием в сердце, синьор Просперо.

— Вы слышите? — поощрительным тоном произнес принц.

Просперо слышал, но ожидал услышать больше, а Джаннеттино медлил.

— Вы должны понимать, синьор Просперо, что обстоятельства изменились с тех пор, как…

Он заколебался, и Просперо быстро продолжил за него:

— С тех пор, как ваш кузен привязал меня к веслу, так? Или с тех пор, как он предложил доставить меня к папскому судье в надежде увидеть меня повешенным? Или же с тех пор, как господин Андреа нарушил данное мне слово и выгнал моего отца со службы у герцога, с тем чтобы заменить его собственным ставленником?

Лицо Джаннеттино омрачилось. Вице-король явно был расстроен.

— Мой дорогой Просперо, не будем помнить зла. К чему хорошему могут привести эти взаимные обвинения?

— Ваше высочество полагает, что я должен подставить вторую щеку?

— Это невозможно. Рука синьора Джаннеттино не поднимется, чтобы нанести удар. Она протянута вам с миром.

— И она не пуста, — поспешил заявить Джаннеттино. — Я прибыл как посол мира. Мы с готовностью признаем заблуждения прошлого. Но если взглянуть непредвзято, то можно увидеть, что во всех деяниях господина Андреа, заставивших вас так горько досадовать на него, он руководствовался исключительно интересами государства. Вы говорите, что он предал вас. Но разве в таком случае его самого не предали? Будучи стойким патриотом, трудно не нанести кому-нибудь обиды. При вашем патриотизме, синьор Просперо, вы должны бы понимать это.

— Без сомнения, мне недостает государственного мышления Дориа.

— Или веры в наши теперешние добрые намерения.

— Или так.

— Тем не менее я приведу некоторые доказательства их. Речь пойдет о Драгуте, который был вашим узником.

— И которого господин Андреа из патриотизма забрал себе, что не помешало ему продать Драгута за три тысячи дукатов Хайр-эд-Дину. Так уж вышло, что мы наслышаны об этой сделке.

На этот раз Джаннеттино рассмеялся.

— Хотелось бы мне так же легко доказать беспочвенность ваших обвинений во всем прочем. Эти три тысячи дукатов были положены в банк Святого Георгия на ваше имя. Я привез расписку.

Он извлек документ из папки и протянул его Просперо.

На миг Просперо опешил, но потом подумал, что, даже приняв эту уплату долга (вполне законную) за доказательство честности Дориа, он не имеет права обманываться относительно причин, делавших эту честность политическим маневром. Он все еще молча изучал документ, когда Джаннеттино возобновил разговор, показав себя учеником, вызубрившим урок:

— Мой дядя, господин Андреа, поручил мне передать вам, что он протягивает вам руку с самыми искренними намерениями, которые при всех обстоятельствах неизменно оставались добрыми. Ради спасения Генуи вам необходимо это понять. Какова бы ни была внешняя сторона событий, государство не должно лишиться моряка, оказавшего стране такую услугу, какую оказали вы в битве при Прочиде. И поэтому, синьор Просперо, ваш дом в Генуе уже ожидает вас. И Адорно более нет нужды считать себя изгнанниками. Господин Андреа ручается, что их возвращение будет воспринято со всей возможной теплотой.

— Синьор, вы неистощимы на дары. — Ирония, прозвучавшая в тоне Просперо, напомнила ему строку стиха, которую он и процитировал с горькой усмешкой: — Timeo Danaos et dona ferentes[1242].

Вновь краска залила щеки Джаннеттино.

— Господи, синьор, вы крайне осложняете мою задачу.

Вице-король подошел к Просперо и положил руку ему на плечо.

— Идите, мой друг. Положим конец этим неприятным разговорам. Нужно учитывать, что существует империя и ваш родной город Генуя. Вложите меч в ножны. Вы и Дориа находитесь теперь на борту одной галеры.

— Я сознаю это. Синьор Джаннеттино, помнится, как-то раз убедил меня в этом. Но где гарантия для меня на тот случай, если Дориа снова переметнется на другую сторону?

— Это недостойное замечание! — вскричал Джаннеттино, теряя остатки терпения. — Это намеренное оскорбление. Потрудитесь стать на наше место, и вы увидите уже в самом этом переходе, именуемом предательством по отношению к вам, свидетельство того, что мой дядя сам стал жертвой предательства. Упрашивая вашего отца открыть ворота Генуи французам, мы полагались на обещание короля Франции дать Генуе свободу и независимость. А все последующее было результатом вероломства французского короля.

— Я уже слышал этот довод, — холодно ответил Просперо.

— Но по-вашему, он ничего не стоит? Вы не верите? Тогда, бога ради, поверьте хотя бы вот во что. Вы говорили о гарантиях, гарантиях нашей честности. Так случилось, что у меня есть гарантии, которые я могу вам предложить. На основании дошедших до нас слухов мы и не надеялись на ваше доверие. Для того чтобы покончить с этим раз и навсегда и погасить эту прискорбную междоусобицу, господин Андреа предлагает вам брачный союз с нашим родом. Он предлагает вам вступить в брак с его племянницей Марией Джованной, которой достанется приданое в тридцать тысяч дукатов и богатые поместья Паракотти.

Тут он умолк, уперев ладонь в бедро и горделиво откинув голову. На его женоподобной физиономии читался торжественный вызов. Голосом, подобным пушечной канонаде, он спросил:

— Итак, хватит ли вам такой гарантии?

Просперо вытаращил глаза. Потом они снова медленно сузились. Тем временем вице-король, стоявший рядом, все еще держа Просперо за плечо, попытался оценить плату, предложенную Дориа за дружбу Адорно, и подвел итог:

— Три тысячи дукатов — выкуп за Драгута, восстановление прав Адорно в их генуэзских владениях и жена с приданым, достойным принцессы. Наконец-то вы вложите свой меч в ножны, Просперо.

— Именем Господа нашего! — воззвал к нему Джаннеттино.

Просперо медленно отвернулся. Он молча подошел к окну и стал смотреть на серое небо и моросящий дождь. Неужели роду Дориа так необходимо срочно заключить с ним мир, что они готовы пойти столь далеко? Должно быть, да. Он взвесил предложение. На одну чашу он положил все, что было перечислено, на другую — любовь и свою праведную ненависть. Даму из сада, мадонну дель’Орто, как он назвал ее в своем последнем сонете, на котором едва высохли чернила. И обстоятельства смерти отца.

Его отец мертв, а госпожа из сада, возможно, недосягаема для него. Но мог ли он ради жизненного успеха пожертвовать своим долгом перед памятью одного и своими надеждами, пусть и слабыми, на любовь другой? Мог ли он поступить так, не утратив уважения к себе? Говорят, что каждый имеет свою цену. Но может ли человек чести допустить, чтобы эти слова стали применимы к нему? И сумеет ли он не пожертвовать честью в будущем, если примет сейчас руку, предложенную Дориа?

Наконец он повернулся к наблюдавшим за ним в напряженном ожидании собеседникам. В его глазах застыла тоска. Он заговорил медленно, почти с горечью:

— Однажды я прочитал девиз на лезвии клинка, который был выкопан в Толедо: «Не обнажай меня без нужды. Не вкладывай меня в ножны без чести». Это предписание, о котором надо помнить. Тот меч, о котором вы упоминали, Джаннеттино, конечно же, был обнажен не без причины. Очень веской причины. И разумеется, он не может быть снова вложен в ножны, будучи обесчещенным.

Наступило долгое молчание. В глазах вице-короля читалась тревога, глаза Джаннеттино злобно сверкали. Наконец Джаннеттино разразился яростной речью:

— Клянусь Богом! Вы говорите, нет чести в том, что мы предлагаем? Но это всего лишь воздаяние. И какое воздаяние! Непревзойденное по щедрости. Уж его-то никак нельзя отвергнуть или принять без благодарности. Если вы не…

Но тут вмешался вице-король, твердой рукой придержав Джаннеттино:

— Лучше дать синьору Просперо обдумать ваши предложения. Они обрушились на него слишком внезапно, и едва ли он осознал их истинное значение. Решение, принятое необдуманно, не сделает чести ни одному из вас. Позвольте ему тщательно поразмыслить о нашем разговоре, а уж потом требуйте ответа. Пока же забудьте все, что мы тут наговорили. — Он перевел взгляд с Джаннеттино на Просперо. — Согласитесь, по крайней мере, взять некоторое время на размышление.

— Раз вы настаиваете. — Просперо пожал плечами. — Но я уверен, что это ничего не изменит.

Несмотря на весьма слабую надежду достичь согласия и на решительный тон Просперо, принц Оранский, движимый скорее чувством дружбы, нежели опасениями, тем же вечером, едва они остались одни, приложил все усилия, чтобы уговорить Просперо, столь доблестного капитана, остаться в рядах императорского флота. Среди прочих доводов он сулил Просперо блистательную карьеру, путь к которой будет открыт для него, согласись он остаться на службе; говорил о высотах, которых Просперо может достичь, — ведь он уже снискал себе благосклонность императора. Карьера станет бесценным добавлением ко всему, предлагаемому ему Дориа. А продолжая досадно упрямиться, он лишится и карьеры, и всего остального. Так что проку стоять на своем?

Но Просперо, на первый взгляд, так мало был тронут увещеваниями вице-короля, что наутро, когда он объявил, что ночные размышления склонили его к уступчивости, это было воспринято скорее с изумлением, нежели с радостью.

— Не припомню, когда я слышал более приятную весть! — восторженно воскликнул вице-король. — Радуясь по многим причинам, я особенно рад за вас: рад, что вы осознали, как ослепило вас предубеждение.

— Я не сказал, что осознал это.

— Но как же? Иначе вы никогда не пришли бы к такому мудрому решению. Равно как не убедились бы в честных намерениях Дориа. Всего-то и нужно было — немного поразмыслить. Гарантии, которые они представили, едва ли могли быть более надежными.

Просперо посмотрел на него с кривой усмешкой.

— Вы так думаете? А вам не приходит в голову, что предложенный брак должен быть гарантией не их честных намерений, а моих. Я постепенно осознал это.

Принц Оранский смутился.

— Постойте! Вы впадаете в крайности. В самом худшем случае гарантия взаимная.

Но Просперо медленно покачал головой.

— Никакие твердые гарантии не заставят их поверить, что я действительно вложил свой меч в ножны.

Принц на мгновение задумался. Потом пожал плечами.

— Что тогда? Какая разница, вложен ли он?

Глава 13

МАТЬ И СЫН
— Иуда Адорно. Так впредь будут называть тебя в нашем роду.

Так говорила ему во Флоренции мать двумя неделями позже, когда он рассказал ей о соглашении.

Чтобы навестить ее, он урвал несколько дней у своих обременительных служебных обязанностей, требовавших его присутствия в Неаполе до следующей весны. Как командующий неаполитанской эскадрой, он взвалил на себя тяготы по ее реорганизации, строительству судов, оснащению, вооружению и укомплектованию галер людьми. Все это требовало неусыпного надзора. Только выполнив все работы, мог он оставить свой пост и отправиться в Геную, где его ждал радушный прием и невеста, эта бедная Ифигения[1243], которой было суждено оказаться принесенной в жертву честолюбию Дориа.

Между тем нужно было спасать мать от лишений флорентийской жизни, и в конце концов он поспешил разыскать ее. Но радость от встречи сменилась ужасом, когда, рассказав о сделке, он увидел, что глаза, смотревшие на него с ангельским спокойствием, вдруг сверкнули, как глаза менады[1244].

— Ты пошел на мировую с этими убийцами? — Ее неверие было так велико, что она даже охрипла. — Ты принял руку, которая обагрена кровью твоего отца? Ты заключил брачный союз с этой пользующейся дурной славой семейкой? И ты настолько бессовестен, что приехал сюда похвастаться этим?

Он ожидал именно такой реакции. И все же более не мог прикрывать душевную боль бесстрастной миной.

— Я же все объяснил, — робко возразил он.

— Объяснил? Разве объяснения властны над истиной?

Он посмотрел на мать. Та сидела у окна, выходившего на реку Арно, такая грациозно хрупкая и удивительно юная, и тяжело вздохнул.

— В конце концов, что есть истина? Не более чем осмысление факта разумом, и один ум может толковать ее совсем иначе, чем другой.

Это его замечание еще больше вывело ее из себя.

— Не было еще мошенника, который смог бы под философской маской скрыть свое бесчестие. Ты продался — вот очевидная истина. По крайней мере, на сей счет не может быть двух различных мнений. Три тысячи дукатов за Драгута. Тридцать тысяч в качестве приданого за невесту от Дориа. Цифры, подходящие для сделки. Тридцать сотен и затем тридцать тысяч. Тридцать монет были ценой Искариота.

И после этого прозвучала жестокая фраза:

— Иуда Адорно! Так впредь будут называть тебя в нашем роду.

Он устало провел рукой по ее лбу, поправляя каштановые волосы, которые к старости стали еще более пышными.

— Очень многое надо было возместить.

— Ты хочешь сказать, что получил большую выгоду?

— И другие тоже. Приговор об изгнании Адорно отменен. Они могут вернуться в свои генуэзские владения когда пожелают. Если же они предпочтут выгоде от моего поступка хулу в мой адрес, что ж, пусть. Это будет куда как по-человечески.

— Ты насмехаешься надо мной?

Он оставил вопрос без внимания.

— В этой сделке проявилась и некая забота о вас.

— Забота обо мне? Что это значит? Когда это было, чтобы кто-нибудь проявил заботу обо мне? Когда кто-либо думал обо мне, женщине, что, как дурочка, всю свою жизнь растратила на заботу о других?

— Вы испытываете здесь лишения. Этому будет положен конец.

— Лишения? Разве меня беспокоят лишения?

— Вы очень горько на них сетовали, — напомнил он ей. — Вы даже считали меня виновным в них.

— А разве позор лучше? Лицемер! Неужели ты думаешь, что я променяла бы голодную, но честную жизнь на достаток в бесчестье? Я — урожденная Строцци, слава богу, а не дитя Генуи. О господи! Какая мука! После всего, что я вынесла! Я этого не переживу.

Она заплакала. Закрыв лицо почти полупрозрачными руками, она сидела и горестно качала головой.

Просперо подошел к ней. Скорбные морщины на его челе обозначились резче.

— Матушка!

— Никогда больше не называй меня этим именем. Ступай. Оставь меня умирать в горе и позоре. Поезжай в Геную, где тебе и место. В стране, где море без рыбы, горы без деревьев, мужчины без чести, а женщины без стыда. Возвращайся к праздности и достатку, которые ты получил в обмен на честь. Наслаждайся этим, пока, такой же слабовольный, как и твой отец, ты не кончишь свои дни так же, как и он.

Эта театральная речь и упоминание об отце, как всегда, возбудили его ярость.

— Мадам, ограничьтесь в ваших оскорблениях мной, ибо я могу ответить на них. Не тревожьте прах моего отца.

— Неужели ты думаешь, что он может почить в мире? — пронзительно закричала она. — Иди, говорю я тебе. Оставь меня. — Ее притворные слезы полились еще обильнее, все более неистовые рыдания сотрясали ее тело.

Сжимая и разжимая кулаки, Просперо расхаживал из угла в угол по скудно обставленной комнате, совершенно сбитый с толку. На миг он вновь оказался около матери и снова взглянул из окна на тоскливый зимний пейзаж, на серо-голубые воды Арно под серым небом и ряд желтых домов на Старом мосту. Рыдания матери звучали у него в ушах. Просперо боролся со своим благоразумием, а оно отказывалось уступать ему.

— Матушка, вам следует довериться моим суждениям, — отчаянно настаивал он, сознавая всю тщетность своих увещеваний.

— Твоим суждениям! Господи, спаси нас! И я должна доверять им? После всего?

Он не обратил внимания на новые насмешки. Он взывал к ее любви к роскоши, к эстетству.

— Вы оставите этот жалкий постой у Строцци и вернетесь наслаждаться своей собственностью в Генуе.

— Будь проклята твоя Генуя и все, что там есть! — ругалась мать сквозь рыдания. — Будь проклята! Чтобы глаза мои ее больше не видели. Но ведь ты заставишь меня поехать, чтобы разделить с тобою твой позор. Чтобы на меня показывали пальцем. Вот она, мать Адорно, который пошел по пути Иуды. — Последовал взрыв ужасного смеха, полного горечи и злости. — Я остаюсь здесь. Ибо здесь, по крайней мере, я могу укрыться от людей. Иди, я тебе говорю. Можно считать, что ты убил меня, точно так же как отца. Ты сделал все, что мог.

— Как вы несправедливы, — посетовал он. — И как скоры на обвинения.

— Что же мне, нахваливать тебя? Разве ты заслуживаешь этого?

— Я заслуживаю, мадам, вашего доверия. Позвольте мне поступать так, как я считаю правильным.

— А ты и поступаешь, не так ли? В меру своих сил.

В конце концов благоразумие покинуло его. Он видел муки матери и не мог вынести этого разговора. Она должна знать правду, а он — надеяться на ее осмотрительность, хотя Просперо знал, что его надежды беспочвенны.

— Да, именно так. — Он был очень раздражен. — Но вы даже не предполагаете, во имя чего я это сделал. Вы называете меня Иудой, и это имя мне подходит. Но не по той причине, которую подразумеваете вы. Я не осквернял себя предательским лобзанием добровольно. Я покорился, вот в чем разница.

На заплаканном лице матери появилось недоуменно-укоризненное выражение. Просперо злорадно ухмыльнулся.

— Теперь, мадам, вы знаете всю правду. Вы выжали ее из меня своими бесконечными причитаниями. Позаботьтесь теперь сохранить ее более свято, чем я хранил от вас. Позаботьтесь, чтобы я никогда не раскаялся в своем доверии.

— Какую правду? — нерешительно спросила она. — О чем ты говоришь? Что ты имеешь в виду?

— Неужели вы еще до сих пор не поняли? Эти Дориа нагло пришли ко мне с богатыми дарами в обагренных кровью руках, поскольку это часть их замыслов. Так же нагло, если хотите, я принял их предложения, согласившись на поцелуй мира, поскольку это отвечало моим замыслам. Как аукнется, так и откликнется. Но делаю я это только потому, что, отвергнув их предложения, заставил бы остерегаться меня, и тогда канули бы все мои надежды на их окончательное уничтожение. Достаточно ли я откровенен теперь?

Такая полная откровенность заставила ее вскочить, раскрыв от изумления рот. Она стремительно подбежала к нему и, протянув тонкие руки, положила их ему на плечи. Ее глаза, мокрые от слез, смотрели в его глаза.

— Ты не обманываешь меня, Просперо? Это правда?

— Подумайте сами, разве это не похоже на правду? Возможно ли что-нибудь другое?

— Ничего другого быть не могло, если речь идет о моем сыне. Но этот брак? С ним обман зайдет слишком далеко. Зачем делать то, чего можно не делать совсем?

Он обнял мать за плечи и повел назад к креслу.

— Садитесь, мадам, и слушайте, — велел он и, когда она снова уселась, преклонил колено подле нее.

Теперь он был спокоен и нежен, как ребенок на руках у матери или кающийся грешник, коленопреклоненный перед исповедником. А исповедь его посвящалась Даме из сада. Он провел мать по сокровенным уголкам своего сердца, где она увидела монну Джанну, и рассказал ей о данном им обете не жениться до конца дней, если не удастся жениться на той, что была для него верхом совершенства. Его мужественность приносилась в жертву любви столь чистой и благородной, какую вряд ли испытывал мужчина или внушала когда-либо женщина, даже очень достойная.

— Я бы скорее предал свое доброе имя и забыл о несправедливо пострадавшем отце, чем нарушил этот обет. Поэтому отбросьте сомнения. Помолвка может состояться; она, конечно, должна состояться. Это гарантия, которую они предлагают, чтобы надеть на меня оковы. Но им меня не обмануть. Брак предлагается мне как залог их полного доверия. Но, по их расчетам, он должен быть моим залогом. Они хитры, эти Дориа. Я просто позаимствую у них немного хитрости. Помолвка будет, но женитьбы они не дождутся. Я найду причину, чтобы отсрочить свадьбу как раз на время, необходимое мне для исполнения моих замыслов. Теперь, мадам, я поведал вам все.

— Почему ты не рассказал мне об этом с самого начала? Почему ты недоговаривал, мучая меня?

— Потому что говорить о таких вещах опасно. Я даже боюсь думать о них. Как бы Дориа не прочел мои мысли! Поэтому, матушка, выкиньте все из головы и никогда даже не думайте об этом впредь.

— Ты можешь доверять мне, — заверила она его с улыбкой на заплаканном лице. — Я надежно сохраню тайну. Но не думать об этом… Я не буду думать ни о чем другом. Мне будет приятно размышлять о Дориа, которые со всей своей хитростью, как слепые, движутся к гибели. Глупцы! И эта их женщина, которую они имели наглость предложить тебе, заслуживает такого унижения.

— Ах, она нет! Эта бедная синьора не заслуживает того, чтобы ей причиняли боль, и я ее не обижу. Ее участие в этой истории — единственное, что заставляет меня раскаиваться в задуманном.

— Стоит ли проявлять щепетильность по отношению к приманке? Ибо они сделали ее именно приманкой. Это их забота.

— Моя тоже, — возразил Просперо. — Если это будет в моих силах, она не пострадает. По крайней мере, сердце ее не будет разбито. Какая-то там помолвка с незнакомцем — пустяк. Она лишь жертва их планов и должна образумиться, если Дориа не смогут их осуществить. Не будь я убежден в этом, помолвка была бы невозможна.

Мать склонилась к нему.

— Разве они когда-нибудь думали о доле наших женщин? Разве они пожалели меня? Ты видел, каким страданиям, лишениям и опасностям была подвергнута твоя мать. Они, должно быть, лишили бы меня жизни, если б я не убежала в ту ужасную ночь вместе с твоим отцом из Кастеллетто. Пусть заботы об этой девушке не тревожат тебя.

В ответ он только вздохнул и насупился, стоя около нее на коленях. С материнской нежностью она попросила Просперо рассказать ей о своих планах. Но он лишь покачал головой.

— Я еще не составил никакого плана. Буду полагаться на удачу.

— Понимаю, — сказала она и обняла его. — Дитя мое, ты больше флорентиец, чем генуэзец.

Он снова вздохнул.

— Может быть, это правда.

— И я благодарна за это Господу! — с жаром ответила монна Аурелия.

Глава 14

СЦИПИОН ДЕ ФИЕСКИ
Когда Адорно снова очутился в Генуе, там уже наступило лето, причем он не появился бы там и долее, не стань дальнейшие проволочки невозможными в силу развития событий.

Работы в арсенале и на верфи Неаполя были закончены, и не осталось никаких причин для дальнейшей задержки, только отговорки. Кроме того, ему пришел вызов в суд, игнорировать который было нельзя.

Император тем временем уже держал путь в столицу Лигурии. Он потребовал, чтобы Просперо и другие капитаны отправились туда. По случаю его прибытия надлежало навести порядок и позаботиться об очистке Средиземного моря от наглых неверных. Следовало положить конец влиянию Хайр-эд-Дина. Корсар прочно обосновался в Алжире, и вся провинция признала его правителем. До самого последнего времени городу Алжиру угрожали пушки испанского форта, стоявшего на острове в заливе, и пушки эти не давали покоя мусульманскому военачальнику, у которого орудий не было. Но сделать он ничего не мог.

Но в недавнем набеге Хайр-эд-Дин захватил несколько французских судов, и теперь у него были пушки с них. Драгут-рейс отпраздновал свое освобождение захватом венецианских судов, его добычей стали военное снаряжение и порох. Вооружившись, Хайр-эд-Дин тут же бросился отстаивать присвоенный им самому себе титул паши Алжира, стремясь стать полновластным его хозяином. После десяти дней обстрела мусульмане приступом взяли Пеньон. Так назывался этот испанский форт. Они заставили пять сотен солдат испанского гарнизона, спасшихся от кривых восточных сабель, разрушить эту твердыню. Из ее камней пленные соорудили мол, чтобы сюда могли приставать турецкие галеры.

Тем временем девять транспортных судов с людьми, военным снаряжением и провизией прибыли в Пеньон. Став на якорь против Алжира, они напрасно искали форт. Пока капитаны в растерянности пытались определить, туда ли они прибыли, куда нужно, на них налетели турки. Это был день торжества ислама. И в тюрьме для рабов к пяти сотням испанцев из форта добавилось еще три тысячи их земляков.

Известие о происшедшем вызвало у испанцев взрыв негодования и ярости, и император, на время отложив все дела, посвятил себя решению этой проблемы, чтобы дать неверным испытать на себе его могущество в полной мере.

По его повелению Андреа Дориа должен подготовить поход в Геную, а Просперо Адорно было приказано привести туда же галеры из Неаполя. Итак, хочешь не хочешь, он был вынужден как можно скорее отправиться в Геную и там официально объявить о помолвке с мадонной Марией Джованной и своем примирении и союзе с родом Дориа. Зная о кровной вражде между Дориа и Адорно, каждый увидел бы в их примирении пример великодушия и величия господина Андреа, ставящего интересы государства выше мелких личных. Этот поступок достоин человека, бывшего сейчас, по сути дела, верховным правителем Лигурийской республики. Стоит только попросить, Дориа может получить официальный титул правителя. Уважая его как великого моряка, каковым он и был на самом деле, император без колебаний присвоил бы ему этот титул. Ведь, в конце концов, ему бы это ничего не стоило. Но Дориа видел в этом и отрицательные стороны. Он понимал, что власть тайная более надежна, чем власть явная, и довольствовался решением императора пожаловать его титулом герцога Мельфийского. Однако и Адорно, и их сторонники вынуждены были признать, что властью, которую он столь крепко держал в руках, Дориа пользовался с умом. Если он и был деспотом, то деспотом мудрым. Он принял суровые и действенные меры для прекращения раздоров между отдельными группировками, до сих пор будоражащими и раздирающими республику. Не без его влияния император полностью выполнил данное обещание сделать Геную самостоятельным государством, живущим по своим собственным законам. Дориа подсказал форму самоуправления. Он учредил по венецианскому образцу большой и малый советы с дожем, сенаторами и прокураторами, с тем лишь отличием, что дожи избирались сроком на два года. Верховная власть была сосредоточена в руках пяти цензоров, избираемых по конституции сроком на четыре года. Они руководили деятельностью дожей и сенаторов. В результате отказа Андреа Дориа от титула верховного правителя его избрали на должность цензора и главнокомандующего флотом пожизненно, что фактически и означало сосредоточение верховной власти в его руках.

И это были еще не все блага, полученные им от восстановления временно утраченной популярности. Благодарное государство подарило ему великолепный старинный дворец Фассуоло, расположенный на восточной стороне гавани. Он перестроил его и отделал с такой пышностью, что тот выделялся даже на фоне роскошных особняков города.

Андреа Дориа пригласил в Геную архитектора Монторсоли, одного из лучших учеников Микеланджело. В центре огромного, спускающегося к морю сада, из камня Лаваньи и каррарского мрамора очень быстро был воздвигнут дворец с галереями и колоннадой, ставший одним из чудес Лигурии. Тот же архитектор работал над разбивкой и украшением сада, создав достойное обрамление чудесному дворцу. Он воздвиг террасы, проложил дорожки и аллеи, окаймленные декоративным кустарником, построил фонтаны; над одним из них возвышалась статуя тритона, который имел сходство с самим Андреа Дориа.

Для отделки интерьера герцог Мельфийский пригласил Пьерино дель Вага, ученика Рафаэля, должного украсить дворец фресками и портретами, которые придали бы интерьеру тот блеск и неповторимость, которые своим искусством придал Ватикану Рафаэль. Дориа обложил Восток тяжелой данью. Шелковистые драпировки из Исфахана, ковры из Смирны и Бухары, мавританские оттоманки, греческие вазы на роскошных подставках, драгоценная мебель, большая часть которой была привезена из Франции и Испании, — все это украшало громадные залы дворца.

Среди этой роскоши и принял великий адмирал мессира Просперо Адорно в тот майский день, когда он высадился в Генуе, и этот прием был достойным продолжением шумной встречи, так удивившей в то утро молодого капитана. Он, конечно, понимал, что победа при Прочиде высоко подняла его в глазах соотечественников. Но лишь когда он сошел на берег и встретился лицом к лицу с толпой, усеявшей цветами его путь к графскому дворцу, куда ему надлежало прибыть (его возвращение на родную землю было отмечено по решению сената пожалованием звания дожа), он понял, что безоговорочная победа над ненавистными венецианцами сделала его национальным героем.

По окончании торжества он отправился обнять свою мать в ее черно-белый мраморный дворец, где она в волнении ждала сына. Там он нашел своего друга Сципиона де Фиески, исполненного нетерпения. Сципион все эти месяцы не сидел без дела. Имея вкус к интригам и побуждаемый честолюбивыми амбициями своего рода, он усердно пытался размягчить почву, на которой твердо зиждились влияние и власть Андреа Дориа. Приготовления были закончены, и он счел, что пришло время посвятить в свои планы Просперо Адорно.

Он слышал, как, впрочем, и вся Генуя, о примирении и союзе через помолвку Просперо Адорно с племянницей Андреа Дориа. Но Сципион ни на миг не позволил себе поверить ни в примирение, ни в свадьбу. Он считал, что понимает причины, по которым род Дориа ищет примирения с тем, кто внезапно стал кумиром народа, и побуждения, способные заставить Просперо поощрять это примирение. Изощренный ум Сципиона полностью одобрял такую стратегию, и с тем большим пылом, что она, как он полагал, обеспечивала ему ценного союзника для осуществления его собственных планов. Горькое разочарование постигло его при виде Просперо, разгоряченного приветствиями и поздравлениями, багрового от волнения и сверкающего глазами.

Монна Аурелия обняла сына нежными тонкими руками.

— Ты счастлив, дитя мое? — спросила она.

Поцеловав ее, Просперо подошел к другу и протянул руку. Он усмехнулся.

— Все это было бы очень забавно, не будь так утомительно.

— Забавно?

— Голоса, выкрикивавшие сегодня приветствия, в прошлый раз требовали нашей крови. Разве это не смешно?

Сципион не знал, что и сказать.

— Позволь посоветовать тебе, друг мой, воспользоваться таким настроением народа, прежде чем оно изменится. Сегодня генуэзцы принадлежат тебе. Это твой шанс.

Лицо Просперо осталось непроницаемым. Он проводил мать к ее креслу, стоявшему возле небольшого столика из эбенового дерева, инкрустированного купидонами слоновой кости. Они находились в маленькой комнате огромного дворца, которую мать отвела лично для себя. Комната была задрапирована узорчатой тканью цвета слоновой кости, нежно переливавшейся, когда луч света падал из витражного окна с изображением святого Михаила. Просперо усадил мать в кресло, сам уселся на стул у нее за спиной и взглянул снизу вверх на Сципиона, оставшегося стоять.

— Шанс на что?

— На что? — повторил Сципион. — Генуэзцы принадлежат тебе. — И он многозначительно добавил: — Ты должен повести их за собой. Ты их кумир.

— Возможно. Но сейчас не время. Трудно представить себе более неподходящий момент. Император прибывает через два дня. И я должен преподнести ему революцию?

— Что ж, при хорошем руководстве все можно закончить в два дня. Средство в моих руках.

— Средство для чего?

— Для избавления от этих проклятых Дориа.

— Так просто от них не избавишься. Никогда еще положение Андреа Дориа не было так прочно, как сейчас. — Просперо покачал головой. — Нет, сейчас определенно не время. Это рискованное предприятие обречено на провал.

Сципион вышел из себя.

— Так оно и было бы. Но я хорошо подготовился и решился на это не без помощи французов.

— Так я и подумал, когда ты заговорил о средстве, имеющемся в твоих руках. Но лично я предпочитаю императора. Вот почему я не хочу преподнести ему революцию, когда он прибудет сюда.

— И тебя устраивает служение ему?

— Меня не устраивает служение Франции, чего не избежать, если она поддержит нас. Мой дом будет служить Генуе и Адорно, и это больше по нраву императору.

— А как же Дориа? — закричал Сципион, доведенный до белого каления хладнокровием Просперо Адорно. — Разве император не поддерживает его? Разве адмирал не восхваляет Карла Пятого?

— Именно поэтому мы должны рассеять иллюзии императора. Прежде чем уничтожить Дориа, мы должны лишить его поддержки императора. Пусть он сам убедится, что слава этого человека — миф, каприз фортуны.

Сципион изменился в лице. Его глаза засверкали гневом.

— И сколько на это потребуется времени?

— Не знаю, Сципион. Но скоро только сказки сказываются. Наберемся терпения. Возможно, оно не подвергнется слишком тяжелому испытанию. Мы собираемся выйти в море против турок. Война способствует как утверждению, так и падению авторитетов.

— Слишком многое отдается на волю случая. Предположим, предстоящая война ничего тебе не принесет. Или твоя репутация будет подмочена, и влияние, которое ты можешь сейчас оказывать на народ, сойдет на нет. Что тогда?

— Я не пророк. Я не могу предсказывать будущее. Но я могу судить о настоящем и еще раз повторяю тебе: сейчас не время.

— Да, ты уже это говорил. — Сципион потерял самообладание. — Ты даже не потрудился спросить, что это за средство, о котором я говорю. Послушай, Просперо. У меня есть три сотни французских кавалеристов в Лаванье, которые и станут лезвием нашей секиры.

— И где они?

— Здесь, в твоем распоряжении. Простой народ — сам по себе уже оружие в твоих руках. И такого случая может больше не представиться. Стоит тебе лишь рассказать о своих обидах, потребовать мщения за смерть отца, и народ поддержит тебя, героя дня. С французами в качестве ударного клина мы возьмем штурмом дворец Фассуоло, и с властью Дориа в Генуе будет покончено.

— А после этого мы сядем и будем ждать, когда император отомстит за господина Андреа. Ты видишь только одну сторону медали. Нет, нет, Сципион. Прежде чем пытаться свалить герцога Мельфийского, я удалю императорский щит, который прикрывает его.

В отчаянии Сципион повернулся к монне Аурелии и, страстно воздев руки горе, стал молить ее попытаться воздействовать на сына. Но на этот раз монна Аурелия была полностью согласна с Просперо.

— Мне кажется, я понимаю его, — сказала она. — Верьте мне, Сципион, мой сын знает, что делает. Он предлагает действовать медленно, но верно. Поверьте ему, как поверила я.

— Поверить ему, — эхом откликнулся Сципион, и его красивое лицо еще более омрачилось.

Он был расстроен крушением всех своих надежд на революцию: человек, способный повести за собой народ, друг, в чьей поддержке он в глубине души никогда не сомневался, не пошел за ним. А ведь он приложил столько усилий! И внезапно в его сознание закралось подозрение. Он стоял перед Просперо выпрямившись, уперев руки в бедра. Его прекрасные темные, пылающие гневом глаза смотрели на друга, что оставался совершенно невозмутим.

— Ты откровенен со мной? — спросил он.

— А у тебя есть основания думать иначе?

— Прежде у тебя не было причин хитрить.

— Не думаю, чтобы это доставило мне удовольствие. Но это несущественно. О чем ты хотел меня спросить?

— О твоем союзе и о женитьбе. Я понимаю, почему ты на это согласился. По крайней мере, надеюсь, что понимаю. Мне кажется, я знаю тебя достаточно хорошо. Я полагал, что ты пошел на это, чтобы успокоить их, пока ты будешь ковать мечи. Но теперь, когда пришло время действовать, ты отказываешься. И я спрашиваю себя, не ошибся ли я в тебе? И я спрашиваю себя… — Он умолк, потом жестко добавил: — А не ведешь ли ты двойную игру?

— Двойную игру? — спросил Просперо. Выдержка не изменила ему. — С тобой? Я вообще не играю с тобой ни в какие игры. Я веду свою собственную игру и иду своим путем. Я буду рад всем, кто присоединится ко мне, и полагаю, что среди них будешь и ты. Но я не стану служить ничьим целям. — Он засмеялся. — Теперь мне кое-что ясно. Позволь мне рассеять твои заблуждения, Сципион. Я не стану ложиться костьми, чтобы уничтожить Дориа ради твоих амбиций, притязаний французов или какой другой группировки.

Сципион сделался ядовито-презрительным.

— Я кое-что выболтал тебе, не так ли? А что ты прояснил для меня?

— Это ты мне скажи.

— Сначала ответь мне. Теперь, когда ты здесь, намерен ли ты жениться на этой невесте от Дориа?

— О помолвке будет по всей форме объявлено нынче же вечером.

— Именно такого ответа я и ожидал. Все понятно. — Его взгляд выражал ужас и отвращение. — Что ж, наконец-то ты выдал себя. Ты выбрал самый легкий путь к успеху. Ты принимаешь помощь даже из рук убийц твоего отца. Ты придумываешь всякие отговорки, чтобы отсрочить правосудие, которое более не намерен осуществить. Я любил тебя. Я думал, ты — человек.

— Если потребуется, я смогу доказать, что в последнем ты прав.

— Ты уже выложил мне все, что мне было необходимо узнать о тебе. Ради своей выгоды ты ешь с руки, убившей твоего отца. Возможно, она задушит и тебя, Просперо. Будь уверен, так оно и будет.

В бешенстве он круто повернулся на каблуках и выбежал из комнаты.

Монна Аурелия резко поднялась. Ее крик прозвучал пугающе-истошно:

— Остановитесь! Сципион! Подождите!

— Не надо, мадам, пусть уходит, — сказал Просперо, вставая вместе с ней.

Дверь захлопнулась за убегавшим вельможей, парчовые занавеси всколыхнулись. Монна Аурелия посмотрела на сына испуганным, горестным взглядом.

— Вот видишь. Это лишь начало грозы.

— Я выдержу ее. — Он успокаивающе положил руку на ее плечо.

— Надо было сказать ему…

— И тем самым сообщить всему миру, — перебил ее сын. — Именно так оно и было бы. И что тогда? — Он задумчиво улыбнулся и покачал головой. — Эту тайну мы не можем доверить никому. Кроме того, за что же Сципиону гневаться на меня? Он просто испытывает ярость неудачливого заговорщика. Собирался использовать меня в интересах Фиески, разве не понятно? — И он с горькой усмешкой добавил: — И это мой друг.

Его мать в задумчивости опустилась в кресло. Он остался стоять возле нее.

— Пусть народ думает что хочет. Я знаю, что делаю. Довольно об этом. Какое бы оскорбление нам ни нанесли, его следует, пока цель не достигнута, снести молча.

Она склонила голову в горестном молчании. Но когда он напомнил ей о том, что их ждут во дворце Фассуоло на приеме, где будет объявлено о помолвке, монна Аурелия содрогнулась от ужаса. Она не может идти. Она не пойдет. Не стоит уговаривать ее. Он должен извиниться за нее, объяснить, что переживания сегодняшнего дня лишили ее сил. Встретиться с Дориа в такое время и по такому поводу она не может.

В конце концов он поцеловал ее в щеку и отправился выполнять это поручение. Он ненавидел себя, и ненависть эта была не слабее желания свести счеты с должниками, от которых нельзя было отступаться.

Глава 15

ЧЕСТЬ АДОРНО
В громадных сияющих залах герцог Мельфийский принимал представителей самых знатных семей Генуи: Ломеллино, Гаспари, Гримани, Фрегозо и других. Но никто из Адорно здесь представлен не был. Члены этого знатного рода отсутствовали, хотя и были приглашены. Они могли дать задремать вражде, но не могли позволить себе отрицать ее существование и пользоваться гостеприимством Дориа.

Их отсутствие не омрачило блистательного праздника, поскольку старший из Адорно, признанный глава рода, должен был принародно принять почести и вступить в семейство Дориа. Отсутствие других Адорно мало кого интересовало. Поэтому новый герцог Мельфийский спокойно ожидал прихода знатных гостей, готовых стать свидетелями официальной помолвки, должной закрепить альянс Просперо Адорно с родом Дориа.

На это празднество Просперо пришел одетым более ярко, чем обычно, но не более, чем того требовали обстоятельства; на нем была собранная в складки туника из серебряной парчи и рейтузы с нашитыми красными и белыми полосами — цветами Генуи. Он не стремился привлечь к себе внимание своей внешностью, поскольку меньше всего желал, чтобы будущая невеста увидела его красоту. Его каштановые локоны, тяжелые и блестящие, ниспадали на шею, а чисто выбритое, обветренное и худощавое лицо, несмотря на кислую мину, выглядело необычайно юным.

Отделившись от блистательной толпы гостей, Андреа Дориа пошел ему навстречу, широко раскинув сильные руки, чтобы обнять юного капитана. Его слова были под стать жесту.

— Добро пожаловать в мой дом и в мое сердце, Просперо. Старик молит Бога, чтобы союз между нашими домами длился вечно на благо нашего отечества.

Затем подошел Джаннеттино, огромный и безвкусно одетый в закругленный темно-бордовый шелковый плащ с завязанными на щегольской манер шнурками. Он шел вразвалку, с важным видом и ухмылкой, за ним следовал Филиппино, тощий и коварный, с выпученными бегающими глазами. Он словно потешался над этим вновь обретенным братом, которого однажды приковал к веслу.

Под бдительным оком дяди он протянул руку.

— Если и были ошибки, — пробормотал он, — пусть не останется никаких мучительных воспоминаний, омрачающих союз столь жаждущих дружбы людей.

Просперо пожал протянутую руку. Он улыбался.

— Этот день — начало новой главы, — ответил он, и Дориа подумали, что это хорошо сказано, не осознав ни уклончивости, ни двусмысленности ответа.

На большее времени не было, так как подошла мадонна Перетта, новая герцогиня Мельфийская, — нельзя было заставлять гостей ждать. Вместе с нею подошел смуглый светлоглазый мальчик, ее сын, Маркантонио дель Геррето, добавивший теперь к своей фамилии фамилию Дориа. Просперобыл представлен герцогине и, низко поклонившись, поднес к губам поданную ею руку. Она была маленькой, изящно сложенной женщиной лет сорока и ухитрялась выглядеть скромно, несмотря на украшавшие ее сверкающие драгоценности.

Потом Просперо окружила толпа. Среди здешних мужей были Ломеллино и даже Фрегозо, с которыми мужчины из рода Адорно всегда враждовали. Теперь они пришли подлизаться к нему и представить своих чванливых жен. Были здесь и люди вроде Спиноли и Гримани, с которыми Адорно когда-то были тесно связаны. Эти с трудом скрывали удивление. Но было очевидно, что все присутствующие стремились поскорее похоронить прошлое.

Просперо стоял, с серьезной миной выслушивая их поздравления. Но за напускной серьезностью скрывалось злорадство. Он забавлялся, слушая многословные льстивые речи тех, кто, как ему было известно, вовсе не любил его. Просто военные успехи завоевали ему благосклонность императора и поклонение простого народа, эфемерное, но несокрушимое.

Этой тайной забаве внезапно пришел конец. Прямо перед местом, где стояли Просперо и долговязый Андреа Дориа, в блистательной гомонящей толпе вдруг открылась брешь, и Просперо увидел возле мадонны Перетты даму в серебристом платье, покрытом изменчивым узором из черных арабесок. Она была молода, среднего роста. Ее гладко зачесанные каштановые волосы придерживались чепчиком с жемчужной заколкой. Переплетенные нити жемчуга лежали на ее белой груди и ниспадали до талии. На них болталась жемчужная подвеска.

Дама серьезно смотрела на Просперо. Глаза ее блестели, как от слез, а уголки губ подрагивали — то ли от веселья, то ли от горя. Скорее, и от того, и от другого.

Просперо затаил дыхание и почувствовал, как кровь отливает от лица. Первая волна радостного удивления быстро сменилась полным смятением. В этот недобрый час фиктивной помолвки Просперо вновь встретил ее, свою Даму из сада.

Господин Андреа, наблюдавший за ним, прищурив глазки и ухмыляясь, склонился к Просперо и прошептал:

— Очень красивая дама, не правда ли?

Просперо ответил, как автомат:

— Прекраснее я вряд ли когда-нибудь видел.

Он услышал тихий смех Андреа и его слова:

— Вашему положению, Просперо, можно позавидовать. Если вы все еще считаете себя оскорбленным Дориа, это должно с лихвой возместить вам все. Пойдемте, синьор. Вон стоит ваша невеста, готовая приветствовать вас.

— Я… — Он умолк с открытым от удивления ртом.

Адмирал взял его под руку и с шутливым нетерпением подтолкнул вперед.

— Идемте же, синьор.

Он шел как лунатик, пока наконец не остановился в ярде от дамы, напрочь забыв, что в этом переполненном зале есть и другие люди. В ее улыбке более не сквозило сомнения или лукавства. Это была улыбка, которую он так хорошо знал, — мягкая, даже сдержанная, почти не вязавшаяся с огнем в темных глазах и легким трепетом белоснежной груди, стянутой тесным корсажем.

Дориа заговорил:

— Вот, Джанна, ваш Просперо, как я и обещал.

Просперо был слишком взволнован, чтобы заметить несколько странную форму представления. Сбитый с толку, почти напуганный правдоподобием случившегося и ощущением какой-то темной тайны, он заставил себя низко склониться к протянутым рукам и по очереди поднести их к сухим губам. Какой-то инстинкт предостерег его от расспросов и повелел запастись терпением до той поры, пока тайна сама не откроется ему.

Так он и стоял, безмолвный и ошеломленный, хотя дама явно ждала от него каких-то слов. Неловкость сгладила мадонна Перетта. Она коснулась руки мужа.

— Мы смущаем детей, Андреа. Их встреча могла бы произойти и при меньшем числе свидетелей. Мы же превратили ее в спектакль. Во всяком случае, нам не стоит оставаться здесь и подслушивать. Оставим их, чтобы они могли открыть друг другу свои сердца.

Она не только увела герцога, но и ухитрилась удалить других, так что через минуту вокруг пары образовался свободный пятачок. Если они и оставались объектом внимания всех любопытных глаз, то по крайней мере были достаточно далеко, чтобы говорить без боязни быть услышанными.

— Как долго вы заставили меня ждать, Просперо, — произнесла она, и эти удивительные слова еще более усилили его замешательство. Это была скорее жалоба, чем упрек. — Сколько бесконечных месяцев испытания моего терпения! И вот наконец-то вы здесь. — Она в нерешительности умолкла и пристально вгляделась в его лицо, такое решительное и печальное. — Вы ничего не хотите мне сказать?

— Больше, чем я мог бы сказать за целую жизнь. — Его голос дрожал.

— И вы… вы хотели бы? — В ее вопросе слышалось колебание.

— Странный трюк судьбы, столь причудливым образом вновь сведшей нас вместе, — понуро ответил он. — Кто бы мог поверить в такое потрясающее совпадение?

Этим вопросом он превратил ее сомнения в оживленное веселье.

— Да никто, конечно, ибо это не совпадение. Это не причуда судьбы. Это все я. Как вы еще не догадались, что это моих рук дело? Неужели у вас так мало доверия ко мне? Неужели вы не понимаете, насколько я откровенна? Как вы могли подумать, что я предложена вам в жены лишь по совпадению?

В его смятенной памяти всплыло воспоминание о насмешке, которую обронила то ли его мать, то ли Сципион. Женившись, ненасытный Дориа дал свое имя сыну мадонны Перетты и даже ее племяннице. Он вспомнил также, что Джанна была племянницей того самого маркиза Фенаро, что был первым мужем мадонны Перетты. Он стоял, утратив дар речи, с ужасом сознавая, что никогда не предполагал, кто та невеста, которую они ему предложили. Он понимал, что все это совершенно немыслимо, а объяснения, если они найдутся, будут самыми невероятными.

К счастью, она восприняла его молчание как ответ.

— Я вижу, вы ничего не поняли. Возможно, вы считали меня слишком простодушной. Но я могу быть коварной, Просперо, вы еще убедитесь. Просто вы приняли меня как подарок — щедрый подарок, я надеюсь — из рук госпожи удачи. Это может преисполнить вас верой в удачу. Когда я расскажу вам все, надеюсь, вы проникнетесь верой в меня и, возможно, тогда станете больше похожим на того Просперо, которого я помню. До сих пор, дорогой, я едва узнаю в вас моего менестреля из сада.

Он бормотал какие-то бессвязные фразы, а она подвела его к витражу, смотревшему через чудесный сад, созданный Монторсоли, на сверкающую гавань, где среди множества судов стояли на якоре и галеры Просперо. В нише окна можно было чувствовать себя более-менее уединенно. Тут стояло кресло в мавритано-испанском стиле, обтянутое раскрашенной тисненой кожей. Джанна опустилась в него и спокойно поправила серебристое платье. Так же спокойно она рассказала Просперо свою историю.

Небеса дали ей возможность устроить счастье ее и Просперо, и она ухватилась за это. Таким образом, признала она, случай лишь помог укрепить уже свершившееся.

Страдания господина Андреа, глубоко уязвленного враждебностью к нему жителей Генуи, еще более усугубились, когда после победы при Прочиде его земляки присовокупили ко всем обидам еще и изгнание Адорно. Тетка Джанны, Перетта, уже стала супругой адмирала, и Джанна приходила с ней вместе осматривать ее резиденцию во дворце Фассуоло. Господин Андреа, бывший ее крестным отцом, теперь чуть ли не удочерил ее, и сирота охотно приняла его фамилию, чтобы отблагодарить добротой за все, чем была ему обязана. Он доверился ей, и от него она узнала, что злополучная вражда с родом Адорно была плодом вероломства короля Франциска. К несчастью, объяснял Андреа, дело усугубилось необдуманными словами, а потом еще высокомерием и непростительными просчетами Филиппино. Когда он задумчиво говорил об этом как о трещине в дружбе, загладить которую был готов любой ценой, ей представился удобный случай. Джанна сказала Дориа, что знает, как навести мосты через пропасть. Пусть дядя пошлет Просперо Адорно предложение мира, подкрепленное готовностью к брачному союзу в доказательство его искренности.

— Господин Андреа не спросил меня, смеюсь я над ним или же просто лишилась рассудка. Зато он спросил, где ему найти дочь, даже если Просперо склонится к такому шагу. «Крестной дочери должно быть достаточно, — ответила я ему. — И вы в моем лице располагаете послушной дочерью».

Затем она рассказала, что ее искреннее признание вызвало недоверие адмирала. Она поведала Дориа, как приютила Просперо и заботилась о нем, когда он нуждался в этом; как они полюбили друг друга и как в конце концов расстались, ибо им мешала вражда двух родов. Убедив адмирала прибегнуть к браку как средству положить конец вражде, она сочла возможным позаботиться и о себе. И достигла цели. Возможно, потому, что господин Андреа сам еще недавно был новобрачным и мог понять ее. Рассказ был долгим, и, когда был окончен, Просперо полностью овладел собой. Ему стала ясна главная причина, по которой Джанна удерживала его от мщения. Барьер, воздвигнутый между ними год назад, был следствием родственных уз, связывавших Джанну с Дориа, и неожиданно возникшей духовной близостью между нею и господином Андреа.

— Значит, все это — ваших рук дело, — сказал Просперо. — Тайна раскрыта. Вездесущая судьба покинула сцену. Чудо перестает быть чудом, как и все чудеса, получающие объяснение.

В его голосе слышалась нотка горечи, и Джанна не догадывалась, что ему обидно за свое насмешливое тщеславие, сыгравшее с ним столь злую шутку. Как он самонадеянно полагал, дружба Адорно нужна Дориа настолько, что ради нее они готовы подавить свою гордыню и униженно прийти к нему с дарами. Теперь пелена спала с его глаз. Не нужда в нем (во всяком случае, не она одна) руководила Дориа. Они знали, что Просперо готов положить свое сердце к ногам Джанны. Злорадное самодовольство Просперо улетучилось без следа.

Он поймал ее взгляд, пытливо изучавший его лицо. В глазах Джанны читалась тревога.

— Вы все еще так холодны и чопорны, Просперо. В чем дело? Я сыграла свою роль и ждала рукоплесканий, а вы даже не выразили радости.

Он заставил себя улыбнуться этим полным упрека глазам.

— А вы рады, Джанна?

— Очень рада, — чистосердечно ответила она. — Не только за себя, но и за вас, ибо теперь вы свободны от тяжкого бремени отмщения.

— Вы это сознаете?

— Естественно. Вы не смогли бы согласиться на этот союз, не будь ваше примирение искренним.

— Да. Оно должно быть искренним, ведь так?

— Конечно. Соглашаясь, господин Андреа сказал, что подвергает вас испытанию.

— Да-да. — На губах Просперо снова появилась странная улыбка. — По крайней мере в этом я был прав, беседуя с принцем Оранским. Брачный союз был предложен как гарантия честности Дориа. Я же увидел в нем способ добиться гарантий от меня.

— Гарантия взаимная, — ответила она ему. — Она укрепляет доверие друг к другу и, таким образом, устраивает всех.

Он прошел немного вперед и взглянул через окно на далекое, игравшее солнечными бликами море, стараясь справиться с болью и растерянностью, которые выдавало выражение его лица. Джанна встала и подошла к нему.

— Просперо, — вновь настойчиво спросила она, — что-нибудь не так?

— Не так? — Исполненный ненависти к себе, он выдавил бодрую улыбку. — Сейчас? С чего вдруг?

— Вы такой странный. Такой печальный. Такой… такой холодный.

— Не холодный. Нет. Не холодный, дорогая Джанна. Немного растерянный… и грустный. Повод печальный. Кроме того, — он обернулся и указал на неугомонную толпу, — мы здесь слишком на виду.

— Ах да, — согласилась она с легким вздохом. — Я не совсем так представляла нашу первую встречу. Но так хотел господин Андреа. — Она дотронулась до руки Просперо, отчего он весь затрепетал, и добавила: — Приходите ко мне завтра. Я покажу вам, какое великолепие создал Монторсоли в здешних садах. Тот сад, в котором мы с вами недолго пробыли вместе, — лишь бледная тень этого.

— Вы богохульствуете? Тот сад был моим Эдемом.

Ее лицо просветлело.

— Наконец-то я слышу голос моего Адама. Обратили ли вы внимание на мое платье, Просперо? Оно — копия того, которое было на мне, когда мы встретились впервые. Это был мой каприз — взять и появиться в таком же наряде сегодня. И я была рада видеть, что вы тоже в серебристой одежде. Будто бы на вас ливрея моего пажа. Приятное совпадение, мой Просперо.

Ее взгляд, полный нежности, ловил его взгляд, но тщетно: он отводил глаза, чтобы не дать ей заметить фальшь. Это и еще то, что он не ответил ей, снова заставило ее застыть. Она чувствовала в нем какую-то неуловимую перемену. И эти недобро сжатые страстные губы!

К ним подошел синьор Андреа, беззлобно ворча, что они-де побыли наедине достаточно долго и что гости хотели бы видеть их не позднее чем через четверть часа.

Это вмешательство в беседу принесло Просперо облегчение. Ему нужно было время, чтобы освоиться с положением, столь отличным от того, что он ожидал и в котором мог бы чувствовать себя на верху блаженства, не будь оно таким двусмысленным. Он пришел сюда, готовый к лицемерию, но только не по отношению к Джанне. Это лицемерие казалось ему чем-то чудовищным, и не только потому, что Просперо любил Джанну. Этот обман грозил запятнать ее светлую сияющую чистоту, заставившую его с первой встречи поклоняться ей. Кроме того, он и сам был вынужден прибегнуть к обману. И прибегнет еще не раз, если не расскажет Джанне всю правду, как бы омерзительна она ни была.

А Джанне придется прогнать его прочь, преисполнившись горького презрения. И не потому, что он враг, а потому, что враг вероломный. Все эти мысли пронеслись в его сознании, и Просперо подумал, что благородная Джанна, как и любой честный человек, неизбежно будет смотреть на него именно так. До сих пор он самодовольно судил о своем поступке как о проявлении проницательности человеком, ослепленным злобой и мстительностью. А теперь он вдруг как бы взглянул на себя честными глазами Джанны. Поняв, как она оценила бы его поступок, Просперо испытал потрясение. Ее глаза стали для него зеркалом истины, и в них он увидел свое отражение, причем под такой личиной, что его взяла оторопь. Тем не менее он должен сохранять эту личину, поскольку пока не нашел способа сбросить ее. Потому, несмотря на свой карикатурный облик, Просперо отправился занимать место на банкете в честь помолвки.

Вдоль украшенных фресками стен большого зала стояли два стола, соединенные в дальнем конце чертога третьим. Они составляли параллелограмм, внутри которого в ожидании сотен гостей сновали под командой главного камергера многочисленные слуги в красно-белых ливреях с вышитым на груди золотым орлом — гербом Дориа.

Во главе стола, между герцогиней и Джованной Марией, восседал сам Андреа Дориа, герцог Мельфийский; слева от Джованны Марии сидел Просперо, с тяжелым сердцем и притворной счастливой улыбкой, застывшей на губах. И речи его тоже были сплошным притворством, независимо от того, обращался ли он к Джанне или к напыщенному архиепископу Палермо, сидевшему по другую руку от него. Это было ужасно. Он попался в сети, расставленные им самим, и освобождение сулило ему лишь страдания.

Наутро Просперо ждало еще более суровое испытание. Он пришел, как велела ему Джанна, обозревать вместе с нею прекрасные творения Монторсоли на террасах сада. Он прекрасно понимал, что Джанна просто ищет предлог побыть с ним наедине и обсудить их собственную судьбу, а отнюдь не Монторсоли. Но более неприятной темы для Просперо сейчас просто не существовало. Мрачные раздумья, занявшие всю бессонную ночь, не приблизили его к разрешению затруднений. К счастью для Просперо, к ним присоединился синьор Дориа. Он подошел, когда они стояли возле громадной статуи Нептуна, напоминавшей самого Андреа. Адмирал был вежлив, любезен и еще более словоохотлив, чем обычно. Скупой как на похвалу, так и на осуждение, он на удивление долго расхваливал неаполитанскую эскадру. Нынче утром он посетил галеры Просперо и, хотя сам был профессионалом, все же немало подивился успехам Просперо в их усовершенствовании. Постройка, вооружение и оснащение эскадры были превосходны, и она могла существенно усилить флот перед походом против Хайр-эд-Дина, о котором давно мечтает император. По словам Дориа, из Монако только что прибыла быстрая трирема с сообщением, что его величество должен быть в Генуе в субботу. Был уже четверг, но, к счастью, прием его величества уже подготовлен.

Веселый и любезный адмирал болтал почти без умолку, пока у Просперо не зародилось подозрение, что не ради этой болтовни присоединился он к ним. Наконец все побочные темы были исчерпаны, и он перешел собственно к делу. Погладив длинную седую бороду, Дориа прокашлялся и ринулся вперед.

— А теперь поговорим о вещах более созвучных вашим чувствам. У нас мало времени. Визит императора — это почти сигнал к отплытию. Через неделю или около того мы выйдем в море. И встает вопрос о вашем бракосочетании. Вам, понятное дело, не терпится. — И он улыбнулся им с высоты своего роста, дружелюбный сват-великан.

Просперо в замешательстве перевел взгляд на море. Джанна робко посмотрела на него и отвернулась. Воцарилось молчание.

— Идемте же, — поторопил герцог. — Пора подумать об этом. У вас должно быть свое мнение.

— О, да-да, — резковато ответил Просперо. — Но ведь намечен поход.

— Будьте уверены, он состоится, и, следовательно, надо спешить. — Герцог смотрел на них, опершись спиной о мраморную балюстраду, окаймлявшую террасу. — Полагаю, это не вызывает у вас неприятных чувств?

— Поспешность ни к чему, — немедленно возразил Просперо. Чувствуя удушающее отвращение к себе, он лгал, ибо видел во лжи единственный путь к спасению. — Пусть мое счастье не будет слишком скороспелым или быстротечным. Ведь впереди — поход.

— Вы уже говорили об этом. Что с того?

— Он чреват опасностью. — То была уловка, заранее заготовленная Просперо на случай, если бы его стали понуждать жениться немедленно. То, что он был вынужден пустить ее в ход, дабы отсрочить брак с Джанной, оказалось жестокой местью судьбы за этот отнюдь не добровольный обман. Будто подстрекаемый дьяволом, он продолжал: — А что, если я не вернусь? Жениться на вашей племяннице при наличии такой вероятности было бы несправедливо по отношению к ней, синьор.

Положив ладонь на руку Просперо, Джанна легко сказала:

— Не стоит принимать это во внимание. Я предпочла бы жить на этом свете как ваша вдова, а не как жена какого-нибудь другого человека.

Простодушие и прямота, прозвучавшие в ее речи, свидетельствовали одновременно и о силе духа этой женщины, и об утонченности ее души.

— Дорогая Джанна, ни один мужчина не достоин тех слов, которые вы сейчас произнесли.

Хотя бы в этом признании Просперо наконец-то оказался искренен.

— А что, если такой мужчина существует?

— Поймав вас на слове, я доказал бы, что не могу быть этим человеком.

— Лишь в том случае, если я сама не хотела бы оказаться пойманной.

— Даже и тогда. Я должен защищать вас от вас самой. — Поскольку эти слова звучали так благородно и возвышенно, он возненавидел себя пуще прежнего, оттого что произнес их.

— Ну и как теперь быть? — проворчал Дориа, переводя взгляд с Просперо на Джанну и обратно.

Женщина вздохнула и улыбнулась.

— Будет так, как хочет Просперо. Я не желаю перечить его решениям, если он убежден в их правильности.

При этих словах Просперо испытал боль сродни той, какую причиняет проворачивающееся в ране лезвие меча. Герцог, однако, не собирался уступать.

— Решения не становятся правильными, моя дорогая, лишь потому, что таковыми их считает Просперо. Я дал обществу понять, что свадьба состоится немедленно. Я полагаю, Просперо, что вам надлежит еще и похвалить мою племянницу за нетерпение.

— С тем большим восхищением я отношусь к ее сдержанности, — возразил Просперо, испытывая душевную муку из-за собственного лицемерия. — Пусть надежда на этот брак вдохновляет меня на высокие поступки, достойные награды. Поверьте мне, синьор, она сделает меня лучшим воином в этом походе.

Герцог вновь недовольно взглянул сперва на Просперо, а потом на Джанну, задумчиво погладил ладонью длинную бороду.

— Клянусь честью, рохли вы, а не влюбленные, — с неодобрением сказал он. — Но будь по-вашему, раз уж вы решили. Хотя, черт меня побери, если я понимаю, откуда такая холодность в юной крови?

К невыразимому облегчению Просперо, препирательства закончились. Но это никоим образом не означало, что настал и конец всем треволнениям, созданным им самим.

Возвратившись после полудня домой, Просперо угодил в бурю, разыгравшуюся в отделанном слоновой костью кабинете матери. Вместе с ней там были его дядя Джоваккино Адорно, кардинал Санта-Барбары, и Рейнальдо Адорно, которого сопровождали двое долговязых сыновей, Аннибале и Таддео. Громкие голоса предупредили Просперо об их присутствии, едва он вошел, и нетрудно было догадаться, какая именно тема обсуждалась с такой горячностью. Однако он был готов к этому. Его уже подготовили другие. Вчера во дворце Фассуоло один из Гримани повернулся к нему спиной, не ответив на приветствие. При всем том Агостино Спинола говорил с ним резко и без обиняков, как и подобает закаленному старому солдату:

— Итак, ваш благородный отец забыт, его враги прощены. Ха! Многие идут этим путем, когда манит выгода. Но я не думал, что это будет ваш путь, Просперо.

Просперо оправдывался:

— Только не это. Мне нет нужды искать выгоду.

— Это верно, ваш отец оставил вам богатство. Но какая еще может быть причина лизать руки врагов?

— Были ли они врагами? Или только так казалось? Король Франции — вот кто нарушил слово.

— Так говорят они. И не сомневайтесь, в ваших интересах верить этому. — Спинола насмешливо ухмыльнулся и невозмутимо зашагал прочь.

Просперо затрясло, и все же он проглотил это оскорбление. Сейчас не время требовать удовлетворения от одного из тех, кто был верным другом его отца.

Теперь, без сомнения, его ждало нечто подобное. Он смело шагнул навстречу новым нападкам.

Его мать резко обернулась, когда открылась дверь. Она раскраснелась и явно сердилась.

— Слава богу, наконец-то ты пришел и можешь ответить им сам, — такими словами встретила она сына. — Я скоро сойду с ума, если мне придется и дальше вести споры вместо тебя.

— В этом нет никакой необходимости. — Он закрыл дверь и прислонился к ней спиной, совершенно невозмутимо рассматривая дядьев и кузенов. Но самообладание Просперо было напускным. Он еле сдерживался. — Надеюсь, что всегда смогу отвечать за себя сам.

— Видит Бог, как раз сейчас это необходимо, — обрушился на Просперо дядя Рейнальдо. Он был крупным крепким мужчиной с бородой и толстыми щеками, ни капли не похожим на покойного отца Просперо. Большим сходством с умершим Антоньотто обладал кардинал, высокий и худощавый, чуть ли не изможденный, с кроткими темными глазами и чувственным ртом. Его губы сейчас что-то шептали, а изящная рука была вытянута в попытке остановить дородного брата. Но Рейнальдо с раздражением оттолкнул ее.

— Это дело не для священников и женщин. — Он свирепо посмотрел на Просперо. — Что это за история с женитьбой на даме из рода Дориа?

— Разве вы прежде не слыхали об этом?

— Да, но поверил я только теперь.

— Тогда зачем вы спрашиваете меня об этом? Я помолвлен с мадонной Джованной Марией Мональди. Вы это имеете в виду?

— Что же еще я должен иметь в виду?

— Вам это не нравится?

— Нравится? Вы смеетесь надо мной? Я узнаю, что сын моего брата собирается войти в дом его убийцы, и вы еще спрашиваете меня, почему мне это не нравится!

Кардинал вздохнул печально и укоризненно.

— Зачем же преувеличивать, Рейнальдо? Как-никак, обвинения в убийстве не было…

— Позвольте мне судить самому! — заорал на него Рейнальдо.

— Дама, — спокойно сказал Просперо, — из рода Мональди, а не из рода Дориа.

— Это существенная разница, Рейнальдо, — промурлыкал кардинал.

Но Рейнальдо с грохотом обрушил кулак на стол, возле которого стоял.

— Черт возьми! Вы еще будете спорить? Разве она не стала племянницей Дориа после его женитьбы? Разве она не приняла его фамилию?

Монна Аурелия остановила его:

— Я думаю, вы забыли о моем присутствии. Не кричите, синьор. У меня от вашего крика болит голова.

— Ваша голова, мадам? А как насчет вашего сердца? Или оно так же бесчувственно, как сердце вашего сына?

— Господь да ниспошлет мне терпение. Я не допущу, чтобы на меня повышали голос в моем собственном доме.

— Нет-нет, — поддержал ее кардинал. — Это непристойно. Весьма непристойно, Рейнальдо. Вы должны считаться с Аурелией.

— Я думаю о нашей чести! — огрызнулся разъяренный Рейнальдо.

— Стало быть, и о моей, наверное, — вмешался Просперо. — Удивляюсь только, почему вы находите нужным это делать.

У дяди перехватило дух.

— За свое бесстыдство, — ответил он, когда снова пришел в себя, — вы заслуживаете короны наглецов.

— Стыд, — пробормотал Аннибале.

— Скажи уж, бесстыдство, — поправил его Таддео.

— Говорите все, что вам угодно, — промолвил Просперо. — Меня это не трогает. Я считаю, что никто из вас не имеет права диктовать мне линию поведения.

— Мы не диктуем, — сказал Рейнальдо. — Мы судим.

— Нет-нет, — не согласился кардинал. — Судить — не наше дело.

— Может быть, не ваше… — начал Рейнальдо, но кардинал перебил его:

— Скорее уж мое, благодаря моей должности, чем ваше. Но я менее самонадеян. Я не присваиваю себе промысел Божий. Вы можете осуждать, но не богохульствуйте, Рейнальдо, разыгрывая из себя судию, у вас нет на это права.

— Уткнитесь в свой молитвенник, вы! Не суйте нос в дела, в которых ничего не смыслите. Говорите, я не имею права? Разве я не имею права на защиту приличий, чести, долга по отношению к нашему имени? Позор Просперо падет на каждого из Адорно.

— Тем не менее вы не стесняетесь извлекать из него выгоду, — насмешливо бросил ему Просперо.

Рейнальдо и оба его сына взревели в один голос. Успевший прийти в ярость Просперо расхохотался в ответ на эту вспышку.

— Разве вы не бедствовали в ссылке, каждый из вас; разве у вас хватало смелости сунуться в Геную или потребовать своего признания, пока шесть месяцев назад мое примирение с Дориа не сделало недействительным приговор к изгнанию и не позволило вам вернуться назад? Я полагаю, вы знали об условиях. Или могли догадаться. Разве честь, приличия или долг перед нашим родом, о которых вы тут болтаете, помешали вашему возвращению сюда, когда отмщение еще не наступило? Не помешали, судя по тому, с какой поспешностью вы вернулись назад, к спокойствию и достатку. И вы еще осмеливаетесь с презрением осуждать поступок, благодаря которому это стало возможным?

Плотно сжатые губы прелата скривились в усмешке. Прикрыв глаза, он сложил руки на груди.

— Подумайте об этом, мой добродетельный самонадеянный брат, — кротко пробормотал он. — Поразмыслите об этом.

Но Рейнальдо не обратил никакого внимания на его слова. Его выпученные глаза уставились на Просперо. В них отражались изумление и ужас. Затем он перевел взгляд на своих нахохлившихся сыновей.

— Этот человек — сумасшедший, — провозгласил он.

— Нет, он не сумасшедший, — возразил Таддео. — Вы думаете, он искренен? Он достаточно хитер, чтобы спрятаться за доводы подобного рода. — Он двинулся к Просперо, и тон его голоса повышался по мере того, как нарастала злость. — Разве мы знали, что за отмену приговора об изгнании нужно заплатить таким позором?

— А разве нет? Значит, вам не хватило любознательности. Но теперь вы все знаете. И что вы будете делать? Перестанете пожинать плоды? Снова станете бездомными скитальцами или будете есть хлеб, который дает вам мое предательство? А может, исполните свой долг каким-нибудь более героическим образом? До тех пор пока вы пользуетесь плодами моего соглашения, забудьте о вдруг накатившем на вас презрении. Помните, что стоящий на страже у калитки во время грабежа фруктового сада — такой же вор, как и тот, кто отрясает деревья.

Все трое с безмолвной ненавистью смотрели на Просперо. Кардинал исподлобья мгновение полюбовался их замешательством.

— Похоже, вы получили ответ, — проговорил он, заставив родственников очнуться.

Рейнальдо протянул руку за шляпой, брошенной на стол, и посмотрел на сыновей.

— Идемте, — позвал он. — Здесь нам больше делать нечего.

Он шагнул к двери. Просперо отступил в сторону, давая дорогу. На пороге Рейнальдо обернулся и бросил сердитый взгляд на высокую фигуру брата, облаченную в пурпурное одеяние.

— Вы, конечно, остаетесь, Джоваккино, — усмехнулся он.

— Только на минутку, — кротко ответил кардинал и добавил с мягкой иронией: — Не покидайте Генуи, не получив моего соизволения.

Рейнальдо и сыновья в ярости вышли.

Монна Аурелия, прямо и гордо сидевшая в кресле, посмотрела на сына. Ее плотно сжатый рот полуоткрылся.

— Ты вел себя превосходно, — сказала она. — Это я готова признать. Но главное — в том, что этот мальчишка Таддео прав: твои доводы были доводами хитрого адвоката, пренебрегающего истиной. Они не подействовали.

— По крайней мере, родственнички замолчали, — устало сказал Просперо.

— И доводы были убедительны, — поддержал его дядя. Он шагнул вперед, шелестя шелковой мантией, и положил изящную руку на плечо монны Аурелии. — Убедительны, потому что правдивы. Вы несправедливы, Аурелия, говоря так. Легко быть надменным при вынесении приговора, когда это вам ничего не стоит. Рейнальдо показал это. Теперь пусть судит себя по тем жестким меркам, которые сам же и установил, и отказывается от выгод, полученных от того, что он называет предательством. — Кардинал улыбнулся. — Думаете, он так поступит?

— Но предательство остается, — возразила женщина.

— Это как посмотреть, — услышала она в ответ. — Но каковы каноны и чего они стоят с точки зрения христианина? Если на зло всегда отвечать злом, если прощение не будет помогать примирять людей, то нам незачем ждать смерти, чтобы очутиться в аду. — Он посмотрел на Просперо и вздохнул. — Мне неведомы ваши сокровенные побуждения, и я не намерен спрашивать о них. Даже будучи Адорно, я не уверен, что должен осудить ваш поступок, ибо мне кажется, что человек, движимый злобой, должен проявлять осмотрительность. Но как священнослужителю мне все ясно. Я бы предал свой долг, отказавшись восстать против мстительности. Ну а мнение священника более весомо, чем мнение обычного человека. — Он запахнул пурпурный плащ. — Следуйте голосу вашей совести, Просперо, что бы ни говорили люди. Господь с вами. — И кардинал поднял руку для благословения.

Монна Аурелия молчала, пока за прелатом не закрылась дверь. Затем презрительно произнесла:

— Мнение священника! Что проку от него в миру?

Но Просперо не ответил ей. Мнение священника глубоко потрясло его и заставило серьезно задуматься. Увидев, что сын печально понурил голову и молчит, мать заговорила снова:

— Лучше бы рассказать Рейнальдо всю правду.

Просперо очнулся.

— Чтобы он разболтал ее всему свету?

— Но он сохранил бы доверие к тебе.

— Сохранил бы? — Просперо устало провел ладонью по бледному челу. — Разве их презрение имеет какое-то значение? Вы слышали, что сказал кардинал? Разве это не правда? Дядя и кузены раздулись от возмущения, не заметив во мне добродетели, которой, по их мнению, я обязан обладать. Но каковы их собственные добродетели? Принесли ли они хоть одну жертву? Каким образом предлагают они отомстить за поруганную честь Адорно?

Глава 16

ВЫБОР
Просперо прогуливался со своим дядей Джоваккино в саду кардинала. Азалии, недавно привезенные из Нового Света, открытого генуэзцем, ярко блестели в свете раннего утра.

Смятение, зароненное в душу кардиналом, и унять мог только кардинал.

В исповеди искал Просперо избавления от своих мучительных сомнений и в качестве исповедника выбрал своего дядю.

Сейчас, когда они не спеша прохаживались подле аккуратной самшитовой изгороди, возраст которой измерялся веками, их разговор, касающийся темы исповеди, все еще ни к чему не привел. Сама же исповедь, честная и откровенная, оказалась бесполезной.

— Сын мой, я не могу даровать тебе прощение, — сокрушенно произнес кардинал. — Сперва ты должен выказать стремление к избавлению от порока. Пока ты не выбросишь из головы саму мысль о мщении, ты продолжаешь грешить.

— Нет иного пути, кроме пути бесчестья. — Просперо сказал так в тайной надежде, что будет опровергнут. Но этого не произошло.

— Так может рассуждать человек. Меня же интересует точка зрения Господа. Я ничего более не могу сделать для тебя, дитя, пока ты не дашь мне понять, что в душе твоей произошли перемены.

Итак, притворно кающийся грешник поднялся с колен без отпущения грехов. Но хотя кардинал и не мог более ничего сделать для него как священник, по-человечески он все еще пытался помочь Просперо и с этой целью привел его в сад.

— Из этого трудного положения, в которое ты попал, нет простого выхода. Было бы легче, если бы тебя вдохновляло благочестие. Поставив свой долг перед Богом выше мнений света, ты бы обрел достаточно сил, чтобы перенести осуждение с безразличием. Но твое единственное побуждение заключено в твоих страстях, в мирской любви. Даже отказавшись от мести, которую считаешь сыновним долгом, ты бы отказался не из христианских принципов, а ради собственного удовлетворения. Ты ненавидел бы грех не потому, что грех тебе ненавистен, а из-за того, что он мешает осуществлению твоих желаний.

— Я не говорил всего этого, — возразил Просперо. — Я стою на распутье. То, от чего я должен отказаться, — не месть, а суд над убийцами моего отца. Иными словами, я должен отказаться от своих надежд на счастье. В этом и заключается мой выбор.

— Ты просто выразил другими словами то, что сказал я. Если ты отказываешься от мести потому, что тебе открываются другие возможности, то в чем твоя заслуга?

— Ваше преосвященство не только священник, но и Адорно. Усматриваете ли вы, Адорно, заслугу в том, чтобы отказаться от справедливого возмездия?

— В Писании сказано: «Мщение — Мой удел». Таков ответ священнослужителя. Это закон Господа. Мирянин не может быть освобожден от его соблюдения, за исключением случаев, когда подвергается опасности его душа.

— Вы хотите, чтобы я поверил, что, и не будучи священником, вы советовали бы мне простить Дориа?

Кардинал ласково улыбнулся:

— Как Адорно, возможно, и не посоветовал бы. Но поскольку я все равно был бы не прав, какое это имеет значение? Хотя я и служитель Господа, но я все же и Адорно. Я все же брат твоего отца. И клянусь тебе, что не жажду крови Дориа. Но поскольку я слаб и подвержен страстям… как и все, я бы не сказал, что не желаю мести даже как священнослужитель. Если, разумеется, на Дориа и впрямь лежит ответственность за убийство.

Просперо в изумлении остановился.

— А разве он невиновен?

Кардинал тоже остановился и провел узкой изящной ладонью по верху самшитовой изгороди, на которой все еще алмазно искрилась роса. Отняв влажную руку, Джоваккино вдохнул ее аромат.

— Я считаю, что нет. Говорить, что Дориа — убийцы твоего отца, было бы преувеличением. Самое большее, что можно утверждать с уверенностью, — это что Антоньотто погиб в результате некоторых их действий, целью которых не было лишение его жизни или, если уж на то пошло, занимаемой им должности. Насколько я знаю, Андреа Дориа желал сохранить ему жизнь. Рано утром после вашего побега он высадился на берег с войсками.

— Для того чтобы защитить жизнь моего отца? — Просперо произнес это едва ли не с насмешкой.

— А для чего же еще? Чтобы уничтожить его, Дориа достаточно было ничего не предпринимать.

Ответ был столь убедителен, что Просперо пришлось согласиться.

— Он обещал обеспечить сопровождение, — вспомнил Просперо. — Почему же мне так и не сказали, что он сдержал свое слово?

Кардинал улыбнулся.

— Твоя ненависть привлекает к тебе только врагов Дориа, которые хотели бы лишь пуще прежнего разжечь твою злобу.

— А их союз с Фрегозо? А отставка моего отца?

— Возможно, его принудил король Франции. У Дориа была одна цель — освобождение Генуи, и он полагал, что король Франциск будет содействовать этому. Король нарушил свои обещания.

— Так говорил Дориа. Вы верите этому?

— Я знаю, что это правда. Я приложил много усилий, чтобы удостовериться. — На аскетическом лице кардинала появилась примиряющая улыбка. — В конце концов, я Адорно и счел себя обязанным выяснить правду. Надеюсь, это тебе поможет.

— Мне нужны доказательства.

Его преосвященство понимающе кивнул.

— Ищи их, и Господь поможет тебе… Тогда ты сможешь мстить из чистых побуждений, а не делать жажду возмездия предметом меновой торговли. Таким образом ты примиришься с Господом и сможешь встретить Судный день со спокойной совестью.

Однако, каким бы ни оказалось окончательное и непредсказуемое пока решение, душевное спокойствие было еще недоступно Просперо, совсем запутавшемуся из-за Джанны и из-за того, что злоупотреблял обманом, жертвой которого становилась она. Он был склонен согласиться с кардиналом, что обвинение в убийстве несостоятельно. Он вынашивал это обвинение, основываясь на догадках, при тщательном рассмотрении оказавшихся беспочвенными. Во враждебности Филиппино и преступном принуждении его к тяжкому труду Просперо мог бы увидеть злость, вызванную страхом перед возможной местью. Понемногу это становилось ясным и могло бы быть еще яснее, не отбрось Просперо доводы рассудка, сочтя их плодом своего воображения.


Хмурый и терзающийся, стоял Просперо на другой день на берегу, дожидаясь высадки императора. Герцог Мельфийский указал ему одно из самых почетных мест среди знати и военачальников.

Под грохот орудий, фанфары и громкие возгласы толпы Карл V сошел на берег с огромной позолоченной галеры, которая в великолепии флагов и вымпелов ввела сопровождающую флотилию в порт, щедро украшенный по такому случаю знаменами.

Вдоль Рипа, позади сверкающих шеренг войск, бурлила плотная шумная толпа генуэзцев на фоне гобеленов, расшитых золотом и серебром транспарантов, развевающихся знамен, преобразивших лавки и дома, расположенные вблизи порта. На расчищенной солдатами площадке главы округов с присущим им чувством превосходства выстроились в шеренгу, над которой развевался белый стяг с изображением креста и грифона.

Император ступил на мол Кариньяно, где была воздвигнута триумфальная арка с начертанным на ней приветствием самому могущественному в мире монарху.

Император легко спустился с галеры по короткому, застланному ковром трапу. Внизу его ожидал Дориа с двумя десятками вельмож, которым он оказал честь, пригласив сопровождать его. За ними расположился новый дож в расшитой золотом одежде, а также сенаторы в пурпурных облачениях и тридцать трубачей в красных и белых шелках, чьи серебряные, украшенные флагами инструменты звонко трубили салют.

Высокая худощавая фигура юного монарха резко выделялась на фоне пышной свиты придворных, сходивших вслед за ним на берег. Он был одет во все черное, и единственными его украшениями были знак Золотого руна[1245] с бледно-голубой лентой на груди и расшитый жемчугом высокий воротник плаща. Король был превосходно сложен; считалось, что у него самые стройные ноги в Европе. Но этим его краса и исчерпывалась. Его продолговатое лицо было болезненно-бледным. Его брови, скрытые сейчас круглой бархатной шляпой, были красивы и величественны, его глаза, в тех редких случаях, когда смотрели очень пристально, казались яркими и выразительными. Однако нос его был непомерно длинен, и создавалось впечатление, что он торчит в сторону. Его нижняя челюсть, покрытая жиденькой щетиной, сильно выдавалась вперед, а губы, пухлые, бесформенные, постоянно приоткрытые, придавали лицу туповатое и бессмысленное выражение.

Протянув свою красивую руку, на которой не было ни одного кольца, император поднял с колен Дориа, затем стоя выслушал приветствие, прочитанное по-латыни архиепископом Генуи. Император невнятно пробормотал короткую ответную речь, стоя на шаг впереди двух своих ближайших сопровождающих, из которых один, в огненно-красных одеждах, был его духовник, кардинал Гарсиа де Лойаза, а второй, одетый скромно, как и подобает императорскому наставнику, — Альфонсо д’Авалос, маркиз дель Васто. Его внимательные глаза отыскали Просперо и приветливо ему улыбнулись.

Герцог Мельфийский коротко представил своих племянников, Джаннеттино и Филиппино, за ними последовал, как и подобало капитану неаполитанского флота, занимающему высокий пост по императорской службе, Просперо Адорно. Дориа был щедр на похвалы:

— Мессир Просперо Адорно уже заслужил благоволение вашего величества.

— Благодарение Богу, — произнес, слегка заикаясь, его величество, — те, кто нам служит, не остаются без вознаграждения.

Улыбнувшись и кивнув, он хотел было проследовать дальше, сочтя такую милость достаточной наградой, но его задержал Альфонсо д’Авалос.

— С вашего милостивого разрешения, сир, это тот самый Адорно, который одержал победу при Прочиде, коей ваше величество изволили восхищаться.

— Так! Так! Спасибо, маркиз, что напомнили. — Король удостоил Просперо внимательного взгляда своих царственных очей. — Я рад поздравить себя с тем, что у меня есть такой офицер. Я бы желал поближе познакомиться с вами, синьор!

Он прошел мимо, увлекая за собой Дориа, навстречу приветствиям дожа и — более кратким — гонфалоньеров[1246]. Глотки генуэзцев исторгали восторженный рев, славя того, в ком они видели своего освободителя. Под этот рев, звучавший в его ушах подобно орудийному залпу, юный император уселся на белого мула, покрытого роскошными пурпурными попонами, поднялся по крутым улочкам, в изобилии увешанным знаменами, миновал особняки, украшенные гирляндами из дорогих материй и ковров, и проследовал к кафедральному собору, где его прибытие в Геную было отмечено благодарственным молебном. По его завершении отправился на своем белом муле во дворец Дориа, где во время пребывания ему был оказан достойный прием.

Ночью, когда вся Генуя праздновала великое событие, герцог Мельфийский устроил пир, за которым последовали восточный маскарад и бал.

За столом справа от Просперо сидела монна Джанна, а по левую руку — девушка из семейства Джустиньяно. И если Леоноре Джустиньяно егозамкнутость была безразлична, то Джованна Мария Мональди казалась встревоженной.

— Джаннеттино сказал мне, что, сойдя с корабля, император отметил вас особой похвалой? — спросила она.

— Джаннеттино, по-видимому, был доволен.

— А вы?

— Я? Да, наверное.

— Вы не очень-то разговорчивы. И почему вы насмехаетесь над Джаннеттино?

— Оттого, что я понимаю теперь, чего стоит любовь ко мне этих ваших сводных кузенов.

— Но почему бы им не любить вас? Может быть, стоит похоронить прошлое?

— Для этого нужна слишком глубокая могила, — ответил Просперо.

— Но они сами вырыли ее. Вам остается только поставить надгробие.

— Боюсь, оно тяжеловато, и мне не хватит сил.

— Я помогу вам, Просперо, — пообещала она и вновь заговорила о той благосклонности, которую проявил к нему император. — Я была так горда, когда узнала об этом. Неужели вы сами не гордитесь, Просперо?

— Горжусь? Почему бы и нет?

Он заставил себя играть ненавистную ему роль. Посмотрев на нее, улыбнулся:

— Разве может быть иначе, если менее чем через неделю мне придется покинуть вас?

— Так вот в чем причина!

— Разве она недостаточно серьезна?

— Если вы говорите, значит это так. — Судя по ее вздоху, она испытывала скорее надежду, чем уверенность.

Позже, во время танца, к ней вернулись дурные предчувствия — слишком уж безрадостно и механически двигался Просперо. Он был в мрачном настроении, которого не могли рассеять даже новые прилюдные изъявления благосклонности императора.

Альфонсо д’Авалос, привлекавший к себе наибольшее внимание генуэзцев благодаря своей яркой личности, солдатской славе и известному влиянию при дворе Карла V, отыскал Просперо, чтобы проводить к своему патрону.

Его величество беседовал с Просперо достаточно долго, чтобы дать пищу для пересудов. Он опять говорил о Прочиде и требовал от Просперо более точных подробностей, чем те, которые были ему уже известны.

Этот безгранично властолюбивый монарх, над чьими владениями не заходило солнце, обладал истинно рыцарским духом, совсем не похожим на показное театральное благородство короля Франциска. Отличаясь мужеством, он тонко и безошибочно поощрял эту черту в своих сторонниках, дальновидно ставя ее превыше всех других качеств, ибо прекрасно знал, сколь она ему полезна. Именно мужество Андреа Дориа соблазнило императора во что бы то ни стало заполучить генуэзского моряка к себе на службу. Король разглядел мужество и дерзость в действиях Просперо в битве при Прочиде, исход которой немало польстил честолюбию императора. Вот почему он был так расположен к юному генуэзскому капитану.

Император дотошно выспрашивал его о количестве, качествах и оснащении неаполитанских галер и, выяснив, какую мощь успел придать Просперо эскадре со времени своего назначения, великодушно выразил удовлетворение не только тем, что так много сделано за столь короткое время, но и щедростью неаполитанцев. При этом Просперо улыбнулся:

— Сир, они не очень-то потратились. Семь из двенадцати галер принадлежат мне, они построены, оснащены и вооружены за мой счет.

Его величество вздернул брови. Взгляд стал значительно менее дружелюбным. Однако д’Авалос, до сих пор бывший сторонним наблюдателем, быстро вмешался:

— Мой друг Просперо, подобно моему господину герцогу Мельфийскому, следует обычаю итальянских кондотьеров.

Своевременным напоминанием д’Авалос хотел ослабить недовольство императора либо вовсе устранить его причину.

— Но наше соглашение с герцогом Мельфийским определенно предусматривает, что он предоставляет нам свои войска и галеры тоже, — еще более неразборчиво, чем обычно, пробормотал его величество. Он заикался, и речь его звучала сбивчиво. — С вами, синьор, у нас нет такого договора. Я лишь заручился вашей поддержкой.

— Простите, сир. Договор имеется. Его высочество принц Оранский позаботился заключить его от имени вашего величества. Я вместе с моими галерами принят на службу вашего величества на пятилетний срок. Надеюсь служить вашему величеству до тех пор, пока способен стоять на палубе.

Король встрепенулся.

— Буду надеяться, что вы продолжите службу столь же успешно, как и начали ее.

Д’Авалос вновь позволил себе замечание:

— Если бы Просперо составил более осторожный план, то при Амальфи все было бы по-другому. Впрочем, в тогдашней обстановке все могло бы кончиться иначе, не окажись двое из капитанов трусами.

Король пожелал узнать об этом более подробно и был поражен.

— Нынче утром я поздравил себя с тем, что вы числитесь среди моих капитанов. Я даже не знал, как мне повезло. Я полагал, что у меня в Генуе служит первый капитан нашей эпохи, но я не знал, что у меня же служит и второй!

— Они могут поменяться местами, сир, еще до окончания всех наших походов, — сказал улыбающийся д’Авалос.

Услышав эту шутку, император нахмурился. Его доверие к Дориа пошатнулось, хотя и совсем немного.

— Глупо лелеять несбыточные надежды. Давайте удовлетворимся тем, что имеем, и посмотрим, как обстоят дела, чтобы знать, с чем нам двигаться дальше, — сказал император и почти резко добавил: — Мессир Адорно, вы можете идти.

Затем, увидев, что Просперо спешит откланяться, Карл произнес более мягким тоном:

— Я в долгу перед вами, как и перед вашим отцом. Герцог Мельфийский напомнил мне, что Адорно пострадал за свою преданность мне. Это не будет забыто, и я должен подумать, что тут можно сделать.

Услышав эти ободряющие слова, Просперо удалился. Разговор с королем, долгий и доверительный, несомненно, придал ему вес в глазах общества, что, однако, не подняло ему настроения. Все это вообще не имело бы значения, если бы не слова императора о том, что именно от Андреа Дориа его величество узнал об участи, постигшей Антоньотто Адорно. Подтверждалось предположение кардинала Адорно о том, что Дориа оказался жертвой обстоятельств, сложившихся в результате вероломства короля Франциска, и что проявления враждебности Дориа к Адорно, вызванные его претенциозными намерениями, были ложны: просто Просперо исходил из домыслов, которые могли оказаться слишком скороспелыми. Если это действительно так и на плечах Просперо не лежит бремя долга отмщения, значит он может с успехом продвигаться к вершине. Но хотя это и было его заветной мечтой, он не позволил себе проникнуться столь утешительной мыслью.

Его авторитет, укрепившийся этим вечером, продолжал неуклонно расти в течение всего визита императора. Увеселения и пиры порой перемежались официальными церемониями. Во время одной из них было созвано закрытое совещание, на которое император собрал, помимо Андреа Дориа, лишь полдюжины человек. Джаннеттино присутствовал, а Филиппино не пригласили. Совещание было посвящено грядущему походу, и выступление Просперо прозвучало горячо и убедительно. Он увидел, что Дориа великодушно поддерживает его, без той мелочной ревности, с которой старый капитан мог критиковать молодого, если бы звезда последнего засияла слишком ярко.

Если Просперо и вызвал чью-либо зависть своим быстрым восхождением, то никто этой зависти не выказал. Однако члены его собственного семейства начали презирать его. Кузен Таддео, встретившись однажды с Просперо на улице, облек это презрение в такие слова:

— Ты с каждым днем все больше раздуваешься, как жаба в болоте. И в воде, от которой ты распухаешь, утонула твоя честь.

Просперо скрыл ярость под напускной веселостью:

— Хлебни и ты, Таддео. И станешь такой же гладкий и блестящий.

На следующий день другой дальний родственник, встретив Просперо, сорвал с себя шляпу и насмешливо поклонился.

— Снимаю шляпу перед тем, кто так высоко стоит в глазах императора и Дориа… и так низко — в глазах людей чести. Не забудь трагедию Икара[1247], кузен. Ты слишком приблизился к солнцу.

— Твое счастье, что я даже не могу разглядеть тебя оттуда, — только и бросил ему Просперо, проходя мимо.

Однако насмешки больно ранили его. К счастью, дурные мысли быстро вытеснялись заботами, связанными с предстоящим походом, которым Просперо был увлечен, пожалуй, больше чем нужно. Под предлогом подготовки он, насколько это было возможно, избегал появляться на празднествах, посещать которые было желательно из-за присутствия императора. Там Просперо чувствовал себя не в своей тарелке отчасти из-за выпадов и оскорблений со стороны фракции Адорно, отчасти из-за лицемерия, которое приходилось проявлять по отношению к Джанне. Оказалось, что отлучки капитана еще более поднимают его в глазах императора. Его величество, зная о причинах, нахваливал усердие Просперо, заставляя его еще более остро ощущать собственную низость.

— Хотел бы я, чтобы все мне так служили, — говорил император дель Васто.

Васто, верный своему другу, отвечал:

— Так вам служат все, кто может сравниться с Просперо Адорно.

— К сожалению, таких не много… Передайте ему мое пожелание: пусть отдохнет сегодня вечером. Я хочу видеть его на пиру у адмирала.

Был канун отплытия, и этот пир, которым Дориа намеревался затмить все предыдущие, должен был начаться сразу после наступления сумерек в ярко освещенных садах дворца Фассуоло. Маленькая группа гостей, состоявшая из Просперо, Джанны и герцогини Мельфийской, оказалась в компании блистательных патрициев, приглашенных на ужин с императором в пышно убранной и залитой светом беседке на краю сада. Пол здесь был деревянный, а на нем лежали восточные ковры. Беседка стояла у воды. Под образующими своды ветвями, увитыми цветами и несущими целые гирлянды мягко светящих ламп, стоял длинный стол, за которым могло разместиться пятьдесят гостей.

На белоснежных скатертях и венецианских кружевах отборный хрусталь из Мурано искрился рядом с сияющими золотыми тарелками, массивными золотыми и серебряными канделябрами, сработанными в мастерских Флоренции, тяжелыми золотыми блюдами с конфетами из Испании и заморскими фруктами.

Прямо из-под ног гостей — казалось, прямо из-под земли, на которой стояла беседка, — каким-то непостижимым образом лились звуки музыки. Множество облаченных в шелка и тюрбаны слуг-мавританцев были готовы подать нежнейшее мясо и отборнейшие рейнские вина, заслужившие похвалу самого императора.

И тут беседка внезапно тронулась с места. Покинув пределы сада, она медленно двинулась по темной мерцающей воде. Легкий ветерок смягчал духоту летней ночи.

Удивленные и очарованные гости поняли, что находятся на палубе галеры, столь искусно убранной ветвями, что до сих пор этого никто не замечал. Гости настроились на возвышенный лад, вино текло рекой, веселье нарастало. Очарованный император повеселел и позволил себе расслабиться. Он жадно ел и пил, предаваясь своим привычкам, которые со временем привели его к мучительной подагре.

После этого банкета на воде по городу разнеслись невероятные слухи. Одни, восхищаясь великолепием герцога Мельфийского, а другие — высмеивая его тщеславие, говорили, что золотые тарелки, по мере того как с них исчезла пища, выбрасывались слугами прямо в море. Насмешники добавляли, что корабль был окружен специальной сетью, так что это сокровище было тайком выловлено.

Вы найдете упоминание об этом в той части «Лигуриады», где Просперо описывает помпезность, с которой были обставлены визит императора и увеселения в Генуе. Это не значит, что все сказанное надо воспринимать как исторический факт. Однако почти непревзойденная роскошь пира засвидетельствована надежными людьми, равно как и царившее на том пиру веселье.

Даже Просперо под влиянием окружения оживился и перестал хмуриться. Джанна с сожалением отметила отсутствие матери Просперо и сказала, что ей, как будущей невестке, следовало бы нанести визит монне Аурелии.

— Возможно, недомогание мешает ей прийти, — сказала Джанна, — но вряд ли она настолько больна, чтобы запретить мне навестить ее, как того требует мой долг. Не лучше ли, Просперо, сказать мне правду?

Он поднял кубок, задумчиво разглядывая его содержимое.

— Но ведь ты знаешь правду.

— Конечно, — согласилась она. — Монна Аурелия не одобряет наш союз. Она по-прежнему настроена против семейства Дориа.

— Ей пришлось много страдать, — заметил Просперо.

— Тебе тоже досталось.

— Я более стоек.

— Ах! Так ты и вправду простил? Ты оставил мысль о мщении?

В последний раз он пустил в ход свою старую уловку:

— Разве я сидел бы здесь, будь иначе?

— А ты здесь?

Он рассмеялся:

— Меня можно видеть и осязать. Потрогай меня рукой.

— Существует нечто невидимое и неосязаемое. Из этого нечто и состоит человек. Твое тело здесь, рядом со мной. Но твоя душа последнее время слишком далеко. Ты подобен туману, рассеянному и неуловимому. Это расстраивало меня, хотя я и испытывала радость от мысли, что могу быть чем-то полезна нам обоим.

От этого признания у Просперо кольнуло в сердце. Внезапно он почувствовал, что стоит на распутье. Он должен выбрать дорогу, сделав это честно и открыто. Либо принять доводы кардинала и примириться по-настоящему, непритворно, либо, отбросив мерзкое коварство, открыто объявить себя беспощадным врагом Дориа.

Он поставил бокал на стол и чуть повернул голову, глядя Джанне в лицо. Веселящиеся сотрапезники не обращали на них внимания, и голос Просперо тонул в гомоне, гвалте и смехе.

— Что могло бы сделать вас счастливой, моя Джанна?

Серьезные и мечтательные глаза ее на бледном овальном лице пристально рассматривали его.

— Возможно, ответ на мой вопрос. Я должна получить его, чтобы разобраться в себе. — И она повторила: — Ты больше не хочешь мстить? Прошлое действительно забыто?

Он невозмутимо выдержал ее пытливый взгляд. Его подвижные губы тронула легкая улыбка.

— Прошлое действительно забыто, — уверил он ее, поскольку только что сделал окончательный выбор. И тут же, будто в награду, к нему вернулись спокойствие и безмятежность. Он словно сбросил с себя какой-то мерзкий кокон, сковывавший движения, и вновь стал свободным, преданным и пылким возлюбленным. Почувствовав это, Джанна впервые за последнее время ощутила себя счастливой.

Просперо завел речь о свадьбе, которая состоится после его возвращения из похода на мусульман. До сих пор он боялся, казалось, затрагивать эту тему, но сейчас в его радостных словах были слышны такие благоговение и трепет, что Джанна впала в восторженный экстаз. Заметив, что они оживленно беседуют, синьор Андреа издалека многозначительно улыбнулся им, словно давая свое благословение, а потом поднял и осушил за них бокал рейнского.

Позже, гораздо позже, когда кончился пир, погас свет и ушли все гости, Джанна пожелала адмиралу доброй ночи. Он наклонился к ней:

— Твои глаза сияют счастьем, Джанна. Я надеюсь, ты довольна мной?

С дрожью в голосе она ответила:

— Да.

— Я рад, что ты счастлива. Твой Просперо достоин тебя, а это — высокая похвала. Насколько я его знаю, он вернется к тебе домой увенчанный лаврами.

Глава 17

ШЕРШЕЛ
Наутро император отправился в Болонью, где должен был получить из рук папы корону Каролингов, которой добился путем выборов (правда, не обошлось и без подкупа). Затем он намеревался проследовать в Германию, где развитие событий требовало его присутствия.

На следующий день флот, неся все вымпелы и флаги, под орудийный салют отплыл к берберскому побережью. Такая помпа была бы оправдана триумфальным возвращением домой, но уж никак не отбытием в поход.

Не считая вспомогательных транспортных судов, трех бригантин и полудюжины фелюг, флот состоял из тридцати галер, мощных и хорошо оснащенных. Пятнадцать из них принадлежали Дориа, двенадцать — неаполитанской эскадре, включая семь судов под командованием капитана Просперо (они были его собственностью), а оставшиеся три — были испанскими, ими командовал дон Алваро де Карбахал, мореплаватель, которого ценил сам император.

Возвышение преобразило Просперо. Он примирился и с Джанной, и со своей совестью. Кардинал Адорно отпустил ему грехи, благословил и в конце концов поздравил. На мгновение, которое он не забудет никогда, Просперо заключил в объятия Джанну, заключил с любовной страстью, которой не свойственны никакие сомнения и дурные предчувствия. Он сказал ей, что хотел бы сыграть свадьбу сразу же по возвращении из похода.

Не желая гневить свою мать в миг расставания, Просперо постарался внушить ей, что примирение по-прежнему остается ложным, а мадонна Джованна Мария Мональди Дориа — вовсе не его Дама из сада.

Известно, что душа поэта, освобожденная от оков, снова начинает петь. Поэтому по пути к берберийским берегам Просперо возобновил работу над «Лигуриадой». В эти дни он написал несколько песен, посвященных визиту императора в Геную, а также помпезному и торжественному отплытию флота с карательной экспедицией против корсаров-язычников, прочно обосновавшихся на побережье Северной Африки от Триполитании до границ с Марокко. Если в этих стихах, как можно догадаться, и было предвосхищение победы, то позже, при издании, торжественность их несколько поубавилась.

Дориа намеревался бросить этот прекрасно оснащенный флот на Алжир. Нанеся удар, который позволил бы захватить столицу Хайр-эд-Дина, он надеялся сковать корсарское царство. По пути Дориа посчастливилось встретить французский корабль, с которого его предупредили, чтобы он не надеялся застать Хайр-эд-Дина врасплох. Главарь корсаров, по всей видимости, имел хороших разведчиков. Экспедиция, цели которой не скрывались, слишком долго собиралась в путь. Оповещенный о ней, Барбаросса собрал в Алжире флот, превосходящий императорский, чтобы дать достойный отпор врагу.

Известия, полученные Дориа, когда он находился в двухстах пятидесяти милях к юго-западу от Сардинии и менее чем в ста милях от места назначения, вынудили его сделать остановку. На борту своего галеаса «Грифон» он созвал военный совет и пригласил на него шестерых главных капитанов. Наиболее авторитетным среди них был капитан Просперо. Остальные — Джаннеттино и Филиппино Дориа, Гримальди, двоюродный брат князя Монако и старый друг Просперо, Ломеллино и дон Алваро де Карбахал.

Дориа признался им, что, лишившись преимущества внезапного нападения, он едва ли сейчас может исполнить свой долг перед императором и атаковать флот алжирцев.

Его племянники, так же как и Ломеллино, и думать не смели по-другому. Гримальди, имевший доводы против, выдвигал их осторожно и ненавязчиво. В таком же положении, не претендуя на главенствующую роль, находился и дон Алваро. Главенство неожиданно перешло к Просперо.

— Если бы император, — начал тот спокойно, — не желал победы своего флота, он бы никогда не послал экспедицию.

И дон Алваро тут же поддержал его, сказав: «Да будет воля Божья». Это был господин лет сорока, с изысканными манерами, уже облысевший, но с иссиня-черной бородой, с темными живыми глазами, казавшимися удивленными из-за постоянно вздернутых бровей. Если оба племянника и Ломеллино с осуждением смотрели на дерзкого Просперо, а Гримальди теребил бороду, не зная, чью сторону принять, то дон Алваро в открытую улыбался.

Адмирал сдержал раздражение.

— Рисковать можно по-разному. Одни трусливо избегают опасностей, другие очертя голову лезут на рожон. Вы и без меня знаете, что опрометчивость на войне бывает порой мало чем лучше трусости.

— Думаю, в данном случае пойти вперед было бы вовсе не опрометчиво, — возразил Просперо.

Джаннеттино тотчас же ощетинился:

— Не значит ли это, что ты обвиняешь нас в трусости? Если это так, то скажи прямо.

Просперо вздохнул. Ему стоило немалых усилий сохранить мир с этими задиристыми родственниками Дориа.

— Я выскажусь откровенно, когда того захочу, — спокойно ответил он.

Слово взял Андреа. Его сообщение сводилось к тому, что Барбаросса направил капитанам корсаров послания с призывом поступить к нему на службу: в Шершел — старому приятелю Драгут-рейсу; в Зерби — другому бичу христианства, Синан-рейсу, еврею из Смирны, подозревавшемуся в колдовстве, потому что он мог определить магнитное склонение с помощью арбалета, и Айдину, которого испанцы называли «Дьяволом-молотильщиком».

— У нас много причин начать штурм, — сказал Просперо. — Надо атаковать, пока корсары не получили подкреплений.

Но Дориа покачал головой:

— У меня имеются сведения, что он уже достаточно силен.

Дон Алваро тут же парировал:

— Я не думаю, что его флот сильнее нашего.

— Но его поддерживают пушки крепостей.

— Превосходство нашей артиллерии, — ответил Просперо, — вне всякого сомнения. На карту поставлена вера в могущество христиан, — продолжал он едва ли не умоляюще. — Чтобы поддержать ее, надо удвоить мужество. Эти корсары до того распоясались, что чувствуют себя хозяевами наших морей.

— Хозяева! — усмехнулся Филиппино.

— Да, хозяева, — настойчиво сказал Просперо. — Мавры в Андалузии уже обращаются к Барбароссе за помощью, а ни один кастильский корабль еще не попытался положить конец морскому разбою. Барбаросса же вывез множество испанских ценностей. А в Алжире, как нам стало известно, по милости неверных, остается более семи тысяч христиан-невольников. Прекратить сейчас нашу кампанию — значит навлечь на себя презрение Барбароссы и позволить ему еще больше обнаглеть.

— Хорошо сказано, — поддержал его дон Алваро, — хорошо сказано. Господин адмирал, об отступлении не может быть и речи.

— Мысль об отступлении даже не приходила мне в голову, — послышался резкий ответ. — Но Алжир может повременить, пока мы заняты укреплением своих сил. На это и рассчитывает Барбаросса. Нас ждут в Алжире, а мы, вместо этого, высадимся на берег, атакуем Шершел и дадим бой Драгуту. Что вы скажете на это, синьоры?

Он задал вопрос всем, но глаза его были устремлены только на Просперо. И тот ответил:

— За неимением лучшего, я согласен с этим планом.

— Боже мой, какая любезность, — сыронизировал Филиппино.

— Тогда я тоже буду воздержаннее, — сказал дон Алваро с обезоруживающей улыбкой. — Потому что я согласен с доном Просперо. Мы должны смело напасть и показать таким образом этим неверным псам раз и навсегда, кто здесь настоящий хозяин.

— Вот почему я хочу исключить риск неудачи, — ответил адмирал. — Дело слишком серьезное. — Он был слегка возбужден. — Итак, все согласны напасть на Шершел?

И флот двинулся к Шершелу, обойдя Алжир стороной.

Однако попали они туда с опозданием и не застали Драгута. Этот не знающий жалости, самый грозный из всех сражающихся под началом Хайр-эд-Дина моряков уже отплыл в Алжир. Он держался берега и потому не был замечен сторонниками императора, чей курс пролегал мористее.

Дон Алваро в ярости лишился присущего ему чувства юмора, а Просперо очень досадовал.

— Перестраховались, — смело сказал он адмиралу. — Теперь, когда Драгут соединился с Барбароссой, все наши замыслы пошли насмарку.

— Воистину перестраховались, — пробурчал дон Алваро, вместе с Просперо поднявшийся на борт «Грифона» на военный совет с адмиралом. — Смотрите, что получается. Мы, поджав хвост, возвращаемся домой под громкий лай этих исламских собак. Смех разбирает, право. Но боже мой, я не желаю, чтобы надо мной смеялись. Император не скажет тебе спасибо за это, великий герцог.

Андреа Дориа поглаживал свою окладистую бороду, невозмутимо выслушивая упреки. Он стоял на корме галеры в обществе племянников и двух других капитанов, изучая изрезанный берег в миле от судна и следя за очевидной паникой в бухте, возникшей, едва летний рассвет выдал присутствие европейского флота. В молчании обозревал он раскинувшийся у бухты город, состоявший из белых кубических домов, окруженных зеленью рощ, главным образом финиковых пальм и апельсиновых деревьев, перемежающихся серо-зеленой листвой олив. Он смотрел на серую громаду крепости, на шпиль минарета над мечетью, развалины римского амфитеатра на востоке и отдаленные горные цепи Джебель-Сумы и Бони-Манассера, окутанные дымкой.

Наконец, после долгого молчания, он произнес:

— Не совсем так, дон Алваро. Шершел — богатый город, порт, где находятся склады и хранится провиант корсаров. Разве не стоит разорить это пиратское гнездо и поубавить у мусульман спеси?

Просперо неожиданно улыбнулся, увидев, как Джаннеттино переводит взгляд маленьких блестящих глаз с него на дона Алваро и обратно.

— Ты смеешься! — воскликнул Джаннеттино. — Чему ты смеешься?

Просперо улыбнулся еще шире:

— Мы отправлялись охотиться на льва, а вернемся и станем хвастаться, что убили мышь.

Этого было вполне достаточно. Но дон Алваро все больше симпатизировал своему союзнику Просперо и подлил масла в огонь, хлопнув себя по толстому колену.

Джаннеттино в сердцах обозвал их пылкими и безрассудными дураками, осуждающими все, что выше их понимания.

Просперо помрачнел. Даже злясь на Дориа, он в глубине души сохранял уважение к синьору Андреа. Он восхищался его очевидным мужеством и невозмутимой силой, признавал его исключительные дарования. По отношению к его племянникам он испытывал неприязнь, постоянно подпитываемую этими надменными выскочками.

— Это неучтиво, — сказал он с холодной укоризной.

— А я и не желал быть учтивым. Вы придаете слишком большое значение своей персоне, Просперо. Вы полагаетесь на дядино расположение к вам.

Просперо повернулся к адмиралу:

— Поскольку мы прибыли сюда сражаться с неверными, а не друг с другом, я возвращаюсь на свой флагманский корабль и там буду ожидать ваших указаний, синьор.

Но адмирала задела шутка о льве и мыши, и, возможно, поэтому он не обуздал грубость Джаннеттино. Правда обидела его так, как только может обидеть правда. В его зычном голосе чувствовалось раздражение:

— Вы будете ждать их здесь, синьор. Я попросил бы вас помнить, и вас, дон Алваро, тоже, что за экспедицию отвечаю я, как ее командующий.

— Действительно, настало время говорить прямо, — одобрительно сказал Филиппино.

Дон Алваро поклонился. Его игривые глаза заблестели.

— Прошу прощения, адмирал. Я думал, что вам будут интересны наши мнения.

— Мнения — да. Но не указания, что мне делать. И не манера, в которой они высказываются. Если у вас есть что мне возразить, буду рад выслушать. — Он переводил суровый вопросительный взгляд с одного на другого.

Дон Алваро покачал головой:

— Право определять тактику, ваше высочество, я оставляю за вами.

— И ответственность, о которой вы нам напомнили, также лежит на вас, — добавил Просперо.

Дориа усмехнулся в бороду.

— Судить всегда легче, чем действовать. Давайте займемся делом.

Он быстро и мастерски составил подробнейший план нападения. То, как он учел все мелочи, не могло не вызвать восхищения. Покончив с этим, адмирал отпустил Просперо и дона Алваро на их корабли, так и не поблагодарив за высказанные мнения.

Та же шлюпка отвезла двух капитанов на их галеры. Если синьор Андреа отпустил их с обидой, то и они испытывали сходные чувства. Дону Алваро де Карбахалу хватило смелости высказать свое негодование. Что же касается Просперо, то он осудил Андреа Дориа за чрезмерную заботу о своей репутации и предрек падение ее в глазах императора, который не скажет спасибо за невыполнение задания, на которое они были посланы.

— Он может впасть в немилость, когда мы разделаемся с Шершелом, — заявил Просперо.

— Если это произойдет, поражение неизбежно.

— По крайней мере, такой исход очень вероятен, — мрачно согласился Просперо. Если бесполезный штурм Шершела удастся, чести это им не принесет. А потерпев неудачу, они навеки покроют себя позором, и авторитет Андреа Дориа погибнет из-за поражения от Хайр-эд-Дина еще до того, как Алжир получит шанс подорвать его.

Под палящим африканским солнцем, при все возрастающей жаре, свойственной концу августа, императорский флот стоял напротив бухты. Город был как на ладони, а отсутствие защитного вала позволяло галерам при их малой осадке подойти вплотную к обрывистому берегу. Исламского флота, способного помешать европейцам, тут не было. Те суда, что стояли в бухте, скрылись при появлении императорского флота. То ли чтобы спастись от захвата, то ли желая помешать европейцам. Над галерами в неподвижном воздухе разносился бой барабанов, которым вторили трубы. Европейцы видели, как толпа в панике бросилась к крепости. Кое-кто вел с собой коз, другие — ишаков, мулов и даже верблюдов. Из-за отсутствия городских стен как таковых большинство населения Шершела искало убежища в крепости.

Приблизившись на расстояние выстрела, Дориа приказал открыть огонь, и раскатистые артиллерийские залпы громоподобным эхом прокатились по горам. Когда крепость ответила огнем, Дориа приказал прекратить обстрел и повел флот на восток, туда, где можно было укрыться от турецких пушек. Здесь он высадил десант в тысячу двести человек. Пятьсот генуэзцев, четыреста испанцев и триста неаполитанцев из отряда Просперо. Он послал их на берег двумя отрядами: генуэзцев и испанцев — под началом Джаннеттино, неаполитанцев — под предводительством Просперо.

Десант захватил врасплох Аликота Караманлы, турецкого офицера, коменданта Шершела. Он и думать ни о чем подобном не мог, пока франкские[1248] пушки не начали обстрел крепости, в которой он укрылся с главными силами войск и теми жителями, что временно бросили свои дома и земли и разделили с ним кров. Потому никто тщательно и не готовился, чтобы отразить нападение с суши. И тем не менее один из его офицеров с четырьмя сотнями янычар был ответствен за защиту форта и понимал, что, если он будет связан в действиях, город отдадут на милость врагу. Потому и произвел бесстрашную вылазку, надеясь повергнуть франков в замешательство, прежде чем они смогут восстановить свои ряды и вернуть преимущество. Однако он потерпел неудачу. Джаннеттино с генуэзцами, оказавшись на берегу первым, принял на себя основной удар и сдерживал янычар до тех пор, пока не подошла подмога христиан. Просперо, действуя самостоятельно со своими неаполитанцами, напал на турецкий фланг и разметал его огнем аркебуз. Янычары, численность которых уменьшилась вдвое, лишились предводителя и, смешавшись перед превосходящими силами противника, в беспорядке отступили под стены крепости. Джаннеттино, горя желанием отомстить за сотню генуэзцев, павших под турецкими ятаганами и стрелами, бросил в погоню отряд испанцев под предводительством офицера по имени Сармьенто. Сам же остался, чтобы обеспечить доставку раненых на борт одной из галер, стоявшей у длинного мола.

Основная часть флота двигалась под всплески весел через залив, чтобы возобновить, уже основательно, обстрел крепости.

Так, сочетая действия на берегу и на море, Дориа рассчитывал добиться быстрейшей победы и завершения этого сражения, грохот которого сотрясал воздух. Однако каждая сторона несла сравнительно легкие потери, а десант не достиг желаемой цели, и исход битвы грозил стать ничейным. Частично — благодаря прочности крепостных стен, частично — из-за никудышной стрельбы турецких канониров.

Пока испанцы Сармьенто преследовали на улицах города уцелевших янычар, Джаннеттино и Просперо привели свои отряды к краю рва, опоясывавшего малый форт. С его высокой стены раздавался неумолчный громкий жалобный призыв: «Во имя Христа, спасите нас!»

Джаннеттино прислушался.

— Что за мольба? — спросил он.

Один из офицеров ответил ему:

— Это христианские невольники, захваченные во время вероломных набегов.

Джаннеттино был недоверчив по натуре.

— А если это ловушка неверных? Ведь они коварны, как сатана.

Стенания продолжались. У молодого генуэзского офицера разрывалось сердце.

— Туда легко добраться. Ров — сухой.

— Повременим, — ответил Джаннеттино не допускающим возражений тоном. — Возможно ли, чтобы рабы оставались без присмотра? А если там стража, могли ли они поднять такой шум? Я не собираюсь попадать в турецкий капкан.

Однако к ним уже подошел Просперо со своей дружиной.

— Что там такое? — Он тоже прислушался к несмолкающим мольбам.

Джаннеттино объяснил, что происходит, и поделился своими подозрениями.

Просперо презрительно усмехнулся:

— Стражники просто бросили их, чтобы атаковать нас. Это был тот самый отряд, который мы разгромили. Я иду туда.

— А что же крепость?

— Крепость подождет. Сначала освободим братьев во Христе, да и солдаты разомнутся перед штурмом.

— Но адмирал дал нам четкие указания, — поспешно напомнил Джаннеттино.

— Синьор изменил бы их, будь он здесь.

Джаннеттино понял, что это камень в его огород.

— Когда-нибудь, — пророчески изрек он, — ваша самоуверенность выйдет вам боком. Это может случиться уже сегодня.

— А может и не случиться. От судьбы не уйдешь, как сказали бы враги.

— В любом случае желаю успеха, — произнес Джаннеттино с прощальным поклоном.

Приказав трубачам играть отбой, он отступил с войском.

Просперо со своими солдатами преодолел ров у подножия вала и оказался у закрытых ворот. Опустошили дюжину пороховниц, порох уложили под воротами и подожгли. Оставшиеся бревна разнесли тараном из связки копий, которым орудовал десяток самых сильных воинов.

Западни, как и ожидал Просперо, не было. Они попали во двор, где не оказалось солдат. Из-за закрытой на засовы двери неслась многоголосая мольба невольников. Выбить дверь оказалось нетрудно, и из невыносимо зловонной темницы на залитый ослепительным солнечным светом двор хлынул поток людей. Почти обнаженные, они смеялись и плакали, обнимая своих избавителей. Тут были одни мужчины, с нечесаными волосами и бородами, кишащими паразитами, ужасно грязные. Многие оказались в кандалах, некоторые были страшно изуродованы, и едва ли можно было увидеть спину без шрамов, оставленных плетьми.

Просперо наблюдал за их ликованием с жалостью, смешанной с гневом против тех, кто довел христиан (в том числе и знатных) до такого животного состояния, в каком не бывала ни одна бессловесная тварь. Без малого девятьсот этих существ всех возрастов, сословий и национальностей были согнаны в темницу и заперты при приближении императорского флота, заперты во мраке и холоде, что само по себе уже было мучением.

Какое-то время он позволил им плясать, визжать и греметь цепями. В этом ликовании было что-то нечеловеческое, и оно вызывало отвращение. Узники прыгали и скакали вокруг своих освободителей, радуясь, будто собаки, с которых сняли ошейники. Наконец он решил как-то обуздать это всеобщее безумие. Найдя в сараях и мастерских инструменты, солдаты сбили самые тяжелые оковы. Потом освобожденных построили в колонны, половина войска стала впереди, другая прикрыла тылы, и все двинулись маршем из этого ужасного места вниз, к молу, где пришвартовалось с полдюжины галер.

Большинство шли с радостью, но с некоторыми возникли проблемы.

Многие из самых здоровых и сильных шумно требовали мести своим пленителям и мучителям. Обретя свободу, они первым делом возжаждали возмездия. Поначалу Просперо силой удерживал их, но вскоре смирился и решил, что неблагородно обращать людей в новое рабство, едва вызволив из прежнего. Вероятно почувствовав угрызения совести, он не стал мешать сотне желающих влиться в дружину, идущую на штурм крепости. По их словам, они нашли бы оружие в домах, которые попадутся по пути. Некоторые были еще в ножных кандалах и поддерживали их руками, являя собой ужасную картину.

Итак, Просперо отпустил их, пожалев тех турок, которые встретятся им на пути, и полагая, что их боевой дух окажет ценную помощь Джаннеттино.

Последовавшие затем осложнения произошли из-за того, что солдаты Джаннеттино, ведя себя как завоеватели в оставленном врагом городе и имея, по их мнению, право на грабежи, накинулись на неохраняемые богатства, брошенные на милость победителя, и забыли про свою главную цель.

Джаннеттино не видел причин сдерживать их. Он считал, что чем дольше адмиральские пушки станут обстреливать крепость, тем больше будут подавлены ее защитники и тем скорее капитулируют перед сухопутными войсками. Командующий с более проницательным мышлением или с большим опытом мог бы предвидеть последствия этих преждевременных плодов победы, даже без той сумятицы, которую внесли освобожденные рабы, искавшие оружие. Ведь они позабыли о своих первоначальных намерениях, как только присоединились к грабящим солдатам, и тут же заразились мародерством. Возвышенные помыслы о подлинной справедливости тотчас же уступили место низменным мыслям о том, что для возмещения своих страданий лучше лишить неверных собак их богатств, чем жизней. За годы мучений они узнали, какие несметные сокровища накоплены в городе, и взяли на себя роль проводников, наводчиков мародеров. Вскоре отряд Джаннеттино распался на группы мародеров, рыскающих по городу и проникающих даже за его пределы, на окраины, где жили самые состоятельные горожане. Если в мусульманских домах не было вина, то было золото и драгоценности, шелк и женщины, возбуждавшие варварские инстинкты солдат, похоть которых только усиливалась при виде паранджи.

Джаннеттино оставался на базарной площади, откуда и начался грабеж. Он стоял среди разоренных торговых рядов с полусотней приспешников, которые уже до предела нагрузились трофеями и пресыщенно взирали на фрукты и теперь уже тошнотворные турецкие сладости, в изобилии лежавшие перед ними.

Тем временем Просперо погрузил восемь сотен спасенных христиан на шесть галер, стоявших у мола. Потом в длинной лодке отплыл с одного из судов на «Грифон» для доклада адмиралу.

Дон Алваро де Карбахал был на борту флагманского корабля, и, когда Просперо поднялся на корму, ему стало ясно, что он застал тут перебранку.

Когда падающие ядра убили или покалечили с десяток человек, «Грифон» отошел подальше от берега на безопасное расстояние. Оказавшись на борту, Просперо увидел, что весельные рабы рубили спутанные канаты, стараясь убрать сломанную мачту, которая причиняла массу неудобств.

Дориа с непокрытой головой, но в блестящей кирасе стоял у перил. За его спиной маячил дон Алваро. Адмирал нахмурился при виде Просперо.

— Что привело вас сюда, синьор? Вам же приказано быть на берегу.

С необычной для него вспыльчивостью Дориа добавил:

— Разве кто-нибудь из вас оспаривает мой авторитет? Прежде чем все закончится, я хочу, чтобы каждый уяснил себе, кто же командует этой экспедицией.

Дориа редко выходил из себя, и Просперо сразу же предположил, что сорвался он из-за дона Алваро, а прежде его изрядно обеспокоили обрушившиеся на судно ядра. Просперо улыбнулся этому взрыву гнева.

— Я прибыл сюда для доклада, синьор. Мне посчастливилось освободить почти тысячу христианских невольников, которых я обнаружил в форте.

Он рассказал и о том, как ими распорядился, чтобы адмирал уяснил его намерения.

Этого было достаточно, чтобы тот устыдился своей насмешки, которой встретил прибывшего с такими отличными новостями. В пышных выражениях адмирал похвалил Просперо за такое достижение и, торжествуя, повернулся к Карбахалу.

— Вы слышали, дон Алваро? Тысяча наших христианских собратьев, освобожденных из рабства неверных! Вы по-прежнему будете утверждать, что я напрасно трачу здесь порох?

Рев канонады заглушил ответ дона Алваро. Волны белого дыма покатились по берегу перед галерами и за крепостью. И снова пушки дали залп. Но из крепости теперь не отвечали. Заметив это, адмирал принялся гадать, то ли турки сломлены, то ли хитростью подманивают их поближе.

Он попросил Просперо остаться и подождать его решения. Трубы заиграли сигнал к прекращению огня. В этот душный день дым медленно и вяло клубился и таял в воздухе. Наконец передние галеры, едва видимые за его завесой, вновь обрели четкость очертаний. Одна из них, полузатопленная, тащилась за соседним судном и пересаживала на него спасшуюся команду. Внезапный ветер с востока унес последние клочья дыма, и воздух стал таким же прозрачным, как до начала обстрела. Крепость, массивная, мрачная и молчаливая, почти не пострадала. С восточной стороны залива, где располагался мол, на огромной скорости шел дозорный корабль. Как только он подошел к «Грифону», матрос с него прыгнул на выставленные горизонтально весла и по ним взобрался на палубу. Испанский сержант шумно потребовал, чтобы его провели к адмиралу, и, представ перед ним, задыхаясь, рассказал ужасную историю.

Аликот Караманлы не был ни глупцом, ни трусом. Из крепости он невозмутимо и бдительно следил за тем, что происходит в городе, и ему показалось, что можно воспользоваться мародерским угаром, в котором пребывали солдаты. К янычарам и вооруженным им горожанам он добавил еще пятьсот воинов. И со всем этим войском отправился окружать грабителей. Сержант поведал о такой резне, что адмирал побледнел. С западной оконечности залива, ниже крепости, со стороны беспорядочно разбросанных небольших домов у ее подножия, с кличем вырвалась толпа солдат, готовых тут же броситься в сражение. С кормы «Грифона» были видны заостренные морионы[1249] императорских солдат и сверкающие на солнце остроконечные украшения на тюрбанах. Императорское войско, сохраняя порядок, отступало под натиском свирепого противника, и ему уже грозила опасность быть сброшенным в море.

Пока с судна ошалело наблюдали это начало полного разгрома, одна из галер, снявшись с якоря, полным ходом направилась к берегу. Это была «Лигурия» Ломеллино. Не обращая внимания на возможный обстрел из крепости, она спешила на помощь отступающим генуэзцам. Рядом со скалами, которые окаймляли бухту, была глубокая вода, куда он и привел свою галеру. Ее реи и салинг были облеплены арбалетчиками.

Генуэзцы Джаннеттино, сохраняя строй, достигли этих скал, а арбалетчики Ломеллино выпустили град стрел по орде мусульманских преследователей, чем привели их в замешательство и перехватили инициативу. Воспользовавшись этой передышкой, генуэзцы и испанцы толпой взбирались на борт, используя массивные весла как сходни. Общее их число составляло что-то около трех или четырех сотен, которые Джаннеттино удалось сплотить в единый отряд.

Галеру буквально осыпал дождь турецких стрел, выпускаемых визжащими и разгневанными неожиданным препятствием врагами. И когда Ломеллино уже был готов разрядить пушки в воющую мусульманскую свору,Джаннеттино, вспотевший и тяжело дышащий под броней, покрытый ранами и пылающий неистовым гневом, с проклятиями приказал ему без промедления двигаться к флагманскому кораблю. Дрожа от гнева и страха, он предстал перед своим дядюшкой.

Просперо и дон Алваро тоже выслушали его скупой рассказ о поражении. Адмиралу было что сказать на этот счет.

— Просперо, который подвергался риску, штурмуя тюрьму и освобождая тысячу христианских пленников, вернулся без единой потери. Ты же бездействовал, а возвратился, лишившись половины войска. Ничего не скажешь, хорошая история! Куда делись твои солдаты? Их вырезали?

— Откуда я знаю? — Джаннеттино, обычно говоривший низким голосом, теперь в ярости кричал. — Ведь напали мятежники, воровские собаки!

— Разве у тебя не было сил, чтобы противостоять им?

— Мог ли я удержать поток двумя руками?!

— Своими руками, конечно, нет, — вступил в разговор дон Алваро, — но своей властью. Разве у вас ее не было?

Тут вмешался Просперо:

— Пока мы тут болтаем, их могут убить. С вашего разрешения, синьор, я попытаюсь освободить уцелевших. Мои неаполитанцы находятся на берегу, рядом с галерами у мола. Они свежи и…

— Уже нет времени, — прервал его Джаннеттино, вскипая от гнева. — Мы все попали в обыкновенную ловушку. Если будем медлить, то подвергнем опасности и флот. Захваченный мной пленник в открытую насмехался над нами, угрожая приближающейся гибелью. Барбаросса, Драгут, Синан-рейс и Дьявол-молотильщик наступают нам на пятки. Они узнали, что мы пошли на запад, и весь флот корсаров движется вдоль берега от Алжира. На рассвете Караманлы получил приказ удерживать крепость, так как вскорости должно подойти подкрепление.

— Неужели весь флот корсаров? — спросил Андреа Дориа. Его лицо, испещренное морщинами, оставалось бесстрастным.

— Что-то от пятидесяти до ста галер, — сказал Джаннеттино.

Дон Алваро посмотрел на них с вымученной улыбкой.

— Теперь вы пожинаете плоды своей политики. Смелая и решительная атака на Алжир смела бы Хайр-эд-Дина еще до того, как он собрал бы свои войска.

— А возможно, и нет, — холодно ответил ему адмирал. — И тогда разгромили бы нас.

Он повернулся боком к испанцам, а лицом — к востоку. Просперо, который теперь стоял напротив него, увидел его лихорадочный взгляд и широко раскрытые глаза. Адмирал сложил крупную жилистую ладонь козырьком, чтобы прикрыться от солнца.

— Боже мой, — вскричал он, — они приближаются!

Все резко обернулись. На востоке, примерно на уровне длинного бурого мыса, показалась длинная пенистая линия на фоне голубого моря и неба. Даже с этого места, если смотреть пристально, полоса приобретала определенные очертания. Она распадалась на белые точки, напоминая стаю низко летящих птиц, протянувшуюся над бирюзовой водой под прямым углом от берега. До них было миль шесть, но суда корсаров все же можно было различить на горизонте. Они увеличивались в размерах. Это было заметно даже за те мгновения, пока, застыв в оцепенении, четверо мужчин следили за ними. Ровный свежий бриз наполнял паруса кораблей.

Первым пришел в себя Просперо.

— Теперь мы и подавно вынуждены спешно предпринять что-либо. Разрешите идти, синьор?

Он повернулся, не дожидаясь ответа.

— Слишком поздно, — промолвил Дориа. — Возвращайтесь на капитанский мостик и приготовьтесь к отплытию.

Услышав этот приказ, Просперо спросил:

— И даже не пытаться выручить наших людей на берегу?

— Оставить их на погибель? — вскричал ошеломленный дон Алваро.

Дориа окинул обоих строгим холодным взглядом.

— Я должен думать о флоте. Их положение — результат собственной опрометчивости. Я дам сигнал к отплытию. Они услышат его и должны будут сами добираться по морю к кораблям, как смогут.

С кормы он отдал приказ главному канониру на ходовой палубе.

— Но если им это не удастся? — не унимался Просперо. — Если они в плену?

Его лицо, осененное черным, увенчанным крестом шлемом, было сумрачно.

— Пусть попытаются.

— Но это бесчеловечно, синьор.

— Боже мой, — поддержал его дон Алваро, — это по меньшей мере чудовищно!

— Бесчеловечно? — Громкий голос Дориа стал еще громче. Он так резко откинул назад голову, что длинная борода выбилась из-под нагрудника наружу. — А на кой черт мне человечность? Мое дело вести флот. — Его тон не допускал никаких возражений. — Расходитесь по своим кораблям, господа!

Не успел он договорить, как раздался сигнал к отплытию — три резких залпа через равные промежутки и четвертый раскатистый. До кораблей отчетливо донеслись насмешливые возгласы мусульманской толпы, солдат и горожан, собравшихся на высоком берегу, где ядра с галер не могли достать их.

Адмирал перевел хмурый пристальный взгляд на Просперо:

— На судно, синьор!

Но тот и не думал уходить.

— Позвольте мне, синьор, остаться и прочесать город в поисках наших людей.

— Да вы даже не знаете, живы ли они! — выкрикнул Джаннеттино.

— Я не знаю, мертвы ли они. Лишь зная это, я мог бы удержаться от вылазки. — Он сделал шаг к планширу — перилам, ограждающим борт судна.

— Вы получили приказ, — строго напомнил ему адмирал. — Вы вернетесь на капитанский мостик и приготовите галеру к отплытию.

— Я на всю жизнь буду опозорен, если подчинюсь ему. Равно как и вы, синьор, будете опозорены вашим предательством.

— Я предал их? Ха! Оскорбления невежд не трогают меня. — Он взял себя в руки и попытался объясниться: — Представьте себе, синьор. На борту этих кораблей у меня десять тысяч живых людей. Имею ли я право подвергать их опасности, чтобы спасти четыре сотни? Могу ли я рисковать императорским флотом, оставаясь здесь из-за людей, которые, возможно, уже мертвы? Разве, по-вашему, это подобает капитану? Стоит ли испытывать судьбу, чтобы быть зажатыми между корсарским флотом и неприятелем на берегу? О Бог, пошли мне терпение! Вы завоевали славу отважного мореплавателя, синьор Просперо. Единственное, что меня удивляет, как вам это удалось.

Уязвленный, Просперо ответил насмешкой на насмешку:

— Не убегая от опасности, как вы в Гойалатте.

Сказав это, он повернулся и спрыгнул вниз в поджидавшую шлюпку.

— Остановить его! — взревел Дориа.

Дон Алваро кинулся к борту, когда лодка быстро уходила прочь.

— Нет, нет, дон Просперо! — закричал он вслед. — Вы совершаете большую ошибку.

Даже испанец, склонный объяснить создавшееся положение недостатком прозорливости, пришел к убеждению, что в такой передряге ответственность командующего не оставляет адмиралу другого выбора.

Джаннеттино гневно топнул ногой:

— Презренный, непокорный пес! Надеюсь, что это его конец. Нам следовало бы знать, что с этим заносчивым глупцом никогда не прийти к согласию. Пошлем его к черту!

Когда загрохотали вороты, поднимающие якоря, адмирал вспомнил, что обещал Джанне привезти Просперо домой целым и невредимым. Поэтому он грубо положил конец злобным нападкам своего племянника.

— Не вредно бы тебе помнить, что именно твой промах довел до беды. Если бы ты выполнил задание на берегу, такого никогда бы не случилось. Иди и верни его, и, если будет нужно, даже силой.

Тонкие губы Джаннеттино скривились.

— Смотрите! — ответил он и указал на восток.

Галеры корсаров уже покрыли четверть расстояния, отделявшего их от европейцев. Большие треугольные паруса были теперь прекрасно видны. Легко было подсчитать, что общим числом их не меньше шестидесяти.

— Можем ли мы медлить и дальше? — спросил Джаннеттино.

Разгневанный адмирал в смятении почесывал бороду.

Глава 18

ПЛЕННИК ДРАГУТА
Историки поразительно разноречивы во мнениях об этой экспедиции в Шершел. Впрочем, это им присуще. Льстивое произведение Лоренцо Капелло «Жизнь князя Андреа Дориа» представляет собой отчет, полный небылиц, оплаченный самим адмиралом и прославляющий его. Другие авторы, больше заинтересованные в истине, чем в сохранении доброго имени Андреа Дориа, основываются исключительно на фактах. А факты говорят, например, о том, что во время бегства из Шершела — а это отступление и впрямь напоминало бегство — направляемый Дориа флот мчался к Балеарским островам так стремительно, как только позволяли паруса и весла, в то время как флот Барбароссы преследовал его по пятам.

Но не весь флот Барбароссы участвовал в этой погоне, которая к тому же с наступлением сумерек была прекращена. Драгут-рейс с десятком своих галер отстал от берберского воинства и вошел в бухту Шершела, чтобы выяснить, что же там случилось.

Город был охвачен волнением, а в бухте отсутствовали корабли, за исключением одной императорской галеры с турецкими рабами, но без команды, которая могла бы ее защищать. Это была одна из трех галер, направившихся к молу, когда Просперо, так благородно отказавшись подчиниться приказу, сошел на берег. То было одно из его собственных судов, которое он оставил дожидаться своего возвращения с двумя сотнями солдат и людьми, которых надеялся спасти. Двум другим кораблям с восьмьюстами освобожденными христианскими невольниками он разрешил отплыть с императорским флотом.

Этой неохраняемой галерой и завладел Драгут. Затем он высадился на сушу и во главе корсарского войска ворвался в город. Беспорядочное сражение увлекло его на восток, к старому римскому амфитеатру. Здесь он застал укрепившихся европейцев, окруженных солдатами Аликота — турками и арабами. Это был отряд Просперо, выросший на сотню человек за счет спасенных им испанцев.

Слава Драгута, принесшая ему гордый титул Меч Ислама, затмевала известность более жестокого и старого Аликота. Он велел канонирам, вытащившим из крепости свои пушки на волах, чтобы обстрелять оставшуюся горстку захватчиков Шершела, не открывать огонь. Вместо этого он послал к амфитеатру трубача с белым флагом и предложением сдаться.

Просперо предоставил своим сторонникам самим принять решение. Они видели привезенные пушки, и многие из них уже воздавали молитвы Господу, ожидая мгновения, когда они предстанут перед Ним. Поэтому они жадно ухватились за это предложение жизни. И хотя ее будут омрачать лишения рабства, все же надежда на отдаленное освобождение поддержит их силы.

Поэтому они бросили оружие и в суровой, молчаливой покорности вышли из укрытия. Мусульмане шумно окружили их, чтобы вести в тюрьму, где их станут содержать до тех пор, пока судьба каждого не будет определена в Сук-эль-Абиде.

Последним вышел Просперо, с горечью в сердце, с чувством вины перед своими сторонниками, поставленными им в столь ужасное положение, и со злостью на Дориа, ставшего на его и их пути. Просперо был убежден, что, если он окажется на берегу, синьор Андреа, рыцарь Христова воинства, все же отсрочит отъезд и останется, чтобы взять его с собой. В своем поступке (самом по себе, надо признать, достаточно неразумном) он был движим честолюбием, порожденным родовой враждой между домами Адорно и Дориа. Позже он осознал, что долго дурачил себя, веря, что если уж его взяли в экспедицию, то прошла и вражда. И даже понял, что никогда она не была такой живучей, как в те времена.

Просперо насупил брови при этих мыслях, более тяжелых, чем ожидание предстоящего заточения. Он один вылез из-под обломков древних стен и безразлично стал перед толпой, которая выкрикивала ругательства и потрясала саблями перед его лицом. Потом он различил фигуру командира в зеленом шелковом халате, схваченном на бедрах длинным кушаком, с которого свисал турецкий ятаган, украшенный золотом и слоновой костью. Тюрбан из зеленого шелка был надет на остроконечный шлем, сиявший как отполированное серебро. Драгут-рейс, высокий, сильный и насмешливый, с раздвоенной черной бородой, орлиным носом, пристально смотрел на него проницательным взглядом. Резко очерченные алые губы неожиданно разомкнулись, в улыбке обнажились крепкие белые зубы. Он выступил вперед, резко гаркнув: «Прочь!» — отстранил тех, кто стоял у него на пути, подошел к Просперо с низким поклоном и поднес ладонь к бровям. Потом рассмеялся.

— Опять превратности войны, синьор Просперо!

Он говорил на своеобразной смеси греческого, романских и тюркских языков. Такую речь в Средиземноморье мало-мальски понимали все.

— И превратности весьма приятные, господин Драгут. Коль уж я пленник, слава богу, что именно ваш.

Он расстегивал свой пояс, чтобы сдать оружие. Но Драгут остановил его. Из опыта общения с франками командир корсаров знал об их рыцарских манерах. И теперь был рад случаю показать, что позаимствовал их. Это тешило его самолюбие и внушало мысль о превосходстве над грубыми пиратами, которыми он командовал.

— Нет-нет! — воскликнул он, взмахом руки предупреждая возможные возражения. — Оставь меч себе, дон Просперо. Истинным господам довольно и честного слова.

Просперо поклонился.

— Вы великодушны, синьор Драгут.

— Я принимаю так, как принимают меня. Всегда. Когда я был вашим пленником, со мной обошлись вежливо, и, слава Аллаху, столь неожиданно попав в мои руки, ты тоже не будешь страдать от меня. Я никогда не думал, что встречу тебя среди сторонников этого старого негодяя Андреа.

— Опять же превратности войны. Всякое бывает в солдатской жизни.

— Все в руках Аллаха, — поправил его Драгут. — Он велит, что три тысячи заплаченных за меня дукатов должны быть отработаны. А пока можешь считать себя моим гостем, дон Просперо.

У Просперо не было причин жаловаться на гостеприимство Драгута ни в Шершеле, ни, позднее, в Алжире. Но была и другая причина, по которой он хотел бы пользоваться им дольше, чем было необходимо гонцу, чтобы добраться до Генуи и вернуться обратно.

Гонца отправили к Андреа Дориа, ибо по зрелом размышлении Просперо, не без помощи Драгута, понял, что адмирал все же был прав в своем решении.

Спустя несколько дней, когда он был на галере Драгута, плывущей в Алжир, анатолиец поведал ему, что Дориа удалось ускользнуть от Барбароссы и в целости увести свой флот.

— Я уважал бы его больше, если бы это у него не получилось, — сказал Просперо.

— Неужели? А его повелитель император? А люди, плывшие с ним? Слава Аллаху, лично я не трус, но никогда не вступаю в схватку, если мне грозит поражение. Это не героизм. Это плохое командование. Господин Андреа возвращается домой с подмоченной репутацией. Но выбора не было: он знал, что при любом другом раскладе возвращение домой вообще бы не состоялось.

Тем временем Андреа Дориа, достигнув Мальорки без двух богато нагруженных судов, шедших за ним и захваченных Барбароссой (это не считая потери около семисот солдат, направленных на освобождение восьми сотен невольников, которых он теперь вез с собой), решил, что ему не подобает возвращаться домой как побитой собаке. Что-то надо сделать, чтобы иметь возможность выставить себя в выгодном свете. Итак, попав в то утро на Мальорку, он вернулся к этим размышлениям и предпринял рискованное плавание к бухте Алжира, надеясь, что она охраняется не очень хорошо. Там он повстречал четыре алжирские галеры, направлявшиеся в Египет. Одну он захватил сразу, три другие понеслись к берегу так быстро, что совсем не осталось времени освободить из цепей христианских гребцов. А те, что надрывались на первом судне, были раскованы и присоединены к христианам, вызволенным из плена Просперо.

Адмирал посчитал, что этого достаточно. Захваченное судно для перевозки зерна и двенадцать сотен спасенных рабов были весомым доказательством его мощи на море. Он хвастливо задрал нос, отчего все возвращавшиеся с ним домой испытали ощущение триумфа, и составил туманный отчет, из которого императору стало бы ясно, что экспедиция принесла кое-какие плоды ценой весьма незначительных потерь.

Полагали, что Просперо Адорно погиб. Дон Алваро де Карбахал писал, что юноша пал смертью героя, в то время как Андреа Дориа представил его гибель как следствие мужественного, но бесплодного и заведомо обреченного шага. Император, помня Просперо, сказал, что его смерть — большая потеря для его величества, и выразил соболезнование.

В письмах дона Алваро говорится и о другом. Он полагал, что шершелская авантюра пошла на пользу корсарам, укрепившимся в сознании своего превосходства на море. Это утверждение император отнес на счет зависти: ведь дон Алваро сам хотел командовать его флотом.

Но если адмирал умудрился вернуться в Геную с высоко поднятой головой, то на сердце у него лежал тяжкий гнет. Он не тревожился из-за своего бегства с флотом из Шершела: у него просто не было другого выхода. Но если совесть командира была спокойна, то как человек он глубоко переживал неудачу. Все (и в особенности данное Джанне обещание) говорило о том, что ему следовало удержать Просперо от безрассудной вылазки, которая, несомненно, стоила ему головы. Поэтому Дориа, человек волевой, ни перед кем не опускавший глаз, боялся посмотреть в лицо своей племяннице.

Как он и ожидал, она пришла в гавань с монной Переттой во главе большой толпы знати и простолюдинов, с флагами, трубами и цветами явившейся приветствовать избежавшего поражения триумфатора. С первого взгляда он заметил в ней разительную перемену. Ее бледное лицо выражало страдание. Прекрасные карие глаза поблекли и затуманились. Спокойствие, свидетельствовавшее о силе духа, сменилось апатией, а сдержанность — полным безразличием ко всему.

Она безучастно позволила себя поцеловать. Странно было то, что Джанна не задала никаких вопросов, чем еще больше осложнила задачу Дориа. Освободившись от восторженной толпы и оставшись наедине с Джанной в будуаре монны Перетты во дворце Фассуоло, он рассказал ей все.

— У меня для вас печальные вести, моя дорогая, — сказал он так скорбно, что она все поняла.

Ответа не последовало. Он боялся ее смятения, но Джанна его не выказала. Неестественно вялая, она смотрела на него, казалось, лишь из вежливости. Монна Перетта, сидя возле нее на персидском диване, с мрачным видом держала Джанну за руку, сочувствуя ей и ободряя ее.

Озадаченный адмирал ни о чем не спрашивал. Он просто рассказал все, стараясь представить смерть Просперо как акт величайшего героизма.

Он был готов к горестным рыданиям. Он даже ожидал обвинений в том, что поставил необходимость вывода флота выше, чем спасение Просперо. Но был совсем не готов к тому, что затем последовало.

В помутневших глазах Джанны, по-прежнему устремленных на него, ничего не изменилось. Голос тоже звучал по-прежнему бесцветно.

— Благодарю Бога, что конец его был таким достойным, — сказала она.

Глава 19

НЕОСТОРОЖНОСТЬ МОННЫ АУРЕЛИИ
Когда адмирал получил наконец от дамы объяснение этой тайны, оно ошеломило и испугало его.

Едва экспедиция отплыла, как вспыхнуло раздражение по поводу альянса Адорно и Дориа, к которому вела предстоящая женитьба Просперо. Дом Адорно презирал главу клана Дориа за это поражение. Те же чувства овладели и знатными генуэзцами, не смирившимися с верховенством Дориа в государстве и готовыми поддержать семейство Адорно, находящееся в оппозиции к нему. Об этом презрении так открыто и свободно говорили, что споры приводили даже к стычкам. Они достигли кульминации, когда Таддео Адорно, публично оскорбленный Фабио Спинолли, убил его на дуэли, а на следующую ночь и сам был умерщвлен агентами Спинолли. Это вынудило его отца в бешенстве прийти к монне Аурелии.

— Мадам, предательство вашего негодного сына начинает приносить свои зловещие плоды, а пожинать их вынуждены другие. Мой мальчик предпочел умереть от ран, нанесенных подлецами. Но я клянусь святым Лаврентием, что синьор Просперо заплатит за это. Мы пустим грязную кровь из его жил, как только доберемся до него.

Ее щеки побелели.

— Вы угрожаете его жизни?

— А что еще остается делать? Могу ли я оставить убийство моего сына безнаказанным?

— Возьмите плату с тех, кто пролил его кровь. Направьте свой гнев на Спинолли.

— Этим мы тоже займемся, будьте уверены. Но мы придушим зло в зародыше. Мы очистимся от позора, в который вверг нас синьор Просперо, очистимся раз и навсегда.

И в ярости добавил:

— И Аннибале быстро найдет управу на Просперо!

— О, вы сумасшедший! Вы и ваш сын!

Он усмехнулся.

— Скоро вы отведаете нашего безумия. Вы поймете, что это такое, когда мы перережем глотки вашим щенкам.

Они с ненавистью смотрели друг на друга: он — объятый яростью и горем из-за потери сына, она — в паническом страхе перед угрозой.

— Боже мой! — воскликнула она. — Вы не представляете себе, что творите, кровожадный дурак!

— Когда дело будет сделано, вы об этом услышите, — жестко ответил он и повернулся, чтобы уйти, но монна Аурелия в ужасе схватила его за руку.

— Вы ослеплены! — исступленно вскричала она. — Все не так, как вы думаете, Рейнальдо. Настояв на своем, вы приблизите день собственной смерти. Разве вы не видите, сошедший с ума слепец, что Просперо не мог поступить иначе?

Он сердито посмотрел на нее.

— Вы достойная мать своего сына, клянусь Господом! Не мог поступить по-другому, вы говорите? Ха! — Он попытался отпихнуть ее. — Дай мне пройти, женщина.

Но она, дрожа, цеплялась за него. И в панике забыла об осторожности. Она хотела лишь одного — спасти своего сына от рук мстительных убийц. Но поскольку предупредить Просперо, чтобы он мог защитить себя сам, она не могла, оставалось, по ее мнению, лишь одно — отвратить Рейнальдо от его кровавого замысла, открыв ему страшную правду.

— Слепой, невидящий глупец! — взорвалась она. — Что мог сделать Адорно в ссылке? Чтобы свести счеты с этими Дориа, нужно было возвратиться сюда, в Геную. А как мы могли это сделать? Только уверив их, что они в безопасности!

— О чем вы говорите? Если вы что-то знаете, выскажитесь яснее.

— Это и болвану ясно. Смирение Просперо — лишь притворство. Он принял их предложение дружбы только для того, чтобы уж наверняка повергнуть их в прах.

Он широко расставил ноги и, уперев руки в бедра, вытаращил глаза.

— И позволил себе помолвку с Джованной Марией Дориа? Кажется, вы об этом забыли. Ба! Но меня на мякине не проведешь.

— Это правда, клянусь на Библии!

— Правда! О Божий гнев! Ну а что тогда эта дама?

Монна Аурелия жестоко усмехнулась:

— Она? Всеобщее посмешище, которое осрамят Дориа, чье имя она носит.

Рейнальдо был потрясен.

— Если это правда, синьор Просперо заслуживает не больше уважения, чем если это ложь.

— Кажется, на вас не угодишь.

— Да, мне не нравится ни то ни другое. Я еще сохранил чувство приличия.

— Это для меня новость, — сказала она.

— Если я с кем-то ссорюсь, то не отыгрываюсь на женщинах, а вступаю в бой непосредственно со своим врагом.

Она рассмеялась ему в лицо.

— Это тоже что-то новенькое. Если вы так отважны, храбры и прямолинейны, почему вы не вцепились в бороду Андреа Дориа, когда он был здесь? Или почему вы не сделаете этого в Генуе с одним из Дориа? Тут их много, есть на кого направить свою ярость. Но вы предпочитаете с отчаянной задиристостью нападать на меня.

— Господи, Аурелия, будь вы мужчиной…

— …вы вели бы себя более вежливо. По возвращении Просперо узнает, что вы о нем думаете. Тогда и посмотрим, хватит ли у вас духу упорствовать в своем мнении.

Лишь после его ухода монна Аурелия поняла, что ее откровенность произвела на него действие, прямо противоположное желаемому. Она хотела успокоить его, полагая, что он разделит ее восхищение упорством Просперо, что он, полный мстительной решимости, чужд всяких слюнтяйских сомнений. А вместо этого Рейнадьдо ушел совсем в другом настроении, не приняв ее образа мыслей. И тогда она испугалась: стоит Рейнальдо заговорить, стоит его словам достичь ушей Дориа — и все пропало. Рейнальдо вспылил и, лишь поостыв, осознал, какой бедой чревато создавшееся положение. События развивались с бешеной скоростью, как бывает, когда в дело вмешивается злой рок. Спустя три или четыре дня дворецкий монны Аурелии доложил ей о прибытии герцогини Мельфийской с племянницей.

Поначалу охваченная страхом хозяйка решила не принимать непрошеных гостей. Потом храбрый дух Строцци придал ей сил. Вооруженная сознанием собственной правоты, она спустилась по большой мраморной лестнице в гостиную с колоннами, мозаичным полом и потолком, богато украшенным фресками. Там мать Просперо и его невеста впервые увидели друг друга.

Пожилая женщина держала себя с холодным, презрительным достоинством, молодая — хладнокровно, с некой задумчивой таинственностью, которую монна Аурелия нашла одновременно и восхитительной, и отвратительной.

Спокойствие хозяйки в этот день было напускным, за ним пряталась истерзанная душа. Столь же фальшивой была и улыбка монны Перетты.

Монна Аурелия, стоя на пороге, приветствовала их с холодной вежливостью:

— Вы оказываете мне большую честь.

Потом она шагнула вперед с поразительной грациозностью, которую сохранила, несмотря на гнет прожитых лет. Гостьи сделали глубокий реверанс, мягко шурша парчой. Монна Джанна была облачена в платье винного цвета, монна Перетта — в розово-серебристое, усеянное драгоценными камнями и подпоясанное блестящим кушаком. Темные глаза герцогини под дугами бровей сверкали, алые губы улыбались.

Она объяснила цель своего визита:

— Ваше здоровье и так подорвано нашими общими несчастьями, и, дабы не утруждать вас посещением нашего дома, я решила посетить вас сама вместе с племянницей. Ведь это ее долг.

— Исполнение которого несколько запоздало, — ответила монна Аурелия, решив занять выжидательную позицию.

Она предложила им сесть, устроив гостей лицом к окнам, а сама расположилась спиной к свету.

— Однако дольше тянуть было нельзя, — мягко сказала Джанна. — Я всегда хотела видеть вас, а теперь ощутила настоятельную потребность в этом.

Даже настроенная враждебно мать Просперо почувствовала, как мелодично звучит низкий голос Джанны.

— Что же превратило ваше желание в потребность?

— Вам интересно? — вежливо осведомилась герцогиня. Она тихонько помахала веером из павлиньих перьев. — Вы действительно задавались этим вопросом? Или же хотите, чтобы мы просто подтвердили вашу собственную догадку?

— Обычно я не позволяю себе гадать, когда могу просто узнать все, что мне нужно, от людей.

Монна Перетта сохраняла безмятежно-дружелюбный вид, хотя в голосе ее сквозила некоторая резкость.

— Признаюсь, мадам, меня давно одолевают сомнения. Только ли здоровье вынуждает вас сторониться нашего дома? Сомнения усилились, когда я почувствовала холодность, с которой вы принимаете будущую невестку.

Улыбка монны Аурелии не сулила ничего хорошего.

— Теплого приема можно ожидать, когда мать одобряет выбор своего сына. А я далека от этого. Во всяком случае, я вела себя искренне.

— Искренне, мадам? — твердо, но несколько смущенно спросила Джанна.

— В чем же, по-вашему, я лукавлю?

— А вот это, — сказала герцогиня, — нам бы и хотелось узнать.

Джанна, утомленная этими экивоками, решила внести ясность.

— Нам рассказали гнусную историю, исходящую якобы от вас. Безобразная история, настолько безобразная и позорная, что мой дядя стесняется спросить вас прямо, правда ли это… Вы меня простите, мадам, если мне недостает деликатности монны Перетты. Вы, возможно, поймете, как мне важно знать полную правду. Эта история…

Но договорить ей не дали. Монна Аурелия уже была охвачена и ослеплена гневом. Взрыв последовал мгновенно:

— Я знаю эту историю, и нет нужды пересказывать ее. Незачем подслащать пилюлю. Вы говорите о позоре и оскорблении. Но что оскорбительного в предположении, что у Адорно хватило низости вступить в союз с убийцами собственного отца?

У герцогини перехватило дух.

— Боже мой!

Бледное лицо Джанны озарилось улыбкой сострадания.

— Это менее оскорбительно, чем мысль о том, что Просперо Адорно мог опуститься до обмана, о котором вы говорите.

— Наши точки зрения, естественно, расходятся, — был ответ. — Это обвинение я перенесу.

— Вы хотите сказать, что этот чудовищный слух — правда?! — воскликнула герцогиня.

На ее пылающем лице появилось выражение ужаса. На миг она лишилась дара речи, а когда заговорила, слова, казалось, душили ее.

— Вы сказали, что мы смотрим на вещи по-разному. Естественно. Я благодарю вас за такое признание. — Она резко поднялась. — Домой, дитя. Мы получили ответ.

Но с лица Джанны не сходила та же странная сострадательная улыбка.

— Это ложь, — со спокойной уверенностью проговорила она. — Позорная, бесстыдная ложь, имеющая целью ранить и унизить нас, вот и все.

Она медленно поднялась.

— Разве вы забыли, мадам, что ваш сын на войне? Полагали ли вы, что, если ему не суждено вернуться и опровергнуть эту нелепицу, память его будет навеки запятнана в глазах тех глупцов, которые поверят вам? Вы не думали об этом. Подумайте же сейчас и, во имя Бога, мадам, откажитесь от этой гнусной клеветы. Если ее источник — ненависть ко мне и желание поразить мое сердце, то все тщетно: вы жестоко просчитались, я не поверю вам, не предам Просперо.

Самолюбивая монна Аурелия говорила так со многими, но никогда не слышала подобных речей от других. Она побелела, глаза ее засверкали, дыхание стало судорожным.

— Вы предпочитаете благодушное неведение, не так ли? — Она резко рассмеялась. — Клевета, говорите? Ложь? Ха! Сколько пробыл Просперо в Генуе, что так и не выкроил время жениться? Что помешало ему? Вы знаете, как он сам объяснял недостаток пыла. Обдумайте же объяснения этого вялого влюбленного.

Лицо монны Джанны омрачилось, глаза стали похожи на две черные лужицы. Она заметно дрожала.

Уловив внезапную перемену, монна Аурелия вновь рассмеялась исполненным ненависти смехом.

— Теперь вы не станете говорить, что я лгу, не так ли?

Джанна шагнула к своей тетке и положила ладонь на ее руку, как бы ища опоры.

— Да, — сказала она упавшим голосом. — Мы получили ответ. Пойдемте.

Монна Перетта обняла Джанну и подтолкнула к двери. Уже на пороге супруга адмирала обернулась и бросила через плечо:

— Ваш сын, мадам, стоит своей флорентийской мамаши. Да поможет ему Бог быть таким, каков он есть, а вам — гордиться им.

Монна Аурелия не удостоила их ответом. Обе гостьи вышли. Герцогиня — полная гнева, а Джанна — сверхъестественно спокойная. Но спокойствие ее не имело ничего общего с самообладанием. Это была апатия сломленного духа. Если она и слушала горькие сетования тетки, то сама хранила молчание и теперь, и позже, вплоть до того дня, когда герцог Мельфийский принес ей весть о гибели Просперо.


Супруга все рассказала адмиралу. Вначале он отказывался верить ей. Он считал, что монна Перетта наслушалась бредней злобной женщины. Но его мнение стало меняться, когда она, в свою очередь, напомнила ему об оскорбительном неповиновении Просперо в Шершеле, представив его как свидетельство мстительной ненависти. В конце концов хладнокровный Дориа впал в такую ярость, какой его близкие никогда прежде не видели.

Племянники, казалось, испытывали злобное удовлетворение.

— Я знал, что делал, когда приковал собаку к веслу, — похвалил себя Филиппино.

Герцог готов был согласиться с ними.

— О да! Вы говорили мне, что я старый дурак, не так ли? А вы оба все поняли и распознали. Но у вас не хватило ума сообразить, что как раз ваше собственное поведение — особенно твое, Филиппино, — питало его затаенную обиду.

— Даже сейчас, — отрезал Филиппино, — вы ищете ему оправданий.

— Оправданий! — взревел дядя, широкими шагами расхаживая по комнате. — Я их не ищу. Я благодарю Бога, что Просперо ослушался меня в Шершеле и поплатился за это.

Джанна дрожала в кресле, а монна Перетта сидела, плотно сжав губы, и всем своим видом показывала, что согласна с супругом.

— А вот я не таков, — проворчал Джаннеттино с недовольной гримасой на лице. — Я люблю сводить счеты собственными руками, а не с Божьей помощью.

Филиппино согласился с ним:

— Конечно. Неверные сделали все за нас, но это слабое утешение. Ему следовало принять смерть от моего меча, который пронзил бы его горло.


Но спустя несколько недель, когда наступила зима, с сицилийского корабля, который продолжал плавать, несмотря на отвратительную погоду, на генуэзский берег сошел молодой мавр Якуб бен-Изар. Он привез письма для герцога Мельфийского.

Так получилось, что в это время герцог отсутствовал и во дворце Фассуоло его замещал Джаннеттино Дориа. Офицер порта проводил мавра к нему. На вопрос, откуда письма, Якуб с поразительной прямотой ответил, что они от Драгут-рейса и касаются выкупа господина Просперо Адорно, пленника его хозяина.

Джаннеттино сломал печати.

«Господин герцог! — писал Драгут, хотя и с ошибками, но на сносном итальянском языке. — У меня приятные для Вас известия. Волею своей Аллах сохранил жизнь великого романского капитана Просперо Адорно, который ныне пребывает у меня в плену. Я назначаю за него разумный выкуп, не превышающий трех тысяч дукатов, — то же, что Вы получили от господина Хайр-эд-Дина за меня. После уплаты я сразу же верну ему свободу и в целости и сохранности отправлю в Геную. Пока же он остается также и заложником, гарантирующим безопасность моего посланника Якуба бен-Изара. Да продлит Аллах Ваши, господин, дни на земле!»

Джаннеттино послал за своим кузеном, и за закрытыми дверьми они вдвоем принялись решать, что же предпринять. Джаннеттино склонялся к тому, что за три тысячи дукатов стоило бы вернуть этого мерзавца домой и публично повесить за невыполнение приказа. Но коварный Филиппино высмеял своего двоюродного брата за несообразительность.

— Чтобы его повсюду сующий нос приятель дель Васто обрушился на нас с обвинениями, а другой закадычный дружок, дон Алваро де Карбахал, снова назвал неподчинение дона Просперо благородным поступком?

Эти сложные умозаключения раздосадовали Джаннеттино.

— Ты уже открыто высказывал сожаление по поводу того, что он погиб в Шершеле. Ты, кажется, говорил о мече, воткнутом в его глотку.

— Если его вернут сюда, ты увидишь, что угроза будет приведена в исполнение.

— И еще я увижу, что убийство понравится императору не больше, чем казнь.

— Убийство? — Филиппино презрительно взглянул на него. — Дуэль не убийство. Если я убью его в честном поединке, кто сможет обвинить меня?

— Возможно. Но вдруг он убьет тебя?

— Тогда ему придется биться с тобой, Джаннеттино, а после тебя найдется еще дюжина других, пока кому-нибудь не повезет.

Джаннеттино пожал могучими плечами.

— Герои! — проворчал он.

— Но в любом случае в этом не будет нужды, — сказал Филиппино. — Поскольку мы не можем его повесить из-за уважения, которое питает к нему сам император, остается только один выход. Пусть он сдохнет в цепях.

— Но как долго он будет в плену? Когда-нибудь ведь наступит освобождение.

— Ты упускаешь из виду одну вещь. Он остается заложником, гарантом возвращения этого Якуба бен-Изара. А что, если Якуб вообще не вернется? Это ведь очень просто. — Он рассмеялся. — Я пошлю господина Якуба на галеры и предоставлю господину Просперо самому расплачиваться за это. Не думаю, что мы снова услышим о нем.

Джаннеттино надул губы.

— Мы должны считаться с господином Андреа. Он никогда не согласится на это.

— Синьор Андреа тут ни при чем. Мы сослужим ему добрую службу, если будем хранить молчание. Итак, забудь об этом письме. Я сделаю то же самое.

Глава 20

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ
В течение трех зимних месяцев Андреа Дориа беспрестанно занимался оснащением флота, которому предстояло отправиться в поход против дерзких мусульманских пиратов, как только распустятся почки в садах Фассуоло. Наконец с приходом весны адмирал почувствовал, что ему не терпится выйти в море. Новым толчком стало письмо императора, в котором тот раздраженно требовал принять скорейшие и жесточайшие меры против корсаров. Получив письмо, Андреа Дориа испугался, что Карл V начал понимать, чего в действительности стоила прошлогодняя экспедиция. Корсары не умерили своей наглости, это было видно по дерзким нападениям Драгута на южное побережье Италии, от Реджо до Неаполя, а особенно — по налетам Хайр-эд-Дина на Фонди и его откровенным попыткам пленить прелестную Джулию Гонзагу и украсить ею гарем Сулеймана.

Вы знаете историю спасения этой знатной дамы, когда ее везли всю ночь напролет верхом на лошади, в одной лишь ночной сорочке, с единственным сопровождающим, которого она в конце концов и убила, вероятно, за то, что он слишком осмелел при виде едва прикрытой неземной красоты.

Другим калабрийским женщинам повезло меньше, и в результате этих морских набегов Андреа Дориа лишился неаполитанской эскадры, отозванной обратно в Неаполь по приказу вице-короля для защиты от исламских грабителей.

Эта эскадра все еще имела в своем составе шесть галер, которые были личной собственностью Просперо. Седьмая перешла в Шершеле в руки Драгута. На эти оставшиеся галеры предъявлял права Рейнальдо Адорно как законный наследник Просперо. Императорский суд не спешил с решением, поскольку тогда было нужно, чтобы эти галеры оставались в распоряжении императора. Поэтому в Неаполь они проследовали под командованием дона Алваро де Карбахала, заменившего теперь Просперо на посту главнокомандующего в Неаполе.

Андреа Дориа еще не завершил приготовлений, когда пришла весть, что Драгут, обнаглев как никогда прежде, захватил испанские аванпосты в Африке — Сус, Сфакс, Монастир, вырезав гарнизоны, а уцелевших отдав в рабство. После этой страшной новости Андреа Дориа тотчас же получил приказ немедля прибыть в Барселону на совещание с императором, чаша терпения которого переполнилась.

Он подчинился, испытывая неловкость, не исчезнувшую после теплого приема, оказанного императором словно бы для того, чтобы убедить Дориа, что он все еще не утратил доверия Карла, но вместе с тем интерес его величества, считавшего адмирала способным буквально на чудеса, заметно упал из-за прошлогодних событий. Имя Драгут-рейса вызывало у императора даже большую ненависть, чем имя Хайр-эд-Дина, и он дал понять Андреа Дориа, что дальнейшее императорское расположение будет зависеть от скорейшего и полного разгрома этого так называемого Меча Ислама.

Дориа покинул двор императора с таким чувством, будто ему предстоит испытание, и все же с полной уверенностью, что он знает, как его выдержать при помощи имеющихся в его распоряжении значительных средств. Он снарядил пятнадцать собственных галер; пять — за счет своего родственника Антонио Дориа, двенадцать — за счет генуэзской казны, три папских и большой галиот мальтийских рыцарей. Весь флот составлял тридцать шесть боевых галер: четыре транспортных галеона и почти два десятка вспомогательных судов: шлюпки, фелюги и легкие быстроходные триремы, на которые возлагались задачи разведки.

Испания, снабдившая флот транспортными галеонами, отказалась дать хоть одну галеру в состав этой эскадры, которую считала достаточной для любой кампании. Лишних галер испанцы не имели, и им пришлось бы оголить собственные берега, чтобы поделиться с союзниками. А Испания могла в любую минуту подвергнуться нападению корсаров. По той же причине Дориа не разрешили набирать дополнительных рекрутов ни из Неаполя, ни из Генуи. А он не осмеливался настаивать, хотя и чувствовал крайнюю нужду в людях. Он понимал: даже самое осторожное заявление о нехватке личного состава укрепит позиции тех, кто хочет опорочить его в глазах императора.

В начале лета гигантский флот торжественно отплыл из Барселоны и смело направился на юг, чтобы предать огню и мечу Мехедию. Покончив с этим, но, увы, не встретив Драгута, Дориа продолжал прочесывать африканское побережье. Его галеры, будто невод, шли широкой пятимильной линией с триремами во главе и на северном фланге, игравшими роль глаз эскадры.

Пока Дориа занимался поисками Драгута у африканского побережья, в Генуэзский залив вошла грациозная фелюга, которая привезла домой Просперо Адорно и еще четверых неаполитанцев, за которых Драгут согласился принять выкуп. Они составили команду суденышка, а штурманом на нем был генуэзский мореход по имени Феруччо.

Просперо был вознагражден за то внимание, которое оказал Драгуту, когда анатолиец был его пленником. Вероятно, он извлек выгоду и из дружеского чувства, рожденного в дни, когда они с Драгутом работали на одном галерном весле. Так злоба Филиппино обратилась против него же самого, поскольку, даже когда посланный за выкупом не вернулся, Драгут не отыгрался (как поступил бы, может быть, даже христианин) на заложнике. Вместо этого, когда прошла зима и настало время вновь пускаться в плавание, корсар предложил Просперо свободу взамен на обещание послать выкуп в Алжир при первой возможности и желательно через Якуба бен-Изара. Это предложение делало честь обоим — тому, кто его делал, и тому, кому оно было адресовано. Таким образом, командир корсаров и высокородный христианин расстались, преисполненные огромного взаимного уважения.

Вернувшись домой, Просперо узнал, что уже оплакан.

Потрясенная его неожиданным появлением, мать упала в обморок. А потом, когда она пришла в себя и поведала ему о последних событиях, уже Просперо едва не лишился чувств. Гневные упреки сына в измене мать встретила еще более гневными обвинениями в открывшемся теперь предательстве. Встреча, начавшаяся с обмороков и слез радости, закончилась оскорбительными выпадами и вспышками гнева, и Просперо, позабыв обо всем, побрел ко дворцу Фассуоло в поисках монны Джанны.

Но по пути в душу его закралось ужасное сомнение. То, что он узнал, заставило его изменить маршрут и отправиться в тюрьму Рипа. Старший тюремщик, хорошо знавший Просперо, радостно приветствовал его как восставшего из мертвых и по просьбе гостя показал список узников. Когда Просперо обнаружил там имя Якуба бен-Изара, дурное предчувствие сменилось чуть ли не уверенностью.

Якуб был гребцом на старой посудине в заливе, и тюремщик без колебаний исполнил требование Просперо доставить пленника на берег.

Встреча с Просперо была для молодого Якуба сродни посулу свободы. Он широко улыбнулся и с готовностью ответил на все вопросы. Он передал письмо Драгута в собственные руки господину Джаннеттино Дориа. Потом его схватили. Больше он ничего не знал, но Просперо было довольно и этого. Обостальном он догадался и сам. Впав в такую ярость, в какую никогда не впадал прежде, Просперо с тяжелым сердцем отправился в Фассуоло.

Глава 21

ОБЪЯСНЕНИЕ
Его приняла герцогиня.

Из великолепного вестибюля с колоннами, где он ждал, пока камергер объявит о его приходе, Просперо провели через галерею героев (тут он впервые объявил о своем намерении жениться) в покои супруги адмирала, обставленные с языческой роскошью благодаря щедрой дани, взимаемой со стран Востока.

Она не поднялась ему навстречу, а ее темные глаза смотрели и печально, и сурово одновременно.

Просперо низко поклонился.

— Я полагаю, — сказал он, — что возвращение с того света редко приходится кстати живущим. Они умеют извлечь выгоду из чужих смертей.

— Но смерть облегчает прощение, — ответила герцогиня.

— Я пришел не за прощением, мадам.

— Что? — Она хмуро взглянула на него. — Такая самонадеянность?

— Нет. Такая покорность. Я знаю, что меня простить нельзя.

— Тогда я удивляюсь, зачем вы вообще пришли.

— Чтобы рассказать все своими словами. Чтобы моя провинность не казалась серьезнее, как, должно быть, происходит, чем она есть на самом деле.

Герцогиня мрачно покачала головой.

— Я не думаю, что моя племянница согласится видеть вас. Даже в случае ее согласия вам не следует с ней встречаться, если вы не хотите усугубить ее страдания. Она и без того переживает из-за вашего поведения.

— Вы полагаете, ей лучше числить меня в мертвых, чем в живых?

— Разве это удивляет вас? Мертвого вас, вероятно, можно вспомнить добрым словом. Героизм вашей предполагаемой смерти во многом искупил подлость вашей жизни.

— Если я вел себя благородно, мое благородство не уменьшится от того, что я выжил.

— Коль уж вы жили, причиняя боль другим, то будете делать это, и воскреснув из мертвых.

— Но, возможно, меньшую, когда откроется вся правда. Будьте милостивы, монна Перетта, позвольте мне видеть вашу племянницу.

— Стоит ли настаивать? Как я уже сказала, это лишь усугубит ее мучения, разбередив раны.

— Если бы я так думал, я не просил бы. — И он быстро добавил: — Я люблю Джанну больше всего на свете, больше жизни и чести.

— Вы уже это доказали. Разве нет?

— Возможно, вы перемените мнение, когда узнаете все.

Темные глаза герцогини вглядывались в Просперо, мелкие черты ее лица смягчились. В конце концов, она была добросердечной женщиной, не помнящей зла. И дело было в нем самом, а не в его мольбах. Он стоял прямой и статный, в элегантном темном костюме простого покроя, с гордо поднятой головой, открытым искренним взором. Просто не верилось, что этот человек — закоренелый негодяй.

— Согласны ли вы на встречу с Джанной в моем присутствии? — спросила герцогиня.

Он кивнул.

— О большем я и не прошу.

Монна Перетта уступила, и вскоре Просперо увидел Джанну. Рядом с молодой женщиной, поддерживая и ободряя ее, стояла герцогиня.

Джанна была с ног до головы облачена в черное, что еще больше подчеркивало белизну ее шеи и лица. Мертвенная бледность невесты поразила и ужаснула Просперо. Увидев его, Джанна инстинктивно воздела грациозные руки и уже почти протянула их к жениху, но потом они безвольно упали, лицо померкло.

— Почему вы здесь? — спросила она и, повинуясь какому-то порыву, добавила: — Почему вы живы?

— Потому что варвар-корсар проявил больше рыцарства, чем благородные христиане, которые дважды бросили меня погибать. Первый раз, когда покинули меня в опасности и предоставили самому с честью выходить из положения, а во второй раз, когда схватили посланника, отправленного в Геную, чтобы привезти за меня выкуп.

— О ком вы говорите? — резко спросила герцогиня.

— О некоторых господах из дома Дориа.

Ее лицо приняло сумрачное выражение.

— Мне кажется, вы обманули меня. Я думала, что вы пришли как проситель, а не как обвинитель.

— Имейте терпение, монна Перетта. Я не обвиняю. Я не упрекаю. Я лишь утверждаю. Все эти недружественные действия вновь оживляют родовую вражду, которую я готов был похоронить.

— Верно ли я вас поняла? Вы смеете утверждать, что мой супруг или кто-то из его дома знал о том, что вы остались в живых? Что они приложили руку к пленению посланника?

— Я могу привести посланника. Это мавр по имени Якуб бен-Изар, которого я обнаружил в тюрьме сегодня утром.

— Я не поверю ни единому слову и двадцати мавров, если они подтверждают то, что говорите вы.

— Тогда мне не на что надеяться. Если не верят моему свидетелю, как я могу рассчитывать, что мне поверят на слово?

— В чем поверят? — неожиданно спросила монна Джанна. — Можно ли объяснить словами… нет, даже не смею выговорить. Громкие слова так же бесполезны, как и лживые. Почему же вы не уходите, синьор Просперо? Вы теряете время.

— Это не имеет значения. Как и вся моя оставшаяся жизнь. Я прошу еще немного вашего внимания. То, что я скажу, поможет вам вновь обрести гордость.

— Гордость? — Ее голос зазвучал напряженно. — Так вы думаете, что ранили мою гордость? Именно ее?

— Я хочу, чтобы вы точно знали, в чем я грешен и против чего погрешил.

— Вы полагаете, это неизвестно? Вы думаете, еще что-то осталось тайной?

— Я знаю. Но поступки людей не всегда таковы, какими кажутся со стороны. Мой дядя-кардинал, когда судьба сыграла со мной злую шутку и я в отчаянии пришел к нему за помощью, напомнил мне, что Адорно негоже таить обиду на синьора Андреа.

— И что же это была за злая шутка судьбы? — резко спросила герцогиня.

— Если вам будет угодно выслушать меня, — попросил он.

Герцогиня повела Джанну к дивану, покрытому блестящей персидской накидкой, и Просперо рассказал им все. Признался в двуличии, в том, что принял предложение Дориа о союзе в надежде улучить момент и отомстить за убийство отца. Поведал о том, в какое отчаяние повергла его необходимость ложной помолвки с Джанной Марией Дориа: ведь в действительности он любил Джанну Мональди. Просперо рассказал о беседе с кардиналом накануне отплытия в Алжир и о том, как кардинал помог ему забыть все мысли о кровной вражде, независимо от того, какие засим последуют упреки и проклятия со стороны Адорно. Все дальнейшее — неудачная экспедиция в Шершел и другие события — теперь не имело значения. Он надеялся лишь, что Джанна поймет, в каком ужасном хитросплетении обстоятельств он очутился, и поверит, что ему было совсем не легко унизить ее этой ложной помолвкой. В самом конце своего рассказа Просперо замялся, подбирая слова.

Его история глубоко тронула герцогиню. Это было ясно, потому что она смотрела на Просперо с состраданием, глазами, полными слез. Но неизвестно, как ко всему сказанному отнеслась Джанна. Она сидела неподвижно, сложив руки и склонив голову.

Молчание затягивалось. Похоже, они ждали продолжения, а Просперо хотелось услышать хоть слово от них.

Наконец он тихо сказал:

— Это все. Благодарю вас за терпение, с которым вы меня выслушали. А теперь я ухожу.

Он торжественно поклонился и уже повернулся, чтобы уйти, когда Джанна тихо произнесла:

— Вы излили душу и не просите о прощении?

— Да. Я говорил монне Перетте, что мои деяния непростительны. Так сложились обстоятельства. Каяться поздно. Я просто признаюсь в своих тайных пороках.

— Вы объясняетесь, — поправила его Джанна все тем же странным спокойным голосом. — Память подсказывает мне…

Она думала о той странной перемене в нем, которую почувствовала, когда он прибыл из Неаполя. Он был, по ее словам, едва похож на прежнего Просперо. Джанна вспомнила, как ему наконец удалось прийти в себя, вновь обретя спокойствие и непринужденность. Теперь она поняла, что это, должно быть, результат беседы с кардиналом Адорно.

— Мои воспоминания подтверждают вашу искренность. — Внезапно она встала, неотрывно глядя на него полными нежной грусти глазами. — Мой бедный Просперо, вам незачем просить прощения. Оно уже даровано вам.

Ее глаза наполнились слезами.

— Могу ли я отвергнуть вас сейчас, когда вы все объяснили? Вы вернули мне то, что я утратила, то, без чего, казалось, не смогу жить и умру.

— Джанна… — только и сказал он, но в его голосе и взгляде чувствовалось такое благоговение, какого он не достигал ни в одном из самых трепетных своих сонетов.

Джанна сквозь слезы улыбнулась смущенной герцогине.

— Не оставите ли вы нас ненадолго наедине, мадам? — попросила она.

Монна Перетта испугалась, заметив, как преобразилась ее племянница.

— Для чего, дитя мое? Не тешишь ли ты себя ложными надеждами?

Она повернулась к Просперо.

— Этот посланник. Этот мавр, которого вы обнаружили в тюрьме. Это правда?

— Не только сам он может прийти и все подтвердить. Если надо, сюда явится начальник тюрьмы и расскажет, как мавра заточили туда полгода назад.

— Полгода назад? — переспросила герцогиня. — Когда именно?

— В начале прошлого ноября.

Она, казалось, облегченно вздохнула.

— Просперо, тогда мой муж не имеет к этому отношения. С октября по Рождество… он был со мной в Аккуи.

Тут Просперо вспомнил, как Якуб говорил, что передал письмо именно Джаннеттино Дориа. Он так и сказал, добавив, однако, что в таких вопросах племянники, должно быть, действовали от имени своего дяди.

Герцогиня покачала головой.

— У вас нет оснований говорить и думать так.

— Я всегда видел согласие между ними.

Герцогиня подавила раздражение.

— Я не буду обсуждать с вами этот вопрос. Не стоит он того, поскольку… Разве вы сами не видите?

Она перевела глаза с Просперо на Джанну, и печаль смягчила суровость ее взгляда. Обняв Джанну за талию, Перетта привлекла ее к себе.

— Кто бы это ни был — мой супруг или Джаннеттино, — он в меру своего разумения действовал ради блага Джанны, ибо знал о том, что вы помирились с нами лишь для виду. Я не оправдываю его, но и не обвиняю. Я только прошу вас понять, что не стоит тешить себя надеждой на женитьбу. Дориа больше никогда не поверят вам. Так не обвиняйте же их.

— Не буду, — сказал Просперо. — Пропасть нашей вражды слишком широка, чтобы наводить мосты. Но стоит Джанне пожелать — и помолвка, несмотря ни на что, будет считаться действительной.

— Помолвка, которая теперь оскорбительна для обеих сторон — Адорно и Дориа?

— Адорно и Дориа — еще не весь мир, — сказал Просперо и добавил: — Пусть будет так, как хочет Джанна.

Глаза Джанны сделались испуганными.

— Мой дорогой, мне страшно. То, что говорит тетя Перетта, — правда. Вы навлекли на себя раздражение обоих семейств, и теперь вы будто между молотом и наковальней.

— У меня крепкие кости, — заявил Просперо.

— У вас, но не у Джанны, — ответила ему герцогиня. — А ей придется разделить с вами все тяготы.

— Меня это не пугает, — возразила Джанна.

— Но это беспокоит меня и должно беспокоить Просперо.

Тут их разговор был прерван. Вошел дворецкий. Он объявил, что кузен адмирала, Ламба Дориа, просит принять его. Герцогиня подавила свою тревогу и спокойно велела слуге провести синьора Ламбу в большую галерею, пообещав вскоре прийти туда.

Затем, затаив дыхание, она подошла к Просперо.

— Он не должен видеть вас здесь и даже подозревать о вашем присутствии.

Просперо был готов заспорить, но герцогиня не дала ему раскрыть рта, напомнив о вспыльчивом нраве Ламбы и попросив, ради блага ее и Джанны, тотчас же оставить их. Видя, как она испугана, Просперо уступил и расстался с женщинами. Их разговор, начавшись под мрачной сенью черных туч, неожиданно завершился при свете солнца, пусть еще бледном и робком.

Глава 22

ВЫХОД НАЙДЕН
Наружность Ламбы Дориа была под стать его вспыльчивому нраву. Рыжий, как лиса, бородатый, веснушчатый, с пылающей физиономией, с едва заметными бровями над блестящими, словно агаты, глазами, он не только производил впечатление пылкого, деятельного человека, но и был таким на самом деле. Лет сорока, среднего роста, крепкий и мускулистый, он был одет на солдатский манер в сталь и кожу. Мало нашлось бы людей, столь легко впадавших в гнев, и еще меньше таких, чья ярость была бы настолько неистовой.

Когда после ухода Просперо его провели в галерею героев, он пребывал в состоянии кипучего гнева и напоминал котел.

Со слов коменданта тюрьмы стало известно, что воскресший из мертвых Просперо Адорно вернулся в Геную. Вместе с этой вестью Ламба принес герцогине судебное постановление о задержании этого плута силой, если у него достанет наглости явиться во дворец.

Джанна разволновалась. Герцогиня, напротив, держалась хладнокровно.

— Зачем мне задерживать его?

— Зачем? О боже! Это вы меня спрашиваете, Перетта?

В душе его разгорался гнев, Ламба свирепел.

— Чтобы загнать его в угол! Идет охота! Все наши люди ищут его. Мы искали его дома, но тщетно. Где бы он ни прятался, мы его разыщем. И тогда этот грязный шут перестанет потешаться над нами. Поверьте, Джанна, мы воздадим за вас.

— Вы хотите совершить убийство? — спросила Джанна, осторожно подбирая слова.

— О нет! — взревел Ламба. — Казнь. И мы устроим ему пышные похороны.

Сердобольная монна Перетта смутилась.

— Я не думаю, что мой супруг одобрит такое деяние.

Ламба ощерил зубы в ухмылке.

— Его неодобрение не поднимет покойника.

— Но обрушится на головы тех, кто примет участие в этом деле. И я не желаю быть среди них. Поэтому не ждите от меня помощи.

Ламба вышел из себя. Но все было напрасно. И он в бешенстве отправился на поиски объекта своего гнева.

Даже в ярости Ламба оказался достаточно предусмотрительным, чтобы заручиться помощью другого родича, Флавио Дориа, а также четырех своих сторонников. Объединенными силами они принялись выслеживать добычу. Разумеется, они отправились на охоту ночью, и им пришлось две ночи проторчать у дворца Адорно, пока желанная жертва не попала им в руки. Вопреки их чаяниям Просперо был не один. Его сопровождал Феруччо, генуэзский мореплаватель, бывший командиром фелюги и преданным слугой Просперо. Но нападавших было шестеро, и Ламба не колебался. Секунду спустя улица наполнилась звоном стальных клинков.

То ли от сознания своего численного превосходства, то ли просто по глупости люди Дориа не приняли никаких мер предосторожности. Внезапно преградив путь, они заставили Просперо остановиться, а тусклый блеск оружия в последнем свете дня выдал их намерения.

Просперо и Феруччо были при оружии и быстро выхватили мечи, прижавшись спиной к стене, готовые отразить любое покушение на их свободу. Феруччо, этот умелый моряк, когда-то был пиратом и сохранил свою шкуру в целости лишь благодаря умению ловко орудовать клинком. К тому же он обладал отвагой и легко впадал в бойцовский азарт. В схватке он чувствовал себя как рыба в воде.

Он с самого начала действовал умело и, даже припертый к стенке, ловко доставал всех нападавших. Клинок его едва не отсек руку одному из них.

— О мадонна! Вас слишком много, — глумливо посетовал он.

Проворство помогло ему ранить одного из противников. Тот вскрикнул и отпрянул назад, а все остальные, будто подчиняясь какому-то стадному чувству, ринулись на моряка.

Просперо услышал и узнал голос Ламбы, который бранил своих товарищей, и шагнул вперед, чтобы прикрыть Феруччо. Пригнувшись, Просперо пронзил мечом бок ближайшего к нему противника. Атакующих стало одним меньше.

Теперь шестеро мужчин ожесточенно бились над телом павшего. Просперо и Феруччо только защищались, но зорко следили, не появится ли какая-то возможность для атаки. Мечи и кинжалы скрещивались с молниеносной быстротой, сталь ударялась о сталь, клинки с лязгом сталкивались друг с другом в яростной борьбе, которая вряд ли могла бы продолжаться слишком долго. Задержка бесила Ламбу. Сражение шло совсем не так, как он рассчитывал. Ламба намеревался застать Просперо врасплох и убить, прежде чем тот поймет, что случилось. Однако он не сомневался, что и с троими оставшимися подручными сумеет одолеть двоих противников, измотав их. И тем не менее стычка затягивалась. Открывались двери домов, на улице слышались голоса, в окнах стал появляться свет, и четверо нападавших забеспокоились: ведь они явно были зачинщиками и те, кто придет разнимать драчунов, в первую очередь схватят их.

Ламба отскочил назад, чтобы напасть с другого фланга, и тут же сообразил, что продолжать драку опасно. Поклявшись не дать маху в следующий раз, он приказал отходить, и сторонники Дориа, включая и раненого, пятясь, отступили в темноту под натиском собравшейся толпы. Они скрылись в узком проулке и исчезли из виду. Тот из них, которого свалил Просперо, так и остался лежать на месте. При свете факелов Просперо узнал Флавио Дориа. Тот валялся в луже крови без чувств и, казалось, был при смерти. Но никто в толпе не испытывал сочувствия к нему.

— Поделом ему, — сердито сказал какой-то старик, выражая всеобщее мнение.

Просперо и Феруччо, спрятав оружие, перевели дух, смахнули пот со лба и, поблагодарив своих спасителей, вырвались из их дружеских объятий. Они бросились бежать.

Под назойливые излияния Феруччо Просперо спустился вместе с ним в порт и пошел вдоль борта «Гатты», его фелюги, пришвартованной за Коровьими воротами.

— Сегодня вечером я был как никогда близок к смерти, — возмущался Феруччо. — Так же как и вы, мой господин. Если мы допустим, чтобы синьор Ламба снова напал на нас, удача может нам изменить. Вы слышали, как он угрожал нам, убегая. Он жаждет крови, а смерть синьора Флавио еще больше ожесточит его. Остерегайтесь, мой господин, не лезьте на рожон.

В эту ночь Просперо из осторожности остался спать на борту фелюги. Утром, уже собираясь уходить, он узнал от одного из матросов, побывавшего на берегу, что в порту только и говорят о некоторых событиях, явно имеющих отношение к нему. Ночью в его дом вломились вооруженные люди во главе с Ламбой; не найдя Просперо там, Дориа атаковал вход во дворец кардинала. Потерпев неудачу и тут, Ламба ретировался. Его преосвященство пригрозил ему тяжелыми последствиями такого поведения, но Ламба громогласно заявил, что, где бы ни прятался Просперо, он его отовсюду выкурит.

Просперо сел и задумался. Он пришел к выводу, что нет смысла рисковать жизнью (ведь в Генуе его ничто не держит), затягивая приготовление к отплытию. Он понимал, что вызывать на дуэль такого человека, как Ламба Дориа, бессмысленно: он никогда не примет честный вызов. А еще одной стычки с шайкой наемных убийц Просперо вовсе не хотел.

Однако, приняв решение, Просперо почувствовал, что необходимость сойти на берег стала еще острее. Надо готовиться к плаванию, и если продовольствие можно поручить Феруччо, то о золоте придется позаботиться самому. Просперо ступил на берег в жаркий полдень, во время послеобеденного отдыха. В эти часы порт пустует, если не считать тех, кто там спит. Он шел, закутавшись в плащ, прикрыв лицо широкополой шляпой. Его сопровождали двое слуг. Шатаясь, они тащили тяжелый сундук из банка Святого Георгия. Однако, несмотря на все предосторожности, Просперо выследили на берегу: Ламба пообещал пятьдесят дукатов любому, кто сообщит ему сведения о Просперо Адорно, и нищие зеваки смотрели во все глаза.

Негодяй, который шпионил за ним, не мешкал. Он быстро принес весть о местонахождении Просперо, но Ламбы не было дома. Он вышел на охоту и, по словам челяди, отправился в сторону Кариньяно. Встревоженный этим, шпион неблагоразумно выдал себя, надеясь таким образом вынудить людей Ламбы признаться, где их хозяин. Те, в свою очередь, не смогли удержать языки за зубами, и еще до захода солнца четверть населения Генуи знала, что господин Просперо Адорно, за которым так неистово охотился Ламба Дориа, укрылся на борту своей фелюги. Но никто не знал, что фелюга, спешно снаряженная для плавания, уже поднимала паруса.

Эта весть наконец дошла до Ламбы, когда он вернулся домой, устав от бесплодных поисков и опоздав к обеду. Примерно в то же время эти слухи дошли и до дворца Фассуоло, так взволновав герцогиню, что она уже была готова отправить посланника на фелюгу. Ее племянница, встревоженная еще больше, чем монна Перетта, но внешне сохранявшая самообладание, решила, что отправится туда сама.

— Это я не могу доверить никому, — ответила она на протесты тетушки. — Дело не только в предупреждении об угрозах этих драчунов. Надо уговорить его покинуть Геную. Тут он в опасности.

Монна Перетта задумчиво посмотрела на нее:

— Я понимаю, моя дорогая. Бог желает скорейшей развязки этого запутанного дела. Ну что ж, иди, Джанна, и добейся, чтобы он уехал, по крайней мере, до возвращения моего мужа. Тогда, я надеюсь, мир наконец восторжествует.

И вот, на закате солнца, запряженная мулом крытая повозка выехала из Коровьих ворот и прогромыхала по гальке мола. Она проехала мимо стоявшей под разгрузкой триремы, пришвартованной к пирсу, миновала рыбацкую лодку, команда которой с песней вытягивала сети, и остановилась у широкой фелюги, которая выделялась золоченой кошачьей головой на носу. Один из лакеев, сопровождавших Джанну, подал ей руку и помог сойти на причал. Над городом уже сгустились сумерки, небо почернело, и на востоке слышались отдаленные раскаты грома. Вскоре на камни упали первые капли дождя, оставляя мокрые пятна размером с дукат. Дождь заставил Джанну поспешить. Она быстро зашагала по сходням, в конце которых ее ждал матрос. Как только она раздраженно ответила на его вопрос: «Кто идет?» — из шатра на палубе выглянул сам Просперо. Он помог ей спуститься на палубу и увлек в кормовую надстройку, оберегая от усиливающегося дождя.

У обоих захватило дух от волнения.

— Какое чудо привело тебя сюда, Джанна?

Причиной был страх за него, и она почти бессознательно бросилась в его объятия. Они ничего не сказали друг другу. Он ни словом не выразил обиды, она же не произнесла ни слова в свое оправдание. Как будто ничто и никогда не омрачало их отношений. Джанна сдержанно высказала свою просьбу. Он должен немедленно уехать. Он должен исчезнуть из Генуи.

Он улыбнулся, заметив ее страх.

— Ваша тревога так льстит мне, что я почти готов благодарить синьора Ламбу, ставшего ее причиной.

Просперо подвел ее к дивану. Он смотрел на Джанну и, судя по блеску темных глаз, меньше всего думал сейчас о грозящей ему опасности. Его волнение еще больше оттеняло внешнее спокойствие Джанны, которое, как он знал, всегда было ей присуще.

— Позвольте мне вновь увидеть вас спокойной, — сказал он. — Такой же спокойной, как моя чудесная Дама из сада.

— Могу ли я быть спокойной, Просперо, когда вам угрожает гибель? Если вы не думаете о себе, то хотя бы обо мне подумайте.

Он сел рядом с ней и пробормотал:

— Любовь моя.

— Вы уедете? — спросила Джанна. — Если вы любите меня, то не станете мучить, заставляя переживать за вас.

Он немного поколебался, прежде чем ответить. Его глаза, заглядывавшие в бездну ее глаз, выражали нежность и затаенное желание.

— Я думал об этом, — признался он и услышал, как она облегченно вздохнула. — Я действительно подготовился к отъезду и планирую отплыть в Испанию, где у меня не будет недостатка в друзьях.

Он указал на обитый железом ящик, стоящий за диваном.

— У меня уже достаточно золота…

— Тогда что задерживает вас? — перебила его Джанна.

— Я должен был отплыть несколько часов назад. Но в последний момент почувствовал страшное нежелание уезжать. Вы понимаете, о чем я говорю? Разве я должен опять расстаться с вами после всего случившегося?

— А что, лучше остаться и быть убитым? Неужели это поможет мне или успокоит меня? Уезжайте и позвольте мне примирить вас с синьором Андреа, когда он вернется домой. Тогда все будет хорошо.

Но Просперо покачал головой. Он слишком хорошо знал Андреа и остальных Дориа, чтобы надеяться, что когда-нибудь они согласятся на союз.

— А их согласия и не требуется. Я не Дориа, меня просто приняли в дом как дочь. Я взяла имя по настоянию тетушки Перетты. И теперь я думаю, что мне не следовало этого делать. Отсюда и пошли все беды. Но я все равно остаюсь Джованной Марией Мональди. Я хозяйка скромного наследства отца и принадлежу себе. И собой, и наследством я могу распоряжаться по собственному усмотрению. Если вы не сможете вернуться за мной в Геную, никто не в силах помешать мне поехать к вам, где бы вы ни находились.

Он поймал ее на слове.

— Значит, никто не помешает вам теперь же отплыть со мной.

У Джанны захватило дух. Она с тревогой смотрела на Просперо округлившимися глазами.

— Это просто мечта, — ответил он на ее вопрошающий взгляд. — А ваш приход, Джанна, словно воплощение сна. Почему мы должны страдать, расставаясь вновь? Молю Бога не обрекать меня на это! — воскликнул он. — Уеду я или нет, зависит от вас. Потому что без вас я никуда не поплыву.

— Вы сошли с ума, Просперо! О чем вы просите? — резко спросила она сдавленным голосом.

— Вы станете моей женой, и мы тотчас уедем. Кардинал свяжет нас узами брака. Он любит меня и обелит в глазах Дориа. А уж потом вы помиритесь с синьором Андреа. Или не станете этого делать. Как вам будет угодно.

Дождь молотил по крыше надстройки. Над головой слышались раскаты грома. Под навесом стало так темно, что Просперо и Джанна едва видели друг друга. Он ждал ответа, держа ее за руку, и чувствовал, что эта рука дрожит.

Вдруг они услышали снаружи грубый голос:

— Живее, увальни! Пройдите вперед и поставьте парус.

Быстро сообразив, что корабль уже на свободной волне, Просперо метнулся к выходу и увидел, что фелюга отдала швартовы и держится у причала только на кормовом канате.

Орудовавший длинным веслом Феруччо не стал дожидаться расспросов. Заросший волосами гигант сразу же дал Просперо понять, к чему вся эта лихорадочная спешка. Так вышло, что он укрывался от дождя в кабачке, когда туда ворвался Ламба, прочесывавший округу с бандой головорезов. Он желал знать, где ошвартована фелюга под названием «Гатта». Феруччо не стал ждать, пока ему ответят. Он выскользнул из кабачка и опрометью бросился на судно. И черт побери, успел как раз вовремя, потому что следом за ним прибежали и эти убийцы.

Просперо посмотрел туда, куда указывал его товарищ, и увидел сквозь пелену дождя дюжину мужчин, которые быстро приближались к фелюге по набережной.

— Эй, стойте! — резко скомандовал он. — Разве мы побежим от этих собак?

— А что, прикажете остаться, чтобы они сожрали нас? Слава богу, я уже кое-что знаю об их нравах, и к тому же их слишком много, как бывает всегда, если предводителем у них Ламба. — Он отшвырнул весло, схватил топор и полез через каюту на корму, чтобы обрубить канат. — Иногда надо драться, но иногда полезно и бежать. И я знаю, когда чем заниматься!

Фелюга уже свободно раскачивалась на волнах, когда Ламба со своими людьми подбежал к ней. На мгновение показалось, что он готов прыгнуть, но растущий просвет между причалом и бортом испугал его. Стоя на пристани, он посылал Просперо угрозы и проклятия.

— Не думай убежать от меня, собачья твоя душа, Адорно! Я найду тебя, даже если придется спуститься в ад!

Потом он вместе с подручными полез на рыбацкую шхуну и стал рубить швартовы, явно намереваясь пуститься в погоню.

— Подожди, подожди! Прекрати паниковать, Феруччо! — кричал Просперо. — Постой! Черт тебя побери! У нас на борту женщина, которая должна сойти на берег.

— Женщина? О черт! — Но моряк смутился лишь на мгновение. — Перво-наперво надо стряхнуть этих ищеек с пяток. Потом мы пристанем к берегу у Портофино или где вам будет угодно. Прочь с дороги! — взревел он.

Просперо рассвирепел.

— Постой, я говорю!

Он уже выходил из каюты, когда рука Джанны легла ему на плечо.

— Пускай, Просперо. Пускай. Твой моряк прав. Смотри! — Она заставила его повернуться и взглянуть за корму. — Лодка Ламбы преследует нас. Даже сейчас мы можем не успеть оторваться от них.

— Бегство не входило в мои планы, — с жаром возразил Просперо.

— Тогда я благодарю Бога за то, что твой матрос проявил больше мудрости.

Поднятый парус наполнился свежим бризом с берега, и фелюга заскользила по журчащей воде к выходу из гавани. На рыбацкой шхуне все еще возились с оснасткой, но было ясно, что под парусом она не сможет тягаться с фелюгой.

Просперо смирил свой гнев и покорился судьбе. Усмехнувшись, он вновь увел Джанну в каюту, потому что дождь все усиливался.

— Мне плевать, если какой-нибудь головорез станет хвалиться, что я убежал от него. Черт! Дело сделано. А все вы с Феруччо. Теперь остается лишь высадить вас в Сан-Пьер-д’Арене и придумать, как доставить вас обратно в Фассуоло.

Однако судьба распорядилась по-другому. Как только они поравнялись со старым молом, внезапно разразилась всесокрушающая буря. При первом порыве неожиданно задувшего мистраля фелюга накренилась и чуть не опрокинулась. Только проворство Феруччо спасло их: он наотмашь рубанул фал. Парус рухнул вниз и, влекомый ветром, полетел на нос. Он хлопал и полоскался; судно сотрясалось всем корпусом. Наконец матросы закрепили его на нок-рее. Больше ничего нельзя было сделать, и судно с голой мачтой оказалось во власти урагана в открытом море, где никто не осмелился преследовать его.

Фелюга была судном широким и остойчивым, и, пока шла на веслах против ветра, бури можно было не бояться. Однако Просперо мало думал о том, чем кончится плавание. Он жалел лишь, что не остался и не вступил в бой с Ламбой, несмотря на численное превосходство последнего.

Глава 23

ПЛЕНЕНИЕ
В крепость Мехедия, которую Драгут-рейс превратил в свой оплот, пришла весть о небывалой экспедиции, плывущей из Барселоны, чтобы захватить «пирата Драгута, корсара, ненавистного Богу и людям».

Драгут усмехнулся в бороду. Он вспомнил, как громогласно бахвалились христиане перед шершелской авантюрой, завершившейся для них столь плачевно. На этот раз знаменитый адмирал приведет большие силы, но это лишь повлечет за собой более серьезные потери. Уж такую участь уготовил ему великий Аллах.

У Драгута был солидный счет к Дориа. Спина его была (и теперь уже навсегда) исполосована рубцами, оставленными бичами надсмотрщиков в те дни, когда он надрывался за веслом на галере Дориа. Приковать семидесятилетнего старца к скамейке гребцов означало попросту убить его; но у синьора Андреа было несколько зловредных племянников, которые займут его место на галерах, какой бы ни предлагали за них выкуп. Драгут рассмеялся и стал разрабатывать стратегию, с помощью которой он, волею Аллаха, одолеет этих неверных. Он поплыл в Алжир, чтобы заручиться поддержкой старого Хайр-эд-Дина, но столкнулся с непредвиденными осложнениями. Хайр-эд-Дин собирался отплыть в Стамбул по приказу великого Сулеймана.

Сулейман восхищался доблестью старого корсара не меньше, чем презирал своих никуда не годных адмиралов. Поэтому, планируя широкомасштабные морские действия, он возлагал верховное командование флотом на алжирского пашу. Следуя воле всевышнего Аллаха, Хайр-эд-Дин должен был прибыть со своим флотом к Золотому Рогу. Поэтому он не мог дать Драгуту столь необходимые подкрепления. Анатолиец должен сам выходить из положения. Барбаросса не сомневался, что ему это удастся. Цель придаст ему мужества. А при разумном сочетании напористости и осторожности надежды Андреа Дориа наверняка вновь окажутся повергнутыми в прах.

Бессмысленно оспаривать приказы верховного правителя. Поэтому, покорный воле Аллаха (насколько позволяло ему больное сердце), Драгут наблюдал, как величавый флот Хайр-эд-Дина Барбароссы отплывает из Алжира. Город был так укреплен, что любой неприятель, осмелившийся бросить якорь в его бухте, был обречен на гибель. Поэтому Драгут испытал искушение остаться пока здесь и бросить из этой неприступной крепости свой глумливый вызов могущественному императору. Он бы так и поступил, не приди из Мехедии новые вести. Не сумев отыскать там Драгута, Дориа предал город огню и мечу.

Удар был страшен и поразил Драгута в самое сердце. Подобно Барбароссе, он мнил себя правителем. Кроме того, он лелеял мечту о собственном независимом королевстве и считал Мехедию самым подходящим местом для воплощения своего замысла. Теперь же, по крайней мере на время, его мечта развеялась вместе с дымом пожарища, уничтожившего город.

В ярости он позабыл о прощальном напутствии Хайр-эд-Дина, призывавшего его к осторожности, и вышел в море со всей своей эскадрой — тремя галеонами, двенадцатью галерами и пятью бригантинами. Он не был наивным человеком и понимал, что его сил недостаточно для борьбы с могучим флотом Дориа. Но по крайней мере он мог утолить жажду мести и воздать за разорение Мехедии, грабеж которой был сродни опустошению курятника.

Так что, пока Андреа Дориа рыскал вдоль африканского побережья, разыскивая Драгута, тот совершил неожиданный набег на юго-западное побережье Сицилии. Начав с Агридженто, он двинулся далеко на север, в Марсалу, оставляя за собой руины и пепелища. К концу недели он снова удалился от берега, разграбив шесть городов и захватив три тысячи невольников, мужчин и женщин. Первым был уготован каторжный труд, вторым — прозябание в мусульманских гаремах. Он покажет генуэзским собакам, как называть его «пиратом и корсаром, ненавистным Господу и людям». Покажет — в этом он поклялся бородой Пророка.

Разместив пленников на борту двух галер под командованием одного из своих капитанов, Ярина Сабаха, он направил их прямо в Алжир для продажи на Сук-эль-Абиде. На вырученные деньги нужно было приобрести новые галеры, а также при необходимости — плоскодонные суда. Эти корабли должны были прибыть к Драгуту на Джербу, где он и будет их ждать. А пока он не получит это небольшое подкрепление, следует быть осторожнее. С греческого корабля Драгуту сообщили, что Дориа ведет запоздалые поиски вдоль сицилийских берегов, и корсар направил свои галеры на северо-запад, к проливу Бонифачо, пройдя который он намеревался снова повернуть на юг и ускользнуть от преследователей.

К вечеру того душного июльского дня, когда Драгут отправил бригантины в Алжир, небо и море приобрели медный оттенок. Тусклые, зловещие сполохи окрасили их, и постепенно тьма, будто мантия, заволокла все вокруг. С северо-запада, положив конец полному штилю, налетел порывистый ветер. Он стал хлестать по маслянистым волнам, паруса сердито захлопали.

Драгут стоял на корме флагманского корабля и, будто собака, принюхивался к ветру. Он велел зарифить паруса и увидел, что этому примеру, который, по существу, воспринимался как приказ, последовали и на других судах его флота. Затем он принялся изучать небо, которое стало еще чернее, и вглядываться в кромку облаков цвета сажи с медным оттенком, быстро влекомых порывистым ветром. И вдруг по небосводу разлились потоки огня, грянули оглушительные раскаты грома. Дождь падал ровной, будто стеклянной завесой, а мистраль превратился в мощный воющий ураган. Грот-мачта одной из галер переломилась с треском, подобным орудийному залпу, и рухнула, срывая снасти, на головы десятка рабов. Стражники на палубах едва держались на ногах, гребцы надрывались изо всех сил, стараясь выровнять суда и направить их по ветру. Море вздыбилось. Волны захлестывали палубы, поднимая фонтаны брызг, ослепляя измученных и перепуганных гребцов.

Наступила ночь, полная воя ветра, раскатов грома и неистовства моря. Тьма окутала мир черным бархатным покрывалом, разрываемым мертвенно-бледными молниями, которые время от времени высвечивали галеры.

Три фонаря на корме капитанской галеры, подбрасываемой морским волнением, служили ориентиром для всего флота. Кроме того, Драгут велел то и дело палить из пушек, чтобы корабли не теряли друг друга. И все же одно судно отнесло прочь. Эта галера, следуя приказам своего командира, казалось, нарочно не обращала внимания на кормовые огни и пушечные залпы. Именно на ней после первого порыва урагана рухнула грот-мачта. Галерой командовал евнух Синан ас-Саним, которого Драгут ценил выше других капитанов за победы, одержанные благодаря сверхъестественной способности взвешивать свои возможности и удивительному умению избегать ненужного риска. Однако Синан ас-Саним не был трусом, ибо, когда риск оказывался неизбежным, никто не мог тягаться с ним храбростью. Вероятно, Синана отнесло прочь потому, что рухнула грот-мачта. Пока обрубали снасть и сбрасывали мачту за борт, судно в сгустившейся тьме потеряло остальной флот. Как бы там ни было, Синан, вероятно, руководствовался двумя соображениями, которые не пришли в голову самому Драгуту. Идя по ветру, флот подвергнется все усиливающемуся натиску шторма и будет отнесен к побережью Калабрии, прямо в руки преследователей. Чтобы избежать обеих этих опасностей, надо было следовать тем курсом, которым суда шли до начала урагана. Чего бы это ни стоило гребцам, галеры необходимо было вести против ветра. Вскоре они спрячутся от шторма за берегами Сардинии, и тогда станет легче. А если не станет, то, по крайней мере, можно будет избежать встречи с Андреа Дориа.

Такой курс, по мнению Синана, стоило взять, несмотря на сильное волнение и протесты всех, кто был на борту его галеры. В какой-то страшный миг галера соскользнула по черной стене воды в провал между волнами, и ее накрыло другой точно такой же стеной. Одного матроса шарахнуло о фок-мачту, и он испустил дух, кого-то из надсмотрщиков швырнуло прямо на гребцов, и ему веслами переломали ребра. Многие рабы лишились чувств и безжизненно повисли на веслах; двоих матросов смыло за борт. Досками обшивки удалось задраить люки, и вода не проникла внутрь трюмов. Галера плясала в бушующем море, будто пробка, вскакивая на гребни волн в ожидании высокого вала, чтобы завершить маневр усилиями гребцов правого борта. Остальной флот уже был на расстоянии мили к юго-востоку, и Синану оставалось рассчитывать только на свои силы. Мало-помалу он унял дрожь в огромном теле и восстановил дыхание. Ведь именно он, человек, отдавший приказ, испытывал самый большой страх. Никто другой на борту не чувствовал такого ужаса.

Прежде чем кончилась эта ночь, за которую Синан пережил тысячу смертей, он пожалел, что пошел на поводу у своей собственной хитрости. Годы мореплавания не закалили его чувствительный желудок. Когда галера взлетала на гребни валов и, сотрясаемая ударами волн, устремлялась вниз, Синан лежал на диване в своей каюте, мучаясь морской болезнью. Он дрожал, бился в конвульсиях и стонал. Все вокруг страшно шумело. Завывал встречный ветер, скрипела оснастка, трещали все стыки и соединения деталей судна, глухо бились в борта волны и с плеском откатывались прочь, монотонно поскрипывали весла в уключинах, а на фоне всего этого шума слышались стоны, причитания и проклятия гребцов-невольников, которым, несмотря на все усилия, удавалось лишь удерживать галеру на месте. Продвижения вперед почти не было. За ночь галера прошла не более нескольких миль, и на рассвете корсары увидели окутанный дымкой пик Монте-Северо к северу от Спартивенто. Но когда рваные тучи понеслись на восток и в просветах засияло солнце, моряки увидели на расстоянии мили беспомощно дрейфующую бело-зеленую фелюгу с голой мачтой. Она качалась на мертвой зыби. Волны оставались длинными и высокими, но ветер ослаб, сменившись легким бризом, против которого и шла теперь галера Синана. Кормчий указал на фелюгу и направил судно прямо к ней.

На борту суденышка была заметна какая-то возня. Матросы даже привстали, чтобы получше рассмотреть, что происходит. Они увидели человека, который вышел из остроконечного сооружения на корме, похожего на курятник.

Когда до фелюги осталось не больше десятка ярдов бурлящей воды, помощник Синана, могучий Хисар, сложив рупором ладони, приказал экипажу фелюги подойти ближе. Говорил он на средиземноморском жаргоне. Фелюга подошла к трапу на корме галеры, и Хисар с несколькими матросами спустился в нее.

Его встретили пять человек, бледные и измученные, с затуманенными глазами. Казалось, еще минуту назад эти люди пребывали во власти страха. Темные глаза Хисара презрительно окинули их и наконец остановились на мужчине и женщине, стоявших у входа в остроконечную надстройку. Не отводя взгляда от белокожей красавицы, Хисар мысленно попросил у Аллаха прощения за нечестивых христиан, позволяющих женщинам обнажать лицо.

— Кто вы? — спросил он.

Мужчина, судя по одеянию и манерам, человек знатный, но такой же измученный и изможденный, как матросы, сдержанно ответил:

— Я Просперо Адорно из Генуи.

В окружении Драгута не было офицера, не знавшего этого имени. Хисар вздернул брови.

— И куда же вы направляетесь, синьор Просперо?

— Говоря по правде, понятия не имею.

Хисар ухмыльнулся.

— В таком случае вам лучше подняться на борт нашего судна, и мы вас подвезем.

— Спасибо за любезность, — сказал Просперо, — но мы не будем злоупотреблять вашей добротой. Теперь мы справимся сами — ветер стихает.

— И тем не менее с нами вы будете в большей безопасности.

Усталое лицо Просперо омрачилось. Он не строил иллюзий насчет того, чем все это закончится. Что касается его лично, то он мог снести мусульманский плен, как сносил его прежде, довольно спокойно. Но каково будет Джанне? Эта мысль привела его в бешенство. Сейчас он был очень далек от того, чтобы благодарить Феруччо за усердие и спасение от рук Ламбы и его дружков-убийц. Лучше тысячу раз сразиться с этим головорезом, чем смириться с тем, что ему не удалось доставить Джанну домой. В гневном порыве Просперо потянулся к рукоятке меча.

Этого оказалось достаточно. Не успел Просперо обнажить клинок хотя бы на дюйм, как Хисар поднес к губам серебряный свисток, висевший у него на груди. На пронзительный свист откликнулась целая орда босоногих смуглолицых сыновей Магомета. Они спрыгнули на фелюгу, едва не пустив ее ко дну. Борьбы не было: ее просто негде было вести. Подавленный и ошеломленный противником, Просперо со своими людьми был вынужден поспешно подняться на борт галеры.

С монной Джанной корсары держались более галантно. Ее внешнее спокойствие, неизменное и никак не зависящее от обуревающих ее чувств, произвело впечатление на Хисара. Он подал ей руку, когда она поднималась на палубу, и проводил к шатру.

Там она увидела мужчину, сидевшего на диване скрестив ноги. Он мало чем походил на человека. Это была бесформенная груда плоти, прикрытая алым с золотом кафтаном, а над ней возвышалась увенчанная грязным белым тюрбаном шарообразная голова. Егоодутловатое лицо имело болезненно-желтый оттенок, подбородок отвис, а маленькие глубоко посаженные глазки были похожи на поросячьи и светились недобрым светом.

Он долго и пристально рассматривал ее статную фигуру и благородные черты. Джанна с презрительным спокойствием выдержала этот злой взгляд. Не сказав ей ни слова, Синан перевел глаза на сундук, который был поднят с фелюги. Два матроса, шатаясь под тяжестью груза, втащили его в каюту. Хисар поднял крышку, и все увидели блестящие, недавно отчеканенные дукаты, которыми был наполнен сундук. Синан запустил в него пятерню, пальцы которой напоминали уродливых желтых слизняков, и зачерпнул золото. Потом он приказал оттащить сундук в угол. Голос его был пискляв и походил на пение свирели. Громадная туша, издававшая столь тонкие звуки, вызывала смех. Ящик с богатствами Просперо отволокли в сторону и закрыли.

Потом Хисар указал Синану на длинное жемчужное ожерелье с подвесками, блестевшее на шее Джанны сквозь вырез плаща. Громадные сверкающие жемчужины могли бы стать выкупом, достойным принцессы.

Повинуясь сердитому приказу, Хисар с глумливой ухмылкой сорвал ожерелье с шеи Джанны. Та осталась невозмутима. Но когда она увидела, как мерзкие пальцы Синана перебирают искристый жемчуг, то едва сдержалась. К горлу подкатил комок, и Джанна едва подавила рыдания. Этот жемчуг возродил дремавшее в ней воспоминание о том вечере в саду Каррето, когда Просперо искал у нее убежища. Поэтому она надела ожерелье для церемонии обручения в Фассуоло.

Ее вывел из оцепенения нелепый голос Синана. Женщина, носящая на шее целое состояние, прощебетал он по-итальянски, должна быть очень высокородной особой. Он хотел бы знать, кому имеет честь оказать гостеприимство на своей галере.

Она ответила без колебаний, в надежде, что этот ответ поможет ей.

— Я племянница синьора Андреа Дориа. — Ее голос звучал твердо. — Вы проявите мудрость, если не забудете об этом.

На миг Синан впал в замешательство. У него захватило дух. Но потом он злорадно засмеялся, и его глазки вовсе исчезли в складках кожи.

— Неисповедимы пути Аллаха.

Он повернулся к Хисару и снова заговорил с ним по-арабски, оглядывая монну Джанну от подола роскошного платья до венца на темных волосах. Желтое меняющееся лицо стало еще злее.

Когда он умолк, помощник капитана открыл люк в палубе и с подчеркнуто глумливой вежливостью пригласил женщину спуститься в маленькую каюту внизу. Она отпрянула назад и застыла. Затем, взяв себя в руки, сделала то, чего от нее требовали. Она сохраняла внешнее спокойствие до тех пор, пока люк не захлопнулся над ее головой. И лишь тогда, расслабившись, она дала волю отчаянию.

Глава 24

ПРИЗ ДЛЯ СУЛЕЙМАНА
Просперо Адорно лежал посреди палубы у сломанной грот-мачты. Сюда его швырнули, ошеломленного отчасти грубостью пиратов, отчасти страхом за Джанну, попавшую в лапы этих мусульманских собак.

Он лежал на боку, руки его были стянуты за спиной кнутом из воловьей шкуры. Пятеро товарищей тоже были тут, связанные таким же образом. Феруччо в полубессознательном состоянии то и дело тихо стонал от боли. Ему разбили голову. Ему достало глупости оказать сопротивление, и мусульманская дубина прошлась по нему. Трое из четверых оставшихся в целости спали, сморенные усталостью. Смуглые корсары в тюрбанах, болтая и смеясь, кружком сидели рядом с ними.

Медленные, тяжеловесные, шаркающие шаги на палубе приближались. Послышался звонкий голос, вздернутый носок турецкой туфли грубо ткнул Просперо в бок. Он узнал омерзительного толстяка Синана.

— С возвращением, синьор Просперо! — издевательски произнес евнух. — Не думал я, что свидимся так скоро. Драгут-рейс обрадуется. Он захочет узнать о Якубе бен-Изаре и о выкупе, за которым тот был послан. А пока я кое о чем спрошу. Расскажи-ка, что тебе известно об Андреа Дориа.

— На это я могу ответить одним словом — ничего.

— Ну, тут ты врешь, как и следовало ожидать. Доказать это? Ну, во-первых, ты знаешь его племянницу.

Просперо заморгал, приходя в себя.

— Да, это так. И я знаю еще кое-кого из его семейства. Но тебя интересует, где он. Мне известно лишь, что он болтается по морю, охотясь за вами. Вы сами знаете не меньше моего.

Синан осклабился, отчего стал еще более омерзительным. В его писклявом голосе зазвучали елейные нотки.

— Не кажется ли тебе, что горящие лучины между пальцами освежат твою память?

— Ты зря теряешь время. Я ничего не могу тебе сказать. Но могу дать совет, если ты выслушаешь меня.

— Совет мне?

— Как оградить себя от гнева Дориа, когда ты попадешь в его руки…

— Давай рассказывай.

— У тебя есть бесценный заложник в лице адмиральской племянницы. От твоего обхождения с ней зависит твоя судьба. Если ты удовольствуешься ролью ее спасителя, Дориа будет милосердным к тебе. Но если ей будет нанесен ущерб, тебе это дорого обойдется. Дориа не брезгует вашими варварскими методами. Ты, наверное, слышал, как ваши турки живьем содрали кожу с венецианца Брагадина. Подобная участь может ждать и тебя. Интересно, как ты будешь выглядеть, Синан, если с тобой поступят таким же образом?

Маленькие глазки Синана гневно заблестели.

— Ты думаешь, я дрожу, услышав имя Дориа? — Его голос звучал презрительно. — Пусть сперва схватит меня. А это чудо ему так и не удалось совершить за долгие годы.

— Судьба никогда не благоприятствовала ему так, как сейчас. Ты в море один. А паруса Дориа могут появиться на горизонте в любую минуту.

Евнух с силой пнул ногой Просперо. Его грузное тело угрожающе нависло над пленником.

— Пусть появляются. Увидишь, что будет тогда. Погоди.

— Я и жду. Но если ты замешкаешься с выражением почтения племяннице Дориа, то упустишь время.

Синан злобно взглянул на него.

— Откуда ему знать, что она была у меня в плену? И за что ему мстить мне, если он не будет знать этого. В любом случае, Аллах свидетель, я не боюсь.

Однако Просперо почувствовал, что Синан, никогда не рисковавший без особой надобности, обеспокоен. Адорно рассмеялся и сел, прислонившись спиной к основанию мачты.

— Есть ли в тебе хоть что-то, кроме жира и воздуха? Разве в твоем слоновьем теле нет мозгов? Неужели я не говорил тебе, что монна Джованна Мария Дориа является заложницей в твоих руках и ты должен сделать все, чтобы у нее не было причин жаловаться на тебя? И настанет час…

Синан злобно пнул Просперо в ребра.

— Да вырвет Аллах твой гадкий язык! Этот час еще не настал.

Синан еще раз ударил Просперо, выругался по-арабски и пошел прочь. Просперо немного успокоился: теперь Джанна по крайней мере будет в безопасности. Пусть даже только в силу того, что он показал их пленителю, как ее можно использовать в случае столкновения (вполне возможного) с флотом императора. Просперо молил Бога, чтобы это случилось, хотя лично для него встреча Синана с Дориа могла означать гибель.

Когда галера изменила курс, Просперо догадался, что Синан боится оставаться в этом районе. Хисар сообщил, что они направляются в пролив Бонифачо. Но теперь судно шло на юг, с подветренной стороны острова Сардиния, контуры которого смутно вырисовывались впереди. Северо-западный ветер сменился северным, и волнение сразу стихло. Большой черный треугольник паруса развевался на ветру, и галера неслась вперед, а уставшие рабы спали на скамьях как убитые.

Наступило утро, солнце все выше поднималось в безоблачном небе, жара усиливалась. Веселый Хисар пришел навестить пленников. Его сопровождали три матроса и негр из Суса, — почти обнаженный, он тащил баклагу воды и деревянный поднос с финиками и сладостями. Пленникам развязали запястья и поставили перед ними скудную еду. Хисар учтиво сообщил им, что теперь они могут свободно разгуливать по баку, и так же учтиво добавил, что за малейшее злоупотребление свободой их сбросят в море.

Решение присоединиться к флоту, с которым его разлучил шторм, Синан принял, изрядно поломав голову. Логика не изменяла ему даже в самые тяжелые мгновения. Дориа, насколько ему было известно, должен находиться где-то вблизи северного побережья Сицилии. Как раз туда-то и могло снести Драгута. Но едва ли буря увлекла его на четыреста миль прочь. Как раз столько и было до Сицилии. И сам по себе шторм, от которого пытался укрыться Дориа, скорее всего, помешал встрече с императорским флотом далеко в открытом море. Чтобы наверстать потерянное в результате дрейфа, этим утром Драгут будет вынужден идти проливом Бонифачо. И почти наверняка он направится прямиком на юг в Триполи, к месту назначения.

Синану ничего не оставалось, как плыть собственным курсом. Ветер, менявшийся на северный, был попутным, и вскоре галера делала около четырех лье в час, а поставленные на фок-мачте паруса чуть ли не рвались.

На другой день после полудня впередсмотрящий увидел прямо по курсу землю, а чуть позже сообщил о кораблях на южном горизонте. Сосчитав паруса, Синан убедился, что это флот Драгута, и галера продолжала идти выбранным курсом.

Той ночью они бросили якорь в бухте у мыса Бона. С восходом солнца, после молитвы на корме, судно вновь вышло в море. Попутный ветер стих, но гребцы хорошо отдохнули, набрались сил, и весла весело скрипели в уключинах. Рабы делали двадцать четыре гребка в минуту, потому что Синан спешил.

До полудня оставалось часа два, когда они проходили между Пантеллерией и тунисским берегом. В этот миг из-за южной оконечности зеленого острова появился красный галеас и устремился наперехват. На его грот-мачте реял красно-белый флаг с голубым полумесяцем. Это был флагманский корабль Драгута.

На расстоянии примерно полумили капитан корсаров узнал одну из своих исчезнувших галер (в шторм он потерял две), и над водой пронесся приветственный клич. Синан направился к флагману.

Не успел Синан бросить якорь в небольшой естественной гавани на южной стороне Пантеллерии, где укрылся флот, как Драгут ступил на борт его галеры и взобрался на корму, где его поджидал евнух.

Анатолиец был одет в пышный зеленый атласный кафтан, который ниспадал до колен и был богато украшен золотыми позументами; его высокие сапоги с золотыми кисточками были искусно сработаны в Кордове; гроздь рубинов сияла на белоснежной чалме, которая еще больше оттеняла его смуглое, заросшее щетиной лицо.

Драгут приблизился к своему капитану, негодуя на его нерасторопность, но, выслушав доклад, смирил гнев на милость. Евнух показал ему сундук с сокровищами и нитку жемчуга.

— Все это и людей, которых мы захватили, — сказал он, — ты можешь взять в качестве награды всему флоту. А моей долей пусть будет только женщина, которая плыла на фелюге.

Драгут вытаращил темные глаза. В них заиграли озорные огоньки.

— Женщина! О Аллах! Что же ты с ней будешь делать? Неужели она так прекрасна, что совершила чудо, вновь сделав тебя мужчиной?

Евнух презрительно скривил губы. Ему не нравились такие вольности, а Драгут не стеснялся в выражениях. По мнению Синана, это были плоские шутки. Но он невозмутимо ответил:

— Ее красота достойна гарема нашего мусульманского владыки. Она ему понравится. Хочу предложить ее в качестве подарка великому Сулейману.

Драгут ухмыльнулся. Евнух поднял пухлые ладони.

— Я не пойду к светлейшему с пустыми руками. Мне повезло, я нашел чудесный дар. Поэтому забирай людей и все остальное, а мне оставь эту райскую деву.

— Нет-нет, погоди. Если это ключ к сердцу султана, то почему ты можешь пользоваться им, а я нет?

Синан снова скривил губы.

— Разве получить такой дар из твоих рук так же приятно, как из моих? — весело сказал он.

Драгут понял и рассмеялся.

— Возможно, и нет. Благодари Аллаха. Пусть будет по-твоему. Но дай мне хоть взглянуть на эту жемчужину, предназначенную для султана.

Синан запротестовал: мол, мужской взгляд может осквернить лик, который должен украсить гарем султана. Но Драгут не принял возражений, и монна Джанна была вынуждена, преодолев отвращение, подняться через люк из своей каюты.

Драгут рассматривал ее затаив дыхание, а его воспламенившийся взор встревожил Синана, знавшего о похоти анатолийца.

Когда она предстала перед Драгутом с высоко поднятой головой и презрительно-отрешенным выражением лица, он сказал:

— Мой капитан сообщил мне, что ему посчастливилось оказать вам помощь.

— Помощь не была необходима, и спасения не требовалось. Но все равно вам за это заплатят. Даю слово. Слово племянницы адмирала Дориа.

Этим заявлением она надеялась обескуражить Драгута и, казалось, преуспела в этом. Несколько секунд он рассматривал ее жадным взглядом, потом приглушенно засмеялся.

— Слава Аллаху! — Он наклонился к Синану. — Высокое положение придаст ей особую пикантность в глазах Сулеймана. А ты, жирный хитрец, ничего не сказал об этом! Ну а кто же люди, которые были с ней?

Услышав имя Просперо, Драгут несказанно удивился и развеселился. К огромному облегчению Синана, он утратил интерес к женщине и тотчас зашагал по палубе в сторону пленников, бросив свою свиту.

На матросов Просперо, сгрудившихся возле камбуза, он едва взглянул и удостоил вниманием лишь самого Просперо. Глаза Драгута смеялись, но смеялись зло и угрожающе.

— Слава Аллаху, вновь предавшему вас в мои руки, синьор Просперо. Мы ведь договорились о выкупе и заложнике, который должен был быть мне возвращен, не так ли?

— Не думаешь же ты, что я сознательно нарушил слово, — с достоинством ответил Просперо. — Обстоятельства не благоприятствовали мне. Но теперь ты можешь взять свое золото, синьор Драгут. Оно в моем сундуке, который забрал Синан.

— Аллах наделил тебя сообразительностью, синьор Просперо. — Драгут громко рассмеялся. — Ты хочешь заплатить выкуп из денег, взятых как военный трофей. А все, что сверх суммы, ты наверняка потребуешь вернуть обратно!

— Более того, я потребую и фелюгу, и своих слуг. А за все это можешь забрать себе мой сундук.

Продолжая смеяться, Драгут погладил свою раздвоенную бороду.

— Есть же еще женщина. Удивляюсь, почему ты не требуешь и ее.

— Я требую. Это само собой разумеется.

— Ха! Само собой? Тогда знай: Синану повезло. И повезло больше, чем Хайр-эд-Дину при Фонди, когда он пытался захватить для гарема султана леди Джулию. Она была бы лакомым кусочком, усладой очей и сердца Сулеймана, но готов поклясться, что эта женщина еще прекраснее. Возложить такой дар к ногам владыки всех правоверных — большая честь для Синана.

Просперо побледнел так, что даже губы его стали белыми.

— Но, Драгут, она же… — Он осекся, радуясь неожиданно осенившей его мысли. К тому же это будет не совсем ложь. И может возыметь действие. — Она моя жена, Драгут. Мы обручены!

— Вот как? Какая жалость, право! Девственница, конечно, была бы ценнее для нашего великого господина. Но ее краса возместит этот изъян.

Ужас обуял Просперо. Он позабыл о гордости и начал униженно молить корсара:

— Драгут, когда ты был моим пленником, я обошелся с тобой милостиво.

— Так же, как и я с тобой, когда ты был у меня в плену. Теперь мы квиты.

— Мы надрывались за одним веслом. Разве общие страдания не связывают нас? Когда-то ты считал, что это так.

— Ты сам все испортил, предав меня.

— Я не предавал. Это единственное, чем я могу похвастать перед тобой. Плату, которая причитается тебе за меня, ты все же получишь. Послушай же, назначь выкуп за нас обоих. Каков бы он ни был, он будет выплачен.

— Ты думаешь, я поверю тебе снова?

— Я не прошу об этом. Мы останемся у тебя, пока не придет выкуп. Но останемся как пленники, которые ждут его.

Драгут ухмыльнулся.

— А что, если я назначу десять тысяч дукатов?

— Согласен! — тотчас же с жаром ответил Просперо. Он испытал такое облегчение, что кровь прилила к щекам. — Деньги будут доставлены из Генуи. Средства найдутся. Мои слуги отвезут письма в банк Святого Георгия.

Ухмылка Драгута стала еще шире.

— Но я еще не говорил о десяти тысячах. И о двадцати тоже. Неужели ты думаешь, что я расстанусь с племянницей Андреа Дориа даже за сотню тысяч дукатов? Разве ты забыл, какие у меня счеты к этому старому морскому волку? Слава Аллаху! Может быть, он еще вспомнит об этом, когда узнает, что его племянница живет в гареме Сулеймана. Неверный пес! Возможно, он в конце концов еще пожалеет, что приковал меня к веслу и отдал под плетки своих надсмотрщиков. Пожалеет, когда мысль о племяннице будет терзать его старую грешную душу.

— А как же я? — вскричал Просперо. — Я что, не в счет? Я же сказал тебе, что племянница Дориа — моя жена.

Драгут пожал плечами:

— Откажусь ли я от столь сладостной мести из-за твоих страданий? Я ничем тебе не обязан. Даже будь так — разве не по воле всеведущего и всемилостивейшего Аллаха кару виновных зачастую разделяют и безвинные? Я сочувствую тебе, Просперо, но не настолько, чтобы отказаться от удовольствия или лишить султана такого подарка. К тому же все это — затея Синана.

И тогда самообладание покинуло Просперо. Он обрушил на Драгута поток площадной брани, такой, которую понимают и на Западе, и на Востоке.

И все это время «негодный ублюдок» Драгут стоял перед ним и смеялся, как дьявол, не обращая внимания на оскорбления. Наконец, когда Просперо поостыл и устыдился своей ярости, которая только позабавила Драгута, тот заговорил:

— Так-так. Слова не ранят. Но ограничься тем, что сказал. Другой на моем месте послал бы тебя на галеры. Да и я так поступлю, если ты снова откроешь рот. Ты перейдешь со своими людьми на борт моего галеаса, где тебе не причинят вреда, если ты будешь благоразумен. И клянусь Аллахом, ты будешь благоразумен!

Глава 25

ЛОВУШКА
Лишь один лучик света брезжил в окутавшей Просперо тьме. Коль скоро Джанна предназначалась великому владыке, пленители должны до поры заботливо охранять ее. Ждать, пока они исполнят свои намерения, было мучительно больно, но все же у него оставалась надежда на благополучный исход. Время еще есть, а раз есть время, сохраняется и надежда: ведь возможны всякие случайности.

Когда Драгут осознал мощь тех, кто за ним охотится, и понял, что его настигают, он решил, что будет безопаснее всего последовать за Хайр-эд-Дином в Стамбул и присоединиться к флоту султана, опять став под знамена своего старого командира. Но прежде ему, в соответствии с приказом, нужно было дождаться на Джербе прибытия Ярина Сабаха, посланного за подкреплением в Алжир. Иначе отделившиеся от флота галеры подвергнутся серьезной опасности. Кроме того, приведя подкрепление, он станет желанным гостем во дворце правителя.

Подняв якорь в Пантеллерии, Драгут неторопливо двинулся на юг мимо своего разоренного гнезда, Мехедии. Считая безумством входить в порт, Драгут все же совершил неосторожность, приблизившись к берегу на полмили. Им руководило понятное желание получше рассмотреть город и оценить ущерб. Горько прокляв неверных свиней, разрушивших его крепость, корсар возобновил медленное продвижение вдоль побережья. Торопиться ему было некуда. Вероятность погони в этих водах была невелика, и он мог спокойно дожидаться тут подкреплений, которые, как ему было известно, прибудут самое раннее через несколько недель.

Возглавляемые бригантиной галеры ползли на юг по неподвижной глади моря, в которой отражалась каждая паутинка. Полный штиль сопровождался страшным зноем. Пройдя мимо Сфакса и островов Керкенна, они пересекли обширный залив Габес и наконец вошли в мелкие воды у Джербы — острова гомеровских лотофагов[1250]. Галеры осторожно миновали узкий мелководный пролив и оказались в бухте еще до начала отлива. Эта огромная и почти круглая лагуна, двадцати миль в длину и пятнадцати в поперечнике, лежала между скалистым берегом материка и зеленой полоской Джербы. Строго говоря, Джерба была островом лишь во время приливов, юго-восточную ее оконечность соединяла с материком полоса топей, где гнездились фламинго. Но и в прилив перешеек Тарик-эль-Джемиль обеспечивал безопасное сообщение между Джербой и побережьем. Поэтому Джерба, по существу, была не островом, а полуостровом.

Пройдя через обширную лагуну, флот Драгута проследовал вдоль побережья Джербы до деревни Хум-Аджим — кучки домов вокруг белокупольной мечети. Некоторые из них были построены из камня, другие — из самана, скрепленного навозом. Крыши были тростниковыми: на болоте в изобилии рос камыш. Здесь, в этой светлой бухте, обрамленной зарослями тамариска, возле серебристой береговой линии, и бросил якорь флот корсаров. Обитатели здешней плодородной равнины воспользовались его приходом, чтобы наладить торговлю. Страна была похожа на сад. Сверкающие верхушки финиковых пальм возвышались над серо-зелеными оливами, зеленью инжира и мушмулы. Берберские женщины, изящные, без паранджей, спускались к воде с ивовыми корзинами на головах, наполненными золотистыми сливами, сочной акациевой фасолью, финиками, рано созревающими в таком благодатном климате, арбузами, хлебом, яйцами, курами и прочей снедью. В лодках с высокими вздернутыми форштевнями их ждали мужья. Подплывая к кораблям, торговцы назойливо предлагали свой товар, криками привлекая к себе внимание. Никаких сказочных плодов в этой изобильной стране не было, но корсары радовались и тем заурядным фруктам, которые здесь росли. Спустя несколько дней даже рабы объелись ими, позабыв о черствых галетах и бобах, составлявших их обычный дневной рацион.

Драгут был уверен, что в этой лагуне его никто не потревожит до прихода подкрепления. Поэтому он воспользовался случаем и приказал кренговать галеры, по пять штук за раз, и смазывать жиром их кили. В первую очередь расснастили и вывели на мелководье корабли, потрепанные бурей и нуждавшиеся в ремонте. На берегу соорудили кузницу, и рабы приступили к работе. Пять дней прошли спокойно, но на шестой из деревни Хум-эс-Сум, что на северном побережье, прискакал на верблюде гонец. Он сообщил, что в залив Габес с севера вошла огромная армада.

Потрясенный и встревоженный, Драгут приказал седлать лошадей и вместе с несколькими офицерами отправился взглянуть на приближающиеся корабли собственными глазами. Когда он увидел их, они были в миле от пролива и уже бросали якорь на мелководье — тридцать шесть галер и галеонов, сопровождаемые бесчисленным множеством вспомогательных и транспортных судов. Некоторые несли красный с золотом испанский флаг, другие — красно-белый генуэзский, но Драгут и без того знал, кто перед ним. Еще на стоянке, когда ему сообщили о приближении флота, корсар понял, что это вовсе не ожидаемое подкрепление, а Дориа, выследивший его на морских путях, на которых следов не остается. Только потом, в более спокойной обстановке, Драгут понял, что, возможно, оставил какие-то следы в Мехедии.

При первом взгляде на неприятеля корсар почувствовал невероятный страх и побледнел так, что этого не смог скрыть даже загар. Не иначе как этим свирепым генуэзцам помогает сам шайтан. Злополучная лагуна, которую он считал безопасным убежищем, превратилась в коварную западню, не имевшую выхода. И неверные знали об этом, иначе они не стали бы бросать якорь здесь, возле единственного прохода, которым могли воспользоваться корсары. Драгут дал волю гневу в присутствии своих офицеров и, размахивая руками, принялся клясть Андреа Дориа, лагуну Джерба и собственную глупость, из-за которой они попали в ловушку. Устав ругаться, он развернул горячего арабского скакуна и бешеным галопом помчался обратно к стоянке, до которой было десять миль.

Возвратившись, Драгут посеял панику. Весть о прибытии Дориа повергла солдат в оцепенение, а двум тысячам христиан всех национальностей, надрывавшихся у Драгута на веслах, внушила надежду.

Но ни для кого эта новость не была столь желанна, как для Просперо. В его жизни, пожалуй, не было более мрачных дней, полных апатии, сводящего с ума отчаяния, вынужденной праздности. Товарищей его увели в рабство на галеас Драгута, но самого Просперо оставили на свободе. Однако эта свобода была не лучше тюрьмы. Драгут отвел ему каюту в трюме, позволил посещать кают-компанию и допустил к своему столу. Несмотря на давние раздоры, он обходился с пленником учтиво, подобающим его рангу образом, а сам тем временем раздумывал, как с ним поступить. Вежливость Драгута оскорбляла Просперо. Он не ходил в кают-компанию, чтобы не встречаться с корсарами и не видеть их учтивости, которая была не чем иным, как шутовством. Тем не менее, столуясь вместе с корсаром, Просперо не мог полностью игнорировать его, если не хотел остаться на голодном пайке. За столом Драгут оживленно беседовал с пленником, не обращая внимания на его страдания, угрюмое молчание и все более мрачный вид.

Если бы речь шла только о нем, у Просперо не было бы особых причин благодарить судьбу за то, что Дориа оказался поблизости и Драгут угодил в ловушку. Однако невыразимый страх за Джанну, терзавший его, теперь развеялся, и душа Просперо преисполнилась благодарности. Поэтому, когда Драгут вернулся из Хум-эс-Сума, Просперо встретил его чуть ли не весело.

Занятый своими заботами, Драгут вначале не заметил этой перемены. Он раздумывал, как отразить грозящий удар, хотя и понимал, что действенных мер принять не удастся. Он приказал выкатить на сушу дюжину самых мощных пушек и сам проследил за этим. Потом послал за старым Хадабом, шейхом Джербы, и убедил его прислать на помощь несколько тысяч берберов, чтобы быстро построить крепость на мысу у входа в пролив, где предполагалось установить пушки. Затем, забыв об обеде, Драгут помчался наблюдать за возведением укреплений. Берберы и невольники возились там, будто колония муравьев. Казалось, форт вырастает прямо из-под земли. Бурые стволы финиковых пальм в шестьдесят футов длиной прикрепляли к еще более мощным стволам старого тамариска. Из них сооружали платформу за валом из ивовых прутьев, который берберские мужчины и женщины лихорадочно засыпали землей.

Работы были, словно по волшебству, закончены за считаные часы. Обнаженные рабы, обливаясь потом, притащили на позиции орудия. Оставалось только установить их, но для этого невольникам надо было дать передышку, чтобы они могли перевести дух и унять дрожь в руках и ногах.

Офицеры Драгута, энергичные и бдительные, выкрикивали приказания, щелкали бичами, посылали гонцов то туда, то сюда. Сам Драгут поспевал везде, его темные сердитые глаза примечали все, и он то и дело резким голосом приказывал что-то исправить или усовершенствовать.

Наконец все было сделано, и Драгут спустился с широкого парапета, с которого в последний раз окинул взглядом всю постройку. Он не чувствовал удовлетворения, потому что положение, в которое попали корсары, было отчаянным. В этот миг рядом с ним раздался хриплый голос:

— Столько трудов, и так мало толку, господин Драгут.

Корсар резко обернулся и, увидев Просперо, в сердитом удивлении уставился на него.

— Ты здесь? Почему? Что тебе надо?

— Мне стало любопытно. Никто меня не остановил. — Просперо был спокоен, а Драгут сопел так яростно, что ноздри его раздувались. — Жаль, что все усилия затрачены впустую. Жаль, что у тебя не хватило изобретательности. — Он улыбнулся. — Ты только укрепляешь дверь своей тюрьмы, синьор Драгут.

Корсар и сам это понимал и поэтому еще больше выходил из себя. Ему вовсе не хотелось становиться посмешищем.

— Да покарает тебя Аллах!

— Да вразумит Он тебя и сделает способным увидеть, где твое спасение, — ответил Просперо.

Гнев Драгута сменился откровенным изумлением. Какое-то мгновение он молча смотрел на пленника, вытаращив глаза, потом спросил:

— Ну а ты это видишь?

— Разве я обязан спасать тебя от гибели?

— Гибели? Какой гибели? — вновь вспылил Драгут. — Пусть эти паршивые генуэзцы только попытаются проникнуть в лагуну, и тогда ты увидишь, кому суждено погибнуть.

— Ну еще бы! Если бы дело было только в обороне! Крепость ты возвел прекрасную, но зачем Андреа Дориа лезть на рожон, когда он может просто подождать тебя на выходе из пролива? А он будет ждать тебя именно там, терпеливо и упорно, как стервятник.

Такая перспектива не очень устраивала Драгута. Он разразился грязными проклятиями. Потом спросил:

— А зачем мне выходить из бухты?

— Не хочешь же ты обосноваться в Джербе и заняться сельским хозяйством?

Драгут сжал кулаки. Он и сам терзался сомнениями, и это заставило его смирить гнев. Он стал спорить со своим насмешником.

— Если я не могу оставаться здесь сколь угодно долго, то не может и Дориа. Но у меня, по крайней мере, есть преимущество. Я в укрытии. Если надо, дождусь зимних штормов, которые прогонят его прочь.

Просперо рассмеялся, не обращая внимания на то, как это злит и Драгута, и хмурых корсаров, которые ворча обступили их.

— Ну да, конечно, Дориа дурак. Он об этом не подумал.

— Думай не думай — это ему не поможет.

— Не поможет? Я знаю, что бы я сделал на месте Дориа. Устав дожидаться тебя, я высадил бы десант к востоку от Джербы, достаточно сильный, чтобы захватить твою крепость, а уж потом вошел бы в бухту и довершил разгром. По-твоему, такое не может прийти в голову Дориа?

Теперь уже рассмеялся корсар:

— Что ж, пусть плывет по воле Аллаха. Тут его ждет гибель. Для десанта ему потребуется половина всех матросов. А когда он высадится на берег, появлюсь я и разгромлю вторую половину эскадры, не дав ему овладеть положением. Вот почему я и построил это укрепление. Теперь ты, возможно, не сочтешь его бесполезным.

С этими словами он повернулся, чтобы уйти, но Просперо остановил его, сказав:

— Почему ты думаешь, что Дориа слепец? Он будет держать тебя в ловушке, пока не получит подкрепления. Ему достаточно отрядить гонца в Неаполь. Впрочем, я уверен, он уже сделал это. До зимы еще далеко, Драгут, и Дориа, как я уже сказал, умеет быть терпеливым.

И чтобы досадить корсару, он злорадно повторил:

— Как стервятник.

На орлином лице Драгута появилось выражение тревоги, но он заставил себя усмехнуться:

— Что ж, можешь на этом строить свои пустые надежды на освобождение.

Устав от этого разговора, возбудившего небывалый гнев его капитанов, Драгут внезапно разозлился:

— Возвращайся на галеру и оставайся там. И если ты сойдешь на берег без разрешения, то я закую тебя в кандалы. Прочь!

Драгут в ярости махнул рукой и резко повернулся на пятках. Просперо в сопровождении нескольких корсаров возвратился на флагманский корабль. Но он был доволен, потому что вновь был рядом с объектом своей любви и мог обеспечить если не немедленное освобождение, то хотя бы безопасность Джанны.

В течение следующих трех дней он видел Драгута лишь мельком. Анатолиец возвращался на галеру только для того, чтобы отоспаться. Все время он проводил в крепости, следя за императорским флотом, который стоял в миле от берега, у возвышенности, близ большого мыса, простиравшегося почти до восточной оконечности острова. С каждым днем глаза Драгута все больше наливались кровью. Галеры генуэзцев сонно замерли на зеркальной глади моря и стояли в жарком июльском мареве, словно дожидаясь, когда попавший в ловушку неприятель в отчаянии сделает первый ход. А над ними синело небо, отливавшее стальным блеском.

А неприятель понимал, что пророчество сбылось и перед ним — та самая стая терпеливых стервятников, о которой он говорил. Лицо Драгута с каждым днем становилось все изможденнее, вытягивалось, взгляд затуманивался от усталости, нрав делался все более раздражительным, а брань — все отборнее. С тех пор как на гойалаттской дороге Драгут-рейс попал в плен к генуэзцам, он никогда не оказывался в таком отчаянном положении. Но в Гойалатте он хотя бы мог бороться, а сейчас у него не было никакой возможности вступить в бой.

В лагуне тем временем прекратились все ремонтные работы: корабли могли понадобиться Драгуту в любой момент. Команды без дела сидели на берегу, не очень-то надеясь, что Драгут или Аллах вытащат их из передряги. Все понимали, что положение отчаянное.

Вечером третьего дня Драгут под давлением обстоятельств наконец смирил свою гордыню и, не в силах больше воздерживаться от расспросов, велел привести к себе Просперо.

Генуэзца втолкнули в кают-компанию, где на пестром диване восседал, скрестив ноги, Драгут. Он был без халата, и оказалось, что тело его бело с головы до пят. Загорелым было лишь заросшее бородой лицо.

— В тот день ты намекал… Что ты имел в виду, когда молил Аллаха открыть мне глаза и помочь увидеть выход?

— Я намекал, что мое дружеское расположение к тебе заставляет меня желать, чтобы ты не попал в расставленные Дориа сети.

— Да-да, — прохрипел Драгут. — Итак, Аллах наставил тебя на путь истинный. Дружеские чувства все же пробудили в тебе желание помочь. Что ж, возможно, это принесет тебе выгоду.

— Надеюсь, ты оценишь это. — Просперо подошел к низкому турецкому столику, инкрустированному слоновой костью и жемчугом, и, воспользовавшись им как табуретом, присел. — Тебе несказанно повезло, Драгут. В безвыходном положении, возможно самом отчаянном, в которое ты когда-либо попадал, у тебя появился шанс выпутаться. Я удивляюсь, как ты сам не догадался об этом. Напиши Андреа Дориа, что ты пленил его племянницу, и предложи ему в качестве выкупа дать тебе свободно выйти в море.

Просперо говорил спокойно, сдерживая нетерпение. Как игрок, затаивший дыхание, после того как поставил все на кон, он ждал, как будет воспринято его предложение. Глаза Драгута приоткрылись чуть шире, он долгим взглядом уставился на генуэзца. Наконец он медленно заговорил, и в голосе его сквозила насмешка:

— Вы, неверные, высоко цените своих женщин, я знаю. Но одна женщина за Драгута и весь его флот, пожалуй, слишком маленький выкуп, чтобы я поверил тебе.

— Я не прошу тебя верить. Рискни.

— О Аллах! Это пустая трата времени.

— А куда ты торопишься? Испробуй это, Драгут. Если ничего не выйдет, твое положение все равно не ухудшится.

— Разве что эти генуэзские собаки поднимут меня на смех.

— Но подумай, как тебя высмеют, если ты вообще ничего не предпримешь.

— Да сгноит Аллах твой язык! — взревел Драгут. Но тут же добавил: — Я поразмыслю об этом…

Так и не придя к определенному решению, наутро Драгут отправился на борт галеры Синана. Попав в отчаянное положение, он не хотел пренебрегать ни одной возможностью. Вместо приветствия он приказал Синану привести к нему женщину. Евнух стряхнул фаталистское оцепенение последних дней. Его маленькие глазки, впившиеся в лицо капитана, подозрительно сверкнули.

— Зачем она тебе, Драгут? — Он сложил губы бантиком и медленно покачал головой. — Эта женщина не для тебя. Ты же знаешь, какое предназначение я ей уготовил.

— А может, я решил иначе, — сухо ответил Драгут.

Этого оказалось достаточно, чтобы Синан впал в ярость. Его огромное тело затряслось.

— Она моя! — пропищал он. — Моя награда. Моя часть захваченной добычи. Так было условлено, и мы обязаны придерживаться договора.

— Да вразумит тебя Аллах. Прежде чем ты сможешь предложить эту жемчужину Сулейману, мы должны выбраться отсюда.

И он в двух словах объяснил, как монна Джанна может помочь им в этом. Частично убеждением, частично упрямой настырностью он вынудил Синана привести пленницу.

Она вышла на палубу без страха, что было недоступно пониманию этих мужчин. На Джанне было то же одеяние, что и в день, когда ее пленили, — серая накидка с капюшоном поверх серой же бархатной шапочки с оторочкой из драгоценных камней. Ее лицо было бледнее обычного, под глазами обозначились тени и морщины, вызванные тяготами заточения и волнением. Но она не жаловалась и ни о чем не просила, только смотрела на них — с презрением и сверхъестественной отрешенностью, которую Драгут воспринял как дерзкий вызов.

Он сидел рядом с Синаном на диване и затачивал гусиное перо. Оставив на время это занятие, корсар уставился на Джанну так, что его взгляд смутил даже Синана. Евнух подался к Драгуту, схватил его за рукав и принялся что-то тараторить по-арабски.

Анатолиец поднялся и ровным, спокойным голосом сообщил женщине, зачем ее позвали. Она должна написать своему дяде Андреа Дориа. Драгут продиктует ей письмо. Это нужно, чтобы адмирал убедился в том, что она находится на борту мусульманской галеры.

Так она узнала, что Андреа Дориа поблизости, и с такой эскадрой, которая вполне способна блокировать корсаров. А это, в свою очередь, вынуждает их прибегнуть к уловкам. Известие вывело ее из состояния безразличия. Джанна прерывисто дышала, не в силах скрыть возбуждения. Зрачки ее расширились и засверкали, бледные щеки покрылись румянцем. Однако, едва вспыхнув, надежда угасла снова. Джанна равнодушно согласилась написать письмо, заметив при этом, что ей отлично известно, как адмирал привержен своему долгу. Вряд ли он пойдет на такую сделку.

— Я того же мнения, — сказал Драгут, мрачнея. — Но это предложение синьора Просперо.

Поняв, что Просперо цел и невредим, Джанна успокоилась. Даже если Андреа Дориа откажется от сделки, положение ее не безнадежно.

Ответ адмирала, пришедший тем же вечером, был именно таким, какого она и ожидала. Письмо Дориа было составлено в таких оскорбительных выражениях, что Драгут впал в ярость и обратил ее на человека, вдохновившего его на эти переговоры.

Обескураженный тем, что его племянница находится в руках Драгута, адмирал все же насмешливо ответил корсару, что нужды в сделке нет, ибо он сам может взять все, что ему нужно. Дориа добавил, что, если монне Джанне будет причинен хоть малейший ущерб, с Драгутом поступят как с негодяем, бандитом и пиратом, каковым он и является на самом деле. Тогда он узнает, что такое мучительная смерть на крюке. В заключение Дориа предложил Драгуту выбор: либо немедленно сдаваться, либо ждать, пока императорская эскадра не захватит его в плен.

Драгут скрежетал зубами, когда один из христианских рабов читал ему письмо. В конце концов он вырвал его из рук невольника и скомкал. Точно так же он набросился бы и на автора письма, окажись тот рядом. Потом он отправил одного из стражников за Просперо и, когда тот пришел в кают-компанию, обрушил на него пылкую тираду, в которой на все лады поносил императорского адмирала. Драгут недобрым словом помянул мать Дориа и предрек неизбежный позор его дочерям, равно как и всем женщинам из его рода. Он грозился осквернить могилу адмирала и молил Аллаха сгноить кости и разрушить жилище этих неверных свиней.

Вышагивая по тесной каюте, Драгут изливал накопленную желчь. Иссякнув, он разгладил скомканный листок.

— Вот ответ этого негодного сына шайтана. Прочти, как грязно меня оскорбляют по твоей милости. Хуже того, теперь Дориа слишком много знает. Из-за твоих дурацких советов мы сейчас в более серьезном положении, чем были до сих пор.

Просперо взял письмо и невозмутимо углубился в чтение, а долговязый Драгут, облаченный в белый халат, метался по каюте, гибкий и свирепый, как леопард.

— По крайней мере, — хладнокровно сказал Просперо, прочитав письмо, — теперь ты знаешь, чего ждать в том случае, если женщине будет причинен вред.

Драгут остановился и, резко обернувшись, посмотрел на Просперо так, словно собирался броситься на него. Корсар ощерил зубы и яростно сверкал глазами.

— Этого ты добивался, когда хитростью принудил меня сообщить Дориа, что его племянница здесь? Вот, значит, каков был твой коварный замысел?

— Это еще не все, — спокойно ответил Просперо. — Я надеялся, что вы договоритесь с Дориа. Признаться, я полагал, что адмирал схватит наживку.

И он снова взглянул на письмо.

Драгут схватил его, снова смял и отшвырнул прочь. На губах его выступила пена, хлопья которой прилипли к черной бороде.

— Думаешь, ты добился своего, да? Обвел меня вокруг пальца? Думаешь, твое дьявольское итальянское коварство помогло тебе? Клянусь бородой Магомета, ты не пожнешь плодов. Иначе я тут же повесил бы тебя. — Он опять принялся носиться по каюте. Голос у него срывался от злости. — Вы с Дориа небось думаете, что выбор у меня невелик: либо выйти из лагуны и погибнуть, либо остаться в лагуне и тоже погибнуть. Ты полагаешь, у меня нет другого выхода? Но я тоже хитер, слава Аллаху. — Он разразился безумным смехом. — Выход есть. Такой, о котором ни ты, ни Дориа даже не догадываетесь. Подожди до завтра! Я заплачу слишком большую цену, но вы с Дориа не получите никакой выгоды. Ни мои корабли, ни мои матросы не попадут в лапы этой свиньи. И едва ли он когда-нибудь увидит свою племянницу, которую, как он дерзко бахвалится, может забрать в любую минуту! Завтра мы пересечем лагуну и высадимся в Бу-Граре. Там я затоплю свои корабли, и мы пойдем пешим маршем в Алжир. До него три сотни лиг. А когда Дориа, устав стеречь пустые силки, узнает, что произошло, он еще пожалеет о своем отказе от сделки. И пожалеет еще больше, когда ему сообщат, что его племянница, которой было суждено украсить собой гарем султана, украшает мой гарем!

Итак, участь Джанны была решена. На миг Просперо оцепенел, как от сильного удара, но потом заставил себя ответить:

— Да, он пожалеет, но ты пожалеешь больше, если лишишься своего флота.

Удар попал в цель. Физиономия Драгута выражала полную растерянность. Просперо показалось, что корсар готов расплакаться.

— Разве я не сказал, что это будет тяжкой утратой для меня? — вскричал он, но тут же взял себя в руки и уже спокойнее добавил: — Но я утешаю себя тем, что это воля Аллаха.

Проявив неслыханную дерзость, Просперо с презрением в голосе сказал взбешенному корсару:

— И ты называешь это выходом? Даже победив тебя, Дориа не добился бы большего. Твой флот потоплен. Ты сам и твои люди, будто шайка беглых преступников, надолго отлучены от моря и загнаны в пустыню! Нет, Драгут, на твоем месте я бы вышел в море и принял бой. Даже поражение не покроет тебя таким позором, как побег.

— Это совет или просто насмешка? Если совет, то я уже устал от них. Если насмешка, то чаша моего терпения переполнена. Остерегись!

С этими словами он покинул Просперо, сбежал по коротким сходням в шлюпку и приказал грести к берегу.

Ступив на сушу, Драгут тотчас поскакал в Хум-эс-Сум. Он увидел, что несколько императорских галер движутся, будто производя разведку, и приказал выпалить по ним из всех пушек. Эта мальчишеская выходка помогла ему разве что отвести душу. До галер было больше мили, и Драгут прекрасно понимал, что ядра не достанут их.

Казалось, весь остров содрогнулся от этой ужасной канонады. В раскаленное небо скриками взмыли стаи морских птиц: на берегу собралась толпа любопытных берберов. Благодаря пальбе Дориа смог оценить прочность обороны Драгута и составить представление о числе и мощи пушек, которые будут противостоять ему, если он попытается прорваться в бухту.

Но у адмирала не было такого намерения. Он поступил именно так, как предсказывал Просперо. Одна из самых ходких его трирем уже устремилась на север, к Неаполю. Когда прибудет подкрепление, адмирал высадит десант на Джербу, если, конечно, Драгут не высунет нос из лагуны. Желая восстановить свой подорванный авторитет, Дориа рискнул предвосхитить события и отправил императору рапорт о блокаде Драгут-рейса, сообщив, что его флот можно считать разгромленным. С явным намерением превознести свои заслуги он приложил к рапорту и отчет о налете на Мехедию, составленный в самых цветистых и торжественных выражениях.

Смеясь над палящим из пушек Драгутом так же, как он смеялся бы над кривляющимся мальчишкой, Дориа тем не менее отдал на галеры приказ держаться на безопасном расстоянии от берега.

Глава 26

ЗАМЫСЕЛ
— Ля-илла иль-Аллах![1251] — запел муэдзин на заре, стоя на корме галеаса Драгута, и клич его эхом прокатился над водой в неподвижном воздухе. Заунывный призыв разбудил правоверных на всех галерах и заставил их распластаться ничком на палубах головой к Мекке. Крик растревожил морских птиц, и они взмыли в безбрежное небо. Он разбудил и Просперо, лежавшего в цепях на мостике посреди судна.

Если вчера Драгут поверг его в парализующий ужас, то сегодня Просперо чувствовал ярость человека, борющегося за свою жизнь. Теперь даже время не имело значения: Джанна перешла в руки Драгута и слабые надежды на ее спасение развеялись. Похоть и мстительность могли в любую минуту заставить корсара позабыть даже о той убогой галантности, которой он щеголял перед европейцами.

В течение примерно часа после того, как Драгут оставил его, Просперо отчаянно ломал голову, пытаясь найти выход из создавшегося положения, вызывавшего у него чуть ли не физическое отвращение. Он то садился на диван и обхватывал голову руками, то метался по каюте, как накануне делал Драгут. В бессмысленном отчаянии подстегивал он свое поэтическое воображение. И вдруг его осенила такая невероятная и безумная идея, что он наверняка отбросил бы ее, если бы не был в таком безнадежном положении.

Чтобы не выдать себя и не провалить дело, Просперо спешно покинул кают-компанию и, нарушив приказ не уходить с галеры, отправился на длинной лодке к берегу. Сказав в лагере, что Драгут послал его за лошадью, Просперо после короткого препирательства получил коня. Генуэзец был одет в темно-вишневый костюм и серые сапоги из мягкой кожи со шнуровкой сбоку и ботфортами. Шляпы не было, и, чтобы защититься от палящего солнца, Просперо обмотал голову белым платком. Затем он вскочил в седло и помчался вдоль берега на юг.

Вернувшись спустя несколько часов, он застал Драгута в страшном гневе. Не слушая объяснений, корсар тотчас велел заковать Просперо в железо. Генуэзец смирился: упрашивать все равно было бессмысленно. Лежа в темноте на палубе, он предавался размышлениям. Затея эта не выходила у него из головы. За ночь Драгут поостынет и наверняка не оставит без внимания записку, которую ему принесут. С этой мыслью Просперо уснул и был разбужен криками муэдзина. Он лежал, прислушиваясь к журчанию волн в зарослях тамариска и шелесту прибоя на серебристой отмели.

Потом послышались другие, более громкие звуки. После утренней молитвы эскадра ожила, началась суета, явно говорившая о приготовлениях к отплытию.

На судне Драгута царила мрачная атмосфера. Вне всякого сомнения, экипажи других галер тоже были подавлены. Пораженчество и бегство были не по нутру мусульманам, равно как и пеший поход на три сотни лиг: ведь ослы и лошади, которых можно взять в Бу-Граре, достанутся офицерам или пойдут под вьюками с поклажей, которую удастся захватить с собой.

Разъяренный Драгут время от времени появлялся на корме, выкрикивая нелепые приказания. Потом к борту подошла шлюпка, в которой Просперо увидел огромную тушу Синана. Отдуваясь и повизгивая, евнух поднялся на палубу и стал проталкиваться сквозь толпу. Он остановился, когда навстречу ему вышел сумрачный Драгут.

— Что привело тебя, Синан? Я не посылал за тобой. Возвращайся на свою галеру и будь готов поднять якорь. И сейчас же пришли мне сюда женщину, как тебе уже было приказано. Немедленно. Ты меня слышишь?

— Я тебя слышу, Драгут, — яростно заверещал евнух. — Я слышу тебя. Но я не хочу, чтобы меня оскорбляли. Она — моя доля добычи, и, клянусь бородой Пророка, я не хочу быть ограбленным.

Так началась перебранка между предводителем корсаров и его подчиненным, которая велась на средиземноморском жаргоне. Но Просперо все понимал, потому что отлично видел их со своего места на палубе. И он был не единственным человеком на галеасе, который прислушивался к ссоре. Но вскоре на судне воцарилась тишина: спор был недолгим.

По мнению Драгута, после всего случившегося Синану вряд ли удастся осуществить свои намерения в отношении женщины, а посему она больше не принадлежит ему. Самому Синану она не нужна, а что касается Сулеймана, то один Аллах знает, когда они прибудут в Стамбул. Вопрос оставался открытым. Синан, пылая гневом, не находил веских доводов. Он продолжал кричать, пока Драгут, совершенно потеряв терпение, не пригрозил сбросить его в море и не отправил шлюпку на галеру Синана, чтобы привезти Джанну.

— Я не буду тебя обманывать, Синан, — сказал он примирительно. — Назначь за нее хорошую цену, как в Алжире, и я заплачу. А теперь бери мою шлюпку, уезжай и не беспокой меня больше. Прочь!

У Просперо не было никаких сомнений относительно намерений Драгута. Пылкое вожделение, разбуженное красотой Джанны и подогреваемое ее неприступностью, усугубляло жажду мести. Драгут мог с лихвой воздать Дориа за все, овладев его племянницей. Родство с адмиралом, прежде защищавшее ее, теперь провоцировало корсара на злодеяние.

Разъяренный, Просперо поднялся и, потрясая цепями, закричал:

— Драгут!

Выглянув из кают-компании, корсар повернулся на крик. Он посмотрел на своего пленника, и его алые губы в обрамлении черной бороды приоткрылись в злорадной ухмылке.

— Это ты, господин Просперо?

Просперо взял себя в руки.

— Я должен тебе кое-что сказать.

Он двинулся вперед, стуча кандалами, прихрамывая и превозмогая боль. Пожав плечами, Драгут отвернулся, но Просперо снова окликнул его:

— Если ты не выслушаешь меня сейчас, то будешь жалеть об этом всю жизнь, Драгут. Я знаю, как тебя спасти.

Он доковылял до трапа. Стоявший наверху Драгут усмехнулся:

— Довольно с меня твоих спасительных советов, друг мой. Лучше уж я пойду своим путем.

— Путем гибели и поражения. Путем позора. А то, что я предлагаю, приведет тебя к спасению. Это почти победа.

Драгут только посмеялся над этим бахвальством. И все же в его отчаянном положении впору было хвататься за соломинку. Поэтому, даже смеясь, он убеждал себя, что будет дураком, если хотя бы не выслушает Просперо.

— Говоришь, спасешь мой флот? О Аллах! Если ты смеешься надо мной, то, Аллах свидетель, тебе вообще больше не придется смеяться в этом мире.

— Тебе, должно быть, известно, что я не шутник. — Просперо с трудом одолевал ступеньку за ступенькой, поднимаясь на ют. Матросы в тюрбанах, стоявшие вокруг, пристально следили за ним. Гремя цепями, генуэзец вошел в кают-компанию и поманил за собой Драгута. Выйдя, корсар повторил свое предупреждение.

— Не шути со мной, господин Просперо, — сказал он, и по тону его голоса было ясно, что нервы Драгута на пределе.

Тем не менее Просперо, который поставил на карту все, вел свою игру, не обращая внимания на нетерпение свирепого корсара.

— Вчера я нарушил твой запрет, чтобы изучить кое-какие возможности. — Он указал на кандалы. — И вот награда за ту услугу, которую я пытался оказать тебе! Вчера вечером ты не пожелал меня слушать. Ты слишком горяч и вспыльчив, Драгут. Когда-нибудь это тебя погубит.

— Но теперь я тебя слушаю, — сурово напомнил ему Драгут. — Если ты не шутишь, если Аллах указал тебе путь спасения моего флота, то говори.

— Скажу, когда ты согласишься на мои условия.

— Условия? О Аллах! Ты хочешь заключить со мной сделку?

— Разве ты не заплатишь за такую большую услугу? Разве ты ничего не предложишь человеку, который может показать тебе, как, сохранив все свои силы, выбраться из ловушки, вместо того чтобы красться в Алжир разоруженным и опозоренным беглецом? Что ты отдашь за это, Драгут?

Драгут оскалил зубы. Его стальные пальцы стиснули плечи Просперо.

— Что ты задумал? Выкладывай!

— Ты еще не ответил на мой вопрос.

— Аллах! — Драгут встряхнул генуэзца. — Как же я могу ответить, пока не знаю, что у тебя на уме?

— А как я могу открыться тебе без всякого поручительства?

— Да будь ты проклят! Мне что же, связать себя словом? А вдруг ты просто бахвалишься?

— Да, но с условием. Я не потребую вознаграждения, пока ты не выйдешь со своим флотом в открытое море, обманув Дориа и уклонившись от боя.

Осознав такую перспективу, Драгут уставился на Просперо. Он прерывисто дышал и был едва ли не зеленым от возбуждения.

— Я в твоих руках, — напомнил ему Просперо. — Если ничего не получится, ты можешь поступить со мной как угодно.

— Да, да, — этот довод убедил Драгута. — И каковы же твои условия? Чего ты просишь?

— Немногого. Я мог бы потребовать половину всего твоего достояния, и ты бы не осмелился отказать мне. Но я скромен. Прежде всего выкуп, который я задолжал тебе еще в Шершеле. Ты освободишь меня от него.

— Да, да. Что еще?

— Выкуп, который ты хотел взять за меня и мою жену.

Глаза Драгута засверкали еще свирепее.

— Женщина не подлежит выкупу.

Усилием воли Просперо подавил желание схватить Драгута за горло и улыбнулся.

— В таком случае мне больше нечего сказать.

Драгут снова вцепился в его плечо и приблизил искалеченное злобой лицо к лицу Просперо.

— Мы умеем развязывать языки!

Просперо рассмеялся.

— Твое умение — самый надежный способ заставить меня замолчать. Ба, Драгут! Я-то думал, что твой ум под стать щедрости, но вижу, что ты и жаден, и глуп. Ты разочаровываешь меня. Ты возжелал мою жену. Но разве Пророк это разрешает? И разве она стоит всего твоего флота?

Драгут отпустил Просперо и отвернулся. Сжав кулаки, он принялся расхаживать из угла в угол.

— Что еще ты просишь за услугу, которую якобы можешь мне оказать?

— Жизнь и свободу несчастным, которые были со мной, когда нас захватил Синан.

— Ну, это пустяки. Можешь оставить их себе. Итак, твой план?

— Погоди, это еще не все мои требования. Ты должен вернуть мои дукаты. Это вполне справедливо: я прошу только свое. А еще ты дашь нам судно, на котором мы сможем продолжить прерванное путешествие. Я согласен на двадцатишестивесельную галеру, хорошо вооруженную и оснащенную, с соответствующим количеством гребцов.

— Да уничтожит тебя Аллах! И это все?

— Эту галеру ты должен предоставить мне по первому требованию, как только убедишься, что я выполнил свое обещание. А произойдет это сегодня же. Я поднимусь на борт вместе со своей женой, слугами и деньгами. — Заметив, что физиономия Драгута потемнела и стала подозрительной, он добавил: — Ты можешь оставить на борту столько солдат, сколько пожелаешь, чтобы обезопасить себя от любого предательства, если ты его боишься. И это все, Драгут, за самую большую услугу, которую кто-либо оказывал тебе с тех пор, как ты начал бороздить моря.

— Что ты придумал? — рявкнул Драгут.

— Я придумал, как вывести тебя из западни.

— Да, да. О Аллах! Ты что, хочешь свести меня с ума? Говори же!

— Ты не сказал, что согласен на мои условия.

— Я согласен. Да. Тебе нужна клятва? Выведи меня отсюда так, чтобы после этого я мог еще обратить свой ятаган против врагов ислама и прославить священный закон Пророка, и, клянусь на Коране и бородой Магомета, я честно исполню все условия. Ты удовлетворен?

— Да, — ответил Просперо, зная, что Драгут привержен данному слову не меньше, чем христианский рыцарь.

— Хвала Аллаху! Теперь послушаем, что же ты будешь делать.

— Поезжай со мной к перешейку, соединяющему Джербу с материком. Там я все тебе покажу.

Надежда, засветившаяся было во взгляде Драгута, угасла.

— Если ты думаешь, что там можно уйти, то дурачишь себя.

— Отнюдь. Я изучил местность и все рассчитал. Поехали, и я покажу тебе, где выход.

Освобожденный от оков, Просперо вновь поскакал на юг в сопровождении Драгута и горстки его приближенных.

Они проехали через оливковую рощу, некогда посаженную на Джербе римлянами, через берберскую деревню, где голая детвора забилась в укрытие при их приближении, а покрытые шалями женщины провожали их взглядами. Многочисленные груды обтесанных камней и остатки колонн напоминали им, что когда-то здесь был аванпост могущественного Рима. В палящем предполуденном зное всадники скакали вдоль болота, через которое тянулся перешеек шириной в две мили. Он представлял собой заросшую песчаную отмель между синим морем и голубой лагуной. Близился прилив, и волны захлестывали пучки трав и болотные кочки, перекатываясь через узкую полоску суши. Какие-то бедуины с дюжиной верблюдов и лошадей спешили перейти перешеек, прежде чем вода затопит его.

Из высоких камышей на краю болота поднялась стая фламинго. Ритмично хлопая большими крыльями, птицы полетели на запад, будто розовое облако на фоне голубого, отливающего сталью небосвода.

Просперо приподнялся на стременах, приложил ладонь козырьком к глазам и, осмотрев перешеек, махнул рукой.

— Вот твое спасение, Драгут, — сказал он.

Это вывело корсара из себя.

— Здесь нет никакого пути. Да покарает тебя Аллах! Стал бы я сидеть в ловушке, если бы с этой стороны был выход? Разве ты не видишь верблюжью тропу? Она целехонька!

— Целехонька. Но ее можно разрушить. И у нас хватит на это сил.

— Ну и что тогда? Смогу ли я провести свои галеры по этой заболоченной луже?

— Пошли дальше, — сказал Просперо и повел его к руинам Эль-Кантары, некогда, возможно, бывшей римской столицей Джербы.

Рассерженный Драгут, утративший надежду, тем не менее последовал за Просперо.

Добравшись до внешнего края перешейка, они осадили лошадей на золотистом морском пляже, на который накатывали пенные волны. Слева раскинулся огромный залив; на берегу, тянувшемся в северо-западном направлении, возвышался единственный на Джербе холм.

— Вот твой путь, — снова сказал Просперо. Глаза его сияли, а Драгут был мрачнее тучи.

— Сколько ты будешь повторять это, как попугай? Ты что, смеешься? Если да, то в последний раз. По-твоему, мы — фламинго?

— Ну, мозгов у тебя немногим больше, чем у них.

— Ха! Найди, как вывести тут мой флот, и, да услышит меня Аллах, я стану пылью у твоих ног. А если не найдешь, то…

Но Просперо не дал ему произнести очередную угрозу.

— Предоставь мне свободу действий, и через шесть дней, если не меньше, твой флот будет в этой бухте. Первой же безлунной ночью ты сможешь поднять якорь и спокойно выйти в открытое море. До рассвета ты успеешь уйти далеко за горизонт, а Дориа так и будет стеречь тебя у выхода из лагуны.

От такого заявления у Драгута и всей его компании захватило дух. Наконец Драгут сказал:

— Все это — пьяный бред назрани. Пустые мечты.

— С мечты все и начинается. Весь мир был не более чем мечтой, пока Аллах не создал его. Я тоже намерен воплотить свою мечту. Для этого мне, кроме рабов, понадобятся все твои солдаты и матросы, способные работать, да еще и островитяне в придачу. По моим подсчетам, берберов тут тысяч пять. Заручись поддержкой их шейха, и пусть твои солдаты сгоняют их сюда. Если надо, то и с помощью мечей. Каждый должен принести заступ, кирку или мотыгу. И ты увидишь, чего мы добьемся.

Драгут наконец понял, что какая-то надежда есть. А поняв, почувствовал чуть ли не испуг. Он едва слышно спросил:

— И ты пророешь канал в целую лигу длиной?

— Что в этом чудесного, если за дело возьмутся семь тысяч человек? Глубокий канал не нужен. Мы поснимаем с галер все тяжести, а на глубокой воде снова нагрузим их.

Просперо пустился в объяснения, и Драгут мало-помалу начал понимать, что это грандиозное предприятие вполне осуществимо. В конце концов он прославил Аллаха за то, что тот послал ему мудрейшего Просперо. Скоро Меч Ислама вновь будет свободен, чтобы продолжать славить священный закон Пророка!

Глава 27

ВОССОЕДИНЕНИЕ
Прохладным вечером Просперо и Джанна, вновь обретшие друг друга, сидели на корме «Асвады», двадцатишестивесельной черной галеры, которую Драгут, верный своему слову, выделил Просперо вечером того суматошного дня, когда корсары завершили приготовления к побегу, не забыв при этом ни одной мелочи.

Они начали с того, что посетили старого шейха Хум-эс-Сума, обрюзгшего и седобородого, и попросили рабочих для некоего предприятия, в суть которого шейха посвящать не стали. Хитрый Хадаб сначала уперся, но Драгут настоял на своем, пустив в ход речи о мусульманской солидарности и угрозе с тыла. Не обошлось и без взятки. Наконец старик понял, что из Драгута не выжмешь больше ни дуката. И тогда он выказал такое воодушевление, что выделил в помощь корсарам не только всех трудоспособных мужчин острова, но также женщин и детей, которые могли бы выполнять земляные работы. Шейх разослал гонцов по деревням, и те принялись скликать людей. Этих глашатаев сопровождали солдаты Драгута, чтобы жители сразу поняли, что ждет тех, кто откажется повиноваться.

Несколько тысяч берберов в тот же день привели на место, где планировалось начать работы. Там их уже ждали тысячи рабов. Они разбили лагерь под открытым небом и были готовы взяться за дело следующим же утром.

Десяток надсмотрщиков отрядили на болото, и Просперо дал им подробнейшие указания, где копать канал. Наконец корсары заглянули в форт и дали залп по одной из галер императорского флота, стоявшего широким полумесяцем у выхода из бухты. Ущерба залп не причинил, но убедил Дориа, что защитники крепости начеку.

Когда они возвратились в Хум-Аджим, где стоял флот корсара, отменившего свой предыдущий приказ пересечь лагуну, был уже полдень. Оставшиеся на галерах солдаты переполошились: рабов сняли с кораблей и увезли на юг; разнесся слух, что начались какие-то работы, которые помогут освободить флот. Хотя сам Драгут сомневался в этом, солдаты прониклись верой в спасение, и эта вера развеяла их мрачное настроение. Те, кто был на берегу, столпились вокруг Драгута и его приближенных, требуя подтверждения слухов.

— Славьте Аллаха, — отвечал им Драгут. — Все, что вы услышали, — правда. Мы уведем добычу из-под носа неприятеля.

Сказав это, он расхохотался, исполненный ликования. Просперо решил, что настало время потребовать исполнения обещания. И обрадованный Драгут без видимой неохоты согласился. Возможно, он не только хотел показать, что гордится верностью данному слову, но и понимал, что, хотя Просперо уже поделился своим секретом, в ходе исполнения замысла могут возникнуть трудности и острый ум генуэзца еще пригодится ему. Подобно Генриху IV, утешавшемуся тем, что Париж стоит мессы[1252], Драгут успокаивал себя тем, что флот стоит какой-то там женщины.

Он приказал отдать Просперо «Асваду», оставив на ее борту лишь турецкого капитана Юсуфа бен-Хамета и с десяток его людей в качестве меры предосторожности. Пока судно готовили к плаванию, он взял Просперо с собой на свою галеру, куда днем раньше была доставлена Джанна, не знавшая, что ее ждет, и уж вовсе не подозревавшая, что ей предстоит воссоединиться со своим возлюбленным. Синан тоже был там, он снова недовольно брюзжал. Заставив евнуха замолчать, Драгут в двух словах объяснил ему, что положение изменилось, и перед лицом грядущих забот Синан смирил свое раздражение. Пискляво восхвалив Аллаха за благосклонность к правоверным, он отбыл на свою галеру, поняв наконец, почему с нее сняли гребцов.

Пока Драгут говорил с Синаном, Просперо кратко поведал Джанне о неожиданных переменах в их положении. Услышав эту невероятную новость и испытав несказанное облегчение, Джанна оцепенела и даже не спросила, как могло произойти такое чудо.

Драгут удержал их, чтобы отужинать вместе, и только тогда она начала понимать, какую цену заплатил Просперо за их освобождение. Они сидели в кают-компании, их обслуживали несколько нубийских слуг, облаченных по такому случаю в белые кафтаны с голубыми поясами; головы их были покрыты белыми и голубыми платками, подвязанными шнурками из верблюжьей шерсти. Довольный Драгут разглагольствовал о том, какую шутку они сыграют с Дориа, и восхищался Просперо, придумавшим все это. Засим последовали рассуждения о величии ислама и о той чести, которой мог бы удостоиться Просперо, внесший огромный вклад в победу правоверных, если бы он служил при дворе верховного правителя. Драгут рассказал об Окьяли-паше и других перебежчиках, которые возвысились на службе у султана, и предположил, что Просперо, должно быть, теперь нельзя возвращаться в ряды неверных, поскольку указал врагу путь к спасению и привел к поражению своих соотечественников.

Тут Просперо впервые осознал, что он наделал, и испугался. Судя по всему, прежде это не приходило ему в голову, поскольку у него была лишь одна цель и одно желание — освободить Джанну. Он считал это своим священным долгом. Но, даже испугавшись, Просперо запротестовал:

— Моей целью было вовсе не их поражение и уж тем более не твое спасение.

— Что же тогда?

— Вознаграждение. Плата, как если бы я был твоим наемником.

Загоревшиеся было глаза Драгута тут же потускнели. Он ощерился в ухмылке:

— Так или иначе, что предначертано, то предначертано.

Закончив этот разговор, Драгут сосредоточился на жарком из курицы с яйцами и оливами, поданном на большом серебряном блюде.

Позже, когда нубийцы принесли серебряные чаши с розовой водой для омовения, Драгут проводил гостей до шлюпки, которая должна была доставить их на борт «Асвады». Здесь, на галере, наедине с Просперо Джанна добилась более исчерпывающего объяснения словам Драгута и поступку Просперо, благодаря которому стало возможным их воссоединение и освобождение.

Когда Джанна узнала то, о чем уже догадывалась, в ее глазах появилось смятение. Она слушала Просперо с суровым выражением лица, потупив взор и сцепив руки на коленях. Ее настроение, ее молчание привели Просперо в замешательство. Чувствуя, что Джанна осуждает его, он наклонился и прикрыл ее ладонь своей.

— Вы молчите, Джанна.

— Святая Мадонна! Что я могу сказать? Ну что я могу сказать? — Огорчение, почти отчаяние слышалось в ее низком голосе. — Вы и сами знаете, что делаете, Просперо. Этим предательством вы навсегда опозорите себя, мой дорогой. Это так, Просперо.

— Предательством? — эхом отозвался он и покачал головой, пытаясь подавить растущую тревогу. — Где нет верности, там не может быть и предательства. И видит Бог, я не обязан быть верным Дориа. Только не после Шершела.

— Я имею в виду не Дориа, а самого императора, подданным которого вы являетесь, и христианский мир, против которого вы пошли, помогая пойманному в ловушку Драгуту. Теперь он снова начнет разорять христианские страны. Вашему предательству, Просперо, никогда не будет прощения, не надейтесь. Не зря Драгут предлагает вам стать перебежчиком, как Окьяли. Что вам еще остается?

Схватив обеими руками ладонь Просперо, Джанна повернулась к нему и срывающимся голосом добавила:

— Просперо! Просперо! Что же вы наделали?

Расстроенный, он мог лишь оправдываться:

— Драгут улизнул бы и без меня. Он намеревался высадиться в Бу-Граре, затопить свои галеры и идти пешком в Алжир. Я только сохранил ему корабли, вот и все.

— Все дело как раз в кораблях. Вы сами знаете, что Драгут силен своим флотом. Не кривите душой, Просперо.

— Мы были в опасности, — ответил он. — И я не видел других путей к освобождению. Я действовал быстро, сгоряча и не подумал о последствиях. Наверное, только сейчас я начинаю понимать все. Но даже если бы я действовал вполне обдуманно, то должен был поступить так, как поступил.

— Разве жизнь — такой бесценный дар, что мы должны платить за нее бесчестными поступками? Разве жизнь стоит этого?

— Жизнь! — повторил он, и в голове почувствовались злобные нотки. — Жизнь! Если бы дело было только в ней! Когда я боялся рисковать жизнью? Высоко ли я ценил свою жизнь при Гойалатте, Амальфи, Прочиде или Шершеле?

— Знаю… знаю, — смягчилась Джанна. — Я имела в виду не вашу жизнь, Просперо, а свою собственную. Я не ошибусь, если скажу, что именно забота обо мне предопределила ваше решение.

— Дорогая моя, если бы речь шла только о вашей жизни, — задумчиво проговорил Просперо; и вдруг его прорвало: — Да знаете ли вы, за что я заплатил этой услугой? Чего я добился в итоге?

И он рассказал, от какой страшной судьбы уберегли ее благословенные Небеса: о намерении Синана преподнести ее Сулейману; о том, что Драгут хотел оставить ее себе, чтобы удовлетворить свою страсть и насолить ненавистному Андреа Дориа.

Выслушав Просперо, Джанна горестно застонала и склонила голову ему на грудь.

— Мог ли я перед лицом такой жуткой опасности раздумывать о своем долге перед императором и всем христианским миром? — вскричал Просперо. — Сердце мое разрывалось. Я ломал голову, пытаясь придумать, как всучить им выкуп за вас. И во что бы все это ни обошлось императору и христианам, я до конца дней буду благодарить Бога, указавшего мне путь к вашему избавлению.

Джанна закрыла лицо руками. А он склонился над ней и заговорил увещевательным тоном:

— Скажите, Джанна, мог ли я думать о чем-либо, кроме вашего спасения? На какой еще путь могли наставить меня Небеса и моя честь?

Джанна отняла руки от лица. Оно было едва различимо в сгущавшихся сумерках. Взяв лицо Просперо в ладони, женщина заплакала.

— Простите мне все, что я сказала, дорогой. Я подумала, что вы пошли на это из-за вражды к Дориа. Я не предполагала… — Она осеклась и добавила полным боли голосом: — Но что теперь делать, Просперо? Что будет потом, когда Драгут ускользнет из ловушки? Ведь обвинят в этом вас, не так ли?

— Это будет потом. Сейчас речь о другом. Если думать о грядущих трудностях, то я их смогу преодолеть. Во-первых, надо завершить начатое дело. Если я отнял добычу у господина Андреа Дориа, тем хуже для него. Это не беспокоит меня, равно как и иные последствия. Не волнуйтесь же и вы, Джанна. Все образуется. Радуйтесь, что вас не отправили в Алжир или Стамбул. Как говорят мусульмане, что предначертано, то предначертано. Мы только следуем своей судьбе.

Он обнял ее, прижавшись щекой к ее щеке, мокрой от слез.

— Теперь мы вместе, моя любовь. Вместе, будто по волшебству. И, с Божьей помощью, мы будем вместе, несмотря на все последствия этого странного приключения.

Глава 28

КУДА ГЛАЗА ГЛЯДЯТ
Так и не раскаявшись в своем «предательстве» и не думая о последствиях, Просперо принялся ломать голову над тем, как им с Джанной обрести полную свободу.

— Никогда, — сказал он ей, — жизнь еще не была так дорога мне, как теперь, когда я делю ее с вами. Она слишком бесценна, чтобы рисковать ею, подставляясь под месть Дориа. А он станет мстить, если мы попадем к нему в руки. Вас, возможно, отправят в монастырь, меня же вздернут на рее или придумают какую-нибудь менее зрелищную казнь. А мне вовсе не хочется, чтобы наша история получила такое печальное завершение.

Только глубокая преданность Просперо поддерживала ее в дни, когда от рассвета до захода солнца она сидела на борту «Асвады» в обществе пяти слуг-телохранителей, в то время как сам он был занят осуществлением своего грандиозного замысла.

Он распределил обязанности между рабами и берберами, силой согнанными сюда. Треть из них составляли женщины, а общее количество людей оказалось больше, чем ожидал Просперо. Они начали рыть канал с внутренней части лагуны, чтобы вода не попала в него, пока не будет вынута последняя горсть земли. Для экономии сил канал следовало делать не шире и не глубже, чем требовалось, чтобы провести расснащенные и облегченные галеры. Глубина должна была составлять всего пять футов. Армия работников трудилась в поте лица под палящим солнцем по всей длине болотистого перешейка под неусыпным наблюдением надсмотрщиков и солдат. Просперо сновал то туда, то сюда, ничего не упуская из виду, предвосхищая все возможные затруднения. Дело продвигалось так быстро, что уже к вечеру второго дня канал был готов и в него хлынула вода. Со стороны моря его запирала каменная дамба. Здесь строителей ждали самые большие трудности. И если бы Просперо придерживался первоначального плана действий, то поставленные им сроки никогда не были бы соблюдены. Но он внес поправки в проект. Канал не нужно было прокладывать по всему перешейку. С помощью валков, под которые были приспособлены срубленные и оструганные деревья, и тягловой силы в лице рабов, приставленных к каждой галере, он надеялся протащить суда пятьдесят ярдов по этой каменистой земле.

Приняв такое решение, он стал ждать, пока не будет завершен внешний канал, идущий от моря к заливу и заканчивающийся возле Эль-Кантары. Такой выбор определялся не только выигрышем в расстоянии, но и тем, что, сооружая внутренний канал, строители уже приобрели опыт. И внешний канал прорыли достаточно быстро, уже на третий день работ. Драгут тотчас же приказал провести суда и перетащить их волоком к морю.

Утром настал черед самой трудоемкой и сложной части этого предприятия: подъема галер на дамбу с помощью валков, волока и спуска на воду по другую сторону. Работа заняла весь день, и до захода солнца оставалось менее получаса, когда последняя из тринадцати галер, флагман Драгута, коснулась килем воды во внешнем канале.

Пришлось оставить две бригантины. Но это не было бесполезной потерей. Просперо подогнал их к выходу из лагуны и поставил рядышком, напротив крепости Драгута, где они были в поле зрения Дориа. Таким образом, вводя Дориа в заблуждение, они провоцировали его на дальнейшее укрепление блокады бухты и принимали меры предосторожности на случай каких-либо осложнений. И пусть адмирал смеется, убежденный в тщетности любых попыток оказать ему сопротивление. По крайней мере, на какое-то время эти два корабля помогут удержать его от активных действий. Перед тем как поставить бригантины на якорь, с них сняли все ценное, а оставшихся членов экипажа увезли под покровом темноты.

Утром Просперо устроил адмиралу еще одно зрелище. Прежде чем увезти из крепости тяжелые пушки, он дал шесть залпов по растянувшейся в цепь эскадре Дориа, словно еще надеясь поразить неприятеля. Как бы ни была подозрительна наступившая после этого тишина, Просперо приказал больше не стрелять, хотя Драгут страстно желал этого. Бесполезная пальба подскажет Дориа, почему замолчали пушки.

Затем орудия, влекомые волами, были доставлены на галеры, которые стояли в бухте под Эль-Кантарой. Здесь же погрузили и другой скарб, снятый с кораблей, чтобы провести их по каналу.

Грандиозная затея Просперо была воплощена на день раньше, чем он рассчитывал. Флот корсара, вновь оснащенный и загруженный свежей провизией, собрался в бухте и ждал ночи, чтобы выйти в открытое море.

Драгут был настолько благодарен Просперо, что никак не мог сдержать свои чувства.

— Я с сожалением расстаюсь с тобой, — признался он. — Но сделка есть сделка, и ты получил свою долю. Пусть Аллах защитит тебя, если адмирал Генуи когда-нибудь узнает об этом.

Просперо протянул на прощание руку.

— Ты был моим пленником один раз, а я твоим — дважды. Этого достаточно. Молю Бога, чтобы мы никогда не встретились как враги.

— Аминь! — сказал Драгут. — Но что предначертано, то предначертано. — Он коснулся рукой лба и губ в прощальном приветствии. — Да ниспошлет тебе Аллах безопасное плавание.

Шлюпка несла Просперо к «Асваде», похожей на тень среди других теней: ведь свет не горел ни на одной из галер. Полчаса спустя она уже выбиралась из бухты вместе с остальным флотом, держа курс на восток. Она была полностью укомплектована христианскими невольниками, которые больше не считались рабами. Цепи с них были сняты, и эти люди при необходимости могли оставить весла и взяться за мечи или аркебузы, чтобы защитить свой корабль.

«Асвада» шла на восток вместе с остальным флотом, а потом, около полуночи, уже находясь в двадцати милях от Джербы, повернула на север.

Наутро, когда Просперо поднялся из своей каюты на палубу, галера плавно шла под парусом, подгоняемая южным бризом, одна на необъятных сверкающих морских просторах. До самого горизонта не было видно ни одного корабля.

Кроме гребцов, которые дремали на своих скамьях, на «Асваде» был еще десяток матросов, включая и слуг Просперо, отплывших с ним из Генуи на фелюге. Командование галерой было доверено Феруччо.

Когда Просперо появился на корме, пройдя мимо кают-компании, в которой расположилась Джанна, Феруччо отделился от небольшой группы собравшихся у камбуза и подошел к капитану. Он был одет в широкие льняные брюки и красно-белую полосатую тунику, перетянутую поясом. Его голова была покрыта бесформенной красной шерстяной шапкой, какие носят рабы с галер. Феруччо был босиком, но держался с достоинством, сознавая важность своей новой должности.

— Если этот ветер продержится, — сказал он, — завтра утром мы подойдем к Мальте. Если же переменится, то мы будем там не позже завтрашнего вечера.

Просперо спросил, куда делся Драгут.

— Его флот еще раз повернул на запад за два часа до восхода солнца.

Этого Просперо не ожидал, потому что, согласно последнему заявлению Драгута, в его намерения входило сразу же отправиться к Золотому Рогу, чтобы без промедления присоединиться к Барбароссе. Ясно, что он изменил свое решение и, как предполагал Просперо, должно быть, двигался теперь к Алжиру, чтобы там пополнить свой флот новыми судами.

Но эта догадка была верной лишь отчасти. В действительности Драгут решил отправить в Алжир только одну галеру, чтобы та, захватив подкрепление, следовала за ним в Стамбул. Однако у Синана было другое предложение.

— Разве ты хочешь уйти из этих вод теперь, когда их берега остались без охраны? — спросил он Драгута. Но тот не понял его, и хитрый евнух пустился в объяснения: — Когда по воле Аллаха этот проклятый собачий сын стоит перед Джербой со всей своей армадой, теша себя дурацкими надеждами, чтó может помешать нам напасть на неверных? Разве ты можешь предстать перед верховным правителем с пустыми руками, когда так легко захватить богатую добычу? Ты что, не понимаешь, что Аллах посылает нам редкую удачу?

До Драгута дошло, и он почувствовал себя уязвленным. Синан, этот неполноценный скопец, указывает ему, как должен поступить настоящий воин. Поэтому он и повернул на запад, чтобы донести слово Пророка до романских берегов, не забыв, однако, по пути заглянуть в Алжир за подкреплением.

Такое не приходило Просперо в голову. Он не мог и предположить, что Драгут, едва избежав разгрома, был способен думать о чем-то, кроме поспешного бегства и спасения своей шкуры, для чего ему надо было скорее присоединиться к Барбароссе. Он удивился тому, что Драгут заходит за подкреплением в Алжир.

В этот миг из кают-компании вышла Джанна. Спокойная и уравновешенная, она была в темно-сером платье, уцелевшем, несмотря на все передряги. Облокотившись о поручни, Джанна пожелала мужчинам доброго утра.

Феруччо сразу же ушел отдавать распоряжения насчет завтрака. Просперо остался с Джанной. Он объяснил, где они находятся, и высказал надежду, что к утру будут на Мальте. Джанна очень серьезно взглянула на него, и Просперо понял, что в ней пробудились уснувшие было страхи.

— И что тогда, Просперо? После всего, что случилось?

Он знал, о чем она думает, и ответил после некоторого колебания:

— Поедем, как и собирались, в Испанию. В Барселону.

Этот план, предложенный верным другом дель Васто, подразумевал поступление на службу к императору и венчание в первом же порту.

Но случилось именно то, чего он боялся. Печально взглянув на Просперо, Джанна ответила:

— Разве это еще возможно? Как же вас примут в Испании, когда узнают, что вы наделали?

— Разве они узнают только это, и ничего больше?

— А что еще им следует знать?

— Причины, по которым я так поступил. Когда известно все…

— Известно станет вот что: вы спасли две жизни, свою и мою, но какой ценой? Победа господина Андреа спасла бы около двух тысяч христиан от исламского рабства на галерах. Бегство Драгута чревато набегами на христианские земли, кровопролитием, ужасом. Кто скажет, сколько людей заплатят жизнью за наше избавление?

Просперо вздохнул.

— Я думаю, какой-нибудь герой подумал бы об этом. Но я не герой, вот в чем дело. — В его голосе слышалась горькая насмешка. — Боюсь, что разочаровываю вас, Джанна.

Она сжала его плечо.

— Я не судья, Просперо. Я только хочу напомнить, что вас будут судить другие, особенно в Испании. Вы знаете, как бесят императора опустошительные набеги Драгута, как ему хочется уничтожить этого зловещего корсара. На что же вы рассчитываете? Ведь всем ясно, что это вы помешали разгромить его.

— Но почему это должно стать известно всем? — спросил Просперо, выходя из себя.

— А разве такое можно скрыть?

— Мне не за что себя корить.

— Но ведь обвинители всегда найдутся.

— Когда Драгут начнет похваляться операцией на Джербе, он не унизится до упоминания о том, что ему помогла какая-то неверная свинья, будьте уверены.

— Но есть рабы, которых вы освободили. И потом, те две с лишним тысячи человек, в основном испанцев, которые трудились на канале под вашим руководством. В любую минуту кто-нибудь из них может бежать. Будут ли молчать они?

— Будут, если хоть немного умеют быть благодарными. Многие ли из них выжили б после нападения флота Дориа? Вы не подумали об этом, когда обвинили меня в принесении в жертву двух тысяч христиан ради нашего собственного спасения.

— Не говорите, что я обвиняю вас, Просперо. Бог свидетель, мой дорогой, я далека от этого.

Он обнял ее и привлек к себе.

— Душа моя, в благодарность судьбе за то, что мы имеем, мы должны положиться на нее и в том, что она нам готовит.

Глаза Джанни излучали нежность.

— Я попытаюсь. Судьба не могла свести нас лишь затем, чтобы после просто уничтожить. Но мы должны помочь своей судьбе. И я снова предупреждаю вас о грядущих опасностях, чтобы вы могли к ним подготовиться.

— И все ж судьба сама должна подсказать нам выход. А пока мы плывем куда глаза глядят.

Итак, они плыли, плавно и неторопливо, под мягким августовским бризом, который медленно влек их на север. За два дня они достигли Мальты, но не стали приставать, ибо Просперо хотел избежать расспросов иоаннитов[1253]. Поэтому они оставили укрепленный остров в нескольких милях к востоку. Спустя двое суток по правому борту показалось сицилийское побережье. А на шестой день после отплытия с Джербы они вошли в Мессинский пролив и неожиданно столкнулись с целым флотом галер, плывущих на юг. «Асвада» огибала мыс, и до эскадры было не более полумили. У Просперо захватило дух при виде этой мощи. На величественном трехмачтовом галеасе, который шел во главе армады, развевались императорские штандарты, а на носу красовался вырезанный из дерева позолоченный рог изобилия. Это был флагманский корабль «Проспера». Кроме того, он насчитал еще девять судов — мощных галер с двадцатью восемью банками[1254] для гребцов; за ними следовали еще четыре галиота и три транспортных, похожих на бочонки, судна.

Он понял, что встретил неаполитанскую эскадру, и было нетрудно догадаться, куда она следовала. Это было подкрепление, затребованное Дориа, чтобы туже затянуть петлю, в которую попал Драгут. С транспортных кораблей высадится десант, запрошенный для той же цели.

Он даже не знал, смеяться ему или плакать, когда он объяснял Джанне, что это за длинная вереница кораблей, приближающихся к ним под ритмичные всплески и скрип длинных весел.

— Наше плавание наугад привело меня домой, к моему собственному флоту. Потому что я все еще неаполитанский капитан и половина этих судов — моя личная собственность.

Феруччо вышел на бак и поклонился, ожидая распоряжений.

— Убирай паруса и держи наготове весла.

Свистом Феруччо созвал матросов, те зарифили паруса, и весла коснулись воды.

Флагман неаполитанцев шел прямо на них. По левому борту выстроилась шеренга аркебузиров, и стало ясно, с какими намерениями приближается корабль. Это было вполне естественно: ведь «Асвада» не несла опознавательных знаков. Когда между судами оставалось полкабельтова, послышался оклик. На корме «Просперы» стоял осанистый мужчина в желтом, в котором Просперо узнал Карбахала.

— Эй, на корабле! Кто вы такие? — сложив ладони рупором, крикнул испанец.

И получил ответ, которого уж никак не ожидал:

— Да хранит тебя Бог, дон Алваро! Я Просперо Адорно, командующий неаполитанским флотом!

Глава 29

ВОЗВРАЩЕНИЕ
Обильно потея и отдуваясь, неуклюжий дон Алваро торопливо взобрался на турецкую галеру с баркаса, стоящего у ее борта. Казалось, тучный испанец вот-вот лопнет от нечеловеческих усилий. Однако на сходнях, где его дожидался Просперо, дон Алваро принял свою обычную напыщенную позу.

— Святая Дева Мария! Это вы, дон Просперо, ваша плоть, кровь и кости? — И он бросился вперед, чтобы заключить генуэзца в свои широко распахнутые объятия. — Дайте мне прижать вас к сердцу, друг мой! Вы возвращаете к жизни мою скорбящую душу!

Просперо рассмеялся, согретый радушием испанца и почти задушенный его ручищами.

— Вы меня радуете, — сказал он, когда они наконец перестали тискать друг друга. — Возвращение с того света не всем выгодно.

— Нам стало известно, что вы погибли как герой, и ваше возвращение будет воспринято с радостью. Вы возвращаетесь к славе, которую заслужили. Вас оплакивал сам император. Об этом мне писал дель Васто, который и сам безутешен.

— Инадо думать, императорский адмирал, — сухо заметил Просперо, — тоже разделил вашу печаль.

Почувствовав в его голосе иронию, дон Алваро воззрился на Просперо.

— Этот человек, — произнес он, сердито поморщившись, — должен заплатить своей кровью за то, что потерял вас. Я полагаю, он еще наплачется, когда все станет известно. Кстати, я горю желанием услышать ваш рассказ, дон Просперо.

Взяв Алваро под руку, Просперо повел его на корму. Переступив порог шатра, испанец отпрянул и тяжело повис на руке спутника, не в силах скрыть изумления при виде монны Джанни.

Перед ним стояла прямая и стройная женщина, одетая в серое, высокая и горделивая. Она вежливо улыбнулась, когда Просперо представил ей гостя. Слова, которые он при этом произнес, еще больше удивили дона Алваро, и тот сумел скрыть изумление, лишь склонившись к изящной белой руке женщины. Выслушав приветствие, произнесенное спокойным приятным голосом, он выпрямился и перевел озадаченный взгляд своих больших темных глаз с дамы на ее кавалера.

— Ну и чудеса! — посетовал дон Алваро.

— Все станет ясно и понятно лишь после откровенного разговора. — Просперо усадил его на рундук, а сам стал подле кресла, в котором расположилась Джанна. — В Шершеле меня захватил в плен Драгут-рейс. Я давно его знаю, он был моим пленником. Обращались с ним хорошо, и он не остался в долгу, согласился на выкуп и позволил мне отправиться домой в Геную за необходимой суммой. Когда я добрался до Генуи, экспедиция уже отправилась в путь, так что мои галеры ушли в Неаполь. Между мной и Дориа вновь вспыхнула старая вражда, но в этом отчасти виноват и я. Мои родственники тоже были недовольны помолвкой с монной Джанной Марией Дориа, так что я решил отправиться в Испанию на турецкой фелюге, которая доставила меня в Геную.

Просперо рассказал, как Джанна предупредила его об опасности, о внезапном нападении Ламбы Дориа, о том, как Феруччо отбил его, и о многих других событиях.

— Тот самый шторм, который нас сначала спас, а затем едва не погубил, отнес мою фелюгу прямо к Драгуту. Затем последовали новые переговоры, и… Вот и все. Во всяком случае, главное я рассказал.

Джанна с тревогой следила за выражением лица дона Алваро, пытаясь угадать, какое впечатление произвел на него рассказ Просперо, окончание которого звучало не очень убедительно.

Испанец смотрел на них округлившимися глазами.

— Клянусь честью! Как это прекрасно, что судьбе оказалось угодно соединить вас, невзирая на происки Дориа! Адмирал первым благословит вас. Счастья вам обоим! Что же касается Драгут-рейса, то этот мусульманский негодяй, похоже, впредь не причинит нам зла.

— Не причинит, говорите?

И дон Алваро с явным удовольствием поведал им радостную новость, которая уже распространилась по всему христианскому побережью Средиземноморья.

Он рассказал о том, что Андреа Дориа запер Драгута в бухте Джербы, куда сейчас направляется неаполитанский флот, конвоирующий транспорт с пехотой и артиллерией, которые должны быстро покончить с пойманным в ловушку корсаром. Алваро рассчитывал удивить Просперо, но в итоге изумляться пришлось ему самому. Просперо сказал:

— Дон Алваро, если это дело поручено вам, то можете разворачиваться и возвращаться в Неаполь. Флот Драгута отнюдь не заперт в бухте Джербы. Около недели назад я покинул корсара, когда он удалялся от берегов Туниса на запад.

На мгновение дон Алваро утратил дар речи. Потом вспылил:

— Ради бога, дон Просперо! Здесь какая-то ошибка!

— Нет, это не ошибка. Я был в бухте Джербы с Драгутом, и мы вместе выбрались оттуда через проход в ее южной части.

— Да что вы такое говорите? — нетерпеливо перебил его Алваро. — Я знаю эти места. Нет там никакого прохода.

— Не было, но появился. Я говорю о том, что видел своими глазами. Через перешеек был прорезан канал. Дориа остался в дураках. Он сторожит пустую западню.

— Рог Dios у La Virgen![1255] — выругался потрясенный Алваро и внезапно затрясся от смеха. Но смеялся он только одно мгновение. Оценив положение, Карбахал посерьезнел. — По правде сказать, одурачили его на славу. Дориа теперь конченый человек, это уж точно. Терпение императора иссякло. А это событие окончательно выведет его из себя. Вы говорите, Драгут прорыл канал через южный перешеек? Vive el Cielo![1256] Конечно, Дориа и не подумал о такой возможности! Да и кто бы мог подумать?

— Я, — сказал Просперо и, посмотрев в глаза своей дамы, увидел в них страх.

Испанец с сомнением поджал губы.

— Может быть, — примирительно сказал он. — Но что же делать теперь? Вице-король приказал мне присоединиться к Дориа возле Джербы. Теперь это бесполезно.

— Дело обстоит гораздо хуже. Я уже говорил вам, что Драгут пошел на запад, чтобы получить в Алжире подкрепление. Значит, сейчас он где-то в море, и, пока флот Дориа находится у бухты, наше побережье беззащитно. Следовательно, вам надо возвращаться в Неаполь.

— А Дориа сидит у Джербы, охраняя опустевшую ловушку, и пишет императору донесения, полные самовосхвалений! — Несмотря на серьезность положения, дон Алваро вновь затрясся от едва сдерживаемого смеха. — Клянусь, самодовольный генуэзец заслужил этот урок! Но, как вы верно заметили, я не могу оставить без защиты итальянское побережье.

Уяснив задачу, Алваро тотчас вернулся на «Просперу», чтобы отдать флоту приказ разворачиваться. Галеры вновь пошли на север, ловя косыми парусами попутный ветер, так что гребцы могли отдохнуть. Однако через несколько часов ветер посвежел и сменился на противоположный, и им вновь пришлось взяться за весла, а продвижение вперед замедлилось. Ветер не стихал, поэтому флот, едва продвигаясь в дневное время и стоя на якорях ночью, почти всю неделю находился недалеко от Везувия.

Тем не менее путешествие было приятным: всю ночь небо было чистое и яркое, а постоянно дующий бриз смягчал жару.

Дон Алваро выслушал рассказ Просперо о том, как ему удалось откупиться, и не стал задавать лишних вопросов, уменьшив тем самым тревогу Джанны. Сам же Просперо, уверенный в своей удачливости, был полностью поглощен мыслями о возвращении на флот и не желал терзаться дурными предчувствиями. Он лично осмотрел каждую из своих шести галер, команды которых и капитаны, назначенные им, встретили его появление с нескрываемой радостью. Просперо узнал также, что на эти суда уже заявил свои права его дядя Рейнальдо. Просперо посмеялся, представив себе ждущее его разочарование, и с одобрением отозвался об имперском суде, отложившем рассмотрение этой претензии.

Пока они плыли вдоль зеленых берегов Терра-ди-Лаворо, Просперо пребывал в таком беззаботном настроении, что сочинил пятьдесят строф «Лигуриады», которую в последнее время совсем забросил. В них он живописал подвиги Дориа в Мехедии, и иронический тон этих строф очень долго потом озадачивал толкователей поэмы.

Понимая, что встреча с неаполитанским флотом должна как-то повлиять на планы Просперо, Джанна спросила его, что он намерен делать дальше. Рассмеявшись, он ответил, что отныне его девизом будет: Sequere Deum[1257]. Драгут часто повторял, что участь каждого человека определяет Аллах, так зачем утруждать себя попытками что-либо изменить?

— Я полагаюсь на свою судьбу и надеюсь на ее благосклонность. Судьба соединила нас и избавила от большой опасности. Доверьтесь Провидению и вы, Джанна.

Она вздохнула и ответила:

— Моя судьба — это вы, Просперо.

Воскресным августовским вечером Просперо и Джанна с приливом прибыли в большой Неаполитанский залив, над которым возвышался Везувий, и его огненная корона отбрасывала зловещее оранжевое зарево на небо, похожее на полированную сталь.

Вскоре они поняли, что неспокоен не только вулкан. По мере продвижения в вечерней тишине все явственнее слышался какой-то страшный шум. Над водой разносился нараставший бой барабанов и визг труб, к которому вскоре добавился далекий перезвон колоколов. Через некоторое время темная квадратная громада замка Кастель-Нуово полыхнула огнем, рассеявшим сгущающиеся сумерки. Воздух задрожал от грохота орудийного залпа, и упавшее ядро осыпало передовую галеру дождем брызг.

На флагмане тоже взревели трубы. По этому сигналу все гребцы эскадры вскочили на ноги, развернулись лицом к носам галер и начали грести, отводя их подальше от берега.

Так получилось, что Просперо и Джанна были с доном Алваро на борту флагмана. Вообще-то их пригласили на обед, но, любуясь родным берегом, на который должны были вскоре ступить, они задержались до вечера. Алваро приготовил прекрасное угощение. Отборные фалернские вина к мясным блюдам, густая темная малага на десерт, мармелад из фруктов, привезенных из Нового Света. Испанец, любивший роскошь, держал на борту музыкантов, игравших и во время обеда, и после него, так что гости не спешили откланяться.

Дон Алваро повернулся к Просперо, размахивая руками. Он весь кипел от гнева.

— Кто объяснит мне, что происходит в Неаполе? Они что, с ума посходили в крепости? Еще сотня ярдов, и галера была бы потоплена!

— Ваш флот, дон Алваро, в Неаполе никто не ждет. Вам сейчас следует находиться у Джербы.

— Но стрелять в нас!

— Это свидетельствует о том, что они в панике.

— Черт бы побрал эту панику! Из-за чего она возникла?

В крепость направили шлюпку, и примерно через час двенадцативесельная шлюпка поспешно причалила к борту «Просперы». В маленькой кормовой надстройке ее тускло горела лампада.

По трапу поднялся высокий мужчина в темном плаще. Пола плаща откинулась, и фонарь осветил роскошное платье и рыжую бороду принца Оранского.

— Как вы здесь оказались? — сухо осведомился он.

— Нам стало известно, ваше высочество, что нашего присутствия у Джербы более не нужно. Драгут вырвался из ловушки Дориа. — Дон Алваро явно рассчитывал удивить принца.

— Поздравляю вас с тем, что вы так быстро это поняли, — сказал вице-король. — Возвращение ваше весьма своевременно. Драгут уже дал нам знать, что он на свободе. Три дня назад он высадился на Корсике и разорил полдюжины деревень между Тариньяно и Сан-Николао. Он разрушил церкви, разграбил дома и увел в рабство более тысячи человек.

— Спаси нас, Господи! — воскликнул дон Алваро.

Принц с горечью произнес:

— А в это время вся империя распевает «Те Deum»[1258] и возносит Господу благодарственные молитвы за воображаемое пленение Драгута. И все из-за того, что мы поверили похвальбе Дориа. Он-де поймал пирата! Не хотел бы я оказаться на месте Дориа, когда об этом узнает император, даже если бы мне посулили королевство! Заметив ваш флот, мы решили, что проклятый безбожник напал на нас. Мы даже представить себе не могли, что счастливая фортуна ниспошлет нам ваше возвращение. Я как раз собирал суда, какие только возможно, и организовывал оборону на тот случай, если бы пришлось защищаться. Святой отец прислал мне три галеры из Остии. Разумеется, у меня не было никаких шансов устоять против Драгута, если бы этому негодяю вздумалось напасть на Неаполь.

— Ему не хватило бы дерзости.

— Разве есть предел его наглости? Если есть, то я был бы рад убедиться в этом. О! Мы тут болтаем, а ваш флот ждет. Отдавайте приказ входить в порт.

Трубачи дона Алваро сыграли туш, и галеры двинулись в путь под глухой стук и скрип больших весел и шелест набегающей на их лопасти воды.

Вице-король повернулся к корме; сначала он разглядел лишь две фигуры, стоящие у борта. Но вот фонарь, висящий на грот-мачте, осветил лицо Просперо. Вице-король отпрянул:

— Господи! На вашем корабле водятся привидения, дон Алваро!

Испанец рассмеялся в ответ, чего его высочество явно не ожидал.

Принц шагнул к корме.

— Просперо Адорно! — в радостном изумлении произнес он, смеясь и хватая «привидение» за руку. — Живой! Но это же чудо!

Глава 30

РАСПЛАТА
В башне Беверелио Кастель-Нуово, в том самом зале Ангелов, где год назад совет, возглавляемый Монкадой, принял злосчастное решение о нападении на Амальфи, стройный худощавый принц Оранский и плотный смуглый дон Алваро слушали полный доклад Просперо о событиях на Джербе. Это происходило наутро после его прибытия. Ночные раздумья привели его к мысли, что иначе поступить нельзя, хотя это и может привести к нежелательным для него последствиям. Джанна энергично поддержала Просперо. Она опасалась, что, если правда выплывет наружу иным путем, он будет навеки обесчещен. Слушатели отнеслись к рассказу по-разному. Дон Алваро, склонный все воспринимать с юмором и не расположенный к Дориа, явно веселился, слушая, как адмирал остался в дураках. Принц же был потрясен.

— Вы сами рассказали об этом, но мне все равно трудно поверить, — суровым тоном произнес он. — Помочь этому безбожнику, терзающему христиан, указать этому негодяю путь к бегству, чтобы он продолжал разорять наше побережье! Полно, синьор, это звучит невероятно даже из ваших собственных уст!

— Но только до тех пор, пока вы не осознаете ту опасность, которой я подвергался, — сказал Просперо.

— Опасность… Ну что ж, в таком случае я должен сделать из вашего рассказа вывод, что вы — трус!

— Ah! Рог Dios! — пробормотал Алваро и в смятении всплеснул руками.

Просперо склонил голову.

— Так и объясните его величеству.

— Ничего я не могу объяснять! — вскричал принц. — Ведь вы не трус!

— Об этом все знают! — добавил дон Алваро, и это было чистейшей правдой. — Даже не будь Гойалатты, где вы спасли Дориа, не будь Прочиды, то все равно остается Шершел, где Дориа оставил вас расплачиваться за вашу же храбрость. Бросьте, дон Просперо! Признайтесь его высочеству, что хотели свести у Джербы счеты с Дориа!

Принц не стал дожидаться признания.

— О! Теперь я понимаю! — воскликнул он. — Это все та же старая вражда между вашими семействами. Так, значит, несмотря на ложное перемирие, она все еще продолжается! Значит, вы лишь притворялись, а теперь решили отплатить, забыв обо всех, кем жертвуете ради удовлетворения своей жажды мести? Вам безразлично, что вы предали дело христианства и перечеркнули самые сокровенные мечты императора. Это так, мессир Просперо?

Просперо покачал головой:

— Не так. Я должен признать, что прикован к этой вражде, как Иксион к своему колесу[1259]. Воспользуйся я сложившимися обстоятельствами для мщения, кто мог бы меня обвинить, зная, в чем тут дело? Как уже сказал дон Алваро, был Шершел, а затем и многое другое. Весть о том, что я выжил, канула вместе с посыльным, который должен был забрать выкуп за мое освобождение. Это было подстроено, чтобы сгноить меня в мусульманском плену. Но и это не все. Надо было спасать от Драгута монну Джанну. Корсар, разумеется, тоже хотел поквитаться с Дориа, и родство моей невесты с этим семейством сделало ее вдвойне для него желанной. Она была предназначена для гарема Драгута. Ее выкуп составлял ту же сумму, которую я когда-то потребовал за освобождение этого пирата. — И он с горечью добавил: — У меня не хватило смелости оставить ее в его власти. Требовать этого от меня значило бы требовать чего-то сверхчеловеческого.

Глубоко тронутый, дон Алваро воскликнул:

— Черт возьми, да одного этого достаточно, чтобы оправдать вас!

Однако учтивое лицо принца Оранского оставалось непроницаемым. Он немного поерзал и вздохнул.

— Короче говоря, ваша вражда привела к желанному для вас исходу: вы ведь погубили Дориа. Обесчещенный, презираемый, он уже никогда не оправится от этого удара. Вместе с поспешным заявлением адмирала о его триумфе император получит мои донесения о разорении Драгутом Корсики. Так что Дориа предстанет в облике самонадеянного, тщеславного хвастуна и император, несомненно, его низложит. — И он мрачно добавил: — Так что вы победили, синьор Просперо, победили в этой затянувшейся ужасной дуэли.

— Я понял. Но вы, ваше высочество, никак не поймете, что все это произошло случайно и не готовилось заранее. Я отнюдь не стремился погубить Андреа Дориа.

— Но вы не станете притворяться, что вам его жаль?

Просперо протестующе взмахнул рукой.

— На моем месте только святой мог бы сожалеть. Я не святой. Случай, о котором я рассказал, — это проявление высшей справедливости, коей было угодно разрушить убийственные замыслы Дориа.

Принц ударил кулаком по столу.

— Черт бы побрал все эти кланы и распри! Смотрите, к чему это привело: разрушена сотня корсиканских домов; убийства, насилие! Захват в рабство несчастных людей! Вы говорите, высшая справедливость? Нет, это плоды вашей вражды. Самое время насладиться ими, не так ли?

— Меня все это отнюдь не радует. Но не в этом дело. Вы узнали о том, что я сделал и почему. Вражда здесь ни при чем. Сам себя я оправдываю, но не смею надеяться на снисходительность вашего высочества. Я в ваших руках.

Принц мрачно посмотрел на него.

— Над этим надо серьезно подумать, — сказал он и отпустил Просперо.

Однако менее чем через час его опять пригласили в тот же зал, где находились вице-король, дон Алваро и еще один незнакомый человек, крепкий и коренастый. Это был французский капитан, только что прибывший в Неаполь. Он рассказывал о том, что два дня назад заметил примерно в сотне миль от берега Сардинии большую флотилию галер, по его мнению пиратских. Галеры направлялись на запад.

Его доклад потряс вице-короля. Он сразу решил, что это флот Драгута, направляющегося к Неаполю.

Дон Алваро непрестанно чертыхался. Принц совсем пал духом: он представил себе гнев императора, когда ему доложат о появлении на пороге империи разбитого, как считалось до сих пор, пирата.

Когда гнев дона Алваро и принца наконец иссяк, Просперо невозмутимо предложил практическое решение:

— Куда бы Драгут ни направлялся, мы должны успеть дать ему сражение, прежде чем он отобьет африканское побережье.

Вице-король, бледный и раздраженный, вышагивал по комнате. Он обернулся к Просперо.

— Какими силами прикажете это сделать? Ведь Дориа находится возле Джербы. Чтобы добраться до него, потребуется неделя. И неделя на возвращение. Драгут все прекрасно рассчитал. Иначе он никогда не отважился бы на такой риск.

Вице-король бросил на Просперо испепеляющий взгляд.

— Теперь вы видите, что натворили?

— Теперь, — ответил Просперо, — я думаю о том, что мы в силах предпринять.

— А что вы можете сделать?

— Я либо кто-то другой, если мне больше не доверяют.

— Что можно сделать, имея так мало сил? — Принц в раздражении повернулся к капитану. — Сколько галер в эскадре корсара?

— Всего мы насчитали двадцать семь судов, ваше высочество. Из них двадцать два принадлежат султану.

Его высочество вновь обратился к Просперо:

— Бог ты мой! Вы слышите? А что у нас? Тринадцать кораблей. Я включаю сюда и три галеры, полученные от его святейшества. На что нам надеяться? Нас ждет неминуемое поражение!

— Даже и в этом случае, — спокойно произнес Просперо, — мы можем достаточно потрепать Драгута, чтобы лишить его возможности продолжать разбой, а это уже немало.

Дон Алваро шумно вздохнул. Принц сделал шаг назад, глядя на Просперо едва ли не со страхом.

— Вы хотите сознательно пожертвовать неаполитанской эскадрой?

— Почему бы и нет, если потребуется? Мы пожертвуем частью ради сохранения целого. При крайних обстоятельствах я считаю такую стратегию вполне разумной.

— Да, — медленно произнес его высочество, проникаясь этой мыслью, — это мне понятно. Но… — Он запнулся и вновь зашагал из угла в угол. Затем отпустил капитана и продолжал, когда за ним закрылась дверь: — Но даже если я и соглашусь пожертвовать эскадрой, кто будет ею командовать? Кого я пошлю на верную смерть?

— Гибели можно избежать, — возразил Просперо.

Алваро согласился:

— Да, vive el Cielo![1260] Существует же удача! В бою случаются самые невероятные вещи!

Просперо поднялся на ноги.

— Если я попрошу вас отдать эскадру под мое командование, развеет это ваши сомнения?

Острый взгляд ясных глаз принца не лишил Просперо ни спокойствия, ни решимости.

— Вы самоуверенны, дон Просперо!

— Скажем лучше — я сознаю, что от меня требуется. Ваше высочество уже говорили, что все эти несчастья — итог моих действий на Джербе. И я считаю себя обязанным сделать все, что в моих силах, чтобы исправить положение.

Принц опустил голову; тень легла на его чело. Он вновь уселся в кресло у стола и принялся задумчиво поглаживать подбородок. Просперо и Алваро молча ждали его решения. Наконец принц обратился к Карбахалу:

— Что скажете, дон Алваро? В конце концов, сейчас вы капитан неаполитанской эскадры и все корабли находятся под вашим началом.

Алваро был склонен к большей щедрости.

— Едва ли, поскольку вернулся дон Просперо. Половина галер принадлежит ему. Он рискует своей собственностью. Но вот что я вам скажу: если ваше высочество позволит, я с радостью пойду вместе с доном Просперо!

— И вы тоже? — спросил принц.

Алваро улыбнулся и развел руками.

— Это большая честь для меня, даже если нам суждено быть разбитыми. Я буду горд служить вместе с доном Просперо.

— Вы окажете мне честь, сражаясь рядом со мной и помогая мне советом, — сказал Просперо.

Принц проговорил недовольным тоном, переводя взгляд с одного на другого:

— Все это очень мило и благородно. Да! — Ему явно было не по себе из-за собственной нерешительности. — Но не слишком ли много вы на себе берете? Мне нужно время, чтобы принять решение.

— Повинуемся, ваше высочество. Однако позвольте напомнить вам, что времени на раздумья нет, — ответил Алваро. — Сейчас надо спешить, как никогда. Пока мы судим да рядим, Драгут действует. Надо отплывать уже сегодня.

Просперо энергично поддержал его, и совместными усилиями им удалось вынудить вице-короля согласиться. Добившись своего, они тут же начали готовиться к отплытию.

Весь день шли лихорадочные приготовления, от которых сотрясались причалы Неаполя. Тем же вечером при полном штиле флот отправился в путь, взяв курс на северо-запад, на пролив Бонифачо.

Монна Джанна осталась под покровительством принца Оранского и его сестры, графини Нассау-Шалон. Принимая во внимание сложность положения, в котором оказалась девушка, благородный принц и его добрая сестра относились к ней с подчеркнутым вниманием. Ее поселили в крепости Анжевин по соседству с принцессой, в тех самых покоях, где когда-то жил дель Васто, и Джанна наслаждалась роскошью, достойной королевского наместника.

Просперо рассказал Джанне об отчаянном предприятии, которое ему поручили возглавить. Ее опасения, вынудившие Джанну заставить Просперо откровенно рассказать о событиях на Джербе, уступили место самому настоящему ужасу, который она с трудом скрыла под напускным спокойствием.

— Это очень опасно, — сказала она.

— Мне некуда деваться. Я знаю, что обязан это сделать.

Джанна покачала головой.

— Ничего подобного раньше не случалось. Мне уже рассказали о мощи флота Драгута. Силы столь неравны, что я не отпустила бы вас, если бы смогла. Но не могу. В вашем положении придется на это решиться. — Затем, сбросив маску рассудительного спокойствия, Джанна с жаром добавила: — Вот до чего довело вас это злосчастное стремление к мести! Как и обещали, вы попираете стопой поверженного синьора Дориа. Но как ужасна ваша собственная расплата за это!

Он ответил ей так же, как принцу Оранскому:

— Адмирал обязан своим поражением несчастному случаю, а не моему злому умыслу!

— Но вы могли бы начать все сызнова, Просперо! Могли бы, если б не боялись тяжких последствий для себя!

Он задумался.

— Легко сказать… Но вы правы: ради нашего с вами счастья я должен примириться с Дориа, если это будет в моих силах.

— Слишком поздно, любимый, — сказала она, сокрушаясь. — Вы не сможете сделать больше, чем делаете сейчас. Я не в силах вас удержать, хотя, скорее всего, потеряю вас. Ваш поступок — единственный способ свести на нет последствия этой проклятой распри!

Он вздохнул.

— Спасение будет зависеть от того, насколько мне удастся исправить положение. Придется сделать очень многое, чтобы восстановить свое доброе имя, иначе я потеряю не только честь, но и нечто большее.

— Что именно?

— Вас, моя Джанна.

Она пренебрежительно усмехнулась.

— Неужели вы думаете, что меня волнует мнение света? В моих глазах, Просперо, вы никогда не будете обесчещены. Что бы ни случилось, я стану вашей, как только вы этого пожелаете.

Он привлек ее к себе.

— Смелое сердце! Я хочу, чтобы вы стали моей, когда я очищу свое имя от позора. Я ставлю на карту все, что имею, и все, что собой представляю, дабы победить и завоевать вас!

— Но если вы не…

— Если нет… — Он умолк, нежно улыбнувшись ее широко раскрытым глазам. — Не будем говорить об этом. Если я потерплю поражение, имея столько шансов на успех, значит я недостоин вас.

Слова Просперо не обманули Джанну. Она поняла, что значит «поставить все». Это значило, что он не переживет поражения. Глаза женщины наполнились слезами; она подумала, что, возможно, видит его в последний раз.

— Просперо, я никогда не могла бы гордиться вами больше, чем сейчас. Я буду молиться, не поднимаясь с колен, до тех пор, пока вновь не увижу вас.

— Любимая! Это станет мне лучшей защитой. Верьте в мою судьбу, а я буду полагаться на ваши молитвы.

Он привлек ее к себе в прощальном объятии и почти беспечным тоном уверил, что скоро вернется.

Глава 31

MARS ULTOR[1261]
Весла работали без перерыва всю ночь с воскресенья на понедельник, и неаполитанская эскадра шла по курсу, выстроившись в линию, которую замыкал флагман.

Прямо перед ним двигался буксируемый четырьмя галерами тяжело вооруженный андалузский галеон, который Просперо решил взять с собой. Принц Оранский поначалу возражал, говоря, что в случае длительного штиля галеон задержит продвижение, когда именно быстрота имеет первостепенное значение. Однако Просперо настаивал, желая уменьшить преимущество Драгута. При этом он ссылался на опыт дона Алваро, непревзойденного мастера управления любыми судами. Алваро поддержал его, заявив, что в бою галеон стоит трех галер. Его высочество уступил, и галеон «Имакулада», оснащенный достаточным вооружением и экипажем, вошел в состав маленькой эскадры. Просперо взял и небольшую турецкую фелюгу, полученную им от Драгута. Ее экипаж составили добровольцы. На некоторых других судах гребцы тоже были готовы сменить весла на оружие, если этого потребует боевая обстановка.

Просперо распорядился отделить христиан от мусульманских невольников, так что, помимо галеры «Асвада», еще пять судов были укомплектованы христианами различных национальностей. Некоторые были пленными, некоторые — еретиками и иудеями, присланными испанской инквизицией. Были также испанские и итальянские преступники, прикованные к веслам за свои злодеяния. Их предупредили, что перед боем с них снимут оковы и дадут оружие, и все христиане, оставшиеся в живых, после экспедиции будут отпущены на волю. Как ни мала была эта надежда, они все же получили возможность завоевать свободу. Это удвоило силы людей, и надежда росла.

Ясный рассвет вторника принес с собой тревожное затишье. Просперо осматривал гладкое как стекло море, ленивые воды которого бороздили корабли, приводимые в движение уставшими за ночь гребцами. Примерно через час гребцов должны были сменить отдохнувшие, однако увеличение скорости ожидалось небольшое: надсмотрщики, которых предупредили о необходимости спешить, поддерживали темп двадцать четыре гребка в минуту, что позволяло проходить лигу в час. Увидев, что капитан стоит на корме и смотрит на гребцов, надсмотрщик с показным рвением стал чаще хлестать бичом. В тишине раздался голос Просперо:

— Эй! Остановись! Это бесполезно, из людей не выжмешь больше, чем они могут дать. Они устали. Лучше раздайте вина.

И когда благодарные гребцы приникли к кувшинам, передаваемым от скамьи к скамье, словно в награду за доброту Просперо пронеслось дуновение восточного ветра, взволновавшее стеклянную поверхность моря. Это был предвестник устойчивого бриза, задувшего со стороны Ливана. Под скрип блоков поднимались паруса, весла были уложены в гнезда, а уставшие невольники отправились отдыхать, набираться сил, которые потребуются в дальнейшем. По мере приближения рассвета ветер крепчал, и только из-за спешки Просперо не стал зарифлять паруса, даже когда форштевень при каждом броске вперед начал зарываться в воду, а из шпигатов хлестало, как из фонтанов.

Остальные галеры были вынуждены последовать примеру флагмана. Так как теперь шли под парусами, походный строй изменился: суда образовали изломанную шеренгу. «Проспера» занимала место в центре, а галеон двигался под парусами на правом фланге. Чтобы он не обгонял остальные суда, были убраны топсели.

К полудню впереди показалась земля, а когда Просперо, его помощник Адриано Аллори, худой генуэзец средних лет, и дон Алваро сели обедать, флот входил в пролив Бонифачо. Пролив прошли со скоростью три-четыре узла. Обходя мыс Ферро, они повстречали французскую бригантину, и ее капитан сообщил, что два дня назад видел вдалеке флот корсара. Тот находился в пятидесяти милях восточнее Минорки и по-прежнему держал курс на запад. Ни Просперо, ни дон Алваро не сомневались, что Драгут направляется к Балеарским островам.

— Рейд к воротам Испании, — определил Алваро и горячо, цветисто выругался. — А мы не успеем помешать! И да поможет Бог благородному и могущественному герцогу Мельфийскому, когда об этом узнает император!

Просперо мысленно взмолился, чтобы ветер сохранился еще сутки и они смогли хотя бы отомстить за то, чему не успевали помешать. Однако в течение дня ветер не только не стих, но усилился до такой степени, что лишь яростное нетерпение Просперо заставляло его рисковать, идя под всеми парусами. Тем не менее вечером, когда ветер успокоился, оказалось, что флот совершенно не пострадал, если не считать того, что все промокли до нитки. Гребцы вновь взялись за весла, соединив свои усилия с силой бриза, и всю ночь корабли продвигались на запад, борясь с сильным волнением моря.

Утром в среду вновь поднялся ветер, и вместе с ним — настроение Просперо. Суда, как и накануне, с риском двигались полным ходом. Но все та же благосклонная фортуна, пославшая им столь необходимый ветер, продолжала оберегать их.

За час до наступления сумерек по туманной полосе на горизонте определили, что земля, к которой они держат путь, уже близко, а вдалеке на севере заметили качающуюся на волнах точку. Решили, что это судно, и «Имакулада» покинула свое крайнее правое место в строю и отправилась в погоню под всеми парусами. Уже в темноте галеон вернулся, ведя на буксире лодку. Это оказалось рыбацкое судно типа фелюги с экипажем из пяти человек, пробиравшееся с Минорки в Испанию. Хозяин, крепкий, лохматый морской волк, поднялся на борт «Просперы». И без того свирепый, он кипел от негодования, рассказывая о последних событиях.

На каталонском языке, которого Просперо не понимал, но, к счастью, знал дон Алваро, моряк с гневом поведал о том, что два дня назад флот этой «сарацинской сволочи» прибыл в Пальму на Мальорке и тридцать шесть часов кряду пираты разоряли окрестности, превратив город в сущий ад. Они потопили или сожгли все суда в порту, включая два прекрасных барселонских галеона; затем, высадившись на берег, захватили форт и вырезали его гарнизон, а на досуге занялись разграблением города. Забрали из кафедрального собора все золото и серебро до последней пластинки, убили епископа и разрушили его особняк. День и ночь опустошали город, зверски убивая сопротивлявшихся. После грабежа, убийств и насилий они загнали около тысячи детей и женщин на свои проклятые галеры и, не удовлетворившись добычей, отправились на Минорку. К вечеру они прибыли в порт Маон, который, несомненно, пострадал от их грязных рук не меньше, чем Пальма. На Минорке о прибытии пиратов стало известно заранее — об этом поведали беглецы, добравшиеся с большого острова на лодках. Сам же рассказчик покинул залив Анфос, когда пираты подходили к Маону. Он предпринял отчаянную попытку достичь Барселоны, чтобы оттуда помогли несчастным островитянам или хотя бы отомстили безбожным насильникам. Он благодарил Бога и всех святых за то, что наконец прибыл флот христиан, и молился, чтобы у них хватило сил отправить этих свиней на вечные муки в самое пекло. Он предупреждал также, что пираты обладают значительной мощью, и оценил их преимущество как два к одному. Но он был бы богохульником, если бы допустил самую возможность того, что Господь не выступит «на нашей стороне» и не поможет победить, невзирая на неравенство.

— Мы тоже молимся, — сказал Просперо, все сильнее дрожавший от ярости, усугубляемой пугающим чувством собственной ответственности, по мере того как дон Алваро переводил ужасный рассказ.

Он сразу же приказал убрать все лишние паруса и дрейфовать по ветру, после захода солнца стихшему до легкого бриза. После этого состоялось совещание, на которое был приглашен Аллори. Он мог в меру своих знаний и опыта помочь им в качестве штурмана. Пока Просперо и Алваро сосредоточенно изучали карту, Аллори подробно описывал им юго-восточный берег Минорки, к которому они приближались. Просперо измерял циркулем длину и ширину бухты, где располагался Маон. Выяснилось, что длина составляет около трех с половиной миль, а максимальная ширина — милю, в то время как вход в бухту узкий, менее трехсот ярдов. На севере бухту ограничивает узкий скалистый полуостров, по словам Аллори, около двухсот футов высотой. Аллори рассказал также, что город Маон расположен выше уровня бухты и хорошо укреплен, так что если Драгут не возьмет его внезапно — а этого не стоит бояться, так как предупреждение поступило своевременно, — то захват города, похоже, затянется.

Учитывая это, дон Алваро предложил подойти к острову с севера и незаметно для пиратов высадиться в заливе Анфос. Оттуда можно было бы провести тщательную разведку, а атаку отложить до высадки пиратов. В этот момент можно будет застать врасплох практически беззащитный флот и уничтожить его. В пользу плана говорило и то соображение, что после высадки Драгута его галеры неизбежно будут слабо вооружены.

Оценив стратегические преимущества плана, Просперо сразу отверг его на том основании, что, пока они будут дожидаться указанного доном Алваро момента, люди Драгута успеют повторить в Маоне все, что они устроили в Пальме.

— Наша задача — уберечь город от этого кошмара!

— Если мы сможем, — согласился дон Алваро. — Но сможем ли?

— У нас есть преимущество. Нас не ждут, а ночь скроет наше приближение.

— Нам нечего рассчитывать войти в бухту незамеченными. Драгут расставит на входе часовых.

— Даже если они заметят нас в момент входа, будет слишком поздно. Как вы очень верно заметили, наступление Драгута затянется, и это даст нам преимущество в артиллерии. Мы должны сохранить это преимущество, избегая ближнего боя.

— Для такой тактики, — резонно заметил Аллори, — гораздо лучше схватка в открытом море. На тесном пространстве легко потерпеть неудачу.

— Согласен. Но для ведения боя в открытых водах нам пришлось бы пожертвовать преимуществом внезапности. — Просперо расхаживал по каюте, в то время как дон Алваро, сидя на диване и скрестив руки на животе, смотрел на него с притворной невозмутимостью. — Друзья мои, нам предстоит выбрать меньшее из двух зол.

Он вернулся к столу, устроился в своем кресле и продолжил изучение карты. В конце концов Просперо решил устроить общий совет. Надо разделить силы на три отряда, назначить каждому командира, а дон Алваро должен перебраться на «Имакуладу». Он назвал трех лучших капитанов: Аллори, еще одного генуэзца, по имени Капраника, и неаполитанца Сарди, который командовал одной из галер при Прочиде. Был отправлен шлюп, доставивший всех их на «Просперу» и передавший на все галеры приказ потушить огни и держаться как можно ближе друг к другу.

Опустилась ночь, темная и безлунная. Было установлено, что до суши пять миль. Так что при теперешней скорости дрейфа корабли должны были оказаться под обрывистым берегом Минорки через пять-шесть часов.

Около часа капитаны провели в бесплодных препирательствах. Все предложения были в конце концов отвергнуты. Оставался только план дона Алваро, и Просперо уже почти решился изменить курс и идти на север. Его смущала только потеря времени, так что он отложил принятие решения, а пока приказал Сарди и Капранике взять под командование свои группы по пять галер, а себе оставил четыре, включая и флагман. Потом распустил совет, пообещав дать точные указания позднее, и, оставшись один, задумался над тем, какие, собственно, указания давать.

Еще час он расхаживал по палубе от кормы до бруствера на носу. Посредине палубы, где левый борт занимал камбуз, а правый — два самых тяжелых орудия, двое его помощников лениво болтали с орудийной прислугой. Из-под палубы со всех сторон доносилось тяжелое дыхание спящих гребцов, а из боевых отсеков, где уже установили деревянные щиты, были слышны возня и голоса стрелков, готовящихся к бою. С обеих сторон, едва различимые в ясной звездной ночи, виднелись тени ближайших галер, стоявших на расстоянии нескольких ярдов.

Просперо не замечал ничего вокруг и расхаживал, поглощенный своей задачей. Он мысленно изучал карту порта Маон: длинный тесный залив, окруженный высокими скалами; узкий вход, далее расширяющийся, и внутри — плотная группа корсарских кораблей на якорной стоянке. Он мысленно проиграл несколько вариантов атаки. Каждый раз после успешного начала следовал ожесточенный бой, и в результате он всякий раз оказывался разбит, но и Драгуту оставалось лишь убираться в свое логово, спасая то немногое, что у него оставалось.

Ничего лучшего на ум не приходило, это и был тот минимум, который он обещал выполнить. При этом ему, вероятно, придется расстаться с жизнью. Гибель в пламени победоносного поражения послужит расплатой за Джербу.

Он подумал, что надо отбросить все мысли о Джанне, могущие подточить его отвагу. Внезапно Просперо пришлось остановиться. Он стоял около камбуза. Огонь был погашен, и холодные котлы стояли на плите из огнеупорной глины, окруженной для защиты палубы от огня железным листом. Перед Просперо маячила в темноте фигура старшего канонира, сидевшего на корточках между пороховым бочонком с одной стороны и ведром и бухтой каната с другой. В отличие от остальных членов экипажа, он продолжал трудиться, опуская руку то в бочонок, то в ведро.

— Что делаешь? — осведомился Просперо.

Человек вскочил на ноги. Это был Диомед, старый, низкорослый грек, гибкий, как обезьяна, умелый пиротехник и баллистик.

— Фитили, господин.

— Фитили? — Само это слово, подобно фитилю, поджигающему порох, подтолкнуло мысль к лихорадочной работе. После длинной паузы Просперо заговорил вновь.

— Пошли со мной, — сказал он и зашагал на корму.

Подняв тяжелый кожух, закрывающий дверь в каюту, он ступил в круг света от лампы, подвешенной к потолку. При его появлении дон Алваро, прикорнувший на диване, проснулся и встал.

— Какое бы решение вы ни приняли, — сказал он, — мне пора отправляться на «Имакуладу».

— Секундочку. — Просперо решительным жестом вернул его на диван и обернулся к греку, который, шлепая босыми ногами, вошел вслед за ним. — Какой самый медленный фитиль ты можешь сделать?

— Самый медленный фитиль? — Грек почесал седую голову. На его лице четко проступила сетка морщин. — Я мог бы сделать фитиль длиной пять ярдов, который будет гореть минуту.

— Или десять ярдов — две минуты?

— Да. Или более длинный, господин, но гореть он будет с той же скоростью.

— Я могу положиться на твои слова? Готов ли ты ручаться головой, что фитиль не сгорит раньше?

Диомед на миг задумался.

— Да, господин.

— Сколько времени тебе потребуется для изготовления сотни ярдов такого фитиля?

Грек опять задумался, подсчитывая.

— Три часа, — сказал он, — если дадите человека в помощь. Не больше трех часов.

— Бери столько людей, сколько хочешь, но сделай. Сейчас почти полночь. Рассветет меньше чем через пять часов. Я могу дать тебе четыре часа и ни мгновения больше.

Грек пообещал выполнить все в точности и отправился делать фитиль, а заинтригованный испанец ждал объяснений.

— Это значит, — сказал Просперо, — что на сей раз командовать большим кораблем буду я. — Он улыбнулся, не скрывая своего возбуждения. — Именно я пойду в бой на «Имакуладе». А вы, дон Алваро, останетесь вместе с Аллори управлять флагманом.

Глава 32

СРАЖЕНИЕ У МЫСА ЛА-МОЛА
В бледно-жемчужных лучах рассвета часовой Драгута, находившийся на скалистом мысу Ла-Мола, увидел неаполитанскую эскадру, похожую на флот кораблей-призраков. Часовой поднялся с кучи хвороста, на которой лежал, удобно вытянувшись, и, протирая глаза, спросил себя: откуда, во имя Аллаха, взялись эти корабли?

Во главе линии судов длиной в пару кабельтовых шел огромный, явно испанской постройки галеон, высоко вздымавшийся над водой. Светало, а часовой, замерев от изумления, все продолжал всматриваться в даль. Первые лучи солнца уже коснулись перламутрово-серой воды, когда наблюдатель наконец поджег фитиль, чтобы дать сигнал тревоги. Звуки убедили часового, что перед ним отнюдь не мираж. Галеры внезапно с глухим стуком и плеском весел наддали ходу, а на галеоне под скрип блоков были подняты топсели; свежий утренний бриз наполнил его паруса, и он крутым бейдевиндом двинулся ко входу в залив.

Яростно раздувая фитиль, часовой схватил аркебузу и подставку, и в этот миг тишину утра вспорол грохот канонады. Это Драгут, подобравшись в темноте к форту, выпустил по нему залп из нескольких орудий. Облако пыли, поднявшееся от пробитых песчаниковых стен, смешалось с дымом ответного залпа, столь слабого, что сразу стало ясно: защитников мало.

Разрядив тяжелые орудия, галеры Драгута отошли за пределы досягаемости огня, так что несколько ядер, поспешно выпущенных из форта, шлепнулись в воду, не причинив им никакого вреда. Даже на таком расстоянии можно было слышать вопли пиратов, радостно приветствовавших удачную бомбардировку. Когда крикинаконец стихли, часовой на Ла-Мола выстрелил, давая сигнал тревоги, и, бросив аркебузу и подставку, чтобы бежать быстрее, с криками: «Аллах! Аллах!» — помчался по направлению к следующему аванпосту.

Но этого уже не требовалось, ибо Драгут заметил со своего места галеон, входящий в бухту, и после короткой паузы, во время которой он недоверчиво разглядывал корабль, раздался ликующий возглас. Послышался звук труб, и дюжина корсарских галер оторвалась от основного флота и рванулась к галеону со всей быстротой, на которую были способны гребцы. Отрядом командовал Синан ас-Саним, получивший приказ окружить и захватить корабль, в котором пираты признали — по крайней мере, на это рассчитывал Просперо — богато груженный трофей, прибывший, быть может, из Нового Света.

Сам же Драгут вместе с оставшимися кораблями держался у полуострова на безопасном расстоянии от форта и потихоньку двигался следом на некотором расстоянии.

Галеон, не обращая внимания на эту суету, самоуверенно (что вызвало насмешку пиратов) и спокойно шел бейдевиндом с легким креном на правый борт. Почти весь его экипаж со всеми предосторожностями покинул судно на баркасе, когда галеон входил в бухту, и эта операция прошла незамеченной для мусульман. На судне остались только капитан, стоявший за рулем в рубахе и штанах, Диомед, чем-то занятый на главной палубе, а на носу стоял Просперо, вооруженный запалом.

Галеры выстроились в линию; на их юты высыпали орущие пираты в тюрбанах. Они считали, что галеон уже взят, так как слишком далеко зашел в узость пролива и не сможет развернуться. Когда между пиратами и галеоном оставалось менее трех четвертей мили, Диомед подбежал к Просперо и объявил, что все готово.

Просперо молча кивнул и с бесстрастным лицом протянул греку запал. Тот быстро навел орудия и по очереди выстрелил из них, особо не целясь. Первое ядро подняло безобидную тучу брызг, упав между двумя галерами; второе, однако, по счастливой случайности срикошетило от воды и пробило борт пирата чуть выше ватерлинии. Подбитое судно было вынуждено отойти назад и пристать к берегу. Остальные продолжали атаку под аккомпанемент криков, в которых слышалась удвоенная ярость.

— Бегите, Диомед! Пусть Гастон закрепит руль, и бегите вместе! Вперед!

Диомед в нерешительности смотрел на Просперо.

— Вон! — повелительно крикнул тот. — Вы знаете, что сейчас будет!

Но Диомед все не уходил. Глухим от страха голосом он спросил:

— Вы не замешкаетесь?

— Будь уверен, надолго не задержусь. Теперь беги!

Диомед ушел. Когда он бежал к корме, к нему присоединился капитан, уже закрепивший руль. Они пробрались в каюту и через кормовое окошко спустились в шлюпку, привязанную к галеону канатом. Обрубив конец, они взялись за весла, но пока сидели неподвижно, устремив глаза на корму галеона, который тем временем приближался к пиратам.

После ухода Диомеда Просперо задержался на носу не более секунды. Он оценил скорость сближения с галерами в восемь узлов и рассудил, что пираты приблизятся вплотную через пять-шесть минут. Оставалось завершить самые последние приготовления.

На двух палубах «Имакулады» располагались двадцать орудий. Восемь из них стояли на шкафуте, по четыре с каждого борта, остальные двенадцать — внизу, на главной палубе. К четырем орудиям на правом борту Диомед прикрепил фитили разной длины. Поскольку галеон двигался, обратив противоположный борт к суше, то для демонстрации было достаточно выстрелов только этих пушек. Едва ли можно было рассчитывать нанести с их помощью серьезный урон противнику: скорее всего, их стрельбу, не причиняющую вреда, примут за свидетельство паники на борту, но все же было бы ясно, что на галеоне есть экипаж, готовый сражаться.

Пробираясь с носа на корму, Просперо поджег по очереди все фитили. Когда он спускался на главную палубу, галеон вздрогнул от первого выстрела. Через минуту выстрелили еще два орудия, а Просперо в это время уже орудовал внизу. Пушки там стояли в закрытых отсеках, так что работать приходилось при скудном свете, проникающем сверху через люки.

Все бочонки с порохом, которые были в хранилище, стояли друг на друге, образуя от палубы до палубы большую пирамиду, у основания которой было рассыпано содержимое двух из них. В эту кучу были зарыты концы запалов, которые Диомед изготовлял в течение последних часов перед рассветом. Каждый имел двенадцать ярдов в длину, и было их три штуки, так что, если бы два из них погасли, сработал бы третий.

Просперо быстро поджег их, задержался на секунду и, убедившись в том, что они загорелись, плотно прикрыл люк и быстро забил его. Бросив беглый взгляд вперед, Просперо понял, что, как он ни спешил, расстояние между ним и пиратами сократилось вдвое. Пробежав по проходу, он добрался до кормы, вошел в каюту и пролез во все еще открытое окошко. В тот миг, когда он повис на руках, раздался выстрел четвертого орудия, за которым последовал взрыв насмешливых криков с приближающихся мусульманских галер. Затем голый по пояс Просперо нырнул в пенящуюся кильватерную струю.

Когда он вновь показался на поверхности, галеон уже отошел примерно на пятьдесят ярдов, но все еще заслонял его от пиратов. Просперо поплыл к шлюпке, оставшейся примерно там же, где был обрублен канат. Через секунду с двух галер, подошедших ближе остальных к галеону, бросили крюки, которые зацепились за его фальшборт, бушприт, цепи, как и рассчитывал Просперо. Отведя весла назад, словно подогнув крылья, галеры подтянулись ближе. Корсары знали, что орудия на галеоне нельзя опустить так, чтобы стрелять по ним. Уцепившись за борт «Имакулады», они задержали, но не остановили полностью ее движения. Захватив судно, пираты продолжали двигаться вместе с ним. Три галеры закрепились по левому борту, три — по правому, седьмая прошла за корму и закрепилась там при помощи багра. Оставшиеся четыре убавили ход и держались впереди, как бы в резерве, готовые приблизиться в тот момент, когда экипажи передовых судов высадятся на борт галеона.

Большинство пиратов спрятались за щитами, ожидая, что с галеона начнут стрелять аркебузиры; несколько человек взобрались по вантам на салинги, откуда могли просматривать палубы «Имакулады» и обстреливать их из арбалетов и стальных турецких луков. Именно эти пираты, изумленные отсутствием экипажа на корабле, первыми ощутили неясную тревогу. Как только они стали взволнованными голосами кричать об этом оставшимся внизу, все звуки заглушил грохот, подобный залпу сотен орудий. Борта галеона развалились, а палубы взлетели на воздух, горя так яростно, что образовалась настоящая стена пламени. Взорванная «Имакулада» исчезла в огне, воспламенившем, казалось, даже воздух и воду. Море дрогнуло, как будто в его глубинах произошло землетрясение, и взметнуло пенные стены воды, которые, двигаясь в узком заливе, подобно приливным волнам, сталкивали друг с другом суда основного флота корсаров, стоящие неподалеку от Маона. Просперо, находившегося примерно в двухстах ярдах от взрыва, подняло на вершину огромной водяной горы и закрутило в водовороте, в то время как ожидавшая его шлюпка, едва не потопленная, оказалась у подошвы гигантской волны. Когда Просперо вынырнул, на шлюпку сыпался дождь обломков, которые со свистом пролетали над головой отважного генуэзца.

Там, где раньше был галеон, теперь крутился страшный вихрь, дымящийся водоворот, в котором бешено неслись куски дерева, мачты, весла.

Сам же галеон исчез, и вместе с ним — семь уцепившихся за него галер, охваченных огнем и опрокинутых взрывом. Из четырех судов, стоявших поблизости в резерве, два так сильно ударились друг о друга, что их весла разлетелись в щепы, фальшборты разбились и вскоре оба корабля затонули. Третье судно загорелось, а четвертое занялось спасением уцелевших людей, переполнивших вскоре его палубы.

Последствия катастрофы, столь внезапно и молниеносно уничтожившей треть пиратского флота, отнюдь не исчерпывались этим. Большую галеру, двигавшуюся вдоль мыса Ла-Мола, подняло на большой волне, бросило на сушу и вдребезги разбило о зубчатые скалы. На галере развевался красно-белый стяг с голубым полумесяцем, означавший, что это корабль Драгута.

Пока на уцелевших кораблях приходили в себя от потрясения, вызванного этой ужасной катастрофой, полузатопленная шлюпка медленно приближалась к Просперо, который плыл верхом на доске. Капитан греб, а Диомед неистово вычерпывал воду. Подойдя наконец к Просперо, они втащили его через борт в лодку, где было по щиколотку воды. Просперо скользнул в лодку, переводя дух. Затем разразился смехом, в котором звучала нотка злорадства.

— Это событие немного уравняло силы. Если мы не будем спешить, то еще улучшим соотношение.

Он рассчитывал, что пираты, заметив шлюпку, решат, что ее экипаж повинен в уничтожении одиннадцати их галер, и постараются сорвать зло. Ошибиться в этом значило бы недооценить их злобную мстительность. Не менее шести кораблей уже рванулись вслед за маленьким ботом. Два судна задержались, чтобы вытащить из воды еще одного пирата из эскадры Синана, а остальные четыре наращивали скорость, с каждым гребком сокращая расстояние до шлюпки.

Теперь уже и Диомед, и капитан гребли что было сил.

— Спокойнее, — напомнил им Просперо.

— Черт побери! — прокричал, задыхаясь, капитан. — Если они нас поймают, то зажарят живьем! Я видел в Алеппо человека, сожженного этими сарацинскими собаками, и мне бы не хотелось разделить его участь!

Просперо взглянул на него через плечо.

— Пока эта опасность тебе не грозит.

Галеры пиратов находились в четырехстах ярдах сзади, а устье залива — в двухстах впереди. По верху полуострова, примерно вровень с преследователями, бежали двое часовых, пронзительно визжа и отчаянно жестикулируя. Они пытались дать знак, что в море затаился христианский флот. Но их яростные вопли не были поняты и остались без внимания.

Основной флот двинулся к точке, где погибла эскадра Синана. Одно из судов, опередившее все другие, направилось к галере Драгута, разбившейся о берег Ла-Молы. Когда судно туда добралось, кто-то из часовых умудрился съехать туда же по склону. Шлюпка уже почти достигла устья залива, когда с разбитого корабля раздался выстрел, а с его салингов яростно замахали флажками. Это была попытка остановить преследователей, которая была воспринята ими как просьба о помощи. Не обращая внимания на сигнал, четыре галеры продолжали соревнование за право захватить добычу.

Шлюпка прошла устье, свернула на север и, обогнув мыс, оказалась среди кораблей эскадр Сарди и Просперо. Пять галер Капраники спрятались у берега по другую сторону залива.

Просперо с трудом поднялся на борт флагмана. Дон Алваро по-медвежьи обнял его, голого и мокрого, выражая бурную радость по поводу благополучного возвращения, и в этот миг пираты выскочили из бухты в открытое море.

Самым разумным было бы, увидев западню, ни в коем случае не менять курса и плыть со всей скоростью, которую могли развить гребцы. Таким образом они могли избежать окружения и дать основному флоту шанс спасти их. Однако растерявшиеся пираты поддались панике и решили вернуться назад.

Подгоняемые кнутами гребцы начали разворачиваться лицами к носам судов, чтобы гнать их в бухту, но пять галер Капраники уже проскользнули им в тыл и отрезали путь к отступлению. Канониры, стоящие на своих местах с тлеющими запалами в руках, начали обстрел тяжелыми ядрами. Десять орудий в упор били по галерам, и три из них были сразу же пробиты. Одна из галер, получившая две пробоины, накренилась, зачерпнула воды и стала тонуть. Две оставшиеся отступили — подбитые, с разломанными щитами, треснувшими веслами и палубами, усыпанными погибшими и умирающими людьми. Четвертая, неповрежденная галера ухитрилась развернуться и яростно бросилась на противника. С хрустом ломая весла, она врезалась в корабль, на котором находился сам Сарди, позади платформы в его средней части. Однако в суматохе внезапной стычки пираты не сумели подготовиться к бою и даже не успели зарядить свои орудия. Обезумев от ярости, с ятаганами в руках они бросились на палубы судна Сарди. Залп аркебузиров скосил самых резвых, а затем, когда началась рукопашная, в корсарскую галеру врезался еще один корабль из эскадры того же Сарди, и пираты были обстреляны с тыла. Зажатые меж двух огней, сыны ислама утратили всякую воинственность. Через пять минут после высадки они бросили оружие, прося пощады.

Тем временем Капраника закончил захват двух оставшихся галер и взял на борт людей с затонувшей.

Экипажи быстро развели в стороны сцепившиеся суда, разоружили пленных и расставили по палубам захваченных кораблей достаточное количество аркебузиров для поддержания порядка. Гребцы, почуяв запах свободы, радостно схватились за весла и отогнали пиратские суда в тыл христианского флота на восток от Ла-Молы. Через некоторое время они взяли захваченное оружие и рассадили пленных по освободившимся местам. Оставшиеся на верхних палубах убирали кровавые следы боя и устраняли, насколько это было возможно, повреждения.

В это время Драгут, перебравшийся со своего разбитого корабля на другую галеру, отправился осматривать оставшиеся в его распоряжении силы и готовиться отомстить неверным, как того требовал Аллах. Его неистовый гнев передавался матросам.

Он издалека наблюдал разгром четырех галер, преследовавших шлюпку. С его места были видны семь вражеских кораблей, участвовавших в бою, и Драгут решил, что это и есть весь тот флот, с которым он собирался поквитаться. Во имя бороды Пророка надо так отомстить, чтобы его имя хорошо запомнили. Так, чтобы ужас грядущей расплаты затмил все кошмары, которые когда-либо переживали эти христианские свиньи. Они должны дорого заплатить, эти неверные, за тот урон, который был нанесен его флоту и добыче, взятой во время похода! Он живьем изжарит каждого христианина, уцелевшего в битве с его тринадцатью галерами, оставшимися от флота, которым так гордился Драгут и силы которого эти вероломные христиане уменьшили вдвое! Гнев воспламенил кровь Драгута, но не ослепил его и не притупил остроты ума. За счет противника будет нетрудно восстановить численность кораблей и экипажей. Считая, что силы его все еще вдвое больше, а ловкость и умение дают еще более значительное преимущество, корсар полагал, что с легкостью захватит эти франкские корабли и, таким образом, хотя бы частично возместит потери. Во время подготовки флота к сражению был отдан приказ воздержаться от применения орудий, чтобы не повредить будущую собственность, и брать противника на абордаж. Однако, выйдя из бухты, он увидел все силы противника и понял, что ошибся не только в количестве судов врага: корабли христиан превосходили галеры пиратов также и водоизмещением.

Заметив на грот-мачте «Просперы» флаг с двуглавым лебедем, Драгут вспомнил, что это знамя принадлежит Просперо Адорно, и разум пирата помрачила новая вспышка гневного изумления. Однако, когда тридцатишестифунтовое ядро упало на палубу его новой галеры «Рахам», разбив в щепы надстройку и повалив два десятка арбалетчиков, Драгут взял себя в руки.

Корсар стоял у поручней на корме с ятаганом в руках. На его груди блестела кольчуга, чернобородое ястребиное лицо пылало от ярости под белым тюрбаном, скрывавшим стальной шлем. Хриплым голосом Драгут выкрикнул команду, по которой его галера, подобно раненому быку, бросилась на ближайшего врага. Галера врезалась в нос корабля Капраники, и на его палубу хлынула яростная волна пиратов. Сломив оборону, они дошли до середины судна, где их встретила плотная линия аркебузиров, чей огонь произвел кровавое опустошение в рядах корсаров. Однако Драгут был начеку и знал, чем подстегнуть своих людей. Под его свирепые крики барьер был преодолен, и пираты саблями и врукопашную проложили себе путь к корме, разнося защитников на куски и опрокинув самого Капранику.

Под рев орудий, в дыму, охватившем галеры, Драгут, ощущая во рту острый вкус пороховой гари, прыгнул на захваченный в яростной атаке корабль. Опьяненный на мгновение кровью и успехом, придавшим ему обманчивое ощущение победы, он издал яростный торжествующий вопль, потрясая окровавленной саблей. Однако, обернувшись, он мгновенно отрезвел. В десяти ярдах за его спиной тонула одна из самых крупных его галер, а находящийся на расстоянии вытянутой руки «Рахам» уже был захвачен Вольпи, одним из капитанов Капраники. Используя галеру в качестве моста, он уже вел большой отряд аркебузиров освобождать захваченный пиратами корабль христиан. Укрывшись за щитами по левому борту и за обломками надстройки, люди Вольпи пробивали брешь за брешью в плотной массе пиратов, последовавших за Драгутом. Истребляемые смертоносным огнем мусульмане искали укрытия, чтобы изготовить к стрельбе свои арбалеты.

Заглушая адские злобные вопли, жужжание стрел, звон металла и треск ломающегося дерева, с обеих сторон начали палить орудия. Теперь, когда пираты пришли в себя, о первоначальном замысле захватить христианский флот пришлось забыть. Вместо этого, они отчаянно боролись за свою жизнь, разрушая все, что было в их силах. Им прибавляло ярости сознание, что противник с самого начала хитростью получил преимущество и теперь развивал успех.

Галера Капраники, которую Драгут столь поспешно счел захваченной, уже перешла обратно в руки тех, кто превратил «Рахам» в мост. Более того, самому кораблю пиратов грозил захват. Драгут видел, что его галера уже наполовину захвачена, что поредевшие ряды пиратов уже не могли сдерживать натиск людей Вольпи, прокладывавших дорогу копьем и мечом.

Стоя на корме, Драгут выкрикивал приказы и призывал в помощь Аллаха. Сражение приближалось к нему по мере того, как его люди отступали или падали на палубу, скользкую от крови и загроможденную трупами. Сочтя, что все пропало, Драгут уже готов был броситься вперед и погибнуть в бою. Внезапно слева появилась галера «Джамиль», и с ее борта посыпались люди Синана ас-Санима, пришедшего на выручку к растерявшимся соплеменникам. Сквозь шум битвы Драгут расслышал пронзительный фальцет гиганта-евнуха, подгоняющего своих бойцов. Но было уже поздно. Экипажу Драгута ничто не могло помочь. Оставшиеся в живых в отчаянии бежали, поддавшись панике, и путались под ногами у пришедших им на помощь. Напрасно Драгут кричал, что они трусы и собаки, сыны шайтана, отступающие перед неверными. Они продолжали отходить, обливаясь потом и кровью, пока не переполнили площадку у борта. Люди Синана столь же безуспешно попытались перебраться по веслам, которые им протягивали турецкие гребцы. Некоторых застрелили аркебузиры, другие падали в море, когда гребца, отважившегося помочь своим мусульманским собратьям, настигал безжалостный удар бича и весло опускалось в воду.

С кормы раздался пронзительный голос евнуха, призывающего Драгута спастись на галере Синана, и отчаявшийся анатолиец понял, что иного выхода нет. Драгут поддался искушению и ввязался в мелкую, как ему казалось, стычку, полагая, что она быстро закончится его победой. Корсар пробрался к борту и в тот миг, когда последняя линия его людей на секунду задержала натиск неверных, перепрыгнул на галеру Синана.

Теперь надо было подумать о флоте как едином целом, а не как о горстке кораблей, следующих за командиром. Драгут отдал приказ выйти в открытое море, откуда можно было осмотреть место битвы и определить выгодное направление удара.

Отойдя на сотню ярдов от точки, где только что стоял его «Рахам», Драгут наконец увидел общую картину сражения, которое к этому моменту разделилось на два очага ярдах в пятидесяти друг от друга. На близких расстояниях использовать тяжелые орудия было, разумеется, невозможно, однако треск кремневых ружей был слышен постоянно, и над галерами поднимался легкий дымок, сразу же сдуваемый свежим ветром. Ничто не мешало Драгуту спокойно оценить обстановку.

На западном крыле сражения четыре его галеры теснили три вражеские, и еще один христианский корабль был почти захвачен его молодцами в тюрбанах.

На другом фланге пять пиратских противостояли шести императорским кораблям, и в тот момент, когда Драгут обратил туда свой взор, христиане, пожалуй, имели небольшое преимущество.

Ему пришла в голову неприятная мысль: за тот час, пока длится сражение, то есть с момента его выхода из бухты, артиллерийский огонь потопил целых три его галеры, в то время как флот императора потерял лишь одну. Ее обломки кружились во вспененной воде.

Примерно в восьмидесяти ярдах от места сражения, с другой стороны, на равном расстоянии от обоих его очагов, одиноко стояла «Проспера». Ее капитан ограничивался наблюдением и общим руководством, не бросаясь на помощь, даже когда этого требовал ход событий.

В этот миг одна из императорских галер в западной группе подняла красный флаг, что означало просьбу о помощи. Раздался ободряющий звук трубы, на солнце блеснули весла, и «Проспера» тронулась с места. Но почти сразу же остановилась, поскольку Вольпи освободил свою галеру и корабль Капраники и бросился в атаку; захваченный «Рахам» шел сзади. Теперь соотношение сил, ранее бывшее четыре к трем, стало четыре к шести, и лихо наступавшие мусульмане мгновенно оказались в положении обороняющихся.

Драгут уже собирался поспешить на помощь, когда Синан схватил его за руку и, быстро что-то говоря, указал на восточный фланг. Он предлагал вмешаться там, а уж затем, с большими силами, ударить на западе и вернуть то, что там будет потеряно. А сейчас их появление там принесло бы меньшую пользу. Оценив разумность совета, Драгут решил было ему последовать, когда, к его вящему удовольствию, из-за мыса Ла-Мола внезапно появились три галеры, которые он уже считал погибшими, и все вместе ринулись в бой.

— Хвала Аллаху всемогущему и великому, который посылает помощь правоверным! — воскликнул Драгут. — Победа близка! Мы сильнее неверных собак! Аллах дарует своим сынам победу!

Однако Синан пронзительным и хриплым, как у сойки, голосом объяснил ему, что эти суда захвачены неверными, за веслами сидят братья-мусульмане, а бывшие гребцы-невольники теперь составляют их экипажи.

В ответ Драгут обрушил на евнуха всю свою горечь и гнев:

— Да пошлет тебе Аллах смерть, ты, жирный мешок! Как ты допустил, что они попали в руки неверных?

— Меня не было там, когда это произошло, — возразил негодующий евнух.

— Конечно! Тебя там не было! Ты спасал свою ничтожную засаленную шкуру! Тебя никогда нет там, где ты нужен!

— Даже если я не оказался там, где ты не мог без меня обойтись, это еще не повод оскорблять меня несправедливыми упреками!

Драгута, однако, нимало не тронули его слова.

— Да услышит меня Аллах! Твое место там, где звенят клинки! — Он указал в гущу дерущихся на востоке. — Там наше место!

Большая мягкая ладонь Синана легла на руку Драгута.

— Там наша смерть, — поправил евнух.

— Что предначертано, то предначертано. Когда все потеряно, жизнь не стоит и горсти пыли. Ты боишься смерти, Синан?

— Боюсь, если моя смерть неугодна Аллаху. Это бывает, когда погибающий растрачивает Его дар, свою жизнь, без всякой пользы.

Горящие глаза Драгута окатили Синана презрением.

— Трус всегда найдет причину цепляться за свою ничтожную жизнь!

Толстое тело Синана затряслось от гнева.

— Если хочешь, можешь действовать по своему вздорному усмотрению. Давай, рассердись как ребенок! Брось меч ислама! А ведь мог бы сохранить его и отомстить за те несчастья, которые принес нам этот скорбный день!

На сей раз его слова проникли в душу Драгута. Он не сомневался, что битва проиграна. На одном фланге все еще продолжающегося сражения четыре корабля пиратов были окружены шестью императорскими, на другом восьми европейским галерам противостояли шесть турецких. Наращивая преимущество, Просперо ввел в бой свой большой галеас со свежим экипажем, который участвовал в битве лишь во время самой первой перестрелки.

Драгут с тяжелым вздохом закрыл лицо руками и ушел в каюту. Отбросив саблю, он ничком бросился на диван, в одиночестве оплакивая и проклиная свое поражение. Два часа назад он был хозяином могучего флота, груженного добычей и невольниками, захваченными в Пальме, и предвкушал разграбление Маона. И вот его добыча ускользает, а флот гибнет. Его собственный большой галеас сидит на камнях Ла-Молы вместе с сокровищами и тремя сотнями невольников, среди которых около ста девушек с Балеарских островов. Они могли бы украсить гаремы мусульман в Алжире и Тунисе, а ему принести жирный куш. Все это коварно отнял генуэзский ублюдок, которого защищал и наделял своей бесовской силой сам шайтан. Ничего, волей Аллаха всемогущего и премудрого, создавшего человека из сгустков крови, еще настанет день расплаты, и он, Драгут, должен дожить до этого дня! Стоя у входа в каюту, Синан, сам напуганный, с презрением созерцал крах гордого, могучего корсара, которого весь исламский мир считал выкованным из стали.

— Не желаешь ли начать отступление, пока оно еще возможно? — мягко спросил он.

Драгут встал, скрывая слезы.

— Ты что, ждешь распоряжений? — прорычал он. — Прочь с глаз моих и действуй!

Евнух, не говоря ни слова, исчез.

В полном молчании, не поднимая флагов, опустили на воду весла, и «Джамиль» повернул к югу, покидая поле проигранного сражения со всею возможной быстротой.

Императорские корабли, пожинающие плоды завершающейся битвы, не стали преследовать галеру, единственную из всего могучего корсарского флота сумевшую бежать.

Хотя никто не знал, находится ли на ее борту сам Драгут, бегство галеры послужило сигналом для уцелевших мусульман. Спасая свои жизни, они сдались в плен.

Глава 33

ОПРАВДАНИЕ ИМПЕРАТОРА
Уже к полудню памятного четверга Просперо смог подвести итоги сражения, начатого на рассвете. Пришел он с четырнадцатью галерами, а после сражения их стало двадцать шесть. Он потерял один корабль, а Драгут — тринадцать, и это не считая разбитого корабля, который так и не вышел из бухты, да еще выброшенного на берег пиратского флагмана. Первый из этих кораблей был слишком сильно поврежден, чтобы его забирать. Экипаж был схвачен и прикован к веслам, а невольники-христиане — освобождены. Освободили также гребцов второго корабля, а само судно оставили на скалах. Из его трюмов взяли большое количество золота и драгоценных камней, награбленных Драгутом в Пальме, а также выпустили триста детей и женщин с Мальорки, предназначенных для варварских невольничьих торгов. Кроме того, Просперо освободил около трех тысяч христианских гребцов, взяв в то же время около двух тысяч мусульман для тяжелой работы на императорских галерах.

Теперь за веслами сидели бывшие хозяева кораблей, подгоняемые вчерашними рабами, и флот Просперо, значительно увеличившийся, выглядел достаточно внушительно, хотя и был изрядно потрепан. Галеры подняли флаги и под грохот барабанов и звуки труб вошли в Маон.

Жители Минорки, наблюдавшие за битвой с мысов по обе стороны бухты, собрались на причалах, чтобы встретить, обнять и приветствовать доблестных воинов, которые защитили их и спасли от рабства жителей Балеарских островов.

Пока испанский губернатор чествовал капитанов, жители города потчевали матросов, поили их вином и нагружали подарками. В пятницу в кафедральном соборе была отслужена благодарственная месса, а прибывший с Мальорки архиепископ прочел проповедь, восхваляющую доблесть маленькой эскадры, которая, по удачному выражению архиепископа, расправилась с варварами, подобно Давиду, победившему Голиафа[1262]. В субботу отслужили мессу за упокой душ четырех сотен христиан, павших в сражении, и архиепископ выступил со второй проповедью.

Три дня неаполитанский флот стоял в Маоне, наслаждаясь гостеприимством Минорки, в то время как галеры, многие из которых были более или менее серьезно повреждены, приводились в пригодное для плавания состояние и заново оснащались. Капитаны проследили за погрузкой провианта и укомплектовали команды.

Наконец в понедельник, спустя всего неделю с момента отплытия из Неаполя, когда надежда казалась призрачной, корабли подняли якоря, оставив на попечение жителей Минорки около трехсот раненых, которые не могли плыть. В тот же день с острова в Барселону отправился фрегат с письмами губернатора и архиепископа, в которых они расписали его величеству победу у мыса Ла-Мола и полный разгром Драгут-рейса и его громадного флота. На бумаге это великое событие выглядело еще более значительным и чудесным, чем оно было на самом деле.

Дон Алваро, поклявшийся быть с этого дня братом Просперо, пытался уговорить его отправиться в Барселону, чтобы принять от его величества личную благодарность, но Просперо был непреклонен.

— В Неаполе меня ждет невеста, и в ее ожидании больше страха, чем надежды. Спокойствие ее кроткой души для меня важнее благодарности всех императоров мира. Я вполне могу представить свой отчет не лично, а письменно.

И он стал составлять письмо. Но не отчет, как обещал ранее. Губернатор и архиепископ достаточно полно описали события, и цели Просперо были иными. Он хотел доказать Джанне искренность своего прощального намерения забыть о мести, если представится удобный случай. Вражда в конечном итоге обернулась против него самого, и ему пришлось пойти на почти безнадежное дело, практически на самопожертвование, чтобы загладить, насколько было в его силах, то зло, которое он причинил всему христианскому миру. Его надежда была вознаграждена успехом, превысившим все ожидания, но Просперо желал большего. Он уже искупил свою вину перед христианами. Теперь следовало помочь Андреа Дориа и попытаться не допустить его падения, которое люди, знавшие все обстоятельства, считали неизбежным.

Просперо предстояла трудная задача. Он писал:

«Как Вы, Ваше Величество, наверное, знаете, корсар Драгут-рейс сумел избежать ловушки, в которую его, как полагали ранее, загнал адмирал, граф Мельфийский, однако по воле благосклонной к нам судьбы пирату не удалось вырваться из расставленной нами обширной сети, без чего адмирал не мог считать завершенным дело, ради которого он покинул Геную. В то время как граф прочесывал море на востоке, мне и неаполитанской эскадре, которой я вновь командую, довелось замыкать западный край этой сети. Мне посчастливилось застать флот корсара в Маоне и полностью уничтожить его в полном соответствии с замыслом адмирала».

Опасаясь, что дону Алваро вздумается написать что-нибудь прямо противоположное, Просперо показал ему свое письмо. Испанец изумился.

— Но это неправда! — воскликнул он.

— Полно, полно, друг мой! Разве я осмелился бы написать императору ложь? Укажите мне хоть слово неправды.

Дон Алваро еще раз изучил письмо.

— Я не могу ткнуть пальцем в лживое слово. Неверен общий смысл! Какое отношение имеет Дориа к этому делу?

— Разве не Дориа задумал разделаться с Драгутом? И разве его замысел не исполнен? И разве он не находился в восточной части Средиземноморья, разве неаполитанская эскадра не часть его флота?

— Но зачем вы отказываетесь от славы, от своей собственной победы, достойной ордена Золотого руна?

— Чтобы отдать долг чести.

— Насколько я знаю, ваши счеты с Дориа несколько иного рода.

— Вы не знаете всего. Сделайте мне одолжение, дон Алваро, не говорите ничего, что могло бы уменьшить ту долю заслуги, которую я с радостью отдаю Дориа.

— Если вы просите, то пожалуйста, друг мой! Но я не стану говорить также ничего, что могло бы преуменьшить вашу личную заслугу!

— Можно пойти на компромисс, что я и сделал в своем письме.

Желая доставить ему удовольствие, дон Алваро согласился, однако оставил за собой право рассказывать всем о тактическом мастерстве Просперо, без которого победить у мыса Ла-Мола было бы невозможно, — начиная с изобретения, превратившего «Имакуладу» в гигантскую бомбу, что смела с поверхности воды треть вражеского флота еще до начала битвы.

Если это и было преувеличением, то в него впадал не только дон Алваро. Поколение моряков, ставившее умение и мастерство неизмеримо выше простой доблести, восхищалось подробностями битвы при Ла-Моле так же, как ранее восхищалось хитрой стратегией, обеспечившей победу при Прочиде.

Основываясь на тех свидетельствах, которыми мы располагаем, следует усомниться, что победа у Балеарских островов обрадовала кого-либо больше, чем императора: истинный подвиг всегда вызывал горячее одобрение воинственного Карла V и всегда приветствовался им.

За две недели до памятного сражения император, прибывший в Барселону с намерением купить для Италии корабль, ликовал по поводу донесения Дориа о захвате Драгута и его флота у Джербы — донесения, оказавшегося поспешным и преждевременным. Была особая причина, по которой его величество принял это столь близко к сердцу. Он прекрасно знал, что в среде его дворян существовало недовольство назначением герцога Мельфийского адмиралом Средиземноморья в ущерб испанским морякам. Его победа подтвердила правильность этого выбора и стала личным торжеством императора. Накануне посадки на корабль в Барселоне его величество получил ужасающее известие о том, что Драгут, которого Дориа хвастливо объявил захваченным в плен, на самом деле находится в море со всем своим флотом и продолжает грабить, как всегда безжалостно, христианское побережье. Эта новость уязвила гордость императора. Он был встревожен и исполнен тягостных сомнений относительно своей проницательности, которой кичился, и думал, как бы заткнуть рты тем, кто теперь подвергал ее обоснованному сомнению.

Неуверенность императора подкрепляли не только те из его свиты, которые советовали Карлу не назначать Андреа Дориа, но также и те, кто не мог простить ему нежелания выбрать адмирала из их числа. Он точно знал, что эти люди испытывают сейчас тайное злорадство, созерцая очевидный провал генуэзского бахвала. Их лица, конечно же, выражают печальное участие, они наперебой восклицают: «Ах, какое несчастье! Какое невезение!» Но это не могло обмануть короля. Он чувствовал, что над ним смеются, его унижают, и в глубине души был взбешен до крайности, тем более что гордость не позволяла ему выказать свое негодование.

Дальше стало еще хуже. Появились инсинуации, которых генуэзский адмирал явно не заслуживал. Говорили, что да, раньше он добивался успехов, но успехи эти объяснялись отчасти везением, отчасти безграмотностью противника, а многие победы были заслугой капитанов, служивших под началом Дориа.

Даже маркиз дель Васто, оплакивая друга, которого считал погибшим из-за предательства Дориа, громогласно вспоминал Гойалатту и победу, добытую там адмиралом. Разбирая этот эпизод, дель Васто напоминал, что Дориа едва не потерпел поражение из-за своей поспешности, а выручила его лишь отвага одного его подчиненного, генуэзца по имени Просперо Адорно, который впоследствии героически погиб в битве при Шершеле, где Дориа не сумел вовремя поддержать его. Гранды качали своими вельможными головами и маловразумительно бормотали, что, дескать, все общество было введено в заблуждение относительно достоинств моряка, чья истинная сущность наконец-то открылась.

Это звучало почти как неодобрение выбора императора, считавшего провал адмирала-иностранца, назначенного против воли старших по возрасту и умудренных опытом советников, своим личным позором.

Страшные известия о зверствах, учиненных Драгутом в личных владениях короля на Мальорке, на подступах к испанскому королевству, еще более уязвили гордый дух императора. Он был так разозлен, что при всяком разговоре об этом его речь становилась совершенно неразборчивой из-за сильного заикания.

Однако окружавшие его люди не страдали этим изъяном и совершенно перестали скрывать свои мысли и сдерживать языки. Они же вполне откровенно называли Андреа Дориа наглым шарлатаном, человеком, скрывавшим ничтожность своих дел за громкими словами и самодовольным хвастовством, и окрестили его лысым, вообразившим, что у него выросли волосы, оттого что император надел на него парик. На его счет относили убитых мужчин, изнасилованных женщин, угон в рабство мирных жителей, надругательства, грабежи и поджоги, от которых пострадали подданные императора на Балеарских островах. Король воспринимал это так, будто обвиняли его самого. Он обратился к своему духовнику, кардиналу Лойасе.

— Я возвысил этого человека. Его неудача — моя неудача. Люди считают меня ответственным за ужасные страдания, выпавшие на долю моих подданных. А мне нечего возразить.

В подавленном настроении он отказался от намеченного путешествия, покинул Барселону и вернулся в Мадрид. В каждом его вздохе звучало: «О горе мне!»

И вдруг, подобно торжествующему лучу солнца, его мрачное отчаяние рассеяла потрясающая новость с Ла-Молы: полный разгром флота Драгута, возвращение награбленного на Мальорке, освобождение людей, захваченных им на Балеарских островах, и бесчисленного множества христиан, изнемогавших от рабского труда на галерах варваров!

В письме Просперо содержалось высказывание, столь любопытным образом подтвержденное в отчете губернатора, что Просперо можно было заподозрить в том, что он-то и внушил губернатору эту мысль.

«Славный подвиг, — писал губернатор, — совершен неаполитанской эскадрой, возглавляемой мессиром Просперо Адорно, лучшим капитаном флота Вашего Величества. Мы, Ваши верноподданные на этих островах, сообщаем Вашему Величеству, что герцог Мельфийский и его достойный подчиненный своевременными действиями спасли Минорку и возместили ущерб, причиненный Мальорке».

Эти радостные слова император расценил не только как апологию герцога Мельфийского, но и как свое собственное оправдание, что было гораздо важнее. В речи, обращенной к тем, кто своими безжалостными нападками на Андреа Дориа внушал Карлу чувство стыда, император назвал их злобными клеветниками. Чтобы прекратить критику Дориа, которая, как ему казалось, была косвенно адресована ему самому, король велел обнародовать письма, извещающие о победе. Было объявлено, что критиканы проявляют нелепую поспешность и пристрастны в своих недавних суждениях. На основании чего герцог считал, что Драгут разбит при Джербе, — не так уж важно. Главное в том, что разгром последовал очень скоро и был столь полным, что адмирала можно считать оправданным.

Один смелый вельможа из свиты императора насмешливо заметил, что участие герцога Мельфийского в событиях у Ла-Молы явно преувеличено.

Император обратил к нему свое длинное мертвенно-бледное лицо.

— Единственное преувеличение, которое я усматриваю, — произнес он, заикаясь, — это ваша мысль о том, что капитан Адорно ищет, кого бы ему увенчать теми лаврами, которые он сам заслужил. Это, сеньор, нечто из области столь высоких помыслов, какие не могут быть присущи человеку, и, следовательно, как сказал бы Евклид, это абсурд. К тому же, — добавил Карл, — Ла-Мола — это триумф Дориа, так как победы добился его подчиненный. И в некотором смысле это и мой триумф, так как адмирала назначил я.

После столь прозрачного намека даже дель Васто не рискнул бы раздражать императора заявлением, что победу при Маоне принесло не участие в битве Дориа, а его отсутствие. Он знал нравы света и кое-что о нравах королей и понял, что стоять на своем сейчас значило бы вызвать неудовольствие императора и в конечном итоге настроить его против Просперо. Так что ради своего друга он перестал оспаривать ту долю участия в победе, которую его величество приписывал Андреа Дориа.

Глава 34

ОТКРЫТИЕ
Знай Андреа Дориа о том мнении, которое император составил себе о его действиях, это помогло бы ему (возможно, но не обязательно) избавиться от мучений уязвленной гордыни, столь глубоких, что, казалось, он никогда не сможет освободиться от них.

В тот самый день, когда Просперо дал бой Драгуту у Маона, из Неаполя на быстроходном галиоте прибыл мессир Паоло Караччоло, доставивший на императорский корабль послание вице-короля.

Мессир Караччоло, баловень судьбы, был молод, храбр и насмешлив. Из-за этого он редко щадил чувства других людей. То, как он держался, передавая послание принца, объяснялось испытываемым им злорадством. Высокий, красивый мужчина, румяный, с золотистыми волосами, в роскошной одежде — коротком вычурном алом камзоле по венецианской моде, — он легко и непринужденно ступил на борт адмиральской галеры в тот миг, когда герцог и его племянники садились обедать.

— Его высочество принц Оранский, — объявил посланник, — шлет свое приветствие вашей светлости и спрашивает: что задерживает вас у залива Сирт?

Трое сидящих вскочили, и на посланника уставились три пары глаз, как бы вопрошая, не сумасшедший ли он.

Синьор Андреа громко повторил вопрос Караччоло:

— Что меня задерживает?..

— Ради бога… — пробормотал Джаннеттино.

— Что меня задерживает? — повторил адмирал.

— Да, принц спрашивает именно об этом, — жеманно произнес посланник.

— Но, синьор… — в голосе Андреа слышалось удивление, смешанное с возмущением, — разве мое требование прислать войска не дошло до Неаполя? Войска, которые должны высадиться на том берегу Джербы?

— Ах, это? Это же было три недели тому назад, когда Драгут еще был в бухте.

— Когда он был в бухте?

— Может быть, — предположил Филиппино, испепеляя посланника взглядом, — вы скажете, где он находится сейчас?

— Синьор, я не могу сказать точно. Я знаю лишь, где его нет. В бухте Джербы.

— Его нет на Джербе? — спросил адмирал. Сердито воззрившись на щеголя, он пожал грузными плечами. — Вы, наверное, с ума сошли. Вы просто безумец.

Джаннеттино повел себя необычно. Он рассмеялся, воздел руки горé, как бы взывая к небесам, а затем шлепнул себя ладонями по бокам.

— Вот так! — воскликнул он.

Филиппино холодно спросил:

— А может, вы не от принца прибыли, синьор? Может, вы просто шутник?

Раздраженный, мессир Караччоло заявил:

— Как это невежливо! У меня есть письма, которые все подтвердят. Вы будете извиняться, когда прочтете их. Там написано, что десять дней назад Драгут-рейс ограбил побережье Корсики.

— Это невозможно. Это ложь! — взвыл адмирал.

— Да нет же, это факт!

— Какой-нибудь другой пират назвался его именем, — предположил Филиппино.

Но Караччоло настаивал, что это был, несомненно, сам Драгут.

— Следовательно, — закончил он, — десять дней назад его уже не было на Джербе. Если он вообще когда-либо там был.

— Вообще там был?.. — К лицу адмирала прилила кровь. — Разве я не запер его в этой лагуне? Разве я не сижу здесь и не сторожу его день и ночь? Как он мог оттуда выйти?

— Мусульмане говорят, — промурлыкал мессир Караччоло, — что по воле Аллаха может случиться все, что угодно. Если вы так уверены, что Драгут там, то я не менее вашего уверен в том, что его там нет. От вас ждут объяснений, синьор. А я не сомневаюсь, что вы сможете смягчить гнев, который вызвали у его императорского величества.

— Давайте ваши бумаги! — крикнул раздраженный адмирал и нетерпеливо схватил протянутые ему письма.

Мессир Караччоло уселся, обмахиваясь беретом.

— Мне говорили, что у генуэзцев плохие манеры. А я не верил!

Никто из моряков не обратил внимания на его наглость. Им и без этого было о чем подумать.

Адмирал разложил лист, племянники стали по обе стороны от него, и все углубились в чтение. Филиппино стал похож на человека, у которого остановилось сердце. Джаннеттино выпятил челюсть, и его маленький женственный рот искривился в горькой усмешке. Дело было в том, что он уже целую неделю твердил, что в тишине и безмолвии, царящих в бухте, есть нечто подозрительное, как и в том, что Драгут прекратил ведшиеся там земляные работы. Джаннеттино даже настаивал на том, что следует войти в бухту и проверить, как там обстоят дела, но дядя строго запретил ему идти под огонь корсара.

— Тем самым ты сделаешь именно то, чего он и дожидается, — говорил адмирал. — Ведь Драгут хитер как лиса и рассчитывает на то, что мы окажемся дураками. Надо дождаться прибытия сухопутных войск, а пока притворяться спящими. Мы не попадемся на его удочку.

— Если только не обманем сами себя, — возражал Джаннеттино.

— А что может делать Драгут?

— Хотел бы я знать… Я костями чувствую, что тут какой-то подвох.

— Костями чувствуешь? — В голосе адмирала звучала явная насмешка. — Я скорее поверю своим мозгам, чем твоим костям, Джаннеттино!

Однако теперь, когда они прочитали письмо, оказалось, что эти самые презренные кости вдруг проявили необычайную сообразительность.

— Ну вот! — вскричал Джаннеттино. — А что я говорил вам все эти дни?

Адмирала мало что могло рассердить, но эти слова вывели его из себя. Во взгляде, которым он одарил племянника, сверкнула такая злоба, какой Джаннеттино не мог даже представить себе.

— Догадка дурака иногда выявляет истину, скрытую от мудреца, но кто обращает внимание на догадки дурака?

Затем, изменив тон и подавив вспышку безумия, адмирал учтиво и сдержанно обратился к посланнику:

— Это письмо, синьор… — он запнулся, — объясняет все.

Ноги Дориа затряслись, и он, измученный и вялый, сел на стул. Всегда твердый и мужественный, он впервые в жизни почувствовал себя стариком. Положив локти на стол, адмирал закрыл глаза и уронил лицо на руки. Из его уст вырвался стон.

— Этого не может быть! Не может! Ради бога, как это могло случиться?

Джаннеттино выступил вперед.

— Господин! Я намерен сделать то, чего вы не позволяли мне до сих пор. Я высажусь на Джербе и посмотрю, в чем там дело.

Он не стал ждать ответа и вышел, чеканя шаг.

Вернулся Джаннеттино в сумерках. В каюте адмиральской галеры сидели его дядя и Филиппино, погруженные в уныние. Его рассказ отнюдь не поднял им настроения. Было обнаружено, что, пока императорский флот сторожил вход в бухту, Драгут ускользнул через никому не известный вход с другой стороны. Шейх Джербы показал Джаннеттино прорытые каналы.

— По словам шейха, — рассказывает Джаннеттино, — каналы были вырыты согласно указаниям некоего европейца, который был там вместе с Драгутом. Его имя — Просперо Адорно.

Увидев изумление собеседников, Джаннеттино горько рассмеялся:

— Нам следует гордиться ловкостью нашего соотечественника. Направленные в нужное русло, его способности могли бы принести немалую пользу нашему семейству. На сей раз он добил нас окончательно. Этот вероломный негодяй достиг-таки своей цели.

Джаннеттино рассказал о своей беседе с шейхом; мессир Караччоло любезно добавил к его словам еще некоторые подробности, и постепенно собравшимся стало ясно, каким именно образом Просперо оказался у Драгута и как туда попала Джанна.

В другое время адмирал очень расстроился бы, узнав о пленении Джанны пиратом, но сейчас он был потрясен и не обратил на это никакого внимания.

Адмирал сидел словно оглушенный. Филиппино разомкнул свои тонкие губы.

— Поделом нам. Если бы мне позволили поступить с этим мерзавцем так, как я считал нужным, такого не произошло бы никогда. — Он повернулся к дяде. — Я вас предупреждал!

— Да! Да! — прорычал герцог. — Вы все меня предупреждали, а я не слушал. Теперь все мои заслуги будут забыты и каждый тупица сможет смеяться надо мной!

Филиппино спросил кузена:

— Как получилось, что до нас не дошли никакие известия с Джербы? Ты не спрашивал у шейха?

— Конечно спрашивал. Он ответил, что Драгут — очевидно, по совету того франкского умника — сжег и потопил все лодки. Может, это правда, может — нет. Какая разница?

— В самом деле: какая разница? — вмешался мессир Караччоло. — Вы проверили факты, и этого достаточно. Ну, теперь-то вы поднимете якоря?

Андреа Дориа повернул свою тяжелую львиную голову.

— И куда нам идти?

— В Неаполь, синьор!

— Чтобы стать мишенью насмешек?

— О, синьор! Чтобы получить приказ его высочества вице-короля. Вам предстоит преследовать Драгут-рейса.

Адмирал посмотрел на легкомысленного посланника злыми, налитыми кровью глазами, гадая, не смеется ли тот. Приказ начать преследование пирата, которого он, по его словам, уже взял в плен, показался Дориа очень обидной шуткой.

Глава 35

ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА
Восточные ветры, которые так помогли Просперо при погоне за Драгутом, весьма мешали ему теперь, когда он держал путь на восток, всем сердцем стремясь к своей Джанне, чтобы успокоить ее мятущуюся душу. В течение шестнадцати часов галеры едва ли делали по три узла, а остальные восемь им приходилось стоять на якоре, чтобы гребцы могли отдохнуть. Если ветры не сменятся на западные, то, чтобы одолеть обратный путь, потребуется более двух недель, в то время как на запад они добрались всего за три дня. Поэтому, сгорая от вполне понятного нетерпения, Просперо свернул в Лионский залив и послал из Марселя в Неаполь сухопутного гонца с новостями о себе и просьбой к Джанне прибыть к нему в Геную, куда он сейчас и направлялся.

«Поскольку, любимая моя Джанна, — писал он ей, — я не намерен и далее жить в изгнании, полагаю, что именно сейчас самое благоприятное время для нашего возвращения. Я вспоминаю радушие моих земляков, с которым меня встречали после Прочиды. И как это радушие усмирило моих врагов, положило конец клевете и удержало кинжалы в ножнах. Памятуя об этом, я не сомневаюсь в благодарности и теплом приеме, ожидающих меня, когда я войду в порт с четырнадцатью исламскими галерами, тремя тысячами рабов-мусульман и освобожденными христианами, среди которых я насчитал по крайней мере тысячу генуэзцев. Меня ждет слава победителя Драгут-рейса и его армады, человека, добившегося существенного ослабления исламской угрозы у наших берегов. Я не думаю, что даже храбрейший из моих врагов рискнет проверить на прочность мою репутацию. Полагаю, она будет достаточно прочной, чтобы защитить меня. Поспешите же ко мне, моя Джанна, чтобы мы наконец воссоединились и я смог бы возложить этот триумф и славу к Вашим стопам. Его высочество принц Оранский выделит Вам надлежащий эскорт и обеспечит всем необходимым».

Остальное же, написанное несколько более пылко, не должно нас касаться. Одновременно он послал наместнику свой отчет о событиях в Маоне. Это было краткое и весьма сдержанное изложение фактов. Но если он и умалял свои заслуги в этом отчете, то цветистое перо дона Алваро де Карбахала несколько превозносило их.

Хотя письмо Просперо принесло Джанне облегчение, она пару раз вздохнула украдкой, читая самодовольные разглагольствования по поводу триумфального возвращения в Геную. Да, он столько сделал, чтобы исправить зло, сотворенное им на Джербе, что требовать от него большего никто не станет. Однако полагать, что его триумф парализует заклятых врагов, окружающих Просперо дома, было бы опрометчиво. Это соображение и заставило Джанну поспешить с отъездом. Она хотела быть с Просперо, в какую бы беду тот ни попал.

События показали, что момент Просперо выбрал верно: проницательность всегда была свойственна ему, и, не будь этот человек поэтом, он мог бы стать одним из первых морских волков и стратегов своего времени. Просперо не впадал в излишний оптимизм, и его суждения, как оказалось, были недалеки от действительности. Весть о битве у Ла-Молы, победе над Драгутом и уничтожении всего его флота (тогда и сам Просперо думал, что Драгут погиб) уже достигла Генуи. На христианском побережье Средиземного моря не осталось ни одного порта, где бы жители, услышав благую весть, не вздохнули с облегчением и не восславили генуэзского капитана, которому они были обязаны уничтожением этого мусульманского головореза. На родине он стал величайшим из национальных героев всех времен, и появление его флота в заливе вызвало восторг населения.

Возможно, подготовка к его приему и шла несколько вяло, но горячее воодушевление его сторонников поистине творило чудеса.

Перед Коровьими воротами, через которые он должен был проехать, была построена триумфальная арка из проса и овса. Звуки серебряных труб приветствовали Просперо, когда он сошел с корабля на набережную, устланную ковром из цветов и зелени. Его встречали дож, сенаторы в алых мантиях и группа патрициев, представителей всех благородных домов республики. Впереди стояла маленькая девочка из клана Гримани, которая прочла приветственный сонет. Если во всем этом и была заметна суетливость, заставившая автора «Лигуриады» поморщиться, то, как он потом заметил Джанне, только невежда мог критиковать оказанный прием, поскольку его превозносили как одного из лучших сынов республики.

Слушая речи и глядя на тех, кто пришел его приветствовать, он смеялся в душе — столь разителен был контраст с проводами менее чем два месяца назад. Тогда все считали его предателем, а сегодня приветственно протягивали к нему руки. А за спинами патрициев стояла галдящая толпа, удерживаемая лучниками. «Только смельчак, — думал Просперо, — может сейчас объявить себя моим врагом».

И конечно, совсем другой была высадка в Неаполе Андреа Дориа, герцога Мельфийского и кавалера ордена Золотого руна, происходившая в те же часы. Великого адмирала не встречали ни звуки труб, ни цветы, ни сонеты, ни патриции, ни скандирующая толпа. Его встречал лишь суровый наместник. Он даже не вышел на мол Кастель-Нуово, а ожидал его в приемном зале крепости.

Настроение у синьора Андреа и его племянников было не из лучших. Шли они туда, отнюдь не окруженные почтением, достойным адмиральского ранга синьора Андреа. Однако потрясение, вызванное новостями с Джербы, уже прошло. По зрелом размышлении они поняли, что все не так уж и безнадежно. Конечно, все еще можно было исправить. До тех пор пока Драгут остается в море, Дориа всегда получат поддержку для охоты за ним и его уничтожения. Как только это произойдет, радость и благодарность всей Италии затмят неудачу при Джербе. Но даже если и нет, то все еще можно повернуть в свою пользу, разоблачив ее главного виновника. Вот каковы были тайные намерения Филиппино.

— Когда мы оповестим всех о предательстве, спасшем Драгута, Адорно уже не будет нас беспокоить. Мессиру Просперо придется держать ответ за опустошение Корсики, последовавшее за исчезновением неверных. И он, несомненно, ответит за это на виселице.

Синьор Андреа не выказал большого воодушевления.

— Я заметил, — мрачно сказал он, — что любое действие, предпринимаемое нами против этого мерзавца, нам же и выходит боком.

— Это уже будет действие не наше, а императора, — напомнил Джаннеттино. — Справедливость наконец настигнет собаку.

— Да, я полагаю… — герцог устало провел рукой по лицу, — это будет ударом для бедной Джанны.

— Это расплата за нелояльность, — кисло заметил Филиппино.

— До сих пор твое стремление к мщению диктовалось ненавистью, и это не принесло нам добра.

— Что же, по-вашему, не надо платить за оскорбления? — разгорячился Филиппино. — Может, вы простите мессира Адорно и возьмете всю вину за Джербу на себя, став всеобщим посмешищем?

— Нет, нет! — поморщился герцог.

Чтобы подхлестнуть его, Джаннеттино еще подлил масла в огонь:

— Даже если вся правда откроется, наши фигуры не станут менее нелепыми.

Адмирал вскинул красивую голову и проревел в ответ, как взбесившийся лев:

— Когда я потоплю Драгута и все его галеры, мне уже не нужно будет опасаться смеха.

С такими мыслями он и прибыл теперь в Неаполь, намереваясь выяснить местонахождение корсара. Пораженный полным отсутствием знаков внимания к своей персоне, он сорвал злость на сопровождавшем их офицере.

Когда объявили об их прибытии, принц Оранский сидел за столом и писал. Он отложил перо и поднялся, но не двинулся с места. Он не протянул руку для приветствия, а голубые глаза были как две льдинки. Речь его была столь же холодна, сколь непроницаемо лицо.

— Вы прибыли наконец. Долго же вы добирались.

От такого холодного приема негодование герцога вспыхнуло еще сильнее. Перед лицом сурового испытания невозмутимость вновь изменила ему. Голос его был громок, слова резки.

— Обитателю суши, ничего не знающему о море и его опасностях, легко критиковать моряка. Дул встречный ветер, и мы были вынуждены идти на веслах. И тем не менее мы шли на полной скорости.

— Вы шли на полной скорости… Понятно. — Его высочество был сух. Оскорбленный неуважением этого офицера, он снова сел, забыв, однако, пригласить сесть посетителей. — И чем, — спросил он, — вы объясняете события на Джербе?

— Предательством. Мы были обмануты уловками предателя, столь бесстыдного, что он даже не постеснялся подсказать Драгуту выход из расставленной мною ловушки. Просперо Адорно помог неверным, и он должен будет ответить перед имперским судом за все свои преступления.

То ли из-за того, что ему очень не понравились манеры герцога, то ли из-за дружеской привязанности к Просперо Адорно, то ли потому, что он во всех подробностях знал о событиях на Джербе, холодность принца стала лишь еще более явной.

— Где доказательства?

— Доказательства? — Гнев Дориа нарастал, лицо его потемнело. — Мое слово.

Принц Оранский покачал головой.

— Ваше слово? Не более чем мнение. Были ли вы на Джербе и твердо ли знаете, что Адорно участвовал в разработке тактики, приведшей вас к поражению? Он был с Драгутом. Да. Как пленник. Это все, в чем вы смогли бы поклясться, я полагаю.

— Но я был на Джербе, ваше высочество! — взорвался Джаннеттино. — За наши слова может поручиться шейх.

— Шейх Джербы, — улыбнулся Оранский. — Чего стоит слово неверного против слова высоко ценимого офицера в христианском суде?

— Против слова заведомого предателя! — влез в разговор Филиппино, не в силах дольше сдерживаться. — Если нужны свидетели, их более чем достаточно. Рабы.

— Где же вы их найдете? — удивился вице-король.

— Ваше высочество, вы что, сомневаетесь в наших словах? — настаивал Джаннеттино. — Вы защищаете этого человека?

— Я, — вице-король вздернул брови, — вас просто предупреждаю, чтобы вы были осмотрительны. Вы можете навредить себе, если будете прикрывать собственные грубые ошибки подобного рода обвинениями. Ваши промахи остаются вашими промахами. Кто бы ни одурачил вас, Драгут ли, Просперо ли, но вас одурачили, и это единственное, что имеет значение.

Эти слова только разбередили раны адмирала. Он вскочил, резко вскинув голову.

— Платить по своим счетам я буду лишь его величеству императору.

— Естественно, будете. Вас об этом попросят. Но позвольте мне еще раз предупредить вас.

— Благодарю ваше высочество за заботу, — последовал полный иронии ответ.

Принц поклонился.

— Тогда, думаю, это все. Я не вижу смысла в вашем пребывании в Неаполе, если, конечно, вы сами не пожелаете остаться.

— Пожелаю, синьор? У меня слишком мало времени, чтобы терять его здесь. Мне нужны лишь сведения о последнем местонахождении Драгута.

Филиппино разразился угрозами в адрес Просперо и пообещал, что никто и не вспомнит о Джербе, когда с ним будет покончено.

Невозмутимо холодный наместник даже разозлился от подобных выпадов.

— Вы хотите узнать о Драгуте? Ну что ж. От Корсики он отправился на запад, чтобы разорить Балеарские острова под самым носом у императора. — И он вкратце изложил детали этого опустошительного набега, к вящему ужасу слушателей. — Известия об этом кровавом рейде дошли до его величества одновременно с вашим письмом, где вы сообщали, что надежно обложили корсара и его уничтожение неизбежно. Думаю, чувства его величества понятны вам, господин герцог.

Адмирал стоял перед ним, сцепив руки и тяжело дыша, а его племянники смотрели на принца Оранского вытаращенными от ужаса глазами. Потом синьор Андреа несколько разрядил возникшую напряженность.

— Тем больше причин для мести! — воскликнул он. — И если при этом я расстанусь с жизнью, то все же буду отомщен.

Он понимал, что, если теперь не найдет и не уничтожит Драгута, ему не удастся сохранить лицо и жизнь потеряет смысл. Единственный шанс обелить себя — немедленно расправиться с Драгутом.

— Где сейчас находится этот пес? — прорычал он. — Вы знаете?

— Не совсем. — На губах наместника мелькнула тень улыбки. — Но хочется надеяться, что в аду.

Сочтя, что с ним шутят, адмирал разозлился.

— Ваше высочество, я спрашиваю совершенно серьезно.

— Поверьте, я тоже, — сказал принц. — Мессир Драгут вместе со своим флотом — около двадцати шести галер — три недели назад был разгромлен Просперо Адорно и неаполитанской эскадрой, равной примерно половине исламского флота. Ратный подвиг, прогремевший по всем морям отсюда до Кадиса.

Наступило гробовое молчание. Трое генуэзцев, ошеломленные услышанным, похоже, даже перестали дышать. Адмирал побледнел, и лицо его стало похожим на восковую маску. Ему потребовалось некоторое время, чтобы восстановить голос, но тот все равно звучал хрипло и дрожал.

— Если это правда… — Он не мог продолжать.

— Это правда, будьте уверены, — ответил вице-король и добавил подробности: восстановление Пальмы после набега, освобождение пленников с Мальорки и с исламских галер и, кроме того, захват галер для имперского флота.

— В таком случае нам нет нужды оставаться долее в Неаполе и отнимать время у вашего высочества. Я покидаю вас, синьор принц.

Достоинство, с которым Дориа перенес это несчастье, лишившее его последней надежды, заслуживало уважения. Вице-король поднялся, но все же слов утешения не нашел.

— Приятного путешествия вам, синьор, и вам, господа, — вот все, что он смог им сказать, но смягчившийся тон его говорил нечто большее.

Дориа вышел, а за ним и племянники.

На лестнице Филиппино яростно зашептал в ухо дяде:

— Как я вам говорил много лет назад, синьор, mortui non mordent[1263]. Теперь, когда эта змея нанесла вам смертельный укус, может, вы мне поверите.

Глава 35

НАГРАДА
Вернувшись на борт флагмана, Дориа задумался, куда ему теперь держать путь. Тот же вопрос он задал и своим племянникам, делившим с ним трапезу в его каюте.

Оба молодых человека оценивали положение с философской насмешливостью и винили дядюшку в своих бедах и легковерии, с которым тот отнесся к коварному Просперо Адорно.

— Хорошенько во всем разобраться — вот единственное, что мы еще можем сделать, синьор, — заметил Джаннеттино. — А разобравшись, вы получите ответ на ваш вопрос.

— Разобраться? — отозвался герцог. — Нет. Все и так ясно. — Он был удручен, но все же сохранил присущее ему холодное достоинство. Голос его был бесцветен, как если бы он думал о чем-то другом.

— В этой продолжительной дуэли победа, похоже, осталась за Просперо Адорно.

— Предательски добытая, — добавил Джаннеттино.

— Ты говоришь так для собственного успокоения. — Адмирал покачал головой. — Но на войне все честно. Когда осуществляется наш собственный замысел, мы называем это стратегическим талантом. Когда же враг добивается успеха, мы называем это предательством.

— Клянусь Господом! — воскликнул Джаннеттино. — Я не считаю себя побежденным.

— Да? Что же остается?

— Справедливость. Когда император узнает о проделке Просперо при Джербе, триумф его превратится в нечто прямо противоположное.

— Неужели мы еще недостаточно смешны? Вы хотите, чтобы весь мир катался от хохота, узнав, как Просперо Адорно провел нас? Неужели вы думаете, что это спасет меня от позора или восстановит из руин мою славу и все, чего я достиг за долгие годы? Неужели вы не видите, что, опередив меня и разбив Драгута, Просперо не только обокрал меня, но и лишил меня возможности напасть на него?

— Тем не менее все это нужно еще проверить, — процедил Филиппино.

— Проверить-то мы можем, да. Нам терять нечего.

— Ну а если и тут не повезет, у нас останется вот это. — Филиппино ударил по рукояти меча. — Я не склонюсь перед этим хвастуном Адорно.

— Я тоже, клянусь Богом! — воскликнул Джаннеттино. — Так или иначе, а мессиру Просперо придется расплатиться за все.

После этого разговора они повернули домой, в Геную, уже не строя тщеславных планов. Боязнь насмешек была столь велика, что они высадились в Леричи и оттуда отправились верхом. В Геную они прибыли уже к вечеру, под прикрытием августовских сумерек.

Внезапное, без предупреждения, появление адмирала удивило не только слуг во дворце Фассуоло, но и саму герцогиню. Она как раз намеревалась лечь спать, когда ее супруг, даже не успев снять запыленные сапоги, ввалился в будуар, украшенный многочисленными восточными вещицами, трофеями его прошлых побед, свидетельствами его блестящей карьеры, столь бесславно теперь завершенной.

— Дорогой мой! Синьор! Андреа! — С криком радости она вскочила и бросилась в его объятия.

Он склонился над живой, нежной и милой женщиной, и она ощутила необычную слабость и безволие в человеке, который, как ей казалось всю жизнь, был высечен из гранита.

— Вы устали с дороги, Андреа. — Она, воплощенное волнение, потянула его к стулу.

— Да, устал, — согласился он. И в мерцании свечи она увидела его серое осунувшееся лицо, безжизненные, глубоко запавшие глаза. Казалось, он мгновенно постарел и стал выглядеть на свой возраст.

Она присела рядом с ним, взяв его измученные руки в свои.

— Откуда вы, Андреа?

— Из Леричи. Я оставил там галеры.

— Вы спешили ко мне?

Он грустно усмехнулся:

— Милостию Божьей, я бы так и сказал, если бы смог. — Он покачал головой. — Я хотел скрыть мой позор. Въехать в Геную незамеченным. Избежать глумления. Я не считаю себя трусом, дорогая моя. Но для такого я недостаточно храбр.

Она положила свои мягкие руки ему на плечи, развернула его и взглянула прямо в лицо.

— Глумление? — спросила она.

— Да. Вы разве ничего не слышали?

— Что именно? Я знаю только, что маркиз дель Васто ждет вас в Генуе с письмами от императора.

— Ах, — вздохнул он с некоторым облегчением. — Эти письма уже здесь?

— Говорят, император всегда воздает по заслугам.

— По заслугам. Хорошо сказано. Всегда воздает соответственно заслугам по своему разумению. Где мессир дель Васто?

— Во дворце Адорно. Сидит со своим другом господином Просперо.

— Так, конечно же, и должно было быть. А Джанна? — Адмирал криво улыбнулся.

— Она здесь, со мной. Вы еще много услышите о том, как они вместе уплыли и что из этого получилось. Конечно, об этом много болтали, ужасные глупости! Но все это уже в прошлом. Их свадьба отложена до вашего возвращения.

— Нужда заставила, — кисло прокомментировал он. — Похоже, нужно будет подлатать ее честь. — Он издал короткий смешок, и герцогиня уставилась на него.

— Вы несправедливы, Андреа! Вы не знаете всего. И как ужасна была ярость Ламбы…

— Да, да! Я слышал эту историю. Теперь это уже не важно.

— Конечно нет, — согласилась она, — и я возблагодарила Господа за спасение милого дитяти, за то, что все так счастливо завершилось, что Просперо в безопасности и всеми уважаем за свои подвиги. Жаль, что она не успела прибыть сюда вовремя, чтобы видеть, как его встречали.

— Итак, все счастливо закончилось. — Адмирал еще больше помрачнел. — Счастливо! А этот Просперо в большом почете! Его возвращение было триумфальным! Ну-ну!

Она рассказала мужу о торжественной встрече в Генуе победителя Драгута. Он потупился, спрятав лицо в ладони.

Монна Перетта вышла отдать приказ слугам, чтобы ужин синьору Андреа был подан в ее будуар, и дождалась, пока он поест.

Ел он механически. Но греческое вино, налитое ее рукой, выпил залпом, томимый жаждой. Ухаживая за мужем, графиня упросила его рассказать о себе.

— Мы слышали о вашей великой победе в Мехедии, о погоне за этим жутким корсаром Драгутом. Но с тех пор — ничего.

Он немного помолчал, раздумывая, как лучше поделиться своими бедами. Но верх взяли уныние и усталость.

— Давайте отложим до завтра, — сказал он. — Завтра услышите. От Альфонсо д’Авалоса, посланника его величества. Пошлите сказать ему, что я здесь и буду счастлив принять его.

Ушей дель Васто это известие достигло на следующее утро, когда он завтракал на террасе над садом, принадлежавшим Просперо, вместе с самим хозяином и третьим гостем, доном Алваро де Карбахалом. Монна Аурелия, к счастью, отсутствовала, находясь в загородном доме Просперо в Вердепрати, куда она отправилась, спасаясь от августовской жары.

Дель Васто прибыл в Геную с письмами от императора за пару дней до возвращения Просперо. Зная, в каких выражениях составлены эти письма, он сообщил о них Просперо. Дон Алваро, услышав, расхохотался.

— Я догадываюсь, что вас так радует, — сказал ему маркиз.

— Даже и наполовину не догадываетесь. — Дон Алваро усмехнулся. — Будь иначе, вы бы хохотали вместе со мной.

— Думаю, да. Надеюсь, вы верите, что я не изменник. Плоть под императорской мантией так же смертна, как и ваша. И одолевают ее те же болезни. В провале адмирала его величество увидел и провал своих надежд на него. Он увидел, что презрение и насмешки над Дориа коснутся и его. Поэтому, когда ему сообщили о победе при Ла-Моле, он приписал ее Дориа. Выгораживая адмирала, он выгородил и себя. Вот его слова: «Oui fecit per alium, fecit per se»[1264].

— И приуменьшил славу Просперо?

— Просперо сам приуменьшил свою славу слишком скромным докладом. Кто сможет возразить против этого?

Дон Алваро взорвался:

— Я что, не был при Маоне? Я что, не видел всего, что там случилось? И что, там не было других капитанов неаполитанской эскадры? Мы все можем поклясться под присягой. И видит Бог, поклянемся, — продолжал Алваро. — Настало время открыть его величеству глаза на этого господина генуэзца, которого он предпочел более достойным испанцам. Время излечить его величество от слепоты.

Здесь Просперо прервал его:

— Увидеть в Андреа Дориа первого кондотьера нашего времени — не слепота.

Дон Алваро покраснел.

— Но даже если это и так, неужели из-за этого отдавать ему всю славу вашей победы, величайшей победы всех времен?

— Это не имеет ничего общего со способностями.

— Нужно ли спорить об этом? — спросил дель Васто. — Я должен освободить Андреа Дориа от его обязанностей посла. Я уполномочен также поручить герцогу Мельфийскому вручить вам крест Святого Яго де Компостелы от имени императора. Но вы можете отказаться принять орден из его рук, если вам угодно.

— Да, — одобрил дон Алваро, — это хороший способ разоблачить ложь.

— Если бы я этого хотел, стал бы я писать так, как написал? — спросил их Просперо. — И зачем мне теперь приуменьшать заслуги Дориа в глазах императора? Какая мне от того польза? Не слишком ли вы торопитесь с выводами, думая, что Дориа примет награду за подвиги, в которых он не участвовал? Может, еще придется его уговаривать.

Дон Алваро рассмеялся, и они решили отложить этот спор до возвращения Дориа.

И вот час настал. Дель Васто послал слугу известить Дориа, что вскоре он будет во дворце Фассуоло.

Просперо задумчиво погладил подбородок.

— Я иду с вами, Альфонсо.

— Многое бы я отдал, чтобы быть с вами, — со злостью проронил дон Алваро.

— Почему бы и нет? — спросил Просперо.

Герцог Мельфийский принял их в большой галерее с пятью арками, выходящей на террасы и украшенной недавно законченными Пьерино дель Вагой фресками. Здесь, под ажурными сводами, можно было увидеть сценки из истории Рима: Сцевола перед Порсонной[1265] и другие. Там были шпалеры из Тегерана, на деревянном мозаичном полу лежали мягкие ковры работы ткачей из Смирны, стояли мавританские вазы, отделанные серебром и золотом, богато инкрустированная испанская мебель из мастерских Севильи и Кордовы.

Герцог стоял, облокотившись о край потухшего камина, отделанного каррарским мрамором, в который Гульельмо делла Порта[1266] вдохнул жизнь и движение, изобразив на нем сцены из жизни Прометея. Филиппино и Джаннеттино тоже были с дядей, и если адмирал стоял горделиво выпрямившись, как персонаж картины дель Порто, то племянники смотрели злобно, как бы говоря: «Ничего, мы еще свое возьмем».

Маркиз дель Васто, самый большой щеголь императорского двора, в ажурной мантии, небрежно наброшенной на светло-голубой с белым камзол, следовал за камердинером, а за ним, в свою очередь, шли Просперо и Карбахал.

При виде Просперо адмирал пошевелился, и поза его стала заметно напряженнее. Шея Джаннеттино вытянулась, глаза засверкали. Филиппино издал звериное рычание, и рука его невольно потянулась к мечу.

Все трое были убеждены, что Просперо пришел сюда «поплясать на их могилах».

Маркиз низко поклонился:

— Приветствую вас, синьор герцог, от имени моего господина императора. Я принес вам вот это.

Он протянул объемистый пакет, на шелковой перевязи которого виднелись печати императора.

Андреа Дориа машинально взял его, но не взглянул ни на пакет, ни на маркиза. Его глубоко посаженные глаза не отрываясь смотрели из-под нахмуренных бровей на Просперо, который, сохраняя невозмутимость, выглядел очень подтянутым по сравнению с толстым доном Алваро. Адмирал прокашлялся.

— Я не думал, что ваша светлость будет не один. И менее всего ожидал увидеть здесь Просперо Адорно.

Дель Васто был воплощенная вежливость.

— Когда вы прочтете письмо моего властелина, ваше превосходительство, вы поймете причину присутствия здесь мессира Просперо.

— Ах! — воскликнул герцог и жестом остановил попытавшегося заговорить Филиппино.

Он сломал печати на пакете. Из него выпал небольшой меч с рукоятью в форме лилии, украшенный рубинами и висевший на ленте алого шелка. Джаннеттино наклонился, чтобы поднять его и положить обратно, да так и остался стоять, пока дядя вытаскивал письмо, из которого выпала эта вещица.

Герцог читал затаив дыхание. Кровь отлила от его лица. В конце концов он хмыкнул и принялся читать сначала, пощипывая время от времени бороду.

Наконец он поднял глаза и взглянул на дель Васто:

— Ваше превосходительство знает, что здесь написано?

— Его величество оказал мне честь и поделился со мною.

— И… и… — Адмирал колебался. — И вы верите тому, что сказано в письме?

— Могу ли я не верить его величеству?

— А сам его величество? Он-то верит этому?

— Стал бы он писать?

Андреа передал письмо Джаннеттино, и оба племянника, склонившись друг к другу, принялись читать его. Адмирал, все еще держась очень прямо, сделал пару шагов. Лицо его было каменным.

— Во всем этом есть нечто, чего я совсем не понимаю, а тогда спрашиваю себя, не смеются ли надо мной.

Но это была лишь прелюдия. Тут вмешался Просперо.

— Позвольте мне на минуту уединиться с синьором Андреа, — попросил он маркиза.

— Со мной, синьор? — вскричал адмирал. — О чем вы можете со мной говорить?

— Вы получили назначение, синьор. Я знаю, почему вы можете не пожелать принять его. Тем не менее я еще рассчитываю уговорить вас. Если, — он снова повернулся к дель Васто, — вы отпустите меня, Альфонсо.

— Что ж, коли вам угодно, — согласился маркиз, не без усилия уводя дона Алваро.

— Клянусь Богом, дон Альфонсо, — пожаловался тот, — я упускаю самое замечательное развлечение.

На галерее Дориа спросил Просперо:

— Итак, что вы желаете мне сказать? Может, вы хотите воспользоваться случаем, чтобы посмеяться и унизить меня? В этом ваша цель?

— Вы говорите об унижении и насмешках, синьор. Но ничего этого нет в письме, которое вы держите.

Герцог раздраженно ответил:

— Я уже сказал, что это письмо — следствие недоразумения.

— Это следствие происшедших событий. А вот все, что было между нами, — результат недоразумения. Мы многого не понимали.

На это Филиппино ответил еще яростнее:

— Что касается ваших постоянных предательств, здесь все было понятно.

— То же касается и вашей ненависти, Филиппино. Но я обращаюсь к синьору, вашему дядюшке. Дуэль слишком затянулась.

— И сейчас вы полагаете, что победа за вами, — проворчал старый адмирал.

— Можете так считать, если хотите. Когда мой отец был в ссылке, я дал клятву, которую повторил, когда Филиппино приковал меня к веслу. Но сейчас все это позади.

— Теперь, когда, к своему удовольствию, вы исполнили клятву! Похоже, я кончу свои дни всеобщим посмешищем. Вся слава, заработанная за шестьдесят лет безупречной жизни, разрушена вами в один миг! О, вы за себя отомстили, мессир Адорно. Радуйтесь, пока можете. Но уйдите. Это издевательство слишком затянулось.

— Слишком, клянусь Господом, — повторил Филиппино.

— И я так же скажу, — согласился Джаннеттино и шагнул вперед, стягивая перчатку.

Просперо предупреждающе поднял руку.

— Одно слово, прежде чем вы бросите эту перчатку. Вспомните, что все пока остается между нами. Общество ничего не знает об этом. Ваша родная Генуя в этот миг готова приветствовать великого адмирала, почитаемого самим императором. Есть ли кто-нибудь, кто сможет утверждать, что я действовал не по вашему указанию, как предполагает император, когда сломал Меч Ислама в Маоне? Единственные люди, способные о чем-то догадаться, — это принц Оранский и дон Алваро де Карбахал. Но осмелятся ли они сказать императору, что он ошибается, если я сам этого не сделаю?

— Если вы этого не сделаете? — эхом откликнулся адмирал, и все трое Дориа в изумлении переглянулись.

Джаннеттино первым сделал вывод:

— Вы намекаете на сделку.

— Да, — согласился его кузен, — у вас есть что продать.

— Скорее, отдать. На самом деле, я уже отдал. Господа, по-моему, вы не сумели внимательно прочитать письмо императора. Оно говорит, как мне кажется, что его величество из доклада мессира Просперо Адорно узнал о том, как был уничтожен корсар Драгут-рейс и его флот: уничтожен в результате мер, принятых вашей светлостью. Не это ли написано в послании его величества? — Он сделал паузу и с достоинством добавил: — Если он это и пишет, то лишь потому, что я ему так доложил. Вот предлагаемый мною дар. Дар мира.

Все трое слушали его с возрастающим, но уже беззлобным удивлением. Когда Просперо умолк, адмирал снова вернулся к письму. При беглом чтении они не обратили внимания на то, о чем сказал им Просперо.

Он перечитал вслух нужный абзац: «Я узнал от губернатора Минорки и в большей степени из докладов мессира Просперо Адорно, командовавшего неаполитанской эскадрой Вашего флота, что в результате мудро задуманного Вами плана, в котором мессир Адорно успешно сыграл свою роль…»

Дальше он читать не стал. Адмирал вскинул большую голову, расправил плечи и, сбросив маску холодности, бросился в атаку:

— Мне — прикрываться вашими докладами? Мне — принимать от вас платье, чтобы прикрыть срам? Мне — участвовать в обмане и принимать награды за подвиги, мною не совершенные? О боже! И вы смеете стоять здесь и предлагать все это? Из всех нанесенных вами оскорблений это — самое беспардонное. Вы полагаете, я столь низко пал, что могу принять подобные предложения?

Затем тон его переменился:

— Ответ на это письмо императора уже готов к отправке. Я написал его прошлой ночью. Это прошение об отставке. Оно правдиво освещает все события при Джербе. Оно означает конец карьеры, не совсем уж бесславной, но разрушенной коварным предательством, спасшим Драгута от западни, в которую я заманил его, и избавившим его от возмездия христианского мира.

— Так вот какова ваша чудовищная точка зрения? Вы считаете, что при Джербе я выместил на вас злость?

— А вы что, смеете отрицать это?

— Тут не нужно особой смелости. Я тогда не думал о вас. Я и о себе-то не думал. Вы забыли, что и Джанна была со мной в лапах Драгута? У вас был шанс спасти ее, но вы все провалили.

— Это упрек? Вы утверждаете, что спасли ее. А цена? Резня на Корсике? Еще одна Мальорка? Сколькими жизнями было заплачено за жизнь Джанны? Неужели это нельзя было предвидеть? Зная цену, мог ли я отважиться на такое?

— Для вас Джанна не имеет такого значения, как для меня. С этим-то вы согласитесь. Между вами нет даже кровных уз. А то, что последовало, никоим образом предвидеть было нельзя. Намерения Драгута состояли в том, чтобы пойти к Золотому Рогу и соединиться с Барбароссой. Или он лгал мне, или он передумал уже потом. И даже потеряй он свой флот, вам ни за что не поймать бы его.

И Просперо в нескольких словах рассказал им о замысле Драгута увести свои отряды и рабов в Алжир.

— Я должен был бы пойти с ним в цепях. А Джанна, моя Джанна попала бы к нему в гарем. — Голос Просперо задрожал от болезненных воспоминаний. — Джанна, моя милая, нежная Джанна, ваша крестница и приемная племянница — в руках этого грязного турка! Жертва отвратительной жестокости! Мог ли я смириться с этим? Мог ли я сложа руки подсчитывать цену ее спасения от подобной участи? И если я мог спасти ее, то мне ли было задумываться о том, что мир провалится в преисподнюю? Ответьте честно, синьор. Поставьте себя на мое место. Поставьте монну Перетту на место Джанны. Неужели мысли об императоре и христианском мире смогли бы вас удержать?

Он умолк в ожидании ответа. Но ни у адмирала, ни у его племянников ответа не нашлось. Все трое смешались. В глазах адмирала мелькнул страх.

Просперо с улыбкой наблюдал их смущение. В голосе его прозвучало презрение, когда он подвел черту:

— И вы считаете, что это лишь злоба? Только лишь из мстительности я предал императора и показал Драгуту выход? Ни ваше падение, ни ваш позор не были моей целью, как вы сейчас убедились. Но поскольку вы все сейчас там, куда я поклялся вас отправить, возможно, вас убедят мои слова и вы поверите, что я считаю клятву исполненной. И может, вы сочтете искренними мои предложения о примирении. Рука, которую я вам протягиваю, не пуста. Примите ее, и вы сможете сжечь ваше прошение об отставке и продолжить службу императору и христианскому миру с честью, подобающей вам.

На сей раз адмирал все же ему ответил, и в голосе его снова послышалось негодование:

— Вы рассчитываете, что я смогу сыграть на заблуждении императора? Вы это предполагаете? Это, что ли, вдохновляет ваше краснобайство?

— Если вы не сделаете этого, то подведете не только себя, но и императора. И в час нужды лишите его самого ценного солдата. Насколько я знаю, Барбаросса сейчас в Константинополе строит и оснащает флот для Сулеймана. Цель вам известна. В рядах франков лишь вы, синьор, сможете противостоять Хайр-эд-Дину. Оставите ли вы свой пост в столь трудные времена из-за какой-то там ложной гордости?

— Разве отказ от незаслуженной награды и поста, которого я недостоин, — ложная гордость? А кроме того! В конце концов все откроется. Правда о Маоне известна слишком многим.

— Многие подозревают — да. Но не знают. Все известно лишь принцу Оранскому и дону Алваро де Карбахалу. Но они никогда не отважатся выступить со столь оскорбительными для императора заявлениями, если только я не попрошу их. А уж этого я наверняка не сделаю, принимая во внимание мой доклад, отправленный императору.

Взгляд адмирала смягчился.

— Вы убеждаете меня в своих добрых намерениях. Они даже лучше, чем мы заслуживаем. Но все это невозможно. Правда любой ценой должна стать известна всем.

— Но для христианского мира цена ее может быть слишком велика. Вы намерены и дальше думать лишь о своей гордыне?

— Я полагаю, тут речь о моей чести.

— Тогда посмотрите на все по-другому. Когда в Маоне я «сломал» Меч Ислама, я тем самым исправил две свои ошибки. В отношении христианского мира и в отношении вас при Джербе. Но поскольку по положению я все же капитан, служащий под вашим началом, и командовал неаполитанской эскадрой, частью императорского флота, адмиралом которого являетесь вы, то и вся ответственность за результаты лежит на вас. Это точка зрения императора. Неужели это не очевидно?

— Скорее обманчиво, чем очевидно.

— Но клянусь Господом, — вскричал Джаннеттино, — никто не отважится утверждать нечто другое, если этого не захочет Просперо!

Адмирал повернулся к племяннику:

— Адвокат в моем собственном доме!

— Два адвоката! — подал голос Филиппино. — Потому что я присоединяюсь к Джаннеттино, если Просперо сейчас не водит нас за нос.

— Вы можете мне верить, Джанна тому порукой. Поскольку мы собираемся в какой-то степени породниться, синьор, не лучше ли нам объединить силы? И если уж вы сможете заставить себя заключить со мной мир, не превратится ли все это в семейное дело?

Адмирал отошел к краю террасы. Он стоял там, оглядывая сказочные сады, которые вкупе с домом были символом его честно заслуженной славы. И этот символ вполне мог исчезнуть, как мыльный пузырь, если он не примет сейчас протянутую ему руку дружбы.

Все молча ждали, глядя на него. Наконец терпение Джаннеттино лопнуло.

— Синьор, дядюшка, все просто, чего вам мудрить?

— Просто? — проворчал адмирал.

— Как Просперо уже сказал нам, Хайр-эд-Дин в Константинополе уже начал оттачивать новый клинок для ислама. Ваш святой долг сохранить себя, чтобы отвести эту грядущую угрозу.

— В противном случае, — горячо напомнил ему Филиппино, — все мы окажемся в проигрыше.

— Вы уверены?

Определенно дядька просто насмехался над ними обоими, наблюдая, как личная выгода заставляет их забыть о вражде и злости. Он медленно вернулся к камину.

— Слава Маона целиком ваша, Просперо.

— Как и позор Джербы, синьор, — быстро ответил Просперо. — Обманывая вас в одном, я должен возместить ущерб в другом. Я полностью согласен с Филиппино. Ваш уход не принесет выгоды никому. И имейте в виду, что разглашение правды вредит не только вам, но и мне. Судьба у нас с вами общая — вместе взлетать, вместе и падать. Вы видите, синьор, мы обязаны согласиться с мнением императора и помнить, что этим окажем ему самую лучшую услугу.

Адмирал задумчиво поглаживал свою длинную и густую бороду. Глаза его увлажнились. Лицо омрачилось. У него просто не было другого выхода.

Наконец он вздохнул и поднял голову.

— Поверите ли вы мне, Просперо, если я скажу, что всегда верил вам? Даже после сдачи Генуи французам?

— Я поверил в это еще до того, как мы вместе отплыли в Шершел.

— Ах! Шершел! — Адмирал стал еще мрачнее. — Я думаю, вы и за это должны грешить на меня. Я действовал против своей воли. У меня не было выбора. Если все вернуть, я бы поступил так же или пошел бы против собственной совести.

— Это я тоже понимаю. Я был обижен не из-за того, что случилось при Шершеле, а из-за последующих событий. Но вы, синьор, в этом не виноваты, как мне теперь известно.

— Что такое? — удивленно спросил адмирал.

Племянники его виновато притихли. Но Просперо пожал плечами.

— Разве это имеет значение? В нашей затянувшейся дуэли с обеих сторон было нанесено столько ударов, о которых мы судили ошибочно!

— Важно то, что мечи наконец вложены в ножны.

Просперо шагнул вперед.

— Я это уже сделал, синьор, — сказал он и протянул руку.

Могучая ладонь адмирала накрыла ее и на мгновение стиснула. Дориа пристально посмотрел в ясные глаза Просперо. Затем он повернулся к столу мавританской работы и взял с него маленький пылающий рубинами крестик.

— Тогда я почту за честь наградить вас от лица моего повелителя императора крестом Святого Яго де Компостелы. — Тут он на миг замялся. — Нет-нет, — сказал он наконец, — такое нельзя делать тайно. Награждать надо прилюдно.

— Ну конечно, — согласился Просперо. — И публика уже ждет.

— Кто же это?

— Джанна с вашей супругой герцогиней, которая так жаждет наконец услышать о долгожданном мире. И если вы пошлете за дамами и разрешите войти моим друзьям, дель Васто и дону Алваро, у нас соберутся все, кто в эту минуту нам столь желанен.


МАРКИЗ ДЕ КАРАБАС (роман)

Восстание шуанов. Одна из самых странных, захватывающих и трагических страниц Великой французской революции. Историю кровавого мятежа и партизанской войны крестьян северо-запада Франции, долгое время успешно противостоявших регулярным войскам, по-разному описывали гении мировой литературы Бальзак и Гюго, однако Рафаэлю Сабатини удалось взглянуть на нее по-новому. Его роман «Маркиз де Карабас», полный увлекательных приключений, тем не менее, глубоко и точно описывает реальные события восстания шуанов, любовь и романтика в нем соседствуют с яркими и масштабными историческими картинами…

Скромного лондонского учителя фехтования уведомили, что он унаследовал титул маркиза и обширные земельные владения во Франции, пылающей революционным пожаром. Решится ли он потребовать феодальное наследство у якобинской власти или останется безземельным «маркизом де Карабасом»? Вступит ли он в белую армию или забудет о фамильной чести?..


Книга I

Глава 1

УЧИТЕЛЬ ФЕХТОВАНИЯ
Вас, без сомнения, позабавит то обстоятельство, что господин Кантэн де Морле считал себя свободным от греха, приведшего к падению некоторых ангелов[1267], избрал своим девизом «Parva domus magna quies»[1268], почитал спокойствие величайшим достоянием человека и относился к мирским благам, ради которых люди не жалеют пота и крови, как к чему-то пустому и иллюзорному.

Так было, пока образ мадемуазель де Шеньер не нарушил душевное равновесие господина де Морле; к тому же, ведя сравнительно безбедную жизнь, он мог позволить себе подобные взгляды. Дело в том, что его доход намного превосходил доход самого знаменитого Анджело Тремамондо[1269], чьим лучшим учеником он был и славу которого унаследовал. Помимо прочего, он удостоился благосклонной помощи госпожи Фортуны[1270]. Она избавила его от многих лет изнурительного труда, посредством которого люди обычно поднимаются к высотам благополучия, и уже в начале карьеры вознесла на самую вершину. Способ, каким господин де Морле per saltum[1271] стал самым известным и модным учителем фехтования в Лондоне, достаточно красноречиво говорит об ее изобретательности.

В том, что Кантэн де Морле, чья своеобразная умственная экипировка и крепкие нервы как нельзя лучше способствовали развитию физических данных, заложенных в его сильном теле, избрал фехтование профессией, дабы хоть немного увеличить более чем скромные доходы матушки, не последнюю роль сыграли советы Анджело, который, благодаря своему положению, мог не опасаться соперничества.

Но в Лондоне существовали и другие учителя фехтования, а они не могли столь спокойно взирать на появление новичка. Один из них, знаменитый Реда, воспылал столь яростным негодованием, что напечатал в «Морнинг Кроникл»[1272] письмо, в котором самым жестоким образом высмеял юного выскочку.

Такой поступок был более чем непростителен, ибо дело самого Реда процветало, и школа его, наряду со школой Генри Анджело, была наиболее посещаемой в Лондоне. Его критические замечания выглядели весьма убедительно, что вполне могло повлечь за собой исключение Морле из рядов учителей фехтования, каковую цель и преследовало отвратительное письмо известного мастера. К счастью, великодушный Анджело был рядом; он укрепил веру молодого человека в собственные силы и подсказал ему план ответных боевых действий.

— Вы ответите ему, Кантэн, не тратя лишних слов. Вы согласитесь с его оценкой вашей персоны, то есть признаете себя посредственным дилетантом и сообщите, что, принимая во внимание это обстоятельство, он с тем большей легкостью победит вас в поединке при ставке в сто гиней[1273], на который вы имеете честь пригласить его.

Кантэн грустно улыбнулся.

— Если бы я располагал сотней гиней и осмелился рискнуть ими, было бы забавно ответить ему.

— Вы неправильно меня поняли. Эту сумму я поставил бы на вас и против кого-нибудь получше Реда.

— Ваша оценка мне льстит. Но если я проиграю ваши деньги?

— Вы несправедливы к себе. Я знаю вас, знаю Реда и я нисколько не сомневаюсь в успехе.

Итак, письмо с вызовом было отправлено, и его появление в «Морнинг Кроникл» произвело небольшую сенсацию. Реда не мог отказаться от участия в соревновании. Он попал в ловушку, расставленную его собственной злобой, но, не сознавая этого, написал ответ в небрежно-оскорбительном тоне, приправленный намеками на кровопускание, которое он непременно сделал бы безрассудному юнцу, осмелившемуся послать ему вызов, если бы его профессия не запрещала поединок на открытых рапирах.

— Вы ответите этому напыщенному индюку, — снова сказал Анджело, — что, поскольку он жаждет кровопускания, вы удовлетворите его желание, пользуясь pointe d’arret[1274]. И добавите еще одно условие, по которому поединок будет состоять из одной атаки, в лучшем случае — с шестью ударами. — И в ответ на удивленный взгляд Морле старый мастер приложил палец к носу. — Я знаю, что делаю, дитя мое.

После такого бахвальства Реда не мог отклонить ни одного из предложенных ему условий, не выставив себя в смешном свете, и дело было улажено.

Обходительный Анджело, выступая от лица Кантэна, сделал все необходимые приготовления, и встреча состоялась в академии самого Реда в присутствии его учеников, их друзей и некоторого количества прочих зрителей, привлеченных перепиской в «Морнинг Кроникл». Всего собралось человек двести. Расчетливого Реда осенила мысль взимать за вход по полгинеи с головы, так что при любом исходе поединка его ставка была бы покрыта с лихвой.

Вскоре стало совершенно очевидно, что модная толпа собралась с намерением осыпать насмешками самонадеянного юного глупца, дерзнувшего померяться силами с уважаемым мастером, и этим усугубить унижение, которое, как все полагали, было ему уготовано. И действительно, выход грозного Реда приветствовали аплодисментами, появление Морле было встречено смехом и довольно громкими язвительными замечаниями.

Вкупе с памятью о ядовитых письмах, опубликованных в газете, эта столь оскорбительно выраженная поддержка наполнила душу Кантэна де Морле гневом. Но то был холодный, усмиряющий бурные порывы гнев: он лишь укрепил молодого человека в намерении твердо придерживаться плана, составленного для него Анджело, плана, суть которого заключалась в том, чтобы свести поединок к одной атаке и продолжать его без передышки до тех пор, пока не будет нанесен лучший из шести ударов.

Анджело, в абрикосовом камзоле и черных панталонах, в шестьдесят лет сохранивший юношескую фигуру и по-прежнему являя собою образец изящества и элегантности, выступал секундантом своего ученика. Он вывел Кантэна на середину площадки для фехтования, где их уже ждали Реда и его секундант.

Среди публики, состоявшей главным образом из модных щеголей, было также несколько дам; были и кое-кто из первых французских эмигрантов: дело происходило в 1791 году, до начала массового исхода из Франции[1275]. Зрители выстроились вдоль стен длинной, похожей на амбар, комнаты. Стояла ранняя весна, было утро, и свет, лившийся из четырех окон — почти под самым потолком на северной стене, — как нельзя лучше подходил для предстоящего поединка.

Когда оба фехтовальщика, раздетые до пояса — таково было одно из условий Кантэна, — встали друг против друга, разговоры смолкли и в помещении воцарилась тишина.

С точки зрения формы, Морле имел несомненные преимущества перед противником. Его прекрасно вылепленный обнаженный торс, светившийся белизной над черными шелковыми короткими штанами в обтяжку, казался сплетенным из мускулов. Но и сорокапятилетний Реда, будучи вдвое старше своего противника, выглядел великолепно: плотный, смуглый, волосатый мужчина, наделенный недюжинной силой и решительностью. Это был контраст, как у мастифа и борзой. Сняв парик, Реда повязал голову черным шелковым шарфом. Морле парика не носил, его роскошные темно-каштановые волосы были заплетены в тугую косичку.

Соблюдая формальности, секунданты проверили предохранительное устройство, которым были снабжены обе рапиры. Оно представляло собой маленький трезубец со стальными остриями в полдюйма длиной, прикрепленный к шишечке на конце рапиры.

Вполне удовлетворенные, они поставили своих подопечных в позицию. Клинки скрестились, и Анджело слегка придержал их на месте соединения. Затем он подал знак и отошел в сторону.

— Allez, messieurs![1276]

Отпущенные клинки с легким звоном скользнули друг по другу. Схватка началась.

Реда, твердо решивший как можно скорее окончить бой и выставить напоказ ничтожество самонадеянного выскочки, который рискнул бросить ему вызов, атаковал с неимоверной энергией и силой. Зрители вообще сомневались в том, что ему будет оказано сопротивление, и сомнения их возрастали по мере того, как сопротивление оттягивалось. Но вскоре стала понятна причина странной медлительности дебютанта. Памятуя о принятом решении сохранять спокойствие и выдержку, Морле избегал контрударов, чтобы не открыть себя противнику; он довольствовался защитой, вложив все свое искусство в отражение выпадов и бросков, стремительно следовавших один за другим. Кроме того, ведя ближний бой рукой, согнутой в локте, и пользуясь только кистью и близкой к рукоятке частью рапиры, он с минимальной затратой сил отвечал на удары, в которых безрассудно растрачивал энергию его противник.

Подсказанная Анджело тактика была рассчитана на то, чтобы явно — настолько, насколько позволят силы Морле, — отомстить за оскорбления, мишенью которых он послужил. Нужно было не просто победить Реда, но сделать победу столь полной, чтобы его уничтожила обратная волна насмешек, которые он расточал с такой щедростью. Не идя на риск, Морле пользовался своими естественными преимуществами, главными из которых были молодость и выносливость, и осмотрительно берег силы до той поры, когда силы Реда истощатся в упорной, яростной атаке. Молодой человек и его наставник заранее ее предвидели. Морле рассчитал и то, что такая тактика, равно как неспособность противника противостоять ей, вынудят его к контратаке и не замедлят повлиять на настроение Реда: он станет нападать с удвоенной яростью и вскоре почувствует утомление и нехватку дыхания — момент, которого Морле со злорадством ожидал.

Все вышло именно так, как он предполагал.

Сперва Реда сохранял академическую корректность, которая подобает maitre d’armes[1277]. Хоть он и фехтовал не щадя сил, но по мере того как росло его раздражение непроницаемой защитой Морле, которого ничто, даже на миг, не могло соблазнить перейти в нападение, он опустился до разных безрассудных выходок, сопровождая ложные выпады громкими восклицаниями и притоптыванием, чтобы обмануть противника и заставить его принять ложную атаку за настоящую. Видя, что эти ухищрения приводят только к пустой трате сил, которых у него и так осталось немного, Реда остановился и, отступив на шаг, дал волю гневу:

— В чем дело? Morble![1278] У нас бой или игра?

Но еще не договорив, он понял, что словами защищает свою репутацию не лучше, чем рапирой. Даже если он победит — кто-кто, а уж он-то в этом не сомневался, — ему достанется отнюдь не та мгновенная ошеломляющая победа, на которую он рассчитывал. Хитрый противник слишком долго противостоял его натиску, и в мертвой тишине, нависшей над рядами зрителей, он уловил унизительное для себя удивление.

Но еще хуже был одобрительный смех, которым некоторые из присутствовавших встретил ответ Кантэна:

— Именно об этом я и хотел спросить вас, cher maitre[1279]. Прошу вас, не упрямьтесь и, уж коли я здесь, подтвердите делом свои хвастливые заявления.

Реда промолчал, но сквозь отверстия маски злобно сверкнули его глаза. Разъяренный колкостью противника, он возобновил атаку с прежним напором. Однако его напора хватило ненадолго. Реда начинал расплачиваться за бешеный темп, который избрал, опрометчиво веря в то, что поединок будет коротким. Он понял — и оттого еще больше разъярился — хитрость, подсказавшую условие, согласно которому сражение должно ограничиться одной единственной атакой. Ему стало трудно дышать; Морле почувствовал это по утрате скорости и четкости в движениях Реда и проверил правильность своих выводов, нанеся неожиданный удар, который тот едва успел парировать. Реда страстно желал хотя бы нескольких секунд передышки, но условия поединка запрещали это.

Пытаясь всеми правдами и неправдами получить эти несколько секунд, Реда отступил, но Морле с быстротой молнии последовал за ним. И вот Реда, запыхавшийся, усталый, растерянный, отступает перед натиском своего все еще сравнительно бодрого противника. Его удар обрушился в ответ на отчаянный выпад, при котором мастер так вытянулся, что, пренебрегая всеми академическими правилами, был вынужден пустить в ход левую руку, чтобы не упасть. Круговая защита отбросила его клинок, и в результате молниеносного выпада наконечник рапиры коснулся его груди.

Реда оправился от удара; из ранки на груди текла кровь. Над собранием пронесся легкий шепот. В отчаянной надежде дать передышку своим измученным легким Реда отошел на несколько шагов и оказался вне пределов досягаемости.

Морле не последовал за ним, но на сей раз не удержался от насмешки:

— Я больше не буду испытывать ваше терпение, cher maitre. Защищайтесь.

Он сделал ложный выпад из нижней позиции, затем, вращая острием рапиры, перешел в четвертую позицию; бросок — и наконечник коснулся груди Реда над самым сердцем.

— Два, — сосчитал Морле, отводя рапиру. — А теперь в терцию, и три.

И снова острия трезубца ранили плоть мастера. Но душу его куда более жестоко ранили слова Морле:

— Мне говорили, что вы учитель фехтования, тогда как вы всего-навсего tirailleur de regiment[1280]. Пора кончать. Что вам более по вкусу? Скажем, снова четвертая позиция?

Морле сделал еще один выпад из нижней позиции, и пока Реда вялым движением попытался парировать его, острие рапиры молодого человека, сверкнув, коснулось его груди.

— Так-то!

Когда четвертый удар достиг цели, удар такой силы, что рапира Кантэна изогнулась дугой, вмешались секунданты. Позорное поражение Реда было полным, и от тех самых зрителей, которые пришли осмеять Морле, он получил овацию, вполне заслуженную этим последним доказательством своего исключительного мастерства.

Сорвав маску с посеревшего лица, Реда в ярости метнулся в сторону зрителей; по его бурно вздымавшейся груди стекала кровь.

— Ah, ca![1281] Вот как! Вы аплодируете ему?! Да вы просто не понимаете всю низость его приемов! — Его душило негодование. — Это был вовсе не бой. У него более молодое сердце и легкие. И этим он воспользовался. Вы даже не видели, что он не смел атаковать, пока я не устал. Если бы этот трус вел честную игру — quel lachete![1282] — вы бы увидели другой конец.

— Как и в том случае, — вмешался Анджело, — если бы вы сражались языком или пером. Этим оружием, Реда, вы и впрямь владеете мастерски. Что же касается фехтования, то господин де Морле сейчас доказал, что вполне может давать вам уроки.

Ближайшие события не замедлили подтвердить, что Анджело высказал всеобщее мнение, поскольку после этого поединка у Реда почти не осталось учеников. Те кто явился поиздеваться над Морле, первыми пришли в его школу; вся эта история наделала столько шума и так быстро разнесла во все концы города славу нового учителя фехтования, что его академия оказалась переполненной буквально с первого часа своего существования.

Столь неожиданно обрушившееся на Морле процветание заставило его нанять нескольких помощников, вполне оправдывало переселение в красивый дом на Брутон-стрит и позволило ему обеспечить спокойную, безбедную жизнь матери на склоне ее дней.

Благодаря августейшему покровительству[1283], «Академия Морле» за четыре года приобрела широкую известность не только как школа фехтования, но и как излюбленное место отдыха.

Длинный, простой до аскетизма salle d’armes[1284] на первом этаже; на втором — галерея и смежные с ней элегантно обставленные комнаты, а в хорошую погоду и небольшой сад, в котором Морле выращивал свои розы, всегда были полны отнюдь не только фехтовальщиками. Превращением в модное место встреч академия была обязана прежде всего постоянно возраставшему притоку в Лондон эмигрантов из Франции. Возможно, начало этому положило то обстоятельство, что на самого господина де Морле смотрели как на одного из тех, кто бежал ужасов революции и использует отпущенные природой дарования, чтобы заработать на жизнь. Но заблуждение рассеялось, а тем временем за прославленной школой фехтования утвердилась репутация одного из самых приятных мест для встреч эмигрантов, где, помимо всего прочего, изгнанные с родины аристократы могли не беспокоиться о тратах из своего и без того досадно тощего кошелька.

Морле ободрял их приветливостью, свойственной его легкому, общительному характеру. Он вырос в Англии и по своим вкусам и склонностям был истинным англичанином, однако его французская кровь пробуждала в нем естественную симпатию к соотечественникам. Он радушно принимал их в своем прекрасно оборудованном заведении, всячески поощрял и почаще наведываться к нему и от своих щедрот — считалось, что его школа приносит до трех тысяч фунтов годового дохода, а во времена Георга III[1285] это и впрямь было настоящим богатством, — оказывал им гостеприимство и в те жестокие, темные для французского дворянства дни, помогал в финансовых затруднениях многим эмигрантам.

Глава 2

МАДЕМУАЗЕЛЬ ДЕ ШЕНЬЕР
Как я уже говорил, именно встреча с мадемуазель де Шеньер пробудила в душе Морле честолюбие — точнее, недовольство жребием, который до сей поры удовлетворял его, и желание занять в жизни более высокое положение.

Это историческое событие произошло года через четыре после основания его академии. Местом действия был особняк герцога де Лионна на Беркли-сквер. Молодой герцог вскоре после эмиграции женился на наследнице одного из новоиспеченных нуворишей, который нажил богатство на грабеже Индии[1286] и благодаря отсутствию щепетильности в матримониальных вопросах[1287] не только избавился от нищеты, постигшей многих его соотечественников, но получил возможность жить в роскоши, намного превосходившей роскошь, которой во Франции его лишила Революция.

Его дом и до известных пределов кошелек были всегда открыты для менее удачливых товарищей по несчастью, аристократов по рождению, вынужденных покинуть родину, а его добродушная супруга раз в неделю устраивала приемы, на которых гости наслаждались музыкой, танцами, шарадами, беседой и, — что вызывало особый энтузиазм полуголодных аристократов, — легкими закусками и вином. Приглашением на приемы ее светлости Морле был обязан тому, что герцог, возымевший честолюбивое желание преуспеть в искусстве владения шпагой, усердно посещал академию на Брутон-стрит, неподалеку от его особняка. Кроме того, герцог привык смотреть на Морле как на собрата-эмигранта.

В черном атласном камзоле, отделанном серебром, с серебряными стрелками на чулках, со стразами на туфлях с красными каблуками, с заплетенными в тугую косичку припудренными волосами Морле, обладавший умеренно высоким ростом, ладной фигурой и отличной выправкой, которую вырабатывают постоянные занятия фехтованием, был одним из немногих, кто привлекал внимание, поскольку остальные завсегдатаи салона герцогини, как правило, несли на себе печать плохо замаскированной нищеты.

С большинством мужчин он был уже знаком; многие из них посещали его академию: кто для занятий фехтованием, а кто, — и таких было гораздо больше, чтобы просто послоняться по его гостиной. Некоторые из давних знакомых представили его другим: госпоже де Жанлис[1288], которая с трудом зарабатывала на жизнь, разрисовывая крышки шкатулок посредственными пейзажами; графиням де Сиссераль и де Ластик, которые держали модную лавку, милостиво представленную им маркизой Бекингем; маркизе де Рио, перебивавшейся изготовлением искусственных цветов; графу де Шомону, который торговал фарфором; шевалье де Пайян, процветавшему в роли учителя танцев; герцогине де Вилжуайез, которая давала уроки французского языка и музыки, имея весьма относительное представление о том и о другом; представили его и обладавшему глубокими познаниями изысканному господину де Бресси, которого спасли от голодной смерти, предложив составить каталог библиотеки некоего мистера Симмонса. Таковы были эти великие мира сего, эти французские лилии[1289], силой обстоятельств вынужденные скромно трудиться и всячески изворачиваться, чтобы хоть как-то прожить. Занятия ни одного из них не относились к числу возвышенных. Однако рождение предписывало предел, до которого было позволительно пасть в борьбе с голодом; и в первый же вечер Морле получил наглядное тому подтверждение.

Он оказался в группе мужчин, собравшихся вокруг виконта дю Пон де Белланже. Она состояла из тучного графа де Нарбона, остроумного Монлозьера, герцога де Ла Шартра и нескольких офицеров-эмигрантов, которые жили на выделенное им английским правительством пособие, равное двум шиллингам в день. Белланже развлекал обступившую его компанию скандальным делом Эме де Ла Воврэ, которому в тот день был вынесен приговор. Помпезно-театральные манеры и богатая жестикуляция Белланже отлично соответствовали его громкому звучному голосу и аффектированной дикции. Высокий мужчина с несколько нарочитой грацией движений, с роскошными черными волосами, глазами большими, темными и влажными, губами полными и чувственными, он носил свою слишком красивую голову под некоторым углом к туловищу, что заставляло его смотреть на мир поверх своего точеного носа. Арестованный и приговоренный революционным трибуналом Сен-Марло к смерти, он спасся, совершив сенсационный побег, который прославил его в эмигрантском обществе Лондона и вызвал особый восторг дам, каковым он счел своим долгом воспользоваться в полной мере, ибо жену оставил во Франции.

В тот вечер Белланже более обычного раздулся от важности, памятуя свою роль в деле де Ла Воврэ. Этот злосчастный дворянин, кавалер ордена Людовика Святого[1290], настолько забыл о своих обязанностях перед орденом, членом которого он имел честь состоять, что поступил лакеем к некоему мистеру Торнтону, богатому купцу из лондонского Сити[1291]. Господин Белланже заявил, что это скандал, который ни в коем случае нельзя оставить без внимания. Виконт и три генерала приняли на себя функции капитула ордена[1292]. Утром в качестве разминки они присутствовали на Мессе Святого Духа[1293], после чего устроили суд над преступником.

— Мы сочли, — с пафосом произнес Белланже, — и вы, господа, согласитесь, что у нас были на то все основания, ибо положение слуги, коим запятнал себя этот несчастный, в чем, даже не покраснев, сам признался, не оставляло нам иного выбора, как осудить его. Мы вынесли приговор, согласно которому он должен отказаться от своего креста и впредь не носить никаких знаков отличия королевского и военного ордена Людовика Святого, равно как и звание его члена. Наш приговор мы намерены опубликовать в английских газетах, дабы в Англии знали, что приличествует членам столь высокого ордена.

— А что сказал Ла Воврэ в свою защиту? — спросил один их слушателей.

Рукой, за мгновение до этого простертой к публике, Белланже сделал жест оскорбленного достоинства.

— Это жалкое существо даже не пробовало защищаться. Он вяло сослался на то, что ему оставалось либо идти в услужение, либо голодать и просить подаяние.

— И настолько забылся, что предпочел бесчестье, — сказал один из офицеров.

Из могучей груди Белланже вырвался вздох.

— Приговор был суров, но при данных обстоятельствах неизбежен.

— Абсолютно неизбежен, — согласился второй офицер, тогда как третий добавил: — У вас не было другого выбора, нежели осудить его.

Белланже принял одобрение слушателей как должную дань своей рассудительности, но, встретив взгляд серых глаз учителя фехтования, почувствовал себя задетым.

— Возможно, господин де Морле придерживается иного мнения?

— Признаться, да, — безмятежно ответил Морле. — Похоже, ваш подсудимый действовал под влиянием излишне щепетильного отношения к вопросам чести.

— Совершенно верно, сударь! Совершенно верно! Думаю, объяснить это было бы весьма трудно.

— О нет. Нетрудно. Он вполне мог бы занять денег, зная, что не сможет вернуть их, мог бы прибегнуть к нескольким способам надувательства излишне доверчивых людей. Подобные трюки нынче в моде и не составили бы труда для обладателя креста Людовика Святого.

— Вы берете на себя смелость предположить, что кавалер ордена Людовика Святого способен воспользоваться столь бесчестными приемами? — поинтересовался герцог де Ла Шартр.

— Это не предположение, господин герцог, а утверждение, сделанное на основании собственного опыта. Я сам был жертвой. Но позвольте вас уверить, жертвой сознательной и добровольной.

У Морле был четкий, приятный голос, но хоть он и говорил негромко, его слова разнеслись дальше, чем он думал, и заставили всех смолкнуть, о чем он также не догадывался.

— Что же касается господина де Ла Воврэ, — продолжал Морле, — то позвольте мне кое-что рассказать о нем. Месяц назад он одолжил у меня одну гинею. Он, без сомнения, единственный кавалер ордена Людовика Святого, занимавший мои гинеи. Но он и единственный, кто когда-либо возвращал мне долг. Это случилось неделю назад, и мне остается предположить, что он заработал эту гинею в качестве лакея. Если у вас есть долги, господа, то мне кажется, что никакой труд, дающий вам возможность расплатиться с ними, нельзя считать недостойным.

Морле отошел, оставив небольшую компанию с разинутыми от удивления ртами, и в тот самый момент, когда за его спиной Белланже изливал свой ужас и изумление, оказался лицом к лицу с мадемуазель де Шеньер.

Она была среднего роста, и ее девическую стройность не портило розовое шелковое платье с уже выходившим из моды кринолином. Ее бледно-золотистые волосы были высоко собраны над овальным лицом, освещенным живыми синими глазами, горевшими любопытством. Глаза эти, не дрогнув, встретили взгляд молодого человека и в них зажглась едва заметная улыбка, одновременно приветливая и властная. Зажглась и тут же слетела на ее прелестные чуть приоткрытые губы. Сперва улыбка девушки озадачила молодого человека, но вскоре интуиция подсказала ему, что это улыбка одобрения. Мадемуазель де Шеньер слышала его, и он поздравил себя с тем, что случайные слова послужили ему неплохой рекомендацией. Из этого вы можете заключить, что с первого же взгляда на незнакомку господин де Морле почувствовал необходимость такой рекомендации. Восторг и нечто похожее на панику охватили молодого человека, когда он обнаружил, что она говорит с ним — нежным, ровным, мелодичным голосом, удивительно гармонирующим с ее исполненным достоинства видом. Пренебрежение тем, что они незнакомы, в ком-нибудь другом можно было бы приписать самоуверенности, в ней же казалось результатом воспитания.

— Вы очень смелы, сударь, — вот все, что она сказала. Его самого поразила непринужденность, с которой он ей ответил:

— Смел? Надеюсь, что да. Но в чем проявилась моя смелость?

— Чтобы в таком обществе поднять копье в защиту бедного господина де Ла Воврэ, нужна смелость.

— Наверно, он ваш друг?

— Я с ним даже незнакома. Но дружбой с таким порядочным человеком я бы гордилась. Теперь вы понимаете, насколько мне приятна ваша отвага.

— Увы! Должен вас разочаровать. Я всего-навсего преступил границы дозволенного людям моей профессии.

Глаза мадемуазель де Шеньер расширились.

— Вы не похожи на аббата.

— Я вовсе не аббат. И тем не менее, лишен права послать вызов и едва ли получу таковой.

— Но кто же вы?

Возможно, именно в этот момент в душе Морле пробудилась неудовлетворенность своим жребием. Как было бы лестно для его самолюбия представиться особой высокого положения и ответить на вопрос этой изящной девушки с манерами принцессы: «Я — герцог де Морле, пэр Франции», но он произнес, как того требовала истина: «Морле, maitre d’armes»[1294], и с поклоном добавил: «Servileur»[1295].

Его ответ не вызвал в ней перемены, которой он так боялся. Она снова улыбалась.

— Вблизи вы действительно похожи на человека вашей профессии, от чего проявленная вами смелость заслуживает еще большего уважения. Ваше мужество восхитило меня прежде всего в нравственном и этическом плане.

Здесь, к немалому огорчению молодого человека их беседу прервало появление довольно нескладной дамы средних лет с крупным рыхлым телом и тонкими конечностями. Невероятных размеров пудреный парик с буклями высился над некогда возможно и привлекательным, но и тогда столь же глупым лицом, которое теперь производило убогое впечатление, чему весьма способствовали выцветшие глаза и безгубый, жеманно ухмыляющийся рот. Тощую шею, являвшую собой поразительный контраст с пышной грудью, из которой она произрастала, украшал нитка дорогого жемчуга. Сияющие на голубом корсаже бриллианты свидетельствовали о том, что их владелица — одна из тех немногих француженок, которых обстоятельства еще не вынудили воспользоваться любезной готовностью господ Поуп и Компании с Олд Берлингтон-стрит приобрести за наличные драгоценности французских эмигрантов, о чем было объявлено в «Морнинг Кроникл».

— Вы встретили друга, Жермена?

Морле не был уверен, что в кислом голосе дамы не прозвучала ирония, но в том, что в ее глазах мелькнуло осуждение, он был уверен абсолютно.

— Думаю, родственника, — ответила девушка, заставив его вздрогнуть от удивления. — Это господин Морле.

— Морле? Морле де?.. — спросила пожилая дама.

— Морле де Никто, сударыня. Просто Морле. Кантэн де Морле.

— Я, кажется, слыхала об одном Кантэне из дома Морле. Но если вы не Морле де Шеньер, то я, вероятно, ошиблась. — И с сознанием собственного превосходства она объявила: — Я — госпожа де Шеньер де Шэн, а это моя племянница, мадемуазель де Шеньер. Жизнь в этой унылой стране мы находим просто невыносимой и возлагаем надежды на то, что такие люди, как вы, помогут нам вскоре вернуться в нашу любимую Францию.

— Такие люди, как я, сударыня?

— Конечно. Вы ведь вступаете в один из полков, которые сейчас формируются для предприятия господина де Пюизе[1296].

Едва смолк голос госпожи не Шеньер, как в разговор вмешался Белланже, подошедший к ним под руку с Нарбоном:

— Кажется, я слышу гнусное имя Пюизе? Поразительное безрассудство этого человека вызывает у меня отвращение.

Мадемуазель де Шеньер холодно взглянула на него.

— Как бы то ни было, его безрассудство привело к успеху. Он добился от мистера Питта[1297] того, чего не смогли добиться более рассудительные люди.

В ответ на упрек Белланже снисходительно рассмеялся.

— Подобный результат говорит лишь о том, что мистеру Питту недостает проницательности. Эти англичане известные тупицы. Туман помрачил их рассудок.

— Мы пользуемся их гостеприимством, господин виконт, и вам бы следовало помнить об этом.

Белланже нисколько не смутился.

— Я помню. И считаю, что это не самое большое из наших несчастий. Мы живем здесь без солнца, без фруктов, без приличного вина. Безразличие английского правительства к нашему делу — вот что надо было побороть господину де Пюизе, этому выскочке, конституционалисту[1298], да и вообще человеку сомнительного происхождения.

— И, тем не менее, господин виконт, принцам в их отчаянном положении приходится хвататься за соломинку.

— Хорошо сказано, pardi![1299] — воскликнул Нарбон. — В лице Пюизе они действительно хватаются за солому, за человека из соломы…

Он бурно расхохотался собственному остроумию, и даже господин де Белланже снизошел до того, чтобы разделить его веселье.

— Великолепно, дорогой граф. Но господин де Морле даже не улыбнулся.

— По чести говоря, нет, — сказал Кантэн. — Признаю свое фиаско. Я не понимаю остроумия, которое на основано на здравом смысле. Нельзя изменить сущность, просто изменив название.

— На мой взгляд, вы выражаетесь туманно, господин Морле.

— Позвольте помочь вам. Не слишком остроумно заявить, что у меня соломенная шпага, если она по-прежнему остается стальной.

— Будьте любезны объяснить, что вы имеете в виду.

— Лишь то, что господин де Пюизе — стальной человек и не превратится в солому только потому, что его назовут таковым.

Господин де Нарбон страдал легким косоглазием, отчего тень, вдруг набежавшая на его лицо, показалась особенно зловещей. Белланже шумно вздохнул.

— Полагаю, пресловутый граф Жозеф — один из ваших друзей.

— Я с ним ни разу не встречался, но знаю, чем он занимается, и считаю, что каждый изгнанник, если он благородный человек, должен быть ему благодарен.

— Если бы, господин де Морле, вы были лучше осведомлены о том каких взглядов надлежит придерживаться благородному человеку, — высокомерно проговорил Белланже, — мнение ваше было бы иным.

— Клянусь честью, вы правы, — согласился Нарбон. — Академия фехтования отнюдь не та школа, где преподают кодекс чести.

— Но если бы она была такой, господа, — с очаровательной улыбкой заметила мадемуазель, — ее посещение пошло бы вам обоим на пользу.

Нарбон открыл рот от изумления, Белланже ограничился самодовольным смехом: «Touche, pardi. Touche!»[1300] И он увел Нарбона.

— Вы слишком дерзки, Жермена, — упрекнули племянницу поджатые губы тетушки. — Это ниже вашего достоинства. Я уверена, что господин де Морле мог бы и сам ответить.

— Увы, сударыня, — возразил Кантэн, — на подобное оскорбление я мог бы предложить лишь один ответ, но ограничения, налагаемые моей профессией, вновь сомкнули мои уста.

— Кроме того, сударь, французские шпаги нужны для других целей. В какой полк вы вступаете?

— Полк? — растерялся Кантэн.

— Из тех, что господин де Пюизе собирается вести во Францию. — «Верные трону», «Людовики Франции» и прочие?

— Это не для меня, сударыня.

— Не для вас? Француза? Человека шпаги? Неужели вы хотите сказать, что не собираетесь во Францию?

— Я об этом не думал, сударыня. Мне нечего защищать во Франции.

— Существуют вещи несравнимо более благородные, чем личные интересы, за них и надо сражаться. Надо служить великому делу, исправить великое зло и несправедливость.

Кантэну показалось, что в устремленных на него глазах мадемуазель поубавилось тепла.

— Все это для тех, кто был лишен собственности и вынужден отправиться в изгнание. Сражаясь за дело монархии, они сражаются за интересы, которые их с ней связывают. Я, мадемуазель, не из их числа.

— Как — не из их числа? — удивилась тетушка. — Разве вы не эмигрант, как и все мы?

— О нет, сударыня. Я живу в Англии с четырехлетнего возраста.

Господин де Морле непременно заметил бы, насколько его ответ озадачил старшую из дам, если бы младшая не завладела его вниманием.

— Но вы же француз, — настойчиво проговорила она.

— Да, по рождению.

— Неужели в вас не говорит голос крови? Разве не обязаны вы протянуть Франции руку помощи в деле ее возрождения?

В повелительном взгляде девушки горел вызов.

— Мне очень жаль, мадемуазель, но я не могу ответить вам с тем энтузиазмом, какого вы от меня ожидаете. По природе я человек простой и откровенный. Вы говорите о вещах, которые меня никогда не занимали. Видите ли, политика меня совсем не интересует.

— То, о чем я говорю, сударь, касается не столько политики, сколько идеалов. Уж не хотите ли вы сказать, что лишены их?

— Надеюсь, нет. Но мои идеалы не имеют никакого отношения ни к правительству, ни к формам правления.

— Как вы сказали? Когда вы приехали в Англию? — перебила его старшая собеседница.

— Я приехал сюда с матерью двадцать четыре года назад, после смерти отца.

— Из какой части Франции вы приехали?

— Из-под Анжера.

Казалось, госпожа де Шеньер побледнела под толстым слоем румян.

— Как звали вашего отца?

— Бертран де Морле, — просто отвечал удивленный молодой человек.

Лицо пожилой дамы вытянулось, она молча кивнула.

— Как странно, — проговорила мадемуазель де Шеньер, взглянув на тетушку.

Но та, не обращая на нее внимания, продолжала расспросы:

— А ваша мать? Она еще жива?

— Увы, сударыня. Она умерла год назад.

— Но это настоящий допрос! — запротестовала племянница.

— Господин де Морле меня извинит. Мы его больше не будем задерживать. — От волнения, сотрясавшего тело госпожи де Шеньер, ее прическа совершала причудливые и довольно нелепые движения. — Пойдем, Жермена. Поищем Сен-Жиля.

Костлявая, унизанная кольцами рука тетушки увела мадемуазель де Шеньер, лишив Кантэна единственного, что его интересовало на этом приеме.

По блестящему полу салона между группами беседующих гостей двигались лакеи с подносами в руках. Кантэн взял бокал силлери и, медленно потягивая вино, увидел, что госпожа де Шеньер, стоявшая в противоположном конце ярко освещенной, переполненной гостями комнаты, указывает на него веером двум молодым людям, которые остановились рядом с ней. В этот момент к нему подошел хозяин дома, герцог де Лионн. Видя, что молодые люди рядом с госпожой де Шеньер с интересом вытягивают шеи, чтобы лучше разглядеть его, Кантэн спросил у герцога, кто они такие.

— Как? Неужели вы не знаете братьев де Шеньер? Старший, Сен-Жиль, может представлять интерес для учителя фехтования. У него репутация недурного фехтовальщика. Говорят, он — второй клинок Франции.

Слова герцога хоть и позабавили Кантэна, но не произвели на него особого впечатления.

— Слухи не могут отвести ему второе место, не назвав обладателя первого. Быть может, господин герцог, вам известно, кому пожалована эта честь?

— Его собственному кузену Буажелену, в настоящее время героическому предводителю роялистов в Бретани[1301]. Но во всем остальном личности отнюдь не героической. Беспощадному дьяволу, ни разу не постеснявшемуся воспользоваться своим преимуществом, завзятому дуэлянту, вернее — убийце. Буажелен убил уже четверых противников и трех женщины сделал вдовами. Скверный человек, этот герой Бретани. Впрочем, — герцог приподнял узкие плечи, — в доме Шеньеров не рождаются святые. Гнилое семейство.Покойный маркиз под конец жизни впал в слабоумие, нынешний заперт в доме для умалишенных в Париже, и эти господа отлично знают, как обернуть это себе на пользу. — В тоне герцога звучало нескрываемое презрение. — Положение маркиза обеспечивает ему неприкосновенность, благодаря чему его земли избежали всеобщей конфискации. Его кузены спокойно живут здесь на доходы с поместья, но палец о палец не ударят, чтобы облегчить участь соотечественников, таких же изгнанников, как они. Я бы не рекомендовал вам знакомиться с ними, Морле. Гнилое семейство эти Шеньеры.

Глава 3

БРАТЬЯ
За неделю, прошедшую после посещения салона герцогини де Лионн, Кантэн часто обращался мыслью к мадемуазель де Шеньер, но ни разу не вспомнил про ее кузенов. Однако именно они вскоре предъявили права на его внимание. В воскресенье около полудня их привел к нему один из завсегдатаев академии, барон де Фражле, легкомысленный, смешливый вертопрах, сохранивший все достоинства молодости, кроме возраста.

Лучшего дня и часа нельзя было выбрать, желая застать Морле незанятым. Он уже дал несколько уроков и все еще одетый в белый, наглухо застегнутый пластрон[1302] и черные шелковые панталоны вместе со своим страшим помощником О’Келли отдыхал в нише окна, выходившего в небольшой садик.

Ниша была настолько широкой и глубокой, что Кантэн устроил в ней своего рода гостиную с мягкими креслами вокруг стола красного дерева, подушками на подоконнике и двумя восточными коврами, которые пришлись бы по вкусу самому утонченному сибариту и являли резкий контраст с аскетической строгостью фехтовального зала.

Его слуга Барлоу объявил о приходе барона, барон объявил о своих спутниках и представил их.

— Мой дорогой Морле, я привел к вам двух соотечественников, которые думают, что они ваши родственники, и вследствие этого полагают, что вам следует познакомиться. Лично для меня логичность этого вывода не столь очевидна, поскольку родственники — величайшее несчастье, которым нас наделяют при рождении. Я всегда говорю, что друзей выбираю сам, ну а родственники пусть отправляются к черту, я за них не отвечаю.

Морле оставил О’Келли и подошел к гостям.

— У меня нет вашего опыта, барон. В отношении родственников судьба меня пощадила.

— В таком случае, вот вам еще одно доказательство ее благосклонности. — И барон назвал своих спутников: — Господин Арман де Шеньер шевалье де Сен-Жиль и его брат Констан.

Молодые люди были настолько непохожи друг на друга, насколько могут быть непохожи братья. Сен-Жиль был чуть выше среднего роста, хорошо сложен и изящен; его узкое, с правильными чертами, лицо портило презрительное выражение. Младший брат был на полголовы выше и отличался плотным, мощным сложением. У него были черные волосы, очень смуглая кожа и широкий рот с толстыми, как у эфиопа, губами. Одежда обоих молодых людей свидетельствовала о богатстве, что напомнило Кантэну замечание Лионна относительно его источника; но если стройная фигура Сен-Жиля в камзоле, сшитом из ткани двух оттенков голубого, была образцом элегантности, то платье Констана потугами на моду лишь подчеркивало его неуклюжесть.

Резкая и властная манера держаться, вполне соответствовавшая облику младшего де Шеньера, в не меньшей степени проявлялась в его готовности говорить за них обоих и в выборе выражений.

— Что до меня, сударь, так я допускаю между нами только то родство, которое объединяет всех людей, носящих одинаковое имя, и означает принадлежность к одному племени. Довольно много французов носит имя Морле. Мы же — Морле де Шеньеры.

— Тогда как я — Морле де Никто. Тем не менее, как просто Морле я вас приветствую, а как соотечественник — я к вашим услугам.

Он представил гостям О’Келли, предложил им сесть и послал Барлоу за вином и бокалами.

— Вы пользуетесь репутацией отличного учителя фехтования, сударь, — милостиво заметил шевалье де Сен-Жиль.

— Вы очень любезны.

— И к тому же высочайшим покровительством.

— Мне повезло.

— Не могу простить себе, что, проведя в Лондоне шесть месяцев, я не познакомился с вами и не воспользовался возможностями, которые предоставляет ваша школа. Рискую показаться нескромным, но я и сам неплохо владею шпагой.

— Ох уж эта скромность! — рассмеялся Фражле. Констан тоже рассмеялся.

— Моя школа в вашем распоряжении. Здесь вы встретите многих эмигрантов. Некоторые приходят для занятий фехтованием, но большинство с тем, чтобы повидать друг друга. Встретите многих знакомых англичан, которые не скрывают своих симпатий к нашим изгнанным с родины соотечественникам.

— Думаю, не только их, — ехидно заметил Констан. — Многие посетители вашей академии разделяют взгляды проповедуемые школой мистера Фокса[1303].

Кантэн терпимо улыбнулся.

— Мне не пристало выбирать учеников по их убеждениям. И я один из тех, кто уважает даже те взгляды, которые не разделяет.

— Подозрительно республиканское настроение, — сказал Сен-Жиль.

— Прошу не считать меня республиканцем только потому, что я стремлюсь развивать в себе чувство справедливости.

— Каковое, я полагаю, — с откровенной издевкой парировал Констан, — вы почерпнули у левеллеров[1304] и якобинцев[1305], которые орудуют здесь, в Англии, и мечтают установить Древо Свободы[1306] в Уайтхолле[1307] и гильотину перед королевским дворцом.

— О, нет. — Кантэн сохранял невозмутимость. — Не думаю, чтобы я что-либо у них почерпнул. Как не думаю и того, что их следует принимать всерьез. Англичане — само спокойствие. Именно эту добродетель я и стремлюсь усвоить. — Он посмотрел Констану в глаза и подкрепил свое замечание легкой улыбкой. — Кроме того, у них уже есть конституция.

— Позор для короны, — отрезал Констан, после чего в разговор вступил Фражле:

— У них есть также Общество Друзей Человека, которое занимается распространением Евангелия по грязным евангелистам Марату и Робеспьеру.

— Быть может, ваша британская флегма и чувство справедливости одобряют подобные действия? — поддел Кантэна младший де Шеньер.

Сен-Жиль счел за благо вмешаться.

— Боюсь, дорогой господин де Морле, что мы не слишком учтивы. Отнесите это на счет нашего бедственного положения и простите. К сожалению, мы затронули вопрос, который больно задевает чувства всех французских эмигрантов, а когда задеты чувства, порой забываешь о сдержанности.

— Ну, а с моей стороны помнить о ней не велика заслуга, ведь я далек от политики.

Барлоу принес графины с вином, бокалы и блюдо с миндальным печеньем.

О’Келли, который все это время, примостившись на подлокотнике кресла, слушал разговор со смешанным чувством удивления и негодования, вскочил, чтобы помочь хозяину, довольному возможностью сменить тему.

— Бокал вина, шевалье. Оно прекрасно улаживает любые споры.

Но пока он разливал вино, Констан возобновил прерванный разговор:

— Возможно ли, что в такое время существует человек, совершенно не интересующийся событиями вокруг него?

— Прошу прощения. Я имел в виду не события, а теории, которые за ними стоят.

— Вы отделяете одно от другого?

— По-моему, это просто необходимо. Теории были задуманы великими умами, чтобы исправить несправедливость, сделать мир лучше, дать счастье тем, кто его никогда не знал. К сожалению, осуществление этих теорий попало в руки своекорыстных негодяев, которые извратили понятие свободы, превратив ее в анархию.

— В данных обстоятельствах, — сказал Сен-Жиль, — это лучшее, что могло случиться. Для нас самое важное то, что политические проходимцы, став хозяевами государства, энергично истребляют друг друга и своим неумелым правлением приближают день расплаты, то есть день нашего возвращения.

— Когда он настанет, то, возможно, это заставит замолчать даже мистера Фокса, — с надеждой заметил барон. — Для Англии его деятельность почти так же вредоносна, как для Франции деятельность Мирабо[1308], которого он очень во многом напоминает. У Мирабо достало хорошего вкуса умереть, прежде чем поспел урожай, который он помогал сеять. Мистеру Фоксу тоже лучше бы умереть, прежде чем он вдохновит своими идеями новых Хорн Туков и лордов Фитсджеральдов[1309].

— Правительство поймет, когда настанет пора положить конец их деятельности.

— Мудрое правительство, — заметил шевалье, — противодействует началу. Наша революция учит этому. — Он осушил бокал и встал. — Плененные вашим гостеприимством, мы все говорим да говорим, и я совсем забыл о цели, ради которой вас потревожил. Я пришел, чтобы поступить в вашу академию.

— Вы оказываете мне честь. — Кантэн тоже поднялся, остальные продолжали сидеть. — У нас некоторый избыток посетителей, но у меня есть еще один фехтовальный зал и еще один помощник, помимо О’Келли. Не беспокойтесь, мы найдем для вас час-другой.

— Это будет крайне любезно с вашей стороны. — Шевалье обвел взглядом длинную, обшитую деревянными панелями комнату, все убранство которой состояло из обитых красной кожей скамеек и висевших над ними рапир, масок, перчаток с крагами и пластронов. — Может быть, сейчас и попробуем? Первый урок?

— Сейчас?

— Если вы не возражаете. Вид фехтовального зала вызывает у меня нетерпение.

— О, разумеется. Вон там гардеробная. О’Келли, будьте любезны, подберите для шевалье все что нужно.

Когда шевалье возвратился с маской и рапирой, сменив голубой камзол на костюм для фехтования, который особенно подчеркивал достоинства его фигуры, вновь потребовались услуги помощника.

— О’Келли проведет с вами бой, шевалье.

Шевалье изменился в лице.

— Ах… Но… Но я предпочел бы помериться силами с вами, cher maitre. Я ведь не новичок.

Кантэн рассмеялся.

— О’Келли тоже не новичок. Уверяю вас. Иначе он не был бы моим помощником.

Ирландец уже снял камзол и стоял в ожидании. Это был худощавый молодой человек лет тридцати с неуклюжими руками и ногами, рыжими волосами и приятным веснушчатым лицом. Его сметливые глаза внимательно следили за происходящим.

— Без сомнения, без сомнения. Но я хотел бы испытать себя в поединке с мастером. — Сен-Жиль обворожительно улыбнулся. — Неужели вы откажете мне в этой маленькой прихоти, сударь?

С трудом скрывая неохоту, Кантэн лениво приблизился к шевалье.

— Если вы настаиваете.

О’Келли протянул ему перчатки, маску и рапиру, и они встали в позицию. Барон остался сидеть в кресле, а Констан де Шеньер подошел к стене фехтовального зала и уселся на одну из скамеек, откуда мог наблюдать за поединком.

Первыми же выпадами человек с репутацией второго клинка Франции действительно продемонстрировал незаурядное мастерство владения рапирой. Бой продолжался, и на толстых губах Констана появилась ехидная улыбка.

Вскоре шевалье нанес удар в терции, последовавший за ложным выпадом снизу. Уродливый рот Констана растянулся в ухмылке, на что О’Келли ответил такой же ухмылкой.

Фехтовальщики пошли по кругу, и яростно наступавший шевалье, в точности повторив прием, которым он однажды уже воспользовался, коснулся острием рапиры груди Кантэна.

— Touche! — воскликнул он и, опустив рапиру, остановился. Он широко улыбнулся. — В конце концов, я еще не все забыл.

— О нет, — любезно согласился Морле. — Это было отлично. Вы себя не переоцениваете.

— Попробуем еще?

— Непременно. Защищайтесь.

Клинки снова скрестились. Морле перевел оружие и сделал молниеносный выпад ниже линии защиты шевалье. Сен-Жиль отвел клинок и вытянул руку для точно выверенного удара. Морле его парировал, но через мгновение снова получил укол рапиры. Они разошлись.

— Что скажете? — спросил шевалье, и наблюдательному О’Келли показалось, что в его улыбке мелькнуло злобное удовлетворение.

— Отлично, — похвалил Морле. — Вы обладаете редкой, поистине исключительной силой удара, шевалье. Вам нужна только практика. Мне почти нечему учить вас.

Учитывая исход поединка, Сен-Жиль счел слова Морле излишне самонадеянными, и его улыбка сменилась выражением откровенного удивления. Однако высказаться он предоставил брату, который и сделал это с нескрываемым презрением.

— Разве вы вообще можете его чему-нибудь научить?

О’Келли позволил себе засмеяться, и младший де Шеньер бросил на него высокомерный взгляд.

— Что вас так забавляет, сударь?

Морле ответил за своего помощника:

— Юмор вопроса. В конце концов, учить — моя профессия.

Констан встал.

— И вы льстите себе тем, что можете давать уроки моему брату?

— Это не значит льстить себе. Господин де Сен-Жиль прекрасно владеет рапирой, но в его фехтовании есть недостатки, которые я был бы счастлив исправить.

— У фехтовальщика, который только что показал, что может нанести вам любой удар, какой ему будет угодно?

Тон Констана едва ли мог быть более оскорбительным, но холодная учтивость Морле осталась неизменной.

— О нет. Угодно не ему, а мне.

— Вам?! В самом деле? Значит, вам было угодно получить три удара и ни одного не нанести в ответ?

О’Келли снова рассмеялся:

— Клянусь честью, опасная штука — принимать на веру чужие способности.

Наконец заговорил сам Сен-Жиль:

— По-моему, мы зря тратим время на споры. Вы говорили о моих просчетах, сударь. Не угодно ли вам указать мне на них?

— Именно в этом и заключается моя работа. Я их вам покажу. К бою! Так. А теперь атакуйте, как в первый раз.

Шевалье подчинился. Он начал бой, используя ту же тактику, которая дважды принесла ему победу. Однако на сей раз Морле не только парировал его удар, но быстрым контрударом нанес укол над самым сердцем.

— Этого не должно было случиться, — сказал Кантэн, опуская рапиру, на что последовал горячий ответ:

— Этого больше не случится. Защищайтесь.

Шевалье повторил атаку с удвоенной силой и скоростью.

Но и она была отбита из квинты. Шевалье отступил.

— Что это значит? Кажется, до сих пор вы изволили шутить со мной? — спросил он, не пытаясь скрыть раздражения.

Злобный взгляд Констана говорил о том, что он разделяет чувства брата.

— Вы смотрите на учителя фехтования как на обыкновенного противника, шевалье. — Морле был сама любезность. — Прием, который вы использовали, очень эффектен, и я имею все основания предположить, что вы усердно его отрабатывали. Беда в том, что, применяя его, вы слишком открываете корпус. Держитесь боком к противнику. В этом случае, если вам нанесут удар, он будет не так опасен. Защищайтесь. Так. Уже лучше, хоть еще и не то. Уберите левое плечо, чтобы оно было на одной линии с правым. Так. А теперь атакуйте. Прекрасно! Вот видите, когда я держу круговую защиту с захватом, то могу коснуться вас только из квинты. Вот так.

Рапиры вновь были опущены, и Морле обратился к расстроенному Сен-Жилю:

— В непривычной для вас позе вы будете чувствовать себя немного скованно, потеряете в скорости движения, в силе удара и облегчите задачу противнику. Но со временем это пройдет. Остальными недостатками мы займемся после того, как исправим первый, — пообещал Кантэн и закончил словами, нанесшими шевалье самую жестокую рану: — Вы проявили такие способности, что из вас легко будет сделать грозу фехтовальщиков.

Шевалье снял маску, и все увидели, что лицо его потемнело от огорчения. Его и так уже с давних пор считали грозой фехтовальщиков, во всяком случае, он сам считал себя таковым. Он чувствовал себя школьником, которого высекли, и ему стоило немалого труда держаться в рамках учтивости. Он натянуто рассмеялся:

— Вы преподали мне урок, и его суть в том, что мастерство в искусстве фехтования доступно лишь тем, кто обучает этому искусству. — Не переставая смеяться, он повернулся к насупившемуся брату. — Кажется, был момент, когда мы чуть не забыли об этом.

— И только потому, — проговорил безжалостный Констан, — что ты обманывал весь свет своими претензиями на славу фехтовальщика.

Оба сочли уместным рассмеяться, тогда как Морле выступил на защиту шевалье:

— В моей академии есть несколько способных учеников, но нет ни одного, рядом с которым я бы не решился поставить вашего брата.

— И что из того? — прозвучал ворчливый вопрос.

— Что из того? Очень многое. Доверьтесь мне, шевалье, и если через месяц вы не станете настоящим мастером, я закрою свою академию.

Когда после продолжительного обмена любезностями трое посетителей удалились, О’Келли сказал Морле:

— Вы будете глупцом, если сделаете это.

— Почему?

— Потому что вы будете учить его тому, как вам же перерезать горло. В чем причина вашей ссоры, Кантэн?

— Ссоры? До сегодняшнего дня я их ни разу не видел.

— И это вы говорите мне? Ладно-ладно. — О’Келли рассмеялся. — Клянусь, нынешним утром вы порядком сбили с них спесь. И куда девалось высокомерие его светлости! Все они одинаковы, эти тщеславные французские щеголи. Глядя на них, нетрудно понять, что они сделали революцию действительно необходимой. Но — дьявол меня забери! — она ничему их не научила, не открыла им глаза на их собственное ничтожество. И все-таки, — закончил он, — хотел бы я знать, что имеют против вас господа де Шеньер.

— Нэд, какая муха вас укусила?

— Муха подозрения. Я догадываюсь, что привело их к вам сегодня утром. Пока вы занимались с шевалье, я наблюдал за его темнолицым братцем. Его радость, когда он подумал, что шевалье одержал над вами верх, была такой же бурной, как и гнев, когда вы показали, что он ошибся.

— Это естественно для уязвленного тщеславия.

— Это естественно и для разочарования. Назовите меня глупцом, если они пришли сюда не с тем, чтобы проверить, чего вы стоите.

— Но с какой целью?

— Если бы я знал! Но готов поклясться, что не с доброй.

Морле с сомнением посмотрел на симпатичное веснушчатое лицо своего помощника и невольно рассмеялся.

— Можете сколько угодно смеяться, Кантэн. Но сюда они пришли не ради урока фехтования. Я узнаю ненависть, когда вижу ее, и я никогда не видел ее более ясно, чем в глазах господина Констана. О, смейтесь, смейтесь! Но вот вам мое пророчество: вы больше не увидите в своей школе ни одного из этих джентльменов. Не уроки фехтования нужны им от вас.

Глава 4

НАСЛЕДСТВО
Письмо, весьма напыщенное по форме и крайне туманное по содержанию, привело господина де Морле одним ненастным майским утром в пропыленную контору «Шарп, Кэллоуэй и Шарп» в Линкольнз Инн[1310].

Он был принял мистером Эдгаром Шарпом с почтительностью, какой этот уважаемый законник не удостаивал его во время прошлых визитов. Прежде чем господину де Морле было предложено сесть, клерку приказали смахнуть пыль со стула. Сам мистер Шарп, словно в августейшем присутствии, остался стоять. Стряпчий — тучный, румяный человек в седом парике, с добродушным выражением лица, которое могло бы служить украшением епископу или дворецкому, суетился вокруг посетителя, в виде прелюдии к разговору издавая похожие на мурлыканье звуки.

— Уже… позвольте, позвольте, дорогой сэр… Вот уже скоро год, как я имел удовольствие и счастье видеть вас в последний раз.

— С вашей стороны крайне любезно описывать это событие в таких выражениях. Свой приход в эту контору я бы никаких не назвал удовольствием, а счастьем — и тем паче.

Ошибочно истолковав слова Кантэна, мистер Шарп отбросил улыбку.

— Ах, как справедливо, сэр! Воистину справедливо! Вы правильно делаете, порицая мои выражения. Неудачные, чрезвычайно неудачные… Ведь поводом — я бы сказал, грустным поводом — послужила прискорбная кончина вашей матушки и вступление во владение ее небольшим состоянием, в каковом деле, о чем я с удовольствием вспоминаю, я имел… хм… ах… честь быть вам немного полезен.

Покончив с излияниями, весьма напоминающими речь на панихиде, мистер Шарп позволил улыбке вернуться на уста.

— Возьму на себя смелость заметить, сэр, что вы хорошо выглядите, отменно хорошо. Это наводит на мысль — и полагаю, не без оснований, — что ваша жизнь за протекший год не была слишком… ах… тягостной.

— Моя академия процветает. — Насмешливый рот Катнена растянулся в улыбке. — В нашем вздорном мире всегда есть работа для людей моей и вашей профессии.

Какой-то миг над мистером Шарпом нависла угроза обнаружить негодование по поводу объединения двух профессий, между которыми он не находил ничего общего. Но он своевременно опомнился.

— Чрезвычайно приятно, — промурлыкал он. — Особенно в дни, когда многие из ваших соотечественников, таких же изгнанников, как и вы, испытывают лишения.

— Что до моего изгнания, то право, сэр, я не слишком ощущаю его тяжесть. Настоящим изгнанием для меня было бы покинуть Англию.

— Тем не менее, сэр, вас, должно быть, подготовили к подобной мысли.

— Меня ни к чему не готовили.

Сочтя ответ Морле верхом остроумия, мистер Шарп втянул ноздрями воздух и издал невнятный звук, долженствующий означать смех.

— Прекрасно, сэр, прекрасно. У меня есть для вас новость. — Румяное лицо стряпчего снова приняло торжественное выражение. — Новость чрезвычайной важности. Ваш брат скончался.

— Боже мой, сэр! Разве у меня был брат?

— Возможно ли, чтобы вы об этом не знали?

— Я и сейчас не убежден в этом, мистер Шарп.

— Боже правый! Боже правый!

— В ваших сведениях какая-то ошибка. Мне известно, что я единственный ребенок своей матери.

— Ах! Но у вас был отец, сэр.

— Полагаю, в этом нет ничего необычного.

— И ваша матушка была его второй женой. Он был маркизом де Шавере. Бертран де Морле де Шеньер, маркиз де Шавере.

Серые глаза молодого человека округлились от изумления. Совсем недавно он впервые услышал эти две фамилии. В его памяти всплыли слова герцога де Лионна.

Мистер Шарп, держа в руках лист бумаги, который он вынул из письменного стола, вновь завладел вниманием Кантэна.

— Его старший сын, ваш брат Этьен де Морле де Шеньер, последний маркиз, умер два месяца назад в одной из частных лечебниц Парижа. В лечебнице доктора Базира на Рю дю Бак.

Морле машинально подумал, что, должно быть, это и есть тот дом для душевнобольных, о котором говорил де Лионн.

— Он умер, не оставив потомства, — заключил свой рассказ стряпчий, — и посему я приветствую вас, милорд, в качестве нового маркиза де Шавере и наследника половины провинции. Думаю, я могу сказать, не опасаясь возражений, что немногие герцогства столь же богаты, как ваш маркизат. У меня имеется полная опись ваших владений.

После довольно продолжительного молчания Морле пожал плечами и рассмеялся.

— Сэр, сэр! Конечно, здесь произошла прискорбная ошибка. Эти Шеньеры также носят имя Морле. Отсюда и путаница. Дело в…

— Никакой путаницы, никакой ошибки — подчеркнуто официальным тоном перебил мистер Шарп, — Я поражен тем, что вы можете предположить нечто подобное и не знаете даже того, что Шеньер и ваша фамилия.

— Но этого не может быть, иначе я бы знал об этом. Какую цель…

Его снова прервали.

— С вашего позволения, сэр. С вашего позволения… Это указано в вашем свидетельстве о крещении. У меня есть заверенная копия, а также другие документы, необходимые для удостоверения вашей личности. Наше неспокойное время и сложности сообщения по причине войны с Францией повинны в том, что я получил их с известным опозданием. Мне прислал эти документы вместе с распоряжением передать их вам, буде вы еще живы, адвокат из Анжера по имени Ледигьер.

— Ледигьер! — Морле выпрямился на стуле. — Это девичья фамилия моей матери.

— Мне это, разумеется, известно. Человек, приславший документ, ее брат и дядя вашей светлости. Он готов предпринять все необходимые шаги, чтоб ввести вас в наследство.

Морле провел рукой по лбу.

— Но… Мне просто не верится. Если бы все обстояло именно так, матушка была мы маркизой де Шавере… Но она не была ею.

— Прошу прощения. Она и была маркизой, но предпочитала скрывать это. Мне… ах… меня удивляет, что ваша светлость так мало осведомлены относительно своего происхождения. Но, полагаю, я могу пролить на него некоторый свет, хотя, признаться, сумею объяснить далеко не все.

Лет двадцать пять назад госпожу маркизу — то есть вашу матушку — привел по мне ее дальний родственник и мой добрый клиент, покойный Джошуа Паттерсон из Эшера, что в графстве Суррей. К тому времени маркиз Бертран де Шавере уже полгода как умер, и по причине, относительно которой меня оставили в неведении, его вдова решила не только покинуть Францию, но и отказаться от состояния, на которое как вдовствующая маркиза де Шавере имела все права. Ее бабушка со стороны матери была англичанкой, и в поисках у своих английских родственников того, что я возьму на себя смелость назвать убежищем, она не привезла с собой никакого имущества и никаких средств к существованию, кроме драгоценностей. Они были проданы за шесть тысяч фунтов, и на эту ничтожную сумму миледи, отличавшаяся такой же бережливостью, как — да будет мне позволено так сказать — красотой и рассудительностью, содержала себя и вашу светлость и дала вам образование. Но здесь я вторгаюсь в то, что вам и без меня хорошо известно.

Инструкции, полученные мною от господина де Ледигьера, или гражданина Ледигьера, как, скорее всего, его теперь называют на безумном жаргоне, который принят во Франции, заключаются в том, чтобы я вас разыскал и снабдил всеми дополнительными документами, необходимыми для предъявления прав на наследство.

— Прав на наследство? — Морле улыбнулся с легким презрением. — Что значит это наследство, даже если допустить, что ваша фантастическая история правдива? Пустой титул. Сегодня Лондон кишмя кишит ими. Сколько эмигрантов-маркизов нанимаются приготовлять салаты, учить танцам, шить и вышивать! Неужели я пополню эту армию маркизом — учителем фехтования? Думаю, оставаясь просто господином Морле, я буду менее смешон.

В своем ответе мистер Шарп как истинный законник опустил все, не имевшее прямого отношения к делу.

— Я уже говорил, что маркизат[1311] Шавере богаче любого герцогства Франции. Вы можете лично ознакомиться с описью его обширных земель, его городов и селений, его пастбищ и пашен, его болот и лесов, его ферм, виноградников, замков и мельниц. Здесь все указано. — И он постучал пальцем по стопке бумаг.

— Вы, конечно, имеете в виду тот случай, если произойдет реставрация монархии?

— Отнюдь нет.

Мистер Шарп призвал на помощь обстоятельное и очень пространное письмо гражданина Ледигьера. Оно обрисовало картину, весьма отличную от той, какую предполагал увидеть Морле.

Из послания явствовало, что покойный маркиз, будучи хромым инвалидом, вел тихую, уединенную, далекую от политики жизнь в провинции, жители которой проявляли далеко не благожелательное отношение к издержкам революции. По природе человек мягкий и добрый, он заслужил снисходительное отношение своих арендаторов. К тому же он был не чужд республиканских настроений и еще до революции отказался от всех феодальных прав, которые главным образом и повинны в потрясшем страну чудовищном взрыве. В день гнева он пожал то, что посеял. В то время как все члены семейства де Шеньер эмигрировали, он спокойно остался в Шавере, и его никто не беспокоил до самой казни короля в девяносто третьем году[1312]. Когда алчные сангвинократы[1313] стали принимать меры в отношении дворян, которые, оставшись в своих поместьях, избежали секвестра[1314], он был арестован по сфабрикованному обвинению в переписке с эмигрировавшими кузенами. Его вина была доказана, но это не имело значения. Однако значение имело то, что у него было золото и преданный дворецкий, знавший, как его употребить. В продажной Франции не существовало ничего, чего нельзя было бы купить за деньги. За десять тысяч ливров[1315] золотом, врученных общественному обвинителю, дворецкий, некто Лафон, приобрел бумагу, по которой Этьен де Шеньер признавался душевнобольным. Принимая во внимание его здоровье, получить такую бумагу было очень просто, но и при других обстоятельствах это не составило бы труда, поскольку известно много случаев, когда деньги оказывали подобную услугу тем, кто их имел.

Этьена де Шеньера перевели из тюрьмы в частную лечебницу для душевнобольных доктора Бизара, где он повстречал других пациентов, которые прибегли к аналогичному способу продлить свои дни. Им приходилось щедро платить за эту привилегию. Доктор был непомерно требователен: он и дня не продержал бы пациента, просрочившего уплату. Лафон продолжал вносить деньги за своего господина, беря их из доходов с земель; по закону на них нельзя было наложить арест до тех пор, пока маркиз не предстанет перед судом и не будет осужден.

Так и не признанный виновным, он, в конце концов, умер в доме на Рю дю Бак, сохранив свои имения. Они должны были перейти к его наследнику при условии, что наследником этим является Кантэн. Дело в том, что все французы, живущие теперь за пределами Франции, считались эмигрантами и были объявлены вне закона, но один из статутов Конвента[1316], полностью приведенный в письме Ледигьера, делал исключение в пользу тех, кто выехал за границу до 1789 года[1317] и зарабатывает на жизнь каким-либо ремеслом. По этому статуту для возвращения на родину Кантэну давался срок, равный шести месяцам со дня смерти его заново обретенного брата. Но если он пренебрежет распоряжением Конвента и возвратится позднее означенного срока, то будет судим как эмигрант и подвергнется предусмотренному для таковых наказанию.

Последнюю подробность из послания гражданина Ледигьера господин де Морле выслушал с улыбкой.

— Тогда как, если я вернусь заявить о своих правах на наследство, я просто-напросто окажусь в положении покойного маркиза. Меня арестуют по подозрению в переписке с моими родственниками-эмигрантами и, если я не раздобуду бумагу, удостоверяющую мое безумие и не поселюсь у доктора Бизара, судят и пошлют на гильотину. Клянусь честью, завидное наследство, мистер Шарп. Меня следует поздравить.

— Но, дорогой сэр, речь идет об огромном состоянии. Гражданин Ледигьер пишет, что в вашем положении риск совершенно ничтожен.

— И тем не менее, он есть. — Кантэн встал. — Вы, конечно, понимаете, сэр, что все это меня немного смущает. Мне надо подумать, собраться с мыслями. Я дам вам знать. Но, видимо, я все же предпочту, чтобы голова в шляпе была у меня на плечах, а не валялась в корзине Сансона[1318], украшенная короной пэра Франции.

Глава 5

ПРИЗНАНИЕ
Гнилое семейство, сказал герцог де Лионн. Какое отношение имеет эта гниль к окутывающей его тайне? — размышлял Морле. Как связана с приходом в его академию братьев де Шеньер? После их визита прошло десять дней, но братья больше так и не появились на Брутон-стрит. Шевалье де Сен-Жиль был ближайшим наследником титула маркиза де Шавере, который Морле получил столь неожиданно для себя. Появление нового претендента грозило потерей доходов с имений Шавере, на которые, по словам герцога де Лионна, жили де Шеньеры. Итак, подозрения О’Келли при всей их фантастичности обретали реальный смысл. Возможно, шевалье, уже извещенный о смерти Этьена де Шеньера, пожелал испытать силу Морле, имея в виду завязать с ним ссору и отделаться от него законным путем.

Морле, проклиная титул маркиза де Шавере, проклинал наследство, которое пробудило в нем недостойные мысли, омрачавшие столь высоко ценимый им душевный покой.

К тому времени Морле успел получить исчерпывающую информацию о семье, главою которой он стал. Его отец, Бертран де Морле де Шеньер, сочетался вторым браком с восемнадцатилетней девушкой — его матерью. Единственный брат Бертрана Гастон имел троих детей. У старшего из них, также носившего имя Гастон де Шеньер, родился Арман, нынешний шевалье де Сен-Жиль, и его брат Констан. Жермена была единственным ребенком второго сына, Клода де Шеньера, который, женившись, получил в приданое сопредельное с его землями обширное поместье Гранд Шэн, переходившее по наследству к его дочери. Таким образом, она была двоюродной сестрой шевалье и Констана, а сам Кантэн был двоюродным дядей всех троих. Ему следовало строить свое отношение к ним в зависимости от того, знают ли они об этом родстве. И пока это не выяснится, отбросить ненавистные для него подозрения, что если братьям было все известно и они поделились новостью с Жерменой, то она оставила его в неведении, желая помочь своим кузенам в достижении их коварной цели.

Кантэн надеялся, что обстоятельства помогут ему узнать истину. Он решил держать свое открытие в тайне и жить так, словно ничего не случилось.

Как-то утром, в перерыве между уроками, он по обыкновению вышел в приемную поприветствовать собравшееся там общество и к немалому своему удивлению услышал голос мадемуазель де Шеньер. Он поспешил подойти к девушке.

— Какая честь для моего дома, мадемуазель!

Она сделала реверанс.

— Рано или поздно, но мне непременно пришлось бы воздать должное вашей славе. Я крайне обязана госпоже де Лианкур.

— Вы имеете в виду, что это я ей крайне обязан, — Кантэн не сводил с се лица серьезного, внимательного взгляда.

В эту минуту к ним подошла миниатюрная герцогиня в сопровождении Белланже.

— Непростительное вторжение, господин де Морле, — защебетала она, — но милое дитя непременно хотело увидеть собственными глазами самое знаменитое место встреч в Лондоне.

Щеки девушки вспыхнули под пристальным взглядом Кантэна. Брови слегка нахмурились.

— Но отнюдь не из праздного любопытства, — поспешно возразила она.

— Я был бы горд, если бы любопытство сыграло в вашем приходе не последнюю роль. Но, возможно, вы пришли в качестве представительницы своей семьи?

— Представительницы? — И снова ее брови нахмурились, глаза вопросительно посмотрели на де Морле.

— Я ожидал, что господин де Сен-Жиль вновь навестит меня. Он намеревался поступить в мою академию.

— Он здесь был?

— Что вас так удивляет, мадемуазель? — поинтересовался Белланже. — С течением времени «Академия Морле» становится Меккой каждого эмигранта.

— Странно, что он нам не рассказал об этом.

— Быть может для него это не столь важное событие. — Морле улыбался, но мадемуазель де Шеньер показалось, что она заметила в его глазах подозрительность. — Странно лишь то, что он не сдержал слова и не вернулся.

— Возможно, я сумею это объяснить. Мой кузен получил вызов из Голландии: господин де Сомбрей предлагает ему вступить в его полк. Последние дни он занят приготовлениями к отъезду.

— Тогда все понятно, — сказал Морле.

— Кроме неучтивости, которую он проявил, не известив вас.

— Ах, пустое! — Морле пожал плечами. — Какие могут быть церемонии с учителем фехтования! У него нет передо мной никаких обязательств.

На сей раз она покраснела от досады.

— Вы несправедливы к себе, господин де Морле. Кроме того, здесь дело в том, каковы его обязательства перед самим собой.

Из-за дверей показалась голова О’Келли.

— Кантэн, вы идете? Его высочество ждет вас.

— Очень кстати! — герцогиня рассмеялась и на ее мягких круглых щеках заиграли ямочки. — Принц крови[1319] наносит визит принцу фехтования. В вашем лице, господин де Морле, Франции оказана великая честь.

Кантэн поклонился.

— Позвольте мне удалиться, сударыни. Барлоу удовлетворит все ваши желания. Только распорядитесь. Здесь вы встретите друзей. — Он показал на группы занятых неспешной беседой завсегдатаев приемной. — Его высочество никогда не фехтует больше двадцати минут. После окончания урока надеюсь еще застать вас. Оставляю дам на ваше попечение, виконт.

— Но кто я такой, чтобы служить представителем принца фехтования? — не без оттенка язвительности запротестовал Белланже.

Морле не дал себе труда ответить виконту. Раскланиваясь с одними, жестом отвечая на приветствия других, он поспешил к своему августейшему ученику.

Когда он вернулся, мадемуазель де Шеньер уже не было, и он не знал, что его огорчило сильнее: само ее отсутствие или то, что ее уход лишил его шанса продолжить расследование.

Однако такая возможность не заставила себя долго ждать.

Через два дня он получил записку от госпожи де Шеньер.

«Сударь, мой кузен, — писала она, — мы обнаружили, что вы были не совсем откровенны с нами. Прошу вас отужинать у нас завтра вечером с тем, чтобы вы могли принести мне свои извинения. Будьте любезны передать ответ с моим посыльным». Ниже следовали подпись и адрес на Карлайл-стрит. Этим содержание записки исчерпывалось.

Послание госпожи де Шеньер вызывало недоумение и в то же время многое объясняло. Намек на недостаток откровенности говорил сам за себя, а из остального Кантэн заключил, что пора сбросить маски. Одного он не мог понять: почему для выяснения отношений выбран именно этот момент.

Итак, на следующий день он отправился из дома с твердым намерением все окончательно выяснить.

Подойдя к благородному особняку, расположенному в фешенебельном квартале, господин де Морле подумал — и мысль эта весьма позабавила его, — что прекрасным жилищем его надменные кузены владеют за его счет, поскольку оплачивают содержание особняка из доходов, по праву принадлежащих ему, но по недоразумению получаемых ими.

Лакей в белых чулках, ливрее и пудреном парике провел его по устланной мягкими коврами лестнице, распахнул двери гостиной и поверг своих господ в полное замешательство, объявив:

— Господин маркиз де Шавере!

Забота о своей внешности была одной из отличительных черт Кантэна; в черном с серебром костюме, по горлу и на запястьях отделанном пеной кружев, со слегка припудренными волосами, он грациозной походкой вошел в комнату и явился ожидавшему его обществу живым воплощением этого громкого титула.

Госпожа де Шеньер, шурша платьем, пошла ему навстречу, ее сыновья с явной неохотой последовали за ней, тогда как мадемуазель де Шеньер осталась стоять в глубине гостиной рядом с худощавым молодым человеком с красивым, выразительным лицом.

— Право, не знаю, следует ли мне прощать вам обман, — проговорила госпожа де Шеньер с жеманной улыбкой.

Кантэн склонился над протянутой ему рукой.

— Не в моих правилах кого-либо обманывать, сударыня.

— Фи! Разве вы не отрицали, что носите имя Шеньеров?

— Я всего лишь не утверждал этого, поскольку сам не знал об этом.

— Не знали? — вмешался в разговор Сен-Жиль. — Но как могли вы не знать?

— Точно так же, как и вы. Ведь вы пребывали в таком же неведении, — ответил Кантэн, мельком взглянув на шевалье.

— Ах, нет, нет. Это далеко не одно и то же. Каждый человек должен знать, кто он такой, чего другие могут и не знать.

— Даю вам слово, я не располагал подобными сведениями.

Легкое высокомерие, прозвучавшее в ответе молодого человека, давало понять, что если он сам не счел нужным предложить объяснения, то спрашивать его бесполезно.

— Но теперь вам наверняка все известно, — заметил Констан.

— Стало известно через несколько дней после того, как вы оказали мне честь своим визитом. — И Кантэн без обиняков спросил: — А когда узнали об этом вы?

— Позвольте шевалье де Тэнтеньяку дать вам ответ, — сказал Сен-Жиль, жестом приглашая худощавого молодого человека подойти и представляя его.

Даже такому далекому от политики человеку, как Кантэн, достаточно было услышать произнесенное Сен-Жилем имя, чтобы понять, кто перед ним. Везде, где собирались в то время эмигранты, гремело имя Тэнтеньяка, лихого, отважного, блестящего бретонского роялиста, героя множества битв, в недавнем прошлом заместителя знаменитого маркиза де Ла Руэри в сборе роялистских полков Бретани, а ныне заместителя преемника Руэри графа де Пюизе.

Стройный, порывистый Тэнтеньяк подошел вместе с мадемуазель де Шеньер.

— Господин маркиз, два дня назад я привез из Франции известие о смерти Этьена де Шавере. Прибыв в Англию, я поспешил поздравить шевалье де Сен-Жиля, ибо полагал, что он является наследником покойного. Теперь же, сударь, позвольте принести мои поздравления вам.

— Вы очень любезны, сударь.

Они обменялись поклонами.

На какой-то миг Кантэн устыдился своих недостойных подозрений. Но вспомнив, что со смерти Этьена прошло целых три месяца, подумал, что догадывается, почему Сен-Жиль предоставил Тэнтеньяку выступить за него. Кантэн был готов поверить, что весть о смерти Этьена привез именно Тэнтеньяк. Но об это могло быть известно и до прибытия шевалье. Допуская такую возможность, Сен-Жиль не стал бы прибегать ко лжи, перед которой не остановился бы при иных обстоятельствах.

— Не странно ли, третий месяц на исходе, а вы не получили никаких известий из Анжера.

Кантэн имел в виду Лафона, дворецкого Шавере, который посылал кузенам деньги. Однако тон его был сама искренность и не выдавал его мыслей.

— Едва ли странно, принимая во внимание сложности сообщения между воюющими странами. Увы, у нас не так много Тэнтеньяков, которые отваживаются на столь рискованное путешествие.

— Куда более странно то, — проговорила мадемуазель де Шеньер, — что, зная обо всем во время моего посещения вашей академии, вы ни слова не сказали мне. Как сейчас помню вашу смиренность и настойчивость, с какой вы говорили о своем скромном положении учителя фехтования.

— Только потому, мадемуазель, что мое положение не изменилось и не изменится. Это наследство… — Кантэн махнул рукой. — Что оно значит в наши дни? Оно настолько условно, что не стоит и объявлять о нем.

Госпожа де Шеньер и ее сыновья заговорили разом.

Они пришли в ужас. Они не понимали. Как он может называть наследство условным, когда обширные поместья только и ждут, чтобы он предъявил на них свои права? Кантэн рассмеялся и ответил, как уже отвечал мистеру Шарпу:

— Вы, кажется, предлагаете мне отправиться во Францию, где мне придется выбирать между гильотиной и сумасшедшим домом.

Все трое горячо запротестовали. Онипроцитировали пункт закона, благосклонный к тем, кто переехал за границу до 1789 года, а значит, и к нему. Неужели из-за пустых страхов и ничтожного риска он допустит, чтобы огромные поместья семейства Шавере перешли в национальную собственность, как то должно случиться, если он не заявит на них свои права?

— А вы гарантируете, что они не перейдут в национальную собственность также и в том случае, если я предпочту заявить свои права? Разве в сегодняшней Франции так трудно сфабриковать обвинение на человека, обладающего большим состоянием? — Кантэн улыбнулся. — Если мне и грозит конфискация, то пусть ей подвергнется Шавере, а не моя голова.

Тэнтеньяк был явно доволен. Мадемуазель де Шеньер внимательно посмотрела на Кантэна. Что касается остальных, то в их взглядах отражались чувства, далекие от удовлетворения.

— Единственное, о чем вы не подумали, дорогой кузен, — вкрадчиво заметил Сен-Жиль, — так это о долге перед домом, главой которого вы теперь являетесь.

— Разве этот долг требует от меня согласия превратиться в безглавого главу?

— Неужели вы боитесь всяких пустяков? — полюбопытствовал Констан со своей всегдашней ухмылкой.

— Во-первых, гильотина вовсе не пустяк, когда на нее смотришь с эшафота. Во-вторых, мне не нравится слово «боитесь». И в-третьих, глупость я никогда не считал героизмом.

— Управлять вверенным вам состоянием далеко не глупость, сударь, — парировал Констан. — Вы не более чем доверенное лицо, временный владелец Шавере на срок, отпущенный вам в этой жизни. Принять титул и бояться принять имения — значит выставить себя на всеобщее осмеяние. Быть маркизом Никто, маркизом pour rire[1320], маркизом де Карабас[1321]

— Именно поэтому я намерен оставаться просто Морле, скромным учителем фехтования. У меня и в мыслях не было объявлять себя маркизом. Надеюсь, мадемуазель кузина, теперь вам понятна причина моей скрытности. Я вполне доволен своим скромным положением.

— Но теперь вы не имеете на это права, — настаивал Констан. — Не попытаться спасти Шавере, допустить, чтобы семья потеряла его, значит изменить возложенному на вас долгу и не думать о тех, кто придет после вас.

Кантэн медленно перевел взгляд на Сен-Жиля. Увидев его спокойную улыбку, шевалье вздрогнул и покраснел.

— Я прочел ваши мысли, сударь. Уверяю вас, вы ошибаетесь. В ближайшее время я отправляюсь в Голландию, где вступлю в армию Сомбрея, которой суждено поднять над Францией королевский штандарт. Мой брат Констан покидает Англию с «Верными трону», он зачислен офицером этого полка. Мы идем воевать за обреченное дело…

— Вовсе не обреченное, клянусь честью! — вмешался Тэнтеньяк.

— Отважные сердца не могут относиться к этому, как обыкновенные люди. Но сейчас и время необыкновенное. Мы уезжаем, чтобы принести наши жизни на алтарь дела, служить которому призывает нас наше рождение, как призывает и вас, господин маркиз. Так что вряд ли мы будем в числе тех, кто придет после вас.

— Morituri te salutant[1322], — прошептал Кантэн в ответ на высокопарную тираду одного из идущих на смерть.

Глаза Констана гневно блеснули. Сен-Жиль ограничился улыбкой.

— Относитесь к моим словам, как вам будет угодно. Возможно, тех, кого имел в виду Констан, не так уж много. — И, как показалось Кантэну, с затаенной злобой шевалье добавил: — Остается наша кузина Жермена.

— Нет-нет, — неожиданно резко возразила мадемуазель де Шеньер. — Прошу вас не включать меня в ваши расчеты.

Кантэн повернулся к девушке.

— Мадемуазель желает, чтобы я сделал попытку?

Несколько мгновений она не сводила с него пристального, испытующего взгляда, затем ответила:

— А если бы я пожелала? Вы бы поехали?

Кантэн ответил раньше, чем до него дошел смысл собственных слов:

— Да, без колебаний.

— Так, ради Бога, попроси его, — усмехнулся Констан, — во имя фамильной чести.

Кантэн резко повернулся к братьям.

— Я заключу с вами сделку. Во имя фамильной чести. — В его голосе звучало странное возбуждение. — Откажитесь от ваших прав на наследство в пользу мадемуазель де Шеньер, и я отправлюсь во Францию, как только все улажу.

Ошеломленные братья тупо уставились на Кантэна. Тэнтеньяк подбоченился и в глазах у него заиграли озорные огоньки. Он с явным любопытством ждал продолжения.

— Ну? — спросил Кантэн. — Похоже, даже ради фамильной чести вы не решаетесь отказаться от шанса, по-видимому, столь слабого?

Сен-Жиль нетерпеливо махнул рукой.

— Едва ли ваше предложение разумно.

— Оно абсолютно безумно, — добавил Констан.

— По-моему, оно сполна отвечает на обвинение в недостатке мужества, которое вы мне предъявили, — сказал Кантэн. — На таких условиях я докажу вам свое мужество.

— О, нет-нет, — вступилась за своих сыновей госпожа де Шеньер. — Никто не сомневается в вашем мужестве, дорогой кузен. Дело… дело… — Она с трудом подбирала слова, нервно сжимая и разжимая пальцы. — Дело в том, что вы недостаточно хорошо знакомы с традициями нашей семьи.

— Я не был в них воспитан.

— Что правда, то правда! Черт возьми! — оскорбительным тоном заявил Констан. Он был готов взорваться, как в то воскресенье в фехтовальной школе, когда Кантэн продемонстрировал свое мастерство. Младший де Шеньер так никогда и не научился обуздывать или, по крайней мере, скрывать свой гнев.

Мадемуазель де Шеньер сочла необходимым вмешаться в разговор.

— Вы слишком далеко зашли, — с легким высокомерием проговорила она. — Мы не вправе навязывать нашему кузену свои взгляды. Он сам должен решить, как ему поступать.

— И господин маркиз решает остаться маркизом де Карабасом.

— Учителем фехтования, господин де Шеньер, учителем фехтования, — поправил Кантэн. — Почетная профессия, хоть она и ограничивает права того, кто ею занимается. Например, он не может ответить на оскорбление так, как ответил бы любой другой на его месте. Однако при этом ему едва ли стоит обращать внимание на людей, которые, зная о его положении, продолжают его оскорблять.

Он говорил беззаботно, почти дружелюбно, но его слова охладили братьев и заставили их умолкнуть. Тэнтеньяк рассмеялся и нарушил затянувшееся молчание.

— Такой человек, подобно великому Дане, всегда может выбрать любое другое оружие, кроме того, что дает ему хлеб насущный. В Париже был один хвастун, который часто пользовался своим преимуществом перед знаменитым учителем фехтования. Однажды у Дане лопнуло терпение. «Я не могу послать вам сведения о длине моей шпаги, — сказал он, — но заявляю, что вы трус и глупец, и если вы желаете сатисфакции, то получите ее посредством карт и пистолета. Мы снимем колоду, и тот, кому достанется более крупная карта, получит пистолет. А там уж ему решать, застрелить проигравшего или отпустить с миром». Хвастливый наглец, который и в самом деле был трусом и глупцом, выпутался под предлогом, что предложенное Дане оружие недостойно дворянина. «Да будет вам известно на будущее, — сказал Дане, — что это оружие, достойное учителя фехтования». С тех пор его оставили в покое.

Тэнтеньяк как нельзя более кстати переменил тему разговора, и тем не менее, остаток вечера нельзя было назвать удачным. Во время ужина между сидевшими за столом царила натянутость, которую не могли развеять даже обильные возлияния. Разговор неизбежно коснулся роялистской деятельности Тэнтеньяка, шевалье без устали живописал героизм шуанов, с нетерпением ожидавших всеобщего восстания, а пока что добившихся немалых успехов в партизанской войне. Но и здесь нашлись острые углы. Братья позволили себе несколько нелестных высказываний по адресу Пюизе, который в то время не пользовался симпатией среди эмигрантов. Тэнтеньяк, будучи заместителем и близким другом Пюизе, не мог обойти их молчанием. Он энергично отстаивал успехи своего командира не только в западных провинциях Франции, но в переговорах с английским правительством, которое только ему удалось склонить на сторону принцев[1323].

Относительно последнего довода Сен-Жиль проявил полную бескомпромиссность.

— Мне стыдно, шевалье, что делом французского дворянства руководит выскочка, республиканец, нечистый на руку авантюрист и шарлатан.

Тэнтеньяк терпеливо улыбнулся.

— Вы всего-навсего повторяете оскорбления тех, кто полагает, что они и сами добились бы того, чего добился он. Но им не хватает его мужества, его энергии и его такта. Жалкое воздаяние за столь героический труд. Вы говорите, выскочка? Но его происхождение не хуже вашего или моего.

Сен-Жиль поднял брови. Его брат хрипло рассмеялся. Тэнтеньяк остался невозмутим.

— Его действительно называют республиканцем. Но то же самое можно сказать о многих дворянах, которые только теперь поняли, что заблуждались. Не станете же вы отрицать, что он искупил свою вину.

— Мы пока не видели результата, — проворчал Констан. — Ему еще предстоит сдержать свои обещания.

— Будьте уверены, он их сдержит. Его планы слишком тщательно продуманы, чтобы провалиться. Шарлатан, говорите? Хотел бы я быть таким шарлатаном. Для крестьян Бретани, Нормандии[1324] и Мене граф Жозеф, как они его называют, — Бог. Мановением руки он может поднять три тысячи человек, готовых идти за ним в самую преисподнюю. Немногие из нас способны добиться такой преданности. Уверяю вас, те, кто надеется увидеть во Франции реставрацию монархии, жестоко ошибаются, не принимая всерьез господина де Пюизе и не поддерживая его.

— У него энергичный адвокат, — с улыбкой заменила мадемуазель де Шеньер.

— Почитатель, мадемуазель.

Сен-Жиль рассмеялся.

— Наш разговор начинает напоминать религиозные споры. А им не место за столом.

Натянутость так и не прошла, и Кантэн с нетерпением ждал, когда вечер, наконец, закончится и наемный экипаж отвезет его домой. Перед самым отъездом он ненадолго оказался в гостиной вдвоем с Жерменой.

— Я имел несчастье заслужить ваше неодобрение, — сказал он.

— Как могу я не одобрять того, чего не понимаю? Надеюсь, опрометчивость не в моем характере, господин кузен.

Взгляд Кантэна стал задумчивым.

— Вы находите меня загадочным?

— Более того — таинственным.

Он покачал головой.

— Во мне нет таинственности. Она вокруг меня.

— Я так и думала. — Она склонила набок cвою изящную головку. — Вы подозреваете нас. Мне это кажется странным, кузен Кантэн, потому что я не понимаю — в чем? Подозрительные люди редко бывают счастливы, душа их пребывает в постоянной тревоге. Подозрительность порождает дьяволов, которые мучают нас.

— Если я хоть немного знаю себя, это не в моей природе. Но и к излишней доверчивости у меня нет склонности. Благодаря ей можно угодить в западню.

— Здесь нет никакой западни, — возразила она.

— Вы хотите уверить меня в этом?

Его тон заставил девушку заглянуть ему в глаза.

— Моего уверения будет для вас достаточно?

— Более чем достаточно, — ответил Кантэн с удивившей ее горячностью.

Она вдруг стала очень серьезной. Щеки ее порозовели.

— Тогда… тогда я должна быть осторожна. Я отвечу вам, что ничего не знаю о западне и не представляю себе, в чем она может заключаться.

Она увидела, как вспыхнул взгляд устремленных на нее серых глаз.

— Вы отвечаете за себя. Это все, что мне надо. Остальное не имеет значения.

Услышав ответ Кантэна, мадемуазель де Шеньер нахмурилась, и в эту минуту к ним присоединилась ее тетушка.

Глава 6

ГОСПОДИН ДЕ ПЮИЗЕ
В тот вечер, расставаясь с Тэнтеньяком, Кантэн выразил надежду, что их случайное знакомство будет иметь продолжение и они встретятся еще раз. По сердечности, с какой было принято его предложение, Кантэн понял, что вскоре он снова увидит шевалье. Но он и не предполагал, что это случится уже на следующий вечер перед самым закрытием академии.

Тэнтеньяк пришел в сопровождении мужчины представительной наружности, очень высокого, стройного, с гордо посаженной красивой головой. Мужчина двигался с размеренной, почти театральной грацией, и ему можно было дать лет сорок, хотя на самом деле он был на десять лет старше. Длинное, узкое лицо с высоким лбом и квадратным подбородком покрывал загар от долгого пребывания под солнцем. Темно-синие, почти черные глаза, глубоко сидящие под вскинутыми бровями, придавали лицу сардоническое выражение. Рот был прямой и жесткий, но когда незнакомец улыбался, лицо его мгновенно менялось, превращаясь из надменного в ласковое и добродушное. Он не носил парика, и его рыже-каштановые, на висках тронутые сединой волосы были заплетены в косичку. Его костюм — от черной широкополой шляпы до высоких ботфортов — отличался крайней простотой и вместе с тем изысканностью. На нем был светло-синий редингот с серебряными пуговицами и белые нанковые панталоны, обтягивающие мощные мышцы ног.

Морле, который еще не успел сменить фехтовальный костюм, с восхищением наблюдал, как незнакомец величественной походкой идет по длинной комнате, и когда тот приблизился, молодого человека поразило в его лице что-то знакомое, неуловимое сходство с кем-то, кого он прежде знал. Тэнтеньяк представил своего спутника.

— Вы решите, что я сразу принялся вас разыскивать. Такой поспешностью мы обязаны настойчивости графа де Пюизе, который полагает, что может быть вам полезен.

— И всем сердцем желает этого, — с поклоном сказал незнакомец.

— Господин де Пюизе!

Вне себя от изумления, Кантэн с нескрываемым интересом смотрел на человека, который держал в своих руках всю западную Францию, а значит, и судьбу монархии; на человека, который явился к Питту не как проситель, а как ценный союзник в войне с Французской Республикой и убедил британского министра оказать мощную поддержку готовящемуся предприятию; который, будучи назначен принцами главнокомандующим Королевской католической армией Бретани, стал объектом жгучей зависти эмигрантской аристократии. Цель его трудов состояла в том, чтобы положить конец их изгнанию и возвратить им их владения. Но несмотря на это они не могли простить ему, что он достиг того, чего они были не в состоянии достичь, и удостоившись расположения принцев, вознесся на такую высоту.

Рассматривая господина де Пюизе с интересом, которого заслуживала слава последнего, Кантэн почувствовал, что и сам является объектом внимательного изучения. Но вот на губах гостя появилась улыбка, и его тонкая рука крепко сжала руку Кантэна.

— Столько раз наезжать сюда за последние полгода и понятия не иметь о вашем существовании! Что за судьба! Ей-богу, это непростительно. Лишь по чистой случайности я узнал про вас от Тэнтеньяка.

Путем долгой тренировки Кантэн воспитал в себе невозмутимость, ставшую чуть ли не основной чертой его характера, но слова господина де Пюизе почему-то смутили его. Возможно, причиной тому был долгий, внимательный взгляд темных глаз, устремленных на него.

— Вы хотите польстить мне, сударь. Мое незаметное существование едва ли имеет для вас значение.

— Ага! В вас говорит ваша неосведомленность. — Господин де Пюизе выпустил, наконец, руку Кантэна. — Вы должны видеть во мне старого друга. Когда более четверти века назад я служил в Анжере, родственники вашей матушки были моими друзьями. Сын Марго Ледигьер может во всем рассчитывать на меня. Так-то! Теперь вы понимаете, почему я так хотел разыскать вас и досадую, что не разыскал раньше. — Кантэн снова почувствовал на себе дружелюбный взгляд господина де Пюизе. — И как же я не знал! Дьявол меня забери, это непростительно! — Он засмеялся и хлопнул Кантэна по плечу с фамильярностью, несколько покоробившей учителя фехтования. — Но мы это исправим. Мы должны стать добрыми друзьями, большими друзьями, не так ли?

— Разумеется, сударь. Друг… моей матушки… Не считая ее английских друзей, вы первый, с кем мне довелось познакомиться. Господин де Тэнтеньяк, я должен поблагодарить вас. Наша вчерашняя встреча оказалась еще более счастливой, чем я полагал.

Пюизе на два-три шага отошел от Кантэна и осмотрелся.

— Я вижу, вы процветаете. Даже пользуетесь королевским покровительством. На мой взгляд, вы хорошо устроились. О да, у вас хороший дом. Прекрасно, прекрасно!

Кантэн отметил про себя, что предпочел бы увидеть в новом знакомом побольше сдержанности. Ему не нравилось, что господин де Пюизе слишком быстро освоился, несколько злоупотребив своим давнишним знакомством с госпожой де Морле. Тем не менее, он позвал Барлоу, распорядился принести вина и провел посетителей в гостиную над маленьким садом.

Граф удовлетворенно вздохнул и, опустившись в глубокое кресло, вытянул длинные ноги.

— Черт возьми, здесь отлично себя чувствуешь! Тэнтеньяк говорил мне, что вы вполне довольны своей участью. Теперь я понимаю, что так оно и есть. Но, дьявол меня забери, нельзя пренебрегать таким наследством, как Шавере.

Кантэн слегка нахмурился, и шевалье, поняв, что слова Пюизе задели молодого человека, поспешил вмешаться в разговор:

— Господин граф расскажет вам, каким образом вы сможете получить его, не подвергаясь опасностям, которые заставляют вас колебаться. В этом, господин де Морле, и заключается истинная причина нашего прихода.

— Неужели опасность заставляет его колебаться? — воскликнул Пюизе. — Никогда не поверю. С таким носом, подбородком, с таким орлиным взором! Да этот человек, как и я, не способен уклоняться от опасности.

Реплика показалась Кантэну слишком льстивой и произвела на него неприятное впечатление. Цветистые выражения Пюизе оскорбляли его вкус. Однако ответ его был вполне вежлив:

— Вы, кончено, помните, шевалье, что вчера вечером я объяснил Сен-Жилю разницу между мужеством и обыкновенной глупостью. Надеюсь, я не стараюсь избежать простого риска. Но я не намерен подставлять шею под нож.

— Чего очень бы хотелось этим людишкам из семейства Шеньеров, — сказал Пюизе. — Рад слышать, что у вас хватило ума не попасться в их западню.

— В их западню?.. — повторил Кантэн.

— А то как же! Неужели вы все еще в этом сомневаетесь? Я слышал, они говорили о чести имени и вашем долге перед ним. Честь имени! Имени Шеньеров! Будь я проклят! Да нет там никакой чести, а значит, и беречь нечего.

— Между прочим, это и мое имя, сударь, — мягко упрекнул его Кантэн.

Но Пюизе не пожелал принять упрек.

— Дьявольщина! Забыв об этом, я сделал вам комплимент. — И выразительным движением руки он отмахнулся от щекотливой темы. — Эти хитрые господа уговорили бы вас отправиться во Францию, где вы попали бы на гильотину. Удобный способ убить вас, чтобы Сен-Жиль мог стать наследником Шавере.

Хотя сказанное целиком совпадало с его собственными подозрениями, Кантэн почувствовал раздражение, услышав своим мысли из уст постороннего.

— Но каким образом Сен-Жиль наследует имения, если по приговору, на основании которого меня отправят на гильотину, их конфискуют в пользу нации?

— Каким образом? — Пюизе рассмеялся.

— Именно это, — сказал Тэнтеньяк, — господин граф и пришел объяснить вам.

— Чего же еще, по-вашему, они добиваются? — воскликнул граф. — Как вы думаете, эти негодяи очень любят вас? — В его голосе зазвучали дремавшие до сей поры презрение и ненависть. — Род Шеньеров, друг мой, гнусный, выродившийся род. В четырех поколениях он производил только калек, идиотов и мерзавцев.

— Он произвел также и меня, — напомнил Кантэн. Пюизе на мгновение смутился, затем под потолком вновь покатился его оглушительный хохот.

— Дьявол меня забери! Все время забываю об этом.

— Мы будем лучшими друзьями, сударь, если вы потрудитесь запомнить, — последовал спокойный ответ.

Вспышка гнева блеснула в темных глазах и тут же погасла. Пюизе пожал плечами и еще раз махнул рукой. Он был щедр на жесты.

— Хорошо! Запомню.

Он взял налитый для него бокал, подержал его на свету, чтобы оценить цвет вина, затем залпом выпил и с довольным видом причмокнул губами.

— Помимо всего прочего, вам и служат хорошо. Никогда бы не подумал, что в Англии можно найти такое превосходное вино. Оно сделано из винограда, лет десять, а то и больше назад выросшего на берегах Гаронны, — И поскольку Кантэн, казалось, не понял намека, Пюизе протянул руку за графином и до краев наполнил свой бокал. — Но вернемся к нашему делу. Вам не следует воображать, что во Франции, даже до вступления в наследство, вы будете в безопасности. Как только вы заявите о своих правах, вас закуют в кандалы и бросят в тележку смертников.

— А закон?

— Вы полагаете, что во Франции существует закон? О, разумеется, он существует. Но тот, кто доверяет ему, ходит по краю трясины. Содержание статута гроша ломаного не стоит, когда его проведение в жизнь зависит от негодяев. Они будут трактовать его по своему усмотрению. На это и рассчитывали ваши милые кузены.

— Но, — возразил Кантэн, — если я буду устранен, что по вашим предположениям входит в их цели, то как эмигранты они не смогут претендовать на наследство. Оно должно быть конфисковано.

— Должно. И все имения пойдут с молотка как национальная собственность. Но ваши кузены поступят так, как я советую поступить вам. Среди французских властей полно корыстных, жадных до взяток негодяев, которые наживаются на бедствиях родины; людей, готовых действовать в качестве тайных агентов законных владельцев конфискованного имущества. Если бы оно рассеялось по частям, вновь собрать его после восстановления монархии было бы непросто. Чтобы избежать этого, агенты одалживают законным владельцам свое имя и покупают для них принадлежавшие им имения по чисто символическим ценам. Невероятное обесценивание бумажных денег Республики делает подобные махинации вполне доступными для всех, у кого есть хоть немного золота. Купив имение, — разумеется, как бы для себя, — такой негодяй вернет его, когда закончится весь этот кошмар. Полагаю, ваши кузены имеют преданного слугу в лице дворецкого Шавере. Они, конечно, отблагодарят его за деньги, которыми он бесчестно снабжал их из средств покойного Этьена. Как видите, я хорошо осведомлен. Не сомневаюсь, что этот малый найдет им подходящего агента и сумеет все уладить.

— Вы действительно хорошо осведомлены.

Голос Кантэна выдал его удивление тем, что посторонний человек так близко знаком с делами семейства Шавере. Но догадку Пюизе относительно намерений братьев де Шеньер он счел на редкость точной. Она полностью объясняла все, что так озадачивало его в их поведении.

Пюизе внимательно вглядывался в задумчивое, нахмуренное лицо молодого человека.

— Если вы решитесь воспользоваться такой возможностью, у вас гора с плеч свалится.

— Но кто мне в этом поможет? Где мне искать во Франции подходящего человека?

— Здесь я, пожалуй, могу быть вам полезен. Поверьте, я буду только рад. На днях я возвращаюсь в Бретань проверить, все ли готово к восстанию. Мне не составит труда съездить в Анжер и договориться о покупке поместий по истечении срока, установленного законом для вашего возвращения. Я уверен, что недалеко то время, когда мы отправим санкюлотов[1325] ко всем чертям, и вы сможете лично вступить в права владения наследством. Что вы на это скажете?

— Скажу, что вы меня поражаете, — откровенно признался Кантэн, сознавая, что не выразил и малой доли охвативших его чувств. — Такое внимание к совершенно незнакомому человеку…

— Я бы попросил вас не называть себя так, — подчеркнуто выразительно проговорил Пюизе. — Черт возьми! Разве то, что я — старинный друг родственников вашей матушки и самой вашей матушки, ничего не значит?

— Вы, наверное, знаете, сударь, что матушки уже нет со мной и она не может поблагодарить вас.

— Знаю. Знаю. Тэнтеньяк говорил мне. — На лицо графа набежала тень. — Если бы я приехал в Англию, когда она была жива, то уже давно познакомился бы с вами. Итак, мне следует понимать, что вы принимаете предложение? Вам, конечно, придется предоставить в мое распоряжение некоторую сумму.

— Сумму?

Кантэн бросил на своего собеседника пронзительный взгляд. Его вдруг словно осенило: участие, проявленное к нему этим незнакомцем, участие столь же неожиданное и добровольное, сколь чрезмерное — обыкновенная мистификация. В конце концов, Кантэн хорошо знал мир, в котором жил. Относительно старинной дружбы Пюизе с Ледигьерами ему оставалось верить графу на слово, но не далее чем накануне вечером он слышал, как того назвали нечистым на руку авантюристом. О Тэнтеньяке он тоже ничего не знал. Шевалье пользовался репутацией активного роялиста. Но как любой человек его круга в те дни, он мог нуждаться, что нередко толкает людей на самые невероятные уловки в поисках средств к существованию. Да и сам проект, изложенный Пюизе, при всей его правдоподобности, вполне мог оказаться обыкновенной выдумкой. Почем знать!

— И какая сумма может вам понадобиться? — спросил, наконец, Кантэн.

— Один-два миллиона ливров, — беззаботно ответил Пюизе. — Ах, пусть это вас не пугает. Республиканские деньги так обесценены, что какие-нибудь две тысячи английских фунтов золотом с лихвой покроют названную мною сумму.

— Возможно, это не так уж много. Но много для бедного учителя фехтования.

На лице Пюизе отразилось недоумение.

— Бедного? — рассмеялся он. — Друг мой, по вашему виду я бы не сказал, что вы нуждаетесь.

Едва ли он мог найти менее подходящие слова. Кантэн вспомнил интерес, проявленный графом к делам академии и осторожные, но настойчивые полувопросы, которые почти возмутили его.

— Поверьте, сударь, я тронут тем, что вы проявили интерес к моим делам, но я слишком хорошо сознаю, что ничем не заслужил его и посему считаю невозможным для себя воспользоваться вашей любезностью.

Кантэн видел, как загорелое лицо Пюизе залилось краской и тут же сделалось мертвенно-бледным. Огонь, вспыхнувший было в его глазах, угас, сменившись выражением боли и недоумения. Учтивость Кантэна не обманула графа.

— Клянусь Богом, он принимает меня за мошенника, — Пюизе поднялся с кресла.

Тэнтеньяк, пытаясь скрыть неловкость, рассмеялся.

— Вас постигла участь того, кто предлагает непрошеную помощь.

— Получить такую пощечину… от сына Марго! Это… Впрочем, неважно. Сам напросился, сам и виноват.

— Сударь, не принимайте мои слова так близко к сердцу, — попросил Кантэн. — Я ценю ваши прекрасные намерения. Но, как я уже сказал, я не могу злоупотреблять вашей добротой.

Словно услышав насмешку в бесстрастно-учтивом тоне молодого человека, Пюизе вскипел гневом:

— Подозрительность — одна из самых низменных черт характера. Мне жаль, что я открыл ее в вас.

Кантэн слегка наклонил голову.

— Мне больно, что я заслужил ваше неодобрение, господин граф. Если у вас есть дела, прощу не стесняться.

Губы Пюизе странно задергались на побелевшем лице. Сжав руки, он сделал порывистое движение, и Кантэну на миг показалось, что его ударят. Но Пюизе быстро пришел в себя. Он всем корпусом отвесил низкий поклон и сделал широкий жест рукой.

— Я удаляюсь, господин маркиз. Прошу простить за вторжение. Идемте, Тэнтеньяк.

Тэнтеньяк поклонился, отставив ногу назад.

— Ваш покорный слуга, — пробормотал он и последовал за важно шагающим к выходу из фехтовального зала графом.

Кантэн остался стоять у стола, и когда посетители были уже у самой двери, до него долетел негодующий голос графа:

— Я простил бы щенка, если бы ему достало манер сказать, что у него…

Глава 7

ОХРАННОЕ СВИДЕТЕЛЬСТВО
В ту ночь Кантэн пытался разобраться в своих чувствах. «Подозрительность, — сказал Пюизе, — одна из самых низменных черт характера. Мне жаль, что я открыл ее в вас». Слова графа произвели на Кантэна глубокое впечатление — ведь они полностью повторили более завуалированный упрек Жермены де Шеньер: «Подозрительные люди редко бывают счастливы, душа их пребывает в постоянной тревоге».

Понимая, что необоснованные подозрения являются плодом болезненного воображения, он и старался заглянуть себе в душу. Его подозрительность в отношении новоявленных кузенов, в которой упрекала его Жермена, вполне оправдывалась убедительным объяснением господина де Пюизе, открывшим Кантэну глаза не только на их цель, но и на способ, каким они собирались достичь ее. Но если он принимает объяснение графа, то должен признать и то, что предложенный им план не так уж нереален. Но чем больше Кантэн размышлял, тем менее вероятным казалось ему, что Пюизе, посвятивший себя столь высокой миссии, отправляясь, во Францию, где за его голову назначена немалая награда, станет по доброй воле рисковать ради совершенно постороннего человека. В результате Кантэн решил, что может снять с себя обвинение в излишней подозрительности.

После долгих раздумий он пришел к следующему выводу: все, что предлагал сделать для него Пюизе, он мог бы сделать и сам, если бы во Франции у него была гарантия неприкосновенности, что весьма сомнительно, если, конечно, Пюизе прав и страной действительно правят кровожадные негодяи, нарушающие ими же издаваемые законы.

После месяца колебаний Кантэна вдруг осенило. Он вспомнил о существовании Общества английских якобинцев, общества Друзей Человека, ставившее перед собой задачу взрастить на английской почве Древо Свободы. Как во Франции до 1789 года, в Англии было немало людей знатного происхождения, соблазненных философскими системами преобразования человечества, чьи филантропические теории обернулись отвратительной практикой.

Один из них, молодой баронет сэр Джордж Лилбурн, был завсегдатаем академии Кантэна, почитая уместным афишировать натренированную гибкость кисти во избежание оскорблений, которые его политические убеждения могли спровоцировать со стороны лиц одного с ним круга.

Не вдаваясь в подробности, Кантэн рассказал баронету, что унаследовал имение во Франции и что для вступления в права владения ему необходимо поехать в Анжер. Однако, поскольку Англия находится в состоянии войны с Францией, возникают затруднения с получением паспорта. (Кантэн знал, что члены Общества Друзей Человека часто совершают путешествия через Ла-Манш и обратно.)

Баронет все понял и заявил, что рад оказать ему такую услугу. Затруднения с паспортом легко уладить, поскольку Пруссия недавно вышла из Коалиции[1326] и заключила с Францией сепаратный мир. Господин де Морле отправится в путь с прусским паспортом, который легко получить в прусском посольстве. Однако для большей безопасности в самой Франции, где — по выразительному замечанию сэра Джорджа — официальные лица могут проявить излишнее и обременительное для господина де Морле усердие, желательно обзавестись охранным свидетельством от Комитета общественной безопасности. Впрочем, сэр Джордж был готов позаботиться и об этом.

По странной случайности сэр Джордж приступил к делу двадцать седьмого июля, или, по Календарю Свободы, девятого термидора[1327], то есть в день внезапного падения Робеспьера.

Эта новость достигла Лондона несколькими днями позже, а следом за ней из Франции стали поступать сообщения о прекращении Террора[1328], недавно бушевавшего в стране. Кантэну казалось, что неожиданный поворот событий значительно упрощает дело, на которое он решился. Но так казалось не только Кантэну, ибо едва об этом узнали в Лондоне, к нему явился Сен-Жиль.

Излучая самые родственные чувства, он объяснил, что его отбытие в Голландию постоянно задерживается, каковое обстоятельство и дает ему счастливую возможность принести кузену свои поздравления.

— После устранения этого чудовища Робеспьера ваши сомнения должны рассеяться. Теперь ничто не мешает вам заявить свои права на наследство.

— Именно над этим я и размышляю, — сказал Кантэн и увидел, что глаза его кузена загорелись от удовольствия.

— Решайтесь, дорогой кузен. Не теряйте времени. Хотя действие закона о подозреваемых приостановлено и Террор миновал, промедление все еще чревато опасностью. Поспешите во Францию, ставка слишком велика. Время, предусмотренное законом для вашего возвращения, на исходе.

— Я тронут вашей заботой о моих интересах, — холодно заметил Кантэн.

— Меня заботят не только ваши интересы, но и интересы дома Шавере, которые, разумеется, после вас, кузен, касаются и меня.

Чтобы избавиться от нежданного гостя, Кантэн сообщил ему, что уже занят приготовлениями к путешествию во Францию.

— Вы меня успокоили, — признался Сен-Жиль. — Я рад, что накануне отъезда в Голландию, куда призывает меня долг перед королем, покидаю вас с уверенностью, что вы не намерены пренебрегать своим долгом перед нашей семьей. Прощайте, дорогой кузен, и всего вам лучшего.

Шевалье удалился, оставив своего дорогого кузена улыбаться при воспоминании о его нахальстве и при мысли о том, что Сен-Жиль был бы куда менее доволен, знай он про охранное свидетельство, на которое Кантэн возлагал большие надежды.

Однако получение охранного свидетельства задерживалось, поскольку агенты якобинцев в Лондоне не были полностью уверены в последствиях термидорианского переворота, и переносить промедление становилось тем труднее, чем меньше времени оставалось до истечения установленного срока, после чего Кантэн неизбежно попадал в списки эмигрантов. В данном отношении прекращение Террора не принесло никаких изменений в закон.

Наконец к середине августа благодаря усилиям сэра Джорджа Кантэн все-таки обзавелся прусским паспортом и охранным свидетельством Комитета общественной безопасности, в котором приводилось описание его личности и указание цели, с коей он прибывает во Францию. Под охранным свидетельством стояли подписи Барра, Тальена и Карно[1329]. Кроме того, через мистера Шарпа он вооружился соответствующим образом оформленными копиями всех документов, необходимых для подтверждения его рождения и прав.

Академию он оставил заботам О’Келли с правом в случае необходимости нанять еще одного помощника и вести дела по своему усмотрению.

— А зачем вам вообще понадобилось уезжать? — поинтересовался О’Келли, который был осведомлен не обо всех деталях вопроса о наследстве. — При том, как нынче обстоят дела во Франции, и учитывая, что вы оставляете здесь, неужели вы рассчитываете получить нечто такое, что оправдывало бы риск, на который вы идете?

Весть о близком отъезде господина де Морле мгновенно облетела всю эмигрантскую колонию, и разумеется не один О’Келли задавал ему подобный вопрос. Но лишь к одному человеку, задавшему его, он отнесся с полной серьезностью.

В утро отъезда, когда груженный поклажей экипаж, которому предстояло доставить господина де Морле в Саутгемптон[1330], стоял у дверей, Барлоу доложил, что его желает видеть мадемуазель де Шеньер.

Кантэн только что позавтракал и в отделанной белыми панелями столовой давал последние указания О’Келли и Рамелю. Он отпустил их, чувствуя, что сердце его вдруг сильно забилось.

Мадемуазель де Шеньер была поражена тем, что застала его в дорожных сапогах; губы ее слегка приоткрылись, а глаза заметно расширились.

— Кажется, я успела вовремя! — воскликнула она.

— Чтобы пожелать мне счастливого пути. С вашей стороны, мадемуазель, очень мило…

— Ах! Нет-нет! — перебила она и, взволнованно стягивая перчатки, остановилась перед молодым человеком. — Вы сочтете меня чудовищно самонадеянной, кузен Кантэн. Я пришла… Я пришла, чтобы даже сейчас, в самую последнюю минуту, отговорить вас от путешествия.

— Отговорить? — У Кантэна перехватило дыхание, но он справился с собой, дабы она ничего не заподозрила. — Отговорить? Но я полагал, что вы целиком разделяете взгляды своих кузенов, что честь имени — кажется, так и было сказано? — требует этого.

— Вовсе нет. Я никогда не разделяла взглядов моих кузенов в этом отношении. А сейчас — менее чем когда бы то ни было.

— Если не ошибаюсь, вы упрекнули меня в том, что из-за горячности, с которой они убеждали меня добиваться получения наследства, я позволил себе усомниться в их бескорыстии.

— Это совсем другое дело. Я поняла ваши колебания и не сочла их проявлением трусости, хотя и пожалела, что вы затаили против них подобные подозрения. Но теперь Вас обманывают, говоря, что со смертью Робеспьера положение дел во Франции изменилось и вы будете там в безопасности. Террор возможно и уменьшился, но остались республиканские законы, осталась ненависть к нашему классу. И то, и другое таит для вас немалую угрозу.

— Коль скоро именно такой угрозе я обязан очаровательной заботливости, то с удовольствием проверю, насколько она велика.

Прекрасные синие глаза мадемуазель де Шеньер расширились, лицо стало таким же белым, как изящная шея и кружевная косынка, крест-накрест лежавшая на ее девичьей груди.

— Сейчас, господин кузен, равно неуместны как шутки, так и любезности. Я пришла лишь затем, чтобы предупредить вас об опасности, которой вы подвергаетесь.

— Смею ли я осведомиться об источнике вашей информации относительно положения дел во Франции? — улыбнулся Кантэн.

— Я получила ее от Сен-Жиля.

— Вы, разумеется, не хотите сказать, что он и послал вас сообщить мне об этом?

— А если бы я сказала так, вы бы поверили мне? — спросила мадемуазель де Шеньер.

— Надеюсь, мне никогда не придется подвергать сомнению правдивость ваших слов.

— У вас не будет для этого повода, — В тоне ее голоса вновь звучало высокомерие. — Сен-Жиль меня не посылал. Он даже ни о чем мне не говорил. Но если вам непременно нужна ссылка на источник, то вот он: вчера я услышала разговор Сен-Жиля с Констаном.

— Понимаю. Понимаю. И как же он поведал об этом? Думаю, что-нибудь в таком роде: «Когда этот глупец окажется во Франции и его схватят, он поймет, как неосмотрительно доверять слухам об изменившемся настроении санкюлотов». Разве не так, мадемуазель?

Во взгляде, который бросила на него мадемуазель де Шеньер, господин де Морле заметил удивление, смешанное с раздражением.

— А если и так? Ах, не трудитесь отвечать! Я признаю, что все было именно так, как вы сказали.

— Вот видите, постепенно я узнаю своих кузенов. Не сомневаюсь, что все это говорилось с усмешкой.

— Поскольку вы настолько хорошо осведомлены, то, без сомнения, догадаетесь, что значит их усмешка.

— Нетрудно предположить.

— Особенно человеку с вашей подозрительностью, который везде видит усмешки и прочие проявления коварства.

— Тогда как вы постараетесь убедить меня, будто Сен-Жиль весьма сожалеет, что я подвергаю свою жизнь опасности.

— Почему бы вам не предположить, что так оно и есть? Это так же просто, как предположить обратное.

— Но только не в человеке, который несколько дней назад на этом самом месте уговаривал меня отправиться во Францию, поскольку теперь мне там ничто не угрожает.

Насмешливость мадемуазель де Шеньер как рукой сняло. Она решительно приблизилась к Кантэну и дотронулась до его руки.

— Сен-Жиль уговаривал вас?

Кантэн улыбнулся.

— Ваше удивление доказывает, сколь мало вы догадываетесь, в каких целях ваши кузены хотят использовать меня.

— О, я понимаю, что вы имеете в виду. Но это невозможно, отвратительно! Нельзя подозревать их в таких намерениях. В конце концов, я знаю их, а вы нет. Я знаю, Сен-Жиль не способен на подобную низость. Если, как вы говорите, он приходил уговаривать вас, то лишь потому, что верил тому, чему верят все. Он тогда не знал, что настроения во Франции почти не изменились.

— В таком случае почему он не пришел снова и не предупредил меня?

Мадемуазель де Шеньер на мгновение задумалась.

— Прием, оказанный ему вами в последний раз, располагал к этому? — спросила она. — Или вы проявили свою оскорбительную подозрительность?

— Ей-богу, это не исключено, — признал Кантэн, несколько поколебленный в своей уверенности.

— Как я догадываюсь, вы не дали согласия. Сен-Жиль сказал Констану: «Если этот глупец поедет…» Надеюсь, вы начинаете понимать, что своей подозрительностью сами напрашиваетесь на усмешки. Но оставим это. Я вас предупредила. Вы прислушаетесь к моим словам?

Вопрос был задан почти умоляющим тоном. Кантэн вздрогнул.

— Я сохраню их в душе как величайшее сокровище. Но ваше предупреждение пришло слишком поздно. Я уже все решил. Экипаж у дверей. Я должен следовать своей судьбе.

— Мне не к лицу быть навязчивой, — серьезно проговорила мадемуазель де Шеньер. — Скажу одно: если вы уедете, я больше никогда вас не увижу.

Кантэн вплотную подошел к ней. Он наклонил голову и, приглушив голос до шепота, сказал:

— Вам это небезразлично, Жермена?

Она отпрянула, словно в испуге, но, мгновенно совладав с собой, проговорила с поразительным достоинством:

— Когда какой-нибудь член моей семьи подвергается опасности, мне это, естественно, небезразлично.

— И все? — с заметным разочарованием спросил Кантэн, но, тоже совладав с собой, продолжил: — Конечно, конечно… Но позвольте разубедить вас. Я хорошо вооружен на случай опасности, о которой вы говорите. Я отправляюсь во Францию с охранным свидетельством, выданным Комитетом общественной безопасности.

— Как вам удалось получить его?

Вместо облегчения в голосе мадемуазель де Шеньер послышалось легкое удивление.

Кантэн рассмеялся.

— Среди моих добрых друзей есть люди разной политической окраски.

— Понимаю. И вы обратились за поддержкой и защитой к своим друзьям-республиканцам. — Она снова приняла насмешливый тон. — В таком случае, я, конечно же, впустую потратила свое и ваше время. Прошу извинения за назойливость. Прощайте, господин кузен, и доброго вам пути.

Она сделала нарочито низкий реверанс и, взмахнув юбками, подошла к двери. Кантэн бросился за ней.

— В чем дело, Жермена? Чем я оскорбил вас на сей раз?

— Оскорбили? Как вам могло прийти это в голову? Вы вольны выбирать себе друзей, сударь. Уверена, что они не обманут ваших надежд.

Кантэн понял, что больно задел ее, воспитанную в роялистских убеждениях, отличавшихся такой непримиримостью, что даже конституционному монархисту человек, разделявший их, мог подать руку лишь в минуту крайней необходимости.Пользоваться благосклонностью республиканцев было для этих «чистых» величайшим оскорблением.

— Вы слишком строго меня судите, — пожаловался Кантэн.

— Вас, сударь? Я? — Мадемуазель де Шеньер вскинула брови. — У меня нет ни права, ни желания судить вас. Еще раз прощайте.

То был приказ более не задерживать ее. Несколько расстроенный Кантэн покорился, и хотя душа его болела, пока он провожал свою гостью вниз по лестнице и помогал ей сесть в экипаж, губы его изображали холодную официальную улыбку — под стать той, что застыла на устах мадемуазель де Шеньер.

Глава 8

ПРЕДЪЯВЛЕНИЕ ПРАВ
Переезд через узкий пролив между Англией и Францией во все времена казался путешествием из одного мира в другой — так различались природа, нравы, язык, обычаи, одежда, архитектура, пища и прочие стороны жизни страны прибытия и страны отбытия. Но в 1794 году — или во II году Единой и Неделимой Республики — следы бурного политического водоворота, пронесшегося над Францией, еще более усугубляли это различие.

На обычном пакетботе[1331] Кантэн переправился из Саутгемптона на остров Джерси[1332], откуда французское рыболовное судно доставило его в Сен-Мало[1333], переименованные в Пер-Мало, поскольку небесную иерархию новый календарь Свободы изгнал из употребления столь же сурово, как и земную.

Когда Пер-Мало остался позади, вокруг открылась картина запустения и нищеты. По обеим сторонам большой Реннской дороги, по которой катила почтовая карета, перед глазами Кантэна проплывали запущенные парки, заросшие сорняками сады, брошенные замки — унылые свидетели того, как цвела эта земля под властью блистательного класса, о своей принадлежности к которому он недавно узнал. Еще более грустное впечатление производили мелькавшие то здесь, то там почерневшие руины некогда величественных особняков. По странной иронии судьбы Бретань, ныне считавшаяся одним из последних оплотов верности трону и алтарю, была одной из первых провинций Франции, которые особенно яростно восстали против старого порядка. Именно здесь, где пропасть между дворянами и простолюдинами была особенно глубокой и феодальное право особенно жестоко угнетало народ, блеснули первые вспышки революционной грозы. И здесь же дали суровый отпор, когда новый порядок попытался лишить бретонцев свободы вероисповедания, изгнал местных священников, заменил их чуждыми простым христианам отступниками-конституционалистами и объявил принудительный набор рекрутов.

Это послужило последним оскорблением для крестьян запада страны, которых даже голод не заставил отказаться от призрачной веры в покой и изобилие, столь щедро обещанных рачителями Свободы, Равенства и Братства[1334]. Они были готовы предоставить рекрутов по требованию Республики, но не для того, чтобы тех посылали на бойню неведомых сражений, а для защиты единственной свободы, которую оставил им Век Разума — свободы сохранить жизнь и спасти веру.

В годину бедствий они вновь обратились к своим Богом данным властителям, против которых они недавно восставали и которых осталось так немного.

Великое восстание запада Франции против Республики, по крайней мере в начале, подняли не дворяне, стремившиеся возродить порядок, позволявший им пользоваться всеми благами жизни, то было восстание крестьян, которые объединились в тысячные отряды и умоляли, а иногда — как в знаменитом случае с господином де Шареттом в Вандее — угрозами заставляли дворян возглавить их.

Именно эти отряды во главе с маркизом де Руэри и подчинялись теперь приказам графа де Пюизе.

Когда Кантэн прибыл в Бретань, многие из этих отрядов были временно распущены, и их участники в ожидании призыва к выступлению занимались обработкой полей. Однако другие продолжали оставаться под ружьем и, скрываясь в густых лесах, где республиканские войска не осмеливались охотиться на них, время от времени нападали на колонны республиканцев, чтобы пополнить запасы продовольствия и снаряжения. Сигналом к сбору у них служил крик совы — chat huant — отчего их и прозвали шуанами.

Однако Кантэн познакомился с ними несколько позднее. За сто миль пути из Пер-Мало до Анжера он не повстречал ни одного шуана. Благодаря барщине старого режима дороги, по которым он ехал, были гораздо лучше английских — единственное сравнение в пользу Франции. Повсюду в этой провинции он видел неприкрытую нищету, невозделанные или плохо возделанные поля, убогие деревни с домами без стекол, сложенными из грязной глины, в которых обитали полуголодные оборванцы, тупо глазевшие на почтовую карету, громыхающую по разбитой дороге. На полпути между Пор-Мало и Ренном на многие мили простиралась заболоченная пустыня, где цвел один можжевельник да изредка тянулся к небу одинокий каменный столб. Ближе к Ренну окружающая картина стала менее унылой. На полях появилось некоторое оживление. Работали в основном женщины, но даже самые молодые из них морщинистыми изнуренными лицами походили на старух.

Прибыв в Ренн, Кантэн остановился в прекрасной гостинице, в которой подавали отвратительную пищу, — скудость и нужда были пока что единственными зримыми плодами, принесенными Древом Свободы. Здесь, на огромной площади, которую некогда украшала статуя Людовика XV, он впервые увидел гильотину — красную, грозную, но праздную. Здесь же его замучили вопросами чиновники с кокардами и широкими поясами. Было заметно, что перемены, произошедшие после падения Робеспьера, приводят их в замешательство. Увидев бумаги Кантэна, они почувствовали явное облегчение.

Без каких-либо неожиданностей Кантэн, наконец, прибыл в Анжер — довольно большой город с каменными домами, черепичными крышами, несколькими площадями и прекрасным променадом над Сартом[1335], обсаженным ломбардскими тополями.

Он поселился в гостинце «Три голубя», которая одновременно служила почтой, и, следуя советам мистера Эдгара Шарпа, стал разыскивать брата своей матери, Пьера Ледигьера.

На пороге самого скромного дома на площади, которую ему указали, Кантэна остановила неряшливая экономка и сообщила, что гражданин Ледигьер два дня назад уехал в Нант. Экономка не знала, когда он вернется. В те дни никто не мог загадывать, что случится даже на следующее утро. В Нанте у гражданина Ледигьера много дел. Он уехал с двумя комиссарами, прибывшими из Парижа проверить ведение общественных дел. Стало известно о злоупотреблениях, чинимых в Нанте представителем по имени Карьер, ставленником этого чудовища Робеспьера. Все дела запущены, и гражданин Ледигьер вынужден помочь комиссарам в наведении порядка. Возможно, на это потребуется некоторое время.

Постепенно поток слов перешел в тонкий ручеек, и Кантэн сумел направить его в нужное русло, протянув экономке листок бумаги со своим именем и названием гостиницы, чтобы та отдала его гражданину Ледигьеру, когда тот вернется.

Теперь в распоряжении Кантэна оказалось больше времени, нежели он предполагал, ведь прежде чем предпринимать те или иные действия, ему приходилось дожидаться возвращения Ледигьера. Однако, хоть его и расстроило отсутствие того, на чью помощь он рассчитывал, молодой человек принял дерзкое решение самому отправиться в префектуру.

Через дверь, охраняемую парой сутулых национальных гвардейцев в полосатых брюках и синих мундирах, его ввели в обшарпанную комнату, где он был холодно встречен помощником префекта. Исполненный чувства собственного достоинства, молодой и не слишком опрятный чиновник остался сидеть за письменным столом, не сняв с головы конусообразной шляпы, украшенной трехцветной кокардой. Приняв вид, по его мнению, приличествующий представителю закона, он выслушал заявление Кантэна и движением руки отстранил протянутые ему бумаги.

При всем его высокомерии, месяц назад помощник префекта показался бы Кантэну еще более высокомерным. Тогда он обрушил бы на бывшего маркиза громы и молнии чиновничьего негодования. Теперь же, в дни неожиданного политического послабления, о чем он искренно сожалел, помощник префекта преследовал одну-единственную цель — избежать ответственности. Поэтому он сообщил гражданину Морле, что его дело подлежит компетенции Революционного комитета Анжера, который будет заседать на следующий день с десяти до двенадцати часов.

На следующее утро Кантэн снова явился в префектуру. Он обнаружил, что Комитет, подобно помощнику префекта, в значительной степени утратил свирепость, которая совсем недавно наводила ужас на все население города, и также стремится не предпринимать никаких действий, поскольку его члены не знали, какие именно действия в период междувластия могут быть вменены им в вину.

Изучив бумаги Кантэна, Президент после довольно продолжительного раздумья заключил, что дела такого рода подлежат рассмотрению Общественным обвинителем Анжера, к каковому и направил истца.

Канцелярия Общественного обвинителя тоже находилась в ратуше, и Кантэн, который представить себе не мог, что его пошлют еще к какому-нибудь чиновнику, решил, что дело близится к благополучному исходу. Но никогда еще он так не ошибался. Общественный обвинитель, сообщил гражданину Морле клерк, слишком занят, чтобы принять его в этот и даже на следующий день.

Но и это был не конец. День проходил за днем, но высокопоставленный чиновник под тем же предлогом отказывался принять Кантэна. Обуздать нетерпение Кантэну помогала уверенность в том, что дата приезда во Францию исключала любые придирки, на основании которых его могли бы счесть эмигрантом. Но когда Общественный обвинитель наконец соблаговолил принять его, он осознал, насколько глубоко заблуждался. Впоследствии он горько винил себя за то, что не придал значения одному обстоятельству: аудиенция была назначена на двенадцатое сентября, а шестимесячный срок, предусмотренный для освобождения самовольных репатриантов от преследований, истек днем раньше.

Общественный обвинитель, гражданин Бенэ, принял Кантэна в комнате с высоким потолком, которую украшала мебель, вывезенная из особняка какого-то аристократа. Богато инкрустированные горки содержали в себе архив Общественного обвинителя, золоченые, обитые парчой кресла предназначались для посетителей великого человека, а сам великий человек в строгом черном платье и гладком парике с видом петиметра[1336] сидел за письменным столом красного дерева с изогнутыми ножками, отделанным золоченой бронзой. Когда-то этот стол вполне мог стоять в Версале[1337].

Как вскоре убедился Кантэн, гражданин Бенэ был одним из тех, кто, по словам Пюизе, богател на национальных бедствиях. Он не только сколотил огромное состояние, скупив за ничтожную цену имущество и земли эмигрантов, но и наживался, выступая подставным лицом тех, кто был способен или кого он мог заставить платить ему немалую мзду за услуги. Это был рябой морщинистый человечек с тонким вздернутым носом, почти безгубым ртом и хитро поблескивающими глазками.

Гражданин Бенэ принял Кантэна с благосклонной снисходительностью. Он выслушал его заявление и, с любопытством просматривая бумаги, признался, что уже наслышан о его деле.

— Однако досадно, — сказал он, — что вы прибыли днем позже. Закон столь же точен и прост, сколь милостив к лицам в вашем положении. Но он не допускает ни малейшего попустительства в отношении тех, кто его нарушает.

Кантэн возразил, что уже две недели, как он прибыл во Францию и десять дней живет в Анжере, что и может доказать, губы гражданина Бенэ расплылись в улыбке.

— Две недели! Всего две недели! Но ведь со смерти бывшего маркиза Шавере прошло уже целых шесть месяцев. Подобное промедление, позвольте вам заметить, едва ли свидетельствует о патриотическом рвении, о любви к стране, где вы родились, и о страстном желании вернуться на родину, которое должно гореть в груди каждого истинного француза. Республика, друг мой, снисходительна к своим заблудшим детям, и в наши благословенные дни равенства перед законом проявляет к ним такое же милосердие, как и ко всем остальным. Но существует предел, за которым снисходительность становится обыкновенной слабостью, а Республике непозволительно проявлять слабость.

Кантэн постарался скрыть отвращение, которое вызвала в нем громкоголосая напыщенность Общественного обвинителя — гражданин Бенэ обладал поразительно сильным для такого маленького человека голосом.

— Да будет мне позволено заметить, гражданин, что нами должна править буква закона, а не досужие домыслы по поводу наших чувств. Прибыв во Францию в пределах предписанного срока, я выполнил букву закона.

— Звучит вполне правдоподобно, — последовал мягкий ответ. — Но разрешите мне сказать вам, что плох тот блюститель закона, который, блюдя его букву, игнорирует дух. Однако я не стану настаивать на том обстоятельстве, что лишь благодаря исключительной терпимости Республики имения Шавере не были давно конфискованы и что смерть бывшего маркиза до вынесения ему приговора лишила нацию того, что ей по праву принадлежит. Я буду придерживаться буквы закона, к чему вы меня и призываете. Именно согласно ей за отсутствием претендента имения Шавере вчера стали национальной собственностью. Вы слишком поздно заявили о своих притязаниях.

— Только потому, что вы отказывались принять меня раньше. Революционный комитет подтвердит, что я обратился туда десять дней назад.

— И Комитет поставил вас в известность о том, что со своим обращением вам надлежит явиться ко мне. Соблаговолите поверить, — вновь загудел раскатистый голос, — что я занимаю весьма обременительную должность. Я перегружен работой и завален петициями самого разнообразного свойства. Я должен рассматривать их в порядке поступления и знакомлюсь с ними в тот день, когда они ложатся мне на стол. Вам следовало бы учесть это, а не откладывать возвращение во Францию до последней минуты. К сказанному позвольте присовокупить: вам, гражданин, повезло, что вас не обвинили в принадлежности к эмигрантам.

В Кантэне все кипело от гнева, но он понимал, что, дав волю чувствам, ничего не добьется от вкрадчивого негодяя, которого революция наделила неограниченной властью в этих краях, и поэтому постарался как можно спокойнее отвести выдвинутое против него обвинение в отсутствии патриотического рвения. Не следовало забывать о том, что состояние войны между Англией и Францией создавало огромные трудности для переезда из одной страны в другую. Время ушло на поиски их преодоления, но когда этого удалось достигнуть, события Термидора и перемены, вызванные падением партии Горы[1338], создали новые затруднения.

Общественный обвинитель выслушал гражданина Морле терпеливо и даже, — если на этом хитром лице вообще можно было хоть что-то прочесть, — с удовольствием.

— Без сомнения, события Термидора благоприятствуют вам, — признал он. — Они гарантируют терпимость со стороны властей, в которой еще месяц назад вам было бы отказано. И тем не менее, с юридической точки зрения все обстоит именно так, как я сказал. Вчера имения Шавере стали национальным достоянием. Здесь я ничего не могу изменить. Не в моей власти перевести назад стрелки часов. Но предложенные вами объяснения заслуживают участия. Отменить факт конфискации имений невозможно. Отныне они национальная собственность и будут проданы. Строго говоря, они подлежат продаже с аукциона. Однако в этом вопросе у меня есть свобода действий, дабы исправить ошибку, которая, как вы меня убедили, случилась не по вашей вине я готов оказать вам некоторое содействие.

Он откашлялся и, положив локти на стол, подался вперед.

— Я не стану возражать, более того, буду рад, если вы купите их.

— Куплю!

Наглость этого предложения потрясла Кантэна. Покупать то, что и так принадлежит ему! Он понял, почему ему так долго отказывали в аудиенции, понял, что стал жертвой неприкрытого вымогательства. Как же он ошибался, полагая, что времена изменились!

— В сущности, — Бенэ улыбался, видя удивление Кантэна, — но, — дорогой гражданин, это между нами, — цена может быть не очень высокой. Обесценивание бумажных денег привело к тому, что конфискованные земли идут по смехотворно низким ценам К тому же патриоты не слишком богаты. Так что установленные цены чисто номинальны. — Раскатистый голос превратился в доверительный шепот. — Могу вам сказать, разумеется, сугубо конфиденциально, что в двух или в трех случаях, аналогичных вашему, я выступал в качестве доверенного лица «бывших»[1339], конечно, если за ними не числилось ничего предосудительного. Надеюсь, я слишком добрый республиканец, чтобы помогать другим. Естественно, в упомянутых мною случаях я получал комиссионные, комиссионные в размере трети продажной цены.

Гражданин Бенэ замолк, устремив вопросительный взгляд на бесстрастное лицо стоявшего перед ним молодого человека. Затем облизнул губы бледным языком и вкрадчивым тоном высказал предположение, от которого у Кантэна перехватило дыхание.

— Пять миллионов ливров вполне приемлемая цена за Шавере. — Заметив непритворное смятение собеседника, он снова замолк и улыбнулся. — В нормальные времена стоимость имения была бы именно такой, и стоит ли жаловаться на то, что мы хотим получить ее; при этом нас никто не обязывает принимать во внимание обесценение ассигнаций. Вы понимаете, о чем я говорю. Однако, учитывая это обстоятельство, пять миллионов ливров равны примерно трем тысячам луидоров. Сущий пустяк. Чуть меньше годового дохода с имений в обычное время.

Смятение Кантэна сменилось удивлением, едва он услышал об обмане, маскирующем отвратительную сделку, и о цене, довольно умеренной, если не принимать в расчет, — а Бенэ заявил, что может себе это позволить, — обесценение республиканских денег.

— Если и так, — наконец проговорил он, — где я найду три тысячи луидоров?

Кантэн либо предпочел не вспоминать, что может достать их в Англии, либо решил, что окончание дела нельзя откладывать до тех пор, пока он вернется с требуемой суммой.

— Похоже, вы стеснены в средствах? — Бенэ задумчиво почесал подбородок. — Ах! Жаль, очень жаль. — Он о чем-то размышлял, тихонько мурлыкая себе под нос. — Любопытно, любопытно… Поверьте, я рад служить вам, памятуя бедственное положение, в котором вы оказались. Я ратую не только за закон, но и за справедливость. Но разве справедливо… да-да, разве справедливо было бы лишать меня комиссионных, на которые я вправе рассчитывать? Послушайте, гражданин, у меня к вам дружеское предложение. Но только между нами… вы понимаете. Заплатите мне тысячу луидоров комиссионных с ничтожно малой цены, мною назначенной, и я не стану возражать против ваших притязаний на наследство. Более того, я порекомендую удовлетворить их. Учитывая, насколько это облегчит дело, едва ли вы пожалеете отплатить мне за услугу.

— Разумеется, нет. Но, право, тысячу луидоров мне найти не легче, чем три тысячи, — уклончиво ответил Кантэн.

— Вы уверены? — Гражданин Бенэ прищурил глаза.

— Уверен.

— Возможно, вы ошибаетесь. Недавно мне стало известно, что Шеньеры, кузены покойного маркиза и ваши, находятся в Лондоне и живут в роскоши, ни в чем не испытывая недостатка. Я даже намеревался отдать распоряжение провести расследование относительно тайного источника их средств. Но тут грянули события Термидора, хотя они, по крайней мере до настоящего времени, ни в коей мере не отразились на законах, относящихся к собственности эмигрантов. У меня есть все основания полагать, что доходы с имения Шавере, пусть они и уменьшились, все еще довольно значительны. Именно из них дворецкий Шавере перечислял сумму, необходимую для содержания в Париже покойного маркиза, и пересылал немалые деньги его родственникам в Англию. Если бы не внезапная волна политических послаблений, захлестнувшая страну, этим возмутительным действиям был бы положен конец. Поэтому советую вам посетить своего дворецкого в Шавере. Он предоставит в ваше распоряжение требуемую сумму. Отправляйтесь к нему, друг мой. А я тем временем не стану спешить.

Кантэн не переставал удивляться, слушая, как прохвост-чиновник советует ему именно то, что он сам собирался предпринять.

Бенэ встал, давая понять, что аудиенция окончена.

— Конечно, вы понимаете, что все, о чем мы говорили, должно остаться между нами. Вы здравомыслящий человек, и мне нет нужды добавлять, что малейшая нескромность с вашей стороны вынудит меня забыть о нашей договоренности. Я не могу допустить, чтобы мотивы моих действий были неправильно истолкованы. — Он улыбнулся. — Надеюсь, мы вскоре увидимся снова.

Кантэн поклонился и вышел от чиновного негодяя, испытывая легкий стыд за то, что стал добровольной жертвой беззастенчивого грабителя.

Глава 9

В ДОМЕ ПРЕДКОВ
Наутро следующего дня, предварительно удостоверившись, что Ледигьер, чьи советы стали для него еще более необходимы, не вернулся, Кантэн нанял экипаж и с форейтором[1340], который объявил, что знает окрестности Анжера, как собственный карман, отправился в свои наследственные владения.

Они выехали из города и по гладкой дороге, вьющейся вдоль берега Майенна, покатили на север. Проехав миль пять, форейтор сообщил, что они въехали на земли Шавере, а еще через пять миль экипаж свернул на дорогу, мягко поднимавшуюся между опустевшими после сбора урожая полями, и вскоре на возвышенности над рекой в лучах августовского солнца вырос замок Шавере — величественное здание времен Людовика XIII[1341], выстроенные из серого камня, с павильонами под островерхими крышами по бокам.

Экипаж проехал между массивными каменными столбами широких ворот и загрохотал по давно не мощенной аллее, обсаженной ломбардскими тополями. По обеим сторонам аллеи лужайки, заросшие высокой буйной травой, переходили в дубовые и березовые рощи, которые, постепенно густея, образовывали вдали настоящий лес.

Наконец экипаж остановился перед высокими чугунными воротами в серой каменной стене, за которой скрывался двор замка. Форейтор протрубил в рог.

Кантэн вышел из экипажа и, стоя у ворот, окинул взглядом жилище своих предков — величественное, но преданное запустению. Казалось, над замком пронеслось дыхание смерти: окна закрыты ставнями, краска на огромных дверях главного подъезда облупилась.

Видя, что призыв его рожка остался без ответа, форейтор дернул цепь, висевшую у одного из столбов, и тишину нарушил скорбный звон колокола.

Вскоре низкая дверь левого павильона открылась. В ней показалась лохматая мужская голова, и пара бычьих глаз тупо уставилась на незваных гостей. Затем, еле волоча ноги, через порог переступил малый в коротких мешковатых штанах и с голыми до колен ногами, которые заканчивались деревянными башмаками. Громко стуча подошвами, он медленно двинулся по заросшему травой булыжному двору и, подойдя ближе, осмотрел пришельцев все тем же тупым взглядом затравленного животного.

— Что вам нужно? — спросил он глухим гортанным голосом.

Повинуясь инстинкту, Кантэн чуть было не назвался маркизом де Шавере и не потребовал немедленно открыть ворота. Но, вспомнив, что во Франции нет больше никаких маркизов, попросил позвать гражданина Лафона.

— Что вам от него надо?

— Об этом я скажу ему самому, когда вы его приведете. Откройте мне ворота.

Пока малый стоял, не проявляя ни малейшего желания повиноваться, из павильона вышел второй мужчина. Как и первый, он отличался плотным сложением и носил такие же невообразимые крестьянские штаны. Правда, на ногах у него были надеты гетры, на плечах красовалась короткая зеленая бархатная куртка, а на голове — широкополая черная шляпа. У него было загорелое, с жесткими чертами лицо и светлые пронзительные, как у ястреба, глаза.

— В чем дело, Жако?

— Какие-то незнакомцы спрашивают вас, хозяин.

Тот, кого он называл хозяином, подошел к воротам и сурово взглянул на Кантэна.

— Кто вы такой? Что вам надо? — спросил он с той же грубой резкостью, как и первый мужчина.

— Полагаю, вы и есть Лафон. Мое имя Морле де Шеньер. Откройте ворота.

— Если бы ваше имя было Шеньер, я бы знал вас. А я не знаю. — В глазах говорившего зажглась подозрительность.

Тем не менее он снял болт, и Кантэн шагнул во двор замка.

— Нечего сказать, гостеприимный прием оказывают мне в собственном доме, — сказал он с суровой улыбкой. — Но вы и впрямь не можете знать меня.

Широко расставив ноги, дворецкий рассматривал воинственно элегантную фигуру в длинном темном рединготе, лосинах и сапогах с отворотами.

— Как вы сказали? Кто вы такой?

— Нынешний хозяин Шавере.

В белесых глазах дворецкого вспыхнуло презрение.

— Так вы покупатель национальной собственности! Я не слыхал о конфискации Шавере, хотя этого, конечно, надо было ожидать. Но вы, кажется, сказали, что ваше имя Шеньер?

— Именно так я и сказал. Из чего вам надлежит сделать вывод, что я — хозяин Шавере по праву наследования, а не приобретения.

На грубом лице дворецкого появилось отталкивающее выражение.

— Это что — обман или шутка? Наследник Шавере — господин Арман де Шеньер.

— Наследник — да. Владелец же я — Кантэн Морле де Шеньер, брат покойного маркиза.

— Брат покойного маркиза? Что за сказки вы мне рассказываете? У покойного маркиза не было брата. Вы плохой обманщик, приятель, иначе вы знали бы, что покойный маркиз годится вам в дедушки.

Кантэн начал терять терпение.

— Послушайте, любезный. Я приехал сюда не для того, чтобы препираться с вами. Я…

— Мне прекрасно известно, для чего вы приехали, — вдруг почти прокричал Лафон. — С меня хватит! Убирайтесь вон!

— Минуту! — тон Кантэна не допускал возражений. — Я не требую, чтобы вы поверили мне на слово. Я привез бумаги, удостоверяющие мою личность. Будьте любезны провести меня в дом.

Дворецкий злобно улыбнулся.

— В дом, гм? Как бы не так! Проваливайте, пока я не заставил вас пожалеть о том, что вы явились сюда.

Пока он говорил, из павильона стремительно вышел молодой человек в охотничьем костюме и в высоких сапогах, доходивших ему до половины бедер. За ним следовали три простолюдина в куртках из козлиных шкур, мешковатых белых штанах и деревянных башмаках. Их обветренные лица затеняли широкополые шляпы, надетые поверх вязаных колпаков. Все трое держали в руках по охотничьему ружью.

— Что здесь происходит, Лафон?

Внешность и речь молодого человека выдавали в нем дворянина.

— Какой-то шутник имеет наглость заявлять мне, что он — маркиз де Шавере.

Словно его застали врасплох, молодой человек на мгновение остановился и глаза его блеснули. Затем он медленно двинулся дальше. Он был без шляпы, и густая белокурая шевелюра обрамляла тонкие черты властного, надменного лица.

— Какое возмутительное мошенничество! — с презрением проговорил он, обращаясь к Кантэну. — Вам лучше убраться по доброй воле, приятель.

— Не припоминаю, чтобы я был вашим приятелем, — ответил Кантэн. — К тому же мне неизвестно, по какому праву вы здесь находитесь. Что касается моих прав, то у меня есть средство удовлетворить ваше любопытство, если вы войдете в дом.

— В дом, господин де Буажелен! — воскликнул Лафон, многозначительно ухмыляясь и подмигивая.

— Хватит! — произнес дворянин повелительным тоном. — Вы сами уйдете или мне позвать людей, чтобы они вышвырнули вас? Вы этого хотите?

Кантэн все еще сдерживал гнев. Из нагрудного кармана редингота он вынул пачку бумаг и показал их молодому человеку.

— Взгляните вот на это.

— Что это такое?

— Мои бумаги. Они удостоверяют мою личность.

— Мне не нужны никакие удостоверения. Уж не думаете ли вы, что я не распознаю республиканского шпиона, когда увижу его? Убирайтесь!

Он сделал знак Лафону, который начал со свирепым видом наступать на Кантэна. Трое других двинулись за ним. Кантэн побледнел от гнева.

— Очень хорошо, — сказал он. — Я уйду. Но я запомню ваше имя, господин де Буажелен, и дождусь возможности призвать вас к ответу за насилие, которые вы учинили надо мной на пороге моего собственного дома.

— Клянусь Богом, проклятый доносчик, если ты задержишься хоть на минуту, я прикажу моим людям прошить свинцом твою мерзкую шкуру.

Кантэн не успел выйти со двора замка, как Лафон с такой силой захлопнул створку ворот, что едва не прищемил ему каблук.

Форейтор уже забрался на козлы и смотрел на него широко раскрытыми от страха глазами. Как только Кантэн сел в экипаж, тот рванул с места. Лишь после того, как они миновали обсаженную тополями аллею и выехали на открытую дорогу, лошади сбавили шаг. Кантэн высунулся в окно и приказал форейтору остановиться.

— Вы похвалялись, что отлично знаете эти места, приятель. Вам случайно не известно, кто такой этот господин де Буажелен? Он держит себя так, как будто Шавере принадлежит ему.

— Знаю ли я Буажелена де Шеньера? Да кто его не знает! Скверный человек. Он кого угодно убьет, даже глазом не моргнув. Когда вы бросили ему вызов, я не на шутку перепугался за вас, гражданин.

И тогда Кантэн вспомнил, когда ему впервые довелось услышать имя Буажелена, причем почти в таких же выражениях. Не кто иной, как герцог де Лионн говорил о нем как о первой шпаге Франции, дуэлянте и кузене братьев де Шеньер.

Тем временем форейтор продолжал.

— Те негодяи, что были с ним, — шуаны. Он тоже шуан, и я ничуть не сомневаюсь, что за закрытыми ставнями замка пряталось немало этих волков. Проклятое имя! Когда я видел вашу настойчивость, был момент, когда я не дал бы за вашу жизнь и десяти су. Кровожадная банда.

— Шуаны? Хм… А что, по-вашему, могут делать шуаны в Шавере?

— Да просто прячутся. Никогда не знаешь, где они появятся. Похоже, там они чувствуют себя уверенно. Мошенник Лафон всегда считался добрым санкюлотом, потому-то этого двуличного мерзавца и оставили спокойно жить в Шавере. Когда вы поедете туда в следующий раз, гражданин, вам следует взять с собой полк «синих»[1342] и выкурить оттуда этих бандитов. Боже правый, — закончил он, — вам повезло, что вас не убили.

Форейтор щелкнул кнутом, и равно озадаченный и разгневанный маркиз де Шавере покатил обратно в Анжер.

Однако там он нашел послание, которое немного подняло его настроение. Ледигьер вернулся из Нанта и в гостинице оставил для Кантэна записку, что ждет его у себя.

Не дожидаясь обеда, Кантэн отправился к Ледигьеру, и неряшливая экономка без единого слова впустила его в дом.

В грязной пыльной комнате, напоминавшей контору, молодого человека принял неопрятный, начинающий полнеть мужчина лет пятидесяти с привлекательным добродушным лицом. На нем было порыжевшее от времени платье, растрепанный парик и шейный платок, засыпанный табачными крошками. Он вскинул на лоб очки в роговой оправе и проворно поднялся из-за стола навстречу посетителю.

— Мэтр Ледигьер? — осведомился Кантэн.

Добрые, проницательные глаза с улыбкой вглядывались в его лицо.

— А вы — сын Марго! У вас ее глаза, тот же гордый взгляд. Не сомневаюсь, что у вас есть бумаги, удостоверяющие вашу личность. — Ледигьер подошел к молодому человеку и обнял его. — Ради нее я рад вас видеть, племянник. Сколько лет я гадал, живы вы оба или нет. Признаться, мне было горько не иметь от нее никаких вестей Скажите, она еще жива?

— Увы! Она умерла в прошлом году.

Ледигьер вздохнул и его лицо затуманила грусть.

— Надеюсь, в Англии она обрела наконец покой и счастье?

— Покой — несомненно, счастье — надеюсь.

Ледигьер грустно опустил голову и снова вздохнул.

— Мы пережили здесь скверные времена, настолько скверные, что от каждого требовалась вся его сообразительность и осторожность только для того, чтобы сохранить голову на плечах. К счастью, самое страшное позади, но осторожность по-прежнему не помешает. Большая осторожность. — Ледигьер усадил Кантэна в кресло. — Итак, поскольку Этьен де Шавере скончался, вы прибыли предъявить свои права на наследство. Видит Бог, оно было с трудом заработано и чудом избежало конфискации[1343].

Кантэн подал ему свои бумаги.

— Что это? — спросил Ледигьер. — Пусть пока полежат.

Он бросил бумаги на стол, сел и постучал пальцем по табакерке.

— Теперь расскажите мне, чем вы занимались. Ведь, приехав сюда, вы не сидели сложа руки.

Кантэн был предельно краток. Ледигьер слушал племянника молча, и его единственным комментарием была угрюмая улыбка, пока тот рассказывал о встрече с Бене, да нахмуренные брови, когда речь зашла о недостойном приеме, оказанном Кантэну в Шавере.

— Буажелен? Хм… — сказал Ледигьер, когда рассказ подошел к концу. — Ваш кузен. Главарь шуанов, которого, как и его кузена Буарди, тоже вожака шуанов, разыскивают власти. Буажелен — безжалостный негодяй. В Ренне я знавал одного молодого адвоката, славного малого, которого этот головорез оскорбил и убил накануне его свадьбы. Так, значит, Лафон укрывает его в Шавере? Хорошенький прием оказали они вам в вашем собственном доме! Откровенно говоря, путешествие было заранее обречено на неудачу. Я знаю, что Лафон — мошенник, возможно, даже вор, и всей душой предан Арману и Констану де Шеньер. Он снабжал их средствами из доходов с имения. Не сомневаюсь, что он и о себе позаботился. Ничего удивительного, что он не пожелал взглянуть на ваши бумаги. Не в его интересах, чтобы в Шавере появился хозяин. Даже такой хозяин, как Арман. Хотя, судя по всему, он способен договориться с Арманом и устроить так, что имение достанется ему. — Вдруг глаза Ледигьера округлились, его словно осенило: — Тысяча чертей! Возможно, вам здорово повезло, что сегодня он не поверил вам, а то шуаны Буажелена могли бы с вами расправиться.

Прежде чем вы вступите в наследство, вам наверняка придется сразиться не только с республиканскими властями, но и еще кое с кем. Ну, а тем временем надо раздобыть деньги для Бене.

— Неужели мы и впрямь должны пойти на сделку с этим вымогателем?

— И при этом улыбаться, — выразительно проговорил Ледигьер. — Быть может, этот грабитель сегодня менее опасен, чем месяц назад, ведь террор уже не правит страной. Но еще достаточно опасен, потому что в него в руках все рычаги усовершенствованной террористами судебной машины, которую еще никто не попытался уничтожить. Бене стал более осторожен в злоупотреблениях. Вот и все. Пару месяцев назад за свою подлую услугу он потребовал бы в десять раз больше. Если вы не хотите, чтобы имение перешло в национальную собственность, не остается ничего, кроме как дать ему взятку.

— Но где я найду тысячу луидоров? У меня и двух сотен не наберется. В получении этой суммы я целиком рассчитывал на Лафона.

Ледигьер откровенно рассмеялся.

— Я бы предостерег вас от излишнего оптимизма, племянник. Будь у меня деньги, я без колебаний одолжил бы вам сколько надо. Я был бы рад истратить последний су для осуществления плана, ради которого мой отец выдал бедняжку Марго за старого маркиза. — Он вздохнул при грустном воспоминании. — Но мы что-нибудь придумаем.

Говоря так, Ледигьер имел в виду состоятельную маркизу дю Грего, которая вместе с дочерью, виконтессой де Белланже, числилась в должниках Этьена де Шавере. Они были арестованы на основании закона о подозреваемых в контрреволюционной деятельности и, находясь в тюрьме, не могли воспользоваться своим богатством. Этьен де Шавере потратил огромные суммы — три или четыре тысячи луидоров — на взятки для их освобождения. В связи с его собственным арестом, совпавшим по времени с освобождением маркизы и ее дочери, долг остался невостребованным. Теперь им представлялась возможность расплатиться. По счастливому совпадению дела республики незамедлительно призывали Ледигьера в Пер-Мало. Он решил ехать через Кэтлегон, взять с собой Кантэна и представить его маркизе. Поскольку не кто иной, как Ледигьер был в этом деле посредником между маркизой дю Грего и Этьеном де Шавере, Кантэн мог не сомневаться в том, что ему окажут самый благосклонный прием.

Глава 10

ГОСПОЖА ДЕ БЕЛЛАНЖЕ
На следующий день ранним утром Кантэн и его вновь обретенный дядюшка выехали из города. Поскольку адвокату требовалось как можно скорее прибыть в Пер-Мало, они путешествовали верхом. Большую часть вещей Кантэну пришлось оставить в доме дяди и взять с собой лишь то, что смогло уместиться в небольшой саквояж, который он привязал к седлу. Никогда еще ни один маркиз, владелец половины провинции, не путешествовал более скромно.

В других частях Франции ношение трехцветной кокарды[1344] являлось отнюдь не лишней мерой предосторожности, но здесь, в провинции, наводненной шуанами, трехцветная кокарда была не менее опасна, чем белая[1345]. Посему они предпочли отказаться от обоих видов политической символики, оставив, по совету Ледигьера, за собой право, в зависимости от обстоятельств, кричать либо «Да здравствует республика!», либо «Да здравствует король!»

Двигаясь почти без остановок, они провели первую ночь в Шатобриане, в вторую — в Плоэрмеле. Здесь они остановились в таверне «Белый аист», чей коротконогий низенький хозяин, гражданин Кошар, приветствовал Ледигьера как давнего друга.

Им нанесли визит два члена местного Революционного комитета, которые потребовали предъявить документы. Когда их требование было удовлетворено, оба чиновника проявили вежливость, которая словно проснулась в них после двухлетней спячки. Они даже попросили извинения за причиненное беспокойство, объяснив, что бандиты — так они величали шуанов — в последнее время проявляют все большую активность.

На следующее утро путешественники выехали из Плоэрмеля и поскакали в Кэтлегон, до которого было двадцать миль пути. Холодное сентябрьское небо покрывали тучи, дул сильный западный ветер, и окутанные пасмурной дымкой вересковые пустоши казались унылыми и безлюдными. Они ехали по тропам, которые с каждым шагом становились все более крутыми и трудноразличимыми. Миновав возвышенность, они въехали в лес. Лишь изредка по пути попадались крестьяне, мужчины и женщины, и каждый приветствовал их на незнакомом Кантэну языке.

К полудню дядя и племянник выехали из леса в широкую долину, засаженную редкими деревьями. Кантэну она показалась парком, окружающим массивный, сурового вида квадратный особняк с гладким фасадом из серого камня.

У подножия лестницы с перилами, ведшей на террасу, на которой стоял дом, они спешились и, оставив коней вышедшему им навстречу помощнику конюха, поднялись по широким, поросшим лишайником ступеням.

Когда Кантэн пересекал террасу, ему показалось, что в одном из высоких окон мелькнуло чье-то лицо, мелькнуло и поспешно скрылось, как только она поднял глаза. В дверях посетителей встретил пожилой лакей без ливреи и провел их в просторный салон, полный воспоминаний о былом великолепии, где вскоре к ним присоединились владелицы поместья.

Ледигьеру был оказан теплый прием, как равному. Когда же старый адвокат представил своего спутника в качестве нового маркиза де Шавере, на лицах обеих дам отразилось изумление, граничащее с недоверием; последнее — но отнюдь не первое — рассеялось после немногословных объяснений Ледигьера и предъявления документов, на чем молодой человек настоял несмотря на упорные возражения обеих дам.

Маркиза и ее дочь рассматривали Кантэна с таким же интересом, как и он их. Маркиза дю Бо дю Грего была увядшая красавица, высокая, угловатая и сухая, любезная и снисходительная. Ее дочь, виконтесса де Белланже, такая же высокая, как мать, отличалась поистине ослепительной красотой. Тугие локоны ее роскошных черных блестящих волос оттеняли матовую белизну шеи, нежную бледность лица и коралловую теплоту полных, чувственных губ. У нее были темные глаза, большие и томные, и точеные черты лица. Облегающие линии серой бархатной амазонки, отделанной золотыми кружевами, подчеркивали фигуру, по красоте не уступавшую лицу.

Возвращая бумаги, маркиза заговорила печальным увядшим, как и она сама, голосом:

— Припоминаю, что маркиз Бертран под конец жизни совершил мезальянс.

В неудачном выборе слов, облекавших это меланхолическое замечание, не было и тени злого умысла.

— Он женился на моей сестре, сударыня, — ничуть не смущаясь, ответил Ледигьер. — Отсюда и тот интерес, который я проявляю к ее сыну.

— Ваша сестра? Ах, конечно, конечно. Теперь я вспомнила. Она носила фамилию Ледигьер и считалась редкостной красавицей. Во всяком случае, достаточно красивой, чтобы это компенсировало в глазах мужчины ее низкое происхождение. Это было еще до вашего рождения, Луиза. Но я не знала, что их союз принес плоды.

Тем временем плод упомянутого союза являл собой бесстрастный объект ее внимательного изучения. Близорукие старческие глаза не без удовольствия разглядывали гибкую, стройную фигуру, элегантный редингот, шпагу на перевязи, гордо посаженную голову, мужественные черты узкого овального лица.

— В вас немного от Шеньеров, — заметила маркиза. — Полагаю, вы в мать. — Она тихим голосом предложила Кантэну сесть. — Арман де Шеньер знает о вашем существовании?

— О да, сударыня. Равно как и о моих правах на наследование титула и имений. Мы встречались в Лондоне.

— В Лондоне! — воскликнула дочь маркизы с вполне понятным Кантэну интересом. — Значит, вы приехали из Англии?

Но мать вновь завладела вниманием молодого человека.

— И что Арман сказал на это? — осведомилась она.

— Он посоветовал мне отправиться во Францию и заявить о своих правах.

Кантэн подробно рассказал, как складываются его отношения с законом, и в нескольких словах объяснил положение, в котором оказался.

Его выслушали с интересом, к которому у госпожи де Белланже примешивалось удивление. Она не стала скрывать, что вызвано оно поведением Сен-Жиля.

Затем рассказ Кантэна продолжил Ледигьер и сообщил дамам о предложении Бене.

— Вам, сударыня, решать, — заключил он, — либо вы предоставите требуемую сумму в качестве возмещения вашего долга покойному маркизу, либо как обыкновенный заем. И в том и в другом случаегосподин де Шавере будет вам глубоко признателен.

Кантэну показалось, что мать и дочь встретили предложение Ледигьера довольно прохладно. Госпожа дю Грего стала чуть более задумчивой.

— Я бы, конечно, предпочла отнестись к этому как к уплате долга. Не так ли, Луиза?

— Конечно, — твердо сказала виконтесса. — Надо подумать, что мы можем сделать. Я немедленно переговорю с управляющим.

— Вместе с тем, сударь, — добавила ее матушка, — вы понимаете, что в наше несчастливое время доходы с имения не только сократились, но и получить их очень трудно. Поэтому собрать такую большую сумму далеко не просто.

— Матушка имеет в виду, что нам, возможно, потребуется некоторый срок, скажем, несколько дней, — объяснила виконтесса. — Но смею заверить, мы не задержим вас, не заставим ждать дольше, чем того потребуют обстоятельства. А тем временем вы, надеюсь, окажете нам честь погостить в Кэтлегоне.

Кантэн взглянул на Ледигьера, словно прося его указаний, каковые не заставили себя ждать:

— Сударыня, вы снимаете с моих плеч заботы о господине маркизе. Мне же надо спешить в Сен-Мало. Я счастлив, что оставлю господина де Шавере на попечении столь гостеприимных хозяев.

Тем не менее, стряпчий позволил уговорить себя остаться к обеду. Беседа за роскошно сервированным столом, как всегда в те дни, шла прежде всего о политике. В основном она сводилась к диалогу между Ледигьером, который в этом аристократическом доме не стеснялся проявлять свои монархические чувства, и виконтессой, которая поразила Кантэна тем, что высказывала прямо противоположные взгляды. Она упорно настаивала на том, что теперь, когда на смену террору пришел дух умеренности, при благоприятных условиях способный привести к созданию разумной формы правления, при которой все смогут жить в мире, приходится только пожалеть, что активизация деятельности шуанов ввергает Бретань в гражданскую войну, несущую людям неисчислимые бедствия.

Ее мать и она сама немало натерпелись при Терроре, говорила виконтесса. Их подвергли тюремному заключению, они претерпели ни с чем не сравнимые унижения и чудом избежали гильотины. Бессмысленное восстание задушит едва пробивающиеся ростки умеренности и терпимости и приведет к возврату тех страшных дней.

Кантэну казалось, что Ледигьер оставил последнее слово за виконтессой скорее из почтительности, чем по недостатку убежденности в собственной правоте.

От госпожи Белланже не укрылось, что во время ее спора с Ледигьером Кантэн не проронил ни слова, и она с некоторым вызовом повернулась к нему.

— Вы не согласны со мной, господин маркиз?

Если бы он предпочел не кривить душой, то непременно выразил бы удивление по поводу того, что жена эмигранта, который в своем лондонском изгнании собирался занять высокое положение в армии роялистов, готовящейся в ближайшее время захватить запад Франции, высказывает республиканские взгляды. Он уже успел задать себе вопрос: что сказал бы самодовольный Белланже, этот ярый роялист, о котором она даже не потрудилась спросить, если бы мог слышать ее.

— Сударыня, — ответил Кантэн, — едва ли у меня есть определенное мнение по этому поводу.

— Из чего мне остается заключить, что вы считаете неучтивым высказывать мнение, противоречащее мнению дамы.

— Отнюдь нет, сударыня. Просто я считаю, что слишком плохо осведомлен в подобных делах. Не более того. Видите ли, я не интересуюсь политикой.

Госпожа де Белланже улыбнулась Кантэну и ее великолепные глаза засверкали.

— Я буду иметь удовольствие преподать вам несколько уроков, сударь, пока вы оказываете нам честь своим присутствием.

Видимо, Ледигьер счел такое предложение подозрительным и перед отъездом напомнил о нем Кантэну:

— Разумеется, существует много предметов, в которых госпожа виконтесса сочтет занятным выступить в роли вашей наставницы. Но сомневаюсь, чтобы политика была в их числе. Держите ухо востро, мой мальчик. Иногда женщины склонны по-своему расплачиваться с долгами; вам же сейчас нужна тысяча луидоров. Как только получите деньги, поспешите в Анжер, и если я к тому времени не вернусь, дождитесь меня, прежде чем отправиться к Бене. Да поможет вам Господь, мой мальчик.

Он уехал, оставив Кантэна наедине с его открытием, сводившимся к тому, что лукавое лицо Ледигьера было истинным зеркалом его души.

Госпожа дю Грего, вялая и апатичная, как то и предполагал ее умный вид, предоставляла дочери решать все мало-мальски важные дела, поэтому Луиза сама в тот же вечер вызвала управляющего и заперлась с ним, чтобы обсудить — о чем она позже сообщила Кантэну, — каким образом собрать требуемую сумму.

О результатах беседы с управляющим госпожа де Белланже рассказала Кантэну на следующее утро.

После дождя, который лил всю ночь, тучи рассеялись, и небо и земля, напоенные свежим воздухом, искрились в лучах сентябрьского солнца. Сразу после завтрака виконтесса увлекла гостя из дома.

Она не думала, чтобы после двух дней, проведенных в седле, Кантэн был склонен совершить прогулку верхом, а обширный парк еще не просох — ночью лило, как из ведра. Но они могли насладиться утренним воздухом и на террасе. Там они пробыли почти до обеда.

Вопрос о деньгах вскоре оставили. Заниматься ими поручили управляющему; тот приложит все усилия, чтобы собрать нужную сумму. Разговор о господине де Белланже, который завел было Кантэн, длился и того меньше.

— Я немного знаком с виконтом де Белланже, сударыня.

Виконтесса вскинула голову и буквально потрясла Кантэна своим ответом:

— В таком случае вы знакомы с на редкость никчемным человеком. Говорят, что англичанки славятся своей хрупкостью. Должно быть, господин де Белланже блаженствует в их обществе.

— Думаю, что в настоящее время его более интересует роялистская армия, которая сейчас формируется.

— Значит, он очень изменился с тех пор, как я видела его в последний раз. Может быть, мы выберем менее скучную тему?

И она пустилась в ту самую политику, уроки которой обещала преподать Кантэну, излив перед ним все свое презрение к мелочной ревности, раздирающей вожаков шуанов и препятствующей сплоченности, которая только и может принести им успех в борьбе против республиканских армий. Она говорила о Вандее[1346], где дела обстояли не лучше и где «синие» разгромили огромные силы, состоявшие под началом Стоффле и Шаретта[1347], по той простой причине, что взаимная ревность помешала им объединиться. Вот на чем основано ее убеждение в том, что деятельность шуанов к добру не приведет и единственным ее результатом явится ввержение страны в гражданскую междоусобицу, от которой больше всего пострадают те, кто живет на этой земле. Возможно даже, что в Бретани повторятся ужасы Вандеи, где для искоренения неумелого мятежа земля систематически опустошалась огнем и мечом «Дьявольских банд» — республиканские войска не останавливались перед поджогами и массовыми убийствами мирных жителей.

Кантэн слушал госпожу де Белланже с интересом. Но ни звучный музыкальный голос, ни восхитительная женственность его собеседницы не могли скрыть от него беспредельного эгоизма, на котором основывалось ее отношение ко всему, о чем она говорила. Дело, быть безоговорочной сторонницей которого призывало ее происхождение, даже вопреки здравому смыслу, ничего не значило для нее, когда на другой чаше весов оказывалось ее собственное благополучие.

Затем виконтесса попросила его рассказать о себе, о жизни в Лондоне и прежде всего об эмигрантах, с которыми он был знаком. Итак, снова было упомянуто имя ее мужа. Но на этот раз она не отмахнулась от него так просто. Она вздохнула, задумалась, снова вздохнула и излила душу.

— Ах, дорогой маркиз, вы видите перед собой женщину, достойную сострадания.

— Скорее, женщину, достойную восхищения, зависти — наконец, желания, но никак не сострадания.

На губах виконтессы появилась задумчивая улыбка.

— Вы обо мне ничего не знаете. Мой брак — брак по расчету, каких много. Замуж меня выдали совсем ребенком. Никто не спрашивал моего согласия, и вот уже много лет как я — ни жена, ни невеста. — И она продолжала с еще большей откровенностью: — Я — женщина, созданная для любви. Любовь для меня потребность, величайшая потребность в жизни. А я связана с ничтожным человеком, которого не видела несколько лет и которого рада была бы никогда больше не видеть.

Кантэн немного смутился. Ему была не по душе излишняя откровенность молодой женщины. Он ответил чисто машинально:

— Несомненно, тому виной время. — Из учтивости он добавил: — Только жестокие обстоятельства могут удерживать мужа вдали от вас, сударыня.

Виконтесса рассмеялась.

— Только не такого мужа, как мой. Мы живем в совершенно разных условиях. Он наслаждается жизнью, вращаясь в обществе мужчин и женщин своего класса, и находит утешение, предаваясь всякого рода излишествам. Я же увядаю здесь в одиночестве. Не презирайте меня, маркиз, за то что я немного пожалела себя.

Кантэн мог только повторить сказанное.

— Время, сударыня! Во всем виновато время.

— Ни время, ни его эмиграция. Белланже женился не на мне, а на моем состоянии.

Они стояли, облокотясь на гранитную балюстраду. Кантэн повернулся к своей собеседнице и внимательно посмотрел на нее. Едва ли существовал такой человек, которого оставили бы равнодушным ее прекрасный рост, благородная фигура, дивная красота и живость лица.

— Глядя на вас, сударыня, этому трудно поверить.

Она остановила на молодом человеке задумчивый взгляд темных глаз.

— Благодарю вас, друг мой. Вы заставили меня вспомнить о самоуважении, которое я было утратила. Женщина, которой пренебрегает собственный муж, порой готова презирать себя. А известно ли вам, что он так же мало хотел, чтобы я разделила с ним эмиграцию, как и я стремилась сопровождать его?

— В таком случае, на что вы жалуетесь? По-моему, вы квиты.

Она с легким испугом взглянула на него.

— Вы смеетесь надо мной, — с упреком проговорила она. — Возможно, я сама напросилась на это. Но вы обманули меня.

— Я, сударыня?

— Мне показалось, что я вызвала ваше сочувствие. У вас добрые глаза. Если бы я не думала, что вы поймете меня, то воздержалась бы от своих излияний. Прошу прощения.

Раскаявшийся Кантэн принялся уверять ее в самом искреннем сочувствии к ее горестному положению, но он уже несколько охладил госпожу де Белланже, и источник ее откровений на тот день заметно иссяк.

Однако она не отказала гостю в своем обществе. Казалось, что во все последующие дни у нее не было иной заботы, чем окружить его всяческими знаками внимания и не дать ни минуты скучать. По утрам она отправлялась с ним верхом то в лес, который раскинулся за просторными лугами, окружавшими Кэтлегон, то в дальние поля за бескрайними пустошами, поросшими вереском и ракитником, куда приходилось добираться, минуя деревни с убогими домами, где обитали угрюмые мужчины и женщины.

Видя вокруг себя вопиющую нищету и убожество, Кантэн невольно стал понимать справедливость революции, ниспровергнувшей допускавшую их систему. Кантэна не убеждали ответы госпожи де Белланже, пытавшейся доказать, будто всеобщее запустение — результат деятельности шуанов, и поля остались невозделанными лишь потому, что взявшиеся за оружие крестьяне бросали их по первому призыву к разбою и насилию.

Ежедневно после обеда она приводила Кантэна ловить огромных сазанов в прелестном искусственном озерце, берущем воду из реки Лье, а по вечерам учила его играть в триктрак в обществе своей незаметной меланхоличной матушки, сидевший с неизменным вязанием в руках.

Госпожа де Белланже была не только прекрасна и соблазнительна, но и, — когда не пускалась в рассуждения о своей безрадостной жизни, — весела и остроумна; но даже предаваясь своему любимому занятию, она пользовалась тончайшими приемами искусства соблазнения, словно приглашая Кантэна воспользоваться сокровищами, которыми пренебрегал их законный обладатель. Она и не догадывалась о том, что в сравнении с чистым образом Жермены де Шеньер пламенная женственность Луизы дю Грего казалась ему чрезмерной и даже отталкивающей. Приписывая сдержанность молодого человека застенчивости, она проявляла все большую настойчивость, что, однако, вызывало с его стороны всего лишь обыкновенную и чисто формальную любезность. Отсрочка в достижении желанного результата распаляла ее нетерпение, и на пятый вечер пребывания Кантэна в замке она, наконец, решилась мягко упрекнуть гостя по поводу дела, приведшего его в Кэтлегон.

Они находились вдвоем в библиотеке, обязанной своим существованием покойному маркизу дю Бо дю Грего, отличавшемуся склонностью к научным занятиям. Виконтесса привела сюда молодого человека, чтобы показать ему иллюминованные молитвенники — предмет особой гордости ее отца; они представляли собой такую ценность, что у госпожи де Белланже была более чем веская причина благодарить судьбу за то, что Кэтлегон избежал участи многих бретонских замков, сгоревших в пламени революционных пожаров.

Кантэн поднял голову от последнего из разложенных перед ним молитвенников.

— Сударыня, я начинаю понимать, насколько злоупотребляю вашим гостеприимством.

— Разве вы не вправе рассчитывать на него? Неужели вы забыли, насколько мы в долгу перед вами? Но, возможно, вы испытываете нетерпение? Вы находите, что мы скучны?

Они стояли совсем рядом у тяжелого дубового стола с разложенными на нем массивными томами. Госпожа де Белланже в упор посмотрела на Кантэна. В ее глазах светилась задумчивая томность.

— Как вы могли такое подумать? Мое нетерпение объясняется чувством неловкости за неожиданное вторжение.

— Об этом вы можете не беспокоиться. Я понимаю, наш управляющий позволяет себе непростительную медлительность. Можете ли вы винить меня за то, что она не огорчает меня? Обычно я здесь так одинока. Я была так… так счастлива в вашем обществе. К чему скрывать? О деньгах я почти не думала. Я избегаю неприятных мыслей, ведь их у меня так много. А мысль о деньгах мне неприятна, поскольку связана с вашим отъездом.

Говоря так, она приблизилась еще плотнее, ее роскошная грудь оказалась в дюйме от груди Кантэна, ее влажные алые губы раскрылись в ласковой улыбке.

— Вы слишком добры, сударыня.

— Слишком добра? Слишком добра для чего? — Госпожа де Белланже со вздохом отвернулась. — Карадек отправился в Плоэрмель попытаться собрать недостающую сумму. Но сейчас трудно добиться выплаты ренты. Отсюда и задержка, о чем, повторяю, я не могу жалеть. Пусть вас утешит хотя бы то, что мы изо всех сил стараемся удовлетворить ваше требование. — Ее голос перешел в нежный шепот, взгляд томно бродил по лице и фигуре молодого человека. — Удовлетворить вас — наше постоянное желание. Мы стольким обязаны покойному маркизу… Но, конечно же, и ради вас самого. Ах, вы тот мужчина, которому женщина ни в чем не может отказать…

Желая ослабить силу чувственных токов, исходящих от виконтессы, Кантэн отступил на шаг и шутливым тоном парировал ее прямой выпад:

— Сударыня, вы сообщаете мне кое-что новое о моей собственной персоне.

Затем он отвернулся и, медленно подойдя к окну, добавил:

— В чем я усматриваю еще одно доказательство вашей доброты ко мне.

Взгляд темных глаз госпожи де Белланже с жадностью последовал за гибкой, стройной фигурой.

— В моих словах вы могли бы усмотреть и нечто большее, — прошептала она.

— Лишь в том случае, если бы я был фатом.

Несколько мгновений она молчала. Когда же, наконец, заговорила, голос ее звучал немного хрипло:

— Как ужасна ваша сдержанность!

Кантэн подумал, что в создавшейся ситуации один из них непременно должен проявить это качество.

— Как ужасно, — уклончиво возразил он, — что необходимость призывает меня к ней.

— Ах! О какой необходимости вы говорите?!

Голос госпожи де Белланже прерывался.

Поскольку Кантэн и сам точно не знал, о чем он говорит, ответ его прозвучал довольно туманно:

— Сударыня, существуют вещи, о которых я не могу говорить.

Женская сообразительность и настойчивость преодолели преграду, которую на мгновение воздвиг намек на таинственность, заключавшийся в подобном ответе. Шурша платьем, виконтесса подошла к молодому человеку и остановилась рядом с ним, глядя на просторную лужайку и купы тисов, окружавшие сад. Лужайка была неухожена, деревья неподстрижены: в Кэтлегоне, где в прежние времена работало больше десятка садовников, теперь держали только одного. Революция послужила отличным доказательством того, что уничтожение богатых приносит разорение живущим на их счет.

— Что вас угнетает, друг мой? — в ее голосе звучало сочувствие. — Откройтесь мне. Разделенная ноша уменьшается наполовину. Позвольте мне помочь вам. Смотрите на меня как на друга, который ничего не пожалеет, чтобы быть вам полезным.

Ласкающая слух хрипотца ее приглушенного голоса, прикосновение ее руки, сознание близости ее теплой, трепетной, чувственной красоты, — наконец, исходящий от нее нежный аромат сирени начали тревожить Кантэна. Он упорно боролся с неосязаемыми щупальцами, которые постепенно завладевали им, — и вместе с тем, великодушие не позволяло ему оскорбить ее чувства.

— Сударыня, у меня нет слов, чтобы выразить, насколько я благодарен вам за честь, которую вы мне оказываете.

— Не надо слов.

То был почти шепот. Она припала к нему. Одно движение с его стороны, и она оказалась бы у него в объятиях. Лишь невероятным усилием воли Кантэну удалось избежать искушения.

— Вы правы, сударыня. Слова ни к чему. Только делами должен я доказать свою благодарность, только поступками выразить признательность за дружбу, которой вы меня дарите. И как только представится случай, я не заставлю вас ждать.

Едва ли он отдавал себе отчет в том, что говорит, но даже произнося эти слова чисто машинально, не забывал о настоятельной необходимости как можно более увеличить расстояние между собой и хозяйкой замка.

Когда он замолк, наступило молчание; она с любопытством разглядывала его. Ее обычно бледные щеки пылали, прекрасная грудь, щедро обнаженная низким вырезом платья, бурно вздымалась. Затем она отрывисто рассмеялась.

— Интересно, что заставляет вас бояться меня?

— Вероятно, боязнь самого себя, — столь же прямо ответил он и поспешно добавил: — С вашего позволения, сударыня, я немного подышу воздухом перед ужином.

На сем в лучшем боевом порядке, какой он мог соблюсти, Кантэн удалился с места поединка.

Часом позже в Кэтлегон неожиданно прибыл командующий республиканской армией Шербура генерал Лазар Гош[1348], чьи притязания на гостеприимство хозяев замка в известной степени изменили расстановку сил и принесли Кантэну облегчение, каковое стало для него настоятельной необходимостью.

Глава 11

ЛАЗАР ГОШ
Если бы не безвременная смерть, Лазар Гош мог бы сыграть во Франции роль, которую было суждено сыграть Бонапарту. Власти отлично понимали это, и к описываемому времени он уже едва не угодил на гильотину. Быстрое возвышение от рядового до генерала, возможное только в условиях революции, победоносная кампания в Вогезах, блистательно проведенная двадцатипятилетним генералом и принесшая ему широкую популярность, встревожили завистливых главарей Революции. Робеспьер и его яростный аколит[1349] Сен-Жюст отдавали себе отчет в том, какие возможности открывались перед решительным солдатом, завоевавшим любовь войск и уважение народа. Быть может, они даже догадывались, что все возрастающая анархия в конце концов приведет, — как то и случилось в действительности, — к военной диктатуре, и именно Гош с его беспримерной смелостью, талантами, располагающим обхождением и популярностью станет потенциальным диктатором. Они добились того, что генерала обвинили в государственной измене и бросили в тюрьму. К счастью, пока тот ожидал суда, приговор которого, вне всякого сомнения, привел бы его на эшафот, произошли события Термидора, и те же тюремные двери, что открылись перед Сен-Жюстом и полуживым Робеспьером, закрылись за молодым генералом, выпущенным на свободу.

Не только освобожденный, но и облеченный доверием новых хозяев государства, Гош тут же был назначен командующим армией Шербура и отправлен на запад с поручением подавить разгоревшийся там мятеж.

И теперь, направляясь к месту назначения в сопровождении полудюжины членов своего штаба и эскорта из шестидесяти кавалеристов, названный генерал Гош прибыл в Кэтлегон просить гостеприимства на ночь.

Выходец из народа, — в ранней юности он служил помощником конюха в конюшнях Версаля, — Лазар Гош на двадцать седьмом году жизни являлся воплощением благородства. Он был очень высок, прекрасно сложен, его манеры отличались изяществом, походка — легкостью и грациозностью. Суровую красоту его лица смягчали добрые умные глаза и крупный выразительный рот. Мягкий голос и удивительно культурная речь — склонность к занятиям науками восполнила недостаток образования — завершили на редкость привлекательный портрет этого сына лачуги.

Природное благородство генерала смягчило даже старую маркизу, по-прежнему кичившуюся своим происхождением, что же до ее дочери, то она оказала ему прием, достойный принца крови.

Генерала сопровождал бригадир по имени Умберт, человек одного с ним возраста и так же, как его командир, дитя земли. Внешность этого молодого офицера тоже заслуживала внимания. Он был не так высок и более строен, обладал легкой походкой, порывистостью и приятными чертами лица. Если Гош внешностью напоминал принца, то Умберт являл собой образец типичного солдата, бесшабашного баловня судьбы и волокиты. Обладая несомненным талантом в военном искусстве, во всем остальном он оставался полным невеждой и, — в отличие от Гоша, который во время пребывания в замке махнул рукой на республиканскую терминологию и, обращаясь к дамам, называл их полные титулы, — демонстрировал свою приверженность республиканским идеалам подчеркнутым уважением к революционному лексикону. Кроме того, он сразу дал понять, что перещеголяет своего командира в любовных делах, и его откровенное ухаживание за прекрасной виконтессой, рядом с которой он сидел за столом во время ужина, не ограничивались страстными вздохами и пылкими взглядами.

Однако виконтесса оставалась слепа к пожару, полыхавшему в глазах Умберта, и глуха к скрытому смыслу его речей, поскольку все ее внимание было сосредоточено на красавце-генерале, сидевшем напротив нее рядом со старой маркизой.

За столом, сервированным соответственно случаю, прислуживал старый дворецкий Мартен, которому помогал лакей в простой ливрее. Вино, и притом отменное, лилось рекой, и щедрые возлияния отнюдь не способствовали улучшению манер полудюжины офицеров, сидевших в нижнем конце стола. По мере того как ужин приближался к концу, их шумный разговор все чаще взрывался оглушительным смехом, шутки становились все менее пристойными. Двое из них вынули трубки, прикурили от свечей и потребовали еще вина — с явным намерением устроить попойку. Но генерал заметив, что маркиза стала проявлять признаки беспокойства, положил конец их веселью.

— Граждане офицеры, — сказал он громким голосом, — госпожа маркиза дю Грего разрешает вам удалиться в приготовленные для вас комнаты, где вы можете отдохнуть. Не сомневаюсь, что вы будете вести себя, как приличествует республиканским офицерам, пользующимся гостеприимством дамы.

В ответ не прозвучало ни одного недовольного замечания. Офицеры шумно поднялись со своих мест и, выказав полное послушание, позволили Мартену проводить себя в комнаты, о которых упомянул генерал Гош.

Луиза дю Грего слегка склонилась над столом и поблагодарила его.

— Такая предупредительность делает вам честь, генерал. Матушка и я крайне вам признательны.

Она ограничилась этими короткими фразами. Но сколь многое добавил пылкий взгляд ее прекрасных глаз и теплая улыбка ее алых губ!

Сидевший рядом с виконтессой Умберт развязно дотронулся до ее руки.

— Хм, мы ведь не какая-нибудь деревенщина, а офицеры Республики. В своем отношении к дамам мы нисколько не отстаем от людей старого режима.

— Не сомневаюсь, мой генерал.

Ответ молодой женщины предназначался бригадиру, но глаза ее были прикованы к генералу.

Общество перешло в салон, где маркиза почти сразу пожелала всем покойной ночи и с печальной миной выразила надежду, что, увидев отведенные им комнаты, они согласятся с тем, что лучшего нельзя и желать. Гош серьезно ответил, что ничуть в этом не сомневается; Умберт, смеясь, уточнил, что как всякий солдат способен стоять биваком где угодно.

— Так что, если мне удается вырыть ямку для безымянной кости, я могу отлично выспаться на груди матери-земли. Разумеется, этим я не хочу сказать, — добавил он, улыбнувшись виконтессе, — что не предпочел бы чью-нибудь другую грудь.

Кантэн полюбопытствовал про себя, нахмурилась ли бы она с таким же неудовольствием, услышав подобную грубость от Гоша?

— Друг мой, — обратился генерал к бригадиру, — я уверен, что госпожа виконтесса извинит вас, если вы пожелаете присоединиться к остальным офицерам.

Но Умберт оставил намек без внимания.

— Вполне возможно, госпожа виконтесса меня и извинит. Но я никогда не извинил бы себя за это, — ответил он и бросился в кресло.

Госпожа де Белланже направилась к двери. Гош поспешил открыть ее перед ней. Когда он вернулся, Умберт говорил:

— Гражданка обещала спеть для нас.

— Я обещала, — поправила его виконтесса, — спеть для генерала Гоша.

Она повернулась и, почти вплотную подойдя к генералу, посмотрела ему в лицо.

— Что мне вам спеть, мой генерал?

Гош, высокий и величественный, в плотно облегающем синем мундире с красными кантами, перепоясанном трехцветным поясом, и с черным военным галстуком, подчеркивавшим решительную линию его подбородка, посмотрел в глаза сирены[1350] взглядом, в котором наблюдательный Кантэн уловил ответное тепло. С кресла, где сидел Умберт, донесся смех, на который никто не обратил внимания.

— Если вы соблаговолите спеть, сударыня, то не имеет никакого значения, что именно вы споете.

Они вместе подошли к клавикордам. Луиза дю Грего громко вздохнула.

— Я спою что-нибудь такое, что позволит мне излить жалобу на мое одиночество и мою несчастную долю.

— Сударыня, вы не созданы для одиночества.

— И тем не менее, обречена на него. Такова воля рока.

— С роком надо бороться.

— Увы! Я не обучена этому искусству, — вздохнула виконтесса.

— Той, что наделена вашими достоинствами, нечему учиться. Желать — значит владеть.

Она метнула на него застенчивый взгляд из-под дрогнувших ресниц.

— Такому человеку, как вы, мой генерал, я готова поверить.

Виконтесса села за инструмент, и ее дрожащие пальцы забегали по клавишам. Она запела душещипательную песенку про слезы и разбитое сердце, не сводя глаз с возвышающейся над ней величественной фигуры, словно обращая к ее обладателю трепетные слова, сочиненные автором.

Прижавшись к спинке кресла, Умберт смотрел на певицу и ухмылялся. Кантэн наблюдал эту сцену с затаенным удовольствием и жалел лишь о том, что человек, всецело завладевший вниманием благородной дамы, должен уехать на следующее утро.

Однако он довольно скоро заметил, что оная дама, разделяя его сожаления, отнюдь не намерена предоставить событиям развиваться своим чередом. Когда песня закончилась, она нарушила воцарившееся молчание замечанием по поводу близкого отъезда генерала:

— Вы непременно должны продолжить путь завтра утром, сударь?

Она уже настолько завладела мыслями молодого генерала, что он галантно ответил:

— Уверяю вас, сударыня, что в противном случае я не продолжил бы его так скоро.

Она все еще сидела за клавикордами, он стоял рядом с ней. Она слегка хмурилась, наклонив голову, затем вдруг подняла глаза и порывисто повернулась к нему.

— Я, конечно, понимаю, что вы — человек, который не боится опасности. Однако я спрашиваю себя: знаете ли вы, сколько опасностей подстерегает вас между нашим замком и Шербуром?

Генерал пожал плечами.

— Разумеется, я не пребываю в неведении о беспорядках, поскольку меня послали на запад именно с тем, чтобы их подавить. Но такова моя работа: встречать лицом к лицу любые опасности.

— А разве в вашу работу не входит сперва убедиться в том, что вы способны преодолеть эти опасности? Это ли не первый долг солдата?

— Думаю, я в состоянии их преодолеть.

— О нет. Вы ошибаетесь. Между Кэтлегоном и Ренном действуют банды шуанов. Всего два дня назад одна из них напала на хорошо охраняемый конвой и захватила его.

— Что такое? — воскликнул Умберт, вскакивая с кресла. Виконтесса пристально посмотрела на него, затем на Гоша.

— Неужели вы об этом не слышали?

Оба ответили отрицательно, а Кантэн тем временем недоумевал, как могло случиться, что раньше она ни словом не обмолвилась о столь поразительном событии. Умберт засыпал ее вопросами о точном месте нападения, о содержании конвоя, численности и боеспособности эскорта. Ее ответы звучали туманно. Сведения она получила от крестьян Кэтлегона, которые не вдавались в подробности. Но шуаны — это она знала наверняка — очень сильны и повсюду имеют своих шпионов. Она подробно остановилась на повадках шуанов: они незаметно передвигаются в лесах, собираются для нанесения страшного удара и, нанеся его, рассеиваются, всегда неуловимые, ускользающие, грозные. Она особо подчеркнула, каким торжеством для них будет поимка генерала и уничтожение его эскорта. Они до сих пор не напали на них лишь потому, что генерал со своими людьми еще не достиг укрытия, в котором шуаны устроили засаду. Не может быть, чтобы они не знали о его присутствии в Кэтлегоне. Без сомнения, им известен каждый его шаг, ведь они внимательно следят за ним.

— Вы хотите сказать, — воскликнул Умберт, — что они могут напасть на нас даже здесь?

Виконтесса так энергично тряхнула головой, что ее прическа пришла в некоторый беспорядок и тугой черный локон упал на белую грудь.

— О нет. Здесь они на вас не нападут — в этом случае нам отплатят той же монетой. У нас вы в полной безопасности. Вы правильно поступите, мой генерал, воспользовавшись преимуществами, которые предоставляет вам Кэтлегон.

— Каковы же эти преимущества?

— Надежное укрытие до тех пор, пока вы не укрепите свой недостаточно многочисленный эскорт. Я пошлю нашего человека в Сен-Брие, Сен-Мало, да куда угодно, где расположен гарнизон, который сможет оказать вам необходимую помощь.

Видя, что Гош глубоко задумался, Умберт решительно запротестовал:

— Но это означает задержку!

— Лучше прибыть в Шербур с опозданием, чем не прибыть вообще, — проговорила виконтесса. — А именно так и случится, если вы сейчас продолжите путь. Право, генерал, я не знаю, чему удивляться больше: вашему безрассудству, из-за которого вы взяли столь незначительную охрану, или вашему везению, благодаря которому вы еще живы. — Она поднялась с кресла. — Напишите пару строк командиру ближайшего гарнизона, и я сейчас же отправлю к нему одного из своих людей.

— Но это чудовищное злоупотребление вашей любезностью, — возразил Гош.

Она заглянула ему в глаза и на ее устах заиграла чарующая улыбка.

— Ваша ноша, мой генерал, намного тяжелее нашей.

— Не говорите так. Нет такой ноши, которую я принял бы на себя с большим восторгом.

— Значит, решено.

И виконтесса рассмеялась, словно довольный ребенок. Генерал взглянул на Умберта.

— По-моему, великодушие госпожи виконтессы удваивает наш долг перед ней за своевременное предупреждение о грозящей нам опасности, — медленно проговорил он.

Умберт, который с подозрительностью во взгляде наблюдал за госпожой де Белланже, повернулся, прежде чем ответить.

— Мне бы хотелось более подробно узнать про конвой, который подвергся нападению, — проворчал он. — Странно, что нынче утром в Ване мы не слышали никаких разговоров по этому поводу.

— Шуаны об этом позаботились. Они всегда начеку и ловко перехватывают курьеров.

Умберт пожал плечами и развел руки.

— Отлично. Но если нам придется послать за пополнением эскорта, я бы предпочел, чтобы депешу отвез один из наших людей.

Виконтесса вскинула брови.

— Разумеется, разумеется, если вы полагаете, что один из ваших драгун сумеет проехать дюжину миль по здешним местам и остаться живым и невредимым.

— Ему вовсе необязательно ехать в форме. Мы можем переодеть его в крестьянскую одежду.

— Как угодно. Мой человек добрался бы до места быстрее и без лишних затруднений. Но повторяю: решать вам.

— И не ровен час, — проговорил Умберт, криво усмехаясь, — повстречал бы друзей из числа этих бандитов.

— Побойтесь Бога, Умберт! На что вы, намекаете? — пожурил бригадира генерал Гош.

Госпожа де Белланже сохраняла полнейшую невозмутимость.

— Он прав, что не желает рисковать.

Умберт посмотрел на своего командира.

— Итак, вы приняли решение, мой генерал?

— Думаю что да. Согласитесь: ввиду того, что нам стало известно, нелишне проявить осмотрительность.

Умберт перевел взгляд, с каждым мгновением становившийся все более насмешливо-дерзким, с Гоша на виконтессу, и на его губах заиграла понимающая улыбка.

— Значит, у нас каникулы. Отлично. — Бригадир пожал плечами и повернулся на каблуках. — Пойду распоряжусь, — сказал он и нарочито четкой военной походкой вышел из комнаты.

Глава 12

ОТЪЕЗД
На следующее утро, перед завтраком, бригадир Умберт прохаживался по террасе Кэтлегона в обществе капитана Шампо, члена штаба генерала Гоша.

Посмотрев на одно из окон второго этажа, капитан показал на него пальцем, рассмеялся и отпустил соленую остроту.

— Дьявольщина! — ответил на нее Умберт. — Пока Гош разыгрывает роль Самсона перед хозяйкой замка, строящей из себя Далилу, нам, того и гляди, перережут глотки. А, черт возьми! Кто мне докажет, что все эти разговоры о бандитах — не более чем обыкновенный трюк с целью задержать нас здесь и дать время этим самым бандитам собрать силы, чтобы уничтожить нас?! Прежде чем пуститься в развлечения с этой проклятой аристократкой, я бы проверил, крепко ли заперта дверь. Под прикрытием этих чертовых лесов враг может незаметно подкрасться к нам. Расставьте пикеты, чтобы нам не нарваться на какой-нибудь сюрприз. Если на нас нападут, мы засядем в замке и превратим его в крепость.

Капитан направился к конюшне, где были расквартированы люди генерала Гоша и стояли их кони. Умберт повернулся к замку и лицом к лицу столкнулся с Кантэном, который только что вышел из него. Он сухо поздоровался с ним, на что получил любезный ответ.

— Вы рано поднялись, сударь, — заметил Кантэн.

— В отличие от генерала у меня нет приманки, которая удерживала бы меня в постели, — последовал недовольный ответ. Затем с республиканской прямотой бригадир бесцеремонно спросил Кантэна:

— Какое положение вы занимаете в этом доме, гражданин? Члена семьи?

— О нет. Я такой же гость, как и вы.

— Которого развлекают не с такой щедростью, как кое-кого из нас, — усмехнулся красавец-бригадир.

— Не будь вы правы, я бы поссорился с вами за эту усмешку.

— Мне повезло, — снова усмехнулся Умберт и зашагал прочь.

Кантэн остался стоять в задумчивости. Он был уверен, что история с конвоем — чистейшая выдумка, но ему вдруг пришло в голову, так ли уж неосновательны подозрения Умберта? Однако он сразу отогнал эту мысль. И не потому, что вспомнил откровенные высказывания виконтессы. Прежде всего, он считал ее последней женщиной в мире, способной навлечь на Кэтлегон жестокую месть, которая неизбежно последует за ее предательством. Если бы она действительно хотела предать Гоша, то прибегла бы к менее опасному способу.

Итак, он пришел к глубокому убеждению, что ловушка, расставленная виконтессой для Гоша, была ловушкой для его чувств с целью удержать его и обрести утешителя в одиночестве, на которое она так горько сетовала ему самому.

В наказание за свою негалантность и безразличие Кантэн получил пренебрежение, каковое едва ли могло быть более грубым по отношению к гостю с его положением. Все знаки внимания, которыми госпожа де Белланже прежде дарила его, теперь расточались генералу Гошу, и Кантэну оставалось утешаться созерцанием ревнивой ярости бригадира Умберта.

Она проявилась в первое же утро после завтрака, когда виконтесса вместе с генералом отправилась на одну из тех верховых прогулок, во время которых до сей поры компанию ей составлял Кантэн. Звеня шпорами и гремя саблей, Умберт слетел по ступеням террасы и подскочил к Гошу, который уже сидел в седле рядом с прекрасной хозяйкой.

— Куда вы едете, мой генерал?

— Да так, по землям Кэтлегона подышать утренним воздухом.

— Ваша прогулка может этим не ограничиться. Прошу вас не забывать, что Республике дорога ваша жизнь.

— Но отнюдь не мне, — смеясь, ответил генерал. — Успокойтесь. Я не стану подвергать ее опасности.

— Это могут сделать за вас.

— И кто же, сударь? — с вызовом спросила виконтесса.

— Почем мне знать, кто! Вы сами говорили, что леса всей округи, кишат бандитами. Вы возьмете эскорт, мой генерал?

— Думаю, в качестве эскорта мне вполне достаточно госпожи виконтессы. Уверен, что она постоит за мою безопасность. Поехали, сударыня.

Он тронул коня шпорами, и они выехали со двора замка, оставив бригадира-богохульника пылать гневом до их возвращения. Со временем досада и недовольство Умберта не уменьшались, но он больше не повторял только что описанной сцены, хотя поводов к тому хватило с лихвой. В течение следующих дней генерал и виконтесса делались все более и более неразлучны, и их общение друг с другом недвусмысленно говорило о характере установившихся между ними отношений. Пока Умберт скрипел зубами и извивался от ярости, а Кантэн играл роль зрителя, с легким презрением взирающего на разыгрываемый перед ним спектакль, госпожа дю Грего, казалось, пребывает в блаженном неведении того, что безродный солдат-республиканец стал признанным любовником ее благородной дочери.

Однако Кантэн испытывал все большее раздражение оттого, что достижение его цели постоянно откладывается, и через четыре дня после приезда Гоша решился, наконец, разбить лед пренебрежения, которым окружила его виконтесса.

— Сударыня, сознание того, что я слишком долго злоупотребляю вашим гостеприимством, вынуждает меня побеспокоить вас напоминанием о цели моего пребывания здесь.

На лицо госпожи де Белланже набежала тень.

— Друг мой, надеюсь, вы не полагаете, что я беспричинно задерживаю вас. Мы не забыли о вашем деле. Но — увы! Все усилия Карадека оказались тщетны, и при нынешнем положении дел я не вижу, как это можно поправить. Ему удалось собрать лишь несколько сотен луидоров, которые вы можете получить, если пожелаете. Но это не составит и половины требуемой суммы.

Кантэн чувствовал, что она лукавит, и у нее просто пропало желание помочь ему. От такой неудачи сердце его упало, но гордость призывала стоически перенести ее.

— Раз вы говорите, что при нынешнем положении дел ничего нельзя исправить, то и для моего дальнейшего пребывания у вас нет никаких оснований.

— Увы! — вздохнула она. — Вы оказали нам честь своим посещением. Мы очень огорчены, что оно не принесло вам желанного результата.

Кантэн ответил на это вежливое лицемерие лицемерием столь же вежливым и отправился собираться в дорогу. Выехать он решил на следующее утро.

Вечером возвратился гонец, которого отправлял Умберт, приведя с собой эскорт из двухсот пятидесяти драгун. Таким образом, генерал Гош тоже лишился предлога провести еще один день в соблазнительном обществе Луизы дю Грего.

За ужином только двое из сидевших за столом пребывали в отличном расположении духа. То была маркиза, чья гордость втайне возмущалась привязанностью дочери к санкюлоту, как бы ни был он хорош собою, и Умберт, чье отвращение к любовной связи его командира затмевали опасения, что Кэтлегон — с участием или без участия особы, которую он называл Госпожа Сирена, — расположенный в самом центре страны шуанов, станет для них смертельной ловушкой. Он выражал свое облегчение шумными шутками, от которых звенела царившая за столом тишина.

На следующее утро, пока отряд выстраивался внизу, на террасе были сказаны последние слова прощания. Маркиза не появилась. Проводить гостей она предоставила дочери.

Для Кантэна, который испросил разрешения Гоша ехать с его отрядом, пока им по пути, у виконтессы нашлось едва ли несколько слов в ответ на его благодарность за безрезультатное гостеприимство. Все ее мысли были устремлены к Гошу.

Ее лицо с темными кругами под заплаканными глазами несло на себе отпечаток бессонной ночи. В последний момент, когда Кантэн уже сидел в седле, она задержала генерала и увлекла его вглубь террасы, где их никто не мог услышать.

Бок о бок они дошли до конца террасы и долго там разговаривали. Казалось, она в чем-то его убеждала. Наконец они медленно пошли назад. На верхней ступени террасы Гош, зажав под мышкой шляпу с плюмажем, склонился над ее руками, которые сжимал в ладонях, и по очереди поцеловал их. Затем он проворно сбежал вниз, вскочил на коня и дал знак командиру драгун.

Громкие короткие приказы, разворот коней, лязг снаряжения, цоканье копыт — и вот отряд на марше, почти сразу перешедшем на рысь.

Генерал в окружении офицеров штаба скакал впереди; несколько раз он оборачивался и поднимал шляпу в ответ на прощальные взмахи рукой белой фигуры, которая по-прежнему стояла около балюстрады.

Кантэн понимал: это конец романа. И не только потому, что помнил виконта Белланже, живущего в Лондоне, но прежде всего потому, что Гош недавно женился и, по словам Умберта, очень привязан к жене. Если распутная аристократка, жаждущая утешения в своем полувдовьем одиночестве, соблазнив молодого республиканца, заставила его забыть о супружеской верности, то это, думал Кантэн, всего лишь временное помрачение, у которого не будет последствий.

Меньше чем через год ему предстояло убедиться,сколь поспешен был этот вывод и как непредсказуемо сложилась его собственная судьба благодаря последствиям события, которому он не придал ни малейшего значения.

Гош ехал молча, погруженный в раздумья, из которых его с трудом вывел сигнал тревоги, прозвучавший на полпути между Жосленом и Плоэрмелем.

Дорога огибала лес, и внимание опытного младшего офицера из Пер-Мале привлекла двигавшаяся по лесу многочисленная группа.

Отряд остановился и развернулся в сторону возможного нападения.

Умберт пришпорил коня и поскакал вдоль передней линии, не заботясь, что тем самым может вызвать на себя огонь. Он хотел убедить командира выделить половину отряда, чтобы очистить лес. Но знакомый с приемами шуанов командир выдвинул веские причины против этой бессмысленной авантюры. Пусть бандиты сперва сами выдадут свое местонахождение, открыв огонь. Поскольку для этого им надо подойти к опушке леса, то прежде чем отступить, они окажутся под прицелом ружей республиканцев. Преследовать их было бы крайне неразумно.

Гош нетерпеливо поднялся в стременах и презрительным тоном отдал приказ продолжать путь. Так они без приключений прибыли в Плоэрмель.

Здесь Кантэн учтиво простился с Гошем и членами его штаба и расстался с отрядом, который, не останавливаясь проследовал через город.

Глава 13

БУАЖЕЛЕН
Кантэн подъехал к таверне «Белый аист», где они с Ледигьером останавливались на ночь по пути к Кэтлегон. Толстяк Кошар узнал его и приветствовал самым радушным образом.

Было уже за полдень, и Кантэн надеялся, немного отдохнув и сменив коня, до наступления ночи прибыть в Редон, расположенный в тридцати милях от Плоэрмеля. Он узнал, что Ледигьер два дня назад проезжал этой дорогой, без сомнения, полагая, что его племянник уже возвратился в Анжер.

Кошар поставил перед ним кружку сидра, посетовав, что у него нет вина, достойного такого гостя. Ожидая, пока принесут заказанную еду, Кантэн услышал ритмичный топот марширующего отряда. Он беспечно подумал, что через Плоэрмель проходит отряд пехоты, и даже когда топот прекратился перед самой таверной, у него не возникло никаких подозрений.

Звук шагов на пороге заставил его поднять глаза. В общую комнату, в центре которой стоял встревоженный Кошар, бодрой походкой вошел человек в охотничьем костюме и гетрах. Его внешность показалась Кантэну знакомой. Вошедший зорко огляделся, увидел Кантэна и, издав короткое «ах!», резко свистнул.

За дверью раздался шум, и с полдюжины примерно одинаково одетых людей ввалилось в комнату. На всех были мешковатые бретонские штаны, на ком полотняные, на ком фланелевые, короткие куртки, в большинстве своем из козьей шкуры, и широкополые круглые шляпы; все они имели зверский вид и были вооружены мушкетами.

Человек в охотничьем костюме нетерпеливо подошел к трактирщику, проявлявшему все большее беспокойство.

— Кого это ты здесь принимаешь, Кошар?

Надменный, повелительный тон вопроса оживил память Кантэна. Этот был тот самый господин де Буажелен, который таким же заносчивым тоном разговаривал с ним в Шавере, отказываясь впустить его в собственный дом.

— Господин шевалье, — поспешно ответил Кошар, — все в порядке. Это новый маркиз де Шавере.

Буажелен широко раскрыл глаза, резко повернул голову и, сделав шага два, более внимательно посмотрел на Кантэна.

— Маркиз де Шавере! — насмешливо повторил он. — Может быть, де Карабас? Теперь я узнал его. Неужели ты поверил этой наглой лжи, Кошар?

— Сударь! Сударь! — возмутился Кошар. — Это не ложь. За это ручается господин Ледигьер.

— Ледигьер! — усмехнулся Буажелен. — Так Ледигьер за него ручается? Не так ли? — Однако что-то заставило его сделать небольшую паузу. — Посмотрим, посмотрим.

Он развязно подошел к столу, за которым сидел Кантэн.

— Вы прибыли в город с отрядом Гоша. Разве не так?

Кантэн почувствовал недоброе. Человек, стоявший перед ним, вызывал у него еще большую антипатию, чем во время их первой встречи в Шавере. К тому же Кантэна покоробило слетевшее с его языка имя «Карабас». Молодой человек вспомнил Констана и подумал, что Буажелен отнюдь не случайно повторил титул, который пришел в голову его кузену. Однако он постарался, чтобы ответ его прозвучал спокойно и вежливо.

— Совершенно верно.

— Впрочем, отрицать это было бы бесполезно.

Буажелен сделал знак своим людям, и те, стуча сабо по каменному полу, направились к Кантэну. Кошар в панике бросился вперед.

— Сударь! Ради Бога!

— Успокойся, Кошар. Не вмешивайся. Со шпионами у нас разговор короткий.

— Вы принимаете меня за шпиона? — холодно спросил Кантэн. — И лишь на том основании, что я ехал с отрядом генерала Гоша? Позвольте вам заметить, что вы просто смешны.

— Вы забываете, что мы уже встречались. В Шавере. Вам очень хотелось проникнуть в замок.

— На что я имел полное право. Вам было сказано, кто я такой.

— Меня больше интересует то, чем вы занимаетесь. Мы попусту тратим время.

Эти слова послужили сигналом. Кантэна схватили за руки и заставили встать.

Не на шутку расстроенный Кошар снова попробовал вмешаться, но Буажелен грубо оттолкнул его.

Кантэн не питал никаких иллюзий. Он понимал, что ему грозит неминуемая смерть от рук этих негодяев. Мысль его бешено работала. Он снова услышал умоляющий голос хозяина таверны:

— Господин шевалье, вы ошибаетесь. Повторяю: господин Ледигьер ручается, что этот человек — новый маркиз де Шавере.

— Здесь нет никакой ошибки, — последовал безапелляционный ответ. — Мне абсолютно безразлично, маркиз он или обыкновенный шпион. Вполне возможно, что и то и другое.

Кантэну показалось, что в припадке злобы Буажелен проговорился. Он окончательно убедился в справедливости своих подозрений, когда Буажелен презрительно бросил ему в лицо имя «Карабас», и подумал, что даже если их встреча случайна, то она дает предводителю шуанов возможность, которую тот давно искал. Теперь он видел в Буажелене участника и орудие зловещего плана, в существовании которого он уже имел случая убедиться.

Когда Кантэна уже вытащили из-за стола, в его быстро сменяющих друг друга мыслях промелькнуло воспоминание о том, что герцог де Лионн говорил о Буажелене как первом клинке Франции, безжалостном дьяволе, который беззастенчиво пользуется преимуществом своего смертоносного мастерства.

И вдруг Кантэна словно осенило. Тот, кто чрезмерно самоуверен, кто кичится легкими победами шпаги, непременно обладает уязвимым самолюбием и позволяет сыграть на своем тщеславии. К тому же, будучи дворянином, такой человек придерживается истинно дворянских представлений относительно того, как постоять за свою честь, особенно если он уверен, что в искусстве владения шпагой ему нет равных.

Буажелен уже шагал к двери, когда Кантэн, которого силой тащили за ним, проговорил со всем презрением в голосе, на которое был способен:

— Разумеется, сударь, вы вправе сомневаться, кто я такой. Но своими действиями вы не оставляете мне никаких сомнений относительно того, что вы такое.

Буажелен, удивленный как тоном, так и словами молодого человека, резко обернулся. Его порывистое движение заставило шуанов остановиться.

— Что я такое?

Кантэн рассмеялся ему в лицо.

— Это видно с первого взгляда. В окружении дюжины головорезов вам нетрудно разыгрывать храбреца, на что вы едва ли осмелились бы, будь вы один. На вашей гнусной физиономии ясно написано, что по природе вы просто трус.

Буажелен слегка побледнел.

— Это мое дело! — резко прикрикнул он на своих людей.

Он стоял, в упор глядя на Кантэна, и его губы медленно искривились в жестокой улыбке.

— Клянусь Богом, сударь, кем бы и чем бы вы ни были, прежде чем вы умрете, я доставлю себе удовольствие доказать вам, что вы заблуждаетесь.

Буажелен попался на наживку. Его оскорбленное тщеславие ухватилось за приглашение продемонстрировать мастерство перед приспешниками. Кантэн ничем не выказал своего облегчения. Он презрительно поднял брови, и в выражении его глаз Буажелен прочел новый вызов.

— Неужели? Разве я и впрямь ошибся? Или это всего-навсего игра?

— Вы скоро увидите, что я абсолютно серьезен. У вас есть шпага. Полагаю, вы умеете пользоваться ею?

— Могу попробовать, если вы предоставите мне такую возможность.

— В таком случае, выйдем сюда, за таверну.

Кошар бросился вперед и схватил Буажелена за руку.

— Сударь! Так нельзя! Это было бы убийством!

— Это и будет убийство. — Буажелен оттолкнул трактирщика. — Угомонись, дурак. Идемте, сударь.

Однако теперь Кантэн решил изобразить некоторую нерешительность. Он еще не совсем достиг своей цели.

— Это против всяких правил, — пожаловался он.

— Вы находите?

— Я нахожу, что в этой игре я заранее обречен на проигрыш. Чего и следовало ожидать. — Он посмотрел на насупленные лица окружавших его шуанов, словно указывая на них. — Поскольку я нахожусь отнюдь не среди друзей, мне бы хотелось получить определенные гарантии относительно того, что произойдет впоследствии.

— Впоследствии? После чего?

— После того, как я вас убью, — холодно ответил Кантэн.

От удивления у Буажелена отвисла челюсть. Затем он рассмеялся, и остальные дружно подхватили его смех.

— Вы слишком уверены в себе.

— Единственное, в чем мы можем быть уверены в этой жизни, — смерть. И вы, господин де Буажелен, скоро в этом убедитесь.

— В таком случае, не заставляйте меня ждать.

— Но я вынужден, пока не узнаю, что произойдет потом. Если ваши люди перережут мне горло, то едва ли мне стоит брать на себя труд убивать вас.

Ответ Кантэна был еще одной пощечиной Буажелену. Он в ярости повернулся к двери и громко позвал:

— Грожан!

На пороге мгновенно появился рослый шуан, судя по экипировке, — предводитель. Он носил серую куртку поверх красного жилета и шляпу с шелковой кокардой. Его вооружение состояло из шпаги и пары заткнутых за пояс пистолетов, ноги обтягивали гетры, как у Буажелена.

— Этот петушок и я, — с улыбкой сообщил ему Буажелен, — хотим пройтись по саду. Если после нашей прогулки он останется в живых, позаботься, чтобы ему не мешали отсюда уехать.

— Если он останется в живых, то, клянусь святым Иоанном, он заслуживает свободы, — усмехнулся Грожан.

— Дай мне слово.

— Хорошо. — Грожан торжественно поднял руку. — Клянусь.

Буажелен взглянул на Кантэна.

— Ну как, фанфарон, вы удовлетворены?

Кантэн кивнул.

— Полностью. Идемте.

За таверной имелся небольшой огород и небольшая лужайка с подстриженной травой, на которой паслись козы Кошара. Тень от нескольких сосен падала на лужайку и смягчала яркий свет сентябрьского полудня. Сюда и привел Кантэна Буажелен в сопровождении не только тех шуанов, которые ворвались в таверну, но и тех, что оставались на улице; всего их было человек сорок или пятьдесят.

Беззаботная болтовня и взрывы негромкого смеха свидетельствовали о том, что все уверены в непобедимости своего предводителя.

Однако когда противники встали лицом друг к другу, наступило молчание, и ряды шуанов замерли в полной неподвижности.

Кантэн снял редингот и закатал до локтя правый рукав рубашки. Буажелен не удосужился сделать ни того, ни другого, ограничившись тем, что отбросил в сторону шляпу и перевязь.

— Если желаете, можете заодно снять и сапоги, — ухмыльнулся он.

— Только в том случае, сударь, если вы снимете свои, — последовал холодный ответ.

— Не нахожу, что мне стоит так утруждать себя.

— Как вам будет угодно. Без сомнения, вам на роду написано умереть в сапогах.

— Без сомнения. Но не сегодня. Защищайтесь!

С этими словами он атаковал противника.

Было совершенно очевидно, что он рассчитывал на быструю и легкую победу. Но не менее очевидно было и то, что когда после полудюжины переводов в темп, он отступил, чтобы дать себе небольшую передышку, самоуверенности у него поубавилось. Он обнаружил, что шпага противника обладает качествами, которых были лишены его последние, легкие, жертвы.

В свое время — правда, только в фехтовальном зале — Кантэн встречал нескольких знаменитых фехтовальщиков, не говоря уже о поединке с опытнейшим Реда. Но он не помнил ни одного, кто мог бы сравниться с его теперешним противником. Ничего удивительного, подумал он, что Буажелен с такой готовностью решил наказать его за оскорбления и велел своим людям отпустить противника, буде тот станется в живых. На сей счет он не беспокоился. Опасным противником Буажелен мог быть для обыкновенного фехтовальщика, но не для опытного учителя фехтования. Кантэн отлично понимал, что последствия поединка почти не оставляли ему шансов на спасение, сам же поединок его не беспокоил.

Во время этой небольшой паузы Буажелен, стоявший шагах в трех от Кантэна, насмешливо обратился к нему:

— Ну так что, сударь? Кажется, вы не спешите проявить свое хваленое искусство.

— Не тревожьтесь. Я выполню обещание. Вы не будете разочарованы. Я жду, когда вы, наконец, проявите себя.

Буажелен бросился вперед и сделал мастерский выпад. Кантэн искусно парировал удар и отбросил противника, едва коснувшись острием шпаги его горла. Взбешенный неудачей Буажелен снова бросился в атаку, проявляя при этом силу и быстроту, которые в схватке с хладнокровным соперником могли быть опасны только для него самого. Сверкавшие на солнце клинки скрещивались, описывали круги, слепя глаза пораженных зрителей. Наконец, уже во второй раз, Буажелен, тяжело дыша от ярости, отступил на несколько шагов и опустил шпагу.

Но утомив противника своей чисто защитной тактикой, Кантэн вовсе не собирался давать ему передышку. На сей раз он сам предпринял атаку, и опущенный было клинок вновь поднялся, чтобы встретить его удар. Фехтуя, Кантэн не отказал себе в удовольствии поиздеваться над безжалостным дуэлянтом:

— Похоже, вы начинаете чувствовать то же, что заставляли чувствовать своих менее опытных противников. Вспомните, например, молодого человека из Ренна, которого вы зарезали год назад. Как он стоял перед вами, так же уверенный в своей участи, как вы теперь уверены в своей.

Буажелен сделал мощный выпад, однако Кантен отскочил в сторону, и почти в то же мгновение его шпага насквозь пронзила противника.

Это произошло так быстро, что Кантэн принял исходное положение прежде, чем наблюдавшие за поединком осознали, что их предводитель получил смертельный удар.

Какое-то мгновение Буажелен стоял выпрямившись во весь рост, глаза его расширились, словно от удивления. Затем по его телу пробежала дрожь, с губ сорвался стон, и он мешком осел на землю, схватившись за торчащую из его тела шпагу, будто затем, чтобы остановить падение.

В тот же миг шуаны с громкими криками сорвались с места. Но верный своему слову Грожан с пистолетами в обеих руках бросился между ними и Кантэном. Он говорил на бретонском наречии, однако его тон и жесты не оставляли сомнения в смысле его слов.

Яростные вопли перешли в ворчание. Но вскоре и оно смолкло, и толпа окружила победителя и лежавшего у его ног побежденного.

Кантэн слегка пошатывался, глядя на бесформенную груду, которой стал тот, кто совсем недавно насмехался над ним, похваляясь своей силой и неуязвимостью. Он испытывал не только физическую слабость, но и глубокое отвращение. Первый раз в жизни он убил человека. Он сделал это, защищая собственную жизнь, и все же чувствовал себя убийцей и понимал, что этот обмякший труп, эти широко открытые, невидящие глаза, эти ухмыляющиеся губы, покрытые кровавой пеной, страшным, неотступным видением будут отныне преследовать его.

Грожан грубо схватил его за руку. Шуан с первого взгляда понял, что человек, лежащий у их ног, мертв.

— Мы держим данное слов, — прорычал он. — Убирайтесь.

Кантэн чувствовал, что ему надо что-то сказать, но не находил подходящих слов. Под потупленными взглядами всего отряда он молча повернулся и пошел в сторону таверны. За его спиной вновь поднялся угрожающий ропот, но Грожан усмирил своих людей. Кошар встретил Кантэна в огороде, откуда он наблюдал за поединком. Не теряя времени, он нашел для молодого человека коня и простился с ним, посоветовав извлечь всю возможную пользу из чуда, избавившего его от смертельной опасности, и как можно скорее покинуть город и его окрестности.

Глава 14

БУАРДИ
Кошар не ошибся, полагая, что временное затишье продлится недолго.

Вскоре шуаны взбунтовались против Грожана. Они обвинили его в том, что он не позволил им отомстить за своего вожака. В ответ на его напоминание о данном слове один из них, очевидно, несостоявшийся юрист, задал вопрос:

— Обязательство сводилось к тому, что этому щенку позволят убраться отсюда. Оно выполнено. Но если кто-нибудь из нас снова встретится с ним? Что тогда?

— Тогда другое дело, — вынес решение Грожан.

— Отлично, мы встретимся с ним. Сегодня же. Надо только выяснить, какой дорогой он поехал. Кто со мной?

За исключением Грожана, который яснее других отдавал себе отчет в сути этого поединка и видел в нем обыкновенное мошенничество со стороны Буажелена, все были на стороне хитрого казуиста.

В результате случилось так, что когда часа три спустя Кантэн спустился с поросших вереском холмов Плоэрмеля и ехал по ровной дороге в окрестностях Пайяка, его внезапно окружил отряд из двадцати шуанов на косматых бретонских пони; среди них он узнал нескольких сподвижников Буажелена.

Увидев Грожана, Кантэн окончательно убедился в справедливости своего предположения. Он догадался, что знание местности позволило им сократить путь с целью перехватить его и исправить оплошность, в результате которой он беспрепятственно уехал из Плоэрмеля.

— Так-то вы держите слово? — спросил он.

Вместо ответа его стащили с коня, отобрали шпагу и связали руки за спиной. Все это они проделали молча, не обращая внимания на его вопросы и гневные замечания. Грожан ни на минуту не отходил от молодого человека.

Кантэн не догадывался, что присутствие Грожана гарантирует ему относительную безопасность, поскольку, уступив там, где нельзя было оказать открытое сопротивление, рослый бретонец мог, по меньшей мере, настоять на том, чтобы убийцу Буажелена не предали смерти до тех пор, пока главнокомандующий армией шуанов господин де Буарди, ознакомившись с обстоятельствами дела, не вынесет приговора.

Кантэна тщательно обыскали, отобрали среди прочего охранное свидетельство Комитета общественной безопасности и пояс с зашитыми в нем двумястами гинеями в английских золотых монетах.

После короткой перебранки, смысла которой Кантэн не уловил, ему развязали руки, чтобы он мог ехать верхом. Ему приказали сесть на коня, и отряд двинулся в сторону от большой дороги.

Узкими окольными тропами, почти незаметными для глаз, дикими нехожеными проселками, петляющими через рощи, речными бродами, ни на минуту не замедляя скорости, на закате этого осеннего дня Кантэна доставили в огромный сумрачный лес.

На опушке леса Кантэн впервые услышал, как один из его провожатых издал звук, напоминающий крик совы, который и дал название всему движению. Из глубины леса до них долетел ответный крик. Замедлив скорость, отряд продолжал уверенно двигаться к сердцу лабиринта дубовых, вязовых и березовых зарослей, пока, наконец, не вышел на прогалину размером с кафедральную площадь, в дальнем конце которой в сгустившемся мраке едва виднелось небольшое, убогое на вид, строение. В центре прогалины под высоким железным треножником, с которого свешивался огромный котел, пылал костер. Вокруг него расположилось больше сотни человек, чья одежда и вооружение говорили об их принадлежности к одному братству с людьми, захватившими Кантэна. Несколько человек поднялось навстречу прибывшим. Услышав привезенную ими новость, сообщенную все на том же непонятном Кантэну бретонском наречии, остальные с криками повскакивали с мест.

Кантэну велели спешиться и еще раз обыскали, после чего Грожан в сопровождении четверых шуанов повел его в дальний конец прогалины.

Когда они подошли к строению, Грожан громко постучал в дверь, распахнул ее и вошел внутрь. Остальные последовали за ним.

Кантэн оказался в небольшой комнате, ярко освещенной лампой, стоявшей на большом столе, один конец которого занимали остатки ужина, а на другом в беспорядке лежали кипы бумаг и письменные принадлежности. Над бумагами склонился человек лет тридцати со смуглым аристократическим лицом, чья богатая одежда являла собой разительный контраст с убогостью окружающей обстановки. На нем был серый бархатный камзол с серебряными пуговицами и кокардой с изображением пламенеющего сердца на груди. Его темные блестящие волосы были тщательно причесаны, на богатом кружевном жабо сверкал бриллиант, второй украшал холеную узкую руку, державшую перо.

У правой стены стояла бретонская кровать, похожая на шкаф. Два деревянных табурета завершали обстановку комнаты с почерневшими от грязи стенами, земляным полом и забранными ставнями окнами.

Сидевший за столом человек — это был Буарди, один из самых знаменитых и неуловимых предводителей роялистов на Западе — оторвался от бумаг и взглянул на вошедших. При виде пленника он вскинул голову, и в его темных глазах зажегся интерес.

— Что случилось, Грожан?

Торопливый рассказ Грожана не раз прерывали остальные шуаны. Они так плохо говорили по-французски, что пленнику пришлось напрячь все свое внимание, чтобы уловить смысл их объяснений. Иногда все они говорили разом, как в том месте рассказа, где речь шла о смерти Буажелена. Услышав невероятную новость, Буарди вскочил на ноги. Вид его был столь ужасен, что все мгновенно смолкли. После небольшой паузы Буарди глухо произнес:

— Мертв! Буажелен мертв!

Словно обессилев, он снова опустился на стул и поднес руку ко лбу.

Грожан сделал несколько шагов по комнате и положил на стол все, что было отобрано у Кантэна. Охранную грамоту он вынул последней. Прошло некоторое время, прежде чем Буарди обратил внимание на разложенные перед ним предметы.

— Буажелен мертв! Убит! — монотонно повторил он голосом, похожим на стон.

Наконец Кантэн заговорил:

— О нет, не убит. Он пал от моей руки в честном поединке. Он сам бросил мне вызов.

Буарди поднял глаза. Его дикий взгляд словно задавал шуанам вопрос, и Грожан ответил на него:

— Это правда. Поединок действительно был честным. Мы все видели его.

— Но это невозможно! Честный… Как могло такое случиться? — он тяжело облокотился о стол, глядя на Кантэна пылающим взором. — Вы говорите, что он вызвал вас. Почему?

— Потому что ему пришлась не по вкусу неприятная истина. Потому что я назвал его трусом, который привел с собой два десятка головорезов, чтобы напасть на одного-единственного человека.

— Вы не ответили мне, почему он напал на вас.

За Кантэна ответили другие. Он — шпион «синих». Пусть господин де Буарди взглянет на охранную грамоту, которую нашли у него. Господин де Буажелен давно знал его. Он пытался силой проникнуть в Шавере, когда там находился господин де Буажелен со своим отрядом. Он был в Кэтлегоне с Гошем и с тем же Гошем прибыл в Плоэрмель, где республиканский генерал оставил его, чтобы он мог продолжить в окрестностях города свое гнусное дело.

— В таком случае, зачем вы привели его ко мне? — грозным тоном спросил Буарди. — Почему не повесили на первом попавшемся дереве у дороги?

Грожан рассказал про данное Кантэну слово и о том, как они вторично захватили его на дороге.

— Потому что не мне решать такие дела. Потому что, по-моему, вопросы чести должны разбирать люди знатного происхождения. Вот я и привел его к вам, сударь.

— Пустая трата времени, — красивое лицо Буарди было бледным от горя и гнева. — Пустая трата времени. Все это не относится к делу. Эта собака — шпион, остальное не имеет значения. К чему держать слово, данное шпиону! На них не распространяются законы чести, — он повелительно махнул рукой, и бриллиант вспыхнул в свете свечей. — Уведите его и покончим с этим.

— Подождите, сударь! — воскликнул Кантэн, почувствовав на себе руки головорезов Буарди. — Это чудовищная ошибка. Я не шпион.

Буарди посмотрел на охранную грамоту, затем поднял ее и помахал бумагой, презрительно скривив губы.

— Видимо, именно потому, что вам не удалось убедить в этом господина де Буажелена, вы и сочли необходимым его убить.

— Здесь вы ошибаетесь. Я не убивал его. Даже ваши люди подтвердили, что у нас был честный поединок.

— Я не склонен этому верить. Во Франции не было лучшей шпаги.

Даже перед лицом смерти Кантэн не мог удержаться от смеха.

— Сегодня я доказал, что это такая же ложь, как и все остальное.

Трудно было допустить большую неосторожность. Буарди ударил кулаком по столу:

— Говорю вам: уведите его и прикончите!

Кантэн яростно вырывался из вцепившихся в него рук.

— Так, значит, вы все — убийцы? Неужели правда настолько вам безразлична, что вы не хотите выслушать ее? Я был в Кэтлегоне в качестве гостя маркизы дю Грего еще до того, как туда прибыл генерал Гош. Пошлите к ней. Она подтвердит мои слова. К Гошу я не имею никакого отношения. Как вам уже было сказано, я имел право приехать в Шавере, потому что…

— Хватит! — проревел Буарди. — Вам следовало дать объяснения Буажелену, который мог судить о том, правдивы они или нет. Но вы предпочли убить его. Для меня этого вполне достаточно. Вы убили его, и этого более чем достаточно, кем бы и чем бы вы ни были. Пора кончать. Грожан, увести его!

— Но, сударь, ради Бога! — воскликнул Кантэн, когда его уже тащили к двери. — Неужели вам совершенно безразлично, кто я такой?

— Да будь вы хоть принцем крови, мне это абсолютно безразлично. Мне безразлично лишь то, что вы сделали. И вы сполна заплатите, — последовал неумолимый ответ.

Кантэна уже подтащили к двери, но тут она широко распахнулась и на пороге выросли две фигуры, загородив проход.

Шуаны оттолкнули Кантэна в сторону, давая дорогу прибывшим. Один из них был высокий и худощавый, с властным лицом, второй — полный и приземистый.

Они вошли в комнату — высокий мужчина несколько впереди своего спутника — и оглядели присутствующих.

— Что здесь происходит? — спросил высокий безразличным тоном, но когда взгляд его красивых глаз остановился на Кантэне, у него перехватило дыхание. — Вы, сударь… здесь? Пленник? — Его волнение возрастало. — Что это значит?

Кантэн поднял поникшую голову и к немалому изумлению и облегчению увидел графа де Пюизе, которого так бесцеремонно выставил из своей академии в Лондоне. У молодого человека не было оснований полагать, что граф проявит интерес к его судьбе, но в глубине души у него затеплилась надежда. Словно издалека он услышал ответ Буарди:

— Это негодяй, с которым должно поступить по справедливости.

— По справедливости? И какого же рода эта справедливость?

— Такого, что мы применяем к шпионам и убийцам. Кончайте с ним, Грожан.

Если Буарди отдал приказ повелительным тоном, то жест поднятой руки графа, приказывающий шуану остановиться, был не менее повелительным. Характерным для него уверенным шагом он прошел мимо Кантэна.

— Если не возражаете, я бы желал более подробно узнать об этом деле.

Удивленный Буарди поднял на него глаза, и его гнев сменился нетерпением.

— Дело уже решено и закончено. Увести его.

— Подождите! — в голосе графа зазвучали властные ноты. — Кажется, вы не расслышали меня. Я сказал, что желаю узнать все об этом деле. Излишняя поспешность в отправлении справедливости всегда подозрительна. Развяжите ему руки, Грожан.

Кантэна удивил не столько сам приказ, сколько поспешность, с какой он был выполнен.

Разъяренный Буарди вскочил из-за стола.

— Что это значит, Пюизе? Вы вмешиваетесь в мои дела?

— Вы вынуждаете меня к этому. Об этом господине мне известно нечто такое, чего вы не удосужились узнать, прежде чем вынести свой скоропалительный приговор. Мне это не нравится.

— Меня не интересует, что вы о нем знаете. Я, со своей стороны, знаю то, чего не знаете вы. Он убил Буажелена. И за это я повешу его — при всем том, что вам про него известно и что он сам наговорит о себе.

— Понимаю, — в голосе Пюизе звучала нескрываемая насмешка. — У вас весьма своеобразное понимание справедливости. Вы решили стать орудием личного мщения. Я прибыл как раз вовремя.

— Не соблаговолите ли сказать, для чего?

— Для того, чтобы не дать свершиться преступлению, за которое я был бы вынужден призвать вас к суровому ответу.

— Призвать к ответу? Меня?

— Да. Именно вас. А для начала — позвольте мне представить вас маркизу де Шавере.

Глаза Буарди расширились от удивления, лицо исказилось негодованием.

— Какая ложь!

— Объяснимся начистоту, господин де Буарди. Не следует ли мне понимать, что лжет не кто иной, как вы?

— Что? — Буарди нетерпеливо взмахнул руками. — Я хотел сказать, что удивляюсь вашей доверчивости.

— Я сказал вам то, что мне достоверно известно. Я встречался с господином де Шавере. В Лондоне.

— Но эта личность — шпион.

— Вам кто-то сказал об этом. Какая глупость!

— Но вот доказательство! — И Буарди дрожащей рукой протянул графу охранную грамоту. — Если вам его недостаточно, спросите Грожана.

Пюизе даже не взглянул на бумагу.

— Никакое это не доказательство. Не может быть доказательств того, чего нет. Вы поверили слухам, которые и проверки-то не заслуживают. Ваша уверенность основана на том, что он убил Буажелена? Или на чем-нибудь в этом роде?

— Грожан, расскажи! — вне себя воскликнул Буарди. Когда рассказ был окончен, Пюизе спокойно повернулся к Кантэну.

— Все так и было?

— Да, сударь. Эти люди напали на меня. По приказу Буажелена меня едва не повесили. Он ничего не желал слушать.

— Конечно, нет, — рассмеялся Пюизе. — Конечно, нет. Ведь господин де Буажелен — добрый друг и сородич ваших кузенов де Шеньеров. И, вероятнее всего, их агент. Ну, так что было дальше?

— Я вспомнил, что он пользуется славой первого дуэлянта, и воспользовался этим. Я грубо оскорбил его — в надежде, что такой фехтовальщик, как он, не преминет постоять за себя. Когда мой план удался, прежде чем сойтись с ним в поединке, я взял слово, что в случае моей победы его люди не тронут меня.

— И данное вам слово было нарушено. Отлично, — граф повернулся к Буарди. — И вы собирались разделить бесчестье, убив господина де Шавере. Хоть теперь вы начинаете понимать, от чего я вас избавил?

Буарди оставался непреклонен.

— Господин де Пюизе, я не потерплю вашего вмешательства в мои дела. Буду с вами откровенен. Этого человека повесят за его поступок, что бы вы ни сказали на это.

— Вам следует быть более внимательным. Вы не могли не заметить, что я назвал Буажелена добрым другом и сородичем Сен-Жиля и его брата.

— Что вы имеете в виду?

— Репутация Буажелена такова, что его вполне можно заподозрить в готовности оказать услугу своим друзьям.

— Боже мой, сударь! Неужели симпатии к этому человеку способны так далеко завести вас?

— Вне всякого сомнения. Вам следовало бы понять, что вы можете отпустить своих молодцов. Сегодня вечером никого не повесят.

Буарди побледнел и, весь напрягшись, тяжело облокотился о стол.

— Это вызов, господин граф?

— Нет. Это приказ. Либо вы подчиняетесь ему, либо… Но послушайте! Вы не так глупы, чтобы заставлять меня напоминать вам о субординации. Надеюсь, вы наконец вспомните, что я здесь представляю принцев.

Краска гнева залила бледное лицо Буарди. Он встал и, обогнув стол, вплотную подошел к Пюизе.

— Я являюсь вашим подчиненным лишь настолько, насколько нахожу нужным. Мои люди — это мои люди, и они подчиняются только мне.

— Смело сказано, господин де Буарди, — впервые заговорил спутник Пюизе. — Настолько смело, что граничит с изменой.

— Вы совсем недавно в Бретани, господин барон, — язвительно ответил Буарди. — Бретонские роялисты отличаются от роялистов других провинций.

— Несомненно! — парировал барон. — Тем более, если ваши действия представляют собой образец, подтверждающий подобное заявление. В их свете великое дело, которому мы служим, низводится до мелочных разногласий.

— Разногласие, о котором идет речь, отнюдь не мелочно, господин Корматен[1351]. Негодяй, путешествующий с охранной грамотой Комитета общественной безопасности, убил моего близкого друга и одного из самых доблестных наших предводителей. Разве этого недостаточно, чтобы вынести ему смертный приговор? Но как бы вы к этому ни относились, никто не помешает мне воздать убийце по заслугам.

— Если мы все еще говорим о справедливости, я выражусь другими словами, — сказал Пюизе. — Этот доблестный предводитель, этот близкий друг получил по заслугам. На сем и кончим, если не возражаете.

Однако конец пришел и терпению Буарди.

— Грожан, уведите этого человека и сделайте то, что я вам приказал, — распорядился он.

— Грожан!

Твердый голос и суровый вид Пюизе пригвоздил шуана к месту. Затем граф схватил Буарди за плечи и развернул его так, что они вновь оказались лицом к лицу.

— Послушайте, безумец. Я уничтожил бы вас, не будь я вашим другом. Если вы рассчитываете добиться своего только потому, что имеете под рукой своих людей, то оставьте эту мысль. Я не один. Для дела, ради которого я оказался здесь, со мной прибыла тысяча человек. Это в пять раз больше, чем ваш отряд. Так что позвольте мне посоветовать вам склониться перед силой, коль скоро вы отказываетесь склониться перед доводами рассудка.

Вдруг Пюизе резко изменил тон, рассмеялся и протянул Буарди руку.

— Послушайте, друг мой. Покончим миром. Впереди у нас общее дело. Нам не пристало ссориться.

Буарди не принял протянутой ему руки.

— Ссору затеял не я, — тяжело дыша, ответил он. — Вы угрожаете мне ради спасения человека, который, в сущности, вам безразличен.

— Он мне вовсе не безразличен. И честь мне далеко не безразлична. Как ваша, так и моя. Завтра вы поблагодарите меня за вмешательство.

И граф снова протянул руку.

По-прежнему не приняв ее, Буарди отошел от Пюизе и остановился по другую сторону стола.

— Говорить больше не о чем, — сказал он с горечью.

— Я надеялся, что есть, — возразил Пюизе. — Но я не буду настаивать. Сожалею, но вы произвели на меня отнюдь не благоприятное впечатление, господин Буарди.

— Я в отчаянии, — последовал дерзкий ответ. — Должны ли мы продолжать нашу беседу?

— Только не по личным вопросам. Есть кое-что еще, о чем вы можете догадаться хотя бы по тому, что я прибыл не один, а с вооруженным отрядом. Мне известно, что завтра утром невдалеке отсюда по пути в Ренн проследует конвой с оружием, боеприпасами и обмундированием для армии Шербура. Он движется под охраной целого полка «синих», который также пополнит шербурскую армию. Таким образом, потребуются значительные силы, чтобы справиться с ними. Мне нужна ваша поддержка, и я должен просить вас распорядиться, чтобы к рассвету ваши люди были под ружьем, готовые выступить к пункту, который я вам укажу.

Он говорил твердым, властным тоном, чтобы отмести малейшие возражения, каковые могли бы прийти на ум строптивому и склонному к противоречию Буарди. Поскольку Буарди молчал, а его красивое лицо было по-прежнему темным от гнева, Пюизе добавил после небольшой паузы:

— Вы слышали меня, господин де Буарди?

— Слышал, — наклонил голову, холодно ответил Буарди.

— В таком случае, будьте любезны отрапортовать мне на рассвете.

И, не дожидаясь ответа, граф повернулся к Кантэну:

— Вы пойдете со мной, господин де Шавере, и вы тоже, барон.

Пюизе вышел. На сей раз никто не осмелился задержать Кантэна, когда след за величественной фигурой графа он покинул хижину, где еще несколько минут назад смотрел в страшное лицо смерти.

Глава 15

ШУАНЫ
За непродолжительное время, что Пюизе провел у Буарди, на краю прогалины, словно по волшебству, выросла трехстенная бревенчатая хижина площадью примерно в двенадцать квадратных футов. С энергией муравьев ее построили двадцать человек из числа сторонников графа, которые теперь при свете факелов заканчивали настилать кровлю из веток.

Войдя внутрь, Пюизе, Кантэн и барон увидели наскоро сколоченный стол и несколько табуретов. Охапки листьев и папоротника заменяли постели. Хижину довольно хорошо освещали два факела, вставленные в крепления на стенах.

Шуаны были мастерами таких построек, равно как и траншей для укрытия воинских отрядов в своих лесных цитаделях. Эти траншеи, вырытые на большую глубину и замаскированные ветками, дерном и листьями, почти никогда не удавалось обнаружить отрядам «синих», осмелившимся проникнуть в лес. Они помогают объяснить тайну шуанов, методы ведения ими партизанской войны: их внезапные появления в самых неожиданных местах и столь же внезапные исчезновения. Донесения о том, что они будто проваливались сквозь землю, были гораздо ближе к истине, нежели подозревали те, кто посылал подобные донесения.

Молодой человек в одежде шуана, чуть выше среднего роста, но плотный и широкоплечий, что говорило о его недюжинной силе, улыбаясь, встал навстречу вошедшим. Это был Жорж Кадудаль[1352], предводитель шуанов из Морбиана; славе, которой он уже пользовался среди сподвижников, в самом недалеком будущем суждено было возрасти еще больше.

— Взгляните на свою квартиру, мой генерал. Взмах моей волшебной палочки — и она выросла из земли. Еще взмах — и прибудет ужин, хотя я сомневаюсь, что он удовлетворит ваши аппетиты, — светлые глаза навыкате остановились на Кантэне. — Новичок?

Пюизе познакомил их, представив Кантэна как своего друга маркиза де Шавере. Это удержало Кадудаля от дальнейших вопросов, и он вышел поторопить лентяев, занимающихся ужином.

Наконец Кантэн смог выразить графу свою благодарность:

— Я обязан вам жизнью, господин граф.

— Откровенно говоря, истину такого рода слышишь не каждый день, — тон Пюизе, окрашенный мрачноватым юмором, несколько удивил Кантэна. — Нам обоим повезло, что я вовремя прибыл сюда. Я начинаю верить, что наделен даром все делать одновременно.

— Я нахожу в этом столь же малую удачу для вас, сударь, сколь великую для себя. Мое положение было ужасно.

— И выпутаться из него вам стоило бы куда большего труда, чем из сетей Буажелена.

Граф фамильярно положил руку на плечо Кантэна, посмотрел ему в лицо и грустно улыбнулся. Вспомнив об их расставании в Лондоне, молодой человек залился краской стыда тем более жгучего, что Пюизе, казалось, забыл об этом.

— Я восхищен вашей сообразительностью, — продолжал граф. — И клянусь душой, вы вели себя более достойно, чем вам кажется. Готов держать пари, что Буажелен — мерзавец, получивший по заслугам, — знал, что, устраняя вас, служит интересам своих любезных кузенов. Вскоре вы поймете, что вам придется немало побороться за наследство.

— Будь что будет, но все, вами сказанное, не объясняет, почему вы почитаете удачей свое прибытие сюда именно сегодня.

Вместо Пюизе на вопрос Кантэна неожиданно ответил Корматен:

— Своевременное прибытие позволило генералу составить правильное мнение о человеке, которого он намеревался сделать своим заместителем, пока сам он будет отсутствовать.

— Это не более чем ваше предположение, барон. Я давно раздумал вручать верховное командование на время моих отлучек одному из этих признанных вожаков. Ядовитая зависть друг к другу делает их недостойными доверия. Назначить одного — значит провоцировать гнев и дезертирство других. Это слишком рискованно. Именно так мы потеряли Вандею. Только слившись воедино, наши армии могут одержать верх над «синими» и положить конец Республике. Но поскольку Лекор не подчинился Шаретту, а Стоффле отказался выполнять приказы как того, так и другого, «синие» безо всякого труда разгромили их поодиночке. Такое не должно повториться, и если не допустить этого в моей власти, — а я надеюсь, так оно и есть, — то и не повторится. Но вот и Жорж с ужином.

Вновь появился Кадудаль, энергично толкая перед собой двоих крестьян; один из них нес деревянное блюдо с зажаренным на костре гусем, второй — две корзины: одну с несколькими ржаными хлебами, другую — с полудюжиной бутылок вина.

— Гусь тяжел, как лебедь, и сочен, как грудной младенец, а анжуйского столько, что он может поплавать в нем, — объявил Кадудаль зычным голосом. — Ужин подан, мой генерал. К столу, господа.

Табуреты поставили вокруг стола, и Кадудаль сел вместе с остальными. Он послал Буарди приглашение присоединиться к ним, но посланец вернулся и сказал, что господин де Буарди просит извинить его.

— Ну и пускай этот глупец дуется в своей палатке, если ему так нравится, — пожал плечами Пюизе.

— Аромат этого гуся способен поднять настроение и у обладателя более тонкого желудка, — поклялся Кадудаль. — Но его потеря — наша находка. В конце концов, что такое один гусь на пятерых?

Хороший едок, Кадудаль подстегнул аппетит всей компании. Когда от гуся остались одни косточки, в хлебной корзине обнаружили козий сыр и инжир, после чего, вынув каждому по второй бутылке вина, Кадудаль и Корматен набили трубки.

Через открытую часть строения они могли видеть догорающие бивуачные костры и тени людей вокруг них.

Разговор шел в основном о политике. Корматен состоял в переписке с тайной роялистской организацией в Париже, которой Пюизе не доверял, считая ее сборищем самодовольных интриганов. Через нее барон получил сведения о положении дел в столице, о том, что новое правительство совершенно не владеет политической информацией и что ходят упорные слухи, будто многие из тех, кто находится у власти, в том числе Баррас, благосклонно относятся к реставрации монархии. Поговаривали, что сам генерал Гош после тюремного заключения по приговору Конвента разделяет монархические взгляды, и его миссия на Западе будет, скорее, миротворческой, чем карательной.

Пюизе не скрывал своего презрения ко всему, о чем говорил барон.

— Как все это похоже на аббата Броттье, пустозвона, вообразившего себя осью, на которой теперь вращается монархизм! Пусть себе выговорится вволю и посылает пустые донесения принцам. Нашедело — работа, и Запад умиротворится лишь тогда, когда мы выполним свою задачу и король вернется в Тюильри.

— Аминь еще раз аминь, — сказал Кадудаль. — Приведите нам подкрепление из Англии, и наши парни сметут вонючие остатки этой Республики ко всем чертям.

Из дальнейшего Кантэн узнал, что миссия Пюизе в Бретани завершена, и, уверенный в том, что его трехсоттысячная армия поднимется по первому слову, он возвращается в Англию сообщить об этом Питту и потребовать у него обещанную помощь. Он рассчитывал, что через три месяца все будет готово для нанесения удара. Его королевское высочество граф Д’Артуа, наместник королевства, принял на себя верховное главнокомандование; таким образом, имея главнокомандующим одного из принцев, соперничающие отряды роялистов забудут о разногласиях и объединятся в единую мощную армию.

Затем Пюизе заговорил о делах, имеющих непосредственное отношение к Кантэну, и получил от него подробный отчет обо всем, что с ним случилось по Франции.

— Итак, — закончил свой рассказ Кантэн, — поскольку я лишен возможности удовлетворить республиканские аппетиты господина Бене, мой маркизат переходит в национальную собственность; я же остаюсь маркизом понарошку, или, — по выражению Констана де Шеньера, между прочим, повторенному господином де Буажеленом, — маркизом де Карабасом.

— Шляпу долой! — смеясь, воскликнул Корматен, чем заслужил язвительный упрек Пюизе:

— Вы слишком толсты для Кота в Сапогах, барон.

— Хотел бы я знать, где его найти, — сказал Кантэн. — По-моему, сейчас мне именно его и не хватает.

— Можете не сомневаться, мы его вам найдем, — уверил молодого человека Пюизе. — Единственное, что вам необходимо, это терпение. Ну а пока вы сыты Францией по горло. Еще немного — и ваши кости останутся здесь навечно. Вы навлекаете на себя опасность с обеих сторон.

— Но отступить, признав свое поражение! — вздохнул Кантэн.

— Стратегическое отступление не есть поражение, дитя мое. Вы отступаете, чтобы сделать более уверенный бросок. Завтра вечером я отправляюсь на побережье. И посоветовал бы вам вернуться вместе со мной в Англию.

И опять Кантэн испытал чувство стыда при новом проявлении сердечного участия со стороны человека, от которого он был вправе ожидать совершенно обратного. Пюизе убедил молодого человека отбросить все сомнения, и прежде чем лечь спать, Кантэн написал Ледигьеру письмо, в котором сообщал, что неудача в Кэтлегоне не оставляет ему иного выбора, нежели возвратиться туда, откуда он прибыл, и ждать дальнейшего развития событий.

Пока Кантэн писал письмо, Пюизе отдал собеседникам последнее распоряжение перед отъездом относительно своего представителя на Западе на время его отсутствия. Он окончательно утвердился в намерении не назначать ни одного из дворян, возглавлявших отряды, набранные в их собственных землях.

— С моей стороны это было бы непростительной глупостью. Я понимаю это так же хорошо, как и то, что будь я бретонцем и имей на своей стороне большой отряд собственных крестьян, — даже звание верховного главнокомандующего, врученное мне принцами, не заставило бы этих господ подчиняться моим приказам.

— Эти бретонцы завистливы, как испанцы, — согласился Корматен.

— О, что касается зависти, барон, не думайте, будто во Франции этой болезнью заражены одни лишь бретонцы.

Он с горечью рассказал о препятствиях, которые чинят ему в Англии завистники, с безрассудной злобой стремящиеся лишить его доверия британского правительства, без которого их дело заведомо обречено на неудачу.

— Для такой роли здесь подходит только один человек, — продолжал Пюизе, — чье влияние, доблесть и репутация вызывают у республиканцев почти суеверный ужас. Я говорю о Буарди.

— Ошибаетесь, господин граф, — возразил Кадудаль. — Я знаю, чего он стоит, и со своими людьми готов служить под его началом. Но остальные… Черт возьми, ни один из них не признает превосходство господина де Буарди.

— Поэтому я и привез господина де Корматена.

Барон посмотрел на Пюизе, и его выпученные глаза еще более округлились.

— Но вы не намерены…

— Намерен. Надо все решить сегодня. Эти бретонцы не станут подчиняться бретонцу, поэтому нам остается только одно: пригласить человека со стороны. Они признали мое назначение принцами, поскольку я не бретонец. Признают и ваше назначение моим генерал-майором, принимая во внимание только ваши заслуги профессионального военного, которые я не премину особо подчеркнуть в своем воззвании к ним. Смейтесь, смейтесь, черт возьми. Здесь есть над чем посмеяться.

Корматен, явно желал увильнуть от ответственности, но Пюизе умело отвел их.

— Люди куда более склонны уважать неизвестное, чем знакомое, — таков был его последний, не лишенный сарказма аргумент. — Что вы на это скажете, Жорж?

— Это выход, — ответил Кадудаль.

— Вы слышали, барон? Таков глас рядового той армии, которой вы будете командовать.

— Но мои обязанности? Мне ничего о них не известно.

— Их недолго перечислить: поддерживать единство огромной тайной армии, ожидающей сигнала к выступлению; избегать распыления ее сил в мелких стычках и безрезультатных схватках; укреплять монархический дух и готовность, когда придет время сражаться за трон и алтарь. Таковы ваши обязанности. Они несложны и в их исполнении вам помогут командиры, с которым вы будете консультироваться.

— Господин барон может положиться на меня. Я пользуюсь здесь определенным влиянием, — сказал Кадудаль.

— Как среди рядовых, так и среди командиров, — добавил Пюизе. — Имея рядом с собой Жоржа, вы можете ни о чем не беспокоиться. Итак, прежде чем лечь спать, я напишу свое воззвание.

Барон, подвергшийся двойному воздействию — силы убеждения и силы власти, отбросил остатки сомнений и расположился на одной из грубых постелей, предоставленных ему лесом.

С первыми лучами дня они уже были на ногах и, запив корку хлеба глотком вина, выехали следом за армией, которая с легким шорохом, почти неприметно для глаз, двигалась через предрассветный лес. В засаду отправилась тысяча человек, у каждого была белая кокарда на шляпе, эмблема Святого Сердца на груди и ружье, свисающее с плеча. Буарди не было видно, хотя он шел во главе своего отряда, и когда началась атака, то именно он первым повел своих людей в наступление.

Атака последовала за убийственным шквалом огня, грянувшим с опушки леса, мимо которого ничего не подозревающий конвой двигался по дороге в Ренн.

«Синих» насчитывалось четыреста человек, разделенных на два отряда: один впереди, второй позади длинной вереницы фургонов. Атаке подверглись одновременно голова и хвост колонны. Когда после нескольких залпов полегло около четверти солдат в обоих отрядах, шуаны хлынули из своего укрытия, разделившись на две группы, одну из которых вел Буарди, другую — Кадудаль, и напали на оставшихся в живых солдат, прежде чем те успели оправиться от смятения, вызванного внезапным нападением.

Тщетно пытались уцелевшие офицеры собрать их в боевой порядок. Тщетно майор, отчаянно ругаясь, приказывал им дать отпор противнику. Большинство из них были молодые новобранцы, еще не прошедшие крещения огнем и насмерть испуганные зверским видом напавших на них шуанов. Восстановить рассыпавшийся боевой строй было не в их силах, и как только майор упал на землю с убитого под ним коня, юноши побросали мушкеты и бросились бежать с поля боя: кто по реннской дороге, кто в лес, раскинувшийся напротив того, откуда появились шуаны.

Все произошло так быстро, что уже через полчаса от сражения не осталось никаких следов, кроме стоящих на дороге фургонов. Мертвых и раненых унесли в лес, и орда шуанов, нанесших удар, бесследно исчезла. Сохранился лишь рассказ, принесенный бежавшими с места стычки в реннский гарнизон, командование которого, сознающему свою неспособность разыскать неуловимого противника, оставалось только проклинать его и, к безмерному гневу Конвента, направить в Париж рапорт о богатых трофеях оружия, амуниции, обмундирования и фуража, которыми шуаны пополнили свои запасы для дальнейшего продолжения бандитских вылазок.

Книга II

Глава 1

ЖЕРМЕНА
Холодным, но солнечным октябрьским днем Кантэн де Морле, который только что прибыл в Лондон, шел по Брутон-стрит по направлению к академии, носящей его имя.

Его возвращение в Англию в обществе Пюизе обошлось без приключений благодаря отлично налаженной системе секретной связи, которой пользовались роялисты. Она охватывала всю территорию Бретани, и у восхищенного Кантэна пробудилось глубокое уважение и доверие к человеку, чьими трудами она создавалась и поддерживалась.

Они путешествовали днем, спали ночью и сделали первую остановку немного севернее Ламбаля в тайном убежище на чердаке дома некоей госпожи де Керверсо, вторую — в Вилгурьо, где их радушно приняли в одном крестьянском доме; третью — в Нантуа, откуда агенту Пюизе в Сен-Брие было передано распоряжение к следующей ночи держать наготове рыбачью лодку. Этот агент встретил их в окрестностях Сен-Брие и незаметно провел через кордон береговой охраны и акцизных чиновников, блокировавших проход к берегу. Взятки, как объяснил Пюизе, также сыграли определенную роль в усыплении бдительности стражей берегов Франции.

На маленькой лодчонке они доплыли до одномачтового рыболовного судна, стоявшего в двух милях от берега; на нем добрались до Джерси, а оттуда — на рейсовом пакетботе в Дувр[1353]. Даже в мирное время их путешествие едва ли могло пройти более спокойно.

И вот, снова войдя в свой дом, Кантэн поднялся по лестнице и как ни в чем не бывало появился в фехтовальном зале.

При виде его седой Рамель, который в это время занимался с учеником, издал восклицание, чем привлек внимание О’Келли, отдыхавшего в амбразуре окна.

— Силы небесные! Это вы, Кантэн, или только ваш призрак?

Прежде чем Кантэн успел ответить, О’Келли уже подскочил к нему и, громко смеясь, тряс его руку; Рамель, бесцеремонно бросив своего ученика, крутился вокруг, а старик Барлоу, вошедший в зал, стоял в нескольких шагах от них, дрожа от волнения.

— А мы, было, думали, что уже никогда не увидим вас по сю сторону ада! — воскликнул О’Келли, положив руку на плечо Кантэна. Глаза его сияли от радости.

— Причина тому — недостаток веры.

— Вовсе нет. Причиной тому ложь, которой мы поверили. Разве мадемуазель де Шеньер не приходила сюда с месяц назад сказать нам, что вас убили?

— По ее словам, вы были убиты шуанами где-то в Бретани, — объяснил Рамель.

— Так сказала вам мадемуазель де Шеньер?

— Да, именно она. И в ее прекрасных глазах стояли слезы. Хотел бы я заслужить их своей смертью. Она сказала, что им сообщил об этом… Как его имя, Рамель?

— Дворецкий Шавере, сказала она. Не припомню его имени. Господин Сен-Жиль получил от него письмо.

— Ясно, — сказал Кантэн и на его губах мелькнула горькая улыбка. — Это многое объясняет. Негодяй слишком поспешил.

Затем вспомнив о слезах, упомянутых О’Келли, Кантэн забыл обо всем остальном. Ему очень хотелось подробнее узнать об этих слезах. Но он не осмелился расспросить о них, решив получить исчерпывающую информацию от особы, которая, как утверждали, их пролила.

— Эту ошибку надо немедленно исправить. Я сейчас же нанесу визит на Карлайл-стрит.

— Вы не сделаете ничего подобного, разумеется, если цель вашего визита — встреча с мадемуазель де Шеньер. Они переехали на Перси-стрит, недалеко от Тоттенхэм-Корт-роуд. Я записал адрес. Думаю, их обстоятельства несколько изменились.

После такого заявления Кантэн не стал медлить. Получив от О’Келли адрес перчаточника на Перси-стрит, он отправился разыскивать его дом. Перчаточник направил его на третий этаж, и, поднявшись по скрипучей, мрачной и узкой лестнице убогого дома, молодой человек постучал в дверь, ведшую в задние комнаты.

К немалому удивлению Кантэна, дверь открыла сама мадемуазель де Шеньер в модном сером платье и с изысканной прической. Ее облик явно не соответствовал жалкой обстановке комнаты.

Она стояла перед ним с широко раскрытыми глазами, и краска медленно сходила с ее лица. Затем она вскрикнула и наконец, справившись с волнением, спросила:

— Это действительно вы, господин де Морле?

Вопрос был задан почти шепотом.

— Я напугал вас? Простите меня. Если бы я мог предположить, что вы сами выйдете на мой стук…

— О, нет-нет, — перебила она. — Мы думали, что вы мертвы, кузен Кантэн, и… и…

— Я знаю. О’Келли мне говорил. Вы получили письмо от Лафона.

— Лафон написал, что ему сообщил об этом общественный обвинитель Анжера и что Шавере теперь конфисковано.

— Понятно, — Кантэн с извиняющимся видом улыбнулся. — Могу я войти?

Вопрос Кантэна встревожил мадемуазель де Шеньер.

— Ах, нет. Нет. Я… я бы предпочла, чтобы вы этого не делали. Я здесь не одна. Тетушки и Констана нет дома. И это очень хорошо. Пожалуй, им лучше не знать о вашем возвращении. Не знаю. Мне нужно время, чтобы подумать.

— Я ни в коем случае не хочу причинять вам беспокойство.

— Тогда, пожалуйста, уйдите. Сейчас же. Я бы не хотела, чтобы Констан вас здесь встретил. Мне становится страшно при одной мысли о том, что может случиться. Констан никогда не простит вас, пока жив.

— Значит, он должен простить меня? За что?

— За убийство нашего кузена Буажелена. Видите ли, нам все известно.

— Так! Эта история уже обросла слухами! — Кантэн презрительно рассмеялся. — Он погиб от моей руки. Но я не назвал бы это убийством. Единственным убийцей в этом деле был сам Буажелен.

Ее грустный вопрошающий взгляд застыл на его лице, но шум внизу вновь пробудил ее тревогу.

— Ах, Боже мой! Если это они? Уходите, сударь, уходите, прошу вас.

— Мне надо так много сказать вам, — вздохнул Кантэн. Он думал о слезах, про которые говорил О’Келли.

— У вас будет такая возможность. Я сама приду к вам, а теперь уходите.

Она с трудом выговорила эти слова, и Кантэн понял, что ее обещание объясняется желанием поскорее отделаться от него.

— Когда вы придете?

— Когда хотите. Сегодня. Вечером. О, пожалуйста, уходите!

— Я буду иметь честь ждать вас.

— Ждите. Да, да.

Кантэн еще не успел откланяться, как дверь закрылась, и он удалился, размышляя над тем, сдержит ли она данное ею слово.

Кантэн возвратился домой и стал ждать. В шесть часов вечера Барлоу ввел закутанную в плащ мадемуазель де Шеньер в ту самую обитую панелями комнату наверху, куда она уже приходила перед отъездом Кантэна три месяца назад.

Когда она позволила ему снять с себя плащ, он увидел, что страх, который несколько часов назад не позволил ей принять его, сменился суровой непреклонностью.

— Я держу свое слово, — сказала она. — Мне пришлось дать его из страха перед тем, что могло бы случиться.

— И других причин у вас не было? — мягко спросил он.

— Мне… мне казалось правильным дать вам возможность объясниться.

Кантэн пододвинул ей стул.

— Мой рассказ будет прост, — сказал он, — а выводы из него я предоставлю сделать вам самой.

Мадемуазель де Шеньер села, и Кантэн, расхаживая взад и вперед по комнате, приступил к рассказу. Он начал с визита в Шавере и закончил вмешательством Пюизе, которое спасло его от смерти.

— Можно объяснить сообщение о моей смерти. Раз я оказался в руках шуанов, обо мне никто никогда не услышал бы. Можно объяснить и некоторые другие вещи. Можно объяснить, почему Буажелен обратился ко мне как к маркизу де Карабасу, помня, что именно Констан первым назвал меня так. Вы не улавливаете здесь совпадения?

— Оно не так велико, — во время рассказа Кантэна ее манеры смягчились, но теперь снова стали натянутыми. — Однако я не улавливаю, какие выводы вы делаете.

— В таком случае — я воздержусь от них.

— Если вы предполагаете существование какого-то заговора между моими кузенами и господином де Буажеленом, то эта мысль недостойна вас. Не говорят ли подобные выводы о том, что вы слишком склонны к подозрительности? Разве то, что вы путешествовали с охранной грамотой, выданной вам санкюлотами, не является достаточным основанием для предположений господина де Буажелена?

— Он не знал о существовании этой грамоты. Меня обыскали уже после его смерти. — Кантэн заметил, что мадемуазель де Шеньер вздрогнула. — Надеюсь, мадемуазель, вы вынесете мне снисходительный приговор за способ, который я избрал, что спасти свою шею от петли, уготованной мне вашим родственником. У меня не было иного выбора.

— Я понимаю, — она снова смягчилась. — Какая гнусность! Вы сделали Констана своим непримиримым врагом. Он не должен знать о вашем возвращении.

— А по-моему, должен. Я не намерен прятаться. Он непременно узнает, что я снова в Лондоне.

— Возможно и нет, ведь мы возвращаемся во Францию. Через два или три дня мы уедем из Лондона. Сен-Жиль уже в Голландии с Сомбреем.

— Вы возвращаетесь во Францию? Сейчас? — ужаснулся Кантэн. — Но ведь это опасно!

Взгляд мадемуазель де Шеньер еще более смягчился; ее тронуло такое проявление заботы о ней. Она даже слегка улыбнулась и покачала головой.

— Нам ничего другого не остается. Вы видели, где мы живем. Тетушка не может этого вынести.

— Силы небесные! Но это все-таки лучше, чем французская тюрьма.

Казалось, она не слышала восклицания Кантэна.

— Конфискация Шавере лишила нас средств к существованию. Ими снабжал нас Лафон, который считал Сен-Жиля ближайшим наследником. Тетушка не способна смириться с нищетой. Она всегда жила в роскоши. Террор кончился, и мы почти ничем не рискуем. Декреты против эмигрантов остаются в силе, но на них уже не обращают внимания. Во всяком случае, так нас уверяют.

— Но куда вы поедете?

— Все очень просто, — улыбнулась она. — Не вы один подумали о гражданине Бене. Лафон устроил так, что за крупную взятку из доходов с Шавере Бене приобрел для нас Гран Шэн, когда два года назад, после нашей эмиграции, его продавали как национальную собственность. Нас уверяют, что если мы вернемся, то сможем спокойно владеть им.

— И все-таки это большой риск, — сказал Кантэн, с грустью глядя на мадемуазель де Шеньер.

Она пожала плечами.

— Вся жизнь — риск. Что я могу поделать? Тетушка скорее пойдет на риск, чем будет жить в бедности. Итак, мы собираемся в дорогу и через пару дней уедем. Если здесь и нечему радоваться, — закончила она, — то я довольна хотя бы тем, что наш отъезд устраняет возможность вашей ссоры с Констаном.

— Вы так боитесь за него? — спросил Кантэн.

— За него! — воскликнула она. — За него? За вас, и только за вас я боюсь. Я знаю его безжалостный, мстительный характер.

— За меня! Какое счастье услышать от вас такие слова! Какое счастье думать, что я вам не совсем безразличен!

— Но… но это естественно. Разве не так?

— Я надеялся — о, как я надеялся! — что однажды это случится! — Кантэн приблизился к мадемуазель де Шеньер. — Судите же, как вы мне дороги и сколь ужасает меня одна мысль о вашем возвращении во Францию. Если вы уедете, я возможно, никогда вас больше не увижу.

Она опустила глаза и стала смотреть на свои руки, сложенные на коленях.

— То же самое я говорила вам, когда приходила сюда отговаривать вас от путешествия во Францию.

— Боюсь, что не совсем. Или для вас действительно имело значение, вернусь я или нет?

И здесь, вспомнив про слезы, о которых говорил О’Келли, Кантэн отбросил все сомнения.

— Понимаете ли вы, как это важно для меня? Жермена!

Он опустился на одно колено перед стулом, на котором сидела мадемуазель де Шеньер, и обнял ее.

Она слегка напряглась в его объятиях, но не сделала попытки освободиться.

— Вы не поедете во Францию! — воскликнул Кантэн. Она с неожиданным удивлением посмотрела на него, затем рассмеялась, и в глазах ее засветилась нежность. — Если им так угодно, то пусть госпожа де Шеньер и ее сын вдвоем отправляются навстречу опасности.

— А я? Как могу я не поехать с ними?

— Вы не догадываетесь? — взгляд Кантэна, казалось, проникал в бездонные глубины синих глаз Жермены. — Как видите я вынужден отбросить условности, сейчас не до них. Вы можете не уезжать с ними, выйдя за меня замуж, хоть я и остаюсь простым учителем фехтования и маркизом де Карабасом.

— Кем бы вы ни были, вы остаетесь Кантэном, — ласково ответила Жермена и, наклонившись, поцеловала его.

— Боже мой!.. — едва переводя дыхание, воскликнул Кантэн. — Значит, решено!

— О, нет. Дорогой мой, вы забыли, сколько мне лет, точнее, вы этого не знаете. Еще целый год я не смогу распоряжаться собой. До его истечения госпожа де Шеньер — моя опекунша, и закон на ее стороне. — Если бы не это, — закончила она, — все было бы так просто.

— Но если бы она согласилась…

— Было бы безумием даже заикнуться перед ней об этом. Нет, нет, мой Кантэн. Такое счастье пока не для нас.

— А для меня утрачено даже счастье, дарованное этим часом, ведь его затмевает страх за вас.

Она погладила его по отливающим бронзой волосам.

— Дорогой мой, ваш страх преувеличен. Эмигранты начинают возвращаться во Францию, и нас уверяют, что пока они будут осторожны, им не грозит никакая опасность, особенно на Западе, который правительство всеми силами стремится умиротворить.

— И вы полагаете, что я удовольствуюсь подобными уверениями?

— Что же вам еще нужно? Обещание, что я буду ждать вас? Дорогой, если вы этого до сих пор не поняли, то я даю его вам.

— Ждать? Но до каких пор? — уныло спросил Кантэн.

— До тех пор, пока судьбе не будет угодно дать вам возможность приехать ко мне, или когда я, достигнув совершеннолетия и обретя полную свободу распоряжаться собой, смогу приехать к вам. Ждать осталось меньше года.

Видя, что уныние не оставило Кантэна, Жермена продолжала:

— Милый Кантэн, это совсем недолго, а тем временем нас будет радовать сознание того, что каждый день приближает нас к нашему счастью.

Он обнял ее и крепко прижал к себе.

— Поделитесь со мной вашим восхитительным мужеством.

— Берите, сколько хотите, — сказала она, с улыбкой глядя в его глаза. — Его и мою любовь. И всегда знайте, что она принадлежит вам, Кантэн.

Но здесь стоящие на камине золоченые бронзовые часы прозвенели погребальным звоном по их исступленном восторгу. Звон часов напомнил Жермене, что пора уходить, иначе от нее потребуют отчета за долгое отсутствие. Какие бы препятствия ни встали на ее пути, перед отъездом во Францию она обязательно увидится с Кантэном.

После этого обещания, данного во время прощального объятия, она упорхнула, оставив Кантэна в состоянии, близком к безумию, с перемежающимися порывами восторга и отчаяния.

Глава 2

ДОВЕРИЕ
С того дня в течение целых четырех месяцев Кантэн, вернувшийся к своим каждодневным обязанностям в академии, приводил в отчаяние О’Келли угрюмым видом и рассеянностью, с какой он исполнял их. Однако, судя по всему, что он слышал от завсегдатаев школы из числа французских аристократов, в те дни умиротворения, как назвала их Жермена, возвращение эмигрантов на родину не представляло почти никакой опасности, и если многие из них еще оставались в Англии, то лишь потому, что ожидали формирования полков под британской эгидой, которые в ближайшее время собирались высадиться во Франции и нанести по Республике последний сокрушительный удар.

Однажды виконт де Белланже с заоблачных высот высокомерного презрения ко всему миру язвительно прошелся по поводу возвращения Констана де Шеньера во Францию:

— Мы можем быть вполне уверены, что природная осторожность Констана никогда не позволила бы ему сунуться туда, если бы советчики во Франции не уверили его, что он может вернуться, не опасаясь быть привлеченным к ответственности за эмиграцию. Клянусь честью, я бы и сам вернулся и ждал во Франции прибытия армии роялистов, если бы не находил жизнь в Лондоне такой приятной.

К тому времени ни для кого не было тайной, что виконт не уехал, поскольку госпожа де Летонг не хотела отпускать его до самой последней минуты.

Несколько позднее тревогу Кантэна умерили письма — три или четыре, — которые Жермена ухитрилась послать ему, но сам он был лишен удовольствия ответить на них.

И все же уныние не покидало его. Как ни парадоксально, причина его заключалась в том, что произошло между ним и Жерменой во время их последней встречи: ведь он оказался в положении человека, которому судьба не позволяла обрести то, что он завоевал.

В одно февральское утро, когда Кантэн пребывал в особенно мрачном расположении духа, он был немало удивлен неожиданным появлением в академии господина де Пюизе. Кантэн не видел графа с того дня, когда четыре месяца назад они вместе вернулись в Лондон, по причине, о которой он узнал из сплетен эмигрантов, часто наведывавшихся на Брутон-стрит. Если верить им, граф почти сразу возвратился во Францию отыскивать блуждающий огонек, с чьей помощью он собирался реставрировать монархию.

— Вот я и вернулся, дорогой Кантэн, — беспечно объявил Пюизе, — к немалому огорчению ваших друзей — наших соотечественников. Нет-нет, все эти бездельники отнюдь не мои друзья. Иногда мне кажется, что они предпочли бы и дальше голодать здесь, лишь бы вернуть свои владения любым иным способом, нежели тот, что предлагаю я. Я, видите ли, недостаточно чист для этих высокомерных господ.

Он говорил громко, не заботясь о том, что некоторые из тех, к кому относился его презрительный намек, находятся в фехтовальном зале. Среди них был граф Д’Эрвийи[1354], в последнее время пользовавшийся большим авторитетом среди эмигрантов. Высокий сухопарый мужчина с суровым лицом и жесткими голубыми глазами обернулся и посмотрел на них.

— Недостаточно чисты для чего? — спросил он подходя.

— Чтобы привести вас к победе над этой адовой Республикой.

— Помнится, вы некогда ей служили.

— В таком случае — вам угодно помнить обыкновенную ложь. Я возглавлял армию жирондистов в надежде сокрушить сторонников Террора.

— Вы отличаете одно от другого? Для монархистов и просто честных людей между ними едва ли существует различие.

Оскорбительно-высокомерный тон Д’Эрвийи привлек внимание остальных, и они подошли к нише окна. Их явная враждебность ничуть не смутила Пюизе. Он рассмеялся в лицо Д’Эрвийи.

— Не следует полагать, что все монархисты и честные люди — недоумки. Те из них, кто не лишен здравого смысла, отлично понимают, что вести одну фракцию против другой — значит уничтожить целое.

— Если вести успешно, то возможно и так. Но я, признаться, не слышал, чтобы вы добились успеха.

Пюизе пожал плечами.

— Потому что я вел за собой свору трусов, которые бежали при первом залпе. Но вы, кажется, недовольны самим поступком, а не его результатом.

— А на основании чего вы судите о поступке?

Кантэна возмутило высокомерие Д’Эрвийи, и он отважился вмешаться:

— Иногда о поступке судят по намерениям, которыми он продиктован.

— Благодарю вас, сударь, — и Пюизе снова повернулся к Д’Эрвийи. — Именно так судят о нем люди куда более значительные, чем вы.

Д’Эрвийи вскинул голову.

— Чем я?

— Полагаю, вы не станете возражать, если я так скажу о принцах. Что же касается государственной мудрости, то вам волей-неволей придется согласиться с такой характеристикой мистера Питта.

Старый герцог Д’Аркур счел нужным вступить в разговор:

— Вы хотите сказать, сударь, что они оказывают вам честь своим доверием?

Пюизе поднял брови.

— Боже правый! Мне остается предположить, что ваша светлость проспали все последние месяцы. Именно их доверие, господин герцог, позволяет мне хладнокровно сносить отсутствие оного у куда менее значительных особ. Хоть вы и ставите под сомнение мою чистоту, ее безоговорочно признает чистейший из чистых, мой добрый друг его высочество граф Д’Артуа.

При этих словах у некоторых перехватило дыхание. Старый герцог в гневе ударил тростью об пол.

— Какая ни с чем не сравнимая наглость! Господи, я задыхаюсь! Назвать его королевское высочество своим добрым другом!

Пюизе остался неколебим в своей высокомерной учтивости.

— Это определение принадлежит его высочеству, — он вынул из кармана письмо. — Посмотрите собственными глазами, герцог, как обращается ко мне его высочество. «Мой добрый друг», разве не так? Читайте дальше, если пожелаете. Он хвалит меня за труды и пишет о своем нетерпении возглавить собранную мною армию.

Величественный вид и презрительный тон Пюизе заставили смолкнуть неодобрительный шепот, поднявшийся над группой аристократов.

— Надеюсь, доверие его высочества не будет обмануто, — сухо заметил герцог.

— Можете быть в этом уверены, — ответил Пюизе. — Между прочим, у мистера Питта тоже нет никаких сомнений на сей счет.

— Уверенность мистера Питта едва ли поможет нам, — усмехнулся один из присутствующих.

— Думаю, что поможет, когда примет материальное выражение, то есть превратится в корабли и в солдат, не говоря уже о снаряжении и боеприпасах для армии, которая ожидает меня в Бретани.

— Вам удалось убедить мистера Питта, что в Бретани вас ожидает армия? Черт возьми! Вы обладаете редким даром убеждать. Поздравляю.

— Благодарю. Я вполне заслужил ваши поздравления. Армия соберется под моим штандартом, как только я подниму его.

Он взглянул на собравшихся вокруг него эмигрантов и, словно щеголяя своим великолепным ростом, откинул голову.

— Ах, господа, я мог бы стать герцогом Бретонским, если бы захотел, — похвастался он.

— Полагаю, — прокудахтал Д’Аркур, — мистер Питт и в этом уверен. Что за бесхитростный джентльмен, этот мистер Питт!

С видом, исполненным презрения, он отошел от Пюизе, что послужило для остальных сигналом удалиться.

— Вы поверите мне, когда вас пригласят записаться в армию, — бросил им вслед Пюизе. — Неплохая возможность для вас, господа, пролить кровь вместо того, чтобы заниматься пустой болтовней.

Раздраженные аристократы покинули фехтовальный зал, и вскоре в академии не осталось ни одного француза.

Барлоу принес графины с вином, и в глубокой нише окна, выходившего в промокший от февральских дождей сад, Кантэн остался наедине с гостем.

— Не понимаю, какой вам смысл дразнить их своей похвальбой?

— Похвальбой? Разве я хвастался? — Пюизе удобно расположился в кресле. — Но если и так, то я хвастался только тем, чего могу достигнуть. Меня забавляет, когда я вижу, как эти болваны корчатся и брызжут своим бессильным ядом. Каждый из них скорее согласился бы поставить крест на французской монархии, чем видеть меня главой Реставрации[1355]. Не ворчите на меня за то, что я не отказал себе в удовольствии прокукарекать перед этими ослами, что мне, наконец, удалось убедить британское правительство поддержать мое предприятие.

— Вы в этом действительно уверены?

— Черт возьми! Неужели вы тоже решили оскорбить меня? Корабли, люди, оружие, обмундирование, боеприпасы и все остальное. Питт дал мне твердое обещание. В Бретани стоит моя армия. Она ждет моего сигнала.

Кантэн, который стоял лицом к графу, вдруг ощутил прилив воодушевления.

— Когда мы отплываем?

— Мы? Послушайте, а вы-то здесь при чем?

— Вы, разумеется, не думаете, что я не захочу присоединиться к экспедиции? По-моему, мне есть за что сражаться.

— В этом нет необходимости, — с некоторым сомнением проговорил Пюизе. — Пока все не закончится, вам лучше оставаться здесь. А там уж позвольте мне позаботиться о восстановлении ваших законных прав. Это увенчает все мои труды.

Кантэн внимательно посмотрел на графа.

— Вам угодно смеяться, — сказал он.

— Но отчего же?

— Еще немного, и вы договоритесь до того, что британские корабли и вашу бретонскую армию должно использовать для восстановления законных прав маркиза де Карабаса.

— Маркиза де Шавере, — с серьезным видом поправил Пюизе. — Клянусь честью, возможно, вы ближе к истине, чем полагаете, — беззаботно рассмеявшись, добавил он, чем привел Кантэна в еще большее изумление.

— Напротив, дальше некуда. Но давайте говорить серьезно. Я поеду с вами. И чем скорее, тем лучше.

— У вас есть на то причина? Какая?

— Сугубо личного свойства.

— Дьявол вас забери! Не хотите отвечать — не надо. Но если вас беспокоит мысль о Шавере, то могу вас заверить, что оно в полной безопасности. Во время моего последнего путешествия я озаботился получить о нем исчерпывающую информацию. Оно было конфисковано и продается. Его можно было бы купить за бесценок, но недоверие к нынешним порядкам делает продажу невозможной. Покупать земли, которые завтра же, с приходом Реставрации, будут возвращены их законным владельцам, дураков нет. Я, собственно, и пришел сюда сегодня, чтобы сообщить вам об этом.

— Не знаю, как вас и благодарить, — интерес, который проявлял к нему Пюизе, был для Кантэна источником все возрастающего изумления. — У моего нетерпения совсем другие причины.

— О которых, как я понял, вы не желаете говорить. Ладно, ладно. Посмотрим, — Пюизе осушил бокал и поднялся, собираясь уходить. — Я дам вам знать, когда буду готов к отъезду.

Целый месяц его не видели на Брутон-стрит. Однако Кантэн слышал о нем, и, поскольку источником его сведений являлись эмигранты, все, что он слышал о графе, было не к чести последнего.

Сперва они попробовали разузнать, что связывает Кантэна с человеком, которого без стеснения называли выскочкой и авантюристом.

— Он мой друг. Во Франции он спас мне жизнь. Думаю, этого более чем достаточно.

Таким или равно холодными ответами Кантэн осадил нескольких любопытных.

На некоторое время злые языки поумолкли. Однако когда по городу разнеслась весть о том, что Пюизе действительно добился поддержки Питта и доверия принцев, они заработали с новой силой. Вспомнили и передавали из уст в уста, что в 1789 году он был избран в Генеральные штаты как представитель дворянства, но предательски голосовал за третье сословие. В душе он всегда был республиканцем, но поскольку даже революционеры отвернулись от него, он объявил Республике войну. Он хитростью втерся в доверие к принцам. Хитростью навязал себя шуанам, воспользовавшись смертью Руэри, стоявшего у истоков этого движения и превратившего его в грозную силу.

Кантэн не скрывал своего презрения к этим слухам, справедливо приписывая их мелочной зависти к человеку, который обладал несомненным превосходством над завистниками и клеветниками.

Защищая доброе имя Пюизе, он создал себе немало врагов, и некоторые эмигранты, в том числе Белланже и Д’Эрвийи, перестали посещать его академию.

О’Келли близко к сердцу принял это дезертирство и с кислой миной смотрел на Пюизе и Кантэна, чье уважение к генералу все возрастало. Однако Кантэна занимали совсем другие мысли. Его нетерпеливое желание вернуться во Францию, чтобы быть рядом с Жерменой, еще более обострилось после того, как Пюизе рассказал ему о растущем духе терпимости и о трудностях, сопряженных с продажей национальной собственности, в которую перешли конфискованные у эмигрантов земли.

Зерно, посеянное Пюизе, проросло, и в голове Кантэна созрел план. Воспользовавшись тем, что на Брутон-стрит часто приходил фехтовать сэр Фрэнсис Бэрдет, который недавно женился на дочери мистера Кауттса, он получил от него рекомендательное письмо к его тестю и отправился в Сити просить совета и помощи знаменитого банкира. Он получил то и другое, и вскоре в академии стало известно, что господин де Морле готовится нанести второй визит во Францию. Не успела эта новость дойти до Пюизе, как пасмурным вечером в конце марта он неожиданно явился к Кантэну и обрушил на него целый поток упреков.

— Вы, кажется, шпионили за мной, — обиделся Кантэн.

— Вы неправильно истолковываете мой интерес к вам, дитя мое.

— Клянусь честью! Иногда вы проявляете ко мне прямо-таки отеческие чувства.

От удивления у Пюизе вытянулось лицо. Затем он рассмеялся и мощной рукой ударил Кантэна по плечу.

— Какое дьявольское бесстыдство! Или я не имею на это права? Разве я не могу похвалиться тем, что вы обязаны мне жизнью? А чем же еще может похваляться отец?

— Кажется, я не забываю об этом.

— Тьфу! Возможно, и низко напоминать вам об этом! Но вы сами вынуждаете меня, обижаясь на мое участие к вам. А это тоже низость. Почему вы так спешите вернуться во Францию?

— Чтобы вернуть себе Шавере. Я обо всем договорился. Имение продается. Я намерен купить его.

— Пустая трата денег. Я уже говорил вам, что наши пушки выкупят его для вас. Но если вы так чертовски торопитесь, я не стану спорить.

— Вы бы напрасно потеряли время.

— Будь проклято ваше упрямство! — рассмеялся Пюизе. Затем его тон изменился, и он сказал серьезно. — Отговаривать вас было бы не в моих интересах. Раз вы решили ехать, то можете оказать мне услугу.

Кантэн вдруг понял, что его беспричинная обида выглядит обыкновенной неблагодарностью, и ухватился за возможность хоть чем-то быть полезным человеку, перед которым он в неоплатном долгу.

— Вам стоит только сказать.

— Вот и хорошо. Дело срочное и совершенно особого свойства. Мне надо передать послание Корматену, но обязательно с человеком, лично известном Корматену или Тэнтеньяку, который сейчас находится в его лагере. Содержание этого послания не могу доверить бумаге. Слишком велик риск, что письмо попадет в руки республиканцев. Вы готовы выступить в роли моего посланца?

— Да, разумеется. И с превеликой радостью. Где я найду Корматена?

Пюизе ответил вопросом на вопрос:

— Как вы предполагаете попасть во Францию?

— Моя охранная грамота по-прежнему при мне.

— Слишком опасно. С тех пор многое изменилось. Вы отправитесь на Джерси. Оттуда мой агент, — его имя я вам сообщу позднее — высадит вас на французский берег с окрестностях Сен-Брие. Далее вы поедете от одного надежного дома к другому, их я вам также укажу. А теперь слушайте внимательно.

Далее Пюизе изложил Кантэну суть послания, которое тому надлежало передать. Он обо всем окончательно договорился с мистером Питтом. Флот под командованием сэра Джона Уоррена уже снаряжается для экспедиции. Он будет готов к выходу в море к началу июня; условленное место высадки во Франции — полуостров Киброн. Затем следовали подробности относительно оружия, боеприпасов и снаряжения, которое доставят английские корабли. Эти сведения содержались в записке, составленной таким образом, что ее можно было расшифровать, только пользуясь особым ключом; Пюизе вручил Кантэну эту записку, а также еще одну, написанную аналогичным способом, с подробными сведениями о силах, которые высадятся для подкрепления армии шуанов. Помимо полков, набранных в Англии из французских эмигрантов, численностью до трех тысяч человек, в них войдет около четырех тысяч английских солдат. В дальнейшем к ним присоединится находящийся теперь в Голландии двухтысячный контингент под командованием Сомбрея. Помимо всего прочего, будет проведена вербовка французских военнопленных в Англии из числа тех, кто пожелает таким способом получить свободу. Предполагалось, что их будет около тысячи.

Действуя в соответствии с данной информацией, Корматену надлежало провести подготовку, чтобы триста тысяч шуанов, на которых они рассчитывают, в июне были готовы поднять оружие, как только британские корабли подойдут к Киброну.

— Все это настолько важно, — закончил Пюизе, — что я поехал бы сам, если бы мое присутствие здесь не было так необходимо. Ни одному из здешних несносных эмигрантов я не мог бы доверить представлять меня в Англии. Я с тем меньшими колебаниями прошу вас об услуге, поскольку вы так или иначе твердо решили ехать во Францию. К тому же я понимаю, что, прося вас услужить мне, могу отплатить вам тем, что облегчу ваш собственный путь. По моим каналам связи вы будете путешествовать в полной безопасности, и во время каждой остановки получите поддержку и защиту.

— И таким образом, — сказал Кантэн, — мы будем квиты.

— Не раньше, чем я увижу вас хозяином Шавере на земле, вернувшейся в лоно монархии. Поверьте, мой мальчик, и то, и другое для меня одинаково важно.

Глава 3

ВОЗВРАЩЕНИЕ
На борту бретонского рыболовного судна, для владельца которого ловля рыбы служила не более чем прикрытием его истинной деятельности, господин де Морле глухой ненастной мартовской ночью добрался до залива Сен-Брие. Бурная погода, специально выбранная для путешествия, с одной стороны, грозила кораблекрушением, с другой, уменьшала смертельную опасность, подстерегающую тех, кто нелегально высаживался на французское побережье.

Ремисоль, хозяин судна и старый контрабандист, вместе с командой из двух человек занимался теперь куда более опасной контрабандой, чем контрабандный перевоз грузов в Англию. Он благословлял дувший в сторону залива неистовый западный ветер и проливной дождь, плотной стеной отделявший его судно от берега.

Ремисоль, идя на немалый риск, примерно в двухстах ярдах от Эрги велел опустить паруса, оставив их ровно столько, чтобы судно сохранило возможность маневрировать, развернул его бортом к ветру и, пока оно раскачивалось на волнах, с подветренной стороны спустил на воду шлюпку. Пересадка в шлюпку представляла для Кантэна отнюдь не самую малую опасность из тех, с которыми ему предстояло столкнуться. Скользя по залитой водой палубе, хватаясь за все, что попадалось под руку, он добрался до планшира, с помощью Ремисоля взобрался на него, отчаянно ухватился за выбоинку и сквозь окружающий мрак стал искать глазами темное пятно шлюпки на глянцевитой поверхности моря. Затем последовал головокружительный прыжок, и матрос, который спустился раньше Кантэна, поймав молодого человека, вместе с ним припал ко дну, чтобы шквальный ветер не сдул их с жалкой скорлупки, которую огромные морские валы кидали из стороны в сторону.

Пока матрос работал веслом, Кантэн перебрался на корму. Шлюпка развернулась по ветру, и ее стало меньше бросать. Вскоре киль шлюпки зашуршал по гальке.

— Поторопитесь, сударь, — предупредил Кантэна матрос.

Одной рукой он прижал молодого человека к себе, а другую почти неразличимую во тьме, вытянул вперед.

— Вон там Эрги. Видите мерцающий свет? Это деревня. Дорога на Нантуа справа от нее.

— Благодарю вас. Я знаю. Я уже бывал здесь и не заблужусь.

— Постарайтесь незаметно миновать линию береговой охраны. Между ее постами не больше сотни ярдов. Скажите спасибо за дождь. Он загнал их под крышу, а раз не видно огней, значит, они спят. Хотя трудно сказать наверняка. Так что идите осторожно. Да благословит вас Господь, сударь. Оттолкните шлюпку.

Стоя по колено в воде, Кантэн выполнил просьбу матроса. Через мгновение шлюпка скрылась во тьме, и скрип уключин потонул в шуме волн, набегающих на прибрежную гальку.

Какое-то время Кантэна меньше занимали ожидающие его трудности, чем как высадивший его на берег матрос отыщет судно, на котором из осторожности были погашены все огни. Прежде чем уйти с берега, он уловил сквозь шум ветра и моря слабый оклик и понял, с помощью какой хитрости шлюпка и судно отыщут друг друга.

Закутавшись в насквозь промокший плащ, он стал медленно подниматься по берегом в сторону палаток береговой охраны. Ливень постепенно стихал, но ночная тьма оставалась такой же непроницаемой.

Неожиданно перед ним появились неясные очертания какого-то строения. Кантэн остановился как вкопанный. Он едва не вошел в одну из палаток береговой охраны, расставленных на определенном расстоянии одна от другой в наиболее удобных для высадки местах побережья Бретани и Нормандии.

Кантэн свернул вправо, но не успел сделать и нескольких шагов, как прямо перед ним тьму ночи расколол светящийся огнем конус. Испуганный этим внезапным и бесшумным взрывом света, он снова остановился, устремив взгляд на освещенную изнутри палатку.

За светящейся парусиной двигались тени двух мужчин; голову одного из них покрывала искаженная до чудовищных размеров треуголка, и Кантэн сразу подумал, что ее обладатель собирается выйти наружу. Он инстинктивно припал к земле, и рука его, тоже инстинктивно, потянулась к курку пистолета в нагрудном кармане сюртука.

Косая полоса яркого света из светящегося конуса вспорола ночь, но ее тут же заслонил силуэт человека, который появился у входа в палатку. Несколько секунд он стоял неподвижно, и Кантэн догадался, что стражник всего-навсего проверяет, не изменилась ли погода. Кантэн ничком лежал на песке и, благодаря судьбу за то, что свет не доходит до него, ждал. Доносились приглушенные голоса, но слов разобрать он не мог. Звуки песни, долетавшие из палатки, успокоили его. Черный силуэт скрылся, откинутый кусок парусины упал на место и яркая полоса потускнела. Но свет в палатке продолжал гореть, и поэтому Кантэн, поднявшись на ноги, боком двинулся в противоположном направлении и обычным шагом пошел не раньше, чем оказался между двумя следующими, погруженными во тьму, палатками.

Благополучно миновав линию береговой охраны, он подошел к подножию дюн, которые зубчатой стеной высились над берегом. Опасаясь в темноте идти по их коварным склонам, Кантэн ползком, работая руками и коленями, стал подниматься наверх. С вершин самой высокой дюны, наконец-то отважившись выпрямиться во весь рост, он стал искать глазами огни Эрги и, увидев их, окончательно воспрянул духом. В темноте он слишком отклонился влево. Однако теперь, когда он полностью восстановил ориентацию, исправить ошибку не составляло труда. Не теряя из виду путеводный огонь, под проливным дождем, который с возросшей силой колотил его по спине и плечам, Кантэн, спотыкаясь, перешел через дюны.

И вот он вышел на дорогу. Огни Эрги остались позади. Но Кантэн проделал ранее тот же путь с Пюизе и хорошо его знал. По дороге он пошел быстрее и на рассвете добрался до окрестностей Нантуа. Он определил свое местоположение по развалинам замка Гэмадек, чей мрачный силуэт четко вырисовывался на фоне светлеющего неба. Свернув с дороги, Кантэн обогнул холм, на котором стоял замок, и отыскал тропинку, ведущую через небольшую рощу к крестьянскому дому.

Крестьянин признал в Кантэне спутника графа Жозефа и охотно дал ему приют. Весь день Кантэн проспал, а с наступлением ночи возобновил путь в сопровождении крепкой молодой крестьянки, которая служила ему проводником до Вилгурьо, где была намечена вторая остановка. Так, путешествуя ночью, отдыхая днем, он нашел дружеский приют сперва в Вильнуве, севернее Ламбаля, на чердаке дома госпожи де Керверсо, затем в Кенуа в скромном жилище сестер дю Гаж и, наконец, в Виль Луэ, в опасном соседстве с брошенным родовым замком Буарди, за которым «синие» вели постоянный надзор.

Там на пятый день после высадки, не дожидаясь ночи, ибо малейшее промедление грозило опасностью, Кантэн нанял коня и поскакал к горному кряжу Ангий — конечной цели своего путешествия.

Оставив Монконтур, он поехал по проселочной дороге, по плодородным, ухоженным землям. Чем выше он поднимался, тем меньше признаков жизни и следов человеческого труда попадалось на его пути, и наконец с вершины горы он увидел, что в направлении департамента Морбиан перед ним простиралась унылая вересковая пустошь, кое-где поросшая зарослями кустарника, лишь далеко на горизонте виднелся густой, темный лес. Местность становилась все более дикой и пустынной: за несколько часов пути — ни шалаша, ни хижины, никаких признаков деятельности человека.

Наконец, перед самым закатом Кантэн достиг голой вершины горы Бель-Эр, и на кряже Ангий показались одинокие серые строения, в которых он узнал жилище Жана Вильнева по прозвищу «Жан-Гора». Во всей округе он пользовался репутацией головореза, каковой был обязан, скорее всего, тому обстоятельству, что таверна его стояла в пустынной, безлюдной местности. Путешественники, совершающие переход через Мене в Менеак, редко заглядывали в нее.

Когда, поднявшись по извилистой тропе на вершину кряжа, Кантэн остановился перед двумя длинными одноэтажными строениями, домашняя птица с шумом разлетелась, собака злобно залаяла. Одно из строений было таверной, другое служило амбаром и конюшней.

На пороге появилась неряшливая босоногая девушка в красной юбке, неопрятная и смуглая, как цыганка. Недоверчивый взгляд блестящих черных глаз на угрюмом лице смерил Кантэна с головы до пят.

— Вы здесь остановитесь?

Вопрос, заданный резким голосом, скорее походил на оклик, чем на приглашение.

— С вашего позволения, — Кантэн спешился. — Ужин и постель, если возможно.

Девушка отвернулась и позвала кого-то в доме. В ответ появился крупный мужчина в куртке из козьей шкуры, серых штанах до колен, настолько широких, что они больше напоминали юбку, и деревянных башмаках. Его голые ноги так заросли волосами, что казалось, будто он в чулках. Плоская обветренная физиономия, покрытая седой щетиной, производила зловещее впечатление в силу отсутствия в ней даже намека на мысль.

— Хм! Ужин! Это можно. Есть свежезарезанный козленок, а может, Франсина и омлет вам поджарит, — он говорил глухим, монотонным голосом на наречии, которое Кантэн разбирал с трудом. — Франсина, отведи коня господина в конюшню.

В полутемной узкой, грязной и дурно пахнущей общей комнате таверны, на полу которой барахтались в пыли несколько кур и индюшек, хозяин подозрительным взглядом оглядел гостя.

— Откуда пожаловали?

Кантэн специально назвал последний связной пункт, где он останавливался.

— Ох! Ах! — на плоском лице хозяина не отразилось ничего, похожего на мысль. — И куда же вы направляетесь?

— Это зависит от того, с кем я здесь встречусь.

— Здесь? И с кем бы вам здесь встречаться? Это заброшенный дом. Мало кто сюда заезжает.

— Мог бы заехать барон Корматен, если бы вы сообщили ему, что я его спрашиваю.

— Какой еще барон? Нет-нет, — мужчина покачал головой и осклабился. — Нет у нас здесь никаких баронов, гражданин. Дом стоит на отшибе. Путешественники и то редки. А уж бароны!.. Я в жизни не видел ни одного барона.

— Я от графа Жозефа, — не обращая внимания на разглагольствования хозяина таверны, объявил Кантэн.

— Кто-кто? Граф… Вы ошиблись, мой господин. Вы заехали не в тот дом. Здесь вас приветят, дадут ужин и постель. Но не думаю, чтобы вы встретили тут своих высокородных друзей. Только не в доме Жана Вильнева.

Настойчивость Кантэна ни к чему не привела, она только разъярила тупицу-хозяина и вошедшую в комнату смазливую, но неряшливую Франсину.

— Должно быть, вы спятили, приятель, — раздражение сделало ее слишком бойкой на язык. — Мы — люди бедные, и этот дом не для знатных особ, если бы они еще и остались в здешних краях. Откуда вы явились со своими разговорами о графах и баронах? Послушай, Жан, он, видно, с луны свалился.

— Я уже сказал вам, что приехал от…

— Ну-ну! — перебил его Жан. — Хватит! Мы сыты по горло. У нас от вас голова раскалывается.

И, словно потеряв последнее терпение, он, шаркая ногами, вышел из комнаты.

Путешествуя с Пюизе, Кантэн не заезжал в таверну и посему стал опасаться, что допустил какую-нибудь оплошность. Наступила ночь, он очень устал. Даже если бы он знал, как исправить ошибку, — а Кантэн был убежден, что совершил ошибку, — то до утра все равно ничего не смог бы предпринять.

Досадуя на самого себя, он съел ужин, от которого его едва не стошнило, прошел в отведенную ему комнату и полуодетым бросился на соломенный тюфяк.

Он проснулся от яркого света, бившего в лицо, в комнате, как ему показалось, набитой людьми, что почти соответствовало истине, поскольку в узкой каморки, где он спал, четыре человека производили впечатление целой толпы. Сперва он узнал Жана Вильнева, который с фонарем в руке стоял в ногах постели. Рядом с ним стоял неуклюжий человек, на плече у него висел мушкет, лицо скрывала тень широкополой шляпы. Лица двух других мужчин были также затенены полями круглых шляп. Кантэн вскочил на ноги.

— Что это значит? Что вам нужно?

На его плечо легко легла чья-то рука.

— Все в порядке, господин де Морле. — В бодром голосе говорившего слышались смешливые нотки. — Я — Тэнтеньяк. А рядом со мной Корматен, о котором вы спрашивали.

— Как видите, — прозвучал глубокий голос барона, — мы откликнулись на ваш призыв. Можете идти, Жан.

Кантэн стал дышать спокойнее.

— К чему такая поспешность? Я не настолько нетерпелив и вполне мог бы отложить удовольствие встретиться с вами до утра.

— Я не знал, кто меня спрашивает, пока не увидел вас.

— Кроме того, — сказал Тэнтеньяк, — у нас есть основательные причины выходить только по ночам. Перевал находится под усиленным наблюдением.

— Так что, если вы простите нас за неожиданное беспокойство, мы будем рады услышать привезенные вами новости, — добавил барон.

Сев на тюфяк, Кантэн приступил к рассказу и при свете фонаря, оставленного Жаном, прочел детали и цифры из криптограммы, которую вынул из нагрудного кармана.

Тэнтеньяка охватило радостное волнение, однако барон не спешил разделить его.

— Мы действительно можем быть уверены, что граф не преувеличивает, принимая на веру британскую поддержку?

— Не в правилах Пюизе что-либо принимать на веру, не имея на то достаточных оснований! — с легким негодованием воскликнул шевалье.

— Я так не считаю, — возразил барон. — А вы, господин Морле?

Кантэн немного растерялся, если бы он решил быть абсолютно откровенным, то признал бы, что бурный темперамент Пюизе вполне предполагает такую возможность.

— Я знаю графа не настолько хорошо, чтобы позволить себе судить об этом, — уклончиво ответил он.

— А я знаю, — сказал Тэнтеньяк. — И уверен, что вы ошибаетесь, барон.

— В том, что граф — один из тех, кто принимает желаемое за действительное? Хорошо, хорошо… Итак, британское правительство… Я, со своей стороны, предпочитаю не слишком доверять обещаниям англичан, даже если они настолько определенны, как утверждает господин де Пюизе.

— Можете не сомневаться, что они именно таковы, иначе он не стал бы утверждать этого, — резко возразил Тэнтеньяк.

— К чему пререкаться? — поинтересовался Кантэн. — Вам не приказывают предпринимать конкретные действия, пока не прибудут британские корабли.

— Необходимо сделать соответствующие приготовления на суше, — ворчливым тоном возразил барон.

— А чем же еще вы здесь занимаетесь? Привезенная мною информация должна удвоить ваше рвение; вам следует приложить все усилия, чтобы, когда пробьет час, ваши люди были готовы. Вы не позволите себе медлить из-за воображаемых сомнений относительно помощи англичан.

Корматен пожал плечами.

— Говорить, конечно, легко. Тем не менее, я не верю в нее, ибо не верю, что реставрация монархии во Франции соответствует интересам политики, которую проводить мистер Питт.

— Черт возьми, барон! Кому какое дело, во что вы верите! — взорвался Тэнтеньяк. — Вы сами сказали, что человек верит в то, на что надеется. А если мы отнесем ваши слова к вам же самому?

— Мой дорогой шевалье!

— Неужели здесь, в Бретани, вы можете судить о том, что происходит в Англии, лучше Пюизе, который ведет дела там?

Корматен развел руки умиротворяющим жестом.

— Возможно, я ошибаюсь. Надеюсь, что так оно и есть, и бутоны, взлелеянные господином де Пюизе, расцветут пышным цветом.

— От вас, барон, зависит, чтобы так и случилось, — заметил Кантэн.

— Есть приказ, и нам остается только подчиниться ему, — нетерпеливо согласился шевалье.

— О, согласен! Согласен. Я всего-навсего хотел предостеречь от необоснованных надежд. Господин де Морле, передайте графу мои заверения в том, что я выполню все его распоряжения.

— В этом нет необходимости. Он и так не сомневается, что вы выполните его приказ. Кроме того, я не возвращаюсь в Англию.

Кантэн изложил свои соображения. Барон проявил к ним мало интереса. Казалось, он погрузился в размышления. Однако Тэнтеньяк внимательно выслушал их и с искренним энтузиазмом заявил, что при господствующих в стране примиренческих настроениях Кантэн без труда приобретет во владение свое поместье и сможет мирно жить в нем.

— А если потребуется, — добавил он, — я дам вам для охраны дюжину крепких, надежных молодцов. Пусть они будут среди ваших слуг, в случае необходимости они избавят вас от неприятностей.

Они еще обсуждали дела Кантена, когда Корматен встал и прервал их разговор.

— До рассвета осталось не больше часа, а впереди у нас двенадцать миль пути. Пора ехать.

Кантэн отправился вместе с ними: он совершенно не знал дороги и нуждался в проводнике. Во дворе таверны их ожидал отряд из двенадцати человек верхом на бретонских пони, и вслед за этой надежной охраной они стали спускаться по склону горы в направлении Сен-Юрана. Вскоре склон стал менее крутым, и они поехали быстрее. Отряд уверенно продвигался по суровой и дикой лесистой местности, то здесь, тот там пересеченной глубокими оврагами. Когда небо на востоке окрасилось бледными лучами рассвета, они достигли границ огромного угрюмого леса Ла Нуэ — цели их путешествия.

Убежище Корматена и Тэнтеньяка находилось в самом сердце этого запутанного труднопроходимого лабиринта, в лагере, разбитом вожаком шуанов Сен-Режаном[1356], — среди своих сторонников известным под именем Пьеро, — одним из самых деятельных и непримиримых врагов Республики. Его ближайшие сподвижники числом в две сотни человек были, в основном, старые контрабандисты, при монархии промышлявшие контрабандой соли из Англии в соседние провинции, где в те времена она облагалась высокими налогами. Эти грубые, сильные, привыкшие к опасности люди с беспримерным упорством и неустрашимостью вели партизанскую войну против правительственных войск. Сам Сен-Режан, невысокого роста, хрупкий на вид, с живыми, пронзительными карими глазами на остроносом некрасивом лице, пользовался у них авторитетом, заслужить который способен лишь опытный и умелый предводитель.

Квартирой ему служила хижина углежога, тогда как люди его жили в траншеях, вырытых собственными руками и укрытых сверху ветками могучих деревьев, замаскированных торфом и листьями. Обнаружить и уничтожить такие жилища можно было лишь после долгих и тщательных поисков. В лагере Сен-Режана нашли убежище несколько непокорных священников, всегда готовых преодолеть любое расстояние для отправления службы; запрет на деятельность священнослужителей был одним из главных факторов, восстановивших крестьянство против новой власти.

Кантэн прибыл в лагерь воскресным утром и присутствовал на мессе, которую отслужили на большой просеке в присутствии всего отряда. Почтение, выказанное ему как эмиссару Пюизе, явилось для Кантэна очевидным доказательством того, каким почетом пользуется здесь имя графа Жозефа.

— И так повсюду на Западе, — уверил его Тэнтеньяк. — Пюизе для них — мессия, и когда он подаст сигнал, из-под земли поднимется такая армия, что эти мерзавцы в Париже волей-неволей поверят в Страшный суд[1357].

— Тем не менее, Кормантен, похоже, не разделяет вашего энтузиазма, — заметил Кантэн.

— Он по природе человек сомневающийся, — серьезным тоном сказал Тэнтеньяк. — В свое время он едва не попал в руки к «синим», и это глубоко потрясло его. Барон не тот, кого следовало бы назначать заместителем Пюизе. Но я делаю все, чтобы до прибытия графа поддержать его. Мы будем продолжать подготавливать почву, хотя, откровенно говоря, она уже хорошо подготовлена. Мы могли бы подняться хоть завтра. Республиканцы знают об этом, знают, что под пеплом тлеет огонь, который они не в силах не только погасить, но и локализовать. Неожиданная вспышка то здесь, то там; внезапный набег на арсенал для пополнения запасов оружия и пороха; захват зерна и скота, предназначенных для республиканских войск; дерзкое нападение на конвой — и все это отрядами, которые, нанеся удар, рассеиваются и бесследно исчезают. Такие вещи изрядно действуют на нервы нашим республиканским друзьям и подрывают их веру в собственные силы. Попробовав осуществить на деле зверский план поголовного уничтожения, теперь они выдают свой страх, прибегая к примирительным мерам, прекращают преследования, с корнем вырывают Древо Свободы, готовы даже признать терпимость в вопросах религии. При нынешнем положении дел вы не встретите сложностей в Шавере. Вашего кузена Константа де Шеньера, которому в сравнении с вами есть за что ответить, оставили в покое, и он живет в свое удовольствие в Гран Шэн.

Новость, услышанная от Тэнтеньяка, пришлась Кантэну не совсем по вкусу.

— Я думал, что он отправился к брату в Голландию.

— Он — офицер полка «Верные трону», набранного в Англии. Видя положение дел на Западе, его убедили остаться здесь и до прибытия полка служить своего рода символом для окрестных крестьян. Вам будет приятно иметь в Шавере ваших кузенов.

— По крайней мере, это будет не лишено интереса, — ответил Кантэн.

Глава 4

ОБРЕТЕНИЕ ПРАВ
Ярким весенним днем господин де Морле легким галопом ехал по аллее ломбардских тополей, усеянной золотисто-желтыми крокусами, к воротам Шавере. За ним следовали трое мужчин с виду похожих на грумов[1358], это были шуаны из тех двенадцати, которых выделил Кантэну Тэнтеньяк.

Принимая во внимание все вышесказанное, господин де Морле вполне благополучно уладил свои дела с Общественным обвинителем Анжера. Три дня назад он смело явился в приемную сего высокопоставленного чиновника и удостоился немедленного приема.

— Кого я вижу! Если не ошибаюсь, гражданин Морле наконец-то вернулся. Собственной персоной. Но где вы так долго пропадали?

— Я был в Англии.

— В Англии! — Гражданин Бене поморщился. — Это не место для истинного француза. Англичане — наши естественные враги с незапамятных времен. И слава Богу. Я бы не хотел иметь таких друзей. Но, во имя разума, что привело вас туда?

— Необходимость достать двадцать четыре тысячи ливров золотом.

— До некоторой степени это вас извиняет. — Худое иссиня-серое лицо со следами оспы расплылось в улыбке. — Ради такого дела можно съездить и в Англию.

— Друзья во Франции, на которых я рассчитывал, не смогли мне помочь, так что у меня не было выбора. Я привез вам чек на банк в Амстердаме.

Живой огонек в маленьких глазках Бене погас.

— На двадцать четыре тысячи?

— Золотом. Разве мы не сговорились на этой сумме?

Бене изобразил негодование.

— Но, друг мой, это лишь компенсация за то, что я не стал бы возражать против вашего вступления в права наследства. С тех пор положение изменилось. Конфискация состоялась и была зарегистрирована. Теперь Шавере является национальной собственностью и как таковое продается.

— Оно и в то время было национальной собственностью; во всяком случае, по вашим словам. Но вы были готовы аннулировать конфискацию. Что было возможно тогда, возможно и теперь.

— Отнюдь нет. С тех пор, вторично эмигрировав, вы окончательно поставили себя вне закона.

— Выехать из страны с целью получить деньги, необходимые для удовлетворения требований закона, не значит эмигрировать.

Лицо гражданина Бене превратилось в сплошную улыбку. Из горла вырывались короткие, похожие на жужжание, звуки.

— Вам бы следовало быть юристом. Вы слишком педантичны. Поверьте, ваш аргумент не выдерживает критики. Но меня, в любом случае, вряд ли обвинили в нарушении долга, если бы я не устоял перед искушением оказать вам услугу.

— Оно при мне.

— Что — при вас?

— Искушение.

И Кантэн достал из шелкового бумажника один из векселей на Амстердамский банк, которые он получил в результате визита, нанесенного мистеру Томасу Куттсу.

— Но он ничего не стоит, пока я не сделаю передаточную надпись. На это не потребуется много времени. Столько же, сколько потребуется вам, чтобы поставить свою подпись под документом, признающим справедливость моих притязаний.

Видя, как перед его глазами пляшет цифра «100 гиней», Общественный обвинитель скривил губы.

— Досадно! — пробормотал он. — Чрезвычайно досадно. Повторяю: конфискация зарегистрирована. Теперь только посредством покупки вы можете стать владельцем своего имения. Но в этом случае оно стало бы вдвойне вашим: на основании покупки и по праву наследования.

Гражданин Бене предложил Кантэну открытую табакерку. Господин де Морле отказался, нетерпеливо взмахнув рукой.

— И какова же цена?

— О, цена, конечно, чисто номинальная. Я мог был повторить уже названную мною сумму — пять миллионов ливров. Тогда, падение курса национальной валюты было бы вам на руку. В золоте это сегодня не больше двух тысяч английских гиней. Сущий пустяк. Смехотворная цена. Меня могли бы упрекнуть за нее. Но что поделаешь! — он пожал плечами. — Покупателей нет, и нации приходится довольствоваться тем, что она может получить. Послушайте, гражданин, вы можете приобрести имение за пять миллионов ливров, или две тысячи английских гиней. К завтрашнему дню я вам все устрою. Ну и, разумеется, небольшие комиссионные в размере тысячи гиней, как мы договорились.

Итак, в обмен на векселя — два с передаточной надписью на Национальное казначейство, один на гражданина Бене, — Кантэн получил документ, подтверждающий его права, и с ним в кармане вновь появился перед высокими чугунными воротами, за которые во время своего предыдущего визита был беспардонно выставлен.

В ответ на звон колокольчика залаяла собака, и вскоре все из той же низкой двери в левом крыле, что и тогда, показался дворецкий Лафон, на сей раз в компании рычащего темно-каштанового мастифа.

Сквозь решетку ворот он внимательно посмотрел на сидевшего в седле Кантэна.

— Кто вы такой? Что вам надо?

— Владелец Шавере. Откройте ворота.

По взгляду Лафона было заметно, что он узнал Кантэна.

— Так это снова вы!

— Память у вас лучше, чем манеры. Откройте ворота, говорят вам.

— Еще чего! Нация — вот кто нынешний владелец Шавере, и мне поручено присматривать за ним.

— С сегодняшнего дня уже нет. Я сам займусь этим вместо вас.

Кантэн нагнулся в седле и протянул бумагу между прутьями решетки.

Лафон вслух прочел ее:

— «Предъявитель сего, гражданин Кантэн Морле, посредством покупки приобретя во владение…»

Дворецкий прервался и, злобно ухмыльнувшись, поднял глаза на Кантэна.

— Понятно. Покупатель национальной собственности. — Он мрачно рассмеялся. — Надеюсь, вы будете пользоваться ею дольше, чем обычно случается в наше время.

— А пока откройте ворота.

— Конечно, конечно. Ворота.

Лафон повернул ключ в замке и, прикрикнув на собаку, отворил одну створку ворот.

Кантэн оставил своих шуанов на переднем дворе, распорядившись отвести коней в конюшню, и в сопровождении угрюмого Лафона, с явной неохотой исполнявшего обязанности проводника, пошел осматривать дом.

Здание было построено во времена Людовика XIII, однако большинство его просторных комнат было заново отделано в стиле Людовика XIV. Исключение составлял широкий вестибюль с элегантными пилястрами, черно-белым мраморным полом и большим камином, верх которого украшал щит герба Шеньеров с изображением дуба. С обоих концов вестибюля широкая мраморная лестница, покрытая выцветшим красным ковром, вела на галерею, окаймлявшую его с трех сторон. Столовая, обшитая потемневшими дубовыми панелями и обставленная массивной мебелью, также сохранила свой первозданный вид. Все остальные помещения были отделаны в более легкомысленном стиле позднейших времен. Кантэн прошел через анфиладу комнат первого этажа, обитых шелком и увешанных гобеленами в причудливых рамах с затейливой резьбой: зеленую комнату, розовую комнату, комнату, известную под названием павлиньей, — по рисункам, вытканным на шелковых панелях стен, обезьянью комнату — ее украшали гобелены с изображением резвящихся на деревьях обезьян. В некоторых комнатах мебель и люстры были затянуты полотняными чехлами, а в других — доступны пыли, которая толстым слоем покрывала все в этом запущенном доме, что наряду с разбитыми зеркалами, поломанными рамами картин к порванными гобеленами портило едва ли не каждую из его великолепных комнат.

В течение ближайших дней основной задачей Кантэна было навести в своем новом жилище хотя бы относительный порядок, что он и поручил молодым крестьянам, предоставленным в его распоряжение Тэнтеньяком. Их выбрали среди тех, кого бурные события того времени лишили родного очага и крыши над головой и кто не просто хотел, но был рад сменить кочевую жизнь лесного обитателя на более комфортабельное существование. Ими руководил пожилой шуан по имени Шарле, в прежние времена служивший чем-то вроде сенешаля в замке Плугастель, сожженном «синими» в девяносто третьем году. Служба в Шавере позволила ему вновь соединиться с женой и дочерью, благодаря чему Кантэн получил еще двух преданных слуг.

После наведения порядка в самом замке пришел через заняться имением. Было необходимо познакомиться с испольщиками и другими арендаторами, а также просить помощи Ледигьера в подыскании нового дворецкого, поскольку Лафона Кантэн немедленно рассчитал. Кантэну предстояло еще одно важное дело: визит в Гран Шэн; он откладывал его со дня на день, ибо отнюдь не был уверен, что ему окажут там радушный прием. Однако вскоре ему стало казаться, что дальнейшее промедление будет выглядеть как забвение и даже предательство истинной цели его приезда во Францию. Поэтому, исполненный решимости ради встречи с Жерменой де Шеньер спокойно отнестись к самому враждебному приему, одним прекрасным апрельским утром Кантэн приказал оседлать коня и выехал за ворота замка.

Он ехал без провожатых. Путь его пролегал по ровной, гладкой местности, испещренной норами полевых обитателей, которых становилось тем больше, чем ближе был берег Майены. Луга зеленели сочной травой — скота почти не было, и ничто не мешало ее буйному росту; пахотные земли, где пустые и заброшенные, где заросшие сорняком, являли картину полного запустения даже на взгляд такого непривычного к сельским трудам человека, как Кантэн. Лишь изредка ему встречались одинокие селяне, которые хмуро глазели на него и почти никогда не отвечали на его приветствие. Старик, у которого Кантэн осведомился, попадет ли он по этой дороге к броду, пробормотал в ответ что-то нечленораздельное. Языка Кантэн не понял, но по тону и манерам крестьянина догадался, что в любезности его вряд ли можно заподозрить.

Тропинкой, бежавшей вдоль опушки небольшой рощи, он наконец выехал к поющей и сверкающей на солнце реке и, приглядевшись, увидел широкую, покрытую легкой зыбью отмель. Он пустил коня в воду и, преодолев бурный натиск течения, сквозь заросли кувшинок перебрался на противоположный берег. Затем утоптанная тропинка мили через две привела его к строгому зданию из серого камня с одной боковой башней и покатой крышей. Кантэн догадался, что это и есть Гран Шэн.

Видя, что навстречу ему вышел пожилой человек в крестьянской одежде вместо претенциозной ливреи, Кантэн счел более благоразумным объявить о себе на республиканский манер — как о гражданине Морле, и после недолгого ожидания в угрюмом вестибюле его провели в высокую, убранную со строгим достоинством комнату, в центре которой с холодным сардоническим выражением лица стоял Констан де Шеньер.

— Какая честь, господин де Морле! — именно так обратился он к гостю. — Я слышал о вашем прибытии в Шавере. Позвольте вам сказать, что я восхищен вашим мужеством.

Кантэн поклонился.

— Постараюсь не разочаровать вас.

— Вы слишком любезны. Чем могу служить?

— Насколько мне известно, ничем. Скорее наоборот.

— И опять-таки вы слишком любезны. Мы слышали, что вы выкупили Шавере у нации.

— Оказалось, что это самый простой способ получить его.

— Возможно и простой. Но чреватый немалым риском. Вы, разумеется, помните предостережение древних: «Caveat emptor!»[1359]

— Едва ли оно применимо ко мне.

— С вашего позволения, сударь, но применимо к любому, кто покупает ворованное добро.

— Но не в том случае, когда оно было украдено у него самого.

— Понимаю, — Констан нагло вскинул брови. — Вы придерживаетесь такой точки зрения.

— А какой точки зрения придерживаетесь вы, сударь?

— Едва ли это имеет значение. А то, что имеет значение, заключается в следующем: в последнее время дела покупателей национальной собственности идут не слишком гладко. Вот и в вашем случае: шуаны могут вспомнить, что наш кузен господин де Буажелен, которого они очень почитали, пал от вашей руки. Ох уж эти шуаны! Они очень памятливы, да к тому же еще и мстительны. Я не хочу вас пугать, — прибавил он, криво усмехнувшись, — и, как я уже сказал, вашим мужеством невозможно не восхищаться.

— Равно как и поколебать его, — любезно ответил ему Кантэн. — А что касается Буажелена, то всем известно, что я убил его в честном поединке.

— Честный поединок! — голос Констана вдруг задрожал от гнева, однако он быстро справился с собой. — Как не прискорбно, но я должен внести резкую ноту в нашу дружескую беседу и напомнить вам, что вы являетесь учителем фехтования.

— Но не в тех случаях, когда я защищаю свою жизнь. Позвольте же и мне напомнить вам, что Буажелен был опытным дуэлянтом.

— Вы знали об этом. Он же о вашей профессии не знал.

— Вполне допускаю. Его друзья проявили странную небрежность или излишнюю откровенность.

— Его друзья?

В глазах Констана блеснул стальной холод.

Но Кантэн уже отвернулся от него. Он слышал, как открылась дверь, и через мгновение оказался лицом к лицу с мадемуазель де Шеньер.

— Кантэн… кузен Кантэн!

Он склонился к руке Жермены и поднес ее к губам; госпожа де Шеньер с важным видом входила в комнату, позади, застыв от удивления, стоял Констан.

— Жермена!

В возгласе пожилой дамы звучало неодобрение и призыв к сдержанности. Затем в выражениях, которые вполне могли быть позаимствованы у ее сына, она обратилась к Кантэну:

— Господин де Морле, если не ошибаюсь?

— Ваш покорный слуга, сударыня.

— Мне сказали, что вы здесь. Интересно, что привело вас к нам?

— Не что иное, как естественное желание засвидетельствовать вам свое почтение, — с холодным достоинством ответил Кантэн.

Жермена стояла рядом с ним. Она все поняла, и ее внимательный взгляд останавливался то на тетушке, то на кузене.

— Вы оказываете нам честь своим визитом, — заявила она таким тоном, будто бросала вызов обоим.

— То же самое говорил господину де Морле и я, — рассмеялся Констан. — Я должен при первой же возможности ответить любезностью на любезность.

— Мы не были там с тех пор, как ваши друзья-республиканцы переселили покойного маркиза, — сказала госпожа де Шеньер.

— Мои друзья-республиканцы! О, сударыня, я и не знал, что заслужил дружбу приверженцев Республики.

— Но раз благодаря ей вы вступили во владение Шавере…

— Нет-нет, — перебил Констан, — вы все забыли, сударыня. Господин де Морле находится там на правах лица, купившего имение. Когда вы вошли, я объяснял ему, с какими опасностями сопряжена покупка национальной собственности.

— Возможно, — сказала Жермена, — для владения им у кузена Кантэна есть и более весомые права.

— Разве могут быть более весомые права, — поинтересовался Кантэн, — нежели те, что подтверждены актом купли и продажи?

— При условии, — напомнил Констан, — что продавец имеет законное право оформлять подобные акты. Именно это и ставит господина де Морле в столь щекотливое положение.

— Вы повторяетесь, Констан, — холодно заметила Жермена.

— Про общеизвестную истину нельзя сказать, что ее повторяют слишком часто.

— И про общеизвестную ложь — тоже.

— Жермена! — в ужасе воскликнула тетушка мадемуазель де Шеньер и с лицемерной улыбкой обратилась к Кантэну: — Извините этого ребенка, господин де Морле. Очень молодые люди излишне категоричны в вопросах, которых они не понимают.

— Смею вас уверить, сударыня, что, на мой взгляд, мадемуазель прекрасно разбирается в вопросе, о котором идет речь.

— Опасная рыцарственность, сударь.

— Где нет опасности, там не может быть и рыцарственности.

— Поскольку вы знаете толк и в том, и в другом, — сказал Констан, — оставим этот разговор.

Наступила пауза. Кантэн мог бы сделать вид, что не замечает враждебных взглядов и нарочитых лицемерных улыбок Констана и его матушки, но не мог игнорировать то обстоятельство, что ему не предложили сесть. Он не жалел, что приехал, но понял, что пора откланяться.

— Не стану и дальше обременять вас своим присутствием, — сказал Кантэн.

Они разразились протестами, каждым словом, каждой интонацией давая понять, что все это пустая формальность. В глазах Жермены зажегся гнев.

— В ближайшее время ждите меня в Шавере, — при расставании уверил Констан незваного гостя, и слова его, сказанные с нескрываемой издевкой, звучали в ушах Кантэна, пока он не вернулся домой.

Глава 5

ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ
На следующее утро, когда погруженный в мрачную задумчивость Кантэн сидел за завтраком, в столовой неожиданно появился Шарло и доложил о приезде мадемуазель де Шеньер.

Жермена легкой, решительной походкой вошла в комнату. На ней была одета длинная амазонка английского покроя, голову покрывала элегантная треуголка, из-под которой струились тугие золотистые локоны.

Теперь рядом никого не было, Кантэн не ограничился поцелуем кончиков пальцев, но заключил девушку в объятия, на что она ответила радостным смехом.

— Как мило, что вы приехали ко мне, Жермена! И так быстро! Это просто замечательно.

— Я не могла ждать.

Она осторожно высвободилась из его рук.

Жестом отказавшись от приглашения разделить с ним трапезу, Жермена присела на подлокотник кресла и, держа хлыст под мышкой, стала снимать перчатки.

— Зачем вы приезжали вчера в Гран Шэн?

— Вы, конечно, полагаете, что я хотел повидать госпожу де Шеньер и милого славного Констана.

— С вашей стороны это было неразумно. Неужели вы забыли, о чем я предупреждала вас в Лондоне?

— Но я должен был увидеться в вами. Для этого я и приехал во Францию. Ну а что касается опасности… — Кантэн пожал плечами. — Если Констан замышляет против меня недоброе, то я готов постоять за себя. Мой вчерашний визит не облегчает, но и не усложняет его задачу.

Жермена грустно улыбнулась.

— И все же было бы разумнее проявить побольше терпения.

И неожиданно она задала вопрос, показавшийся Кантену довольно странным:

— Кантэн, вы очень дорожите Шавере?

Он с удивлением взглянул на нее.

— Он будет вашим домом, Жермена.

— Я не претендую на это. Гран Шэн принадлежит мне и вполне меня устраивает. Тогда как Шавере… Он не принесет вам счастья, Кантэн. С тех пор, как вы предъявили на него свои права, вашей жизни грозит опасность. Мне страшно за вас.

Она бросила хлыст и шляпу на стол и подошла к Кантэну.

— Откажитесь от него. Пусть им владеют те, кто так стремится к этому и кто для достижения своей цели не остановится перед убийством. Возвращайтесь в Англию. Возвращайтесь, если вы меня любите, Кантэн. Пока вы здесь, я не буду знать покоя. Вы занимаетесь почетным ремеслом, и оно позволяет вам жить в полном достатке. Вернитесь к нему. Ждите меня в Лондоне, как и я буду с нетерпением ждать того дня, когда смогу приехать к вам.

Слова Жермены ошеломили молодого человека.

— Покинуть Шавере? Отказаться от своих законных прав только потому, что мне угрожают? Это все равно, что советовать мне праздновать труса. Неужели вы действительно могли бы уважать меня, если бы я склонился перед злом, вместо того чтобы защищать то, что по праву мне принадлежит? Какой совет вы мне даете, дорогая?

— Совет женщины, которая хочет спасти от смерти спутника своей жизни.

— И вы сочли бы возможным, чтобы им стал трус? Умерьте ваши страхи. Меня ничуть не беспокоят угрозы наших кузенов. Я знаю, как к ним относиться. Если господа де Шеньер находят мое существование на этом свете неуместным, то я намерен сколь возможно долго докучать им этой неуместностью, а любая их попытка положить ей конец дорого им обойдется.

— Вы думаете лишь о себе и о своей гордости, Кантэн, — пожаловалась Жермена, — и совсем не думаете обо мне.

— Разве отказ отступить перед их преступной алчностью означает проявление гордости?

— Здесь дело не только в преступной алчности, как вы ее называете, Кантэн.

— А в чем же? — спросил он.

— Они… они не верят, что вы имеете право на титул маркиза де Шавере. Здесь они искренни. Я знаю.

— Не верят! — в смехе Кантэна прозвучал гнев. — Не верят, когда все документы подтверждают мои права!

— С точки зрения закона — да. Но…

— Но что?

— Именно потому, что у них нет надежды одержать победу законным путем и уничтожить ваши притязания, они кончат тем, что уничтожат вас самого.

— Это мне понятно. Но…

— Вы желаете, чтобы я выразилась яснее? — в ее голосе прозвучала боль. — Они не верят, что вы — сын своего отца.

— Вы объясняете одну загадку при помощи другой. Чьим же еще сыном можно быть?

Но едва вопрос слетел с уст Кантэна, как он сам нашел ответ.

— Боже милостивый! — воскликнул он.

— О, простите меня, Кантэн! Я знаю, вам больно слышать такие слова. Но я должна была сказать вам все.

— И я благодарен вам.

Голос молодого человека дрожал от возмущения. Порывистым жестом он показал на висевший над резным дубовым столиком портрет Бертрана де Морле де Шеньера, маркиза де Шавере, работы Буше[1360]. Художник писал его, когда Бертран был немного старше Кантэна.

— И они смеют делать подобные заявления, видя вот это! Тот же крючковатый нос, те же серые глаза, волосы с тем же рыжеватым блеском! — он свирепо рассмеялся. — Жермена, неужели вы не видите?

Однако мадемуазель де Шеньер не спешила соглашаться, как он того ждал. Она твердо выдержала его взгляд; лицо ее, казалось, утратило всякое выражение.

— Мой дорогой, — наконец умоляюще проговорила она, — не надо. Прошу вас, не надо.

— Нет, надо! Надо, если эти мерзавцы для оправдания своей воровской жадности порочат доброе имя моей матери. — Кантэн порывисто отошел к окну и снова вернулся. — Вы не могли бы указать мне более вескую причину быть к ним безжалостным и в конце концов расстроить их планы. Теперь это стало моим святым долгом. Ничего, что они знают, какую ошибку допустил Буажелен, этот убийца, их родственник. Я не так беззащитен, как они полагают, чтобы не рассчитаться с ними.

Бледная, испуганная таким взрывом страсти Жермена упала в кресло.

— Господи, смилуйся надо мной! — воскликнула она, когда Кантэн немного успокоился. — Я только все испортила. Но выслушайте меня, Кантэн. Я еще не все сказала. Вы даже не знаете, какой опасности подвергаете себя. Сен-Жиль, возможно, предпочтет сражаться с вами в открытую. Но Констан — никогда. С тех пор, как я случайно позволила ему догадаться о моих чувствах к вам, он сделался еще более хитрым и коварным, еще более мстительны. Он и его мать надеялись, что я когда-нибудь выйду за него замуж. Со временем Гран Шэн и все его земли будут принадлежать мне, если, конечно, восстановится порядок и справедливость. Они составили бы отличное владение для младшего Шеньера, при том что старший получил бы Шавере. Констан не потерпит, чтобы вы помешали тому и другому. Оставаясь здесь, вы отдаете себя в его руки.

— Буажелен тоже так думал, когда мы скрестили шпаги за таверной в Плоэрмеле.

Слова Кантэна только усилили волнение мадемуазель де Шеньер.

— Констан никогда не скрестит с вами шпагу. Он действует иначе. Чтобы поднять крестьян против покупателя национальной собственности, надо совсем немногое. Констан этим уже и занимается с помощью Лафона. Если вы останетесь здесь, банда разъяренных крестьян явится сюда однажды ночью, вытащит вас из замка и убьет. Вот как действует Констан.

Она с мольбой подняла на него глаза и, заметив удивленное выражение его лица, почувствовала пусть слабую, но надежду.

— Что сможете вы сделать против них? — воскликнула Жермена.

Его губы были плотно сжаты, серые глаза горели холодным огнем.

— Они увидят это, когда явятся сюда. Я сумею оказать им достойный прием.

Жермена вскочил с кресла и сжала его руки.

— Дорогой мой, не обманывайте себя. Ради Бога!

— Констану не следует забывать про Буажелена. Тот тоже считал меня ягненком, который безропотнодаст отвести себя на заклание.

— Здесь нет ничего общего.

— Есть, и вы скоро это увидите. Пусть приходят. Я предупрежден, — и уже более спокойным тоном Кантэн попробовал успокоить девушку: — Если бы они застали меня врасплох, мне могло бы прийтись нелегко. Теперь же я сам приготовлю им сюрприз. Благодарю вас за предупреждение, Жермена.

— Вы, кажется, смеетесь надо мной. Я пришла, чтобы убедить вас в необходимости уехать. И несмотря ни на что я умоляю вас об этом. Ради меня…

Она внезапно замолкла и отшатнулась от Кантэна, с испугом глядя на дверь. Из вестибюля доносился звон шпор о мраморный пол и шум голосов: «Прочь с дороги, приятель! Я сам доложу о себе!» — крикнул кто-то.

— Констан! — едва слышно произнесла мадемуазель де Шеньер, бросив на Кантэна испуганный взгляд.

Дверь распахнулась, и на пороге появился Констан. Бледность придавала его коже зеленоватый оттенок, глаза налились злостью. Однако через мгновение лицо кузена мадемуазель де Шеньер расплылось в улыбке, словно на него надели маску.

— Полагаю, вы простите меня за внезапное вторжение, господин де Морле.

— Без особой охоты, — холодно-высокомерным тоном проговорил Кантэн, глядя не на гостя, но на Шарло, который покраснев от гнева, стоял у того за спиной. — Возможно, времена не располагают к соблюдению приличий. Тем не менее, мне не настолько плохо служат, чтобы посетители являлись сюда без доклада.

Констан медленно приближался и на его толстых губах змеилась гнусная улыбка, которую Кантэн пообещал себе стереть ударом перчатки.

— Припишите его, — попросил он, — моему нетерпению вернуть вам ваш любезный визит. Каковое, в чем я со стыдом признаюсь, уступает нетерпению моей кузины Жермены.

Он повернул голову в сторону мадемуазель де Шеньер и полунасмешливо, полупочтительно обратился к ней:

— Моя дорогая, учитывая щепетильность нашего мира в вопросах приличий, ваш поступок едва ли можно назвать благоразумным. Если бы вы поведали мне о своем намерении посетить Шавере, я бы с радостью составил вам компанию. Но я исправил положение, немедленно последовав за вами.

— Чтобы шпионить за мной?

— О, нет, — Констан рассмеялся, — чтобы опекать вас.

— От вас не требуется быть моим опекуном.

— Я так не думаю. Еще как требуется! И сейчас это представляется более чем очевидным. Уверен, что господин де Морле согласен со мной. Вы — человек чести, и вас не может не беспокоить то обстоятельство, что, легкомысленно явившись сюда без сопровождающих, дама сама делает себя объектом порицания.

— Вы преувеличиваете, — холодно возразил Кантэн. — И забываете, что степень нашего родства защищает мадемуазель де Шеньер от подобных нападок.

— Степени родства, даже если они существуют, для этого недостаточны.

— Вы говорите «даже если они существуют». Что это значит?

— А то и значит, — ответил Констан с наигранным изумлением и, словно впервые увидев накрытый стол, переменил тему. — Клянусь честью! Вижу, что я явился не вовремя. Вы сидели за столом. В таком случае ave atque vale[1361]. Умоляю простить меня за вторжение в столь неурочный час. У нас, сельских жителей, совершенно иное представление о времени, чем у вас, горожан. Нам придется выбрать более подходящий случай. Пойдемте, Жермена.

И он распахнул дверь.

— Охотно, — сдержанно ответила она. — Я сказала все, ради чего приехала. — Затем пристально посмотрела Кантэну в глаза и добавила: — Подумайте об этом, кузен.

— Не беспокойтесь, — ответил он и под неотступным взглядом Констана поцеловал протянутую ему руку. — Я приму меры.

Когда они ушли, Кантэн сел в кресло и задумался. Опасения за Жермену сменились взрывами гнева при мысли о Констане. Излишняя щепетильность, говорил он себе, соблюдать кодекс поведения, предписанный учителю фехтования, в отношении негодяя, который спекулирует на его порядочности. Надо ударить Констана по ухмыляющейся физиономии и таким образом вызвать его на открытый бой и убить, пока он не приступил к осуществлению своих гнусных предательских замыслов. Но пойдет ли Констан на это? Даже если сам он опустится до такого шага?

Отбросив эти мысли, Кантэн посмотрел на портрет отца, чья нежность и ласка были его самыми ранними детскими воспоминаниями. «По правде говоря, старый маркиз, вам не слишком повезло с сыновьями. Зато примите комплименты по поводу ваших племянников».

Затем, обратясь мыслями к опасности, о которой его предупредила Жермена, он вызвал Шарло и сказал ему, что, поскольку местные крестьяне считают, будто он незаконно присвоил себе чужие права, у него есть основания опасаться набега на Шавере.

— Вся эта анжуйская деревенщина — трусливые негодяи, — объявил бретонец. — Ну а что до нападения, то у нас здесь дюжина хорошо вооруженных славных бретонских парней, прочные ворота да высокие стены. Можете спать спокойно, господин маркиз.

Господин маркиз несколько приободрился, но отнюдь не успокоился.

— Они могут взять численным перевесом. Мне необходимо подкрепление, и ближайшие, к кому я могу обратиться, это Тэнтеньяк и Сен-Режан.

Шарло почесал седую голову, и его изборожденное морщинами лицо приняло задумчивое выражение.

— До Ла Нуэ путь неблизкий.

— Сто миль, а у нас и так не хватает людей.

— Можно послать мою дочку. По выносливости Марианна не уступит мужчине, да и ходит она быстро. Но все равно понадобится время.

— Меньше, чем за четыре дня, туда не добраться. Я даже подумал, не послать ли за отрядом в Анжер.

— К «синим»! — ужаснулся Шарло. — Пречистая Дева! Да против нас ополчится вся округа! Тогда и наши парни вам не помогут. И не думайте про это, господин маркиз.

В конце концов в Ла Нуэ послали Марианну; оставалось надеяться, что она успеет вернуться до нападения. Тем временем Кантэн и его люди занимались укреплением дома и каждую ночь выставляли усиленный дозор.

Глава 6

ШТУРМ
В тот вечер Кантэн, сидя в китайском салоне, который он особенно любил, просматривал бухгалтерские книги Шавере. Только что закрыли ставни и зажгли свечи. Неожиданно за окнами раздался шум, похожий на гудение пчелиного роя. Едва Кантэн оторвался от счетов, которые Лафон оставил в донельзя запутанном состоянии, в комнату влетел бледный взволнованный Шарло.

— Они идут, господин маркиз! Они идут!

Кантэн сразу догадался, о чем речь.

— Ах! — он положил перо. — А я-то надеялся на спокойный вечер. Ну-ну! Ставни заперты?

— Мартон как раз их закрывает. Я послал за парнями.

Мы готовы. Но их целая армия.

— Мы должны сделать все что можем, — его самообладание немного успокоило Шарло. — Соберите людей в вестибюле. Я сам расставлю их по местам.

Окна первого этажа были снабжены прочными наружными ставнями. В тех из них, что закрывали окна вестибюля и столовой, с одной стороны, и «обезьяньего» салона, с другой, днем проделали отверстия для мушкетов. Собравшиеся в вестибюле сквозь ставни наблюдали за приближением шумной орды крестьян, освещенной факелами, которые бросали яркие блики на пики и серпы в руках нападавших. Шуаны Кантэна за два годы партизанской борьбы привыкли к любой опасности, к любой форме ведения боя: наступательной — во время набегов или засад, оборонительной, когда им приходилось отражать нападения республиканских войск. Поэтому перспектива схватки с беспорядочной толпой всякого сброда не вызвала у них тревоги. Если бы нападающие крестьяне были бретонцами, преданность защитников Шавере подверглась бы серьезному испытанию. Ведь бретонцы в известной степени представляют собой отдельную нацию. Их язык и обычаи являются непреодолимым барьером между ними и их соседями. Для них не имело значения, что толпа нападающих состоит из таких же, как и они, крестьян, таких же роялистов; важно лишь то, что они анжуйцы, значит — чужаки, тогда как бретонцы служат тому, в ком они привыкли видеть представителя графа Жозефа — мессии священного дела реставрации трона и алтаря.

Прочные чугунные ворота сдержали напор нападавших, как дамба сдерживает бурную реку. Но в отличие от дамбы, перелиться через них было невозможно. На высокую стену по обеим сторонам ворот, увенчанную острыми пиками, можно было взобраться при помощи приставных лестниц, но нападающим на хватило сообразительности принести их с собой. Злобно крича, они облепили решетку ворот и несколько раз выстрелили из мушкета, дабы у осажденных не было сомнения в их намерениях. Кантэн пересек вестибюль и подошел к Шарло, который стоял на страже с двуствольным ружьем в руке; второе ружье, тоже заряженное, было прислонено к двери.

— Поднимите засов и выпустите меня, — сказал Кантэн.

— Господин маркиз!

Но в эту минуту Кантэн был подлинным маркизом.

— Уж не думают ли эти канальи, что я испугался! Долго они не продержатся.

— У них есть ружья. Они могут выстрелить.

— Если так, то мне остается надеяться, что они не слишком меткие стрелки. Свет им не поможет. Откройте.

У Кантэна был настолько решительный вид, что Шарло с ворчанием повиновался.

Кантэн понимал, что отсиживаться в четырех стенах — значит, дожидаться нападения, которое, однажды начавшись, может привести к самым плачевным результатам. Иногда можно многого достичь личным бесстрашием. Отвага и презрение к опасности порой усмиряют самые дикие страсти.

Массивная дверь открылась, и Кантэн с непокрытой головой показался на крыльце перед парапетом, доходившим ему до груди. По обеим сторонам от него вниз сбегали ступени лестницы.

При его появлении шум мгновенно смолк. Какое-то мгновение его силуэт чернел на фоне ярко освещенного дверного проема. Но лишь только дверь закрылась и свет факелов упал на лицо Кантэна, его сразу узнали, и нападающие вновь разразились проклятиями:

— Санкюлот! Вор! Покупатель национальной собственности! Мы покажем тебе, чья это собственность! Тебя вырвет твоим республиканским банкетом!

Кантэн знал, что именно это он и услышит. Он поднял руку, призывая к тишине, но выкрики продолжались. Сквозь завитки в решетке ворот он увидел нацеленный на него мушкет и при свете факелов узнал в целившемся Лафона. Но он не опустил руку.

Грянул выстрел, и за спиной Кантэна посыпались осколки камня. Он не шелохнулся, и его холодная отвага произвела, наконец, то впечатление, на которое он рассчитывал. Наступила полная тишина.

— Люди Шавере! — голос Кантэна звучал твердо и уверенно. — Я вступаю в переговоры с вами не потому, что испугался. Мы хорошо вооружены и готовы оказывать вам сопротивление, пока не подоспеет помощь, за которой я уже послал, предвидя ваш приход. Я веду с вами переговоры только потому, что вас привела сюда ложь тех, кто преследует свои собственные низкие цели.

Неправда, что я являюсь покупателем национальной собственности. Мне пришлось заплатить за вступление во владение имением; но Шавере остается моим по праву рождения и наследования, что отлично известно тем, кто настроил вас против меня. Я — маркиз де Шавере, доказательства чего предъявлю любым шести представителям, которых вы пришлете ко мне.

Его уверенный, почти надменный тон возымел действие. Толпа узнала тон представителя привилегированного класса, на своей принадлежности к которому он настаивал. Тон этот соответствовал его подтянутой, мужественной фигуре, его презрительному безразличию к угрозам. Он не мог принадлежать низкорожденному выскочке. Только истинный дворянин мог проявить подобное бесстрашие.

Когда Кантэн замолк, наступила полная тишина и длилась она до тех пор, пока ее не нарушил выкрик Лафона:

— И вы слушаете этого обманщика? Это он-то маркиз? Хотя нет, точно маркиз: маркиз де Карабас, — и он громко пропел:

Шапки долой! Шапки долой!
Маркиз Карабас явился домой!
Лафон снова повернулся к воротам и просунул в решетку дуло мушкета.

— Воздадим же ему по заслугам. Салют в честь маркиза де Карабаса!

Он выстрелил и снова промахнулся. Кантэн громко рассмеялся.

— Рука у тебя такая же неверная, как и язык, Лафон.

Но тут прозвучал еще один выстрел. Он был сделан из замка, и на сей раз метким стрелком. Лафон громко вскрикнул и повалился на руки человека, стоявшего за его спиной. Кантэн тихонько выругался. Последний выстрел разрушил все, что ему удалось добиться. Вновь вспыхнувшая ярость приведенного Лафоном сброда подтверждала правильность этой догадки. Кантэн повернулся и пошел к двери. Как только он вошел в вестибюль, Шарло закрыл дверь и задвинул засов.

— Так открывать себя! Слава Богу, эта кровожадная обезьяна в вас не попала.

— Кто стрелял?

— Ах, сударь, не все ли равно, кто стрелял. Скотина получил по заслугам. Надеюсь, пуля угодила прямо в его грязное сердце.

— Не надо было стрелять. Теперь не обойтись без неприятностей.

Кантэн не стал заниматься выяснениями. Не время было расхолаживать защитников замка упреками.

Снаружи, помимо гама и выкриков, доносился звон металла о металл.

— Они пытаются разбить ворота кувалдой, — заметил Кантэн и снова повернулся к решетке в двери.

Один шуан вышел из столовой в вестибюль.

— Вы здесь, господин маркиз? Они сбивают замок на воротах. Может быть, прикажете стрелять?

— Это ты, Жак? — спросил Кантэн не поворачиваясь.

За исключением того места, где кто-то размахивал огромной кувалдой, нападающие толпой обступили ворота. Один-единственный залп по ним уложил бы гору трупов.

— Если мы выстрелим, то сожжем свои корабли, — спокойно проговорил Кантэн. — Мы ввяжемся в сражение, которое закончится бойней.

— Может, один залп обратит этих трусов в бегство? — сказал Шарло.

— Возможно. Но… Что там еще?

Гам, который на мгновение поднялся с новой силой, вдруг перешел в ропот, удары кувалдой прекратились.

За гневным ропотом буйной орды они расслышали быстро приближающийся цокот копыт.

— Конный отряд и, судя по звуку, немалый. Кто бы это мог быть?

— Что если «синие»? — поинтересовался Шарло.

— Пожалуй, больше некому.

— Силы небесные, из огня да в полымя, — пробормотал Жак.

Кантэн не ответил. Он внимательно наблюдал за тем, что происходит снаружи.

Снова поднялся шум, но теперь, как показалось Кантэну, в голосах людей к ярости примешивался страх. В свете факелов он увидел, что они повернулись спиной к замку. Вскоре толпа у ворот заметно поредела. Копыта застучали совсем рядом, и над головами деревенских головорезов Кантэн увидел кожаные каски, украшенные рыжими конскими хвостами, и сверкание сабель.

— Драгуны, — объявил он. — Хотя не берусь отгадать, каким чудом они прибыли настолько вовремя.

Ворота очистились от последних крестьян. Обращенные в бегство республиканской кавалерией, они забрали с собой факелы, и все вокруг ворот на несколько мгновений погрузилось во тьму. Но ночь была ясная, и вскоре, привыкнув к мраку, глаза Кантэна различили призрачные фигуры всадников, а тем временем звон лошадиной сбруи заглушил стихающие вопли крестьян.

Кантэн рассмеялся от облегчения.

— Кажется, мы спасены.

— Спасены? — воскликнул Жак.

Он встречался с «синими» только на поле боя.

— Конечно. Здесь, в Шавере, мы не какие-нибудь изгнанники, а вполне приличные, мирные люди. Во всяком случае постараемся показаться таковыми. Иди к своим ребятам, Жак. Попроси их скрыться вместе с мушкетами. Пусть останется трое или четверо помочь Шарло в его мирных трудах.

Послышался стук в ворота и крики: «Откройте! Откройте!»

— Поторопись, Жак.

Кантэн широко открыл дверь, и свет, хлынувший во двор, успокоил тех, кто был у ворот.

— Шарло, спустись и открой ворота.

— Вы знаете, что делаете, господин маркиз?

— Нет. И ты тоже не знаешь. Но мы будем надеяться на лучшее.

Замок на воротах был так помят ударами кувалды, что открыть их удалось лишь после того, как Шарло вынул вертикальные болты из каменных креплений и сильно рванул на себя обе створки одновременно.

Драгуны, однако, не двигались. Они продолжали стоять двумя рядами по обеим сторонам аллеи. Между ними к воротам звонкой рысью подъехала группа всадников. На некотором расстоянии позади всадников были видны покачивающиеся огни экипажа.

Всадники въехали во двор. Их было пятеро, один — закутанный в плащ и в шляпе, украшенной красными, белыми и синими перьями, ехал немного впереди остальных.

Он остановил коня и, с поразительной легкостью спрыгнув на землю, обратился к Шарло:

— Что это за дом?

Его повелительный голос звучал на удивление любезно.

— Замок Шавере.

— Шавере? Шавере? Мне знакомо это имя. Кто здесь живет?

— Господин мар… — Шарло осекся, вовремя вспомнив, что обращается к проклятому санкюлоту.

Но солдат рассмеялся.

— «Господин мар…» Продолжай, приятель.

Шарло демонстративно повиновался:

— Господин маркиз находится в своей резиденции.

— Будь любезен, проводи меня к нему.

С видом дворецкого старого режима Шарло осведомился:

— О ком я буду иметь честь доложить?

— О генерале Гоше, командующем армией Шербура.

Шарло поклонился:

— Потрудитесь следовать за мной, мой генерал.

Вслед за новоиспеченным дворецким генерал прошел в ярко освещенный вестибюль, где его ждал Кантэн. Четыре офицера в шляпах с перьями не отставали от него.

Кантэн сразу узнал эту блистательную персону.

— Генерал Гош! — приветливо улыбаясь, он сделал несколько шагов навстречу посетителю и поспешно добавил: — Вы прибыли настолько кстати, что можете быть уверены в самом радушном приеме.

— Шавере! Черт возьми! Я знал, что мне знакомо это имя. Мы рады, что смогли быть вам полезны. Ваши слова облегчают мою задачу, ведь мы прибыли с тем, чтобы обложить ваш дом данью гостеприимства. Нет-нет! Не беспокойтесь! Не мой эскорт. Мои драгуны станут бивуаком в лесу. Обозные фургоны последуют за ними. Я прибыл просить гостеприимства, не подозревая, что буду просить его у старого друга, для себя, вот этих офицеров моего штаба и дамы, которую мы сопровождаем в Ренн. Ее экипаж сейчас въезжает во двор замка. В ее лице вы тоже встретите старого друга, признаться, еще более старого, чем я. Госпожа дю Грего де Белланже.

Заметив удивленный взгляд Кантэна, он счел необходимым пояснить:

— Так уж вышло, что ей оказалось с нами по пути.

Кантэн поклонился:

— Мой дом всегда к вашим услугам, господин генерал. Но сегодня мы приветствуем вас как нашего избавителя.

— Но от чего, позвольте спросить, я вас избавил? Ах, я слышу экипаж виконтессы. Прошу извинить меня!

И, взмахнув складками своего синего плаща, генерал удалился.

Оставшиеся в вестибюле офицеры обменялись понимающими взглядами. Один из них отделился от группы и, звеня саблей, подошел к Кантэну. Это был Умберт.

— Надеюсь, вы окажете мне честь узнать меня, господин де Шавере.

Крестьянский выговор Умберта явно не соответствовал его изысканной речи и элегантному виду.

— С удовольствием, мой генерал. Добро пожаловать в Шавере.

— Благодарю вас. Позвольте представить вам моих товарищей.

Когда он завершил церемонию представления, проведенную с изысканностью, достойной придворного церемониймейстера, в вестибюль вошли генерал Гош и виконтесса де Белланже.

Откинув капюшон плаща со своих блестящих иссиня-черных волос, она торопливой походкой направилась к Кантэну, ее прекрасное лицо горело нетерпением.

— Господин де Шавере! Какое счастье не просто видеть вас, но видеть в вашем собственном замке. Такая встреча снимает бремя с моей души и притупляет боль упреков, которыми я ежедневно осыпаю себя за то, что не смогла помочь вам в его обретении. Я завидую более достойным друзьям, сумевшим сделать для вас то, в чем мне было отказано силой обстоятельств.

Кантэн поднес к губам длинные, унизанные кольцами пальцы виконтессы.

— Сударыня, если вы не даровали мне удовольствие обрести этот дом, то ваше прибытие сохранило его для меня, что почти одно и то же.

— Ах, нет! За это вы должны благодарить генерала Гоша.

— Но от чего мы вас избавили, мой друг? — снова спросил генерал Гош. — Рассказ за вами.

— Он не слишком занимателен.

Стоя в центре окружившей его группы, Кантэн кратко, без лишних подробностей, рассказал о случившемся. Полагая, что он купил Шавере, местные крестьяне пришли расправиться с ним, как обычно расправляются с покупателями национальной собственности.

— Если после нашего отъезда они снова примутся за свое, — заметил Гош, — вы сможете воспользоваться плодами нашей помощи лишь временно.

— Да, если они не решат, что отряд республиканских драгун пришел мне на выручку по чистой случайности.

— Урок был суров, — рассмеялся Умберт. — Мы разбили несколько голов ударами наших сабель.

— Сабель, — добавил Гош, — которые, благодарение Богу, больше не будут применяться в этой братоубийственной войне.

Объяснения этого туманного высказывания пришлось ждать, пока не закончился ужин, прошедший гораздо лучше, чем можно было рассчитывать, принимая во внимание его неожиданность и политические убеждения домочадцев Кантэна.

Чтобы накормить республиканских офицеров и сопровождаемую ими даму, из кладовой пришлось извлечь почти всю имевшуюся там провизию. Мартон с помощью Шарло и одного из бретонцев подала на стол, пусть непритязательный, но вкусный ужин, а Кантэн украсил его несколькими бутылками испанского вина, с незапамятных времен хранившегося в погребе замка.

Когда с едой было покончено и грубоватые республиканцы из свиты Гоша под влиянием винных паров стали утрачивать внешний лоск, виконтесса попросила разрешения удалиться. Кантэн вскочил из-за стола, чтобы проводить ее. Гош поднялся вместе с ними.

Оставив остальных за столом под опекой Шарло, виконтесса и двое мужчин прошли в «павлиний» салон, где в канделябрах уже горели свечи, а в камине пылал яркий огонь. Виконтесса, высокая, гибкая, в коротком, наподобие мужского, золотисто-коричневом жакете, с восхитительной грацией двигалась по прекрасной комнате, где зеленые, голубые и золотые тона украшавших ее гобеленов повторялись в парчовых портьерах окон и в мягком обюссонском ковре на полу.

— Похоже на покои в Версале, — сказала виконтесса. Гош, знакомый с Версалем не дальше конюшни, улыбнулся в знак согласия.

— Не ирония ли судьбы, — сказал он, — что толпа, которая не так давно сожгла бы этот замок лишь потому, что в нем обитает дворянин, сегодня вечером едва не сожгла его на том основании, что нынешний его обитатель дворянином не является? Впрочем, кто стал бы искать последовательности у толпы?

— Неужели этот вопрос задает республиканец? — шутливо заметила виконтесса.

— Республиканец, который оставил свои иллюзии в тюрьме Консьержери[1362], когда жалкие демократы, которым он служил, страшась его популярности, хотели отправить его на эшафот. Их преемники мне также не по душе — те, кто послал меня умиротворять эту страну, заливая землю кровью французов.

— Умерьте ваше озлобление, — попросила виконтесса. — Ведь теперь вас избавили от этой гнусной задачи.

— Она никогда не годилась для человека, стяжавшего лавры в битвах с врагами Франции. Такие вещи я не забываю. Даже сейчас примирение диктуется соображениями сиюминутной целесообразности, а не здравым смыслом, как должно быть.

— Но раз все-таки примирение, к чему такая горечь? Поменьше думайте о том, что вы должны были бы делать, и побольше о том, что вам делать предстоит.

Гош снисходительно улыбнулся и обратился к Кантэну:

— Редкая женщина, господин де Шавере. Та, чьи глаза различают лишь главное направление.

— Главное направление? Что это значит?

— Да то, что я еду в Ренн, чтобы заключить мир пером, а не шпагой, и вместо моря крови пролить немного чернил.

— Но с кем вы намерены заключить мир? — спросил Кантэн в замешательстве.

— С кем? А с кем мы воевали? С роялистами, разумеется. Неужели Шавере такая глушь, и вам неизвестно, что происходит в мире?

— С роялистами? — у Кантэна вытянулось лицо. — Интересно, кого вы имеете в виду?

— Я имею в виду роялистов Бретани, Нормандии, Мена и Анжу. Разве есть еще и другие?

— И Республика надеется заключить с ними мир?

— Надеется? — Гош беззаботно рассмеялся. — Берите выше. Объявлено перемирие. Созвана конференция. Граждане представители Республики едут на встречу с роялистскими вожаками, трехцветная и белая кокарды вот-вот сольются в братском объятии.

Кантэн недоверчиво улыбнулся.

— Мое отношение к чудесам во многом совпадает с отношением к ним святого Фомы[1363].

— И тем не менее, оное чудо свершилось. На мирном договоре недостает только наших подписей.

— Боже мой! А условия?

— Всеобщая амнистия, свобода вероисповедания, прекращение рекрутских наборов — с нашей стороны; признание Республики и подчинение ей — с их. Таким образом, конец разбоям и гражданской войне и восстановление спокойствия в стране.

Кантэну вдруг показалось, что и комната с гобеленами, и грациозная женская фигура в золотисто-коричневом жакете на фоне зелено-голубых портьер, и подтянутый, мужественный солдат в облегающем синем сюртуке — не более чем призрачные видения, а слова Гоша — порождение того же фантастического сна. Пюизе в Лондоне, Корматен — его представитель в Бретани — были реальностью, перед которой рассеялись ночные грезы.

Но вот Гош снова заговорил, и его голос вернул Кантэна к подлинной реальности.

— Я только что из Нанта, где Шаретт уже подписал мир. Стоффле, который командует католической армией Анжу, еще упрямится и, чтобы уговорить его, к нему отправили Буарди.

Это было невероятно. Но впереди было нечто еще более невероятное.

— Что касается Королевской католической армии Бретани, то я уже обсуждал предварительные условия мира с господином де Корматеном, их генерал-майором, как он себя называет. Он ведет всех главарей шуанов, человек двести, чтобы встретиться с нами в Ренне.

— Господин Корматен! Это с ним вы обсуждали предварительные условия мира?

Увидев, на лице Кантэна ужас, Гош рассмеялся.

— Дорогой господин де Шавере, кажется, я поверг вас из изумления в еще большее изумление.

— Вы правы. Чтобы господин де Корматен согласился вести переговоры с Республикой…

— Согласился! — перебил Гош. — Да он сам обратился к нам с таким предложением. Он оказался хорошим французом, много делающим для мира. Именно он был главным посредником в умиротворении Шаретта и с тех пор старается добиться тех же результатов на правом берегу Луары.

— Корматен! Это сделал Корматен! Невероятно!

— И тем не менее, можете мне поверить, что это так.

— Должен верить, поскольку вы говорите так определенно.

— И я уверена, что вы вместе с нами радуетесь, что кровопролитию пришел конец, — вмешалась виконтесса.

— О, разумеется, разумеется, — согласился Кантэн.

Гош и виконтесса занялись беседой. Кантэн словно не замечал их. Его мысли обратились к последней встрече с Корматеном и Тэнтеньяком в Ла Нуэ, и он вспомнил, с каким пессимизмом отнесся барон к усилиям Пюизе. Тогда Кантэн приписал это упрямству Корматена. Но теперь он понял причину. Барон уже тогда ступил на путь предательства. В то самое время, когда Пюизе в Лондоне подготавливал военную экспедицию для поддержки армии Бретани, Корматен, его агент во Франции, прилагал все возможные усилия, чтобы развалить эту армию.

Кантэн задумчиво посмотрел на виконтессу. Откинув голову, томно улыбаясь, госпожа дю Грего не сводила пристального взгляда с лица Гоша, облокотившегося о спинку кресла, в котором она сидела. Он о чем-то шутил с ней, перебирая пальцами локон ее блестящих черных волос. Кантэн подумал о Белланже, который вступает в один из формируемых в Англии эмигрантских полков, предательством обреченных на неминуемое поражение, и еще раз удивился безразличию к нему этой высокородной дамы, в своем ослеплении красавцем-плебеем готовой одобрить планы, приближающие крах святого для каждого роялиста дела.

Заметив холодный взгляд Кантэна, виконтесса почувствовала неловкость.

— Вы о чем-то задумались, господин маркиз?

— Извините, сударыня. Зная, каких взглядов некогда придерживался Корматен, я никак не могу понять, какие побуждения заставили его изменить им.

Гош как-то странно засмеялся.

— Я уже говорил вам, чего требуют роялисты и на что готовы пойти республиканцы. Но есть еще один дополнительный пункт, касающийся возмещения понесенных убытков. По нему после подписания мирного договора Корматен положит в карман миллион ливров.

— Понятно. Побуждения Иуды.

Гош пожал плечами:

— Все зависит от точки зрения.

— И Республика готова заплатить ему миллион за услугу.

— В конце концов, те, кто сейчас стоят у власти, дабы упрочить свое положение, стремятся загладить деятельность вдохновителей Террора. А средства, которыми они располагают, абсолютно ничтожны. Когда страна со всех сторон окружена врагами, внутренний мир — первейшая необходимость. Возможность восстания шуанов не дает спокойно спать по ночам господам из Конвента. Вот Корматену и представился удобный случай, которым он не преминул воспользоваться к немалой для себя выгоде. Будем же благодарны. Но виконтесса, кажется, зевает.

— Просто ваш рассказ не является для меня такой же новостью, как для нашего хозяина.

— И не вызывает у вас такого же отвращения, — тоном упрека заметил Кантэн.

— Ваше отношение объясняется тем, что вы еще не поняли, какую пользу можете из этого извлечь, — сказал Гош, обращаясь к Кантэну. — Не исключено, что вы как эмигрант могли бы оказаться вне закона. Подобная опасность устраняется амнистией для всех вернувшихся эмигрантов. Амнистия — одно из условий, на которые мы готовы согласиться.

Трагическое разочарование, ожидающее Пюизе, жестокое крушение всего, чего он достиг, — это и только это занимало мысли Кантэна, остальное не имело для него никакого значения. Он понимал, что обнаружить свои мысли перед гостями было бы крайне опрометчиво, и сдержал обуревавший его гнев.

Ночью тот же гнев не давал ему заснуть. Он прибыл во Францию, чтобы передать Корматену приказы Пюизе, и считал, что предательское нарушение этих приказов обязывает его предпринять определенные действия. Но какие именно? Первое побуждение — вернуться в Англию и предупредить Пюизе — он отбросил, сочтя его бессмысленным. Слишком поздно. Мирная конференция, на которую ехал Гош, состоится задолго до того, как он доберется до Лондона. Если Пюизе и все, кто связал свою жизнь с затеянной им доблестной авантюрой, не будут предупреждены и, веря, что их встретит громадная армия шуанов, собранная графом, прибудут во Францию, их ждет окончательный крах. Кантэн не мог спокойно сидеть в Шавере и наблюдать за осуществлением этого дьявольского плана. Единственный выход, который сам собой пришел ему на ум, прежде чем он уснул, заключался в том, что надо немедленно отыскать Тэнтеньяка и держать с ним совет.

Глава 7

ПРЕДПОЛОЖЕНИЯ
Ранним утром Гош отбыл из замка вместе со своим штабом, своей виконтессой и своим эскортом после ритуала прощания, являвшего собой образец любезности и сердечности.

— Настоящий символ объятий старого порядка с новым порядком, — рассмеялась виконтесса.

Усадив ее в экипаж, Гош немного помедлил.

— Вам следует принять меры для обеспечения своей безопасности, — посоветовал он Кантэну, обратив на него взгляд, исполненный самых дружеских чувств.

— Они приняты. Не тревожьтесь, мой генерал. Я собираюсь на некоторое время покинуть Шавере.

— Это благоразумно. Как только будет объявлено о примирении, здесь воцарится совершенно иной дух, и вам нечего будет опасаться. Простите за беспокойство и всего доброго.

Генерал вскочил в седло и в окружении офицеров своего штаба поскакал за экипажем. У ворот он обернулся и помахал шляпой с трехцветными перьями. С верхних ступеней лестницы Кантэн наблюдал, как они скачут по аллее между двумя рядами драгун. Затем он пошел отдать Шарло последние распоряжения перед тем, как отправиться на поиски лагеря шуанов в лесу Ла Нуэ.

Кантэн еще не отпустил Шарло, когда стук копыт во дворе замка возвестил о прибытии нового посетителя, и он с радостным изумлением увидел, как Жермена нетерпеливо бросает поводья одному из его бретонцев.

Вид мадемуазель де Шеньер несколько умерил его радость. Она была не только бледна, но и холодно-сдержана.

— Вы чем-то встревожены, — сказал Кантэн, поцеловав ей руку.

— Да, и очень. Я приехала поговорить с вами. Здесь?

Жермена показала хлыстом на столовую, из которой он только что вышел.

— Если вы простите мне беспорядок, который там застанете.

— Ах! Следы пребывания ваших республиканских друзей.

Ее тон подсказал Кантэну ответ:

— И моих спасителей.

Пока он закрывал дверь, Жермена подошла к столу, с которого еще не убрали остатки завтрака. Пылкая, придерживающаяся ультрароялистских взглядов дама удостоила стол многозначительным взглядом и внимательно посмотрела на Кантэна.

— Должно быть, вы поддерживаете самые тесные отношения с санкюлотами, если смогли призвать себе на помощь отряд драгун. Это лишний раз подтверждает справедливость всего, что про вас говорили, и объясняет события вчерашнего вечера.

— Вы имеете в виду то, что говорил про меня Констан? Ему придется отказаться от своих слов, как только он явится сюда вслед за вами, в чем я нисколько не сомневаюсь.

Жермена покачала головой.

— Сегодня он не последует за мной. Он опасно ранен. Один из ваших драгунов рассек ему голову.

— Боже правый! Я полагал, что он был лишь вдохновителем нападения, но не мог допустить, что он сам его и возглавил. Это не в его правилах.

— Поступки Констана имеют для меня куда меньшее значение, чем ваши. Но вы не ответили на мой вопрос. Скажите мне правду о ваших отношениях с этими негодяями. Почему вы то путешествуете с их охранной грамотой, то вызываете для защиты их солдат?

Краткий миг изумления, — и Кантэн рассмеялся.

— Неужели все выглядит именно так? Но я не вызывал солдат. По пути в Ренн Гош случайно остановился здесь и потребовал дать ему ночлег.

— Почему Гош искал ночлега не где-нибудь, а в Шавере?

— У этих господ принято реквизировать то, чего им не хватает. Он даже не знал, что замок, в который он приехал, — Шавере.

— Итак, все было чистой случайностью, на диво своевременной случайностью?

На ее недоверчивую и слегка презрительную улыбку Кантэн ответил тоже улыбкой, но понимающей и ласковой.

— Именно так, как вы говорите.

— И я должна поверить этому?

— Должны, поскольку так говорю я, — сдержанно ответил он.

Некоторое время она стояла в нерешительности, опустив глаза и поигрывая хлыстом. Затем подняла голову и встретила терпеливый взгляд молодого человека.

— Послушайте, Кантэн. Так это или не так, но вчера вечером вы выходили к крестьянам и обращались к ним.

— И друг Констана Лафон дважды выстрелил в меня. Эту подробность стоит упомянуть.

Последнее она оставила без внимания.

— А правда ли, как говорили некоторые, будто вы предупредили их, что послали за помощью?

— Это почти правда, — ответил он после недолгого раздумья. — Я действительно сказал, что, ожидая нападения, послал за помощью.

— К кому же, если не к генералу Гошу?

— К шевалье де Тэнтеньяку. Вчера утром, получив ваше предупреждение, я немедленно отправил гонца в Ла Нуэ.

— Но Ла Нуэ в ста милях отсюда. Как могли вы вчера вечером сказать, что помощь уже в пути?

Кантэн пожал плечами.

— По-моему, все довольно понятно. Мне надо было что-нибудь сказать, дабы угрозой заставить их отказаться от нападения.

— И помощь прибыла почти сразу. Поистине счастливое совпадение.

— На редкость счастливое. Разумеется, если вы не предпочитаете, чтобы меня зарезали. Уж не в этом ли причина вашего огорчения, Жермена, что я остался в живых?

Этот ироничный вопрос превратил враждебность Жермены в подлинное душевное страдание.

— Все оттого, что вы не откровенны со мной; оттого, что стечение обстоятельств подтверждает слухи, будто вы — санкюлот в душе. Мне постоянно напоминают, что сперва вы прибыли во Францию с охранной грамотой, выданной вам санкюлотами, потом их благосклонность позволила вам получить Шавере; и вот, когда из-за всего этого ваш дом подвергается нападению, республиканские солдаты спешат вам на выручку.

— Внешне все так и выглядит, — признался Кантэн. — Но я могу дать объяснения по каждому из перечисленных вами пунктов. И все-таки не вижу, чем я заслужил ваши обвинения.

— Не видите? Вы заявляете, что вы — маркиз де Шавере. В таком случае, где ваше место, как не рядом с французским троном?

— Согласен, но лишь в том случае, если существует сам трон. Но где сейчас трон Франции?

— Да, я знаю, трон повержен в прах. Но он вновь поднимется, как и алтари, поверженные и оскверненные.

Вспомнив, о чем говорил Гош, Кантэн вздохнул.

— Если бы я мог разделить вашу уверенность! Но, по меньшей мере, я могу развеять клевету относительно моих республиканских симпатий.

— Что значат отрицания, когда на другую чашу весов положены дела!

— Дела? Ну-ну… О некоторых из них вы скоро услышите. Я уезжаю, чтобы заняться ими. Позвольте мне надеяться, что они не будут превратно истолкованы.

— Что вы имеете в виду? Вы уезжаете? — в голосе Жермены зазвучали властные ноты. — Куда вы едете?

У Кантэна был ответ, который развеял бы все ее подозрения. Но он вовремя сдержался, представив себе, как она, в свою очередь, делится услышанным с Констаном. Он понимал, что Констан, движимый непримиримой враждебностью, без колебаний использует против него полученные таким образом сведения, даже сознавая, что тем самым вносит свою лепту в крах дела реставрации монархии. Констан предупредит Корматена, и, десять против одного, что те, кто предал Пюизе, уничтожат Кантэна, прежде чем ему удастся осуществить задуманную попытку нарушить их планы.

Ему любой ценой необходимо держать свои намерения в тайне, пока он не отыщет Тэнтеньяка.

— Куда я отправляюсь — не суть как важно. Не думаете же вы, что я буду спокойно сидеть в Шавере и ждать повторения вчерашнего набега!

— Но вы говорили о делах.

— Естественно. Я и не буду предаваться праздности. Надо все довести до конца и потом спокойно пользоваться тем, что мне принадлежит по праву.

— Если вы не решаетесь рассказать мне, что это за дела, нам не о чем говорить до тех пор, пока они не завершатся.

И Жермена взяла со стола хлыст и перчатки.

— Если только вы не желаете поздравить меня со вчерашним избавлением.

— Существуют вещи, Кантэн, высказывать которые нет необходимости, — ее лицо стало серьезным, почти грустным. — Я буду ждать от вас вестей… вскоре.

И она протянула ему руку.

Кантэн резким, порывистым движением оттолкнул руку Жермены и схватил девушку в объятия.

— Хоть немного веры, Жермена! — умоляюще проговорил он. — Хоть немного веры! Что значит без нее любовь?!

— Ничего, Кантэн, я знаю, — се глаза были печальны. — Вы должны пробудить ее во мне.

— Очень хорошо, — он выпустил Жермену из объятий, вздохнул, и лицо его снова затуманилось. — Я надеюсь представить вам противоядие.

Видя, что она направляется к выходу, Кантэн поспешил открыть перед нею дверь. Когда он помог Жермене сесть в седло, она снова заговорила, но лишь для того, чтобы еще раз повторить:

— Я буду надеяться… я буду молиться… вскоре получить от вас какие-нибудь вести.

Кантэн смотрел ей вслед, пока тополя аллеи не скрыли ее из виду, затем с унынием в сердце пошел готовиться к отъезду.

Глава 8

ЛА ПРЕВАЛЕ
Через день после описанных в предыдущей главе событий, в полдень, усталый Кантэн въехал в лес Ла Нуэ, где его немедленно остановили двое, выросших словно из-под земли, шуанов.

Кантэн заявил, что он — эмиссар графа Жозефа и что ему надо видеть шевалье де Тэнтеньяка.

— Его здесь нет.

— А где он?

— Мы проводим вас к тому, кто ответит на ваш вопрос, — тон говорившего слегка обнадежил Кантэна. — Сойдите с коня.

Ему завязали глаза, и один из шуанов пешком повел его на довольно значительное расстояние, второй, ведя коня под уздцы, следовал за ними. Пока они шли, тишину леса трижды нарушал крик совы.

Когда ему, наконец, сняли повязку с глаз, он обнаружил, что находится на той самой просторной вырубке, куда его впервые привели Корматен и Тэнтеньяк. Кантэн увидел там сборище человек в триста: кто готовил пищу, кто возился с оружием и снаряжением, а кто и просто бездельничал. Немного поодаль, на краю вырубки, несколько десятков облезлых бретонских пони щипали скудную траву.

В низком дверном проеме хижины углежога стоял невысокий человек в гусарском доломане с белыми кантами; его блестящие темные глаза пристально наблюдали за новоприбывшими. Но вот он узнал Кантэна и, повелительным взмахом руки отпустив его провожатых, легкой походкой поспешил ему навстречу. Это был Сен-Режан.

— Господин де Шавере! Сам Бог хранит вас!

— Верно замечено, — сказал Кантэн, здороваясь с Сен-Режаном. — Я разыскиваю шевалье де Тэнтеньяка.

Темные глаза сверкнули на смуглом лукавом лице, испещренном морщинами, словно иссохшее яблоко.

— Черт возьми, сударь, чтобы найти его, вам потребуется перебраться за море. Шевалье в Англии с графом Жозефом.

— Когда он уехал?

— Да уже с месяц.

Ответ разбил надежду, с которой был задан вопрос.

— Значит, он уехал слишком рано.

И Кантэн в нескольких словах рассказал Сен-Режану о предательстве, которое готовит в Ренне Корматен.

Веселость слетела с лица шуана. Он фамильярно схватил Кантэна за руку и потянул его в хижину.

— Жорж должен услышать ваш рассказ.

В маленькой грязной каморке спал Кадудаль. Разбуженный криком Сен-Режана, он с ворчанием сел и инстинктивно потянулся за мушкетом.

— Что за дьявол?

— Друг. Господин де Шавере.

— Вот чума! Зачем так кричать? Я думал — «синие».

Он с усилием поднялся на ноги.

— Подходящий прием, Кадудаль. Я — гонец дурных вестей. Но прежде чем я начну, дайте мне смочить горло. У вас найдется что-нибудьвыпить?

— Сидр, — Сен-Режан вышел наполнить кружку из бочки, что стояла рядом с хижиной. — Добрый бретонский сидр прошлогоднего урожая так и ударяет в голову.

Кантэн с благодарностью осушил кружку, устало опустился на табурет у стола, вытянул обутые в сапоги ноги и рассказал о том, что он услышал от Гоша.

Изумление Кадудаля сменилось бурным протестом.

— Это все республиканские выдумки, — заключил он.

— Гош не похож на лжеца, — сказал Кантэн.

— Значит, он — сумасшедший.

— На сумасшедшего он тоже не похож.

В разговор вмешался Сен-Режан.

— Во всяком случае, встреча в Ренне, назначенная на среду, реальный факт.

— Но не ее цель! — взорвался в ответ Кадудаль. — Силы небесные! Перемирие — тоже факт. Но кто его добивался?

— Гош говорит, что Корматен.

— Он лжет. Разве все они не лжецы, эти демократы? Сами факты опровергают их заявления. Не они ли умоляли о перемирии? Оно им отчаянно необходимо. Республика рушится и вынуждена идти на соглашения. Жалкие республиканские войска, которые Конвент может выкроить для отправки на Запад, движутся здесь с риском быть уничтоженными. Они прекрасно это понимают и перемещаются только тогда, когда им это удается. Все остальное время они сбиваются в кучу, как стадо перепуганных баранов, почуявших запах волка. Волков ли это дело — блеять им о мире?

— Нет. Но волк, почуявший собственную выгоду, может пойти на такой шаг. По словам Гоша, Корматен получит от сделки миллион ливров.

Негодование Кадудаля возросло пуще прежнего:

— Неужели вы верите таким россказням о человеке, которого граф Жозеф назначил здесь своим представителем? Или вы думаете, что человек, чей талант создал огромную организацию, способен совершить детскую ошибку при назначении своего генерал-майора?

Сен-Режан, однако, был менее уверен в Корматене.

— Все предатели обязаны открывшимися перед ними возможностями доверию, которое им было оказано. А в наши дни… Ба! Кто бы поверил, что Шаретт, самый благородный из генералов-роялистов, подчинится Республике?

— Еще неизвестно, — сказал Кантэн, — не работа ли это господина де Корматена.

— Гош наверняка вам так и скажет, — съязвил Кадудаль.

— Мы можем спорить без конца, — сказал Сен-Режан. — Давайте поедем и сами посмотрим, что там происходит.

— Ну что ж, и посмотрим в Ренне в среду, когда приедем послушать, что имеют нам предложить эти щенки. Если предложат признать их непотребную Республику, то — будь я проклят! — они увидят, что впустую потратили время. Или шуаны побеждены, чтобы склонить голову перед врагом? Разве мы не клялись сражаться за трон и алтарь до полной победы или умереть? Неужели мы изменим своей клятве в тот самый час, когда Республика агонизирует, а измученный народ во всех концах Франции молится за реставрацию монархии? Когда прибудет господин де Пюизе с английской помощью, из-под земли поднимется такая армия, какой мир не видывал.

— К чему так много слов, Жорж, — заметил Сен-Режан. — Мы едем в Ренн.

Накануне той знаменательной среды в конце апреля они прибыли в прекрасный город Ренн в сопровождении охраны из сотни шуанов, открыто выставлявших напоказ свои белые кокарды на круглых шляпах и эмблему Святого Сердца на лацканах курток.

Толпы людей переполняли город, всюду царило праздничное возбуждение, вызванное надеждой на близкое прекращение вражды и восстановление мира на измученной земле.

Сен-Режана забавляло зрелище шуанов в куртках из козьих шкур или темно-серых тужурках, пьющих вместе с затянутыми в синие мундиры республиканцами, или белых кокард бок о бок с кокардами трехцветными; и он смеялся, слыша на улицах новый вариант «Марсельезы»[1364]. Кадудаль, лишенный иронического взгляда на жизнь, свойственного его товарищу, сверкающими от негодования глазами взирал на повсеместное братание роялистов и республиканцев. Такие картины наполняли его душу недобрыми предчувствиями. Но его взгляд становился особенно свирепым, когда проходившие мимо республиканцы отдавали им честь. С такими настроениями нельзя готовиться перерезать друг другу глотку, недовольно говорил он.

В поисках Корматена они исходили весь город, но нигде его не нашли. Наконец они узнали, что Корматен находится в Ла Превале, замке на берегу Вилены милях в трех или четырех от города вместе с роялистскими предводителями, созванными на конференцию, которая должна открыться завтра утром.

Они переночевали в гостинице в Ренне и едва рассвело отправились в Ла Превале. Там они нашли несколько сотен шуанов, разбивших в окрестностях замка лагерь, над которым реяли белые штандарты. Республика предоставила в их распоряжение палатки и щедро принимала за свой счет. Созванные со всех концов Морбиана, с вересковых пустошей Пэнпона и Лавэна, из гущи лесов Камора и Берне, эти люди, которые со времен Ла Руэри покидали свои убежища и цитадели только для схватки с неприятелем, были ошеломлены и опьянены воздаваемыми им почестями.

В стенах пышного замка Ла Превале, некогда принимавшего самого Генриха IV[1365], в течение нескольких дней собирались предводители отрядов роялистов — члены знатных семейств, многие из которых прошли боевую выучку в королевских полках или на военном флоте его величества. Здесь их принимали и потчевали члены штаба генерала Гоша и офицеры армии Шербура, не жалея затрат из общественных фондов.

Под крышей Ла Превале разместилось около четырехсот роялистов и республиканцев, пылающих самыми братскими чувствами друг к другу, над пробуждением коих немало потрудились, с одной стороны, Корматен, с другой — генерал Гош. Там же находился и сам Гош, его штаб и веселый, галантный Умберт, проявлявший неустанную заботу об удобствах своих гостей-роялистов.

В предвкушении блестящего осуществления своих миротворческих прожектов Корматен сиял от удовольствия и во все стороны расточал милостивые улыбки. Его плотную фигуру обтягивал серый мундир с высоким жестким воротником вокруг белого галстука, талию перепоясывал белый кушак, на шляпе покачивались белые перья, грудь украшала эмблема Святого Сердца, в петлицу была продета белая лента.

Созданию атмосферы светской непринужденности, царившей в замке, в немалой степени способствовало присутствие дам, хоть республиканцы и не внесли в это своей лепты, если не считать таковой виконтессу де Белланже из-за ее игриво-открытой привязанности к блистательному Гошу. Десятка два благородных дам, — жен и сестер роялистских предводителей, до той поры из соображений безопасности державшихся в тени, радовались случаю пережить нечто, отдаленно напоминающее веселые дни старого режима.

Картина, промелькнувшая перед глазами Кадудаля по пути на конференцию, в значительной степени поколебала его упорное нежелание поверить, что здесь затевается недоброе. С хмурой гримасой на круглом раскрасневшемся лице он покачивающейся походкой вошел в зал заседаний, где его сразу оглушила трескотня множества языков. Большинство собравшихся хорошо знали Кадудаля, и на него со всех сторон посыпались дружеские приветствия. Сен-Режан тоже встретил здесь немало знакомых. Кантэна никто не знал и поэтому на его появление почти не обратили внимания. Он остался стоять в стороне и внимательно наблюдал за тем, что происходит вокруг. Тем временем люди все прибывали, и вскоре в просторном и довольно обветшалом зале собралось человек сто пятьдесят.

Человек двадцать были, как и Кадудаль, из крестьян, что подтверждалось их громкой речью, грубой одеждой и не менее грубыми манерами. Остальные были благородного происхождения; осанка многих из них свидетельствовала о военном прошлом, у некоторых это проявлялось даже в одежде — мундирах в обтяжку, высоких воротниках, белых галстуках. Многие, как и Корматен, носили серые мундиры с черными нашивками, перепоясанные белым шарфом, — форма, по которой роялисты узнавали друг друга. Другие носили короткие шуанские куртки поверх зеленых или красных жилетов, некоторые — широкие бретонские штаны и кожаные гетры.

Единственной роялистской эмблемой в одежде Кантэна была белая кокарда на шляпе с конусообразной тульей, и ему казалось, что в своем коричневом рединготе, лосинах, сапогах и с туго перевязанными каштановыми волосами он слишком выделяется из основной массы собравшихся. Однако то, что рядом с ним стоит Сен-Режан, служило вполне достаточным ответом на любопытные взгляды.

Они видели, как Кадудаль старается проложить себе путь сквозь окружившую Корматена толпу и как его постоянно задерживают те, мимо кого он пробирается. Ему так и не удалось добраться до барона, когда тот решительно направился к длинному столу в конце зала. С ним шло с полдюжины офицеров его штаба; в одном из них Кантэн узнал Буарди, что подтверждало сведения о связи с пацифистами самого доблестного из роялистов.

Корматен добрался до центрального стула из тех, что стояли у стола, и резким, как пистолетный выстрел, голосом призвал к тишине. Затем жестом предложил офицерам штаба занять места справа и слева от себя. Сам он остался стоять.

Разговоры смолкли, движение по залу прекратилось, и Кантэн снова увидел рядом с собой Кадудаля.

— Господа офицеры Королевской католической армии, сегодня мы собрались на наше заключительное совещание, по завершении которого этому собрания предстоит назначить десять его участников, чтобы завтра в Ла Мабле они довели наше решение до сведения десяти представителей Конвента, прибывших для выработки совместно с нами условий примирения.

После короткой паузы он продолжал:

— Стремление к миру должно жить в сердце каждого из нас. Вот уже три года мы видим, как прекрасные земли Бретани, Нормандии, Мена и Анжу разоряет братоубийственная война. Мы видели целые селения, деревни и даже города преданными огню и мечу. Мы видели угнанный с земли скот и бесплодные поля; голод прибавился к тем ужасам, которыми надеялись склонить нас к капитуляции. Но напрасно. Нас не удалось сломить, ибо наша воля к победе непреклонна.

Неожиданный взрыв аплодисментов вместо возгласов одобрения, которых ожидал Корматен, казалось, привел его в замешательство. Тем не менее, он взял себя в руки и продолжал:

— Но если все это и не сломило нас, то опустошило, опустошает и будет опустошать нашу землю; и мы не были бы достойны звания французов, если бы спокойно смотрели на эти бедствия. Возможно, нам следует признать, что республиканцы подали нам пример, предложив перемирие, которое всем нам позволило встретиться здесь, как подобает братьям…

Кадудаль, стоявший рядом с Кантэном, почти с самого начала речи Корматена проявлял явное неудовольствие, но он не выдержал и резко прервал его:

— Мы не братья цареубийцам!

Реакция на это заявление показала, что мнения собравшихся в зале далеко не однородны. Многие зааплодировали словам, прервавшим речь Корматена, однако большинство встретило их шумным неодобрением и потребовало тишины.

Корматен терпеливо ждал пока восстановится порядок.

— Господа, прошу не прерывать меня, а когда я закончу, откровенно обменяемся мнениями. Я говорил, что уставшие от кровопролития и беспорядков республиканцы призвали к перемирию в надежде достигнуть соглашения, которое позволило бы положить конец ужасам гражданской войны. Они встретили нас с чувствами, которые я, генерал-майор Королевской католической армии, расцениваю как самые великодушные.

Рядом со мной вы видите господина Буарди, который известен как самый стойкий и доблестный защитник нашего святого дела: он недавно вернулся из Вандеи, куда ездил, чтобы постараться убедить Стоффле принять участие в нашей конференции. Стоффле заявил, что не может оставить свою армию. Но он, по крайней мере, не отказался подчиниться условиям договора, который нам предстоит заключить.

— Он дал согласие? — спросил кто-то.

— Вскоре господин Буарди сам расскажет об этом. У меня нет оснований сомневаться, что он с готовностью сложит оружие по моей рекомендации, высказанной по поручению принцев, чьим представителем я являюсь.

— Это ложь! — звонко выкрикнул Кантэн.

По собранию пронесся ропот удивления. Адъютанты Корматена с шумом вскочили на ноги, злобными взглядами обшаривая зал в поисках места, откуда раздался этот возглас. Над собранием, объятым благоговейным страхом, с вызовом прозвучал голос Корматена:

— Кто это сказал?

— Я!

Рядом с Кантэном стоял стул, и он взобрался на него, чтобы все могли его видеть. Зал приглушенно зашумел: многие вполголоса спрашивали соседей, кто этот незнакомец.

— Вы обвиняете меня во лжи?

Лицо Корматена побагровело.

— Прямо и определенно.

— Вас собственной персоной, — добавил стоявший рядом со стулом Кантэна Кадудаль.

— Клянусь Богом… — начал Корматен, но сдержался. — Кто вы такой, сударь?

В глазах полутора сотен людей, устремленных на Кантэна, застыл немой вопрос.

— По-моему, меня хорошо видно. Уверен, что вы узнали меня, а потому признаете, что я имею право сказать то, что сказал. Вы были представителем господина де Пюизе. Я говорю «были», ибо с того момента, как вы нарушили его приказы и обманули его доверие, вы перестали являться таковым.

Теперь Корматен узнал его. Бледный от гнева, он усилием воли заставил себя проговорить:

— Вы — Шавере.

— Для вас я — эмиссар Пюизе, который привез вам из Англии его последние распоряжения. Ваши поступки доказывают, что вы изменили им. И вы усугубляете свое преступление, давая понять, что действуете от имени принцев. От имени принцев действует господин де Пюизе, который передал вам их приказ, запрещающий вступать в какие бы то ни было переговоры с цареубийцами.

Вокруг поднялся такой шум, что он не мог продолжать.

Тайное сопротивление примирению с республиканцами, до сих пор дремавшее в сердцах большинства собравшихся в зале под влиянием изощренной работы, которую с каждым в отдельности провели Корматен и его помощники, теперь вырвалось наружу и привело к взрыву.

Барон, стоя в окружении офицеров своего штаба, несколько раз ударил по столу рукояткой пистолета, чтобы прекратить гвалт. Его оглушительный, срывающийся от гнева голос летел над залом:

— Господа, выслушайте меня! Выслушайте меня!

Когда его призыв наконец был услышан и снова наступила тишина, он заговорил, маскируя смятение показным спокойствием и подчеркнутым достоинством:

— Сейчас не время обсуждать наши личные взаимоотношения с господином де Шавере. Случай слишком серьезен, моя ответственность слишком велика, чтобы обращать внимание на личные оскорбления, забывая о главном. Меня обвиняют в неисполнении приказов господина де Пюизе. Столь поспешное обвинение прозвучало до того, как я огласил условия предполагаемого примирения. Прежде чем я оглашу их, позвольте мне заметить, что даже рискуя быть обвиненным в пренебрежении инструкциями господина де Пюизе, полученными из Англии, я, будучи облечен полномочиями генерал-майора, имею полное право судить, какие шаги принесут плоды делу, которому мы служим, а какие нет.

— Этот добряк слишком много разглагольствует, — громко проговорил Сен-Режан.

Такого же мнения придерживалось большинство собравшихся в зале, и со всех сторон раздались возгласы: «Условия! Условия!»

— Я перехожу к ним. Конвент предлагает амнистию всем, кто с оружием в руках выступал против Республики. Также получат амнистию эмигранты, вопреки запрету вернувшиеся во Францию. Будет восстановлена свобода отправления религиозных культов, снят запрет с деятельности священников, не присягнувших на верность конституционному строю. Республиканские войска выводятся из западных провинций, лицам, чья собственность пострадала в ходе гражданской войны, выплачивается компенсация за понесенный ущерб.

Вот что предлагает Республика за мир, к которому должны стремиться все честные люди. Таковы условия, приняв которые мы, по моему глубокому убеждению, окажем стране неоценимую услугу.

Корматен сделал паузу. По наступившей тишине ему показалось, что великодушие условий произвело впечатление на собравшихся. Но тут прозвучал чей-то голос:

— Вы рассказали о том, что предлагают санкюлоты. И ничего не сказали про то, что они требуют взамен.

— Их требования логически вытекают из их предложений. Мы должны сложить оружие и признать республиканское правительство.

— И вы призываете нас принять такие условия? — спросил тот же голос.

— Призываю, тщательно взвесив все «за» и «против». Если вы согласитесь, то я искренне надеюсь, нам останется только избрать делегацию, которая завтра посетит конституционалистов в Ла Мабле и подпишет с ними договор.

Кантэн ожидал следующего взрыва. Но его не последовало. Участники собрания встретили предложение господина де Корматена, потупив глаза, но без удивления, поскольку с каждым из них была заблаговременно проведена соответствующая работа. Люди, разбившись на группы, стали обсуждать оглашенные генерал-майором условия, и в зале поднялся шум, который становился все громче. Корматен уже занял свое место за столом, когда Кантэн снова возвысил голос:

— Граф де Пюизе уполномочил вас давать подобные рекомендации?

По волнению, охватившему собрание, Кантэн понял, что многие из присутствующих не склонны возвращаться к этому вопросу, полагая, что барон уже ответил на него, о чем напомнил Кантэну и сам барон.

— Вы ответили, сударь, — возразил молодой человек, — что не имеете таких полномочий. Поэтому позвольте спросить, на каком основании вы их себе присваиваете?

— На основании собственного суждения. Что до остального, сударь, то принятие решения — за настоящим собранием, как было бы и в том случае, если бы сам господин де Пюизе занимал мое место.

— Но вы навязываете собранию решение, с которым господин де Пюизе никогда бы не согласился. Вы злоупотребили оказанным вам доверием.

— Позже я с удовольствием обсужу этот вопрос с вами наедине.

— Вы обсудите его сейчас и при всех.

По нетерпеливому, враждебному гулу в зале Кантэн понял, что большинство не на его стороне. Он снова порывисто вскочил на стул и обратился не к одному Корматену, а ко всем присутствующим:

— Господа! Тем временем, как господин де Корматен убеждает вас здесь подписать мирный договор с цареубийцами, сложить оружие и признать Республику, господин де Пюизе, от чьего имени он берет на себя смелость говорить, собирает в Англии подкрепление делу реставрации монархии. В любую минуту мы можем увидеть паруса кораблей, которые британское правительство по настоянию графа направило в Бретань. На из борту находится оружие, боеприпасы; прибывают английские солдаты и полки, составленные из французских эмигрантов, под командованием одного из принцев крови. Сообщил ли вам обо всем этом господин де Корматен, прежде чем стал убеждать вас в необходимости подписания мирного договора, что я открыто называю предательством?

Корматен снова вскочил и ударил рукояткой пистолета по столу.

— Утихомирьте этого Ромодона![1366] — крикнул он. — Он в своем неведении истинного положения дел готов снова залить эту землю потоками крови!

Но сердитые требования дать высказаться эмиссару господина де Пюизе утихомирили самого Корматена. Кантэн страстно продолжал:

— Эта экспедиция рассчитывает встретить здесь армию из трехсот тысяч шуанов, преданных господину де Пюизе. Спросите себя, славные представители Бретани, Нормандии, Мена и Анжу, время ли сейчас распускать армию, которую господину де Корматену через меня было поручено держать в состоянии готовности?

Да, господин де Шаретт сложил оружие, сбитый с толку точно такими же советами, которым теперь и вас убеждают последовать. Но Стоффле, как вы все слышали, отверг подобное предложение. Он по-прежнему находится в Вандее и готов соединиться с войсками, которые прибывают из-за моря под командованием самого господина Д’Артуа. Можно ли сомневаться, что с таким подкреплением ваши силы оставят далеко позади республиканские батальоны, чьи командиры согласились выслушать мирные предложения господина Корматена лишь потому, что они отлично сознают свою слабость? Неужели вы предадите короля Людовика XVII, все еще томящегося в Тампле[1367], делу которого вы поклялись служить до конца? Задайте себе эти вопросы, господа, и когда найдете ответ, доведите его до сведения господина Корматена.

Кантэн спрыгнул со стула, приведя зал в состояние крайнего возбуждения.

— Вы приперли его к стене, — сказал Кадудаль, схватив Кантэна за руку. — Ему понадобится поистине сатанинская хитрость, чтобы ответить на все ваши вопросы.

Сен-Режан улыбался Кантэну.

— Вы вылили на него целый ушат. И да поможет ему Бог, а выпить придется.

Но они не учли изобретательности Корматена, а также отчаяния, которое тут же заставило его пустить его в ход. Он с презрительным видом выпрямился и, прекрасно владея собой, если не считать бледности, отчего его глаза казались почти черными, ждал, пока в зале наступит тишина.

— Вы несправедливы ко мне, — пожаловался он, когда наконец добился, чтобы его услышали, — если полагаете, будто у меня нет ответа.

— В таком случае — отвечайте! — крикнул кто-то. — Отвечайте, и покончим с этим. Какие приказы вы получили от графа де Пюизе?

— Позвольте мне ответить по-своему.

Высокий смуглый мужчина с властными манерами, Пуаре де Бовэ, офицер, отличившийся в Вандее, снова прервал его:

— Король? Что в ваших прекрасных прожектах говорится о короле? Или вы вообще не берете в расчет его величество?

— Вы оскорбляете меня подобным вопросом! — гаркнул Корматен и, от волнения глотая слова, ответил: — Достигнута договоренность, что королю будет возвращена свобода после подписания договора и в сроки, каковые для этого покажутся наиболее приемлемыми.

— Почему вы не сказали об этом раньше? — требовательным тоном спросил Бовэ. — Чего стоит эта договоренность? Каким образом удалось ее достигнуть? Выражайтесь точнее.

— К чему? — горячо воскликнул Кадудаль. — К черту его договоренности! С меня довольно! Он признался, что говорил, не имея на то полномочий от графа Жозефа. А значит, что бы он ни сказал, не имеет никакого значения. Кто желает, пусть остается. А я ухожу.

Эти слова завершили дело, начатое Кантэном. Многие тут же направились к выходу, и Корматен понял, что конференция провалилась. В бешенстве стуча по столу и крича до хрипоты, он потребовал, чтобы его выслушали. Сперва по его адресу сыпались насмешки, но в конце концов ему удалось добиться своего. Окончательно потеряв рассудок перед опасностью крушения всех своих планов, он взволнованно взывал к рассудку остальных:

— Немного спокойствия! Немного спокойствия, господа! — молил он.

Он чуть помедлил и наклонил свою элегантную голову к Буарди, который, бледный и встревоженный, что-то шептал ему на ухо, прикрывая рот рукой. Затем откашлялся и снова заговорил:

— Ваше недоверие, ваша предубежденность, ваша готовность прислушиваться ко всем, кто порочит мое имя, вынуждают меня открыть то, что я хотел на время сохранить в тайне, ибо подобные вещи опасно высказывать даже среди своих.

Он нервно жестикулировал, неуклюже держа перед собой руки, то сжимая, то разжимая пальцы.

— Я сказал, что мы должны признать Республику. Но… но это — чистая формальность. Не более. Мы соблюдаем ее, делая про себя определенные оговорки, всегда оправданные в тех случаях, когда действуют по принуждению.

Объяснение Корматена всем показалось настолько нелепым, что на него со всех сторон посыпались гневные вопросы и взволнованные, возмущенные восклицания.

Корматен нервно вытирал платком лоб и губы. Наконец восстановилось относительное спокойствие, и он смог продолжить:

— Разве я неясно выражаюсь? Неужели надо объяснять, что такой шаг дает партии роялистов время собраться с силами и подготовиться к победоносному продолжению борьбы? — И пылая яростью, добавил срывающимся голосом: — Вы вынудили меня быть до конца откровенным с вами. Возможно, вы хоть теперь поняли, насколько я далек от того, чтобы обмануть доверие господина де Пюизе?

— Если бы то, о чем вы говорите, было правдой, вы вдвойне предали бы его. Он никогда не одобрил бы подобных действий.

— И почему же? В конце концов, целесообразность…

Корматену не дали закончить. Кадудаль прервал его возгласом гнева и отвращения и с угрозой потряс в воздухе кулаком.

— Сударь, от имени каждого честного человека, от имени роялистов Бретани и Вандеи я запрещаю вам продолжать.

Он круто развернулся и, сердито расталкивая соседей, порывисто вышел из охваченного возбуждением зала. Окончательно сокрушенный выходкой простого землепашца Корматен бессильно опустился на стул, а тем временем многие вслед за Кадудалем шумно покидали зал заседаний. Примечательно, что начало исходу положили люди незнатного происхождения, именно они подали дворянам пример, уйдя с конференции, на которой соображения чести были столь беззастенчиво попраны.

Кантэн задержал Сен-Режана, как задержал бы и Кадудаля, если бы успел. Он понимал, что хотя многие были расположены покинуть зал, примерно столько же участников заседания предпочли остаться, и решил еще раз обратиться к ним, дабы не дать Корматену возможности склонить их на свою сторону.

— Господа, еще одно слово! — крикнул он, и пребывающий в состоянии полной прострации Корматен даже не попытался остановить его. — Все мы одинаково стремимся к миру. Но не к миру, купленному ценой трусости и предательства. Можем ли мы признавать Республику устами и отрицать ее сердцем? Можем ли мы заключать договор с тайным намерением вскоре нарушить его? Такое вероломство должно вызвать отвращение в душе каждого дворянина Франции, которая в вопросах чести всегда служила примером всем нациям и народам.

Корматен наконец поднялся на ноги и остановил бы Кантэна, если бы громкие выкрики из зала не заглушили его самого и не заставили снова сесть.

Кантэн продолжил свою речь:

— Я предлагаю вам задуматься над тем, что действия, которых от нас требуют, навсегда закроют для принцев двери Франции именно тогда, когда один из них со дня на день прибудет со значительным подкреплением из Англии, чтобы возглавить ваши ряды.

Возбуждение зала достигло крайних пределов. Офицеры штаба Корматена во главе с Буарди обрушили на участников собрания поток оскорбительных обвинений, вызвавший со стороны последних ответную брань. Еще немного, и в ход пошли бы шпаги, но Кантэну удалось заглушить голоса спорящих:

— Господин де Корматен имеет честь командовать армией Бретани в силу полномочий, полученных от нашего главнокомандующего — господина де Пюизе. Ему, при всем старании, не удастся убедить нас, будто он получил оные полномочия от имени принцев с целью признать Республику.

Последнее заявление Кантэна потонуло в громе аплодисментов, к которым не присоединилось всего несколько человек. Офицеры Корматена обменивались полными отчаяния взглядами.

— Именем вашего генерала, господина де Пюизе, я призываю вас, господа, отстранить господина де Корматена от командования впредь до получения дальнейших распоряжений.

Сотня голосов ответила дружным согласием, и на сем конференция завершилась.

Люди протискивались поближе к Кантэну, обращались к нему по имени, которое теперь было на устах у всех, хвалили за то, чего ему удалось добиться, и поздравляли с тем, каким образом ему это удалось. Его отпустили лишь когда более половины собравшихся покинуло зал заседаний.

— Вы выдали им обратный пропуск в их укрытия, — сказал Сен-Режан. — Уже к ночи они будут в пути, и Корматену придется объясняться с господами из Конвента, которых он вызвал из Парижа для определения условий договора. Ему повезло, что гильотина нынче вышла из моды.

Глава 9

ИЗБАВЛЕНИЕ
Действительность превзошла все прогнозы Сен-Режана. Предводители шуанов не стали дожидаться наступления ночи для возвращения в свои цитадели. Вслед за Кантэном зал покинуло около сотни дворян. Они составили авангард отбывающих и шумной толпой хлынули из замка в сад, где дамы наслаждались пронизанным солнцем воздухом в обществе несколько меньшего числа республиканских офицеров. Гоша среди последних не было, но красавец-адъютант с успехом справлялся с ролью заместителя генерала при виконтессе де Белланже, охотно откликавшейся на его веселые любезности.

Оба подозрительно уставились на возбужденных роялистов, которые, едва ответив на приветствие, прошли мимо: одни — распорядиться, чтобы им привели коней, другие — вызвать из палаток и увести за собой тех, кто прибыл вместе с ними.

Кантэн и Сен-Режан столкнулись лицом к лицу с Кадудалем, который с угрюмым видом дожидался их выхода.

— Мне было любопытно, сколько вы еще там пробудете после того, как этот маньяк показал зубы. Чего вы ждали?

— Нужно было разбить яйцо, которое он снес, — сказал Кантэн.

— Да так, чтобы вонь от этой тухлятины заставила всех разбежаться, — добавил Сен-Режан и в нескольких живописных фразах описал случившееся.

Взгляд Кадудаля стал не таким угрюмым.

— Нам лучше поскорее уехать. Клянусь честью, оставаться здесь небезопасно. Особенно вам, господин маркиз. Когда произойдет взрыв, он сметет этот кажущийся мир в ад, где его и задумали.

— И господа республиканцы захотят узнать, кто поджег запал, — согласился Сен-Режан.

Кантэн равнодушно пожал плечами. Но ему тут же довелось убедиться, что опасность ему грозит не только со стороны республиканцев. В дверях, под сенью белых перьев, колыхавшихся на шляпе, появился Корматен с офицерами своего штаба. От них отделился сам полковник Дюфур; он крупными шагами приблизился к Кантэну и дотронулся до его плеча.

Кантэн обернулся, и полковник, высокий худощавый мужчина, отвесил ему подчеркнуто официальный поклон.

— От имени господина барона де Корматена, — представился он.

— Ваш покорный слуга! — И Кантэн, в свою очередь, поклонился.

— Вас не удивит, что господин барон считает себя оскорбленным некими выражениями, которые вы опрометчиво высказали по его адресу?

— Отнюдь.

— Тем лучше. Значит, для вас не составит труда догадаться о цели моего прихода.

— К черту вашу… — начал Кадудаль, но Кантэн поднял руку и прервал его:

— Я не могу отказать барону во встрече с ним, если он настаивает. Но, учитывая данный случай и все привходящие обстоятельства, вы оказали бы ему куда большую услугу, если бы убедили его не слушать дурных советов.

— Позвольте мне, сударь, самому решать, каким образом я могу лучше услужить ему.

— В таком случае — говорить больше не о чем.

Тем не менее, Кадудаль мог бы многое сказать и сказал бы гораздо больше того, если бы Кантэн ему позволил.

Дюфур поспешил сообщить барону о результатах своей миссии, и спустя десять минут они встретились за замком на небольшой площадке, со всех сторон огражденной высокими тисами и освещенной мягким рассеянным светом.

Полковник Дюфур и господин де Нантуа приняли на себя обязанности секундантов барона; два взволнованных, негодующих шуана поддерживали Кантэна.

Одна из многих иллюзий господина де Корматена заключалась в том, что он мнил себя отличным фехтовальщиком и посему явился на поединок с твердым намерением убить господина де Шавере. Опасение, что им могут помешать, подстегивало нетерпение барона, о чем полковник и сообщил его противнику.

Завязывая на затылке волосы, Кантэн вежливо улыбнулся.

— Передайте господину барону мои уверения в том, что, поскольку он спешит, я сделаю поединок как можно короче.

— Бахвальство не в моде среди людей благородных, — холодно заметил Дюфур.

— Думаю, вы меня неправильно поняли. Но ничего, скоро поймете. Я готов, сударь.

Судя по разъяренному выражения лица и не менее яростной атаке, барон мог показаться опасным противником. Но Кантэн едва ли мог точнее сдержать свое обещание и сделать поединок менее продолжительным. Он принял первый же выпад барона на отклоненный клинок и ответным ударом пронзил руку, в которой тот держал шпагу. Таким образом, свидетели поняли, что схватка началась и закончилась не раньше, чем увидели, что барон обезоружен, его шпага валяется на земле, а с пальцев левой руки, сжимающей правую, капает кровь.

Эффектно взмахнув шпагой, Кантэн отдал честь противнику.

— Ave atque vale, — пробормотал он и взглянул на Дюфура. — А теперь отдайте мне должное и признайтесь, что вы неправильно меня поняли.

— Сегодня удача на вашей стороне, господин маркиз. — Корматен говорил сквозь зубы. Даже столь молниеносная расправа с его персоной не рассеяла иллюзий барона относительно несокрушимости его клинка. — Но мы еще встретимся. Это еще не конец.

— Думаю, что все-таки конец, — сказал Кадудаль. — Продолжения мы ждать не намерены. — Он взял Кантэна за руку. — Мы уезжаем, господин маркиз. У барона слишком много друзей среди этих проклятых республиканцев, а то, что вы сделали, может вызвать их раздражение.

Они нашли своих коней и все вместе рысью выехали из Ла Превале, вокруг которого быстро пустели палатки роялистов. Только тогда спутники Кантэна обратили внимание на вопрос, который он задавал уже не в первый раз.

— Куда мы едем? — отозвался наконец Сен-Режан. — Куда же еще, как не в Ла Нуэ, землю роскоши и изобилия? И вы едете с нами. После сегодняшних трудов лес — самое подходящее для вас место, пока мы не возродим эту страну.

Кантэн запротестовал и объявил о своем намерении возвратиться в Шавере.

— Значит, вам надоело жить, — сказал Кадудаль. — Как вы полагаете, сколько времени им нужно, чтобы вас там разыскать?

— Наверное, день или два, — не задумываясь, ответил Сен-Режан. — Они непременно захотят предъявить вам счет за то, что вы нарушили их радужные миротворческие планы.

— Корматен сделает вас козлом отпущения, чтобы отвести гнев Республики от собственной персоны, — уточнил Кадудаль. — Возможно, их это не удовлетворит, и дай-то Бог, но и вам не поможет. Если вы попадете в руки к санкюлотам, они покажут вам, что значит милосердие по-республикански.

Спорить тут было не о чем. Итак, Кантэн отправился вместе со своими спутниками на юг. Однако на следующее утро Кадудаль их покинул, сообщив о своем намерении вернуться в Ренн, дабы убедиться, что всей этой истории с мирными переговорами положен конец.

Кантэн вместе с Сен-Режаном продолжил путь в Ла Нуэ, которому предстояло стать его домом на ближайшие два месяца. Оттуда он сообщил Шарло о положении, в котором оказался, и попросил его в случае возможных осложнений покинуть замок вместе с семьей и людьми и самим позаботиться о себе. Теперь ему оставалось только ждать прибытия Пюизе. Первым порывом молодого человека было принять на себя обязанности Корматена и до появления графа Жозефа побуждать роялистов поддерживать состояние боевой готовности. Однако от такого шага его удержало незнание страны и отсутствие — несмотря на славу, приобретенную в Ла Превале, — знакомств среди наиболее деятельных роялистов. Кроме того, оказалось, что в этом не было необходимости, поскольку Кадудаль, посетивший их через две недели после провала конференции в Ла Превале, уже взялся за эту задачу.

Кадудаль привез новости о Корматене. Несмотря на случившееся, барон, упрямо цепляясь за обломки рухнувшего плана, в то же утро с рукой на перевязи предстал перед десятью республиканскими депутатами, которые ожидали результатов конференции. Из офицеров своего штаба и нескольких руководителей роялистов, которых ему удалось ввести в заблуждение, он набрал депутацию для подписания мирного договора от имени всех инсургентов[1368] северного берега Луары.

Из двухсот роялистских предводителей, собравшихся в Ла Превале, и ста пятидесяти, откликнувшихся на созыв конференции, только двадцать сопровождали барона в Ла Мабиле, где предстояло подписать договор.

Истории известно немного примеров безрассудства, подобных тому, с каким Корматен привел своих сподвижников с белыми кокардами на шляпах в шатер, где их ожидали граждане-представители — вульгарное, фиглярское сборище якобинской черни, украшенной трехцветными перьями, широкими поясами и свисающими с перевязи саблями, которыми они так и не научились владеть.

Процедура длилась недолго. Корматен объявил, что он и его сопровождающие уполномочены подписать договор в качестве представителей всех роялистов северного берега Луары за исключением нескольких особенно несговорчивых, которые, тем не менее, также сложат оружие, когда увидят, что остальные отвернулись от них. Он даже обратился к собравшимся с напыщенной речью, выдержанной в тоне дешевой театральности, столь любезной сердцу каждого санкюлота.

— Нас вдохновляет свойственная всем французам любовь к родной земле, страстное желание искоренить из наших душ и деяний гражданское несогласие, забвение прошлого; вдохновляет наша общая, дорогая сердцу каждого представителя обеих партий слава, общее радение за все то, что обеспечит безопасность, счастье и процветание Франции.

Барон закончил торжественным заявлением: они подчиняются Французской Республике, Единой и Неделимой, признают ее законы и обязуются никогда не поднимать против нее оружие.

Граждане-представители были более чем удовлетворены. Теперь они могли известить Конвент о триумфальной победе своей дипломатии там, где оружие оказалось бессильным, и предвкушали бурные излияния благодарности со стороны признательной нации. В свою очередь, они с готовностью пошли на такие уступки, как признание свободы отправления религиозного культа, вывод войск из западных провинций, амнистия вернувшимся эмигрантам и возмещение убытков. Последнее было выделено в особый пункт.

Обе стороны подписали договор. Мир был заключен. Грянули орудийные залпы, реяли флаги, звуки военных оркестров наполнили воздух, возвещая миру радостное событие. Корматен, теперь увенчанный не только шляпой с белыми перьями, но и лавровым венком, въехал в Ренн как победитель во главе своей двадцатки и их смущенных приверженцев, отмеченных белыми кокардами. За ними следовали граждане-представители. Гош и его драгуны составляли блестящий арьергард этой триумфальной процессии. Шеренги национальных гвардейцев выстроились вдоль реннских улиц; били барабаны, заливались трубы, голоса людей сливались в дружных криках: «Да здравствует мир! Да здравствует союз! Да здравствует Франция!»

Роялисты и республиканцы отпраздновали знаменательное событие на братском банкете, данном за счет нации. Здесь Корматен излился в пространных славословиях по собственному адресу. Барону вторили граждане-представители, чья словоохотливость возрастала пропорционально степени их опьянения и иссякла лишь тогда, когда выпитое вино окончательно лишило их способности говорить более или менее членораздельно.

Однако с приходом утра наступило отрезвление, и по городу поползли слухи. С каждым часом они звучали все громче. Отнюдь не все роялисты, с отвращением покинувшие Ла Превале, считали необходимым проявлять осмотрительность. То там, то здесь слышалось имя маркиза де Шавере. Сказанное им в замке Ла Превале передавалось из уст в уста, и наконец всем стало ясно, что он внес раскол между участниками конференции и что сторонники Корматена составляют ничтожное меньшинство.

Неутешительная новость дошла до Парижа, и Конвент содрогнулся от гнева, узнав о том, что его представители стали жертвой откровенного мошенничества. На Запад полетели распоряжения, и пока Корматен, перед тем как покинуть сцену, которую он столь блистательно украсил, в ожидании обещанного возмещения убытков важно расхаживал по городу, щеголяя белым оперением своей шляпы, с ясного по всем признакам неба грянул гром.

В тот самый момент, когда на стенах домов в городах и селениях Бретани расклеивали прокламации, провозглашавшие среди прочего свободу отправления религиозного культа, Конвент издал декрет — это произошло первого мая, — по которому все упорствующие священники, найденные на территории Республики, приговаривались к смертной казни. Далее последовал приказ об аресте всех предводителей шуанов.

Услышав о распоряжениях Конвента, Буарди понял, что ошибся. Дальнейших известий из Парижа он ждать не стал: исполненный самого жестокого раскаяния, собрал своих шуанов, напал на конвой республиканцев и с захваченным оружием скрылся в лесах Монконтура.

Менее проницательный Корматен, который к тому же не желал покидать Ренн без миллиона, заработанного с таким трудом, позволил себя схватить и бросить в тюрьму, благодаря чему обнаружил, что одурачить роялистов куда проще, чем республиканцев.

Таковы были новости, привезенные Кадудалем в Ла Нуэ. Он рассказывал их с юмором, не лишенным цинизма, пока в конце не добавил, что имя Кантэна де Морле де Шеньер де Шавере стоит первым в списке тех, за чью голову назначена награда. В Шавере направлен военный отряд республиканцев с приказом захватить его живым или мертвым и заодно очистить эмигрантское гнездо, каковым, по выражению республиканцев, является Гран Шен, поскольку Шеньеры — родственники главного мятежника Шавере. Но основная причина такого решения в том, что недавние события не только аннулировали амнистию для эмигрантов, но и положили конец терпимости, с которой после событий Термидора относились к их возвращению.

Когда Кантэн услышал последнюю новость, улыбка, с которой он слушал про злоключения Корматена, сбежала с его губ.

Кадудаль поспешил успокоить молодого человека:

— Я уже распорядился принять меры. Это одна из причин, почему я явился сюда с тремя сотнями моих ребят. «Синие» конвоируют пленников в Сен-Брие.

— Каких пленников?

— Констана де Шеньера, его мать и мадемуазель де Шеньер. Охрана, пешие национальные гвардейцы, движется медленно. Они идут по дороге на Шатобриан. Мои разведчики следят за ними и дадут знать, как только они доберутся до Плоэрмеля. Пусть санкюлоты не воображают, будто могут безнаказанно производить аресты в этой стране.

Весть о прибытии республиканского отряда в Плоэрмель пришла лишь на следующее утро. Ее доставил шуан, прискакавший верхом, и состояние бедного коня подтверждало быстроту, с какой он покрыл довольнозначительное расстояние. Шуану удалось разузнать, что «синие» проведут ночь в Жослэне и утром продолжат путь по дороге на Понтиви.

Для разработки плана операции Кадудалю не требовалось карты. Он знал местность, как свои пять пальцев. Двенадцать миль дороги между Понтиви и деревушкой Пон Авион пролегали через вересковые пустоши, каких много во Франции. Примерно в четырех милях за Пон Авионом дорога огибала лес, который покрывал небольшую возвышенность к северу от нее. Именно здесь Кадудаль намеревался дать бой «синим».

— Я приму в нем участие, — заявил Кантэн.

— Наши приемы ведения войны не совсем обычны, — с сомнением проговорил шуан. — Они не похожи на то, что вам приходилось видеть.

— Мне они не покажутся необычными, поскольку других я тоже не видел. Я владею шпагой и умею обращаться с мушкетом.

Кадудаль почувствовал облегчение.

— Я боялся, что вы пожелаете взять на себя командование. Но если вам захотелось развлечься, милости просим.

Развлечься Кантэну хотелось менее всего, но он не стал возражать.

Незадолго до того Гош писал в своем донесении Конвенту: «Я веду войну с неуловимым врагом. Перед тем как дать бой, шуаны вырастают словно из-под земли, а когда он заканчивается, столь же непостижимым образом рассеиваются и исчезают. Даже если мы отражаем их нападение, невозможно определить, сколь весома наша победа и сколь значителен понесенный ими урон».

Со всем этим и предстояло познакомиться Кантэну.

Вечером небольшая армия выстроилась на вырубке в сердце Ла Нуэ и преклонила колено перед дубом с висевшим на нем большим бронзовым распятием. Объявленный вне закона священник в белом стихаре и в епитрахили[1369] кроваво-красного цвета, символизирующей мученичество — высшее проявление любви, — обратился к воинам с кратким благоговением. Он напомнил им, что павшие во имя алтаря Господня получают отпущение грехов и обретают вечное спасение.

Едва опустились сумерки, воодушевленные проповедью шуаны Кадудаля выступили из лагеря. Движение отряда противоречило всем общепризнанным правилам. Ни знамен, ни барабанов, ни труб, ни строгого марша воинов, плечом к плечу шагающих по дороге. Их движение напоминало раскрывающийся веер: небольшие группы из трех-четырех человек незаметно пропадали из вида тех, кто следовал за ними.

Кадудаль находился примерно в середине этой невидимой линии. Кроме Кантэна с ним шло трое шуанов. Настоявший на участии в операции Сен-Режан находился на крайнем левом фланге. Он командовал отрядом, которому во время схватки предстояло напасть на противника с тыла, между тем как находившейся на крайнем правом фланге группе под началом опытного предводителя шуанов по имени Гиймо надлежало выступить в роли головного отряда.

Когда маленькая группа Кадудаля вышла из леса, наступила ночь, и хотя луны не было, яркий свет звезд заливал опушку и раскинувшиеся впереди просторы. Кантэну показалось, что только он и четверо его спутников движутся среди всеобщей тишины и неподвижности. Ни малейшее движение, ни самый приглушенный звук не выдавали близости еще четырех сотен человек.

Они пересекли дорогу, затем луг, кое-где засаженный фруктовыми деревьями, вышли на тропу между двумя глубокими оврагами, обогнули небольшое селение и, преодолев поросший чахлым кустарником склон, поднялись на вересковое плато. Через час утомительного пути они подошли к группе массивных монолитов — каменных столбов святилища друидов[1370]. Чуть дальше тропа снова спускалась вниз, растительность становилась гуще: и вот, двигаясь с уверенностью людей, которым знаком каждый ярд дороги, каждый камень под ногами, они свернули в сторону и по крутому откосу, поросшему густыми лиственницами, начали спускаться в лощину, на дне которой Кантэн явственно расслышал журчание ручья. Они продолжали спуск, пока снова не оказались на ровном месте и впереди смутно не замаячили служебные постройки крестьянской усадьбы.

Здесь Кадудаль остановился и трижды прокричал совой. Подождав ровно столько, чтобы можно было сосчитать до двадцати, он повторил тройной клич.

Почти сразу на некотором расстоянии от них распахнулось окно, в нем мелькнула и тут же погасла вспышка желтого света. Еще дважды свет мелькнул и погас, но на четвертый раз остался гореть.

По выложенному булыжником двору они направились к двери, которая распахнулась, как только они приблизились. На пороге показался плотный мужчина с фонарем в руках.

— А вот и ты, Жорж! Входи!

Было уже далеко за полночь. После скромной трапезы, состоявшей из хлеба, сыра, ветчины и кружки сидра, Кадудаль и его спутники легли отдохнуть. На рассвете хозяин разбудил их. На ферме, одном из многочисленных пунктов связи шуанов, Кадудаль держал двух коней, на которых он и Кантэн продолжили путь. Они миновали прилегавшее к ферме поле и в розовых лучах занимающегося рассвета стали подниматься по склону холма. Перевалив через вершину, они въехали в лес, полого спускавшийся к дороге на Понтиви в том месте, где она сбегала в лощину. В лесу они слышали периодически повторявшиеся крики совы, извещавшие их о том, что отряд, который рассыпался на группы, выступая из лагеря за двенадцать миль отсюда, вновь собрался воедино. Вскоре стали видны отдельные группы людей, отдыхающих перед сражением.

Вместе с Сен-Режаном и Гиймо Кадудаль вышел из леса и спустился в лощину, чтобы осмотреть участок дороги, на котором шуаны собирались поймать «синих» в ловушку. Его указания были кратки и точны. Гиймо было приказано отвести своих людей в укрытие в том месте, где заканчивался подъем из лощины, а когда приблизятся республиканцы, перекрыть им путь. Сен-Режан получил приказ поставить свой отряд у противоположной вершины, то есть там, где начинался спуск, и напасть на противника с тыла. Отряду самого Кадудаля надлежало устроить засаду на дне лощины.

Выставили дозорных, и люди стали подкрепляться скромными запасами пищи, взятыми из лагеря.

Лишь около полудня на кромке холма показалась голова колонны республиканцев — шесть разведчиков, значительно опередивших основные силы. За ними следовали два барабанщика с барабанами через плечо. Поскольку отбивать шаг пока не требовалось, солдаты не соблюдали строя и тащились нога за ногу, как, впрочем, почти всегда выглядели на марше войска, сражавшиеся за Свободу, Равенство и Братство.

В целом их насчитывалось около ста человек, но не национальных гвардейцев, как сообщали разведчики, а солдат линейной пехоты в синих мундирах с белыми нашивками и черных гетрах. Запряженная двумя лошадьми карета пленников ехала в середине отряда, и рядом с ее левой дверцей скакал командир.

Зоркие глаза разведчиков-республиканцев не различали ни малейшего движения в немой неподвижности леса, и отряд продвигался вперед, не подозревая об опасности. Когда авангард отряда поравнялся с мушкетами Кадудаля, шуаны открыли беглый огонь.

Грохот выстрелов отдаленным эхом отозвался в лесу; колонна синих мундиров поредела: кто-то повалился на землю, кто-то стоял, пошатываясь, некоторые пытались снова подняться, некоторые остались лежать там, где упали. Те, кто не был ранен, остановились, развернулись в ту сторону откуда грянул огонь, и с громкими проклятиями навели мушкеты на противника.

Не дожидаясь команды, республиканцы инстинктивно ответили на залп шуанов беспорядочной стрельбой. Однако пуля, наугад выпущенная в сторону деревьев, настигла Кадудаля, который с Кантэном находился за таким ненадежным укрытием, как заросли куманики. Отпустив смешанное со стоном проклятие, он развернулся вполоборота и упал бы, если бы Кантэн не успел подхватить его на руки. Он осторожно посадил Кадудаля на землю и прислонил спиной к дереву.

— Оставьте меня, — приказал ему Кадудаль. — Примите вместо меня командование отрядом. Вы знаете, что надо делать. Это пустяк. Кровопускание мне не повредит. Я слишком полнокровный. Так говорит отец Жак, а он не только священник, но и лекарь.

Кадудаль обнажил рану. Она находилась в левой верхней части груди и сильно кровоточила.

— Пошлите ко мне Лазара. Он разбирается в таких вещах. Не тратьте времени. Примите командование над людьми.

Тем временем взбешенный командир республиканцев выехал из-за кареты, служившей ему надежным укрытием, и зычным голосом приказал развернуться с единственной мыслью: вывести свой отряд из западни.

Для шуанов это послужило сигналом выйти из укрытия.

Люди Сен-Режана высыпали на дорогу, чтобы отрезать республиканцам путь к отступлению, а Гиймо тем временем выдвинул вперед свою фалангу. Шуаны, находившиеся в первых рядах каждого подразделения, опустились на одно колено и приставили мушкеты к плечу; те, кто находился за ними, целились поверх их голов.

Оказавшись под прицелом с фронта и с тыла, солдаты начали терять самообладание. Однако их командир, которому явно не хватало способностей, чтобы выйти из создавшегося положения, не испугался. Он сразу понял, что, атаковав обнаружившие себя отряды, ускорит появление основных сил противника, скрывающихся среди деревьев на склоне холма, и те ринутся вниз, прежде чем ему удастся вступить в настоящую схватку с шуанами, окружившими на дороге его солдат. Он решил атаковать отряд в лесу. Среди деревьев они были бы в равных условиях с сидевшими в засаде и имели бы явные преимущества перед теми, кто находился на открытой со всех сторон дороге.

Итак, он развернул своих людей к лесу.

— В атаку! — проревел он и взмахнул саблей.

Те из солдат, что поняли, какие шансы давала им тактика, избранная их командиром, с готовностью повиновались. Но их бросок был остановлен залпом пятидесяти мушкетов. Более дюжины «синих» полегло на землю.

— Вперед! Вперед! — подгонял командир дрогнувшие ряды своих людей. — Вперед!

Но здесь раздался выстрел, и конь рухнул под ним. Он соскочил с него и бросился вперед.

— Дети мои, за мной!

В ответ грянул продольный огонь с обоих флангов, который уложил еще с десяток республиканцев и окончательно сломил боевой дух офицера.

Он оказался в ловушке и численное превосходство противника лишало его малейшей надежды из нее выбраться. Почти половина его людей была выведена из строя. Его мушкеты могли уложить с десяток шуанов, но не иначе, чем ценой уничтожения уцелевшей части его отряда.

— Стоять! — в отчаянии крикнул он.

Он сделал несколько шагов навстречу невидимому врагу и, обнажив голову, поднял вверх шляпу.

— Это бойня. Пощады! Я прошу пощады!

Кантэн, в котором не было ничего, напоминающего шуана, кроме белой кокарды на конусообразной шляпе, выскользнул из-за ствола дерева на самой опушке леса и бесстрашно выступил вперед.

Кантэн мало видел шуанов в бою, но успел понять, что полагаться на милосердие Сен-Режана или Гиймо бессмысленно. Поэтому как заместитель Кадудаля он решил взять дело в свои руки.

— Мы проливаем кровь французов только в тех случаях, когда того требует наша безопасность. Бросьте ваши мушкеты и патронные сумки.

Командир республиканцев, крепкий седой мужчина лет сорока, судя по виду — профессиональный военный при старом режиме, возможно, имевший младший офицерский чин, несколько мгновений стоял в нерешительности, на его посеревшем лице отражались боль и негодование. Затем с явным неудовольствием он пожал плечами.

— Дьявол меня забери! Услышав такое предложение, впору умереть от злости! — он повернулся к своим солдатам: — Вы все слышали, дети мои. Этих бандитов слишком много. Что проку, если нас отправят на тот свет. Бросайте оружие!

Молодые необстрелянные новобранцы с радостью услышали такую команду.

Шуаны кинулись собирать брошенное оружие и боеприпасы. Среди них было немало завзятых шутников, всегда готовых поиздеваться над побежденными, однако большинство занималось своим делом в угрюмом молчании.

Кантэн, который одним из первых вышел из леса, проложил себе дорогу к карете.

Из окна на него внимательно смотрели три пары глаз: насмерть перепуганные глаза госпожи де Шеньер, радостно-изумленные глаза Жермены и подчеркнуто-ироничные глаза Констана.

— Черт нас возьми, — рассмеявшись, воскликнул он, — если это не господине де Карабас!

— К вашим услугам, — суровым тоном сказал Кантэн и открыл дверцу кареты. — Соблаговолите выйти.

Глава 10

БЛАГОДАРНОСТЬ
Лишь после возвращения отряда Кадудаля в Ла Нуэ мадемуазель де Шеньер представилась возможность рассказать о своем замешательстве, которое достигло высшего предела, когда она увидела Кантэна в спасательном отряде.

Возвращение шуанов в лесную цитадель ничем не отличалось от их выступления из нее. Предоставив разоруженным республиканцам позаботиться о своих раненых и похоронить мертвых, они разбились на небольшие группы и исчезли.

На импровизированных носилках, которые на скорую руку смастерили из веток, Кадудаля отнесли на ферму, где они ночевали. Там его уложили в постель, и хирург отряда занялся его раной, по счастью, неопасной.

Путешествие в Ла Нуэ подвергло серьезному испытанию выносливость не только мадемуазель де Шеньер, но и еще не совсем выздоровевшего Констана. По пути приходилось не раз останавливаться, и когда, окончательно измученные, они прибыли в лагерь, все, принимавшие участие в деле под Понтиви, уже разошлись по квартирам.

Для приема дам подготовили хижину углежога. Под руководством Сен-Режана земляной пол застелили свежим камышом, под часами устроили постели их охапок свежего папоротника.

Констана, который добрался до Ла Нуэ в полном изнеможении, поселили в одной из бревенчатых построек.

Мадемуазель де Шеньер перенесла путешествие гораздо легче, чем ее тетушка и кузен. Освеженная несколькими часами сна, она бодро вышла из хижины. На ней была темно-зеленая амазонка, гладко, почти по-мужски причесанные волосы покрывала простая треуголка. Девушка решила осмотреть при дневном свете непривычное для нее окружение и познакомиться с одним из лагерей шуанов, про которые ходили самые невероятные слухи. Но смотреть было почти не на что, кроме трех бревенчатых построек, большого бронзового распятия на дубе и кучки шуанов — людей довольно свирепого вида, одетых в рубахи и штаны до колен, расположившихся вокруг костра, над которым с высокого треножника свисал огромный котел. Над котлом вился пар, и легкий утренний ветерок доносил до мадемуазель де Шеньер аппетитный запах.

При ее приближении мужчины поспешно встали. Сколь дикими ни казались они на вид, им не подобало сидеть в присутствии знатной дамы, какие бы новые правила приличия ни были заведены в республиканской Франции.

Мадемуазель де Шеньер ответила на их приветствия с любезным достоинством, которое превращало большинство мужчин в ее добровольных слуг. Она несколько минут поговорила с ними об их стряпне, о том, как они живут, хотя с трудом понимала ответы даже тех из них, кто гордился своим умением говорить по-французски. Затем, бросив взгляд в сторону бревенчатых хижин на краю вырубки, спросила про господина де Шавере. Ей ответили, что он недавно отправился в лес с ружьем, видимо, желая подстрелить себе на завтрак какую-нибудь дичь. Ах, да вот он и возвращается и, право слово, похоже, он, как и все, будет доволен тушеным козленком, что готовится в котле.

С охотничьим ружьем через плечо Кантэн неторопливо шел по вырубке, и она радостно поспешила ему навстречу.

— Знаете, что меня больше всего обрадовало в нашем освобождении, Кантэн? Мысль, что им я обязана вам.

— О нет. Не мне. План спасения принадлежит Кадудалю.

Слишком учтивый тон молодого человека задел мадемуазель де Шеньер, и в ее глазах мелькнула тревога.

— Вы сердитесь на меня. Возможно, у вас есть на то причины. В Шавере я была с вами не великодушна.

— Мое участие в вашем освобождении отнюдь не доказывает, что вы были не правы.

— И то, что вы совершили в Ла Превале, тоже? Неужели вы воображаете, будто мы ничего не слышали?

— Я не совершил ничего особенного.

— Ничего особенного? С тех пор, как мне стало известно об этом, я сгораю со стыда оттого, что слушала лживые сплетни и на их основании сделала такие досадные выводы.

— Они были вполне логичны, во всяком случае — по видимости.

Она стояла перед ним, очаровательная в своем смирении.

— Тогда вы напомнили, что дали мне слово. Оно должно было перевесить любую видимость. Оно не требовало доказательств, которые вы потом представили мне, и какой ценой для себя… Вы должны были знать, что вас объявят вне закона и станут преследовать за то, что вы сделали. Вы уезжали именно с такой целью и ничего не сказали мне. Из гордости вы оставили меня терзаться неоправданными сомнениями на ваш счет.

Сердце Кантэна растаяло при виде искреннего раскаяния мадемуазель де Шеньер.

— Не из гордости. Нет. Из осторожности. Я не смел рассказать о своих намерениях даже вам.

— Вы не доверяли мне? Вероятно, я не имею права жаловаться. Я заслужила это своим недоверием. Вот чего я стыжусь больше всего.

Кантэн улыбнулся:

— В формировании наших мнений главное — очевидность, если… Но послушайте! Это уже другой вопрос.

— Если… Если что?

— Если интуитивная вера — назовем это так — не отвергнет очевидность, а с ней и неблагоприятные выводы. Видите ли, я говорил, что люблю вас.

Мадемуазель де Шеньер опустила голову.

— Да, — едва слышно ответила она. — Вы имеете право так говорить. Моя вера могла бы сделать меня более проницательной.

Она снова подняла глаза, в них блестели слезы.

— Что я могу еще сказать, Кантэн?

Он был побежден, и если не обнял ее на виду у стоящих вокруг костра шуанов, то его тон вполне заменил объятия.

— Мне не следовало вынуждать вас говорить об этом. Но я хотел, чтобы вы сами осознали заблуждения, которые заставили меня страдать.

— Кантэн!

— Теперь это не имеет значения. Вы поняли, как лживо может быть то, что кажется совершенно очевидным. В следующий раз вы не повторите своей ошибки. Все, что я вам сказал, правдиво, как сама истина: охранная грамота, смерть Буажелена, вступление во владение замком и имением Шавере, случайное прибытие Гоша. Что касается моего поведения в Ла Превале, то, по правде говоря, я действовал скорее из чувства долга перед графом де Пюизе, чем из политических пристрастий. Здесь я хочу быть с вами таким же честным, как и во всем остальном.

Она протянула к нему руки.

— Значит, мир?

Кантэн взял руки Жермены в свои, его глаза сияли.

— И, надеюсь, навсегда.

Затем, словно собственные слова напомнили ему об опасностях, которые могут сократить для них этот срок, Кантэн заговорил о необходимости проводить Жермену и ее родственников на берег и переправить обратно в Англию, где им следует оставаться до окончания гражданского раздора во Франции.

Жермена покачала головой.

— Это невозможно. Госпожа де Шеньер не вынесет тягот морского путешествия. Для него нужны мужская выносливость и сила. Кроме того, мы уже приняли решение. Когда нас арестовали, мы собирали вещи, чтобы уехать в Кэтлегон. Должно быть, госпожа де Белланже знала про приказ о нашем аресте. Она предупредила нас и настоятельно советовала приехать в Кэтлегон, где, по ее уверению, мы были бы в полной безопасности. И если бы не колебания тетушки и ее личная неприязнь к виконтессе, мы не стали бы медлить с отъездом.

Кантэн подумал, что ему понятны как неприязнь госпожи де Шеньер к виконтессе, так и причина, благодаря которой Кэтлегон пользуется неприкосновенностью. И то и другое проистекало из одного источника. Впервые за время их знакомства он одобрил госпожу де Шеньер. Но не до такой степени, чтобы оправдать ее пренебрежение покровительством генерала Гоша.

— Арест, — закончила Жермена, — положил конец колебаниям тетушки. В конце концов, она всего лишь человек.

— Признаться, я тоже никогда не считал ее ангелом.

Жермена улыбнулась и вздохнула. Они не спеша пошли по вырубке.

— Ни в самих Шеньерах, ни в их женах нет ничего ангельского. Странное, необузданное, несчастное семейство, раздираемое внутренней ненавистью, которая не однажды приводила к братоубийству. Так было всегда.

— Вот и объяснение всему, что со мной случилось. Такова традиция Шеньеров.

Их разговор прервало появление Констана. Он приближался, тяжело опираясь на палку. Бледность придавала его смуглому лицу зеленоватый оттенок. Он приветствовал их с сардонической улыбкой.

— О, Жермена! Вы воспользовались возможностью поблагодарить своего спасителя. Очень достойно с вашей стороны.

— Разве он также и не ваш спаситель, Констан?

— Дитя, вы смешите меня. Я еще слишком слаб от раны, нанесенной его друзьями. Вот и ответ.

Однако рассмеялся не младший де Шеньер, а Кантэн.

— С каким смехотворным упрямством вы цепляетесь за эту любезную вашему сердцу выдумку!

— С тех пор вы, как вижу, сменили компанию. Полагаю, что нынешняя при сложившихся обстоятельствах вам более удобна. Что же, бегать с зайцами и одновременно охотиться на них с собаками можно лишь до тех пор, пока собаки не разгадают вашу хитрость и не разорвут вас. Этим обычно и кончается.

— Вы известили Сен-Режана о ваших умозаключениях?

— Ах, сударь! Не в моих правилах платить добром за зло!

— О, нет! — поправила его Жермена. — В ваших правилах платить злом за добро. Что вы сейчас и доказываете.

С ехидной усмешкой Констан посмотрел на Кантэна.

— В лице мадемуазель де Шеньер вы имеете стойкого защитника. Поздравляю.

— Благодарю вас. В подобном деле я вполне удовольствуюсь защитой дамы.

— Вот как? Я не слишком сообразителен, а посему не будете ли вы любезны объяснить мне, что значат ваши слова.

— Все достаточно просто, — сказала Жермена. — Он слишком вас презирает, чтобы ссориться с вами. И не без причины. Вы — обыкновенное ничтожество.

Констан по-прежнему улыбался.

— Если красота — в глазах смотрящего[1371], то и уродство — тоже. Вы видите во мне то, что желаете видеть. Я очень сожалею, что подобный подход вводит вас в заблуждение.

— Господин де Шеньер имеет в виду, что он непроницаем для оскорблений. Какой возвышенный склад ума!

— О, едва ли я претендую на столь многое. Все зависит от того, откуда исходит оскорбление. Язык женщины не способен оскорбить наше достоинство; язык мужчины способен, но только в том случае, если оный мужчина сам обладает достоинством.

Жермена вскрикнула и в негодовании отвернулась от кузена. Однако Кантэн предпочел ответить Констану в его же тоне:

— Очаровательная точка зрения. Очаровательная разборчивость. Интересно, остались бы вы верны им, если бы оный мужчина поспешил бы отодрать вас за уши?

— Ваш намек слишком груб, — надменно проговорил Констан.

— Кантэн, зачем вы берете на себя труд отвечать этому пустому, набитому оскорблениями болтуну?

— О, женская непоследовательность! — усмехнулся Констан. — Будучи пустым, я не могут быть набит оскорблениями.

— Разумеется, нет, — снисходительно согласился Кантэн.

— Ах!

— Просто пустому.

— Вы меня выручили, но, конечно же, я не предполагал, что вас невозможно оскорбить.

— На редкость безопасное предположение, господин де Шеньер.

— У меня не было времени подумать о безопасности, господин… Господин де Карабас.

Вспыхнув, Кантэн сделал порывистое движение в его сторону; усмешка слетела с губ Констана. Возможно, он даже спросил себя, не слишком ли далеко за пределы осторожности зашла его дерзость. Возможно, почувствовал облегчение, видя, как Жермена проскользнула между ними и излила на него все презрение, накопившееся у нее на душе:

— Какой же вы жалкий, ничтожный, наглый трус, Констан! Опираясь на палку, строя из себя несчастного больного и прикрываясь своей болезнью, вы злоупотребляете терпением человека, не далее как вчера спасшего вас от смертельной опасности!

Констан прервал мадемуазель де Шеньер:

— Вот уж нет! Что угодно, но только не это. Все, о чем вы говорите, не более чем предположения, поверхностные предположения молодой девушки. Но, думаю, и сам господин де Морле не станет притворяться, будто он был движим мыслью о моем спасении. Это было бы слишком даже для него.

— Справедливое утверждение, — согласился Кантэн. — С моей стороны было бы столь же странным прийти вам на помощь, как с вашей — признать ее.

— Премного обязан за вашу откровенность, сударь, — сказал Констан.

Здесь их разговор прервал Сен-Режан; надетый на нем гусарский доломан еще больше подчеркивал стройность его худощавой фигуры. Он пригласил всех троих на завтрак и вместе с господином де Шеньером первым пошел по направлению к хижине. Жермена под руку с Кантэном не спеша последовали за ними.

— Ваше терпение не уступает вашей храбрости, — похвалила она молодого человека.

— Дорогая, — ответил он, — мой гнев здесь не требуется. Господин Констан собственным языком выроет себе могилу, прежде чем успеет хоть немного состариться. Каковой судьбе я его и препоручаю.

Книга III

Глава 1

КОМАНДОВАНИЕ Д’ЭРВИЙИ
В Ла Нуэ Кантэн провел целый месяц. Тем временем Кадудаль оправился от раны и принял на себя в Бретани и Нормандии обязанности Корматена, исполнение которых с каждым днем повышало его авторитет в глазах роялистов. В тот месяц обе стороны проявляли самую активную деятельность. Были внезапные набеги на города, удерживаемые «синими», и нападения на их конвои; были ответные набеги и резня со стороны республиканцев, чувствовавших полную безвыходность своего положения среди враждебного им местного населения. Во время одной из таких схваток в самый канун своей свадьбы погиб Буарди.

Тем временем в Англии неутомимый Пюизе при щедрой поддержке Питта и Уиндема готовил экспедицию, долженствующую привести западные провинции Франции в движение, которое, подобно волнам прилива, разольется по стране и сметет отребье, подчинившее ее своей власти.

По его призыву французские эмигранты из самых отдаленных уголков Германии, отряды старых солдат, что вместе со своими офицерами эмигрировали в девяносто втором году или покинули Дюморье в девяносто третьем, поспешили пополнить набираемые в Англии французские полки: «Людовики Франции», в котором было четыреста артиллеристов, бежавших из Тулона; «Королевский флот» из пяти сотен эмигрантов под командованием графа де Эктора; «Верные трону», собранный герцогом де Ла Шартом и насчитывавший семьсот человек; примерно такой же полк маркиза де Дренея, полк графа Д’Эрвийи из тысячи двухсот бретонских рекрутов, прибывших в Англию в качестве военнопленных, и сотни волонтеров. В целом они составляли четыре бригады. К ним должны были присоединиться пять набранных в Голландии полков под командованием Сомбрея и около восьми тысяч британских солдат, которых Питт обязался присовокупить к щедрым поставкам военного снаряжения.

В своих письмах господин Д’Артуа выражал нетерпеливое желание возглавить все эти силы, а уж одно его присутствие стоило целой армии. Зримое и осязаемое воплощение идеала, за который они сражались, принц был способен собрать всех годных к военной службе мужчин западной Франции под знаменем трона и алтаря. В Портсмуте спешно готовили к отплытию флотилию под командованием сэра Джона Уоррена, и транспортные корабли загружались снаряжением, состоявшим из двадцати четырех тысяч мушкетов, обмундирования и обуви на шестьдесят тысяч человек и огромного запаса продовольствия и боеприпасов.

Пюизе мог льстить себя мыслью, что все это — чудо, сотворено его энергией, дальновидностью, умом и силой убеждения. Однако чувство удовлетворенности омрачали зависть и интриги, которые почти всегда отравляют любое предприятие с участием французов. На каждом шагу чинили ему препятствия и усугубляли трудности, неотделимые от геркулесовых трудов, подобных тем, что лежали на его плечах.

Тщеславный и напыщенный Эрвийи почуял здесь возможность для собственного возвышения. Наделенный весьма немногими талантами, он был в избытке наделен талантом интригана и столь хитро им воспользовался, что, будучи всего лишь в чине полковника, добился назначения главнокомандующим всем личным составом эмигрантских полков.

Ввиду поддержки, которой он пользовался, все четыре генерала, командующие бригадами, без лишних возражений сложили с себя командование, не сочтя возможным служить под началом человека ниже их по званию. Из дворян, собравших другие полки, их примеру по той же причине последовали Ла Шартр, Дреней и Эктор. Но на этом дело не кончилось. Все находящиеся на службе полковники предпочли подать в отставку, нежели подчиниться человеку, чье звание было не выше их собственного. В результате полками стали командовать подполковники, которые не пользовались авторитетом ни у офицеров, ни у рядовых.

Пюизе не вмешивался, ибо отдавал себе отчет в том, что его вмешательство неизбежно приведет к соперничеству с Д’Эрвийи. Не сомневаясь в своей победе, он, тем не менее, допускал и другой исход: Д’Эрвийи добился слишком большого влияния среди дворян, занимавших низшие должности. Он возвысился благодаря своей самоуверенности и упорству, которые были ошибочно приняты за силу духа, и замаскированному бахвальству, производившему впечатление опытности в военных делах, якобы приобретенной им во время войны за независимость в Америке, где он служил адъютантом графа Д’Эстена.

Если бы Пюизе по достоинству оценил самоуверенность Д’Эрвийи, у него было бы больше причин для беспокойстве в связи с затянувшимся отсутствием господина Д’Артуа.

«Именно на поле чести, — писал принц графу де Пюизе, — я вскоре надеюсь лично представить доказательства того, сколь высоко я вас ценю и насколько безгранично вам доверяю».

Пюизе куда меньше интересовали помянутые доказательства, чем присутствие принца, которого так страстно ждали преданные ему простодушные шуаны. Но при всей их готовности отправиться на поле чести, сам господин Д’Артуа по-прежнему оставался за границей. Однако он не сделал попытки отсрочить начало экспедиции. Итак, флотилия почти из ста кораблей снялась с якоря и направилась к берегам Бретани.

Французским кораблям, преградившим ей путь, был дан бой; три из них были захвачены, остальные оттеснены и блокированы.

Вечером двадцать пятого мая британские корабли вошли в залив Киброн, и здесь начались настоящие трудности. Мгновенно приняв на себя всю полноту власти, Д’Эрвийи запретил высаживаться на берег до двадцать седьмого, пока подзорная труба, которую он не сводил с берега, не убедила его в отсутствии врага, способного помешать высадке.

Любопытствуя про себя, сколь долго ему удастся сохранять высокомерное терпение перед этим штабным выскочкой и парадным воякой, Пюизе позволял ему действовать по-своему, но лишь потому, что задержка давала бретонцам время соединиться с ними.

Когда участники экспедиции наконец высадились на берег огромного залива у подножия мрачных дюн и курганов Карнака, песок был черен от шуанов. Пятнадцать тысяч человек собрались приветствовать эмигрантские полки. На сей раз они нарушили свой обычай передвигаться украдкой, невидимо скользя по зарослям высокой травы, незаметно пробираясь через леса и лощины, укрываясь за малейшей неровностью почвы, и стройной, нескончаемой колонной открыто и смело шли по большим дорогам, гордые сознанием того, что время, когда им приходилось скрываться и прятаться, окончательно миновало.

Вздымая тучи брызг, они по пояс вошли в воду и принялись вытаскивать лодки на берег. Как только из лодок выгрузили пушки, они впряглись в них и оттащили подальше от воды. Они плясали от радости, оглашая воздух громоподобными возгласами: «Да здравствует король!», «Да здравствует религия!», «Да здравствует граф Жозеф!», которыми у большинства шуанов ограничивалось знание французского языка. Они походили на огромных косматых собак, прыгающих от радости при виде хозяина, и эмигранты, при всем том, что не могли без них обойтись, с самого начала с нескрываемым презрением стали смотреть на этих людей именно как на собак. Дружелюбие и фамильярность шуанов не пробуждали в господах из Англии никаких чувств, кроме древнего кастового высокомерия.

Бурные проявления восторгов сменились благоговейной тишиной, когда епископ Дольский в митре и с посохом ступил на берег в сопровождении сорока священников. Внезапно объятая трепетом дикая крестьянская орда опустилась на колени и склонила головы, чтобы принять благословение епископа.

После того, как люди высадились на берег, началась выгрузка содержимого трюмов. Прежде всего с кораблей доставили мушкеты и боеприпасы, которые тут же распределили среди шуанов, что еще сильнее распалило их энтузиазм. Дабы выразить его, они подняли вверх мушкеты, и грохот пальбы смешался с восторженными возгласами.

Сморщив свой крупный нос, Д’Эрвийи обозревал крестьянские толпы. Люди, которые не имеют представления о том, что такое военный строй, не носят формы, за исключением белой кокарды и ленты в петлице, по его представлениями не могли быть хорошими солдатами.

— Это и есть ваши войска, господин де Пюизе?

Пюизе спокойно улыбнулся.

— Лишь малая их часть. Не более чем передовой отряд.

— Право, не знаю, что с ними делать.

— Я буду иметь удовольствие объяснить вам.

Пюизе взял десять тысяч шуанов и сформировал из них три армейских корпуса, поручив командование Тэнтеньяку, Вобану и Буабертелло, и сразу двинул их впереди основных сил захватить и удержать Орэ на востоке и Ландеван на западе.

Д’Эрвийи, довольный тем, что граф избавил его от трех четвертей этой дикой орды, не возражал. Однако на следующее утро разразился взрыв, который уже давно назревал между ними.

Кадудаль привел еще несколько отрядов, вместе с ним прибыли Сен-Режан и Кантэн. Пюизе сердечно встретил всех троих на кухне фермерского дома в Карнаке, в котором он поселился.

Кантэну он оказал особенно теплый прием. Положив левую ладонь на плечо молодого человека, граф держал его руку в крепком пожатии, и его проницательные глаза светились лаской.

— Своим поступком в Ла Превале вы спасли мою репутацию. Это превыше всяких благодарностей, всего, чего я был вправе ожидать от вас.

— Громы небесные! — воскликнул Кадудаль. — Мне остается только завидовать ему; я сам должен был так поступить. Но у меня не хватило ума. Выйти и хлопнуть дверью — вот все, до чего я додумался.

— Вы это сделали, — продолжал Пюизе, не снимая руки с плеча Кантэна, — с немалым для себя неудобством и даже опасностью, как я догадываюсь. Вы проявили редкую храбрость. — Глубоко сидящие глаза графа сверкнули. — Надеюсь, в самое ближайшее время король лично поблагодарит вас.

Чтобы скрыть смущение, Кантэн издал короткий смешок.

— Я привез ваши распоряжения барону де Корматену и не мог промолчать, видя, что он их нарушает.

К немалому облегчению Кантэна, от дальнейших объяснений его избавило внезапное появление Д’Эрвийи с четырьмя офицерами его свиты.

— Ах, господин граф, я должен пожаловаться на ваших недисциплинированных дикарей. Похоже, они начисто лишены чувства уважения к тем, кто по положению стоит выше их, как, впрочем, и других чувств. Предупреждаю, если вы не справитесь с ними, у нас будут неприятности. Мои люди отнюдь не расположены терпеть наглость этих животных.

Кадудаль порывисто шагнул вперед. Его лицо пылало.

— Громы небесные! — взревел он, взмахнув огромной ручищей. — Это еще кто такой?!

Пюизе, воплощение утонченной властности, в красном, отделанном золотым кружевом мундире, с рыжеватыми, словно припудренными сединой волосами, на полголовы возвышаясь над долговязым Д’Эрвийи, покорил небольшое общество изысканной учтивостью. Он представил собравшихся друг другу.

— Полковник граф Д’Эрвийи, командующий армией эмигрантов, — кратко отрекомендовал он одну сторону. Что касается другой, то здесь он умышленно был более подробен: — Это господин маркиз де Шавере, в коем вы, несомненно, признаете старого знакомого. Мы в неоплатном долгу перед ним, поскольку именно он разоблачил измену Корматена. А это — Жорж Кадудаль и Пьер Сен-Режан, славные герои Бретани, принесшие победу белой кокарде не в одном десятке сражений.

Д’Эрвийи с удивлением уставился на того, кто некогда был его наставником в искусстве фехтования, и обменялся с ним несколькими любезными фразами. Затем его взгляд отклонился в сторону, и в мгновенно похолодевших глазах отразилось бесконечное презрение к осанистому хмурому Кадудалю, одетому в серую куртку и мешковатые штаны, и к ухмыляющемуся Сен-Режану с его подвижным большеротым лицом комедианта и нелепым гусарским доломаном. Д’Эрвийи едва удостоил обоих кивком головы и снова обратился к Пюизе:

— Я должен просить вас навести порядок, дабы мне не пришлось больше жаловаться на ваших шуанов.

Пюизе, казалось, опять не заметил высокомерия Д’Эрвийи, которое забавляло Сен-Режана и вызывало гнев Кадудаля.

— Поскольку мы собираемся почти немедленно выступать, — спокойно ответил он, — вам не стоит заботиться о таких пустяках. Я хотел сообщить вам, граф, что мы снимаемся с лагеря завтра на рассвете.

Взгляд Д’Эрвийи стал еще более надменным.

— То, что вы предлагаете, совершенно невозможно.

— Значит, должно стать возможным. И я не предлагаю. Я приказываю. Вы меня премного обяжете, проследив, чтобы все было готово.

Надменность Д’Эрвийи, которая до сих пор еще кое-как держалась в границах допустимого, наконец переступила их:

— Да будет мне позволено узнать, куда мы направляемся?

— Вперед. В Плоэрмель. Это наш первый пункт назначения.

Пюизе повернулся к длинному кухонному столу с разложенной на нем картой.

— Я покажу вам…

— Одну минутку, господин граф. Одну минутку! Неужели вы предлагаете нам покинуть берег до прибытия сил под командованием Сомбрея, за которыми уже возвращаются в Плимут транспортные суда?

Какое-то мгновение казалось, что любезность Пюизе подвергается суровому испытанию. Но он удовольствовался тем, что излил нетерпение в глубоком вздохе.

— Позвольте мне самому судить об этом.

— Не могу.

Пюизе резко обернулся.

— Не можете? Черт возьми! Боже, даруй мне терпение! Едва ли есть необходимость говорить вам, что в подобных делах скорость имеет первостепенное значение. Быстрое, решительное продвижение застигнет Западную армию врасплох, до того как она успеет сконцентрироваться, и послужит стимулом ко всеобщему восстанию, благодаря которому мы получим дополнительные силы, необходимые для похода на Париж.

Скривив губы, Д’Эрвийи невозмутимо покачал головой.

— Ваши слова, сударь, меня не убеждают.

— Боже правый! — вырвалось у Кадудаля.

Пюизе опять улыбнулся.

— Прежде чем мы достигнем Плоэрмеля, вас убедят события. К тому времени наши пятнадцать тысяч шуанов превратятся в пятьдесят, а то и в сто тысяч, что более вероятно. Это число удвоится людьми из Нормандии и Анжу по пути в Лаваль, где к нам присоединится мэнский контингент.

Д’Эрвийи раздраженно пожал плечами.

— На основании того, что я видел, ваши шуаны не вызывают у меня особого доверия, точнее, никакого, если их не разбавить испытанными в бою войсками, которые мы ожидаем.

Пюизе начал терять терпение.

— Полковник, я не признаю за вами права судить о боевых качествах шуанов, которых вы на самом деле совсем не знаете.

— Я знаю, что такое настоящие солдаты, и различаю их с первого взгляда. Но не будем спорить. Я нахожу безрассудным выступать до прибытия пополнения. Я знаю, что говорю. Военная осторожность, а в ней я несколько разбираюсь, требует, чтобы мы оставались здесь, вблизи моря, чтобы обеспечить пополнению безопасную высадку.

— Разве мы хуже обеспечим ее, когда вся Бретань будет принадлежать нам? А я обещаю вам, что так и будет ко времени прибытия Сомбрея.

— Но не в том случае, — осмелился вставить Кантэн, — если вы будете тянуть с ее захватом.

Не обращая внимания на взгляд Д’Эрвийи, которым тот смерил его, словно дерзкого лакея, Кантэн обратился к Кадудалю:

— Почему вы не расскажете им обо всем, что вам известно?

— Про Гоша? Черт возьми, да у меня просто дух захватило, пока я слушал рассуждения этого господина об искусстве ведения войны. Он все знает. Ну да ладно, дело вот в чем: Гош сейчас находится в Ванне с отрядом не более чем в пятьсот человек, остальная часть его Западной армии рассеяна по всей Бретани. Ваша высадка застала щенков врасплох, и я не думаю, что Гош спокойно спит с тех пор, как узнал о ней. Его постоянно преследуют кошмарные видения, как его разбросанным по провинции отрядам перережут глотки, прежде чем он соберет их. Но времени он не теряет, и вызванные им войска уже спешат в Ванн. Сегодня к вечеру у него будет пара тысяч человек, к концу недели, если мы ничего не сделаем, чтобы этому помешать, их будет тринадцать или четырнадцать тысяч. Его курьеры галопом скачут в Париж с требованием срочного подкрепления. Это вызовет такую панику у господ санкюлотов, что дней через десять в распоряжении Гоша будут все мушкеты и все сабли, которые они сумеют разыскать.

Какое-то время Д’Эрвийи в полном молчании не сводил с Кадудаля хмурого взгляда.

— Каков, — наконец спросил он повелительным тоном, — источник ваших сведений?

Кантэн с откровенным изумлением взглянул на Пюизе.

— И он еще спрашивает про источники!

— Такой дотошный господин, — усмехнулся Пюизе.

— Пресвятая Дева! — Кадудаль едва не задохнулся. — Сударь, неужели все, о чем я говорю, само не бросается в глаза? Разве ваша хваленая опытность в военных делах не подсказывает вам, что только так Гош и будет действовать?

— Именно поэтому, — сказал Пюизе, — так важно совершить быстрый переход, одним ударом стать хозяевами Бретани и призвать ее верных сынов под наши знамена, пока республиканцы, собравшись с силами, не успели им помешать и посеять неверие в победу.

Лицо Д’Эрвийи было непроницаемо.

— Повторяю, сударь, вы меня не убедили, — проговорил он.

Пюизе пожал плечами.

— В таком случае — к черту убеждения! Вы получили мой приказ. Этого достаточно.

— Я не обязан выполнять ваши приказы.

— Сударь! — в мгновение ока Пюизе преобразился. Его голос звучал жестко, вглазах сверкал грозный огонь. — Кажется, я не все понял.

— Полагаю, вы понимаете, что ваша власть распространяется только на ваших шуанов. Командование экспедицией поручено мне.

— Кем?

— Британским Кабинетом.

Пюизе потребовалось некоторое время, чтобы справиться с собой.

— Если бы сказанное вами было правдой, а я утверждаю, что это не так, ваши полномочия не могли бы превысить полномочий, которыми меня наделил король. Тогда не было бы необходимости напоминать вам о том, о чем вы принуждаете меня напомнить. Вам прекрасно известно, что его величество, еще будучи регентом, назначил меня главнокомандующим Королевской католической армией.

— Почему вы остановились? — огрызнулся Д’Эрвийи. — Приведите свой титул полностью, дабы устранить непонимание. Главнокомандующий Королевской католической армией Бретани. Армия, с которой я высадился, не входит в это узкое определение. Ваше командование, как я и сказал, ограничивается командованием над вашими бретонцами, вашими шуанами. Вы…

— Послушайте, сударь. Помимо прочего, я имею звание наместника королевства и сохраню его за собой до тех пор, пока не прибудет господин Д’Артуа и не примет его на себя.

— Мне об этом ничего не известно. Мне известно только то, что относится ко мне лично и что подтверждают мои полномочия, британское правительство поставило меня во главе организованной им экспедиции, и я никому не позволю диктовать мне, как проводить операцию, ответственность за которую возложена на меня. Я объяснил все достаточно ясно?

— Ясно! Тысяча чертей! Как может быть ясным подобный вздор? Я организовал это дело, я его вдохновил, я подготовил почву, я убедил британское правительство помочь нам. Уж не пьяны ли вы? Разве могли поручить командование кому-нибудь другому?

— Если этот другой обладает военным опытом и способен обеспечить успех дела.

— Боже правый! — снова пробормотал Кадудаль.

— И вы обладаете этими данными? Господи, помилуй нас! Полагаю, вы приобрели их в Америке, где служили адъютантом. И этим оправдана ваша власть над человеком, командовавшим армией на полях сражений, создавшим ту самую армию, которую теперь надо возглавить? Изволите смеяться, господин граф. Ваши полномочия обозначены нечетко. Иначе вы не посмели бы так разговаривать со мной. Вы, должно быть, сошли с ума, если воображаете, будто ваша власть распространяется на кого-нибудь, кроме эмигрантского контингента из Англии.

Д’Эрвийи побагровел от ярости, вены у него на лбу вздулись.

— Я считаю ваши слова крайне оскорбительными. И крайне безрассудными. Эмигрантский контингент, как вы его называете, это армия. Ваши необученные, нетренированные, недисциплинированные шуаны должны выполнять не более чем вспомогательную функцию.

Кадудаль разразился гневным смехом:

— Армия из четырех тысяч человек! И вы собираетесь брать с нею Париж! Святые угодники!

Д’Эрвийи словно не слышал Кадудаля:

— Я больше не буду попусту тратить слова, сударь. Армия не покинет Киброн до прибытия Сомбрея.

— Если вы останетесь, то к тому времени успеете угодить в ад, — сказал Кадудаль. — Гош об этом позаботится.

Наконец Д’Эрвийи снизошел до того, чтобы заметить бретонца.

— Я не позволю говорить с собой в таком тоне! Господин де Пюизе, я вынужден требовать, чтобы вы уведомили об этом ваших сторонников, — он круто повернулся, кивнул своим офицерам. — Идемте, господа.

И, звеня шпорами, величественно вышел.

Четверо оставшихся в кухне мужчин переглянулись. Пюизе скривил губы и рассмеялся.

— Ну и что теперь?

Кадудаль метнулся к двери.

— И вы еще спрашиваете! — воскликнул он. — Арестуйте этого Полишинеля. Пусть им займется военный трибунал.

Пюизе уставился на Кадудаля невидящим взглядом. Всю его уверенность и щегольство как рукой сняло. Будто почувствовав внезапную усталость, он тяжело опустился на стул.

— А последствия? Такими действиями я неизбежно расколю лагерь на две партии. Эмигранты — а за ними сила авторитета — почти все до единого встанут на сторону этого интригана. Они не любят меня. Не доверяют мне: по их мнению, я, видите ли, не совсем чист. В Генеральных штатах я голосовал за конституционалистов и в свое время командовал республиканской армией. Д’Эрвийи сыграет и на том, и на другом, — Пюизе подпер голову рукой, его лицо потемнело. — Если мы начнем ссориться друг с другом, то конец экспедиции, крах всему, ради чего я положил столько сил.

— Если командование армией останется за этим полковником, то так или иначе всему конец, — сказал Сен-Режан, и Кадудаль поклялся, что согласен с ним.

Пюизе устало вздохнул.

— Такой оборот следовало предвидеть. С самого начала этот человек был источником всяческих осложнений. Я давно занялся бы им, если бы не был уверен, что господин Д’Артуа отправится с нами и, приняв на себя верховное командование, все решит за меня.

— Вы должны заняться им сейчас, — заявил Кадудаль.

— Мы в тупике.

— Ни в коем случае! Если вы не можете приказать расстрелять его и не вызвать тем самым мятежа, если из-за его упрямства эмигранты не выступят с нами, мы выступим без них. Малейшее промедление обернется роковыми последствиями.

— Неужели я этого не понимаю? Но мы обещали бретонцам принца крови. Они ждут его как мессию. Он не приехал. Но, по крайней мере, у нас есть эти воинственные эмигранты, эти дворяне, эти офицеры королевской армии и военно-морского флота, чтобы придать нашему наступлению романтический ореол и привлечь к нам тысячи крестьян. Если мы выступим без них, кто поверит в эту армию заморских спасителей? Наши крестьяне не бросят свои поля. Неужели вы полагаете, что если бы я не понимал этого, то стал бы долгие месяцы трудиться в Англии и разрабатывать план кампании?

Дав волю своим чувствам, Пюизе поднялся со стула и стал размашистыми шагами мерить каменный пол.

— Силы небесные! Чтобы все мои труды, все усилия пошли прахом из-за пустого тщеславия этого проклятого щеголя!

Он остановился рядом с Кантэном и, взглянув на него, продолжал, словно смеясь над самим собой:

— Упорством и настойчивостью в достижении цели я всегда выходил победителем из схватки с Фортуной. И вот, похоже, она берет реванш.

Находчивость Кадудаля истощилась, и ему нечего было добавить к тому, что сказал Пюизе. Он сел и излил душу потоком проклятий по адресу Д’Эрвийи. Сен-Режан, со своей стороны, буркнул, что никогда не был высокого мнения о придворных сводниках и танцмейстерах. Кантэн молча наблюдал за Пюизе. Душу молодого человека переполняли глубокое сочувствие к графу и гнев на бездарных интриганов, изменивших ему в самую минуту его торжества.

Заложив руки за спину, склонив голову так низко, что его подбородок касался шейного платка, Пюизе задумчиво вышагивал по кухне.

— Да, это тупик, — проговорил он. — Доводы разума бесполезны, сила — тем более. Выход должны найти англичане.

— Англичане?

— Экспедицию организовали они, и британский Кабинет должен рассеять заблуждение Д’Эрвийи относительно объема его полномочий. Мистер Питт сократит их настолько, что полковник лишится возможности с высокомерным видом высказывать свои сомнения.

— Но время, которое уйдет на это! — с отчаянием в голосе возразил Кадудаль. — Необходимы быстрые, решительные действия!

— Знаю. Знаю. Но ничего не поделаешь. Будем надеяться на лучшее, надеяться, что задержка с выступлением не окажется для нас губительной. Я сейчас же напишу мистеру Питту. Сэр Джон Уоррен отправит тендер, чтобы доставить мое письмо. Дней через десять — самое большое, через две недели — мы получим ответ.

— Две недели! — на лице Кадудаля отразился ужас. — А что в эти две недели сделает Гош?

— Все, что позволит ему господин Д’Эрвийи. Вы же видите: я ничего не могу изменить.

Глава 2

ЗАПАДНЯ
Написав письма, господин Пюизе посетил Д’Эрвийи и сообщил ему об этом.

— Я говорю вам о них, полковник, чтобы вы также могли написать в Англию, если пожелаете.

Особенно выразительно Пюизе произнес звание Д’Эрвийи.

— Я не премину воспользоваться возможностью довести до сведения мистера Питта, что у меня имеются основания жаловаться на вас, и изложу, в чем они заключаются.

Д’Эрвийи побелел от ярости и, возможно, от страха столь унизительным образом утратить узурпированную им власть.

Пюизе холодно поклонился и вышел. Вновь они увиделись лишь через два дня, когда Пюизе разыскал Д’Эрвийи, чтобы ознакомить его с новостями, полученными из Орэ. Вобан сообщал, что Гош собрал в Ванне тринадцать тысяч человек и с минуты на минуту двинется на Орэ, который не удастся удержать, если Вобан не получит подкрепления.

Когда Пюизе подошел к Д’Эрвийи, окруженному группой офицеров в шляпах с белыми плюмажами, тот проводил смотр полка «Верные трону». Солдаты в красных мундирах, белых брюках и треуголках маршировали по прибрежному песку.

— Вот вы и пожали первые плоды нашей бездеятельности. Тринадцать тысяч человек, с которыми можно было легко справиться, пока они были разбиты на отдельные отряды, объединились в единую армию.

— Вы должны вызвать своих шуанов, — резко ответил Д’Эрвийи на предъявленное ему обвинение.

— Лишь в том случае, если мы можем оказать им поддержку.

— Я уже говорил, что их надо вызвать. Вы заставляете меня повторяться.

— Тогда мы должны вызвать также и Тэнтеньяка из Ландевана. Отвод отрядов Вобана откроет его фланг неприятелю.

— Разумеется, — презрительно фыркнул Д’Эрвийи. — Вы говорите об очевидных вещах.

— Позвольте мне продолжить в том же духе, — сухо проговорил Пюизе.

Он показал рукой на дюны, за которыми находился форт Пентьевр, массивная твердыня, возвышающаяся справа от них над самой узкой частью Кибронского перешейка.

— Республиканцы переименовали его в форт Санкюлот. Стоит нам удалить наши аванпосты из Орэ и Ландевана, армия Гоша не замедлит появиться здесь, и как только это произойдет, наш фланг будет находиться под постоянной угрозой со стороны крепости. Позиция станет для нас крайне невыгодной.

В группе офицеров, которые поняли грозившую им опасность, началось движение и чуть слышное перешептывание. Кровь бросилась в лицо Д’Эрвийи, и он поспешно, пожалуй, слишком поспешно, ответил:

— В случае необходимости мы погрузимся на суда.

Смех Пюизе привел полковника в еще большее раздражение.

— Такие действия весьма обнадежат наших бретонских друзей. А что дальше? Полагаю, вы вернетесь в Англию?

— Господин де Пюизе, вы становитесь невыносимы. — Полковника душила ярость. — Послушаем, какой выход из этой ситуации предлагаете вы.

— Из нее есть только один выход. Форт должен быть взят.

— Вот как? Более несостоятельное предложение трудно себе представить.

Д’Эрвийи снова улыбнулся, думая, что ему подвернулся удобный случай выставить напоказ некомпетентность Пюизе в военных вопросах.

— А как, позвольте узнать, можно взять форт без осадной артиллерии? Или вам неизвестно, что у меня ее нет?

— Известно.

— Ну так как же?

На сей раз Пюизе показал рукой на английские корабли, стоявшие на якоре в бухте.

— А вот как. Пушек сэра Джона Уоррена вполне достаточно, чтобы справиться с санкюлотами.

— О… о! — чтобы скрыть смущение, Д’Эрвийи задумчиво почесал подбородок. — Это мысль, — согласился он.

— Из тех, что не требуют излишнего умственного напряжения.

— Я понимаю. И все же одна артиллерия не справится с такой задачей, нужны штурмовые бригады, а я не склонен подставлять свои полки под огонь людей, находящихся за каменными стенами.

— Эту роль возьмут на себя шуаны Кадудаля.

— В таком случае, — снисходительно проговорил Д’Эрвийи, — я готов принять ваш план.

Нельзя было терять времени, и Пюизе назначил штурм на следующее утро.

Сэр Джон Уоррен обрушил на Пентьевр методический огонь своих пушек, под прикрытием которого Кадудаль повел три тысячи мербианцев на штурм.

С высоты обрыва Д’Эрвийи, окруженный офицерами своего штаба, наблюдал за боевыми действиями, и все, что он видел, вызывало у него отвращение. Вид прижавшихся к земле и ползущих разомкнутым строем шуанов возмущал все его чувства, отчаянно противореча укоренившимся представлениям о военных приличиях.

— Что это за тактика? — взывал он к небесам. — Только посмотрите на этих дикарей! Совсем как гуроны в саванне. Мне кажется, что я снова в Америке.

— К сожалению, это не так.

Д’Эрвийи вздрогнул от неожиданности. Не веря своим ушам, он стремительно обернулся и увидел молодого человека в зеленом рединготе, который стоял рядом с его офицерами.

— Господин де Морле! Вы из какого полка, сударь?

Устрашающий голос полковника и устрашающие взгляды офицеров его штаба не произвели на молодого человека ни малейшего впечатления.

— Ни из какого. Я — человек сугубо штатский.

— В таком случае, что вы здесь делаете?

— Наблюдаю за этими отважными парнями, восхищаюсь их действиями и удивляюсь тому, что их доблесть оставляет равнодушным того, кто считает себя настоящим солдатом.

— Сударь, вы грубиян.

— Сударь, вы невежливы.

Один из офицеров, желая успокоить Д’Эрвийи, дотронулся до его руки. Он хотел изменить тему разговора, и случай предоставил ему такую возможность.

— Посмотрите, полковник! Они сдаются. Трехцветный флаг пошел вниз.

Грянул победный клич шуанов.

При столь безоговорочном успехе британских пушек и охватившем всех радостном волнении Д’Эрвийи позволил, чтобы ему помогли спуститься по склону.

Однако в тот же вечер он ворвался в дом, где остановился Пюизе.

— Итак, сударь! Мы дошли до того, что вы отправляете ко мне этого убийцу, этого задиру-фехтовальщика, чтобы он своими оскорблениями вызвал меня на ссору!

Пюизе, который до того стоял, склонившись над бюваром для депеш, выпрямился во весь рост.

— В чем дело? — резко спросил он. — О ком вы говорите?

— Об учителе фехтования, о Морле, выдающем себя за маркиза де Шавере. Или вы станете отрицать, что ответственны за его возмутительное поведение?

— И не подумаю. Нет. Я лишь позволю себе заметить, что не только способен, но и привык сам заниматься своими ссорами. Если вы этого обо мне не знаете, то, клянусь, вы знаете еще меньше, чем я предполагал.

Казалось, полковник оглох от ярости.

— Я желаю, чтобы вы наконец поняли: только опасаясь бунта ваших дикарей, я не приказываю арестовать вас и не поступаю с вами так, как вы того заслуживаете.

Пюизе на миг онемел от удивления. Когда же он наконец обрел голос, то все, что он имел сказать, заключалось в трех словах:

— Идите к черту.

— Господин граф, я не потерплю подобных оскорблений.

— У вас есть лекарство.

Д’Эрвийи едва не задохнулся.

— Вам, сударь, повезло, что мой долг перед королем заставляет меня забыть о моем долге перед самим собой. Но предупреждаю: если вы позволите себе нечто подобное еще раз, то даже оное соображение меня не остановит. Но в любом случае вы еще услышите об этом деле. Вас предупредили.

Д’Эрвийи торжественно удалился. Пюизе вошел в комнату Кантэна.

— Что вы сделали с Д’Эрвийи?

Кантэн все ему рассказал.

— У этого дурака хватило наглости заявить, будто я послал вас завязать с ним ссору. — Пюизе был еще бледен от гнева. — Думаю, в один прекрасный день, когда все кончится, я возьму на себя труд убить господина Д’Эрвийи. Но прошу вас запомнить, что я даю себе слово — это обещание — отнюдь не из желания получить сатисфакцию.

— Я не забуду. У меня тоже нет ни малейшего желания, чтобы меня принимали за забияку-фехтовальщика.

Пюизе взял Кантэна за плечи.

— Дитя мое, не надо обижаться. Я вас не упрекаю. Да и как может быть иначе, ведь вы так великодушно приняли мою сторону в этой ссоре.

— Великодушие здесь ни при чем. Просто я не мог поступить иначе. Этот человек — преступник. Кроме того, я сам затеял ссору, а не принял участие в вашей. И не без удовольствия: этот негодяй слишком многое себе позволяет.

— В самом деле! — Пюизе лукаво улыбнулся. — Ну-ну! Так-то лучше, — и, отвернувшись, добавил: — И все же я, как глупец, надеялся, что все будет иначе.

— Но почему?

— Почему? Кто знает… Возможно, потому что я никогда не чувствовал себя более одиноким, чем теперь, когда мои планы расстроены, мое командование узурпировано, а мой авторитет среди тех самых господ, что я привел сюда, подорван. Меня согревала мысль, будто я приобрел друга, который вступился за меня. — Пюизе рассмеялся. — Вот и все. Не думайте больше об этом.

— Но я буду думать об этом, сударь. — Кантэна тронул проблеск сердечности под алмазной броней, и в помпезной внешности Пюизе он неожиданно для себя разглядел доспехи стоической доблести. — Если хорошенько поразмыслить, то ваше предположение было недалеко от истины. На мое поведение с вами повлияла бесцеремонность, допущенная по отношению к вам Д’Эрвийи.

В гордом, жестком взгляде Пюизе затеплилась поразительная мягкость.

— Вы — славный малый, Кантэн. У вас есть сердце. Вы многого заслуживаете.

— Если я хоть чем-нибудь могу служить вам…

— Мне нужен адъютант, на которого я могу положиться. Тэнтеньяк и Вобан командуют своими отрядами, а среди остальных едва ли найдется хоть один человек, которому я рискнул бы довериться.

— Я не солдат, сударь.

— Но и не глупец. Вы доказали, на что способны, и обладаете именно теми качествами, которые мне нужны.

Так просто, без лишних слов, возникла связь, объединившая этих двоих накануне событий, подвергших стойкость Пюизе несравненно более тяжелому испытанию, нежели те, которыми была насыщена его исполненная превратностями жизнь.

Неприятности начались через день после занятия форта Пентьевр полком, по-прежнему носившим имя Дрене, несмотря на то, что сам Дрене отказался выступить с ним, лишь бы не служить под началом Д’Эрвийи.

С рассветом по узкому перешейку, что связывает полуостров Киброн с материком, потекли полчища отступавших из Орэ. Это были не только шуаны Тэнтеньяка, но и местные крестьяне-беженцы — до тридцати тысяч мужчин, женщин, детей, стариков и священников. Они захватили с собой свое имущество, чтобы уберечь его от грабежа и уничтожения, — стада волов, овец, коз, повозки, груженные домашним скарбом, фураж и даже священные сосуды из церквей. То было паническое бегство: республиканская армия приближалась к Орэ, который сделался полностью беззащитным после ухода шуанов.

К полудню в поток беженцев из Орэ влились беженцы из Ландевана, гонимые тем же ужасом перед местью за радостный прием, оказанный ими авангарду Королевской армии.

С крепостного вала Пентьевра, куда он перенес свою квартиру, Пюизе, бледный, поникший, с потухшими глазами наблюдал за нескончаемым потоком крестьян, которые бежали от армии, собранной Гошем благодаря бездарности Д’Эрвийи. Для него это зрелище было предвестием краха. Почти не оставалось надежды, что однажды упущенный благоприятный случай представится вновь и в крестьянах удастся возродить энтузиазм, который сменился разочарованием.

Перейдя перешеек, толпы людей растекались по полуострову миль до пяти в длину и двух в ширину с расположенными на нем полудюжиной деревень и поселком Киброн. Оказанный им прием едва ли мог умерить их отчаяние. Господа из Англии стояли на квартирах во всех деревушках; они занимали все дома и отказывались потесниться ради этих дикарей, чье присутствие, казалось, оскорбляло их обоняние. Пришельцам оставалось искать пристанища в хлевах и конюшнях, но большинство из них осталось под открытым небом. К счастью, июльская жара делала такое положение более или менее сносным.

Грубый отказ уступить жилье больным женщинам и слабым детям, равно как и высокомерное презрение дворян-эмигрантов к несчастным крестьянам, не замедлили породить враждебность между шуанами и теми, кого еще неделю назад они приветствовали как своих спасителей. Часто вспыхивали ссоры, и все кончилось бы открытым столкновением, если бы не отчаянные усилия Пюизе. Немало усилий к сохранению порядка приложили и его лейтенанты Тэнтеньяк, Вобан, Буабертелло, а также Кантэн и предводители шуанов Кадудаль, Сен-Режан, Гиймо и Жан Роу. Но ни один из них не отдавался этому так, как Кантэн.

Слава о нем уже распространилась в рядах эмигрантов; некоторые из них, как Белланже — ныне капитан в полку «Верные трону», и Д’Эрвийи, были завсегдатаями академии на Брутон-стрит. К тому же стало известно, что этот волшебник шпаги убил Буажелена и сорвал конференцию в Ла Превале. Его одновременно боялись как фехтовальщика и уважали как стойкого монархиста, последнему, по общему мнению он представил более чем убедительное доказательство. Поэтому его вмешательство неизменно приносило плоды, и он всегда будто каким-то чудом оказывался там, где оно было необходимо. Естественно, он создавал себе врагов, вызывал ненависть, но мало кто осмеливался открыто проявлять ее; когда же такое случалось, его стальной взгляд охлаждал пыл зарвавшегося наглеца.

Лишь однажды Кантэн утратил обычную невозмутимость, когда виконт де Белланже в ответ на его упрек за оскорбительное обращение с шуанами осмелился назвать молодого человека маркизом де Карабасом — прозвищем, которым его окрестил Констан де Шеньер.

— Шавере, сударь, — ядовито поправил виконта Кантэн. — Шавере. Таково мое имя. Если вы еще раз забудете это, вас научат произносить его по буквам. И едва ли такой урок придется вам по вкусу.

Он круто повернулся и ушел, прежде чем опешивший виконт обрел дар речи.

Кипя гневом, Кантэн вернулся в Пентьевр к Пюизе и стал свидетелем перепалки, которая заставила его забыть о личных огорчениях.

Предметом обсуждения был Д’Эрвийи; он тоже перебрался в форт и разместил там свой штаб. Кроме офицеров-эмигрантов Д’Аллегра и Гаррека, в разговоре принимали участие трое других лейтенантов Пюизе.

Говорил Тэнтеньяк, его голос звучал громко и выразительно, а сам он, стройный, подтянутый, дрожал от возбуждения. Полученные им новости заключались в том, что Гош, которого известили об отсутствии шуанов, когда его армия двигалась по направлению к Орэ, пробудет там лишь до тех пор, пока с ним не соединится пятитысячный корпус Умберта, выступивший из Лаваля.

— Когда они соединятся, против нас выступит двадцатитысячная армия, и ни один человек в Бретани не решится встать под королевское знамя.

Тэнтеньяка поддержал Вобан, порывистый, могучего сложения молодой человек.

— Снявшись с занимаемых позиций, мы допустили непростительную ошибку. Теперь это совершенно очевидно. Отчаянный план господина де Пюизе отдал бы в наши руки всю Бретань, вместо этого мы попались в ловушку, и положение наше безвыходно.

— Если, — добавил Д’Аллегр, — мы не примем решительных мер.

По расстроенному лицу Д’Эрвийи, Кантэн понял, что тот осознал всю меру грозящей им опасности. От его былой агрессивности не осталось и следа. Он как будто старался оправдать себя в глазах окружающих. Ему не хотелось, объяснял он, отводить войска от моря до прибытия контингента Сомбрея.

— Теперь нас сбросят в него, если мы останемся здесь, — резко возразил Буабертелло.

Пюизе, сытый по горло спорами с Д’Эрвийи, хранил равнодушное молчание. Д’Эрвийи сам обратился к нему:

— Вы не высказываете своего мнения.

— Неужели оно вас интересует? — саркастически проговорил граф, словно пробудившись. — Неужели в нем есть необходимость? — он пожал плечами. — Положение должно быть ясно даже вам. Либо нас сбросят в море, как вы только что слышали, либо мы выполним трудную задачу, которая была бы крайне проста всего неделю назад. Вот и весь выбор. Необходимо выступить и встретить Гоша, прежде чем он успеет соединиться с Умбертом.

Д’Эрвийи в пространных выражениях высказал свое недовольство тоном и манерами Пюизе, после чего принял единственно возможное решение и на следующее утро возглавил движение полков «Людовики Франции» и «Верные трону».

С развевающимися знаменами, под бой барабанов они двигались, образуя передовой отряд армии, флангами которой служили десять тысяч шуанов под командованием Тэнтеньяка и Вобана. Но не дойдя до Плоэрмеля, Д’Эрвийи получил сообщение о том, что объединение Гоша и Умберта свершилось, и, к ярости шуанов, тотчас же приказал отступить без единого выстрела.

Пюизе с Кадудалем и Буабертелло выстраивал резерв для поддержания основных сил, когда с высот Карнака увидел возвращение эмигрантских полков, по-прежнему марширующих с той восхитительной военной четкостью и точностью, которая была источником гордости их недалекого командующего. Пюизе охватил неописуемый ужас, Кадудаля — неукротимый гнев.

— Почему, — заорал шуан, — море не поглотило это чудовище до того, как он высадился на Киброне, чтобы погубить нас? Боже милосердный! Да он не только дурак, но и трус!

Немного позже к ним подошел разъяренный Вобан.

— Что это за человек? Трус или предатель?

И он сердито потребовал, чтобы Д’Эрвийи был отдан под трибунал за государственную измену.

Когда же наконец появился сам Д’Эрвийи, было заметно, что спеси в нем, по меньшей мере, поубавилось.

— Мы прибыли слишком поздно, — объявил он.

— Слишком поздно? — презрительно бросил ему Пюизе. — Умереть никогда не поздно. Но вы всегда подводили смерть. И сейчас подвели.

Задетый упреком Пюизе, Д’Эрвийи обрел былую решительность, а с нею и упрямство. Он заявил, что бесполезно советовать ему продолжать выступление и убеждать, что при создавшемся положении не остается иного выхода, нежели немедленно вступить в бой с армией Гоша. Возможно, на стороне республиканцев и есть незначительное численное превосходство, но он отказывается принять в расчет уверения Пюизе и его лейтенантов в том, что боевые качества шуанов его сбалансируют. Их шуаны — сборище бандитов, понятия не имеющих о правилах ведения боя, — произвели на него самое неблагоприятное впечатление.

Чем дальше он говорил, тем больше проявлялось в его словах и манере держаться его обычное высокомерие. Вчерашние споры был начисто забыты. Теперь он настаивал, что был прав, оставаясь вблизи моря и не желая выступать до прибытия подкрепления из Англии. Он сожалел о минутной слабости, из-за которой, вопреки здравому смыслу, уступил их уговорам. Но это не повторится. Он знает, что делает. И не позволит дилетантам учить его военному искусству. Он укрепится в Пентьевре и будет ждать республиканцев там.

Д’Эрвийи так и поступил, и в результате менее через неделю Гош смог написать в Конвент: «Англичане, эмигранты и шуаны заперты на полуострове Киброн, как крысы в ловушке».

В донесении Гоша не было преувеличения. Он расположил свои батареи таким образом, что дюны скрывали их от пушек британского флота. Затем продольным огнем изгнал роялистов с ближайшей к материку части перешейка, после чего занял и укрепил траншеи, которые, пересекая перешеек, окончательно захлопнули ловушку, в которой оказались роялисты.

Лишь после того, как республиканцы завершили операцию, Д’Эрвийи осознал, какая опасность нависла над его армией, хотя, возможно, и не понял, что ей грозит неминуемая гибель. Просветить его на сей счет пришлось Пюизе, что он и сделал в самых безжалостных выражениях, продиктованных яростью и отчаянием. Шуаны, окончательно разочарованные в тех, кого совсем недавно приветствовали как своих освободителей и в ком обнаружили только несостоятельность, начали дезертировать. Они сотнями переправлялись морем на неохраняемые участки берега и пробирались в родные места. Их рассказы, разлетаясь по провинции, гасили в людях последние искры монархического пыла, и тысячи тех самых крестьян, что в любую минуту были готовы взяться за оружие, возвращались на свои брошенные поля.

В те дни отчаяния Пюизе изменился до неузнаваемости. Две недели тщетной борьбы с узурпатором сломили графа.

От его сдержанной учтивости не осталось и следа, и, поскольку невидимую беду он сознавал столь же ясно, как видимую, он с несвойственной ему грубостью заставил Д’Эрвийи также осознать ее.

— Мы брошены на морскую скалу во время прилива, — заявил Пюизе. — Вот куда привела нас ваша похвальба своими воинскими познаниями и проницательностью. Но, клянусь Богом, это пустяк по сравнению с совершенством, которое ваша армия демонстрирует на смотрах. Вы, полковник, прирожденный командующий для коробки оловянных солдатиков.

Саркастичные упреки графа де Пюизе Д’Эрвийи принимал то смиренно, то с подчеркнутым высокомерием. Они обменивались оскорбительными замечаниями, и однажды в пылу ссоры рука Пюизе потянулась к шпаге. Но тут же опустилась.

— Это может подождать, — сказал он. — Сейчас и без того есть чем заняться. Точнее, что исправить.

Возмущенный Д’Эрвийи мог бы использовать узурпированную им власть и приказать арестовать Пюизе. Но у него хватило ума понять, что этим он поставил бы себя в патовое положение. Он истощил бы терпение шуанов: отлично понимая, кто прав, кто виноват, в свой безграничной преданности графу Жозефу они не остановились бы ни перед чем. Поддайся он настроению — и все эмигранты на Киброне были бы уничтожены. Более того, Д’Эрвийи теперь не мог рассчитывать даже на поддержку эмигрантов. Недавние события открыли им глаза на его бездарность, и многие из них именно в ней видели причину своего бедственного положения. Даже члены его штаба, которых он приглашал на совещания, чтобы получить дополнительную поддержку, теперь, как правило, становились на сторону его противников. Единственным человеком, сохранившим неколебимую верность командиру, был виконт де Белланже.

Вскоре над ними нависла новая угроза. На переполненном людьми Киброне подходили к концу запасы продовольствия.

В канцелярии форта Д’Эрвийи созвал совет и в окружении нескольких дворян, на чью поддержку он безоговорочно рассчитывал, принял приглашенного им Пюизе, который явился в сопровождении не приглашенных графа де Контада, — главы его штаба, Кадудаля — предводителя шуанов Морбиана, и шевалье де Тэнтеньяка. В качестве адъютанта Пюизе на совещание пришел и Кантэн, одетый в красный британский мундир, ставший теперь формой армии роялистов.

Д’Эрвийи принял их, сидя за письменным столом; его офицеры стояли рядом. Он вопросительно посмотрел на пришедших с Пюизе, но воздержался от замечаний и сразу приступил к делу.

Д’Эрвийи коснулся серьезности положения с недостатком продовольствия, после чего предложил участникам совещания одобрить его предусмотрительность, поскольку, оставаясь вблизи моря, они могли рассчитывать, что запасы продовольствия, имеющиеся на британских. кораблях, позволят спасти полуостров от голода. Он был бы весьма признателен господину Кадудалю, коль скоро тот присутствует на совещании, если бы последний употребил все свое влияние и убедил крестьян Киброна сохранять спокойствие.

Пюизе свирепо рассмеялся. Его лицо посерело, глаза были мутны от бессонницы.

— Тридцать тысяч шуанов, тридцать тысяч беженцев и около тридцати тысяч местных жителей, не считая полков эмигрантов. Чтобы провианта иностранных моряков хватило на прокорм ста тысяч ртов на берегу не только враждебном, но и совершенно пустом! Я нисколько не сомневаюсь, что вы говорите серьезно, сударь. Оттого и смеюсь.

То было начало новой бури.

Кадудаль, словно разъяренный бык, шагнул к столу.

— Голод, господа, скоро завершит работу господина полковника — еще одного союзника генерала Гоша, — он бросил гневный взгляд на пожелтевшее лицо Д’Эрвийи. — Клянусь Богом, сударь, республиканцы должны поставить вам памятник за спасение Республики.

Дворяне из окружения Д’Эрвийи не могли спокойно выслушивать подобные слова из уст крестьянина, сам же Д’Эрвийи буквально застыл на стуле.

— Господин де Пюизе, должен ли я просить вас защитить меня от подобных оскорблений или мне следует самому защитить себя?

— Защитить! — взревел Кадудаль. — Кто защитит нас от вас? Кто вытащит из ямы, в которую нас ввергла ваша дурацкая спесь? Кто…

— Спокойно, Жорж! — остановил шуана Пюизе, положив руку на его мощное плечо. — Брань здесь не поможет.

— Это не брань, а ужасная правда, — возразил Кадудаль. — Терпение моих парней на пределе. Они уже спрашивают меня, не для того ли они пришли сюда, чтобы погибнуть ради честолюбия какого-то фигляра! Возможно, они не умеют ходить в ногу, возможно, не владеют секретами построения и прочей казарменной показухой, без чего для господина полковника нет настоящего солдата; но, видит Бог, они знают, что такое настоящее сражение. За тем они и пришли сюда и не намерены, как стадо баранов, дожидаться, когда их поведут на бойню. Похоже, сражение — последнее, что входит в планы господина полковника.

Д’Эрвийи подался вперед, жестом усмиряя негодование своих друзей. Его голос дрожал от сдерживаемой ярости.

— Я не намерен вступать в пререкания с вами, Кадудаль. Я даже не намерен объясняться, поскольку никому не обязан объяснениями.

— Это мы еще посмотрим, прежде чем все кончится, — пригрозил Кадудаль.

— Я лишь выражаю мое глубокое возмущение, — напыщенно продолжал Д’Эрвийи, — тоном, который позволил себе человек вашего положения по отношению к человеку моего положения.

Кадудаль рассмеялся.

— Перейдем к главному, — заявил Д’Эрвийи. — Поскольку те из вас, кто знает Бретань, убеждены, что нет ни малейшей надежды найти здесь пропитание, нам остается вырваться отсюда, — он гордо вскинул голову и продолжил еще более выспренним тоном: — Мы дадим бой этому самому генералу Гошу.

Он помедлил, словно в ожидании аплодисментов, но вместо них услышал горький смех Пюизе. Д’Эрвийи ударил кулаком по столу.

— Господин граф! — прогремел он.

— Прошу прощения. Я не лишен чувства юмора. Оно пробудилось, стоило мне услышать, как вы предлагаете именно то, что из-за вашего собственного упрямства стало невозможным, хотя совсем недавно было не только возможным, но и простым.

— Так-то, полковник, — сказал Кадудаль.

Но чувство собственного достоинства не позволило Д’Эрвийи обратить внимание на реплику шуана.

— Вы говорите, что это невозможно, граф? — спросил он Пюизе.

— Абсолютно. Вы бросите людей на смерть перед огненной стеной, которую… которую вы же позволили Гошу построить. Последний шанс у вас был в Плоэрмеле, когда вы ошибочно решили, что слишком поздно. Теперь же, когда действительно слишком поздно, вы предлагаете этот план.

Белланже с горделивым видом пришел на выручку своему командиру:

— Это не более чем ваше мнение, господин граф.

— Мнение, — усмехнулся Вобан, — с которым согласится любой здравомыслящий человек.

— Боюсь, что так, — вздохнул Контад.

Д’Эрвийи еще раз ударил кулаком по столу. Гнев окончательно лишил его рассудка.

— Мне всегда возражают, — пожаловался он. — С той самой минуты, как я ступил на этот проклятый берег. Командующий не может успешно действовать, встречая постоянное сопротивление.

— Жалобы вам не помогут, — презрительно заметил Пюизе. — До сих пор вы всегда поступали по-своему. Благодаря чему мы и попали в эту трясину.

— Уж не боитесь ли вы, господин де Пюизе? — воскликнул Д’Эрвийи.

В слепом желании защитить себя от справедливого обвинения он позабыл об осторожности в выборе оружия.

— Боюсь? Чего? Смерти? А к чему мне еще стремиться после того, как все мои труды пошли прахом и все мои планы рухнули из-за вашей глупости? По крайней мере, смерть избавит меня от стыда смотреть в глаза тем, кто поверил моему слову и моим обещаниями.

— Не лучше ли, — мягко проговорил Контад, — отказаться от взаимных упреков? Следует признать, что мы оказались в отчаянном положении и…

— И каким образом мы попали в него? — перебил Кадудаль.

— Это не поможет нам из него выпутаться, — сказал Белланже.

Высокопарно и многословно он принялся рассуждать о задаче, которую им предстояло решить, и закончил тем, что предложил господину де Пюизе откровенно сказать, какие меры, по его мнению, надлежит принять.

Услышав слова виконта, Пюизе на мгновение остолбенел, затем глубоко вздохнул.

— Если бы, занимая пост командующего армией, как в том уверены король Франции и британское правительство, я оказался бы настолько непредусмотрительным, что позволил королевским войска угодить в ловушку, то я сделал бы следующее.

Он подошел к столу с разложенной на нем картой. При словах графа Д’Эрвийи заскрежетал зубами, но, заметив в нем внезапную перемену, удержался от возражений.

Пюизе нетерпеливым движением расправил карту.

— Подойдите ближе, господа. Вы, Жорж, и все остальные.

Граф, хоть и смягчился, однако взглядом удержал Д’Эрвийи на прежнем месте.

— У нас остается единственная возможность исправить положение и разбить Гоша. Единственная. И последняя. Если мы ею воспользуемся, то сможем вернуться к моему первоначальному плану. Наш успех возродит энтузиазм и будет способствовать всеобщему восстанию, которое даст нам возможность предпринять поход на Париж. Но предупреждаю: в случае неудачи мы обречены. Собственно, мы и так обречены, если упустим последний шанс. Каждый должен неукоснительно исполнять свои обязанности. — Пюизе склонился над картой. — Смотрите. Вот Плоэрмель. Вот укрепления Сент-Барбе, где стоит тридцатитысячная армия Гоша. Мы в общей сложности располагаем двадцатью тысячами. Будь нас даже вдвое больше, нам не удалось бы захватить позицию фронтальным ударом; однако наших людей более чем достаточно, чтобы справиться с Гошем, если мы сумеем сделать так, чтобы он оказался между двух огней. А это мы можем. В наших силах устроить так, что он, словно орех, будет зажат в щипцах, и раздавить его.

Пюизе сделал эффектную паузу и посмотрел на собравшихся вокруг него офицеров.

— Да! Да! — воскликнул в лихорадочном нетерпении Д’Эрвийи. — Но каким образом мы это устроим?

— А вот каким: десятитысячное регулярное войско из числа эмигрантских полков и пять тысяч шуанов, которые примут на себя главный удар в сражении, атакуют его с фронта, тогда как другие десять тысяч обойдут Плоэрмель и одновременно ударят с тыла.

— Вы говорите так, будто у нас есть свобода передвижения, — нетерпеливо проговорил Д’Эрвийи. — Как переправим мы наших людей в Плоэрмель?

— Вы разными словами говорите об одном! — воскликнул Белланже. — Вся сложность в том, господин граф, как добраться до Плоэрмеля.

— Щеголи из ваших полков поднимут скулеж, — рассмеялся Кадудаль.

— Клянусь Богом, сударь! — вскинув подбородок, взревел Белланже. — Я ни от кого не потерплю дерзости! Я…

Д’Эрвийи с грохотом стукнул по столу.

— Попридержите язык! Прошу вас, господин де Пюизе.

— Здесь нет ничего сложного, — сказал Пюизе. — Покинуть Киброн не составляет труда. Морем люди убегают от нас каждую ночь. У нас нет недостатка в люггерах, а при необходимости мы можем воспользоваться шлюпами сэра Джона. Мы переправим наших людей в бухты Польду и там высадим на берег. Оттуда через места, где они могут не опасаться «синих» — Гош собрал всех солдат Бретани в Сент-Барбе, — они доберутся до Плоэрмеля.

Намерения Пюизе и цели их достижения были предельно ясны, и наконец впервые предложение графа не встретило противодействия. Это произошло не только потому, что Д’Эрвийи получил урок и подчинился неизбежности, но и потому, что план Пюизе избавлял его от большей части тех самых шуанов, чьи варварские повадки постоянно оскорбляли его представления о воинской благочинности, и на добрых десять тысяч голов уменьшал население полуострова, который в противном случае вскоре оказался бы в тисках голода.

Глава 3

ФЛИРТ
Дабы с высот Сент-Барбе республиканцы не заметили переправу войск с Киброна и не догадались о ее цели, Д’Эрвийи распорядился проводить операцию ночью.

Пюизе презрительно отнесся к такой предосторожности.

— Вы намерены по-прежнему вмешиваться? Если они увидят наши люггеры, что это им даст? Они всего-навсего решат, что шуаны продолжают дезертировать из армии.

Однако он согласился с распоряжением Д’Эрвийи, хоть и видел в нем источник нежелательной задержки.

На совещании было решено, что шуаны высадятся в бухте Рюиз, соберутся в Мюзийаке и оттуда широким кругом двинутся через Кетамбер, пустоши Ланво и, обойдя Ванн, подойдут к Плоэмерлю. Из-за недостатка люггеров и шлюпов на переброску шуанов с Киброна ушло три ночи. Начавшись ночью десятого июля, она завершилась только двенадцатого.

Кадудаль командовал первым контингентом. Гиймо — вторым и Сен-Режан — третьим. Кроме шуанов, в экспедиции участвовала рота из полка «Верные трону». Пюизе настоял на этом из чисто политических соображений. С той же настойчивостью он добился назначения командиром роты Тэнтеньяка; Д’Эрвийи уступил с условием, что виконт де Белланже, доказавший свою преданность ему, разделит командование с шевалье. Он же назначил и остальных офицеров. Для Кантэна отъезд шуанов и Тэнтеньяка грозил расставанием с теми немногими друзьями, которых он имел в Бретани; он оставался на Киброне в обществе высокомерных эмигрантов, с которыми его ничто не связывало. Это побудило его просить у Пюизе разрешения отправиться с Кадудалем.

Выслушав просьбу молодого человека, Пюизе нахмурился.

— Вам лучше остаться здесь, со мной. Это избавит вас от тягот изнурительного похода.

Кантэн счел подобный довод несерьезным, о чем и сказал графу. Пюизе ненадолго задумался, и его чело прояснилось.

— Ну что же, если вы так решили, я не стану вам препятствовать. Памятуя Превале, мне, пожалуй, следует радоваться вашему решению. Тогда вы проявили стойкость, а Тэнтеньяку, которого окружают эти бездельники, может понадобиться ваша помощь. Берегите себя. Впрочем, я дам Жоржу распоряжение на сей счет.

Итак, в ночь на десятое Кантэн вместе с Кадудалем покинул Киброн.

Все войско должно было зайти в тыл генерала Гоша к рассвету шестнадцатого числа и нанести удар, как только грянут пушки, возвестив начало фронтального наступления. Планировалось, что последний шуан высадится на берег ночью тринадцатого, и армия окружным путем выступит в сорокамильный поход. Выносливым молодцам графа Жозефа хватило бы на него двух дней, но из-за эмигрантов и возможных непредвиденных обстоятельств Пюизе настоял, чтобы этот срок увеличили надвадцать четыре часа. Непредвиденные обстоятельства не заставили себя ждать.

Чтобы не запружать улицы небольшого городка Мюзийака и к тому же одним броском покрыть первую часть пути, Кадудаль одиннадцатого числа привел своих людей в Элван, тем самым почти наполовину приблизившись к месту назначения. Утром к нему присоединился Тэнтеньяк с ротой из «Верных трону». Шевалье сообщил, что оставил Гиймо в Фестемберте, и его отряды продолжат путь ночью, что же касается Сен-Режана, то он последует за ними, как только его люди переправятся на берег.

Тэнтеньяк был склонен немедленно продолжить поход, поскольку Элван находился неподалеку от Ванна, где стояла на квартирах армия Шербура, и находившимся при ней представителям Конвента Талльену и Бледу уже наверняка известно о приближении армии шуанов.

Кадудаль не придал значения доводу Тэнтеньяка.

— Разумеется, им уже известно об этом. Но в их сведениях нет ничего определенного. Вполне возможно, что они принимают нас за дезертиров Лишь когда мы покинем Элван, они догадаются о нашей цели. Поэтому мы останемся здесь до последней минуты.

Людей расселили частью в домах горожан, которые оказали им самый радушный прием, частью на фермах, раскинувшихся по склонам Ланво. Офицеры стояли на квартирах в гостинице «Большой бретонец» — одном из связных пунктов роялистов.

Здесь утром тринадцатого июля Кантэн завтракал вместе с Кадудалем и Тэнтеньяком, когда в комнату вошел Белланже. В руке виконт держал письмо, а на его физиономии сияла улыбка гонца, принесшего добрые вести.

— Это письмо, шевалье, я только что получил от моей жены из Кэтлегона. Она пишет, что сегодня там ожидают прибытия Шаретта с пятью или шестью тысячами вандейцев. Он жаждет присоединиться к нам, если мы решим пройти мимо замка. Она добавляет, что в Кэтлегоне будут рады и горды оказать гостеприимство офицерам Королевской католической армии. В уверенности, что мы примем приглашение, она собирает в замке прекраснейших женщин Бретани, которые горят желанием оказать почести доблестным воинам, чьим шпагам предстоит вернуть Франции короля.

Виконт, подбоченясь, откинул свою, пожалуй, слишком красивую голову, будто ждал аплодисментов. Но вместо них он увидел три пары холодных глаз. После недолгого молчания Кантэн высказал то, что было у всех на уме.

— Как вышло, что виконтесса прислала вам письмо? Откуда ей известно, где вас искать и все остальное?

Белланже не удосужился скрыть раздражение столь, по его мнению, глупым вопросом. Ей вовсе не было известно, где его искать. Но слухи о начавшейся два дня назад высадке уже облетелы всю Бретань, а до Кэтлегона не так уж далеко. Ее гонец по дороге в Мюзийак проезжал через Элван и, встретив армию, естественно, спросил, нет ли в ней виконта де Белланже.

— Правдоподобно, — заметил Кантэн. — Даже слишком правдоподобно, чтобы быть убедительным.

— Черт возьми, сударь, что вы имеете в виду? — высокомерно осведомился Белланже. — Уж не полагаете ли вы, будто я не узнаю руку собственной жены?

— Возможно, и узнаете. Но сейчас речь не о ее руке.

— В таком случае, соблаговолите сказать, о чем.

— Разумеется о ее осведомленности, — сказал Кадудаль. — Вы ответили лишь наполовину. Откуда виконтессе известно, что вы находитесь с армией, которая высадилась в Рюизе?

— Конечно же, она об этом догадалась.

— На основании чего?

— На основании знания моего характера, — напыщенно ответил Белланже. — Ей прекрасно известно, что меня всегда надо искать там, куда призывает честь.

— О, в этом мы нисколько не сомневаемся, — мягко сказал Кантэн. — Но предположим, что вы по той или иной причине не высадились с армией. Что стало бы с этой имеющей чрезвычайное военное значение новостью?

— Какая наглость! Ваш вопрос не имеет отношения к делу.

— Нет, нет, — заговорил, наконец, Тэнтеньяк. — Имеет. И самое прямое.

Белланже скривил губу и бросил письмо на стол.

— Взгляните на надпись, шевалье.

Тэнтеньяк вслух прочел ее:

— «Виконту де Белланже, либо другому офицеру, командующему подразделением Королевской католической армии в Мюзийаке». — Он с улыбкой вернул письмо виконту. — Теперь все ясно.

— За исключением того, что по первоначальному плану Мюзийак, действительно, был местом нашего сбора, — возразил Кантэн.

— О чем догадался бы всякий, кто знал о нашей высадке в Рюизе, — отклонил возражение Кантэна шевалье.

— Каким образом? Если слухи стали распространяться только после высадки Жоржа и его людей, то на каком основании можно догадаться, что остальные высадятся там же и что место сбора определено?

— Клянусь святыми угодниками! — взревел Кадудаль. — По-моему, на это надо ответить.

— Неужели непонятно, что об этом догадались?

— Такой ответ вас удовлетворяет? — поинтересовался Кантэн.

— Будем говорить начистоту, господин де Морле, — сказал Белланже. — Поделитесь своими предположениями.

— У меня нет никаких предположений. Я спрашиваю и не получаю ответа.

— По-моему, я дал вам ответ. Похоже, моя жена догадалась о том, о чем, по вашему мнению, догадаться было невозможно. — И как бы закрывая неприятную тему, он повернулся к Тэнтеньяку: — Сейчас самое важное — это Шаретт и его вандейцы. Не стоит пренебрегать таким ценным подкреплением.

— Я и не намерен пренебрегать им, — Тэнтеньяк перевел взгляд с Кадудаля на Кантэна. — Какая неожиданная удача. У нас удваиваются шансы победить Гоша. Как только прибудет Сен-Режан, мы двинемся к Кэтлегону.

Кадудаль с сомнением выпятил нижнюю губу.

— До Кэтлегона девять или десять лиг. Пусть вандейцы соединятся с нами здесь.

На лице Белланже появилось выражение высокомерного неудовольствия.

— Какая грубость. Едва ли это любезный ответ на полученное нами приглашение.

— Мы на войне, — возразил Кадудаль. — Война дело серьезное. Грубое, если угодно. Она не оставляет места для пустых любезностей.

Белланже всем своим видом изобразил снисходительность, смешанную с презрением.

— Боюсь, сударь, мы смотрим на данный вопрос с разных точек зрения. Истинно благородные люди никогда не придерживались взглядов, которые высказываете вы.

— Возможно именно поэтому санкюлоты едва не прикончили их.

— Ну, ну, — рассмеялся Тэнтеньяк. — Не надо спорить. У нас еще есть время. Кэтлегон нам почти по пути. А в Плоэрмеле надо быть не раньше пятницы.

— Вы должны учесть, — сказал Белланже, — что пять тысяч вандейцев сами по себе могут подвергнуться нападению и быть уничтожены, тогда как вместе мы составим армию, которая может не бояться синих, сколь бы многочисленны они ни были.

— Без сомнения, — согласился Тэнтеньяк и как истинный любитель удовольствий вкрадчиво добавил: — Было бы отвратительно с нашей стороны разочаровать дам. Итак, решено. Мы отправляемся.

И, словно прося согласия, он посмотрел на Кадудаля и Кантэна. Но ни тот, ни другой не спешили. Кадудаль, который был явно не в духе, заявил, что он решительно возражает и не позволит увлечь себя никакими соблазнами. Кантэн, еще более враждебный предложению Белланже, утверждал, что слишком многое осталось без ответа. В результате Тэнтеньяк, колеблясь между неизменной галантностью и чувством долга, решил созвать офицерский совет и на нем решить этот вопрос.

Но когда Белланже вышел, он не удержался от упреков.

— Вы все слишком усложняете.

— А вы, — не задумываясь выпалил Кадудаль, — слишком заботитесь о том, как бы не разочаровать дам.

В ответ на упрек шуана Тэнтеньяк рассмеялся.

— Как бы не разочаровать госпожу де Белланже, — поправил он. — Не забывайте — она целых два года не видела мужа. И когда вы осуждаете виконта, надо помнить об этом.

Кантэн криво улыбнулся.

— Вы полагаете, они сгорают от нетерпения поскорее увидеть друг друга, не так ли? Мое недоверие основано на знании кое-каких обстоятельств. Дело в том, что она привязана к Лазару Гошу гораздо сильнее, чем пристало супруге виконта де Белланже.

— Гош! — легкомысленно воскликнул Тэнтеньяк. — Ха! Говорят, он вылитый Аполлон. Слишком долгое пребывание в Англии, Кантэн, сделало из вас пуританина.

— Гош командует армией Шербура…

— Ба! Любовь смеется над политикой.

И шевалье с беззаботным видом отправился на совет, долженствующий определить их дальнейшие действия. Там единственным голосом против изменения намеченного маршрута ради посещения Кэтлегона был голос Кантэна. Кантэн утверждал, что они достаточно сильны и ничто, даже подкрепление в виде пятитысячной армии вандейцев, не оправдывает отклонения от намеченной цели. Кадудаль согласился с ним, но считая, что времени у них вполне довольно, не стал настаивать. Остальные — всего на совещании присутствовало восемь офицеров — сочли приглашение виконтессы де Белланже чрезвычайно заманчивым. Один из них зашел еще дальше других и стал уверять, что принятие приглашения оправдано стратегически, поскольку изменение маршрута собьет с толку разведчиков республиканцев, которые пристально следят за их движением.

Итак, утром тринадцатого они в полном составе выступили из Элвана и к вечеру подошли к Кэтлегону. Шуаны были измучены дорогой, покрыты пылью и раздражены. Жесткие сапоги, полученные из Англии, натерли ноги этим выносливым людям, которые не знали усталости, совершая самые длинные переходы босиком или в обуви собственного изготовления. Гетры и красные мундиры, сменившие фланель и козьи шкуры, были им также не по вкусу.

В распоряжение предводителей шуанов хозяева Кэтлегона предоставили надворные постройки и службы, рядовые стали биваком в просторном парке. Для их пропитания в парк согнали множество животных, но забить их и приготовить пищу предстояло им самим.

Замок распахнул свои гостеприимные двери для офицеров, и оказанный им прием превзошел все ожидания.

Госпожа де Белланже — с ниткой жемчуга, вплетенной в иссиня-черные волосы, сияя красотой и роскошью нового туалета с еще более низким вырезом — встретила их на террасе со свитой молодых дам, что подчеркивало ее поистине королевское величие. Весело переговариваясь и смеясь, они вышли приветствовать рыцарственных воинов старой Франции и с сердечным трепетом узнали в некоторых из них старых знакомых.

Угрюмость Кантэна мгновенно улетучилась, стоило ему увидеть в этой трепещущей стайке Жермену де Шеньер, Жермену, чьи изумленные глаза не видели никого, кроме него. Он отделился от группы офицеров, с которыми поднялся на террасу, и подошел прямо к ней. С улыбкой на подрагивающих губах она протянула к нему обе руки.

— Кантэн! Я не могла и мечтать, что увижу вас здесь.

— Как и я, что вы все еще находитесь в Кэтлегоне. Знай я об этом, то, возможно, повел бы себя менее честно.

— Менее честно?

— Жажда увидеть вас притупила бы дурные предчувствия, с которыми я приехал.

— Дурные предчувствия?

Но Кантэну не дали времени на объяснения. Виконтесса завершила официальную церемонию встречи супруга, которого не видела два года. Встреча эта отличалась сдержанностью и отсутствием каких бы то ни было чувств. Госпожа Белланже поспешно, насколько позволяли приличия, исполнила свой долг и, шурша платьем, подошла к молодым людям.

— Дорогой маркиз! Вы вновь оказываете Кэтлегону честь своим присутствием! Какой очаровательный сюрприз! — на губах виконтессы играла радостная улыбка, но Кантэну показалось, что глаза ее смотрят настороженно.

— Я должен благодарить за это военную фортуну. Что бы она ни приносила, в неожиданностях никогда не бывает недостатка.

— Если бы все они были так приятны, нам не пришлось бы жаловаться на войну. Не так ли, Жермена?

— Увы! — серьезно ответила Жермена. — Война не повод для веселья, когда в ней участвуют те, кто нам дорог.

— Как вы серьезны, дитя мое! Однако сейчас самое время быть серьезными! — и виконтесса сама приняла серьезный вид. — Кажется, я смеюсь лишь затем, чтобы не разрыдаться. Ах! И еще потому, что это наш долг перед храбрецами, которые кладут жизни за наше великое дело. Мы должны быть веселыми, дабы и для них сделать веселыми те немногие часы, которые они проведут с нами. Что же еще, — задумчиво добавила она, — остается женщине?

Но здесь их увлекли в самую гущу блестящей толпы, которая медленно двигалась по террасе к дому, и лишили возможности поговорить наедине, к чему они так стремились.

Пробираясь по переполненному вестибюлю, Кантэн оказался плечо к плечу с Тэнтеньяком, увлеченным обменом любезностями с очаровательной госпожой де Варниль и ее еще более очаровательной сестрой мадемуазель де Бретон-Каслен.

Кантэн без всяких церемоний взял шевалье за руку и отвел в сторону.

— Черт возьми! В чем дело? В доме пожар? — недовольным тоном спросил Тэнтеньяк.

— У меня такое чувство, что его не избежать. Разве не было — или мне это приснилось — разговоров про Шаретта и вандейцев? Если да, то где они прячут пять тысяч человек?

— Ах вот в чем дело! Они прибудут завтра.

— Нам говорили, что они будут здесь сегодня.

— Они задержались. Ничего удивительного.

— А если завтра они не прибудут?

— Э-э! К черту ваши сомнения. Конечно же, они прибудут. А тем временем здесь очаровательное общество, и к концу вечера оно станет еще более очаровательным. После ужина будут танцы. Мой дорогой Кантэн, к чему такая угрюмость, когда вокруг столько удовольствий?

— Когда мы покидали Киброн, удовольствия не входили в наши планы.

— Нам ничто не мешает немного отдохнуть по пути. В конце концов, Кантэн, я могу завтра умереть. Будем жить, пока мы живы — Dum vivemus vivamus.

Когда дошло до банкета, накрытого на пятьдесят кувертов, то всем показалось, будто вернулись благословенные дни до изобретения гильотины. Вино лилось рекой и разгорячило головы и сердца, которые сама природа сотворила отнюдь не холодными.

Затем под звуки оркестра, собранного неистощимой на выдумки виконтессой, начались танцы, которые с такой радостью предвкушал Тэнтеньяк.

За стенами замка, в парке, собравшиеся вокруг бивачных костров шуаны видели ярко освещенные окна, слышали веселую музыку, доносимую теплым воздухом, и задавались вопросом: неужели дни и ночи партизанской войны и лесная жизнь были всего-навсего сном?

Сидя на скамейке у озера с Сен-Режаном, Гиймо и еще несколькими вожаками, Кадудаль курил трубку. Его беспокоило отсутствие вандейцев господина де Шаретта, и он горько сожалел, что непростительная слабость помешала ему поддержать маркиза де Шавере в его противодействии намерению посетить Кэтлегон. Он самым недостойным образом уступил влиянию Тэнтеньяка. Храбрейшего из храбрых, но слишком падкого на удовольствия.

И сейчас Тэнтеньяк проявлял эту слабость в полной мере. Среди теней на террасе, очерченных серебристым сиянием луны, время от времени звучал веселый, зазывный смех госпожи де Белланже, с удовольствием внимавшей галантным излияниям шевалье. В тот вечер она целиком завладела им. Когда Белланже сентиментально пожаловался супруге, что она пренебрегает им после двухлетней разлуки, ей пришлось напомнить ему, что хозяйка вправе оказывать подобные знаки внимания главному гостю.

Столь же сентиментально, хотя и с сознанием собственного достоинства, виконт поделился обидой со своими старыми друзьями — госпожой де Шеньер и ее сыном.

Констан, уже полностью оправившийся от раны, стремился занять принадлежащее ему место в полку «Верные трону». Он приветствовал прибытие полка, который появился в то самое время, когда он собирался отправиться на Киброн, чтобы присоединиться к нему. Он успокоил Белланже тем же доводом, который в устах виконтессы потерпел полную неудачу. Констан сделал особый упор на высокое положении Тэнтеньяка и необходимость оказывать ему почет, каковой надлежит рассматривать как почет, оказанный всей Королевской католической армии.

— В таком случае, — заявил Белланже, — я тоже имею определенное положение. Я занимаю второе место в командовании армией.

— Вас ждет не менее почтительный прием. Мадемуазель де Бретон-Каслен, например, с вас просто глаз не сводит.

Это был один из способов избавиться от Белланже. Виконт попался на наживку, и вскоре мать с сыном увидели, как он с высоты своего величественного роста склоняется над хрупким созданием.

Констан был доволен. Госпожа де Шеньер не разделяла удовольствия сына. Вооружившись лорнетом, она обозревала танцующих.

— Я не вижу Жермены. Где она?

— А я не вижу маркиза Карабаса. Это либо совпадение, либо ответ на ваш вопрос.

— Вы слишком спокойно к этому относитесь, — с негодованием проговорила госпожа де Шеньер.

Констан равнодушно махнул рукой.

— Война многое улаживает, причем не только судьбы великих дел и народов. С этим несносным учителем фехтования — воздадим ему должное — справиться не так-то просто. Когда закончатся военные действия, у нас будет время обо всем подумать. Возможно, он не переживет их.

— Таковы ваши правила, не так ли? Вы предоставляете другим сражаться за себя. Зачем же вы вступили в полк «Верные трону»? Быть может, вы считаете себя неуязвимым перед теми самыми опасностями, которые по вашим расчетам должны погубить этого юношу?

— Есть честь имени. Вы должны понимать это, сударыня. Если роялистское дело одержит победу, на что мы надеемся, как будет выглядеть мужчина из дома Шеньеров, который, будучи рядом и в полном здравии, держался в стороне? У меня хватит мудрости избегать ненужного риска, но пойти на риск там, где он необходим. Сейчас полк здесь, и я намерен вступить в него, заняв место в штабе Тэнтеньяка.

Госпожа де Шеньер тяжело вздохнула.

— Пожалуй, вы правы, — вдруг ее голос сделался плаксивым: — Вы, конечно, не ожидаете, что мать с восторгом отнесется к подобным планам. Мне достаточно волнений из-за Армана. — Она подняла глаза на тяжелое, смуглое лицо сына. — Если я потеряю вас обоих, некому будет оспаривать Шавере у этого бастарда[1372] Марго.

— Так вот что вас беспокоит!

— Констан! — ужаснулась госпожа де Шеньер.

— Успокойтесь. В дивизии Смобрея Арман в полной безопасности, ведь судя по тому, что мне говорили, она прибудет во Францию, когда все закончится. Он появится как раз вовремя и увенчает себя лаврами, которые сорвут другие.

— Если бы я могла быть в этом уверена! — и, проявляя полную непоследовательность, она добавила: — Жермены слишком долго не видно. Упрямая, своевольная девчонка. Вместо того чтобы в это ужасное время служить мне утешением, она только увеличивает мои огорчения. Я очень несчастная женщина, Констан.

Госпожа де Шеньер попросила сына разыскать и увести Жермену от ее учителя фехтования, но тот принялся ее успокаивать, чем привел матушку в еще большее раздражение.

Тем временем Жермена и ее учитель фехтования вместе и еще несколько пар прогуливались по террасе, где золотистый свет, льющийся из окон, смешивался с серебряным сиянием луны.

— Я была бы счастлива, Кантэн, если бы могла забыть о завтрашнем дне и о том, на что вы идете, — сказала Жермена.

Ласковая откровенность девушки взволновала Кантэна.

— Но если бы я не шел, вы бы осудили меня за недостаток рвения, которое должен испытывать настоящий роялист.

— Этим не надо шутить, даже если вы хотите наказать меня за прошлое недоверие. Я получила хороший урок и впредь буду умнее. Я знаю свое сердце. Через три месяца, Кантэн, я стану хозяйкой своей судьбы.

— И моей.

— Это обещание, Кантэн? — спросила мадемуазель де Шеньер. Она остановилась и серьезно посмотрела на молодого человека.

— Больше, чем обещание. Это утверждение.

Возможно, она сочла его тон слишком легкомысленным.

— Но я хочу, чтобы вы это обещали — что бы ни случилось.

— Ничего не обещал бы я с большей радостью. Что бы ни случилось. Но что должно случиться?

Она с облегчением вздохнула, и они снова пошли вдоль террасы.

— Кто знает, что должно случиться? Кто может заглянуть с будущее? Так пусть же у нас будет то, в чем мы уверены и к чему стремимся.

— Я горжусь вами, Жермена.

— Вы говорили мне о дурных предчувствиях. Что вас тревожит?

Кантэн рассказал ей о переживаниях Пюизе, о его борьбе с трудностями, о противодействии его планам.

— Смелое предприятие, в котором мы участвуем, дает нам последний шанс исправить нанесенное зло и спасти его великий замысел. Если оно не удастся, то разобьет его сердце и многие другие сердца. Дело роялистов потерпит поражение.

— Участие, внушаемое господином де Пюизе, достойно зависти. Ваш интерес к нему гораздо сильнее интереса к его делу. Возможно, я немного ревную, и вместе с тем благодарна ему за то, что он сделал из вас убежденного роялиста. Мне хотелось бы самой добиться этого.

— Но, Жермена, — возразил Кантэн, — тем, что я обратился к политике, я обязан прежде всего вам. Пока король снова не взойдет на трон, я не вернусь в Шавере, и у меня не будет королевства, которое я жажду поднести вам.

— К чему снова говорить об этом? Разве я не убедила вас, как мало все это для меня значит?

— Возможно. Но для меня то, что я вам предлагаю, значит отнюдь не мало. Меня пугает все, что угрожает успеху Пюизе. Беспечность этих господ меня раздражает. Даже Тэнтеньяк, при всем его геройстве, проявляет недостойное командира легкомыслие.

Однако, когда они, наконец, присоединились к танцующим, он так и не сказал ей, что беспокоило его больше всего.

В ту ночь Кантэн делил одну из лучших комнат замка с Тэнтеньяком и двумя его лейтенантами, господином де Ла Уссэ и шевалье де Ла Маршем. К себе они ушли поздно, слишком поздно для людей, которым поутру предстояло выступить в трудный поход.

Наступил рассвет, а господин де Шаретт и его вандейцы так и не появились.

— Было бы неплохо узнать, существуют ли они вообще? — раздраженно заметил Кантэн.

Рядом с Кантэном был Тэнтеньяк и члены его штаба: теперь в него входили Констан де Шеньер и Кадудаль, которые вышли на террасу, где под лучами утреннего солнца проходило импровизированное совещание. Белланже усмотрел в словах Кантэна вызов и поспешил принять его.

— Следует ли мне понимать ваш вопрос как намек, сударь?

— Нет. Просто предположение. Не дурачат ли нас? Откуда поступило последнее сообщение о Шаретте? Пора бы нам узнать об этом.

Они обменялись тревожными взглядами. Затем виконт ответил.

— Виконтесса должна знать. Я спрошу ее.

— Нет, нет, — остановил его Кантэн. — быть может, это не так важно. Пора выступать. Ждать больше нельзя.

К презрительному смеху Белланже присоединился смех Ла Марша, но в менее мажорной тональности.

— Имея впереди сорок восемь часов и каких-то шесть или семь лиг пути! Даже если мы выступим завтра вечером, то поспеем вовремя.

— Вовремя для чего? Для боя? После пути в семь лиг?

— Во всяком случае, — сказал Тэнтеньяк, — мы можем подождать еще день. Пожалуй, лучше не выступать раньше завтрашнего утра.

— Для кого лучше? Для чего? — решительным тоном спросил Кадудаль.

— Лучше, потому что в этом случае «синие» позднее узнают о нашем маршруте. Так мы меньше рискуем предупредить Гоша.

Кадудаль потерял самообладание.

— И получаем больше времени для застолий, танцев и дурацкого любезничанья в Кэтлегоне. Ваши взгляды не заставят меня замолчать. Я не какой-нибудь придворный щеголь, чтобы подыскивать красивые слова. Я говорю что думаю.

— Интересно, — прошепелявил Белланже, — вы думаете, что говорите?

Кадудаль бросил на него уничтожающий взгляд и продолжал, обращаясь к Тэнтеньяку:

— Более того. Так думают и мои парни. Им здесь не сладко. И они начинают задавать больше вопросов, чем у меня есть ответов. Многие из них бросили свои поля, чтобы прийти на Киброн. Они напоминают мне, что сейчас время сбора урожая и если для них не находят лучшего занятия, чем стоять лагерем под звездами в качестве почетного караула для веселящихся щеголей, то им лучше вернуться к своим делам. Сегодня утром мы обнаружили, что пятьсот человек покинули лагерь. К завтрашнему утру мы можем потерять еще тысячу. После оказанного им на Киброне приема их терпение на пределе. Вот что я должен сказать. Может быть, господин виконт все же поверит, что я говорю то, что думаю?

— Уверяю вас, Жорж, мы высоко ценим ваше мнение, — примирительным тоном сказал Тэнтеньяк. — Но разумно ли выступать до прибытия вандейцев, которых мы ожидаем с часу на час?

— Неужели мы зря проделали весь этот путь и намного отклонились от нашего маршрута? — спросил Ла Уссэ.

— Черт меня побери, если нам вообще следовало приходить сюда, — воскликнул Кадудаль. — Нам не надо никакого подкрепления. Мы и без него достаточно сильны.

— Жорж прав, — согласился Кантэн. — Правильнее всего будет закрыть совещание и выступить в путь.

В ответ раздались решительные возражения тех, кто его особенно не любил.

— Разве здесь приказываете вы? — высокомерно спросил Белланже. — С каких пор?

— Я не приказываю, сударь. Я советую.

— Вашего совета никто не спрашивает, — отрезал Ла Марш.

Ла Уссэ в упор посмотрел на Кантэна. Он был старше и серьезнее остальных.

— Вы позволяете себе давать опытным солдатам советы по сугубо военным вопросам? Насколько я понимаю, вы человек штатский.

— Но это отнюдь не делает меня идиотом. Вывод предельно прост. Он понятен и ребенку.

— Но мы не дети, — манерно растягивая слова, проговорил Белланже.

— В таком случае, давайте не будем вести себя по-детски.

— Мне не нравится ваш тон, сударь. Вы невыносимо дерзки.

Тэнтеньяк решил, что пора вмешаться.

— Господа, не надо горячиться. Вывод, как говорит маркиз, весьма прост, — он повернулся к Кадудалю. — Если мы выступим сегодня вечером, это удовлетворит ваших людей, Жорж?

— Я бы предпочел выступить сегодня утром. Но если вы пообещаете, что мы выступим с наступлением сумерек, я не стану спорить.

Ла Марш запротестовал. Это означало бы, что они прибудут в Плоэрмель утром, за двадцать четыре часа до атаки, и Гош будет предупрежден об их присутствии в окрестностях города.

— Абсурд, — согласился Констан. — Это лучший способ потерять все преимущества неожиданного нападения.

— Господа, господа! — попробовал убедить их Кантэн. — Разве обязательно проделать весь путь за один переход? Мы пройдем пять часов, затем отдохнем часов двенадцать, и еще через пять или шесть часов пути утром подойдем к Плоэрмелю. Таким образом мы вступим в бой отдохнувшими в пятницу, неожиданного для всех.

— Вы, разумеется, полагаете, что у Гоша нет ни шпионов, ни друзей, которые сообщат ему о нашем приближении? — усмехнулся Белланже.

— О нет, — по губам Кантэна скользнула горькая улыбка. — Мне бы хотелось быть так же уверенным в существовании вандейцев господина де Шаретта, как я уверен в том, что у Гоша нет недостатка ни в друзьях, ни в шпионах.

Всем было ясно, что он чего-то не договаривает.

— Я заметил у господина де Морле склонность видеть то, чего нет, и закрывать глаза на то, что существует в действительности, — сказал Констан.

— Что у вас на уме, Кантэн? — спросил Тэнтеньяк.

— То, что чем скорее мы выступим, тем скорее исправим ошибку, в результате которой мы здесь оказались, — уклончиво ответил молодой человек.

Все разразились упреками по поводу его неблагодарности к щедрому гостеприимству госпожи де Белланже, и в этот момент пред ними явилась сама виконтесса, привлеченная их шумными препирательствами.

Госпожа де Белланже вошла в сверкающем розовом платье, свежая и восхитительная — само воплощение утра; по льстивому выражению Тэнтеньяка — роза, окропленная росой.

— Фи, господа! Вы разбудите дам! Нечего сказать, достойное воздаяние за их старания развлечь вас, — она через плечо бросила взгляд на занавешенные окна.

Не желая, чтобы его превзошли в изысканной любезности, Белланже извинился за шум, возложив вину на тех, кто, пренебрегая собранными в Кэтлегоне радостями жизни, настаивает на немедленном отбытии.

Виконтесса изобразила игривое неудовольствие.

— Кто эти бессердечные и бесчувственные?

— Главный преступник — господин де Морле, — как и Констан, Белланже избегал употреблять его титул. — Недавно принятый в воинские ряды, он проявляет нетерпеливое рвение неофита[1373].

— Ради такого рвения простим его. Но какая военная необходимость оправдывает подобное нетерпение?

— Никакая, сударыня, — сказал Тэнтеньяк.

— Действительно, никакая, — добавил Белланже. — На рассвете мы должны быть в тылу у Гоша, чтобы…

— Черт возьми, любезный! — бурно прервал его Кантэн. — Уж не собираетесь ли вы поведать о наших планах всем ветрам небесным?

Над террасой зазвенел серебристый смех виконтессы.

— Четыре ветра небесные, взгляните на меня, на ту, кто нежнее, чем самый нежный зефир.

Чудовищная неосторожность Белланже даже Тэнтеньяка заставила нахмуриться.

— Эти вандейцы, которые должны были нас здесь встретить, сударыня, откуда вы получили известие о них?

— Из Редона, четыре дня назад. Господин де Шаретт прислал всадника с письмом; он просил оказать им гостеприимство в Кэтлегоне. Он писал, что они прибудут во вторник, то есть вчера. Они задержались. Но в том, что они прибудут, нет никакого сомнения. Они могут появиться в любую минуту.

— Шаретт сообщил, куда они направляются? — спросил Кантэн.

— Да, на побережье, чтобы переправиться на Киброн и пополнить стоящую там армию.

— Странный путь на побережье из Редона через Кэтлегон. Все равно что идти в обратную сторону.

— Неужели? — виконтесса подняла брови. — Вам надо сказать об этом господину де Шаретту, когда он появится. Он, вероятно, ответит, что Кэтлегон очень удобен для размещения людей, раз он посылает гонца с просьбой обеспечить его всем необходимым.

— Он мог бы остановиться в Мюзийаке, у моря. Кроме того из Редона до Мюзийака вдвое ближе, чем до Кэтлегона.

— Как хорошо вы знаете здешние края! Вам обо всем этом надо сказать господину де Шаретту, — она кокетливо улыбнулась. — Едва ли я сумею постичь рассуждения военных людей.

— Равно как и рассуждения господина де Морле, — предположил ее супруг.

Властным тоном Тэнтеньяк положил конец обсуждению.

— Мы дождемся вечера. Затем выступим. С вандейцами или без них.

— Вы оставите нас безутешными, — всем своим видом изображая огорчение, посетовала госпожа де Белланже.

— Увы, сударыня! — вздохнул Ла Уссэ. — Мы склоняемся пред жестокой необходимостью.

Все, кроме Кантэна, задержавшегося на террасе с Кадудалем, направились к дому. Он посмотрел вслед небольшой группе мужчин, весело болтающих с обворожительной женщиной, и из его груди вырвался усталый вздох.

— Жорж, что вы думаете обо всем этом?

Крупное лицо Кадудаля исказила сердитая гримаса.

— Я думаю, что ваши вопросы обнаруживают слабые места этой истории.

— И еще больше настраивают против меня этих дамских угодников. Впрочем, неважно, ведь сегодня вечером мы выступаем.

Во время завтрака Кантэн выслушал не одну шутку по поводу своей военной проницательности.

Все еще сидели за столом, когда его внимание привлек цокот копыт, приближающийся к замку. Про себя он отметил, что звук доносится не с севера, то есть не из аллеи парка, а с юга — с дороги, ведущей от конюшен. Кантэн задумался, но мыслями своими не поделился даже с Жерменой. После завтрака они вышли прогуляться по запущенному саду.

В обществе мадемуазель де Шеньер он на некоторое время забыл о своих тревогах, но когда около полудня они вернулись в замок, ему напомнили о них самым неожиданным образом.

В вестибюле он застал нескольких офицеров и дам, окруживших человека в пропыленной одежде и в высоких сапогах со шпорами, Тэнтеньяк его о чем-то расспрашивал.

Кантэн подошел ближе и сразу понял, что происходит. Всадник прискакал из Жослэна с сообщением, что Шаретт окружен в этом городке несколькими корпусами республиканской армии под командованием маркиза де Груши, численностью около восьми тысяч человек, которые направлены из Парижа в качестве подкрепления Гошу. Вандейцы заперты в городе и долго не продержаться. Если им не помогут, они обречены.

Когда посланец ответил на все вопросы, в вестибюле воцарилась напряженная тишина. Тэнтеньяк стоял молча, опустив голову и поглаживая подбородок, пока виконтесса вдруг не заговорила.

— Само провидение привело вас сюда!

Тэнтеньяк угрюмо поднял глаза.

— Не понимаю, о чем вы говорите, сударыня.

— Но, шевалье, ведь вы совсем рядом с ними. До Жослэна меньше двадцати миль.

— И он на двадцать миль дальше от нашей цели, о которой сообщил вам ваш муж, — вставил Кантэн, который до того внимательно разглядывал гонца.

— Мой муж? — она обратила на виконта широко раскрытые от удивления глаза. — Вы? Если он мне о чем-то и сообщал, то я все забыла. Но… Ах, вы не можете допустить гибели Шаретта и его храбрецов.

— Если они погибнут, то от руки французов, — напомнил виконтессе Кантэн.

Тэнтеньяк обвел собравшихся встревоженным взглядом.

— Мы не можем обсуждать это здесь. Кантэн, будьте любезны вызвать Кадудаля. Если виконтесса не возражает, приведите его в библиотеку.

Глава 4

МЯТЕЖ
Совещание в библиотеке с самого начало проходило бурно.

Наконец, сидевший за письменным столом Тэнтеньяк твердо объявил офицерам, которые полукругом стояли перед ним, о своем решении.

— В вестибюле я говорил о необходимости обсудить наше положение лишь затем, чтобы избежать какого бы то ни было обсуждения. Я не позволю вовлечь себя в споры и не стану выслушивать различные мнения. В сущности, здесь нечего обсуждать.

— Вы, конечно, имеете в виду, — сказал Констан, — выступить на выручку Шаретту.

— Я имею в виду, что нам не следует этого делать, — собравшиеся в библиотеке не дали бы ему договорить изъявлениями бурного негодования, но он заставил их смолкнуть, проявив твердость поразительную для человека столь щегольской внешности и хрупкого сложения. — Я имею в виду, что ничто не заставит меня изменить решения, принятого утром. С наступлением темноты мы выступаем в Плоэрмель, куда должны прибыть вовремя и достаточно бодрыми, чтобы на рассвете в пятницу исполнить свой долг.

Все услышали вздох облегчения, вырвавшийся у Кантэна.

— Слава Богу, — проговорил он, заставив Белланже резко повернуться в его сторону.

— Вы благодарите Бога за то, что мы оставляем этих храбрецов на милость убийц?

— Не может быть, чтобы вы имели это в виду, шевалье, — заявил Ла Марш, наклоняясь над столом. — Это немыслимо.

— Немыслимо другое. Немыслимо позволить чему бы то ни было помешать нам исполнить свой долг. Если нам это не удастся, дело роялистов будет проиграно.

— Вы хотите сказать, — поправил Констан, — что оно, возможно, не будет выиграно.

— Какая разница?

— Огромная. Атака Пюизе может кончиться неудачей. Но она не будет означать полного поражения. В конце концов, он располагает достаточными силами, чтобы самостоятельно справиться с Гошем. К тому же вы забываете, что он ожидает подкрепления. Отряды Сомбрея и британские войска с часу на час высадятся на Киброне.

Прежде чем ответить, Тэнтеньяк смерил Констана ледяным взглядом.

— Я уже сказал, что не потерплю никаких обсуждений и снова напоминаю об этом. Мы покинули Киброн не для того, чтобы роялистская армия действовала самостоятельно, а для того, чтобы сокрушить армию республиканцев. Я не меньше любого из вас сожалею о неудаче, постигшей корпус из Вандеи. Но если быть откровенным, то в интересах монархии я благодарен судьбе за то, что они задержали Груши, который мог бы помешать нам вовремя прибыть в Плоэрмель.

— Это бесчеловечно! — возмутился Белланже.

— Это война, — сказал Кантэн.

— Французы не так понимают войну, сударь.

— Вы хотите сказать, что вы понимаете ее не так.

Тэнтеньяк встал из-за стола.

— Господа, говорить больше не о чем. Это приказ. Мы выступаем с наступлением темноты.

Констан сорвался с места.

— С вашего позволения, шевалье! Одну минуту! Сказать надо еще много.

— Но не мне, — холодно остановил его Тэнтеньяк. — Экспедицией командую я. Вы будете уважать мои приказы, каково бы ни было ваше мнение о них.

— Если бы я поступил так, то перестал бы уважать себя.

— И я тоже, — добавил Белланже.

— Вы созвали нас на совещание, а не для того, чтобы отдавать приказы, требующие безоговорочного выполнения.

Тэнтеньяк нахмурился и, ненадолго остановив взгляд на Белланже и Констане, с вызовом перевел его на остальных.

— Кто еще думает так же?

Шевалье де Ла Марш в отчаянии взмахнул руками.

— По-моему, ужасно не прийти на выручку тем, кто находится рядом с нами.

— Клянусь, я такого же мнения, — сказал Ла Уссэ.

— И я тоже, — холодно согласился Тэнтеньяк. — Но это не влияет на мое решение. А вы, Жорж?

— Вы командующий, шевалье, — склонив голову, ответил Жорж. — И ответственность лежит на вас. Благодарение Богу, не на мне.

— Даже вы! — казалось, вера Тэнтеньяка поколеблена, и он позволил себе горько улыбнуться. — Неужели среди вас нет никого, кто разделял бы мои взгляды?

— Разумеется, есть, — сказал Кантэн. — Кадудаль ошибается. Говоря от ответственности, он думает о выборе. Полученные вами приказы не оставляют вам выбора. Если вы отступите от них, ничто не спасет вас от военного трибунала и расстрела.

— Вы слышите, господа? Своевременное напоминание для всех вас.

— Но оно не учитывает, — с надменным видом возразил Белланже, — что существует долг, налагаемый честью.

— Уроков чести я не позволю давать себе никому, — заметил Кантэн.

— Полагаю, вы никогда этого не позволяли.

— Если вы так полагаете, — улыбнулся Кантэн, — я позволю себе оспорить ваше утверждение, но в другое время.

— Готов доставить вам это удовольствие, сударь.

— А тем временем мы бросаем вандейцев на произвол судьбы, — с горечью заметил Ла Марш.

— Боже мой, это слишком, — почти прорыдал Ла Уссэ.

— Для меня более чем слишком! — горячо воскликнул Констан, почувствовав поддержку. — Дайте мне пять тысяч человек, и я сам поведу их на выручку вандейцам!

Тэнтеньяк посмотрел на него о снисходительным удивлением.

— Вы говорите глупости, сударь, — отрывисто сказал он.

— Почему глупости? — спросил Белланже. — Это выход, и самое меньшее, что мы можем сделать.

— Наполовину сократить мои силы?

— Лишь на время, — настаивал Констан. — Прошу вас, выслушайте меня. До Жослэна пять часов пути, пять на возвращение: до Плоэрмеля еще восемь. Всего восемнадцать часов. «Синие» окажутся между нами и вандейцами. Мы быстро с ними справимся. Допустим, что операция займет шесть часов. Итого, двадцать четыре часа. До утра пятницы в нашем распоряжении тридцать шесть часов. У нас останется двенадцать часов на отдых, не считая подкрепления в виде спасенных вандейцев.

— Ваши подсчеты фантастичны, — охладил его пыл Тэнтеньяк. — Замысел безумен. Даже если вам удастся его выполнить, людям мало двенадцати часов для отдыха после тяжелого боя. Я не желаю больше слушать об этом.

— Вы недооцениваете выносливость шуанов.

— Я был с ними в походах и в боях, — улыбнулся Тэнтеньяк. — Их выносливость известна мне не хуже, чем вам. Возможно, они и сделаны из железа. Но и выносливости железа положен предел. Даже если бы вам удалось вовремя привести их в Плоэрмель, они будут так утомлены, что принесут там не много пользы.

— Это всего лишь ваше личное мнение.

— Вот именно. Но коль скоро оно мое, я никому не позволю его оспаривать. Послушайте, дорогой Констан, малейшая помеха — и ваш безумный план нарушен.

— Я готов пойти на риск.

— О нет. Ваш риск — это мой риск. Ответственность за экспедицию лежит на мне.

— Так вот чего вы боитесь? — насмешливо спросил Белланже.

Лицо шевалье вспыхнуло. Но прежде чем он успел ответить, четверо офицеров обрушилось на него с требованиями уступить и принять предложенный Констаном компромисс.

Кадудаль мрачно стоял в стороне и нахмурившись наблюдал за спорящими. Наконец, Кантэн вступился за своего командира.

— Господа, послушайте меня.

На него устремились взгляды, полные злобы и нетерпения.

— А что вы можете сказать? — отрезал Констан.

— То, к чему вы принуждаете меня своим упрямством. Не исключено, что позволив вам поступить, как вы того желаете, значит позволить вам угодить в ловушку. Ловушку, которую нам расставили. Где у вас доказательства, что эти пресловутые вандейцы вообще существуют? Говорят, будто от господина де Шаретта пришло письмо из…

— Что значит, говорят, будто пришло письмо, — высокомерным тоном перебил Белланже. — Письмо, действительно, пришло.

— Вы его видели?

— Его видела моя жена.

— Так, так. Хорошо. Она сказала нам, что это случилось четыре дня назад. Вандейцы тогда были в Редоне, в двух днях пути отсюда. Наверное, Шаретт объявил, что здесь они будут в понедельник. Мы прибываем во вторник, а их все нет.

И снова Белланже прервал Кантэна:

— Потому что Груши задержал их в Жослэне.

— Когда? В воскресенье или в понедельник? Да хоть бы вчера! Как получилось, что мы узнали об этом только сегодня? Весьма примечательно и очень интересно. Интересно и то, что весть об осаде пришла к нам, лишь после того, как мы объявили, что вечером выступаем, с вандецами или без них.

— На что вы намекаете, черт возьми? — взревел виконт. — Что значит ваше «интересно»?

— Подумайте, — спокойно продолжал Кантэн. — Если этих вандейцев выдумали с целью задержать нас и не дать нам вовремя прибыть в Плоэрмель, не является ли история их окружения в Жослэне последней попыткой заставить нас отложить выступление?

— Что все это значит? Что это значит, я спрашиваю? — ярость Белланже сменилась удивлением. — Куда еще способна завести вас фантазия, сударь? Ваши инсинуации оскорбительны. Довольно.

Задумчивый взгляд Тэнтеньяка остановился на Кантэне.

— Вы ничего больше не имеете сообщить нам?

— Я полагал, что сообщил вам достаточно. Но, разумеется, у меня есть еще кое-что. Гонец из Жослэна. Почему за помощью он прискакал именно в Кэтлегон? Откуда ему известно, что здесь остановилась армия? Кто дал знать об этом в Жослэн? Когда? И каким образом эта весть проникла черезкордоны республиканцев к осажденным в городе вандейцам?

— Черт возьми! — воскликнул Кадудаль.

— Клянусь честью, вы правы! — взгляд Тэнтеньяка оживился. — На эти вопросы необходимо получить ответ.

— Вы начинаете понимать.

— Что понимать? — вмешался в разговор Констан. — Не все ли равно, как об этом узнали в городе? Узнали — и слава Богу: такое известие должно вселить отвагу в бедолаг. Тем более надо спешить им на выручку.

— Вы кончили, сударь? — спросил Кантэна Белланже. — Или у вас в запасе есть еще что-нибудь?

— Есть еще сам гонец. Сказавшись жителем Жослэна, он вам солгал. Я узнал в нем грума из Кэтлегона. Его зовут Мишель.

Стоило собравшимся в библиотеке понять, что имел в виду Кантэн, как все словно онемели. Белланже охватила такая ярость, что он на время забыл о своем высокомерии.

— Во имя всех святых! Что вы говорите?

— Все весьма просто, — сказал Констан. — Похоже, нам предлагают поверить не только в то, что здесь есть предатели, но что предатель этот не кто иной, как сама госпожа виконтесса. Вы смеете обвинять ее?

— Я никого не обвиняю. Я просто констатирую факт. Вам решать, кого он обвиняет.

— Факт? — вспылил Констан. — Вы кто, глупец или негодяй? Вы сами заблуждаетесь или вознамерились обмануть нас?

— Если вы выберете последнее, я знаю, что вам ответить. А пока у меня есть средство, способное пришпорить вашу сообразительность, хоть я и предпочел бы не прибегать к нему. Однако вы не оставляете мне выбора.

Какому чуду, господин де Шеньер, вы обязаны тем, что госпожа виконтесса сумела предоставить вам приют в Кэтлегоне? Несмотря на то, что за вашу голову была объявлена награда, вам удалось прожить здесь несколько недель и избежать ареста, как это получилось? Благодаря каким заслугам госпожи де Белланже перед Республикой ее дом пользуется неприкосновенностью? Найдите ответ на эти вопросы, присовокупите его ко всему остальному и судите сами, не подтверждаются ли мои опасения относительно того, что приглашение в Кэтлегон было приглашением в западню, а мифические вандейцы использованы в качестве приманки.

— Раны Господни! Это слишком! — не на шутку разъярился Белланже. — Вы, должно быть, с ума сошли. Ваши нападки на жену затрагивают честь мужа.

— Я просто излагаю факты, неопровержимые факты, к которым было бы неплохо присмотреться.

За исключением Кадудаля, очередным проклятием изъявившего полное согласие с Кантэном, все пришли в ужас. Тэнтеньяк попробовал урезонить молодого человека.

— Мой дорогой Кантэн, это совершенно невероятно.

— Для меня это не более невероятно, чем существование вандейцев и республиканского войска под командованием Груши. Уверя вас, господа, я не верю, что хоть один республиканский солдат находится по сю сторону Орэ.

— Вы должны отказаться от своих слов, — вскипел Белланже, — даже если для этого потребуется обнажить против вас шпагу.

— Шпага еще никогда ничего не доказывала, — сказал Тэнтеньяк. — К чему лишние ссоры? Но мы отклоняемся от нашего предмета и говорим о вещах, которые сейчас меня нисколько не интересуют. С меня довольно. Остальное может подождать.

— Такое дело не может ждать! — выпалил Белланже.

— Разумеется, нет, — поддержал виконта Констан. — Здесь самым возмутительным образом задета честь господина де Белланже.

Кантэн рассмеялся в лицо Констану, чем поверг в шок все общество.

— Не слишком ли обожгли пальцы те, кого вы подрядили таскать для вас каштаны из огня?

Обезумевший от справедливого намека Констан занес было руку для удара, но Тэнтеньяк бросился между ними.

— Ни слова больше! До чего мы опускаемся? Силы небесные! В интересах десяти тысяч человек мы пытаемся доискаться до истины, а вы своей ссорой все запутываете. Совещание закончено. Вам известно мое решение и остается выполнять его. Можете идти. Кантэн, будьте любезны остаться.

Однако Белланже уходить не собирался.

— Еще ничего не закончено. Я не могу подчиниться вашему распоряжению.

Констан поддержал бы его, но Тэнтеньяк, окончательно потеряв терпение, властным жестом велел всем удалиться. Ла Уссэ, Ла Марш и Кадудаль подчинились, и несговорчивой парочке пришлось последовать их примеру. Последними словами Констана была неприкрытая угроза, брошенная командиру.

— Раз вы отказываетесь слушать, Тэнтеньяк, вам придется взять на себя все последствия. Кроме вас есть еще и другие; они не откажутся, они поймут, что долг призывает нас в Жослэн.

— Болван, — сказал Тэнтеньяк, когда дверь, наконец, закрылась. — До его ослиных мозгов не дошло ничего из того, что вы говорили. Вы слышали его. Он все еще произносит высокопарные речи про Жослэн и этих предполагаемых вандейцев. Возможно, фактов у вас не так уж и много, и каждый из них в отдельности звучит не слишком убедительно. Но все вместе взятые они составляют пренеприятный клубок, — он устало опустился на стул. — Вы все нам сказали или есть что-нибудь еще?

— Полагаю, вы догадались, что Гош любовник виконтессы?

— Боже правый! Вы делаете такой вывод на основании остального?

— Напротив. На этом основании я делаю вывод об остальном.

Кантэн рассказал обо всем, что ему было известно, и поверг шевалье в еще большее уныние.

— Понятно, — проговорил он. — А Белланже? Какова его роль в этом деле?

— Роль глупца и рогоносца, настолько уверенного в своей неотразимости, что броню его самовлюбленности не способна пробить даже ревность.

Они долго говорили об этом и проговорили бы еще дольше, если бы не вернулся Кадудаль.

Он задыхаясь ворвался в библиотеку. Лицо его пылало.

— Здесь приложил руку сам дьявол, — объявил шуан. — Этот скотина Шеньер, которого вы взяли в свой штаб, заварил хорошую кашу. Он будоражит людей в парке и зовет добровольцев отправиться с ним в Жослэн.

Тэнтеньяк вскочил со стула.

— Боже мой! Не этим ли он грозил? Безумец! — он бросился к двери. — Идемте! Я прикажу арестовать его!

Кадудаль удержал своего командира за руку.

— Вы опоздали, шевалье. Я говорил вам, что вчерашний вечер послужил для этих парней последней каплей. Теперь от них можно ждать всяких неприятностей. Они постоянно спрашивают, где принц, которого им обещали, клянутся, что их обманули и предали. Только вера в предводителей: Сен-Режана, Гиймо и меня, — да любовь к вам держат их в подчинении. Они могут взорваться, как порох, и вот теперь этот болван Шеньер поднес к ним спичку.

— Как же быть? — Тэнтеньяк высвободил руку из цепких пальцев Кадудаля. — Нельзя ждать, пока он привлечет всех на свою сторону. Надо поговорить с ними, сделать все, что в наших силах и обезвредить этот сентиментальный яд.

— Но никакого насилия, шевалье, иначе они устроят нам сущий ад. Ни арестов, ни угроз арестов: нельзя доводить их до крайности.

Они поспешно вышли из библиотеки, прошли через пустой вестибюль, пересекли террасу и, не глядя на дам и офицеров из числа эмигрантов, которые столпились у балюстрады, с любопытством наблюдая за тем, что происходит внизу, спустились по лестнице. В воздухе звенел страстный голос. Над заливавшем луг морем красных мундиров, возвышался Констант де Шеньер; с непокрытой головой он сидел на коне и энергично жестикулировал. Когда Тэнтеньяк и его спутники протиснулись ближе, они услышали заключительные слова его патетической речи.

— Разве можем мы допустить, чтобы Синие перерезали доблестных вандейцев господина де Шаретта, наших братьев по оружию, которые спешили нам на помощь, если в наших силах их спасти?

В ответ над окружавшей Констана толпой поднялся рев. Тэнтеньяк протиснулся ближе к говорившему. По приказу Кадудаля ряды красных мундиров расступились. Но когда шевалье поднялся на повозку рядом с Констаном, Кантэн остановил его.

— Пусть говорит Кадудаль, — сказал он. — Его они лучше поймут.

Кадудаль с удивительной для такого плотного человека ловкостью одним прыжком оказался рядом с Тэнтеньяком и сразу обратился к собравшимся на их родном бретонском наречии.

Констан встретил шуана презрительной ухмылкой, но поняв, что она дает новому оратору преимущества перед собой, перестал улыбаться.

Влияние и авторитет, которыми Кадудаль пользовался у большинства шуанов, сразу дали о себе знать, но громкие выкрики, то и дело звучавшие над толпой, свидетельствовали о том, что страстный призыв Констана раздул тлеющие искры недовольства в яркий огонь и погасить его будет не так-то просто. Понимая это, Констан вновь бросился в атаку, как только Кадудаль замолчал. Он сразу перешел к сути дела.

— Пять тысяч наших братьев по оружию осаждены в Жослэне и, если мы не поспешим им на помощь, будут уничтожены «синими». Пусть те, кто видит в этом свой святой долг, возьмут оружие и последуют за мной.

Этими словами он посеял семена раздора между теми, кто решил присоединиться к нему, и теми, кого Кадудаль убедил в том, что долг призывает их в другое место.

Констан развернул коня и увидел, что Тэнтеньяк, бледный, с суровым застывшим лицом, стоит рядом с ним. Его резкий голос заглушил рев толпы.

— Если бы я попытался силой остановить тех, кого вы подстрекаете к мятежу, это привело бы к столкновению. Но чем бы все ни закончилось, предупреждаю: при первой возможности я привлеку вас к ответу перед военным трибуналом.

Опьяненный успехом, чувствуя свою силу, Констан нагло рассмеялся.

— Вы сами должны ответить перед трибуналом за то, что послушали этого вашего учителя фехтования. Что касается остального, сударь, то если я вызволю господина де Шаретта из беды, а именно это я и намерен сделать, любой трибунал оправдает мои действия. Вот увидите!

— Вы так полагаете? Когда вы встанете перед взводом стрелков, вам придется изменить свое мнение.

Не удостоив шевалье ответом, Констан тронул коня. Поток людей, постепенно разрастаюсь, двинулся за ним.

Тэнтеньяк вопросительно посмотрел на Кадудаля. Лицо шуана было серым от гнева, но он только беспомощно опустил плечи.

— Видит Бог, — простонал он, — с таким же успехом вы могли бы попробовать вычерпать реку руками.

Глава 5

ДИВИЗИЯ ГРУШИ
Последствия, как ни прискорбны были они для Тэнтеньяка, оказались все-таки менее тяжелыми, чем он опасался. Этим он был обязан Кадудалю и его морбианцам. По численности они составляли половину сил шуанов и не только, сохранили верность своему предводителю, но и призывали к верности остальных. Вскоре обнаружилось, что за Констаном последовало меньше четырех тысяч; таким образом у Тэнтеньяка осталось от шести до семи тысяч человек.

Стоя на обочине аллеи, шевалье уныло наблюдал за уходом мятежников. С ним были Кантэн и три предводителя шуанов, но ни одного члена штаба.

Гиймо, чем отряд поредел более других, несмотря на все его усилия остановить дезертиров, изливал бессильный гнев в нескончаемом потоке проклятий.

Перед тем как уехать, Констан обратился к шевалье с последними словами утешения. Упоминание о взводе стрелков помогло ему проглотить угрозу Тэнтеньяка. Однако, переварив ее с военной точки зрения он почувствовал, что его уверенность в оценке шага, на который он решился, несколько поколебалась.

— Завтра, когда я вернусь, Тэнтеньяк, вы простите меня.

Суровый взгляд шевалье послужил единственным ответом на слова господина де Шеньера. Кадудаль был менее сдержан, и его ответ высокородному бахвалу излил все презрение, которое тот, по мнению шуана, заслужил сполна.

— Если ты совершишь еще одну ошибку и вернешься, то увидишь, какое прощение мы тебе приготовим.

Не удостоив шуана вниманием, Констан предпринял еще одну попытку помириться с Тэнтеньяком.

— Кроме этих парней с приведу с собой вандейцев. Подумайте, какая сила тогда будет за нами. Если вы подождете меня до полудня, у нас хватить времени поспеть в Плоэрмель к сроку.

— Ваши слова лишний раз подтверждают, насколько вы глупы, — сказал Сен-Режан. — Если бы эти скоты были понятливей, ни один из них не сделал бы и шага вместе с вами.

— Я со своей стороны обещаю вам, — наконец, заговорил Тэнтеньяк, — если вы вернетесь живым, я отдам вас под трибунал и позабочусь, чтобы вас приговорили к расстрелу.

Гиймо услышал последние слова командира и дал волю душившему его гневу.

— Чего ждать? Проклятый интриган, я положу конец твоим шутовским выходкам.

Он вытащил из-за пояса пистолет и прицелился. Здесь бы и конец безумной авантюре, а вместе с ней и Констану, если бы Кантэн не схватил Гиймо за руку и не поднял ее верх, благодаря чему он выстрелил в воздух.

Звук выстрела остановил шуанов. Те из них, кто догадался, что он означает, с угрозами подались назад, однако Констан удержал их и, развернув коня, прикрыл группу Тэнтеньяка, а шуанам жестом приказал продолжать путь.

Затем он взглянул на Кантэна и Кадудаля, которые пытались унять бушевавшего Гиймо. На его хмуром лице появилось удивленное выражение.

— Я ваш должник, господин де Морле. Справедливости ради признайте, что я отнюдь не стремился к этому.

Кантэн не ответил ни словом, ни взглядом, и Констан, наконец, медленно направил коня вдоль двигавшейся по аллее узкой колонны.

Когда последний мятежник скрылся в клубах пыли, Тэнтеньяк отослал троих предводителей готовить людей к выступлению.

— Я не стану дольше задерживаться. Надо мне было послушаться вас, Кантэн, и не приходить сюда. Это место принесло нам несчастье. Однако, хоть нас и стало меньше из-за предательства, мы должны быть достаточно сильны и выполнить то, что нам поручено. По крайней мере, мы должны попытаться больше не задерживаться. Как только люди поедят, мы выступаем. Позаботьтесь об этом.

Едва они поднялись на террасу, стайка дам обступила их и засыпала вопросами о случившемся.

— Мятеж, — холодно ответил Тэнтеньяк. — Мятеж, возглавленный недоумком, которого я по собственной глупости принял вчера в свой штаб.

Перед Тэнтеньяком остановилась госпожа де Белланже, за ней, всем своим видом давая понять, что готов в случае необходимости прийти к ней на выручку, высился ее супруг.

— Но, шевалье, — воскликнула виконтесса. — Он поспешил помочь вандейцам. Как можно обвинять его за это?

— Можно, сударыня, — отбросив церемонии, Тэнтеньяк отвернулся от хозяйки замка и добавил: — Господа, через час мы выступаем. Я должен просить вас быть готовыми к этому времени.

Виконтесса пришла в ужас:

— Через час? У вас почти не остается времени на обед.

Виконт присоединился к ее протестам:

— Но почему, шевалье? К чему такая спешка? У нас еще есть время.

Нервы Тэнтеньяка не выдержали.

— Таков мой приказ, — резко сказал он и вошел в дом.

Кантэн было последовал за ним, но Белланже бесцеремонно схватил его за руку.

— Что на него нашло? Уж не вы ли тому виной?

— Ему не по вкусу воздух Кэтлегона, — сухо ответил Кантэн. — Он оказался не слишком здоровым.

— О, маркиз! — воскликнула виконтесса, очаровательно изображая отчаяние. — Я не упустила ничего, что доступно в наше время, дабы сделать ваш отдых приятным.

— Напротив, сударыня. Вы сделали слишком много. Мы прибыли сюда не ради удовольствия, а чтобы соединиться с отрядом, который так и не появился.

— Боже мой! И вы, как я слышала, обвиняете меня в этом несчастье. Первое впечатление нас часто обманывает.

— Объясните ему, что вы имеете в виду. Тогда, быть может, он воздержится от оскорбительных предположений.

— Как это несправедливо, — сокрушенным тоном проговорила виконтесса. — Мишель, то есть человек, прискакавший из Жослэна, когда-то был здесь грумом. И на этом основании вы делаете вывод, будто он по-прежнему служит у нас. Вы забываете, в какое время мы живем.

— Надеюсь, вы удовлетворены, сударь, — произнес виконт, глядя на Кантэна сверху вниз.

— Глупо думать, что мною движут столь низменные, эгоистичные мотивы. И не только глупо, Чудовищно. Мне просто смешно.

Слова виконтессы оставили Кантэна равнодушным.

— Коль скоро мы сейчас выступаем, то все это уже не имеет значения, сударыня.

— Вы пренебрегаете моим гостеприимством.

— Это необходимость, продиктованная долгом.

Кантэн поклонился, собираясь уйти, но Белланже снова удержал его.

— Слабое покаяние за столь недостойные предположения, сударь.

— Мне будет стыдно, если они не подтвердятся, — уклончиво ответил Кантэн и пошел прочь.

В дверях он столкнулся с Жерменой и ее взволнованной тетушкой.

— Мне сказали, — объявила госпожа де Шеньер, — что мой сын отправился выручать господина де Шаретта и — что еще хуже — будто его доблесть вызвала осуждение командира. Никак не ожидала такого отношения от христианина и дворянина.

Кантэн вяло ответил, что первый долг солдата — повиновение и, бросив на Жермену взгляд, в котором хотел выразить то, о чем было немыслимо говорить в присутствии госпожи де Шеньер, покинул их.

Он нашел Тэнтеньяка в шумном окружении офицеров штаба.

Щедрое гостеприимство госпожи де Белланже вновь встало преградой перед его желанием немедленно покинуть замок. Он с неохотой уступил настойчивости своих офицеров, заявивших, что столь поспешный отъезд будет верхом неблагодарности и что необходимо остаться хотя бы на обед, который уже готов. Однако, уступив, он обнаружил, что и обед задерживается.

Когда, наконец, после бесконечных проволочек, часа через три после отъезда Констана, веселая, шумная компания уселась за стол, шевалье с трудом сдерживал гнев, в который его приводила беспечность офицеров-эмигрантов.

Пока в замке не спеша вкушали трапезу, за его стенами шуаны, наскоро закусив хлебом, луком и остатками вчерашнего ужина, с нетерпением ожидали выступления.

Внезапно смех и веселую беседу за длинным столом заглушил ружейный залп, долетевший из парка.

Пока побледневшие и встревоженные мужчины и женщины задавали вопросы соседям, прогремел второй залп и где-то поблизости раздались возгласы: «К оружию! К оружию! Синие!»

Кантэн и еще несколько обедавших одним прыжком подскочили к высокому окну и увидели густую пелену дыма над деревьями милях в полутора от замка.

Несколько ближе, на огромном лугу, где стояли лагерем застигнутые врасплох шуаны, царила невообразимая суматоха. Под руководством обезумевших от неожиданности командиров несколько отрядов строились для отражения еще не видимого противника. Шуаны были полностью открыты напавшему из прикрытия врагу. Они оказались в непривычной для себя роли и это пришлось им явно не по вкусу.

Стрельба продолжалась. Тяжелым раскатистым залпам, долетавшим с опушки леса, вторили отрывистые залпы шуанов, которые стреляли распростершись на земле, иными словами, используя тактику, по презрительному замечанию Д’Эрвийи, достойную только гуронов.

У себя за спиной Кантэн услышал звонкий, повелительный голос Тэнтеньяка.

— По местам, господа! На нас напали.

Мужчины отошли от группы, которая прижала Кантэна к окну, и ему пришлось без церемоний проложить себе путь сквозь толпу окружавших его женщин.

В центре комнаты, где все пребывало в лихорадочном движении, он столкнулся с Белланже. Виконт пристегивал шпагу. Его губы растянулись в неприятной ухмылке.

— Ах! Господин оракул! Ни одного республиканца по сю сторону Орэ, кажется, вы так говорили.

— Я говорил еще кое о чем, что неплохо бы помнить.

— И с тем же знанием дела.

— Или с его отсутствием, — воскликнула виконтесса. Бледная, напряженная, она стояла рядом с мужем, приложив руку к бурно вздымавшейся груди.

— Я молюсь, чтобы было именно так, сударыня, — ответил Кантэн и поспешил уйти.

Около двери он увидел Жермену. Она стояла в стороне от пораженных ужасом дам. Она была бледна, но странно спокойна. Их глаза встретились, и на губах девушки появилась едва заметная приветливая улыбка. Кантэн подошел ближе.

— Мужайтесь, Жермена. Скорее всего им не хватит сил пробиться сюда.

— Я боюсь не этого, — возразила она с легкой гордостью в голосе. — Да хранит вас Господь, Кантэн.

Он было задержался, но снаружи прозвучал голос Тэнтеньяка.

— Господин де Белланже! Господа из «Верных трону»! По местам!

Кантэн поднес к губам руку мадемуазель де Шеньер, и его увлекли за собой охваченные внезапным рвением офицеры-эмигранты, откликнувшиеся на призыв шевалье.

Каждый получил четкий, краткий приказ и поспешил к своим людям, которые уже строились в боевом порядке. Белланже, как заместитель Тэнтеньяка, получил указания первым.

— Виконт, вы поставите свои отряды справа, чтобы оказаться с фланга у «Синих», когда они выйдут из леса.

— Если они выйдут, сударь.

— Идите! Господин де Ла Mapш, распорядитесь, чтобы Сен-Режан сформировал левый фланг. Господин Ла Уссэ, будьте любезны, разыщите Кадудаля. Прикажите, чтобы он и Гиймо организовали центр и распорядитесь, чтобы те, кто уже продвинулся вперед, отступили, иначе они бессмысленно погибнут. Мы должны выманить «Синих» из укрытия. Поспешите, господа.

Снизу донесся густой, звучный голос Белланже. Как только он смолк, раздалась барабанная дробь, и полк «Верные трону» четким, словно на параде шагом выступил на отведенную ему позицию. Это зрелище вполне удовлетворило бы даже привередливого господина Д’Эрвийи.

Из леса доносился залп за залпом, и густая пелена дыма постепенно заволокла деревья. Чуть ближе в невысокой траве краснели неподвижные пятна, говорившие о том, что стрельба «синих» уже сняла первую жатву.

С верхней ступени террасы Тэнтеньяк наблюдал за происходящим внизу и с нетерпением ждал. Наконец он увидел, что его приказы выполнены. Отчаянная, тщетная вылазка шуанов была остановлена, и они стали отползать, прижимаясь к земле.

К Тэнтеньяку подлетел запыхавшийся Кадудаль. Он был без мундира, и мокрая от пота рубашка прилипла к телу.

— В замок сейчас пришел один местный житель. Он говорит, что это дивизия Груши численностью около трех тысяч человек.

— Груши! Но что стало с вандейцами? Ведь именно Груши запер их в Жослэне! Боже мой! Неужели он разбил их?

— Невозможно. Он идет из Ванна. Он направлялся на соединение с Гошем, но узнав, что мы здесь, вернулся. Тысяча чертей! По-моему, это многое объясняет.

— Вот вам и последний удар по вашей вере в мифических вандейцев. Теперь-то вы начинаете понимать, что нас одурачили?

Тэнтеньяк побледнел и уставился на Кантэна.

— Клянусь Богом! — сквозь зубы проговорил он. — О, мы узнаем всю правду. Как вы полагаете, этот глупец Шеньер уже далеко и не слышит перестрелки?

Кадудаль покачал головой.

— Ба! Его нет уже часа четыре. Он миль за двенадцать отсюда, почти на полпути от Жослэна.

— Посмотрите, — Кантэн вытянул руку.

Вдали из застывшей в летнем воздухе плотной завесы дыма показалась шеренга всадников. Она немного приблизилась и остановилась. За ней показалась вторая шеренга. Затем третья, четвертая.

— Драгуны Груши, — сказал Кадудаль. — Ребята Гиймо готовят штыки для их встречи.

Им было видно, как люди Гиймо разворачиваются двойными цепями на некотором расстоянии одна от другой.

— Идемте, — сказал Тэнтеньяк.

Они побежали к головному отряду, который образовывал центр; он состоял главным образом из морбианцев Кадудаля.

Прежде чем они заняли свои места, звук горна подал сигнал к атаке «синих», послышался топот копыт, сперва приглушенный, но постепенно усиливавшийся, и триста всадников с горящими на солнце саблями ринулись на цепи шуанов.

Если бы Д’Эрвийи видел тогда шуанов, то, возможно, изменил бы свое мнение об их боевых качествах. Твердо, как испытанные в боях солдаты, они ждали, пока Гиймо, решив, что драгуны достаточно приблизились, подаст сигнал открыть огонь. И вот первая двойная цепь дала залп по «синим». Падающие люди, опрокидывающиеся кони нарушили ритм атаки. Прежде чем ряды нападавших кое-как выровнялись, шуаны, давшие залп, припали к земле, и вторая цепь над их головами дала следующий залп, еще более сокрушительный, чем первый. Теперь расстояние между противниками было меньше, и кавалерия «синих» пришла еще в большее смятение. Вторая цепь шуанов повторила маневр первой, а мушкеты третьей вывели из строя самое значительное число республиканцев. Через мгновение все шуаны были на ногах, их цепи сомкнулись, первый ряд опустился на колени, ощетинился штыками и приготовился встретить то, что осталось от кавалерии Груши.

Но драгуны, число которых сократилось почти на две трети, в панике отступили, чтобы перестроиться вне пределов досягаемости огня шуанов. Луг был усеян павшими людьми и конями, воздух содрогался от ржания животных и стонов раненых.

Однако за отступающей кавалерией обнаружилась плотная колонна пехоты, прикрытием для которой служили всадники.

По приказу Тэнтеньяка люди Гиймо, отступившие, чтобы перезарядить мушкеты, дали проход отрядам Кадудаля, готовым нанести удар по основным силам противника.

Бой, начавшийся сокрушительным огнем с обеих сторон, вскоре перешел в яростную, беспорядочную схватку, в которой были забыты все стратегические соображения. Понеся значительные потери от огня республиканцев, шуаны взяли реванш в ближнем бою с применением штыков.

Шуаны неуклонно теснили республиканцев и тем быстрее, чем больше ослабевало сопротивление последних. Наконец, к закату, зажатые с флангов «Верными трону» и отрядами Сен-Режана, они дрогнули и побежали, стремясь вырваться из смертельных тисков.

Чтобы прикрыть отступление и дать пехоте возможность восстановить боевой порядок, маркиз де Груши во главе оставшихся в живых драгун, яростно работая саблей, атаковал один из флангов роялистов. Он успешно осуществил свой план и без потерь продержался ровно столько времени, сколько понадобилось.

Груши отлично справился с задачей, и шуаны, к тому времени представлявшие собой беспорядочную толпу, оказались перед сплоченными рядами «синих»; республиканцы встретили их огнем, пробившим бреши в их слишком густых шеренгах.

Шуаны, занимавшие центр, полностью вышли из повиновения и превратились в разъяренную, обезумевшую от жажды крови орду, не способную на согласованные действия. Не слушая приказов, они бросились на непоколебимую стену «синих», встретивших их огнем и сталью.

Однако их численное превосходство, значительно большее, чем о том подозревал или был информирован Груши, не позволило вырвать у них победу. Единственная цель врага состояла теперь в том, чтобы достойно отступить. Но беспорядочная тактика шуанов позволяла купить эту победу не иначе как слишком дорогой ценой.

Тэнтеньяк повел отряды Сен-Режана, которые не участвовали в последней фазе боя, к лесу и направил их на правый фланг республиканцев.

Разгадав цель этого маневра и опасаясь, что его может повторить полк «Верные трону», Груши построил свою пехоту неполным каре, четвертой стороной которого служил лес, куда он намеревался отступить.

Мушкетный огонь людей Сен-Режана пробил бреши в левом крыле республиканцев и обратил их в бегство. Тэнтеньяк со шпагой в руке, в разорванном мундире и с почерневшим лицом возглавил атаку, не давая им опомниться.

Кантэн шел вместе с ним, размахивая мушкетом, которым он заменил сломанную шпагу.

Стремительная атака шуанов пробила переднюю линию каре. Шуаны ворвались в брешь, без устали коля и рубя противника. Мгновение — и строй «синих» распался и беспорядочные группы солдат бросились в лес, ища в нем последнюю защиту. Но морбианцы Кадудаля, словно прорвавший плотину поток, ринулись за ними.

То был конец. Трехтысячной дивизии Груши, начавшей сражение с гордой уверенностью в победе, присущей солдатам регулярной армии, больше не существовало. Разгром был полным, и командиру республиканцев приходилось спасать от уничтожения ее остатки. Его оставшиеся в живых солдаты, подобно перепуганным кроликам, спешили укрыться за деревьями, а по пятам за ними мчалась яростно ревущая толпа.

Тэнтеньяк вел за собой морбианцев не отстававшего от него Сен-Режана и на бегу смеялся от радостного возбуждения. Не переставая хохотать, он обратился к Кантэну, который бежал рядом.

— Этот перебежчик Груши представит славный отчет своим хозяевам санкюлотам за сегодняшние подвиги, — он вдруг замолк, повернулся в полоборота и рухнул на руки инстинктивно подхватившему его Кантэну.

На самой опушке леса один из «синих», который бежал едва ли не последним, обернулся и почти наугад выстрелил с колена в преследователей. Пуля попала в доблестную грудь Тэнтеньяка.

Санкюлот жизнью заплатил за этот выстрел, так как не успел он подняться на ноги, как его пронзил штык подбежавшего шуана.

Кантэн осторожно опустил Тэнтеньяка на землю, и став на одно колено, на другое положил голову шевалье. Шуаны обступили их плотным кольцом. Узнав, кто лежит перед ними, они разразились горестными восклицаниями.

Кантэн ощупал грудь Тэнтеньяка и увидел у себя на руке кровь.

Шевалье поднял на него удивленные и уже помутневшие глаза. На его покрытом копотью лице появилась улыбка, некогда чаровавшая столь многих.

— Думаю, что это конец господина де Тэнтеньяка, — проговорил он, словно забавляясь собственными словами. — Это великая минута, Кантэн. Мы одержали победу. Я могу умереть со спокойным сердцем.

Кантэн не смог ответить; у него перехватило горло от сознания, что жить Тэнтеньяку осталось считанные мгновения.

Кольцо шуанов разомкнулось, и в сгущавшихся сумерках над Тэнтеньяком склонились Белланже и Ла Марш.

— Ах, черт возьми! Какое несчастье! Слишком большая цена за победу. Рана опасна?

Тэнтеньяк снова улыбнулся.

— Не опасна. Нет. Просто смертельна. Но раз король жив, так ли уж важно, кто умирает? — улыбка сошла с его губ. — Теперь вы командуете, Белланже. Для вас дело жизни и чести вовремя прибыть в Плоэрмель.

Белланже молча склонил голову, и в то же мгновение его оттолкнули в сторону. Это был Кадудаль. Он упал на колени перед умирающим.

— Шевалье! Мой шевалье! Мой малыш! — в его голосе звучала неподдельная боль. — Ваша рана не опасна. Господь не допустит этого.

— Это ты, Жорж! — ласково пробормотал шевалье. Слабая, дрожащая рука искала руку шуана. — Мой храбрый великодушный Жорж. Вместе нам больше не воевать с «синими». Но ты…

Он попробовал приподняться. Кровь душила его. Он закашлялся и какое-то мгновение еще боролся со смертью, затем его голова упала на плечо Кантэна и замерла.

Не поднимаясь с колен, Кадудаль громко, словно ребенок, разрыдался.

Глава 6

БЕЛЛАНЖЕ — КОМАНДУЮЩИЙ
Поздно вечером пятеро мужчин держали совет в библиотеке Кэтлегона. Председательствовал виконт де Белланже, сменивший Тэнтеньяка на посту командующего армией. Кроме виконта в совещании принимали участие Ла Уссэ, Ла Марш, Кантэн и Жорж Кадудаль.

Похоронив Тэнтеньяка в могиле на краю аллеи, они вернулись в замок усталые и печальные. Их радостно приветствовали дамы, едва оправившиеся от ужаса, в который из повергла опасность стать добычей победоносных санкюлотов. Каким контрастом в сравнении с веселым оживлением минувшего вечера представлялась скорбная работа, ожидавшая женщин, которых госпожа де Белланже пригласила в Кэтлегон, чтобы придать своему приему блеск и очарование. Шуаны нескончаемым потоком несли в замок раненых товарищей. Он быстро превратился в лазарет, и женщинам предстояло ухаживать за несчастными, промывать и перевязывать им раны, кормить их, утолять их жажду, ободрять их, смягчать их муки. Они оказались на высоте положения. Хоть они и были воспитаны в распущенной атмосфере старого режима, страдания, в последние несколько лет выпавшие на долю их класса, изменили их до неузнаваемости.

Прелестная виконтесса встретила офицеров на террасе, и в ее поведении экзальтированная радость по случаю их победы смешивалась с печалью, вызванной ценой, которую за эту победу пришлось заплатить.

Кантэн, обессилевший, с растрепанными волосами, покрытый пылью и сажей, ответил на ее улыбку жестким, пронзительным взглядом.

— Как лживы были донесения, пришедшие в Кэтлегон. В какую ловушку они заманили нас! — сказал он.

— Как жестоко напоминать мне об этом, — посетовала виконтесса голосом, в котором дрожали слезы. — Вы говорите так, будто обвиняете меня. Я же хотела только добра.

— Я в этом уверен. Но кому?

Не дожидаясь ответа, Кантэн повернулся и зашагал через вестибюль, в который продолжали вносить раненых. Неожиданно от столкнулся с Жерменой и мадемуазель де Керкадью: она была обручена с Буарди и еще носила по нему траур. Эта хрупкая, маленькая девушка, которая с саблей в руке скакала рядом со своим возлюбленным на поле боя, теперь была в слезах.

— Когда я думаю о Тэнтеньяке, таком смелом, веселом, у меня сердце разрывается. Буарди любил его как брата. Как бы он был огорчен, особенно предательством, которое обрекло шевалье на гибель. Его смерть взывает к отмщению.

— Предательство! — Кантэн безжалостно рассмеялся. — Пока треть нашей армии идет спасать от Груши воображаемых вандейцев, сам Груши неожиданно нападает на оставшиеся две трети. Кто принес известие о вандейцах? Кто сообщил о нас Груши и вызвал его сюда?

Обе девушки с ужасом посмотрели на молодого человека.

— Кантэн! — воскликнула Жермена. — Что за мысли у вас на уме!

— Лишь те, что я высказываю. Лишь вопросы. Моя природная подозрительность требует ответа на них.

Кантэн пришел на совет раздраженным. Ни малейших признаков ликования по поводу победы там не было. Уныние, вызванное утратой доблестного и всеми любимого командира, усугублялось общей ценой победы, что также было необходимо принимать в расчет. Они потеряли две тысячи человек, треть из них — убитыми.

За стенами замка, в парке, словно блуждающие огоньки, двигались световые точки — это шуаны разыскивали раненых и предавали земле погибших.

Заботами виконтессы письменный стол был превращен в буфет и уставлен вином и закусками для утоления голода тех офицеров, кто из-за срочного совещания не успел подкрепиться в столовой. На стуле с высокой спинкой, который еще несколько часов назад занимал Тэнтеньяк, мрачно сидел Белланже.

Кантэн пришел последним и был удостоен сердитым взглядом. Зная безоговорочную враждебность молодого человека, повергаясь постоянным нападкам с его стороны, Белланже с радостью исключил бы представителя Пюизе из числа приглашенных на совет. Но не осмелился. Личные обиды могли подождать. Возложенное на виконта звание командующего налагало на него и определенные обязательства.

Сознание собственной значительности сделало его излишне словоохотливым. Он извергал потоки красноречия. Даже в этот скорбный час, он находил высокопарные слова для разглагольствований о свершениях минувшего дня. Он назвал этот день славным, примером несравненной доблести роялистов; произнес прочувствованную надгробную речь в честь великого предводителя, чьим недостойным преемником он себя почитает, — признание, в котором ни один из присутствующих не ощутил внутренней убежденности, и пригласил господ членов штаба высказать свое мнение о том, какие первоочередные действия следует предпринять.

Кантэн со все нарастающим нетерпением внимал безудержному потоку слов, который оскорблял его нравственное чувство и заставлял еще больше страдать. Он ответил первым.

— Что здесь решать? Наши действия предопределены последними словами Тэнтеньяка. Он приказал нам вовремя прибыть в Плоэрмель. Остается лишь подчиниться его распоряжению.

Белланже выслушал его с мрачной гримасой на лице. Затем он взглянул на Кадудаля, словно и ему предлагая высказаться.

Шуан в той же разодранной рубашке и штанах, которые были на нем во время сражения, сидел в стороне от остальных, опершись локтями о колени и сжав голову руками. Погрузив пальцы в спутанные белокурые волосы, душой он оплакивал блистательного предводителя, за которым всюду следовал с беззаветной собачьей верностью.

Через несколько мгновений Белланже отвел взгляд.

— Господин де Ла Марш?

Ла Марш все это время сидел, уставясь в бокал вина, который держал в руках. От вопроса виконта он почувствовал неловкость и поднял глаза.

— Вы же слышали — у нас есть приказ, — он произнес эти слова без особой уверенности и залпом осушил бокал.

— А что скажете вы, Ла Уссэ?

— Я согласен, что поскольку нам известны намерения Тэнтеньяка, то нам надлежит осуществить их насколько возможно.

— Насколько возможно. Именно так. Но насколько это сейчас возможно?

Виконт откашлялся, собираясь развить свое вступление. Но Кантэн не дал ему продолжить.

— Помимо приказов Тэнтеньяка существует цель, ради которой мы покинули Киброн. Несмотря на все случившееся, несмотря на то, что наши ряды поредели, цель эта остается неизменной. Ваш прямой долг, сударь, отдать приказ, что на рассвете мы выступаем.

— Я не спрашиваю вас о моем долге, — едким тоном заметил Белланже. — Но я присовокуплю ваше предложение к остальным. — И он грациозно взмахнул длинной рукой. — Не остается ничего, кроме как выступить на рассвете, говорит господин де Морле. Но с чем мы выступаем? С половиной сил, необходимых для выполнения стоящей перед нами задачи. Ведь именно столько осталось от десяти тысяч человек, покинувших Киброн. Должен ли я вести за собой людей, измученных дневным сражением и ночными похоронами погибших? Могу ли я приказать этим людям выступить на рассвете? Разве такой совет можно считать разумным?

— В таком случае выступайте в полдень. Но выступайте завтра, чтобы нам вовремя поспеть в Плоэрмель.

— Это только половина ответа. Остается вопрос относительно нашей численности на данный момент.

— Какова бы она ни была, мы должны удовольствоваться тем, что имеем. Наша задача — напасть на Гоша с тыла. Для этого мы достаточно сильны. Мы отвлечем на себя часть республиканцев и тем самым поможем господину де Пюизе уничтожить всю армию.

— Разумеется, ценой уничтожения нас самих, — с легким сарказмом заметил Ла Уссе.

— Какое это имеет значение, если главная цель будет достигнута? Это единственное, чем мы можем загладить ошибки, которыми поставили себя в наше теперешнее положение. И мы должны это сделать.

Последние слова Кантэна восстановили против него всех участников совещания; всех, кроме Кадудаля, который по-прежнему сидел, опустив голову и, казалось, не обращал внимания на происходящее.

Ла Марш высказал охватившие их чувства.

— Клянусь Богом, сударь! Вы клевещете на павших. Как вы смеете бросать тень на военные способности Тэнтеньяка?

— Ничего подобного. И вы это прекрасно знаете. Я высказываю свое мнение о тех, кто убедил Тэнтеньяка прибыть в этот… прибыть в Кэтлегон; о тех, кто противился его воле, когда он, чувствуя опасность, спешил покинуть замок; о Констане де Шеньере, который взбунтовал треть наших людей ради дурацкой затеи и обессилил наши ряды перед нападением противника. Все это ошибки, жестокие ошибки, вину за которые мы должны принять на себя и за которые должны принести себя в жертву, дабы не позволить республиканцам вырвать победу из рук господина де Пюизе.

Белланже откровенно осклабился.

— Я не намерен приносить в жертву остаток нашей армии ради господина де Пюизе.

— Я тоже, — сказал Ла Марш.

— Клянусь честью, только не я, — сказал Ла Уссэ.

Кадудаль, казалось, очнулся от забытья. Он поднял свою крупную голову и сверкнул налитыми кровью глазами.

— Силы небесные! Вы, кажется, смеетесь над графом Жозефом? Что же смейтесь, ублажайте свое подлое нутро. Да за каким дьяволом вам умирать за него, вы, безмозглые болваны? — его голос наполнял всю комнату. — Вы должны умереть за короля, за дело, ради которого человек, куда более достойный, чем любой из нас, отдал сегодня свою бесценную жизнь. Если вы не готовы умереть за это, то — да гори в огне ваш души! — зачем вы не остались в Англии, Голландии, Германии, где вы бездельничали, пока мы, бретонцы, с верой в Бога и в Его Королевское Величество проливали эти два года свою кровь?

Испуганные и пристыженные бурным взрывом шуана офицеры долго хранили тягостное молчание, а Кадудаль тем временем снова грузно опустился на стул и впал в забытье.

Первым оправился Ла Уссэ.

— Вы несправедливы к нам, Кадудаль. Все мы готовы умереть за наше общее дело, иначе, как вы сказали, мы не вернулись бы во Францию. Но мы не готовы положить наши жизни ради пустой авантюры.

— Выполнить возложенную на нас задачу — отнюдь не пустая авантюра, — сказал Кантэн.

— Вы в этом уверены? — спросил Белланже.

— Какое значение имеет моя или ваша уверенность? Для солдат главное — повиновение, а не уверенность. Мы обязаны повиноваться приказам, с которыми покинули Киброн, приказам, которые сегодня подтвердил Тэнтеньяк.

Белланже вздохнул, едва сдерживая раздражение.

— Все не так просто. С тех пор как мы покинули Киброн, ситуация изменилась. Позвольте, позвольте, господин де Морле! Сейчас мы не обсуждаем, почему именно. Даже с той минуты, когда Тэнтеньяк отдал свой последний приказ, изменилось многое. Ведь он не знал, насколько велики наши потери.

— У нас достаточно людей, и мы вполне справимся с тем, что нам предстоит, — настаивал Кантэн.

— Это не более чем ваше личное мнение.

— И мое тоже, — вспыхнул Кадудаль.

Белланже изо всех сил старался сдерживаться.

— А что думаете вы, Ла Уссэ?

— Без сомнения, мы слишком слабы.

— А вы, Ла Марш?

— Я согласен с Ла Уссэ. Разумнее всего соединиться с отрядами, которые ушли с Шеньером. У нас еще есть время обдумать дальнейшие шаги.

— Есть время! — воскликнул Кантэн. — Его-то у нас и нет!

— Мы выслушали мнение двух опытных солдат, — заключил Белланже, — оно целиком совпадает с моим. Вы же, господин де Морле, — жертва навязчивой идеи. Вы упорно упускаете из виду, что Пюизе располагает значительно большими силами, чем Гош.

— И не учитываете, — добавил Ла Уссе, — что он уже получил подкрепление в виде дивизии Сомбрея и регулярных частей из Англии. Его армия значительно сильнее армии санкюлотов.

— А вы не принимаете в расчет преимуществ укрепленных позиций Гоша! — в отчаянии вскричал Кантэн. — К тому же, что если Сомбрей не прибыл?

— Вы забываете, — возразил Белланже, — что если Пюизе не обнаружит нас в тылу Гоша, он может отложить атаку.

— Сколько стараний, сударь, чтобы подыскать причины, оправдывающие пренебрежение своими обязанностями.

Ла Марш и Ла Уссэ в негодовании повернулись к Кантэну. Но Белланже улыбнулся и небрежным движением руки успокоил их.

— Мы должны терпеть запальчивость и безмерную самонадеянность господина де Морле, в сколь бы оскорбительной форме они не проявлялись, памятуя, что они продиктованы неуемным рвением. Нам необходимо выбрать наилучшее решение, а сейчас оно состоит в том, что мы последуем за господином де Шеньером в Редон и там соединимся не только с его отрядом, но и с вандейцами.

— Боже правый! Неужели вы все еще верите в их существование?

— Мы повременим с ответом на этот вопрос, — высокомерно проговорил Белланже. — Но нам доподлинно известно, что три тысячи шуанов находятся сейчас между Кэтлегоном и Редоиом, и нашим первым шагом будет соединение с ними. Итак, как только люди будут готовы выступить, мы направляемся в Редон через Жослэн и Малетруа.

Кантэн сделал последнюю отчаянную попытку образумить Белланже.

— Но тогда будет поздно что-либо предпринять. Заклинаю вас, сударь, прежде чем принимать столь серьезное решение, по крайней мере, созовите полный совет офицеров-эмигрантов и предводителей шуанов.

Но Белланже был непреклонен. Не исключено, что упреки Кантэна, обидные для самолюбия виконта, укрепили его упрямство.

— Решение принято, сударь. Я — командующий, и вся ответственность лежит на мне.

— Ноша может оказаться слишком тяжелой. Тэнтеньяк обещал Шеньеру отдать его под военный трибунал. Остерегитесь навлечь на себя то же самое.

Виконт величественно выпрямился во весь рост.

— По-моему, вы злоупотребляете нашим терпением. — И он обратился к остальным: — Вы получили мои распоряжения. Будьте любезны передать их своим подчиненным.

Кадудаль направился к двери.

— По крайней мере, закончилась эта базарная болтовня, — он поравнялся с Кантэном и схватил его за руку. — Похоже, эти господа из Англии добрые друзья генерала Гоша: господин Д’Эрвийи на Киброне и господин де Белланже здесь.

— Господин Кадудаль! — прогремел Белланже. — Вы проявляете неуважение к вышестоящим.

Кадудаль обернулся к виконту, и на его лице появилась гримаса наигранного удивления.

— Святые угодники! Вообще-то вы не совсем лишены проницательности.

И он, тяжело ступая, вышел из библиотеки. Кантен последовал за ним.

Глава 7

ЖЕРТВЫ ОБМАНА
Спокойная, элегантная, с накинутой на плечи кисейной косынкой Жермена возвращалась от раненых, которые рядами лежали на соломе, устилавшей нарядные комнаты Кэтлегона.

Кантэн, измученный душевно и физически, наблюдал за ней грустными глазами.

— Можете ли вы врачевать души, так же как тела, Жермена? — спросил он.

— Вашу, надеюсь, смогу, если в том будет нужда. Если бы не могла, то была бы недостойна стать вашей женой, — ее глаза прямо и открыто смотрели в лицо Кантэну, нежные губы ласково улыбались.

— А я был бы не достоин стать вашим мужем, если бы не сознавал, как вы мне нужны, — и он вкратце рассказал ей о решении Белланже. — Задуманное по злому умыслу предательство будет доведено до конца благодаря глупому упрямству. Неужели эта женщина, которая продает нас, продолжает обманывать его, а он верит каждому ее слову? Не знаю. Но этот глупец мешает нам выполнить наш долг, выполнить то, ради чего мы покинули Киброн.

— Кантэн, вы говорите невероятные вещи. Вы заблуждаетесь. Я не могу поверить такому о Луизе.

Мадемуазель де Шеньер горячо вступилась за подругу, и Кантэну пришлось изложить ей свои доводы. Однако они ее не убедили.

— Все, о чем вы говорите, не более чем предположения. Да, да именно предположения. Этому нет доказательств.

— Есть, и весьма убедительные. Она — верный союзник Гоша.

— Какое безумие. Гоша? Санкюлота? Сына конюха?

— И любовника маркизы дю Грего виконтессы де Белланже. У меня не насколько злой язык, Жермена, чтобы порочить доброе имя женщины ради собственного удовольствия.

— Боже мой! Какой позор! Сын конюха, любимец черни!

— Но кроме того, статный мужчина, способный понравиться и более разборчивой женщине, чем эта Грего. Животное благородной стати, увенчанное лаврами.

— Не говорите дальше, Кантэн! Не надо! Как это мерзко! Вы заставляете меня стыдиться самой себя: ведь если это правда, я воспользовалась плодами подобной низости. О, да. Теперь мне все понятно. Только благодаря ему Луиза смогла предложить нам надежный приют и спасти от преследования. — Убежденная столь вопиющим фактом, Жермена вдруг поразилась, что кто-то может упорно закрывать на него глаза. — Но разве этого недостаточно, чтобы образумить виконта?

— Очевидно, нет. Я был с ним достаточно прям. В интересах дела я не щадил его. Но добился лишь того, что приобрел еще одного врага. Этот осел стал только упрямей. Итак, несмотря ни на что мы отправляемся на безнадежное дело. Одному Богу известно, что произойдет в пятницу в Плоэрмеле, если мы не поспеем туда к сроку, а это на мой взгляд, неизбежно.

Стараясь утешить Кантэна, мадемуазель де Шеньер попробовала убедить его, что упустить победу вовсе не значит потерпеть поражение. Она напомнила ему, что как только отряды, находящиеся в Кэтлегоне, соединятся с последовавшими за Констаном шуанами, они будут представлять собой грозную силу. Ее доводы полностью совпадали с теми, против которых он возражал на совете, и если на сей раз они несколько ободрили его, то это лишний раз подтверждает, в какой степени личность адвоката влияет на вынесение приговора.

— Вы правы, — признался Кантэн, — ничем иным нельзя оправдать то, что мы собираемся сделать. Иначе я сделал бы все, что в моих силах и не допустил бы этого.

— И даже больше, — заверила она. — Гораздо больше. Если бы не вы, в Ла Превале надежды роялистов развеялись бы в прах. Король непременно должен узнать, что у него нет более преданного слуги, чем вы. Вы, открыто заявляющий, что не питаете личных симпатий к его делу.

— Так было раньше. Все изменилось, потому что я люблю вас, а значит должен любить то, что любите вы.

— Так же, как и я. А значит и ненавидеть то, что ненавидите вы. Мне стало душно в Кэтлегоне. Нам надо уехать. Я уговорю тетушку немедленно покинуть замок.

— Уехать? Но куда? — спросил Кантэн, сразу пожалев о своей откровенности.

— Наверное, вернуться в Гран Шэн, — неуверенно проговорила она.

— Вы же знаете, что это невозможно. Здесь вы в полной безопасности, под протекцией госпожи де Белланже. Неужели вы откажетесь от ее покровительства лишь потому, что она такова, какова она есть? Это неразумно. Оставайтесь здесь, пока не минует тревожное время.

— Зная все, что знаю я? Презирая ее, и по заслугам? Проявляя постыдную неразборчивость?

— Использовать зло в благих целях вовсе не постыдно. Воспользуйтесь преимуществами того, что вы не в силах исправить или изменить. Я должен знать, что вы в безопасности. Не множьте моих тревог неуверенностью и страхом за вас.

— Вы никогда не просили меня поступить более отвратительно, Кантэн, — голос Жермены дрожал.

— И надеюсь, не попрошу, когда кончится этот кошмар.

К углу вестибюля, в котором стояли молодые люди, величественной поступью шествовала госпожа де Шеньер. Лорнет, в который она рассматривала их, увеличивал ее бесцветные глаза; безгубый рот был плотно сжат.

— Ах, господин де Морле! — было ли то приветствие, обращение или приказ удалиться, оставалось только догадываться. — Жермена, я везде вас искала. Кажется, я сойду с ума. После всего, что я перенесла, после всех ужасов этого страшного дня, меня лишили моей комнаты и попросили разделить чулан в мансарде с госпожой дю Грего и госпожой дю Парк. Это убьет меня. В мои-то годы!

— Вашу комнату отдали раненым, — терпеливо объяснила Жермена. — Их так много. Несчастные. Они очень страдают.

— Конечно, конечно. А я? Разве я не страдаю? Разве я не заслуживаю уважения?

— Наш мир, сударыня, ни к кому не проявляет уважения, — сказал Кантэн и откланялся.

Не отводя от глаз лорнета, госпожа де Шеньер смотрела ему вслед.

— Как вы полагаете, Жермена, он намеренно дерзит мне? Я в нем всегда это подозревала. Мне никогда не нравились друзья, которых вы выбираете. Мне в ваши годы друзей выбирали! Увы! Эта Революция уничтожила все понятия о благопристойности. Чем все это кончится? Предупреждаю вас, я этого больше не вынесу. Я говорю вполне откровенно. Боже мой, и зачем только мы уехали из Англии? Уж лучше ее туман, грязь и неудобства, чем жизнь, которую мы ведем здесь. Франция не место для людей благородных. Констан должен устроить, чтобы мы вернулись в Лондон. Я слышала, что военные завтра покидают замок. После их ухода мы будем совершенно беззащитны и полностью во власти этой черни. Это невыносимо, — и госпожа де Шеньер разрыдалась.

— До прихода шуанов республиканцы нас не беспокоили. Почему же они станут беспокоить нас после их ухода? — Жермена говорила с легкой горечью в голосе, которая осталась незамеченной ее тетушкой.

— Как можем мы оставаться в доме, превращенном в лазарет?

— Мы можем ухаживать за теми, кто остается, сударыня, и молиться за тех, кто идет сражаться за нас.

А молитвы эти были очень нужны усталым, измученным людям, наутро выступавшим в поход после скорбных ночных трудов и битвы минувшего дня. Едва ли их побуждало к выступлению что-либо, кроме голодных желудков и сознания того, что после недавнего пиршества в Кэтлегоне не осталось ни крошки еды. Их обманчивое послушание объяснялось прежде всего желанием отыскать хоть какую-нибудь пищу.

На склоне дня они словно полчища саранчи обрушились на Жослэн. Жители города встретили их с полным безразличием. За время междоусобной войны они несколько раз переживали вторжение то одной, то другой армии и давно поняли: чем меньше сопротивление, тем меньше бедствий.

Изголодавшиеся шуаны с жадностью набросились на еду и питье и быстро захмелев, отказались сделать хоть один шаг до завтрашнего утра. Так погибла последняя надежда тех, кто еще помнил о цели похода.

Утром шестнадцатого июля, от которого так сильно зависела судьба реставрации монархии, те, кто должен был находиться в тылу армии генерала Гоша, очнулись от пьяного забытья в сорока милях от места, где им надлежало быть.

Стоя у окна в доме, где он остановился вместе с Кадудалем, и глядя на занимающийся рассвет, Кантэн в воображении своем слышал ружейные залпы, открывающие уверенную атаку Пюизе на Сент-Барбе, видел угасание этой уверенности, гнев, все возрастающее сомнение, отчаяние графа, обнаружившего отсутствие дивизии Тэнтеньяка, и, наконец, ощущение полного краха всей операции. А что если Пюизе устоял, Сомбрей подоспел вовремя и объединенная армия роялистов теснит Гоша, открывая тем самым путь в дружественную Бретань. Но то была слишком отчаянная надежда, слишком слабое утешение.

Лишь на исходе утра адъютант Белланже передал Кадудалю приказ трубить сбор, и только после полудня они покинули Жослен и возобновили поход на Редон, бесплодность которого теперь уже почти ни у кого не вызывала сомнений.

Двигались медленно. Шуаны, словно чувствуя неуверенность своих предводителей, были угрюмы и подавлены и задавались вопросом, с какой целью их заставляют вышагивать то туда, то сюда. И только усилия трех предводителей — Кадудаля, Сен-Режана и Гиймо предотвратили мятеж, который, вероятнее всего, начался бы с расправы над полком «Верные трону». Шуаны мстили за себя, насмехаясь над своими высокомерными товарищами по оружию. Эмигранты не обладали выносливостью крестьян и закалкой, приобретенной ими за годы партизанской войны, и уже через несколько миль выбились из сил, что значительно замедляло продвижение всей армии. Шуаны издевались над ними, называя бабами, которым следует сидеть за прялкой и предоставить мужчинам заниматься военным ремеслом.

Кантэн и другие офицеры верхом разъезжали между медленно плетущимися рядами, стараясь предотвратить открытую стычку, которая усугубила бы и без того тягостное настроение участников похода.

В Малетруа, где они остановились для пополнения фуража, Ла Марш прямо объявил Белланже, что полк «Верные трону» отказывается продолжать путь до завтрашнего дня.

— Но что же нам делать? До Редона еще восемь миль. Что делать? — спросил Белланже, глядя на окружавших его офицеров.

— Это уже не имеет значения, — мрачно проговорил Кантэн.

— Как? Что значит, не имеет значения?

— Вы не можете сделать ничего хуже того, что уже сделали.

— Подобный тон недопустим. Вы не соблюдаете субординации. Предупреждаю, что я не потерплю этого.

— И это уже не имеет значения.

— Прекрасно, сударь. Прекрасно. Ну что, посмотрим. А тем временем, капитан де Ла Марш, если вы согласны с тем, что полк «Верные трону» слишком утомлен, то можете расквартировать его здесь. Вы последуете за нами в Редон, как только сочтете это возможным. А вы, Кадудаль, оставьте с ними полдюжины надежных людей, которые могли бы служить им проводниками.

Кадудаль угрюмо кивнул в знак согласия, что же касается Белланже, то он счел ниже своего достоинства возвращаться к вопросу о несоблюдении Кантэном правил субординации.

Остальные возобновили марш и вместе с несколькими офицерами из полка «Верные трону», отказавшимися отстать от основных сил, на закате летнего дня прибыли в неопрятную деревушку, где с жадностью изголодавшихся людей поглотили все запасы хлеба, мяса, вина и сидра в домах местных жителей. Деревня находилась милях в двенадцати от Редона, и командиры рассчитывали получить там какие-нибудь сведения о господине де Шаретте и его вандейцах. Местные жители рассказали, что два дня назад через деревню прошла какая-то армия, но вскоре выяснилось, что это были шуаны под командованием Констана де Шеньера. Только тогда вера Белланже в существование вандейцев была, наконец, поколеблена.

— Что если вы были правы, господин де Морле? — спросил он в смятении.

— Тогда вас никто не простит, — уверенно сказал Кантэн.

— Но информация была абсолютно точной.

Кантэн не был склонен проявлять милосердие.

— Как и приказ, на основании которого сегодня утром мы должны были находиться в Плоэрмеле.

— Святые угодники! Сколько можно твердить одно и то же?

— Насколько я понял, вы спрашиваете мое мнение.

— Но это не мнение. Это упрек. Дерзость, — словно ища поддержки, Белланже взглянул на Ла Уссэ, который сидел вместе с ними в убогой комнате лучшего дома в местечке.

Ответ Ла Уссэ не оправдал ожиданий Белланже.

— Становится совершенно очевидным, что нас самым подлым образом ввели в заблуждение, — сказал он, горестно покачав крупной головой. — Конечно, было бы куда разумнее следовать полученным нами приказам. Тогда, что бы ни случилось, нас никто не мог бы обвинять.

Для Белланже это было слишком. Оправившись от изумления, он взорвался.

— И это все, что вы имеете мне сказать? Силы Небесные! После того как вы и Ла Марш убедили меня решиться на этот шаг!

— Прошу прощения, виконт. Мы не убеждали вас. Мы уступили вашему желанию.

— И вы полагаете, что это уловка вас извинит?

— Я не прибегаю к уловкам, — в негодовании возразил Ла Уссэ, — и не нуждаюсь в извинениях. Не я здесь командую.

— Понятно. Понятно, — Белланже в ярости мерил шагами комнату. — Значит, меня следует бросить на растерзание, не так ли? Вся ответственность на мне, так?

— Если не ошибаюсь, сударь, именно об этом вы и говорили в Кэтлегоне.

Кадудаль тяжело поднялся на ноги.

— Все это меня не касается. Я ненавижу ссоры, кроме своих собственных. К тому же меня тошнит от звука ваших голосов. Я оставляю вас, господа, наедине с вашими склоками, — и он вышел.

— Мне тоже здесь нечего делать, — сказал Кантэн. — Я целиком с ним согласен.

И он тоже вышел.

В пылу спора с Ла Уссэ Белланже не обратил внимания на их уход.

Однако Белланже осознал, пока только половину уготованных ему бед. Они обрушились на него на следующее утро во время завтрака. Он, Ла Уссэ и Кантэн сидели за скудной трапезой. Все трое молчали; в то утром они испытывали друг к другу особую неприязнь.

Дверь широко распахнулась, и на пороге появился Констан де Шеньер. Он был разъярен, и всем своим видом являл воплощение злобы.

— Глупцы, почему вы здесь? — спросил он вместо приветствия.

Изумленный Белланже вскочил из-за стола.

— Констан! — воскликнул он. — А где вандейцы?

— Вандейцы? — Констан неприятно рассмеялся и вошел в комнату, оставив дверь распахнутой. — Думаю, к югу от Луары. За сотню миль отсюда.

— Вы подразумеваете, что они покинули Редон?

— Я подразумеваю, что их там и не было. Черт возьми, господин де Морле, вы оказались правы, — это признание он произнес с горечью, скривив губы. — Нас гнусно предали. Предали с целью разделить наши силы и дать возможность Груши расправиться с нами поодиночке.

Усмотрев в ответе Констана настроение, которое, по его мнению, необходимо было обуздать, Белланже облачился в мантию непроницаемого высокомерия.

— К счастью, ваше несвоевременное геройство не привлекло к вам большего числа людей; в противном случае мы были бы не в состоянии оказать Груши тот теплый прием, который он от нас получил.

На мгновение Констан лишился дара речи и только пожирал Белланже горящими глазами. Затем его словно прорвало, и первые же слова выдали панику, объяснявшую его гнев.

— Раны Господни! Меня могут разжаловать или расстрелять, как грозился Тэнтеньяк, если бы я потерпел поражение! Все гораздо хуже. Мои люди дезертировали из отвращения к предательству, жертвами которого мы стали, они рассеялись: вернулись к своим полям или к самому черту. Из трех тысяч, что покинули со мной Кэтлегон, у меня не осталось и трех сотен, да и те бездомные бандиты, которым все равно куда идти, лишь бы иметь возможность вволю пограбить. Вот в каком положении я оказался. Но раз уж я уцелел, то посмотрим, поддержите ли вы меня, как я поддержал вас, предлагая отправиться на помощь тем, чья жизнь якобы была во власти Груши.

— Я поддерживал вас? — Белланже вспыхнул. — Сударь, мне и без вас есть за что отвечать.

— И у вас хватает наглости отрицать, что вы поддержали меня? Перед этими господами, которые вас слышали? Какая низость!

— Сударь!

— Не кричите на меня, Белланже, — посеревшее лицо Констана исказила судорога. Шумно дыша, он заметался по комнате. — Кто же вы такой, черт возьми? Просто шут? Трескучий, как барабан и такой же пустой, если не считать воздуха? Или соучастник в предательстве своей блудливой жены?

Кантэн затаил дыхание. Оказывается, в Редоне Констан обнаружил не только отсутствие Шаретта.

— Боже мой, Шеньер, вы не в себе, — ужаснулся Ла Уссэ. — Какие слова!

— Пусть этот безмозглый рогоносец ответит на них.

— О, я вам отвечу, — даже в этот страшный миг Белланже умудрился сохранить кое-что от театральной манеры держаться. Его лицо побелело, как мрамор, но голова была гордо откинута, а темные бархатные глаза под нахмуренными бровями не дрогнули. — Вы, конечно, понимаете, господа, что на столь грязное оскорбление словами не отвечают. Господин Ла Уссэ, не откажите в любезности оказать мне дружескую услугу.

Кантэн внезапно поднялся со стула и выступил на шаг вперед.

— Господа, с вашей стороны крайне недостойно затевать подобные ссоры.

Констан обернулся к говорившему и излил на него всю накопившуюся в нем ярость.

— Ха! А теперь еще и господин де Карабас вспомнил о кодексе чести. Вполне естественно, что вы приняли сторону этого недоумка. Одного поля ягоды. Оба самозванцы. Странно, что он не к вам обратился за дружеской услугой.

Сочувственный взгляд Кантэна еще больше распалил ярость безумца.

— Для такого слабого фехтовальщика, сударь, вы слишком сильно выражаетесь.

— Я достаточно сильный фехтовальщик, чтобы встретиться с человеком, который не способен ответить ничем кроме шпаги.

— Пусть он выговорится вволю, — сказал Белланже. — Пусть выговорится. Расплата на заставит себя ждать.

— Ба! Позерство не скроет ни вашей низости, ни ваших рогов… Вы даже этого не отрицаете.

— Боже мой! Что отрицать, сударь?

— Что ваша жена — любовница этого Гоша, конюха, ставшего генералом, устроила нам западню, чтобы расстроить планы, ради которых мы покинули Киброн. Если вы станете отрицать это, у меня хватит великодушия поверить, по крайней мере, тому, что вы не ее соучастник, а такая же жертва, как и все мы.

— Сударь, есть вещи, отрицать которые нам не позволяет достоинство.

— Достоинство рогоносца! Боже, спаси и сохрани нас!

— Идемте, — сказал Белланже. — Идемте.

Но Кантэн снова вмешался.

— Одну минуту. Прежде чем вы это сделаете, господин де Белланже, вам следует узнать суть ссоры, в которой вы участвуете. Вы оба жертвы предательства этой женщины, и из вас обоих именно вы, господин де Белланже, преданы дважды. Так может ли подобное предательство быть причиной вашей ссоры?

Все уставились на Кантэна с разной степенью изумления.

— Похоже, — проговорил, наконец, Белланже, — мне придется заняться вами обоими.

Кантэн покачал головой.

— Существует несколько причин, по которым я мог бы убить вас, господин де Белланже. Но то, что ваша жена вам изменяет, не входит в их число. На этом основании я не скрещу с вами шпагу.

— На каком основании, сударь?

— Ни на каком. Мне нет нужды доказывать свою храбрость, и убив вас, я доказал бы ее столь же мало, сколь мало вы докажете чистоту своей жены в поединке с господином де Шеньером.

— Вы полагаете, мы шутили?

— Вспомните наш совет в Кэтлегоне. Я вам всячески намекал тогда, что нас предают. Когда я сказал, что в Редоне вы найдете тому подтверждение, и настаивал, что существование вандейцев — ложь, вы высмеяли меня. Думаю, теперь вы нашли подтверждение.

— Подтверждение чего? — вспылил Белланже. — Того, что мою жену обманули, если вам так угодно, но не того, что она обманула нас.

— Вы забыли о груме, который привез призыв о помощи. Когда я сказал вам о том, что мне известно, вы отказались разобраться.

— Еще бы ему не отказаться, — ухмыльнулся Констан. — Причина здесь проста.

Белланже заявил, что больше ничего не желает слушать, и Кантэн оставил попытки изменить ход событий, который принял слишком угрожающий характер.

На небольшом дворе перед домом они увидели шумную толпу. Множество народа окружило три сотни шуанов и солдат эмигрантских полков, вернувшихся с Констаном. На участников неудачного похода сыпались бесчисленные вопросы.

Взмокший от жары Кадудаль, вытирая пот с лица, встретил их на пороге дома.

— Прекрасный финал, господа, — с издевкой проговорил он. — После всего случившегося удержать моих людей — все равно, что удержать воду в ладонях. Дьявол меня забери! Для всех нас было бы лучше, если бы вы остались в Англии.

Кантэн отвел его в сторону и в нескольких словах рассказал, что произошло.

— Отлично, — ответил шуан. — Пусть перережут друг другу глотки. Жаль, что это не случилось раньше.

Констан нашел сторонника в лице господина де Лантиви, и несколько человек, — в том числе и Кадудаль, который, как он сказал Кантэну, не хотел пропустить забавного зрелища — украдкой вышли из деревни. Для поединка выбрали тихий участок луга, орошаемого мелким ручейком. Здесь, под раскаленным летним небом, напоминающим отполированный стальной купол, двое мужчин, чье безрассудство обрекло экспедицию на неудачу, оставшись в рубашках и брюках, встали друг против друга со шпагами в руках.

Поединок был коротким, и его исход поразил Кантэна. Оба противника были одного роста, обладали одинаковой силой и дистанцией удара. Но природная неуклюжесть стесняла движения Констана, и Белланже намного превосходил его в искусстве фехтования. Однако, либо гнев, возможно, смешанный с мучительными сомнениями, затуманил рассудок виконта, либо трусость, маскируемая напыщенным видом, заставила его сделать неверное движение, и неумелый противник через несколько мгновений насквозь пронзил его шпагой.

Так, в самом цвете лет этот безрассудный, глупый человек погиб, защищая честь изменившей ему женщины, самое имя которой вскоре стало символом распутства.

Глава 8

КАТАСТРОФА
— Дурак, зачем он связался с вами? — так отозвался о поединке Кадудаль, обратившись к господину де Шеньеру.

На губах Констана появилась жестокая улыбка. Победа над человеком с репутацией отличного фехтовальщика несколько вскружила ему голову.

— Я не оставил ему другого выбора, — похвастался он.

— И впрямь не оставили. Но он был слишком глуп, чтобы понять это. Шевалье Тэнтеньяк обещал отдать вас под военный трибунал за несоблюдение субординации, как преемнику шевалье господину де Белланже следовало приказать арестовать вас и расстрелять. На его месте я так бы и поступил. Куда уж мне до такого блестящего дворянина, сверхчувствительного к вопросам чести, хоть голова у меня будет покрепче. И вот теперь господа из «Верных трону» избрали вас преемником вашей жертвы. Черт возьми, это достойный венец всей комедии.

Именно так и случилось. Несколько офицеров из полка «Верные трону», свидетелей поединка, предложили Ла Уссэ принять на себя командование. Однако Ла Уссэ, напуганный бедственным положением, в котором они оказались, наотрез отказался от такой ответственности. После чего за отсутствием Ла Марша их выбор пал на Шеньера, возможно только потому, что они полагали, будто он, как раньше Тэнтеньяк, пользуется влиянием среди шуанов.

Констан с готовностью согласился и назначил членами штаба Ла Уссэ, Лантиви, которого сделал своим заместителем, и Сен-Режана, заменившего Кадудаля, поскольку тот отказался служить при новом начальстве. Ла Марша решили ввести в штаб после соединения с основными силами полка «Верные трону», оставшимися в Малетруа.

Кантэна, который при создавшемся положении оставался единственным представителем Пюизе, из числа членов штаба исключили. Он не стал возражать.

— В вашей семье еще много таких болванов, как ваш любезный кузен? — спросил его Кадудаль. — Принять командование после того, что он сделал для провала всего предприятия, значит бросать вызов судьбе. Не хотел бы я быть в его шкуре, когда он встретится с графом Жозефом. А тем временем, пойду я с ними или нет, зависит от того, куда он направится. Настроение у моих ребят не самое лучшее. Больше они не позволят впутать себя в дурацкую авантюру.

Однако новый командующий решил вернуться с армией на Киброн.

— Никак не ожидал от него такого решения, — заметил Кадудаль, — и прежде всего потому, что в нем есть смысл.

На следующее утро они выступили в обратный путь и в Малетруа соединились с оставшимися там эмигрантами. В воскресенье вечером армия вступила в Жослэн. Город еще не оправился от ее первого прохода, жители оказали военным самый холодный прием и не без злорадства поделились с ними неутешительными слухами.

До них дошли вести о крупном сражении, которое два дня назад произошло на Киброне и в котором Королевская католическая армия была наголову разбита. В понедельник утром перед самым выходом армии из города пришло подтверждение горестного известия. Но они все еще отказывались верить. Атака роялистов провалилась из-за того, что армия Тэнтеньяка одновременно с ними не нанесла удар в тыл противника. Но они продолжали цепляться за надежду, что размеры поражения преувеличены слухами. Не верилось, что Королевская армия может потерпеть столь сокрушительное поражение.

Тем не менее, некоторые шуаны этому поверили и отказались идти дальше. Их обманули, предали, к ним относились с презрением те, рядом с кем и за кого они пришли сражаться. Их ждал созревший урожай, и они вернулись к своим полям.

В результате, когда вечером того же дня Констан ехал по аллеи Кэтлегона, где был назначен новый привал, за ним следовало не более двух тысяч человек — все, что осталось от десятитысячной армии, с которой неделю назад Тэнтеньяк выступил в поход.

К ярости Констана виконтессы в замке не оказалось, и когда он сердито спросил, куда она отправилась, ответом ему послужила только горькая шутка Кантэна:

— Ищите ее в лагере Гоша.

Разочарованного невозможностью удовлетворить чувство мести, Констана, казалось, мало заботило то обстоятельство, что его матушка и кузина уехали вместе со всеми.

В Кэтлегоне не было дам, которые встретили бы их, пировали бы с ними. Замок покинули все, кроме тяжелораненых, которым нельзя было передвигаться, да нескольких крестьян, из сострадания оставшихся за ними ухаживать.

Прибывшие застыли там около десятка офицеров из полка «Людовики Франции», беженцев с Киброна; капитан де Гернисак, дальний родственник дю Грего, привел из в замок искать убежища.

Они поведали страшную историю.

Д’Эрвийи, наконец, понял, в какое опасное положение поставило всех его упрямство и согласился принять план Пюизе, но и тогда не перестал вмешиваться в его осуществление. Вечером пятнадцатого, когда подготовка к намеченной на следующее утром операции уже закончилась, на горизонте показались паруса кораблей Сомбрея. Было известно, что Сомбрей ведет с собой пять полков, и в столь сложный момент такое подкрепление было весьма существенно. Однако Д’Эрвийи, одержимый безумием тех, кого боги обрекли на погибель, не согласился ждать их прибытия. До утра люди не могли высадиться на берег, и именно на рассвете того дня должна была начаться атака на Плоэрмель. Пюизе, который видел в своевременном прибытии кораблей Сомбрея дар благих богов, упорно настаивал на отсрочке в 24 часа. Д’Эрвийи не менее упорно сопротивлялся на том основании, что корпус Тэнтеньяка вовремя атакует из Плоэрмеля. Пюизе возражал, что во-первых Тэнтеньяку приказано не начинать действий, пока он не услышит залпы пушек, во-вторых, если Тэнтеньяк почему-либо задержится, то полки Сомбрея настолько увеличат их собственные силы, что отсутствие шевалье ничего не изменит. Тем не менее Д’Эрвийи, проявив верх безрассудства, не поддался доводам Пюизе и в последний раз употребив узурпированную им власть главнокомандующего, приказал начать наступление.

За последнее вмешательство в тактику ведения боя Д’Эрвийи поплатился своей глупой жизнью. Он пал, когда эмигрантский полк, по его приказу брошенный в наступление, был уничтожен шквалом огня батарей Гоша.

По злой иронии судьбы именно тогда, когда он отдавал свои последние распоряжения, обрекшие его на смерть, а Королевскую армию на разгром, в бухте бросил якорь корабль Сомбрея, привезший с собой последние инструкции британского правительства. В них говорилось, что Британия предоставляет помощь лишь при условии, что верховное командование будет находиться в руках графа де Пюизе. Д’Эрвийи четко указывали, что его власть строго ограничена, власть распространяется только на полки эмигрантов, и приказывали во всех операциях подчиняться распоряжениям господина де Пюизе.

Если бы эти приказы достигли Киброна на двадцать четыре часа раньше, положение, возможно, удалось бы спасти. Но когда они были получены, смерть уже избавила Д’Эрвийи от необходимости ответить за гибельную самоуверенность, последний акт которой был одной из главных причин краха роялистского движения. Второй причиной было отсутствие Тэнтеньяка в тылу Гоша.

Разгромленные и отброшенные за Пентьевр роялисты были вынуждены продолжать отступление под сокрушительными ударами армии республиканцев.

Высадившиеся, чтобы поддержать только что разгромленную армию, Сомбрей и пять его полков, одним из которых командовал Арман де Шеньер, увидели, что полуостров Киброн превратился в огромный госпиталь. Они попали в западню, и им ничего не оставалось, как капитулировать перед Гошем. Созданная трудами Пиюзе Королевская католическая армия, на которую возлагались великие и вполне оправданные надежды, перестала существовать.

Страшные новости, рассказанные беженцами, еще более усилили отчаяние в рядах остатков корпуса Тэнтеньяка. Однако, скорее всего, изложены они были несколько иначе, так как Герниссак, подобно большинству эмигрантов, был приверженцем Д’Эрвийи и ярым противником Пюизе. Поэтому, когда Кадудаль голосом, срывающимся от горя, спросил о судьбе графа Жозефа, Гернисссак дал волю своей желчи.

— Пюизе? Этот трусливый негодяй одним из первых бросился спасать свою шкуру.

— Вы лжете.

Наступило зловещее молчание.

— Кто это сказал? — взревел Герниссак.

Кантэн выступил на шаг вперед.

— Я сказал. Я немного знаком с человеком, честь которого вы порочите.

В разговор грубо вмешался Констан. Тягостные события не улучшили ни его характера, ни манер.

— Это опять вы? Послушайте меня, вы, мошенник, и попытайтесь понять. Я здесь командую и не потерплю никаких ссор. Я заставлю уважать свою власть. У меня еще достаточно сил, чтобы посадить вас под арест, если вы попытаетесь вызвать беспорядки.

— Сомневаюсь, что у вас их хватит, — вставил Кадудаль. — Есть еще и мои ребята. Они разделают мнение господина маркиза и в случае нужды защитят его. Честь графа Жозефа не запятнает ни один сводник, хоть он и мнит себя солдатом. Мне наплевать на ваш хмурый вид, приятель. Вам меня не запугать. Я — Жорж Кадудаль. Если господин де Пюизе сегодня не хозяин Бретани, если армия, которую только он был способен создать, не одержала победы, то лишь благодаря таким маньякам, как вы, Шеньер, как Д’Эрвийи, как Белланже и прочие самодовольные щеголи, — он злобно взглянул на Герниссака. — Чтобы я больше не слышал гнусной клеветы, которую вы себе позволили.

— Клеветы! — Герниссак смертельно побледнел. Вспыльчивый уроженец Гаскони, гибкий, сильный и смуглый, как испанец, он дрожал от гнева. — Я, приятель, говорю о том, что мне известно, что я видел. И вот они видели, — широким жестом он указал на остальных беженцев. — Позвольте мне рассказать о вашем драгоценном графе Жозефе. Когда со всех сторон грозила опасность и на Киброне началась бойня, этот отъявленный трус бросил нас. Взял лодку и бежал на один из английских кораблей. Из-за его отсутствия условия капитуляции пришлось вырабатывать Сомбрею, Арману де Шеньеру и другим. Вы оправдываете подобное дезертирство?

— Оправдываю? Да я не верю в него.

Тогда обвинение поддержал другой офицер, человек средних лет по имени Дюмануар.

— Мы рассказываем вам о том, что видели собственными глазами. Оправдать его дезертирство, разумеется, нельзя. Но понять можно. Англия платит этому предателю; Англия больше всего желает гибели Франции. Теперь мы все это знаем. Ради чего еще Питт стал бы поддерживать бывшего республиканца и отказываться слушать предложения людей более достойных?

— Более достойных людей не было, — ответил Кантэн. — Приходившие к Питту ничего не могли предложить ему. Они просто скулили и попрошайничали.

— Так могут говорить только друзья Пюизе. Но когда все выяснится, то станет понятно, что вероломный Питт нанял его, чтобы окончательно погубить нас.

— Вы хотите сказать, что пока все не выяснится, вы предпочитаете верить этой чудовищной лжи. Подобное отношение делает честь вашему уму.

— Ба! — воскликнул Кадудаль. — Пусть они барахтаются в своем тошнотворном вареве. — Он тяжелым шагом вышел из зала, и Кантэн, полностью разделявший его отвращение, последовал за ним.

— Что теперь делать, Жорж? — спросил Кантэн.

Тогда Кадудаль не знал ответа. Но вскоре ответ продиктовали обстоятельства. В Кэтлегоне нечем было кормить армию и она начала быстро таять. Большинство шуанов разошлось по домам; другие, привыкшие к разбойной жизни, вернулись в свои лесные убежища. Среди последних были Кадудаль и три сотни его сподвижников — все, что осталось от многочисленного отряда морбианцев. Для Кадудаля не могло быть и речи о возвращении к мирной жизни. Если бы такой прославленный повстанец сложил оружие, для него это было бы равносильно самоубийству. Перед отбытием из Кэтлегона он объявил о своем намерении переправиться через Луару и соединиться с Шареттом и его вандейцами.

Кантэн, в чьи планы не входило отправляться в Вандею, остался с Сен-Режаном, который с сотней своих людей задержался в Кэтлегоне после того, как замок покинули шуаны. Необходимо было защищать и поддерживать размещенных в замке раненых. Он организовал вылазки за продовольствием, и только благодаря им остатки полка «Верные трону» получали хоть какую-то пищу. Кроме того, по настоянию Кантэна он послал несколько разведчиков за новостями, в основном, и прежде всего относительно мадемуазель де Шеньер и ее тетушки. Главной причиной задержки Кантэна в Кэтлегоне было мучительное беспокойство о судьбе Жермены. Не узнав, что с ней, он не мог думать о собственном будущем. Если бы не это, он давно покинул бы место, которое не вызывало у него ничего, кроме отвращения. Он постоянно чувствовал затаенную враждебность эмигрантов с тех пор, как горячо выступил на защиту Пюизе, и только страх перед его шпагой удерживал их от ее открытого проявления. Ощущая себя изгоем в обществе эмигрантов и глубоко презирая их, Кантэн общался только с Сен-Режаном и его людьми.

Дни шли за днями, и вести, поступавшие в Кэтлегон, не приносили утешения его обитателям.

Сомбрея и его эмигрантов в цепях отправили по этапу в Ванн, где ими теперь занимались представители Конвента Тальен и Блед. Роялисты сдались Гошу при условии, что им сохранят жизнь. Но политики отказались утвердить то, что сделали военные. На основании того, что эти люди в качестве эмигрантов были объявлены вне закона, их рассматривали как обычных военнопленных. Их группами приводили на суд и так же группами расстреливали на городском валу Ванна.

Однажды в Кэтлегон пришло известие о том, что престарелый епископ Дольский и четырнадцать священников казнены вместе с самим Сомбреем, Арманом де Шеньером и еще несколькими их товарищами по оружию. Узнали в замке и о том, что около трех тысяч шуанов перешли на сторону республиканцев. То был, действительно, конец всех надежд, и жалкая горстка засевших в Кэтлегоне роялистов поняла, что бегство — их единственное спасение.

С отчаянием и гневом две сотни роялистов принялись обсуждать свое положение.

Однако Кантэн в этот день получил и утешительную весть. Тот же разведчик, что принес в замок страшный рассказ о расстрелах, передал молодому человеку письмо от мадемуазель де Шеньер.

Под видом торговца луком крестьянский парень добрался до Сен-Мало, где, пустив в ход всю свою хитрость, напал на след госпожи де Шеньер и ее племянницы. Он разыскал их и обнаружил, что они открыто, под своим именем, живут в доме булочника недалеко от квадратного замка.

Торопливые строчки, набросанные рукой Жермены, вселили в измученную душу Кантэна одновременно и покой, и досаду.

Жермена писала, что с несказанным облегчением узнала, что он цел и невредим и молит его заботиться о своей жизни, от которой зависит и ее собственная жизнь. Далее она успокаивала его на свой счет. При помощи генерала Гоша они с тетушкой получили паспорта и в тот самый момент, когда она пишет письмо, готовятся взойти на борт судна, которое доставит их на Джерси, откуда будет не сложно добраться до Англии.

Кантэн оценил осторожность Жермены; она избегала малейшего упоминания о постигшей роялистов военной и политической трагедии и ни словом не обмолвилась о причине интереса, проявленного к ним генералом Гошем. Он догадался сам, в чем она, разумеется, не сомневалась, и именно эта догадка наполнила его душу досадой и несколько охладила его благодарность к генералу. Есть нечто унизительное и мелкое в том, что мы принимаем помощь или услугу от того, кого презираем. Но ведь он сам наставил Жермену на этот путь своим софизмом об использовании зла ради служения добру.

Глава 9

ВОЕННЫЙ СУД
В тот же вечер Кантэн разыскал Констана де Шеньера, чтобы сообщить ему новости о госпоже де Шеньер. Им двигал сердечный порыв, желание унять тревогу, которую по его представлениям должен испытывать сын за судьбу матери, и принести добрые вести, чтобы хоть немного утешить скорбь, в которую повергло Констана сообщение о смерти брата.

По возвращении в Кэтлегон Констан проявлял все признаки умственного и физического вырождения. Предаваясь постоянным размышлениям о катастрофе, в которую его собственное безрассудство внесло немалую лепту, не имея ни определенной цели, ни планов на будущее, и даже не желая задуматься над ними, он сильно пил и оттого с каждым днем становился все более властным и заносчивым.

Он бросил на вошедшего Кантэна злой взгляд и сразу же прервал его.

— Значит, вы имели наглость переписываться с моей кузиной?

— Если желаете, мою наглость мы обсудим позднее. А сперва выслушайте новость, с которой я пришел. Она касается вашей матушки.

Они были вдвоем в библиотеке, уже служившей подмостками для нескольких роковых сцен; теперь комнату покрывала пыль, везде царил беспорядок, внесенный за последние недели чуждыми ее стенам обитателями. Обломки мраморных бюстов, несколько дней назад сброшенных с пьедесталов, валялись там, где упали, обюссонский ковер был испещрен грязными следами. Сломанное кресло времен Людовика XV золоченого дерева с парчовой обивкой опрокинулось на бок. Книги, снятые эмигрантами с полок скуки ради, лежали там, куда их забросили небрежные читатели. Вся комната являла собой олицетворение нравственного состояния людей, ее создавших. Ее некогда изящное, уточненное величие не устояло перед развращающей силой ударов судьбы.

Облик самого господина де Шеньера тоже претерпел сходные перемены. Растрепанный, неряшливо одетый, в расстегнутом желтом шелковом жилете, залитом вином, с засаленным, измятым шейным платком, этот крупный, смуглый мужчина являл собой картину полного распада.

Он облокотился о большой письменный стол, и его налитые кровью злобные глаза уставились на стоящего перед ним стройного, подтянутого человека.

— Какое отношение вы имеете к моей матери?

— Никакого. Но вы, полагаю, имеете к ней некоторое отношение, — Кантэн вкратце, чтобы поскорее уйти, передал ему полученные известия.

Выражение облегчения, мелькнувшее было в глаза Констана, тут же сменилось ухмылкой.

— Значит, мы пали настолько низко, что обязаны жизнью проститутке.

— Безопасность вашей матушки должна быть для вас важнее, чем средства, которыми она достигнута.

— Ах! Вы еще будете учить меня? — густые черныеброви зловеще поползли вверх. — Вы даже не понимаете, насколько вы самонадеянны. Ну, да ладно. Я признателен вам, сударь, за новости, хотя многое в них мне не по вкусу.

Кантэн улыбнулся.

— Во мне вам тоже многое не по вкусу, а посему вы испытаете облегчение, узнав, что вечером я уезжаю из Кэтлегона.

Глаза Констана расширились от удивления, потом зажглись злорадством.

— С чьего разрешения, сударь?

— Разрешения? Разве оно все еще необходимо?

— Вы, кажется, делаете вид, будто забыли, что здесь командую я?

Вопрос не удивил Кантэна. Последние дни Констан часто разражался тирадами по поводу своей власти и тем упорнее настаивал на ней, чем эфемерней она становилась.

— В конце концов, это становится утомительным, — спокойно проговорил Кантэн. — Кем вы командуете? Горсткой беженцев?

— Вы слишком дерзки, но это вам не поможет.

Не видя смысла продолжать разговор, Кантэн пожал плечами, повернулся и пошел к двери. Но Констан, словно преследуя ускользающую добычу, бросился за ним. Он догнал Кантэна, когда тот уже переступил порог и схватил его плечо.

В дальнем конце вестибюля прохаживалось несколько офицеров, трое или четверо выздоравливающих расположились на скамье у входной двери.

— Напоминаю вам, — орал Констан, — что несоблюдение субординации — преступление для солдата.

— В самом деле? — с иронией спросил Кантэн. — Я и не подозревал, что вы об этом догадываетесь. Не пора ли стать благоразумнее? — он скинул руку Констана со своего плеча. — Обломки того, что было некогда армией, разваливаются на глазах. Армии больше не существует. Уже прозвучал клич «Спасайся, кто может!», так что делать вид, будто осталась какая-то там власть, пустое занятие.

— Вы скоро увидите, что это далеко не пустое занятие. Я не потерплю ни дезертирства, ни неповиновения старшему по званию.

— Изволите смеяться.

— Черт возьми! Или я должен приказать арестовать вас, чтобы доказать, что я вполне серьезен?

Несколько мгновений Кантэн молча выдерживал исполненный злобой взгляд Констана.

— Будьте откровенны со мной. Зачем вы ломаете комедию?

— Скоро вы увидите, что это вовсе не комедия. Самозванец! Бастард!

Кантэн, который всегда гордился своим умением сохранять спокойствие при любых провокациях, на долю секунды потерял самообладание. Но за эту долю секунды произошло непоправимое. В слепом порыве он нанес Констану пощечину такой силы, что тот от неожиданности потерял равновесие и растянулся на полу.

Бледный как мел Кантэн стоял над ним и улыбался.

— Жаль, что так поздно, — сказал он. — Я сдерживался с тех пор, как впервые встретился с вами, господин де Шеньер. Но теперь, когда это случилось, нам придется смириться с тем, чего уже нельзя изменить.

Он не обратил внимания на быстро приближающиеся шаги у себя за спиной, — встревоженные офицеры спешили к ним из дальнего конца вестибюля.

— Да, — прорычал Констан, приходя в себя после удара. — Вам действительно придется с этим смириться. — Он поднялся на ноги. На его лице виднелся кровоподтек, глаза горели злостью и торжеством, не оставлявшем Кантэну ни малейшего сомнения в том, что сейчас последует. Констан обратился к офицерам: — Господа, вы прибыли как нельзя более кстати. Господин де Ла Марш, будьте любезны арестовать господина де Морле.

Де Ла Марш не питал к Кантэну особой симпатии и сразу повиновался.

— Вашу шпагу, сударь.

Кантэн отступил на шаг, и его лицо тут же стало непроницаемым.

— Арестовать, меня? — он рассмеялся. — Что за фантазии. Моя ссора с господином де Шеньером сугубо личного характера и к тому же довольно давняя.

— Личного характера? — над глазами горящими торжеством, поднялись густые брови. — Я был бы рад, если бы это было именно так. Но это означало бы конец всякой дисциплине. Вы не можете не знать, какие последствия ждут того, кто ударил старшего по званию офицера. В свидетелях нет недостатка. Поэтому это дело не займет у нас много времени.

Рука Кантэна инстинктивно потянулась к шпаге. В тот же миг Ла Марш и офицер по имени дю Крессоль схватили его. Кантэн почувствовал на себе крепкие руки и не стал тратить силы в бессмысленной борьбе. Пока эти двое не выпускали его, третий расстегнул ему пояс и снял его вместе со шпагой.

— Долго сдерживались, говорите, — вкрадчиво проговорил Констан. — Я тоже, но я знал, что рано или поздно, ваша наглость превзойдет себя.

— И, — добавил Кантэн, — с маской труса, который через подручных добивается удовлетворения собственной ненависти.

Констан пропустил упрек мимо ушей.

— Если вы пойдете со мной, господа, мы быстро с этим покончим.

Он повернулся, снова вошел в библиотеку и медленно направился к письменному столу. Остальные, окружив Кантэна, последовали за ним. Всего их было шестеро, не считая Констана: Ла Уссэ, Ла Марш, Дюмануар, майор де Месонор, Герниссак и субалтерн, совсем еще юноша.

— Для проведения трибунала нас вполне достаточно, — объявил Констан (Кантэн невольно рассмеялся). — Дело упрощает и то, что все вы были свидетелями нападения, которому я подвергся со стороны арестованного, в чем я его и обвиняю. Господин Ла Уссэ, если вы примете на себя функции председательствующего, процедура закончится весьма быстро.

У Кантэна не оставалось сомнений относительно того, в какую ловушку он угодил, однако на лице его нельзя было прочесть ничего, кроме откровенного презрения. Он сам дал Констану в руки средство свести с собою старые счеты. Понимал он и то, какой опасностью чревато враждебное отношение к нему офицеров, которые будут заседать в этом шутовском трибунале и исполнят волю человека, чья ненависть к нему не уступала его хитрости. Однако, некогда Кантэн уже выбрался из западни, не менее смертельной, чем та, куда заманил его Констан и не оставлял надежды выбраться и на сей раз.

После слов Констана в библиотеке наступило молчание. Внимательно вглядевшись в лица собравшихся, Кантэн понял, что кроме, пожалуй, Ла Марша и Герниссака эти люди обескуражены тем, чего от них требуют. Как бы враждебно они ни относились к Кантэну, каждый из них руководствовался в жизни правилами, которые побуждали их рассматривать случившееся между господами де Шеньером и де Шавере, как дело сугубо личное, решать которое надлежит без участия посторонних, тем более если принять во внимание неопределенность положения Констана в связи с последними событиями.

— Следует ли мне понимать, господин де Шеньер, что полученный вами удар является предметом разбирательства данного трибунала? — после некоторой паузы спросил Ла Уссэ, выразив в данных словах нечто большее, чем собственное тугоумие.

— Я полагал, что все сказал достаточно ясно, — нахмурившись, ответил Констан.

Большое лицо маленького человечка вытянулось. Он все еще колебался.

— Позвольте мне, сударь, осведомиться о природе ссоры, в результате которой он вам его нанес.

— Какое это имеет отношение к делу?

— На мой взгляд, некоторое отношение имеет. Если вас ударили во время ссоры, носившей сугубо личный характер…

Его грубо оборвали:

— Я не ссорюсь с подчиненными, сударь. Но коль вы спрашиваете, я отвечу. Ни о каких личных отношениях не может быть и речи. Господин де Морле нарушил субординацию. Он заявил мне о своем намерении покинуть Кэтлегон. Когда я запретил ему это и предупредил, что если он посмеет уехать без моего разрешения, я привлеку его к ответу за дезертирство, он повел себя самым возмутительным образом и ударил меня. Это видели все вы.

— Ах! — Ла Уссэ склонил голову. — В таком случае, я выполню ваше распоряжение.

Он занял место за письменным столом и дал знак офицерам расположиться вокруг.

Рядом с пленником остался один Дюмануар.

Тогда сохранявший полную невозмутимость Кантэн задал председательствующему вопрос.

— Во время фарса, который вы намерены разыграть, будет ли мне позволено иметь рядом с собой друга? Полагаю, в этом нет ничего необычного.

— Разумеется. Вы можете назвать любого из присутствующих, чтобы он выступил на вашей стороне.

— Я предпочел бы, чтобы мой выбор не ограничивался столь узким кругом. Я вправе просить об этом. Не припоминаю, чтобы эти господа проявляли ко мне дружеские чувства.

— Можете назвать любого по своему усмотрению, — согласился Ла Уссэ.

— Благодарю вас, сударь. Может быть, кто-нибудь из присутствующих здесь господ окажет мне любезность найти Сен-Режана и привести его сюда.

Констан откинул голову, словно его ударили.

— Сен-Режана? Крестьянина? Это недопустимо. Вам придется ограничить выбор своими братьями офицерами из полка «Верные трону».

— Я не слишком доверяю их братским чувствам, — спокойно ответил Кантэн. — На основании какой статьи устава я должен ограничить ими свой выбор?

Председательствующий поежился под его жестким, холодным взглядом и взглянул на неуклюжую фигуру стоящего рядом Констана.

— Если арестованный настаивает, едва ли мы можем отказать ему. Но я надеюсь, что настаивать он не будет. У него должно хватить такта признать, что Сен-Режан, шуан, крестьянин и… хм… ему вряд ли пристало представлять урожденного дворянина перед членами трибунала — такими же дворянами, как обвиняемый.

— Конечно, нет, — сказал Констан. — Урожденный дворянин, господин председательствующий, премного признателен за эти слова. Но именно за то, что господин де Шеньер отказал мне в праве носить звание дворянина, я и сшиб его с ног, как поступил бы на моем месте каждый из вас.

— Черт возьми! — в гневном нетерпении воскликнул Констан. — К чему защитник, когда и без того все ясно? Что может оправдать удар, которому вы были свидетелями? Этот фигляр даром тратит наше время. Давайте продолжать!

— Как вы спешите подвести меня под расстрел.

Под повелительным взглядом Констана Ла Уссэ сурово покачал головой.

— Право, сударь, выяснять здесь нечего, если конечно вы не станете отрицать вторую часть обвинения нашего командира, иными словам, то, что вы намеревались покинуть замок и высказали неповиновение, когда вам было это запрещено.

— Если, — сказал Кантэн, — мы не будем соблюдать процедуру, то все, что здесь происходит, превратится из суда в обыкновенную болтовню. Обращаясь к вам не как обвиняемый, а как офицер к офицеру, господин Ла Уссэ, я могу сказать, что поставил господина де Шеньера в известность о моем намерении сегодня вечером покинуть Кэтлегон с отрядом Сен-Режана.

— С отрядом Сен-Режана? — крикнул Констан. — Вы ничего об этом не говорили.

— Правильно. Я решил предоставить Сен-Режану сообщить вам об этом, если он сочтет нужным.

— Вы признаете, что когда господин де Шеньер отказал вам в разрешении на отъезд, вы его ударили? — спросил Ла Уссэ.

— Когда он отказал, да. Но не потому что отказал, а из-за того, в каких оскорбительных выражениях он это сделал.

Было заметно, что собравшиеся в библиотеке неприятно поражены известием о том, что отряд Сен-Режана, в котором эмигранты привыкли видеть свою единственную защиту, собирается их покинуть. Остающиеся двести человек будут абсолютно беспомощны без поддержки в виде сотни шуанов Сен-Режана. Более того, они понимали, что только на особую военную тактику шуанов, на их прекрасное знание страны и на их быстроту могут рассчитывать эмигранты в минуту крайней опасности. Всеобщее негодование, вызванное угрозой подобного дезертирства, высказал Герниссак.

— Никакие выражения, сударь, не могут быть слишком оскорбительными. Вы и Сен-Режан — ставленники этого предателя Пюизе и вполне стоите его, — ярость гасконца переливалась через край: — Крысы бегут с обреченного корабля. Как Пюизе на Киброне, так и вы здесь со своей бандой сообщников спешите укрыться в безопасном месте, бросая на произвол судьбы тех, кого вы предали.

Речь гасконца распалила страсти остальных, и глядя вокруг себя, Кантэн не мог скрыть презрения.

— Тех, кого мы предали? Да понимаете ли вы, что говорите? Как и кого мы предали?

Герниссак едва не задыхался от душившей его злобы.

— Вы предали их тем, что заставили следовать за собой. Вы, Кадудаль, Сен-Режан и остальные шакалы Пюизе.

Ла Марш подхватил обвинение гасконца с тем большей готовностью, что увидел в нем оправдание себе и своим единомышленникам.

— Нас удалили с Киброна, чтобы разделить и ослабить силы роялистов. Вот преступление, жертвами которого мы стали — мы те, кто пал на Киброне, кто был расстрелян в Ванне. Сам же Пюизе бежал в Англию, чтобы получить свои тридцать сребренников, цену за пролитую кровь французов.

Страсть Герниссака заразила всех присутствующих. Один за другим они в разных выражениях повторили суть обвинения гасконца. Какое-то время казалось, будто они забыли о цели, ради которой собрались. Один Ла Уссэ не вышел из порученной ему роли и спокойно дожидался, пока страсти улягутся.

Констан сидел, плотно сжав губы, довольный тем, что злоба, обуявшая членов импровизированного суда, поможет ему достичь цели.

Наконец небольшая пауза позволила Кантэну вставить несколько слов.

— Клянусь честью, господа, наблюдая за ходом этой пародии на трибунал, я не перестаю спрашивать себя: кого вы судите — меня или джентльменов, снабдивших вас мундирами, которые вы носите.

Этим замечанием Кантэн вызвал новую волну нападок, главным образом со стороны престарелого Месонфора.

— И вы еще потешаетесь над нами. Уж не потому ли, что вам слишком хорошо известны тайны этого мерзавца Пюизе и цена, которую заплатил ему коварный убийца Питт за наше уничтожение?

— Да он и сам наполовину англичанин, — проговорил кто-то тоном человека, сообщающего последнее доказательство виновности обвиняемого.

— Помилуйте, господа, — возразил Кантэн. — Не все сразу. По крайней мере, соберитесь с мыслями и вспомните, за какое преступление вы меня судите. За то, что я наполовину англичанин, за то, что я сообщник господина де Пюизе или за то, что я ударил грязного труса, который вами командует?

— Вы нам ответите за все сразу, — выкрикнул свирепый Герниссак.

С опозданием вспомнив, что надо навести порядок, Ла Уссэ ударил кулаком по столу.

— Господа! Господа! Мы не можем заниматься теми вопросами, для которых не располагаем достаточными уликами.

Но Герниссака не так то легко было угомонить; ведь речь шла о вопросе, который превратился для него в навязчивую идею.

— Разве мы не располагаем свидетельствами того, что Пюизе продал нас, что он получает деньги от англичан?

— Но, сударь, мы собрались не для того, чтобы судить Пюизе. Какими бы уликами против него мы ни располагали, это не улики против нашего обвиняемого.

— Неужели связь этого человека с Пюизе ничего не значит — его и его сообщника Сен-Режана, который собирается дезертировать из наших рядов?

Ла Уссэ стал проявлять явные признаки раздражения.

— Так мы никогда не закончим. Мы собрались с тем, чтобы рассмотреть обвинение в нарушении субординации и в открытом насилии.

— Так какого дьявола вы этим не занимаетесь? — крикнул Ла Марш. — Что проку даром тратить время? Расстрелять его да и все.

Поскольку политические страсти достигли точки кипения, все дружно согласились с предложением Ла Марша.

— Если вам дорога собственная шкура, господа, — спокойно сказал Кантэн, — вы не совершите столь необдуманный поступок. Мой союзник по предательству Сен-Режан и его шуаны могут представить вам счет за мое убийство.

— Вы на это рассчитываете? — холодно спросил Констан.

— Вы угрожаете нам мятежом, чтобы тянуть время? — поддержал командира Ла Уссэ. — Тем самым, сударь, вы еще более отягчаете свое преступление. Никакими угрозами вы не помешаете нам исполнить наш прямой долг.

Внешне Кантэн сохранял полнейшую невозмутимость, но в душу его закралась тревога. Он начал серьезно опасаться не самого приговора, а его немедленного исполнения до того, как успеют вмешаться шуаны. Он полагал — и, без сомнения, полагал правильно, — что Констан намерен сообщить Сен-Режану о свершившемся факте, уверенный в том, что Сен-Режан не остановится перед кровопролитием ради спасения Кантэна, но не рискнет идти на открытое столкновение с эмигрантами ради того, чтобы за него отомстить.

— Едва ли вы сознаете всю серьезность своего положения, — сурово проговорил Ла Уссе. — В противном случае вы не держали бы себя так легкомысленно. Если вам есть что сказать для смягчения обвинения, которое вы не можете отрицать, я предоставляю вам последнюю возможность.

По-прежнему внешне сохраняя полное спокойствие, Кантэн стоял, опершись руками о спинку легкого стула. Прежде чем ответить, он едва заметно улыбнулся.

— Разве мои слова способны унять слепые страсти и укротить неуемную злобу? Я впустую истрачу силы, которые мне еще могут понадобиться. Например, вот для этого.

С этими словами он поднял стул, раскрутил его над головой и бросил в окно. Стекло вдребезги разбилось. Затем он крикнул во всю силу своих легких.

— Ко мне! Сен-Режан! Ко мне!

В тот же миг его схватили крепкие руки Дюмануара и Ла Марша. Рев голосов заполнил библиотеку. Молодой субалтерн бросился на помощь двум старшим офицерам, которые изо всех сил боролись с Кантэном, и втроем они повалили его на пол.

Падая, Кантэн с надеждой подумал, что шум, поднятый этими глупцами, не может не привлечь внимания шуанов, к чему собственно, он и стремился. Через плечо Ла Марша, который надавил на него коленом, он увидел, что дверь открывается и во внезапно наступившей тишине услышал голос с сильным бретонским акцентом.

— Что здесь происходит, черт побери?

Глава 10

МСТИТЕЛЬ
Вновь прибывший, крепкий малый в мешковатых бретонских штанах, засаленной рубахе, зеленой вельветовой куртке и красном ночном колпаке, плотно сидевшем на русой голове, с изумлением уставился на Кантэна, и тот узнал в нем розовощекого Жоржа Кадудаля, который, как он думал, находится за много миль от Кэтлегона.

Несколько мгновений шуан и эмигранты в немом изумлении смотрели друг на друга. Затем Констан выпрямился во весь рост и свирепо спросил его.

— Что вам здесь надо? Зачем вы вернулись?

— Клянусь Богоматерью Орэ! Хорош прием брата по оружию! Зачем я вернулся? Чтобы привести к вам гостя. — Обернувшись, он сказал: — Войдите, господин граф.

Быстрые шаги, звон шпор по мраморным плитам и в дверях, заслонив проход, выросла высокая фигура в длинном черном рединготе.

Казалось, господа из полка «Верные трону» увидели перед собой призрак. Они и впрямь могли так подумать. Перед ними стоял не кто иной, как граф де Пюизе — человек, который согласно полученным ими достоверным сведениям бежал в Англию. За Пюизе шел Сен-Режан.

Граф широким жестом снял с головы круглую черную шляпу и с эффектной небрежностью бросил ее на стул. Теперь поля шляпы не скрывали его лица, и все увидели, что оно осунулось и посерело, хотя высокомерия в нем не убавилось ни на йоту. Пюизе театрально поклонился.

— Ваш покорный слуга, господа! — в его металлическом голосе звучала насмешка.

Граф медленно вошел в комнату; его глубоко посаженные глаза с любопытством рассматривали растянувшуюся на полу под окном группу.

— Чему я помешал? — он огляделся, словно ища ответа, но не получил его: те, кого он застал в библиотеке, продолжали смотреть на него с чувством близким к благоговейному ужасу.

Кадудаль протиснулся к окну.

— Господин маркиз! Так это вы звали на помощь?

— Разве я не похож на того, кому она нужна? — при приближении Кадудаля трое офицеров, державших Кантэна, отпустили его, и он сел. — Добрый вечер, господин де Пюизе. Вы спрашиваете, чему вы помешали? Как ни трудно в это поверить, но вы помешали военному трибуналу. — Поскольку Кантэна уже никто не удерживал, он встал и отряхнулся. — Вот эти господа вменяют мне в вину несоблюдение субординации. Кто-кто, а уж они-то прекрасно понимают, что это за преступление.

Пюизе обвел взглядом всех присутствующих.

— Военный трибунал. Очень кстати. Поскольку вы собрались здесь, то, возможно, займетесь и моим делом. Как сообщил мне мой друг Жорж Кадудаль, меня обвиняют в трусости и предательстве.

Никто из офицеров не осмелился ответить графу, испытывая неловкость под его презрительным взглядом.

— Итак, господа? — с наигранным смирением Пюизе развел руками. — Я здесь, перед вами. Кто из вас предъявит мне обвинения, на которые, как я догадываюсь, вы не скупились в мое отсутствие?

Наконец, Констан обрел голос и утраченную было наглость.

— Вам лучше знать, зачем вы находитесь в Кэтлегоне. Но если вы и впрямь намерены держаться столь же высокомерно, мы откроем вам глаза на вашу ошибку.

— Зачем я здесь? Во-первых, чтобы своим присутствием доказать, что я не бежал в Англию, как утверждают болтливые лгуны.

Тут Герниссак, усмотревший в словах Пюизе вызов, брошенный лично ему, смело выступил вперед.

— По крайней мере, вы не станете отрицать, что трусливо бежали с поля боя на английский флагманский корабль. Я видел это собственными глазами.

Вопреки ожиданиям, Пюизе не выразил возмущения.

— Вы не ошиблись. Я действительно отправился на флагманский корабль сэра Джона. Но не для того, о чем вы говорите. — (Стоявший за спиной графа Кадудаль презрительно рассмеялся). — Я выполнял свой долг, долг полководца, которому все изменили. Я отправился туда убедить сэра Джона ввести в действие английские корабли в последней надежде на то, что огонь их орудий предотвратит или по крайней мере уменьшит катастрофу, постигшую нас. И он вполне мог бы это сделать. Фрегат открыл огонь по республиканцам и уже почти остановил наступление их батальонов, когда господа, почитающие себя цветом французской нации, в очередной раз предали меня. Вопреки моему приказу стоять до последнего, они вступили в переговоры о капитуляции и прислали на борт фрегата требование прекратить огонь.

— Такова ваша версия? — усмехнулся Констан.

— Такова моя версия. На свою беду, как доказали последствия, эти господа на Киброне отказались выполнять мои приказы в тот самый час, когда я еще мог их спасти и, более того, привести к верной и легкой победе.

Ответом на объяснение Пюизе послужил презрительный смех.

— Вполне естественно, — спокойно продолжал он, — что вас забавляют последствия, которые возымели для дела короля и монархии бездарность, злая воля, пустое тщеславие и прямое предательство, — то есть единственные качества, которые вы, господа, проявили.

— И у вас хватает бесстыдства говорить о предательстве? — спросил Констан.

Пюизе посмотрел на него, и взгляд его холодных, пронзительных глаз сделался беспощадным.

— Я только подошел к вопросу о предательстве. Сейчас я покажу вам его плоды. То, что оно уничтожило меня, не так уж важно, — его тон стал разящим, как острие кинжала, — но то, что оно уничтожило планы, так долго вынашиваемые, планы, которые я годами совершенствовал, то, что оно обратило в ничто бесценную помощь, которой никто, кроме меня не мог добиться, от английского правительства, — трагедия, а расплата за нее — потеря монархии.

— Это вы и пришли сказать нам? — язвительно спросил Герниссак.

— Если так, — добавил Констан, — вы даром тратите время. Ваша речь не произведет на нас особого впечатления.

— Когда я скажу все, что намерен, то, возможно, произведет. Одна из причин, по которой я нахожусь здесь — желание доказать, что я не бежал в Англию, а остался в Бретани. Я мог бы бежать. Будучи на борту корабля сэра Джона Уоррена, мог бы вернуться вместе с ним. Но во Франции у меня были обязанности, которые надлежало выполнить. Оставалось выяснить подробности событий, чтобы дать в них отчет английскому правительству, если я когда-нибудь снова окажусь в Англии.

— Вот этому мы вполне верим, — Констан усмехнулся, и его смех поддержали еще два или три офицера.

Пюизе словно ничего не заметил.

— Я пять дней провел в Ванне — в самом логове льва, как вы могли бы сказать. Я был там, когда Сомбрей заплатил жизнью за свою наивную доверчивость при подписании капитуляции. С ними были и те, кто убедил его не подчиниться моим приказам, относясь к нашему предприятию, как к авантюре, заведомо обреченной на неудачу, в том числе и ваш брат, господин де Шеньер. Я видел, как их всех расстреляли. Общее число расстрелянных в Ванне, господа, около семисот человек.

Из уст собравшихся вырвался крик.

— Я вижу, описание этой бойни все-таки произвело на вас впечатление. Надеюсь, оно заставит вас — вас, собравшихся здесь проводить суд по обвинению в нарушении субординации, — задуматься над страшной виной тех, кто по глупости или злому умыслу позволил себе нарушить субординацию по отношению ко мне, главнокомандующему экспедицией, и допустил пролитие рек французской крови.

— Кто же в этом повинен больше вас? — крикнул Констан.

— Я здесь именно для того, чтобы сказать вам об этом.

— Пролитая кровь вопиет к небесам об отмщении, — пылко воскликнул Герниссак.

— К небесам? Да, без сомнения. Но и ко мне. Послушайте меня еще немного, господа. Здесь, среди вас, находится несколько офицеров из корпуса, который покинул Киброн под командованием шевалье де Тэнтеньяка, чтобы на рассвете шестнадцатого июля быть в тылу у Гоша, — Пюизе переполняло негодование, и его дрожащий от гнева голос заполнил все помещение, — то была последняя попытка исправить зло, причиненное несоблюдением субординации бездарным глупцом, и если бы ваш корпус выполнил полученный приказ, попытка эта могла бы увенчаться успехом. Вместо этого — трагедия Киброна, разгром Королевской католической армии и бойня в Ванне. Чего, я спрашиваю, заслуживают те, кто в этом повинны?

Пюизе окончательно подчинил всех своей воле. Даже язвительный Герниссак сжался под огненным взглядом, который заставлял каждого из них чувствовать себя не только обвиняемым, но и виновным.

— Пока там, на Киброне, мы с глупой доверчивостью рассчитывали на вас, вы веселились здесь, в этом самом доме, куда теперь вернулись, как собаки к своей блевотине.

В ответ на подобное оскорбление послышался возмущенный ропот.

— Не лаять на меня! — громовым голосом крикнул Пюизе, заставив всех смолкнуть. — Пока мы готовились к бою, не сомневаясь в том, что вы, верные данному слову, находитесь на пути к отведенным вам позициям, вы здесь пировали, танцевали и ухаживали за женщинами, собранными вам на усладу изменницей-шлюхой, чтобы ввести вас в обман.

Здесь Констан нарушил оцепенение, в которое поверг его сторонников праведный гнев Пюизе и проснувшееся в них чувство — стыда.

— Думаю, мы уже достаточно наслушались. Коли вам так много известно, может быть, вы знаете и о том, что Тэнтеньяк мертв. Очернять его память, какая гнусность!

— Я говорю не о Тэнтеньяке. Это была верная, преданная душа. Столь же преданная, сколь и отважная. Если бы он остался в живых, приказ был бы выполнен.

— Тогда вы имеете в виду Белланже. Он тоже убит.

— Вашей собственной рукой. Мне все известно. Итак, он не может ответить за свое предательство. Но вы, господин де Шеньер, вы ответите.

— Я? — темные глаза Констана расширились. Он побледнел.

— Неужели я удивил вас? Не ваше ли возмутительное нарушение субординации по отношению к Тэнтеньяку, когда вы увели с собой три тысячи человек, ослабило его корпус перед нападением республиканцев, во время которого он был убит? Разве не эти события сделали невозможным своевременное прибытие ваших отрядов в Плоэрмель?

От язвительности Констана не осталось и следа. Его захлестнуло ощущение близкой беды и внезапный страх перед величественным человеком, который воплощенным возмездием стоял перед ним. Он попробовал оправдаться, но глаза его бегали по сторонам, а голос срывался.

— Я был введен в заблуждение лживым известием, будто солдаты Груши окружили в Редоне вандейцев господина де Шаретта.

— Как можно ввести в заблуждение солдата, который знает свой долг и у которого есть точный приказ?

— Вы меня не запугаете, — Констан весь напрягся, то, что я сделал тогда, я сделал бы снова в подобных обстоятельствах.

— Вы смеете говорить так, зная, что последствием вашего бунта явились гибель армии и бойня в Ванне?

— Вы сваливаете на меня ответственность за это? — дерзко спросил Констан. К нему вернулся прежний пыл и, правда в меньшей степени, присутствие духа. — Хотите сделать меня козлом отпущения за ваше предательство и бездарность? Не удастся, господин де Пюизе. Я действовал так, как мне подсказывала честь.

— Честь! — презрительно повторил Пюизе. — И вы еще говорите о чести. Честь! Ха! А чем вы здесь занимаетесь? Использовав всевозможные способы, — а вы прибегали к самым разным, — чтобы убрать с дороги человека, стоящего между вами и правом наследования титула и имений маркиза де Шавере, вы устраиваете эту комедию с военным трибуналом и предоставляете простакам, обведенным вами вокруг пальца, убить его ради вас.

В ответ на эти слова не раздалось ни одного звука. Офицеры, которые могли бы воспринять их, как очередное оскорбление, молчали. Обвинение графа поразило их: многие вспомнили свои собственные подозрения, что дело, вынесенное на суд, носит сугубо личный характер, подозрения, о которых они забыли в пылу политических страстей, разбуженных Герниссаком. Все обратили взгляды на Констана, чтобы увидеть, как он примет тяжкое обвинение, предъявленное ему господином де Пюизе.

Констан, бледный, вытянувшийся в струну, нервно сжимал и разжимал опущенные по бокам руки.

— Вы лжете, сударь. И я докажу это, — сказал он. — После смерти моего брата Армана никто не стоит между мною и наследством. И уж, конечно, не бастард, который выдает себя на сына Бертрана де Шавере.

Губы Пюизе сложились в улыбку.

— Он делает это столь успешно, что вы считаете необходимым его убить. Но вы заставляете меня вернуться к разговору о чести. Прежде всего меня интересует воинский долг и то, то ваше пренебрежение им привело к невосполнимым потерям. За это вы должны заплатить, господин де Шеньер. Я здесь для того, чтобы получить с вас сполна.

— Заплатить! — в мгновение ока лицо Констана утратило всякое выражение. Однако он попытался скрыть страх под маской бахвальства и рассмеялся. — Господа, вы слышите этого краснобая, этого подлого изменника, состоящего на службе у Питта.

Но то был холостой выстрел: Пюизе вынул пулю из его пистолета. Констан не получил поддержки, на которую рассчитывал.

— Оставьте мои грехи в покое, — повелительно сказал граф, — я отвечу за них в надлежащее время и в надлежащем месте. Теперь же вы ответите предо мной.

— Я не намерен отвечать перед вами. Я не на суде.

— Возможно, в нем нет необходимости. Вы уже осуждены и вам вынесен приговор. Вспомните, что сказал вам Тэнтеньяк перед тем, как вы увели за собой взбунтовавшихся шуанов. Напомните ему слова шевалье, Жорж.

Кадудаль с готовностью выполнил просьбу Пюизе:

— «Если вы вернетесь живым, я отдам вас под трибунал и расстреляю».

Страх проник в самую глубину души Констана, и кровь отлила от его смуглого лица. Но в последнее мгновение он вспомнил, что численный перевес на его стороне и почерпнул мужество в уверенности, что «Верные трону», вне зависимости от того, прав он или виноват, будут сражаться за него. К нему быстро вернулось все его высокомерие.

— Вы на редкость бесстрашны, если пришли сюда, чтобы грозить мне, — заявил он, — столь же бесстрашны, сколь я терпелив. Что бы я ни совершил, я, как и вы, отвечу за это в надлежащее время и в надлежащем месте.

— Именно это я и имею в виду, — ответил Пюизе и добавил: — Это время — сейчас, а место — здесь.

— Вам, видимо, угодно шутить. Я отвечу перед теми, кого считаю ровней себе. Я не признаю вашу власть.

— Вы очень точно определили суть своего проступка. Проступка, из-за которого погибло несколько тысяч человек.

— Послушайте, господин де Пюизе! Хватит! Я вынужден просить вас немедленно удалиться и покинуть Кэтлегон. И почитайте за счастье, что я позволяю вам это.

Стоявший за спиной Пюизе Кадудаль громко рассмеялся.

— Ну и петух! Да как кукарекает! Силы небесные!

Пюизе на шаг приблизился к Констану.

— Господин де Шеньер, я прибыл в Кэтлегон, чтобы привести в исполнение приговор, вынесенный вам шевалье де Тэнтеньяком.

Шок, вызванный последними словами графа, вывел офицеров из оцепенения. Все повскакали со своих мест, в библиотеке поднялся шум. Ла Марш, Дюмануар и Герниссак окружили Констана, словно желая защитить его, тогда как Ла Уссэ дрожащим от возмущения голосом высказал то, что было на уме у его коллег.

— Господин де Пюизе, существует предел, до которого мы можем сносить вашу дерзость. Какой бы властью вы ранее не обладали в Королевской католической армии, ей давно пришел конец, — он встал со стула. — Я требую, чтобы вы удалились. Предупреждаю: если вы хоть немного задержитесь, вам несдобровать.

Гневный ропот, поднявшийся после слов Ла Уссэ, возвещал приближение бури. Пюизе повернулся к Кадудалю.

— Мне несдобровать. Каково, Жорж? — воскликнул он и пожал плечами. — Разговаривать больше не о чем.

— Хорошо, что вы, наконец, это поняли, — крикнул Герниссак, вновь обретя язвительность, которой тут же было суждено угаснуть.

Кадудаль подошел к двери, распахнул обе створки, и господа эмигранты к своему ужасу и негодованию увидели, что вестибюль до отказа забит вооруженными шуанами. По знаку Кадудаля примерно с полдюжины из них вошло в библиотеку.

— Вот ваш человек, — сказал им Кадудаль, указывая на Шеньера.

К потолку взлетели яростные восклицания: «Измена!», «Предательство!». Засверкали шпаги, и эмигранты, окружив Констана, заняли оборонительную позицию.

Но теперь Кадудаль принял командование на себя.

— Если вам дорога жизнь, — сказал он, — никакого сопротивления или мы вырвем его от вас штыками.

Стоявший позади группы эмигрантов господин де Соссюр, молодой офицер, попытался открыть окно и бежать. Он крикнул своим товарищам, чтобы те задержали бандитов, пока он не приведет на выручку полк.

— Вы вызовете напрасное кровопролитие, — флегматично предупредил его Кадудаль. — Я привел с собой три сотни морбианцев. Прибавьте к ним людей Сен-Режана и выйдет, что на каждого из вас приходится двое наших.

Однако непродолжительное сопротивление все же имело место, и чтобы подавить его, в библиотеку ворвалось еще несколько шуанов. Если бы не вмешательство Пюизе, они дали бы волю ярости, которую в них давно разжигало тщеславное высокомерие союзников. Но по приказу графа они пустили в ход не штыки, а приклады мушкетов. Тонкие шпаги были выбиты из рук эмигрантов и сломаны. Нападающим удалось вырвать Констана из рук его защитников, среди которых имелась не одна разбитая голова, в то время как лишь один шуан вышел из схватки слегка поцарапанным.

Они протащили своего обмякшего и дрожащего пленника мимо Пюизе. Высокий и стройный, в черном сюртуке в обтяжку, он спокойно наблюдал за схваткой. Кантэн стоял рядом с ним.

Холодный, неумолимый, исполненный брезгливого презрения Пюизе дал знак увести несчастного.

— Вы знаете, что делать, Жорж.

— Боже мой! Боже мой! — кричал охваченный ужасом Констан. — Неужели меня убьют? — его глаза вылезли из орбит, оливковая кожа приняла зеленоватый оттенок, на низком лбу блестел пот.

— Мы привезли с собой священника, — неумолимо проговорил Пюизе, — он даст вам то единственное утешение, которое справедливость позволяет вам предоставить.

— Справедливость! — неистовствовал обреченный. — Чудовище! Убийца! Ты выбрал удобный предлог, чтобы скрыть свой позор. Ты убиваешь меня, чтобы самозванец, бастард, который всегда был твоим орудием, спокойно получил не принадлежащее ему наследство, — затем он диким голосом громко воззвал к Кадудалю: — Кадудаль! Ты, по крайней мере, честен. Неужели ты станешь соучастником этого злодейства? Если да, то ты заплатишь за него, как заплатит и этот негодяй. За него тебя станет преследовать каждый француз, считающий себя благородным человеком. Не думай, что тебе удастся избежать их мщения.

— Кончайте! — вот все, что ответил Констану шуан и, махнув рукой, приказал своим людям увести пленника.

Но Констан продолжал отбиваться.

— По крайней мере, хоть выслушай меня, прежде чем вы отягчите свою душу убийством. Этот злодей хочет убить меня из-за Морле самозванца, который присвоил себе имя маркиза де Шавере, бастарда, который хочет отнять у меня мое наследство. Это правда, Кадудаль. Я клянусь в этом пред лицом смерти. Пред лицом смерти, слышишь? Я смогу убедить тебя, если только ты меня выслушаешь.

Констана дотащили до двери, а он все еще буйствовал и вырывался. Его недавние сподвижники стояли за шеренгой шуанов и смотрели на них с с бессильным гневом.

Кантэн крепко сжал руку Пюизе.

Буйство Констана, его клятва «пред лицом смерти» подействовали на Кантэна самым неожиданным образом, — он вдруг ощутил нечто близкое к благоговейному страху. Словно внезапно прозрев, он ясно увидел глубины, о существовании которых до сих пор не подозревал. Подумал о загадочных обстоятельствах своего детства и воспитания в Англии, о матери, вырастившей его на чужбине в неведении его положения и титула, о странной просьбе Жермены не предъявлять права на Шавере, о том, как она при этом глядела, вспомнил портрет Бертрана де Шеньера и испытал подлинное потрясение при мысли о возрасте, в котором предполагаемый отец зачал его.

— Подождите, сударь, — попросил Кантэн, — ради Бога, подождите. Позвольте мне услышать, что он хочет сказать. Пусть он объяснится.

— Он объяснится перед взводом стрелков, — Пюизе не шелохнулся.

— Но если правда, что…

— Успокойтесь. Какое мне до этого дело? — негодование, звучавшее в голосе графа, поразило Кантэна. — Я привожу в исполнение приговор, вынесенный Тэнтеньяком. Наказываю единственного оставшегося в живых виновника трагедии Киброна.

Так и оставив Кантэна без ответа, Пюизе подошел к шеренге шуанов и через их головы обратился к сбившемся в кучу эмигрантам.

— Господа, вам больше нечего здесь делать. Полк «Верные трону» прекратил свое существование. Клич: «Спасайся, кто может» — уже прозвучал. В Кэтлегон с минуты на минуту могут нагрянуть санкюлоты, а к вечеру здесь не будет ни одного шуана, чтобы защитить вас. Вам остается разбиться на небольшие группы и постараться как можно скорее покинуть Францию. Правда, вы можете перебраться через Луару и присоединиться к армии господина де Шаретта, которая еще не сложила оружие, — он дал шуанам знак расступиться. — У меня нет ни малейшего желания задерживать вас, господа. Вы совершенно свободны.

Судя по тону графа, то был приказ. Однако Ла Уссэ с видом оскорбленного достоинства выступил вперед.

— Господин де Пюизе, если вы будете упорствовать в своем намерении, вам придется ответить за то, как вы поступили с господином де Шеньером. Я призову вас к…

— Сударь, вы даром тратите свое и мое время. Будьте довольны и благодарны, что с теми, кто состоял в штабе господина де Шеньера, не поступили так же. Будьте благодарны, что я не призвал всех вас к ответу за то, что вы здесь делали, когда я прибыл. Ступайте, господа.

Ла Уссе сжал губы, поднял брови и в бессильном гневе разведя руками, направился к двери. Остальные последовали за ним, поддерживая троих пострадавших в короткой схватке товарищей.

Глава 11

СЫН МАРГО
В просторной, заставленной книгами комнате, из которой только что все вышли, Кантэн обратил на Пюизе серьезный, почти испуганный взгляд.

— Господин граф, я желаю знать… Вы послали Констана де Шеньера на расстрел за то, что он изменил долгу, или за то, что здесь происходило, когда вы прибыли?

Прежде чем ответить, Пюизе, заложив руки за спину, подошел к окну и вернулся обратно.

— Какое это имеет значение, если он заслуживает смерти и за то, и за другое, — ответ графа звучал весьма уклончиво.

— Вы слишком легко об этом говорите, — упрекнул собеседника Кантэн.

— Черт возьми! Откуда такая заботливость? Господин де Шеньер не раз покушался на вашу жизнь. Был Буажелен, был Лафон, не сомневаюсь, были и другие, менее заметные. Для Шеньера пришел час расплаты.

— Вас, сударь, никто не просит платить мои долги, — с внезапной горячностью возразил Кантэн, — я не потерплю этого.

Пюизе поднял брови, в его взгляде зажглась ирония.

— Пусть так. Его расстреливают за нарушение субординации.

— Вы так говорите. Но убеждаете меня в обратном.

— Убеждаю?! Я?

— Ваш голос, ваше отношение… Ах, да и все то, что случилось в прошлом.

— Вы, конечно, имеете в виду покушения на вашу жизнь.

— Я имею в виду совсем другое. Прежде всего то, о чем он говорил, поклявшись «пред лицом смерти». Неужели он хотел бы предстать пред Создателем с лживой клятвой на устах? Или вы полагаете, что я соглашусь, чтобы этого человека расстреляли ради моей выгоды?

— Вы предпочитаете, чтобы он жил ради вашей погибели? Очень благородно. Но повторяю вам: его расстреливают за нарушение субординации, — Пюизе подошел ближе к Кантэну и положил руку ему на плечо. — К чему мучить себя, дитя мое?

— Здесь много, так много такого, что касается лично меня, — в голосе Кантэна звучала глухая обида, — чего я не понимаю, о чем, порою, лишь смутно догадываюсь. Я попытаюсь узнать правду, которая кроется за ненавистью ко мне моих кузенов.

— Разве это так трудно понять? Ведь люди есть люди. Шавере одно из самых завидных владений во Франции или, во всяком случае, станет таким, когда вернутся спокойные времена. Людям, которые всегда считали себя его наследниками, не легко потерять его.

— Считали себя наследниками? Разве они не знали о моем существовании?

— Возможно, и не знали.

— Ах! Но только в том случае, если моя матушка скрывала его, как скрывала от меня, что я наследник Шавере. Почему? Зачем матери лишать собственного сына принадлежащего ему наследства? Я знаю только один ответ.

— И какой же? — жестко прозвучал вопрос Пюизе.

— Она знала, что он не имеет на него прав. Если это так, то Констан говорил правду. Я самозванец, маркиз смеха ради, маркиз де Карабас, как когда-то давно он меня назвал.

— Ба! И вас так легко ввести в заблуждение подобным утверждением? Разве у вас нет доказательств? У вас есть свидетельство о браке вашей матери с Бертраном де Шеньером исвидетельство о вашем рождении, имевшем место в Шавере.

— Если бы это было все. Но есть некоторые факты, которые ставят эти документы под сомнение. Моему отцу… Когда Бертран де Шеньер женился на моей матери, ему было семьдесят четыре года, а ей всего двадцать. Я родился еще через семь лет, когда ему было за восемьдесят.

— Ну и что из того? Вы родились в браке. С точки зрения закона ваши права на наследство неоспоримы.

— С точки зрения закона, да. Но мне говорили, что именно поэтому Шеньеры пытались оспорить их иным способом.

Рука Пюизе упала с плеча Кантэна. Он отступил на шаг и взглянул на молодого человека из-под нахмуренных бровей.

— С каких пор вас занимают такие мысли?

— С тех пор, как я услышал клятву Констана, которую он дал перед тем, как его выволокли отсюда.

— Пустое. Чего стоит клятва этого малого? В чем может он поклясться? В предположении, в подозрении вроде тех, которые занимают и вас? На основании такого предположения эти Шеньеры тем или иным способом убили бы вас. А вы настолько мягкосердечны, что считаете необходимым оправдать их, даже если для этого придется поставить под сомнение доброе имя вашей матушки.

— Вам известна причина, которая могла бы побудить мою матушку бежать из Шавере после смерти Бертрана и скрываться в Англии?

Возможно Пюизе и понял, что вопрос был чисто риторический, но отнюдь не по этой причине он не оставил его без ответа.

— Боже мой! Разве не ясно? Чтобы увезти вас подальше от той самой мстительности, которая преследовала вас, едва вы стали наследником Этьена де Шеньера.

Удивленный Кантэн уставился на Пюизе.

— Вы полагаете?

— Не полагаю, а знаю. Вам следовало бы помнить, что, как я вам говорил, в то время я служил в анжерском гарнизоне и был близко знаком с Ледигьерами. Именно поэтому, Кантэн, я при первой же нашей встрече проявил к вам глубокий интерес. Именно поэтому я так хотел подружиться с вами или, по крайней мере, быть вам другом. А теперь слушайте.

Пюизе отвернулся и, меряя длинными медленными шагами комнату, начал рассказ.

— Старик Ледигьер служил управляющим у маркизов Шавере. Он был честолюбивым негодяем, который пожертвовал дочерью для удовлетворения своих суетных интересов. Семидесятилетнему Бертрану де Шеньеру, страдавшему ревматизмом и подагрой, в последней вспышке сластолюбия, которое он никогда не умел сдерживать, приглянулась ваша матушка. Ее хитрый, бдительный родитель понял, что ему предоставляется возможность сделать ее знатной дамой. Он взялся за дело с такой дьявольской ловкостью, что вскоре к негодованию своего семейства старый Бертран женился на девушке.

Кантэн сидел на стуле и, опершись локтями о колени и поддерживая рукой подбородок, внимательно слушал. От него не укрылась пронзительная горечь в словах и тоне Пюизе, словно собственный рассказ не оставлял графа равнодушным.

— По причине плохого здоровья Этьена Гастон де Шеньер, племянник Бертрана, уже давно считал себя наследником маркиза. Его брат Клод, отец Жермены де Шеньер, в самую последнюю минуту попытался расстроить свадьбу. Но несмотря на старческое слабоумие Бертран был не тем человеком, который позволял себе перечить; кроме того при нем почти всегда находился старый дьявол Ледигьер, направлявший все его действия.

Потом Гастон, отец Армана и Констана, никогда не упускал случая унизить и оскорбить молодую маркизу. Он ясно давал ей понять, что ее ждет, когда он станет маркизом де Шавере и главой семьи. Учитывая возраст и хвори Бертрана, он был уверен, что этот союз не даст отпрыска, который мог бы встать на его пути к наследству. Когда через семь лет ваше появление на свет разрушило его планы, вся округа звенела от обуявшего его гнева. Он в ярости отправился в суд и потребовал, чтобы младенца объявили незаконнорожденным. Судьи признались, что они не в силах вмешаться. Тогда Гастон подал прошение королю. Результат был тот же. Вне себя от такого отпора, он на каждом шагу объявлял, что сам восстановит справедливость, в которой ему было отказано.

До сих я говорил о том, чему сам был свидетелем. Об остальном могу говорить на основании того, о чем узнал позднее. Мой полк был послан на Антильские острова, и я отправился вместе с ним. Не нужно обладать богатым воображением, чтоб представить себе, какие тяжелые времена наступили вскоре для вашей матушки. Все это длилось четыре года. Затем Бертран умер, и она лишилась последней защиты, старик Ледигьер тоже был в могиле. Ужас перед тем, что могут сделать Гастон и его сыновья, Арман и Констан, тогда уже подростки, окончательно сломил ее дух и она решила увезти вас подальше от них и спрятаться.

Пюизе остановился и немного помолчал, прежде чем закончить рассказ.

— Их отношение к вам после смерти Этьена доказывает, что злоба, которая заставила ее бежать, по-прежнему жива в доме Шеньеров.

Наступило молчание. Пюизе вновь машинально заходил по комнате. Его лицо было задумчиво, голова склонилась на грудь, словно он вглядывался в оживленное им прошлое. Наконец Кантэн заговорил.

— Вы удивительно хорошо осведомлены.

— Так уж вышло.

— И все же в вашем рассказе есть пропуски.

— Естественно.

— Хотите послушать, чем их заполняет мое воображение?

Граф повернулся и пристально посмотрел Кантэну в глаза, затем легким движением руки предложил ему продолжать.

— Когда в те первые бездетные годы замужества маркизе, моей матушке, дали понять, что ее ждет, когда она овдовеет, а это должно было случиться в самом недалеком будущем, она могла решить, что единственный способ защититься от их злобы и не дать себя вышвырнуть вон — это завести ребенка. Она вполне могла предположить, что как мать следующего после Этьена наследника, следующего маркиза, даже овдовев, она будет в безопасности.

В утверждении Кантэна звучали вопросительные ноты, он помедлил, словно ожидая ответа, и взглянул на Пюизе. Но ответа не последовало, и он продолжал:

— Не трудно предположить, что у нее был возлюбленный одних с ней лет, возможно, даже тот, с кем ее разлучило проклятое честолюбие ее отца. Вы не согласны?

— Продолжайте, продолжайте, — отрывисто попросил Пюизе.

— Родился ребенок. Сын, которого так страстно желали. Но события, последовавшие сразу за его рождением показали, как жестоко она ошиблась в расчетах. Итак, как в мне говорили, после смерти Бертрана де Шеньера она осталась совершенно беззащитной и была вынуждена все бросить ради спасения ребенка от злобы Шеньеров, обмануть которых оказалось не так просто, как она полагала.

Кантэн замолк и внимательно посмотрел на Пюизе. Пока молодой человек говорил, граф не шелохнулся.

— Не кажется ли вам, сударь, что все могло случиться именно так? — спросил Кантэн.

— Я… я думаю, нечто подобное могло случиться, — впервые за время знакомства с этим самоуверенным человеком Кантэн заметил в нем признаки нерешительности.

Кантэн подался вперед, и его следующий вопрос прозвучал резко, как удар хлыста.

— Вы знаете, что так оно и было?

Смертельная бледность постепенно залила изможденное лицо графа.

— Да. Знаю, — ответил он.

Кантэн поднялся со стула: они долго в молчании смотрели друг на друга, и во взгляде каждого из них светилось чувство, близкое к ужасу. В этот миг Кантэн разгадал тайну неуловимого сходства Пюизе с тем, кого он когда-то видел. Теперь он твердо знал, что видел это лицо в своем собственном зеркале.

— Вы, конечно, хотите сказать, что вы — мой отец, — он сам удивился странной хрипоте своего голоса.

Лицо Пюизе исказилось, будто его ударили. Он шумно вздохнул и сжал руки.

— О, Господи! — но самообладание тут же вернулось к нему. — Отрицать бесполезно, — признался он, опустив голову.

— Ваше признание многое объясняет, — спокойно заметил Кантэн, — только уверенность в том, что я сын Бертрана де Шеньера, не позволила мне заподозрить это раньше.

И тут стекла в окнах библиотеки дрогнули от мощного ружейного залпа.

— Что это было? — вскрикнул Кантэн.

— Конец последнего претендента, стоявшего между вами и наследством Этьена де Шавере. — Пюизе был страшен в своей невозмутимости.

— Боже мой! — в глазах Кантэна застыл ужас. — Именно поэтому вы и приказали его расстрелять? Да или нет?

— Поверьте, я бы не остановился перед этим, — в голосе графа звучало презрение, — но в том не было необходимости. Я исполнил приговор, вынесенный Тэнтеньяком. Запомните это. Глупец заплатил жизнью за проступок, в результате которого погибли тысячи людей и загублено великое дело.

— Если бы я мог вам верить! — голос Кантэна срывался от горя и возмущения. — Если бы я мог вам верить! Но теперь уже ничего не изменишь.

— Что вас так беспокоит, черт возьми? Вы здесь ни при чем. Можете спать со спокойной совестью. У меня достаточно широкие плечи, чтобы снести и такую ношу. Будьте довольны, что теперь никто не станет оспаривать у вас титул, господин маркиз.

— И вы смеете так говорить? Смеете шутить надо мной, зная, что я не имею на него никаких прав?

— Вы ошибаетесь. Вы имеете все права. Законное право, которое никто не может оспорить, моральное право, заслуженное страданиями вашей матушки.

Кантэн усмехнулся и махнул рукой, словно желая что-то отбросить от себя.

— Я сын человека, который устранил последнего законного Шеньера, чтобы освободить место для самозванца. Разве я когда-нибудь об этом забуду? — и он со страстью продолжал: — Сударь, вы проявили бы ко мне большую справедливость, рассказав обо всем, когда впервые посетили меня в Лондоне. Вам не следовало полагать, что я пошел в своих родителей. Вам следовало бы помнить, что я, возможно, не лишен такого качества, как честность.

Пюизе вздрогнул от насмешки Кантэна, но на его плотно сжатых губах почти сразу заиграла ироничная улыбка.

— Пожалуй, мне следует вами гордиться. И не столько за честность, которой вы похваляетесь, сколько за проявленную вами суровость. И то и другое прекрасные, достойные мужчины качества. Но неужели все сделанное ради того, чтобы вы стали маркизом де Шавере, необходимо отбросить? В конце концов, разве вы не хозяин Шавере по праву приобретения? Вы забыли? Или этого недостаточно для вашей неподкупной честности?

— До тех пор, пока жив хоть один Шеньер, недостаточно, — тон Кантэна не допускал возражений.

Брови Пюизе нахмурились, в глазах отразилась боль. Его взгляд огненной стрелой проникал в душу Кантэна.

— Ай, ай! С вами не сладишь, — он рассмеялся на сей раз без горечи. — Наверное, я был рожден для разочарований, — пожаловался он, — все, к чему я ни прикоснусь, гибнет. Ни один человек не трудился более упорно, не строил планов более продуманно, не сражался более бесстрашно.

Однако каждому моему начинанию препятствовала случайность, и она приводила меня к краху, — Пюизе снова зашагал по комнате. — Разочарование было моим уделом с того самого дня, когда я стал свидетелем того, как вашу мать, которую я обожал, принудили к отвратительному браку с дряхлым Шавере. Через вас я хотел отомстить за нее, мне казалось прекрасной местью — вернуть вам положение, для которого вы были рождены и которого она лишила вас из страха за вашу жизнь. Я лелеял надежду, что она смотрит на нас с небес, чувствует, что обидчикам воздано по заслугам за ее страдания, и благословляет меня за то, что я был вам настоящим отцом, за то, что я берег и направлял вас на пути к получению наследства, купленного ею такой дорогой ценой. С тех пор как я случайно нашел вас, вы были моей путеводной звездой. Даже сегодня, Кантэн, мой долг по отношению к вам — главная причина того, что я нахожусь здесь. Наказание Констана де Шеньера не более чем совпадение. Меня привело сюда известие о том, что вы здесь, и надежда быть вам полезным, пока я еще обладаю властью. Мой своевременный приезд говорит о моих благих помыслах.

Кантэн опустил голову.

— Да, да… Если бы не вы… мишенью для этого залпа послужил бы я.

— Я утешаюсь этим и виню себя за неудачи во всем остальном. Я слишком много говорил, слишком многое принимал на веру. Мой рассудок застал меня врасплох, мои чувства ослабили мою волю, искушение погубило меня. Противостоять искушению и не признать себя вашим отцом, когда вы потребовали от меня ответа, было выше моих сил. А что сделали бы вы на моем месте, Кантэн? С меня строго спрошено. Я сам с себя строго спрашиваю. Но преподать мне урок твердости выпало на долю моему сыну.

— Видит Бог, вы несправедливы ко мне, сударь, — у Кантэна срывался голос, и то, что он мог сказать, так и не было сказано. Он подошел к Пюизе, протянул ему руку и в следующий миг граф сжимал его в мощных объятиях.

— Сын! Сын! — рыдал глубокий, звучный голос. — Сын Марго!

Глава 12

МАРКИЗА ДЕ КАРАБАС
В теплый, пасмурный день на исходе сентября вниз по Брутон-стрит прогромыхала почтовая карета, в которой господин Кантэн де Морле возвращался домой из своих странствий.

После своеобразной кульминации, которой его рискованное предприятие достигло тем вечером в Кэтлегоне, оно быстро и без особых событий стало близиться к завершению. Благодарить за это следовало опять-таки графа де Пюизе. Путники снова воспользовались прежними каналами связи, необходимость в которых еще более возросла, поскольку после Киброна республиканцы возобновили свою деятельность на Западе. Через несколько суток пути, — передвигались они ночью, а на день останавливались у надежных людей, — Пюизе привел Кантэна в Сен-Брие, откуда тот благополучно перебрался на борт судна контрабандистов, отплывавшего на остров Джерси.

Сам Пюизе остался во Франции.

— Я теперь не в настроении терпеливо выслушивать упреки, — сказал он, — а ничто другое в Англии меня пока не ожидает.

Его догадка была более чем справедливой, хотя раздавались эти упреки отнюдь не из уст англичан. Над очернением репутации Пюизе усердно работали его завистливые соотечественники, те самые люди, которые не могли бы сильнее подвести его даже в том случае, если бы они специально вознамерились изменить делу монархии.

В своем сообщении о кибронской катастрофе в Палате общин[1374] мистер Питт сумел уверить аудиторию, по крайней мере в том, что за время кампании не было пролито ни капли английской крови, на что мистер Шеридан[1375], выступавший от оппозиции, резко возразил: «Да. Но честь вытекает изо всех пор». Оскорбительная ложь, высказанная недальновидным политиком, вложила оружие в руки тех французских господ, которые шумели о том, будто Англия предала их, и Пюизе был орудием предательства.

Если бы Пюизе мог это предвидеть, возможно, он и отправился бы в Англию вместе с Кантэном, чтобы ответить на гнусную клевету. Но, не ведая о том, он счел своим долгом остаться во Франции.

— Кто знает, может быть представится еще одна возможность поднять страну. Я остаюсь здесь, чтобы воспользоваться ею. Я переправлюсь через Луару и вступлю в армию Шаретта. Если мне суждено остаться в живых, мы еще увидимся, Кантэн.

— Вы знаете, где меня искать, — ответил Кантэн. — Если вам понадобятся мои услуги, непременно зайдите ко мне.

— Ваши услуги! Как могу я брать, если не сумел ничего дать?

— Никто на свете не дал мне больше, чем вы. От вас я узнал, кто я такой, и вы дважды спасли жизнь, подаренную мне вами.

— Если вы рады этому подарку, то пусть так будет и впредь.

Они обнялись, стоя у ожидавшей Кантэна шлюпки, матросы налегли на весла, и рослая фигура с поднятой рукой, тающая в ночи, навсегда осталась в его памяти. Больше он никогда не видел этого неукротимого человека.

В очах души Кантэна образ Пюизе время от времени сменяло грациозное видение Жермены, какой она была во время их последней встречи в Кэтлегоне, перед тем как он выступил в нелепый поход в Редон, оно пробуждало в нем томление, смешанное с грустью и сознанием невосполнимой утраты.

Пюизе так много дал ему и жаждал дать еще больше, но слишком беспечный в том, что касалось вопрос чести, своим признанием он навсегда лишил его Жермены. Воспоминания о Жермене причиняли Кантэну боль, но он ни за что не расстался бы с ними, ибо тогда ему пришлось бы расстаться с воспоминаниями о ее нежности, а эти воспоминания, сказал он себе, осветят все его будущее, как реальность освещала прошедшие месяцы. Она дал себе обет, что все это был сон — сон учителя фехтования, который теперь проснулся и вновь стал учителем фехтования.

Близился вечер, когда Кантэн, никого не предупредив о своем возвращении, вошел в длинную, обитую деревянными панелями комнату, которой так гордился и к которой относился, как к своему королевству, пока не узнал об ожидающем его призрачном наследстве.

Его приветствовал звон стали, когда-то звучавший для него лучше всякой музыки. У О’Келли задержался последний ученик.

Старый Рамель, сидя на скамье у стены, надевал pointe d’arret на острие рапиры.

Увидев стоящего на пороге стройного худощавого Кантэна в длинном сюртуке бутылочного цвета, О’Келли опустил рапиру, сорвал с головы маску и, мгновенно забыв про ученика, тупо уставился на прибывшего, совсем как год назад.

— Ах! Это, действительно, вы, Кантэн?

— Собственной персоной и очень довольный, что наконец вернулся домой.

О’Келли и Рамель подскочили к Кантэну и принялись трясти ему руки, оба издавали нечленораздельные радостные восклицания, а Барлоу, тем временем явившийся невесть откуда, стоял рядом и на его лице, похожем на лицо священника, сияла широкая улыбка.

— Клянусь честью! Вот это возвращение домой! — сердце Кантэна радостно билось от оказанного ему приема.

— И вы больше не уедете? — спросил его О’Келли.

— Не уеду. Мои странствия заканчиваются там, где начались.

— Слава Всевышнему! Не только нас обрадует ваше возвращение.

Все же один из присутствующих был, пожалуй, не слишком обрадован. Ученик, беспардонно брошенный посреди зала, смотрел на них с высокомерным неудовольствием. Встретив его осуждающий взгляд, О’Келли рассмеялся.

— Ах, милорд, ну и повезло же вам! Здесь теперь сам хозяин, великий Кантэн де Морле. А если есть на свете человек, способный сделать из вас фехтовальщика, так это он.

Не скрывая легкого раздражения, его светлость удалился, и все трое уселись за стол в нише окна. Барлоу будто в добрые старые времена принес графины с вином, и О’Келли поведал Кантэну, как идут дела в академии. Она по-прежнему процветала, посетителей было много, главным образом англичан, которые, в отличие от безденежных французов, не забывали вовремя вносить плату за уроки. Клиентов-французов почти не осталось. Все эмигранты, способные держать шпагу, в начале лета отправились во Францию. Кантэну было известно, что немногие вернутся обратно. По причине их исхода академия перестала служить модным местом встреч эмигрантского общества.

— Но одна дама, известная вам по былым временам, на прошлой неделе два раза наведывалась сюда, узнать нет ли от вас каких-нибудь вестей. Мадемуазель де Шеньер, — на лице О’Келли появилось лукавое выражение. — Вы, может быть, помните ее.

Итак, история повторялась.

— Может быть и помню, — ответил Кантэн, чувствуя, что сердце у него забилось сильнее.

— Я так и думал, — сказал ирландец, и тема была исчерпана.

На следующее утро Кантэн принялся за работу, словно никогда и не прерывал ее. В ней он видел единственное средство унять боль, терзавшую его сердце.

В первую же неделю весть о возвращении господина де Морле облетела все клубы и кофейни Лондона, и в академии стали появляться его старые друзья, которые захаживали к нему пофехтовать в прежние времена, и новые ученики.

Но подобные свидетельства неуменьшающейся популярности, эти предвестники богатства, не приносили Кантэну радости, не излечивали от апатии, охватывавшей его по окончании дневных трудов.

О’Келли наблюдал за ним с тревогой и нежностью, но не решался нарушить его мрачную замкнутость.

Однажды ранним утром, когда О’Келли в фехтовальном зале ожидал первого ученика, а Барлоу приводил в порядок приемную, дверь открылась и на пороге появилась изящная дама в серой бархатной накидке. Сердце ирландца радостно забилось, и он бросился навстречу гостье.

— Ах! Входите, входите, мадемуазель. У меня есть для вас радостная новость. Он вернулся.

Жермена пошатнулась, и ее лицо побледнело.

— Вы хотите сказать, что он здесь? — голос девушки дрожал.

— Разве именно это я не говорю вам? Слава Всевышнему! Никак вы плачете?

Она смахнула слезы.

— От облегчения, О’Келли. Из благодарности. Я так боялась, что он не вернется. Когда… когда он приехал?

— Завтра будет две недели.

— Две недели! — удивление, замешательство, досада отразились на лице мадемуазель де Шеньер. — Две недели!

— Ровнехонько. Почему бы вам не подняться наверх и не застать его врасплох?

Из приемной в фехтовальный зал вошел привлеченный звуком голосов Барлоу.

— Пусть Барлоу передаст ему, что я здесь.

— Ах, так не годится. Он сидит в полном одиночестве за завтраком и хандрит. Своим появлением, мадемуазель, вы прогоните его хандру.

О’Келли провел Жермену через приемную и открыл дверь, ведущую на лестницу.

— А теперь, поднимайтесь. Белая дверь направо.

Возможно, она повиновалась только потому, что услышала про хандру Кантэна. Она поднялась на второй этаж, открыла дверь и остановилась на пороге уютной, обитой белыми панелями комнаты, залитой утренним октябрьским солнцем.

Кантэн сидел за столом спиной к двери и, думая, что пришел Барлоу, не пошевелился.

На нем был темно-синий парчовый халат. Темно-каштановые с бронзовым отливом волосы, как и раньше, были аккуратно заплетены в косичку, голова задумчиво склонилась. Убранство стола — белоснежная скатерть, сверкавшие в лучах солнца хрусталь и серебро, ваза с поздними розами — все говорило об утонченном вкусе Кантэна.

Жермена задумчиво смотрела на молодого человека, и на глазах у нее выступили слезы. Наконец Кантэн пошевелился.

— Какого черта вы не закрываете дверь? — он оглянулся, увидел Жермену и вскочил на ноги.

Несколько мгновений он не сводил с нее глаз, на его побледневшем лице застыл испуг. Затем, словно придя в себя, он поклонился.

— Вы оказываете мне честь… маркиза.

Настала ее очередь испугаться. Шурша платьем, она подошла к молодому человеку.

— Но, Кантэн! Что это значит?

— Вам не следовало приходить сюда, — мягко ответил он.

— Не следовало? Лучше позвольте спросить, почему вы сами не пришли ко мне? Мне сказали, что вот уже две недели как вы вернулись.

— Я… я не знал, где вас найти.

— А вы искали меня?

— Я полагал, что это ни к чему.

Жермена нахмурилась.

— Из-за госпожи де Шеньер? — спросила она, но не стала ждать ответа. — Вам известно, какой нынче месяц и год? Я совершеннолетняя, Кантэн, и могу распоряжаться собой.

— Примите мои поздравления, маркиза, — церемонно проговорил Кантэн.

— Маркиза?

— Маркиза де Шавере.

Она улыбнулась, стараясь скрыть боль и замешательство.

— Вы опережаете события, Кантэн. Вы еще не сделали меня маркизой.

— И никогда не сделаю, поскольку это не в моей власти. Вы уже маркиза де Шавере и титул принадлежит вам по праву.

— Я… я не понимаю, — ее взгляд просил его объясниться, что он и сделал.

— Произошла — как бы это сказать? — ошибка. Я не являюсь и никогда не являлся наследником Шавере. Я не Морле де Шеньер и хотя по-прежнему называю себя Морле, не имею права даже на это имя.

Жермена была слишком сообразительна, чтобы отчужденность Кантэна продолжала оставаться для нее загадкой. В ее глазах зажглись сочувствие и нежность.

— У кого хватило жестокости рассказать вам об этом? — спросила она, положив руки на плечи Кантэна.

— О том, что я самозванец?

Она покачала головой.

— Тот, кто в мыслях не имел обманывать других, не может быть самозванцем. А я давно убедилась, что вы никого не хотели обмануть.

У Кантэна было такое чувство, будто ему дали пощечину.

— Значит, вы все знали?

— Когда-то давным-давно я слышала об отвратительной скандальной истории.

— И ничего не сказали мне?

— К чему? О чем я могла сказать вам? Об оскорбительных сплетнях, основанных на предположениях, которые невозможно подтвердить, как бы справедливы они ни были? Разве могла я нанести вам такую рану? Самым важным для меня было то, что ваша совесть чиста и вы даже не подозреваете, что ваши притязания не столь справедливы, сколь неопровержимы в глазах закона.

Кантэн молча смотрел на Жермену, и в его взгляде удивление смешивалось с преклонением перед ней.

— Вы так и не сказали мне, каким образом вам стало все известно, — заметила она.

Кантэн осторожно снял руки девушки со своих плеч.

— Я заставляю вас стоять, — и он подвинул Жермене стул.

— Вы намерены и дальше держаться со мной так же официально?

Тем не менее она села, и Кантэн рассказал ей о последних событиях, которые произошли в Кэтлегоне.

— Теперь вы понимаете, — заключил он, — что хозяйка Шавере — вы.

— Вы смеетесь надо мной? Его последним владельцем по праву приобретения были вы. Теперь оно снова станет национальной собственностью, каковой и останется, попав в руки покупателя-республиканца. Не будем больше пререкаться из-за этого призрачного наследства. Если бы оно продолжало оставаться реальностью, вы со своей упрямой гордостью могли бы сделать его непреодолимой преградой между нами. Значит, слава Богу, что по воле провидения оно для нас не существует, — она встала и заглянула ему в глаза. — В Кэтлегоне вы дали мне торжественное обещание, клятву. Помните?

— Но то была клятва, данная тем, кто считал себя маркизом де Шавере, а не человеком, все владения которого, как заметил некогда ваш кузен Констан, всего-навсего владения маркиза де Карабаса.

Жермена сочла излишним продолжать спор. В ее распоряжении был более тонкий способ подчинить его своей воле, и она им воспользовалась. С обворожительной улыбкой на устах и всепобеждающей нежностью во взгляде она подошла к Кантэну и обвила руками его шею.

— И еще раз слава Богу, — сказала она, — что по воле провидения мне на роду было написано стать маркизой де Карабас.


ИГРОК (роман)

Джон Лоу, лаэрд Лауристоский, известный игрок с великолепными способностями к математике, бежав из Альбиона от смертельного приговора, уже десять лет скитается по Европе, став из-за больших выигрышей нежелательным гостем в Париже, Флоренции, Генуе. Его путь лежит снова в Париж, где после смерти Людовика XIV сложилась тяжелая экономическая ситуация, в которой он надеется реализовать изобретенные им финансовые новшества…


Глава 1

СМЕРТЬ КОРОЛЯ
Свои необыкновенные способности к анализу мистер Лоу направлял сейчас на осмысление происшедших событий.

Великий король, некогда приказавший изгнать его из Франции, был теперь мертв. И это не было таким уж удивительным. В конце концов, Его Величество был стар, а короли, даже самые величайшие, смертны. Но перед этим естественным фактом не только Франция, но и весь мир стоял теперь, затаив дыхание. Этот король, чье нахмуренное чело, по словам госпожи де Севинье[1376], заставляло дрожать даже землю, правил столь долго, столь жестоко и властно, что вокруг него создался ореол бессмертия.

Но не только его тело было мертво. Вместе с ним погибла и его слава. Преклонение моментально сменилось отвращением и презрением. Нынче его подданные больше не склонялись в страхе перед его всемогуществом. Они припоминали теперь все те лишения, все те жертвы, которые Его Величество заставил их принести, которые оставили страну разоренной и опустошенной.

Даже на последних почестях лежала печать неприличного ликования. Свой последний путь к усыпальнице в Сен-Дени его тело проделало мимо разукрашенных беседок, в которых были накрыты столы, чтобы отпраздновать это событие. Его тело не успело остыть, когда его завещание, которое при его жизни никто не осмелился бы оспорить, было уничтожено. Его последние указания по управлению Францией до совершеннолетия его правнука, который должен был унаследовать трон, были разорваны на глазах членов парламента.

Его племянник, Филипп Орлеанский, стал единственным регентом, хотя по завещанию он должен был разделить этот пост с одним из многочисленных незаконных отпрысков Его Величества — герцогом Менским.

Позднее Филипп Орлеанский, вспоминая об этих событиях, думал, не виноват ли он в излишней поспешности. Впрочем, в то время он ощущал только удовлетворение своей победой.

Смерть Людовика XIV[1377], естественно, оказала влияние на судьбу не только Филиппа Орлеанского. Но вряд ли кто-нибудь мог предположить, что наиболее значительное влияние она оказала на судьбу Джона Лоу, лаэрда Лауристонского. Пропуском, обеспечившим ему доступ к благосклонности короля, явилось рекомендательное письмо от Филиппа Орлеанского, который был мужем сестры Виктора Амадея. Король Виктор Амадей был слегка заинтригован восторженным тоном этого письма, столь резко он контрастировал с тем, что было известно о мистере Лоу. Ибо, надо сразу сказать об этом, история лаэрда Лауристонского была весьма необычной. В Англии, откуда он бежал около десяти лет назад, он был приговорен к смертной казни за убийство на дуэли. Он много ездил по Европе, и единственным источником его существования была игра. Было признано, что равных ему в игре нет. Состояние, которое он сколотил таким путем, достигало, по слухам, четырех или пяти миллионов ливров. Скорее всего, эти слухи были преувеличены, но нельзя было в то же время отрицать его несомненного богатства.

Во Франции его мастерство игры в карты и в кости, огромные суммы, которые он выигрывал, держа банк в доме знаменитой куртизанки Ла Дюкло, привели к тому, что генерал-лейтенант полиции короля мсье д’Аржансон приказал ему покинуть эту страну. Впрочем, никто никогда не подозревал его в нечистой игре. Считалось, что играет он абсолютно честно, а причиной его везения служат способности к математике и невероятная скорость в оценке шансов. Он играл по системе собственного изобретения, которую считал непогрешимой, но только в своих собственных руках. Чтобы облегчить себе расчеты, он заказал специальные фишки из чистого золота стоимостью в восемьдесят ливров.

После его выдворения из Франции, а возможно и вследствие этого, он стал нежеланным гостем также и в Венеции, Флоренции и Генуе. И если бы не письмо герцога Орлеанского, то маловероятным оказалось бы его пребывание и во владениях короля Виктора Амадея в качестве более или менее почетного гостя. Впрочем, обаяние мистера Лоу, несомненно, повлияло на хорошее отношение к нему короля Савойского, точно так же, как ранее оно влияло на герцога Орлеанского.

Высокого роста, худощавый, он имел пружинистую походку человека, хорошо знакомого с физическими упражнениями. Благородство его внешности, впрочем, не было обманчивым, поскольку, если его отец — от которого он, без сомнения, унаследовал свои математические таланты — и был простым эдинбургским ювелиром и банкиром, то его мать, передавшая ему свои черты, происходила из благородного дома Аргайлов. Перенесенная в детстве оспа придала его лицу оттенок некоторой бледности, который делал его еще притягательнее и усиливал таинственное впечатление, которое он производил на других. «Il etait trop beau»[1378], — сказал о нем один его французский современник. И действительно, таким его считали многие женщины, с которыми в свои молодые годы он прокутил свою долю отцовского наследства.

Перед лицом нищеты он попытался использовать свои математические способности, заявившие о себе еще тогда, когда он работал с отцом. Он углубил их в годы путешествий по Европе, годы созревания и приобретения жизненного опыта. Результатом явился его труд «Размышления о деньгах и торговле», который принес ему уважение такого одаренного дилетанта, каким был герцог Орлеанский, а теперь обеспечил ему по крайней мере терпимое отношение короля Виктора Амадея.

Однако он надеялся получить из рук Его Величества нечто большее, чем простой приют, и в надежде на это воздерживался, живя в Турине, от азартных игр. Сейчас он делал ставку в более важной для него игре. Финансовые дела в герцогстве Савойском были в полном беспорядке. Непрерывные войны, которые вел Людовик XIV, разрушили не только Францию, но и ее соседей. В возрождении этой страны мистер Лоу видел для себя игру, способную принести ему гораздо большую выгоду, чем какие-либо карточные столы. К сожалению, ему не удалось убедить Его Величество разрешить ему принять в ней участие. После кратковременного увлечения идеями мистера Лоу король Виктор Амадей повел себя решительно.

— Друг мой, я полностью согласен с герцогом Орлеанским. Ваши идеи выглядят всеобъемлющими и блестящими. Но, как нам известно, видимость часто бывает обманчивой. И я вижу свой долг в том, чтобы не полагаться на эту видимость. Ведь если ваши идеи окажутся ошибочными, то неизбежно разрушение моего государства. А этого я не могу себе позволить. Я уверен, что вы не усматриваете в моем ответе отказа вам в гостеприимстве. Однако я отнесусь с пониманием, если вы посчитаете свое дальнейшее пребывание в Турине тратой времени и пожелаете оставить нас.

И он все еще раздумывал, не скрывался ли за этими словами короля просто вежливый отказ от двора, когда пришла весть о событиях во Франции. Ее принес Уильям Лоу, которого старший брат вызвал к себе, когда еще оптимистично надеялся, что ему удастся заполучить управление финансовыми делами герцогства Савойского. Так случилось, что Уильяма Лоу сопровождал Пабло Альварес, испанский финансист, с которым лаэрд Лауристонский был близок, когда жил в Амстердаме, где он изучал банковское дело.

Дон Пабло побывал в Генуе, где хотел заполучить для себя полномочия представителя Банка святого Георгия в Англии. Это ему не удалось, о чем он мог бы догадаться заранее, ибо генуэзцы были самыми недоверчивыми людьми на свете. Однако он нашел утешение в том, что встретил своего старого приятеля Уильяма Лоу, который прибыл морем по пути в Турин. Дон Пабло решил сопровождать его, чтобы, встретив лаэрда Лауристонского, предложить ему свои услуги.

«В конце концов, — убеждал он себя, — тут крюк небольшой. С поддержкой банка или без нее, а все равно Турин лежит по пути в Англию, если ехать по суше. Скучновато, конечно, но что делать, если твои кишки даже слышать о море не желают».

Короткий, толстый, заросший волосами, с семитскими чертами лица, с тяжелой, с синим отливом после бритья, челюстью этот финансист бегло говорил по-французски, но при этом ужасно коверкал слова, к тому же привнося в свою речь испанскую жестикуляцию, что придавало ей комичный оттенок. Если он может послужить дону Хуану в Англии, то пусть дон Хуан отдает ему приказы. Английская Компания южных морей предоставляла большие возможности тем, кто умел отыскать путь в финансовом лабиринте. Кроме того, Англия слыла настоящим раем для банкиров. И в этом, дон Пабло благодарил Господа, она была полностью противоположна Франции, которая обнищала до крайности из-за дурацких войн ныне покойного короля, будь он неладен.

Они расположились в мезонине дворца Кариньяно. Восточные ковры украшали деревянную мозаику отполированного пола; завораживающие глаз портреты были развешаны на стенах: инфанта Испанская, принц Савойского герцогства, дети английского короля Карла I — все кисти Ван Дейка[1379]. Были и портреты менее знаменитых мастеров. Тяжелая, с позолотой, мебель, фарфор, сверкающие люстры — все это создавало фон такого великолепия, какое мистер Лоу считал подходящим для своей сдержанной изысканности.

Разговор перешел от критики испанской политики на французские события. И наконец-то мистер Лоу узнал в подробностях, до какой степени разорил Францию знаменитый король-Солнце, чье сияние ослепляло весь мир.

— Поверьте, — произнес он, когда ему все рассказали, — единственная вещь, которая удивляет меня, это почему вы все еще думаете об Англии. Ведь Франция дает для такого предприимчивого человека, как вы, несравненно больше возможностей.

Его французский был столь же груб, сколь мягок был язык дона Пабло. Но говорил он не менее бегло.

— Франция! — презрительно фыркнул дон Пабло. — Вы как будто не слушали меня. Разве такая нищая страна может предложить поле деятельности для финансиста? А правительство! Чтобы уничтожить завещание короля и сохранить регентство исключительно для себя, герцог Орлеанский заключил всякие темные сделки. Чтобы купить голоса дворян, он вернул им привилегии, отобранные еще Ришелье[1380] и Людовиком XIV. Вместо того, чтобы управлять через своих наместников, он создал регентские советы в каждом департаменте. В эти неповоротливые органы он назначил людей, поддержка которых помогла ему лишить герцога Мена регентства, завещанного ему королем. И после этого герцог Орлеанский успокоился и послал все остальные дела к черту. Пока ему не мешают развлекаться, всякий, кому не лень, может управлять Францией. Вы прекрасно видите, что будет впереди, какие еще несчастья и смуты ждут эту страну, измученную и нищую. И вы говорите, что счастье надо искать там! Друг мой, вы смеетесь.

Одна из створок дверей открылась, и это заставило мистера Лоу отложить свой ответ.

На пороге стояла женщина, одетая в голубое, отделанное золотом, платье, которое казалось, пожалуй, чрезмерно богатым. Она была среднего роста; ее узкая талия вздымалась из пышного кринолина и переходила в высокую грудь, чьи белые округлости отнюдь не были спрятаны от постороннего взгляда. Ее темно-каштановые волосы были частично скрыты под кружевной шапочкой, что служило последним штрихом в создании образа иссякающего фонтана. Кожа ее была очень белой, а само лицо с едва выступающими скулами и полноватыми губами производило впечатление нежной чистоты.

Секунду она оставалась неподвижной. Но потом приветливо улыбнулась, возможно, потому что сознавала, что улыбка идет ей, и подплыла к ним на невидимых ногах. Она приветствовала своего деверя по-английски, богатым, музыкальным голосом, впрочем, без особой сердечности.

— Лагийон только что сказал мне о вашем приезде, Уилл.

— Милая Катрин! — Уильям Лоу, такой же высокий и крепкий, как и его брат, поднялся и с поклоном поцеловал ее вытянутые руки.

— Счастлива видеть тебя. Но боюсь, мы вынуждены будем тебя разочаровать. Джон расскажет тебе, что, как обычно, наши мечты не сбываются. Совсем не сбываются.

Вдруг она заметила испанца. Ее брови удивленно поднялись.

— Возможно ли это? Дон Пабло Альварес, не так ли?

Дон Пабло поклонился, стараясь сложиться пополам настолько, насколько ему позволял живот.

— Польщен вашей памятью, мадам. Примите мое почтение, — его английское произношение было еще ужаснее французского.

— Я вынуждена предположить, — сказала она, уступая свою руку его губам, — что сумасбродство Джона явилось причиной и вашего присутствия здесь?

— Сумасбродство Джона? Ха-ха, мадам, когда это вы обнаружили у него сумасбродство? Хотел бы я быть таким сумасбродом!

Она сочла его слова возражением, а этого она не любила.

— Надеюсь, вам это не грозит. Но я заставляю вас стоять, — она села на стул, так что тот исчез под ее юбками, и заговорила с раздражением: — Джон сказал вам, что мы уезжаем? Переезды — это занятие, которому я посвятила всю свою несчастную жизнь. И вот снова путешествие. Вы, наверное, скажете, дон Пабло, что я вышла замуж за Вечного Жида[1381].

— Никогда! Никогда я этого не скажу. Вечный Жид был наказан за свои грехи, а разве можно считать наказанием путешествие в обществе такой женщины, как вы?

Она пожала плечами, что означало отказ принять этот тяжеловесный комплимент.

— Нужно нечто большее, чем вежливость, чтобы научить меня смирению. Меня не для того воспитывали, чтобы таскаться с детьми по всему свету. Хорошо путешествовать по собственной воле. Но нам вежливо указали на дверь. Гордость никак не позволяет мне смириться с такой участью — изгнанием из одной страны за другой. Согласитесь, однако, что бедная дама хочет не слишком многого.

К своему неудовольствию дон Пабло понял, что она отнеслась совершенно серьезно к его словам, которые он произнес как простой комплимент. Он искоса взглянул на мистера Лоу. Но тот стоял с абсолютно безразличным видом, словно не слыша того, о чем они здесь говорили. Возможность снять напряжение была предоставлена Уильяму.

— Не забывай, милая Катрин, что судьба была жестока к Джону. Ему досталась высылка. А жизнь вне родины редко когда спокойна.

— Пожалуйста, Уилл, — прозвучал ровный голос мистера Лоу, — не утруждайся быть моим адвокатом. К сожалению, у Катрин имеется множество оснований для жалоб, в чем она давно убедила и себя, и меня. Я не пытаюсь спорить с этим.

— Ты и не мог бы, — сказала мадам, вспыхнув.

— Все же, — спокойно продолжал мистер Лоу, — мы должны подумать о наших гостях.

— Я не нуждаюсь в напоминаниях. Комната Уилла всегда ждет его. А дон Пабло…

— Простите, мадам, — вмешался испанец, — не надо беспокоиться. К несчастью, мои планы не позволяют мне задержаться в Турине больше, чем на ночь. Мой багаж в гостинице Бьянкамано. Я там и заночую. С моей стороны было бы просто наглостью беспокоить вас из-за одной ночи.

Миссис Лоу нелюбезно промолчала. Вместо нее ответил ее муж.

— Как вам будет угодно. Но по крайней мере отобедайте с нами.

— Сделайте одолжение, — быстро произнесла миссис Лоу, возможно, надеясь за обедом продолжить беседу о своих несчастьях. — У нас так редко бывают гости в этом ужасном Турине.

Дон Пабло не испугался возможных жалоб.

— Интересно, — сказал он, — кто мог бы отказаться от вашего приглашения. Я, например, слишком высоко ценю изысканность вашего стола.

Миссис Лоу поднялась.

— Пойду отдать распоряжения. До встречи, дон Пабло, и ты, Уилл.

Мистер Лоу проводил ее до дверей, и она ушла, оставив их втроем. Однако они смогли возобновить свою беседу позднее, после обеда, когда принесли фрукты.

Как инадеялся дон Пабло, стол мистера Лоу находился в полном соответствии со сдержанным величием его обстановки. Поваром у него был уроженец Болоньи, а хорошо известно, что лучших мастеров гастрономического искусства не бывает. Так что испанец, чей аппетит был всегда ненасытным, в конце обеда начал отказываться от еды, чтобы оправдать свои излишества. Они пили фалернское с устрицами, пили тосканское с запеченной рыбой, а в конце перешли к шампанскому со сладостями.

Лакеи под руководством своего несравненного управляющего Лагийона бесшумно меняли блюда при мягком свете свечей, и казалось, что обед превратился в некий таинственный ритуал.

Наконец все кончилось, мадам покинула их, и дон Пабло смог сесть посвободнее, чтобы выразить свое восхищение.

— Вы достойны зависти. Вы могли бы многому научить даже Лукулла[1382]. Такой благородный стол, и такая красивая и благородная леди украшала его, — воодушевление заставило его перейти на испанский язык: — Dios mio![1383] Разве вы не избалованный сын госпожи Фортуны?

— Иногда я ее игрушка, — сказал мистер Лоу и вновь заговорил о Франции, что вызвало новый взрыв негодования у испанца.

— Я уже говорил, что я думаю об этой обанкротившейся стране, где один из десяти умирает от обжорства, а остальные девять — от голода. Говорить, что там можно разбогатеть, просто глупо. Можно ли извлечь что-нибудь из пустоты?

— Из иллюзии пустоты, я думаю, с некоторым умением можно выжать немало.

— О, согласен, там, где имеются иллюзии. Но здесь их нет. Здесь реальность, голая реальность; голая — очень точное слово. Улыбаетесь? Вы мне не верите! В таком случае почему бы вам не попытать счастье там самому?

— Вы забываете, что Франция закрыта для меня.

— Возможно, так и было. Но вряд ли она будет закрыта и теперь. Ею управляет распутник, который обладает всеми пороками и носит их с гордостью. Вы думаете, он будет вспоминать, как полиция выдворяла вас, когда вы предложили свои услуги королю Людовику?

— Нет, вы не правы, я был выдворен за то, что я слишком много выиграл в карты. Правда, перед этим случилось так, что король отверг мои предложения, в то время как герцог Орлеанский принял их к сведению. Лицемерный святоша, постоянно грешивший, он отверг меня за то, что я не католик.

— Матерь Божья! И вы не могли сходить к мессе, как это сделал Генрих Четвертый[1384]. Вы, случайно, не религиозны?

— Я даже не суеверен.

— Только не преувеличивайте. Несуеверных игроков не бывает. Все вы молитесь госпоже Фортуне, от которой зависите.

— Для меня можете сделать исключение. Я завишу только от своего метода. А он — от законов случайности.

— Вы просто хвастаетесь. Но сами себе противоречите. У случайности не бывает законов. Случайность как раз и является отрицанием закона. Это же очевидно.

— Возможно, логически вы и правы. Фактически — нет.

— О, человече! Но если что-то следует из логики, разве не должно это случаться фактически?

— И вы так серьезно считаете? Неужели вы никогда не рассуждали о вероятностях?

— Но вероятности можно оценить, аккуратно взвесив все факты.

— Точно так же можно поступить и в случае карт или костей. Если бы это было не так, то вы вряд ли имели бы такой хороший обед сегодня. Больше десяти лет я жил и жил по-королевски только благодаря картам и костям. Может быть, Фортуна и слепа, но ведь можно взять ее за руку и повести. Искусство выигрыша лежит в исследовании тех причин, по которым люди проигрывают. Возможно, — его тон стал задумчивым, — в этом и есть искусство жизни. Не знаю.

Его удлиненное лицо потемнело. Он поднял графин.

— Позвольте наполнить ваш бокал, дон Пабло. Это токайское из подвалов императора.

— И оно достойно их. Или я ничего не понимаю в винах.

Испанец сжал бокал в своей заросшей волосами руке и с нежностью наблюдал, как вино переливалось топазовым цветом в пламени свечей.

— Однако удача снизошла к вам, дон Хуан, и я пью за то, чтобы она оставалась с вами.

Мистер Лоу тоже поднял бокал.

— Я пью за то, чтобы вы нашли в Англии все, что ищете там.

Уильям Лоу, наблюдавший за ним, заметил, как тень пробежала по его лицу, и добавил это наблюдение к другим замеченным мелочам. Однако только когда дон Пабло распрощался с ними, и братья остались вдвоем, он смог высказать свою озабоченность.

Мистер Лоу перевел разговор на Францию и заговорил о том, что он сегодня узнал о происшедших там событиях.

— Эти новости могут оказаться кстати. Филипп Орлеанский, возможно, до сих пор сохранил интерес к моей системе. И потом он не просто развлекающийся герцог, каким его представляет дон Пабло. Конечно, он сластолюбив, но в то же время он крайне проницателен и имеет много иных достоинств. Я думаю, я смог бы извлечь большую прибыль из несчастья Франции. Когда перед тобой нет других целей, об этом стоит подумать. Возможно, это даже позволит мне оправдаться перед тобой за то, что я по ошибке вызвал тебя в Турин.

— Об этом не стоит беспокоиться. Я и так устал от Амстердама. И кроме того, я готов попытать счастья с тобой в Париже.

— Возможно, было бы лучше, если бы сперва я разведал почву там один. Тут есть о чем подумать. Катрин, к примеру. Она устроит мне сцену, несомненно. Но это она сделает в любом случае, куда бы я ни поехал. Для нее, кажется, имеет значение только ореол мученицы и возможность упрекать меня.

Он невесело рассмеялся.

Светлые, проницательные глаза его брата посуровели.

— Неужели… неужели все время одно и то же?

— А как может быть иначе? Люди меняются только к худшему.

Уильям Лоу медленно подошел и остановился возле сидевшего брата. У него была такая же смуглая кожа, как и у лаэрда Лауристонского, и те же орлиные черты лица. Из них двоих он был более мягким и добрым, а следовательно, и менее решительным.

Он заговорил неожиданно. Его рука сжала плечо брата.

— Прости меня, Джон. Я хотел бы видеть тебя счастливым.

— Счастливым? Но что такое счастье? Я часто думал об этом. Однажды мне показалось, что я схватил его, но оно, как вода, утекло через мои пальцы.

— И это означает, что ты все еще ценишь тень выше сущности.

Нахмурившись, мистер Лоу посмотрел в глаза своему брату.

— Сущность? — спросил он.

— Катрин, — ответил Уилл и нетерпеливо добавил: — А разве она не настоящая сущность? Женщина, пришедшая утешить тебя в твой самый горький час, когда ты был выброшен из жизни, тайком бежал из страны; женщина, которая бросила все ради любви к тебе, в то время как ты бросил все ради страсти к никчемной тени. И ты по-прежнему страдаешь из-за той тени, которая стоит между вами и омрачает твою жизнь с Катрин? Неужели ты…

Мистер Лоу повелительно поднял свою руку — длинную и красивую руку в пене кружев. Тон его оставался по-прежнему бесстрастным.

— Нет, нет, Уилл. С этим покончено. Я покончил с этим, когда Маргарет Огилви пошла по стопам графини Оркни и стала любовницей короля Вильгельма[1385], когда я понял, насколько я был глуп, убив Красавца Уилсона и засунув свою шею в петлю. Да и могло ли быть иначе? — он засмеялся с некоторой горечью. — Мог ли я иначе жениться на Катрин.

— Ты обманываешь себя. Будь снисходителен ко мне, Джон, даже если мои слова причиняют тебе боль. Но меня злит, что ты расходуешь свои душевные силы на никчемные переживания.

— Переживания? Наверное, я наказан за свои грехи, — мистер Лоу был ироничен.

— Тем не менее. Ты взял Катрин в жены в горький час своего разочарования, взял ее, и эта любовь принесла противоядие твоей отравленной душе.

— Я не знал ее тогда.

— Мне думается, ты не знал себя. Ты должен быть благодарен ей за ее любовь к тебе. Она согрела тебя ею, отбросив все, и ты должен помнить это. Но не благодарности ждет от тебя Катрин.

Мистер Лоу заговорил со вздохом, тихо, легонько запинаясь.

— Возможно, это все я и должен был ей дать. И — Бог свидетель — я пытался дать ей все это, но…

— Но?

— Но Катрин сама отвергла это, она проявила себя все взвешивающей, выгадывающей, сварливой — да ты и сам все это видел. Она стала — а может, она и родилась такой — недоверчивой и подозрительной. Эти качества усиливаются сами по себе в человеке. К сожалению, чтобы ни происходило, для нее это только пища для новых огорчений.

— Ты считаешь, что у нее нет для них оснований? — перебил его Уилл. — Тебе кажется, что у нее нет интуиции, нет ощущения того привидения, которое преследует тебя, памяти о той женщине, которая была женой Красавца Уилсона, пока ты не сделал ее его вдовой, а король Вильгельм не превратил ее в графиню Харпингтон?

Мистер Лоу посмотрел на брата. Улыбка его была печальной и задумчивой.

— Ты всегда имел слабость к Катрин, Уилл. В тебе она имеет сильного защитника.

— Я думаю, что он нужен ей, также как и тебе. Он нужен вам обоим, если вы не собираетесь увековечить это состояние несчастья. Знаешь, Джон, эта женщина любит тебя. Ее разъедает чувство поражения и разочарования, а ты его постоянно подпитываешь, возмущаясь тем состоянием дел, которое ты же сам и создал. Ты, конечно, скажешь, что это не мое дело…

— Я не говорил этого.

— Ты знаешь, что я говорю так из любви к тебе, Джон. Я не могу остаться равнодушным к твоим страданиям.

— Я знаю. Поэтому я и разрешаю тебе так говорить со мной. Возможно, ты скажешь, что я получаю то, что заслужил, и не имею права жаловаться. Не знаю. Но страдание — слишком сильное слово. Только слабый влачит существование в несчастье. В жизни для мужчины есть много интересов и помимо любви.

— Но не для женщины. Ты когда-нибудь задумывался об этом?

Некоторое время мистер Лоу молчал. Потом, не повышая голоса, но тоном, не допускавшим возражений, он спросил:

— Может, сменим тему, Уилл? У нас есть много вещей, о которых надо поговорить. Вот вопрос о Франции, с которого мы начали, прежде чем ты стал философствовать на тему супружеских отношений. Лучше скажи мне свои соображения по этому поводу. Это принесет больше пользы.

Неохотно подчинившись, Уильям Лоу бросил тщетную надежду внести гармонию в дом брата. В вопросе финансовых схем своего брата он проявил себя не столь компетентным, чтобы давать советы. Если Джон удовольствуется тем, что сможет убедить Его Высочество регента дать ему соответствующий его пожеланиям пост во Франции, то Уильям будет вполне удовлетворен, если останется в распоряжении брата.

Они проговорили до поздней ночи. Вернее, говорил один мистер Лоу, развивая свои финансовые идеи, которые он тщательно разрабатывал, надеясь преодолеть сомнения короля Виктора Амадея. Когда, наконец, он поднялся, его решение было принято.

— Я начну собираться завтра, чтобы выехать не позднее чем через неделю. Но я прощупаю почву, прежде чем вызвать тебя. Если регент рассмотрит мои предложения с той же благосклонностью, что и в последний раз, тогда перед нами будут великолепные перспективы.

Глава 2

РЕГЕНТ В СОВЕТЕ
Пасмурным утром октября 1715 года члены Совета и приглашенные лица ожидали регента в просторном, украшенном гобеленами зале Пале-Рояля, выстроенного в свое время кардиналом, чтобы подчеркнуть собственное величие, и переданного им позднее королю, как это случилось некогда в Англии с другим великим дворцом, выстроенным прелатом церкви.

В этом собрании, в соответствии с его целями, преобладали члены Совета финансов. Все они были дворяне, четверо из них — герцоги: высокомерный Ноай, президент Совета, считавший себя, и не без оснований, большим авторитетом в финансовых вопросах; живописный Ла Врийер, исполнявший обязанности секретаря; подвижный, невысокого роста, герцог де Сен-Симон, возможно, ближайший к регенту человек, считавший занятие финансами ниже достоинства благородного человека; и, наконец, по-прежнему щеголеватый старый маршал герцог де Вильруа, человек с тощими ногами и ярко напомаженными щеками, который был наставником инфанта и разделял презрительное отношение Сен-Симона к слишком близкому знакомству с положением дел. Из остальных восьми присутствующих наиболее заметным, по причине своей самоуверенности и полной преданности Ноаю, был Руйе дю Кудре, высокий, неопрятный человек с багровым, покрытым выступавшими венами лицом горького пьяницы.

Кроме членов Совета финансов, в это утро присутствовали и восемь государственных советников, куда входили среди прочих генерал-лейтенант королевской полиции маркиз д’Аржансон, которого за зловещий вид прозвали Проклятым, а также канцлер д’Агессо, юрист, о чьем даровании и честности ходили легенды, и который теперь подвергался опасности только из-за слишком большой верности Ноаю.

И пока некоторые из этих знатных дворян слонялись без дела возле овального стола, а другие стояли группками у высоких, узких окон, выходивших в просторный двор, еще тринадцать человек, специально вызванных на это совещание, скромно ждали в сторонке как люди, сознающие, что они сделаны из другого теста. Это были ведущие французские банкиры и торговцы, скромные в одежде и поведении, за исключением финансового гиганта Самуэля Бернара, чья длинная, худая фигура выглядела вызывающе в ярко-красном плаще, обшитом золотом жилете и изысканном парике. Правда, он мог считаться дворянином, поскольку за свои денежные услуги был произведен Людовиком XIV в рыцари. Но, поскольку во Франции черта между наследственными дворянами и новоиспеченными была крайне резкой, то он предпочел сейчас стоять рядом со своими коллегами банкирами.

Сегодняшнее вторжение этих разбогатевших плебеев казалось государственным советникам ужасно оскорбительным. Лишь смертельно опасное состояние финансов заставило их неохотно подчиниться этому вторжению. Для дворян по крови было невыносимо дебатировать в присутствии простолюдинов, особенно учитывая тот обмен колкостями, в который обычно превращались их споры. Эта язвительность неизбежно вытекала из различия их взглядов на оздоровительные меры и из острого соперничества, вызванного их политическими устремлениями. Борясь друг с другом, они тем не менее нисколько не приблизились к решению проблемы национального долга в размере двух с половиной миллиардов ливров; поскольку, когда из дохода в сто сорок пять миллионов ливров они вычли ежегодные расходы правительства в размере ста сорока двух миллионов, то оставшиеся три миллиона прибыли привели всех в ужас.

С самого начала герцог Сен-Симон настаивал на созыве Генеральных Штатов[1386] и объявлении национального банкротства в качестве единственной меры спасения от революции. Он придерживался того мнения, что принц не должен быть связан обязательствами его предшественника и что указы короля, который обрел пристанище под сводами Сен-Дени, были таким же прахом, как и он сам. Он подчеркнул то, что все знали: торговля замирает, промышленность парализована, безработица ежедневно усиливается, страна опустошена войной, сельское хозяйство разрушено и голод уже начинается в провинции. Он заключил, что улучшения не наступит, пока не будут приведены в порядок финансы, а это может быть достигнуто только новым беспрепятственным началом.

Рецептом старого герцога де Вильруа было увеличение налогов. Но канцлер д’Агессо, известный своим опытом и своей мудростью, отметил, что даже если увеличить налоги на одну десятую, то и в этом случае прибыль будет далека от требуемой при неизбежном усилении обнищания и несправедливости, от которых и так страдает Франция. Он предложил, однако, альтернативу. На протяжении многих лет не было надзора за сборщиками налогов, и, как известно, они пользуются этим, обдирая как липку подданных короля. Пусть их дела расследует специальная судебная палата, как это было сделано при Сюлли[1387], сто лет назад, и пусть они вернут незаконно награбленное. Думается, это будут немалые средства.

Этот вопрос рассматривался наряду с вопросом о произвольном и не очень честном снижении процента по бумагам государственного займа и еще менее честной девальвации денег. Последнее вообще было старым трюком. Курс луидора изменялся раз двадцать примерно за столько же лет. Недавнее снижение его на одну пятую обогатило казну всего на семьдесят миллионов, что, учитывая огромный долг, было совершенно недостаточно для предотвращения дальнейшей дезорганизации торговли и производства, которая и последовала.

Вот такие вопросы предстояло обсуждать в то октябрьское утро, когда на недовольных членов Совета финансов было взвалено нежелательное бремя сотрудничества с шайкой roturiers[1388]. Но это еще не все. Словно недостаточно было заставить этих надменно-гордых дворян обнажать язвы государства перед плебейской аудиторией, их светлости знали, что им предстоит испытать дополнительное унижение, выслушивая мнение какого-то не пользующегося авторитетом иностранца, авантюриста, некогда уже выдворенного из Франции. Они не доверяли загадочным людям. А именно загадочным считали они человека, который жил на деньги, заработанные игрой, человека неясного происхождения, известного своим распутным прошлым, трагической дуэлью и романтическим побегом из тюрьмы.

Чувство нанесенного им оскорбления отнюдь не смягчалось тем обстоятельством, что этот человек за несколько недель смог настолько покорить герцога Орлеанского своими притворными чарами, что даже был приглашен на один из его вечеров, шокировавших весь Париж, куда допускались только самые близкие друзья герцога.

Что касается всего остального: его личности, его внешности и хороших манер, где столь восхитительно смешались гордость и учтивость, то все это казалось простым лицемерием людям, которые, не обладая этими качествами, тем не менее полагали, что такие достоинства могут быть только у людей их круга.

Томительное ожидание одних и недовольное бормотание других прекратились, когда резко открылись высокие двойные двери и громкий голос церемониймейстера объявил:

— Его Королевское Высочество!

Герцог Орлеанский, в сером бархате, с бриллиантовой звездой на груди, невысокого роста, несмотря на каблуки, и с полнотой, увеличивающейся после достижения им сорока лет, вошел решительно, быстро, немного вразвалку, широко улыбаясь и издавая слабый мускусный аромат.

Сразу же за ним следовал человек, который, по контрасту, был явно выше среднего роста и двигался с удивительной легкостью.

Раздался шум отодвигаемых стульев и шарканье ног, когда собрание почтительно встало, чтобы встретить принца.

Покойный король, любивший посмаковать свою власть, входил с ленивым величием, размеренным шагом, в шляпе. Он смотрел на членов Совета холодными презрительными глазами бога; занимал свое место, оставляя их стоять, пока он зачитывал свое обращение, представлявшее изложение его воли, которой никто не осмелился бы перечить.

Регент все это поменял. Быстро подойдя к столу, не беспокоясь об этикете, он, дружелюбно улыбаясь, махнул им полной белой рукой:

— Садитесь, господа. Садитесь.

Он был без шляпы, в черном парике, хорошо сочетавшемся с его собственными черными волосами и бровями; его полное лицо с резко очерченным носом и большим безвольным ртом было все еще необычайно привлекательно, несмотря на его нездоровый цвет, указывавший на постоянные излишества.

Когда этот цвет лица в сочетании с короткой толстой шеей заставил Ширака, его врача, предупредить его, что такой образ жизни может привести к апоплексическому удару, все, что он ответил с небрежным смешком, было:

— Ну и что? Или вам известна более приятная смерть?

Выражение его лица, необычно привлекательное, казалось еще более мягким из-за близорукости его голубых глаз, один из которых был ощутимо больше другого.

Хотя его внешность и говорила о любви к чувственным наслаждениям, мистер Лоу был прав, высоко оценивая его умственные способности, и если бы природа дала ему под стать этим способностям и такую же энергию, чтобы их реализовать, а также силу воли, чтобы держать его могучие инстинкты в узде, то, несомненно, он оставил бы значительный след в истории. Его баварская мать была права, утверждая, что добрая фея, присутствовавшая при его родах, вложила в него все мыслимые таланты, кроме одного — таланта ими пользоваться.

Дворяне занимали свои места, подчинившись движению его руки; незнакомцу Его Высочество указал на место слева от себя.

— Господа, я привел с собой моего друга, господина барона Ла.

Так герцог перевел шотландский титул лаэрда, возможно, желая подчеркнуть дворянство своего гостя перед членами Совета, в то же время Ла — Lass, рифмующееся с «Helas»[1389], — оказалось французским произношением имени шотландца.

— Я привел его с собой, — продолжал регент, — в надежде, что исключительный математический талант, прославивший его по всей Европе, и его глубокое понимание финансовых проблем смогут оказать нам помощь в нашей трудной дискуссии.

Потом, взглянув поверх советников, которые хранили угрюмое молчание, сидя с безучастными глазами или поджатыми губами, он обратился к группе банкиров, скромно толпившихся на заднем плане.

— С той же целью я настоял на вашем присутствии, господа, хотя вы и не члены Совета. Но мы хотим использовать ваш опыт для оценки предложений, которые барон любезно согласился изложить нам.

Он сел, оставив мистера Лоу неловко поклониться собравшимся, прежде чем занять свое место слева от регента, сохраняя непроницаемое выражение лица под испытывающими взглядами остальных. Они вряд ли стали ценить его выше за умение сохранять безупречную элегантность при любых обстоятельствах.

Его камзол из плотного шелка коричневого цвета был застегнут на поясе только на три маленькие золотые пуговицы, длинный ряд которых шел от самого верха. Широкие манжеты его были из тончайших кружев, а на черном атласном галстуке сверкал большой изумруд. Худое лицо благородного патриция между тяжелыми крыльями его черного парика было строго и спокойно.

Как позднее отметил д’Аржансон, глубоко обидев при этом Сен-Симона: «Наше благородное происхождение видно по нашим одеждам, а у этого негодяя оно отпечатано на коже».

Регент любезно продолжал свое представление. Господин Ла, к которому имеется полное доверие, и который внимательно изучил состояние дел бедной Франции, предлагает для обсуждения определенную систему. К этому Его Высочество добавил только, что он не пригласил бы господина Ла прийти сюда, если бы не считал, что его система заслуживает самого серьезного рассмотрения.

— Господин Ла, вам слово.

Мистер Лоу, оставаясь спокойным под враждебными взглядами, а, возможно, даже возбуждаемый ими, снова поднялся на ноги и очень спокойно, тоном обычной беседы, на хорошем французском языке, в котором с трудом можно было заметить иностранный акцент, начал свое выступление.

— Его Королевское Высочество оказал мне честь, познакомив меня не только, как он сообщил вам, с финансовыми затруднениями королевства, но также и с различными предложениями, ради решения которых и собрался этот Совет. Некоторые из этих предложений, насколько мне известно, уже были опробованы и оказались практически непригодными. Мне сообщили, что вы колеблетесь в выборе между двумя предложениями, которые будут иметь отдаленные последствия при их реализации, и мне кажется, что эти колебания делают честь вашей рассудительности.

Старый герцог Вильруа громко хмыкнул, чтобы показать, что подобные похвалы он считает дерзостью. Его Высочество строго нахмурился, а мистер Лоу невозмутимо продолжал:

— Одно из этих предложений — объявить национальное банкротство; другое — создать судебную палату, чтобы изъять у сборщиков налогов незаконные доходы за последние годы.

Первое — отказ от долгов Его покойного Величества — вызовет сильное озлобление у тех, кто всегда ждет от правительства нечестной политики.

— Нечестной! — с раздражением воскликнул Сен-Симон, автор этого предложения, и его смуглое лицо внезапно потемнело еще больше. Его черные брови, изогнутые дугой, сдвинулись к переносице, придавая ему выражение сердитой совы.

— Именно это я и сказал. Если я хочу быть понят, если я хочу быть полезен, я должен называть вещи своими именами. Эвфемизмы могут смягчить факты, но они не в силах изменить их. Я называю такое решение нечестным, ибо, так как Король не умирает, то долги Короля остаются долгами Короля. Это долги не частного лица, а государства.

Прежде чем Сен-Симон смог произнести возражение, о котором свидетельствовал его раздраженный вид, его опередил регент:

— Parbleu![1390] Вот фраза, которую я искал и не смог найти. Она дает вам, господа, в дюжине слов полный и окончательный аргумент, — он замахал полной белой рукой. — Но я перебил вас, господин Ла.

— И не является нечестным, — сказал мистер Лоу, — все, что возражает против этого. Отказ от долгов создаст такую путаницу, что дела королевства придут в полный хаос, из которого трудно будет найти выход. Когда вы видите банкротство какого-нибудь человека, то вся его семья подвергается крайним лишениям, иногда умирает от них. Но можете ли вы представить себе, как это будет выглядеть в масштабах целой страны? Нужно иметь воображение, чтобы ощутить тот кошмар, который наступит тогда. Я готов попробовать рассказать вам, как это будет происходить, если вы желаете.

— В этом нет необходимости, — сказал герцог Ноай, никогда не сочувствовавший этому проекту, а Сен-Симон, недовольно пожав плечами, сел на свое место.

Получив такую поддержку, мистер Лоу перешел к вопросу о судебной палате. Он признал, что против этого нет возражений ни с точки зрения справедливости, ни с точки зрения целесообразности. Из-за ненависти, которую всегда испытывают по отношению к сборщикам податей, эта мера наверняка будет воспринята в обществе с ликованием.

Если, однако, внимательно посмотреть, что произошло при короле Генрихе IV, когда Сюлли создал подобный трибунал, то они обнаружат, что расходы, связанные с этим, были столь велики, столь значительна была армия администраторов, получавших жалованье, и настолько огромна коррупция, почти неизбежно возникшая в их рядах, что почти все награбленное просто перешло от одной шайки разбойников к другой.

Выгода государства, заключил он, будет ничтожной и отнюдь не компенсирует всех затраченных усилий.

— Позвольте, Ваше Высочество! — перебил маркиз д’Аржансон. Большой, смуглый, властный при своей некрасивой внешности, он казался моложе своих шестидесяти трех лет из-за черного парика. За те двадцать лет, когда он был генерал-лейтенантом полиции, маркиз приобрел качества настоящей гончей, и даже в его лице с тяжелой челюстью было что-то от гончей.

Его пугал этот авантюрист, которого он когда-то выставил из Франции и который теперь спокойно и авторитетно отметал те полицейские меры, к которым он как генерал-лейтенант был инстинктивно склонен.

Кивок регента предоставил ему слово, и он поднялся. Говорил он отрывисто, глухим голосом, который при необходимости становился крайне убедительным, так что в качестве адвоката ему не было равных.

— Слова господина барона о том, что было при короле Генрихе Четвертом, я готов подтвердить. Но его априорное утверждение — нет, безосновательное предположение — что то, что случилось тогда, может повториться и теперь, неприемлемо. Его слова являются только его личным мнением.

Он сел, чувствуя, что выступил по крайней мере не хуже своего противника.

Легкая улыбка появилась на тонких губах мистера Лоу.

— Господин маркиз знаком с поговоркой о том, что история повторяется? Его большое знание человечества должно привести его к мнению, что люди не изменяются, как бы ни менялись обстоятельства.

Он говорил столь вежливо, словно не сознавал, что наносит оскорбление. Не ожидая, пока генерал-лейтенант соберется с ответом, он продолжил:

— Впрочем, это тоже только мое личное мнение, к которому каждый может отнестись, как ему угодно. Позвольте мне вернуться, однако, к вопросу о банкротстве. Мнение о его необходимости, господа, у некоторых из вас — я без колебаний утверждаю это — основывается на фундаментальной ошибке: они уверены, что нация действительно является банкротом.

Сен-Симон выразил свое удивление едким смешком:

— А вы полагаете, это не так?

— Да, я совершенно уверен, что это не так, — объявил он и продолжал. Они могли считать народ, обладающий такими неистощимыми запасами, как Франция, банкротом только из-за непонимания того, что является сущностью богатства. Казна может быть пуста, но государство и без денег обеспечит свои нужды. Деньги не являются богатством, они только обеспечивают его циркуляцию, как кровь, которая, сама не являясь живой, несет жизнь и тепло в каждую часть тела.

Богатство государства заключается, уверял он, в трудолюбии и в производительности его народа, в плодородии почвы, в свободной и широкой торговле, в таланте, изобретательности и заинтересованности тех, кто творит, занимается ремеслами или торговлей.

— Когда вы согласитесь с этим, — а вы должны с этим согласиться — то вы поймете, как понял я, что богатство Франции не вызывает сомнения.

Он остановился, словно ожидая ответа, а герцог Ноай вежливо воспользовался этим, чтобы обратиться к регенту:

— То, что сказал сейчас господин Ла, настолько очевидно, что вряд ли кто-нибудь возьмется это оспаривать. Но то, что он описывает, является потенциальным богатством, а мы нуждаемся — и срочно — в подлинном, непосредственном богатстве, короче говоря, в деньгах, чтобы оплачивать наши долги.

Регент согласно кивнул и с улыбкой предложил мистеру Лоу ответить.

— Если бы моя цель, — сказал шотландец, — не заключалась в том, чтобы объяснить, каким образом потенциальное богатство можно превратить в подлинное, то мое появление здесь было бы просто пустой дерзостью. Предоставьте мне ваше терпение, господа.

С приятной легкостью речи и ясностью в изложении, которая осветила слушателям темные углы этой темы, мистер Лоу подробно представил свою точку зрения.

Он начал с допущения, которое показалось излишним, что там, где имеет место нехватка денег для нужд торговли и оплаты наемного труда, производительность, которая в конечном счете и является источником богатства, будет падать. Отсюда следует, что для процветания нации ее необходимо обеспечить деньгами в количестве, достаточном для текущих потребностей.

Нетерпеливое пожимание плечами и один-два коротких смешка показали загадочному иностранцу, что он утомил своих слушателей изложением азбучных истин. Господин Ноай, словно потеряв к нему всякий интерес, пододвинул к себе лист бумаги, окунул перо и начал что-то рисовать. Однако скоро он услышал такое, что поразило его, как и остальных, и заставило внимательно слушать дальше.

Мистер Лоу пригласил их обратиться к методам ведения банковских дел в Голландии, которые привели страну к процветанию.

— Я надеюсь, что господа члены Совета знакомы с ними, — рискнул предположить он, — надеюсь, что остальные господа, являющиеся профессиональными торговцами и банкирами, знакомы с ними еще лучше. Именно в этих методах я открыл основу для моих собственных теорий.

Он утверждал, что если он прав и причиной кризиса служит нехватка наличных средств, то первым делом необходимо увеличить количество денег в обороте. Если все вокруг считают это невозможным, так это только потому, что они постоянно думают лишь о монетах, отлитых из благородных металлов, и совершенно упускают из виду, что золото и серебро вовсе не являются необходимыми для этого. Бумага не только способна занять их место, но она имеет и ряд явных преимуществ перед металлами, так как легко складывается, ее просто перевозить и заменять по мере изнашивания.

Тут Вильруа взорвался:

— Бумага — эквивалент золота и серебра! Боже милостивый! Это же полная чушь. Луидор, даже если с него стереть все надписи, все равно сохраняет ценность как кусок золота. А бумага?

— Нет. Но если про бумагу будет известно, что она может быть обращена в золото по требованию, то цена ее будет точно такой же.

Он развил дальше свою точку зрения, утверждая, что единственное, что необходимо, это обеспечить доверие к бумажным деньгам, и перешел к своему предложению, как это организовать. Нужно создать государственный банк по модели знаменитого голландского банка, но более совершенный и с более широким полем деятельности. Такой банк будет обладать привилегией выпуска бумажных денег, которые можно было бы назвать банкнотами[1391]; он будет учитывать векселя, открывать счета для торговцев, будет переводить деньги из одного города в другой, поддерживать торговлю и сельское хозяйство ссудами, собирать налоги, и таким образом прекратит порочную и невыгодную систему сбора податей, обеспечит получение королевского налога и, став местом хранения золота и серебра, явится гарантом бумажных денег.

— Таким образом, — закончил мистер Лоу, — может быть установлен всеобщий кредит, который обеспечит развитие всех частей страны.

Сделав паузу, он увидел почти на всех лицах скептическое выражение, а на некоторых даже выражение испуга. Казалось, что это предложение было слишком нереальным, слишком революционным для сидевших перед ним.

Ноай отодвинул свои наброски и смотрел теперь на мистера Лоу с нескрываемым презрением. Но произнести вслух общее мнение выпало Руйе дю Кудре, который в качестве директора финансовой палаты был главным помощником Ноая, и мнение это звучало издевательски:

— Вы очень вольно обращаетесь со словом «кредит». Я хотел бы знать, какой точный смысл вы в него вкладываете. Это было бы интересно услышать.

— Кредит — это, по сути, вера, — был простой ответ.

— Ах, вера, — Кудре шумно рассмеялся. — Это искусство — верить в то, что не может быть доказано. Вы ожидаете, что французские торговцы будут тронуты этим?

— Нет, если ограничиться только вашим определением. Доверие — еще один термин для веры, и я определенно ожидаю, что торговцы пойдут на это. Мы легко даем деньги в долг человеку, если уверены, что он их возвратит, точно так же мы можем ссудить деньгами какое-нибудь предприятие, веря в то, что оно принесет в будущем прибыль. Возможно, вы знаете — как люди, связанные с финансами, — что капиталы банкиров и торговцев удесятеряются, если они пользуются доверием, что снимает необходимость немедленных выплат. А то, что под силу каждому торговцу, вполне доступно и государству. Если государство станет универсальным банкиром и централизует все ценности, то общественное богатство будет сходным образом удесятерено, и ваши затруднения легко преодолены. Но позвольте мне еще немного расширить мое определение кредита. Это — предвидение будущего, и оно само находится в обращении как ценность. Другими словами, это простое ощущение ценностей, которые еще не пробуждены к жизни, не мобилизованы, но которые, тем не менее, существуют и в которые мы верим. И эта вера может усиливаться; это факт, что кредит обладает преимуществом над звонкой монетой: в то время как ценность звонкой монеты не может изменяться со временем, кредит может вырасти почти безмерно.

Насмешливый голос дю Кудре был бескомпромиссен в своем суждении:

— Рассуждения игрока.

— Именно так, черт побери! — согласился старый Вильруа с усмешкой отвращения на своем блеклом лице. — И это еще слабо сказано, — и он щелкнул крышкой коробки с нюхательным табаком как бы для того, чтобы добавить своим словам побольше злости.

Канцлер д’Агессо попросил слова:

— Позвольте, Ваше Высочество, — его мягкий голос звучал очень обдуманно. — Оставляя в стороне вопрос о деньгах, хотелось бы также выяснить, до какой степени и каким способом будет осуществлена мобилизация — кажется, так выразился господин барон — тех источников, которые он только что открыл в нашем государстве?

— Вы ответите, господин Ла? — спросил регент.

— Без труда. Цель должна быть такой: сформировать центральный совет, который бы направлял и контролировал все крупные коммерческие начинания, а также обеспечивал занятость для бедных, — точнее будет сказать, для рабочих, — поддерживая развитие шахт, рыболовства, мануфактур и всего остального. С другой стороны, он должен существенно снизить размер процентов по кредитам.

Трескучим от возмущения голосом старый маршал резко спросил:

— Тогда король превратится в банкира и торговца, так, что ли? Возможно такие вещи могут произойти в стране господина Ла, но это Франция… — он запнулся, слова были бессильны передать его отвращение.

Этот укол заставил регента ответить резко:

— Не король, господин маршал. А государство. Постарайтесь увидеть разницу.

— Его покойное Величество, — пробормотал Вильруа, — не видел разницы. Мы под его владычеством запомнили, что король и есть государство.

Проигнорировав эту реплику, регент кивнул канцлеру, который взглядом снова просил слова.

— Мнение, монсеньер, которое я считаю своим долгом высказать, — сказал д’Агессо, — состоит в том, что строить систему финансов на предлагаемой основе означает ввергнуть государство, а следовательно и всю нацию, в риск коммерческих спекуляций без каких-либо гарантий успеха. Но ведь только решительные и смелые люди занимаются подобными делами. А как будет со всеми остальными? Содержание лавки и управление государством слишком разные вещи, чтобы их объединить.

Зная о репутации канцлера как дальновидного политика, известного своей честностью, и слыша голоса одобрения, мистер Лоу ощутил, что он здесь потерпел неудачу. С невозмутимым спокойствием он ожидал, когда стихнет шум, и в этот момент поддержка пришла оттуда, откуда он меньше всего ее ожидал. Д’Аржансон откинул свою большую голову в черном парике, кустистые брови нависали над его строгими глазами. Он начал саркастически:

— Не угрожает ли нам, монсеньер, в то время как мы поддаемся эмоциям, бесспорно возвышенным самим по себе, просмотреть тот факт, что мы не находимся больше в том положении, чтобы позволить их себе?

— Я тоже так считаю, — сказал Его Высочество со вздохом. — Другая мысль, которую я не забываю: что бы мы ни решили, мы в долгу перед господином Ла за его готовность выступить перед Советом. Не забывайте это, господа, я вас очень прошу. Не забывайте также и то, что его теория явилась плодом раздумий, возможно, гораздо более глубоких, чем у любого другого нашего современника, что это теория ума необыкновенного, прославленного своей математической проницательностью.

Он оглянулся и встретил взгляд д’Аржансона.

— Хотите что-то добавить, маркиз?

— Канцлер, без сомнения, прав в своей критике той части предложений барона, которые относятся к предпринимательству. В этом я с ним полностью согласен. Но, поскольку он не коснулся методов ведения банковского дела, изложенных господином Ла, то я предполагаю, что он не имеет ничего против них. Но мы забываем, что для воплощения в жизнь этой части проекта понадобится время, время от посева до сбора урожая, а средства надо где-то добывать и немедленно.

— Господин маркиз, — сказал мистер Лоу, — видимо, не заметил того, что я подразумевал в своем изложении. Все королевские доходы будут передаваться в государственный банк собирателями подати, и по мере получения этих денег банк будет выпускать свои расписки и передавать их в казну в виде купюр, удобных для обращения. Все должники государства получат свои деньги только в виде этих купюр. Их они смогут, когда захотят, обменять на звонкую монету в банке, но никто не должен быть принужден сохранять их или принимать их при торговых сделках.

И тут, наконец, герцог де Ноай, президент Совета, его оракул в денежных вопросах, отбросил перо и произнес:

— В таком случае, Ваше Высочество, я не вижу смысла в этих банкнотах.

— И все-таки, — ответил ему мистер Лоу, — я не сомневаюсь, что, как только удобство и полезность такой системы будут поняты, и будучи уверенными, что они всегда обменяют банкноты на звонкую монету, люди отдадут предпочтение банкнотам. Да одна только несравнимая простота в обращении с такими деньгами сделает их предпочтительнее. А как только уверенность в ценных бумагах возникнет, вы почувствуете, что банк, выпуская банкноты в количествах, эквивалентных количеству звонкой монеты, которую он имеет, сразу удвоит свой капитал, который он может использовать для финансовых операций. За каждый миллион золотом, который он оставит у себя в качестве гарантии, он может спокойно выпустить миллион бумажных денег.

Он помолчал и добавил:

— Это, пожалуй, все, что я могу вам предложить.

Взглядом попросив у регента разрешения, он занял свое место и вытер губы платком из тонкой материи.

Регент прокашлялся. Выражение лица его нельзя было назвать счастливым.

— Вы выслушали господина Ла, и какой бы точки зрения на его предложения по тому, как нам выйти из кризиса, вы не придерживались, я думаю, необходимо поблагодарить господина Ла за ясность, с которой он выразил свои мысли. Перед тем как Совет примет решение, я был бы рад выслушать мнения тех, кого мы пригласили, — представителей торгового и финансового мира. Пожалуйста, господа.

Торговец по имени Ленорман и еще один, выступавший за ним, поддержали идею основания банка. Третий, настроенный менее решительно, предположил, что это полезно, но не в настоящее время. Наконец богатый посредник Самуэль Бернар, возможно, раздосадованный тем, что он не выступил первым, как ему было положено по рангу, а также, чтобы осадить тех, кто выскочил раньше него, бескомпромиссно отверг предложения мистера Лоу. Используя те же аргументы, что и канцлер, он заклеймил их опасной выдумкой, а поскольку все преклонялись перед его практической сметкой, то выступавшие за ним его поддержали.

После того, как последний из них закончил выступать, регент, поблагодарив их за приход, разрешил им покинуть зал заседаний.

Они пятились, кланяясь и смешно прижимаясь друг к другу под высокомерными взглядами дворян.

Когда двери за ними закрылись, Его Высочество предложил членам Совета голосовать, а герцога Ноая как президента Совета пригласил вести заседание дальше.

Мистер Лоу откинулся в кресле и снова поднес платок к губам. Это был единственный знак, который выдавал его волнение, хотя его и нелегко было бы подобным образом понять. При его проницательности у него неоставалось сомнений в том, что игральные кости легли не в его пользу. Главный удар нанес д’Агессо, поддержанный Бернаром, который был обречен впоследствии горько сожалеть об этом бесцеремонном осуждении. Однако мистер Лоу предпринял, с позволения регента, еще одну отчаянную попытку спасти положение, прежде чем будет слишком поздно.

— Позвольте одно слово предупреждения по поводу точки зрения Самуэля Бернара и подобных ему, которая могла произвести на вас чрезмерно большое впечатление. Не забудьте, что предложенная мной система кладет конец обогащению таких, как Самуэль Бернар. Их монополии будут отняты государством. Его враждебность к моей системе основана на страхе перед ее успехом. Окажите мне любезность, господа, принять это во внимание. Тогда вы примете справедливое решение.

Он кончил и сел снова, чтобы слушать господина де Ноая.

Его Сиятельство любезно признал, что он убежден в полезности предлагаемого банка, но находит, что время сейчас не самое подходящее для его организации, особенно ввиду оппозиции торговцев, чья поддержка существенна для успеха.

Он сказал, что вместо этого Совет должен посвятить себя экономии и прекращению всех бесполезных трат. Это, а также внимание, которое Его Высочество уделяет делам, должны постепенно восстановить в народе веру в правительство.

Канцлер подтвердил, что он полностью согласен с господином де Ноаем, и ничто из того, что он слышал, не может поколебать его уже высказанное мнение.

Руйе дю Кудре тоже отказался что-либо добавить к уже сказанному и только повторил:

— То, что мы слышали — это предложения игрока. Этого, впрочем, следовало ожидать, учитывая их источник. Взгляды господина Ла являются, возможно, естественными для человека его национальности.

Пока Его Высочество неодобрительно хмурился от этого обвинения, другие, кто хотел заклеймить эту систему, заклеймили ее, хотя и в более вежливой форме.

Господин де Сен-Симон был даже великодушен в своем противостоянии:

— Я считаю такую систему блестящей саму по себе. Возможно, она даже имеет шанс преуспеть в какой-нибудь республике или в таком странном королевстве, каким является Англия, где монарх без разрешения парламента не может даже установить налог. Это страна, где не имеют понятия о том, что такое королевский указ об изгнании, и где какой-нибудь дерзкий мистер Локк[1392] может запросто противопоставлять естественное право священному династическому праву; страна, в которой финансами управляют те, кто их предоставляет и кто предоставляет их в таком количестве и таким способом, который считают для себя подходящим. Но я не могу представить себе, как эта система будет действовать в стране абсолютной монархии, какой является Франция.

В защиту мистера Лоу раздался лишь голос д’Аржансона. Ничуть не напуганный тем, что он один против всего Совета, и не пытаясь скрывать свое презрение к этому факту, генерал-лейтенант высказал мнение, что банк господина Ла, разумеется, нужным образом организованный, был бы фактически чем-то вроде домашней кассы Его Величества и позволил бы оттеснить всех сборщиков податей от доходов государства.

Это одно было бы стоящим предприятием и, если все правильно организовать, то генерал-лейтенант не сомневается, что некоторое финансовое облегчение эта затея стране принесет.

Это была решительная защита, произнесенная д’Аржансоном с выдвинутой вперед челюстью и с тем неприятием возражений, которое и сделало его выдающимся адвокатом. Но голос д’Аржансона, хотя и звучный, и убедительный, был не в силах заглушить голос большинства Совета.

Регент вздохнул еще раз и уныло посмотрел на мистера Лоу. В извиняющемся выражении этого полного, розового лица, впрочем, не было необходимости, так как шотландец и без этого понимал, что его идея провалена. Он только не понимал, что лежит на душе этого дружелюбного, легкого на подъем принца, каковы бы ни были его личные пристрастия, чтобы противопоставлять себя враждебному большинству Совета.

Только один раз за всю свою короткую карьеру после смерти последнего короля Его Высочество вышел из состояния своей обычной праздности и дал бой. Это было, когда он потребовал от парламента уничтожения завещания Людовика XIV, в котором тот требовал участия своего узаконенного сына от госпожи де Монтеспан герцога Менского в регентстве Франции и в опеке над юным королем.

С живостью и некоторой долей величия его покойного дяди, он заставил тогда парламент вычеркнуть герцога Менского из завещания, оставив его самого единственным регентом.

Но все это, размышлял мистер Лоу, было борьбой за его собственные привилегии, и ничто менее значительное, по-видимому, не могло вызвать у него подобный прилив энергии.

Регент сидел молча, в полной тишине, наступившей после выступления последнего члена Совета, его подбородок утонул в кружевах на шее, а его сдвинутые брови выдавали работу мысли.

Возможно это было одно из тех мгновений, когда он проклинал политическую необходимость создавать всяческие Советы, одним из которых был этот Совет финансов, вместо того, чтобы просто управлять министрами, которых легко можно было заставлять идти в нужном направлении. Наконец он заговорил усталым голосом:

— Маркиз д’Аржансон, господа, полностью выразил мое собственное мнение. Это мнение создалось у меня после ознакомления с великолепным трудом господина Ла «Деньги и торговля», отрывки из которого вам были розданы. Будь иначе, не имей я такой уверенности в преимуществах предложенной системы, я бы не затруднил мистера Ла приходом сюда для объяснений своих идей. Продолжая верить в его идеи, я крайне сожалею, что все вы, за исключением господина д’Аржансона, выступили против них. Однако ваше единодушие не оставляет мне выбора. Мне остается только признать этот проект отвергнутым, и, значит, мы должны искать выход из наших трудностей в каком-либо ином решении.

Он резко закончил:

— Я не вижу причин задерживать вас сегодня, господа. Разрешаю вам покинуть заседание.

Глава 3

ГРАФ СТЭР
Не бывает игрока, о чьем проигрыше нельзя было бы узнать по его лицу. Однако, хотя ставка в игре Джона Лоу составляла не тысячи, а миллионы, спокойствие не покинуло его.

Его Высочество попросил его задержаться, когда все вышли и, словно желая показать, что его уважение перед мистером Лоу ничуть не снизилось, опирался на его руку, пока они шли по коридору, ведущему к главной лестнице, и в изысканных выражениях говорил о своем личном огорчении в связи с таким поворотом событий.

Мистер Лоу совершенно неожиданно ответил на эти соболезнования:

— Если я и разделяю ваши сожаления, то только в том отношении, что вы будете лишены инструмента, который мог бы оказаться столь полезным в ваших нынешних печальных затруднениях.

Регент был на мгновенье ошарашен этой на его взгляд глупой и высокомерной фразой. Мистер Лоу почувствовал, как давление руки герцога на его руку ослабло.

— Ах! — Его Высочество шумно вздохнул и наступила пауза, прежде чем он произнес более спокойным голосом: — По крайней мере я обрадован, что вы не страдаете от разочарования. Но не будем отчаиваться. При возрастающей путанице в наших делах не исключено, что эти господа будут вынуждены пересмотреть нынешнее неудачное решение.

Они прошли еще несколько шагов к главной лестнице. Герцог остановился.

— Кстати, вы ничего не просите за свои хлопоты?

— Благодарю, Ваше Высочество, — поклонился мистер Лоу, — но я ни в чем не нуждаюсь.

— Corbleu![1393] — регент широко улыбнулся. — Услышав такое, можно снова поверить в человеческую природу. Надеюсь, вы не собираетесь покинуть нас?

— Нет, пока Ваше Высочество не скажет мне, что мои услуги больше не требуются.

— Будем надеяться, что это никогда не произойдет, — он снова направился к широким мраморным ступеням, возле которых стоял офицер. — Это майор де Контад. Он проводит вас. Я думаю, мы скоро встретимся. Кстати, дорогой барон, не забывайте, что я перед вами в долгу.

В душе мистера Лоу опять зажглась некоторая надежда.

Его подобающим образом, пусть даже и временно, поселили в красивом доме на улице Гренель, который снял для него его управляющий Лагийон. Дома он узнал от жены, что в его отсутствие приходил граф Стэр.

Мистер Лоу поднял брови:

— Джонни Далримпл? Какого черта ему надо от меня?

— Он хотел преподнести тебе Париж.

— Когда это он его приобрел?

— В таком случае — просто засвидетельствовать тебе свое почтение. А что ты хмуришься? Он был очень вежлив. Он собирается привести леди Стэр и леди Сэндвич ко мне, а также еще кое-каких своих приятелей англичан.

Пожав плечами, мистер Лоу нашел себе стул.

— Timeo Danaos et dona ferentes.

— Это по-испански?

— Нет. Это Вергилий. Это означает: бойся греков, дары приносящих.

— Ты имеешь в виду графа Стэра? — она говорила с возмущением, которое испытывала всегда, когда он выражал мнение, не совпадающее с ее собственным. — Думаю, ты не прав. Это очень приличный человек.

— Я мало встречал людей, более неприличных, чем он.

— Мы с тобой подходим к людям с разными мерками.

— Я давно это подозревал.

— Он просто не такой, как твои друзья.

— И слава Богу.

Она презрительно посмотрела на него, а он отстраненно разглядывал ее, думая, как она привлекательна в этом голубом платье, когда ее изящное тело словно вырывается вверх из вздымающихся юбок. Он подумал равнодушно о том, что Далримпл, видимо, нашел ее в своем вкусе и дал ей это понять. Он не сказал тогда своему брату о том, что она очень чувствительна к проявлению галантности. Да и скажи он об этом, Уильям как ее адвокат ответил бы, что это вполне естественно, что ей приятно показать ему, какое впечатление она производит на других мужчин, в то время как он отвергает ее.

— Я думаю, ты знаешь, — сказала она, — что граф Стэр в Париже является послом Англии.

— Я бы меньше удивился, если бы узнал, что он является шпионом Англии. Лучшее, что я знаю о нем, так это то, что он — виг[1394]. Мало хорошего быть английским вигом. А уж шотландским — и вовсе последнее дело. А это ведь лучшее, что я о нем знаю. Худшее — не для твоих ушей. Хотя, Бог знает, ты ведь не ханжа. Кроме того, он не скроет это от тебя и сам, если ты позволишь ему. Кстати, если он говорит, что единственной причиной, заставившей его нанести нам визит, была вежливость, то мы подождем следующего прихода и узнаем подлинные его цели.

Она пожала плечами и раздраженно встала.

— Готова поклясться, ты счастлив, когда ведешь себя вызывающе. Хорошо, что я умею сдерживать себя. Я полагаю, что твои дела в Пале-Рояле были не очень успешны сегодня.

— Правильное предположение, — признал он.

— Это совсем не предположение. Твое поведение выдает тебя. Так у тебя снова все сорвалось? Нужно было это предвидеть.

— Посочувствуй мне.

— Да! Ты ожидал этого? Одно хорошо — ты не взял с собой Уилла. Ты спас себя от унижения, которое испытал в Турине. Жаль, ты редко ко мне прислушиваешься. Впрочем, я уверена, ты меня в грош не ставишь. И что теперь? Снова уезжать?

Из всей ее тирады он ответил только на последний вопрос, спокойно сказав:

— Не сейчас. Его Высочество предложил мне пожить во Франции.

— Пока все не кончится выдворением, как обычно.

— Возможно, и так. Тем не менее, — он говорил с едва заметным сарказмом, — пока мы можем воспользоваться случаем, чтобы улучшить наши отношения с графом Стэром.

Им не пришлось долго ожидать этого. Его сиятельство появился снова на другой день. Худой, невысокий, ровесник мистера Лоу, с красивым, хитроватым лицом и уверенными, довольно высокомерными манерами, которые редко приносили ему друзей. Сейчас, однако, он вел себя скромно. Его узкие глаза, широко сидевшие на лице под дугообразными бровями, блеснули, признавая красоту госпожи Лоу, когда он наклонялся перед ней, чтобы поцеловать ее руку.

— Ваше очарование делает меня назойливым, — проговорил он.

Мистер Лоу, видя тревожный взгляд жены, был вежлив:

— Ваше сиятельство делает нам честь своим посещением.

— Вы преувеличиваете, дорогой барон.

Подозревая иронию под улыбкой графа, мистер Лоу решил тут же дать отпор:

— Я называюсь бароном только во Франции. Так Его Высочество соблаговолил перевести мой шотландский титул, которому во Франции нет точного эквивалента.

— Этот перевод делает честь уму Его Высочества. Я рад узнать, сэр, что он удостоил вас своей дружбы.

— Не преувеличивайте.

— Это было бы самоуничижением, отвергать столь очевидный факт. Как представитель короля Георга I[1395], я рад за вас.

— У вас талант радоваться по таким пустячным поводам.

— Пустячным? Вы не знаете, что говорите. Погодите, я объясню вам.

Появился Лагийон, сопровождаемый двумя лакеями в бордовых ливреях с серебряной отделкой, которые сервировали стол для шоколада. Миссис Лоу сказала, что сейчас время перекусить, и не соблаговолит ли их гость оказать им честь и выпить с ними чашечку шоколада.

— Мадам, вы заставляете меня краснеть, — запротестовал граф, — мне стыдно, что я пришел не вовремя.

Она улыбнулась:

— Вы пришли вовремя. Мы очень рады вам.

Отпивая шоколад за столом с изогнутыми ножками, над которым теперь хозяйничала миссис Лоу, гость, наконец, объяснил причину своего визита.

— Я здесь, чтобы просить вас об одной услуге, мистер Лоу. К счастью, я сейчас занимаю такое положение, что мог бы оказать ответные услуги.

Мистер Лоу никак не ответил на это, но его спокойный взгляд, когда он поднял глаза от своей чашки, приглашал милорда продолжать.

— Я имел несчастье навлечь на себя неудовольствие регента, который, к нашему большому сожалению, продолжает укрывать во Франции претендента на английский престол. Этот несчастный инцидент случился несколько месяцев назад во время последнего восстания якобитов[1396] в Шотландии… — он остановился. — Мы одни здесь, и я надеюсь, что этот разговор останется между нами.

Он продолжал:

— Как я уже сказал, регент не доверяет нам. Он обещал мне, что если Джеймс Стюарт попытается пересечь Францию, чтобы встать во главе мятежников, то он будет задержан. Но Его Высочество, как говорят французы, решил усидеть на двух стульях. С одной стороны, он не желал провоцировать короля Георга, а с другой, не хотел создавать помехи претенденту, так как успешное восстание могло возвести на престол его. Таким образом, мы не имеем оснований полагаться на слово Его Высочества, а продолжаем наблюдать за событиями. Возможно, вам известно остальное.

— Я слышал о попытке полковника Дугласа перехватить и убить претендента, когда тот собирался в Британию.

— Убить! — граф Стэр был шокирован. — О, нет, нет, это клевета.

— Вашему сиятельству виднее, поскольку говорят, что полковник Дуглас действовал по вашим приказаниям. Но если бы вы схватили претендента, то что еще вы стали бы с ним делать?

Граф печально улыбнулся:

— Это домыслы, будто Дуглас действовал по моим приказам.

— Ужасно, — тихо сказала Катрин, — такая клевета!

— Благодарю вас, мадам. Именно такое понимание я и надеялся найти у вас. Тем не менее полковник Дуглас, который хорошо известен в Париже и был принят при дворе, теперь выслан из Франции, и часть этого позора, мне неприятно говорить об этом, имеет для меня неприятные последствия.

И вновь миссис Лоу высказала ему свое сочувствие:

— Какой стыд!

— Вы тронули мое сердце, мадам, — благодарность сверкнула в его сощурившихся глазах. — Раньше я был в милости у Его Высочества, но теперь он доверился сплетникам и отказывается принимать меня с глазу на глаз, а также не удостаивает своим вниманием при посторонних, — он гордо выпрямился. — Впрочем, для меня лично это не имеет никакого значения. Но дело в том, что у меня есть обязанности, дипломатические обязанности, а я лишен возможности их выполнять. Вот причина, почему я прошу вашей помощи.

— Моей помощи?

Мистер Лоу выглядел непонимающим. Но Катрин тут же ответила за него:

— Конечно, конечно, он будет гордиться, если сумеет помочь вам.

Граф поставил чашку, вытер салфеткой губы и объяснил, что, так как сейчас доверие регента к мистеру Лоу очень сильно, то, если мистер Лоу попытается употребить это доверие в интересах Британии, его сиятельство, в свою очередь, постарается сделать для мистера Лоу что-нибудь не менее ценное.

— Я не очень сообразителен, — сказал мистер Лоу. — Никак не могу понять, что я мог бы сделать для вас, даже если предположить, что мое влияние на регента так сильно, как вы думаете?

— Вы хотите, чтобы я проинструктировал вас?

— Я уверена, что именно это ему и необходимо, — уверила его миссис Лоу, заслужив самую теплую улыбку его сиятельства.

— Грубо говоря, нужно убедить его в том, что один узурпатор должен поддерживать другого.

— Грубо говоря, я вас понял наполовину. Один узурпатор — это король Георг, хотя ваше сиятельство и пугает меня таким выражением. Но кто же другой? Я не вижу его.

— Другой — это потенциальный узурпатор, и он может стать реальным, если скончается юный Людовик XV. Филипп Испанский, сын великого дофина[1397], может оказаться сильнее, чем Филипп Орлеанский, в борьбе за престол Франции. У него есть здесь партия, которую пестует герцогиня Менская. Эта внучка великого Конде[1398] не делает тайны из своих планов.

Он рассказал, что гостил недавно в чудесном поместье герцога Мена в Со и, делая вид, что поглощен пикниками, литературными конкурсами, венецианскими вечерами, маскарадами и пьесами, которые ставила герцогиня, он тем не менее все видел, слышал и делал выводы.

Люди в Со, лицемерные во многих вещах, были удивительно смелы в отношении двора. Герцогиня без колебаний заявляла, что горит желанием отомстить за лишение ее мужа прав регента, более того, она говорила, что вынашивает планы лишить потомков Людовика XIV прав принцев крови, которое тот передал им.

Герцогиня Менская мечтала о дне, когда она станет королевой Франции. Эти мечты разбил Филипп Орлеанский. Она при всех говорила, что, когда она получит корону, то скорее даст погибнуть всему королевству, чем позволит отнять ее у себя.

— И это не просто слова, — продолжал граф Стэр, — я могу сделать вывод, что она активно переписывается с Филиппом Испанским. Принц Сельямаре, испанский посол, является частым гостем в Со. Если бы вы передали эти сведения герцогу Орлеанскому как доказательство вашей верности ему, он бы понял, что вы служите его интересам, и тогда вам было бы легче убедить его не поддерживать претендента. В конце концов ему просто выгоднее заключить союз с королем Георгом против короля Испании. Вы не единственный, кто будет подводить регента к такой мысли, но чем больше людей, которым он доверяет, будут убеждать его придерживаться такого курса в политике, тем вероятнее, что он ему последует.

У мистера Лоу не осталось сомнений, что Стэр выполняет инструкции Лондона с целью заключения оборонительного союза между Англией и Францией, и что он ищет способ показать регенту коварство Испании. Задумчиво улыбаясь, он покачал головой.

— Вы слишком высоко оцениваете доверие герцога ко мне. Вас неверно информировали. Возможно, регент и доверяет мне как финансисту, но не как политику. Мне не хотелось бы добавлять, что я не имею особого желания служить ни Англии, ни ее королю.

Стэр поднял брови.

— Не хотите ли вы сказать, что вы — якобит?

— Нет, милорд. Я выслан по другой причине.

— Это случилось еще во времена короля Вильгельма.

— Но запрет на мой въезд не отменен и поныне. Я, пожалуй, даже не высланный, а беженец. Я бежал от того, что в Англии называют правосудием.

— Как бы то ни было, мистер Лоу, не забывайте, что вы убили человека, — запротестовал граф.

— На дуэли.

— На незаконной дуэли. Без необходимых свидетелей. Но не важно. Я уже говорил, что мог бы помочь вам. Что, если я пообещаю вам прощение и возможность возвращения в Англию как плату за ваши услуги?

— Я отвечу вам, что так долго прожил за границей, что чувствую себя здесь как дома.

— Короче говоря, вы отказываетесь? — лицо его сиятельства потемнело. Было заметно, что он борется с приступом гнева.

— Позвольте быть с вами совершенно откровенным. Я имею свои цели и стремлюсь к их достижению, и я не могу ставить их под удар, вмешиваясь в те дела, которые меня не интересуют.

Его сиятельство шумно вздохнул.

— По крайней мере благодарю вас за честность, — он рассмеялся. — Я только хотел сказать вам, что вам было бы легче достичь своих целей, если бы вы служили мне. И дело не только в том, что дела самого регента улучшатся, если он найдет взаимопонимание с королем Георгом. Это было бы выгодно всем, кто заинтересован в том, чтобы Его Высочество продолжал свое регентство. А ведь вы, мистер Лоу, из числа таких людей. Подумайте об этом, сэр. Не пожалейте времени. Возможно, вы поймете, что это для вас лучше.

Не ожидая ответа, он повернулся к Катрин, чье разгневанное лицо обнадежило его.

— Никогда не поверю, мадам, что вы тоже безразличны к возвращению домой в Англию, где все были бы так вам рады.

— Вы так добры, ваше сиятельство. Жить вне дома, скитальцами, что может быть хуже?

Граф Стэр оживился:

— В таком случае давайте объединим усилия и убедим этого упрямца. Готов спорить, он будет нам благодарен за это.

— Ты слышишь, что говорит его сиятельство, Джон?

Мистер Лоу вышел из задумчивости, в которую его погрузили последние слова Стэра.

— Слышу, — сказал он и беззаботно рассмеялся.

Его сиятельство решил дальше события не форсировать. Он сменил тему беседы и стал рассказывать о прелестях английской светской жизни, о тамошних развлечениях, расточительность которых соответствует высокому благосостоянию страны. Полной противоположностью является та бесцветная жизнь, в которой погрязла обедневшая Франция. Он расстроен, что обязанности держат его здесь, и с нетерпением ждет того часа, когда, сложив их с себя, сможет вернуться домой, к ожидавшим его в Лондоне удовольствиям.

Он так воспламенил миссис Лоу картинами процветающей Англии, тем триумфом в свете, который ее ожидает, что приобрел себе в ее лице самого рьяного защитника.

— Подумайте над моими словами, — говорил он, прощаясь с мистером Лоу, — над своей выгодой. Я уверен, что вы оцените мое предложение.

Он еще не вышел из их дома, а Катрин уже атаковала мужа. По-видимому, он сошел с ума, говорила она, если сомневается, принять ли ему такое предложение, дающее шанс на прощение.

— Я не сомневаюсь, — был холодный ответ, приведший ее в ярость.

— Ты хочешь сказать, что ты все уже решил?

Когда он ответил, что она правильно поняла его, по крайней мере, относительно возвращения в Англию, на него обрушился шквал упреков. Какой бес его попутал? Ведь его надежды относительно Франции не оправдались, как она, впрочем, и думала. Что его здесь в таком случае держит? Его околдовала некая женщина? Он всегда гонялся за женщинами. Всегда был un homme a femmes[1399].

Значит, причина для упрямства заключается в этом? Нет? Тогда чего ради он приносит ее в жертву? Почему он решил, что вся ее жизнь должна быть одной сплошной мукой? А он подумал о двух их детях, родившихся за границей? Они никогда не увидят родину, никогда не насладятся жизнью в Англии?

Будь проклят день, когда она вышла замуж за игрока, для которого ее счастье, ее мечты, сама ее жизнь — просто ставки на кону.

Он слушал ее с бесстрастностью, которая усиливала ее ярость. Ее красивое лицо было искажено гневом, нежный, певучий голос был сейчас резок и скрипуч, порой грубые оскорбления прерывали ее жалобы. Наконец, поняв, что ничто не прошибает доспехи его невозмутимости, она села и заплакала.

Когда-то ее слезы трогали его. Но это было в те дни, когда он пытался спорить с ней, когда презрение не стало ответом на ее истерики, когда ее брань еще не убила в нем того чувства, которое она сейчас искала.

Он знал, что спорить с ней означает просто раздражать ее дальше. Он также знал, что, хотя теперь она редко бывала с ним нежной, вспышки ее гнева были дикими, но короткими. И уже через час после скандала, который, казалось, должен был навсегда рассорить их, она могла общаться с ним, как будто между ними ничего не случилось.

Он тихо обратился к ней, собираясь уходить:

— Когда-нибудь, Катрин, мое терпение кончится. А пока я буду делать то, что я считаю своим долгом.

Глава 4

БАНК МИСТЕРА ЛОУ
В последующие месяцы, ожидая подходящей возможности для воплощения своих идей, мистер Лоу знакомился с людьми, которые могли бы оказаться ему полезными при благоприятном повороте событий.

Близость к регенту широко распахнула перед ним и Катрин двери beau monde[1400]. Она в полной мере наслаждалась светскими удовольствиями, отвлекаясь от своих печалей. В дополнение к славе своего мужа она пользовалась покровительством английского посла и его супруги. Но и сама она привлекала к себе внимание своей красотой и живостью, которые, казалось, сохранили свежесть ее юных лет. Постепенно она привыкла к парижской жизни.

Что касается ее мужа, то самыми близкими знакомыми ее мужа в эти дни были маркиз д’Аржансон, ставший его другом после памятного заседания Совета; герцог Антен, имевший честь быть единственным законным сыном госпожи де Монтеспан; граф Орн, обаятельный распутник, принадлежащий к одному из благороднейших семейств Европы; а также аббат Дюбуа, близость с котором была основана на единстве целей.

Дюбуа, отталкивающий портрет которого оставил нам герцог Сен-Симон в своих энциклопедических мемуарах, сильно отличался от трех других знакомых мистера Лоу. Самого низкого происхождения — сын аптекаря из города Брив-ла-Гайард — благодаря своему таланту, крепким паразитическим инстинктам и огромной наглости, он сумел выбраться, используя цепь счастливых случайностей.

Он был назначен чтецом для герцога Орлеанского еще в бытность его герцогом Шартрским. Тогда он ощутил, что стоит на нижней ступеньке той лестницы, с которой никакая сила больше не сможет его столкнуть. Он заслужил благодарность молодого герцога тем, что, преданно служа ему, сумел стать незаменимым в качестве проводника в мир низменных радостей, которые в общественном мнении несколько роняли большие и разнообразные таланты его ученика.

Так или иначе, теперь, когда Филипп Орлеанский стал регентом Франции и, отбросив незаконнорожденных кандидатов на трон, вероятным претендентом на престол, Дюбуа становился важнейшим человеком в государстве после герцога.

Его церковное звание было узурпировано им без всяких на то прав. Любому, кто не имел оснований гордиться своим происхождением, звание аббата служило небольшой компенсацией за это, отчасти скрывая социальное происхождение. На ранних порах это было для Дюбуа большим преимуществом. Его права на это звание основывались на том, что, учась в семинарии, которую он так и не смог закончить, он выполнял для Церкви незначительные поручения. Отсутствие сана священника отнюдь не уменьшало его желания сделать церковную карьеру.

Надеясь стать вторым Мазарини[1401], который также не был священником, он вслед за ним мечтал носить красную шляпу кардинала. Для удовлетворения этого желания ему необходимо было достичь двух целей: получить политическое влияние и разбогатеть.

Первой он достиг, и сейчас его влияние быстро усиливалось. Что касается второй цели, то со свойственной ему проницательностью он увидел в Джоне Лоу обладателя того философского камня, в котором он нуждался.

Именно к нему обратился за помощью не менее проницательный Джон Лоу, когда, устав ждать удобного случая, он решил приблизить его сам.

Аббат жил в Пале-Рояле, в тех самых комнатах, которые он занимал когда-то, будучи скромным учителем у молодого герцога. Комнаты его были теперь прекрасно обставлены, а стол славился изысканностью. Это был сморщенный низенький человек в черной сутане и шапочке с худым заостренным лицом, покрытым глубокими морщинами, и впалыми щеками, словно у него отсутствовала значительная часть коренных зубов. Волосы у него были рыжие, глаза из-под красных век смотрели необычайно пронзительно. Очевидцы говорили, что он походил на сатирика Аруэ, которого опекала герцогиня Менская и который позднее называл себя господином де Вольтером.

Он принял мистера Лоу с радостными восклицаниями, придвинул ему самый удобный стул, приказал подать вино и предположил цель его визита:

— Тот, кто сидит дома, милый господин Ла, тот никогда не покорит мир. Мир не шлюха, и сам себя он не предлагает. Необходимо самому сделать первый шаг, чтобы заполучить его.

— Я это понял, — сказал мистер Лоу, — и пришел к вам, чтобы вы помогли найти повод оживить интерес регента ко мне.

— Повод! Поводы не находят. Их создают, — он взглянул на каминные часы из золоченой бронзы. — Даю вам десять минут, чтобы вы создали для себя повод. А потом отведу вас к Его Высочеству. Думаю, что человек с вашим умом всегда сможет оправдать свое вторжение.

На минуту задумавшись, мистер Лоу вспомнил об отвергнутой им просьбе графа Стэра оказать помощь, вспомнил его рассказ о событиях в Со, когда аббат вводил его к регенту, он уже нашел требуемый для визита повод.

Принц был рад, когда удавалось нарушить этикет; он принял его без всяких церемоний в своей лаборатории, являвшейся, пожалуй, самой странной частью той обстановки, которой регент Франции окружил себя. Эта была комната с очень простой мебелью, заполненная фантастической формы ретортами, колбами в шкафах и другой таинственной утварью.

Его Высочество в накинутом поверх обычного наряда халате забавлял себя химическими опытами, которые наравне с оккультными занятиями и изготовлением ядов, прибавляли ему скандальную славу.

— Дорогой барон, вы сами позабыли про меня.

Начало было ободряющим.

— Я ждал приказов Вашего Высочества. Если я вторгаюсь к вам теперь, то только потому, что посчитал своим долгом донести до сведения Вашего Высочества то, о чем недавно узнал.

— К чему говорить о вторжении? Я просто занимался приготовлением отвара из трав. Если я, — засмеялся он, — не увлекаюсь главным искусством алхимиков — получением золота, то это оттого, что я больше верю в ваше искусство. Но присаживайтесь, барон. Вот сюда, — он указал на трехногую табуретку, а сам занял место на краю стола. — Итак, какие новости вы принесли мне?

Мистер Лоу, про себя стыдясь своей неизобретательности, пересказал то, что ему было известно о событиях в Со, не открыв, однако, источника этой информации.

К удивлению и облегчению мистера Лоу регент довольна рассмеялся:

— И это все? Да пусть интригуют сколько угодно, раз им это нравится. Лучше интриги этого инвалида с его карлицей, о которых мне сообщают, чем стишки, в которых пытаются задеть меня. Один из таких стихоплетов, отвратительный хитрый тип по имени Аруэ, — настоящее дерьмо, — сидит теперь в Бастилии. Жаль наказывать людей за гадости, придуманные cabotine[1402], но что поделаешь.

Презрительные слова, с какими Его Высочество говорил о герцоге и герцогине Мен, не называя их иначе как инвалидом, поскольку герцог хромал, и карлицей, так как герцогиня была ростом с ребенка, он перенял от своей весьма острой на язык матери, которая была родом из Баварии.

Когда мистер Лоу посчитал уместным сообщить, что в этих интригах принимает участие испанский посол, регент беззаботно рассмеялся:

— Сельямаре! Ба, старый негодяй вдохновился благосклонностью ее сиятельства. Однако у него своеобразный вкус. Да он просто ломает комедию, чтобы польстить ей. Я ценю вашу озабоченность, барон, но не стоит, не стоит это дело вашего времени. Вы меня прямо разочаровываете. Ваше появление возродило во мне надежду, что у вас появились идеи, которые смогут наконец убедить Совет. Кстати, о деньгах. Я слышал, несколько дней назад вы облегчили графа Орна на пять тысяч луидоров? Красивая такая, круглая сумма. Он вам ее вручил?

— У меня его расписка.

Регент захохотал:

— Ну, конечно же, вы так верите бумаге. Я хотел бы, чтобы вы убедили мой Совет поступать также.

Вот оно, подумал мистер Лоу. Лучшего шанса не будет.

— Тщетно спорить с упрямцами, но я мог бы убедить их примером.

— Примером? — регент с интересом смотрел на него. — У вас есть какой-то образец на уме?

У мистера Лоу был такой образец.

— Разрешите мне основать частный банк на свои страх и риск, и я смогу переубедить Совет.

— Частный банк? — регент задумался, почесывая подбородок. — На это понадобятся деньги, друг мой.

— Шести миллионов должно хватить для начала.

— У вас есть шесть миллионов?

— У меня два. Я выпущу банкнот еще на два. Первые два, золотые, будут служить для них гарантией. Итого — четыре. Оставшиеся я смогу получить совсем просто.

— Как?

— Выпущу облигации, скажем, стоимостью пять тысяч ливров каждая.

— А кто их купит?

— Те, у кого хватит ума мне поверить.

— А если во Франции не окажется таких умников?

Мистер Лоу объяснил, что у него есть способы вызвать спрос. Он сделает так, что за эти облигации золотом будет платиться только четверть цены, а три четверти — государственными обязательствами. Эти обязательства он будет принимать по их номинальной стоимости, даже если в момент сделки они будут в два раза дешевле. Это сразу сделает его облигации привлекательными для тех, кто имеет государственные обязательства. А для регента этот план привлекателен тем, что дает возможность в перспективе поглотить часть государственных обязательств, снизив таким образом внутренний долг Франции. Но это не все. Банкноты он обязуется обменивать на золото по той цене, которую они имели в момент выпуска. Будучи лучше защищены от подделки, чем звонкая монета, они просто обязаны начать вытеснять ее из оборота.

На регента это произвело впечатление. Он подробно обсудил детали всего проекта, восхищаясь мудростью и предусмотрительностью мистера Лоу. В конце беседы он пообещал выдать ему разрешение на создание частного банка, который, в конце концов, ни в коей мере не сможет скомпрометировать государство.

Мистер Лоу отбыл вполне довольный, немедленно вызвал в Париж своего брата и, не ожидая его прибытия, начал подыскивать подходящее для банка помещение.

Он нашел его на улице Кенкампуа. Это была довольно широкая улица, примерно четыреста ярдов в длину, расположенная между улицами Сен-Мартен и Сен-Дени. У нее была посредственная репутация, так как здесь в основном жили менялы, ростовщики и люди, считавшие себя банкирами, но по сути являвшиеся ростовщиками. Дом, который он нашел, был, тем не менее, просторным, с большим числом комнат. В начале мая 1716 года он получил разрешение и открыл Генеральный Банк под опекой самого регента.

Банк тут же стал предметом ненависти со стороны Ноая, поскольку тот решил, что это первый шаг к получению мистером Лоу финансовой власти в стране, особенно если учесть расположение к нему регента. По наущению герцога газетчики начали формировать общественное мнение. Они оплевывали эту затею как могли. «Газетт де ла Режанс» приглашала весь свет посмеяться над безрассудством, обреченным на провал.

Тем не менее Банк начал пролагать свой путь. Мистер Лоу знал, что делать. Его проценты по вкладам и при обмене денег были такими выгодными, что менялы с улицы Кенкампуа почувствовали опасность остаться без дела. Достаточно низкими были и проценты при ссуде денег под залог. Первый выпуск банкнот вызвал недоверие, однако постепенно к ним привыкли, так как банкноты были удобнее, особенно при переводе денег.

В усилении доверия к банкнотам сыграло роль и правительство, сделав их средством для своих платежей. А когда народ убедился, что банкноты можно тут же поменять на золото, доверие к ним стало полным. В конце концов, когда стало ясно, что банкноты мистера Лоу не подвержены колебаниям в курсе звонкой монеты, которые ужасно дезорганизовывали торговлю, они стали предпочтительнее, чем золото, и люди понесли золото в банк, чтобы обменять его. В конце года банкноты уже ценились выше самого золота на десять процентов.

Газетчики поутихли. «Газетт» больше не тыкала пальцем в ненормального, а признавала, что банк богатеет.

Замиравшая было торговля начала подавать признаки жизни благодаря помощи мистера Лоу. Производители начали увеличивать выпуск продукции, пользуясь займами для приобретения сырья и найма рабочих. И это был триумф игрока, который, основываясь только на своих расчетах, был готов уравновесить риск потери в одном месте явным выигрышем в другом.

Когда в конце года он объявил дивиденды в размере восьми процентов, доверие сменилось ликованием. Стоимость банкнот относительно звонкой монеты поднялась еще выше. Имея капитал в шесть миллионов теперь уже чистым золотом, мистер Лоу посчитал возможным увеличить его в десять раз за счет выпуска новых банкнот. С таким капиталом он начал расширять финансирование торговцев, а также распространил свою деятельность на провинцию, открывая там отделения банка.

Пример создания банковской системы показал ее преимущество над школой Самуэля Бернара, считавшего, что она является просто азартной игрой, могущей легко разорить участников.

Регент по-родительски гордился Генеральным Банком, и Ноай чувствовал все возрастающую опасность для своих амбиций. Он рассматривал свое президентство в Совете как площадку для занятия вожделенной должности первого министра, и если бы он слетел со своего поста сейчас, то его шансы на министерское кресло были бы резко снижены. Вооружившись аргументом финансистов, он решил попытаться устроить подкоп под основание банка. Он убедил Руйе дю Кудре и даже д’Агессо идти с ним до конца.

«Долг и честь едины, — был его призыв. — Надо изгнать этого авантюриста, этого игрока, который имеет наглость внедрять мораль, царящую за карточным столом, в банковское дело Франции».

Под этим благовидным предлогом он начал настраивать против иностранца и парламент.

Но мистер Лоу не оставался сторонним наблюдателем этих интриг. Видя опасность со стороны Ноая, он решил устроить небольшой контр-подкоп.

Начал он с Дюбуа, который уже получил от него в подарок значительное число облигаций Банка. Кроме того, хорошо представляя, что цели Ноая враждебны его собственным, он был заинтересован в поддержке банкира.

Широкий рот этого Ришелье в зародыше растянулся в ухмылке:

— Положитесь на меня, барон. Немного терпения, и мы разделаемся с господином Ноаем. Два человека в Совете уже за нас. Первый — д’Аржансон. Я знаю, вы с ним ладите. Пожалуйтесь ему на д’Агессо. Он главный союзник Ноая. Уничтожим д’Агессо, и Ноай наполовину обескровлен. А для уничтожения д’Агессо лучше д’Аржансона вам не найти. Маркиз мечтает занять пост канцлера. Так что смело вербуйте его. Потом Сен-Симон. Он смертельно ненавидит Ноая и уже поэтому поддержит нас. Подумаем и о других, а пока поговорите с этими двумя.

Мистер Лоу повидал д’Аржансона в тот же день и пожаловался на враждебность канцлера.

— А, д’Агессо! — засмеялся тот. — Способный человек, но ужасно боится герцогов. Это его ахиллесова пята. Ноай может делать с ним, что ему угодно. Дорогой мой Ла, я думаю, что регенту следует быть начеку с этими сплетниками. Это в моей сфере деятельности как генерал-лейтенанта.

Чтобы подружиться с Сен-Симоном, когда-то сторонником признания банкротства страны, достаточно было только сказать о неприязни со стороны Ноая.

— Честно признаюсь, господин Ла, я в отношении финансов профан. Вообще-то французскому дворянину здесь не за что краснеть. Но я верю тем, кто в этих вопросах разбирается. А они говорят, что созданный вами Банк свидетельствует о ваших необычайных способностях. Не следует на мой взгляд позволять, чтобы враждебность со стороны господина де Ноая могла нанести вам ущерб. Я обязательно выскажу это Его Высочеству.

— Вы мне оказываете честь вашей поддержкой, господин герцог, — польстил ему мистер Лоу.

И вот, когда регент издал указ, обязывающий сборщиков податей получать их в банкнотах Генерального Банка, а парламент неожиданно взбунтовался, отказавшись этот указ утвердить, Дюбуа, тайный ментор и доверенный агент регента, посчитал своим долгом известить того, что главным возмутителем в парламенте был Ноай. Одновременно маркиз д’Аржансон в качестве королевского генерал-лейтенанта с сожалением известил регента, что у него есть информация о том, что господин де Ноай пытался организовать обструкцию королевского указа и, таким образом, виновен в измене. Наконец, господин де Сен-Симон с потемневшим строгим лицом высказал Его Высочеству свое мнение о том, что герцог де Ноай принимает большее, чем уместно для дворянина, участие в финансовых вопросах, с другой стороны, смыслит он в них не больше, чем обыкновенный дворянин.

Каждого Его Высочество внимательно выслушал и поблагодарил. Все были удивлены, что он сделал это без обычной легкости. Уверившись после этих бесед в своей правоте, регент именем короля потребовал от парламента утвердить его указ без обсуждения и проволочек. Ноай и его сторонники не решились при такой настойчивости регента требовать, чтобы парламент ждал решения Совета. Напуганный суровым тоном регента и собственным безрассудством, парламент капитулировал, затаив против Лоу глубокую ненависть.

Довольный мистер Лоу рассказал эти новости своему брату, который работал теперь на улице Кенкампуа.

Уильям Лоу обрадовался:

— Я думаю, это великолепно. Теперь твоя работа завершена.

— Завершена? — мистер Лоу улыбнулся и покачал головой. — Мы только расчистили стол для игры, в которую я надеюсь сыграть, когда сдадут карты.

Воодушевление брата сникло. Он был осторожным человеком.

— Разве нам не хватит того, что мы имеем? Все так здорово идет. У нас великолепная система кредитов. Ты распоряжаешься шестьюдесятью миллионами, и им остается только прирастать. Чего же тебе не хватает?

— Упаси Бог, Уилл, разве я просто мелкий лавочник, зарабатывающий на пропитание? Да ты, кажется, еще не знаешь меня. Разве я забочусь о деньгах? Мне нужна сама игра. И я еще никогда не играл с такими ставками, как собираюсь.

Уилл, лишенный темперамента игрока, посмотрел на него отстраненно.

— Я думаю, Джон, что должен был бы любить тебя, даже если бы ты не был моим братом. Но не скрою от тебя, бывают времена, когда ты кажешься мне почти отвратительным.

Глава 5

ОТПЕВАНИЕ
Мистер Лоу получил карты для своей игры только через несколько месяцев. Озлобление господина де Ноая и его сторонников достигло к тому времени пика.

Со времен Ришелье и Кольбера[1403] монополию на морскую торговлю и использование колоний держали такие компании, как Китайская, Сенегальская и Канадская.

Осенью 1717 года Кроза, владевший компанией по использованию богатств Луизианы и долины реки Миссисипи, решил продать свою концессию, сочтя ее не прибыльной.

Мистер Лоу сразу увидел в этом шанс для начала осуществления своей мечты. Она заключалась в объединении банков, сбора налогов с населения и управления монополиями таким образом, чтобы государство стало как бы одним большим предприятием во главе с ним. Это все было заложено им уже в ту самую идею, которую отверг Совет.

Прослыв, благодаря успеху своего Банка, фантастически богатым человеком с феноменальным финансовым чутьем, он мог теперь без околичностей заговорить о передаче ему концессии Кроза.

Поначалу регент возражал:

— Вы не представляете себе, что это такое. Кроза сообщает, что он оставляет колонию в полной разрухе, колонисты — опустившиеся личности, их отряды напоминают банды, дисциплина отсутствует и к тому же там тропическая лихорадка и настоящий голод.

Но мистер Лоу знал об этом и это его не пугало.

— Я и не ждал, чтобы господин Кроза покинул процветающую колонию. Но во всем этом виноваты только методы, какими он управлял. Он взялся за то, что было выше его возможностей. Я выяснил, что земли Луизианы исключительно плодородны, ее богатства неизвестны Старому Свету, а запасы минералов, включая золото и серебро, превосходят даже богатства Мексики или Перу. Передайте мне управление этой колонией, и я в короткое время сделаю Францию богатой и свободной от долгов. Я обещаю, а Ваше Высочество знает, что я слов на ветер не бросаю.

Он объяснил свой план. Приманкой, которой он снова пытался соблазнить регента, как и в случае с созданием Банка, была перспектива дальнейшего изымания государственных обязательств у населения. Но масштаб деятельности теперь был совсем иной. Для финансирования всего проекта в Америке потребовалось бы, по мысли мистера Лоу, сто миллионов ливров.

— Боже милостивый! — воскликнул регент.

Мистер Лоу невозмутимо продолжал. Надо будет основать компанию, которая выпустит двести тысяч облигаций стоимостью пятьсот ливров каждая, что сделает их доступными всем. Но под них потребуется обеспечение в размере двадцати пяти миллионов ливров золотом. Мистер Лоу берется принимать у населения государственные обязательства и обменивать их по номинальной стоимости, а не по курсовой, которая в два раза ниже.

Стремление превратить обесценивающиеся бумажки в золото само по себе гарантирует покупку облигаций. Все остальное будет уже делом компании, которая при умелом руководстве должна будет окупить вложенные в нее средства и увеличить свою стоимость до суммарной стоимости выпущенных облигаций, т. е. до ста миллионов ливров.

В результате долг государства снизится на сто двадцать пять миллионов ливров. За это, однако, казна должна будет платить компании ежегодные отчисления в размере трех миллионов ливров, которые будут распределяться среди держателей облигаций.

— Суть такова, — подвел итог мистер Лоу, — государство отдает своим кредиторам владение собственностью в Луизиане в обмен на двадцать пять миллионов ливров, которые вкладываются в развитие этой колонии.

Его Высочество признал, что ему трудно сразу охватить столь огромный и смелый проект. Через некоторое время, однако, он привел свои чувства в порядок и смог оценить изобретательность мистера Лоу и выгоду этой идеи для государства.

Устоять было невозможно. Желая поскорее увидеть этот план воплощенным и пожать его богатые плоды, нисколько не сомневаясь более в финансовом гении мистера Лоу, регент, даже не потрудившись обсудить данный вопрос в Совете, выпустил указ об основании компании, которую назвали «Compagnie des Indes Occidentales»[1404].

Жизненность этого начинания тут же проявилась в том, что владельцы долговых обязательств начали вкладывать свои средства в облигации этой компании. Как мистер Лоу и предполагал, они не хотели упускать посланный небом шанс избавиться от обесценивающихся бумаг и помогали обеспечить начальный капитал.

У остального населения, правда, рассказы о золотых и серебряных копях, о драгоценных камнях огромной величины, даже об алмазных скалах не вызвали большого энтузиазма.

Выпущенные облигации при перепродаже с рук на руки шли меньше чем за половину своей номинальной цены, что было естественно, если учесть условия, на которых они приобретались.

Мистер Лоу, однако, не намеревался терпеть такое положение дел. Хорошо владея тонким искусством манипуляции рынком, он через своих представителей создал перепады в цене на эти облигации, что показалось соблазнительным для многих спекулянтов. Постепенно подогревая интерес к облигациям, он медленно, но верно улучшил их котировку.

Одновременно он активно действовал и в других направлениях. Он принял у Кроза корабли, курсирующие между Францией и Луизианой, купил еще ряд кораблей и стал владельцем флотилии, достаточной для обеспечения ожидаемых перевозок.

Кроме того, в конце 1717 года ему пришлось заниматься еще одним делом.

Усиление его финансового могущества, процветание его Банка, а также популярность компании, которую все называли Миссисипской, повлекло, как он и ожидал, усиление завистливой враждебности со стороны Ноая и его союзников.

Они составляли большинство в Совете финансов и чувствовали, что рост влияния мистера Лоу означает падение их собственного.

Кроме того, былая уступчивость регента уменьшилась в результате его возросшего доверия к мистеру Лоу, который избавил регента от многих забот и всегда был готов потакать его экстравагантным прихотям.

Господин де Ноай считал, что к этому зарвавшемуся иностранцу должны быть приняты радикальные меры, пока он не уничтожил их влияние совершенно.

Враждебность достигла точки кипения, когда мистер Лоу, доказывая несправедливость и бесполезность налога на соль, именуемого gabelle, убедил регента вынести этот вопрос на Совет.

Только уважение перед королевской кровью регента удержало эту враждебность от открытой вспышки, но даже и в такой, плохо скрытой форме, она расстроила Его Высочество, не терпевшего скандалов, и он не стал настаивать на отмене налога. После Совета он задержал герцога Ноая.

— Дорогой герцог, мне трудно было обсуждать этот вопрос, — сказал он, — потому что, буду откровенен, аргументы для отмены налога являются довольно сложными.

— Это аргументы господина Ла, так кажется?

Его Высочество сделал вид, что не заметил иронии.

— Да, и я хотел сказать об этом. Я думаю, что было бы лучше, если бы с ними выступил в Совете сам господин Ла.

Ноай с достоинством выпрямился.

— У вас есть опытный защитник отмены налога, но позвольте и мне воспользоваться услугами человека, который сможет парировать аргументы господина Ла.

Его Высочество был благосклонен более обычного. Если господин де Ноай предложит ему отужинать в Ла Рокет, он пригласит с собой господина Ла, и за столом они смогут дружески обсудить эту проблему.

На ужин в доме герцога де Ноая в Ла Рокет его светлость пригласил не только канцлера, как ожидал регент, но и Руйе дю Кудре.

После ужина, удовлетворившего даже утонченный вкус регента, в конце которого подали мягкое кипрское вино, Его Высочество попросил собравшихся выслушать аргументы господина Ла в пользу отмены gabelle.

Под высокомерным взглядом Ноая шотландец начал собираться с мыслями. Неожиданно канцлер д’Агессо сказал:

— Это, наверное, весьма весомые аргументы, раз они должны заставить короля отказаться от такого выгодного источника дохода.

Мистер Лоу быстро ответил:

— Если бы этот налог приносил доход, я бы не рекомендовал его отмену.

Он повернулся к герцогу:

— Ваша светлость, в качестве главы Совета финансов вы должны знать, сколько денег в казну принес этот налог в прошлом году.

— Mon Dieu[1405], господин Ла, вы думаете, что я держу такие цифры в памяти?

Мистер Лоу вежливо улыбнулся.

— В таком случае, господин герцог, у меня есть перед вами преимущество. Возможно, это нечестное преимущество, — но я такие цифры в своей памяти держу. За прошлый год gabelle дал казне доход всего-навсего в двадцать тысяч ливров.

— Это абсурдно, — зашумел дю Кудре.

— Хуже, — сказал Мистер Лоу, — это смешно. Даже тысячи луидоров не набралось.

— Вы нарочно вводите нас в заблуждение, — вскипел дю Кудре.

— Конечно, — согласился Ноай. Его красивое смуглое лицо вспыхнуло. — Вы думаете, господин Ла, мы поверим этим цифрам?

Регент сделал попытку вмешаться. Он отодвинул свой стул назад и оперся о стол локтем, прикрыв ладонью глаза, которые слепили свечи, отражавшиеся от полированной поверхности стола.

Один глаз у него заплыл от удара. Одни говорили, что это от теннисной ракетки, другие, что от веера мадам де Ларошфуко, с которой он повел себя несколько вольно. Несмотря на старания его доктора — или, может быть, благодаря им — глаз был воспален, и его зрение ухудшилось.

— Если, мой дорогой Ноай, вы говорите, что не помните цифр, то мне не кажется, что вы должны отвергать те, что названы господином Ла. Кстати, я сам проверял их и могу сказать вам, что они полностью верны.

Сбитый с толку Ноай откинулся, кусая губы. Ему на помощь пришел д’Агессо:

— Господин Ла правильно отметил, что это сумма смехотворно мала. Но это только значит, что надо строже собирать налог, чтобы он приносил больше дохода.

— Разумеется, — тут же поддержал его Ноай.

— Это единственный путь, — сказал Кудре.

Мистер Лоу обвел глазами присутствовавших.

— Сизифов труд, господа. Это невыполнимо.

Д’Агессо и Ноай одновременно воскликнули с негодованием:

— Невыполнимо!

Дю Кудре засмеялся дребезжащим смехом.

— Позвольте, господа, — сказал мистер Лоу, — я объясню вам, почему. В государстве есть огромная, невероятно большая армия сборщиков этого налога, не менее восьмидесяти тысяч человек.

Он остановился, дождался, когда они с любопытством посмотрят на него, и продолжал:

— Сборщики gabelle проявляют бесчеловечную жестокость, отнимая у бедняков последнее, и большая часть отнятого оседает затем у них в карманах.

— Господин Ла, — воскликнул Ноай, — вы позволяете себе оскорблять служащих французского правительства.

Регент усмехнулся и, чтобы рассеять бурю, вмешался:

— Позвольте защитить господина Ла. Честная критика всегда полезна.

— Снисходительность Вашего Высочества общеизвестна, — сарказм Ноая был так силен, что регент вздрогнул.

— Вы должны этому быть рады, господин герцог, — сказал он, и твердость его тона показала Ноаю, что он забывается.

Мистер Лоу попробовал всех успокоить.

— Может быть, я сказал больше, чем собирался. Это тем более непростительно, что не являлось необходимым. Напомню, что gabelle существует во многих, но не во всех французских провинциях. Одно это является огорчительным для тех, кто его платит.

Ноай нетерпеливо вмешался:

— Ну, это всегда так. Огорчение — обычное состояние, когда платишь налоги.

— Но, — спокойно продолжал мистер Лоу, — это заставляет людей уклоняться от уплаты несправедливого и никчемного налога. У вас, как я сказал, есть восемьдесят тысяч сборщиков налога. Эта армия живет вымогательством денег у своих соотечественников. Восемьдесят тысяч человек занимаются этим непродуктивным занятием, вместо того, чтобы сеять, жать, строить или торговать, то есть создавать ценности и тем самым обогащать государство.

Наступила долгая пауза. Трое оппонентов мистера Лоу задумались над такой неожиданной точкой зрения.

Наконец д’Агессо обратился к регенту:

— Допустим, Ваше Высочество, в словах мистера Лоу есть некоторая логика, но ведь отсюда опять-таки следует, что лучший выход — это усиление контроля за сборщиками и эффективностью их работы.

Регент перевел взгляд на мистера Лоу, приглашая его ответить.

— Мой выход проще и эффективнее. Всем известно, что без соли человеку не обойтись. Так вот, производство соли можно легко превратить в источник дохода. Для этого король должен скупить все соляные копи и продавать соль, как простой товар, без всяких пошлин и ограничений, всякому, кто пожелает. Полученные средства быстро окупят затраты на приобретение копей, а потом начнут приносить значительный доход. Вот и все.

Раскрасневшийся и повеселевший, регент с интересом оглядывал сидевших.

Канцлер медленно покачал головой и произнес спокойным и вежливым голосом:

— Такое предложение мог сделать только иностранец. Во Франции нет закона, позволяющего отнимать частную собственность.

— Можно, кстати, и принять, — рискнул вставить Его Высочество.

— Теоретически можно, — согласился д’Агессо, — но очень сложно. Ведь тогда придется видоизменять многие основные принципы, а парламент будет сопротивляться.

— Даже если это выгодно государству?

— Парламент может посчитать, что выгода не стоит создающегося прецедента.

Ноай, не скрывая свою досаду, быстро заговорил:

— Это, так сказать, юридический аспект проблемы. Но есть еще один, более серьезный. Как мы поняли, предложение требует, чтобы соль продавал король Франции. То есть он становится торговцем. Видимо, в этом барон видит королевское величие.

Дю Кудре был не менее строг.

— Из сказанного также следует, что господин Ла не понимает простой вещи. Я не знаю уж, как там в Англии или Шотландии, но во Франции дворянин не может указывать королю, как тому лучше поступать.

Ноай подхватил, глубже загоняя нож:

— Вы сказали, Кудре, что он не понимает. Значит, мы можем, по крайней мере, не вменять ему в вину намерения оскорбить Его Высочество.

— Господа, господа! — регент отнял руку от лица и протестующе замахал ею. — Много слов. Слишком много. Ноай, вы забываете, что господин Ла ваш гость.

— Каюсь, — сказал герцог с видом искреннего раскаяния, — мое почтение к короне было слишком глубоким.

Мистер Лоу позволил себе рассмеяться.

— Если вы приносите мне извинения, господин герцог, то я их охотно принимаю.

Ноая передернуло от такой издевки. А мистер Лоу продолжал:

— Вы, господин герцог, и вы, господин дю Кудре, горячились совершенно напрасно. Выгода от отмены gabelle была очевидна для Его Высочества, и он просто попросил меня помочь объяснить ее вам.

— Именно так, — сказал регент, — именно так. Ваша критика относится в первую очередь ко мне. В вашей мысли, что король будет торговцем, есть некоторая натяжка. Не очень красивая натяжка. Пожалуй даже, очень некрасивая натяжка.

Его смех чуть сгладил смысл его слов. Но, тем не менее, господин де Ноай счел необходимым защититься:

— Все равно, монсеньер, это остается фактом, и факт этот меня возмутил.

— Оставим это. Я не собираюсь перевоспитывать вас. Моя кровь королевская, и она нелегко вскипает. Меня беспокоит мнение канцлера по поводу юридического аспекта этого дела. Мне кажется, господин д’Агессо, что ваша задача — постараться убедить парламент.

— Да, монсеньер.

— Фактически вы должны постараться заставить парламент принять это решение.

— Это будет непросто. Не скрою, что для меня это очень болезненное задание.

Регент вздохнул, вставая из-за стола:

— Eh bien![1406] Мы должны стараться не ставить вас перед необходимостью выполнения болезненных заданий.

Канцлер, чувствуя двусмысленность, быстро взглянул на регента, но увидел только ироничную улыбку.

— Я думаю, мы прекрасно поняли друг друга.

В карете Его Высочество ехал вместе с мистером Лоу. Регент тихо засмеялся:

— А ведь я и в самом деле думаю, что мы с господином д’Агессо прекрасно поняли друг друга. Я окончательно решил для себя и думаю, они все почувствовали, что сегодня произошло их отпевание.

Глава 6

ГРАФ ОРН
Через неделю мистер Лоу узнал, что имел в виду регент, говоря об отпевании.

Утром к канцлеру пришел герцог Ла Врийер и потребовал сдать все печати. Опешивший, д’Агессо хотел просить у регента аудиенции, но Ла Врийер сказал ему:

— Уверяю вас, это бесполезно. Его Высочество освобождает вас от выполнения обязанностей, которые вы назвали болезненными. Он считает, что государственные печати должны находиться у того, кто при любых трениях в парламенте будет представлять Его Высочество. Он также думает, что вам лучше уехать из Парижа в свое имение.

Поняв, что ссылка означает степень немилости, в какую он попал, д’Агессо больше не возражал.

Единственное, что он сделал до отъезда, это отправил письмо Ноаю, в которой назвал случившееся результатом интриг гнусного господина Ла, которые угрожают и герцогу.

Нельзя считать неестественным, что Ноай сразу же отправился в Пале-Рояль.

Его светлость искал повода начать с регентом разговор об отставке канцлера. Он нашел его, увидев на столе регента государственные печати.

Он изобразил изумление:

— Ваше Высочество, позволю осведомиться, не означает ли это, что д’Агессо ушел в отставку?

— По моему приказанию, — раздался спокойный ответ. — Это огорчило меня, но еще больше меня огорчило, что его понимание своего долга вступило в противоречие с моими указаниями. Чтобы пощадить бедного дворянина, я и освободил его от его обязанностей.

— Ваше Высочество, без сомнения, уже выбрал преемника?

— Господин Ла предложил на это место д’Аржансона. Действительно, это человек, который может управиться с парламентом, если тот начнет бунтовать. Вы согласны, Ноай?

Скрыть свое разочарование было выше сил герцога. Этот простой вопрос, заданный безыскусным тоном показался ему издевательством. Вспыхнув, он ответил:

— Мне трудно признать это правильным, но я вижу, что происходит. Поэтому я прошу Ваше Высочество соблаговолить принять мою отставку из финансового Совета.

Регент с сожалением вздохнул, продолжая улыбаться:

— Как вам будет угодно, мой дорогой герцог.

Смертельно побледнев, Ноай оцепенел в изумлении. Некоторое время он стоял неподвижно. Потом, не найдя нужных для ответа слов, он резко поклонился:

— Разрешите удалиться, монсеньер.

— Вы ничего не хотите попросить?

— Нет, монсеньер.

— Что ж, — вздохнул регент, — у меня есть для вас должность в регентском Совете.

— Я не думаю, что смогу там быть полезен.

Регент пропустил колкость мимо ушей.

— Как вам будет угодно, — сказал он, — можете идти.

Ноай вышел, кипя от негодования. Он рассказывал о несправедливости всем, кто ценил его и хотел выслушать. Его горечь удваивалась тем, что Франция, управляемая теперь кучкой интриганов, фактически отдавала свои финансовые дела в руки иностранного авантюриста, игрока, изгнанного ранее из всех европейских стран. Регентство Филиппа Орлеанского вело Францию к ужасным несчастьям.

Отставка человека, которого до сих пор считали главной опорой регента, не могла пройти незамеченной. Парламент был взволнован и сочувствовал Ноаю. Особенно возбуждала парламент герцогиня Менская, действовавшая через своих доверенных лиц — Помпадур, Малезье и некоторых других.

Но пока создавалась сильная партия из дворян и людей, рассчитывающих занять высокие посты, мистер Лоу, которого Дюбуа предупредил о зреющей опасности, также спешил заручиться поддержкой столь же высокопоставленных сторонников. Его теперь беспрепятственно допускали ко двору, где его уверенность, обаяние и врожденное благородство манер завоевали ему немало друзей.

Тем более, что его дружба сулила немалую выгоду. Он предусмотрительно добился разрешения для дворян приобретать акции Миссисипской компании, хотя до этого им было строго запрещено унижать свое достоинство торговыми операциями. Его манипуляции с этими акциями, стоимость которых стремительно шла вверх, позволяли быстро получать прибыль, которой он щедро делился.

Были и другие компании: Китайская, Ост-индская, Сенегальская, но все они терпели убытки, и мистер Лоу наблюдал за их делами, рассчитывая в ближайшем будущем начать их контролировать. Кроме того, мистер Лоу старался сблизиться и с такими людьми как герцог д’Антен, принц де Конти, герцог де Бурбон, герцог де ла Форс, а также, хотя это и было странным, с графом Орном, ближайшим другом Ноая.

Так случилось, что Орн был должником мистера Лоу. Он обратился к нему за советом. Он неожиданно получил, сказал Орн, изрядную сумму денег, и был бы благодарен, если бы господин Ла порекомендовал ему, как выгодно их разместить.

Мистер Лоу не испытывал особой приязни к этому красивому, беспутному лентяю, младшему брату принца Орна и родственнику доброй половины королевских семейств Европы, что не помешало, впрочем, его позорному увольнению из австрийской армии. Было известно, что недавно, находясь в Англии, он женился на очень богатой даме, которая, однако, не сопровождала его во Францию, и мистер Лоу полагал, что этим и можно было объяснить наличие у Орна суммы денег, которую тот назвал изрядной.

Его неприятно удивило, что, получив это богатство, граф даже не упомянул о старом карточном долге в пять тысяч луидоров, расписку о котором мистер Лоу до сих пор хранил.

Но, считая главным сейчас заводить связи в высших сферах, мистер Лоу решил помочь молодому повесе. Он недавно ознакомился с делами компании Гамбии, еще одной колониальной монополии, и нашел их в жутком состоянии. Владельцы акций были рады сбыть их за десять процентов номинальной стоимости. Он решил взять эту компанию под свой контроль и посоветовал Орну скупить акции.

— Покупайте, сколько сможете, но не афишируйте своих действий. Это должно принести прибыль.

Граф послушался совета. Его уважение к мистеру Лоу сильно выросло, и он стал частым гостем на улице Гренель.

Катрин Лоу разделяла, что было вполне естественно, растущую славу своего мужа; она стала менее сварливой, от лестного внимания самых выдающихся людей Франции характер ее смягчился.

Нельзя сказать, что она испытывала благодарность к своему мужу. Она вела себя таким образом, словно то положение, какое она теперь заняла в обществе, было для нее самым естественным, и она заняла бы его в любом случае вследствие присущих ей достоинств.

Эту ее точку зрения он никогда не оспаривал. Придерживаясь ее, она считала своим долгом принимать гостей со всей пышностью и превратить их дом на улице Гренель в настоящую Мекку для beau monde.

Один из приемов она дала, по предложению своего мужа, в честь маркиза д’Аржансона в связи с его назначением канцлером. Маркиз не скрывал, что этим назначением он обязан мистеру Лоу из-за истории с налогом на соль.

Гости, которых собралось около двух десятков, представляли собой различные части высшего света. Лорд и леди Стэр — дипломатов; маркиз Канильяк и граф Орн — окружение регента; злобный юный горбун принц де Конти был представителем королевской крови; наконец, сам д’Аржансон представлял политиков.

Были там и такие выдающиеся личности, как весельчак герцог д’Антен, единственный законный сын госпожи де Монтеспан, на этом основании считавший себя выше своих незаконнорожденных сводных братьев, чьим отцом был сам король, а также Эктор де Ла Гранж, банкир, человек большого богатства и изящных манер, который был принят всюду.

Мистер Лоу принимал гостей с учтивым обаянием, в котором он был весьма искусен. Вряд ли в Париже был тогда еще один столь же богатый стол. Золотые и серебряные блюда, прекрасный фарфор, исключительно тонкое испанское стекло, — все это он привез с собой из Савойи. Вместе с ним приехали и повар из Болоньи, и безупречный метрдотель.

Странно привлекательный и нарочито элегантный от локонов коричневого парика до красных каблуков туфель, он сидел за столом между высокомерной графиней Стэр и обаятельной госпожой де Сабран, ни одна из которых не уделяла ему особого внимания.

Леди Стэр наблюдала за своим мужем, сидевшим между Катрин Лоу и госпожой Раймон. Он, пренебрегая хозяйкой дома, полностью сосредоточился на беседе со своей красивой соседкой. Госпожа Раймон вела себя крайне скромно, но леди Стэр больше верила ее слишком откровенному декольте, тем более, что именно на него смотрели узкие глаза посланника. Губы леди Стэр кривились.

В другой раз Катрин Лоу обиделась бы на поведение его сиятельства, обычно очень ласкового с ней, но сейчас она сама всецело была занята беседой со своим другим соседом — Орном. Его шутки вызывали смех, который она тщетно пыталась подавить; занятые друг другом, они совершенно не прислушивались к д’Аржансону, который рассказывал с жестоким юмором о несчастьях, постигших финансиста Самуэля Бернара.

Д’Аржансон, как никто, умел находить смешное в самых разных вещах. Редко когда человеческая глупость не проявлялась так, как в случае с Бернаром. Боясь за свои интересы, он тогда на Совете не поддержал систему мистера Лоу. Совет отверг ее, но позднее в поисках денег начал трясти прежде всего финансистов.

Д’Аржансон сравнил этих людей с виноградом под прессом. К кому только Бернар ни бегал, суля миллионы тому, кто прекратит эти гонения, но все тщетно.

— Очевидно, — с наслаждением произнес д’Аржансон, — еврейскому рыцарю не удалось найти друзей при дворе. Теперь он конченый человек, опасаются за его жизнь.

— Ему не удалось найти при дворе друга, — сказал Ла Гранж, — но он нарвался на escroc[1407], взявшего у него миллион за услуги, которые не собирался оказывать.

Эти слова привлекли внимание к банкиру. Запахло возможностью услышать скандальную историю. Даже Орн перестал смешить Катрин.

— Откуда вам это известно? — спросил д’Аржансон.

— От самого Бернара. Несчастный пришел ко мне за советом, имея наглость предложить взятку. Он горько жаловался на дворянина, близкого регенту, который взял у него миллион и пальцем не пошевельнул после этого.

— Вы сказали — дворянина? — прохрипел принц де Конти.

— Так сказал Бернар.

— Вернее было бы, — сказал мистер Лоу, — назвать его подлецом.

— Один из близких регенту, вы сказали, — зашумел Канильяк, который сам был из их числа. — Надеюсь, он назвал его по имени.

— Нет. Я и не настаивал. Но он упомянул, что негодяй — граф.

— Граф! — закричал де Конти. — Орн, не так там много графов. Вас можно смело подозревать.

— В чем подозревать? — презрительно фыркнул Орн. — Если то, что этот еврей сказал, правда, его следует наказать за оскорбление дворянина дачей взятки. Но, скорее всего, это ложь.

— Бернар, возможно, и вор, но он не лжец, — сказал д’Аржансон. — И я не согласен с вами, что вина Бернара в даче взятки извиняет того, кто ее взял.

— Давайте останемся при своих мнениях, маркиз, — примиряющий ответ графа подвел черту под этой темой, и разговор сменил направление.

Мистер Лоу подумал о деньгах, которые граф Орн просил его выгодно разместить. Не ошибся ли он, считая, что это средства богатой графини, и не мог ли Орн, которого не смущал карточный долг чести, быть тем графом, которого Бернар обвинял в жульничестве.

Он очнулся от своих мыслей, услышав голос леди Стэр над самым своим ухом:

— Ваша жена и мой муж, мистер Лоу, видимо, в таком настроении, когда очень хочется нравиться другим.

— Это удивляет ваше сиятельство?

— Я ненавижу такое поведение. Возможно, у меня слишком примитивный вкус.

— Такая примитивность является добродетельной. Впрочем, я не знаю.

Она повернула к нему свою лицо, и он почувствовал жалость к ней из-за ее непривлекательности. Близко посаженные тусклые глаза соседствовали с узким, вздернутым носом; пятна румян на щеках и подбородке скрывали под собой бородавки. Рот ее имел грубые очертания, а подбородок был резко срезан. Он подумал, что она похожа на курицу. Но одевалась она тщательно и со вкусом. Сверкание бриллиантов оживляло ее плоскую грудь.

— Вы не знаете? — повторила она. — Это означает, что вам все равно? Но в таком случае вы сильно изменились после отъезда из Англии.

— Это означает только то, что я не вижу причины для беспокойства.

— Не видите? — она посмотрела в направлении Катрин и Орна, головы их почти касались одна другой, и они увлеченно что-то обсуждали.

— Не видите? — повторила она. — Вы удивительный человек.

Ее намеки были понятны ему, также как и сама ее подлая и злобная натура, которую изводила двусмысленная галантность ее мужа, и которая находила удовлетворение в подсматривании за поведением остальных гостей. Правда, нельзя было отрицать, что она имела основания для своих намеков. Хотя отношения между Катрин и Орном были, без сомнения, невинны, но трудно было рассчитывать, что они таковыми и останутся в дальнейшем. Он вспомнил, что как-то за ужином у регента, где он впервые встретил Орна, молодой граф с тошнотворными подробностями описывал свои bonnes fortunes[1408].

Леди Стэр вновь отвлекла его внимание:

— Я бы рискнула назвать имя того графа, на которого жаловался Бернар. Только один человек такого звания является настолько подлым, чтобы поступить так.

— Интересно, на чем основана ваша уверенность?

Ее губы растянулись в кислой улыбке.

— Все знают, что он в нужде. Игрок, к тому же неудачливый, одни долги. Такие люди всегда готовы брать взятки.

В свое время именно Стэры привели в дом мистера Лоу графа Орна. Сейчас мистер Лоу с отвращением подумал об этом.

— Ваше сиятельство удивительно информированы.

— Ничего удивительного. Этот господин в поисках удачи женился на моей дальней родственнице. Жаль бедняжку, ее так обманули. Он ослепил ее своими манерами и связями. Вот она год назад в Англии и вышла за него, — в ее неестественном смехе звучала злоба. — Он видел в ней только богачку, впрочем, она такой и является, но ее богатство настолько хорошо вложено, что этому ловкачу не удалось выцарапать ни шиллинга. Так что они оба остались в дураках, — она снова жестко засмеялась.

— Поэтическая справедливость, — сказал мистер Лоу. — А она сейчас в Англии?

— Она не имеет желания жить с ним, но тоже приехала в Париж несколько дней назад. Не думаю, что для оплаты его долгов. Мне говорили, он оставляет их повсюду. Кажется, вы тоже являетесь его жертвой, мистер Лоу?

— Пустяки.

Она удивленно взглянула на него:

— Я слышала, что речь идет о пяти тысячах луидоров. Сто пятьдесят тысяч ливров! Это для вас пустяки? Интересно, какой меркой вы измеряете свое богатство?

Мистер Лоу засмеялся.

— А я его и не измеряю. Мое дело — создавать его.

— Вы как алхимик.

— Только более успешен, мне кажется.

— Вам нельзя ошибаться, если вы собираетесь позволять себе и дальше одалживать такие суммы. Я бы на вашем месте заставила его вернуть деньги, пока он не прокутил миллион Бернара. Возможно, я слишком кровожадна. Но я становлюсь такой, когда думаю о моей бедной родственнице. Единственная надежда, что ей удастся развестись с ним и уехать в Англию. У него в Париже даже нет своей крыши над головой. Он живет возле Сен-Филипп дю Руль в квартире полковника де Миля, такого же, как он сам, ловца удачи. Он вместе с ним служил в Австрии и был уволен в то же самое время.

Мистер Лоу почувствовал усталость от беседы с этой сплетницей.

— Ну теперь-то у него есть деньги, чтобы найти себе дом. Я посоветовал вложить деньги в дело, которое принесет прибыль еще до конца этого года.

Но графиня продолжала источать свой яд:

— А он в благодарность переспит с вашей женой. Это единственное, на что он способен.

— Позвольте уверить вас, ваше сиятельство, что он напрасно теряет время.

— Вы так самоуверенны.

Она отвернулась к своему соседу с другой стороны, а он начал беседу с госпожой де Сабран, которая приветливо относилась ко всем мужчинам.

Позднее, когда они поднялись из-за стола и прошли в гостиную, граф Орн предложил мистеру Лоу сыграть в карты. Учитывая то, что мистер Лоу только что узнал, момент был выбран неудачно. Мистер Лоу отрицательно покачал головой. Они стояли в стороне от остальных.

— Я отказываюсь по двум причинам, — сказал он. — Во-первых, я никогда не играю в карты в своем доме, а во-вторых, я не играю с теми, кто мне должен.

Вспыхнув, Орн со смешком сказал:

— Несправедливо лишать человека возможности отыграться.

— Отнюдь. Я считаю, любой имеет право на реванш, но только после уплаты долгов. У меня лежит ваша расписка на пять тысяч луидоров, граф.

— Вы требуете немедленной уплаты?

Тон его показался Лоу дерзко насмешливым.

— Нет, вы можете выбрать удобное для вас время.

— Вы же знаете, что все свои деньги я вложил в компанию Гамбии.

— Сколько акций вы приобрели?

— На сколько денег хватило. Около семи тысяч, по сто ливров каждая.

— Заложите их в моем банке за половину стоимости и на полученные деньги купите еще.

— Если бы я был так уверен…

— Можете быть совершенно спокойны. Но не проболтайтесь, иначе цена поднимется раньше времени.

— Положитесь на меня. Ну что, а теперь в карты?

К ним подошли д’Аржансон и Ла Гранж. Граф обратился к ним за помощью:

— Давайте убедим барона сыграть с нами в карты.

— Вы теряете время, господа, — сказал им мистер Лоу, — я не буду обыгрывать моих гостей.

— Неужели вы так уверены в своем выигрыше? — спросил его Ла Гранж.

— Не уверен. Но и не могу его исключить. А я не хотел бы, чтобы это случилось на глазах господина д’Аржансона.

— Ну что вы все старое поминаете, — недовольно сказал д’Аржансон, — я вас перед королем всячески защищал. Я протестовал против слежки за вами во время игры, потому что был убежден, что выигрыш ваш абсолютно честен, просто вам фантастически везет.

— Ваши агенты плохо следили за мной.

— Как? — ошарашенно спросил д’Аржансон.

— В противном случае они не списали бы все на везение. Простое везение не бывает таким непрерывным. Но здесь нет никакой тайны. Я не устаю повторять: мой выигрыш объясняется только тем, что я избегаю ошибок, из-за которых люди проигрывают.

— А может быть все-таки, барон, — спросил Ла Гранж, — это постоянная удача.

— Ладно, давайте я вам приведу пример, — сказал мистер Лоу, — грубая, простая вещь, но она легко покажет роль математики в азартных играх. Скажите, маркиз, в должности генерал-лейтенанта вам не приходилось наблюдать игроков в кости?

— Не скажу, чтобы я хоть в малейшей степени увлекался этой игрой. Поэтому даже не смогу ответить на ваш вопрос.

— Значит, вы не видели, что самые высокие призы дают за сочетание таких цифр, которое является самым маловероятным, а самое вероятное сочетание приносит выигрыш, почти равный исходной ставке.

— Не понимаю, — сказал д’Аржансон, — как можно о сочетании цифр говорить как о вероятности.

— Если игра ведется честно, — добавил Ла Гранж, — то выпадение любого сочетания равновероятно.

— Так обычно утешают проигравших.

Он достал из лакированной шкатулки коробочку с игральными костями и подошел к карточному столику. Гости встали вокруг.

— Здесь семь костей. Столько обычно и используется при игре. При бросании может выпасть любое число от семи до сорока двух. Давайте бросим их.

Он бросил их из коробочки на стол. Сумма выпавших очков равнялась двадцати трем.

— Давайте считать это число самым вероятным. Это и еще три, следующие за ним. Я готов ставить на эти четыре числа и почти уверен в выигрыше.

— Если вы не шутите, — сказал Орн, — то позвольте поставить на другие числа тысячу луидоров против ста.

Мистер Лоу покачал головой.

— Потом меня обвинят, что я ограбил вас.

Вмешался лорд Стэр:

— Позвольте рискнуть вместе с графом. Я готов оплатить часть суммы.

— И я, — сказал д’Антен.

Мистер Лоу снова не согласился.

— Позднее, если вы по-прежнему будете настаивать. Но для первого кона я принимаю только ставку в десять луидоров против одного от графа Орна.

С этими словами он бросил кости. Когда они упали, Д’Аржансон удивленным голосом назвал получившуюся сумму чисел. Она снова была равна двадцати трем.

— Двадцать три! — эхом отозвался Орн. — Mordieu[1409], я мог крупно подсесть, — он напряженно засмеялся, доставая кошелек. — Стоило заплатить десять луидоров за такое зрелище.

— Если здесь все честно, — сказал д’Аржансон, — то мы имеем дело с волшебством. А иначе как объяснить, что они выпадают по вашему желанию?

— Только волшебство здесь не в костях, а в математике. С семью костями число возможных сочетаний равняется приблизительно сорока тысячам. Однако, чтобы получилось число семь или число сорок два, надо, чтобы все кости упали одинаково. Вероятность таких комбинаций из сорока с лишним тысяч возможных очень мала. А вот комбинаций костей, могущих дать те четыре числа, на которые я поставил, около двадцати тысяч. В этом простом факте и кроется обман. Ставки, низкие для самых больших и самых малых чисел, повышаются по мере приближения к средним.

Он взял десять луидоров у Орна.

— Если кто-то и теперь желает поставить тысячу луидоров против моих ста, готов сыграть.

Граф покачал головой, смеясь:

— Благодарю за то, что урок был недорогим.

— Надеюсь, вы усвоили его правильно. Запомните, этот принцип не зависит от числа костей в игре. Если уметь быстро считать суммы ставок каждого кона, то удача будет вам верной служанкой, но иногда она, конечно, может и подвести.

Д’Аржансон почесал в затылке:

— Я начинаю думать, что покойный король был прав. Вы об этих вещах знаете слишком много.

Глава 7

ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЯ
Всю весну дела Банка шли прекрасно, а Миссисипская компания увеличивала свой кредит. Хотя ее акции и стоили ниже номинала в пятьсот ливров, но это было в порядке вещей, поскольку их выпустили в свое время слишком много.

Мистер Лоу теперь действовал без спешки, поскольку был уверен в том, что занимает ведущее положение. Больше внимания он стал уделять укреплению своих взаимоотношений с регентом. Это удавалось ему без труда. Его Высочество всегда приветливо встречал его в Пале-Рояле.

Иногда он посещал регента и в лаборатории, и с удивлением узнал, сколь разносторонними были познания принца в химии и медицине. Иногда его приглашали на теннисный корт. Физическая ловкость мистера Лоу была такой, что регент, любивший эту игру, но бывший посредственным игроком, предлагал ему сразиться с Бироном, Канильяком или другими сильнейшими своими игроками и с азартом наблюдал за мастерством шотландца. Иногда в salle d’armes[1410] мистер Лоу показывал свое искусство фехтования, в котором он был весьма силен, имея преимущества высокого роста и быстроты реакции.

Однажды его снова пригласили на один из интимных вечеров регента, слава о которых, усиленная клеветой, шла повсюду. Его Высочество, отбросив свое королевское достоинство, вовсю развлекался с компанией гостей, чья разношерстность смутила мистера Лоу и уменьшила в нем гордость от пребывания в столь узком кругу избранных.

Там были Бирон и Канильяк, а также герцог Бранка и еще три-четыре человека, которых герцог называл своими roues[1411], иногда бывали менее постоянные гости, такие как граф Орн и актер Бульдак.

Из дам высшего света были госпожа де Парабер, нынешняя maitress-en-titre[1412] регента, за глаза прозванная Марией Магдалиной, госпожа де Сабран, в прошлом носившая этот титул, госпожа де Фалари, к которой он, видимо, должен был перейти, и, к удивлению мистера Лоу, родная дочь регента, герцогиня Берри. Кроме этих дам, присутствовали также две девочки из оперы, чье вольное поведение было на грани приличия.

Чтобы господа чувствовали себя совершенно не стесненно, слуги на эти вечера не допускались. С одной стороны это, естественно, было желательно, но с другой — оставляло почву для домыслов о том, что же творилось за столь плотно закрытыми дверьми. В глазах мистера Лоу, который, впрочем, особенной щепетильностью не отличался, происходившее было достаточно пошлым.

Слуги перед своим уходом оставили множество холодных и горячих блюд, а также раскаленную плиту. Госпожа де Саб-ран жарила на ней маленькие итальянские колбаски, а госпожа де Парабер делала omelette royale[1413], объясняя мистеру Лоу, что секрет его вкуса заключается в особого сорта масле.

За столом ели вволю, следуя примеру регента, чья своеобразная диета заключалась в том, что ужин являлся для него единственным обильным приемом пищи, а его обед ограничивался одной-единственной чашкой шоколада.

Пили также не в меру, и по мере того как количество выпитого возрастало, беседа становилась все более несдержанной. Остроумная поначалу и касавшаяся множества различных тем, она скатывалась к откровенной пошлости и даже неприличной grivois[1414]. И по мере того как связность терялась, росла смешливость, а что касается вольности поведения, то герцогине Берри в этой компании не было равных.

Около четырех часов утра регент, торжественно-дружелюбно восседавший в своем кресле, ухмыльнулся пьяной компании и объявил, что вечер закончен и пора спать.

Мистер Лоу оставался единственным, кто мог выйти не шатаясь, что увеличило уважение к нему регента. Он вежливо отклонил гостеприимное предложение одной из оперных девочек и через маленькую боковую дверцу вышел на улицу Ришелье. Там он разбудил ожидавшего его кучера и поехал домой, думая о том, что мудрый человек должен как можно реже ужинать с принцами.

Благодаря тому, что он был представлен веселой герцогине Берри в такой интимной обстановке, он через несколько дней получил приглашение для себя и Катрин в Люксембургский дворец ее светлости на бал, в котором принимал участие весь цвет двора.

Там, вскоре после полуночи, регент с державшей его под руку прекрасной госпожой де Парабер, пройдя через анфиладу ярко освещенных комнат, заполненных множествомгостей, встретил свою дочь за игральным столом рядом с мистером Лоу. Высокий смуглый шотландец руководил ее игрой. Он был великолепен, одетый в камзол из золотой парчи, на его ногах были белые чулки и туфли с красными каблуками и позолоченными застежками.

Банкометом был маркиз де Данжо, опытный и удачливый игрок. Однако сегодняшним вечером ему не везло. Герцогиня с помощью мистера Лоу выигрывала кон за коном. Золото и банкноты текли через стол, грудами ложась перед ее светлостью.

Регент положил руку на плечо мистера Лоу и, помолчав, произнес:

— Когда вы не заняты помощью мне, вы помогаете моей дочери. Я хотел бы побольше иметь друзей, столь же внимательно относящихся ко мне и к моей семье.

— Вряд ли Ваше Высочество страдает от недостатка друзей, — сказал мистер Лоу.

— Но, увы, они страдают от того, что их не касалась рука Мидаса[1415].

— Стоит ли завидовать? Царь Мидас считал этот дар проклятием.

— Он жил в другое время. В наши дни, хотя мне это и неприятно признать, за золото можно приобрести абсолютно все.

— Я так не думаю, — сказал мистер Лоу.

— Он печален, — вмешалась герцогиня, — как жертва безответной любви.

Регент ущипнул ее за щеку:

— У тебя богатая фантазия, Жуфлотта. Но я вам мешаю. Продолжайте раздевать маркиза дальше.

— Фи! Он не в том возрасте, чтобы это было интересно делать.

Регент засмеялся и пошел с госпожой де Парабер дальше. Вскоре после этого Данжо объявил, что с него хватит, и тот, кто хочет, может сесть вместо него.

Герцогиня не стала ждать. Она приказала сопровождавшему ее юноше забрать выигрыш, а мистера Лоу попросила проводить ее в бальный зал.

Сопровождаемая высоким шотландцем низенькая полная герцогиня, на белом платье которой сверкали бриллианты, прошла через заполненные людьми комнаты и вступила на порог бального зала, где скрипки, флейты и гобои исполняли менуэт. Здесь, среди почтительно расступившихся гостей, стояли регент и госпожа де Парабер.

Посредине зала красным шелковым канатом, который держали четыре лакея, было огорожено место, на котором кружилось около десятка пар.

— Мы опоздали, — сказала герцогиня, — а я надеялась потанцевать с вами, барон, в знак моей признательности.

— И невзирая на ваш титул?

— Да, иногда я просто дочь моего отца.

Регент сказал, подходя к ним:

— Слишком часто, увы. Меня трудно назвать образцовым отцом. Но как случилось, что вы не дали Данжо отыграться?

— Он признал свое поражение и бежал с поля боя. Я как игрок тоже уничтожена, и клянусь, никогда не сяду за карты, если мне не будет помогать господин Ла.

Но регент их не дослушал. Госпожа де Парабер привлекла его внимание к приближающейся паре. Одетый в черное, невысокого роста мужчина с худым лицом желтоватого цвета вынужден был наклоняться, чтобы слышать сопровождаемую им женщину, которая была ростом с ребенка, имела острое лицо, носившее печать неприязни, худой подбородок и внимательные глаза. Это были принц Сельямаре, испанский посланник, и герцогиня Менская. Их вид напомнил мистеру Лоу то, о чем рассказывал ему граф Стэр. Видимо, это вызвало сходные воспоминания и у госпожи де Парабер, поскольку она зашептала на ухо регенту:

— Ты видишь? — и добавила возмущенно: — Да как они вообще посмели сюда явиться?

Пара подошла к ним поближе, и тут низенькая светловолосая женщина резко изменила выражение своего лица, заметив, что их рассматривают. Она на полуслове прекратила свою беседу с Сельямаре и остановилась, чтобы сделать реверанс регенту, который с улыбкой кивнул ей головой и чуть приподнял свою руку. Когда они прошли, он ответил на вопрос госпожи де Парабер.

— Неужели моя дочь должна закрыть двери перед своей родственницей?

— Но она угрожает вам.

— Должен ли я относиться всерьез к ее брюзжанию? Если бы я наказывал всех, кто что-либо говорил против меня, то вся Бастилия была бы заполнена от чердака до подвала.

— Я благодарна вам, сударь, за ваше мнение о моих гостях, — сказала его дочь.

— Он ни к чему серьезно не относится, — пожаловалась госпожа де Парабер. — Объясните мне, Филипп, почему эта карлица так близка с испанским посланником?

— Фи, госпожа! На что вы намекаете? Господин де Сельямаре не так юн, как обычные друзья герцогини. А если она увлеклась древностью, то кто мы, чтобы судить ее?

Госпожа де Парабер не собиралась шутить.

— Если вы дадите ей волю, то скоро будете воевать с Испанией.

— Вполне возможно, — согласился он. — Можно только посмеяться, если подумать, сколь многие стараются пресечь это злодеяние. Кто только ни пугал меня им. Даже господин Ла виноват в этом. А вот, кстати, и милорд Стэр, еще один из этой компании.

Его сиятельство, весь в белом, со звездой ордена Чертополоха[1416] на груди, сопровождаемый под руку госпожой Раймон, подошел к ним. Он воздал должное герцогине за изумительный бал, польстил регенту, а потом позволил себе упомянуть о миссис Лоу, чтобы кольнуть самолюбие ее мужа:

— Не припомню, видел ли я когда-нибудь баронессу такой красивой, как сегодня. Господин де Орн, по всей видимости, имеет уже дюжину вызовов на дуэли от кавалеров, чьи попытки поухаживать за баронессой он пресекает.

— Вам следует бояться графа де Орна, господин Ла, — хихикнула госпожа Раймон. — Очень опасный человек.

— Но, надеюсь, не очень быстрый, — улыбнулся мистер Лоу.

— Надейтесь! — снова хихикнула госпожа Раймон. — Надежда — это сон тех, кто бодрствует. Так говорит лорд Стэр.

— Он читает слишком много стихов, — сказал мистер Лоу.

— А Орн их сочиняет, — вмешался регент. — Для дворянина он довольно одаренный поэт. Его всегда рады видеть на поэтических вечерах госпожи де Мен в Со.

— Будьте внимательны, барон, — сказала ему герцогиня, — он их, наверное, как раз сейчас и сочиняет.

Посмотрев, куда она указала, он увидел в полукруглом алькове на другой стороне зала свою жену. Она сидела на маленькой круглой банкетке под статуей Дианы, нижняя часть ее лица была скрыта под веером.

Ее расширявшаяся книзу юбка окружала собой всю банкетку, так что сесть с ней рядом было невозможно. Но, низко склонившись над ее головой, граф Орн что-то говорил ей, и в том, как она слушала его, была крайняя степень интимности.

Мистер Лоу легко нашел, что ответить:

— Если он их сейчас сочиняет, то я могу поверить, что госпожа Лоу помогает ему найти рифму к слову «наглость».

— Какая доверчивость! — издевательски воскликнул Стэр.

— Какое счастье для господина де Орна, — засмеялась герцогиня. — Господин Ла, как нам известно, не всегда был столь доверчивым.

— Я не всегда имел столько оснований, чтобы доверять, — сказал он. — Но позвольте вас покинуть. Возможно, милый господин де Орн ждет, чтобы его сменили.

Поклонившись, он оставил герцогиню на попечение маркиза де Канильяка и отошел.

Стэр мрачно следил за ним. Он почувствовал, что остался вдвоем с госпожой Раймон. Регент с дамами покинул бальный зал. Менуэт заканчивался.

— Наглый выскочка, — тихо проговорил он.

Его компаньонка засмеялась.

— Орн украсит его рогами. Этому homme a femmes много времени не понадобится.

— Желаю ему удачи. Лаэрд Лауристонский может быть опасным.

Госпожа Раймон презрительно фыркнула:

— Слышала об этом. Но сейчас он не выглядит опасным. Похоже, он знает свое место.

Мистер Лоу подошел к своей жене и графу Орну. Было видно, что с графом он разговаривал крайне любезно.

— Ты должна помнить, дорогая, — говорил он, подавая жене руку, — что злоупотребляешь временем его сиятельства.

Орн подумал, что это издевка, но решил, что лучше будет ее не заметить.

— Сэр, — запротестовал он, — вы искажаете факты. Это я отнял слишком много времени у госпожи.

— Вы очень любезны. Мы уходим, граф.

Он поклонился. Катрин сделала ему реверанс, протягивая вялую руку. Орн поднес ее к своим губам, прошептав: «Serviteur»![1417]

Они вернулись домой; опытный Лагийон встретил их, помог им переодеться, и Катрин уже собиралась идти в свою комнату, когда к ней обратился мистер Лоу:

— Минутку, Катрин. Можно тебя на одно слово.

Она остановилась на полпути к выходу и обернулась. Рассчитанная нелюбезность ее тона была самой обычной:

— Нельзя отложить до завтра? Меня служанка ждет.

— Я буду краток, — он был холодно вежлив, — только одно слово. Слово предупреждения.

— Предупреждения? — она наморщила лоб.

— Да, чтобы ты не злоупотребляла временем его сиятельства графа Орна. Так я выразился перед ним. Но думаю, что он не почувствовал иронии. Он вообще лишен способности чувствовать. Животное.

Она смотрела на него, широко раскрыв глаза. Лицо ее побледнело. Странный блеск появился в ее глазах и странная улыбка раздвинула ее полные губы. В голосе ее зазвучала настоящая страстность:

— Боже мой! Возможно ли это? Ты ревнуешь!

— Нет, это невозможно. Но я не собираюсь быть мишенью для насмешек. Я не собираюсь выслушивать, как подруга лорда Стэра госпожа Раймон предупреждает меня, что господин Орн опасный человек. И ты, Катрин, очень обяжешь меня, если это запомнишь.

В выражении ее лица произошло резкое изменение, которое, будь он к ней повнимательнее, могло бы ему многое объяснить. Странная, почти страстная, улыбка замерла на ее губах, которые были теперь просто искривлены. Лицо ее покраснело. Глаза ярко заблестели. Ее возмущение было столь сильным, что она не могла найти для его выражения слов.

Но мистер Лоу не смотрел на нее.

— Тебе может быть полезно вспомнить, — добавил он, — другого человека, которого тоже считали опасным.

— Это угроза?

— Возможно, но для господина le comte[1418].

Ярость помутила ее разум. Она закричала, не выбирая слов, стараясь только побольнее его оскорбить:

— Ты осел! Ты, ты думаешь, человек его крови скрестит шпагу с… с… профессиональным игроком?

Он с улыбкой вздохнул:

— Ты уже сравниваешь меня со своим угодником, и не в мою пользу. Но не важно. Ты предупреждена. Я не буду тебя задерживать. Мне больше нечего сказать.

— А мне — есть, — заговорила она сквозь слезы. Ее торопливые сбивчивые фразы содержали мало смысла: — Я предупреждена? Так? О чем я предупреждена? Чего я, по-твоему, могу бояться? Бояться можешь ты сам. Грозишь поссориться с графом Орном? Да он поколотит тебя, как поганого притворщика, каким ты и являешься! Как ты смеешь, кто ты такой, чтобы так говорить об этом человеке? Ты изливаешь здесь свою бессильную злобу за то, что он сделал меня своим другом.

Ее ярость усиливалась от той холодности, с какой он продолжал стоять перед ней.

— Мне надо прятаться от своих друзей, потому что я имею несчастье быть твоей женой? Твоей женой! А ведь я и ей-то не являюсь по-настоящему. Я твоя жертва, твоя пленница. Только такой дурак, как ты, может думать, что женщина станет выносить это. Постарайся понять, я не такая. И как ты вообще смеешь попрекать меня моими знакомствами? Почему я не могу знакомиться с кем хочу? Какую верность я должна тебе сохранять? Сколько раз ты сам обманывал меня за эти годы? Ты предупредил меня, так? А теперь я предупрежу тебя в свою очередь. Я не твоя рабыня и не твоя игрушка. Я принадлежу только себе. Запомни это. Я буду делать только то, что мне угодно.

Она замолчала и посмотрела на него, словно в ожидании ответа. Но он молчал. И тогда, зарыдав, она громко повторила:

— Вот так! Теперь ты тоже предупрежден.

С этими словами она резко повернулась и выбежала из комнаты.

Глава 8

ПРИГЛАШЕНИЕ
Летом мистер Лоу был очень занят, достигая полного контроля над колониями в Америке, Азии и Африке.

Новости из Луизианы были нерадостны. Добыча драгоценных металлов, которыми была богата эта земля, была незначительной. Также ничего не было слышно о вездесущих там алмазах и рубинах, слухи о которых, в основном, и привлекли покупателей акций Миссисипской компании.

Это, впрочем, мистера Лоу не особенно беспокоило. Драгоценностей могло и не быть, но плодородие почв и высокая урожайность земли оставались фактом, гарантирующим акционерам прибыль. С другой стороны, мистер Лоу был достаточно осторожен, чтобы не выдавать нежелательную ему информацию о состоянии дел в Луизиане, так как это могло отпугнуть пайщиков не только этой компании, но и других.

Его общественное положение под покровительством регента было таким высоким, что он получил в те летние дни приглашение провести неделю в Со.

Он этому удивился, поскольку ему казалось, что его заслуги мало что значат в глазах герцогини Менской, которая, помимо дворян, дорожила только вниманием людей, чьими единственными достоинствами были изящный ум и литературная ученость.

— Semper sursum, — сказал он Катрин, отношения с которой, после их ссоры в ту ночь, вновь стали холодно вежливыми. — Semper sursum. Всегда вверх. Возможно, ты считаешь, что я просто искатель приключений, но так или иначе, а я веду тебя от вершины к вершине. Нас пригласила ее светлость герцогиня Мен, которая имеет тайную надежду со временем стать королевой Франции.

Он положил перед ней надушенную бумагу, подписанную секретарем герцогини Малезье. Она была украшена изображением пчелы и улья, эмблемы общества «Mouche-a-miel»[1419], создание которого служило ее светлости для прикрытия других, более опасных, целей.

Катрин небрежно взглянула на нее.

— Граф Орн говорил мне, что скоро мы его получим.

Она сказала эти слова таким спокойным тоном, что ее муж не мог не почувствовать вызов. Несмотря на сделанное ей предупреждение, она продолжала поощрять визиты графа на улицу Гренель, а также постоянно встречалась с ним в других местах.

Брат мистера Лоу сказал ему, что их часто видят вместе, совершающими конные прогулки. Мистер Лоу знал об этом, сам многое замечал, но продолжал сохранять любезное безразличие, не говоря больше с Катрин об этом. Эта тишина несла для нее смутное ощущение опасности, какую-то скрытую неопределенность, и в страстном желании положить ей конец Катрин произнесла имя Орна.

— Граф Орн? — задумчиво повторил он. — Тогда все ясно. А я никак не мог понять, чем мы им угодили, и стоит ли этому приглашению радоваться.

— Радоваться? Ты совсем зазнался. Только приглашение в Версаль было бы большей честью.

— С точки зрения господина де Орна, возможно, и так. Но не с моей. Я соблюдаю верность по отношению к Его Высочеству регенту и, в отличие от господина де Орна, моя верность обращена к человеку, который в ней нуждается.

— Что ты против него имеешь?

— Лучшее, что можно сделать, уважая регента, это держаться подальше от его политических противников Менов, самым мелким преступлением которых является клевета, а самым крупным — измена. Твой господин де Орн является мелким и подлым escroc. И если бы ты хотела оказать мне любезность, то выбрала бы для своей дружбы кого-нибудь, пользующегося менее позорной репутацией.

— Я не хочу оказывать тебе любезность.

— Это заметно.

— И твоя клевета не изменит мое отношение к этому благородному человеку.

— Клевета? — он усмехнулся. — Этого подлеца с позором выкинули из австрийской армии, этот escroc должен деньги всем подряд, этот вымогатель взял деньги — целый миллион — у еврея Бернара, но так и не выполнил его просьбы. Таков он, твой благородный друг! Гордись его дружбой.

— Ложь не изменит мое уважение. А когда мы поедем в Со…

— Мы не поедем в Со.

Она испугалась.

— Как? Не поедем в Со? Ты осмелишься отказаться от приглашения, которое равносильно королевскому?

— Я тебе высказал мое отношение к Со и живущим там интриганам. Кажется, этого достаточно.

— Прекрасно. Как тебе будет угодно, — она стояла, дрожа от внутреннего напряжения. — Можешь оставаться, а я поеду.

— Ах! — он вздохнул. — Пойдут сплетни, если ты появишься без меня.

— Может быть, хоть тогда ты поймешь, что приличнее тебе будет меня сопровождать.

Он повторил с нетерпением:

— Я же говорил тебе, лояльность к Его Высочеству не позволяет мне туда ехать.

— Это предлог. Ведь герцог и герцогиня Мен были на балу герцогини Берри в Люксембургском дворце. Как же ты можешь говорить о нелояльности твоей поездки к тем, кого даже дочь регента принимает у себя? Да и потом я-то не связана твоими обязательствами к регенту.

— Вообще никакими обязательствами ты не связана.

— Да, и вообще никакими, — согласилась она. — Так что решай только сам за себя. Как бы ты ни поступил, а я буду гостьей герцогини Мен, — она повернулась, собираясь идти. — Ты понял?

Он ответил ей очень тихо.

— Я понял, что за это мне придется поблагодарить господина де Орна. Он стал доставлять мне слишком много беспокойства. Я никогда не заставлял тебя, Катрин, подчиняться мне насильно. Наверное, мне будет легче договориться с твоим графом, чем с тобой.

Она снова повернулась к нему лицом и, задыхаясь, произнесла:

— Ты сошел с ума! Он не будет говорить с тобой. Человек его происхождения не захочет терпеть твои выходки.

— Будь спокойна. Все останется в рамках приличий.

Она посмотрела на него с неприязнью и пожала плечами:

— Торопись сломать себе шею, если тебе угодно.

С этими словами она вышла, а он еще несколько минут оставался неподвижен, глядя ей вслед. Его вывел из оцепенения бой каминных часов. Было десять утра, час, в который он всегда отправлялся на улицу Кенкампуа, чтобы бросить взгляд на совершавшиеся сделки и дать указания своему брату, который оставался там в качестве его заместителя.

Внезапно поняв, что опаздывает, он стряхнул с себя мрачное настроение, в котором его оставила Катрин, и направился к дверям. В этот момент они открылись и лакей с извинениями посторонился, давая ему проход. Мистер Лоу спросил:

— Что случилось, Жиль?

— Простите, господин. Я ищу госпожу. Приехал господин le comte Орн.

— Сюда? Но почему ты не впустишь его?

— Он ждет внизу, не сходя с лошади. Он послал меня спросить у госпожи, поедет ли она с ним кататься.

Мистер Лоу, взглянув на часы, решил рискнуть:

— Господин Орн что-то рано сегодня.

— Нет, господин. Это его обычное время.

Это мистер Лоу и хотел услышать. Скрываемые от него утренние катания были, оказывается, регулярными. Неудивительно, что сплетни достигли даже ушей его брата.

Лицо мистера Лоу было настолько спокойным, что слуга не заметил бушевавшего в нем возмущения.

— Пригласи господина le comte подняться наверх.

Лакей поклонился и пошел за гостем. Орн торопливо вошел. На нем были высокие сапоги со шпорами, в руках он держал хлыст.

— Дорогой барон. Я не хотел вас беспокоить своим вторжением. Госпожа баронесса оказала мне честь, пригласив сопровождать ее этим утром на прогулке. Надеюсь, я не помешал вам?

— Вы, — сказал мистер Лоу, — начинаете мешать мне довольно сильно.

— Как? — красивое лицо графа стало серьезным, высокая фигура напряглась.

— Мне случилось узнать, что госпожа слишком часто в последнее время совершает с вами прогулки, — он говорил в высшей степени вежливо. — Это вызывает разные разговоры. Конечно, вы этого не замечаете. Но я думаю, вы согласитесь со мной, что от этих прогулок ей в дальнейшем придется отказаться.

Молодой граф нагловато улыбнулся.

— Понятно. Раз таково желание госпожи баронессы, то мне с сожалением придется ему подчиниться.

— Могу заверить вас, что это мое желание, — сказал мистер Лоу. Быстро, не давая себя прервать, он продолжал:

— Есть еще одна вещь, о которой я хотел с вами поговорить. Я понимаю, что именно вам мы обязаны чести быть приглашенными в Со. Это очень лестно, но, к сожалению, мои дела не позволяют мне отсутствовать в Париже целую неделю. Поэтому мы вынуждены отклонить это приглашение.

Лицо графа потемнело; тон стал сухим.

— То, что ваши заботы удерживают вас здесь, мне понятно. Меняла — прошу прощения, банкир — должен быть рядом со своими клиентами. Но, честно говоря, барон, я не вижу оснований, почему госпожа баронесса должна отказываться от развлечений, которые может предложить ей Со. Недавно возвратившаяся из Англии графиня Орн, соотечественница баронессы, поедет со мной в Со, и мы были бы счастливы, если бы ваша супруга сопровождала нас.

— Это слишком большая честь для нас. Моя жена не может ехать без меня.

С самого начала их разговора Орн чувствовал под вежливыми фразами скрытую враждебность, сталь под бархатом. Он попытался протестовать:

— Я надеюсь, что, по крайней мере, вы объясните мне причину вашего отказа.

— А причина та же самая, что и мое желание, чтобы вы прекратили ваши прогулки с госпожой баронессой.

Орн вспыхнул. Горячность начала брать в нем верх.

— Знаете, мой милый Ла, мне начинает это казаться обидным.

— Разве? Я не думал, что у вас возникнет такое впечатление.

— В таком случае вы ошиблись. Кажется, мы все обговорили, — он небрежно поклонился. — Я подожду госпожу баронессу, чтобы узнать ее пожелания по поводу поездки в Со.

— Одну минуту, господин le comte. С вашей стороны неправильно не понимать, что в этом доме имеют значение только мои пожелания, а я их вам уже высказал. Боюсь, что, к своему сожалению, я буду вынужден приказать слугам не впускать вас сюда больше.

Граф смертельно побледнел и потерял самообладание. Может быть, он забыл, что является должником этого человека, а может быть, в своем высокомерии, и не считал нужным это помнить. Его рука крепко сжала хлыст.

— Canaille![1420] — сказал он сквозь зубы и размахнулся, чтобы хлестнуть мистера Лоу по лицу.

Мгновенно вскинув руку, шотландец успел защитить свое лицо. Быстрым движением он вырвал хлыст у Орна и, иронично улыбаясь, поклонился ему:

— Право, это было лишнее. Впрочем, определенность всегда приятнее. Мои секунданты найдут вас сегодня же.

Он бросил хлыст к ногам графа.

— Меня? Ваши секунданты? Бог мой! Вы имеете наглость считать, что я приму ваш вызов? Чтобы человек моего происхождения дрался на дуэли с каким-то менялой? Здесь вам все-таки не Англия или там Шотландия какая-нибудь.

Мистер Лоу смотрел на него, не отвечая. Орн продолжал:

— Во Франции, милый мой, так не принято, — он весь трясся от гнева. Мистер Лоу с непроницаемым выражением лица настоящего игрока неотрывно смотрел на него. — Для людей вашего пошиба у дворянина найдется трость или хлыст, как вы уже могли заметить.

Он наклонился, чтобы поднять хлыст. Потом выпрямился с прежним высокомерием, повернулся на каблуках и направился к двери.

— Как вам угодно, — сказал мистер Лоу. — В конце концов есть оружие и более подходящее, чем шпага, для таких подлецов, escrocs и людей, забывающих, к чему их обязывает происхождение. Скоро вы это узнаете, господин lе comte.

Граф не обернулся.

— Ну, ну! Проваливайте с достоинством, — крикнул ему вслед мистер Лоу, — пока оно у вас еще есть.

Глава 9

АКЦИИ ГАМБИЙСКОЙ КОМПАНИИ
В понедельник, июльским утром мистер Лоу вошел в свой кабинет на улице Кенкампуа. Это была лучшая комната в доме, просторная и обставленная с учетом его утонченного вкуса. Тяжелый обюссонский ковер покрывал пол. Высокие венецианские зеркала были вставлены в бронзовые рамы в стиле рококо. На стене висела копия тройного портрета Карла Первого, который Ван Дейк выполнил по заказу Бернини[1421].

Любовь к Стюартам была вполне естественной для воспитанного шотландца, даже если он сам был родственником Аргайлов. Деревенские сцены Ватто[1422], исполненные в яркой цветовой гамме и полные солнечного света, украшали противоположную стену. Большой письменный стол из палисандрового дерева, покрытый инкрустациями, стоял посредине комнаты. Два окна, выходившие на узкий балкон, были широко открыты, впуская утреннее тепло и уличные шумы.

Основание Банка положило начало деятельности, которой в прошлом на улице Кенкампуа не занимались. Она еще больше усилилась после приобретения Миссисипской компании и роста ее стоимости. С уверенностью предсказывали, что мистер Лоу скоро начнет контролировать и другие подобные колониальные монополии.

Мистер Лоу сел за свой стол. Он был пуст, если не считать подставки для чернильницы из черного оникса и серебра, серебряной чернильницы и подноса с лежавшими на нем острыми перьями. Дверь он за собой не закрыл, потому что следом за ним вошел его брат.

— Доброе утро, Джон.

— Доброе утро, Уилл. Ты захватил книгу записей сделок?

— Как ты просил. Что слышно о Катрин? Есть вести из Со?

— От нее самой нет. Она уехала туда против моей воли. Этого я не ожидал, — он говорил совершенно спокойно. — Но меня держат в курсе событий. Я знаю, что Катрин имеет успех у тамошних остряков.

— Да? Я ее способности, конечно, высоко оцениваю, но вряд ли смог бы назвать ее остроумной.

— Не смог бы? Уилл, прекрасное женское лицо и высокая грудь являются формой остроумия, наиболее ценимой мужчинами. Насколько я понимаю, она не добивается такого же успеха у женщин. Ее поведение с господином де Орном теряет всякое приличие, но, впрочем, непонятно, почему это должно считаться недостатком для beau monde. Возможно, те, кто ее осуждает, делают это из зависти, будучи добродетельными поневоле.

Уильям, будучи пуританских взглядов, посмотрел на брата неодобрительно.

— Неужели ты на самом деле столь терпим?

— У меня нет оснований быть иным.

— А граф Орн…

— Спит с моей женой. Так, что ли? Но я из верного источника знаю, что этого удовольствия он лишен. Госпожа де Орн, которая также поехала в Со, кажется, присматривает за своим мужем в этом отношении.

Уилл побагровел, рот его презрительно искривился.

— Тебя это столь мало волнует. Если бы я был на твоем месте…

— Но пока что ты не женат, Уилл. Ладно, — мистер Лоу махнул своей изящной рукой, — перейдем к делу. Посмотри в своих записях, сколько акций Гамбийской компании было приобретено Орном.

Уилл пододвинул стул к письменному столу, сел и раскрыл свои записи.

— Я знаю, что сначала он купил семь тысяч акций за семьсот тысяч ливров, потом он заложил их за половину стоимости и купил еще одну тысячу акций за четыреста пятьдесят тысяч ливров. На сегодня он владелец восьми тысяч акций, за которые им уплачено миллион с четвертью ливров.

— Так. И за это он должен Банку триста пятьдесят тысяч ливров. Остаток, видимо, представляет все его богатство. Скажи, сколько его пай стоит по нынешнему курсу?

— Около пятисот ливров за акцию. Он может продать свои акции за два миллиона. Недурная прибыль, — Уилл неодобрительно усмехнулся. — Я не понимаю тебя. Нечасто муж делает состояние ухажеру своей собственной жены. Или таково твое представление о том, как защитить ее?

— Ты находишь это забавным? Возможно, так оно и есть. Мне трудно судить. На какую сумму выпущены акции Гамбийской компании?

Уилл сверился с записями.

— На шесть миллионов ливров, по тысяче за акцию.

— И у Орна две трети.

— Да. Так сильно он тебе доверяет.

— А оставшиеся две тысячи акций в чьих руках?

— Ну, почти половина из них у нашего Банка, а остальное раскупила публика.

— И сейчас одна акция стоит пятьсот ливров?

— Около того, если повезет найти того, кто захочет их продать. Ходят слухи о том, что мы собираемся взять компанию под контроль. И теперь владельцы акций их придерживают. А ведь еще недавно они стоили меньше ста ливров штука.

— Надо прекратить эти слухи, — сказал мистер Лоу спокойно, что очень удивило Уилла. Затем он удивил его еще больше:

— Продай сегодня сто акций по четыреста пятьдесят ливров, завтра предложи еще сотню, но уже по четыреста. Потом поглядим.

— Но, — запротестовал Уилл, — если ты хочешь их продать, то зачем сбивать цену?

Мистер Лоу с улыбкой ответил:

— Считай это моей прихотью. И пусть этим займется Макуэртер.

— Макуэртер! — не поверил Уилл. — Но ведь это все равно, что во всеуслышание объявить, что продавец — это ты. Ты понимаешь, что последует?

— Еще как, — мистер Лоу открыл коробочку с нюхательном табаком и протянул ее брату. — Я же сказал, что я хочу прекратить эти слухи. И я этого добьюсь.

— Но это же целое состояние, — воскликнул Уилл с досадой.

Мистер Лоу щелкнул крышкой, закрыв коробочку, и сдул с рукава крошки.

— Ну и что? Несколько миллионов погоды не делают.

То, что последовало затем, не нуждается в многословном пересказе. В среду утром Ангус Макуэртер, известный как человек мистера Лоу, предлагал акции компании Гамбии за триста ливров. В среду вечером по улице Кенкампуа пополз слух, что мистер Лоу не заинтересован в контроле над этой компанией. После этого Макуэртер получил указание продать пятьсот акций по двести ливров.

— Но они у нас тогда кончатся, — запротестовал брат мистера Лоу. — У нас всего несколько штук останется.

Мистер Лоу улыбнулся:

— Все равно продавайте, а то они еще больше упадут.

Глаза его брата округлились. Для него было новостью узнать, что игра на понижение может быть также выгодна, как и на повышение. Эта новинка в биржевой игре, однако, не успела показать себя, так как последний покупатель удрал, едва Макуэртер сделал предложение.

В тот вечер все меняльные конторы на улице Кенкампуа безуспешно пытались сбыть акции компании Гамбии, цена которых упала уже до пятидесяти ливров за штуку. А на следующий день оказалось, что уже и за десять ливров эти акции никто не хотел брать. Таким образом, они практически обесценились.

— Надо полагать, ты удовлетворен, — возмущался Уилл. — А ведь если бы мы продавали их хоть сколько-нибудь разумно, они принесли бы нам от четырех до пяти миллионов.

— Я вполне удовлетворен. Я не продал бы свое удовлетворение и за десять миллионов.

В воскресенье Катрин возвратилась в Париж. С мужем она повела себя так, как будто не помнила, что между ними произошло перед ее отъездом. Ее, правда, удивило, что мистер Лоу тоже воспринял эту вызывающую забывчивость как должное. Она была слегка опьянена своим успехом в изысканной атмосфере Со. Она похвасталась тем вниманием, которое герцогиня Мен ей выказывала. Ее приняли в «Mouche-a-miel», рыцарский орден, основанный герцогиней, и она с гордостью показала золотую медаль члена этого ордена, на одной стороне которого была отчеканена пчела, а на другой — голова герцогини. С не меньшей гордостью она объявила, что сам знаменитый Малезье написал стихи в ее честь.

При этом мистер Лоу не удержался от комментария:

— Я рад, что он смог найти для тебя достаточно похвальных слов, к которым смог подобрать рифмы. Например, слово «честь».

— Честь?

— Ну, если хочешь, другое — «добродетель».

— Какой ты гадкий!

— Я же только порадовался за тебя.

— Порадовался! — это восклицание выражало возмущение, смешанное с беспокойством.

— Без сомнения, добрый Малезье поверил бы тебе. Да и господин Орн постарался бы убедить сомневающихся.

— Ты веришь в эту клевету! — ее глаза казались черными на фоне внезапной бледности лица.

— Я верю в то, что тебе есть за что благодарить графиню Орн, хотя, возможно, ты этого и не замечаешь.

— Я не хочу делать вид, что я не поняла твоих намеков, Джон. Но интересно, существует ли такое оскорбление, от которого ты меня избавишь? — потом, неожиданно отбросив свою иронию, она поразила его искренностью мольбы. — Джон! Я умоляю, прости меня за невнимание к тебе, за то, что я поехала в Со одна…

— Мне непонятно, что разбудило твою совесть?

Она подошла к нему вплотную, желая полного примирения.

— Я не знала, когда уехала, что он поссорился с тобой, что он ударил тебя и отказался принять твой вызов.

— Это не должно было удивить тебя. Именно это ты и предсказывала. Но зачем он рассказал тебе все? Ожидал аплодисментов?

— Ты думаешь, он их дождался?

— А ты сможешь убедить меня, что нет?

— А тебе нужно, чтобы я разубедила тебя?

— У тебя короткая память. Ты, кажется, уже забыла, какие слова сказала мне, когда я просил тебя не ездить в Со.

Она поморщилась, прижав руки к груди.

— Если б ты только знал, Джон, как я сожалею о случившемся.

Манера ее поведения удивила его своей необычностью. Она добавила:

— Я объявила господину де Орну, что надеюсь больше его никогда не встретить.

— Надеюсь на это, — он пошел к выходу. Уже взявшись рукой за дверную ручку, он повернулся к ней и добавил с жесткой улыбкой: — Можешь больше не беспокоиться обо мне в том, что касается господина де Орна. Ему отплачено.

— Отплачено? — переспросила она, но он вышел без объяснений.

Об этом господин де Орн узнал в следующий понедельник, когда возвратился из Со. Дома он нашел письмо из Генерального Банка, в котором его вызывали к директору по очень срочному вопросу.

Подумав о своих отношениях с мистером Лоу, он идти в Банк не захотел. Да и какая там могла быть срочная нужда. Его операции по скупке акций компании Гамбии, за что он испытывал теперь насмешливую благодарность к мистеру Лоу, уже обещали ему богатый доход. Он практически удвоил те деньги, которые выманил у Бернара, другого дурака-финансиста.

Сейчас требовалось только избавить себя от лишних затруднений, для чего он решил воспользоваться услугами брокера, которому можно было дать поручение для Генерального Банка. Человека, которого он пригласил, звали Оке. Это был меняла, работавший как раз на улице Кенкампуа. С ним он и раньше уже имел кое-какие дела.

Перед тем как выслушать распоряжения графа о том, что он собирается передать ему представление своих интересов в Генеральном Банке на сумму около полутора миллионов ливров, Оке приниженно и многословно уверял его, что интересы такого важного клиента, как граф, будут должным образом защищены. Но когда он взглянул на поручение для Банка, выражение его лица сильно изменилось. Однако, зная свое место, он обратился к графу в третьем лице.

— Это все поручения господина le comte?

— Все, — самодовольно произнес Орн. — Сейчас это уже, наверное, кругленькая сумма. Не знаете, как сейчас акции компании Гамбии котируются?

Оке протестующе выдохнул:

— Господин le comte, видимо, отсутствовал в Париже. За эти акции давали меньше тридцати. Но это было два дня назад, в субботу.

— Тридцати? — Орн непонимающе наморщил лоб. Потом лоб разгладился. — А! Тридцати луидоров, да?

Банкир сухо засмеялся:

— Ливров, господин. Тридцати ливров.

Орн замер в оцепенении. Потом лицо его начало багроветь.

— Что вы тут несете? Вы не пьяны случайно?

Оке вытянулся, насколько это позволяло его рыхлое тело. Орн изливал свою ярость.

— Я уехал из Парижа десять дней назад. Они тогда шли по пятьсот и каждый день дорожали. Как же сегодня они могут стоить тридцать? Ты сошел с ума!

— А, ну я же говорил, что господина не было в Париже, и он не знает, что произошло. А всю прошлую неделю цена на акции быстро падала, — он посмотрел на цифры на поручении Орна. — Господин при некотором везении еще может получить за них около тысячи крон.

— Тысячи крон! Да это же шесть тысяч ливров! — лицо Орна стало серым от ярости.

— Честно говоря, этого достичь будет непросто. Они вконец обесценились.

— Обесценились! Боже мой! — хотя его дворянское происхождение и требовало выказывать перед простолюдином бесстрастность, но граф не мог сдержаться при мысли о том, что за несколько дней потеряно богатство в полтора миллиона. — Ох, это невероятно, — он подскочил. — Это невероятно! Как это могло произойти?

— А очень просто. Цена этих акций была высока, потому что все считали, что господин Ла захочет скупить их, чтобы начать контролировать компанию Гамбии, также как он до этого поступил с компанией Миссисипи.

— Но это так и есть, — вскричал Орн. — Я знаю, что он хотел их скупить.

— Господин, без сомнения, прав. Но теперь господин Ла этого делать больше не хочет, и он продал все акции, которыми владел. Это и вызвало такое degringolade[1423].

— Дайте бумагу, — распоряжение для Генерального Банка было выхвачено из рук Оке. — Я вызову вас, когда повидаю господина Ла.

Он выскочил из дома, помчался по улице, размахивая длинной тростью, и, запыхавшись, ворвался в Банк, требуя господина Ла.

Пожилой клерк проводил его наверх, в просторный кабинет мистера Лоу. Однако самого мистера Лоу там не оказалось. В кабинете находился высокий, смуглый господин, очень похожий на мистера Лоу, так же тщательно одетый и обладавший столь же изысканными манерами. Объявив, что он рад служить господину le comte, он поблагодарил его за столь быстрый визит в ответ на письмо.

Орн перебил его:

— Я пришел повидать господина Ла. Будьте добры позвать его.

— Но господина барона здесь нет. Позвольте представиться. Я его брат и заместитель в управлении этим Банком.

— Так вы, значит, вместе воруете в этом притоне?

— Я ослышался?

Орн заговорил о своих акциях компании Гамбии, возмущенно повторяя то, что узнал от Оке, и еще более возмущенно требуя сказать ему, правда ли это, и если правда, то как это такое богатство в полтора миллиона могло исчезнуть за неделю.

Уильям Лоу был спокоен.

— Боюсь, что это еще не вся правда. Исчезли не только ваши собственные полтора миллиона, как вы правильно отметили, но и те триста пятьдесят тысяч, ливров, которые Банк ссудил вам для вашей покупки. Вопрос вашего долга нам, — добавил Уильям Лоу вежливо, — мы и хотели бы обсудить как можно скорее.

Вялый, спавший с лица, Орн уставился на улыбающегося банкира, который только что вежливо объявил его разоренным.

— Вы имеете смелость, — наконец произнес он, — начать после всех этих фокусов издеваться надо мной? Вы имеете наглость заявить, что я ваш должник?

— Вы же не намерены утверждать, что не возвратите Банку взятые у него деньги?

— Черт с ним, с вашим Банком и с его деньгами. Кто мне вернет мои деньги? — на его губах выступила пена, глаза налились кровью. — Что за грабеж! Вы, негодяи, не думайте, что я смирюсь. Я купил акции Гамбийской компании по совету вашего брата. Он уверял меня, что они будут идти вверх. Так поначалу и было.

— В таких вопросах, — услышал он ответ, — непогрешимых людей нет. Все могут ошибиться.

— А то, что он говорил, что развитие Гамбийской компании — решенный вопрос. Это вранье?

— Я не могу отвечать за слова брата. Но думаю, раз он так сказал вам, значит он сам так думал в то время. В финансовом мире изменение намерений вещь вполне возможная, и оно может происходить вследствие различных причин.

— Значит, так вы объясняете этот… этот гнусный трюк.

— Я не думаю, — ледяным голосом сказал Уильям, — что нам имеет смысл продолжать эту беседу.

— Не думаете? — граф уставился на него с посеревшим лицом, перекошенным до неузнаваемости. Потом неожиданно он расхохотался ужасным от ярости смехом. — Сэр, я думаю, вы презабавный подлец. Получается, что меня ваш гнусный банк ограбил на полтора миллиона, а теперь за эту услугу я же вам еще триста пятьдесят тысяч ливров должен. Я вас и вашего проклятого братца еще увижу вздернутыми на дыбе. В этом я не сомневаюсь. А вы, небось, думали, что я позволю ограбить себя так беспардонно?

Уильям встал и открыл дверь.

— Ваш слуга, господин le comte!

Орн так сжал трость, что банкир подумал, он собирается ударить его. Но, видимо, вовремя вспомнив, чего ему уже стоил подобный удар, Орн удержался.

— Скоро услышите обо мне, негодяи, — проревел он. — Регент узнает об этом. Я ему все расскажу. А Его Высочество мой родственник. Вы, подлецы, наверное, забыли об этом. Но я напомню.

Он бросился вон, сел в карету и приказал везти себя в Пале-Рояль.

Он прибыл туда, как ему поначалу показалось, в удачное время. Но он ошибся. Регент, только что закончивший совещание, пожелал видеть его немедленно, и графа провели в кабинет герцога, светлую, уютную комнату, в которой Его Высочество проявлял свои разносторонние таланты: иногда рисовал, иногда сочинял музыку или занимался другими искусствами. У герцога в этот момент находился аббат Дюбуа, ставший государственным секретарем по иностранным делам.

— А, Жозеф! Как твоя служба? — фамильярно приветствовал графа регент.

Орна звали Антуан-Жозеф, но для друзей он был просто Антуан. Употребление Его Высочеством второго имени как бы подчеркивало разницу между ним и товарищами графа.

Негодующе дрожа при одном воспоминании об обмане, жертвой которого он себя считал, нисколько не смущаясь присутствием Дюбуа, граф излил свои обиды перед герцогом.

Регент слушал его со строгим выражением лица, которое постепенно, по мере рассказа, становилось более веселым. Когда история была выслушана, Его Высочество к ужасу Орна расхохотался.

— Corbleau! Неужели, Жозеф, вы говорите правду, что положили в банк миллион ливров?

— Даже Ла этого не отрицает.

— А где вы его взяли, этот миллион. Поведайте мне, как он вам достался?

Дюбуа, чувствовавший себя совершенно вольно, рассмеялся.

— Вы слышите, даже аббату весело.

— Интересно, что он ответит, — задыхаясь от смеха, произнес аббат.

— О, аббат, вы что-то от меня скрываете? Дорогой Жозеф, сбросьте, наконец, покров с этой тайны.

Орн, злобно дыша, уставился на аббата.

— Нет здесь никакой тайны. Я стал жертвой гнусного надувательства.

Его Высочество посмотрел графу прямо в глаза.

— Я хочу знать, как вы получили этот миллион.

Граф с достоинством выпрямился.

— Разве моего слова не достаточно, монсеньер?

— Для миллиона? — насмешливо спросил регент. — Вы, мой друг, свое слово цените так высоко?

— Ваше Высочество изволит насмехаться надо мной?

— Что вы, что вы! Просто вы такие забавные вещи рассказываете. Сначала вы достаете миллион, потом вы говорите, что Ла у вас его украл. Я не знаю, что невероятнее.

Граф тяжело задышал.

— Ваше Высочество не хочет, видимо, отнестись к моим словам серьезно, — он дрожал от скрываемой ярости. — Позвольте мне удалиться.

— Что? — добродушное лицо регента внезапно стало суровым. — Что это с вами, сударь? Вы, случаем, не скрываете ли от меня что-то? Почему вы не отвечаете на мой вопрос?

Регент заметил кривую ухмылку Дюбуа и обратился к нему:

— Что вы знаете об этом, аббат?

Аббат потер руки, его спина по-кошачьи выгнулась, тонкие губы раздвинулись еще шире.

— Очень мало в том, что касается господина Ла. Но достаточно, чтобы уверить Ваше Высочество, что господин де Орн не преувеличил, говоря о миллионе. Ходит слух, что он получил его отСамуэля Бернара.

Граф злобно кусал губы.

— От Бернара? От этого негодяя? — Его Высочество был теперь абсолютно серьезен. — И с какой целью?

Надеясь развязать Орну язык, Дюбуа намеренно сгустил краски:

— Да это, знаете, такие маленькие подарки, чтобы привлечь к своим проблемам внимание двора.

Регент нахмурился:

— Возможно ли такое, граф? Вы принимаете подобные подарки? Не могу поверить, что вы лишены качеств, присущих дворянину!

Граф дернулся, как от удара. С помутившимся от ярости сознанием он пошел на грубую ложь:

— Вряд ли это стоило делать, но я взял эти деньги не как подарок. Я взял их взаймы.

— Взаймы? — Его Высочество недоверчиво усмехнулся. — Что-то не верится. Но вы, разумеется, взяли их под хороший залог?

— Разумеется, монсеньер.

— Конечно, конечно, — регент подождал. — Ну и что же вы не продолжаете?

— Я не понял, о чем Ваше Высочество желает услышать?

— Желаю? Да мне просто подумалось об одной странности, которую вы, наверное, сможете объяснить. Дело в том, что Бернар сейчас находится в тюрьме. Его будут держать там, пока не отберут весь его грязный капитал. Я думаю, что в этих обстоятельствах ему было бы очень выгодно припомнить, куда он вкладывал свои сбережения.

Но Орн вывернулся:

— Без сомнения. А теперь я подвергаюсь опасности из-за хладнокровного обмана Ла.

— Вы имеете ввиду ту опасность, что Бернар воспользуется данным вами залогом? — дружески спросил регент и добавил: — А что в этом опасного? Я хочу знать, что представляет собой залог.

— Залог? — выворачивался Орн. — Если вам угодно, пожалуйста. Залог внесен моей женой.

— Вам повезло с супругой. Надеюсь, это не ее драгоценности?

— Нет, нет, — он опять почувствовал себя увереннее. — Да что бы это ни было, я не хочу, чтобы она это потеряла. Вот почему я и осмелился просить у Вашего Высочества защиты от такого человека, как Ла.

— А, да. Во всем, значит, мой друг Ла виноват. Он говорил вам, как вы утверждаете, что компания Гамбии будет им приобретена?

— Да, поэтому я и стал скупать ее акции.

— Заняв денег для этого у Самуэля Бернара?

— Совершенно верно, монсеньер.

— И, естественно, эти акции у вас?

Орн горько улыбнулся.

— Я их заложил Генеральному Банку, чтобы на ссуду приобрести еще акций, и полученные мной деньги они имеют наглость требовать назад. Это часть их подлого плана.

Раздался хриплый смешок Дюбуа.

— Что вы находите смешным, аббат?

— Глупость некоторых дворян, когда они пускаются в плавание по царству финансов. Они как дети малые, которых бьют удары холодного, расчетливого мира.

— Вы имеете ввиду холодных, расчетливых негодяев, — ответил Орн.

— Но — mon Dieu! — кто же здесь негодяй? Ведь акции находятся там, куда господин Ла и посоветовал их поместить.

— Разве я не сказал, что они обесценились? — нетерпеливо сказал Орн. — Всю прошлую неделю агенты Ла продавали акции. Разве так поступают, когда хотят приобрести контроль над компанией?

— Ни я, ни аббат в настоящее время на это ответить не можем, — сказал регент. — Через некоторое время будет видно, чем вам можно будет помочь. Но вот то, что я должен сделать, Орн, я сделаю. Залог, о котором вы сказали мне, находится у Бернара, и он, как и вся собственность Бернара, теперь принадлежит государству, и от Бернара потребуют его выдачи. А государство, дорогой граф, как вы сами знаете, сейчас далеко от процветания. Но даже и теперь оно может в некоторых исключительных случаях позволить себе великодушие. Я обещаю вам, что государство возвратит вам вашу собственность, точнее, собственность вашей жены. Мне было бы неприятно, если бы графиня Орн пострадала от этой потери.

Это решение было типичным для этого великодушного, экстравагантного, расточительного принца, который и сам никогда не получал отказа, и других мог осыпать неожиданными милостями.

Орн, однако, не был такому повороту событий рад. Он чувствовал, что сгоряча угодил в ловушку.

Ему следовало предвидеть, что регент, знавший о бедности его графства, может поинтересоваться происхождением этого миллиона, ему следовало также предвидеть, что, дав лживый ответ на вопрос регента, он попал в болото дальнейшей лжи, из которого трудно было выбраться, не уронив своего достоинства.

С радостью отказался бы он теперь от этого миллиона, лишь бы спасти свою честь.

Безмолвный, бледный, покрытый каплями пота, стекавшими из-под парика, он стоял перед регентом и Дюбуа, которые насмешливо улыбались.

— Надеюсь, — сказал Его Высочество, — что это вас удовлетворит и не потребуется беспокоить господина Ла? — и, обращаясь к Дюбуа, добавил: — Распорядитесь, аббат, чтобы Бернара завтра же допросили об этом.

В отчаянии Орн совершил следующую ошибку:

— Вероятно, это не будет иметь смысла. Бернар станет все отрицать.

Аббат ахнул:

— Отрицать! Он, по-вашему, станет отрицать, что дал вам миллион? Зачем ему это надо? И потом мы же об этом уже знаем.

Усмешка скользнула по его лицу, прежде чем он ответил на свой же вопрос:

— Поймите, господин граф, что у нас имеются все бумаги Бернара. И там мы встретили запись о вашем долге. Возможно, вы просто не подумали об этом.

— У вас имеются… — Орн по инерции начал фразу и запнулся. — То есть я… Не важно…

— Вы, возможно, хотели спросить, что было в записке? Она зашифрована. Но речь о залоге в ней не шла.

Регент посмотрел на аббата:

— Как вы можете это утверждать, не сказав, о чем в ней шла речь?

Дюбуа снова потер свои руки, что показалось Орну отвратительным жестом.

— Я готов сказать об этом, Ваше Высочество, хотя содержание записки может показаться абсурдным, и господин граф, без сомнения, станет все отрицать. В нем говорилось о — как это лучше назвать? — плате за услуги, которые Бернар или получил или собирался получить от графа.

— Невероятно, — сказал регент. — О каких же услугах идет речь?

Его взгляд переходил с аббата на графа.

— Было обнаружено несколько случаев, — уклончиво произнес аббат, — когда крупные суммы денег платились разными maltotiers[1424], влиятельным при дворе людям для, скажем так, протекции.

— Вы, кажется, говорите об обыкновенных взятках, — с гневом заговорил регент. — Но вы же не хотите сказать, что господин граф… — он пристально посмотрел на Орна. — Почему вы молчите? Неужели вы признаете эти обвинения?

Граф был загнан в угол, дальнейшие уловки могли только ухудшить его положение. Он стоял, ссутулившись, на бледном его лице было написано отчаяние.

— До определенной степени, — сказал он с мрачным вызовом и заговорил.

В начале его рассказа регент пытался еще войти в его положение, но в конце он воскликнул:

— Бог мой! — и встал, переполняемый эмоциями. — Да неужели же такое возможно!

Стараясь не смотреть регенту в глаза, Орн развел руки и со вздохом опустил. Это был жест отчаяния.

— Я… Я сильно нуждался, — пробормотал он.

— Так сильно, что вы, дворянин, взяли взятку у вороватого еврея. И как же вы ее отработали? Я что-то не помню, чтобы вы за кого-то заступались.

— Я… Я не настолько потерял совесть.

— Не настолько потеряли совесть! Каково! Вы настолько потеряли совесть, чтобы прийти сюда с жалобой на то, что у вас украли миллион, который вы получили путем гнусного обмана. Вы настолько потеряли совесть, что пытались обмануть меня…

— Монсеньер! — это был крик отчаяния и ярости.

Но, обычно отходчивый, на этот раз регент был неумолим.

— Я слишком сильно выразился? А как люди чести должны назвать это?

И, не ожидая ответа, он продолжал:

— Я и до этого знал, что вы не очень щепетильны в таких вопросах. Не раз я помогал вам выпутываться из ситуаций, угрожавших вашей чести, щадя ваше происхождение. Но сегодня вы врали, как лакей. Этого я не прощу. Мне за вас было стыдно. Вот так.

Он вздохнул. Не свойственная его доброй натуре строгость, видимо, начала утомлять его.

— Бесполезно дальше вести этот разговор. Я думаю, что вам лучше самому оценить свои поступки. Можете идти.

И с грустью добавил:

— Думаю, вы понимаете, что больше во дворце не приняты.

Граф низко поклонился, лицо его передернулось. В полной тишине он направился к дверям и вышел вон.

Регент сел на стул возле клавикорда спиной к инструменту. Он понюхал табак, чтобы успокоиться.

— Бедняга! — со вздохом произнес он.

— Ваше Высочество напрасно жалеет его, — сказал Дюбуа. — Mauvais sujet[1425].

— Да? А вы, аббат? Вы никогда не брали взяток? Сколько вам платил лорд Станхоуп, чтобы вы вели проанглийскую политику при дворе?

Дюбуа возмутился:

— Я и луидора бы не взял, если бы это не служило вашим интересам.

— Ну конечно же, служило нашим интересам. Но вы хоть не дворянин. Так что это неважно. Видите, дворянство тоже имеет свои недостатки.

— Негодяй, — важно произнес аббат, — всегда негодяй, кем бы он ни родился.

— Как раз это моя матушка о вас говорит. Как и у вас, у нее отсутствует милосердие, что, впрочем, для женщины простительно. А вот для священнослужителя, даже формального, это ужасно. Бедный негодяй наказан из-за своей страсти к соблазну. Вам это чувство вряд ли знакомо.

— Неужели, монсеньер?

— Я имею ввиду не сам соблазн. Я хотел сказать, что вам незнакома страсть к нему. Вы все получали сразу. Впрочем, неважно. Не о вас речь, а об этом несчастном парне, которого нужда превратила в негодяя. Надеюсь, у него хватит здравого смысла на время уехать из Парижа.

Однако такого намерения господин де Орн не имел. Как ни глубок был испытанный им в Пале-Рояле стыд, но еще глубже была ярость и желание отомстить лаэрду Лауристонскому. Он был уверен не только в том, что мистер Лоу жестоко обманул его, но и в том, что именно влияние мистера Лоу на регента не позволило ему возместить понесенный ущерб и привело к разоблачению его сомнительной сделки с Бернаром. Окончательное бесчестье постигнет его, когда станет известно, что это явилось причиной его отлучения от двора. Как будто его разорения, по иронии судьбы наступившего, когда богатство казалось уже в руках, было мало.

Испытывая отчаянное желание отомстить и думая о средствах достижения этого, он вспомнил о своем друге полковнике де Миле и пошел к нему. Он жил напротив церкви Сен-Филипп дю Руль.

Крупный человек довольно неопрятного вида, который во время своей военной карьеры привык говорить зычным командирским голосом и считал себя опытным фехтовальщиком после нескольких побед над зелеными юнцами, он был польщен предложением помочь графу отомстить. Не зная ничего о прошлом мистера Лоу, он не сообразил, что дуэль с менялой может быть неудобной для дворянина. Он спросил, почему Орн, обуреваемый такой враждой, не хочет отомстить за себя сам.

— Ты не понимаешь, что я опозорен регентом из-за этого человека? — объяснил Орн. — Если я теперь буду драться с ним и нарушу указ регента, регент не простит меня.

— Да, а я, значит, буду драться, и меня просто повесят?

— Надо сделать так, чтобы первый шаг сделал Ла, и тогда тебе ничего не будет. Я дам тебе сто луидоров сразу и потом, когда у меня будут деньги, помогу тебе.

Финансовое положение де Миля не позволяло ему отказаться ни от ста луидоров сразу после дела, ни от будущей помощи человека, которому он и так уже был должен, и у которого рассчитывал одалживать и впредь.

Он несколько дней искал возможности осуществить свой план. Ему случайно повезло встретить мистера Лоу на вечере герцога Антена. После ужина несколько гостей сели поиграть в кости на небольшие ставки. Де Миль сам не играл, но вертелся вокруг стола в поисках своего шанса. Мистер Лоу сделал ставку, загадал сумму очков, удвоил ставку, бросил кости и выиграл.

— Жуть! — с неприятным смешком сказал полковник. — Позвольте.

Он наклонился и, не обращая внимания на удивленные взгляды, взял одну из костей за уголки кончиками пальцев.

— Даже не качнулась, — сказал он с некоторым удивлением и бросил кость на стол.

В наступившей затем мертвой тишине было слышно, как мистер Лоу поставил на стол коробочку для костей.

— Что это означает, полковник де Миль?

— Привычка, — дерзко рассмеялся полковник. — Полезно проверять кости, когда имеешь дела с профессиональным игроком.

Д’Антен вмешался, гневно сказав:

— Вы сошли с ума, полковник, или просто перебрали сегодня?

Но мистер Лоу не потерял обычного своего спокойствия:

— Ни то и ни другое, дорогой герцог. Он просто провоцирует меня, дуэлянт по найму.

— Вы это обо мне? — закричал де Миль с непритворным гневом. Презрение мистера Лоу обожгло его.

— А вы другого и не заслужили, — сказал ему д’Антен.

Полковник с достоинством выпрямился.

— Я осмелюсь напомнить вам, монсеньер, что являюсь вашим гостем, а дело у меня к вашему иностранному другу.

Мистер Лоу улыбнулся:

— Значит, вы признаете, что у вас есть дело?

Де Миль был осторожен. Ему следовало получать обиды, а не наносить их.

— По-моему, было сказано вполне достаточно.

— Даже чересчур, — вмешался д’Антен, в то время как остальные со страхом смотрели на них.

— Вы верно отметили, господин герцог, сказано было чересчур много. Мистер Лоу, мои друзья будут ждать вас, чтобы возобновить наш спор с помощью иных средств. Прощайте, монсеньер, — он поклонился, сначала герцогу, потом всем остальным и ушел с видом справедливого возмущения.

Д’Антен был ужасно расстроен:

— Дорогой Ла, какое горе! И этот позор произошел в моем доме. Вам не стоит встречаться с этим человеком.

— Ну что вы! Я не в силах лишать себя такого удовольствия! — засмеялся мистер Лоу.

Встреча состоялась в Булонском лесу через два дня, д’Антен был секундантом мистера Лоу. Зрители, большая часть которых присутствовала на вечере у герцога, нашли происшедший перед их глазами поединок разочаровывающе кратким. Несколько выпадов, и мистер Лоу, отразив шпагу противника, резким ударом проткнул ему руку, державшую оружие.

Пока присутствовавший хирург делал перевязку, мистер Лоу встал рядом с морщившемся от боли де Милем:

— Мне понадобилось бы меньше времени, чтобы проткнуть ваше тело, полковник. Поэтому позвольте дать вам совет не вводить меня в лишние хлопоты.

Для человека, считавшего себя ferrailleur[1426], это было страшное унижение. Но еще большее де Миль испытал в тот же вечер, когда к нему пришел Орн. Граф с отвращением посмотрел на его перевязанную руку.

— Что это означает, черт побери?

— Это означает, — услышал он кислый ответ, — что вы поступили неглупо, найдя для себя заместителя. Небось знали, что этот парень — мастер фехтования?

— Ха! — взорвался граф, — я думал, что это вы мастер.

И это было все утешение, которое полковник получил от своего нанимателя; тот, впрочем, и сам нуждался в утешении. В поисках такого утешения Орн вспомнил о Ноае и его непримиримой ненависти к Лоу, который ранее нанес смертельный удар по его тщеславию и карьере. Ведь, разумеется, именно мистера Лоу герцог де Ноай обвинял в своем увольнении из финансового Совета, потере влияния на регента и крушении надежд стать первым министром королевства.

Если кто во Франции и стал бы помогать графу Орну в удовлетворении его мстительной злобы, так это прежде всего Ноай, который, пребывая в схожем состоянии ослепления, вряд ли стал бы присматриваться к причинам вражды Орна с финансистом.

Глава 10

ЗАГОВОРЩИКИ
Узкое темное лицо герцога Ноая потеряло свое обычное выражение надменности, когда он с интересом слушал графа Орна. История графа, не очень ясная в деталях, сводилась к тому, что подлый шотландец уговорил его вложить миллион в одно дело, которое затем провалил, в результате чего граф стоял на грани разорения.

Конечно, человек более объективный, чем Ноай, заметил бы ряд несоответствий в рассказе графа. Только страстное желание поверить в низость мистера Лоу не позволило ему хотя бы поинтересоваться, как это вечно бедный граф смог заполучить такие большие деньги.

Рассказав свою запутанную историю, граф в конце воскликнул:

— Этот подлый иностранец, этот проклятый вор стал опасен всем нам. Одурманенный им регент танцует под его дудку. Ваша светлость знает, как теперь идут дела в Совете финансов, после того как вы оттуда ушли. Эти сатанинские интриги отправили д’Агессо в ссылку. Это была идея шотландца назначить д’Аржансона канцлером. И каждый день он придумывает что-то новое. В городе ходят слухи, что скоро он приберет к своим рукам все в нашей стране.

Ноай взорвался:

— Ну уж нет!

Со все возраставшим возмущением он слушал обвинения графа, так подтверждавшие его собственные опасения. И последнее предположение Орна заставило его с чувством, близким к панике, воскликнуть:

— Бог не допустит этого!

— Конечно, — согласился Орн, — но… Как это предотвратить? Какой закон можно было бы использовать против него? Какой суд?

— Суд? — эхом отозвался Ноай и посмотрел на него тусклыми глазами. Неожиданно они сверкнули: — Ведь есть же парламент. Он всегда его ненавидел. Особенно с тех пор, как назначили этого проклятого Аржансона канцлером. Он его с удовольствием свалит.

Орн воспрял духом. Но только на мгновение:

— Свалит! Но что парламент может сделать против регента? Это же Франция, а не Англия.

— Не верите? — упрекнул его герцог. — На самом деле парламент может немало и здесь. Вы же знаете, что никакой указ короля, тем более регента, не имеет силы без одобрения его парламентом. Кроме того, парламент является одновременно и верховным судом. Надо нам посоветоваться с председателем парламента де Мемом. Что-нибудь мы придумаем.

Де Мем проявил желание обдумать, что можно было сделать против мистера Лоу. Кроме того, этот жаждущий власти человек участвовал и в интригах герцогини Мен против регента.

Его обрадовала возможность нанести удар по мистеру Лоу с тем, чтобы через него задеть и герцога Орлеанского. Он не скрыл от Ноая, что готов идти до конца. Разумеется, только ради блага Франции.

Он попросил несколько дней, чтобы посоветоваться с близкими ему по духу членами парламента, а потом они встретились у Ноая. Туда герцог также пригласил Руйе дю Кудре и, разумеется, инициатора всего дела графа Орна.

Де Мем, полный, низенького роста, с изрытым оспой лицом и с манерами священнослужителя, слегка шепелявя, начал излагать свой план, на который его толкнули злоба и предательство. Он был хорошо продуман и крайне прост.

— Возбуждение дела против Генерального Банка вряд ли возможно. Но мы все согласны, господа, что нам надо действовать в духе существующего закона, а не по его букве, хотя и, разумеется, оставаясь в его рамках. Тщательно изучив сделки господина Ла, я пришел к выводу, что лучшей основой для нападения на него является его честность в делах.

Орн яростно стукнул кулаком по столу:

— Я уверен в его лживости.

— Ваша честь! — кисло усмехнулся Кудре. — Мы хотим доказательств, а не уверений. А Ла не такой дурак, чтобы их нам оставить.

— Мы можем, однако, копнуть поглубже, — заговорил председатель, елейно улыбаясь, — и найти то, что он прячет. Например, можно поинтересоваться судьбой государственных обязательств, полученных Ла в обмен на акции Миссисипской компании. Парламент может создать комиссию для этого расследования. Малейшая незаконность, обнаруженная в таких делах, повлечет за собой возбуждение уголовного дела.

— Не рассчитывайте на это, — проворчал Кудре. — Ла — это игрок, который хвастает, что выигрывает, потому что знает причины проигрыша. Его способностям может любой шахматист позавидовать. Он видит на десять ходов вперед. Этот человек следов нам не оставит.

Ноай недовольно пожал плечами.

— Ваша светлость, — прошепелявил де Мем. — Мы будем рассчитывать не только на это. Если при проверке ничего не будет обнаружено, то мы проверим финансовые взаимоотношения между банком и казной. Я думаю, не трудно будет доказать, что последний финансовый указ Его Высочества является незаконным, поскольку он передает частному банку функции государственного учреждения.

— Незаконным, вы думаете? — скептически переспросил де Кудре.

Де Мем ответил официальным тоном:

— Этот указ является отходом от сложившейся практики. Даже если против него и не имеется закона, то нет и закона, санкционирующего его.

— А законы вообще ничего не могут санкционировать, — проворчал де Кудре, — законы могут только запрещать. Как юрист, господин председатель должен был бы знать это. Я пока вижу, что, толкуя законы по своему усмотрению, вы, конечно, можете обвинять Ла в чем угодно, но захочет ли генеральный прокурор потом повторить эти обвинения, вот в чем вопрос.

Быстрый ответ де Мема показал, что он хорошо обдумал свой план:

— Генеральный прокурор нам и не понадобится. Его функции исполнят члены комиссии. Они имеют право отменить указ, объявив его незаконным, и, кстати, властью Его покойного Величества они смогут объявить запретной для любого иностранца или гугенота деятельность в области государственных финансов, а таким образом открыть уже совершенное преступление. Чтобы регент оказался не затронут, окажется необходимым найти ему заместителя.

Самодовольная усмешка раздвинула губы председателя.

— Под этим предлогом можно объявить Ла виновным если и не в прямых злоупотреблениях, то в любом случае в намеренном склонении регента к принятию незаконных решений.

Ноай покачал головой.

— Вряд ли Его Высочество позволит тронуть Ла.

— Конечно, — пробормотал Орн.

И вновь на лице председателя появилась елейная улыбка, и он продемонстрировал, насколько дальновиден был его план.

— Его Высочество может узнать о принятых нами мерах слишком поздно. Парламентская комиссия будет действовать в тайне, также в тайне и парламент подготовит свой вердикт. И когда Ла возьмут во дворец, он там и останется. Его можно будет пытать, приговорить и повесить прямо в подвалах дворца.

У Орна перехватило дух. Ноай сидел пораженный. Кудре сардонически улыбался. Герцог заговорил сухим тоном:

— Таковы крайние меры.

— И эффективные, — захихикал Орн, залившийся румянцем от злобной радости. — Ничто другое и не годится. Только поставить Его Высочество перед свершившимся фактом.

— Стоит ли доводить до смерти? Господин председатель, наверное достаточно будет его выслать из страны?

Де Мем покачал головой.

— Вы не учитываете возможных действий Его Высочества.

— И вы их не учитываете, — передразнил его де Кудре, — ведь он потребует наказания тех, кто примет такое решение. Может быть, даже их казни.

— У нас будет сто тридцать участников, — презрительно ответил председатель. — Что он с нами сделает?

Кудре засмеялся:

— Трудновато ему, конечно, будет повесить вас всех, как вы заслуживаете.

— А значит, он не повесит никого, поскольку вина ляжет поровну на всех. Можете спокойно положиться на меня, господа. Единственное, что от вас потребуется, это молчание. Этот иностранец слишком долго мешался у нас под ногами. Пора выдернуть эту занозу.

Ноай был осторожнее.

— Не нравится мне это, — сказал он. — Хоть я и ненавижу господина Ла, но принимать в этом участие отказываюсь.

— В вашем участии нет необходимости, господин герцог. Парламент исполнит это в своем служении Франции. Как я уже сказал, он доведет до конца волю Людовика XIV, который в свое время выслал этого господина из своего королевства.

Глава 11

ГРАФИНЯ ОРН
Не подозревая об угрожавшем его жизни заговоре, мистер Лоу продолжал свою работу по созданию всеохватывающей финансовой системы.

Мистер Лоу переехал в Отель-де-Невер, красивый дворец, построенный Мазарини на улице Вивьен.

Огромный коммерческий успех Генерального Банка как во Франции, так и за границей, ощутимо влиял на расцвет экономики, о чем с самого начала говорил мистер Лоу. Не только в торговле, но и в сельском хозяйстве началось усиление активности, чему способствовала здравая кредитная политика Банка.

Словно от прикосновения волшебной палочки Миссисипская компания, которая была убыточной при Кроза, начала давать прибыль при мистере Лоу, что явилось одним из подтверждений тех замыслов, которые мистер Лоу так ясно и вместе с тем тщетно излагал перед не желавшими его слушать членами финансового Совета.

Все это, естественно, повлекло за собой желание регента передать шотландцу контроль и над другими угасающими компаниями: Ост-индской, Китайской, Сенегальской и им подобными.

Мистер Лоу, прибирая их к рукам, продолжал ослеплять регента своими очередными планами.

Он предлагал осуществить революцию в налогообложении. Отменить все таможни внутри страны, которые только мешали торговле; запретить взимание произвольных налогов: taille[1427], gabelle, corvees[1428] и другие древние, непопулярные, раздражающие людей поборы, которые парализовали коммерцию и требовали для своего взимания содержание армии паразитов.

Он предлагал заменить все эти налоги одним-единственным в размере одного процента от полученной прибыли. Этот налог никого бы не обидел. Богатые перестали бы скрывать свое богатство, а бедные не боялись бы, что если они вдруг разбогатеют, то станут жертвой грабителей на государственной службе.

Наступил бы конец барьерам, допросам, разбирательствам между налогоплательщиками и жадными слугами государства.

Наконец, как соль и табак стали монополией государства, так не было причин, почему бы и всю торговлю не вести таким же образом, поставив ее под контроль государства, к выгоде нации, а не отдельных торговцев. Д’Агессо высказал по поводу этих планов ряд замечаний, но они не смогли испортить впечатление от величественности всего проекта.

Регент слушал Лоу, расспрашивал его о различных деталях и, наконец, под впечатлением развернутой перед ним картины всеобщего процветания, высказал сожаление, что недавно позволил д’Аржансону выкупить у государства право сдавать в аренду крестьянам землю.

Канцлер вдохновился тем, как мистер Лоу организовал дела Миссисипской компании, и за сорок восемь миллионов в год приобрел это право. Объединившись с группой толковых финансистов, четырьмя братьями Пари-Дюверне, он основал компанию, названную им «Антисистема». Он легко собрал капитал для нее, так как вкладчики были уверены в верном доходе.

Пока эта компания явилась для мистера Лоу незначительной помехой на его пути к полному контролю, и он отложил борьбу с ней на будущее. По его мысли, изменения в области налогообложения должны были произойти после расширения Миссисипской компании путем ее слияния с другими колониальными компаниями. Он решил подготовить для регента изложение своих планов.

Как раз над этим он и работал в своем кабинете в Отель-де-Невер, в который он перевез свою изящную мебель с улицы Кенкампуа: письменный стол из палисандрового дерева, обюссонский ковер, картины Ван Дейка, Ватто, венецианские зеркала и остальные предметы. Даже стены были украшены кожей из Кордовы. Все было, как на старом месте, на улице Кенкампуа.

Но здесь было значительно тише. Уличный шум был едва слышен. Через высокие открытые окна иногда доносились крики то точильщика ножей, то водоноса, то рыбной торговки или крысолова, но не было непрекращающегося ни на минуту гула, который стоял на улице Кенкампуа днем и ночью.

Погруженный в свои вычисления, мистер Лоу не услышал ни стука копыт во дворе, ни скрипа останавливающейся кареты. Он поднял свою голову, когда, бесшумно ступая, в кабинет вошел Лагийон и тихим голосом объявил:

— Простите, сударь. Госпожа la comtesse[1429] де Орн умоляет принять ее по очень срочному делу.

— Графиня де Орн? — он был удивлен. Он едва помнил об ее существовании. — Но я не знаком с этой госпожой.

— Госпожа графиня очень просила вас принять ее, сэр. Она просила меня передать вам, что ее дело является крайне важным. Иначе, сэр, я не стал бы вас беспокоить.

— Крайне важным? Фи! Скорее всего это преувеличенно. Впрочем, пусть войдет.

Вошедшая дама была выше среднего роста, имела хрупкое сложение, с головы до ног она была укутана в серый плащ, который в Англии называли нитсдейловским.

Мистер Лоу встал и поклонился ей.

— Прошу вас, госпожа графиня!

Через плечо она смотрела вслед выходившему слуге. Только когда дверь за ним закрылась, она повернулась лицом к мистеру Лоу, сбросила со своей головы капюшон и распахнула плащ.

Мистер Лоу отступил на шаг. И очень долго этот невозмутимый при любых обстоятельствах человек, обомлев, смотрел на нее. Глаза его были широко раскрыты, естественная бледность лица постепенно сменилась свинцовой серостью.

Но это не была голова Горгоны, которая могла бы вызвать такую реакцию. Ни один человек, который писал об этой женщине, а этим занимались многие, не находил верных слов для ее необычной красоты. Это происходило потому, что она не укладывалась в принятые каноны, но была более гибкой, духовной. Эта духовность проявлялась в блеске ее темных блестящих глаз, в улыбке, которая, казалось, вот-вот появится на ее благородной формы губах.

Ее темно-русые волосы, бросая вызов нынешней моде, покрывали лоб, на шее у нее было тяжелое ожерелье. Бледность лица была для нее обычной, но сейчас она еще усилилась, и глаза ее на этом фоне казались совсем чёрными. Вздымание ее груди выдавало учащенное дыхание, а слабое дрожание губ говорило о том, что она сейчас может как расплакаться, так и рассмеяться.

Испуганными глазами мистер Лоу наблюдал за ней. Потом он нахмурился.

— Мне сказали comtesse де Орн…

— Я — графиня Орн, — по-английски назвалась она.

— Вы!

— Конечно, невероятно. Но, тем не менее, это факт.

Он сделал шаг вперед, а она раскрыла руки, словно раздергивая занавес.

Дрожащей рукой он провел по своему лицу. В его голосе послышалась хрипота.

— Вы говорите, факт? Но ты же Маргарет, леди Маргарет Огилви.

— Это было… в другой жизни, когда и тебя звали Джессами Джон. — Голос ее стал чуть ироничным, когда она прибавила: — Я рада, что ты не совсем позабыл меня, хотя наверняка пытался.

Эта колкость вернула ему самообладание. Напряжение воли он вернулся к своему обычному состоянию. Если ей нравилась ирония, то он мог порадовать ее этим:

— Как же, как же! — сказал он. — Вспомнил! Король Вильгельм сделал вас… Графиней Оркни, так? Нет, нет, то было его другая любовница, Элизабет Вильерс. А тебя… Сделал ли он тебя графиней? Или герцогиней?

Дрожание ее губ усилилось. Они сейчас имели печальный вид. А он помнил, как легко и беззаботно эти губы смеялись по любому поводу. Она опустила руки и с глубокой тоской смотрела на него, взгляд ее застилали слезы.

— Важно ли это, кем я была? Давай условимся, что здесь я графиня Орн.

— Я только не понимаю, что могло тебя заставить прийти сюда?

— Я надеюсь, что, поняв, ты станешь ко мне более приветливым. У меня нет другой цели, кроме спасения твоей жизни.

— Моей жизни? Кажется, припоминаю… Впрочем, неважно. Я не считаю, что ей что-либо угрожает.

— Вот потому я и пришла. Чтобы ты так считал, — она с горечью добавила: — Ничто менее значительное меня бы сюда никогда не привело.

Потом кратко и точно она пересказала ему то, что узнала. Парламент вот-вот должен был принять постановление об его аресте. Он должен быть осужден немедленно. Предполагалось тайно допросить его в Ла-Турнель, пытать, приговорить и тут же казнить, чтобы никто не успел ему помочь.

Его удивление сменил презрительный смех:

— Какая дикая, фантастическая чушь. И, если не секрет, кто тебе ее рассказал?

— Граф Орн участвует в этом заговоре. Иногда он болтлив. Ты и сам это должен знать, ты же с ним был приятелем. Иногда ты заводишь чертовски странных друзей. Кроме того, он слишком много пьет, а когда выпьет, начинает хвастаться, — от мистера Лоу не ускользнуло гневное презрение в ее голосе. — Вчера он похвастался мне, что вместе с герцогом Ноаем он натравил на тебя парламент. Председатель парламента де Мем, говорил он, это марионетка в его и герцога руках.

Мистер Лоу хотел было посмеяться над тем, какая у Орна верная жена, но вдруг понял всю опасность такого заговора. Злоба Орна, ненависть Ноая, влияние его на парламент, да и сам парламент, который был недоволен большим и все растущим влиянием мистера Лоу на регента, все это были факты. Конечно, по-прежнему казалось невероятным, что парламент мог бы пойти на такие крайности, но теперь, когда мистер Лоу задумался об этом, он пришел к выводу, что плохо представляет себе эту силу и ее возможности, и понял, что исключить такого поворота событий нельзя.

— Подожди, ради Бога, минутку, — сказал он наконец, все еще сомневаясь, — но ведь нельзя же арестовать меня, не предъявив мне обвинения. В чем они хотят обвинить меня?

— В умышленном введении регента в заблуждение в финансовых вопросах, а также в том, что сосредоточение в твоих руках, руках иностранного авантюриста, государственных финансов представляет собой опасность для государства. Кроме того, в обвинении прозвучит что-то, что я плохо поняла, о махинациях с государственными обязательствами.

Эти ее слова развеяли у него последние сомнения. Его быстрый ум начал искать выход из положения. Но следующие ее слова показали ему, что она успела подумать обо всем:

— Ты не должен терять ни минуты. В любой момент они могут прийти за тобой. Они не должны тебя найти.

— Спрятаться? Убежать?

— Лучше это, чем то, что тебя ждет.

Он был сейчас больше тронут ее тоном, ее вдохновленным лицом, которое он так часто вспоминал, чем смыслом сказанного.

— Ты еще не понял? — воскликнула она. — Они решили повесить тебя. А остальное — суд и приговор — это просто комедия.

— Для них, но не для меня. Но… Они не посмеют. Ведь это было бы просто убийством.

— Конечно. Но убийству был бы придан вид законности. Ты хочешь в этом убедиться? — она подошла к нему ближе. — Ты знаешь, чего они боятся и почему стремятся все сделать в тайне? Вмешательства регента. Твое спасение — попасть в Пале-Рояль. Регент сможет унять их. Скорее, Джон. У тебя не осталось времени.

Он еще мгновение стоял в нерешительности, потом потянулся к звонку.

— Я прикажу подать мой экипаж.

— Ты будешь в большей безопасности, если поедешь в моем, — сказала она ему. — Он у дверей. Ливреи твоих лакеев могут позволить им схватить тебя по пути во дворец.

Он сразу понял разумность этого и ее страх за него, но все-таки ему мучительно не хотелось становится ей обязанным. Запнувшись, он произнес:

— Ты очень добра ко мне.

Она с облегчением рассмеялась, смех обнажил ее сильные, белые зубы, осветил ее лицо, к которому вернулся его обычный цвет, и она стала такой же красивой и привлекательной, какой он ее знал раньше.

— Я пришла спасти тебя и на полпути не остановлюсь, — она говорила, а он удивлялся, как быстро ее лицо вновь стало серьезным. Она накрыла голову капюшоном и повелительным тоном добавила: — Быстрее, Джон. Лучшее, что мы можем сделать, это поспешить.

Он пошел к двери, чтобы открыть ее, когда снизу раздался шум подъезжавшей кареты. Он прислушался. Чей-то голос скомандовал остановиться, и цоканье копыт прекратилось.

Они переглянулись.

— Боже мой! — в отчаянии воскликнула она. — Неужели я опоздала?

Он быстро подошел к окну и посмотрел вниз.

— Лучники, — сказал он, поворачиваясь к ней. Что бы ни творилось в его душе, он сохранял полнейшее спокойствие, даже улыбнулся ей: — Это делает вашу информацию похожей на правду.

Она ломала руки.

— Джон! Джон! Тебя схватят.

— Нет, нет. Пока еще нет. Подожди.

Он стоял задумавшись, и в этот момент быстро вошел Лагийон, на лице его читалась тревога.

— Господин, внизу вас спрашивает офицер. С ним отряд лучников и карета.

— Я видел, — он был спокоен. — Попросите его подождать несколько минут. Скажите, что долго я его не задержу. Потом принесите мне шляпу, трость и ожидайте меня в галерее.

Когда Лагийон вышел, мистер Лоу повернулся к графине, которая была очень испугана.

— Ты уходишь? — спросила она, задыхаясь.

— Да. Но не так, как ты предполагала. К счастью, в этом доме есть черный ход на улицу Кольбер. Поскольку они не думают, что я все знаю, то вряд ли охраняют его. Дворецкий посадит тебя в карету. Я тебе буду благодарен, если ты на ней объедешь дом и подъедешь к черному ходу. Там я буду ждать тебя. Пошли.

Он подошел к двери в коридор.

— Джон, ты уверен, что все получится, уверен? — спросила она.

— Вполне. Пошли.

Впоследствии он вспомнил, что в тот момент, когда он открывал дверь, раздалось быстрое шуршание шелкового платья. Но сейчас он не обратил на это внимания.

Они прошли коридор и вошли в галерею, где возле мраморных ступеней стоял Лагийон со шляпой и тростью мистера Лоу.

— Офицер ожидает вас, господин.

— Очень хорошо. Попросите его еще минуту обождать. А сами проводите госпожу графиню к ее карете.

Он оставался неподвижен, пока не замер стук ее каблучков. Потом он быстрым шагом покинул галерею через узкую дверцу справа от него.

Когда ее экипаж подъехал к выходу из его дома на улицу Кольбер, он уже ждал его. Карета быстро помчалась прочь, едва он в нее впрыгнул. Она повернула на улицу Бон-Анфан, а оттуда на улицу Сент-Оноре.

Опасность обострила чутье мистера Лоу, и теперь он живо осознавал странность ситуации, в которую попал, находясь рядом с этой напряженно сидевшей возле него дамой, которую он встретил оскорблениями и которой теперь, по всей видимости, был обязан жизнью. Во всем этом было многое, чего он не понимал, многое, что ему было необходимо узнать, и о чем он не знал, как спросить.

— Я теперь твой должник, — неуверенно заговорил он.

— Это тебе, конечно, очень неприятно.

— Я не могу быть настолько неблагодарным, чтобы согласиться с тобой.

— Не можешь? Боже! Какой ты стал чопорный, Джон.

Он видел, как легко она называет его по имени, и в то же время не мог заставить себя назвать по имени ее.

— Разве чопорность в том, чтобы признать, что кому-то должен. Будем надеяться, что по крайней мере для тебя не будет никаких… никаких неприятных последствий.

— А какие тут могли бы быть последствия?

— Ты сказала мне, что твой… муж является участником заговора.

— И из этого ты сделаешь вывод, что мое уважение к тебе больше, чем к графу Орну.

— Я не могу позволить себе никаких выводов в том, что касается тебя.

— Ты и раньше их никогда не делал, не так ли? — голос ее стал твердеть.

Он на мгновение задумался, а потом уверенно ответил:

— Никогда.

— Правда? Никогда? Ну что ж, тебе виднее.

— И, во всяком случае, я не настолько тщеславен, чтобы сделать такой вывод, который ты сейчас предположила.

— Ладно, не переживай. Моя неверность, которая заключается в помощи тебе, не мучает мою совесть. И, кстати, я не впервые помогаю тебе. Ведь я охраняла, насколько было в моих силах, честь твоей жены в Со. К счастью, Маргарет Огилви для нее только имя, и она раньше не встречала меня, а то моя задача не была бы столь простой.

Она остановилась в испуге.

Отведя в сторону кожаную занавеску, она выглянула из кареты.

Они подъезжали к площади перед Пале-Роялем, и возле высоких железных ворот она вновь увидела голубые одежды отряда лучников. Она предположила, что они выставлены у дворца парламентом из-за них.

Но мистер Лоу отверг эту возможность.

— Это невероятно, — сказал он. — Но на всякий случай позволь мне выйти у бокового входа во дворец на улице Ришелье.

Она потянула шнурок, в окне показалось лицо кучера, и она отдала ему приказание. Они резко взяли направо и остановились точно у двери, через которую Дюбуа в те дни, когда он довольствовался ролью сводника, приводил во дворец девочек, чтобы молодому герцогу было с кем скоротать время.

Лакей опустил лесенку, но мистер Лоу не торопился выйти.

— Поспеши, — торопила она его, — пока тебя не увидели.

— У меня нет слов… — начал он.

— Тем лучше. У тебя для них нет времени.

— Они подождут до нашей следующей встречи.

— А она потребуется?

Он отпрянул.

— Я многое хотел бы от тебя узнать.

— Но счастливее ты от этого не станешь, — она легонько коснулась его руки. — До свиданья, Джон. Поверь, я была рада, что смогла помочь тебе. А теперь иди.

Он посмотрел на нее внимательно, и в глубине ее глаз он различил печаль, которая ободрила его настойчивость. Он был глубоко тронут.

— Позволь мне еще раз повидать тебя.

Она покачала головой.

— Вряд ли представится случай для этого. Ведь я — перелетная птица. Недавно приехала и скоро опять уезжаю. Благодари Бога, что я оказалась в Париже сейчас. Меня послало тебе провидение. Это все, — она отняла свою руку. — Расстанемся друзьями, Джон, ради прошлого, — ее голос дрогнул.

— Друзьями! — повторил он с оттенком горечи в голосе. Потом он, наконец, назвал ее по имени: — Маргарет! — он прижал ее пальцы в перчатке к своим губам, потом быстро вышел из кареты и исчез в маленькой боковой двери дворца.

Лакей убрал лесенку и занял свое место сзади. Карета поехала прочь от дворца. За кожаными занавесками в ней очень прямо сидела женщина и смотрела перед собой глазами, ничего не видящими от слез.

Глава 12

ВПРАВЛЕНИЕ МОЗГОВ
Первым делом мистер Лоу разыскал аббата Дюбуа и поведал ему свои новости. Он негодовал на аббата, что его люди не смогли узнать о готовящемся заговоре. Выслушав рассказ, его преподобие задумался.

— Кто вас предупредил? — спросил он.

— А это имеет какое-либо значение?

— Мы должны быть уверены, что все это правда.

— Если бы я в этом не был уверен, то не бежал бы сейчас черным ходом и не пришел бы сюда.

Маленькие глазки впились в него. Аббат почесал впалую щеку и сказал:

— Нет, нет, нет. Я думаю, этого не может быть. Здесь вы, конечно, в безопасности. Но вы не сможете находиться здесь до бесконечности. Да и не захотите. Нет. Но прежде чем вы выйдете отсюда, мы должны узнать точно, что же решил парламент. В этом деле есть что-то большее, чем просто ваше преследование. Дайте мне подумать.

Только через несколько часов Дюбуа попросил у регента аудиенции и повел к нему не только мистера Лоу, но и герцога Сен-Симона и канцлера д’Аржансона. Оба они были срочно вызваны в Пале-Рояль от имени регента.

Его Высочествотолько что отобедал, точнее сказать, выпил чашку шоколада, составлявшую весь его обед. И то он позволял ее себе только после того, как основная работа дня была позади. Сегодня госпожа де Парабер задержала его в кабинете, где он занимался живописью, чтобы отвлечься. По поводу недавней кончины ее мужа господина де Парабера Сен-Симон сказал, что это было самое значительное дело, которое он когда-либо совершил. Его величественная вдова несла свое вдовство с показным смирением.

На зеленой тарелке лежали три апельсина, а рядом стояла ваза из голубой дельфтской керамики — Его Высочество пытался нарисовать этот натюрморт. Возможно из-за того, что ему это не совсем удавалось, он не слишком неохотно оторвался от своего мольберта, увидев входящих посетителей.

— Что случилось, аббат? — проворчал он. — Мне никогда не дадут отдохнуть?

Госпожа де Парабер заерзала в своем кресле.

— Возможно, — предположила она, — кто-нибудь из этих господ скажет, была ли я права по поводу этой тени.

— Это вряд ли. Но, впрочем, господа, — он указал кистью на стол, — скажите, какого цвета тень, отбрасываемая этой вазой?

Мистер Лоу взял на себя смелость ответить вопросом на вопрос.

— А разве бывает у тени другой цвет, кроме черного?

Регент пожал плечами и бросил грустный взор на мистера Лоу.

— Невежество умного человека! — вздохнул он.

— Именно так, — сказал Дюбуа. — Умные потому и умные, что являются невеждами в вещах, узнавать о которых у них нет времени. Господин Ла в настоящее время находится в тени гораздо более глубокой, чем Ваше Высочество в состоянии изобразить.

Регент отложил кисть и палитру и повернулся к ним.

— Будь по-вашему. Давайте поговорим о том, в чем вы разбираетесь. Очевидно, вы пришли с новостями; мой опыт заставляет предположить, что они, видимо, неприятные. Так?

Мистеру Лоу как главному участнику происходящего выпало ознакомить Его Высочество со случившимся. На жизнерадостном лице регента проступила гримаса ужасного отвращения.

— Невероятно, — сказал он. — Кошмарно! Я бы не поверил, если бы два дня назад не произошло следующее. Я получил послание от де Мема с требованием о приостановке моего указа о денежном обращении. Он предупреждал меня, что парламент не будет его рассматривать до моего ответа. Я ответил ему, что ничто не порадовало бы меня больше, чем если бы они так и просидели в его ожидании, обрастя мхом. Конечно, барон, господин де Ноай не простил вам потери поста председателя в Совете финансов, а господин де Орн являлся ко мне жаловаться на вас, что вы, дескать, его ограбили. Парламент, в свою очередь, имеет основания вас не любить, видя, что ваши финансовые планы угрожают его могуществу. Но то, что вы сейчас рассказали, говорит об их безрассудной смелости. У вас есть какие-нибудь доказательства, что они собирались вас именно убить?

— Да, они из верного источника, который я не могу назвать.

— И они действительно нагло собирались нарушить мою волю, отменить мои указы и представить мне все как fait accompli[1430]? — регент оперся локтем о колено, держась рукой за подбородок и нахмурившись. — Невероятно! — снова повторил он.

Госпожа де Парабер рассмеялась:

— А вы не находите, что невероятным всегда является то, что случается? И потом в этой истории все довольно вероятно. Ваша чрезмерная доброта, Филипп, попустительствовала этим господам.

— Да? — с кривой усмешкой он посмотрел на нее. — Маленькая черная ворона наслушалась Сен-Симона.

— Нет, нет, — запротестовал герцог. — Госпожа говорит об очевидном для всех кроме вас, Ваше Высочество, — с фамильярностью, присущей ему с тех времен, когда они с регентом были друзьями детства, он продолжал: — Ваша доброта лишила вас в глазах мятежников всякого авторитета. То, для чего раньше достаточно было бы складки на лбу, теперь потребует использования артиллерии.

— Они опьянены тщеславием и самонадеянностью, — пробасил д’Аржансон. — Они начали атаку и смелеют по мере своего продвижения.

Сен-Симон продолжал:

— Они ощущают себя парламентом в английском стиле, представляющем ассамблею, выбранную всем народом.

— С правом, — напомнил регенту мистер Лоу, — требовать ответа даже у короля, как и произошло с Карлом Первым.

— Peste![1431] Вы не очень тактичны, — упрекнул его регент. Но тут Сен-Симон поспешно вставил, чтобы замять возникшую неловкость:

— Они будут оправдывать себя тем, что действовали в интересах Франции. Все обвинения сразу можно будет снять, так как они скажут, что хотели блага своему народу.

— Это потребует от вас твердости, монсеньер, — сказал Дюбуа.

Парабер засмеялась:

— Одолжите ему свою, господин аббат.

Но Его Высочество не был настроен шутливо.

— Замолчи! Тихо! — приказал он ей. На его лице читались усталость и раздражение. — Ради Бога, что делать? Созвать Генеральные Штаты?

Совет дал д’Аржансон:

— «Вправления мозгов» будет достаточно, Ваше Высочество.

Он напомнил об этой мере, которую использовал иногда покойный король, чтобы призвать парламент к выполнению своих обязанностей. Король приходил на заседание парламента в запыленном костюме для верховой езды и с хлыстом в руках, подчеркивая этим свое неуважение. Сейчас, по мысли д’Аржансона, наступило время протрезвить особо горячие головы.

Они начали обсуждать план «вправления мозгов». Вспомнили, как важна в этом деле неожиданность, и что в связи с этим лучше провести заседание не в королевском дворце в Версале, а в Тюильри.

Последнее было важным, чтобы раньше времени не напугать членов парламента. Пусть они думают, что им предстоит обычное заседание. И только в последний момент неожиданный вызов заставит их — полторы сотни членов парламента, одетых в красные мантии — пройти пешком по улицам мимо шеренг вооруженных солдат, чтобы показать им силу королевской власти.

Через два дня в Тюильри все состоялась так, как было задумано у регента в кабинете. Наследник трона был одет в горностаевую мантию, в руке он держал скипетр. Его окружали принцы крови, бастарды[1432] и пэры. От имени короля выступил канцлер д’Аржансон. Он сказал, что его задача прочистить мозги некоторым чересчур обнаглевшим господам в мантиях.

Голос его резонировал, тон был резким. Он начал с того, что напомнил членам парламента, что они являются судейской, а не законодательной палатой, и что присвоение себе не данных им прав, то есть их узурпация, является серьезнейшим преступлением. Он напомнил им, что границы их полномочий установили еще короли Франциск I и Карл IX, а совсем недавно их подтвердил последний король Людовик XIV, который, как они, наверное, еще не забыли, обходился с ними без лишних церемоний. Потом он с неприятной усмешкой указал, что для изменников в государстве существует Бастилия.

Далее он объявил им, что их решение аннулировать указ регента о передаче собираемых налогов в банки, было отменено регентским Советом, и что любая попытка с этим не считаться является нарушением закона и повлечет суровое наказание.

Король, гремел он, требует от них прекратить злоупотреблять правом вето, великодушно пожалованным им регентом. Если они не желают снова лишиться его, то пусть пользуются им в пределах своей компетенции, то есть ограничат себя субъектами права Его Величества, а не пытаются вершить дела государства.

Он закончил зловещим предупреждением, что отсутствие понимания и уступчивости повлечет для них самые строгие наказания, причем персональные, и если что-либо подобное повторится, то Его Величество не будет обращаться с ними с такой мягкостью и уступчивостью, как в этот раз.

Они еще имели вызывающий и независимый вид, но резкие, презрительные слова д’Аржансона, а также угроза Бастилии и высокомерные, не скрываемые усмешки пэров быстро лишили их остатков храбрости, и они склонили головы, уныло подчиняясь.

Канцлер не входил в детали вылазки, готовившейся против мистера Лоу, он вообще не упомянул имени шотландца. Но члены парламента прекрасно поняли, что именно из-за него они подвергаются нынешней унизительной процедуре «вправления мозгов».

Поняв это, они, с одной стороны, возненавидели мистера Лоу еще сильнее, но с другой, стали по-настоящему бояться его. Они поняли, что он каким-то образом был предупрежден об их заговоре и имел достаточное влияние на регента, чтобы тот подверг их постыдному наказанию.

Опасаясь худшего, они отправили своего вице-председателя Бламона принести от их имени мистеру Лоу извинения в том, что они, будучи введены в заблуждение своими советниками, приняли неверное решение, о котором теперь глубоко сожалеют.

К господину де Бламону они присоединили старого маршала де Вильруа, участвовавшего в заговоре из-за того, что ему была ненавистна мысль, что французскими финансами будет управлять какой-то иностранец, и герцога Омона, близкого к Менам. Принеся от имени парламента свои извинения, они попросили мистера Лоу использовать свое большое влияние на регента, чтобы содействовать его примирению с парламентом.

Мистер Лоу, который спокойно возвратился в Отель-де-Невер после двух ночей, проведенных у аббата в Пале-Рояле, принял депутацию с ледяной вежливостью. Тоном, выражавшим прямо противоположное тому, что он говорил, мистер Лоу поблагодарил их за этот визит и уверил, что постарается выполнить их поручение относительно регента. Когда они вышли от него, призрак Бастилии продолжал пугать их с не меньшей силой, чем прежде.

В действительности причиной его тона было то, что они явились в крайне неудачный момент. За несколько часов до этого дома он имел ссору с возмущенной Катрин, которая желала знать, где он провел две ночи. Его ответ был коротким и простым:

— В Пале-Рояле.

Губы ее недоверчиво скривились.

— А графиня Орн? Она там тоже была?

Он никогда не выказывал раздражения, которое в нем вызывали ее постоянные и беспочвенные упреки. Также он не выказал его и сейчас, хотя это раздражение было гораздо сильнее, чем обычно.

— Если ты спросишь меня конкретно, что тебя интересует, я отвечу. Но на риторические вопросы, вызванные твоим плохим настроением, я отвечать не буду.

— Конечно! А визит ее сиятельства сюда? Это тоже риторика?

— Она принесла мне крайне важную информацию.

— Женщина, о которой ты говорил, что с ней незнаком?

— Это так и было.

— Знаешь что, все твои ответы можно назвать одним коротким словом: ложь.

Он вздохнул.

— Интересно, можно ли сравнить счастье, которое другие получали от твоей женственности, с моими частыми сожалениями, что ты не мужчина?

— Счастье от моей женственности? Что ты имеешь ввиду? — краска возмущения залила ее от шеи до бровей. — На кого ты намекаешь?

— Напомню хотя бы о том, кого мы раньше упомянули, о графе Орне.

— Граф Орн? Но ты ведь знаешь, что граф целовал у меня только кончики пальцев, — ее красивое лицо с тонкими чертами было искажено гневом. Она даже топнула ногой. — Ты нарочно сказал это, чтобы отвлечь меня от твоей… твоей злонамеренности, твоей лживости, от твоих отношений с этой женщиной, про которую ты говорил, что с ней незнаком. А она сразу назвала тебя Джоном и увезла в своей карете, куда ты сел тайком, выйдя через черный ход. Ты, наверное, думал, что я не знала. Куда же она увезла тебя? Ты ответишь мне? Или предпочтешь рассказать графу Орну?

— Я уже ответил тебе. В Пале-Рояль.

— Да ты смеешься. Боже милостивый! Ты хочешь отплатить мне тем же? Я, кажется, начинаю понимать тебя.

— Я был бы рад, если бы смог вернуть тебе твой комплимент.

— А может быть, — в ярости продолжала она, не обратив внимания на его слова, — эта женщина, с головой, похожей в капюшоне на морковку, тебе нравится? Ну, и иди к ней тогда. А я знаю, что мне делать. Я имею право на такую же свободу.

Он хотел было сказать ей то, чего, благодаря разумной скрытности графини Орн, она не знала, что графиня и есть леди Маргарет Огилви, из-за которой он некогда убил Красавца Уилсона.

Но он во время понял, что если она узнает, то ее ревность многократно усилится и поведение ее может стать непредсказуемым. Поэтому он промолчал, и ей оставалось только строить дикие предположения об его неверности, к чему, как сказал бы Уилл, ее делало склонной его ледяное спокойствие.

К счастью для него, в те дни его мысли были поглощены множеством дел, и он отвлекался как от домашних несчастий, так и от ноющей боли, которую возродила в нем короткая встреча с Маргарет Огилви.

Глава 13

ПРЕДАТЕЛЬСКИЕ ЗАМЫСЛЫ
Небольшая группа обиженных дворян собралась в библиотеке особняка господина де Ноая в Венсене. Это были основные участники парламентского заговора: председатель де Мем и вице-председатель Бламон, потрясенные случившимся до глубины души и все еще опасавшиеся ареста, старый маршал де Вильруа, убежденный, что и его тоже ожидает арест, молодой герцог д’Омон, представлявший интересы Менов, и граф Орн, расстроенный сильнее всех.

Они были близки к полному отчаянию. Ноай уверенно сказал, что заговор постигла неудача, потому что среди участников находился предатель.

— Бог мой, как вы проницательны! — передразнил его граф. — Наша вина, что мы этого сразу не предвидели. Ведь нас было так много, что это был просто секрет Полишинеля.

— Много? — сказал де Мем. — Нас было меньше десятка, тех, кто действительно знал. Кроме тех, кто тогда присутствовал, а также вице-председателя Бламона и советника Бомануара, только герцог и герцогиня Мен знали об этом, а они не могли предать нас.

— Это может быть как настоящее предательство, так и просто болтливость, — сказал д’Омон.

— Это, — дрожащим голосом произнес старый маршал, — слишком слабо сказано — болтливость.

— Не важно, как это назвать, — ответил д’Омон.

— Я спрашиваю себя, — сказал Орн, — кто мог рассказать.

— Вы только себя спрашиваете или всех нас? — раздраженно произнес Ноай.

Граф посмотрел на него.

— Да, вы правы. Почему мне себя одного спрашивать?

— Потому что вы можете знать ответ.

— Это намек?

— Могу высказаться прямо. Если уж кто-то и проболтался, то это, скорее всего, вы. Вы слишком много пьете, граф. А люди, которые слишком много пьют, обычно и слишком много болтают.

— Ну, это уже слишком. Вы обвиняете меня, не имея никаких доказательств.

Д’Омон вмешался, чтобы остановить ссору.

— Господа, мы пытаемся выяснить причину неудачи, но не так важно, отчего она произошла, если мы все равно ничего не в силах изменить. Мне кажется, разумнее будет держаться вместе, чтобы исправить положение и обдумать новые пути для достижения нашей цели.

— Своевременное напоминание, господин герцог, — одобрил его де Мем. Вильруа спросил:

— Что вы имеете ввиду?

— Я считаю, что дикие планы Ла приведут Францию к гибели.

— Мы обнаружили это несколько раньше, — презрительно усмехнулся де Ноай. — Еще до того, как задумали наш план.

— Трудненько будет с ним справиться, — проворчал Вильруа, — счастье игрока, похоже, от него не отвернулось.

— Удача рано или поздно изменит ему, — сказал д’Омон. — Хуже другое — за него горой стоит регент.

— Герцог говорит правду, — сказал Орн, с горечью вспомнив отношение регента к нему самому.

Ноай недовольно произнес:

— Если мы будем говорить друг другу только очевидные вещи, то ничего не изменится.

— Ничего не изменится до тех пор, пока его поддерживает регент, — сказал д’Омон. — Это, конечно, тоже очевидная вещь. Но она указывает нам, что следует предпринять.

— И что же, — дрожащим голосом спросил Вильруа, — по-вашему, следует предпринять?

Остальные молча смотрели округлившимися глазами на д’Омона. Он улыбнулся, растянув тонкие губы:

— Я вижу, вы понимаете, что пока регент находится там, где он есть, господин Ла будет сидеть у нас на шее.

Ноай посуровел.

— И что вы предлагаете? Убрать регента?

Д’Омон натянуто засмеялся.

— Ничего я не предлагаю. Я просто обрисовываю ситуацию.

Ноай встал.

— Эти ваши слова по сути являются предложением совершить государственную измену.

Д’Омон снова засмеялся.

— Не являются. Вы не так меня поняли. Но раз уж вы упомянули измену, то можно указать на то, что еще большей изменой будет измена Франции. Мы ведь согласны с мнением, что этот авантюрист хочет разрушить нашу страну, а сами остаемся пассивными. Повторяю, я просто называю вещи своими именами и ни к чему не призываю.

Ноай быстро возразил ему, опережая остальных:

— Ваше мнение, господин герцог, уже является призывом к измене. Говорить дальше означает просто потерю времени. Думаю, никто не поддерживает господина д’Омона в том, что он сейчас высказал.

Д’Омон запротестовал, говоря, что он не предлагал никаких действий против регента. Его целью было указать на то, что им нужно принять меры только против господина Ла. Он никого не разуверил, но, тем не менее, все согласились, что этот разговор не помешает им мирно отобедать у Ноая.

Однако Орн считал, что д’Омон был прав. Он пожил в Со, где царила атмосфера, открыто враждебная регенту, и видел, что д’Омон был среди лиц, наиболее приближенных к герцогине. Он понял, что д’Омон просто хочет использовать сложившуюся ситуацию для ее выгоды. В отличие от лояльного Ноая, Орн не видел причин, чтобы сохранять верность регенту, который так грубо с ним обошелся.

Он попросил герцога д’Омона довезти его до Парижа в своей карете и там сразу приступил к прямому разговору. Он похвалил герцога за его проницательность и сказал, что в нынешних обстоятельствах защита регентом Ла оскорбляет чувства каждого истинного француза.

Д’Омон согласился с ним:

— Если подумать, то ведь это не Ла разрушает Францию, — сам герцог Орлеанский.

— Покойный король предвидел это, — сказал Орн, — он ведь не хотел видеть регентом одного герцога.

— Вы не одиноки в этом мнении. Есть люди, которые болеют сердцем за Францию и ищут способа исправить ошибку.

— Рад узнать об этом. Более того, я был бы готов принять участие в таком благородном деле. Это было бы честью для меня.

Хотя сам Орн и был пьяницей и бездельником, но он имел родственные связи с лучшими домами Европы, в частности, связи в Испании, а эту страну Мены рассматривали как главную свою опору. После того как он раскрылся, д’Омон тоже решил говорить без притворства.

— Парламент, поддавшись герцогу Орлеанскому, лишил герцога Мена регентства. Об этом сейчас даже пикнуть не решаются. Но справедливость могла бы быть восстановлена королем Испании. Он ближе всех стоит к трону Франции; как внук покойного короля он является его наследником, а следовательно, и настоящим регентом. Его нужно привести к присяге, а он назначит здесь своего представителя.

— Этим представителем стал бы, разумеется, герцог Мен? — спросил Орн, для которого все стало ясно.

— Разумеется. И это положило бы конец правлению всяких проституток, развратников и менял.

— Рассчитывайте на мою помощь в этом деле, — с жаром произнес Орн.

— Рад, что вы так решили. Вы не только видите, где нарушена справедливость, но и стремитесь ее восстановить. А это, дорогой граф, и есть подлинное благородство.

Д’Омону оставалось только убедить Орна нанести визит в Со и предложить свои услуги герцогине, которая приняла бы его с распростертыми объятиями и включила бы его в растущую армию своих сторонников, работающих для достижения благородной цели.

Пообещав сделать это на днях, Орн поехал домой, чтобы предупредить графиню об их завтрашней поездке. Он нашел ее читающей недавно вышедшие «Персидские письма» Монтескье[1433]. Она была одета в платье без рукавов из бледно-зеленого шелка, так что были видны ее восхитительно-нежные руки.

Ее пышные темно-русые волосы сильнее подчеркивали матовую бледность лица и шеи. Это лицо с искрящимися глазами и яркими губами, которые всегда чуть улыбались, некогда нарушило покой короля, которого нельзя было считать легко поддающимся страстям, а потом привлекло к себе графа Орна до такой степени, что он чуть было полностью не переменил все свои привычки. Сейчас он с горечью заметил, что в ее взгляде нет ответного чувства к нему.

— В Со? — переспросила она. — Интересно, что там теперь, что ты так скоро захотел вновь поехать туда. Или баронесса Ла там?

— Баронесса Ла! — он отрицательно покачал головой. — Можешь не волноваться. Это не то, что ты подозреваешь.

— Подозреваю! — она улыбнулась, показав прекрасные зубы. — Я не подозреваю. Я просто спросила. Можешь не отвечать мне, если не хочешь.

Его раздражало ее спокойствие, и он хвастливо рассказал ей о той роли, которую хотел сыграть в интриге против регента, чтобы добраться потом до этого вора, ее соотечественника, обокравшего его.

— Возможно, — предположила она, — он обокрал тебя, чтобы ты не успел украсть его жену.

Его досада усилилась еще и от того, что в этих словах ему почудилась правда, которую он даже не потрудился скрыть.

— Бог даст, я никогда больше ее не увижу.

Она засмеялась без капли ревности:

— Ты думал найти в ней развратницу, а нашел недоступную жеманницу. Сочувствую тебе, мой милый. Такие неприятности неизбежны на твоем пути. Конечно, твоя месть — твое дело. И мое мнение для тебя ровным счетом ничего не значит. Но все же посоветую тебе держаться от Менов и их замыслов подальше. А то ты можешь лишиться не только права посещать Пале-Рояль.

Он стоял рядом с ней, высокий, красивый, улыбающийся.

— Ты права, — сказал он.

Она вскинула брови:

— Удивительное признание!

— Я имею в виду, что ты была права, когда сказала, что твое мнение для меня ничего не значит.

— Прости, я не догадалась. Я иногда очень глупа.

— Даже довольно часто. Но неважно. Сегодня понедельник. Мы едем в Со в четверг.

— Ты хочешь сказать, что ты едешь.

— Да, еду я, а ты будешь меня сопровождать. Ее светлость будет рада вновь увидеть нас.

— Возможно. Но мне безразлично, будет ли мне рада ее светлость. Я к ее меду и пчелам интерес потеряла. Да и потом я утром уезжаю с леди Стэр в Сен-Жермен до воскресенья.

— Так ты отказываешься ехать со мной?

— Я пыталась сказать именно это — в вежливой форме.

Он сжал кулаки.

— Ты решила вывести меня из себя.

— Зачем преувеличивать. Все, что я сказала, это то, что не хочу видеть эту заносчивую компанию в Со, и, кроме того, я дала обещание леди Стэр.

Не столько слова, сколько насмешливый тон, каким она их произнесла, заставил его послать ее к черту. Он вышел от нее в ярости.

Для человека его происхождения и положения было непереносимо сознавать, что он не в силах подчинить себе даже собственную жену, не говоря уже о том, что он близок к тому, чтобы распустить слуг и покинуть свой парижский дом. Ссора с женой легко могла вызвать это, поскольку в нынешних его стесненных обстоятельствах платила за дом она.

Два года назад во время их первой встречи в Лондоне его привлекла ее вызывающая красота. Ей тоже понравилась его благородная внешность, также как и высокое происхождение. Он тогда совершенно не задумывался об ее богатстве и огромном поместье в Харпингтоне. Это нисколько не повлияло на его решение сделать ей предложение.

Возможно, совершенно напрасно он не проявил тогда интереса узнать точный размер ее богатства. Боязнь обнаружить свою корысть заставила его до самой свадьбы избегать разговоров о деньгах. У него была абсолютная уверенность в правах мужа на собственность жены. И тем более велик был его шок, когда оказалось, что он ошибался.

Поселившись с ней в богатом харпингтонском имении, он узнал, что она имела только право на ренту со своих вложенных капиталов. Более того, распорядители ее денег имели право контролировать значительную часть получаемых ею доходов от имения, не говоря уже о том, что она была лишена права его продажи. Впрочем, она и сама не собиралась позволять ему никакого финансового контроля над ней.

После этого жестокого открытия граф подумал, что он переоценил очарование ее внешности. Разочаровавшись, он сбросил маску дружелюбия, проклял судьбу и быстро вернулся к обычному своему образу жизни.

Она была разочарована не менее, чем он, и горько пожалела, что не уделила в свое время внимания словам своего брата Стивена Огилви, который ясно видел, что из себя представляет этот ее страстный обожатель. Он знал, как легко ранимо ее сердце, и как оно уязвимо для почтительно-нежного ухаживания графа. Он понимал силу ее чувств к нему, а также то, как тешило ее тщеславие, что ее жених является почти что принцем крови. Но он предупреждал ее, что огонь страсти может опалить ее.

Однако его попытки отговорить ее от этого брака чуть было не повлекли за собой разрыва между ними. И все же, когда все произошло так, как он и предупреждал, и даже скорее, чем он думал, то именно он открыл для нее ту защиту от графа, какой обладали ее доходы, и помог ей сохранить их в безопасности от посягательств графа.

Так ей удалось остаться хозяйкой положения. Особняк на улице Аржантей был обставлен так, как она пожелала его обставить. Что касается остального, то она старалась не унижать достоинства своего мужа. Иногда она даже давала ему деньги, большую часть которых он проигрывал в карты или тратил на женщин. Это было с его стороны особенно возмутительно, но если бы она и упрекнула его, то в ответ не вызвала бы никаких эмоций, кроме удивления.

Он бы просто нашел забавными подобные упреки, более приличествующими жене какого-нибудь торговца. Но она его не упрекала. Ее даже удивило, что теперь, когда он скинул маску любящего мужа, она увидела его подлинное лицо и осталась совершенно равнодушна. Более того, ей казалось, что она смотрит на его поведение даже с некоторым облегчением, потому что оно разорвало ту связь между ними, которая тяготила ее, и дало ей чувство освобождения. Хотя к этому чувству примешивалась и толика стыда.

Стивен оказался в конечном счете прав. Орн больше не имел влияния на ее чувства. Ее израненное сердце, как и предвидел Стивен, было неспособно на любовь, хотя она могла бы дать достойному человеку свою верность и благодарность. Но Орну этого не требовалось.

Поэтому его гневный уход сейчас оставил ее в высшей степени равнодушной, в то же время перспектива его отъезда из Парижа несколько улучшала ее настроение.

Глава 14

ПРИКЛЮЧЕНИЯ КАТРИН
На следующее утро, жарким августовским днем, граф Орн поехал кататься верхом к берегу Сены, где весь высший свет имел обыкновение разъезжать в колясках и верхом, ища прохладу у реки и в тени каштанов.

Он скакал без всякой цели, когда вдруг заметил впереди хорошо знакомую ему белую кобылу, на которой увидел не менее знакомую ему изящную фигуру Катрин Лоу. Он обрадованно подумал, что это, наверное, судьба заставила его поехать сегодня на прогулку.

Она скакала в сопровождении пажа, который немного приотстал. В том, что он встретил ее здесь, не было ничего удивительного; именно частые их конные прогулки в этом направлении и послужили причиной скандала.

Но то, что она с улыбкой приветствовала его и предложила ехать с ней рядом, было удивительно, если вспомнить, как строго она обходилась с ним в Со в ответ на его попытки сблизиться с ней.

От удивления он так сильно потянул поводья, что лошадь встала на дыбы. Она остановила свою лошадь и с улыбкой продолжала смотреть на него. Он подъехал к ней и поклонился, сняв шляпу.

— Это с вашей стороны крайне любезно, мадам. Это позволяет мне надеяться, что вы простили мне мое опрометчивое поведение, причиной которого было лишь восхищение вами.

— Я забыла о нем, — сказала она и прибавила: — Мне надо поговорить с вами. Вы можете поехать рядом со мной, если вы не против.

— Против! Как вы такое можете говорить!

Она весело засмеялась и легонько ударила свою кобылу хлыстом. Когда они поехали бок о бок, она обернулась, чтобы убедиться, что ее паж приотстал и не сможет их подслушать.

— Позвольте признаться вам, — сказала она, — что я целую неделю каждый день приезжала сюда в надежде встретить вас.

Это заставило его удивиться еще сильнее.

— Мадам…

— Поймите меня правильно. Возникшие обстоятельства заставляют меня надеяться, что мы станем союзниками.

— Ах, это всегда было моим желанием, мадам.

— Для этого союза есть причина, — печально сказала она, — серьезная причина. Нам нужно защитить себя, — и она продолжала, не ожидая вопросов: — Ваша супруга, господин граф, находится в довольно близких отношениях с моим мужем.

Он был так ошарашен этим, что мгновенно позабыл все свои манеры.

— Как? Откуда вы эти сплетни берете? Они же даже незнакомы.

— Незнакомы? Да, но однако она наносит ему в Отель-де-Невер визит и называет его по имени. Я это сама слышала. Если же она говорит вам, что незнакома с ним, то это является только лишним доказательством их близких отношений.

Ругательства, с которыми он принял эту новость, были лишь выражением его удивления.

— Ради всего святого, когда это произошло? — он спрашивал с недоверием в голосе.

— Две недели назад. В позапрошлый понедельник.

Вспомнив, что это было в тот самый день, когда агенты парламента поехали в Отель-де-Невер, чтобы арестовать Лоу, и нашли только, что птичка улетела, он подумал, не было ли это объяснением бегства мистера Лоу.

Если слова Катрин были правдивы, то ему следовало благодарить графиню за то, что Лоу оказался предупрежден. Но откуда, задал он себе следующий вопрос, могла она узнать об этих планах? И тут же он нашел ответ. Он вспомнил, как хвастался ей своим хитроумием, которое уничтожит шотландца. Значит, Ноай был прав, когда подозревал именно его в болтливости.

Возбужденно он потянул поводья.

— Ах вот оно как! Так она предательница, — воскликнул он. — Она предает меня.

Он напугал Катрин своей яростью, причину которой она истолковывала неверно.

— Нет, нет. Я не это говорила. Невозможно поверить, что она так поступила.

— Мне все ясно. Господи! Какой же я был дурак, что не догадался раньше.

Она чувствовала, что его поведение становится все менее понятным для нее.

— Я не могу… Я не желаю поверить в это, — протестовала она. — Я надеюсь, что еще есть время все предотвратить. Я поэтому и рассказала вам. Мы могли бы… Могли бы разрушить их недостойные планы.

— Их недостойные планы? — он наконец понял, что они говорят о разных вещах. — Поскачем дальше? — предложил он и крепко задумался, надолго замолчав.

— Вы понимаете, — спросила она наконец, — что я имею в виду, говоря о том, что нам надо стать союзниками?

— Конечно, понимаю, — он теперь не торопился объяснить ей происшедшее. Он подумал, что ему это было попросту невыгодно. — Но я понимаю кое-что еще: моя супруга изменяла мне, мучая меня в то же время своей ревностью. То, что происходит между вашим мужем и моей женой, очень серьезно затрагивает нас обоих. Вы говорите о союзе. А что еще нам остается, раз мы имеем дело с таким предательством?

Он постарался вести себя спокойнее, чтобы скрыть свою злобу от вопросительных взглядов проезжавших мимо людей. Он подъехал к ней ближе и тихим голосом сказал:

— Здесь не место говорить о таких вещах. Это все слишком серьезно. Скажите, когда я смогу прийти к вам?

Такая возможность напугала ее.

— Нет, нет, в Отель-де-Невер нельзя. Джон узнает.

— На это мне наплевать. Но действительно, я не могу ступить в его дом, после того, что произошло между нами, и вас я тоже не могу пригласить в свой дом. Что остается? — он на минуту задумался. — У меня есть верный друг, полковник де Миль, который снимает квартиру на площади дю Руль. Это напротив церкви Сен-Филипп, над магазином перчаток, там еще красная ладонь на вывеске изображена.

Не ожидая ее согласия, он спросил:

— Когда вы придете?

Она побледнела. Дыхание ее стало учащенным.

— Но я не могу. Вы должны понять, что я не могу. Это невозможно.

— Ах, мадам, чего вы боитесь? Что вас узнают? Примите меры предосторожности. Приезжайте в сумерках в наемной карете.

— Но если это станет известным? Что он подумает? Нет, вы не должны этого предлагать.

— Да я и не предлагал бы, если бы знал более безопасное место. Но если мы хотим придумать, как избавиться от этого позора, от этого бесчестья, то наша встреча обязательно должна состояться. Может быть, у вас есть друг, которому вы доверяете?

У нее такого друга не было. Поэтому, после его настойчивых увещеваний, она, чуть не плача, согласилась приехать сегодня вечером на площадь дю Руль. Ее мучила ревность и пугали дурные предчувствия.

Она одела вуаль, низко опустила капюшон и взяла извозчика, как посоветовал ей Орн.

В грязный дом ее пропустила неопрятная старуха. В коридоре стоял густой отвратительный запах. Старуха повела ее по скрипучей лестнице наверх. Запустение, царившее в этом доме, вызвало в сердце Катрин тоску. Ей казалось, что она пачкает себя, находясь здесь.

Со все растущим желанием побыстрее уйти отсюда она вошла в комнату на втором этаже, где ее ожидал граф. Это была маленькая, плохо обставленная комната, но зато в ней горело целых четыре свечи, стоявших в подсвечнике возле обсиженного мухами зеркала. Молодой красивый граф выглядел очень решительно в голубом вельветовом камзоле с тонкими золотыми кружевами. Он казался неуместным украшением в этом грязном помещении.

Он быстро подошел к ней. Сердечно поблагодарив ее за приход, он указал ей на потертый диван и предложил вина из бутылки, стоявшей рядом с тарелкой бисквитов возле подсвечника.

— Нет, нет. Ничего не надо, благодарю вас, — решительно отказалась она. — Вы же понимаете, я не должна задерживаться. Моя карета ждет меня. Вы подумали, как нам лучше поступить, какие меры принять?

— Подумал! — эхом отозвался он. — Да я ни о чем другом и не думал с самого утра. Но принять решение нелегко. Моя жена уехала в Сен-Жермен. Она уехала еще до моего возвращения с прогулки, поэтому мне не удалось с ней переговорить. Единственное, что, мне кажется, можно сделать, это попытаться убедить ее уехать из страны, чтобы ваш мерзкий муж не мог до нее добраться.

— О, да, — она сцепила руки, глаза впились в его лицо. — Да. Это разумный выход.

— Ах! — со вздохом он сел на диван почти вплотную к ней. — Но это еще не окончательно решено. Я ведь могу только попытаться убедить мою жену уехать. К сожалению, у меня нет возможности приказать ей. Ведь ваш муж из ревности ограбил меня, лишив всех моих сбережений, поэтому у меня нет ни луидора.

— Из ревности? — она удивилась. — К вашей жене?

— Нет. К вам, мадам.

— Ко мне?

— Неужели возможно, что вы даже не подозреваете, что поневоле явились причиной всех моих несчастий? Тогда я объясню. Господину Ла не откажешь в проницательности. Он быстро понял, как… как глубоко мое чувство к вам.

— И его это задело?

В ее голосе прозвучала неожиданная для него страстность, которую он не понял. Она как будто обрадовалась. Он пожал плечами.

— Естественно. А что вы от него ждали? Сам будучи увлечен другой женщиной, он, оставаясь, быть может, и безразличным к вашим чувствам, тем не менее не хочет оказаться в неприглядном виде. Он считает вас своей собственностью и не желает, чтобы на нее кто-либо покушался.

Ее вспыхнувшее лицо и частое дыхание показали ему, каким быстрым было действие яда его слов. И он продолжал говорить дальше:

— Это, кстати, то, что он имел наглость сказать мне. Но, когда я предложил ему решить наш спор так, как это принято среди джентльменов, невзирая даже на его низкое происхождение, этот трус отказался.

— Вы… Вы хотели драться из-за меня? — она оцепенела. — Вы даже готовы были подвергнуть свою жизнь опасности…

— Ну, вы высказались более утонченно. Но если вы не знаете, что это наименьшее, что я готов сделать ради вас, госпожа, то вы не знаете меня совсем, и не удивительно, что между нами нет понимания, — в его голосе появилось приглушенное дрожание страсти. — Но господин Ла предпочел в борьбе со мной иное оружие, оружие своей гадкой коммерции, и здесь он победил меня, разорив. И хотя мои чувства к вам стоили мне потери миллиона, я, тем не менее, не жалею о нем. Клянусь, что если вы поверите в мои чувства, то я буду полностью вознагражден за все мои несчастья.

Такие слова могли подействовать на чувства любой женщины. В какой-то степени они подействовали и на Катрин Лоу. Взгляд ее выражал обеспокоенность.

— Не надо… Вам не следует так говорить.

Но если это и был протест, то одновременно это была и мольба.

— Почему? Зачем надо скрывать правду? — он еще ближе придвинулся к ней. — Что должно удерживать нас? Моя жена, хладнокровно предавшая меня, или ваш муж, который не сознает своих обязанностей по отношению к вам? — она умоляюще подняла руку, но он порывисто отвел ее в сторону. — Мы остались в дураках, Катрин. Мы хотели предотвратить то, что предотвратить уже невозможно, слишком поздно.

— Нет, нет! — она чуть не заплакала. — Я не верю в это. И, дураки или нет, но мы должны попытаться. Я же поэтому и пришла к вам.

— Я обдумал это со всех сторон и не вижу никакого выхода.

— Но вы же сказали об отъезде графини Орн из Парижа…

— Но сказал вам, что вряд ли смогу заставить ее.

— Но вы же попытаетесь? Неужели нет чего-нибудь, что могло бы соблазнить ее уехать? Ну, подумайте, я умоляю вас. Вы обязательно, обязательно откроете, как сделать так, чтобы они перестали встречаться.

— Ваша просьба — долг для меня. Но дайте мне еще время. Возможно, мне поможет леди Стэр. Она привязана к Марго, и я могу попытаться представить ей дело так, будто речь идет о спасении Марго из сетей Ла…

— Точно, — перебила она, — это выход.

— Но дайте подумать еще, — попросил он и придвинулся к ней еще теснее, почти прижимаясь.

Но его касание напугало ее. Она встала.

— Я должна идти, — она запнулась. — Мне нельзя так долго быть здесь. Меня… меня могут спросить.

Дрожащими руками она поспешно опустила вуаль и накинула на голову капюшон. Он почтительно стоял рядом. Он чувствовал, что напугал ее, а он был достаточно опытен, чтобы понимать, что дальнейшая его настойчивость может только усилить ее страх.

— Мы должны еще раз встретиться, не откладывая, — сказал он. — Как только я придумаю способ.

Она обежала взглядом эту отвратительную комнату, ее внутренне передернуло от мысли, что она может еще раз прийти сюда.

— Надеюсь, что в этом не будет необходимости. Это небезопасно. Если об этом узнали… Если за мною следили…

— Но все же я думаю, было бы лучше, если бы вы знали о моих планах. Мне могла бы понадобиться ваша помощь. Я дам вам знать. Не бойтесь, — он поднял подсвечник. — Я провожу вас.

Посмотрев, как она испуганной птичкой впорхнула в карету, он поднялся назад, не обращая внимания на бесстыдное хихиканье старухи, содержавшей этот дом, и ее едкие комментарии о слишком кратком визите красавицы. В комнате де Миля он поднял подсвечник и осмотрелся. Он понял, что эта обстановка могла вызвать только острое отвращение в избалованной душе Катрин, привыкшей к роскоши, которой окружил ее муж. Но, если не считать этой комнаты, которая не слишком походила на дворец Венеры, то в остальном, думалось ему, он мог быть доволен сыгранной комедией и своей изобретательностью.

Буквально на следующий же день судьба дала ему в руки повод, чтобы просить ее прийти к нему снова. Он посетил оперу, чтобы принять участие в вечере госпожи де Сабран. Регент тоже присутствовал на этом вечере, сопровождаемый, как это иногда случалось в последнее время, мистером Лоу.

Завидев графа Орна, и, раздосадованный не просто тем, что он вынужден снова видеть его, но и тем, что того пригласила одна из ведущих фавориток двора, Его Высочество сказал сопровождавшему его Ла Врийеру:

— Этот человек или выжил из ума, что не понимает моих слов, или обнаглел настолько, что решил бросить мне вызов? Он получает приказ убраться из города и ближе, чем на пятьдесят лье, к Парижу не подъезжать, а вместо этого является сюда. Передайте ему, что если он не оставит Париж, то мы сможем подыскать ему помещение и здесь. В Бастилии.

О происшедшем Катрин Лоу узнала в полдень следующего дня из записки, переданной ей, когда она садилась в свою карету, девочкой-цветочницей в букете гвоздик.

Когда лакей хотел оттолкнуть ее, девочка громко крикнула, подняв букет:

— Mes beaux oeillets, madame![1434] Только что из садов Орна. Из садов Орна, госпожа!

Слуги Катрин не придали значение этим словам. Но Катрин прекрасно поняла их смысл.

— Пусть подойдет, — приказала она. Взяв букет, она поднесла его к своему лицу. — Они очень сладко пахнут, детка.

Она дала ей серебряную монету, от чего та рассыпалась в благодарностях.

Усевшись в карете, Катрин достала из букета свернутый лист бумаги. На нем было написано следующее: «Несчастье расстроило мои планы. Мне приказано уехать из города не позднее завтрашнего дня. Это, без сомнения, интриги Дж. Л., который мечтает от меня избавиться. Нам важно встретиться до моего отъезда. Буду ждать вас сегодня вечером».

Подписи не было, да она и не требовалась. Письмо наполнило ее чувством страха. Если граф уезжал без жены, то никто и ничто теперь не стояло между графиней и мужем Катрин. А то, что, как указывалось в записке, отъезд Орна являлся следствием интриг Джона Лоу, делало ее страх обоснованным и зловещим.

Поэтому, преодолевая отвращение перед домом на площади дю Руль, Катрин снова бросилась туда.

Она, конечно, не подозревала, что состояние ярости, в котором она застала его, было притворным. Это чувство было вполне естественным для человека, который узнал, что его высылают по наущению хитроумного соперника, который убирает все помехи, мешающие достижению его гнусных целей. Она не могла себе представить, что единственное предательство, в котором жена графа была виновна, это ее рассказ о замыслах парламента против господина Ла. Правда, он и сам не мог найти другой причины для этого, кроме ненависти к себе. И он продолжал сохранять уверенность, несмотря на рассказ Катрин, что графиня не могла в прошлом быть знакома с Лоу.

— Ах, мадам, — жаловался он, — это чудовищно, это ужасно. Мы стали жертвами злобной пары, которая использует хорошее отношение к себе со стороны властей. Я уверен, что вашего мужа уговорила выслать меня отсюда моя жена. Не удовлетворившись тем, что он ограбил меня, лишив всех средств, он теперь хочет лишить меня последнего —моей чести.

Его трагическая фигура склонилась над ней, сидевшей на потертом диване, и она искренне сочувствовала его притворному горю. Из кожаного кошелька она достала пачку банкнот.

— Эта высылка, — сказала она, — еще усугубит ваше безденежье. Пусть эти средства помогут вам хоть немного. Здесь только три тысячи луидоров: все, что я смогла взять незаметно.

— Мадам! — в его голосе появился ужас. Он резко отказался, протестуя.

— Это — ваше. Это малая часть того, что у вас украли, так что пусть вас не мучают сомнения. Не обижайте меня отказом.

— Мадам! — повторил он и голос его прервался рыданием. Он опустился на диван рядом с ней, резко сжав ее руки и прижавшись губами к руке с банкнотами.

— Деньги… Что они для меня. Но ваш поступок… Боже, Катрин, это для меня все. Меня доводит до слез мысль о том, что вы можете так заботиться обо мне.

— Возьмите, возьмите, — настаивала она.

— Моя нужда столь ужасна, что я позволяю вам убедить себя. Но я беру их только взаймы…

— Нет. Эти деньги принадлежат вам. И я достану для вас еще.

Обещание это было легко выполнимо, поскольку ее муж был довольно рассеян.

— Нет, от вас я могу взять эти деньги только в долг. То, что мне должен господин Ла, я верну себе сам, когда придет время.

Он взял деньги и небрежно бросил их на столик под зеркалом. Потом он снова начал целовать ее руки. Его страстность начала беспокоить ее. Она попыталась убрать свои руки. Но он крепко прижимал ее к себе.

— Ваша доброта кружит мне голову. То, что вы так позаботились обо мне, вошли в мое положение, трогает меня до самого сердца. Как мне доказать вам свою благодарность? Мою благодарность и мою глубокую любовь?

Она опять попыталась освободить свои руки.

— Раз мы собираемся стать союзниками… — ее голос прервался.

— Конечно, союзниками. Но больше, гораздо больше, чем просто союзниками. Позвольте доказать вам свою преданность, свое обожание. Какое нам дело до этих изменников, когда мы вместе?

— Не надо говорить так, мсье.

— А как еще сказать это? И почему не надо? Мы должны быть верны только друг другу, разве нет? Ах, Катрин! — он, наконец, отпустил ее руки, но только для того, чтобы обнять ее и, не обращая внимания на ее сопротивление, притянуть к себе.

Побелевшая, дрожащая, с мольбой в глазах, она упиралась руками ему в грудь и умоляла его успокоиться и отпустить се.

— Мне не следовало приходить сюда, — говорила она. — Я должна была знать, что рискую. Не заставляйте меня жалеть о своем доверии к вам.

Он резко отпустил ее, отодвинулся и встал.

— Как вы можете быть одновременно такой доброй и злой? Вы понимаете мои самые мелкие нужды, — он указал рукой на пачку денег, — и в то же время отвергаете самые глубокие, — он встал перед ней на колени. — Ах, Катрин, у вас есть жалость? Видя меня у своих ног, вы отталкиваете меня? Даете мне денег! Боже, неужели вы думаете, что я буду благодарен вам за них, когда вы лишаете меня всего остального, лишаете себя? Я был благодарен вам сначала, думая, что это будет залогом вашей любви, ответом на страсть, которая обуревает меня.

— Тихо, тихо! — уговаривала она его, как ребенка. — Так нельзя…

— Нельзя! — взорвался он. — Тогда все погибло. Зачем жить, если нельзя прислушаться к своему сердцу? Катрин, дорогая Катрин, во всем мире нет ничего более важного для меня сейчас, а вы говорите, что это нельзя, — и вновь его руки обхватили ее, голова прижалась к ее груди, и, хотя она и напряглась, но больше не пыталась освободиться. — Не стоит этим мучить себя, — продолжал он, — если моей жене и вашему мужу угодно изменять нам, то ведь и мы можем отплатить им той же монетой.

Он поднял свою голову и придвинулся к ней, жадно ища ее губ. Она попыталась закрыться. Взволнованная его порывистой страстью, тяжело дыша в его объятиях, она пыталась освободиться.

— Если бы… Если бы я только точно знала, что они изменили нам. Если бы я могла быть уверена.

— А вы все еще сомневаетесь в этом?

— Да. Ведь у нас нет доказательств. Ведь все это пока лишь наши предположения, — потом она добавила еще более решительным тоном: — Я честная женщина, и мне не хочется становиться иной. Только… только доказательство измены Джона могло бы изменить меня. Если б я была уверена в этой измене, то мне стало бы все равно. Но пока что я не могу считать себя оскорбленной женой, мстящей за свою честь, — она вырвалась из его объятий. Казалось, она окончательно развеяла свои сомнения. С силой оттолкнув его от себя, она поднялась. — Ваша записка напугала меня, но вместе с тем она дала мне надежду, что вы нашли тот путь… путь к предотвращению этой измены. А раз это не так, то зачем вы снова заставили меня прийти сюда?

Орн понял, что ему попалась женщина, которая, несмотря на все свое легкомыслие, любила мужа достаточно, чтобы удержаться от нарушения супружеской верности. Но и поняв это, он, распаленный, продолжал настаивать:

— Я просил вас прийти сюда, чтобы вы узнали о случившемся со мной.

— И это все?

— Но мне было необходимо, мне было крайне необходимо увидеть вас до моего отъезда.

Она не обратила на его слова никакого внимания.

— Могу я, по крайней мере, рассчитывать, что вы сделаете все от вас зависящее, чтобы увезти графиню вместе с собой?

Он посмотрел на нее своими темными влажными глазами с печальным упреком.

— Вы мучаете меня! — пожаловался он. — Мне ужасно больно наблюдать, что все ваши чувства поглощает только этот ваш непутевый муж.

— Я беспокоюсь также и о своей чести, как вы могли бы заметить. А теперь позвольте мне уйти. Скажите только, где вас найти, если вы понадобитесь мне.

Он вздохнул и провел рукой по лбу.

— Я поеду в Со завтра.

— Но ведь вас высылают не туда?

— Нет. Но я должен рискнуть, чтобы быть поближе к вам, на случай, если понадоблюсь, о чем я постоянно молю Бога.

— Но вы будете там в опасности.

— Буду счастлив, если хоть это вызовет ваше желанное для меня беспокойство, — он пожал плечами, как бы отмахиваясь от грустных мыслей. — Если меня вышлют из Со до того, как вы позовете меня, я дам вам знать.

Она опустила голову и поблагодарила его. Надевая на голову капюшон, она сказала:

— Посветите мне, пожалуйста, на лестнице.

Он не шевельнулся. О чем-то раздумывая, он смотрел на нее блестящими глазами.

— Уже! Вы покидаете меня прямо сейчас. Ах, позвольте мне насладиться вашим присутствием еще несколько мгновений. Я ведь даже не знаю, когда в следующий раз увижу вас. Не спешите так.

Ее тревога усилилась от этой ураганной мольбы, она испугалась за себя. Его рука стянула с ее головы капюшон, который она собралась завязать. Потом он снова обнял ее.

— Нет, нет, — умоляла она.

Но его объятия были столь крепкими, что она была не в силах бороться.

— Ах, Катрин, Катрин, не отвергай меня.

Парализованная, не в силах пошевелить руками, в полуобмороке от ужаса, она почувствовала, как он оторвал ее от пола и легко перенес через комнату.

— Ради всего святого, отпустите меня, — слабо простонала она. — Ох, это низко, низко!

Его ответом был только страстный шепот:

— Тихо! Тихо!

Он донес ее до дивана и опустил на него. В этот момент его руки ослабили свое давление на ее тело, и, словно ожив, она сделала попытку освободиться от него.

Они упали, борясь так яростно, что не слышали, как стукнула входная дверь.

И только когда на лестнице раздались спотыкающиеся шаги и хриплый голос, тянувший какую-то мелодию, он замер и отступил от нее на шаг, прислушиваясь. Ее же этот шум, страшный в любое другое время в таком месте, наполнил чувством облегчения.

Орн грязно выругался и после секундного замешательства побежал к дверям, чтобы успеть запереть их. Но он не успел. Только он остановился возле них, как они рывком распахнулись, и толстый, безвкусно одетый мужчина средних лет встал на пороге, щурясь от света.

Зрелище, которое он увидел — задыхающийся и бледный граф и сидевшая на диване дама, лихорадочно приводившая в порядок свои измятые одежды — вызвали на раскрасневшемся лице полковника де Миля ухмылку.

— Кажется, я помешал, — хмыкнул он. Он хотел заговорить солидным тоном, но не удержался и хихикнул. Пройдя шаг или два на нетвердых ногах, он снял шляпу и поклонился.

— Serviteur[1435], мадам.

Он виновато повернулся к Орну:

— Черт бы меня побрал, господин граф, но я забыл, что ты здесь.

— Черт бы тебя побрал, пьяница, — ругнул его Орн.

— Ты чертовски невежлив. Но мне наплевать на все это.

Они свирепо уставились друг на друга. Катрин увидела, что путь к выходу освободился. Трясущимися руками она натянула свой капюшон на голову, закуталась в плащ и поспешила к выходу. Орн хотел остановить ее, но задел полковника.

— Отойди в сторону, пьяная собака.

Но обиженный оскорблениями де Миль навалился на него своей тушей, не давая шевельнуться:

— Виноват, если помешал. Я уже сказал. Виноват. Поругай меня за это, если хочешь. Я это тебе прощу. Но не будь невежлив. Не говори, что я пьян. Не называй меня собакой. А то я укушу тебя, — по-прежнему не давая Орну сделать ни шагу, он тупо засмеялся. — А из-за чего ты так разнервничался? Из-за бедной молоденькой курочки? Ха! Да пусть идет, если хочет. Не держи ты их насильно никогда. Я так не поступаю. Это некрасиво. Пусть идет.

Звук отъезжающей кареты сказал Орну, что ее уже не догнать. Он злобно обругал де Миля.

Потом он отошел в сторону и засмеялся.

— Ты был ужасно некстати, Миль. Но, может быть, это сейчас не так уж и важно. Она еще успеет отбросить свою робость. Подождем другого случая.

Катрин, дрожа и всхлипывая, съежилась в углу нанятой ею кареты и громко рыдала: «О какая низость! Какая низость!» — и клялась себе, что никогда больше подобной встречи она не допустит.

Глава 15

КОРОЛЕВСКИЙ БАНК
Удивительная сама по себе, известная всем история лаэрда Лауристонского становится еще более удивительной, если мы узнаем ее тайную сторону.

Зимой 1718 года операции его Банка достигли огромного размаха. Его мысли, если и отвлекались от работы, то лишь изредка, когда, как мы уже видели, он задумывался о Маргарет Огилви. Только самым глубоким погружением в свою работу мог он заглушить постоянную ноющую тоску о ней, которая мучила его со времени их короткой встречи. Он знал, что графа Орна нет в Париже, и только крайним усилием воли избегал соблазна искать встречи с графиней.

Так случилось, что привязанность к нему регента после происшедшего с ним смертельно опасного случая, а также благодаря его талантам, сильно возросла. Говорили, что регент был ослеплен достоинствами шотландца. Кроме того, после «промывания мозгов» парламенту политическая сила регента настолько возросла, что он, не сомневаясь, позволил шотландцу приводить в действие намеченные им планы, в совершенстве которых мистер Лоу убедил его. Чтобы обезопасить его планы от возможных будущих опасностей, его Банк получил статус государственного, что вызвало гнев Ноая и его друзей. Название Банка изменилось. Из Генерального он стал Королевским, и его ценные бумаги гарантировались теперь казной.

Наконец мистер Лоу имел теперь возможность расширить свои колониальные замыслы, получив по специальному указу право присоединить к Миссисипской компании еще и ряд других французских колониальных компаний: Ост-индскую, Китайскую и Сенегальскую. Получившаяся огромная компания была названа Индийской, хотя ее по привычке обычно продолжали называть Миссисипской.

Для того, чтобы развернуть деятельность этого концерна, монополизировавшего всю заморскую торговлю Франции, потребовались новые капиталы, и мистер Лоу, чтобы их достать, использовал все свои финансовые таланты, силу которых он уже успел блестяще доказать и над которыми теперь никто не осмелился бы насмехаться.

Однако рост стоимости акций Миссисипской компании оставался до сих пор незначительным и так и не достиг номинала, несмотря на то, что в Луизиане все ожидали найти несметные богатства.

Если самого мистера Лоу это и не беспокоило, поскольку он смотрел далеко вперед, то его более осторожный брат Уильям был этим огорчен. Он получал тайные отчеты из-за океана и видел, что состояние дел оставляет желать много лучшего, сильно не соответствуя блестящим слухам, которые ходили во Франции. Он сравнивал застой в делах Миссисипской компании с резким ростом стоимости акций Антисистемы д’Аржансона, которая уже выдавала своим пайщикам дивиденды от двенадцати до пятнадцати процентов.

Старший брат высмеял обеспокоенность младшего.

— А ты думал, что заброшенная земля в Луизиане может сразу начать давать большую прибыль? Богатство там есть. Может быть, и не в золоте и бриллиантах, как считают эти тупицы, но уж в любом случае в самой земле. Конечно, стоимость земли не привлекает внимание тех, кто к ней относится просто как к грязи. Но, поверь, она окупит себя и с лихвой.

— Возможно, — Уильям не был убежден. — Будем надеяться. Но, может быть, лучше подождать, пока стоимость миссисипских акций достигнет номинала, чтобы начинать делать следующие вклады?

— Стоимость этих акций достигнет номинала тогда, когда я этого пожелаю, а это произойдет тогда, когда мы запустим Индийскую компанию.

— Хотелось бы увидеть это, — Уильям покачал головой с сомнением.

— Увидишь, — уверил его брат.

Для этих целей он изобрел тогда средство, которое стали называть опционом, то есть продажу акций по определенной цене определенное время, и объявил, что Королевский Банк до конца года будет покупать миссисипские акции по их номинальной стоимости. Двести акций стоили по этой цене сто тысяч ливров, и он брался их все купить за эти деньги, хотя сейчас на улице Кенкампуа они стоили шестьдесят тысяч.

Чтобы не было сомнений в серьезности его слов, он объявил, что сделал в свой Банк депозитный вклад в размере сорока тысяч ливров, который он терял, если не выполнял обещание.

Это его заявление уверило публику, что господин Ла имеет все основания ожидать быстрого роста стоимости своих акций. Естественно, что они стали немедленно скупаться, и цена на них пошла вверх.

Затем мистер Лоу разыграл следующую карту в своей тонкой партии. Он выпустил акции новой компании — Индийской — в количестве пятидесяти тысяч штук по цене пятьсот ливров каждая. Так что суммарный капитал составил двадцать пять миллионов.

Он, однако, продавал эти акции не по номинальной стоимости, а на пятьдесят ливров дороже, таким образом увеличивая капитал до двадцати семи с половиной миллионов ливров. Оплату этих акций следовало производить частями. В качестве первого взноса принимались пятьдесят ливров, а оставшиеся пятьсот вносились равными долями в течение двадцати месяцев. В случае же неуплаты всей суммы возвращались уже внесенные деньги за исключением первых пятидесяти ливров.

Лоу привнес азарт игорного стола в действия по скупке и продаже акций. Покупатели превратились в игроков, рискующих небольшой суммой в надежде сорвать куш.

Но и это было не все. Он поставил одно ограничение для покупателей акций новой компании. Они продавались только тем, кто уже имел четыре акции Миссисипской компании. Новые акции он назвал «дочерними», а старые, соответственно, «материнскими».

Таким образом те, кто пожелал бы подписаться на акции Индийской компании, вынуждались к приобретению сначала акций Миссисипской компании. Зная человеческую природу, он верно рассудил, что такое препятствие только возбудит желание скупить как можно больше акций. Он оказался прав. Цена старых акций пошла вверх быстрее, чем прежде. Улица Вивьен была запружена экипажами, а Отель-де-Невер осаждали богачи, которые умоляли мистера Лоу позволить им попасть в список акционеров, пока он еще не закрылся.

Об этой истории узнал и регент. Когда он стал искать хоть какую-нибудь герцогиню для сопровождения одной из его дочерей, отбывающей к Савойскому двору, то, к своему удивлению, не обнаружил ни одной. Ему ответили, что все они сейчас возле кабинета мистера Лоу, и там он и сможет выбрать для своей дочери напарницу.

А на улице Кенкампуа в это время с утра до ночи раздавались крики менее солидных продавцов и покупателей.

Спрос на акции так усилился, что их стоимость превысила номинальную. И чем выше она становилась, тем сильнее их желали приобрести. Вскоре цена за акцию Индийской компании достигла семисот пятидесяти ливров, то есть стала выше номинала на пятьдесят процентов.

В результате доверие к мистеру Лоу, и так очень твердое, возросло еще больше. Стало видно, что он был прав, давая гарантии относительно Миссисипской компании, так же как прежде он оказался прав, создав свой банк.

Уильям Лоу, онемев от восторга, созерцал удивительную легкость, с которой его брат добывал миллионы из ничего, вернее из веры в то, что он их мог добыть. И вновь он видел, что брат не удовлетворен своей победой, что он всего себя посвящает развитию того дела, ради которого и добыл эти миллионы.

Этот гениальный игрок хотел завоевать гораздо большее поле, за каждую клеточку которого он боролся, используя всякую представлявшуюся ему возможность.

Одна из таких возможностей представилась очень скоро. Ее причиной была, как он и рассчитывал, расточительность регента, который вновь испытывал нехватку денег. Надо было уладить дела его незаконного сына шевалье Орлеанского, госпожа де Парабер приобрела себе имение, Жуфлотта требовала денег на поддержание своего воистину королевского великолепия. Безотказный регент обратился за помощью к господину Ла. Господин Ла был готов помочь. Его Высочество мог получить пятьдесят миллионов, когда ему будет угодно. В обмен мистер Лоу попросил передать его компании контроль над монетным двором и денежной эмиссией.

Его Высочество не стал сомневаться. Он передал ему этот контроль сроком на девять лет, веря в этого кудесника, способного добывать миллионы из воздуха. Только брат мистера Лоу испугался, неужели тот готов потратить такие деньги за предоставление этого контроля:

— Джон, ведь Миссисипская компания не выдержит, если у нее из оборота изъять такую сумму.

Как и раньше, мистер Лоу с улыбкой развеял сомнения брата:

— Я никогда и не собирался этого делать. Публика обеспечит нас деньгами, как и до этого.

И действительно, разгоряченная публика охотно дала деньги, когда мистер Лоу выпустил для этой цели следующий пакет акций Индийской компании, названные им «внучатыми», номинальной стоимостью пятьсот ливров, но продаваемые за тысячу.

Он был уверен в успехе этого шага, так как видел, как легко разошлась предыдущая серия акций. На этот раз условием приобретения новых акций было наличие у покупателя четырех «материнских» и одной «дочерней». А срок подписки был всего двадцать дней. Еще одной приманкой служили дивиденды в размере двенадцати процентов. Эта серия акций разошлась моментально.

Получение контроля над монетным двором было предварительным шагом на пути разрушения Антисистемы д’Аржансона и поглощения ее. Это, однако, могло и подождать, пока широкая публика занималась перевариванием того, что ей уже скормил мистер Лоу.

Тем временем он также без лишнего шума получил монополию на производство соли и табака, а также добился выпуска указа, запрещающего перевод денег из разных частей страны в иной форме, кроме банкнот.

Этот указ был очень выгоден, поскольку исключал возможность получения необеспеченного кредита, а также делал безопасным перевозку средств. Чтобы подчеркнуть это, в преамбуле указа специально оговаривалась возможность использования передаточной записи, еще одного финансового изобретения мистера Лоу, которая позволяла предъявлять банкноты к оплате только лицу, в них указанному.

Эта и другие меры, которые использовал за три года своей деятельности мистер Лоу, привели к тому, что практически вся звонкая монета, около семисот или восьмисот миллионов ливров, попала в подвалы Королевского Банка, а денежное обращение в стране осуществлялось посредством банкнот.

В конце года улица Кенкампуа превратилась в огромный улей. От восхода и до заката каждая меняльная контора функционировала как маленький уголок огромного финансового дворца, созданного мистером Лоу. Количество продавцов и покупателей все возрастало, и Королевский Банк не справлялся с обслуживанием всех желающих.

Торговля, ставшая наконец-то подлинно свободной, потребовала рабочих рук, и многие голодные безработные получили работу, а стоимость их труда за эти годы удвоилась.

На заре процветания, которая только занималась после окончания всех лишений, народ говорил о господине Ла как о своем спасителе и изливал на его имя благословения.

Глава 16

НОВОЕ ПОЯВЛЕНИЕ ДОНА ПАБЛО
Лист бумаги, который мистер Лоу продолжал испещрять расчетами, был весь черен от цифр. Только на полях виднелись три крошечных изображения женского лица, в которых узнавались черты графини Орн.

Его отвлекли сообщением о визите графа Стэра.

Его сиятельство вошел в дом мистера Лоу, одетый в камзол ярко-голубого цвета, чулки его были закатаны над коленями. Такой наряд поневоле приковывал к себе внимание, но граф чувствовал себя в нем вполне уверенно. Походка его была неспешной, в руках раскачивалась тросточка. Он небрежно скинул треуголку и приказал доложить о себе мистеру Лоу.

— Я протестую, сэр, — заговорил он, входя в кабинет. — Если вы и дальше будете развиваться такими темпами, то скоро нам, простым смертным, будет к вам не попасть.

— Ваше сиятельство смеется надо мной. Скажите, чем бы я мог служить вам?

— Благодарю. Но не осмеливаюсь. У вас в доме богато, как у какого-нибудь принца.

— Скорее уж тогда, как у кардинала. Этим домом раньше владел Мазарини.

— Ну что ж, кардинал тоже вроде принца. И уж во всяком случае, это человек, который знает, как жить и как обставлять дома. Такой великолепной лестницы нет даже в кенсингтонском дворце, а ваши гобелены достойны висеть в королевских покоях. Впрочем, для вас миллион значит меньше, чем для меня гинея. Позвольте выразить вам свою зависть.

— Пожалуйста. Ведь это форма комплимента. А вы пришли ко мне в поисках миллиона?

Этот вопрос, заданный спокойным тоном, заставил графа изменить его манеру добродушного подшучивания.

— А вы можете сказать, где он лежит?

— Пожалуйста, если такова цель вашего визита. Сюда многие выдающиеся люди приходят с этой целью: auri sacra fames[1436]. Но я был бы несправедлив к вашему сиятельству, если бы не позволил предположить менее корыстную цель вашего визита. Почему вы не садитесь?

— Вы правы, — сказал граф. Он зацепил тросточку за пуговицу на своем камзоле, вытащил табакерку, постучал по ее крышке пальцем, предложил ее мистеру Лоу и, наконец, уселся, скрестив ноги. — Скажите, нет ли среди ваших многочисленных знакомых в финансовом мире испанца по имени Пабло Альварес?

— Пабло Альварес? — скрыв удивление, мистер Лоу не ответил сразу. — Я знаю его. Да. Он, кажется, сейчас в Лондоне?

Стэр покачал головой.

— Нет, вы ошиблись. Он там жил, но сбежал. Он обанкротился и обвиняется в махинациях, связанных с Компанией южных морей. Его ищут, чтобы задержать.

— Для чего?

— Чтобы повесить, я думаю. Известно, что он переехал из Голландии во Францию. Скорее всего, он захочет отсюда попасть в Испанию. Но натянутые отношения между Францией и Испанией не позволяют переходить границу без паспорта. А паспорта у него нет. Я был у регента и просил его при обнаружении этого человека задержать его и передать нам. Но Его Высочество заупрямился. Он не дал мне никаких обещаний, — он вздохнул. — Боюсь, что, несмотря на все мои старания, я так и не смог добиться его благорасположения. Вот почему я у вас.

— У меня! Вы смеетесь. Что же я могу сделать, если регент не желает вам помочь?

— Вы можете заставить его передумать. Вы же знаете, как заставить его изменить решение. Все говорят: если хочешь чего-нибудь от Его Высочества, то обращайся к господину Ла. Так ведь и должно быть, — улыбнулся Стэр, — кто платит, тот и заказывает музыку.

— Все это вздор, — сказал лаэрд Лауристонский.

— Возможно. Вопрос, не попытаетесь ли вы помочь нам?

Мистер Лоу задумался. Лицо его было спокойно.

— Как вам угодно. Посмотрю, можно ли что-то сделать. Но учтите, я не даю никаких обещаний. Я поступлю так, как посчитаю нужным.

— Удовлетворюсь и этим. Моя ответная благодарность, наверное, не значит для вас много, но уж чем богат. Надеюсь, вы снизойдете до нее.

Он встал, чтобы идти.

— Миллион, о котором вы спрашивали, легко можно получить.

Лорд Стэр с сомнение посмотрел на него сузившимися глазами.

— Тем лучше, — он помолчал и со смущенным смешком добавил: — Но вы, конечно, не скажете, как?

— Почему же? — мистер Лоу говорил небрежно, как будто раздача миллионов была для него самым привычным занятием. Может быть, его честолюбие сейчас тешило, что высокомерие знатности было унижено высокомерием богатства. — Почему же? Купите тысячу акций Индийской компании.

— Но они ведь стоят тысячу ливров каждая. Милый Лоу! Это же как раз и будет стоить миллион.

— Это потребует не более тысячи луидоров. Вам нужно будет заплатить за каждую акцию только первый взнос в размере пятидесяти ливров. Когда настанет время второго взноса, цена акций удвоится. И вы сможете тогда продать часть своих акций, чтобы оплатить свой следующий взнос. Уверен, что еще до времени третьего взноса у вас будет акций на миллион или даже большую сумму. Я дам указания моему человеку по имени Макуэртер. Он находится в банке на улице Кенкампуа. Он продаст вам привилегированные акции.

Узкие глаза Стэра расширились.

— А вдруг ваши прогнозы на рост их стоимости не оправдаются? — спросил он.

— Тогда вы потеряете тысячу луидоров. Но можете мне довериться.

— Попробовать сыграть?…

— Вы не правы. Игра подразумевает риск, а здесь его нет. Но, может быть, вы настолько добродетельны, что называете игрой игру без риска?

Нуждавшийся в деньгах граф задумчиво почесал свой подбородок. Потом спросил:

— Где, вы сказали, продают акции Индийской компании?

— В конторе Банка на улице Кенкампуа. Спросите Ангуса Макуэртера, он тоже шотландец. Это верный мне человек. Я напишу для него записку.

Лорд Стэр окончательно потерял свое холодное высокомерие. Он разгорячился и стал крайне болтлив. Наконец, он удалился, нежно попрощавшись с мистером Лоу и назвав себя его вечным должником. Уходя, он еще раз напомнил о деле обанкротившегося испанца.

Хотя мистер Лоу оставался спокойным, как всегда, он был сильно расстроен тем, что узнал о неприятностях своего старого друга. Он думал об этом и два дня спустя. Он как раз собирался идти обедать, когда, к его удивлению, его брат ввел в комнату того самого человека, который и послужил причиной визита лорда Стэра.

Дон Пабло Альварес несколько располнел со времени их последней встречи в Турине четыре года назад. Морщины на его желтоватом лице стали глубже. Он раскрыл руки, чтобы радостно обнять мистера Лоу, говоря, что, находясь проездом в Париже, не смог лишить себя удовольствия повидать старого друга.

Однако мистер Лоу не разделял его радости. Он вытерпел объятия молча, потом сказал:

— Желал бы я радоваться тебе, Пабло. Но случайно оказался в курсе твоих неприятностей.

— Неприятности! Ах, да какие это неприятности! Dios mio, какие пустяки, мой друг! — в его черных глазах застыла глубокая тоска. — Но откуда ты, черт возьми, об этом узнал?

— От британского посланника. Он просил меня убедить регента арестовать тебя, чтобы переправить в Лондон, если ты окажешься во Франции.

Испанец замер в испуге. Потом он взорвался:

— Матерь Божья! Неужто до такого уже дошло?

— Успокойся, — сказал мистер Лоу, — я лорду Стэру ничего не пообещал.

Альварес часто задышал.

— Я должен был знать об этом. Я чувствовал, что на моей шее затягивают веревку, — он ослабил галстук.

Мистер Лоу усадил его, уверил в своей дружбе и готовности помочь и попросил рассказать, что же произошло, Яркими красками испанец живописал, как он прогорел с акциями Компании южных морей. Он считал, что их стоимость резко завышена и продавал чужие акции, рассчитывая, что скорое падение их курса покроет эти махинации. Но вместо падения, которое каждый дурак мог предвидеть, проклятые акции стали еще дороже. Он закончил словами, что если и есть в этом мире что-то определенное, так это тo, что Компания южных морей — это пузырь, который вот-вот лопнет.

— Да, но пока что этого не произошло, — сказал Уильям, — и сейчас таким пузырем оказался ты.

— И вот ты в бегах, — сказал мистер Лоу. — Ну что ж, не можешь быть честным, старайся быть хотя бы осторожным.

— Ты назвал меня нечестным? — дон Пабло чуть не плакал.

— А разве это не так? Или это теперь честно — продавать то, что тебе не принадлежит, а потом скрываться с деньгами?

— Какие деньги? Бог свидетель, у меня их нет. Об этом кричат как раз те, кто потерял свои акции. Они хотят моей крови, как будто от этого разбогатеют.

— Ужасный мир, — сказал мистер Лоу.

Дон Пабло не почувствовал иронии.

— Тебе ли на него жаловаться? У тебя хватило ума поехать тогда в Париж. Надо было мне поехать с тобой. Ты величайший человек во Франции, второй после регента, контролируешь финансы, ворочаешь миллионами, живешь, как король. Тебе любой позавидует.

— Поговорим лучше о тебе, Пабло. Ты хочешь уехать в Испанию, так? Но отношения между Францией и Испанией сейчас напряженные. Поэтому, чтобы пересечь Пиренеи, тебе потребуется паспорт.

— Сельямаре получит его.

— Кто?

— Принц Сельямаре. Я первым делом обратился к нему, когда появился здесь. Он отправит меня под видом камердинера одного испанского священника, который возвращается в Мадрид.

— Ясно. И когда этот священник уезжает?

— Через день-два он вернется в Париж из Со и сразу уедем.

— Из Со! — мистер Лоу встревожился. — Ты случайно не знаешь, что твой испанский священник делает в этом притоне?

Дон Пабло пожал плечами.

— Откуда? Сельямаре об этом не говорил. Он мне сказал только, что этот аббат по имени Порто-Карреро приехал из Мадрида пару дней назад и скоро возвращается назад.

— Значит так, он приехал из Мадрида пару дней назад и вот-вот вернется туда снова, а сейчас находится в Со, — дон Пабло озадаченно смотрел на мистера Лоу. Тот объяснил: — Мне показалось странным, что ваш посол, гордый, недоступный испанский гранд помогает тебе, беглому банкроту. Но теперь вещи проясняются. Твой аббат похож на связного между Испанией и Со. Не странно ли это?

— Но ведь он же священник.

— Это-то и странно. Если бы он не был священником, все было бы проще. А ведь этот связной не просто священник, он еще и дворянин. Порто-Карреро — дворянская фамилия. Теперь подумай, зачем этому человеку ездить передавать письма?

— Что ты имеешь ввиду?

— А это означает, что такие письма нельзя доверить обычному курьеру.

— Ну это только предположение, — вмешался Уильям.

— Конечно. Но то, что творится в Со, дает мне для этого основания. Они составляют там заговор. Они там веселятся, а заодно пытаются организовать переворот. Маленькая герцогиня говорила, что мечтает увидеть, как земля королевства начнет гореть под ногами герцога Орлеанского. В свободное от мадригалов, серенад, театральных постановок и разврата время они составляют план отстранения от власти регента и возведения на престол испанского короля.

— Боже мой! — воскликнул дон Пабло. — Но раз об этом известно…

— Да, об этом известно. Но регент только смеется над ними. Называет это cabotinage[1437] и пожимает плечами, читая стихотворные оскорбления Его Высочества, которые сочиняют рифмоплеты герцогини. Возможно, он был прав, пока эти интриги напоминали клоунаду. Но твои слова показывают, что в заговоре замешана Испания. А это серьезно. Не исключено, что Альберони видит для себя выгоду в поддержке планов Менов. Не думаю, что регент теперь отмахнулся бы от этих известий.

— Послушай! — закричал Уильям. — Он рассмеется тебе в лицо, узнав об этом. Нужны доказательства, чтобы делать такие заявления.

Подумав, мистер Лоу с ним согласился.

— Надо их получить, — сказал он. — Где ты остановился, Пабло?

— В посольстве Испании. Принц Сельямаре предложил мне свое гостеприимство, пока мы не уедем с Порто-Карреро.

Мистер Лоу взглянул на брата.

— Одно это должно тебя убедить. Или ты считаешь в порядке вещей, что высокомерный Сельямаре пригревает на своей груди беглых финансистов? А ты, Пабло, езжай в посольство в моей карете. И мой тебе совет, сиди там безвылазно до своего отъезда. Если захочешь снова повидать меня, прими меры предосторожности. А теперь пойдемте обедать.

Дон Пабло воспользовался приглашением на следующий же вечер. Послушавшись предупреждений мистера Лоу, он приехал в закрытом седане. Целью его визита были деньги, в которых он остро нуждался, хотя он прикрыл ее желанием последний раз перед отъездом повидать старого друга. Oн рассказал, что аббат де Порто-Карреро вернулся этим утром из Со и назавтра собирается в Мадрид вместе с другим испанским дворянином по имени Монтелеон, который прибыл из Гааги.

Мистер Лоу щедро удовлетворил его финансовые нужды, выказывая воистину королевское презрение к деньгам, и пожелал ему безопасного путешествия.

— Надеюсь, тебе ничего не грозит, — сказал он, — раз ты под видом слуги вписан в паспорт аббата.

— Абсолютно ничего. В качестве камердинера аббата де Порто-Карреро я имею дипломатическую неприкосновенность. А он везет дипломатическую почту.

Для мистера Лоу это было недостающим звеном в цепи его построений. Он напряженно задумался и потом переспросил:

— Дипломатическая почта? — глаза его смотрели с напряжением. — Тогда я вряд ли ошибся, предположив, что он связной.

— Но вряд ли и прав, — засмеялся дон Пабло, — потому что он наверняка не такой связной, какого ты себе представляешь.

Мистер Лоу ничего ему не ответил. Но как только испанец, сердечно поблагодарив его, отбыл, он приказал подать ему карету и поехал в Пале-Рояль, к Дюбуа, у которого потребовал немедленной аудиенции у регента.

Аббат рассмеялся.

— Даже если загорится Париж, это будет невозможно, — сказал он. — Его Высочество ужинает, и дверь к нему плотно заперта на всю ночь.

— Ее надо отпереть, — настаивал мистер Лоу и кратко пересказал Дюбуа то, что, по его представлениям, сейчас происходило. — Пусть эти люди отъедут от Парижа, а потом их надо будет догнать и арестовать.

Дюбуа теперь уверенно продвигался к осуществлению своей мечты стать вторым Ришелье, и подобные события его сильно затрагивали. Тем не менее он опять рассмеялся:

— Арестовать! Арестовать двух дворян только на основании ваших туманных подозрений?

— Мои подозрения, конечно, остаются подозрениями, но они не туманные. Где ваш здравый смысл? Вы говорите, они дворяне. Но с каких это пор посланник, даже испанский, использует дворян в качестве курьеров?

Аббат пожал плечами.

— Друг мой, эти господа едут в Испанию. И ниоткуда не следует, что они должны везти с собой письма Сельямаре.

— Разве вы не понимаете, что Порто-Карреро явился в Париж только ради того, чтобы передать письма из Испании? И он наверняка должен забрать с собой ответы на них. Разве все не указывает на это? Проделать путь из Мадрида, чтобы провести во Франции четыре дня, три из которых пробыть в Со, этом заповеднике для предателей. У вас есть шпионы, аббат. Есть они и у меня. В Со находится мстительный молодой человек по имени Орн, за перемещениями которого я слежу, и я знаю о том, что там происходило в эти дни.

— Да, да, — Дюбуа стал проявлять нетерпение. — Я знаю и это, и еще многое. И регент тоже. Предположим, все ваши подозрения справедливы. И все равно я уверен, что регент никогда не даст санкции против них. И потом я все еще не понимаю, какие действия мы можем предпринять сейчас?

— Я же уже сказал вам. Схватить молодого священника и взять его бумаги.

— Дорогой барон! — оскорбился Дюбуа. — Вы не понимаете, что говорите. Бумаги запечатаны посольской печатью. Она священна. Из-за подобных и даже меньших нарушений начинаются войны. И что вы вообще так разгорячились? Раз уж сам Его Высочество смеется над их планами, то вам-то какая нужда так себя волновать?

Мистер Лоу выказал нетерпение.

— Дорогой аббат, вам изменяет ваша проницательность. Пока заговор разрабатывался в Со, он оставался просто глупым капризом лицемерной герцогини, и мы с вами могли смеяться над ним вместе с регентом. Но не изменилось ли сейчас все? Приезжает посланец из Мадрида. Замешан испанский посланник. Не означает ли это, что король Филипп начинает относиться к этому серьезно? Вы интересуетесь, почему я так разгорячился? А если, пока регент смеется, у него выбьют почву из-под ног, то что случится со мной? Мои друзья из парламента уже один раз чуть было не повесили меня. И, кстати, что случится с вами, аббат? Неужели Мены любят вас так сильно, что оставят здесь и после свержения регента?

— Все равно это только предположения, — упирался Дюбуа, становясь более задумчивым. — И осмелиться на столь крайнюю и опасную меру, не имея никаких доказательств, никак невозможно. Перехватить бумаги посольства…

— Но если в них будут доказательства измены?

— А мы не сможем доказать это, пока их не получим. Но и получить их не сможем, пока это не будет доказано. Смешно, конечно. Но это замкнутый круг, и я не вижу из него выхода.

— Это ваше последнее слово?

— Более того, мой друг, это — эпилог.

— Тогда я должен сделать то, что в моих силах.

Дюбуа встревожился:

— Что у вас, черт возьми, на уме?

— То, что я должен сделать это вместо вас.

— Вы спятили? — Дюбуа побледнел. — Вы, может быть, отчаянный игрок, барон. Но это игра не для вас. Ставкой в ней будет ваша собственная голова.

— О, бедная моя голова!

— Как минимум, карьера. Вы все погубите. Подумайте, ради Бога. Оставьте в покое то, что вас совершенно не касается.

— Я только что объяснил вам, что меня это все очень близко касается.

— Но не настолько же, чтобы так рисковать? Прошу вас, опомнитесь.

— Ладно! — отрезал мистер Лоу. — Хватит об этом. Теперь, вот еще что. Лорд Стэр сказал мне несколько дней назад…

— О сбежавшем банкроте? Знаю. Он говорил мне, что обращался к вам. А что вас здесь интересует?

— Этот банкрот мой старый друг. Я хотел бы помочь ему. Мне нужен один документ для него.

Аббат растерялся:

— Вы ставите меня в тупик. Вы желаете помочь Стэру или нет? Черт меня побери, если я вас понимаю.

— Поймете позже. А сейчас вы меня очень обяжете, если выполните мою просьбу. Это никому не принесет вреда. Франция никак не заинтересована в этом человеке.

Поскольку это единственное, что было аббату ясно, он не стал чинить препятствий. Но долго сидел в глубоком тревожном раздумье после ухода мистера Лоу.

Глава 17

ПОРТФЕЛЬ СЕЛЬЯМАРЕ
Путешествие дона Пабло никоим образом нельзя было назвать счастливым.

Аристократичный молодой аббат и его компаньон, сын последнего испанского посланника при дворе короля Англии, обращались с банкиром даже хуже, чем если бы он на самом деле был их лакеем. Так что его роль стала более чем естественной. Он сидел на запятках рядом с кучером. Он закутался как только смог, чтобы спастись от пронзительных декабрьских ветров, и проклинал надменных юнцов, уютно устроившихся в карете размером почти с комнату.

Единственным утешением для него было то, что они приближаются к испанской границе, за которой он будет в безопасности. Вот уже и Пуатье проехали. Здесь-то, когда карета переезжала через мост, он и заметил небольшой отряд, едущий вслед за ними. Это не обеспокоило бы обычного человека в обычных обстоятельствах. Но обстоятельства дона Пабло были необычны.

Встав на колени, он смотрел поверх крыши кареты на приближающийся отряд: полдюжины мушкетеров в красном, возглавляемые офицером. Позади отряда скакал закутанный в плащ человек.

Пришпорив коней, они догнали и окружили карету как раз в тот момент, когда она съехала с моста, и именем короля приказали ей остановиться. Растущие страхи дона Пабло сменились унылой уверенностью.

Карета остановилась, и молодой священник высунул голову, чтобы спросить, что происходит. Он полагал, что вышла какая-то ошибка. Он назвался аббатом Порто-Карреро из испанского посольства, возвращающимся на родину.

Офицер был до крайности любезен. Если все так, как говорит аббат, то он просит прощение за эту задержку. Они преследовали по просьбе английских властей беглого банкрота по имени Пабло Альварес, и у них есть информация, что он находится в этой карете.

Аббат изобразил возмущение. Нервничая, он стал говорить, что ничего не слышал об этом человеке. Его сопровождали, утверждал он, только господин де Монтелеон и камердинер, о чем указано в их бумагах.

Офицер спустился с лошади, и один из мушкетеров открыл дверь кареты. Позади всадников, стоявших полукругом, начали собираться городские зеваки. Число их все увеличивалось.

Аббат показал свои бумаги. Это был низкорослый, широкоплечий брюнет. Тон его был очень властным. Его компаньон был его полной противоположностью: худой и долговязый, он оставался молчалив и апатичен.

Офицер просмотрел две протянутых ему бумаги.

— Все в порядке, — произнес он, но задержал их, пока не переговорил с человеком в плаще, подъехавшим поближе.

— Взгляните на них, мсье. Вы узнаете среди них того, кого ищете?

Человек в плаще, не слезая с седла, заглянул внутрь кареты.

— Нет, — заявил он. — Можете разрешить им ехать, лейтенант.

— Там еще про слугу упомянуто, — сказал лейтенант.

— Естественно, — надменно ответил его преподобие. — Я без слуги не путешествую, — спокойно он указал на него. — Вот он, рядом с кучером.

— Позвольте взглянуть на него. Спустись-ка, приятель.

Альварес спустился на землю, дрожа от страха перед закутанным в плащ человеком, голос которого был до крайности похож на голос мистера Лоу.

— Это тот, кого вы ищете, лейтенант. Это Пабло Альварес.

— Voila![1438] — рассмеялся офицер. — Хитрость чуть не удалась, господин аббат, — потом саркастически спросил: — Он тоже пользуется дипломатической неприкосновенностью?

Порто-Карреро пришелв ярость.

— Я не знаю его. Я его нанял в Париже неделю назад.

— Конечно, конечно. Садись в карету, дружок, — обратился офицер к Пабло и добавил: — Вы все поедете с нами.

Он захлопнул дверь кареты, не слушая объяснений возмущавшегося аббата, и отдал приказы. Они поехали прямо к гостинице города Пуатье. Дон Пабло понял, что погиб, но не мог понять причину ужасного предательства мистера Лоу.

Во дворе гостиницы под любопытными взглядами ее хозяина, горничных и конюха, а также служанок и прохожих, им было предложено считать себя арестованными и подняться наверх.

Порто-Карреро был взбешен и угрожал Франции чуть ли не войной с Испанией за такое его оскорбление. Тем временем высокий человек в плаще спокойно приказал доставить багаж из кареты в комнату для досмотра.

— Это дорого вам обойдется, — заверещал аббат, выходя из себя. — Мы дипломаты. Вы же видели наши паспорта. Наши персоны и наш багаж неприкосновенны.

Но это не потревожило спокойствие мистера Лоу.

— Только один из вас известен нам, как разорившийся банкрот, пытающийся бежать от правосудия в Испанию. Вы не должны находить странным, что мы теперь не верим вашим уверениям о неприкосновенности. Ваши паспорта могут быть поддельны. Соблаговолите дать мне ваш портфель, господин аббат.

Он протянул руку за кожаным портфелем, который Порто-Карреро прижимал к себе.

Лицо аббата смертельно побледнело. В уголках его рта показалась пена. Его паника окончательно уверила мистера Лоу в правоте.

— Сэр, здесь находятся посольские документы. Они запечатаны посольской печатью. Взгляните сами, сэр.

— Это я и собираюсь сделать, — мистер Лоу завладел портфелем. — Более удобного места для провоза награбленных средств и не придумать. Сюда можно положить банкноты не на один миллион ливров.

Монтелеон вышел из своей апатии. Он был очень надменен:

— Вы, вероятно, лишились рассудка, сэр. То, что рядом с нами оказался какой-то негодяй, не дает вам права на такое нарушение закона, каким является вскрытие этого портфеля. Предупреждаю вас, сэр, что, если вы откроете этот портфель, то подвергнете себя серьезной опасности. Смертельной опасности. Давайте вернемся вместе с вами в Париж, и принц Сельямаре вам все подтвердит. Это должно вас удовлетворить. Вы же должны понимать, что нарушение целостности дипломатической почты будет иметь для вас серьезные последствия.

Эта речь, однако, не оказала на мистера Лоу никакого эффекта.

— Поедем ли мы в Париж беспокоить испанского посланника из-за вас, и вообще вернетесь ли вы в Париж с нами, будет зависеть от того, что я найду в этом портфеле.

Не обращая больше внимания на протестующих молодых людей и не имея, видимо, достаточного страха перед гербом Испании, который был оттиснут на печатях, мистер Лоу сломал их, вскрыл замок и высыпал содержимое портфеля на стол.

Он понимал, что начал самую рискованную игру в своей жизни, и если его выводы оказывались ошибочными, а бумаги невинными, то последствия этого были бы весьма серьезны, как его предупреждал Дюбуа.

Но его умозаключения не оказались ошибочными. Ужасные доказательства измены превзошли все его ожидания. Когда он пролистал документы и понял, что в них, два молодых человека: аббат, одетый в черную сутану, и Монтелеон, на котором был темно-красный камзол, перестали протестовать. Они стояли с ним рядом, пришибленные, как пойманные воры.

Он поднял взгляд и произнес строгим голосом:

— Лейтенант, возьмите этих троих и отведите их на ночь в разные комнаты, чтобы они не могли сговориться. К утру я привезу вам ордер на их арест.

Это был приказ, и, понимая, что протестовать бесполезно, аббат и его компаньон уныло дали себя увести.

Оставшись один, мистер Лоу более внимательно просмотрел бумаги, лежащие перед ним.

Во-первых, среди них находилось письмо принца Сельямаре кардиналу Альберони, которое детально обсуждало предметы, на которые его преосвященство должен был обратить внимание короля Филиппа. Оно начиналось с предложения: «Я ожидал, пока виноград превратится в вино, прежде чем отведать его, но теперь, я думаю, ваше преосвященство может положиться на его крепость». Далее письмо касалось планов переворота, который должен был возглавить дядя короля Филиппа герцог Мен. Регента собирались похитить с помощью верных людей, что не представлялось заговорщикам трудным, зная его привычку ходить без охраны. О том, что с ним предполагалось сделать после похищения, в письме ничего не говорилось. Эту деталь, без сомнения, оставляли на усмотрение короля Испании. Сразу после похищения Его Величество должен был вступить во Францию. На его сторону должен был перейти полк герцога Ришелье, который находился в Байоне. Они могли также рассчитывать на поддержку парламента в Париже и на дворянство в Бретани, извечных врагов Англии, которая в результате негодной политики регента сделалась союзником Франции. Король Филипп затем объявлялся регентом, на что он имел полное право как внук Людовика XIV. Свои функции он после этого передавал герцогу Мену.

Если бы это было все, то и этого было достаточно. Но там было значительно больше. Там был черновик письма, с которым короля Филиппа призывали обратиться к Людовику XV со следующими словами:

«Мой Брат и Племянник, никогда, с тех пор как Провидение поместило меня на трон Испании, не забывал я об обязанностях, наложенных на меня моим рождением. Вечная память о Людовике XIV всегда во мне. Я как будто слышу иногда его слова, сказанные в минуту нашего расставания: „Пиренеев больше не существует“. Ваше Величество является единственным потомком моего старшего брата. Любезный моему сердцу испанский народ нежно любит меня и уверен в моих чувствах к нему, и он не отнесется с ревностью к тому, что я переживаю за вас. Я тешу себя мыслью, что я по-прежнему дорог той нации, которая вскормила меня своей грудью. Мне только непонятно, как верные вам слуги могли подписать этот договор против меня, а скорее против вас самого? Истощенные финансы твоей страны, непосильное бремя мира вынудили вас заключить союз с Англией, моим смертельным врагом, видимо, для войны со мной. Но знайте, я никогда не присоединюсь к такому союзу. Он невыносим для меня».

Мистер Лоу остался равнодушен к этому посланию, созданному рифмоплетами из Со якобы от имени испанского короля.

Он посмотрел на следующий документ. Это был список влиятельных дворян, на чью поддержку король Филипп мог уверенно рассчитывать. Кроме того, от некоторых дворян, не указанных в списке, среди которых были герцог Омон, герцог Полиньяк, герцог Ришелье, маркиз Помпадур и граф Орн, были собственноручно подписанные послания, предлагающие верность и службу королю Испании.

Наконец-то, подумал мистер Лоу, у него в руках был материал, достаточный для того, чтобы регент мог отправить на плаху десяток-другой дворян-злоумышленников, в том числе и его злейшего врага. К тому же он теперь был в безопасности от последствий вскрытия им дипломатического багажа, чего так опасался Дюбуа.

Удовлетворенный, он закрыл портфель и приказал подать ужин. Позднее, около полуночи, он узнал, куда поместили дона Пабло, и пошел, перекинув плащ через руку, нанести ему визит.

Охранника, стоявшего возле двери дона Пабло, он попросил удалиться:

— Идите отдохнуть. Я побуду некоторое время с заключенным. Я пошлю за вами, когда буду уходить.

Он отпер дверь и вошел. Комнату освещали две свечи, стоявшие на столе с остатками ужина и кувшином вина. Дон Пабло грустно сидел на краю постели, закрыв голову руками, возможно, представляя себе галеры, на которые его пошлют. Услышав, как кто-то вошел, он поднял голову. Когда он узнал своего высокого посетителя, то поднял голову и, злобно выругавшись, сказал:

— Что, позабавились со мной, черт побери!

— Надеюсь, теперь я позабавлю и вас, — сказал мистер Лоу. — Начну с того, что я принес вам паспорт и плащ с капюшоном, в котором вас никто не узнает. Часового я отослал, так что можете считать себя свободным. Если вы сейчас спуститесь черным ходом, то вряд ли кого встретите, поскольку прислуга уже спит. Впрочем, даже если вас и увидят, то ничего вам не грозит, но лучше обойтись без лишних объяснений. Почтовая станция на соседней улице. Обратитесь к смотрителю, возьмите лошадь и мчитесь скорее в Испанию. Если не будете жадничать, то станционный смотритель вопросов не задаст. Вот вам, наконец, еще тысяча луидоров в банкнотах Королевского Банка. Благодарить меня не стоит, поскольку вы мне помогли еще сильнее. Ваше банкротство сослужило мне большую службу. Я говорил, что позабавлю вас, но лучше, если вы станете смеяться, когда очутитесь по ту сторону границы. Спокойной тебе ночи, приятного путешествия и удачи, милый мой Пабло. Ступай с Богом.

— О, мой друг! — потрясенно вымолвил Пабло. — А я-то думал, прости меня Господи, что ты предал меня. О, мой друг, мой друг! — он стал задыхаться и неожиданно разрыдался.

— Какой стыд! — упрекнул его мистер Лоу. — Так-то ты смеешься? Успокойся. Не время хныкать. Ступай, мой друг. Вытри нос и уезжай.

Дон Пабло схватил мистера Лоу за руку, крепко сжал ее, поцеловал, смочив в своих слезах.

— Бог вознаградит тебя! Ты спас меня!

Мистер Лоу обнял его за плечи и подтолкнул к двери.

— Я скажу, что ты сбежал под покровом ночи через окно. Счастливо тебе, Пабло. Дай знать, если опять обанкротишься.

Глава 18

ПИСЬМО
Три дня спустя мистер Лоу со своими двумя пленниками был в Париже. Он поехал в Пале-Рояль, чтобы найти аббата Дюбуа.

Он прибыл туда в два часа ночи, и аббат был уже в постели. Мистер Лоу, однако, настоял, чтобы его разбудили. В ночном колпаке, ворча и шипя, как злобная кошка, аббат был, тем не менее, обрадован неурочному посетителю.

— Черт побери, барон, неужели ваше дело не терпит до утра?

— Вы сами будете судить об этом, — был холодный ответ, в котором аббат, однако, заметил некоторое оживление, необычное для этого всегда бесстрастного человека.

Мистер Лоу скинул свою соболиную накидку и вытащил черный кожаный портфель с золотыми застежками и двумя сломанными печатями.

При этом лицо Дюбуа вытянулось, а глаза расширились. Он возбужденно сорвал с себя ночной колпак.

— Боже мой, что вы наделали, — прохрипел он. — Все-таки осмелились, несмотря на мои предупреждения?

— Ответ — здесь, — сказал мистер Лоу.

С этими словами он высыпал содержимое портфеля на постель.

— Все это должно было мирно уплыть в Мадрид под охраной посольских печатей. Но вместо этого очутилось у вас. Полностью.

Последнее не было правдой, так как мистер Лоу для своих личных целей изъял из портфеля письмо графа Орна.

Встревоженный аббат, не задавая больше вопросов, начал рыться в бумагах дрожащими руками. Когда он читал первый листок, его впалые щеки начали заливаться румянцем, а когда он дочитал последний, то засверкали его светлые глаза. Он осклабился:

— Pardieu![1439] Вам повезло, — закричал он. — А ведь за эти сломанные печати вам могли сломать шею.

— Мне всегда везет, если я до этого хорошо посчитаю. А здесь, дорогой аббат, игра была верной, потому что впервые в жизни я использовал крапленую карту. Я же ехал не за господином де Порто-Карреро, а за беглым банкротом. Я перехватил его в Пуатье. Он ехал под видом слуги испанского аббата. Конечно, я задержал его, также как и его сообщников, аббата и еще одного господина. Конечно же, я проверил их багаж. В поисках ворованных денег, разумеется. Имея дело с преступниками подобного сорта, разве можно было не усомниться в том, что посольская печать не поддельная? Но вы видите, она оказалась настоящей.

— Лихо придумано.

— Ну, если ваше преподобие может, то пусть придумает лучше.

— Где уж мне. Сойдет и это. Сойдет и неплохо. Где арестованные?

— Господин де Порто-Карреро и его компаньон находятся в подвале Отель-де-Невер по выписанному вами ордеру. А банкрот, тот, к сожалению, сбежал ночью.

— А, этот тот испанец, для которого вы просили меня изготовить паспорт? Наверное, вы ужасно разозлились, что ему удалось уйти от вас?

— Конечно, разозлился. Но это неважно. Он свою роль отыграл. А без него, кстати, эти документы никогда бы к нам не попали. Так что мы перед ним в долгу. Мы должны помнить, что его нам послало Провидение.

Дюбуа закутался в халат, собрал в кучу бумаги и сказал:

— Пойдемте к Его Высочеству, господин Провидение.

Мистер Лоу отрицательно покачал головой:

— Нет. Доложите об этом вы, аббат. Я не хочу появляться в роли полицейского. Не стоит мое имя даже упоминать. Говорите обо мне как о вашем агенте, тем более, что так и обстояло это дело. Прощайте, господин аббат! — он поклонился и вышел.

Час спустя регент вышел после ужина, раскрасневшийся, в расстегнутом камзоле, и обнаружил в прихожей аббата, кутавшегося у камина в ночной халат.

Аббата раздосадовала веселость, читавшаяся на лице регента.

— Я здесь не для того, чтобы развлекать Ваше Высочество.

— А это лучше всего у вас получается, — Его Высочество икнул. — Ну, а какого черта вы тогда здесь?

Дюбуа показал на портфель.

— Я принес вам доказательство измены.

— В три ночи? Одно это с вашей стороны измена. Какой стыд! За такую жестокость вы никогда не получите кардинальскую шапочку. Никогда. И идите спать.

— Неужели Вашему Высочеству не угодно понять, что я здесь в такой час, потому что дело не терпит отлагательства?

Но регент выпил слишком много вина, чтобы быть способным понять это.

— Вот что не терпит отлагательства, так это то, что мне пора в постель. Идите к черту, аббат, с вашими изменами. Спокойной ночи.

Со смехом регент пошел в свою спальню, клича слугу. Аббат пылал от гнева, глядя ему вслед и жалея, что он потерял полночи, только чтобы увидеть такое вопиющее легкомыслие.

Он отомстил, однако, на следующее утро, когда закрылся с регентом в комнате, называвшейся зимним кабинетом, которая находилась в конце небольшой галереи. Там он разложил перед регентом бумаги посланника.

Его Высочество, свежевыбритый, надушенный и напудренный, бодрый и жизнерадостный, смотрел на огонь в камине, когда вошел аббат. Он хотел пожурить его за вчерашнее ночное вторжение. Неужели его преподобие, спросил он, был так невежлив, что не давал ему лечь в постель, или ему это приснилось. Однако он прекратил свое подшучивание, когда пробежал письмо Сельямаре. Когда он закончил читать остальные документы, то стал серьезным, как никогда. Его полное, свежее лицо было мрачнее тучи.

Чем закончилось дело Сельямаре, заслуга в разоблачении которого очень возвысила Дюбуа, описано в исторических книгах. Посланник короля Филиппа, пришедший учтиво потребовать возвращения ему его портфеля, был тут же арестован. Принадлежащие ему бумаги были тщательно изучены Дюбуа, который являлся государственным секретарем по иностранным делам, и Ле Бланом, государственным секретарем по военным делам. После этого принц был выдворен за пределы Франции. На следующее утро отряд мушкетеров отправился в Со, чтобы арестовать герцога и герцогиню Мен. Немало китайского фарфора было разбито буйной герцогиней, которая вставала на носки, чтобы хоть как-то преуменьшить свою низкорослость, и кричала, что она внучка великого Конде, в тщетной надежде остановить пришедшего за ней офицера.

— Вы можете арестовать меня, — заявила она, — но вы не можете заставить меня подчиниться.

Ее выслали из ее земного рая, как Еву, с иронией отмечали современники, и отправили в Дижон, где у нее было достаточно времени, чтобы остыть и обдумать происшедшее. И через несколько месяцев, подчинившаяся или нет, но она начала забрасывать регента письмами, в которых клялась ему в своей преданности.

Ее слабый герцог обливал свою жену грязью за то, что она надула его, заставив участвовать в этой дурацкой интриге. Он сидел теперь в крепости в Пикардии.

Что касается остальных, и тех, кто был в списке Сельямаре, и тех, кто предал регента своими личными обращениями испанскому королю, они были, за исключением успевших сбежать, схвачены и помещены в Бастилию в ожидании решения регента.

Графа Орна среди них не было, так как его письмо королю Филиппу осталось у мистера Лоу. Взяв его с собой, он поздним вечером того дня, когда регент начал вершить свое правосудие, отправился на носилках, которые несли четыре лакея в ливреях, к дому графини Орн на улицу Аржантей. Впереди его носилок шел человек с фонарем, освещавший дорогу. Возможно, от избытка осторожности он приказал доложить о себе как о господине дю Жасмине, прося принять его, несмотря на поздний час.

Как он и предвидел, она сразу поняла, кто скрывался под этим именем. Да и несложно было догадаться, что «господин дю Жасмин» звучало почти как «Джессами Джон». Не так просто было ей догадаться о причине его визита. Она была уже в постели, и некоторое время дрожь и сомнение не давали ей встать, чтобы выйти к нему.

Лакей ввел его в будуар графини, изящно обставленную полутемную комнату. Разукрашенные в стиле рококо стены были прикрыты темно-розовой парчой. Мебель была уставлена китайским фарфором. В углу стояли клавесин, обтянутый атласом, и арфа. На полу лежал толстый индийский ковер.

Она вышла к нему в пеньюаре из белого шелка, который покрывал ее от шеи до пят. Он как будто делал выше ее стройную фигуру. Ее каштановые волосы были распущены. Удивление и затаенная тревога светились в ее темных глазах, которые напряженно изучали его, пока он кланялся. Он был в высшей степени корректен.

— Вы любезно согласились принять меня, мадам. Мне кажется, что причина моего визита послужит оправданием для его неурочности. Если бы регент не задержал меня, то я пришел бы намного раньше.

Ее вопрошающие глаза продолжали смотреть на него в полном молчании. Она ждала. Он откинул полог своей накидки, показывая богатство своей одежды. Его камзол серого цвета был украшен узкой золотой цепочкой.

Наконец она заговорила, столь же корректная:

— Снимите ваш плащ и подсядьте к огню. Ночь холодная.

Он достал бумагу, потом снял свою накидку и треуголку и положил их на стул. Но он не стал садиться на диванчик изогнутой формы, на который она ему указала.

— Я пришел, чтобы вернуть свой долг, — объявил он. Она улыбнулась:

— Я не знаю за вами долга.

— Но я чувствую его за собой, тем не менее. Соблаговолите взглянуть вот на это.

Нахмурившись, она взяла бумагу. Складка на ее лбу углубилась по мере того, как она читала письмо своего мужа королю Испании. Потом она подняла на него растерянный взгляд.

— Я ничего не понимаю.

Кратко он посвятил ее в планы заговорщиков.

— Было написано несколько таких писем. Все они, кроме этого, попали в руки регенту. И их авторам повезет, если их не повесят. Это произойдет только в случае, если Его Высочество проявит необычную мягкость, что маловероятно, учитывая характер заговора. Из авторов этих писем спаслись пока только де Нель и Помпадур, которые бежали и которых сейчас ищут, а также господин де Орн, чье письмо мне удалось перехватить прежде, чем оно попало на стол регента. Остальные уже в Бастилии.

— Но… — она запнулась, не в состоянии найти нужные слова. — Ты так великодушен. Я не понимаю, зачем ты сделал это для графа Орна. Ты же ненавидишь его.

— Да, но я считал, что его любишь ты.

— И это послужило причиной?

— Этого было бы, конечно, достаточно. Но я уже сказал, что обязан тебе жизнью. И я рад, что могу вернуть долг.

— Жизнью? — глаза ее округлились. Их выражение смутило его.

— Ты же предупредила меня тогда о намерениях парламента.

— Ах, это! — она облегченно вздохнула. Казалось, она думала о чем-то другом.

— Я не преувеличиваю. Отдай это письмо своему мужу. Теперь мы квиты.

— К твоей радости, конечно.

— Естественно. Я всегда возвращал долги, — он помолчал и добавил: — Нет причины продолжать нашу встречу. Я советую тебе не говорить мужу, от кого ты получило это письмо. Позвольте покинуть вас, мадам, — закончил он, снова переходя к формальному обращению.

Он поклонился и подошел к стулу за своим плащом и шляпой, когда она позвала его:

— Минуту, Джон. Это письмо… Если выяснится, что ты перехватил его… Ты будешь скомпрометирован?

— Да. Но не бойся. Если ты не скажешь этого графу, об этом не узнают.

— Подожди. Но ведь скрывать измену тоже преступление? — она стала решительной. — Я не позволю тебе совершить его.

— Не позволишь? Ты не понимаешь, что это единственный способ спасти жизнь твоего мужа?

— Мужа! — презрительный изгиб ее губ и тон, которым она произнесла это слово, заставил его взглянуть на нее с удивлением. — Ты знаешь моего мужа. А ведь ты умеешь оценивать людей, Джон. Неужели ты думаешь, что я могла бы рисковать твоей жизнью из-за этого человека?

Удивление его еще усилилось, а потом сменилось чувством неловкости. Он вспомнил о словах леди Стэр, а также о том, как отзывалась о своем муже Маргарет, когда они ехали в ее карете к Пале-Роялю. Он ответил смущенно:

— Я сделал это не ради графа Орна, а ради тебя.

— Да? Ради меня. Рисковать своей жизнью, чтобы передать мне письмо, содержащее злобные замыслы этого никчемного человека. Хватит. Мне не надо такой жертвы. Во всяком случае ради графа Орна. Забери письмо.

— Но я умоляю тебя, подумай…

— Не о чем тут думать. О, я понимаю. Тебя шокирует отсутствие супружеской верности. Но есть более важные вещи в жизни. Это верность самому себе, собственному сердцу, душе и чести. И другая верность не может быть в ущерб этой.

Его лицо потемнело.

— Я с сожалением слушаю тебя, — сказал он, — и с неохотой.

— Тебе не хочется, чтобы я раскрывала перед тобой свою жизнь? Понятное желание.

— Нет, нет. Просто я надеялся, что ты счастлива.

— Счастлива? — она безрадостно засмеялась. — Меня всегда интересовало, что такое счастье.

Ее слава напомнили ему то, что он говорил когда-то своему брату: «Я однажды очень ненадолго испытал счастье, но оно появилось и тут же исчезло».

Это воспоминание усилило в нем ощущение неловкости.

— В общем, я не была счастлива со своими мужьями, — продолжала она, — но винить в этом мне надо только саму себя. Мне воздавалось за мою глупость. Когда-то, Джон, ты относился ко мне хорошо.

Волнение проступило на его бесстрастном лице.

— Когда-то я любил тебя, — произнес он, и краска выступила после этих слов на ее бледном лице.

— Как же ты обманулся во мне. Ведь меня привлекал тогда только внешний блеск.

Она опустилась на стул рядом с ним и, ссутулившись, продолжала. В словах ее слышалась затаенная горечь.

— Одного Неда Уилсона должно было хватить, чтобы навсегда избавить от тяги к мишуре. Но вот появился граф Орн, и я была такой дурой, что стала надеяться, что с ним моя жизнь может пойти на лад. Мой брат Стивен предупреждал меня. Ты помнишь Стивена. Он же был твоим другом. Но я пошла на поводу у своей глупости. И только выйдя замуж, я поняла, кто такой граф Орн: распутник и ловец удачи, животное, которое тянулось не ко мне, а к моим деньгам. Он считал меня очень богатой и не ошибся. Но мое богатство оказалось ему недоступным, оно было закреплено за наследником. Ты знаешь, у меня есть сын.

Это слово словно плетью хлестнуло по нему. Она увидела, как он вздрогнул и побледнел.

— Тебя это ранит? — спросила она с грустной нежностью, как бы извиняясь за нанесенную ею рану. — Ты не знал?

— Нет, — ответил он и спросил: — Это сын короля Вильгельма?

Боль в ее глазах показала, что он тоже больно ударил ее. Тень улыбки показалась на ее губах.

— А ты думал, что у меня были и другие любовники? Да. Это сын короля Вильгельма. Харпингтонское имение принадлежит ему. Я с него имею только ренту.

Он взял себя в руки.

— Поздравляю тебя с этим.

— Лучше посочувствуй мне за все остальное. Я все рассказала тебе, потому что я хотела, чтобы ты знал. Я хотела, чтобы ты понял, почему я не желаю помогать графу Орну. Но то, что ты сделал это ради меня, является для меня самым ценным. Только прошу тебя, не говори, что ты просто вернул долг. Признай, что это не совсем так.

Он не мог сопротивляться мольбе в ее голос:

— Возможно, это не совсем так, — согласился он.

— Ты думал порадовать меня, считая, что Орн мне дорог, — она встала. — Вместо этого… — она не смогла продолжать, задыхаясь от рыданий. Через минуту они стихли, и она продолжила спокойным голосом: — Прости меня. Твой поступок разбудил во мне чувства, которые, я думала, уснули навсегда. Хотя, конечно, ты можешь смеяться надо мной. Я была женой двух мужчин, любовницей третьего, но любила я при этом только одного, который не был мне ни мужем, ни любовником.

Ему стало ужасно больно и тоскливо.

— Ты говоришь так и хочешь, чтобы я верил тебе. Но когда ты могла выбирать, почему ты выбрала иначе?

— Я никогда не имела выбора. Ты забыл? — она резко повернулась к нему. — Ты забыл, что…

Она осеклась. Повернулась к камину и стала смотреть на огонь, чтобы он не мог видеть ее глаз.

— Что забыл? — спросил он.

— Что… — казалось, она не может подобрать нужного слова. Наконец она тихо произнесла: — Что ты убил моего мужа.

— И поэтому не поехала со мной в Голландию? Не отвечала на мои письма?

Она не отвечала, как будто сомневаясь. Наконец спросила:

— А этого мало? Что сказали бы люди?

— Люди! Что нам до них? И что бы они в конце концов сказали? Что я убил твоего мужа, потому что он для своей гнусной выгоды свел тебя с королем, да еще и посмеивался над этим, когда напивался.

Она избегала его взгляда.

— Это… это считалось только предлогом, — запинаясь, сказала она.

Он изумленно посмотрел на нее.

— И ты, ты в это поверила? Ты же всегда была смелой и честной перед собой, Маргарет.

— Возможно, мне надо действительно быть смелее и разрешить тебе уйти, — она посмотрела на него. — Давай не будем говорить больше об этом. Это ранит слишком сильно. Забери письмо, Джон. Я не хочу подвергать тебя опасности.

— Тут нет опасности.

— Не обманывай меня. Ты сегодня второй человек во Франции, близкий друг регента, принят при дворе, раздаешь миллионы. Но всего этого будет мало, если тебя обвинят в предательстве.

Он пожал плечами.

— Позволь мне рискнуть. Я привык рисковать. Я всю жизнь только и делал, что рисковал, и добился всего. И потом, подумай, что я сейчас с ним буду делать? Я уже сжег мосты. Не пойду же я к регенту со словами «вот письмо, оно выпало из пакета»? Это будет самоубийственный шаг. Он ведь сразу подумает, что я мог выронить и другие письма тоже. Так что я не смогу вернуть его.

— Понятно, — печально согласилась она.

— Отбрось свои страхи. Единственное, чем я рискую, что ты или граф Орн расскажете о моем воровстве, но на это, — добавил он с улыбкой, — вы не пойдете.

— Тогда, может быть, его лучше сжечь?

— Если пожелаешь. Но лучше сперва показать его графу, чтобы он был спокоен, что оно не попало в руки регента.

Она постояла в сомнении, потом развязала тесемку своего пеньюара и засунула письмо под него.

Его глаза, следившие за ее изящными движениями, стали голодными, а лицо исказилось, словно от боли.

Встретив его взгляд, она грустно улыбнулась ему.

— То, что ты сделал, Джон, очень великодушно. Ты обдумал все. Этот поступок достоин тебя.

— Это может считаться великодушным только в отношении графа Орна.

Она покачала головой.

— Не хочу лишать себя удовольствия сознавать, что это было сделано ради меня.

— Также как и я не мог лишить себя удовольствия, поступив иначе. Но, пожалуй, мне следует удалиться… Уже очень поздно.

Он ждал, что она подаст ему руку. Но она продолжала стоять неподвижно. Глаза ее были полузакрыты, губы дрожали.

— Вряд ли ты еще придешь сюда. И я не смею спросить об этом, но… Если ты когда-нибудь почувствуешь необходимость во мне. Хотя этого, конечно, никогда не произойдет. Но если все же… — она повела руками. — Нет такого, чего бы я не сделала для тебя, Джон.

Он подносил ее руку к своим губам, когда она резко отняла ее. Выпрямившись, он увидел, что она смотрит на него сквозь слезы.

— Джон, может быть, у тебя есть капля жалости для бедной одинокой женщины, которой ты очень дорог. Может быть, ты оставишь ей что-нибудь на память, о чем она могла бы думать и мечтать потом долгие годы. Обними меня, Джон, и прижми к себе хотя бы на мгновение. Перебрось мостик через пропасть между нами. Пожалуйста.

— Маргарет!

Он крепко сжал ее в своих руках, наклонил голову и поцеловал ее в трепетные губы.

— Через месяц будет пятнадцать лет с тех пор, как ты последний раз так обнимал меня, — прошептала она. — Мы были почти дети тогда. Ты помнишь?

— Спрашиваешь! — он еще раз поцеловал ее, до того, как она отстранила его.

— Теперь иди, — сказала она.

Он тут же подчинился.

— Прощай, Маргарет. Да поможет тебе Бог.

Она смотрела на него, пока он одевал свою накидку и шляпу. Потом он быстро вышел из комнаты. Долго вспоминал он после этого, как, в последний раз обернувшись, увидел ее печальное, бледное лицо и неподвижное, словно изваянное из мрамора, тело.

Глава 19

ЧЕСТЬ ГРАФА ОРНА
Париж в тот вечер гудел от новостей, связанных с арестом принца Сельямаре и поисках других заговорщиков. Когда об этом услышал полковник де Миль, знавший об участии графа Орна в заговоре, он посчитал своим долгом предупредить Орна, чтобы тот успел скрыться. Он плохо представлял себе, где граф может находиться, и поэтому решил найти графиню, чтобы узнать об этом. Было уже поздно, но он считал дело столь важным, что готов был вытащить графиню из постели.

На улицу Аржантей он пришел около часу ночи. Он заметил, как из дома графа вышла высокая фигура, закутанная в плащ. Он подумал, что это Орн и крикнул:

— Эй, господин граф! Эй!

Не обращая на него внимания, человек сел в носилки, и его тут же подняли четверо мужчин и понесли от дома. Впереди шел слуга, фонарем освещавший им путь.

Покричав еще, но не получив ответа, полковник подошел к дому. Знакомый ему швейцар как раз запирал двери дома. Он сказал ему, что графа Орна нет в Париже, а что только что покинувшего их господина зовут господин дю Жасмин.

— Господин дю Жасмин! — повторил полковник. — Странное имя. Он искал господина графа?

— Нет, полковник. Он посетил госпожу графиню.

— Parbleu! — воскликнул де Миль, вложив в это слова всю силу своего удивления.

То, что он делал дальше, объяснялось его инстинктивным желанием получить информацию, которая может пригодиться. Он помчался догонять носилки. Фонарь слуги, освещавшего для них путь, был все еще виден во тьме. Полковнику казалось, что ему крайне выгодно будет выяснить, кто же под именем дю Жасмина посетил графиню в полночь.

Швейцар запер, наконец, двери, как он думал, на ночь. Однако не прошло и десяти минут, как в них громко постучали. На этот раз он встретил закутанного в плащ человека, который оттолкнул его в сторону, и, пройдя в дом, скинул свой плащ.

— Господин граф! — удивился швейцар. — А минуту назад сюда зашел полковник де Миль, и я сказал ему, что вас нет в Париже.

Орн не придал этому значения. Он был лихорадочно возбужден.

— Госпожа графиня? — отрывисто спросил он. — Она дома?

— Она уже легла, кажется.

Граф помчался по лестнице, ведущей в спальню, перепрыгивая через две ступеньки за раз.

Горничная его жены встретила его у дверей спальни, сказав, что госпожа графиня уже легла. Ответив ей что-то нечленораздельное, он взял со столика подсвечник и, не сняв шляпу, вошел в спальню.

Графиня лежала, откинувшись на подушки. Она все еще не могла прийти в себя после случившегося. Она приподнялась и повернулась, чтобы увидеть, кто так грубо нарушил ее покой.

— Ты! — воскликнула она. И если бы граф был внимательным человеком, он бы уже по тону, каким она произнесла это слово, понял, что никто не мог быть менее желанным гостем для нее сейчас. — Почему ты здесь? Что ты хочешь? Как ты смеешь так вторгаться сюда?

— Прости меня, — бросил он. Она заметила, что на лице его не было ни кровинки. — Не время. Раз я приехал в Париж, нарушив запрет, значит, вещь серьезная. Сейчас это вопрос жизни и смерти.

— Чьей жизни, интересно, и чьей смерти?

— Чьей? Mordieu! Моей! Чьей же еще? Я в смертельной опасности. Так что извини, что потревожил тебя.

— И по этой причине ты даже шляпу с головы не снял?

— Дело сейчас не в шляпе, а в самой голове.

— Пока она еще при тебе, может быть, ты ее откроешь? Все же…

— Да черт с ней, со шляпой! — он стянул ее и отбросил от себя. Его послушание могло бы удивить ее, если бы она уже не знала, какова причина его панического приезда. — Меня ищут. Я затянут в заговор, сплетенный Менами и этим дураком Сельямаре. Ты, наверное, слышала, что его раскрыли. Сельямаре, Мены и кое-кто еще уже арестованы. Все доказательства в руках регента. Среди них и мое письмо, которое меня заставили написать королю Испании. Если я не смогу где-то спрятаться, то я погиб.

— А почему же ты сюда-то явился? В Париж?

Минуту назад он еще мог контролировать свой страх. И делать вид, что он способен противостоять известной ему опасности. Но сейчас он из последних сил, прерывающимся голосом смог ответить ей:

— Я… Я должен был вернуться сюда. Мне нужна твоя помощь. У меня нет денег. Они нужны мне, чтобы скрыться. Ради Бога, не смотри на меня так, Марго. Сейчас не время. Я знаю, я виноват перед тобой. Это все мой проклятый характер. Но, несмотря ни на что, я любил тебя, Марго, и, если ты поможешь мне сейчас в этой отчаянной ситуации, то я клянусь Богом, что не доставлю тебе больше огорчений. Наша разлука будет только временной, и…

— Вот этого я и боюсь, — перебила она его. Еле заметная улыбка дрогнула на ее губах. — Будущего не существует. Есть только прошлое. И я хорошо знаю тебя. Как только опасность минет…

— Не говори так, Марго. Не говори так!

— Ты прав, так говорить нет никакой необходимости. Лучше спросить у тебя, что ты можешь мне предложить в обмен на помощь, кроме этих пустых обещаний?

— Боже мой! — вскричал он. Ярость опять начала бушевать в нем. — Ты понимаешь, что ты говоришь? Как ты можешь валяться в постели, когда жизни твоего мужа угрожает смертельная опасность? Не забывай, я ведь твой муж.

— А ты сам-то помнишь об этом?

— Да! — заорал он, разъяренный ее спокойствием. — И у меня есть супружеские права. Например, право потребовать у тебя то, что я только что скромно просил.

Она улыбнулась, глядя на его красное перекошенное лицо с горящими глазами.

— Я повторяю, я могла бы попросить у тебя чего-то большего, чем пустые обещания. Но я не буду. И не подумай, что я напугана твоими угрозами. Ты получишь то, в чем нуждаешься, потому, что я так хочу.

Он посчитал благоразумным успокоиться. Тон его стал примирительным.

— Я благодарен тебе, Марго. Я знал, что у тебя доброе сердце.

Она встала из постели и, подойдя к столику, выдвинула ящичек в поисках ключей. Она стояла между ним и подсвечником с горящими свечами. Через ее ночную сорочку просвечивало тело. Его вид разбудил в нем чувственность, которая возобладала даже над его страхом. Он подавил вздох. Голос его стал мягким и ласкающим.

— Как ты прекрасна, Марго!

Эти слова и их тон заставили ее вздрогнуть. Она поспешно отошла к стене, так что между ними оказался высокий секретер, скрывавший ее до плеч. Она наклонилась, вставляя ключ. Ему были видны только ее каштановые волосы.

Он шагнул к ней. Голос его был тихим, умоляющим.

— В конце концов, моя дорогая, из-за чего нам ссориться? Мы, конечно, разные люди. Но это не должно нам мешать. Ведь мы в душе понимаем друг друга. Я никогда не говорил тебе, какие ты во мне вызываешь чувства. Может быть, я совершал глупые поступки. Да, я признаю это. Но если б ты только знала нежность моих чувств к тебе, то была бы терпеливее ко мне. Я люблю тебя, моя дорогая, очень сильно. Когда я тебя впервые увидел, я понял: эта женщина будет моей.

Он подходил к ней все ближе, говоря это. Между ними оставался только секретер. Она испытывала к нему сейчас огромный страх, такого страха она никогда не знала. К горлу подступил комок. Она изо всех сил пыталась скрыть волнение и тот ужас, который потряс ее при мысли, что сейчас она всецело в его власти.

Из ящика секретера она достала стопку золотых монет и кипу банкнот. В потаенном углублении под этим ящиком лежало письмо Орна к королю Филиппу. Ее пальцы уже нащупывали пружину, которая открывала доступ к нему. Она собиралась отдать ему это письмо и тем избавить его от его самых больших опасений, но вдруг поняла, что это письмо дает ей большую власть над ним.

Она выпрямилась, смерила ею строгим взглядом и, стараясь говорить спокойно, произнесла:

— Здесь тысяча луидоров. Это все, что у меня сейчас есть. На первое время тебе должно хватить, — она положила деньги на секретер. — Возьми их и уходи.

Он засунул золотые монеты в один карман, банкноты в другой. Его глаза напряженно смотрели на нее.

— Я, значит, напрасно открывал тебе сердце? «Возьми и уходи», да? Выгоняешь, как собаку. А что, если я не уйду? Я, как-никак, имею в этом доме некоторые права.

Голос ее был тверд и холоден:

— Возможно. Но ты забываешь, что тебя ищут. И это последнее место, куда ты должен был прийти, и первое, куда придут они, когда обнаружат, что тебя нет в Со.

— В Со?

— А ты там не был? И разве все, кто был в Со, уже не арестованы? Если они преследуют тебя, то скоро явятся сюда.

Он на мгновение смутился, но тут же нашелся и с презрением ответил:

— Как же, явятся! В такое время! Даже им надо когда-нибудь поспать.

— Ты хочешь обмануть себя этим? — она решила рискнуть. — Барон де Нель тоже был участником заговора, не так ли? И он бежал из Со, как только туда просочились первые слухи о провале. Как и ты, он поехал в Париж. Так вот, лучники вытащили его из постели вчера в три часа ночи.

Страх, исказивший его лицо, показал ей, что она попала в точку.

— Тысяча чертей! Это правда?

Это была ложь. Но он успел научить ее, что можно лгать для своих целей.

— А откуда же я тогда узнала, что де Нель участвовал в заговоре? Теперь-то ты понял, что каждую минуту за тобой могут явиться? Иди, иначе ты затянешь веревку на своей шее собственными руками.

Он вздрогнул, представив себе это зрелище. А она решила к кнуту страха добавить еще и приманку для его жадности.

— Не теряй времени. Скажи мне, где ты будешь, и я отправлю туда еще денег.

У него пропало желание оставаться. У него вообще пропало всякое желание, кроме желания побыстрее унести ноги. Она права, признал он, грязно выругавшись. А потом, любезно поблагодарив ее за деньги в надежде получить еще, он надел шляпу и отбыл. У нее кружилась голова от испытанного ею страха и отвращения.

Когда он вышел на улицу, начался снег. Закутавшись в плащ, он пошел к улице Сент-Оноре. Попав на эту всегда людную улицу, он, подумав, повернул на запад и побрел через весь город в предместье Сент-Филипп дю Руль. Он подумал, что самое безопасное для него было бы переночевать у своего друга де Миля.

Несмотря на поздний час, ему не пришлось долго ожидать у двери. Ее открыл почти сразу же сам де Миль. Он был полностью одет и держал в руке свечу, рукой прикрывая ее пламя от сквозняка.

Он выругался от удивления.

— Это ты, граф? Входи, входи. Я сам только что вернулся. И, кстати, из-за твоих дел.

В вестибюле граф стряхнул снег со своего плаща и шляпы.

— Моих дел?

— У меня есть для тебя новости. Но пойдем наверх.

Он пошел вперед, высоко подняв свечу.

Наверху, в обшарпанной комнате, которая напомнила Орну о его последней, так неудачно закончившейся, встрече с Катрин Лоу, полковник налил ему стакан бургундского, в которое еще добавил бренди.

— Это согреет тебя. А тебе сейчас необходимо согреться.

Орн с радостью взял стакан, думая, что де Миль говорит о холоде в его комнате. Угли в камине давно остыли. Он отпил половину стакана и вытер рот.

— Ну, какие у тебя новости?

— Для тебя плохие, — полковник помолчал. Потом решительно объявил: — Тебе наставили рога. Вот такие новости.

Орн раздвинул свои полные губы в каком-то подобии улыбки.

— Да ты пьян, де Миль. Я таких шуток не люблю.

— Шутка! Слушай, приятель, ты знаешь, что этот заговор де Менов лопнул?

— Конечно. Я успел удрать из Со как раз вовремя, пока меня не схватили. Ну и что из этого?

— Сейчас узнаешь. Я пошел на улицу Аржантей. Узнать, где тебя найти, чтобы предупредить. Как раз, когда я подходил туда, а было это за полночь, из дома выскользнул человек, которого я сперва принял за тебя. Привратник сказал мне, что он был у графини. Назвался он дю Жасмином. Ну я как твой друг, для твоего же блага, захотел узнать, кто это на самом деле. Уж больно странное имя он назвал. Пошел за носилками. И куда его принесли, угадай? В Отель-де-Невер! Этот человек, который полночи провел у твоей жены и назвался вымышленным именем, это твой дорогой друг Ла. Думаю, выводы ты сделаешь сам.

Орн стоял очень спокойно. Лицо его побледнело, но оставалось непроницаемым. Первым делом он вспомнил о том, как Катрин Лоу рассказала ему, что графиня Орн выдала Лоу намерения парламента. В это он тогда поверил. Но вот в любовную связь между Лоу и графиней, которую подозревала Катрин, он тогда не поверил, хотя и притворился, что верит, для своей выгоды. Но после рассказа де Миля он припомнил презрительный тон графини в ответ на его мольбы. И все стало на свои места. Эта изменница, еще содрогаясь после объятий своего любовника, спровадила его, мужа, из дома с полным равнодушием к тому, что ему угрожало.

Страстные, мстительные слова сорвались с его губ:

— Я убью этого негодяя. Убью собственными руками. Я не такой человек, которого можно обесчестить.

— Вот и правильно. Подумай о твоей чести.

Граф, меривший комнату шагами, был слишком расстроен, чтобы задуматься, не посмеивается ли над ним полковник, который многое знал о нем.

— Шустрый парень этот твой шотландец, проворный и с юмором. Пока ты пытался соблазнить его жену, он соблазняет твою. Если бы дело касалось не тебя, а другого, я бы даже восхитился его лихостью.

— Ну и восхищайся! — рявкнул Орн. — Черт бы вырвал твой поганый язык, — он в ярости продолжал ходить из угла в угол. — Я убью эту отвратительную собаку. Убью его. Но сперва я поговорю с графиней. Так поговорю, что эта шлюха до конца жизни запомнит.

Так рассчитывал оскорбленный граф Орн. Но после мучительной бессонной ночи в квартире де Миля, когда он на следующее утро явился на улицу Аржантей, то наткнулся там на отряд военнойполиции, который искал его.

Ему даже не разрешили повидать графиню и взять с собой то, что он просил. Его бросили в карету и повезли в Бастилию.

Он, конечно, боялся самого худшего. И только через несколько дней с удивлением узнал, что его арестовали не за участие в заговоре, а всего лишь за нарушение запрета регента. Расследование, проведенное в Со, выяснило, что он тоже был там, то есть менее чем в пятидесяти лье от Парижа, как ему было приказано. Поэтому был выписан ордер на его арест, его разыскали на улице Аржантей и посадили в тюрьму без всякого суда. Он вздохнул с облегчением, хотя и был удивлен. Ему не терпелось отомстить за себя. Но он вспомнил, как кто-то сказал, что месть — это блюдо, которое лучше есть холодным. И он решил, что так действительно будет лучше.

Глава 20

ОБЩЕСТВЕННЫЙ ДОЛГ
Достижения лаэрда Лауристонского в сфере финансов превосходили все, известное до него, но и они должны были померкнуть в сравнении с тем, что он собирался предпринять дальше.

Возможно, в реализации своих гигантских планов он находил утешение от сердечной боли, которую испытывал после встречи с графиней Орн. Не исключено также, что, после того, как она открыла свои чувства к нему, он стал питать надежду если и не на возобновление их прежней близости, то хотя бы на то, что достижение им головокружительных высот в экономике заставит ее тайно гордиться им. Это чувство встречается довольно часто. А может быть, все объяснялось еще проще — его безграничным честолюбием, которое удовлетворилось бы только тогда, когда вся экономика Франции оказалась бы в его крепких руках. Скорее всего, однако, его невероятную активность вызывали все три названных стимула и можно только гадать, какую часть составлял каждый из них.

После заключения ее мужа в Бастилию, чему она обрадовалась как избавлению, графиня Орн покинула Париж, ее дом на улице Аржантей был закрыт, и мистер Лоу узнал от леди Стэр, что она поселилась в Дордони, в приобретенном ею замке. Он подумал, что ее отъезд вызван не только арестом графа, но и благоразумием в отношении его самого. Он признал это справедливой, хотя и жестокой мерой, и целиком погрузился в свою работу.

Таким образом, в то время как граф Орн сгорал от ненависти в Бастилии, герцог де Ноай и члены парижского парламента злобно наблюдали за деятельностью удачливого иностранца, а Катрин Лоу разрывалась между светскими развлечениями и ревнивыми размышлениями о своем муже, отблеск величия которого вызывал все растущее уважение к ней в beau monde, яркая звезда лаэрда Лауристонского поднималась к своему зениту.

Теперь он держал монополию на торговлю Франции с Америкой, Азией и Африкой. Он увеличил свой флот до семидесяти кораблей. Он начал ввоз канадской кожи и владел также монополией на соль и табак.

Но, поскольку все его богатство держалось только на разработанной им системе кредита, которую плохо понимали остальные, он понимал, насколько это ненадежно. Он решил получить для себя еще больше полномочий. Главной целью для него стал пост генерального контролера финансов, на котором пока находился д’Аржансон.

Предварительным условием для этого был контроль над чеканкой монет. Он сделал регенту головокружительное предложение взять на себя выплату общественного долга, размер которого, достигавший полутора миллиардов ливров, требовал от казны выплат в виде ежегодных процентов восьмидесяти миллионов. Теперь мистер Лоу посчитал, что его кредит достаточно силен, чтобы выдержать этот груз. Только от человека, известного своей финансовой мудростью, регент мог согласиться выслушать серьезно такое предложение.

Когда Его Высочество пришел в себя, то дал разрешение ознакомить его с деталями плана, а также пригласил д’Аржансона принять участие в их обсуждении.

Закрывшись с ними в Пале-Рояле одним августовским днем, мистер Лоу, легко играя цифрами, отбивал все их возражения, пока и у герцога, и у генерального контролера головы не пошли кругом.

Его предложение сводилось к тому, что он брал на себя этот долг, и за это казна позволяла ему сбор налогов в стране, а также платила три процента годовых от стоимости долга, что составляло пятьдесят миллионов, то есть он экономил государству тридцать миллионов. Он же, в свою очередь, выпускал банкноты на сумму, равную сумме долга. Их должны были в установленном порядке раздать кредиторам государства и таким образом выкупить долг.

Для начала, сказал он, он выпустит сто тысяч банкнот по пятьсот ливров каждая. Регент выпятил нижнюю губу, сомневаясь, разойдется ли такое количество. Но мистер Лоу сказал, что он придумал наживку, которая должна будет притянуть публику. Это была наживка, основанная на отсутствии выбора.

Монополистическая сеть, объединившая крупнейшие компании в одну — Индийскую, привела к тому, что единственным другим местом, куда можно было инвестировать капитал, оставался государственный долг. Поскольку этот долг брала на себя все та же Индийская компания, обладающие капиталом члены общества, рантье, не имели иного выхода, кроме как вкладывать свои деньги в выпущенные акции, если они, конечно, хотели и дальше продолжать стричь купоны. Схема поражала своей простотой.

Убежденность регента переросла в энтузиазм, и он дал свое согласие.

Тщетно д’Аржансон, от возмущения лишившись даже своего обычного красноречия, пытался противостоять этому плану. Перед ним встала отчетливая перспектива лишиться права на сбор налогов и, таким образом, у него, генерального контролера финансов, не оставалось, собственно, никаких финансов для контроля.

— Ваше Высочество, неужели вы не видите, что происходит подмена государства Индийской компанией? Ведь вы фактически превращаете долги государства в акции компании господина Ла. Вы также забываете об интересах тех, кто вложил деньги в организацию сбора налогов. А они имеют от нас двенадцать процентов годовых. Теперь их дивиденды, получается, будут произвольно снижены до трех процентов?

— Не произвольно, — сказал регент. — Вы исходите из того, что они будут обязаны реинвестировать средства в акции компании. Но никто их не станет к этому принуждать.

— Мне кажется, господин Ла однозначно доказал нам, что у них не останется выбора. Если произойдет то, чего он добивается, то Индийская компания станет единственным объектом для инвестиций во Франции, и как раз на это господин Ла и рассчитывает. Огромный капитал в полтора миллиарда фактически окажется вложенным в акции его компании. И Ваше Высочество полагает, что рантье останутся довольны, когда по необходимости произойдет резкое падение выплат их дивидендов?

Регент вопросительно посмотрел на улыбающегося мистера Лоу, предлагая ответить ему самому.

— То, что вы предполагаете, маркиз, не является обоснованным. Три процента годовых, которые государство заплатит компании за передачу ей его долгов, будут составлять сорок восемь миллионов. Сбор налогов принесет, как вы знаете, еще шестнадцать миллионов. А то, чего не достает до восьмидесяти, которые сейчас получают владельцы долговых обязательств, они получат за счет самой компании.

— Это, — в ярости сказал маркиз, — дом на песке.

— Простите, маркиз, но до сих пор он не упал и не упадет до тех пор, пока будет существовать торговля.

— У меня нет такой уверенности, — смуглое лицо д’Аржансона пылало негодованием. — То, что ваша всеохватывающая компания будет делать, это пока из области мечтаний. И я скажу вам, сэр, и вам, монсеньер, если позволите, что передавать всю торговую монополию в руки государства означает ставить эксперимент с непредсказуемыми последствиями. Вы убираете главный стимул для торговцев, который является основой общественного богатства, — конкуренцию. Опытные торговцы будут заменены не имеющими опыта служащими, назначенными господином Ла. Последует спад торговли, а затем и производства.

— Я как будто слышу слова, — сказал мистер Лоу, — бывшего канцлера д’Агессо. Вы, наверное, еще не успели забыть, маркиз, что когда он приводил те же самые аргументы, единственный голос против принадлежал вам?

— Не совсем так, — возразил ему д’Аржансон. — Я поддерживал вас только в отношении банковской системы. Никто не предвидел такого огромного всеохватывающего монстра, как ваша компания. И я заявляю, что это сумасшествие — подвергать страну опасностям, которыми чреват отход от общепринятой финансовой практики. Я предсказываю катастрофические последствия.

— Сходные аргументы приводились и против моей банковской системы. Их ошибку показала практика, она же в будущем покажет ошибку и ваших слов. Не забывайте, что я сразу снимаю с государства почти половину его ежегодных выплат по обслуживанию долга.

Этот последний аргумент перевесил все построения д’Аржансона, хотя его самого и не смог переубедить. Его неприязнь к мистеру Лоу сильно возросла после такого удара как по его карману, так и по его гордости. Его Антисистема теперь была обречена на разорение. Кроме того, он терял право на сбор налогов.

Вспоминая, как он один против всех защищал банковские идеи Лоу, д’Аржансон смотрел теперь на шотландца, как на змею, пригретую им на своей груди. Униженный вдвойне, и как финансист, и как юрист, он в тот день вышел из Пале-Рояля смертельным врагом мистера Лоу.

Позднее, когда мистер Лоу, придя в Отель-де-Невер, объявил о победе своему брату, тот отнесся к ней без восторга. Он встретил рассказ боязливыми возражениями, сходными с аргументами д’Аржансона, но высказанные с гораздо большей откровенностью.

Осторожный, уравновешенный младший брат был в ужасе перед невиданным размахом предстоящих дел. Давно зная о планах, вынашиваемых старшим братом, он надеялся на благоразумие регента, который должен был их отвергнуть. Он едва мог поверить, что азарт игры захватил регента настолько, что победил его врожденную осторожность.

Он хмуро сидел в кресле, и рассказ брата о победе заставлял его хмуриться все сильнее. Вместо радостных восклицаний, которые мистер Лоу, как он считал, вполне заслужил, он услышал от Уильяма только тихий стон.

— Пугает меня это все, — сказал он.

— Да ты, кажется, не понял меня. Короче говоря, я заменяю старый, умирающий кредит новым и жизнеспособным.

— И сколько он, по-твоему, проживет под таким ужасным грузом в два миллиарда? И это к тому, что мы уже успели нахватать. Да он нас просто раздавит.

Мистер Лоу засмеялся.

— Кассандра[1440], предсказывающая гибель Трои.

— Надеюсь, я не похож на Кассандру, которой не верили обреченные.

— Обреченные! Да ты подумай как следует, Уилл. Как только выйдет указ, мы сможем соединить в одно целое банковское дело, торговлю и управление всеми финансами Франции. У нас в руках будет самая большая финансовая власть, которая когда-либо существовала.

— Вот это-то и пугает меня: управлять всем этим будет крайне сложно. Сможешь ли ты?

— С твоей помощью, Уилл.

— На мою помощь ты, конечно, можешь рассчитывать. Я отдам делу все свои силы. Но тебе же будет нужно больше, гораздо больше сил. Боже! Куда эта дорога приведет нас? Хотелось бы узнать хоть что-нибудь обнадеживающее про Луизиану. До сих пор Миссисипи не дает прибыли. И даст ли когда-нибудь? Ты улыбаешься, Джон? Думаешь, я трус, да? У меня просто не такие нервы, как у тебя, игрока.

— Признай, по крайней мере, что на такие ставки я еще не играл.

— Это да, Джон. Ты чертовски силен в рассчитывании ходов. Но, ради Бога, ответь, — простонал он, — почему ты не удовлетворишься достигнутым. Есть ли предел твоей жадности?

— Жадности! — мистер Лоу расхохотался. — В чем ты видишь жадность? Да, я ворочаю миллионами, но что я взял лично для себя? Что я купил лично для себя, если не считать дома в Германде поблизости от Брие? Да и это я сделал для Катрин, чтобы она могла воображать себя владелицей замка. Этот мой образ жизни в Париже? Но я мог бы так же жить и на те деньги, что у меня были, когда я только сюда приехал. Это не жадность, Уилл. Это страсть к игре. Она для меня все. И, — добавил он с неожиданной серьезностью, — таким меня и надо принимать. И не надо меня за это корить.

— Да не корю я тебя. Я боюсь, что у нас сорвется все дело.

Мистер Лоу пожал плечами.

— Солдат знает, что рискует жизнью. Это не мешает ему оставаться солдатом. Человек — хозяин своей судьбы. Нужно уметь ставить на карту все.

— Ладно. Поглядим, что из всего выйдет.

— Может быть, неплохо выйдет.

— А ты не думаешь, что строишь на песке?

— Песок превратится в камень, как только потекут товары из-за океана.

— А они успеют?

— Должны.

Уилл вздохнул и наморщил лоб. Он заговорил с сильным шотландским акцентом:

— Ты должен совершить чудо, как Моисей, добывший из камня воду.

— С той только разницей, что он добыл воду, а я добуду золото. Но пока следует еще поработать, чтобы быть готовыми к выходу указа.

Указ был обнародован в конце месяца и утвержден парламентом со скрытым неодобрением. Согласно ему отменялась существующая аренда на сбор налогов, и право сбора передавалось Индийской компании. Тем, кто вложил деньги в организацию сбора налогов, они возвращались. Аналогичным образом возвращались деньги и владельцам государственных обязательств. Держатели всех этих ценных бумаг должны были явиться в казначейство, где им выдавали квитанции, на которых указывалась сумма. Эту сумму они могли, не откладывая, получить в Индийской компании по желанию золотом или банкнотами.

Принимая во внимание, что денежная надбавка тем, кто предпочтет банкноты, остановит на них выбор большинства, регент согласился с требованием Лоу увеличить их выпуск. Эти банкноты затем должны были уничтожаться при продаже на них очередной серии акций Индийской компании.

Глава 21

СОБЛАЗН
Перед самым выходом указа, делавшего Джона Лоу фактически главным управляющим Франции и вручавшего ему неограниченную власть, граф и графиня Стэр нанесли лаэрду Лауристонскому и его супруге визит по довольно серьезному поводу. Эта встреча, принимая во внимание общественную значимость ее участников, могла считаться официальной.

Мистер Лоу оказывал теперь слишком большое влияние на политику страны, в которой жил. В его руках находилась вся торговля Франции и ее колоний и, таким образом, примирение с ним было желательным не только для отдельных людей, но и для целых государств.

Свидетельством тому были указания, полученные графом Стэром от его правительства. Он принес предложения об укреплении торговых отношений между Англией и Францией. Кроме общих пожеланий английское правительство делало также и конкретные шаги навстречу. Так, оно отменяло, в частности, запрет для мистера Лоу на въезд в страну.

Мистер Лоу выслушал эти предложения с полном вниманием и благосклонностью, внутренне оставаясь совершенно спокойным.

Однако рассказ графини Стэр оставил мистера Лоу спокойным только внешне. Ее новости взволновали его крайне сильно. Ее родственница, графиня Орн, рассказала она, только что приехала в Париж из Дордони, чтобы встретиться с лордом Стэром и уладить дела в отношении своей недвижимости в Англии.

— Вряд ли она пробудет долго и будет принимать участие в приемах, учитывая, что ее ужасный муж до сих пор в тюрьме.

Она посмотрела на мистера Лоу, словно ожидая его комментариев. Ее близко сидящие глаза внимательно изучали его бесстрастное лицо. Он ограничился только легким кивком головы, и она продолжала:

— Госпожа Орн уверяла меня, что вы ее старый друг. Еще с тех времен, когда был жив этот негодник Красавец Уилсон.

Лукавая улыбка на ее лице при этих словах была ему крайне неприятна. Строгое выражение его лица вызвало у нее вздох.

— Случилось то, чего я так боялась. Бедняжка оказалась так же несчастлива со своим вторым мужем, как и с первым. Я очень хочу, чтобы она уехала из Франции домой, в Англию, и я подумала, что вы, ее старый друг, могли бы помочь мне убедить ее принять такое решение. Надеюсь, ваше влияние окажется решающим в том, что все мы, ее друзья, так ей желаем.

— Боюсь, ваше сиятельство сильно преувеличивает степень моего влияния на графиню, — сухо ответил он.

— Не могу себе это представить, мистер Лоу. По крайней мере, вы обязаны попробовать, если, конечно, — на ее лице снова показалась ненавистная ему улыбка, — вы сами не предпочитаете, чтобы она оставалась во Франции.

— Не могу понять, почему ваше сиятельство считает, что я могу в этом вопросе иметь какие-либо предпочтения?

— Ах! — улыбка превратилась в смех. Его визгливость привлекла к ним внимание Катрин, беседовавшей с графом, и мистер Лоу поразился бледности ее лица.

— Что вы находите во всем этом смешного, леди Стэр?

Ее сиятельство лукаво подмигнула.

— А это секрет, моя дорогая. Мудрая жена не должна лезть в тайны своего мужа.

— Леди Стэр признает, что у нее мудрость отсутствует, — пошутил его сиятельство.

Катрин не обратила на эту шутку внимания. Ее глаза остановились на лице мужа. Она находила подозрительным его каменное спокойствие. Но она молчала о своих подозрениях до тех пор, пока гости не удалились.

— Лорд Стэр сказал мне, что графиня Орн возвратилась в Париж, — сказала она, дрожавшим от напряжения голосом. — Это и есть забавная тайна леди Стэр?

— Да, она по-дурацки назвала это так.

Она с неприязнью улыбнулась:

— Я удивлена нахальством этой дамы, появляющейся в Париже, в то время как ее опозоренный муж находится в Бастилии.

— Разве Далримпл не сказал тебе, что она приехала по делам своей недвижимости в Англии?

— Да, сказал. И даже уточнил, что ее поместье в Англии называется Харпингтон. А я и не подозревала. Разве не таков был титул твоей любовницы, которая потом стала любовницей короля Вильгельма?

У него все поплыло перед глазами. Каким-то чудом он смог сохранить обычную невозмутимость.

— Ты всегда знала, что я женился бы на ней, если бы у меня была такая возможность. Но то, что она была моей любовницей, — это ложь. Ты во многих женщинах видела моих любовниц, Катрин, и я всегда старался развеять твои подозрения, какими бы необоснованными они ни были. А по поводу Маргарет Огилви я тебе скажу, что это самая подлая клевета из всех.

— А почему ты так стараешься защитить именно ее?

— Твои подозрения питаются плодами твоей фантазии, Катрин.

— Подозрения! Эти подозрения питает не моя фантазия, а ты сам. Почему ты никогда не говорил мне, что эту женщину зовут Маргарет Огилви? Что ты скрываешь, если тебе нечего скрывать? К тому же она имела наглость приезжать сюда — в мой дом! А ты говоришь, подозрения! — она горько рассмеялась. — Знай, что это мое подозрение разделяет и граф Орн. И это для него не подозрение. Он в этом убежден и еще заставит тебя ответить за это. Кстати, не из-за этой ли женщины ты тогда убил Эдуарда Уилсона?

— Убил! — он вышел из себя. — Зачем же ты ехала в Амстердам к соблазнителю и убийце? Веря во все это, ты тем не менее поехала за мной.

— Я любила тебя, да простит мне Бог эту глупость. Я поехала за тобой, потому что ты нуждался во мне тогда.

— Ты поехала, чтобы утешить меня? — его губы дрогнули. — Чтобы утешить меня сообщением, что любимая мною женщина стала любовницей короля?

— Чтобы излечить тебя от страсти к этой девке. Ты должен был отказаться от нее сам, если бы в тебе была хоть капля гордости. Я хотела заботиться о тебе в твоей ссылке. Бог знает, что все эти годы ты так обращался со мной, что я хотела умереть, — потом в неожиданном порыве страсти она крикнула ему: — Иди к этой женщине. Иди! Она здесь, в Париже, и ждет тебя. А зачем же еще она явилась? Ты думаешь, я не понимаю, что все эти консультации с лордом Стэром только повод. Иди к ней сейчас же. Иди!

Она бросилась из комнаты. Он не сделал попытки удержать ее, понимая, что убедить ее в чем-то сейчас невозможно.

Он остался в комнате в состоянии сильного душевного волнения. Подобное чувство он уже испытывал за те двенадцать лет, что они провели вместе, но сегодняшнее было самым сильным. Подавляемая ярость, а отчасти и сознание того, что приехала Маргарет, вызвали это волнение. Соблазн увидеть ее возник бы у него в любом случае, но после жестоких слов Катрин чувство долга перед ней, и так-то слабое, пропало практически совсем.

В таком настроении он вошел в свой кабинет, где его уже ждали брат и Ангус Макуэртер.

— Мы пришли, Джон, по поводу выпуска новой серии акций. Я разработал те идеи, которые мы с тобой обсуждали, и принес на твой суд. Проверь, все ли правильно, потом укажи сумму, на которую следует выпустить банкноты, и Ангус передаст Банку указания.

Мистер Лоу, сев за свой стол, склонился над листом бумаги, принесенным его братом. Цифры плясали перед его покрасневшими глазами. Он провел ладонью по лбу, как бы пытаясь отбросить мысли, не относящиеся к делу. Потом дважды перечитал документ.

— Все правильно, по-моему, — сказал он, возвращая бумагу.

Брат пристально смотрел на него.

— Джон, что с тобой! Ты болен?

— Болен? Нет.

— Но сумма. Ты же не назначил сумму.

— Ах да, сумма, — он попытался подумать об этом, но понял только, что думать он сейчас не в состоянии. К счастью, он припомнил, что вместе с регентом они решили не наводнять рынок бумагами сразу. — Давай назначим сумму в полмиллиарда. Для начала хватит. Это треть всего долга, правильно?

Он написал это число внизу документа и снова вернул его.

— А условия? — спросил Уильям. — Сохраним прежние? Банкноты можно будет приобретать сериями? Вчера ты выразил какие-то сомнения.

— Да? — он поднял на брата тусклый взгляд. Он попытался вспомнить, какие он накануне испытывал сомнения, но не смог и только неуверенно покачал головой. — Да нет, я думаю все в порядке. Делаем, как договорились. Завтра с утра можешь дать объявление, Ангус. Готовься к столпотворению.

— Буду готов, мистер Лоу, не беспокойтесь.

Они вышли от него, и он крепко задумался. Но думал он не о гигантской операции, которая начиналась завтра. Если бы он подумал о ней, то не смог бы не заметить, что совершил первую свою ошибку в расчетах. Ошибку, несшую в себе зародыш катастрофы.

Но мысли его маятником раскачивались от Катрин к Маргарет, от отстранения к томлению, и чувство к одной усиливало обратное чувство к другой. Катрин обвинила Маргарет в том, что она его любовница. И страсть, с которой она сделала это, вызвала в нем ответную страсть сделать это правдой.

Ничем другим Катрин не могла бы еще более усилить его томление по Маргарет. Консультации со Стэром, говорила Катрин, не более чем повод приехать в Париж, поближе к нему. Может быть, и так. Он не был уверен в этом, даже когда перед его глазами появилась мерзкая улыбка леди Стэр. Но он хотел в это поверить.

Если верить Катрин, то подлец Орн думал о нем то же, что и она. Значит, его жена и муж Маргарет имели одинаковые грязные мысли. И если бы он поддался сейчас соблазну, который одолевал его при мысли о том, что Маргарет недалеко, то он всего лишь оправдал бы то, в чем они и так были убеждены…

И этот соблазн, наконец, победил. Когда стемнело, он пошел на улицу Аржантей.

Глава 22

ОТКРОВЕНИЕ
На этот раз мистер Лоу не стал придумывать себе nom de guerre[1441]. Он назвался своим собственным именем, и лакей, доложивший об его приходе, проводил его в тот же самый розовый будуар, в котором она принимала его в прошлый раз.

Она была одета по тогдашней моде в платье цвета feuille morte[1442] с глубоким вырезом на груди, которое очень подходило к ее каштановым волосам.

Она встретила его с улыбкой.

— Как ты узнал, что я в Париже?

— Я желал бы ответить, что благодаря своей интуиции. Но, к сожалению, моя интуиция носит имя леди Стэр.

— Зачем ты пришел? — был ее следующий вопрос.

— За этим, — ответил он и, взяв ее в свои объятия, поцеловал в губы.

Она не оттолкнула его. Однако их объятие было очень кратким. Она посмотрела на него с упреком.

— Это не умно.

— Я знаю.

— Да, — она проницательно посмотрела на него. Горячность его поведения заставила ее быть серьезной. — Но почему ты не садишься? — предложила она и села на стул, расправляя платье. — Для твоего прихода, должно быть, были и более серьезные причины, чем эта.

Он остался стоять рядом с ней.

— Не было. Я не мог не прийти, как только узнал, что ты в Париже.

Она не обратила внимания на его слова. Но было заметно, что ее непринужденность искусственная.

— Если бы ты пришел завтра, то уже не застал бы меня. Я уладила свои дела с лордом Стэром, и мне незачем здесь больше оставаться.

— Это полностью разрушает безумные надежды, которые я лелеял.

Она снова внимательно посмотрела на него. Ее губы задрожали.

— Джон, любовь невозможна между нами, — сказала она наполовину утверждающим, но наполовину и вопросительным тоном.

— Но почему? Какая причина для этого отказа?

— Вот и ты заговорил о причине. Но у меня тоже есть интуиция, и она против. Джон, останови это безумие. Я знаю, меня можно упрекнуть за эти слова Я знаю, что в прошлый раз, когда ты был здесь, я поступила неблагоразумно. Мои чувства возобладали тогда. Но я верила в тебя и, веря, надеялась, что тот эпизод не будет иметь продолжения. Не надо портить все, Джон. Пожалуйста. Не уменьшай мое уважение к тебе.

— Уважение! — с обидой сказал он. — В прошлый раз ты называла это другим словом.

— Я же сказала, что поступила тогда неблагоразумно. А теперь так поступаешь ты, — ее голос был печален. — Будь великодушен ко мне. Ты встретил меня тогда в час слабости, бедную, отчаявшуюся женщину, только что получившую удар судьбы, один из многих, которые достались ей. А в такие минуты контроль над чувствами ослабевает.

— Но что изменилось с тех пор? — требовал он ответа. — Разве Орн стал благороднее, а Катрин менее сварлива? Разве мы не так же одиноки, как тогда?

— Это к делу не относится. От этого мы не станем ближе.

— Конечно, если будем и дальше такими же дураками, — он опустился на колено рядом с ней и сжал ее руки, безвольно лежащие на подоле платья. — Маргарет, моя милая. Нужно ли нам оставаться и дальше такими же дураками? Неужели нам не станет лучше, если мы утешим друг друга в этой одинокой жизни?

Ее волнение усилилось. Глаза ее казались совсем черными на бледном лице.

— Что ты знаешь об одиночестве, ты, в чьих руках целая империя? Этого не хватает тебе? Ты хочешь еще и меня для забавы?

— Ты очень жестока ко мне.

— Жестока? Если ты не в силах понять, что сам сейчас жесток, значит, ты вообще не знаешь, что такое жестокость. Ты застаешь меня беззащитной перед тобой и терзаешь мое измученное сердце.

— Но, Маргарет, я же хотел облегчить твою муку. Согреть наши сердца. Почему ты отвергаешь меня?

— Господи! Я не отвергаю тебя, Джон. Я твоя, раз ты хочешь этого, но… О, Господи! — она вырвала свои руки из его и закрыла лицо, откинувшись назад. — Я молилась, чтобы этого не произошло, — в ее голосе была мука. — Я понимаю, что я сама дала тебе повод думать обо мне, как о женщине, которую ты можешь сделать своей любовницей. Меня больно ранит, что ты так относишься ко мне.

Обида и отвергнутые чувства исторгли из него непростительные в своей жестокости слова:

— Конечно, я же не король! Что ты дрожишь, как будто тебе страшно? Но тебе не было страшно, когда голландец отдал тебя королю, после того как я, как дурак, убил твоего мужа.

Она открыла свое лицо и посмотрела на него. Он увидел, что оно искажено болью и гневом.

— Теперь ты оскорбляешь меня! Ты не имеешь права упрекать меня в этом. Ты ничего не понял тогда. У тебя не было ни ума, ни веры, чтобы понять то, что тогда произошло. Ты никогда не задавал себе вопроса, почему тебя не повесили по приговору и почему мистер Бентинк открыл тебе дверь камеры, чтобы ты смог бежать из тюрьмы, и единственным условием, поставленным тебе, было то, чтобы ты немедленно покинул Англию, и не возвращался туда, пока царствует король Вильгельм? Нет? Тогда я объясню тебе. Когда ты находился в Ньюгейте, я пошла к королю, чтобы молить его сохранить тебе жизнь. Он спросил, какие у нас с тобой отношения. Впрочем, это не имело значения. Он был так добр, что эта доброта меня испугала. Он подумает, что можно сделать, сказал он, и я скоро узнаю его решение. И я узнала. Он отправил своего лакея Бентинка, который предложил мне освободить тебя… но с одним условием.

— О Боже! — пораженный неожиданным откровением человек у ее ног, в свою очередь, закрыл лицо руками.

Ее губы изогнула улыбка, больше похожая на гримасу боли.

— Теперь ты начинаешь понимать. Эта сделка была ненавистна мне. Я проклинала этого самодовольного голландца, я призывала Бога покарать его и его хозяина. Но потом я подумала о тебе и испугалась. Я поняла, что моя жизнь погибла в любом случае, а твою, по крайней мере, можно спасти. И твоя жизнь стала ценой моего разврата.

Она говорила низким голосом, полным глубокого страдания. Его напряжение еще возросло.

— Я не родилась шлюхой, Джон. Ты должен это понимать. Я была гордой женщиной. И мое достоинство служило надежной защитой для моей добродетели. Но ради тебя я стала шлюхой. И за это ты все эти годы презирал меня, а сегодня даже упрекнул.

— Маргарет! — рыдая, он произнес ее имя. Он низко опустился перед ней, чуть не касаясь лицом пола. Он взял краешек ее платья и поднес к губам. — Я даже его недостоин целовать. Лучше бы меня повесили. Но как я мог догадаться? Как я мог?

От агонии в его голосе, унижения в его позе страстность оставила ее. Она опустила руку, чтобы погладить его голову. Печально и тихо она проговорила:

— Если бы твоя вера в меня была крепкой, тебе не пришлось бы ни о чем догадываться.

— Будь ко мне справедлива, — сказал он, вставая. — Когда Бентинк пришел ко мне в Ньюгейт, он не упоминал о тебе.

— И ты не удивился, что он пришел к тебе и принес жизнь и свободу?

— Удивился. И подумал, что просто суд признал наказание чрезмерным, но не хотел открыто отменять свой приговор. Я ведь убил Уилсона в честной схватке. И любой суд чести оправдал бы меня. За это не вешают ни по чьим указам.

— Да, — согласилась она. — Ты прав. Я так и думала.

— Если б я знал, если б он посмел сказать мне, я бы предпочел умереть.

— Вот поэтому-то он и не сказал тебе. Ладно… И зачем я начала прошлое ворошить? Это только будет мучить тебя теперь.

— Не говори так, — он посмотрел на нее и увидел, что она плачет. — Мне стыдно, что я вынудил это признание. Но все же, как бы мучительно это ни было для меня, я рад, что знаю правду. Я буду боготворить тебя, Маргарет. Ты вновь так же чиста в моих глазах, как была в те дни, когда я мог думать о тебе только с обожанием. Будь милосердна ко мне и прости за этот час.

— Прощаю и тоже благодарю тебя.

Он выпрямился и встал рядом с ней.

— А что теперь, Маргарет?

— Теперь? — сквозь слезы она попыталась ему улыбнуться. — Я думаю, теперь нам надо попрощаться, — она встала. — Спокойной ночи и прощай, мой милый. Для нас будет лучше попрощаться. Окончательно попрощаться.

— Если бы я согласился с тобой, то мне незачем стало бы жить.

— Ты говоришь так сейчас. В твоей жизни много всего, Джон. Я надеюсь, что и мне удастся найти что-нибудь в своей.

Она ласково попросила его идти.

— Я буду постоянно молиться, чтобы моя жизнь, за которую ты заплатила такую цену, оказалась хоть немного ее достойна.

— Благодарю тебя за это. Мне радостно слышать твои слова, — она взяла его голову в свои руки и поцеловала его в губы. — Бог не оставит тебя, мой милый, без утешения.

Но эта молитва осталась безответной, ибо он ушел от нее, испытывая сильные душевные страдания, и они терзали его еще долго. Только ее отъезд из Парижа удержал его от того, чтобы поддаться переполнявшему его желанию и пойти вновь увидеть ее. Он был полностью погружен в себя, словно лунатик, и это в те дни, когда разворачивалась самая рискованная в его жизни игра.

Глава 23

ЗЕНИТ
Только шок мог вывести его из того сомнамбулического состояния, в которое он впал. И этот шок у него вызвал Макуэртер неделю спустя.

Его помощник явился в Отель-де-Невер сентябрьским утром в состоянии радостного возбуждения.

— Привет, хозяин, — сказал он, — вы предупреждали меня, чтобы я был готов к осаде Банка. Но такой осады я не видал, клянусь дьяволом. Знаете, что творилось на улице Кенкампуа? Столпотворение. Одним словом, бедлам. Улица полна agioteurs[1443], и с утра цена стоит на трех тысячах. Это шесть номиналов. Весь мир взбесился и кинулся их скупать.

— Весь мир? — повторил мистер Лоу. Его мгновенно проснувшееся чутье подсказало ему, что что-то не так в радости Макуэртера.

— Абсолютно весь. Я думаю, потребуется еще выпустить банкноты. Хотя, честно говоря, мне это не по душе. Там целая толпа акционеров, которая обменяла долговые обязательства на банкноты, а теперь требует, чтобы им продавали акции по номиналу, как им положено. Но у нас они уже кончаются.

— Матерь Божья, — прогремел Лоу, окончательно приходя в себя. — Когда вы начали продажу?

— Неделю назад.

— Кто приказал?

У Макуэртера отвисла челюсть. Этот человек, чье спокойствие вошло в поговорку, был вне себя.

— Как это кто приказал? Вы!

— Я? — мистер Лоу в ужасе посмотрел на него. — Когда?

— Мы с мистером Уильямом согласовали с вами условия выпуска и продажи, разве вы не помните?

Мистер Лоу закрыл лицо руками.

— А в чем беда-то, в конце концов? — поинтересовался удрученный помощник.

— Беда! Акции уже идут по три тысячи ливров. При таком росте их цены мы разоримся. Проклятые agioteurs!

Макуэртер посчитал это восклицание риторическим и спокойно стоял, ожидая, что произойдет дальше.

Мистер Лоу застонал. Потом стукнул по столу кулаком.

— Как это я просмотрел?

Он, конечно, понимал, что то, что предвидел он, то, на чем он строил всю игру — что кредиторы государства, владельцы полутора миллиардов, должны будут вложить эти средства в единственный доступный для них канал инвестиции, в акции Индийской компании, — что это же самое предвидели и обычные биржевые игроки. Предвидя это, они поспешили скупить акции, чтобы потом продать их подороже государственным кредиторам. Их планы были легко осуществимы, поскольку акции поначалу стоили довольно дешево. И он поначалу тоже ясно видел такую опасность. И даже просчитал, какие последствия она может иметь для компании. Он собирался принять меры против нее перед тем, как должна была начаться продажа этого выпуска акций. Оплошность произошла из-за того, что он был сильно рассеян после объяснения с Катрин и подписал условия выпуска, не вникая в детали.

Теперь он приказал себе собраться, чтобы начать выпутываться из создавшегося положения.

— Нужно срочно принять меры, Ангус. Государственные кредиторы правы. Это несправедливо, что их должны обирать эти люди, ставящие на беспроигрышную лошадку. Течь надо заделать, пока она не усилилась. Пусть Банк остановит продажу оставшихся акций. Объявите, что подписка завершена. Пусть мистер Уильям придет ко мне днем.

Решение, которое он принял мгновенно, заключалось в том, чтобы тут же открыть новый подписной лист на следующие полмиллиарда, который он хотел начать несколькими месяцами позже. Но теперь (а это надо было сделать, конечно, раньше) акции должны были продаваться только владельцам долговых обязательств. Чтобы упростить всю процедуру, он решил выдавать акции только в обмен на квитанции казначейства о сданных долговых обязательствах без промежуточной стадии превращения их в банкноты. Таким образом, лишь владельцы обязательств имели в этих условиях право на акции его компании.

Эта мера, как ни хороша она была, была уже запоздалой. Ущерб был нанесен и невозможно было предвидеть, к чему приведет начавшаяся безграничная спекуляция выпущенными акциями.

Котировка акций Индийской компании все поднималась. Даже долговые обязательства, еще недавно стоившие шестьдесят процентов от номинала, теперь шли по курсу выше номинала, хотя даже и за такие деньги их было очень сложно приобрести.

Объявление о втором выпуске акций на этом фоне привело к дальнейшему возрастанию активности на улице Кенкампуа. Цена на доступные акции поднялась еще выше и достигла шести тысяч ливров вместо трех, что еще совсем недавно так потрясло Лоу.

Соседние улицы Сен-Дени и Сен-Мартен были запружены экипажами, а на самой улице Кенкампуа они стояли вокруг Банка не только целый день, но и всю ночь. Жильцы соседних начали жаловаться на постоянный шум. Пришлось по обеим сторонам улицы Кенкампуа строить баррикады, которые охранялись войсками с девяти вечера до девяти утра, пока Банк был закрыт. Об открытии и закрытии Банка теперь возвещал удар колокола.

У казначейства, в свою очередь, с утра и до ночи стояли длинные очереди владельцев долговых обязательств, которые, отталкивая друг друга, пытались обменять их на квитанции, чтобы потом как можно скорее бежать превращать их во все поднимающиеся в цене акции.

Перед Отель-де-Невер улица была заполнена экипажами знатных лиц, которые, используя свое высокое положение и личное знакомство с мистером Лоу, ехали прямо сюда, чтобы избежать неудобств, ожидающих их на улице Кенкампуа.

Так как мистер Лоу дальновидно настоял на внесении в указ регента о передаче государственного долга его компании статьи о недопущении никаких сословных различий, то дворянство, разоренное бесконечными пирами и войнами Людовика XIV, теперь вовсю осаждало особняк этого финансового волшебника. Все, что только было во Франции благородного, сидело теперь в коридоре перед дверьми его кабинета в ожидании приема у его августейшества.

Прямо у него герцог Бурбонский обменял свои казначейские квитанции на пачку акций компании, стоимость которых так возросла, что он тут же смог оплатить все свои долги и начать перестраивать свой великолепный замок в Шантильи. Его ловил вспыльчивый горбун принц де Конти, который злобно жаловался ему, что во время первого выпуска акций он опоздал с получением казначейских квитанций и в результате мог бы приобрести эти акции только по тройной цене. К счастью, он воздержался от этого шага. К счастью, потому что теперь мистер Лоу, надо полагать, выдаст ему акции второго выпуска по их номинальной стоимости.

Разумеется, случай принца был самый типичный, но мало кто имел столь высокое происхождение, чтобы иметь возможность решать подобные проблемы в самом сердце компании.

Мистер Лоу пошел ему навстречу, и де Конти отбыл из Отель-де-Невер, провозгласив себя навеки преданным слугой мистера Лоу, и унося кипу акций, которые он легко мог продать на улице Кенкампуа за восемь номиналов.

Сходным образом, хотя и с большей готовностью, мистер Лоу пошел навстречу своему другу герцогу Антену, который тоже не успел поменять свои квитанции на акции первого выпуска, а также многим другим самым благородным представителям дворянства Франции, таким как принц Роан, принц Гемене, герцог Ла Форс и герцог Ла Врийер, которые выходили от него со словами вечной благодарности за его услугу.

Пока благородные клиенты осаждали мистера Лоу в его прекрасном кабинете, их жены заполнили салон Катрин, неся ей подарки и приглашения.

Как демонстрацию своего высокого положения в обществе Катрин готовила бал в честь тринадцатилетия их дочери. Этот бал украсили своим присутствием наиболее яркие представители двора. Его с радостью посетила герцогиня Берри, члены иностранных посольств и даже папский нунций, который при всех обнял прекрасную маленькую виновницу торжества.

На руку этой девочки рассчитывали сыновья лучших семейств Франции. А ее младший брат, ровесник короля, поехал в Версаль, чтобы стать там товарищем по играм Его Величества.

Во время своих приемов, которые Катрин проводила с поистине королевским величием, ее всегда сопровождал теперь негритенок в тюрбане из Сенегала, которого ей подарил герцог Антен. Он нес за ней сумочку или веер. Головокружительность ее успехов в обществе вызвала в ней чувство благодарности к своему мужу, который создал все это великолепие. Она стала намного мягче с ним, особенно когда узнала, что визит графини Орн в Париж был очень недолгим.

Узнав это, Катрин пришла к выводу, что, возможно, часть ее обвинений, которые она в тот день так обидно высказала мужу, не имела под собой оснований. Ей было неудобно перед ним, и она надеялась своей податливостью искупить вину.

Это было нелегко. Иронично наблюдая за ее попытками, он, видимо, утомившись ими, дал ей как-то понять, что они его не обманывают и он все понимает. Он был почти груб, когда нетерпеливо заговорил с ней.

— Катрин, хотя бы ты не домогайся любви могущественного барона Ла, повелителя принцев, главного служителя денег, распорядителя империи, который завтра, быть может, станет генеральным контролером Его Величества. Не ослепляй себя, дорогая, великолепием, чей отсвет падает и на тебя. Для тебя я просто Джон Лоу из Лауристона, Джессами Джон, как меня звали.

Она посмотрела с упреком.

— Я так и отношусь. Почему ты так неласков со мною? Откуда у тебя такие низкие подозрения?

— А разве иметь низкие подозрения имеешь право только ты?

Это был точный удар. Она замолчала. Она даже пошла еще дальше, что было нелегко для такой гордой женщины, и попросила у него прощения за те свои слова.

Понимая, чего ей это стоило, и в общем-то сознавая, что его совесть по отношению к ней не совсем чиста, он утешил ее словами, которых ни за что бы не произнес в других обстоятельствах:

— Не мучай себя, — сказал он, — этими подозрениями. Что бы ни значила для меня Маргарет Огилви, все это осталось в прошлом, до того, как я женился на тебе. И еще раз позволь повторить тебе, что она никогда не была моей любовницей. Поверь, мне нет необходимости обманывать тебя. И чтобы закончить все это, могу добавить, что я, скорее всего, никогда больше не увижу Маргарет Огилви.

Ее щеки покраснели, взгляд увлажнился, и с печальной нежностью, от которой больно защемило его сердце, она сказала:

— В тебе, Джон, не было никакого величия, когда я приехала к тебе в Амстердам. Ты был конченый человек тогда, — мягко напомнила она. — И, пожалуйста, не забывай об этом и не упрекай меня больше так несправедливо.

Он признал, что это так. Но все же продолжал считать, что ее любезность с ним объясняется его общественным положением, льстившим ее честолюбию.

Он еще не достигзенита своей карьеры, но стремительно к нему приближался.

Распродажа второго выпуска акций Индийской компании была столь стремительной и оставила столь многих неудовлетворенными, что он посчитал возможным, не откладывая, приступить к третьему и последнему выпуску. Он начал его распродажу в октябре, и раскупали его также охотно, как и предыдущие.

И вновь шумная толпа дворян осаждала его кабинет. И вновь среди них выделялся принц де Конти. К этому маленькому горбуну аппетит пришел во время еды. Не удовлетворенный уже полученным им по милости Лоу целым состоянием, он пришел требовать для себя участия в третьем выпуске акций на тех же условиях.

Очень вежливо мистер Лоу отказал ему.

— Я вынужден, монсеньер, подумать в первую очередь о тех, кто еще не смог обменять свои долговые обязательства на акции моей компании. Я не могу пренебрегать их справедливыми требованиями.

Но жадному принцу было на это наплевать. Никакие ссылки на справедливость не могли остановить его. Он говорил о своем высоком положении и о том, как важно не портить с ним отношения, тем самым намекая, что он, может быть очень опасным в противном случае.

Мистер Лоу остался неумолим. Возможно, на его решение повлияло его презрение к принцу, которое он едва скрывал.

— Я надеюсь, что ваше отношение ко мне все же не изменится. Поймите меня правильно, монсеньер.

Наконец, расстроенный принц мрачно покинул его кабинет, забыв назвать себя на этот раз слугой мистера Лоу.

С окончанием продажи третьего выпуска своих акций, которую первоначально мистер Лоу намеревался завершить через год и которая заняла чуть больше двух месяцев, государственный долг Франции к неописуемой радости регента был ликвидирован.

Покоренный гением мистера Лоу, Его Высочество предложил ему занять пост генерального контролера финансов, но так как государственную службу во Франции мог нести только католик, то мистеру Лоу пришлось изменить конфессию и пойти к мессе, что вызвало негодование как у Макуэртера, так и у Катрин. Так он стал de jure тем, кем был de facto, что еще больше оскорбило и разозлило д’Аржансона, который теперь вынужден был довольствоваться лишь печатью канцлера.

Лаэрд Лауристонский ясно понимал, чувствуя при этом некоторую неловкость, что столь быстрого успеха в погашении государственного долга он достиг благодаря своей первоначальной ошибке, которая позволила agioteurs сорвать куш перед носом у владельцев долговых обязательств и создать вокруг акций ажиотаж.

Тем временем лавина спекуляций на акциях компании неслась дальше. К Рождеству цена акции достигла пятнадцати тысяч ливров, то есть была в тридцать раз выше ее номинальной стоимости. Невиданное прежде неистовство азарта не ограничилось только акциями его компании. Из самых отдаленных уголков Франции и из-за границы съезжались в Париж ловцы удачи, число которых вскоре достигло четверти миллиона, и город был не в силах принять их. И это породило новые спекуляции. На этот раз на квартирах. Все доступные жилища были мгновенно раскуплены в ожидании роста цен на них. Аналогично раскупались и предметы, необходимые для жизни, спрос на которые тоже возрастал. Герцоги Ла Форс, д’Антен и д’Эстре, забыв о своих титулах, занялись оптовой скупкой тряпья, свечей, шоколада, кофе и сахара, из-за чего разразился скандал. Даже места в каретах, едущих в Париж, раскупались спекулянтами, и путешественники, не желавшие платить втридорога, порой ждали отъезда неделями.

На улице Кенкампуа аренда любого помещения, пригодного для совершения сделок, стоила бешеные деньги. Сапожник, владевший там своей будкой, разбогател, сдавая ее agioteurs. Горбун Бомбарио использовал для своей выгоды поверье, что прикасание к горбу приносит удачу. Он разрешал подписывать сделки на своем горбу и буквально за несколько дней сколотил на этом целое состояние — сто пятьдесят тысяч ливров.

Торговля процветала как никогда. Легкость в добывании денег влекла за собой и легкость в их проматывании. Продавцы золотых и серебряных украшений, бриллиантов, завозимых в больших количествах из Англии, а также тонких тканей установили на них цены, о которых прежде не смели и мечтать.

Мастера по изготовлению экипажей и коннозаводчики не успевали выполнять заказы, которые часто делали люди, вчера еще радовавшиеся, если у них было в чем выйти на улицу.

Владельцы земли продавали ее в три-четыре раза дороже, чем они могли бы сделать это шестью месяцами ранее. Рауты и балы, пиры и празднества, фейерверки и азартные игры поглощали время этих веселящихся новоиспеченных богачей, как дворян, так и простолюдинов.

Театры, танцевальные залы, рестораны и игральные дома привлекали к себе толпы людей, не знавших, куда девать деньги. Каждое представление в Опере собирало полный зал, сверкавший от ярких одежд, щедро украшенных драгоценностями. Сильно возросшее число экипажей на улицах делало жизнь пешеходов менее безопасной.

Необходимость в рабочей силе, чтобы обеспечивать всем необходимым парижан, число которых возросло на треть, и обслуживать все растущую армию богачей и ловцов удачи, повлекла рост ее стоимости.

Ремесленник, который прежде удовлетворялся пятнадцатью су в день, теперь получал шестьдесят и был, конечно же, ярым сторонником мистера Лоу, поскольку не мог быстро сообразить, что цена хлеба, как и других товаров, тоже выросла. Если прежде два фунта хлеба продавали за один су, то теперь уже один фунт его стоил четыре су. Таким образом, все его обогащение было не более чем иллюзией.

Создателя всего этого необыкновенного богатства, благодаря чьему гению и потоку бумажных денег Франция поднялась из болота нищеты и банкротства к невиданному расцвету, почти обожествляли. Когда он проезжал через Париж в своей дорогой карете, запряженной великолепными гнедыми в упряжи из серебра, и с парой лакеев на запятках, одетых в бордовые ливреи с серебряной вышивкой, люди, шедшие мимо, снимали шляпы и приветствовали его так, как будто он был королем. Если он появлялся на улице Кенкампуа, то его окружали телохранители, чтобы возбужденная радостная толпа не раздавила его.

Но, хотя внешне он оставался таким же невозмутимым и любезным, на душе у него было тяжело. Игрок, чья удача основывалась всегда на точности расчета, он недовольно смотрел на неопытных игроков, которые, ленясь просчитывать варианты, а то и вовсе не умея этого делать, слепо и опрометчиво бросались в спекуляции, начало которым дала его невнимательность.

Когда, наконец, трудящиеся поняли, что их возросшие доходы все равно не поспевают за ростом цен на самые необходимые товары, они стали протестовать, требуя повышения оплаты своего труда. А это, в свою очередь, повлекло за собой новое повышение цен.

Видя это, лаэрд Лауристонский понял ускользавший от него раньше экономический закон, который игнорировали те, кто для достижения популярности среди народа требовал все более и более высокой оплаты труда: стоимость общественного труда является величиной, которую никакая сила на земле не в состоянии изменить, и попытки такого изменения могут лишь вызвать самые ужасные последствия.

Платить за труд больше, чем он стоит, означает просто снижать покупательную способность денег, поскольку это неизбежно влечет за собой изменение масштаба цен.

Поняв это, мистер Лоу почувствовал, что он встретил какое-то новое и опасное явление, для которого тогда еще не было названия. Это явление было инфляцией. Он с чувством бессилия наблюдал, как она делает первые витки своей зловещей спирали, конца которой он не мог предвидеть.

К тому же и новости из Луизианы не радовали его. До сих пор лишь малая часть ее потенциальных богатств попала во Францию. Это приводило в отчаяние Уильяма Лоу.

— Скажи, Джон, когда и каким образом мы сможем получить дивиденды, под которые навыпускали наши акции? — говорил он раздраженно. — И что произойдет, когда акционеры начнут это понимать?

Мистер Лоу сохранял железное спокойствие.

— Ты пугаешься того, чего еще нет.

— Да, но может, очень даже может произойти.

— Люди, которые покупают акции по нынешним вздутым ценам, выражают таким образом свою веру в будущее. Они видят то, чего не хочешь замечать ты: что, хотя богатства Миссисипи и неистощимы, требуется время, чтобы колония могла до них добраться. Ведь проходит же время между посевом и жатвой. Давай запасемся терпением и не будем впадать в отчаяние.

— Ты хорошо сказал о сборе урожая. Ну, а что ты скажешь об отчете Дюшампа?

— Я скажу, что лучше его сжечь, пока его не прочли другие. Он не для публики. Нам не следует вызывать паники.

— Надеешься отложить ее на время?

— Надеюсь избежать ее. Все, что мне нужно, это время. Дай мне время, и все будет.

— Время! — вышел из себя Уильям. — Время! Это мольба каждого банкрота: дать ему время, и вдруг что-нибудь чудесное случится.

— Иди ты к черту с твоим пессимизмом, — сказал мистер Лоу. Потом он ободряюще улыбнулся брату, — Уилл, будь посмелее. Имей немножко веры!

Но Уильям веры от этих слов не приобрел.

— Я как будто слышу короля Филиппа II[1444], восклицающего «Время и я — неразрывны». Но раз уж ты так надеешься на время, то все же придумай что-нибудь, чтобы в заморских колониях его проводили с большей для нас выгодой.

— Да, в этом кое-что есть, — согласился мистер Лоу. — Я подумаю.

Глава 24

УБИЙСТВО
В начале следующего года отходчивый регент объявил амнистию участникам заговора Сельямаре. Может быть, его тронули, а может быть, просто позабавили письма герцогини Мен, уверявшей его в своей преданности и любви, что сильно контрастировало с ее поведением, но он вернул ей свободу. Более того, он даже позволил ей помириться с ним. Это ей удалось сделать с большей легкостью, чем помириться со своим мужем, который продолжал обвинять ее в том, что ее интриги навлекли на него столько несчастий.

Бастилия открыла свои тяжелые ворота для конспираторов из Со, а заодно и для графа Орна, которому по-прежнему запрещалось жить менее, чем в пятидесяти лье от королевского дворца.

Он вышел на свободу практически без средств, поскольку, живя в тюрьме на свои деньги и не отказывая себе в удовольствиях, истратил деньги, полученные им перед арестом от графини.

Он нашел, что его дом на улице Аржантей закрыт, и узнал, что госпожа графиня проживает в Дордони. Это обстоятельство, из-за которого он был лишен возможности получить самое необходимое, еще больше усилило его ненависть к мистеру Лоу, которого он считал виновником всех своих бед.

Чуть позднее, тем же холодным мартовским утром, полковник де Миль, уплетавший свой скромный завтрак, состоявший из хлеба, оливок, артишоков и стакана petit vin[1445], с удивлением увидел перед собой довольно потрепанного графа Орна. Не только сам юный дворянин имел бледный и одутловатый вид, но и когда-то элегантный кремовый костюм его сейчас был до крайности помят и перепачкан, чулки его были грязными, а парик весь развился.

Придя в себя, полковник обнял его, порадовался его освобождению, усадил и предложил разделить остатки своего завтрака.

— Видите, — сказал он, — поневоле соблюдаю пост, как хороший христианин.

Граф посмотрел на оливки и артишоки, понюхал вино и сказал, что у него нет аппетита.

— Мне нужны деньги, — объявил он. — Я поеду в Дордонь, чтобы рассчитаться с графиней, как только рассчитаюсь здесь с ее негодяем-любовником. Никаких соглашений с ними не будет. Готов душу заложить, что они дорого заплатят за свои удовольствия.

— Это похвально, — сказал полковник, — при условии, что ты не ждешь от меня оплаты твоих планов. Дела у меня хуже некуда. Возможно, я смогу набрать десять луидоров, и я дам тебе половину. Но не уверен, что ты за эти деньги доедешь до Дордони.

— Да ты смеешься, что ли? — проворчал Орн.

— Дитя мое, да я плачу, глядя на тебя. И на себя заодно. Я сейчас на мели. Но я тебе дам один совет вместо денег. Начни лучше с Ла. Но поступи умно. Приставь к его горлу нож и скажи, что требуешь назад свой миллион. Не беспокойся, он свою жизнь ценит дороже. Что для такого ростовщика миллион? Он их сейчас всем раздает.

— Иди к черту с твоими шуточками.

— Это шутка, но в ней есть доля правды, — полковник отхлебнул вина, поморщился и вытер губы. — Если бы дело шло о моей чести, то я поступил бы именно так. А как ты еще поступишь с этим вором, который сейчас имеет такую власть? Он ведь теперь генеральный контролер Его Величества. Видишь, куда он забрался, пока ты в тюрьме сидел. Легко сказать: «я с ним рассчитаюсь». А как ты его собираешься вызвать на дуэль? Единственный путь для тебя, клянусь Господом, это тот, что я тебе предлагаю. И дела мои сейчас так плохи, что, если ты решишься и возьмешь меня в долю, я помогу тебе его ограбить.

— Ты с ума сошел, чтобы такое предлагать серьезно?

— Я здоров пока. Конечно, я согласен, что это ближе к простому воровству, каким я иногда в плохие дни баловался. Может быть, кое-что в моем плане придется изменить. Я же только идею подал. Давай продумаем детали.

Они так быстро их продумали, что уже на следующий день Лакруа, секретарь мистера Лоу, положил перед своим хозяином письмо, которое заставило его крепко задуматься.

В кабинете находился также Макуэртер, который пришел за своими ежедневными указаниями. Он объявил о благополучном прибытии груза индийских специй, которые можно было с большой выгодой продать, а также о маленьком свертке из Китая, содержавшим сушеную травку, напиток из которой начинал находить себе поклонников в Англии, куда ее и собирались теперь переправить.

Уладив с Макуэртером все дела, мистер Лоу протянул ему письмо, которое принес Лакруа.

Оно было подписано фамилией «Дюшатель» и сообщало, что его автор владел пакетом из пятисот акций Индийской компании, каковой обстоятельства вынуждают его ликвидировать. Он знал, что такой большой пакет нельзя продать за день, а если выбросить его на рынок, то это неминуемо повлечет за собой падение цены. Кроме того, он имел личные причины, чтобы его имя не получило огласки в качестве продавца. По этой причине он его не раскрыл и в своем письме. Он предлагал мистеру Лоу купить у него весь пакет за семь миллионов ливров, что было меньше их рыночной стоимости. Если, как он рассчитывал, мистер Лоу будет этим заинтересован, а также, ввиду желания автора письма сохранить свое инкогнито, согласится лично осуществить эту покупку в пятницу в полдень в гостинице «Летящий олень» на улице Кенкампуа, то он обяжет этим одно из благороднейших семейств Франции.

— Так, так, — сказал Макуэртер, прочитав. Потом перечитал письмо вторично, более внимательно. — Так, так, — повторил он и посмотрел на хозяина. — Будем ждать поддельных акций?

Мистер Лоу отрицательно покачал головой.

— Он бы не пожелал тогда встретиться со мной лично. Ему было бы легче обмануть какого-нибудь брокера.

— Пожалуй. Ну что ж, тогда там полмиллиона прибыли.

— Слишком много.

— Я тоже так думаю. Но дураков всегда хватает.

— Жуликов тоже, — сказал мистер Лоу. — Но и полмиллиона отбрасывать не будем. Ты пойдешь вместо меня, Ангус. Я дам тебе записку, что ты мой представитель, и что этот джентльмен может доверять тебе, как мне самому.

Де Миль не учел в своих планах, что, занимая должность генерального контролера, мистер Лоу лично в таких сделках принимать участия не будет.

Без всякого сомнения, такая наживка должна была заставить мистера Лоу прийти, и полковник спокойно поджидал его в комнате второго этажа. Рядом с ним находился негодяй по имени Лестен, который был с ним в близких отношениях. Орна с ними не было, поскольку его присутствие должно было бы у мистера Лоу вызвать подозрение. Он ожидал в соседней комнате, и должен был вмешаться только при необходимости.

Макуэртер был точен.

— Господин Дюшатель? — спросил он.

— К вашим услугам, господин барон, — кланяясь, сказал полковник, но когда он выпрямился, то опешил. Этот человек был такого же роста, что и Лоу, и носил очень похожий черный парик. Но это был не Лоу. — Вы не господин Ла, — воскликнул он.

— Я его заместитель. Это вам все объяснит, — Макуэртер протянул записку.

Полковник пробежал ее.

— Понятно, — он подумал, что, хотя это и не Лоу, но деньги-то при нем принадлежат Лоу, а, собственно, это и имело для них значение. — Деньги принесли? — спросил он.

— Они здесь, — шотландец похлопал по груди.

В мгновенье ока полковник кинулся на него.

Он выхватил из кармана небольшую, но увесистую дубинку и быстро занес ее, чтобы ударить Макуэртера по голове. Этот удар лишил бы шотландца чувств, если бы его реакция также не было мгновенной. Макуэртер увернулся от удара. Дубинка только задела его по плечу. Но не успел де Миль повторить удар, как почувствовал, что не может двинуться, крепко сжатый шотландцем. Они, схватившись, кружили по комнате, задевая и переворачивая мебель. Посуда свалилась вместе со столом на пол и разбилась с таким грохотом, что его было слышно во всем доме.

Полковник задел за одну из ножек стола и повалился на спину, Макуэртер навалился на него сверху. Дубинка выскользнула из пальцев полковника и отлетела в сторону. Шотландец поставил ему на грудь колено, прижимая к полу, его жилистые пальцы тянулись к горлу полковника.

— Помоги, Лестен, — заревел он, — помоги, черт побери.

Но шум борьбы испугал Лестена. Он открыл ставни, взобрался на подоконник и, не обращая внимания на зов де Миля, медленно присел, повис на мгновенье на вытянутых руках, спрыгнул на землю и торопливо убежал.

Руки Макуэртера добрались до горла полковника. Шотландец зло смотрел на него одним глазом, так как перекосившийся парик закрывал ему половину лица.

— Лежи спокойно, бандюга, пока лучники не заберут тебя, — приказал ему шотландец и стукнул его головой об пол. — Лежи спокойно.

Орн понял, услыхав шум, что все пошло не по плану, и выбежал из соседней комнаты. Он увидел, что полковник лежит распростертый под своим противником, которого граф принял за Лоу, поскольку парик закрывал ему лицо.

Увидев своего врага, которого они собирались ограбить, не только не ограбленным, но, наоборот, взявшим верх, граф в ярости лишился последней рассудительности, которая у него оставалась, и, не столько желая помочь полковнику, сколько мстя за свои несчастья, выхватил шпагу и проткнул ею тело врага насквозь.

Шотландец стал оседать, и перепачканный кровью полковник вылез из-под него, ловя ртом воздух. Макуэртер корчился и страшно хрипел несколько мгновений, а потом затих, распростершись на полу.

Встав над ним, Орн крикнул:

— Наконец-то, собака, ты заплатил за все.

Потом он в испуге посмотрел на де Миля.

— Ты дурак! — прохрипел полковник, гладя рукой грудь. — Ты круглый дурак! Что ты наделал?

Орн ухмыльнулся.

— Спас тебе жизнь, — ответил он, так как вопрос показался ему неблагодарным.

— И ты ждешь, что я скажу тебе спасибо, так что ли? Боже, давай сматываться отсюда, пока нас не схватили, а то нас ждет виселица.

Он наклонился, чтобы поднять свою шляпу. Потом пошел к двери. Шум шагов на лестнице заставил его остановиться.

— Окно, — выдохнул он и побежал к нему.

Орн, который был к окну ближе, первым поставил ногу на подоконник. Но он не успел. Дверь распахнулась. Хозяин дома с тремя слугами вошел в комнату.

Одного взгляда на тело, распростертое на полу в луже крови, было достаточно. Двое побежали к окну, чтобы успеть схватить графа, пока он не спрыгнул, а двое других схватили де Миля, который даже не пытался сопротивляться.

Орн обеими руками держался за подоконник и поэтому не смог выхватить шпагу, чтобы оказать сопротивление. Его разоружили, и тяжело дыша, он сдался.

Только когда лучники повели их к тюрьме Ла Турнель, Орн с ужасом осознал, в какую катастрофу он попал. Но с другой стороны, хотя его и арестовали за убийство, он ощущал удовлетворение за совершившуюся месть. Он, наконец, убил негодяя, который ограбил его и соблазнил его жену.

Он подумал, что на этом и надо строить защиту, когда дело дойдет до суда. Он вспомнил, сколько влиятельных врагов успел нажить себе генеральный контролер Его Величества на своем пути к власти, и подумал, что защитников на его процессе будет хоть отбавляй. И они будут поддерживать его, требовать справедливого рассмотрения, а потом добьются его оправдания. Он мог смело полагаться на таких известных дворян, как герцог Ноай, герцог д’Омон и маркиз д’Аржансон, да и вообще на весь парламент. И он уже представлял, как в конце процесса народ приветствует его как освободителя Франции, спасшего ее от тяжелого рабства подлого иностранца, этого шотландского еврея.

Все казалось ему таким логичным и неизбежным, что он чуть было не запел от восторга, когда их с де Милем, тащившимся рядом с видом висельника, вели по улице Венеции.

Сочиненная им героическая драма пошла прахом, когда они прошли половину улицы Сен-Мартен. Охранники неожиданно заставили их прижаться к стене дома, чтобы дать дорогу красивой карете, в которую была впряжена пара превосходных гнедых. На запятках кареты стояли два лакея в бордовых ливреях с серебряной вышивкой. Когда она проезжала мимо них, кожаная занавеска отодвинулась, и из окна выглянул человек в черном парике. У него было суровое, продолговатое, красивое лицо.

И это было лицо мистера Лоу — мистера Лоу, которого граф Орн оставил только что лежать мертвым в луже крови на полу комнаты второго этажа гостиницы «Летящий олень» — направлявшегося в Королевский Банк на улице Кенкампуа.

Когда взгляд генерального контролера вопросительно остановился на арестованных, идущих под охраной, все поплыло перед глазами графа Орна.

Глава 25

КОЛЕСОВАНИЕ
Графа Орна не объявили спасителем нации. Суд рассмотрел его и полковника де Миля преступление и признал обоих обычными ворами и убийцами и в качестве воров и убийц приговорил их к колесованию.

Орн рассчитывал, что за него заступятся герцоги и пэры, и в этом он не ошибся. Не только герцоги и пэры, но и принцы, начиная с его брата принца Орна, пришли к регенту просить замены приговора. Собственно, выбор был невелик. Принимая во внимание характер преступления, колесование могли заменить только на повешение или обезглавливание. Но это была бы менее бесславная смерть. Уготованная ему казнь покрывала позором членов всей его семьи. В Германии, где у него было много влиятельных родственников, этот позор был столь значителен, что им и трем поколениям их потомков запрещалось бы присутствовать на дворянских собраниях или занимать какие-либо государственные посты.

Но разъяренный совершенным преступлением регент проявил необычную строгость и твердость, сказав просителям, что его долг стоять на страже закона и следить за его неукоснительным исполнением.

Он процитировал им Корнеля[1446]: «Это преступление, влекущее бесчестье, а не эшафот».

Он напомнил им, что когда-то Орн был в кругу его близких друзей и что он даже его дальний родственник.

— И я тоже, — ответил он просителям, — буду вынужден нести свою долю этого позора.

Удалось уговорить аббата Дюбуа и герцога Сен-Симона использовать свое большое влияние на регента, чтобы он изменил свое решение и пересмотрел приговор. Дюбуа, однако, не вмешался, поскольку был очень занят приготовлениями к вступлению в должность архиепископа Камбрейского, что было ступенью на пути к вожделенной красной шляпе.

Сен-Симон собирался уехать в деревню, чтобы провести там пасху. Он писал в своих воспоминаниях, что ему удалось получить от регента обещание заменить для Орна колесование обезглавливанием.

Но, когда герцог уехал, никакого указа об изменении приговора не последовало. Был сделан логичный вывод, что другие влияния на регента носят противоположный характер.

Стало известно, что Ангус Макуэртер был одним из главных помощников Лоу, а между Лоу и Орном существовала смертельная вражда. Если принять в расчет, что влияние Лоу на регента было решающим, то отсюда вытекало, что генеральный контролер и являлся причиной твердости обычно отходчивого регента.

Призывы к Лоу вмешаться поступали к нему отовсюду. К нему приходили: принц де Конти, который в последний раз покинул его в ярости из-за того, что не была удовлетворена его непомерная жадность, старый герцог де Вильруа, который всегда был его врагом, даже д’Аржансон, которому он стал ненавистен после разрушения его Антисистемы и потери должности генерального контролера.

Не вдаваясь в детали, мистер Лоу всем отвечал одинаково: его дело — финансы, а не правосудие, и с его стороны было бы непростительной самонадеянностью передавать их просьбы Его Высочеству.

Вильруа, побледнев от ярости под своими румянами, сказал господину барону, что раз уж он не хочет просить регента спасти графа от колесования, то тогда пусть и не вмешивается с просьбой не заменять эту казнь другой. Вместо ответа мистер Лоу дернул шнурок и попросил вошедшего лакея проводить господина маршала-герцога до его кареты.

Привыкший угрожать д’Аржансон сказал, что господин барон вступает на опасный путь.

— Хочу пояснить, — очень вежливо ответил мистер Лоу, — что в этом вопросе я не вступаю вообще ни на какой путь.

— Вот это-то и опасно, — вскричал маркиз и вышел.

Сходным образом и господин де Конти пророчил, что господин барон погубит себя, если не примет участие в изменение судьбы графа Орна.

— Тогда пострадаете и вы, mon prince[1447], — сказал мистер Лоу, намекая злому горбуну на причину его обогащения.

— Как вам будет угодно.

Все трое и раньше ненавидели его, но теперь они возненавидели его еще сильнее, потому что вынуждены были обращаться к нему. Они уходили от него в состоянии глубокого озлобления, считая, что причина отказа лежит в желании унизить их.

Последними по этому делу к нему пришли лорд и леди Стэр. Орн был их близким другом. Ведь это они когда-то ввели его в дом мистера Лоу. Они заручились также поддержкой Катрин. Она вспомнила нежные слова, которые граф говорил ей, и была склонна простить ему посягательства на ее честь, приписывая их своей женственности и его страстности, которую она даже нарочно возбуждала в нем, пока та не вышла из берегов.

Втроем они вошли в кабинет мистера Лоу. Увидев, что он остается холоден к их мольбам, лорд Стэр привел свой главный аргумент:

— Сделан логичный вывод, дорогой Лоу, что вы вмешались, но с противоположной стороны. Господин де Сен-Симон уже ведь получил обещание, что Орну заменят колесование, но вы переубедили Его Высочество, и он взял обратно свое решение. Не тяжко ли вам сносить такое обвинение?

— Нет.

— Нет! Значит, вы признаете его правдивым?

— Тоже нет. Но даже если бы было и так, в чем я виноват? Убитый был моим лучшим другом и верным слугой. И я оказал бы плохую услугу его памяти, если бы хоть пальцем шевельнул в защиту его убийцы.

— Я понимаю вас. Но вам не сослужит хорошей службы такое мнение, если оно будет подтверждено исполнением приговора.

— Мне безразлично, что будут говорить об этом.

В этот момент ее сиятельство сделала неудачную попытку принять участие в разговоре:

— А вы никогда не убивали человека, мистер Лоу?

Серые глаза мистера Лоу посуровели. Его обычно бледное лицо стало совсем белым от скрываемого негодования.

— Неужели ваше сиятельство желает нанести мне оскорбление, сравнив то, что я сделал для защиты чести, с грубым убийством с целью грабежа?

Стэр поспешил на помощь своей жене.

— Нет, нет, — воскликнул он. — Но, когда вы обвиняете Орна в том, что он вор, вы забываете, что он-то считал — разумеется, он был неправ, — что возвращает свои деньги, которые вы у него отняли обманным путем.

— И это тоже ставят мне в вину?

— Нельзя это игнорировать. Орн был разговорчив и повсеместно жаловался на вас.

— Значит, поскольку он не только вор и убийца, но еще и лжец и клеветник, я должен пойти просить за него? Позвольте рассказать вам одну не очень известную вещь, узнав которую, вы получите еще одну причину для моего вмешательства. Орн считал, что убил там меня. Он хотел заманить меня в тот дом, прислав мне письмо, подписанное вымышленным именем. Он вошел в комнату, где на полу дрались Макуэртер и де Миль. Лицо Макуэртера было скрыто под съехавшим набок париком. Вот Орн и проткнул его шпагой, полагая, что это был я.

— Ох! — Катрин издала крик ужаса, вскочив на ноги. Лицо ее побледнело.

Мистер Лоу повернулся к ней.

— Что случилось?

— О, Джон! — она была в яростном исступлении. — Да если б ты сказал мне это раньше, я никогда бы не стала за него заступаться. Почему ты не говорил мне об этом?

Мистер Лоу удивился ее горячности. Потом пожал плечами.

— Я считал это неважным. Я и сейчас бы не рассказал об этом, если бы не его сиятельство.

Катрин опустилась на свой стул. Лорд Стэр печально наклонил голову.

— Да, здесь говорить не о чем.

Леди Стэр, однако, поражения не признала. Она презрительно взглянула на Катрин своими светлыми глазами. Когда ее сиятельство начинала сердиться, то ее сходство с курицей еще больше усилилось.

— Вам нужно, мистер Лоу, принять во внимание один факт. Говорят, что граф Орн был болтлив. Это так. И он рассказал всему свету, что вы не только ограбили его, но и соблазнили его жену.

Катрин тихо застонала. Его сиятельство в отчаянии вытянул руки. Но леди Стэр бесстрашно продолжала:

— То, что он убил вашего агента, приняв его за вас, уменьшает степень его вины. Это означает, что он убил не из-за денег, в чем его обвиняют, а совершая акт мести за свою, как он думал, поруганную честь, — и она победно спросила его: — Не стоит ли вам употребить все свое влияние на Его Высочество, раз дело повернулось таким образом?

Вдоль края парика мистера Лоу выступили капли пота. Он вынул платок из кармана и провел им по лбу. И все же голос его продолжал оставаться спокойным.

— Я надеюсь, ваше сиятельство понимает, что рассказанное мною не известно никому. Я говорю об ошибке Орна. Надеюсь, ваше сиятельство не станет предавать это огласке?

— Ну разумеется, нет! — зашумел Стэр. — Моей жене такое не могло бы даже прийти в голову! Вы оскорбляете ее этим вопросом. Она только показала нам, какие выводы могут быть сделаны, если это станет известно.

— Это может стать известным только от одного из вас. И если это случится, — добавил он, обращаясь к лорду Стэру, — я потребую строгого ответа.

Лицо посланника побагровело. Он натянуто поклонился и ответил:

— Всегда к вашим услугам, мистер Лоу.

Потом повернулся к жене, замершей в ужасе от той ошибки, которую она допустила.

— Пойдем, нам пора.

Он еще раз сухо поклонился Лоу. Потом поклонился Катрин со словами:

— Ваш покорный слуга, мадам.

С ледяным достоинством чета Стэров покинула кабинет. Катрин смотрела на своего мужа полными слез глазами. Глубоко задумавшись, он стоял у письменного стола. Его лоб прорезала складка.

— Джон, эта женщина сказала правду?

— А что она, собственно, сказала? Просто повторила сплетню, пущенную этим бесстыжим Орном.

— Сплетню?

Из-за того, что ему было ненавистно лгать ей, он ответил:

— На самом деле это могло бы быть правдой, и было бы правдой, но Маргарет этого не захотела.

— О Джон! — вскрикнула она.

Он посмотрел на нее с грустной улыбкой.

— Тебя это удивляет? Ты же поверила в эту сплетню сама. Ты преследовала меня своими подозрениями, основанными только на твоих фантазиях. И зачем этот вид оскорбленной невинности? Тебе не в чем упрекнуть себя со своей стороны? Или ты не понимаешь, что ты делала? Припомни с самого начала, что происходило. Хочешь, я помогу тебе? Даже зная ужасную репутацию графа Орна, ты ободряла его ухаживания за тобой. Против моей воли ты поехала с ним в Со, чтобы иметь там возможность быть с ним сколько душе угодно. Графиня помешала вам, и ты отступилась.

Она перебила его в ярости:

— Это тебе Маргарет Огилви сказала? Она так говорит?

— Зачем? Это рассказала мне ты сама, когда вернулась из Со. Ты сказала тогда, что больше не желаешь видеть графа Орна. Видела ты его после этого или нет, тебе известно лучше, чем мне. Я за тобой не шпионил.

Она опять перебила его:

— Потому что тебе было все равно. А теперь ты этим гордишься.

Он не обратил на ее слова внимания и безжалостно продолжал:

— Объявленное тобой решение не видеть Орна запоздало. Удар уже был нанесен. Я нанес его, когда наглость его ухаживаний и твое им попустительство дали почву для отвратительных сплетен. Услышав намеки от леди Стэр, я решил принять меры для защиты своей чести. Я обратился к Орну с требованием прекратить оказывать тебе столь навязчивые знаки внимания. Вспомни, он попытался ударить меня. Я вызвал его на дуэль, как это принято среди приличных людей. Он отказал мне в этом и оскорбил меня снова. К счастью, у меня было оружие против этого canaille, которому я же и помог встать на путь богатства. И пока он развлекался с тобой в Со, я разорил его. Дальше к своему концу он шел сам, влекомый своей ненавистью. Сперва он объединился с моими врагами, потом, когда это не удалось, он подстроил для меня ловушку, в которую попал бедный Ангус. А теперь мне делают предупреждение, что, если до вторника его не избавят от колесования, то меня обвинят в самых низких мотивах, мол, я упросил регента остаться безжалостным.

Его горький смех ударил ее, как кнут.

— Видишь теперь, Катрин, какую бурю ты посеяла своими легкими улыбками?

Она раскачивалась от мук на своем стуле, сжав руки между коленями.

— Я думала, тебе все равно. — причитала она. — Это вело меня, подстрекало меня. Если бы ты тогда показал мне, что тебе не все равно, Джон, то никакому мужчине не достались бы мои улыбки, которые ты сейчас назвал легкими.

— Ты моя жена. У нас одинаковая фамилия. Ты мать моих детей.

— И ты всегда помнил об этом, Джон? — с грустью спросила она.

— Всегда, хотя никогда не говорил тебе об этом. Всегда, хотя ты постоянно упрекала меня в выдуманных тобой изменах. До самого последнего времени, когда наша обязанность хранить друг другу верность была сведена на нет твоим легкомыслием, а я подвергся сильному искушению. Однако, как я уже сказал тебе, мое искушение отказало мне.

— По крайней мере за это мне следует благодарить Бога, — сказала она, плача.

— И Маргарет Огилви, — сказал он, садясь за свой стол. — Добродетель этой женщины, которую ты так оскорбляла, остановила меня.

Она сидела, собираясь с мыслями. Потом очень тихо заговорила:

— Ты был честен со мной, Джон, и я хочу быть столь же честной в свою очередь. Когда я стала подозревать, когда ты дал мне повод делать это, что у тебя с графиней Орн существуют близкие отношения, я снова нашла графа. Я умышленно использовала его… его интерес ко мне в надежде сделать его своим союзником, чтобы он мог удержать свою жену от встреч с тобой. Я отчаянно… отчаянно хотела спасти нас, Джон. Пойми меня! — не ожидая его слов, она с горечью поведала ему о своем неудачном союзе с Орном.

Хотя его лицо оставалось внешне бесстрастным, сердце его было тронуто этим признанием, приоткрывавшим подлинные чувства Катрин к нему, всегда скрытые под ее сварливым тоном. После ее рассказа оба молчали. Тишина прерывалась только рыданиями женщины в кресле.

Когда он, наконец, заговорил, тон его слов был мягок.

— Вытри слезы, Катрин. Что было, то было, и не будем об этом больше вспоминать. Я тоже виноват и все прекрасно понимаю. Судьба просто играла нами обоими.

Она посмотрела на него. Он сидел прямо, строго глядя перед собой. Его руки крепко сжимали подлокотники кресла. Она заговорила со смирением.

— Ты великодушен, Джон. Более великодушен, чем я, возможно, заслуживаю. Но что дальше?

— Дальше?

— Что ты будешь делать дальше?

— Делать? Да ничего.

— Нет, так нельзя. Ты же знаешь леди Стэр. Знаешь ее злобность. Думаешь, она удержится и не разболтает, что Макуэртер был убит вместо тебя? И она же сказала тебе, какой вывод отсюда сделают. Ох, зря ты им это сказал.

— Это было глупо, конечно. Я понял ошибку, как только произнес эти слова. Но я был возбужден, ты же видела.

— Если узнают, что граф Орн думал, что убивал любовника своей жены, то это послужит для него частичным оправданием, как она и говорила.

— Да какое это имеет значение? Его же все равно казнят.

— Боже мой, да неужели я не понимаю этого? Разве о нем я думаю? О тебе речь, Джон. А так это его оправдание поставят тебе в заслугу. Понимаешь?

— Понимаю, — сказал он. Потом вдруг подумал, что это оправдание будет за счет доброго имени Маргарет.

— Поедешь к регенту?

— Пожалуй. Так будет лучше, — сказал он бесцветным голосом. — Поеду.

Он встал.

— Скажу Лагийону, чтобы велел закладывать экипаж. Проходя мимо нее, он остановился и посмотрел на нее.

Он был тронут тем, как она беспокоилась за него. Он думал, что она давно уже неспособна на такое чувство. Встретив поднятый к нему навстречу взгляд, он легонько провел по ее голове пальцами.

— Бедная Катрин, — вздохнув, сказал он, — судьба славно поиграла с нами.

Она хотела ответить ему, но он вышел до того, как она нашла подходящие слова. Вернулся он поздно и нашел ее в нетерпеливом ожидании. Его взгляд сказал об его неудаче еще до того, как он заговорил.

— Напрасная попытка, — сказал он. — Я никогда не видел, чтобы Его Высочество проявлял такое упорство. Это не простое упрямство. Он едва выслушал меня. Ответ его был достойным: «В этом государстве, — сказал он, — существует один закон для дворян и другой для простолюдинов. Но в случае убийц и грабителей закон одинаков для всех». Я ему сказал тогда, что прошу снисходительности не ради Орна, а ради меня самого. Я сказал, что будут считать, что я из мести упросил Его Высочество проявить строгость. Он был крайне ироничен: «В таком случае мы будем сносить эти обвинения вместе. Вы должны быть счастливы оказаться со мной в одной компании». И это было его последнее слово.

В следующий вторник, который пришелся на страстную неделю, на Гревской площади граф Орн и полковник де Миль были подвергнуты ужасной, грубой казни, будучи заживо колесованными.

На другой день, когда регент проезжал по улицам Парижа, он был встречен криками такого восторга, какого он еще не знал.

За его строгий, без сословных различий, суд население приветствовало его как своего защитника. Говорили, ссылаясь на мать регента, что Его Высочество мог проявить мягкость к своим собственным обидчикам, но он не прощал тем, кто нанес вред его подданным.

Мистер Лоу усмехнулся, когда узнал об этом:

— Теперь он будет оправдывать свою строгость.

Однако днем позже мистер Лоу был растерян, увидев, что такие же восторги толпы вызывает и он сам. Ему стало неловко при мысли, что строгость регента приписывают его влиянию.

Вновь усмехнувшись, он сказал брату, едущему с ним рядом:

— Он говорил, что мы разделим между собой обвинения за это решение. А вместо этого мы пока разделили только овации. Но, поверь, и то, и другое одинаково отвратительно.

Глава 26

ПРОЩАНИЕ
Когда с этой историей было покончено, Джон Лоу долго пребывал в состоянии ужасного отвращения к жизни. Неделю спустя он узнал, что Маргарет снова в Париже.

Возможно, он считал, что нанести визит на улицу Аржантей является для него простым долгом после случившегося, но нельзя не отметить, что этот долг не был для него неприятен.

На этот раз его не встретили ни привратник, ни лакей. К графине Орн его проводил ее дворецкий. Задрапированные комнаты казались нежилыми. Он был снова принят в будуаре, единственной комнате, в которой мебель была не закрыта тканями, а стояла, украшенная восточными безделушками.

Маргарет подошла к нему, прямая и стройная в своих траурных одеждах, носимых скорее как дань обстоятельствам, чем из-за самого погибшего.

— Я думала, что ты придешь, — она слабо улыбнулась ему и протянула руку.

Он наклонился и поднес ее к губам.

— Ты надеялась на это? — спросил он.

Она посмотрела на него медленным, глубоким взглядом.

— Не знаю. События так отвлекли меня, что мои чувства слегка притупились.

Они сели в разных концах комнаты.

— Я в Париже проездом, — сообщила она ему. — Остановилась, чтобы привести свои дела в порядок. Понятно, теперь я не останусь во Франции. Имя Орна здесь слишком опозорено, — помолчав, она добавила: — Во всем этом ужасном происшествии единственное утешение для меня это то, что ты избежал смерти, которую за тебя принял твой человек.

Он вздрогнул. Лицо его стало суровым.

— Леди Стэр, кажется, не теряет времени зря.

— Она приходила с утра, чтобы принести мне свои соболезнования.

— И рассказать сплетню, которая потребует принесения еще более глубоких соболезнований.

— Она сказала, что все знают, что ты убедил регента быть беспощадным к графу.

— Это было очень любезно с ее стороны. А ты ей поверила?

— Что ты убедил регента? — она улыбнулась. — Нет, я же знаю тебя, Джон.

— Спасибо тебе, Маргарет. Я чуть было не поссорился с Его Высочеством, пытаясь уговорить его проявить милосердие.

Она широко открыла свои красивые глаза.

— Этого я, признаться, не ожидала.

— Ты не поняла, — сказал он, — Я поступил так, потому что думал о твоей чести. Эта вещь, о которой тебе леди Стэр сказала, что она всем известна, будет пачкать твое имя. Боюсь, что если не принять меры и не укоротить язычок ее сиятельству, она действительно станет всем известной.

— Ты хочешь сказать, что люди скажут, что ты был моим любовником? И что подлинной целью графа Орна было убить тебя, чтобы отомстить за свою честь? Это — полуправда, но ее нетрудно будет превратить в полную правду. Впрочем, для меня это не имеет никакого значения, — сказала она равнодушным тоном. — Я уезжаю домой, в Англию.

— Ты окончательно решила?

— А ты можешь предложить мне что-то лучшее?

Он подумал, что может. Неоформившаяся до конца мысль привела его к ней. Но под ее вопросительным взглядом его сознание прояснилось и четко увидело реальное положение вещей. Он знал, что она не могла остаться во Франции. Он понимал, что она теперь свободна и, как он чувствовал, одинока и беззащитна. Сам же он испытывал теперь чувство глубокого отвращения ко всей своей прежней деятельности и ради нее готов был бросить все, что он создал своим трудом.

И появилась робкая мысль, что ведьони могли бы уехать вместе куда-нибудь в Италию, Испанию или Голландию и там сделать попытку начать жизнь с начала. Но ее понимающие глаза сказали ему все то, чего он не учитывал в своих отрывочных и нечетких раздумьях, и сделали ясным, что она уже все обдумала и твердо поняла, что выхода у них нет. Их обстоятельства со смертью Орна нисколько не изменились, как это могло бы показаться на первый взгляд, а если уж и изменились, то только в том, что возникло новое препятствие.

И как бы прочитав все, что он думал, она сказала ему, когда, наконец, заговорила:

— Интересно, Джон, знает ли мир более смешную историю, чем наша. События, убрав помехи между нами, вырыли пропасть, через которую нам не перейти.

— Если б не Катрин, — сказал он, — я мог бы построить мост через эту пропасть.

— Мост, который проляжет через две могилы, — печально улыбнувшись, она покачала головой. — Не обманывай себя. Ты напрасно продолжаешь свои страдания и лишаешь себя покоя. Первый мой муж погиб от твоей руки, второй — из-за тебя. Даже если бы ты мог сейчас жениться на мне, то куда бы мы уехали? Мы бы должны были скрываться, бояться быть узнанными, знать об окружающем нас презрении. Такая жизнь в конце концов заставила бы нас возненавидеть друг друга. Подумай об этом, и пусть эта мысль принесет тебе облегчение. Джон, я бы на коленях молила тебя о прощении за то, что я вновь вошла в твою жизнь, лишив тебя покоя, если бы я не пришла тогда спасти тебя от смертельной опасности.

— О том, что ты вернулась в мою жизнь, я никогда не пожалею, — вскричал он, — как бы мне ни было сейчас больно. Я узнал о твоей великой жертве, и это вернуло мне уважение к тебе, которое я уже испытывал когда-то, и потеря которого лишила меня уважения ко всему на свете. За одно это я всегда буду благодарен тебе.

— Пусть тогда мысль об этом утешает твою память обо мне. А я буду утешена тем, что ты так думаешь. Постарайся быть счастлив с Катрин, Джон. Она любит тебя, и одно это было бы непреодолимым препятствием для меня, даже если бы не существовало других. Поверь, нельзя построить счастье на чужих страданиях.

— Катрин! — негодующе воскликнул он. — Да разве я пришел бы к тебе год назад, если бы верил в это? Катрин любит только себя. Она ценит меня за ту роскошь, что я даю ей. Я не думаю, что если со мной произойдет несчастье, она останется рядом.

— Ты ошибаешься. Мое сердце говорит мне это. Я видела ее в Со и поняла, что она по-настоящему любит тебя. Но если я и ошибаюсь, то все равно у тебя есть дети. Постарайся быть счастлив с ними, так же как и я буду искать утешения в своем сыне. Он всегда будет напоминать мне о тебе, потому что я родила его ради твоего спасения. А теперь, мой любимый, давай попрощаемся. Ты рожден для удачи, так же как я для веселья. Останься же верен своей судьбе.

Он понял, что эти слова подводили в их отношениях окончательную черту. Говорить больше было не о чем.

В последний раз, на короткое мгновение, он взял ее в свои руки. И сразу же торопливо вышел, чтобы встретить бурю, первые тучи которой уже начали собираться.

Глава 27

ПРИБЛИЖЕНИЕ БУРИ
Народ любил мистера Лоу за простоту и за то оживление, которое он внес в его доселе унылую жизнь. Приписывая его влиянию состоявшийся акт правосудия над графом Орном, они громко приветствовали его на улицах. Но по той же самой причине те, в ком текла благородная кровь, смотрели на мистера Лоу в высшей степени неодобрительно.

Ремесленники, чьи заработки выросли по милости Джона Лоу в пять раз, снимали перед ним свои шляпы и кричали: «Да здравствует господин Ла!». Дворяне, многие из которых благодаря ему составили себе состояние, произносили его имя с плохо скрытой ненавистью.

Как бы сильно, по их мнению, Орн ни заслуживал казни, но, говорили они друг другу, почему этот иностранец имеет такую власть, что способен настоять на исполнении приговора, который бесчестит дворянина. Мстительный д’Аржансон не уставал распространять слух, что Орна осудили по ошибке. Слух этот принимал все более извращенную форму и в конце концов выглядел так: Орн вовсе не был пришедшим грабить убийцей, как его представили. Это был муж, мстящий за свою честь и убивший невиновного по ошибке.

Герцог Антен, оставшийся другом мистера Лоу, предупредил его об этом слухе.

— Конечно, я знаю, что это грязная ложь, — сказал его светлость. — Но как это доказать? Свет любит грязные сплетни, и чем они грязнее, тем больше он их любит.

Д’Антен обладал редким качеством приводить обычно невозмутимого мистера Лоу в состояние ярости.

— Правду выяснил суд. А доказательство у меня есть.

Мистер Лоу достал письмо Дюшателя.

— Да, это вполне убедительно, — согласился герцог. — Но как сделать, чтобы о нем узнали? Сплетня о вас растет неудержимо.

— Я знаю, кто ее источник, — сказал мистер Лоу. — Но теперь, конечно, поздно его затыкать.

И все же он пошел в британское посольство, потребовал встречи с лордом Стэром и заговорил с ним без всяких околичностей.

— Это отвратительная сплетня, граф, видимо, распространяется вами в знак благодарности за то, что я помог вам разбогатеть. Я предупреждал ваше сиятельство, что если появится эта ложь, то я потребую от вас строгого ответа.

Они стояли друг перед другом, разделенные письменным столом, два шотландца, высокий и низкий. Посланник пытался сохранить свое достоинство. Лицо его побледнело, глаза от гнева налились кровью. Он напыщенно сказал:

— Вы говорите со мной в непозволительных выражениях, сэр. Тем не менее, я готов уверить вас, что к распространению упомянутого вами слуха я не имею никакого отношения.

— В таком случае уверьте меня, что ваша жена к нему тоже не имеет отношения. Или вы предпочитаете спрятаться под юбкой ее сиятельства? Если вы будете отрицать, что это один из вас, то, значит, вы лжец. Вам и только вам было известно, что Макуэртера ошибочно приняли за меня и убили.

Стэр, побледнев, пытался высокомерно улыбнуться, но у него получилась только вымученная гримаса.

— Сэр, вы должны помнить, что здесь официальное учреждение, и поэтому я не могу требовать у вас удовлетворения.

— Граф Орн тоже говорил со мной в подобном тоне, когда я потребовал от него оставить в покое мою жену. Я наказал его за это. Будете наказаны и вы, граф.

— Наказан! — задыхаясь, воскликнул его сиятельство и иронично засмеялся.

Мистер Лоу повернулся и быстро вышел из комнаты.

Он сразу же отправился в Пале-Рояль к Дюбуа. Не допускающим возражений тоном он заявил ему:

— Господин аббат, этот Стэр распространяет порочащую меня ложь.

Аббат удивленно посмотрел на него. В тоне мистера Лоу отсутствовала привычная изысканность.

— И что, простите, я должен предпринять?

— Ну, раз вы такой недогадливый, я вам сейчас скажу. Поскольку он отказывает мне в удовлетворении, укрываясь в своем посольстве, то вы должны его оттуда выкурить.

— Выкурить? Господи Боже, да как же я смогу это сделать?

— Как? А вы разве уже не государственный секретарь по иностранным делам? Потребуйте от лорда Станхоупа, чтобы он отозвал его.

— Боже помилуй! — ужаснулся Дюбуа. — О чем вы просите? Есть же предел…

— Нет. Вы медленно соображаете. Эти подлецы представляют для меня опасность. А я не хочу подвергаться опасности. Я несу на своих плечах финансы Франции, подобно тому, как Атлант держал на своих плечах землю. Если из-за подлости этого негодяя я оступлюсь, то наступит хаос. Ну, теперь вы поняли?

Аббат почесал проплешину, потом почмокал, втягивая впалые щеки.

— Но вы требуете принять крайние меры, господин Атлант.

— Конечно. И вы их примете. Иначе вы никогда не станете архиепископом Камбрейским и не наденете красную шляпу.

— Пусть Бог будет к вам милостив. Неужели я слышу угрозы в свой адрес?

— Да нет. Я вас просто предупредил. Но я могу попросить Его Высочество устроить вам это. Хотите, попробую?

— Нет, нет, — успокоил его аббат. — Но вы хоть понимаете, что я не могу сделать такой шаг без санкции регента?

— Все, что от вас потребуется, это объяснить ему серьезность дела. Его Высочество не захочет финансового краха, который наступит, если я стану жертвой компании клеветы. Пусть он это четко уяснит. Если будет необходимо, то скажите, что либо Стэр уйдет со своего поста, либо я — со своего. Но я уверен, это вам говорить не понадобится. Удачи, господин аббат.

Он быстро вышел. Аббат, внутренне содрогаясь, направился к регенту.

— Никогда бы не поверил, — причитал он, — что господин Ла может быть в такой ярости.

Его Высочество с легкостью согласился на требование мистера Лоу, поскольку и сам не любил посланника. В тот же самый день курьер отправился к лорду Станхоупу, чтобы проинформировать его, что граф Стэр больше не является persona grata[1448] при французском дворе. В приватном послании Дюбуа объяснил лорду Станхоупу, что причиной отставки является вражда между Стэром и мистером Лоу. Этого вполне хватило. К тому времени вся Европа оценила превосходство финансовой политики, проводимой во Франции, и испытывала такое уважение к ее творцу, что ни одно зарубежное правительство не осмелилось бы навлечь на себя неудовольствие генерального контролера.

Через неделю граф Стэр был унижен известием об отставке с поста посланника. Потом ему пришлось вытерпеть еще одно унижение — он узнал, кто явился тому причиной. В оставшиеся до отъезда дни он пытался навредить Лоу, сколько мог. Он предал огласке причину лишения его должности посланника.

Хотя его при дворе и не любили, и, как писала мать регента, регент был рад от него избавиться, все же его отставка, как он и рассчитывал, усилила ненависть к Лоу. При дворе в полной мере смогли оценить теперь власть шотландца, который мог уже и посланников менять по своей воле. Лоу возненавидели, потому что поняли, сколь он может быть опасен. И эта ненависть начала искать у шотландца уязвимое место, в которое можно было бы нанести удар.

Регент, чувствуя угрюмую враждебность двора к своему генеральному контролеру, делал все, что было в его силах, чтобы ей противостоять. Он хвалил Лоу на всех официальных церемониях, часто их видели рядом в оперной ложе. Вследствие этого никто не осмеливался открыто проявлять по отношению к Лоу невежливость. Кампания против него велась очень незаметно. Возглавлял ее его бывший друг, а ныне злейший враг д’Аржансон.

Маркиз был проницательным человеком и видел, сколь опасна для финансовой системы, созданной мистером Лоу, продолжающаяся дикая спекуляция акциями Индийской компании. Стоимость одной акции этой компании достигла сумасшедшей величины — двадцати тысяч ливров, что в сорок раз превышало ее номинал.

Но эта опасность не только тешила надежды д’Аржансона и его товарищей, но и усилила тревогу осторожного Уильяма Лоу. Весенним днем, вскоре после отставки Стэра, когда стоимость акций достигла своего апогея, он, вооружившись листком бумаги, покрытым вычислениями, искал своего брата.

— Джон, я принес годовой баланс. Тебе надо внимательно посмотреть его. Мы получили колониальных товаров на сумму в семнадцать миллионов. Еще семь миллионов составила прибыль от продажи табака, соли и чеканки монет. Добавь сюда шестьдесят три миллиона от процентов за национальный долг и от налогов. Итого: около восьмидесяти миллионов. Эта прибыль могла бы обеспечить выплату дивидендов в размере пяти процентов по первоначально выпущенным акциям Индийской компании. Но скажи мне, сколько процентов составят дивиденды от суммы в десять миллиардов, что является полной стоимостью всех выпущенных акций компании?

Мистер Лоу бегло просмотрел лист с вычислениями и бросил его назад.

— Ты хочешь сказать, что нормальные проценты выплат за такой капитал составляют четыреста-пятьсот миллионов, а у нас только восемьдесят? Это же просто твои старые аргументы.

— А какие нужны еще?

— Я уже говорил тебе, что те, кто сейчас покупают наши акции за такую цену, должны понимать, что они вкладывают деньги в будущее. Вложенные ими средства будут окупаться постепенно, по мере развития торговли колониальными товарами.

— Как же, как же — постепенно! И когда же они начнут приносить адекватную вложенным средствам прибыль по-твоему? Ты обещал навести порядок в Луизиане. Но ничего не сделано. Рапорты, поступающие оттуда, указывают, что труд местного населения бесполезен без должного надсмотра. А белые, которые живут там, — просто разный сброд. Богатства, на которые ты делал ставку, остаются лежать в земле.

— Ты не прав. Я не забывал об этом. У меня был приготовлен план. Я только ждал согласия регента для его принятия.

Он раскрыл свой план повышения численности белого населения колоний, который точно повторял действия Англии. Теперь, получив согласие регента, он мог привести его в жизнь.

Он собирался встретиться с Ле Бланом, нынешним генерал-лейтенантом полиции, чтобы тот организовал высылку всех бродяг, воров, нищих, способных двигаться инвалидов, проституток и подобных им категорий людей на миссисипские плантации, где они смогли бы честно трудиться на благо родины. Он давал этим несчастным шанс начать новую жизнь, очищал от них Францию и обогащал ее плодами их труда в Новом Свете.

Этот план развеял уныние Уильяма.

— Выглядит неплохо. Остроумная увязка разнородных проблем, — но потом к нему вернулись опасения. — Если бы это было проделано года два назад, то мы бы уже собирали первые плоды. А так… Что если безоглядная вера в твою компанию сменится паникой? Ты подумал о таком исходе?

— Я о нем не перестаю думать, поскольку эти сумасшедшие спекулянты довели цену до полного абсурда.

— И что мы предпримем?

Мистер Лоу раздраженно пожал плечами.

— Они говорят, что я творю чудеса. Но я же все-таки не Бог. Я только надеюсь, что у вкладчиков хватит терпения дождаться, когда корабли из Луизианы привезут нам богатства. А пока будем делать то, что в наших силах. Можно затеять небольшие манипуляции на рынке этих акций, чтобы развлечь наших пайщиков.

— Как ты спишь по ночам, Джон?

— Нормально.

— Да, у тебя нервы настоящего игрока. Хотел бы я иметь такие, чтобы тоже спать спокойно.

— Ну, я думаю, я скоро смогу тебе немного помочь.

Он взялся за спекулянтов очень умело. Он сбил цену на акции, выбросив их на рынок, что заставило мелких торговцев присоединиться к нему и продавать свои акции тоже. Потом он резко остановил продажу. Они следом начали скупку, но уже по более низкой цене. Потом этот цикл повторился, что еще больше снизило цену акций. Такие колебания цены повлекли совершенно дикие спекуляции на рынке ценных бумаг, что, в свою очередь, отвлекло внимание от потери дивидендов, поскольку можно было сделать большие деньги и так, при удачной купле-продаже самих акций.

Пока мистер Лоу использовал эту помпу, чтобы держать свой корабль на плаву, д’Аржансон старался вызвать бурю, которая потопила бы его.

Он начал свою кампанию против Лоу атакой на его бумажные деньги. Он вычислил, что количество банкнот в обращении достигало двух с половиной миллиардов, что в три раза превышало количество чеканного золота. Такой избыток бумажных денег, делавший положение Лоу крайне шатким, происходил из первоначальной его ошибки, которую он допустил, когда разрешил продавать свои акции за банкноты, а не прямо за долговые обязательства кредиторов государства.

Вследствие этого, когда кредиторы получили в казначействе банкноты в обмен на свои обязательства и пришли в компанию за акциями, они вынуждены были платить за них цену, вздутую успевшими их скупить спекулянтами. Не желая этого делать, они оставили у себя полученные банкноты. В результате те не поступили в Индийскую компанию, где их должны были уничтожить, как планировалось с самого начала, а остались в обращении, усиливая инфляцию.

Люди д’Аржансона исподволь начали распространять слух, что Лоу занимается скупкой французского золота, выдавая за него ничем не обеспеченную бумагу. Тревога, вызванная этим слухом, повела людей в банк, чтобы менять банкноты на золото. Одним из первых пришел принц де Конти, сделавший себе благодаря мистеру Лоу огромное состояние.

Чтобы забрать обмененное на банкноты золото и серебро, принц пригнал на улицу Кенкампуа три подводы. Это зрелище вызвало большую тревогу, на что принц и рассчитывал. Рынок ценных бумаг был мгновенно парализован, дельцы встали в очереди, осаждающие Банк. Они требовали обменять их банкноты на золото.

Казалось, что эта лавина сметет и мистера Лоу, и его систему. Но за спиной мистера Лоу была абсолютная власть, способная на любые средства, и он умел ею пользоваться. Немедленным указом он девальвировал звонкую монету по отношению к банкнотам на десять процентов. Он был готов и к дальнейшей девальвации, но этого не потребовалось. Возникло обратное движение. Те, кто только что стояли в очереди с целью обменять банкноты на золото, встали в другую — обменять золото на банкноты.

По просьбе мистера Лоу регент строго отчитал принца де Конти. Он был обвинен в подрыве финансового благополучия Франции. Не допускающим возражения тоном ему было приказано возвратить не менее двух третей полученного золота обратно в Банк.

Положение было восстановлено, но, чтобы исключить повторение взрыва, был выпущен еще один указ. Согласно ему, количество золота во владении частных лиц было ограничено, был полностью запрещен его вывоз за границу, а использование в качестве оплаты сведено к минимуму. Тогда же мануфактуры, производившие изделия из драгоценных металлов, получили предписание ограничить их вес до указанного.

Но все это были отчаянные принудительные меры, которые правительства применяют, находясь в стесненных обстоятельствах, и которые, каковы бы ни были немедленные последствия, заканчиваются всегда одинаково — катастрофой. После проведенных мер в общественном сознании появилось скрытое беспокойство. Его и решил использовать д’Аржансон, чья первая атака была отбита. Теперь он решил напасть на Индийскую компанию.

Вовсю велась высылка в Америку неблагонадежных лиц, которых собирали по всей Франции. Деятельность отрядов, которые ее осуществляли, однако, вызвала скандал. Сама по себе эта мера была мудрая, но запоздалая и к тому же проводилась она очень грубо.

Облеченные полномочиями чиновники рыскали по всей стране и вели себя крайне жестоко. Общеизвестно, что те, кто проводит государственную политику на местах, особенно в случае применения принудительных мер, ведут себя зачастую низко и подло. Это хорошо проявлялось и в выполнении решения о высылке.

По произволу ответственных лиц толпы несчастных обоего пола отправлялись на телегах в Бордо, где их сажали на корабли. По пути в Бордо они не имели ни крова, ни пищи, что вело к многочисленным смертям среди них.

Выжившие отплывали в переполненных плавучих тюрьмах, где также свирепствовали голод и болезни. Те же, кто достигал Луизианы живыми, вместо того, чтобы начать работать, как правило, возвращались в Новом Свете к той же жизни, которую вели в Старом. Но все это еще не было самым ужасным.

Чиновники быстро поняли выгоду своего положения. Они перестали ограничиваться ловлей бродяг и преступников, а стали хватать и обычных граждан, требуя выкуп за освобождение от высылки.

Слухи об этом быстро распространялись по стране. Враги Лоу обвиняли его во всех этих нарушениях. Ненависть к нему все усиливалась и, наконец, обрушилась на него. Его выезды в город больше не сопровождались приветствиями. Его карету все чаще встречали оскорбления, а иногда в нее летели тухлятина и камни.

Невозмутимый, каким он оставался и в пору его восхвалений, он принял немедленные меры к прекращению злоупотреблений. Отряды, осуществлявшие высылку, были расформированы, а их чиновники отправлены в Германию, Италию и Швейцарию, чтобы набрать желающих трудиться на земле. Им предлагались для обработки двести восемьдесят акров земли в Луизиане, освобожденные от арендной платы и налогов на три года.

Даже невеселый Уильям признал эту меру блестящей. И даже допустил, что она может помочь им выиграть время, которого так катастрофически не хватало, особенно из-за действий д’Аржансона, проявлявшего все большую активность.

Маркиз утверждал, что цена на акции Индийской компании вздута до абсурда, поскольку, и с этим невозможно было спорить, пройдет немало лет, прежде чем акции начнут приносить доход, если они вообще его когда-нибудь принесут, учитывая скандальные неудачи с переселением колонистов.

Он напомнил о том, какие дивиденды он платил за акции своей Антисистемы, разрушенной мистером Лоу. Он и его друзья красноречиво убеждали многочисленных владельцев акций Индийской компании не держаться за них, а продавать, пока они еще имеют цену, а вырученные деньги вкладывать в настоящие ценности: дома, землю, драгоценности и тому подобное.

Это красноречие делало свою работу. Поколебленная недавними насильственными мерами с банкнотами и золотом уверенность в Индийской компании стала еще меньше из-за таких разговоров. Держатели акций начинали прозревать. Это прозрение вело за собой ускоряющееся падение цены на акции.

Когда их цена упала с двадцати до двенадцати тысяч ливров, Уильям Лоу понял, что сбываются те опасения, которые он высказывал еще тогда, когда его брат только начал расширять свою деятельность от банковских операций к управлению всей финансовой жизнью страны. Он стал умолять брата спасти Банк, пожертвовав компанией.

— Банк, — настаивал он, — стоит на твердом основании. Он выдержит эту бурю. Пусть спекулянты играют с акциями сколько им угодно. Если они разорятся, то ругать им придется лишь свою жадность.

Совет был разумный. Но Лоу уже не был холодным игроком прошлых лет. Гнев и тревога лишили его ясности видения, притупили дар безошибочных вычислений.

Человек, говоривший о себе, что он выигрывает, потому что знает, почему проигрывают другие, и умеет считать варианты, стал безрассуден, как самый заурядный игрок. Он начал проявлять, как это делают подобные игроки, отчаянное упрямство, пытаясь преодолеть неудачный расклад карт. С подобным вызовом он отверг совет брата и вернулся к своим уловкам.

Он нанес визит на улицу Кенкампуа. Его смелое появление произвело фурор. Он шел пешком, облаченный в одежды генерального контролера финансов и сопровождаемый свитой из дворян, куда входили герцог Антен и молодой герцог Бурбонский.

Испытываемая к нему ненависть постепенно выветрилась из общественного сознания, имеющего, как известно, короткую память. Его появление в соответствующих его званию одеждах, красивого, спокойного и властного, произвело эффект, на который он рассчитывал, и д’Аржансон, думавший, что его поколотят, мог теперь кусать локти.

Он остановился, чтобы величественно поздороваться с наиболее выдающимися agioteurs и немного побеседовать с ними. Он сказал им, что регент скоро выпустит ряд указов, дающих его компании дополнительные преимущества. Это позволит увеличить прибыль, получаемую компанией, уверил он их. Кроме того, новыми колонистами в Луизиане стали люди, отобранные за их опыт в земледелии. Немедленная отдача, конечно, не ожидалась, но Индийская компания была слишком мощным учреждением, чтобы оставались какие-либо сомнения в ее конечном успехе. Падение стоимости ее акций носит, следовательно, временный характер, и те, кто трусливо поддался панике, скоро будут об этом горько жалеть.

Поскольку все помнили о том, что его прогнозы, даже самые невероятные и высмеиваемые, всегда сбывались, его слова вызвали немедленный рост цены на акции.

Глава 28

КАТАСТРОФА
Возвратившись после триумфа на улице Кенкампуа домой, он застал Катрин в лихорадочном ожидании. Увидев его в полном спокойствии, она бросилась ему навстречу плача и смеясь одновременно.

Уильям, находившийся с ней, был не менее встревожен. Оба заговорили, перебивая друг друга.

— Слава богу, ты в порядке, Джон.

— В порядке? — он улыбнулся. — А чего вы опасались? Конечно, я в порядке, так же как, я думаю, — он бросил взгляд на Уильяма, — и Индийская компания. Когда я уходил с улицы Кенкампуа, раздавались крики: «Vive monsieur Lass!»[1449], а цена акций пошла вверх.

— Ты, наверное, хочешь побеседовать с Уильямом, — сказала Катрин. — Я вас оставлю. Я ждала тебя, чтобы убедиться, что с тобой ничего не случилось. Я вернусь, когда Уильям уйдет.

Он посмотрел на нее, загадочно улыбаясь.

Тревога за него, проявляемая ею, была следствием изменения в их отношениях после их разговора в тот день, когда супруги Стэр просили у него заступиться за графа Орна. То, что он простил ей ее невольное участие в событиях, повлекших за собой враждебность к нему, а также, возможно, уверения в том, что он не изменял ей, вызвали с ее стороны ответную нежность к нему. Ее сварливость сменилась кротостью.

— Мы становимся внимательными, — сказал он, когда дверь за Катрин закрылась.

Уильям упрекнул его:

— Она все утро волновалась за тебя, Джон. Она сходила с ума, узнав, куда ты отправился и какая опасность тебе грозила. Она ругала меня, что я позволил тебе уйти, как будто я или кто другой мог бы тебя остановить.

— Она боялась того, о чем, я думаю, д’Аржансон молился: чтобы меня разорвали на куски.

Уильям мягко сказал ему:

— Может быть, тебе стоит быть добрее к ней? Немного нежности. Если б я не знал до этого, что она любит тебя, я понял бы это сегодня утром.

Мистер Лоу вздохнул.

— Немного нежности, и вернется ее былая сварливость. Ее вечные ревнивые подозрения. Ее сейчас просто мучает совесть. Но это у нее быстро пройдет, — он ходил по комнате и говорил, думая вслух, — я-то знаю теперь мою Катрин.

Уильям печально покачал головой.

— Нет, я убежден, ты не знаешь ее. И поэтому ты несправедлив к ней. Ведь даже ее ревность происходит из-за любви к тебе.

— К себе. В этом я уверен.

— Иногда, возможно, и так. Но иногда все-таки нет. И разницу нелегко заметить, особенно когда ты смотришь предубежденным взглядом. Ты когда-нибудь задумывался над тем, что ревность для некоторых женщин является мучительным чувством.

— И что? Я должен быть с ней терпелив?

— Да. Раз ты причина для ревности.

— Может, я и в твоих глазах теперь homme a femmes, Уильям? Благодарю тебя.

— Вспомни свое прошлое, — сказал ему Уильям, — свою удалую молодость.

— Да! Но с прошлым давно покончено.

— С прошлым никогда нельзя покончить. Она всегда остается с нами и объясняет наши нынешние поступки. Только твое бесконечное терпение могло бы заставить ее успокоиться.

— Терпение! Поверь, Уилл, я терпеливый человек. Но у всякого терпения есть предел. Я терпел ее беспочвенные подозрения, пока мог. Потом, чтобы не тратить нервы, я просто перестал обращать на них внимание.

— И это заставляло ее ревновать тебя еще сильнее. Она могла объяснить твое безразличие только одним образом. Это заставляло ее страдать, она переживала и вымещала это на тебе же. А ты в ответ на ее придирки становился все равнодушнее к ней. Так, нанося друг другу обиды, вы вырыли между собой пропасть.

Мистер Лоу смотрел на брата с ироничной улыбкой на тонких губах.

— Похоже, ты описываешь инфляцию наших чувств. Но что это, Уилл? С чего это ты сильнее, чем обычно, защищаешь Катрин?

— Потому что я видел ее сегодня утром, — ответил Уильям. — Если б ты видел, в каком она находилась отчаянии, как она сходила с ума при мысли, что тебе может угрожать опасность, ты бы не сомневался в глубине ее чувств. Сегодня утром я понял и повторю тебя еще раз: несмотря на все, что между вами было, эта женщина тебя любит. И ты можешь восстановить с ней былые отношения, если будешь терпелив и ласков.

Мистер Лоу удивленно посмотрел на брата. Потом ответил, покачав головой:

— Если бы я только мог поверить… — начал он и рассмеялся. — Нет, нет, Уилл. Ты упускаешь из виду другое объяснение ее поведения: ее горе могло быть вызвано тем, что она испугалась, что если я погибну, то она потеряет свое положение в обществе. Придет конец ее салону, полному дворян вперемешку с аббатами и любезничающих с ней шевалье; придет конец замку в Германде; конец лакеям, экипажам, негритенку и всему остальному. Я думаю, такая перспектива и встревожила Катрин с утра.

Уильям посмотрел на него с грустным упреком.

— Интересно, какое доказательство ты признал бы достаточным?

— И мне интересно, — сказал старший брат и невесело рассмеялся. На этом они закончили свой разговор, поскольку вошедший Лагийон объявил, что обед подан.

Уильям остался отобедать с ними, и разговор за столом в основном касался утренних событий на улице Кенкампуа. Катрин слушала рассказ, попеременно ужасаясь и радуясь.

Спокойная уверенность в себе мистера Лоу после этих событий несколько развеяла сомнения его брата. Когда Уильям уходил, он думал, что, пожалуй, был излишне недоверчив к Джону, что благодаря сегодняшнему стимулу и проницательности брата они выиграют время, в котором так сильно нуждаются.

Так и произошло. В последующие недели цена акций постепенно росла. К концу лета она достигла пятнадцати тысяч, и все теперь были уверены, что резкое падение ее тогда было не более, чем проявление безосновательной паники.

Однако на уровне пятнадцати тысяч цена замерла. Эта остановка была вызвана открытой кампанией, которую д’Аржансон продолжал непрерывно вести. Его силой было то, что он боролся оружием реальности против системы, построенной на иллюзии.

Осторожность и проницательность лежали в основе заявления канцлера, которое он умело распространял, что единственное спасение для держателей акций заключается в их реализации, потому что эта компания не может не рухнуть. Рост цены на акции д’Аржансон сравнил с последней вспышкой гаснущего пламени, и он прикладывал все усилия, чтобы доказать, что это так.

По мере падения курса акций росли цены на товары потребления, они влекли за собой рост заработной платы, а тот, в свою очередь, подталкивал рост цен дальше. Падение же цены на акции зловеще тянуло вниз стоимость банкнот.

Начиналось общее падение той веры, что была вложена в систему.

Несмотря на указы, ставящие бумажные деньги выше металлических, они продолжали тайно обмениваться по совсем иному курсу. Люди старались перевести свои бумажные сбережения в золото и серебро, которые не были подвержены колебаниям стоимости.

Новые указы, угрожавшие штрафами и даже тюремным заключением за хранение золота в количестве свыше пятисот ливров, тайком нарушались. Люди не хотели позволить себя бесцеремонно ограбить. Награды за доносы и обыски домов вызывали сильное возмущение политикой генерального контролера и попустительствующего ему регента.

Мистер Лоу не мог больше закрывать глаза на угрожающее положение дел. Не видя никаких реальных ценностей, в которые можно было бы инвестировать полмиллиарда ливров, которые оставались в виде выпущенных им банкнот на руках у государственных кредиторов, он понял, что последним остающимся у него оружием против надвигающейся катастрофы является насилие.

В отчаянии он сделал ставку на него. Он еще больше обесценил драгоценные металлы по отношению к банкнотам, сделал использование бумажных денег обязательным, установил еще большие ограничения на изготовление золотых и серебряных изделий любого рода и запретил ношение бриллиантов, в покупку которых вкладывалось особенно много денег.

В результате правительство запуталось в бесчисленных постановлениях, которыми оно пыталось регулировать естественный и свободный поток товаров.

Он видел, какую опасность влекли за собой принимаемые меры, но продолжал ставить на них с отчаянием игрока. Он отказывался бросить Индийскую компанию на произвол судьбы и освободить Банк от ее обязательств. Если бы, как его умолял Уильям, Банк избавился от этого вампира в лице компании, то он еще мог бы пережить надвигающуюся бурю.

Он страстно верил, что ему для спасения не хватает только времени и старался не замечать тех, кто уже ставил на его скорое падение. Когда цена за акции упала до десяти тысяч, его враги пошли в открытую атаку. Происходящая сумятица в экономике, имевшая следствием все растущее нежелание использовать банкноты в качестве платежного средства, вынудила созыв государственного совета для прояснения ситуации.

Встреча состоялась под председательством обеспокоенного регента в том же самом обитом гобеленами зале Пале-Рояля, где четыре года назад мистер Лоу впервые рассказал о системе мер, предложенной им для спасения Франции. Собрание имело почти тот же состав, что и тогда, включая даже герцога Ноая, который, хотя и не входил больше в совет финансов, оставался членом государственного совета.

Маркиз д’Аржансон скрывал свою злость под маской участия и даже сочувствия господину Ла, попавшему в такое положение, которое угрожало всей его системе, первоначально казавшейся очень обещающей. Он принес с собой разработанный до мельчайших деталей план, который позволил бы ускорить ее разрушение.

Он обрисовал ситуацию как зловещую и назвал две причины ее появления: искусственно раздутая стоимость акций Индийской компании и избыточное количество бумажных денег в обращении.

Употребляя обтекаемые выражения, он осудил принимаемые насильственные меры как еще более усугубляющие положение. Его предложения сводились к тому, что следует установить фиксированную цену за акции Индийской компании на уровне пяти тысяч ливров, а стоимость банкнот плавно, месяц за месяцем, опускать, так чтобы к концу года она составляла около половины их номинальной стоимости. При этом появлялась надежда на стабилизацию их курса.

Ужаснувшись от этого предложения, а еще больше от того, как оно было принято, и ощущая ту злобу, которой оно было продиктовано, мистер Лоу с большим трудом сдерживал свое возмущение, когда попросил слова для ответа.

— Канцлер, отклоняя наши принудительные меры, необходимые, чтобы поправить состояние дел, предлагает также принудительные меры, но намного более тяжелые для населения. Предупреждаю Ваше Высочество и всех вас, господа, что декрет, о котором просит сейчас канцлер, в случае его принятия вызовет катастрофу. Начнется паника, последствия которой могут быть ужасающими. Поскольку господин д’Аржансон достаточно проницателен, чтобы это предвидеть, то я осмелюсь прямо спросить его, не ее ли он и желает вызвать?

— Постыдный вопрос, — упрекнул его Ноай.

— И неприличный, — прошамкал старый Вильруа. — Это еще самое меньшее, что о нем можно сказать.

Потребовалось вмешательство регента, чтобы остановить поток оскорблений в адрес генерального контролера.

— Господа! Господа! — замахал полными руками регент. Потом он слегка упрекнул Лоу: — Дорогой барон, вы не должны, даже в пылу спора, подозревать, что господин маркиз имеет какие-то низкие мотивы для своих предложений. Он на это не способен.

Мистер Лоу наклонил голову.

— Я отвожу свой вопрос, раз Ваше Высочество уверяет меня, что я ошибаюсь, — он перевел дух, чтобы остыть. — Что касается акций Индийской компании, то, если установить на них фиксированную цену, как предлагает господин маркиз, доверие к ним будет подорвано окончательно. Оставьте их в покое, и акции сами найдут свою цену, а это цена со временем, — и даже раньше, как только работа новых колонистов даст плоды, — может быть и такой же высокой, какой ее сейчас держат спекулянты.

Кто-то рассмеялся. Мистер Лоу не обратил на это внимание.

— Что касается бумажных денег, то легко доказать ужасную по последствиям ошибку в предложении канцлера. Не стоит обманывать себя, что декрет преуспеет именно в постепенном снижении стоимости денег. Как только станет известно намерение правительства, банкноты обесценятся мгновенно и при этом не наполовину, как заявляется, а гораздо сильнее. А теперь подумайте, что произойдет. Ведь в обороте сейчас около двух миллиардов ливров. Из этого количества Банк обеспечивает золотом, торговыми кредитами и сбором налогов около полутора миллиардов. Без покрытия остается только полмиллиарда. Они должны были быть уничтожены, если бы попали в Банк после покупки акций Индийской компании. Но государственные кредиторы из-за вздутой цены на акции не стали их покупать.

— А кто виноват? — сердито спросил д’Аржансон.

— Я признаю в этом свою ошибку, — сказал мистер Лоу. — Это была моя единственная ошибка во всем этом деле.

— Единственная признанная вами ошибка, — поправил его Ноай.

— Как вам будет угодно, господин герцог, — презрительно ответил ему мистер Лоу. — Я не уклоняюсь от ответственности. Но позвольте указать вам, что из-за одной четверти избыточных банкнот предлагается снизить их стоимость в два раза. Спрашивается, кому это принесет выгоду? И имеет ли это смысл?

— Для меня нет, господа, — обеспокоенно сказал Его Высочество и обвел глазами зал в поисках поддержки, но нашел только Сен-Симона.

Строгий, но редко невежливый, герцог в своих воспоминаниях рассказывает нам, какими словами он осудил это предложение.

— Оно, — сказал он, — на языке финансистов называется montrer le cul[1450] и употребляется при банкротстве. Предлагаемым декретом мы покажем ее настолько явно, что все будет потеряно сразу.

Д’Аржансон в ответ прогремел, что лучше поступить так перед лицом реальности, чем если государство будет продолжать поддерживать эту аферу, искусственность которой быстро станет понятной всему остальному миру.

— И следовательно, — с острым сарказмом сказал Лоу, — вы предлагаете представить ее даже большей аферой, чем она является на самом деле. Я думаю, эта мера может быть признана как весьма оригинальная в качестве способа борьбы с аферами.

Д’Аржансон с яростью возразил:

— Усмешки, сэр, это еще не аргумент, — его тяжелая челюсть выдавалась вперед. — Надо смотреть правде в глаза. От нее вы своим сарказмом не отмахнетесь. Мы стоим перед лицом естественной, неизбежной реакции, наступившей после временного процветания — временного из-за того, что оно строилось на иллюзии, — вызванного вашей системой. Ситуация отчаянная. Возможно, вы еще не понимаете, насколько. И бороться с ней следует также отчаянными мерами.

Поддержка Совета была горячей и единодушной, за исключением только Сен-Симона. Но даже Сен-Симон не настаивал на своих возражениях. Выразив их, он и так сделал все, что от него могли ожидать и что он считал позволительным для себя делать, так как не мог простить Лоу его вмешательство, как он считал, в казнь графа Орна.

Конец этого заседания был таков: регент, хотя и с большой неохотой, поскольку вера в генерального контролера была в нем лишь слегка поколеблена последними событиями, вынужден был все-таки подчиниться грозному единству совета, и мистер Лоу пошел домой с чувством горького отчаяния.

Это чувство оправдалось, как только стало известно, что указ с новыми мерами направлен в парламент на утверждение, и в чем суть этих мер.

Тот, кто вовремя понял, к чему идет дело, и обратил деньги в недвижимость или материальные ценности, чувствовал себя в безопасности. Но большая часть людей начала бурно протестовать против грабительской хитрости, выудившей из их карманов половину сбережений. И богатые, и бедные чувствовали себя обманутыми и обвиняли в этом Лоу, которого они считали настоящим автором этого проекта. Недовольство против него и стоящего за ним регента быстро приняло угрожающие размеры.

Толпа, состоящая из представителей всех слоев общества, большинство в которой составляли рыночные торговки, запрудила все подходы к Отель-де-Невер, но не для того, чтобы, как в прошлом, приветствовать господина Ла за богатства, которые он рассыпал на них, а для того, чтобы проклинать его имя и оглушать его воем, состоящим из угроз и обвинений. Здание не было взято приступом только благодаря высокой ограде. Отряд мушкетеров, высланный регентом, расчистил улицу и остался нести дежурство возле дома.

В это же время другая толпа окружила Пале-Рояль, выплескивая через железные прутья решетки свою ярость в адрес регента.

Ярость, вызванная этим указом, в последующие дни все усиливалась. Уличные сцены были столь опасными, осада Банка, также взятого под охрану, столь враждебна, фельетоны и статьи столь оскорбительны, что д’Аржансон сам начал пугаться вызванной им бури.

Когда и пять дней спустя эта смута не проявила никаких признаков затихания, он собрался с духом и пошел к регенту.

Он узнал, что парламент на последнем заседании отказался утвердить этот указ, с одной стороны, удовлетворив чувство мести по отношению к унижавшему его Лоу, а с другой, отведя себе благодарную роль народного заступника.

Регент принял канцлера в своем кабинете, где кроме него находился только изящный Ла Врийер. Его поведение было необычно суровым.

— Теперь, когда мы по вашей милости оказались в настоящем аду, вы, господин маркиз, надеюсь, убедились в своем безрассудстве?

Рослый маркиз низко поклонился. Возбуждение исказило черты его темного, морщинистого лица.

— Запущенная болезнь, монсеньер, требует сильных средств для ее лечения.

— Вы это уже говорили в совете. Боюсь, вам не хватает оригинальности. Вы думаете успокоить меня своими замшелыми афоризмами из Монтеня[1451]?

— Если бы это было все, что я хотел сказать, монсеньер, я был бы сейчас в меньшем отчаянии, — и он рассказал регенту о том, что приготовил парламент.

Его Высочество зло рассмеялся.

— Так! Мои старые друзья в мантиях открыли способ заработать себе популярность у народа.

— Вы очень точно выразились, Ваше Высочество. Могу ли я почтительно посоветовать вам лишить их удовольствия, которое они предвкушают? Выбейте у них из-под ног почву сами, отменив указ.

— Вы мне это почтительно советуете, да? — Его Высочество затрясся от ярости. — Если бы вы наполовину были так почтительны, когда советовали издать этот указ, то мы бы сейчас избежали этих волнений. Позвольте сказать вам, маркиз, что я нахожу вашу почтительность наглой.

Д’Аржансон тоже затрясся.

— Ваше высочество поступит справедливо, если вспомнит, что мою точку зрения поддержал весь совет.

— Но ведь вы ее защищали, господин д’Аржансон, даже не прислушавшись к аргументам господина Ла, который точно предвидел последствия. А панику он называл среди них, если помните. И она налицо. Разумный человек не должен был бы забывать о способности баронапредсказывать события, которую он не раз нам демонстрировал. Будь я королем, я настоял бы на том, чтобы к Ла прислушались. К несчастью, я только регент. Но не будем тратить время. Этот ошибочный указ будет отменен. Будем надеяться, что это поможет остановить творящееся беззаконие. Ла Врийер, вас не затруднит немедленно передать это председателю де Мему?

Тогда же, чтобы ободрить Лоу, об отчаянии которого он догадывался, регент отправил ему записку о своих последних шагах: об отмене указа и о том, что банкнотам и акциям Индийской компании оставляют их текущую цену.

По мнению Лоу, эти меры должны были произвести эффект, обратный тому, который от них ожидался. В бешенстве он позвонил Лагийону и велел закладывать карету.

Услышав его распоряжение, Катрин подошла к нему. Бледная, осунувшаяся, с глазами, покрасневшими от плача, она выглядела сильно изменившейся за последние дни.

— Куда ты, Джон?

— К регенту.

Она испуганно попросила его не уезжать. Умоляла его не покидать сейчас дом.

— Эти люди ужасны. Они как дикие звери. Я боюсь за тебя, Джон. Сегодня утром я слышала через окно, как они, не боясь охранников, кричали: «Смерть Ла!»

— «Смерть Ла!»— повторил он и рассмеялся. — А месяц назад было: «Да здравствует господин Ла!» Не стоит обращать внимание на вопли этого сброда с его «Осанна!» сегодня и «Распни!» завтра.

— Я не пущу тебя, — заплакала она.

— Не пустишь? — он стал суров. Казалось, он стал еще выше перед ее умоляющими глазами. — Это просто глупо, Катрин. Если я не начну действовать, не остановлю прыжков этих лунатиков вокруг регента, то тогда уж точно господину Ла придет конец.

Он пошел к двери. Открывая ее, он обернулся. Она смотрела ему вслед дикими глазами, ее губы беззвучно дрожали, произнося слова молитвы.

Ее вид тронул его. В этот переломный момент, когда многие его сторонники отступили, оставив его один на один с бурлящей толпой, чья обманутая жадность требовала мести, он мог бы спросить себя, не осталась ли она с ним по велению своего чувства к нему, как в этом убеждал его Уильям, чувства, которое она сохранила под внешней ветреностью и капризностью, вызванными, возможно, лишь его холодностью к ней.

Чтобы ободрить ее, он уверенно улыбнулся и очень ласково произнес:

— Смелее, Катрин. Не бойся за меня. В этом нет необходимости. Я скоро вернусь.

Основания для ее опасений оказались очень серьезными. Если перед Отель-де-Невер улица была пустынна благодаря мушкетерам, то на площади перед воротами Пале-Рояля небольшая шумная толпа демонстрантов градом оскорблений обрушилась на мистера Лоу, когда его карету узнали. Чтобы попасть во дворец через главный вход, он должен был миновать эту толпу. Поняв, что это может быть слишком опасным, он приказал кучеру ехать на улицу Ришелье, чтобы проникнуть во дворец через боковой вход.

Кучер так и сделал, но толпа побежала за каретой, узнав, что главный виновник ее бед — господин Ла — находится в ней.

Полчаса спустя на заседании парламента его председатель де Мем объявил приятную новость. Карета господина Ла была найдена разнесенной на кусочки на улице возле дворца. Радость, однако, угасла, когда стало известно, что самого господина Ла в ней в тот момент уже не было.

В это время мистер Лоу находился у Дюбуа, требуя, чтобы тот немедленно пропустил его к регенту, поскольку ему нужно убедить его немедленно отказаться от отмены последнего указа, иначе, сказал он, начнутся еще большие беспорядки.

Дюбуа, который уже был не простым аббатом, а архиепископом Камбрейским, не видел причины для возмущения мистера Лоу. Если принятая мера оказалась негодной, значит, ее отмена принесет пользу. Регент и так очень расстроен. У него сейчас господин д’Аржансон, от которого потребовали ответа, и Дюбуа говорил, что он не испытывает никакого желания беспокоить Его Высочество еще раз по такому неприятному поводу.

Мистер Лоу пришел в бешенство.

— Вы называете этот повод неприятным? Знаете, архиепископ, если вы считаете, что к вашей выгоде будет рассориться со мной сейчас, то давайте рассоримся. Вы хотите быть с теми, кто благодаря мне разбогател. Золото, которым я их осыпал, застряло у них в горле, а они свою злобу хотят теперь сорвать на мне же.

— Боже мой! Боже мой! Что вы такое говорите? Вы очень ошибаетесь во мне! — лицо маленького зверька сморщилось и выражало настоящее горе. Он сейчас очень сильно походил на господина де Вольтера. Он, конечно, имел большую выгоду от созданной системы, но, независимо от чувства благодарности, не имел ни малейшего желания ссориться с ее создателем, который знал столько, что мог скомпрометировать любого человека, а уж архиепископа-то вдвойне. — Пойдемте к регенту, раз уж вы так настаиваете, но пеняйте потом на себя.

Занятый обсуждением ситуации с канцлером, регент был очень рад появлению мистера Лоу. Его вежливость была смешана с сочувствием.

— Ах, барон, господин д’Аржансон говорит, что дела идут все хуже.

Мистер Лоу был прям:

— Они пойдут еще хуже, если вы отмените указ.

За его спиной Дюбуа осуждающе что-то пробормотал. Господин д’Аржансон шумно втянул воздух. Регент напрягся.

— А какой еще выход нам остается, учитывая настроения в обществе? Вот! — он протянул ему листок бумаги. — Прочтите эту гадость.

Это была листовка очень грязного содержания, дававшая регенту совет, как поступить с бумажными деньгами. Мистер Лоу не обратил на нее внимания.

— Этот указ, монсеньер, уже нанес свой вред. И все, что остается, это бороться с вызванной им бурей. Но буря уляжется, и ярость утихнет. А теперь… — он безнадежно развел руки, — мы даже не можем рассчитывать и на это. Надежда будет уничтожена после такой расписки в собственной нечестности.

— Как в нечестности? — одновременно воскликнули возмущенные регент и канцлер.

— Да, в нечестности, — повторил мистер Лоу. — А в чем же еще, по-вашему? Отменить указ, который в два раза обесценивал деньги, означает признать, что он не был необходим. Но если он не был необходим, если банкноты могут сохранять номинальную стоимость, то чем же еще объяснить выпуск указа, как нечестной попыткой за счет народа обогатить казну?

Регент опустился в кресло. На его лице появился страх. Он посмотрел на д’Аржансона и сказал дрогнувшим голосом:

— Что-то вы в своих расчетах упустили, маркиз.

— Но… когда такие волнения… — запнувшегося д’Аржансона бесцеремонно перебил мистер Лоу.

— Совет тоже кое-что упустил. Я предсказывал, что последует. Люди не удовлетворятся постепенным падением стоимости денег. В их глазах банкноты будут дискредитированы мгновенно. И такое их обнищание сразу вызовет страшное возмущение. А чего другого вы могли ожидать?

Д’Аржансон наклонил свою большую голову и пошел в наступление. Его глаза горели на побледневшем лице.

— Для творца этой разрухи, сэр, у вас слишком наглый тон.

— Творцом разрухи являетесь вы. Когда ваши махинации по дискредитации бумажных денег и попытки организовать массовый обмен их на активы Банка были пресечены, вы предприняли эту еще более опасную попытку, нарочно связав курс банкнот с курсом акций Индийской компании.

Канцлер злобно повернулся к регенту.

— Прошу Ваше Высочество защитить меня от таких оскорблений.

— Как? — регент уже почти перешел на сторону Лоу, убежденный его напористостью. Он холодно взглянул на маркиза. — Вы больше не способны защищать себя сами? Вы можете ответить господину Ла?

— Могу. Я отвечу, не боясь упреков в противоречии, что, когда я советовал выпустить этот указ, разруха уже и так была налицо. Ваше Высочество понимает, что надо найти причины для этого бедствия. А они заключаются в попытке всю Францию превратить в одну гигантскую акционерную компанию. Следствием созданной системы было обогащение негодяев во всех слоях общества и разрушение среднего класса, самого честного, производительного и полезного. Это повлекло за собой снижение уровня жизни, падение общественной морали и извращение национального характера. Мы добились этого тем, что взяли под свой контроль коммерцию, которой раньше занимались опытные купцы на свой собственный страх и риск.

— Даже если допустить, что все это правда, с чем я не согласен, — сказал мистер Лоу, — то эти слова относятся только к Индийской компании. И даже ее крах, вызванный спекулянтами, не был окончательным. Но когда сюда вмешивают Банк, то эти обвинения становятся лживыми. Я уже говорил перед советом и повторю сейчас: Банк платежеспособен!

— Выпустив на полмиллиарда необеспеченных бумажек! — выходя из себя, закричал канцлер.

Регент стукнул кулаком по столу.

— Господин маркиз, я не люблю, когда в моем присутствии кричат.

Канцлер, смутившись, принес свои извинения. Мистер Лоу стал еще более резок:

— Еще раз позвольте вам напомнить, что это только четверть от всей суммы денег. Что касается оставшихся трех четвертей, то я уже говорил, что Банк имеет под них твердое обеспечение. Ни при каком раскладе снижение стоимости денег в два раза не было оправдано. Я уверен, что необеспеченные деньги можно было бы постепенно извлечь из оборота.

— Вы так утверждаете? — д’Аржансон ухмыльнулся. — Тогда вы легко это осуществите. Отменив указ, мы возвращаемся к исходной ситуации.

— К исходной? Неужели вы вправду в этом убеждены? Вы уже забыли мои слова, что отмена указа вызовет обвинение нас в нечестности?

— Ну, это только ваши слова, господин Ла.

— А когда мои слова не сбывались?

— Бог мой! Вот так скромность! — воскликнул маркиз. Мистер Лоу не обратил на него внимания. Его тону вернулась уверенность и спокойствие.

— На встрече в совете я предвидел, что указ вызовет бурю. Эта буря превзошла ваши ожидания, но не мои. Одним ударом она снизила цену бумажных денег вдвое. Сейчас я предсказываю, что отмена указа приведет к полному обесценению бумажных денег.

— Peste! Нет! — вскричал регент.

Д’Аржансон старался выглядеть уверенным.

— Ваше Высочество может не бояться таких последствий.

Взгляд регента нашел Дюбуа, остававшегося до сих пор молчаливым свидетелем их разговора.

— Ради Бога, архиепископ, почему вы не выскажетесь? У вас что, нет никакого мнения?

Внимание архиепископа было, однако, чем-то отвлечено. Он напряженно прислушивался к отдаленному гулу. Остальные ничего не слышали из-за своего возбуждения. Он поднял указательный палец, глаза его расширились.

— Послушайте! — призвал он их.

Раздался громкий треск, и гул неожиданно усилился, превратившись в шум яростной толпы.

— Боюсь, — сказал д’Аржансон, — что они ворвались во двор.

Регент встал.

— Пойдемте со мной, — приказал он и вышел из кабинета в галерею, чтобы взглянуть на двор.

Они увидели через окно галереи, что весь двор заполнен злобно орущей толпой. Прямо под их окном были три пары носилок. На каждой лежало по человеку.

Запыхавшийся Ла Врийер прибежал в галерею. Он принес ужасные новости. С утра толпа атаковала Банк, требуя в обмен на бумажные деньги золото. Троих людей задавили насмерть. Толпа принесла их тела к Пале-Роялю. Он также рассказал, что карета мистера Лоу разнесена вдребезги, но кучер и лакеи успели укрыться во дворце.

— Боже, спаси нас! — сказал регент, не проявляя, правда, признаков страха. — Найдите Ле Блана. Прикажите ему очистить двор. Но пусть постарается сделать это без необходимой жестокости. Пойдемте, господа.

Они вернулись в кабинет. Регент сел за письменный стол.

— Итак, канцлер? — хрипло спросил он. — Вы по-прежнему настаиваете, что нам не следует опасаться тех последствий, о которых говорит господин Ла?

Лицо канцлера под черным париком позеленело. Он лишился своего обычного красноречия. Запинаясь, он с трудом произнес:

— Поступайте, как вам угодно, Ваше Высочество! Ведь этот указ, в конце концов, ваш.

— Так. Значит, вы перекладываете всю ответственность на меня. Но, как я уже говорил в Совете, я — не король. Я только регент. Я возглавляю совет, чьи единогласные решения не могу отклонять. Вы вовлекли совет в эту ужасную авантюру. Совет поверил в вашу дальновидность, в ваши расчеты, — он сделал паузу. Взгляд его строго смотрел на канцлера. Тот, оглушенный, молчал. Потом регент продолжал: — Я вас, мсье, не буду спрашивать, какую долю в ваших расчетах составляет предубеждение, если не употреблять более резкое слово. Но я вынужден потребовать от вас сдать мне печати канцлера сегодня же.

— Ваше Высочество! — выпалил бывший канцлер.

Его Высочество махнул рукой:

— Можете идти.

На мгновение остолбенев, д’Аржансон низко поклонился, словно придавленный страшной тяжестью. Потом, волоча ноги и стараясь не смотреть на оставшихся, медленно покинул кабинет.

В своей мстительности он подтолкнул мистера Лоу к пропасти, но сам не удержался и слетел в нее первый, впав в немилость. Карьера его была кончена, честолюбие уязвлено.

После его ухода наступила тишина. Потом, отгоняя тяжелые мысли, регент посмотрел на Дюбуа:

— Господин архиепископ, отправляйтесь сегодня же во Френ и просите д’Агессо вернуться. Пока же нам понадобится человек, который мог бы занять его место. Молю Бога, чтобы это спасло положение. И это все, что я сейчас могу сделать, — его взгляд упал на Лоу. — Ну что, барон? — спросил он.

Мистер Лоу был совершенно спокоен.

— Ваше Высочество потребует, конечно, чтобы я покинул пост генерального контролера?

— Если вы желаете в такой момент бросить штурвал, то я не смею вас удерживать.

— Я останусь, если Ваше Высочество считает, что я буду полезен на этом посту.

— Я не знаю никого, кому бы я так доверял в сфере финансов.

Мистер Лоу поклонился.

— Ваше Высочество очень щедр и великодушен. Моя система, как видите, разрушена. Но, если вы прикажете мне, монсеньер, я сделаю все, что в моих силах, чтобы ее восстановить, насколько это возможно.

— Пусть Бог направит вас, — этим грустным напутствием регент попрощался с ним.

Глава 29

НАДИР[1452]
Никем не узнанный, мистер Лоу спокойно возвратился в Отель-де-Невер, где его ждала обеспокоенная Катрин.

Он весело сказал ей:

— Вот видишь, напрасно ты и беспокоилась.

— Напрасно! — в ее голосе звучал упрек. — Ты думаешь, я не знаю, что твою карету превратили в груду щепок. Слава Богу, что тебя в ней уже не оказалось.

— Ты еще не поняла, что я могу творить чудеса?

Она крепко схватила его за руки.

— Как ты можешь смеяться в такое время, Джон? Как ты можешь?

— Успокойся, моя милая, успокойся. Люди непостоянны. Они долго не будут в таком настроении. Скоро все будет хорошо. Ты опять услышишь «Vive monsieur Lass», как и прежде. А пока тебе лучше уехать с детьми в Германд и побыть там, пока эта буря уляжется.

— Ты предлагаешь мне уехать в Германд? — она была обижена. — А ты останешься один на один со смертью?

— Смерть! Тьфу! Не преувеличивай.

— Что ж, если я преувеличиваю, то зачем же мне тогда ехать?

— Так мне будет спокойнее. Я буду знать: что бы ни случилось, ты и дети находятся в безопасности.

— А я? Буду ли я спокойна, если уеду? Я же не буду иметь ни минуты покоя, думая, жив ты или нет. Я останусь здесь, Джон. Пойми, из двух зол это меньшее.

Он был удивлен ее необычной твердостью. Он попытался еще раз убедить ее на время покинуть Париж, но потом нашел, что его настойчивость напрасна, и неохотно разрешил ей остаться. Глубоко тронутый таким ее решением в этот страшный час, он увидел в ней близкого ему человека, во что он давно не верил. Он вспомнил слова брата о Катрин и подумал, не оказался ли Уильям более внимательным, чем он сам. Он мог бы подумать и глубже об этом, если бы его мысли не были целиком поглощены мерами, которые было необходимо принять, чтобы остановить ураган, бушевавший уже вовсю.

Этому он посвящал сейчас все свои силы, делая все, что только было возможным. Регент имел еще одну возможность убедиться в талантах своего генерального контролера, который умудрялся и в столь тяжелой ситуации управлять финансами королевства.

Его план удаления из оборота не обеспеченных банкнот заключался в воссоздании государственного долга в размере четырехсот или пятисот миллионов ливров. Государственным кредиторам, которые не смогли купить акции Индийской компании и имели на руках деньги, которые они не знали куда вложить, предлагалось получить взамен своих банкнот государственные обязательства. Чтобы выиграть время, он видоизменил указ о запрете использования золотых монет в качестве платежного средства. Теперь они выдавались в обмен на банкноты, но в ограниченных количествах. Одновременно он сократил часы работы Банка и потребовал от кассиров неторопливости при обслуживании клиентов, желающих обменять деньги. Если в прошлом он искусственно снижал курс золота по отношению к курсу банкнот, то теперь он сделал наоборот, и повысил курс золота по отношению к ним на треть. Таким образом удалось замедлить утечку золота из Банка.

Он разработал и иные меры для восстановления банковского кредита после стабилизации ситуации. Его надежды на улучшение усиливал спад, происшедший в гневе переменчивой толпы. Теперь он мог даже показываться на публике, не боясь, что в него полетят камни. Пару раз его даже видели в опере в ложе регента.

Спустя несколько недель, однако, стало ясно, что все надежды на улучшение были напрасны.

Делая эти последние попытки вернуть утраченный кредит, он понял, что д’Аржансон и его товарищи слишком сильно подорвали доверие к бумажным деньгам, чтобы его можно было теперь восстановить. Указ канцлера и последующая его отмена оказались мерами настолько разрушительными для денежного обращения, что банкноты уже не могли служить в качестве платежного средства. Продавцы отказывались их принимать, а если и принимали, то по своему собственному курсу, который через месяц после указа д’Аржансона упал столь низко, что за один луидор требовали уже сто двадцать ливров. Тот, кто в нарушение указа, сохранил у себя золото, теперь начал использовать его для покупки необходимых товаров. Цены, взмывшие до небес во время периода процветания, не желали опускаться и теперь, в период невзгод. Это происходило потому, что деньги лишились своей покупательной силы. Хлеб стоил пять су за фунт, что было в десять раз выше его обычной цены, аналогично подорожали и мясо, масло, яйца и вино. Метр ткани, раньше стоивший пятнадцать ливров, теперь продавался за сто двадцать пять.

Катастрофический рост цен больно ударил по промышленной буржуазии, основе государства во все времена, и по рабочему классу, который оказался перед угрозой безработицы. Все это быстро усугублялось, в жизни страны наступал хаос, прилив негодования против Лоу и регента, который на краткое время затих, возобновился с новой силой, когда всеобщее обнищание сменило такое же всеобщее, но обманное процветание прошлого года.

Бесстыдные листовки появлялись ежедневно, и теперь ни регент, ни Лоу не могли бы пройти по улицам, не рискуя подвергнуться оскорблениям или даже нападению.

Наконец, в начале осени наступил день, когда после особенно враждебной демонстрации против регента во время представления в опере, мистер Лоу признал себя побежденным, а игру проигранной, и сказал об этом брату.

— Я не только признаю свое поражение, но признавая его сейчас, оказываю последнюю услугу регенту. Я должен так поступить, поскольку он всегда поддерживал меня во всех начинаниях.

Уильям Лоу был очень опечален и промолчал. Да он и не имел никакого желания спорить с братом, поскольку испытывал почти облегчение от такого решения, видя, как развиваются события.

В последний раз лаэрд Лауристонский отправился к регенту и нашел его беседующим с Дюбуа.

— А, барон, — приветствовал его Его Высочество. — А я как раз собирался послать за вами. Вы слышали, что случилось сегодня вечером в опере? Меня оскорбляло уже не какое-то простонародье, а благородные люди, моя последняя опора в этом кризисе.

— Это и привело меня к вам, монсеньер, — мистер Лоу говорил подобающим случаю торжественным тоном. — Вашему Высочеству нужен мальчик для битья, так сказать, козел отпущения. Только в этом качестве теперь я могу быть вам полезен.

— Что? — Его Высочество был ошарашен.

— Я здесь, Ваше Высочество, чтобы просить отставки с поста генерального контролера.

— Значит, вы все-таки испугались?

На продолговатом, благородном лице шотландца появилась грустная улыбка.

— Нет, монсеньер, я не испугался. Я понял, что такой выход будет лучшим для вас. Ваше Высочество должно будет объявить, что увольняет меня.

— Понятно. Я должен буду бросить вас на съедение львам.

— Такая мера получит всеобщее одобрение и даст выход общественному гневу, который пронесется, таким образом, мимо вашей головы.

— И попадет в вашу, барон. Я не такой человек, как вы думаете. И я не принимаю вашу отставку.

— Позвольте мне заметить, монсеньер, что в высших интересах ваша обязанность все-таки заключается в том, чтобы ее принять, также как моя была в том, чтобы ее просить.

— Позвольте и мне заметить, господин барон, что мне не следует объяснять мои обязанности.

Мистер Лоу тем не менее продолжил их объяснение:

— Ваше Высочество олицетворяет Францию. Я же только себя, и со мной можно не считаться. Как только вы уволите меня, как источника всех бед, наступит некоторое успокоение. Потом начнется реакция, и у вас появится возможность провести тот план, который я подготовил. Я думаю, что другие, кого назначит Совет, будут способны восстановить порядок.

Регент грустно размышлял:

— Черт побери, вы, значит, отводите мне роль труса. Вся вина падет на вас, а я спрячусь за вами. Вот суть вашего предложения. Eh bien, мне это не нравится. Ответственность лежит на нас обоих.

— Не совсем так, монсеньер. Воплощение в жизнь моей системы лежало только на мне. Я виноват в двух ошибках. Во-первых, я не защитил акции компании от их скупки спекулянтами до того, как это успели сделать государственные кредиторы, которым эти акции и предназначались. Во-вторых, я не предвидел такую страшную жажду наживы, которую проявили спекулянты. Но избеги я этих двух или еще каких-то ошибок, возможно, судьба все равно бы привела к подобному концу сейчас. Но со временем, и я в это твердо верю, использование богатств Луизианы станет основой могущества Франции.

Регент взглянул на Дюбуа.

— Могу я поступить так, как он мне советует, и сохранить к себе самоуважение?

По узкому лицу архиепископа пробежала судорога.

— Я могу сказать вам, Ваше Высочество, что вы не имеете выбора. Господин Ла вручил вам меч, что с его стороны было в высшей степени благородно, и этот меч может разрубить гордиев узел, который сейчас перед нами. Он правильно указал, монсеньер, что в этом заключается ваш долг перед Францией.

— Значит, вы тоже считаете, что я должен спасти свое положение за счет барона! Parbleu, как хорошо быть принцем. Ну хорошо, а барон? Что станет с ним, архиепископ? Вряд ли общественный гнев, обрушившись на него, сохранит ему жизнь.

— Не беспокойтесь, монсеньер. Я не буду ожидать этого здесь. Здесь останется мой брат, на которого, осмелюсь надеяться, гнев не падет. Он будет, если Ваше Высочество посчитает это возможным, вести дела Банка, — он остановился. Посмотрел на регента, который уныло наморщил лоб. Потом продолжил: — Мне остается добавить, Ваше Высочество, поскольку негодяи могут обвинить меня после моего исчезновения, что я нажился на беде страны, что, несмотря на возможности для обогащения, каких, наверное, не имел ни один человек на земле, я не вывез из Франции ни одного луидора. Запасы золота в Банке докажут вам это. Все мое состояние, которое я приобрел здесь, не считая земель в Германде, составляет около десяти миллионов ливров. Их я оставляю.

— Что вы, что вы! — запротестовал регент. — В этом нет никакой необходимости, дорогой Ла.

— В этом есть необходимость, Ваше Высочество. Это необходимо для моей чести. Я оставляю деньга, чтобы защитить себя от клеветы.

Регент печально опустил голову. Наступило молчание.

— Если я отпущу вас сейчас, — сказал он наконец, — то это в надежде, что когда-нибудь, когда все это уляжется, порядок восстановится, Луизиана начнет давать прибыль и восстановит наши финансы, я смогу призвать вас вновь. Понимаете, мой друг, — закончил он с печальной улыбкой, — я ведь по-прежнему верю в вас.

Он встал и вытянул свою руку. Мистер Лоу наклонился и поднес ее к губам.

— Мое сердце исполнено благодарности к вам за эти слова, монсеньер, — он выпрямился, изящный и властный, и добавил: — Как только Ваше Высочество решит, что я смогу быть вам полезен, позовите меня.

Но его улыбка была иронична, поскольку он был глубоко уверен, что его репутация, которую он принес в жертву регенту, никогда больше не восстановится.

Глава 30

ПАСПОРТ
Последний раз он сидел в сумраке своей просторной, с высокими потолками комнаты, стены которой были обиты темной кордовской кожей. Эту комнату он богато украсил любимыми им картинами и мебелью. А внизу ревела толпа, жаждущая его крови. Теперь, когда он был лишен своего поста, она смело собралась под его окнами, сдерживаемая только мушкетерами регента. Толпе был указан виновник разрухи, постигшей Францию, брошен на съедение львам, как выразился регент, и осмелевший сброд уже смотрел на него как на свою законную добычу, стремясь к мести.

Вместе с ним, бледным и встревоженным, в комнате находился Уильям Лоу, его секретарь Лакруа, его доверенный представитель в Банке по имени Норманд, который занял место Макуэртера, и директора двух крупнейших компаний из тех, что слились в Индийскую. Он давал им последние инструкции, меряя шагами длинную комнату. Плечи его были ссутулены, руки он держал за спиной.

Наконец, все финансовые вопросы были улажены, и Лакруа, Норманд и остальные с большой грустью и теплотой попрощались с ним и вышли. Братья остались вдвоем.

— Вот, Уилл, мы и прошли свой путь. Достигли позорного конца. Возможно, мне надо было больше внимания уделять предостережениям, возможно я взял больше, чем смог унести, и должен был удовлетвориться тем, о чем ты и просил меня, Банком, а не стремиться к управлению всей экономикой Франции. Возможно, что д’Аржансон был прав, говоря, вслед за д’Агессо, что дело правительства руководить, а не торговать. Но возможно также, если бы я действовал осторожнее, то результат бы был иным. Не знаю. Но не могу не думать об этом.

Уильям, с болью слушая его, был слишком великодушен для того, чтобы сказать сейчас, что все вышло, как он и предсказывал.

— Что уж теперь гадать, Джон, — сказал он. — А насчет Банка не беспокойся, я сделаю все от меня зависящее, чтобы он устоял.

Его брат остановился и положил руку ему на плечо.

— Бог свидетель, Уилл, мне стыдно перекладывать на твои плечи такой груз.

— У тебя нет выбора, и не думай об этом. Что это по сравнению с твоими трудностями! Наша задача, это чтобы ты уехал. Слышишь, как эти волки воют? Как их вой изменился за этот год. Помнишь, как они кричали на улицах: «Да здравствует господин Ла». Дай им сейчас волю, и они съедят тебя живьем.

— Может быть, это было бы к лучшему.

— А Катрин?

Мистер Лоу беспомощно развел руками.

— Да и для нее, бедняжки, тоже было бы лучше. В дни удач я мало заботился о ней. Возможно, я заслужил, чтобы и ко мне сейчас отнеслись так же. Кому нужен неудачник.

— Ты опять слишком уверен в своих выводах, Джон.

Он пожал плечами.

— Мы судим будущее, исходя из прошлого.

— Да, это так. Но сколького мы лишали себя в нашем прошлом? Я часто задаю себе этот вопрос.

— Я тоже. Надо обращаться к своей совести, но услышим ли и поймем ли мы ее ответ? Ну, ладно. У нас есть более неотложные вопросы, чем этот. Перейдем к ним, — торопливо произнес он. Потом он заговорил более спокойно: — Как только станет известно, что я исчез, осаду с дома снимут, и для Катрин путь будет открыт. Что касается остального… У нее драгоценности. Они довольно дорогие. Потом этот дворец, — тоскующим взором он обвел роскошную мебель и картины, все, что он с такой тщательностью выбирал, что служило подспорьем его утонченным мыслям. — Потом имение в Германде. Все это я просил у регента позволить мне сохранить. Так что у нее будут кое-какие сбережения. Их продажа принесет хорошие средства. Потом дети. Бог знает, что я отец был тоже никудышный, такой же, впрочем, как и муж, и финансист.

— А ты, Джон? Какие сбережения у тебя?

Мистер Лоу пожал плечами.

— Я возьму восемьсот луидоров золотом. На первое время вполне достаточно.

— А потом? — в страхе спросил Уильям.

— Может быть, госпожа удача поможет мне, если она не покинула меня навсегда. В общем, это все, что у меня осталось из тех двух миллионов, с которыми я въехал во Францию. Зато у меня по-прежнему остаются мои мозги, хотя после того, что произошло, ты можешь начать в этом сомневаться.

Взгляд Уильяма стал печален.

— Ты опять вернешься к жизни игрока?

— А когда я жил другой жизнью?

— Но зависеть от того, какая карта выпадет, какой стороной кость упадет!

— Этим я всегда смогу заработать себе на жизнь. Да, еще одну вещь я забыл. У меня нет паспорта. Завтра с утра получи его у Его Высочества и отправь мне в Германд. Я буду ждать его там.

Он вышел из дома под покровом ночи, когда толпа, уставшая требовать его крови, разошлась по домам.

Как ни просил его Уильям, он не стал прощаться с Катрин, боясь ее возражений и считая, что так будет лучше для них в любом случае. Она узнала об его отъезде только утром, когда Уильям вручил ей его письмо, в котором он просил ее прощения за все горе, которое он ей доставил в прошлом, а также за те неудобства, которые в связи с новым поворотом судьбы он ей вынужден причинять теперь.

Она рыдала, когда читала, а потом в истерике бросилась обвинять Уильяма в том, что он не предупредил ее о намерениях своего брата.

К тому времени мистер Лоу был уже на своем пути в Брие, к замку Германд, который он уже вряд ли мог считать своим. Живя с Грандвалем и его женой, единственными слугами в этом замке, он в течение нескольких дней нетерпеливо ожидал паспорта, с которым он мог бы покинуть Францию и возобновить свои путешествия. Он вспомнил, как Катрин в прошлом часто жаловалась, что она вышла замуж за Вечного Жида. На этот раз он решил избавить ее от горестных переездов из страны в страну.

Он с грустью подумал о ней и детях, о том, как совсем по-другому могла бы сложиться их жизнь, если бы она была более терпелива по отношению к нему, а он к ней. Он даже удивился, что без жены и детей ему стало одиноко. Из всего, что он сейчас утерял, самую острую боль ему доставляла разлука с семьей. Его сын, вспоминал он, был товарищем юного короля, руки его дочери, только становившейся еще девушкой, уже искали представители лучших семей Франции. Его жена и дети могли проклинать его за то, что он, подняв их к головокружительным высотам, теперь низринул вновь в безвестность.

Если в его одиноких мечтаниях и появлялись мечты о поисках в Англии Маргарет, то они едва ли казались ему теперь соблазнительными. Из одной только гордости не посмел бы он обратиться к ней в нынешних своих плачевных обстоятельствах. Но дело было не только в гордости. Он помнил об ее словах, что нельзя строить счастье на чужом горе. А теперь он твердо знал, что счастье с Маргарет, если бы оно стало реальностью, доставило бы Катрин огромную боль, а не просто, как он думал раньше, уязвило бы ее самолюбие.

Сумеречным вечером на третий день своего ожидания в Германде, он задумчиво прогуливался по террасе, когда большая карета, запряженная четверкой прекрасных лошадей, покачиваясь, проехала через парк с облетевшей листвой.

Он удивленно наблюдал за ее приближением, вдыхая морозный воздух.

Когда она остановилась, он увидел на ней герб герцога Бурбонского, и удивление его возросло. Кучер опустил поводья, лакей соскочил с запяток на землю, чтобы открыть дверь и подставить лесенку, и тут удивление его достигло крайних размеров, потому что он увидал выходящую Катрин и следом за ней детей.

Он стоял, словно окаменев. Потом, когда она проворно спрыгнула на землю, он поспешил ей навстречу. Он схватил ее за плечи. Она плакала и смеялась одновременно. Его лицо было искажено болью.

— Катрин! Почему ты здесь?

— Я привезла твой паспорт, — она ответила легко, словно это была шутка.

— Это было необходимо? Нельзя было отправить курьера? — он ласково упрекнул ее. — Это бы избавило нас… избавило от мучительных прощаний. А сейчас… О, но ты входи, входи. Здесь холодно, да и вы устали с дороги, наверное. Я позову Грандваля.

Смущенный, растерянный, он пошел к дому, дети, два хорошо воспитанных ребенка, прижались к нему с обоих сторон, рядом шла Катрин. Сзади лакей нес чемоданы.

Она сказала ему, что герцог Бурбонский, как настоящий друг, каких так мало осталось, подарил ему свою карету. Но он, глубоко погрузившись в размышления, не придал этому значения.

Пожилой Грандваль и его полная жена поспешили к ним, чтобы поздороваться и выслушать приказания.

Дети были препоручены заботам жены Грандваля, и они остались вдвоем в мрачном зале, уставленном тяжеловесной мебелью в стиле Людовика XIII. Дрожащей рукой она протянула ему пергамент.

— Вот паспорт, — сказала она, и голос ее дрогнул. Глаза с тревогой наблюдали за ним.

Он положил паспорт на стул с высокой спинкой, стоявший рядом с массивным столом, сделанным из дуба. Тронутый ее заботой к нему, он некоторое время был не в силах подобрать слова.

— Я знаю, — сказал он, чтобы только не молчать, — что тебе всегда нравилось в Германде. Сейчас здесь довольно уныло. Но ты знаешь, как здесь хорошо весной и летом. Надеюсь, ты будешь счастлива здесь. Ну, а если нет, то ты всегда сможешь продать его. Этот замок твой. Это… это все, что у меня осталось во Франции, да и на всем свете. Немного, конечно, после того, что было, или того, что могло бы быть. Но…

— Намного больше, чем мне понадобится. И даже больше, чем я хочу, — ответила она ему. — Это поместье уныло не только сейчас. Оно мне кажется унылым всегда. Унылым и одиноким. Очень одиноким.

Она откинулась головой на спинку своего сиденья и закрыла глаза, словно от душевной и телесной усталости. Она была очень бледна. Дорожный плащ на ней распахнулся. Ее грудь часто вздымалась от волнения.

Он участливо посмотрел на нее.

— Ты устала, — сказал он. — Стакан вина придаст тебе силы. Грандваль принесет его.

Он развернул пергамент и, чтобы прочесть его в угасающем свете дня, повернулся к высокому окну. Вдруг он громко воскликнул:

— Что это? Ты вписана сюда.

Она произнесла, словно задыхаясь:

— А разве это не мое право?

— Твое право! — он засмеялся. — Но права ли ты, утверждая его в такое время?

Она села прямо, собираясь с силами.

— Именно в такое время оно мне и нужно. Вот почему я сама привезла тебе паспорт. Я не хочу оставаться здесь без тебя.

Он смотрел на нее и видел, как слезы катятся по ее лицу, которое, несмотря на свою бледность, все же продолжало сохранять до странности спокойное выражение. Удивительный дар у нее, подумал он, плакать, не морща лицо.

— Ты однажды сказал Уиллу, — сказала она, — что все, что я любила, это богатство, которым ты меня окружал. Это было самое жестокое обвинение из всех, которые я от тебя слышала, и самое несправедливое. Я здесь, чтобы ты мог в этом убедиться, — она торопливо продолжала: — Какие богатства у тебя были, когда я приехала к тебе в Амстердам много лет назад? Ты был тогда разорившимся, преследуемым беглецом, Джон. Точно таким же, как и сейчас. Я пришла к тебе, потому что думала, что тебе понадобится женщина, на груди которой ты мог бы выплакаться. Вот почему я здесь теперь. И я благодарю Бога, что он разрушил все твои честолюбивые замыслы, поскольку это дает мне возможность доказать тебе, как ты ошибался во мне, — и очень мягко она закончила: — Если ты хочешь, Джон, мы поедем дальше вместе. А если нет…

Он опустился перед ней и положил ей голову на колени. Он плакал.


КОЛУМБ (роман)

Роман об испанском путешественнике Христофоре Колумбе. Большая часть романа посвящена подготовке экспедиции в Новый свет, или как считал сам Колумб в Индию. И конечно само путешествие.


Глава 1

ПУТНИК
В вечернюю пору зимнего дня мужчина и ребёнок поднимались по песчаной тропе, вьющейся по склону меж сосен. В ту зиму правители Испании повели наступление на Гранаду, последний оплот мавров на полуострове, то есть речь пойдёт о событиях, случившихся в последней декаде пятнадцатого столетия.

Длинная череда дюн тянулась перед путниками, простираясь на многие мили по направлению к Кадису. Порывы злого ветра, дующего с юго-запада, бросали им в лицо песок. Позади, под серыми небесами, серел штормящий Атлантический океан.

Роста мужчина был выше среднего, широкоплечий, с длинными руками и ногами, судя по всему недюжинной силы. Из-под простой круглой шляпы выбивались густые рыжие волосы. Серые глаза сияли на гордом загорелом лице. Правда, одет он был куда как скромно. Куртка до колен из домотканого сукна, когда-то чёрная, но уже порядком выцветшая, была подпоясана простым кожаным ремнём. С ремня по правую руку свешивался кинжал, по левую — кожаный мешок. Рейтузы из грубой чёрной шерсти, сапоги. На палке через плечо он нёс свои скромные пожитки, завёрнутые в плащ. Лет ему было чуть больше тридцати пяти.

Крепкий мальчишка лет семи или восьми шёл рядом, держась за правую руку мужчины. Ребёнок поднял голову.

— Ещё далеко? — спросил он по-португальски, и ответ получил на том же языке.

— Этот вопрос, помоги мне Господи, я задавал себе все эти десять лет и ещё не получил ответа, — грустно пошутил мужчина. Но затем ответил серьёзно: — Нет, нет. Смотри. Мы почти что на месте.

Поворот тропы вывел их к длинному низкому зданию, ослепительно белому квадрату на фоне тёмных сосен, подступающих к нему с востока. В центре квадрата, словно гриб с красной шляпкой, вздымалась к небу часовня под черепичной крышей.

— На сегодня — это конечная цель нашего путешествия, Диего, — продолжил мужчина, указав на здание. — Возможно, здесь же и начало, — он словно размышлял в слух. — Приор, я слышал, образованный человек, имеющий влияние на королеву, поскольку был её духовником. Женщина всегда подчиняется тому, кто выслушивал её исповедь. Таков один из секретов нашей загадочной жизни. Но мы придём с поникшей головой, ничего не прося. В этом мире, мой сын, просить значит нарваться на отказ. Это урок, который тебе ещё придётся выучить. Если хочешь получить то, чего у тебя нет, упаси Боже выказать даже намёк, что тебе это нужно. Наоборот, покажи им, какие они приобретут блага, если убедят тебя принять желанное тебе. Вот тогда они будут счастливы облагодетельствовать тебя. Для твоего юного ума это слишком сложно, Диего. Я куда как старше и опытнее тебя, но лишь недавно дошёл до этой истины. Мы проверим её справедливость на добром францисканце.

Под добрым францисканцем мужчина подразумевал фрея Хуана Переса, приора монастыря Ла Рабида. Фрей Хуан полагал, что характер души человека открывается в его голосе. Приор, наверное, обладал более чутким слухом. Возможно, сказывался его опыт исповедника: он слушал грешника, не видя его, и только по голосу приходилось определять, сколь искренне раскаяние говорившего и соответственно каково должно быть наказание.

И если б не то значение, которое придавал человеческому голосу фрей Хуан, нашему путнику, возможно, не удалось бы столь легко достигнуть поставленной цели.

Приор прохаживался по двору с раскрытым требником в руках. Его губы шевелились, как и требовал закон Божий, беззвучно произнося слова молитвы, когда он услышал просьбу, обращённую к светскому брату-привратнику.

— Милосердный брат мой, немного хлеба и воды для этого уставшего ребёнка.

Не сами слова, привычные у ворот монастыря, привлекли внимание приора, но голос, а более разительный контраст между униженностью просьбы и звенящим в голосе чувством собственного достоинства и гордости. Скорее всего контраст этот не остался бы незамеченным и человеком с куда менее чувствительным ухом, чем у фрея Хуана. Слышался в голосе и иностранный акцент, но точность произношения каждого звука указывала, что говоривший уделял немало времени изучению испанского языка.

Фрей Хуан, не чуждый человеческого любопытства, особенно если возникала возможность хоть немного разнообразить монотонность жизни в Ла Рабиде, закрыл требник, заложив указательным пальцем страницу, которую только что читал, и направился к воротам, чтобы взглянуть на просителя.

Один лишь взгляд показал ему, сколь полно внешний облик мужчины соответствовал его голосу. В высоком росте, красивой осанке, выбритом лице с волевым подбородком и орлиным носом он увидел силы не только физические, но и духовные. Но особенно поразили приора глаза незнакомца, большие, серые, ясные, как у пророка или колдуна, чей немигающий взгляд редко кто мог выдержать. Узел с вещами он опустил на каменную скамью у ворот. Не укрылась от приора и скромная одежда мужчины. А позади него стоял мальчик, для которого мужчина просил хлеба и воды, настороженно глядя на приближающегося монаха с требником в руке.

Дон Хуан шёл не торопясь, кругленький толстячок в серой рясе, с длинным бледным лицом, добрыми глазами и толстогубым ртом. Он приветствовал незнакомца улыбкой и латинской фразой, чтобы проверить, во-первых, его учёность, а во-вторых, веру, ибо орлиный нос над полными, чувственными губами мог принадлежать и нехристианину.

— Pax Domini sit tecum[1453].

— Et cum spiritu tuo[1454], — ответил незнакомец, чуть склонив гордую голову.

— Вы путешественник, — в голосе приора не слышалось вопроса.

— Путешественник. Только что прибыл из Лиссабона.

— Куда лежит ваш путь?

— Сегодня я хотел бы добраться только до Уэльвы.

— Только? — удивлённо поднялись густые брови фрея Хуана. — До неё же добрых десять миль. А скоро ночь. Вы знаете дорогу?

Путник улыбнулся.

— Это не проблема для того, кто привык находить путь в океане.

Приор уловил в голосе нотку тщеславия и задал следующий вопрос:

— Вы — опытный мореплаватель?

— Судитесами. На север я плавал до Туле, на юг — до Гвинеи, на восток — до Золотого Рога.

Приор глубоко вздохнул и ещё пристальнее вгляделся в мужчину, пытаясь убедиться, что перед ним не хвастун. Удовлетворённый увиденным, он вновь улыбнулся.

— То есть вы побывали на границах мира.

— Вернее, известного нам мира. Но не действительного мира. До тех границ ещё плыть и плыть.

— Как вы можете это утверждать, никогда не видев их?

— А как вы, святой отец, утверждаете, что есть рай и ад, никогда не видев их?

— На то есть вера и богооткровение, — последовал суровый ответ.

— Совершенно справедливо. В моём случае к вере и богооткровению добавляются космография и математика.

— А! — В глазах вспыхнула искорка интереса. — Проходите в ворота, сеньор, во имя Господа. Тут сквозит, да и вечер сегодня прохладный. Закрой ворота, Инносенсио. Прошу вас, сеньор. Окажите нам честь, воспользуйтесь нашим скромным гостеприимством. Как вас зовут, сеньор?

— Колон. Кристобаль Колон.

Вновь пристальный взгляд приора прошёлся по семитским чертам лица путника. Такая фамилия встречалась у новых христиан, а приор мог привести не один случай, когда Святая палата отправляла их на костёр за следование еврейской религии.

— Чем вы занимаетесь?

— Я моряк и космограф.

— Космограф! — Приор сразу забыл о своих подозрениях. Среди прочего его очень интересовали загадки, то и дело подбрасываемые космографией.

Зазвонил колокол. Осветились внутри удлинённые готические окна часовни.

— Я должен оставить вас, — сказал фрей Хуан. — Мне пора на вечернюю молитву. Инносенсио проведёт вас в келью для гостей. Мы увидимся за ужином. А пока мы накормим и напоим вашего ребёнка. Ночь вы, естественно, проведёте у нас.

— Вы очень добры к незнакомцу, господин приор. — Колон с достоинством принял приглашение, на которое он рассчитывал.

По натуре действительно добрый, приор тем не менее отдавал себе отчёт, что подвигнула его на это не только доброта. Он разбирался в людях и ясно видел, что не обычный путник постучался в ворота монастыря. Разговор с таким человеком мог принести немалую пользу. А если и нет, то хоть немного разнообразить теперешнюю довольно-таки скучную жизнь фрея Хуана.

Колон, однако, не поспешил в келью, а постарался убедить приора в глубине своей веры.

— Отдохнуть я ещё успею. Сначала я хотел возблагодарить Господа нашего и Святую деву за то, что они привели нас к столь гостеприимному дому. Если вы позволите, святой отец, я пойду с вами на вечернюю молитву. Малыш, конечно, устал. Я был бы очень благодарен, если б мог поручить его заботам нашего брата.

Он наклонился, чтобы поговорить с ребёнком, который, родившись и получив воспитание в Португалии, не понимал ни слова по-кастильски. Выслушав отца, пообещавшего ему долгожданный отдых и сытный ужин, мальчик с готовностью последовал за светским братом. Отец проводил сына нежным взглядом, а затем повернулся к приору.

— Я задерживаю ваше преподобие.

Доброй улыбкой приор пригласил его войти в маленькую часовню Святой девы Рабиды, славящейся чудодейственной силой, хранящей от безумия.

Колокола затихли. Монахи уже собрались на клиросе, и приор, оставив Колона одного в нефе часовни, прошёл на своё привычное место.

Глава 2

ПРИОР ЛА РАБИДЫ
— Dixit Dominus Domino Meo: sede a dextris Meis…[1455]

Молитва наполнила часовню, и фрей Хуан, щурясь от дыма свечей, с удовлетворённостью отметил должную набожность коленопреклонённого гостя.

И столь велико было любопытство приора, что он распорядился пригласить Колона к своему столу, а не кормить его в холодном зале, предназначенном для бездомных странников.

Колон принял приглашение как должное, без удивления или колебания, и братья, сидевшие за длинными столами вдоль стен трапезной, украдкой разглядывали скромно одетого незнакомца, гордо, словно принц, вышагивающего рядом с приором, и спрашивали себя, что за идальго пожаловал в их скромную обитель.

Фрей Хуан подвёл Колона к небольшому возвышению в конце трапезной, на котором стоял его столик. Стену за возвышением украшала фреска, изображающая тайную вечерю. Судя по качеству работы, автором её был один из монахов. На потолке тот же художник нарисовал святого Франциска, причём и эта фреска не блистала мастерством. Теперь фрески освещала подвешенная к потолку шести рожковая масляная лампа. На стенах, вдоль которых стояли столы, выкрашенные белой краской, друг против друга висели портреты двух герцогов Медина-Сели, изображённых в полный рост, с одеревеневшими конечностями, торсом, головой. Герцоги сердито хмурились друг на друга. Окна, квадратные, забранные решётками, были лишь на северной стене и достаточно высоко, так что увидеть в них можно было только небо.

Разносолами в монастыре не баловали, но кормили хорошо: свежая, только что выловленная, рыба в остром соусе, бульон с телятиной. Белый хлеб и ароматное вино из Палоса, с виноградников на западных склонах, что начинаются за сосновыми лесами.

Трапеза проходила под монотонное бормотание одного из монахов, читающего с кафедры у южной стены главу из «Vita et Gesta» святого Франциска.

Колон сидел справа от приора, между ним и раздающим милостыню. Слева от фрея Хуана расположились его помощник и наставник послушников. В сумеречном свете, отбрасываемом масляной лампой, фигуры францисканцев за длинными столами внизу казались серыми тенями.

Когда монах на кафедре произнёс последнее слово, серые фигуры зашевелились, и над столами простых монахов поплыл приглушённый шумок разговора. А за стол приора тем временем подали блюда с фруктами — апельсины, финики, яблоки — и кувшин сладкого вина. Фрей Хуан налил полную чашу своему гостю, возможно, с намерением развязать тому язык. А уж потом решился на прямой вопрос.

— Так что же, сеньор, после столь длительных и далёких странствий, вы приехали в Уэльву, чтобы отдохнуть?

— Отдохнуть?! — воскликнул Колон. — Нет, Уэльва лишь шаг к новому путешествию. Я, возможно, проведу здесь несколько дней у родственника моей жены, которая отошла ныне в мир иной. Упокой, Господи, её душу. А потом я вновь отправлюсь путешествовать. — И чуть слышно добавил: — Как Картафилус.

— Картафилус? — Приор порылся в памяти. — Что-то я не припомню такого.

— Иерусалимский сапожник, который плюнул в Господа нашего и обречён ходить среди нас до второго его пришествия.

На лице фрея Хуана отразилось изумление.

— Сеньор, что за ужасное сравнение!

— Хуже. Это святотатство вырвано у меня нетерпением. Разве зовут меня не Кристобаль? Разве не видится знак Божий в имени, которым нарекли меня? Кристобаль. Носитель Христа. Вот моя миссия. Для этого рождён я на свет. Для этого избран. Нести знания о Нём в неизвестные ещё земли.

Вопрос вертелся уже на языке приора, но, прежде чем он успел открыть рот, к нему наклонился помощник и что-то прошептал. Фрей Хуан согласно кивнул, и все встали, после чего помощник произнёс благодарственную молитву.

Для Колона, однако, трапеза на этом не кончилась. Он было двинулся вслед за монахами, но приор удержал его и, заняв своё место во главе стола, предложил сесть.

— Спешить нам некуда, — он наполнил чашу Колона сладким вином. — Вы упомянули, сеньор, неизвестные земли. Что вы имели в виду? Атлантиду Платона или остров Семи городов?

Колон сидел, опустив глаза, чтобы фрей Хуан не заметил вспыхнувшего в них огня. Этого-то вопроса он и ждал, вопроса, указывающего на то, что учёный монах, к мнению которого прислушивается королева, угодил-таки в сеть, расставленную гостем.

— Ваше преподобие шутит. Однако такой ли уж миф Атлантида Платона? Может, Азорские острова — её остатки? И нет ли других остатков, куда больших размеров, в морях, ещё не нанесённых на карту?

— Они-то и есть ваши неизвестные земли?

— Нет. Я думаю не о них. Я ищу великую империю на западе, в существовании которой у меня нет ни малейшего сомнения и которой я одарю того государя, что поддержит меня в моих поисках.

Лёгкая улыбка заиграла на губах приора.

— Вы вот сказали, что у вас нет ни малейшего сомнения в существовании огромной империи. То есть вы видели эти земли?

— Мысленным взором. Глазами разума, который получил я от Бога, чтобы распространить в этих землях знание о Нём. И столь ясным было моё видение, ваше преподобие, что я нанёс эти земли на карту.

Как человек верующий, как монах, фрей Хуан воспринимал видения со всей серьёзностью. К провидцам же, однако, относился, исходя из жизненного опыта, с подозрением и зачастую не без оснований.

— Я немного интересовался космографией и философией, но, возможно, оказался туповат для столь сложных наук. Ибо мои знания не позволяют объяснить, как можно нанести на карту то, что не видно глазу.

— Птолемей не видел мира, который нанёс на карту…

— Но он обладал доказательствами своей правоты.

— Ими обладаю и я. Более чем доказательствами. Ваше преподобие, наверное, согласится со мной, что логические умозаключения позволяют перебросить мостик от уже известного к открытию. В противном случае философия не могла бы развиваться.

— Вы, разумеется, правы, если речь идёт о духовной сфере. Когда же дело касается материального мира, я бы предпочёл реальные доказательства умозаключениям, как бы логично вы их ни обосновывали.

— Тогда позвольте обратить Ваше внимание на реальные доказательства. Шторма, накатывающие с запада, выносили на побережье Порту-Санту брёвна с вырезанным на них странным узором, которых не касались железный нож или топор, гигантские сосны, которые не растут на Азорах, тростник столь невероятных размеров, что в одной полости между перемычками помещается несколько галлонов вина. Их можно увидеть в Лиссабоне, где они хранятся. И это лишь часть, малая часть.

Колон прервался как бы для того, чтобы передохнуть. На самом же деле, чтобы взглянуть на приора. Убедившись, что тот ловит каждое слово, продолжил ровно и спокойно:

— Двести лет назад венецианский путешественник Марко Поло отправился на восток. Ни один европеец ни до, ни после него не забирался так далеко. Марко Поло достиг Китая и владений великого хана, обладающего сказочными богатствами.

— Я знаю, знаю, — прервал его фрей Хуан. — У меня есть экземпляр его книги. Как я и говорил, я немного интересовался этими вопросами.

— У вас есть его книга! — вскричал Колон, просияв. — Тогда моя задача сразу облегчается. Я не знал, — солгал он, — что говорю со знатоком!

— Не нужно льстить мне, сын мой, — фрей Хуан, возможно, уловил иронию в восклицании Колона. — Получается, вы нашли у Марко Поло то, что ускользнуло от моего взгляда. Что именно?

— Ваше преподобие помнит упоминание об острове Сипанго, расположенном ещё в полутора тысячах миль на восток от Мандиси, самой дальней точки, достигнутой мореплавателем. — Кивок фрея Хуана показал, что приору указанная ссылка знакома. — Вы помните, что те края славятся обилием золота. Его источники, говорит Марко Поло, неисчерпаемы. Столь расхож там этот металл, что дворец короля крыт плитами из золота. Марко Поло говорит и о том, что там полным-полно драгоценных камней и жемчужин, особо упоминая огромные розовые жемчужины.

— Суета сует, — осуждающе молвил приор.

— Нет, с вашего позволения, если использовать всё это на благо, ради достойной цели. А богатства там такие, о которых европейцы не могут и мечтать,

— Но какое отношение к вашим открытиям имеет Сипанго Марко Поло? — Приор не дал Колону возможности рассказать о сказочных богатствах острова. — Вы говорили о землях, лежащих за западным океаном. Если допустить, что восточные чудеса Марко Поло правда, каким образом доказывают они существование западных земель?

— Ваше преподобие верит, что земля — сфера? — Колон взял с блюда апельсин и поднял его. — Похожа на этот апельсин.

— Большинство философов убеждены в этом.

— И вы, разумеется, согласны с разделением её диаметра на триста шестьдесят градусов?

— Это математическая условность. С чем тут спорить. Но что из этого следует?

— Из этих трёхсот шестидесяти градусов известный нам мир занимает не более двухсот восьмидесяти. С этим выводом соглашаются все космографы. Таким образом, самую западную известную нам точку, Лиссабон, отделяют от восточной границы мира восемьдесят градусов, примерно четверть земной окружности.

Приор с сомнением пожевал нижнюю губу.

— Нам говорили, что там безбрежный океан, столь бурный, что переплыть его не сможет ни один корабль.

Глаза Колона блеснули.

— Всё это сказочки слабаков, не решившихся на такую попытку. Пугали же всех непреодолимой стеной огня на юге, но плавания португальцев вдоль побережья Африки развеяли этот миф. Взгляните сюда, ваше преподобие. Вот — Лиссабон, — он указал на точку на апельсине, — а вот восточная оконечность Китая. Огромное расстояние, порядка четырнадцати тысяч миль, исходя из того, что, по моим расчётам, на этой параллели один градус равен пятидесяти милям. — А теперь вместо того, чтобы идти на восток по суше, мы плывём на запад морем… — Его палец двинулся влево от Лиссабона. — И, пройдя восемьдесят градусов, попадаем в ту же точку. Как видит ваше преподобие, мы можем достичь востока, отправляясь на запад. От золотого острова Сипанго Марко Поло, если плыть на запад, нас отделяет чуть больше двух тысяч миль. Таковы доказательства. И наши умозаключения никоим образом не приводят нас к выводу, что Сипанго — край земли. Нет, это предел знаний венецианца. Там должны быть другие острова, другие земли, империя, которая ждёт своего открытия.

Жар речи Колона опалил фрея Хуана. Простой пример с апельсином открыл ему одну из очевидных истин, ранее ускользавшую от его проницательного ума. Энтузиазм молодого космографа захватил приора. Но неожиданно возникло препятствие, за которое смог зацепиться его холодный разум.

— Подождите. Подождите. Вы говорите, должны быть другие земли. Вы заходите столь далеко, что я не решаюсь последовать за вами, сын мой. Всё это не более чем ваши убеждения, а убеждения могут оказаться ложными.

Возбуждение Колона не спало. Наоборот, словно костёр раздуваемый лёгким ветерком, вспыхнуло ещё сильнее.

— Не только убеждения, ваше преподобие, не только. Есть более серьёзные доводы. Уже не математические, но теологические. Сошлюсь на пророка Ездру, утверждавшего, что земля состоит из шести частей суши и одной — воды. Используйте это соотношение в предполагаемом мною расчёте и скажите мне, где я ошибаюсь? Или оставьте без внимания мои воображаемые земли, но тогда получится, что не прав пророк. — Он бросил апельсин в блюдо. — Так что Индии наверняка лежат в двух тысячах милях к западу от нас.

— И что из этого? — Приор ужаснулся, представив себе безбрежный океан. — Две тысячи миль сплошной воды, таящих в себе Бог знает какие опасности. От одной мысли об этом становится страшно. У кого хватит храбрости броситься в неведомое?

— У меня! — Колон ударил себя в грудь, его глаза пылали фанатичным пламенем. — Господь Бог столь ясно указал мне путь, что все эти доводы, математика и карты — ничто рядом с осенившим меня вдохновением. Бог же даровал мне силу воли, необходимую для реализации Его замысла.

Колон шёл напролом, его уверенность в себе отметала все сомнения. И фрей Хуан, уже убеждённый логикой и космографическими выкладками незнакомца, сам того не замечая, стал верным его союзником.

— В моём тщеславии, да простит меня Боже, я думал, что обладаю кое-какими познаниями. Но вы помогли мне понять, что я просто невежда. — Он опустил голову, задумавшись.

Колон пил вино маленькими глотками, не сводя глаз с фрея Хуана. Внезапно приор спросил:

— Но откуда вы, сеньор? Из вашей речи ясно следует, что вы не испанец.

Колон помедлил, прежде чем ответить.

— Я был при дворе короля Португальского, а теперь еду во Францию.

— Во Францию? Но чего же вы ищите там?

— Я не ищу. Я предлагаю. Предлагаю империю, о которой только что говорил. — Он словно подразумевал, что империя эта уже у него в кармане.

— Но Франция! — Лицо фрея Хуана превратилось в маску. — Почему Франция?

— Однажды я предложил её Испании, но суть моего предложения разбирал священнослужитель. Толку из этого не вышло, что вполне естественно. Не просим же мы моряка быть судьёй в теологическом споре. Потом я отправился в Португалию и потратил немало времени на учёных болванов, но мне не удалось пробить броню их предрассудков. Там, как и в Испании, никто не мог поручиться за меня. Я чётко уяснил для себя, что правители этих стран не услышат моего голоса, если только кто-то не замолвит за меня словечка. Я мечтаю отдать все эти богатства Испании. Я мечтаю служить королеве Изабелле Кастильской. Но как мне получить аудиенцию у её величества? Будь у меня поручитель, к советам которого она прислушивается, будь он достаточно умён, чтобы понять ценность моего предложения, и настойчив, чтобы убедить её принять меня, тогда… Тогда мне не было бы нужды покидать Испанию. Но где мне найти такого друга?

Приор рассеянно водил указательным пальцем по дубовому столу.

Украдкой наблюдая за ним, после короткой паузы Колон сам ответил на свой же вопрос:

— В Испании такого друга у меня нет. Вот почему я решил обратиться к королю Франции. Если и там я потерплю неудачу, то попытаю счастья в Англии. Наверное, вы теперь понимаете, почему я сравниваю себя с согрешившим евреем Картафилусом.

Указательный палец приора продолжал путешествовать по столу.

— Кто знает? — пробормотал наконец фрей Хуан.

— Кто знает что, ваше преподобие?

— А? О! Возможно, слова ваши не лишены истины. Но не зря говорят, утро вечера мудренее. Давайте выспимся, а потом вернёмся к нашему разговору.

Колон не стал возражать. Из трапезной он уходил с надеждой, что, возможно, не зря потратил время, приехав в Ла Рабиду.

Глава 3

ПОРУЧИТЕЛЬ
За долгие годы мирной монастырской жизни ни единого раза не испытывал фрей Хуан столь сильного волнения, как после разговора с Кристобалем Колоном. Ночь, как потом признался он, прошла для него беспокойно. Ему грезились золотые крыши Сипанго (под этим названием, теперь это известно, Марко Поло имел в виду Японию) и сверкающие драгоценностями острова, заросшие гигантским тростником, из стволов которого, если их срезать, ударял фонтан вина. Испанская душа фрея Хуана скорбела при мысли о том, что такие земли будут потеряны для его государей, которые нуждались в несметных богатствах, чтобы залечить раны, нанесённые стране войной с неверными. Вполне естественно, что, будучи одно время духовником королевы Изабеллы, он питал к ней не только верноподданнические, но и отеческие чувства. Он полагал, и небезосновательно, что вправе рассчитывать на взаимность. И что его поручительство за странного гостя не останется без внимания. Скорее всего ему удалось бы убедить королеву всесторонне рассмотреть предложение Колона, в чём тому ранее отказывали.

Лёжа без сна на жёсткой койке, добрый приор начал уже усматривать руку Господа в своей, как он полагал, чисто случайной встрече с Колоном. Он, разумеется, и не подозревал, что совсем не случай привёл того в Ла Рабиду, а холодный расчёт. Колон делал ставку на увлечение приора космографией и ниточку, связывающую его с королевой. Он шёл в монастырь только для того, чтобы повидаться со старым францисканцем и переманить его на свою сторону. Любопытство приора, подогретое зычным голосом путника, облегчало задачу Колона. Если бы приор не услышал его, Колон, получив хлеба и воды для сына, затем намеревался попроситься на ночлег. А уж за вечер он нашёл бы возможность переговорить с приором и разбудить его интерес к собственной персоне.

Но в голове фрея Хуана не было места подобным мыслям, и он уже видел божественное вмешательство в результат, который дало его гостеприимство. Врождённая рассудительность, однако, сдерживала энтузиазм приора. И прежде чем поддержать Колона, он решил обратиться к сведущим людям, чтобы те высказали своё отношение к дерзкой идее.

Выбор он остановил на Гарсиа Фернандесе, враче из Палоса, знания которого далеко выходили за пределы медицины, и Мартине Алонсо Пинсоне, богатом купце, владельце нескольких кораблей, опытном мореплавателе.

Ему без труда удалось убедить Колона отложить отъезд хотя бы на день, и вечером, после ужина, когда маленького Диего уложили в постель, все четверо собрались в келье приора. Обстановка узкой комнатки состояла из трёх стульев, конторки, койки и двух полок с книгами у побелённой стены.

Колона попросили повторить всё то, что он рассказал приору днём раньше. Он согласился с видимой неохотой, вроде бы не желая отнимать время у занятых людей, но, начав, уже не мог остановиться, всё более загораясь от собственных слов. Вскоре он уже не мог усидеть на стуле и начал вышагивать по келье, размахивая руками. В голосе улавливалось презрение к тем, кто пренебрёг его талантом. Но Колон, похоже, не сомневался, что в конце концов кипящая в нём энергия сметёт любые преграды на его пути к заветной цели.

Задолго до того, как Колон перешёл к подробностям, столь поразившим фрея Хуана, врач и купец были очарованы Колоном, ибо, как говорил епископ Лас Касас, лично знавший его, Колон буквально влюблял в себя всех, кто смотрел на него.

Фернандес, врач, длинный, тощий, с яйцеобразной головой и лысиной под маленькой шапочкой, слушал, перебирая бородку костлявыми пальцами, с широко раскрытыми глазами. Его скептицизм таял с каждым словом Колона.

Пинсон же шёл к приору, уже полный желания поддержать незнакомца, потому что вопросы, поднятые Колоном, давно занимали и его самого. В расцвете сил, широкоплечий, энергичный, с ярко-синими глазами, сверкающими из-под густых чёрных бровей, он жадно впитывал сказанное Колоном.

Апофеозом лекции стала демонстрация карты, на которую Колон нанёс территории, о существовании которых, наряду со сведениями Марко Поло и пророчествами Ездры, говорил ему внутренний голос. Все присутствующие тут же склонились над ней.

Фернандес и Пинсон, которым довелось повидать немало карт, сразу отметили совершенство работы Колона и полное соответствие его карты тогдашним представлениям об окружающем мире, за исключением одной детали.

На отличие и указал Фернандес.

— Исходя из вашей карты, Лиссабон и восточная оконечность Азии разделяют двести тридцать градусов земной окружности. В этом вы, как я понимаю, расходитесь с Птолемеем.

Колон только обрадовался замечанию врача.

— Как Птолемей поправлял Марина из Тира, так и я поправляю здесь Птолемея. Обратите внимание, я поправил его и в местоположении Туле, который западнее, чем предполагал Птолемей. Я это знаю, поскольку плавал туда.

Но Фернандес стоял на своём.

— С Туле всё ясно. Вы поправили Птолемея, исходя из собственного опыта. Но на чей опыт вы опирались, нанося на карту местонахождение Индии?

Колон помедлил с ответом.

— Вы слышали о Тосканелли из Флоренции?

— Паоло дель Поццо Тосканелли? — переспросил Фернандес. — Кто из интересующихся космографией не слышал о нём!

Фернандес ставил вопрос совершенно правильно, ибо среди людей культурных Паоло Тосканелли, недавно умерший, считался самым знаменитым математиком и физиком.

— Кто же его не знает? — прогремел следом Пинсон.

— Я могу сослаться на него. Расчёты, поправляющие Птолемея, выполнены не только мною, но и им. Мы пришли к одинаковому выводу. — И тут же Колон добавил: — Впрочем, не велика беда, если мы и ошиблись. Какая разница, окажется золотой Сипанго на несколько градусов ближе или дальше? Не в этом суть. И не нужно ссылаться на авторитет Тосканелли, показывая, что на сфере можно попасть в одну и ту же точку, двигаясь как на восток, так и на запад.

— Действительно, как вы говорите, нет нужды ссылаться на его авторитет, но ваша позиция будет значительно крепче, если вы сможете показать, что этот великий математик придерживался того же мнения, что и вы.

— Показать это я смогу, — торопливо ответил Колон и тут же пожалел об этом, ибо сорвавшиеся с губ слова задевали его тщеславие, словно намекая, что кто-то помог ему получить конечный результат.

Но брошенная второпях фраза вызвала столь жгучий интерес, что пришлось объясниться.

— Как только я смог сформулировать свою теорию, я послал все материалы Тосканелли. Он написал мне, не только соглашаясь с моими выводами, но и прилагая свою карту, которая в главном ничем не отличается от той, что лежит теперь перед вами.

Фрей Хуан подался вперёд.

— И эта карта у вас?

— Карта и письмо, подтверждающие сделанные мною выводы.

— Это очень важные документы, — заметил Фернандес. — Я сомневаюсь, чтобы кто-то из живущих сейчас обладал достаточными знаниями, чтобы оспорить мнение Тосканелли.

С присущей ему горячностью Пинсон поклялся Богом и Святой девой, что считает любой спор на эту тему бессмысленным. У него, во всяком случае, нет сомнений в правоте сеньора Колона.

А приор, сидевший на койке, разве что не мурлыкая от удовольствия, заявил:

— Господь Бог осудит Испанию, если она не воспользуется этими землями, территории которых намного превосходят всё то, что открыли мореплаватели Португалии.

Поведение Колона внезапно изменилось. Он заговорил жёстко, ледяным тоном.

— Испания уже получила свой шанс, но не использовала его. Отвоёвывая у мавров одну провинцию, владыки Испании не заметили целой империи, которую я им предлагал. А король Португалии, который вначале благожелательно отнёсся к моему предложению, передал его в жалкую комиссию, состоявшую из еврея-астронома, врача и священника. Комиссия отвергла меня, я полагаю, просто из зависти. Вот почему я оказался вдалеке от дома. Сколько лет потеряно зря! — И он начал складывать карту, всем своим видом показывая, что говорить больше не о чем.

Но проницательный Пинсон, знавший реальную жизнь лучше приора или врача, испытывал куда меньше почтения к коронованным особам, тем более к упоминанию их имён. Он спросил себя, с какой стати этому человеку, вроде бы решительно настроенному на отъезд во Францию, подробно излагать перед ними свои планы. И пришёл к выводу, что Колон, на словах отказываясь от сотрудничества, на самом деле ищет тех, кто поможет ему в осуществлении столь захватывающего замысла. Так что, заговорив, Пинсон уже знал наверняка, что не зря сотрясает воздух.

Он заявил, что недостойно испанца, поверив в услышанное, не принять все меры к тому, чтобы Испания не получила плоды этого невероятно важного открытия.

— Благодарю вас, сеньор, — последовал насмешливый ответ, — что вы мне поверили.

Пинсон, однако, на этом не остановился.

— Ваши доводы столь убедительны, столь совпадают с моими собственными размышлениями, что я даже смог бы принять участие в этом путешествии, помочь его подготовке. Подумайте, сеньор. Давайте ещё раз вернёмся к этому разговору. — Пинсон даже не пытался скрыть своего желания стать первооткрывателем Индии. — Я могу поставить под ваше начало корабль или два и полностью снарядить их для плавания. Подумайте ещё раз.

— Позвольте мне вновь поблагодарить вас. Но такая экспедиция не может быть частным предприятием.

— Почему нет? Почему все блага должны доставаться лишь принцам?

— Потому что в столь многотрудном деле необходима поддержка короны. Управление далёкими землями потребует очень больших усилий. Я говорю не только о сокровищах, которые будут найдены там, и деньгах, но и о людях. Только монарх может обеспечить и то, и другое. Если бы не это, неужели вы думаете, что я потратил бы столько лет, стучась в двери дворцов и получая отказы от привратников.

Вот тут приор счёл необходимым вмешаться.

— Думаю, что смогу помочь вам, сын мой. Особенно теперь, когда мне известно, каким грозным оружием вы вооружены. Я имею в виду карту Тосканелли. Я, конечно, далёк от двора, но, возможно, моя просьба будет услышана королевой Изабеллой. В милосердии своём её величество сохраняет добрые чувства к тому, кто когда-то был её духовником.

— Правда? — изумление Колона казалось искренним.

С непроницаемым лицом выслушал он приора. Тот согласился с Пинсоном, что дело чести любого испанца добиться того, чтобы все эти богатства достались Испании. Пусть сеньор Колон подождёт ещё немного. Он ждал годы, что по сравнению с ними несколько недель. Завтра, если будет на то согласие сеньора Колона, он, фрей Хуан, отправится ко двору в Гранаду или куда-то ещё, чтобы использовать своё влияние на её величество и уговорить королеву принять Колона и выслушать его. Фрей Хуан постарается добраться до дворца как можно быстрее, а в его отсутствие о Колоне и его сыне позаботятся в монастыре.

В голосе приора всё явственнее проступали просительные нотки. Ему хотелось пробить ледяную стену, которой отгородился гордый путешественник.

Когда фрей Хуан замолчал, сложив на груди, словно в молитве, пухлые ручки, Колон тяжело вздохнул.

— Вы искушаете меня, святой отец. — Повернулся и отошёл к окну, сопровождаемый двумя парами озабоченных глаз — приора и врача. Во взгляде же купца Пинсона, хорошо знавшего жизнь и уловки торгующихся, озабоченность уступила место недоверчивости.

У дальней стены Колон обернулся. Высоко вскинул рыжеволосую голову, гордо расправив плечи.

— Невозможно отказаться от столь великодушного предложения. Пусть будет, как вы того желаете, святой отец.

Приор засеменил к нему, благодарно улыбаясь, а за его спиною громко рассмеялся Мартин Алонсо. Фрей Хуан решил, что тот радуется благополучному исходу, на самом же деле Пинсон смеялся потому, что не ошибся в своих предположениях.

Глава 4

ЗАБЫТЫЙ ПРОСИТЕЛЬ
Следующим утром приор Ла Рабиды оседлал мула и отправился в Гранаду, где владыки Испании готовились к наступлению на последнюю цитадель сарацин.

Ехал он с уверенностью в успехе и не ошибся. Королева Изабелла приняла духовного отца с полной почтительностью. Внимательно выслушала его и, заражённая энтузиазмом фрея Хуана, вызвала казначея и приказала отсчитать двадцать тысяч мараведи[1456] для снаряжения и путевых расходов Колона. И отпустила торжествующего францисканца с тем, чтобы он привёл к ней этого человека.

Достопочтенный приор и не мечтал, что поездка его сложится так удачно, и поспешил в Ла Рабиду, чтобы передать Колону добрые новости.

— Королева, наша мудрая и добродетельная госпожа, услышала молитву бедного монаха. Используйте этот шанс, и весь мир будет у ваших ног.

И Колон, ещё не веря своему счастью, тут же собрался в дорогу. Сына с согласия приора он решил оставить на время в монастыре, а потом вызвать ко двору их величеств.

Перед самым отъездом к нему заглянул Мартин Алонсо Пинсон.

— Я пришёл пожелать вам удачи и поздравить с королевской аудиенцией. Клянусь Богом, вы не могли найти лучшего посланника, чем приор.

— Я это понимаю, как и чувствую вашу благожелательность ко мне.

— Благожелательность — ещё не всё. В конце концов, и я приложил руку к вашему успеху. — И, отвечая на вопрос во взгляде Колона, продолжил: — Поймите меня правильно, сеньор. Именно благодаря тому, что я поддержал вас, фрей Хуан отправился к королеве.

— То есть я ваш должник, сеньор? — в голосе Колона зазвучал холодок. Мартин Алонсо рассмеялся. В чёрной бороде за алыми губами блеснули его крепкие зубы.

— Этот долг вы сможете отдать мне с прибылью для себя. Помните, сеньор, что я готов поддержать ваш проект. Я люблю риск, у меня есть деньги, чтобы оплатить его. Кроме того, как я и говорил вам, я умею командовать кораблями.

— Вы вдохновляете меня на подвиг, сеньор, — с ледяной вежливостью ответил Колон, — но, кажется, я выразился достаточно ясно, говоря, что частным лицам такая экспедиция не по карману.

— Однако разве вы не допускаете мысли о том, что частные лица могут принять в ней участие? Почему, собственно, нет, если корона возьмёт на себя львиную долю затрат?

— Мне представляется, что корона, если поддержит меня, должна взять на себя все расходы.

— Должна, но сможет ли? — не отставал Алонсо. — Королевская казна не переполнена золотом. Война порядком опустошила её. Король и королева, возможно, примут вас благосклонно, но решатся ли на столь большие расходы? И вот тут моя помощь могла бы прийтись весьма кстати. Я лишь прошу, чтобы вы вспомнили обо мне, если возникнет такая необходимость. В конце концов, я прошу лишь то, что причитается мне по праву, раз уж благодаря мне фрей Хуан поехал к королеве.

— Я вспомню о вас, — пообещал Колон.

Но уехал в твёрдой решимости забыть об Алонсо. Он не нуждался в сотоварищах, особенно не хотел видеть рядом с собой этого навязчивого купца с толстым кошельком, который не только потребовал бы участия в дележе прибыли, но и захотел бы урвать себе славу первооткрывателя.

Считая, что все беды позади, приодевшись на деньги королевы, Колон прибыл ко двору их величеств. В памяти его чётко отпечатались слова францисканца: «Королева, наша мудрая и добродетельная госпожа, услышала молитву бедного монаха. Используйте этот шанс, и весь мир будет у ваших ног».

Вдохновлённый напутствием фрея Хуана, Колон не сомневался в успехе. Уж кто-кто, а он умел преподнести себя в лучшем свете.

Так что на аудиенцию во дворец Алькасар в белокаменном городе Кордове прибыл не жалкий проситель, но разнаряженный красавец, убеждённый в том, что он — хозяин своей судьбы.

Если бы всё зависело только от королевы, Колон добился бы своего в тот же день. Благоразумная и хладнокровная, она всё же оставалась женщиной и не могла не поддаться обаянию, энтузиазму и магнетическому влиянию Колона. Но рядом с ней находится король Фердинанд, неулыбчивый, суровый, один из самых расчётливых владык Европы. Ему ещё не было сорока лет. Среднего роста, широкоплечий, светловолосый, с проницательными глазами, он с явным неодобрением встретил протеже фрея Хуана, который к тому же вёл себя так, словно был роднёй королевским особам.

Их величества приняли Колона в тронном зале Алькасара, освещённом солнечным светом, падающим через огромные окна, со стенами, обшитыми кожей, выделкой которой славились мавры Кордовы, с мраморным полом, устланным дорогими восточными коврами. За спиной королевы стояли две её фрейлины: миловидная юная маркиза Мойя и графиня Эсканола. Короля сопровождали Андреас Кабрера, маркиз Мойя, дон Луис де Сантанхель — седобородый казначей Арагона, и Эрнандо де Талавера, приор Прадо, высокий аскетичный монах в белой рясе и чёрной мантии иерономита.

Все они, как и большинство ближайших советников правителей Арагона и Кастилии, были новыми христианами — евреями, принявшими крещение и возвысившимися благодаря талантам, присущим многим представителям их национальности. Возвышение их порождало зависть, проявлявшуюся во всё большем преследовании евреев Святой палатой.

Колон, как следовало из его фамилии, был одним из них и при желании мог бы заметить симпатию в глазах Сантанхеля и Кабреры. Талавера же даже не взглянул на просителя. Бескомпромиссно честный, разумеется в своём понимании честности, к новообращённым евреям он испытывал скорее враждебность, чем симпатию.

Колон же словно и не замечал сановников. Глаза его не отрывались от королевы, соблаговолившей последовать совету фрея Хуана Переса. Он видел перед собой женщину лет сорока, небольшого роста, полноватую, с добрыми синими глазами. Она располагала к себе, привлекала, и скрыть это не мог даже парадный наряд — алая, отороченная горностаем накидка и платье из золотой парчи, перепоясанное белым кожаным поясом с огромным рубином вместо пряжки.

Она мягко обратилась к нему, но в её ровном голосе Колон уловил свойственную королеве властность. Похвалила идеи, высказанные ей приором Ла Рабиды, и заверила, что более всего хочет узнать поподробнее о том, как он намерен укрепить могущество Кастилии и Арагона.

— Я целую ноги вашего величества, — с высоко поднятой головой, громким голосом начал Колон. — Я благодарю вас за оказанную мне честь. Я принёс обещание открытий, по сравнению с которыми всё то, что получила Португалия, покажется малым и ничтожным.

— Обещания… — презрительно фыркнул король, но Колона это не остановило.

— Да, обещания, ваше величество. Но, видит Бог, обещания, которые будут выполнены.

— Говорите, говорите, — с усмешкой продолжил король. — Мы готовы вас выслушать.

И Колон приступил к изложению своей космографической теории. Но не успел он достаточно углубиться в доказательства, как его вновь прервал хриплый голос Фердинанда.

— Да, да. Всё это мы уже слышали от приора Ла Рабиды. Именно его чёткое изложение ваших идей послужило причиной того, что её величество даровало вам аудиенцию в то время, когда, как вы, наверное, хорошо знаете, все наши помыслы заняты крестовым походом против неверных.

Человек, менее уверенный в себе, испытывающий большее почтение к коронованным особам, несомненно, смутился бы. Колон же решительно двинулся вперёд.

— Богатства Индий, которые я положу к вашему трону, — неиссякаемый источник, черпая из которого вы залечите все раны войны и получите средства для её успешного завершения, даже если она будет продолжаться до вызволения гроба Господня.

Едва ли кто смог бы найти лучший ответ, чтобы завоевать симпатию королевы. Но в лице Фердинанда он столкнулся с серьёзным противником. Со скептической улыбкой на полных губах тот заговорил, прежде чем королева успела открыть рот.

— Только не забудьте сказать, что всё это мы должны принимать на веру.

— А что есть вера, сир? — позволил себе вопросить Колон и, отвечая, дал понять, что вопрос чисто риторический: — Умение увидеть то, что дадено по наитию, без осязаемых доказательств.

— Это уже больше похоже на теологию, чем на космографию. — Фердинанд обернулся к Талавере. — Это скорее по вашей части, дорогой приор, чем по моей.

Монах поднял склонённую голову. Голос его звучал сурово.

— Я не стану спорить с подобным определением веры.

— Я, конечно, не теолог, — вмешалась королева, — но не слышала более понятной формулировки.

— Однако, — Фердинанд взглянул ей в глаза, — в подобных делах унция фактов перевешивает фунт веры. Чем практическим может подтвердить сеньор Колон свои рассуждения?

Вместо ответа королева предоставила слово Колону.

— Вы слышали вопрос его величества?

Колон опустил глаза.

— Опять я могу лишь спросить, что есть опыт, и ответить, что опыт — не более как основание, на котором строит здание тот, кто наделён божественным даром воображения.

— Ваши слова достаточно запутанны, чтобы казаться глубокомысленными, — едко заметил Фердинанд, — но не подвигают нас ни на шаг.

— Но, ваше величество, они по меньшей мере указывают путь. Именно используя дар воображения, представляя себе неизвестное на основании известного, испытанного, человек и поднимался всё выше и выше от варварского невежества.

Фердинанд начал выказывать раздражение — у Колона на всё находился ответ.

— Вы уводите нас от реалий в мир грёз, — бросил король.

Колон вскинул голову, словно его оскорбили. Глаза зажглись фанатичным огнём.

— Грёзы! — мощно зазвучал его голос. — Нет на свете такого, что не пригрезилось кому-нибудь, прежде чем стать реальностью. Даже Господь Бог, перед тем как создать наш мир, увидел его своим мысленным взором.

У короля отвисла челюсть. Талавера нахмурился. Но на других лицах, включая королеву, Колон прочитал одобрение, а Сантанхель даже чуть кивнул ему.

Король заговорил вновь, тщательно подбирая слова.

— Я надеюсь, сеньор, в пылу спора вы не впали здесь в ересь. — И повернулся к Талавере, предлагая тому высказаться.

Приор Прадо покачал головой, длинное лицо его окаменело.

— Ереси я не нахожу. Нет. Но всё же… — Теперь он обращался непосредственно к Колону: — Вы зашли на опасную глубину, сеньор.

— Такой уж я есть, выше преподобие.

— Опасность вас не страшит? — сурово спросил монах.

Приору Колон мог отвечать более резко, чем монарху.

— Будь я пуглив, святой отец, я бы не предлагал плыть в неведомое, не боясь всего того, что может встретиться на пути.

Фердинанд, похоже, решил подвести черту.

— Мы не сомневаемся в вашей отваге, сеньор. Если дело было только в этом, мы, наверное, с радостью воспользовались бы вашими услугами. Но… такой уж я человек, что не могу сразу принимать решения, исходя только из того, что мне предлагают.

— Я тоже не сторонница скоропалительных решений, — добавила королева. — Но это не значит, что мы отвергаем ваше предложение, сеньор Колон. Просто сейчас мы не готовы оценить его по достоинству. Его величество и я создадим комиссию из учёных мужей, чтобы те изучили ваши материалы и посоветовали нам, как поступить.

Колон не мог не вспомнить, каково пришлось ему с португальской комиссией учёных невежд, и сердце его упало бы, если б королева не добавила:

— В ближайшее время я снова приму вас, сеньор Колон. А пока оставайтесь при дворе. Мой казначей дон Алонсо де Кинтанилья получит соответствующие указания и позаботится, чтобы вы ни в чём не нуждались.

На этом аудиенция закончилась. Полной победы Колон не одержал, но мог занести в свой актив благоприятное впечатление, произведённое им на королеву.

Вскоре он убедился, что и многие другие сановники относятся к нему более чем благосклонно. И в первую очередь Кинтанилья, в доме которого он поселился по распоряжению королевы. Не только интересная внешность и хорошие манеры обеспечили ему тёплый приём. Война с маврами донельзя истощила ресурсы обоих королевств, и казначей Кастилии постоянно терзался мыслями о том, где взять денег. Государственный корабль удавалось держать на плаву лишь ужесточением преследования евреев. Святой палате развязали руки в поисках тех, кто, приняв христианство, продолжал тайно исповедовать иудаизм. Виновные лишались жизни, а их имущество конфисковывалось. Поддержали казну и займы, полученные от богатейших евреев, таких, как Абарбанель и Сеньор, которые отчаянно боролись за то, чтобы хоть как-то ослабить гнёт инквизиции, поскольку гонения на детей Израиля всё усиливались. А кое-кто уже уговаривал короля и королеву издать указ об изгнании всех евреев из Испании с полной конфискацией их имущества, обещая, что полученные таким образом богатства с лихвой перекроют все военные расходы. Пока жеденьги добывались с большим трудом, и казначей Кастилии едва ли не более всех хотел познакомиться с тем, кто предлагал открыть Испании сокровищницу Востока. Вот тут Колон мог рассчитывать и на кредит, и на поддержку.

Немалый интерес проявил к нему и Луис де Сантанхель, казначей Арагона. И им двигали мотивы, весьма схожие с мотивами Кинтанильи. Увидев в Колоне потенциального спасителя евреев Испании, он сразу же уверовал, что тот — посланник Божий. (Собственно, и сам Колон придерживался того же мнения.) Ибо, хотя Сантанхель крестился и теперь исповедовал христианство, сердцем он оставался со своим народом. И столь плохо скрывал свои чувства, что однажды ему пришлось ощутить на себе мёртвую хватку Святой палаты Сарагосы. Тогда всё обошлось публичным покаянием. Лишь его незаменимость в государственных делах и любовь повелителей Испании спасли Сантанхеля от самого худшего.

В день аудиенции Сантанхель нашёл Колона в доме Кинтанильи, сжал его руки в своих, заглянул в глаза.

— Я спешу объявить себя вашим другом до того, как ваши деяния позволят вам приобрести столько друзей, что я затеряюсь среди них.

— Иными словами, дон Луис, по доброте своей души вы хотите придать мне мужества.

— И не только. Я верю, что вас ждут великие дела, которыми вы прославите Испанию.

Колон криво улыбнулся.

— Если б и король придерживался того же мнения…

— Король осторожен. Никогда не спешит с принятием решений.

— Мне показалось, он довольно быстро решил, что я — шарлатан.

Дон Луис отшатнулся.

— Откуда у вас такие мысли! Его скептицизм — лишь проверка, и вы выдержали её с честью. Это слова королевы, друг мой. Так что наберитесь терпения, и поверьте мне — ожидание не будет долгим. Сегодня вы отужинаете со мной и доном Алонсо. А завтра вас приглашает маркиза Мойя. Она желает получше узнать вас. Я не ошибусь, если скажу, что ни к кому не прислушивается королева столь внимательно, как к ней, так что постарайтесь произвести на неё наилучшее впечатление. А впрочем, зачем я это говорю. Красота маркизы заставит любого распластаться у её ног.

На следующий день Колону удалось в полной мере насладиться красотой Беатрис де Бобадилья, маркизы Мойя, когда дон Луис привёл его в особняк на Ронде.

Колон разоделся, как на приём к королеве, а глаза его светились такой уверенностью, будто он уже достиг желаемого и все препоны остались позади. Маркиза встретила его одобрительной улыбкой.

Вчера на аудиенции он, разумеется, отдал должное её красоте. Но вчера слишком многое отвлекало его внимание, тогда как сегодня ему не было нужды отрывать от неё глаз. Да и какой галантный кавалер мог отвести свой взгляд от этой юной красавицы: высокая, с превосходной фигурой, одетая по последней моде. Чёрные волосы обрамляли белоснежный овал лица, шёлковый чепец сверкал драгоценностями. Влажные алые губы, бездонные чёрные глаза. В платье из жёлтого шёлка с синей каймой, высокой талией и низким вырезом, подчёркивающим грациозность шеи.

Сантанхель, играя роль опекуна, представил Колона.

— Маркиза, я привёл нашего первооткрывателя поцеловать ваши ручки.

Она восприняла эту фразу буквально и протянула руку, белее которой Колону видеть не приводилось, а её кожа показалась ему нежнее атласа. И губы Колона не отрывались от её руки дольше, чем того требовали приличия.

— Могу я предсказать вам будущее? — улыбнулась маркиза. — Испания так же не захочет освобождаться от вашей руки, как вы не хотите отпустить мою.

— Вы опьяняете меня своим пророчеством, сеньора.

— Мне представляется, вас не так-то легко опьянить.

— Нет. Разумеется, нет. Но когда вино сладкое и крепкое, я за себя не ручаюсь. Но готов рискнуть.

— Уверенности в себе вам не занимать. Вчера мы в этом убедились.

— Вчера, сеньора, вы видели перед собой мореплавателя, демонстрирующего профессиональные знания.

— О! — Её брови изогнулись. — А сегодня?

— Сегодня я — смиренный проситель, ищущий вашего благоволения.

— Вот смирения я в вас что-то не приметила.

— Вчера же я не решился обратиться к вам.

— Как можно, сеньор, — мягко пожурила его маркиза. — Этим вы поставили бы меня выше королевы.

— Пожалейте меня, сеньора. Не толкайте на предательство.

— Вот этого нам не нужно. В королеве вы нашли верного друга, на поддержку которого можете рассчитывать.

— Мои самые смелые надежды не простирались столь далеко.

— Но почему? — Её глаза вспыхнули. — В конце концов, королева — женщина, и в мужчинах ей нравится отвага. Как и король, она заметила, что её вам хватает с лихвой.

— Она не ошибётся, если поддержит меня. Я выполню всё, что обещаю.

— Вчера вы доказали это более чем убедительно. Не так ли, дон Луис?

— Полностью с вами согласен, — улыбнулся Сантанхель.

— И можете не сомневаться, — заверила Колона маркиза, — я позабочусь о том, чтобы королева ни на день не забывала о вас.

— За это благодарить вас буду не только я, — гордо ответил Колон. — И королева Изабелла, и вся Испания будут перед вами в долгу.

— Ну вот, — рассмеялась маркиза, — теперь я слышу того же человека, что и вчера, сеньор Колон.

Так проговорили они не меньше часа, а при расставании, когда Колон вновь поцеловал руку маркизы, она сказала:

— Считайте нас своими друзьями и приходите к нам, как к себе домой.

На улице в лучах весеннего солнца Сантанхель взял Колона под руку.

— Вы иностранец, сеньор Колон, и можете допустить ошибку, приняв слова, которые мы, испанцы, произносим из вежливости, за чистую монету.

Колон рассмеялся.

— Вы хотите сказать, что испанская вежливость предлагает всё, рассчитывая, что собеседник, будучи таким же вежливым, от всего откажется.

— Понимая, что к чему, вы не станете переоценивать слова маркизы.

— Так же, как и недооценивать её доброту.

— И её благоразумие, — добавил дон Луис. — Донья Беатрис де Бобадилья — ближайшая подруга королевы, пользующаяся немалым на неё влиянием, ей поверяются тайны, недоступные другим. Однако королева Изабелла весьма сурова в вопросах чести и не потерпит ни малейшей фривольности в поведении даже ближайшей подруги. Пожалуйста, имейте это в виду. Тем более есть ещё и Кабрера. — Сантанхель помолчал искоса глядя на Колона, затем прибавил: — Он один из нас.

Колон ничего не понял.

— Один из нас?

— Новый христианин, — объяснил дон Луис. — Пусть он маркиз Мойя, но остаётся сыном рабби Давида из Куэнки.

Многое стало ясно Колону. Значит, как он и догадывался, Сантанхель был мараном[1457], следовательно, жена другого марана была для него священна. Колон же, несмотря на испанизированную фамилию и характерную внешность, мараном не был. Но решил в этом не признаваться, поскольку подобный ответ мог изменить доброе отношение к нему человека, играющего важную роль в государственных делах.

— Понятно, — коротко кивнул он.

— Я не вдавался бы в такие подробности, если бы не полагал, что говорю для вашей же пользы.

— А мне не остаётся ничего другого, как поблагодарить вас. — Колон рассмеялся. — Но не волнуйтесь, сеньор. Кристобаль Колон не тот человек, который может позволить страсти вмешаться в его судьбу. Поставленная мною цель слишком велика, чтобы уступать человеческим слабостям.

— Цель, возможно. Но вы сами? — в голосе казначея Арагона слышалось сомнение. — Будьте поосмотрительнее, мой друг, если вы хотите добиться своего.

И потянулись дни ожидания. Колон, шагая по залам Алькасара, ловил на себе взгляды придворных. Он прошёл долгий путь от маленького домика на Вико Дритто ди Понтичелло в Генуе, где он родился, и всегда искренне полагал, что достоин лучшей доли. Этой убеждённостью объяснялись его патрицианские манеры. Мужчины подталкивали друг друга, когда он проходил мимо, и часто он слышал, как с восторгом произносилось его имя. Гордые гранды, идальго, принцы церкви, известные воители и государственные мужи искали повода познакомиться с ним. И не одна красавица забывала в его присутствии о кастильской сдержанности, чтобы выразить взглядом своё восхищение. Его окружал ореол загадочности, и, зная об этом, Колон, разумеется, ни в коей мере не пытался развеять его. Никто не мог сказать с определённостью, кто он такой и откуда появился при дворе. Кое-кто считал его португальцем, другие — лигурийским дворянином. Некоторые говорили, что он учился в Павии и по праву считался гордостью университета. Упоминалось и о том, что он — знаменитый морской волк, гроза сарацин на Средиземном море. А самые догадливые утверждали, что он плавал в морях, которые ещё не бороздили другие корабли. Соглашались придворные лишь в одном: его внешность, осанка, лёгкость в общении с дотоле незнакомыми людьми, плавность речи, чуть расцвеченной акцентом, безо всякого сомнения, указывали, что Колон — важная птица.

Это дни, когда он запросто общался с цветом общества, стали, возможно, счастливейшими его днями, позволили ему ощутить, что он наконец-то занял достойное место в жизни. Нетерпение покинуло его, ибо не зря говорится: путешествуя со всеми удобствами, нет нужды спешить к месту назначения. Но, к сожалению, всему хорошему приходит конец. Окружающее его сияние меркло по мере того, как неделя сменялась неделей, не принося изменений для Колона. Подруга королевы, маркиза Мойя могла обратиться к нему на публике, не скрывая своего расположения. Сантанхель, по мнению других самый влиятельный сановник двух королевств, мог превозносить его достоинства. Но Колон не мог не почувствовать падение интереса к собственной персоне. И решил обратиться к маркизе Мойя, рассчитывая использовать её влияние при дворе, которым она обладала вследствие близости с королевой.

Он отправился во дворец на Ронде, где его встретили более чем благожелательно, упрекнув в том, что так долго не видели у себя.

— Дело в том, сеньора, — оправдывался Колон, — что я не смел даже подумать об этом.

— Но ведь от первооткрывателя и ждут открытий. — Маркиза пригласила его в гостиную.

— Пока я первооткрыватель, но боюсь, что скоро обо мне забудут.

— Только не я, друг мой. Если б всё зависело от меня или моих напоминаний королеве, у вас давно был бы целый флот. Меня даже попрекнули за мою настойчивость.

Он разыграл раскаяние.

— О, сеньора! И я был тому причиной!

— Я никогда не покину вас, — заверила маркиза Колона с такой теплотой, что тот разом позабыл и предупреждение Сантанхеля, и свои слова о том, что ему чужды человеческие слабости.

— Я ещё не совершил ничего такого, что может заслужить ваше расположение. Мне стыдно, что я пришёл к вам, чтобы досаждать своими заботами.

— Вам надо стыдиться только того, что у вас не нашлось другой причины для визита.

— Я могу лишь вознести молитву, что вы помните о моих делах.

— Молитву? О Господи, сеньор, я не святая, чтобы мне молились.

— Как я могу в это поверить, если мои глаза видят другое?

— И что же они видят? — улыбнулась маркиза.

— Божественную красоту, на которую нельзя взирать со спокойным сердцем. — Он вновь взял маркизу за руку, и на мгновение она не отняла руки.

Но глаза её затуманились. В их чёрных глубинах что-то мелькнуло, возможно, страх, вызванный его жарко полыхнувшей страстью.

Голос её упал до шёпота.

— Сеньор Кристобаль, стоит ли нам совершать глупость, в которой потом придётся раскаиваться. Ваши надежды получить согласие королевы…

— Сейчас пришёл черёд других надежд! — горячо возразил Колон.

— Но не для вас, Кристобаль. Будем же благоразумны, друг мой.

Но спокойствие её тона не смогло сдержать Колона.

— Благоразумны! Что тогда подразумевается под благоразумием? — Чувствовалось, что он сам готов ответить на этот вопрос, но маркиза опередила его.

— Быть благоразумным — значит не ставить под удар то, чего можно добиться, ради иллюзии чего-то лучшего, но, увы, недостижимого. — Она как бы просила его помочь ей устоять. — Что-то я могу дать вам и дать без ограничений. Удовлетворитесь этим. Требуя большего, можно потерять всё. И вам, и мне.

Он вздохнул и склонил голову.

— Всё будет, как вы скажете. Моё единственное желание — служить вам, а не доставлять неприятности.

Ответом ему был нежный взгляд. А появление Кабреры полностью привело их в чувства.

Низкорослый, с кривыми ногами, с улыбающимися, чуть выпученными глазами, он тепло поздоровался с Колоном и не менее тепло попрощался, когда четверть часа спустя тот покинул дворец.

— Определённо я должен приложить все силы, чтобы мечты этого мореплавателя стали явью, — воскликнул Кабрера после ухода Колона. — Он знает, как поддерживать мой интерес к его делам.

— Я рада это слышать.

— И тебя не удивляет, что я готов вылезти из кожи вон, лишь бы побыстрее спровадить его на корабль, отплывающий в Индию или в ад?

— О, Андреc! Ты собрался ревновать меня?

— Нет, — засмеялся Кабрера. — Именно для того, чтобы избавить себя от этого мерзкого чувства, я и хочу помочь только что вышедшему отсюда господину побыстрее поднять якорь.

Рассмеялась и маркиза.

— Я не пошевелю и пальцем, чтобы помешать тебе. Он мечтает о море, а раз я хочу ему добра, то мечтаю, чтобы он вышел в море. К этому мы и будем стремиться.

Она говорила так искренне, что Кабрера решил, что лучше всего свести стычку с женой к шутке. Но не удержался от последней шпильки.

— Едва ли он ждёт выхода в море столь же страстно, как я. Мне кажется, у него есть и другие интересы на берегу.

Разговор этот не пропал впустую, ибо два или три дня спустя Сантанхель подошёл к Колону на одной из галерей Алькасара.

— Выясняется, что у вас больше друзей, чем вы могли ожидать. Кабрера чуть не поссорился с королём, убеждая его принять решение в вашу пользу. Теперь вы можете оценить мудрость моего совета — быть осмотрительнее с очаровательной маркизой. Отсюда и результат — участие Кабреры в вашем проекте.

— Он просто хочет побыстрее избавиться от меня, — саркастично ответил Колон. — Но если он лишь рассердил его величество, то какой мне от этого прок?

— Меня послала к вам королева. Кабрера говорил с ними обоими, и её величество сегодня утром просила заверить вас, что дело скоро сдвинется с места. Столь долгая задержка вызвана лишь тем, что война в самом разгаре, да тут ещё король Франции добавил нам забот.

— Дьявол его побери.

— Это ещё не всё, — лицо казначея посуровело. — Торквемада[1458] требует принятия закона об изгнании всех евреев из Испании.

— Пусть сатана лично поджарит его на костре.

Сантанхель сжался в комок.

— Ш-ш-ш! Ради Бога! Людей сейчас сжигают и за куда меньшие прегрешения. Горячностью тут не поможешь. Терпение. Терпение — наше единственное оружие.

— Терпением я сыт по горло. Сколько же можно ещё терпеть!

Но потерпеть пришлось. Король и королева покинули Кордову, держа путь в Гранаду. Двор последовал за ними, Колон — за двором. Сначала в Севилью, потом — на зиму — в Саламанку, где Колон приобрёл нового и очень влиятельного друга — доминиканца Диего Десу, приора монастыря святого Эстебана, наставника юного принца Хуана. Неподдельный, искренний интерес Десы к его проекту оживил уже начавшие угасать надежды Колона. Своим авторитетом Деса поддержал тех друзей Колона, что по-прежнему уговаривали их величеств дать согласие на экспедицию в Индии. И возможно, добились бы своего, но вспыхнувший в Галисии мятеж заставил правителей Испании забыть обо всём другом.

В отчаянии от этой новой задержки, Колон заявил, что все легионы ада ополчились на него, чтобы не дать выполнить волю Господню.

И вот более года спустя после первой аудиенции у королевы, на которую возлагалось столько надежд, Колон вновь прибыл в Кордову. Все забыли о нём, и даже королева не удосужилась предложить ему прежнее место проживания, а он из гордости не стал напоминать о себе. По совету Сантанхеля снял комнату над мастерской портного Бенсабата на Калье Атаюд, самой узкой и кривой улочке города, славящегося узкими и кривыми улочками.

Король и королева, поглощённые подготовкой к решительному штурму Гранады, не могли уделить планам и мечтам мореплавателя ни единой минуты. В результате Колон всё ещё мерил шагами коридоры дворца, ожидая решения своей судьбы. Он, которым ещё недавно все восхищались, попал под прицел насмешников: придворные делились друг с другом стишками, в которых намерение Колона достичь востока через запад сравнивалось с возможностью попасть в рай через ад.

Один из таких стишков достиг ушей мессира Федерико Мочениго, венецианского посла при дворе их величеств королевы Кастильской и короля Арагонского. И хотя в Испании о Колоне вроде бы и думать забыли, в другом дворце сама мысль о возможности достичь востока через запад вызвала немалый переполох.

В далёкой Венеции возник опасный заговор, едва не положивший конец устремлениям Колона.

Глава 5

ДОЖ
Венеция того времени, находясь в зените славы и богатства, недавно прибавила к своим владениям Кипр — главный перевалочный пункт, а следовательно, приобрела монопольное право на торговлю между Западом и Востоком. Правил Венецией Агостино Барбариго, элегантный, весёлый, в чём-то даже легкомысленный. Но не эти качества характеризовали его как правителя, а трезвый, расчётливый ум и обострённое чувство патриотизма. Барбариго шёл на любые жертвы, по крайней мере если жертвовать приходилось кем-то ещё, ради сохранения могущества республики. С этой целью он внимательно следил за всем, что происходило при различных королевских дворах Европы, благо его агенты поставляли ему полную информацию.

Сообщение из Испании, полученное от мессира Мочениго, встревожило его светлость, поскольку перед ним вновь возникла проблема, которую однажды ему уже приходилось разрешать. Об этом-то он и думал, сидя со своим шурином Сильвестро Саразином, возглавлявшим наводящий на всех ужас Совет трёх, инквизицию Венецианской республики.

Они находились в одной из комнат дворца дожа, которую Барбариго превратил в личную гостиную. Это была роскошно обставленная комната с любовно подобранными картинами и другими произведениями искусства, на которых глаз мог отдохнуть после многотрудного дня.

Вот и сейчас Саразин, маленький толстячок с жёлтым, как у турка, лицом и двойным подбородком, разглядывал последнее приобретение Барбариго, картину, изображавшую купающуюся Диану.

— Если ты ищешь себе невесту с такими формами, я, пожалуй, начну завидовать тому, что ты — дож. Мадам Леда, я полагаю, — он вздохнул. — А Богу, естественно, придётся превращаться в лебедя.

— Это не Леда. Нет. Диана. Возжелав её, ты рискуешь стать вторым Актеоном. Даже если она пощадит тебя, тебе не избежать мести моей сестры.

— Ты переоцениваешь влияние вашей семьи, — насупился Саразин. — Виргиния — женщина благоразумная. Она не видит того, чего не следует.

— Бедняжка! Значит, ты обрёк её на вечную слепоту.

— Иди-ка ты к дьяволу, — беззлобно ответствовал Саразин.

Практически одногодки, лет сорока с небольшим, внешне они разительно отличались: толстяк Саразин выглядел на свой возраст. Светловолосый, стройный, высокий дож, разодетый в небесно-синий атлас, сохранял очарование юности. Он поднялся, постоял, засунув большие пальцы за золотой пояс, на его губах заиграла саркастическая улыбка.

— Интересно, как далеко заведёт тебя сладострастие? Мне тут сказали, что тебя видели в новом театре на Санти Джованни. Пристойно ли это государственному инквизитору?

Взгляд синих, вылезающих из орбит глаз Саразина впился в дожа.

— Тебе сказали? Кто же? Небось твои шпионы? Больше никто не мог узнать меня. Да, я не могу отказать себе в удовольствии ходить в этот театр. Но не могу и допустить, чтобы меня там видели. Поэтому появляюсь в плаще и маске. И не стоит меня в этом упрекать. Я хожу туда по долгу службы.

Саразин не лгал. Театр, который открыл Анджело Рудзанте, привлекал зрителей необычностью пьес и постановок. Назывался он Зал Лошади, Сала дель Кавальо, вероятно, потому, что располагался на маленькой площади, украшенной громадной конной статуей.

— Тебе не занимать усердия, когда работу можно совместить с удовольствием, — усмехнулся дож. — И что ты там увидел?

— Повода для неодобрения я не нашёл. Они играли несколько комедий, не хуже тех, что я видел во дворце патриарха. Есть у них канатоходец, от выступления которого замирает душа, восточный жонглёр, пожиратель огня и девушка, совсем как райская дева в представлении мусульман.

— Бедная моя обманутая сестра! И что делает она, эта дева из рая?

— Танцует сарабанду, заморский сарацинский танец, аккомпанируя себе какими-то трещотками, называемыми кастаньетами. Тоже, наверное, завезённые от мавров. Ещё она поёт под гитару, как соловей или одна из сирен, что завлекали Улисса.

Барбариго рассмеялся.

— Райская дева, соловей, сирена. Откуда взялось такое чудо?

— Мне сказали, из Испании. Песни у неё испанские, андалузские, кровь от них начинает быстрее бегать по жилам.

Весёлость дожа сняло как рукой.

— Из Испании? Ха! Как раз об Испании я и хотел с тобой поговорить. — Танцующей походкой он прошёлся к окну, вернулся обратно, пододвинул к себе стул. Сел. — Я получил из Испании тревожные новости.

Саразин весь подобрался.

— Насчёт Неаполя?

— Нет, нет, речь пойдёт о другом. Угроза эта ещё не определённа, но однажды она уже возникала. В Португалии два года назад. Тогда мне удалось подавить её. Пришлось изрядно потрудиться и заплатить кругленькую сумму. На этот раз, боюсь, деньги не помогут.

— Угроза, говоришь? — переспросил Саразин.

Барбариго положил ногу на ногу, чуть наклонился вперёд, упёршись локтем в колено.

— Шляется по свету один лигурийский авантюрист, сам знаешь, из лигурийца ничего путного выйти не может. Он утверждает, что может добраться до Индий западным путём.

На лице Саразина отразилось облегчение.

— Сумасшедший, — облегчение сменилось презрительной усмешкой. — Сказки всё это.

— Лигуриец утверждает, что у него есть карта, вычерченная самим Тосканелли из Флоренции, — добавил Барбариго.

— Тосканелли? — удивился Саразин. — Ба! Неужели Тосканелли в старости выжил из ума?

— О нет! Лучшего математика ещё не рождала земля. Он действительно нарисовал карту, основываясь на открытиях нашего Марко Поло и собственных математических расчётах. Карту эту вместе с письменными обоснованиями он послал этому бродяге-лигурийцу, Коломбо, Кристоферо Коломбо, в Португалию.

— Как ты всё это узнал? И с какой стати Тосканелли якшаться с бродягами?

— Этот Коломбо немало плавал по морям и преуспел в составлении карт. Как я понял из полученных мною донесений, Коломбо вбил себе в голову, что Индий можно достичь, плывя на запад, и обратился за советом к Тосканелли. Так уж вышло, что мечты лигурийца совпали с выкладками флорентийского математика. И Тосканелли снабдил лигурийца картой, гордый тем, что открытия можно делать, не выходя из кабинета, нисколько не задумываясь, сколько бед могут принести они в реальной жизни.

С этой картой Коломбо отправился к королеве Португалии. Имя и слава Тосканелли открыли ему двери королевского дворца. Король Жуан, покровительствующий мореплавателям, так как они принесли ему несметные богатства, созвал комиссию из людей, которым доверял. К счастью, как и все комиссии, эта не спешила с выводами. И мои агенты, державшие меня в курсе событий, успели в точности выполнить мои указания. Мы подкупили двух членов комиссии. Третьего, еврея, подкупить не удалось. Может, этот Коломбо тоже еврей. Не знаю. Во всяком случае, двумя голосами против одного предложение Коломбо отвергли, карту и письмо Тосканелли предали забвению.

Но недавно мне сообщили из Испании, что этот молодчик объявился вновь, изменил фамилию на испанский манер и называет себя Колон. Теперь он пытается добиться своего у владык Испании. Пока его успехи весьма ничтожны, потому что война с маврами отнимает всё время и деньги их величеств. Но едва падёт Гранада, он получит свой шанс. Многие влиятельные сановники с ним заодно, и Испания, возможно, предпримет попытку обогатиться за счёт заморских владений, как поступила ранее Португалия.

Дож замолчал, а Саразин всё не мог взять в толк, к чему тот клонит.

— Ну и что? Какое нам дело до обогащения Испании?

— То ли ты меня не понял, то ли уже забыл, с чего я начал. Коломбо предлагает открыть западный путь к Индиям. Если ему это удастся, что станет с богатством и могуществом Венеции, построенными и сохраняемыми нашей монополией на торговлю с Востоком, которая идёт через наши рынки?

Саразина аж передёрнуло.

— Помилуй нас Бог! — воскликнул он.

Барбариго встал.

— Ситуация тебе, стало быть, ясна. Каким же будет наше решение? Взятки на этот раз не помогут. Королева Изабелла очень умна, Фердинанд — очень расчётлив. Они или примут решение сами, или назначат комиссию, к членам которой подступиться я не смогу.

Глаза Саразина сузились.

— Есть простое решение. Люди, слава Богу, смертны. Ты сможешь подступиться к Коломбо. В подобных случаях цель оправдывает средства.

Но Дож покачал головой.

— Всё не так просто. Иначе я не стал бы колебаться. Человек этот — пустое место. Важны карта и письмо. Не попав к нам, они будут висеть над нами постоянной угрозой, в руках Коломбо или кого-либо ещё. Венеция будет в опасности, пока мы не заполучим их. В Португалии я попробовал разделаться с ним. Но мои агенты опростоволосились. Коломбо устроили засаду в Лиссабоне. Но он сумел отразить первые удары, а потом к нему подоспела поддержка. После этого он передал документы на хранение казначею. Я полагал, там они и остались, когда комиссия отвергла его предложение. Но он каким-то образом вновь заполучил их. И едва ли мы сможем отнять их у него силой.

Саразин задумался.

— Вынесем вопрос на Большой совет, — наконец изрёк он.

— Если я бессилен, то чем поможет Большой совет?

— Республика может купить его. У каждого человека есть цена.

— Было и такое. Коломбо выгнал моего человека. Этого и следовало ожидать. Если у тебя есть возможность открыть империю, этим можно поступиться, лишь получив империю взамен. Так что мерзавец знает себе цену.

Саразин нашёлся и здесь.

— Так перекупи его у Испании. Найди его, и пусть он откроет Индии для Венеции.

— А какая нам от этого будет выгода? По единожды проторённой дорожке устремится весь мир.

— А разве мы ничего не сможем приобрести в той империи, которую он грозится открыть?

— Я не могу полностью полагаться на его слова. То, что есть у нас сейчас, — это реальность, и мы не можем отказываться от неё ради призрачной мечты.

— Ну, тогда я сдаюсь. Больше мне предложить нечего.

— Мне, к сожалению, тоже, но мы должны найти выход и растоптать этого авантюриста. Подумай над этим. А пока, — он приложил палец к губам, — никому ни слова!

Глава 6

ЛА ХИТАНИЛЬЯ
Театр, основанный Анджело Рудзанте в Сала дель Кавальо, процветал. Растущая популярность постепенно привела к тому, что чернь, поначалу заполнявшая театр, уступила место аристократии, и скоро на скамьях восседал цвет общества Венеции.

Верным поклонником театра стал и дон Рамон де Агилар, граф Арияс, посол Кастилии и Арагона в Венецианской республике. Пренебрегая мнением окружающих, гордый кастилец, презиравший всех, кроме испанцев, в отличие от Саразина ходил в театр открыто, не делая секрета из того, что Ла Хитанилья всё более притягивала его к себе. После завершения её выступления он обычно уходил, не обращая внимания на ахи и охи зрителей, перед которыми выделывал чудеса канатоходец Рудзанте. Кое-кто, правда, говорил, что дона Рамона влекла в театр возможность услышать родные испанские песни, а не сама певица. По правде же говоря, у него не было музыкального слуха, а в красоте он разбирался и мог представить себе, какое блаженство сулят чёрные, жаркие глаза Ла Хитанильи.

Естественно, у него возникало желание отблагодарить певицу за радость, доставленную земляку на чужбине. Он посылал ей цветы, сладости, украшения. Пользуясь своим положением, он добился у Рудзанте права видеться с ней между выступлениями, но был принят сдержанно и даже холодно.

Едва ли не при первой встрече, неправильно истолковав её сдержанность и пытаясь расположить певицу к себе, граф воскликнул:

— Дитя, забудьте о переполняющем вас почтении ко мне.

— А почему оно должно переполнять меня? — сухо спросила Ла Хитанилья. — Вы — известный идальго, знатный гранд, я это знаю. Но вы же не Бог, а я чту только его.

Другого такой приём обратил бы в бегство, но граф решил, что это лишь профессиональный ход, призванный ещё более разжечь в нём желание. И отшутился:

— Но ведь и вы, судя по всему, не богиня.

Певица, однако, и далее оставалась такой же недоступной, чем в немалой степени раздражала тщеславие графа, привыкшего к лёгким победам.

И ей приходилось снова и снова принимать дона Рамона в своей гримёрной, поскольку Рудзанте прямо заявил ей, что испанский посол — слишком важная персона, чтобы отказывать ему в такой малости. Но ни великолепие его наряда, ни всё ещё приятная наружность, ни красноречие не могли растопить сердце красавицы.

Дон Рамон начал выказывать нетерпение. Можно, конечно, прикидываться скромницей, но до каких пор? Надо же и честь знать! Вот и тем утром он размышлял, как положить конец этому затянувшемуся сопротивлению, когда ему доложили, что женщина, назвавшаяся Ла Хитанилья, умоляет его высочество принять её.

Губы дона Рамона медленно изогнулись в улыбке. Ещё раз взглянув на себя в зеркало и оставшись довольным увиденным, он поспешил к неожиданной гостье.

Она ждала его в длинной комнате, балкон которой выходил на Большой канал, залитый утренними лучами февральского солнца, и метнулась ему навстречу — от былой скромности не осталось и следа.

— Ваше высочество, вы так добры, согласившись принять меня.

— Добр? — он вроде бы обиделся. — Обожаемая Беатрис, разве я когда-нибудь вёл себя иначе по отношению к вам?

— Это-то и придало мне смелости.

— Так проявите её. Почему бы вам не снять ваш плащ?

Покорно она сняла коричневую мантилью с капюшоном, закрывавшую её с головы до пят, и осталась в светло-коричневом облегающем платье, подчёркивающем достоинства её фигуры. Её рост, и так чуть выше среднего, оптически увеличивался за счёт удлинённой талии. Локоны светло-каштановых волос украшала одна узенькая золотая цепочка.

Дон Рамон оценивающе оглядел её. Нежная кожа лица и шеи цвета слоновой кости, пятна румянца на скулах. Высокая грудь, от волнения часто поднимающаяся и опускающаяся. Осанка и грация танцовщицы. Нет, это не обычная потаскушка или цыганская колдунья, как можно понять из её сценического имени. Скорее всего, думал он, в этих венах, так нежно просвечивающих сквозь белоснежную кожу шеи, течёт благородная кастильская кровь. Иначе откуда такая гордость, уверенность в себе, чуть ли не патрицианское чувство собственного достоинства. Да, при всей своей разборчивости он не мог найти в ней ни единого недостатка.

Ясные, карие глаза смотрели на него из-под прекрасных чёрных бровей.

— Я пришла к вам просительницей, — в её низком голосе слышалась чарующая хрипловатость.

— Нет, нет, — галантно возразил он. — Здесь — никогда. Тут вы можете только командовать.

Она отвела глаза.

— Я пришла к вам как к послу их величеств.

— Тогда мне остаётся лишь возблагодарить Бога, что я посол. Не присесть ли вам?

За руку он отвёл её к дивану напротив окон. Сам же остался стоять спиной к свету.

— Дело, по которому я пришла к вам, касается испанца, подданного их величеств. Речь идёт о моём брате.

— У вас есть брат? Здесь, в Венеции? Ну-ну, расскажите мне поподробнее.

Она рассказала, путаясь и сбиваясь от волнения. Неделю назад, в таверне Дженнаро в Мерсерии, вспыхнула ссора, засверкали кинжалы, и дворянин из рода Морозини получил жестокий удар. В последующей суматохе, когда Морозини выносили, её брат, находившийся в это время в таверне, поднял с пола кинжал. Рукоятку украшали драгоценные камни, и брат… — она вспыхнула от стыда — взял его себе. Два дня назад он продал кинжал еврею — золотых дел мастеру с Сан-Мойзе. Кинжал признали принадлежащим Морозини, и этой ночью брата арестовали.

Дон Рамон насупился.

— Дело столь ясное, что едва ли мы сможем что-либо предпринять. Ваш несчастный брат, обвиняемый в краже, не может рассчитывать на защиту посла.

Она побледнела. Глаза превратились в озёра страха.

— Это… это не кража, — взмолилась она. — Он поднял кинжал с пола.

— Но он продал кинжал. Безумие. Разве он не знает, сколь суровы законы республики?

— Откуда ему знать их, он же кастилец.

— Но кража есть кража, в Венеции или Кастилии. Что заставило его пойти на такой риск?

— Ума не приложу, потому что я зарабатываю достаточно, чтобы содержать и его, и себя, — не без горечи ответила она. — Но, может, я ограничивала его. Он жаждал большего, чем позволяли мои заработки.

— Ваш рассказ глубоко тронул меня, — посочувствовал дон Рамон. — Что привело вас в Италию?

Чтобы сохранить его симпатии, в надежде, что он не бросит её в беде, она рассказала всё, как есть, ничего не скрывая. Она покинула Испанию, уступив настойчивым просьбам брата. Он попал в беду. Убил человека в Кордове. О, убил честно, в открытом бою. Но его противник принадлежал к влиятельной семье. Разбором дела занялся алькальд[1459]. Его альгасилы начали розыски её брата. И ему не оставалось ничего другого, как бежать из Испании. Она любила брата, знала, как он слаб и беспомощен. Кроме того, в Испании её ничего не удерживало, и она согласилась уехать с ним. Она рассчитывала, что своим талантом сможет прокормить их обоих. Год назад они прибыли в Геную, и с тех пор она пела и танцевала в Милане, Павии, Бергамо, пока не оказалась в Венеции.

— А теперь… — Она всхлипнула. — Если Ваше высочество не поможет нам, Пабло… — И её плечи задрожали от рыданий.

Опасность, грозившая никчёмному брату, ничуть не тронула дона Рамона. Вор, полагал он, должен понести заслуженное наказание. Но он не смог устоять перед плачущей красавицей.

— Надо искать выход. Нельзя оставлять его в лапах венецианцев.

Произнося эти слова, дон Рамон опустился на диван, и его украшенная перстнями рука легонько легла на плечо Ла Хитанильи.

— Официально вмешиваться я не имею права. Но если я обращусь лично — это совсем другое дело. В конце концов, я пользуюсь здесь кое-каким влиянием. Попытаемся использовать его с максимальной пользой.

— Я благословляю вас за надежду, которую вы вселили в меня, — дыхание её участилось, щёки вновь зарумянились.

— О, я даю вам более чем надежду. Я даю вам уверенность. Не в интересах республики отказывать испанскому послу, даже если он высказывает личную просьбу. Так что довольно слёз, дитя моё, такие божественные глазки должны сиять. Ваш брат вскорости будет с вами. Даю вам слово. Его зовут Пабло, не так ли?

— Пабло де Арана. — Она подняла голову и повернулась к послу, преисполненная благодарности. — Да отблагодарит вас Святая дева.

— Святая дева! — Его высочество скорчил гримаску. — Значит, я должен ждать, пока окажусь на небесах? Ничто человеческое мне не чуждо, и я хотел бы, чтобы меня отблагодарили в этом мире.

Свет померк в её глазах, и она отвернулась. Дон Рамон нахмурился, а затем протянул руку, коснулся её подбородка и, повернув её лицо к себе, взглянул в глаза. В них он прочёл страх и презрение. Дон Рамон почувствовал, что её вновь окружает ледяная стена, и никак не мог взять в толк, чем же это вызвано.

— Что с вами, моя Хитанилья? Вы хотите отвергнуть меня, когда я готов вам помочь? Мне кажется, я заслуживаю лучшего отношения. Стоит ли разыгрывать со мной такую недотрогу?

— Я ничего не разыгрываю, — её глаза гордо блеснули. — Ваше высочество, похоже, и представить себе не может, что я — честная женщина.

Раздражение дона Рамона прорвалось наружу.

— Добродетель, выставляющая себя на сцене! Ха! Как-то не верится. — Он отпустил её подбородок и поднялся. — Впрочем, навязываться я не собираюсь.

Проделал он это достаточно искусно, и Ла Хатинилью охватила паника.

— Мой господин! Помогите мне, и небеса воздадут вам за ваше милосердие.

С усмешкой взглянул на неё дон Рамон.

— Значит, ваши долги за вас платят небеса? Пусть тогда небеса и спасают вашего брата от отсечения руки, галер или даже смерти.

Ла Хитанилья содрогнулась от ужаса.

— Так безжалостно…

— На какую жалость вы рассчитываете? Вы сами пожалели меня? Разве не безжалостно отвергать сжигающую меня любовь? Вы хоть представляете себе, какая ревность гложет меня, когда я вижу, как другие пожирают вас глазами? Я хочу оградить вас от всего этого, чтобы наслаждение вы дарили только мне. — Он помолчал. — Скоро я возвращаюсь в Испанию. Вы вернётесь со мной, под моей защитой. А ваш брат… Как я и сказал, я сделаю всё, что смогу.

При всей добродетельности Ла Хитанилья знала мир, в котором она жила. За два последних года она повидала всякое, ибо теперь полностью зависела от своего таланта и своей красоты. Если одной рукой её поддерживали, то другой тут же требовали расплаты. В этой непрерывной борьбе воля её закалилась, и галантные слова уже пролетали мимо ушей. Пока ей удавалось противостоять всяческим притязаниям, она научилась идти по мирской грязи, не пачкаясь. Но сейчас ей предлагалось выбрать между жизнью брата и собственной честью. И спасти Пабло мог только обман. Она должна завлечь этого человека обещаниями, а затем оставить его с носом, когда он вызволит брата из тюрьмы. И совесть не должна мучить её, потому что этот злой человек, стремящийся нажиться на чужой беде, не заслуживал иного.

Отвернувшись, чтобы он не увидел стыда в её глазах, Ла Хитанилья ответила:

— Спасите Пабло, мой господин, и тогда… — Голос её прервался.

Дон Рамон придвинулся к ней. Она почувствовала на своей щеке его дыхание.

— И тогда?

— О, неужели вы не можете этого сделать, не торгуясь? — взорвалась Ла Хитанилья.

Дон Рамон изумился, ибо он-то ожидал смирения.

— Лёд! — воскликнул он. — Камень! Хитанилья! Хитанилья! Из чего вы созданы, из плоти или гранита?

Она закрыла лицо руками, чтобы не видеть его.

— У меня горе, — ответила она, всё ещё рассчитывая на его благородство.

Она встала, взяла плащ. Он подошёл, чтобы помочь ей одеться, наклонился и прижался к её щеке жаркими губами.

Резкость, с которой она отпрянула, привела дона Рамона в ярость.

— Думаете, меня можно пронять, отвечая жестокостью на великодушие? Приходите снова, когда поймёте, что так ничего не выйдет.

Она выбежала из комнаты, ничего не ответив.

А дон Рамон подошёл к окну, задумчиво посмотрел на Большой канал. Он остался недоволен собой. Где-то допустил ошибку. Был же момент, когда она помягчела, а ему не удалось этим воспользоваться. В том, что она придёт вновь, дон Рамон не сомневался. А пока нужно принять меры для освобождения её брата, решил он, чтобы при следующей встрече объяснить ей, к какому результату приведёт доброе к нему отношение. Она, похоже, из тех женщин, добиться от которых чего-либо можно, лишь проявляя к ним должное безразличие.

Так истолковал дон Рамон её поведение, приходя к выводу, что игра стоит свеч.

Глава 7

ИНКВИЗИТОРЫ
Среди мудрых установлений Венецианской республики было и запрещающее её дожу любые контакты с представителями других государств. В этом, как и во всём другом, Агостино Барбариго воспринимал закон, как считал удобным для себя. Будучи дожем, он, естественно, не принимал послов в своём дворце, но как частное лицо неофициально не отказывал себе в том, чтобы поддерживать тесные отношения с некоторыми из них, в том числе с доном Рамоном де Агиларом. Он не видел ничего дурного в том, что нарушал дух закона, соблюдая его букву, поскольку полагал, что заслуги перед государством дают ему на это право.

Отсюда становится понятным, почему дон Рамон прибыл к ступенькам дворца дожа, спускающимся к Большому каналу, на маленькой гондоле, а не на роскошной посольской с моряками в парадной форме. Произошло это через час после ухода Ла Хитанильи.

Саразин вновь сидел в гостиной дожа, когда посла ввели в эту роскошно обставленную комнату. Невзирая на присутствие инквизитора, сразу же после приветствий испанец перешёл к делу.

— Я — проситель. И рассчитываю на вашу милость.

Дож в алой тунике, падающей на одну алую, а вторую — белую штанины, в маленькой шапочке алого цвета, вышитой золотом, элегантно поклонился.

— Я к вашим услугам, Ваше высочество, если это в моих силах.

— Я в этом не сомневаюсь. Дело-то пустяковое. Один бедолага, мой соотечественник, нарушил закон. Он нашёл кинжал, а потом набрался смелости и продал его. Разумеется, это классифицируется как кража, но, принимая во внимание его незнание местных порядков, я надеюсь, что ваша светлость помилует его.

Саразин, удобно развалившийся в кресле, удивлённо изогнул бровь, а дож стоял, нахмурившись, потирая чисто выбритый подбородок.

— Мы не жалуем воров в Венеции, — в голосе его слышалось сомнение.

— О, мне это хорошо известно. Но едва ли случившееся можно назвать кражей. Этот человек не крал кинжала, во всяком случае сознательно. Он его нашёл. Если ваша светлость сочтёт возможным не заметить это правонарушение, едва ли кто станет возражать. Я же окажусь у вас в долгу.

— Ну, если вы так ставите вопрос… — дож неопределённо взмахнул рукой. — Хотя я не могу не удивиться тому, что граф Арияс проявляет такой интерес к какому-то бедняку.

Дон Рамон искренне полагал, что с весельчаком Барбариго следует говорить откровенно.

— Меня интересует не он, а его сестра, очаровательная Хитанилья. Она умоляла меня вмешаться, а такой заступник превратит святого в дьявола, а дьявола — в святого.

— Так в кого же она превратила вас?

Дон Рамон рассмеялся.

— Я всего лишь смертный, а плоть человеческая слаба. Я не мог устоять перед очаровательной женщиной.

— При условии, — пробормотал Саразин, — что потом и она не станет отказывать вашему высочеству.

— Если мне представится такая возможность, упускать её я не намерен. На моём месте вы, сеньор, наверное, поступили бы точно так же.

— Ещё бы! Ещё бы! — Саразин расхохотался. — Я-то видел ЛаХитанилью и на таких условиях освободил бы всех воров Венеции.

— Моей сестре, как вы видите сами, — вздохнул Барбариго, — не повезло с мужем. Что же касается этого воришки, я, как и обещал, постараюсь помочь вашему высочеству. Раз он иностранец и вина его невелика…

— Вина пустяковая, я в этом уверен.

— Если так, то я не вижу препятствий для его освобождения при условии, что он немедленно покинет пределы республики. Как его зовут?

— Пабло де Арана, — ответил дон Рамон и рассыпался в благодарностях.

После его ухода Саразин тяжело поднялся с места.

— Если твоей сестре не повезло с мужем, то в таком же положении оказалась и республика. Что можно сказать о доже, не уважающем закон?

— Для меня высший закон — благополучие государства, — улыбнулся Дож. — Остальные законы — для моих подданных.

— Да спасёт нас Бог! Освобождение вора служит укреплению благополучия государства. Похоже, мне вновь пора идти в школу.

— Если это освобождение приводит к тому, что посол Испании чувствует себя нашим должником, то да. Разве ты забыл, что я говорил тебе о мессире Кристоферо Коломбо, лигурийском мореплавателе?

Саразин уставился на дожа.

— А чем сможет помочь тебе Арияс?

— Не знаю. Пока. Но я не пренебрегаю ни одной ниточкой, которая тянется в Испанию. Пусть он получит этого вора и его сестру-танцовщицу.

— Вора пусть берёт. А вот Хитанилью жалко. Она заслуживает лучшей участи.

— Например, постели государственного инквизитора. Жаль, что ей это не известно. Иначе она обратилась бы к тебе, а не к дону Рамону. Не везёт тебе, Сильвестро.

— Во всяком случае, везёт меньше, чем дону Рамону. Ну да ладно. Что значит один вор в этом мире воров.

Но днём позже Саразин изменил своё мнение.

Тяжело дыша, весь в поту от быстрой ходьбы, он влетел в кабинет дожа и первым делом потребовал отослать секретаря, с которым работал Барбариго.

— Что случилось? — поинтересовался дож, когда они остались одни. — Султан Баязид объявил войну?

— К дьяволу Баязида. Этот испанский воришка, Арана. Я слышал от мессира Гранде, что ты подписал приказ об его освобождении.

— Это не в моих правилах, — согласился дож. — Но разве я не пообещал освободить его изнывающему от любви послу?

— К счастью, вчера ты пообещал освободить его от наказания за кражу. Но сегодня в Совет трёх поступило донесение, из которого следует, что Арана, приехавший к нам из Милана, может быть агентом герцога Лодовико.

Барбариго отмахнулся.

— Миланский шпион? Маловероятно. Отношения с Испанией у герцога Лодовико не лучше, чем с нами.

— Не стоит тебе быть таким доверчивым. В шпионаже всё возможно. Донесение поступило от Галлино, а он один из лучших наших агентов. Так что речь идёт не о краже, а о преступлении против государства. Этому человеку не место в обычной тюрьме. Его нужно передать инквизиторам. Мне.

— Тебе? — Глаза дожа весело блеснули. — Значит, тебе? Интересная мысль, Сильвестро. И ты намерен сыграть с Хитанильей в ту же игру, что и дон Рамон, используя её воришку-братца как козырного туза?

— Шутка твоя мне не понравилась. Разве я когда-либо пользовался своей должностью в корыстных целях? Поговорим серьёзно. Этого человека нельзя освобождать. Во всяком случае, пока мы не допросим его.

Дож на мгновение нахмурился, ибо в голове его родилась новая идея, реализации которой освобождение Араны могло только помешать, а затем на его губах заиграла лёгкая улыбка.

— Да, да, как ты и говоришь, речь идёт теперь не просто о краже. Пусть он и не шпион, но с этим необходимо тщательно разобраться. — Он вздохнул. — Боюсь, нам придётся разочаровать дона Рамона. Печально, конечно, но… Этого испанского мерзавца допроси немедленно. Но поначалу без пыток, Сильвестро. И одновременно допроси девушку.

И в тот же день два здоровяка-стражника спустились в мрачную подземную тюрьму Подзи, расположенную под дворцом дожа, и вывели оттуда испанского узника, и так-то не избалованного жизнью, а за сорок восемь часов, проведённых в вонючей камере, превратившегося в комок страха.

Сжавшись, сидел он на деревянной полке, не решаясь заснуть из-за полчищ крыс, мечущихся в кромешной тьме камеры. При виде стражников, огромных и страшных в слабом свете фонаря-коптилки, который они принесли с собой, вопль ужаса исторгся из груди Араны. Он принял их за палача и помощника.

Его, как могли, успокоили и препроводили наверх, в маленький зал заседаний Тройки.

Инквизиторы уже ждали его, важно восседая в кожаных креслах за полированным столом. Саразин посередине, в красном, двое других по бокам, в чёрном.

Жалкий, перепуганный, щурясь от света, с чёрной щетиной на щеках и подбородке, провонявший тюрьмой, Арана дрожал мелкой дрожью, а инквизиторы сурово разглядывали его, не произнося ни слова.

Наконец Саразин прервал затянувшееся молчание. Про кражу упомянули и тут же забыли, так как один из чёрных инквизиторов совершенно справедливо отметил, что мера наказания не входит в компетенцию особого трибунала. Но Пабло сообщили, что совершённое им правонарушение карается отсечением правой руки или длительным сроком ссылки на галеры республики. Решать, однако, должен суд низшей инстанции, поскольку Совет трёх разбирает более серьёзные преступления.

Допрос повёл Саразин.

Признаёт ли Арана, что приехал в Венецию из Милана? Тот признал. Что он делал в Милане и по какому делу приехал в Венецию? Арану предупредили, что запирательство бесполезно, поскольку, чтобы добиться правды, трибунал готов пойти на применение пыток, поэтому лучше сразу говорить всё, как есть.

И он рассказал, поминутно призывая всех святых, упомянутых в календаре, в свидетели тому, что не лжёт. В Венеции у него не было никаких дел, кроме как охранять сестру, Беатрис Энрикес де Арана, известную как Ла Хитанилья.

Саразин саркастически улыбнулся.

— Ты телохранитель? Остаётся только пожалеть женщину, которая доверилась таким заботам. Но это неважно. Мы хотим знать, почему ты не мог охранять её в Милане?

Он с радостью остался бы в Милане, затараторил Пабло. Но мессир Анджело Рудзанте увидел одно из выступлений сестры и уговорил её переехать в Венецию, пообещав хорошие деньги.

Саразин погладил двойной подбородок.

— И это всё? Подумай хорошенько, прежде чем отвечать. У тебя не было другой причины переехать в Венецию?

Другой причины не было. Он приехал потому, что не мог оставить сестру одну, так как жизнь актрисы полна опасностей. На этот раз он призвал в свидетели святого Яго де Компостело, чем вновь позабавил красного инквизитора.

— Я сомневаюсь, что святой Яго де Компостело покинет чертоги рая, чтобы свидетельствовать за такого подонка, как ты. Но мы вызовем Рудзанте и эту женщину. После того как мы услышим, что они скажут в подтверждение твоих слов, очередь снова дойдёт до тебя. — И он махнул пухлой ручкой. — Увидите его.

Рудзанте, допрошенный Советом трёх в тот же день, подтвердил версию узника. Достаточно образованный, остроумный, он своими показаниями сослужил Пабло неплохую службу.

После Рудзанте перед инквизиторами предстала Ла Хитанилья, которую привёл агент трибунала Галлинр, тот самый, кто заподозрил её брата в шпионской деятельности.

Она стояла перед ними, прямая, гибкая, внешне ничем не выдавая охватившего её страха.

Череда вопросов, не имеющих никакого отношения к краже, встревожили её ещё больше. Не поддаваясь панике, она отвечала низким, ровным голосом, мелодичность которого всегда завоёвывала зрителей. Но эти трое пожилых мужчин не поддавались её чарам. Чёрные инквизиторы по очереди задавали вопросы, от которых веяло адским холодом, в то время как Саразин сидел, пристально разглядывая её.

На вопросы, что она делала в Милане и почему переехала в Венецию, Ла Хитанилья ответила без запинки. Твёрдо заявила, что брат не принуждал её принять предложение Рудзанте, он вообще не участвовал в переговорах. Сразу же назвала имена артистов, с которыми выступала в Милане. Затем своими вопросами они вернули её в Испанию, пожелав узнать, по какой причине они с братом уехали из страны. Скрыть истину ей не удалось, она запуталась, её уличили во лжи, поэтому пришлось сознаться, что её брат бежал, чтобы не попасть на скамью подсудимых.

Когда же допрос приближался к завершению, раскрылась узкая дверь позади инквизиторов, и в дверном проёме возникла одетая в золото фигура. Дож республики Барбариго прибыл прямо с заседания Большого совета, в парадном наряде, в золотой шапочке на белокурой голове.

Знаком руки он остановил начавших подниматься инквизиторов, предлагая им продолжать, а сам остался стоять у стены, затворив дверь.

Сам же он внимательно рассматривал свидетельницу, в длинной синей мантилье, с отброшенным на спину капюшоном. В огромных глазах под чёрными бровями он видел гордость, за которой таился страх. Чувственный рот, нежно округлый подбородок. Красота красотой, но в женщине чувствовалась благородная кровь. Он, конечно, мог понять, почему дон Рамон де Агилар не мог ей ни в чём отказать, но ему претила сама мысль о том, что такая жемчужина достанется жалкому ничтожеству. Считая себя знатоком человеческой природы, он ясно видел, что даже святому Антонию понадобилось собрать в кулак всю свою силу воли, чтобы не уступить очарованию Ла Хитанильи.

Когда же Саразин отпустил её с допроса, дож отметил, с каким достоинством эта танцовщица склонила голову, показывая, что слышит его.

И тут дож подал голос.

— Пусть она подождёт в приёмной.

Едва за ней закрылась дверь, Саразин оглянулся и в изумлении воззрился на Барбариго. Но увидел не шурина, но дожа и ничего не сказал. А тот обошёл стол и остановился перед инквизиторами.

— Так что вы выяснили?

— Самую малость, — ответил Саразин. — Арана — ничтожество на которое эта женщина растрачивает свою любовь. Он паразитирует на ней, а она ради него пойдёт на дыбу. — Старший инквизитор взглянул на коллег, которые согласно закивали. — Таким образом, её показаниям грош цена, но они совпадают с ответами Рудзанте, да и сам Арана говорил то же самое. Но, возможно, Рудзанте и девушке известно далеко не всё. Всё-таки Галлино — наш лучший агент, и раз у него возникли подозрения…

Но дож прервал его. Ему всё стало ясно.

— Неважно. Если вам угодно, можете продолжить расследование. — Он помолчал, потирая подбородок. — Значит, ради него она пойдёт на дыбу? И у меня создалось такое же впечатление. Под этой внешней холодностью таится жаркое пламя. Обойдёмся с ней помягче. Наверное, ей хочется повидаться с братом. Поможем ей в этом.

— Если ваша светлость приказывает, я распоряжусь привести его к ней.

— Нет, нет. Наоборот, отведите её к нему.

Один из чёрных инквизиторов ахнул.

— Он же в Подзи, ваша светлость!

Барбариго мрачно улыбнулся.

— Я знаю. Там она и увидит его.

Глава 8

БРАТ И СЕСТРА
Пабло де Арана, вновь оказавшись в камере, впал в отчаяние, несравнимое с тем, что терзало его до допроса. Но не прошло и двух часов, как, к его полному изумлению, заскрежетал ключ в замке, отворилась дверь, и за ней возникло жёлтое пятно фонаря.

Как загнанное в западню животное, он в страхе прижался к стене, а затем, разглядев, кто пришёл, подался вперёд, к сестре.

Тюремщик поставил фонарь рядом с ней на верхнюю из трёх ступеней, ведущих вниз. Ла Хитанилья спустилась вниз на одну ступеньку, но тут же отшатнулась от чавкающей грязи. Тюремщик громко расхохотался.

— Да, чистота тут не та, что в дамской гостиной. Но он именно здесь. Мне приказано оставить вас с ним на десять минут.

Гулко хлопнула дверь, брат и сестра остались наедине.

На мгновение в камере повисло тяжёлое молчание. Затем Пабло разлепил губы, прохрипев имя сестры.

— Беатрис!

Из её глаз брызнули слёзы.

— Мой бедный Пабло!

Голос её оборвался рыданием, лишь разъярившим Пабло.

— Пожалей, пожалей меня, тем более что я очутился здесь по твоей милости. Зачем ты пришла?

— О Пабло! Пабло! — с упрёком воскликнула она.

— Пабло! Пабло! — передразнил Беатрис брат. — Или я не прав? Или ты скажешь, что не по твоему желанию мы переехали в эту проклятую Венецию? Разве нам плохо жилось в Милане? Разве ты не достаточно зарабатывала там?

Упрёки брата не удивили Беатрис. Она привыкла получать их за всё хорошее, что делала для него. И принимала с тем же смирением, с каким принимала отсутствие в нём мужского характера. Пабло же, как все эгоисты, считал себя жертвой чьих-то козней, никогда не признавая за собой никакой вины.

Но его последний выпад был столь чудовищно несправедлив, что Беатрис решилась возразить брату.

— Это неправда, Пабло! — попыталась защититься она. — Подумай! Ты же сам уговаривал меня согласиться на предложение Рудзанте.

— Зная твой характер, твою мнительность, мне не оставалось ничего другого. Ты бы запилила меня, попробуй я возразить.

— Пабло, дорогой, — в её голосе слышался укор. — Я ли украла кинжал?

Но и этот мягкий вопрос вызвал взрыв.

— Тело Господне! — взревел он. — Я не крал кинжала. Я его нашёл. Как ты смеешь упрекать меня? Мне никогда не пришлось бы продавать его, если бы не твои вечные попрёки. Виной всему твоя жадность. А теперь я в лапах венецианских собак, которые выдвигают против меня Бог знает какие обвинения. О Боже! С рождения мне не везёт. Всю жизнь меня преследуют неудачи. Ну почему я должен так страдать? — Он обхватил голову руками и застонал от жалости к себе. — Но ты не ответила мне, зачем ты пришла.

— Инквизиторы разрешили мне навестить тебя.

— С какой целью? Чтобы ты могла порадоваться заботам государства, в которое привезла меня. Они намерены допросить меня. Говорили тебе об этом? Ты знаешь, что это означает? Ты знаешь, как выламывают на дыбе руки? — Он сорвался на крик. — Матерь Божья! — И снова закрыл лицо руками.

Жалость, преодолев отвращение, привела её ступенькой ниже, к самой вонючей жиже на полу. Она попыталась обнять его, успокоить, но он вырвался из её рук.

— Мне это не поможет.

— Я делаю всё, что могу. Я ходила к дону Рамону де Агилару, умоляла его заступиться за тебя, использовать своё влияние, чтобы помочь тебе.

— Дону Рамону? — Он поднял голову, в его глазах блеснула надежда. — Дону Рамону! Клянусь Богом, удачная мысль. Из него ты сможешь выжать многое. Я видел, как он смотрел на тебя. — Он сжал руки Беатрис. — Что он сказал?

— Он предложил мне сделку. — Голос её упал. — Постыдную сделку.

— Постыдную? — И он ещё сильнее сжал её руки. В его голосе послышалась тревога: — Какую же? Какую? Что может быть постыднее того, что твой брат сидит в этом аду? Святая дева Мария! До каких же пор ты будешь разыгрывать из себя недотрогу? — Чувствуя, как сжимается она от каждой его фразы, Пабло возвысил голос: — Только потому, что ты так разборчива, меня могут вздёргивать на дыбу, ломать мне кости, бить кнутом? Имей совесть, сестра. Ты завлекла меня в эту передрягу. Так неужели ты оставишь меня здесь только потому, что не хочешь поступиться такой малостью?

— Малостью?

— А чем же? В конце концов, от тебя не убудет. И если я действительно дорог тебе…

Она прервала Пабло.

— Конечно, дорог. О Господи! Но что я могу сделать?

— Что? Ты знаешь. Ты же не бросишь меня в беде, — в голосе его появилась теплота, он похлопал сестру по плечу. — Бог вознаградит тебя, Беатрис, и я тоже. Вот увидишь, выйдя отсюда, я стану совсем другим. Я буду жить ради тебя. Клянусь. В случае чего я отдам за тебя жизнь. Ещё раз обратись к дону Рамону. Не теряй времени. Ни в чём не отказывай ему, лишь бы он вызволил меня.

Тюремщик, открыв дверь, положил конец мольбам Пабло.

— Время, госпожа. Вам пора уходить.

На прощание Пабло успел добавить несколько фраз. О том, что такой сестры, как у него, ни у кого нет. О том, как он надеется на неё, как верит, что лишь ей по силам вернуть ему свободу.

С трудом волоча ноги, Беатрис поднялась по каменным ступеням. Тяжёлая дверь захлопнулась за её спиной, заскрежетал ключ в замке. Ей казалось, что её душу вываляли в грязи. Жалость к Пабло, укоренившаяся привычка защищать его от превратностей жизни боролись с отвращением к нему, вызванным бессердечностью, с которой он требовал от неё пожертвовать своей добродетелью. Оправдание она искала в слабостях его души и тела, многократно усиленных ужасом пребывания в зловонном подземелье.

Глава 9

ПРИМАНКА
На верхней ступеньке тюремщик удивил Беатрис, объявив, что его светлость ожидает её.

Галерея, парадная лестница с украшенными фресками стенами, ещё одна галерея, залитая солнцем, резные, с позолотой двери. Короткая задержка в приёмной, и её ввели в сверкающий золотом тронный зал дожа, из готических окон которого открывался прекрасный вид на бухту святого Марка и стоящие в ней на якоре корабли.

Там встретил её Барбариго, не в золотом парадном наряде, но разодетый в алое, чёрное, серебристое.

В благоговении взирала она и на дожа, и на тронный зал.

Барбариго галантно подвинул ей стул.

— Пожалуйста, присядьте. — От него не укрылись ни запавшие глаза, полные ужаса, ни вымазанные грязью туфли и подол платья.

— Как будет угодно вашей светлости. — Ла Хитанилья села и застыла со сложенными на коленях руками.

Дож остался на ногах.

— Вы виделись с братом?

— Да.

Он вздохнул.

— Сожалею, что визит этот причинил вам боль. Такое зрелище не предназначено для женских глаз. Тяжёлое испытание выпало на вашу долю. И поверьте мне, я хотел бы снять это бремя с ваших хрупких плеч.

— Благодарю вас за участие, ваша светлость, — с усилием произнесла Ла Хитанилья. Этот человек пугал её. Под внешней элегантностью, лёгкостью движений, бархатным голосом она улавливала злобу и коварство.

— Как агент миланского…

— Это ложь, — взвилась Беатрис, — Беспочвенное подозрение. Оно ни на чём не основано. Пустые слова.

— Вы мне это гарантируете?

— Клянусь вам.

— Я-то вам верю. Но, к сожалению, убедить государственных инквизиторов гораздо сложнее. Они могут подвергнуть его пытке. Если он выдержит её, останется кража. Ему могут отсечь руку. Правда, сейчас на галерах республики ощущается нехватка рабов-гребцов, поэтому руку ему скорее всего сохранят и до конца дней он будет махать веслом.

Она вскочила, побелев от гнева.

— Как я понимаю, ваша светлость насмехается надо мной.

— Я? — изумился дож. — Святой Марк! Мне-то казалось, что я на такое не способен. Нет, нет, — рука его надавила ей на плечо, предлагая снова сесть, — наоборот. — Он отошёл на несколько шагов, повернулся к ней. — Я послал за вами, чтобы предложить вам свободу вашего брата… — Она промолчала, но впилась в него взглядом. А дож, выдержав паузу, продолжил: — …Не задаваясь вопросом, виновен он или нет.

Беатрис молча сверлила его взглядом, но в душу её уже закралось подозрение. Дож вернулся к ней, чуть улыбнулся.

— Тем самым я могу рассчитывать на вашу благодарность.

— Разумеется, мой господин, — прошептала она.

— И докажете вы мне её не на словах, а на деле?

По её телу пробежала дрожь, на мгновение она закрыла глаза. В голосе дожа ей слышались интонации дона Рамона. Её передёрнуло от отвращения.

— Ну почему, почему я всегда слышу одно и то же? Да, жизнь заставила меня петь и танцевать на радость людям, но это не означает, что от меня можно требовать чего угодно. Ну почему мне отказывают в добродетельности?

Дож продолжал улыбаться.

— Вы слишком торопитесь. Если б не ваша добродетельность, я бы не обратился с этим предложением. Вы, естественно, осознаёте, что очень красивы. Однако красота ещё не всё. Только в сочетании с умом и аристократической внешностью, охраняющей вашу добродетель и позволяющей вам оставаться чистой среди всей этой грязи, ваша красота становится неотразимой для любого мужчины, на котором вы остановите свой выбор.

Беатрис смутилась.

— Я вас не понимаю.

— Ещё поймёте. Я прошу вас послужить не мне. Государству. Слушайте. При Испанском королевском дворе, в Кордове, или в Севилье, или где-то ещё, отирается один авантюрист, обладающий картой, на которую у него нет никаких прав. С помощью этой карты и прилагаемого к ней письма авантюрист, о котором я веду речь, может причинить немалый вред Венеции. Достаньте мне карту и письмо, а взамен вы получите жизнь и свободу брата.

Её глаза широко раскрылись, лицо побледнело.

— Взамен? Но каким образом я их достану?

— От вас требуется лишь желание. Всё остальное уже есть. Такая красота, как ваша, открывает путь к сердцу любого мужчины, а тот человек, насколько мне известно, далеко не отшельник.

Отвращение вновь охватило её. В конце концов, в своём предложении дож ничем не отличался от дона Рамона. Цена, которую ей предлагали заплатить, оставалась неизменной. А в её ушах стояла мольба Пабло.

— Но как я найду этого человека? Как попаду к Испанскому двору? — ухватилась Беатрис за последнюю соломинку.

— Это наша забота. Вам помогут, вы получите в своё распоряжение значительные средства. Что вы на это скажете?

Она заломила руки. Губы её дрожали. Она-то думала, что цена останется той же, но теперь поняла, что к ней добавляется ещё и предательство.

Пристально наблюдая за Ла Хитанильей, дож повторил:

— Так что вы на это скажете?

— Нет! — она вскочила. — Не стоило и просить меня об этом. Стать приманкой! Это позор.

Барбариго раскинул руки.

— Не буду настаивать. Если я оскорбил вас, извините меня. Я лишь хотел принять участие в этом деле, облегчить участь вашего брата.

— Милосердный Боже! — простонала она. — Неужели в вас нет ни капли жалости ко мне?

— Если бы я мог даровать жизнь и свободу вашему брату, он уже был бы с вами. Но даже дож не может преступить закон, если только не докажет, что делает это ради укрепления государства. А без этого, боюсь, ваш брат станет галерником, если, конечно, трибунал не сократит время его мучений, приговорив к удушению.

Крик невыносимой боли вырвался из её груди.

— Матерь небесная, помоги мне! Скажите мне, что я должна сделать, мой господин. Скажите мне больше, скажите мне всё.

— Разумеется. Разумеется, вам всё скажут. Со временем. Сейчас вам известно достаточно, чтобы принять решение.

— А если я соглашусь, но потерплю неудачу? — Чувствовалось, что она уже сдалась. — Я даже не знаю, возможно ли то, о чём вы меня просите. Вы же мне ничего не рассказали.

Дож не заставил себя упрашивать и, вероятно, рассказал ей что-то очень важное, потому что дон Рамон де Агилар, появившись, по своему обыкновению, вечером в Сала дель Кавальо, не увидел на сцене Ла Хитанильи. И от Рудзанте он не добился ничего вразумительного. Тот лишь заверил графа, что Ла Хитанильи в его театре больше нет и он не знает, когда она вернётся.

В растерянности дон Рамон пришёл следующим утром к дожу, чтобы выяснить, как решился вопрос с Пабло де Арана.

Его заставили долго ждать в приёмной, что не способствовало улучшению настроения посла.

Он нетерпеливо мерил приёмную шагами, когда из-за двери показался разодетый толстяк с выпученными глазами и поклонился ему. Дону Рамону уже доводилось встречать этого человека, по фамилии Рокка, корчившего из себя важную персону, но на самом деле служившего в Совете трёх, поэтому посол с высоты своего положения не счёл нужным отвечать на приветствие.

Но Рокка направился прямо к нему.

— Меня послали за вашим высочеством. Его светлость примет вас немедленно.

Бормоча про себя проклятья, дон Рамон последовал за агентом Совета трёх.

Дож ничем не порадовал его.

— К сожалению, мой друг, в деле Пабло де Араны я не в силах вам помочь. Выдвинутые против него обвинения не ограничиваются только кражей. Этот несчастный передан инквизиторам. — Дон Рамон понял, что последней фразой дож объясняет присутствие при разговоре агента Совета трёх. — В их действия не может вмешиваться даже дож. Между прочим, они потребовали от его сестры незамедлительно покинуть Венецию. И я полагаю, что ваш интерес к его персоне быстро угаснет. Во всяком случае, надеюсь на это.

На прощание Барбариго мило улыбнулся, но испанец ещё долго гадал, то ли в последних словах дожа проскользнула насмешка, то ли ему это почудилось со злости.

Глава 10

СПАСЕНИЕ
Кристобаль Колон слонялся по своей комнате над мастерской мастера-портного, Бенсабата, перебирая в памяти события прошлого и размышляя о будущем. От последнего он уже не ждал ничего хорошего.

Май подходил к концу, и белокаменный город Кордова купался в жарких лучах андалузского солнца. Ещё несколько дней, и горы, подступившие с севера, побелеют от цветущих апельсиновых деревьев, а в садах Алькасара зацветут гранаты.

Через открытое окно до Колона долетал уличный шум: треньканье колокольчиков мула, крики водоноса, детский смех, жужжание прялки.

Всем недовольный, он улёгся на кожаный диванчик. Скромная обстановка комнаты указывала, что её обитатель не из богачей. Кровать в нише, задёрнутой выцветшей портьерой. Дубовый стол посередине комнаты на голом полу. Гладильная доска у стенки. Небольшой сундучок под окном. Пара стульев с высокими спинками.

Выбеленные стены украшала овальная картина в бронзовой раме. Изображала она деву Марию с золотистыми волосами, белоснежной кожей, в очаровании юности. Картину эту Колон купил много лет назад в Италии, и она всюду путешествовала с ним. Нарисовал её Алессандро Филипепи, более известный как Боттичелли. Иногда в молитве Колону казалось, что дева Мария на картине оживает, вслушиваясь в его слова.

Мрачно вглядывался он в низкий потолок комнатки, столь несоответствующей его честолюбию. Куда уютнее он чувствовал себя во дворцах. Хотя, по правде говоря, после возвращения двора в Кордову, он редко появлялся в Алькасаре. Придворные подталкивали друг друга, когда он проходил мимо, как, впрочем, и восемнадцать месяцев назад, когда он впервые предстал перед очами короля и королевы, но теперь эти подталкивания сопровождались насмешливыми улыбками. Он устал от этих улыбок и начал опасаться, что в какой-то момент не выдержит и как следует отделает одного из этих улыбающихся бездельников. Из-за этого, да и потому, что наряды его изрядно пообтрепались, он потерял всякий интерес ко двору, занятому войной с маврами, политическими интригами с Францией, подготовкой к изгнанию евреев и не имеющему ни одной минуты, чтобы обдумать его заманчивое предложение.

А не поставить ли точку, подумалось ему. Утром Кинтанилья прислал ему ежеквартальное пособие, так что он мог купить себе мула и отправиться во Францию, чтобы попытать счастья там. Но кто мог гарантировать, что во Франции его не ждёт новое разочарование? Ничего другого он пока не видел. Все силы зла поднялись на борьбу с ним, возводя на пути к желанной цели преграду за преградой. Огорчится ли кто-нибудь, если он уедет? Скорее всего двор даже не заметит его отсутствия.

Тут он, однако, возразил сам себе. По крайней мере двое будут сожалеть о таком решении: Сантанхель, не оставляющий его без поддержки, и маркиза Мойя. При мысли о маркизе перед ним возникло её лицо, улыбка на влажных алых губах, огромные глаза, бархатистая кожа. Чувственная женщина, на груди которой он мог бы забыть о бесконечной череде неудач. Но прочная стена отделяла их друг от друга. Стену, конечно, он мог и сломать, но открыв дорогу к сердцу маркизы, он лишился бы благоволения королевы. Так что не оставалось ничего иного, как только мечтать о юной красавице.

Скрип ступеней прогнал её образ. Словно она убежала, боясь незваного гостя. В дверь постучали. Не поднимаясь с дивана, Колон крикнул: «Входите» — и повернулся к двери, чтобы посмотреть, кто пожаловал.

В следующее мгновение он уже вскочил, ибо дверной проём заполнила массивная фигура дона Луиса де Сантанхеля, сопровождаемого стариком Бенсабатом.

Казначей переступил порог, дверь закрылась, и от роскоши его наряда маленькая комнатка стала ещё более голой и бедной.

— Вы прячетесь от всех, Кристобаль, — в голосе дона Луиса слышался упрёк.

Колон пожал протянутую руку.

— Лучше сидеть дома, чем выставлять себя на потеху обезьян.

— Обиделись, да? — улыбнулся дон Луис.

— Без всякой на то причины, скажете вы?

— Нет, нет, причины на то были. Но у меня для вас новости.

— Король и королева отправляются в Гранаду, они решили начать войну с Францией, и ещё собственной персоной будут присутствовать на поединке золота Абарбанеля с дыбой и костром фрея Томаса де Торквемады. Видите, я и так всё знаю.

Сантанхель покачал головой.

— Знаете, но не всё. Ваш друг, фрей Диего Деса прибыл ко двору. Он справился о вас и учинил королеве скандал. Он решился с прямотой доминиканца упрекнуть её, что она забыла о вас, хотя обещала совсем другое. Маркиза поддержала его, и вдвоём они так нажали на её величество, что в Саламанку отправили курьера. Он привезёт учёных, чтобы те вынесли решение по вашей теории. Для вас это новость, не так ли?

— Новость, и чудесная. Впрочем, теперь чудо потребуется и от меня. Как иначе добиться того, чтобы слепые увидели свет?

— Я думаю, вам это по силам. — Сантанхель опустился на диван, Колон остался на ногах. — Как я и говорил, Деса справлялся о вас. Неразумно пренебрегать таким верным другом.

— Я слишком долго обтирал стены приёмных. В мире, где о человеке судят по одежде, мне просто стыдно выходить на люди.

— Об этом я позаботился. Бенсабат сшил вам такой наряд, что вам будет завидовать весь двор. Ну что вы так рассердились. Меня же по праву считают вашим другом, а друзья высшего сановника государства и должны выглядеть соответственно. Уж простите, что я сделал это без вашего ведома.

— Если наряд сшит на меня, то, клянусь святым Фердинандом, я и заплачу за него.

— Если будете настаивать, то заплатите. Из сокровищ Индий, по возвращении. Помоги мне, Господи. Неужели ваша гордость не позволяет принять подарок от старика, который любит вас?

Колон смутился.

— Я и так в огромном долгу перед вами.

— За что? С моей стороны вы не видели ничего, кроме веры в вас.

— Разве этого мало? Кто ещё может похвастаться тем же?

— Я могу назвать одного или двух. А теперь вот ради вас Диего Деса ставит под угрозу свою репутацию. Этот добрый человек борется не только за вас. Ревностный христианин и доминиканец, он тем не менее маран. Он надеется, что открытие Индий и богатства, которые потекут оттуда, приостановят преследование евреев. — Чувствовалось, однако, что в последнем Сантанхель сильно сомневается. — Вы должны встретиться с ним завтра в Алькасаре. Нельзя отказываться от его поддержки.

— Вы помогаете мне из того же сострадания к евреям?

— Даже если и так, причина это куда как веская.

Колон, конечно, понимал, что только грубиян или круглый дурак мог не поблагодарить того, кто вызволил его из забвения, поэтому следующим утром он появился в древнем мавританском дворце в великолепии чёрной и золотой парчи. Роскошный наряд придавал ему сил, и он словно не замечал удивлённые взгляды придворных.

Впрочем, насмешники скоро прикусили языки, увидев, как беседует с ним влиятельный доминиканец, наставник принца, и задумались, а не поспешили ли они.

Диего Деса, небольшого роста, с выпирающим животиком, с венчиком каштановых волос вокруг тонзуры, часто моргая близорукими глазами, заверил Колона, что долгое ожидание близится к концу.

Колона он оставил в прекрасном расположении духа. Один тот пробыл недолго. Двое мужчин подошли к нему. Граф Вильямарга, высокий худощавый, в чёрном плаще с вышитым красным мечом, рыцарь ордена святого Яго де Компостело, и грузный, цветущего вида мужчина со светлыми волосами и синими, чуть навыкате глазами, которого граф представил как мессира Андреа Рокка, только что прибывшего к Испанскому двору из Венеции.

Их общество ни в малой степени не привлекало Колона, но он не нашёл предлога откланяться, так что из вежливости ему пришлось стоять и поддерживать разговор ни о чём. Несколько минут спустя граф Вильямарга покинул их, остановив взмахом руки проходящего мимо курьера.

— Извините, но я должен кое-что передать дону Игнасио.

Едва они остались вдвоём, венецианец перешёл на итальянский.

— Негоже итальянцам говорить на чужом языке. Тем более что с испанским я ещё не в ладах, — под суровым взглядом Колона он рассмеялся. — Я надеялся, что вы вспомните меня, мессир Кристоферо, но вижу, что напрасно. Впрочем, почему вы должны меня помнить? Моя роль в той истории была совсем маленькой, тогда как вы стали её героем. Я говорю о морском бое в Тунисе десять лет назад, когда ваши решимость и мужество привели к разгрому турецкой эскадры.

— Вы участвовали в том сражении?

Рокка вздохнул и улыбнулся.

— И вы спрашиваете об этом! Я служил под командой капитана Ламбы, ещё одного великого генуэзца. Потом я часто думал о вас. Мне хотелось знать, как идут ваши дела. Представляете себе моё удивление, когда я увидел вас здесь. И Вильямарга рассказал мне о задуманной вами великой экспедиции. Как же я завидую тем, кто поплывёт с вами. Какое счастье — стать участником этого незабываемого путешествия. Какая честь служить под командой такого капитана!

Колон попытался прервать поток лести.

— Пока мне ещё надо убедить в этом мир.

— В вас говорит скромность, сеньор. За вами пойдут без оглядки.

— Я имел в виду корабли. Заполучить из труднее.

— Корабли? — Венецианец фамильярно взял Колона под руку и увлёк к оконной нише. — Из слов Вильямарга я понял, что их величества готовы дать вам корабли. Но если есть возможность принять участие в вашей экспедиции… Что ж, сеньор, я не слишком богат и не хотел бы упустить шанс умножить своё состояние. У меня хватит денег, чтобы снарядить один корабль. И таких, как я, будет много.

Он помолчал, пристально наблюдая за реакцией Колона. А тому вспомнился Пинсон, обратившийся к нему в Ла Рабиде с аналогичным предложением.

Ответил он венецианцу точно так же, что и Пинсону. Такая экспедиция не возможна без поддержки короны. И прежде чем они продолжили беседу, заиграли трубы, возвещая о прибытии королевы Изабеллы и короля Фердинанда.

Распахнулись двойные двери в конце зала, и их величества вошли, предшествуемые гофмейстерами. Король Фердинанд, весь в тёмном, в тёмной же шапочке на светлых волосах, сопровождаемый высоким, элегантным кардиналом Испании, толстяком герцогом Мединским и Эрнандо де Талаверой, и королева Изабелла, в золотом с красным, в сопровождении маркизы Мойя и пышногрудой герцогини Мединской. Мальчик-паж нёс шлейф платья королевы.

Медленно шли они мимо придворных, обращаясь к некоторым из них. На этот раз её величество заметила Колона.

— А, сеньор мореплаватель, в последнее время мы постоянно думаем о вас. Вы ждали долго, но вскорости можете рассчитывать на известие от нас.

Колон низко поклонился.

— Я целую ноги вашего величества.

С трудом ему удалось ничем не выдать охватившее его ликование. А проходившая следом маркиза Мойя одарила его тёплой улыбкой. И отличного настроения Колона не испортил даже суровый взгляд, брошенный на него Талаверой.

Рука Рокки легла на его плечо.

— Слово от королевы, улыбка от самой очаровательной дамы при дворе. Только не говорите, что вас тут не ценят.

Колон только рассмеялся, не желая вспоминать о недавнем прошлом.

Глава 11

АГЕНТЫ
В лучшем номере лучшей гостиницы Кордовы пышущий здоровьем, разодетый мессир Рокка докладывал о своих успехах.

— Я засыпал его комплиментами, а он в своём самодовольстве словно и не заметил их. Чего я только ему не наговорил. — И принялся цитировать самого себя: — Моя роль в той истории была маленькой, тогда как вы стали её героем. Я говорю о морском бое в Тунисе десять лет назад, когда ваши мужество и решимость привели к разгрому турецкой эскадры. Как я завидую тем, кто поплывёт с вами. Какое счастье — стать участником этого незабываемого путешествия. Какая честь служить под командой такого капитана. — Он замолчал, переводя дух. — Потом я предложил снарядить корабль для участия в экспедиции. Если б он клюнул на это, я мог бы попросить показать карту, и тогда, возможно, мы бы нашли кратчайший путь к нашей цели.

Рокка ожидал услышать аплодисменты, но их не последовало. Его единственный слушатель, низкорослый, с квадратными плечами мужчина, более всего похожий на огромную обезьяну, привык ругаться, а не говорить комплименты. Его костистое, загорелое лицо напоминало маску. Маленькие блестящие глазки буравили собеседника.

— К чёрту эти тонкости. Мы получили чёткие указания и должны их выполнять.

Рокка, однако, гнул свою линию.

— Я и содействовал их выполнению. Теперь, когда я втёрся к нему в доверие, остальное проще простого. Кровь у него горячая, я в этом убедился. Разумеется, мы будем следовать полученным указаниям. Но прямой путь может оказаться куда как короче. Шесть дюймов металла между рёбер тёмным вечером и…

— И всё пойдёт прахом, если карты у него не окажется. Первым делом необходимо выяснить, где она. Он может хранить её у казначея, как в Лиссабоне. В этом случае Беатрис должна уговорить его забрать карту и принести её домой. Если же карта и сейчас в его доме, тогда мы можем пойти прямым путём, как ты предлагаешь. Но сначала мы должны знать наверняка, где она. Один неверный шаг, и мы всё погубим, потому что он и так настороже после неудачного покушения в Лиссабоне. Мессир Саразин ясно дал понять, человек этот — тьфу, главное — карта. И не след тебе забывать об этом.

— Я же сказал, мы в точности будем следовать полученным указаниям.

— Именно этого от нас и ждут.

— Но мы можем не успеть. Время поджимает. Мессир Саразин как-то не придаёт этому значения, а зря. Сегодня я узнал от Вильямарги, что их величества вот-вот ускорят решение дела. Они вызвали учёных докторов из Саламанки, чтобы те высказали своё мнение.

На мгновение собеседник Рокки встрепенулся, но тут же вновь расслабился.

— Королевская комиссия? И ты говоришь мне, что у нас мало времени? Ба! Королевские комиссии ползут к цели, как улитки, и никогда не достигают её. Комиссия — благо для нас.

— Рад это слышать.

— Сказанное не означает, что мы должны медлить. Так какие отношения установились у тебя с мореплавателем?

Делла Рокка выложил ему всё в мельчайших подробностях.

— Хорошее начало, — кивнул мужчина. — А теперь пару дней надо подождать. — Говорил он властно, каждое своё слово расценивал, как приказ, ибо его, Галлиаццо Галлино, лучшего агента Совета трёх, назначили руководителем всей операции.

В помощники ему Саразин назначил Рокку. Пару он подобрал удачно, потому что каждый из них обладал теми качествами, которых недоставало другому. Рокка, любящий красиво одеться, легко сходившийся с людьми, с манерами аристократа, в светском обществе чувствовал себя как рыба в воде. Галлино недоставало внешнего лоска, зато он обладал большим опытом и не раз показывал, что ему по силам дела, о которых инквизиторы предпочитали не говорить вслух.

Рокка согласно кивнул.

— Как скажете. — И тут же добавил: — А как наша девушка?

— Она обо всём договорилась со своим мавром, как, собственно, и ожидалось. Она работала у него раньше и привлекала посетителей в его харчевню. Он рад, что она вернулась.

— Прекрасно. А что у нас на обед?

Они ещё сидели за столом, когда в их номер зашла Ла Хитанилья.

Вошла она без стука, да и они не потрудились встать, чтобы приветствовать её. Лёгкой походкой девушка направилась к столу, откинула капюшон, скрывающий лицо, расстегнула и сняла длинный плащ, села.

Простое чёрное платье ещё более подчёркивало бледность её щёк. Под карими глазами появились чёрные круги.

— Галлино сказал мне, что вы уже устроились.

Ла Хитанилья кивнула.

— Всё оказалось не так просто, как я предполагала. Многое изменилось с моего последнего приезда в Кордову. Святая палата всё более косится на морисков и маранов, и Загарте очень боится доминиканцев. Так что теперь он ставит только те спектакли, которые могут прийтись по вкусу Святой палате. Вроде «Мученичества святого Себастьяна». Когда я предложила выступить в перерыве между действиями, он чуть не лишился чувств от ужаса, — она невесело рассмеялась. — Но, в конце концов, он не смог устоять перед редкой возможностью заработать приличные деньги. В Кордове полно солдатни, и они повалят валом, чтобы посмотреть, как я пою и танцую. На Себастьяна-то никто и не ходит, а те, что заглядывают в харчевню, мало едят и ещё меньше пьют. Сначала, правда, он мне отказал.

— Отказал? — воскликнул Рокка. — Но…

— Дайте мне договорить, — прервала его Ла Хитанилья. — Я помогла ему преодолеть сомнения. Я стану участницей его спектакля. Буду исполнять роль Ирены, юной христианки, которая спасает Себастьяна от гибели, сама принимая мученическую смерть. Я заменю мальчика, играющего сейчас эту роль.

На лице Рокки отразилось недовольство.

— Зачем нам этот монашеский спектакль?

— Монашеский? Я буду петь и танцевать. Что в этом монашеского?

— В «Мученичестве святого Себастьяна»?

— Такая возможность есть. Я буду петь над телом Себастьяна, под ту мелодию, которую так любили в Венеции.

Глаза Рокки выкатились из орбит.

— Девочка моя, да ты закончишь на костре.

— Слова станут моей защитой. Не волнуйтесь. Да и танец мой будет более чем благопристойным.

— Благочестие в танце! — Он испугался ещё больше. — Святость в аду!

Ла Хитанилья рассмеялась.

— В Испании мы ухитряемся совместить несовместимое. Вам следует посмотреть, как танцуют на страстной неделе перед алтарём в кафедральном соборе Севильи.

Галлино ухмыльнулся.

— Сумасшедшая страна, в которой возможно и такое безумство. Продолжай в том же духе.

— Пока у Святой палаты нет никаких претензий к Загарте. Так что и вам волноваться пока не о чем. А вот Колон… Что он за человек?

Ответил ей Рокка.

— Вспыхивает, как сера. При дворе шепчутся, что он пытался покорить прекрасную маркизу Мойя, но потерпел неудачу. Женщин он не чурается. Так что работа вам предстоит лёгкая.

— Лёгкая? — недоверчиво переспросила она.

— Да, да. В руках такой, как вы, он будет таять, словно воск.

Ла Хитанилья продолжала хмуриться, глядя на весёлое лицо Рокки.

— Я намерена предложить Загарте новую мистерию. Историю Самсона. Для филистимлянки Далилы танец будет более естественным, чем для Ирены. В танце она будетсоблазнять Самсона.

— Прекрасно! — вскричал Рокка. Горечь в её голосе осталась для него незамеченной. — Блестящая мысль. Именно это нам и нужно.

Галлино, однако, тут же охладил его энтузиазм.

— Идиот, она же смеётся над тобой.

Улыбка сразу сбежала с лица Рокки.

— Нет, сеньоры! — Ла Хитанилья покачала головой. — Если я и смеюсь, то только над собой.

Галлино смерил её суровым взглядом.

— В таком настроении не следует браться за работу.

— Если я сделаю всё, о чём вы просите, что вам до моего настроения? — возразила девушка. — Дайте мне выпить.

Галлино налил ей стакан вина, которое она разбавила водой из глиняного кувшина.

Глава 12

У ЗАГАРТЕ
В сопровождении говорливого мессира делла Рокка Колон гулял по садам Алькасара.

Тень, отбрасываемая цветущими апельсиновыми деревьями, защищала их от жаркого андалузского солнца.

Венецианец старался расположить к себе Колона. С лестью он не перегибал, зато с присущим ему красноречием критиковал придворных, столь мало внимания уделяющих его спутнику. И Колон, окрылённый новой надеждой, принимал его речи тем более благосклонно, что делла Рокка пообещал снарядить корабль для экспедиции в Индии.

Потом разговор перекинулся на другие темы, от путешествий к границам известного мира, ведущихся военный действий к обычаям Испании и особенностям жизни в этой стране. Вполне естественно, что мессир Рокка, большой любитель наслаждений, вспомнил об испанских женщинах.

— В их жилах смешалась кровь Востока и Запада, создав совершенство, смертельно опасное для таких, как мы, мужчин из других стран.

— Не более они опасны, чем все женщины, — возразил Колон. — Они всегда баламутят спокойствие души мужчины.

Рокка доверительно взял Колона под руку.

— Только когда не хотят потакать нашим желаниям. А вот в этом обвинить испанских женщин я не могу.

— Естественно, раз вы их находите самыми очаровательными.

— А вы нет? Если так, позвольте мне обратить вас в свою веру. Здесь, в Кордове, я знаю жемчужину, с которой едва ли кто сравнится за пределами Андалузии. Вы бывали в харчевне Загарте? Нет? А давно вы в Кордове? Впрочем, это неважно. Сегодня мы можем убить двух зайцев. Во-первых, вкусно поужинать, а во-вторых, посмотреть спектакль, который ежедневно играется у Загарте. Моя жемчужина исполняет в нём главную роль.

Так что во второй половине дня Рокка и Галлино, которого представили Колону как соотечественника и купца, повели нового друга по Калье де Альмодовара, вдоль череды выкрашенных в белое домов с высокими заборами и коваными воротами. Через них виднелись тенистые дворики с фонтанами. Окна домов, выходящие на улицу, были забраны решётками, балкончики радовали глаз разнообразием цветов.

Вокруг шумела улица. Толпился простой люд, средь которого прокладывали себе дорогу добротно одетые купцы и гордые идальго. По мостовой, весело позванивая колокольчиками, шли гружённые дровами мулы. Юноша вёл на верёвке осла с двумя бочками воды, оглушая прохожих криками: «Вода! Кому воды?» Девицы в ярких шалях, с жгучими глазами заговаривали с проходящими военными, благородные дамы с наброшенными на голову капюшонами старались не привлекать к себе внимания. Каждую сопровождала дуэнья или паж в ливрее.

Пробираясь сквозь толпу. Колон и венецианцы подошли к харчевне Загарте. Стену украшал золочёный щит с виноградной гроздью. Кучка горожан стояла у ворот, осаждаемая нищими. Рокка локтями проложил путь к воротам, не обращая внимания на недовольные взгляды. Привратник, завидев венецианца, гостеприимно распахнул дверь, а из глубины харчевни к ним уже спешил сам Загарте, маленький смуглый мориск с пронзительным взглядом, остреньким носиком и широким ртом, в белой рубашке и белом же фартуке, под которым скрывалась его одежда.

Он низко поклонился Рокке, заверил, что приготовил для его светлости лучший кабинет. И, если гости позволят, он сам отведёт их туда. Загарте выразил надежду, что спектакль им понравится. Другие придворные, почтившие его своим присутствием, высоко отзывались об игре актёров и самой постановке.

Непрерывно тараторя, сверкая ровными белыми зубами, Загарте вёл их по просторному двору, укрытому зелёным пологом от прямых лучей солнца. Подмостки для актёров соорудили в конце двора. К ним вплотную примыкали дюжина или больше рядов скамей, на которых уже сидели зрители. Часть их, что победнее, стояли за скамьями. Напротив подмостков вдоль второго этажа тянулась открытая галерея со столиками для обедающих. В побелённых боковых стенах на первом и втором этаже темнели окна отдельных кабинетов. Всего их было восемь, для тех, кто желал пообедать в уединении и мог себе это позволить. В один из этих кабинетов на первом этаже, у самой сцены, мориск и ввёл своих гостей. Посередине комнаты стоял большой стол для гостей с четырьмя стульями. Ещё один столик для посуды притулился у стены.

Черноволосая, с цыганскими чертами девушка в ярком платье помогла Загарте перенести стулья поближе к окну. На столике у стены появился графин вина и три чашки. Получив заверения в том, что дорогим гостям пока больше ничего не нужно, Загарте и девушка покинули кабинет.

В окно было видно оживлённо беседовавших в ожидании начала представления зрителей. В трёх других окнах первого этажа Колон заметил дам и кавалеров, которых неоднократно встречал при дворе. Из этого он сделал вывод, что ничуть не уронил своего достоинства, приняв приглашение Рокки, поскольку и другие придворные не считали зазорным появляться у Загарте.

Рокка болтал без умолку, Галлино, наоборот, молчал, не обращая внимания на говорливого соотечественника. И Колон даже задавался вопросом, а с какой стати привели сюда этого зануду.

Наконец раздались удары гонга, требующие тишины, зрители приумолкли, и спектакль начался.

На сцену вышел высокий воин в сверкающих доспехах и, подбоченясь, объявил, что он — центурион императорской гвардии, и звать его Себастьян, он — любимчик императора Диоклетиана и боги так благоволят к нему, что в недалёком будущем он, несомненно, станет трибуном.

Один из первых христиан, в серой монашеской рясе, то ли святой Пётр, то ли святой Павел, услышал молодого воина и, выйдя вперёд, громовым голосом объявил, что тот поклоняется ложным богам.

В последующей стычке Себастьян, поначалу чуть ли не с мечом набросившийся на старика-монаха, понемногу начал прислушиваться к истинам, им изрекаемым, а затем упал на колени, умоляя обратить его в христианскую веру.

Под рукой у монаха оказалось ведро с водой, и он окропил центуриона, совершив обряд крещения. Вот тут-то на сцену выскочил толстяк в красной тоге, с браслетами на руках. Его сопровождали два солдата. Назвавшись императором Диоклетианом, толстяк с руганью набросился на Себастьяна, призывая того вернуться в лоно богов Рима. Зрители, вдохновлённые ясными и точными ответами Себастьяна, не оставлявшими ни малейшего сомнения в его правоте, ахнули, когда разъярённый Диоклетиан приговорил Себастьяна к смерти.

Ещё шесть солдат появились на сцене по зову императора. С центуриона сорвали доспехи и привязали его к столбу спиной к зрителям. Половина солдат осталась рядом, охранять мученика, другая половина, выстроившись в шеренгу перед ним, по очереди стреляла в него из арбалетов, чем вызвала негодование зрителей. Правда, осталось не ясно, чем же они возмущались, то ли приказом императора, то ли тем, что не видели, как стрелы вонзались в жертву. Себастьян лишь вздрагивал после попадания очередной стрелы и всё сильнее обвисал на верёвках. Наконец, возвестив присутствующим, что подобная участь ждёт каждую христианскую собаку, Диоклетиан увёл солдатню со сцены.

Пронизанный стрелами центурион неподвижно висел на верёвках, когда до зрителей донёсся перезвон гитарных струн, к которому присоединился женский голос, нежный и мелодичный. Женщина пела что-то радостное и весёлое, и зрители, заворожённые голосом, напрочь забыли о Себастьяне и его мучительной казни.

Певица пропела два куплета, прежде чем показалась на сцене. На мгновение застыла, продолжая петь, в белом платье, обтягивающем её точёную фигурку, с гордо отброшенной назад головой. У мужчин даже перехватило дыхание. А потом её блуждающий взгляд остановился на мученике, и песня оборвалась криком ужаса. Певица мгновенно преобразилась. Только что она не могла нарадоваться жизни, теперь же её переполняли жалость и печаль, и зрители сразу же вспомнили о трагедии, случившейся на их глазах до появления певицы.

Она бросилась вперёд, развязала верёвки, и Себастьян рухнул на спину. Теперь все видели торчащие из его тела арбалетные стрелы. Девушка отложила гитару, склонилась над поверженным мучеником, одну за другой вынула стрелы, перевязала воображаемые раны. Не поднимаясь с колен, потянулась за гитарой. И вновь её голос очаровал зрителей. Пела она страстную любовную песенку, которой недавно очаровывала венецианцев, но слова разительно изменились: песня стала плачем скорби христианской девы над телом мученика.

То ли зрителей задела за живое песня, то ли голос и очарование певицы, но они не успокоились, пока она не спела песню ещё раз.

Раны Себастьяна оказались не смертельными, а может, песня, совершив чудо, оживила его. Зрители, спроси их, склонились бы ко второму объяснению, но, так или иначе, Себастьян сел, чтобы поблагодарить и благословить свою спасительницу.

Она едва успела сказать, что зовут её Ирена и она — христианская девственница, когда на сцену, перепугав зрителей, ворвался пышущий яростью Диоклетиан. Себастьяна уволокли прочь, чтобы покончить с ним более надёжными средствами, а Ирене предложили выбор: разделить его судьбу или принести жертву языческим богам. Учитывая, что она певица, Диоклетиан предложил ей воздать должное Аполлону. Тут же солдаты выволокли на сцену деревянный алтарь, а в руки Ирене сунули дымящее кадило.

Она постояла перед императором, пока тот расписывал в подробностях все ужасы, ожидающие её в случае отказа. Затем, не выпуская из рук кадила, она начала танцевать сарабанду, как бы в испуге перед мученической смертью. Двигалась она очень медленно, переходя от одной позы к другой, символизирующих страх и ужас, но танец набирал скорость, и скоро она уже кружила по сцене с грацией, достойной того, чтобы вдохновить Фидия. И резко остановилась перед алтарём, швырнула кадило в лицо Аполлону, после чего рухнула у ног Диоклетиана. Император объявил, что она мертва, пожалел, что христианский бог лишил законной жертвы Аполлона, и высказал мысль о том, что не является ли происшедшее свидетельством превосходства христианского бога над богами Рима. На этом спектакль и закончился.

Зрители, разгорячённые игрой Ирены, громко выкрикивали её имя, забрасывали сцену золотыми и серебряными монетами. Колон, который следил за её танцем, наклонившись вперёд, откинулся на спинку стула, глубоко вздохнул.

Рокка, пристально наблюдавший за ним, рассмеялся.

— Ну? — спросил он. — Я прав? Доводилось ли вам видеть в своих путешествиях такую женщину?

— Великолепно, — согласился Колон. — Божественно.

— Нет, не божественно. Слава Богу, она всего лишь женщина. Богиней она стала бы совершенно недоступной, хотя и теперь никого к себе не подпускает. Точь-в-точь как христианская девственница, которую играет на сцене.

Появился Загарте в надежде, что дорогие гости хорошо отдохнули и теперь готовы отужинать.

Зрители во дворе начали расходиться, актёры покинули подмостки. Венецианцы и Колон поднялись со стульев. Рокка велел Загарте подать ужин.

— Если твой ужин окажется таким же превосходным, как Ирена, — заметил он, — в нашем друге ты найдёшь влиятельного покровителя.

Маленький мориск поклонился, блеснув в улыбке зубами. Он их не разочарует. Принесут самое вкусное, их светлости пальчики оближут.

— Мы не стали бы возражать, если бы ты попросил Ирену поужинать с нами, а, сеньор, Кристоферо?

Колон, стоявший глубоко задумавшись, поднял голову, глаза его заблестели.

— О! Это возможно? — Он посмотрел на Загарте.

Мориск больше не улыбался.

— Для неё это большая честь. Но я надеюсь, вы не рассердитесь на меня, если она откажется. Многие приглашают её, но она ни разу не согласилась. Слишком уж скромна эта Беатрис Энрикес.

— Многие? — нахмурился Рокка. — Возможно. Но мы-то придворные. Скажи об этом Беатрис, мой добрый Загарте. Скажи ей это. И добавь, что в её интересах проявить учтивость по отношению к нам.

— Нет, нет, — вмешался Колон. — Не принуждайте её. Мы должны уважать не только красоту девушки, но и её добродетель.

— Ага! Если я смогу уверить Беатрис, что её добродетель не подвергнется испытанию… — в голосе Загарте послышалась надежда.

— Святой Фердинанд! — воскликнул Колон. — За кого вы нас принимаете? Разве мы солдатня или дикари. Если она придёт, жаловаться ей не придётся. — И поскольку Рокка рассмеялся, быстро добавил: — Я за это отвечаю.

Загарте поклонился.

— Заверяю вас, я сделаю всё, что в моих силах.

Когда он ушёл, Галлино презрительно хмыкнул.

— Сколько суеты из-за вульгарной танцовщицы.

Колон ответил суровым взглядом.

— Она танцовщица. Но не вульгарная, надеюсь, вы понимаете, что я хочу сказать.

— А что тут не понимать. Повидал я достаточно, так что провести меня не так-то легко. Ба! Всё это уловки, если не девушки, то мориска. Лишь бы мы не поскупились, раз уж она удостоит нас своим присутствием. — Он почесал нос. — Давайте поспорим. Сколько вы ставите на то, что она не придёт?

— Я лишь смею надеяться, что она не отвергнет вежливого приглашения.

— Или разочаруется, не найдя у нас ничего, кроме вежливости.

— Женоненавистник, — прокомментировал последнюю фразу Галлино Рокка. — Простите его.

— Не женоненавистник. Отнюдь. Но и не дурак. У меня нюх на разврат, как бы глубоко он ни прятался.

Колон не выдержал.

— Сеньор, если уж вы учуяли разврат здесь, обоняние полностью отказало вам.

Рокка счёл нужным вмешаться, стыдя Галлино за циничность, и венецианцы всё ещё ломали комедию, когда Загарте ввёл Ла Хитанилью.

— Господа мои, мне пришлось объяснить ей, что приглашение от придворных их величеств должно расцениваться как приказ.

— А приказу я, естественно, обязана подчиниться, — добавила девушка с ироничной улыбкой. Достоинству, с которым она держалась, могла бы позавидовать не одна благородная дама.

Была она всё в том же облегающем белом платье, но сверху накинула синюю мантилью, а над левым ухом воткнула в тёмно-каштановые волосы цветущую алую веточку граната.

— Мы благодарим Бога, что вы оказались такой послушной. — Рокка назвался сам и представил своих спутников.

Каждому она чуть кивнула. На Колоне её взгляд задержался, а он поклонился ей, как принцессе.

— Я почитаю за счастье лично поблагодарить вас за ту радость, что вы доставили нам.

Она не приняла его любезности.

— Я пою и танцую не ради благодарности. Мне за это платят.

— Каждый артист, мастерство которого достойно оплаты, живёт на заработанные деньги, но ремесло своё не бросает только потому, что не видит в мире ничего более достойного. Я думал… Я надеялся… что сказанное в полной мере относится и к вам.

— Вы надеялись? Почему?

— Потому что дарить радость, делясь с людьми своим талантом, уже счастье.

Она посмотрела на него, прежде чем ответить.

— Вы говорите так, словно сами артист.

— Артист — нет. Но человек, которого вдохновение гонит вперёд и вперёд, не давая остановиться.

— Если меня что-то и гонит, так это нужда. Словно на плечах у меня сидит дьявол.

Галлино чуть изогнул бровь, глянув на Рокку.

— Ваши слова полны загадочности. Что за тайна кроется за ними?

— Тайна женственности, — встрял в разговор Рокка, — ухватить которую не под силу мужчине.

— Жаловаться на это не стоит, — заметила Беатрис. — Если она ухвачена, интерес к женщине разом пропадает. Не так ли?

Загарте внёс в кабинет большое блюдо под крышкой. Галлино указал на него.

— Если мы не можем без тайн, друзья мои, давайте лучше посмотрим, что находится под этой крышкой.

Мориск опустил блюдо на боковой столик.

— Никаких тайн, достопочтенные господа. Только совершенство. Ваши ноздри сейчас это почувствуют. — И он снял крышку. С жаркого из голубей поднялся пар.

— Слава Богу, — пробурчал Галлино, — вы не из тех, кто сыт лишь травами и молитвами.

— Разумеется, нет. Мне не чужды никакие человеческие слабости.

Служанка принесла тарелки, юноша — корзину с бутылками.

Колон придвинул стул к столу, улыбкой приглашая Ла Хитанилью садиться.

— Вы заставляете нас стоять, — мягко укорил её он.

Их взгляды встретились, и её неприступность чуть смягчилась от искреннего восхищения, которое она увидела в его глазах. Она поблагодарила Колона, села, расстегнула мантилью. Он, однако, не отходил от неё. Нарезал ей хлеб, налил вина из одной из бутылок, поставленных на стол. Ла Хитанилья поблагодарила за внимание к ней.

— Для меня это большая честь, — пробормотал Колон.

— Сказал змей, предлагая Еве яблоко, — хохотнул Рокка. — Остерегайтесь его, сладкозвучная Ева. Скромники — самые большие соблазнители.

— Я это учту, — улыбнулась Ла Хитанилья.

Рокка перенёс стул к столу и сел.

— Да, всё-таки не зря я приехал в Испанию.

— А почему вы приехали? — спросила она.

— Чтобы посмотреть на вас. Разве это не достаточно веская причина, мессир Колон?

— Ради этого можно объехать весь свет.

— Господин мой! — воскликнула Ла Хитанилья. — Неужели есть женщина, достойная столь длительного путешествия?

— До встречи с вами я думал, что нет.

Ответ почему-то расстроил её. Она отвела глаза, но попыталась скрыть замешательство смехом.

— Наверное, вы говорите это каждой женщине.

— Если это правда, пусть я умру, выпив чашку вина.

— Цитируете змея. — Она наблюдала, как он пьёт.

— О отец всех обольстителей, — пробормотал Галлино с полным ртом.

— Как видите, я не солгал. — Колон поставил на стол пустую чашку.

— А так ли плоха ложь? — задал Рокка риторический вопрос. — Вполне допустимое оружие в войне и, следовательно, в любви, поскольку любовь — разновидность войны.

— Я не улавливаю ни малейшего сходства, — возразил Колон.

— Неужели? Что есть любовь, как не договорённость между нападающим и защищающимся, между осаждающим и осаждённым. Или я ошибаюсь, божественная Беатрис?

— Надеюсь, что да. Может, сеньор Колон всё объяснит нам. Он должен разбираться в этом лучше меня.

— Я скажу вам, в чём его ошибка. Он говорит лишь о жалком подобии любви. А то и просто о её маске.

— Давайте послушаем, что же сеньор Колон называет любовью, — подал голос Галлино. — Я и сам частенько задумываюсь, что это такое?

— Вы просите мне дать определение неопределимому, загадочной силе, не поддающейся никакому контролю, которая влечёт друг к другу двух существ, сметая все преграды.

Галлино рассмеялся.

— Не так уж плохо для того, что вы только что назвали неопределённым.

Колон покачал головой.

— Моему определению всё равно недостаёт чёткости. Но я знаю, что в любви нет места вражде.

— Вот тут я с вами не соглашусь, — заспорил Рокка. — Вражда придаёт любви остроту. Я уверен, что Беатрис согласится со мной.

— Откуда такая уверенность? Вы словно намекаете, что по части любви у меня немалый опыт, и намёк этот не украшает меня.

— Что? Святой Марк! Такие лицо и фигура дадены вам не для того, чтобы идти в монастырь и изображать монашку.

Беатрис потемнела лицом.

— Лицо и фигура — это ещё не вся я.

Рокка загоготал.

— Для меня или любого другого мужчины вполне хватит и этого, не так ли, сеньор Колон?

— Для любого мужчины, который не может оценить ничего более, — отпарировал Колон.

У Рокки отвисла челюсть.

— А что там различать, — изумился он.

— Раз вы задаёте этот вопрос, едва ли вам понять ответ.

— Если б вы его знали, то не отвечали бы столь уклончиво. О Господи! Ну зачем все эти тонкости. Мужчина должен удовольствоваться тем, что открывают ему его пять чувств.

Колон рассмеялся, снимая возникшее в компании напряжение.

— Может, это и есть мудрость: думать глазами вместо того, чтобы видеть разумом. Возможно, я избавил бы себя от многих тревог, если б следовал этому. Но что за жизнь без тревог? Без борьбы жить неинтересно.

— Если борьба приносит успех, — поправила его Беатрис.

— Без надежды на успех в борьбу не ввязываются. Никто заранее не обрекает себя на поражение.

Взгляд Беатрис становился всё дружелюбнее.

— Как хорошо быть мужчиной, — в голосе слышались нотки грусти. — Быть хозяином своей судьбы.

— Это удавалось немногим.

— Но мужчина может за это бороться, а борьба, как вы только что сказали, это и есть жизнь.

Рокка не выдержал.

— К дьяволу все эти рассуждения. Мы пришли сюда веселиться или упражняться в философии?

И начал веселиться, рассказывая забавные, зачастую скабрёзные истории. Но ни в ком не нашёл поддержки. Галлино просто не умел поддерживать светскую беседу. Беатрис сидела, иногда улыбаясь, но глаза её затянула дымка тумана. Колон, занятый мыслями о сидящей рядом красавице, не слушал, и слова Рокки пролетали мимо него.

В конце концов Рокка не устоял перед тем, чтобы не поддеть его.

— Сеньор Колон, недостаток думающих глазами заключается в том, что весь мир может прочесть его мысли.

— Что ж в этом плохого, если среди мыслей нет бесчестных?

Беатрис осушила свою чашку и поднялась.

— Я принесу гитару, чтобы расплатиться песней за столь щедрое угощение.

Едва она вышла за дверь, Рокка повернулся к Колону.

— Я сослужил себе плохую службу, пригласив вас с собой. Те надежды, что были у меня, развеялись, как дым. Девушка не смотрит ни на кого, кроме вас.

Колон посмотрел ему прямо в глаза.

— Если у вас честные намерения, я сейчас же уйду.

— Честные! — Рокка рассмеялся, и Галлино тут же присоединился к нему. — Она же танцовщица!

Колон пожал плечами, не желая продолжать разговор. Этот говорливый, разодетый в пух и прах венецианец начал действовать ему на нервы.

— Наш добрый Рокка так привык к лёгким победам, — проскрипел Галлино, — что перестал верить в добродетель. Но я согласен с вами, сеньор. Если он решится попытать счастье с этой девушкой, я думаю, его тщеславию будет нанесён жестокий урон.

— Не хотите ли пари? — взвился Рокка.

— Постыдитесь, сеньор, — одёрнул его Колон. — Разве можно на это спорить?

— Чёрт подери! Если вы настроены столь серьёзно, я оставляю вам поле боя, друг мой. И благословляю вас.

— Вы не так меня поняли… — начал Колон, но появление Беатрис прервало его объяснение.

Она спела две короткие любовные песенки, простенькие, но близкие сердцу андалузцев, в которых тесно переплетались смех и слёзы. Этим она окончательно покорила Колона.

При расставании, пока Рокка и Галлино рассчитывались с Загарте, он наклонился к Беатрис и прошептал: «Могу я прийти снова, чтобы услышать, как вы поёте, увидеть, как танцуете?»

Она склонила голову над гитарой, лежащей у неё на коленях.

— Вам не требуется моего разрешения. Загарте примет вас с распростёртыми объятиями.

— А вы нет?

Беатрис подняла голову, их взгляды встретились, и в её глазах он заметил туманное облачко. Затем она вновь уставилась на гитару.

— Разве это имеет значение?

— Ещё какое. Я не приду, если вы не будете мне рады.

Она тихонько, но невесело рассмеялась.

— Загарте тепло принял меня, я не могу отплатить ему чёрной неблагодарностью, отлучив вас от его харчевни.

— Я хочу приходить не в харчевню, а к вам.

— Как вы настойчивы. — Беатрис вздохнула. — Но, наверное, такой уж у вас характер, не так ли? — И, прежде чем он ответил, добавила: — Я буду рада вашему приходу. Да. Почему бы и нет?

Глава 13

СЕТИ
Рокка остался ей недоволен. В тот же вечер он вернулся к Загарте, у которого она сняла две комнатки. Галлино, совершенно не доверявший его методам, пришёл вместе с ним.

— Послушай, девочка моя, это не тот случай, когда ты должна изображать благородную даму и жеманную добродетель. Ты знаешь, что от тебя требуется…

Беатрис надула губы.

— Что же вы, совсем хотите превратить меня в шлюху? Я должна и вести себя соответственно?

— Святой Боже! — раздражённо воскликнул Рокка. — Хорошенькое же у тебя настроение. Так слушай! Поменьше бы тебе думать о собственном достоинстве и побольше — о Пабло де Арана, гниющем в подземелье в компании крыс.

Тут Беатрис взбеленилась.

— Трусливые вы подонки. Обязательно вам мучить меня лишь для того, чтобы поскорее достигнуть своей мерзкой цели? Я и так достаточно окунулась в грязь, чтобы ублажить вас и вашего хозяина, который ничем не лучше…

— Заткнись! — оборвал её Рокка. — Не смей говорить так о его светлости!

— Ш-ш-ш! — одёрнул его Галлино. — Ты хочешь, чтобы тебя слышала вся Кордова? Спешка никого не доводила до добра.

— А как же нам не спешить, если времени остаётся всё меньше? Как только комиссия…

— Достаточно! — Галлино оттолкнул его, встал перед девушкой, положил руку ей на плечо.

Она отпрянула.

— Говорите, что хотите сказать, но не прикасайтесь ко мне.

— Ой, какие мы недотроги, — хмыкнул Рокка.

Но Галлино и не подумал убрать руку.

— Чем быстрее мы с этим покончим, Беатрис, тем будет лучше для нас всех, включая твоего брата. Нам представляется, что сегодня ты попусту потеряла время. Конечно, это лишь первая встреча. Когда он придёт в следующий раз, подпусти его поближе. Вот и всё! — И направился к двери, где, обернувшись, добавил: — Оставайся с Богом!

— Идите с Богом, — автоматически ответила Беатрис.

На улице Рокка не смог сдержать распиравшее его раздражение.

— Я говорю одно, ты — другое. К чему эти разногласия?

— Потому что я хочу, чтобы она выбрала именно тот путь, который сама считает кратчайшим. «Chi va sano…» — процитировал он пословицу. — «Тише едешь — дальше будешь».

После этого от Беатрис уже не требовали, чтобы она как можно быстрее заманила Колона в свои сети. Да, собственно, он сам рвался туда. Скромность Беатрис, свойственная её характеру, оказалась отличной приманкой, а распущенность, на которой настаивал Рокка скорее всего отвратили бы Колона.

Увиденное им сочетание красоты и благородства обещало нежную дружбу, в которой он нуждался более всего в те тяжёлые для него дни.

Колон едва дождался следующего дня, чтобы вновь прийти к Загарте. Он снял тот же кабинет, теперь только для себя, и просидел у окна весь спектакль, следя жадным взглядом за каждым её движением.

Она приняла приглашение, посланное ей через Загарте, пришла, смутилась, увидев, что Колон один, подалась назад, но всё-таки уступила его настойчивым просьбам отужинать с ним.

Днём позже и ещё через день он вновь появлялся у Загарте, и Беатрис каждый раз приходила к нему на ужин. Отношения их становились всё более близкими, но не выходили из жёстких рамок, переступить которые он, похоже, не решался.

Её врождённая сдержанность всё более и более будоражила его чувства. В манерах её не было лукавства. Он лез из кожи вон, чтобы развлечь Беатрис, и наградой ему часто звучал её мелодичный смех, но в нём слышалась грусть, как бы отражавшая тяжесть, лежащую у неё на душе.

И Колон не мог этого не почувствовать.

— Если я правильно понимаю, госпожа моя, жизнь жестоко обошлась с вами? — спросил он в один из вечеров.

— А разве жизнь к кому-нибудь бывает добра? — уклонилась она от ответа.

— А, так вы заметили её суровость?

— Я же одинока, защитить меня некому. Он покачал головой.

— Нет, ваш характер — надёжный щит. Но одинока? Почему?

— Так ли это необычно?

— Человек остаётся один, такое случается. Но ему необязательно быть одиноким.

— На мою долю выпало и то, и другое. — Она попыталась перевести разговор: — Но что это мы всё обо мне да обо мне. Колон, однако, гнул своё.

— Что же, у вас нет родственников?

— Есть два брата. Оба уехали из Испании. Бродят где-то по свету. А теперь расскажите мне о себе.

— Обязанность хозяина — развлекать гостя. А в моей жизни нет ничего занимательного.

— Нет занимательного? Но вы же при дворе.

— Да, но не придворный. Я лишь проситель. Терпеливый проситель.

— А о чём же вы просите?

— Для их величеств моя просьба — пустяк. Столь ничтожный, что они постоянно забывают о ней. Речь идёт о корабле, может, двух, на которых я собираюсь в неведомое. По профессии я мореплаватель.

— Какая интересная профессия!

— Интересная, когда плаваешь. В гавани же я страдаю, сердце щемит от того, что впустую уходят месяцы и годы. А обещания, которые мне дают, никогда не выполняются. На берегу мне так одиноко. — Он улыбнулся, глянув в её чёрные глаза. — В этом у нас есть что-то общее, не правда ли? Наше одиночество объединяет нас. Связывает невидимыми узами.

На мгновение, словно в испуге, она отвела глаза. Но затем они вновь встретились с его томящимся взглядом.

— Узами? Но моряки так легко рвут их.

— Даже если и так, узы эти, пока крепки, несут утешение и покой.

— А порвавшись, оставляют за собой разбитые сердца, — она грустно улыбнулась. — Какой прок женщине от таких уз?

— Не стоит упускать мимолётную радость, потому что в нашей жизни все они мимолётны.

— Однажды я в это поверила и приняла предложенную радость, не задумавшись о печали, которая может прийти следом.

— Вы страдали, — мягко заметил Колон. — Это видно по вашим глазам.

— Не только в прошлом. Я ем теперь горький плод, выросший из лепестков, пьянящих своим ароматом.

— Таков удел большинства мужчин.

— А женщин тем более. Но почему мы так отвлеклись? Разговор наш совсем не весел. Позвольте мне наполнить вашу чашу.

С неожиданной живостью она налила Колону вина. А потом, подчиняясь её вопросам, он развлекал Беатрис рассказами о своих плаваниях, чудесах, виденных в далёких землях, опасностях, подстерегающих моряков. Из прошлого она перекинула мостик к настоящему и будущему.

— Скажите мне, что за экспедицию вы готовите? Что вы хотите найти в вашем, как вы сказали, неведомом?

— Откуда мне знать, раз это неведомое?

Но отшутиться ему не удалось.

— Неведомое всего лишь слово. Раз вы плывёте туда, значит, на что-то надеетесь.

— Будем плыть наощупь, как ходим в темноте.

— То есть выйдете в море без карты? — Её глаза широко раскрылись.

Её изумление вызвало у Колона улыбку.

— О, карта есть. Если её можно назвать картой.

— Карта неведомого? Разве такое возможно? Расскажите мне о ней. — Беатрис наклонилась вперёд, опершись локтями о стол, положив подбородок на ладони, дыхание её участилось.

— Что я могу вам сказать? Карта существует, нарисованная пером воображения, которым водила рука логики.

— Должно быть, странная карта. Как портрет человека, которого художник в глаза не видел. Как бы мне хотелось взглянуть на неё.

Колон улыбнулся.

— Но почему? Вы, наверное, не представляете себе, что такое карта. Там нет моря и суши, но лишь линии, одни прямые, другие — изгибающиеся. Для ваших глаз карта — что китайская грамота. Хватит об этом! — Интонацией голоса, взмахом руки он показал, что эта тема закрыта. — Теперь вы знаете обо мне всё, а я о вас — ничего. Почему вы плаваете под чужим флагом?

Она, ужаснувшись, отпрянула.

— Чужим флагом? — Её лицо побелело, голос дрогнул.

— Называете себя Ла Хитанилья, — пояснил он, — хотя у меня нет ни малейшего сомнения в том, что вы родились не цыганкой.

Беатрис облегчённо рассмеялась.

— А, вы об этом! — Она уже взяла себя в руки. — Я родилась и не танцовщицей. Я взяла псевдоним, приличествующий моему нынешнему занятию.

— А почему вы избрали его?

— От нужды. Я могу прясть, вышивать, немного рисую, и мне повезло, что среди ненужных достоинств, свойственных женщинам благородной крови, я обладаю музыкальным слухом и врождённым чувством танца.

— Повезло? Интересно. Разве сцена — место для женщины благородной крови?

— Я же не говорю, что отношусь к их числу. Лишь обладаю некоторыми их достоинствами.

— А как иначе они могли вам достаться? — Колон нетерпеливо махнул рукой. — И так ясно, что вы — благородного происхождения.

О картах в тот день больше не говорили.

На прощание он, как обычно, поцеловал Беатрис руку и спросил:

— Вы позволите прийти к вам завтра?

Она рассмеялась, блеснув ровными, белоснежными зубками.

— Сколько хитрости таится в вашем смирении!

Колон рассмеялся в ответ, пожал плечами.

— Кто ж не пойдёт на хитрость, чтобы достигнуть своей цели?

Улыбка сбежала с лица Беатрис.

— А какую цель ставите перед собой вы, приходя ко мне?

— Дитя моё, разве я не сказал вам? Я хочу, чтобы нас связали тесные узы, отогнав прочь наше одиночество. Нет, не хмурьтесь. Подумайте об этом перед тем, как мы встретимся вновь.

И Колон ушёл, не дожидаясь ответа, оставив её в смятении, полной жалости к жертве, которая с готовностью подставляет шею под нож.

А Колон так увлёкся Беатрис, что даже мысли об экспедиции в Индии начали отступать на второй план. Два дня он сдерживал себя, не появляясь у Загарте. На третий, в воскресенье, он вместе с придворными присутствовал на мессе в Мечети, как до сих пор называют кафедральный собор Кордовы, бывшую мечеть, построенную Абдаррахманом и превращённую в христианский храм.

Он прошёл по среднему из девятнадцати проходов, образованных лесом восьмисот узких колонн из мрамора, яшмы, порфирита, соединённых мавританскими арками с чередующимися красными и белыми треугольниками. На алтаре стояла статуя девы Марии. Пел хор, благовония пропитали воздух.

Опустившись на колени у одной из колон, он попробовал молиться, но Беатрис не выходила у него из головы. Дошло до того, что статуя девы Марии, которую он всегда считал своей покровительницей, начала улыбаться ему улыбкой Ла Хитанильи, а в её лице проступили черты очаровательной танцовщицы.

Он истово отгонял видение, умоляя деву Марию о помощи. Но случайно взглянув направо, за порфиритовую колонну, у которой стоял, увидел Беатрис, молящуюся в соседнем проходе, в нескольких ярдах от него. Поначалу он решил, что это тоже видение, иллюзия, возникшая в его воспалённом мозгу. Но потом понял, что только острый взгляд влюблённого мог распознать, кто скрывается под низко опущенным капюшоном и длинной мантильей. И действительно, неосторожное движение головки открыло ему, что он не ошибся.

В тот день он больше не молился. Его божеством стала коленопреклонённая закутанная в синее фигурка, И мечтал он не о спасении души, а о том, чтобы заговорить с Беатрис после мессы.

Надежды его не сбылись. Выйдя через громадные бронзовые двери в Апельсиновый двор, где бьющая из фонтанов вода блестела на солнце, а ряды апельсиновых деревьев образовывали точно такие же проходы, как в Мечети, он оказался в кругу придворных. И прежде чем успел выскользнуть, рядом возник Сантанхель, взял под руку. Они отступили под дерево, давая остальным пройти, и тут к ним присоединились Кабрера и его супруга, маркиза Мойя.

— Мой друг, — радостно воскликнула она, — мой дорогой Кристобаль, насколько я знаю, уже близок конец вашего долгого ожидания.

— Могу подтвердить слова маркизы, — вставил Кабрера.

— Если б всё зависело только от вас, я бы уже давно поднял паруса, — улыбнулся Колон. — Вы столько сделали для меня. Я так благодарен вам.

— Ну нет! — возразила маркиза. — Если и сделали, то слишком мало. Их величества прислушались не к нам, а к фрею Диего Деса. Именно он открыл дверь, ведущую к успеху, но теперь я приложу все силы, чтобы она не закрылась, пока не будет принято нужное вам решение.

Колон спросил себя, почему он так холоден, почему впервые её голос не волнует его, а красота не убыстряет биение сердца.

— Ваша маркиза, мой господин, — обратился он к Кабрере, — мой ангел-хранитель.

Кабрера улыбнулся.

— Она покровительствует всем мужчинам, кто того заслуживает.

— А они в ответ поклоняются ей, — бесстрастно ответил Колон. Взгляд его, да и мысли следили за Беатрис, только что вышедшей из собора. Она не шла, а плыла в длинной мантилье, под капюшоном, перебирая руками, затянутыми в перчатки, агатовые чётки. Следом за ней семенила женщина-мориска в белом бурнусе.

Сантанхель и маркиза о чём-то говорили, но Колон их не слушал. Взгляд его не отрывался от Беатрис, душа рвалась к ней. Когда она поравнялась с первым фонтаном, перед ней возник какой-то мужчина и поклонился так низко, что его шляпа коснулась земли. Она попыталась обойти его, но мужчина вновь преградил ей путь.

Колон окаменел, у него перехватило дыхание. Маркиза, Кабрера, Сантанхель не могли этого не заметить и проследили за его взглядом.

Беатрис вновь шагнула в сторону, резко дёрнула головой, капюшон чуть откинулся, открывая её профиль. Губы её быстро зашевелились, и Колон легко представил себе, какой яростью блеснули её карие глаза. Незадачливого кавалера как ветром сдуло.

— Танцовщица у Загарте, — сухо прокомментировала маркиза.

Едва ли Колон услышал её. Но когда Беатрис продолжила свой путь, он дал волю своим чувствам.

— Этого типа следовало бы охладить, искупав в фонтане, — резко бросил он.

Кабрера усмехнулся.

— Но я бы посоветовал вам не делать этого лично. Это граф Милофлор. При дворе он пользуется немалым влиянием.

— Меня бы это не остановило.

— Но почему, Кристобаль? — изумилась маркиза. — Возможно ли, что и вы тоже прихожанин этого дешёвого храма?

С трудом он сдержал негодование.

— Я не заметил никакого храма, тем более дешёвого, — ответил он ровным голосом.

— Но танцовщица!

— Каждый из нас силой обстоятельств становится тем, кто он есть. Лишь немногие сами определяют свою судьбу. Эта девочка зарабатывает средства к существованию своим голосом и танцами. И только характер защищает её от злобы этого мира.

— Вы хотите, чтобы мы пожалели её? — едко спросила маркиза.

— Не пожалели. Нет. Поняли. Вы заметили, как она одёрнула этого шаркуна. Он, похоже, тоже принял её за дешёвый храм.

Кабрера усмехнулся.

— Ради Бога, Кристобаль, не так громко, а не то вы станете жертвой своего рыцарства.

— Если я и пострадаю, то не от его рук.

— Опасность для вас скорее будет исходить не от мужчин, а от женщины, которую вы так защищаете, — вмешалась маркиза. — Многие будут завидовать её избраннику, — такого ледяного голоса он ещё не слышал. Она взяла мужа под руку, холодно кивнула. — Пойдём, Андрее.

Колон низко поклонился.

— Целую ваши руки, сеньора, и ваши, сеньор.

Рука Сантанхеля легла на его плечо, когда они ушли. Беатрис уже скрылась из виду.

Казначей добродушно хохотнул.

— Удивляться тут нечему, Кристобаль. Маркиза, зная о той страсти, которую пробудила в вас, посчитала, что вы навсегда останетесь её поклонником. Естественно, ей неприятно, что вы дарите своё внимание кому-то ещё. Неразумно, конечно. Но по-женски.

Колон, однако, не видел за собой никакой вины.

— Остаётся только сожалеть, если я нажил себе врага. Но потакать ей я не намерен.

— Похоже, эта танцовщица вам приглянулась.

— Во всяком случае, я не потерплю, чтобы кто-то презирал её только потому, что ему или ей больше повезло с родителями. В жилах Беатрис Энрикес течёт благородная кровь. Если же нет, моё уважение к ней лишь возрастёт. Значит, она обладает редким достоинством — врождённым благородством.

— Спаси мою душу, Господи, но я начинаю подозревать, что эта девушка — ведьма.

— Для вас это шутка.

— Отнюдь. Вас ждёт опасная экспедиция, и женщина эта тяжёлым грузом может повиснуть на вашей шее.

— Или вдохновить меня на подвиг.

— Пожалуй, возможно и такое… — Сантанхель пожал широкими плечами. — В конце концов, куда разумнее любить женщину во плоти, чем понапрасну сжигать себя страстью к благородной даме, от которой толку как от святого, нарисованного в окне кафедрального собора.

— Наверное, мне и самому следовало прийти к такому выводу, но случай помог мне встретить Ла Хитанилью. — Он помолчал. — Жаль, конечно, что маркиза Мойя стала моим врагом.

— Ей, разумеется, не понравилось, что вы обратили взор на другую женщину, но о чём подумают при дворе, если она открыто выразит своё недовольство? Тут волноваться вам не о чем, Кристобаль. Давайте-ка поедем ко мне и вместе пообедаем.

И они двинулись к Вратам прощения. Каждый из встреченных ими придворных кланялся Сантанхелю. Кое-кто кивал и Колону. Настроение у него заметно ухудшилось. Последние слова маркизы нарушили спокойствие его души.

Глава 14

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОНА РАМОНА
Следующий день принёс Колону новые разочарования. Как обычно, вечером он пришёл к Загарте, после спектакля попросил мориска пригласить к нему Беатрис, но получил ответ, что та прийти не может. Колона это не устроило.

— Это ещё почему? — взорвался он.

Загарте развёл руками, его плечи поникли.

— Женские капризы. Что я могу поделать?

— Тогда посмотрим, что смогу сделать я. Где она?

— У неё жуткий темперамент, Ваше высочество. Если её рассердить, она превращается в дикую кошку.

— Так рассердим её. Показывай дорогу.

Как он выяснил в тот вечер, Беатрис занимала две комнаты на верхнем этаже. Одна служила для неё костюмерной, из неё шла дверь в крохотную спальню. На полу спальни лежал восточный ковёр, у одной из стен стоял диван с яркими подушками. Беатрис встала, когда Колон возник в дверях, высокий, решительный. Её отказ от совместного ужина вывел его из себя.

— Вы, сеньор? Но я же просила…

— Я знаю, о чём вы просили. — Он захлопнул дверь, оставив Загарте в костюмерной. — Такого ответа я не приемлю. Я пришёл узнать, почему мне отказано?

— Разве я обязана во всём потакать вашим желаниям?

— Нет, если они уже не совпадают с вашими. Послушайте, Беатрис, чтобы отказать мне, должна быть веская причина.

— Вы разговариваете со мной так, будто я — ваша собственность. — Она опустилась на диван. — Я, однако, вам не принадлежу. И будет лучше для нас обоих, если вы вернётесь к вашим друзьям при дворе.

— Беатрис! Что всё это значит?

— Лучшего совета я вам дать не могу. — Она не смотрела на него. — Эта очаровательная дама вчера в Мечети… Такая величественная, подруга королевы. Она подходит вам куда больше,чем я.

Он подошёл ближе, опёрся коленом на диван, склонился над ней.

— Неужели я удостоился такой чести? Вы приревновали меня?

— Приревновала? Да. Я же не игрушка придворного кавалера.

— А я — не придворный кавалер. Скорее одинокий мужчина, который любит вас.

Беатрис чуть слышно ахнула, столь неожиданными оказались его слова. Медленно подняла полные страха глаза.

— О чём вы говорите? Мы знакомы едва ли с неделю.

— Мне этого хватило, чтобы полюбить вас, Беатрис, и я не могу поверить, что вы не догадываетесь о моих чувствах к вам. Вы вернули мне мужество, прогнали прочь одиночество, расцветили до того тусклую жизнь. Для меня вы не просто женщина, но воплощение женственности, которую я боготворю, благодаря двум моим матерям, тоже женщинам, одной на земле и одной на небесах.

Теперь она смотрела на Колона с благоговейным трепетом. Глаза её наполнились слезами. Губы задрожали. Но Беатрис переборола себя и рассмеялась.

— Дьявол может снабдить мужчину языком ангела, лишь бы совратить женщину.

— И вам кажется, что я преследую именно эту цель?

— Судьба многого лишила меня, но даровала умение разбираться в людях.

— Значит, во мне вы видите только плохое? Это, моя Беатрис, не что иное, как чистое упрямство, — произнося эти слова, Колон обнял её и притянул к себе.

Поначалу, захваченная врасплох, она не сопротивлялась. Но когда его губы коснулись её щёки, словно очнулась и начала вырываться, оттолкнув его от себя.

— Нет! — выкрикнула она. — Нет!

— Беатрис, — молил он, — ну почему вы не хотите прислушаться к голосу сердца?

— Моего сердца? Что вы знаете о моём сердце?

— То, что говорит мне моё.

Беатрис опустила голову, и Колон, решив, что сопротивление сломлено, сел рядом и вновь обнял её.

— Вы рады, Беатрис? Скажите мне, что вы рады. — Губы его прижались к шее Беатрис, и та, как ужаленная, вырвалась из его объятий.

— Ах, вы слишком спешите. Дайте мне время. Дайте мне время.

Её смятение удивило Колона.

— Время? Но жизнь коротка. И времени у нас так мало.

— Я… я должна увериться, — в отчаянии выкрикнула Беатрис.

— Во мне?

— В себе. Ах, оставьте меня. Умоляю, если вы действительно любите меня, как говорите, оставьте меня сейчас.

Смятение, охватившее её, было столь велико, что ему не оставалось ничего другого, как подчиниться.

Колон встал.

— Я не понимаю, почему вы так расстроились. Но не буду требовать немедленного ответа. Вы всё расскажете мне, когда мы снова увидимся.

Наклонившись, он поцеловал ей руку и ушёл.

Несколько минут спустя Загарте, заглянув в спальню, застал Беатрис в слезах.

— Что случилось? — обеспокоился он. — Этот долговязый мерзавец обидел вас?

— Нет, нет. И не смей так называть его.

— Зря вы его защищаете. На вашем месте, Беатрис, я бы не тратил на него столько времени. Как мне сказали, за душой у него ничего нет. Он даже не придворный, а иностранный авантюрист, живущий на подачки. Добра от него не жди. Да ещё он ухлёстывает за женщинами. Вот и маркиза Мойя…

Продолжить она ему не дала.

— Прикуси свой злобный язык, Загарте. А не то тебе его укоротят. Оставь меня одну. Уходи.

— Успокойтесь, моя девочка. Я ещё не успел сказать, зачем пришёл. Вас хочет видеть очень важный идальго.

— А я никого не хочу видеть.

— Ш-ш! Ш-ш! Послушайте меня. Ему нельзя отказать. Он — племянник главного инквизитора Кордовы. Только что вернулся в Испанию и утверждает, что он — ваш давний друг, граф Арияс.

Её глаза широко раскрылись.

— Кто?

Загарте потёр руки.

— Вижу, вы его знаете.

— Знаю. И тем более не хочу видеть.

— Ну перестаньте. Проявите благоразумие. Он…

— Я знаю, кто он такой. Он полностью соответствует тому описанию, которое ты дал сеньору Колону.

— Но тут же другой случай. Важный идальго. Так что мне ему сказать?

— Пусть убирается к дьяволу.

— И это всё? — в голосе Загарте сквозило раздражение.

— Слова подбери сам, но смысл должен остаться тем же.

Загарте открыл было рот, чтобы возразить, но Беатрис вскочила с дивана с таким сердитым лицом, что мориск отшатнулся.

— Ни слова больше. Уходи! Вон отсюда!

Загарте попятился к двери.

— Хорошо, хорошо. Обойдёмся без скандала. Попытаюсь всё уладить. Скажу, что вам нездоровится. Такому гостю нельзя отказать безо всякой на то причины. И ушёл, бормоча себе под нос, что только мусульмане знают, как указать женщине её место.

Беатрис же неожиданный визит в Кордову дона Рамона живо напомнил о подземелье, в котором сидел её брат. И венецианские агенты едва ли нашли бы лучшее средство ускорить дело. Тем более что Колон сам открыл ей дорогу к своему сердцу.

В тот вечер она избавилась от дона Рамона. Загарте уговорил его не тревожить девушку, поскольку ей нездоровится. Но назавтра дон Рамон появился вновь, посмотрел спектакль и опять пожелал увидеться с Беатрис.

Загарте поднялся к ней и передал просьбу посла.

— Не желаю его видеть. Ни сегодня, ни завтра. Вообще не желаю. Так ему и скажи, — ответила она.

— Я не посмею, — насупился Загарте. — Поймите это. Не посмею. Я и так зашёл слишком далеко. Заикнулся о том, что не знаю, захотите ли вы принять его. Он же заявил, что не потерпит отказа. Или уговори её, сказал он, или пеняй на себя. Так что деваться некуда, Беатрис. — Он прокашлялся. — Да и как можно отказывать идальго, испанскому гранду, отдавая предпочтение бедному иностранцу. Где же тут здравый смысл?

— Не желаю я видеть это чудовище! — воскликнула Беатрис.

Загарте пошёл на крайнюю меру.

— Тогда вам тут ни петь, ни танцевать.

Она рассмеялась ему в лицо.

— И кто от этого проиграет? Сколько народу приходило посмотреть спектакль до того, как я появилась на сцене?

— Проиграем мы оба. Но для меня лучше прикрыть спектакль, чем остаться без головы, если они найдут в нём ересь. Я не хочу участвовать в аутодафе. А одного намёка графа Арияса достаточно, чтобы отправить меня на костёр. Разве вы этого не понимаете? Я всего лишь мориск. — И после короткой паузы добавил: — Я прошу от вас лишь немного благоразумия, Беатрис! Ради нас обоих.

Монолог его оказался достаточно убедительным. Она, конечно, злилась на дона Рамона, но не хотела навлечь беду на маленького мориска.

— Хорошо, — вздохнула Беатрис. — Пусть он приходит.

Но её согласие ещё больше встревожило Загарте.

— Но вы встретите его доброжелательно?

— Раз я принимаю его, ты его поручение выполнил. Что будет дальше — моё дело.

Вот так дон Рамон попал в покои Беатрис, чтобы сыграть ту маленькую роль, что уготовила ему судьба.

Он постоял в дверях, оглядывая Беатрис. На его губах играла лёгкая улыбка. Тёмно-оливковый камзол свободного покроя, расшитый золотом, прибавлял массивности его слишком тощему телу. Голову украшала шапочка того же цвета с чёрным плюмажем и пряжкой с драгоценными камнями.

— Что вам угодно, сеньор? — сердито спросила Беатрис. — Почему вы столь назойливы?

Дон Рамон непринуждённо шагнул вперёд, улыбка его стала шире.

— Я, конечно, понимаю, что вы боитесь принять меня…

— Боюсь?!

— …После того как, ничего не сказав, убежали из Венеции. Так, моя дорогая Беатрис, не поступают с друзьями, которые не жалеют сил, чтобы помочь вам, — в голосе его слышался упрёк. — Благодарите Бога, что я не злопамятен. Во всяком случае, видя доброе ко мне отношение, я обо всём забуду.

Он взял её руку и, несмотря на слабое сопротивление, поднёс к губам. Мгновение спустя Беатрис выдернула руку и ответила сухо и бесстрастно:

— Я не считала нужным отчитываться перед вами. Я вам ничего не должна. Вы предлагали мне сделку… грязную сделку. Вот и всё.

— Как неблагодарно! И сколь далеко от истины, — нисколько не смутившись, продолжал дон Рамон. — Хотя ничего не пообещали, я сделал всё, что мог. Повидался с дожем. Попросил его об освобождении вашего брата, поступившись при этом достоинством посла, и даже добился обещания выпустить несчастного Пабло из тюрьмы. К сожалению, после нашего разговора, открылись новые обстоятельства. И так как речь шла о безопасности государства, дож, как он сам сказал мне, не смог выполнить своего обещания. Но вы даже не поблагодарили меня за участие. Вы поступили нехорошо, Беатрис, покинув Венецию без моего ведома. И это после того, как я делом доказал свою преданность.

— Вы хотели использовать моё несчастье в собственных целях, — напомнила она дону Рамону. — Но теперь всё это в прошлом.

— Отличная мысль. Перевернём страницу и подумаем о будущем.

— Будет лучше, дон Рамон, — холодно ответила она, — если вы сразу уясните для себя, что вам нет места в моём будущем, как и мне — в вашем.

— Если я в это поверю, у меня разорвётся сердце.

— Рвите его поскорее и уходите. Вы чересчур назойливы.

— Разве я так противен вам? — Он всё ещё улыбался, но теперь улыбка его скорее пугала Беатрис.

Дон Рамон пододвинул к себе стул и сел, положив ногу на ногу.

— Вы, кажется, не услышали меня. Я попросила вас уйти.

Он покачал головой, всем своим видом выражая сожаление.

— С давними друзьями так не поступают. Тем более с теми, кто может помочь и теперь, как помогал раньше.

— Я не прошу вас о помощи, дон Рамон, и не нуждаюсь ней.

— Напрасно так думаете. Этот спектакль, в котором вы играете. Довольно рискованная, знаете ли, трактовка некоторых эпизодов жизни святых. Кое-кто может задуматься, нет ли тут ереси, а сцены с вашим участием могут показаться святотатством. Решение по таким вопросам выносит Святая палата, а Загарте к тому же мориск. К ним инквизиторы относятся с особым подозрением. Конечно, ваше наказание может ограничится публичным покаянием, но кто знает, вдруг Святая палата сочтёт, что преступление ваше куда серьёзнее. Надеюсь, теперь вы начинаете понимать, сколь необходим в такой ситуации верный друг, готовый заступиться за вас?

И дон Рамон улыбнулся, видя, как смертельно побледнело лицо Беатрис.

— И в чём же выразится ваше заступничество? — спросила она.

— Вы хотите знать, чем я смогу вам помочь? Извольте, — он распахнул камзол, чтобы она увидела вышитый на жилете кинжал с рукояткой в форме цветка лилии. — Я не только пользуюсь немалым влиянием в ордене святого Доминика, но и мой дядя, фрей Педро Мартинес де Баррио — главный инквизитор Кордовы. Мои свидетельские показания могут стать вам надёжной защитой. Теперь вы понимаете, что…

— …Что Ваше влияние может как спасти меня, так и погубить. Именно это я должна понять. Не так ли, дон Рамон? Будем откровенны.

Её полный презрения взгляд разбился о добродушную улыбку графа.

— А чего вы так рассердились? В конце концов, я представил вам доказательство того, что моё отношение к вам не изменилось. — И добавил уже более жёстко: — В Венеции вы обратили в прах мои самые радужные надежды. Я не привык сдаваться без боя. И никогда не отказываюсь от принятых решений. — Он поднялся, шагнул к Беатрис, в голосе появились просительные нотки: — Беатрис, ну почему вы заставляете меня прибегать к таким средствам? Ведь достаточно одного вашего слова, и все мои богатства будут у ваших ног.

Шум за дверью вынудил его замолчать. «Но я говорю вашей светлости, что к ней нельзя», — проверещал голос Загарте. «Прочь с дороги, Загарте! Прочь с дороги!» — ответил мужской голос. Затем дверь распахнулась, и на пороге возник высокий мужчина, разодетый в чёрное с золотом.

Последовала немая сцена.

— Что вам угодно? — первым пришёл в себя дон Рамон.

Лицо незнакомца стало ещё более суровым, брови сошлись над стальными глазами.

— Ну, сеньор? Вы меня слышали? Что вам угодно? Кто вы?

Колон закрыл дверь.

— Поставим вопрос иначе. Кто вы такой и по какому праву спрашиваете меня?

— Я — граф Арияс. — Дон Рамон надеялся, что его имя произведёт должное впечатление, но ошибся.

— И что из этого? Судя по вашему тону, вас можно принять за герцога.

Дон Рамон не верил своим ушам.

— Да вы наглец, сеньор.

— Я лишь отвечаю на вашу грубость. Впрочем, я пришёл к даме. А до вас мне нет никакого дела.

— Но вы же видите, что сейчас вы — незваный гость. Сеньора Беатрис примет вас в другое время, если пожелает. — Он взмахнул рукой, предлагая Колону выйти вон.

Но тот не сдвинулся с места.

— Я не понимаю, по какому праву вы здесь командуете.

— А пора бы и понять. Я не привык к тому, чтобы мои приказы не выполнялись.

— К дьяволу вас и ваши приказы. Плевать мне на то, выполняются они или нет, кем бы вы ни были. — Взгляд Колона остановился на Беатрис — она обратилась в статую, устрашённая последними словами дона Рамона. Тот же продолжал бушевать.

— Я позабочусь о том, чтобы вы узнали, кто я такой. И вы ещё пожалеете о своём поведении. Вон отсюда! — Дон Рамон опять указал на дверь. — Вон! Немедленно!

Не обращая на него ни малейшего внимания, Колон продолжал смотреть на Беатрис.

— Уйду я или останусь, зависит только от сеньоры Беатрис.

Она словно очнулась и, движимая страхом, который вселил в её душу дон Рамон, воскликнула: «О, уходите, уходите! Пожалуйста, уходите!» Слова её поразили Колона в самое сердце. И вся боль, переполнявшая его, выплеснулась во взгляде, брошенном на Беатрис.

— Вы слышали? — тут же взревел дон Рамон.

— Слышал, — эхом отозвался Колон.

— Так чего же вы ждёте? Убирайтесь отсюда, мерзавец!

Тут Колон взорвался. Собственно, он давно уже весь кипел, лишь невероятным усилием воли сохраняя внешнее спокойствие.

— Я не мерзавец. — Он сорвал с головы шапочку ударил ею по бледному лицу дона Рамона. Тот отшатнулся. — Я — Колон. Кристобаль Колон. И любой скажет вам, где меня найти.

Дон Рамон побагровел от ярости.

— Вы ещё услышите обо мне. Ад и дьявол! Вас следует проучить. И будьте уверены, вас проучат.

Но дверь уже захлопнулась за спиной Колона. Дон Рамон развернулся к Беатрис.

— Это он? Кто этот негодяй?

— Оставьте меня. Уходите! Вы и так принесли мне много горя, — ответила Беатрис.

— Да? — оскалился он. — Великий Боже и все его святые! Я принёс много горя, а? Ну что ж. Не остаётся ничего другого, как идти дальше. Доведём дело до конца. Ударить меня! Меня! — Он заметался по комнате. — Клянусь Богом, это был его последний удар.

Ярость его заставила Беатрис сжаться в комок.

— О чём вы? — воскликнула она. — Что вы задумали?

— Задумал? — Он рассмеялся неприятным смехом. — Мои люди знают, что нужно делать. Когда они с ним разберутся, у вас станет на одного друга меньше.

В панике она схватила дона Рамона за руку.

— Матерь Божья! Что вы хотите этим сказать?

— Разве вам что-то не ясно? Вы думаете, можно оставлять в живых человека, который будет похваляться тем, что ударил меня?

— Вы задумали убийство! — ахнула Беатрис.

Дон Рамон вдумчиво посмотрел на неё, поскольку в голове у него созрел новый план.

— Мы можем это обсудить. — И он увлёк Беатрис к дивану.

— Присядем.

Глава 15

НАСЛЕДСТВО
Колон, пулей вылетел из харчевни Загарте, едва не столкнувшись с крупным разодетым мужчиной, который бесцеремонно схватил его за руку.

Итальянский язык привёл его в чувство.

— Сеньор Кристоферо, что случилось? Куда это вы так летите?

— Не сейчас. Не сейчас. — Колон вырвал руку. — Дайте мне пройти. — И помчался дальше.

Рокка, поглаживая подбородок, следил взглядом за высокой фигурой мореплавателя, пока тот не скрылся за углом. Лицо его потемнело.

— Дьявол! — пробормотал он и твёрдым шагом вошёл в ворота. Он хотел убедиться, что Беатрис не была причиной столь необычного поведения Колона.

Он пересёк двор, быстро поднялся по ступеням, но по коридору, ведущему к комнатам Беатрис, уже крался на цыпочках. У двери он замер. Изнутри до него донёсся мужской голос.

— Поймите же, обожаемая Беатрис сколь выгодно быть моим другом и сколь опасно — врагом!

Фраза эта убедила Рокку, что появление его весьма кстати.

Он постучал в дверь, без дальнейших церемоний отворил её и вошёл.

Беатрис, сама печаль, сидела на диване с поникшей головой. Над ней, словно чудовищный паук, как показалось Рокке, навис долговязый, оливково-зелёный дон Рамон.

Рокка изобразил на лице изумление.

— Да простит меня Бог! Наверное, я помешал. О, извините меня, сеньора.

Уходить он, разумеется, не собирался, да и Беатрис не отпустила его. В голосе её зазвучало облегчение.

— О, заходите, заходите. Его высочество как раз собирались откланяться.

Дон Рамон побагровел сначала потому, что ему вновь помешали, потом, что выставляли за дверь. Он вскинул голову.

— Я вернусь в более удобное время. Когда вам не будут докучать другие.

Он подождал, ожидая ответа, но Беатрис промолчала, и ему не оставалось ничего иного, как повернуться к Рокке, которого он в последний раз видел в приёмной дожа.

— О, сеньор… Я вас знаю. Вы из Венеции.

Рокка поклонился.

— У вашей светлости прекрасная память. — Он решил, что лесть ещё никому не вредила. — Я служу при после.

— Каком после? Я знаю, что вы — агент государственных инквизиторов.

Внешне Рокка оставался невозмутимым, хотя развитие ситуации нравилось ему всё меньше и меньше.

— О, я выполняю лишь отдельные специальные поручения. А теперь я на службе у посла Венецианской республики при дворе их величеств королевы Кастильской и короля Арагонского.

— Странное назначение. — Глаза дона Рамона сузились. Он перевёл взгляд на Беатрис, снова посмотрел на венецианца. — Очень странное.

— Мы с Беатрис — давние друзья, — пояснил Рокка. — Ещё с Венеции.

— Я в этом не сомневаюсь. Совершенно не сомневаюсь. Дружба агента Совета трёх может оказаться очень и очень полезной. Возможно, даже в Кордове. Об этом следует хорошенько подумать.

— Сеньор, я же сказал вам, что моё назначение в посольство никоим образом не связано с Советом трёх.

— Вы-то сказали. — Дон Рамон чуть усмехнулся. — Но вопросы-то останутся, будьте уверены. Ну, мне, пожалуй, пора.

Он холодно поклонился и вышел.

Беатрис и Рокка молча смотрели друг на друга, пока шаги дона Рамона не затихли в глубине коридора. Рокка передёрнул плечами.

— Чертовски неудачная встреча. Интересно, о чём сейчас думает этот болван? — Но гадать он не стал, а перешёл к главному: — Он что, угрожал тебе?

— Ещё как. Заявил, что по его наущению мою роль в спектакле объявят ересью и святотатством. Он — племянник главного инквизитора Кордовы и пользуется большим влиянием в ордене святого Доминика. Достаточно одного его слова, чтобы послать меня на костёр.

— Да, у тебя объявился страстный поклонник, — саркастически заметил Рокка. — А почему убежал Колон? Что произошло?

— Они поссорились. Наговорили друг другу гадостей. И этот дьявол поклялся, что его люди перережут Колону горло.

— Так, так! Значит, ему не чужды ни костёр, ни кинжал. Разносторонний господин. Придётся им заняться. — Он пристально посмотрел на Беатрис. — Колон вылетел отсюда в ярости. Он не поссорился с тобой из-за этого идиота?

Беатрис боялась того же и рассказала всё, как было.

— Ваши отношения наладятся, едва Колон узнает, чем эта тварь грозила тебе.

— Он должен узнать немедленно. Его надо предупредить об опасности.

— То есть ты хочешь пойти сама и предупредить его. Великолепно. Такую возможность упускать нельзя. У вас сразу всё пойдёт как по маслу. Ты это понимаешь, не так ли?

— Да, — со вздохом ответила Беатрис.

— Так иди к нему. И чего ты такая грустная? Удача сама плывёт нам в руки. — И возбуждённо продолжил: — Он живёт в доме Бенсабата на Калье Атаюд. Клянусь богом, дон Рамон, сам того не подозревая, сослужил нам хорошую службу. Не теряй времени, отправляйся. Отыщи Колона, Я надеюсь, ты сразу найдёшь и то, что нужно нам.

Подобная перспектива сразу улучшила его настроение. Но озабоченность вновь вернулась к нему, когда он пришёл к мессиру Галлино и доложил о случившемся.

— Чёртов болван, — закричал он, — смешал нам все планы, словно шмель, влетевший в паутину.

Смуглое лицо Галлино оставалось непроницаемым. Он сидел за столом, готовя очередное донесение Совету трёх.

— Не вовремя он заявился. Опасный тип. Очень опасный. К счастью, мы предупреждены. Пока он не причинил нам вреда.

— А что будет дальше? Он признал во мне агента инквизиторов. Более того, для себя решил, что Беатрис — тоже агент и работает со мной в паре. Едва ли он будет скрывать свои мысли. Одно его слово дядюшке — и нам придётся держать ответ.

— Думаешь, я этого не предвижу? То, что он влез между Колоном и Беатрис, — пустяк. Колон влюблён, и рана эта быстро затянется. Но если Беатрис и тебя арестуют, как венецианских шпионов… — Он пожал плечами. — Ты привёл точный пример, Рокка. Шмель, влетевший в паутину. — Он откинулся на спинку стула, задумался. — Ты знаешь, где живёт этот дурак, не так ли?

— Выяснить это просто. Но зачем?

Галлино вновь склонился над столом.

— Мне кажется, и так всё ясно. Он нам мешает, дон Рамон де Агилар, для которого отправить неугодного ему человека на костёр или заколоть кинжалом — сущий пустяк. — Галлино пододвинул к себе чистый лист бумаги, обмакнул в чернильницу перо. — Подожди. — Он написал несколько строчек. — Вот. — И протянул лист Рокке.

Тот прочитал: «Господин мой!

Вы оставили меня в таком ужасе, что я не могу найти себе места. Мне не уснуть, пока я не помирюсь с вами. Умоляю вас немедленно прийти ко мне, и, поверьте, ваша покорная служанка, которая целует ваши руки, ни в чём вам не откажет.» Рокка нахмурился.

— Мысль дельная. Но почерк?

— А ты думаешь, она писала ему раньше?

— Едва ли. Нет, конечно. — Рокка вернул лист Галлино. — Не хватает подписи.

Галлино покачал головой, и губы его чуть разошлись в усмешке.

— Одни поймут всё и без подписи. Другим она скажет слишком много. — Он сложил лист, запечатал его комочком воска. Написал имя получателя. — А теперь прикажи подать ужин. Письмо пусть полежит.

В тот час, когда жители Кордовы готовились отойти ко сну и на узких улочках встречались лишь редкие прохожие, закутанный в чёрный бурнус мужчина постучался в ворота мавританского дворца на Ронде. Привратнику он сказал, что принёс срочное послание, которое может вручить только дону Рамону де Агилару.

Привратник пустил его во двор, где единственный фонарь освещал журчащую воду фонтана. Мужчина встал у самой стены, где и нашёл его дон Рамон.

— Что за послание?

Мужчина молча протянул ему сложенный вчетверо лист бумаги.

Дон Рамон сломал печать и при свете фонаря прочитал записку. Его глаза блеснули, щёки покрылись пятнами румянца.

— Гонсало, шляпу и плащ, — приказал он.

— Я могу идти, ваша светлость? — пробормотал посыльный.

— Да. Нет. Подожди.

Привратник накинул плащ на плечи своего господина.

— Мне позвать Сальвадора или Мартина, чтобы сопровождать Ваше высочество?

— Нет. Меня проводит он. — Дон Рамон мотнул головой в сторону мужчины в бурнусе. — Возможно, я вернусь только утром. Моё оружие.

Привратник подал пояс с мечом и кинжалом. Приказав посыльному следовать за ним, дон Рамон выскользнул за ворота. Они шли по широкой улице. На чистом небе ярко сияли звёзды, над горизонтом только что поднялся узенький серпик Луны. Лишь звук шагов нарушал тишину ночи да далёкое звучание гитары.

Дон Рамон свернул налево, к огромному мавританскому мосту через Гвадалквивир, шесть арок которого казались чёрными дырами. Он летел, словно на крыльях, не думая ни о чём, кроме только что полученной записки.

Хотя Беатрис ничего не знала об этой записке, последняя достаточно точно отражала состояние души её предполагаемого автора. Беатрис печалила не столько ссора с Колоном, как опасения за его жизнь. Она подозревала, что дон Рамон действительно может приказать расправиться с мореплавателем.

Правда, Рокка обещал всё уладить. Но каким образом мог он повлиять на такого могущественного человека, как граф Арияс?

Она то холодела при мысли о том, что может случиться с Колоном, то её бросало в жар, когда она представляла себе, что думает он о ней в этот час. Так что Беатрис не нашла другого выхода, кроме как немедленно пойти к нему и объясниться.

Она выбежала на лицу, даже не вспомнив об опасностях, которые могут подстерегать одинокую женщину, не кликнув свою служанку. Калье Атаюд находилась неподалёку, несколько прохожих, встретившихся на пути, не обратили на неё ни малейшего внимания.

У ворот в дом Бенсабата она дёрнула за цепь замка. Изнутри донёсся мелодичный перезвон. Дверь распахнулась. Бенсабат, в фартуке, вышел, всматриваясь в темноту.

— Я ищу сеньора Колона. По срочному делу. — От быстрой ходьбы у неё перехватило дыхание.

— Сеньора Колона? Понятно. — Бенсабат хохотнул: — Заходите. Заходите, — указал он на дверь слева. — Он там. Поднимитесь по лестнице.

Беатрис поблагодарила его, открыла указанную дверь, взбежала по ступенькам, постучалась.

— Входите! — раздался голос

Она толкнула дверь, та отворилась.

Колон, в рубашке и панталонах, сидел за столом. Ярко горели две свечи в деревянных подсвечниках, перед ним лежала карта, на которой он что-то рисовал разноцветными чернилами. То есть собирался рисовать, потому что чернила уже высохли на пере, а перед глазами стояло перекошенное страхом лицо Беатрис. В ушах звучал её голос: «Уходите! Уходите!»

Обернувшись на скрип открываемой двери, он подумал, что всё ещё находится во власти видений. В дверном проёме застыла Беатрис.

Колон отбросил перо, вскочил.

— Можно мне войти? — И, не дожидаясь ответа, переступила порог, закрыв за собой дверь.

Они стояли лицом к лицу, смотрели друг на друга через разделяющий их стол. Её губы дрожали, он ждал внешне спокойный, даже суровый. Наконец Беатрис собралась с духом и заговорила.

— Вы понимаете… не правда ли?.. Почему я попросила вас уйти. Вы видели… не так ли? В каком я была состоянии…

Колон не смог скрыть обиды.

— Я нахожу вполне естественным, что такие, как вы, отдают предпочтение испанским грандам.

— Такие, как я?! Да за кого вы меня принимаете? Ладно, всё это неважно. Вы хотите наказать меня за оскорбление, которое, как вам кажется, я вам нанесла.

— Что значит — «как мне кажется»?

— То и значит. Если бы вы верили в меня, то вели бы себя иначе. Неужели трудно понять, что я вела себя подобным образом лишь из страха за вас.

— Мне нечего бояться.

— Нечего? Если бы так, думаете, я бы пришла к вам?

— Я уже задаюсь вопросом, почему вы пришли.

Слова полились бурным потоком.

— Чтобы предупредить вас. Тот человек ушёл от меня, поклявшись, что наймёт убийц, чтобы расправиться с вами. Вы знаете, кто он такой? Злобный, жестокий, совести у него ни на грош. Не останавливается ни перед чем, лишь бы получить желаемое. Поэтому я и пришла. Хочу предупредить вас, чтобы вы остерегались.

Колон задумчиво глядел на неё.

— Кто для вас этот человек, если ведёт себя так, словно он — ваш хозяин?

Беатрис горько улыбнулась.

— Вы не правы, если думаете, что я — его наложница. Если б так было на самом деле, едва ли я прибежала к вам. О, разве вы не видите сами? — страстно воскликнула она. — Более всего я хотела, чтобы вы остались тогда со мной, с вами мне было бы куда спокойнее, но я крикнула вам: «Уходите!» — потому что боялась за вашу жизнь. Неужели вы этого не понимаете?

Пыл её слов подтолкнул Колона. Он обогнул стол, обнял Беатрис, прижал к себе.

— Иногда я тупею, — в раскаянии пробормотал он. — Непростительно тупею. Мне хватило ума рассердиться на вас. Я жестоко ошибся. Решил, что вы отвергли предложенное мною сердце.

— Вы исходили лишь из того, что увидели. Вот почему я поспешила прийти сюда.

— Мне следовало доверять не только глазам.

— Да, — согласилась Беатрис. — Вам следовало понять, что вы стали свидетелем одной из несправедливостей, что преследуют меня всю жизнь.

— Но может, вам изменить образ жизни?

— Мы уже говорили об этом. Я актриса. Сцена кормит меня. И другого выбора у меня нет, разве что уйти в монастырь.

— Вы не рождены для монастыря.

— Знаю ли я, для чего я рождена? Я не рождена для нищеты. Но судьба ввергла меня в неё, и выбраться нет никакой возможности.

— С этим надо кончать, Беатрис, — решительно заявил Колон. — Ваш дон Рамон наглядно показал мне, чем грозит вам такая жизнь. Я, знает Бог, сейчас не могу предложить вам ничего, кроме моей любви. Но скоро положение изменится, и все мои богатства я сложу у ваших ног, Беатрис. Моё имя защитит вас от всех тревог, если вы будете носить его.

— Если я буду носить его? — отозвалась она, словно не понимая, о чём речь.

— Если вы станете моей женой, дорогая моя.

Колон почувствовал, как задрожало её тело. Ответила она после долгой паузы.

— Вы предлагаете мне стать вашей женой, — она вырвалась, отступила назад. Глаза её переполнились болью. — О, а что вы обо мне знаете?

Вопрос озадачил Колона.

— Я знаю, что вы — моя женщина, что я люблю вас, Беатрис.

— Пожалей меня Бог! — воскликнула она.

— Беатрис! — Он шагнул вперёд, протягивая руки. Она же отпрянула от него.

— Нет, нет. — Она повернулась и нетвёрдым шагом, словно слепая, направилась к диванчику. Присела на него, словно ноги отказались слушаться, бессильно сложила руки на коленях. — Это невозможно, Кристобаль. Невозможно.

Окончательно сбитый с толку, он подошёл, наклонился над Беатрис.

— Невозможно?

— Чего бы я только ни дала, чтобы пойти с вами к алтарю. Ваши слова — самое дорогое, что у меня есть. Я — ваша, Кристобаль, до последнего моего вздоха. Я буду любить вас и служить вам всю жизнь.

— То тогда…

— Я уже замужем, Кристобаль.

Он резко выпрямился.

— Замужем! Вы замужем?

— Мужа у меня нет. Это единственная милость, которую даровала мне судьба. Человек, которому я стала женой, отбывает пожизненное наказание на галерах королевы Кастильской. Этот развратник кончил, как ему и положено, заколов мужчину, с которым поссорился из-за проститутки. Так уж случилось, что тот мужчина остался в живых. Благодаря этому и из-за постоянной нужды в гребцах Энрикесу даровали жизнь вместо того, чтобы задушить его. Он будет галерником, пока не умрёт. Но я и он связаны церковью, так что… — Она всплеснула руками и вновь уронила их на колени.

Потрясённый её словами, Колон присел рядом, положил руку ей на плечи, привлёк к себе.

— Бедняжка! Как мне утешить вас!

— Не надо, Кристобаль. Не надо. Лучше всего дать мне уйти. Уйти из вашей жизни. Словно мы никогда и не встречались.

— Нет, никогда! Никогда! Никогда! Пусть вы не можете стать моей женой, но я всё равно буду заботиться о вас. Больше того, только теперь я понимаю, сколь это необходимо.

— Ах, если бы вы только знали. Если б вы знали всё. Послушайте…

Но Колон прервал её.

— Мне уже достаточно известно. Более чем достаточно. Я знаю, что люблю вас, а вы признались, что любите меня.

— Это так! Но…

— Всё остальное не имеет никакого значения. Я вот сказал, что у меня ничего нет. Но я верю, что стою на пороге великого открытия и скоро мне будут принадлежать огромные земли. И мои богатства позволят вам занять то положение, которое вы, несомненно, заслуживаете. — Колон крепко прижал её к груди. — Беатрис! — И страстно поцеловал её в губы.

Но в девушке вновь проснулась тревога.

— Дайте мне уйти, — взмолилась она. — Дайте мне уйти. Отпустите меня.

Повинуясь, он оторвался от неё.

— Я только накину плащ и провожу вас.

Беатрис схватила его за руку, не дав встать.

— Нет! — воскликнула она. — Разве вы забыли, почему я здесь? Что привело меня к вам? Я не могу допустить, чтобы вы в одиночку шли по тёмным улицам.

— Ба! — рассмеялся Колон.

— Я говорю серьёзно. Вы не знаете графа Арияса. И когда я пришла к вам, мне показалось, что у ворот крутятся два подозрительных типа. Я не знаю, убийцы ли это, посланные доном Рамоном. Но я их боюсь.

— Я возьму с собой оружие, — попытался успокоить её Колон.

— Днём оно может помочь. Но не ночью. Обещайте мне, что никогда более не будете ходить один.

— Выполнить это довольно сложно.

— Обещайте, — настаивала Беатрис. — Обещайте, если любите меня. Если с вами что-то случится, где я найду защитника?

— Защитника, которого вы защищаете. — Колон усмехнулся. — Хорош защитничек.

Но улыбка быстро уступила место серьёзным мыслям. Действительно, а кто позаботится о ней, если его убьют, то ли по наущению дона Рамона, то ли кого-то другого? Такое возможно. Что нужно сделать, чтобы Беатрис не осталась одна? Решение созрело быстро.

— Послушайте, Беатрис. Прежде чем вы уйдёте, я хочу вам кое-что сказать. Что касается дона Рамона, не волнуйтесь, я сумею постоять за себя. Но вы, однако, напомнили мне, что я смертен и должен принять некоторые меры предосторожности.

Он подошёл к образу мадонны, снял его и из маленькой ниши за ним достал ключ. Открыл им сундучок под окном, откинул крышку, вынул жестяную коробку длиной в пол-ярда и шириной около фута.

— Видите эту коробку?

Беатрис молча кивнула.

Колон положил её на место, опустил крышку, запер сундук, вернулся к дивану и сел рядом с Беатрис.

— Это моё наследство, которое я оставляю вам. — В коробке этой всё моё состояние. Но цена его может оказаться очень велика. Там карта, а вместе с ней полный перечень аргументов и фактов, на основе которых она была вычерчена.

Беатрис замерла, пальцы её сжались в кулачки.

— Если со мной что-то произойдёт, Беатрис, вам надлежит сделать следующее, — продолжал Колон. — Вы возьмёте эту коробку и отнесёте её дону Луису де Сантанхелю, казначею Арагона. Я предупрежу Бенсабата, что в случае моей смерти вы вправе распоряжаться всеми моими вещами.

Беатрис вцепилась ему в руку, прервав его.

— Нет, нет! — выкрикнула она.

— Подождите, дайте мне договорить. К карте я приложу письмо для дона Луиса де Сантанхеля, в котором поручу продать её их величествам, чтобы кто-то ещё с её помощью открыл новые земли, которые принесут славу и богатство Испании. Дон Луис, я уверен, возьмёт за карту хорошую цену. Половина этих денег позволит вам жить в достатке. Другая половина отойдёт моему маленькому сыну. Он сейчас в Палосе, в монастыре Ла Рабида.

— Матерь Божия! — воскликнула Беатрис с такой душевной болью, что Колон вздрогнул.

Глаза её превратились в чёрные озёра на бледном, как мел, лице. Лишь на мгновение выдержала она его взгляд, а затем разрыдалась, опустив голову.

Колон ничего не понимал.

— Ну почему, Беатрис? Почему? — Он нежно обнял её. — Зачем эти слёзы? Это же самые обычные меры предосторожности. Я, конечно, не верю, что со мной что-либо случится, но вдруг… И я не могу не позаботиться о вас…

— Мне стыдно, — рыдала она. — Так стыдно.

— Стыдно? Чего здесь стыдиться?

— Моей никчёмности.

Колон лишь крепче прижал её к себе.

— Для меня вы дороже всех богатств Индий.

— Вы не понимаете. — Она подняла голову, а затем порывисто обняла за шею, спрятав лицо у него на груди.

Глава 16

В ПРЕДДВЕРИИ ПРАЗДНИКА ТЕЛА ХРИСТОВА
Колон открыл дверь, и Бенсабат, шаркая ногами, по обыкновению внёс в комнату гостя медный поднос с завтраком: хлеб, сыр, оливки, финики и кувшин с крепкой малагой.

Поставив поднос на краешек стола, на котором всё ещё лежала карта, над ней работал Колон, когда пришла Беатрис, старик огляделся и сразу же заметил синий женский плащ, брошенный на диванчике. Он посмотрел на Колона, одетого в рубашку и панталоны, чуть поклонился.

— С добрым утром, сеньор Колон.

— С добрым утром, Хуан.

Бансабат указал на поднос.

— Ваш завтрак. И письмо, которое прислал с посыльным дои Луис де Сантанхель.

Колон кивнул. Бенсабат переминался с ноги на ногу, кося глазом на задёрнутую портьерой нишу, где стояла постель.

— Сегодня утром вам больше ничего не нужно, сеньор?

— Больше ничего, Хуан.

— Да, есть новости! Говорят, что их величества через день или два покинут Кордову и отправятся в Вегу. Туда прибыли свежие войска. Осада вступает в решающую стадию, и поговаривают, что ещё до Рождества христианский крест сменит полумесяц над стенами Гранады.

— Ясно, — рассеянно кивнул Колон. Ему-то хотелось, чтобы Бенсабат поскорее ушёл.

— Есть и плохие новости, — не унимался портной. — Этим утром из реки выловили идальго, мёртвого, как Магомет, с разбитой головой. Очень знатного идальго, графа Арияса, племянника главного инквизитора Кордовы.

Колон почувствовал, как учащённо забилось сердце. Услышал он, а может, ему почудилось, как ахнули за портьерой. Внешне, однако, он оставался совершенно невозмутим, а глуховатый Бенсабат, естественно, ничего не расслышал.

— Бедняга, — вздохнул Колон. — Упокой Господи его душу.

— Аминь, сеньор! Аминь! — портной перекрестился, как требовала того его новая религия. — Пока неясно, то ли он разбил голову при падении, то ли его сначала ударили по голове, а уже потом сбросили в реку. Важный господин, этот граф Арияс. Умный, образованный. Его будет недоставать нам.

— Несомненно, — кивнул Колон и взял с подноса письмо. — Вы можете идти, Хуан.

Бенсабат, поняв наконец, что он лишний, вышел из комнаты.

Едва за ним закрылась дверь, откинулась портьера, и из ниши выскользнула Беатрис.

— Я слышала. — Её глаза раскрылись в испуге.

— Граф Арияс… — Он погладил головку Беатрис, приникшую к его плечу. — Бедняга. Я закажу мессу за упокой его души. Если бы не он, ты не пришла бы ко мне вчера вечером.

— Как мы теперь знаем, избежать этого нам бы не удалось.

— Согласен, не удалось бы, но так это произошло раньше. Или ты сожалеешь об этом?

— Нет, — искренне ответила Беатрис. — И никогда не буду сожалеть.

— Клянусь Богом, я не дам тебе повода. — Колон наклонился и поцеловал её. — Теперь я буду заботиться о тебе. Сядь сюда. — Он пододвинул ей стул, смахнул карту на диванчик, поставил перед Беатрис поднос. — Подкрепись, дитя моё. А Индии могут подождать.

Его, словно юношу, переполняла энергия. Глаза горели ярким огнём. Говорил он без умолку.

— Это бедное жилище, но всё же — крыша над головой. Оно в полном твоём распоряжении. Когда же я вернусь из земель великого хана, где дома кроют золотом, ты переселишься во дворец, достойный твоей красоты. А пока придётся тебе побыть драгоценным камнем в простенькой оправе.

Колон прервался, чтобы налить ей вина.

— Отчего ты такая серьёзная, Беатрис?

— От твоих слов поневоле станешь серьёзной.

— Тогда мне лучше помолчать. Я хочу, чтобы ты улыбалась. Или ты несчастлива? Ты не испытываешь дурного предчувствия, доверяя себя такому бродяге, как я?

— Милый мой! — воскликнула Беатрис, отметая подобные мысли.

— Если это означает, что не боишься, то тогда всё хорошо. — И Колон тоже принялся за еду. С набитым ртом распечатал он письмо, и глаза его засияли ещё сильнее.

— Доктора из Саламанки, о которых я говорил тебе вчера, прибыли в Кордову, чтобы вынести решение по моему предложению. Я должен немедленно предстать перед ними. Их величества желают, чтобы я узнал результат до их отбытия в Вегу. Немедленно, но только не завтра, предупреждает дон Луис, ибо завтра — праздник тела Христова. И… ха-ха!.. Хитрый казначей советует мне принять участие в процессии со свечкой в руке, чтобы расположить к себе теологов, из которых и состоит высокая комиссия. Теологи, судящие о космографии! Смех, да и только. Посмеёмся, Беатрис. Всё это столь же забавно, как увидеть космографа, проповедующего на аутодафе.

Однако ни этой шуткой, ни чем другим ему не удалось развлечь Беатрис. Ела и пила она мало, мысли её, похоже, были далеко-далеко. Наконец Колон прямо спросил её:

— Что-то тяготит тебя, Беатрис?

Она выдавила из себя улыбку.

— Мысль о том, что мне пора идти. Уже день на дворе. Загарте будет волноваться. — Она встала.

Колон помог ей надеть плащ.

— Когда я снова увижу тебя, дорогая моя?

— Когда захочешь. Я буду ждать твоего прихода.

— Нам ещё столько надо сказать друг другу. Так много, что мне кажется, мы никогда не наговоримся.

Он поцеловал Беатрис, и та, низко надвинув капюшон, ушла.

Быстрым шагом добравшись до таверны Загарте, она пересекла пустынный двор и поднялась по лестнице. Беатрис открыла дверь своей комнаты, переступила порог и чуть не вскрикнула, увидев сидящего за столом мужчину. Тот поднял голову, и она подавила крик, узнав Галлино.

— Что вы тут делаете? — сурово спросила Беатрис.

Галлино встал и шагнул ей навстречу.

— Дожидаюсь тебя, дорогуша. И того, что, я надеюсь, ты мне принесла.

Его грубый голос мгновенно вернул Беатрис к реальности.

— Ничего я не принесла, — прошептала она.

— Как это ничего? — Его маленькие глазки впились в её лицо. — Что значит «ничего»? Закрой дверь! — приказал Галлино. Его взгляд гипнотизировал Беатрис, и она послушно выполнила требуемое. — Как же так, девочка моя? Ты пошла, чтобы предупредить его, и осталась на ночь, чтобы он мог отблагодарить тебя. Ты не могла потратить это время впустую. Ни в коем случае. — Он помолчал. — Ну?

— Повторяю, я вам ничего не принесла.

— Ага! — Галлино подступил к ней вплотную. — Но откуда столь вызывающий вид? Что это должно означать? — Он больно схватил её за руку, глазки его злобно блеснули. — Уж не свалилась ли ты в ту яму, что вырыла для него? Не поддалась ли чувствам? Не приняла ли нас за дураков?

— Отпустите мою руку! — вспылила Беатрис.

Галлино не просто отпустил руку, а отбросил с отвращением.

— Глупая потаскушка! Я получил ответ. Я уже заподозрил неладное, когда Рокка рассказал мне, как ты испугалась, услышав угрозы твоего дружка графа Арияса в отношении этого паршивого моряка.

— Графа-то вы убили, — глухо ответила Беатрис.

Во взгляде его сквозило презрение.

— Думай, что тебе хочется. Но держи эти мысли при себе, если тебе дорога собственная жизнь. А лучше забудь об этом и вспомни своего братца, гниющего в подземелье. Ты, и только ты, оттягиваешь его освобождение.

Смертельно побледнев, она добралась до дивана и рухнула на него, ничего не ответив. Но Галлино всё напирал и напирал.

— Уж не хочешь ли ты сказать мне, что тебя обманули? Что ты заплатила установленную цену, удовлетворила сладострастие этого подонка и ничего не получила взамен. Так ли это?

— О, какой же вы мерзкий! Мерзкий! Мерзкий!

— Мне без разницы, каким я тебе представляюсь, но я должен знать истинное положение дел. Ты отдала всё, но ничего не получила? Если да, то почему? Я хочу знать, осталисьли мы в исходной точке или всё же продвинулись к цели.

Галлино наклонился над ней и заговорил вновь, уже без угрозы в голосе, будничным тоном.

— Для меня, собственно, неважно, что случится с твоим братом. Но по меньшей мере, будь с нами честна. Не кради наше время, если у тебя отпало желание спасать его. Если ты решила отдать его в руки закона. А по закону, как ты знаешь, его ждут или галеры, или палач.

— Пабло! Пабло! — заголосила она.

— Ну?

Раздираемая противоречивыми чувствами, она никак не могла ступить на одну из двух лежащих перед ней троп. Каждая вела к предательству, одна — брата, вторая — возлюбленного. В ужасе перед таким выбором, она думала только о том, как бы потянуть время.

— Подождите, подождите, — Беатрис обхватила голову руками. — Вы требуете невозможного. Как я могла взять карту, когда он был там?

Посмотри она на Галлино, то увидела бы по хищному блеску его глаз как много сказала ему эта фраза. Голос его сразу смягчился.

— Действительно, как? Ты, однако, знаешь теперь, где он хранит карту а это уже кое-что. — Галлино помолчал, пристально наблюдая за Беатрис. Та отпираться не стала, и Галлино понял, что угадал. — Когда ты сможешь проникнуть в его тайник?

С этим вопросом он, похоже, поспешил.

— Никогда! — воскликнула Беатрис. — Красть я не буду! Не буду!

Он шумно вздохнул, чтобы успокоить себя, не сорваться на крик. И улыбаясь, продолжил.

— Сколько трудов, и всё понапрасну. Ты зашла достаточно далеко, узнала, где карта. Почему же не сделать ещё один шажок и не спасти своего несчастного брата?

— Я вам ответила. Красть не буду.

— Да. Ответила. — Улыбка стала мрачной. — Действительно, ответила.

Но она уже не слушала его. Галлино ещё постоял, а затем резко повернулся, пересёк комнату и скрылся за дверью.

Беатрис так и осталась на диване, сердце её переполняли скорбь и тревога. Галлино же вернулся в «Фонда дель Леон» дожидаться Рокку, который появился лишь после полудня со своими свежими новостями. Из Саламанки ко двору прибыла учёная комиссия. Слушания начнутся незамедлительно. Не завтра, поскольку завтра — праздник тела Христова, но в пятницу, возможно, в субботу, во всяком случае, никак не позднее Следующей недели, поскольку их величества спешат в Вегу. Поэтому действовать нужно сейчас же. Беатрис должна сегодня же раздобыть карту. Слишком уж она медлит. Но, может, прошлой ночью…

Рокка умолк на полуслове, увидев, как дёрнулось лицо Галлино.

— Она не медлит. Нет. Всё гораздо хуже. Эта дура сама угодила в расставленную ею сеть.

Глаза Рокки выкатились из орбит.

Он разразился потоком ругательств в адрес Беатрис, прервать который Галлино удалось с большим трудом.

— Подожди. Подожди. Нет худа без добра. Она знает, где спрятана карта.

— Если она знает это, то не так уж сложно заставить её сделать и остальное.

— Не так уж сложно? При её-то характере? Принуждение только укрепит её в верности Колону.

— А её брат?

— Есть любовь посильнее сестринской. Разве ты этого не знаешь? От нас требуются терпение и осторожность. Саразин не прощает неудач.

Рокка на мгновение задумался.

— Если она знает, где он прячет карту, значит, она её видела. То есть у нас не должно быть сомнений в том, где она находится. В его доме.

Галлино пренебрежительно хмыкнул.

— Да, ты у нас кладезь премудрости.

Рокка пропустил шпильку мимо ушей.

— Значит, так, — продолжал он, — завтрашний день — наш верный шанс. Колон примет участие в торжественной процессии. То есть полдня дома его не будет. За это время мы успеем перетрясти его пожитки.

Галлино уже не хмыкал.

— А как мы войдём?

— Если не отыщем ключ, я просто взломаю замок.

— А владелец дома, портной?

— Уж его-то не будет наверняка. Ни один новообращённый в Кордове не решится поставить под сомнение свою приверженность к христианству. Все они уйдут на праздник. Такая удача выпадает не часто.

Галлино медленно кивнул.

— Я прихожу к выводу, что ты совершенно прав.

Глава 17

ПРАЗДНИК ТЕЛА ХРИСТОВА
Под жарким июньским солнцем Андалузии людское море заполнило Апельсиновый двор Мечети. Придворные, разодетые в шёлк и парчу, священнослужители в чёрном, монахи в коричневом, сером, белом, герольды и трубачи в жёлтом и красном. Руководил всем алькальд Кордовы дон Мигель де Эскобедо.

Споры между светскими и духовными лицами, человеческая глупость, ошибки организаторов съедали часы и минуты, и трубачи по знаку алькальда подали сигнал, лишь когда солнце уже достигло зенита и жара стала невыносимой.

В то же мгновение загудели колокола кафедрального собора, поднятые на вершину минарета, и распахнулись огромные бронзовые двери собора, знаменуя начало праздника.

Пока зажигались свечи, алькальд, в чёрных латах и чёрном же шлеме, прошёл по двору.

За красными стенами, по массивности приличествующими скорее крепости, чем храму, ждали конные альгасилы.

Дон Мигель вскочил на коня, тут же подведённого ему, по его команде и взмаху руки всадники выстроились двумя рядами, формируя голову процессии, и со скоростью пешехода двинулись по улице, тротуары которой запрудили зрители. Жители окрестных домов наблюдали за процессией из окон и с балконов.

Альгасилы продвигались вперёд в солнечном свете, льющемся с безоблачного синего неба. Первым из Апельсинового двора вышел монах-францисканец[1460] с распятием, а за ним — шестьдесят хористов, юными нежными голосами поющие «Veni Creator Spiritus». Далее следовал главный инквизитор Кордовы под хоругвью Святой палаты — зелёным крестом между оливковой ветвью и обнажённым мечем, — которую нёс монах-доминиканец. Рядом с главным инквизитором шагал приор ордена доминиканцев, позади — пятьдесят монахов этого ордена, идущие парами, с зажжёнными свечами в руках. Им в затылок шло столько же светских братьев, сплошь дворяне, в чёрных накидках с вышитым красным крестом святого Доминика. Затем новые хоругви и новые монахи, на этот раз — ордена святого Франциска. После них из ворот вышли герольд и шесть горнистов, провозгласивших появление кардинала Испании. Тот ехал на белом муле, с головы до ног — от сапог до широкополой шляпы — в ярко-красном. За ним следовала толпа его грумов и пажей в красных ливреях.

Появление кардинала послужило сигналом для стоящих на тротуарах. Люди опускались на колени, чтобы получить благословение, которое кардинал щедро раздавал правой рукой, затянутой в алую перчатку с надетым поверх неё сапфировым перстнем — знаком его сана.

Зрители не поднимались с колен, а мимо них прислужник в стихаре нёс колокол, шествуя меж двух кадильщиков, ритмично покачивающих дымящими кадилами. За ними плыло огромное золотое полотнище, которое поддерживали на золочёных шестах шесть рыцарей. Под полотнищем прелат в расшитой золотом ризе нёс золотую дароносицу. Его окружали четверо священнослужителей в белых стихарях с алыми епитрахилями. Две цепочки монахов со свечами в руках отделяли рыцарей от зрителей.

Кадильщики следовали и за полотнищем. Ещё один герольд, трубачи, и наконец появился сам король Фердинанд с обнажённой головой, в золочёной броне и белой накидке с вышитым на ней красным геральдическим крестом великого магистра ордена Алькантары. Его свиту составляли двадцать рыцарей ордена в доспехах и белых накидках.

Далее потянулись придворные, возглавляемые казначеями Кастилии и Арагона, гранды Испании, менее родовитые дворяне. Среди последних, выделяясь ростом и осанкой, шагал Кристобаль Колон.

Придворных сменила колонна воинов в стальных доспехах и с пиками в руках. Среди них плыла колоссальная фигура святого Георгия, покачиваясь на могучем скакуне. Два грума, шедших рядом, придерживали статую, не давая ей упасть.

Медленно, со многими остановками, ползла процессия под уже невыносимо жарким андалузским солнцем, среди запрудившей улицы толпы. Наконец, замкнув круг, авангард колонны достиг Калья де Альмодовара, где в специально сооружённом павильоне дожидалась королева придворные дамы.

Прошло полных три часа, прежде чем вся процессия втянулась в Апельсиновый двор и кафедральном соборе началась торжественная служба.

Эти три часа венецианские агенты использовали весьма продуктивно.

Мастерская Бенсабата как и все другие лавчонки и магазинчики, закрылась по случаю великого праздника. Но ворота во двор портной не запер, а на улице не было ни души, поскольку все ушли на торжества. Так что Галлино и Рокка проникли во двор незамеченными.

Они поднялись по лестнице, и предусмотрительный Рокка достал из кармана связку ключей. С шестой попытки ключ повернулся в замке, и дверь распахнулась.

Обыск не занял много времени. Их внимание сразу же привлёк запертый сундучок, стоявший под окном. Рокка уже собирался взломать замок, поскольку не смог подобрать ключ, но более опытный в таких делах Галлино остановил его. Ему не хотелось оставлять явных следов. С помощью Рокки он перевернул сундучок и осмотрел дно. Как он и предполагал, оно представляло собой несколько тонких планок, прибитых к массивным боковинам. Действуя кинжалом, как рычагом, он без особых усилий оторвал одну планку. Одно за другим доставал он из сундука какие-то книги, одежду, свитки пергамента и металлическую коробку. Из этой коробки Галлино вынул сложенную большую карту, вычерченную самим Колоном, несколько карт поменьше и, наконец, карту с печатью и подписью Тосканелли и его письмо.

Тонкогубый рот Галлино разошёлся в улыбке.

— Теперь у нас есть всё, что нам нужно.

Остальные карты он положил обратно в жестянку, закрыл её, через щель засунул книги, одежду и жестянку в сундук, установил на место оторванную планку, забил гвозди, и сундук вновь оказался под окном, словно его и не трогали.

Менее чем за полчаса до того, как процессия полностью покинула Мечеть, торжествующие венецианцы уже возвращались к себе.

Едва они поднялись в свою комнату в «Фонда дель Леон», возбуждённые и весёлые, Галлино запер бесценные документы в железный ящик.

— Его светлость может наградить нас годовым жалованьем, — неожиданно рассмеялся он. — Дело сделано, и оказалось, что всё не так уж сложно. А этот болван может теперь повеситься на её подвязках. Если, конечно, не задушит её сам, когда обнаружит пропажу. А нам, пожалуй, надо сматываться, да побыстрее. — Он чуть задумался. — Уедем завтра.

Но Рокка покачал головой.

— Ничего из этого не выйдет. Надо подготовиться к отъезду, нанять лошадей и всё такое. Сегодня вся Кордова гуляет, так что с нами не будут же разговаривать. Да и к чему такая спешка? Мы подождём и узнаем решение, вынесенное докторами Саламанки, чтобы доложить о нём его светлости.

— Какая разница, что они решат? — нетерпеливо возразил Галлино.

— Нам, конечно, разницы нет никакой, но дож, возможно, придерживается иного мнения.

— Задерживаться здесь опасно.

— Так ли? День или два погоды не делают. А его светлость, возможно, одобрит нашу медлительность.

С неохотой Галлино согласился.

— Однако мне не будет покоя, пока мы не поднимемся на борт корабля в Малаге, — признался он.

Глава 18

КОМИССИЯ
Из Мечети Колон вышел поздно, после того как собор давно уже покинули последние верующие, и мысли его мгновенно переключились с божественного на греховное. Прямым ходом он направился к Загарте.

Харчевню заполнили гуляющие. Не осталось ни одного свободного места ни во дворе, ни за столиками на галерее, ни в кабинетах. Загарте и его слуги, мужчины и женщины, сбились с ног, ублажая дорогих гостей.

Колон, протиснувшись сквозь заполнившую двор толпу, добрался до лестницы и поднялся в комнату Беатрис, в которой как раз прибиралась её служанка.

Через открытое окно до него долетел голос Беатрис, и ему показалось, что сегодня ей недостаёт привычной живости. Когда же она появилась в комнате, её потускневшие глаза разом зажглись, но потухли, прежде чем Колон склонился над её рукой.

Беатрис отпустила служанку, слабо улыбнулась.

— Немножко устала, вот и всё, — объяснила она, перехватив озабоченный взгляд Колона. — Танцевала сегодня из последних сил.

Колон нежно обнял её.

— Может, тебе больше и не стоит развлекать толпу, — пробурчал он.

— Нет смысла, друг мой, противостоять неизбежному.

— Я же пообещал тебе, что вскорости с этой неизбежностью будет покончено. Как только мои дела пойдут в гору, а ждать осталось недолго, тебе больше не придётся выходить на сцену. Я буду заботиться о тебе.

— Надо ли мне обременять тебя, Кристобаль?

— Надо ли мне любить тебя, Беатрис? Ответь на мой вопрос, и ты получишь ответ на свой. Всё, к чему я стремился, что казалось мне целью, на самом деле не более чем средства, ведущие к цели настоящей. — Он помолчал. — Когда окончилась служба и все ушли, я час или более оставался на коленях, молился в Мечети деве Марии, молился за тебя и за себя; молился, чтобы я наконец смог избавить тебя от всего этого.

На глазах у Беатрис выступили слёзы.

— Помолись за меня сегодня, Беатрис, в уверенности, что, молясь за меня, ты молишься за себя.

— Мой дорогой! Мой дорогой! — По щекам её потекли слёзы, о причине которых он даже не подозревал. — Я бы и так помолилась за тебя. Ты всегда будешь в моих молитвах.

— Они придадут мне сил. — И Колон страстно поцеловал её.

Уходил он от Беатрис в превосходном настроении. Он чувствовал, что переполнявшая его энергия сметёт все преграды и победа, несомненно, останется за ним.

Та же уверенность не оставляла Колона и на следующее утро, когда он начал собираться в Алькасар.

Решив одеться понаряднее, он открыл сундук и с удивлением обнаружил, что внутри всё перевёрнуто. Замешательство его длилось недолго, поскольку замок взломан не был. И Колон уже решил, что беспорядок — результат его собственной поспешности, когда он доставал из сундука жестянку с картой Тосканелли. Достал он её и на этот раз, вытащил большую карту, которую намеревался продемонстрировать докторам из Саламанки, Свернул её, перевязал лентой. Потом решил, что следует взять с собой карту и письмо Тосканелли, хотя и не предполагал, что они могут понадобиться. Мгновением позже Колона прошиб пот, потому что ни карты, ни письма он не обнаружил. Он перенёс жестянку к столу, вывалил на него всё её содержимое, перебрал бумаги. Драгоценные документы исчезли.

Колон постоял, не зная, что и делать. Затем вернулся к сундуку, но лихорадочные поиски и тут закончились неудачей.

Оглушённый, он долго стоял над сундуком, прежде чем ему открылась истина: его ограбили. Но как это могло случиться? Замок-то цел. Тем не менее карта пропала, причём пропала в тот самый момент, когда была нужнее всего. В ярости спрашивал он себя, кто, кто мог сделать такое, кто вообще знал, что эта карта у него. Он не говорил об этом никому, кроме Беатрис, но даже сама мысль о том, что она хоть как-то замешана в этом деле, казалась ему кощунственной.

Подозрения его пали на португальцев. Король Жуан знал о существовании карты. Возможно, что ему стало известно об обращении Колона к владыкам Испании. Не испугался ли он, что предложение, которое он отверг, будет принято, а в выигрыше останется сопредельное государство? Не мог ли он послать агентов, чтобы выкрасть карту и таким образом лишить Колона самого веского аргумента?

Он много натерпелся от короля Португалии. Но и подумать не мог, что тот решится на кражу, ибо карту эту он сам раскрывал не один раз.

Медленно, очень медленно приходил в себя Колон. Ему нанесли жестокий удар. Но постепенно мысли его потекли в другом направлении. О чём, в конце концов, тут волноваться? Документы Тосканелли лишь подтверждали его собственные выводы. Выводы эти обосновывались на фактическом материале, собранном до того, как он обратился за консультацией к Тосканелли. И именно эти данные, не оставляющие ни йоты сомнения, могли убедить любую комиссию.

Колон приободрился. Если этот жалкий король Португальский действительно приказал выкрасть карту, он скоро поймёт, что все его усилия пропали зря.

И в Алькасар Колон прибыл с прежней решимостью добиться победы. Порукой тому была не только доброжелательность Сантанхеля, но и твёрдая поддержка фрея Диего Десы. Монах направился в зал заседаний совета, где собиралась комиссия, но, увидев в приёмной Колона, подошёл к нему.

— Будьте уверены в успехе, сын мой. Мой голос — не единственный, на который вы можете рассчитывать.

Какая нужда, спрашивал себя Колон, говорить об украденном, когда и без карты Тосканелли его выводы оказались столь весомыми, что такой умница, как Деса, безоговорочно поверил ему? С этой мыслью он смело прошёл в зал заседаний.

Тринадцать человек сидели вдоль длинного стола, застеленного красным бархатом, перед каждым лежали письменные принадлежности. Все они смотрели на Колона.

Председательствовал фрей Эрнандо де Талавера, теперь епископ Авильский. Его кресло с резными ручками стояло на небольшом возвышении. По правую руку от него сидел Деса, по левую — дон Родриго Мальдонадо, опытный мореплаватель, губернатор Саламанки. В состав комиссии входило ещё трое мирян, дон Матиас Ресенде, адмирал, командующий флотом Арагона, и два казначея — Кинтанилья и Сантанхель. Из остальных пятеро представляли орден святого Доминика, все профессора университета Саламанки. Шестой, фрей Иеронимо де Калаорра, известный математик, носил серую сутану ордена святого Франциска. А последним, седьмым, был дон Хуан де Фонсека, священник, живущий в миру, обладающий особым даром находить новобранцев для армии и флота. Именно ему доверяли король и королева подбирать команды на новые корабли. Этим, собственно, и объяснялось его включение в состав комиссии.

Напротив Талаверы по другую сторону стола стояло одинокое кресло, которое епископ взмахом руки и предложил занять Колону.

Тот поклонился комиссии и сел, положив карту на колени. Талавера тотчас же обратился к нему:

— Мы собрались здесь, сеньор, по приказу их величеств, чтобы выслушать ваше предложение, изучить доказательства, на которых основаны ваши выводы, и вынести решение об осуществимости такой экспедиции. Позвольте заверить вас, сеньор, что в наших суждениях не будет места предвзятости. Мы приглашаем вас начать.

Хотя Колона и не просили, он встал для большей убедительности своих слов.

Он рассказал о путешествии Марко Поло, процитировал строки из книги венецианца, касающиеся расположения острова Сипанго в полуторах тысячах миль к востоку от той точки, где остановился Поло. Напомнил присутствующим о сферичности Земли, о теории Птолемея, нашедшей немало подтверждений в последующих открытиях. Указал, что теория эта неопровержимо доказывает, что, плывя на запад, можно достичь острова Сипанго, о котором писал Поло, и земель, лежащих за ним. Неопровержимым доказательством существования этих земель являются предметы, выбрасываемые западными штормами на берег Азорских островов. Стволы деревьев с резьбой, гигантский тростник, какой не растёт в известном нам мире, но о котором упоминал Птолемей.

Тут его впервые прервали.

— Вы говорите, сеньор, — подал голос Мальдонадо, — о том, что вы видели или слышали. Но доказать вы не можете, как и мы не можем принять ваши слова на веру.

Две или три головы согласно качнулись. Колон вспыхнул. Взгляд его горящих глаз упёрся в дона Родриго.

— Я говорю, господа, о тех фактах, которые известны практически всем, кто уделил какое-то время изучению этого вопроса.

Его расчёт оказался верным. Никто не пожелал признать себя невеждой.

И после короткой паузы Колон продолжил изложение своих аргументов. Отступив от математики и физики, он напомнил уважаемым членам комиссии слова пророка Ездры, которому Господь Бог поведал, что водная гладь занимает седьмую часть Земли. Отталкиваясь от этого божественного пророчества, он провёл расчёты, которые показали, что земля находится примерно в семистах лигах к западу, и земля эта — восточная оконечность Индий, как следует из карты, которую он хотел бы представить на суд комиссии.

Колон развернул пергамент, подошёл к столу и положил карту перед председателем комиссии, епископом Авилы.

По знаку Талаверы Деса и дон Родриго придвинулись ближе, чтобы повнимательнее рассмотреть карту. Они не произнесли ни слова, и карта перешла к другим членам комиссии. По двое, по трое, они разглядывали её, тыча пальцами, качая головами, перешёптываясь, в то время как Колон ждал, усевшись в кресло.

Наконец, когда карта вновь оказалась перед Талаверой, тёмные глаза епископа остановились на Колоне.

— Наверное, у вас есть и другие аргументы?

— А разве тех, что привёл я, недостаточно? — спокойно возразил Колон.

— Мы слышали в основном предположения, подкреплённые, разумеется, логическими рассуждениями, но не фактами. Так что доказательств вашей правоты мы, к сожалению, не получили.

Колон вновь вскочил.

— Позвольте с вами не согласиться. Я думаю, ваше преподобие, они у вас есть. Дедуктивный метод поиска доказательств знаком каждому математику и, пусть и в меньшей степени, любому моряку.

Талавера повернулся к адмиралу.

— Что вы на это скажете, дон Матиас?

— Я думаю, это хороший ответ, мой господин. И едва ли можно спорить, принимая во внимание сферичность Земли, а в этом уже ни у кого нет сомнений, что, плывя на запад, мы обязательно достигнем восточной оконечности суши.

Но с конца стола прозвучал хриплый голос.

— Является ли сферичность Земли доказательством того, что суша наличествует на другой половине сферы? — в спор вступил Калаорра, монах-францисканец. — Мне представляется, что те, кто поплывёт в открытый океан, лишаются даже надежды на возвращение.

— Однако дальние плавания уже не в новинку, — заметил Колон. — Португальские моряки совершили их немало, принеся славу и богатство королю Жуану.

— Мы говорим о плавании в открытом океане, не так ли? Они же плыли вдоль африканского побережья, не теряя его из виду. Это совсем другое дело.

— И огибали мыс Мучений, переименованный потом в мыс Доброй Надежды. То есть плавали в морях, которых суеверие населило страшными чудовищами.

— Наверное, вы знаете об этом лучше меня. — Францисканец бросил на Колона злобный взгляд. — Но португальцы тем не менее не покидали границы между сушей и океаном. Вы же предлагаете нечто иное — плыть на запад через океан.

— Совершенно иное, — согласился другой голос, возвещающий, что у Колона появился новый противник, дон Хуан де Фонсека, толстяк среднего роста, с круглым жёлтым лицом и обширной лысиной.

А францисканец тем временем продолжал:

— Сама сферичность Земли, на которую вы так упираете, указывает на то, что возвращение невозможно. Вы сможете плыть вниз по склону морей. Как вы надеетесь попасть наверх по склону?

— Да, ответьте нам, — поддакнул Фонсека.

Колон позволил себе выразить сомнение в компетентности спрашивающего.

— Едва ли теологи достаточно хорошо разбираются в этой проблеме. И я предлагаю морякам вспомнить из своего опыта, приходилось ли им видеть, как корабль скрывается за горизонтом, так что видимыми остаются лишь верхушки мачт, а затем появляются вновь?

Он посмотрел на Мальдонадо и Ресенде. Оба согласно кивнули.

— В этом нет никаких сомнений, — подтвердил дон Родриго.

— Каждый моряк это знает, — вторил ему адмирал.

Францисканец признал своё поражение, пожав плечами. Фонсека, однако, не собирался сдаваться.

— Иллюзия, — твёрдо заявил он. — Такая же иллюзия, как остров святого Брандана, который видели многие, но не достиг ни один. Кто может это отрицать? Принять ваши теории всё равно, что признать такую глупость, как существование антиподов.

— Разве это глупость? — спросил Колон. — Пятнадцать столетий назад Плиний утверждал, что антиподы — это борьба между знанием и невежеством. Если бы приняли за абсурд всё то, чего мы не можем понять, что бы осталось от нашего мира?

— Вполне достаточно для разумного человека, — пробурчал Фонсека.

Но на этом спор не закончился. Слово взял один из доминиканцев, фрей Хустино Варгас, доктор канонического и гражданского права.

— Что бы там ни говорили космографы, один из основоположников нашей церкви выражает сомнение в существовании антиподов. Лактанций ставит вопрос так: можно ли дойти до такой глупости, чтобы верить, что люди ходят ногами вверх, а головами — вниз или что есть земли, на которых деревья растут в глубь тверди, а капли дождя падают в небо?

— Он был мореплавателем, этот Лактанций? — сухо осведомился Колон.

От такого вопроса лица теологов, сидящих за столом, помрачнели, а Талавера резко одёрнул Колона.

— Вы слышали, сеньор, Лактанций — один из основоположников нашей церкви, святой человек, по авторитету сравнимый с авторами Евангелия.

Но Колон уже завёлся.

— Евангелие не имеет никакого отношения к тому, чем мы сейчас занимаемся.

— Вот тут вы не правы, сеньор. Великий святой Августин особо подчёркивал, сколь важна проблема антиподов для нашей веры. Если допустить, что на другой стороне Земли есть населённые острова, это реально признанию, что люди там произошли не от Адама, поскольку нас разделяет океан, пересечь который невозможно. Возникает противоречие со священным писанием, где ясно сказано, что все мы произошли от первого человека, сотворённого Богом.

На мгновение Колон оцепенел, провалившись, как он мог догадаться, в теологическую трясину. Борьба с ней грозила немалыми опасностями, но признать своё поражение, смирившись, он не мог, хотя и понимал, что может кончить на костре за ересь.

— Являются ли высказывания святого Августина догматами церкви? — спросил он, чем привёл в ужас сидящих за столом.

— Вы говорите, — сурово напомнил ему Талавера, — об одном из величайших светочей нашей веры.

Но неожиданно Диего Деса, эрудит, признанный авторитет в вопросах теологии, пришёл на помощь к Колону.

— Он, несомненно, знает об этом, господин мой епископ, — спокойно заметил Деса. — Он лишь спрашивает, считаются ли высказывания святого Августина догматами веры. И на вопрос этот мы должны ответить: нет, не считаются. — Он оглядел присутствующих, но никто не возразил. — Не будем пугать сеньора Колона тем, что его слова могут быть истолкованы как ересь. — И он улыбнулся, предлагая Колону продолжить.

— Благодарю вас, дон Диего. Я должен сказать, что святой Августин, должно быть, упустил из виду один нюанс: изменение поверхности Земли после её сотворения. Суша, которая теперь лежит за океаном, когда-то, возможно, находилась гораздо ближе к нам. Взять хотя бы Атлантиду Платона. Некоторые считают её мифом, но другие утверждают, что те же Азорские острова — остатки погрузившегося в океан континента. Если Атлантида существовала, а кто сможет аргументирование возразить против этого, она могла служить тем мостом, по которому дети Адама добрались до восточных земель, которых я намерен достичь, плывя на запад.

Деса кивнул.

— Действительно, святой Августин мог не обратить на это внимания.

Адмирал тем временем разложил карту и с пристрастием изучал её. Тут он поднял голову.

— Не могу спорить с вами, сеньор, ваше предложение внушает доверие. Но с моей точки зрения, не более того. Мы все знакомы с книгой Марко Поло, и до какой-то степени она подтверждает ваши рассуждения. Но лишь до какой-то степени. Далее мы должны полагаться на вашу математику.

— Нет, нет, не только на математику, — глаза Колона вспыхнули. — На факел Божьей воли, осветивший мне путь к открытию, которое продвинет имя Божие на край света.

— Сеньор, — запротестовал Талавера, — о чём это вы говорите?

Голос Колона зазвучал ещё торжественнее.

— О той силе, что бьётся во мне. И она должна победить, чтобы святая вера распространилась на земли, ещё неведомые, и на живущих там, как бы сатана ни настраивал людей против истины, которую я несу, как бы ни вдохновлял их противиться мне. — Выдержав паузу, он продолжал: — Король Жуан Португальский не смог осознать того, что я ему предлагал. В этом я усматриваю волю неба, так как теперь земли эти будут открыты под сенью Испанской короны, прославившей себя борьбой с сарацинами. А получив богатства тех земель, владыки Испании с новой силой обрушатся на неверных и доведут войну до победного конца, отбив у них гроб Господень. Вот та цель, уважаемые господа, достижение которой я, не более чем инструмент Божьей воли, могу обещать вам на основании этой карты.

Сантанхель, ловивший каждое слово, заёрзал в кресле, опасаясь, как бы его протеже не перегнул палку, чересчур понадеявшись на присущий ему магнетизм.

Но взглянув на лица сидящих рядом, он понял, что тревоги его напрасны. Речь Колона достигла сердец.

Затянувшееся благоговейное молчание нарушил скрипучий голос Фонсеки.

— Возможно, всё так, как вы говорите. Но на текущий момент у нас нет другого подтверждения, кроме вашего слова. А принимать решение, основываясь только на этом, весьма затруднительно.

Он хотел добавить что-то ещё, но его прервал Талавера.

— Вы высказали ваше предложение, сеньор Колон. А уж комиссия решит, достаточно ли убедительными были приведённые вами доводы.

Взгляд его остановился на Десе, приоре Сан-Эстебана.

— Есть ли у кого-нибудь вопросы?

— Лично я, — Деса принял этот взгляд за приглашение ответить первым, — полностью удовлетворён. Даже помимо убеждённости сеньора Колона в том, что им двигала Божья воля, о чём он нам только что сказал, его космографические расчёты безупречны.

Высокий авторитет Десы не позволил вступить с ним в открытый спор. Фонсека, сидящий на конце стола, скорчил недовольную гримасу. Голос подал лишь фрей Хустино Варгас.

— Не смею спорить с высокоучёным приором. Однако доказательства того, чего мы не можем увидеть собственными глазами, из разряда предположений. А принимая предположения на веру, не должно ли нам прислушаться к мнению известных авторитетов, если таковые имеются?

— В данном случае авторитеты вы сами, — отпарировал Деса. — Мы оцениваем высказанное предположение, руководствуясь нашим разумом и логикой.

— Согласен. Разумеется, согласен. Но достаточно ли этого? Мы ступили в область рассуждений. Самое большое, на что мы способны, выслушав аргументы сеньора Колона, это заявить, что существование земель, которые он видит своим мысленным взором, возможно. Мы признаём, что аргументы эти весьма убедительны. Но позволяют ли знания высокоучёных членов комиссии оценить компетентность сеньора Колона?

— Другими словами, — заговорил Талавера, — у нас может возникнуть сомнение в выводах сеньора Колона, поскольку мы не знаем, сколь велик его авторитет среди космографов и математиков.

— В этом суть проблемы, господин мой епископ.

Колон стоял, раздираемый противоречивыми чувствами. Складывающаяся ситуация заставляла его разыграть последнюю карту. Карту козырную, но делать этого ему не хотелось, ибо могло создаться впечатление, что он не сам пришёл к своим выводам, но почерпнул их из трудов знаменитого учёного. Разумеется, будь эти важные документы при нём, он бы решился представить их комиссии. Но их украли, и в душе Колона зародилась тревога. Всё с большей очевидностью он начал осознавать… что без карты и письма Тосканелли нечего рассчитывать на победу.

Фрей Диего Деса и тут не оставил его в беде.

— К счастью, — заметил он, — проблема эта легко разрешима. Сеньора Колона поддерживает авторитет величайшего математика современного мира — Паоло дель Поццо Тосканелли.

Вдоль стола пробежал одобрительный шумок. А Сантанхель тут же добавил: «Именно благодаря этой поддержке её величество и собрала нашу комиссию».

Талавера уставился на Колона.

— Почему вы ранее не сказали нам об этом?

— Не видел в этом необходимости. Мне представлялось, что логики моих аргументов и лежащей перед вами карты более чем достаточно.

— Мы сбережём немало времени, — вмешался Деса, — если вы представите карту, полученную от Тосканелли.

— У вас есть карта, вычерченная его рукой? — воскликнул Талавера, и Колон увидел, как вытянулись лица его противников.

Ничем не выдавая бушующую внутри ярость, Колон пытался ответить правдиво, но не на последний вопрос.

— Сформулировав свои выводы, я, прежде чем представить их королю Португалии, решил проконсультироваться с Паоло Тосканелли. Ознакомившись с моими расчётами, он прислал мне письмо и карту. Последняя отличалась от той, что лежит перед вами только в одном: расстоянии до суши при плавании на запад. По моему разумению, оно меньше, чем считал Тосканелли.

— Да это и неважно, — заметил Талавера. — Главное — принцип, и тут слово величайшего космографа имеет первостепенное значение.

Сидевшие слева и справа от него согласно закивали.

— Я имею честь уверить вас, что в принципе Тосканелли полностью согласился со мной, — твёрдо заявил Колон.

— Мы хотели бы не только слышать ваши заверения, но и увидеть саму карту.

Этой фразой Колона прижали к стенке.

— К сожалению, я не могу положить её перед вами. Карту у меня украли.

Повисла зловещая тишина. Колон увидел, как округлились глаза Сантанхеля, как побледнело обычно румяное лицо Десы. Фонсека что-то шепнул своему соседу.

— Но, сеньор, — бесцветным голосом спросил Талавера, — кто мог украсть у вас эту карту?

— Мой господин, ответить на этот вопрос — выше моих сил. Да сейчас это не суть важно. Карты у меня нет. Но если бы она и была, клянусь вам, на ней вы увидели именно то, о чём я и говорил.

Он услышал чей-то смешок. Ему словно отвесили пощёчину. Колон вспыхнул. Глаза его полыхнули ярким пламенем. Но он ничего не успел сказать, потому что Талавера задал следующий вопрос:

— Сеньор Колон, по приезде в Испанию вы показывали кому-нибудь эту карту?

— Никогда. Никому.

— Значит, теперь, после смерти Тосканелли, подтвердить её существование можете только вы?

— Совершенно верно, — признал Колон.

— И, если я правильно понял дона Луиса де Сантанхеля, их величества собрали эту комиссию только потому, что вы заверили их в существовании этой карты?

— Карта была лишь одним из доводов. Не более того.

— А мне представляется, — проскрипел Фонсека, — что наша комиссия никогда не собралась, если б их величества знали, что никакой карты нет.

И тут Колон не сдержался.

— Если вы намекаете, что я ввёл в заблуждение короля и королеву необоснованными претензиями, то я подобные обвинения отвергаю. Я обманывал бы их величеств, если бы карты не существовало. На самом же деле карта есть, и я посмею лишь добавить, что и не собирался представлять её, поскольку считаю, что убеждать должны логика и математические выкладки, а не громкие имена.

Едва ли последняя фраза оказалась удачной. Если кто-то из членов комиссии всё ещё симпатизировал Колону, то после неё он потерял последних союзников. Даже глаза Десы посуровели. Сантанхель и Кинтанилья старались не смотреть на него.

— Вы вот сказали, что были при дворе короля Жуана, когда получили карту и письмо, — напомнил доминиканец Варгас. — Вы показывали их королю?

— Да.

Брови доминиканца взметнулись вверх.

— И тем не менее король Жуан не счёл нужным дать вам корабли?

— Благодаря этому, — ответствовал Колон, — владыкам Испании представился шанс получить в своё распоряжение богатства новых земель.

Фрей Хустино Варгас лишь презрительно улыбнулся.

Талавера подождал ещё немного, но так как желающих выступить не нашлось, откашлялся.

— Если вам нечего добавить, сеньор, позвольте нам перейти к обсуждению. Вы можете удалиться.

Но даже в атмосфере всеобщего недоверия Колон решился на последнее слово.

— Я вынужден повторить, мой господин, что всё сказанное мною о документах Тосканелли — истинная правда, и я призываю в свидетели Господа Бога. Я благодарю вас, господа, за Терпение, с которым вы выслушали меня, и целую ваши руки.

Он поклонился и направился к двери.

Но прежде чем Колон закрыл за собой дверь, он услышал голос Фонсеки: «Мне думается, господин мой епископ, нам не стоит терять время на подобные пустяки. Совершенно ясно, что нас собрали понапрасну. К счастью, мы вовремя это выяснили».

Глава 19

ДОКЛАД
Гордость поддерживала Колона до тех пор, пока взгляды упирались в его спину, но не секундой больше.

Как только двери зала заседаний захлопнулись, голова его поникла, спина согнулась под свалившейся на него непосильной ношей, и, ослеплённый обидой и злобой, Колон, волоча ноги, еле доплёлся до скамьи у стены.

Два пажа шептались в углу. Охранник застыл у дверей. Они не обращали на него ни малейшего внимания, а кроме них, в полутёмной приёмной не было ни души. Никто не видел его жестокого поражения. И оставался он в приёмной не потому, что в нём ещё теплилась надежда на успех. Просто не мог уйти, не объяснившись с Сантанхелем.

Глубоко задумавшись, он не замечал бега времени. И вздрогнул от неожиданности, когда раскрылись двери, выпуская из зала заседаний членов комиссии. Ему показалось, что не прошло и пяти минут, как он вышел в приёмную. На самом же деле комиссии потребовалось полчаса, чтобы прийти к единому мнению.

Талавера шёл первым, за ним — Мальдонадо и Ресенде.

Инстинктивно Колон встал. Их взгляды, привлечённые его движением, тут же скользнули в сторону, едва они увидели, кто поднимается со скамьи.

Четвёртым показался Деса с низко опущенной головой. Деса, который верил ему, которого он убедил в своей правоте, который защищал его перед владыками Испании. Деса тоже увидел его и тоже прошёл, не сказав ни слова, не подав ни знака, из которых он мог бы понять, принимают ли его за бесчестного шарлатана, не останавливающегося ни перед какой низостью.

Фонсека не удостоил Колона и взгляда, оживлённо беседуя о чём-то с одним из доминиканцев, и Колон уже проклинал себя за то, что сразу же не покинул приёмную, а остался, подвергаясь новым унижениям.

Наконец появился Сантанхель, молча шагающий рядом с Кинтанильей. По телу Колона пробежала дрожь. Неужели и этот верный друг, которому он стольким обязан, покинет его? Но нет, Сантанхель, заметив Колона, прямиком направился к нему. На лице его отражалась тревога. Он тяжело вздохнул и покачал седой головой, прежде чем заговорить.

— Пока не могу обещать вам ничего хорошего, мой дорогой Кристобаль.

Но всё ещё можно поправить. Мы должны приложить все силы, чтобы вернуть карту.

— Спасибо и за то, что вы хоть верите в её существование. Другие-то сразу решили, что карты никогда и не было. Эти господа… Рука Сантанхеля легла на его плечо.

— Чем дольше я живу, дорогой Кристобаль, тем больше убеждаюсь, сколь мало в человеке милосердия.

— Тогда мне всё ясно. Комиссия приняла меня за шарлатана, а предложение моё, как искренне полагает Фонсека, — за сплошной обман.

— Поменьше думайте об этом наглом священнике, да и вообще постарайтесь успокоиться. Сегодня я загляну к вам. А теперь идите.

Он похлопал Колона по плечу, чтобы подбодрить, но едва ли вдохнул в него хоть каплю надежды. Домой тот ушёл в отчаянии, потрясённый совершившимся.

С трудом преодолевая каждую ступеньку, он поднялся по лестнице, открыл дверь и оцепенел, увидев Беатрис, сидящую у стола.

Она метнулась ему навстречу; чёрная, обшитая кружевами мантилья осталась на спинке стула.

— Я не могла не прийти, Кристобаль. Хотела дождаться тебя и сразу узнать обо всём. Я не находила себе места от волнения. Ты победил, дорогой мой?! Я знаю, что ты победил!

Он шагнул к окну, и Беатрис увидела, как печально его лицо. В ужасе она отшатнулась.

— Кристобаль!

Улыбка его более всего напоминала гримасу боли. Он усадил её на стул, сам опустился перед ней на колени, уткнулся лицом в её платье.

— Всё кончено, — простонал он. — Я лишился всего: надежды, доверия, собственной чести. До наступления вечера королю и королеве доложат, что я обыкновенный лгун и обманщик. Если они проявят милосердие, мне просто прикажут покинуть Испанию, если же король Фердинанд решит, что я должен расплатиться за жалкие гроши, которые выдавались мне, меня бросят в тюрьму.

Руки её нежно гладили Колона по волосам. Наконец он поднял голову, посмотрел на Беатрис.

— Меня ограбили.

— Ограбили? — От внезапно нахлынувшего страха Беатрис осипла. — Что? Что у тебя украли?

— Всё! — Он поднялся. — Всё, кроме жизни. Оставили только отчаяние и стыд, которые будут меня преследовать до последнего часа. У меня украли оружие, которым я мог сокрушить этих твердолобых учёных из Сала-манки, этих священников, которые не видят дальше собственного носа.

И Колон закружил по комнате, как разъярённая пантера, передавая Беатрис все насмешки, все намёки, которые пришлось ему выслушать.

Она сидела не дыша, побелев как полотно, её глаза не отрывались от лица Колона. А потом он остановился перед ней, горько улыбнулся.

— Таков конец всех моих грёз, моя Беатрис. Я должен идти в другие края, предлагать мои услуги кому-то ещё, но едва ли меня захотят слушать, потому что, как выяснилось сегодня, бумажкам поверят куда больше, чем человеку.

Беатрис упёрлась локтями о стол, обхватила голову руками. Она пыталась в точности вспомнить, какие слова удалось вырвать из неё Галлино. А вспомнив, поняла, как много сказала, сколь важные сведения узнал от неё венецианец.

И заставила себя заговорить.

— Когда ты в последний раз видел эти документы?

— Когда? Откуда мне знать? У меня и мысли не было проверять, на месте ли они. Даже в среду, когда я положил в жестянку письмо для Сантанхеля, о котором я тебе говорил, я не стал перетряхивать содержимое, уверенный, что документы в полной сохранности.

— А может, ты не положил карту на место, когда последний раз работал с ней?

— Невозможно. Я держу её в этой жестянке, и больше нигде. Кроме того, я всё перерыл.

— Вчера тебя не было дома целый день, — напомнила ему Беатрис. — Может, тебя ограбили в твоё отсутствие?

— Я не нашёл следов взлома. Все замки целы. Правда… — Колон что-то вспомнил. — Сегодня утром, открыв сундук, чтобы достать карту, я заметил, что вещи лежат в беспорядке. Во всяком случае, не так, как я их клал. До того я открывал сундук в среду утром, после твоего ухода. — И он помолчал. — Пожалуй… да, меня могли ограбить вчера. Но как? Замок на сундуке цел. И кто мог знать, где я храню ключ?

— Я знала.

— Ты? — он уставился на Беатрис. — Ты полагаешь, разя сказал тебе, то мог сказать и кому-то ещё? Но я не говорил. И даже ты не знала, какая из лежащих в жестянке карт вычерчена Тосканелли.

Она поняла, что должна рассказать ему обо всём, чем бы это ей ни грозило.

— Послушай, Кристобаль… — Но встретилась взглядом с его полными муки глазами, и решимость покинула её. Она не могла, не могла вылить ещё одну каплю в чашу страданий, которую ему пришлось испить в этот день.

— Я слушаю, любовь моя.

— Нет, ничего… ничего. — У неё перехватило дыхание. — Глупая, шальная мысль.

Колон наклонился, поцеловал её в холодные губы.

— Когда я встретился с тобой, Беатрис, я так нуждался в тебе. А теперь ты нужна мне ещё больше… но я должен отказаться от тебя.

Ответа не последовало. Беатрис словно обратилась в статую.

И тут раздался стук в дверь.

Колон подошёл, открыл её и оказался лицом к лицу с Сантанхелем.

— Дон Луис! — Он отступил в сторону, давая казначею войти.

Сантанхель переступил порог и, увидев Беатрис, остановился.

— Я, похоже, не вовремя.

— Нет, нет. Это мой близкий друг, сеньора Беатрис Энрикес. Она навестила меня в час, когда большинство друзей отвернулось от меня.

Дон Луис сдёрнул шапочку с головы и поклонился. Он узнал в Беатрис танцовщицу, которую Колон защищал от насмешек маркизы Мойя. Его острый взгляд отметил не только удивительную красоту девушки, но и тёмные круги под глазами, и следы слёз на щеках.

— Я решил незамедлительно поставить вас в известность, Кристобаль, что их величества смогут принять епископа Авилы только вечером. Я вырвал у него обещание перечеркнуть изложенные в докладе комиссии выводы, если до этого времени пропавшая карта будет найдена.

Взгляд Колона потеплел.

— Пусть я умру, если у меня есть более верный друг…

Сантанхель лишь махнул рукой.

— Карта, — вернулся он к интересующей его теме. — Кто, по-вашему, мог украсть её?

— Понятия не имею.

— А вы подумайте, подумайте. Всё зависит от этого, даже ваша честь. Вспомните старинную пословицу: «Cue bonofuerit?» — «Кому это выгодно?»

— Знаете, я подумал о португальцах. Но скорее потому, что больше ничего не пришло в голову. Подозрения мои, разумеется, ничем не обоснованы.

Дон Луис раздражённо закружил по комнате.

— Ну ради чего Деса заговорил о Тосканелли! Мы достигли бы своего и без этой карты.

— Он хотел мне помочь.

Дон Луис печально покачал головой.

— Да, конечно. Намерения у него были самые добрые. Но результат-то ужасен. Даже Деса, ваш верный друг, отвернулся от вас. Как и остальные, он решил, что история о краже — чистая выдумка. Он вам больше не верит.

Ярость охватила Колона.

— Помоги мне, Господи! Ну почему в человеке видят только плохое? С какой лёгкостью его лишают чести! Как же завидуют иностранцу, который может добиться расположения владык Испании! Как хочется им объявить меня лгуном!

Сантанхель грустно вздохнул.

— Если вы не укажете мне на возможных похитителей… — Он пожал плечами, не договорив.

Беатрис, сжавшись, сидела у стола. Её распирало желание выложить всё, что ей известно, но страх перед разрывом с Колоном заставлял молчать.

— Я пойду к королеве, — прервал молчание дон Луис. — У неё доброе сердце и проницательный ум. Я ещё поборюсь за вас!

— Спасибо, друг мой. Ибо я оказал вам плохую услугу.

— Посмотрим. Посмотрим. Не теряйте мужества. Я ещё загляну к вам. Может, сегодня вечером.

Едва он ушёл, поднялась и Беатрис. Её уже ждали у Загарте. Она опаздывала.

— Да, — кивнул Колон. — Тебе надо идти. А я-то обещал вызволить тебя из этого вертепа. Смех, да и только.

Она выбежала из дому, но на полпути к харчевне Загарте остановилась как вкопанная. Ей недоставало мужества сказать всё Колону, но уж с Сантанхелем она могла бы поговорить. А потом исчезнуть из Кордовы, чтобы не сгореть со стыда. Ей понадобилось лишь несколько секунд, чтобы принять решение. Загарте, спектакль и публика подождут.

Она повернулась и вновь застыла на месте. Перед её мысленным взором возник несчастный Пабло, томящийся в грязном, вонючем подземелье, умоляющий спасти его даже ценой собственной чести. Вновь ей приходилось выбирать между братом и любовником. Только предав и пожертвовав одним, она могла спасти второго.

Проходивший мимо солдат подтолкнул её и игриво шепнул пару слов, предложив весело провести вечерок. Беатрис разом очнулась. Одним взглядом отшив солдата, она поспешила к Мечети. Дон Луис жил на улице, выходящей к западной стене кафедрального собора. Охранник у ворот только осведомился, что ей нужно, как из дома вышел Сантанхель.

Беатрис смиренно попросила выслушать её. Отказывать ей Сантанхелю не хотелось, но он очень спешил.

— Вы выбрали неудачную минуту. Я иду к королеве. Полагаю, вы понимаете, почему я должен немедленно увидеться с ней?

— То, что я собираюсь рассказать вашему высочеству, возможно, поможет вам в разговоре с королевой.

Его добрые глаза всмотрелись в бледное, полное страданий лицо Беатрис.

— Пойдёмте со мной.

Они пересекли залитый солнцем двор и вошли в прохладный вестибюль. Слуги бросились им навстречу, но Сантанхель отослал их прочь и ввёл Беатрис в маленькую гостиную.

— Так что вы хотите мне рассказать?

— Я знаю, кто воры и где их найти, — выпалила Беатрис и, увидев, как изумлённо раскрылись глаза Сантанхеля, продолжила: — Это агенты государственных инквизиторов Венеции. Их двое — Рокка и Галлино. Рокка утверждает, что входит в состав посольства Венецианской республики при королевском дворе Испании. Живут они в «Фонда дель Леон».

Сантанхель шагнул к ней.

— Откуда вы всё это знаете?

— Зачем вы спрашиваете меня? — с болью в голосе отозвалась Беатрис. — Разве вам недостаточно их имён?

— Недостаточно, если возникнет необходимость задержать их. Тем более, как вы сами сказали, один из них пользуется дипломатической неприкосновенностью. — И тут же добавил: — Кристобаль знает об этом?

— Я не решилась сказать ему.

— Ага! — Его густые брови сдвинулись к переносице, но заговорил он очень мягко: — Почему же? Будьте со мною откровенны, дитя моё.

Колебалась она недолго.

— В Венеции мой брат брошен в подземелье Подзи. Его обвиняют в краже, и на то есть основания, и в государственной измене, хотя никакой он не шпион…

Беатрис рассказала всё, ничего не утаивая. Сантанхель слушал внимательно, с непроницаемым лицом, не упуская ни единого слова.

— …Я знаю, какой мерзавкой выгляжу в ваших глазах, — закончила Беатрис. — Я сама себе противна. Однако клянусь госпожой нашей девой Марией — я не хотела предать Кристобаля, когда Галлино вытянул из меня то, что хотел узнать. Ибо любовь, которую требовалось лишь изобразить, превратилась в настоящую.

— И не надо отказываться от неё, — улыбнулся Сантанхель. — Бедная вы моя. Какой жестокий выбор выпал на вашу долю — между братом и возлюбленным.

— Но так ли я выбрала? — взмолилась она.

— Вы поступили по справедливости, — твёрдо заявил Сантанхель. — Вы не можете нести ответственность за вину вашего брата. В тюрьме он оказался не из-за вас и не должен требовать, чтобы вы принесли себя в жертву ради его освобождения. Этим он лишь умножает свои грехи. Кристобаль же угодил в западню. Причём вас использовали как приманку. Ваша любовь к нему или его — к вам не имеет тут никакого значения. Ваш долг — любой ценой вызволить его из этой западни.

Облегчение отразилось на лице Беатрис. Доводы Сантанхеля показались ей убедительными.

— Вы так думаете? Какая тяжесть свалится с моих плеч!

— Это же легко проверить. Пойдите и исповедуйтесь. Ни один священник не отпустит вам грехи, пока вы не сделаете всё от вас зависящее, чтобы уменьшить нанесённый вами ущерб. Так что не терзайтесь угрызениями совести. Идите с миром. А я приму необходимые меры. Немедленно повидаюсь с алькальдом Кордовы, и мы займёмся этими венецианцами.

— Вам потребуются мои свидетельские показания.

Улыбаясь, Сантанхель покачал головой.

— Они-то мне как раз и не нужны. Ваши показания вынудят алькальда арестовать вас.

— Я знаю. Но меня это не волнует.

Улыбка Сантанхеля стала шире. Он видел, что Беатрис готова принести себя в жертву.

— Дитя моё, арест — это ваша погибель, а я не уверен, что Кристобаль поблагодарит меня, если узнает, какой ценой я спас его честь. Положитесь на меня. Я управлюсь без вас. Лучше не теряйте времени и расскажите обо всём Кристобалю. Ничего не утаивая.

По телу Беатрис пробежала дрожь.

— Я… я не решусь. По крайней мере, сейчас… — Она помолчала, затем продолжила: — А не могли бы вы… Ваше высочество, рассказать ему? Пусть он сам решит, как поступить со мной.

Сантанхель задумался.

— Если хотите. Но поверьте мне, дитя моё, будет лучше, если обо всём он узнает от вас.

Беатрис заломила руки.

— Я не решусь. Не решусь до тех пор, пока ему не возвратят карту.

— Ладно, ладно, — закивал Сантанхель. — Именно этим мы сейчас и займёмся. А остальное может и подождать. Не будем терять времени.

Дело оказалось не столь простым, как рассчитывал дон Луис. Дон Мигель де Эскобедо — верховный судья Кордовы — свято чтил дух и букву закона и не собирался что-либо предпринимать, не получив ответ на интересующие его вопросы.

— Нет смысла напирать на меня, дон Мигель, — запротестовал Сантанхель. — Считайте лучше, что эти сведения получены мною в исповедальне.

— С каких это пор вы стали священнослужителем, дон Луис?

— Не только священникам доводится выслушивать исповедь. Я обещал не выдавать человека, который передал мне эти сведения. Иначе он бы не заговорил. Неужели мне следовало оставить это преступление безнаказанным?

— Но где доказательства совершения преступления?

— Моё слово.

— Вернее, слово неизвестного человека.

— Я его хорошо знаю. Разве вам этого недостаточно?

— Ума не приложу, что и делать. Один из этих людей, как вы говорите, числится в венецианском посольстве. Даже при наличии неопровержимых доказательств его вины мне не хотелось бы связываться с ним — Алькальд погладил седую бороду. — Если искомых документов при них не окажется, мне грозят немалые неприятности. Не могли бы вы принести мне приказ от королевы?

— Нет. Но уверяю вас, когда всё будет кончено, она одобрит ваши действия.

— Непростую вы мне задали задачку. Пошлю-ка я за коррехидором[1461].

Несколько минут спустя в кабинет вошёл мужчина, в котором за милю был виден военный. Дон Ксавьер Пастор обладал более богатым воображением, чем алькальд, и оказался не столь щепетилен.

— Говорите, карта и письмо? — Он помолчал, потом добавил: — А если мы найдём их у одного из венецианцев, как мы докажем, что они принадлежат не им?

— Сеньор Колон, несомненно, назовёт особые отличия и карты и письма.

— Тогда позвольте мне начать с сеньора Колона.

— А потом? — пожелал знать алькальд, несколько сбитый с толку такой прытью подчинённого. — Один из этой пары, не забывайте об этом, приписан к посольству.

— Мы же не обязаны действовать официально, — дон Ксавьер позволил себе подмигнуть Сантанхелю, — и не будем называть себя. Постараемся избежать огласки.

— Если вы напортачите, я выгоню вас со службы, — предупредил алькальд.

— Значит, я того заслужил, — рассмеялся дон Ксавьер, который всё больше нравился Сантанхелю.

Вдвоём они сразу отправились к Колону, причём он предупредил коррехидора, что тот вроде бы не знает, кто воры.

— Я принёс вам надежду, Кристобаль, — приветствовал его Сантанхель. — Это коррехидор, который займётся поисками вашей карты.

— Даже если нам неизвестно, кто её украл?

— Поиски, я думаю, и выведут нас на воров, — уверенно заявил коррехидор. — Положитесь на нас, сеньор. Мы знаем Кордову лучше, чем вы.

— Вы сотворите чудо, если вам удастся отыскать карту.

— Попробуем сделать это с вашей помощью. Как нам узнать, что карта — ваша, если мы её найдём?

— Вместе с ней у меня украли письмо, адресованное на моё имя, с подписью Тосканелли и его печатью: орёл с распростёртыми крыльями под герцогской короной. Те же печать и подпись имеются на карте.

— Это всё, что мне нужно. Надеюсь вскорости вновь увидеться с вами. Отдыхайте с миром, сеньор. — И он вышел из комнаты.

— Самоуверенный господин, — заметил Колон. — И очень уж легко даёт обещания.

Пожалуй, он недооценил коррехидора, который прямиком направился в «Фонда дель Леон».

Кисада, хозяин гостиницы, встретил его с должным почтением.

— Храни вас Бог, ваша милость.

— И тебе желаю того же, Кисада. У тебя есть свободные комнаты?

— Слава Господу, нет. Когда их величества в Кордове, моя гостиница всегда забита до отказа.

Дон Ксавьер покрутил длинный ус.

— Жаль, жаль. А никто из постояльцев не собирается уезжать?

— Уезжают. Завтра. Освобождается моя лучшая комната на втором этаже.

— Это точно? И кто уезжает?

— Два господина, венецианцы. Они приказали подать мулов к восьми утра.

— Мулов? — усмехнулся коррехидор. — Они собираются ехать верхом до самой Венеции?

— Нет, нет, ваша милость. Только до Малаги, а там пересесть на корабль.

— Конечно, конечно, — коррехидор рассмеялся. — Возможно, их комната подойдёт. Вечером я дам вам знать.

Узнав всё, что требовалось, коррехидор покинул гостиницу. И в тот же вечер он пришёл к алькальду, у которого застал Сантанхеля.

Казначей вернулся из Алькасара получасом ранее в глубокой озабоченности. Он присутствовал при докладе комиссии их величествам. Талавера, сопровождаемый Десой, Фонсекой и Мальдонадо, разнёс предложение Колона в пух и прах.

— Эта мечта бесчестного авантюриста, который не остановился даже перед тем, чтобы безо всяких на то оснований заявить о поддержке его бредовых идей знаменитейшим математиком, — заключил Талавера.

Лицо королевы разочарованно вытянулось. Король же воспринял доклад как должное. Похоже, он и не ожидал услышать ничего иного.

— Ваше заключение пришлось весьма кстати, — благосклонно кивнул он Талавере. — Вот-вот падёт Гранада, и мы должны сосредоточить своё внимание на серьёзных проектах, а не рассматривать безосновательные грёзы. — Улыбаясь, он повернулся к королеве. — Как вы знаете, я с самого начала не одобрял этого энтузиазма, с которым вы восприняли выдумки этого ловкача. Я даже опасался, что он злоупотребит вашей доверчивостью.

Королева чуть зарделась. Она не терпела упрёков.

— Если я и рисковала моей доверчивостью, то сознательно. Я считаю необходимым использовать любую возможность для приумножения могущества и славы королевства Кастильского, во главе которого соблаговолил поставить меня Господь Бог.

— Смею заметить, мадам, что я не менее ответственно отношусь к своим обязанностям перед Испанией. Возможно, я излишне осторожен, но осторожность эта во благо испанцам и испанской казне.

— Я в этом не сомневаюсь, — ответила королева. — Но сверхосторожность может помешать развитию страны. — Она посмотрела на Талаверу, — Ваш доклад, господин мой епископ, должно рассматривать как решение комиссии?

— Это наше общее решение, ваше величество, — поклонился Талавера.

— Позвольте вам возразить, — вмешался Сантанхель. — Я, к примеру, с ним не согласен.

Король Фердинанд добродушно рассмеялся.

— Но ты же не космограф, Сантанхель.

— Не космограф, но юрист, ваше величество, и достаточно опытный, чтобы не путать аргументы за и против.

— В этом я полностью согласна с вами, дон Луис, — королева кивнула казначею и вновь повернулась к Талавере. — Почему вы решили, что кража карты — чистой воды выдумка?

— Позвольте мне напомнить вашему величеству, что само существование этой карты подтверждается только словом Колона.

— А то, что Колон лгал, подтверждается только вашим словом, — отрезал Сантанхель. — Да, Колон не смог представить доказательства своих расчётов, но это не есть доказательство того, что он лгал нам.

— Само по себе — нет, — признал Талавера. — Но в сложившихся обстоятельствах очень существенно, что карты этой никто не видел. О краже он упомянул, лишь когда от него потребовали представить карту. Весьма удачный ход для мошенника, который добился созыва столь представитель ной комиссии, козыряя тем, что карта у него есть.

Королева нетерпеливо махнула рукой.

— Но с какой стати козырять ему несуществующей картой, если в конце концов всё обязательно бы открылось?

— Для того чтобы получить возможность изложить свои доводы, которые могли сбить нас с толку и толкнуть на ложный путь.

— Чересчур сложно. И не убедительно, — стояла на своём королева, защищая скорее себя, а не Колона. — Доверчивой оказалась не только я. Доводы Колона убедили и фрея Диего. Неужели они потеряли свою убедительность только потому, что он не смог представить карту?

— Моя вера в его расчёты, — ответствовал Деса, — базировалась на вере в самого Колона и, естественно, на том, что его поддержал Тосканелли. Именно я поднял вопрос о флорентийской карте, когда стало ясно, что аргументы Колона не представляются достаточно убедительными членам комиссии. И признаюсь, что у меня возникли серьёзные сомнения в правдивости его утверждения о краже.

Сантанхель попытался развеять впечатление, которое произвели слова Десы.

— А вот у меня не возникло ни малейших сомнений. Я узнаю благородство, когда вижу его, а Колон слишком благороден, чтобы опускаться до лжи.

Король Фердинанд вновь рассмеялся.

— Если я немного разбираюсь в людях, такого благородства не найти ни в ком. Ты говоришь от сердца, Сантанхель, о не от разума.

— Таково моё мнение, ваше величество, и я ещё надеюсь доказать свою правоту.

— Доверчивость, вижу, уживается у тебя с оптимизмом, — ответил король. — Ну что ж, одно другому не помеха. — Он повернулся к королеве: — Наверное, вы согласитесь, мадам, что нам следует заняться более важными делами и не возвращаться к этому вопросу, пока дон Луис не докажет нам, что Колон не обманщик?

Королева неохотно кивнула, и улыбка, дарованная Сантанхелю, показала тому, что искорка надежды, всё же остаётся.

Поэтому, несмотря на поздний час, он и пошёл к алькальду, чтобы убедиться, что розыски начаты. Там и застал его коррехидор.

— Мы уже начали расследование, — доложил дон Ксавьер. — Венецианцы утром отправляются в Малагу, чтобы сесть там на корабль. Мулов они заказали на восемь утра. Вы согласитесь со мной, дон Мигель, их отъезд — прямое свидетельство того, что порученное им задание выполнено. То есть карта и письмо у них.

Алькальд сухо кивнул. Сантанхель же встрепенулся.

— Но почему вы не приняли никаких мер, придя к такому выводу? Этих людей нельзя отпускать из Кордовы!

— Напротив, пусть уезжают, — усмехнулся коррехидор. — У нас нет приказа на их задержание, и едва ли мы его получим.

— Разумеется, не получите, — заверил его алькальд. — Лучше мне провалиться в ад, чем подписать приказ на арест сотрудника посольства безо всяких доказательств его вины.

— А что же нам делать? — растерянно спросил дон Луис.

— Мы не можем помешать их отъезду, — коррехидор продолжал усмехаться, — но в наших силах воспрепятствовать их прибытию в Малагу. Тамошние дороги пользуются дурной славой. Полным-полно разбойников, знаете ли. Наших альгасилов не хватает для поддержания порядка. Так что едва ли государство будет нести ответственность за ограбление двух иностранцев, не так ли, дон Мигель? И у нас не возникнет никаких трений с посольством Венеции.

Облегчение Сантанхеля выразилось добродушным смехом.

— У меня возникают подозрения, что должность коррехидора Кордовы может приносить немалую прибыль.

Глава 20

ЦЫГАНЕ
Толпа, запрудившая в то субботнее утро в самом начале июня улицы Кордовы и дорогу, ведущую на юго-восток, задержала отъезд венецианцев. Ибо в те же часы владыки Испании, сопровождаемые отборными войсками, отправлялись в Вегу, чтобы лично руководить решающим штурмом Гранады.

Жители Кордовы с восторгом провожали уходящих в бой. Трубили трубы, развевались стяги и хоругви, их величества возглавляли длинную колонну рыцарей. Король — в сверкающей броне, и даже королева — в стальном панцире, украшенном арабесками.

За рыцарской фалангой следовала кавалькада придворных дам на мулах с дорогими сёдлами, далее — придворные, священнослужители и миряне, королевские слуги, грумы, сокольничьи. За двором двигались войска, кавалерия, копейщики, марширующие по четыре в ряд, с десятифутовыми пиками в руках, арбалетчики, швейцарские наёмники в коротких кожаных куртках с панцирем, прикрывающим только грудь, ибо они утверждали, что враг никогда не видит их со спины. Замыкали колонну обозные повозки с провиантом и снаряжением, осадные орудия.

В пыли, под жарким солнцем армия выползла из Алькасара, пересекла Гвадалквивир по Мавританскому мосту и взяла курс на Гранаду.

А вслед за ней Рокка и Галлино через тот же мост отправились в Малагу. Вместе с ними, чуть впереди, ехал погонщик мулов, у которого они наняли животных. Двигались они не спеша, под мелодичное позвякивание колокольчиков на шее мулов.

На другом берегу реки под раскидистым деревом расположилась корчма. Полдюжины мужчин о чём-то оживлённо болтали, с полными кружками в руках. Своих мулов они привязали к железным кольцам в заборе. Худые, поджарые, небрежно одетые мужчины чем-то напоминали степных волков.

— Цыгане, — презрительно процедил погонщик мулов, когда он и венецианцы проезжали мимо.

Скоро они миновали окраину, где толпа нищих, выставлявших на показ все свои раны и увечья, взывала к их милосердию, понапрасну рассчитывая получить хоть одну мелкую монету. Милей дальше они услышали позади топот копыт, и погонщик мулов предложил венецианцам отъехать на обочину, чтобы пропустить приближающуюся кавалькаду. В промчавшихся всадниках он узнал цыган, что недавно пили вино у моста, и долго честил их, пока не осела поднятая ими пыль.

— Пусть дьявол сломает их грязные шеи, — пожелал он цыганам, перед тем как снова тронуться в путь.

Так же неспешно они поднялись на холм, за гребнем которого скрылись цыгане, придержали мулов, чтобы те могли отдышаться.

Внизу текла речка, справа зеленел лес, в который ныряла серая лента дороги, слева тянулись виноградники, за ними начинались зелёные пастбища под синим безоблачным небом. Они двинулись вниз и уже достигли леса, когда раздался громкий крик и из-за сени деревьев возникли три всадника, заступивших им путь. То были все те же цыгане, и их предводитель, долговязый, тощий, в широкополой шляпе и с чёрной тряпкой, закрывавшей пол-лица, на полкорпуса опережал своих спутников.

Хриплым голосом он приказал путешественникам остановиться, хотя те замерли на месте, едва увидев незнакомцев.

— Господи Боже, защити нас! — заверещал погонщик мулов.

Но Галлино и Рокка были не из тех, кто легко впадает в панику, и спросили в ответ, что тому угодно.

Предводитель расхохотался.

— Ваши пожитки, благородные господа. Спешивайтесь, да поживее.

Шум за спиной заставил Галлино обернуться. Ещё трое цыган появились сзади, отрезая путь к отступлению.

Рокка выругался. Галлино не стал попусту сотрясать воздух, он обнажил меч.

— Вперёд, Рокка! Изрубим их на куски!

Шпоры вонзились в бока мулов, обезумевшие животные рванулись вперёд, венецианцы привстали на стременах, занеся мечи для удара.

Но предводитель ускользнул от меча Галлино, а сам толстой палкой изо всей силы ударил венецианца по голове. Лёгкая бархатная шапочка оказалась ненадёжным шлемом. Удар выбил Галлино из седла, и, бездыханный он упал в дорожную пыль.

Рокке повезло ничуть не больше. Цыган, на которого он напал, перешиб такой же длинной палкой передние ноги мула. Животное рухнуло на колени, а Рокка по инерции полетел вперёд, стукнувшись головой о землю.

В себя он пришёл в прохладе леса, на мшистом берегу ручейка. Открыв глаза, увидел привязанного к дереву погонщика мулов, затем — Галлино, без чувств лежащего рядом с ним. Их окружали смуглые, суровые лица. Он почувствовал, что руки шарят по его телу. Попытка подняться не удалась, ибо грабители связали ему руки и ноги. Камзол с него сняли. Грубый голос над ухом известил предводителя, что денежного пояса нет.

— С этим всё ясно, — ответил тот. — Займитесь другим.

Грабитель оставил Рокку, который перевернулся на бок и в бессильной ярости сверлил взглядом предводителя цыган. Тот же уже вывернул все карманы камзола и теперь ощупывал материю. Вскоре он нашёл утолщение, вспорол подкладку и вытащил спрятанный между ней и бархатом тонкий клеёнчатый мешок. Отбросил камзол, раскрыл мешок и достал карту и письмо Тосканелли. Внимательно осмотрел их и убрал обратно в мешок. Мешок положил в свой карман, ногой подкинул камзол поближе к Рокке, посмотрел на грабителя, обыскивающего Галлино.

— Оставь его. Пусть лежит. — Он покачался на каблуках. — Мы можем трогаться.

К Рокке вернулся дар речи.

— Подождите! — воскликнул он. — Подождите! Возьмите наши деньги. Но бумаги в этом мешке не представляют для вас никакого интереса. Оставьте их мне.

Бандит усмехнулся.

— Значит, не представляют? Тогда почему же ты прятал их? Зашивал в камзол? Я найду учёного книгочея, и мне скажут, сколько они стоят. А пока они останутся у меня.

Рокке удалось сесть, голова у него раскалывалась на части.

— Если за них кто и заплатит, так это я.

— И сколько ты заплатишь?

— Десять тысяч мараведи, — последовал незамедлительный ответ.

— Значит, они стоят по меньшей мере сто тысяч, — рассмеялся предводитель. — Спасибо, что сказал мне. А покупателя я найду сам.

— С этими поисками вы угодите в петлю. Послушайте меня. Вы получите ваши сто тысяч.

Предводитель вновь расхохотался.

— И где же ты их возьмёшь?

— В Кордове. Приходите ко мне завтра и…

— И ты накинешь мне на шею ту самую петлю, о которой только что упоминал. Святой Яго! Ищи простачков в другом месте.

— Послушайте…

— Ты и так наговорил достаточно.

К тому времени Галлино не только очнулся, но и сумел достаточно точно оценить ситуацию.

— Одну минутку, мой друг! Одну минутку! — Он замолчал, перемогая нахлынувшую волну боли. — От вас не убудет, если вы выслушаете меня. Отдайте моему приятелю этот мешочек со всем содержимым и отпустите его в Кордову за деньгами. А я останусь у вас заложником, пока он не заплатит.

Бандит лишь смеялся.

— Я знаю, к чему это приводит. — Он покачал головой. — Мне хватит и того, что у меня есть.

Он уже двинулся с места, но вопли Рокки вновь остановили его.

— Вор! Негодяй! Тебя за это повесят! Отдай документы, и мы разойдёмся мирно. Иначе, клянусь Богом…

— Тихо! Чего разорался! Есть у нас толковая поговорка: мёртвые молчат. Помни об этом и не серди меня, а не то вам живо свернут шеи.

И он зашагал прочь, на ходу отдавая приказы. В манерах его чувствовалась военная выправка, и слушались его беспрекословно. Кто-то из цыган отвязал мулов и увёл их к дороге, другие развязали погонщика.

Предводитель на минуту задержался перед ним.

— Освободишь своих господ, когда мы уйдём. До Кордовы доберётесь пешком. Мулов мы заберём с собой. Ты сможешь забрать их в корчме Ламего у Мавританского моста. — Он поклонился венецианцам, махнул широкополой шляпой. — Оставайтесь с миром, господа мои.

— Иди ты к дьяволу, — сквозь зубы процедил Рокка.

В прескверном настроении, с гудящими головами, агенты Совета трёх, сопровождаемые погонщиком мулов, вышли из леса. Им не оставалось ничего другого, как возвращаться в Кордову на своих двоих.

Солнце уже скатилось к горизонту, когда они добрались до Мавританского моста. У корчмы погонщик мулов предложил венецианцам передохнуть, пока он справится о мулах. Венецианцы, уставшие, покрытые пылью, с саднящими ногами, воспользовались привалом, чтобы утолить жажду. Они вошли в просторный зал, и Рокка, плюхнувшись на деревянную скамью, громким раздражённым голосом потребовал вина.

Корчмарь с подозрением оглядел их рваную одежду, окровавленную повязку на голове Галлино. И обслужил их лишь потому, что хорошо знал Гавилана, погонщика мулов.

Венецианцы жадно пили терпкое вино, не отставал от них и погонщик. Лишь как следует утолив жажду, он справился о мулах.

— Их привели три часа назад, — ответил Гамего. — Я понял, что это твои мулы, и отправил на пастбище за корчмой. — И он поинтересовался: — Что случилось?

— Нас ограбили и бросили в лесу, — прохрипел Рокка. — Только в этой чёртовой стране такое возможно. Кто привёл мулов?

— Откуда мне знать? Какой-то деревенский парнишка.

— А может, один из тех весёлых цыган, что пили у тебя этим утром?

Корчмарь задумчиво почесал затылок.

— Нет. Сегодня тут пили многие. Я не помню.

— Я так и думал, — пренебрежительно хмыкнул Галлино. — И ты, разумеется, не помнишь, куда он пошёл, этот парнишка, оставив мулов?

— Нет, такого я никогда не запоминаю. Я обслуживаю моих гостей, но разом забываю о них, едва они переступят порог корчмы.

— В общем, ты у нас идеальный корчмарь.

Рокка, однако, никак не мог успокоиться.

— Идеальный корчмарь для страны воров и головорезов, — добавил он.

— Вам не следует говорить такого, господин иностранец. Во всяком случае, о Кастилии, где, как все знают, царит полный порядок. Дороги у нас охраняются, и путешественникам на них ничего не грозит.

— Охраняются! Если охраняются, то бандитами. Других охранников на ваших кастильских дорогах мы не видели.

Корчмарь отошёл, не желая продолжать этот оскорбительный для Испании разговор, а погонщик мулов через открытую дверь чёрного хода отправился на пастбище, чтобы убедиться, что мулы его в целости и сохранности.

Рокка вновь наполнил кружку.

— Ну и отрава. Только жажда… — Он не договорил, глаза его вылезли из орбит. Потом с такой силой шваркнул кружкой об стол, что та разбилась и вино разлилось по столу и закапало на пол. Всё это, да ругательства, с которыми Рокка вскочил на ноги, заставило Галлино обернуться.

В зал вошёл высокий худощавый мужчина, небрежно одетый, в котором Галлино сразу признал предводителя цыган.

— Да поможет нам Бог! — выкрикнул Галлино и метнулся следом за Роккой, который уже набросился на бандита.

Тот, однако, увернулся от рук Рокки и коротким, сильным ударом отбросил его от себя.

— Пьянчужка! Обнимайся с дьяволом!

— Грабитель! — орал Рокка.

Вдвоём с Галлино они схватили цыгана.

— Ты ещё пожалеешь о сегодняшнем, — пообещал ему Галлино. — Мы позаботимся о том, чтобы твоя грязная шея оказалась в петле.

Цыган пытался вырваться.

— Пусть дьявол поломает ваши кости. Эй, хозяин! Останови этих убивцев!

В итоге все трое покатились по полу, поднимая пыль, переворачивая столы. Корчмарь уже прыгал вокруг них.

— Господа! Господа! Ради Бога! Что вы делаете?

Рокка тем временем успел усесться на живот цыгана, который перестал сопротивляться.

— Это один из бандитов, что ограбили нас. Позови стражу, пока мы держим его. Позови стражу.

— Да вы сошли с ума, — заверещал корчмарь. — Это же сеньор Рибера. Никакой он не бандит.

— Отпустите меня, кретины! — вновь задёргался цыган. — Эй, сюда! На помощь! На помощь!

Зов его не остался безответным. Распахнулась дверь, и в корчму ввалились четверо альгасилов.

— Что такое? Что случилось? — выкрикнул их командир и, не дожидаясь ответа, прошёлся тупым концом алебарды по спинам венецианцев, сидевших на цыгане. — Встать! Встать! Вы хотели убить этого человека?

— Пьяные, чокнутые иностранцы! — заголосил цыган. — Ни с того, ни с сего набрасываются на людей!

Рокка, безуспешно пытаясь вырваться из рук двоих альгасилов, стащивших его с цыгана, проревел в ответ:

— Нас ограбили на дороге, и это — один из бандитов, что грабили нас.

Цыган сел, ощупывая себя, чтобы убедиться, что ему не оторвали ни руку, ни ногу и все рёбра целы.

— Они пьяны. Я целый день не покидал Кордовы. Дюжина свидетелей это может подтвердить. Эти мерзавцы хотели меня убить. Я думаю, они сломали мне не одну кость. О! О! — морщась от боли, он тем не менее удивительно легко поднялся.

— Оставьте их нам, сеньор Рибера, — твёрдо заявил командир альгасилов. — Они будут держать ответ перед самим коррехидором. Пошевеливайтесь, подонки. — И подтолкнул венецианцев к двери.

— Придержи язык, — посоветовал Рокка, — иначе пожалеешь. Веди нас к коррехидору. Но возьми с собой и этого мерзавца.

— С каких это пор ты отдаёшь мне приказы? Пусть дьявол испепелит тебя. Отвечай за свои действия, сеньор иностранец. И не перекладывай вину на других. Это же надо, нападать на мирных кастильцев! А ну, пошли!

— Только идиоты… — Фраза прервалась криком боли, так как его крепко ударили тупым концом алебарды.

— Шагай, болтун ты паршивый! Поговоришь с коррехидором.

Кипящих от бессильной ярости, их вывели из корчмы и под конвоем провели по улицам Кордовы к рыночной площади, где размещались коррехидор и тюрьма.

Скоро они оказались в мрачном помещении с низким потолком и маленькими оконцами, забранными решётками. Их имена внесли в регистрационную книгу, там же отметили вменяемое им правонарушение, а их самих препроводили в камеру, размерами не превосходящую собачью будку.

Коррехидор, который, как сказали венецианцам, займётся ими утром, в этот момент с доном Луисом де Сантанхелем находились на втором этаже домика Бенсабата на Калье Атаюд.

Поднявшись по лестнице и открыв дверь, они увидели, что Колон собирает вещи, готовясь к отъезду.

Сантанхель добродушно рассмеялся.

— Какой вы предусмотрительный. В Вегу-то нам ехать только завтра. Если позволите, я составлю вам компанию.

Смех показался Колону неуместным.

— Я еду во Францию, дон Луис.

— А что вас туда потянуло?

— Надежда, что король Шарль сможет принять решение, не прибегая к помощи комиссий.

— Похоже, вы недооценили нашего дорогого коррехидора. Ему есть что вам сказать. Поэтому я и привёл его с собой.

— Я благодарен ему за участие. Но, боюсь, он ничем не может мне помочь.

— Более, наверно, ничем. — Дон Ксавьер подошёл к столу и положил на него два документа. — Вот, сеньор, то, что вы, кажется, утеряли.

Колон лишился дара речи. А затем плечи его распрямились, глаза вспыхнули победным огнём.

— Значит, в Кордове вы можете творить чудеса?

Дон Ксавьер засмеялся.

— Стараемся помаленьку. Мои альгасилы шутить не любят. Вор — ваш знакомый венецианец, некий Рокка. Нам удалось изъять у него письмо и карту, не вызывая жалоб посла Венеции. Как мы это сделали, не спрашивайте. Пусть это останется нашим секретом.

Глава 21

МАРКИЗА
Казначей Арагона путешествовал, как того требовал его высокий пост, в сопровождении двенадцати хорошо вооружённых всадников. У каждого на кожаном нагруднике красовался герб Сантанхеля — серебряный крест на лазурном фоне. Позади мулы везли палатки и походное снаряжение.

Под жарким кастильским солнцем маленькая кавалькада продвигалась на юг, и на третий день после выезда из Кордовы они пересекли реку Хениль. Вокруг простиралась зелёная равнина, ветры, дующие с заснеженных вершин Сьерра-Невады, несли долгожданную прохладу. Скоро они приблизились к высоким тополям, словно часовые, охранявшим многоцветие шатров и палаток испанского лагеря, растянувшегося на километры, — города из шёлка и брезента, с развевающимися над ним штандартами и хоругвями.

А ещё дальше, в туманной дымке, возвышались башни и минареты Гранады, последней мавританской твердыни на полуострове, окружённой мощными укреплениями.

Дорога вилась между виноградников и оливковых рощ, зарослей акации и цветущей сирени, полей овса и пшеницы, на которых тут и там алели маки.

Колон ехал в прекрасном настроении. Ещё бы, ему было чем пристыдить тех, кто во всеуслышание обозвал его обманщиком и лгуном.

Но дон Луис полагал, что спешить с этим не стоит.

— Позвольте мне самому разобраться с ними, — настаивал он. — Я позабочусь о том, чтобы они проглотили свои слова. Вы ещё успеете выговориться.

Об этом они договорились ещё до отъезда из Кордовы. Разногласия возникли в другом: как быть с Беатрис? Сантанхель уговаривал Колона немедленно поговорить с девушкой, причём столь настойчиво, что его заинтересованность даже удивила Колона. Он же твёрдо стоял на своём: не искать с Беатрис встреч, пока не сможет ей сообщить что-либо определённое. А чтобы успокоить девушку послал ей записку, в которой сообщал, что карта и письмо найдены и возвращены ему. Сантанхель переборол искушение рассказать Колону обо всём, что произошло на самом деле, так как резонно решил, что признание должно исходить их уст Беатрис. Покаявшись, она могла рассчитывать на быстрое отпущение грехов.

На закате солнца они достигли окраин огромного лагеря. Бесконечные ряды повозок, стада лошадей, мулов, ослов. Кузницы, столярные мастерские, пекарни, камнетёсы, канатные мастера, плетельщики корзин, строители бастионов, тоннелей и мостов и прочего необходимого для транспортировки артиллерии, которую особо опекала сама королева.

Далее они ступили на длинные улицы, образованные солдатскими палатками. Удары молотка о наковальню, грохот деревянных колотушек жестянщиков, лошадиное ржание сменялось песнями бардов и менестрелей, криками торговцев, шествующих от палатки к палатке, в торбах которых имелся товар на любой вкус. Не было лишь проституток, обычно сопровождавших войска. Если они и появлялись, из лагеря благочестивой и набожной Изабеллы их гнали кнутом.

Павильоны короля и королевы расположились на большой площади в центре лагеря. Тут же красовались палатки и шатры придворных. Пурпурная — кардинала Испании, который привёл с собой две тысячи солдат, герцога Медины, маркиза Кадиса и других испанских грандов, вассалов их величеств, пришедших со своими отрядами. Над каждым шатром развевался стяг с гербом его обитателя.

Сантанхель и Колон спешились у шатра маркизы Мойя. Маркиза встретила их более чем благожелательно.

— Какой вы молодец, дон Луис. Если бы вы не привезли с собой нашего Кристобаля, он, наверное, не навестил бы нас.

Колон низко поклонился.

— Целую ваши ручки, мадам. Вы же знаете, что я в опале.

— Именно в такой момент вам и должны помочь друзья.

Кабрера поддержал маркизу.

— Сейчас, правда, нам трудно что-нибудь сделать. Но мы на вашей стороне и докажем вам, сколь мало верим вашим обвинителям.

— Господь припомнит им их злобу, — добавила его супруга.

— Я приехал сюда, чтобы развенчать их, мадам.

Маркиза покачала головой.

— Сейчас не время. Я пыталась говорить с королевой.

— Вы заступались за меня?

— Неужели вы решили, что я сразу же отрекусь от вас? Или меня смутят необоснованные нападки на вас?

— Я ваш вечный должник, мадам. — Колон вновь поклонился.

— Я тонко чувствую настроение королевы. Сейчас не стоит появляться у неё на глазах. Она оскорблена. Считает, что унизила себя в глазах короля Фердинанда, который сразу же принял ваше предложение в штыки.

— Вот и отлично. — Сантанхель потёр руки. — Ничто так не обрадует её величество, как реабилитация Колона.

Кабрера нахмурился.

— Это легкомысленно. Настойчивость может вызвать ещё более бурную реакцию.

Улыбка Сантанхеля стала шире.

— И всё-таки мы рискнём. Потому что на этот раз мы пришли не со словесными аргументами, но с вещественными доказательствами. Доказательствами, которые так жаждали получить высокоучёные члены комиссии. Мы привезли карту и письмо, а также имена грабителей, их укравших.

— Чёрт побери! — радостно выругался маркиз, хватив кулаком по столу.

— Теперь вас оправдают по всем статьям, — улыбнулась маркиза.

— По крайней мере, будет спасена моя честь, — ответил Колон.

— И всё остальное.

— Едва ли. Слишком уж велико сопротивление. Если бы я представил карту комиссии, боюсь что её члены сочли бы, что и этого недостаточно.

Над последней фразой маркиза задумалась, и плодом её размышлений стал план, который она реализовала в тот же вечер.

— Кажется, я знаю, что нужно сделать. Положитесь на меня. И вы поймёте, какой дипломат погиб в Беатрис де Бобадилья.

Они поужинали угрём и форелью, выловленными в Хенили, птичками, попавшими в силки в лесах Веги, запивая еду белым вином аликанте, охлаждённым в горном снегу. За столом то и дело слышался смех. И Колон видел, сколь искренне рады маркиз и маркиза его возвращению из небытия.

После ужина паж, неся над головой ярко горящий факел, отвёл их к павильону, над которым вздымался штандарт с гербами двух королевств.

Король играл в шахматы с епископом Авилы, а королева, сидя за небольшим столиком, слушала доклад капитана Рамиреса, командующего её артиллерией, которого в армии прозвали Эль Артильеро. Речь шла о новых бомбардах, призванных усилить огневую мощь артиллерии. Тут же, естественно, отирался Фонсека, весь в чёрном и, как полагалось священнослужителю, без оружия.

Рамирес уже уходил, когда паж поднял тяжёлую портьеру, пропуская в павильон маркизу Мойя. Ближайшая подруга королевы, она имела право приходить в любое время дня и ночи.

Её величество оторвалась от списка необходимых орудий, составленного Эль Артильеро, подняла голову, улыбнулась маркизе.

Неслышно шагая по мягкому восточному ковру, великолепная в платье из синего бархата с низким вырезом, смело открывающим всю шею, маркиза подошла к столику и присела на указанный королевой стул.

— Обычно ты не приходишь так поздно, Беатрис. Предпочитаешь оставаться у себя.

— Сегодня я не могла не прийти. У меня новости для вашего величества. Касательно Колона.

Она не могла удивить королеву более, даже если бы сбросила на пол канделябр. Король, услышавший её, резко обернулся.

— Надеюсь, вы пришли сказать, что мерзавец покинул Испанию.

— Ну что вы, сир, я не из тех, кто спешит сообщить дурные новости.

— Дурные? Мне доводилось слышать и похуже. Но вы, я вижу, всё ещё благоволите к этому долговязому пройдохе.

Епископ двинул вперёд фигуру.

— Шах, сир.

— К его уму я отношусь с большим уважением, чем к росту, ваше величество, — ответила маркиза.

— А мне кажется, лучшее, что у него есть, — это ноги, — рассмеялся Фердинанд. — Вот ими-то ему и следует сейчас воспользоваться. — И он вновь склонился над доской.

Королева вздохнула.

— К сожалению,он не выдержал испытания, устроенного комиссией, в том числе и доном Хуаном.

— Мне повезло, что я застала здесь дона Хуана, — улыбнулась маркиза. Фонсека поклонился, но и тени улыбки не мелькнуло на его круглом лице.

— Я лелею надежду, — продолжала маркиза, — что принесённые мною новости побудят его изменить своё отношение к сеньору Колону.

— К сожалению, мадам, моё отношение покоится на прочном основании.

— Прочном? А по-моему, на песке, дон Хуан.

Король торопливо сделал ход и вновь обернулся.

— Что я слышу? Вы вновь защищаете этого лжеца?

— Только от ошибок его судей, сир.

— Клянусь бессмертной душой, откуда такая безрассудная страсть?

— Это страсть к процветанию Испании, чести и славе ваших величеств.

Королева похлопала её по руке, опять вздохнула.

— Никто не сомневается в твоих добрых намерениях, Беатрис. Но вопрос уже рассмотрен.

— И решение вынесено, — добавил Фердинанд. — Дело закрыто.

— Шах, сир, — вмешался епископ. — Боюсь, следующим ходом будет мат.

— Да? — Король уставился на доску. — К дьяволу этого Колона! Из-за него проиграл партию.

Маркиза не отрывала от него взгляда.

— Я могу доказать вашему величеству, что из-за Колона вы можете проиграть больше, чем партию в шахматы.

— Согласен с вами, клянусь святым Яго. Он и так отнял у меня много времени и нервов.

— Поэтому не будем увеличивать эти потери, — решила королева.

— Сможет ли моя любовь к вам, мадам, оправдать моё непослушание?

Фердинанд тяжело поднялся, хмуро посмотрел на маркизу.

— Ради Бога, Беатрис, неужели вы не понимаете, что словами тут ничего не изменишь?

— Из-за слов я бы не стала отвлекать ваше внимание. Я говорю о доказательствах.

— Доказательствах чего? — спросила королева.

— Того, что с Колоном поспешили.

Фердинанд рассмеялся.

— Своей настырностью вы превзошли паука.

— Тогда позвольте мне доплести свою паутину. — И с улыбкой она повернулась к королеве.

— Ох уж эти сирены, — вздохнул король, а королева спросила:

— Так что ты хотела нам сказать, Беатрис?

Маркиза не заставила себя упрашивать.

— Хорошо, что при нашем разговоре присутствуют епископ Авилы, который был председателем комиссии, и дон Хуан де Фонсека, оказавший немалое влияние на принятие решения.

Талавера встал из-за стола вместе с королём и теперь молча сверлил Беатрис холодным взглядом. Дон Хуан ещё раз поклонился маркизе.

— Не переоценивайте моих заслуг, мадам. Я лишь помог сорвать маску с этого человека.

— Или приписать ему те качества, которых у него нет и в помине.

— Нет, нет, мадам. Он сам вырыл себе яму.

— Вот об этом мы сейчас и поговорим. Вы дозволите мне высказаться, мадам?

Королеву в немалой степени удивила настойчивость маркизы.

— Да, мы вас слушаем. — Она откинулась на спинку стула. — Я не сомневаюсь, что дон Хуан найдёт, что вам ответить.

Подошёл и король в сопровождении епископа Авилы. На его лице играла улыбка.

— Послушаем и мы. Рыцарский поединок между женщиной и священником. Такое войдёт в историю.

Маркиза всматривалась в круглое лицо дона Хуана де Фонсеки.

— Вы убедили себя и других, не так ли, что сеньор Колон лгал, утверждая, что у него есть карта великого Тосканелли?

— По-вашему, я убедил себя, маркиза? — Он торжественно улыбнулся. — Простите меня, но в этом убедил нас сам Колон.

— Признался, что он лжец, не так ли?

— Убедил нас своим поведением, — возразил Фонсека. — Типичным, кстати, для большинства шарлатанов. Сначала они утверждают, что их поддерживает знаменитость с непререкаемым авторитетом. Тем самым привлекая внимание к собственной персоне. Так, собственно, поступил и Колон, на этом он и споткнулся. Когда мы, выполняя свой долг, потребовали от него доказательств, он притворился, будто его ограбили. Заезженный приёмчик.

— Заезженный? А на чём основывается ваша уверенность, что это был приёмчик?

Фердинанд открыто рассмеялся.

— Да, поневоле убедишься, что спорить с женщиной — всё равно что нести воду в плетёной корзине.

Но Изабелла нахмурилась.

— Быть может, дон Хуан и не нашёл другой ёмкости. Давайте выслушаем его.

Фонсека бросился в бой.

— Уверенность моя идёт от знания жизни. Как могло случиться, что человек, имеющий на руках неопровержимые подтверждения своих взглядов, не упомянул об этом до тех пор, пока наша настойчивость не заставила его признать, что они у него есть?

— Я понимаю, — с видимой неохотой согласилась маркиза. — Это существенно.

— Слава тебе, Господи, — насмешливо воскликнул король. — Её глаза открылись.

— Не совсем, ваше величество. Кое-что остаётся неясным. Если выводы Колона представляются кому-то недостаточно убедительными, почему то же самое, сказанное другим человеком, не вызывает ни малейших сомнений. Я, разумеется, женщина глупая. Но убей Бог, я не вижу, в чём тут разница.

Ей ответил Талавера.

— Разница в том, кто высказывает эти выводы, невежественный моряк или лучший математик современности.

— Вы удовлетворены ответом, маркиза? — спросил её король.

— Разумеется, сир. Ну почему я такая бестолковая? — она рассмеялась, как бы прикрывая собственную неловкость. — Но, господа, — она перевела взгляд с Талаверы на Фонсеку, — вы переоцениваете эту разницу. Не станете же вы притворяться, что поддержали бы Колона вместо того, чтобы отвергнуть его, предъяви он эти несчастные карту и письмо.

— Никакого притворства нет, мадам, — сурово возразил Талавера.

— Что? — Брови маркизы взметнулись вверх. На лице отразилось изумление. — Вы можете уверить меня, мой господин, что Колон получил бы вашу поддержку, если б у него на руках оказались документы, подписанные Тосканелли?

— Заверяю вас в том, мадам, — твёрдо ответил епископ Авилы.

— Несомненно, мадам, — добавил Фонсека.

Недоверчивый смех маркизы не вызвал у них ничего, кроме раздражения.

— Легко говорить о том, чего невозможно доказать. Я думаю, едва ли вы были бы таким сговорчивым, если б ещё не требовали у Колона эти документы.

— Мадам! — возмущённо воскликнул епископ.

— Вы ошибаетесь, мадам, — вторил ему Фонсека. — Серьёзно ошибаетесь. И немилосердны к нам. Извините за грубость.

— Как раз грубости я и не заметил, — засмеялся король.

Королева промолчала. Она уже давно поняла, что маркиза ведёт какую-то игру.

— Немилосердна! Фи, дон Хуан! Но я, пожалуй, соглашусь с вами и принесу свои извинения, если вы сейчас вот, немедленно, посоветовали бы их величествам поддержать Колона, положи он перед вами карту Тосканелли. Сможете вы это сделать?

Фонсека поджал губы.

— Кажется, я уже это сказал.

— А вы, господин мой епископ?

Талавера пожал плечами.

— Всё это пустые разговоры, мадам. Но, чтобы доставить вам удовольствие, в этом случае я без колебаний приму сторону Колона.

Улыбка, теперь уже победная, заиграла на губах маркизы, когда она повернулась к королеве.

— Ваше величество слышали, что сказали их преподобие. Я повязала их по рукам и ногам, не так ли?

Фонсека обеспокоился.

— Повязали нас, мадам?

— Оплела паутиной, как и предупреждала. Может, вы не обратили внимание на моё предупреждение?

Королева наклонилась вперёд.

— Вы задали нам уже немало загадок, Беатрис. Объясните по-простому, о чём, собственно, идёт речь?

— Ваше величество, я лишь хотела, чтобы эти господа лишились той предвзятости, которую они испытывают по отношению к Колону. Он совсем не обманщик. Ему уже возвращены украденные у него карта и письмо. Он здесь в лагере и готов положить их перед вами.

Глава 22

РЕАБИЛИТАЦИЯ
Кристобаль Колон стоял перед их величествами в золотистом отсвете свечей.

Королева Изабелла решила, что восстановление справедливости не терпит отлагательств. Кроме того, ей хотелось ещё раз убедиться, что в отличие от комиссии она сразу же и по достоинству оценила предложение Колона.

Сантанхель и Кабрера вошли вместе с Колоном. Маркиза Мойя, теперь главный покровитель Колона, стояла на полпути между ними и столиком, за которым сидела королева. Король, Талавера и Фонсека тесной группой застыли за её спиной. Документы Тосканелли и собственная карта Колона лежали на столе, перед её величеством.

С разрешения королевы Сантанхель рассказал о своём участии в спасении документов.

— Воры, — докладывал он, — два агента Венецианской республики. Один из них какое-то время находился при дворе ваших величеств, заявляя, что состоит в штате мессира Мочениго, посла Венецианской республики. Их взяли в десяти милях от Кордовы по дороге в Малагу. Чтобы исключить возможные осложнения с Венецией, коррехидор Кордовы обставил всё так, будто на них напали обыкновенные бандиты.

Тут его прервал король Фердинанд.

— Чушь какая-то. Какой интерес может проявлять Венеция к этим документам?

— Чушь это или нет, но я излагаю вам факты, и коррехидор Кордовы может подтвердить мои слова.

— С вашего дозволения, ваше величество, интерес Венеции мне более чем ясен, и теперь я даже начинаю понимать, почему встретил в Португалии такое противодействие. Богатство и могущество Венеции зиждется на её торговле с Индией. Венеция контролирует всю европейскую торговлю с Востоком. Стоит нам достичь Индии западным путём — её монополия рухнет.

Фердинанд задумался.

— Пожалуй, в этом что-то есть, — нехотя пробурчал он.

Королева оторвалась от карты, которую внимательно изучала.

— Я сожалею, сеньор, что с вами обошлись столь несправедливо, и я очень рада, что вы доказали полную свою невиновность.

Фонсека, однако, не желал признавать себя побеждённым.

— Возможно, я перестраховываюсь, ваше величество, но не следует забывать, что Тосканелли уже умер и нам могут подсунуть подделку.

От громкого насмешливого смеха маркизы кровь бросилась ему в лицо, чёрные глаза полыхнули яростью. Но королева не дала ему заговорить.

— Почерк на карте тот же, что и на письме, одинакова и печать, — сухо заметила она.

— Можно подделать и то, и другое, — отвечал Фонсека.

— Действительно, — согласился Фердинанд, нельзя исключать такой возможности.

Королева взглянула в глаза Фонсеки.

— Так вы утверждаете, что перед нами подделка? Говорите, ваше преподобие, не стесняйтесь. Вопрос серьёзный.

Чувствуя за собой поддержку короля, Фонсека не замедлил с ответом.

— Как угодно вашему величеству. Мне представляется, что в критической ситуации человек может не устоять перед искушением, тем более что сеньору Колону нарисовать такую карту, а мы можем судить о его способностях по его собственной карте, не составит большого труда.

Колон рассмеялся, вызвав неудовольствие королевы.

— Что развеселило вас, сеньор?

— Сколь тонко дон Хуан завуалировал свои намёки. Почему бы не высказаться более откровенно. Обвинить меня в том, что я подделал эти документы, чтобы добиться одобрения моего предложения.

— А если бы я прямо сказал об этом, смогли бы вы указать мне, в чём я не прав?

— Я бы не стал этого делать. Да этого и не нужно. Вы и сами должны понимать, будь эти документы поддельными, а я — их автором, они бы появились перед уважаемым председателем комиссии, едва я переступил порог зала заседаний. Хотелось бы услышать ваш ответ и на другой вопрос: с какой стати Венецианская республика послала агентов, чтобы те выкрали у меня подделки перед заседанием комиссии?

Фердинанд громко рассмеялся. Улыбнулся даже Талавера. Фонсека поджал губы. Поклонился их величествам.

— В рвении услужить вашим величествам я иногда делаю и ошибки.

— И не только вы, — добавил Колон.

— Сеньор, сегодня вы можете быть более великодушным, — мягко упрекнула его королева. — Возьмите ваши карты. Вы можете идти. Завтра мы вновь ждём вас у себя.

— Целую ноги вашего величества. — И Колон удалился, весьма довольный исходом аудиенции.

Наибольшее впечатление на королеву произвело не возвращение карты Тосканелли, а сама попытка венецианцев украсть её и объяснение Колона. Тут уж у неё не осталось ни малейших сомнений: она поступила мудро, сразу же высказавшись за экспедицию в Индии.

— Ну и хитры же эти венецианцы, — сказала она королю Фердинанду, когда они остались вдвоём. — Сразу поняли, что обогащение Испании, обещанное Колоном, произойдёт за их счёт.

— А разве нам не хватит богатств Гранады?

Изабелла покачала головой.

— Священный долг правителей — не останавливаться на достигнутом, когда у них есть возможность расширить владения государства, во главе которых они поставлены Господом Богом.

— Всё так. Но давайте не путать грёзы с реалиями. Земли, которые можно достичь, плывя на запад, пока не более чем мечта.

— Не так давно мечтой казалось и покорение Гранады. Однако ждать осталось совсем недолго.

— Гранада у нас перед глазами. Мы знаем, что она существует. Но не можем увидеть земли сеньора Колона.

— Есть глаза души. Ими Колон видит Индию так же ясно, как мы — Гранаду.

— Об этом я и толкую. Стоит ли нам рисковать людскими жизнями и богатством, кровью и золотом, чтобы доказать что его видения — не миф?

— Кто не рискует, тот не выигрывает.

— А должны ли мы рисковать? Война опустошила нашу казну и может затянуться ещё на много месяцев. Каждый мараведи на счету.

Собственно, последней фразой и определилось решение, которое услышал Колон на следующий день, придя в королевский павильон. Исполнение его надежды вновь откладывалось. Но он получил твёрдое заверение, что владыки Испании на его стороне.

— Мы всесторонне рассмотрели ваше предложение и решили вас поддержать, — сообщила ему королева. — Но осуществление экспедиции возможно лишь после покорения Гранады. Только тогда у нас будут необходимые средства. А пока Алонсо де Кинтанилья получит указание выплачивать вам ежеквартальное пособие, чтобы вы ни в чём не знали нужды.

От встречи с королевой Колон ждал большего, но и такой итог не обескуражил его.

— В конце концов, — резонно заметил Сантанхель, — стоит ли раздражаться из-за нескольких недель задержки, когда позади годы ожидания.

Они сидели вдвоём в шёлковом шатре казначея. Пообедали, но ещё не встали из-за стола. Казначей одну за другой брал из вазы вишенки.

Колон вздохнул.

— Меня всё ещё считают молодым, а годы несбывшихся надежд уже посеребрили мне голову. — Он наклонился, чтобы показать седые волосы, действительно появившиеся в его великолепных рыжеватых кудрях.

— Не ищите у меня сочувствия, — улыбнулся Сантанхель. — Я весь поседел на королевской службе.

— Служба, разбивающая сердца. Гранада! — фыркнул Колон. — Город. И ради него откладывается покорение целого мира.

— Успокойтесь. Задержка будет недолгой. Война закончится ещё до конца года. Владыки знают, что говорят.

— Я буду ждать её окончания в Кордове с Беатрис. Она поможет мне набраться терпения.

Сантанхель согласно кивнул.

— Вы правы, Кристобаль, поезжайте к ней. Она ждёт вас. И… — Он помолчал, а затем добавил: — Будьте добры к ней.

Глаза Колона изумлённо раскрылись.

— Уж в этом-то вы можете не сомневаться.

Глава 23

ЧАША СТРАДАНИЯ
Наутро после заточения в каменный мешок оба венецианца предстали перед коррехидором Кордовы.

Они стояли перед ним с налитыми кровью от недосыпания и злости глазами, неряшливые, искусанные клопами и блохами. Громогласная речь Рокки, которую тот репетировал едва ли не полночи, оборвалась на второй фразе сердитым окриком дона Ксавьера.

— Вы здесь не для того, чтобы оглушать меня своими воплями. Будете говорить, только когда вас о чём-то спросят. Вы сейчас в Кастилии, а в Кастилии мы во всём придерживаемся установленного порядка. — Он обернулся к нотариусу: — Зачитайте жалобу.

Надувшись, венецианцы выслушали перечень оскорбительных выходок, допущенных ими в корчме. Затем их спросили, отрицают ли они предъявленные обвинения.

Рокка попытался воспользоваться представившимся случаем и продолжить свою речь.

— Мы ничего не отрицаем. Но ваша милость…

Его милость остановила венецианца взмахом руки, а сам глянул на нотариуса.

— Они не отрицают. Сделайте соответствующую пометку. Это всё, что меня интересует.

— Но сеньор…

— Это всё, что меня интересует! — прогремел коррехидор. Рокка больше не пытался открыть рта, и дон Ксавьер продолжил: — Судить вас будет алькальд. Уведите их.

— По меньшей мере, вы должны разрешить нам отправить письмо, — ввернул Галлино.

— Вам не разрешено ничего писать до рассмотрения вашего дела алькальдом, — возразил коррехидор.

— А когда мы предстанем перед ним?!

— Когда он сочтёт нужным назначить суд. Идите с Богом. — И венецианцев увели.

Суд состоялся лишь через неделю. Грязные, голодные, оборванные, предстали они перед алькальдом. Тем более фантастическим показалось тому утверждение Рокки, что он приписан к посольству Венецианской республики. А уж требования немедленно вызвать посла Венеции просто вызвало возмущение.

— Вы же должны понимать, — сурово заявил ему алькальд, — что посольские привилегии и неприкосновенность не распространяются на тех, кто грабит и увечит подданных короля и королевы Испании.

Рокка ответил, что они никого не собирались грабить, наоборот, их самих ограбил тот самый мужчина, в нападении на которого их обвиняют. Алькальд сухо уведомил их, что они ошибаются, но соблаговолил разрешить им отправить письмо. И когда прибыл секретарь посольства, им вернули свободу, получив предварительное письменное обязательство уплатить штраф и компенсацию сеньору Рибере. Далее алькальд милостиво согласился выслушать подробности ограбления, которому они будто бы подверглись, и пообещал рассмотреть этот вопрос с коррехидором.

Как выяснилось, чашу страдания они испили ещё не до дна. Последние капли выплеснул на них венецианский посол, к которому их доставили сразу после освобождения.

Федерико Мочениго, крупный, импозантный мужчина, воротя патрицианским носом от запаха экскрементов, которыми пропитались лохмотья агентов Совета трёх, выслушал их печальный рассказ.

— Вашим действиям недоставало благоразумия, необходимого для служащих нашего учреждения. — В голосе посла чувствовалось пренебрежение не только к агентам, но и к самому Совету трёх.

Лицо Галлино оставалось бесстрастным. Рокка же возмутился.

— Я не могу согласиться, ваше высочество, что мы действовали неблагоразумно. Мы вели операцию к успешному завершению. Но никто не застрахован от нападения разбойников, и едва ли можно упрекать нас в том, что мы попали к ним в руки. Такого, кстати, я бы не пожелал бы и своему врагу.

— Напрасно вы со мной спорите, — ответил посол. — На вашем месте я бы принял определённые меры предосторожности, чтобы грабители не смогли захватить то, что досталось вам с большим трудом. Но мне нет нужды поучать вас в ваших делах. — Его высочество поднёс к носу платочек, смоченный апельсиновой водой. — Теперь, как я понимаю, вам нужно дать денег для возвращения домой.

— Пока ещё нет, ваше высочество, — возразил Галлино. — Наша миссия не закончена. Возможно, мы ещё сможем вернуть утерянное. И сейчас вы должны поддержать нас и добиться наказания грабителей и возвращения нам нашей собственности.

— По меньшей мере, карты, — поддакнул ему Рокка.

Мессир Мочениго поскучнел.

— Вижу, вы намерены поучать меня. Полагаю, у вас есть мозги. Пораскиньте ими. Я должен подать иск алькальду Кордовы. И что, я напишу в нём, у вас отняли? Карту и письмо, которые вы украли сами? Как же, по-вашему, отреагирует алькальд? Вы вот, мессир Рокка, приписаны к моему посольству. Вы хотите, чтобы алькальд напомнил мне, чем должно, а чем не должно заниматься дипломату? Вы хотите, чтобы посла Венецианской республики отчитывали, как нашкодившего мальчишку? — Лицо Мочениго из презрительно-насмешливого стало суровым. — Вы вернётесь в Венецию за государственный счёт и чем быстрее вы покинете Испанию, тем будет лучше.

Рокка аж взвился при столь явном неуважении к Совету трёх.

— Значит, нам придётся доложить государственным инквизиторам, что вы помешали нам выполнить задание?

— Да вы, я вижу, наглец. Что касается вашего задания, то оно, похоже, выполнено и без вашего участия. Насколько мне известно, в нужный момент карты у её владельца не оказалось и его претензии были признаны необоснованными. Дело, таким образом, закрыто. А я не могу допустить дальнейшей компрометации его светлости и возглавляемой им Венецианской республики. Деньги на обратный путь вам выделят. Это всё, что я могу вам сегодня сказать.

Пристыженные, разъярённые, они вышли из посольства и отправились в свой номер в «Фонда дель Леон». Там, смыв с себя грязь и переодевшись, они сели за стол, чтобы обсудить создавшуюся ситуацию.

Неудача не объединила их, а, наоборот, побудила переложить вину с себя на другого. Галлино уж точно винил во всём Рокку, поскольку именно из-за него они уехали не сразу, а через день.

— Чёрт бы побрал этого мессира Мочениго, — бурчал Рокка. — Болван и есть болван. Небось ни куска хлеба в жизни не заработал. Легко ему судить тех, кто рискует своей шеей, служа государству.

— Мне кажется, что не долго оставаться нам на государственной службе.

— О чём ты говоришь? Разве мы виноваты в том, что нас ограбили?

— Если что-то идёт не так, в этом всегда обвиняют таких, как мы. Для этого нас и держат. И никому нет дела, что лишь случай помешал нам.

— Ты вот упираешь на случай, а я придерживаюсь другого мнения. Всё было подстроено. И тому много свидетельств. Я уже об этом говорил. Они же не вспороли подкладку твоего камзола. Ибо в моём нашли то, что искали. И этот мерзавец Рибера остановил бандита, обыскивающего тебя, как только карта и письмо оказались у него в руках.

Галлино всё ещё сомневался.

— Похоже, что так, не буду с тобой спорить. Но если бы Колон узнал, что мы украли карту, он не стал бы посылать за нами цыган. Скорее добился бы нашего ареста.

— Предположим, что ты прав. Но я уверен: эти подонки знали, что искать, даю руку на отсечение, что Беатрис нас выдала.

— Для того чтобы повесить своего братца? Ха! Как она могла выдать то, чего не знала?

Рокка дёрнул щекой.

— Я иногда удивляюсь, Галлино, как с такими куриными мозгами тебе удалось так далеко продвинуться по службе! Это одна из загадок нашей жизни. Девушка знала, что тебе известно, где спрятана карта. Потом карта исчезла. Неужели она не поняла, кто её украл?

— Если исходить из этого, получается, что цыган напустила на нас эта девчонка. Тогда, по крайней мере, в твоих умозаключениях будет какая-то логика.

Кулаки Рокки с грохотом опустились на стол.

— Клянусь Богом, так оно и есть. Этим всё объясняется. Не остаётся ни малейшего сомнения. Так что пора браться за дело.

У Галлино словно открылись глаза.

— Да, скорее всего так оно и было. И почему я не додумался до этого раньше? — Он встал. — А что мы можем сделать?

— Навестить Беатрис и узнать всё из первых рук. Вполне возможно, что карта всё ещё у неё. Во всяком случае, надо разобраться с этой потаскухой.

Они нашли Беатрис в её комнате у Загарте. Она вышивала. До представления оставалось ещё несколько часов. Надо отметить, что число зрителей значительно уменьшилось после того, как двор покинул Кордову.

Она что-то напевала, но слова замерли у неё на губах, когда открылась дверь.

— Благослови тебя Бог, Беатрис, — мягко поздоровался Рокка, переступив порог. Вслед за ним в комнату вошёл Галлино.

— Благослови вас Бог, — ответила девушка. — Я думала, вы уехали.

— Не попрощавшись с тобой? — слащаво спросил Рокка. — Как ты могла подумать такое?

— И с чего у тебя могли появиться такие мысли? — добавил Галлино. — Мы же не довели дело до конца.

Внешне Беатрис оставалась невозмутимой, но внутренне сжалась от исходящей от венецианцев ненависти.

— Что же ты молчишь? — продолжал Галлино, подойдя вплотную. — Раз ты решила, что мы уехали, значит, подумала, что мы добыли то, за чем нас послали. Так?

— Естественно.

— Ты выдала нас Колону! — В голосе Галлино слышался не вопрос, но утверждение.

Беатрис рывком поднялась.

— Почему вы здесь? Почему разговариваете со мной в таком тоне?

— Отвечай мне, — жилистая рука Галлино легла ей на плечо и усадила на диван. — Не шути с нами, девочка. Одно дело, если ты больше не хочешь нам помогать. За это поплатится твой брат. И совсем другое — твоё предательство. Если так, тебе несдобровать.

— Что вы от меня хотите? Я и так многое сделала для вас.

— Поначалу сделала, а вот потом сильно напортила. Напортила так, что всё нужно начинать заново. Где Колон?

— Не знаю.

— Не лги нам, потаскуха. Где Колон?

— Говорю вам, не знаю. Я не видела его больше недели. Уходите. Оставьте меня. Мне больше нечего вам сказать.

Галлино наклонился ещё ниже.

— Может статься, ты уже никому не сможешь что-либо сказать.

В страхе смотрела она на Галлино, а Рокка тем временем уселся рядом с ней на диван, знаком предложил Галлино помолчать, а сам заворковал.

— Послушай меня, Беатрис. Мы ведём с тобой честную игру. Неужели ты предпочтёшь нам этого мерзавца, который всё равно обманет и бросит тебя? Неужели ты так влюблена и не осознаёшь, что для него танцовщица — это игрушка на час досуга? Послушай, дитя моё, вся Кордова знает, что прекрасная маркиза Мойя — его любовница. Неужели ради такого человека ты готова пожертвовать собственным братом?

— Для чего вы мне это говорите?

Галлино молча наблюдал, как Рокка ведёт свою партию.

— Мы хотим тебе помочь. Но для этого ты должна помочь нам. Даже теперь ещё не всё потеряно. Многое можно поправить. Десять дней назад, по дороге в Малагу грабители отняли у нас карту. Не буду объяснять тебе, что это не обычное ограбление. И вот что нам теперь нужно…

— Рокка, мы не одни! — прервал его хриплый вскрик Галлино.

Рокка и Беатрис инстинктивно посмотрели на дверь. На пороге стоял Колон.

Он шагнул вперёд, затворил за собой дверь. Бледный, как полотно, с холодной улыбкой на губах, с горящими серыми глазами.

— Пожалуйста, продолжайте, мессир Рокка. Расскажите даме, что она должна делать.

Рокка и Беатрис встали. Вместе с Галлино они не сводили глаз с Колона, от неожиданности лишившись дара речи.

— Что? Больше нечего сказать? Ну, ну. Наверное, вы уже наговорили достаточно. Более чем достаточно, чтобы прочистить мозги простосердечному слепому дураку, звать которого Кристобаль Колон. Теперь, когда мне всё известно, остаётся только восхититься вашим мужеством. Будь вы трусоваты, давно удрали бы из Кордовы вместе со своей приманкой.

— О Боже! — ахнула Беатрис, прижав руки к груди.

Рука Рокки исчезла за спиной.

— Поосторожнее со словами, господин мой.

— Как вам будет угодно. Хочу только предупредить вас. Если завтра к этому времени вы не покинете Кордову, все трое, я позабочусь о том, чтобы вас бросили в темницу.

— Это, должно быть, шутка? — прохрипел Галлино.

— Вам лучше знать, шутка это или нет. Воров сажают в тюрьму. А я могу доказать, что вы обокрали меня.

Рокка чуть улыбнулся.

— Приятно осознавать, что всё обстоит так, как я и предполагал.

— Надеюсь, что ваша проницательность теперь подскажет вам, что моё предупреждение — не пустые слова. Только благодаря этой женщине я даю вам возможность уехать.

Он повернулся, чтобы уйти, а Беатрис, подавленная чувством вины, не произнесла ни слова, чтобы остановить его.

Она не знала, то ли Колон пришёл, уже зная от Сантанхеля о её предательстве, то ли всё понял, застав у неё венецианцев. В своём отчаянии она, правда, не видела особой разницы между первым и вторым.

Так что отвечать пришлось Рокке. Рука поднялась из-за спины, но уже с кинжалом.

— Мы благодарим вас за предупреждение. Оно очень даже ко времени. Колон скорее почувствовал, чем увидел мотнувшегося к нему Рокку. И успев обернуться, перехватил руку последнего с зажатым кинжалом.

Сильному, крепкого сложения венецианцу по роду своей деятельности не раз приходилось попадать в такие переделки. Но и Колон, закалённый долгими годами, проведёнными в море, был не робкого десятка и обладал недюжинной силой и отменной реакцией. Он крутанул руку венецианца назад, зацепил его ногу своей ногой и сильно толкнул. Рокка рухнул на пол, взвыв от боли, с неестественно вывернутой правой рукой.

А на Колона уже бросился Галлино. Более хладнокровный, он понимал, что Рокка поторопился, выхватывая оружие, но сейчас ничего иного просто не оставалось. В руке у него тоже оказался кинжал, а Колон, не долго думая, ухватил за гриф гитару Беатрис, прислонённую к стулу, и изо всей силы ударил ей по лицу венецианца. Тот покачнулся, и тут же гитара вновь обрушилась на Галлино. Этот удар пришёлся по макушке, донышки не выдержали, и гитара повисла на шее, как ярмо. Галлино подался назад, сшиб спиной стол. Из многочисленных порезов хлестала кровь. Он безуспешно пытался освободиться от этого своеобразного воротника.

Рокка, едва не теряя сознание от боли, перехватил кинжал в левую руку и уже начал подниматься, когда удар ногой вновь уложил его на пол.

Тут распахнулась дверь, и в комнату заглянул привлечённый шумом Загарте. За ним стояли двое работающих у него парней и служанка Беатрис. Его брови взлетели вверх.

— Святой Боже, что тут происходит?

— Эти убийцы напали на меня с кинжалом. Вызовите стражу.

Появился третий слуга и тут же убежал за альгасилами. Галлино тем временем избавился от остатков гитары и двинулся к двери, не обращая внимания на струившуюся по лицу кровь. За ним прихрамывал Рокка. За их спинами, на диване, застыла полумёртвая от ужаса Беатрис.

Загарте сердито заорал на Галлино, что ничего подобного в его харчевне никогда не случалось. Галлино же потребовал, чтобы ему дали пройти.

— Вы пройдёте, когда появятся альгасилы. Пусть я умру, если кто-то ещё будет вести себя в моей харчевне, как в борделе. Нападать на людей с кинжалом в руках. Коррехидор вас проучит!

И он со слугами задержали венецианцев до прибытия альгасилов. Впрочем, пришли они достаточно быстро. И забрали с собой не только венецианцев, но и Колона. Их командир заявил, что коррехидор во всём разберётся и решит, кто нападал, а кто защищался.

Глава 24

ОТЪЕЗД
Беатрис, потрясённая случившимся, осталась с Загарте и служанкой. Их попытки успокоить её ни к чему не привели.

— Эти нечестивые собаки сломали вашу гитару, — печально вздохнул Загарте.

— Что гитара, Загарте. — Беатрис слабо взмахнула рукой. — Петь я больше не буду. Так что другая мне не нужна.

— Как не нужна? — Загарте запнулся. — О чём вы говорите?

Беатрис тяжело поднялась с дивана.

— Именно об этом, Загарте. Всё окончено, мой друг. Петь я больше не буду, ни здесь, ни где-либо ещё.

— Да перестаньте, перестаньте. Я понимаю, эти сукины дети перепугали вас. Сегодня дадим вам выходной. А завтра…

Она покачала головой.

— Завтра не будет. — Она коснулась руки мориска. — Пожалей меня, Загарте. Я больше так не могу.

Мориск по-отечески обнял её. Морщины на его смуглом лице стали глубже.

— Всё это пройдёт. Пройдёт. Такая красивая девушка, как вы, не должна столь легко поддаваться панике.

— Это не паника. Я раздавлена. Разбита, как эта гитара.

— Но что сделали с вами эти негодяи? — воскликнул Загарте. — Что б собаки разрыли их могилы!

— О, виноваты не они. Жизнь. Я сама. Расплатись со мной, Загарте, за предыдущие выступления и позволь мне уехать.

Долго ещё умолял Загарте Беатрис остаться. Разве у неё нет сердца? Или он мало ей платил? Он готов платить больше. И что станет с его спектаклем?

— Найми того мальчика, которого я заменила.

— Да кто будет смотреть на него после вас?

— Я видела от тебя только добро, Загарте, и мне жаль подводить тебя. Но я должна уехать.

— Куда же вы поедете, дитя моё?

— Подальше от Кордовы. От жизни, которую вела. А уж там как получится.

И Загарте понял, что Беатрис не изменит принятого решения. В тот вечер посетители харчевни не увидели её на сцене. А на следующее утро с опухшими от слёз глазами она попрощалась с мориском, села на мула и в сопровождении служанки и погонщика выехала из Кордовы через Альмодоварские ворота по дороге, ведущей на восток, в Севилью.

Примерно в тот же час коррехидор, сидя под распятием на белой стене, мрачно взирал на Рокку и Галлино.

Ночь они провели в тюрьме Кордовы, после того как хирург вправил Рокке вывихнутое плечо.

Колон, ознакомленный коррехидором с подробностями дела, выступил не только потерпевшим, но и обвинителем.

С разрешения дона Ксавьера он, призвав в свидетели дона Луиса де Сантанхеля, заявил, что эти двое несколько дней назад совершили кражу в его квартире. Вчера же, когда он обвинил их в этом, они вытащили кинжалы и набросились на него, вынудив его защищаться. И ему пришлось прибегнуть к силе, чтобы сохранить себе жизнь.

Дон Ксавьер откашлялся.

— По имеющимся в нашем распоряжении сведениям, первая часть обвинения — сущая правда. Нет у нас оснований сомневаться и в остальном. — Он бросил на венецианцев мрачный взгляд. — Благодаря вмешательству посла Венецианской республики и с учётом того, что доказательства вашей вины не были столь очевидными, в прошлый раз с вами обошлись достаточно гуманно. Но вы не вняли голосу разума и продолжили свою преступную деятельность. Как и прежде, решение по вашему делу примет алькальд. Каким оно будет мне не ведомо. Но учитывая, что вы мужчины крепкие и на здоровье не жалуетесь, можете надеяться, что он не отдаст вас в руки палача, а отправит на галеры кастильского флота. Такого венецианцы не ожидали. Галлино тут же заявил, что нельзя осуждать человека, не дав ему возможность оправдаться. Рокка вновь потребовал разрешения отправить письмо мессиру Мочениго, упирая на свой статус дипломата.

Дон Ксавьер резко осадил их.

— Оправдываться будете перед алькальдом. Он определённо вас выслушает. В Кастилии мы не лишаем человека его прав. Но преступления ваши столь очевидны, что едва ли слова смогут изменить приговор, которого вы заслуживаете. Что же касается обращения к послу Венецианской республики, алькальд скорее всего согласится со мной в том, что необходимо всеми доступными средствами избегать осложнений в межгосударственных отношениях. Идите с Богом.

Когда венецианцев вывели, дон Ксавьер повернулся к Колону.

— Будьте уверены, больше они вас не потревожат. Но скажите мне, сеньор, альгасилы доложили мне, что в комнате с ними находилась женщина, танцовщица Загарте.

У Колона ёкнуло сердце. Но ответил он ровным, спокойным голосом:

— Это чистая случайность. Она не имеет к этому делу никакого отношения.

До такой степени он мог проявить милосердие к той, что не испытывала к нему ни малейшей жалости. Но не более того. Он встретил её в час беды и за утешение, которое она принесла ему, отдал всё, что у него было, всё без остатка. Она стала ему дороже любого человеческого существа, не исключая и любимого сына, оставленного в Ла Рабиде. В ней он нашёл родственную душу. Союз этот придавал ему силы, вдохновлял на подвиг. К её ногам хотел он сложить плоды своего успеха — и вот оказалось, что ноги эти по колено запачканы обманом и подлостью. Он молился на жалкую приманку, нанятую для того, чтобы одурачить и ограбить его. Она не просто украла у него карту. Она лишила его последних иллюзий, веры в человеческую любовь и человеческую порядочность. Что ж, пусть она уйдёт, жалкая потаскушка. Наказание настигнет её и без его участия. Господь Бог и судьба воздадут ей должное.

А ему останется только одно — открывать новые земли. В этом его призвание. И наверное, хорошо, что он отправится в плавание, оборвав всё то, что связывало его с берегом, свободный, как птица, оружие Божье, поставленное на службу человечества.

Этим пытался он подсластить горечь, переполнявшую его сердце, заглушить гложущую его боль. День за днём он метался по Кордове, стремился к Беатрис и одновременно не желал её видеть. Не раз и не два порывался зайти к Загарте, где, как он полагал, продолжала петь и танцевать Беатрис. Чтобы устоять перед искушением, он отправился в Мечеть и, распростершись перед статуей девы Марии, взывал к ней, моля избавить его от несчастной любви.

Так он помучился неделю, а потом, узнав, что дон Алонсо де Кинтанилья отправляется в Вегу, присоединился к нему.

Их встретили облака дыма, поднимавшиеся над зелёной равниной, грохот бомбард королевы, поливающих сарацинские стены каменным и железным дождём.

В сгущающихся сумерках они подъехали к шатру Сантанхеля, и тёплый приём, оказанный казначеем, согрел заледеневшее сердце Колона.

— Вы правильно сделали, что вернулись. Надо напомнить их величествам о себе. Но что с вами случилось?

Сантанхель взял его за плечи, повернул так, чтобы свет падал ему на лицо.

— Вы больны?

— Не телом, но душой, — ответил Колон и рассказал об обрушившейся на него беде.

Сантанхель ужаснулся.

— И она не пыталась оправдаться?

— К чему? — усмехнулся Колон. — Я застал их врасплох, когда они строили свои коварные планы. Я услышал слишком многое.

— Слишком многое! Многое, но не всё. Идиот! И вы не удосужились спросить себя, каким образом нам удалось так быстро вернуть украденные у вас карту и письмо? Вам не приходило в голову, что кто-то сказал нам, где искать? — Колон в замешательстве молча смотрел на него. — Это была Беатрис. Беатрис Энрикес. Кто ещё мог помочь нам? Ненароком она дала понять Галлино, что карта хранится у вас в квартире. Но едва узнав, что карта украдена, она пришла ко мне и рассказала обо всём.

— К вам? — в голосе Колона всё ещё слышалось сомнение. — К вам? Но почему к вам? Почему не ко мне?

— Это долгая история и драматичная…

— Кроме того, услышанное мною не оставляло сомнений, что она была заодно с этими мерзавцами, они наняли её, чтобы заманить меня в ловушку и ограбить. Отрицать это невозможно.

— Никто и не отрицает, — согласился Сантанхель. — Но какова цена! Бедняжка, она же не какая-то прожжённая авантюристка. Её принудили, сыграв на естественной любви к брату, схваченному венецианской инквизицией. Брат, конечно, у неё дрянь, но она не могла бросить его в беде. А потом влюбилась в вас. И доказала силу своей любви. Доказала на деле, пожертвовав братом ради вас. Это она назвала мне воров. Та женщина, которую вы сейчас клянёте, та женщина, которой вы из гордыни не дали молвить слова в своё оправдание. И сердце её теперь разбито.

Колон тяжело опустился на стул.

— Я, наверное, сойду с ума. Почему, если всё так и было, она ничего мне не сказала?

— А вы спросили её? Нет, вам хватило того, что вы подслушали.

— Не сейчас, а когда она обратилась к вам…

— Неужели вы не понимаете, сколь ужасно для неё было бы такое признание? Стоит ли удивляться, что сначала она хотела возместить нанесённый урон. — Сантанхель вздохнул. — Мне следовало рассказать вам обо всём до отъезда в Кордову. Она попросила меня об этом. Но… — Он пожал плечами. — Я подумал, что будет лучше, если вы объяснитесь сами. Я подумал, что, исповедовавшись вам, она скорее получит отпущение грехов.

Колон обхватил голову руками.

— Отпущение грехов! Исходя из того, что вы сказали, оно нужно скорее мне, а не ей.

— Милосердием Божьим вы его получите. — Дон Луис подошёл к нему, положил руку на плечо. — Не теряйте времени. Возвращайтесь в Кордову и положите конец её страданиям. Помиритесь с ней.

И через пять дней после отъезда Колон вновь появился в Кордове. Но у Загарте он узнал, что Беатрис уехала.

— Уехала? Куда?

На этот вопрос мориск ответить не смог. Она собрала свои нехитрые пожитки и уехала наутро после его драки с венецианцами. Со служанкой и погонщиком нанятых ею мулов. Возможно, тот знал, куда направилась Беатрис.

Погонщик мулов, которого Колон нашёл в конюшне у Гальегских ворот, сообщил, что отвёз Беатрис в монастырь неподалёку от Пальма дель Рио, там, где Хениль впадает в Гвадалквивир.

Колон выехал туда на следующее утро и преодолел тридцать миль, отделяющих Кордову от Пальмы, за четыре часа. Монастырь, низкое белое здание, окружённое высокой стеной, располагался на холме, у самого берега реки. Ворота открыла беззубая старуха, подозрительно оглядела его. Колон объяснил, кого он ищет. Старуха ответила, что Беатрис Энрикес пробыла в монастыре два дня, а затем уехала. Куда или по какой дороге, привратница не знала. Но посоветовала поспрашивать в Пальме.

За два дня Колон обошёл всех погонщиков мулов и все харчевни города. Но не узнал ничего путного. Переночевал в местной гостинице, а затем продолжил поиски на дорогах, ведущих на юг и запад. В Лора дель Рио, в Тосино, в Кадахосе, в корчмах на перекрёстках дорог он задавал вопросы, описывая Беатрис и её служанку, но никто в глаза их не видел. Беатрис исчезла без следа. Отчаявшись, он вернулся в Кордову и обратился за помощью к коррехидору.

Дон Ксавьер приложил максимум усилий, чтобы помочь тому, кто пользовался покровительством могущественного казначея Арагона. Его альгасилы изъездили всю округу. Но безрезультатно.

Колон ждал, но дни сливались в недели, и с каждой из них таяли его надежды. И оставалось лишь корить себя, что он так легко осудил Беатрис.

Глава 25

УСЛОВИЯ
В то лето военный лагерь в Веге сгорел от пожара. Чтобы укрыть армию в случае непогоды, король Фердинанд заменил брезентовые палатки каменными и кирпичными домами, возвёл целый город, названный им Санта-фе. Построенный в виде креста, он как бы показывал маврам, что Испания обосновалась здесь навсегда.

А накануне нового года измученная осадой Гранада признала своё поражение. И эмир Бобадиль выехал из ворот, чтобы сдаться победителям. Его встречали вышедшие из Санта-Фе испанцы, ведомые кардиналом.

На празднике крещения серебряный крест, освящённый в Риме, украсил крышу замка Комарес, заменив сброшенный оттуда полумесяц. Рядом с крестом сияли золотом королевские штандарты.

Победоносно завершив десятилетнюю войну, окончательно разгромив мавров, королева Кастильская и король Арагонский, гордо въехали в последнюю сарацинскую твердыню на земле Испании. А за ней в январском солнце ярко сияли покрытые снегом вершины.

Колон, печальный и угрюмый, тащился в самом хвосте праздничной процессии. Онзамкнулся в себе, компания сильных мира сего перестала его интересовать. Ни в чём он не находил радости, ко всему относился с пренебрежением. В том числе и к процессии, в которой принимал участие. Многочисленные знамёна, трубачи, разряженные рыцари. Покорение маленького королевства… Нашли, что праздновать. Разве можно сравнить Гранаду с тем, что предлагал он. Колон. И в то же время он не мог не осознавать, что окончание осады знаменует для него очень многое: владыки Испании обещали ему деньги и корабли после падения Гранады.

Процессия втянулась в узкую красивую улочку со стенами без окон, по арабскому обычаю, достигла ворот, украшенных каменными гранатовыми деревьями. За ними начиналась другая улица, широкая и прямая. Она вела к площади, на которой всадники спешились. А затем между двух башенок, образующих Врата правосудия, вошли во дворец-крепость Альхамбра. Переход от мрачных, суровых крепостных стен к тончайшему убранству и красоте внутренних помещений поражал глаз и душу. Колонны, столь тонкие, что, казалось, они не могли выдержать покоящиеся на них каменные арки с изумительной резьбой, окружали Двор мирт. Аккуратно подстриженные кустики выстроились вдоль бассейна, наполненного водой цвета турмалина. Анфилады, колоннады, мозаичные панно, позолоченные сводчатые потолки, мраморные полы, застеленные шелковистыми коврами, стены, увешанные гобеленами из Персии и Дамаска.

Вместе со всеми прошёл Колон через огромный зал в помещение, где возвышался наскоро установленный алтарь. Кардинал Испании отслужил благодарственную мессу. Опустившись на колени, затерянный в толпе. Колон спрашивал себя, дождётся ли он такого дня, когда «Те Деум» пропоют в честь его возвращения из дальнего плавания. Вот-вот должен был прийти его час. Если король и королева сдержат слово, ждать осталось недолго.

Возвращаясь с мессы по великолепным аркадам, ведущим к Двору львов, он столкнулся с доньей Беатрис де Бобадилья и её мужем.

— Вы что-то слишком грустны в столь праздничный день, — заметила она.

— Я думаю, и вы на моём месте не слишком бы радовались. Ожидание рождает усталость, усталость — печаль.

— Но ожидание ваше окончилось. Вам дала слово королева, которая всегда выполняет обещания. Только поэтому вы должны радоваться падению Гранады.

— Обещания так легко забываются.

— Разве вы не верите в своих друзей?

— У меня их так мало, да и оставшимся, боюсь, уже надоела моя назойливость.

— Такими подозрениями вы обижаете нас, — заверил его Кабрера.

— Думаю, он это понимает. — Маркиза улыбнулась мужу, затем Колону. — А я могу пообещать, что королева примет вас в течение недели.

Так оно и вышло. В следующий понедельник, на пятый день после торжественной мессы, дон Лопе Перальте, королевский альгасил, сообщил Колону, что его ждут во дворце.

Королева приняла его в Золотом дворе, богато обставленном зале с потолком, чернённым золотом, в одном из тех помещений, где находился гарем мавританских правителей Гранады. На аудиенции присутствовали только три дамы, в том числе маркиза Мойя.

— Целую ваши ноги, ваше величество, — поклонился Колон.

Королева милостиво протянула ему руку, которую он поцеловал, опустившись на колени.

— Мы заставили вас ждать, сеньор Колон, много дольше, чем было на то наше желание. Но теперь, после окончания войны, я могу выполнить своё обещание. Я послала за вами, чтобы заверить вас в этом.

Доброе отношение королевы чуть приободрило Колона.

— Невежество, ваше величество, назвало мой проект мечтой. Но я рискну предположить, что эта экспедиция принесёт вашему величеству успех и славу, ещё не выпадавшие на долю царствующих особ.

Тем самым он хотел показать, что Гранада — песчинка в сравнении с той громадой, которую он хотел положить к её ногам.

— Вам свойственна уверенность в себе, — ответила королева. — Но, возможно, другой человек и не замахнулся бы на такое.

— Я уверен в себе, потому что знаю, о чём говорю.

— Да сбудутся ваши слова, к вящей славе Господней. Завтра вы с моими советниками обсудите оставшиеся вопросы, чтобы перейти к практическому осуществлению наших планов.

С этим его отпустили, и впервые за долгие месяцы у него полегчало на душе: близость экспедиции отвлекла его от мучительных мыслей о Беатрис, а в дом дона Алонсо де Кинтанильи в Санта-Фе, у которого он теперь жил, Колон возвратился с лёгким сердцем.

На следующий день в Санта-Фе из Гранады прибыл двор, а вечером Колон встретился с советниками королевы. Их было четверо. Кинтанилья, казначей Кастилии, Эрнандо де Талавера, теперь архиепископ Гранады, дон Хуан де Фонсека и адмирал дон Матиас де Ресенде.

Они сидели в просторной комнате, согретой жаровней. Талавера, представлявший всё ещё сомневающегося короля Фердинанда, открыл заседание. Затем Ресенде, сам опытный мореплаватель, пожелал узнать, что необходимо Колону для успешного завершения задуманного.

Колон ответил, что, по его мнению, эскадра должна состоять, как минимум, из четырёх кораблей, хорошо оснащённых и полностью укомплектованных командой. Всего никак не меньше двухсот пятидесяти человек. Талавера сразу же заспорил с ним, считая эти требования завышенными. Надо отметить, что Фердинанд отличался скупостью, и его сановники никогда не забывали об этом. Ресенде, к которому обратился архиепископ, оценил стоимость экспедиции в сорок-пятьдесят тысяч золотых флоринов, отчего длинное лицо архиепископа ещё больше вытянулось.

— Если только вы не умерите свои аппетиты, сеньор, боюсь, нам не удастся договориться. Весь мир знает, что война истощила казну, и сейчас их величества расплачиваются с поставщиками.

Колон знал не только об этом, но и о вспыхнувшей с новой силой борьбе между инквизицией и евреями. Фанатичный Торквемада громогласно заявил, что новообращённые евреи тайно молятся своему богу, и требовал изгнания евреев из Испании, утверждая, что только так можно успокоить страну. Если бы евреев изгнали, принадлежащая им собственность досталась бы казне. И владыки Испании, нуждающиеся в деньгах, могли не устоять перед искушением и взять сторону Великого инквизитора. Тонко чувствуя ситуацию, евреи, возглавляемые Абарбанелем и Сеньором, чьи титанические усилия по снаряжению победоносной армии, захватившей Гранаду, заслужили по меньшей мере благодарность короля и королевы, предлагали внести в казну тридцать тысяч дукатов, чтобы покрыть все расходы на войну. В тот момент сохранялось хрупкое равновесие. Торквемада ещё не швырнул свой крест во владык Испании, упрекнув их, что они намерены продать Христа за тридцать тысяч сребреников, тогда как Иуда продал Его за тридцать. И некоторые мараны, занимавшие, как Сантанхель, важные посты, надеялись, что богатства заморской империи вкупе с золотом, предложенным евреями, перевесят предложения инквизиции наполнить казну с помощью конфискаций.

Пока же казна оставалась пустой, о чём и напомнил архиепископ.

— На что тогда я могу рассчитывать? — осведомился Колон.

Талавера глянул на адмирала, ожидая от того ответа, но вмешался Фонсека.

— Нет необходимости рисковать больше чем одним кораблём.

Тут уже Колон посмотрел на Ресенде, ища у того поддержки.

— Нет, нет, — Ресенде покачал головой. — Слишком опасно. Как минимум нужно два корабля, но этого явно не достаточно. А вот трёх, я думаю, сеньору Колону вполне хватит.

— Пусть будет так, — согласился Колон. — Если это будут хорошие и надёжные корабли.

Талавера сделал пометку на лежащем перед ним листке бумаги и спросил Колона, какое вознаграждение потребует тот за свою службу. Колон ответил без малейшего промедления, поскольку много над этим думал.

— Одну десятую часть всего того, что принесут Испании мои открытия.

— Одну десятую? — архиепископ ужаснулся и не скрывал этого. — Одну десятую?

— Неужели вы рассчитываете, что их величества будут столь расточительны? — фыркнул Фонсека.

— Разве это расточительность? Я бы, к примеру, с удовольствием согласился бы отдать вам и по десять мараведи из каждой сотни, которую вы мне принесёте.

— Ваш пример неудачен, — возразил Талавера. — В данном случае их величества финансируют вашу экспедицию.

— Они рискуют золотом, — добавил Фонсека, — вы же — ничем.

— За исключением собственной жизни, — усмехнулся Колон. — А вкладываю я свой опыт мореплавателя, мужество, необходимое для того, чтобы противостоять тем опасностям, которые могут подстерегать нас в неведомом, и идею, для реализации которой отправляется экспедиция. Мой взнос скромен, дон Хуан, но и прошу я всего одну десятую. Если же от меня потребуется затратить какие-то средства на снаряжение экспедиции, соответственно должна возрасти и моя доля прибыли.

Злобная гримаса, перекосившая лицо Фонсеки, побудила Кинтанилью вмешаться.

— Мне представляется, сеньоры, что мы можем с этим согласиться при условии, что их величества одобрят наше решение.

— Именно с одобрения их величествами… — подчеркнул Фонсека.

— Очень хорошо, — кивнул Талавера. — Тогда, я полагаю, с этим всё ясно.

— Всё? — брови Колона поднялись. — Всё? — Он оглядел бесстрастные лица остальных. — Как же так, сеньоры? Вы словно принимаете меня за обычного наёмника. Мы только начали, господин мой архиепископ.

— А что ещё вы можете требовать?

— Титул адмирала во всех землях, которые я открою, с соответствующими почестями и привилегиями, полагающимися адмиралу королевства Кастильского.

— Помоги мне Боже! — воскликнул Фонсека, а дон Родриго Ресенде наградил Колона убийственным взглядом.

Колон же спокойно продолжал.

— Причём титул, почести и привилегии должны передаваться по наследству моим потомкам.

— А при чём здесь ваши потомки? — поинтересовался Кинтанилья.

— Нынешние дворяне носят же титулы, полученные их далёкими предками.

— Вновь я вынужден заметить, сравнение неудачное, — покачал головой Талавера.

— Разумеется, неудачное, — поддержал архиепископа Фонсека.

— Позвольте пояснить мою точку зрения. Открытые мною земли останутся владениями Испании на долгие времена, если не навечно, и я хочу сохранить причитающуюся мне долю. Но раз я смертен, она должна достаться моим потомкам.

Едва ли они смогли придраться к логике его рассуждений, но их возмущала сама мысль о том, что иностранец, да ещё низкого происхождения, требует родовых привилегий.

— Согласиться с этим, — вскричал Фонсека, — означает уравнять вас с знатнейшими грандами Испании.

— Ни один гранд не сослужил Испании столь добрую службу, как я.

— Матерь Божья! Вы рассуждаете так, словно ваши открытия уже явь, а не грёзы.

— Когда они станут явью, я потребую кое-что ещё.

— Ещё? — Талавера нахмурился, Ресенде рассмеялся. — Что же вы ещё можете потребовать?

— Звание вице-короля на всех открытых мною территориях.

На какие-то мгновения все просто лишились дара речи. Первым пришёл в себя Фонсека.

— Наверное, только скромность мешает вам потребовать корону Испании.

Архиепископ сумел воздержаться от комментариев.

— Других требований у вас нет, сеньор Колон? — сухо спросил он.

— Вроде бы я сказал всё.

— Не теряю надежды, что со временем вы придумаете что-нибудь ещё, — ухмыльнулся Фонсека.

Талавера тяжело вздохнул.

— Слава Богу, мы с этим покончили. Буду с вами откровенен, сеньор. Ваши требования превосходят всё то, что я мог бы порекомендовать их величествам. Присутствующие здесь мои коллеги, похоже, придерживаются того же мнения. Решение, разумеется, будут принимать их величества. Но я не сомневаюсь, вам откажут, если вы не умерите ваши притязания.

Колон резко встал, стройный, высокий, посмотрел на них сверху вниз, гордый, как Люцифер.

— Я не сниму ни единого из моих требований. Сделать это — значит принизить величие затеваемой экспедиции. С вашего разрешения, господа, позвольте откланяться. — Небрежно поклонившись, он повернулся и вышел из комнаты.

Над столом повисла тишина.

— Вот к чему приводит необузданное воображение, — пробурчал Талавера.

— Наглый выскочка, раздувшийся от гордости, словно мыльный пузырь, — поддакнул Фонсека.

— Проявим в наших суждениях хоть немного милосердия, — попытался образумить священнослужителей Кинтанилья.

Талавера аж вспыхнул.

— Милосердие, сеньор? Милосердие не означает, что наглость надо принимать со смирением. И нет нам нужды подавлять праведное негодование, лицезрея гордыню, за которую ангелов низвергнули в ад.

— Не стоит удивляться тому, что он высоко ценит предлагаемый товар, — заметил Ресенде. — Каждый торговец ведёт себя точно так же, утверждая при этом, что ни на йоту не снизит цену. Если их величества откажут ему, он станет куда благоразумнее.

— Если? — возмущённо переспросил Талавера. — Да в этом не может быть ни каких сомнений.

Прошла целая неделя, прежде чем король и королева, занятые проблемами, связанными с Гранадой и евреями, смогли принять архиепископа и его коллег.

Кинтанилья, глубоко уважающий Колона, сохранял полный нейтралитет. Ресенде придерживался мнения, что назначенная Колоном цена может стать предметом переговоров. Но Фонсека и Талавера требовали решительного отказа.

— Таковы его требования! — Талавера весь кипел от негодования. — Как ясно видят ваши величества, наглость его не знает пределов.

Фердинанд зло рассмеялся.

— Хитрая тварь, я понял это с самого начала. Терять ему нечего, поэтому и требует по максимуму.

Но королева не согласилась с ним.

— Он может потерять жизнь, — не зная того, она повторила слова Колона. — Он может не вернуться из путешествия в неведомое.

— То есть вы поддерживаете его авантюру, хотя у нас на счету каждый мараведи.

— Мы обещали поддержать его.

— Обещали. Но его чрезмерные требования освобождают нас от ранее принятых обязательств. Я усматриваю в этом руку проведения.

— Вы выразили мою мысль, ваше величество, — вставил Талавера.

— Думаю, неудачную мысль, — одёрнула их королева. — Провидение нельзя использовать как предлог для того, чтобы не сдержать данное нами слово.

Талавера не стал возражать, но в бой вступил Фонсека.

— Ваше величество, и речи нет о том, чтобы не сдержать слово. Просто вы не можете выполнить обещанного при поставленных условиях. Если бы этот человек попросил корону Испании, едва ли вы согласились бы на это только потому, что обещали поддержать его экспедицию.

— Но он же не просит корону Испании.

— Не просит, — кивнул король. — За что, похоже, мы должны быть ему безмерно признательны. Но он же хочет стать вице-королём со всеми полагающимися привилегиями. Разве чувство собственного достоинства позволит нам вознести его так высоко?

Королева сидела, глубоко задумавшись. Талавера решил, что её величество колеблется, и рискнул прийти на подмогу Фердинанду.

— Мадам, речь идёт о чести и достоинстве вашей короны. Я убеждён, что такой титул, пожалованный безвестному авантюристу-иностранцу, унизит и то, и другое. Триумф креста над полумесяцем принёс заслуженную славу вашим величествам. И сейчас не следует оказывать поддержку этой экспедиции, которая, наверняка, закончится провалом.

Брови королевы сошлись. Глаза стали холодными, как лёд.

— Вы ставите под сомнение мои действия?

Талавера разом сник, вспомнив, что и духовник королевы остаётся подданным.

— Рвение услужить вам подвело меня, ваше величество.

— И не только рвение. Ваши доводы. Что они, основываются на зыбком песке, если вы столь легко изменяете их? Сначала говорите, что этому человеку надо отказать, потому что нет денег. Потом причиной становятся затребованные им привилегии.

Фердинанд громко рассмеялся.

— Нет, нет, мадам. Не делайте козла отпущения из моего архиепископа. Причины для отказа выдвигаю я, а он меня поддерживает, как и должно верноподданному. Этот авантюрист требует слишком многого. Тут уж ничего не попишешь. И я рад, что он выдвинул неприемлемые требования, поскольку этим освобождает нас от ноши, которую мы не можем взвалить на себя.

Изабелла покачала головой.

— Я не могу разделить с вами эту радость. Экспедиция эта имеет очень важное значение. Если она завершится успешно, мы выполним волю Божью, распространив Его учение среди тех, кто блуждает во тьме.

— Если завершится успешно, то да, мадам, — пробормотал Талавера. — Но пока это всё ещё не более как мечты.

На губах королевы заиграла улыбка.

— Мечты? Ему уже говорили об этом прямо в глаза. В вашем присутствии, господин мой архиепископ. Вы помните его ответ? Как вам показалось, граничащий с ересью.

Талавера покраснел, но король вновь поспешил ему на подмогу.

— Архиепископ прав в том, что мы станем посмешищем для всего мира, если поддержим Колона, а его мечты останутся нереализованными.

— Я думаю, что победа над маврами, увенчавшая многолетнюю войну, убережёт нас от этих насмешек. Итак… — Она повернулась к четырём советникам. — Мы поняли, что вы хотели нам сказать. Теперь его величество и я должны принять решение. Вы можете идти.

Принятие решения затянулось надолго. Верность королевы данному слову боролась с нежеланием короля согласиться с условиями Колона. Последний всё это время находился в Санта-Фе, безо всякого удовольствия принимая участие в празднествах победы над маврами.

Наступил февраль, в воздухе запахло весной, и только тогда король и королева смогли нащупать взаимоприемлемый вариант. К Колону послали Талаверу. Королева, поддерживаемая маркизой Мойя, настояла на том, чтобы выйти к мореплавателю со встречным предложением.

Колон получал требуемую десятую долю и титул адмирала до конца своих дней. Но его потомкам не доставалось ничего. Не могло быть и речи о титуле вице-короля.

Более выгодного для Колона решения Талавера, пожалуй, одобрить не мог. Придя в дом Кинтанильи, высокий, худощавый, в простом монашеском одеянии, несмотря на сан архиепископа, ровным бесстрастным голосом он изложил королевское послание.

Колон, стоя перед архиепископом, слушал в пол-уха. Его оскорбило, что их величества после столь долгого ожидания не приняли его во дворце, а направили к нему посыльного.

— Возможно, ваше преподобие забыли сообщить их величествам, что я не откажусь ни от одного моего условия?

Тень улыбки пробежала по липу Талаверы.

— Будьте уверены, я в точности передал им ваши слова.

— Тогда, мой господин, не буду больше отнимать вашего времени. Мне нечего вам сказать.

— Как, сеньор? — вознегодовал архиепископ. — Таков ваш ответ на королевское послание?

— Кажется, вы что-то не так поняли. Это я получил ответ. И исходя из него, считаю для себя необходимым незамедлительно покинуть Испанию.

Кинтанилья поспешил вмешаться.

— Не делайте этого, сеньор Колон. Вы же погубите своё будущее.

Колон рассмеялся.

— Погублю своё будущее? Едва ли. Пострадаю не я — Испания. — Он подошёл к двери, открыл её. — Целую ваши руки, господин мой архиепископ.

Талавера вздрогнул, словно его ударили.

— И это всё, что вы хотели мне сказать?

— Подумайте, — молил Колона Кинтанилья.

— Моё решение неизменно. Человек, готовый оказать Испании такую услугу, не может довольствоваться жалованьем наёмника.

— Благословенны будут смиренные, — с сарказмом процедил Талавера.

— Потому что их можно топтать ногами, — ответил Колон.

На пороге архиепископ задержался, посмотрел Колону прямо в глаза.

— Столь гордый человек, как вы, не придаст, наверное, особого значения мнению бедного монаха. Но я полагаю, что их величества можно будет поздравить с вашим отказом.

— Ваше преподобие неточны в изложении фактов. Отказался не я, а их величества.

— Да пребудет с вами Бог. — И архиепископ вышел из дома.

— Бог пребывает с вашим преподобием, но дьявол всё равно утащит вас в ад, — вторую половину фразы Колон произнёс после того, как за Талаверой закрылась дверь.

Когда Колон вернулся в комнату, Кинтанилья встретил его печальным взглядом.

— Ах, Колон! Так сразу от всего отказаться!

— Удивительная ошибка для их величеств.

— Их ошибка? — изумился Кинтанилья. — Я говорю о вашей глупости!

— Вы полагаете, что у меня нет гордости? Или я не представляю себе, что предлагаю и какую должен получить награду? Неужели я даже не достоин аудиенции и со мной можно разговаривать через посыльного? — Колон кипел от ярости. — Если Господь Бог открыл мне то, что невидимо другим людям, можно ли идти против воли Божьей? Даже подумать об этом — святотатство. Будьте уверены, другие подберут то, что бросили владыки Испании.

Монолог этот поверг Кинтанилью в отчаяние, а Колон, оставив его, отправился к Сантанхелю, чтобы сообщить о своём решении покинуть Испанию.

— Я всегда буду помнить ваше доброе отношение ко мне, дон Луис.

— Куда же вы поедете? — спросил Сантанхель.

Колон гордо вскинул голову.

— Во Францию. Обогатить её дарами, отвергнутыми Испанией.

Сантанхель прошёлся по комнате, обставленной роскошной мавританской мебелью, вывезенной из Гранады.

— Этого нельзя допустить. Неужели вы не можете отказаться хоть от каких-то условий?

— Предлагаемое мною гораздо больше того, что я прошу. Со мной не согласились. Более мне здесь делать нечего.

Сантанхель подошёл к сидящему на диване Колону.

— А Беатрис? — мягко спросил он.

Серые глаза затуманились.

— Ещё одна причина для отъезда.

— Оставленные надежды, — пробормотал Сантанхель.

— Надежды, так и не осуществлённые, лучше оставленных. Последние приносят только боль.

— А разве нет боли в отчаянии? Что ещё в оставленных надеждах? Пока вы в Испании, Беатрис не потеряна навсегда. Вы не должны уезжать. Я сделаю всё от меня зависящее, чтобы королева ещё раз приняла вас.

— Не хватит ли с меня аудиенций? Отсрочки, затяжки, комиссии, наконец, этот худосочный монах, предлагающий мне жалкую подачку. Я думаю, с меня хватит. — Колон встал. — Я уезжаю в Кордову. Соберу вещи, что остались у Бенсабата, и отправлюсь во Францию.

— Ну подождите хотя бы, пока я не повидаюсь с королевой.

Колон покачал головой.

— Даже ваша просьба не остановит меня. Надоело! Я предлагаю свои услуги, а меня встречают так, будто я прошу милостыню.

Никакие доводы не помогли, и на следующее утро Сантанхель и Кинтанилья стали единственными свидетелями отъезда. Колон не попрощался ни с кем из своих друзей и лишь попросил дона Луиса извиниться за него перед ними.

На глазах Сантанхеля навернулись слёзы, когда Колон исчез в февральском тумане. Только теперь, думая о том, что никогда больше не увидит Колона, Сантанхель понял, сколь сильно привязался он к этому отважному мечтателю. И расставался с ним, как с сыном.

— Бедняга, — тяжело вздохнул казначей Арагона. — Он заслужил лучшей судьбы.

— Возможно. — Кинтанилья тоже сожалел об отъезде Колона. — Но гордость его воздвигает непреодолимые барьеры.

Сантанхель резко повернулся к нему.

— Если бы мы могли видеть то, что видит он, возможно, и наши требования оказались бы ничуть не меньше. — И он отправился к Кабрере и маркизе, чтобы сообщить им об отъезде Колона.

— Как он мог уехать, не попрощавшись с нами! — воскликнула маркиза.

Сантанхель попытался защитить Колона.

— Его гордая внешность прячет под собой разбитое сердце. И он не попрощался с вами только потому, что не хотел причинить себе лишнюю боль.

— Вы не должны были отпускать его.

— Я сделал всё, что мог.

— Его нужно вернуть! — твёрдо заявил Кабрера. — Нельзя допустить, чтобы Франция нажилась на нашей медлительности.

Маркиза встала.

— Пойдёмте со мной, дон Луис. Мы должны рассказать всё королеве.

Королева сидела в туалетной комнате перед зеркалом и брала украшенную драгоценностями сетку для волос из ларца, стоящего у её локтя. Ей прислуживали две придворные дамы.

Она улыбнулась, увидев в зеркале отражение маркизы.

— Вы сегодня рано, Беатрис.

— Целую руки вашему величеству, — поздоровалась та и сразу перешла к делу. — Колон покинул Санта-Фе. Он едет во Францию.

Королева нахмурилась, брови её сошлись у переносицы. Затем положила сетку обратно в ларец и полуобернулась к маркизе.

— Я, честно говоря, этого не ожидала, несмотря на то что рассказал нам архиепископ. Гордый, несгибаемый человек. — Она вздохнула. — Однако если таково его решение, мы бессильны.

— Едва ли можно утверждать, что решение принял он. Скорее его приняли ваши величества, отказавшись выполнить его условия.

— А вы знаете, что это за условия?

— Да, мадам.

— И вы думаете, нам следовало их принять? — королева улыбнулась. — Сожалею, что заслужила ваше неодобрение, Беатрис.

— О, мадам! — запротестовала донья Беатрис, но тут же добавила: — Но вот отпускать его не стоило. В приёмной ждёт дон Луис. Ваше величество может принять его?

Королева на мгновение задумалась.

— Почему нет? Позовите его.

Маркиза не успела повиноваться, как открылась дверь в королевский кабинет и на пороге возник Фердинанд, в длинном, до пола, отороченном мехом синем халате.

— Заходите, сир, — улыбнулась ему королева. — Мне вот тут говорят, что мы обидели Колона. Он уже уехал из Санта-Фе и собирается во Францию.

Фердинанд не торопясь двинулся к королеве.

— Пусть он там и преуспеет, — беззаботно ответил он.

— Если преуспеет он, то преуспеет и Франция за счёт Испании, — смело возразила маркиза.

Фердинанд удивлённо приподнял бровь. Затем рассмеялся. Полученная новость явно подняла ему настроение. Он поиграл золотой цепью на груди.

— А я как раз думал о том, сколько нам бы пришлось потратить, останься он в Испании. Причём платили бы мы не только золотом, но и достоинством. Чего ты такой мрачный, Сантанхель. Наверное, не согласен со мной?

— Раз уж вы спрашиваете меня, сир, не согласен. Я пренебрёг бы вашими интересами, если бы проявил полное безразличие к тому, что другие обогатятся, используя шанс, выпавший нам.

Маркиза поддержала его.

— Ни одному королю мира не представлялось такого случая прославить себя на века и обогатить страну.

— Что до славы, то мы нашли её здесь, в Гранаде. А богатство придёт. Война, как вы знаете, обошлась нам недёшево, и у нас нет денег на авантюры.

— Нет, нет, — не согласилась с ним королева. — Причина не в этом, как я уже говорила вам. По крайней мере, не эта причина заставила меня отказаться от своего слова.

— Ни у кого нет в этом ни малейшего сомнения, мадам, — заверил её дон Луис. — Но владыки Испании и раньше часто шли на риск. Так почему бы не поддержать и эту экспедицию. В случае неудачи потери будут не так уж велики, а успех принесёт несметные богатства.

— Не все согласны с Колоном, — напомнила ему королева.

— Разумеется, не все, — вмешалась маркиза. — Сомневающиеся были и будут всегда. Но нерешительных могут и обогнать.

— Да и в любом случае, — продолжал дон Луис, — что есть сомнения наших докторов в сравнении со словами Тосканелли? — Он повернулся к королеве. — Ваше величество прекрасно знает, какие славу и богатства принесли Португалии её мореплаватели. Колон предлагает Испании затмить Португалию.

— Мы это уже слышали, — пробурчал Фердинанд.

— И я много думала об этом, — добавила королева. — Поэтому и сожалею о решении Колона. Но условия, выдвинутые им, неприемлемы. Человек низкого происхождения, он требует почестей, которых мы не удостаиваем наших знатнейших грандов.

— Позвольте спросить ваше величество, — вставила маркиза. — Кто из этих грандов готов положить к вашим ногам целую империю?

Король, стоявший у столика, покачал головой, улыбнулся.

— Империя эта пока только в его мечтах.

— Так же, как и титулы, которые он просит, — последовал быстрый ответ. — До открытия заморских территорий они останутся пустыми словами.

Глаза королевы вспыхнули.

— Действительно, в этом что-то есть. Дадим ему титул адмирала, но лишь после того, как его открытия станут явью. Пусть он будет нашим вице-королём, но лишь в тех землях, которые он добавит к нашим владениям. Такое решение устроит все стороны. Что бы ни случилось, никто не сможет упрекнуть нас в излишней доверчивости только потому, что мы заплатили вперёд.

Она посмотрела на Фердинанда, ожидая согласия, но тот медленно покачал головой.

— Вы забываете про корабли, которые мы должны снарядить для него.

— Мы уже согласились на это.

Но Фердинанд твёрдо стоял на своём.

— Не я, мадам. Не я. Я на это не соглашался. Я лишь рассматривал его предложение. Когда же я уступил вам и решил поддержать экспедицию, то оговорил моё согласие определёнными условиями. Колон их не принял. Так что вопрос этот считаю закрытым.

— Вы слишком прислушиваетесь к архиепископу, — упрекнула его королева.

— Можете ли вы мне предложить лучшего советника, чем ваш духовник?

— В вопросах веры, нет.

— Святой Яго, а о чём мы с вами сейчас говорим, как не о вере?

— Давайте не будем препираться. Ваше величество полагает, что мы должны отпустить Колона?

— Или, как вы сказали, дать ему титулы адмирала и вице-короля после того, как он найдёт свои Индии, но при условии, что деньги на снаряжение экспедиции добудет он сам.

Королева не стала скрывать, что такой ответ ей не понравился.

— Это последнее слово вашего величества? — спросила она.

— Самое последнее, — подтвердил Фердинанд.

— Пусть будет так. — Она вздохнула. И добавила уже твёрдым тоном: — В таком случае я возьму все затраты на себя, и на мачтах кораблей Колона взовьётся флаг Кастильского королевства.

Все застыли в изумлённом молчании. Первой пришла в себя маркиза.

— Мадам, это решение принесёт вам славу, которой не знала ни одна королева.

Фердинанд криво усмехнулся.

— Но расходы, мадам? Где вы возьмёте такие деньги?

Изабелла глянула на Сантанхеля.

— Во сколько вы оцениваете экспедицию, дон Луис?

— Расходы будут не так уж велики. При необходимости Колон соглашается плыть на двух кораблях. Всё снаряжение обойдётся в три тысячи крон.

— Такие деньги я найду.

Она положила руку на ларец с драгоценностями.

— Возьмите их, дон Луис, и принесите мне три тысячи. Я думаю, содержимое ларца стоит куда дороже.

— Ваше величество! — Сантанхель даже замахал руками. — В этом нет необходимости. Деньги я найду. В казначействе Арагона.

— Святой Яго! — взревел Фердинанд. — Откуда ты собрался их взять?

Сантанхель остался невозмутим.

— Я намерен взять эти три тысячи в казначействе Арагона. Они будут возмещены золотом или другими товарами, привезёнными Колоном. Так что некоторым образом он сам финансирует экспедицию.

— Некоторым образом! — Фердинанд насупился. — Повезло мне с казначеем. Ты у меня финансовый волшебник, не так ли, Сантанхель? А если он вернётся с пустыми руками? Или вообще не вернётся?

— Тогда я сам возмещу эти деньги.

Фердинанд хмуро глянул на него, а затем пожал плечами.

— Даже не знаю, Сантанхель, чему мне больше завидовать — твоему богатству или твоей вере в Колона. Однако на таких условиях ты можешь свободно распоряжаться тем, что ещё осталось в моей казне.

Глава 26

МОРЯКИ ПАЛОСА
Годами Колон подстраивался под других, старался ублажить сильных мира сего, но победил, проявив твёрдость. Именно непреклонность Колона заставила владык Испании согласиться практически со всеми его требованиями.

Известие о принятом решении настигло его уже в сумерках. Он подъезжал к Пиносскому мосту, когда услышал быстро приближающийся топот копыт. Отряд альгасилов, возглавляемый офицером, остановил его. Офицер сообщил, что королева приказала ему вернуться в Санта-Фе. Получил он и записку от Сантанхеля. В трёх коротких строчках казначей Арагона сообщал о его триумфе.

Наутро, после поздравлений Сантанхеля, Кабреры и маркизы Мойя, которая даже всплакнула, Колон прибыл на аудиенцию во дворец, где королева отругала его за столь внезапный отъезд, а король, которого его хитрый казначей уговорил-таки поддержать экспедицию, холодно ему кивнул. А потом Изабелла тепло напутствовала Колона, поскольку действительно хотела, чтобы плавание в неведомое завершилось успехом.

Проситель, едва не ставший объектом насмешек придворных, вышел с аудиенции доном Кристобалем Колоном, адмиралом моря-океана, поднявшись на один уровень с представителями благороднейших родов Испании.

Путь его был долгим и трудным, но в конце концов он занял место, которое считал достойным. И хотя ему ещё предстояло совершить подвиг, уготованный ему судьбой, в душе Колон не сомневался, что из неведомого он вернётся победителем.

Началась подготовка, довольно неспешная, но в конце апреля он уже мог покинуть Санта-Фе, чтобы завершить её непосредственно на кораблях.

По странному совпадению отплыть ему предстояло из того самого порта, в котором он ступил на землю Испании. За какой-то проступок на Палос наложили штраф: полностью снарядить две каравеллы. Прижимистый король Фердинанд тут же сообразил, что использование этих каравелл может уменьшить число мараведи, которое казна Арагона должна была одолжить Кастилии.

Кристобаль Колон прибыл в Палос в начале мая.

Он не мог не заехать туда, даже если намеревался отплыть из другого порта, потому что там оставался его сын. Королева, выражая своё благоволение к Колону, назначила маленького Диего пажом её сына принца Хуана. Наверное, тут следует отметить, что обычно пажами принцев становились знатнейшие из знатных, то есть Изабелла уже не сомневалась, что Колон выполнит обещанное.

По дороге, вьющейся между сосен, Колон ехал в монастырь. Не безвестный странник, сравнивающий себя с Картафилусом, постучавшийся в ворота, чтобы попросить хлеба и воды для своего сына, но дон Кристобаль, командующий экспедицией и полномочный представитель их величеств в заморских землях.

За долгие месяцы его отсутствия ничего не изменилось в Ла Рабиде. Тот же привратник появился на стук и удивлённо подумал, что нужно в такой глуши этому знатному господину в длинном синем плаще и высоких сапогах из отличной кордовской кожи, спешившемуся с чёрной андалузской кобылы. Ещё более удивился он, когда незнакомец обратился к нему по имени.

— Помоги вам Бог, брат Инносенсио. Передайте преподобному приору, что прибыл дон Кристобаль Колон.

— Дон Кристобаль! — челюсть привратника отвисла, поскольку титул, властность голоса и великолепие наряда никак не вязались с тем путником, которого, как он вспомнил сейчас, ему доводилось видеть. — Помоги Бог вашей милости, — наконец поздоровался он, не зная, как реагировать на столь внезапное изменение социального статуса Колона.

Но тот не стал корчить из себя важную птицу, и рука его дружески опустилась на плечо привратника.

— Разве так встречают давних друзей, брат Инносенсио?

Привратник рассмеялся и бросился в объятия Колона. А к ним уже спешил фрей Хуан Перес. И он тепло обнял Колона.

— Сын мой, вам нет нужды говорить мне, что дела у вас идут прекрасно. — Он пристально всмотрелся в глаза Колона. — Хотя вас и не миновала чаша страдания. Дорога была длинная, трудная. Вам казалось, что препятствия непреодолимы. Но почему я говорю, а не слушаю. — Он весело рассмеялся. — Болтливость — грех странников. Я уже послал за Диего. Разумеется, именно он привёл вас к нам.

— Я был бы неблагодарной собакой, если бы приехал только ради него. Нет, я у вас в вечном долгу за то, что вы направили меня на тропу, которая привела к заветной цели. А кроме того, по приказу их величеств я должен отплыть из Палоса.

Едва он произнёс последнее слово, как появился высокий светловолосый мальчик во фланелевой блузе и серых рейтузах. С трепетом взирал он на великолепную фигуру Колона, пока тот не опустился на колено и не протянул к нему руки. Диего устремился в объятия, прильнул к груди отца.

— Меня долго не было, Диего. Я не хотел возвращаться к тебе без добрых вестей. — И всё ещё прижимая мальчика к себе, рассказал о великой чести, оказанной мальчику, ибо он теперь — паж принца Хуана. А уж потом перешёл к подробностям, которые интересовали фрея Хуана.

Завершая подготовку экспедиции. Колон поселился в Ла Рабиде.

Как выяснилось, его надежды на скорое отплытие не оправдались. Возникали всё новые препятствия, преодолеть которые даже ему, облечённому королевскими полномочиями, удавалось с большим трудом.

В полдень следующего дня в сопровождении приора и алькальда Палоса, смуглолицего Диего Родригеса Прието, нотариуса, трубача и полдюжины альгасилов Колон появился на ступенях церкви святого Георгия.

Ранее городской глашатай объявил, что ожидается важное сообщение, и на площади собралась большая толпа матросов, рыбаков, конопатчиков, вязальщиков канатов, купцов, владельцев кораблей, капитанов, а также женщин и другого портового люда.

Заиграла труба, и над площадью повисла тишина. Нотариус выступил вперёд и зачитал королевский указ.

Из него следовало, что город Палос в течение десяти дней должен поставить под начало Кристобаля Колона две боевые каравеллы[1462]. Команды этих судов будут получать обычное для военного флота жалованье, причём им уплатят за два месяца вперёд. Далее следовал перечень необходимого снаряжения, а заканчивался указ перечислением наказаний, ждущих тех, кто осмелится не повиноваться их величествам.

Если владельцы кораблей сразу погрустнели, поскольку выбор мог пасть на их каравеллы, то моряки радостно загалдели, предвкушая, как они потратят полученное вперёд жалованье.

Обманутый их энтузиазмом, Колон в прекрасном настроении вернулся в Ла Рабиду.

В тот день он принял двух посетителей. Первым появился рослый мужчина лет тридцати, одетый небогато, но державшийся весьма уверенно. Он назвался Васко Аранда, заявив, что он совладелец недавно затонувшего корабля. Это происшествие, добавил он, лишило его средств к существованию. В море он уже десять лет, пять последних прослужил на военных кораблях Испании, сражавшихся с алжирскими пиратами. Его заслуги не остались незамеченными, он был назначен капитаном корабля, а потом стал его совладетелем. Оставшись без корабля, он потерял не только деньги, но и работу. И теперь он готов на всё, чтобы вернуть себе прежнее положение в обществе.

Колон выслушал его благосклонно. А ещё более завоевал Аранда расположение адмирала, полностью поддержав идею экспедиции к заморским землям.

— Я не прочь рискнуть. Кто не рискует, тот не выигрывает. А большой выигрыш требует и большого риска. Если вы наймёте меня, я могу привести шесть матросов моей бывшей команды. Они здесь, в Палосе, и пойдут за мной хоть в ад.

— Надеюсь, нам не придётся плыть так далеко, — улыбнулся Колон.

— Куда бы вы ни плыли, я отвечаю за этих парней. Меня знают большинство владельцев кораблей Палоса. Они могут подтвердить мою репутацию.

Колон тут же сообразил, что едва ли он найдёт лучшего офицера по вербовке команды, и предложил Аранде эту должность, пообещав, что по выходе в море определит его если не капитаном одного из кораблей, то на какую-нибудь высокую должность.

Визит Аранды Колон воспринял как добрый знак. Ему уже казалось, что моряки Палоса будут драться за место на его каравеллах. В такой вот эйфории он принял Мартина Алонсо Пинсона.

— Ваш давний друг, — представил его фрей Хуан, — который желает вам только добра и в котором вы можете обрести верного помощника.

— Вы долго отсутствовали, — Пинсон крепко пожал Колону руку, — но, как видно, не теряли времени даром, судя по тем полномочиям, которыми наделили вас их величества.

Приор уговорил Пинсона остаться на ужин. И тот не уставал улыбаться и сыпать комплименты. Когда же братья-монахи удалились, Пинсон перешёл к делу.

— Мне кажется, вы подвергаете себя отчаянному риску, отправляясь в неведомое только на двух кораблях.

— Большего мне не дали.

— Но только два корабля! — Пинсон покачал головой. — Слишком опасно. Если один затонет, вы будете полностью зависеть от второго. Благоразумный человек так бы не поступил. Я даже опасаюсь, что многие моряки из-за этого откажутся участвовать в экспедиции.

Но Колон, вдохновлённый разговором с Арандой, не разделял сомнений Пинсона.

— Я не ожидаю никаких проблем с вербовкой команд моих каравелл. Помимо плавания, есть ещё шанс сказочно разбогатеть. Такое предлагается не часто.

— Возможно, вы правы. Однако я чувствовал бы себя поувереннее, имея большее число кораблей. Даже третий существенно снизил бы риск.

— Согласен с вами. Но, как вы, наверное, слышали, их величества выделили мне два корабля.

— Так почему бы вам самому не снарядить третий корабль?

Колон помнил последний разговор с Пинсоном в Ла Рабиде. Кстати, в договоре имелся пункт, согласно которому Колон имел право взять на себя одну восьмую часть общих расходов на экспедицию с соответствующей компенсацией в виде одной восьмой ожидаемых доходов. Его ввели для того, чтобы ублажить гордость адмирала. Благодаря этому пункту никто не мог сказать, что Колон решил прокатиться в Индии на чужом горбе, не заплатив ни гроша. Но он не собирался говорить об этом Пинсону. По-прежнему Колон относился к преуспевающему купцу с нескрываемым подозрением. Согласиться с участием такого человека в экспедиции означало рискнуть частью славы, которую Пинсон обязательно потянет на себя. А до славы Колон был не просто жаден. Он полагал, и вполне справедливо, что вся она должна достаться только тому, кто задумал этот грандиозный проект. И Колон ответил весьма уклончиво.

— Если я снаряжу корабль, то мне придётся взять себе часть прибыли, полагающейся их величествам.

— Конечно. Но едва ли их величества станут возражать, учитывая, что увеличение количества кораблей резко повысит шансы на успех.

— Вполне возможно, что им это не понравится, — гнул своё Колон. «Уж Фердинанду наверняка», — мысленно добавил он.

— Если и так, вы должны подумать о себе, — настаивал Пинсон. — Вы же рискуете жизнью. Добавьте ещё один корабль к вашей эскадре, и риск резко уменьшится.

— Мне кажется, это разумно, дон Кристобаль, — вмешался приор. — Я думаю, вы поступите мудро, прислушавшись к сеньору Пинсону.

— О, я его слушаю, благодарен ему за работу. Но едва ли в моей власти изменить решение их величеств.

— Что-то мне не верится, — не унимался Пинсон. — Вам нужно лишь сообщить им о том, чтосами снарядите третий корабль. Помните, как я сразу поддержал ваш проект? И по-прежнему верю в его осуществление. У меня есть для вас корабль, маленькая крепкая каравелла, полностью снаряжённая и готовая ко всем превратностям дальнего плавания. Одно ваше слово, и она будет в полном вашем распоряжении вместе с надёжной командой. Все эти люди плавали со мной раньше и готовы плыть сейчас.

Синие глаза Пинсона буравили Колона.

— Я тронут вашей верой в меня, — с холодной вежливостью ответил Колон. — Она придаёт мне силы. Но, к моему великому сожалению, в данной ситуации я не могу принять вашего великодушного предложения.

На лице Пинсона отразилось разочарование. Но он не признал поражения.

— Ситуацию можно изменить. Я в этом убеждён. Подумайте, дон Кристобаль. Я не считаю ваш отказ окончательным. Мы ещё поговорим об этом. Возможно, я смогу помочь вам своим участием в экспедиции.

— Это я понимаю и теперь, — Колон улыбнулся и добавил, всё-таки не желая окончательно рвать отношения с судовладельцем: — Давайте посмотрим, как будут идти дела.

— Давайте, — Пинсон поднялся. — И я надеюсь, что всё пойдёт так, как вы того желаете.

Действительность, однако, опровергла его прогноз. Всё затормозилось. Два дня спустя Колон посетил алькальда Палоса, чтобы узнать, где его корабли. Алькальд, низенький, толстый, грустно покачал головой.

— Тут не обошлось без вмешательства дьявола. Судовладельцы узнали, для чего вам потребовались корабли.

Колон рассердился.

— И что? Они не слышали королевский указ?

— Разумеется, слышали. Но они пришли ко мне с протестом, потому что должны поставить два корабля для обычного плавания сроком на один год. Вы же предлагаете совсем иное. А послать корабли в неведомое — всё равно что расстаться с ними навсегда. Слишком малы шансы на возвращение. Поэтому в данном случае речь идёт не о предоставлении кораблей по распоряжению их величеств, а о конфискации. А в штрафе, наложенном на город, об этом ничего не говорится.

— Всё это пустая болтовня. У них есть указ, и закон требует повиновения. В Палосе представитель закона — вы, сеньор. И я полностью полагаюсь на вас.

Алькальд раздражённо махнул рукой.

— Вы не понимаете. То, что они говорят, и есть закон. И ему подчиняются. Закон в данном случае на их стороне, и я бессилен.

— Я думаю, вы не правы. Разве в законе не сказано, что судовладелец имеет право на компенсацию, если корабль не возвращён ему после указанного срока или затонул?

Алькальд погладил бородку.

— Сказано, — признал он.

— Вот вы им всё и разобъясните, а если они откажутся, употребите власть.

Алькальд согласился, но когда Колон вернулся к нему ещё спустя два дня, оказалось, что ничего не изменилось.

— Они сказали мне, что готовы дать корабли, но матросов вы не найдёте. В Палосе нет дураков, чтобы отправляться в такое плавание. Мы можем прибегнуть к силе, но корабли не сдвинутся с места.

Колон выругался.

— Руганью тут не поможешь, — покачал головой алькальд. — Беда в том, что они слишком рано узнали, куда снаряжается экспедиция.

— Но как они это узнали? В указе об этом нет ни слова.

— Понятия не имею. Но в Палосе нет ни одного моряка, не знающего, куда вы собираетесь плыть, и, следовательно, ни один моряк Палоса не поплывёт с вами. А корабли без команды, я думаю, вам ни к чему.

— Какая мне от них польза, вы узнаете, когда корабли будут у меня. Пожалуйста, позаботьтесь об этом, что бы ни говорили судовладельцы, или я доложу их величествам, что вы ни в чём не содействуете мне.

Оставив алькальда в глубоком раздумье. Колон отправился в контору Аранды. Но и там его ждало разочарование.

— Может быть, ваша милость скажет мне, что творится в Палосе? Эти собаки называют себя моряками, а сами, похоже, боятся воды. Контора открыта уже четыре дня, а у меня ни одного рекрута. Я хожу от причалов к тавернам, от таверн — к причалам и получаю один и тот же ответ. Кто мотнёт головой, кто предложит идти с Богом: это плавание, мол, не для них. Когда я спрашиваю, неужели им хочется прозябать всю жизнь в нищете, когда есть возможность разбогатеть, они просто смеются надо мной. Жалкие свиньи! Поначалу они вились вокруг меня, а теперь дали задний ход. Вспомнили о своих жёнах, а у кого их нет — о матерях.

Колон сел на бочку.

— Когда город узнал, куда мы намерены плыть? Вы никому не говорили?

— Что б мне умереть, если я сказал кому хоть слово. Да в этом и не было необходимости. Им известно куда больше меня.

Колон громко рассмеялся.

— Не для того я долгие годы боролся с дураками, чтобы в конце концов отступить перед трусами. Я найду вам рекрутов.

И он вернулся к алькальду.

— Давайте пошевеливаться. Я наберу команду, даже если это будут преступники.

Их величества предоставили ему право объявлять амнистию тем преступникам, отбывающим наказание, кто хотел бы плыть с ним в Индии.

— Будьте любезны немедленно объявить об этом. Таков мой ответ судовладельцам.

Разыграв таким образом свой главный козырь, Колон в хорошем настроении покинул алькальда и, выйдя на улицу, нос к носу столкнулся с Пинсоном, которого сопровождал его брат, Висенте.

Мартин Алонсо приветствовал его взмахом руки, представил брата, выразил надежду, что подготовка к отплытию идёт успешно.

— Пока никаких успехов нет, — отрезал Колон. — Моряки Палоса не жаждут открытий. Приключениям и золоту они предпочитают грязь спокойного бытия.

Пинсоны насупились.

— Клянусь, дон Кристобаль, вы к ним несправедливы, — воскликнул Висенте.

— И всё же, я могу их понять, — добавил Мартин Алонсо. — Как-никак, вы для них незнакомец, а это серьёзный недостаток. Люди не спешат принять участие в рискованном предприятии, если не знают того, кто будет ими руководить. Вы должны иметь это в виду и не судить их слишком строго, — говорил он с улыбкой, крепкие белые зубы блестели в чёрной бороде.

— Возможно, так оно и есть, — согласился Колон. — Но теперь, думаю, дела наши пойдут быстрее. — И он рассказал Пинсону об амнистии тех осуждённых, что поплывут с ним.

Лицо Пинсона вытянулось, подтверждая тем самым подозрения Колона, что этот человек приложил руку к возникшим осложнениям.

— Вы не одобряете моего решения? — в голосе адмирала слышалась едва уловимая насмешка.

Мартин Алонсо не замедлил с ответом.

— Не одобряю. И считаю глупостью отправляться в плавание с командой головорезов и бандитов. Ничего путного из этого не выйдет.

— За моря они поплывут уже не головорезами и бандитами. Они будут есть из моих рук, ибо их жизнь будет зависеть от меня. Вы, наверное, не подумали об этом.

Пинсон нахмурился.

— Не мне учить вас, дон Кристобаль. Но я знаю наверняка, что никакие богатства Индий не заставили бы меня выйти в море с такой командой.

С Пинсоном согласился и фрей Хуан, когда, вернувшись в Ла Рабиду, Колон сообщил ему о принятом решении.

— Плыть с преступниками?! — ужаснулся приор. — Неужели вы пойдёте на это?

Но и он, и Мартин Алонсо напрасно опасались подобной, действительно безрадостной перспективы. Столь велик был страх перед неведомым, что ни один из осуждённых не согласился купить свободу такой ценой. Они лишь посмеялись, когда алькальд объявил им предложение Колона. Как и моряки Палоса, они прекрасно знали о целях экспедиции, хотя так и осталось загадкой, каким путём достигли их эти сведения.

Неделя сменялась неделей, а Палос, разомлевший под жарким солнцем, не желал подчиниться королевскому указу. Колон уже не мог показаться на улицах, не вызывая насмешливых улыбок. Таков, видимо, был его удел. Сначала над ним потешались придворные, теперь — портовое отребье.

Даже Васко Аранда заколебался.

— Вам противостоят влиятельные силы, дон Кристобаль, — как-то пожаловался он.

— Я это заметил, — кивнул Колон. — Но вы не узнали, кто именно?

— В винных погребах говорят, что экспедиция обречена и никто из отплывающих не вернётся назад. Я спорил с ними. Говорил, что их величества никогда бы не поддержали вас, если б не рассчитывали на успех. Рассказывал о домах, крытых золотом, о жемчужинах и рубинах, встречающихся так же часто, как камешки в Андалузии. Убеждал, что за одно плавание они обогатятся на всю жизнь. Многие обещали мне, что рискнут и отправятся с вами. Но при следующей встрече отказывались от прежних слов. А те, кто принял присягу и поставили крест на договоре, куда-то исчезли. Я готов поклясться, что после разговора со мной с ними говорил кто-то ещё. Я в этом не сомневаюсь, дон Кристобаль. У вас есть враг, для которого в Палосе нет тайн.

Они сидели в келье Колона в Ла Рабиде. И Колон ничем не мог развеять подозрения своего офицера-вербовщика.

— Ваши полномочия велики, но их недостаточно, — продолжал Аранда. — Вам нужен королевский указ на реквизицию кораблей и вербовку команды.

Колон согласился, что иного выхода просто нет. Он написал письмо Сантанхелю и попросил Аранду отвезти его.

— Вы знаете, что здесь происходит, Васко, и сможете ответить на все вопросы, которые могут возникнуть по прочтении моего письма.

Аранда ускакал в Санта-Фе, и вновь потянулись недели бездействия.

Вернувшись, он привёз не только требуемый указ, но и решительного офицера, призванного проследить, чтобы указ исполнялся незамедлительно.

В результате Палос взбунтовался, и Колон, попытавшийся выступить перед моряками, едва не лишился жизни. На площади, неподалёку от церкви святого Георгия, на него набросилась толпа, возглавляемая Расконом, владельцем каравеллы, которую власти намеревались отдать Колону. Он кричал:

«Смерть авантюристам! Переломаем ему кости! Сбросим его в море! Смерть слуге дьявола!»

Колон отступил к церковной стене, выхватил меч.

— Я, значит, слуга дьявола! — проревел он. — Клянусь святым Фердинандом, сейчас я отправлю в ад всех, кто этого хочет!

Сверкающее лезвие заставило остановиться нападающих, вооружённых только ножами. Но, наверное, Колон нашёл бы смерть на площади Палоса, не подоспей на помощь Аранда с его шестью матросами.

Благодаря им Колону удалось уйти целым и невредимым, под свист улюлюкающей толпы.

По всему выходило, что он потерпел поражение. Этими невесёлыми мыслями он поделился с Арандой, но тот резко возразил.

— В Палосе — возможно. Но Палос не единственный порт Испании. В других вы найдёте больше мужества и меньше интриг.

— Но ни один из этих портов не должен поставить две каравеллы, — напомнил Колон. Он, не без основания, опасался, что осторожный и жадный король Фердинанд не уступил бы желанию королевы послать экспедицию в Индии, если б корабли не достались столь дёшево. Размышляя об этом, Колон пришёл к выводу, что неудача в Палосе ставит крест на его замыслах.

Он обсуждал с приором возникшую ситуацию, когда в Ла Рабиду в очередной раз пожаловал Мартин Алонсо. Колон и фрей Хуан сидели за маленьким столиком, на котором стояли тарелка с оливками и кувшин вина, в прохладе увитой виноградом беседки. Направо открывался вид на порт Палоса, гавань с многочисленными кораблями. Уже начался прилив, и рыбачьи лодки возвращались с богатым уловом. Колон смотрел на корабли, как посаженная в клетку птица на манящее синее небо.

— Я вижу себя орудием в руке Господа, предназначение которого — донести до неведомых ранее земель Его святое слово. И мне совершенно ясно, что и сатана не сидит сложа руки, а всячески пытается помешать мне.

— Если это не просто слова, сын мой, — ответил фрей Хуан, — если вы действительно в это верите, то вам нужно набраться терпения, поскольку нет сомнений в том, что в конце концов Бог обязательно победит.

— В конце концов да, но когда это случится?

— Когда будет угодно Господу нашему.

Вот тут-то на дороге, выходящей из соснового леса, показался Пинсон. Процветающий купец, в тёмно-вишнёвом камзоле из прекрасного камлота, он держался чуть ли не с достоинством придворного. Он выразил Колону своё негодование по поводу случившегося на площади и поблагодарил Бога, что адмиралу не причинили вреда.

— У моряков Палоса головы забиты суевериями. — Пинсон пододвинул стул, сел. — Им кажется, что дорога в ад идёт через океан. Они населяют его просторы чудовищами, гоблинами, василисками, охраняющими свои владения от непрошеных гостей. Нет смысла говорить с ними языком логики. Нет смысла спрашивать, как спросил я — а видел ли кто хоть одно чудовище? Они отвечают вопросом на вопрос. Если я верю, что океан безопасен, почему не плыву сам? — Он пожал плечами и широко развёл руки.

— Ответ прост, — улыбнулся фрей Хуан. — Капитан не может плыть без команды.

— Мои слова, — кивнул Пинсон. — Но они смеются надо мной, говоря, что я нашёл бы себе команду, если бы отправился в это плавание на собственной каравелле.

— И им можно в этом поверить? — спросил приор.

— Кто знает? Ничего определённого здесь не скажешь, проверить их можно только делом. Но мне представляется, что моряки пойдут за мной, — как бы между прочим заметил Пинсон, выбирая оливку с блюда.

Колона, разумеется, не обмануло это нарочитое безразличие. Пинсон вновь ставил вопрос о своём участии в экспедиции. Не случайно он выбрал и момент, по всей видимости подготовив бунт на площади у церкви святого Георгия. Колон видел в нём не только влиятельного купца, но и тайного врага, возможно самого опасного из тех, о ком говорил Аранда.

У более простодушного фрея Хуана, наоборот, не возникло никаких подозрений. Он лишь понял, что Пинсон предлагает Колону выход из тупика. И торопливо выплюнул изо рта пару оливковых косточек, чтобы они не мешали ему говорить.

— Как я помню из нашего чуть ли не первого разговора, сеньор Пинсон, вы хотели участвовать в экспедиции на своём корабле. Что бы вы сказали, дон Кристобаль, если б он подтвердил, что это желание у него не пропало?

Колон ответил осторожно, с непроницаемым лицом.

— Но не пропало ли у вас желание, сеньор?

Пинсон также не рванул с места в карьер. Поднял бровь, словно вопрос захватил его врасплох. Вроде бы задумался. А потом красные губы за чёрной бородой разошлись в улыбке, сверкнули белоснежные зубы.

— Кто знает? Сейчас всё не так просто, как раньше. Возникли серьёзные трудности. Сегодняшняя потасовка на площади — тому свидетельство… — Его синие глаза встретились со взглядом Колона, на губах продолжала играть улыбка.

Колон конечно же понимал, куда клонит Пинсон. Тот по-прежнему хотел плыть в Индию, но теперь его интересовало, на каких условиях. Как купец, он не мог не позаботиться о собственной выгоде.

— Весь вопрос в том, сможет ли ваше влияние преодолеть страхи моряков Палоса? — ответил адмирал.

— Кто знает? — последовало вновь. А после продолжительной паузы Пинсон добавил: — Полной уверенности у меня нет. Но думаю, что найду достаточно людей для укомплектования команд, заявив об участии в экспедиции. Пока, разумеется, это лишь предположения.

— Но вы готовы их проверить?

— Пожалуй, что да, — последовал неспешный ответ. — Если вы согласны принять мою помощь, разумеется, гарантируя соответствующую компенсацию.

— За полную компенсацию я ручаться не могу. По договору с их величествами мне дозволено субсидировать из собственных средств до одной восьмой суммы расходов на экспедицию. В этом случае мне отойдёт восьмая часть прибыли.

— Одна восьмая? Но, предоставляя в ваше распоряжение третий корабль, я имею право рассчитывать на треть.

— Справедливо. Но в договоре нет речи о третьем корабле. Только об одной восьмой части затрат на экспедицию. Это всё, что мне положено. Как вы видите сами, корона не желает расставаться с ожидаемой добычей и даже восьмая часть далась мне с большим трудом.

— А вы не хотите пересмотреть эти условия?

— Только в том случае, если решусь просить владык Испании снаряжать экспедицию из другого порта. По правде говоря, Палос не заслуживает тех благ, которые принесёт ему открытие Индий.

Это был тонкий ход. Колону удалось напугать Пинсона, ясно дав понять, что другого случая отправиться за моря может и не представиться. И принимать решение необходимо тотчас же, не откладывая до лучших времён.

Пинсон огладил бороду.

— И какой, по-вашему, будет восьмая доля добычи?

Тут уж улыбнулся Колон, пожал плечами.

— И вы меня спрашиваете? Должно ли мне объяснять вам, что мы найдём или ничего, или несметные богатства. А я уверен в своей правоте, как, похоже, в вы, сеньор Пинсон.

Мартин Алонсо забрал бороду в кулак, погрузившись в раздумье.

— Тут надо всё взвесить, — изрёк наконец он. — Мы ещё поговорим об этом. Скорее всего завтра. — А затем добавил, что спросит кое-кого из моряков Палоса, поплывут ли они с ним, чтобы проверить, пользуется ли он достаточным влиянием, и с тем откланялся.

— Я думаю, — удовлетворённо заметил фрей Хуан, когда они с Колоном остались вдвоём, — что вашим трудностям пришёл конец и он примет решение присоединиться к вам.

— А мне кажется, что он давно всё решил, до того, как заявился сюда. Даже до того, как создал те самые трудности, которые теперь исчезнут сами собой.

И фрей Хуан, ужаснувшись, пожурил Колона за чрезмерную подозрительность к человеку, который от всей души стремился ему помочь.

Глава 27

ОТПЛЫТИЕ
При всём своём добром отношении к людям в дальнейшем приор Ла Рабиды, пусть с неохотой, не смог не признать, что Колон не ошибся, подозревая в коварстве богатого судовладельца.

Мартин Алонсо прибыл на следующий день, чтобы подписать контракт. Не один, а с братьями Висенте и Франсиско. Оба они также решили отправиться в Индии и уверенно заявили, что поддержка семьи Пинсонов, самой влиятельной в Палосе, поможет смести все преграды, включая и суеверия, мешающие отплытию.

По заключении сделки ситуация начала меняться разительно. Энергия Мартина Алонсо разбудила дремавшего алькальда и его коррехидоров. Очнувшись от летаргии, они рьяно приступили к исполнению королевского указа, и в несколько дней Колон получил два корабля в добавление к «Пинте», каравелле Пинсона, его доле в экспедиции.

Тут же началась работа по снаряжению и комплектованию команд, и Аранде уже не приходилось мотаться от одной портовой таверны к другой в поисках рекрутов. Словно магический ветер прошелестел над Палосом. Там, где прежде его встречали насмешками, моряки чуть ли не дрались за право плыть на каравеллах Колона. Аранда уже мог набрать самых лучших. С течением времени энтузиазм потух. Женщины Палоса, похоже, не хотели отпускать мужей в столь опасный вояж. Приток в контору Аранды поубавился. Кое-кто из завербованных как сквозь землю провалились. Но всё-таки он набрал девяносто мужественных парней, сколько и требовалось для укомплектования команд каравелл, и все они приняли участие в завершении подготовки экспедиции.

Васко Аранда, получивший важный пост главного альгасила экспедиции, в июле вновь отбыл в Санта-Фе, доложить о достигнутом и отвезти ко двору маленького Диего Колона, чтобы тот мог приступить к исполнению пажеских обязанностей.

День отплытия стремительно приближался. Флагманом эскадры Колон выбрал самую большую, крутобокую, даже бочкообразную трёхмачтовую каравеллу водоизмещением порядка двухсот тонн, длиной девяносто футов, построенную для торговли с Фландрией. Называлась она «Мария галанте». Чрезмерно высокие нос и корма указывали на её малую остойчивость. Судно не предназначалось для плавания в бурных водах, но Колона прельстили размеры каравеллы.

Фривольное её название он нашёл безвкусным, но, решив переименовать корабль, колебался между любовью земной и небесной, между обожанием девы Марии и страстью к Беатрис. Он тянул и тянул, моля Богородицу простить его колебания, проявить милосердие к человеку с разбитым сердцем. Велико было желание дать каравелле имя любимой женщины, которую он считал потерянной для себя, образ которой преследовал его. Но в итоге набожность восторжествовала: Колон решил, что в неведомое покойнее плыть под сенью святого имени и, следовательно, под защитой небожительницы. Более того, он пришёл к выводу, что и Беатрис одобрила бы его выбор. В результате «Мария галанте» стала «Санта-Марией».

Думая о названии для своей каравеллы. Колон не забывал следить за снаряжением экспедиции. На борт доставили бомбарды и фальконеты, их каменные и железные ядра служили судну балластом. В трюм загружались бочки с солониной, рыба, копчёное мясо, сыр, фасоль, мешки с мукой, лук, оливки, вино, растительное масло. Рядом ложились паруса, канаты, глыбы вара, а также прочее, прочее, прочее — всё необходимое в дальнем плавании, которое могло продолжаться более шести месяцев.

Закупкой припасов ведали главным образом Пинсоны. Сами мореходы, они знали, во-первых, что искать, во-вторых, где, так как имели обширные торговые связи. Пригодились и знания Колона касательно того, чем расплачивались португальцы за приобретённые золото и слоновую кость в Африке. Он позаботился о том, чтобы на борту оказалось достаточно стеклянных бус, колокольчиков, зеркалец и других безделушек.

К концу июля осталось взять только воду. Подготовка к выходу в море завершилась.

Мартин Алонсо получил под свою команду «Пинту», каравеллу длиной в сорок пять футов, в два раза короче «Санта-Марии», с единственной мачтой на корме, но с благородными обводками, говорившими о её быстроходности. Штурманом на «Пинте» плыл брат Мартина Алонсо — Франсиско. Как и «Санта-Мария», «Пинта» имела прямое парусное вооружение, в то время как «Нинья» — третья, самая маленькая каравелла эскадры — шла под латинскими парусами, к которым Колон относился настороженно. Командовал «Ниньей» Висенте Пинсон.

Что же касается матросов, то наиболее опытные и проверенные оказались на кораблях Пинсонов. Они раньше плавали под их началом, и Мартин Алонсо и Висенте, естественно, затребовали их к себе. «Санта-Марии» повезло меньше. Её команду составляли не только менее опытные матросы, но и те преступники, что решились отправиться в плавание ради свободы. Колона, однако, это не смущало. Он полагал, что бывшие преступники, привыкшие к суровой тюремной жизни, лучше выдержат предстоящие испытания. Что же до их неуправляемости, адмирал верил, что сможет удержать их в руках.

Помимо матросов, в последний момент к экспедиции присоединились несколько искателей приключений, так что всего на борт каравеллы готовились подняться сто двадцать человек. Среди них были два цирюльника-хирурга, переводчик, моран по фамилии Торрес, в совершенстве знавший еврейский, греческий и арабский языки, который мог оказаться весьма полезным на Сипанго. Взял с собой Колон и письмо владык Испании великому хану, на случай, что он доберётся до дальних земель, о которых упоминал Марко Поло.

К вечеру последнего дня июля в Палос прибыла кавалькада, которую редко видели в этой обители моряков и торговцев.

С приближением дня отплытия эскадры грусть и тоска опустились на Палос. Дурные предчувствия мучили тех, чьи мужья, отцы, сыновья отправлялись в дальний путь. Те же семьи, кого миновала чаша сия, сочувствовали отплывающим, из лучших побуждений пересказывали циркулирующие по городу слухи, все, как один, предрекавшие гибель отважным путешественникам. Из этого уныния и вырвал Палос прибывший в сопровождении великолепной свиты высокопоставленный гость. Известие о том, что сам казначей Арагона, дон Луис де Сантанхель, специально приехал в Палос, чтобы передать дону Кристобалю пожелания удачи от их величеств, в мгновение ока облетело город, и его жители высыпали на улицу.

Казначей въехал в Палос на белом арабском скакуне, дородный, важный, в камзоле из дорогой парчи, отороченном серебристым мехом. На его груди блестела золотая цепь с такими крупными звеньями, что одного из них хватило бы любому моряку Палоса на всю жизнь. Казначея сопровождали вооружённые всадники, в панцирях и шлемах, Васко Аранда и королевский нотариус, Эскобедо, также отправляющийся в плавание.

Кавалькада, не останавливаясь, проследовала через город и скрылась в сосновом лесу, за которым белел монастырь Ла Рабида.

Колона в монастыре не было. Он находился на борту «Санта-Марии» в своей каюте, куда перенёс в тот день свои личные вещи. Сойдя на берег, он узнал о прибытии Сантанхеля и поспешил в Ла Рабиду. И едва миновав ворота, столкнулся с казначеем, который обнял его и крепко прижал к груди.

— Дон Луис! — радостно воскликнул Колон, но в глазах его появилась тревога. Он побледнел, отступил на шаг. — Что привело вас в Палос?

— Неужели вы полагали, что я отпущу вас в столь долгий вояж, не пожелав удачи? Всё-таки я внёс, пусть и малую, лепту в осуществление этой, не побоюсь сказать, великой экспедиции.

— Малую? Если б не эта малость, я сидел бы сейчас у разбитого корыта, — ответил Колон, а после паузы добавил: — Но… это всё?

— Всё? — изумился казначей. — А чего недостаёт? Или вы недовольны моим приездом?

— О чём вы говорите? — запротестовал Колон и тут же тяжело вздохнул, бессильно махнув рукой. — Вы же всё видите сами, дон Луис. Дело не в том, что я не рад встрече с вами. Но ваш приезд породил во мне надежду. Простите меня. Причины на то не было. Я истово молился о том, что услышу о Беатрис до отплытия. И увидев вас, решил, что вы принесли мне желанную весть — Беатрис найдена.

Сантанхель печально покачал головой.

— Ах, сын мой, если б её нашли, я бы привёз вам не известие об этом, а её самое. И не думайте, что я забыл о ней. Я виделся в Кордове с доном Ксавьером и попросил его продолжить поиски. Мы обязательно найдём её.

Эти слова Колон воспринял как попытку успокоить его. Вновь тяжело вздохнул и поспешил изменить тему разговора. Но позднее, когда монастырь уже спал, а они вдвоём сидели в келье Колона, вновь вернулся к тому, что более всего заботило его.

— Вы были мне таким добрым другом, дон Луис, и так много сделали для меня, что я решусь обратиться к вам ещё с одной просьбой. Если Беатрис найдут, дайте ей знать о моих чувствах к ней, заверьте её, что я раскаиваюсь в своём столь торопливом суждении. И если экспедиция завершится успешно, а я погибну, позаботьтесь о том, чтобы она получила долю из наследства Диего. Я хотел бы, чтобы она относилась к нему, как к собственному сыну. я надеюсь, он найдёт в Беатрис любящую мать. Всё это я изложил в письме, по существу, в завещании. Оставляю его вам, дон Луис, если вы возьмёте на себя эту ношу.

— Положитесь на меня, — заверил его Сантанхель. — И не сомневайтесь, мы продолжим поиски, так что, возможно, по возвращении она будет ждать вас.

Два дня спустя, в четверг, эскадра Колона отплыла к Индии.

В ночь со среды на четверг фрей Хуан исповедовал Колона, и ещё до рассвета адмирал, сопровождаемый Арандой, отправился в Палос, уже проснувшийся, со светящимися окнами домов, чтобы выслушать мессу и принять своё причастие вместе с остальными моряками в церкви святого Георгия.

На молу собралась толпа женщин и детей, провожавших в дальнее плавание мужей и отцов. Колона они встретили недружелюбными взглядами, но воздержались от проклятий, резонно полагая, что слова их рикошетом могут задеть и тех, чьи шансы на возвращение зависели от мастерства и мужества адмирала.

Когда же солнце выкатилось из-за холмов Альмонте, Колон сошёл в ожидающую его шлюпку, которая понеслась к «Санта-Марии», покачивающейся на волнах рядом с другими кораблями эскадры, от моря их отделяла песчаная коса Солтрес.

С высокого юта отдал Колон первую команду. Трубач поднёс к губам трубу и проиграл сигнал отплытия. Пронзительно заверещал боцманский свисток, звякнула якорная цепь, поползла вверх, и из воды вынырнул якорь.

Заскрипели блоки, развёрнутые паруса на мгновение повисли, а затем надулись, поймав утренний бриз, и «Санта-Мария» заскользила по водной глади.

Громады парусов белели над её чёрным корпусом на носовой и кормовой мачтах. Папский крест украшал фок «Санта-Марии», мальтийский — квадратный грот. Флаг Фердинанда и Изабеллы — золотой с красным, с замками и львами — реял на грот-мачте выше распятия. Вымпел Колона был поднят на бизань-мачте.

Сгрудившиеся на шкафуте искатели приключений в городских костюмах и босоногие матросы в рубахах и панталонах молчали в благоговейном трепете. Многие из них только сейчас осознали, что отправились в неведомое, на поиски земель, существовавших лишь в воображении этого высокого мечтателя, стоящего на юте. Каравелла набирала ход, и скоро до неё перестали доноситься крики провожающих.

«Пинта» и «Нинья» следовали за «Санта-Марией», поравнявшейся с монастырём Ла Рабида. Колон подошёл к борту. На фоне утреннего неба, в золотых лучах солнца он ясно видел у белого здания монастыря фигурки Сантанхеля и фрея Хуана — двух людей, более чем кто-либо в Испании поспособствовавших тому, чтобы экспедиция в Индии стала явью.

Колон поднял руку, приветствуя добрых друзей. Сантанхель в ответ помахал беретом, фрей Хуан — шарфом; до корабля долетел колокольный звон.

Колон не сводил глаз с казначея и приора, пока каравелла не обогнула мыс и обе фигурки, ставшие совсем крошечными, не скрылись из виду. Усилились качка, ибо «Санта-Мария» вышла из-под прикрытия песчаной косы в открытое море. Колон спустился на шканцы, где собрались его офицеры, посовещался с Хуаном де ла Коса, невысоким, широкоплечим, со светлыми волосами и добродушным веснушчатым лицом. Де ла Коса был совладетелем «Санта-Марии», а в плавание отправился штурманом. Был выбран южный курс, назначенный вахтенным, и адмирал удалился в свою каюту, которой на долгие месяцы предстояло стать его домом. Кровать за красным пологом, маленький столик, стул, гладильная доска, пара кресел с высокими спинками, сундучок да несколько книг на одной полке и астролябии и грандшток на другой составляли всю обстановку. На гладильной доске стояли песочные часы. Переборку напротив украшало изображение девы Марии в бронзовой раме, ранее висевшее в комнате Колона в Кордове.

Глава 28

ПЛАВАНИЕ
Большую часть первого дня они плыли на юг, а затем повернули на запад, держа курс на Канарские острова. В каюте дон Кристобаль внёс первые записи в журнал, в котором намеревался подробно излагать все текущие события. Журнал этот преследовал две цели: ознакомить владык Испании с ходом экспедиции и прославить того, кто его вёл. Образец для журнала Колон видел в «Комментариях» Юлия Цезаря. Поэтому современный читатель может понять, сколь высоко он оценивал экспедицию в Индии.

Он преодолел интриги, предательство, зависть людей. Испытания же моря не пугали его. Он полагал, что сумеет удержать в подчинении свою довольно-таки разношёрстную команду, но ему хотелось как можно быстрее миновать Канарские острова, потому что, оказавшись в открытом океане, моряки не могли не осознавать, что их жизнь целиком зависит от капитана корабля. Но на этом этапе он был бессилен остановить людей, если б дурные предчувствия, навеянные слезами расставания в Палосе, привели к требованию немедленно возвращаться в Испанию.

Поэтому он очень встревожился, более, чем этого требовала создавшаяся ситуация, когда на третий день плавания «Пинта», самая быстрая каравелла эскадры, шедшая впереди под громадой белоснежных парусов, внезапно сбавила ход и откатила назад: руль выскочил из гнезда.

Свежий ветер не позволил им прийти на помощь. Но опытному Пинсону она и не потребовалась. Канатом ему удалось закрепить руль и добраться до Гран-Канарии, но крейсерская скорость эскадры существенно упала.

На Гран-Канарию они прибыли в четверг, через неделю после отплытия, и оставались там, пока на «Пинте» не установили новый руль. Колон воспользовался задержкой, чтобы поменять латинские паруса «Ниньи» на квадратные, поскольку первые не позволяли каравелле идти круто по ветру.

Не рискуя отпускать команду на берег, он повёл «Санта-Марию» на остров Гомера под предлогом, что хочет там найти другую каравеллу взамен «Пинты». Не найдя ничего подходящего, вернулся на Гран-Канарию, как раз к завершению ремонтных работ.

Три недели, однако, были потеряны. Но наконец шестого сентября эскадра вновь вышла в море, потом они зашли на Гомеру, пополнили запасы пищи и воды и теперь взяли курс на запад.

Далеко, однако, уплыть им не удалось. Они попали в полосу полного штиля, море стало гладким, как Гвадалквивир, и они едва ползли, не теряя из виду землю.

На рассвете девятого сентября они всё ещё видели остров Йерро, серую массу в девяти лигах за кормой. Но наконец поднялся ветер, надул паруса и каравеллы заскользили по воде. Ветер крепчал, скорость его достигла десяти узлов, каравеллы плыли всё быстрее. Остров Йерро исчез за горизонтом. Началось путешествие в неведомое, и душа Колона успокоилась.

Команда же повела себя иначе. С исчезновением земли, когда со всех сторон небо на горизонте смыкалось с морем, моряков охватила паника. Их стенания, плач, горестные вопли донеслись до Колона, сидящего в каюте над путевым журналом.

Их испугало не само по себе исчезновение земли. Если не считать нескольких молодых матросов да тех искателей приключений, что присоединились к экспедиции, практически всем морякам доводилось видеть, как земля исчезает за линией горизонта, и к этому ранее они относились достаточно хладнокровно, потому что знали, что вскорости она покажется вновь. Теперь же они плыли в бескрайние просторы океана, которые не бороздил ещё ни один корабль, и никто не мог сказать наверняка, окажется ли в океане хоть один кусочек тверди, если, конечно, не принимать в расчёт рассуждения этого сумасшедшего, чьими стараниями они ввязались в столь рискованную авантюру.

Ругательства, поношения, проклятия звучали всё громче и громче, но тут на шканцах появился Колон, спокойный и величественный, с грандштоком в руке. Неторопливо, размеренным шагом подошёл он к бортику, ветер взъерошил его густые рыжеватые волосы.

Появление его послужило сигналом в взрыву. Угрожающе загудели матросы, сгрудившиеся на шкафуте. С сердитыми криками вскочили те, что сидели на комингсах люков или на бомбардах.

Колон поднял руку, призывая к тишине, все разом смолкли, и одинокий пронзительный голос объяснил ему, что происходит.

— Куда вы нас ведёте?

— От безызвестности к славе, — ответил Колон. — От нищеты к богатству. От голода к сытости. Вот куда веду я вас.

И хотя в глазах их величеств ему ещё предстояло заработать титул адмирала, для команды он уже являлся адмиралом и в переломный момент доказал на деле, что по праву назначен их командиром.

Решительный, уверенный в себе, Колон несколькими фразами привёл моряков в чувство.

— Что вы тут бормочете об авантюре? А если это и так? Что вы оставили на берегу? Пустые желудки, нищету, грязь, непосильную работу. И ради этого вы готовы отказаться от шанса разбогатеть и прославиться? Я сказал шанса. Это не шанс, не авантюра. Я знаю, что я делаю, куда плыву. Разве я не убедил их величеств в необходимости этой экспедиции, не посрамил тех, кто противодействовал мне? Неужели вы думаете, что владыки Испании доверили бы мне эти корабли, если б сомневались в успехе? Вон там, на западе, в семистах лигах отсюда, нас ожидают несметные богатства Сипанго, и после возвращения в Испанию вам будет завидовать каждый.

Магия его слов, твёрдость тона, непоколебимая уверенность в собственной правоте разительно изменили настроение команды. Вопли отчаяния сменились криками радости.

Довольный содеянным, Колон поднял грандшток и прищурился, чтобы определить высоту солнца. Для большинства матросов его движения казались священнодействием, ещё более укрепляя их веру в то, что адмирал сможет найти верный путь в бескрайнем океане.

А Колон тем временем выбранил рулевого за то, что они слишком уклонились к северу. Вызвал Косу и сурово отчитал его, потребовав, чтобы нос каравеллы всё время смотрел на запад. И спустился в каюту, чтобы отметить местоположение корабля на карте. Он уже понял, что должен принять меры предосторожности на случай, что неверно вычислил расстояние до Сипанго. Слишком уж уверенно заявил он, что от земли их отделяет ровно семьсот лиг. И люди его могли взбунтоваться, если б не увидели желанного берега, оставив за кормой отмеренное им расстояние. Поэтому Колон решил оставить себе свободу манёвра. Для этого он начал несколько уменьшать путь, пройденный каравеллой за день. Истинные же значения он заносил в путевой журнал. Время от времени Мартин Алонсо и Висенто Пинсоны, капитаны «Пинты» и «Ниньи», присылали ему свои карты, на которых он помечал местоположения судов. И хотя его данные могли расходиться с замерами, сделанными на «Пинте» и «Нинье», однако принимались за более достоверные, поскольку Колон считался непререкаемым авторитетом в исчислении пройденного пути.

Сложнее оказалось объяснить изменение направления стрелки компаса. Произошло это через неделю, в двухстах лигах к западу от Йерро, повергнув команду в шоковое состояние.

Тоска, которую единожды удалось разогнать Колону, вновь окутала «Санта-Марию», когда двумя днями раньше мимо них проплыла мачта корабля, по водоизмещению не уступающего их собственному. Все прежние страхи возродились с новой силой. Если их застигнет шторм, говорили моряки, им не найти гавани, в которой можно укрыться. А когда стало известно об изменении направления стрелки компаса, тревога закралась даже в души самых мужественных. Не только невежественных матросов, но и офицеров. Колон первым заметил, что стрелка компаса вместо того, чтобы указывать на Полярную звезду, отклонена на несколько градусов к западу. Готовый пойти на любой риск, но не признать поражение, он скорее всего скрыл бы это обстоятельство, но отклонение стрелки заметили и другие. Один из штурвальных обратил на это внимание своего командира Раты. Тот, встревоженный, поспешил к де ла Коса. Другие, подслушавшие их разговор, подняли тревогу. Дело происходило ночью, и шум разбудил спящего адмирала. Он сел в постели, прислушался к доносившимся крикам. Потом, поняв, что происходит, сбросил одеяло и встал. Сунув ноги в шлёпанцы, надел халат и вышел на шканцы. Внизу, у нактоуза, толпились люди, фонарь освещал испуганные лица. Мгновение спустя Колон прокладывал себе путь через толпу.

— Что тут происходит? — спросил он и тут же набросился на рулевого: — Держи крепче руль. Нас сносит. В чём дело?

— Стрелка, адмирал, — ответил Коса, и шум мгновенно стих. Люди ждали, что скажет адмирал.

— Стрелка? А что с ней? О чём вы говорите?

— Ей больше нельзя верить.

Колон, однако, продолжал прикидываться, будто ничего не понимает.

— Нельзя верить? Это ещё почему?

Ему ответил Ирес, моряк средних лет, вроде бы ирландец по происхождению, избороздивший все моря известного мира.

— Она потеряла силу. Потеряла силу. Теперь мы затеряны в неведомом мире, и даже компас не поможет нам определить наше местоположение.

— Это так, адмирал, — мрачно поддержал матроса Рата.

— И означает это только одно, — завопил седовласый Ниевес, один из помилованных преступников. — Мы покинули пределы мира, в котором Бог поселил человека.

— Мы обречены, — добавил чей-то голос. — Покинуты и обречены. И дорога нам — в ад.

— Пусть я умру, если не знал, что этим всё и кончится! — взревел Ирес.

И тут же толпа угрожающе надвинулась на Колона.

— Тихо! — осадил он матросов. — Дайте мне пройти. — Он подступил к нактоузу, свет фонаря падал на его спокойное, решительное лицо. Матросы затаили дыхание, пока адмирал пристально смотрел на стрелку компаса. Тишину нарушил голос Раты.

— Смотрите сами, дон Кристобаль. Вон Полярная звезда. Стрелка отклонена на пять градусов, не меньше.

Если Колон и смотрел, то не для того, чтобы убедиться в справедливости слов Раты, об отклонении стрелки он знал и так. Просто ему требовалось время, чтобы найти приемлемое объяснение.

В свете фонаря матросы увидели, как изменилось его лицо. Губы расползлись в улыбке. Адмирал громко рассмеялся.

— Идиоты! Безголовые идиоты! А вам, Коса, просто стыдно — при вашем-то опыте! Вы меня удивляете. Да как же вы могли даже подумать, что стрелка изменила направление, потому что не указывает больше на Полярную звезду.

Коса вспыхнул.

— Конечно, сместились звёзды, а не стрелка.

— Звезда? Да разве…

— Что ж тут непонятного? — Колон поднял руку и посмотрел наверх. — Звезда, как вы можете убедиться сами, движется поперёк небес. Куда бы увела нас стрелка компаса, если бы следовала за ней? Она сослужила бы нам недобрую службу, если б оставалась нацеленной в невидимую точку, на север. — Он опустил руку, пренебрежительно повёл плечами. — Расходитесь с миром и не забивайте головы тем, чего вы не понимаете.

Властность голоса, наукообразные рассуждения, презрение, сквозившее в каждой фразе, подействовали безотказно. Исчезли последние сомнения в правоте Колона.

Матросы разошлись, направился в каюту и адмирал, но у самого трапа на его плечо легла рука Косы. Штурман, он разбирался в вопросах навигации не хуже Колона.

— Я не стал спорить с вами, адмирал, чтобы не спровоцировать бунт. Но…

— Вы поступили мудро.

— Но, проведя в море столько лет, я понятия не…

Колон прервал его ледяным тоном.

— Вы же никогда не плавали по этой параллели Хуан.

— И вы тоже, дон Кристобаль, — последовал ответ. — Для вас это внове, как и для меня. И каким образом вам стало известно…

Снова ему не дали договорить.

— Так же, как мне известно, что мы плывём в Индии. Так же, как я знаю многое из того, что не проверено другими. И вы поверьте мне на слово, если не хотите, чтобы эти крысы запаниковали. — Колон похлопал штурмана по плечу, показывая, что разговор окончен. — Доброй ночи, Хуан. — И скрылся в каюте.

А де ла Коса ещё несколько минут стоял, почёсывая затылок, не зная, чему верить.

Импровизация Колона показалась убедительной не только команде «Санта-Марии», но и Пинсонам, которым на следующий день он сообщил причину доселе загадочного отклонения стрелки компаса. И на какое-то время обрёл покой.

Шли они в полосе устойчивых ветров, дующих с востока на запад. Корабли оставляли за собой лигу за лигой, идя под всеми парусами.

Матросы наслаждались передышкой. Играли в карты и кости, купались в тёплой воде, мерились силой, пели под гитару. Каждый вечер на закате солнца, по приказу Колона все они собирались на шкафуте, чтобы пропеть вечернюю молитву Богородице.

Так прошло несколько дней, но как-то ночью небо окрасилось огнём падающих метеоров. Вид их разбудил суеверные страхи, заставил вспомнить страшныеистории о чудовищах, охраняющих океан от непрошеных гостей. Но паника оказалась недолгой, потому что небо затянули облака, пошёл мелкий дождь, а к утру, когда вновь выглянуло солнце, метеоры уже забылись.

А вскоре они оказались меж обширных полей водорослей, где-то пожелтевших и увядших, где-то свежих, нежно-зелёных. Вокруг каравелл сновали тунцы, и Колон, чтобы поднять настроение команды, уведомил матросов, хотя сам в этом сильно сомневался, что тунцы никогда не отплывают далеко от берега.

На «Нинье» выловили несколько больших рыбин и поджарили их на жаровнях, установленных на шкафуте. Моряки с удовольствием отведали свежей рыбы, потому что солонина уже не лезла в горло.

Поля водорослей всё увеличивались в размерах, и с борта каравелл казалось, что они плывут по заливным лугам. Скорость заметно упала, и в душах матросов опять проснулась тревога. Пошли разговоры, что они попали на мелководье, а скоро корабли сядут на скалы и останутся там навсегда.

Колон помнил рассказ Аристотеля о кораблях из Кадиса, которые унесло на запад к полям водорослей, напоминающим острова. Поля эти привели моряков древности в ужас. Но не стал говорить об этом команде. Не решился он предположить, что поля эти свидетельствуют о близости земли, поскольку они прошли лишь триста шестьдесят лиг и находились, по его расчётам, на полпути к Сипанго. Однако, чтобы рассеять страхи матросов, Колон приказал промерить глубину. Дна, естественно, не достали, и досужие разговоры стихли.

Наконец, поля водорослей остались позади, и они вновь вышли в чистые воды, подгоняемые устойчивым восточным ветром.

Один из искателей приключений, плывущих с ними, Санчо Гомес, обедневший дворянин из Кадиса, заявил, что вода стала менее солёной, то есть они уже недалеко от суши — пресные воды рек разбавляют соль моря. Мнение других моряков, попробовавших воду, разделились. Оптимисты соглашались с Гомесом, пессимисты, возглавляемые Иресом, утверждали обратное.

Гомес, однако, твёрдо стоял на своём, и в тот же вечер, после того как пропели молитву деве Марии, каравелла огласилась его криком: «Земля! — рука его указывала на север. — Неужели и теперь вы, твердолобые упрямцы, будете говорить, что я не прав?»

Что-то туманное, похожее на береговую линию, высилось на горизонте, подсвеченном заходящим солнцем.

Колон стоял на шканцах вместе с Косой, Арандой, Эскобедо и ещё тремя офицерами. Крик Гомеса заставил его подойти к правому борту, всмотреться в горизонт. Наверное, он бы поддержал Гомеса, если б не его убеждение, что землю они могут увидеть только на западе.

— Это не земля, — охладил он надежды команды. — Облака, ничего более. — И рассмеялся, пытаясь шуткой скрасить разочарование. — Желание получить награду, Санчо, застлало вам глаза.

Он имел в виду десять тысяч мараведи, обещанные королевой тому, кто первым увидит землю.

Но никто не рассмеялся, а Санчо Гомес твердил, что может отличить землю от облака. И на шкафуте всё громче звучало требование повернуть на север.

Но Колон быстро положил этому конец.

— Не забывайте о том, что на каравелле один капитан, и плыть она будет, куда он прикажет. Очертания земли сеньора Гомеса меняются. Но я обещаю вам, что утром мы изменим курс, если увидим эту массу по правому борту.

Они подчинились его воле, а на рассвете обнаружили, что между небом и водой ничего нет. Пришлось соглашаться, что прошлым вечером за землю они приняли облака.

К сожалению, на этом дело не кончилось. Несбывшиеся надежды оставили горький осадок, исчезнувший мираж возродил прежние страхи. Поначалу слышалось глухое ворчание, но Аранда, постоянно находившийся среди матросов, услышал в нём приближение бури и незамедлительно предупредил Колона.

Ближе к полудню пара олушей пролетела над кораблём. Колон, верил он в это или нет, объявил, что эти птицы не отлетают от берега более чем на двадцать лиг. И приказал промерить глубину. Верёвка с грузом опустили на двести морских саженей[1463], но дна так и не достали.

Ближе к вечеру над ними пролетела стайка маленьких птичек. Летели они на юго-запад. Колон сразу понял, что это означает. Он знал, что португальские мореплаватели часто ориентировались по направлению полёта птиц, и пришёл к выводу, что эскадра скорее всего плывёт между островами. Говорить об этом он никому не стал, а там наступила ночь. Тем не менее Колон решил не менять курса. Во-первых, ветер по-прежнему дул с востока, а во-вторых, поворот мог бы посеять сомнения в доверии к капитану. Команда, того и гляди, могла подумать, что он не знает, куда плыть. До сих пор именно уверенность в непогрешимости своих расчётов, позволила ему удерживать моряков от бунта. Малейшее колебание могло вызвать непредсказуемые последствия.

Короче, они продолжали плыть на запад.

Однако избежать стычки с командой Колону не удалось. Многие обратили внимание на постоянство ветра. Сначала это обстоятельство отнесли к превратностям погоды. Затем возникли страхи, которые сформулировал Ирес.

— Превратности погоды? — Его окружали матросы. — С погодой это никак не связано. Да кто из моряков слышал о ветре, дующем в одном направлении в течение четырёх недель? Клянусь вам, мне с таким сталкиваться не приходилось. Никогда. До этого чёртова плавания. Разве вы не понимаете, что это означает, други мои? Я вам скажу, клянусь адом. Но прежде ответьте мне на один вопрос: «Как мы сможем вернуться назад, плывя против ветра?»

Морякам словно открылась истина.

— Святая Мария! — ахнул один.

— Клянусь дьяволом! — отозвался другой, и над палубой понеслись проклятья.

Толпа всё росла, а Ирес, раздувшийся от гордости первооткрывателя, вещал, прислонившись спиной к ялику.

— Теперь вы понимаете, в какую передрягу мы попали? Ветер выдувает нас из обитаемого мира. Прямо в ад. Вот что происходит, други мои. И чем дальше мы плывём, тем ветер крепчает. Разве вы этого не заметили?

Ему ответил новый взрыв проклятий.

— И каждый новый день уменьшает наши шансы увидеть Испанию. Но тут ему возразил Родриго Хименес, родом из Сеговии, ещё один из обедневших дворян, отправившийся в плавание.

— Придержи свой грязный язык, болтун. Кто ты, моряк или жестянщик? Неужели ты не видел корабля, идущего против ветра?

— Против ветра! — передразнил его Ирес. — Посмотрите на этого сухопутного моряка, так хорошо разбирающегося в управлении кораблём. Сколько лет потребуется нам, чтобы плыть против ветра, если мы будем идти прежним курсом? И откуда возьмётся пища и питьё, если мы хотим добраться до Испании живыми? Еды-то у нас всё меньше, а то, что осталось, гниёт в трюме. Много же вы знаете о море, мой сеговийский идальго.

На Хименеса зашикали, ирландца поддержали. Поддержка вдохновила его на более решительные действия, и он во главе толпы устремился к шканцам.

О том, что на палубе неладно, Колон понял ещё до того, как в его каюту спустился Аранда.

— Что это они так расшумелись? — спросил адмирал.

Короткого доклада Аранды оказалось достаточно, чтобы адмирал вскочил из-за стола, за которым работал над картами, и поспешил наверх. На шканцах он появился на мгновение раньше Иреса, поднимающегося со шкафута.

Увидев перед собой Колона, моряк в нерешительности остановился, хотя сзади напирала толпа.

— Вниз! — проревел адмирал. — Прочь со шканцев!

Но Ирес, чувствуя поддержку стоящих сзади, не двинулся с места.

— Мы хотим вам кое-что сказать, дон Кристобаль.

— Скажете, когда вернётесь на шкафут. Вниз, чёрт побери!

Ирес, чтобы не потерять доверия, не подчинился. Наоборот, его рука легла на рукоятку ножа. Он рассчитывал, что адмирал, увидев оружие, не станет настаивать на своём. И ошибся. В следующее мгновение Колон схватил его за грудки, приподнял и сбросил с трапа. Если б не моряки, стоявшие на нижних ступенях, Гильерм Ирес наверняка переломал бы все кости.

— Теперь можешь говорить, — разрешил Колон.

Заговорил, однако, Гомес, поскольку Ирес лишь сыпал проклятиями.

— Дон Кристобаль, мы требуем изменить курс и плыть в Испанию, пока ещё есть надежда на возвращение.

— Вы требуете? О, уже и требуете. Лучше молчите и слушайте. Эти корабли доверены мне их величествами для плавания в Индии, и мы поплывём туда, и только туда. А чтобы убедить вас в этом, я примерно накажу одного или двух зачинщиков, хотя по натуре я человек очень мирный.

— Адмирал, мы приняли решение. И не поплывём дальше.

— Тогда прыгайте за борт, ты и остальные, кто думает так же. Я вас отпускаю. Можете плыть в Испанию. Но этот корабль поворачивать не будет.

Возмущённые вопли перекрыл сердитый крик.

— Вы ведёте нас на смерть, адмирал. И мы не сможем вернуться, всё время плывя против ветра, дующего с востока.

Тут-то Колон понял, чем вызвано недовольство команды. Предыдущий опыт не мог подсказать ему нужного ответа, снова пришлось импровизировать. На этот раз он ловко вышел из положения, найдя столь логичное объяснение, что ни у кого не осталось сомнения в его правоте.

— Господи, дай мне терпения с этими недоумками. — Он возвёл очи горе. — Ну почему я должен растолковывать вам простые истины. Если на одной параллели дует восточный ветер, есть и другая параллель, на которой дует ветер с запада. То есть один поток воздуха уравновешивается встречным. По второй параллели мы и вернёмся. Но лишь после того, как достигнем Индий. И больше я не хочу об этом слышать.

С этим Колон и оставил их, спустившись в каюту в сопровождении Аранды. Прежде чем он затворил дверь, до них донёсся голос Хименеса: «Ну, сеньор Ирес, кто из нас жестянщик? Кто лучше знает океан и его загадки?»

В каюте Колон сел за стол и склонился над листом бумаги. Он взял за правило вместе с картами посылать Мартину Алонсо короткие записки, информируя того о трудностях, с которыми приходилось сталкиваться, и принятых решениях. Впрочем, на других кораблях плавание проходило более мирно. Пинсонам с матросами повезло больше. Удивляться этому не приходилось, потому что большинство плавали с Мартином Алонсо и Висенте раньше и полностью доверяли своим капитанам.

— На этот раз пронесло, адмирал, — заметил Аранда. — К счастью, вы смогли рассеять их страхи.

— Да, повезло. Удачная догадка.

— Догадка? Параллель с западным ветром — догадка?

Колон поднял голову и улыбнулся.

— Она же не противоречит логике.

— Понятно. — Аранда задумался. Брови его сошлись у переносицы. — А ваши Индии тоже догадка?

Колон пристально посмотрел на него.

— Точные математические расчёты вернее любой догадки, Васко.

— Вы успокоили меня. На мгновение у меня возникла мысль: а не авантюра ли это плавание, как говорят между собой матросы?

— Землю мы найдём наверняка. Я лишь не могу гарантировать, что там будет много золота. Но откуда такие сомнения?

Аранда показал на карту, всё ещё лежащую на столе.

Колон проследил за его взглядом, потом вопросительно глянул на Аранду.

— Я не шпион, — пояснил тот. — Я увидел это случайно. Наше сегодняшнее местоположение в пятидесяти лигах западнее вашего Сипанго.

— Совершенно верно. Но так ли велика ошибка в пятьдесят лиг в подобных расчётах?

— Мы, однако, ещё не достигли Сипанго, но это, возможно, и не важно. Куда важнее наше местоположение, отмеченное вами на карте Пинсона. Вы обманываете его, как обманули матросов с западным ветром.

Колон вздохнул, затем чуть улыбнулся.

— Разве у меня есть выбор? Если я хочу достичь цели, то должен в зародыше подавить все сомнения. Но в главном, Васко, я не обманываю. Я знаю, что впереди лежит земля. В этом я абсолютно уверен.

Их взгляды встретились. И Аранда заговорил после долгой паузы.

— Простите меня. Я верю вам и никогда не раскаюсь в том, что поплыл с вами, какие бы неожиданности ни ждали нас впереди.

— Раскаиваться вам не придётся, Васко. — И Колон вновь начал писать.

Когда же Аранда ушёл и унёс письмо и карту, чтобы отправить их Пинсону, Колон, оставшись один, глубоко задумался. Прошёл ровно месяц после отплытия с Гомеры. Каравеллы покрыли расстояние, на пятьдесят лиг превосходящее рассчитанное до побережья Сипанго. И отмахнуться от такой ошибки он не мог, хотя уверил Аранду, что это сущий пустяк. Наоборот, отсутствие Сипанго всё более тревожило его.

Не далее как утром Мартин Алонсо, обратив внимание на полёт птиц, предложил изменить курс и идти на юго-запад. Колон отказался, чтобы не давать команде повода усомниться в том, что он знает, куда плывёт.

Поздним вечером, расхаживая по юту, размышляя над тем, а не проплыли ли они мимо Сипанго, он вновь услышал, как пролетели над кораблём птицы, всё в том же юго-западном направлении.

Он продолжал ходить взад-вперёд в поисках выхода из тупика, в который сам же загнал себя. Он уверил всех, что земля лежит на западе, логика же подсказывала, что земля находится там, куда летят птицы, то есть южнее.

С высоты юта Колон посмотрел на шкафут. Тут и там, свернувшись калачиком, спали матросы в серебристом свете луны. Ни одного фонаря не горело внизу, за исключением того, что освещал нактоуз.

Горел фонарь и на юте. И каждый, кто бодрствовал в ту ночь, видел чёрный силуэт вышагивающего адмирала. Не спустился он в каюту и на рассвете, когда начали просыпаться, потягиваясь, матросы.

Коса, выйдя из носового кубрика, увидел его и поднялся на шканцы.

— Птицы, адмирал. Всю ночь я слышал, как они летели на юг.

— И что из этого?

— Птицы маленькие. Такие живут на суше. Они летели к земле. На юг.

— Возможно, там есть земля, но не та, которую я ищу. Моя земля лежит впереди.

Коса открыл было рот, чтобы возразить, но промолчал, встретив суровый взгляд Колона. А потом избрал обходный путь, отводя от себя возможный удар.

— На это обратили внимание матросы. И сделали соответствующие выводы. Их терпение на исходе, адмирал.

— Пусть они не испытывают моё, а не то, клянусь святым Фердинандом, я вздёрну одного-двух на рее для острастки других. Проследите, чтобы они узнали об этом. Их непослушание у меня как кость в горле.

— Вы навлекаете на себя беду, адмирал, — предупредил его штурман.

— Иногда это лучший способ избежать её.

Коса ушёл, что-то бормоча в рыжую бороду, а Колон отправился завтракать. Солёная рыба пахла тухлятиной, сухари — плесенью, и он смог проглотить их, лишь обильно запивая вином. А потом, утомлённый ночным бдением, лёг на кровать и заснул.

Пока он спал, мятеж на корабле вспыхнул с новой силой. Искрой послужило предупреждение адмирала, переданное Косой, и зачинщиком вновь стал Ирес, который весь кипел от суровой отповеди, полученной днём раньше.

— Повесит одного или двух из нас, а? — Ирес презрительно сплюнул. — Что ж, это будет благодеянием для повешенных. Сократит агонию, на которую обречены остальные. Потому что никто из нас не увидит дома, если мы не остановим его.

Он стоял босиком, сложив руки на груди, лицо его пылало. Обращался он к полудюжине матросов, сидевших на палубе. Гомес за его спиной подпирал плечом переборку.

— Клянусь Богом, Гильерм, я полностью согласен с тобой, — процедил он.

— Разве есть на борту хоть один дурак, кто думает иначе? — продолжал Ирес. — Этот мерзавец, этот фанатик, готов пожертвовать своей никчёмной жизнью ради славы. Его жизнь принадлежит ему, и он может распоряжаться ею, как заблагорассудится. Но почему он распоряжается нашими жизнями? Почему мы должны плыть в ад через бескрайний океан в поисках земли, которая существует только в его воспалённом мозгу? Если мы будем плыть дальше, то станем такими же чокнутыми, как и он.

— Разве мы можем что-то изменить? — спросил один из матросов.

— Да, да. Скажи нам, что делать? — поддакнул другой.

— Я уже говорил. Нужно развернуть корабль и плыть обратно.

— Не поздно ли? — засомневался Гомес. — Продовольствия на обратный путь не хватит.

— Придётся есть меньше. Лучше пустой желудок, чем смерть.

Пожилой моряк по фамилии Ниевес, сидящий перед Иресом, кивнул.

— Клянусь Богом, я полностью с ним согласен. Но как нас встретят в Испании?

— А чего нам бояться? — ответил Ирес вопросом на вопрос.

И тут же заговорил Гомес.

— Действительно, бояться нам нечего. Этот выскочка, должен вам сказать, не пользуется авторитетом ни у дворянства Испании, ни среди учёных. Насколько мне известно, многие возражали против этой экспедиции. Так что никто не удивится, если мы вернёмся с пустыми руками.

— Возможно, возможно. — Доводы Гомеса, похоже, не убедили Ниевеса. — Но я достаточно долго прожил на свете и знаю, как поступают с бунтовщиками, правы они или нет. — И он покачал седой головой. — Бунт карается смертью. Нас всех повесят, и не следует забывать об этом.

— А разве он не угрожает повесить некоторых из нас? — воскликнул кто-то из сидящих вокруг.

Гомес приблизился к матросам. Наклонился. Снизил голос до шёпота.

— Есть другой путь. Более простой. Если ночью, выйдя на ют, этот Иона упадёт за борт, что останется нам, как не возвратиться домой? Пинсоны не решатся идти вперёд, если исчезнет этот единственный человек, который вроде бы знает, куда мы плывём.

В упавшей на шкафут тишине все лица повернулись к Гомесу. В глазах у некоторых мелькнул страх. Но не в глазах Иреса. Тот хлопнул себя по ляжке.

— Чаша воды для страждущих в аду. Вот что принёс ты нам, идальго… Аранда, спускавшийся с бака, услышал эти слова. А последовавшее за ним молчание усилило его подозрение. Он подошёл к матросам.

— Что это ещё за чаша воды?

Матросы потупились, но Гомес тут же нашёлся с ответом.

— Я подбодрил их, выразив уверенность, что к воскресенью мы будем на берегу. Возможно, услышим мессу.

— Да, да, сеньор, — поддакнул Ирес. — Его слова приободрили нас.

Тут уж у Аранды пропали последние сомнения в том, что Гомес лжёт.

— Тем более нет причины бездельничать, когда вокруг полно грязи. Берите вёдра и швабры и вымойте всю палубу.

И ушёл, оставив их заниматься порученным делом. С Колоном он смог поговорить лишь несколько часов спустя.

— Адмирал, на корабле что-то готовится.

— То же сказал мне и Коса, — холодно ответил Колон.

— Не знаю, можно ли полностью доверять ему.

— Что? Ну ладно, ладно. Пусть нарыв прорвётся, тогда его легче вылечить.

Но Аранда полагал, что к возникшей угрозе следует отнестись более серьёзно.

— Боюсь, что на этот раз обойтись разговорами не удастся. Ирес спелся с Гомесом, и они собрали вокруг себя шайку головорезов. Отдайте приказ, и я закую этих двоих в кандалы и брошу в трюм, прежде чем начнётся бунт.

Колон задумчиво потёр подбородок.

— Для этого нужны веские основания. Не просто подозрения.

Аранда рассмеялся.

— Основания будут. В их теперешнем состоянии достаточно искры, чтобы вспыхнуло пламя. Я могу поручить Иресу работу юнги — вымыть матросский кубрик. Или приказать Гомесу драить палубу. А потом закую в кандалы за неподчинение.

— А те, кого они уже привлекли на свою сторону? Они не взбунтуются?

— У меня достаточно верных людей, чтобы осадить их.

— Риск.

— Если не сделать этого сейчас, потом будет поздно.

Колон молча поднялся. Взял Аранду под руку, и вдвоём они вышли из каюты. Со шканцев они увидели бунтовщиков, собравшихся у люка. Ирес что-то говорил им тихим голосом, энергично размахивая руками.

— Вот и повод, — заметил Аранда. — Я приказал им драить палубу, а они пальцем не пошевелили. Причина куда как серьёзная. Сейчас я их разгоню, а Иреса примерно накажу.

Он уже ступил на трап, когда прогремел орудийный выстрел. Все бросились к правому борту, где в паре кабельтовых[1464] рассекала синюю воду «Пинта». Желтоватый дым поднимался из дула одной из её бомбард. На юте стоял Мартин Алонсо и махал рукой.

— Земля! Земля! — ревел он. — Я требую награду!

И тут же все матросы метнулись к мачтам, полезли на реи.

На южном горизонте виднелось туманное очертание побережья, которое первым заметил Мартин Алонсо. От суши, как они прикинули, их отделяло не более двадцати лиг.

— Слава тебе, Господи! — от всего сердца воскликнул Колон.

Радость его была велика, несмотря на то что земля оказалась не там, где он ожидал. И когда он направил Аранду к рулевому с приказом изменить курс, до него донеслась благодарственная молитва, которую хором запели матросы «Пинты». Присоединились к ним матросы «Санта-Марии», а чуть позже и «Ниньи», и слова благодарения вознеслись к небесам, как дым благовоний.

На закате солнца вечернюю молитву они пропели от всего сердца: дева Мария не могла не внести посильную лепту в благополучный исход плавания к неведомым землям.

Никто уже не опускал глаз при виде Колона. Наоборот, его встречали дружелюбные взгляды и улыбки на губах. То и дело на палубе слышалось: «Да здравствует адмирал!»

Адмирал! Да, адмирал и вице-король. Титулы эти перестали быть только словами. Долгожданная береговая линия превратила их в реальность.

Вернувшись в каюту, Колон преклонил колени перед образом мадонны, благодаря её за успех, который выпал на его долю. В этот победный для себя миг он думал и о Беатрис, о том, как будет она гордиться его удачей, о тех богатствах, что положит он к её ногам. В том, что к его возвращению её найдут, Колон уже не сомневался. И если он почитал себя вторым после короля человеком в Испании, то Беатрис отводил место рядом с собой.

Он провёл беспокойную ночь, возбуждение не давало уснуть. На палубе играли гитары, в каюту доносились смех и пение матросов.

Корабль затих лишь в предрассветные часы. Колон вышел на шканцы, когда один из юнг тушил на юте фонарь.

Он рассчитывал увидеть обетованную землю, но его ждало жестокое разочарование. К горлу подкатила тошнота, он пошатнулся, схватился за поручень. Горизонт был пуст. Облачные массы, принятые за побережье, растаяли в ночи. Сипанго ещё предстояло найти.

Глава 29

ТЯЖЁЛОЕ ИСПЫТАНИЕ
После того как прошёл шок разочарования, Колона охватила злость. Теперь он корил себя за то, что согласился изменить курс. Быстрыми шагами направился он к рулевому. Отстранив его, он взялся за румпель и не выпускал его, пока нос каравеллы не повернулся к западу.

— Идём этим курсом, — коротко приказал он остолбеневшему матросу.

Только подымаясь на шканцы, Колон обратил внимание на сильную качку. Ветер стих, паруса обвисли. Оглядев небо, он весь подобрался, увидев поднимающиеся с горизонта чёрные облака. Его громкие крики разбудили спящих на шкафуте. Те, кто вскакивал, получали чёткие приказы.

— Убавить паруса. Быстро! Пошевеливайтесь. Взять на гитовы паруса бизани. Близится шторм!

Качка усиливалась с каждой минутой, волны поднимались всё выше. Но его внимание вновь привлёк шкафут. Ирес вскочил на комингс люка и вещал с него, как с трибуны.

— Идиоты! Бедные обманутые идиоты! Земля исчезла. Её и не было. Мы видели мираж. Мы плыли к фата-моргане. Вот куда завёл нас этот дон Кристобаль. Идиоты! Земли нет. И не будет, если плыть в том же направлении. Этому надо положить конец. Пора поворачивать назад.

Матросы оглядывали пустой горизонт. Разочарование медленно перешло в злость и ярость. Радужные надежды обратились в прах. Дюжина наиболее отчаянных под предводительством Иреса, двинулась на корму, чтобы завладеть румпелем. Колон встретил их у трапа, вооружённый кофель-нагелем.

— Назад крысы! — прогремел он. — Назад!

Но Ирес, ослеплённый яростью, гордый тем, что стал главарём мятежников, рванулся вперёд, на несколько шагов опережая остальных.

Колон махнул кофель-нагелем, и ирландец с разбитой головой покатился по палубе, остановив следовавших за ним. А мгновением позже подоспевшие Аранда, Коса, Брито, цирюльник-хирург, стюард и ещё два-три офицера атаковали мятежников сзади.

— Разойдитесь, собаки! Дорогу! — орал Аранда, щедро раздавая тумаки. — Дорогу!

Мятежники сдаваться не собирались. Колон ударом кофель-нагеля сломал руку Гомесу, в которой тот зажал нож, уложил ещё одного из нападавших. Постепенно в драку втянулась вся команда, на той или другой стороне. Мятежников, однако, было больше, и Колон чувствовал, что те берут верх. Он дрался, как лев, отражая и нанося удары.

Аранда с его людьми не смог пробиться к адмиралу. Наоборот, его оттеснили на бак, и Колон на какое-то время остался один на один с нападавшими. Но затем подоспели Хименес, Санчес и ещё четверо обедневших дворян, отправившихся в Индии за золотом. Они-то прекрасно понимали: случись что с Колоном, несдобровать им всем. Мечами они проложили путь к адмиралу, окружили его плотной стеной. Один из них рухнул от удара веслом, но нападавший матрос тут же поплатился за это своей жизнью, ибо Хименес проткнул его мечом.

Колон швырнул кофель-нагель в мятежников, а сам подхватил с палубы меч упавшего дворянина. Схватка разгорелась с новой силой, и никто не замечал всё усиливающейся качки.

Но внезапно корма «Санта-Марии» поднялась столь высоко, что нос ушёл под воду, а волна прокатила по шкафуту, сбивая людей с ног, нападавших и защищающихся, таща их за собой к бортам, к переборкам бака. Колон удержался на ногах, успев схватиться за поручень трапа, остался один на пустой, вздыбленной палубе. А в следующее мгновение нос резко пошёл вверх и человеческая лавина покатилась по корме.

Она погребла бы Колона под собой, если б тот не успел взбежать по трапу.

Но тут порыв ветра, пойманный гротом, выпрямил каравеллу, и Колон, опытный мореплаватель, в несколько секунд оценил ситуацию.

Волны становились всё выше. Чёрные облака затянули полнеба, поглотив солнце. Держась за поручень одной рукой, сжимая меч в другой, Колон крикнул: «Слушать меня! Всем, кому дорога жизнь!»

Морская вода охладила самые буйные головы, все они поняли, что каравелла в смертельной опасности. И взгляды их устремились к человеку на трапе, которого они только что хотели уничтожить. А решительный вид Колона внушал мысль, что только он может спасти и каравеллу, и команду. И теперь его короткие, ясные приказы выполнялись мгновенно.

— Укоротить паруса! — И матросы, забыв про синяки, ссадины, раны, подстёгиваемые паникой, бросились к мачтам. — Хасинто! — Крикнул он боцману. — Четверых на бизань. Взять паруса на гитовы. Остальные, задраить все люки. Коса, зарифить фок. Оставить только трисель, убрать остальные паруса!

Вновь через плечо глянул он на чёрный, с металлическим отливом горизонт.

— Поторапливайтесь! Поторапливайтесь, если хотите жить.

Колон мог бы их и не подгонять. Настоящие матросы, в минуту смертельной опасности они и думать забыли о мятеже. Им и раньше случалось попадать в жестокие шторма. И они знали, что капитан, знающий своё дело, убережёт их от беды. Не обращая внимания на качку, лезли они на мачты, и скоро реи «Санта-Марии» оголились. А дворяне, только что храбро сражавшиеся, стояли на баке с побледневшими лицами, ибо им-то казалось, что любой шторм неминуемо кончается кораблекрушением. В битве с природой они чувствовали себя совершенно беспомощными.

И своим следующим приказом Колон поручил Аранде отвести их на кубрик, где они были бы в безопасности и не мешались бы под ногами.

За кормой появилась стремительно приближающаяся белая линия бурунов. Шторм накатывал на «Санта-Марию». И первый его вал ударил в корму, едва последние матросы спустились с мачты. «Санта-Мария» ушла носом в воду, затем выпрямилась и затряслась, как собака, вылезшая из реки.

Колон отдавал команды, стоя на шканцах. Коса, с рваной раной на голове, полученной в схватке, сошёл с бака и нетвёрдой походкой направился к корме.

Шторм неумолимо приближался, молнии то и дело пронзали чёрные тучи. Хлынул тропический ливень, вздымая фонтаны у водопротоков палубы. Протестующе стонало дерево, скрипели натянутые канаты, дребезжали блоки.

По правому борту сквозь пелену дождя виднелись силуэты «Пинты» и «Ниньи», также с голыми мачтами. Размерами в два и более раза меньше флагмана, они были более устойчивыми, податливыми в управлении и под уверенной рукой Пинсонов противостояли урагану лучше «Санта-Марии». Но и Колон, восстановив контроль над командой, чувствовал себя уверенно, не сомневаясь, что из схватки с океаном он тоже выйдет победителем.

Колон спустился по трапу, крепко держась за поручень, подхватил под руку Косу, позвал хирурга, чтобы тот перевязал штурману голову, распорядился подтянуть вдоль шкафута спасательный конец, велел Аранде поддерживать порядок на баке, принял решение удвоить число рулевых на каждой вахте. Но море было столь бурным, что он не мог полностью довериться никому из рулевых, а мгновенное замешательство последних или просто неловкое движение могли привести к катастрофе. Поэтому он сам встал у румпеля, чтобы держать нос «Санта-Марии» против ветра и поворачивать руль при его перемене.

Только теперь, когда были приняты все возможные меры предосторожности, Колон понял, что шторм этот, немилосердно бросающий маленькое судёнышко с гребня волны в глубокую впадину и поднимающий обратно, чтобы снова сбросить вниз, не что иное, как божественное вмешательство, спасшее его от другой смертельной опасности. Если б не водяной вал, едва не поставивший каравеллу на попа, его судьба была бы решена. Мятежники, числом превосходящие тех, кому достало ума стать на его сторону, наверняка одержали бы верх. Колон, конечно, мог остаться в живых, но о плавании к Индиям пришлось бы забыть.

В этот час, более чем когда-либо, видел он себя оружием в руке Божьей, о чём не побоялся сказать докторам из Саламанки. Этот шквал, спасший ему жизнь, был не чем иным, как знаком Его благоволения. Буйство природы напомнило мерзавцам об их бессмертных душах и заставило воззвать к милосердию, молить о прощении.

И среди молний, рассекающих почерневшее небо, в грохоте грома, под неистовыми порывами ветра, с водяными волами, перекатывающимися через нос и шкафут «Санта-Марии», Колон, стоя рядом с перепуганными рулевыми, от всего сердца благодарил свою покровительницу деву Марию за своевременно оказанную помощь, пусть и выразившуюся в жестоком урагане.

Хладнокровие Колона постепенно успокоило матроса, стоящего у румпеля, так что нос каравеллы ни на йоту не отклонился от заданного курса.

Два часа спустя другой матрос, посланный Косой, мёртвой хваткой цепляясь за спасательные концы, чтобы не оказаться за бортом, добрался до кормы, чтобы сменить рулевого. Подоспел он вовремя, потому что последние полчаса рулевой уже едва держался на ногах от усталости, и адмиралу всё чаще приходилось браться за румпель.

Когда вновь прибывший добрался до них, очередная волна с такой силой тряхнула корабль, что матроса бросило на адмирала, и они вдвоём едва не упали. Каравеллу начало разворачивать бортом к ветру, вода в мгновение ока смыла планшир правого борта, и Колон едва успел всем телом навалиться на румпель, чтобы вернуть «Санта-Марию» на прежний курс.

— Хесус Мария! — завопил рулевой в тот ужасный момент, когда почувствовал, что руль не слушается его.

— Ты устал, Хуан. — Колон ни в чём не упрекнул его. — Пора тебя сменить. Можешь идти, но скажи сеньору Косе, чтобы он прислал сюда плотника и двух парней покрепче.

У румпеля встал сменщик, а когда прибыли плотник и два матроса, Колон приказал им снабдить румпель хомутом, прикрепив с каждой стороны по блоку с двумя талями на каждый. С такой упряжью управлять румпелем стало намного легче.

И не было на корабле ни единого человека, кто в те часы не помянул бы Колона в своих молитвах. Все они поняли, что только он может спасти каравеллу и их самих. Тем временем на корме появился Коса со свеженаложенной повязкой на голове. Стоя рядом с Колоном, ему приходилось кричать, чтобы адмирал услышал его.

— Я опасался, что балласт переместится, когда она чуть не перевернулась, — прокомментировал Коса тот момент, когда румпель чуть не вырвался из рук рулевого. — Если бы это случилось, мы уже предстали бы перед нашим создателем. Просто чудо, что каравелла осталась на плаву.

— Чудо, — согласился Колон. — Как вы только что сказали. Всё это чудо. — Он склонился к уху штурмана. — Балласт очень беспокоит меня. Вернее его недостаток. Мы выпили почти всё вино, воду, и еды осталась самая малость. Правда, у нас есть пустые бочки. «Санта-Марии» не хватает массы.

Он повернулся к плотнику, который всё ещё возился с талями.

— Кликни мне боцмана с дюжиной матросов.

Когда они пришли, Колон приказал шестерым спуститься в трюм через люк у румпеля, чтобы вытащить на палубу пустые бочки. По мере поступления их осторожно скатывали на шкафут, наполняли морской водой, закупоривали и отправляли обратно в трюм, где расставляли согласно указаниям Косы, а плотник и его помощник закрепляли бочки с помощью распорок.

На всё это ушло немало времени, матросы получили не один синяк, три бочки смыло за борт, когда их наполняли водой, но в итоге увеличение балласта позволило хоть немного уменьшить килевую качку каравеллы.

Руководя всей операцией, адмирал оставался рядом с рулевым и не сдвинулся с места после того, как отпустил боцмана с дюжиной матросов. За ведь день он ничего не ел, лишь утолил жажду кружкой подогретого вина с пряностями, которую принёс ему заботливый слуга. Не покинул он своего поста и с наступлением ночи, и рассвет следующего дня застал его у румпеля. Рулевые же менялись регулярно, и каждому он был готов прийти на помощь, чтобы исправить любую ошибку. В результате нужный курс выдерживался при любых обстоятельствах, даже при едва заметных колебаниях ветра.

Дважды за ночь на корме появлялся Коса, предлагая сменить его. Один раз в сопровождении Аранды. Но адмирал оставался непоколебим. Он полностью доверяет только себе и никому другому, сказал он, и сам, разумеется с Божьей помощью, преодолеет выпавшее на их долю тяжёлое испытание.

Второй день урагана он провёл у румпеля, и не однажды его интуиция и мастерство спасали корабль при неожиданных порывах ветра. Казалось, шестое чувство предупреждало его о надвигающейся опасности, и всякий раз он успевал отвратить её.

А ближе к вечеру шторм начал выдыхаться. Прекратился дождь, ветер притих, зелёные волны перестали перекатываться через нос «Санта-Марии», грозя увлечь её на дно морское. Деревянный корпус ещё зловеще скрипел, но, по крайней мере, не дал течь, и не сломался ни один рангоут. К наступлению ночи с востока дул лишь лёгкий бриз, хотя море ещё не успокоилось. Только тогда под очистившимися от облаков небесами Колон, с посеревшим лицом, с налитыми кровью глазами, передал управление кораблём Косе, а сам направился в каюту. Перед тем как ступить на трап, он оглядел море и небо. Менее чем в четверти мили от «Санта-Марии» различил силуэты двух других каравелл эскадры, мирно поднимающихся и опускающихся на волнах, идущих уже под всеми парусами. И они выдержали шторм, в чём, собственно, Колон и не сомневался, полагаясь на опыт Пинсонов.

Он глянул на шкафут. Там собрались люди, тридцать шесть часов назад жаждавшие его смерти. Они выползали из укрытий, благодарили Бога за то, что остались в живых, ещё не пришедшие в себя от пережитого ужаса, отбросив все мысли о мятеже, ибо осознавали, что жизнь им спас тот самый человек, которого они хотели убить. А самые набожные расценивали шторм как божественное вмешательство, спасшее их бессмертные души от вечных мук.

В каюте адмирал первым делом опустился на колени перед образом девы Марии, чтобы возблагодарить её за покровительство, уберёгшее корабль, названный её именем, от опасностей урагана. Затем снял насквозь промокший камзол, скинул башмаки, без сил рухнул на кровать и мгновенно заснул.

И было ему в ту ночь видение, о чём он рассказывал позже, хотя едва ли его можно назвать иначе, чем сон. Образ, которому он молился перед тем, как уснуть, увеличился в размерах до человеческого роста, а затем сошёл с картины и поплыл к кровати, широко раскинув руки.

— Спи спокойно, Кристобаль, — послышался голос. — Ибо я с тобой и охраняю тебя.

Но эти ясные печальные глаза, эти полные губы, изогнувшиеся в божественной улыбке, принадлежали не деве Марии, а Беатрис Энрикес.

Глава 30

ЗЕМЛЯ!
Проснулся Колон лишь во второй половине следующего дня, бодрый и полный сил. В иллюминаторы увидел спокойное, залитое солнцем море.

Гарсия, стюард, принёс ему еды, на которую он набросился с жадностью изголодавшегося человека.

Скоро появился Коса, чтобы определить местоположение судна и передать полученные результаты на другие каравеллы. О точности говорить не приходилось, поскольку во время урагана никаких замеров не делали.

Выйдя на палубу, Колон полной грудью вдохнул свежий воздух. Устойчивый ветер надувал паруса. На борту царил полный порядок. Разрушенное ветром и волнами уже заменили. Команды боцмана и плотника поработали на славу. Хватило дел и цирюльнику-хирургу, поскольку шторм и предшествующая ему жаркая схватка оставили на моряках немало отметин.

Западный горизонт, к которому они продолжали идти, оставался всё таким же пустым. Впрочем, последнее теперь больше волновало Колона, а не матросов, поскольку буйство морской стихии, похоже, забрало у них всю энергию, и теперь они не могли возмущаться, не то что бунтовать.

Вновь у корабля появились тунцы, пролетела мимо стайка птиц, держа курс на юго-запад. Родригес Хименес, поднявшись по трапу, обратил на них внимание адмирала.

— Если бы не миражи, которые уже столько раз обманывали нас, — заметил идальго, — я бы сказал, что земля совсем близко.

— Наверное, так оно и есть, — не стал разубеждать его Колон. — Это же цапли, которые никогда не улетают далеко от земли.

Это утверждение на самом деле явилось очередной догадкой, хотя, возможно, основывалось на его личных наблюдениях. Во всяком случае ранее ему не приходилось видеть цаплю над морем на большом расстоянии от берега.

Слова его достигли ушей трёх или четырёх матросов, сращивающих канаты, и все они с надеждой подняли головы к небу, провожая взглядом больших серых птиц.

Какое-то время спустя они увидели пеликана, а ещё позже утку, предвестницу суши. Появились и другие свидетельства близости земли. Из моря выловили зелёную ветку с ягодами. А Мартин Алонсо, приплывший на ялике с «Пинты», привёз с собой часть ствола сосны, поднятой ими из воды. Он доложил, что «Пинта» с честью выдержала ураган, и высказал предположение, что земля совсем рядом, но искать её надо на юго-западе.

Колон, однако, с ним не согласился, продолжая утверждать, что Сипанго находится на западе. Говорил он об этом столь уверенно, что Мартин Алонсо не стал спорить, а отбыл на свою каравеллу.

Когда его ялик отвалил от борта, Аранда, присутствовавший при разговоре, спросил адмирала, на чём основана такая убеждённость.

— Убеждённость? — Колон рассмеялся и ответил с предельной откровенностью, которую позволял себе только с Арандой: — Убеждён я только в одном: если мы будем идти зигзагами, то можем пройти мимо всех островов океана. А прямолинейное движение, по крайней мере, гарантия того, что рано или поздно мы наткнёмся на землю.

— Я молюсь за то, чтобы это случилось рано, — вздохнул Аранда, — ибо матросы затихли только на время. Признаки близости земли приободрили их. Но да поможет нам Бог, если они и на этот раз окажутся ложными.

Солнце закатилось за пустынный горизонт, и в вечерней молитве, как обычно пропетой на корабле, слышались меланхолические нотки.

А потом команда видела, как Колон беспокойно расхаживает по юту под ночными звёздами, отбрасывая чёрную тень в свете фонаря.

Внезапно он остановился, схватился за поручень, всмотрелся в темноту шкафута. Внизу шевельнулись какие-то тени.

— Эй! — позвал он их.

— Что, дон Кристобаль? — ответил ему Хименес.

— Поднимайтесь сюда, — возбуждённо воскликнул Колон. — Кто там с вами? Поднимайтесь вдвоём.

Хименес тут же поднялся на ют, за ним следовал Санчес, также один из обедневших дворян.

Пальцы Колона сжали руку дона Родригеса, как железные тиски.

— Посмотрите туда. Прямо перед собой. В направлении бушприта. Скажите мне, что вы там видите?

Всмотревшись, Хименес увидел яркую точку, огонёк, и сказал об этом.

— Да, огонь! — кивнул Колон. — Я боялся поверить своим глазам. Или фонарь, или факел. Им машут из стороны в сторону. Видите?

— Вижу, вижу.

Колон повернулся. Присущее ему спокойствие исчезло. Он дрожал от возбуждения.

— Видите, Санчес? Посмотрите! Видите?

Он указал на крошечный огонёк. Тот, однако, исчез, и Санчес ничего не увидел.

— Но он там был, дон Родригес это подтвердит, — настаивал Колон. — Светили с суши. С суши! Вы понимаете?

— Несомненно, адмирал, — согласился Хименес. — Другого и быть не может.

— Наконец-то земля, — вздохнул Колон. Затем осенил себя крёстным знамением и выкрикнул во весь голос: — Земля! Впереди земля!

Крик разбудил «Санта-Марию». Зашевелились спящие на шкафуте. Загудели голоса. Матросы делились друг с другом услышанным, Хименес и Санчес спустились вниз, чтобы рассказать, что они видели. В ту ночь на флагманском корабле уже не спали. На нём царило возбуждение, надежда, но не вера. Слишком часто земля оказывалась призрачной, о чём напоминал им Ирес с перебинтованной головой.

— Свет, фонарь, — ёрничал он. — Да ещё кто-то им махал. Ерунда. В небе полно звёзд, но никто же не заявляет, что они светят с земли. И не говорите мне об этом. По эту сторону ада земли нам не видать. Сгинем мы в пучине морской, и никто не выроет нам после смерти могилу. Рыть будет негде.

Многие соглашались с ним. Но к двум часам после полуночи, когда взошла луна, число скептиков заметно поубавилось. На «Пинте» вновь громыхнула бомбарда, а в двух лигах впереди в серебристом сиянии они увидели береговую линию.

Изумлённое молчание сменилось радостными криками вперемешку с истерическим смехом и даже рыданиями.

А затем штурман и боцман передали команде приказ адмирала убрать паруса. Колон решил не приближаться к берегу до рассвета.

С гулко бьющимся сердцем стоял он на юте, с нетерпением ожидая прихода дня, чтобы увидеть, то ли перед ним Сипанго с золотыми крышами, то ли маленький, затерянный в океане островок. Великую радость, как и печаль, тяжело переживать в одиночку, поэтому он вызвал к себе Аранду.

— Я оказался прав, Васко. Доказал этим придворным насмешникам и докторам из Саламанки, что заморские территории не фантазия, а явь. Сколько мне пришлось претерпеть унижений, вымаливать крохи, словно нищему на паперти. Но не зря говорят, хорошо смеётся тот, кто смеётся последним. И всепоследующие поколения вместе со мной будут смеяться над докторами из Саламанки, посмевшими назвать меня мошенником. — И голос его вибрировал от юношеского задора. — Завтра, Васко, нет, уже сегодня, я стану адмиралом и вице-королём земель, которые лежат перед нами. И передо мной склонятся те испанские гранды, что видели во мне лишь безродного иностранца.

Но тут же при мысли о Беатрис взгляд его затуманился, и в молчаливой молитве он попросил деву Марию позволить ему разделить свой триумф с любимой женщиной.

Глава 31

ОТКРЫТИЕ
Во главе эскадры под всеми парусами «Санта-Мария» горделиво вошла в бухту удивительной красоты, окаймлённую широкой полосой серебристого песка, за которой зелёной стеной поднимался лес, где пели и щебетали незнакомые птички, сверкающие, словно драгоценные камни.

Матрос на носу промерял глубину, хотя в этом и не было особой необходимости, потому что через кристально чистую воду каждый ясно мог видеть дно.

Колон со шканцев оглядывал берег. Песок, на который с тихим рокотом накатывались волны, деревья за ним, которых ему не доводилось видеть раньше. Пальмы, переплетённые лианами с белыми, красными и лиловыми цветами. Дальше поднимался лес с громадными соснами, и ещё какими-то деревьями, чем-то напоминающими вязы, но с плодами, похожими на тыквы. А среди листвы, потревоженные лязгом якорных цепей, летали птицы самых фантастических расцветок.

Октябрьский воздух, прохладный, как в мае в Андалузии, наполнили незнакомые ароматы. Прозрачная вода бухты кишела рыбой. Всё говорило о том, что они попали в райский уголок. Колон уже понял, что видит перед собой всего лишь остров, причём совсем не Сипанго, которого хотел достичь. Должно быть, думал он, они подошли к одному из тысячи островков, окаймлявших Азию, о чём писал Марко Поло. Следовательно, Сипанго лежал дальше к западу, а уж за ним находился сам материк.

В этот момент из леса появились люди, обнажённые, со смуглой, чуть темнее, чем у испанцев, кожей. Теперь уж у Колона отпали последние сомнения в том, что он открыл не просто новые земли, но новый мир.

Отдав Аранде короткий приказ касательно тех, кто отправится с ним на берег, Колон прошёл в каюту. Надел панцирь из сверкающей стали, плащ из ярко-алого камлота — парадный наряд, приличествующий столь торжественному событию. И с королевским штандартом в руках сел в шлюпку, где его ждала вооружённая охрана.

Его сопровождали нотариус Эскобедо, Аранда, Коса, Хименес, Санчес. Братья Пинсоны прибыли с «Пинты» и «Ниньи» на своих шлюпках.

Первым ступив на берег. Колон опустился на колени и поцеловал землю. Не поднимаясь с колен, подождал, пока остальные последуют его примеру, а затем молитвой возблагодарил Бога. Тем временем шлюпки уже плыли к каравеллам, чтобы перевезти остальных матросов.

Когда на берегу собралось чуть больше пятидесяти человек, адмирал объявил остров владениями короля и королевы, правителей Испании, и вбил в песок древко королевского штандарта с зелёным крестом и инициалами «Ф» и «И». Затем, обнажив меч, нарёк остров Сан-Сальвадором.

Этим днём, пятницей, двенадцатого октября, и был датирован переход Сан-Сальвадора во владение правителей Испании — Фердинанда и Изабеллы. Акт, составленный нотариусом Эскобедо, первым засвидетельствовал Кристобаль Колон, адмирал.

А местных жителей всё пребывало. Появлялись они из леса, в изумлении молча подходили к странным существам, привезённым к берегу большими птицами, уже свернувшими свои огромные белые крылья. Некоторые из индейцев, так неточно назвал их Колон, полагая, что приплыл в Индию, были вооружены дротиками, вернее, палками, с заострённым концом, но никто из них не выказывал страха или враждебности. Ибо, как впоследствии узнали испанцы, страх и враждебность были чужды местным жителям, так же как и право собственности, которое характерно для цивилизованного мира, что во многом является причиной и страха, и враждебности. Индейцы же владели сообща тем малым, что имели, а плодородная земля удовлетворяла все их нужды.

Дружелюбие лукаянцев, так называли себя жители этого и ближайших островков, их мелодичные голоса и добрые глаза заставили Колона задуматься: а не попал ли он в рай, где не свершилось первородного греха и обитателям его не приходилось в поту добывать хлеб насущный? Толпа аборигенов состояла, за единственным исключением, из молодых мужчин, высоких, атлетически сложённых, с правильными чертами лица и с большими глазами под красиво изогнутыми бровями. Волосы — прямые и жёсткие, с чёлкой на лбу, а сзади длинные, достигающие плеч. Подбородок и щёки — без признаков бороды, тела расписаны разноцветными полосами, чёрными, красными, белыми. Кое-кто расписывал и лицо: круги у глаз, полоски у носа. У некоторых в носу блестела пластинка жёлтого металла, в котором без труда узнавалось золото.

Приблизившись, туземцы распростёрлись перед странными существами с белыми волосатыми лицами, с телами, скрытыми от глаз кусками материи разнообразных цветов и формы, в панцирях, словно черепахи. Они достаточно быстро поняли, что главный среди прибывших к ним богов — высокий светлоглазый человек в ярко-алом плаще, ибо по завершении церемонии передачи земли во владения Фердинанда и Изабеллы остальные приветствовали его, а трое-четверо упали перед ним на колени.

То были зачинщики мятежа, среди них и Ирес. Они боялись, что Колон, став вице-королём Индий, то есть приобретя право распоряжаться жизнью и смертью своих подданных, призовёт их к ответу за мятеж. А уж деревьев, чтобы их повесить, вокруг хватало с лихвой. Поэтому мятежники смиренно стояли перед ним на коленях, признавая свои грехи и моля простить их.

Но его высочество адмирал моря-океана, вице-король Нового Света, в то утро пребывал в превосходном настроении и не собирался омрачать день сведением счетов. Мятежники отделались очень легко. В наказание Колон обязал их вылить морскую воду из бочек, заполненных во время урагана, и налить в них пресную воду.

Затем Колон повернулся к туземцам и дружеской улыбкой и жестами предложил подойти поближе. Слов они, разумеется, не поняли, но тон Колона не оставлял сомнения в его мирных намерениях.

В каждой руке он держал по паре металлических колокольчиков, и глаза дикарей раскрывались от восторга, когда они слышали мелодичное треньканье. Он протянул колокольчики двум юношам, что стояли ближе других, и те тут же затренькали колокольчиками сами.

Один из юношей, посмелее, коснулся рукой рукава камзола адмирала. Затем его меча. Колон же надел на его жёсткие волосы свою шапочку из алой шерсти. Другому туземцу подарил стеклянные бусы. Потом знаком подозвал к себе единственную девушку, изумительно сложённую, загорелую, и дал ей металлическое зеркальце. Она всмотрелась в своё отражение, сначала с благоговейным трепетом, затем — с радостной улыбкой. Он и испанцы, выказывая своё дружелюбное отношение, продолжали раздавать безделушки туземцам, пока их запас не подошёл к концу.

Лишь один инцидент омрачил эту идиллию, и причиной его стал Гомес, только что получивший прощение за участие в мятеже. Он решил показать свой меч индейцу, ощупывавшему ножны. Тот схватился за блестящее лезвие, и из глубокого пореза хлынула кровь.

Ужас охватил туземцев, впервые они увидели, сколь могучи пришельцы, как легко им ранить и даже убить любого из них.

Но адмирал тут же снял возникшую напряжённость, сурово отчитав испанца, который, поникнув головой, убрал меч в ножны.

А потом они пробовали странные, но очень вкусные фрукты и лепёшки из маниоки, которыми угощали их лукаянцы. Получили они от туземцев и другие подарки, но как мало могли те предложить: дротики да ручных попугаев, необычных птиц с ярким оперением, изумивших испанцев тем, что говорили совсем как люди, будто обладали человеческим разумом.

Более всего Колона заинтересовали пластинки из самородного золота, которые многие лукаянцы носили в носу. Пластинки эти указывали на то, что золота в этих местах в избытке, как писал Марко Поло. Крутя в руках одну из пластинок, Колон знаками пытался спросить у туземцев, где они их взяли. Как он понял, пластинки приходили к ним откуда-то с юга, и Колон предположил, что речь идёт о Сипанго. Тем временем, уловив интерес Колона, туземцы подарили ему несколько пластинок, ещё более укрепив его в мысли, что уж в Сипанго золота этого хоть пруд пруди.

Они провели на Сан-Сальвадоре и следующий день. На шлюпках прошли они вдоль берега, держа курс на северо-запад. Всюду приветствовали их туземцы. Некоторые даже подплывали к их лодкам с лёгкостью, удивлявшей испанцев. Другие сопровождали их на челнах, выдолбленных из стволов деревьев. Среди челнов встречались и такие, что могли вместить до пятидесяти человек.

Воздух наполняли сладкие ароматы, необычные тропические фрукты, цветы, птицы с оперением неописуемой красоты, говорящие попугаи продолжали поражать их воображение, но нигде не видели они крупных животных.

Утверждая власть Испании над Сан-Сальвадором и скорое обретение местными жителями христианской веры, Колон воздвиг на берегу большой крест. А затем, наполнив бочки водой, взяв на борт дрова и фрукты, в тот же вечер они подняли якорь и вышли в море, не отказываясь от намерения найти Сипанго. На «Санта-Марии» отплыли с ними и семь лукаянцев, или ганаани, как называли они себя, хотя желающих было гораздо больше.

Чтобы перейти от языка жестов к более удобным формам общения, лукаянцев начали обучать испанскому. Сначала им показывали какую-то часть тела и называли её по-испански до тех пор, пока лукаянцы, поняв, что от них требуется, в точности не повторяли произнесённое слово. Затем пришёл черёд таких общих понятий, как небо, солнце, море, ветер, дождь, земля, деревья. После этого — предметов обихода. Лукаянцы учились на удивление быстро, и уже через несколько дней могли вести простой разговор. Научили их повторять, как попугаев, две молитвы и креститься. Всё это делали они с готовностью и радостью, и Колон увидел в этом их стремление стать верными христианами.

Через день после отплытия с Сан-Сальвадора они бросили якорь у другого островка, с такой же буйной растительностью и туземцами, как две капли воды похожими на ганаани. Колон ещё более утвердился в мнении, что они достигли тысячи островов, которые, по сведениям Марко Поло, окаймляли восточное побережье материка. Остров он назвал Санта-Мария де ла Консепсьон.

Следуя далее на запад, они догнали обнажённого индейца, в одиночку плывшего на чёлне. Его подняли на борт вместе с судёнышком, в котором нашли тыкву с водой и лепёшку из маниоки, которые тот взял с собой. По нитке бус на шее индейца Колон догадался, что того послали на другие острова, чтобы предупредить о пришествии необычных людей. Поскольку индеец мог поспособствовать их доброму приёму на ещё не открытых островах, Колон увлёк его в каюту, где угостил мёдом, вином, хлебом и щедро одарил его бусами и колокольчиками. После этого чёлн опустили на воду и дозволили индейцу продолжить плавание.

И действительно, когда днём позже, пролежав ночь в дрейфе, они достигли нового, более крупного по размерам острова, индейцы облепили их, наперебой предлагая фрукты, печёный картофель, лепёшки из маниоки. На этом острове они заметили элементы примитивной цивилизации. Хотя все мужчины и большинство женщин ходили обнажёнными, у них уже существовало понятие одежды, ибо некоторые женщины носили фартуки, сотканные из хлопка. Жилища их напоминали шалаши со стенами из ветвей и крышей из пальмовых листьев. Спали они на сетках из хлопковых нитей, которые испанцы нашли весьма удобными и которыми воспользовались в дальнейшем сами, сохранив индейское название — гамак. Здесь же они увидели первых животных — приручённых собак, диких кроликов, ящериц длиной до шести футов, которых индейцы называли игуанами. Мясо последних оказалось весьма приятным на вкус.

На этом острове, названном Колоном Фернандина, и на соседнем, которому он дал имя Изабелла, они провели несколько дней, наслаждаясь красотой здешней природы и не переставая удивляться плодородию земли. На каждом из островов, закрепляя владычество Испании, Колон установил по кресту.

Он собирал образцы местной растительности, трав и плодов, но золота не находил, за исключением украшений, которые охотно предлагали ему индейцы.

Лукаянцы уже настолько хорошо освоили испанский, что смогли ответить на вопрос, откуда берётся этот жёлтый металл. Как выяснилось, его привозили с юга, с острова, называемого Куба, и другого, расположенного восточнее, — Богио. Как понял Колон из разговора с лукаянцами, золото и пряности привозили оттуда торговые суда. Возможно, толкование было слишком вольным, но Колон тем не менее решил, что Куба и есть желанный Сипанго, и направил каравеллы на юг.

Останавливаясь по пути у различных островов, каждый из которых казался им прекраснее предыдущего, двадцать восьмого октября, через полмесяца после высадки на Сан-Сальвадор, достигли Кубы. Она предстала перед ними во всём великолепии, с высокими горами, густыми лесами, побережьем, протянувшимся до горизонта с запада на восток.

Бросив якорь в устье полноводной реки, Колон объявил остров собственностью Испании и назвал его Хуаной, в честь принца Хуана, пажом которого служил теперь маленький Диего.

Красота и плодородие нового острова превзошли все их ожидания. Его обитатели перешагнули стадию первобытной невинности, с которой испанцы встретились ранее, (поскольку местные жители прикрывали тело подобием одежды). Поняли пришельцы и что кубинцам знакомо чувство страха, так как при приближении незнакомцев все они убежали в леса, оставив свои хижины. Хижины эти были посолиднее, чем шалаши на Фернандине. В них испанцы нашли грубо вырезанные статуэтки и маски, сети, сотканные из пальмовых нитей, а также крючки и гарпуны. Из этого испанцы сделали вывод, что питались туземцы главным образом рыбой.

На каждом шагу испанцев поджидали новые чудеса. Одни деревья цвели, на других фрукты наливались соком, у третьих ветви гнулись под тяжестью спелых плодов. Попугаи, зелёные дятлы сидели среди густой листвы, колибри вились над цветами, а уж совсем поразила их стая розовых фламинго, пролетевших над головой.

Они плыли на запад вдоль побережья острова, длиною превосходящего Англию и лишь немного уступающего Англии и Шотландии, вместе взятым. Но не достигли западной оконечности острова, потому что Пинсон со слов двух лукаянцев, находящихся на борту «Пинты», решил, что перед ними — материк.

Колона это не убедило, поскольку он полагал, что они никак не могут находиться на побережье Китая, и он и дальше плыл бы на запад, но лукаянцы уверили Колона, что золота больше всего на Богио, на востоке. В то же время, если они всё-таки достигли Азии, где-то в глубине материка должно находиться государство великого хана, о котором писал Марко Поло. Чтобы ответить на этот вопрос. Колон отправил на берег экспедицию. Вместе с ними пошли один житель Сан-Сальвадора, лучше всех освоивший испанский, и второй — из кубинской деревеньки. К тому времени испанцы уже наладили отношения с местными жителями.

Пока они шли в глубь острова, Колон продолжал плыть на запад вдоль берега дивной красоты, но до его оконечности так и не добрался. В итоге он повернул назад и вновь бросил якорь в устье реки, на месте своей первой стоянки на Кубе, где и стал дожидаться возвращения сухопутной экспедиции. Государства великого хана те не нашли. Им встретилась большая деревня, окружённая обширными полями маиса, где их хорошо приняли. Среди увиденных ими чудес они упомянули о привычке индейцев сворачивать листья какого-то растения, называемого табаком, поджигать их с одного конца и вдыхать дым, который по их словам снимал усталость. Никаких богатств они не обнаружили, за исключением удивительного плодородия почвы, что само по себе, естественно, могло послужить источником богатства, но золота не было, и им также сказали, что источник жёлтого металла сосредоточен на большом острове, называемом Богио.

Так что Колон поднял якорь и взял курс на северо-восток. Вместе с испанцами в плавание отправилось полдюжины кубинских юношей и столько же женщин.

Глава 32

МАРТИН АЛОНСО
Помимо того, что Мартин Алонсо сбил с толку Колона, утверждая, что они достигли материка, он скорее всего вызнал у своих лукаянцев что-то очень важное, заставившее его самого выбрать иной, отличный от эскадры путь.

Случилось это в конце ноября, когда Колон, столкнувшись со встречным ветром и бурным морем, решил вернуться на Кубу. Сделав крутой разворот, он отдал приказ выстрелом бомбарды подать сигнал двум другим каравеллам следовать за ним. Висенте Пинсон тут же повиновался. Но «Пинта», не обращая внимания на последующие выстрелы, продолжала следовать прежним курсом. Даже после наступления ночи, положив «Санта-Марию» в дрейф, адмирал распорядился продолжать подавать сигналы фонарём с верхушки мачты. Тем не менее когда взошло солнце, «Пинту» они не увидели.

Столь явное неповиновение отданной команде встревожило Колона. Вновь пробудилось в нём недоверие к Мартину Алонсо. В богатом, многоопытном купце, при всех его несомненных достоинствах, чувствовалось необузданное честолюбие. Поэтому Колон с такой неохотой согласился на участие Мартина Алонсо в экспедиции. Он подозревал, что тот, представься удобный случай, попытается присвоить себе лавры первооткрывателя. Может, размышлял Колон, именно этим обусловлено поведение Пинсона. Неужели он сам отправился на поиски Сипанго, чтобы обогатиться найденными там сокровищами, а затем, вернувшись в Испанию, оттеснить Колона на второй план? Предположение это представлялось адмиралу весьма логичным, учитывая те интриги, которые плёл Пинсон в Палосе, стремясь принудить Колона взять его в долю.

Но какими бы ни были истинные цели Пинсона, предпринять Колон ничего не мог, поскольку по скорости «Пинта» значительно превосходила «Санта-Марию». Поэтому, несмотря на негодование и дурные предчувствия, которыми адмирал не замедлил поделиться с Висенте Пинсоном, оба оставшихся корабля двинулись на восток, нанося на карту очертания береговой линии Кубы. В первую неделю декабря они достигли восточной оконечности острова, являющейся, если верить утверждению Мартина Алонсо, и восточной оконечностью Азии.

Колон, однако, рискнул плыть дальше, и вскоре на юго-востоке они увидели вздымающиеся к небу горы. Великолепие нового острова потрясло испанцев. Да и в наши дни Гаити по праву считается одним из красивейших уголков земли.

Колон сошёл на берег, как обычно, объявил остров собственностью Испании, нарёк его Эспаньола, а затем воздвиг крест на высоком холме над бухтой, где бросила якорь его эскадра.

На Гаити они увидели не только деревни, но и связывающие их дороги и другие признаки более развитой, чем на Кубе, цивилизации. И здесь индейцам оказалось знакомо чувство страха, поэтому все они покинули жилища при появлении кораблей, ища спасения в лесах.

Испанцы провели на острове почти неделю, прежде чем им удалось захватить одну индианку, которую тут же доставили к адмиралу.

Цивилизация на Гаити ещё не достигла той стадии, когда одежда считалась обязательной, и девушка, прекрасно сложённая, загорелая, была совершенно нагой.

В ужасе, она боролась изо всех сил, пытаясь вырваться, и двое дюжих испанцев с трудом втащили её на корабль и бросили перед адмиралом. Без сил застыла она у его ног.

Колон подозвал к себе одного из лукаянцев и попросил объяснить девушке, что они пришли с миром и никому не желают зла.

Немного успокоившись при появлении человека её племени, убедившись, что и другие индейцы, похоже, ладят с этими бледнолицыми, бородатыми незнакомцами, она решилась глянуть на высокого, разодетого мужчину, что стоял перед ней. Колон одобряюще улыбнулся, что-то ласково сказал, хотя она не понимала ни слова. Постепенно страх покинул её, она села, огляделась. Теперь её не пугали даже заросшие чёрным волосом мужчины, стоявшие вокруг. Её уговорили пройти с Колоном и лукаянцем-переводчиком в адмиральскую каюту. Там Колон угостил её хлебом и мёдом. Пока она ела, её большие тёмные глаза изумлённо оглядывали каюту. Лукаянец, сидя на сундучке, заверил её, что адмирал позволит ей незамедлительно вернуться на берег.

Она же, похоже, уже никуда не торопилась и, утолив голод, встала и прошлась по каюте, с детским любопытством прикасаясь рукой ко всему, что видела.

При расставании Колон ещё более порадовал её, подарив стеклянные бусы и колокольчики. В шлюпку она спускалась, смеясь. Вместе с ней испанцы высадили на берег двух лукаянцев-переводчиков. Они должны были подтвердить слова девушки, что пришельцы ничем не грозят обитателям Гаити. И действительно, после её рассказа об увиденных на корабле чудесах и радушном приёме тысячи индейцев высыпали на берег, приветствуя божественных существ, явившихся к ним с неба.

Они повели Колона и отряд испанцев в глубь острова, в большую деревню, состоящую из множества домов, и устроили в его честь пир, угостив рыбой, лепёшками из маниоки, удивительными тропическими фруктами.

На Гаити испанцы провели полмесяца. Путешествовали по острову, и везде встречали их с благоговейным почтением. Да и к кораблям часто подплывали челны индейцев, долблённые из огромных стволов красного дерева. Индейцы щедро делились не только едой и фруктами, но и золотом. Украшения из золота встречались на острове в изобилии. Гаитяне отдавали золото даром, ничего не прося взамен, и бывали безмерно счастливы, получая бусы или колокольчики.

Среди тех, кто пожелал засвидетельствовать своё почтение всесильным пришельцам, были и касики. Один из них, прибывший в носилках, которые несли четверо мужчин, отобедал с адмиралом в каюте «Санта-Марии». Прощаясь, он подарил адмиралу пояс и две золотые пластинки.

Побывало на флагманском корабле и посольство более могущественного касика — Гаканагари. Они принесли с собой плетёный пояс удивительной красоты и большую деревянную маску, с глазами, носом и языком, отлитыми из золота. Подарил он также Колону золотые самородки и двух ручных попугаев. Касик этот правил большим городом на северо-западе Гаити, в котором они ещё не успели побывать. Там не только строили дома и вырезали из дерева статуи. Жители его уже имели понятие об одежде, и хотя большинство ходили обнажёнными, многие, включая касика, носили набедренные повязки.

Видя интерес испанцев к золоту, гаитяне рассказали им, что более всего жёлтого металла в восточной части острова, которую они называли Сибао. Они говорили, что тамошние касики отливают из золота целые статуи.

Анализируя слова гаитян, Колон пришёл к выводу, что Сибао — исковерканное Сипанго, то есть в восточной части острова и находятся сокровища, о которых писал Марко Поло. И накануне Нового года Колон приказал поднять якорь и взять курс на восток. Но добраться до Сибао им не удалось, ибо случившееся в ту ночь несчастье положило конец новым открытиям.

«Санта-Мария» лежала в дрейфе в лиге от берега. Ночь выдалась спокойной, море было гладким, как шёлк, и не только вахтенные, но и рулевой потеряли бдительность. Ослушавшись приказа Колона, все они завалились спать, оставив у румпеля юнгу.

Недвижимость моря оказалась обманчивой. Подводное течение понесло «Санта-Марию» к берегу, а юнга не обратил внимания на усиливающийся шум прибоя. Внезапно дно каравеллы заскрежетало по песку, а накатывающие волны начали заваливать её на бок.

Проснувшийся адмирал выскочил из каюты и, возможно, ещё сумел бы спасти судно, если б команда в точности выполнила его указания.

Он велел вахтенным сесть в шлюпку, захватив с собой якорь, закреплённый на корме, и с его помощью стащить каравеллу с мели. Вахтенными командовал Коса, но, стремясь сделать, как лучше, вместо того чтобы выполнить приказ Колона, он поплыл к «Нинье», находящейся в миле от «Санта-Марии», чтобы привлечь на помощь её команду. Промедление оказалось роковым. Когда подоспела «Нинья», помощь «Санта-Марии» уже не требовалась. Течение загнало каравеллу ещё ближе к берегу, развернуло поперёк, и волны прибоя быстро сделали своё дело. Корпусные швы начали расходиться, вода смыла планшир левого борта и хлынула в трюм.

Маленькая каравелла, на которой Колон пересёк Атлантический океан, погибла. Оставалось только спасать, кое-какое снаряжение, припасы, вино, чем они занялись на Рождество Христово. Гаитяне на своих челнах помогали им разгрузить «Санта-Марию», предоставили в их распоряжение хижины на берегу.

Когда же разгрузка закончилась, испанцы задумались о своём будущем, о последствиях кораблекрушения. Они быстро поняли, что на крошечной «Нинье» всем им в Испанию не вернуться. Поэтому они решили построить форт для тех, кто останется на Эспаньоле до следующей экспедиции. Строили они капитально, используя обивку корпуса погибшего корабля. На стенах установили бомбарды, снятые с «Санта-Марии». Последнее, однако, казалось совершенно бессмысленным. На Эспаньоле, пребывавшей в мире и покое, даже сама мысль о войне представлялась кощунственной.

Гаитяне во всём помогали, а Гаканагари, подтверждая своё доброе отношение к Колону, посылал ему в подарок золотые пластины, украшения, деревянные маски с золотыми деталями.

Каждый день адмирал получал всё новые подношения из золота, то пластины, то песок, свидетельствующие о богатстве острова. Теперь Колон уже не жаждал найти источник золота. Он знал, что его здесь много, и успокаивал себя тем, что поиски месторождения можно отложить до лучших времён. Тревожили его лишь отсутствие Мартина Алонсо и мысль о том, что этот предатель мог уже отправиться в обратный путь, чтобы опередить Колона и присвоить себе лавры открывателя Индий.

Впрочем, была у Колона ещё одна, пожалуй, более серьёзная причина для волнений. Возвращаться в Испанию предстояло на «Нинье», самой маленькой из каравелл, отплывших из Палоса. Колон хорошо представлял себе опасность такого плавания. Если он сгинет в океане вместе с бортовым журналом, картами, подробным дневником, если и Мартина Алонсо, плывущего в одиночку, постигнет такая же участь, в Испании никто не узнает о великом открытии. Наоборот, будет заявлено, что экспедиция погибла, не преодолев пределов обитаемого мира. И его имя, вместо того чтобы войти в историю, станет синонимом мечтателя, шарлатана. И люди, которых он оставлял на Эспаньоле, станут первыми и последними колонистами Нового Света. Они доживут свои дни на этой прекрасной земле и отойдут в небытие.

Другие участники экспедиции об этом, казалось, не задумывались, и не было недостатка в тех, кто хотел остаться на острове, чтобы продолжить поиски его богатств, а может, и поработать на найденных золотых копях.

С большой неохотой расставаясь с Васко Арандой, адмирал, однако, назначил его командиром сорока человек, остающихся в Ла Навидад, так он назвал форт, построенный после кораблекрушения. Заместителем Аранды стал Хименес, с ними же остался и Эскобедо, королевский нотариус. На него возложили обязанность вести учёт поступающего золота. Не обделил адмирал маленькую колонию и мастерами, оставив плотника, бондаря, кузнеца, портного, оружейника, а также хирурга, плывшего на «Нинье».

В первые дни января подготовка к отплытию завершилась, и в пятницу, четвёртого числа, Колон поднял якорь и пошёл на восток, держа курс на мыс, названный им Монте-Кристи. Сильный встречный ветер, однако, поубавил их скорость, и они не успели удалиться от берега Эспаньолы, когда шестого января увидели пропавшую «Пинту».

Неожиданное возвращение беглянки удивило Колона и одновременно успокоило. Во-первых, он уже мог не опасаться, что Мартин Алонсо опередит его с возвращением в Испанию. А во-вторых, наличие второго корабля значительно повышало шансы на благополучное возвращение. Тем не менее адмирал не счёл возможным скрыть негодование по поводу действий капитана «Пинты» и решил выразить ему своё неудовольствие.

«Пинта», идущая под всеми парусами, быстро приближалась к ним, и Колон, желая услышать объяснение Пинсона, приказал развернуть «Нинью», и вслед за «Пинтой» они бросили якорь в безопасной бухте, неподалёку от оконечности Монте-Кристи.

Колон поджидал Мартина Алонсо у верхней ступени короткого трапа «Ниньи». Рядом стоял Висенте Янес Пинсон, предчувствующий, что брату может потребоваться его поддержка.

Мартин Алонсо взошёл на палубу, приветственно поднял руку, улыбнулся.

— Сохрани вас Бог, адмирал, и тебя, Висенте.

Лицо Колона осталось суровым.

— Наконец-то соизволили вернуться, — холодно процедил он. — Хотелось бы знать, что вас задержало и почему.

Пинсон продолжал улыбаться.

— Мы начнём с почему, ибо я не могу взвалить на себя ответственность за случившееся. Под натиском непогоды «Пинта» не могла плыть иначе.

— Кроме как против ветра, — съязвил Колон.

— Я испугался близости берега. Буруны указывали на подводные рифы. Мы ничего не знали о течениях, которые вкупе с ветром могли принести беду. Поэтому я продолжал идти против ветра, удаляясь от суши, как делали и вы, когда я видел вас в последний раз.

— Я делал это лишь потому, что продолжал подавать вам сигналы, требуя разворота.

— Сигналы? Пусть я умру на месте, если видел их.

— У вас что-то с глазами или у всей команды?

— Вы забываете, что видимость была хуже некуда и спускался туман.

— Да, да, так оно и было, — подтвердил Висенте.

— А как ваши уши? Вы ещё и оглохли? Я приказал стрелять из бомбарды.

— Правда? — глаза Мартина Алонсо изумлённо раскрылись. — Должно быть, всё заглушил шум прибоя.

— У вас на всё готов ответ, — сердито бросил Колон.

— Конечно, адмирал. — Пинсон нагло улыбнулся. — А исходя из того, что вы потеряли «Санта-Марию», осторожность моя более чем оправданна.

— «Санта-Марию» я потерял совсем не в тот день. Она села на мель при полном штиле из-за халатности рулевого.

— При полном штиле! Вот вам и доказательство того, что приближаться к берегу опасно. Но что мы все препираемся, адмирал. Не стоит сердиться на меня. Я не терял времени даром. Открыл бухту на востоке и реку, которую назвал Мартин Алонсо. Тамошние земли я объявил своей собственностью и собрал всё золото, которое там было.

Лицо адмирала потемнело ещё больше. Какое право имел этот человек делать то, что положено было только ему?

— О чём вы говорите мне, сеньор? Вы прибрали себе часть Эспаньолы, хотя я уже объявил весь остров собственностью владык Испании? Не слишком ли много чести? Остров принадлежит королю и королеве, и более никому. Да ещё назвали реку своим именем. Какая наглость! Об этом не может быть и речи.

Мартин Алонсо побагровел.

— При чём здесь наглость?

— Действительно, при чём? — встрял Висенте. — Если он открыл реку почему он не может назвать её своим именем?

— Своим именем? Я открыл весь Новый Свет, но покажите мне хоть кусок суши или воды, названный моим именем?

Мартин Алонсо промолчал, но Висенте нашёлся с ответом.

— Вы могли бы это сделать, адмирал, будь на то ваше желание.

— Вот именно, будь на то моё желание! Есть у меня одно желание, как следует наказать этого зарвавшегося наглеца.

— Сеньор! — возмущённо воскликнул Мартин Алонсо.

— Разве для наречения новых земель не хватает имён наших повелителей? А когда они иссякнут, нет ли в вашем распоряжении имён всех святых? Хватит об этом! Вы нанесёте реку на мою карту, и мы подберём ей подходящее название. Значит, вы нашли немало золота. Что вы с ним сделали?

Мартин Алонсо переступил с ноги на ногу.

— Половину раздал команде, половину оставил себе и готов поделить её с вами. Ваша доля — почти тысяча песо.

Если Мартин Алонсо и рассчитывал, что таким щедрым даром вернёт себе расположение адмирала, он ошибся. Колон сухо улыбнулся.

— Неужели вы не слышали моей установки, что всё найденное золото принадлежит короне?

— О, слышал. Но ведь и мне принадлежит определённая доля добычи. Не забывайте, что я субсидировал экспедицию и имею право на восьмую часть.

— Поэтому вы оставляете себе, сколько хочется, до того, как подсчитана вся добыча. Интересная у вас логика, сеньор.

Мартин Алонсо сдался.

— Я сожалею, что заслужил ваше неудовольствие.

— Я тоже. Что касается золота, то с ним мы разберёмся по возвращении в Испанию, где я потребую от вас точного отчёта. Вскорости мы отправимся туда. Но сначала взглянем на открытую вами реку. — И саркастически добавил: — Реку Мартина Алонсо.

Они вошли в устье на следующий день. Колон, разумеется, тут же переименовал её в Рио де ла Грасиа, немало задев этим самолюбие Мартина Алонсо. Но его беды этим не кончились, потому что в этот же день адмирал, кипя от гнева, поднялся на борт «Пинты».

Туземцы при появлении кораблей бросились в лес, точно так же, как и в тот раз, когда эскадра впервые подошла к Эспаньоле. Один из лукаянцев, посланный вдогонку, доложил Колону, что причина тому — грубое обращение с индейцами Пинсона, который силой захватил и увлёк на «Пинту» четырёх мужчин и двух женщин. Поэтому и отправился адмирал на корабль Мартина Алонсо.

— Действительно ли вы держите в трюме шестерых туземцев, захваченных против их воли? — сурово спросил Колон.

— Ну и что из этого? — вскинулся Пинсон. — Или вы отказываете мне в праве взять несколько рабов?

— А кому я давал такое право?

— Кому? Святой Боже! Да и сейчас на «Нинье» с дюжину индейцев.

— Но не рабов. Все они плывут с нами по доброй воле. Я приказывал, и вам хорошо об этом известно, держаться с индейцами учтиво, чтобы те считали нас своими друзьями. Только в этом случае я могу не опасаться за жизнь сорока человек, оставленных в Ла Навидад. А насилием вы только показываете, что от христианина добра не жди. Вы учите их не доверять, но остерегаться нас. За такие действия, учитывая ваше прошлое непослушание, мне следовало бы повесить вас на рее.

Мартин Алонсо усмехнулся.

— Хорошенькая награда за то, что я помог вам подняться столь высоко. От такой невиданной наглости у адмирала даже перехватило дыхание.

— Вы помогли мне подняться! Вы! Святая Мария! Я думал, вы достигли предела в своей гордыне, назвав реку собственным именем. А вы, оказывается, пошли и дальше. Хватит! — Он сдвинул брови. — Приведите ко мне этих индейцев.

Мартин Алонсо даже не шевельнулся. Наоборот, расправил плечи.

— Позвольте спросить, для чего?

— Приведите их, — повторил Колон.

Их взгляды встретились и долго не расходились. Очень уж хотелось Пинсону не подчиниться. Он мог рассчитывать на поддержку братьев, да и больше половины матросов «Пинты» тут же встали бы на его сторону. Осторожность, однако, напоминала ему, что, поднимая мятеж против адмирала моря-океана и вице-короля Индий, не следует забывать и об ответе, который придётся держать по возвращении в Испанию.

И в итоге, пожав плечами, он отвёл глаза.

— Мы ещё посчитаемся, — пробурчал он.

— Вполне возможно, — холодно ответил Колон.

От тоже осознавал щекотливость ситуации. И не хотел полного разрыва, потому что в этом случае Мартин Алонсо мог пойти напролом, не думая о последствиях.

Шестерых пленников вывели из трюма. Они сжались при виде адмирала, но тот постарался успокоить их улыбкой и добрыми словами.

Что он сказал, они не поняли, но тон не оставлял сомнений в его намерениях. В довершение всего Колон погладил их по склонённым черноволосым головам, а затем, под сердитым взглядом Мартина Алонсо, свёл в шлюпку и перевёз на «Нинью». Там он накормил индейцев хлебом и мёдом, угостил вином, одарил женщин рубашками и бусами и отправил на берег, чтобы они рассказали всем и вся о щедрости испанцев.

Глава 33

ОБРАТНЫЙ ПУТЬ
В обратный путь они тронулись в середине января.

Полмесяца шли на северо-восток, возможно, надеясь попасть в полосу восточных ветров, о которых сказал матросам Колон, пытаясь развеять их страхи, вызванные постоянством западного ветра. И действительно обнаружили эту полосу тридцатью восемью градусами севернее. Было ли это случайностью или доказательством его правоты, мы не знаем. Но, поймав попутный ветер, Колон повёл корабли на восток.

К моменту отплытия с Эспаньолы Колон полностью уверовал в то, что достиг Азии. Последние подтверждения он получил от тех, кто плавал с Мартином Алонсо. От индейцев они слышали об острове, называющемся Мартинино, населённом только женщинами, и других островах, на которых жили то ли карибы, то ли канибы, питающиеся человеческим мясом. Марко Поло упоминал об амазонках и людоедах, обитающих на островах у побережья Китая.

Слышал Колон и о других чудесах, не описанных венецианским путешественником. О людях с хвостами, обитающих в самых глухих уголках Эспаньолы. А сирен, выныривающих из воды, чтобы издали посмотреть на корабль, он видел сам. И не было нужды привязывать его к мачте, как Улисса, поскольку песен эти сирены не пели и не отличались красотой, заставляющей матросов прыгать за борт, чтобы погибнуть в их объятиях. Скорее всего Колон видел морских коров, но по наивности и незнанию сделал вывод, что древние просто преувеличивали красоту сирен.

И куда больше радости доставили морякам встречавшиеся в изобилии тунцы, которых ловили, поднимали на борт и ели, поскольку с другими припасами у них было не густо.

В отличие от плавания в Индии обратный путь стал непрерывной битвой с непогодой, и едва ли не ежедневно смотрели они смерти в лицо.

Три самых страшных дня пришлись на середину февраля, когда на них накатился жестокий шторм. Шли они с голыми реями под одним лишь триселем, и каждый миг мог оказаться последним. Волны сотрясали хрупкую «Нинью», и сорок человек, сбившиеся в кучу на шкафуте, то и дело прощались с жизнью. Хотя они безоговорочно верили своему адмиралу, матросы, да и сам Колон чувствовали, что для спасения от буйства природы человеческих сил будет недостаточно. И все они дали обет, если дева Мария сохранит им жизнь, совершить паломничество, босиком, в рубищах, со свечами в руках, в церковь Санта-Клара де Мигэр, около порта Палос, и прослушать благодарственную мессу.

Тревожила Колона и мысль о том, что с его смертью Испания может лишиться плодов открытия Индий. Не забывал он и о маленьком гарнизоне, оставшемся в Ла Навидад. И решил подстраховаться. Несмотря на сильную качку, написал короткий отчёт об экспедиции, завернул его в вощёную бумагу, пакет положил в коробку и залил растопленным воском. Коробку сунул в бочку, забил дно и бросил бочку за борт в надежде, что её вынесет на берег и послание каким-нибудь образом попадёт к правителям Испании, которым адресовался отчёт. В послесловии Колон отметил, что причитающуюся ему награду следует разделить в полном соответствии с завещанием, хранящимся у дон Луиса де Сантанхеля. Пожизненную пенсию, поскольку он первым увидел землю, Колон отписал Беатрис Энрикес.

И со спокойной совестью, так как он сделал всё, что мог, Колон сосредоточил всё внимание на управлении маленькой каравеллой, не теряя надежды выиграть и эту битву с океаном.

Тем же самым занимался на борту «Пинты» Мартин Алонсо. С темнотой, спустившейся вечером четырнадцатого февраля, ветер ещё более усилился, а волны всё яростнее набрасывались на судно. В полумиле от кормы он ещё различал сигнальный фонарь «Ниньи». Видел, как она взлетала на гребень волны, на мгновение замирала, а затем проваливалась в глубокую впадину между валами.

А потом чёрная беззвёздная ночь, пелена дождя и водяных брызг поглотили «Нинью». Мартин Алонсо, держась за спасательный конец, наклонился к стоящему рядом брату и прокричал ему в ухо, чтобы перекрыть рёв урагана: «Боюсь, мы видели «Нинью» в последний раз».

Младший же Пинсон больше думал не о «Нинье», а о своей душе, готовясь к встрече с создателем.

— Ты думаешь, мы переживём эту ночь?

— Если только чудом, но, клянусь Богом, я не сделал ничего такого, чтобы заслужить его. Но меня более заботит «Нинья» и Висенте. Удивительно, что она до сих пор не рассыпалась на куски. Она и так текла, как решето, а каждый удар волны образует в корпусе всё новые щели. «Нинья» пойдёт ко дну ещё до зари. Господи, помоги Висенте.

— Висенте, конечно, жалко, — кивнул Франсиско. — А сколько на «Нинье» золота, — вздохнул он.

Время, казалось, остановилось, и прошла целая вечность, прежде чем занялся рассвет. «Пинта» осталась на плаву, хотя в трюме её плескалось немало воды. Матросы работали как бешеные, откачивая её, а Пинсоны тревожно оглядывали серо-зелёный океан. Но не видели ничего, кроме череды волн: «Нинья» исчезла.

Мартин Алонсо, смертельно уставший, с налитыми кровью глазами, в насквозь промокшей одежде, повернулся к брату. Всю ночь он не отпускал его от себя, вероятно полагая, что утонуть лучше вместе.

— Я оказался хорошим пророком. Адмирал утонул, взяв с собой нашего Висенте. Упокой, Господи, их души!

— Не могло ли нас раскидать в стороны? — спросил Франсиско.

— Это невозможно, — покачал головой Мартин Алонсо. — Мы шли под одним ветром, с голыми реями. Если бы «Нинья» не пошла ко дну, мы обязательно увидели бы её.

Они посмотрели друг на друга, скорбя о смерти брата, думая о том, что и сами едва избежали этой участи.

«Пинта», пусть маленькая, но сработанная на совесть, сохранила плавучесть, а главное — бизань-мачту. Ветер постепенно стихал, и два дня спустя, когда установилась хорошая погода, Пинсоны начали осознавать, что гибель «Ниньи» принесла им немалую выгоду. И если бы не смерть брата, они могли бы сказать, что выгода эта с лихвой компенсировала их потери.

— Раз «Ниньи» нет, открытие Индий принадлежит нам, — подвёл итог своих рассуждений Франсиско.

— Мне уже приходила такая мысль, — кивнул Мартин Алонсо.

— К счастью, у нас на борту есть пара индейцев, добрый запас золота да и другие свидетельства нашего пребывания в Индиях.

— Доказательств у нас достаточно, — согласился Мартин Алонсо.

К теме этой они не возвращались с полмесяца, пока «Пинта» не бросила якорь в бухте Байоны. Благополучное прибытие в Европу не могло не порадовать их, но болезнь Мартина Алонсо, из-за которой он не выходил из каюты, привела к тому, что они оказались далеко от Палоса. Франсиско менее опытный мореплаватель, увёл каравеллу на запад.

Только теперь, находясь в полной безопасности, Мартин Алонсо смог оценить, сколь благосклонна оказалась к нему судьба. Открывшиеся перед ним радужные перспективы приободрили его, вернули силы, растраченные на борьбу сжестокими штормами. Слава, принадлежавшая Колону, сама катилась к нему в руки. Единственный оставшийся в живых капитан великой экспедиции, он становился наследником всех привилегий, причитающихся открывателю Нового Света. Он по праву мог претендовать на титул адмирала моря-океана и вице-короля Индий. Плавание это открывало ему дорогу в высший свет испанского дворянства.

Конечно, могли возникнуть осложнения. Жадноватый король Фердинанд добровольно не расстался бы ни с одним мараведи. Но у Мартина Алонсо были куда более веские аргументы. Ему принадлежали секреты открытия, он знал путь в Индии, у него находились подробные карты. Новый Свет ждал следующей экспедиции, предназначением которой становилось освоение открытых ранее ими земель, разработка месторождений золота, которые они пусть и не нашли, но обилие золотых изделий красноречиво свидетельствовало об их наличии. На этот раз через океан следовало посылать не три жалкие каравеллы, но могучую эскадру, ибо фантазии Колона обернулись явью. И ключ от этой экспедиции держал в руках он, Мартин Алонсо.

— Я ещё понадоблюсь, Франсиско, — заверил он брата. — Если их величества не проявят должной щедрости, придётся с ними поторговаться. И я приложу все силы, чтобы моя награда, стала ничуть не меньше обещанной Колону. Упокой Бог его душу.

— Действительно, упокой Бог его душу, — отозвался Франсиско. — Может, и к лучшему, что он утонул. Останься он жив, в своём высокомерии он мог попытаться отнять у нас то, что принадлежит нам.

— Наверняка попытался бы. И тому у нас есть доказательства. Бог наказал его за гордость и жадность, — воскликнул Мартин Алонсо и тут же зашёлся в кашле. А оправившись от приступа, продолжал уже более спокойно: — Справедливость восстановлена, только и всего. В конце концов, кому, как не мне, обязан он открытием Индий? Если бы не моя вера в его проект, стал бы фрей Хуан Перес убеждать королеву? Если бы не моя поддержка, нашёл бы он моряков, которые поплыли бы с ним? Без меня не было бы и открытия. И плоды его принадлежат мне, и только мне.

— И небо, похоже, позаботилось о том, чтобы они достались тебе, — поддакнул Франсиско. — Да, Мартин, а ведь есть ещё нечестивцы, которые не верят в божественную справедливость.

И перед тем как отплыть из Байоны, Мартин Алонсо отправил письмо их величествам, сообщая о своём возвращении из Индий. Коротко перечисляя открытые острова, расписал обширность территорий, богатства тамошних земель, упомянул о гибели «Ниньи» и Колона на обратном пути. Указал, что лишь благодаря его мужеству и самообладанию экспедиция завершилась успешно, и смиренно просил их величеств принять его с дарами новых земель, над которыми развевается отныне испанский флаг.

Курьер повёз запечатанное письмо в Барселону, где, по сведениям Пинсонов, в те дни находился двор, а «Пинта» подняла якорь, взяв курс на Палос.

Преодолевая встречный ветер, они шли вдоль побережья Португалии, в полдень четырнадцатого марта обогнули, мыс Сан-Висенти и к вечеру пятнадцатого подошли к песчаной косе Солтрес.

Состояние Мартина Алонсо ухудшалось с каждым днём. Но его поддерживала мысль о славе.

Бодрый духом, ввёл он каравеллу в порт Палоса, и уже собирался дать команду запалить фитиль, чтобы выстрелом из бомбарды отметить возвращение в родной город, когда перед его глазами открылось зрелище, от которого кровь отхлынула от лица.

Прямо перед ним, на якоре, с парусами, подтянутыми к реям, покачивалось потрёпанное непогодой знакомое судно.

Франсиско Пинсон схватил его за плечо.

— «Нинья»! — со злостью выкрикнул он, забыв на миг, что на каравелле плыл его родной брат. — Как она здесь оказалась?

— Не иначе, с помощью дьявола, — прохрипел Мартин Алонсо.

Бомбарда так и не выстрелила, а он сам пошатнулся и упал бы на палубу, если бы Франсиско вовремя не поддержал его.

Жажда жизни покинула Мартина Алонсо. Надежда на божественную справедливость не оправдалась. Сердце его было разбито.

Мартина Алонсо перенесли на берег, в его большой и красивый дом, где он и скончался по прошествии нескольких дней.

Глава 34

ПРИБЫТИЕ
Возможно, наиболее удивительным совпадением в этой истории является прибытие двух каравелл, разлучённых месяцем ранее штормом в родной порт в один и тот же день, с разницей лишь в несколько часов, куда они добрались разными курсами, после невероятных приключений.

«Нинья», ведомая твёрдой рукой Колона, с многими течами в бортах, восемнадцатого февраля вошла в порт Санта-Мария на Азорских островах. Встретили их не слишком приветливо. На следующий день португальский губернатор приказал арестовать двадцать матросов, когда те, босоногие и в рубищах, двинулись в церковь, чтобы прослушать мессу во исполнения данного на борту каравеллы обета. Колон и губернатор долго обменивались взаимными угрозами, но в конце концов адмирал взял верх и сразу же после освобождения матросов вышел в море. Опять попали в шторм, каравеллу отнесло далеко на север, и им пришлось искать убежище в устье реки Тежу. Здесь, на побережье Португалии, Колон представился кастильским адмиралом моря-океана и объявил о сделанном им великом открытии. Он знал, об этом незамедлительно сообщат королю Жуану, и радовался тому, что наглядно доказал властителю Португалии, какой шанс упустил тот, послушавшись невежд.

Как и рассчитывал Колон, ему предложили прибыть ко двору. Он поехал, взяв с собой индейцев, попугаев, золото, и так изумил португальскую знать, что те подобру-поздорову отпустили его из Лиссабона.

Перед отъездом он написал длинное письмо дону Луису де Сантанхелю с деталями высадки на Сан-Сальвадоре, подробным описанием Кубы, названной им Хуаной, длина побережья которой превосходит Англию и Шотландию, и рассказом об Эспаньоле, площадью превосходящей Испанию. Потеря «Санта-Марии», писал Колон, заставила его повернуть назад и доложить о достигнутых результатах. Он подчёркивал богатство открытых земель, плодородие почвы, наличие там золота, хлопка, пряностей, покорность и трудолюбие индейцев. Люди эти, писал он, станут верными подданными их величеств и с радостью примут христианскую веру. Письмо он просил передать их величествам, а в записке, предназначенной только для дона Луиса, добавлял, что плывёт в Палос, где будет ждать от него вестей в надежде, что Беатрис уже найдена, ибо без неё триумф не принесёт ему радости.

Отплыв из устья Тежу тринадцатого марта, утром пятнадцатого он достиг Палоса. До полудня ему пришлось подождать прилива, чтобы преодолеть песчаную косу Солтрес. Приближение небольшого судёнышка с вымпелом адмирала на бизани не осталось незамеченным. Сначала его заметили зеваки, от нечего делать разглядывающие море. Вскорости, однако, кто-то из них признал в «Нинье» одну из каравелл эскадры, несколько месяцев назад отправившейся в вояж за океан. Палос уже распрощался с надеждой на их возвращение.

Известие о появлении на рейде «Ниньи» передавалось из уст в уста, из дома в дом, и толпа тут же запрудила пристань. Над городом поплыл колокольный звон.

В полдень, при полном приливе, «Нинья» преодолела песчаную косу под восторженные крики собравшихся на берегу.

Взор Колона устремился к белым стенам Ла Рабиды, откуда, собственно, и началось его путешествие. На площадке перед зданием монастыря собрались монахи. Один из них стоял впереди, махая обеими руками.

Гордо выпрямившись, в роскошном красном плаще, надетом по случаю знаменательного события. Колон торжествующе поднял руку, приветствуя своего благодетеля, фрея Хуана Переса.

Они бросили якорь, спустили на воду шлюпку. Ещё несколько минут, и радостно галдящая толпа окружила Колона. Матросы, рыбаки, плотники, кузнецы, бондари, владельцы мелких лавочек, строители, даже состоятельные купцы — весь город сбежался встречать Колона. Более всех шумели женщины. Те, кто нашёл своих мужчин, пронзительно смеялись и висли у них на шеях. Другие, не видя мужей, возлюбленных, сыновей, братьев, озабоченно задавали вопросы.

С трудом адмирал добился тишины. Попытался остановить град приветствий и благословений. Сказал, что все, кто отплыл с ним, целы и невредимы. Сорок человек остались на открытых им землях, заложили основу колонии, которая обеспечит процветание всей Испании. Сорок приплыли вместе с ним. А остальные сорок плывут на борту «Пинты», с которой месяц назад его развёл жестокий шторм. Но, раз утлая «Нинья» выдержала его, есть все основания предполагать, что и более крепкая «Пинта» также осталась на плаву. И в самом ближайшем времени можно ожидать её прибытия в Палос. Наверное, Колон и сам не ожидал, что его пророчество сбудется столь скоро.

Пробившись сквозь толпу, в одиночку ступил он на тропу, вьющуюся меж сосен, по которой когда-то безвестным путником, ведя за руку сына, поднимался к Ла Рабиде.

Фрей Хуан поджидал его у ворот и поспешил навстречу с распростёртыми объятьями, сияя отцовской гордостью за сына, вернувшегося с победой. Он крепко обнял Колона.

— Придите, сын мой. Сюда, к моему сердцу. Мы уже слышали о том, что вы полностью оправдали надежды Испании.

— Надежды Испании! — Колон рассмеялся. — О Господи, да пальцев одной руки хватит, чтобы пересчитать тех испанцев, что верили в меня. Остальная Испания, включая и высокоучёную комиссию, держала меня за безумца.

— Сын мой, — запротестовал фрей Хуан, — уместна ли сейчас такая горечь?

— Горечь? Во мне её нет. Оставим её тем несчастным, которые не могут опровергнуть оппонента. Я же в ответ на насмешки Испании принёс ей Новый Свет. Так что никакой горечи я не испытываю.

Глава 35

ВОЗВРАЩЕНИЕ ПАБЛО
Случилось так, что в те самые часы, когда Колон вкушал первые плоды победы, пусть и не без риска для себя, при дворе короля Португалии, с борта рыбацкого кеча в Малаге сошёл на берег мужчина, в котором и самые близкие родственники с трудом признали бы Пабло де Арану. Бородатый, с впалыми щеками, грязными, спутанными волосами, одетый в лохмотья, отданные ему рыбаками, которые двумя неделями раньше выловили его из моря.

Венецианцы, потеряв надежду заполучить карту Тосканелли, отправили Пабло на трирему, искупать прегрешения перед Богом и человеком.

Трирема, на которую он попал, отплыла в Испанию, чтобы доставить ко двору их величеств одну высокопоставленную особу. Судно попало в свирепый шторм, один из тех, что прокатились по всем морям в первые месяцы 1493 года. Венецианской триреме повезло меньше, чем каравеллам Колона. Она не выдержала напора ветра и волн и начала тонуть.

Жажда жизни придала Пабло де Аране сил, он вырвал из палубы скобу, к которой был прикован, а затем прыгнул в бурлящую воду и отплыл от гибнущего корабля. Вскоре тот затонул, да и Пабло едва не последовал за ним, потому что цепь на ноге тянула вниз. На его счастье, мимо проплывало длинное весло, за которое держался другой раб. Схватился за весло и Пабло. Первый хозяин весла, с такой же цепью на ноге, запротестовал, резонно указывая, что весло двоих не потянет. Пабло придерживался того же мнения, потому что мгновением позже, упираясь в весло, выпрыгнул из воды и ударил своего собрата по несчастью между глаз. Полуослепший, тот разжал руки и исчез под водой.

— Иди с Богом, — проводил его Пабло и оседлал весло.

Среди волн виднелись головы тех, кто избежал участи триремы. Одни уже схватили обломки судна, другие молили о помощи. Пабло и раньше-то считал, что следует заниматься только своими делами и не лезть в чужие, если это не сулит прибыли. Поэтому и здесь он решил, что лучше всего держаться от людей подальше, дабы ни у кого не возникло желание оспорить у него права на весло. И он усердно работал руками и ногами, пока последняя голова не скрылась из виду.

Оказавшись в относительной безопасности, он начал осознавать, что до спасения-то ещё очень и очень далеко. Он не только не видел землю, но и не знал, в каком направлении она находится. Небо затянули чёрные дождевые тучи, не позволяющие определить местоположения солнца. Дело к тому же шло к вечеру. И весло уже не казалось надёжным убежищем. При удаче, конечно, он мог пережить ночь, возможно, ещё один день. А что потом? Кто будет искать его в бушующем море? Поневоле Пабло пришлось задуматься о бессмертной душе, даже пожалеть о бессмертии. Как никогда ясно, увидел он, что жизнь его — сплошной грех, и нет даже надежды на прощение. Ему-то всегда казалось, что перед встречей с создателем он успеет найти священника, который исповедует его и отпустит грехи, так что в последнее путешествие он отправится с чистой совестью. Но его обманули, лишили первейшего права христианина, бросили умирать без исповеди, со всеми грехами, которые неминуемо утащат его в ад. Душа его вознегодовала от столь чудовищной несправедливости. Да возможно ли такое?! Нет, Бог в милосердии своём неизбежно поможет ему избежать столь страшной участи, даст ему шанс начать новую, более праведную жизнь, к которой приведёт его покаяние. Что же оставалось ему, как не обещать покаяться во всех грехах, добравшись до берега. И он просил деву Марию пожалеть его, подкупая её обещаниями совершить паломничество в один из её храмов, босиком, в рубище, со свечкой в руках, как смиреннейший из кающихся грешников.

Такие обеты давал этот мерзавец всю ночь, сидя верхом на весле, которое бросало с волны на волну.

К полуночи ветер ослабел, а к рассвету стих окончательно. Да и волны уже не бились, а чинной чередой шли друг за другом. Когда же совсем рассвело, вдали Пабло увидел берег. Но их разделяло чуть ли не десять миль, и надежда достичь берега была очень призрачной. Он уже с трудом держался за бревно, навалилась усталость, быстро убывали остатки сил.

От отчаяния, он заработал руками, гоня бревно к берегу.

К полудню расстояние до него заметно сократилось, хотя отдыхать ему приходилось всё чаще и всё дольше сидел он на бревне, тяжело дыша, не чувствуя ни рук, ни ног. И когда Пабло совсем уже отчаялся, он разглядел впереди коричневый парус. И откуда только взялись силы. Правда, большую их часть он потратил на бесплодные крики и попытки выпрыгнуть из воды в надежде, что его заметят.

Судьба, похоже, не хотела в тот день расставаться с Пабло, предполагая, что он может ещё понадобиться. Ветер, дующий с суши и прибрежное течение позаботилось о том, чтобы рыбачий кеч и сидевший на весле человек сошлись в одной точке. Полубесчувственного Пабло вынули из воды и подняли на палубу.

Как тряпичная кукла лежал он на грязных, пахнущих рыбой досках. Но ему дали глотнуть огненной агуардиенте, укрыли одеялом. Рыбаки, естественно, сразу поняли, кто он такой. Об этом ясно говорила цепь, прикованная к его ноге, и шрамы на спине от ударов кнута надсмотрщика. Оставалось только выяснить, с чьих галер он сбежал, и вот тут-то хитроумный Пабло усмотрел возможность поживиться.

Он изобразил из себя христианского мученика. Он, мол, дворянин из Севильи, в жестоком морском сражении захваченный в плен мусульманскими пиратами и посаженный на цепь на алжирской галере. Не в силах более выдерживать ига неверных, он решил рискнуть жизнью ради свободы и однажды ночью, во время шторма, вырвал из палубы скобу, к которой крепилась его цепь, и прыгнул за борт.

Слушали его внимательно. Он уже сидел, прислонившись спиной к мачте, на его волосах и бороде появился белый налёт высохшей соли.

— Ага! — кивнул капитан кеча. — Но откуда тогда весло? Как оно оказалось у тебя?

Про весло Пабло забыл. Но нашёлся с ответом.

— Весло? А, вот вы о чём, — его губы разошлись в улыбке. — Мы шли по ветру, только под парусами. Все галерники спали. Я вытащил весло из уключины и бросил в воду перед тем, как прыгнуть самому. В темноте и шуме шторма никто ничего не заметил. А теперь милосердием Господа нашего и девы Марии моя отчаянная попытка спастись удалась, и я вновь среди христиан. — Пабло перекрестился, поднял очи горе, и его губы зашевелились в беззвучной молитве.

Рыбаки сочувственно покивали, вновь угостили его агуардиенте, а уж потом Пабло признался, что умирает от голода. Ему дали луковицу и краюху хлеба.

Они расклепали железное кольцо, на котором держалась цепь, ссудили его какой-то одеждой, извиняясь, что не могут предложить идальго ничего лучшего.

В тот же вечер кеч бросил якорь в Малаге, и капитан отвёл Пабло в августинский монастырь у подножия Гибралтара, где тот повторил свой рассказ. Добрые монахи с распростёртыми объятьями приняли пострадавшего от мавров. Предоставили кров, накормили, приодели в более достойный костюм. Заботясь о том, чтобы он как можно быстрее оказался в кругу друзей, они нашли купца, отправлявшегося через несколько дней в Севилью со своим товаром, и предложили Пабло присоединиться к нему. И тот не нашёл предлога отказаться, поскольку с самого начала заявлял, что родом из Севильи. Впрочем, у него не было резона отказываться. Куда он не хотел попасть, так это в Кордову, где его хорошо знали, а у тамошнего коррехидора могла оказаться хорошая память. И мошенник решил, что Севилья ничуть не хуже других городов Испании, а уж простаков там ничуть не меньше, чем где-то ещё.

Кордова, правда, влекла его, ибо там могла быть Беатрис, на деньги которой он привык жить. Тем более что сестричка была перед ним в большом долгу. Во всяком случае, её винил Пабло во всех выпавших на его долю бедах. Если б она выполнила то, что от неё требовали, он не попал бы на галеры и не пришлось бы ему пройти по острию ножа, балансируя между жизнью и смертью. Ибо спасение своё он рассматривал не иначе, как чудо. Должок предстояло отдать, и Пабло не сомневался, что получит от Беатрис всё, что пожелает, при условии, что найдёт её. Но отправиться на поиски в Кордову он не рискнул. И решил повременить, дожидаясь более удобного случая.

А пока он мог рассчитывать только на себя да на те мизерные суммы, что удалось выклянчить у состоятельных и набожных горожан, слушавших печальный рассказ о жестоком обращении мавров с христианским пленником. Каждый раз Пабло особо подчёркивал, что неверные ещё и обчистили его до последнего гроша.

С этими подачками он отправлялся в таверну Севильи, где не столько пили, как играли в карты и кости. Рука у Пабло была лёгкой, и в кости он чаще выигрывал, особенно у молодых и неопытных, а с другими он просто не играл. Так он и жил без особого достатка, но и не бедствуя, а принадлежность его к дворянству состояла разве что в мече да плюмаже на шляпе.

Как раз в таверне Посада де Паломарес, что неподалёку от Пуэра дель Аренал, впервые услышал Пабло о доне Кристобале Колоне. Сначала имя это случайно донеслось до его ушей, но вскоре оно уже было у всех на устах. Слава этого человека распространилась по Европе, и каждый день приносил всё новые удивительные подробности великой экспедиции, значительно расширившей границы известного мира. Колону приписывали чуть ли не те же заслуги, что и создателю. А уж сколько говорилось о чудовищах, населявших доселе неведомые воды и земли. Дельфины, наяды, люди с собачьими лицами и хвостами, пигмеи, ходящие на четырёх ногах, гиганты с одним глазом на лбу. Упоминали и о странных животных, которых привёз Колон, среди них — птиц, говорящих человеческими голосами. Шла молва, что золото в Новом Свете встречалось так же часто, как грязь в Испании, а драгоценные камни устилали русла рек. В каждом дворце, лачуге, монастыре, таверне, даже борделе главной темой разговоров стали в те дни дон Кристобаль Колон и его экспедиция. Его долгая борьба за признание послужила отличным исходным материалом для уличных певцов, и в сложенных ими куплетах доктора из Саламанки получили по заслугам. Действительно, над ними смеялась вся Испания.

А потом Севилью взбудоражило известие о скором приезде путешественника. Их величества повелели ему прибыть в Барселону, и он уже выехал из Палоса, начав триумфальное шествие по Испании. И пока Севилья лихорадочно готовилась к торжественной встрече первооткрывателя новых миров, Пабло де Арана сидел за бутылкой вина, снедаемый мрачными мыслями. С чего, недоумевал он, такая суета? Выскочка-иностранец, безродный лигуриец, обыкновенный моряк, которому нечего было терять, кроме своей жизни, рискнул переплыть океан и открыл там новые земли. Раз земли там были, их рано или поздно кто-нибудь да открыл бы. Ну почему надо поднимать столько шума.

Некоторые, возможно, соглашались с ним, но большинство отвергало подобные рассуждения, а кое-кто, рассердившись, угрожал, что заткнёт эти слова ему в глотку.

Неприятие значительности открытия Колона, однако, не умерило любопытства Пабло, и в то памятное вербное воскресенье вместе со всем городом он вышел на улицу, чтобы встретить дона Кристобаля.

Севилья сделала всё, чтобы достойно принять его. Мостовые устилали пальмовые листья, веточки мирты, жасмина, абрикосового, лимонного дерева, чуть ли не из каждого окна свешивались гобелены и полотна яркого бархата.

Отзвуки празднества проникли даже в уединение монастырей. На одну из улиц, по которой предстояло проехать Колону, выходила глухая стена, окружавшая сад монастыря Санта-Паулы. В саду воздвигли подмостки, чтобы сёстры могли взглянуть на кавалькаду.

Мать-настоятельница, женщина образованная, отлично понимала значение открытия Колона и хотела, чтобы сёстры оказали ему достойный приём, пусть и не выходя за пределы монастыря. Она же принесла известие о возвращении Колона своей племяннице Беатрис, в прошлом певичке, а теперь мирской сестре, набожностью удивляющей даже монахинь.

— Он совершил подвиг, достойный великого Сида, — щебетала мать-настоятельница. — Храбрый моряк, покоритель океана, на маленькой, утлой каравелле преодолел все преграды, открыл новый мир и положил его к ногам нашей доброй королевы Изабеллы. Он навеки прославил Испанию и нас, испанцев.

— Новый мир? — переспросила племянница, которая вышивала у окна.

— Не иначе. Он открыл острова, каждый из которых больше Испании, так мне, во всяком случае, говорили, а золота там столько, что наша страна станет самой богатой в мире. Часть этого богатства пойдёт на подготовку крестового похода. И мы отобьём у неверных гроб Господень. Дон Кристобаль, — добавила она, — едет из Палоса в Барселону.

— Дон Кристобаль? — У Беатрис перехватило дыхание, она посмотрела на высокую, статную мать-настоятельницу.

— Путь его лежит через Севилью. — Глаза той сверкали. — Его ждут здесь в воскресенье, и город готовится принять его с королевскими почестями. Санта-Паула должна внести свою лепту. Мы вывесим на стены наши лучшие гобелены. Я думаю…

— Вы сказали, дон Кристобаль, — глухим голосом повторила Беатрис.

— Дон Кристобаль. Да. — Мать-настоятельница с удовольствием назвала все титулы первооткрывателя. — Благородный дон Кристобаль Колон, адмирал моря-океана и вице-король Индий.

— Господи, помоги мне. — Беатрис смертельно побледнела, откинулась на спинку стула, закрыла глаза.

— Что с тобой? Ты больна, дитя моё?

— Нет. Нет. — Беатрис взяла себя в руки, выдавала из себя улыбку. — Всё в порядке. Вы сказали… дон Кристобаль Колон… Вице-король, вы говорите…

— Именно, вице-король. Вице-король Индий, которые он открыл. Разве он заслужил меньшего? Кто из живущих более достоин этого высокого титула? Покорение Гранады — значительное событие. Но что есть провинция по сравнению с целым миром? Сама видишь, мы должны достойно встретить его. Пойдём со мной. Поможешь мне отобрать лучшие гобелены.

Беатрис покорно последовала за ней, но мать-настоятельница отметила удивительную рассеянность своей племянницы и пожурила её, ибо она не выказывала радости по поводу благополучного возвращения экспедиции.

Но Беатрис не приняла этих упрёков. Лишь в редкие моменты не вспоминала она Кристобаля и теперь благодарила Бога, что миссия его удалась. Успех Колона почти примирил Беатрис с тем, что она потеряла его навсегда, столь чистой и неэгоистичной была её любовь к этому человеку. А может, думала она, и к лучшему, что их пути разошлись. Какое место мог предложить ей он, поднявшийся столь высоко? Кто она ему, как не помеха на его блистательном пути? Такое бескорыстие привело Беатрис на тропу смирения. Нельзя сказать, что путь этот дался ей легко. Тропа оказалась столь же крутой, что и Голгофа, и крестом, под тяжестью которого сгибалась Беатрис, стала мысль о том, с каким презрением вспоминает, если и вспоминает, её Колон.

Боль её усилилась бы от встречи с Колоном, но она не смогла заставить себя отказаться от едва ли не единственной возможности увидеть его. И в последний день марта она стояла среди монахинь на подмостках, возвышающихся над глухим забором, огораживающим сад. В чёрной накидке, как и они, под чёрным капюшоном вместо монашеского чепца.

Вскоре после полудня колокольный звон возвестил о том, что дон Кристобаль в городе.

Алькальд Севильи встретил его у Пуэрта дель Аренал в сопровождении почётного эскорта конных альгасилов и произнёс короткую приветственную речь. Часть альгасилов двинулись первыми, чтобы проложить Колону путь по узким улочкам, запруженным горожанами.

Алькальд, дон Руис де Сааведра, хотел вместе с адмиралом возглавить процессию, но тот решил иначе, предлагая горожанам первым делом увидеть плоды его успеха. Он сам сформировал колонну, пустив за альгасилами цепочку лошадей и мулов, гружённый добычей, привезённой из Нового Света. Одни короба блестели золотом, в других лежали пряности и драгоценные камни. В клетке, подвешенной на шестах между двух ослов, сидела пара игуан длиной в шесть футов каждая. Гигантские ящерицы вызывали крики удивления и ужаса у горожан. В клетках поменьше сверкали разноцветным оперением тропические птицы. С десяток матросов вели животных под уздцы, раздуваясь от гордости.

Сразу за ними следовала горстка индейцев, стройные тела которых для приличия прикрывали одеяла. Первая пара несла шесты с масками из дерева и золота, подаренные Колону касиками. Толпа изумлённо ахала, во все глаза разглядывая туземцев, некоторые из которых разрисовали лица, а другие украсили волосы перьями птиц. Мужчины несли дротики и луки, у каждой из трёх женщин на руке сидел попугай.

Севильцы вытягивали шеи, чтобы получше разглядеть все эти чудеса, то и дело раздавались возгласы: «Господи, помоги нам!», «Хесус Мария!» Но более всего потряс их большой попугай, сидевший на руке идущего последним индейца. Стоило индейцу почесать головку попугая, птица выкрикивала: «Вива эль рей дон Фердинанде и ла рейна донья Исабель!»[1465]

Севильцы не могли поверить своим ушам, спрашивая себя, что же это за мир открыл Колон, если там могут говорить даже птицы. За индейцами двигались моряки Колона, а уж за ними он сам, первооткрыватель Индий, на белом арабском скакуне, в компании алькальда. Величественно, как принц крови, сидел он в седле, в алом, расшитом золотом камзоле и белоснежной рубашке, с обнажённой головой, и горожане видели, что седина уже тронула его рыжеватые волосы.

Восторженные крики толпы вызывали улыбку на его губах, серые глаза сияли.

Когда Колон проезжал мимо монастыря Санта-Паулы, он поднял глаза, привлечённый возгласами приветствующих его монашек. А Беатрис мгновением раньше в страхе укрылась за спиной своей соседки, так что его взгляд увидел лишь сияющие под белыми чепцами лица монахинь.

Когда же, помахав рукой, Колон миновал монастырь, Беатрис выступила вперёд, чтобы ещё раз увидеть его голову и спину.

Так уж вышло, что Пабло де Арана наблюдал за процессией с противоположной стороны улицы, как раз напротив монастыря Санта-Паулы. И едва прошли альгасилы, замыкающие процессию, горожане устремились следом к Алькасару, где в честь вице-короля Индий городские власти давали банкет.

Пабло, однако, не пошёл вместе с толпой. Человеческий поток обтекал его, а он застыл, как столб, намертво вкопанный в землю. На улице он уже остался один, но изумление всё ещё не отпускало его, не давая двинуться с места. Наконец, приняв решение, он скорым шагом пересёк мостовую и вдоль монастырской стены — монашки уже давно покинули помост — направился к зелёной деревянной двери. Дёрнул за цепь колокольчика с такой силой, будто хотел разорвать её, прислушался к далёкому звяканью.

Ставень на забранном решёткой оконце в двери приоткрылся, и на Пабло глянуло морщинистое лицо старого монастырского садовника. Глаза старика неприязненно оглядели гостя.

— Что тебе нужно? — сварливым голосом осведомился садовник.

— Прежде всего вежливости, — осадил его Пабло. — А потом передайте госпоже Беатрис Энрикес де Арана, что из Италии приехал её брат и хочет её видеть.

Взгляд старика стал подозрительным.

— Это ты её брат?

— Я самый. А зовут меня Пабло де Арана.

— Подожди здесь.

Ставень захлопнулся. Пабло с нетерпением ждал и уже вновь взялся за цепь колокольчика, когда заскрипели засовы и распахнулась дверь.

— Можешь заходить.

Он оказался в ухоженном саду, с аллеями, обсаженными миртом. Вдали, за шеренгой кипарисов, апельсиновыми и гранатовыми деревьями, белели стены монастыря.

Беатрис стояла у гранитного фонтана среди серебрянолистых алоэ. В чёрной накидке до пят, в простом сером платье безо всяких украшений. Капюшон она откинула, и в солнечном свете её густые каштановые волосы отливали бронзой. Бледная, с напряжённым лицом, испугом в глазах, наблюдала она за приближением Пабло.

— Слава Богу, ты на свободе, Пабло, — приветствовала она его.

— Свободой я обязан только себе, — отрезал он.

— Я рада… так рада… что они отпустили тебя.

— Отпустили? — Он рассмеялся. — Отпустили на галеры. Вот куда отпустили они меня. Они и ты.

Тем самым он ясно дал понять, что пришёл не как любящий брат. Упрёка она, правда, не приняла.

— Как ты нашёл меня?

— Благодаря случаю. Надеюсь, счастливому. Бог знает, я имею право на удачу. За всю жизнь она редко улыбалась мне.

Беатрис указала ему на гранитную скамью.

— Расскажи мне о побеге.

Пабло сел.

— Галера попала в шторм неподалёку от Малаги. Перед тем как она затонула, я успел прыгнуть в воду. Провёл в море ночь и день, и уже полумёртвого меня подобрали рыбаки. Они же высадили меня в Малаге. Я сказал, что бежал с турецкой галеры, благодаря чему получил приют в монастыре. Потом оказался в Севилье. Дьявол меня забери, если я знал зачем, пока сегодня утром не увидел тебя на монастырской стене. Да и сейчас не уверен, стоило ли мне приходить сюда. Не чувствую, что ты рада меня видеть.

Пока он говорил, Беатрис пристально разглядывала брата. Не остались незамеченными ни его вульгарный наряд вкупе с мечом и плюмажем на шляпе, ни голодный блеск глаз, ни желание предстать в её глазах мучеником. Когда-то из жалости она только и думала, как защитить его от тягот повседневной жизни. Считала себя обязанной оберегать его, потому что они вышли из одного чрева. Убежала с ним из Испании. Пожертвовала бы ради него своей жизнью. Но всё это ушло в далёкое прошлое. Теперь же она находила Пабло отвратительным, зная, что отвращение это возникло в то мгновение, когда в венецианском подземелье он умолял её продать своё тело, чтобы спасти его от заслуженного наказания. И слава Богу, что не до конца она сделала то, о чём он просил, загубив жизнь, отказавшись от счастья. И Беатрис и не подумала скрыть своё отношение к брату.

Возможно, Пабло выбрал неудачный момент для визита. Возможно, что при виде Кристобаля вновь открылись начавшие затягиваться раны. Она села на другой конец скамьи.

— Ты появился столь внезапно, столь неожиданно. И застал меня врасплох.

— Сюрприз, и не из приятных, так надо тебя понимать?

— Какая уж тут радость, если я знаю, что пребывание в Испании грозит тебе опасностью? — В словах её, конечно, была и доля правды.

— Ш-ш-ш! Какого дьявола! — Он торопливо оглянулся, чтобы убедиться, что их никто не подслушивает. И облегчённо вздохнул, не заметив ничего подозрительного. — Едва ли мне что-то грозит, если я буду держаться подальше от Кордовы. Да и сомнительно, чтобы там кто-либо помнил о случившемся. С другой стороны, ты, конечно, права, и мне лучше уехать из этой проклятой страны. В этом ты можешь мне помочь, Беатрис.

— Помочь?

— Человек не может путешествовать с пустыми карманами. А я, как назло, без гроша, когда деньги нужны мне более всего.

— Я не помню, чтобы они у тебя когда-нибудь были.

— И ты ещё насмехаешься надо мной. — Он вновь изобразил из себя мученика. — Видит Бог, мне никогда не везло в жизни.

— А ты хоть чем-то заслужил это везение?

Кровь бросилась в лицо Пабло.

— Во всём виновата только ты. Ты сломала мне жизнь. А теперь ещё и упрекаешь меня. Думаешь, я не знаю, чем обязан тебе? Думаешь, мне не сказали в Венеции, за что отправляют меня на галеры?

— К галерам тебя приговорили за кражу, — холодно напомнила Беатрис.

— Чтобы тебе проглотить твой бессовестный язык. Если б ты согласилась, я бы давно обрёл свободу. О, они всё мне рассказали. Тебе дали шанс послужить Венеции, и наградой было моё освобождение. Но разве заботила тебя судьба брата? Нет, ты обманула их, забыв обо мне. Обо мне, своём брате. Брате! Наша святая мать, упокой Господь её душу, — он перекрестился, — должно быть, перевернулась в гробу от твоего предательства. И ты, однако, смеешь упрекать меня. Это… это невероятно.

В изумлении смотрела она на Пабло. Он… не притворялся, не играл. Говорил искренне. Верил в то, что именно она виновата во всех его бедах. И в Беатрис медленно закипела злость.

— А они сказали тебе, что от меня требовалось? Сказали, на какую мерзость толкали? Так знай, они хотели, чтобы я поехала в Испанию и обворожила Кристобаля Колона.

— Колона! Кристобаля Колона! — В изумлении у него отвисла челюсть. Ещё не веря услышанному, он повторил: Колона!

В волнении Беатрис сказала ему чуть больше, чем следовало.

— Да, Колона. Они хотели, чтобы я выкрала у него карту и, таким образом, помешала бы ему открыть Новый Свет и навеки прославить Испанию. Вот что от меня требовалось, ради чего я отправилась в Кордову. — Её глаза яростно блеснули. — Теперь ты всё знаешь.

Но, если она пылала яростью, то Пабло совсем уже успокоился.

— Действительно, я этого не знал. Значит, ты приехала в Кордову за картой. А что потом? Что помешало выкрасть её?

Беатрис презрительно усмехнулась.

— Слава Богу, мне открылась та низость, на которую меня толкали. Но из-за тебя, Пабло, я натворила такого, что зачтётся мне и на том свете.

Под «таким» Пабло понимал только одно. Но поверил не сразу.

— Что же ты натворила? Ты говоришь загадками. Тебя попросили что-то сделать, ты вроде бы ничего не сделала, но всё равно считаешь себя виноватой. Глупость какая-то.

— Неужели ты не понимаешь? Колон запал мне в душу. Мы полюбили друг друга.

— Дьявол! Что ты хочешь мне сказать? Ты была его любовницей?

Щёки Беатрис зарделись под пристальным взглядом.

— Ты, конечно, оскорблён. — И прибавила в свою защиту: — Он предлагал мне выйти за него замуж.

— Замуж! Бог мой! Замуж! Вице-король Индий! — Его глаза широко раскрылись. — Ты никогда не лгала, Беатрис, и я должен верить тебе. Но чтобы вице-король хотел жениться на тебе… Матерь Божья! — Он задумался, теребя чёрную бородёнку большим и указательным пальцами правой руки. — А почему бы и нет? Действительно, почему?

— Потому что у меня уже есть муж, хотя он недостоин и воспоминаний.

— Муж? Базилио? Фу! Можно считать, что он мёртв.

— Но он жив.

— Он приговорён к галерам, и останется там до последнего вздоха. Нужно было тебе упоминать о нём? Дура ты, Беатрис. Как ты могла упустить такую возможность? Мы всё время хватаемся за соломинки, чтобы хоть как-то облегчить себе жизнь, а тебе выпала такая удача! Будь ты сейчас вице-королевой Индий, тебе не составило бы труда помочь бедолаге-брату. Конечно, ты никогда не думаешь обо мне. — Он уже чуть не плакал.

Беатрис же горько рассмеялась.

— На этот раз я действительно не подумала о тебе.

— На этот раз? А когда ты вообще вспоминала меня? О ком ты когда-либо думала, кроме себя? Ты же оставила меня гнить в Подзи.

— Лучше бы мне и не питать иллюзий, что я могу вызволить тебя из подземелья.

— Ну вот, ты опять за своё. Лучше для тебя. Всегда для тебя. Не для кого другого. Не для меня. И ты смеешь говорить мне это в глаза!

Беатрис резко встала. Ей не хотелось иметь с братом никаких дел. Что бы она ни сказала, в ответ послышались бы всё новые и новые упрёки.

— Тебе лучше уйти, Пабло. Честно говоря, я не понимаю, зачем ты приходил. Здесь ты ничего не получишь.

На мгновение Пабло даже потерял дар речи. Никогда не говорила она с ним так холодно, столь отстранение. Поистине, это утро было богато неожиданностями.

— Пусть я умру, но ты же моя нежная, любящая сестричка. Неужели у тебя нет сердца, Беатрис? Я же сказал тебе, что у меня нет ни гроша, а ты… ты… — От негодования у него перехватило дыхание. — Это же выше человеческих сил!

— Тебе нужны деньги? Потому ты искал меня?

— Нет! — возбуждённо прогремел он. — Я пришёл, потому что для меня кровь людская — не водица, потому что ты — моя сестра, потому что я люблю тебя как брат. Потому что я не такая бесчувственная рыба, как ты — Беатрис. Вот почему я пришёл.

— Жаль, что я разочаровала тебя, Пабло. Если же ты пришёл за деньгами…

— Я сказал, что нет. Нет. Но я попал в такую полосу неудач, что не могу отказаться от помощи любого, даже если это мой злейший враг. Если приходится выбирать между гордостью и голодом, гордость должна уступить. На пустой желудок трудно сохранить спину прямой.

— Я поняла. Подожди здесь.

И Беатрис оставила его наедине со своими мыслями, не слишком приятными. Какой бы ни была причина его прихода к Беатрис, едва ли он мог назвать истинную, но встреча не принесла ему ничего, кроме разочарования. Горько осознавать себя незваным гостем, видеть, что родную сестру нисколько не волнуют твои неудачи. Впрочем, и раньше он был невысокого мнения об умственных способностях Беатрис. Вот и в этот раз… Только круглая идиотка могла пройти мимо такого шанса, любезно предложенного судьбой. Да, такова уж ирония жизни, что Господь Бог всегда подсовывает орешки беззубым.

Возвращение Беатрис прервало его меланхолические размышления. Она протянула ему маленький зелёный вязаный кошелёк, сквозь петли которого поблёскивало золото и серебро.

— Это всё, что я могу дать тебе, Пабло. Тут половина всех моих денег.

— Лучше что-то, чем ничего, — поблагодарил он её, подкидывая кошелёк на ладони. — На что ты живёшь Беатрис?

— Учу музыке, продаю вышивания, помогаю в монастыре по мелочам. Тётя Клара очень добра ко мне.

— Тётя Клара? Ну конечно. Как же я мог забыть. Она аббатисса, не так ли?

— Мать-настоятельница монастыря Санта-Паулы.

— Мне следовало вспомнить об этом раньше. — Он сокрушённо покачал головой. — Надо заглянуть к ней. В конце концов, она сестра нашей матери.

— Не стоит тебе этого делать, — возразила Беатрис. — Она строгих взглядов, и ей известно о твоих… похождениях в Кордове.

— И ты думаешь… Вот и ещё один неприятный сюрприз. Дьявол. Ну и семейка подобралась у меня.

— Да, с родственниками тебе не повезло. Пойдём, Пабло, я провожу тебя.

В мрачном настроении последовал он за Беатрис. Но остановился на полпути.

— Зачем тебе такая скучная жизнь, Беатрис? Вышивание, уроки музыки. — Он скорчил гримасу.

— Этого достаточно. Я обрела покой.

— Покой и нищету. Отвратительное сочетание. Тем более для женщины с твоей внешностью. Какой у тебя голос, какие ноги. Да за твои песни и танцы тебя осыплют золотом. Если я буду оберегать тебя, мы сможем снова поехать в Италию. Я буду там в полной безопасности, разумеется, за пределами Венецианской республики. Что ты на это скажешь?

— Значит, ты пришёл за этим?

— Такая мысль только сейчас осенила меня. Пусть я умру, если не так. Мысль-то отличная. Ты не будешь этого отрицать.

— Благодарю за заботу, — улыбка Беатрис ему не понравилась. — Но здесь у меня есть всё, что нужно. — Она двинулась к калитке, и ему не осталось ничего другого, как пойти следом.

— Дьявол меня разрази, Беатрис, разве можно довольствоваться столь малым?

— Можно. В заповедях сказано: блаженны кроткие. — Она отодвинула засовы.

— К дьяволу заповеди, — взорвался Пабло. — Под моей защитой ты сможешь жить в роскоши. И не перетруждаясь.

— Не лучше, чем здесь. — Беатрис открыла дверь. — Иди с Богом, Пабло. Я помолюсь за тебя. Рада, что ты на свободе. Будем надеяться, что ты опять не попадёшь в темницу.

— Святая Мария! Какой толк в свободе, если нет денег. Подумай о моём предложении. Я ещё зайду.

Беатрис покачала головой.

— Не стоит, Пабло. Это небезопасно. Тут тётя Клара. Иди.

Пабло шагнул вперёд, кляня эгоизм сестры. А Беатрис закрыла двери и задвинула засовы, отгородившись от Пабло и его отношения к жизни.

Глава 36

ТЕ ДЕУМ
«От короля и королевы дону Кристобалю Колону, их адмиралу моря-океана, вице-королю и губернатору островов, открытых в Индиях».

Конверт с такой надписью вручил Колону королевский посыльный на следующее утро после прибытия адмирала в Севилью. Остановился он во дворце графа Сифуэнтеса, который принял его с почестями, оказываемыми только царственным особам.

Сама по себе надпись на конверте указывала на более чем доброжелательное отношение к нему правителей Испании. Никогда раньше королевское письмо подданному не содержало таких тёплых слов благодарности, признания неоплатного долга, в котором оказалось перед Колоном государство. Ибо его фантазии превратились в огромный, бесконечно богатый мир, над которым засияла корона Испании. Но Колон знал себе цену, и не раздулся от гордости, получив это письмо. Если оно и льстило его самолюбию, внешне он ничем этого не выдал. Да и к чему теперь восхвалять себя, справедливо полагал он. Его дела куда как прославили его, и в глазах мира он стоял едва ли не выше королей.

Письмо не ограничивалось одними комплиментами. Их величества просили Колона поспешить в Барселону, чтобы из его уст услышать о новой империи. Ему предлагалось незамедлительно начать подготовку новой экспедиции в Индии, и казначейство, с которым он недавно спорил за каждый мараведи, на этот раз предоставляло ему неограниченный кредит. Заканчивалось письмо заверениями в ожидающем его тёплом приёме и обещаниями новых титулов и почестей.

До Барселоны Колон добрался в середине апреля, и по всей Испании его чествовали, как возвращающегося с победой римского императора.

Но торжества вБарселоне по размаху не знали себе равных. На подъезде к городу Колона встретила кавалькада придворных, среди которых были и самые титулованные дворяне. Триумфальные арки, украшенные гобеленами балконы, грохот орудий, цветочный дождь отмечали его продвижение от городских ворот до дворца.

Их величества ожидали его в главном зале под навесом из золотой материи. Тут же собрался весь двор: гранды Испании в бархате и парче, рыцари Калатравы и Сантьяго, прелаты в лиловых сутанах, кардинал Испании, весь в алом, военачальники выстроились по обе стороны навеса. Придворные дамы встали за спиной королевы и справа от неё.

Трубачи возвестили о прибытии Колона, и придворные возбуждённо загудели.

Два служителя отдёрнули портьеры, закрывающие ведущую в зал арку. И Колон выступил вперёд, высокий, с гордо поднятой головой. Бесстрастное его лицо скрывало внутреннее волнение. Одет он был в роскошный красный камзол, отороченный собольим мехом.

На мгновение застыл на пороге, сосредоточив на себе взгляды всех, кто находился в зале.

Не отрывала от него глаз и прекрасная маркиза Мойя, стоявшая за спиной королевы. Она гордилась успехом человека, который, будь на то её воля, принадлежал бы ей душой и телом. У Сантанхеля даже затуманился взор. Колон с блеском оправдал его надежды и ожидания. А около принца Хуана широко улыбался высокий для своих двенадцати лет юноша, Диего Колон, последние недели купавшийся в отсветах славы своего великого отца.

Выдержав паузу, Колон направился к навесу, и тут произошло событие, не знающее прецедента на памяти старейшего из придворных. Их величества поднялись, чтобы встретить Колона стоя.

Колон ускорил шаг, взлетел на возвышение под навесом, где и преклонил колено, чтобы поцеловать протянутые ему королевские руки под доброжелательными взглядами их величеств. Эти же руки незамедлительно подняли Колона, и не только с колен. Королева повернулась к Фонсеке, стоявшему рядом с возвышением.

— Дон Хуан! — И последовала невероятная команда: — Будьте так добры, принесите стул для дона Кристобаля.

Жёлтое лицо Фонсеки пожелтело ещё больше, чуть выпученные глаза сверкнули злобой. Мало того, что этот иноземный авантюрист будет сидеть в присутствии их величеств, так его, потомственного кастильского дворянина, заставляют, как лакея, принести стул. Но дону Хуану не оставалось ничего иного, как проглотить своё негодование и исполнить приказ.

— Пожалуйста, садитесь, дон Кристобаль, — улыбнулась королева и сама опустилась на трон.

Тут дрогнул даже Колон.

— Слишком большая честь, ваше величество, — отклонил он предложение королевы.

Но её поддержал король Фердинанд.

— Слишком большая для всех, кроме великих, — такой тёплой улыбки на его лице Колон ещё не видал. — Садитесь, мой вице-король.

И Колон с душевным трепетом сел, ибо понял, что для владык Испании он уже не подданный, но равный им. Сел, и взгляд его прошёлся по стоящим полукругом грандам, прелатам, военачальникам, на мгновение задержался на маркизе Мойя, которая чуть подмигнула ему.

— Мы собрались здесь, дон Кристобаль, — улыбнулась королева, — чтобы услышать рассказ о вашем великом путешествии.

Колон не замедлил с ответом, заранее подготовив его.

— К радости вашего величества, милосердием Господа, в чьих руках я не более чем инструмент, исполнитель воли Его, о чём я всегда и заявлял, хотя мне и не верили, я кладу к подножию вашего трона империю, богатства которой невозможно измерить.

После этого, ещё раз подчеркнув свою роль в открытии Индий, он перешёл непосредственно к рассказу.

Всё, что довелось ему увидеть, не могло не поразить воображение даже искушённого человека. И Колон стремился не упустить мельчайших подробностей. Он повторил, как уже указывал в письме их величествам, что длиной побережья Куба сравнима с Англией и Шотландией, вместе взятыми, а Эспаньола площадью не уступает Испании, не говоря уже о меньших островах вроде Сан-Сальвадора, который они увидели первым из всех. Не забыл упомянуть о чудесном мягком климате островов, удивительном плодородии почвы, богатстве и разнообразии фруктов и прочей растительности, бескрайних лесах с могучими деревьями, хлопке, специях и, конечно, туземцах, по невинности своей не знающих одежды, послушных и работящих, жаждущих принять христианскую веру. А напоследок подчеркнул, сколь богаты тамошние земли золотом, жемчугом, драгоценными камнями. Золото, утверждал Колон, там можно добывать, как глину в Испании. Нужно строить рудники, а рабочей силы будет вдосталь, ибо новые подданные их величеств с радостью потрудятся во славу королевства. Жемчуг, продолжал он, на островах собирают корзинами, драгоценных камней тоже хватает. И при этом нужно не забывать, напомнил Колон присутствующим, что побывал он лишь на границах новой империи и дальнейшим открытиям помешала гибель «Санта-Марии», после чего он счёл за благо вернуться домой и доложить о достигнутом. И множество островов как он понял со слов лукаянцев, ещё ждут своего открытия и освоения, а за ними лежит целый материк.

О том, что Эспаньола, по его убеждению, и есть Сипанго Марко Поло, Колон предпочёл не упоминать. Какие-то сомнения у него всё же остались, и ему не хотелось делать однозначные выводы.

Рассказ неоднократно прерывался ахами и охами восторга. Новый Свет уже блистал перед слушателями всеми цветами радуги, когда Колон попросил у их величеств дозволения показать малые образцы того, что в избытке имелось за океаном.

И то, что вслед за полученным дозволением продемонстрировал Колон придворным, потрясло их сильнее слов, хотя, казалось, что рассказ уже поразил их до глубины души.

Шесть индейцев, трое мужчин и трое женщин, вошли в зал. Уважая чувства их величеств и придворных, пояснил Колон, он не мог показать туземцев в их девственной наготе, а посему попросил прикрыть тела одеялами. Но и так испанцы смотрели на них, вытаращив глаза.

Жёсткие чёрные волосы мужчин украшали красные и зелёные перья попугаев. Чёрные круги у глаз и полосы на щеках придавали им свирепый вид. Ещё больше удивления вызвали женщины, стройные, гибкие, с золотистой кожей.

Неторопливой, лёгкой кошачьей походкой мужчины приближались к трону, пока их не остановила поднятая рука Колона. Тогда они опустились на колени, а затем распростёрлись перед их величествами, касаясь лбами пола. Женщины склонились в глубоком поклоне.

Потом шестёрку индейцев отвели в сторону, и в зал вошёл седьмой, в одной лишь набедренной повязке, с разрисованным лицом и телом, с пёрышками в чёрной гриве волос. В правой руке он держал золотую пластину, свёрнутую в хомут. На ней сидел большой зелёный попугай.

Индеец подошёл к возвышению, опустился на колено, почесал головку попугая, что-то прошептал. Птица взмахнула крыльями, а затем громко и отчётливо произнесла:

— Вива эль рей дон Фердинандо и ла рейна донья Исабель!

Услышав, как птица говорит человеческим голосом, королева даже отпрянула в испуге, а придворные начали изумлённо перешёптываться.

Белые зубы индейца блеснули в улыбке, он встал.

— Вива эль Адьмиранте! — прокричал попугай. — Вива дон Кристобаль!

— Да здравствует! — отозвался король. — Увидеть такое чудо мы не ожидали, дон Кристобаль.

— Это только начало, ваше величество, — заверил его Колон. — Я привёз вам многое, многое другое.

Знаком он предложил лукаянцу присоединиться к первой шестёрке, а в зал вошли моряки с коробами в руках. Из них он доставал золотой песок, самородки, грубые золотые украшения, камни с прожилками золота и передавал их величествам.

— Это лишь образцы. Малая толика того, что там есть. Будь у меня в трюме достаточно места, я бы завалил золотом весь этот зал.

— Клянусь Богом, мы позаботимся о том, чтобы в следующий раз места вам хватило. — Король Фердинанд заворожённо смотрел на тускло блестящие самородки.

Голос королевы дрожал от волнения.

— Какое же могущество, дабы было оно употреблено на добрые дела, передали вы в наши руки, дон Кристобаль.

— И потому, ваше величество, почитаю себя счастливейшим из смертных.

«Это уж точно» — подумали придворные, в большинстве своём не испытывая особой радости. Ибо в душе многие ревновали этого иноземного выскочку, завладевшего вниманием их величеств и получающего от них почести, которые им, несмотря на самое высокое положение, и не снились. И не у одного гранда лицо потемнело от злобы, пока Колон демонстрировал всё новые и новые чудеса: маски, статуэтки, вырезанные из твёрдого, как железо, дерева, вату, гамаки, стрелы и луки, птиц с ярким оперением — так уличный торговец, нашли они подходящее сравнение, раскладывает свой товар, чтобы выманить лишний грош у глупой домохозяйки. Их величества же только нахваливали Колона да всячески выказывали ему своё благоволение.

А когда похвалы Колону иссякли, они возблагодарили Господа Бога. Опустились на колени прямо на возвышении, и все придворные тут же последовали их примеру. Со слезами на глазах королева произнесла короткую молитву.

— Смиренно благодарим мы тебя, о Господи, за щедрый дар и молим Тебя научить нас воспользоваться им, чтобы ещё более прославить имя Твоё.

Вдохновлённый словами королевы, видя, какие чувства переполняют её сердце, Талавера запел «Те Deum laudamus»[1466]. Мгновенно все придворные подхватили благодарственный гимн, и звуки его заполнили огромный зал, эхом отражаясь от сводчатого потолка.

Глава 37

ЗЕНИТ
Но вот всё и окончилось.

Грандиозный приём достиг пика в «Те Деуме», когда люди, обращая слова Богу, в душе благодарили Колона.

Потом правители Испании приняли Колона у себя и в дружеской беседе заверили адмирала, что все ресурсы Кастилии и Арагона в полном его распоряжении.

При разговоре присутствовал принц Хуан, а принца сопровождал маленький Диего, который держал отца за руку, пока тот говорил с их величествами. С поздравлениями подходили и другие. Знатнейшие испанские гранды, Мендоса, кардинал Испании, Эрнандо де Талавера, архиепископ Гранады, сдержанный в комплиментах, но признавший, что сожалеет о прежнем недоверии, адмирал дон Матиас Ресенде, раскаивающийся в давешнем скептицизме. И многие, многие из тех, кто совсем недавно не мог смотреть на Колона без усмешки. Разумеется, к их числу не относились Кабрера и его красавица жена. Они-то с первой встречи безоговорочно поддерживали Колона.

Маркиза, тепло пожав ему руку, одарила взглядом, от которого когда-то он едва не потерял голову.

— Доказав свою правоту, вы подтвердили правильность наших суждений, Кристобаль. Так что и нам принадлежит часть одержанной вами победы.

Кабрера подмигнул Колону.

— Остерегайтесь её. Ещё немного, и она потребует свою долю в открытии Индий.

— Она требует лишь принадлежащее ей по праву, — улыбнулся Колон. — Разве она не открыла первооткрывателя?

— Вы щедры. — Маркиза ещё сильнее сжала руку Колона. — Слишком щедры. Но я делала всё, что в моих силах.

— И результат налицо.

Позднее, однако, наедине с Сантанхелем он отозвался об этих результатах иначе.

Поселили Колона во дворце, и в тот же вечер среди роскошных гобеленов и персидских ковров он принимал старого казначея, переполненного безмерной радостью.

— Вы знаете, как я верил в вас, сын мой, — без устали повторял дон Луис. — Но ваши открытия превосходят всё то, что я мог ожидать, и, позвольте предположить, наверное, всё то, что вы ожидали сами.

Колон добродушно рассмеялся. Наедине с доном Луисом он не нуждался в маске самодовольного гордеца и мог позволить себе откровенность.

— Превосходят, и намного. Фортуна оказалась благосклонной ко мне более, чем я заслужил, и, между нами говоря, порази меня Бог, если я знаю, что я открыл. Во всяком случае, не тот Сипанго, что значился на моей карте.

— Одно, по крайней мере, вы знаете, — взгляд дона Луиса лучился отцовской любовью. — Вы знаете, как удержать ношу величия и не согнуться под ней. Для этого требуется врождённое благородство. — Он помрачнел. — Вы столкнётесь с завистью и злобой. Вам будут яростно противодействовать. Но я верю, что вы дадите им достойный отпор и одержите победу.

— Ба! Да стоит ли принимать их всерьёз? Трудно предугадать, что уготовила мне судьба, но уж эти-то будут тут как тут. Меня не смущает их мышиная возня.

Однако тон его не понравился дону Луису, прохаживающемуся по комнате, и он пристально посмотрел на Колона. Тот сидел, уперевшись локтями в колени, с взглядом, устремлённым в никуда.

— Кристобаль, что вас гложет? О чём вы думаете?

Колон вздохнул. Улыбнулся.

— О чём? Лесть опьянила меня. Слишком долго не пил я этого вина, оно ударило мне в голову и затуманило взор, мелкое увеличилось в размерах, никчёмное заблестело золотом. Но едва пары выветрились, взгляд мой стал зорче. Вот что гложет меня, дон Луис.

У казначея округлились глаза.

— Теперь ещё и чудовищная неблагодарность! Вас обласкали принцы, в вашем распоряжении деньги, люди, корабли, вы можете сами выбирать себе друзей, вам улыбаются все женщины, и тем не менее вы находите повод для жалоб. Вы просто ненасытны, если не удовлетворены сегодняшним торжеством.

— В иной ситуации я был бы на вершине блаженства. Но нужно ли всё это человеку, если он… одинок.

— Одинок? В такой миг?

— Да, одинок. В преодолении океанской стихии, в стремлении открыть новые земли мне помогала убеждённость в том, что во время моего отсутствия ваши поиски завершатся успешно.

— Беатрис? — осенило Сантанхеля.

Колон кивнул.

— Ваше письмо, полученное мною в Севилье, обратило все эти надежды в прах. Гордость и утолённое тщеславие до сих пор поддерживали меня, вдохновляли, заглушали боль. — Колон встал. — Хорошо, конечно, зачаровывать их величества рассказом об увиденных чудесах, поразить их добытыми за океаном трофеями, знать, что весь мир восторгается моими открытиями. Лучи славы ослепляли меня, отрезали от реальной жизни. Но теперь, наедине с собой, я вижу, как мизерны мои достижения в сравнении с тем, какими они могли бы быть, если бы плоды моих трудов я мог сложить к ногам Беатрис. А без неё моя слава становится горстью пепла.

— Она так много значит для вас?! — голос Сантанхеля переполняло сострадание.

— Так много, — эхом отозвался Колон.

Казначей подошёл и положил руку ему на плечо.

— Но почему такое отношение? Поиски продолжаются. Она где-то в Испании, и рано или поздно мы её найдём.

— Где-то в Испании? Почему? Мир велик. Она бывала за границей. Почему ей не уехать снова, тем более что на родине её ничего не держит? Да и жива ли она? А если жива, то как она живёт? Вы представляете, какая мука этот вопрос для влюблённого? Без средств к существованию, куда её может подтолкнуть жизнь? И я, отказавший ей в доверии? Кто уверит меня, что она не умерла, а если жива, то ей нечего стыдиться? Теперь, наверное, вы понимаете, что есть все мои приобретения по сравнению с такой потерей?

— Мужайтесь, сын мой! Мужайтесь! — попытался ободрить его Сантанхель. — Вы мучаете себя воображаемыми страхами. У вас нет ни грана доказательств. Не теряйте веры, и Беатрис найдётся.

Мужества Колону хватало, и он внешне ничем не выдавал свою боль, хотя Сантанхель чувствовал, что она мешает адмиралу насладиться триумфом. И последующие дни Колон делил между торжественными приёмами и обществом маленького сына, любовь которого оказалась способной скрасить его одиночество.

Много времени проводил он и с правителями Испании. Получил фамильный герб, украшенный львом Арагона и замком Кастилии, вызвав зависть родовитых грандов.

Часто ездил верхом по улицам Барселоны рядом с королём Фердинандом, приветствуемый восторженными криками горожан. Великий Мендоса, кардинал Испании, которого не зря называли третьим королём, устроил банкет в его честь, на котором присутствовали, по доброй воле и без оной, знатнейшие из знатных. Маркиза Мойя сидела по правую руку и заботливо опекала его, давая пищу злым языкам. Колон же показал себя галантным кавалером. Его отношение к маркизе осталось тем же, но взгляд её огромных глаз уже не заставлял учащённо биться сердце, а белые полукружья груди в глубоком вырезе платья не зажигали кровь. Для него существовала только одна женщина.

Долгие часы уходили на подготовку новой экспедиции. Не две или три каравеллы, но могучая эскадра в двадцать или более судов готовилась доставить в Новый Свет более тысячи человек для освоения уже принадлежащих Испании островов и открытия новых земель.

И вот пришёл день, когда в присутствии Сантанхеля началось обсуждение финансовых аспектов экспедиции. Однако, к явному неудовольствию правителей Испании, их прервали. События в Фуэросе требовали немедленного вмешательства короля Арагона.

— Позвольте мне самой довести дело до конца, — предложила королева, которой хотелось сегодня же поставить точку.

— Прошу вас, мадам, — взмолился Фердинанд. — Давайте отложим этот разговор. Мне кажется, я не буду лишним, когда придёт время принимать решение.

И королева не стала спорить.

— Как угодно вашему величеству. Значит, завтра в полдень, дон Кристобаль. А потом вы останетесь пообедать с нами.

Фердинанд улыбнулся.

— Вот и прекрасно. Вы очень добры, мадам. До завтра, дон Кристобаль.

Колон поклонился.

— Целую ноги ваших величеств.

Глава 38

САТИСФАКЦИЯ
В тот же день, когда Колон вернулся к себе, паж передал ему, что некий Пабло де Арана нижайше просит принять его.

Надо отметить, что Колон, поднявшись столь высоко в придворной иерархии, оставался доступен всем, кто хотел его видеть. В отличие от многих знаменитостей он не стал затворником. Имя ничего не сказало ему, но он приказал ввести незнакомца.

Он увидел перед собой ещё молодого мужчину, среднего роста, худого, довольно небрежно одетого. На бледном бородатом лице лихорадочно блестели чёрные глаза.

— Вы — дон Кристобаль Колон? — осведомился незнакомец.

— К вашим услугам, — адмирал поклонился и сел, знаком предложив незнакомцу последовать его примеру. — Что вам угодно от меня?

Незнакомец даже не взглянул на стул.

— Сатисфакции.

Брови Колона удивлённо взлетели вверх, в голову закралась мысль, а не сумасшедший ли пожаловал к нему.

— Сатисфакции? — переспросил он. — За что же?

— За то зло, что причинили вы моей сестре.

Тут уж Колон не выдержал. Рассмеявшись, встал.

— Вы принимаете меня за кого-то другого. Я не имею чести знать вашу сестру.

— Так говорят все соблазнители, — стоял на своём Пабло. — Со мной у вас этот номер не пройдёт.

— Не пройдёт? А чего вы от меня хотите?

— Компенсации. Вот чего я требую у вас. Компенсации.

Колону начал надоедать этот навязчивый гость.

— Дорогой мой, дверь за спиной. Воспользуйтесь ею сами, пока я не кликнул слугу и он не выгнал вас палкой.

Незнакомец скорчил гримасу.

— Стоит ли проявлять такое неблагоразумие? Вы же сегодня знаменитость, не так ли, дон Кристобаль? Адмирал, вице-король, и ещё Бог знает кто. Но всё ваше величие не защитит вас. Выгоните меня, и весь мир узнает о вашем злодействе. Тогда мы посмотрим, будет ли благоволить к вам королева или…

— Достаточно! — оборвал его Колон. — Ваше общество мне не нравится. Вон отсюда, не испытывайте моего терпения.

Пабло отступил на шаг, развёл руки.

— Пусть будет так. Я надеялся спасти ваше имя от позора, надеялся, что вы внемлете голосу разума. Нет, нет, я ухожу, — добавил он, видя, как наливается кровью лицо Колона. — Но не удивляйтесь, если я расскажу кому-то ещё историю о том, что вы сделали с бедной Беатрис Энрикес.

— С кем? — проревел Колон.

Пабло уже оказался у двери, но тут понял, что едва ли Колон набросится на него с кулаками. И на его губах заиграла улыбка.

— Я же сказал — с Беатрис Энрикес. Видно, вы меня сразу не поняли. Она моя сестра.

Колон побледнел, дыхание его участилось.

— Где Беатрис? — Сам того не ведая, он разом поставил себя в положение защищающегося.

А Пабло быстренько сообразил, что к чему, и покачал головой.

— Этого я вам не скажу.

— Почему же? Как я ещё могу возместить нанесённый ей урон? — В голосе адмирала появились просительные нотки. — Да, я знаю, что был не прав. Знаю! И из-за этого на мою долю выпало немало страданий, хотя я их и заслужил. Но теперь, хвала деве Марии, вы пришли ко мне, чтобы положить этому конец. Ну, где она? Говорите!

Пабло лишь молча смотрел на него. Он-то ожидал совсем другого хода событий. Где-то в его расчёты вкралась ошибка. И не оставалось ничего иного, как тянуть время, чтобы успеть разобраться, что к чему.

— Почему я должен сказать вам, где она?

— Почему? Разумеется, чтобы незамедлительно поехать к ней.

— А с чего вы взяли, что она захочет вас принять?

Колон побледнел ещё больше.

— Неужели вы думаете, что она не простит меня?

— А вас это удивляет?

Колон не ответил. Постоял, глубоко задумавшись. Походил по комнате под пристальным взглядом Пабло. Остановился перед ним. Вскинул голову. Лицо его возбуждённо горело, но голос оставался ровным и спокойным.

— Я должен рискнуть. Должен поехать к ней. Увидеть её и объясниться. В конце концов, речь идёт о её счастье, так же, как и о моём. Где она? Говорите.

— Я не могу нарушить данное ей слово, — бессовестно лгал Пабло.

— Она вас простит. Говорите. Не заставляйте меня ждать, — голос его дрожал от нетерпения.

Пабло по-прежнему пребывал в замешательстве, поскольку Колон разом лишил его всех казавшихся ему вескими аргументов. Каким образом, недоумевал он, Колон узнал, что Беатрис — не предательница. И почему Беатрис вела себя так, словно нанесла Колону непоправимый урон и сама не рассчитывает на прощение? Не зная, как вести себя дальше, Пабло мог лишь уклоняться от прямого ответа и смотреть, что из этого выйдет.

— Вы, похоже, плохо её знаете, если думаете, что она меня простит.

Колон же буравил его взглядом, причём в глазах его появилось новое выражение, почему-то сразу встревожившее Пабло.

— А зачем же вы явились сюда? Вы говорили о сатисфакции, возмещении ущерба, не так ли? Что за возмещение вы имели в виду?

Под взглядом серых, холодных глаз Пабло переминался с ноги на ногу, медля с ответом.

— А как обычно возмещают ущерб обманутой и брошенной женщине?

— Не знаю. Мне такого делать не доводилось.

Пабло насупился. Ему никак не удавалось взять верх. Он пожал плечами.

— По-моему, всё просто. Если у неё нет средств к существованию… — Он не договорил, отведя глаза.

— А! Деньги. Вот за чем вы пришли?

— Именно за этим.

— Я понимаю. Понимаю. — От его тона по спине Пабло пробежал холодок. — И вы смеете утверждать, что вас послала Беатрис. — Колон резко поднял руку.

Чтобы избежать удара, Пабло не только отшатнулся, но и ответил:

— Разумеется нет.

— Ага!

— Беатрис скорее умрёт, чем прикоснётся хоть к одному вашему мараведи, — быстро добавил Пабло. — Но это не означает, что вы не должны позаботиться о её благополучии. — Тут ему показалось, что он нащупал правильный путь. — Я — её брат и должен приложить все силы, чтобы она ни в чём не нуждалась.

— Вы совершенно правы. И в этом меня не надо принуждать. Всё моё состояние принадлежит ей. Но услышит она об этом от меня. Так что скажите мне, где её найти.

— Ни за что. Она не хочет вас видеть и не примет от вас и ломаного гроша.

— Значит, милостыню она будет получать от вас. Понятно. Но можно ли вам доверять?

— У вас нет другого выхода.

— Я ещё могу указать вам на дверь.

— И позволите, чтобы я ославил великого дона Кристобаля Колона? Подав королеве петицию с просьбой наказать соблазнителя моей сестры? Вы этого хотите?

И вот тут, когда Пабло уже уверовал, что победа у него в кармане, Колон громко рассмеялся.

— Жалкая тварь. Кажется, я начинаю вспоминать, кто ты такой. Уж не ради ли того, чтобы спасти тебя от венецианских галер, решилась она на предательство, которое разлучило нас?

Пабло этот вопрос ой как не понравился. Что ещё мог знать о нём адмирал? Он проклинал болтливость Беатрис.

— Ну и что? — Пабло попёр напролом. — Она повиновалась сестринскому инстинкту.

— Или поддалась уговорам братца. Но ты, я вижу, удрал с галер, чтобы взяться за старое.

— С венецианских галер, — отпарировал Пабло. — А на Испанию законы Венеции не распространяются. И довольно обо мне. Что вы готовы сделать для моей сестры?

— Всё, что угодно, как только ты скажешь, где её найти.

— Мы ходим кругами. Этого вы от меня не узнаете.

— Дружочек, ты поступаешь не по-братски. Сам же говорил, что заботишься о благополучии сестры. Я могу осчастливить её и сам найти счастье. Ну же. Где она?

— Вы заставляете меня повторяться. Я ничего вам не скажу.

— Даже если я заплачу?

Пабло мигнул, не веря своим ушам. А затем гулко забилось его сердце. Он загнал-таки жертву в угол. Великий Колон в полной его власти. Пабло подёргал бородку, выдержал паузу.

— Вы меня искушаете. Но… Ладно, если есть на то ваше желание. Тысяча золотых флоринов для вас — сущий пустяк. И будьте уверены, вы найдёте Беатрис, там, где я её оставил. Она в монастыре. Пусть я умру, если лгу. Тысячу золотых флоринов, и я скажу вам, где её найти.

— Скромные у тебя запросы. Я хотел дать куда более высокую цену.

— Да? — глаза Пабло зажглись алчностью. Он поклонился. — Я полностью полагаюсь на вас.

— Мудрое решение. Ибо цена, которую я намерен дать за то, что ты сообщишь мне её местонахождение, — твоя жизнь.

— Моя жизнь?

Колон усмехнулся. Потом лицо его посуровело.

— Видишь ли, о тебе мне кое-что известно. К примеру, почему ты уехал в Италию, захватив с собой сестру, как жил там на её заработки. Ты удрал из Кордовы, потому что убил человека. Я не знаю его имени. Но это неважно. Имя это наверняка помнит мой добрый друг, дон Ксавьер Пастор, коррехидор Кордовы. Он, разумеется, поблагодарит меня, если я отправлю тебя к нему, и именно так я и поступлю, если ты не скажешь, где найти Беатрис. Так что выбирай сам, мой бесстыжий приятель.

От обретённой было уверенности Араны не осталось и следа. Глаза его выкатились из орбит. Задрожали губы. Долго ещё он не мог произнести ни слова, а затем разразился потоком ругательств. Ярость и страх боролись в нём, но злился он не столько на Колона, как на Беатрис, которая выдала его с потрохами.

— Хватит! — Колону надоело выслушивать вопли Пабло. — Мы и так потеряли много времени. Выбирай.

— Проклятье! Пусть я умру, но это несправедливо. Вы не оставляете мне никакого выбора.

— Наоборот. Я даю тебе то, что ты никоим образом не заслужил. У коррехидора есть средства развязать людям язык, даже самым отважным храбрецам. Ты же, похоже, если чем и отличаешься, то только не храбростью. Поэтому отвечай на мой вопрос. А чтобы ты не думал, что со мной можно затеять новую игру, я хочу сразу сказать тебе, что до моего возвращения ты посидишь за решёткой. И я передам тебя коррехидору, если ты сейчас солжёшь мне. Считай, что ты предупреждён.

— А где гарантии, что вы не обманете меня, если я скажу, где Беатрис?

— Никаких гарантий ты не получишь. Придётся тебе поверить мне на слово. Но я бы не стал тратить на тебя столько времени, если б не собирался отпустить на свободу после того, как найду Беатрис. Я бы мог сразу отправить тебя в Кордову, и на дыбе ты всё рассказал бы сам.

Тут уж Пабло окончательно понял, что проиграл.

— Беатрис в монастыре Санта-Паулы в Севилье.

Глаза Колона сверкнули.

— Это правда?

— Клянусь моей душой!

— Сомневаюсь, что она у тебя есть. Ну да ладно. Думаю, у тебя не хватит духа лгать мне. Когда я вернусь, ты получишь пятьдесят флоринов и уберёшься из Испании. Если же ты этого не сделаешь или ещё раз попытаешься увидеться с сестрой, я устрою тебе дружескую встречу с коррехидором Кордовы.

Он хлопнул в ладоши.

— До моего указания этого человека держать под строгим арестом, — приказал он появившемуся пажу. — Вы можете идти, сеньор Арана. И последнее предупреждение: никаких фокусов.

С поникшей головой Пабло последовал за пажом, кляня свою злую судьбу.

А Колон поспешил в покои Сантанхеля.

— Великое известие, дон Луис.

Казначей отложил перо и поднял голову, он работал, сидя за столом, и на лице его отразилось изумление: Колон, казалось, помолодел лет на десять.

— Да поможет мне Бог! Что случилось? Глядя на вас, можно подумать, что вы сделали ещё одно открытие.

— Сделал. Ещё более великое, чем Индии. — Колон радостно рассмеялся. — Я нашёл Беатрис. Она в Севилье.

Дон Луис встал, слова Колона искренне обрадовали его.

— Слава Богу!

— Я немедленно еду в Севилью.

— Немедленно? — радости Сантанхеля поубавилось. — Но не сегодня же?

— Не позднее чем через час, как только оседлают лошадь.

— Но это невозможно, — запротестовал Сантанхель. — Сегодня вы ужинаете с герцогом Аркосским. Он же устраивает званый вечер в вашу честь.

— Почествуете меня сами. Извинитесь за меня перед герцогом.

Сантанхель расстроился.

— Он никогда не простит вам.

— А я никогда не прощу себе, если останусь ужинать с ним.

— Но… — Тут уж казначей совсем загрустил. — Дьявол вас побери! Разве вы забыли, что их величества пригласили вас завтра на обед?

— Их величества отлично обедают и без меня. Пожелайте им доброго аппетита и объясните, что неотложные дела потребовали моего отъезда в Севилью.

— Вы сумасшедший!

— Вполне возможно, — рассмеялся Колон.

— Но вы не можете уехать. Королевское желание…

— Сейчас я выполняю волю небес.

Сантанхель ужаснулся.

— Как вы можете так говорить, образумьтесь! Их величествам не терпится завершить обсуждение новой экспедиции.

— А мне не терпелось отправиться в прежнюю. Но пришлось ждать. Теперь их величества и я поменяемся местами. Вот и всё.

— Но Кристобаль, друг мой! — Казначей заломил руки. — Это же чистейшей воды безумие. Послушайте меня, сумасшедший вы мой. Таким поступком вы наживаете себе новых врагов, у вас их и так предостаточно. Вы представляете, какие пойдут разговоры, сколько на вас выльют грязи? И их величества могут прислушаться к вашим недоброжелателям, потому что обидятся, узнав, что вы идёте против их желания. Короли очень ревнивы. Особенно, когда дело касается их прав в отношении подданных. Подумайте, какой опасности подвергаете вы себя!

Но Колон его не слушал.

— Я могу думать только о Беатрис. Ни о чём другом. Влюблённый взял верх над первооткрывателем. Но и первооткрыватель ещё достаточно велик, чтобы рискнуть вызвать неудовольствие их величеств и злобную зависть придворных. — Он обнял встревоженного казначея. — Помогите мне в этом как друг, самый близкий мне человек. Шепните на ушко королеве истинную причину моего отъезда. Она женщина, и у неё доброе сердце. Она поймёт.

— А король? — печально спросил дон Луис. — Что я должен сказать ему?

— Убедите его, что этим внезапным отъездом я сэкономлю ему много денег, — рассмеялся Колон. — И он простит мне любое прегрешение.

— Нельзя же всё обращать в шутку! — воскликнул Сантанхель.

— Ничего иного не остаётся. — Колон схватил руку казначея и крепко пожал её. — Сохрани вас Бог, дон Луис. — И вихрем вылетел за дверь.


РЫЦАРЬ ТАВЕРНЫ (роман)

Это повествование об Англии середины XVII века, о борьбе Оливера Кромвеля за власть, о знаменитой битве при Ворчестере и бегстве Карла II.


Глава 1

В ПОХОДЕ
Человек по прозвищу «Рыцарь Таверны» залился зловещим смехом — казалось, это смеется сам Сатана.

Он сидел в желтоватом кругу света, отбрасываемого двумя высокими свечами, подсвечниками которым служили две пустые бутылки из-под вина, и с презрением глядел на молодого человека в черной одежде с бледным лицом и подрагивающими губами, стоящего в углу небольшой комнаты. Он захохотал снова и хриплым пропитым голосом затянул песню. Вытянув длинные ноги, он откинулся в кресле, и его шпоры позвякивали в такт мотиву.

На красных губах девушки горит его
Страстный поцелуй, о-о!
Ранней весной молодость должна вкусить
Свою долю вина и любви, о-о!
Вниз, вниз, дерри-ду.
Он допивает свою чашу, берет поводья
И едет своей тернистой дорогой, о-о!
Она была прекрасна как роза и сладка
Как мед, но это было вчера, о-о!
Вниз, вниз, дерри-ду.
Молодого человека передернуло от слов этой песенки, и он сделал шаг вперед.

— Довольно! — воскликнул он с отвращением. — Или, коль уж у вас возникла нужда покаркать, выберите песню поумней.

— Э-э… — Буян откинул с длинного худощавого лица спутанную прядь волос и устремил на юношу пронзительный взгляд, затем зрачки его постепенно сузились до размера кошачьих, и он снова захохотал. — Клянусь Богом, мастер Стюарт, ваше безрассудство убережет вас от седой старости! Какое вам дело до того, какие песни я пою? Клянусь ранами Господа нашего, целых три изнурительных месяца я подавлял в себе всякие чувства и драл до хрипоты горло, вознося молитвы Всевышнему, три месяца я был ходячим воплощением библейского усердия и веры, и вот наконец, когда мы стряхнули пыль твоей нищей Шотландии с наших сапог, ты, щенок, упрекаешь меня, потому что бутылка пуста, и я пою, чтобы отвлечься от этой грустной мысли!

Юноша наградил его презрительной гримасой и отвернулся.

— Когда я вступил в ряды отряда «Мидлтон Хоре» и начал службу под вашим началом, я считал вас, по крайней мере, джентльменом.

На мгновение в глазах его компаньона вспыхнул зловещий огонек. Затем он в который раз закрыл глаза и рассмеялся.

— «Джентльмен»! — передразнил он его. — Джентльмен! А что вы можете знать о джентльменах, «сэр Шотландский»? Может, по-вашему, джентльмены — это брюзжащие отцы пресвитерианской церкви, важные как вороны в сточной канаве? Клянусь небом, мальчик, когда мне было столько же лет, сколько тебе, и еще был жив Джордж Виллиерс…

— О, довольно об этом, — нетерпеливо прервал его юноша.

— Я оставлю вас, сэр Криспин, наедине с вашей бутылкой, карканьем и воспоминаниями.

— А ступайте своей дорогой, сэр. Вы плохая компания даже для покойников. Вон дверь, и если вам случится свернуть себе шею на лестнице, это будет на пользу нам обоим.

С этими словами сэр Криспин Геллиард снова откинулся в кресло и затянул прерванный мотив:

Но она вскричала, что умрет
Завтра к Рождеству, о-о!
Бледная и дрожащая
Она спряталась от света, чтобы…
В этот момент раздался громкий стук в дверь, а вслед за ним задыхающийся голос:

— Крис! Открой, Крис! Открой, во имя Бога!

Сэр Криспин резко оборвал песню, а юноша, собиравшийся покинуть комнату, остановился в нерешительности, глядя на своего компаньона.

— Ну, мой милый Стюарт, — промолвил Геллиард, — чего вы ждете?

— Ваших приказаний, сэр, — последовал угрюмый ответ.

— Моих приказаний! Пусть меня съедят крысы, за дверью человек, которому некогда ждать! Открой, глупец!

Понукаемый грубыми окриками, молодой человек отодвинул засов, и дверь тотчас распахнулась. В комнату тяжело ввалился крупный мужчина в доспехах солдата. Он тяжело дышал, и его грубое лицо было пепельного цвета, то ли от изнеможения, то ли от страха. В следующее мгновение он закрыл за собой дверь и повернулся к Геллиарду, который привстал из-за стола, с изумлением глядя на вошедшего.

— Я ищу убежища, Крис. Спрячь меня куда-нибудь, — проговорил беглец, задыхаясь. Его акцент выдавал в нем ирландца. — Господи, спрячь меня или мне не пережить сегодняшней ночи!

— Хоган, клянусь небом! Что произошло? Уж не Кромвель ли напал на нас?

— Кромвель, говоришь? Это было бы полбеды. Я убил человека!

— Если он мертв, зачем бежать?

Ирландец сделал нетерпеливый жест.

— За мной гонится отряд из «Монтгомери Фут». Они подняли на ноги весь Пенрит, и если они меня поймают, то у меня не будет времени даже исповедаться. Король поступит со мной точно также, как с бедным Райкрафтом два дня назад в Кендале. — Он вскочил на ноги, услышав топот шагов и голоса, доносящиеся с улицы. — Боже милосердный! Есть у вас какая-нибудь нора, где я бы мог отлежаться?

— Вверх по лестнице и в мою комнату, живо! — коротко приказал Криспин. — Я с ними поговорю. Давай!

Как только Хоган выскользнул из комнаты, Криспин повернулся к своему молодому спутнику, который молчаливо взирал на происходящее. Из кармана камзола он извлек засаленную колоду карт.

— За стол! — бросил он короткую фразу.

Но юноша, осознав его намерения, отшатнулся от карт, как от чего-то нечистого.

— Ни за что, начал он. — Я не…

— За стол! — прогремел Криспин. — Сейчас не время для церковных проповедей. За стол или, клянусь честью, это будет первая и последняя игра в твоей жизни!

Он произнес это слова тоном, не терпящим возражений. Напуганный его словами, жестами и взглядом, юноша придвинул стул, в душе оправдывая свою трусость тем, что он пошел на это только ради спасения человеческой жизни.

Геллиард сел напротив него с улыбкой, которая заставила юношу содрогнуться. Взяв колоду карт, он бросил часть карт на стол, а другие раскрыл веером в руке, имитируя игру. Покоренный юноша молча последовал его примеру.

Звуки приближались, за окнами замаячили огни фонарей, а двое людей продолжали сидеть за столом, делая вид, что они целиком поглощены игрой.

— Помилосердствуйте, мастер Стюарт! — громко пророкотал Криспин, зорким взглядом подметив очертания лица, наблюдающего за ними через окно. — Я играю короля пик!

Дверь потряс сильный удар, и за ним последовал приказ:

— Именем короля, откройте!

Сэр Криспин тихо изрыгнул проклятие. Затем он поднялся и, бросив последний предостерегающий взгляд на Кеннета, пошел открывать. Подобно тому, как несколько минут назад он приветствовал Хогана, Геллиард поклонился солдатам и горожанам, толпящимся за их спиной.

— Что за шум, господа? Неужели на нас напал Султан Оливер?

В одной руке он продолжал держать карты, другой придерживал приоткрытую дверь. Из толпы выступил молодой прапорщик.

— Вы большой весельчак, сэр Криспин. Один из офицеров лорда Мидлтона полчаса назад убил человека. Он ирландец по происхождению, его имя — капитан Хоган.

Лицо Криспина помрачнело.

— Хоган… Хоган? — Его тон был задумчивым, как будто он рылся в памяти. — Да, вспомнил! Хоган — ирландец с седой головой и горячим темпераментом. Вы говорите, его убили?

— Нет, убийство совершил он.

— Это больше похоже на правду. Я думаю, это не первый его поступок.

— А я думаю, он будет последним, сэр Криспин.

— Вполне возможно. С тех пор, как мы пересекли границу между Англией и Шотландией, Его Величество стали строже относиться к дисциплине. — Его голос ожил. — Но зачем вам понадобилось все это сообщать мне? Я очень сожалею, но в моем бедном доме не найдется ничего, что можно было бы выпить за здоровье Его Величества прежде, чем вы продолжите свой путь. Позвольте пожелать вам спокойной ночи и вернуться к нашей игре. — Он сделал шаг назад, собираясь закрыть дверь и давая понять, что разговор закончен.

Офицер на мгновение заколебался.

— Мы думали… может вы… согласитесь помочь нам…

— Помочь вам? — вскричал Криспин, искусно изображая гнев. — Помочь вам схватить человека? Утопите меня, но я не сделаю этого. Я солдат, а не ищейка.

Щеки прапорщика порозовели от скрытого оскорбления.

— Есть люди, сэр Криспин, которые зовут вас несколько иначе.

— Вполне возможно — когда меня нет рядом, — поддразнил его Криспин. — В мире полно пустых голов с длинными языками. Однако, господа, ночь прохладная, а вы явились не совсем кстати, поскольку, как вы наверное успели заметить, я был занят игрой. Поэтому я вам буду весьма признателен, если вы позволите мне закрыть дверь.

— С вашего позволения, сэр Криспин. Мы знаем, что человек, которого мы ищем, побежал в этом направлении.

— Ну и что дальше?

— С вашего позволения, мы вынуждены обыскать ваш дом.

Криспин зевнул.

— Я думаю, что могу облегчить вам работу. Он не мог проникнуть в мой дом незамеченным. На протяжении последних двух часов я не покидал этой комнаты.

Но офицер уже разозлился.

— Этого недостаточно. Мы должны убедиться лично.

— Убедиться лично? Вы что, не верите моим словам? Послушайте, господа нахалы! — проревел он таким голосом, что все невольно попятились. — Сперва вы предлагаете мне превратиться в ищейку, затем повторяете грязные сплетни, которые распускают обо мне лживые языки, и под конец ставите под сомнение мои слова! Если вы сию минуту не уберетесь с моего порога, я предоставлю вам полный набор доказательств, которых вы так жаждете, и может даже добавлю чуть-чуть сверх! Спокойной ночи.

Под его бурным натиском прапорщик немного сник.

— Я доложу об этом генералу Монтгомери, — пригрозил он.

— Да хоть самому черту! Если бы вы исполняли свои обязанности как подобает, вы бы нашли мои двери гостеприимно распахнутыми. Обида нанесена мне, и поэтому жалобщиком буду я. Посмотрим, как отнесется король к тому, что его старого солдата, в течение восемнадцати лет разделявшего тяготы королевской семьи, оскорбляет мерзавец вчерашнего помета.

Младший офицер в нерешительности остановился.

По собравшейся толпе пробежал ропот. Затем офицер повернулся, чтобы посоветоваться с пожилым сержантом, стоящим рядом с ним. Сержант считал, что беглец мог убежать дальше. Более того, судя по словам сэра Криспина, его проникновение в дом полностью исключалось. Принимая во внимание и тот факт, что, препираясь с сэром Криспином, они потеряют массу времени и заработают кучу неприятностей (неизвестно, в каких отношениях находится этот старый забияка с лордом Милдтоном), прапорщик решил уступить и продолжить поиски в другом месте.

В дурном расположении духа он покинул дом сэра Криспина, на прощанье пригрозив, что будет жаловаться самому королю, на что Геллиард громко хлопнул дверью.

Когда он вернулся к столу, на его лице играла тонкая улыбка.

— Мастер Стюарт, — Проговорил он вполголоса, заново раздавая карты, — комедия еще незакончена. В окне маячит чье-то лицо, и я не удивлюсь, если за нами будут шпионить еще с часок. Этот приятный молодой человек прирожденный шпик.

Юноша бросил на него взор, полный молчаливого неодобрения. Пока Криспин разговаривал в дверях, он даже не сделал попытки покинуть свое место.

— Вы им солгали, — произнес он наконец.

— Шшш! Не так громко, мой мальчик. И давай уточним разницу между истиной и долгом. Но ложь! Боюсь, сэр, я на это не способен. Ну, если ты желаешь, завтра я отчитаюсь перед тобой за то, что поранил твою нежную душу лжесвидетельством в твоем присутствии. А сегодня нам предстоит спасти человеческую жизнь, а это задача не из легких. Продолжим нашу игру, мастер Стюарт, за нами наблюдают.

Его холодный взгляд заставил Кеннета подчиниться. И юноша, не из желания участвовать в спасении Хогана, но из страха перед этим взглядом, продолжил комедию. Но его душа бурно протестовала. Он был воспитан в благочестивой, религиозной манере, и Хоган был для него грубым убийцей, грешным слугой меча, человеком, который по его мнению служил позором для любой армии — и особенно для той, которая вторглась в Англию под покровительством Лиги и Конвента. Хоган был виновен в акте насилия — он убил человека. Криспин стал его соучастником. Что касается самого Кеннета, то он чувствовал себя не лучше, поскольку способствовал сокрытию преступника, а не его выдаче, что являлось его долгом перед законом. Но сейчас, сидя с упрямым лицом под внимательным взором сэра Криспина, он утешал себя мыслью, что завтра он изложит свое дело перед лордом Мидлтоном и тем самым не только снимет с себя часть вины, но и избавится от компании сэра Криспина, который получит по заслугам.

А пока он продолжал сидеть, оставляя без внимания отдельные реплики своего компаньона. За окном сновали люди с фонарями, и время от времени чье-то лицо прижималось к стеклу, следя за игроками.

Так пролетел час, в течение которого капитан Хоган сидел наверху, одолеваемый страхами и мучительными раздумьями.

Глава 2

СПАСЕНИЕ ХОГАНА
Ближе к полуночи сэр Криспин наконец бросил карты и поднялся из-за стола. С момента появления Хогана прошло полтора часа. Шум на улице постепенно затих, и Пенрит снова, казалось, обрел покой. И все же Криспин был осторожен — этому его научила жизнь.

— Мастер Стюарт, — обратился он к юноше. — Уже поздно, и я не смею вас больше задерживать. Спокойной ночи!

Юноша поднялся из-за стола. Какое-то мгновение он колебался.

— Завтра, сэр Криспин… — начал он угрожающим тоном.

Но сэр Криспин резко оборвал его:

— Оставим то, что случилось, до рассвета, мой друг. Позвольте пожелать вам доброй ночи. Возьмите с собой одну из этих вонючих свечек и ступайте спать.

Еще мгновение юноша раздумывал, затем в угрюмом молчании взял одну из бутылок, в которою был воткнута свеча, и вышел из комнаты через дверь, ведущую к лестнице.

Криспин продолжал стоять у стола, и когда дверь за юношей закрылась, черты его лица смягчились. В его груди зародилась минутная жалость к этому юноше, с которым он так грубо обошелся. Мастер Стюарт мог быть молокососом, но, по крайней мере он был честен, и несмотря ни на что, Криспин продолжал испытывать к нему самые добрые чувства. Подойдя к окну, он распахнул его и высунулся наружу как будто затем, чтобы подышать свежим воздухом. При этом он мурлыкал под нос песенку «Раб-а-даб-даб» на тот случай, если вблизи окажутся случайные зрители.

С полчаса он торчал, высунувшись из окна и вглядываясь в каждую тень на улице. Убедившись наконец что за домом больше не следят, Криспин покинул свой наблюдательный пост и закрыл ставни.

Поднявшись наверх, он обнаружил ирландца растянувшимся на кровати.

— Клянусь душой! — Воскликнул ирландец. — В жизни я не испытывал такого страха, как час назад.

— Ты был на волосок от смерти, — последовал сухой ответ.

— Теперь расскажи, что произошло.

— История довольно проста, клянусь честью, — Начал Хоган. — У хозяина «Ангела» есть дочка — сущий ангел (возможно, он поэтому так и назвал свой трактир) — с парой прелестных глаз, перед которыми не сможет устоять ни один мужчина. У нас завязалась крепкая дружба, как вдруг на нас налетает, подобно демону этот жалкий клоун, которого я считал ее любовником, и — да простит ему Господь — ударяет меня по лицу! Представляешь, Крис! — При воспоминании об этом Хоган побагровел. — Я взял его за шиворот и вышвырнул в сточную канаву — самое подходящее место для этого подонка. Теперь мы были квиты, и если бы этот дурак предпочел это признать, все бы было в порядке. Но этот идиот в своем тщеславии вернулся, чтобы потребовать удовлетворения. Я дал ему удовлетворение, раз он так настаивал, и — чума его возьми — он мертв!

Криспин посмотрел на него колючим взглядом.

— Скверная история.

— Господи, да что я — не понимаю? — воскликнул Хоган, простирая к Криспину руки. — Но что я мог сделать? Этот дурак бросился на меня с клинком в руке. Он вынудил меня вытащить меч.

— Но не убивать, Хоган!

— Это была случайность. Чтоб мне утонуть! Я целился ему в руку, но там было скверное освещение, и я проткнул его посередине.

Некоторое время Криспин сидел хмурый, затем его лицо разгладилось, как будто он выбросил это дело из головы.

— Ладно. Раз он мертв, то тут уже ничего не поделаешь.

— Да благословит Бог его душу! — пробормотал ирландец. Он набожно перекрестился, и тем самым исчерпал тему разговора об убийстве.

— Надо пораскинуть мозгами, как тебе выбраться из Пенрита, — сказал Криспин. Затем, повернувшись и взглянув в добродушное лицо ирландца, добавил: — Мне будет жаль с тобой расставаться, Хоган.

— Сейчас явно не время проливать слезы прощания. Я буду рад исчезнуть из города. Такие походы мне не по душе. А-а! Чарльз Стюарт или Оливер Кромвель, какая мне разница? Мне безразлично, кто победит: король или республика. Что я выгадаю в том или другом случае? Клянусь жизнью, Крис, я исколесил немало стран и служил почти во всех армиях Европы, поэтому в военном искусстве я понимаю больше, чем все королевские генералы вместе взятые. Неужели ты думаешь, что я удовольствуюсь жалким обществом своей лошади, когда грабить запрещено, а выплата мизерного жалованья все откладывается? А если дела обернутся плохо — а это всегда вероятно, когда армией управляют попы — то платой нам послужит скорая смерть на поле брани, или на галерах, или на плантациях. Клянусь телом Христовым, не затем я нанимался к королю в Перте. Я истребовал высокого жалования, рассчитывая поживиться военной добычей, чтобы вознаградить себя за трудности похода и те опасности, которым мы подвергали себя за это время. Я знаю войну и живу этим вот уже двадцать лет. Вместо этого мы имеем армию из тридцати тысяч человек, шагающих на битву аккуратными чопорными колоннами, как католические монахи под Рождество. В Шотландии все было еще более или менее, потому что в этой нищей стране просто нечего грабить, но как только мы вторглись в Англию, они готовы повесить тебя, даже если ты украдешь поцелуй с губ служанки, проходящей мимо.

Криспин покачал головой.

— На месте короля я бы тоже играл в добродетель. Он не позволит нам поступать так, как будто мы шагаем через враждебную страну. Он продолжает считать Англию частью своего королевства, забывая при этом, что ему еще предстоит ее завоевать и…

— А разве его отец не владел Англией? — прервал его нетерпеливый Хоган. — Нет, теперь многое изменилось. Когда я служил под началом Руперта, мы могли свободно забрать у «круглоголовых» каплуна, лошадь, девчонку, не спрашивая их согласия. А теперь, Господи, и двух дней не прошло с того момента, как Его Величество вздернуло того бедного парня в Кендале за посягательство на честь девушки. Ей богу, Крис, для меня это было уж слишком. Глядя, как этот бедолага качается на веревке, я поклялся, что сбегу при первой же возможности, а сегодняшнее происшествие только ускорило событие.

— И что ты намереваешься делать? — спросил Криспин.

— Война — это торговля, а не призвание. Ею торгуют и Вилмот, и Букингем, и прочие высокопоставленные джентльмены. А поскольку служба в армии короля не сулит мне никакой выгоды, о небо! — я перейду на сторону Парламента. Если я выберусь живым из Пенрита, то первым делом побрею бороду и постригу волосы покороче, затем раздобуду остроконечную шляпу, черный плащ и пойду предлагать Кромвелю свой меч.

Сэр Криспин впал в глубокую задумчивость. Угадав его мысли, Хоган оживился.

— Мне кажется, Крис, что ты придерживаешься того же мнения?

— Может быть, — рассеянно ответил Криспин.

— Прекрасно! — вскричал Хоган. — В таком случае нам незачем расставаться!

Но Геллиард был холоден.

— Ты забыл, Гарри.

— Ничего подобного! Наверняка на стороне Кромвеля твое дело…

— Шшш! Я все хорошо взвесил. Мои надежды связывают меня с королем. Только в его победе вижу я свою выгоду. Не обычный военный грабеж, Гарри, а огромные земли, которые вот уже двадцать лет находятся в нечестивых руках. Моя единственная цель, Хоган, — возрождение Дома Марлей, а этого я могу добиться только через восстановление на престоле короля Чарльза. Если король проиграет — Боже, не допусти этого! — то мне останется только умереть. У меня не будет ни малейшей надежды. Нет, нет, Гарри, я остаюсь.

Но ирландец продолжал уговаривать его, пока наконец, осознав тщетность своих попыток, не вытянулся в кресле с расстроенным лицом. Криспин подошел и положил ему руку на плечо.

— Я рассчитывал на твою помощь в предстоящем деле, но раз ты уходишь…

— Дьявол! Ты по-прежнему можешь на меня рассчитывать. О чем разговор! — Внезапно в голосе сурового солдата промелькнула теплая нотка. — А тебе ничего не угрожает в случае моего бегства?

— Мне? Угрожать? — эхом откликнулся Криспин.

— Ну да, за то, что ты меня спрятал. Эти подонки из «Монтгомери Фут» наверняка тебя заподозрят.

— Заподозрят? Неужели я кажусь тебе таким слабым, что меня можно свалить одним ветерком подозрения?

— Остается еще твой лейтенант, Кеннет Стюарт.

— Поскольку он принимал участие в твоем спасении, он будет нем как рыба, иначе он сам затянет петлю на своей шее. Пошли, Гарри, — добавил он, резко меняя тон. — Ночь коротка. Тебе пора двигаться в путь.

Хоган вздохнул и поднялся на ноги.

— Достань мне лошадь, — сказал он, — и с божьей помощью наследующей неделе я уже стану «круглоголовым». Да вознаградит тебя Господь за твою доброту, Крис!

— Тебе нужна более подходящая одежда — накидка, в которой ты бы больше походил на пуританина.

— Но где ее взять?

— Мой лейтенант предпочитает черные цвета — привычка, которую ему привили в пресвитерианской Шотландии.

— Но я вдвое крупнее его.

— Лучше тесный плащ на плечах, чем тугая веревка на горле, Гарри. Обожди меня здесь.

Взяв в руки свечу, он покинул комнату и вскоре возвратился с черным плащом Кеннета.

— Снимай камзол! — скомандовал он, выгребая между тем на стол содержимое карманов Кеннета: платок и несколько бумаг. Затем он помог ирландцу влезть в украденный плащ.

— Господи, прости меня грешного! — простонал Хоган, едва поворачиваясь в тесном плаще. — Помоги мне выбраться из Пенрита и целым добраться до лагеря Кромвеля, и я возблагодарю тебя в своих молитвах.

— Вынь перо из шляпы, — сказал Криспин.

Хоган со вздохом подчинился.

— Правильно сказано в Писании, что в своей жизни человек играет разные роли. Кто бы мог подумать, что Гарри Хоган станет играть роль пуританина?

— Тебе не придется играть ее долго, если ты не пересмотришь свое отношение к Святому Писанию, — Криспин оглядел его с ног до головы. — Ну что ж, по-моему сойдет, Гарри.

Хоган последними словами крыл тесный плащ и свое невезение. Облегчив душу, он объявил, что готов, и Криспин вывел его через заднюю дверь в небольшую пристройку, покрытую соломой, которая служила им конюшней.

При свете лампы он оседлал одну из двух лошадей, находившихся там, и вывел ее во двор. Отворив калитку, которая вела в чистое поле, он помог Хогану взобраться в седло. Он поддержал ему стремя и, прерывая потоки благодарности, которыми начал осыпать его ирландец, хлопнул коня по крупу, и тот рванулся вперед, с каждой минутой увеличивая расстояние между собой и Пенритом.

Глава 3

ПИСЬМО
С тяжелым чувством Криспин вернулся в свою комнату и сел на кровать. Положив локти на колени, он уткнулся лицом в ладони, уставясь в пол невидящим взглядом. В его обычно лучистых глазах сквозило отчаяние. Наконец вздохнув, он поднялся с кровати и бесцельно поворошил бумаги, которые вытряхнул из кармана плаща Кеннета. Неожиданно его внимание привлекла подпись внизу одного из листов: «Грегори Ашберн».

Его рука, ни разу не дрогнувшая ни в одной из переделок, задрожала, коснувшись этого письма. Он лихорадочно развернул его и, разложив его на коленях, начал читать. По мере чтения, его взгляд становился все более острым и жестким.

«Дорогой Кеннет, я пишу тебе в надежде убедить тебя покинуть Шотландию и свиту короля, чье положение день ото дня становится хуже, и нет никаких оснований надеяться, что оно поправится. Синтия постоянно вспоминает о тебе, и если ты будешь избегать замок Марлей, она может решить, что ты не очень любишь ее. Я не могу придумать более убедительной причины, чтобы вытащить тебя из Перта в Шерингам, но надеясь, что она окажется все же достаточно веской для тебя. Мы ждем тебя и каждый день пьем за твое здоровье. Синтия посылает тебе сердечный привет, мой брат тоже, и мы все с нетерпением ждем возможности обнять тебя в нашем доме. Верь, Кеннет, что пока я жив, ты можешь полностью на меня рассчитывать.

Грегори Ашберн»

Криспин дважды перечитал письмо и глубоко задумался. Воистину, невероятное стечение обстоятельств! Этот юноша, которого он встретил в Перте и взял себе в спутники, был другом Ашберна и женихом Синтии, кто бы она не была.

Долго сидел он, размышляя над неисповедимыми дорогами Судьбы, ибо теперь он был твердо уверен, что именно Судьба послала ему этот шанс в тот миг, когда, казалось, удача совсем отвернулась от Криспина.

В памяти всплыла сцена их встречи во дворе замка Перт месяц назад. Что-то в поведении юноши, в его манере держаться привлекло внимание Криспина. Он оглядел его, а затем подошел и напрямую спросил, как его зовут и с какой целью он сюда прибыл. Тот вежливо ответил, что его зовут Кеннет Стюарт из Бейлиночи, и что он прибыл с намерением предложить свой меч королю. Еще больше проникнувшись к юноше какой-то таинственной симпатией, Криспин предложил ему службу под своим началом. Мысль о том, почему он принял такое горячее участие в судьбе юноши, которого раньше и в глаза не видел, впоследствии часто занимала Криспина. И только теперь он был уверен, что нашел разумное объяснение. Это было предопределено свыше!

Этого мальчика ему послало небо, чтобы вознаградить наконец за все страдания и несправедливости, которые он перенес; оно послало ему ключ, с помощью которого он в случае нужды мог открыть ворота замка Марлей.

Длинными шагами он мерил комнату, вновь и вновь возвращаясь к этой мысли. Когда он наконец лег в постель, уже рассвело, но он еще долго лежал с открытыми глазами, думая о необходимости смягчить свое отношение к мальчику с тем, чтобы завоевать его расположение, которое скоро может ему понадобиться. Солнце стояло высоко, когда он наконец забылся беспокойным сном.

Позже, возвращая Кеннету его бумаги и объясняя, для каких целей он употребил его плащ, Криспин воздержался от вопросов о Грегори Ашберне. Его сдержанный тон удивил Кеннета, который объяснил перемену в поведении Геллиарда единственно желанием заставить его держать язык за зубами относительно бегства Хогана. Однако, что касалось данного вопроса, то Криспин спокойной вежливо указал ему, что ставя в известность о случившемся королевских стражников, Кеннет сам попадает в исключительно сложное положение. Частично из страха, частично поверив доводам Криспина, юноша решил умолчать об этом происшествии.

Впоследствии ему не пришлось жалеть об этом, потому что на протяжении всего изнурительного похода его грубый спутник резко переменился, став более мягким и добродушным. Он превратился совсем в другого человека. Его грубая манера разговаривать, перемежая речь крепкими ругательствами, исчезла, он меньше пил, играл и буйствовал, чем в прежние времена в Пенрите. Вместо этого он стал спокойным и задумчивым, как ярый пуританин.

Кеннет начал находить его компанию вполне приемлемой, принимая Криспина за кающегося грешника, осознавшего наконец всю глубину своих заблуждений. Так продолжалось до 23 августа, когда они торжественно вступили в город Ворчестер.

Глава 4

ПОД ВЫВЕСКОЙ «МИТРА»
В течение недели после прибытия короля в Ворчестер отношения между Криспином и Кеннетом заметно улучшились. К несчастью, это произошло накануне драки, которая с новой силой всколыхнула ту ненависть, которую юноша питал к сэру Криспину и которую почти преодолел за последнее время.

Поводом к этому послужило одно событие, которое произошло в кабачке «Митра» на Хай Стрит.

Однажды в общей зале кабачка собралась довольно веселая компания кирасиров. Молоденькие корнеты из «Лесли Скотиш Хоре», которые ни в грош не ставили ни «Солемн Лиг», ни Ковернант, сидели плечом к плечу с прославленными кавалерами из отряда лорда Талбота. Молодые, веселые шотландцы из «Питтискоти Хайлэндэрз», позабыв наставления своих святых отцов о трезвости, теснились рядом с распутными повесами из бригады Дэлзелла и пили за здоровье короля и гибель «корноухих» крепкое канарское и мартовский эль.

Настроение было веселое, и в комнате звучал смех. За одним столом сидел джентльмен по имени Фаверсхем, который вернулся прошлой ночью после неудачной вылазки, целью которой было пленение Кромвеля, и которая из-за предательства — когда только Стюарта не предавали? — провалилась. В этот момент он делился с окружившей его группой слушателей деталями поражения.

— Клянусь жизнью, господа, если бы не этот рыкающий пес Криспин Геллиард, весь Мидлтонский полк был бы изрублен на куски. Мы стояли на Красном холме, подобно рыбе, угодившей в сеть, а со всех сторон, как из-под земли вырастали отряды Лилбурна, окружая нас, чтобы уничтожить одним ударом. На нас двигалась живая стена стали, и в каждой руке был призыв сдаваться. Мое сердце дрогнуло, как дрогнули сердца многих из нас, и я уверен, что еще немного, и мы бы побросали на землю свое оружие, так мы были напуганы движущейся на нас армией. И тут внезапно, перекрывая лязганье стали и вопли пуритан, послышался громкий чистый голос: «Вперед, Кавалеры!» Я обернулся и увидел этого безумца Геллиарда, который размахивал мечом, собирая вокруг себя солдат, воодушевляя их силой своей воли, мужества и голоса. Его вид взбудоражил нашу кровь как глоток хорошего вина. «За мной, джентльмены! Бей их!» — пророкотал он. И затем, вознося молитвы к небесам, он обрушился со своим отрядом на пиконосцев. Его удар был неотразим, и над шумом битвы вновь зазвучал его голос: «Вперед, Кавалеры! Руби их к чертям!» «Корноухие» попятились, и как река, прорвавшая запруду, мы хлынули сквозь их ряды и двинулись обратно в Ворчестер.

Его рассказ был встречен криками одобрения и тостами во славу Рыцаря Таверны.

Между тем, за соседним столиком полдюжины весельчаков осыпали насмешками молодого человека с бледным лицом, который явно оказался здесь случайно и не к месту.

Поводом для насмешек послужило письмо, написанное женским почерком, которое Кеннет случайно обронил и которое поднял и вернул ему Тайлер. Шутки сыпались как из ведра, пока шутники в своем усердии не преступили грань приличий. Кипя от ярости и не силах сдерживать себя более, Кеннет вскочил на ноги.

— Черт меня побери! — вскричал он, ударяя кулаком, по столу. — Еще одна шутка, и тот, кто ее вымолвит, ответит мне за оскорбление!

Внезапный порыв ветра и неподдельная ярость, прозвучавшая в его голосе и жестах — ярость, столь комично гармонирующая с его щуплой фигурой и строгим костюмом — на мгновение повергла всю компанию в молчаливое изумление. Затем грянул взрыв хохота, в котором больше других выделялся высокий голос Тайлера. Он держался за бока от смеха, и по его щекам катились две крупные слезы.

— Ай-я-яй, мастер Стюарт! — проговорил он, задыхаясь. — Что бы сказал преподобный отец, глядя на вашу воинственность и слушая столь богохульные речи?

— Я знаю, что может ответить джентльмен пьяному трусу! — последовал необдуманный ответ. — Я повторяю — трусу! — добавил он, обводя компанию взглядом.

Смех стих, как только смысл оскорбления дошел до затуманенных вином голов. На мгновение все замерли, а затем разом навалились на Кеннета.

Это был подлый поступок, но нападавшие были пьяны, и ни один из них не считал Кеннета своим другом. В следующую секунду они уже били его распростертое тело, с него сорвали камзол, и Тайлер вытащил спрятанное у него на груди письмо, которое и явилось поводом к этой безобразной сцене.

Но прежде чем он успел развернуть его, раздался грубый голос, пригвоздивший дерущихся к месту.

— У вас весело, господа! Чем это вы занимаетесь?

В их сторону медленно направился высокий сильный мужчина, одетый в кожаную куртку, на голове которого красовалась широкополая шляпа с гусиным пером.

— Рыцарь Таверны! — вскричал Тайлер, и на его призыв «Слава герою Красного холма!» грянул мощный хор голосов.

Но по мере приближения строгое лицо сэра Криспина заставило их умолкнуть.

— Дай мне письмо!

Тайлер нахмурился, стоя в нерешительности, в то время как Криспин терпеливо ждал, требовательно протянув руку. Тщетно прапорщик оглядывался вокруг себя в поисках поддержки. Все его товарищи молча отступили назад.

Оставшись без помощи и не желая вступать в пререкания с Геллиардом, Тайлере жалкой улыбкой вручил Криспину письма. Тот взглянул на него и, вежливо поклонившись, повернулся на каблуках и покинул таверну также неожиданно, как и вошел.

Его привлек шум, доносившийся из таверны, когда он проходил мимо, направляясь во дворец епископа, где несли караульную службу его друзья. Теперь он продолжал свой путь, унося на груди письмо, попавшее к нему по счастливой случайности, которое должно было пролить свет на дальнейшие взаимоотношения Кеннета с семьей Ашбернов.

Он уже подошел к дворцу, когда за его спиной послышались торопливые шаги. Кто-то взял его за руку. Криспин обернулся.

— А! Это ты, Кеннет, собственной персоной!

Юноша продолжал держать его за рукав.

— Сэр Криспин, — произнес он, — я пришел вас поблагодарить.

— Сейчас не совсем подходящий момент. — Геллиард сделал попытку подняться по ступенькам. — Позволь мне пожелать тебе доброго вечера.

Но Кеннет продолжал удерживать его на месте.

— Вы позабыли о моем письме, сэр Криспин, — осмелился напомнить юноша и протянул руку.

Геллиард заметил этот жест, и на какое-то мгновение в его голове мелькнула мысль, что он ведет себя недостойно по отношению к юноше. Он заколебался, подмываемый желанием отдать письмо непрочитанным и тем самым лишить себя источника важных сведений. Но в конце концов он все же подавил в себе это чувство. Его лицо приняло суровое выражение, и он ответил:

— С письмом возникают некоторые затруднения. Сначала я должен удостовериться, что я не стал невольным участником предательства. Зайдите ко мне за письмом завтра утром, мастер Стюарт.

— Предательства? — эхом откликнулся Кеннет. — Я клянусь вам честью, что это не больше, чем письмо от девушки, на которой я имею намерение жениться. Разумеется, сэр, теперь вы не будете настаивать на его прочтении?

— Разумеется, буду.

— Но, сэр…

— Мастер Стюарт, это дело чести. Моей чести. Вы можете убеждать меня хоть до второго пришествия, но вам не изменить моего решения. Доброй ночи.

— Сэр Криспин! — вскричал юноша в возбуждении. — Пока я жив, я не позволю вам читать это письмо!

— Сколько патетики, сэр! И все из-за письма, которое, как вы уверяете, невинного содержания?

— Такого же невинного, как и рука, написавшая его. Вы не прочтете это письмо. Оно не предназначено для глаз таких как вы. Поверьте мне, сэр. — Его голос сделался умоляющим. — Я клянусь вам, что это обычное письмо, которое может написать девушка своему возлюбленному. Я думал, что вы это поняли, когда спасали меня от грубиянов в «Митре». Я думал, ваш поступок был продиктован благородными чувствами и намерениями. Однако… — юноша замолчал.

— Ну-ну, продолжайте, — холодно произнес Криспин. — Однако…

— Мы можем не говорить об этом «однако», сэр Криспин.

— Ведь вы вернете мне письмо, правда?

Криспин тяжело вздохнул. Благородные чувства, воспитанные в нем с раннего детства, бурно протестовали против той недостойной роли, которую он продолжал играть, якобы подозревая Кеннета в предательстве. Искорки доброты и сострадания, давно погасшие в его душе, разгорелись с новой силой при зове совести, он был побежден.

— На, возьми письмо, мой мальчик, и больше не укоряй меня, — проворчал он, резким жестом возвращая письмо Кеннету.

Не дожидаясь ответа или благодарности, он повернулся и скрылся во дворце. Но его благородный порыв слишком запоздал, и Кеннет побрел прочь, проклиная Геллиарда в душе последними словами. Неприязнь юноши к этому человеку, казалось, росла на каждом шагу.

Глава 5

ПОСЛЕ ВОРЧЕСТЕРСКОГО СРАЖЕНИЯ
Утро третьего сентября — дня столь знаменательного для Кромвеля и столь трагического для Чарльза — застало Криспина в «Митре» в компании вооруженных воинов. В качестве тоста он провозгласил:

— Смерть всем «корноухим»! Господа — продолжал он, — славное начало для славного дня. Пусть Господь пошлет нам не менее славное его окончание.

Однако, ему не удалось первым участвовать в сражении. До полудня его продержали во дворце, где он в раздражении ходил из комнаты в комнату, проклиная себя за то, что не находился в самой гуще битвы с Монтгомери на Поувекском мосту или с Питтискотти на Баннском холме. Но он заставил себя смириться и терпеливо ждал, когда Чарльз и его военные советники выберут направление главного удара.

Когда решение наконец было принято, гонцы принесли ужасные вести о том, что Монтгомери окружен, Питтискотти обращен в бегство, Дэлзелл сдался, а Кейт захвачен в плен. Только после этого основные силы армии были собраны у Сидбурских ворот, и Криспин оказался в центральном отряде, которым командовал сам король. В последовавшей стремительной атаке, как указывают очевидцы, он был самой главной фигурой, и его голос перекрывал шум битвы, подбадривая войско. Впервые за этот роковой день Железные отряды Кромвеля дрогнули под натиском роялистов, которые обратили их в бегство и гнали до тех пор, пока не достигли батареи на Перри Вуд и вышибли «Круглоголовых» из их укрытий.

Это был самый решающий момент сражения, когда шансы воюющих сторон уравнялись и, казалось, наступил долгожданный перелом.

Криспин первым ворвался на батарею и с криком «Да здравствуют Кавалеры!» зарубил двух артиллеристов, не успевших покинуть свои орудия. Этот крик был подхвачен сотнями голосов роялистов, ворвавшихся на захваченные позиции. С одной стороны короля поддерживал граф Гамильтон, с другой — герцог Дерби. Дело оставалось только за шотландской конницей Лести, которая должна была обойти парламентское войско с флангов и завершить его окружение. Считается, что если бы они выступили в этот самый момент, исход битвы при Ворчестере был бы иным. Но шотландская конница не двинулась с места, и те, кто продолжал оборонять Перри Вуд, проклинали Лести за предательство.

К своему горькому разочарованию роялисты осознали, что все их огромные усилия были напрасны, и атака не возымела должного успеха. Лишенные поддержки, они не смогут долго удерживать захваченные позиции.


И вскоре, когда Кромвель собрал своих рассеянных «железнобоких» и обрушил конницу на королевское войско, роялистов быстро оттеснили с холма обратно к Ворчестеру. Отбиваясь от наседающих «круглоголовых», остатки королевской армии собрались у Сидбурских ворот, но проход в город был загорожен перевернутым военным фургоном. Оказавшись, в затруднительном положении, они не стали пытаться устранить препятствие, а повернулись лицом к противнику, чтобы дать свой последний бой пуританам.

Чарльз соскочил со своего боевого коня и влез на заграждение. За ним последовало несколько человек, охраняющих короля, в том числе и Криспин.

На улице Хай Стрит Геллиард натолкнулся на молодого короля, сидящего на свежей лошади отдававшего приказания отряду шотландских стрелков. Солдаты стояли в угрюмом молчании, побросав на землю оружие, отказываясь подчиняться командам и помогать королю в его последний попытке повернуть ход сражения вспять. При виде подобной измены Криспина охватил гнев. Он разразился крепкой бранью в адрес Шотландии и шотландцев вообще, их церковного комитета, который сделал их козлами отпущения, и шотландской конницы Лесли в особенности.

Его слова были полны горечи и презрения и были способны пробудить совесть даже у самых закоренелых негодяев. Он все еще продолжал осыпать их оскорблениями, когда в город ворвался полковник Прайд с войсками Парламента, которым удалось преодолеть последний заслон из королевских защитников у Сидбурских ворот. Услышав об этом, Криспин в последний раз воззвал к совести шотландских стрелков.

— К оружию, вы, шотландские трусы! — грозно прокричал он. — Или вы предпочитаете, чтобы вас изрубили на месте? К оружию, собаки, и если вы не умеете жить достойно, то хоть умрите с честью!

Но его призыв остался без ответа. Они продолжали стоять, угрюмо потупясь, а их оружие лежало возле ног. Криспин повернулся к ним спиной, чтобы подумать о собственном спасении, как вдруг на улице снова появился король верхом на лошади, пытаясь страстными словами возродить храбрость, которая давно уже умерла в сердцах шотландцев.

Он все еще взывал к их мужеству, когда Криспин бесцеремонно схватил его за стремя.

— Вы что, собираетесь стоять здесь, пока вас не схватят, сир? — крикнул он королю. — Пора подумать о своей безопасности!

Чарльз повернул голову и посмотрел на твердое, изможденное в битве лицо человека, обращавшегося к нему. В его взгляде читалось удивление, смешанное с презрением. Затем он смягчился, на губах появилась тонкая улыбка.

— Боже! вы правы, сэр, — ответил он. — Показывайте дорогу. — И, повернув коня, он поехал вниз по улице рядом с Криспином.

Король направился на Нью Стрит, где находился дом, который он занимал. Здесь он рассчитывал снять доспехи и переодеться. Когда они приблизились к самым дверям, Криспин оглянулся через плечо и пробормотал ругательство.

— Поторопитесь, сир! — воскликнул он. — За нами гонятся «корноухие»!

Король тоже повернулся и увидел отряд во главе с полковником Прайдом.

— Это конец! — прошептал он. Но Криспин уже соскочил со своей лошади.

— Спешите, сир! — скомандовал он и в своем яром усердии спасти жизнь короля едва не стащил его наземь из седла.

— Куда бежать? — спросил Чарльз, беспомощно озираясь.

— Куда бежать?

Криспин уже принял решение. Без особых церемонии он схватил короля за руку и, впихнув его в дом, захлопнул дверь и задвинул засов. Но крики пуритан на улице возвестили, что их успели заметить.

Король повернулся к Криспину, и в полутемном освещении прихожей тот заметил, что король хмурится.

— Клянусь судьбой! Вы затащили меня в ловушку!

— Не совсем, сир, — ответил рыцарь. — Мы выберемся отсюда, когда придет время.

— Выберемся? — раздраженно отозвался Чарльз. — Но каким образом, сэр?

Его последние слова едва не потонули в шуме, который поднялся снаружи. К дому подошли «круглоголовые».

— Через заднюю дверь, сир, — последовал нетерпеливый ответ, — Через дверь или окно, как вам будет угодно. Дом задней стороной примыкает к Хлебному рынку, туда вам и надлежит отправиться. Но поторопитесь, во имя Господа нашего, поторопитесь, пока они не догадались и не отрезали нам путь к отступлению!

Тяжелый удар потряс дверь.

— Торопитесь, ваше величество! — взмолился Криспин.

Чарльз, сделал несколько шагов в сторону черного хода, остановился.

— А вы, сор? Я что, должен бежать один?

Криспин топнул ногой и в отчаянии взглянул на короля.

— Другого выхода нет. Эта чертова дверь не продержится и секунды, если по ней хорошо стукнуть. А за дверью их буду ждать я, и во имя спасения вашего величества, я постараюсь продержаться дольше, чем дверь. Да поможет вам Бог, сир! — добавил он мягко.

— Да хранит вас небо и пошлет много счастливых дней!

И, упав на колено, Криспин приник к королевской руке горячими губами.

Град ударов обрушился на дверь. Одна доска отлетела в сторону, выбитая прикладом мушкета. Чарльз пробормотал какое-то слово, которое Криспин не уловил, и бросился прочь.

Едва он скрылся в длинном узком коридоре, как дверь окончательно поддалась, распахнувшись с оглушительным грохотом. В проеме показался один из нападающих — молоденький пуританин, едва выросший из мальчишеского возраста. Он не сделал и трех шагов, как ему в грудь уперлось лезвие меча Криспина.

— Стой! Здесь нет пути!

— Прочь, сын Моава! — последовал ответ пуританина. — Не то тебе не поздоровится!

За юношей в дверь лезли остальные воины, крича ему, чтобы он не тратил времени на разговоры, а рубил этого мерзавца, который стоял между ними и молодым человеком по имени Чарльз Стюарт. Криспин в ответ на их угрозы только расхохотался и продолжал удерживать офицера на расстоянии своего меча.

— Прочь, или я зарублю тебя на месте! — продолжал вопить «круглоголовый». — Мы ищем Злого Стюарта!

— Если вы под этой кличкой подразумеваете Его Священное Величество, то он там, куда вам не добраться — в руках Божьих!

— Паршивый пес! — бесновался юноша. — Дай дорогу!

Их мечи скрестились и на мгновение замерли в воздухе, затем лезвие в руках Криспина описало полукруг и вонзилось в горло противника.

— Ты сам этого желал, глупый щенок! — с презрением бросил Геллиард.

Юноша рухнул на руки нападавших, стоящих за его спиной, а его меч, упав на землю, откатился к самым ногам Криспина. Рыцарь нагнулся, и когда он вновь выпрямился, в каждой руке он держал по мечу.

В рядах противника наступило некоторое замешательство, и затем Криспин к своему ужасу заметил дуло мушкета, нацеленное на него из-за спины одного из атакующих. Он сжал зубы и вознес молитву, чтобы король уже был в безопасности.

Конец был близок, и Криспин не жалел об этом, ибо сегодняшнее поражение означало конец всех его надежд.

В этот момент за спинами нападающих раздался крик, и мушкет исчез.

— Он мне нужен живым! — раздался голос — Берите его живым! — Это был сам полковник Прайд. Он растолкал нападающих и теперь смотрел на залитое кровью тело юноши, которого заколол Криспин. — Берите его живым! — проревел пожилой ветеран. Затем в его голосе послышались нотки боли:

— Мой сын, мой мальчик! — Он рыдал.

Криспин мгновенно оценил ситуацию, но горе старого пуританина не задело его сердце.

— Я нужен вам живым? — передразнил он. — Клянусь, телом Христа, моя жизнь вам дорого обойдется. Ну, господа? Кто будет следующим иметь честь пасть от руки джентльмена? К вашим услугам, мои «корноухие»!

В ответ раздались крики ярости, и двое мужчин шагнули вперед. Узость прохода не позволяла нападать большим числом. И снова раздался звон стальных клинков. Криспин — живой как ящерица — присел и одновременно отразил оба удара двумя мечами, зажатыми в руках.

Он с легкостью отбил первое нападение и одним движением кисти резко обрушил правый меч на шею противника прежде, чем тот успел отскочить в сторону. Одновременно второй противник сделал выпад и нанес удар. Криспину пришлось пойти на риск и принять этот удар на себя, уповая на крепость доспехов. Как и раньше, латы сослужили ему хорошую службу: меч противника отскочил от них, не причинив вреда, а нападающий в ярости потерял равновесие и сделал шаг вперед.

Прежде, чем он успел осознать свою ошибку, Криспин разрубил его напополам в том месте, где его тело не было защищено доспехами.

Как только двое из нападающих пали замертво один за другим, их товарищи, которые наблюдали за схваткой, разразились воплями бессильной ярости и полезли в узкий проход, и острые концы его мечей замелькали перед глазами следующей пары воинов. Заметив опасность, они крикнули напирающим сзади солдатам, чтобы те расчистили им место для схватки, но было уже поздно. Криспин увидел их замешательство и немедленно воспользовался им. Дважды он взмахнул мечом, и два окровавленных тела упали на землю.

После этого наступило затишье, а на улице кто-то из нападающих спорил с полковником Прайдом, умоляя позволить им убрать этого смертоносного дьявола с помощью пистолетов. Но седой отец был непреклонен. Мятежник нужен был ему живым, чтобы потом дать ему возможность умереть сотней разных мучительных смертей.

После этого еще двое выступили навстречу Криспину. Они действовали более осторожно. Нападающий слева отбил удар Криспина и поднял его лезвие кверху. Затем он бросился вперед и схватил Криспина за запястье, крича остальным, чтобы спешили на помощь. Но даже в этом положении Криспин одним ударом отбросил в сторону второго нападающего, который со стоном опустился на землю, держась за отрубленную по плечо руку, и затем все внимание переключил на «корноухого», держащего его за руку. Криспин ни минуты не раздумывал. Инстинктивно он почувствовал, что если хоть на мгновение уберет меч, то остальные набросятся на него, и он не сможет защищаться, поэтому резким поворотом кисти он изо всех сил ударил нападающего рукояткой меча в лицо.

Оглушенный ударом, пуританин свалился на руки подоспевшего на помощь товарища.

Снова возникла пауза. Затем молча один из «круглоголовых» попытался достать Криспина пикой. Геллиард ловко отскочил в сторону, и смертоносное оружие проскочило мимо него, при этом Криспин отпустил руку, уронил один из мечей и схватился рукой за древко пики. Со всей силой он рванул его на себя вместе с воином, который его держал; и тот упал вперед, прямо на вытянутый меч.

Весь в крови — чужой крови — Криспин стоял лицом к своим врагам. Он тяжело дышал, и пот сочился изо всех его пор, но он продолжал оставаться твердым и неприступным. Он чувствовал, что силы его иссякают. Но он все же встряхнулся и с обидным смешком спросил у нападавших, не лучше ли им было его попросту пристрелить.

«Круглоголовые» толпились перед ним в нерешительности. Схватка продолжалась всего несколько минут, и уже пятеро из них лежали бездыханными на земле, а шестой был выведен из строя. Что-то ужасающее было в облике Рыцаря Таверны, и они не решались возобновить свои попытки.

— Ну, господа, — не преминул поддразнить их Криспин. — Сколько мне еще ждать удовольствия сразиться с вами?

В ответ ему летели ругательства, но «корноухие» продолжали оставаться в стороне, пока голос полковника Прайда не бросил их вперед. Они атаковали внезапно, яростно, всем отрядом, так что он вынужден был отступить. Он продолжал наносить удары, но они были уже не опасны. Они изменили тактику, уворачиваясь от его лезвия, осторожно продвигаясь вперед, заставляя его отступать все дальше и дальше.

Под конец Криспин разгадал их тактику и предпринял тщетную попытку удержать свои позиции. Его отступление замедлилось, но все же это было отступление.

Когда он наконец достиг лестницы, Криспин понял, что если он сделает еще хоть один шаг назад, это будет концом для него. И все же он продолжал отступать, несмотря на героические усилия продвинуться вперед, пока справа от нею не образовалось свободное пространство, достаточное для того, чтобы человек, вооруженный мечом, мог атаковать его с фланга. Дважды один из противников пытался сделать это, и дважды смертоносное лезвие отгоняло его прочь. Но на третий раз его противнику удалось прорваться вперед, его место занял другой, и Криспин очутился теперь лицом к лицу с тремя нападающими.

Он понял, что конец близок. Внезапно тот, кто атаковал его с фланга, стремительно бросился вперед и прижал его руку, сжимающую меч. Прежде, чем он успел стряхнуть нападавшего, двое других вцепились в его левую руку.

Он боролся из последних сил, но его держали крепко. Трижды они валили его на землю, и трижды он поднимался снова, стряхивая их с себя, как бык стряхивает собак. Но они были быстрее, и он снова упал на землю. Им на помощь подоспели другие, и Рыцарь Таверны уже был не в силах подняться.

— Разоружите собаку! — крикнул Прайд. — Разоружите и свяжите его по рукам и ногам!

— Господа, можете этого не делать, — задыхаясь ответил Криспин. — Возьмите мой меч. Я отдаю себя а ваши руки.

Глава 6

ДРУЗЬЯ ПО НЕСЧАСТЬЮ
«Круглоголовые» тащили Криспина по улицам Ворчестера, и хотя Геллиард не был неженкой — он был солдатом, рожденным в латах — его сердце сжималось от боли при виде ужасов, которые творились в городе.

Город был похож на бойню, и все канавы были залиты кровью. Поражение роялистов было теперь полным, и кровожадные фанатики Кромвеля рыскали по городским улицам, стараясь превзойти друг друга в жестокости и насилии. Они врывались в дома и грабили все подряд, а их обитатели — оказывающие и не оказывающие сопротивление, вооруженные и безоружные мужчины, женщины, дети — все были безжалостно преданы мечу. Сам воздух Ворчестера, казалось, был насыщен запахом крови и гари.

При виде этого ужасающего зрелища Криспин на время забыл о своих собственных горестях, не чувствуя даже ударов тупыми концами копий, с помощью которых пуритане подгоняли его вперед.

Наконец они пришли в незнакомый Криспину квартал города и остановились перед огромным домом. Его двери были распахнуты, и через порог в обе стороны струился бесконечный поток солдат и офицеров.

На короткое время охрана замешкалась в большом просторном зале, но затем победители грубо втолкнули Криспина в одну из смежных комнат. В ней лицом к вошедшим находился мужчина среднего роста, одетый в боевые доспехи. У него был непропорционально большой нос и красное лицо. Мужчина стоял с непокрытой головой, а его шишак лежал на столе вдвух шагах от него. Он поднял глаза на вошедших, и на мгновение его взгляд задержался на высоком худощавом пленнике, который смело смотрел на него.

— Кого мы имеем честь лицезреть? — спросил он наконец.

— Человека, чья вина слишком тяжела, чтобы позволить ему умереть простой смертью солдата, мой лорд, — ответил Прайд.

— Ты лжешь, проклятый изменник! — воскликнул Криспин. — Расскажи мастеру Кромвелю, — он уже догадался, кто стоит перед ним, — как я в одиночку сдерживал натиск вашего отряда и был взят в плен только после того, как зарубил семерых из вас. Расскажи ему об этом, мастер распевать псалмы, и пусть он решит, лжешь ты или говоришь правду. Расскажи ему также, что ты, который…

Его прервал бесстрастный голос:

— Спокойно, господа. Укротите ваш гнев. Теперь, полковник, послушаем ваш рассказ.

Полковник Прайд начал длинно и путано излагать, как этот безбожный негодяй помешал его отряду захватить молодого Чарльза и способствовал его бегству. Он также обвинил Криспина в смерти своего сына и четырех других храбрых рыцарей церкви и попросил Кромвеля отдать негодяя в его руки с тем, чтобы он поступил с ним, как тот того заслуживает.

Лорд-Генерал не заставил себя ждать с ответом.

— Это уже второй пленник, которого приводят ко мне за последние десять минут с подобным обвинением, — произнес он. — Первым был молодой глупец, который отдал Чарльзу Стюарту своего коня у ворот Святого Мартина. Но сам он не успел скрыться, и его схватили.

— Так король сумел спастись? — воскликнул Криспин. — благословенное небо!

Кромвель посмотрел на него отсутствующим взором.

— У вас будет прекрасная возможность поблагодарить Господа лично, — пробормотал он мрачно. — Что же касается этого молодого Стюарта, то ему далеко не уйти. Великий Господь, даровавший нам победу в сегодняшнем сражении, не допустит, чтобы великий грешник Стюарт избежал заслуженного наказания, и отдаст его в наши руки. За ваше участие в бегстве короля вы, сэр, заплатите своей жизнью. На рассвете вас повесят вместе с молодым бунтовщиком, который отдал королю своего коня у ворот Святого Мартина.

— По крайней мере, я буду висеть в хорошей компании, кем бы он ни был! — сказал Криспин весело. — И за это, сэр, позвольте мне выразить вам свою сердечную благодарность.

— Вы проведете эту ночь вместе, — продолжал Кромвель, не обращая внимания на слова Криспина, — и я думаю, вы сможете использовать это время, как вам заблагорассудится. Все. Уведите его.

— Но, мой лорд! — воскликнул Прайд, делая шаг вперед.

— Что еще?

Криспин улавливал отдельные обрывки фраз, которые Прайд нашептывал Кромвелю, полковник о чем-то просил. Кромвель покачал своей большой головой.

— Это не очевидно. Я не могу дать своего согласия на это. Пусть его смерть будет для вас утешением. Я скорблю с вами о вашей утрате, но на то она и война. Пусть вас согревает мысль о том, что ваш сын пал за правое святое дело во имя Господа нашего. Помните, полковник Прайд, что Авраам ни секунды не колебался, принося своего сына в жертву Господу. Прощайте!

Лицо полковника перекосилось от бессильной ярости, и он на мгновение задержал свой взгляд на прямой и неподвижной фигуре Рыцаря Таверны, который продолжал стоять с независимым видом посередине комнаты. Затем, всем своим видом выражая недовольство, он нехотя удалился, и Криспина вывели из комнаты.

В холле к нему подошел офицер и, приказав следовать за ним, препроводил Криспина в караульную. Здесь с него сняли доспехи и в сопровождении офицера и двух караульных повели в другую часть дома. Они преодолели три пролета лестниц и вошли в узкую галерею, которая привела их к закрытой двери, охраняемой вооруженными солдатами. По приказу офицера стражник с трудом отодвинул тяжелые засовы и открыл дверь. Криспин шагнул через порог в небольшую полутемную камеру, слыша, как за спиной лязгнули засовы, отрезая его от внешнего мира. Его бесстрашное сердце на какое-то мгновение сжалось при мысли, что он отрезан от мира навсегда, и лишь однажды ему придется вновь перешагнуть через этот порог, и это будет преддверием к Порогу Вечности.

Что-то зашевелилось в одном из темных углов комнаты, и он вспомнил обещание Кромвеля, что последние часы жизни он проведет в компании другого пленника.

— Кто здесь? — раздался слабый голос, полный страданий.

— Мастер Стюарт! — радостно воскликнул Криспин, узнав своего молодого спутника. — Черт меня возьми, так это вы отдали королю своего коня у ворот Святого Мартина? Да вознаградит вас Бог! Дьявольщина! — добавил он. — Никак не думал, что мы встретимся с вами еще раз в этом аду.

— В нашей встрече мало радостного, — последовал грустный ответ. — Как вы попали сюда?

— С вашей помощью я проведу эту ночь настолько весело, насколько это возможно для человека, чей песок уже почти иссяк. Лорд-Генерал — да сожрут его черти в аду — наутро собирается сделать из меня маятник и дает мне ночь, чтобы к этому подготовиться.

Юноша подошел к свету и грустно посмотрел на сэра Криспина.

— В таком случае мы друзья по несчастью.

— По крайней мере, мы не меняемся, ибо ни в чем другом мы друзьями небыли. Встряхнитесь, сэр. Раз уж нам предстоит провести последнюю ночь в этом убогом мире, так давайте извлечем из нее максимум удовольствия.

— Удовольствия?

— Конечно, это будет нелегко, — рассмеялся Криспин. — Если бы мы угодили в руки христиан, они бы не отказали нам в игре в очко, чтобы скрасить наши последние часы. Но эти «корноухие»… — Он заглянул в кружку на столе. — Вода! Фу! Ничтожные распеватели псалмов!

— Милостивый Боже! Это все, о чем вы можете думать? Неужели вам не приходит в голову мысль о вашей кончине?

— Приходит, приходит. Я бы предпочел приготовить себя к утреннему танцу в более спокойной манере. Черт с ним!

Кеннет в ужасе отпрянул назад. Его застарелая неприязнь к Криспину вновь зашевелилась в груди при виде подобной беспечности перед лицом смерти. Мысль о том, что ему предстоит провести ночь в компании этого ужасного человека, на время заслонила страх перед виселицей, владевший им до прихода Криспина.

Заметив его смятение, Криспин беспечно рассмеялся и подошел к окну. Это было небольшое отверстие, пробитое в стене и перегороженное крест на крест двумя железными прутьями. Но выглянув в окно, Криспин понял, что главное препятствие на пути к бегству заключалось в другом. Дом выходил на реку и стоял на скалистом обрыве высотой метров в десять. У самого подножия стены вокруг дома вилась узкая тропинка, отгороженная от реки железным поручнем. Окно находилось на высоте примерно двенадцати метров от тропинки, и если бы кому-нибудь взбрела в голову идея исчезнуть из тюрьмы, выпрыгнув в окно, у него было мало шансов угодить прямо в реку. Криспин со вздохом отвернулся от окна. Он подошел к нему с надеждой в груди, а отошел с отчаянием в сердце.

— А, ладно, — сказал он вслух. — Нас повесят, и дело с концом.

Кеннет опять забился в угол и сидел в угрюмом молчании, завернувшись в свой плащ. На его юном лице было написано глубочайшее страдание. Глядя на него, Криспин почувствовал, как в его сердце зарождается жалость и симпатия к этому юноше, чувство, которое он испытывал впервые, увидев его во дворе замка Перт.

И сейчас, видя его страдания, он вдруг почувствовал угрызения совести по отношению к этому мальчику, с которым он вел себя как грязный висельник, а не как джентльмен, каковым он себя когда-то считал.

Под воздействием этих чувств он заговорил.

— Кеннет, — произнес он, и его голос прозвучал так неожиданно мягко и тепло, что юноша в удивлении поднял голову. — Ты, наверное, слышал, что люди, стоящие перед Порогом Вечности, обычно стараются искупить свою вину за те грехи, которые они совершали при жизни.

Кеннет вздрогнул при упоминании приближающегося конца. Криспин замолчал на мгновение, выжидая, какое впечатление произведут его слова, и затем продолжил:

— Нет, я не собираюсь каяться в своих грехах, Кеннет. Я прожил свою жизнь и умру таким же, каким и был. Неужели ты думаешь, что несколько часов молитвы могут воздать за годы прожитой бесцельно жизни? Это философия трусов, которым при жизни не хватало смелости жить по законам совести, а перед смертью не хватает мужества ответить за свои деяния. Нет, я не буду предавать самого себя. Все в руках Господа. В своей жизни я причинил зло многим людям. Их нет сейчас рядом, а если бы даже они и были, поздно что-либо менять. Но ты, по крайней мере, сейчас рядом со мной, и то маленькое прощение, которое я могу заслужить своими извинениями, будет мне утешением. Когда я впервые заметил тебя в Перте, я хотел, чтобы мы стали друзьями — желание, которое я не испытывал последние двадцать лет ни к одному человеку. Мне это не удалось. Иначе и быть не могло. Голубь не должен вить гнездо со стервятником.

— Сэр Криспин! — воскликнул глубоко тронутый Кеннет.

— Прошу вас, не корите себя больше. Я прощаю вам все зло, которое вы причинили мне, прощаю также легко, как буду сам прощен. Разве не так написано в Библии? — Он протянул Криспину свою руку.

— Я должен сказать еще несколько слов, Кеннет, — отвечал тот, не подавая в ответ своей руки. — Сейчас я испытываю к тебе то же чувство, что и тогда в Перте. Я не знаю, откуда оно взялось. Возможно, я вижу в тебе того честного и благородного юношу, каким сам был когда-то. Но оставим это. Солнце встает за лесом, и больше мы его никогда не увидим. Для меня это имеет мало значения. Я устал. Надежда мертва, а по сравнению с этим физическая смерть — ничто. Но последние часы, которые нам осталось провести вместе, я постараюсь использовать для того, чтобы изменить твое мнение обо мне. Я хочу, чтобы ты понял, что если я бывал жесток, то таким меня сделала жизнь. И когда завтра нас поведут на казнь, ты, по крайней мере, будешь считать меня человеком, в чьей компании не стыдно умереть.

Снова юноша поежился.

— Хочешь, я расскажу тебе свою историю, Кеннет? У меня странное желание освежить свою жизнь в памяти, и если я буду делать это вслух, воспоминания могут принять более видимые очертания. К тому же мой рассказ поможет нам скоротать остаток времени до рассвета, и когда я закончу, ты сможешь судить обо мне, Кеннет. Ты готов выслушать меня?

Эти новые нотки в голосе Геллиарда на время вывели юношу из оцепенелого состояния прострации, в которую его вверг страх перед завтрашним днем, и он с радостью откликнулся на предложение Криспина выслушать историю его жизни. И Рыцарь Таверны начал свой рассказ.

Глава 7

РАССКАЗ РЫЦАРЯ ТАВЕРНЫ
Сэр Криспин отошел от окна, где находился все это время, и растянулся во весь рост на жесткой скамье. Единственный стул в этой небольшой комнате занимал Кеннет. Геллиард с облегчением вздохнул.

— Святой Георгий, я и не подозревал, что так устал, — пробормотал он.

Пекле этого он на некоторое время погрузился в молчание, собираясь с мыслями. Затем он начал говорить ровным бесцветным голосом:

— Очень давно — двадцать лет назад — я был юношей, для которого весь мир казался цветущим садом. Я был полон иллюзий. Это были мечты юности, они были сама юность, ибо когда наши мечты умирают — мы уже не юноши, сколько бы лет нам ни насчитывалось. Береги свои мечты, Кеннет, храни их как сокровище, ревниво оберегай так долго, как…

— Позволю себе заметить, сэр, — ответил молодой человек с горькой иронией, — что мои теперешние мечты и иллюзии останутся со мной навсегда. Вы забыли, сэр Криспин.

— Черт, я действительно забыл. На короткий миг я перенесся на двадцать лет назад, и завтрашний день показался мне таким далеким.

Он тихо рассмеялся, затем продолжил:

— Я был единственным сыном в семье благородного и честного джентльмена, наследником древнего рода и обширных владений, одним из самых больших в Англии.

Не верь тем, кто говорит, что по рассвету можно предугадать день. Рассвет моей жизни был прекрасен, ни один день не был прожит зря, ни одна ночь не была такой темной, как эта. Но довольно об этом.

На севере наши земли смыкались с землями другой семьи, с которой наш род находился в кровной вражде более ста лет. Они были пуританами, закостеневшими в своем тупом и упрямом эгоизме. Они избегали нас потому, что мы наслаждались жизнью, которую нам подарил Господь Бог, и это порождало в них ненависть. Когда мне исполнилось столько же лет, сколько тебе сейчас, Кеннет, в их помещичьем доме — у нас был замок, а у них дом — проживали два молодых бездельника, которые мало заботились о поддержании репутации своей фамилии. Они жили вместе с матерью, женщиной слишком слабой, чтобы удержать их от дурных поступков и соблазнов, и кроме того, ее образ жизни также был не вполне пуританским. Они отвергли строгие черные одежды, которые их предки носили веками, и облачились в одежды кавалеров. Они отпустили волосы, украсили перьями свои шлемы, а уши бриллиантами, они много пили и якшались с подозрительными личностями, открыто богохульствовали и презирали молитвы. Меня они избегали по старому обычаю, а когда мы все же встречались, наши приветствия были сдержанными, как у людей, готовых сразиться на мечах. Я презирал их за разгульный образ жизни, как мой отец 38 презирал их отца за слепой фанатизм, и они, догадываясь об этом, питали ко мне еще большую неприязнь, чем их предки к моим предкам. Другой причиной их ненависти являлось то, что вся округа считала нас — так было всегда — первыми людьми в графстве. Это наносило тяжелый удар по их самолюбию, и они не замедлили отомстить нам.

У них была кузина, прелестное чистое создание — полная противоположность своим распутным родственникам. Мы встретились в лугах — я и она. Была весна — кажется, это было вчера — и каждый из нас позабыл об обычаях рода, имя которого он носил. После этой случайной встречи мы стали встречаться все чаще и чаще. Она наполнила мою жизнь радостью и любовью. Мы были молоды, и жизнь была прекрасна. Мы любили. А разве могло быть иначе? Что для нас значили древние традиции, что для нас значила вековая вражда между нашими семьями? Для нас это не имело ровно никакого значения.

И я бросился в ноги к отцу. Вначале он проклял меня как неродного сына, в котором течет чужая кровь. Но позже, когда я возобновил свои просьбы с юношеским пылом влюбленной молодости, он уступил. Возможно, он вспомнил свои молодые годы. Он благословил меня на этот брак. Нет, более того. Впервые за историю четырех поколении вражды глава нашего рода переступил порог вражеского дома — он отправился туда от моего имени просить руки их кузины.

Настал их долгожданный час. К ним, униженным веками нашим превосходством, явился глава нашего рода. Они, которые всегда были вынуждены молчать, когда разговаривали мы, теперь могли, наконец, сказать нам «нет». И они сказали это. Что им ответил мой отец, мне так и не суждено было узнать, но когда он сам вернулся в замок, его лицо было белее снега. Он был калекой, потерявшим правую руку. Гневными словами он сообщил мне о том оскорблении, которое было нанесено ему, затем молча указал на клинок толедской стали, который он привез мне из Испании два года назад, и вышел из комнаты. Но я понял, что он имел в виду. Я обнажил клинок и сквозь слезы стыда и гнева прочел надпись на испанском языке, выгравированную на лезвии. Это были гордые слова гордого испанского народа: «Без нужды не вынимай, без славы не вставляй». Нужда была очевидна, а славу я поклялся добыть, и с этим в сердце я отправился платить за оскорбление.

Сэр Криспин замолчал и, тяжело вздохнув, сказал с горькой улыбкой:

— Я потерял этот меч много лет назад. Я и меч были близкими друзьями, хотя мой товарищ был простым клинком, на котором не было надписи, чтобы ранить человеческую совесть.

Он снова рассмеялся и погрузился в задумчивость, из которой его вывел голос Кеннета:

— Ваш рассказ, сэр.

— Он заинтересовал тебя, да? Ну, хорошо. Пылая гневом, я направился в их дом и в резких выражениях потребовал удовлетворения за нанесенное моему роду оскорбление. Это была глупая выходка. Они оградили свои трусливые жизни завесой насмешек и оскорблений. Они заявили, что не будут драться с мальчиком, и посоветовали мне отрастить бороду, и тогда, возможно, они прислушаются к моим словам.

И я удалился, сгорая от стыда и бессильной ярости. Мой отец заставил меня поклясться сохранить память об этом дне до тех пор, пока мои зрелые годы вынудят их скрестить со мной мечи, и я с радостью дал такую клятву. Он также заставил меня поклясться навсегда выбросить из головы мысль о браке с их кузиной, и я, хотя и не дал ответа в тот момент, в душе поклялся подчиниться отцу. Но я был молод — мне едва стукнуло двадцать. Через неделю разлуки с моей любимой я заболел от отчаяния. Наконец, однажды вечером я пришел к ней и в порыве страсти и отчаяния бросился к ее ногам, умоляя дать мне слово обета ожидания, и бедная девушка поклялась мне в этом. Ты сам был влюблен, Кеннет, и ты можешь понять то нетерпение, которое охватило меня. Разве я мог ждать? И я предложил ей следующее.

В пятнадцати милях от замка находилась небольшая ферма, которая досталась мне в наследство от сестры матери. Туда я и предложил ей бежать. Я обещал найти священника, который нас обвенчает, и некоторое время мы бы жили там в уединении, мире и любви. Через три дня мы бежали. Мы обручились в деревне, которая была вассалом нашего замка, и незаметно пробрались в наше маленькое гнездышко. Здесь, в полном одиночестве — у нас было только двое слуг, мужчина и женщина, которым я мог безгранично доверять — мы прожили три месяца, коротких, как все счастливые дни. Ее кузены ничего не знали об этой ферме, и хотя они рыскали в поисках по всей округе, они ничего не достигли. Мой отец знал, где мы находимся, но считая, что то, что сделано, того уже не возвратишь, не вмешивался в течение событий. На следующую весну у нас родился ребенок, и наш скромный домик стал настоящим раем.

Спустя почти месяц после рождения малыша нас постиг тяжелый удар. Мой отец послал мне записку, что он болен, и я отправился навестить его. Я отсутствовал два дня. На второй из них мой слуга отправился по делам в ближайший город, откуда должен был вернуться только на следующее утро. После я часто корил себя за то, что не предпринял надлежащих мер предосторожности.

Я вернулся раньше, чем предполагал, но я опоздал. У ворот я увидел двух взнузданных лошадей, и с тяжелым предчувствием в сердце бросился к открытой двери. Внутри дома на полу я увидел мою любимую всю в крови, с огромной рваной раной в груди. Мгновение я стоял недвижим, парализованный ужасом, затем движение за моей спиной привело меня в чувство, и моему взору предстали ее убийцы, один с обнаженным мечом в руке.

Мне кажется, что именно в эту минуту, Кеннет, все во мне перевернулось. До этого я был добрым, даже слабым. Больше я никогда таким не был. Мне кажется, именно в эту минуту я стал тем грубым и жестоким солдатом, которым ты меня знал. При виде ее кузенов кровь закипела в моих жилах, нервы стянулись в узел, и зубы тесно сомкнулись. Я схватил свое охотничье ружье, которое стояло в углу, взял его за ствол как дубинку и двинулся на них со слепой яростью зверя, защищающего свое потомство. Я взмахнул ружьем над головой и, клянусь небом, Кеннет, я бы послал их в ад прежде, чем они успели бы поднять руки или вымолвить слово, но в этот момент моя нога подскользнулась в луже крови, и я упал рядом со своей любимой. Охотничье ружье вылетело у меня из рук и ударилось о стену. Я плохо соображал, что происходит, но лежа рядом с ней, я вдруг почувствовал, что не хочу больше подниматься, что я и так прожил слишком долго. Я понимал, что при виде моего падения эти трусы не упустят случая разделаться со мной, пока я не встал. Я желал этого всей душой и даже не сделал ни малейшей попытки подняться или защитить себя, а наоборот, обнял мою любимую и прижался к ее холодной щеке своей щекой. Пока я лежал, они не заставили себя ждать. Меч пронзил меня насквозь, войдя в спину и выйдя из груди. Комнату заволокло дымкой, стены начали расплываться, в ушах у меня раздался рев океана и затем крик ребенка. Услышав его, я сделал попытку подняться и сел прислонившись к стене. Как будто издалека до меня донесся голос одного из убийц: «Быстрее перережь ему глотку!» И затем я, очевидно, потерял сознание.

Кеннета пробрала дрожь.

— Господи, какой ужас!

— Когда я очнулся, — продолжал Криспин, как будто не слыша восклицания Кеннета, — дом пылал, подожженный этими негодяями, чтобы скрыть следы своего преступления. Я не помню, что было дальше. Я пытался восстановить картину событий с того момента, как ко мне вернулось сознание, но тщетно. Каким чудом мне удалось вырваться из горящего дома, я не знаю, но под утро мой слуга обнаружил меня лежащим в саду при смерти в десяти шагах от пепелища.

Господь оставил мне жизнь, но только через год я приобрел прежнюю силу и ловкость, и тогда я был уже совсем другим, не похожим на того веселого живого юношу, радостно возвращающегося домой год назад. Мои волосы посеребрила седина, хотя мне был всего двадцать один год, а лицо было постаревшим и изможденным, как у человека вдвое старше меня. Своей жизнью я был обязан своему слуге, хотя и до сих пор не знаю, должен ли я быть благодарен ему за это.

Как только силы вернулись ко мне, я скрыто отправился к своему дому, надеясь, что все по-прежнему считают меня мертвым. Мой отец сильно постарел за этот год, но он был добр и нежен ко мне. От него я узнал, что наши враги отправились во Францию. Подозрения падали на них, и они решили, что будет лучше на некоторое время исчезнуть из Англии. Он узнал, что они в Париже, и я решил отправиться вслед за ними. Тщетно мой отец пытался отговорить меня, напрасно он убеждал рассказать эту историю королю в Уайтхолле и ждать справедливого решения. Это был хороший совет, и если бы я последовал ему, все вышло бы иначе, но я горел желанием отомстить собственными руками, и с этим намерением я отбыл во Францию. На вторую ночь посте моего приезда в Париж я случайно ввязался в уличную потасовку и по роковой ошибке убил человека — первого из многих других, которых я послал туда, куда завтра предстоит отправиться и мне самому. Этот случай должен был стоить мне жизни, но каким-то чудом я избежал смертного приговора и был сослан на галеры на Средиземноморье.

Двенадцать лет я провел за вестом и все время ждал. Если я останусь жив, я отправлюсь в Англию и отомщу тем, кто разрушил мою жизнь и счастье. Я выжил и вернулся. В стране бушевала гражданская война, и я отправился в стан короля, чтобы обнажить свой меч против его врагов. Между тем их долг рек. Я отправился домой и обнаружил, что нашим замком владеют наши враги. Моего отца уже не было в живых: он умер несколько месяцев спустя моего отъезда во Францию, и эти убийцы предъявили свои права на наши владения. Ссылаясь на мой брак с их кузиной и нашу обоюдную смерть, они объявили себя прямыми наследниками. Парламент удовлетворил их требования, и наши владения были закреплены за ними. Но когда я туда приехал, их не оказалось в замке: они уехали искать удачи на стороне Парламента, который сослужил им такую хорошую службу. И я решил отложить месть до окончания войны и разгрома Парламента. Парламент, однако, уцелел.

Рассказ был окончен. Сэр Криспин сидел, погруженный в свои думы, и в комнате воцарилась торжественная тишина.

Когда он, наконец, заговорил, его голос звучал почти просяще:

— Да, Кеннет, ты не любил меня за мои манеры, чрезмерное увлечение вином и все остальное. Но теперь, когда ты узнал, сколько горя и страданий досталось на мою долю, сможешь ли ты по-прежнему осуждать меня? Меня, чья жизнь была целиком загублена, меня, который жил только одним стремлением — отомстить тем, кто нанес мне тяжелые раны. Разве удивительно, что я превратился в самого жестокого и разнузданного офицера армии короля? Что еще мне оставалось?

— По чести говоря, на вашу долю достались тяжкие испытания, — ответил юноша с ноткой сочувствия в голосе. И все же слух Рыцаря Таверны уловил какую-то сдержанность в словах его молодого товарища. Он повернул голову и посмотрел на него, но в камере было слишком темно, и ему не удалось разглядеть лица говорившего.

— Мой рассказ окончен, Кеннет. Об остальном ты можешь догадаться сам. Король потерпел поражение, и я был вынужден бежать из Англии вместе с остальными приверженцами Стюарта, кому удалось ускользнуть от головорезов Кромвеля. Во Франции я поступил на службу к великому Конде и принял участие в нескольких сражениях. А затем прибыл консул из Бреда и предложил Чарльзу Второму корону Шотландии. Я снова связал свои надежды с его победой, как раньше связывал с его отцом, ибо только в его победе был залог совершения моих планов. Сегодняшний день разрушил мои последние надежды, завтра в этот час уже не будет иметь значения. И все же я бы дорого дал, чтобы иметь возможность наложить руки на горло тех двух негодяев прежде, чем палач наложит свои руки на мою глотку.

И снова в камере воцарилась зловещая тишина, нарушаемая только дыханием двух мужчин, сидящих в полутьме.

— Ты слышал мою историю, Кеннет, — произнес Криспин.

Да, я слышал, сэр Криспин, и видит Бог, как я сочувствую вам.

Юноша замолчал, и Геллиард почувствовал, что этого недостаточно. Он разбередил свою душу тяжелыми воспоминаниями, чтобы встретить более дружеское участие, он даже ожидал, что юноша извинится перед ним за дурное мнение о нем. Было странно, как он желал завоевать расположение мальчика. Он, который в течение двадцати лет не любил и не был любим, сейчас, в последние часы, пытался разбудить сочувствие в своем спутнике.

И вот, сидя в темноте, он ждал более теплых слов, но Кеннет молчал. Тогда Криспин решил вымолить их.

— Неужели ты не можешь понять, Кеннет, почему я пал так низко? Неужели ты не можешь понять, что заставило меня принять титул «Рыцарь Таверны» после того, как король посвятил меня в рыцари за бой под Файвшаером? Ты должен понять, Кеннет, — настаивал он почти умоляюще, — и, зная мою жизнь, ты не должен судить меня строго, как делал это раньше.

— Я не судья вам, сэр Криспин. Я сочувствую вам от всего сердца, — ответил юноша без теплоты в голосе.

И все же рыцарю было этого мало.

— Ты можешь судить обо мне, как любой другой человек может судить о своем товарище. Ты хочешь сказать, что не в твоей власти выносить приговор, но если бы это было так, каково было бы твое решение?

Юноша на мгновение задумался, прежде чем ответить. Пресвитерианское церковное воспитание сильно сказывалось на его образе мыслей, и хотя, как он уже сказал, он сочувствовал Геллиарду, все же ему, чей разум был напичкан догмами морали, а жизненный опыт равнялся нулю, казалось, что страдания не могут служить оправданием пороков. Жалость к товарищу заставила его на мгновение повременить с ответом. В какую-то секунду в его голове даже промелькнула мысль солгать, чтобы подбодрить своего товарища по заключению. Но затем, вспомнив, что завтра ему предстоит умереть, он решил, что не стоит брать на себя грех лжесвидетельства, даже если это ложь во спасение ближнего, и поэтому он медленно ответил:

— Если бы мне выпало судить вас, сэр, как вы о том просите, я бы был снисходителен к вашим грехам, поскольку вам пришлось много страдать. И все же, сэр Криспин, ваши дурные деяния и зло, которое вы сотворили в жизни, перевесили бы чашу весов против вас. Вы не должны были осквернять свою душу и подвергать ее риску проклятия только потому, что зло других искалечило вам жизнь, — добавил он внушительно.

Криспин прерывисто вздохнул как от резкой боли и некоторое время после этого сидел неподвижно. Затем горько рассмеялся.

— Прекрасно сказано, преподобный сэр! — воскликнул он с издевкой. — Меня только удивляет, зачем вы сменили церковную проповедь на меч, а сутану на кирасу. Вот вам, знатоку казуистики, еще одно изречение: «Суди своего соседа, как самого себя, будь милосерден к нему, и милость божия не минует тебя». Можете пережевывать его до прихода палача утром. Спокойной вам ночи, сэр!

И, откинувшись на кровать, Криспин начал приготовления ко сну. Он еле двигался от усталости, и на сердце у него было скверно.

— Вы неправильно меня поняли, сэр Криспин! — вскричал пристыженный юноша. — Я судил вас не от сердца, а так, как учит церковь.

— Если этому учит церковь, то клянусь, я никогда не стану церковником! Рявкнул Криспин.

— Со своей стороны, — продолжал юноша, — как я уже говорил, я сочувствую вам от всего сердца. Более того, ваш рассказ так глубоко тронул мою душу, что если бы мы снова обрели свободу, я с радостью и охотно предложил бы вам свою помощь, чтобы наказать этих негодяев.

Сэр Криспин рассмеялся. Он судил больше потону, каким были произнесены эти слова, чем по их содержанию.

— Где ваш разум, о, казуист? — продолжал он издеваться.

— Где же ваши доктрины? Господь сказал: «Аз всем воздам!» Ха!

И пустив «парфянскую стрелу», он завалился спать.

Он был отвергнут, сказал он сам себе. Он должен умереть так же, как и жил — в одиночестве.

Глава 8

СЛОМАННАЯ РЕШЕТКА
Усталость брала свое, и, несмотря на свое состояние, Криспин заснул. Кеннет, сидя в углу, с изумлением прислушивался к ровному дыханию своего соседа. Он не обладал такими железными нервами и презрением к смерти, как Геллиард, и поэтому не мог последовать его примеру.

Между тем дыхание спящего начало раздражать Кеннета: оно как бы подчеркивало разницу между ним и Криспином. Пока Геллиард рассказывал историю своей жизни, пробудившийся в юноше интерес на время заслонил страх перед завтрашним днем. Теперь же, когда Криспин заснул, страх овладел Кеннетом с новой силой. Мысли теснились в голове, и он сидел, понурив голову и зажав руки между колен, вспоминая в основном Шотландию и свою возлюбленную Синтию. Узнает ли она о его кончине? Будет ли она рыдать по нему? — как будто это имело значение. И любая цепочка мыслей приводил его к неизбежному результату — завтра! Содрогнувшись, он покрепче стиснул руки.

В конце концов он упал на колени, обращая к Господу не столько молитву, сколько плаксивую жалобу. Он чувствовал себя трусом — особенно из-за мирного храпа этого грешника, которого он презирал — и он твердил себе, что настоящий джентльмен должен бесстрашно встречать свой конец.

— Но завтра я буду мужественен. Я буду храбр, — бормотал он.

Тем временем Криспин продолжал спать. Когда он проснулся, около его лица светила настольная лампа, которую держал в руке высокий человек в сутане и широкополой шляпе, скрывавшей черты лица.

Все еще окончательно не проснувшись и мигая, как сова, Криспин сел на кровати.

— Который час? — спросил он.

— Уже за полночь, несчастный, — ответил глубокий звучный голос. — Ты вступил в свой последний день жизни — день, солнце которого померкнет для тебя навсегда. Но у тебя осталось еще пять часов, которые ты проведешь в этой обители слез.

— Вы что, разбудили меня затем, чтобы это сообщить? — рявкнул Криспин таким громовым голосом, что фигура в сутане быстро отступила назад, как будто ожидая удара. — Убирайся прочь и не нарушай покой джентльмена.

— Я прошел из христианского милосердия, — отвечал священник. — Покайся, брат мой.

— Не надоедай мне, — зевнул Криспин. — Дай мне поспать.

— Через несколько часов ты уснешь крепким сном. Подумай, несчастный грешник, о своей судьбе.

— Сэр! — рявкнул Рыцарь Таверны. — Мое терпение иссякает. Но зарубите себе одно: мои пути в рай другие, чем у вас. Если рай и вправду населен такими каркающими созданиями, как вы, я буду рад, если не попаду туда. Поэтому ступай, дружок. Оставь меня в покос, пока я не преступил грань гостеприимства.

Священник постоял в молчании, затем поставил светильник на стол и воздел руки к низкому потолку каземата.

— Будь благословенен, Господь! — начал он молитву. — Снизойди к этому черствому сердцу закоренелого грешника, низкого, коварного бунтовщика, чьи…

Дальше ему не удалось развить свою мысль. Криспин вскочил на ноги с выпученными от ярости глазами.

— Вон! — загремел он, указывая на дверь. — Убирайся вон! На последнем часу жизни я не опорочу свою душу, ударив безоружного. Но убирайся, пока я не передумал! Адресуй свои молитвы в ад!

Священник отступил перед этим взрывом негодования. Мгновение он колебался, а затем повернулся к молчаливо стоящему Кеннету. Но пресвитерианская церковь научила того ненавидеть любого священника-отступника, как самого дьявола, и поэтому он присоединился к словам Криспина, хотя и в более мягких выражениях:

— Прошу вас, уходите, — сказал он. — Но если вы хотите оказать нам христианскую помощь, оставьте светильник. Здесь станет темно после вашего ухода.

Священник внимательно посмотрел на Кеннета и, тронутый его униженным тоном, поставил светильник на стол. Затем, подойдя к двери, он обратился к Криспину:

— Я ухожу, раз вы с яростью отвергаете мои молитвы. Но я все равно буду молиться за вас и вернусь в надежде, что ваши сердца смягчаться перед приближающейся неизбежностью вашей кончины.

— Сэр, — устало промолвил Криспин. — Вы переговорите жену селедки.

— Я ухожу, ухожу! — воскликнул священник, но на пороге он снова задержался.

— Я оставляю вам светильник, — сказал он. — Может, он осветит вам дорогу к божьему храму. Я вернусь к рассвету. — И с этими словами он вышел.

Криспин громко зевнул и потянулся. Затем указал на скамейку:

— Давай, малыш. Теперь твоя очередь.

Кеннет поежился.

— Я не могу уснуть! — воскликнул он. — Я не могу.

— Как хочешь. — И расправив плечи, Криспин присел на край скамьи. — Эти чертовы «корноухие»! — пророкотал он.

— Они все заботятся о человеческой душе, а вот на тело им наплевать. Целых десять часов у меня не было ни куска мяса, ни глотка вина. Не то чтобы я очень проголодался, но, клянусь Богом, мое горло суше, чем их проповеди, и я с радостью отдал бы четыре из оставшихся пяти часов за бутыль испанского вина. Они паршивые негодяи, Кеннет. Они думают, что раз человек должен умереть утром, то его можно оставить без ужина. Эгей! Говорят: тот, кто спит — обедает, но я никогда не слыхал, чтобы тот, кто спал — пил. И все же я постараюсь заснуть, может это отвлечет меня от жажды.

Он растянулся на скамье и вскоре снова заснул.

На этот раз его разбудил Кеннет. Криспин открыл и увидел юношу, дрожащего как в лихорадке. Его лицо было серо-пепельного цвета.

— Ну, а теперь в чем дело? Святой Франциск, что с тобой? — требовательно осведомился Криспин.

— Неужели нет никакого выхода, сэр Криспин? Неужели ничего нельзя сделать? — простонал юноша.

Геллиард быстро поднялся.

— Бедный мальчик! Бедный мальчик! Тебя пугает мысль о веревке?

Кеннет молча кивнул головой.

— Это дрянная смерть, это верно. Послушай, у меня в сапоге есть кинжал. Если ты предпочитаешь холодную сталь, то решено. Я окажу тебе эту последнюю услугу, я буду нежен, как любящая мать. Вот здесь, напротив сердца, и ты не заметишь, как очнешься в раю.

Отогнув кожаное голенище, Криспин засунул руку в сапог. Но Кеннет в ужасе отпрянул назад.

— Нет, нет! — закричал он, закрывая лицо руками. — Только не это! Вы не понимаете. Какой смысл менять один вид смерти на другой? Неужели нет никакого другого выхода? Неужели нет выхода, сэр Криспин? — воскликнул он, с мольбой протягивая руки.

— Ты расклеился, — ответил тот. — Ты спрашиваешь, есть ли выход? В камере есть окно, но оно в семидесяти футах над рекой. Есть дверь, но она заперта, и с той стороны дежурит охранник.

— Я должен был догадаться. Я должен был догадаться, что вы посмеетесь надо мной. Что для вас смерть, если вы разочаровались в жизни? Для вас мысль о ней не вызывает ужаса. Но для меня — вдумайтесь, сэр, — мне едва минуло восемнадцать лет, и жизнь полна надежд и радости. О, господи, сжалься надо мной!

— Правда, мальчик, правда, — голос рыцаря смягчился. — Я забыл, что для тебя смерть — это не избавление от страданий, как для меня. И все же, — пробормотал он, — неужели я так и умру, не выполнив своей клятвы — клятвы мести? Клянусь душой, больше ничто не удерживает меня в этой жизни. Ах, если бы и вправду можно было отыскать выход!

— Думайте, сэр Криспин, думайте! — лихорадочно шептал юноша.

— Бессмысленно. Есть окно, но даже если сломать прутья решетки, что пока мне не представляется возможным, придется прыгать в реку с высоты по крайней мере в семьдесят футов, как я уже говорил. У нас нет веревки. Если разорвать твой плащ пополам и связать веревку, то она будет по большей мере десяти футов в длину. Ты решишься прыгнуть с оставшихся шестидесяти?

При одной мысли об этом юноша похолодел.

— Вот именно. И даже если ты рискнешь, то это будет означать спасение только в том случае, если ты упадешь в реку, в противном случае — еще более быстрая смерть, чем от веревки. Черт меня возьми! — внезапно вскричал он, вскакивая на ноги и хватая светильник. — Давай посмотрим на решетку!

Он подошел к окну и поднял светильник на уровне глаз, освещая верхний прут, который служил одной из основ квадрата.

— Стоит попробовать, Кеннет, — бормотал он. — Если убрать этот кусок железа, — он дотронулся до нижнего прута, 50 составляющего железный крест, — то тут вполне можно пролезть. Кто знает, а?

Он вернулся к столу и поставил на него светильник.

— Кто играет в кости, должен сделать ставку. Я ставлю свою жизнь — ставку уже недействительную — и играю на свободу. Если я выиграю, то выиграю все сразу, если проиграю — то ничего не потеряю. Черт меня побери, я много раз играл в кости с судьбой, но никогда так крупно. Давай, Кеннет, это единственный путь, и мы попробуем воспользоваться им, если нам удастся выломать прут.

— Вы хотите прыгать? — выдохнул юноша.

— В реку. По крайней мере, это шанс.

— О, Боже, я не смогу! Это очень страшно. — Мальчик стоял с полуоткрытым ртом. Его глаза горели, но он по-прежнему дрожал от холода. — Я рискну, — прошептал он, глотая слюну. Внезапно он схватил Геллиарда за руку и указал на окно.

— Что тебя беспокоит? — спросил Криспин.

— Рассвет, сэр Криспин. Рассвет.

— Криспин выглянул наружу и в темноте различил сереющую полоску горизонта.

— Торопись, сэр Криспин, нельзя терять ни минуты. Священник сказал, что вернется с рассветом.

— Пускай приходит, — мрачно отозвался Криспин, направляясь к окну.

Он сжал нижний конец решетки двумя руками, и упершись коленом в стену, нажал со всей исполинской силой, которую приобрел за двенадцать лет, проведенных на галерах. Он почувствовал, как напрягаются жилы, пока, казалось, они не лопнут, пот струйкой сбежал по лицу, дыхание участилось.

— Поддается, — прохрипел он, задыхаясь. — Поддастся.

Он отпустил решетку, чтобы передохнуть.

— Дай мне отдышаться. Еще одно такое усилие, и она вылетит. Святой Георг, — рассмеялся он. — Первый раз вода выступает мне союзником: эта решетка насквозь проржавела.

За дверью послышались приближающиеся шаги, ближе, еще ближе, затем стихли. Пленники перевели дух, и Криспин с новыми силами схватился за решетку. На этот раздело пошло быстрей. Медленно, медленно прут поддавался давлению.

Вновь послышались шаги часового, но Криспин не обращал на них внимания: прут поддавался, поддавался — крак! Прут хлестнул со звуком пистолетного выстрела. Оба пленника затаили дыхание и с минуту с напряжением вслушивались в тишину. Часовой остановился около их двери.

Геллиард быстро оценил ситуацию. Швырнув Кеннета в угол, он задул огонь и растянулся на кровати — все это заняло у него несколько секунд.

В замке заскрежетал ключ, дверь распахнулась, и на пороге выросла фигура солдата, держащего в руках светильник, играющий бликами света на его кирасе. Он увидел Криспина, лежащего на кровати с закрытыми глазами и раскрытым ртом, услышал обнадеживающий храп. Он увидел Кеннета, мирно сидящего на полу спиной к стене. Мгновение солдат выглядел озадаченным.

— Вы слыхали звук? — спросил он.

— Ага, — отозвался Кеннет сдавленным голосом. — Похоже на выстрел, где-то там.

Его жест, которым он сопроводил свои слова, оказался роковым. Инстинктивно он двинул рукой в направлении окна, привлекая внимание солдата к решетке. Взгляд стражника упал на выломанный прут, и от удивления он издал восклицание.

Будь он дважды дурак, он должен был сразу сообразить, что происходит, а сообразив, должен был дважды подумать, прежде чем осмелиться приблизиться к человеку, который гнет руками железные прутья. Но стражник не славился быстротой мышления. Все еще не оправившись от изумления, он вошел в камеру и направился к окну, чтобы поближе рассмотреть сломанную решетку.

Кеннет следил за ним глазами, полными ужаса и отчаяния: их последняя надежда рухнула. Затем что-то неуловимое промелькнуло перед ним, и Криспин одним прыжком обрушился на солдата.

Светильник выпал из рук стражника и отлетел к ногам Кеннета. Несчастный пытался крикнуть, но пальцы Криспина цепко охватили его шею. Стражник был сильный мужчина, и в своих неистовых попытках освободиться он таскал Криспина на себе по всей камере. Они натолкнулись на стол, и он неминуемо бы упал, но Кеннет вовремя подхватил его и отодвинул к стене.

Оба мужчины повалились на кровать. Криспин разгадал замысел стражника упасть на пол, с тем, чтобы грохот его лат привлек на помощь других солдат. Чтобы избежать этого, Криспин бросил стражника на кровать и навалился на него.

Здесь он уперся коленом в его грудь, продолжая стискивать руками горло.

— Дверь, Кеннет! — скомандовал он шепотом. — Закрой дверь!

Стражник тщетно пытался вырваться из негостеприимных объятий силача. Его усилия становились все более вялыми, лицо побагровело, над бровями вздулись вены, глаза вылезли из орбит, но он все еще продолжал стучать ногами по кровати и сопротивляться. Но Криспин продолжал крепко держать его с улыбкой, которая показалась несчастной полузадушенной жертве улыбкой дьявола, который взирал на дело рук своих.

— Кто-то идет, — внезапно простонал Кеннет. — Кто-то идет, сэр Криспин! — повторил он, трясясь от ужаса.

Криспин прислушался. Шаги приближались. Солдат также услышал их и возобновил попытки освободиться. Затем Криспин заговорил:

— Ну что ты стоишь как дурак? Задуй свет — нет, погоди, он может понадобиться. Накрой светильник плащом! Быстрее, мальчик, быстрее!

Шаги были уже совсем рядом. Юноша повиновался, и в комнате воцарилась мгла.

— Встань у дверей, — прошептал Криспин. — Нападай, как только он переступит порог, и следи, чтобы ниодного звука! Хватай его за горло и во имя жизни не выпускай из рук.

Шаги стихли. Кеннет бесшумно подкрался к двери. Солдат внезапно стих, и Криспин, наконец, ослабил хватку. Затем спокойно достав кинжал, он начал обрезать завязки лат на стражнике. В это время дверь отворилась.

При свете светильника, горящего в коридоре, они увидели темную фигуру в широкополой шляпе. Затем звучный голос пуританского священника приветствовал их.

— Ваш час приближается! — возвестил он.

— Как, уже? — отозвался Криспин с кровати. С этими словами он сдвинул в сторону нагрудник и положил руку на сердце солдата. Оно слабо билось.

— Они придут за вами через час, — отвечал священник, и Криспин с волнением подумал, какого черта медлит Кеннет. — Покайтесь же, закоренелые грешники, пока еще…

Фраза прервалась. Священник внезапно осознал, что в камере темно, а у двери нет стражника.

— Что про… — начал он. Затем Геллиард услышал приглушенный стон, за ним шум падения, и двое мужчин покатились по полу.

— Отлично сделано, мой мальчик! — прорычал Криспин. — Не отпускай его, не отпускай еще секунду!

Он соскочил с кровати и ориентируясь по слабому отблеску света из коридора, подскочил к двери и прикрыл ее. Затем он наощупь подошел к столу, где под плащом Кеннета горел светильник. На пути ему попались два борющихся тела.

— Держись, мальчик! — воскликнул он, подбадривая Кеннета. — Подержи его еще секунду, и я приду тебе на помощь.

Глава 9

СДЕЛКА
В желтом свете светильника Криспин разглядел двух мужчин — переплетение рук и ног — на полу камеры. Кеннет, который был сверху, крепко держал священника за горло. Лица обоих борцов были одинаково измождены, но если дыхание Кеннета было прерывистым, то священник вовсе был лишен этой возможности.

Подойдя к кровати, Криспин вынул меч лежащего без сознания солдата. Перед этим он ненадолго наклонился над его лицом: дыхание было слабым, но различимым. Криспин знал, что пройдет еще немало времени, прежде чем он придет в себя. Он мрачно усмехнулся своему искусству задушить человека, не угасив в нем до конца искорки жизни.

С мечом в руке он возвратился к Кеннету и священнику. Движения пуританина уже переходили в судороги.

— Отпусти его, Кеннет.

— Он все еще сопротивляется.

— Отпусти его, говорю, — повторил Геллиард и, поймав Кеннета за рукав, вынудил его ослабить хватку.

— Он закричит, — запротестовал Кеннет.

— Не закричит. По крайней мере пока. Следи за ним.

Священник хватал воздух широко раскрытым ртом как рыба, вытащенная на берег. Даже теперь, когда его горло свободно, он пытался оторвать невидимые руки от своей шеи, прежде чем сделать вдох.

— Святой Георг, — произнес Криспин. — Я подоспел как раз во время. Еще секунда, и он тоже потерял бы сознание. Ну вот! Он начинает приходить в себя.

Кровь отливала от лица священника, и оно начало приобретать нормальный оттенок. Но оно побледнело еще больше, когда Геллиард приставил кончик меча к его шее.

— Попробуй только шевельнуться или издать звук, и я пришпилю тебя к полу как жука. Если будешь меня слушаться, я не причиню тебе вреда.

— Я подчинюсь, — прошептал несчастный свистящим шепотом. — Клянусь вам в этом. Но ради всего святого, милостивый сэр, я умоляю вас убрать меч. Ваша рука может дрогнуть, сэр. — В его глазах стоял неподдельный ужас.

— Может, и я клянусь Богом, так оно и будет, если ты вымолвишь хоть слово. Пока ты осторожен и послушен, тебе нечего бояться моей руки. — И затем он обратился к молодому человеку, по-прежнему не спуская глазе пленника: — Кеннет, посмотри за тем «корноухим», он может очнуться. Свяжи его и засунь в рот шарф, но так, чтобы он мог дышать через нос.

Кеннет выполнил в точности приказания Криспина, в то время как сам Геллиард продолжал караулить преподобного отца. Когда Кеннет объявил, что все готово, Криспин пинком поднял священника на ноги.

— Но смотри, — предупредил он, — один неверный шаг, и ты познакомишься с прелестями рая. Вставай!

Несчастный медленно поднялся на ноги.

— Вставай здесь. Вот так. Кеннет, возьми его шарф и свяжи ему сзади руки.

После того, как это было сделано, Криспин велел юноше снять с пастора его пояс. Затем он усадил служителя богов на стул и крепко прикрутил его к нему его же поясам. После этого он уселся на стол перед священником.

— Теперь, сэр пастор, давайте немного побеседуем. При вашей первой попытке позвать на помощь, я отправлю вас в лучший мир, куда вы обычно провожаете души других. Возможно, вы посчитаете, что этот мир более пригоден для молитв, обитания, и тогда, я думаю, вы будете послушны. Я надеюсь на вашу честь, здравый смысл и прирожденное отвращение священника ко лжи, чтобы получить правдивые ответы на те вопросы, которые я вам сейчас задам. Если я узнаю, что вы меня обманываете, я прослежу за тем, чтобы это было в последний раз в этой жизни. — И вынув меч, он наглядно продемонстрировал, что именно предпримет в этом случае. — Теперь, сэр, давайте будем внимательны. Как скоро ваши друзья обнаружат, что здесь случилось?

— Как только они придут за вами.

— И как скоро это произойдет?

— Через час или около того, — ответил пуританин, взглянув за окно. Геллиард последовал его примеру и заметил, что небо значительно посветлело.

— Да, — прокомментировал он, — через час здесь будет достаточно света, чтобы застукать нас. Может ли кто-нибудь прийти раньше этого срока?

— Вряд ли. В доме осталось всего полдюжины солдат. Они находится в комнате под вами.

— А где Лорд-Генерал?

— Он уехал, не знаю куда. Но к рассвету он будет здесь.

— А как насчет смены часового, который стоял около нашей двери?

— Я не могу сказать точно, но мне кажется, что это маловероятно. Его сменили перед моим приходом.

— А солдаты в комнате, отвечай мне честно, — у них есть караульный?

— Они выпили слишком много вина сегодня ночью.

Когда Кеннет взял в руки сутану священника, из нее выпала небольшая Библия. Кеннет поднял ее и положил на стол. Криспин взял ее в руки и поднес к самым глазам священника.

— Поклянитесь на этой книге, что вы говорили только правду.

Ни секунды не колеблясь, пастор поклялся, что все, что он сообщил Криспину, была святая правда.

— Прекрасно, сэр. А теперь я должен быть уверен в вашем молчании, хотя мне очень не хочется причинять вам неудобства.

Он прислонил меч к столу, подошел к пуританину сзади и завязал ему рот шарфом.

— Теперь, Кеннет, — обратился он к юноше, как вдруг внезапная мысль прервала цепь его размышлений. — Кеннет, — продолжал он уже совсем другим тоном. — Не так давно вы поклялись мне, что если мы обретем свободу, вы поможете мне наказать негодяев, которые разрушили мою жизнь.

— Да, сэр Криспин.

На мгновение рыцарь остановился. Он собирался поступить нечестно, сказал он себе, и первым его побуждением было замолчать и больше не произносить ни слова, но затем он в который раз подумал о той огромной помощи, которую ему может оказать юноша — жених Синтии Ашберн. Нет, в таком деле нельзя торопиться с решением. Не спеша он взвесил вес «за» и «против». С одной стороны, Криспин был уверен, что если им удастся вырваться отсюда, то Кеннет, конечно, бросится искать убежище в доме своих друзей Ашбернов — владельцев замка Марлей. Будет вполне естественно, что он возьмете собой товарища, который помог ему бежать и делил с ним все опасности пути. А проникнув в замок, он значительно облегчит себе задачу мести. Сначала он вотрется к ним в доверие, а затем…

С другой стороны, на нем тяжелым грузом висело чувство предательства. Он решил связать юношу словом — клятвой, которую он несомненно даст, но ни за что бы не дал, если бы знал, о ком идет речь. Это означало предать его и сделать его самого предателем новых друзей — родственников его будущей жены. Каков бы ни был исход для Криспина, женитьба Кеннета на Синтии будет расстроена навсегда благодаря тем действиям, в которые его сознательно втянул Геллиард.

Криспин продолжал мучительно размышлять, и чаша весов колебалась то в одну, то в другую сторону. Но помимо его воли в сознании всплыло то, как юноша отнесся к его рассказу этой ночью, жестокость его суждения, незаслуженная обида, нанесенная Геллиарду, когда он открыл душу этому щенку. Эта мысль поселила в нем неуверенность и ожесточила его сердце, подавив глас совести. Что для него значит этот мальчишка, что он так о нем печется? Чем вызвана его привязанность к нему? Разве он обязан ему чем-нибудь? Нет! И все же он не будет спешить с решением.

Тем временем Кеннетом овладевал страх нетерпения. С опаской он поглядывал на своего товарища, который стоял, сосредоточенно нахмурив брови и задумчиво глядя в пол. Наконец он решил, что малейшее промедление равносильно самоубийству.

— Сэр Криспин, — прошептал он, дергая того за рукав. — Сэр Криспин!

Рыцарь почти с гневом взглянул на него. Затем огонь погас в его глазах, он вздохнул и заговорил.

— Я думал, как нам все это устроить.

— У нас только один путь! — воскликнул юноша.

— Нот, у нас два пути, и я хочу выбрать самый верный.

— Если вы не решитесь сейчас, у нас вообще не останется никакого выбора! — нетерпеливо воскликнул Кеннет.

Заметив растущую тревогу юноши, Криспин решил поиграть на его страхе, чтобы сделать Кеннета податливым как воск в своих руках.

— В тебе сказывается отсутствие опыта, — ответил он с сочувственной улыбкой. — Когда ты доживешь до моих лет и познаешь жизнь, когда тебе придется побывать в стольких смертельных переделках, сколько довелось мне, ты поймешь, какой роковой может оказаться поспешность. Проигрыш всегда означает потерю чего-то: этой ночью он будет означать потерю наших жизней, и будет обидно, если две такие прекрасные попытки, — он указал рукой на пленников, — пропадут зря.

— Сэр! — воскликнул Кеннет. — Если вы не пойдете со мной, я пойду один.

— Куда? — сухо осведомился Криспин.

— Наружу.

Геллиард слегка наклонил голову.

— Счастливого пути, сэр. Не смею вас задерживать. Дорога свободна, и в вашем праве выбирать между дверью и окном.

С этими словами Криспин повернулся к нему спиной и направился к кровати, на которой лежал стражник, бросая на них бессильные гневные взгляды. Он отвязал пояс стражника, на котором висели ножны, и повязал его вокруг себя. Не глядя на Кеннета, который стоял на пороге двери, он подошел к столу, взял меч и сунул его в ножны. Как только меч с лязгом зашел на место…

— Быстрее, сэр Криспин! — воскликнул юноша. — Вы готовы?

Геллиард резко обернулся.

— Как? Вы еще здесь?

— Я боюсь, — сознался мальчик. — Я боюсь идти один.

Геллиард тихо рассмеялся, затем внезапно его лицо стало серьезным.

— Прежде чем мы отправимся, мастер Кеннет, я хочу еще раз напомнить вам вашу клятву, что если мы останемся живы, вы окажете мне содействие в совершении справедливого акта возмездия по отношению к моим врагам.

— Я однажды уже дал клятву.

— И вы не передумали с того времени?

— Да нет же, нет! Я согласен на все, на все, сор Криспин, только бы мы тронулись в путь!

— Не торопитесь, Кеннет. Такие клятвы так просто подают. Если мы убежим, я могу по справедливости считать, что спас вам жизнь. Разве не так?

— О, я признаю это!

— В таком случае, сэр, в уплату за мою услугу, я потребую от вас помощи в достижении цели, осуществление которой является единственной причиной, побуждающей меня к побегу.

— Я уже обещал! — вскричал юноша.

— Не раздавай обещания с такой легкостью, Кеннет, — угрюмо ответил Криспин. — Они могут доставить много неприятностей и даже подвергнуть опасности твою собственную жизнь.

— Я обещаю!

Геллиард кивнул головой и, обернувшись, взял со стола Библию.

— Положа руку на эту книгу, поклянитесь своей честью, верой и спасением души в том, что в случае нашего удачного спасения вы посвятите себя целиком мне и выполнению моей задачи до той поры, пока не свершится месть или меня не постигнет смерть. Поклянитесь, что пренебрежете своими личными делами и привязанностями, и будете служить мне тогда, когда мне это понадобится. Поклянитесь в этом, и я отдам свою жизнь за то, чтобы спасти этой ночью вашу.

На мгновение юноша помедлил с ответом. Криспин выглядел так впечатляюще, и клятва была так торжественна, что он заколебался. Осторожность подсказывала ему, что прежде чем связывать себя безоговорочной клятвой, разумнее было бы побольше узнать о той миссии, которую ему предстоит выполнить. Но Криспин, заметив его нерешительность, решил напустить на него побольше страху.

— Решайся! Становится светло и надо торопиться.

— Я клянусь! — ответил Кеннет, подстегиваемый его нетерпением. — Клянусь честью, совестью и небом быть к вашим услугам в любое время, когда этого потребует ваша милость.

Криспин взял Библию из рук юноши и положил обратно на стол. Его губы были плотно сжаты, и он избегал смотреть юноше в глаза.

Он взял солдатский плащ и шляпу и обернулся к Кеннету.

— Пошли, захвати шляпу священника и его рясу, они могут пригодиться.

Он приоткрыл дверь и выглянул в коридор. Некоторое время он прислушивался. Все было тихо. Затем он снова обернулся. В камере становилось все светлее, наступал рассвет.

— Счастливо оставаться, святой отец, — сказал он. — Прости мне те неудобства, которые я тебе доставил, и помолись за наш успешный побег. В своих молитвах поминай меня как Оливер Длинный Нос. Прощай!

Он открыл дверь и выпустил вперед юношу. Когда они вышли в полутемный коридор, Криспин тихонько прикрыл дверь и повернул ключ в замке.

— Пошли, — повторил он и направился к лестнице. Кеннет на цыпочках пошел за ним, стараясь унять бешено колотящееся сердце.

Глава 10

ПОБЕГ
Осторожно ступая и прислушиваясь к малейшему шороху, двое мужчин спустились на второй этаж. Ничто не возвещало об опасности, и только достигнув второго этажа, они услышали голоса в комнате стражников внизу. Криспин перегнулся через перила и глянул вниз, в холл.

— Судьба благосклонна к нам, Кеннет, — прошептал он. — Эти дураки сидят при закрытых дверях. Пошли.

Но Кеннет взял его за рукав.

— А что если дверь откроется, когда мы будем проходить мимо?

— Кто-то умрет. Но я молю Бога, чтобы этого не произошло. Мы должны рискнуть.

— Неужели нет другого выхода?

— Почему? Есть, — съязвил Криспин. — Мы можем торчать здесь, пока нас не схватят. Но клянусь честью, дожидаться не стану. Пошли!

И он потащил юношу за собой.

Они ступили на верхнюю ступеньку лестницы, когда тишина в доме вдруг была нарушена громким стуком в наружную дверь. Тут же — как будто ждали итого — внизу послышался шум шагов и грохот опрокинутого стула, затем холл осветился желтоватым светом, и наружная дверь распахнулась.

— Назад, — коротко бросил Геллиард. — Назад!

Они успели спрятаться как раз вовремя.

— Все в порядке? — послышался голос, по которому Криспин без труда узнал полковника Прайда. — Священник посетил осужденных?

— Мастер Тонслей до сих пор у них.

В холле Криспин разглядел фигуру полковника и еще трех, приехавших с ним. Но он видел их только мельком, полковник торопился.

— Пойдемте, господа, — услышали они его голос. — Посветите мне. Я хочу увидеть их — по крайней мере одного, прежде чем он умрет. Если бы я мог… но… Веди, дружок!

— О Боже! — выдохнул Кеннет, глядя, как солдат поднимается по ступенькам. Криспин пробормотал страшное проклятие. Сначала ему показалось, что у них не остается иного выхода, как стоять и ждать, пока их снова схватят. В голове промелькнула мысль, что их пятеро, а он один — его спутник не был вооружен.

Криспин быстро оценил ситуацию и огляделся вокруг. Света было мало, но у него было острое зрение, а мысли подстегивала близость опасности. Какое-то чувство подсказало ему, что в шести шагах от них должна быть дверь, и если Небу будет угодно, чтобы она была открыта, то они могут за ней укрыться. В его лихорадочно работающем мозгу промелькнула также мысль, что в комнате может кто-то находиться. Придется рискнуть. Кеннет стоял, парализованный ужасом, глядя на приближающуюся опасность.

Затем около уха раздался яростный шепот:

— Ступай тихо, если тебе дорога жизнь!

Тремя скользящими бесшумными шагами Криспин достиг двери, о существовании которой он скорее догадался, чем обнаружил. Он быстро провел по ней рукой, пока не нащупал ручку. Он осторожно нажал на нее, и дверь поддалась. Кеннет был уже рядом с ним. Он оглянулся назад.

На противоположной стене отражался яркий свет лампы в руках одного из стражников. Еще мгновение, и он поднимется по лестнице, свернет за угол и обнаружит их. За эти несколько секунд Криспин успел открыть дверь, впихнуть туда своего спутника и тихо прикрыть ее за собой. Комната была пуста, в ней даже почти не было мебели, и Криспин облегченно вздохнул.

Мимо двери тяжело прогремели шаги, послышалось позвякивание доспехов, а в узкую щель под дверью просочился свет от лампы. Затем он исчез, и шаги исчезли в отдалении.

— Окно, сэр Криспин! — радостным, возбужденным шепотом сказал Кеннет. — Окно!

— Нет, спокойно ответил Криспин. — Слишком высоко, и потом на улице светло, и мы окажемся не в лучшем положении. Подожди!

Он прислушался. Шаги свернули за угол к лестнице, ведущей наверх. Он приоткрыл дверь.

— За мной! — скомандовал Криспин и, обнажив меч, кошкой выскользнул в коридор.

Они снова подкрались к лестнице и посмотрели вниз. Дверь в комнату стражников была приоткрыта, и они уловили обрывки разговора. Но Криспин не раздумывал. Если бы дверь была раскрыта настежь, это бы его тоже не остановило. Нельзя было ждать ни секунды. Медленно, опираясь на каменные перила, они начали спускаться. Кеннет следовал за Геллиардом с побелевшим лицом и комком в горле.

Они повернули за угол и начали самую опасную часть пути. Им нужно было преодолеть всего с десяток ступенек, но внизу лестницы находилась комната стражи, и свет через приоткрытую дверь освещал ближайшие ступеньки. Одна из ступенек скрипнула, и в напряженных головах этот звук прозвучал как пистолетный выстрел.

Они были всего в трех ступеньках от комнаты и отчетливо различали голоса стражников, когда Криспин внезапно остановился и указал через холл на едва различимую в темноте дверь. Это была та комната, в которой он разговаривал с Кромвелем, и сейчас ее местоположение навело его на одну мысль. Он решил направиться к ней.

Юноша проследил направление его руки и кивнул в знак понимания. Они спустились еще на одну ступеньку, и тут из комнаты стражи послышался громкий зевок, звук которого заставил Кеннета прижаться к стене. Затем кто-то поднялся, послышался звук отодвигаемого стула и шаги. Если бы Кеннет был один, то он бы так и остался стоять, прикованный к стене ужасом.

Но спокойный, хладнокровный Криспин не дремал. Он быстро прикинул, что даже в том случае, если кто-то направляется в их сторону, они мало что выгадают, оставаясь на месте. Единственный вы ход заключается в том, чтобы миновать дверь прежде, чем она откроется.

Вид Криспина придал мужества и Кеннету. Они медленно спустились вниз, миновали комнату стражи и не спеша, мучительно медленно, стараясь, чтобы их шаги не отдавались на каменном полу, двинулись к той комнате, которую выбрал Криспин. Геллиард неотрывно смотрел назад, готовый в любую секунду броситься вперед, если их обнаружат. Но это не понадобилось. Они благополучно достигли заветной двери. К радости Криспина она была не заперта. Тихонько открыв ее, он молчаливым галантным жестом пропустил вперед своего товарища, продолжая следить за комнатой стражи.

Боязливо Кеннет вступил в комнату, когда наверху раздались крики, говорящие о том, что их побег обнаружен. В ответ послышались громкие торопливые шаги стражи, и Криспин едва успел нырнуть в комнату вслед за Кеннетом и закрыть за собой дверь, как холл наполнился вооруженными людьми.

Проникнув в комнату, Криспин первым делом тихо задвинул засов.

— Черт возьми, — пробормотал он. — Мы были на волосок от смерти. А теперь, кричите, петухи! Орите до хрипоты, вороны! Не вам нас вешать!

Кеннет подергал его за полу камзола.

— Что теперь? — спросил он.

— Теперь, — ответил Криспин, — мы выйдем через окно, если ты не возражаешь.

Они подошли к окну и через несколько мгновений уже находились на узкой тропинке, вьющейся вдоль реки, которую Криспин наблюдал из окна камеры. Он также сумел заметить небольшую лодку, привязанную в сотне ярдов ниже по течению, и теперь направлялся к этому месту. Вскоре они достигли лодки, которая, к счастью, оставалась в сохранности.

— Залезай в нее, Кеннет, — скомандовал Криспин. — Я сяду на весла и постараюсь грести ближе к берегу, чтобы эти головорезы не заметили нас, вздумай им выглянуть в окно камеры. Клянусь ранами Христа, я голоден как волк и в горле у меня сухо, как в пустыне. Да ниспошлет нам Господь благословенный дом, где бы мы нашли приют, ужин и кружку эля. Чудо, что я еще мог сползти по ступенькам лестницы. Пустой желудок — неверный товарищ в рискованном деле. Эй! Осторожнее, мальчик… Пусть меня утопят, если этот молокосос не потерял сознание!

Глава 11

СЕМЬЯ АШБЕРН
Грегори Ашберн отодвинул стул и сел за стол, за которым обедал он и его брат.

Это был высокий, плотный мужчина с рыжеватыми прямыми волосами и грубыми чертами лица. С братом их роднил только цвет волос, на этом их сходство кончалось. Джозеф был среднего роста, худощавый, с бледным лицом и тонкими губами.

В молодые годы Грегори слыл красавцем, но беспутная жизнь и излишества рано состарили его. Джозеф рос дурным малым с самого начала.

— Неделя минула со дня битвы при Ворчестере, — пробасил Грегори, лениво поглядывая по сторонам. — А от нашего мальчугана ни весточки.

Джозеф пожал узкими плечами и глумливо улыбнулся. Это была его привычка — глумливо улыбаться, и слова его обычно бывали под стать улыбке.

— Тебя это тревожит? — спросил он, глядя через стол на брата.

Грегори поднялся из-за стола, избегая его взгляда.

— Говоря по чести, я действительно встревожен.

— И все же, — пробормотал Джозеф, — по-моему, это вполне естественно. В битвах нередко бывает так, что кого-то убивают.

Грегори не спеша подошел к окну и посмотрел на оголяющиеся к осени деревья.

— Если бы он действительно пал в битве, если бы он был мертв, это действительно означало бы конец.

— Счастливый конец.

— Ты забываешь о Синтии, — укорил его Грегори.

— Не я. Послушай! — он указал рукой в сторону деревянной панели стены.

До слуха двух мужчин, сидящих в богато убранных покоях замка Марлей, донесся звук, слегка приглушенный расстоянием, — девичий голосок, поющий веселую песенку.

— Похоже это на песню девушки, чей возлюбленный не вернулся со сражения?

— Если принимать во внимание, что дитя и в мыслях не может предположить, что он мог погибнуть.

— Клянусь ранами Христа, если ваша дочь хоть немного думает о нем, она должна быть встревожена. Вчера минула неделя со дня битвы, а от него нет вестей. Клянусь, Грегори, это дает мало поводов для веселья.

— Синтия еще молода — почти дитя. Она мыслит не так, как мы с тобой, и ее не тревожит отсутствие Кеннета.

— Она не утруждает себя мыслями о нем.

— Может быть и так, — резко ответил Грегори. — Я не знаю.

— То, чего мы иногда не знаем, мы можем угадать. Я считаю, что он мертв, и покончим с этим.

— А если нет?

— Тогда, дурачок, он был бы здесь.

— Но его могли взять в плен.

— Ну и что? Плантации довершат то, чего не сделало сражение. Так что пленник или труп — все едино.

И подняв бокал на свет, он прищурил один глаз, чтобы лучше рассмотреть прекрасный цвет вина. Не то, чтобы Джозеф был тонким знатоком, но он любил позы, и в данном случае не мог придумать ничего более подходящего, чтобы убедить своего брата.

— Джозеф, ты ошибаешься, — сказал Грегори, отрываясь от окна и поворачиваясь лицом к брату. — Есть разница. А что если он однажды вернется?

— О, если-если-если! — воскликнул Джозеф. — Грегори, из тебя бы вышел замечательный казуист, если бы судьба не сделала тебя крестьянином! Ну и что, если он однажды вернется? Ну и что?

— Это известно только Господу Богу.

— Ну тогда и предоставь ему разбираться с этим! — последовал быстрый ответ. Джозеф допил свой бокал.

Но Грегори покачал головой.

— Слишком велик риск. Я должен узнать, и я узнаю, погиб Кеннет или нет. Если он взят в плен, то мы должны сделать все, чтобы вернуть ему свободу.

— Чума нас всех возьми! — взорвался Джозеф. — К чему вся эта суета?

Грегори терпеливо вздохнул.

— У меня есть на то причины, — медленно проговорил он.

— Если тебе надо их напомнить, то мне остается сожалеть о твоей сообразительности. Послушай, Джозеф, ты имеешь гораздо большее влияние при дворе Кромвеля, и ты бы мог здорово помочь мне в этом деле.

— Я жду, пока ты мне расскажешь, каким образом я могу это сделать.

— Езжай к Кромвелю в Виндзор, или где он там находится? И спроси разрешения выяснить, нет ли Кеннета среди пленных. Если его там не окажется — значит он действительно погиб.

Джозеф сделал нетерпеливое движение.

— Ты что, не можешь положиться на Судьбу?

— Ты думаешь, у меня совсем нет совести? — с неожиданным пылом воскликнул второй.

— Фу, что за женские капризы!

— Нет, Джозеф. Я стар. Я вступил в осень своей жизни, и я хотел бы перед смертью видеть этих двоих обрученными.

— Старая ворона, ты только и умеешь, что каркать, — добавил Джозеф.

На некоторое время разговор стих, и Грегори твердым взглядом посмотрел на брата, пока тот не отвел плутоватые глаза в сторону.

— Джозеф, ты поедешь к Лорду-Генералу.

— Ну хорошо, — неохотно отозвался Джозеф, — положим, я поеду. И что делать, если Кеннет действительно в плену?

— Ты должен упросить Кромвеля даровать ему свободу. Лорд-Генерал не откажет тебе.

— Ты думаешь? Я не столь уверен.

— Но ты, по крайней мере, можешь попытаться это сделать, и кроме того, мы будем наверняка знать, что с ним приключилось.

— Все это мне кажется не столь уж необходимым. К тому же погода портится, ветер переменился, и ревматизм может каждую минуту проснуться в моих костях. Я уже не молод, Грегори, и путешествие в такую погоду — немалое испытание для больного человека, которому за пятьдесят.

Грегори подошел к столу и положил на него ладонь.

— Ты поедешь? — твердо спросил он, пристально глядя на брата.

Джозеф задумался. Он знал, что Грегори упрямый человек, и если сейчас он откажется, то тот будет ежечасно донимать его рассуждениями о судьбе мальчика и о собственном эгоизме. С другой стороны, мысль о путешествии была ему отвратна. Он не относился к типу людей, готовых пожертвовать личным комфортом ради какого-то щенка, попавшего в плен.

— Ну, раз ты принимаешь это так близко к сердцу, — сказал он наконец, — не приходило ли тебе в голову, что у тебя больше оснований просить Кромвеля и больше шансов на успех?

— Ты знаешь, что Кромвель охотнее прислушивается к твоим словам, чем к моим — возможно потому, что ты знаешь, что нужно сказать в нужный момент, — поддразнил его Грегори. — Так ты поедешь, Джозеф?

— О, черт возьми! — не выдержал Джозеф, вскакивая со стула. — Я поеду, потому что иначе тебя не утихомирить. Я отправлюсь завтра.

— Джозеф, я очень благодарен тебе. Но я буду еще благодарнее, если ты отправишься сегодня.

— Ни за что! Утопите меня — не поеду!

— Поедешь, утопи тебя, поедешь, — убеждал его Грегори.

— Ты обязан ехать, Джозеф.

Джозеф снова заговорил о дожде, о том, что небо хмурится и приближается гроза.

— Ну что значит один день? — скулил он.

Но Грегори стоял насмерть, пока его брат не сдался и не согласился отправиться немедленно. Ругая мастера Стюарта последними словами за те хлопоты, которые тот ему доставляет, Джозеф отправился укладывать вещи.

Грегори остался сидеть в столовой, в задумчивости глядя на белую скатерть перед собой. Усмехнувшись, он налил себе бокал вина и выпил его. Как только он поставил бокал на стол, дверь распахнулась, и на пороге появилась прелестная девушка лет двадцати. Грегори посмотрел на круглое свежее лицо своей дочери, шелковые каштановые волосы, спадающие на лоб, и почувствовал прилив гордости. Взглянув на нее еще раз, он подумал, что брат прав: она не была похожа на невесту, чей возлюбленный не вернулся с поля битвы. — Ее губы улыбались, а глаза — голубые как небо — искрились весельем.

— Почему ты сидишь здесь такой хмурый? — воскликнула она. — Говорят, что мой дядя отправляется в путешествие?

Грегори захотелось проверить ее чувства.

— Кеннет, — ответил он, с многозначительным видом вглядываясь в ее лицо.

Веселые искорки потухли в ее глазах, и они наполнились грустью. Так она выглядела еще прелестнее. Но Грегори ждал выражения испуга или, по крайней мере, глубокой озабоченности, и был разочарован ее реакцией.

— Что с ним, папа? — спросила она, подходя поближе.

— Неизвестно, и в этом загвоздка. К этому времени от него должны были поступить какие-нибудь вести, но их нет, и твой дядя отправляется на его поиски.

— Ты думаешь, с ним могло произойти какое-нибудь несчастье?

Грегори помедлил с ответом, взвешивая слова.

— Надеюсь, что нет, дорогая, — начал он. — Его могли взять в плен. Последнее известие от него — из Ворчестера, и вот уже прошла неделя с того дня, как закончилось сражение. Если он в плену, то у твоего дяди достаточно связей, чтобы его высвободить.

Синтия вздохнула и подошла к окну.

— Бедный Кеннет, — пробормотала она с нежностью. — Возможно, его ранили.

— Скоро мы узнаем, — отозвался отец. Его разочарование становилось все острее: там, где он ждал скорби, он нашел обычное участие.

— Небо хмурится, отец, — сказала Синтия, стоя у окна. — Бедный дядя! Ему придется ехать в такую погоду.

— Кажется, кто-то жалеет бедного дядюшку, — проворчал появившийся в дверях столовой Джозеф, — которого ваш батюшка гонит из дому в любую погоду на поиски пропавшего возлюбленного его дочери.

Синтия одарила его улыбкой.

— Вы настоящий герой.

— Ладно, ладно, — продолжал ворчать Джозеф. — Я отыщу вашего бездельника, чтобы наша красотка не выплакала себе глаза.

Грегори с неодобрением взглянул на брата, который подошел к нему вплотную.

— Убивается, не правда ли? — пробормотал он, но он смолчал.

Час спустя Джозеф сел на лошадь и снова повернулся к брату, указывая глазами на девушку, которая стояла, поглаживая шею его скакуна.

— Ну не упрямься, — сказал он. — Ты же видишь, что все так, как я говорю.

— И все-таки, — упрямо возразил Грегори, — я надеюсь, что ты вернешься с мальчиком. Так будет лучше.

Джозеф презрительно пожал плечами. Затем, попрощавшись он и двое его слуг выехали на дорогу и двинулись на юг.

Глава 12

ЗАМОК, КОТОРЫЙ ПРИНАДЛЕЖАЛ РОЛАНДУ МАРЛЕЮ
На следующий день, в полдень, Грегори прогуливался по широкой террасе замка Марлей, дыша свежим воздухом. Его внимание привлек стук копыт, приближающийся к воротам. Он остановился посмотреть на гостей. Первой его мыслью было, что это приехал его брат, второй — что Кеннет. Сквозь густую завесу деревьев по сторонам дороги, он сумел различить фигуры двух всадников, и пришел к выводу, что это не Джозеф.

Вскоре к нему присоединилась Синтия и задала ему тот же вопрос, что вертелся у него в голове, но он никак не мог решить, кто бы это мог быть, и в душе продолжал надеяться, что это Кеннет.

Вскоре всадники миновали аллею и выехали на открытое пространство перед террасой. Один из всадников, ехавший чуть впереди, был похож на пуританина низшего сословия, он был одет в шляпу с широкими полями и черный потрепанный плащ. Другой, закутанный в накидку красного цвета, с необычайно длинным мечом, болтавшимся сбоку, казался мало подходящей компанией для своего молодого спутника.

Грегори задержался на террасе, чтобы отдать приказание слугам принять гостей, а затем спустился, чтобы принять Кеннета в распростертые объятия. Позади его медленно и чинно, как дама вдвое старших лет, вышагивала Синтия. Она спокойно прореагировала на появление своего пропавшего возлюбленного, в вежливых выражениях выразив радость видеть его живым и невредимым, и позволила поцеловать себе руку.

Чуть позади них стоял Криспин с бледным, суровым лицом. Его губы были полуоткрыты, глаза горели при виде каменных стен своего дома, где он не был столько лет и куда пришел, наконец, с шляпой в руке просить приюта.

Грегори говорил, положив руки на плечи Кеннету:

— Мы очень волновались за тебя, мальчик. Мы уже стали подумывать о наихудшем, вчера Джозеф отправился к Кромвелю, чтобы разузнать о тебе. Где ты пропадал?

— После, сэр. Отложим разговор на вечер. Это длинная история.

— Хорошо, хорошо! Раз у нее счастливый конец, то с рассказом можно повременить. Вы устали и, несомненно, хотите отдохнуть. Синтия приготовит все необходимое. Но что это за чучело ты привез с собой? — воскликнул он, указывая на Геллиарда. Он принял его за слугу, но вспыхнувшее лицо сэра Криспина подсказало ему, что он ошибается.

— Я попрошу вашего соизволения… — начал Криспин с некоторой горячностью в голосе, но Кеннет опередил его:

— Этому джентльмену, сэр, я обязан своим спасением. Он был моим товарищем по заключению, но благодаря его уму и храбрости, я избежал смерти. Позже я вам поведаю эту историю, сэр, и клянусь, вы будете рады поблагодарить его. Это сэр Криспин Геллиард, ранее капитан конного отряда, в котором я служил в бригаде Мидлтона.

Криспин низко поклонился под оценивающим пронзительным взглядом Грегори. В его сердце закрался страх, что, возможно, годы не так уж сильно изменили его.

— Сэр Криспин Геллиард, — произнес Ашберн, мучительно роясь в памяти. — Геллиард, Геллиард… Я помню одного, которого звали «Геллиард Сто Чертей», и который причинил немало хлопот во времена последнего правления короля.

Криспин облегченно вздохнул. Это объясняло пытливый взгляд и интерес Ашберна к его персоне.

— Он самый, сэр, — ответил он с улыбкой, отвешивая новый поклон. — Ваш слуга, сэр, и ваш, миледи.

Синтия с интересом посмотрела на его худощавую фигуру солдата. Она тоже слышала — а кто не слышал? — страшные истории о его приключениях. Но не из чьих уст она не слышала о бегстве мятежников из Ворчестера, и поэтому, когда вечером Кеннет рассказал им историю своего побега, ее интерес к Криспину сменился восхищением.

Романтика занимала в ее сердце немалую часть, как в сердце любой женщины. Она любила бардов и их песни о великих подвигах, а к Криспину вполне подходил образ героя из романтической баллады.

Кеннета она никогда не ценила высоко, но сейчас, особенно в присутствии этого сурового воина, закаленного опасностями, он потерял для нее какой-либо интерес. И когда он вскоре дошел до того места, как он потерял сознание в лодке, она не смогла сдержать улыбку.

При этом отец бросил на нее быстрый беспокойный взгляд. Кеннет резко прервал повествование и поспешил закончить рассказ. Бросив на нее укоризненный взгляд, он сначала покраснел, а затем побледнел от обиды. Геллиард смотрел на это со спокойствием и не сделал ни малейшей попытки нарушить неловкую паузу, возникшую в беседе.

Правду говоря, его душу обуревали другие чувства, погружая его в задумчивое состояние.

После восемнадцати лет скитаний он наконец был снова в своем родном замке Марлей. Но он вернулся под чужим именем просить убежища у своих врагов под крышей своего дома. Он вернулся как мститель. Он пришел искать справедливости, вооруженный возмездием. Неописуемая ненависть сжимала его сердце и требовала смерти тех, кто разрушил его жизнь. С этими мыслями он сидел за столом и сдерживал подступающую к горлу ярость всякий раз, когда его взгляд падал на крупное улыбающееся лицо Грегори Ашберна. Время еще не пришло. Он должен подождать возвращения Джозефа с тем, чтобы обрушить свою месть на обоих сразу.

Все эти восемнадцать лет он терпеливо выжидал, веря, что перед смертью великий и милосердный господь даст ему возможность осуществить то, чего он так ждал, ради чего жил.

Он много пил этим вечером, и с каждой новой чашей его сердце оттаивало. Вскоре Синтия покинула их, вслед за ней поднялся и Кеннет. Только Криспин продолжал сидеть за столом и пить за здоровье хозяина дома, пока под конец Грегори, который никогда не отличался крепкой головой, совершенно не опьянел.

До полуночи они просидели за столом, разговаривая о том о сем, и с трудом понимая друг друга. Когда часы в зале пробили полночь, Криспин заговорил об отдыхе.

— Где вы хотите положить меня? — спросил Криспин.

— В северном крыле, — ответил Грегори, икая.

— Нет, сэр, я протестую! — закричал Криспин, с трудом поднимаясь на ноги и покачиваясь из стороны в сторону. — Я буду спать в Королевской Комнате!

— Королевской комнате? — эхом откликнулся Грегори, и на его лице отразились безуспешные попытки вникнуть в смысл сказанного. — Что вы знаете о Королевской Комнате?

— Что она выходит на восток к морю и что это моя самая любимая комната.

— Откуда вы это можете знать, если, насколько мне известно, вы здесь никогда не бывали?

— Не бывал? — переспросил Криспин с угрожающим видом. Затем, спохватившись, он одернул себя. — В былые времена, когда этот замок принадлежал Марлеям, мне частенько приходилось бывать в этих стенах, — пробормотал он. — Вы об этом не могли знать. Роланд Марлей был моим другом. Мне всегда готовили постель в Королевской комнате, мастер Ашберн.

— Вы были другом Роланда Марлея? — задохнулся Грегори. Он был очень бледен, и лицо его было влажным от пота. Упоминание этого имени протрезвило его голову. Ему показалось на мгновение, что перед ним стоит дух Роланда Марлея. Его ноги подкосились, и он рухнул обратно в кресло.

— Да, я был его другом! — с ударением повторил Криспин.

— Бедный Роланд! Он женился на вашей сестре, не так ли? Именно в силу этого замок Марлей перешел в ваше владение?

— Он женился на нашей кузине, — поправил его Грегори.

— Это была несчастная семья.

— О! Так это была ваша кузина? Так, действительно несчастная. — Криспин перешел на мелодраматический тон. — Бедный Роланд! В память о прежних временах я хочу спать в Королевской Комнате, мастер Ашберн.

— Вы будете спать там, где пожелаете, — ответил Грегори, и они поднялись из-за стола.

— Как долго мы будем иметь честь видеть вас своим гостем, сэр Криспин? — спросил Грегори.

— Недолго, сэр, — необдуманно ответил Геллиард. — Возможно, я отправлюсь завтра же утром.

— Я надеюсь, что вы передумаете, — с явным облегчением произнес Грегори. — Друг Роланда Марлея всегда желанный гость в доме, который когда-то принадлежал Роланду Марлею.

— Дом, который принадлежал Роланду Марлею, — пробормотал Криспин. — Хей-хо! Жизнь непредсказуема, как игра в кости. Сегодня мы говорим: «Дом, который принадлежал Роланду Марлею», а скоро люди будут говорить: «Дом, в котором жили Ашберны — да и умерли в котором»… Позвольте пожелать вам спокойной ночи, мастер Ашберн!

Он поднялся на ноги и неуверенно взошел по лестнице, где его уже ждал слуга со свечой в руке, чтобы проводить его в покои, которые он выбрал.

Грегори проводил его тусклым, испуганным взглядом. Слова, которые пробормотал Геллиард, звучали в его ушах как пророчество.

Глава 13

ПРЕВРАЩЕНИЯ КЕННЕТА
С наступлением утра Криспин, однако, не проявил никаких признаков желания расставаться с замком Марлей. При этом он избегал касаться этого вопроса.

Грегори также не настаивал на его отъезде. В силу того, что он сделал для Кеннета, Ашберн был в долгу у Геллиарда, к тому же наутро он слабо припоминал содержание вчерашнего разговора. Единственное, что отложилось у него в голове, это то, что Криспин был другом Роланда Марлея.

Кеннет также был не прочь, чтобы Криспин задержался у них подольше, и не требовал от него уехать дальше, чтобы сказать помощь в осуществлении мести, которую юноша поклялся оказать. Он тешил себя надеждой, что со временем Геллиард забудет о своем желании и не станет предпринимать никаких шагов. В целом, однако, это не очень беспокоило его. Он был больше озабочен поведением Синтии. Все его пламенные речи она слушала вполслуха, иногда прерывая его, чтобы сказать, что он человек громких слов, но маленьких деяний. Что бы он не делал, она все находила не заслуживающим внимания, и не упускала случая сказать ему это. Она обзывала его вороной, набожным лицемером и другими обидными прозвищами. Он слушал ее в изумлении.

— Неужели пристало тебе. Синтия, выросшей в хорошей набожной семье, смеяться над символами моей веры? — кричал он в исступлении.

— Вера! — рассмеялась она. — Это только символ и больше ничего: псалмы, проповеди и вождение за нос.

— Синтия! — воскликнул он в ужасе.

— Идите своей дорогой, сэр, — ответила она полушутя-полусерьезно. — Разве настоящая вера нуждается в символах? Это касается только вас двоих: тебя и Господа Бога, и он будет смотреть на твое сердце, а не на твое одеяние. Зачем же тогда, ничего не выигрывая в его глазах, ты теряешь свое лицо в глазах других людей?

Щеки Кеннета вспыхнули румянцем. Он отвел взгляд от террасы, по которой они прогуливались, и взглянул вниз на тенистую аллею, ведущую к замку. В этот самый момент по аллее лениво прогуливался сэр Криспин… Он был одет в красный камзол с серебряной оторочкой и серую шляпу с большим красным пером — которые он почерпнул из обширных гардеробов Грегори Ашберна. Вид Криспина дал Кеннету повод для возражения:

— Вы бы предпочли мне вот такого мужчину? — воскликнул он с жаром.

— По крайней мере, это мужчина, — последовал язвительный ответ.

— Мадам, если для вас мужчиной является пьяница, грубиян и задира, то я бы предпочел, чтобы вы не считали меня таковым.

— А кем, сэр, вы хотели, чтобы вас считали?

— Джентльменом, мадам, — последовал напыщенный ответ.

— Вы собираетесь заработать этот титул, оскорбляя человека, которому вы обязаны жизнью?

— Я не оскорбляю его. Вы сами в курсе того пьяного инцидента, который имел место три ночи назад, когда мы праздновали мое возвращение в замок Марлей. И я не забыл, чем я обязан ему. И я отплачу ему тем же,когда придет время. Если я и произнес обидные слова, то только в ответ на ваши насмешки. Неужели вы думаете, что я могу соперничать с ним? Знаете, как роялисты, прозвали его? Они прозвали его «Рыцарь Таверны».

Она смотрела на него с веселым изумлением.

— А как они называли вас, сэр? «Рыцарь-Проповедник»? Или «Рыцарь Белого Пера»? Я нахожу вас скучным и утомительным. Я бы предпочла быть рядом с человеком, который помимо несомненных мужских качеств обладал бы еще и другими достоинствами: честностью, храбростью и на счету которого было бы немало подвигов, нежели такого, в котором нет ничего мужского, за исключением плаща — священный символ, которому вы придаете столько значения.

Его красивое лицо пылало.

— В таком случае, мадам, я оставляю вас с грубым и неотесанным кавалером.

И, слегка поклонившись, он повернулся и покинул ее. Теперь настала очередь Синтии сердиться. Она обругала его в душе за трусливое бегство, заключив, что, честно говоря, она несколько преувеличила достоинства Криспина. Ее чувства к этому неверующему солдату можно было скорее назвать жалостью. Судя по рассказу об их бегстве, Криспин был храбрым человеком, не лишенным смекалки, а такие качества в мужчине, по мнению Синтии, не гармонировали с его беспутной жизнью. Может когда-нибудь, узнав его поближе, ей удастся вернуть его на путь добродетели.

С этими мыслями в голове она, не дожидаясь более близкого знакомства, пыталась оказать влияние на Криспина, но он постоянно сводил все разговоры к шуткам, используя свой изворотливый ум. В Синтии он увидел препятствие в осуществлении своей мести. Он почувствовал, что теперь возмездие не принесет ему должного удовлетворения. Она была такой прекрасной, невинной и чистой, что не раз удивлялся, как она могла быть дочерью Грегори Ашберна? Его сердце сжималось при мысли о том, как эта невинная душа должна будет настрадаться от тех несчастий, которые он собирался обрушить на их семью.

Первые дни своего пребывания в замке Марлей он с нетерпением ждал возвращения Джозефа Ашберна. Теперь каждое утро он ловил себя на мысли, что в душе надеется, что Джозеф сегодня не приедет.

Из Виндзора прибыл курьере письмом для Грегори, в котором Джозеф сообщал, что Лорд-Генерал покинул замок и отправился в Лондон, и он отправляется за ним вслед. И Грегори, не имевший возможности оповестить брата, что пропавший Кеннет объявился в замке, был вынужден набраться терпения и ожидать его возвращения.

Так пролетела неделя. Обитатели замка Марлей пребывали в мире и спокойствии, не подозревая, что живут на вулкане. Каждую ночь после того, как Кеннет и Синтия покидали залу, Грегори и Криспин подсаживались к столу и начинали хлестать вино — один чтобы напиться, другой, как обычно, чтобы заставить себя забыть.

Сейчас он как никогда нуждался в этом, ибо боялся, что мысль о Синтии лишит его мужества. Если бы она ругала его, презирала за его образ жизни, тогда бы, возможно, мысли о ней не так бередили бы его душу.

Она везде искала общества, ее не отталкивали его попытки избегать встреч с ней, и каждый раз она относилась к нему с такой добротой, что это повергало Криспина в отчаяние.

Кеннет, не подозревая о ее истинных намерениях по отношению к Криспину, а видя только внешние проявления внимания, которые он в порыве ревности истолковывал по-своему и преувеличивал, стал мрачным и раздражительным и с Синтией, и с Геллиардом, и даже с Грегори.

В конце концов жгучая ревность, казалось, выплеснула на поверхность все зло, которое таилось в юноше, и оно на время подавило его врожденную добродетель — если религиозное воспитание можно причислить к добродетели.

Он начал медленно, но твердо отбрасывать от себя символы веры — свое траурное одеяние. Сначала он подыскал себе другую шляпу, помоднее, с пером, затем спорол белые полосы с плаща, а затем и сам плащ украсил серебряными кружевами.

Так понемножку, шаг за шагом, происходили превращения Кеннета, и к концу недели он уже выступал как настоящий благородный кавалер. Из сурового аскета он за несколько дней превратился в отвратительного фата, хлыща. Его светлые волосы, которые еще до недавнего времени ниспадали на лоб, теперь были немыслимо завиты и схвачены за правым ухом голубой лентой.

Геллиард с изумлением наблюдал за его превращениями. Зная, на какие глупости способна обиженная молодость, он во всем винил Синтию и по своему обыкновению подсмеивался над мальчиком. Грегори тоже веселили выходки Кеннета, и даже Синтия порой улыбалась.

Облачившись в придворные одежды, Кеннет приобрел замашки настоящего вельможи, его речь стала прерывиста и надменна, более того, его уста, которые были невиннее уст младенца, стали издавать некоторые не совсем приличные клятвы, к которым частенько прибегал Криспин.

Раз Синтии нужен грубый ухажер, решил он, то он таковым станет. К сожалению, у него не хватало смекалки, чтобы понять, что в этих нарядах он вызывает у нее не столько интерес, сколько удивление, а быть может и раздражение.

— Что значит весь этот павлиний наряд? — спросила она у Кеннета. — Это тоже символы?

— Можно считать их таковыми, — угрюмо отвечал он. — Прежним я вам не нравился…

— И вы решили приукрасить себя этим маскарадом?

— Синтия, вы смеетесь надо мной! — воскликнул он разозлившись.

— Да спасет меня небо! Я просто указываю на разницу, — отвечала она весело. — Ну разве эти надушенные одежды — не маскарад, также как и ваш черный плащ и шляпа? Тогда вы изображали из себя святошу, теперь распутника. Но в обоих случаях это только притворство.

Он оставил ее и отправился искать Грегори, чтобы излить ему свои жалобы на холодное отношение Синтии. После этого состоялся короткий разговор между Синтией и ее отцом, в конце которого Синтия заявила, что никогда в жизни не выйдет замуж за щеголя.

Грегори пожал плечами и ответил, что через это проходят все молодые люди, это путь к мудрости.

— Возможно! — с жаром возразила она. — Но в данном случае мы имеем дело с непроходимой глупостью. Мастер может возвращаться в свою Шотландию. В замке Марлей он только понапрасну теряет время.

— Синтия! — разгневался Грегори.

— Отец, — взмолилась она, — не надо сердиться! Ты же не станешь выдавать меня замуж против моей воли? Ты ведь выдашь меня за человека, которого я презираю?

— Презираешь? Господь всемогущий! Какое правоты имеешь его презирать? — гневно спросил он.

— Это право дает мне свобода мыслить — единственная свобода, доступная женщине. В остальном женщина для мужчины — не больше чем топор или другая вещь, которую можно купить и продать, взять или бросить.

— Дитя мое, что ты понимаешь в этих вещах? — воскликнул Грегори. — Ты переутомилась, дорогая.

И он покинул ее, решив отложить этот разговор до лучших времен.

Она вышла из замка, чтобы побродить в одиночестве среди обнаженных деревьев парка, и наткнулась на Криспина, сидящего на поваленном стволе дуба.

Шорох ее платья заставил Криспина подняться. Он снял шляпу, приветствуя ее, и хотел уйти, но Синтия остановила его.

— Сэр Криспин.

— К вашим услугам, мисс Синтия.

— Вы что, боитесь меня?

— Красота, мадам, обычно пробуждает мужество, а не страх, — ответил он с улыбкой.

— Вы уходите от ответа, сэр.

— Это тоже ответ, мисс, если его правильно истолковать.

— Значит вы не боитесь меня?

— Бояться не в моих привычках.

— Почему же вы вот уже три дня избегаете меня?

Помимо своей воли Криспин почувствовал, как у него заколотилось сердце — заколотилось от неизъяснимого блаженства при мысли, что она заметила его отсутствие.

— Возможно, это происходит потому, — начал он медленно, — что в противном случае вы бы избегали меня, мисс Синтия.

— Сатана был горд, сэр, и из-за этого был проклят.

— Та же судьба ждет и меня, раз гордыня уводит меня от вас.

— Нет, сэр, — рассмеялась она, — вы бежите от меня по своей воле.

— Не по своей, Синтия. Вы ошибаетесь, — начал он. Затем он спохватился и произнес напыщенно, со смешком: — Из двух зол, мадам, мы должны выбирать наименьшее.

— Мадам! — откликнулась она, не обращая внимания на другие его слова. — Отвратительное слово, к тому же мгновение назад вы называли меня «Синтия».

— Благодарю вас за честь.

Она взглянула на него с недоумением и затем направилась прочь от его неподвижной скованной фигуры. Криспин решил, что она бросает его одного, и был рад этому. Но отойдя на десяток шагов, она оглянулась через плечо.

— Сэр Криспин, я иду к утесу.

В ее голосе несомненно звучало приглашение. Он грустно улыбнулся.

— Я скажу Кеннету, если увижу его.

Услыхав эти слова, она нахмурилась.

— Я не хочу, чтобы он приходил. Я лучше пойду одна.

— Хорошо, мадам, тогда я не буду сообщать об этом никому.

— Оттуда такой прекрасный вид…

— Я всегда был того же мнения, — согласился он.

Ей хотелось обозвать его глупцом, но она сдержалась.

— Разве вы не хотите составить мне компанию? — спросила она напрямик.

— С удовольствием, если таково ваше желание.

— Вы можете остаться, сэр.

Ее обиженный тон подсказал Криспину, что он был невежлив.

— С вашего позволения, мадам, я пойду с вами. Я скучный собеседник, но если вы хотите…

Она прервала его:

— Ни в коем разе. Я не люблю скучных собеседников.

И она ушла.

Криспин вновь присел на поваленное дерево и задумался. Старый солдат, которого привела в замок жажда мести, расплывается как воск при одной мысли о ней, потому что боится причинить боль этой девушке, которая насмехается над ним, играет с ним.

Что он безбородый, зеленый юнец? Что он снова превратился в семнадцатилетнего юношу, если взгляд пары прекрасных глаз заставляет его забывать все на свете?

Он резко поднялся и бесцельно побрел по парку, пока внезапно поворот тропинки не столкнул его лицом к лицу с Синтией. Она встретила его взрывом смеха.

— Сэр Увалень, я знала, что волей или неволей, но вы последуете за мной! — воскликнула она.

И он, застигнутый врасплох, только улыбнулся ей в ответ, потому что она все равно рассчитала верно.

Глава 14

СЕРДЦЕ СИНТИИ АШБЕРН
Рука об руку гуляла по парку эта необычная пара — девушка с душой чистой, как дыхание морского ветерка, и мужчина, чья жизнь прошла в лишениях и страданиях, в неосознанном грехе; девочка, стоящая на пороге материнства, чьи годы до этой поры были наполнены только радостью и весельем, и человек на полпути к свей зловещей цели — кровавой мести, 80 единственному, что еще удерживало его в этой жизни, которую он сам считал безобразной и отвратительной.

— Сэр Криспин, — робко начала Синтия, — вы несчастны, да?

Геллиард взглянул на нее, пораженный ее словами и тем тоном, которым они были произнесены.

— Я несчастен? — он рассмеялся. — Разве я похож на шута, который притворяется несчастным в такой день, находясь рядом с вами?

— Значит, вы счастливы? — спросила она с вызовом.

— А что есть счастье? — отозвался он, и прежде чем она успела ответить, добавил: — Я не был счастлив многие годы так, как сейчас.

— Я говорю не о теперешнем вашем положении, — сказала она с укоризной, уловив в его словах нечто большее, чем просто комплимент. — Я говорю о всей вашей жизни.

Но, то ли из врожденной скромности, то ли еще по какой причине, он пришел к разумному заключению, что данная тема менее всего пригодна для развлечения молодой девушки.

— Мисс Синтия, — произнес он, делая вид, что не слышал ее вопроса, — я бы хотел сказать вам пару слов относительно Кеннета.

В ответ на это она недовольно надула губки.

— Но я просила вас рассказать о себе. Нехорошо не слушаться леди. К тому же мистер Кеннет меня абсолютно не интересует.

— Если девушку не интересует жених, то у него мало шансов стать ее мужем.

— Ну, я думаю, вы наконец поняли меня. Кеннет никогда не станет моим мужем, сэр Криспин.

— Что вы такое говорите? — воскликнул он.

— О, Господи! Неужели я должна выйти замуж за куклу? Разве он мужчина, которому девушка могла бы подарить любовь, сэр Криспин?

— Что вам в нем не нравится?

— Все!

Он рассмеялся, не принимая ее слова всерьез.

— Ну это чересчур. А кто виноват в его недостатках?

— Кто же?

— Вы сами, Синтия. Вы относитесь к нему пренебрежительно. И в том, что последнее время его поведение стало экстравагантным, виноваты тоже вы. Вы слишком жестоки к нему, и он в своем стремлении вернуть вашу благосклонность переступил границы осторожности.

— Это мой отец просил вас сказать мне об этом?

— С каких пор ваш отец оказывает мне такое доверие? Нет, нет, Синтия. Я прошу за этого мальчика — сам не знаю, почему.

— Плохо заступаться за человека, не зная своих истинных побуждений. Давайте забудем об этом повесе Кеннете. Говорят, сэр Криспин, — и она взглянула на него своими прекрасными глазами, которым нельзя было лгать, — что в королевской армии вас прозвали «Рыцарем Таверны»?

— Это правда. И что из этого?

— Как что из этого? Вы краснеете при одной мысли об этом?

— Я? Краснею? — В его глазах сверкали искорки смеха, когда он встретил ее грустный, полный сочувствия взгляд. Искренний, чистосердечный смех вырвался из его груди, спугнув стаю чаек с прибрежных скал. — О, — Синтия! — проговорил он, слегка задыхаясь от смеха. — Представьте себе Геллиарда Криспина, краснеющего и хихикающего как молодая девушка перед первым возлюбленным. Нет, только представьте! Легче представить себе Люцифера, распевающего псалмы в поучение пастора-неконформиста.

Ее глаза сверкали гневом.

— Вы всегда так. Надо всем вам надо посмеяться. Я уверена, что таким вы были с самого начала, и именно это ваше качество довело вас до теперешнего состояния.

— Нет, прекрасная мисс, вы ошибаетесь, вы очень ошибаетесь, я не всегда был таким. Было время… — Он замолчал. — А! Только трусы кричат, что «было время…» Оставим мое прошлое, Синтия. Оно мертво, а о мертвом не принято говорить плохо.

— Что же скрывается в вашем прошлом? — продолжала настаивать она, несмотря на его слова. — Что могло изменить природу человека, который когда-то был и все еще остается человеком большой души? Что привело вас к вашему теперешнему состоянию, вас, который был рожден, чтобы вести за собой других, который…

— Не надо, дитя мое. Не надо! — умолял он ее.

— Нет, вы расскажите мне обо всем. Давайте присядем здесь.

И, взяв его за рукав, она присела на небольшой бугорок, оставив место для него. С полусмехом-полувздохом он подчинился и присел на камень рядом с ней, освещенный лучами сентябрьского солнца.

Его подмывало рассказать ей все. Нотка тепла в ее голосе была для него как глоток вина для умирающего от жажды. Жгучее желание оправдать себя в ее глазах, дать ей понять, что в его падении больше виноваты другие, нежели он сам, толкало его поведать ей ту историю, которую он рассказал Кеннету в Ворчестере. Искушение росло с каждой минутой, но в конце концов он образумил себя, напомнив себе, что те, кто виноват в его несчастьях, приходятся ей родственниками. Он мягко улыбнулся и покачал головой.

— Мне нечего рассказать тебе, дитя. Давай лучше поговорим о Кеннете.

— Я уже сказала вам, что не желаю слышать о нем.

— Но вы должны выслушать это, хотите вы того или нет. Вы думаете, что только потрепанный в войнах грубый пьяница может ошибаться? Не приходило ли вам в голову, что и маленькая нежная девушка также не застрахована от ошибок?

— Но что я сделала дурного? — воскликнула Синтия.

— Вы несправедливы к бедному мальчику. Разве вы не видите, что единственным его желанием является стремление вернуть ваше расположение?

— В таком случае, это его желание проявляется в странных формах.

— Он просто выбрал не те средства, вот и все. В его сердце лежит только одно желание — быть рядом с вами, и в конечном счете важна суть, а не ее проявления. Почему вы так неласковы с ним?

— Но это вовсе не так. Можно ли считать плохим отношением, если я даю ему понять, что мне не нравится его манера одеваться? Будет ли более гуманно не замечать этого и поощрять его дальше? У меня не хватает на него терпения.

— Что касается его манеры одеваться, то, как я уже говорил, это больше ваша вина.

— Сэр Криспин! — грозно произнесла она. — Вы становитесь утомительным.

— Да, — ответил он, — я начинаю утомлять вас своим присутствием, потому что говорю о долге, а это всегда утомительная тема для беседы.

— Какой долг? О чем вы говорите? — ее щеки окрасил стыдливый румянец.

— Я поясняю, — ответил он невозмутимым тоном. — С этим юношей вы помолвлены. У него доброе сердце, он благородный и честный человек, временами даже слишком честный и благородный, но оставим это. Из простого каприза, причуды, вы решили посмеяться над ним, как часто поступают существа вашего пола, когда считают мужчину своей собственностью. Из этого он заключает, бедный мальчик, что больше ничего не значит в ваших глазах, и чтобы вернуть прежнее расположение — единственную вещь в мире, которую он ценит больше жизни — он начинает совершать глупость за глупостью. Это дает вам новый повод для насмешек. Он ревнует вас, как курица свое потомство.

— Ревнует? — откликнулась Синтия.

— Ну конечно! И его ревность заходит так далеко, что он подозревает даже меня! — воскликнул он с преувеличенным безразличием и изумлением. — Меня! Рыцаря Таверны!

Его слова заставили ее задуматься. Продолжая размышлять, она пришла к неожиданному открытию, от которого у нее перехватило дыхание.

Толчком к этому послужил тот презрительный тон, с которым Криспин говорил о ревности Кеннета к нему. «Ведь это чудовищно и неестественно», — подумала она. Затем в ее мозгу вспыхнул ответ. Она поняла, что несмотря на насмешки Геллиарда, подозрения Кеннета небезосновательны.

В это мгновение она поняла, что именно Криспин с его презрительным отношением к самому себе вытеснил из ее сердца Кеннета. Она никогда не любила его по-настоящему, но она мирилась с ним, по крайней мере. И только сравнивая его с Криспином, она начала его презирать. Его слабость, бесхарактерность, постоянные заботы о душе представляли резкую противоположность веселому, крепкому, храброму характеру Криспина.

Эти неосознанные мысли постоянно бродили в ее голове, но только сейчас искренняя самоуничижительная речь Криспина позволила ей вникнуть в их смысл.

Она любила его. То, что он говорил о себе, как недостойном солдате удачи, немногим лучше искателя приключений, человеке, не имеющем веса в обществе, не имело сейчас ровно никакого значения. Она любила его. Она догадывалась об этом после того, как Криспин шутливо спросил ее, были ли у Кеннета основания ревновать его к ней. И подумав об этом хорошенько, она пришла к выводу, что если бы Кеннет знал, что творится в ее сердце, у него были бы все основания для ревности.

Она любила его той редкой разновидностью любви, которая готова жертвовать и жертвовать и ничего не просить взамен, которая заставляет женщину следовать за мужчиной на край света, оставаться с ним, когда весь мир отвернулся от него, и молить Бога об одном: делить с ним его радости и горе всю жизнь.

И такую любовь Криспин не замечал, он не верил в саму возможность ее существования, он был настолько слеп, что с презрением смеялся над глупым молокососом, ревнующим его к Синтии. И в то время, как она сидела, всем сердцем погруженная в свое открытие, с бледным, вдохновенным лицом, он, кому предназначалась вся ее любовь и нежность, продолжал убеждать ее полюбить другого.

— Вы наверняка заметили в нем ревность, — говорил он, — и как вы попытались ее усыпить? Никак. Напротив, вы возбуждали ее каждым словом, каждым движением. Вы возбуждали ее тем, что — без всякой на то причины — прогуливаетесь со мной, сидите здесь на скале и заставляете меня говорить вам о вашем долге. Не придется ли вам пожалеть о своем поведении, когда ревность толкнет его на новые безрассудства, которые могут принести печальные плоды? Неужели вам не жалко бедного мальчика, и вы не хотите посоветовать ему вести себя разумно? Нет. Вы будете дразнить его и толкать на новые глупые выходки. И из-за этих ошибок, которые он будет совершать по вашей вине — хотя вы можете об этом и не догадываться — вы заключаете, что он вам не подходит, и начинаются сердечные драмы.

Она слушала его со склоненной головой, настолько поглощенная своими мыслями, что пропустила половину из того, что он говорил. Внезапно она подняла голову и посмотрела ему в глаза.

— Вы стали таким, каким вы есть — это по вине женщины?

— Нет. Но какое это имеет отношение к судьбе Кеннета?

— Никакого. Я просто спросила. Я не думала о Кеннете.

Он уставился на нее с ошарашенным видом. Неужели его речь была так холодна и неубедительна, что она так спокойно заявляет, что не думает о Кеннете?

— Вы будете думать о нем, Синтия! — взмолился он. — Вы будете думать о том, что я вам говорил, и проявив к нему доброе участие, вы превратите его в мужчину, которым потом будете гордиться. Будьте с ним искренни, дитя, и если впоследствии вы поймете, что все-таки не в состоянии полюбить его, то скажете ему об этом. Но скажете это искренне по доброму, а не так, как вы разговариваете с ним сейчас.

Некоторое время она молчала, ее чувства были близки к негодованию. Затем сказала:

— Я бы хотела, сэр Криспин, чтобы вы послушали, как он отзывается о вас.

— Он говорит обо мне не в лучших красках, это несомненно. Но у него есть на то веские основания.

— И все же вы спасти ему жизнь.

Эти слова пробудили Криспина из задумчивого состояния к реальности. Он перебрал в памяти обстоятельства спасения Кеннета и ту цену, которую мальчик должен заплатить за эту услугу, и внезапно он осознал, что защищая Кеннета перед Синтией, он только понапрасну тратит дыхание, ибо его будущие деяния навсегда закроют ему путь к сердцу Синтии. Нелепость положения сильно ударила его самолюбие, и он резко поднялся.

— Позже у него будет мало причин благодарить меня, — пробормотал он. — Пойдемте, мисс Синтия, становится темно.

Она механически подчинилась, и они молча направились назад к замку, изредка обмениваясь парой слов, не имеющих особого значения.

Но его доводы в пользу Кеннета не пропали даром. Не совсем понимая, какие силы движут ею, Синтия решила помириться с юношей. Ею овладела меланхолия. Криспин не видит, что скрывается в ее сердце, а она никогда не расскажет ему об этом. Жизнь потеряла для нее свои свежие краски и значимость, а раз так, не все ли равно, что ждет ее впереди?

Поэтому на следующее утро, когда ее отец вернулся к разговору о Кеннете, она терпеливо слушала его, не проявляя прежней агрессивности. С тем же безразличием она встретила униженные просьбы Кеннета простить его, с тем же безразличием позволила поцеловать себе руку, возродив в мальчике надежду на реабилитацию.

Но на душе у мисс Синтии было грустно, а щеки ее утратили былой румянец. Она стала задумчивой, часто вздыхала, и под конец ей стало казаться — как это бывало со многими девушками — что ей суждено всю жизнь провести в бесплодных воздыханиях по человеку, который даже не думает о ней.

Со своей стороны, все эти дни Кеннет мучительно размышлял над тем, как поднять себя в глазах своей возлюбленной. Но его попытки были столь тугодумны и неверны, что он вскоре перестарался в своем усердии, пренебрежительно отозвавшись о Криспине в присутствии Синтии.

Ее глаза широко раскрылись, и если бы он был понаблюдательнее, то поспешил бы перевести разговор в другое русло. Но ревность лишила его последних скудных остатков разума, которыми его наградила природа. И он продолжал говорить о Криспине, не заботясь о форме выражений. Однако вскоре она прервала поток его красноречия.

— Кеннет, разве я не говорила вам, что лучший способ стать джентльменом — это не оскорблять имя того, кто спас вам жизнь? Что джентльмен должен презирать себя за такой поступок?

Как и раньше, он начал возражать, что его слова не содержали ничего обидного для сэра Криспина. Он был готов разрыдаться как школьник, каковым он и оставался в душе.

— А что касается моей благодарности за оказанную им услугу, — произнес он, ударяя кулаком по дубовому столу, — то эта благодарность должна быть оплачена, и с процентами, ибо я могу заплатить за нее своей жизнью.

— Я не понимаю, о каких процентах вы говорите, если вы должны рисковать тем, чем обязаны своему спасителю — жизнью, — ответила она с холодным презрением, едва не заставив его разрыдаться. Но если ему не хватило силы воли, чтобы сдержать слезы, у него хватило, по крайней мере, стыдливости, чтобы повернуться спиной и не показывать их девушке. — Но скажите мне, сэр, — спросила она с растущим любопытством, — как все это произошло, чтобы я могла судить о законности вашей сделки.

Некоторое время он молча ходил по залу, сложив руки за спиной и устремив взгляд на полированный пол, по которому лучи заходящего солнца, проникавшие сквозь разноцветные стекла окон, разбрасывали багровые полосы. Она сидела в большом кожаном кресле во главе стола и молча наблюдала за ним.

Кеннет раздумывал, должен ли он сохранить в тайне существо дела, и под конец решил, что нет. Поэтому он вкратце пересказал ей историю Криспина, которую тот доверил ему той ночью в Ворчестере — историю подлинных страданий, которые только трус мог оставить неотомщенными. Он ничего не добавил, ничего не сократил, а рассказал ее такой, какой услышал в ту ужасную ночь, воспоминание о которой до сих пор повергало его в трепет.

Синтия слушала его, раскрыв рот, впитывая в себя нить повествования, которое по своей трагичности больше походило на роман, чем на подлинную жизнь человека. Со скорбью и жалостью, с гневом и негодованием слушала она рассказ Кеннета. Даже после того, как он окончил его и сел в соседнее кресло, она продолжала молчать, все еще находясь под впечатлением истории жизни Криспина.

Затем внезапно она, бросив горящий взгляд на юношу, с глубочайшим презрением воскликнула:

— И вы, зная все это, позволяете себе так говорить об этом человеке? Зная, сколько страданий выпало на его долю, вы осмеливаетесь упрекать его за те грехи, на которые его толкнула полная лишений судьба? А как бы поступили вы на месте этого несчастного? Упали бы трусливо на колени и поблагодарили Господа за то, что он сохранил вашу презренную жизнь? Или безропотно снесли бы удары судьбы с молитвою на устах? Кто вы такой, что зная правду о жизни этого человека, можете сидеть здесь и осуждать его? Скажите мне!

Но Кеннету нечего было ответить на этот взрыв негодования, на вопросы, полные презрения, которые обрушились на него. Тот ответ, который он дал Рыцарю Таверны в ту ночь в Ворчестере на тот же вопрос, он сейчас не решался вымолвить. Может он боялся этой девушки, а может наконец осознал, какое жалкое зрелище он представляет по сравнению с Криспином, которого он всем сердцем презирал еще не так давно.

Уступая ее гневу, он начал лихорадочно искать подходящее оправдание, но прежде чем он успел это сделать, раздался звук тяжелых шагов, и в холле появился Грегори Ашберн. Его лицо было пепельного цвета, и брови были нахмурены.

Его приход вызвал неловкую тишину в зале, и Грегори молча подошел к столу. У нижнего края стола он задержался, собираясь что-то сказать, но его прервал звук грохочущих колес и щелканье кнута.

— Это Джозеф! — воскликнул он с явным облегчением, которое не ускользнуло от Синтии. И с этим восклицанием он выбежал мимо них из зала, чтобы встретить так своевременно вернувшегося брата.

Он подоспел к ступенькам лестницы, ведущей в замок, как раз в тот момент, когда перед ней остановилась дорожная коляска, и из нее выскочил худощавый и подтянутый Джозеф.

— Итак, Грегори, — проворчал он вместо приветствия, — в конце концов я проездил впустую. Ваш курьер обнаружил меня в Лондоне, когда я уже истощил запасы гостеприимства в Уайтхолле. Но, раны Христовы! — воскликнул он, заметив бледность на его лице. — Ты болен?

— У меня есть для тебя новости, — ответил Грегори дрожащим голосом.

— Что-нибудь с Синтией? Нет, вон она стоит со своим красавчиком. Господи, какие патлы он себе отрастил!

И с этими словами он поспешил навстречу молодым людям, чтобы поцеловать свою племянницу и поздравить Кеннета с благополучным возвращением.

— В Лондоне я много слышал о тебе, мой мальчик, — произнес он с хитрой улыбкой на лице. — Как ты подружился с глотателем огня Геллиардом, и как он связал священника и часового и вытащил тебя из тюрьмы за час до казни.

Кеннет вспыхнул. Он чувствовал издевку в тоне Джозефа. Тот старался подчеркнуть, что вся заслуга побега принадлежит Криспину и что сам Кеннет ни за что бы не выбрался из этой переделки. Кеннету показалось, что эти слова и этот тон в присутствии Синтии были не случайными.

Он был прав. Джозеф был злобным и ядовитым от рождения и не упускал случая показать это окружающим. И сейчас он злился за те неудобства, которые он был вынужден терпеть в пути, выполняя дело, которое ему было явно не по душе.

Его тонкие губы расплылись в неприятной улыбке, и он устремил свой злобный взгляд на молодого человека, но в этот момент Грегори оттащил его в сторону за полу плаща. Они направились в залу, в которой состоялся их последний разговор перед отъездом Джозефа. С таинственным видом Грегори прикрыл за собой дверь и повернулся лицом к брату. Тот в это время расстегивал свой пояс с мечом.

— Подожди, Джозеф! — воскликнул Грегори голосом, полным трагизма. — Сейчас не время разоружаться. Держи свой меч под рукой, вскоре он будет нужен тебе, как никогда в жизни.

Он перевел дыхание и поведал брату последние новости:

— Роланд Марлей жив, и он находится здесь! — И он без сил опустился в кресло.

Выражение лица Джозефа не изменилось. Только частое подергивание век выдало взволнованное состояние. Его рука, сжимавшая рукоятку меча, расслабилась, и он шагнул к брату, пристально вглядываясь в его бледное изможденное лицо. Внезапная догадка осенила его. Он взял брата за плечи и встряхнул.

— Грегори, идиот, ты слишком много пил в мое отсутствие.

— Да это так, — простонал Грегори, — и он был моим собутыльником и подавал мне пример.

— Ну конечно, — бросил Джозеф с презрением. — Бедный Грегори, вино настолько помутило твой рассудок, что тебе начали мерещиться призраки за столом. Оставь, старина, все это ерунда.

В его словах Грегори уловил сомнение.

Он с трудом поднялся на ноги и обратился к брату:

— Это был не призрак, а Роланд Марлей собственной персоной во плоти сидел со мной за столом. Он сильно изменился, и я бы ни за что его не узнал, если бы не разговор, который я услышал десять минут назад.

Его искренность была очевидной, а слова были достаточно убедительны, и подозрения Джозефа вновь начали усиливаться.

Он схватил брата за руку, заставив того поморщиться от боли, и насильно усадил обратно в кресло.

— Что ты имеешь в виду, черт меня побери? — процедил он сквозь зубы. — Рассказывай по порядку!

И Грегори поведал ему о том, как Кеннет прибыл в замок в сопровождении этого человека, который в последние годы войны прославился среди роялистов под именем «Геллиард Сто Чертей», а среди мятежников как «Рыцарь Таверны» за свое беспробудное пьянство. Грегори вспомнил и его упоминание о Роланде Марлее в первую ночь пребывания в замке, и закончил рассказом, который Кеннет недавно доверил Синтии.

— Значит, этот Криспин никто иной, как Роланд Марлей, превратившийся в наемную собаку? — размышлял вслух Джозеф. Он был спокоен, обдумывая то, что сообщил ему брат.

— Это не подлежит никакому сомнению.

— И ты виделся с этим человеком все эти дни, проводил с ним ночи напролет за бутылкой испанского вина и так и не узнал его? Клянусь Богом, где были твои глаза?

— Можешь назвать меня слепцом, Джозеф. Но он настолько изменился, что бьюсь об заклад, ты тоже не узнал бы его.

Джозеф хмыкнул с презрительным видом, давая понять, что он думает о мнении своего брата.

— Думаю, что ты ошибаешься, Грегори. У меня было много причин запомнить его хорошенько. — Внезапно в его тоне зазвучали настороженные нотки: — Но этот парнишка, Грегори, как ты думаешь, он не догадывается?

— Совершенно. В этом и заключается дьявольский план Роланда Марлея. Узнав об отношениях Кеннета с нашей семьей, он использовал возможность, которую ему предоставила Фортуна, чтобы связать мальчика клятвой прийти ему на помощь, когда он того потребует, не открывая при этом имен тех, против кого его действия могут быть направлены.

— Что же будет с вашим замечательным проектом его брака с Синтией? — ядовито пробормотал Джозеф.

Он засмеялся неприятным смехом, и на некоторое время в комнате воцарилась тишина.

— Уму непостижимо! — взорвался он под конец. — Целых две недели он находится под этой крышей, и ты не предпринял ни одной попытки, чтобы исправить ту небрежность, которая была допущена нами восемнадцать лет назад!

Он говорил об этом с таким ледяным спокойствием, что его брат вздрогнул и со страхом взглянул на него.

— Ну и что теперь делать, идиот? — орал Джозеф. — Ты что, так же слаб, как и слеп? Будь я проклят, если я не вернулся во время. Я не позволю ни одному Марлею обременять мою старость. — Затем он понизил голос. — Завтра я найду способ, чтобы вывести этого пса на чистую воду. Я умею это делать.

Он потрепал рукоять меча.

— Другого выхода нет? — обреченным тоном спросил Грегори.

— Был, — ответил Джозеф. — Оставался еще Парламент. В Уайтхолле я встретил одного человека — полковника Прайда — старого кровожадного пуританина, который отдал бы правую руку, чтобы увидеть Геллиарда на виселице. Этот Геллиард, похоже, зарубил его сына в Ворчестере. Если бы я знал раньше, — добавил он с сожалением, — если бы ты был посообразительней и сообщил бы мне о том, что случилось, я бы нашел возможность помочь полковнику Прайду осуществить его месть. Но сейчас, — он пожал плечами, — уже поздно.

— Может быть… — начал Грегори, и вдруг издал восклицание, заставившее Джозефа вскочить на ноги. Дверь распахнулась, и на пороге вырос сэр Геллиард Криспин со шляпой в руке.

Изумленный взгляд Джозефа задержался на нем на секунду, затем он воскликнул:

— Кто вы такой, черт вас возьми?

Несмотря на свой испуг, Грегори едва не расхохотался. Рыцарь Таверны сделал несколько шагов вперед.

— Я Криспин Геллиард, к вашим услугам, — произнес он, отвешивая поклон. — Я узнал, что владелец замка Марлей вернулся из путешествия, и что я могу застать вас здесь. Поэтому, сэр, я поторопился сюда, чтобы принести слова благодарности за ваше гостеприимство, оказанное мне в стенах этого дома.

Продолжая говорить, он сверлил Джозефа взглядом настолько ненавистным, сколь галантны были слова, которые он произносил. Джозеф не мог прийти в себя от изумления. Этот незнакомец был совсем не похож на Роланда Марлея, которого он когда-то знал. К тому же он выглядел достаточно пожилым человеком, в то время как Роланду могло исполниться не более сорока лет.

Через мгновение Джозеф стряхнул оцепенение и, сгорая от желания узнать, разгадал ли Криспин, что они догадываются о его подлинном происхождении, ответил со слащавой улыбкой на лице:

— Сэр, мы рады вам. Вы оказали услугу дорогому для нас существу, и этот убогий домишко всегда к вашим услугам.

Глава 15

РАСПЛАТА
Сэр Криспин не слышал ничего из того, что было сказано перед его приходом, и поэтому не подозревал, что его инкогнито раскрыто. Он поторопился сделать то, что являлось обычной процедурой гостя по отношению к хозяину дома. Его подстегивало также нетерпеливое желание вновь встретиться с Джозефом Ашберном — человеком, который нанес ему смертельный удар мечом восемнадцать лет назад. Он внимательно изучил его и пришел к выводу, что это очень жестокий и опасный противник, в противоположность своему туго соображающему брату, и что действовать нужно немедленно.

Поэтому, когда он появился в зале к ужину, он был вооружен и одет в дорожный костюм.

Джозеф в одиночестве стоял у огромного камина, наблюдая за игрой огня. Грегори с дочерью стояли у окна. У противоположного окна стоял Кеннет, угрюмо глядя на моросящий дождь.

Услыхав шаги Криспина на лестнице, Джозеф повернулся и вопросительно взглянул на снаряжение рыцаря.

— Что это значит, сэр Криспин? — спросил он. — Вы собрались в путешествие?

— Я и так слишком долго злоупотреблял гостеприимством замка Марлей, — ответил Криспин, приблизившись к камину.

— Сегодня вечером, мастер Ашберн, я уезжаю.

Джозеф вежливо пробормотал традиционные слова сожаления по поводу столь скорого отъезда, в то же время мучительно пытаясь понять, чем вызвано это решение Криспина. Но Криспин заметил, как изменилось выражение лица Джозефа, и в его голове мелькнула мысль, что Джозеф знает, кто он такой на самом деле. Направляясь к Синтии и ее отцу, он мысленно поблагодарил небо за те меры, предосторожности, которые он принял для выполнения своего плана.

Проводив его взглядом, Джозеф подумал: а не догадывается ли Криспин о том, что он узнан, и не решил ли он воздержаться от расплаты, отложив ее до более подходящего случая? Отвечая себе на этот вопрос, он решил, что Криспин не должен покинуть этот замок живым и невредимым. Ведь он мог вернуться для осуществления своей мести. Раз Геллиард отказался от своего плана, то Джозеф сам осуществит его сегодня же ночью и положит конец этой истории. Поэтому прежде чем сесть за стол, Джозеф проверил, что его меч находится поблизости за спинкой стула.

Ужин прошел довольно спокойно. Кеннет по прежнему страдал от безразличия Синтии, а Синтия сидела молча со скорбным выражением лица. История жизни сэра Криспина и его внезапный отъезд дали ей много пищи для размышлений, и Криспин в который раз ловил на себе ее взгляд, в котором читалась жалость и еще какое-то чувство, но какое, Криспин так и не мог понять. Звучный бас Грегори почти не был слышен. Угрожающие взгляды, которыми награждал его брат, заставляли Грегори сидеть молча, чувствуя себя не вполне уютно.

Что же касается Геллиарда, то им овладели воспоминания, и он много пил, что с удовольствием отметил про себя Джозеф. Но и здесь он недооценил этого человека. Кеннет ел мало, но казалось, что в нем проснулась небывалая жажда, и Криспин вскоре начал испытывать легкое беспокойство, глядя, как тот часто наполняет свой бокал. Через час ему нужна была помощь Кеннета, и он вполне справедливо подозревал, что если дела пойдут так и дальше, то на юношу можно будет не рассчитывать. Если бы Кеннет сидел рядом с ним, он мог бы предупредить его шепотом, но тот сидел на противоположном конце стола.

Однажды Криспину удалось перехватить взгляд, которым обменялись Джозеф и Грегори, а когда Грегори принялся усиленно подливать вина ему и Кеннету, его подозрения усилились, и он стал держаться настороже.

Вскоре Синтия встала из-за стола. В следующее мгновение Криспин тоже был на ногах. Он проводил ее до лестницы и здесь обратился к ней:

— Позвольте мне, мисс Синтия, попрощаться с вами. Через час или около того я уеду.

Ее глаза были задумчивы, и он мог заметить, что она слегка побледнела.

— Счастливого пути, сэр, — ответила она тихо. — Пусть вам сопутствует удача.

— Благодарю вас, мисс. Счастливо оставаться.

Он низко поклонился. Она слегка кивнула ему в ответ и поднялась по лестнице. Дойдя до верхней галереи, она обернулась. Он вновь занял свое место за столом и наполнил свой бокал. Слуги ушли, и в течение получаса они сидели в зале, потягивая вино и разговаривая, в то время как Криспин хмелел все быстрее, и под конец его веки налились свинцом, а голова склонилась на грудь.

Кеннет, возбужденный вином, но все еще не потерявший рассудка, посмотрел на него с презрением. И этого человека Синтия предпочла ему? В глазах Джозефа Ашберна тоже читалось презрение, смешанное с удовлетворением. Выполнение его плана упрощалось. Вскоре он решил, что настала пора действовать.

— Мой брат сказал мне, что вы были знакомы с Роландом Марлеем? — спросил он.

— Да, — ответил Криспин, с трудом ворочая языком. — Я знал эту собаку… веселая, неутомимая натура. Дважды его безрассудство убивало его, беднягу, в том числе это была и ваша рука, мастер Ашберн, как говорят.

— Кто говорит?

— Кто говорит? — эхом откликнулся Криспин. — Я говорю. Может вы хотите обвинить меня во лжи?

Джозеф рассмеялся таким зловещим смехом, что у Кеннета застыла кровь в жилах.

— Нет, почему? Я не буду отрицать этого. Он погиб в честной схватке. Более того, он сам был зачинщиком дуэли.

Криспин ничего не ответил и неуверенно поднялся на ноги, опрокинув при этом стул, который с грохотом упал на пол. Некоторое время он смотрел на него пьяным взором, а затем нетвердыми шагами направился к половине для прислуги. Он захлопнул тяжелую дверь и закрыл ее на ключ, который положил себе в карман. Трое мужчин сидели за столом, наблюдая за его движениями с презрением, любопытством и весельем.

Холодная улыбка застыла на губах Джозефа, когда он увидел прямо стоящего Криспина без малейших признаков опьянения и услыхал его жизненный голос:

— Ты лжешь, убийца! Это был не честный поединок, это была не дуэль. Это был подлый удар в спину, который ты нанес ему, надеясь погубить так же, как погубил его жену и ребенка. Но Господь всемогущ, мастер Ашберн, и я выжил. Как саламандра я возродился из огня, в котором вы хотели уничтожить следы своего преступления. Я выжил, и теперь я, Криспин Геллиард по прозвищу, «Рыцарь Таверны», который некогда был Роландом Марлеем, пришел, чтобы требовать отмщения. Не так я собирался вернуться домой, и не такой я представлял себе расплату. Вами должен был заняться обыкновенный палач и вздернуть вас на веревке. С этой надеждой я примкнул к лагерю короля. Но поскольку король потерпел поражение, поскольку я по-прежнему вне закона, мне надлежит выполнить месть своими руками.

Джозеф очнулся от удивления, вызванного внезапной переменой в поведении Криспина. Он понял, что Криспин обвел их вокруг пальца, закрыв единственный путь к спасению, откуда они могли ждать помощи, и резко обругал себя за слепоту. И все же он не испытывал беспокойства: его меч был под рукой, и Грегори тоже был вооружен. Возможно, и юноша примет их сторону, несмотря на данное слово. К тому же ему достаточно было повысить голос, чтобы слуги услыхали его зов через закрытую дверь и пришли напомощь.

Поэтому он отвечал с холодной циничной улыбкой на устах:

— Расплата, которой вы так добиваетесь, сэр, будет вам предоставлена в полной мере. «Геллиард Сто Чертей» известен многими бездумными поступками, но я думаю, не ошибусь, если скажу, что это его последняя выходка. Клянусь ранами Христа, сэр, это безумство — лезть в одиночку в логово льва!

— Скажи лучше «трусливой шавки в конуре», — отпарировал Криспин. — Мастер Джозеф, вы что, надеетесь запугать меня словами?

Джозеф продолжал улыбаться, чувствуя себя хозяином положения.

— Если мне понадобиться помощь, я могу легко ее вызвать. Но в этом нет необходимости — нас трое против одного.

— Вы плохо сосчитали. Мастер Стюарт сегодня принадлежит мне, связанный клятвой, что он рискнет своей жизнью, если я позову его на помощь, и я призываю его. Меч наголо, Кеннет!

Кеннет стоял, безвольно опустив руки с бледным как мел лицом.

— Проклятие на вашу голову! — взорвался он. — Вы провели меня, вы меня обманули!

— Вспомни о клятве, — последовал холодный ответ. — Если ты считаешь меня виновным в чем-то, мы после можем это уладить. Но сначала сдержи свою клятву. Меч наголо!

Кеннет все еще колебался, и, возможно, он бы даже нарушил данное обещание, но быстрые действия Грегори Ашберна лишили его возможности выбора. Испугавшись, что Кеннет может поступить наоборот и принять сторону Криспина, Грегори решил опередить его. Выхватив меч, он нанес подлый удар в грудь юноши. Кеннет увернулся от него, отскочив назад, но Грегори последовал за ним, вынуждая юношу обнажить свой клинок.

Они стояли между столом и той частью зала, которая выходила на террасу, напротив них на пути к закрытой двери стоял Криспин. Джозеф продолжал спокойно сидеть во главе стола, уверенный в себе, и с любопытством наблюдал за происходящим.

Он быстро понял поспешность атаки Грегори, которая могла лишить их союзника, но решил, что несколько выпадов заставят мальчика сложить оружие, и поэтому не вмешивался. Только когда Криспин приблизился к нему с обнаженным мечом в руке, он понял, что пора позаботиться и о себе. Он схватил меч, который стоял позади него, и вскочил на ноги, чтобы встретить своего противника. Глаза Геллиарда сверкнули, он поднял меч, и лезвия скрестились.

С другой стороны послышался ответный лязг мечей.

— Остановитесь, сэр! — кричал Кеннет, отбиваясь от наседавшего на него Грегори.

Но в ответ Грегори сделал новый выпад, который юноша инстинктивно отбил. Приняв его движение за сопротивление. Грегори ударил сильнее. Кеннет снова отбил, целясь в противника. Он увидел, что Грегори открылся, и отчасти машинально, отчасти из желания отразить натиск Грегори, он начал ответную атаку, пока не припер Грегори к стене. Одновременно с этим его нога задела за стул, который опрокинул Криспин, и он потерял равновесие. Он сам не успел осознать, что произошло, как его лезвие скользнуло по лезвию противника и вонзилась ему в правое плечо, пригвоздив его к деревянной стене.

Джозеф услышал звук падения меча и решил, что он выпал из рук Кеннета. В остальном он был слишком поглощен Криспином, чтобы глазеть по сторонам. До этого часа Джозеф Ашберн считал себя неплохим фехтовальщиком, способным держать меч в руках. Но Криспин владел мечом с таким искусством, о котором он даже не подозревал. Каждый его прием, каждая уловка, к которой он прибегал, оканчивалась одним и тем же: его лезвие с легкостью отбивалось в сторону.

Он отчаянно пытался найти брешь в обороне противника, нанося удары по всем незащищенным местам, но каждый раз его лезвие наталкивалось на холодную сталь Криспина. Он продолжал драться, удивляясь, почему Грегори не приходит к нему на помощь. Затем ужасная мысль о том, что Грегори убит, вспыхнула в его мозгу. В таком случае он должен надеяться только на себя. Он проклинал себя за глупую самоуверенность, которая заставила его недооценить противника, и тем самым совершить фатальную ошибку. Он должен был понять, что человек, приобретший такую репутацию, как сэр Криспин, — не простой смертный, а суровый мужчина, привыкший смотреть смерти в глаза. Но он может позвать на помощь. Эта мысль приобрела его, и он закричал:

— Эй, там! Стефан, Джон!

— Поберегите дыхание, — прорычал рыцарь. — Вам оно еще понадобится. Никто не услышит ваших криков. Они пьют за мой счастливый отъезд. Я не сомневаюсь, что они вылакали целый кувшин этого вина, один стакан которого может погрузить человека в сон на целые сутки.

В ответ Джозеф рассыпался в проклятиях. Он заметил, что Криспин нарочно не атакует его, только отражая удары, и это еще больше насторожило его. Он понял, что его переиграли, и в любую минуту Криспин может отправить его на тот свет кончиком своего меча. Он обливался потом с ног до головы и был на грани падения от усталости. И все же он попробует воспользоваться пассивностью Криспина, чтобы нанести ему последний удар.

Он собрал последние силы и сделал обманное движение кистью, затем нагнулся и сделал резкий выпад вперед. Когда он выбросил вперед руку с мечом, он почувствовал резкую боль в кисти, меч вылетел из его руки, выбитый искусным ударом, и он остался безоружным в полной власти Криспина.

Казалось, часы прошли с того момента, как меч выпал из его руки, но ответного удара так и не последовало. Криспин стоял рядом молча, с презрением глядя на него, как змея наблюдает за птичкой глазами, от которых Джозеф не мог оторвать парализованного взгляда.

Свечи, освещавшие залу, догорали, и по углам легли черные тени. Около стола стоял Кеннет, молча и с ужасом наблюдая за кровавой драмой. У его ног лежал без сознания раненый Грегори.

Для Кеннета, как для пассивного зрителя, тоже, казалось, прошли часы с тех пор, как Криспин обезоружил своего противника, и до тех пор, пока он со смехом не бросил свой меч на пол и не схватил его голыми руками за горло.

Криспин ощутил в себе какую-то новую силу. Ему хотелось медленно, не торопясь, добить поверженного врага. Проткнуть его мечом было слишком простым делом — он бы умер, и Криспин ничего не знал бы о его страданиях. Но взять его за горло, вот так, медленно выжать из его тела, почувствовать его отчаянные бесплодные попытки освободится, видеть каждый миг его агонии, багровеющее лицо, вздувающиеся вены, вылезающие из орбит глаза, держать его вот так, стать для него точкой отсчета времени — это было достойной расплатой за все годы страданий, которые он пережил по вине этого человека.

Тем временем необычность действий Криспина вернула Джозефу часть былой храбрости. На мгновение в его сердце даже затеплилась надежда на спасение.

— Добрая сталь слишком большая честь для вас, мастер Ашберн, — произнес Криспин.

С этими словами его жилистые руки сомкнулись вокруг шеи Джозефа, лишая его дыхания и последней надежды. Джозеф никак не предполагал, что в руках Криспина кроется такая сила. Тщетны были его попытки высвободиться. Его силы быстро иссякали, кровь бурлившая в голове, уже мутила его разум, когда вдруг хватка ослабла, и в его измученные легкие хлынул живительный воздух. Когда он окончательно пришел в себя, он обнаружил, что сидит за столом. Рядом с ним в кресле расположится Криспин, держа в одной руке обнаженный меч и с насмешкой глядя на свою жертву.

Кеннет, наблюдавшей за этой сценой, не мог сдержать озноба. Он знал, что Криспин вспыльчивый человек, которого легко рассердить, и он не раз видел его в гневе. Но он никогда не видел такого сатанинского выражения в его глазах, такой страшной улыбки из смеси насмешки и презрения, с которой он глядел на свою жертву, смерти которой он желал все последние восемнадцать лет.

— Я бы сказал, — начал Криспин тихим голосом, — что вы прожили несколько жизней, Джозеф. Я сделал все, что мог. Вы дважды корчились в агонии, и я склонен к милосердию. Конец близок — если вы хотите покаяться, пожалуйста, хотя я лично считаю, что это будет пустая трата дыхания. Вы созданы для ада.

— Вы намереваетесь, убить меня? — прошептал Джозеф, немного приходя в себя.

— А чего еще вы ожидали? Дважды я дал вам возможность почувствовать приближение смерти. Вы что, думаете, я просто забавлялся?

Джозеф стиснул зубы. Насмешки Криспина были для него как удары кнута, но эти удары пробуждали его к жизни. Он был готов к сопротивлению, но не на деле, а на словах.

— Вы собираетесь совершить убийство, — сказал он.

— Нет, это справедливое возмездие. Я долго ждал его, и наконец оно наступило.

— Подумайте, мастер Марлей…

— Не зовите меня этим именем! — резко воскликнул Криспин. — Я не носил его все эти восемнадцать лет, и, благодаря вам, я не буду его носить и впредь.

Воцарилась тишина. Джозеф заговорил вновь со спокойствие в голосе:

— Подумайте хорошенько, сэр Криспин, над тем, что вы собираетесь совершить. Ведь вы от этого ничего не выиграете.

— Господи, как вы можете такое говорить? Не думаете же вы о том, что я не получу огромного морального удовлетворения, зная, что вы получили по заслугам?

— Вы можете дорого заплатить за эту минутную радость.

— Не минутную, Джозеф. Воспоминания о ней останутся со мной на все оставшиеся мне дни и годы.

— Сэр Криспин, вы находитесь в оппозиции к Парламенту — вы почти вне закона. Я обладаю связями, большими связями. Используя их…

Криспин засмеялся.

— Довольно, сэр. Вы тратите слова впустую. Что значит для меня жизнь, и что может она мне дать? Если я так долго нес на себе ее бремя, то только затем, чтобы дождаться этого часа. Неужели вы думаете, что я отступлюсь от своей цели за взятку?

Его внимание привлек громкий стон приходящего в сознание Грегори.

— Добей его, Кеннет! — скомандовал он, указывая на неподвижно лежащую фигуру. — Что? Ты колеблешься? Лучше подчинитесь, сэр, или мне придется сделать вам неприятное напоминание о вашей клятве!

С опустошенным взглядом юноша опустился на колени, чтобы выполнить приказ Криспина. Но вдруг он разрыдался.

— Я не могу!

— Идиот, возьми у него меч или нож и прикончи его!

— Почему вы командуете мной? — воспротивился юноша.

— Вы обманули меня, и все же я оказал вам обещанную помощь. Они теперь в вашей власти, и вы можете завершить свою грязную работу сами!

— Честное слово, мастер Стюарт, я слишком терпелив с вами! Разве так уж необходимо спорить по поводу каждого вашего шага? Вы поможете мне в выполнении моего дела, как и обещали в своей клятве. Добейте этого человека и довольно словесной мишуры!

Его ярость сломила сопротивление мальчика. Кеннет не был настолько глуп, чтобы не понять, что Криспин находится в опасном возбуждении, и поэтому он с проклятиями принялся за кровавое дело.

Затем вновь раздался необычно твердый голос Джозефа:

— Хорошенько взвесьте ваш поступок, сэр Криспин! Вы еще молоды, и значительная часть вашей жизни еще впереди. Не уничтожайте ее бессмысленным актом, который не поправит прошлое.

— Но он сведет счеты, Джозеф! А что касается моей жизни, то вы уничтожили ее давно. Будущее ничего не сулит мне, зато сулит настоящее.

И он отвел меч для удара.

Глава 16

ДЖОЗЕФ ПРЕДЛАГАЕТ СДЕЛКУ
Ужас всплеснулся в глазах Джозефа при виде этого движения, и в третий раз за эту ночь он почувствовал агонию — агонию конца. И все же Геллиард не торопился с ударом. Он держал меч на весу, направив острие в грудь Джозефа, и внимательно следил за малейшим изменением выражения его лица. Ему не хотелось наносить смертельный удар, ибо это означало бы конец мучениям Джозефа.

Джозеф, который до последнего момента казался сломленным и разбитым, внезапно снова обрел живость, но только несколько иного плана. Он упал на колени перед Криспином и начал униженно просить сохранить ему его презренную жизнь.

Криспин смотрел на него одновременно с презрением и холодной радостью. Именно таким он хотел его видеть: жалким и беспомощным, испытывающим нечто вроде тех страданий, которые он пережил за эти восемнадцать лет. С наслаждением он смотрел на агонию своей жертвы и вместе с тем с презрением, ибо в его глазах трус был отвратительным зрелищем.

В молчаливом ожидании стоял Криспин, спокойный и величественный, как будто не слыша отчаянных молитв Джозефа, клянущегося возместить ему все его страдания.

— Чем ты можешь расплатиться со мной, ты, убийца? Ты можешь вернуть мне жену и ребенка, которых ты зарубил восемнадцать лет назад?

— Я могу, по крайней мере, вернуть вам ваше дитя! — воскликнул тот в отчаянии. — Я могу, и я сделаю это, если только, во имя Господа, вы уберете свой меч. Я сделаю все, чтобы искупить свой грех.

Криспин опустил свой меч и целую минуту стоял, обалдело глядя на Джозефа. У него отвисла челюсть, и мрачная решимость на лице сменилась выражением безграничного изумления. Наконец он разразился злым смехом.

— Что за ложь ты мне подсовываешь?

— Это не ложь! — вскричал Джозеф с таким искренним отчаянием в голосе, что часть недоверия улетучилась из сердца Криспина. — Это правда, святая правда! Ваш сын жив!

— Паршивый пес, ты лжешь! В ту роковую ночь, прежде чем потерять сознание от твоего предательского удара, я слышал, как ты приказал брату перерезать горло младенцу. Это были твои подлинные слова, Джозеф!

— Это правда. Но Грегори не сделал этого. Он поклялся, что подарит мальчику жизнь. Он не должен знать, чей он сын, и я согласился с ним. Мы взяли его с собой. Он выжил и подрос.

Рыцарь некоторое время смотрел на него, затем рухнул в кресло, как будто лишившись сил. Он попробовал рассуждать здраво, но не смог. Наконец он требовательно посмотрел на Джозефа.

— Чем ты можешь это доказать?

— Я клянусь, что все, что я сказал — святая правда. Я клянусь в этом на распятии!

— Я требую доказательств, а не клятв. Ты можешь мне их предоставить?

— Мужчина и женщина, у которых воспитывался ребенок.

— Где я их могу найти?

Джозеф хотел было ответить, но потом передумал. В своем стремлении сохранить жизнь он едва не выдал тайну, на которую собирался обменять свою жизнь. По вопросам, которые задавал ему Криспин, и по его тону он понял, что рыцарь рад поверить в это, если ему будут предоставлены доказательства. Он поднялся на ноги, и когда он заговорил, его голос обрел часть прошлой уверенности.

— Это, — начал он, — я сообщу тебе при условии, что ты покинешь этот замок, не причинив ни мне, ни Грегори никакого вреда. Я снабжу тебя деньгами и рекомендательным письмом к этим людям с тем, чтобы они подтвердили правоту моих слов.

Обхватив голову руками, Криспин глубоко задумался. А что если Джозеф лжет? Этот вопрос уже не раз возникал в мозгу, но несмотря на все недоверие, которое он питал к этому человеку, похоже, что тот говорит правду. Джозеф наблюдал за ним с опаской и надеждой.

Наконец Криспин поднял голову и встал.

— Давай посмотрим, что за письмо ты напишешь, — сказал он. — Вот перо, чернила, бумага. Пиши.

— Вы согласны на мои условия? — спросил Джозеф.

— Я скажу это, когда увижу письмо.

Трясущейся рукой Джозеф написал несколько строк и протянул Криспину листок.

«Податель сего, сэр Криспин Геллиард, кровно заинтересован в предмете, о котором известно только вам и мне, и я прошу вас полно и честно ответить на все его вопросы, которые он может задать».

— Понятно, — медленно произнес Криспин. — Это пойдет. Теперь адрес.

Ашберн вновь обрел прежнюю уверенность. Он понимал, в чем его преимущество, и не собирался его так просто отдавать.

— Я напишу адрес, — мягко произнес он, — когда вы поклянетесь покинуть замок, не причинив нам вреда.

Криспин мгновенье размышлял. «Если Джозеф солгал, то я найду способ вернуться», — сказал он себе. И он дал требуемую клятву.

Джозеф окунул перо в чернильницу и подождал, пока капля стечет обратно. Пауза была короткой, но возникла она не случайно. До этой минуты Джозеф был искренен, побуждаемый одним стремлением — сохранить себе жизнь любой ценой, и не задумывался о будущих опасностях, который могут возникнуть, пока Криспин жив и находится на свободе. Но в этот короткий момент, когда он убедился, что главная опасность миновала и что Криспин отправится по указанному адресу, его злобная натура снова вылезла наружу. Глядя на стекающую по перу каплю чернил, он вспомнил, что в Лондоне на улице Темзы в трактире под вывеской «Якорь» проживает некий полковник Прайд, сын которого пал от руки Геллиарда, и который, заполучив его в свои руки, второй раз уже не упустит. В течение секунды он взвесил эту мысль и принял решение. Подписывая адрес на письме, Джозеф хотел смеяться от радости, что так ловко он перехитрил своего врага.

Криспин взял пакет и прочел:

«Мастеру Генри Лейну, трактир «Якорь», улица Темзы, Лондон».

Имя было вымышленное, Джозеф придумал его в ту же минуту, когда принял решение изменить адрес.

— Прекрасно, — отозвался Криспин. К нему возвратилось прежнее спокойствие. Он спрятал письмо на груди. — Если вы солгали, мастер Ашберн, то смею вас заверить, что вы ненадолго оттянули справедливую кару.

У Джозефа на языке вертелся ответ, что все мы смертны, но он сдержался.

Геллиард взял со стола свою шляпу, плащ и затем снова повернулся к Джозефу:

— Минуту назад вы упоминали о деньгах, — произнес он повелительным тоном. — Я возьму сотню золотых. Большая сумма отяготит меня в путешествии.

Джозеф только выдохнул. Первым его побуждением было отказаться. Но затем он вспомнил, что в его кабинете есть пара пистолетов, и если он сможет добраться до них, то, возможно, ему не придется прибегать к услугам полковника Прайда.

— Я принесу деньги.

— С вашего позволения, мастер Ашберн, я провожу вас.

В глазах Джозефа на мгновение вспыхнула жгучая ненависть.

— Как вам будет угодно, — произнес он с кислой миной.

Проходя мимо Кеннета, Криспин не преминул напомнить ему:

— Вы по-прежнему в моем распоряжении, сэр. Присматривайте за раненым хорошенько.

Кеннет молча поклонился. Но мастер Грегори не нуждался в особой охране. Он неподвижно лежал на полу в луже крови, текущей из раны на его плече.

За тот короткий период, когда они оставались наедине, Кеннет не проявил желания поговорить с ним. Усевшись в ближайшее кресло, он подпер голову руками и задумался о том незавидном положении, в которое поставил его сэр Криспин, и его застарелая ненависть к рыцарю вспыхнула с новой силой.

То, что Криспин отыскал сына, которого потерял столь трагическим образом, для Кеннета не играло особой роли. Геллиард поссорил его с Ашбернами, и ему уже никогда не добиться руки Синтии. Ему не оставалось ничего иного, как вернуться в родовой замок в Шотландии, где его без сомнения ждали насмешки тех, кто знал, что он едет на юг, чтобы жениться на богатой английской наследнице.

Он клял свое невезение, которое столкнуло его однажды с Криспином. Он ругал Криспина за все зло, которое тот ему причинил, забывая, что если бы не Геллиард, то он вот уже месяц как был бы мертв.

Он сидел, погруженный в свои горестные размышления, когда вернулись Джозефе Криспином. Рыцарь подошел взглянуть на Грегори.

— Можешь перевязать его, когда я уйду, — сказал он. — И через четверть часа ты освободишься от клятвы. Будь счастлив, — добавил он с неожиданной нежностью, бросив на юношу взгляд, полный грусти. — Вряд ли судьба сведет нас вместе еще раз, но если это случится, то я надеюсь, это произойдет в лучшие времена. Если я причинил тебе страдания своими действиями, вспомни, что я тоже оказал тебе услугу и мне очень нужна была твоя помощь. Прощай! — и он протянул ему руку.

— Убирайтесь ко всем чертям, сэр! — ответил Кеннет, поворачиваясь к нему спиной.

Джозеф Ашберн стоял, молча наблюдая за ними, и на его губах играла тонкая улыбка.

Как только Криспин покинул замок и еще не скрылся окончательно из виду, Джозеф поспешил на половину прислуги. Здесь он нашел своих четырех грумов, мирно спящими на полу.

Напрасно он бранил их и пинал ногами — ничто не могло пробудить их от глубокого сна!

Взяв свечу, Джозеф отправился на конюшню, откуда Криспин взял лучшего жеребца, и своими рукам оседлал коня. На его губах продолжала играть зловещая улыбка, когда он вскорости вернулся в зал, где находились его брат и Кеннет.

В его отсутствие юноша перевязал рану Грегори. Он убедил его выпить немного вина и усадил в кресло, в котором тот теперь лежал бледный и изможденный.

— Четверть часа минуло, сэр, — холодно произнес Джозеф, входя в комнату.

Кеннет сделал вид, что не слышит. Он двигался как во сне. Его глаза не видели ничего, кроме бледного лица Грегори.

— Четверть часа минуло, — повторил Джозеф более громким голосом.

Кеннет поднял голову, вздохнул и провел рукой по лицу.

— Я понимаю, — произнес он тихим голосом. — Я должен уехать.

Джозеф ответил сразу:

— Уже за полночь, и на улице буря. Если хотите, вы можете остаться здесь до утра. Но потом вы должны уехать, — добавил он жестко. — Я думаю, вам не надо объяснять, что вы больше никогда не появитесь на пороге замка Марлейи никогда не увидите мою племянницу.

— Я понимаю, сэр. Я все понимаю. Но все же…

Джозеф нахмурил брови.

— И все же? — переспросил он.

— Я был рабом клятвы, давая которую я не подозревал, против кого мне придется поднять руку. О, сэр! Неужели я обречен всю жизнь страдать из-за этого обмана? Вы, мастер Грегори! — воскликнул он, оборачиваясь к отцу Синтии. — Вы должны понять, в какое положение я был поставлен.

Грегори приоткрыл глаза.

— Убирайся к дьяволу! — простонал он. — Все, что я могу понять, так это то, что ты нанес мне рану, и она затянется не раньше, чем через месяц.

— Но я не хотел этого, сэр! Это была случайность!

— Лучше убирайся. Нам недосуг выслушивать извинения.

— Или вы можете исцелить его рану, — вставил Джозеф.

Кеннет резко обернулся.

— Каким образом я могу это сделать? Укажите мне средство, и я сделаю все, что в моих силах.

Именно это Джозеф и хотел услышать. Некоторое время он молчал, изображая на лице задумчивость. Затем произнес:

— Кеннет, — обратился он к юноше, — если твои слова искренни, то ты можешь искупить свой проступок. Если ты готов исполнить то, о чем я попрошу, то мы, со своей стороны, постараемся позабыть про события сегодняшней ночи.

Юноша с готовностью откликнулся:

— Приказывайте сэр, я выполню вашу просьбу, чего бы мне это ни стоило!

— Мое поручение не будет для вас обременительно, — ответил Джозеф. — В действительности, я мог бы послать с ним одного из моих грумов.

О том, что его грумы лежат в беспробудном сне, в то время, как дело не терпит отлагательств, Джозеф мудро умолчал.

— Я готов справиться с любым поручением, каким бы опасным оно ни было! — ответил мальчик.

— Да, да, — саркастически хмыкнул Джозеф. — Нам известны ваше мужество и находчивость!

Затем, после очередной паузы, он метнул пронзительный взгляд на юношу.

— Я дам вам шанс искупить свою вину, — сказал он. — Идите и приготовьтесь отъезду. Вы немедленно отправитесь в Лондон. Возьмите все необходимое, включая оружие, затем возвращайтесь сюда.

Грегори пытался что-то возразить, но Джозеф утихомирил его одним жестом.

— Иди, — повторил Джозеф, обращаясь к мальчику, и тот без дальнейших напоминаний вышел из зала.

— Что ты собираешься сделать? — спросил Грегори, как только дверь за юношей закрылась.

— Хочу лишний раз подстраховаться, — ответил холодно Джозеф. — Полковника Прайда может не оказаться на месте, когда Марлей прибудет в Лондон, и узнав, что в трактире «Якорь» на улице Темзы не проживает некий Лейн, он может заподозрить неладное и вернуться сюда.

— Но это поручение может выполнить Ричард или Стефан.

— Могли бы, если бы не были так пьяны. Я мог бы поехать сам, но так будет лучше. Это будет даже похоже на комедию. Кеннет опередит нашего кровожадного рыцаря и предупредит полковника Прайда о его приезде, и когда тот прибудет, то он угодит прямехонько в руки палача. Это будет для него сюрпризом. В остальном я сдержу свое обещание в отношении его сына. Он узнает о нем от полковника Прайда. Но узнает слишком поздно!

Грегори поежился.

— Святой Бог, Джозеф, ты поступаешь подло! — воскликнул он. — Лучше бы мне больше никогда не видеть этого юношу. Предоставь ему идти своей дорогой, как ты хотел.

— Я этого не хотел. Где я найду лучшего гонца? Ради Синтии он сделает то, чего другой бы на его месте не решился сделать.

— Джозеф, тебя ждет геенна огненная.

Джозеф презрительно рассмеялся.

— Пошли, я уложу тебя в постель, старый лицемер. Рана, должно быть, помутила твой рассудок.

Кеннет вернулся через полчаса, готовый в дорогу. Он застал Джозефа в одиночестве, пишущим какую-то бумагу, и повинуясь его жесту, сел на стул и стал ждать, пока Джозеф, наконец не отбросил перо в сторону.

— Не жалей кнута и шпор Кеннет, пока не доберешься до Лондона. Ты должен ехать ночью и днем. Дело очень важное.

Кеннет кивнул в знак понимания, и Джозеф присыпал бумагу песком.

— Я не знаю точного времени, когда вам нужно будет прибыть в Лондон, но вы должны вручить это письмо самое позднее завтра в полночь. Это будет утомительное путешествие, но если вы все еще любите Синтию, вы сделаете это. Не экономьте на лошадях и не вылезайте из седла, пока не приедете на улицу Темзы.

Он свернул письмо, запечатал и надписал адрес:

«Полковнику Прайду, трактир «Якорь», улица Темзы».

Он поднялся и вручил пакет Кеннету, которому адрес ни о чем не говорил, поскольку он не видел письма, врученного Джозефом Криспину.

— Ты вручишь это письмо из рук в руки лично полковнику Прайду — я никому другому. Если его не будет в трактире, разыщи его немедля, где бы он ни находился. От твоего усердия зависит твое будущее. Если ты успеешь вовремя, — а я верю, что ты успеешь, — ты можешь считать себя мужем Синтии. Если не успеешь — можешь не возвращаться.

— Я успею, сэр, — заверил его Кеннет. — Я сделаю все, что в человеческих силах, чтобы проделать этот путь за двадцать четыре часа.

Он начал благодарить Джозефа за предоставленную ему возможность оправдаться, но тот резко остановил его:

— Возьми письмо! Оседланный конь ждет тебя в конюшне. На нем ты доедешь по крайней мере до Норвича. Там достанешь свежую лошадь и так далее. Ну, а теперь — в путь!

Глава 17

ПРЕРВАННОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
Как только Рыцарь Таверны выехал из ворот замка этой ненастной октябрьской ночью, он сразу бросил своего коня в галоп по дороге в Норвич. Он поступил так скорее по наитию. В беспорядочном хаосе его мыслей выделялось только одно: надо спешить в Лондон, где находился его сын, который, если верить Джозефу, был жив. Ему и в голову не приходила мысль о том, кем стал его сын, какую дорогу он выбрал в жизни. Главное, что он был жив, и этого одного было достаточно для радости. Ашбернам не удалось уничтожить все, чем он дорожил в жизни — жизни, которую он так часто проклинал и презирал.

Его сын был жив, и в Лондоне он узнает, где тот находится. Значит он должен лететь в Лондон, и он поклялся не давать себе ни покоя, ни отдыха, пока не прибудет туда. При этой мысли он сильнее вонзил шпоры бока лошади, заставляя ее быстрее мчаться сквозь ночь.

Дождь стих. Из-за рваных облаков показался зазубренный серп полумесяца. Несчастный рыцарь так крепко задумался, что не заметил, как его конь перешел на шаг. Он очнулся только в пяти милях от Норвича и сразу пришпорил коня. Это доконало бедное животное. Его колени подогнулись, и оно рухнуло на землю. Криспин вылетел из седла, как камень с катапульты, и тяжело перевернувшись через голову, упал на дорогу.

Минут через двадцать на той же самой дороге появился Кеннет. Он тоже торопился, но в отличие от Геллиарда он не был так беспечен и ехал со всеми предосторожностями, крепко сжимая поводья рукой.

Он благополучно спустился с холма и уже собирался пришпорить коня, как вдруг из темноты раздался грозный голос, звук которого заставил Кеннета покрыться мурашками.

— Сэр, вы очень кстати, кто бы вы ни были! У меня пала лошадь.

Кеннет закрыл лицо плащом, надеясь, что материя изменит его голос.

— Я тороплюсь, мастер. Что вы хотите?

— Черт побери, я тоже тороплюсь! — уже многие годы Криспина не волновали чужие беды, а сегодня тем более. — Мне нужна ваша лошадь, сэр. О, я не грабитель, нет! Я хорошо заплачу за нее. Но она мне нужна. Я думаю, вам не трудно будет прогуляться пешком до Норвича. Это займет у вас не более часа.

— Но моя лошадь не продастся сэр, — поспешил ответить Кеннет. Позвольте пожелать вам спокойной ночи.

— Стой, парень. Стой, черт тебя побери! Если ты не продашь свою лошадь, чтобы услужить джентльмену, я пристрелю ее под тобой!

Кеннет заметил блестящий ствол пистолета вблизи и заколебался. Каждое мгновение было дорого. В его мозгу вспыхнула мысль, что сэр Криспин тоже направляется в Лондон, и его задача была определить Геллиарда. Взвесив шансы, он решил на полном скаку прискочить мимо Криспина и спастись в темноте.

Но не успел он принять это решение, как бледный лик луны озарил его лицо, прикрытое плащом. Сэр Криспин издал возглас удивления:

— Святой Георгий, мастер Стюарт! Я не узнал вас по голосу. Куда вы направляетесь?

— Какое вам дело? Разве вы недостаточно поиграли со мной? Неужели мне никогда не отделаться от вас? Замок Марлей, — добавил он с хорошо разыгранным гневом, — навсегда закрыт для меня. Какое вам дело до того, куда я еду? Позвольте, по крайней мере, ехать своим путем.

— Езжайте, мастер Стюарт, — произнес он. — Ваш путь свободен.

И Кеннет, не дожидаясь вторичного приглашения, пришпорил коня и скрылся в темноте. Он благодарил небо за столь удачное избавление, которое поначалу представилось ему невозможным. В его голове зрела уверенность, что послание Джозефа должно опередить Криспина. Сознание того, что он сумел обогнать Геллиарда, согревало его, как бокал хорошего вина.

Эта мысль так воодушевила его, что он продолжал погонять лошадь и в час пополудни достиг Ньюмаркета.

Здесь он отдыхал целый час. Затем на свежей лошади продолжил свой путь.

В половине третьего он был в Ньюпорте, но лошадь и всадник были так измучены, что он был вынужден сделать здесь получасовую остановку. Он пообедал, пропустил стаканчик бренди и, оседлав третью лошадь, помчался дальше.

В спешке он не заметил группу всадников, скрытых густыми деревьями, осторожно двигающихся по противоположной стороне дороги. Темнело рано, и предметы были трудно различимы. И поэтому стук копыт застал его врасплох. Кеннет поднял голову и увидел двух всадников в десяти ярдах впереди него. Их намерения были очевидны, и в мозгу перепуганного Кеннета пронеслась мысль: «Грабители!» Но приглядевшись внимательно, он различил, что на них были красные плащи и военные стальные шлемы, и он понял, что перед ним солдаты Парламента.

Услышав топот коней за спиной, он обернулся и увидел еще четырех солдат, подъезжающих сзади. Его сердце сжалось.

— Стой! — раздался низкий голос сержанта, который вместе с солдатом подъезжал спереди.

Кеннет остановил лошадь в ярде от них, чувствуя на себе пристальный изучающий взгляд патрульного.

— Кто вы, сэр? — требовательно спросил бас.

О, человеческое тщеславие! Кеннета пробрала дрожь при мысли, что сержант может опознать в нем человека, замешанного в бегстве короля.

Секунду он колебался, затем произнес:

— Блаунт. Джаспар Блаунт.

— Наконец-то! — насмешливо произнес сержант. — А то уж я боялся, что ты забыл свое имя. — И по его смеху Кеннет с ужасом осознал, что сержант не верит ему. — Откуда едете, мастер Блаунт?

Снова Кеннет замялся с ответом. Но затем, вспомнив большие связи Ашбернов в Парламенте, он решил, что может извлечь из этого выгоду, и ответил:

— Из замка Марлей.

— Клянусь, сэр, вы отвечаете неуверенно. Куда вы направляетесь?

— В Лондон.

— С какой целью? — вопросы сержанта падали, как удары меча.

— С письмом к полковнику Прайду.

Более уверенный ответ произвел впечатление на сержанта.

— От кого письмо?

— От мастера Джозефа Ашберна, владельца замка Марлей.

— Предъявите письмо!

Пальцы Кеннета тряслись, когда он вручал конверт, и сержант не преминул это заметить.

— Что вы так дрожите?

— Да так, сэр. Холодно.

Сержант осмотрел письмо, проверил печать. К письму прилагалась подорожная, и он пришел к заключению, что стоящий перед ним человек действительно тот, за кого он себя выдает. Он не походил ни внешне, ни внутренне на того, кого они искали, но сержант все же не был провидцем, и отпусти он этого парня, от может потом об этом пожалеть. Но, с другой стороны, если он решит его задержать, то возможны осложнения с полковником Прайдом, а тот, как известно, человек нетерпеливый. Он все еще не мог решить, как поступить, и повернулся к товарищу.

— Как ты считаешь, Питер? — Но тут сам Кеннет разрушил последний шанс на спасение.

— Я прошу вас, сэр, отпустить меня, поскольку вы знаете, с каким поручением я тороплюсь в Лондон.

Его голос слегка дрожал от нетерпения, которое сержант принял за нотку страха. Вспомнив неуверенные ответы мальчика, он принял окончательное решение:

— Мы не будем мешать вашему путешествию, сэр, — произнес он, пронзительно глядя на Кеннета, — и поскольку ваш путь лежит через Вальтхам, я попрошу вас следовать туда вместе с нами, чтобы ответить на некоторые вопросы, которые могут возникнуть у нашего капитана.

— Но, сэр…

— Довольно, мастер Гонец.

Сержант приставил к нему конвой и пробормотал команду.

Глава 18

ПЕРЕВОПЛОЩЕННЫЙ ХОГАН
Густые сумерки легли на город, когда Кеннет и его конвой въехали в Вальтхам и остановились перед гостиницей «Трактир Крестоносца».

Дверь была гостеприимно распахнута и из нее струился теплый луч света, отражаясь на мокрой дороге. Сержант повел Кеннета мимо общего зала в небольшую пристройку, стоящую на внутреннем дворе гостиницы. Он провел его по тускло освещенному коридору и, наконец, остановившись перед дверью, отворил ее и втолкнул Кеннета в небольшую комнату, обитую дубовыми досками. В дальнем углу комнаты полыхал огромный камин, и спиной к нему стоял огромный мужчина с юношески задорным выражением лица, которое мало вязалось с серебристой прядью седины в волосах, говорящей о том, что эта седина преждевременная. Кираса и шлем лежали в углу комнаты, но на столе Кеннет заметил шляпу, огромный меч и пару пистолетов.

Снова взглянув на могучую фигуру мужчины, Кеннет к своему изумлению обнаружил что-то знакомое в чертах лица.

Он попытался вспомнить, где и при каких обстоятельствах встречал этого человека, как вдруг раздался знакомый голос:

— Клянусь душой! — воскликнул мужчина. — Мастер Стюарт, чтоб мне сдохнуть!

— Стюарт? — разом воскликнули сержант и его подчиненный, напряженно вглядываясь в лицо пленника.

В ответ на их слова капитан разразился громким хохотом.

— Нет, это не молодой Чарльз Стюарт! — прогрохотал он.

— Нет, нет! Ваш пленник не такая важная птица. Это всего-навсего Кеннет Стюарт из Бэйлиночи.

— Но он назвался другим именем! — вскричал сержант. — Он сказал, что его зовут Джаспар Блаунт. С этим надо разобраться, капитан. Мне кажется, я не зря притащил его сюда.

Капитан сделал пренебрежительный жест. И в этот момент Кеннет узнал его. Это был Гарри Хоган — человек, чью жизнь Криспин спас в Пенрите.

— А, пустая добыча, Бэддоуз, — сказал он.

— Может и нет, — возразил сержант. — Он везет письмо, которое, по его словам, написано Джозефом Ашберном из замка Марлей полковнику Прайду. Имя полковника Прайда указано на конверте, но может быть это только уловка? Иначе зачем ему было называть себя Блаунтом?

Хоган нахмурил брови.

— Так-так. Ха! Обезоружь его и обыщи!

С показным спокойствием Кеннет выдержал эту процедуру. Внутри он кипел от негодования на непредвиденную задержку и ругал себя за то, что так опрометчиво назвался Блаунтом. Если бы не это, Хоган сразу отпустил бы его. Однако вряд ли они задержат его надолго. Обнаружив, что он везет только письмо Ашберна, они отпустят его.

Но они обыскивали его очень тщательно. Они сняли с него ботинки, раздели донага, прощупывая каждую деталь его туалета. Наконец обыск закончился, и Хоган стоял, задумчиво вертя в руках пакет Ашберна.

— Теперь, сэр, вы несомненно позволите мне ехать? — крикнул Кеннет. — Уверяю вас, это дело срочного характера, и если я не поспею в Лондон до полуночи, будет уже поздно.

— Поздно для чего? — осведомился Хоган.

— Я… я не знаю.

— О, — смех ирландца был не из разряда приятных.

Он находился в «прекрасных» отношениях с полковником Прайдом. Полковник считал его солдатом до мозга костей, примкнувшим к войскам Парламента только ради наживы, и будучи сам фанатичным приверженцем Кромвеля, он частенько высказывал Хогану свое презрительное отношение. Хоган не боялся его по той причине, что он не боялся никого на свете. Но он вместе с тем понимал, что было бы неплохо нащупать брешь в доспехах старого пуританина. Если послание не содержит ничего крамольного, то он может оправдаться тем, что вскрытие конверта диктовалось соображениями чисто служебного характера. С этой мыслью он завладел письмом.

Неприятный смех Хогана поразил Кеннета, который решил, что раз его освобождение затягивается, значит Хоган его в чем-то подозревает, но в чем, этого Кеннет не мог понять.

Внезапно ему в голову пришла одна мысль.

— Могу я поговорить с вами наедине, капитан Хоган? — Он говорил настойчивым тоном, который произвел впечатление на ирландца. Он приказал всем выйти. — Теперь, капитан Хоган, я прошу вас незамедлительно отпустить меня. Я и так потерял уже массу времени из-за тупости ваших солдат. В то же время мне необходимо быть в Лондоне до полуночи, и вы должны понять меня.

— Клянусь душой, мастер Стюарт, вы возмужали с момента нашей последней встречи.

— На вашем месте я бы не стал упоминать о нашей последней встрече, мастер Переодеваться.

Ирландец удивленно взметнул брови.

— Вот как? Черт меня побери, мне плевать на твой тон…

— Если вы не отпустите меня, вы об этом пожалеете. — Кеннет был уверен, что держит в руках большой козырь. — Что скажут ваши «корноухие» друзья, если узнают о вашем прошлом?

— Над этим действительно стоит задуматься, — сказал Хоган.

— Как они, по-вашему, отнесутся к истории о прожженном разбойнике, который дезертировал из армии короля, будучи приговоренным к повешению за убийство?

— Действительно, как? — горестно вздохнул Хоган.

— Как вы думаете, это скажется на репутации капитана благочестивой армии Парламента?

— Да какая уж к черту репутация! — униженно сознался Хоган.

— Так вот, капитан Хоган, — начал взыгравший духом Кеннет, — если вы немедленно вернете мне этот пакет, то тем самым избавитесь от меня и той кучи неприятностей, которую я могу вам доставить.

Хоган уставился на юношу с выражением комического изумления, и на мгновение между ними воцарилась тишина.

Затем, не отрывая взгляда от лица Кеннета, Хоган медленно вынул из ножен кинжал. Юноша с испугом отпрянул назад. Хоган издал смех, больше похожий на ржание лошади, и срезал ножом печать.

— О, не волнуйтесь! — вежливо произнес он. — У меня и в мыслях не было намерения причинить вам боль. А чтобы вы не тешили себя напрасными иллюзиями, мастер Стюарт, позвольте мне напомнить вам, что я ирландец, а не дурак. Неужели вы считаете меня таким простаком, что покидая эту несчастную армию Чарльза Стюарта, я не обдумал возможность, что в любой момент могу столкнуться с кем-нибудь, кто наслышан о моих былых подвигах? Как вы можете видеть, я даже не сменил имя. Вы видите перед собой, сэр, Гарри Хогана, когда-то заблуждавшегося изменника и бунтовщика, последователя Чарльза Стюарта, превращенного божьей милостью в покорного и преданного сына израилева. Теперь, мастер Стюарт, вы можете рассказывать им все, что вам вздумается, но я вас уверяю, вы не встретите взаимопонимания в изобличении такого негодяя, как я.

Он снова рассмеялся и наконец сломал печать. Кеннет, смущенный, не пытался помешать его действиям.

Хоган распечатал письмо, и после прочтения первых строк его лицо приняло озабоченное выражение. По мере чтения письма его брови все больше хмурились, и под конец он издал проклятие.

— Святой Иисус! — Он поднял глаза и пристально посмотрел на юношу.

— Что, что там? — спросил наконец Кеннет.

Но Хоган так и не ответил ему. Он быстрыми шагами прошел мимо него и распахнул дверь.

— Бэддоуз! — рявкнул он. В коридоре послышался шум шагов, и на пороге появился сержант. — У вас здесь есть солдат?

— Питер, который приехал с нами.

— Пусть он присмотрит за этим парнем. Прикажи ему запереть его под замок здесь в гостинице и держать до тех пор, пока он мне не понадобится. Да скажи ему, что он отвечает за пленника головой!

Кеннет в страхе отпрянул назад.

— Сэр… Капитан Хоган… извольте объясниться…

— Объясниться? Вы получите объяснение еще до утра или можете назвать меня старым ослом. Но вам нечего бояться. Я не собираюсь причинять вам вреда. Бэддоуз, уведите его, затем возвращайтесь ко мне!

Когда Бэддоуз вернулся, он застал Хогана сидящим в кресле с письмом Ашберна, разложенным на столе.

— Разве я был не прав в своих подозрениях, капитан? — осторожно осведомился он.

— Тысячу раз прав, Бэддоуз, само небо направляло тебя! Это дело не государственной важности, но оно касается одного человека, в котором я очень заинтересован.

Во взгляде сержанта читалось открытое любопытство, но Хоган не спешил его удовлетворить.

— Вы немедленно отправитесь на свой пост! — приказал он.

— Если Лорд Ориель попадет к вам в руки, как мы надеялись, приведите его сюда. Но вы останетесь контролировать дорогу и проверять всех проезжающих. По этой дороге вскоре должен проследовать сэр Криспин Геллиард. Вы должны его задержать и доставить ко мне. Он высокого роста, худощав…

— Черт! Я знаю его, сэр, — вмешался Бэддоуз. — В армии бунтовщиков его звали «Рыцарь Таверны». Я видел его в Ворчестере, он был взят в плен после битвы.

Хоган нахмурился. Этот чертов Бэддоуз знал больше, чем было нужно.

— Именно этот человек мне и нужен, — сказал он коротко.

— Езжай и смотри, чтобы он не проскользнул мимо твоих рук. У меня в нем большая и срочная необходимость.

Глаза Бэддоуза раскрылись от изумления.

— Он может везти сведения, которые мненеобходимы, — пояснил Хоган. — Можешь быть свободен!

Оставшись в одиночестве, Хоган придвинул кресло поближе к огню, набил трубку — за время своих походов он пристрастился курить табак — положил ноги на соседний стул и начал размышлять. Прошел час, в комнату заглянул трактирщик узнать, не нужно ли чего капитану. Прошел еще час, и капитан задремал.

Проснулся он внезапно. Огонь в камине догорал, а стрелки здоровенных часов в углу указывали полночь. Из коридора донеслись звуки шагов и шум голосов. Прежде чем он успел встать с креста, дверь распахнулась, и на пороге вырос сильный мужчина в сопровождении нескольких солдат.

— Мы доставили его, капитан, — объявил один из стражников.

— Вы привели меня, «корноухие» собаки, способные только распевать псалмы! — прорычал Криспин, бешено вращая глазами.

Остановившись взглядом на безмятежном лице Хогана, он резко прекратил поток ругательств.

Ирландец вытянулся во весь рост и посмотрел на солдат.

— Оставьте нас! — коротко скомандовал он.

Он продолжал стоять неподвижно до тех пор, пока шаги солдат не стихли в отдалении. Затем он, не глядя на Криспина, подошел к двери и запер ее на ключ. После этого он повернулся с широкой улыбкой на лице и протянул ему руку.

— Слава Богу, Крис! Наконец-то я могу отблагодарить тебя за ту услугу, которую ты оказал мне в Пенрите.

Еще не придя в себя от изумления, Криспин пожал протянутую руку.

— Черт побери! — воскликнул он. — Если твоя манера выражать признательность заключается в том, чтобы стаскивать человека с лошади, извалять его в грязи с помощью своих ищеек, напяливших на себя раковины, то я бы предпочел уехать непоблагодаренным.

Но Хоган держался серьезно.

— И все же я уверен, Крис, что ты изменишь свое мнение не позже, чем через час. Ого, ты, должно быть продрог! Вот бутылочка крепкого винца…

Капитан «круглоголовых» повернулся, достал с полки бутылку и налил полстакана крепкого напитка.

— Пей! — скомандовал он, и Криспин подчинился.

Затем Хоган снял с него грязный, порванный во многих местах камзол, придвинул стул и заставил его сесть. И снова Криспин молча подчинился. Он одеревенел от холода и бесконечной скачки и сейчас с удовольствием вытянул длинные ноги поближе к огню.

Хоган сел напротив него и откашлялся. Он никак не мог решить, каким образом сообщить Криспину те потрясающие новости, случайным обладателем каковых он оказался.

— Черт меня побери, Хоган, — мечтательно рассмеялся Криспин, — я и не подозревал, что эти «корноухие» притащат меня к тебе. Честно говоря, я и не надеялся, что мы свидимся снова. Но ты, похоже, зря времени не терял с той ночи в Пенрите.

И он повернул голову, чтобы получше разглядеть ирландца.

— Ты едешь в Лондон? — спросил Хоган вместо ответа.

— Откуда тебе это известно?

— О, мне известно гораздо больше! Я даже могу сказать тебе, по какому адресу ты едешь и с какой целью. Ты направляешься в трактир «Якорь» на улице Темзы за новостями о твоем сыне, который, по утверждению Джозефа Ашберна, жив.

Криспин выпрямился на стуле, глядя на ирландца со смесью недоверия и изумления.

— Ты хорошо осведомлен, джентльмен из Парламента.

— По этому вопросу я осведомлен гораздо больше тебя, — спокойно продолжал ирландец. — Хочешь знать, кто в действительности проживает в трактире «Якорь»? — Хоган сделал паузу, как будто ожидая ответа, затем невозмутимым тоном сам ответил на свой вопрос: — Полковник Прайд!

Какое-то время это имя не вызывало никаких ассоциаций у Криспина.

— И что это за птица — полковник Прайд?

Хоган был явно разочарован.

— Некий влиятельный и мстительный член Парламента, чьего сына ты убил в Ворчестере.

На этот раз удар попал в цель, и Криспин сел прямо. Его лицо потемнело.

— Черт меня побери, уж не хочешь ли ты сказать, что Джозеф Ашберн хочет обманом предать меня в его руки?

— Ты сам это сказал.

— Но…

Криспин замолчал. Его лицо посерело. Он откинулся на стул и прямо взглянул на Хогана.

— Но мой сын, Хоган, мой сын? — Его голос дрожал. — О, милосердный Бог! — крикнул он внезапно. — Чья это дьявольская работа? — Его губы побелели, он не мог унять дрожи в руках. Затем он произнес угрюмым и безнадежным тоном: — Хоган, я убью его за это. Идиот, слепой жалостливый идиот!

— Подожди, Крис, — произнес Хоган, кладя свою руку на плечо Криспина. — Не все, что он сказал — Ложь. Джозеф Ашберн действительно хотел предательским путем заманить тебя в руки полковника Прайда, но с той гарантией, что ты все узнаешь о своем сыне. Это был обман, но в нем была и доля правды. Твой сын действительно жив, и в трактире «Якорь» ты бы действительно получил сведения о нем. Но ты бы узнал их стишком поздно, чтобы воспользоваться ими.

Делая отчаянную попытку взять себя в руки, Криспин воскликнул необычно дрожащим голосом:

— Хоган, не мучай меня! Что ты действительно знаешь?

Ирландец достал письмо Ашберна.

— Мои люди патрулируют дороги в поисках одного мятежника, разыскиваемого Парламентом. Наметало известно, что он направляется в Харвич, очевидно в надежде достать судно и бежать во Францию, поэтому мы решили поджидать его здесь. Три часа назад патруль задержал молодого человека, который был не в состоянии удостоверить свою личность, и поэтому его доставили ко мне. Он вез письмо от Джозефа Ашберна к полковнику Прайду. Тот факт, что он назвался чужим именем и постоянно порывался уехать, возбудил во мне подозрения, и я решил проверить содержание этого письма. И, возможно, ты будешь за Это каждую ночь возносить благодарственные молитвы Богу, Крис.

— Этим человеком был молодой Кеннет Стюарт?

— Да, это был он.

— Чертов мальчишка… — начал Криспин, но сдержался. — Нет, нет. Мне не за что проклинать его. Я принес ему достаточно горя и не вправе гневаться на него за то, что он хотел отплатить мне тем же.

— Юноша, — продолжал Хоган, — мог и сам не подозревать о содержании послания, которое он вез в Лондон. Позволь мне зачитать его, тогда многое сразу прояснится.

Хоган придвинул поближе светильник, развернул на столе письмо и начал читать:

«Уважаемый сэр!

Податель сего письма должен опередить другого человека, которого я направил к вам с фальшивым письмом на имя некого мастера Лейна, якобы проживающего в трактире «Якорь». Этот другой человек — известный мятежник Криспин Геллиард, от руки которого на ваших глазах пал в Ворчестере ваш сын. Я знаю, что поимка этого негодяя является вашим жгучим желанием, и я надеюсь, что вы сами решите, как с ним поступить. Для нас он также представляет источник большой опасности; пока он на свободе, наша жизнь под угрозой. На протяжении восемнадцати лет этот Геллиард считал умершим своего сына, которого ему родила наша кузина. Новость о судьбе сына, которую я ему сообщил — его сын действительно жив — послужила поводом, чтобы заманить его в ловушку. Я уверен, что будучи заблаговременно предупрежденным о готовящемся вам подарке, вы сумеете оказать ему достойный прием. Но прежде, чем его постигнет справедливая кара, я хотел бы просить вас сообщить ему сведения о его сыне, которые я посылаю вам в этом письме. Сообщите ему, что его сын, Джоселин Марлей…»

Хоган сделал паузу и бросил проницательный взгляд на Криспина. Рыцарь весь подался вперед, напрягая слух. Он тяжело дышал, и на лбу у него выступили капельки пота.

«…его сын Джоселин Марлей, — возобновил чтение Хоган, — является подателем сего письма. Этот молодой человек, которому Геллиард успел причинить много горя, который недолюбливает его и с которым по любопытному стечению обстоятельств, он долгое время находился в близком знакомстве, известен ему под именем Кеннета Стюарта…»

— Что? — выдохнул Криспин. Затем с неожиданной яростью он закричал: — Это ложь! Новая выдумка этого лживого негодяя, чтобы подвергнуть мою душу очередной пытке!

Хоган остановил его знаком руки.

— Здесь еще немного, — сказал он и продолжил:

«Если он усомнится в правдивости ваших слов, дайте ему возможность пристальнее вглядеться в лицо юноши и спросите, чей образ напоминают ему эти черты. Если он будет продолжать упорствовать в своем недоверии, ссылаясь на то, что внешнее сходство может быть чисто случайным, покажите ему правую ступню юноши. На ней есть отметина, которая убедит его окончательно. В остальном я прошу вас, уважаемый сэр, не посвящать мальчика в тайну его родства, на что у меня имеются довольно веские основания. Через два-три дня после получения вами этого письма я буду иметь честь ожидать вашего приезда. Остаюсь вашим покорным слугой.

Джозеф Ашберн».

Взгляды двух мужчин, сидящих за столом, встретились. В одном было написано сочувствие и озабоченность, а во взгляде Криспина был написан откровенный ужас. Некоторое время они сидели в молчании, затем Криспин поднялся и неуверенными шагами подошел к окну. Он распахнул окно и подставил голову и разгоряченное лицо ледяному ветру, не замечая его болезненных укусов.

Рыцарь перебирал в памяти события последних месяцев его беспорядочной жизни, начиная с того момента, как он встретил мальчика в Перте. Он вспомнил то странное подсознательное влечение, которое он испытал к Кеннету, впервые увидев его во дворе замка, и благодаря которому он настоял, чтобы тот служил под его командованием, хотя характер юноши мало подходил к компании такого человека, как Криспин. Были ли эти чувства голосом крови? Наверное, да, и те слова, что Джозеф Ашберн написал полковнику Прайду, были чистой правдой. Кеннет действительно был его сыном, теперь он был в этом убежден. Он попытался вспомнить лицо юноши, и внезапное открытие озарило его голову. Каким он был слепцом, чтобы не заметить его сходства с Алисой — несчастной девочкой-женой, погубленной восемнадцать лет назад! Как грустно, что он раньше не понял, что именно это сходство влечет его к мальчику.

Теперь он снова был спокоен, и, пытаясь привести в порядок свои мысли, с ужасом осознал, как далеки они от радостных чувств. Кеннет был не тем юношей, каким бы рыцарь хотел видеть своего сына. С ужасом он отбросил эту мысль в сторону. Трусливые руки, которые похитили у него сына, испортили его характер; теперь он сам займется его воспитанием. Криспин горько улыбнулся своим мыслям. Кто он такой, чтобы обучать мальчика честности и благородству? Грубый разбойник с прозвищем, которое бы заставило краснеть любого джентльмена! Снова он вспомнил то недоброе отношение, которое мальчик питал к нему, но это, он надеялся, можно исправить.

Криспин закрыл окно и повернулся лицом к своему товарищу. Он снова был самим собой, он был спокоен, хотя лицо его было искажено страданием.

— Где мальчик?

— Я задержал его здесь. Хочешь его видеть?

— Немедленно, Хоган. Сию же минуту.

Ирландец подошел к двери, открыл ее и отдал приказание караульному.

Пока они стояли в ожидании, ни один из них не промолвил и слова. Наконец в коридоре послышались шаги, и в комнату грубо втолкнули Кеннета. Хоган сделал знак стражнику, который закрыл дверь и убрался.

Криспин сделал шаг навстречу юношей остановился, встретив взгляд его враждебных глаз.

— Я должен был догадаться, сэр, что вы находитесь где-то поблизости, — горько произнес Кеннет, позабыв, что прошлой ночью он значительно опередил Криспина. — Я должен был догадаться, что мой арест — дело ваших рук.

— Зачем мне это понадобилось? — спокойным тоном спросил Криспин, жадно вглядываясь в лицо юноши.

— Потому что вы — мой злой гений, который разрушает мое счастье на каждом шагу. Не говоря уже о том, что вы вовлекли меня в вашу подлую интригу в замке Марлей, вам понадобилось снова встать на моем пути, когда я уже был готов кое-что поправить, и погубить мой последний шанс. Боже, сэр, неужели вы будете преследовать меня всю жизнь? Какое зло я вам причинил?

Гримаса боли исказила лицо рыцаря.

— Если ты хорошенько поразмыслишь, Кеннет, то поймешь, насколько ты несправедлив ко мне. С каких это пор я, сэр Геллиард, служу Парламенту, чтобы «круглоголовые» подчинялись моим приказам? Что касается того, что произошло в Шерингаме, то ты забываешь, что мы заключили соглашение, и в противном случае ты был бы повешен еще три недели назад.

— Лучше бы уже был сейчас на небе, — вырвалось у юноши, — чем платить такую цену за свою разбитую жизнь!

— Что касается моего присутствия здесь, — продолжал Криспин, оставляя его выкрик без внимания, — то оно никак не связано с вашим арестом.

— Вы лжете!

Хоган задержал дыхание, и в комнате воцарилась зловещая тишина. Эта тишина наполнила сердце Кеннета ужасом. Он почувствовал на себе тяжелый взгляд Криспина. Дорого бы он сейчас дал, чтобы вернуть эти два слова, вырвавшиеся у него в горячке спора. Он вспомнил вспыльчивый и тяжелый характер Криспина, которому он бросил в лицо это обвинение, и в его взгляде уже прочел жажду удовлетворения. Кеннету уже мерещился его холодный труп, лежащий на одной из улиц Вальтхама с ножевой раной в груди. Его лицо посерело, а губы тряслись.

Когда Криспин наконец заговорил, спокойствие его тона еще больше усилило страх Кеннета. Хорошо изучив Криспина за это время, он знал, что в этом настроении он наиболее опасен.

— Ты ошибаешься. Я говорю правду. Так уж я устроен — возможно, это последнее, что осталось во мне от джентльмена.

Я повторяю тебе еще раз: я не повинен в твоем аресте. Капитан может подтвердить, что я прибыл сюда полчаса назад под конвоем его людей, которые задержали меня на дороге. Нет, — добавил он со вздохом, — это не моя рука задержала тебя здесь, это была рука Судьбы. — Затем его голос снова посуровел. — Ты знаешь, с какой целью ты скакал в Лондон? Чтобы передать своего отца в руки его врагов, чтобы доставить его на виселицу.

Кеннет широко раскрыл глаза.

— Мой отец! — сказал он упавшим голосом. — Что вы имеете в виду, сэр? Мой отец умер десять лет назад. Я его едва помню.

Криспин пошевелил губами, но из его рта не донеслось ни звука. С жестом, полным отчаяния, он повернулся к Хогану, который стоял в стороне как молчаливый свидетель.

— Господи, Хоган! — вскричал он. — Как я должен ему объяснить?

Ирландец в ответ на его мольбу повернулся к Кеннету.

— Дело в том, сэр, что от вас скрыли тайну вашего рождения, — прямо заявил он. — Алан Стюарт из Бэйлиночи — не ваш отец.

Кеннет перевел взгляд с одного мужчины на другого.

— Не мой отец? Господи, это розыгрыш?..

Но заметив серьезность выражения их лиц, замолчал. Криспин приблизился к нему и положил ему руки на плечи.

Юноша вздрогнул от прикосновения, и снова по лицу рыцаря пробежала тень боли.

— Ты помнишь, Кеннет, — начал он медленно, почти торжественно, — историю, которую я тебе рассказал в ту памятную ночь в Ворчестере, когда мы сидели в ожидании рассвета и палача?

— Какое это имеет отношение?

— Ты помнишь подробности? Помнишь, я говорил тебе, что когда я потерял сознание от удара меча Джозефа Ашберна, то последние слова, которые я слышал, были приказанием его брату перерезать горло малышу в колыбели? Ты сам был свидетелем, когда прошлой ночью в замке Марлей Джозеф Ашберн сказал мне, что Грегори был настроен более миролюбиво, и ребенок не был убит, что если я подарю ему жизнь, то он вернет мне моего сына. Помнишь?

Кеннет кивнул:

— Да, я помню.

Смутный страх начал закрадываться в его сердце. Не веря своим глазам, он смотрел на печальное лицо рыцаря.

— Это была ловушка, которую Джозеф уготовил мне. Но не все, что он говорил, было неправдой. Ребенок, которого пощадил Грегори, действительно остался жить, и из того, что я узнал за последние полчаса, он был отдан на воспитание Алану Стюарту из Бэйлиночи с той целью, как я полагаю, чтобы женить его на своей дочери, и тем самым вдвойне обезопасить себя — если бы к власти пришел король, то они бы находились под защитой юного Марлея, который служил королю.

— Вы хотите сказать, — почти шепотом произнес мальчик с явными нотками ужаса в голосе, — вы хотите сказать, что я ваш… О, Боже! Я не верю в это! — воскликнул он с внезапной страстью. — Я не поверю в это, я не поверю в это! — продолжал повторять он.

— Я сам с трудом поверил этому, последовал ответ Криспина, в котором угадывалась горькая нотка. — Но у меня есть убедительные доказательства, помимо твоего поразительного сходства со своей матерью, к которому я был слеп все эти месяцы. По крайней мере, были слепы глаза моего тела. Глаза души узнали тебя с самого начала, еще в Перте. Голос крови влек меня к тебе, и хотя я слышал его, я не понимал, что он означает. Прочти это письмо, мой мальчик, — письмо, которое ты должен был передать полковнику Прайду.

Кеннет взял письмо из рук Геллиарда и начал читать. Читал он долго, и двое мужчин терпеливо наблюдали за ним и ждали. Наконец он закончил чтение и, перевернув листок, проверил печать и адрес, как будто сомневался в его подлинности.

Но под влиянием какого-то чувства — голоса крови, к которому взывал Криспин — он почувствовал, как уверенность растет в его душе. Автоматически он подошел к столу и сел. Не произнося ни слова, сжимая в руке листок бумаги, он положил голову на руки и застыл. Внутри него бушевал вулкан страстей, который подогревала его неприязнь к Криспину — человеку, которого он ненавидел все время и которого продолжал ненавидеть еще больше, когда узнал, что это его отец. Казалось, все страдания, которые тот причинил ему за время их знакомства, теперь завершились одним решающим ударом — отцовством.

Он почувствовал на плече руку и услышал голос, который обращался к нему, называя его другим именем:

— Джоселин, мальчик мой, произнес дрожащий голос, — ты все обдумал и все понял, не правда ли? Я тоже долго думал, и раздумья привели меня к одному заключению: то, о чем написано в письме — правда.

Смутно юноша начал припоминать, что имя Джоселин употреблялось в письме. Он резко поднялся, сбросив утешающую руку с плеча. Его тон был жестким — возможно, он почувствовал, что ему нечего бояться этого человека, и это ощущение придало его слабому духу оттенок храбрости, наглости и пренебрежения.

— Я понял лишь одно, что вам я обязан только несчастьем и страданием. Хитростью вы выманили у меня обещание и заставили подчиниться себе. Обман влечет за собой другой обман. Как после этого я могу верить этой бумаге? Для меня все это кажется невероятным, но даже если бы все это и было правдой, что с того? Что с того? — Он повысил голос.

Изумление и удрученность отразились в глазах Геллиарда.

Хоган почувствовал острое желание вышвырнуть мастера Кеннета, или мастера Джоселина, на улицу.

После вопроса юноши воцарилась тишина. Криспину показалось, что он ослышался. Наконец он протянул вперед руки почти с мольбой, он, который в течение всех своих тридцати восьми лет, несмотря на все свои несчастья, ни разу ни кого ни о чем не просил.

— Джоселин! — воскликнул он с такой болью в голосе, что его крик был способен растопить даже стальное сердце. — Не будь таким жестоким. Неужели ты забыл историю моей несчастной жизни, которую я поведал тебе той ночью в Ворчестере? Неужели ты не в силах понять, как страдания могут уничтожить все достойное, что есть в человеке? Как он может находить утешение в пьяном беспамятстве? Как жажда мести может быть единственной нитью, удерживающей его от самоубийства? Неужели ты не можешь представить себе такую судьбу и простить такого человека? — С надеждой он взглянул в лицо юноши, но оно оставалось холодным и неподвижным. — Я понимаю, — продолжал он убитым голосом, — что я не тот человек, которого любой юноша с радостью назвал бы отцом. Но зная мою жизнь, Джоселин, твое сердце должно смягчиться. В моей жизни не было ничего такого, ради чего я бы хотел жить, что могло бы удержать меня от деградации на дороге зла. Но с сегодняшнего дня, Джоселин, в моей жизни появилась новая цель. Ради тебя, Джоселин, я сделаю все, что в моих силах, чтобы вновь стать таким, каким я когда-то был, и ты бы смог гордиться своим отцом.

Но юноша продолжал молчать.

— Джоселин! Боже мой, неужели я говорю впустую? — воскликнул несчастный. — Неужели у тебя нет сердца?

Наконец юноша заговорил. Он не был тронут пламенными речами Криспина.

— Вы разрушили мою жизнь, — это было все, что он произнес.

— Я построю ее заново, Джоселин. У меня есть друзья во Франции — высокопоставленные друзья, у которых есть и желание, и средства помочь мне. Ты же солдат, Джоселин.

— Из него такой же солдат, как из меня святой, — пробормотал Хоган.

— Мы вместе поступим на службу в армию короля Луи, — убеждал его Криспин. — Я обещаю тебе это. Службу, на которой можно завоевать славу. Там мы пробудем до тех пор, пока Англия не стряхнет с себя этот кошмар мятежей и волнений. Затем, когда король возвратится на трон, замок Марлей снова будет нашим. Поверь мне, Джоселин! — И снова с мольбой протянул к мальчику руки. — Джоселин, сынок!

Но юноша не двинулся с места, чтобы ответить на этот призыв.

— А Синтия? — спросил он холодно.

Руки Криспина бессильно повисли вдоль тела. Он сжал кулаки, внезапно его глаза загорелись огнем.

— Я позабыл! Теперь я понимаю тебя. Да, я поступал с тобой не всегда хорошо, и ты имеешь право обижаться. Кто я, в конце концов, для тебя, разве я могу сравниться с ее образом, заполняющим твою душу? Разве мне это не знакомо? Разве я не пострадал за это? Поверь мне, Джоселин, — и он выпрямился, — даже в этом я помогу тебе. Так же, как я лишил тебя твоей возлюбленной, так же я и верну ее тебе. Я клянусь в этом. И когда это свершится, когда окупится все зло, которое я причинил тебе, может быть ты более благосклонно отнесешься к своему несчастному отцу.

— Вы много обещаете, сэр, — ответил юноша с плохо скрытой издевкой. — Слишком много. Гораздо больше, чем вы можете сделать.

Хоган громко прочистил горло. Криспин выпрямился. Он положил руку на плечо мальчика, и пожатие его стальных пальцев заставило юношу поморщиться от боли.

— Как бы низко ни пал твой отец, — твердо произнес Криспин, — ты всегда можешь рассчитывать на его слово. Я дал тебе клятву, и завтра приступлю к ее выполнению. Я увижусь с тобой перед отъездом. Ты будешь спать здесь, правда?

Джоселин пожал плечами.

— Мне все равно, где лечь.

Криспин грустно улыбнулся и вздохнул.

— Ты все еще не веришь в меня. Но я завоюю твое доверие. Будь уверен. Хоган, у тебя найдется для него комната?

Хоган грубовато ответил, что юноша, если пожелает, может занять комнату, в которой он находился все это время. И чувствуя, что больше ожидать нечего, он лично проводил мальчика по коридору. У подножия лестницы ирландец остановился и поднял светильник, чтобы разглядеть лицо своего спутника.

— Если бы я был твоим отцом, — сказал он мрачно, — я бы гонял тебя пинками по всему Вальтхаму, пока ты не научился бы хоть капельке сострадания! И если бы ты не был его сыном, я бы проделал то же самое сию же минуту. Ты презираешь своего отца за пьянство, за беспутную жизнь. Позволь сказать мне, человеку, который на своем веку повидал много всякого и сегодня ночью прочел тебя до самых сокровенных глубин твоей душонки, что хоть ты, может быть, и его сын, но ты по сравнению с ним все равно, что червь по сравнению с Богом. Пошли! — закончил он резко. — Я посвечу тебе дорогу до комнаты.

Когда вскоре Хоган вернулся к Криспину, он нашел Рыцаря Таверны — этого железного человека, никогда в жизни не знавшего слабости и страха — сидящих за столом, уткнувшись лицом в руки, и рыдающим, как слабая несчастная женщина.

Глава 19

СЭР КРИСПИН ДЕЙСТВУЕТ
На протяжении всей этой долгой октябрьской ночи Криспин и Хоган не ложились в кровать. Острый ум Криспина, переборов минутную слабость, с новой энергией принялся отыскивать пути для выполнения задуманного.

Перед ним стояла одна проблема, которой он поделился с Хоганом — ему был нужен корабль. Но в этом ирландец мог быть ему полезен. Он знал одно судно, стоявшее в Харвиче, хозяин которого был в большом долгу перед ним, что облегчало 130 выполнение их плана. Требовались еще, конечно, и деньги. Но когда Криспин объявил себя владельцем суммы в сотню золотых, Хоган взмахом руки дал понять, что и эта проблема исчерпана. Для покупки судна хватило бы и четверти этой суммы. Покончив с этими вопросами, Криспин изложил свой план Хогану, который посмеялся над его незамысловатостью и выразил удивление, что Криспин намеревается подвергнуть себя столь значительному риску ради столь незначительного дела.

— Если девушка любит его, то дело решится само собой.

— Девушка его не любит, по крайней мере я этого опасаюсь.

Хоган не был удивлен.

— В таком случае, я вообще не вижу, что здесь можно сделать, — и лицо ирландца потемнело.

Криспин рассмеялся. Годы несчастья превратили его в циника.

— Что такое, в конце концов, девичья любовь? Каприз, увлечение, которым можно управлять в зависимости от желания. Обстоятельства рождают любовь, Хоган, и если их создать, то любая девушка полюбит любого мужчину. Синтия полюбит моего сына.

— Без сомнения? А если нет? Если она ответит «нет» и на твое предложение? Такие женщины существуют.

— Ну и что с того? Я найду способ, чтобы уговорить ее, и стоит мне только ее найти, она уедет со мной. В конце концов, это будет неплохой местью Ашбернам. — Он нахмурил брови.

— Но совсем не той, о которой я мечтал и которую я бы осуществил, если бы эта собака Джозеф не обманул меня. Забыть о мести после стольких лет ожидания — еще одна жертва, которую я должен принести моему Джоселину. Девушка может упираться, капризничать, но волей или неволей она пойдет со мной. Когда она очутится во Франции одна, без друзей, я думаю, она быстро поймет все преимущества любви Джоселина или, по крайней мере, брака с ним, и таким образом я расквитаюсь с ним за все страдания, которые причинил ему.

Лицо ирландца было угрюмым, его обычно веселый беззаботный взгляд сейчас был полон грусти, и седой грешный солдат удачи мягко пробормотал:

— Ты затеваешь нехорошее дело, Крис.

Геллиард поморщился и отвел глаза.

— Это мой сын, — прорычал он, — и это единственный способ завоевать его сердце.

Хоган протянул руку через стол, чтобы дотронуться до руки Криспина.

— Разве он стоит такого пятна на твоей совести, Криспин?

Последовала пауза.

— Нам с тобой поздно, Хоган, говорить о совести. Господь ведает, что моя совесть сильно поизносилась. Что значит еще один грех на моей душе?

— Я спрашиваю тебя, настаивал ирландец, — стоит ли твой сын того, чтобы пятнать свою честь таким гнусным делом?

Криспин высвободил свою руку и резко поднялся. Подойдя к окну, он откинул занавеску.

— День разгорается, — сказал он мрачно. Затем, обернувшись, он взглянул на Хогана. — Я дал свое слово Джоселину, — сказал он. — Выбранный мною путь — единственный, и я не остановлюсь ни перед чем. Но если твоя совесть, Хоган, против этого, то я возвращаю тебе твое решение помочь мне и буду действовать в одиночку. Я поступал так всю свою жизнь.

Хоган пожал своими массивными плечами и потянулся за бутылкой вина.

— Если ты убежден в правоте своих действий, то покончим с этим. Моя совесть не будет нам помехой, и я помогу тебе в том, что обещал. Если тебе понадобится моя дополнительная поддержка, ты всегда можешь на нее рассчитывать. Я пью за успех твоего дела.

После этого они обсудили вопрос о судне, и было решено, что Хоган пошлет записку шкиперу, в которой ему будет указано привести судно в Харвич и здесь ожидать приказаний Криспина. Хоган считал, что за двадцать фунтов тот возьмется доставить Криспина во Францию.

Вскоре они покинули комнату, в которой провели столько времени, и у дворового наноса Рыцарь Таверны принял свой жесткий утренний туалет. После этого они быстро позавтракали парой селедок и кружкой темно-коричневого эля, и едва они закончили, как в комнату вошел Кеннет с бледным лицом и темными кругами под глазами. Как только Хоган вышел во двор, чтобы отдать последние распоряжения относительно гонца в Харвич, Криспин встал и подошел к сыну.

Кеннет внимательно наблюдал за ним, не отрываясь от своей трапезы. Он провел беспокойную ночь, рисуя себе свое будущее, которое выглядело достаточно мрачно, и раздумывая, стоит ли ему, забыв то, что что произошло этой ночью, вернуться в безупречную бедность его шотландского дома или принять услуги человека, который объявил себя его отцом, чему Кеннет начинал верить. Он все еще выбирал между Шотландией и Францией, когда Криспин вновь обрушился на него.

— Джоселин, — проговорил он медленно, почти запинаясь, — через час я отправлюсь обратно в Марлей, чтобы выполнить то обещание, которое дал тебе этой ночью. Как я собираюсь действовать, мне не понятно еще самому, но будь уверен, что я сдержу свое слово. Я договорился насчет судна, которое будет ждать нас, и через пять дней, максимум, через неделю, я намереваюсь отправиться во Францию, взяв с собой и Синтию.

Он замолчал в ожидании ответа, но его не последовало. Мальчик сидел с бесстрастным лицом, глядя в стол, но его голова была занята теми мыслями, которое высказывал ему отец. Вскоре Криспин продолжил:

— Ты вряд ли откажешься последовать моему совету, Джоселин. Я сделаю твою жизнь счастливой, если ты будешь слушаться меня. Ты должен покинуть это место как можно скорее и продолжить свой путь в Лондон. Там ты найдешь корабль, который отвезет тебя во Францию, где ты будешь ждать меня в гостинице «Оберж дю Солей» в Кале. Договорились, Джоселин?

После небольшой паузы Джоселин принял решение. И все, же его взгляд был довольно угрюмым, когда он поднял глаза на отца.

— У меня небольшой выбор, сэр, — последовал ответ. — Если вы сдержите свое обещание, то я буду считать, что вы действительно перевернули мою жизнь к лучшему, и попрошу у вас прощения за вчерашнее недоверие. Я буду ждать вас в Кале.

Криспин вздохнул, и на мгновение его лицо посуровело. Холодный прием, — нет, не на такой ответ надеялся Криспин, и на миг в нем, человеке быстрых решений, возникло желание отступиться и отпустить своего сына, которого он в этот момент презирал, идти своей дорогой. Но затем он снова успокоился.

— Я не нарушу своего слова, — произнес он холодно. — У тебя есть деньги для путешествия?

Мальчик вспыхнул румянцем, вспомнив, что у него осталось немного денег, полученных им от Джозефа Ашберна. Криспин, по-своему истолковав его смущение, достал из кармана камзола кошелек и положил его на стол.

— Здесь двадцать золотых. Этого должно хватить, чтобы добраться до Франции. До встречи в Кале!

И не дожидаясь слов благодарности, Геллиард резко повернулся и покинул комнату.

Через час он был уже в седле и направлялся на север.

Спустя три часа он без остановки миновал Ньюпорт. Около гостиницы «Равен Инн» стоял экипаж, но ему было некогда заглянуть в него.

Судьба человека зависит от самых разнообразных мелочей. Она может зависеть и от случайного взгляда, брошенного в сторону. Если бы в то утро глаза Криспина не были так прикованы к бурой дороге, и он посмотрел на коляску, стоящую перед «Равен Инн» в Ньюпорте, то он мог бы заметить руки Джозефа Ашберна на дверце экипажа и наверняка задержался бы. И в этом случае его судьба, конечно же, сложилась совсем иначе.

Глава 20

РАСКАЯНИЕ ГРЕГОРИ
Отъезд Джозефа Ашберна в Лондон диктовался естественным желанием лично убедиться, что Криспин угодил в расставленные для него сети и что он больше не будет беспокоить их в замке Марлей. С этой целью он выехал из Шерингама на следующий день после отъезда Криспина.

Синтия, проснувшись на следующее утро, была весьма встревожена, обнаружив в доме переполох. Кеннет покинул замок, он выехал глубокой ночью и, очевидно, совершенно внезапно и в большой спешке, поскольку предыдущим вечером не было никаких разговоров об его отъезде. Ее отец слег в постель с раной и лихорадкой, о происхождении которых никто в доме не мог дать ей вразумительного объяснения. Слуги чувствовали себя больными и, пошатываясь, бродили по замку с бледными лицами и мутными глазами. Спустившись в холл, она обнаружили следы беспорядка, а одна из панелей была сломана.

Постепенно к ней пришла мысль, что вчерашней ночью здесь произошло столкновение, но она все еще терялась в догадках, что могло его вызвать. Он решила, что мужчины сильно напились, и вследствие этого возникла пьяная ссора, которая и привела к схватке на мечах.

Она надеялась, что Джозеф прольет свет на вчерашние события, но тот красиво лгал как последний мошенник, каковым, собственно, он и являлся.

— Возможно, ты не знаешь, — говорил он, твердо зная, что Синтия в курсе, — что когда сэр Геллиард спас жизнь Кеннету в Ворчестере, он связал мальчика обещанием, что в уплату за эту услугу Кеннет окажет ему помощь в каком-то важном для него деле.

Синтия кивнула, что она понимает о чем идет речь, и Джозеф продолжал:

— Прошлой ночью перед самым отъездом сэр Криспин по своему обыкновению сильно выпил и потребовал от Кеннета выполнения данного обещания и приказал ему немедленно собираться в путь. Кеннет возразил, что уже поздно и разумнее было бы дождаться утра, когда он сможет подготовиться к путешествию и сдержать свое слово. Но сэр Криспин возразил, что юноша дал клятву последовать за ним, когда он пожелает, и снова приказал ему немедленно собираться. Спор постепенно разгорался, и страсти накалялись, пока под конец Криспин не выхватил меч и несомненно убил бы юношу на месте, если бы не твой отец, который заслонил его собой и принял удар на себя. После этого пьяный Геллиард разрубил панель, показывая мальчику, что с ним будет, если тот не выполнит своей клятвы. Тут вмешался я, и используя свое влияние на Кеннета, убедил его уехать с Криспином, как тот и требовал. С большой неохотой Кеннет подчинился, и они уехали.

Но это объяснение лишь наполовину убедило Синтию. Правда, она задала ему дополнительный вопрос относительно здоровья слуг, на что Джозеф дал ей наполовину правдивый ответ:

— Сэр Криспин угостил их вином по поводу своего отъезда, и они так упились, что до сих пор никак не протрезвеют.

Все еще удивляясь, Синтия обратилась к своему отцу.

Надо сказать, что Грегори не догадался согласовать с Джозефом, какую историю ему рассказать Синтии, поскольку в его слабый ум не могла прийти мысль, что она потребует от него объяснения по поводу беспорядка в холле и отсутствия Кеннета. И поэтому, когда она коснулась в разговоре его раны, он, как последний дурак, что впрочем соответствовало истине, начал болтать языком, поведав ей не менее фантастическую историю, которая значительно уступала рассказу Джозефа по убедительности и логике, но вместе с тем обладала тем достоинством, что полностью отличалась по содержанию.

— Чума на голову этого пса, твоего возлюбленного! — ревел он с горы подушек, на которых возлежал. — Если он осмелится вернуться, чтобы просить твоей руки после того, как пригвоздил твоего отца к стене собственного замка, будь я проклят во веки веков, если я пущу его на порог!

— Как? — воскликнула она. — Ты говоришь, это дело рук Кеннета?

— Ну конечно, кого же еще? Он набросился на меня, как и подобает трусу, прежде, чем я успел вытащить меч, и в мгновение ока пронзил мне плечо.

Это было уже выше ее понимания. Что они скрывали от нее? Она решила во что бы то ни стало открыть правду и задала отцу другой вопрос:

— Что послужило причиной ссоры?

— Что? Причиной послужило… причиной послужила ты, дитя мое, — ответил Грегори наугад, не в силах придумать подходящий повод.

— Как это я?

— Оставь меня, Синтия, — простонал он в растерянности.

— Я тяжело ранен. У меня жар, девочка. Оставь меня, дай мне поспать.

— Но скажи, отец, как это все произошло?

— Неблагодарный ребенок! — возопил Грегори. — Ты хочешь уморить меня своими вопросами? Ты хочешь лишить меня сна, который, может быть, поставит меня на ноги?

— Отец, дорогой, — пробормотала она нежно, — если бы я была уверена, что все было так, как ты говоришь, то я бы оставила тебя в покое. Но ты явно стараешься скрыть что-то от меня — нечто, что я должна знать.

Старательно напрягая свой ум, Грегори выдумал историю, которая, на его взгляд, выглядела достаточно правдоподобно.

— Ну хорошо, раз ты хочешь знать, я расскажу тебе, что произошло. К нашему стыду, должен признаться, что мы слишком много выпили той ночью. Мое сердце было полно отцовской нежностью к тебе, и вспомнив твое нежелание становиться женой Кеннета, я сообщил ему, что его пребывание в замке Марлей не принесет ему ожидаемых результатов и посоветовал составить компанию сэру Криспину в его отъезде.

Он вспылил и потребовал, чтобы я выразился яснее, что я и сделал. Я сказал, что скорее в середине лета выпадет снег, чем он станет твоим мужем. Это привело его в такую ярость, что он выхватил меч и нанес мне удар. Все произошло настолько быстро, что остальные не успели вмешаться. Ясное дело, после этого он не мог оставаться в нашем доме, и я потребовал, чтобы он убирался сию же минуту. Сам он не склонялся к этой мысли, но он осознал свое глупое поведение и к тому же почувствовал недобрый огонь, сверкавший в глазах Джозефа. В самом деле, если бы не мое вмешательство, Джозеф уложил бы его на месте.

Тот факт, что и ее дядя, и отец лгали, один поискусней, другой совсем глупо, наполнили ее душу смятением. Вскоре весь замок был взбудоражен приготовлениями к отъезду Джозефа, и эта новость еще больше взволновала Синтию.

— Куда вы едете, дядюшка? — спросила она его, когда он приготовился к путешествию.

— В Лондон, дорогая племянница, — был короткий ответ.

— Я становлюсь довольно беспокойным для своих лет. У тебя есть какие-нибудь просьбы?

— Что вы собираетесь делать в Лондоне?

— Об этом, дитя мое, позволь мне пока умолчать. Возможно, я расскажу тебе об этом по возвращении. Дверь, Стефан.

Она наблюдала за его отъездом с неспокойным сердцем. Она чувствовала что-то недоброе в том, что произошло, и в том, что продолжает происходить, и ей казалось, что это должно касаться сэра Криспина. У нее не было доказательств, это было какое-то внутреннее чувство, предвещавшее беду.

Однако на следующий день она получила убедительные доказательства из самого неожиданного источника — от своего отца. Утомленный бездействием, забыв об осторожности, Грегори, рана которого слегка затянулась, в этот вечер спустился вниз, чтобы поужинать вместе с дочерью. Как обычно он много пил, стараясь заглушить голос совести и завязать на узел свой длинный язык так, что под конец Стефан был вынужден отнести его в постель.

Стефан состарился на службе у Ашбернов, и среди многих достоинств, которыми он обладал, было умение залечивать раны. Поэтому он прекрасно понимал, как неосторожно было со стороны Грегори подниматься с постели в такую погоду.

Опасения Стефана подтвердились на следующий день, когда Грегори проснулся, весь пылая от жара. Они послали за врачом в Шерингам, и этот хитрый плут, напустив на себя важный вид, с озабоченным выражением покачивая головой, обещая сделать все, что в его силах, предложил позвать священника, чтобы больной мог исповедаться и очиститься перед небом.

При мысли о приближающейся смерти Грегори охватил дикий ужас. Как он мог умереть с таким грузом на совести? И лекарь, видя, какое впечатление произвели на пациента его слова, сделал попытку — слишком поздно — заверить его, что он не обязательно умрет, и что он, лекарь, упомянул о священнике на всякий случай, чтобы Грегори был готов к худшему.

Но поднять бурю легче, чем унять ее, и в душе Грегори осталось убеждение, что его время истекло, и его кончина — дело нескольких дней.

Сознавая, в какой опасности находится его душа, Грегори весь день то молился, то стонал, то метался на постели. Его жизнь была дорогой греха, и многие мужчины и женщины страдали от его рук. Но подобно звездам, которые меркнут и исчезают с восходом солнца, все его ранние грехи были заслонены одним тяжелым актом, который он совершил по отношению к Роланду Марлею. Если бы, он мог спасти Роланда Марле я по крайней мере хотя бы сейчас, если бы он мог каким-то образом дать ему знать, чтобы он не заходил в трактир «Якорь» на улице Темзы! В его воспаленном мозгу не укладывалась мысль, что за время своего отсутствия в замке рыцарь ужо вполне мог достигнуть Лондона.

И движимый внезапным порывом покаяться и облегчить душу кому-нибудь и надеясь предотвратить зло, Грегори позвал к себе дочь.

— Синтия! — крикнул он голосом, в котором смешались боль и страх. — Синтия, дитя мое, я умираю!

Его дочь знала и от лекаря, и от Стефана, что его состояние было далеко от этого. Но несмотря на это, ее бережное отношение к больному представляло собой трогательное зрелище. Она взбивала ему подушки, и взяв его за руку, могла часами нежным голосом убеждать его, что лекарь оценил его состояние совсем не опасным, и он вскоре поднимется с постели. Но Грегори упорно отвергал всяческие утешения.

— Я на смертном одре, Синтия, — настойчиво повторял он, — и когда меня не станет, я не знаю ни одного человека, Который мог бы поддержать тебя и утешить в трудную минуту. Кеннет уехал по поручению Джозефа, и вполне возможно, что он больше никогда не переступит порог замка Марлей. Как ни странно это покажется тебе, но мое предсмертное желание заключается в том, чтобы так оно и случилось.

Она взглянула на него с удивлением.

— Отец, если это все, что заботит и удручает тебя, то я могу заверить, что я не люблю Кеннета.

— Ты неверно поняла меня, — прошептал он. — Помнишь историю жизни сэра Криспина Геллиарда, которую Кеннет рассказал тебе в ночь приезда Джозефа? — Его голос дрожал.

— Ну конечно. Я никогда не забуду ее, — продолжала она, забыв об осторожности и позволяя понять ее чувства к Геллиарду, — и каждую ночь я молюсь, чтобы Господь наказал этих убийц, которые разрушили его жизнь.

— Тише, девочка! — прошептал он встревоженным голосом. — Ты не ведаешь, что говоришь.

— Я знаю, что говорю, и если есть на свете справедливость, Господь услышит мою молитву.

— Синтия! — простонал он. Его глаза приняли дикое выражение, а руки тряслись. В порыве страха и паники правда вырвалась у него наружу: — Ты призываешь кару господню на головы своего отца и дяди.

Она поднялась с колен, глядя на отца ужасным взглядом, который он не решался встретить.

— Ты бредишь, — прошептала она. — Это жар.

— Нет, дитя мое, мой разум ясен, и то, что я говорю —правда.

— Правда? — эхом откликнулась она, глядя на него с ужасом. — Это правда, что ты и мой дядя и есть те самые убийцы, которые погубили кузину, жизнь этого человека, и пытались убить его самого, сочтя его мертвым, бросили в горящем доме? Правда, что вы украли его дом и пользовались им все это время, когда он бродил, отверженный, покинутый всеми, не имея своего угла? Ты хочешь заставить меня поверить в это?

В ответ раздался печальный стон.

Ее лицо побледнело как у мертвеца. Некоторое время она продолжала молча стоять, затем чувства одолели ее.

— Зачем? — воскликнула она, рыдая. Зачем, во имя Бога, ты рассказываешь мне все это?

— Зачем? Я говорю это тебе, потому что умираю.

Он надеялся этой фразой смягчить ее сердце и вернуть часть ее расположения. То, что он потерял ее навсегда, он понял сразу.

— Я говорю тебе это, потому что умираю, — повторил он. — Я говорю тебе это, потому что в свой смертный час я хочу покаяться, чтобы Господь смилостивился над моей грешной душой. Я говорю тебе это, потому что та трагедия, которая разыгралась восемнадцать лет назад, еще не окончена, и, возможно, в моих силах предотвратить тот ужасный конец, который мы с братом уготовили Криспину. Возможно, Господь зачтет мне это на Страшном Суде. Послушай, — дитя. Ты понимаешь, что тот факт, что Кеннет был связан клятвой с Геллиардом, был нам совсем не на руку, и в ту ночь Криспин призвал мальчика исполнить свой долг и обнажить меч на его стороне. У Кеннета не оставалось другого выбора, как подчиниться. По правде говоря, я сам вынудил его к схватке, заставив вытащить меч и нанести мне эту рану. Сэр Криспин наверняка убил бы Джозефа, но твой дядя остановил занесенный над ним меч, сообщив Геллиарду, что его сын жив.

— Он спас свою жизнь с помощью лжи! Как достойно!

— Нет, дитя, он говорил правду, и когда Джозеф предложил Криспину вернуть сына, он говорил искренне. Но подписывая адрес на письме, которое сэр Криспин должен был вручить людям, воспитавшим его сына, Джозефу в голову пришел хитрый план, как с помощью обмана окончательно уничтожить Геллиарда. И он направил Криспина в Лондон, в гостиницу, где проживает полковник Прайд, злейший недруг Криспина, препровождая его тем самым в руки палачу. Можно ли как-нибудь помешать этому и спасти жизнь Геллиарда, Синтия?

— С тем же успехом можно пытаться вдохнуть жизнь в мертвеца, — ответила она, и ее голос был настолько спокоен и холоден, что Грегори поежился. — Не утешай себя иллюзиями, — добавила она. — Сэр Криспин давно уже достиг Лондона, а Джозеф уже в пути, чтобы удостовериться, что все идет по плану, и что жизнь человека, которую вы загубили восемнадцать лет назад, теперь оборвется навсегда. Милосердный Бог! И я твоя дочь! — Она зарыдала. — Я выросла на землях, которые были добыты ценой преступления! Земли, которые по праву принадлежат ему — каждый камень, каждая веточка, — и теперь он мертв благодаря вашим стараниям.

Из ее груди вырвался стон, и она закрыла лицо руками. Мгновение она стояла, раскачиваясь, у постели. Затем она издала глубокий вздох и свалилась на пол в глубоком обмороке.

Грегори был настолько потрясен, что вскочил с кровати, позабыв о ране, лихорадке и смерти, которая, по его мнению, была неизбежной, распахнул дверь и позвал слуг.

Стефан и служанка вдвоем отнесли потерявшую сознание девушку в ее покои, оставив Грегори проклинать себя за длинный язык, заставивший его совершить исповедь, в которой, как выяснилось, не было никакой необходимости, ибо по его теперешнему состоянию Грегори начал подозревать, что его смерть не так уж близка, как заставил поверить в то дурак-лекарь.

Глава 21

СТРАДАНИЯ СИНТИИ
Обморок Синтии продлился недолго. Очнувшись, она первым делом отослала свою служанку. Ей нужно было побыть одной, и в этом грустном одиночестве она пребывала весь день.

Состояние ее отца не было угрожающим, поэтому она не испытывала к нему ни малейшего сожаления. При мысли о той ужасной тайне, которую он ей раскрыл, ее сердце становилось тверже камня, и она молила небо, чтобы он никогда не был ее отцом, а она его дочерью. Она покинет замок Марлей и больше никогда не увидится со своим отцом, к которому не только потеряла уважение, но сама мысль о котором наполняла ее ужасом, животным ужасом, который мы испытываем перед человеком, сознавшимся в воровстве и убийстве.

Она решила вернуться в Лондон к сестре матери, где она всегда могла рассчитывать на теплый прием.

К вечеру она, наконец, покинула свою комнату. Она хотела подышать свежим воздухом, наполнить душу тем успокоением, которое нам дает в одиночестве природа.

Это был мягкий светлый вечер, скорее характерный для августа, чем для октября, и Синтия бесцельно бродила по холмам, окружавшим Шерингам. Наконец она присела на обломок скалы, глядя на морскую даль, и ее мысли потекли в другом направлении, связанном с воспоминаниями об этом самом месте.

Именно здесь, сидя вот так же на скале и глядя на море, на чаек, кружащихся над головой, она поняла, что любит сэра Криспина. И ее мысли продолжали возвращаться от сэра Криспина и той участи, которую ему уготовил ее отец, обратно к Грегори и его ужасным деяниям.

Ее жизнь, казалось, была кончена, а она сидела этим октябрьским вечером на скале и смотрела на морс. Ничто больше не удерживало ее в этой жизни, никакой надежды не осталось ей до своего конца, который наступит, очевидно., нескоро, потому что когда мы ждем, время тянется очень медленно.

— Добрый вечер, мисс Синтия!

У нее перехватило дыхание, когда она обернулась на голос. Ее щеки горели, затем она побледнела, и время, казалось, замерло. Ибо перед ней стоял он — предмет ее тревог и воздыханий, возникший внезапно, негаданно, как будто из-под земли.

Его тонкие губы улыбались, а глаза источали доброту. Синтия вновь обрела голос, и все, что она могла сказать, было:

— Сэр Криспин, как вы оказались здесь? Мне сказали, что вы уехали в Лондон.

— Да, это действительно так. Но по дороге произошла задержка, в течение которой у меня появились причины, чтобы вернуться.

У него появились причины? Она спросила себя, что бы это могло быть, и не находя ответа, обратилась с этим вопросом к нему.

Прежде чем ответить, он подошел поближе.

— Можно мне немного посидеть с вами, Синтия?

Она отодвинулась, освобождая ему место, как будто широкая скала была узенькой дощечкой, и с видом усталого человека, наконец-то обретшего покой, Криспин опустился рядом с ней.

Его голос звучал нежно, заставляя ее пульс биться чаще. Неужели она верно угадала причину его возвращения? В любом случае она всем сердцем благодарила небо за чудесное спасение.

— Возможно, что глупо с моей стороны предположить, что ваше задумчивое состояние вызвано мыслями о человеке, может быть, и недостойном вашего внимания, который уехал отсюда несколько дней назад?

Поскольку она продолжала хранить молчание, он спросил:

— Я угадал?

— Может быть, — прошептала она в ответ и вспыхнула румянцем от этой смелости.

Он остро взглянул на нее. Этого ответа он ожидал меньше всего.

— В таком случае, леди, моя задача, которая казалась мне столь трудной, значительно облегчается.

— Какая задача, сэр Криспин? — спросила она, чтобы облегчить ему признание.

Он ответил не сразу. Ему было трудно подобрать слова. Грубо сказать, что он пришел, чтобы увезти ее с собой по поручению другого человека, было нелегко. Это было невозможно, и он очень обрадовался ее настроению, которое отбрасывало необходимость крутых мер.

— Моя задача, Синтия, заключается в том, чтобы увезти вас отсюда. Просить вас оставить этот мирный уголок и спокойную жизнь и разделить бремя тягот и невзгод с тем, кто, несмотря на свои недостатки, имеет одно все покрывающее достоинство — он любит вас больше всего в жизни.

Он пристально посмотрел на нее, произнося эти слова, и она опустила глаза под его взором. Он видел, как ее щеки, шея, лоб покрываются румянцем, и едва не засмеялся от радости, видя, какой легкой оказалась его миссия, которую он считал такой трудной.

— Я прошу многого, — добавил он. — Но любовь эгоистична, и она просит многого.

— Нет, нет, — мягко возразила она. — Вы просите совсем немногого. Напротив, вы больше предлагаете.

Его удивление росло. И все же он продолжал:

— Подумайте, Синтия, я приехал, чтобы просить вас последовать за мной во Францию, где нас ждет мой сын.

Он позабыл на миг, что она ничего не знает о его родстве с человеком, которого он считал ее возлюбленным, а она, со своей стороны, не придала большого значении упоминанию о сыне, о существовании которого она слышала or Грегори. Ее душа была полна совсем другими чувствами я мыслями.

— Я прошу вас променять легкую жизнь, которой вы жили до сих пор, на судьбу жены воина. Возможно, на первых порах она покажется тяжелой, хотя я даю слово, что за границей у меня есть хорошие друзья, которые найдут вашему мужу достойное занятие, где он может вскорости преуспеть. Да и как он может не достичь славы и чести, если рядом с ним будете находиться вы?

Она не проронила ни слова, но ее рука ответила ему легким пожатием.

— Смею ли я просить так много? — воскликнул он.

Она положила руки ему на племя, встретив его ищущей взгляд чистыми открытыми глазами девушки, которая без страха вверяет себя мужчине…

— Всю жизнь я буду благодарить Бога, что вы осмелились попросить об этом, — ответила она нежно.

Что-то в ее ответе смутило Криспина, но он решил, что поскольку Джоселин был стишком застенчив, чтобы признаться открыто в своих чувствах, она благодарна ему, что он взял на себя роль посредника.

Некоторое время они сидели молча. Он обдумывал свои следующие слова, она была безмерно счастлива сидеть рядом с ним и не нуждалась ни в каких фразах.

— Жаль, что все обернулось так, — продолжал он, — что я не могу просить вашей руки у вашего отца. Но даже если бы все сложилось иначе, это было бы нелегкой задачей для меня. В данном случае, она просто невозможна.

И снова смысл его слов можно было истолковать двояко. Когда он говорил о благословении ее отца на брак, он и думал добавить, что стал бы просить ее руку для своего сына.

— У меня больше нет отца, — ответила она, и заметив его немой вопрос, добавила: — Неужели бы вы, которому известна эта ужасная история, хотели бы, чтобы я оставалась дочерью вора и убийцы?

— А! Значит вам все известно?

— Да, — ответила она несчастным голосом, — мне известно все. Я узнала об этом сегодня утром. Весь день я раздумывала, как мне теперь быть, и пришла к решению покинуть Шерингам. Я собиралась поехать в Лондон к сестре моей матери. Теперь вы видите, как вовремя вы появились. — Она улыбнулась ему сквозь слезы, которые блестели в ее глазах. — Вы появились, когда я уже начала отчаиваться, нет, когда я уже отчаялась.

Теперь его уже не удивляла ее готовность следовать за ним. Ему казалось, что он нашел этому объяснение. Ее чистая душа не могла вынести пребывания в доме человека, о котором она узнала ужасную правду, и подвернувшийся Криспин был для нее удобной возможностью покинуть замок своего отца. Еще до его прихода она приняла решение уехать, и его появление было действительно очень своевременным, ибо он предоставил ей средство покинуть эти, ставшие невыносимыми, окрестности. Жалость и сострадание заполнили его сердце. Она продаст себя, подумал он, принимая предложение, которое он делал от лица сына, и от которого в другое время она, возможно, с презрением бы отвернулась.

Когда он заговорил, его слова касались деталей отъезда. Он описал ей изгиб дороги, где он будет ожидать ее. Она знала это место и отвечала, что на рассвете следующего дня придет туда. С ней будет ее служанка. При этих словах Криспин нахмурился, поскольку лишний спутник мог значительно задержать их бегство, но возражать не решился. От нее он узнал, что ее дядя отправился в Лондон четыре дня назад. Для своего отца она оставить письмо, и здесь Криспин вмешался, прося ее соблюдать максимум осторожности и не указывать направление, в котором они уедут.

На этом они расстались, и в ее сердце закралось крохотное сомнение, которое не давало ей уснуть всю ночь. Разумно ли она поступила, доверяя свою судьбу человеку, которого она совсем не знала, и который, послухам, не относился к разряду добрых людей?

Утром она все рассказала своей служанке, которая от страха едва не лишилась последних остатков разума, и, собрав свои вещи, они отправились к тому месту, где их ждала коляска с сэром Криспином.

Он тепло приветствовал Синтию, но это не походило на восторженный прием, который влюбленный обычно оказывает своей девушке.

Вежливо он помог ей и служанке сесть в коляску и закрыл дверцу.

— Как? — спросила она. — Вы не едете с нами?

Криспин указал рукой на оседланную лошадь, стоявшую в стороне, которую она не успела заметить.

— Так будет лучше. Без меня в коляске вам будет удобнее. Кроме того, она будет быстрее ехать, а скорость сейчас наш лучший помощник.

Он захлопнул дверцу, отошел назад и приказал кучеру трогаться. Свистнул кнут, и Синтия залилась слезами. Что он за человек, и что она за женщина, сопи позволяет увозить себя мужчине, даже не утруждающем себя сказать ей пару нежных слов?

Коляска тронулась, и путешествие из Шерингама началось.

Глава 22

ПУТЕШЕСТВИЕ СИНТИИ
Весь день и всю ночь они тряслись по разбитой дороге со скоростью, которая заставляла Криспина изрыгать тучу проклятий. Он замыкал шествие, зорко оглядывая дорогу в ожидании погони. Но их никто не преследовал, ибо Грегори в это время мирно спал в кровати, убежденный, что его послушная дочь тоже отошла ко сну.

С первыми лучами солнца заморосил мелкий дождь, усиливая неудобства Криспина, измученного долгой ездой в седле. К десяти часам они миновали Денхэм. Как только городок скрылся за поворотом, Синтия высунула голову из окна коляски. Всю дорогу она крепко спала, и сейчас ее настроение было значительно лучше. Криспин, который ехал в нескольких ярдах позади, заметил ее свежее улыбающееся личико, и на душе у него стало светлее. Он пришпорил лошадь и, поравнявшись с коляской, осведомился, всели в порядке. Больше он не отъезжал от коляски до самого Стаффорда. Здесь, перед придорожной гостиницей «Саффолк Армз» он приказал сделать остановку, и они быстро пообедали тем лучшим, что мог предложить хозяин.

Синтия пребывала в хорошем настроении, то же можно было сказать и о Криспине, но из-за некоторой холодности, которую она приписывала неловкости, ее радость постепенно начала убывать.

К негодованию Криспина в гостинице не оказалось свежих лошадей. Незадолго до них какой-то человек, находясь, очевидно, в большой спешке, забрал всех лошадей, оставив в стойле четверку падающих от усталости коней. У них не оставалось другого выбора, как задержаться здесь еще на день, и это не прибавило Криспину хорошего настроения.

— К чему так расстраиваться, — удивилась Синтия, — ест и я с тобой?

— Кровь и огонь, мадам, — последовал ответ. — Именно это меня и тревожит. Что если ваш отец послал за нами в погоню?

— Мой отец, сэр, — ответила она, — прикован к постели раной и горячкой.

— И все же, — настаивал он, — ваш отец наверняка обнаружил ваше отсутствие, и я уверен, что скоро за нами будет организована погоня. Если они нас настигнут, вряд ли они станут с нами церемониться.

Это огорошило ее, и минуту она не знала, что ответить. Затем ее рука теснее сжала его руку, и она спросила, плотно сжав губы и гордо вскинув голову:

— Ну и даже если так? Разве со мной рядом нет вас?

— Ну, если вы так ставите вопрос, — рассмеялся он, — то мне безразлично, кто за нами гонится. Сам Лорд-Защитник не сможет отнять вас у меня.

Впервые с тех пор, как они покинули Шерингам, он произнес слова, близкие к любовным, и это очень обрадовало Синтию, и все же, произнося их, он стоял от нее в двух ярдах, и это обрадовало ее значительно меньше.

Пожелав ей спокойного отдыха, он вышел из комнаты, и она проводила взглядом его высокую худощавую фигуру, наполненную силой, и его знакомый жест, которым он положил правую руку на рукоять меча, наполнил ее душу гордостью, что такой человек принадлежит ей одной. Она уселась у окна, ожидая его возвращения, и все ее мысли были с ним. Ее глаза горели, а щеки румянились, даже грязная деревенская улица не казалась ей отвратительной. Но минуты текли, складываясь в часы, и огонь постепенно угасал в ее глазах.

Ее брови нахмурились, и в голову вновь полезли те же самые мысли, что и в ночь перед бегством из замка Марлей. Где он находился? Почему не пришел? Она взяла со стола книгу и попыталась отвлечься чтением. День сменился сумерками, а его все не было. Пришла ее служанка и спросила, не принести ли свечей. И тут Синтия дала волю своему гневу:

— Где сэр Криспин? — спросила она требовательным голосом. И в ответ на растерянные слова служанки, что она не знает, приказала ей пойти и выяснить его местонахождение.

Пока Катрин бегала по ее поручению, Синтия мелкими шагами мерила свою комнату. Он что, считает ее своей игрушкой, чтобы забавляться в те часы, когда у него нет более подходящего занятия, и бросать на произвол судьбы, когда подворачивается что-нибудь поинтереснее? Или он считает, что ее решение отправиться с ним в чужую страну — это такой пустяк, что он не сознает той большой чести, которую она оказала ему?

Затем ее обвинения внезапно сменились безотчетным страхом за него. Что если с ним что-то случилось? Что если в его отсутствии виновата беда? Ужасная мысль уже перерастала в уверенность, когда дверь распахнулась, и на пороге появилась ее служанка.

— Ну что? — воскликнула Синтия, видя, что служанка вернулась одна. — Где сэр Криспин?

— Внизу, мадам.

— Внизу? — откликнулась она. — И что же он там делает, во имя всего святого?

— Он играет в кости с джентльменом из Лондона.

В тусклом свете октябрьских сумерек служанка не заметила внезапную бледность своей госпожи, но услышала резкий стон боли, почти рыдание, вырвавшееся из ее груди.

Синтия разрыдалась бы, если бы могла дать волю чувствам. Человек, который убедил ее бежать с ним, играет в кости с джентльменом из Лондона! О, какая низость! Она расхохоталась, перепугав до смерти свою служанку. Затем, справившись с истерикой, она приняла неожиданное решение.

— Позови хозяина! — закричала она, и перепуганная Катрин со всех ног кинулась исполнять приказание.

Вскоре появился кланяющийся хозяин со свечой в руке.

— У вас есть дамское седло? — спросила она без предисловий. — Что ты уставился, дурак? Есть или нет?

— Есть, мадам.

— И пара слуг для охраны?

— Я могу это организовать, но…

— Как скоро?

— Через полчаса, но…

— Иди и все приготовь, — прервала она его, нетерпеливо постукивая туфелькой по полу.

— Но, мадам…

— Ступай, ступай! — крикнула она, повышая голос.

— Но мадам, — в отчаянии продолжал возражать хозяин, пытаясь вставить несколько слов, — у меня нет лошадей, которые протянули бы больше десяти миль.

— Мне достаточно и пяти, — ответила она, движимая одной мыслью: добыть животных независимо от их состояния. — Теперь ступай и не возвращайся, пока все не будет готово. Ни слова джентльмену, с которым я приехала сюда, и ты получишь хорошее вознаграждение.

Неприятно удивленный хозяин подчинился, соблазненный мыслью о хорошей плате.

Она сидела еще полчаса в ожидании и в надежде, что прежде чем хозяин объявит ей, что все готово, Криспин может вспомнить о ней и зайти на минутку. Но он не появился. Бедная девушка пролила немало слез, которые были больше вызваны гневом, чем жалостью. Вскоре появился хозяин. Она позвала свою служанку и щедро одарила хозяина несколькими золотыми. Хозяин вывел их через черный ход во внутренний двор.

Здесь их ждали три оседланные лошади, на одной из которых было приторочено женское седло позади приземистого широкоплечего парня, и еще двое хорошо вооруженных парней сидели на двух других лошадях. В руках одного из них был даже мушкет.

Завернувшись в плащ, она села в седло позади одного из парней и приказала трогаться в направлении Денхэма. Мечте пришел конец.

Мистер Куин, хозяин, наблюдал за ее отъездом с беспокойством и тревогой. Закрыв за небольшим отрядом ворота, он встряхнул головой и пробормотал что-то насчет странного поведения женщин по отношению к мужчинам, и мужчин по отношению к женщинам. И взяв светильник, он зашаркал обратно в кладовую, где его поджидала жена.

Когда он зашел в кладовую, миссис Куин с засученными рукавами трудилась над приготовлением паштета. Со вздохом он поставил светильник на пол и сел.

— Быть брошенным такой прекрасной женщиной, которая украсит дом любого джентльмена! — проворчал он. — Ну не дурак ли я, что помог ей в этом!

— Конечно, дурак, — согласилась жена, — что бы ты ни сделал. Ну, что ты натворил на этот раз?

— О, это нехорошее дело! — заскулил он. — Очень нехорошее. Зачем я только с ним связался?

— Если ты что-то сделал, то это, несомненно, что-то нехорошее. Но что именно? — вставила его жена.

— Отправил двух бедных измученных животных в дорогу.

— Каких животных?

— Каких животных? Я что, развожу крокодилов? Моих лошадей, дура!

— И куда ты их отправил?

— В Денхэм с багажом этого буйного джентльмена, который был в такой ярости, что у нас нет лошадей.

— Где он? — осведомилась хозяйка.

— Играет в кости с остальными городскими повесами.

— Играет в кости? А она, говоришь, уехала? — Миссис Куин прекратила работу и посмотрела на мужа.

— Ага, — ответил тот.

— Идиот! — взорвалась она. — Ты хочешь сказать, что леди сбежала?

— Такой вывод напрашивается сам собой, — ответил он радостно.

— И ты дал ей лошадей и помог бежать в то время, как ее муж играет в кости?

— Ты, конечно, без сомнения разглядела в ней его жену.

— Ты кретин! Если джентльмен отхлещет тебя кнутом, то это будет вполне заслуженно.

— Э? Чего? — ошарашенно спросил он, меняясь в лице.

Но миссис Куин, не утруждая себя ответом, решительно направилась к двери, вытирая руки о передник. В мозгу ее мужа промелькнуло подозрение относительно ее намерений.

— Что ты собираешься делать? — нервно спросил он.

— Рассказать джентльмену о том, что произошло.

— Нет! — крикнул он, загораживая ей дорогу. — Ты хочешь… ты хочешь погубить меня?

Она взглянула на него с презрением и, оттолкнув в сторону, двинулась по направлению к общей комнате. Она была уже на полпути, когда он снова догнал ее и схватил за талию.

— Ты сошла с ума, женщина? — крикнул он. — Ты хочешь выдать меня?

— А ты хочешь нас погубить? — спросила она, пытаясь освободиться от его рук. Но он вцепился в нее с отчаянием утопающего.

— Ты не должна туда ходить, — умолял он. — Пойдем обратно, пусть джентльмен сам обнаружит пропажу. Я клянусь, это не очень его расстроит. Он избегал ее с самого приезда сюда, несомненно, она ему надоела. По крайней мере он не должен знать, что я дал ей лошадей. Пусть он подумает, что она убежала пешком.

— Я все равно пойду, — упрямо заявила его супруга, подтаскивая его на пару ярдов ближе к двери. — Джентльмена следует предупредить. Я не позволю, чтобы в моем доме жена сбежала от мужа, и он не был бы об этом извещен!

— Я обещал ей… — начал он.

— Какое мне дело до твоих обещаний? Я скажу ему, и он может отправиться в путь и догнать ее, если захочет.

— Ты не сделаешь этого! — твердил он, сжимая ее в объятиях. Но в этот момент мягкий насмешливый голос прервал их борьбу.

— Трогательное зрелище, сэр, — произнес один из городских посетителей, появившийся в коридоре, — видеть, как мужчина ваших лет проявляет такую пламенную страсть к своей супруге подобно молоденькому возлюбленному. Мне жаль прерывать вас, но если вы позволите мне пройти, то можете продолжать свое занятие без помех, ибо я клянусь, что ни разу не оглянусь назад.

В смущении хозяин и его жена отпрянули друг от друга. Воспользовавшись этим, миссис Куин быстро выскочила в дверь.

В общей комнате сидел сэр Криспин лицом к лицу с приятным молодым человеком, казалось, состоящим из одних костей и мышц. Их окружала пестрая толпа джентльменов, направляющихся в Лондон и остановившихся в Стаффорде.

Игра, которая началась с нескольких крон, теперь достигла внушительной суммы. Сначала удача сопутствовала молодому человеку, но по мере того, как ставки росли, везение начало изменять ему. К тому моменту, как Синтия покинула внутренний двор гостиницы, мистер Гарри Форстер с проклятием бросил на стол последний золотой.

— Чтоб меня сожрали крысы, это последний из сотни!

Он с угрюмым видом поигрывал алой лентой, вплетенной в волосы, и Криспин, видя, что его противник не собирается больше делать ставок, сделал попытку подняться. Но молодой игрок задержал его.

— Не спешите, сэр! — крикнул он. — Я еще не закончил!

С этими словами он стащил с пальца кольцо и с несчастным видом бросил его на стол.

— Во сколько вы его оцените? Криспин пренебрежительно взглянул на драгоценность.

— Двадцать золотых, — проворчал он.

— Черт меня подери, сэр, ваше чутье выдает в вас еврея. Давайте двадцать пять, и я кидаю.

С пренебрежительной улыбкой человека, для которого двадцать пять или сто золотых не представляют большой разницы, Криспин кивнул в знак согласия. Они бросили кости еще раз, и Криспин снова выиграл.

— Сколько ставите? — вскричал мастер Форстер, и за первым кольцом последовало второе.

В этот момент дверь распахнулась, и в комнату ввалилась миссис Куин, задыхаясь от бега и возбуждения. В дверном проеме позади нее, окаменев от ужаса, стоял ее супруг. Наклонившись к уху сэра Криспина, миссис Куин сообщила ему новость громким шепотом, который услышали большинство игроков, сидящих за столом.

— Убирайся! — взревел Криспин в бешенстве.

Женщина указала на своего мужа, и Криспин, заключив из ее жестов, что это и есть хозяин, подозвал его к себе.

— В чем дело, хозяин? — прорычал он. — Подойди сюда и объясни, куда девалась леди?

— Я не знаю, — ответил трясущийся хозяин и рассказал обо всех подробностях, как все произошло, добавив, что леди, похоже, была сильно разгневана.

— Оседлай мне лошадь! — приказал Криспин. — Они поскакали в сторону Денхэма? Быстрее! — и как только хозяин кинулся выполнять его распоряжения, он смахнул со стола золото и кольцо себе в карман, собираясь уходить.

— Э-эй! — вскричал мастер Форстер, вскакивая из-за стола. — Что за внезапная спешка?

— Мне очень жаль, сэр, что удача была неблагосклонна к вам, но я должен ехать. Обстоятельства таковы, что…

— К черту ваши обстоятельства! — вспылил Форстер. — Вы не можете уехать просто так!

— С вашего позволения, сэр, я между тем так и поступлю.

— А я вам не позволю!

— В таком случае, к моему огромному сожалению, я буду вынужден обойтись без вашего соизволения. Но я еще вернусь.

— Сэр, это старая сказка!

Криспин в отчаянии обернулся. Затеять сейчас ссору означало погубить все, и он чудом сдержал свой гнев. У него оставалось еще несколько минут, пока седлали лошадь.

— Сэр, — обратился он к Форстеру, — если на ваших пальцах найдется драгоценностей хотя бы на половину той суммы, что я у вас выиграл, я готов поставить весь выигрыш на банк, после чего, независимо от результата, я уеду. Согласны ли вы?

По толпе зрителей пробежал шепот недоумения при виде такой беспечной щедрости, и Форстер был вынужден принять его условия. Он снял с пальцев два оставшихся кольца, достал большой бриллиант из медальона на шее и вынул из уха жемчужную серьгу. Все это он положил на стол, где Геллиард уже поставил против него весь свой выигрыш. Как раз в этот момент появился хозяин, чтобы объявить, что лошадь готова.

Криспин бросил кости и выиграл. Собрав драгоценности со стола, Криспин учтиво извинился и покинул комнату.

Синтия не успела отъехать и шести миль по дороге в Денхэм, как один из ее телохранителей услышал стук приближающихся копыт и обратил внимание на то, что их преследуют. Синтия приказала скакать быстрее, но погоня настигала их с каждой минутой. Снова один из телохранителей обратился к ней с предложением остановиться и встретиться лицом к лицу с преследователями. Но Синтия содрогнулась при этой мысли и, соблазняя своих спутников обещаниями крупной награды, вынудила их скакать еще быстрее. Они проехали еще одну милю, но топот копыт слышался все ближе и ближе, пока они, наконец, не осознали всю тщетность попыток оторваться от преследователей.

Ночь была безлунной, но было достаточно светло, чтобы разглядеть силуэт их преследователя, вырисовывающийся на фоне неба в сотне шагов от них.

Несмотря на приказ Синтии не стрелять, один из ее спутников прицелился из мушкета и выстрелил по приближающемуся силуэту.

Синтия вскрикнула от ужаса, и в следующий момент сэр Криспин настиг их. Стрелявший услышал лязг вытаскиваемого меча, и перед его глазами сверкнуло лезвие стали. В следующий момент Криспин ударил его рукоятью меча по голове, свалив с лошади на землю. Его приятель пришпорил коня и быстрее ночного ветра помчался в сторону Денхэма.

Прежде чем Синтия успела сообразить, что же произошло, седло перед ней было пустым, и она направлялась обратно в Стаффорд на лошади, которую вел на поводу Криспин.

— Глупышка! — гневно сказал Криспин, и после этого они ехали молча, каждый погруженный в свои переживания.

Обратный путь занял у них немного времени, и вскоре она вновь стояла во внутреннем дворе гостиницы, из которого выехала больше часа назад. Не желая проходить через общую комнату, Криспин провел ее через боковую дверь, которая послужила ей дорогой к бегству. В коридоре их встретил хозяин и, взглянув в бешенные глаза Криспина, молча ретировался.

Вдвоем они вернулись в комнату, в которой она в одиночестве провела весь день. Она чувствовала себя как провинившийся ребенок и злилась на свою слабость. И все же она стояла посреди комнаты, потупив взор, не решаясь взглянуть на своего спутника, который смотрел на нее с гневом и изумлением. Наконец ровным спокойным голосом он спросил:

— Почему вы убежали?

Его вопрос разжег в ней гневные чувства, как порыв ветра угасающее пламя. Она гордо откинула назад голову и устремила на него смелый взгляд.

— Я скажу вам! — крикнула она и внезапно замолчала.

Огонь погас, и в ее глазах читалось бесконечное изумление при виде темного пятна, медленно расплывающегося по его серому камзолу от левого плеча вниз. Ее удивление сменилось ужасом, когда она догадалась, что это за пятно, и вспомнила, как один из ее спутников стрелял в Криспина.

— Вы ранены? — жалобно воскликнула она.

Его лицо исказила кривая улыбка, еще больше оттенявшая его бледность. Он сделал протестующий жест, который, казалось, истощил его последние силы, и рухнул без сознания на пол. Большая потеря крови и постоянное недосыпание сломали этого железного человека.

В мгновение ока ее гнев испарился. Ей стало страшно от мысли, что он умер, и что эту смертельную рану ему нанесли по ее вине. Со стоном она опустилась на колени подле него. Она подняла его голову и положила себе на колени, шепча его имя, как будто этого было достаточно, чтобы привести его в чувство.

— Криспин, Криспин, Криспин!

Она нагнулась и поцеловала его бледный лоб, затем губы, чувствуя легкое подрагивание, и его глаза открылись. Какое-то время его взгляд был затуманенным, затем в глазах возникло удивленное выражение.

Мгновение назад они оба стояли, объятые гневом, и вдруг он оказался на полу, его голова на ее коленях, ее губы на его губах. Как он попал сюда? Что все это значило?

— Криспин, Криспин! — заплакала она. — Слава Богу, что это только обморок!

Слабым голосом он спросил:

— Почему ты убежала?

— Давай забудем об этом, — ответила она нежным голосом.

— Нет, нет, сначала скажи.

— Я подумала… я подумала, — она замялась, набираясь сил. — Я подумала, что я тебе на самом деле безразлична, что ты играешь мной, как игрушкой. Когда мне сказали, что ты играешь в кости с джентльменом из Лондона, я разгневалась на тебя за твое невнимание ко мне. Если бы он любил меня, сказала я себе, он бы никогда не бросил меня одну.

Криспин посмотрел на ее взволнованное лицо. Затем он закрыл глаза, и истина обрушилась на него как поток. Сотни вещей, которые он находил странными в последние два дня, теперь стали для него простыми и понятными, наполняя его душу неизъяснимой радостью. Он не мог заставить себя окончательно поверить, что все это не бред, что Синтия рядом с ним, и что он понял ее правильно. Как он был слеп, каким дураком он был!

Но затем его мысли вернулись к сыну, и как будто ледяная рука сковала его члены. Не открывая глаз, он застонал. Он наконец нашел свое счастье. Он снова был любим, и любим самым чистым и нежным существом, которых только создал Господь. Его душа наполнилась великой нежностью. В нем возникало жгучее искушение послать к черту данное слово, презреть веру, позабыть про честь и оставить эту женщину себе.

Она любила его, он знал это теперь. И он любил ее, он это сейчас понял. Что по сравнению с этим его честь, вера и клятва? Что по сравнению с этим его сын, который презирает его?

Самую трудную схватку с самим собой он вел сейчас, лежа на полу, с головой на ее коленях.

Если бы он не открыл глаза, возможно, честь и вера все же одержали бы верх, но он открыл их и встретился взглядом с Синтией.

— Синтия! — воскликнул он. — Господь, смилуйся надо мной, я люблю тебя!

И снова потерял сознание.

Глава 23

ВО ФРАНЦИЮ
Этот крик, который она наполовину не поняла, все еще звенел в ее ушах, когда дверь распахнулась, и в комнату ворвался взбешенный молодой человек, по пятам которого следовал причитающий хозяин.

— Я говорю тебе, лживая собака, — кричал он, — что видел, как он въезжал во двор, и клянусь Святым Георгием, я заставлю его дать мне шанс отыграться! Убирайся к своему папаше, порождение ехидны!

Синтия с тревогой подняла голову, и молодой человек, заметив ее, остановился в смущении.

— Простите меня, мадам… я не знал… я не видел… — Он замешкался и, наконец вспомнив о приличиях, низко поклонился. — Ваш слуга, мадам, — сказал он. — Ваш покорный слуга Гарри Форстер.

Она вопросительно взглянула на него, но не произнесла ни слова, в то время как молодой человек в нерешительности переминался с ноги на ногу, мечтая в душе исчезнуть как можно скорее.

— Я не знал, мадам, что ваш муж ранен.

— Он не муж мне, сэр, — ответила она, не задумываясь над тем, что говорит.

— Бог мой! — воскликнул он. — И вы все же убежали от него?

Ее щеки стали пунцовыми.

— Дверь у вас за спиной, сэр.

— И этот вор, хозяин гостиницы, тоже, — ответил молодой человек, ничуть не смутившись. — Подойди сюда, бурдюк с жиром, видишь, джентльмен ранен.

Подгоняемый столь учтивым образом, хозяин приблизился к Криспину, а молодой человек начал умолять Синтию позволить ему вместе с кабатчиком осмотреть рану джентльмена. Они положили Криспина на кровать, перевязали ему рану, которая сама по себе не была опасной — обморок был вызван большой потерей крови — и положили ему под голову подушку. Криспин блаженно вздохнул и открыл глаза, жалуясь на жажду. Каково же было его удивление, когда он обнаружил своего недавнего партнера по игре в роли сиделки.

— Я пришел в поисках вас, чтобы продолжить игру, — пояснил Форстер, — и, Святой Георгий, очень огорчился, застав вас в таком состоянии.

— А, сэр, мое состояние не так уже плохо, но я благодарен вам за своевременную помощь.

Он поймал взгляд Синтии и улыбнулся. Трактирщик многозначительно кашлянул и направился к двери. Но мастер Форстер не сделал ни малейшей попытки сдвинуться с места. Он продолжал как бы в нерешительности стоять у постели Криспина.

— Перед уходом я бы хотел сказать вам пару слов, — произнес он наконец. Затем, обернувшись, он заметил хозяина, выжидательно застывшего в дверях. — Убирайся! — крикнул он ему. — Чтоб меня раздавило, неужели один джентльмен не может сказать другому джентльмену пару слов, не опасаясь быть подслушанным другими ушами? Простите мне мою горячность, мадам, но эти шакалы вызывают во мне бешенство… Теперь о деле, сэр, — возобновил он разговор, как только хозяин ушел. — Этой ночью я проиграл вам определенную сумму денег, которая некоторым может показаться значительной, хотя для меня она просто пустяк. Однако меня очень заботит судьба некоторых безделушек, которые имеют для меня особую ценность и которые, по чести говоря, я поставил на карту в минуту отчаяния. Я питал себя надеждой все же отыграться сегодня вечером за дружеским ужином, поскольку мне есть еще что поставить: коляску и четверку прекрасных лошадей, равных которым вы не сыщете во всей Англии. Ваша рана, сэр, лишает меня этой возможности. Поэтому я явился, чтобы предложить вам вернуть мне эти безделушки в обмен на мою расписку на сумму их стоимости. Меня хорошо знают в городе, — поторопился добавить он, — поэтому вы можете не опасаться…

Криспин остановил его жестом руки:

— Я и не думал опасаться. Я рад оказать вам услугу. — Он сунул руку в карман и вытащил кольца, серьгу и медальон, которые раньше принадлежали молодому джентльмену. — Возьмите, сэр, ваши безделушки.

— Сэр! — воскликнул Форстер, смущенный подобной щедростью. — Это — благородный поступок. Я ваш должник, сэр, чтобы меня сожрали крысы. Я сейчас же напишу вам расписку. Во сколько вы оцениваете эти драгоценности?

— Минуточку, мастер Форстер, — прервал его Криспин, которому в голову пришла очередная идея. — Вы упомянули лошадей. Они свежие?

— Как июньские розы.

— И вы возвращаетесь в Лондон, не так ли?

— Совершенно верно.

— Когда вы собираетесь выехать?

— Завтра.

— Прекрасно, сэр. В таком случае у меня есть к вам одно предложение, после которого отпадет надобность в расписке.

Одолжите мне ваших лошадей до Харвича. Я обязуюсь выехать немедля…

— Но твоя рана! — воскликнула Синтия. — Ты еще слишком слаб.

— Слаб? Только не я. Я снова бодр и здоров. Моя рана — это не рана, а царапина. — Он рассмеялся и, пригнув к себе ее голову, прошептал: — Ваш отец. — Затем он вновь обратился к Форстеру: — Сэр, на конюшне стоит четверка моих лошадей, на которых вы завтра можете добраться до Харвича, где обменяете их на своих собственных. Они будут ждать вас в трактире «Гартер Инн». За эту услугу, которая для меня имеет поистине неоценимое значение, я охотно отдам вам обратно ваши безделушки, без всякой компенсации.

— Пусть меня сожрут крысы, сэр! — воскликнул Форстер.

— Это слишком великодушно, клянусь честью. Я не могу согласиться на это, пусть меня сожрут крысы, не могу!

— Я повторяю вам, сэр, что ваша услуга будет для меня неоценимой, в сотню раз дороже стоимости ваших драгоценностей.

— Вы получите и лошадей, и расписку, — твердо сказал Форстер.

— Ваша расписка не будет иметь цены для меня, сэр. Завтра я намереваюсь покинуть Англию и неизвестно, когда вернусь.

Под конец сделка все же состоялась. Синтия разбудила свою служанку, лошади были запряжены в коляску Криспина, и он, тяжело опираясь на руку Форстера, спустился вниз и занял место в экипаже.

Оставив лондонского щеголя у дверей «Саффолк Армз» превозносить щедрость Криспина, они устремились сквозь ночь по направлению к Харвичу.

В десять утра они были уже в Харвиче у дверей трактира «Гартер Инн». Но тяжелое путешествие так измотало Криспина, что он не смог самостоятельно добраться до постели. Он очень тревожился по поводу корабля «Леди Джейн», будучи не в состоянии лично отправиться в гавань и навести о нем справки, как вдруг некий здоровенный краснолицый человек осведомился, не он ли является сэром Криспином Геллиардом. Прежде чем Криспин сумел ответить, мужчина добавил, что его зовут Томас Джексон, он владелец «Леди Джейн», чему Геллиард несказанно обрадовался.

Но когда он, наконец, лежал в каюте шкипера, мысль о его теперешнем положении наполнила его душу удовольствием, смешанным с горечью. Он уезжал, чтобы привезти Синтию своему сыну, он дал честное слово, что сделает это. И как он мог выполнить свою клятву? В какой-то момент он даже пожалел, что парень, ранивший его в плечо, не взял прицел чуть пониже, тем самым решив все проблемы этой гнусной жизни.

Тщетно пытался он утешить себя мыслью, что Синтия любит его, что его сын ничего для нее не значит, и что она никогда бы не согласилась поехать с ним, если бы знала об истинной цели этого путешествия.

Нет, он поступил подло, и его вина отягощалась еще целым рядом обстоятельств. На мгновение он почти струсил. В его голове мелькнула мысль приказать мастеру Джексону миновать Кале и отправиться в какой-нибудь другой портовый город. Но затем он выбросил эту трусливую мысль из головы и решил рассказать сыну правду, что бы не случилось. Пока он метался в бреду в каюте шкипера, его отношение к Кеннету переросло почти в ненависть. Он вспоминал его только как слабое, низкое создание, фанатика, предателя и даже лицемера.

Паруса поймали свежий ветер, и к вечеру Синтия зашла в каюту, чтобы возвестить о том, что на горизонте показался берег Франции.

Ответом ей был вздох, и когда она спросила его, в чем дело, он только грустно улыбнулся. На мгновение в нем боролись искушение рассказать ей обо всем, о том ложном положении, в котором он очутился, и облегчить разговором груз страданий, свалившихся на него. Но он не решился. Синтия ничего не должна знать.

Глава 24

ГОСТИНИЦА «ОБЕРЖ ДЮ СОЛЕЙ»
На первом этаже гостиницы «Оберж дю Солей» в Кале хозяин осведомился у Криспина, не он ли является милордом Геллиардом. Криспин насторожился. Подозрение возникло в нем еще с того момента, когда он не обнаружил своего сына ни встречающим его на причале, ни в гостинице. Он не смел задать вопрос, опасаясь разрушить надежду, которая уже начала зарождаться в его душе.

Он вздохнул, прежде чем ответить, и провел жилистой рукой по лбу, стирая пот.

— Мое имя действительно Криспин Геллиард. У вас есть для меня новости?

— Джентльмен… соотечественник милорда, уже около трех дней ожидает вас.

Мгновение Криспин сидел неподвижно, лишенный последнего луча надежды. Затем он внезапно вскочил на ноги, несмотря на слабость от раны.

— Приведите его ко мне. Я хочу его видеть немедля.

— Месье, — ответил хозяин гостиницы. — Сейчас его нет. Он отправился погулять пару часов назад и еще не возвращался.

— Господи, сделай так, чтобы он, гуляя, утонул в морс! — взорвался Криспин. Затем он взял себя в руки. — Нет, нет, нет, Господи, только не это! Я не хотел этого говорить!

— Монсиньер будет ужинать?

— Сейчас же, и принесите побольше света!

Хозяин вышел и вскоре вернулся с парой светильников, которые поставил на стол.

Когда он выходил, на лестнице послышались тяжелые шаги, сопровождаемые позвякиванием лат о перила.

— Вот и ваш соотечественник, милорд, — объявил хозяин.

И Криспин с тревогой взглянувший на дверь, увидел знакомую грузную фигуру Гарри Хогана. От удивления он присел на постели. С грустной улыбкой на лице Хоган подошел к Криспину и сочувственно потрепал по плечу.

— Добро пожаловать во Францию, Криспин. Хотя тебя встречает совсем не тот, кого ты ожидал, но все же это твой старый друг.

— Хоган! Почему ты здесь? Зачем ты здесь? Что все это значит? Где Джоселин?

Ирландец скорбно посмотрел на него, затем вздохнул и опустился в кресло.

— Ты привез леди? — спросил он.

— Она здесь и скоро придет сюда.

Хоган плотнее сжал губы и печально покачал седой головой.

— Но что Джоселин? — снова спросил Криспин, и его лицо побледнело, когда он обратился к своему собеседнику. — Почему он не здесь?

— Я привез печальные вести, Криспин.

— Печальные вести? — пробормотал Геллиард, как будто не понимая смысла сказанного. — Печальные вести? — Затем он взял себя в руки. — Какие вести?

— И ты привез еще и девушку, — сокрушенно вздохнул Хоган. — Господи, я надеялся, что тебе это не удастся.

— Клянусь смертью Господней, Хоган! — воскликнул Криспин, ты скажешь, в чем дело, или нет?

Хоган помолчал с минуту, а затем начал:

— Я начну рассказ с самого начала. Все произошло так. Три или четыре часа спустя после твоего отъезда, мои люди привели разыскиваемого бунтовщика. Я сразу же отправил его в Лондон в сопровождении сержанта и всего отряда, оставив себе только двух ребят. Примерно через час во двор въехала коляска, в которой сидел невысокий человек, одетый во все черное, с самым неприятным и злым лицом, которое мне когда-либо приходилось видеть. Я обнажил шпагу, подозревая неладное. Он сказал, что он Джозеф Ашберн из замка Марлей, друг Лорд-Генерала, и что ему немедленно нужны лошади, чтобы доехать до Лондона. Услышав его слова, я сразу догадался, по каким делам он спешит в Лондон. Он зашел в гостиницу, чтобы освежиться, и я последовал за ним. В общей комнате первым, кого он заметил, был твой сын, он вскрикнул от удивления и затем разразился потоком богохульств, которых я не слышал в устах ни одного пуританина. «Идиот! — кричал он. — Почему ты здесь?» Юноша переминался с ноги на ногу со смущенным видом. «Меня задержали», — произнес он. «Задержали? Гром и молния! Кто?» — «Мой отец, ты, мерзкий убийца!» — последовал необдуманный ответ. При этих словах мастер Ашберн побелел. «Так значит тебе все известно? Ну что ж, это не поможет ни тебе, ни твоему отцу. Но я начну с тебя». С этими словами он схватил кувшин с элем и выплеснул его в лицо юноше. Клянусь душой, мальчик показал такую твердость, которой я от него не ожидал. «На улицу! — крикнул он, одной рукой обнажая меч, другой показывая на дверь. — На улицу, негодяй, там я убью тебя!» Ашберн рассмеялся, произнес ругательство, и они мимо меня последовали во двор. Двор был пуст, и прежде, чем лязг мечей привлек чье-то внимание, все было кончено: Ашберн поразил юношу в сердце.

Хоган сделал паузу. Криспин сидел бледный и неподвижный, как статуя.

— А Ашберн? — наконец спросил он низким голосом. — Что произошло с ним? Его арестовали?

— Нет, — угрюмо ответил Хоган. — Его не арестовали. Его похоронили.

Прежде, чем он успел вытереть клинок, я подошел к нему и сказал пару слов. Я вспомнил, что он остался должен тебе, и что он послал тебя на верную смерть, я видел окровавленное тело мальчика, лежащее на земле, и я стукнул его кулаком по зубам. Он сделал предательский выпад прежде, чем я успел достать свой меч. Люди высыпали на улицу и хотели остановить нас, но я осыпал их самыми страшными проклятиями, обещая проткнуть каждого, кто встрянет между нами, и они не стали вмешиваться. Я не заставил их долго ждать. Я не зеленый юнец с холмов Шотландии, и мой меч уже через минуту вонзился в горло негодяя. Уже после, стоя во дворе и глядя на дело своих рук, я вспомнил, что этот Ашберн был хорошо известен в Парламенте, и мне стало нехорошо при мысли, что меня может ожидать. Поэтому я вскочил на коня и поехал прямо в Гринвич в надежде застать там «Леди Джейн» на месте. Но мой гонец уже отослал ее в Харвич за тобой. Я отправился в Дувр, и вот уже три дня, как я здесь.

Сэр Криспин сидел очень спокойно, положив локти на колени, и в комнате воцарилась тишина.

— Значит, так и должно было случиться, — произнес он наконец. — Господь ведает, что я не решался заглядывать в будущее. Я был в безвыходном положении.

Он поднял глаза, и ирландец увидел, что его лицо искажено страданием. Тронутый, Хоган подошел и положил ему на плечо свою руку.

— Ну, ну! Ты думаешь, я не понимаю, что ты сейчас чувствуешь? В конце концов, он был твоим сыном. И все же, разве он мог быть твоим сыном? Может, Судьбе было угодно так распорядиться.

— Разве я не знаю этого? — удивил его ответом Криспин и добавил: — Это-то и печалит.

Рука Хогана лежала на его плече.

— Встряхнись, Криспин! Мужчина должен с достоинством принимать удары Судьбы!

Криспин горько рассмеялся:

— В этом-то и вся ирония.

Затем он поднял голову: — Но ты тоже пострадал из-за этого дела. Прости, что мне сразу не пришло в голову…

— О, ерунда! Не стоит об этом вспоминать.

— Но ты в изгнании по моей вине. У меня по-прежнему есть друзья во Франции, которые могут мне помочь. Ты не будешь жалеть, что стал моим другом.

— Стоит ли сейчас так заботиться обо мне? Разве у тебя недостаточно хлопот и без меня? — Он мрачно добавил: — Остается еще девушка — вот это проблема!

Криспин поднялся.

— Самая незначительная из всех моих проблем. Священник разрешит ее.

— Священник? Слава Богу! — воскликнул Хоган. — Так ты говоришь, священник?

— Да, священник. Я слышу ее шаги на лестнице. Гарри, будь добр, оставь меня.

Синтия появилась на пороге. Хоган пропустил ее в комнату и молча удалился.

Улыбаясь, она подошла к Криспину, чтобы спросить о причине его озабоченности.

— Что случилось? — спросила она. — Плохие вести?

Слабая улыбка мелькнула по его бледным губам. — Плохие вести? Разве можно когда-нибудь с уверенностью сказать, плохие это вести или хорошие? Но это вести, которые заставляют страдать.

Глаза Синтии были полны нежности, также как и ее голос:

— Я помогу тебе перенести их, дорогой, — сказала она и упала в его объятия.


БАРДЕЛИС ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ (роман)

Ai Miei Genitori [1467]

Роман повествует о приключениях фаворита Людовика XIII Барделиса Великолепного, которые приводят его на юг Франции, где беспрерывно шли мятежи против центральной власти и короля, и его не знающей преград любви к прекрасной Роксалине де Лаведан.


Глава 1

ПАРИ
— Легок на помине, — прошептал Лафос. Повинуясь его словам и значительности его взгляда, я обернулся.

Дверь открылась, и перед нашими глазами предстала коренастая фигура графа де Шательро. Лакей в красной ливрее, расшитой золотом, — цвет моего родового герба, — в подобострастном поклоне принимал его плащ и шляпу.

Наступила внезапная тишина, а ведь мгновение назад этот человек был предметом нашей беседы. Замолчали остряки, которые только что злословили по его поводу и превратили ухаживание в Лангедоке — откуда он только что вернулся с позорным поражением — в предмет жестоких насмешек и язвительных острот. Удивление витало в воздухе, так как мы слышали, что Шательро был сломлен своей неудачей в амурных делах, и не думали, что он так скоро присоединится к собранию, которым правит веселье.

Некоторое время граф стоял на пороге, а мы вытягивали шеи, чтобы получше рассмотреть его, как будто он был предметом для пристального изучения. Тишину нарушил приглушенный смешок безмозглого Лафоса. Я нахмурился. Это было верхом невоспитанности, и мне нужно было любым способом сгладить неловкость.

Я вскочил так резко, что мой стул проскользил по сверкающему паркету добрую половину ярда. В два шага я оказался рядом с графом и протянул ему руку для приветствия. Он пожал ее с неторопливостью, которая свидетельствовала о печали. Он вступил в полосу света и вздохнул со всей тяжестью, на которую было способно его грузное тело.

— Вы не ожидали увидеть меня, господин маркиз, — сказал он, и в интонации его голоса, казалось, сквозило извинение за то, что он пришел, и даже за то, что он вообще существует.

Природа создала лорда Шательро гордым и надменным, как Люцифер[1468], — говорят, его повергнутые в прах вассалы находили некоторое сходство с этим знаменитым персонажем в чертах его смуглого лица. Среда, в которой он вращался, пополнила тот запас высокомерия, которым наградила его природа, а благосклонность короля — здесь он был моим соперником — сделала его тщеславную душу еще более похожей на распущенный павлиний хвост. Поэтому я замер, услышав этот странный униженный голос: по моему мнению, неудачное ухаживание не может быть причиной униженности такого человека.

— Я не думал, что здесь будет так много народу, — сказал он. И следующие его слова объяснили причину его подавленного состояния. — Король, господин де Барделис, отказался принять меня; а когда солнце заходит, мы, низшие существа небосвода, должны обратиться за светом и покоем к луне. — И он низко поклонился мне.

— Хотите сказать, что я — король тьмы? — спросил я и засмеялся. — Вряд ли это удачное сравнение. Луна холодна и уныла, а я горяч и весел. Мне бы хотелось, господин де Шательро, чтобы вы удостоили честью наше собрание по более радостной причине, нежели недовольство его величества.

— Вас справедливо называют Великолепным, — ответил он с новым поклоном, не чувствуя сарказма в моих медоточивых речах.

Я засмеялся и, покончив с комплиментами, пригласил его к столу.

— Ганимед, место для господина графа. Жиль, Антуан, позаботьтесь о господине де Шательро. Базиль, вино для графа. Быстро!

Через минуту он стал центром заботы и внимания. Мои лакеи роились вокруг него, как пчелы вокруг розы. Не попробует ли господин этого каплуна а la casserole[1469] или эту индейку, фаршированную трюфелями? Не соблазнит ли господина графа кусочек этой сочной ветчины а L’Anglaise[1470], а может, он удостоит нас чести и отведает эту индейку aux olives[1471]? Вот салат, секрету приготовления которого повар господина маркиза научился в Италии, а это vol-au-vent[1472], который изобрел сам Келон.

Базиль настойчиво предлагал ему вина. Его сопровождал паж с подносом, уставленным кувшинами и бокалами. Не желает ли господин граф попробовать белый арманьяк или красное анжуйское? Это бургундское, которое очень нравится господину маркизу, а вот нежное ломбардское вино, которое нередко хвалил его величество. А может, господин граф желает отведать вино последнего урожая Барделиса?

Так они терзали и смущали его, пока он не сделал свой выбор; и даже тогда двое из них остались за его спиной, готовые предупредить малейшее его желание. И действительно, будь он самим королем, мы вряд ли бы смогли оказать ему больший почет и уважение в особняке Барделиса.

Напряженность, которая возникла с его приходом, до сих пор еще витала в воздухе, поскольку Шательро не любили и его присутствие было сродни появлению черепа на египетском пиру.

Среди всех этих друзей по веселью, собравшихся за моим столом, — из которых лишь немногие испытали силу его власти, — вряд ли нашелся хотя бы один, которому хватило бы такта скрыть свое презрение к опальному фавориту. О том, что он в опале, было известно не только из его слов.

Однако в моем доме я готов был приложить все усилия, чтобы он не почувствовал раньше времени того холода, которым завтра его обдаст весь Париж. Я играл роль радушного хозяина со всей любезностью, на которую был способен, а для того, чтобы растопить лед в душах гостей, я приказал не жалеть вина. Мое положение не позволяло вести себя по-другому, иначе могло показаться, что я радуюсь низвержению соперника и чувствую себя счастливым от того, что его опала поможет моему собственному возвышению.

Мои усилия не пропали даром. Постепенно начало сказываться действие вина. Слово здесь, другое там, и благодаря острому уму, которым Небо наградило меня, мне удалось возродить атмосферу веселья, нарушенную его приходом. Вновь воцарилось хорошее настроение, и за столом звучали остроты, шутки и смех. Августовский вечер вынес звуки нашего празднества через распахнутые окна и понес их по улице Святого Доминика к улице Де Л’Анфер, а может, и донес их до ушей обитателей Люксембургского дворца, рассказывая им, что Барделис и его друзья устроили еще одну из тех пирушек, которые стали притчей во языцех в Париже и которые сыграли немалую роль в том, что меня прозвали Великолепным.

Но позднее, когда зазвучали совсем безумные тосты и все осушали бокалы уже не ради тоста, а ради самого вина, остроты стали более язвительными и менее сдержанными; дерзость, как хищная птица, на какое-то мгновение зависла над нами и вдруг стремительно ринулась вниз, воплощенная в словах этого глупца Лафоса.

— Господа, — прошепелявил он и устремил холодный взгляд на Шательро, — у меня есть тост для вас. — Он осторожно встал, ибо уже дошел до такого состояния, когда осторожность в движениях приобретает первостепенное значение, отвел глаза от графа и посмотрел на свой бокал, который был наполовину пуст. Знаком Лафос приказал лакею наполнить его. — До краев, господа, — скомандовал он. В наступившей тишине он попытался поставить одну ногу на стул, но, испытав трудности в сохранении равновесия, остался стоять обеими ногами на полу — не так впечатляюще, зато безопасно.

— Господа, я хочу провозгласить тост за самую невероятную, самую прекрасную и самую холодную даму Франции. Я хочу выпить за все ее добродетели, о которых молва поведала нам, за ее самую главную и самую досадную для нас прелесть — холодное безразличие к мужчине. Я также хочу выпить за того счастливчика, который сможет стать Эндимионом для этой Дианы.

Нужно быть, — продолжал Лафос, который много занимался мифологией, — нужно быть прекрасным, как Адонис, мужественным, как Марс, нужно петь, как Аполлон, и любить, как сам Эрос, чтобы достичь этой цели. И я боюсь, — он икнул, — что эта цель так и не будет достигнута, так как единственный мужчина во Франции, на которого мы возлагали свои надежды, потерпел поражение. Встаньте, господа! Я предлагаю тост за несравненную Роксалану де Лаведан!

Я бросил взгляд на Шательро, пытаясь определить, как он отреагировал на эту выходку и на этот тост за даму, чьей руки он должен был добиваться по велению короля, но которую он так и не смог завоевать. Он вместе со всеми встал по призыву Лафоса, либо ничего не подозревая, либо считая подозрение слишком неосновательным, чтобы на него реагировать. Однако при упоминании ее имени тень гнева промелькнула на его крупном лице. Он поставил свой бокал с такой неожиданной силой, что его тонкая ножка сломалась. Вино пролилось на белую скатерть, и красное пятно расползлось вокруг серебряной вазы. Вид этого пятна привел его в чувства и напомнил о манерах, которые он позволил себе на мгновение забыть.

— Барделис, тысяча извинений за мою неловкость, — пробормотал он.

— Пролитое вино, — засмеялся я, — это хороший знак.

У него был такой вид, как будто он пролил не вино, а кровь. Тем не менее неуместная выходка моего бестолкового Лафоса обошлась сравнительно легко. Но закрыть поднятую тему было теперь не так уж просто. Началось открытое обсуждение мадемуазель де Лаведан. Сначала об ухаживании за ней графа говорили намеками, а потом начали бестактно обсуждать все подробности, в чем, я думаю, виновато вино, которое помутило рассудок этих господ. С возрастающей тревогой я наблюдал за графом. Но он не выказывал больше ни малейшего признака раздражения. Он сидел и слушал, как будто это его нисколько не касалось. Были моменты, когда он даже улыбался в ответ на какое-нибудь остроумное замечание. В конце концов он дошел до того, что присоединился к этому состязанию умов и начал защищаться от их нападок, достаточно безобидных, хотя присутствующие не могли полностью скрыть ту неприязнь, которую к нему испытывали, и удовольствие, полученное от его последнего поражения.

Какое-то время я не принимал участия в этой веселой беседе. Но потом, подзадоренный общим настроем, который поддержал Шательро, и разгоряченный вином, которого вместе со своими гостями выпил слишком много, я произнес слова, в результате которых и появилась эта история.

— Шательро, — засмеялся я, — оставьте эти отговорки, признайтесь, что вы пытаетесь оправдать себя, и согласитесь, что вы действовали с неловкостью, непростительной для человека с вашими способностями.

Его лицо залилось краской — первая вспышка гнева с того момента, как он пролил вино.

— Ваши успехи, Барделис, делают вас тщеславным, а тщеславие рождает высокомерие, — ответил он с презрением.

— Вы только взгляните! — воскликнул я, обращаясь ко всей компании. — Посмотрите, как он пытается увильнуть от ответа! Нет, вы должны признать свою неловкость.

— Неловкость, — сонно пробормотал Лафос, — такая же знаменательная, как и та, с которой Пан добивался руки королевы Лидии.

— Мне нечего признавать, — вскричал Шательро с жаром в голосе. — Вам очень удобно сидеть здесь, в Париже, среди томных, глупых и бездушных придворных красоток, чье расположение можно легко завоевать, потому что для них флирт — это лучшее времяпрепровождение и они с радостью принимают те развлечения, которые вы, насмешливые пижоны, предлагаете им. Но мадемуазель де Лаведан совсем другого сорта. Она — женщина, а не кукла. Она состоит из плоти и крови, а не из пудры и румян. У нее в груди сердце, а не душонка, растленная тщеславием и распущенностью.

Лафос захохотал.

— Внемли! О внемли, — вскричал он, — «апостолу целомудрия»!

— Saint Gris![1473] — воскликнул один из моих гостей. — Наш Шательро потерял от нее и сердце, и разум.

Шательро взглянул на него горящими от гнева глазами.

— Вы правы, — согласился я. — Он пал ее жертвой, и теперь его оскорбленное самолюбие превращает ее в кладезь достоинств. Существует ли такая женщина, граф? Чушь! В сердце влюбленного или в воображении какого-нибудь сумасшедшего поэта, возможно, но не в нашем безрадостном мире.

Он раздраженно отмахнулся.

— Вы действовали неумело, Шательро, — настаивал я. — Вам не хватило ловкости. На свете не существует такой женщины, которую не смог бы завоевать мужчина, если бы он этого захотел, при условии, что они принадлежат одному кругу и он может сохранить ее положение или поднять на ступень выше. Любовь женщины, сэр, это дерево, корнем которого является тщеславие. Ваше внимание льстит ей и склоняет ее к капитуляции. И, если вы выберете подходящий момент для нанесения удара и сделаете это с должной ловкостью, вы без труда выиграете сражение, и она сдастся. Поверьте мне, Шательро, хоть я и моложе вас на целых пять лет, по опыту я старше вас на целое поколение, и я знаю, что говорю.

Он усмехнулся.

— Если опытом вы называете карьеру обольстителя, которую вы начали в восемнадцать лет с amour[1474], завершившегося скандалом, я согласен, — сказал он. — Но что касается всего остального, Барделис, на все ваши рассказы о побежденных женщинах я могу сказать только одно: вы никогда в жизни не встречали настоящей женщины — я не могу назвать женщинами все эти существа при дворе. Если вы хотите узнать настоящую женщину, поезжайте в Лаведан, господин маркиз. Если вы хотите хоть раз потерпеть поражение, направьте всю армию своих любовных уловок на цитадель Роксаланы де Лаведан. Если вы хотите испытать унижение, отправляйтесь в Лаведан.

— Это вызов! — заорала дюжина голосов. — Это вызов, Барделис!

— Mais voyons[1475], — обратился я к ним с шутливой мольбой, — неужели вы хотите, чтобы я отправился в Лангедок и завоевал это воплощение женских добродетелей только для того, чтобы доказать справедливость моих утверждений? Будьте милосердны, господа.

— Неизменная отговорка хвастуна, — усмехнулся Шательро, — когда ему нечем подтвердить свои слова.

— Месье полагает, я хвастаю? — промолвил я, едва сдерживая себя.

— Это ясно из ваших слов — или же я не понял их смысла. Насколько я понимаю, вы имели в виду, что там, где я потерпел поражение, вы могли бы преуспеть, если бы только захотели. Я бросил вам вызов, Барделис. Я повторяю его. Добивайтесь ее руки доступными для вас средствами; ослепите ее своим богатством и великолепием, поразите ее количеством слуг, лошадей и экипажей; однако позволю себе сказать, что даже год вашего утонченного ухаживания и самых изощренных уловок не принесет вам никаких плодов. Вы принимаете вызов?

— Но это же полное безумие! — возразил я. — Почему я должен браться за это?

— Чтобы доказать, что я не прав, — подначивал он меня. — Чтобы доказать, что я не умею обращаться с женщинами. Ну же, Барделис, где ваша решительность?

— Я признаюсь, что сделал бы многое, чтобы предоставить вам доказательства. Но брать себе жену! Помилуйте! Это уж слишком!

— Чушь! — сказал он насмешливо. — Вы сдаетесь. Вы просто боитесь потерпеть поражение. Эта дама не про вашу честь. Ее сможет завоевать смелый и благородный дворянин, а не жеманный дамский угодник, не дворцовый фат, не люксембургский щеголь, каким бы обширным не был его опыт обольщения.

— Po’Cap de Diou[1476] — раздался рык Казале, гасконского капитана королевской гвардии, который произносил странные южные ругательства. — Встаньте, Барделис! Вперед! Докажите свое благородство и смелость, или вы будете навек опозорены; дамский угодник, дворцовый фат, люксембургский щеголь! Mordemondiou! Я бы набил человеку полный живот свинца всего за одно такое оскорбление!

Я почти не слышал его. До меня едва доносились шумные голоса остальных болтунов, которые повскакивали со своих мест, — те из них, которые могли стоять, — и возбужденно убеждали меня принять вызов. Вот так неожиданно все перевернулось, из нападавшего я превратился в объект нападения. Я сидел и обдумывал то, что произошло, и скажу вам честно, мне это мало нравилось. Я искал повод, чтобы отказаться, и не находил его.

Мои взгляды на противоположный пол полностью соответствовали тому, что я говорил графу. Вполне возможно — а теперь я знаю, что так оно и есть, — все женщины, которых я знал, соответствовали описанию Шательро, и их было легко завоевать. И успех, которым я у них пользовался, разыгрывая все эти любовные комедии, оказался обманчивым. Однако в тот вечер я так не думал.

Я был доволен, что разозлил Шательро, и испытывал удовольствие от того, что такой женщины, как он описывает, не может быть на свете. Вероятно, я кажусь вам циником и негодяем. Я знаю, что так обо мне думают в Париже. Человек, имеющий в избытке все, что может дать ему богатство, молодость и благосклонность короля; лишенный иллюзий, веры и жизнелюбия, я скорее презирал свое великолепие, которому все так завидовали, нежели получал от него радость, поскольку я осознавал его ничтожность.

Так неужели покажется странным, что этот навязанный мне вызов все сильнее и сильнее манил меня своей новизной и обещанием новых впечатлений?

Мое молчание затянулось, и Шательро насмешливо посмотрел на меня.

— Ваш пыл угас, господин де Барделис? Что-то я не слышу того петушка, который только что звонко кукарекал. Послушайте, господин маркиз, вас считают отчаянным игроком. Может быть, пари заставит вас принять мой вызов?

Я вскочил. Его насмешка обожгла меня, как удар хлыста. Возможно, то, что я сделал, было сделано из хвастовства, но мне больше нечем было подкрепить мою похвальбу — или то, что они превратили в похвальбу.

— Вы предлагаете пари, не так ли, Шательро? — воскликнул я, отвечая вызовом на вызов. Все затаили дыхание. — Пусть будет так. Внимание, господа, вы будете свидетелями. Я ставлю мой фамильный замок со всей его утварью и мои земли в Пикардии до последней травинки, которая на них растет, против того, что я завоюю Роксалану де Лаведан и сделаю ее маркизой Барделис. Вас устраивает эта ставка, господин граф? Вы можете поставить все, что у вас есть, — добавил я грубо, — и все равно, я уверен, разница будет в вашу пользу.

Насколько я помню, первым обрел дар речи Миронсак, который даже в столь поздний час попытался охладить наш пыл и призывал нас к благоразумию.

— Господа, господа! — уговаривал он нас. — Во имя всего святого, подумайте, что вы делаете! Барделис, ваш заклад — безумие. Господин де Шательро, вы не можете принять его. Вы…

— Замолчите, — резко оборвал его я. — Что может сказать господин де Шательро?

Он сидел, уставившись на пятно, которое расползлось на скатерти, когда он пролил вино при первом упоминании мадемуазель де Лаведан. Он склонил голову так низко, что его длинные черные волосы упали ему на лицо и почти закрыли его. Услышав мой вопрос, он резко поднял голову. На его чувственных губах играла тень улыбки, а сам он был страшно бледен от волнения.

— Господин маркиз, — сказал он, вставая. — Я принимаю ваш заклад и ставлю мои земли в Нормандии против ваших в Барделисе. Если вы проиграете, вас больше не будут называть Великолепным; если проиграю я — я стану нищим. Это серьезное пари, Барделис, и оно принесет разорение одному из нас.

— Безумие! — простонал Миронсак.

— Mordioux! — выругался Казале, а Лафос, который все это начал, был очень доволен и закатился идиотским смехом.

— Сколько времени вы мне даете, Шательро? — спросил я, стараясь казаться как можно спокойнее.

— А сколько вам нужно?

— Я бы предпочел, чтобы сроки назвали вы, — ответил я.

Он задумался на мгновение. И…

— Три месяца вам хватит? — спросил он.

— Если через три месяца у меня ничего не получится, я проиграл, — сказал я.

И тогда Шательро сделал единственное, что мог сделать дворянин при сложившихся обстоятельствах. Он встал и, предложив всем наполнить бокалы, произнес прощальный тост.

— Господа, я предлагаю выпить за благополучное путешествие господина маркиза де Барделиса в Лангедок и за успех его предприятия.

В ответ они все заорали, наконец-то освободившись от напряжения, которое столько времени сдерживало их. Мужчины вскочили на стулья и, высоко подняв свои бокалы, шумно приветствовали меня, как будто я был героем какого-то благородного сражения, а не участником достаточно сомнительного пари.

— Барделис! — кричали они, и их крик разносился по всему дому. — Барделис! Барделис Великолепный! Vive[1477] Барделис!

Глава 2

ВОЛЯ КОРОЛЯ
Когда мои гости начали расходиться, несколько человек остались играть в ландскнехт[1478] и засиделись до рассвета. Постепенно они потеряли интерес к моему пари, их полностью поглотили повороты их личной фортуны.

Сам я не играл — не было настроения; мысль об игре, в которую меня вовлекли, угнетала меня.

Я стоял на балконе, когда первые лучи солнца прорезались на востоке, и в грустном, задумчивом настроении устремил свой взор на Люксембургский дворец, который смутно вырисовывался черной громадой на фоне светлеющего неба. В этот момент ко мне подошел Миронсак. Миронсак был нежным и милым юношей, которому еще не исполнилось и двадцати, с лицом и манерами женщины. Я знал, что он был привязан ко мне.

— Господин маркиз, — тихо сказал он, — я потрясен этим пари, в которое они вас втянули.

— Втянули? — повторил я. — Нет, нет, они не втягивали меня. А может, — вздохнул я, — так оно и есть.

— Я подумал, сударь, что если бы король узнал об этом, все можно было бы исправить.

— Король не должен узнать об этом, Арман, — быстро ответил я. — Впрочем, даже если бы он узнал об этом, ничего бы не изменилось, а может быть, стало бы еще хуже.

— Но, сударь, этот поступок, совершенный под действием вина…

— Тем не менее совершен, Арман, — закончил я за него. — И я меньше всего хочу от него отказаться.

— Но неужели вы нисколько не думаете о даме? — воскликнул он.

Я засмеялся.

— Если бы мне было восемнадцать лет, мой мальчик, это могло бы меня волновать. Если бы у меня еще остались хоть какие-то иллюзии, я бы вообразил своей женой женщину, в которую был бы влюблен. В действительности, мне двадцать восемь лет, и я до сих пор не женат. Мне уже нужно жениться. Я должен подумать о наследнике своего богатства. И поэтому я поеду в Лангедок. Если эта дама хотя бы наполовину такая, как ее описал этот идиот Шательро, тем лучше для моих детей; если нет, тем хуже для них. Уже светает, Миронсак, и нам пора спать. Пойдем отправим этих чертовых игроков домой.

Когда последние из них, шатаясь, спустились вниз по лестнице, я приказал сонному лакею загасить свечи и позвал Ганимеда посветить мне в спальне и помочь раздеться. Его настоящее имя было Роденар, но мой друг Лафос, большой любитель мифологии, прозвал его Ганимедом в честь виночерпия богов, и это прозвище так и прилипло к нему. Ему было около сорока лет, он был слугой еще у моего отца, а затем стал моим управляющим, доверенным лицом и генералиссимусом всей моей армии слуг и моих имений в Париже и Барделисе.

Мы вместе бывали в военных походах еще до того, как у меня прорезались зубы мудрости, и с тех пор он полюбил меня. Не было ничего на свете, чего этот бесценный слуга не мог бы сделать. Он мог покормить или подковать лошадей, зажарить каплуна или зашить камзол. Кроме того, он обладал множеством достоинств, которые приобрел, участвуя в военных походах. Позднее от беззаботной жизни в Париже он располнел, его лицо стало одутловатым и приобрело бледный нездоровый вид.

Сегодня, когда он помогал мне раздеться, на нем лежала печать вселенской скорби.

— Монсеньор едет в Лангедок? — грустно поинтересовался он. Он называл меня своим «сеньором», так же как другие слуги, рожденные в Барде-лисе.

— Плут, ты подслушивал, — сказал я.

— Но, монсеньер, — начал оправдываться он, — когда господин граф де Шательро предложил пари…

— А разве я тебе не говорил, Ганимед, что, когда тебе случается находиться среди моих друзей, ты должен слышать только слова, обращенные к тебе, и видеть только бокалы, которые нужно наполнить? Ну ладно! Мы едем в Лангедок. И что из этого?

— Говорят, что там в любой момент может начаться война, — произнес он со вздохом. — Господин герцог де Монморанси ожидает подкрепления из Испании, он намеревается поднять свой флаг и защищать права провинции от посягательств его преосвященства кардинала.

— Вот как! Мы становимся политиками, а, Ганимед? А какое нам до этого дело? Если бы ты слушал более внимательно, ты бы понял, что мы едем в Лангедок искать жену, а не заниматься кардиналами и герцогами. А теперь дай мне поспать, пока солнце еще не встало.

Утром я отправился на levee[1479], и обратился к его величеству с просьбой разрешить мне уехать. Когда король услышал, что я направляюсь в Лангедок, он вопросительно нахмурил брови. Его брат доставлял уже немало беспокойства в этой провинции. Я объяснил, что собираюсь найти жену, и, решив, что все недомолвки могут оказаться опасными, поскольку он может разозлиться, когда позже узнает имя дамы, сказал ему — не упоминая о пари, — что я лелею надежду сделать мадемуазель де Лаведан моей маркизой.

Складка между его бровями стала еще глубже, а взгляд его потемнел от гнева. Он редко одаривал меня такими взглядами, как тот, который я сейчас видел, так как Людовик XIII был очень привязан ко мне.

— Вы знаете эту даму? — резко спросил он.

— Только понаслышке, ваше величество.

Он поднял брови от удивления.

— Только понаслышке? И вы собираетесь жениться на ней? Но, Марсель, друг мой, вы богатый человек, один из самых богатых во Франции. Вы не можете быть охотником за приданым.

— Молва неустанно восхваляет эту даму, ее красоту и целомудрие, и я полагаю, что она будет прекрасной chatelaine[1480] в моем замке. Я уже достиг подходящего для женитьбы возраста, ваше величество неоднократно говорили мне об этом. И мне кажется, что во всей Франции не найдется более достойной дамы. Помоги мне, Боже, чтобы она дала свое согласие!

Он спросил меня своим усталым голосом, который звучал так трогательно:

— Вы любите меня хоть немного, Марсель?

— Сир, — воскликнул я, спрашивая себя, куда это может нас привести, — неужели я должен уверять вас в этом?

— Нет, — сухо ответил он, — вы можете это доказать. Доказать это, отказавшись от поездки в Лангедок. У меня есть причины — серьезные причины, причины политического характера. У меня другие планы насчет замужества мадемуазель де Лаведан. Это моя воля, и я хочу, чтобы она была выполнена.

На мгновение я поддался искушению. Судьба неожиданно давала мне шанс сбросить с себя обязательство, сама мысль о котором становилась невыносимой. Мне лишь нужно было созвать всех своих друзей, которые были у меня накануне, пригласить графа Шательро и объявить им, что король запретил мне просить руки Роксаланы де Лаведан. И таким образом мое пари будет расторгнуто. Но вдруг в одно мгновение я увидел, как все они смеются надо мной, думая, что я с жадностью ухватился за эту возможность освободиться от обязательства, которое взял на себя из чистого хвастовства. Мое минутное колебание тотчас же испарилось.

— Сир, — ответил я, почтительно наклонив голову, — мне очень жаль, что мои намерения противоречат вашим желаниям, но я взываю к вашей доброте и милосердию и прошу вас простить меня, если мои намерения настолько сильны, что я уже не могу повернуть назад.

Он со злостью схватил меня за руку и внимательно посмотрел на меня.

— Вы отказываетесь повиноваться, Барделис? — гневно спросил он.

— Боже упаси, сир! — быстро ответил я. — Я лишь ищу свое счастье.

Теперь замолчал он, как будто пытался взять себя в руки прежде, чем начать говорить. Я знал, что на нас обращено множество глаз, и многие думают, не собирается ли Барделис разделить ту же участь, которая вчера постигла его соперника Шательро. Наконец король снова подошел ко мне.

— Марсель, — произнес он, и, хотя он назвал меня по имени, голос его был суров, — поезжайте домой и подумайте над тем, что я сказал. Если вы цените мою благосклонность, если вам нужна моя любовь, вы откажетесь от этой поездки и от этого сватовства. Если же вы все-таки поедете — можете не возвращаться. При дворе Франции нет места подданным, которые преданы только на словах, нам не нужны придворные, которые не повинуются своему королю.

Это были его последние слова. Не дожидаясь ответа, он развернулся на каблуках и через минуту увлеченно беседовал с герцогом Сен-Симоном. Такова любовь королей — показная, капризная и своенравная. Потакайте им во всем и всегда, иначе вы лишитесь их любви.

Я вздрогнул и отвернулся, потому что, несмотря на всю его слабость и мелочность, я любил этого короля, облаченного в пурпурную мантию, и умер бы за него, если бы это потребовалось, и он об этом знал. Но в данном случае была затронута моя честь, и я не мог повернуть назад, иначе я Должен был выплатить свой проигрыш и признать свое поражение.

Глава 3

РЕНЕ ДЕ ЛЕСПЕРОН
В тот же день я отправился в дорогу. Король был против моей поездки, и, поскольку было известно, что он не брезгует никакими средствами для достижения своих целей, я решил, что, если я задержусь, он может найти способ помешать мне уехать.

Я поехал в карете в сопровождении двух лакеев и дюжины вооруженных всадников под командованием Ганимеда. Мой управляющий ехал в другой карете с моим гардеробом и дорожными принадлежностями. Наш превосходный кортеж выглядел почти королевским, когда мы проехали по улице Де Л’Анфер и выехали из Парижа через Орлеанские ворота на дорогу, ведущую к югу. Наш кортеж был настолько великолепен, что мне пришло в голову, что его величество может услышать о нем и, зная цель моего путешествия, послать за мной и повернуть меня назад. Чтобы избежать этого, я приказал изменить направление, и мы повернули на запад в Тур. Недалеко от Тура, в Понт-ле-Дюк, жил мой кузен виконт д’Амараль, и через три дня после моего отъезда из Парижа я прибыл в его замок.

Поскольку здесь меньше всего могли искать меня, если вообще собирались это делать, я решил погостить у моего кузена дней пятнадцать. Все время, пока я находился у него в гостях, до нас доходили сведения о беспорядках на юге и о восстании в Лангедоке под предводительством герцога де Монморанси. Когда же я наконец решил покинуть Амараля, он, зная, что я направляюсь в Лангедок, умолял меня остаться до тех пор, пока там не восстановятся мир и порядок. Но я спокойно относился к беспорядкам и настоял на отъезде.

Решительно, хотя и медленно, мы продолжали наше путешествие и наконец прибыли в Монтобан. На ночь мы остановились в гостинице и утром собирались тронуться в Лаведан. Мой отец был в очень близких отношениях с виконтом де Лаведаном, и я надеялся на радушный прием. Я ожидал, что с его стороны последует предложение отложить мою поездку в Тулузу на несколько дней.

Таковы были мои планы. И они не изменились, несмотря на то, что утром по Монтобану пронеслись страшные слухи. Рассказывали о сражении, которое произошло накануне в Кастельнодари, о разгроме королевских солдат, о полном поражении испанских оборванцев Гонсало-де-Кордовы и о взятии в плен Монморанси, который был сильно ранен (одни говорили, что у него двадцать ран, другие — тридцать) и находился при смерти. Скорбь и досада воцарились в тот день в Лангедоке, так как все знали, что Гастон Орлеанский поднял знамя восстания против кардинала, который хотел лишить их стольких привилегий.

Достаточное доказательство того, что слухи о битве и поражении не были ложными, мы получили через несколько часов, когда во двор гостиницы въехал отряд драгун в доспехах из кожи и стали во главе с молодым щеголеватым офицером, который подтвердив слухи, сказал, что у Монморанси было семнадцать ран, что он находится в Кастельнодари и его герцогиня спешит к нему из Безье. Бедная женщина! Ей суждено было вдохнуть в него силу и вернуть его к жизни только для того, чтобы он смог предстать перед судом в Тулузе и поплатиться головой за свой мятеж.

У Ганимеда, который в последние годы привык к роскошной и спокойной жизни, выработалось отвращение к военным действиям и беспорядкам, и он уговаривал меня подумать о моей безопасности и отсидеться в Монтобане, пока в провинции не воцарится мир.

— Ведь там же самый очаг восстания, — убеждал он меня. — Если эти Хуаны вдруг узнают, что мы из Парижа и принадлежим к партии короля, они просто перережут нам горло, чтоб мне провалиться на этом месте. В этой местности нет ни одного крестьянина — да и вообще ни одного человека, — который бы не был орлеанистом, противником кардинала и слугой дьявола. Подумайте, монсеньер! Ехать сейчас — это равносильно самоубийству.

— Ну что ж, значит, мы будем самоубийцами, — хладнокровно сказал я. — Прикажи седлать лошадей.

При выезде я спросил его, знает ли он дорогу в Лаведан, и этот лживый трус ответил, что знает. Возможно, он знал ее в молодости, но местность настолько изменилась, что сбила его с толку. А может быть, страх настолько парализовал его ум, что он выбрал дорогу, которая казалась ему наиболее безопасной, не задумываясь, куда она ведет. Мы ехали долго, уже начинало темнеть… Вдруг карета остановилась так резко, что чуть не упала. Когда я высунулся из нее, то увидел перед собой моего трясущегося управляющего. Его жирное лицо белело в темноте над батистовым воротничком камзола.

— Почему мы остановились, Ганимед? — спросил я.

— Монсеньер, — запинаясь, проговорил он и задрожал еще больше. Его глаза смотрели на меня с выражением жалобного раскаяния. — Боюсь, что мы заблудились.

— Заблудились? — повторил я. — О чем ты говоришь? Я что, должен спать в карете?

— Увы, монсеньер, я сделал все, что мог.

— Ну тогда упаси нас Бог от того, что ты еще не сделал, — оборвал я его. — Открой мне дверь.

Я вышел из кареты и огляделся вокруг. Клянусь честью, более заброшенного места мой оруженосец не смог бы придумать, как бы он ни старался. Перед моими глазами раскинулся мрачный, пустынный пейзаж, который, как я полагаю, не так уж просто разыскать в этой цветущей провинции. Возможно, все выглядело так мрачно из-за ночного тумана, который уже спустился на землю. Справа от нас виднелся красно-коричневый лоскут неба, а прямо перед нами я различил неясные очертания Пиренеев. При виде этого я повернулся и схватил моего оруженосца за плечи.

— Мой прекрасный, надежный слуга! — закричал я. — Хвастун! Если бы ты сказал нам, что от возраста и от хорошей жизни твои мозги настолько заржавели, что ты потерял память, я мог бы взять проводника в Монтобане, и он показал бы нам дорогу. И вот теперь ты заблудился!

— Монсеньер, — жалобно захныкал он, — я ориентировался по солнцу и горам, и дорога привела меня в этот impasse[1481]. Вы можете сами посмотреть, дорога здесь резко обрывается.

— Ганимед, — медленно проговорил я, — когда мы вернемся в Париж, если ты, конечно, не умрешь от страха, я найду тебе место на кухне. Видит Бог, из тебя скорее выйдет посудомойка, чем проводник! — Затем я скомандовал: — Эй, шестеро, пошли за мной. — И быстрым шагом направился к сараю.

Когда старая, полуразрушенная дверь открылась, скрипя своими ржавыми петлями, изнутри донесся стон и тихий шорох соломы. Я удивленно остановился и подождал, пока один из моих людей не зажег фонарь.

При свете фонаря мы увидели жалкое зрелище в углуэтого сооружения. На соломе распластался мужчина, довольно молодой, высокий, могучего телосложения. Он был полностью одет, однако его доспехи свободно болтались на нем, как будто он пытался раздеться, но ему не хватило сил выполнить эту задачу. Рядом с ним лежали шлем, украшенный перьями, и шпага на расшитой перевязи. Вся солома вокруг него была покрыта бурыми липкими пятнами крови. Камзол, который когда-то был небесно-голубого цвета, весь пропитался кровью. Осмотрев его, мы увидели, что он был ранен в правый бок между ремнями нагрудника кирасы.

Мы стояли вокруг него молчаливой печальной группой и, наверное, казались ему призраками при тусклом свете нашего единственного фонаря. Он попытался поднять голову, но со стоном уронил ее на солому. Его белое, как смерть, лицо было искажено от боли. Громадные голубые глаза были устремлены на нас, взгляд напоминал взгляд смертельно раненного зверя.

Не нужно было особой проницательности, чтобы догадаться, что перед нами был один из разбитых вчера воинов, который из последних сил приполз сюда, чтобы спокойно умереть. Опасаясь, как бы к его агонии не прибавилось чувство страха, я опустился на окровавленную солому рядом с ним и положил его голову себе на руку.

— Не бойтесь, — одобряюще сказал я. — Мы друзья. Вы понимаете меня?

Слабая улыбка, осветившая его лицо, сказала мне, что он меня понял, а затем я услышал едва различимые слова:

— Merci[1482], сударь. — Он поудобнее устроился на сгибе моей руки. — Воды! Ради всего святого! — простонал он. — Je me meurs, monsieur[1483].

Ганимед и еще двое моих слуг тотчас пришли ему на помощь. Осторожно, стараясь не причинить ему лишней боли, они сняли с раненого доспехи и бросили их в угол сарая. Затем, пока один из них снимал с него сапоги, Роденар разрезал его камзол и открыл кровоточащую рану, которая явно была нанесена шпагой. Он шепотом отдал приказание Жилю, который быстро удалился к карете; затем он сел на корточки и нащупал пульс раненого.

Я наклонился к моему управляющему.

— Как он? — спросил я.

— Умирает, — прошептал тот в ответ. — Он потерял много крови. Вероятно, у него открылось внутреннее кровотечение. Вряд ли он выживет, хотя может продержаться еще какое-то время. Мы постараемся, по крайней мере, облегчить его последние страдания.

Когда слуга вернулся и принес то, что просил Ганимед, он смешал какую-то едкую жидкость с водой и промыл рану мятежника. Это и сердечные капли, которые он дал раненому, похоже, облегчили страдания последнего и вернули его к жизни. Его дыхание стало более ровным, а взгляд — более осмысленным.

— Я умираю, не так ли? — спросил он, и Ганимед молча кивнул. Несчастный юноша вздохнул. — Поднимите меня, — попросил он, и, когда ему помогли подняться, его глаза отыскали меня. — Сударь, — сказал он, — окажите мне последнюю услугу.

— Конечно, мой бедный друг, — ответил я и опустился рядом с ним на колени.

— Вы… вы не были за герцога? — спросил он, внимательно вглядываясь мне в лицо.

— Нет, сударь. Но пусть вас это не волнует. Я не принимал участия в этом восстании и не принадлежу ни к одной из сторон. Я из Парижа, еду… еду на отдых. Меня зовут Барделис, Марсель де Барделис.

— Барделис Великолепный? — спросил он, и я не смог сдержать улыбку.

— Да, я этот излишне восхваляемый человек.

— Но ведь вы же на стороне короля! — в его голосе слышались нотки разочарования. Но не дожидаясь моего ответа, он продолжал: — Все равно. Марсель де Барделис — дворянин, а к какой партии он принадлежит, не имеет большого значения, когда умирает человек. Я — Рене де Лесперон из Лесперона в Гаскони. Вы известите мою сестру… после?

Не говоря ни слова, я кивнул.

— У меня нет никого, кроме нее. Но, — в его голосе зазвучала тоска, — я бы хотел, чтобы вы известили еще одного человека. — Со страшным усилием он поднял руку к своей груди. Ему не хватило сил, и рука упала обратно. — Я не могу, сударь, — произнес он извиняющимся голосом. — Посмотрите, у меня на шее есть цепочка с медальоном. Возьмите ее, сударь. У меня еще есть кое-какие бумаги. Возьмите их все. Я хочу знать, что они находятся в надежных руках.

Я выполнил его просьбу и вытащил из нагрудного кармана его камзола несколько писем и медальон с изображением женского лица.

— Я хочу, чтобы вы передали ей все это.

— Я сделаю это, — ответил я, глубоко тронутый.

— Поднимите его… выше, — попросил он слабым голосом. — Я хочу видеть ее лицо.

Он долго смотрел на портрет, который я держал перед его глазами. Наконец он заговорил как во сне…

— Возлюбленная моя, — он вздохнул. — Bien aimee[1484]. — И по его грязным впалым щекам медленно поползли слезы. — Простите мне эту слабость, сударь, — судорожно прошептал он. — Через месяц мы должны были пожениться, если бы я остался жив.

Он зарыдал, а когда снова заговорил, слова давались ему с трудом, как будто эти рыдания лишили его последних сил.

— Ее имя! — вскричал я, опасаясь, что он потеряет сознание раньше чем я его узнаю. — Назовите ее имя.

Он взглянул на меня. Его глаза становились стеклянными и пустыми. Затем он собрался с силами и на секунду пришел в себя.

— Скажите ей, сударь, что мои… последние мысли… были о ней. Скажите… скажите ей… что я…

— Ее имя? — задумчиво проговорил он отсутствующим голосом. — Ее зовут мадемуазель де…

Внезапно его голова упала на грудь, и он обмяк на руках у Роденара.

— Он мертв? — спросил я.

Роденар молча кивнул.

Глава 4

ДЕВУШКА В ЛУННОМ СВЕТЕ
Я не знаю, то ли на меня подействовал вид этого несчастного, лежавшего в углу сарая под плащом, которым его накрыл Роденар, то ли это был зов судьбы, но через полчаса я поднялся и объявил о своем решении сесть на лошадь и поискать более подходящее пристанище.

— Завтра, — я отдавал распоряжения Ганимеду, уже сидя в седле, — ты вместе с остальными вернешься назад, найдешь дорогу в Лаведан и приедешь за мной в замок.

— Но вы не сможете добраться туда сегодня, монсеньер, по этой незнакомой местности, — возразил он.

— Я не собираюсь добираться туда сегодня. Я буду ехать на юг, пока не доеду до какой-нибудь деревушки, где меня смогут приютить, а утром укажут дорогу.

С этим я оставил его и отправился в путь. Я ехал рысью, и встречный ветер приятно освежал меня. Ночь уже спустилась на землю, но небо было чистым, и луна своим бледным светом рассеивала мглу.

Я переехал поле и доскакал до перекрестка, где повернул налево и во весь опор помчался в сторону Пиренеев. Доказательство мудрости своего выбора я получил минут через двадцать, когда въехал в деревушку Мирепуа и остановился перед небольшой таверной, на дверях которой красовалось изображение индюшки — как насмешка над ее убогостью. Там не было ни конюха, ни помощника, и грязный мальчишка-переросток, которому я вручил свою лошадь, не мог сказать мне с точностью, сможет ли Пьер Абдон, хозяин, найти для меня комнату. Однако я хотел пить, поэтому решил зайти, чтобы выпить хотя бы кружку вина и узнать, где я нахожусь.

Когда я входил в таверну, на улице раздался топот копыт, и четверо драгунов с сержантом во главе въехали во двор и остановились у дверей. Было видно, что они проделали большой путь и ехали очень быстро, так как их лошади были измучены до предела.

Войдя внутрь, я окликнул хозяина и, получив большой кувшин лучшего вина — Боже, помоги тем, кому довелось отведать его худшего вина! — начал наводить справки о своем местонахождении и о дороге в Лаведан, я узнал, что он находится в трех-четырех милях отсюда. Около другого стола — а их было всего два в комнате — стояли и шепотом совещались драгуны. Мне бы следовало прислушаться к ним, поскольку их совещание касалось меня больше, чем я мог себе представить.

— Он соответствует описанию, — сказал сержант, и, хотя я слышал эти слова, мне даже в голову не пришло, что они говорили обо мне.

— Pardieu! — воскликнул один из его спутников. — Я готов поспорить, что это он и есть.

Я заметил, что хозяин Абдон, который тоже слышал этот разговор, разглядывает меня с любопытством. В этот момент сержант шагнул в мою сторону.

— Как ваше имя, сударь? — спросил он.

Я смерил его удивленным взглядом и ответил ему вопросом на вопрос:

— А какое может быть вам до этого дело?

— Простите, мой господин, но мы находимся здесь по заданию короля.

И тогда я вспомнил его слова о том, что я соответствую какому-то описанию. Меня пронзила мысль, что их послал его величество, чтобы заставить меня подчиниться его воле и помешать мне добраться в Лаведан. У меня сразу же возникло желание скрыть мое имя и беспрепятственно добраться до цели. Первое, что пришло в голову, было имя того бедняги, которого я полчаса назад оставил в сарае, и…

— Господин де Лесперон, — сказал я, — к вашим услугам.

Я понял свою ошибку слишком поздно. Я признаю, что это была такая грубая ошибка, которую не мог себе позволить человек с более или менее здравым умом. Зная о беспорядках в этих краях, я должен был сообразить, что их задание связано именно с этим.

— По крайней мере, он смел, — захохотал один из солдат.

Затем раздался голос сержанта, холодный и официальный:

— Именем короля вы арестованы, господин де Лесперон.

Он выхватил шпагу, и ее кончик оказался в сантиметре от моей груди. Но я заметил, что его рука была полностью вытянута, и, следовательно, он не может сделать резкий выпад. Кроме того, ему мешал стол, который стоял между нами.

Мысли лихорадочно закружились в моей голове, и я понял — единственное, что мне нужно делать, это попытаться бежать. Я резко отскочил назад и оказался в руках его солдат. Но я успел схватить за ножку стул, на котором сидел, поднял его над головой и выскользнул из их крепких объятий. Я с такой силой опустил стул на голову одного из них, что он упал на колени. Стул снова взметнулся вверх и как молния обрушился на голову Другого. Сзади ко мне приближался сержант, но еще один взмах моей импровизированной алебарды отправил по углам двух оставшихся солдат искать свои шпаги. Прежде чем они очухались, я как заяц проскочил между ними и выскочил на улицу. Сержант, осыпая их жуткими проклятиями, следовал за мной по пятам.

Я отбежал как можно дальше и повернулся, чтобы встретить его нападение. Используя стул вместо щита, я отразил его удар. Он был настолько сильным, что шпага вонзилась в стул и сломалась, сержант остался с одной рукояткой в руках. Я не терял времени на раздумья. В стремительной атаке я свалил его с ног как раз в тот момент, когда два драгуна, не участвующих в потасовке, спотыкаясь, вышли из таверны.

Я добежал до моей лошади и вскочил в седло. Вырвав вожжи из рук мальчишки и пришпорив лошадь, я галопом помчался по улице. У меня не было времени вдеть стремена, и теперь они развевались по ветру, а я прижимался коленями к бокам лошади.

Сзади прогремел выстрел, потом еще один, и меня пронзила резкая, жгучая боль в плече. Я понял, что меня ранили, но не обратил на это внимания. Рана не могла быть серьезной, иначе я уже выпал бы из седла. У меня будет время заняться ею, когда я оторвусь от своих преследователей.

Я сказал «преследователей», потому что позади меня уже раздавался топот копыт, и я понял, что эти господа оседлали лошадей. Но если вы помните, когда они только прибыли, я обратил внимание на изможденное состояние их лошадей, а моя лошадь еще не успела устать, и потому погоня не внушала мне особых опасений. Однако они продержались гораздо дольше, чем я думал. Мне пришлось проскакать около получаса, прежде чем я от них отделался, и все равно, насколько я знаю, они продолжали погоню в надежде поймать меня.

Вскоре я добрался до Гаронны, остановил лошадь у тихой реки, вьющейся, как поток сверкающего серебра, между черными берегами. Какое-то время я сидел там, прислушиваясь к этому журчанию, и разглядывал замок с башенками, который возвышался над водой серой величавой громадой. Я размышлял, кто может быть его владельцем, и понял, что это, возможно, и есть Лаведан.

Я раздумывал, что же мне лучше сделать, и в конце концов принял решение переплыть через реку и постучаться в ворота. Если это действительно Лаведан, мне нужно лишь назваться, и человеку с таким именем будет оказан самый радушный прием. Даже если это не Лаведан, имени Марселя де Барделиса будет достаточно, чтобы обеспечить мне гостеприимное пристанище.

Хлыстом и уговорами я затащил своего боевого коня в реку. Есть такая пословица: вы можете подвести коня к воде, но не можете заставить его пить. Это был как раз тот самый случай: хотя я и смог затащить коня в воду, я не мог заставить его плыть; по крайней мере, я не мог заставить его противостоять потоку. Тщетно пытался я удержать его; он отчаянно ринулся в воду, хрипел, кашлял и храбро боролся с волнами, но течение относило нас в сторону, и все его старания ни на йоту не приближали нас к противоположному берегу. В конце концов я выбрался из седла и поплыл рядом с ним, держа его под уздцы. Но даже тогда он не смог справиться с течением, поэтому я отпустил его и поплыл один в надежде, что он приплывет к берегу ниже по течению и я перехвачу его там. Однако, добравшись до берега, я увидел, что это трусливое животное повернуло назад и теперь, выбравшись из реки, во весь опор мчалось по той дороге, по которой мы приехали. У меня не было ни малейшего желания догонять его, и, смирившись с потерей, я направился к замку.

Его огромное прямоугольное здание возвышалось на фоне черного, усыпанного звездами неба примерно в двухстах ярдах от реки. Прямо к реке спускалось полдюжины открытых галерей с перилами из белого мрамора и прямоугольными, с плоской поверхностью колоннами в флорентийском стиле. При свете луны можно было разглядеть замысловатую архитектуру этого величественного здания. Окна его были погружены во мрак, ни один звук не нарушал тишину ночи. Само это место напоминало гигантский склеп.

Мне было немного не по себе от этой всепоглощающей тишины. Я обогнул галереи и подошел к дому с восточной стороны. Там я обнаружил древний подъемный мост, — которым теперь конечно же никто не пользовался, — соединяющий берега канала, отведенного от основного русла реки и в былые времена служившего в качестве крепостного рва. Я перешел мост и оказался во внутреннем дворе замка. Здесь также господствовали тишина и мрак. Я остановился, не зная, что делать дальше, и прислонился к решетке. Теперь у меня было время подумать.

Я был слаб от голода, изможден быстрой ездой, и моя рана кровоточила. Кроме всего, моя одежда промокла, и я дрожал от холода. Нетрудно догадаться, что я мало походил на того Барделиса, которого называли Великолепным. И если я все-таки постучусь, то как же я смогу убедить этих людей — кто бы они ни были, — что я тот, за кого себя выдаю? Совершенно очевидно, что я больше походил на какого-то бедного повстанца, которого необходимо заточить в темницу, а затем передать моим «друзьям» драгунам, когда они появятся здесь. Мои слуги были далеко от меня, и при нынешнем положении вещей — если только это не Лаведан — пройдут дни прежде, чем они найдут меня.

Я уже начинал сожалеть о той глупости, которую совершил, оторвавшись от своих спутников и ввязавшись в драку с солдатами. Я решил найти какой-нибудь флигель во дворе замка, в котором я мог бы отлежаться до утра, как вдруг из одного окна на первом этаже вырвался луч света и осветил двор. Инстинктивно я отпрянул в тень и посмотрел вверх.

Внезапный луч света появился, потому что на окне раздвинули шторы. У распахнутого окна, выходившего на балкон, я увидел — а для меня это было то же самое, что явление Беатриче перед глазами Данте[1485] — белую фигуру женщины. Вся окутанная лунным светом, она облокотилась на подоконник и смотрела в небесную даль. Передо мной было прелестное, нежное лицо, лишенное, пожалуй, той гармонии и пропорциональности черт, которые обычно служат критерием красоты, но светившееся какой-то Дивной красотой; девушка была красива скорее выразительностью своих черт, нежели их формой; в ее нежном лице, как в зеркале, отражались все прелести девичества — свежесть, чистота и невинность.

Я затаил дыхание и в восхищении созерцал это бледное видение. Если замок был Лаведан, а девушка — та самая холодная Роксалана, которая отправила моего храброго Шательро назад в Париж с пустыми руками, то моя задача оказалась очень даже приятной.

Насколько мало значения я придавал своей поездке для завоевания женщины по имени Роксалана де Лаведан, вы уже знаете. Но здесь, в этом самом Лангедоке, я увидел женщину, которую смог бы полюбить, потому что за десять лет — нет, за всю свою жизнь — я не встречал такого прелестного лица, которое перевернуло всю мою сущность и тянуло меня к себе с неимоверной силой.

Я смотрел на это дитя и думал о женщинах, которых я знал, — высокомерных, раскрашенных куклах, которых называют первыми красавицами Франции. И тут меня осенило, что это никакая не demoiselle[1486] из Лаведана, и вообще никакая не demoiselle, потому что вы никогда не найдете таких лиц среди французской noblesse[1487]. Вы не найдете чистоты и невинности в породистых лицах наших аристократических семей; дети их слуг иногда обладают такими качествами. Да, я теперь понял. Это дитя было дочерью какого-нибудь сторожа в замке.

Она стояла, купаясь в лунном свете, и вдруг из уст ее полилась тихая мелодия. Это была старенькая провансальская песенка, которую я знал и любил. Нежный мелодичный голосок девушки был полон очарования. Я стоял и слушал его, как завороженный. Напевая, она повернулась и пошла внутрь комнаты, оставив окна широко раскрытыми, и ее голос слабо, как будто издалека, доносился до меня.

И в эту минуту мне пришло в голову отдаться на милость этого чудесного создания. Не может же такая прелестная и невинная на вид девушка не проявить сострадания к несчастному? Вероятно, моя рана и все, что я перенес этой ночью, притупили мой разум и помутили мой рассудок.

Собрав последние силы, я начал карабкаться на ее балкон. Это было несложно даже для человека в моем состоянии. Стена была увита плюшем, а окно внизу было хорошей опорой, и, встав на широкий карниз, я смог пальцами дотянуться до края балкона. Я взобрался и перекинул руку через перила. Я уже сидел верхом на перилах, когда она обнаружила мое присутствие.

Песня замерла на ее губах, а глаза, синие, как незабудки, широко раскрылись от страха, вызванного моим появлением. Еще мгновение, и она бы закричала и всполошила бы весь дом. Но я взмолился:

— Мадемуазель, ради Бога, не кричите! Я не причиню вам зла. Я — беглец. За мной гонятся.

Это была не подготовленная речь; слова вырвались непроизвольно. Я произнес их по наитию, чувствуя, что именно так я смогу завоевать сочувствие этой дамы. И в общем-то, они были правдой.

Она стояла передо мной с широко раскрытыми глазами, и я заметил, что она не столь высока, как мне показалось снизу. На самом деле она была скорее невысокого роста, но была так сложена, что казалась высокой. В руке она держала тоненькую свечу, при свете которой она рассматривала себя в зеркале в момент моего появления. Ее темные распущенные волосы лежали на плечах, как мантия, и тут я заметил, что она в пеньюаре, и понял, что эта комната была ее спальней.

— Кто вы? — выдохнула она, как будто мое имя имело какое-то значение в такой ситуации.

Я чуть было не ответил ей так же, как и тем солдатам, что меня зовут Лесперон. Но, подумав, что здесь нет необходимости в этих уловках, я решил назвать ей свое настоящее имя. Заметив мое замешательство и неверно истолковав его, она опередила меня.

— Я понимаю, сударь, — сказала она уже более спокойно. — Вам нечего бояться. Вы среди друзей.

Она посмотрела на мою промокшую одежду, бледное лицо и кровь, струившуюся по моему камзолу. Из всего этого она заключила, что я был беглым повстанцем. Она втянула меня в комнату, закрыла окно, задернула тяжелые шторы, тем самым выказывая мне свое доверие, что сразило меня наповал — ведь таким образом получалось, что я обманул ее.

— Прошу прощения, мадемуазель, за то, что явился к вам столь грубым образом и напугал вас, — сказал я. Я никогда в жизни не чувствовал себя так неловко. — Но я очень устал. Я ранен, я долго ехал, и я переплыл реку.

Последние сведения были совершенно излишними, поскольку вода, стекавшая с моей одежды, уже образовала лужу у моих ног.

— Я увидел вас в окне, мадемуазель, и подумал, что такая милая дама конечно же проявит сострадание к несчастному.

Она заметила мой взгляд и инстинктивно поднесла руку к горлу, чтобы скрыть прелести своей шеи от моих слишком откровенных глаз, как будто ее дневной наряд был более закрытым.

Этот жест, однако, пробудил во мне чувство действительности. Что я здесь делаю? Это богохульство, осквернение; видите, каким хорошим вдруг стал Барделис.

— Сударь, — проговорила она, — вы утомлены.

— Но если бы я не ехал так быстро, — засмеялся я, — они, вероятно, отвезли бы меня в Тулузу, где бы я лишился головы прежде, чем мои друзья отыскали и освободили меня. Я надеюсь, вы видите, что это слишком симпатичная голова, чтобы так легко с ней расстаться.

— Для этого, — сказала она полусерьезно, полушутя, — даже самая уродливая голова будет слишком симпатичной.

Я тихо засмеялся; вдруг у меня закружилась голова, и мне пришлось опереться о стену. Я тяжело дышал. Увидев это, она вскрикнула.

— Сударь, умоляю вас, сядьте. Я позову моего отца, и мы вместе уложим вас в постель. Вам нельзя оставаться в этой одежде.

— Ангел доброты! — благодарно пробормотал я. Мои мозги были затуманены, и я перенес свои дворцовые уловки в эту спальню, взяв ее руку и поднеся к губам. Но прежде чем я запечатлел этот поцелуй на ее пальчиках, — а благодаря какому-то чуду она не отдернула их, — наши глаза снова встретились. Я замер, как человек, совершивший святотатство. Какое-то мгновение она пристально смотрела на меня, я смутился и выпустил ее руку.

Невинность, которую излучали глаза этого ребенка, испугала меня, и мне стало страшно от мысли, что меня могут увидеть здесь. Я подумал, что было бы последней низостью связать ее имя с моим. Эти мысли придали мне силы. Я, как одежду, сбросил с себя усталость и, выпрямившись, решительно шагнул к окну. Не говоря ни слова, я уже было раздвинул шторы, как вдруг ее рука легла на мой мокрый рукав.

— Что вы делаете, сударь? — с тревогой воскликнула она. — Вас могут увидеть.

Я был одержим мыслью, которая должна была бы прийти мне в голову прежде, чем карабкаться на ее балкон, и моим единственным желанием было выбраться отсюда как можно скорее.

— Я не имел права входить сюда, — пробормотал я. — Я… — я не стал договаривать, мое объяснение могло запятнать ее. — Спокойной ночи! Adieu![1488] — резко закончил я.

— Но, сударь… — возразила она.

— Пустите меня, — сказал я почти грубо и высвободил свою руку.

— Подумайте, ведь вы устали. Если вы уйдете сейчас, сударь, вас непременно схватят. Вам не следует идти.

Я тихо засмеялся, правда, с некоторой горечью, так как был зол на себя.

— Тише, дитя мое, — сказал я. — Если этому суждено случиться, пусть так и будет.

С этими словами я раздвинул шторы и распахнул окно. Она осталась стоять посреди комнаты, наблюдая за мной, лицо бледное, в глазах — боль и изумление.

Я бросил на нее прощальный взгляд, перелезая через балкон. Затем я спустился тем же путем, что и поднимался. Я повис на руках, пытаясь отыскать ногой карниз, как вдруг в голове у меня зашумело. В моих глазах промелькнула белая фигурка, склонившаяся ко мне с балкона; потом глаза мои заволокло туманом; я почувствовал, что падаю; на меня как будто налетел буйный ветер; а потом — ничего.

Глава 5

ВИКОНТ ДЕ ЛАВЕДАН
Проснувшись, я обнаружил, что лежу в постели в изысканных апартаментах, просторных и залитых солнечным светом, но совершенно мне незнакомых. Какое-то время мне было приятно лежать и ни о чем не думать. Мои глаза лениво блуждали по этой со вкусом обставленной спальне и наконец остановились на фигуре худого сгорбленного мужчины, который стоял ко мне спиной и перебирал какие-то склянки на столике недалеко от меня. Тут я окончательно проснулся и начал соображать, где я нахожусь. Я посмотрел в открытое окно, но из постели я мог увидеть только голубое небо и очертания гор в дымке тумана.

Я напряг память и вспомнил все события прошлой ночи. Я вспомнил девушку, балкон и мой побег, завершившийся головокружением и падением. Меня принесли в тот самый замок или… Или что? Никаких других предположений не приходило мне на ум, и, поскольку рядом находился человек, у которого я мог все узнать, я решил не ломать себе больше голову.

— Послушайте, сударь! — окликнул я его и попытался пошевелиться. Я вскрикнул от боли. Мое левое плечо онемело и распухло, а мою правую ногу пронзила острая боль.

Услышав мой крик, этот маленький сморщенный старик резко повернулся ко мне. У него было хищное лицо, желтое, как louis d’or[1489], с большим крючковатым носом и черными глазами-бусинками, которые серьезно смотрели на меня. Если бы не рот, его лицо выглядело бы зловещим; было видно, что этот рот часто смеется, и, следовательно, у его обладателя хорошее чувство юмора. Но тогда у меня не было возможности как следует рассмотреть его, потому что я услышал еще какое-то движение у моей кровати и посмотрел в ту сторону. Ко мне приближался хорошо одетый дворянин внушительного роста.

— Вы проснулись, сударь? — произнес он.

— Будьте так любезны, сударь, скажите мне, где я нахожусь? — спросил я.

— Вы не знаете? Вы — в Лаведане. Я — виконт де Лаведан, к вашим услугам.

Хотя я ничего другого не ожидал, но почему-то удивился и задал совершенно глупый вопрос:

— В Лаведане? Но как я попал сюда?

— Как вы сюда попали, мне неизвестно, — он засмеялся. — Но готов поклясться, королевские драгуны дышали вам в спину. Мы нашли вас прошлой ночью во дворе без сознания, с раной в плече и с растяжением ноги. Это моя дочь подняла тревогу и призвала нас всех на помощь. Вы лежали под ее окном. — Затем, увидев изумление в моих глазах и приняв это за тревогу, он воскликнул: — Нет, не бойтесь, сударь. Вы поступили очень разумно, приехав к нам. Вы попали к друзьям. Мы здесь, в Лаведане, тоже орлеанисты, хотя я и не участвовал в сражении при Кастельнодари. Это не моя вина. Курьер его светлости прибыл ко мне слишком поздно, и, хотя я выехал вместе с моими людьми, мне пришлось повернуть назад, когда я доехал до Лотрека и услышал, что решающее сражение уже произошло и наши потерпели сокрушительное поражение. — Он тяжело вздохнул. — Да поможет нам Бог, сударь! Похоже, на этот раз монсеньер де Ришелье добьется своего. Но пока вы здесь, вы в безопасности. Пока Лаведан вне подозрений. Как я уже говорил, я опоздал на сражение и поэтому вернулся спокойно домой спасать свою шкуру, чтобы послужить еще нашему делу, если представится такая возможность. Укрывая вас, я служу Гастону Орлеанскому, и для того, чтобы я мог продолжать это делать, я молю Бога, чтобы подозрение продолжало обходить меня стороной. Если в Тулузе узнают об этом — или о том, как я деньгами и другими средствами помогал этому восстанию, — я нисколько не сомневаюсь, что платой за все будет моя голова.

Я был поражен, с какой свободой этот очень добродушный дворянин обратился с изменнической речью к совершенно незнакомому человеку.

— Но скажите мне, господин де Лесперон, — продолжал мой радушный хозяин, — что же с вами произошло?

Я вздрогнул от удивления.

— Как… откуда вы знаете, что я — Лесперон? — спросил я.

— Ma foi[1490]! — рассмеялся он. — Неужели вы думаете, что я мог говорить столь откровенно с человеком, о котором ничего не знаю? Не думайте обо мне так плохо, сударь, умоляю вас. Я нашел эти письма у вас в кармане прошлой ночью и по подписи узнал, кто вы. Ваше имя мне хорошо известно, — добавил он. — Мой друг господин де Марсак часто говорил о вас и вашей преданности делу, и мне доставляет немалое удовольствие оказать услугу человеку, которого я высоко ценил уже заочно.

Я откинулся на подушки и застонал. В хороший же переплет я попал! Приняв меня за этого несчастного мятежника, которому я помог в Мирепуа и чьи письма я взялся доставить к женщине, имя которой он так и не успел назвать перед смертью, виконт де Лаведан вылил на меня эту изобличающую историю своей измены.

Что, если открыть ему глаза? Что, если сказать, что я не Лесперон и вообще никакой не повстанец, а Марсель де Барделис, фаворит короля? Вряд ли он сочтет меня вражеским лазутчиком; но совершенно очевидно, что моя жизнь будет для него угрозой; он будет опасаться моего предательства и, чтобы защитить себя, может пойти на крайние меры. Мятежники не слишком разборчивы в своих методах, и вполне возможно, что я больше никогда не встану с этой роскошной кровати, в которую уложило меня его гостеприимство. Но даже если я преувеличиваю и виконт не так кровожаден, как свойственно людям его окружения, даже если он примет мое обещание забыть все его слова, тем не менее он — ввиду своей неосторожности — может потребовать, чтобы я немедленно покинул Лаведан. А как же тогда мое пари с Шательро?

Вспомнив о пари, я подумал о самой Роксалане — об этом милом, прелестном дитя, в чью спальню я вторгся прошлой ночью. И можете ли вы поверить, что я — циничный, пресыщенный скептик Барделис — пришел в ужас от одной только мысли, что мне придется покинуть Лаведан и я никогда больше не увижу эту провинциальную барышню.

Не желая лишиться ее общества, я решил остаться. Я прибыл в Лаведан как Лесперон, беглый мятежник. В этом качестве я предстал прошлой ночью перед девушкой. В этом качестве я был радушно принят ее отцом. Следовательно, я должен оставаться Леспероном для того, чтобы быть рядом с ней, чтобы просить ее руки и добиться согласия и таким образом — хотя, клянусь, сейчас это было почти неважно — оправдать свое хвастовство и выиграть пари, которое в противном случае должно разорить меня.

Я лежал с закрытыми глазами и обдумывал ситуацию, и мысль о достижении своей цели при сложившихся обстоятельствах доставляла мне странное удовольствие. Шательро предоставил мне свободу выбора. Я мог добиваться руки мадемуазель де Лаведан любыми средствами. Но он бросил мне в лицо вызов, заявив, что, даже если я ослеплю ее всем своим великолепием, всей моей свитой и завидным положением в обществе, мне не удастся растопить самое холодное сердце Франции.

А теперь! Вы только подумайте! Я сбросил с себя все эти внешние украшения, я приехал без всякой помпы, без каких-либо символов богатства, без каких-либо символов власти; я явился как несчастный беглый дворянин, изгнанник, без гроша в кармане — поскольку имение Лесперона без сомнения будет конфисковано. Клянусь честью, завоевать ее в таком облике было бы достойной победой, подвигом, которым можно гордиться.

Итак, я оставил все как есть, поскольку я не отрицал всего того, что мне здесь приписывали, и остался Леспероном для виконта и его семьи.

А тем временем он подозвал старика к моей постели, и они обсуждали мое состояние.

— Ты думаешь, Анатоль, — сказал он наконец, — что через три-четыре дня господин де Лесперон сможет встать?

— Я в этом уверен, — ответил старый слуга, и тогда, повернувшись ко мне, Лаведан сказал:

— Не падайте духом, сударь. Ваша рана оказалась не настолько серьезной.

Я начал что-то говорить о своей благодарности и заверять, что я себя прекрасно чувствую, как вдруг мы услышали грохот, напоминающий отдаленные раскаты грома.

— Mordieu! — выругался виконт, и на его лице появилось выражение тревоги. Он наклонил голову, прислушиваясь.

— Что это? — спросил я.

— Всадники — на мосту, — коротко ответил он. — По звуку целый отряд.

А затем в подтверждение его слов раздался топот копыт по каменным плитам двора. Старый слуга ломал руки в беспомощном страхе и причитал:

— Господин, господин!

Но виконт быстро подошел к окну и выглянул. Он засмеялся с облегчением и радостным голосом сообщил:

— Это не солдаты. Они больше похожи на компанию слуг; так, еще и карета — pardieu, две кареты!

Я сразу же вспомнил о Роденаре и моих спутниках и поблагодарил Небо за то, что я был в постели и он не мог увидеть меня. Ему скажут, что его хозяина здесь не было и его приезд не ожидается, и он уедет отсюда с пустыми руками.

Но мои выводы были слишком поспешны. Ганимед обладал упорным характером, и теперь он это доказал. Узнав, что в Лаведане ничего не известно о маркизе де Барделисе, мой верный оруженосец объявил о намерении остаться здесь и подождать меня, так как, заверил он виконта, Лаведан был целью моего путешествия.

— Моим первым желанием, — сказал Лаведан, когда позднее он пришел рассказать мне об этом, — было отправить его отсюда немедленно. Но, подумав хорошенько и вспомнив, насколько велика власть этого безобразного распутника Барделиса и благосклонность к нему короля, я решил, что разумнее будет предоставить кров этой возмутительной компании. Его управляющий — сморщенное, нахальное существо — говорит, что Барделис оставил их прошлой ночью недалеко от Мирепуа и поскакал сюда, приказав им следовать за ним. Странно, что у нас нет никаких известий о нем! Надеяться, что он упал в Гаронну и утонул, было бы слишком большой удачей.

Я мысленно поздравил себя, поскольку злость, с которой он говорил обо мне, подтвердила правильность моего решения о принятии на себя роли Лесперона. Однако, вспомнив, что он и мой отец были хорошими друзьями, его отношение ко мне привело меня в замешательство. В чем была причина такой враждебности к сыну? Неужели только лишь благодаря моему положению при дворе я выглядел врагом в их глазах?

— Вы знакомы с этим Барделисом? — я решил попытаться выяснить причину.

— Я знал его отца, — ответил он хриплым голосом. — Честный, порядочный дворянин.

— А сын, — робко спросил я, — он не обладает ни одним из этих достоинств?

— Я не знаю, какие достоинства могут быть у этого человека, его пороки известны всему миру. Он распутник, игрок, повеса и мот. Говорят, он один из фаворитов короля и благодаря своим чудовищным выходкам завоевал титул «Великолепный». — Он издал короткий смешок. — Достойный слуга для такого хозяина, как Людовик Справедливый!

— Господин виконт, — сказал я, воодушевленный своей собственной защитой, — клянусь, вы несправедливы к нему. Он экстравагантен, но ведь он богат; он — распутник, но ведь он же молод; он — игрок, но честен до щепетильности в игре. Поверьте мне, сударь, я немного знаю Марселя Барделиса, и его пороки не настолько ужасны, как их изображают, а в его пользу можно, я думаю, сказать то же самое, что вы только что сказали об его отце — он честный, порядочный дворянин.

— А этот постыдный случай с герцогиней Бургундской? — спросил он, как бы задавая вопрос, на который не может быть ответа.

— Mon dieu[1491]! — вскричал я. — Неужели мир никогда не забудет об этом опрометчивом поступке? Это была ошибка молодости, которую, несомненно, сильно преувеличивают.

Какое-то время виконт удивленно смотрел на меня.

— Господин де Лесперон, — наконец заговорил он, — я вижу, вы очень высоко цените этого Барделиса. В вашем лице он имеет верного сторонника и надежного защитника. Но меня вы не сможете убедить. — Он грустно покачал головой. — Даже если бы я не думал о нем так, как я только что говорил, а считал бы его образцом добродетели, все равно я не потерплю его присутствия здесь.

— Но почему, господин виконт?

— Потому что я знаю, зачем он едет в Лаведан. Он едет добиваться руки моей дочери.

Если бы он бросил мне в постель бомбу, эффект был бы меньший.

— Вы удивлены, а? — он горько засмеялся. — Но уверяю вас, это так. Месяц назад меня посетил граф де Шательро — еще один замечательный фаворит его величества. Он приехал без приглашения; не назвал причины своего приезда, кроме той, что он совершает увеселительную поездку по провинции. Мы были едва знакомы, и у меня не было ни малейшего желания познакомиться с ним поближе; однако он устроился здесь, прихватив с собой парочку слуг, и ясно дал понять, что он здесь надолго.

Я был удивлен, но на следующий день я получил объяснение. Курьер, которого прислал мой старый друг, состоящий при дворе, привез мне письмо с информацией о том, что господин де Шательро прибыл в Лаведан по наущению короля просить руки моей дочери. Угадать причину не представляло большого труда. Король, который любит его, хотел бы сделать его богатым; самый простой способ — это выгодный брак, а Роксалана считается богатой наследницей. Кроме того, широко известно мое влияние в провинции, и все боятся моего отречения от партии кардинала. Какой еще цепью можно опять приковать меня к Короне — а Корона и Митра стали синонимами в этой перевернутой вверх дном Франции, — кроме как выдать мою дочь замуж за одного из фаворитов короля?

Если бы не это своевременное предупреждение, один Бог знает, какая беда могла бы произойти. Однако господину де Шательро удалось увидеть мою дочь всего два раза. В тот же день, когда я получил известие, о котором говорил, я отправил ее в Ош к родственникам ее матери. Шательро провел здесь еще неделю. Затем, решив проявить настойчивость, он спросил, когда вернется моя дочь. «Когда вы уедете, сударь,» — ответил я ему. У меня были причины разговаривать с ним в подобном тоне. Через двадцать четыре часа он уехал назад в Париж.

Виконт сделал паузу и прошелся по комнате, а я в это время обдумывал его слова, которые раскрыли мне некоторые любопытные факты. Затем он продолжал.

— И теперь, когда Шательро потерпел фиаско, король выбирает более опасного человека для удовлетворения своих желаний. Он посылает в Лаведан маркиза Марселя де Барделиса с той же целью. Не сомневаюсь, он считает, что Шательро потерпел неудачу в результате своей неловкости, и на этот раз он решил выбрать человека, знаменитого своими светскими манерами и обладающего таким искусством обольщения, что моя дочь непременно попадется в его сети. Это большая честь для нас, что он послал сюда самого красивого и самого искусного дворянина своего двора — по крайней мере, таким его считают, — однако эта честь для меня ничего не значит. Барделис уедет отсюда с пустыми руками, так же, как и Шательро. Пусть он только покажется здесь, и моя дочь снова отправится в Ош. Я очень предусмотрительный человек, не правда ли, господин де Лесперон?

— Ну да, — ответил я медленно, как человек, обдумывающий свои слова, — если вы убеждены в правильности своих выводов насчет Барделиса.

— Я более чем убежден. Что еще могло привести его в Лаведан?

На этот вопрос я даже не пытался ответить. Возможно, он и не ждал от меня ответа. Он оставил меня в раздумье над другим аспектом дела, которое полностью заполнило мои мысли. Шательро поступил со мной нечестно. После отъезда из Парижа я часто думал, почему он с такой готовностью поставил на карту свое состояние и заключил пари, исход которого зависел от каприза женщины. Шательро не мог не принимать во внимание мои явные преимущества — внешность, происхождение и богатство. Однако, несмотря на эти преимущества и на то, что при их помощи я смогу завоевать расположение этой дамы, он ввязался в это опрометчивое пари.

Он должен был понимать, что, если он потерпел поражение, это не означает, что и меня ждет та же участь. В этом не было логики, и, как я уже сказал, в последние дни я часто думал о той готовности, с которой он бросил мне вызов. Теперь я получил объяснение этому. Он рассчитывал на то, что виконт де Лаведан будет рассуждать именно так, как он сейчас рассуждает, и был уверен, что мне не представится ни малейшей возможности видеться с прекрасной и холодной Роксаланой.

Коварную же ловушку он мне расставил, достойную лишь хитреца.

Однако в игру включилась судьба и поменяла карты после моего отъезда из Парижа. Условия пари позволяли мне выбрать любой способ действия, но за меня выбрала судьба, и эта линия поведения, по крайней мере, позволяла мне преодолеть родительское сопротивление — этот бруствер, на который втайне надеялся Шательро.

Как повстанца Рене де Лесперона меня приютили в Лаведане, и мне оказал радушный прием мой соратник виконт, который, по-моему, уже проникся ко мне симпатией и который высоко ценил меня еще до встречи со мной благодаря тому, что ему рассказал обо мне этот господин Марсак — кто бы он ни был. Я должен оставаться Рене де Леспероном и наилучшим образом использовать мое временное пристанище, моля Бога, чтобы этот самый господин де Марсак был настолько любезен, что воздержался бы от посещения Лаведана, пока я здесь.

Глава 6

Я ВЫЗДОРАВЛИВАЮ
Я испытываю некоторые трудности в описании первой недели моего пребывания в Лаведане. Для меня это время было наполнено событиями — событиями, которые заново формировали мой характер и превращали меня в человека, который разительно отличался от Марселя де Барделиса, известного в Париже под прозвищем «Великолепный». Но эти события, хотя в целом очень значительные, по отдельности были настолько расплывчаты, что, когда я решил написать о них, оказалось, что мне почти нечего рассказать.

Роденар и его спутники пробыли в замке два дня, и для меня его пребывание было источником постоянной тревоги, поскольку я не знал, как долго этот глупец сочтет приличным оставаться здесь. Слава Богу, что эту тревогу разделял господин де Лаведан, которого раздражало присутствие в такой момент людей, связанных с общеизвестным сторонником короля. В конце концов он пришел посоветоваться со мной, какие меры можно предпринять, чтобы выпроводить их отсюда, и я, весьма охотно войдя с ним в сговор, предложил ему сказать Роденару, что, вероятно, с господином Барделисом случилось несчастье, и вместо того, чтобы терять время в Лаведане, ему следует поездить по провинции в поисках хозяина.

Виконт принял этот совет, и он дал такие превосходные результаты, что в этот же день — через час, если быть точным, — Ганимед с проснувшимся чувством долга отправился на мои поиски. Несмотря на все его недостатки, этот негодник преданно любил меня.

Это произошло на третий день моего пребывания в Лаведане. На следующий день я встал, поскольку моя нога полностью зажила. Я чувствовал легкую слабость от потери крови, но Анатоль, который,несмотря на свой зловещий вид, оказался добрым и учтивым слугой, был уверен, что через несколько дней — самое большее через неделю — я буду полностью здоров.

Я ничего не говорил об отъезде из Лаведана. Но виконт, один из самых великодушных и благородных людей, с которыми мне довелось когда-либо встретиться, предупредил меня. Он настаивал на том, что я должен остаться в замке до полного выздоровления и, вообще, сколько мне будет угодно.

— В Лаведане вы будете в безопасности, мой друг, — уверял он меня, — поскольку, как я вам уже говорил, мы вне подозрений. Я настоятельно прошу вас остаться до тех пор, пока король не прекратит преследовать нас.

А когда я начал возражать и говорить о злоупотреблении его гостеприимством, он отмахнулся от моих возражений с резкостью, граничащей с гневом.

— Поверьте, сударь, для меня большая честь оказать услугу человеку, который так предан нашему делу и стольким пожертвовал ради него.

От этих слов я содрогнулся, будучи не совсем уж бесстыдным человеком, и сказал себе, что мое поведение недостойно, что я занимаюсь отвратительным обманом. Но думаю, я могу рассчитывать на некоторое снисхождение, учитывая, что я стал жертвой обстоятельств. Я был убежден, что если бы назвал ему свое настоящее имя, то никогда не выбрался бы отсюда живым. У виконта было благородное сердце, но он слишком много поведал мне в те дни, когда я лежал в постели, и много людей оказалось бы в опасности, если бы я обнародовал все, что узнал от него. И поэтому я решил, что, если раскрою свое настоящее имя, он будет вынужден принять крайние меры ради спасения друзей, которых, сам того не желая, предал.

На следующий день после отъезда Роденара я обедал со всей семьей виконта и снова встретился с мадемуазель де Лаведан, которую не видел с той ночи, когда проник в ее комнату. На обеде также присутствовала виконтесса, дама с суровым и благородным лицом — худая, как щепка, и с огромным носом, — но, как я вскорости обнаружил, эту даму очень занимали скандалы и интриги двора, при котором прошло ее девичество.

В этот день из ее уст я услышал старую скандальную историю давнего увлечения монсеньера Ришелье Анной Австрийской[1492]. Смакуя подробности, она рассказала нам, как королева заставила нарядиться его преосвященство в костюм шута, чтобы выставить его на посмешище перед придворными, которых она спрятала за гобеленами в своей спальне.

Она описывала этот эпизод в присутствии дочери со множеством интимных подробностей, не обращая ни малейшего внимания на румянец, заливший щеки этого бедного дитя. По всем признакам она принадлежала к тому типу женщин, среди которых я провел свою молодость. Именно такой тип женщин разрушил мою веру и повлиял на мое отношение к противоположному полу. Лаведан женился на ней и привез ее в Лангедок, где она проводила свои дни в воспоминаниях о событиях своей молодости и, похоже, при любом удобном случае навязывала эту тему каждому новому посетителю замка.

Переведя взгляд на ее дочь, я поблагодарил Небеса за то, что Роксалана не имела ничего общего со своей матерью. Она не была похожа на нее ни лицом, ни характером. И душой, и внешностью мадемуазель де Лаведан была точной копией своего отца, этого благородного, доблестного дворянина.

За столом присутствовал еще один человек, о котором я подробно расскажу в дальнейшем. Это был некий шевалье де Сент-Эсташ — молодой человек приятной внешности, пожалуй, только излишне щеголеватый. Господин де Лаведан представил его как дальнего родственника. Он был очень высокий — такого же роста, как я, — прекрасно сложен, хотя очень молод. Но его голова была слишком мала для его тела, его добродушный рот носил признаки слабого характера, что подтверждали нечеткие линии подбородка, а глаза были поставлены так близко, что вряд ли могли быть искренними.

Он был приятный парень с точки зрения своей безвредности, но в целом скучный и наивный — неотесанный, что неудивительно для человека, который большую часть своей жизни провел в провинции. Его неотесанность становилась еще более явной от того, что он всеми силами пытался ее скрыть.

После того, как мадам рассказала эту непристойную историю о кардинале, он повернулся ко мне и спросил, хорошо ли я знаю двор. Я чуть было не рассмеялся ему в лицо, чем совершил бы грубейшую ошибку; но, вовремя опомнившись, я уклончиво ответил, что кое-какие знания о нем у меня имеются, после чего он мне задал такой вопрос, что я чуть не упал со стула: он спросил меня, встречал ли я когда-нибудь Великолепного Барделиса.

— Я… я знаком с ним, — осторожно ответил я. — А почему вы спрашиваете?

— Здесь были его слуги, и я вспомнил о нем. Вы ожидали самого маркиза, не так ли, господин виконт?

Лаведан резко поднял голову, как человек, которому нанесли публичное оскорбление.

— Нет, шевалье, — подчеркнул он. — Его управляющий, наглец по имени Роденар, сообщил мне, что этот Барделис намеревался посетить меня. Он не приехал, и я искренне надеюсь, что он и не приедет. Большого труда мне стоило отделаться от его слуг, и, если бы не удачный совет господина де Лесперона, они до сих пор были бы здесь.

— Вы так и не встретились с ним? — спросил шевалье.

— Нет, — ответил хозяин дома таким тоном, что только дурак бы не догадался, что этой встречи он желал меньше всего на свете.

— Восхитительный человек, — пробормотал Сент-Эсташ, — выдающаяся, потрясающая личность.

— Вы… вы знакомы с ним? — спросил я.

— Знаком? — повторил этот хвастливый лжец. — Мы были как братья.

— О, как интересно! А почему вы никогда не говорили нам об этом? — спросила мадам. Ее глаза с завистью смотрели на молодого человека — такой же сильной, как и отвращение в глазах Лаведана. — Мне очень жаль, что господин Барделис изменил свои планы и решил не посещать нас. Встретиться с таким человеком — то же самое, что дышать одним воздухом с grand monde[1493]. Вы помните, господин де Лесперон, этот роман с герцогиней Бургундской? — и она игриво улыбнулась мне.

— Да, кое-что припоминаю, — холодно ответил я. — Но я думаю, что слухи сильно преувеличивают события. Когда языки начинают болтать как помело, маленький ручеек превращается в горный поток.

— Вы не говорили бы так, если бы знали то, что знаю я, — сообщила она шаловливо. — Я признаю, что слухи часто преувеличивают значение affaire[1494] такого рода, но в этом случае я не думаю, что слухи оценивают его по достоинству.

Я сделал протестующий жест и собирался сменить тему, но, прежде чем я смог это сделать, снова залепетал этот глупец Сент-Эсташ.

— Вы помните дуэль, которая была после, господин де Лесперон?

— Да, — утомленно кивнул я.

— Которая стоила несчастному юноше жизни, — проворчал виконт. — Это было просто убийство.

— Нет, сударь, — вскричал я с неожиданным жаром так, что они все уставились на меня, — здесь вы не правы. Противником господина де Барделиса была лучшая шпага Франции. Репутация этого человека как фехтовальщика была настолько высока, что он умудрился продержаться на ней в течение года, совершая самые неподобающие поступки безнаказанно в силу того страха, который он нагнал на всех окружающих. В этом неудачном деле, о котором мы говорим, он вел себя просто бесчестно. О, я знаю подробности, господа, уверяю вас. Он думал напугать Барделиса своей репутацией. Со всеми другими у него это получалось, но Барделис оказался крепким орешком. Барделис послал вызов этому знаменитому молодому человеку, а на следующий день проткнул его шпагой на конном дворе за особняком Вандом. Но это было далеко не убийство, сударь, это был акт возмездия и самая заслуженная кара, которая только может постигнуть человека.

— Даже если так, — воскликнул виконт в некотором удивлении, — почему вы с таким жаром защищаете драчуна?

— Драчуна? — повторил я. — О, нет. Даже злейшие враги Барделиса не могут предъявить ему такого обвинения. Он не драчун. Эта дуэль была первой и последней, потому что тогда репутация, которую до этого имел Вертоль, перешла к нему, и теперь во всей Франции не найдется ни одного человека, которому хватило бы смелости послать ему вызов. — И, заметив, какое удивление вызвали мои слова, я решил, что было бы неплохо заручиться чьей-либо поддержкой. Я повернулся к шевалье: — Я уверен, — сказал я, — что господин Сент-Эсташ подтвердит мои слова.

И, польщенный, шевалье начал пересказывать то, что я только что рассказал с таким жаром, что мои слова выглядели просто жалко по сравнению с его речью.

— По крайней мере, — рассмеялся виконт, — у него нет недостатка в защитниках. Что касается меня, я молю Бога, чтобы он не приехал в Лаведан.

— Mais voyons[1495], Леон, — возразила виконтесса, — почему ты заранее относишься к нему с таким предубеждением? По крайней мере подожди, пока ты сам увидишь его и сможешь составить о нем свое собственное мнение.

— Я уже составил о нем свое мнение; я молюсь, чтобы мне никогда с ним не встречаться.

— Говорят, он очень красивый мужчина, — сказала она, обращаясь ко мне за подтверждением.

Лаведан с тревогой взглянул на нее, и я чуть было не засмеялся. До сих пор его единственной заботой была дочь, но вдруг он подумал, что, вероятно, даже возраст не сможет уберечь виконтессу от неблагоразумных поступков, если этот сердцеед все-таки явится сюда.

— Мадам, — ответил я, — его не считают уродом. — И с просящей улыбкой добавил: — Говорят, я чем-то похож на него.

— Что вы говорите? — воскликнула она, удивленно подняв брови, и посмотрела на меня более внимательно. И мне показалось, что на лице ее промелькнула тень разочарования. Если этот Барделис был не более красив, чем я, значит, он был не настолько красив, как она представляла себе. Виконтесса повернулась к Сент-Эсташу.

— Это действительно так, шевалье? — спросила она. — Вы замечаете сходство?

— Vanitas vanitatum[1496], — пробормотал юноша, у которого были небольшие познания в латыни, и он не упускал случая похвастаться ими. — Я не вижу ни малейшего сходства. Должен сказать, господин де Лесперон достаточно хорош. Но Барделис! — Он закатил глаза. — Во Франции только один Барделис.

— Enfin[1497], — засмеялся я, — несомненно, у вас есть все основания, чтобы быть судьей в этом вопросе. Я льстил себя надеждой, что какое-то сходство все-таки есть, но, видимо, вы встречались с маркизом чаще, чем я, и, возможно, знаете его лучше. Тем не менее, если он приедет сюда, я попрошу вас рассмотреть нас со всех сторон и решить, похожи ли мы с ним.

— Если я буду здесь, — сказал он с неожиданной сдержанностью, которую нетрудно было понять, — я буду счастлив выступить в качестве арбитра.

— Если вы будете здесь? — переспросил я. — Но ведь, наверное, если вы услышите, что господин Барделис должен приехать, вы отложете все свои дела и окажете маркизу честь, возобновив с ним тесную дружбу, о которой вы нам столько рассказывали?

Шевалье посмотрел на меня так, как великан мог бы посмотреть на маленькую букашку. Виконт улыбнулся, с задумчивым видом поглаживая свою светлую бороду, и даже в глазах Роксаланы (она, к счастью, была избавлена от участия в нашей беседе и просто слушала ее) зажегся веселый огонек. Одна виконтесса — которая, как и все женщины ее типа, была исключительно глупа — ничего не заметила.

Дабы защититься и показать, насколько хорошо он знаком с Барделисом, Сент-Эсташ пустился в подробное описание великолепия этого дворянина. Он рассказывал о его вечеринках, его свите, его экипажах, его лошадях, его замке, о благосклонности к нему короля, о его успехах с прекрасным полом, — признаюсь, даже для меня во всем этом была некоторая степень новизны. Было видно, что Роксалану забавляет его рассказ, и это говорило о том, насколько хорошо она его знает. Позже, когда мы оказались с ней одни на берегу реки, куда мы отправились после трапезы и завершения реминисценций шевалье, она вернулась к этому разговору.

— Не правда ли, мой кузен большой fanfaron[1498], сударь? — спросила она.

— Вы конечно же знаете своего кузена лучше, чем я, — ответил я осторожно. — Почему же вы спрашиваете меня об особенностях его характера?

— Это не было вопросом; я просто комментировала. Однажды он провел две недели в Париже и теперь считает себя близким приятелем всех придворных Люксембургского дворца и хочет, чтобы мы думали так же. О он очень забавный, этот мой кузен, но и утомительный тоже. — Она засмеялась, и в ее смехе слышался легкий оттенок презрения. — А что касается этого маркиза де Барделиса, было совершенно ясно, что шевалье хвастал, когда говорил, что они были, как братья — он и маркиз, — не так ли? Он почувствовал себя не в своей тарелке, когда вы напомнили ему о возможности приезда маркиза в Лаведан. — И она звонко рассмеялась. — Вы думаете, он действительно знает Барделиса? — неожиданно спросила она.

— Не настолько хорошо, как может показаться из его слов, — ответил я. — У него полно сведений об этом недостойном дворянине, но это те сведения, которые вам может рассказать самая последняя судомойка в Париже, и абсолютно недостоверные к тому же.

— Почему вы считаете его недостойным? Вы думаете о нем так же, как и мой отец?

— Да, у меня есть на то причина.

— Вы хорошо знаете его?

— Знаю его? Pardieu, он мой злейший враг. Потрепанный распутник; насмешливый, циничный женоненавистник; отвратительный кутила; самовлюбленный человечишка. Клянусь вам, во всей Франции нет более недостойного человека. Peste! От одного воспоминания об этом парне мне делается дурно. Давайте поговорим о чем-нибудь другом.

Но хотя я страстно желал этого, у меня ничего не вышло. В воздухе внезапно появился тяжелый запах мускуса, и перед нами предстал шевалье де Сент-Эсташ все с той же темой — господин де Барделис.

Бедняга пришел с хорошо продуманным планом и с твердыми намерениями уничтожить меня своими знаниями и тем самым унизить меня в глазах своей кузины.

— Что касается Барделиса, господин де Лесперон…

— Мой дорогой шевалье, мы уже закрыли эту тему.

Он мрачно улыбнулся.

— Так давайте откроем ее.

— Но ведь на свете существует множество других интересных вещей, о которых мы могли бы поговорить.

Эти слова он расценил как признак страха и поэтому решил раздавить меня своим, как он считал, преимуществом.

— Тем не менее потерпите; есть один вопрос, на который вы, вероятно, сможете ответить.

— Это невозможно, — сказал я.

— Вы знакомы с герцогиней Бургундской?

— Был знаком, — небрежно ответил я и так же небрежно добавил: — А вы?

— Очень хорошо знаком, — без малейшего колебания сказал он. — Я был в Париже в то время, когда произошел скандал с Барделисом.

Я быстро взглянул на него.

— Вы тогда познакомились с ней? — как можно не заинтересованнее спросил я.

— Да. Я пользовался доверием Барделиса, и однажды после вечеринки в его особняке — одной из тех, на которых блистают самые остроумные люди Парижа, — он спросил меня, не смогу ли я сопровождать его в Лувр. Мы поехали. На нас были маски.

— А, — сказал я с видом человека, который вдруг понял, о чем идет речь, — и в этой маске вы встретились с герцогиней?

— Вы абсолютно правы. Ах, сударь, вы были бы очень удивлены, если бы я рассказал вам все, что видел той ночью, — сказал он с важным видом и бросил быстрый взгляд на мадемуазель, пытаясь определить, насколько глубоко она поражена этими картинками его порочного прошлого.

— Нисколько не сомневаюсь в этом, — сказал я и, вспомнив о его богатом воображении, подумал, что он действительно мог бы рассказать самые удивительные вещи об этом эпизоде. — Но если я вас правильно понял, все это происходило во время того скандала, о котором вы говорили?

— Скандал разразился через три дня после нашего маскарада. Он был неожиданностью для большинства людей. Что касается меня, — из того, что мне говорил Барделис, — я и не ожидал ничего другого.

— Простите, шевалье, но сколько же вам лет?

— Странный вопрос, — сказал он, нахмурив брови.

— Возможно. Но может быть, вы ответите на него?

— Мне двадцать один, — сказал он. — И что из этого?

— Вам двадцать, mon cousin[1499], — поправила его Роксалана.

Он обиженно посмотрел на нее.

— Ну да, двадцать! Это так, — неохотно согласился он и снова спросил: — Что из этого?

— Что из этого, сударь? — повторил я. — Вы простите меня, если я выражу удивление по поводу вашего раннего развития и поздравлю вас с этим?

Он еще больше нахмурил брови и густо покраснел. Он чувствовал, что где-то его ожидает ловушка, но пока не мог понять, где.

— Я не понимаю вас.

— Подумайте, шевалье. Со времени того скандала прошло десять лет. Следовательно, во время вашей вечеринки с Барделисом и остряками Парижа, тогда, когда вы были доверенным лицом Барделиса и он в маске отвез вас в Лувр, во время вашего знакомства с герцогиней Бургундской вам было всего десять лет. Я никогда не был высокого мнения о Барделисе, но если бы вы не сказали мне об этом сами, я бы вряд ли подумал, что он такой гнусный развратник и растлитель молодежи.

Он покраснел до корней волос. Роксалана рассмеялась.

— Мой кузен, мой кузен, — воскликнула она, — великие мира сего рано начинают свою карьеру, не так ли?

— Господин де Лесперон, — сказал он сухо, — должен ли я понимать что вы учинили мне этот допрос с целью подвергнуть сомнению мои слова?

— Но разве я сделал это? Разве я усомнился в ваших словах? — кротко спросил я.

— Так я понял.

— Значит, вы поняли неправильно. Уверяю вас, ваши слова не вызывают ни малейшего сомнения. А сейчас, сударь, прошу вас, будьте милосердны, давайте поговорим о чем-нибудь другом. Я так устал от этого несчастного Барделиса и его проделок. Возможно, он в моде в Париже и при дворе, но здесь одно его имя оскверняет воздух. Мадемуазель, — я повернулся к Роксалане, — вы обещали дать мне урок цветоводства.

— Пойдемте, — сказала она и, будучи очень умной девушкой, тотчас же принялась рассказывать об окружающих нас кустарниках.

Так мы предотвратили грозу, которая вот-вот должна была разразиться. Тем не менее некоторый вред мне это принесло, хотя и пользу тоже. Поскольку, унизив шевалье де Сент-Эсташа в глазах единственной женщины, перед которой он мечтал бы блистать, и приобретя врага в его лице, я в то же время протянул некую ниточку между Роксаланой и мной, когда унизил этого глупого шута, чье бахвальство давно уже утомило ее.

Глава 7

ВРАЖДЕБНОСТЬ СЕНТ-ЭСТАША
В последующие дни я много общался с шевалье де Сент-Эсташем. Он был частым гостем в Лаведане, и причину его визитов было нетрудно угадать. Что касается меня, он не нравился мне — я невзлюбил его с той минуты, как только увидел его, а поскольку ненависть так же, как и любовь, очень часто бывает взаимной, шевалье отвечал мне тем же. Постепенно наши отношения становились все более прохладными, и к концу недели они стали настолько враждебными, что Лаведан решил поговорить со мной об этом.

— Остерегайтесь Сент-Эсташа, — предупредил он меня. — Вы слишком откровенно выражаете неприязнь друг к другу, и я прошу вас быть осторожнее. Я не доверяю ему. Он без энтузиазма относится к нашему делу, я это беспокоит меня, поскольку он может причинить большой вред, если захочет. Только поэтому я терплю его присутствие в Лаведане. Честно говоря, я боюсь его, и я бы советовал вам относиться к нему так же. Этот человек — лжец, хотя и хвастливый лжец, а лжецы всегда приносят зло.

В его словах была неоспоримая истина, но следовать его совету было не так-то просто, особенно человеку в таком необычном положении, как мое. В общем-то, у меня было мало причин бояться, что шевалье причинит мне какое-нибудь зло, но я был вынужден подумать о том зле, которое он может причинить виконту.

Несмотря на растущую неприязнь, мне часто приходилось встречаться с шевалье. Причина заключалась конечно же в том, что где бы ни находилась Роксалана, там были и мы оба. Но у меня было одно преимущество, которое и порождало его злобу, основанную на ревности: в то время, как он был лишь ежедневным посетителем Лаведана, я находился там постоянно.

Мне трудно описать, какую пользу принесло мне мое пребывание в Лаведане. С того момента, как я впервые увидел Роксалану, я понял, насколько был прав Шательро, утверждая, что я никогда не знал настоящей женщины. Это было действительно так. Те, которых я знал и по которым оценивал противоположный пол, по сравнению с этим ребенком не имели никакого права на звание женщины. Добродетель была для меня пустым звуком; невинность — синонимом невежества; любовь — легендой, красивой сказкой для детей. В обществе Роксаланы де Лаведан все эти циничные понятия, основанные на малоприятном опыте юности, разбились вдребезги, и на поверхность всплыла вся их ошибочность. Постепенно я поверил в любовь, над которой так долго насмехался, и совершенно потерял голову, как какой-нибудь неоперившийся юнец в своей первой amour[1500].

Dame![1501] Со мной происходили совершенно невероятные вещи — у меня учащался пульс и менялся цвет лица при ее приближении; я краснел от ее улыбки и бледнел, когда она была недовольна; в голове у меня роились рифмы, а душа была настолько порабощена, что я знал — если я не смогу завоевать ее, я умру от тоски.

Прекрасное настроение для человека, который побился об заклад, что завоюет сердце девушки и женится на ней. Проклятое пари — как я сожалел о нем в эти дни в Лаведане! Как я проклинал Шательро, этого хитрого, изощренного обманщика! Как я проклинал себя за недостаток чести и благородства, за то, что я так легко позволил себя втянуть в такое отвратительное предприятие! Когда я вспоминал об этом пари, меня охватывало отчаяние. Если бы Роксалана оказалась такой женщиной, какую я ожидал увидеть, — единственный тип женщин, который я знал, — все было бы гораздо проще. Я хладнокровно взялся бы завоевать ее сердце любым известным мне способом, и я бы женился на ней с тем же настроением, с каким человек совершает любой необходимый поступок в своей жизни. Я бы сказал ей, что меня зовут Барделис, и мне не представляло бы никакого труда сделать признание женщине, которую я ожидал здесь увидеть. Но Роксалане! Если бы не было пари, я мог открыться ей. Но признать одно без другого было невозможно, поскольку невинность ее нежной, доверчивой души остановила бы самого распутного человека прежде, чем он бы решился совершить какую-нибудь низость по отношению к ней.

В течение этой недели мы проводили много времени вместе, и день за днем, час за часом моя страсть усиливалась, пока полностью не поглотила меня, и мне казалось, что она пробудила ответные чувства в ее душе. Временами в ее задумчивых глазах появлялся странный свет, а когда она улыбалась мне, в ее улыбке светилась нежность, которая, если бы все было по-другому, просто осчастливила бы меня, но сейчас, при сложившихся обстоятельствах, только усиливала мое отчаяние. Я знал женщин, у меня был опыт и мне были знакомы эти признаки. Но я не решался откровенно поговорить с ней. Я понимал, какую боль и какой стыд она почувствует, когда услышит мое признание. Любовь этого милого дитя, такого честного и благородного, превратится в презрение и отвращение, когда я сброшу свою маску и покажу ей свое уродливое лицо.

И тем не менее я продолжал плыть по течению. Я привык плыть по течению, а от давно приобретенных привычек не так просто избавиться в один день, каким бы твердым не было ваше решение. Сколько раз я говорил себе, что зло только усиливается, если на него не обращать внимания. Сколько раз признание чуть не срывалось с моих губ и я жаждал рассказать ей все с самого начала — о моем прежнем окружении и о том, что происходило со мной теперь — и сдаться на ее милость.

Она могла принять мою историю и, поверив мне, простить мой обман и увидеть искренность моего признания в любви. Но, с другой стороны, она могла не принять ее; она могла подумать, что мое признание входит в мои коварные планы, и в страхе я продолжал хранить молчание.

Я хорошо понимал, что с каждым часом признание будет все труднее и труднее. Чем скорее я это сделаю, тем скорее мне поверят, чем дольше я буду оттягивать это, тем вероятнее будет недоверие к моим словам. Увы! По-видимому, помимо всех прочих своих недостатков, Барделис оказался еще и трусом.

Что касается холодности Роксаланы, это была сказка, придуманная Шательро; или просто предположение, выдумка фантазера Лафоса. Напротив, я не заметил в ней ни надменности, ни холодности. Совершенно несведущая в женских уловках, полностью лишенная кокетства, она была само воплощение естественности и девической простоты. Она жадно и очарованно слушала мои истории — в которых я опускал нежелательные подробности — о жизни при дворе. Я рисовал ей картины Парижа, Люксембургского дворца, Лувра, дворца кардинала, я рассказывал ей о придворных, которые населяли эти исторические места; и, как Отелло, завоевавший сердце Дездемоны рассказом о своих страданиях, так же и я, как мне кажется, завоевывал сердце Роксаланы рассказами о том, что я видел.

Несколько раз она удивлялась, откуда могут быть столь глубокие познания у простого гасконского дворянина. В качестве объяснения я сообщил ей, что Лесперон несколько лет назад служил в королевской гвардии — в таком положении наблюдательный человек может узнать очень многое.

Виконт замечал нашу растущую близость, но не пытался препятствовать ей. Я думаю, в глубине сердца этот благородный дворянин был бы рад, если бы наши отношения пришли к закономерному концу, поскольку, каким бы бедным он ни считал меня — как я уже говорил, земли Лесперона в Гаскони должны были конфисковать в наказание за его измену, — он помнил о причине всего этого и о глубокой преданности человека, которым я представлялся, Гастону Орлеанскому.

К тому же он боялся слишком явных ухаживаний шевалье де Сент-Эсташа и с радостью принял бы такой поворот событий, который смог бы нарушить планы шевалье, потому что виконт не доверял ему, почти боялся, о чем он не раз говорил мне.

Что касается виконтессы, ее расположение я завоевал тем же способом, каким я завоевал внимание ее дочери.

До моего появления она была привязана к шевалье. Но что мог знать шевалье о высшем свете по сравнению с тем, что рассказывал я? Ее любовь к интригам притягивала ее ко мне, и она без конца расспрашивала меня о том или другом человеке, большинство из которых она знала только понаслышке.

Моя осведомленность и изобилие подробностей — несмотря на мою сдержанность, дабы они не подумали, что я знаю слишком много, — доставляли удовольствие ее похотливой душонке. Если бы она была хорошей матерью, эта моя осведомленность заставила бы ее задуматься о том, какую жизнь я веду, и она бы поняла, что я не подхожу ее дочери. Но, так как виконтесса была эгоисткой, она мало обращала внимания на интересы других людей — даже если этим другим человеком была ее собственная дочь, — и она совершенно не замечала, что события принимают опасный оборот.

Таким образом, все — за исключением, пожалуй, отношений с шевалье де Сент-Эсташем — складывалось для меня весьма удачно, и если бы Шательро мог видеть это, он бы заскрежетал зубами от ярости, однако я сам сжимал зубы в отчаянии, когда начинал подробно обдумывать свое положение.

Однажды вечером — я пробыл в замке уже десять дней — мы поднялись вверх по Гаронне в лодке, Роксалана и я. Когда мы возвращались, плывя по течению с опущенными на воду веслами, я заговорил об отъезде из Лаведана.

Она быстро взглянула на меня; ее лицо выражало тревогу; она смотрела на меня широко раскрытыми глазами — как я уже говорил, она была совершенно неопытна и бесхитростна, чтобы притворяться или скрывать свои чувства.

— Но зачем вам уезжать так скоро? — спросила она. — В Лаведане вы в безопасности, а если вы уедете, вы можете попасть в беду. Всего лишь два дня назад они взяли несчастного молодого дворянина в По; значит, преследования еще не прекратились. Вам… — ее голос задрожал, — вам скучно у нас, сударь?

Я покачал головой и мечтательно улыбнулся.

— Скучно, — повторил я. — Вы не можете так думать, мадемуазель. Я уверен, ваше сердце должно говорить вам совсем обратное.

Она опустила глаза, не выдержав моего горящего страстью взора. И когда она наконец ответила мне, в ее словах не было ни капли лукавства; они были продиктованы интуицией ее пола, и ничем больше.

— Но ведь это возможно, сударь. Вы привыкли вращаться в высшем свете…

— В высшем свете Лесперона, в Гаскони? — прервал я ее.

— Нет, нет, в высшем свете, к которому вы принадлежали в Париже и прочих местах. Я понимаю, что вам неинтересно в Лаведане, и ваша бездеятельность удручает вас и вызывает желание уехать.

— Если бы мне действительно было неинтересно, то все могло бы быть именно так, как вы говорите. Но, мадемуазель… — я резко замолчал. Глупец! Соблазн был настолько велик, что я чуть было не поддался ему. Тихий, ласковый вечер, широкая, гладкая поверхность реки, вниз по которой мы скользили, листва, тени на воде, ее присутствие и наше уединение — все это на мгновение затмило пари и мое двуличие.

Она нервно засмеялась и, может, для того, чтобы снять напряжение, вызванное моим внезапным молчанием, сказала:

— Вот видите, вам даже не хватает воображения, чтобы придумать какое-нибудь доказательство. Вы хотели сказать мне о… о том, что удерживает вас в Лаведане, но вам так ничего и не пришло в голову. Разве… разве не так? — Она задала этот вопрос очень робко, как будто боялась ответа.

— Нет, это не так, — сказал я.

Я замолчал на мгновение, и в это мгновение я боролся с собой. Признание и раскаяние — раскаяние в том, что я намеревался сделать, признание в любви, которая так неожиданно пришла ко мне, — чуть было не сорвались с моих губ, но страх заставил меня замолчать.

Разве я не говорил, что Барделис стал трусом? И моя трусость подсказала мне выход — побег. Я уеду из Лаведана. Я вернусь в Париж к Шательро, признаю свое поражение и заплачу свою ставку. Это был единственный выход для меня. Моя честь, проснувшаяся так поздно, требовала от меня этой жертвы. Хотя я решился поступить так скорее потому, что это был самый легкий путь. Я не знал, что со мной будет потом, да и в этот час моих душевных страданий это не имело никакого значения.

— Очень многое, мадемуазель, действительно очень многое крепко держит меня в Лаведане, — наконец заговорил я. — Но мои… мои обязательства требуют, чтобы я уехал.

— Вы имеете в виду ваше дело, — воскликнула она. — Но поверьте мне, сейчас вы ничего не можете сделать. Если вы принесете себя в жертву, это никому не принесет пользы. Вы сослужите лучшую службу герцогу, если подождете, пока наступит время для следующего удара. А где вы лучше всего можете сохранить свою жизнь, как не в Лаведане?

— Я не думал о нашем деле, мадемуазель, я думал о себе — о моей собственной чести. Я хотел бы вам все объяснить, но я боюсь. — Запинаясь, проговорил я.

— Боитесь? — повторила она и удивленно посмотрела на меня.

— Да, боюсь. Боюсь вашего презрения, вашей ненависти.

Ее взгляд стал еще более удивленным, а в глазах появился вопрос, на который я не мог ответить. Я наклонился вперед и взял ее за руку.

— Роксалана, — произнес я очень тихо, и мой голос, мое прикосновение и упоминание ее имени вновь заставили ее глаза спрятаться в укрытие ресниц. Ее матовая кожа покрылась румянцем, который тотчас же исчез, и ее лицо стало очень бледным. Ее грудь вздымалась от волнения, а маленькая ручка, которую я держал в своих руках, дрожала. Наступило молчание. Не потому, что мне нужно было придумывать или подбирать слова. Комок застрял у меня в горле — да, я не боюсь признаться в этом, потому что добрые, настоящие чувства заполнили мою душу в первый раз с тех пор, когда герцогиня Бургундская десять лет назад вдребезги разбила мои иллюзии.

— Роксалана, — продолжал я, когда самообладание вернулось ко мне, — мы были хорошими друзьями, вы и я, с той ночи, когда я нашел убежище в вашей спальне, не так ли?

— Конечно, так, сударь, — нерешительно произнесла она.

— Это было десять дней назад. Подумайте об этом — всего десять дней. А мне кажется, что я в Лаведане уже несколько месяцев, так мы с вами подружились. За эти десять дней у нас сложилось мнение друг о друге. С одной лишь разницей — мое мнение правильное, а ваше — нет. Вы самая добрая, самая нежная во всем мире. Боже, если бы я встретил вас раньше! Я бы мог быть другим; я мог бы быть — я был бы — другим и не сделал бы того, что я сделал. Вы считаете меня несчастным, но честным дворянином. Это не так. Вы видите меня в ложном свете, мадемуазель. Несчастный, может быть, по крайней мере я стал таким с недавних пор. Но честным я не был никогда. Больше я ничего не могу вам сказать, дитя мое. Я слишком большой трус. Но когда вы узнаете правду, — потом, после моего отъезда, когда вам будут рассказывать странную историю о бедняге Леспероне, который нашел радушный прием в доме вашего отца, — умоляю, вспомните о моей сдержанности в этот час, подумайте о моем отъезде. Возможно, вы поймете меня. Подумайте об этом, и вы, вероятно, найдете объяснение всему. Будьте милосердны ко мне тогда, не судите меня слишком сурово.

Какое-то время мы молчали. Вдруг она посмотрела на меня, ее пальцы сжали мою руку.

— Господин де Лесперон, — умоляющим голосом сказала она, — о чем вы говорите? Вы мучаете меня, сударь.

— Посмотрите мне в лицо, Роксалана. Разве вы не видите, как я сам себя мучаю?

— Тогда скажите мне, сударь, — произнесла она с нежной, трогательной мольбой в голосе, — скажите мне, что тревожит вас и заставляет молчать. Я уверена, вы преувеличиваете. Не может быть, чтобы вы совершили что-нибудь бесчестное, что-нибудь низкое.

— Дитя мое, — вскричал я, — благодарю Бога за то, что вы оказались правы. Я не могу совершить бесчестный поступок и не совершу его, хотя месяц назад я побился об заклад, что сделаю это!

Внезапно в ее глазах вспыхнул ужас, сомнение и подозрение.

— Вы… вы хотите сказать, что вы шпион? — спросила она, и мое сердце пропело молитву благодарности Небесам за то, что по крайней мере это я мог отрицать честно.

— Нет, нет. Я не шпион.

Ее лицо просветлело, и она вздохнула.

— Это единственное, что я не смогла бы простить. Но раз это не так, может быть, вы скажете мне, в чем дело?

Я вновь испытал соблазн признаться, рассказать ей все. Но меня страшила бессмысленность моих признаний.

— Не спрашивайте меня, — взмолился я, — скоро вы все узнаете сами.

Я был уверен, что, как только я отдам свой проигрыш, эта новость и известие о разорении Барделиса разлетятся по всей Франции, как зыбь по воде.

— Простите меня за то, что я вошел в вашу жизнь, Роксалана! — умолял я. — Helas![1502] Если бы я встретил вас раньше! Я даже не мог себе представить, что во Франции могут быть такие женщины.

— Я не буду настаивать, сударь, поскольку, я вижу, ваше решение окончательно. Но если… если после того, как я узнаю то, о чем вы говорите, — сказала она, не глядя на меня, — и если после того, как я узнаю это, я отнесусь к вам более благосклонно, чем вы относитесь к себе, и пошлю за вами, вы… вы вернетесь в Лаведан?

Мое сердце забилось — в нем вдруг появилась надежда. Но чувство безысходности тотчас вернулось ко мне.

— Вы не пошлете за мной, можете быть уверены, — твердо сказал я; и больше мы не произнесли ни слова. Я взялся за весла и энергично заработал ими. Мне хотелось быстрее решить этот вопрос. Завтра я должен подумать об отъезде, а сейчас, пока я греб, я размышлял над теми словами, которые мы сказали друг другу. Не было сказано ни одного слова о любви, однако в самом отсутствии заключалось признание. Странное это было ухаживание, которое полностью исключало победу, и тем не менее оно увенчалось успехом. Да, победа была завоевана, но ею нельзя было воспользоваться. Пока я работал веслами, мне в голову приходили оригинальные мысли и изящные парадоксы, потому что человеческий ум — это любопытная сложная штука, и некоторые из нас смеются, когда душа плачет.

Роксалана сидела бледная и задумчивая, с затуманенными глазами, и я не мог предположить, о чем она думает.

Наконец мы приплыли к замку, и, пока я затаскивал лодку, появился Сент-Эсташ и предложил мадемуазель свою руку. Он заметил ее бледность и бросил на меня быстрый подозрительный взгляд. Мы приближались к замку.

— Господин де Лесперон, — сказал он со странной интонацией в голосе, — а вы знаете, что в провинции ходят слухи о вашей смерти?

— Я и рассчитывал, что после моего исчезновения появятся такие слухи, — спокойно ответил я.

— И вы даже не попытались опровергнуть их?

— А зачем, ведь эти слухи обеспечивают мне безопасность?

— И тем не менее, сударь, voyons[1503]. По крайней мере вы могли бы избавить от страданий — я бы даже сказал, скорби — тех, кто оплакивает вас.

— Ах! — сказал я. — И кто бы это мог быть?

Он пожал плечами и поджал губы в какой-то странной улыбке. Покосившись на мадемуазель, он усмехнулся:

— Вы хотите, чтобы я назвал мадемуазель де Марсак?

Я остановился, лихорадочно работая мозгами и бесстрастно отвечая на его пристальный взгляд. Внезапно я понял, что это, вероятно, была девушка, чьи письма были в кармане у Лесперона и чей портрет он передал мне.

Вдруг я почувствовал, что на меня еще кто-то смотрит — Роксалана. Она вспомнила, что я говорил, она могла вспомнить, как я жалел, что не встретил ее раньше, и быстро нашла объяснение моим словам. Я чуть не застонал от ярости. Я готов был отвести шевалье на задний двор замка и убить его с величайшим удовольствием. Но я сдержался и решил изобразить непонимание. У меня не было другого выбора.

— Господин де Сент-Эсташ, — холодно сказал я и посмотрел прямо в его близко посаженные глаза, — я снисходительно смотрел на ваши вольности, но есть вещи, которые я не спускаю никому, и, несмотря на все мое уважение к вам, я не могу сделать для вас исключение. К этим вещам относится вмешательство в мои дела. Будьте так добры, запомните это.

Через минуту он был сама покорность. Усмешка сползла с его лица, исчезло высокомерие. Его губы растянулись в улыбке, а на лице появилось выражение раболепия, как у последнего подхалима.

— Простите меня, сударь! — воскликнул он, простирая руки, с самой подобострастной улыбкой на свете. — Я понимаю, что позволил себе большую вольность; но вы неправильно меня поняли. Я хотел, чтобы вы оценили поступок, на который я решился.

— Да? — сказал я и откинул голову, остро чувствуя опасность.

— Сегодня я взял на себя смелость сообщить, что вы живы и здоровы человеку, который, как мне кажется, имеет полное право знать это и который приезжает сюда завтра.

— Вы можете пожалеть о своей смелости, — проговорил я сквозь зубы. — Кому вы сообщили эти сведения?

— Вашему другу, господину де Марсаку, — ответил он, и сквозь маску подобострастия вновь проступила усмешка. — Он будет здесь завтра, — повторил он.

Марсак был другом Лесперона, и благодаря его теплым словам о гасконском мятежнике виконт де Лаведан принимал меня с такой любезностью и обходительностью.

Не удивительно, что я застыл как вкопанный без единой мысли в голове и с затравленным выражением на лице. В Лаведан должен был приехать человек, который знает Лесперона, — человек, который разоблачит меня и скажет, что я самозванец. Что случится тогда? Они конечно же решат, что я шпион, и быстро разделаются со мной, не сомневаюсь. Но это волновало меня меньше, чем мнение мадемуазель. Как она истолкует то, что я сказал ей сегодня? Что она будет думать обо мне потом?

Эти вопросы проносились как быстрые стрелы в моей голове, а за ними пришла тупая злость на себя за то, что я не сказал ей все днем. Теперь уже было поздно. Теперь я признаюсь не по собственной воле, как можно было сделать еще час назад, а буду вынужден сказать правду под давлением обстоятельств. И тогда у меня не будет надежды на ее милосердие.

— Похоже, вы не рады этому известию, господин де Лесперон, — сказала Роксалана с непроницаемым видом.

Ее голос взволновал меня, потому что в нем звучало подозрение. У меня есть еще одна надежда на спасение, а если я сейчас поддамся этому страху, все будет кончено. И взяв себя в руки, я ответил спокойным, ровным голосом, в котором не было и тени смятения, охватившего мою душу.

— Я не рад, мадемуазель. У меня есть веские причины не желать встречи с господином Марсаком.

— Вот уж воистину веские! — прошипел Сент-Эсташ, брызгая слюной. — Я сомневаюсь, что вы сможете правдоподобно объяснить, почему вы не сообщили ему и его сестре о том, что вы живы.

— Сударь, — медленно произнес я, — почему вы все время говорите о его сестре?

— Почему? — повторил он, глядя на меня с нескрываемым удивлением. Он стоял прямо, с высоко поднятой головой, опираясь рукой на трость. Он перевел взгляд на Роксалану, затем снова посмотрел на меня. И наконец сказал: — Вас удивляет, что я упоминаю имя вашей невесты? Но может быть, вы будете отрицать, что помолвлены с мадемуазель де Марсак?

И я, на мгновение забыв о своей роли и о человеке, маску которого я надел, с жаром ответил:

— Да, отрицаю.

— Ну, значит, вы лжете, — сказал он и презрительно пожал плечами. Вряд ли кто-нибудь сможет сказать, что когда-либо в своей жизни я поддавался чувству ярости. Грубый, нетренированный ум может пасть жертвой страсти, но дворянин, я полагаю, никогда не бывает разгневан. Я не был зол и тогда, если не считать внешних признаков гнева. Я снял шляпу и бросил ее Роксалане, которая стояла и смотрела на нас с ужасом и изумлением.

— Мадемуазель, простите, но мне придется высечь этого говорливого школяра в вашем присутствии.

Затем с самыми учтивыми манерами я отступил в сторону и выдернул трость из-под руки шевалье прежде, чем он успел сообразить, что я намереваюсь сделать. Я поклонился ему с исключительной вежливостью, словно призывая его к терпению и испрашивая позволения на тот поступок, который я намеревался совершить, а потом, прежде чем он оправился от изумления, я трижды ударил его этой тростью по плечам. Вскрикнув одновременно от боли и унижения, он отпрыгнул назад и схватился за эфес своей шпаги.

— Сударь, — крикнула ему Роксалана, — разве вы не видите, что он безоружен?

НоСент-Эсташ ничего не видел, а если и видел, благодарил Небо за это. Он выхватил шпагу. Роксалана попыталась встать между нами, но я отстранил ее.

— Не бойтесь, мадемуазель, — спокойно сказал я, — если рука, которая победила Вертоля, не сможет справиться, пусть даже при помощи палки, с парочкой таких шпаг, как шпага этого пижона, то мне не смыть позора за всю оставшуюся жизнь.

Он с яростью бросился на меня, его шпага была направлена прямо мне в горло. Я отразил его удар тростью, а когда он нацелился ниже, я поставил круговую защиту и, поймав его шпагу, выбил ее у него. Она блеснула на солнце и со звоном отлетела к мраморной лестнице. Казалось, что вместе со шпагой улетучилась и его смелость: он стоял весь в моей власти, любопытное сочетание глупости, удивления и страха.

Шевалье де Сент-Эсташ был молодым человеком, а молодым многое прощается. Но простить тот поступок, который совершил он — бросился со шпагой на безоружного человека, — было бы не только возмутительной глупостью, но и грубым нарушением долга. Будучи старше, я обязан был преподнести шевалье урок хороших манер и дворянского благородства. Поэтому совершенно бесстрастно и исключительно для его же блага я задал ему хорошую взбучку. Ритмичными движениями я опускал на него трость, а куда она попадала — на голову, на спину или на плечи — было скорее его делом, чем моим. Мне нужно было внушить ему, что хорошо, а что плохо, а раны, которые он мог получить в ходе моего нравоучения, были ничтожны по сравнению с уроком, который получала его душа. Два или три раза он попытался схватить меня, но я увернулся — я не собирался опускаться до вульгарного обмена ударами. Моей целью была не драка, а порка, и, мне кажется, я выполнил эту задачу довольно успешно.

В конце концов вмешалась Роксалана, но только тогда, когда от одного из ударов, может быть, чуть более сильного, чем предыдущие, сломалась трость, а господин де Сент-Эсташ упал и превратился в стонущую массу.

— Простите, мадемуазель, за то, что я оскорбил ваш взор этим зрелищем, но такие уроки необходимо давать сразу же, иначе их действие не будет столь благотворным.

— Он заслужил это, сударь, — сказала она с почти жестоким оттенком в голосе.

У нас настолько бедные души, что, когда я увидел ее презрение к этой стонущей груде тряпок и рубцов, мое сердце затрепетало от радости. Я подошел к тому месту, куда упала его шпага, и поднял ее.

— Господин де Сент-Эсташ, — сказал я, — вы опорочили эту шпагу, и я не думаю, что вы когда-нибудь сможете снова воспользоваться ею. — С этими словами я сломал ее об колено и выбросил в реку, несмотря на то, что эфес был очень богатым, отделанный бронзой и золотом.

Он посмотрел на меня, лицо его было синего цвета, в глазах горела беспомощная ярость.

— Par la mort Dieu! — прохрипел он. — Вы еще ответите за это!

— Если вы еще не удовлетворены, я к вашим услугам, — учтиво сказал я.

И, прежде, чем он успел ответить, я увидел господина де Лаведана и виконтессу, торопливо идущих к нам через цветник. Виконт был мрачен и казался разгневанным, но я понял, что помрачнел он от дурных предчувствий.

— Что случилось? Что вы сделали? — спросил он меня.

— Он жестоко избил шевалье, — пронзительно завопила мадам, злобно уставившись на меня. — Он еще ребенок, этот несчастный Сент-Эсташ, — сказала она мне с укором. — Я все видела в окно, господин де Лесперон. Это было ужасно, это было жестоко. Так избить мальчика! Стыдно! Если вы поссорились с ним, неужели не существует более приемлемых способов для разрешения споров между дворянами? Pardieu, неужели вы не могли дать ему надлежащее удовлетворение?

— Если мадам возьмет на себя труд внимательно осмотреть этого бедного Сент-Эсташа, — сказал я с сарказмом, вызванным ее злобой, — я думаю, вы согласитесь, что я дал ему самое надлежащее и самое полное удовлетворение. Я бы принял его вызов со шпагой в руке, но шевалье, как и все очень молодые люди, действовал слишком поспешно; он очень торопился и не мог ждать, пока я возьму шпагу. Поэтому я был вынужден орудовать тростью.

— Но вы спровоцировали его, — резко ответила она.

— Кто бы ни сказал вам это, мадам, он сказал вам неправду. Наоборот, он спровоцировал меня. Он обманул меня. Я ударил его — что я еще мог сделать? — а он выхватил шпагу. Я защищался и помогал себе тростью, чтобы этот несчастный Сент-Эсташ понял, насколько недостойно его поведение. Вот и все, мадам.

Но успокоить ее было не так-то просто, даже несмотря на то, что мадемуазель и виконт встали на мою сторону и пытались оправдать мое поведение. В этом был весь Лаведан. Несмотря на то что он очень страшился последствий и мести Сент-Эсташа — хотя тот был еще очень молод, — он открыто выразил свое мнение о поведении шевалье и о правильности наказания, которое тот понес.

Виконтесса не испытывала страха перед своим мужем, но она не осмеливалась оспаривать его мнение по вопросам чести. Она пыталась помочь распростертому шевалье, который, мне кажется, нарочно продолжал лежать, чтобы вызвать ее сочувствие, как вдруг она переключилась на Роксалану.

— Где ты была? — внезапно спросила она.

— Когда, мама?

— Днем, — раздраженно ответила виконтесса. — Шевалье ждал тебя целых два часа.

Роксалана покраснела до корней волос. Виконт нахмурился.

— Ждал меня, мама? Но почему меня?

— Отвечай на мой вопрос — где ты была?

— Я была с господином де Леспероном, — просто ответила она.

— Вы были одни? — виконтесса чуть не визжала.

— Ну да, — в голосе бедного дитя слышалось удивление от этого неожиданного допроса.

— Боже правый! — взвизгнула виконтесса. — Похоже, моя дочь не лучше, чем…

Одному Богу известно, что она могла сказать, так как у нее был самый злой и ядовитый язык, который только может быть у женщины, я бы сказал, даже слишком злой для человека, жившего при дворе. Но виконт, видимо разделяя мои опасения и желая избавить ребенка от таких высказываний, быстро вмешался.

— Успокойтесь, мадам, что за беда случилась? Какие такие добродетели мы задели? Мы не в Париже. Это не Люксембургский дворец. En province comme en province[1504], а мы — простые люди…

— Простые люди? — аж задохнулась она. — Боже мой, я что — замужем за крестьянином? Я виконтесса де Лаведан или жена грубого деревенского мужика? А честь вашей дочери…

— Честь моей дочери здесь ни при чем, — оборвал виконт с внезапной суровостью, которая моментально погасила ее негодование. Затем спокойным, ровным голосом он сказал: — А, вот и слуги. Позвольте им, мадам, позаботиться о господине де Сент-Эсташе. Анатоль, вам лучше подать карету господину шевалье. Я не думаю, что он сможет поехать домой верхом.

Анатоль посмотрел на бледного молодого человека, распростертого на земле, а затем его маленькое умное лицо повернулось ко мне. Он все понял и широко улыбнулся. Похоже, господина де Сент-Эсташа здесь не очень любили.

Тяжело опираясь на руку одного из лакеев, шевалье с трудом шел в сторону внутреннего двора, где для него готовили карету. В последний момент он оглянулся и подозвал виконта.

— Бог свидетель, господин де Лаведан, — он тяжело дышал от душившей его ярости, — вы очень сильно пожалеете о том, что сегодня взяли сторону этого гасконского бандита. Вспомните обо мне, когда будете ехать в Тулузу.

Виконт бесстрастно стоял рядом с ним, равнодушный к его зловещей угрозе, хотя для него это прозвучало как смертный приговор.

— Адью, месье, скорейшего выздоровления, — все, что он сказал. Но тут я шагнул к ним.

— Вам не кажется, виконт, что нам лучше было бы задержать его? — спросил я.

— Тьфу! — воскликнул он. — Пусть едет.

Шевалье посмотрел на меня с выражением ужаса в глазах. Вероятно, этот молодой человек уже пожалел о своей угрозе и понял, какую ошибку он совершил, угрожая человеку, в чьей власти он находился.

— Подумайте, сударь! — вскричал я. — Ваша честная благородная жизнь приносит много пользы. Моя жизнь тоже сколько-нибудь стоит. Так неужели мы позволим этому подонку разрушить наши жизни и счастье вашей жены и дочери?

— Пусть он едет, сударь, пусть едет. Я не боюсь.

Я поклонился и отступил назад, жестом приказав лакею увезти его, таким жестом я мог приказать убрать ему грязь из-под моих ног.

Виконтесса с глубоким возмущением удалилась в свою комнату, и в этот вечер я ее больше не видел. Мадемуазель я видел всего несколько минут, и она использовала это время для того, чтобы расспросить меня о первопричине моей ссоры с Сент-Эсташем.

— Он действительно лгал, господин де Лесперон? — спросила она.

— Клянусь честью, мадемуазель, — серьезно ответил я, — я не обручен ни с одной из живущих на этом свете женщин. — И голова моя упала на грудь, когда я подумал, что завтра она будет думать обо мне, как о самом гнусном обманщике, — я собирался, уехать до приезда Марсака, — потому что настоящий Лесперон, я не сомневался в этом, был действительно помолвлен с мадемуазель Марсак.

— Я уеду из Лаведана завтра рано утром, мадемуазель, — продолжал я. — Сегодняшние события еще больше усиливают необходимость моего отъезда. Промедление грозит опасностью. Вы услышите обо мне странные вещи, как я уже предупреждал вас. Но будьте милосердны. Многое будет правдой, многое — ложью; но сама правда будет очень низкой и… — я замолчал в ужасе от того, что должно произойти. Я пожал плечами, оставив всякую надежду, и повернулся к окну. Она подошла ко мне и встала рядом.

— Вы не скажете мне? Вы совсем не верите мне? Ах, господин де Лесперон…

— Тише, дитя мое, я не могу. Теперь уже поздно рассказывать вам.

— О, нет, не поздно! Из ваших слов я поняла, что мне расскажут о вас хуже, чем вы того заслуживаете? В чем ваша тайна? Скажите мне, сударь. Скажите.

Говорила ли хоть одна женщина столь откровенно о своей любви к мужчине и о том, что ее любовь найдет любые оправдания его поступкам? Можно ли найти более подходящий момент для объяснения в любви женщине, которая знает, что ее любят, которая чувствует эту любовь каждой клеточкой своей души и готова принять ее? Такие мысли пришли мне в голову, и я решил рассказать ей все сейчас, в одиннадцатом часу.

И тут — я не знаю как — возникла новая преграда. Я должен буду не только рассказать ей о пари, которое заключил, не только о своей двуличности и обманах, благодаря которым я завоевал ее расположение и доверие ее отца, не только признаться, что я не Лесперон, но я также должен буду сказать ей, кто я. Даже если она и простит мне все остальное, сможет ли она простить мне то, что я — Барделис, тот самый пресловутый Барделис, распутник и повеса, о подвигах которого она знала из рассказов своей матери, представленных в гораздо более черном свете, чем было на самом деле? Не отшатнется ли она от меня, когда я скажу ей, что я и есть тот самый человек? Будучи чистой и невинной, она, несомненно, считала, что жизнь каждого человека, который называет себя дворянином, должна быть умеренной и добродетельной. Она увидит во мне — как ее мать — лишь представителя высшего сословия Франции со всеми присущими этому сословию пороками. Для нее я буду распутным чудовищем — ax, Dieu![1505] — пусть она так думает, когда меня уже здесь не будет.

Возможно — а сейчас, когда я оглядываюсь назад, я знаю наверняка, — мои страхи были преувеличены. Я думал, что она посмотрит на все моими глазами. Поскольку теперь, когда ко мне пришла эта большая любовь, — поверите ли вы? — ко мне вернулись все идеалы детства, и я возненавидел того человека, которым я был до сих пор. Жизнь, которую я вел, теперь вызывала у меня лишь ненависть и отвращение; мои принципы казались мне порочными и извращенными, мой цинизм — пустым и несправедливым.

— Господин де Лесперон, — тихо окликнула она, прервав мое молчание.

Я повернулся к ней. Я слегка коснулся ее руки и посмотрел в ее обращенные ко мне глаза — голубые, как незабудки.

— Вы страдаете! — произнесла она с трогательным состраданием.

— Хуже, Роксалана! Я заронил семя страданий и в ваше сердце. О, какой же я низкий человек! — воскликнул я. — И когда вы узнаете, насколько я низок, вам будет больно; вы будете оскорблены тем, что были так добры ко мне. — Она улыбнулась недоверчиво, как бы отрицая мои слова. — Нет, дитя мое, я не могу сказать вам.

Она вздохнула, и мы не успели произнести больше ни слова, как раздался звук открывающейся двери, и мы отпрянули друг от друга. Вошел виконт, и я потерял последний шанс на признание или хотя бы на предотвращение того, что последовало.

Глава 8

ПОРТРЕТ
Временами каждому думающему человеку приходят горькие мысли о том, что мы полностью находимся в руках судьбы, что мы являемся жертвами ее капризов и прихотей. Мы можем принять самое благородное, самое твердое решение — всю свою жизнь следовать выбранному пути, — однако малейшая случайность может увести нас совсем в другую сторону.

Теперь, если господин де Марсак соблаговолит посетить Лаведан в любое время суток, я уже буду ехать по дороге в Париж с намерением признать свое поражение и заплатить залог по пари. Проведя ночь, полную раздумий, и приняв решение следовать этому пути, я вдруг подумал, что потом я смогу вернуться к Роксалане. И хотя тогда я буду действительно бедным человеком, но по крайней мере мои намерения уже не смогут быть неправильно истолкованы.

Из-за этих мыслей я долго не мог заснуть. Когда я наконец погрузился в сон, я почувствовал себя гораздо счастливее, чем в последние дни. Я был уверен в любви Роксаланы, и мне казалось, что я смогу завоевать ее, как только, поборов свой стыд, который сдерживал меня сейчас, я объяснюсь с ней.

На следующий день, когда я проснулся, утро уже было в полном разгаре. Моя комната была заполнена солнечным светом, а рядом с кроватью стоял Анатоль.

— Сколько времени? — спросил я и вскочил.

— Одиннадцатый час, — сказал он с неодобрением в голосе.

— И вы позволили мне спать? — воскликнул я.

— А мы ничего другого не делаем в Лаведане, даже когда бодрствуем, — проворчал он. — Господину незачем было вставать. — Затем он протянул мне бумагу: — Господин Станислас де Марсак был здесь утром вместе со своей сестрой. Он оставил для вас письмо, сударь.

Удивление и страх тотчас сменились облегчением, так как из слов Анатоля я понял, что Марсак уже уехал. Тем не менее я взял письмо с дурным предчувствием и, пока вертел его в руках, обо всем расспросил старого слугу.

— Он пробыл в замке час, сударь, — сообщил мне Анатоль. — Господин виконт собирался разбудить вас, но он и слышать об этом не хотел. «Если то, что рассказал мне господин де Сент-Эсташ о вашем госте, окажется правдой, — сказал он, — я предпочел бы не встречаться с ним под вашей крышей». «Господин Сент-Эсташ, — отвечал мой хозяин, — не тот человек, к чьим словам может прислушиваться честный дворянин». Но несмотря на это, господин де Марсак был тверд в своем решении, и, хотя он не дал никаких объяснений моему хозяину, вас все-таки не разбудили.

Через полчаса пришла его сестра вместе с мадемуазель. Они прогуливались по террасе, и мадемуазель де Марсак выглядела очень сердитой. Дело обстоит именно так, как говорил господин де Сент-Эсташ, сказала она брату. И тогда он произнес самое чудовищное проклятие, которое я когда-либо слышал, и потребовал письменные принадлежности. Перед отъездом он попросил меня передать вам это письмо. Он уехал в бешенстве, видимо поссорившись с господином виконтом.

— А его сестра? — быстро спросил я.

— Она уехала вместе с ним. Чудесная парочка, ничего не скажешь! — добавил он, подняв глаза.

Я облегченно вздохнул. Они уехали, и, как бы они не опорочили беднягу Рене де Лесперона, их здесь не было, и они не могли разоблачить меня и назвать самозванцем. Мысленно извинившись перед тенью усопшего Лесперона за тот позор, которым я покрыл его имя, я вскрыл это серьезное послание, и из него выпал кусок веревки длиной около тридцати двух дюймов.

«Сударь, — прочитал я, — как только мне представится возможность встретиться с вами, моим долгом будет убить вас».

Обещающее начало, клянусь честью! Если и все послание было написано в таком же бескомпромиссном драматическом стиле, то оно стоило того, чтобы расшифровать его, потому что писал де Марсак жуткими каракулями.

«Именно поэтому, — писал он дальше, — я воздержался от встречи с вами этим утром. Сейчас слишком беспокойное время, и провинция находится в слишком опасном положении, чтобы совершить поступок, который привлечет внимание Хранителя Печати к Лаведану. Вы остались живы только благодаря моему уважению к господину де Лаведану и благодаря моей преданности делу, которому мы оба служим. Я еду в Испанию, чтобы скрыться от преследований короля.

Спасти себя — это мой долг, который я обязан выполнить как перед собой, так и перед нашим делом. Но у меня есть еще один долг, который я должен выполнить перед моей сестрой, которую вы жестоко оскорбили, и этот долг, ей-богу, я выполню до отъезда. Мы не будем говорить о вашей чести, сударь, по причинам, которые не нужно называть, и я не собираюсь взывать к ней. Но если в вас осталась хоть капля мужества, если вы не полный трус и подлец, я буду ждать вас послезавтра в любой час до полудня в трактире де ла Курон. И там, если вы будете так любезны, мы разрешим наш спор. Для того чтобы вы могли прийти подготовленным и чтобы не терять времени, когда мы встретимся, я сообщаю вам длину моей шпаги».

Так закончилось это сердитое, пышущее огнем письмо. Я задумчиво сложил его и, приняв решение, вскочил с постели и попросил Анатоля помочь мне одеться.

Я застал виконта размышляющим над столь необычным поведением Марсака, но, к счастью, он не мог догадаться о причинах. В ответ на вопросы, с которыми он, естественно, набросился на меня, я заверил его, что это было просто недоразумение; что господин де Марсак предложил мне встретиться с ним в трактире через два дня и что тогда я точно все выясню.

И все-таки я сожалел об этом событии, так как из-за него должен был остаться и еще два дня пользоваться гостеприимством виконта. На все это он отреагировал так, как я и ожидал, заметив, что на данный момент шевалье де Сент-Эсташ, похоже, удовлетворен тем, что поссорил меня с Марсаком.

Из слов Анатоля я уже понял, что Марсак ничего не сказал. Но беседа его сестры и Роксаланы вызывала у меня серьезное беспокойство. Женщины обычно не бывают сдержанны в таких ситуациях. Даже если мадемуазель де Марсак не сказала прямо, что я неверный возлюбленный, все равно я очень боялся, что Роксалана, как и любая женщина, понимающая с полуслова, придет к заключению, что я лгал ей прошлой ночью. С тяжелым сердцем я отправился искать ее. Она гуляла в старом розовом саду за замком.

Сначала она не заметила меня, и некоторое время я мог наблюдать за ней. Она медленно шла по саду. Я заметил, каким печальным было ее лицо. Это была моя работа — моя и Шательро, а также всех остальных веселых господ, которые сидели за моим столом в Париже около месяца назад.

Гравий захрустел под моими ногами, и она обернулась. Увидев меня, она вздрогнула. Кровь прилила к ее лицу и тотчас отхлынула. Она стала бледнее, чем прежде. Сначала она повернулась, чтобы уйти, но затем передумала и стояла неподвижная и внешне спокойная, ожидая моего приближения.

Но глаза ее были опущены, она тяжело дышала, а на лице была маска безразличия. Однако, когда я подошел, она заговорила первой, и банальность ее слов изумила меня, и — несмотря на все мои знания о женщинах — на какое-то мгновение ее спокойствие показалось мне натуральным.

— У вас сегодня утомленный вид, господин де Лесперон. — Усмехнувшись, она повернулась ко мне и сорвала розу.

— Да, — глупо ответил я, — я поздно встал.

— Какой ужас, ведь из-за этого вы не увиделись с мадемуазель де Марсак. Вам сказали, что она была здесь?

— Да, мадемуазель. Станислас де Марсак оставил письмо.

— Несомненно, вы очень расстроены, что не встретились с ними? — промолвила она.

Я сделал вид, что не заметил вопросительной интонации в ее голосе.

— Это их вина. Похоже, они предпочли не встречаться со мной.

— Вас это удивляет? — гневно вспыхнула она, но быстро взяла себя в руки. С прежним безразличием она добавила: — Вы не выглядите взволнованным, сударь.

— Напротив, мадемуазель, я глубоко взволнован.

— Потому что не встретились со своей… невестой? — спросила она и в первый раз подняла глаза. Наши глаза встретились, и ее взгляд пронзил меня, как кинжал.

— Мадемуазель, я уже имел честь сообщить вам вчера, что я не связан словом ни с одной женщиной.

При упоминании вчерашнего дня она поморщилась, и я пожалел о своих словах, так как они, должно быть, вновь обнажили рану, нанесенную ее гордости. Вчера я почти сказал, что люблю ее, и вчера она ответила, что любит меня, потому что вчера я поклялся, что рассказ Сент-Эсташа о моей помолвке был ложью. Сегодня она получила подтверждение правдивости его слов от самой женщины, с которой был обручен Лесперон, и я мог представить, какие чувства она испытывала.

— Вчера, сударь, — с презрением ответила она, — вы очень много лгали.

— Нет, я говорил чистую правду. О, Боже, мадемуазель, — воскликнул я с внезапной страстью. — Неужели вы не верите мне? Неужели вам не достаточно моего слова, и вы не можете потерпеть, пока я не освобожусь от своих обязательств и объясню вам все?

— Объясните? — сказала она, обжигая меня своим презрением.

— Все это — чудовищное недоразумение. Я пал жертвой обстоятельств. О, я не могу сказать больше. Я легко могу успокоить этих Марсаков. Послезавтра я должен встретиться с господином де Марсаком. У меня в кармане лежит письмо от этого фехтовальщика, в котором он пишет, что с удовольствием убьет меня. Но…

— Я надеюсь, он сделает это, сударь! — оборвала она с такой яростью, что я просто онемел и не смог закончить фразу. — Я буду молиться Богу, чтобы он смог это сделать! — добавила она. — Вы, как никто другой, заслуживаете этого!

Минуту я стоял, пораженный ее словами. Затем я понял причину ее ярости, и внезапная радость охватила меня. Ее ярость была следствием ненависти, до которой, как известно, от любви один шаг, хотя эта ненависть может быть смертельной. И тем не менее ее ярость красноречиво сказала мне о тех чувствах, которые она так тщательно пыталась скрыть, и, движимый внезапным порывом, я шагнул к ней.

— Роксалана, — с жаром произнес я, — вы не хотите этого. Как вы будете жить, если я умру? Дитя мое, вы любите меня так же, как я люблю вас. — Я неожиданно притянул ее к себе с откровенной нежностью, почти с благоговением. — Неужели вы не хотите прислушаться к голосу вашей любви? Неужели вы не можете хоть немного поверить мне? Вы не думаете, что, если бы я был настолько недостойным, как вы себе представляете, эта любовь никогда не смогла бы возникнуть?

— Она не возникла! — крикнула она. — Вы лжете… так же, как и во всем остальном. Я не люблю вас. Я ненавижу вас. Dieu! Как я вас ненавижу!

До сих пор она лежала в моих объятиях, подняв лицо кверху и глядя на меня жалобными, испуганными глазами — как пойманная змеей птица, которая с ужасом, но тем не менее зачарованно смотрит в глаза своего мучителя. Сейчас, когда она заговорила, воля вернулась к ней, и она попыталась вырваться из моих объятий. Но я крепко держал ее. Чем сильнее она ненавидела меня, тем решительнее я становился.

— Почему вы ненавидите меня? — твердо спросил я. — Спросите себя, Роксалана, и скажите мне, какой ответ дает ваше сердце. Разве оно не говорит вам, что вы не ненавидите меня — что на самом деле вы любите меня?

— О, Боже, терпеть такое оскорбление! — вскрикнула она. — Пустите меня, miserable[1506]. Мне что, позвать на помощь? О, вы ответите за это! Если на свете есть Бог, вы будете наказаны.

Но, охваченный страстью, я не отпускал ее, несмотря на просьбы, угрозы и сопротивление. Я был груб, если хотите. Но подумайте, что творилось в моей душе от того, в какое положение я попал, и не судите меня слишком строго. Внезапно я опять обрел смелость, которой мне так не хватало, и решил признаться. Я должен сказать ей. Будь что будет, худшего все равно уже не может случиться.

— Послушайте, Роксалана!

— Я не желаю вас слушать! С меня достаточно оскорблений! Пустите меня!

— Нет, вы должны выслушать меня. Я — не Рене де Лесперон. Если бы у этих Марсаков было побольше терпения и ума, если бы они дождались меня этим утром, они бы сказали вам об этом.

На секунду она прекратила свою борьбу и внимательно посмотрела на меня. Затем с презрительным смешком она возобновила свои усилия еще более яростно, чем прежде.

— Какую новую ложь вы придумали для меня? Пустите меня, я ничего не хочу больше слышать!

— Небо свидетель, я сказал вам правду. Я знаю, насколько дико она звучит, и это — одна из причин, почему я не говорил вам об этом раньше. Но я не могу вынести ваше презрение. Я не смогу смириться с тем, что вы считаете меня лжецом, когда я открыто признаюсь в любви к вам…

Ее сопротивление стало настолько неистовым, что я вынужден был ослабить свои объятия. Но я сделал это столь неожиданно, что она потеряла равновесие и чуть не упала. Чтобы удержаться на ногах, она схватилась за мой камзол, и он расстегнулся.

Мы стояли на некотором расстоянии друг от друга, и она смотрела на меня, белая и дрожащая от гнева. В ее глазах полыхала ненависть, но не выдержав моего прямого, твердого взгляда, она опустила их. Когда она снова подняла глаза, на ее губах появилась улыбка, полная невыразимого презрения.

— Так вы клянетесь, — сказала она, — что вы не Рене де Лесперон? Что мадемуазель де Марсак — не ваша невеста?

— Да, всеми святыми! — страстно воскликнул я.

Она продолжала смотреть на меня с этой насмешливой, презрительной улыбкой.

— Я слышала, — произнесла она, — что самые большие лжецы — это те, которые с готовностью дают клятву. — И задохнувшись от ненависти, сказала: — По-моему, вы что-то уронили на землю. — И не дожидаясь ответа, она развернулась и ушла.

У моих ног лицом кверху лежала миниатюра, которую перед смертью передал мне несчастный Лесперон. Она выпала из моего камзола во время борьбы, и теперь я нисколько не сомневался, что на портрете была изображена мадемуазель де Марсак.

Глава 9

НОЧНАЯ ТРЕВОГА
В тот день, возвращаясь после долгой прогулки, — мое незавидное настроение заставляло меня постоянно двигаться — я обнаружил во дворе дорожную карету, готовую к отъезду. Я поднимался по ступенькам замка и столкнулся с идущей вниз мадемуазель. Я отошел в сторону, пропустив ее, и она прошла мимо с высоко поднятой головой, подобрав юбку, чтобы, не дай Бог, не коснуться меня.

Я хотел заговорить с ней, но она смотрела прямо перед собой, и взгляд ее был грозен; кроме того, за нами наблюдало полдюжины слуг. Я низко поклонился — подметая землю пером своей шляпы — и пропустил ее. Я не двинулся с места и остался стоять там, где она прошла мимо меня. Я стоял и смотрел, как она садилась в карету, как карета выехала со двора и с грохотом покатилась по мосту, оставляя за собой клубы пыли.

В эту минуту я испытывал чувство полного опустошения и невыразимой боли. Мне казалось, что она ушла из моей жизни навсегда — ничем не искупить свою вину и не вернуть ее после того, что произошло между нами этим утром. Ее гордость уже была задета тем, что рассказала ей мадемуазель де Марсак о наших отношениях, а мое поведение в розовом саду завершило работу и превратило в ненависть те нежные чувства, в которых еще вчера она почти призналась мне. Я был уверен, что теперь она действительно ненавидит меня. Только сейчас я понял, насколько опрометчивым, просто безумным был мой отчаянный поступок, и теперь, с горечью думал я, я лишился последнего шанса когда-либо исправить ситуацию.

Мне уже ничего не поможет, даже если я заплачу свою ставку по пари и вернусь под своим настоящим именем. Да уж, заплачу свою ставку! А в чем, собственно, героизм этого поступка? Разве я не проиграл пари на самом деле? Следовательно, расплата неизбежна.

Глупец! Глупец! Почему я не воспользовался ее настроением, когда мы плыли вниз по реке? Почему я тогда не рассказал ей все об этом безобразном деле с самого начала? Почему я не сказал ей, что, для того чтобы исправить зло, я собираюсь поехать в Париж и заплатить свою ставку, а когда это будет сделано, я вернусь к ней и буду просить ее стать моей женой? Любой разумный человек поступил бы именно так. Он бы увидел, какие опасности подстерегают его в такой ситуации, и предпочел бы предупредить их единственно возможным способом.

О-хо-хо! Дело сделано. Игра подошла к концу, и я сам виноват в том, что проиграл. Осталось выполнить последнюю задачу — встретиться в трактире с Марсаком и восстановить справедливость в отношении бедняги Лесперона. Что может случиться потом, меня не волновало. Я буду разорен после того, как урегулирую свои дела с Шательро, и Марсель де Сент-Пол де Барделис, яркая звезда, сверкающая на небосклоне французского двора, закатится и погаснет навсегда. Но в ту минуту это не имело для меня никакого значения. Я потерял все, что было мне дорого, все, что могло внести радость в мою порочную, сытую жизнь.

Вечером виконт сказал мне, что ходят слухи о смерти маркиза Барделиса. Я равнодушно спросил его, как появились эти слухи, и он ответил, что несколько дней назад крестьяне поймали лошадь, которая, по словам слуг господина де Барделиса, принадлежала хозяину, и, поскольку никто не видел его и не слышал о нем в течение двух недель, решили, что с ним произошел несчастный случай. Даже это сообщение не могло вызвать моего интереса. Пусть считают меня мертвым, если им так хочется. Для человека, пережившего нечто худшее, чем смерть, это не имело большого значения.

Следующий день прошел без каких-либо событий. Мадемуазель по-прежнему отсутствовала. Мне хотелось спросить об этом виконта, но по вполне понятным причинам я не стал этого делать.

На следующий день я должен был покинуть Лаведан, но не было видно никаких приготовлений, никаких сборов. Вы помните, как я прибыл сюда? Все, даже одежду, которую я носил, я получил благодаря щедрому гостеприимству виконта. Мы тихо поужинали вместе — виконт и я, — так как виконтесса не выходила из комнаты.

Я рано ушел в свою комнату и долго лежал с открытыми глазами, размышляя о печальном будущем, которое ожидало меня. Я не думал о том, что буду делать после объяснения с господином де Марсаком, и, насколько помню, меня это совсем не волновало. Я свяжусь с Шательро и сообщу ему, что считаю себя проигравшим. Я отправлю ему долговую расписку, передам ему мои земли в Пикардии и попрошу заплатить моим слугам в Париже и Барделисе и отпустить их.

Что касается меня самого, то я мало беспокоился о том, куда забросит меня жизнь. У меня оставалась еще кое-какая собственность, но у меня не было ни малейшего желания заниматься ею. В Париж я не вернусь; это я решил твердо. Я думал отправиться в Испанию. Однако этот выбор казался мне таким же пустым, как и все остальные. Наконец я заснул с мыслью, что получу прощение и вопрос о моем будущем разрешится сам собой, если я не проснусь больше никогда.

Но мне суждено было проснуться, как раз когда завеса ночи уже начала подниматься, и в воздухе чувствовалось прохладное дыхание рассвета. Я услышал громкий стук в ворота Лаведана, приглушенные голоса, топот ног и звуки хлопающих дверей в замке.

В дверь моей спальни постучали, и когда я открыл, то увидел на пороге виконта в ночном колпаке, рубашке и с зажженной свечой.

— У ворот солдаты! — воскликнул он, войдя в комнату. — Этот мерзавец Сент-Эсташ уже поработал!

Несмотря на все свое возбуждение, внешне виконт был, как всегда, спокоен.

— Что будем делать? — спросил он.

— Вы их, конечно, впустите? — сказал я с вопросом в голосе.

— Да, конечно. — Он пожал плечами. — Как мы можем сопротивляться им? Даже если бы я был готов к этому, мы не смогли бы долго продержаться.

Я завернулся в халат, так как утро было прохладным.

— Господин виконт, — мрачно сказал я, — я искренне сожалею, что дела господина Марсака задержали меня здесь. Если бы не он, я бы покинул Лаведан два дня назад. Я боюсь за вас, но мы, по крайней мере, можем надеяться, что мой арест в вашем доме не повлечет за собой тяжелых последствий для вас. Я никогда не прощу себе, если из-за того, что вы дали мне укрытие, с вами что-нибудь случится.

— Об этом не может быть и речи, — ответил он с благородством, присущим этому человеку. — Это работа Сент-Эсташа. Я всегда боялся, что рано или поздно это случится. Рано или поздно мы должны были стать врагами из-за моей дочери. Я был в руках у этого подлеца. Он знал о моем участии в последнем восстании, и я был уверен, что, если он захочет причинить мне вред, он, не задумываясь, предаст меня. Боюсь, господин де Лесперон, что не только за вами — а может быть, и вообще не за вами — пришли эти солдаты. Возможно, они пришли за мной.

Не успел я ответить ему, как дверь широко распахнулась и в комнату, в ночном колпаке и в наспех накинутом халате, выглядя настоящей мегерой в этом бесформенном deshabille[1507], ворвалась виконтесса.

— Посмотри, — крикнула она своему мужу, ее резкий голос звенел от возмущения, — посмотри, к чему ты привел нас!

— Анна! Анна! — воскликнул он, подойдя к ней и пытаясь успокоить ее. — Успокойся, детка, будь мужественной.

Но она вырвалась из его объятий и металась по комнате, тощая и злая, как фурия.

— Успокойся? — презрительно повторила она. — Будь мужественной? — У нее вырвался короткий смешок — отчаянное, мрачное, насмешливое выражение гнева. — Неужели, помимо всего прочего, ты еще и наглец? И ты смеешь просить меня успокоиться, быть мужественной в такую минуту? Разве я не предупреждала тебя двенадцать месяцев назад? Ты не обращал внимания на мои слова, ты смеялся надо мной, а теперь, когда мои страхи оправдались, ты просишь меня успокоиться?

Снизу раздался скрип ворот. Виконт услышал его.

— Мадам, — сказал он, отбросив уговоры, и теперь его голос был полон достоинства, — солдат уже впустили в замок. Я прошу вас уйти. Наше положение не позволяет…

— А какое у нас положение? — резко оборвала она. — Мятежники, высланные, бездомные нищие — вот наше положение, благодаря тебе и твоему дурацкому участию в заговоре. Что станет с нами, глупец? Что станет с Роксаланой и со мной, когда они повесят тебя, а нас выселят из Лаведана? Боже правый, подходящее время для разговора о достоинстве! Разве я не просила тебя, не вмешиваться в эти распри? Ты смеялся надо мной.

— Мадам, ваша память несправедлива ко мне, — ответил он подавленным голосом. — Я никогда в жизни не смеялся над вами.

— Ну ты недалеко от этого ушел. Разве ты не говорил мне, что я должна заниматься своими делами? Разве ты не говорил мне, что будешь идти своим путем? Ну вот ты и пришел, о Боже! Эти слуги короля заставят тебя пройти еще немного, — продолжала она с жестоким, отвратительным сарказмом. — Тебе придется дойти до эшафота в Тулузе. Это, ты скажешь, твое личное дело? Но разве ты обеспечил будущее своей жены и дочери? Выходит, я вышла за тебя замуж и родила тебе дочь только для того, чтобы мы с ней погибли от голода? Или же ты прикажешь наняться в прислуги или пойти в белошвейки?

Виконт со стоном упал на кровать и закрыл лицо руками.

— Господи, помоги мне! — воскликнул он со страданием в голосе. Это страдание было вызвано не страхом смерти; он страдал от бездушия этой женщины, которая в течение двадцати лет делила с ним кров и постель и которая в минуту несчастья предала его.

— Да, — издевалась она, — проси Бога о помощи, потому что от меня ты ее не дождешься.

Она ходила взад и вперед по комнате, как тигрица в клетке, ее лицо позеленело от злости.

Она больше не задавала ему вопросов; она больше не обращалась к нему; с ее тонких губ одно за другим срывались проклятия, и я содрогнулся от чудовищности ругательств, произносимых женскими устами. Наконец мы услышали тяжелые шаги по лестнице, и, движимый внезапным порывом, я вскричал:

— Мадам, пожалуйста, возьмите себя в руки!

Она повернулась ко мне, ее близко посаженные глаза полыхали от гнева.

— Sangdieu! По какому праву вы… — начала было она.

Но сейчас было не время для женской болтовни; не время для соблюдения этикета; не время для расшаркивания и учтивых улыбок. Я крепко схватил ее за руку и, наклонившись прямо к ее лицу, сказал:

— Folle![1508]

Готов поклясться — ни один мужчина не называл ее таким словом. Она задохнулась от удивления и гнева. Я понизил голос, чтобы меня не услышали приближающиеся солдаты.

— Вы хотите погубить и себя, и виконта? — тихо произнес я. Ее глаза задавали мне вопрос, и я ответил: — Откуда вы знаете, что солдаты пришли за вашим мужем? Вполне возможно, им нужен я — и только я. Скорее всего, они ничего не знают об отступничестве виконта. Вы что, своей тирадой и своими обвинениями хотите сообщить им об этом?

Она раскрыла рот от удивления. Об этом она не подумала.

— Прошу вас, мадам, отправляйтесь в свою комнату и возьмите себя в руки. Скорее всего у вас нет причин для беспокойства.

Она уставилась на меня в смятении и замешательстве, и, хотя она уже не успевала уйти, мое предупреждение прозвучало вовремя.

В этот момент дверь снова открылась, и на пороге возник молодой человек в латах и в шляпе с пером, в одной руке он держал обнаженную шпагу, а в другой — фонарь. За его спиной блестели клинки солдат.

— Который из вас господин Рене де Лесперон? — вежливо спросил он с сильным гасконским акцентом.

Я шагнул вперед.

— Меня называют этим именем, господин капитан, — сказал я.

Он посмотрел на меня с сожалением, как бы извиняясь, и сказал:

— Именем короля, господин де Лесперон, я прошу вас сдаться!

— Я ждал вас. Моя шпага там, сударь, — учтиво сказал я. — Если вы позволите мне одеться, я буду готов идти с вами через несколько минут.

Он поклонился, и сразу стало ясно, что он прибыл в Лаведан — как я и говорил виконтессе — только из-за меня.

— Я благодарен вам за вашу покорность, — сказал этот вежливый господин. Это был симпатичный паренек с голубыми глазами и улыбчивым ртом, которому даже его топорщившиеся усы не смогли придать суровое выражение. — Прежде чем вы начнете одеваться, сударь, я должен выполнить еще одну обязанность.

— Выполняйте свою обязанность, сударь, — ответил я. Он подал знак своим людям, и через минуту они уже рылись в моих вещах. В это время он повернулся к виконту и виконтессе и принес им свои извинения за то, что нарушил их сон, и за то, что грубо отобрал у них гостя. Он говорил, что наступили смутные времена. Он осыпал проклятиями обстоятельства, которые вынуждают его солдат выполнять неприятные обязанности судебного пристава, и надеялся, что мы все равно будем считать его честным дворянином, несмотря на его неприглядные действия.

Из карманов моей одежды они вытащили письма, адресованные Лесперону, которые этот несчастный передал мне перед смертью; среди них было письмо от самого герцога Орлеанского, одного этого письма было достаточно, чтобы повесить целый полк. Кроме того, они взяли письмо господина де Марсака, написанное два дня назад, и медальон с портретом мадемуазель де Марсак.

Они передали бумаги и медальон капитану. Он взял их с осуждением, почти с отвращением, которым были окрашены все его действия, связанные с моим арестом.

Именно из-за отвращения к этой своей работе он предложил мне ехать без конвоя, если я дам ему слово не пытаться бежать.

Мы стояли в зале. Его люди были уже во дворе, и с нами оставались только господин виконт и Анатоль — на лице последнего, как в зеркале, отражалась скорбь его хозяина. Великодушие капитана явно выходило за пределы его полномочий, и это тронуло меня.

— Господин крайне великодушен, — сказал я.

Он раздраженно пожал плечами.

— Сар de diou! — воскликнул он, и его ругательства напомнили мне о моем друге Казале. — Это не великодушие, сударь. Это желание придать грязной работе более благопристойный вид. Черт меня побери, я не могу вытравить из себя дворянина даже ради самого короля. Кроме того, господин де Лесперон, разве мы с вами не земляки? Разве мы не гасконцы оба? Pardiou, во всей Гаскони трудно найти более уважаемое имя, чем Лесперон, и того, что вы принадлежите к такой благородной семье, более чем достаточно для некоторых привилегий, которые я могу предоставить вам своей властью.

— Я даю вам слово не пытаться бежать, господин капитан, — ответил я и поклонился в знак признательности за его добрые слова.

— Я — Миронсак де Кастельру из Шато-Руж в Гаскони, — сообщил он, поклонившись в ответ. Клянусь, если бы он не был хорошим солдатом, он бы смог стать прекрасным учителем этикета.

Мое прощание с господином де Лаведаном было коротким, но сердечным; извиняющимся с моей стороны и сочувствующим — с его. Итак, вдвоем с Кастельру мы отправились по дороге в Тулузу. Своим людям он приказал следовать за нами через полчаса и не торопиться.

Мы ехали не спеша — Кастельру и я. По дороге мы говорили о многих вещах, и я обнаружил, что он интересный и приятный собеседник. Не будь я в таком подавленном настроении, меня бы встревожило то, что он рассказал мне; как оказалось, дела арестованных по обвинению в государственной измене и за участие в последнем мятеже рассматривались весьма поверхностно. Большинство из них не могли даже выступить в свою защиту. Доказательства их отступничества передавались в трибунал, а решение принимали судьи, которые не желали слушать какие-либо оправдания.

Моя личность была полностью доказана: я сам сообщил свое имя Кастельру; измена Лесперона также была полностью доказана: она была известна всем; да еще письмо герцога, найденное среди моих вещей. Если судьи не пожелают слушать мои заверения в том, что я никакой не Лесперон, а пропавший Барделис, мои проблемы разрешатся очень простым способом. Но я не испытывал никакого страха. Мне было абсолютно все равно. Для меня жизнь уже кончилась. Я погубил единственный шанс на счастье, который мне предоставила судьба, и, если господа судьи в Тулузе отправят меня на плаху, какое это может иметь значение?

Но все-таки было одно дело, которое волновало меня, — мой разговор с Марсаком. И я заговорил об этом с моим стражником.

— Я хотел бы встретиться с одним дворянином в Гренаде сегодня утром. Среди моих бумаг есть письмо, в котором говорится об этой встрече. Господин капитан, я был бы вам оченьпризнателен, если бы вы решили позавтракать там и предоставили мне возможность встретиться с ним. Это дело чрезвычайной важности.

— И оно касается?.. — спросил он.

— Дамы, — ответил я.

— Ах, да! Но в письме он бросает вам вызов, не так ли? Естественно, я не могу позволить вам рисковать своей жизнью.

— Чтобы не расстроить палача в Тулузе? — я рассмеялся. — Не бойтесь. Дуэли не будет, я вам обещаю.

— Тогда я согласен, сударь, и вы встретитесь с вашим другом.

Я поблагодарил его, и мы заговорили о других вещах, следуя по тулузской дороге ранним утром. Наш разговор, сам не знаю как, коснулся Парижа и двора, и, когда я мимоходом сказал, что хорошо знаю Люксембургский дворец, он спросил, не приходилось ли мне встречаться с одним молодым франтом по имени Миронсак.

— Миронсак? — повторил я. — Да, конечно. — И чуть было не сказал, что знаю этого юношу очень близко и очень люблю его, но счел это неразумным. Я лишь спросил: — Вы его знаете?

— Pardiou! — воскликнул он. — Этот парень — мой кузен. Мы оба Миронсаки; он — из Кастельвера, а я, если помните, — Миронсак из Кастельру. Чтобы не путать нас, его называют Миронсак, а меня — Кастельру. Peste! Это не единственное различие. Пока он загорает в высшем свете Парижа — эти Миронсаки из Кастельвера очень богаты, — я, его бедный гасконский брат, вынужден изображать судебного пристава в Лангедоке!

Я взглянул на него с новым интересом, так как упоминание об этом милом Миронсаке напомнило мне ту ночь в Париже, когда я заключил злосчастное пари, и я вспомнил, как этот благородный юноша пытался — но было уже поздно — отговорить меня от этого предприятия, которое выглядело недостойным в его честных глазах.

Мы заговорили о кузене Кастельру, и я дошел до того, что признался в своем расположении к этому юноше. Это еще больше усилило благосклонность, которую мой юный капитан проявлял ко мне с момента моего ареста, и я осмелел настолько, что попросил его оказать мне еще одну услугу и вернуть мне портрет, который его люди вытащили из моего кармана. Я хотел отдать его Марсаку. Это послужило бы подтверждением моего рассказа.

У Кастельру не было никаких возражений.

— Конечно, — сказал он и протянул мне его. — Прошу прощения, что сам не подумал об этом. Зачем Хранителю Печати этот портрет?

Я поблагодарил его и спрятал медальон в карман.

— Бедняжка! — вздохнул он, в его голосе звучало сочувствие. — Ей-богу, господин де Лесперон, подходящая работа для солдата, не правда ли? Diable![1509] От этой работы дворянина просто вывернет наизнанку, и ему придется всю свою жизнь прятаться от глаз честных людей. Если бы я знал, что солдатская служба включает в себя такие гнусности, я бы дважды подумал, прежде чем выбрать ее. Я бы лучше остался в Гаскони и обрабатывал землю, чем заниматься такими делами.

— Мой юный друг, — с улыбкой сказал я, — все, что вы делаете, вы делаете от имени короля.

— Как и всякий палач, — раздраженно ответил он, его усы встали дыбом от презрительной усмешки, которая скривила его рот. — Подумать только! И я приложу руку к слезам, которыми покроются глаза этой прекрасной дамы! Quelle besogne! Bon Dieu, quelle besogne![1510]

Я рассмеялся над тем, как он выражал свои страдания в этой причудливой гасконской манере, а он смотрел на меня с удивлением, к которому примешивалось восхищение. Поскольку, если дворянин был настолько мужественным, что мог смеяться в такой ужасной ситуации, он был достоин восхищения.

Глава 10

ВОССТАВШИЙ ИЗ МЕРТВЫХ
Было около десяти часов, когда мы въехали во двор таверны де ла Курон в Гренаде.

Кастельру занял симпатичную комнатку на первом этаже с выходящими во двор окнами. Я расспросил хозяина, и он сообщил мне, что господин де Марсак еще не приехал.

— Мы договорились встретиться до полудня, господин Кастельру, — сказал я. — С вашего разрешения я подожду.

Он не возражал. Два часа не имели никакого значения. Мы все встали очень рано, и, как он сказал, он тоже имеет право на отдых.

Я стоял у окна и увидел, как из таверны вышел очень высокий, небрежно одетый дворянин и заговорил с конюхом. Он с трудом передвигался, опираясь на толстую палку. Когда он пошел обратно в таверну, я заметил, что он ужасающе бледен. Что-то в его лице и во всей его фигуре показалось мне знакомым — это озадачило меня, и я продолжал о нем думать, когда мы с Кастельру сели завтракать.

Примерно через полчаса, закончив нашу трапезу, мы сидели и разговаривали. Меня начинало раздражать, что господин де Марсак заставляет себя ждать, как вдруг я услышал топот копыт. Я вновь подошел к окну. Какой-то дворянин на полном скаку въехал в porte-cochere[1511]. Это был богато одетый худой, энергичный человек. Его смуглое лицо и черная борода придавали ему почти зловещий вид.

— А-а, так ты здесь! — воскликнул он, обращаясь к кому-то на крыльце. — Par la mort Dieu, я даже не надеялся увидеть тебя!

С крыльца раздался удивленный возглас:

— Марсак! Ты здесь?

— Так вот он, этот дворянин! — Он легко спрыгнул на землю, и помощник конюха взял его лошадь. Теперь в моем поле зрения появился этот хромающий дворянин.

— Мой дорогой Станислас! — воскликнул он. — Не могу выразить, как я счастлив видеть тебя! — и с этими словами он направился к Марсаку, раскрыв руки для объятия.

Какое-то время Марсак удивленно смотрел на него ничего не понимающим взглядом. Затем, резко подняв руку, он ударил его в грудь с такой силой, что, если бы не конюх, этот несчастный непременно бы упал. В изумлении больной человек смотрел на своего противника. Марсак шагнул ему навстречу.

— Что это? — грубо закричал он. — Что за притворная немощность? Меня не удивляет твоя бледность, трус! Но откуда эта нетвердая походка? Что это ты такой слабый? Хочешь провести меня?

— Ты что, лишился разума? — воскликнул другой. в его голосе появилась нотка гнева. — Ты сошел с ума, Станислас?

— Оставь свое притворство, — прозвучал презрительный ответ. — Два дня назад в Лаведане мне сообщили, что ты совершенно здоров; из того, что я услышал, мне стало ясно, почему ты задержался там и ничего на сообщил нам о себе. Именно поэтому, как ты, наверное, догадался, я написал тебе. Моя сестра оплакивала твою смерть, а ты в это время сидел у ног своей Роксаланы и наслаждался ее любовью среди роз Лаведана.

— Лаведана? — медленно повторил его противник. И тут он вскипел: — О чем ты говоришь, черт побери? Какой Лаведан?

Внезапно до меня дошло, кто был этот больной дворянин. Роденар, глупец, ошибся, когда сказал, что Лесперон скончался. Теперь ясно, что он просто потерял сознание. Итак, там, внизу, стоял Лесперон собственной персоной, тот самый человек, которого я оставил в сарае близ Мирепуа.

В этот момент я не думал о том, где и как он выздоровел, не пытался раскрыть эту тайну: он был здесь, и этого было достаточно. Одному Богу известно, какие осложнения вызовет его присутствие.

— Прекрати эту комедию! — орал взбешенный Марсак. — Тебе это не поможет. Слезы моей сестры ничего не значат для тебя, но ты заплатишь за них и за то оскорбление, которое ты нанес ей.

— Боже мой, Марсак! — крикнул Лесперон, дойдя до той же степени бешенства. — Может быть, ты объяснишь?

— Да, — прорычал Марсак и обнажил шпагу, — я объясню. Клянусь Богом, я объясню тебе — вот этим! — И он покрутил своей шпагой. — Давай, мой господин, представление окончено. Выброси свой костыль и защищайся; давай, парень, или, sangdieu, я проткну тебя насквозь!

Внизу все пришло в волнение. Хозяин и толпа слуг — официантов и конюхов — бросились между ними и попытались удержать разъяренного Марсака. Но он стряхнул их с себя, как бык стряхивает свору собак. Через мгновение его искрометная шпага расчистила пространство вокруг него. Его стремительные удары сыпались во все стороны. Один из слуг получил удар в ногу, увидев кровь, он завопил, что его убили. Марсак изрыгал проклятия и угрозы. Судомойка, заняв выгодную позицию на ступеньках, пыталась пристыдить его: она откровенно выражала свое отношение к его поведению, крича, что только самый последний трус может напасть на беспомощного человека, который едва стоит на ногах.

— Po Cap de Diou! — выругался Кастельру. — Вы когда-нибудь видели такую суматоху? Что случилось?

Но я не ответил ему. Если я не буду действовать быстро, обязательно прольется кровь. Я был единственным, кто мог все объяснить. Лесперону крупно повезло, что я оказался рядом в момент его встречи с этим драчуном Марсаком. Я забыл об обстоятельствах, которые связывали меня с Кастельру; я забыл обо всем, кроме необходимости немедленно вмешаться. Я посмотрел вниз, примерно в семи футах от нашего окна был козырек крыльца; от него до земли было еще футов восемь. Прежде чем мой гасконский капитан понял, что я собираюсь сделать, я выпрыгнул из окна и приземлился на выступающий козырек. Через секунду я был в самом центре событий, и все глаза устремились на меня. Встревоженный Кастельру, который подумал, что я решил бежать, бросился за мной тем же необычным путем и при этом кричал:

— Господин де Лесперон! Эй! Господин де Лесперон! Mordiou! Вы же дали мне слово, господин де Лесперон!

Трудно было придумать более подходящий способ сдержать натиск Марсака; ничто не могло лучше заставить его выслушать меня, потому что было более чем очевидно, что Кастельру обращался ко мне и что именно меня он называет Леспероном. В мгновение ока я оказался рядом с Марсаком, Но не успел вымолвить и слова.

— Что все это значит, черт побери? — спросил он, глядя на меня с подозрением.

— Это значит, сударь, что во Франции есть несколько Лесперонов. Я — тот самый Лесперон, который был в Лаведане. Если вы не верите мне, спросите этого господина, который арестовал меня там прошлой ночью. Спросите его также, почему мы остановились здесь. Попросите его показать вам письмо, которое вы оставили в Лаведане, назначив встречу сегодня здесь до полудня, и которое я получил.

Подозрение погасло в глазах Марсака, и они округлялись от удивления, пока он слушал эти многочисленные доказательства. Лесперон смотрел на меня с не меньшим удивлением, однако я понял по его взгляду, что он не узнает во мне того человека, который пришел ему на помощь в Мирепуа. В конце концов это вполне естественно; ведь мозг человека, находящегося в таком состоянии, в каком он был той ночью, не способен четко воспринимать окружающие предметы, а уж тем более запомнить их.

Не успел Марсак ответить мне, Кастельру уже стоял рядом со мной.

— Тысяча извинений! — засмеялся он. — Даже глупец мог догадаться, зачем вы выпрыгнули в окно, и только глупец мог подозревать, что вы хотите сбежать. Я вел себя недостойно, господин Лесперон.

Я повернулся к нему и, пока все стояли с разинутыми ртами, отвел его в сторону.

— Господин капитан, — сказал я, — вас терзают угрызения совести из-за тех арестов, которые вам приходится совершать, не правда ли?

— Mordiou! — красноречиво согласился он.

— И если вы случайно услышите разговор каких-либо людей, и их слова выдадут в них мятежников, хотя вы никогда бы о них этого не подумали, ваш долг солдата, тем не менее, заставит вас задержать их, так?

— Ну да. Боюсь, что так, — скривился он.

— Но если вас заранее предупредят, что, находясь в определенном месте, вы услышите такие слова, какой путь вы изберете?

— Побегу оттуда, как от чумы, сударь, — быстро ответил он.

— Тогда, господин капитан, могу я еще раз воспользоваться вашим великодушием и попросить вас позволить мне отвести этих спорщиков в нашу комнату и оставить нас там на полчаса?

Искренность была лучшим оружием в общении с Кастельру — искренность и его отвращение к тому, чем ему приходилось заниматься. Что касается Марсака и Лесперона, они оба жаждали получить мои разъяснения, и когда — с разрешения Кастельру — я пригласил их в свою комнату, они с радостью согласились.

Поскольку господин де Лесперон не узнал меня, я решил не сообщать ему свое имя. У меня были все основания для этого. Как только они сели на стулья, я сразу же приступил к сути дела без всяких прелюдий.

— Две недели назад, господа, — сказал я, — меня преследовал отряд драгунов, и я был вынужден переплыть через Гаронну. Я был ранен в плечо и падал от изнеможения, поэтому я постучал в ворота Лаведана и попросил укрытия. Это укрытие, господа, было мне предоставлено, а когда я назвался господином де Леспероном, ко мне отнеслись еще более радушно, потому что некий господин де Марсак, который является другом виконта де Лаведана и сторонником герцога Орлеанского, часто говорил о господине де Леспероне как о своем лучшем друге. Я не сомневаюсь, господа, что вы осудите меня за то, что я ввел виконта в заблуждение. Но у меня были на это причины, о которых, я надеюсь, вы не будете спрашивать, так как я вряд ли смогу ответить вам правду.

— Но вас зовут Лесперон? — раздался возглас Лесперона.

— Это не имеет значения, сударь. Лесперон я или нет, я признаю, что вел себя двулично по отношению к виконту и его семье, так как я, естественно, не тот Лесперон, которого изображал. Но поскольку я принял ваше имя, сударь, я также взял на себя ваши обязательства, и надеюсь, что вы будете милосердны и сможете простить меня. В качестве Рене де Лесперона из Лесперона в Гаскони я был арестован прошлой ночью в Лаведане, и, как вы смогли заметить, меня везут в Тулузу, чтобы предать суду по обвинению в государственной измене. Я не протестовал; в трудную минуту я не отказался от имени, которое помогло мне, когда это было нужно. Я отведал и горечи и радости, и, уверяю вас, господа, горечи было гораздо больше.

— Но так не должно быть, — воскликнул Лесперон, вставая. — Я не знаю, как вы использовали мое имя, но у меня нет никаких оснований считать, что вы каким-либо образом запятнали его, и поэтому…

— Благодарю вас, сударь, но…

— И поэтому я не могу позволить, чтобы вы отправились в Тулузу вместо меня. Где этот ваш офицер? Пожалуйста, позовите его, и мы все поставим на свои места.

— Вы очень великодушны, — спокойно ответил я. — Но я совершил достаточно преступлений, и поэтому, если со мной случится самое худшее, я просто отвечу за нас обоих.

— Но это меня не касается! — вскричал он.

— Это как раз очень вас касается. Если вы совершите эту страшную ошибку и назоветесь, вы погубите себя, не сделав при этом никакой пользы для меня.

Он по-прежнему возражал, но в конце концов мне все же удалось убедить его, что, выдав себя, он не спасет меня, а только пойдет со мной вместе на эшафот.

— Кроме того, господа, — продолжал я, — мой случай не такой уж безнадежный. У меня есть все основания полагать, что если я в нужный момент назову свое настоящее имя, то, если мне этого захочется, смогу спасти свою голову от плахи.

— Если вам этого захочется? — воскликнули они оба, вопросительно глядя на меня.

— Пусть будет так, — ответил я, — в данный момент это не самое главное. Я хочу, чтобы вы поняли, господин Лесперон, что если я отправлюсь в Тулузу один, то, когда выяснится, что я — не Рене де Лесперон из Лесперона в Гаскони, все решат, что вас нет в живых, а меня признают невиновным. Но если вы поедете со мной и тем самым представите доказательство того, что вы живы, мое стремление выдать себя за вас может погубить меня. Они решат, что я — ваш сообщник, что я хотел обмануть правосудие и что я назвался вашим именем для того, чтобы помочь вам избежать наказания. За это, можете быть уверены, меня сурово накажут.

Теперь вы понимаете, что я буду в безопасности, если вы тихо покинете Францию и заставите всех поверить, что вас нет в живых — эти слухи быстро распространятся, как только я откажусь от вашего имени. Вы понимаете меня?

— С трудом, сударь. Возможно, вы правы. Что ты скажешь, Станислас?

— Что я скажу? — вскричал пылкий Марсак. — Я сгораю от стыда, мой бедный Рене, что я мог так плохо думать о тебе.

Он собирался еще что-то сказать в этом же духе, но Лесперон прервал его и попросил заняться более важным вопросом. Они долго не могли принять решение, так как я напустил много тумана, но наконец, ободренные моими заверениями, что для меня будет лучше, если Лесперон не поедет со мной, они согласились на мои предложения.

Марсак был уже готов к отъезду в Испанию. Его сестра, сказал он нам, ждет его в Каркасоне. Лесперон должен немедленно отправиться вместе с ним, и через сорок восемь часов они будут вне досягаемости.

— Я хочу попросить вас об одном одолжении, господин де Марсак, — сказал я, вставая. — Если у вас будет возможность связаться с мадемуазель де Лаведан, не могли бы вы ей сказать, что я — не тот Лесперон, который помолвлен с вашей сестрой.

— Я скажу ей об этом, сударь, — с готовностью ответил он; и вдруг в его глазах появилось выражение понимания и откровенной жалости. — Боже мой! — воскликнул он.

— Что такое, сударь? — спросил я, пораженный его внезапным возгласом.

— Не спрашивайте меня, сударь, не спрашивайте. На мгновение я забыл, разволновавшись от всех этих откровений. Но… — он замолчал.

— Что, сударь?

Он задумался, затем снова посмотрел на меня с тем же сочувствием.

— Лучше сказать вам об этом, — промолвил он. — Однако мне трудно это сделать. Теперь мне многое стало ясно. Вы… вы не подозреваете, почему вас арестовали?

— За мое предполагаемое участие в последнем мятеже?

— Да, да. Но кто сообщил о вашем местонахождении? Кто сказал Хранителю Печати, где вас нужно искать?

— Ах, это? — спокойно ответил я. — На этот счет у меня не было никаких сомнений. Это сделал Сент-Эсташ. Я высек его…

Я внезапно замолчал. В смуглом лице Марсака, в его взгляде было что-то такое, какая-то невысказанная правда. И я вдруг понял.

— Матерь Божья! — воскликнул я. — Вы хотите сказать, что это сделала мадемуазель де Лаведан?

Он молча кивнул головой. Неужели она так ненавидела меня? Неужели только моя смерть сможет облегчить ее страдания? Неужели я полностью уничтожил любовь, которую она какое-то время испытывала ко мне, и довел ее до того, что она смогла передать меня в руки палачу?

Боже! Какой удар! Меня замутило от горя и от злости — не на нее, о, нет, не на нее, а на судьбу, которая все подстроила.

Я взял себя в руки, поскольку их глаза были все еще устремлены на меня. Я подошел к двери и открыл ее. Они, понимая мое отчаяние, были достаточно тактичны, чтобы обойтись без долгих прощаний. Марсак задержался на пороге, как будто хотел сказать мне что-нибудь утешительное. Но, видимо, чувствуя, что любые слова прозвучат сейчас слишком банально и только усилят боль открывшейся раны, он вздохнул и просто сказал:

— Прощайте, сударь! — И пошел своей дорогой.

Когда они ушли, я вернулся к столу, сел и обхватил голову руками. За всю свою легкую, счастливую жизнь я никогда не испытывал такого страшного горя. Представить только, что она могла совершить такой поступок! Женщина, которую я любил, чистая, нежная, невинная девочка, за которой я так пылко ухаживал в Лаведане, могла опуститься до такого предательства! До чего я довел ее!

Вскоре мое отчаяние сменилось успокоением. Я был потрясен этим неожиданным известием и на какое-то время лишился рассудка. Теперь, когда боль притупилась, я понял, что ее поступок был доказательством — неоспоримым доказательством — глубины ее чувств. Такую ненависть могла породить только сильная любовь; реакция всегда соизмеряется с действием, которое ее вызвало, и глубокое отвращение может быть вызвано только глубокой привязанностью. Если бы я был безразличен ей или если бы для нее это было лишь мимолетным увлечением, она бы не страдала так сильно.

Теперь я понял, насколько мучительной должна была быть ее боль, если она довела ее до такого поступка. Но она любила меня, да и сейчас любит, хотя думает, что ненавидит, и хотя поступила так, как если бы ненавидела. Даже если я ошибаюсь, даже если она действительно ненавидит меня, каковы будут ее чувства, когда она узнает, что — какими бы ни были мои прегрешения — ее любовь не была для меня игрушкой; что я не был, как она считала, помолвлен с другой женщиной!

Эта мысль разогрела мне кровь, как бокал крепкого вина. Мое безразличие улетучилось, и мне уже не было все равно, умру я или буду жить. Я должен жить. Я должен назвать свое настоящее имя Хранителю Печати и судьям в Тулузе. Какие могут быть сомнения? Барделис Великолепный должен вновь вернуться к жизни, и тогда… Что тогда?

Мое возбуждение быстро сменилось унынием. Уже появился слух о смерти Барделиса. Я не сомневаюсь, что за этими слухами последует рассказ о пари, которое привело его в Лангедок. И что тогда? Будет ли она любить меня сильнее? Будет ли она меньше ненавидеть меня? Если сейчас она убеждена, что я посмеялся над ее любовью, и это убеждение глубоко ранило ее, не будет ли она столь же сильно задета, когда узнает правду?

Да, запутанный клубок. Однако я был полон решимости. Теперь нужно было срочно осуществить мое прежнее намерение — только так я мог искупить вину в ее глазах. Я должен заплатить свой проигрыш прежде, чем вновь смогу отправиться к ней, хотя при этом я лишусь всего своего великолепия. А пока я молил Бога, чтобы она ничего не узнала до моего возвращения к ней.

Глава 11

УПОЛНОМОЧЕННЫЙ КОРОЛЯ
По-моему, этот самый дружелюбный из всех гасконских кадетов, господин де Кастельру, достоин самой высокой похвалы. По отношению ко мне он проявил себя как доблестный, великодушный и благородный дворянин, и быть его пленником доставляло даже некоторое удовольствие. Он ничего не спросил о моей беседе с этими двумя господами в таверне де ла Курон, и, когда я попросил его передать пакет тому, что повыше, он сделал это без единого вопроса. В пакете был портрет мадемуазель де Марсак, но на конверте была записка для Лесперона с просьбой не открывать пакет до прибытия в Испанию.

До нашего отъезда из таверны я больше не видел ни Марсака, ни Лесперона.

В момент выезда произошел любопытный эпизод. Когда мы садились на лошадей, во двор въехали драгуны Кастельру. Они построились по команде лейтенанта, чтобы дать нам проехать, но, когда мы подъехали к воротам, нас задержала дорожная карета, явно прибывшая из Тулузы и заехавшая сменить лошадей. Нам с Кастельру пришлось отъехать назад, и мы оказались в кругу драгунов и так стояли, пока проезжала карета. Когда она поравнялась с нами, одна из занавесок открылась, и мое сердце бешено заколотилось при виде бледного женского лица с голубыми глазами и каштановыми локонами, обрамлявшими стройную шею. Ее взгляд упал на меня, безоружного, в окружении солдат, и я низко поклонился, опустив голову к самому загривку лошади и сняв шляпу для приветствия.

Занавеска снова задернулась и скрыла лицо предавшей меня женщины. Я молча ехал рядом с Кастельру, в голове у меня роилось множество самых невероятных предположений о том, какие чувства она могла испытывать, когда увидела меня. Раскаивалась ли она? Было ли ей стыдно? Какие бы чувства она ни испытывала при виде меня, совершенно очевидно, что скоро она будет мучиться от угрызений совести, так как в таверне де ла Курон были те, кто раскроет ей глаза.

Мысль о том, как она будет страдать и раскаиваться, когда узнает правду и по-другому будет расценивать то, что я говорил ей в Лаведане, наполнила меня печалью и жалостью. Мне не терпелось скорее добраться до Тулузы и рассказать судьям о произошедшей ошибке. Они наверняка слышали мое имя, и мне казалось, что одно упоминание заставит их приостановить дело и навести справки прежде, чем отправить меня на эшафот. Однако не могу сказать, что я был совершенно спокоен, так как рассказ Кастельру о том, насколько поверхностно рассматривались дела осужденных до обвинению в государственной измене, внушал мне некоторые опасения.

Поэтому я решил поговорить с моим стражником об этих процессах и узнать имена судей. Я выяснил, что, помимо обычного трибунала, его величество назначил специального уполномоченного, который вот-вот должен прибыть в Тулузу. Его миссия будет заключаться в руководстве и надзоре за расследованием. Он также добавил, что сам король едет в Тулузу, чтобы присутствовать на суде над господином герцогом де Монморанси. Но он ехал с частыми остановками, и поэтому его прибытие ожидалось лишь через несколько дней. Когда я услышал это, мое сердце подпрыгнуло от радости, но тут же упало при мысли о том, что меня могут казнить до приезда короля. Мне следовало искать помощи в другом месте и попытаться найти человека, который смог бы под присягой опознать меня.

— Вам известно имя королевского уполномоченного? — спросил я.

— Это некий граф де Шательро, дворянин, который, говорят, пользуется большой благосклонностью короля.

— Шательро! — воскликнул я с радостным изумлением.

— Вы его знаете?

— Просто превосходно! — рассмеялся я. — Мы очень близко знакомы.

— Ну тогда, сударь, я думаю, дружба с этим господином поможет вам выбраться из беды. Хотя… — будучи очень добрым и мягким человеком, он замолчал.

Я рассмеялся.

— Я действительно надеюсь на это, мой дорогой капитан, — сказал я, — хотя в нашем мире дружба — это такое понятие, которое мало знакомо неудачникам.

Однако я рано радовался, как вы вскоре узнаете.

Мы продолжали наш путь, который лежал вдоль плодородных берегов Гаронны. Сейчас они были золотыми от колосившейся пшеницы. Вечером мы сделали последнюю остановку в Фенуле, откуда оставалось два часа езды до Тулузы.

На почтовой станции мы догнали карету, которая остановилась, очевидно, для того, чтобы сменить лошадей, и которую я едва удостоил взглядом.

Пока Кастельру договаривался насчет лошадей, я прошел в общую комнату и несколько минут обсуждал с хозяином наше меню. Когда я наконец решил, что холодный пирог и бутылка арманьяка удовлетворит наши потребности, я огляделся вокруг и стал рассматривать остальных путешественников. Вдруг одна группа в дальнем углу настолько привлекла мое внимание, что я не услышал голоса Кастельру, который только что вошел и стоял рядом со мной. В центре этой группы был сам граф Шательро, коренастый, угрюмый, одетый с присущим ему похоронным великолепием.

Но мое изумление вызвал не он. Благодаря сообщению Кастельру я был готов к встрече с ним и прекрасно понимал, почему он здесь находится. Мое удивление было вызвано тем, что среди окружающих его людей, которые явно были его свитой, я увидел Сент-Эсташа. У меня, знавшего о предательских наклонностях шевалье, было достаточно причин для удивления, когда я встретил его в такой компании. Было также очевидно, что он в очень близких отношениях с графом, так как, когда я посмотрел на него, он фамильярно шептал что-то на ухо Шательро.

Их взгляды — и взгляды всей компании — были устремлены на меня. Возможно, не было ничего удивительного в том, что Шательро так странно смотрел на меня, ведь наверняка он слышал о том, что я умер? Кроме того, я был без шпаги и рядом со мной стоял королевский офицер, что являлось достаточным доказательством моего положения. Он, очевидно, понял, что я — пленник и, вероятно, поэтому так уставился на меня.

Я увидел, как он вздрогнул от того, что говорил ему Сент-Эсташ, и выражение его лица странно изменилось. Сначала оно выражало замешательство, поскольку, думая, что я мертв, он несомненно считал себя победителем, а теперь, когда он увидел меня живым, эта приятная убежденность рассыпалась в прах. Но сейчас его лицо выражало облегчение и что-то еще, похожее на злое коварство.

— Это, — сказал мне на ухо Кастельру, — и есть королевский уполномоченный.

Как будто я этого не знал. Не ответив ему, я пересек комнату и протянул Шательро свою руку — через стол.

— Мой дорогой граф, — воскликнул я, — мы встретились весьма удачно.

Я хотел еще что-то добавить, но что-то в его взгляде заставило меня замолчать. Он повернулся ко мне боком и стоял, положив руку на бедро, откинув свою массивную голову назад и немного набок, с выражением холодного и презрительного изумления.

Если его взгляд наполнил меня удивлением и дурным предчувствием, можете себе представить, как на меня подействовали его слова.

— Господин де Лесперон, я просто поражен вашей наглостью. Если мы когда-то и были знакомы, неужели вы думаете, что это достаточно веское основание, чтобы я мог подать вам руку теперь, когда вы заняли такую позицию, которая не позволяет верному слуге его величества знать вас?

Я отшатнулся от него, мой мозг не мог постичь всей глубины этого невероятного поведения.

— Это вы мне, Шательро? — выдохнул я.

— Вам? — внезапно вскипел он. — А что же вы еще ожидали, господин де Лесперон?

Мне хотелось уличить его во лжи, разоблачить его как низкого обманщика и подлого мошенника. Я вдруг понял значение этой его замечательной выходки. От Сент-Эсташа он узнал о том, что произошла ошибка, и ради своего пари решил оставить все как есть и побыстрее отправить меня на плаху. Что еще я мог ожидать от человека, который втянул меня в такое пари, заранее зная, что он выиграет? Разве тот, кто нечестно сдает карты, упустит возможность снова обмануть в процессе самой игры?

Как я уже сказал, у меня была мысль уличить его во лжи. Я хотел крикнуть, что я не Лесперон и он знает, кто я на самом деле. Но я сразу же понял тщетность этого крика отчаяния. Я стоял перед ним и его свитой — ухмыляющийся Сент-Эсташ среди них — и, боюсь, выглядел очень глупо.

— В таком случае мне больше нечего сказать, — наконец пробормотал я.

— Нет есть! — возразил он. — Придется сказать еще очень много. Вам придется рассказать о вашем предательстве, и я боюсь, мой бедный мятежник, что вашей симпатичной голове придется расстаться с вашим стройным телом. Мы с вами встретимся в Тулузе. Все, что должно быть сказано, будет сказано там, на суде.

Меня охватил ужас. Я был обречен. Этот человек, в чьей власти будет находиться провинция до приезда короля, сделает все, чтобы не нашлось ни одного человека, который смог бы узнать меня. Он быстро разыграет комедию суда надо мной, который закончится трагедией моей казни. К моим заверениям в том, что произошла ошибка и что меня зовут Барделис, если мне придется кого-нибудь заверять, отнесутся с презрением и не обратят на них никакого внимания. Боже мой! В какую историю я себя втянул! Во всем этом была какая-то доля комедии — мрачной трагикомедии, если хотите, но все же комедии. Я заключил пари, что завоюю женщину. И именно эта женщина предала меня и передала в руки того человека, с которым я заключил пари.

Но это было не все. Как я сказал Миронсаку той ночью в Париже, когда все началось, это была дуэль между Шательро и мной — дуэль за благосклонность короля. Мы были соперниками, и он жаждал моего отстранения от двора. Ради этого он втянул меня в сделку, которая должна была завершиться моим финансовым крахом, и тем самым вынудить меня отказаться от роскошной жизни в Люксембургском дворце. И тогда он станет единственным и неоспоримым фаворитом его величества, и все королевские милости будут принадлежать только ему. Теперь Судьба вложила в его руку более надежное и смертоносное оружие, оружие, которое не только сделает его обладателем моего богатства, но и удалит меня навсегда, оружие, в тысячу раз более эффективное, чем просто мое разорение.

Я был обречен. Теперь я полностью осознал это, и страшное чувство горечи охватило меня. Никто не заметит моего исчезновения, и никто не будет оплакивать меня; как мятежник, под чужим именем и с чужими грехами на своих плечах, я, почти незамеченный, отправлюсь на плаху. Барделис Великолепный — маркиз Марсель де Сент-Пол де Барделис, величие которого было известно всей Франции, — исчезнет, как оплывшая свеча.

Эта мысль привела меня в страшное бешенство, которое часто бывает следствием беспомощности, — такое бешенство, наверное, испытывают обреченные на вечные муки в аду. В эту минуту я забыл свою заповедь, что дворянин ни в каких ситуациях не должен давать волю гневу. В слепой ярости я бросился через стол и схватил подлого мошенника за горло прежде, чем кто-либо из его свиты успел остановить меня.

Он был крупным человеком, хотя и невысоким. Он обладал невероятной силой. Однако в этот момент ярость придала мне такие силы, что я сбил его с ног, как будто он был тщедушным, хилым существом. Я затащил его на стол и начал колотить по лицу с величайшим наслаждением.

— Ты — обманщик, мошенник, вор! — рычал я, как взбесившаяся дворняжка. — Король узнает об этом, подлец! Ей-богу, узнает!

Наконец они оттащили меня от него — эти его комнатные собачки, — сбили меня с ног, и я очутился на пыльном полу. Если бы не вмешательство Кастельру, они скорее всего разделались бы со мной прямо тогда.

Но с букетом своих «mordious», «sangdious» и «po’cap de dious» маленький гасконец бросился к моему распростертому телу, встал перед ними и именем короля приказал отойти.

Шательро, крайне потрясенный, рухнул на стул. Его лицо стало багровым, из носа струилась кровь. Он встал, но сначала не мог вымолвить ни слова и издавал только какие-то бессвязные, яростные звуки.

— Как ваше имя, сударь? — наконец промычал он, обращаясь к капитану.

— Амеде де Миронсак де Кастельру, Шато-Руж в Гаскони, — ответил мой стражник торжественно.

— Почему вы разрешаете своим пленникам свободно разгуливать? Кто дал вам такое право?

— Мне не нужно никаких прав, сударь, — ответил гасконец.

— Да? — заорал Шательро. — Посмотрим. Подождите, мы еще встретимся в Тулузе, мой дерзкий друг.

Кастельру вытянулся. Он стоял прямой, как рапира, его лицо слегка покраснело, а глаза наполнились гневом, однако он не растерялся и смог взять себя в руки.

— У меня есть приказ Хранителя Печати арестовать господина де Лесперона и доставить его, живым или мертвым, в Тулузу. Как я буду выполнять этот приказ — мое личное дело, и, если кто-то позволяет себе резко критиковать мои действия, я расцениваю это как сомнение в моей честности и нанесение мне оскорбления. А тот, кто наносит мне оскорбление, сударь, кто бы он ни был, должен дать мне сатисфакцию. Я прошу вас учесть это обстоятельство.

Его усы ощетинились, он выглядел свирепым и разъяренным. В какое-то мгновение я испугался за него. Но граф, очевидно, предпочел не ввязываться в ссору, из которой он явно не выйдет победителем, даже несмотря на то, что он — уполномоченный короля. Офицер и граф обменялись сомнительными комплиментами, после чего, дабы избежать дальнейших неприятностей, Кастельру препроводил меня в нашу комнату, где мы поужинали в угрюмом молчании.

Только через час, когда мы оседлали лошадей и тронулись в путь, я объяснил Кастельру причину моего безумного нападения на Шательро.

— Вы совершили крайне опрометчивый и неразумный поступок, сударь, — с сожалением сказал он, и в ответ на это я выплеснул всю свою историю. Я пришел к мысли рассказать ему обо всем, еще когда мы ужинали, поскольку Кастельру был теперь моей единственной надеждой. И пока мы ехали под звездами сентябрьской ночи, я раскрыл ему свое настоящее имя.

Я сказал ему, что Шательро знает меня, и рассказал о нашем пари — не касаясь его сути, — которое привело меня в Лангедок и поставило меня в столь затруднительное положение. Поначалу он слушал меня с недоверием, но когда наконец я убедил его страстностью своих заверений, он высказал такое мнение о графе де Шательро, что я тотчас же всем сердцем полюбил его.

— Вы видите, мой дорогой Кастельру, что теперь вы — моя последняя надежда, — сказал я.

— Но очень слабая, мой бедный господин! — простонал он.

— Нет, это не так. Мой управляющий Роденар и около двадцати моих слуг должны быть где-то между Лангедоком и Парижем. Прикажите искать их, и будем молить Бога, чтобы они еще были в Лангедоке и их нашли вовремя.

— Это будет сделано, сударь, обещаю вам, — торжественно ответил он. — Но я умоляю вас не слишком надеяться на это. Шательро имеет все полномочия действовать безотлагательно, и можете быть уверены, он не будет терять времени после того, что произошло.

— Тем не менее у нас есть два или три дня, а за это время вы должны сделать все возможное, мой друг.

— Можете рассчитывать на меня, — пообещал он.

— А пока, Кастельру, — сказал я, — не говорите никому ни слова об этом.

Он обещал мне это, и вскоре впереди показались огни, возвещавшие об окончании нашего путешествия.

Эту ночь я провел в темной и сырой тюремной камере в Тулузе без всякой надежды на то, что кто-нибудь составит мне компанию в эту тяжелую, бессонную ночь.

Мою душу заполняла тупая ярость, когда я думал о своем положении, поскольку я и без Кастельру знал, насколько мала надежда на то, что он сможет вовремя найти Роденара и моих слуг и спасти меня. Единственным утешением были, пожалуй, мысли о Роксалане. Во мраке моей камеры мне виделось ее нежное девичье лицо. Мне представлялось, что на нем лежала печать сожаления и скорби обо мне и о том, что она сделала.

Я был уверен в том, что она любит меня, и поклялся, если я останусь жив, все равно завоевать ее, несмотря на все преграды, которые сам себе возвел.

Глава 12

ТРИБУНАЛ В ТУЛУЗЕ
Я надеялся, что пробуду в тюрьме несколько дней, прежде чем предстану перед судом, и что за это время Кастельру, может быть, удастся отыскать кого-нибудь, кто сможет опознать меня. Поэтому можете представить себе мой ужас, когда на следующее утро меня вызвали в суд и я предстал перед судьями.

Из тюрьмы в здание суда меня вели в кандалах, как какого-нибудь вора, — закон требовал, чтобы этому оскорблению подвергались все обвиняемые в тех преступлениях, которые были приписаны мне. Расстояние было коротким, но мне показалось оно слишком длинным, и это неудивительно. Когда я проходил, люди выстраивались в ряд и осыпали меня градом оскорбительных насмешек, поскольку Тулуза была преданным своему королю городом. Недалеко от здания суда, в толпе я вдруг увидел лицо, при виде которого застыл от изумления. И сразу же получил удар в спину толстым концом пики одного из моих охранников.

— Ну что у вас там случилось? — раздраженно спросил он. — Вперед, monsieur le traitre![1512]

Я пошел дальше, не обратив внимания на его грубость, я продолжал смотреть на это лицо — белое, жалобное лицо Роксаланы. Я улыбнулся, пытаясь одобрить и утешить ее, но моя улыбка еще больше усилила тот ужас, который был написан на ее лице. Затем она исчезла из виду, и мне осталось только догадываться о причинах, побудивших ее вернуться в Тулузу. Может быть, сообщение, которое ей должен был передать вчера Марсак, заставило ее приехать сюда, чтобы быть рядом со мной в последние минуты моей жизни; а может быть, для ее возвращения были более веские основания? Может быть, она надеялась исправить зло, которое она причинила? Увы, бедное дитя! Если у нее и были такие надежды, боюсь, что они окажутся тщетными.

Я бы очень кратко описал этот суд, если бы мой рассказ не требовал большего. Даже сейчас, когда прошло много лет, у меня перехватывает горло при воспоминании, в какую пародию эти господа от имени короля превратили правосудие. Я допускаю, что времена были очень тревожные, и могу понять, что в случаях гражданских волнений и мятежей, может быть, и целесообразно быстро расправляться с мятежниками, но никакие оправдания не могут заставить меня забыть и простить методы проведения этого трибунала.

Суд проходил при закрытых дверях. Его вел Хранитель Печати — худой морщинистый человек, затхлый и высохший, как пергаменты, среди которых проходила его жизнь. Ему помогали шестеро судей, а справа от него сидел королевский уполномоченный господин де Шательро — синяки на его лице свидетельствовали о нашей вчерашней встрече.

Когда меня попросили назвать мое имя и место жительства, я привел всех в некоторое замешательство своим наглым ответом:

— Я — господин Марсель де Сент-Пол, маркиз де Барделис из Барделиса в Пикардии.

Председатель — то есть Хранитель Печати — вопросительно посмотрел на Шательро. Но граф лишь улыбнулся и указал на что-то в бумаге, развернутой на столе. Председатель кивнул.

— Господин Рене де Лесперон, — сказал он, — возможно, суд не сможет определить, является ли ваше заявление умышленной попыткой ввести нас в заблуждение, или же, либо как последствие ваших ран, либо как Божья кара, вы стали жертвой галлюцинаций. Но суд желает, чтобы вы поняли, что у него нет никаких сомнений по поводу вашей личности. Бумаги, найденные при вас в момент вашего ареста, а также другие известные нам сведения исключают всякую возможность ошибки в этой связи. Следовательно, мы просим, в ваших же собственных интересах, отказаться от этих ложных заявлений, если вы еще в своем уме. Вашей единственной надеждой на спасение могут быть только правдивые ответы на наши вопросы, и даже тогда, господин де Лесперон, надежда на то, что мы вас оправдаем, очень мала, можно сказать, что никакой надежды нет вовсе.

Наступила пауза, во время которой другие судьи кивали головами, с глубокомысленным видом одобряя слова своего председателя. А я молча ждал следующего вопроса, понимая, что мои дальнейшие возражения не принесут мне никаких плодов.

— Вы были арестованы, сударь, два дня назад в имении господина де Лаведана отрядом драгун под предводительством капитана де Кастельру. Это так?

— Это так, сударь.

— И в момент вашего ареста, когда вас назвали Рене де Леспероном, вы не отреклись от этого имени; напротив, когда господин де Кастельру спросил господина де Лесперона, вы вышли вперед и сказали, что это вы.

— Простите, сударь. Я сказал только, что меня называют этим именем.

Председатель зло усмехнулся, и лица судей приняли точно такое же выражение.

— Такие детали, господин де Лесперон, характерны для слабоумных, — сказал он. — Боюсь, это вам не поможет. Человека обычно называют его именем, разве не так?

Я не ответил ему.

— Может быть, нам следует пригласить господина де Кастельру, чтобы он подтвердил мои слова?

— В этом нет необходимости. Поскольку вы допускаете, что я мог сказать, что меня называют этим именем, но отказываетесь увидеть различия между этим и утверждением, что меня зовут Лесперон, я думаю, бессмысленно вызывать капитана.

Председатель кивнул, и на этом вопрос был исчерпан. Он продолжал спокойно, как будто не было никаких проблем с моим именем.

— Вы обвиняетесь, господин де Лесперон, в государственной измене в самой страшной и опасной форме. Вы обвиняетесь в вооруженном выступлении против его величества. Вам есть что сказать?

— Я могу сказать, чтоэто ложь, сударь; что у его величества нет более преданного и любящего подданного, чем я.

Председатель пожал плечами, и на его лице мелькнула тень раздражения.

— Если вы явились сюда только для того, чтобы отрицать мои утверждения, боюсь, мы напрасно теряем время, — вспылил он. — Если вы желаете, я могу пригласить господина де Кастельру, чтобы он под присягой сказал, что, когда вас арестовали и предъявили вам обвинение, вы ничего не отрицали.

— Естественно, нет, сударь, — воскликнул я, слегка разозленный этим умышленным игнорированием важных фактов, — потому что я понимал, что господин де Кастельру должен арестовать меня, а не судить. Господин де Кастельру — офицер, а не трибунал, и отрицать что-либо перед ним было бы пустым сотрясением воздуха.

— Ах! Очень ловко, очень ловко, господин де Лесперон, но вряд ли убедительно. Продолжим. Вы обвиняетесь в участии в нескольких перестрелках с армиями маршала де Шомберга и Ла Форса[1513] и, наконец, в содействии господину де Монморанси во время битвы при Кастельнодари. Что вы можете сказать?

— Что это — абсолютная ложь.

— Однако ваше имя, сударь, значится в списке, найденном среди бумаг господина герцога де Монморанси.

— Нет, сударь, — упрямо отрицал я, — это не так.

Председатель ударил по столу с такой силой, что все бумаги разлетелись в разные стороны.

— Par la mort dieu! — закричал он с самым неподобающим выражением гнева для человека, занимающего такой пост. — С меня достаточно ваших возражений. Вы забываете, сударь, о вашем положении…

— По крайней мере, — грубо прервал я, — не более, чем вы забываете о своем.

Хранитель Печати хватал ртом воздух, а его братья судьи сердито переговаривались между собой. На лице Шательро по-прежнему играла сардоническая усмешка, но он не произнес еще ни слова.

— Мне бы хотелось, господа, — вскричал я, обращаясь к ним всем, — чтобы его величество присутствовал здесь и увидел, как вы проводите свои заседания и позорите его суды. Что касается вас, господин председатель, вы нарушаете свои священные обязанности, давая волю гневу; это непростительно для судьи. Я ясно сказал вам, господа, что я не Рене де Лесперон, чьи преступления вы ставите мне в вину. Однако, несмотря на все мои возражения, игнорируя их или объясняя их бесполезной попыткой защитить себя, или галлюцинациями, жертвой которых, по вашему мнению, я стал, вы продолжаете вменять мне в вину эти преступления, а когда я отрицаю ваши обвинения, вы говорите о доказательствах, применимых к другому человеку.

Как присутствие имени Лесперона в бумагах герцога Монморанси может доказать мою виновность в государственной измене, если я говорю вам, что я — не Лесперон? Если бы у вас было хоть малейшее, хоть отдаленное чувство долга, господа, вы бы попросили меня объяснить, как случилось, если то, что я говорю, является правдой, что меня приняли за Лесперона и арестовали вместо него. Затем, господа, вы могли бы попытаться проверить достоверность моих заявлений, но ваше заседание нельзя назвать судом, это просто убийство. Правосудие представлено добродетельной женщиной с завязанными глазами и с беспристрастными весами в руке, но вы, господа, ей-богу, превратили ее в шлюху, сжимающую чаевые в кулаке.

Циничная ухмылка Шательро стала еще шире во время моей речи, которая разожгла ненависть в сердцах этих величественных господ. Хранитель Печати то бледнел, то краснел, и, когда я закончил, наступила выразительная тишина, которая длилась несколько мгновений. Наконец председатель наклонился к Шательро и шепотом посовещался с ним. Затем напряженно-спокойным голосом — таким же спокойным, как природа перед надвигающейся грозой, — он спросил меня:

— Кто же вы на самом деле, сударь?

— Я один раз уже сказал вам, и позволю себе заметить, что мое имя не так просто забыть. Я — господин Марсель де Сент-Пол, маркиз де Барделис из имения Барделис в Пикардии.

Его губы раздвинулись в хитрой усмешке.

— У вас есть свидетели, которые могут подтвердить это?

— Сотни, сударь! — с готовностью ответил я, чувствуя, что спасение уже у меня в руках.

— Назовите кого-нибудь из них.

— Я назову вам одного — одного, в чьих словах вы не посмеете усомниться.

— И кто же это?

— Его величество король. Мне известно, что он едет в Тулузу, и я прошу вас, господа, дождаться его приезда и только потом продолжать заседание.

— Не можете ли вы назвать каких-либо других свидетелей, сударь? Кого-нибудь, кто смог бы быстро приехать сюда. Поскольку, если вы на самом деле тот человек, на имя которого вы претендуете, зачем вам томиться в тюрьме несколько недель?

Его голос был мягким и вкрадчивым. Гнев испарился, и я, как глупец, решил, что это благодаря моему упоминанию о короле.

— Все мои друзья сейчас либо в Париже, либо в кортеже его величества, и поэтому они вряд ли прибудут сюда раньше него. Есть еще мой управляющий Роденар и мои слуги — около двадцати человек, — которые могут быть еще в Лангедоке и которых я попросил бы вас найти. Их вы можете найти через несколько дней, если они еще не решили вернуться в Париж, считая меня мертвым.

Он задумчиво погладил подбородок, его глаза были подняты к освещенному солнцем стеклянному куполу.

— Ага! — вздохнул он. Было непонятно, что означает этот вздох, не то сожаление, не то раздражение. — Значит, в Тулузе нет ни одного человека, который мог бы подтвердить вашу личность?

— Боюсь, что нет, — ответил я. — Я никого здесь не знаю.

Когда я произнес эти слова, выражение лица председателя изменилось так резко, как будто он взял и снял маску. Из мягкого, доброжелательного человека, каким он был несколько мгновений назад, он вдруг превратился в свирепого тигра. Он вскочил на ноги, лицо побагровело, глаза метали молнии, а слова полились горячим, сбивчивым, почти бессвязным потоком.

— Meserable! — прорычал он. — Вы сами подписали себе смертный приговор. Подумать только, вы стоите здесь и отнимаете время у этого суда — время его величества — своей отвратительной ложью! Какую цель вы преследуете, пытаясь оттянуть приговор? Может быть, вы надеетесь, что, пока мы разыскиваем в Париже ваших свидетелей, королю наскучит справедливость, и в порыве милосердия он объявит всеобщее прощение? Такие вещи имели место, и, может быть, ваш гнусный обман был нацелен именно на это. Но правосудие не проведешь, глупец. Если бы вы на самом деле были Барделисом, вы бы увидели, что здесь присутствует человек, который близко знаком с ним. Вот он, сударь; это господин граф де Шательро, о котором вы, вероятно, слышали. Однако, когда я спрашиваю вас, есть ли в Тулузе свидетели, которые могут подтвердить вашу личность, вы отвечаете, что никого не знаете. Я не буду больше терять на вас время, обещаю вам.

Он упал в кресло с видом изможденного человека и вытер лоб большим платком, который он извлек из своей мантии. Судьи собрались вместе и теперь, улыбаясь и подмигивая, обменивались хитрыми взглядами, они обсуждали происшедшее и восхищались удивительной проницательностью и остротой ума этого Соломона. Шательро сидел и торжествующе улыбался.

Я был просто оглушен и не мог вымолвить ни слова, сраженный наповал таким поворотом событий. Как глупец, я попался в ловушку, которую расставил мне Шательро — я не сомневался, что это была его идея. Наконец…

— Господа, — сказал я, — эти выводы могут показаться вам правдоподобными, но, поверьте мне, они ошибочны. Я хорошо знаком с господином де Шательро, а он со мной, и если бы он говорил правду и хоть раз в жизни повел себя как мужчина и дворянин, он бы сказал вам, что меня действительно зовут Барделис. Но у господина графа есть свои причины желать моей смерти. В каком-то смысле именно при его содействии я оказался в таком положении и меня перепутали с Леспероном. Какую же пользу мне принесло бы обращение к нему? И все же, господин председатель, он был рожден дворянином, и, может быть, в нем еще осталась хоть капля чести. Спросите его, сударь… спросите его напрямик, кто я — Марсель Барделис или нет.

Твердость моего голоса произвела некоторое впечатление на этих слабоумных. Председатель дошел даже до того, что вопросительно взглянул на Шательро. Но граф, превосходно владеющий ситуацией, лишь пожал плечами и улыбнулся терпеливой, многострадальной улыбкой.

— Должен ли я отвечать на этот вопрос, господин председатель, — спросил он таким голосом и с таким видом, что было совершенно ясно, насколько низкой будет его оценка умственных способностей председателя, если ему все-таки придется сделать это.

— Конечно, нет, господин граф, — торопливо ответил председатель, с пренебрежением отбросив эту идею. — Вам совсем не обязательно отвечать.

— Задайте этот вопрос, господин председатель! — крикнул я, протягивая руку к Шательро. — Спросите его — если у вас осталось еще хоть какое-нибудь чувство долга, — спросите его, как меня зовут.

— Молчать! — заорал председатель. — Вам больше не удастся одурачить нас, вы — хитрый лжец!

Я опустил голову. Этот трус разрушил мою последнюю надежду.

— Когда-нибудь, сударь, — сказал я очень тихо, — обещаю вам, что ваше поведение и эти необоснованные оскорбления будут стоить вам вашей должности, и молите Бога, чтобы они не стоили вам вашей головы!

К моим словам они отнеслись так же, как относятся к угрозам ребенка. Моя безрассудная смелость окончательно решила мою судьбу, если она не была уже заранее решена.

Со множеством оскорбительных эпитетов, которые можно употреблять только к самым страшным преступникам, они вынесли мне смертный приговор. Упав духом, оставив всякую надежду, я был уверен, что мне не придется долго ждать, когда меня отведут на плаху. И вот я вновь прошел по улицам Тулузы к тюрьме.

Я могу развлечь вас подробным рассказом о своих ощущениях, когда шел между охранниками, — ощущениях человека, стоящего на пороге вечности. Сотни мужчин и женщин глазели на меня — мужчин и женщин, которые проживут еще много лет и увидят еще много таких же несчастных, как я. Ярко светило солнце, и этот ослепительный свет как будто насмехался надо мной! И через века оно будет светить так же и освещать дорогу на эшафот. Небо безжалостно сияло своей кобальтовой синевой. Природа и люди казались мне совершенно бесчувственными, настолько они не соответствовали моему мрачному настроению. Если вы хотите получить пищу для размышлений о мимолетности жизни, о ничтожности человека, о пустом, бездушном эгоизме, присущем человеческой натуре, сделайте так, чтобы вас приговорили к смерти, а потом посмотрите вокруг. Все это обрушилось на меня с такой силой, что, когда первая боль прошла, я почувствовал почти радость от того, что все произошло именно так и что я должен умереть, вероятно, еще до захода солнца. Этот мир стал казаться мне недостойным, чтобы тратить время на жизнь в нем; тщеславный, подлый, лживый мир, в котором не было ничего, кроме иллюзий. Знание того, что я скоро умру и избавлюсь от всего этого, казалось, сорвало завесу с моих глаз и открыло никчемность всего того, что я должен был покинуть. Вполне возможно, что это лишь предсмертные мысли, которые нашептывает человеку милосердный Бог, чтобы отвлечь его от тоски и страданий перед смертью.

Я провел в своей камере полчаса, когда открылась дверь и вошел Кастельру, которого я не видел с прошлой ночи. Он пришел выразить мне свое сочувствие, однако просил меня не терять надежды.

— Сегодня уже слишком поздно для приведения приговора в исполнение, — сказал он, — а завтра воскресенье, следовательно, у вас есть еще один день. За это время многое может произойти, сударь. Мои люди прочесывают всю провинцию в поисках ваших слуг. Будем молить небо, чтобы поиски увенчались успехом.

— Надежд слишком мало, господин де Кастельру, — вздохнул я, — и я не хочу надеяться на это, чтобы не испытывать разочарования, которое наполнит горечью мои последние минуты и, возможно, лишит меня силы духа, которая мне сейчас так необходима.

Тем не менее он убеждал меня, что еще не все потеряно. Его люди не жалеют сил, и если Роденар и мои слуги все еще в Лангедоке, их обязательно доставят в Тулузу вовремя. Затем он добавил, что это не было единственной целью его визита. Одна дама получила разрешение Хранителя Печати на посещение, и она ждет встречи со мной.

— Дама? — воскликнул я, и у меня мелькнула мысль о Роксалане. — Мадемуазель де Лаведан? — спросил я. Он кивнул.

— Да, — сказал он и добавил: — Она выглядит очень несчастной, сударь.

Я попросил его незамедлительно впустить ее, и вскоре она вошла. Кастельру закрыл за собой дверь, и мы остались одни. Когда она сняла плащ, я увидел ее бледное лицо, ее красные от слез и бессонных ночей глаза, и все мои собственные несчастья показались мне совершенно пустыми по сравнению с ее горем.

Минуту мы молча смотрели друг на друга. Затем, опустив глаза, она сделала шаг вперед и неуверенным, дрогнувшим голосом произнесла:

— Сударь, сударь! — Она тяжело дышала. В мгновение ока я оказался рядом с ней и заключил ее в свои объятия. Ее каштановая головка лежала на моем плече.

— Роксалана! — ласково прошептал я. — Роксалана! — Но она попыталась вырваться из моих объятий.

— Отпустите меня, сударь, — умоляла она каким-то странным голосом. — Не прикасайтесь ко мне, сударь. Вы не знаете… вы не знаете.

В ответ я обнял ее еще крепче.

— Я знаю, девочка моя, — прошептал я, — и даже понимаю.

От этих слов она прекратила борьбу и беспомощно сникла в моих руках.

— Вы знаете, сударь, — спросила она, — вы знаете, что я предала вас?

— Да, — ответил я просто.

— И вы можете простить меня? Я отправляю вас на смерть, а вы даже не упрекаете меня! О, сударь, это убьет меня!

— Тише, дитя мое! — прошептал я. — Как я могу упрекать вас? Ведь я знаю, какие у вас были на это причины.

— Но не все, сударь, вы не можете знать все причины. Я любила вас, сударь. Я и сейчас люблю вас! О! Сейчас не время выбирать слова. Если я веду себя дерзко и нескромно, я… я…

— Не дерзко и не нескромно, а… о, самая чудесная девушка во всей Франции, моя Роксалана! — я прервал ее, придя к ней на помощь. — Я приехал в Лангедок с прокаженной, порочной душой. Я не верил в человеческое добро, и я не думал, что бывают честные мужчины и добродетельные женщины, как никто не думает, что бывает мед в крапиве. Я был озлоблен, и моя жизнь вряд ли была такой жизнью, которую можно было соединить с вашей. Но потом, среди роз Лаведана, в вашем милом обществе, Роксалана, в мое сердце влилась частица вашей доброты, вашей свежести, вашей чистоты. Я снова помолодел, я чувствовал себя каким-то очищенным. В минуту моего возрождения я полюбил вас, Роксалана.

Пока я говорил, ее лицо было поднято ко мне. Теперь ее ресницы вдруг задрожали, а на губах появилась странная улыбка. И она снова уронила голову мне на грудь; из ее груди вырвался вздох, и она тихо заплакала.

— Не надо, Роксалана, не плачьте. Перестаньте, дитя мое, слабость — не ваша черта характера.

— Я предала вас, — простонала она. — Я отправляю вас на плаху!

— Я понимаю, я понимаю, — отвечал я, гладя ее каштановые волосы.

— Не совсем, сударь. Я так любила вас, что вы даже не можете себе представить, как сильно я страдала, когда мадемуазель де Марсак приехала в Лаведан.

Сначала мне было просто больно думать, что… что я скоро потеряю вас, что вы исчезнете из моей жизни и я больше не увижу вас — вас, образ которого так глубоко запал мне в сердце.

В то утро я называла себя маленькой дурочкой, потому что вообразила, что нравлюсь вам. Это мое самолюбие, думала я, заставило меня поверить, что вы относитесь ко мне с нежностью, которая свидетельствует о привязанности. Я злилась на себя, и я страдала… о, как сильно я страдала! Потом, позже, когда я гуляла в розовом саду, вы подошли ко мне. Помните, как вы заключили меня в свои объятия и как своим поведением пытались доказать мне обратное. Вы обманули меня, думала я; и даже в ту минуту я продолжала думать, что вы обманываете меня; вы играли со мной; мои страдания ничего для вас не значили, вам просто хотелось, чтобы я скрасила ваше одиночество и монотонность пребывания у нас.

— Роксалана, бедная моя Роксалана! — прошептал я.

— Потом вся моя горечь и печаль превратились в злость против вас. Вы разбили мое сердце, и я думала, что вы сделали это просто так, от скуки. Я жаждала наказать вас за это. Ах! И не только это, наверное. Я думала, мной также двигала ревность. Вы ухаживали за мной, а потом пренебрегли мной, но сначала заставили меня полюбить вас, и я поклялась, что, если вы не достанетесь мне, вы не достанетесь никому. И, охваченная этой безумной идеей, я уехала из Лаведана, сказав отцу, что направляюсь в Ош к его сестре, а сама отправилась в Тулузу и выдала вас Хранителю Печати.

Не успела я сделать это, как сразу же осознала весь ужас моего поступка и возненавидела себя. В отчаянии я передумала ехать в Ош и решила

скорее вернуться назад в надежде, что успею предупредить вас. Но в Гренаде я встретила вас уже под конвоем. И в Гренаде я узнала правду — что вы не Лесперон. Можете себе представить мои муки? Я уже ненавидела себя за то, что выдала вас. Вообразите себе, в какое отчаяние поверг меня рассказ господина де Марсака.

Тогда я поняла, что по каким-то своим причинам вы вынуждены были скрывать свое имя. Вероятно, вы не были ни с кем помолвлены; и я вспомнила, как торжественно вы заверяли меня в этом; и тоща я подумала, что ваши клятвы были искренними и достойными того, чтобы честная девушка могла выслушать их.

— Да, Роксалана! Именно так! — вскричал я.

Но она продолжала дальше:

— Я не могла объяснить, откуда у вас портрет мадемуазель де Марсак, но потом я узнала, что у вас были и другие бумаги Лесперона, следовательно, вы могли получить его вместе с ними. А теперь, сударь…

Она замолчала и, положив голову мне на грудь, плакала и плакала от горького сожаления, и мне уже начало казаться, что самообладание никогда не вернется к ней.

— Это моя вина, Роксалана, — сказал я, — и если мне придется заплатить ту цену, которую они назначили, она не будет слишком высока. Я взялся за подлое дело, которое и привело меня в Лангедок под чужим обличьем. Я теперь жалею, что не рассказал вам обо всем, когда у меня впервые появилось такое желание. Потом это стало невозможным.

— Скажите мне сейчас, — умоляла она. — Скажите мне, кто вы.

У меня возникло сильное искушение ответить ей. Я уже собирался сказать, как вдруг подумал о том, как она отшатнется от меня, решив, что я преследую свои гнусные цели и из жажды наживы изображаю любовь к ней. Эта мысль сдержала меня и заставила замолчать. По крайней мере, в течение нескольких часов, которые мне остались, я буду полновластным хозяином ее сердца. Когда я буду уже мертв — я не надеялся на усилия Кастельру, — это не будет иметь такого значения, и, может быть, она будет милосердна ко мне после моей смерти.

— Я не могу, Роксалана. Даже сейчас. Все это слишком низко! Если… если они приведут приговор в исполнение в понедельник, я оставлю вам письмо, в котором расскажу обо всем.

Она вздрогнула, и из ее груди вырвался стон. Ее мысли вернулись от моей личности к более важному вопросу моей судьбы.

— Они не приведут его в исполнение! О, нет! Скажите, что вы можете защитить себя, что вы не тот человек, за которого они вас принимают!

— На все воля Божья, дитя мое. Может быть, мне еще удастся спастись. И если я спасусь, я сразу приду к вам и расскажу вам все, что вы должны знать. Но помните, дитя мое, — я взял ее лицо в свои ладони и посмотрел в синеву ее плачущих глаз, — помните, девочка моя, что в одном я был честен и искренен и действовал только по велению своего сердца — в моей любви к вам. Я люблю вас, Роксалана, каждой клеточкой своей души, и если мне суждено умереть, я хочу, чтобы вы знали — только о вас я буду сожалеть, покидая этот мир.

— Я верю вам, правда, верю. Ничто теперь не сможет поколебать моей веры. Может быть, вы все-таки скажете мне, кто вы и какое бесчестное предприятие привело вас в Лангедок?

И снова я задумался. Затем покачал головой.

— Подождите, дитя мое, — сказал я, и она, повинуясь моей воле, ни о чем больше не спрашивала.

Во второй раз я упустил благоприятную возможность признаться, и так же, как в первый раз, если не сильнее, я пожалел об этом.

Она пробыла у меня еще какое-то время, и я попытался влить хотя бы каплю утешения в ее душу. Я рассказал ей о своих надеждах на то, что Кастельру сможет разыскать моих друзей, и они подтвердят подлинность моей личности — хотя это были очень слабые надежды. И она, бедное дитя, тоже пыталась ободрить меня и вселить в меня мужество.

— Если бы только король был здесь! — вздохнула она. — Я бы пошла к нему и на коленях бы умоляла его помиловать вас. Но говорят, он сейчас где-то около Лиона, и вряд ли я успею съездить туда и обратно до понедельника. Я снова пойду к Хранителю Печати и буду молить его о милосердии или попрошу по крайней мере отложить исполнение приговора.

Я не стал разубеждать ее, я не стал говорить о бессмысленности такого шага. Но я умолял ее остаться в Тулузе до понедельника, чтобы она смогла навестить меня еще раз перед моей кончиной, если кончина будет неизбежна.

Затем за ней пришел Кастельру, и мы расстались. Но она принесла мне огромное успокоение и утешение. Теперь, если мне все же суждено будет взойти на плаху, пожалуй, я смогу сделать это изящно и мужественно.

Глава 13

ОДИННАДЦАТЫЙ ЧАС
Кастельру навестил меня на следующее утро, но он не принес каких-либо известий, которые можно было бы считать утешительными. Ни один из его людей еще не вернулся. Никто из них не сообщил, что напал на след моих спутников. Мое сердце упало, и надежды, которые я все еще лелеял, быстро улетучились. Рок неумолимо надвигался на меня, и моя гибель была неминуема, поэтому чуть позже я попросил перо и бумагу, чтобы уладить свои земные дела. Но когда мне принесли письменные принадлежности, я не смог писать. Я сидел, зажав зубами перо, и размышлял над тем, как мне распорядиться моими землями в Пикардии.

Я спокойно обдумывал условия пари и события, которые произошли потом, и пришел к заключению, что Шательро не имеет ни малейшего права претендовать на мои земли. Его обман в самом начале не имел слишком большого значения. Главное заключалось в том, что он сыграл решающую роль в последних событиях.

Наконец я решил подробно описать эту сделку и попросить Кастельру, чтобы он передал это послание лично королю. Таким образом я не только восстановлю справедливость, но и расквитаюсь, правда с опозданием, с графом. Несомненно, он рассчитывал, что его власть позволит ему отыскать бумаги, которые я могу оставить после смерти, и уничтожить все, что может указывать на мое настоящее имя. Но он не знает о том добром чувстве, которое возникло между мной и маленьким гасконским капитаном, а также о том, что мне удалось убедить его в том, что я действительно Барделис. Он даже не мог и подумать, что я намереваюсь предпринять такой шаг и наказать его уже после моей смерти.

Приняв наконец решение, я только было начал писать, как мое внимание привлекли какие-то странные звуки. Сначала это был просто приглушенный шум, напоминающий плеск волн. Шум все нарастал и наконец превратился в ровный гул человеческих голосов. Затем крики толпы перекрыл звук ружейного выстрела, потом еще один и еще.

Услышав это, я вскочил, недоумевая, что там могло произойти, подошел к зарешеченному окну и прислушался. Окно выходило во двор тюрьмы, и я увидел какое-то движение внизу.

Когда толпа приблизилась, мне показалось, что эти крики были возгласами приветствия. Затем я услышал звуки фанфар, и наконец среди общего шума, который теперь превратился в чудовищный рокот, я различил топот копыт и услышал, как какая-то процессия проехала мимо ворот тюрьмы.

Я подумал, что в Тулузу прибыла важная персона, и первая моя мысль была о короле, В следующий момент я вспомнил слова Роксаланы о том, что король был где-то вблизи Лиона. У меня закружилась голова от вновь проснувшейся надежды, но я вынужден был отказаться от этой мысли, а вместе с ней и от надежды. Неторопливость была характерной особенностью короля, и было бы чудом, если бы его величество смог добраться до Тулузы раньше чем через неделю.

Толпа прошла мимо, потом остановилась, и наконец ее крики потонули в полуденном зное.

Я решил подождать, пока придет надзиратель, и тогда узнать у него причины этого невероятного волнения.

Я успешно продвигался вперед в своем повествовании. Прошел примерно час, когда дверь моей камеры открылась и на пороге возник Кастельру с радостным приветствием.

— Сударь, я привел вам друга.

Я развернулся на стуле, и одного взгляда на нежное, милое лицо и светлые волосы молодого человека, стоявшего рядом с Кастельру, было достаточно, чтобы я резко вскочил на ноги.

— Миронсак! — крикнул я и бросился к нему с распростертыми объятиями.

Хотя моей радости и моему удивлению не было предела, лицо Миронсака выражало еще большее изумление и потрясение.

— Господин де Барделис! — воскликнул он, в его удивленных глазах была тысяча вопросов.

— Po’Cap de Diou! — прогремел голос его кузена. — Похоже, я поступил очень мудро, что привел тебя сюда.

— Но, — спросил Миронсак, взяв мои руки в свои, — почему ты сразу не сказал мне, Амеде, что ты ведешь меня к господину Барделису?

— Ты хотел, чтобы я испортил такой приятный сюрприз? — спросил его кузен.

— Арман, — сказал я, — еще ни один человек не появлялся так кстати. Вы пришли как раз вовремя, чтобы спасти мою жизнь.

А затем, отвечая на его вопросы, я вкратце рассказал ему все, что произошло со мной, начиная с той ночи в Париже, когда я заключил свое пари. Услышав, как Шательро предательски поступил со мной на суде, в результате чего я стоял уже одной ногой на плахе, он буквально взорвался от гнева, и мне было крайне приятно слышать его высказывания о Шательро. Наконец я прервал его обличительную речь.

— Давайте пока оставим это, Миронсак, — засмеялся я. — Вы здесь и можете разрушить все планы Шательро, если подтвердите мою личность Хранителю Печати.

И тут меня охватило внезапное сомнение, как будто кто-то вылил на меня ведро холодной воды. Я повернулся к Кастельру.

— Mon Dieu! — вскричал я. — Что, если они откажут мне в новом заседании суда?

— Откажут вам! — рассмеялся он. — Их никто и не попросит об этом.

— В этом не будет необходимости, — добавил Миронсак. — Мне нужно только сказать королю…

— Но, мой друг, — нетерпеливо воскликнул я, — утром меня должны казнить!

— А я скажу королю сегодня — сейчас, сию же минуту. Я пойду к нему.

Я вопросительно уставился на него; затем в моей памяти возник недавний шум, который я слышал за окном.

— Король уже приехал? — воскликнул я.

— Естественно, сударь. А как бы я еще мог оказаться здесь? Я был в кортеже его величества.

В этот момент меня охватило нетерпение. Я подумал о Роксалане и ее страданиях. Мне казалось, что каждая минута, пока Миронсак находится в моей камере, продлевает муки этого бедного дитя. Поэтому я потребовал, чтобы он немедленно отправился к его величеству и сообщил ему о моем аресте. Он послушался меня, и я снова остался один. Я ходил взад и вперед по узкой камере в страшном волнении, которое, как я думал еще несколько минут назад, мне уже не суждено будет испытать.

Через полчаса Кастельру вернулся один.

— Ну что? — воскликнул я, едва он открыл дверь. — Какие новости?

— Миронсак сказал, что еще никогда не видел его величество в таком возбужденном состоянии. Вы должны немедленно явиться во дворец. У меня приказ короля.

Мы отправились во дворец в закрытой карете, поскольку, сообщил он мне, его величество по каким-то своим причинам потребовал сохранить все это в тайне.

Я подождал, пока Кастельру доложил обо мне королю; затем меня проводили в небольшие апартаменты с роскошной обстановкой в красных и золотых тонах, где его величество, очевидно, предавался раздумьям или совершал молитвы. Войдя в комнату, я увидел Людовика, который стоял ко мне спиной, — высокая худая фигура в черном — облокотившись на оконную раму, подперев голову левой рукой, и внимательно смотрел в окно, из которого был виден сад.

Он продолжал так стоять, пока Кастельру не вышел и не закрыл за собой дверь; тоща он резко обернулся и пристально посмотрел на меня. Он стоял спиной к свету, и на лицо его падала тень, которая усиливала его мрачность и обычную усталость.

— Voila[1514], господин Барделис! — таким было его приветствие, и звучало оно не очень дружелюбно. — Вот видите, к чему привело вас ваше неповиновение.

— Я бы сказал, сир, — ответил я, — что к этому привела меня некомпетентность судей вашего величества и враждебность других лиц, которым ваше величество оказывает слишком большое доверие, но никак не мое неповиновение.

— Ну, может быть, и то, и другое, — сказал он более мягким голосом. — Хотя, насколько я знаю, у них хорошее чутье на изменников. Давайте, Барделис, признавайтесь.

— Я? Изменник?

Он пожал плечами и рассмеялся без видимой радости.

— Разве не изменник тот, кто идет вразрез с волей своего короля? Разве вы не остаетесь изменником, как бы вас ни называли — Леспероном или Барделисом? Но тем не менее, — закончил он более мягко и сел на стул, — моя жизнь была лишена всяких радостей с тех пор, как вы оставили меня, Марсель. У этих тупиц самые хорошие намерения, и некоторые из них даже любят меня, но все они так утомительны. Даже Шательро, когда он намеревался разыграть шутку — как в вашем случае, — сделал это с изяществом медведя и грацией слона.

— Шутку? — спросил я.

— Вам это не кажется шуткой, Марсель? Pardieu, кто станет винить вас? Только человек с нездоровым чувством юмора может ради шутки приговорить человека к смертной казни. Но расскажите мне об этом. Все, от начала до конца, Марсель. Я не слышал интересных историй с тех пор… с тех пор, как вы оставили нас.

— Не соблаговолите ли вы, сир, послать за графом де Шательро прежде, чем я начну свой рассказ? — спросил я.

— Шательро? Нет, нет. — Он капризно покачал головой. — Шательро уже повеселился и, как собака на сене, ни с кем не поделился своим весельем. Теперь, я думаю, настал наш черед, Марсель. Я умышленно отослал Шательро, чтобы он не мог даже догадаться, какую потрясающую шутку мы готовим ему в ответ.

Эти слова подняли мое настроение, и, может быть, поэтому я столь живописно и красочно описал все события, что даже смог вывести его величество из его обычного состояния апатии и вялости. Он весь подался вперед, когда я рассказывал ему о встрече с драгунами в Мирепуа и о том, как я совершил свой первый неверный шаг, назвавшись Леспероном.

Ободренный его интересом, я продолжал и в красках, как я умею, рассказал ему всю свою историю, опуская только отдельные эпизоды, которые отражали настроение господина де Лаведана. Во всем остальном я был абсолютно честен с его величеством вплоть до того, что рассказал ему об искренности своих чувств к Роксалане. Он часто смеялся, еще чаще одобрительно кивал с пониманием и сочувствием, а иногда даже хлопал в ладоши. Но к концу моего повествования, когда я дошел до трибунала в Тулузе и рассказал ему, как проходил суд надо мной и какую роль сыграл в нем Шательро, его лицо окаменело и стало жестким.

— Это правда… все, что вы говорите мне? — хрипло спросил он.

— Правда, как само Евангелие. Если вам нужна клятва, сир, я готов поклясться, что говорил только истинную правду и что в отношении господина де Шательро, хотя я и был несколько несдержан, я ничего не приукрасил.

— Негодяй! — резко сказал он. — Но мы отомстим за вас, Марсель. Можете не сомневаться.

Затем его мысли приняли другое направление, и он устало улыбнулся.

— Клянусь честью, каждый день своей никчемной жизни вы можете благодарить Бога за то, что я так вовремя прибыл в Тулузу, вы и это милое дитя, чью красоту вы описали с пылкостью влюбленного. Ну, не надо краснеть, Марсель. Неужели в вашем возрасте и с таким количеством побежденных сердец в вас еще что-то осталось и простая лангедокская барышня может еще вызвать румянец на ваших огрубевших щеках? Правду говорят, что любовь — это великая сила, способная возродить человека и сделать его снова молодым!

Вместо ответа я вздохнул, так как его слова заставили меня задуматься, и мое веселое настроение тотчас улетучилось. Заметив это и неправильно истолковав, он весело рассмеялся.

— Ну, Марсель, не бойтесь. Мы не будем суровы. Вы завоевали девушку и выиграли пари, и клянусь, вы получите и то, и другое.

— Helas, сир, — я снова вздохнул, — когда она узнает о пари…

— Не теряйте времени, Марсель. Расскажите ей все и отдайтесь на ее милость. Ну, не будьте таким мрачным, мой друг. Когда женщина любит, она бывает очень великодушна — по крайней мере, так говорят.

Затем его мысли вновь приняли другое направление, и он снова нахмурился.

— Но прежде мы должны разобраться с Шательро. Что мы будем с ним делать?

— Это решать вашему величеству.

— Мне? — вскричал он, в его голосе вновь появилась суровость. — Я думал, меня окружают благородные люди. Неужели вы думаете, что я смогу еще раз увидеть этого негодяя? Я уже принял решение насчет него, но я подумал, что, может быть, вы захотите стать мечом правосудия от моего имени?

— Я, сир?

— Да, а почему бы нет? Говорят, при необходимости ваша шпага может быть смертоносной. Я думаю, в этом случае вы можете сделать исключение из своего правила. Я даю вам разрешение послать вызов графу де Шательро. И уж постарайтесь убить его, Барделис! — со злостью продолжал он. — Потому что, клянусь честью, если вы не убьете его, это сделаю я! Если ему удастся справиться с вами, или если он сможет выжить после того, что вы с ним сделаете, он попадет в руки палача. Mordieu! Меня не зря называют Людовиком Справедливым!

На мгновение я задумался.

— Если я сделаю это, сир, — наконец произнес я, — весь мир решит, что я расправился с ним, дабы избежать оплаты моего выигрыша.

— Глупец, вы не должны ничего платить. Когда человек совершает мошенничество, разве он не лишается всех своих прав?

— Да, это так. Но весь мир…

— Peste! — нетерпеливо оборвал он. — Вы начинаете утомлять меня, Марсель. Весь мир нагоняет на меня такую скуку, что ваше участие в этом совсем необязательно. Идите своим путем и поступайте так, как считаете нужным. Но примите мое разрешение на убийство Шательро, и я буду счастлив, если вы им воспользуетесь. Он остановился в гостинице «Рояль», где, вероятно, вы и найдете его сейчас. Теперь идите. Я еще должен вершить правосудие в этой мятежной провинции.

Я задержался на минуту.

— Не должен ли я вновь приступить к своим обязанностям рядом с вашим величеством?

Он задумался, а затем улыбнулся своей усталой улыбкой.

— Я был бы рад, если бы вы снова оказались рядом со мной, потому что все эти создания так безнадежно тупы, все до единого. Je m’ennuie tellement[1515], Марсель! — вздохнул он. — Ох! Но нет, мой друг, я не сомневаюсь, что сейчас вы будете таким же скучным, как и они. Зачем мне ваше тело, когда ваша душа будет в Лаведане? Влюбленный человек — самая пустая и самая утомительная вещь в этом пустом, утомительном мире. Уверен, вам не терпится поехать туда. Поезжайте, Марсель. Женитесь и оправьтесь от своего любовного отравления; брак — это лучшее противоядие. А когда вы придете в себя, возвращайтесь ко мне.

— Этого никогда не произойдет, сир, — лукаво ответил я.

— И это говорите вы, придворный Купидон Барделис? — он задумчиво поглаживал свою бороду. — Не будьте столь уверены. На свете было не мало увлечений — таких пылких и страстных, как ваше, — и тем не менее они потеряли свою остроту. Но вы отнимаете мое время. Идите, Марсель, я освобождаю вас от обязанностей до тех пор, пока вы не уладите свои дела. Мы находимся здесь по очень неприятному делу — как вы сами знаете. Нужно разобраться с моим кузеном Монморанси и с другими повстанцами, и мы не устраиваем никаких приемов, никаких пиров. Но приходите ко мне, когда вам захочется, и я приму вас. Адью!

Я пробормотал слова благодарности, и они были искренними и глубокими. Затем, поцеловав его руку, я оставил его.

У Людовика XIII нет недостатка в хулителях. Не мне судить, как расценит его история. Но могу сказать одно — я никогда не считал его несправедливым или злым, он всегда был честным дворянином, временами капризным и своенравным, ведь это неизбежная черта характера избалованных детей фортуны, каковыми являются короли, но с благородными идеалами и высокими принципами. Его самая большая вина заключалась в постоянной усталости. Именно из-за этой усталости он доверил решение многих дел его преосвященству. И это привело к тому, что на его царственную голову обрушились проклятья за те сомнительные акты, которые были делом рук его преосвященства кардинала.

Но для меня, в чем бы его не обвиняли, он навсегда останется Людовиком Справедливым, и всегда, когда его имя упоминают в моем присутствии, я склоняю голову.

Глава 14

ПОДСЛУШАННЫЙ РАЗГОВОР
После моего визита к королю я долго думал, стоит ли мне своими руками наказывать Шательро, хотя он так заслуживал этого. Можете себе представить, с какой радостью я выполнил бы эту задачу, но меня сдерживало это проклятое пари, а также мысль о том, что такой поступок примут за желание избежать последствий. В тысячу раз лучше было бы, если бы его. величество приказал арестовать его и казнить за попытку использовать правосудие в своих корыстных целях. Обвинения в злоупотреблении своим положением в качестве специального уполномоченного короля и в попытке совершить убийство посредством трибунала было бы достаточно для фатального исхода, о чем и говорил король.

Так обстояли дела с Шательро, миром и мной. Но в отношении Роксаланы все было гораздо сложнее. Я много думал и вновь пришел к заключению, что, пока не расплачусь — а только расплата могла очистить мою душу, — я не смогу вновь приблизиться к ней.

Обман Шательро не имел значения для отношений между мадемуазель и мной. Если я отдам свой проигрыш, независимо от того, проиграл я пари или нет, я смогу отправиться к ней без гроша в кармане, но зато мое ухаживание не будет вызывать подозрений, и единственной его целью будет завоевание Роксаланы.

Тоща я смогу сделать признание и, может быть, заслужу прощение, и она поверит в искренность моей страсти, узнав, что я отдал свой проигрыш, хотя и не обязан был делать этого.

С этим намерением я отправился в гостиницу «Рояль», в которой, по словам его величества, остановился граф. Я намеревался рассказать ему, что мне хорошо известно, какую коварную и неблаговидную роль он сыграл в самом начале этих событий, и что, если я захочу считать пари проигранным, я смогу завоевать даму более честным и благородным путем.

В гостинице я спросил господина де Шательро, и мне сообщили, что он у себя, но в данный момент принимает посетителя. Я ответил, что подожду, и попросил дать мне небольшую комнату, так как мне не хотелось встречаться с каким-либо дворцовым знакомым до разговора с графом.

Мой наряд в этот момент оставлял желать лучшего, но, когда человек вырос среди армии слуг, готовых выполнять любое его желание, он приобретает вид человека, привыкшего повелевать. Меня без промедления провели в комнату, которая с одной стороны выходила в общую комнату, а с другой — была отделена тончайшими деревянными перегородками от других апартаментов.

Когда хозяин ушел, я приготовился ждать, и тут я совершил такой поступок, на который, мне казалось, я никогда не был способен и при мысли о котором меня бросает в краску до сих пор. Короче говоря, я подслушивал — я, Марсель де Сент-Пол де Барделис. Однако, если вы, мои дорогие читатели, вздрогните от этого признания или, что хуже, презрительно пожмете плечами, подумав при этом, что, судя по всему моему поведению, в этом поступке для вас нет ничего удивительного, я только попрошу соизмерить мой грех с моим соблазном и честно сказать себе, поддались бы вы ему на моем месте. Какими бы честными и благородными вы ни были, осмелюсь сказать, вы поступили бы так же, поскольку голос, который я услышал, принадлежал Роксалане де Лаведан.

— Я просила аудиенции у короля, — говорила она, — но получила отказ. Мне сказали, что он не ведет приемов и принимает только тех, кого представляют ему его приближенные.

— И потому, — раздался абсолютно бесцветный голос Шательро, — вы пришли ко мне, чтобы я мог представить вас его величеству?

— Вы правильно поняли, господин граф. Вы единственный человек в свите его величества, которого я знаю — пусть немного, — и, кроме того, всем известно, насколько велика королевская благосклонность к вам. Мне сказали, что, если у меня есть просьба, лучшего покровителя мне не найти.

— Если бы вы пошли к королю, мадемуазель, — сказал он, — если бы вы получили аудиенцию, он бы направил вас с вашей просьбой ко мне. Я — его уполномоченный в Лангедоке, и все арестованные по обвинению в государственной измене находятся в моем ведении.

— Ну тогда, сударь, — воскликнула она с радостью, от которой кровь застучала у меня в висках, — вы не откажете мне в моей просьбе? Вы сохраните ему жизнь?

Раздался короткий смешок Шательро. Он ходил по комнате, и я слышал, как намеренно тяжело он ступал.

— Мадемуазель, мадемуазель, вы не должны слишком преувеличивать мою власть. Вы не должны забывать, что я — слуга закона. Может оказаться, что вы просите того, что выше моей власти. Какое основание вы можете предложить для того, чтобы я был вправе действовать так, как вы просите?

— Helas, сударь, я ничего не могу предложить, кроме моих молитв и уверенности в том, что совершается страшная ошибка.

— Каков ваш интерес в этом господине де Леспероне?

— Он не господин де Лесперон.

— Но поскольку вы не можете сказать, кто он, давайте будем называть его Леспероном, — сказал он, и я мог представить злорадную усмешку, которая сопровождала эти слова.

Для того чтобы вы лучше поняли то, что произошло потом, позвольте мне поделиться с вами своими подозрениями, которые уже закрались в мою голову и которые позже переросли в абсолютную уверенность насчет того, как Шательро намеревался поступить со мной. Неожиданный приезд короля поверг его в некоторую панику, и теперь, конечно, он не посмеет осуществить свои планы в отношении меня. Я был уверен, что он намеревался освободить меня этимже вечером. Но прежде, рассчитывая на мою неосведомленность о прибытии его величества в Тулузу, Шательро несомненно вынудит меня дать ему клятву — такова будет цена моей жизни и свободы — в том, что я не произнесу ни слова о своем аресте и о суде. И конечно же его коварный и хитрый ум предложит мне правдоподобные и убедительные причины сделать это.

Он не рассчитывал на Кастельру и на то, что королю уже известно о моем аресте. Теперь, когда Роксалана пришла к нему просить о том, что ему и так бы пришлось сделать, его внимание сосредоточилось на выгоде, которую он мог извлечь из ее заинтересованности во мне. Я также мог предположить, в какую бешеную ярость привело его это явное доказательство моего успеха в отношениях с ней, и я уже чувствовал, какую сделку он ей предложит.

— Скажите мне, — повторил он, — каков ваш интерес в этом господине?

Наступило молчание. Я хорошо представлял себе ее милое лицо, затуманенное тревогой от того, что ей необходимо было придумать ответ на этот вопрос; я ясно видел ее невинные, опущенные вниз глаза, ее нежные щеки, покрытые стыдливым румянцем, когда, наконец, тихим, сдавленным голосом она выдохнула из себя четыре слова:

— Я люблю его, сударь.

Ах, Dieu! Вот так услышать ее признание! Прошлой ночью я был потрясен до глубины своей бедной, грешной души, когда она сказала мне об этом, но сейчас, услышав ее признание в любви ко мне другому человеку, я был просто сражен. Представить только, что она совершает все это для моего спасения!

В ответ Шательро раздраженно хмыкнул. Он на какое-то мгновение остановился, а теперь вновь мерил комнату своими тяжелыми шагами. Затем последовало долгое молчание, нарушаемое только безостановочной ходьбой Шательро взад и вперед.

— Почему вы молчите, сударь? — спросила она, наконец, дрожащим голосом.

— Helas, мадемуазель, я ничего не могу сделать. Я боялся, что с вами все так и будет, и я задал этот вопрос в надежде, что я ошибаюсь.

— Но он, как же он, сударь? — с болью в голосе воскликнула она. — Что будет с ним?

— Поверьте мне, мадемуазель, если бы это было в моей власти и если бы он не был столь виновен, я бы спас его хотя бы для того, чтобы избавить вас от страданий.

Он говорил с чуткостью и сожалением, мерзкий лицемер!

— О, нет, нет! — крикнула она, в ее голосе звучали отчаяние и ужас. — Вы не хотите сказать, что…

Она замолчала, и после небольшой паузы ее предложение закончил граф.

— Я хочу сказать, мадемуазель, что этот Лесперон должен умереть.

Вас, вероятно, удивляет, что я позволил ей так сильно страдать, что я не сломал перегородку и не бросил бездыханное тело этого услужливого господина к ее ногам в наказание за те муки, которые он причинил ей. Но мне хотелось увидеть, как далеко зайдет он в своей игре.

Вновь наступило молчание, и, когда мадемуазель наконец заговорила, я был поражен спокойствием, с которым она обратилась к нему. Я был потрясен, что такое хрупкое и нежное создание могло обладать таким мужеством и силой духа.

— Ваше решение окончательно, сударь? Если в вас есть хоть капля жалости, не позволите ли вы мне хотя бы обратиться со своими слезами и молитвами к королю?

— Вам это не поможет. Как я уже сказал, лангедокские мятежники находятся в моих руках. — Он замолчал, как бы давая ей возможность полностью понять смысл этих слов, и затем продолжил: — Если я освобожу его, мадемуазель, если я помогу убежать ему из тюрьмы, подкупив ночью стражников и взяв с него клятву, что он немедленно покинет Францию и никогда не выдаст меня, я сам буду виновен в государственной измене. Вы должны понимать, мадемуазель, что при этом я рискую своей головой.

В его словах был скрытый смысл — тонкий, едва уловимый намек на то, что его можно подкупить, и тоща он сделает все это.

— Я понимаю, сударь, — ответила она, тяжело дыша, — я понимаю, что прошу от вас слишком многого.

— Слишком многого, мадемуазель, — быстро ответил он. Он говорил теперь каким-то приглушенным и странно дрожащим голосом. — Но все, о чем ваши губы могут попросить меня, и все, что находится в пределах человеческих возможностей, не может быть слишком многим для меня!

— Что вы имеете в виду? — ее голос дрогнул. Догадалась ли она, как догадывался я, даже не видя его лица, что за этим последует? Меня затошнило от омерзения. Я сжал кулаки и невероятным усилием заставил себя сдержаться для того, чтобы выяснить, насколько верно мое предположение.

— Около двух месяцев назад, — сказал он, — я был в Лаведане, как вы, вероятно, помните. Я увидел вас, мадемуазель, хотя наша встреча была короткой, и с тех пор я не видел ничего и никого, кроме вас. — Его голос стал еще тише, его слова были полны страсти. Она тоже почувствовала это — скрип стула сообщил мне о том, что она встала.

— Не сейчас, сударь, не сейчас! — воскликнула она. — Сейчас не время. Умоляю вас, подумайте о моем горе.

— Я думаю, мадемуазель, и я уважаю вашу скорбь и всем своим сердцем, поверьте мне, разделяю ее. Однако сейчас как раз подходящее время, и, если вы думаете об интересах этого человека, вы выслушаете меня до конца.

Несмотря на весь этот повелительный тон, в его голосе звучала странная нотка уважения — искреннего или притворного.

— Если вы страдаете, мадемуазель, поверьте, я тоже страдаю, и если тем, что я говорю, я заставляю вас страдать еще больше, умоляю вас, подумайте, как ваши слова, как сама причина вашего появления здесь заставляют страдать меня. Вам известно, мадемуазель, что такое муки ревности? Вы можете себе их представить? Если — да, то вы также можете представить, какую боль я испытал, когда вы признались мне, что любите этого Лесперона, когда вы просили спасти ему жизнь. Мадемуазель, я люблю вас, всем сердцем и душой люблю вас. Мне кажется, я полюбил вас с первой минуты нашей встречи в Лаведане, и нет такой опасности, которой бы я испугался, и нет такого риска, на который бы я не пошел, ради того, чтобы завоевать ваше сердце.

— Сударь, умоляю вас…

— Выслушайте меня, мадемуазель! — вскричал он. И затем, более тихим голосом продолжал: — Сейчас вы любите этого господина де Лесперона…

— Я всегда буду любить его! Всегда, сударь!

— Подождите, подождите, подождите! — воскликнул он, раздраженный ее вмешательством. — Если бы он остался жив и вы вышли бы за него замуж и постоянно находились бы в его обществе, тогда, я не сомневаюсь, ваша любовь продолжалась бы. Но если он умрет или его вышлют и вы никогда больше не увидите его, вы какое-то время будете скорбеть о нем, но вскоре, — helas, так всегда случается — время успокоит сначала ваши страдания, а потом и ваше сердце.

— Никогда, сударь… о, никогда!

— Я старше вас, дитя мое, я знаю. Сейчас вы горячо желаете спасти ему жизнь, потому что вы любите его, а также потому, что вы предали его и не хотите, чтобы его смерть была на вашей совести. — Он сделал паузу и затем, повысив голос, сказал: — Мадемуазель, я предлагаю вам жизнь вашего возлюбленного.

— Сударь, сударь! — воскликнуло бедное дитя. — Я знала, что вы хороший! Я знала…

— Минутку! Не поймите меня неправильно. Я не говорю, что уже готов спасти ее, — я предлагаю ее.

— Но в чем разница?

— В том, что для того чтобы получить ее, мадемуазель, вы должны купить ее. Я уже сказал вам, что ради вас пойду на любые опасности. Спасая вашего возлюбленного, я рискую взойти на эшафот. Если кто-нибудь выдаст меня или если эта история просочится каким-либо образом, моя голова упадет вместо головы господина Лесперона, в этом нет никаких сомнений. Я рискну, мадемуазель, я сделаю это с радостью, если вы пообещаете стать моей женой после того, как я спасу его.

Раздался стон Роксаланы, затем молчание, затем:

— О, сударь, вы безжалостны! Подумайте, какую сделку вы мне предлагаете?

— Честную, конечно, — сказал этот сын дьявола. — . Я рискую своей жизнью, а вы отдаете мне свою руку.

— Если бы вы… если бы вы действительно любили меня так, как вы говорите, сударь, — возразила она, — вы бы помогли мне, не требуя вознаграждения.

— В любом другом деле, да. Но разве честно просить мужчину, который сгорает от любви к вам, передать в ваши объятия другого и все это с риском для собственной жизни? Ах, мадемуазель, я всего лишь человек и подвержен человеческим слабостям. Если вы согласитесь, этот Лесперон будет освобожден, но вы больше никогда не должны видеть его; я дам вам шесть месяцев, чтобы вы могли избавиться от своих страданий, прежде чем я вновь явлюсь к вам и буду настойчиво просить вашей руки.

— А если я откажу, сударь?

Он вздохнул.

— К риску моей жизни вы должны добавить простую человеческую ревность. На что вы можете надеяться при таком сочетании?

— Короче говоря, вы хотите сказать, что он умрет.

— Завтра, — был лаконичный ответ этого проклятого мошенника.

Некоторое время они молчали, потом раздались ее рыдания.

— Пожалейте меня, сударь! Будьте милосердны, если вы действительно любите меня. О, он не должен умереть! Я не могу позволить ему умереть! Спасите его, сударь, и я буду молиться за вас каждый день моей жизни; я буду молить Бога за вас так же, как сейчас молю вас за него.

Разве есть на свете человек, который смог бы устоять перед этой наивной, искренней мольбой? Разве может кто-нибудь в ответ на эти чистые слова любви и страдания выставить свои собственные низменные страсти? Похоже, что такой человек существует, поскольку его ответом было:

— Вы знаете цену, дитя мое.

— Пожалей меня, Господи! Я должна заплатить ее. Я должна, потому что если он умрет, его кровь будет на моей совести! — Затем самообладание вернулось к ней, и ее голос стал почти суровым от тех тисков, которыми она сжала себя. — Если я дам вам обещание выйти за вас замуж потом, скажем, через шесть месяцев, как вы сможете доказать мне, что человек, арестованный под именем Лесперона, будет освобожден?

Я услышал, как граф издал звук, очень похожий на вздох.

— Останьтесь в Тулузе до завтра, и сегодня вечером перед отъездом он зайдет к вам попрощаться. Вы согласны?

— Пусть будет так, сударь, — ответила она.

Тут наконец я вскочил на ноги. Я больше не мог этого выносить. Вы можете удивляться, что у меня хватило сил выдержать так много и позволить ей страдать, но я пошел на это, чтобы убедиться, насколько далеко может зайти этот негодяй Шательро.

Более импульсивный человек сломал бы перегородку или крикнул бы ей, что сделка с Шательро не действительна, потому что я уже на свободе. И этот импульсивный человек поступил бы мудрее, руководствуясь внезапным порывом. Я же открыл дверь, прошел через общую комнату и бросился по коридору, который, как я думал, должен был привести меня в ту комнату. Но здесь я ошибся, и, пока я расспросил коридорного и он показал мне, куда надо идти, несколько драгоценных минут было потеряно. Он отвел меня назад в общую комнату и вывел через дверь, открывавшуюся в другой коридор. Он распахнул ее, и я лицом к лицу столкнулся с Шательро, все еще красным от недавней борьбы.

— Вы здесь! — задохнулся он, его челюсть отвисла, а лицо побледнело, хотя он не мог даже представить, что я слышал всю его торговлю.

— Если вы будете столь любезны, мы вернемся, господин граф, — сказал я.

— Вернемся куда? — глупо спросил он.

— К мадемуазель. В комнату, откуда вы только что вышли. — И не слишком вежливо я втолкнул его обратно в коридор.

— Ее там нет, — сказал он.

Я издал короткий смешок.

— Тем не менее мы вернемся туда, — настаивал я.

Я добился своего, и мы вернулись в комнату, где происходили его низкие торги. Однако на этот раз он сказал правду. Ее там не было.

— Где она? — рассерженно спросил я.

— Ушла, — ответил он, а когда я возразил, что не встретил ее, он бросил мне с вызовом: — Вы же не позволите даме идти через общую комнату, не так ли? Она вышла через боковую дверь.

— Хорошо, господин граф, — спокойно сказал я, — прежде, чем отправлюсь за ней, я хочу поговорить с вами. — И я плотно закрыл дверь.

Глава 15

ГОСПОДИН ДЕ ШАТЕЛЬРО СЕРДИТСЯ
В комнате мы молча смотрели друг на друга. Ах, как сильно изменились обстоятельства с момента нашей последней встречи!

На его лице по-прежнему было написано смятение, которое появилось в первый момент нашей встречи. Его взгляд был хмурым и мрачным, а в глазах появилась некоторая асимметричность, которая появлялась всегда, когда он волновался.

Хотя Шательро был хитрым заговорщиком и изобретательным интриганом, он от природы не был сообразительным человеком. Его мозги работали очень медленно, и ему нужно было время, чтобы обдумать ситуацию и решить, как себя в ней вести, прежде чем начать действовать.

— Господин граф, — иронично произнес я, — позвольте сделать вам комплимент по поводу глубины и коварства ваших замыслов и принести вам свои соболезнования по поводу маленькой случайности, благодаря которой я здесь и в результате которой ваши замечательные планы, вероятно, рухнут.

Он откинул свою массивную голову, как лошадь, чувствующая узду, его глаза горели злобой. Затем его чувственные губы раздвинулись в презрительной усмешке.

— Что вам известно? — спросил он с глухим презрением.

— Я был в той комнате в течение получаса, — ответил я, постучав костяшками пальцев по перегородке. — Перегородка, как вы можете заметить, очень тонкая, и я слышал все, что произошло между вами и мадемуазель де Лаведан.

— Так, значит, Барделис Великолепный; Барделис — образец благородства; Барделис — arbiter elegantiarum[1516] двора Франции, похоже, всего-навсего обыкновенный шпион.

Если он хотел разозлить меня, ему это не удалось.

— Господин граф, — ответил я очень спокойно, — вы уже достигли того возраста, когда следовало бы знать, что ранить может только правда. Я случайно оказался в той комнате, и, когда услышал первые слова вашего разговора, вполне естественно, что я остался и напряг весь свой слух, чтобы не пропустить ни единого звука из вашей беседы. Что касается всего остального, позвольте мне спросить вас, мой дорогой Шательро, с каких это пор вы стали таким благородным, что имеете наглость обвинять человека в подслушивании?

— Вы говорите весьма туманно, сударь. Что вы имеете в виду?

— Я имею в виду, что когда человека разоблачают в обмане, мошенничестве и воровстве, он вряд ли имеет право обвинять в этих грехах другого.

На его лице сквозь загар проступила краска, затем оно побледнело и приняло лиловатый оттенок — крайне зловещий вид, доложу я вам. Он бросил свою отделанную перьями шляпу на стол и схватился за эфес своей шпаги.

— Черт вас возьми! — вскричал он. — Вы мне за это ответите.

Я покачал головой и улыбнулся, но даже не пошевелился, чтобы вытащить шпагу.

— Сударь, нам нужно поговорить. Думаю, это будет лучше для вас.

Он поднял на меня свои злые глаза. Возможно, на него подействовала искренняя серьезность моего голоса. Но как бы там ни было, наполовину вытащенная шпага была вновь вставлена в ножны.

— Что вы можете сказать? — спросил он.

— Сядьте. — Я жестом указал ему на стул, стоящий у стола, и, когда он устроился на нем, сел напротив. Взяв перо, я окунул его в чернильницу и придвинул к себе лист бумаги.

— Когда вы втянули меня в пари, касающееся мадемуазель де Лаведан, — спокойно сказал я, — вы рассчитывали на только вам известные обстоятельства, которые должны были провалить мое сватовство. Этот поступок, господин граф, бесспорно является мошенничеством. Разве не так?

— Проклятье! — зарычал он и хотел было встать, но я, положив ему руку на плечо, вновь усадил его на стул.

— Благодаря целой цепи случайностей, — продолжал я, — я смог обойти это препятствие, на котором были основаны ваши расчеты. Эти же случайности привели к тому, что я был по ошибке арестован вместо другого человека. Вам стало известно, как я преодолел все преграды, на которые вы рассчитывали; вы пришли в ужас, когда узнали, что мне способствовали непредвиденные обстоятельства, и стали опасаться за свое пари.

И что же вы сделали? Когда я на суде предстал перед вами, королевским уполномоченным, вы сделали вид, что не знаете меня; вы отказались видеть во мне кого-нибудь, кроме Лесперона, мятежника, и приговорили меня к смертной казни вместо него, чтобы убрать меня со своей дороги. Таким образом, я бы уже не смог выполнить свое задание, и мои земли перешли бы в вашу собственность. Этот поступок, сударь, был одновременно поступком вора и убийцы. Подождите, сударь, держите себя в руках, пока я не закончу. Сегодня фортуна вновь пришла мне на помощь. Вы почувствовали, что я снова ускользаю из ваших рук, и вы были в отчаянии. Затем, в одиннадцатом часу, к вам приходит мадемуазель де Лаведан просить за мою жизнь. Этим поступком она предоставляет вам достаточное доказательство того, что ваше пари проиграно. Как бы поступил дворянин, честный человек в такой ситуации? И как поступили вы? Вы ухватились за этот последний шанс; вы обратили его в свою пользу; вы заставили эту бедную девушку продаться вам за то, чего нет на самом деле, — притворившись, что это ваше нечто обладает большой ценностью. Каким словом мы можем это назвать? Если мы снова назовем это мошенничеством, это будет слишком мягко сказано.

— Ей-богу, Барделис!

— Подождите! — крикнул я, глядя ему прямо в глаза так, что он в страхе вновь опустился на стул. Затем я продолжал прежним спокойным голосом: — Ваша алчность, ваше стремление заполучить имения Барделиса, ваша ревность и страстное желание увидеть меня нищим и, таким образом, вытесненным из дворца, с тем чтобы вы могли безраздельно пользоваться благосклонностью его величества, — все эти чувства мне кажутся несколько странными для дворянина, Шательро. Однако подождите.

И, окунув перо в чернильницу, я начал писать. Я чувствовал на себе его взгляд и мог себе представить, какие предположения и догадки приходили ему в голову, пока мое перо скользило по бумаге. Через несколько минут я закончил и отложил перо в сторону. Я взял песочницу для просушки чернил.

— Когда человек играет нечестно, господин граф, и его разоблачают в этом, он считается проигравшим. Исходя из этого, все, что вы имеете, теперь по праву принадлежит мне. — Мне снова пришлось сдерживать его. — Но если мы закроем на это глаза и представим, что вы действовали честно и благородно, все равно, сударь, у вас есть достаточное доказательство — слово самой мадемуазель — того, что я выиграл пари. И следовательно, если мы будем рассматривать это дело с самой мягкой точки зрения, — я на секунду остановился, чтобы посыпать бумагу песком, — вы все равно оказываетесь в проигрыше, и ваши имения должны перейти в мою собственность.

— Разве? — заорал он не в силах больше сдерживать себя и вскочил на ноги. — Вы закончили, не так ли? Вы сказали все, что могло прийти вам в голову. Вы бросили мне в лицо такие оскорбления, которых было бы достаточно, чтобы перерезать дюжину глоток. Вы окрестили меня обманщиком и вором, — он захлебнулся в своей ярости, — хватит, с меня довольно. Теперь послушайте меня, господин Барделис, господин шпион, господин фигляр, господин притворщик! А каковы были ваши действия, когда вы отправились в Лаведан под чужим именем? Как вы назовете это? Разве это не мошенничество?

— Нет, сударь, не мошенничество, — спокойно ответил я. — По условиям пари я мог отправиться в Лаведан в любом обличии и использовать любые уловки, какие только придут мне в голову. Но Бог с ним, — завершил я и смахнул остатки песка с бумаги. — Вряд ли этот вопрос достоин обсуждения в данный момент. Так или иначе ваше пари проиграно.

— Неужели? — Он стоял подбоченясь и насмешливо смотрел на меня. — Вы довольны? Очень довольны, а? — Его лицо было перекошено злобой. — Ну а теперь, господин маркиз, посмотрим, не смогу ли я отыграться при помощи нескольких дюймов стали.

И его рука в очередной раз потянулась к эфесу шпаги.

Поднявшись, я бросил на стол документ, который только что составил.

— Сначала взгляните на это, — сказал я.

Он вопросительно посмотрел на меня. Мое поведение вызывало у него страшное любопытство. Он подошел к столу и взял бумагу. По мере чтения его руки затряслись, глаза расширились от изумления, и он нахмурился.

— Что… что это значит? — выдохнул он.

— Это значит, что, хотя я абсолютно уверен в своей победе, я предпочитаю признать себя проигравшим. Я отдаю вам все свои земли в Барделисе, потому что, сударь, я понял, что это пари было бесчестным — дворянин не имел права принимать в нем участие, — и только так я смогу искупить свою вину перед собой, перед своей честью и перед дамой, которую вы оскорбили.

— Я не понимаю, — жалобно промямлил он.

— Я понимаю ваши трудности, граф. Это сложный вопрос. Поймите, по крайней мере, что мои имения в Пикардии — теперь ваши. Но я бы посоветовал вам, сударь, немедленно составить завещание, так как вам не суждено будет пользоваться ими.

Он взглянул на меня с застывшим вопросом в глазах.

— Его величество, — продолжал я в ответ на его взгляд, — приказал арестовать вас за злоупотребление оказанным вам доверием и за превращение правосудия в орудие убийства в ваших корыстных целях.

— Mon Dieu! — воскликнул он, внезапно превратившись в жалкого, испуганного человека. — Король знает?

— Знает? — засмеялся я. — На вас так подействовало все происходящее, что вы забыли спросить меня, как я очутился на свободе. Я был у короля, сударь, и рассказал ему, что произошло здесь, в Тулузе, и что завтра я должен взойти на плаху!

— Scelerat![1517] — крикнул он. — Вы уничтожили меня! — Он стоял передо мной с позеленевшим лицом, сжимая и разжимая кулаки.

— Неужели вы надеялись, что я буду молчать? Даже если бы я и хотел, я не смог бы этого сделать, потому что у его величества было много вопросов ко мне. Из слов короля, сударь, я понял, что вы взойдете на плаху вместо меня. Так что будьте благоразумны и составьте ваше завещание сейчас, если вы хотите, чтобы ваши наследники могли наслаждаться моим имением в Пикардии.

Я не раз видел лица людей, искаженные ужасом и гневом, но я никогда не видел ничего, подобного тому безумию, которое в тот момент было написано на лице Шательро. Он топал ногами, он рвал и метал, он кипел от злости. В ярости он изрыгал тысячи непристойных ругательств, он обрушил град оскорблений на меня и шквал проклятий на короля. Его невысокое грузное тело тряслось от злости и страха, его широкое лицо было искажено чудовищной гримасой ярости. И тут, когда его неистовство было в самом разгаре, открылась дверь, и в комнату с важным видом вошел шевалье де Сент-Эсташ.

Он в изумлении застыл в дверях — пораженный гневом Шательро и смущенный моим присутствием. Его внезапное появление напомнило мне о том, что последний раз я видел его в Гренаде в день моего ареста в компании графа. Как и тогда, я удивился его близким отношениям с Шательро.

Граф обрушил всю злость на него.

— Ну, хлыщ? — прорычал он. — Что тебе нужно от меня?

— Господин граф! — воскликнул шевалье с негодованием и укором.

— Вы пришли не вовремя, — вмешался я. — Господин де Шательро слегка не в себе.

Мои слова вновь привлекли его внимание ко мне, и он в изумлении вытаращил на меня глаза, поскольку для него я по-прежнему оставался Леспероном, мятежником, и он, естественно, недоумевал, почему я очутился на свободе.

Но тут в коридоре послышались шаги и голоса. Повернувшись, я увидел за спиной Сент-Эсташа Кастельру, Миронсака и моего старого знакомого — болтливого, невыносимого шута Лафоса. От Миронсака он узнал, что я в Тулузе, и в сопровождении Кастельру они оба отправились искать меня. Готов поклясться, что они не ожидали увидеть меня в такой ситуации.

Оттолкнув Сент-Эсташа, они вошли в комнату. Пока они радостно приветствовали и поздравляли меня, Шательро, обуздав свой гнев, отвел шевалье в угол и молча слушал его. Наконец, я услышал, как граф воскликнул:

— Поступайте как вам угодно, шевалье. Если у вас есть какой-то личный интерес в этом, пожалуйста. А меня это больше не интересует.

— Но почему, сударь? — спросил шевалье.

— Почему? — повторил Шательро, вновь охваченный яростью. Затем, круто развернувшись, он пошел прямо на меня, как бык в атаку.

— Господин де Барделис! — злобно прошипел он.

— Барделис! — ахнул за его спиной Сент-Эсташ.

— Что еще? — холодно спросил я, отвернувшись от своих друзей.

— Может быть, все, что вы сказали, правда, может быть, я действительно обречен, но клянусь перед Богом, вы не уйдете отсюда безнаказанным.

Боюсь, сударь, вы очень сильно рискуете нарушить клятву! — я рассмеялся.

— Вы дадите мне сатисфакцию прежде, чем мы расстанемся! — заорал он.

— Если эта бумага не является достаточным удовлетворением для вас, тогда, сударь, простите меня, но ваша жадность не имеет границ, и ее просто невозможно удовлетворить.

— К черту вашу бумагу и ваши имения! Какая мне от них будет польза, когда я умру?

— Они могут принести пользу вашим наследникам, — предположил я.

— Но какую пользу это принесет мне?

— Эту загадку я не в силах разгадать.

— Ты смеешься надо мной, ты — подлец! — прохрипел он. Затем, резко переменив тон, он сказал: — У вас нет недостатка в друзьях. Попросите одного из этих господ быть вашим секундантом, и, если вы честный человек, пойдемте во двор и разрешим этот вопрос.

Я покачал головой.

— Я настолько честный человек, что не со всяким могу скрестить свою шпагу. Я предпочитаю отдать вас в руки короля; я думаю, его палач не столь разборчив. Нет, сударь, я не думаю, что могу драться с вами.

Его лицо побледнело. Оно стало просто серым, челюсти были сжаты, а глаза потеряли всякую симметрию. Минуту он смотрел на меня. Потом сделал шаг вперед.

— Вы не думаете, что можете драться со мной, да? Вы так не думаете? Pardieu! Как мне заставить вас изменить свое решение? Вы глухи к словесным оскорблениям. Вы воображаете, что ваша смелость не может подвергаться сомнениям, потому что по счастливой случайности вы несколько лет назад убили Вертоля, и его слава перешла к вам. — От злости он тяжело дышал, как сильно уставший человек. — С тех пор вы жили за счет этой репутации. Посмотрим, сможете ли вы умереть с ней, господин де Барделис. — И, наклонившись вперед, он ударил меня в грудь. Его удар был таким внезапным и таким сильным — он обладал невероятной силой, — что я бы упал, если бы меня не поймал Лафос.

— Убей его! — прошептал этот помешанный на классике глупец. — Поступи, как Тесей[1518], с этим марафонским быком.

Шательро отступил назад и стоял, подбоченясь и склонив голову к правому плечу. Он выжидающе смотрел на меня, и в глазах его полыхали злоба и презрение.

— Ну как, ваши сомнения рассеялись? — ухмыльнулся он.

— Я встречусь с вами, — ответил я, отдышавшись. — Но клянусь, я не позволю вам уйти от палача.

Он грубо рассмеялся.

— Неужели я этого не знаю? — издевался он. — Как я могу убить вас и уйти от палача? Пойдемте, господа, sortons[1519]. Сию минуту!

— Soit[1520], — коротко ответил я; мы протиснулись в коридор и вперемешку отправились на задний двор.

Глава 16

ШПАГИ!
Лафос шел рядом со мной, взяв меня под руку, и заверял, что будет моим секундантом. Этот неугомонный, легкомысленный стихоплет просто обожал драки, они были его страстью, и, когда в ответ на его намек на эдикт я сказал ему, что у меня есть разрешение короля на дуэль, он едва не обезумел от радости.

— Кровь Лафоса! — была его клятва. — Честь быть вашим секундантом должна быть оказана мне, мой Барделис! Вы просто обязаны, ведь во всем этом есть и доля моей вины. Нет, вы не откажете мне. Вон у того господина с жуткими усами и с именем, похожим на гасконское ругательство, — я имею в виду кузена Миронсака, — нюх на драку и страстное желание поучаствовать в ней. Но вы окажете эту честь мне, ведь правда? Pardieu! Благодаря ей я попаду в историю.

— Или на кладбище, — сказал я, дабы охладить его пыл.

— Peste! Отличное предсказание! — затем рассмеявшись, он добавил, показывая на Сент-Эсташа: — Но этот длинный худой святой — я забыл, кому он покровительствует, — не выглядит кровожадным.

Чтобы не спорить с ним, я пообещал, что он будет моим секундантом. Но эта милость потеряла всякую ценность в его глазах, когда я добавил, что не хочу привлекать секундантов, поскольку дело было сугубо личного характера.

Миронсак и Кастельру с помощью Сент-Эсташа закрыли тяжелые porte cochere[1521] и скрыли нас от взглядов прохожих. Скрип этих ворот привлек внимание хозяина и двоих слуг, и на нас обрушились мольбы и просьбы, крики и ругательства, которые всегда предшествуют любой дуэли на конном дворе, но которые неизменно завершаются тем, что хозяин бежит за помощью на ближайшую гауптвахту, что и произошло на этот раз.

— А теперь, мои myrmillones[1522], — вскричал Лафос с кровожадным ликованием, — беритесь за дело, пока не вернулся хозяин.

— Po Cap de Diou! — прорычал Кастельру. — Подходящее место для шуток, господин балагур!

— Шуток? — услышал я его ответ, при этом он помогал мне снять камзол. — Разве я шучу? Diable! Вы, гасконцы, — все тугодумы! У меня есть склонность к аллегориям, но никто никогда не расценивал их как просто шутки.

Наконец мы были готовы, и я сосредоточил все свое внимание на коренастой мощной фигуре Шательро. Он надвигался на меня, раздетый до пояса, с каменным лицом и суровой решимостью в глазах. Несмотря на невысокий рост и широкую кость, которая подразумевала медлительность движений, в нем было что-то устрашающее. На его обнаженных плечах играли огромные мускулы, и, если его руки были столь же гибкими, сколь и мощными, одного этого было достаточно, чтобы сделать его опасным противником.

Однако я не чувствовал ни малейшего страха, хотя и не был отъявленным ferrailleur[1523]. Как я уже говорил, за всю свою жизнь я сражался на дуэли с одним единственным человеком. В то же время я не отношусь к людям, которые никогда, ни при каких обстоятельствах не испытывают чувство страха. Такие люди на самом деле не так уж храбры; им просто не хватает ума и воображения. Даже робкий человек может совершить безрассудную дерзость, если его изрядно напоить вином. Но это так, между прочим. Вполне возможно, что мои регулярные занятия фехтованием в Париже сыграли свою роль в том, что этот поединок не смог взволновать меня.

Как бы там ни было, но я вступил в бой с графом, не чувствуя дрожи ни в теле, ни в душе. Я выжидал, чтобы граф начал первым. Мне нужно было определить его возможности и решить, как лучше разделаться с ним. Я не намерен был убивать его, я хотел оставить его в живых для палача, как я поклялся, и, следовательно, мне необходимо было любыми средствами обезоружить его.

Но он тоже вел себя осторожно и осмотрительно. Я надеялся, что ярость ослепит его, он со злостью бросится на меня, и тогда я легко смогу достичь своей цели. Однако все было не так просто. Теперь, когда он взял в руку шпагу, чтобы защитить свою жизнь и отобрать мою, он, казалось, понял, насколько важно иметь трезвый рассудок. Подавив свой гнев, он стоял передо мной спокойный и решительный.

В первой схватке мы провели ряд проверочных выпадов в терции, каждый действовал с осторожностью, однако ни один из нас не уступал и не обнаруживал поспешности или волнения. Теперь его шпага безостановочно мелькала передо мной; он смотрел на меня исподлобья, и, согнув колени, весь сжался, как кошка, готовящаяся к прыжку. И прыгнул. Его перевод в темп был стремительным, как молния; он провел серию ударов и, распрямившись в выпаде в завершение своих двух переводов, вытянул руку, чтобы последним ударом поразить цель.

Но резким движением я отбросил его шпагу от моего тела. Наши шпаги звякнули, его шпага прошла мимо меня, он весь вытянулся и на какое-то мгновение оказался полностью в моей власти. Однако я просто стоял и даже не шевельнул своей шпагой, пока он не поднял шпагу вверх, и мы вернулись к нашей первой позиции.

Я услышал, как смачно выругался Кастельру, как в ужасе охнул Сент-Эсташ, который уже представил своего друга распростертым на земле, и как разочарованно вскрикнул Лафос, когда Шательро поднял вверх свою шпагу. Но меня это мало волновало. Как я уже сказал, я не собирался убивать графа. Вероятно, Шательро следовало бы обратить на это внимание, но он ничего не понял. Судя по тому, как стремительно он начал нападать на меня, он решил, что ему удалось выкрутиться за счет моей медлительности. Но он не учел, какая мне понадобилась скорость для того, чтобы выиграть эту позицию.

Он был полон презрения ко мне за то, что я не смог проткнуть его шпагой в такой подходящий момент. Теперь он фехтовал без всяких предосторожностей, тем самым демонстрируя мне свое презрение и торопясь разделаться со мной, пока нас не прервали. Я решил воспользоваться его поспешностью и попытаться разоружить его. Я отразил жестокий удар, поставив — опасно близкую — защиту, и, обхватив его шпагу, попытался нажимом выбить ее из его руки. Мне почти удалось это сделать, но он выскользнул и отпарировал мой удар.

Тогда он, вероятно, понял, что я не был таким уж недостойным соперником, как ему показалось, и вернулся к своей прежней, осторожной тактике. Затем я изменил свои планы. Я изобразил нападение и в течение нескольких минут жестоко атаковал его. Он был силен, но у меня были преимущества дистанции удара и гибкости, но даже без этих преимуществ, если бы моей целью была его жизнь, я бы мог быстро с ним расправиться.

Игра, которую я вел, была крайне рискованной, и один раз я очутился на волосок от смерти. Моя атака вынудила его нанести ответный удар, чего я и добивался. Он так и поступил, и, когда его шпага скрестилась с моей, а ее острие было нацелено на меня, я вновь обхватил ее и попытался нажимом выбить из его руки. Но на этот раз я был далек от успеха. Он рассмеялся и внезапно, застав меня врасплох, высвободил свою шпагу, и ее острие, как змея, метнулось к моему горлу.

Я отразил этот удар, но только тогда, когда острие шпаги находилось всего в трех дюймах от моей шеи и едва не расцарапало кожу. Опасность была настолько близка, что, когда мы оба подняли шпаги, я был весь в холодном поту.

После этого я решил отказаться от попытки разоружить его при помощи нажима и сосредоточился на тактике захвата. Но когда я принимал это решение — в этот момент мы сражались в шестой позиции, — я вдруг увидел свой шанс. Острие его шпаги было направлено вниз; оно было настолько низко, что его рука оказалась открытой, и острие моей шпаги было на одном уровне с ней. В одну секунду я оценил ситуацию и принял решение. Через мгновение я выпрямил руку, нанес молниеносный удар и пронзил руку, которая держала шпагу.

Он взвыл от боли, затем послышался злобный рык, и разъяренный граф, раненный, но не побежденный, левой рукой поймал свою падающую шпагу. Моя шпага застряла в кости правой руки, он решил воспользоваться этим и попытался проткнуть меня насквозь, но я быстро отскочил в сторону. Прежде, чем он смог повторить свою попытку, мои друзья набросились на него, отобрали у него шпагу и выдернули мою шпагу из его руки.

С моей стороны было, конечно, некрасиво дразнить человека, который находился в столь плачевном состоянии, но как еще я мог объяснить ему, что имел в виду, когда пообещал, что оставлю его в живых для палача, хотя и согласился драться с ним.

Миронсак, Кастельру и Лафос стояли вокруг меня и тихо переговаривались друг с другом, но я не обращал никакого внимания ни на patois[1524] Кастельру, ни на искаженные цитаты Лафоса из классики. Наш поединок затянулся, и методы, которые я использовал, были слишком изнурительными. Я прислонился к воротам и вытер лицо платком. Затем Сент-Эсташ, который перевязал руку своего патрона, подозвал к себе Лафоса.

Я следил глазами за своим секундантом, когда он шел к Шательро. Граф стоял белый, со сжатыми губами, несомненно от боли, которую ему причиняла рана в руке. Он обратился к Лафосу, и до меня донесся его голос.

— Вы оказали бы мне любезность, сударь, если бы сообщили своему другу, что мы не договаривались драться до первой крови. Наша схватка должна быть а l’outrance[1525]. Левой рукой я фехтую так же хорошо, как и правой, и, если господин де Барделис окажет мне честь и продолжит поединок, я буду ему весьма признателен.

Лафос поклонился и подошел ко мне с сообщением, которое мы уже слышали.

— Мотивы, — сказал я в ответ, — побудившие меня к дуэли, резко отличаются от мотивов господина де Шательро. Он вынудил меня предоставить доказательство моей смелости. Я предъявил ему это доказательство; и я не намерен больше ничего делать. Кроме того, как господин де Шательро, вероятно, заметил, уже смеркается, и через несколько минут станет слишком темно для того, чтобы продолжать поединок.

— Через несколько минут свет уже будет ни к чему, сударь, — крикнул Шательро, чтобы выиграть время. Он был верен себе до конца.

— В любом случае, сударь, сюда идут те, кто будет решать этот вопрос, — ответил я, показывая на дверь гостиницы.

В этот момент во дворе появился хозяин в сопровождении офицера и шестерых солдат. Это были не простые блюстители порядка, а королевские мушкетеры, и, увидев их, я понял, что они пришли не остановить дуэль, а арестовать моего соперника за более тяжелое преступление.

Офицер направился прямо к Шательро.

— Именем короля, господин граф, — сказал он, — я требую вашу шпагу.

Вероятно, в самой глубине души я оставался мягким и добрым человеком, хотя все считали меня бесчувственным циником; когда на лице Шательро я увидел горе и страдание, мне стало невыносимо жаль его, несмотря на все то, что он замышлял против меня. У него не было ни тени сомнения по поводу того, что его ждет. Он знал, как никто другой, как искренне король любит меня, как жестоко он накажет его за попытку лишить меня жизни, не говоря уж о том, что он превратил правосудие в проститутку — одного этого было достаточно для того, чтобы вынести ему смертный приговор.

Минуту он стоял с опущенной головой, душевные муки заглушили боль в руке. Затем резко выпрямился и гордо и даже слегка насмешливо посмотрел офицеру прямо в глаза.

— Вам нужна моя шпага, сударь? — спросил он.

Мушкетер почтительно поклонился.

— Сент-Эсташ, окажите любезность, подайте ее мне.

Пока шевалье поднимал шпагу, этот человек ждал его с видимым спокойствием. В тот момент я просто восхищался им — нас всегда восхищают люди, которые с мужеством принимают удары судьбы. Я хорошо мог представить себе его состояние в эту минуту. Он все поставил на карту и все потерял. Ему грозили бесчестье, позор и плаха, и они были неминуемы.

Он взял шпагу из рук шевалье. Секунду он в задумчивости держал ее за эфес, как будто решая что-то. Мушкетер ждал с почтением, которое все добрые люди обычно испытывают к несчастным.

Продолжая держать шпагу, он на мгновение поднял глаза, и его злобный взгляд остановился на мне. Затем он издал короткий смешок и, пожав плечами, взял шпагу за острие, как бы предлагая эфес офицеру. Вдруг он шагнул назад и, прежде чем кто-нибудь смог остановить его, упер эфес в землю, острие направил себе в грудь, всем телом навалился на него и проткнул себя насквозь.

Все вскрикнули от неожиданности и бросились к нему. Он перевернулся на бок, лицо перекосилось от невыносимой боли, однако его насмешливость была непобедима.

— Теперь можете взять мою шпагу, господин офицер, — сказал он и потерял сознание.

Выругавшись, мушкетер шагнул вперед. Он буквально отнесся к словам Шательро и, встав рядом с ним на колени, осторожно вытащил шпагу. Затем он приказал своим людям забрать тело.

Кто-то спросил:

— Он мертв?

И кто-то ответил:

— Нет еще, но скоро будет.

Два мушкетера отнесли его в гостиницу и положили на пол в той самой комнате, в которой около часа назад он заключил свою сделку с Роксаланой. Вместо подушки ему под голову подложили свернутый плащ. Мы ушли, а он остался на попечении своих стражников, хозяина, Сент-Эсташа и Лафоса. Последним, не сомневаюсь, двигал нездоровый интерес, характерный для многих поэтически настроенных людей, и он остался, чтобы лично наблюдать предсмертную агонию графа Шательро.

Что касается меня, я оделся и собирался немедленно отправиться в гостиницу «дель’Эпе», чтобы разыскать там Роксалану, успокоить ее и наконец-то во всем признаться.

Когда мы вышли на улицу, было уже совсем темно. Я повернулся к Кастельру и спросил его, каким образом Сент-Эсташ оказался в компании Шательро.

— Я полагаю, он из рода Искариотов[1526], — ответил гасконец. — Как только он узнал, что Шательро направляется в Лангедок в качестве королевского уполномоченного, он отправился к нему и предложил свои услуги по привлечению мятежников к суду. Он утверждал, что прекрасно знает провинцию, и поэтому может сослужить хорошую службу королю, кроме того, ему были известны имена людей, которых мы даже не подозревали.

— Mort Dieu! — воскликнул я. — Я подозревал что-то в этом роде. Вы совершенно верно причислили его к племени Искариотов. Но он еще хуже, чем вы думаете. Мне это хорошо известно — слишком хорошо. До последнего времени он сам был мятежником, сторонником Гастона Орлеанского, хотя и не очень искренним. Вы не знаете, что заставило его сделать это?

— Те же причины, которые двигали его предком Иудой. Желание обогатиться. Ведь он претендует на половину конфискованного имущества ранее не подозреваемых мятежников, которых он передает в руки правосудия и измену которых доказывают при его помощи.

— Diable! — вскричал я. — И Хранитель Печати санкционирует это?

— Санкционирует это? Да у Сент-Эсташа есть доверенность, он обладает полной свободой действий, и ему предоставлен целый отряд всадников, которые помогают ему в охоте за мятежниками.

— И много он успел сделать? — был мой следующий вопрос.

— Он выдал полдюжины аристократов и их семей. Я думаю, при этом он сколотил себе приличное состояние.

— Завтра, Кастельру, я пойду к королю и расскажу ему об этом милом господине, и думаю, что он не только окажется в темнице, сырой и глубокой, но ему также придется вернуть эти залитые кровью деньги.

— Если вы сможете доказать его измену, вы сделаете благое дело, — ответил Кастельру. — Ну а теперь до завтра. Это гостиница «дель Эпе».

Из приоткрытых дверей вырывался лучсвета и освещал мощеную улицу. В этом луче света роились — как мошки вокруг фонаря — темные фигуры уличных мальчишек и других прохожих, и туда же вступил я, расставшись со своими спутниками.

Я поднялся по ступенькам и уже собрался войти, как вдруг раздался взрыв хохота, и я различил очень знакомый мне голос. Похоже, он обращался к компании, которая собралась внутри. Я сомневался всего минуту, поскольку прошел уже месяц с тех пор, как я слышал этот мягкий вкрадчивый голос. Теперь я был уверен, что этот голос принадлежит моему дворецкому Ганимеду. Люди Кастельру наконец-то нашли его и привезли в Тулузу.

У меня было желание броситься в комнату и расцеловать этого старого слугу, к которому, несмотря на все его недостатки, я был глубоко привязан. Но в этот момент до меня донесся не только его голос, но и слова, которые он произносил. Эти слова удержали меня и заставили подслушивать второй раз в моей жизни в один и тот же день.

Глава 17

БОЛТОВНЯ ГАНИМЕДА
До этой минуты, когда я стоял на пороге гостиницы «дель’Эпе» и внимал рассказу моего оруженосца, который вызывал взрывы хохота у его многочисленных слушателей, я и не подозревал в Роденаре такого талантливого raconteur[1527]. Но я не могу сказать, что высоко оценил его способности в тот момент, потому что история, которую он рассказывал, была о том, как некий Марсель де Сент-Пол, маркиз де Барделис заключил пари с графом де Шательро, что он посватается и женится на мадемуазель де Лаведан в течение трех месяцев. Вы думаете он остановился на этом? Похоже, Роденар был хорошо осведомлен. Он разузнал все подробности у людей Кастельру, а потом в Тулузе — не знаю уж у кого — после своего приезда.

Он развлекал компанию рассказом о том, как мы нашли умирающего Лесперона, как я уехал один и, очевидно, присвоил себе имя этого мятежника, и таким образом мое сватовство в Лаведане проходило в благоприятных условиях сочувствия. Но самое интересное, объявил он, заключалось в том, что меня арестовали под именем Лесперона, привезли в Тулузу и судили вместо Лесперона. Он рассказал им, как меня приговорили к смерти вместо другого человека, и уверял их, что меня непременно бы казнили на следующий день, но ему — Роденару — стало известно о моем тяжелом положении, и он приехал, чтобы освободить меня.

Когда я услышал его рассказ о пари, моим первым желанием было войти в комнату и тем самым заставить его замолчать. Но я не прислушался к внутреннему голосу, и вскоре мне пришлось горько пожалеть об этом. Как это получилось, я и сам не знаю. Вероятно, мне хотелось посмотреть, насколько далеко может зайти мой верный оруженосец, которому я доверял все эти годы. Итак, я остался стоять на пороге, пока он не закончил свой рассказ. В заключение он сказал, что собирается сообщить королю — который по счастливой случайности прибыл сегодня в Тулузу — об этой ошибке, немедленно освободить меня и тем самым заслужить мою вечную признательность.

Только я собирался войти, чтобы сурово наказать этого болтливого негодяя, как вдруг услышал какое-то движение внутри. Заскрипели стулья, смолкли голоса, и внезапно я оказался лицом к лицу с самой Роксаланой де Лаведан, которую сопровождали паж и какая-то женщина.

Ее глаза задержались на мне всего на одно мгновение. Свет, льющийся из-за ее спины, нахально осветил мое лицо, крайне испуганное. В эту секунду я понял, что она слышала весь рассказ Роденара. Я почувствовал, что бледнею под ее взглядом, дрожь охватила мое тело, а лоб покрылся холодным потом. Затем она отвела глаза и посмотрела мимо меня на улицу, как будто мы не были знакомы; не могу сказать, как выглядела она — побледнела или покраснела, — так как ее лицо было в тени. Наступила пауза, которая показалась мне бесконечной, хотя на самом деле прошло лишь несколько секунд. Затем, подобрав юбку, она не глядя прошла мимо меня, а я в замешательстве отпрянул в тень, сгорая от стыда, ярости и унижения.

Сопровождавшая ее женщина вопросительно посмотрела на меня исподлобья; ее любопытный паж нахально уставился на меня, и я едва удержался, чтобы пинком не помочь ему спуститься с лестницы.

Наконец они ушли, и до меня донесся пронзительный голос пажа. Он звал конюха, чтобы тот подал карету. Я понял, что она уезжает в Лаведан.

Теперь она знала, что была обманута со всех сторон, сначала мной, а потом, сегодня днем, Шательро, и ее отъезд из Тулузы мог означать только одно — она решила расстаться со мной навсегда. Мне показалось, что в ее мимолетном взгляде мелькнуло удивление, но гордость не позволила ей спросить меня о причинах моего освобождения.

Я все еще стоял там, где она прошла мимо меня, и смотрел ей вслед, пока ее карета не укатила в ночь. В течение нескольких минут я боролся с собой и никак не мог решить, что мне делать. Но отчаяние уже крепко держало меня в своих объятиях.

Я пришел к гостинице «дель’Эпе» ликующим и уверенным в победе. Я пришел признаться ей во всем. Мне казалось, что теперь я легко сделаю это. Я мог сказать ей: «Я поспорил, что завоюю не вас, Роксалана, а некую мадемуазель де Лаведан. Я завоевал вашу любовь, но чтобы у вас не осталось никаких сомнений по поводу моих намерений, я заплатил свой проигрыш и признал себя побежденным. Я передал Шательро и его наследникам мои имения в Барделисе».

О, сколько раз я мысленно повторял эти слова, и я был уверен, я знал, что завоюю ее. А теперь она узнала об этой позорной сделке не от меня, а от другого человека, и все рухнуло.

Роденар заплатит за это — клянусь честью, заплатит! Я опять пал жертвой ярости, которую всегда считал недостойной дворянина, но давать волю которой в последнее время, похоже, стало для меня привычным делом. Как раз в этот момент по ступенькам поднимался конюх. В руке он держал длинный хлыст. Пробормотав «С вашего позволения», я выхватил его и ворвался в комнату.

Мой управляющий все еще рассказывал обо мне. Комната была переполнена, так как Роденар привел с собой еще двадцать моих слуг. Один из них поднял голову, когда я промчался мимо него, и, узнав меня, вскрикнул от удивления. Но Роденар продолжал говорить, увлеченный своим рассказом, не замечая ничего вокруг.

— Господин маркиз, — говорил он, — это дворянин, служить которому большая честь…

На последнем слове он завопил, так как удар моего хлыста обжег его откормленные бока.

— Тебе больше не видеть этой чести, собака! — вскричал я.

Он высоко подпрыгнул, когда хлыст ударил его второй раз. Он круто развернулся. Его лицо было искажено от боли, его отвисшие щеки побледнели от страха, а глаза обезумели от гнева. Увидев меня и мое перекошенное от гнева лицо, он упал на колени и выкрикнул что-то непонятное — в тот момент я вряд ли мог что-нибудь разобрать.

Плеть снова взметнулась в воздух и опустилась на его плечи. Он корчился и стонал от физической и душевной боли. Но я был безжалостен. Своей болтовней он поломал мне жизнь, и за это он должен заплатить единственную цену, которая была ему доступна, — цену физической боли. Вновь и вновь мой хлыст со свистом вонзался в его мягкую белую плоть, а он ползал передо мной на коленях и молил о пощаде. Инстинктивно он приблизился ко мне, чтобы затруднить мои движения, но я отошел назад и предоставил плетке полную свободу действий. Он молитвенно протянул ко мне свои пухлые руки, но плеть поймала их в свое жестокое объятие и оставила красный рубец на белой коже. Он с воплем сунул их под мышки и упал ничком на пол.

Я помню, что кто-то из моих слуг попытался удержать меня, но это подействовало на меня, как ветер на бушующее пламя. Я щелкал хлыстом вокруг себя и кричал им, чтобы они не смели приближаться, если не хотят разделить его участь. Видимо, у меня был настолько устрашающий вид, что они в страхе отступили и молча наблюдали за наказанием своего предводителя.

Сейчас, когда я думаю об этом, меня охватывает ужасный стыд. Я с большим трудом заставил себя написать об этом. И если я оскорбил вас рассказом об этой порке, пусть крайняя необходимость послужит мне оправданием; к сожалению, я не могу найти оправданий для самой порки, не говоря уже о той слепой ярости, которая охватила меня.

На следующий день я уже горько сожалел об этом. Но в тот момент я ничего не соображал. Я просто обезумел, и мое безумие породило эту страшную жестокость.

— Ты смеешь говорить обо мне и моих делах в таверне, негодяй! — кричал я, задыхаясь от гнева. — Надеюсь, в будущем память об этом заставит тебя попридержать свой ядовитый язык.

— Монсеньер! — вопил он. — Misericorde[1528], монсеньер!

— Да, ты получишь пощаду — как раз столько пощады, сколько ты заслуживаешь. Я для этого доверял тебе все эти годы? А разве мой отец не доверял тебе? Ты стал толстым, холеным и самодовольным на службе у меня, и так ты мне отплатил за это? Sangdieu, Роденар! Мой отец повесил бы тебя и за половину того, что ты здесь наговорил сегодня. Собака! Жалкий подлец!

— Монсеньер, — вновь завопил он, — простите! Ради всего святого, простите! Монсеньер, я не знал…

— Зато теперь ты знаешь, собака: тебя учит боль в твоей жирной туше разве не так, падаль?

Силы оставили его, и он упал, безжизненная стонущая, кровавая масса, которую по-прежнему хлестала моя плеть.

Я отчетливо вижу эту плохо освещенную комнату; испуганные лица, на которые пламя свечей бросало причудливые тени, свист и щелканье моего хлыста; мой собственный голос, изрыгающий проклятия и презрительные эпитеты; вопли Роденара; умоляющие или протестующие возгласы то тут, то там, а самые смелые даже пытались пристыдить меня. Вскоре они уже все стали кричать «Позор!», и я наконец остановился и выпрямился с вызовом. Я не привык к критике, и их осуждающие возгласы разозлили меня.

— Кто тут сомневается в моих правах? — надменно спросил я, и они все замолкли. — Если среди вас найдется хоть один смельчак, который сможет подойти ко мне, он получит мой ответ. — Когда никто из них не ответил, я рассмеялся, выразив тем самым свое презрение.

— Монсеньер! — жалобно скулил Роденар у моих ног уже слабеющим голосом.

Вместо ответа я еще раз ударил его и бросил истрепавшийся хлыст конюху, у которого я его занял.

— Теперь достаточно, Роденар, — сказал я, коснувшись его ногой. — Если ты дорожишь своей несчастной жизнью, постарайся больше никогда не попадаться мне на глаза!

— Только не это, монсеньер! — застонал этот несчастный. — О, нет, только не это! Вы уже наказали меня, вы отхлестали меня так, что я не могу подняться, теперь простите меня, монсеньер, простите меня!

— Я уже простил тебя, но я не желаю больше тебя видеть, иначе я могу забыть о том, что простил тебя. Кто-нибудь, уберите его отсюда, — приказал я моим людям, и двое из них с молчаливой покорностью быстро вынесли этого стонущего, всхлипывающего старика из комнаты.

— Хозяин, — приказал я, — приготовьте мне комнату. Вы двое, помогите мне.

Затем я распорядился насчет своего багажа. Часть его мои лакеи принесли в комнату, которую хозяин немедленно приготовил для меня. В этой комнате я сидел, охваченный невыносимой тоской и отчаянием. Ярость моя прошла, я мог бы подумать о несчастном Ганимеде и его состоянии, но голова моя была занята лишь моими собственными делами.

Сначала я подумал отправиться в Лаведан, но сейчас же отказался от этой идеи. Что мне теперь это даст? Поверит ли мне Роксалана? Скорее всего, она подумает, что я решил с выгодой использовать эту ситуацию и что обстоятельства вынуждают меня сказать правду об этой истории, которую я не имею права отрицать. Нет, больше ничего нельзя сделать. В прошлом у меня было много amours[1529], однако, если бы я потерпел неудачу хотя бы в одном из них, я бы не почувствовал ни сожаления, ни горя. Но вот настал мой Dies irae[1530]. По иронии судьбы, именно моя первая настоящая любовь должна была кончиться провалом.

Наконец я лег в постель, но мне долго не удавалось заснуть. Всю ночь я оплакивал свою погибшую любовь, точно мать, потерявшая своего младенца.

На следующий день я решил уехать из Тулузы — покинуть эту провинцию, которая принесла мне столько горя, — и отправиться в Божанси, где и провести свою старость в уединении, ненавидя всех людей. С меня хватит дворцов; с меня хватит любви и женщин; похоже, что и сама жизнь мне уже надоела. Она щедро осыпала меня подарками, о которых я не просил. Она заваливала меня подношениями, которые были не в моем вкусе и вызывали у меня тошноту. А теперь, когда здесь, в этом заброшенном уголке Франции, я встретил единственный предмет своих желаний, она быстро отняла его у меня, посеяв тем самым досаду и тоску в моем изнеженном сердце.

В этот день я встретился с Кастельру, но ни слова не сказал ему о своей печали. Он принес известия о Шательро. Граф лежал в тяжелом состоянии в гостинице «Рояль», и его нельзя было трогать. Врач опасался за его жизнь.

— Он просит вас прийти, — сказал Кастельру.

Но я и не думал этого делать. Хотя он причинил мне много зла, хотя я глубоко презирал его, его нынешнее состояние может вызвать у меня жалость к нему, а я не собирался растрачивать на такого человека, как Шательро, — пусть даже он находился на смертном одре — чувство, которое сейчас было крайне необходимо мне самому.

— Я не пойду, — подумав, сказал я. — Скажите ему, что я прощаю его, если ему нужно мое прощение; скажите ему, что я не питаю ненависти к нему, и пусть он составит завещание, дабы избавить меня от хлопот после его смерти.

Я сказал это, потому что не собирался в случае, если он умрет без завещания, разыскивать его наследников и объявлять им, что мои бывшие имения в Пикардии теперь принадлежат им.

Кастельру еще раз попробовал уговорить меня навестить графа, но я был тверд в своем решении.

— Я уезжаю из Тулузы сегодня, — сообщил я.

— Куда вы направляетесь?

— К черту или в Божанси — я еще точно не знаю, но это не имеет значения.

Он удивленно посмотрел на меня, но, будучи человеком воспитанным, не задавал никаких вопросов о том, что считал сугубо личным.

— А как же король? — наконец спросил он.

— Его величество уже освободил меня от моих обязанностей при нем.

Однако я не уехал в этот день. Я дотянул до захода солнца и, увидев, что уже слишком поздно, решил отложить свой отъезд на следующий день. Не знаю, почему я так оттягивал его. Возможно, это было результатом инертности, которая охватила меня, возможно, меня удержал перст судьбы. Как бы там ни было, но тот факт, что я остался в гостинице «дель’Эпе» еще на одну ночь, оказался одной из тех случайностей, которые, пусть незаметно и без видимой лотки, приводят к невероятным событиям. Если бы я уехал в тот день в Божанси, вы, вероятно, никогда бы больше не услышали обо мне — по крайней мере, от меня самого, — потому что вряд ли стоило бы труда описывать то, что я вам уже рассказал, без того, что случилось потом.

Утром я отправился в путь, но, поскольку мы выехали поздно, мы успели добраться только до Гренада, и мне пришлось провести еще одну ночь в таверне де ла Курон. И благодаря тому, что я всего на один день отложил свой отъезд, я успел вовремя получить сообщение.

День был в полном разгаре. Наши лошади были оседланы, некоторые из моих людей уже сидели верхом — я не собирался отпускать их, пока мы не доберемся до Божанси, — и две мои кареты уже были готовы к отъезду. Не так просто отказаться от своих привычек даже тогда, когда Нужда поднимает свой голос.

Я как раз рассчитывался с хозяином, когда в коридоре вдруг послышались шаги, звяканье шпаги и раздался возбужденный голос — голос Кастельру:

— Барделис! Господин де Барделис!

— Что привело вас сюда? — приветствовал я его, когда он вошел в комнату.

— Так вы едете в Божанси? — резко спросил он.

— Да, а что? — ответил я, не понимая его возбуждения.

— Значит, вы не видели Сент-Эсташа и его людей?

— Нет.

— Странно, они должны были здесь проехать несколько часов назад. — Затем, бросив свою шляпу на стол, он заговорил с неожиданным пылом. — Если вас хоть как-то интересует семья Лаведана, вы немедленно вернетесь в Тулузу.

Упоминания о Лаведане было достаточно, чтобы мое сердце бешено заколотилось. Однако за прошедшие два дня я научился смирению, а вместе с этим приходит умение сдерживать свои чувства. Я медленно повернулся и внимательно посмотрел на маленького капитана. Его черные глаза сверкали, усы топорщились от возбуждения. Он явно принес важные новости. Я повернулся к хозяину.

— Оставьте нас, — коротко сказал я и, когда он ушел, как можно спокойнее спросил: — Что с семьей Лаведана, Кастельру?

— Сегодня в шесть утра шевалье де Сент-Эсташ выехал из Тулузы и направился в Лаведан.

Я быстро догадался, зачем он туда поехал.

— Он выдал виконта? — наполовину вопросительно, наполовину утвердительно сказал я. Кастельру кивнул.

— Он получил у Хранителя Печати ордер на его арест и отправился за ним. Есть опасность, что через несколько дней от Лаведана останется только имя. Этот Сент-Эсташ ведет оживленную торговлю и уже отхватил солидный куш. Но если сложить все вместе, это окажется мизером по сравнению с тем, что он получит в этой экспедиции. Если вы не вмешаетесь, Барделис, виконт де Лаведан погибнет, а его семья останется без крова.

— Я вмешаюсь, — вскричал я. — Клянусь честью! А Сент-Эсташ может считать, что родился под счастливой звездой, если ему удастся избежать эшафота. Он не подозревает, что ему придется иметь дело со мной. Кастельру, я немедленно отправляюсь в Лаведан.

Я уже направился к двери, когда гасконец окликнул меня.

— А что это даст? — спросил он. — Не лучше ли будет сначала вернуться в Тулузу и заручиться поддержкой короля?

В его словах был здравый смысл. Но моя кровь кипела, и мне было не до здравого смысла.

— Вернуться в Тулузу? — грозно повторил я. — Напрасная трата времени, капитан. Нет, я поеду прямо в Лаведан. Мне не нужна никакая поддержка. Я слишком хорошо знаю дела этого шевалье, и одного моего появления будет достаточно, чтобы остановить его. Он самый низкий предатель во всей Франции, но в данный момент слава Богу, что он оказался таким подлецом. Жиль! — крикнул я, широко распахнув дверь. — Жиль!

— Монсеньер, — ответил он, торопясь на мой зов.

— Задержи кареты и оседлай мою лошадь, — приказал я. — И скажи своим ребятам, чтобы немедленно седлали лошадей и ждали меня во дворе. Мы едем не в Божанси, Жиль. Мы едем на север — в Лаведан.

Глава 18

СЕНТ-ЭСТАШ УПОРСТВУЕТ
Когда я первый раз приехал в Лаведан, я не воспользовался — или, скорее, судьба помешала мне воспользоваться — советом Шательро прибыть туда со всеми атрибутами власти — слугами, лакеями, экипажами — со всем этим великолепием, которое вся Франция связывает с моим именем, и ослепить этим блеском даму, которую я намеревался завоевать. Как вы, вероятно, помните, я, как вор, прокрался в замок ночью. Раненный, грязный, я представлял собой жалкое зрелище и вызывал скорее сочувствие, нежели восхищение.

Но во второй раз все было по-другому. Во всем своем блеске, благодаря которому я и заслужил прозвище «Великолепный», я въехал во двор Лаведана в сопровождении двадцати всадников, одетых в роскошную красно-золотую ливрею Сент-Пола, на груди их камзолов был вышит герб Барделиса — три лилии на лазурном поле. Они были вооружены шпагами и мушкетонами и напоминали скорее королевский эскорт, нежели группу обыкновенных слуг.

Мы приехали как раз вовремя. Я сомневаюсь, что мы смогли бы остановить Сент-Эсташа, если бы приехали раньше. Но для того, чтобы произвести эффект — coup de theatre[1531], — мы не могли подобрать более подходящего момента.

Во дворе у ступеней замка стояла карета: по лестнице спускался виконт в сопровождении виконтессы — как обычно, мрачной и злобной — и своей дочери, которая шла с побелевшим лицом и плотно сжатыми губами. Между этими двумя женщинами — женой и дочерью, так непохожими друг на друга, — твердой походкой шел Лаведан, благородный, с румянцем на лице и с видом величественного безразличия к своей судьбе.

Он шел к карете, которая должна была отвезти его в тюрьму, так, будто он направлялся на королевский прием.

Вокруг кареты столпились люди Сент-Эсташа — деревенские парни в солдатской форме, — небрежно одетые, в поношенных доспехах и стальных шлемах, большинство из которых были покрыты ржавчиной. У дверцы кареты стояла долговязая и тощая фигура самого шевалье, одетого с обычной тщательностью, надушенного, с немыслимыми кудряшками и бантиками. Он бросал сердитые взгляды, зловеще улыбался и таким образом пытался придать своему безвольному мальчишескому лицу воинственный, суровый вид.

Все, находившиеся во дворе, застыли в нерешительности, когда мои люди с Жилем во главе с грохотом проскакали по подъемному мосту и по двое въехали во двор через старую арку. Все взгляды были устремлены на них. И Жиль, который знал, зачем мы сюда приехали, и который был самым сообразительным из моих слуг, моментально оценил ситуацию. Зная, что я хотел разыграть эффектный спектакль, он шепотом отдал приказание. У ворот двойки разделились, один поехал налево, другой — направо, и распределились по двору в форме полумесяца. Затем они остановились, и люди шевалье оказались в этом полукруге, лицом к лицу с моими слугами.

Появление двоек усилило любопытство — а может быть, и тревогу — Сент-Эсташа и его людей. Им не терпелось скорее узнать, кто же это приехал с таким королевским великолепием. В этот момент в воротах появился я и рысью въехал на середину двора. Я натянул поводья и снял шляпу, приветствуя их. Все они стояли, разинув рты и вытаращив глаза. Пусть это было театральное представление, парад, достойный лишь военного полигона, но тем не менее мое появление было великолепным и впечатляющим. Судя по их разинутым ртам, оно не прошло незамеченным. Солдаты с тревогой смотрели на шевалье; шевалье с тревогой смотрел на солдат; мадемуазель, страшно бледная, опустила глаза и еще сильнее сжала свои губы; виконтесса вскрикнула от изумления; один Лаведан, который был слишком горд, чтобы выражать удивление, приветствовал меня сдержанным поклоном.

За ними, на ступеньках лестницы, я заметил группу слуг. Впереди стоял старый Анатоль и явно недоумевал, тот ли это Лесперон, который совсем недавно был здесь, такой несчастный и потрепанный, так как не только мои лакеи прибыли во всем своем блеске, но и я тоже принарядился. Без всяких бантиков и щегольского платья, я тем не менее был одет с таким великолепием, какого, готов поклясться, ни один из присутствующих не видел за всю свою жизнь в серых стенах этого старого замка.

Когда я остановился, Жиль соскочил с лошади, подбежал ко мне и придержал мои стремена, пробормотав при этом «Монсеньор», что вызвало новое изумление у наших зрителей.

Я медленно подошел к Сент-Эсташу и снисходительно обратился к нему — так я мог бы обратиться к конюху, поскольку, если вы хотите поразить и подавить человека такого типа, лучшего оружия, чем высокомерие, не найти.

— Какая неожиданная встреча, Сент-Эсташ, — я презрительно улыбнулся. — Мы живем в удивительном мире, в мире странных встреч и расставаний, в мире невероятных превращений. Когда мы с вами виделись здесь в последний раз, мы оба были гостями господина виконта, а теперь, похоже, вы здесь по делу, исполняете обязанности… судебного пристава.

— Сударь! — Он покраснел, в его голосе слышалась обида.

Я смотрел ему прямо в глаза, холодно и равнодушно, как будто ждал, что он может еще что-то добавить. Он не выдержал моего взгляда и опустил глаза, душа его упала в пятки. Он знал меня и знал, что меня нужно бояться. Одно мое слово королю может отправить его на плаху. Именно на это я и рассчитывал. Затем, не поднимая глаз, он спросил:

— Ваше дело касается меня, господин де Барделис? — Когда он произнес мое имя, все, кто стоял на лестнице, пришли в волнение. Виконт вздрогнул и хмуро посмотрел на меня, а виконтесса разглядывала меня с новым интересом. Наконец-то она увидела живьем человека, который десять лет назад прославился своей интригой с герцогиней Бургундской, завершившейся скандалом, о котором она без устали рассказывала. Подумать только, она сидела с ним за одним столом и даже не подозревала об этом! Я не сомневаюсь, что именно об этом она думала в тот момент. Судя по выражению ее лица, она была так возбуждена от того, что лицезрела самого Барделиса Великолепного, что забыла даже о положении своего мужа и неминуемой конфискации Лаведана.

— Мое дело касается вас, шевалье, — сказал я. — Оно связано с вашей миссией здесь.

Его челюсть отпала.

— Вы хотите?..

— … чтобы вы забрали отсюда своих людей и немедленно покинули Лаведан, отказавшись от выполнения вашего задания.

Он посмотрел на меня с беспомощной яростью.

— Вам известно о существовании ордера на арест, господин Барделис. Следовательно, вы должны понимать, что только королевский мандат может освободить меня от обязанности доставить господина де Лаведана к Хранителю Печати.

— Моим единственным мандатом, — я был несколько озадачен, но не оставлял надежды, — является мое слово. Вы скажете Хранителю Печати, что сделали это по распоряжению маркиза де Барделиса, а я обещаю вам, что его величество поддержит мои действия.

Я сказал слишком много и скоро понял это.

— Ею величество поддержит это, сударь? — сказал он с вопросом в голосе и покачал головой. — Я не пойду на этот риск. Мой приказ возлагает на меня определенные обязательства, которые я должен выполнить незамедлительно. Вы должны понимать справедливость этого.

Он был сама покорность, сама смиренность, но голос его был твердым, почти жестким. У меня оставалась последняя карта, козырная карта, которую я намеревался пустить в игру.

— Не соблаговолите ли вы отойти со мной в сторону, шевалье? — я скорее приказал, чем попросил.

— К вашим услугам, сударь, — сказал он, и мы отошли туда, где нас никто не мог услышать.

— А теперь, Сент-Эсташ, мы можем поговорить, — я резко переменил тон с холодного высокомерия на холодную угрозу. — Я поражен, что вы так смело продолжаете заниматься этим грязным делом после того, как два дня назад в Тулузе вы узнали, кто я.

Он сжал кулаки, его безвольное лицо потемнело.

— Попрошу вас выбирать выражения, сударь, — сказал он хриплым голосом.

Я смерил его изумленным взглядом.

— Я думаю, вы помните, в чем заключалась ваша служба, когда мы с вами встретились. Ну, стойте спокойно, Сент-Эсташ. Я не дерусь с судебными исполнителями, а если вы доставите мне хоть малейшее беспокойство, мои люди рядом. — И я показал пальцем через плечо. — А теперь к делу. Я не собираюсь беседовать с вами целый день. Как я уже сказал, меня поражает ваша смелость. Особенно я удивлен тем, что вы сообщили сведения против господина де Лаведана и приехали сюда, чтобы арестовать его, зная, вы не можете не знать, что виконт представляет для меня некоторый интерес.

— Я слышал об этом интересе, сударь, — он так ухмыльнулся, что я чуть не ударил его.

— Этим поступком, — продолжал я, не обращая внимания на его замечание, — вы искушаете судьбу. Похоже, вы собираетесь бросить мне вызов.

У него затряслись губы, и он боялся посмотреть мне в глаза.

— Нет, что вы, сударь… — пролепетал он, но я оборвал его.

— Я думаю, вы не полный дурак и должны понимать, что, если я расскажу королю все, что я о вас знаю, вы лишитесь того богатства, которое добыли нечестным путем, и вас казнят как двойного предателя — предателя своих друзей-мятежников.

— Но вы ведь не сделаете этого, сударь? — вскричал он. — Это недостойно вас.

Я рассмеялся ему в лицо.

— Боже правый! Вы избрали для себя такое занятие и еще надеетесь, что с вами будут поступать благородно? Я сделаю это, клянусь честью, господин де Сент-Эсташ, вы сами вынуждаете меня!

Он покраснел. Вероятно, я выбрал не самый лучший способ действия. Мне нужно было ограничиться тем, что я вызвал страх в его душе; только так я мог добиться своей цели; я не смог сдержаться и наговорил ему много обидных слов, чем вызвал его сопротивление, и теперь он во что бы то ни стало хотел помешать мне.

— Что вы хотите от меня? — спросил он с такой надменностью, которая напрочь затмила мое собственное высокомерие.

— Я хочу, — сказал я, решив, что настало время для откровенного разговора, — чтобы вы забрали своих людей и вернулись в Тулузу без господина де Лаведана. Там вы пойдете к Хранителю Печати и признаетесь ему в том, что ваши подозрения были необоснованны и что теперь вы получили доказательство невиновности виконта.

Он взглянул на меня с удивлением.

— Правдоподобная история для проницательных господ из Тулузы, — произнес он.

— Да, ma foi[1532], очень правдоподобная история, — сказал я. — Когда они подумают, от какого богатства вы отказались, они с легкостью поверят вам.

— Но о каком доказательстве вы говорите?

— Насколько я понимаю, вы не обнаружили никаких изобличающих сведений — никаких документов, которые свидетельствовали бы против виконта?

— Да, сударь, я действительно ничего не…

Он замолчал, прикусив губу, потому что понял по моей улыбке, какую оплошность он допустил.

— Очень хорошо, значит, вам нужно придумать какое-то доказательство того, что он никаким образом не был связан с восстанием.

— Господин де Барделис, — сказал он очень дерзко, — мы попусту теряем время. Если вы думаете, что я буду рисковать своей жизнью ради того, чтобы услужить вам или виконту, вы глубоко заблуждаетесь.

— У меня и мысли об этом не было. Но я думал, что, возможно, вы захотите рискнуть своей жизнью — как вы выразились — ради нее самой и ради того, чтобы спасти ее.

Он отвернулся от меня.

— Сударь, вы напрасно тратите слова. У вас нет приказа короля, отменяющего мой приказ. Делайте, что хотите, когда приедете в Тулузу, — он мрачно усмехнулся. — А пока виконт поедет со мной.

— Но у вас нет никаких доказательств против него, — крикнул я, не в силах поверить, что он посмеет ослушаться меня и что я проиграл.

— У меня есть доказательство — мое слово. Я готов под присягой сообщить все, что мне известно: когда я был в Лаведане несколько недель назад, я обнаружил его связь с мятежниками.

— А что, по-вашему, значит ваше слово, жалкий глупец, против моего? — вскричал я. — Ничего, господин шевалье, в Тулузе я уличу вас во лжи. Я докажу, что ваше слово — это слово человека, которому ни в коем случае нельзя верить, и расскажу королю о вашем прошлом. Если вы думаете, что после моих слов король Людовик, которого называют Справедливым, будет судить виконта по вашему наущению, или если вы думаете, что вам удастся избежать петли, которую я наброшу на вашу шею, значит, вы гораздо глупее, чем я думал.

Он стоял, глядя на меня через плечо, его лицо было пунцовым и мрачным, как грозовая туча.

— Все это произойдет, когда вы приедете в Тулузу, господин де Барделис, — хмуро сказал он, — а отсюда до Тулузы около двадцати лье.

С этими словами он развернулся на каблуках и пошел прочь. А я остался стоять злой и озадаченный, пытаясь понять значение его последних слов.

Он приказал своим людям садиться на лошадей, а господину де Лаведану — в карету. Жиль бросил на меня вопросительный взгляд. В какой-то момент, когда я медленно пошел за шевалье, у меня возникла мысль о вооруженном сопротивлении. Но я понял тщетность такого шага и пожал плечами в ответ на взгляд моего слуги.

Мне хотелось поговорить с виконтом до его отъезда, но я был глубоко огорчен и унижен своим поражением. Мне было не до этого, я и не подумал о том, какие мысли могли возникнуть у него в голове. Теперь я сожалел о том, что бросился в Лаведан, не поговорив с королем, как мне советовал Кастельру. Я тешил себя тщеславными мечтами, как я красиво уничтожу Сент-Эсташа. Мне хотелось выглядеть героем в глазах мадемуазель. Я надеялся, что она будет благодарна мне за спасение своего отца и восхищена тем, как я сделал это, и в награду она выслушает меня, а я буду молить ее о прощении. Я был уверен, что, если мне представится такая возможность, мне удастся одержать победу.

Теперь мои мечты рухнули, моей гордости был нанесен страшный удар, и я был уничтожен и унижен. Мне. оставалось только уползти прочь с поджатым хвостом, как побитая собака: мой великолепный эскорт теперь выглядел как насмешка над моей полной беспомощностью.

Когда я подошел к карете, виконтесса внезапно сбежала вниз по лестнице и подошла ко мне с приветливой улыбкой.

— Господин де Барделис, — сказала она, — мы крайне признательны вам за вмешательство в дело этого мятежника, моего мужа.

— Мадам, — прошептал я, — если вы не хотите окончательно уничтожить его, умоляю вас, будьте осторожны. С вашего позволения, мои люди немного подкрепятся, и мы вновь вернемся в Тулузу. Я могу только надеяться, что мой разговор с королем принесет результаты.

Хотя я говорил приглушенным голосом, Сент-Эсташ, который стоял нс-далеко от нас, услышал меня, я видел это по выражению его лица.

— Оставайтесь здесь, сударь, — ответила она с некоторым возбуждением, — и отправляйтесь за нами только после того, как вы отдохнете.

— Отправляться за вами? — спросил я. — Вы что же, едете вместе с господином де Лаведаном?

— Нет, Анна, — донесся из кареты учтивый голос виконта. — Это излишне утомит тебя. Тебе лучше оставаться здесь до моего возвращения.

Я уверен, бедного виконта гораздо больше волновало то, как она утомит его, чем то, как путешествие утомит ее. Но виконтесса не терпела возражений. Шевалье усмехнулся, когда виконт сказал о своем возвращении. Мадам заметила эту усмешку и с яростью набросилась на него, как взбешенная амазонка.

— Ты уверен, что он не вернется, ты — Иуда! — зарычала она. На ее худое, смуглое лицо было страшно смотреть. — Но он вернется — обязательно вернется! И тогда, берегись, господин судебный исполнитель, потому что, клянусь честью, ты на своей собственной шкуре испытаешь, что такое адские муки!

Шевалье снисходительно улыбнулся.

— Женский язык, — сказал он, — не может ранить.

— А что ты скажешь насчет женской руки? — поинтересовалась эта воинственная матрона. — Ты — вонючий, мускусный палач, я…

— Анна, любовь моя, — взмолился виконт, — умоляю, держи себя в руках.

— Неужели я должна смиренно выслушивать оскорбления этого незаконнорожденного вассала? Неужели я…

— Вспомните лучше о том, что обращаться к этому человеку ниже вашего достоинства. Мы стараемся избегать ядовитых пресмыкающихся, но мы не виним их за их ядовитость. Бог создал их такими.

Сент-Эсташ покраснел до самых корней волос и, поспешно повернувшись к кучеру, приказал ему трогаться. Он уже собирался закрыть дверь, но тут подскочила виконтесса. Для шевалье это был шанс отыграться.

— Вы не поедете, — сказал он.

— Не поеду? — вспыхнула она. — Почему, Monsieur L’espion[1533]?

— У меня нет оснований брать вас с собой, — грубо ответил он. — Вы не поедете.

— Прошу прощения, шевалье, — вмешался я. — Вы превышаете свои полномочия, запрещая ей ехать. Господин виконт еще не осужден. Вы и так занимаетесь слишком одиозным делом, прошу вас, не надо усугублять. — И без лишних слов я плечом оттолкнул его и открыл для нее дверцу кареты. Она вознаградила меня улыбкой — немного порочной, немного капризной — и села в карету. Шевалье хотел вмешаться. Он подошел ко мне, возмущенный тем, что я оттолкнул его, и в какое-то мгновение мне показалось, что он намеревается совершить крайне безумный поступок и ударить меня.

— Будь осторожен, Сент-Эсташ, — спокойно сказал я, устремив на него свой взгляд. Наверное, так дух покойного Цезаря угрожал Бруту… — Встретимся в Тулузе, шевалье, — сказал я и, закрыв дверцу кареты, отошел назад.

За моей спиной зашуршало платье. Это была мадемуазель. До сих пор она вела себя очень мужественно, внешне спокойно, а теперь, когда настал момент расставания, она не смогла больше сдержать себя. Возможно, это было вызвано отъездом ее матери и одиночеством, которое ее ожидало. Я отошел в сторону, она пробежала мимо меня и схватилась за кожаные шторы кареты.

— Отец! — всхлипнула она.

Существуют такие вещи, которые воспитанный человек считает для себя неприличными, — к ним относятся подслушивание и чтение чужих писем. Поэтому наблюдать эту сцену показалось мне бестактным, и, отвернувшись, я пошел прочь. Но не прошел я и трех шагов, как раздался голос Сент-Эсташа. Он приказал трогаться. Кучер застыл в нерешительности, так как девушка все еще держалась за окно. Но он преодолел свою нерешительность, когда прозвучал повторный приказ, сопровождавшийся чудовищным ругательством. Он взял поводья, щелкнул хлыстом, и карета с грохотом тронулась с места.

— Осторожно, дитя мое, — услышал я возглас виконта, — осторожно! Adieu, mon enfant![1534]

Рыдая, она отскочила назад и непременно упала бы, потеряв равновесие от толчка кареты, но я протянул руку и удержал ее.

Я думаю, какое-то время она не осознавала, чьи руки поддерживали ее, настолько она была охвачена горем, которое так долго держала в себе. Наконец она поняла, что прислонилась к этому ничтожному Барделису; к этому человеку, который поспорил, что завоюет ее сердце и женится на ней; к этому самозванцу, который явился к ней под вымышленным именем; этому негодяю, который лгал ей так, как не может лгать ни один честный дворянин, и клялся, что любит ее, а на самом деле ему нужно было только выиграть пари. Когда она поняла все это, она содрогнулась и отпрянула от меня. Даже не взглянув на меня, она поднялась по ступенькам замка и исчезла за дверью.

Я приказал расседлать лошадей, когда последние спутники Сент-Эсташа исчезли из вида.

Глава 19

КОСА И КАМЕНЬ
— Мадемуазель примет вас, сударь, — наконец сказал Анатоль.

Уже дважды он передавал Роксалане мою просьбу встретиться до моего отъезда, но тщетно. В третий раз я попросил его сказать ей, что я не тронусь из Лаведана, пока она не соблаговолит выслушать меня. Очевидно, эта угроза подействовала больше, чем мои просьбы, которые были отвергнуты с презрением.

Я мерил шагами слабо освещенный зал, когда пришел Анатоль и проводил меня в гостиную, где ждала Роксалана. Она стояла в дальнем углу комнаты у открытого окна, из которого было видно террасу и реку, и, хотя наступил октябрь, воздух в Лангедоке был теплый и ласковый, как летом в Париже или в Пикардии.

Я прошел на середину комнаты и остановился в ожидании, когда она соблаговолит заметить мое присутствие и повернется ко мне. Я не был неоперившимся юнцом. Я многое видел, многое знал, и это отразилось на моей манере поведения. Никогда в жизни я не был неловким, за что благодарен своим родителям. Когда-то много лет назад я испытывал некоторую робость при первых посещениях Лувра и Люксембургского дворца, но я давным-давно расстался с этой робостью. Однако сейчас, когда я стоял в этой милой, залитой солнцем комнате, в ожидании милости этого ребенка, едва вышедшего из детского возраста, мне показалось, что неловкость и робость прошлых лет вернулись ко мне. Я переминался с ноги на ногу; я водил пальцем по столу, около которого стоял; я теребил свою шляпу; я то краснел, то бледнел; я украдкой поглядывал на нее исподлобья и благодарил Бога, что она стояла ко мне спиной и не могла видеть, насколько смешно я выглядел. Наконец, не в силах больше выносить это тревожное молчание, я тихо позвал ее.

— Мадемуазель! — Звук моего собственного голоса, казалось, вернул мне силы, и моя робость и нерешительность испарились. Чары рассеялись, и я вновь стал самим собой — самовлюбленным, самоуверенным и пылким Барделисом, каким вы, вероятно, и представляете меня из моего рассказа.

— Я надеюсь, сударь, — ответила она, не поворачиваясь, — то, что вы собираетесь мне сказать, хоть в какой-то степени оправдает вашу назойливость.

Обнадеживающее начало, ничего не скажешь. Но теперь, когда я вновь овладел собой, меня нельзя было так просто смутить. Она стояла в обрамлении этого большого окна, и я не отрываясь смотрел на нее. Какая она прямая и гибкая, хрупкая и грациозная! Ее нельзя было назвать высокой женщиной, но, если вы смотрели на нее издали, ее стройность и грациозность, гордая посадка головы создавали иллюзию высокого роста. Я не поддался влиянию ее чар. В тот момент я видел перед собой всего лишь ребенка, но этот ребенок обладал невероятной силой духа и огромной душой, которые только подчеркивали ее физическую беспомощность.

От этой беспомощности, которую я скорее чувствовал, чем видел, моя любовь приобрела оттенок жалости. В ту минуту она была охвачена горем по поводу ареста своего отца и той участи, которая его ожидала; горем по поводу предательства возлюбленного. Не мне судить, что огорчало ее больше, но я горел желанием обнять ее, приласкать и успокоить, слиться с нею в одно целое и таким образом отдать ей часть своей мужской высоты и силы, а взамен забрать часть этой чистой, благородной души и тем самым очистить свою собственную душу.

Когда она заговорила, я чуть было не поддался своей слабости. Я был на грани того, чтобы подойти к ней, броситься на колени, как кающийся грешник, и молить о прощении. Но я вовремя отказался от этого намерения. Здесь это мне не поможет.

— То, что я хочу сказать, мадемуазель, — ответил я после небольшой паузы, — оправдает святого, спускающегося в ад; или, чтобы моя метафора была более точной, оправдает вторжение грешника в святую обитель.

Я говорил серьезно, но не слишком; в моем голосе звучала еле заметная нотка сардонического смеха.

Она качнула головой, и один из ее каштановых локонов растрепался. Я представил себе ее изящный вздернутый носик, представил, как скривились ее губы в презрительной усмешке, когда она коротко ответила мне:

— Ну так побыстрее говорите это, сударь.

Я повиновался и быстро сказал:

— Я люблю вас, Роксалана.

Она топнула ножкой по сверкающему паркету, она полуобернулась ко мне, ее щеки залились румянцем, а губы задрожали от гнева.

— Вы скажете наконец то, что хотели сказать, сударь? — спросила она сдавленным голосом. — Говорите и уходите.

— Мадемуазель, я уже все сказал, — ответил я с мечтательной улыбкой.

— О! — она задохнулась от моей наглости. Она резко повернулась ко мне, ее голубые глаза были наполнены гневом. Когда-то я видел эти глаза мечтательными, подернутыми легкой дымкой, носейчас они были широко раскрыты и с осуждением смотрели на меня. — Вы навязали мне свое присутствие, чтобы еще раз оскорбить меня? Вы решили посмеяться надо мной — женщиной, когда рядом нет ни одного мужчины, который смог бы защитить меня. Стыдно, сударь! Однако ничего другого я от вас и не ожидала.

— Мадемуазель, вы страшно несправедливы ко мне… — начал я.

— Я как раз очень справедлива к вам, — с жаром ответила она и замолчала, не желая, вероятно, вступать в препирательство со мной. — Enfin[1535], раз вы сказали все, что хотели, может быть, вы уйдете? — И она указала на дверь.

— Мадемуазель, мадемуазель… — искренне взмолился я.

— Уходите! — гневно оборвала она, и на мгновение жесткость ее голоса и этот жест напомнил мне виконтессу, — Я больше не желаю слушать вас.

— Придется, мадемуазель, — ответил я не менее твердо.

— Я не буду слушать вас. Говорите, если хотите. Вас выслушают стены. — И она направилась к двери, но я преградил ей дорогу. Я был крайне любезен: встав на ее пути, я низко поклонился ей.

— Только этого не хватало — теперь вы хотите оскорбить меня насилием! — воскликнула она.

— Боже упаси! — сказал я.

— Тогда дайте мне пройти.

— Только после того, как вы выслушаете меня.

— Я не желаю вас слушать. Все, что вы можете сказать, не имеет для меня никакого значения. Ах, сударь, если в вас есть хоть капля благородства, если вы не хотите, чтобы я считала вас mauvais sujet[1536], умоляю вас, уважайте мое горе. Вы сами были свидетелем ареста моего отца. Сейчас неподходящий момент для таких сцен.

— Простите! Именно в этот момент вам нужны утешение и поддержка. Их вам может дать только человек, которого вы любите.

— Человек, которого я люблю? — повторила она, и румянец сошел с ее щек. На мгновение она опустила глаза, затем вновь посмотрела на меня, и ее бездонные голубые глаза ослепили меня своим сверканием. — Я думаю, сударь, — процедила она сквозь зубы, — что ваша наглость переходит всякие границы.

— Вы отрицаете это? — вскричал я. — Вы отрицаете, что любите меня. Если вы можете отрицать это… ну что ж, значит, три дня назад в Тулузе вы лгали мне!

Это задело ее — задело до такой степени, что она забыла о своем решении не слушать меня и не опускаться до пререканий со мной.

— В минуту слабости, когда я не ведала, что вы собой представляете на самом деле, я действительно сделала такое признание, я действительно испытывала к вам такие чувства, но теперь мне стали известны некоторые вещи, благодаря которым я поняла, что вы не тот человек, за которого я вас принимала; то, что я узнала, убило мою любовь, о которой я тогда говорила. Теперь, сударь, вы удовлетворены и, может быть, позволите мне пройти? — Последние слова она сказала прежним повелительным тоном, разозлившись на себя за то, что опустилась до подобных объяснений.

— Я удовлетворен, мадемуазель, — грубо ответил я, — тем, что три дня назад вы сказали мне неправду. Вы никогда не любили меня. Жалость ввела вас в заблуждение. Вам было просто стыдно — стыдно за роль Далилы[1537], которую вы играли, за то, что предали меня. А теперь, мадемуазель, можете идти, — сказал я.

Я отошел в сторону, и, зная женщин, я был уверен, что сейчас она никуда не уйдет. Она и не ушла. Напротив, она отступила назад. Ее губы дрожали. Но она быстро взяла себя в руки. Ее мать могла бы сказать ей, что она совершает большую глупость, ввязываясь в подобного рода дуэль со мной — со мной, ветераном сотни любовных поединков. Однако, хотя я не сомневался, что это ее первое сражение, она оказалась достойным соперником. Доказательством были ее слова:

— Сударь, благодарю вас за то, что вы открыли мне глаза. Я действительно не могла сказать правды три дня назад. Вы правы, теперь я не сомневаюсь в этом, и вы сняли с меня страшный груз моего стыда.

Dieu! Это был удар ниже пояса, и я пошатнулся от его жестокости. Похоже, я пропал. Победа осталась за ней, но ведь она всего лишь ребенок, не владеющий искусством Купидона!

— А теперь, сударь, — добавила она, — теперь, когда вы знаете, что ошиблись, сказав, что я любила вас, теперь, когда с этим покончено, — adieu!

— Одну минуту! — воскликнул я. — С этим покончено, но есть еще один вопрос, о котором мы забыли. Мы — вернее, вы — доказали, что я был слишком самонадеян, поверив в вашу любовь ко мне. Но мы еще не решили, что делать с моей любовью к вам, а на этот вопрос будет не так легко ответить.

Она махнула рукой, то ли устало, то ли раздраженно, и отвернулась.

— Что вы хотите? Чего вы добиваетесь, провоцируя меня? Выиграть ваше пари? — Она говорила ледяным голосом. Кто бы мог подумать, глядя на эти кроткие, задумчивые глаза, что она способна на такую жестокость?

— Пари больше не существует: я проиграл его и отдал свой проигрыш.

Она резко подняла голову и недоуменно нахмурила брови. Это явно заинтересовало ее.

— Как? — спросила она. — Вы проиграли и заплатили?

— Все равно. Когда я намекал вам на что-то, стоящее между вами и мной, я имел в виду это проклятое, отвратительное пари. Признание, которое я много раз пытался сделать и на котором вы много раз пытались настоять, касалось этого пари. Господи, Роксалана, ну почему я не признался вам?! — воскликнул я, и мне показалось, что от искренности моего голоса ее лицо смягчилось, а глаза потеплели.

— К сожалению, — продолжал я, — мне все время казалось, что либо еще не время, либо уже слишком поздно. Однако, как только меня освободили, я сразу же подумал об этом. Пока существовало пари, я не мог просить вас стать моей женой, иначе это выглядело бы так, будто я осуществляю свое первоначальное намерение, ради которого я и приехал в Лангедок. Поэтому первое, что я собирался сделать, это разыскать Шательро и передать ему долговую расписку на мои земли в Пикардии, которые составляют большую часть моего состояния. Затем я собирался отправиться к вам в гостиницу «дель’Эпе».

Наконец-то я мог прийти к вам с чистыми руками и признаться в том, что я сделал, поскольку, мне казалось, я расплатился сполна. Я был уверен в успехе. Увы! Я пришел слишком поздно. Я встретил вас на пороге гостиницы. От моего разговорчивого управляющего вы уже узнали историю сделки, которую заключил Барделис. Вам стало известно также и мое имя, и вы решили, что разгадали истинную причину моего ухаживания за вами. Соответственно вы могли лишь презирать меня.

Она упала на стул. Ее руки безжизненно лежали на коленях, глаза были опущены, лицо стало бледным. Но по тому, как вздымалась ее грудь, я понял, что мои слова произвели на нее впечатление.

— Вы ничего не знаете о сделке, которую я заключила с Шательро? — спросила она, и мне показалось, что в ее голосе звучало страдание.

— Шательро — мошенник! — вскричал я. — Ни один честный человек во Франции не счел бы себя обязанным заплатить ему по этому пари. Я заплатил, но не потому, что я был должен заплатить, а потому что, только расплатившись с ним, я мог доказать вам свою искренность.

— Как бы там ни было, — сказала она, — я дала ему слово… выйти за него замуж, если он освободит вас.

— Это обещание недействительно, потому, что, когда вы давали ему слово, я был уже на свободе. Кроме того, Шательро мертв… или близок к этому.

— Мертв? — повторила она, посмотрев на меня.

— Да, мертв. Мы дрались… — На ее лице промелькнула тень улыбки, неожиданное, насмешливое понимание. — Pardieu! — воскликнул я. — Вы меня неправильно поняли. Он погиб не от моей руки. Не я спровоцировал эту дуэль. — И я подробно рассказал ей об этом деле, включая тот факт, что Шательро не имел никакого отношения к моему освобождению, а за попытку убить меня при помощи суда король хотел его сурово наказать, но он избавил короля от беспокойства и сам бросился на шпагу.

Когда я закончил свой рассказ, наступило молчание. Похоже, Роксалана обдумывала мои слова. Все, что я ей рассказал, должно было оправдать меня в ее глазах, и я был уверен в этом. И решив дать ей возможность хорошо все обдумать, я повернулся и отошел к окну.

— Почему вы не сказали мне раньше? — внезапно спросила она. — Почему… о, почему… вы не рассказали мне об этом гнусном деле сразу, как только полюбили меня, как вы говорите?

— Как я говорю? — повторил я за ней. — Вы сомневаетесь в этом? Вы можете сомневаться в этом, несмотря на все то, что я сделал?

— Ах, я не знаю чему верить, — всхлипнула она. — Вы так часто обманывали меня. Почему вы не сказали мне тогда, на реке? Или потом, когда я просила вас в этом самом доме? Или еще раз, позже, той ночью в тюрьме в Тулузе?

— Вы спрашиваете меня, почему. Разве вы сама не можете ответить на этот вопрос? Разве вам непонятен мой страх? Страх, что вы с ненавистью отшатнетесь от меня? Страх, что, если вы испытывали ко мне хоть какие-то чувства, я могу навсегда их убить в вас? Страх, что я могу уничтожить вашу веру в меня? О, мадемуазель, неужели вы не понимаете, что моей единственной надеждой было признать свое поражение перед Шательро и отдать ему свой проигрыш?

— Как вы могли пойти на такую сделку? — прозвучал ее следующий вопрос.

— Действительно, как? — в свою очередь спросил я. — От вашей матери вы, вероятно, слыхали кое-что о репутации Барделиса. Я вел беззаботную жизнь, я пресытился всем своим великолепием, и мне надоела вся эта роскошь. Разве удивительно, что я позволил втянуть себя в это предприятие? Оно взбудоражило меня, оно обещало некоторую новизну. Мне все в жизни давалось легко, а тут мне нужно было преодолевать какие-то трудности, поскольку уверенность Шательро в том, что мне не удастся завоевать вас, основывалась на вашей знаменитой холодности.

Опять же, я не был слишком разборчив. Я не скрываю своих недостатков, но не судите меня слишком строго. Если бы вы могли видеть милых demoiselles[1538] Парижа, если бы вы могли слышать их рассуждения и знать, как они живут, вы бы перестали удивляться. Я не знал других женщин, кроме них. В ту ночь, когда я приехал в Лаведан, ваша свежесть, ваша чистота и невинность, ваша почти детская добродетельность поразили меня своей новизной. С первой же минуты я стал вашим рабом. Потом я каждый день проводил в вашем саду. И разве удивительно, что здесь, в старом лангедокском саду рядом с вами и вашими розами, в медленно тянущиеся дни моего выздоровления какая-то доля вашей чистоты и свежести проникла в мое сердце и сделала его немного чище? Ах, мадемуазель! — воскликнул я и, приблизившись к ней, чуть было с мольбой не упал перед ней на колени, но она удержала меня.

— Сударь, — прервала она меня, — мы напрасно мучаем себя. У всего этого может быть только один конец.

Она сказала это холодным тоном, но я знал, что ее холодность искусственная, иначе она не сказала бы: «Мы напрасно мучаем себя».

Вместо того чтобы погасить мой пыл, она еще больше распалила меня.

— Вы правы, мадемуазель, — почти торжествующе воскликнул я. — Это может кончиться только одним.

Она уловила смысл моих слов, и складка между ее бровей стала глубже. Похоже, я слишком поторопился.

— Лучше закончить это сейчас. Слишком многое стоит между нами. Вы поспорили, что сделаете меня своей женой. — Она содрогнулась. — Я никогда не смогу забыть это.

— Мадемуазель, — решительно возразил я, — я этого не делал.

— Как? — она затаила дыхание. — Вы этого не делали?

— Нет, — нагло продолжал я. — Я не заключал пари, что завоюю вас. Я поспорил, что завоюю некую мадемуазель де Лаведан, которая была мне незнакома, но не вас, не вас.

Она улыбнулась с откровенным презрением.

— Ваши тонкие различия слишком сложны для меня — слишком сложны для меня, сударь.

— Умоляю вас, будьте благоразумны. Рассудите здраво.

— Разве я не благоразумна? Разве я не думаю? Да, тут есть о чем подумать! — Она вздохнула. — Вы слишком далеко зашли в своем обмане. Например, вы приехали сюда под именем Лесперона? Зачем?

— И опять, мадемуазель, это не так, — сказал я.

Она удивленно взглянула на меня.

— Да уж, сударь, вы очень смело все отрицаете.

— Разве я сказал вам, что меня зовут Лесперон? Разве я представился Леспероном вашему отцу?

— Да. Конечно.

— Конечно нет, тысячу раз нет. Я стал жертвой обстоятельств, и, если я обратил их себе на пользу, когда они были навязаны мне, разве можно винить меня за это и считать обманщиком? Пока я был без сознания, ваш отец, пытаясь выяснить, кто я, осмотрел мою одежду.

В кармане моего камзола он обнаружил бумаги, адресованные Рене Лесперону, — любовные письма, письмо от герцога Орлеанского и портрет женщины. Из всего этого он заключил, что я и есть тот самый Лесперон. Когда я пришел в себя, ваш отец приветствовал меня с радостью, которая меня удивила, далее он обсудил — нет, рассказал мне о состоянии дел в провинции, а я лежал и поражался его смелости. Потом, когда он обратился ко мне как к господину де Лесперону, мне все стало ясно, но было уже слишком поздно. Разве мог я тогда отказаться от этого имени? Разве мог я сказать ему, что я — Барделис, фаворит самого короля? И что бы случилось тогда? Я вас спрашиваю, мадемуазель. Разве он не принял бы меня за шпиона и разве не разделались бы со мной здесь, в вашем замке?

— Нет, нет, он никогда не пошел бы на убийство.

— Возможно, нет, но я не был в этом уверен тогда. Большинство людей, поставленных в такое положение, в котором оказался ваш отец, не задумываясь разделались бы со мной. Ах, мадемуазель, разве вам недостаточно доказательств? Теперь вы верите мне?

— Да, сударь, — ответила она просто, — я верю вам.

— Так, может, теперь вы поверите в искренность моей любви?

Она ничего не ответила. Она не смотрела на меня, но ее молчание придало мне смелости. Я подошел к ней, положил руку на высокую спинку ее стула и, наклонившись к Роксалане, заговорил с такой страстью, с таким жаром, который, мне кажется, смог бы растопить сердце любой женщины, которая не питала ко мне ненависти.

— Мадемуазель, я теперь бедный человек, — в заключение сказал я. — Я больше не тот великолепный господин, богатство и могущество которого стали притчей во языцех. Но я не нищий. У меня есть небольшое имение в Божанси — это место просто создано для счастья, мадемуазель. Париж больше не увидит меня. В Божанси я буду жить тихо и уединенно, а если вы поедете со мной, я испытаю такое счастье, которого я не заслужил за всю свою никчемную жизнь. У меня больше нет такой огромной свиты. Наше хозяйство будут вести пара слуг и одна-две горничные. Однако я не буду горевать об утраченном богатстве, если во имя любви вы скрасите мое одиночество. Я беден, мадемуазель, однако даже сейчас я не беднее того гасконского дворянина, Рене де Лесперона, за которого вы принимали меня и которому вы подарили свое сердце — это бесценное сокровище.

— О, Господи, почему вы не остались тем бедным гасконским дворянином! — воскликнула она.

— А чем я отличаюсь от него, Роксалана?

— Тем, что он не заключал никакого пари, — ответила она и резко встала.

Мои надежды рухнули. Она не была рассержена. На ее бледном лице было написано страдание. Боже! Какое жестокое страдание! Я понял, что проиграл.

Она бросила на меня взгляд своих голубых глаз, и мне показалось, что она сейчас заплачет.

— Роксалана! — взмолился я. К ней вернулось ее прежнее самообладание, которое на мгновение оставило ее. Она протянула руку.

— Прощайте, сударь! — сказала она.

Я взглянул на ее руку, потом на ее лицо. Ее поведение начинало злить меня. Я видел, что она сопротивляется не только мне, но и себе. Ее сердце по-прежнему точил предательский червь сомнения. Она знала — или должна была знать, — что ему нет там больше места, но она упорно отказывалась выбросить его из своего сердца. Да, было это чертово пари. Но она упорно отказывалась понять разумность моих доводов, неопровержимую логику моей расплаты. Она отвергала меня, а, отвергая меня, она отвергала себя, потому что сама сказала мне, и я был уверен, что она сможет снова полюбить меня, если посмотрит на все другими глазами, с точки зрения здравого смысла и справедливости.

— Роксалана, я приехал в Лаведан не для того, чтобы сказать вам «до свидания». Я жду от вас приветственных слов, а не слов прощания.

— Однако я могу только проститься с вами. Вы не примете мою руку? Разве мы не можем расстаться друзьями?

— Нет, не можем, поскольку мы вообще не расстаемся.

Как будто коса моей решимости нашла на камень ее упрямства. Она посмотрела мне в глаза, с осуждением подняла брови, вздрогнула, пожала одним плечом и, развернувшись на каблуках, направилась к двери.

— Анатоль принесет вам что-нибудь поесть перед вашим отъездом, — сказала она сухо и очень учтиво.

Тогда я вытащил свою последнюю карту. Я что, напрасно отказался от своего богатства? Если она не даст мне добровольного согласия, клянусь, я заставлю ее продать себя. И мне не было стыдно за это, потому что, совершая этот поступок, я спасал ее и себя от несчастной жизни.

— Роксалана! — крикнул я. Повелительный тон моего голоса заставил ее остановиться — возможно, даже против ее собственной воли.

— Сударь, — сдержанно сказала она.

— Вы понимаете, что вы делаете?

— Да, конечно, очень хорошо понимаю.

— Pardieu, вы не понимаете. Я объясню вам. Вы отправляете своего отца на плаху.

Она страшно побледнела, зашаталась и прислонилась к двери. Затем она посмотрела на меня широко раскрытыми от ужаса глазами.

— Это неправда, — возразила она, однако в ее голосе не было уверенности. — Его жизни ничего не угрожает. У них нет доказательств его вины. Господин де Сент-Эсташ ничего не нашел здесь.

— Однако существует слово господина Сент-Эсташа; обвинение шевалье в какой-то мере подкрепляется одним фактом — очень существенным фактом: ваш отец не поднял оружие в защиту короля. В Тулузе сейчас не обращают особого внимания на частности. Подумайте о том, что могло бы произойти со мной, если бы не своевременное прибытие короля.

Этот удар достиг своей цели. Последние силы оставили ее. Ее сотрясли рыдания, и она закрыла лицо руками.

— Матерь Божья, пожалей меня! — рыдала она. — О, этого не может быть, этого не может быть!

Ее отчаяние глубоко тронуло меня. Мне хотелось успокоить ее, сказать, чтобы она ничего не боялась, заверить ее, что я спасу ее отца. Но я сдержал себя. Это было моим оружием против ее упрямства, и да простит меня Бог, если я совершил недостойный дворянина поступок. Мне крайне необходимо было сделать это, моя любовь полностью поглотила меня. Завоевать ее означало для меня завоевать жизнь и счастье, а я и так уже слишком многим пожертвовал. Ее крик все еще звенел у меня в ушах: «Этого не может быть, этого не может быть!»

Я подавил в себе зарождающуюся нежность и напустил на себя суровый вид. Я заговорил с пренебрежением и угрозой в голосе.

— Это может быть, и, черт побери, это случится, если вы не будете вести себя более благоразумно.

— Сударь, будьте милосердны!

— Буду, когда вы соблаговолите показать мне, как это делается, проявив милосердие ко мне. Я грешил, но расплатился за свои грехи. Мы уже говорили об этом и не будем снова возвращаться к этой теме. Подумайте, Роксалана: только одна вещь — единственная во всей Франции — может спасти вашего отца.

— И это, сударь? — затаив дыхание, спросила она.

— Мое слово против слова Сент-Эсташа. Если я скажу его величеству, что ваш отец не может быть обвинен в измене на основании показаний Сент-Эсташа, если я сообщу королю все, что я знаю об этом человеке.

— Вы поедете, сударь? — сказала она с мольбой в голосе. — О, вы поедете! Mon Dieu, подумать только, что мы потеряли столько времени, вы и я, в тот момент, когда его ведут на эшафот! О, я даже не представляла, что ему грозит такая опасность! Я была расстроена его арестом, я думала, что ему грозит лишь несколько месяцев тюрьмы. Но что он может умереть!.. Господин де Барделис, вы спасете его! Скажите, что вы сделаете это для меня!

И она упала передо мной на колени, обхватив руками мои сапоги, и с мольбой — о, Боже! с какой мольбой — смотрела мне в глаза.

— Встаньте, мадемуазель, прошу вас, — сказал я со спокойствием, которого во мне и в помине не было. — Не нужно этого делать. Давайте успокоимся. Опасность, которая угрожает вашему отцу, не настолько близка. У нас есть еще время — может быть, три или четыре дня.

Я осторожно поднял ее и посадил на стул. Я едва удержался, чтобы не заключить ее в свои объятия. Но я не имел права воспользоваться ее отчаянием. Исключительное благородство, скажете вы и презрительно посмеетесь надо мной. Возможно, вы правы — вы всегда правы.

— Вы поедете в Тулузу, сударь? — умоляюще спросила она.

Я сделал круг по комнате и остановился перед ней.

— Да, — ответил я, — я поеду.

Сверкнувшая в ее глазах благодарность больно резанула меня, потому что я еще не закончил своего предложения.

— Я поеду, — быстро продолжал я, — когда вы пообещаете мне стать моей женой.

Радость исчезла с ее лица. Минуту она смотрела на меня, ничего не понимая.

— Я приехал в Лаведан для того, чтобы завоевать вас, Роксалана, и не тронусь из Лаведана, пока не достигну своей цели, — тихо сказал я. — Теперь вы понимаете, что все зависит от вашего решения. Чем скорее вы согласитесь, тем быстрее я уеду.

Она тихо заплакала, но ничего не ответила. Я отвернулся от нее и направился к двери.

— Куда вы идете? — всхлипнула она.

— На свежий воздух, мадемуазель. Если вы решите выйти за меня замуж, передайте это через Анатоля или через кого-нибудь еще, и я немедленно отправлюсь в Тулузу.

— Стойте! — крикнула она. Хотя я уже взялся за дверную ручку, я послушно остановился. — Вы жестоки, сударь! — жалобно сказала она.

— Я люблю вас, — сказал я, как бы оправдываясь перед ней. — Похоже, любовь всегда сопровождается жестокостью. Вы тоже были жестоки ко мне.

— Вы… вы примете то, что вам дают по принуждению?

— Я надеюсь, когда вы увидите, что вы должны отдать, вы отдадите это добровольно.

— Если… если я дам вам обещание…

— Да? — я побелел от напряжения.

— Вы выполните условия сделки?

— Я привык держать слово, мадемуазель, случай с Шательро тому свидетельство.

Она вздрогнула от упоминания его имени. Оно напомнило ей о другой, точно такой же сделке, которую она заключила три дня назад. Я сказал, точно такой же? Нет, не совсем такой же.

— В таком случае я… я обещаю выйти за вас замуж, — сказала она прерывающимся голосом, — когда вам будет угодно, после того, как мой отец выйдет на свободу.

Я поклонился.

— Я немедленно выезжаю, — сказал я.

И, возможно из чувства стыда, возможно… — о чем тут еще можно говорить? — я повернулся и вышел, не сказав ей больше ни слова.

Глава 20

BRAVI[1539] В БЛАНЬЯКЕ
Я был рад снова оказаться на свежем воздухе, движение освежало меня. Я ехал во главе бравых слуг по берегу Гаронны в тени деревьев, окрашенных в золото и багрянец.

В какой-то мере я был зол на себя за сделку с Роксаланой, в какой-то мере я был зол на нее за то, что своим упрямством она вынудила меня на этот поступок. Благородный дворянин, ничего не скажешь! Обозвал Шательро мошенником, а сам поступил не лучше! Однако так ли это? Нет, уверял я себя, это не так. Тысячу раз нет! То, что я сделал, я сделал не только для того, чтобы завоевать Роксалану, но также и для того, чтобы образумить ее. Пройдет время, и она будет благодарна мне за мою жестокость, которой, я думаю, она объясняла мой неблаговидный поступок.

Затем я вновь спрашивал себя, уверен ли я в этом? Эти два вопроса не давали мне покоя; мое сознание разделилось на два лагеря, которые затеяли между собой войну. Неуверенность и неопределенность угнетали меня.

Наконец, стыд был побежден, и я воспрял духом. Я не делал ничего дурного. Напротив, я поступал верно — и по отношению к себе, и по отношению к Роксалане. В чем я обманул ее? Какое значение имели мои слова, что я не тронусь из Лаведана, пока не получу ее обещание, если на самом деле я пригрозил Сент-Эсташу встретить его в Тулузе и дал слово виконтессе помочь ее мужу?

Я не придавал значения скрытой угрозе, которая содержалась в словах Сент-Эсташа, что от Лаведана до Тулузы около двадцати лье. Если бы он был более решительным человеком, я бы мог испытывать беспокойство и тогда был бы начеку. Но Сент-Эсташ — смешно!

Никогда нельзя недооценивать своих врагов, какими бы ничтожными они ни были. Я мог бы дорого заплатить за свое пренебрежительное отношение к шевалье, если бы судьба — которая последнее время только и делала, что подшучивала надо мной, — не пришла мне на помощь в самый последний момент.

Главной задачей Сент-Эсташа было не дать мне добраться живым до Тулузы, поскольку я был единственным человеком в мире, которого он боялся, единственным человеком, который одним словом мог уничтожить его. Поэтому он решил избавиться от меня и с этой целью расставил наемных убийц на всем пути моего следования.

Он рассчитывал на то, что мне придется остановиться на ночь в одной из придорожных гостиниц, поскольку путь был не близким, и я не смог бы проделать его без остановок, и везде, где бы я ни остановился, мне пришлось бы встретиться с убийцами. Я приближался к Тулузе, к тому месту, где меня, как выяснилось позже, ожидала наибольшая опасность.

Я намеревался сменить лошадей в Гренаде и таким образом достичь Тулузы в эту же ночь или на следующее утро. Однако в Гренаде я не смог получить лошадей, их было всего три, и поэтому, оставив там большую часть моей свиты, отправился дальше в сопровождении только Жиля и Антуана.

Мы еще не добрались до Леспинаса, как наступила ночь и погода испортилась. С запада поднялся ветер и набросился на нас с жестокостью урагана. Начался страшный ливень. Холодный дождь пронизывал нас насквозь. Никогда в жизни мне не доводилось оказываться в пути в такую жуткую погоду. Дорога от Леспинаса до Фенула часто шла под гору, и в эти моменты нам казалось, что мы едем в самой гуще потока, наши лошади вязли в грязи по самую холку.

Антуан жалобно стонал, Жиль открыто ругался всю дорогу, пока мы ехали по слабо освещенным, затопленным улицам Фенула, и уговаривал меня остановиться там. Но я был непреклонен в своем решении. Я промок насквозь, замерз до мозга костей, мои зубы стучали, но я поклялся, что мы не ляжем спать, пока не доберемся до Тулузы.

— Боже мой, — простонал он, — мы проехали всего лишь половину пути!

— Вперед! — был мой ответ. Когда часы пробили полночь, Фенул уже остался позади нас, и мы выехали на открытое пространство, где стихия со всей яростью обрушилась на нас.

Мои слуги следовали за мной на спотыкающихся лошадях. Они поочередно то хныкали, то ругались, забыв за всеми этими мучениями о том уважении, которое всегда испытывали ко мне. Сейчас, когда я пишу эти строки, мне кажется, что само провидение направляло мои шаги. Если бы я остановился в Фенуле, как они уговаривали меня, это повествование скорее всего никогда не было бы написано, потому что мне перерезали бы горло, пока я спал. Именно провидение привело мою лошадь в Бланьяк. Она так разбила ноги, что не могла уже идти дальше.

Лошади моих спутников были не в лучшем состоянии, потому, к моей большой досаде, я был вынужден признать свое поражение и провести остаток ночи в Бланьяке. В конце концов это не имело большого значения. Мы встанем рано утром и через два часа будем в Тулузе.

Я приказал Жилю спешиться — так как он громче всех жаловался — и вместе с моей лошадью следовать за нами к гостинице «дель’Этуаль»,[1540] где мы будем ждать его. Затем я сел на его измученную лошадь и в сопровождении Антуана — последнего из моей свиты — въехал в Бланьяк и остановился под вывеской «дель’Этуаль».

Рукояткой хлыста я постучал в дверь. Мне пришлось стучать сильно, чтобы меня могли услышать сквозь завывающий ветер, который носился над крышами домов в этой узкой улочке. Однако, похоже, там кого-то ждали, потому что не успел я ударить в дверь, как она распахнулась и на пороге появился хозяин со свечой в руке. Несколько секунд ее пламя отсвечивало на его розовом лице, обрамленном седой бородой, затем порыв ветра затушил свечу.

— Diable! — выругался он. — Отвратительная ночь для путешествия, — и добавил, словно спохватившись: — Вы поздно ездите, сударь.

— Вы невероятно проницательный человек, господин хозяин, — раздраженно сказал я, оттолкнул его в сторону и вошел в коридор. — Вы собираетесь держать меня под дождем до самого утра, пока будете раздумывать над тем, как поздно я езжу? Ваш конюх уже спит? Тогда позаботьтесь сами об этих животных. После этого покормите нас — меня и моего слугу — и приготовьте нам обоим постель.

— У меня есть только одна комната, сударь, — почтительно сказал он. — Вы будете спать в ней, а вашему слуге я постелю на сеновале.

— Мой слуга будет спать в моей комнате, раз у вас есть только одна. Постелите для него матрас на полу. Даже собаку не отправят спать в такую ночь на сеновал. Должен подъехать еще один мой слуга. Он будет здесь через несколько минут. Вы должны найти комнату и для него тоже — можете уложить его в коридоре за моей дверью, если у вас нет другого места.

— Но сударь… — попробовал возразить он, но я решил, что он умышленно изображает сложности, чтобы получить более высокую плату.

— Найдите комнату, — приказал я тоном, не терпящим возражений. — Я хорошо заплачу вам. А теперь позаботьтесь о лошадях.

На стенах коридора отражался теплый красноватый свет от огня, разожженного в общей комнате, и это было настолько соблазнительно, что я не в силах был продолжать беседу с хозяином. Я вошел внутрь.

Гостиница «дель’Этуаль» производила удручающее впечатление. Я бы никогда в ней не остановился, если бы у меня был выбор. В общей комнате отвратительно пахло маслом, горящим воском — от коптящих свечей — и еще чем-то жутко противным.

Когда я вошел внутрь, меня приветствовал звучный храп какого-то человека, сидевшего в углу у огня. Его голова была откинута назад, виднелась его смуглая, жилистая шея, он спал или делал вид, что спит. В отблеске горящих поленьев мне поначалу показалось, что у огня лежит куча тряпья, но при ближайшем рассмотрении я понял, что это еще один человек, который, похоже, тоже спал.

Я бросил мокрую шляпу на стол, скинул промокший плащ на пол, ходил топая ногами и громко звенел шпорами. Однако этот потрепанный господин продолжал спать. Я легонько коснулся его кнутом.

— Hola mon bonhomme![1541] — крикнул я ему. Но он даже не пошевелился. Наконец я, потеряв терпение, сильно пнул его в бок. Мой удар попал туда, куда надо. Сначала он согнулся пополам, потом принял сидячее положение и зарычал, как своенравная собака, которую грубо разбудили.

С неумытого, злобного лица на меня грозно смотрели хмурые, воспаленные глаза. Человек на стуле проснулся в ту же минуту и сел прямо.

— Eh bien?[1542] — сказал я своему приятелю у очага. — Может быть, вы подвинетесь?

— Ради кого? — взревел он. — «Этуаль» так же предназначена для меня, как и для вас, кто бы вы ни были.

— Мы заплатили за постой, pardieu! — крикнул тот, что сидел на стуле.

— Господа, — сурово сказал я, — если у вас нет глаз и вы не видите, насколько я промок, и если вы не будете столь любезны и не дадите мне места у огня, я позабочусь о том, чтобы вы провели ночь не только в «L’Etoile», но и а la belle etoile[1543]. — С этими учтивыми словами я пинком отодвинул своего приятеля в сторону. Я говорил не слишком любезно и обычно никогда не обещаю больше того, что могу сделать.

Они тихо ворчали в углу, когда пришел Антуан, снял с меня камзол и стянул сапоги. Они все еще продолжали ворчать, но тут в комнату вошел Жиль. При его появлении они замолкли и оценивающе смерили его взглядом. Жиль был настоящим великаном. Все мужчины обычно провожали его глазами, да и женщины тоже восхищались его великолепной фигурой. Мы поужинали — наш ужин был настолько отвратительным, что я даже не решаюсь описать его, — и после ужина я приказал хозяину проводить меня в комнату. Я решил, что мои люди проведут ночь в общей комнате, где, несмотря на компанию этих двух бандитов, им несомненно будет лучше, чем в любом другом месте в этой убогой гостинице.

Хозяин забрал мой плащ и остальную одежду, чтобы просушить все это на кухне. Он хотел было забрать и мою шпагу, но, рассмеявшись, я не отдал ее ему, заметив, что ее не нужно сушить.

Когда мы поднялись по лестнице, сверху раздался звук, похожий на скрип двери. Хозяин, видимо, тоже его услышал, так как он резко остановился и вопросительно взглянул на меня.

— Что это было? — спросил он.

— Ветер, я думаю, — небрежно ответил я. Казалось, мой ответ успокоил его, потому что он произнес:

— Ах, да, ветер. — И пошел дальше.

Хотя я никогда не был подвержен необоснованным страхам и волнениям, признаюсь честно, гостиница «дель’Этуаль» начинала действовать мне на нервы. Если бы вы меня спросили, я не смог бы вам ответить, почему, когда хозяин ушел, я сел на кровать и задумался. Все эти, казалось бы, мелочи, связанные с моим приездом, начинали приобретать какое-то значение. Сначала хозяин захотел разделить меня с моими людьми, предложив им спать на сеновале. Причем в этом не было никакой необходимости, поскольку он не имел ничего против того, чтобы превратить общую комнату в спальню. Затем он явно обрадовался, когда я согласился, чтобы они провели ночь внизу. Потом он попытался унести мою шпагу. А эти отвратительные головорезы? И наконец, этот скрип двери и тревога на лице хозяина.

Что это было?

Я резко встал. Неужели в тот момент, когда я размышлял обо всем этом, мое воображение сыграло со мной злую шутку и мне вновь послышался скрип двери? Я прислушался, но кругом стояла тишина, которую нарушал только гул голосов, доносившихся из общей комнаты. Так же, как и хозяин на лестнице, я успокаивал себя, что это был всего лишь ветер, скорее всего, вывеска качалась от ветра.

И тут, когда мои сомнения почти полностью рассеялись и я уже собирался снять с себя оставшуюся одежду, я увидел нечто очень странное. Я поблагодарил Бога за то, что не позволил хозяину забрать мою шпагу. Я смотрел на дверь и видел, как задвижка медленно поднимается. Мне не мерещилось: я обладал здравым умом и острым зрением. Я тихо шагнул к кровати, на спинке которой за перевязь была подвешена моя шпага, и так же тихо вынул ее из ножен. Дверь открылась, и я услышал крадущиеся шаги. На пороге появилась голая ступня, и у меня возникла мысль пригвоздить ее шпагой к полу; затем появилась нога, затем полуголая фигура с лицом… с лицом Роденара!

При виде этого лица я замер от изумления, и в моей голове пронеслись тысячи подозрений. Как он оказался здесь, черт побери, и с какой целью он крадется в мою комнату?

Но мои подозрения улетучились, не успев зародиться. Его лицо выражало такую тревогу, такую настороженность. Он прошептал всего одно лишь слово «Монсеньер!», и мне стало совершенно ясно: если меня и ожидает опасность, то только не от него.

— Какого черта… — начал я. Но услышав мой голос, он еще больше встревожился.

— Тсс! — прошептал он, приложив палец к губам. — Тише, монсеньер, ради всего святого!

Он тихо закрыл дверь; также тихо, но с большим трудом, хромая, подошел ко мне.

— Вас хотят убить, монсеньер, — прошептал он.

— Что? Здесь, в Бланьяке?

Он испуганно кивнул.

— Чушь! — рассмеялся я. — Ты бредишь, друг мой. Кто мог знать, что я поеду этой дорогой? И кто мог замышлять мое убийство?

— Господин де Сент-Эсташ, — ответил он. — Они не были уверены, что вы появитесь здесь, но тем не менее вас ожидали. Насколько я понял, по дороге из Лаведана нет ни одной гостиницы, где бы шевалье не расставил своих головорезов, пообещав огромное вознаграждение тому, кто убьет вас.

Я затаил дыхание. Мои сомнения рассеялись.

— Расскажи мне все, что ты знаешь, — сказал я. — И покороче.

И тогда этот преданный пес, которого я так жестоко избил всего четыре дня назад, рассказал мне, что, когда он вновь смог двигаться, то отправился искать меня, чтобы умолять простить его и не выгонять навсегда, ведь он всю жизнь служил моему отцу и мне.

От господина де Кастельру он узнал, что я уехал в Лаведан, и решил следовать за мной. У него не было лошади, а денег было очень мало, и поэтому он отправился за мной пешком в тот же день. Он доплелся до Бланьяка, где силы оставили его, и он был вынужден остановиться. Похоже, это случилось по воле провидения. Потому что здесь, в «дель’Этуаль», он подслушал разговор Сент-Эсташа с этими двумя bravi, которых я видел внизу. Из его слов он понял, что во всех гостиницах от Гренада до Тулузы, в которых я мог остановиться на ночлег, шевалье принял такие же меры.

В Бланьяк, если бы я ехал без остановок, я должен был добраться поздно ночью, и шевалье приказал своим людям ждать меня до утра. Он не думал, что я смогу забраться так далеко, поскольку он позаботился, чтобы на почтовых станциях я не нашел лошадей. Но Сент-Эсташ не упускал из виду, что я, несмотря ни на что, все-таки смогу добраться сюда. Хозяин в Бланьяке, сообщил мне Роденар, тоже был нанят Сент-Эсташем. Они собирались зарезать меня во сне.

— Монсеньер, — закончил он свой рассказ, — узнав, какая опасность угрожает вам, я просидел всю ночь, моля Бога и всех святых, чтобы вы доехали сюда и я смог предупредить вас. Если бы я чувствовал себя лучше, я бы добыл себе лошадь и поехал навстречу вам, но я мог только надеяться и молиться, чтобы вы добрались до Бланьяка и…

Я схватил его в свои объятия, но он застонал от моего прикосновения, потому что на моем преданном слуге не было ни одного живого места.

— Мой бедный Ганимед! — пробормотал я и почувствовал такую жалость, какую я еще никогда не испытывал за всю свою жизнь. При звуке этого шутливого прозвища в его глазах блеснула надежда.

— Вы возьмете меня обратно, монсеньер? — умоляюще спросил он. — Вы возьмете меня обратно, ведь правда? Я клянусь, что мой язык никогда

больше…

— Тише, мой милый Ганимед. Я не только возьму тебя обратно, но также попытаюсь загладить свою вину и компенсировать мою жестокость. Ты получишь двадцать луидоров, мой друг, купишь мази для своих несчастных плеч.

— Монсеньер очень добр, — пробормотал он. Я вновь направился к нему с объятиями, но он вздрогнул и отшатнулся.

— Нет, нет, монсеньер, — испуганно прошептал он. — Это большая честь, но мне… мне так больно, когда до меня дотрагиваются.

— Ну, тогда считай, что я тебя обнял. А теперь насчет этих господ внизу. — Я встал и подошел к двери.

— Прикажите Жилю вышибить им мозги, — предложил великодушный Ганимед.

Я покачал головой.

— Нас могут задержать по обвинению в убийстве. У нас пока нет никаких доказательств относительно их намерений. Я думаю… — Мне в голову пришла внезапная идея. — Иди в свою комнату, Ганимед, — приказал я ему. — Запри дверь и не шевелись, пока я не позову тебя. Я не хочу возбуждать у них подозрения.

Я открыл дверь и, когда Ганимед послушно проскользнул мимо меня и удалился по коридору, крикнул:

— Господин хозяин! Эй, там, Жиль!

— Сударь, — отозвался хозяин.

— Монсеньер, — ответил Жиль; внизу все зашевелились.

— Что-нибудь случилось? — спросил хозяин с тревогой в голосе.

— Случилось? — раздраженно повторил я тоном сварливого, привередливого хозяина. — Pardieu! Неужели я должен раздеваться сам, пока эти два ленивых пса будут мирно храпеть внизу? Жиль, немедленно поднимись сюда. И, — добавил я, словно только что подумал об этом, — тебе лучше спать в моей комнате.

— Иду, монсеньер, — ответил он, но я уловил нотку удивления в его голосе, поскольку здоровому, неуклюжему Жилю никогда еще не приходилось помогать мне с моим туалетом.

Хозяин что-то пробормотал, и я услышал тихий ответ Жиля. Затем лестница заскрипела под его тяжелыми шагами.

В комнате я в нескольких словах рассказал ему о замыслах шевалье. Вместо ответа он страшно выругался и сказал, что хозяин подогрел для него бокал вина, и теперь он не сомневается, что туда подмешали снотворное. Я приказал ему спуститься вниз и принести мне вино, сказав хозяину, что мне тоже захотелось выпить.

— А как быть с Антуаном? — спросил он. — Они тоже подмешают ему снотворное.

— Пусть. Мы сами справимся с этим делом без его помощи. Если они не подмешают ему снотворное, они скорее всего зарежут его. Так что его безопасность зависит от снотворного.

Он сделал так, как я сказал, и вскоре вернулся с огромным бокалом горячего вина. Я вылил его в кувшин для умывания и приказал Жилю, отнести бокал обратно хозяину и передать ему мою благодарность. Теперь они были уверены, что путь свободен.

Затем произошло именно то, чего мы и ожидали. Примерно через час пришел один из них. Мы не стали закрывать дверь, с тем чтобы он мог беспрепятственно войти. Но не успел он войти, как с двух сторон из темноты выросли Жиль и я. Прежде чем он понял, что произошло, мы подняли его и бесшумно положили на кровать; единственным звуком был звон ножа, который выпал из его внезапно ослабевшей руки.

На кровати Жиль уперся своим могучим коленом ему в живот, а руками схватил за горло. Оказавшись в таком недвусмысленном положении, бедняга был уверен, что стоит ему только пикнуть, как мы прикончим его. Я зажег свет. Мы связали ему руки и ноги простыней, и, пока он тихо и беспомощно лежал, с ужасом глядя на нас, я обсудил с ним ситуацию.

Я сказал ему, что нам известно, что он совершил этот поступок по наущению Сент-Эсташа, следовательно, вся вина падала на шевалье, и наказать нужно только его. Но прежде он должен подтвердить наши показания — мои и Роденара. Если он поедет в Тулузу и сделает это — честно расскажет, как ему приказали совершить это убийство, — Сент-Эсташ, который был настоящим преступником, один понесет наказание. Если он не сделает этого, что ж, он сам знает, какие его ждут последствия — виселица. Но в любом случае он утром едет в Тулузу.

Само собой разумеется, он был благоразумен. Я не сомневался в его решении; закон не давал никаких поблажек наемным убийцам, а люди его профессии никогда не рискуют напрасно.

Только мы решили этот вопрос с выгодой для обеих сторон, как дверь распахнулась вновь, и его сообщник, очевидно обеспокоенный его долгим отсутствием, пришел посмотреть, что случилось, почему ему понадобилось так много времени для того, чтобы перерезать горло двум спящим мужчинам.

Увидев нашу милую беседу и, очевидно, решив, что в данных обстоятельствах его вторжениевыглядит как-то неуместно, этот воспитанный господин вскрикнул — мне хочется думать, он таким образом извинился за то, что помешал нам, — и шагнул назад с неприличной поспешностью.

Но Жиль схватил его за загривок и втащил в комнату. Быстрее, чем я рассказываю об этом, он очутился рядом со своим коллегой. Мы спросили его, не желает ли он поступить так же, как и его товарищ. Довольный тем, что мы не собираемся причинить ему зла, он поклялся всеми святыми, которые только есть на свете, что выполнит нашу волю, что он неохотно принял предложение шевалье, что никакой он не убийца, а бедный человек, которому нужно содержать жену и детей.

Вот так шевалье де Сент-Эсташ затеял убить меня и сам угодил в свою же ловушку. Теперь, когда у меня были два свидетеля и Роденар, который под присягой расскажет, как Сент-Эсташ подкупил их для того, чтобы они перерезали мне горло, я мог смело отправляться к его величеству. Теперь я был полностью уверен, что обвинениям шевалье, против кого бы то ни было, никто не поверит, а сам он отправится на плаху, ведь он этого так заслуживает.

Глава 21

ЛЮДОВИК СПРАВЕДЛИВЫЙ
— Мне, — сказал король, — эти доказательства не нужны. Достаточно вашего слова, мой дорогой Марсель. Однако суду они, возможно, пригодятся; более того, они являются подтверждением измены, в которой вы обвиняете господина де Сент-Эсташа.

Мы стояли — по крайней мере, стояли мы с Лафосом, а Людовик XIII сидел — в комнате во дворце в Тулузе, где мне была оказана честь предстать перед его величеством. Лафос тоже находился там, потому что, похоже, король неожиданно полюбил его и не мог без него обходиться с тех пор, как приехал в Тулузу.

Его величество был, как обычно, вял и скучен. Его не волновал даже предстоящий процесс над Монморанси, хотя именно ради этого он приехал на юг. И даже общество этого пошлого, безмозглого, но неизменно веселого Лафоса с его бесконечной мифологией не могло развеселить его.

— Я прослежу, — сказал Людовик, — чтобы ваш друг шевалье был немедленно арестован. За попытку убить вас, а также за непостоянство его политических убеждений закон сурово накажет его. — Он вздохнул. — Мне всегда тяжело применять крайние меры к людям его сорта. Лишить дурака головы мне кажется слишком добрым делом.

Я склонил голову и улыбнулся его шутке. Людовик Справедливый редко позволял себе шутить, но, если он делал это, его юмор был так же похож на юмор, как вода похожа на вино. Однако, когда монарх шутит, если у вас достаточно ума, если вы пришли с просьбой или хотите получить должность при дворе, вы улыбнетесь, даже если от его неуместной шутки хочется плакать, а не смеяться.

— Иногда необходимо вмешиваться в дела природы, — осмелился заметить Лафос, выглядывая из-за спинки стула, на котором сидел его величество. — Этот Сент-Эсташ что-то вроде ящика Пандоры, который лучше закрыть, пока…

— Иди к черту, — коротко сказал король. — Мы шутим. Мы вершим правосудие.

— Ах, правосудие, — пробормотал Лафос. — Я видел изображение этой дамы. Она завязывает себе глаза, но она не столь стыдлива, когда дело касается других прелестей ее тела.

Его величество покраснел. Он был очень скромным человеком и стыдливым, как монахиня. Он обычно закрывал глаза и уши на бесстыдство, которое царило вокруг него, пока оно не достигало таких размеров, что он не мог оставаться ни слепым, ни глухим.

— Господин де Лафос, — сказал он строгим голосом, — вы утомляете меня, а когда люди утомляют меня, я их прогоняю — это одна из причин моего одиночества. Я прошу вас просмотреть эту книгу по охоте, и после того, как мы разберемся с господином де Барделисом, вы расскажете мне свои впечатления о ней.

Лафос послушно, но без тени смущения отошел к столу и открыл книгу, на которую указал Людовик.

— А теперь, Марсель, пока этот шут готовится сообщить мне, что создателей этой книги вдохновила сама Диана, расскажите, что еще вы хотели мне сказать.

— Больше ничего, сир.

— Как ничего? А этот виконт де Лаведан?

— Я был уверен, что вашему величеству будет достаточно того, что против него нет никаких обвинений — обвинений, к которым стоит прислушаться?

— Да, но обвинение есть — и очень серьезное. А вы пока не предоставили мне никаких доказательств его невиновности для того, чтобы я мог санкционировать его освобождение из тюрьмы.

— Я думал, сир, что нет необходимости предоставлять доказательства его невиновности, пока нет доказательств его вины, которые ему можно предъявить.

Людовик задумчиво почесал бороду, и его печальные глаза внимательно посмотрели на меня.

— Интересная мысль, Марсель, — сказал он и зевнул. — Вам следовало бы стать юристом. — Затем, внезапно сменив тон, он резко спросил: — Вы дадите мне свое честное слово, что он невиновен?

— Если судьи вашего величества предъявят доказательства его вины, даю вам слово, я разорву эти доказательства на мелкие кусочки.

— Это не ответ. Вы клянетесь, что он невиновен?

— Разве я могу знать, что происходит в его душе? — ответил я, уклоняясь от ответа. — Как я могу давать слово в таком вопросе? Ах! Сир, вас не напрасно называют Людовиком Справедливым, — продолжал я, взяв на вооружение лесть и его любимую фразу. — Вы никогда не позволите, чтобы человека, против которого нет ни капли доказательств, заключили в тюрьму.

— Разве нет доказательств? — спросил он. Однако его голос стал мягче. Он пообещал себе, что войдет в историю как Людовик Справедливый, и поэтому старался не делать ничего такого, что могло бы бросить тень на это гордое звание. — Есть показания этого Сент-Эсташа!

— По-моему, ваше величество и собаку не повесит на основании слов этого двойного предателя.

— Хм! Вы отличный адвокат, Марсель. Вы уклоняетесь от ответов; вы выворачиваете вопросы наизнанку и отвечаете вопросом на вопрос. — Мне казалось, он говорил сам с собой. — Вы гораздо лучший адвокат, чем жена виконта, например. Она отвечает на вопросы, у нее есть характер — Ciel![1544] Какой характер!

— Вы видели виконтессу? — воскликнул я и похолодел от ужаса.

— Видел ее? — повторил он с какой-то странной интонацией в голосе. — Я видел ее, слышал ее, почти ощущал ее. Воздух этой комнаты до сих пор дрожит от ее присутствия. Она была здесь час назад.

— И казалось, — проговорил Лафос, — будто три дочери Ахеронта[1545] покинули владения Плутона[1546] и воплотились в одной женщине.

— Я бы не принял ее, — продолжал король, как будто не слышал Лафос, — но ее невозможно было не впустить. Я слышал, как она ругалась в холле, когда я отказался принять ее. Около моей двери возникла какая-то возня, дверь распахнулась, и швейцарец, который держал ее, влетел в комнату, как манекен, Dieu! За все время моего правления во Франции я никогда не был свидетелем такого переполоха. Она очень сильная женщина, Марсель, — да защитят вас святые, когда она станет вашей тещей. Клянусь, во всей Франции найдется только одна вещь, которая может быть страшнее ее рук — это ее язык. Но она — глупа.

— Что она сказала, сир? — с тревогой спросил я.

— Сказала? Она ругалась — Ciel! Как она ругалась! Она не забыла ни одного святого; она перебрала их всех по очереди, призывая в свидетели, что она говорит правду.

— И она сказала…

— Что ее муж самый подлый изменник. Но он — безмозглый дурак, который не может отвечать за свои поступки. На этом основании она просила простить его. А когда я сказал ей, что он должен предстать перед судом и надежд на его оправдание очень мало, она наговорила мне такого, чего я никогда в себе не подозревал, благодаря вам — льстецам, окружающим меня.

Она сказала мне, что я уродливый и противный; с лицом, как моченое яблоко; что я поп и дурак, не то, что мой брат, который, по ее мнению, является образцом благородства и мужских достоинств. Она обещала мне, что небо никогда не примет мою душу, даже если я буду молиться с сегодняшнего дня до страшного суда, и она предсказала, что, когда придет мое время, ад примет меня с распростертыми объятиями. Я не знаю, что еще она могла мне напророчить. В конце концов она утомила меня, несмотря на свою необычность, и я выпроводил ее, если можно так сказать, — добавил он. — Я приказал четырем мушкетерам вывести ее отсюда. Помоги тебе Бог, Марсель, когда ты станешь мужем ее дочери!

Но я не мог разделить его веселье. Эта женщина со своим неукротимым нравом и ядовитым языком все испортила.

— Я вряд ли стану мужем ее дочери, — мрачно заметил я.

Король посмотрел на меня и рассмеялся.

— На колени тогда, — сказал он, — и благодарите небо.

Но я сдержанно покачал головой.

— Для вашего величества это просто смешная комедия, — ответил я, — но для меня, helas! Это страшная трагедия.

— Перестаньте, Марсель, — сказал он. — Разве я не могу немного посмеяться? Быть королем Франции так грустно! Расскажите мне, что вас беспокоит.

— Мадемуазель де Лаведан обещала, что выйдет за меня замуж только в том случае, если я спасу ее отца от плахи. Я пришел сделать это, полный надежд, сир. Но его жена опередила меня и теперь уж точно обрекла его на смерть.

Он опустил глаза, его лицо приняло свое обычное мрачное выражение. Потом он снова посмотрел на меня, и в глубине его печальных глаз я увидел что-то очень похожее на любовь.

— Вы знаете, что я люблю вас, Марсель, — ласково сказал он. — Если бы вы были моим единственным сыном, я не мог бы любить вас сильнее. Вы распущенный и развратный, и я не раз слышал о ваших скандалах, однако вы не такой, как все эти глупцы, и, по крайней мере, вы никогда не утомляли меня. А это уже что-то. Я не хочу терять вас, Марсель, а если вы женитесь на этой розе из Лангедока, я потеряю вас — насколько я понимаю, она настолько нежный цветок, что может зачахнуть в затхлой атмосфере двора. Этот человек, виконт де Лаведан, заслужил свою смерть. Почему бы мне не позволить ему умереть, ведь если он умрет, вы не женитесь?

— Вы спрашиваете меня, почему, сир? — воскликнул я. — Потому, что вас называют Людовиком Справедливым, и потому, что ни один король на свете так не заслуживал этого звания.

Он поморщился, сжал губы и бросил взгляд на Лафоса, который углубился в тайны своей книги. Затем он пододвинул к себе лист бумаги и взял перо в руки. Он сидел и вертел его в руках.

— Потому что меня называют Справедливым, я должен направить правосудие по естественному ходу, — наконец ответил он.

— Но, — возразил я с внезапной надеждой, — но естественный ход правосудия не может привести к палачу виконта де Лаведана.

— Почему нет? — и он серьезно посмотрел мне в глаза.

— Потому что он не принимал активного участия в восстании. Если он и был изменником, то изменял в душе, а пока человек не совершит реальное преступление, он не может быть наказан по всей строгости закона. Его жена не оставила и тени сомнений насчет его измены; но было бы несправедливо наказать его в той же степени, как вы наказываете тех, кто поднял против вас оружие, сир.

— Ах! — задумчиво сказал он. — Ну? Что еще?

— Разве этого не достаточно, сир? — воскликнул я. Мое сердце бешено колотилось, в голове стучало от важности этого момента.

Он наклонил голову, обмакнул перо и начал писать.

— Какое наказание вы бы определили ему? — спросил он, продолжая писать. — Давайте, Марсель, будьте справедливы ко мне и будьте справедливы к нему — потому что в зависимости от того, как вы отнесетесь к нему, так же и я отнесусь к вам.

Я почувствовал, что бледнею от волнения.

— Может быть, ссылка, сир, — так обычно поступают в случаях, если измена не столь ужасна, чтобы наказывать за нее смертной казнью.

— Да! — он сосредоточенно писал. — Ссылка на какой срок, Марсель? На всю его жизнь?

— Нет, сир. Это слишком долго.

— Тогда на всю мою жизнь?

— Это тоже слишком долго.

Он поднял глаза и улыбнулся.

— А! Вы становитесь пророком? Хорошо, на какой срок тогда? Ну же, говорите.

— Я думаю, на пять лет…

— Пусть будет пять лет. Не говорите больше ничего.

Он еще какое-то время писал; потом взял песочницу и посыпал документ.

— Вот так! — воскликнул он и протянул мне его. — Это мой приказ об освобождении господина виконта Леона де Лаведана. Он должен отправиться в ссылку сроком на пять лет, но его имения не будут конфискованы, и, когда он вернется после истечения срока его ссылки, он может пользоваться ими — мы надеемся, с большей преданностью, чем раньше. Пусть они немедленно выполнят мой приказ, и проследите, чтобы виконт сегодня же под конвоем отправился в Испанию. Это будет также вашей гарантией для мадемуазель де Лаведан и доказательством того, что вы успешно выполнили свою миссию.

— Сир! — вскричал я. От благодарности я не мог вымолвить ни слова. Я опустился перед ним на колено и поднес его руку к своим губам.

— Ну, ну, — сказал он отеческим тоном. — Идите и будьте счастливы.

Когда я встал, он вдруг поднял руку.

— Однако… Мы были так поглощены судьбой господина де Лаведана, что я совсем забыл. — Он взял еще одну бумагу со своего стола и бросил ее мне. Это была моя долговая расписка о передаче моих земель в Пикардии Шательро.

— Шательро умер сегодня утром, — продолжал король. — Он просил, чтобы вы пришли, но, когда ему сказали, что вы уехали из Тулузы, он продиктовал письмо, в котором признался во всех своих деяниях. Я получил его вместе с вашей распиской. Шательро пишет, что не может позволить своим наследникам пользоваться вашим имением, так как он не выиграл его. Он проиграл свою ставку, поскольку нарушил правила игры. Он предоставил мне решать вопрос о передаче его земель в вашу собственность. Что вы на это скажете, Марсель?

Я с большой неохотой взял этот клочок бумаги. Я совершил такой изящный и героический поступок, отказавшись от своего богатства во имя любви, что теперь, клянусь честью, мне совершенно не хотелось быть хозяином чего-либо, кроме Божанси. И мне в голову пришел удачный компромисс.

— Мне стыдно, сир, — сказал я, — что я заключил такое пари; этот стыд заставил меня отдать свою ставку, хотя я точно знал, что не проиграл. Но даже сейчас я ни в коем случае не могу принять проигрыш Шательро. Может быть… может быть, мы навсегда забудем об этом пари?

— Это решение делает вам честь. Другого я и не ожидал от вас. Идите теперь, Марсель. Не сомневаюсь, что вам не терпится сделать это. Когда ваша любовь немного поутихнет, мы надеемся вновь видеть вас при дворе.

Я вздохнул.

— Увы, сир, этого никогда не произойдет.

— Вы уже однажды говорили это, сударь. Довольно глупое настроение для вступления в брак, однако — как большинство глупостей — очень милое. Прощайте, Марсель!

— Прощайте, сир!

Я поцеловал его руки; я высказал ему свою благодарность; я уже был около дверей, а он уже поворачивался к Лафосу, когда мне в голову пришло взглянуть на его приказ. Он заметил это.

— Что-нибудь случилось? — спросил он.

— Вы… вы кое-что пропустили, сир, — осмелился сказать я и вернулся к столу. — Вы уже столько для меня сделали, что я даже не смею попросить еще об одной милости. Однако это всего лишь несколько росчерков пера, и это не изменит приговор существенно.

Он взглянул на меня, его брови нахмурились, он пытался понять, что я имею в виду.

— Ну, что такое? — нетерпеливо спросил он.

— Мне пришло в голову, что бедному виконту будет страшно одиноко в чужой стране, одному среди чужих, без дорогих ему людей, которые в течение стольких лет всегда были рядом.

Король резко посмотрел мне в лицо.

— Я должен выслать и его семью тоже?

— Всю семью не обязательно, ваше величество.

На секунду печаль покинула его глаза, и он так весело расхохотался. Я никогда прежде не слышал, чтобы этот несчастный, усталый человек так веселился.

— О небо! Ну и шутник же вы! Ах, мне будет не хватать вас! — воскликнул он и, схватив перо, дописал то, о чем я просил его.

— Ну теперь вы довольны? — спросил он, возвращая мне бумагу.

Я взглянул на нее. В приказе теперь было сказано, что мадам виконтесса де Лаведан должна сопровождать своего мужа в изгнании.

— Вы так добры, сир! — пробормотал я.

— Скажите офицеру, которому вы поручите выполнение этого приказа, что он найдет ее в караульном помещении, где она содержится под стражей в ожидании моей милости. Если она узнает, что это вашей милости она ожидает, мне страшно подумать, что с вами будет, когда пройдет пять лет.

Глава 22

МЫ ОСТАЕМСЯ
Мадемуазель держала в руке королевский приказ об изгнании ее отца. Она была бледна. Она поздоровалась со мной очень нерешительно. Я подошел к ней. Роденар, которого я попросил подняться со мной, остался стоять у дверей.

Когда я приближался к Лаведану в этот день, меня мучил страшный стыд за сделку, которую я с ней заключил. Я много думал и понял, что она была права, сказав, что, если в любви что-то дают под принуждением, этого не стоит брать. И мой стыд и этот вывод привели меня к новому решению. Для того чтобы ничто не смогло ослабить моего решения и чтобы при виде Роксаланы у меня не возникло желания отказаться от своих намерений, я решил, что лучше провести нашу последнюю встречу при свидетелях. Для этого я и приказал Ганимеду следовать за мной в эту гостиную.

Она прочитала документ до самого конца, затем робко посмотрела на меня и перевела взгляд на Ганимеда, застывшего на своем посту у дверей.

— Это все, что вы смогли сделать, сударь? — наконец спросила она.

— Это самое лучшее, что я смог сделать, мадемуазель, — спокойно ответил я, — не хочу преувеличивать, но вопрос стоял ребром — либо это, либо эшафот. Мадам, ваша мать, к сожалению, побывала у короля раньше меня и все испортила, признав, что ваш отец — изменник. Был момент, когда я был доведен до отчаяния. Я счастлив тем не менее, что мне удалось уговорить короля проявить милосердие.

— И я не увижу своих родителей целых пять лет. — Она вздохнула, и ее печаль была очень трогательна.

— Совсем необязательно. Хотя они не могут приехать во Францию, вы всегда можете поехать и навестить их в Испании.

— Правда, — задумчиво произнесла она, — это будет здорово, да?

— Очень здорово, особенно при таких обстоятельствах.

Она снова вздохнула, и на какое-то время наступило молчание.

— Может быть, вы присядете, сударь? — сказала она наконец. Она была очень сдержанна сегодня, очень сдержанна и странно подавлена.

— Вряд ли в этом есть необходимость, — тихо ответил я. Она посмотрела на меня, и в ее глазах содержалась сотня вопросов. — Вы удовлетворены моими действиями, мадемуазель? — спросил я.

— Да, я удовлетворена, сударь.

«Это конец», — сказал я себе и невольно тоже вздохнул. Но продолжал стоять.

— Вы удовлетворены, что я… что я выполнил свое обещание?

Она снова опустила глаза и сделала шаг по направлению к окну.

— Да, конечно. Вы обещали спасти моего отца от плахи. Вы сделали это, и я не сомневаюсь, что вы сделали все возможное, чтобы сократить срок его ссылки. Да, сударь, вы выполнили свое обещание.

О-хо-хо! Решение, которое я принял, шептало мне на ухо, что все уже сказано, и мне осталось только удалиться. Но я мог бы принять сотни таких решений, и все равно не мог уйти просто так. По крайней мере, одно доброе слово, один теплый взгляд могли бы утешить меня. Я коротко расскажу ей о своем решении, и она увидит, что во мне осталось еще что-то хорошее, какое-то благородство, и, когда я уйду, она не будет плохо думать обо мне.

— Ганимед, — сказал я.

— Монсеньор?

— Прикажи седлать лошадей.

Услышав эти слова, она повернулась, ее глаза были широко раскрыты от удивления, и она смотрела то на меня, то на Роденара с немым вопросом в глазах. Но он поклонился и ушел выполнять мое приказание. Мы слышали, как он прошел через зал, звеня шпорами, и вышел во двор. Мы услышали его хриплый голос, отдающий команду, звяканье сбруи, раздался топот копыт, то есть началась обычная суматоха, сопровождающая приготовления в дорогу.

— Почему вы приказали седлать лошадей? — спросила она наконец.

— Потому что все мои дела здесь закончены, и мы уезжаем.

— Уезжаете? — сказала она. Ее глаза были опущены, но я мог догадаться, что они выражали, по складке между ее бровей. — Уезжаете, куда?

— Отсюда, — ответил я. — В данный момент это самое главное. — Я замолчал, комок в горле мешал мне говорить. — Прощайте! — произнес я наконец и резко протянул ей руку.

Она бесстрашно, но озадаченно посмотрела мне прямо в глаза.

— Вы хотите сказать, что покидаете Лаведан… таким образом?

— Если я уезжаю, какое значение имеет то, как я делаю это?

— Но… — в ее глазах была тревога, ее щеки побледнели еще больше, — но я думала, что… что мы заключили сделку.

— Не надо, мадемуазель, умоляю вас, — воскликнул я. — Мне стыдно вспоминать об этом. Я испытываю почти такой же стыд, что и при воспоминании о той, другой сделке, которая привела меня в Лаведан. Я смыл позор первой сделки — хотя вы, вероятно, так не думаете. Сейчас я пытаюсь смыть с себя позор этой второй сделки. Я поступил недостойно, мадемуазель, но я так горячо любил вас, что мне казалось, каким бы способом я ни завоевал вас, я все равно был бы счастлив. Теперь я понял свою ошибку. Я не возьму то, что дается под принуждением. Поэтому прощайте.

— Я понимаю, понимаю, — пробормотала она, не замечая моей протянутой руки. — Я очень рада, сударь.

Я резко убрал руку. Я взял свою шляпу со стула, на который ее бросил. Она могла бы избавить меня от этого, подумал я. Не обязательно было так открыто радоваться. Она могла, по крайней мере, пожать мне руку и расстаться со мной по-доброму.

— Прощайте, мадемуазель! — повторил я как можно более сдержанно и повернулся к двери.

— Сударь! — окликнула она. Я остановился.

— Мадемуазель?

Она скромно стояла, опустив глаза и сложив руки.

— Мне будет так одиноко здесь.

Я не шевелился. Казалось, я прирос к месту. Мое сердце подпрыгнуло от надежды, потом, казалось, совсем перестало биться. Что она имеет в виду? Я опять повернулся к ней и, не сомневаюсь, был страшно бледен. Однако я боялся, как бы моя самоуверенность не одурачила меня, и не рискнул действовать на основании предположений.

— Да, мадемуазель, — сказал я. — Вам будет очень одиноко. Мне очень жаль.

Она ничего не ответила, и я снова повернулся к двери. Мои надежды рушились с каждым моим шагом.

— Сударь!

Ее голос остановил меня на самом пороге.

— Что может делать несчастная девушка с таким огромным имением? Оно придет в упадок без мужской руки.

— Вы не должны сами заниматься этим. Вам нужно нанять управляющего.

Мне послышалось что-то, странно напоминающее всхлипывание. Может ли это быть? Dieu! Может ли это быть, несмотря ни на что? Однако я не стал строить догадки. Я вновь повернулся, но ее голос опять остановил меня. Теперь он звучал дерзко.

— Господин де Барделис, вы честно выполнили свое обещание. Вы не просите никакой платы?

— Нет, мадемуазель, — очень тихо ответил я, — я не приму от вас плату.

На секунду она подняла глаза. Их глубокая голубизна была подернута дымкой. Затем она снова опустила их.

— О, почему вы не поможете мне? — крикнула она и добавила тихо: Я никогда не буду счастлива без вас!

— Вы хотите сказать? — задохнулся я и направился к ней, бросив свою шляпу в угол.

— Что я люблю вас, Марсель… что я желаю вас!

— И вы можете простить… вы можете простить? — воскликнул схватил ее в свои объятия.

Ее ответом был смех, который свидетельствовал о ее пренебрежении всем— всем, кроме нас двоих, кроме вашей любви. Этот смех и бутон красных губ были ее ответом. И если соблазн этих губ… Но все! Я становлюсь нескромным.

Продолжая обнимать ее, я крикнул:

— Ганимед!

— Монсеньор? — откликнулся он через открытое окно.

— Прикажи расседлать лошадей.


ЛЮБОВЬ И ОРУЖИЕ (роман)

Герцогство Баббьяно на грани краха, на него положил глаз Чезаре Борджия, постепенно подчиняющий себе государства Италии, есть два пути спасения: поставить вместо Джан-Мария Скорце, герцога Баббьяно запустившего дела, популярного в народе и опытного военного, графа Акуильского, либо искать помощи в союзе с герцогством Урбино, путем династического брака Джан-Марии с принцессой Валентиной…


Глава 1

ГЛАС НАРОДА
Из долины на крыльях ветерка поднимался колокольный звон вечерней службы, и шесть мужчин, обнажив головы, стояли в пастушьей хижине у вершины, отдавая должное пресвятой Богородице. С закопчённого потолка свисала бронзовая масляная лампа с тремя рожками, дававшая больше дыма, чем света. Однако и в полумраке можно было заметить, что одежда мужчин по своему богатству резко контрастировала с убогостью хижины.

Колокола смолкли, губы, безмолвно произносившие молитву «Аве Мария», перестали шевелиться, мужчины истово перекрестились, надели кто шапочку, кто шляпу, вопросительно переглянулись. Но прежде чем кто-либо подал голос, в сбитую из не струганых досок дверь постучали.

— Наконец-то! — воскликнул Фабрицио да Лоди с явным облегчением в голосе, а мужчина помоложе, в нарядной одежде, по его знаку подошёл к двери и распахнул её.

Вошедший был высок ростом, в широкополой шляпе, плаще, который он тут же распахнул и под которым виднелся самый что ни на есть скромный наряд: куртка из грубой кожи, перетянутая металлическим поясом с длинным мечом слева и рукоятью тяжёлого кинжала справа. Красные чулки и высокие сапоги довершали облик наёмника, на данный момент отошедшего от дел. Тем не менее шестеро высокородных дворян, собравшихся в столь необычном месте, глубоко поклонились гостю, готовые внимать каждому его слову.

Тот же скинул плащ, который подхватил мужчина, открывший дверь, снял шляпу, обнажив копну чёрных волос, забранных золотой сеточкой, — единственным атрибутом, указывающим на то, что незнакомец отнюдь не простого рода, как могло показаться с первого взгляда.

Он подошёл к грязному, в пятнах жира, столу, вокруг которого стояли мужчины, оглядел их.

— Господа, я прибыл. Моя лошадь захромала в полумиле от Сан-Анджело, так что мне пришлось добираться сюда пешком.

— Вы, должно быть, устали, ваша светлость, — воскликнул Фабрицио. — Выпейте вина. Фанфулла! — обратился он к молодому парню, который открывал дверь, но высокий гость движением руки остановил его.

— С вином можно подождать. Время слишком дорого. Дело в том, господа что мы, скорее всего, не увиделись бы, не останься я без лошади.

— Как так? — воскликнул один из шести. — Нас предали?

— Ваши опасения насчёт предательства не напрасны. Когда я пересёк мост через Метауро и свернул на тропу, ведущую в горы, взгляд мой поймал розовый блеск в придорожных кустах. Луч заходящего солнца упал на стальной шлем спрятавшегося там человека. Тропа подвела меня совсем близко. Широкополая шляпа не позволяла ему разглядеть моё лицо, а я мог смотреть во все глаза. И сквозь скрывавшую его листву различил злобную физиономию Мазуччо Торре. — Мужчины переглянулись, один или двое побледнели. — Кого он там поджидал? Первым делом я задал этот вопрос самому себе, и по всему выходило, что меня. Если я не ошибаюсь, он знал и о том, что еду я издалека, но не ждал меня пешим, да ещё в столь непритязательном виде. Лишь потому он и не остановил меня.

— Святая Мария! — вскричал Фабрицио, — Заверяю вас, ваши выводы ошибочны. Кроме нас шестерых, нет в Италии человека, который знает о нашей встрече, и, положив руку на Библию, я готов поклясться, что ни один из нас никому не сказал ни слова.

Он оглядел стоящих рядом, как бы приглашая их подтвердить его слова, и те хором присоединились к заверениям Фабрицио. И лишь взмах руки гостя заставил их смолкнуть.

— Я тоже, следуя вашим указаниям, мессер[1547] Фабрицио, ни с кем не делился этими сведениями. Но… почему Мазуччо, словно грабитель, прятался в придорожных кустах? Господа, — продолжил гость уже другим тоном. — Я не знаю, что заставило вас позвать меня, но, если среди вас есть предатель, должен предупредить — берегитесь! Герцог знает или, по меньшей мере, догадывается о нашей встрече. Даже если Мазуччо выслеживал не меня, то он видел всех вас и теперь может доложить своему господину, кто собирался в этой жалкой хижине.

Фабрицио пожал плечами, выражая этим жестом пренебрежение, которое тут же высказал вслух стоявший рядом с ним Феррабраччо.

— Пусть докладывает, — он мрачно улыбнулся. — Герцог узнает об этом слишком поздно.

Гость вскинул голову, в чёрных глазах мелькнуло удивление.

— Похоже, господа, я не ошибся. Вы задумали предательство.

— Господин мой, граф Акуильский, — с достоинством ответил ему Фабрицио, — мы — предатели по отношению к человеку, но верные и преданные подданные государства.

— Какого государства? — полюбопытствовал граф.

— Герцогства Баббьяно[1548], — последовал ответ.

— Как можно предавать герцога, но оставаться верным герцогству? — В голосе графа Акуильского звучало презрение. — Господа, ваши загадки мне не по зубам.

В наступившей неловкой паузе шестеро мужчин обменялись недоуменными взглядами. Они рассчитывали на иную реакцию графа и теперь были в недоумении — стоит ли следовать намеченному плану. И вновь первым, тяжело вздохнув, заговорил Фабрицио да Лоди.

— Господин граф, я — старик. Фамилия, которую я ношу, семья, из которой я вышел, ничем не запятнали себя на протяжении многих поколений. И не след вам думать, что на склоне лет я брошу тень на наше славное имя. Клеймо предателя несмываемо, но я убеждён, что ни один из нас ни в коей мере не заслужил его. Окажите мне честь, ваша светлость, и выслушайте меня, а уж потом судите. Но не просто суждения ждём мы от вас, господин граф. Мы просим вас указать нам, как спасти страну от грозящей ей гибели, и обещаем, что не сделаем шага без вашего одобрения.

По ходу речи старого дворянина взгляд Франческо дель Фалько, графа Акуильского, менялся, презрение уступило место любопытству, живому интересу. Но граф ограничился лишь одной фразой.

— Прошу вас, продолжайте.

Фабрицио открыл было рот, но вмешался Феррабраччо, потребовавший, чтобы граф дал слово рыцаря не разглашать того, что ему сейчас скажут, если он отклонит их предложение. Франческо не заставил просить себя дважды, после чего все расселись по колченогим табуреткам и Фабрицио объяснил причину их тайной вечери.

В короткой преамбуле он коснулся характера Джан-Марии Сфорца, герцога Баббьяно, посаженного на трон своим могущественным дядей, Лодовико Сфорца, правителем Милана. Джан-Мария оказался мотом, выше всего ставящим собственные удовольствия, запустил государственные дела, в общем, проявил полную неспособность выполнять возложенные на него обязанности. Рассказывая всё это, Фабрицио старался найти выражения помягче, поскольку Франческо дель Фалько, к которому он обращался, доводился Джан-Марии кузеном.

— И вашей светлости, должно быть, известно о недовольстве, зреющем среди подданных герцога. Обернись успехом заговор Баколино год назад, мы сейчас были бы под властью Флоренции. Тот заговор провалился, но ему на смену может прийти другой. Число тайных противников герцога растёт, и их объединение может привести к тому, что Баббьяно перестанет существовать как независимое государство. Эта угроза более чем реальна. Нас могут погубить не только предатели, но и набирающие мощь соседи. Я говорю о Чезаре Борджа. Его владения, как чума, расползаются по Италии, которую он намеревается сожрать, как артишок, лист за листом. Его жадный взор уже оборотился на нас, а что мы можем противопоставить армии герцога Валентино? Его светлость Джан-Мария в курсе всего этого, мы не раз предупреждали его, но ответом было полное безразличие. Время своё он проводит в оргиях, танцах, на охоте, а стоит нам заикнуться о государственных делах, разражается потоком проклятий.

Да Лоди смолк, поняв, что дал волю эмоциям. Но его компаньоны истолковали паузу иначе: они одобрительно кивали и перешёптывались. Франческо кивнул.

— Я полностью осознаю отмеченную вами опасность. Но… чего вы ждёте от меня? Почему ко мне пришли вы со своей болью? Я — не политик.

— Политик нам и не нужен. Баббьяно необходим воин, который сможет отразить скорую агрессию. Господин граф, нам нужны вы! Есть ли мужчина в Италии, который не знал бы о подвигах графа Акуильского? Ваши деяния в войнах Пизы и Флоренции, ваши успехи на службе Венеции достойны того, чтобы прославить вас в веках.

— Мессер Фабрицио! — пробормотал Франческо, пытаясь сдержать слишком уж разгорячившегося оратора, щёки которого пылали румянцем, но да Лоди ничего не хотел слышать.

— И неужели, мой господин, проявивши себя блестящим военачальником на службе у чужаков, вы откажетесь положить свои знания и опыт на алтарь борьбы с врагами вашей родной земли? Я не могу в это поверить, ваша светлость. Мы знаем, что Франческо дель Фалько истинный патриот, и рассчитываем на вас.

— И вы правы, — без малейшего промедления ответил Франческо. — Когда настанет час борьбы, я встану рядом с вами. Но не раньше. А что касается необходимых приготовлений… почему бы вам не обратиться непосредственно к герцогу?

Грустная улыбка появилась на губах да Лоди. Феррабраччо презрительно рассмеялся и со свойственной ему прямотой разразился гневной тирадой.

— Нам говорить с ним о мужестве, долге, чести? Да лучше я пойду в послушники к Родриго Борджа[1549]. Это так же бесполезно, как лить благовония на ослиный помёт. Всё, что мы могли сказать Джан-Марии, уже сказано и не нашло в нём живого отклика, как не находит пока и в вас. Мы предложили ему ещё один путь спасти Баббьяно и отразить натиск Чезаре.

— Ага! Какой же? — осведомился граф Акуильский, переведя взгляд на Фабрицио.

— Союз с Урбино[1550], — ответил да Лоди. — У Гвидобальдо две племянницы. Мы связались с ним и выяснили, что он с радостью отдаст одну из них за Джан-Марию. А породнившись с домом Монтефельтро, мы обрели бы поддержку не только Гвидобальдо, но и правителей Болоньи, Перуджи, Камерино и некоторых других городов поменьше, уже связанных семейными узами с Урбино. То есть мы вступили бы в столь мощную коалицию, что Чезаре Борджа никогда не решился бы переступить наши границы.

— Ходили такие разговоры, — кивнул Франческо. — Действительно, решение предлагалось мудрое. Жаль, что переговоры не дали результата.

— А почему не дали? Святой Боже, почему? — взревел неистовый Феррабраччо, и кулак его с силой обрушился на стол. — Да потому, что Джан-Мария не захотел жениться. Девушка, которую мы предлагали ему, хороша, как ангел, но он не пожелал даже взглянуть на неё. В Баббьяно жила женщина, которая…

— Мой господин, — поспешно вмешался Фабрицио, резонно опасаясь, что Феррабраччо наговорит лишнее, — именно так всё и было. Его высочество отказался. Женитьба не входила в его планы. Поэтому нам и не осталось ничего иного, как пригласить вас на эту встречу. Его высочество не ударит пальцем о палец, чтобы спасти герцогство, и мы обращаем наши взоры к вам. Народ на нашей стороне. На всех улицах Баббьяно открыто говорят о том, что не герцог, а вы можете защитить их дома, а потому и должны править. Во имя народа, — старик поднялся, — и от его лица, ибо мы лишь его представители, предлагаем вам корону Баббьяно. Если вы согласны, мой господин, завтра мы привезём вас в город и провозгласим герцогом. Сопротивления можно не опасаться. Лишь один человек в Баббьяно, тот самый Мазуччо, которого вы видели у дороги, сохраняет верность Джан-Марии. И лишь потому, что ему и его полусотне швейцарских наёмников хорошо платят. Вперёд, мой господин. Пусть здравый смысл подскажет вам, что честный человек не должен испытывать угрызений совести, свергая принца, которого поддерживает на троне лишь горстка иностранцев.

Страстная речь сменилась напряжённой тишиной. Лоди так и остался стоять, остальные сидели, обернувшись к графу, затаив дыхание, с нетерпением ожидая ответа.

А Франческо дель Фалько глубоко задумался, наклонив голову так низко, что подбородок коснулся груди. Лицо его потемнело, брови сошлись у переносицы. В душе его шла нешуточная борьба. Власть, столь внезапно предложенная ему, готовая скатиться в его руки, как перезрелый плод, на мгновение ослепила графа. Он увидел себя правителем Баббьяно. Пред ним открылась череда славных деяний, которые прославят и его, и город на всю Италию. Его патриотизм и военный талант превратят захолустное герцогство в могучую державу, говорящую на равных с Флоренцией, Венецией, Миланом. Границы герцогства заметно расширятся. Нынешние соседи станут вассалами. Пред его мысленным взором простёрлась Романья, которую шаг за шагом он отвоёвывал у несносного Борджа. И вот уже поверженный враг бежит в болота Комаккьо или находит приют у своего отца в Ватикане, последнем клочке земли, оставшемся под его властью. А в Баббьяно съезжаются послы великих республик искать союза против французов или испанцев.

Видения эти вихрем пронеслись в его голове, и искушение железной хваткой сжало душу. Но тут же пред ним возникла иная картина. А что будет он делать в мирные времена? Он не приучен ко дворцам, он рождён для армейских лагерей, и ему ли менять утреннюю росу на траве на спёртый воздух покоев? Что должен отдать он в обмен на власть? Драгоценную свободу. Став в чём-то господином, в другом он превратится в раба. Номинально он будет править, но в действительности им будут помыкать; а ежели он подведёт своих хозяев, то в одну тёмную ночь они вновь соберутся в такой вот хижине и найдут ему замену точно так же, как ему предлагают сменить Джан-Марию. Наконец-то он вспомнил, на чей трон его просят взойти. Джан-Мария — его кузен, в венах которого бежит та же кровь, что и у него.

Франческо поднял голову и встретил вопросительные взгляды. Губы его чуть тронула улыбка.

— Я благодарю вас, господа. Вы оказали мне великую честь, но, к сожалению, я её недостоин.

И добавил, отвечая на хор возражений.

— Во всяком случае, не могу её принять.

— Но почему, мой господин? — в наступившей тишине возвысил голос Фабрицио, простирая к графу руки. — Santissima Vergina![1551] Почему?

— Я назову вам одну причину из многих: человек, которого по вашей просьбе я должен свергнуть с престола, одной крови со мной.

— А я-то думал, — серьёзным тоном заметил весельчак Фанфулла, — что в таком человеке, как вы, ваша светлость, патриотизм и любовь к Баббьяно должны быть выше, чем кровные узы.

— Думали вы правильно, Фанфулла. Разве я не сказал, что эта причина — одна из многих? Ответьте мне, господа, с чего вы решили, что из меня выйдет мудрый правитель? Да, в нынешние суровые времена Баббьяно нужен полководец. Но кризис не может длиться вечно. Ситуация изменится, государство наше войдёт в удачную полосу, и тогда военный в роли правителя окажется столь же неуместен, как сейчас — Джан-Мария. Что тогда? Солдат — неумелый придворный и никудышный политик. И последнее, друзья мои, раз уж разговор у нас пошёл начистоту. Пусть немного, но я люблю себя, ценю свою свободу и не хочу менять её на дворцовые покои. Моё призвание — скитаться по миру, вдыхать полной грудью ветер свободы. Пусть герцогская корона и пурпурный плащ… — Франческо смолк на полуслове, рассмеялся. — Наверное, я привёл достаточно причин. Ещё раз благодарю вас, друзья, и прошу принимать меня таким, каков я есть. Ибо не стать мне таким, каким вы хотите меня видеть.

Граф откинулся на спинку стула, и да Лоди тут же принялся было вновь убеждать его подумать, приводя всё новые доводы. Но Франческо быстро оборвал его.

— Решение принято, мессер Фабрицио, и ничто не изменит его. Вам, господа, я готов пообещать одно: я поеду с вами в Баббьяно и попытаюсь убедить кузена внять голосу разума. Более того, я попрошу его назначить меня главнокомандующим армии Баббьяно и, если он согласится, займусь нашими войсками и заключу союз с соседями, хоть в какой-то степени гарантируя тем самым безопасность герцогства.

Заговорщики, однако, не оставили попыток переубедить графа, но Франческо твёрдо стоял на своём. В конце концов, смирившись с неизбежным, да Лоди поблагодарил его за обещание употребить своё влияние на Джан-Марию.

— Мы рады, что наша встреча не закончилась безрезультатно, и со своей стороны сделаем всё возможное, а наше слово ещё что-то значит в Баббьяно, чтобы вы стали нашим главнокомандующим. Конечно, мы предпочли бы видеть вас на троне герцога и, если в дальнейшем вы передумаете…

— Оставьте эти мысли, — отрезал граф.

Он хотел продолжить, но тут юный Фанфулла дельи Арчипрети вскочил на ноги, и на его миловидном лице отразилась тревога. На секунду он застыл, затем кошачьим шагом направился к двери, распахнул её, прислушался, сопровождаемый изумлёнными взглядами оставшихся за столом. Однако ему не пришлось объяснять своего, казалось бы, странного поведения: в сгустившейся тишине все они услышали далёкие шаги поднимающихся к хижине людей.

Глава 2

НА ГОРНОЙ ТРОПЕ
— Солдаты! — крикнул Фанфулла. — Нас предали!

Мужчины переглянулись, на лицах их можно было прочесть решимость дорого отдать собственную жизнь. Граф Акуильский поднялся, остальные последовали его примеру.

— Мазуччо Торре, — выдохнул граф.

— Он самый, — эхом отозвался да Лоди. — Нам следовало внять вашему предупреждению! А с ним пятьдесят наёмников.

— Судя по топоту, никак не меньше, клянусь дьяволом, — согласился с ним Феррабраччо. — А нас шестеро, и все без оружия.

— Семеро, — коротко поправил его граф, надевая шляпу.

— Нет, нет, мой господин. — Рука да Лоди легла на его плечо. — Вам нельзя оставаться с нами. Вы — наша последняя надежда, единственная надежда Баббьяно. Если нас действительно предали, хотя я не представляю себе, как такое могло случиться, и они узнали, что шестеро заговорщиков этой ночью встречаются здесь, чтобы строить козни Джан-Марии, то о вашем приезде, клянусь вам, не известно никому. У его светлости могут возникнуть подозрения, но конкретных улик у него нет. И если вы сейчас исчезнете, у всех жителей Баббьяно, исключая, разумеется, нас шестерых, ещё останется шанс на спасение.Уходите, мой господин. Помните данное вами обещание испросить у вашего кузена должность главнокомандующего, и да убережёт вас Господь Бог и все его святые.

Старик склонился над рукой графа и поцеловал её. Но Франческо дель Фалько не внял его словам.

— Где ваши лошади? — спросил он.

— Привязаны за хижиной. Но кто решится скакать ночью по такой крутизне?

— Я, к примеру, да и вы тоже. Сломанная шея — самое худшее, что может нас ожидать. Но я предпочту сломать свою на скалах Сан-Анджело, чем позволить сделать то же самое палачу Баббьяно.

— Верно сказано, клянусь Богородицей! — поддержал графа Феррабраччо. — По коням, господа!

— Но тропа только одна, и по ней поднимаются наёмники, — охладил его пыл Фанфулла. — Более нигде не пройти.

— А почему бы нам не атаковать их? — предложил Феррабраччо. — Они пешие, и мы сметём их с тропы, как горный поток. Поспешим, господа! Они уже близко.

— Лошадей шесть, а нас семеро, — возразил кто-то ещё.

— У меня лошади нет, — подтвердил Франческо. — Я последую за вами.

— Что? — взревел Феррабраччо, похоже, взявший командование на себя. — Пусть наш тыл прикрывает святой Михаил! Нет, нет. Да Лоди, вы слишком стары для таких дел.

— Слишком стар? — вспыхнул да Лоди, выпрямившись в полный рост. Глаза его гневно сверкнули. — Будь мы в другом месте, Феррабраччо, я бы доказал вам, что силы мне ещё хватает. Но… — он смолк, глянул на графа, ждущего у двери, тон его переменился. — Вы правы, Феррабраччо, я действительно старею, можно сказать, выжил из ума. Берите мою лошадь, и вперёд!

— А как же вы? — спросил граф Акуильский.

— Я останусь. Если прорыв вам удастся, обо мне можете не беспокоиться. Наёмникам и в голову не придёт, что кто-то остался в хижине. Они бросятся следом за вами. Поторопитесь, а не то будет поздно.

Они повиновались с поспешностью, которую посторонний мог бы воспринять как панику. Фанфулла отвязал поводья, и через мгновение они уже сидели на лошадях. Ночь, к сожалению, выдалась недостаточно тёмной. На безоблачном небе ярко сияли звёзды, добавлял света и тонкий полумесяц. Но горная тропа на большем своём протяжении оставалась в густой тени, увеличивая шансы на успех отчаянного предприятия.

Феррабраччо возглавил колонну, заявив, что лучше других знает местность. Граф Акуильский пристроился рядом, остальные, по двое, им в затылок. Проехав чуть вперёд, они остановились под большой скалой. Топот становился всё громче, слышалось уже бряцание оружия. Впереди лежал прямой участок длиной ярдов в сто, затем тропа резко поворачивала. Вот там-то, у самого поворота, в отражённом лунном свете блеснула сталь. Феррабраччо подал было сигнал к атаке, но граф Акуильский остановил его.

— Если мы поскачем сейчас, то столкнёмся с ними у самого поворота, где нам придётся сбавить ход, чтобы не слететь в пропасть. Кроме того, в критический момент нас могут подвести лошади. И нападение наше будет не столь неожиданным, так как они заметят нас загодя. Давайте лучше подождём, пока они все не выйдут на прямой участок. Мы сейчас в тени, увидеть нас они не смогут.

— Вы правы, господин граф. Мы подождём, — с готовностью согласился Феррабраччо, сжимая рукоять меча. И недовольно пробурчал. — Попасться в такую ловушку! Как мы могли собраться в хижине, к которой ведёт лишь одна тропа!

— Стоило попробовать спуститься по склону, — заметил Франческо.

— Спуститься там можно одним способом — обратившись в ласточек или горных козлов. Но мы люди, и приходится искать другие пути. Я хотел бы, чтобы меня похоронили у Сан-Анджело, господин граф. Тем паче, что до долины рукой подать. Как только я перелечу через край обрыва, меня уже ничто не остановит.

— Внимание, друзья мои! — прошептал граф Акуильский. — Они уже близко.

И действительно, из-за поворота показалась колонна закованных в сталь швейцарцев с пиками на плечах. Остановилась, в немалой степени обеспокоив маленький отряд: они подумали, что обнаружены. Но тут же поняли причину задержки: Мазуччо хотел убедиться, что все его люди в сборе. Он ожидал яростного сопротивления и резонно полагал, что нападать следует превосходящими силами.

— Пора, — коротко выдохнул граф и надвинул шляпу на лоб, не желая быть узнанным. Поднялся на стременах, обнажил меч. И скомандовал во весь голос так, что эхо разнеслось по окрестностям. — Вперёд! Святой Михаил и Дева Мария!

Крик этот и последовавший за ним грохот копыт были для наёмников полным сюрпризом. Тщетно Мазуччо требовал от них стоять стеной, выставив вперёд пики, убеждая, что противников всего шестеро. Звуки в горах обманчивы, и швейцарцам показалось, что на них несётся куда более многочисленный отряд. Не слушая Мазуччо, первые ряды повернулись и бросились назад, а тут на них налетели и всадники, закрутив пехотинцев, как горный поток, о чём и говорил Феррабраччо.

Дюжину швейцарцев раздавило копытами, ещё дюжину смело с обрыва, и теперь они находились на полпути в долину. Но оставшиеся попытались обороняться, ибо наяву убедились, что нападавших действительно всего лишь шестеро. В ход пошли алебарды, и на узкой тропе разгорелась жаркая сеча. Звенела сталь, хрипели лошади, кричали раненые и покалеченные.

Граф Акуильский, оказавшись в авангарде, крушил всё на своём пути. Не только мечом, но и лошадью. Вздыбив лошадь, он заставлял её поворачиваться из стороны в сторону и опускаться на передние ноги, когда возникала необходимость поразить очередного латника. Напрасно пытались швейцарцы остановить его. Меч графа разил молниеносно и без промаха.

Неистовством своим очищал он путь, удача в этот час сопутствовала ему, оружие врагов обходило его стороной. Наконец, он пробился сквозь основную массу швейцарцев, и между ним и поворотом осталось лишь трое наёмников. Вновь вздыбил граф лошадь, взмахнул мечом, двоих из троицы сдуло, как ветром, но третий, оказавшийся посмелее, опустился на колено и направил пику остриём вверх, целясь ею в живот лошади. Франческо предпринял отчаянную попытку спасти жеребца, послужившего ему на совесть, но опоздал. С жалобным ржанием лошадь опустилась на пику и, заваливаясь на бок, придавила своего убийцу, сбросив седока на землю. Мгновение спустя Франческо уже вскочил, полуоглушённый от падения и ослабевший от потери крови: в пылу боя он и не заметил раны в левом плече. Двое наёмников надвигались на него — те самые, что отскочили в стороны перед тем, как его лошадь в последний раз встала на дыбы. Но не успел Франческо скрестить с ними меч, как налетевший Фанфулла дельи Арчипрети, пробившийся следом, смёл их с тропы, натянул поводья и протянул руку графу.

— Садитесь позади меня, ваша светлость.

— Нет времени, — ответил Франческо, видя приближающихся к ним с полдюжины оставшихся на ногах швейцарцев. — Я побегу, держась за ваше стремя. Ходу!

Фанфулла повиновался, ударив лошадь плоской стороной меча, и та рванула с места. Так они и спускались: Фанфулла в седле, граф — где бегом, где повиснув, ухватившись за стремя. Через полмили, когда спуск стал более пологим, они остановились. Граф взобрался на лошадь позади Фанфуллы, и они неспешно двинулись дальше. Франческо уже понял, что спаслись только они двое. Храбрый Феррабраччо, герой многих битв, из этой не смог выйти живым. На краю пропасти лошадь подвела его, не подчинившись велению седока, оступилась и вместе с Феррабраччо свалилась вниз. Фанфулла видел, что Америни убили, а двух оставшихся спешили, так что теперь они, без сомнения, попали в плен.

В трёх милях от Сан-Анджело уставшая лошадь Фанфуллы перешла вброд Метауро, и во втором часу ночи они ступили на территорию Урбино, где уже могли не опасаться преследования.

Глава 3

ВЛАСЯНИЦА И ШУТОВСКОЙ КОЛПАК
Шут и монах поспорили, и предметом разногласий, к стыду монаха и славе шута, была женщина. И монах, проиграв шуту в словесном споре, толстый и бесформенный, стащил с ноги сандалию, чтобы огреть ею шута. А тот, худой, костлявый, да ещё и трусишка, постыдно бежал с поля боя, петляя меж деревьев.

Как и всякий дурак, он на бегу оглядывался, дабы убедиться, что святой отец не настигает его. Поэтому он не увидел лежащего на земле человека и пробежал бы мимо, если бы не споткнулся о тело и не грохнулся оземь, звеня пришитыми к капюшону колокольцами.

Со стоном сел, услышав ругательства того, в чей бок уткнулись его ноги. Мужчины изумлённо уставились друг на друга. Одного переполняла злость, второго — испуг.

— С добрым пробуждением вас, благородный господин, — первым подал голос шут, полагая, что вежливость в данной ситуации — лучший союзник. Ярость благородного господина тем временем угасла, и он уже с интересом разглядывал сидящую перед ним довольно-таки странную личность.

Маленького роста, с горбом на спине, миниатюрными руками и ногами, в камзоле, рейтузах, наполовину чёрных, наполовину алых, с уродливой физиономией, обтянутой капюшоном, с которого на плечи ниспадала пёстрая пелерина, также унизанная серебряными колокольчиками, сверкающими в лучах солнца и дребезжащими при малейшем движении… Из-под выступающих надбровий смотрели блестящие глаза, посаженные широко, словно у совы, а широкий рот постоянно кривился в усмешке.

— Будьте прокляты и ты сам, и те, кто тебя послал, — услышал шут в ответ, но в голосе говорившего уже не слышалось злобы. Он рассмеялся, увидев, как лицо уродца исказилось в непритворном страхе.

— Смиренно приношу свои извинения, ваше сиятельство, — залебезил шут, опасаясь получить ещё пару оплеух. — За мной гнались…

— Гнались? — сразу обеспокоился его собеседник. — И кто же?

— Сам дьявол в образе и подобии доминиканского монаха.

— Да ты смеёшься надо мной? — вскипел незнакомец.

— Смеюсь? Если б вы получили сандалией меж лопаток, как я, то у вас сразу бы отпала всякая охота смеяться.

— Тогда ответь на простой вопрос, если для этого у тебя достанет ума. Монах где-то поблизости?

— Да, шныряет меж кустов. Он слишком толст, чтобы бегать, а иначе примчался бы за мной следом, как исчадие ада.

— Так приведи его сюда, — последовал короткий приказ.

— О Боже! — в ужасе вскричал шут. — Я не посмею приблизиться к нему, пока он не остынет от ярости! Если, конечно, вы не избавите меня от горба и не подкупите наследством святого Петра.

Незнакомец отвернулся от него и позвал громко:

— Фанфулла! Эй, Фанфулла!

— Я здесь, мой господин, — донеслось справа, из-за кустов, и тотчас же спавший там юноша поднялся на ноги, удивлённо уставившись на шута, ответившего ему таким же взглядом. Конечно, наряд Фанфуллы в немалой степени пострадал как в бою, так и от проведённой в лесу ночи, но шут отметил и отменный бархат камзола, и украшенную драгоценной цепочкой шапочку. Не ускользнуло от его внимания и почтение, с которым этот богато одетый дворянин обращается к разбуженному им мужчине. Тот всё ещё сидел на земле, бережно поддерживая левую руку. Волосы его были забраны в золотую сеточку. Простой люд таких не носил. Маленькие глазки всмотрелись в лицо сидящего, широко раскрылись: шут таки его узнал.

— Господин мой, граф Акуильский! — пробормотал он.

Но не успел он вымолвить последнее слово, как сильная рука ухватила его за плечо, а над головой сверкнул кинжал Фанфуллы.

— Клянись на кресте, что никому не скажешь о пребывании здесь его светлости, а не то этот кинжал пронзит твоё сердце.

— Клянусь! Клянусь! — торопливо выкрикнул бедолага.

— А теперь приведи монаха, добрый шут, — вновь попросил граф и улыбнулся. — Нас тебе бояться нечего.

А когда шут оставил их, повернулся к дельи Арчипрети.

— Фанфулла, ты слишком осторожничаешь. Что произойдёт, если меня и узнают?

— Я бы не хотел, чтобы это произошло в столь опасной близости от Сан-Анджело. Мы шестеро, собравшиеся прошлой ночью, обречены. Во всяком случае, те, кто ещё жив. Для меня и да Лоди, если он не попал в лапы Мазуччо, спасение лишь в бегстве. Я не смогу ступить ногой на территорию Баббьяно, пока у власти Джан-Мария, если только мне не надоела жизнь. Что же касается вас… седьмого… Вы слышали, что да Лоди поклялся держать это по-прежнему в секрете. Однако, если его высочество узнает о вашем присутствии в здешних краях и в моей компании, у него могут зародиться подозрения, которые подскажут ему истину.

— Ага! И что тогда?

— Тогда? — в глазах Фанфуллы отразилось изумление. Ему-то казалось, что ответ предельно ясен. — Тогда обратятся в прах наши надежды… надежды всех достойных людей Баббьяно. Но вот наш приятель-шут ведёт за собой почтенного монаха.

Фра Доминико, которого нарекли этим именем в честь святого покровителя ордена, с важным видом подошёл к Фанфулле и поклонился, выставив на обозрение жёлтую тонзуру.

— Вы можете врачевать? — осведомился Фанфулла.

— Имею некоторый опыт, ваше сиятельство.

— Тогда осмотрите раны этого господина.

— О? Бог мой! Вы, значит, ранены?

Он повернулся к графу, который, предупреждая новые вопросы, обнажил левое плечо.

— Рана одна, святой отец.

Толстый монах начал было опускаться на колени, чтобы получше осмотреть рану, но Франческо, поняв, каких усилий требует от толстяка это телодвижение, поднялся сам.

— Рана не так уж тяжела, чтобы я не мог стоять.

После осмотра монах признал, что опасности для жизни нет, но рана будет довольно долго досаждать доброму господину. На просьбу перевязать его фра Доминико развёл руками — под рукой не было ни целебной мази, ни белой материи. Но Фанфулла заявил, что всё необходимое они могут получить в монастыре в Аскуаспарте, и предложил сопроводить его туда и обратно.

На том и порешили. Монах и Фанфулла отправились в путь, оставив графа в компании шута, усевшегося на землю по-турецки.

— Кто твой господин, шут? — поинтересовался граф.

— Есть, конечно, человек, который кормит и одевает меня, но истинный мой господин — дурость.

— А зачем же этот человек даёт тебе еду и одежду?

— Я притворяюсь большим дураком, чем он сам, и по сравнению со мной он кажется себе мудрым, что льстит его самолюбию. Опять же, я куда уродливее, чем он, а посему он мнит себя эталоном красоты.

— Глупо, не правда ли? — улыбнулся граф.

— Да уж не глупее того, что граф Акуильский лежит на земле с раной в плече и беседует с дураком.

Улыбка Франческо стала шире.

— Благодари бога, что Фанфулла ушёл, а не то эти слова стали бы для тебя последними. Ибо приятная наружность Фанфуллы обманчива — в душе он кровожадное чудовище. Со мной же всё иначе. По натуре я человек очень мягкий, как ты, должно быть, слышал, добрый шут. Но постарайся поскорей забыть моё имя и нашу встречу, если не хочешь прямиком отправиться в ад, ибо в раю шуты не требуются.

— Мой господин, простите меня. Я буду повиноваться вам во всём.

Но тут из-за кустов до них донёсся женский голос, звонкий и мелодичный.

— Пеппино! Пеппино!

Шут вскочил.

— Меня зовёт госпожа.

— Значит, госпожа у тебя всё-таки есть, хотя господин твой — дурость, — рассмеялся граф. — Хотел бы я лицезреть ту даму, которой ты имеешь честь принадлежать, мессер Пеппино.

— Для того чтобы лицезреть её, вам достаточно повернуть голову, — прошептал Пеппино.

Неторопливо, с улыбкой, в которой сквозило пренебрежение, граф Акуильский взглянул в направлении, указанном шутом. И в тот же миг выражение его лица изменилось. Любопытство сменилось изумлением, уступившим место благоговейному трепету.

На краю полянки, где он лежал, замерла женщина. Стройная, изящная, с золотистыми волосами, в белом платье с зелёным бархатным лифом. Но особо очаровали графа её чудесные глаза, в которых тоже отразилось удивление от нежданной встречи.

Приподнявшись на локте, Франческо дель Фалько, словно зачарованный, всматривался и всматривался в глаза, которые могли принадлежать лишь святой, спустившейся из рая.

Но чары разрушил голос Пеппино, который обратился к своей госпоже, склонившись в глубоком поклоне. Тут же вскочил и Франческо. Забыв о ране, он тоже поклонился. Но в следующее мгновение, охнув, покатился по земле и застыл, бездыханный, среди высокой травы.

Глава 4

МОННА ВАЛЕНТИНА
Впоследствии граф Акуильский пребывал в убеждении, что только ослепительная красота девушки сразила его так, что он рухнул у её ног. Нам же представляется более убедительным мнение Фанфуллы и монаха, хотя граф и полагал его оскорбительным: от резкого движения рана на плече открылась, и боль в сочетании со слабостью, вызванной большой потерей крови, послужили причиной обморока.

— Кто это, Пеппе? — спросила она шута, а тот, памятуя о данной им клятве, ответил, что понятия не имеет, добавив, хотя она видела это и сама, что несчастный ранен.

— Ранен? — повторила девушка, и глаза её наполнились состраданием. — И он один?

— Его сопровождал дворянин, мадонна[1552], но вместе с фра Доминико он ушёл в монастырь Аскуаспарте за целебной мазью и бинтами, чтобы перевязать ему плечо.

— Бедняжка, — прошептала она, глядя на лежащего без чувств Франческо. — Кто же его ранил?

— Об этом, мадонна, я не ведаю.

— И мы ничем не можем ему помочь до возвращения его друзей? — она склонилась над графом. — Не стой столбом, Пеппино. Принеси мне воды из ручья, бездельник.

Шут огляделся в поисках подходящего сосуда, и взгляд его упал на широкополую шляпу графа, каковую он и подхватил по пути. Когда он вернулся, девушка сидела на траве, а голова ещё не пришедшего в сознание Франческо покоилась у неё на коленях. Она смочила платок принесённой Пеппе водой и промыла им лоб Франческо, на который падали чёрные спутанные волосы.

— Смотри, он истекает кровью, Пеппе. Камзол весь промок, а кровь всё идёт и идёт. Святая Дева! — она увидела рану в плече и побледнела от ужаса. — Он может умереть от неё, а он так молод, Пеппино.

Франческо шевельнулся, лёгкий стон сорвался с его губ. Он поднял отяжелевшие веки, и взгляды их встретились. А рука девушки продолжала обтирать влажным платком его лоб.

— Ангел красоты! — мечтательно прошептал граф, ещё не понимая, на земле он или уже на небесах. Затем, придя в себя и осознав, что она делает, торопливо добавил. — Ангел доброты!

Девушка не нашлась с ответом, хотя графу было достаточно и румянца, затеплившегося на её щёчках: она только-только покинула стены монастыря и ещё не привыкла к галантностям кавалеров.

— Вы страдаете? — наконец спросила она.

— Страдаю? — в голосе слышалось недоумение. — Страдаю? Когда моя голова на такой чудесной подушке, а ухаживает за мной небесный ангел?

— О Господи! Как же проворен он на язык, — подал голос Пеппино.

— А ты ещё здесь, мессер шут? — чуть повернул голову Франческо. — А где Фанфулла? Его нет? Да, да, вспоминаю: он пошёл в Аскуаспарте с монахом, — и опёрся на локоть.

— Вам нельзя двигаться, — обеспокоилась девушка.

— Нельзя, но иначе я не могу, — и, вновь подняв на неё глаза, Франческо спросил, как её зовут.

Ответила она с готовностью.

— Я Валентина делла Ровере, племянница Гвидобальдо из Урбино.

Брови Франческо взлетели вверх.

— Наяву ли происходит всё это со мной или я попал в сказку, где принцессы ухаживают за странствующими рыцарями?

— Вы — рыцарь? — и в глазах её появилось изумление, ибо и за стены монастыря просачивались волнующие истории об этих благородных воинах.

— По крайней мере, ваш рыцарь, мадонна, и на веки веков ваш покорный слуга, если вы одарите меня такой честью.

От столь смелых слов и взгляда Валентина зарделась, отвела глаза. Но ни в коей мере не возмутилась. В речи Франческо она не услышала наглости. Говорил он лишь то, что, по её разумению, и мог сказать поверженный рыцарь даме, облегчающей его страдания.

— А как ваше имя, мессер? — после паузы спросила девушка.

В глазах его мелькнула тревога, он кинул острый взгляд на шута, который лишь улыбался.

— Меня зовут… Франческо, — и тут же сменил тему, предваряя её дальнейшие расспросы. — Но скажите мне, мадонна, как вышло, что вы, знатная дама, оказались в лесу, сопровождаемая лишь этим жалким подобием мужчины? — и он мотнул головой в сторону осклабившегося Пеппе.

— Мои люди неподалёку. Мы остановились здесь на ночь. Я держу путь ко двору моего дяди из монастыря святой Софьи, и охраняют меня мессер Ромео Гонзага и двадцать кавалеристов. Как видите, защита у меня надёжная и без Пеппе и фра Доминико, моего духовника.

— Так вы младшая племянница его светлости, правителя Урбино?

— Нет, нет, мессер Франческо, старшая, — поправила она его.

Тут лицо графа потемнело.

— Так, значит, вас прочили в жёны Джан-Марии? — воскликнул он.

Шут тут же навострил уши, а глаза девушки изумлённо раскрылись.

— Что вы сказали? — переспросила она.

— Да так, ничего, — он тяжело вздохнул, и тут же средь деревьев послышался мужской голос.

— Мадонна! Мадонна Валентина!

Франческо и девушка обернулись на зов и увидели выходящего на поляну роскошно одетого мужчину. Серый, украшенный золотыми пластинками камзол, под ним расшитая золотом безрукавка, берет в тон камзолу с пером, крепящимся пряжкой, сверкающей драгоценными камнями, золотая рукоять меча. Ножны серого бархата, на которых также нашлось место драгоценностям. Женственное лицо, голубые глаза, золотистые волосы.

— Смотрите! — важно воскликнул Пеппино. — И да увидите вы последнюю итальянскую вариацию Золотого осла Апулея[1553].

Увидев племянницу Гвидобальдо сидящей на земле, с головой Франческо, покоящейся на её коленях, мужчина в отчаянии всплеснул руками.

— Святые небеса! — воскликнул он, поспешив к ней. — Что за занятие вы себе нашли? Кто этот отвратительный тип?

— Отвратительный? — монна Валентина чуть не задохнулась от негодования.

— Кто он? — настаивал расфуфыренный красавец. — И что он тут делает рядом с вами? Боже ты мой! Да что скажет теперь его сиятельство? Он же сотрёт меня в порошок, узнав об этом. Кто этот человек, мадонна?

— Разве вам неясно, мессер Гонзага? — пылко воскликнула Валентина, — Раненый рыцарь.

— Рыцарь! — фыркнул Гонзага. — Скорее бандит, грабитель с большой дороги. Как тебя зовут? — грубо спросил он графа.

Тот чуть отодвинулся от Валентины, перенеся всю тяжесть тела на локоть.

— Умоляю вас, мадонна, не дозволяйте вашему симпатичному пажу подходить ближе. Он так сильно надушился, что я боюсь вновь лишиться чувств.

Насмешка не осталась незамеченной, Гонзага ещё более распалился.

— Я не паж, болван! — и тут же обернулся. — Бельтраме, ко мне!

— Что вы собираетесь делать? — в тревоге воскликнула девушка.

— Мой долг — связать этого бродягу и доставить в Урбино.

— Мессер, вы можете поранить о меня ваши благородные ручки, — ледяным тоном отчеканил граф Акуильский.

— Ага! Так ты ещё угрожаешь мне, негодный? — Но на всякий случай Гонзага отступил на несколько шагов, прежде чем крикнуть: — Бельтраме! Где ты запропастился?

В ответ на поляну вывалились шестеро солдат в латах и при оружии.

— Какие будут приказания, мессер? — спросил их командир, бросив короткий взгляд на лежащего на траве графа.

— Связать этого пса.

Но прежде, чем Бельтраме успел шагнуть к графу, Валентина преградила ему путь.

— Не надо его связывать, — на глазах Франческо из скромной девушки она обратилась в знатную даму, привыкшую повелевать. — Именем моего дяди приказываю вам оставить этого господина в покое. Он — раненый рыцарь, за которым я ухаживаю… потому-то, похоже, и рассердился мессер Гонзага.

Бельтраме в нерешительности переводил взгляд с Валентины на Гонзагу.

— Мадонна, — залебезил Гонзага, — ваше слово для нас — закон. Но вы должны понять, что я действую в интересах его сиятельства, земли которого наводнены грабителями и мародёрами. В уединении монастыря вы не могли научиться отличать бродяг от добропорядочных людей. Бельтраме, выполняй приказ!

Валентина с силой топнула ножкой. Её глаза вспыхнули огнём, отчего она сразу стала похожа на своего владетельного дядю. Но заговорила не она, а Пеппе.

— Раз этим делом занимается уже достаточно дураков, то почему бы и мне не присоединиться к их числу. Мессер Ромео, прислушайтесь к моему совету.

— Поди прочь, шут, — Гонзага замахнулся на него нагайкой. — Нам не до твоих дурачеств.

— Но вам необходимо почерпнуть из моего кладезя мудрости, — он отскочил в сторону, не желая попасть под горячую руку. — Послушай меня, Бельтраме! Мессер Гонзага, вне всякого сомнения, способен отличить бродягу от добропорядочного гражданина, но обещаю тебе, и считай, что с тобой говорит твоя судьба, что, если ты посмеешь прикоснуться к этому господину, тебя свяжут потом куда как крепче, чем этого требует от тебя сейчас мессер Гонзага.

Бельтраме сразу подался назад, заколебался и Гонзага. А Валентина взглядом поблагодарила шута. Франческо же, уже поднявшись, смотрел на всё это с улыбкой, словно происходящее ни в коей мере не касалось его. А тут, когда чаша весов всё ещё колебалась, подоспели Фанфулла и фра Доминико.

— Вовремя вы вернулись, Фанфулла, — обратился к нему граф. — Вот этот симпатяга распорядился связать меня.

— Связать? — негодующе проревел Фанфулла. — На каком, интересно, основании? — он повернулся к Гонзаге.

При появлении Фанфуллы Гонзага сразу сник, а уж от этого вопроса просто попятился.

— Думаю, что ошибся в своём суждении, — залепетал он.

— Каком это суждении? — продолжал бушевать Фанфулла. — Кого это вы вознамерились судить? Иди да утри молоко с губ, мальчишка, и не лезь в мужские дела, пока сам не станешь мужчиной.

Валентина улыбнулась, Пеппе громко расхохотался, Бельтраме и его солдаты ухмылялись, Гонзага злился. Но ему достало ума проявить выдержку.

— Лишь присутствие мадонны сдерживает меня, — с достоинством ответил он. — Но если мы встретимся снова, я покажу вам, как ведут себя настоящие мужчины.

— Вот тогда и поговорим, — и Фанфулла повернулся к графу, раной которого уже занимался фра Доминико.

Валентина, чтобы разрядить обстановку, предложила Гонзаге отвести людей к лошадям и приготовить её паланкин, чтобы они могли продолжить путь, как только фра Доминико закончит перевязку.

Гонзага поклонился, напоследок одарил незнакомцев сердитым взглядом и отбыл, сердито крикнув Бельтраме и солдатам: «За мной». Те незамедлительно последовали за ним.

Валентина осталась с Фанфуллой и Пеппе. Фра Доминико промыл рану, смазал её целебным бальзамом, наложил повязку, и они ушли, оставив Франческо и Фанфуллу одних. Граф начал было благодарить девушку, но она остановила его, прижав белоснежные пальчики к его губам.

Франческо мог бы сказать ей ещё многое, но присутствие посторонних сдержало его. Впрочем, практически всё Валентина прочитала в глазах графа, ибо по пути в Урбино она в основном молчала, загадочно улыбаясь. Однако выговорила Гонзаге за допущенную бестактность.

— Как вы могли допустить столь прискорбную ошибку, мессер Ромео? Да как вам в голову пришло назвать этого рыцаря бродягой? Разве вам не бросились в глаза его благородство, красота? — И, не слушая сбивчивых объяснений Гонзаги, девушка погрузилась в раздумья.

Глава 5

ДЖАН-МАРИЯ
Через неделю после встречи с племянницей Гвидобальдо граф Акуильский, рана которого к тому времени практически зажила, въехал ранним утром через главные ворота города Баббьяно. Начальник стражи отдал ему честь и отметил, что его светлость очень бледен. Впрочем, доискиваться до причины бледности графа не пришлось. На четырёх шестах, выставленных над воротами (назывались они Сан-Баколо), в окружении вороньей стаи красовались человеческие головы.

Мёртвые лица с их ужасными улыбками, в обрамлении длинных косм, которые трепал апрельский ветерок, ещё издалека привлекли внимание Франческо. Но лишь вблизи, приглядевшись повнимательнее, он понял, что головы эти совсем недавно сидели на плечах храброго Феррабраччо, Америно Америни и двух других дворян, которых захватили в плен в ту ночь на горной тропе.

Да, в прошедшую неделю Джан-Мария не сидел сложа руки, а разбирался с заговорщиками, а затем, решив, что вызнал у них всё, приказал отрубить им головы и выставить на всеобщее обозрение, дабы устрашить тех, у кого в головах могли зародиться такие же мысли.

На мгновение у графа возникло желание незамедлительно повернуть назад. Но врождённое бесстрашие не позволило ему натянуть поводья, и он продолжил путь, отогнав прочь дурные предчувствия. Что известно Джан-Марии о его участии в том совещании в пастушьей хижине? Знает ли он, что ему предложили сменить кузена на троне Баббьяно?

И действительно, страхи его оказались напрасными. Джан-Мария принял его с распростёртыми объятиями, ибо всегда прислушивался к мнению Франческо, а сейчас особенно нуждался в его помощи.

Франческо нашёл кузена за столом, накрытом в библиотеке дворца, среди сокровищ искусства и науки. Джан-Марии здесь нравилось, но использовал он библиотеку для удовлетворения своих плотских желаний, а не по прямому назначению, ибо питал отвращение к грамоте, а невежеством мог потягаться с деревенским пахарем.

Джан-Мария уютно устроился в большом кресле, обитом алой кожей. Перед ним искрились бесценные хрустальные чаши, кувшины с вином, золотые и серебряные блюда, полные всевозможных яств. И пахло в библиотеке не пылью толстых фолиантов, а пряными ароматами.

Несмотря на молодость, Джан-Мария уже изрядно располнел и при его небольшом росте обещал в скором времени превратиться в бочонок. На круглом, бледном, обрюзгшем лице блестели синие, чуть выпученные глаза, форма губ говорила как о его чувственности, так и о жестокости. Лиловый камзол, сшитый по испанской моде с разрезами на рукавах, сквозь которые виднелось дорогое реймское сукно рубашки, был оторочен рысьим мехом. На груди висела цепь с ладанкой, в которой хранился кусочек креста Господнего: Джан-Мария был ревностным христианином.

Для Франческо тут же поставили второй прибор, но от еды граф отказался, сославшись на то, что недавно поел. Герцог, однако, уговорил его выпить мальвазии[1554]. А когда слуга наполнил из золотого кувшина чашу Франческо, Джан-Мария приказал ему и его напарнику оставить их.

О пустяках им поговорить не пришлось, ибо Франческо довольно быстро затронул интересующую его тему.

— Ходят странные слухи о заговоре в твоём герцогстве, а на стене над Сан-Баколо сегодня утром я увидел головы казнённых. Этих людей я знал и уважал.

— Но они обесчестили себя, а посему их головы стали пищей для ворон. Ну что ты, Франческо! — по телу герцога пробежала дрожь, он перекрестился. — За столом не пристало говорить о мёртвых.

— Тогда давай поговорим лишь об их преступлении, — граф Акуильский избрал окольный путь. — Что они натворили?

— Что? — переспросил Джан-Мария. — Мне, к сожалению, известно далеко не всё. Мазуччо мог бы удовлетворить твоё любопытство. Он знал о заговоре с самого начала, но не посвящал меня в подробности, даже не называл имена заговорщиков, давая измене вызреть. Потом он вознамерился их арестовать, не ожидая встретить серьёзного сопротивления. Мне он лишь сказал, что предателей шестеро и они намерены встретиться с седьмым. Те, кто остался в живых после ночной стычки, подтвердили, что нападавших было то ли шестеро, то ли семеро, но они изрядно потрепали швейцарцев. Девять убили, с полдюжины изувечили. Швейцарцы уложили двоих, а ещё двоих взяли в плен. Эти четыре головы ты и видел.

— А Мазуччо? — полюбопытствовал Франческо. — Неужели он не назвал тебе тех, кому удалось бежать?

Герцог неторопливо выбрал с блюда оливу.

— В этом-то и беда. Стервец мёртв. Его убили в ту ночь. Пусть он сгниёт в аду за своё ослиное упрямство. Ибо тайну заговора и имена предателей он унёс с собой в могилу. А впрочем, напрасно я так. Конечно, своим молчанием он навредил мне, но по натуре я человек добрый и помолюсь за него Богу. Пусть Он упокоит грешную душу Мазуччо.

Граф опустился на стул, надеясь, что испытанное им чувство облегчения никак внешне не проявилось.

— Но что-то Мазуччо после себя оставил.

— Практически ничего. Он никогда не раскрывал карт. Чёрт бы его побрал! Он прямо заявлял мне, что я не из тех, кто может хранить тайну. Можешь ты представить себе такую наглость? С принцами так говорить не принято. И он сообщил лишь о существовании заговора, цель которого — свергнуть меня с трона, пообещав захватить и заговорщиков, и человека, которого они приглашали занять моё место. Подумай только, Франческо! Какие чудовищные планы роятся в головах моих подданных! Они хотят свергнуть меня, едва ли не самого доброго правителя во всей Италии! Святой Боже!

— Но, если я тебя правильно понял, двух заговорщиков взяли живыми?

Герцог кивнул, ибо не мог ответить из-за набитого едой рта.

— И что выяснилось на суде?

— На суде? — Джан-Мария запил еду вином. — Никакого суда не было. Говорю тебе, их неблагодарность привела меня в такую ярость, что я даже забыл подвергнуть их пыткам. И как только их привели ко мне, я тут же велел отрубить им головы.

— Ты отправил этих людей на смерть? — Франческо встал, не сводя глаз с кузена. В его взгляде смешались удивление и злость. — Без суда отдал в руки палачу столь знатных дворян? Джан-Мария, ты, должно быть, обезумел, если смог так легко пролить благородную кровь.

Герцог вжался в кресло, но тоже начал закипать.

— Да с кем ты говоришь?

— С тираном, полагающим себя самым мягкосердечным правителем Италии, которому недостаёт мудрости осознать, что он собственными руками и поспешными действиями раскачивает свой трон. Ты не подумал, что можешь спровоцировать восстание? Ты совершил убийство! В Италии герцоги частенько прибегают к этому средству, но не столь откровенно, как это сделал ты!

— Бунта я не боюсь, — уверенно ответил Джан-Мария. — Командование охраной я передал Мартину Армштадту, и он нанял мне отряд из пятисот швейцарских ландскнехтов, ранее служивших Бальони в Перудже.

— Ты считаешь, что можешь быть спокоен за свою безопасность? — Франческо презрительно улыбнулся. — Доверить охрану трона иностранным наёмникам, которыми командует иностранец!

— Меня охраняют не только они, но и милосердие Божье, — последовал благочестивый ответ.

— Ха! — Франческо терпеть не мог лицемерия. — Завоюй доверие своих подданных. Постарайся, чтобы они стали твоей защитой.

— Ш-ш-ш! — прошептал герцог. — Ты богохульствуешь! Да разве не этому посвящаю я свою жизнь? Я живу ради моих людей. Но, клянусь душой, они требуют от меня слишком многого, когда просят умереть за них. И если я воздам по заслугам тем, кто покушался на мою жизнь, как воздал предателям, о которых ты говоришь, кто осудит меня? Уверяю тебя, Франческо, попади мне в руки двое сбежавших, я поступлю с ними точно так же. Клянусь богом, так и будет! Что же касается человека, которого они прочили мне на замену… — он смолк, но жестокая улыбка, искривившая губы, была красноречивее слов. — Интересно, кто бы это мог быть? Я дал обет: если небеса помогут мне разыскать его, целый год каждую субботу ставить свечу в Санта-Фоске и поститься перед всеми праздниками. Кто… кто он, Франческино?

— Откуда мне знать? — ушёл граф от прямого ответа.

— Тебе известно многое, дорогой Чекко. У тебя быстрый ум. В подобных делах ты как рыба в воде. Скажи, могли они обратиться к герцогу Валентино?

Франческо покачал головой.

— Если Чезаре Борджа пожелает захватить твоё герцогство, заговоры ему не понадобятся. Он придёт с армией, и ты почтёшь за благо передать ему корону.

— Боже и все святые, защитите меня! — ахнул Джан-Мария. — Ты говоришь так, будто его армия уже идёт на Баббьяно.

— Вот об этом давай и поговорим. Поверь мне, такое очень даже возможно. И прислушайся к моим словам, Джан-Мария! Я приехал из Л’Акуилы не для того, чтобы позавтракать с тобой. Эту неделю Фабрицио да Лоди и Фанфулла дельи Арчипрети провели у меня.

— У тебя? — маленькие глазки герцога совсем превратились в щёлочки. — Значит… у тебя? — он пожал плечами, развёл руки. — Фу! Видишь, в какую ошибку может впасть такой неискушённый человек, как я. Видишь ли, Франческо, обратив внимание на их отсутствие после той ночи, я было решил, что и они участвовали в заговоре, — и Джан-Мария потянулся к медовым сотам.

— Во всём герцогстве нет более верных тебе сердец, — последовал ответ. — И ко мне их привёл страх за судьбу Баббьяно.

— Ага! — на бледном лице Джан-Марии отразился интерес.

И тут граф Акуильский пересказал герцогу Баббьяно всё то, что говорил ему в пастушьей хижине Фабрицио да Лоди. Об угрозе, исходящей от Борджа, о полной неготовности к сопротивлению, о пренебрежительном отношении Джан-Марии к дельным советам. Отсюда, подвёл он итог, и брожение в умах подданных, и острое желание исправить положение. Когда он закончил, герцог долго смотрел на тарелку, забыв о еде.

— Не правда ли, Франческо, как это просто сказать, что это не так и это не так. Но кто, скажи на милость, поможет мне всё наладить?

— Если будет на то твоё согласие, я мог бы попытаться.

— Ты? — воскликнул Джан-Мария. И не радость от того, что кто-то готов освободить его от стольких забот, а негодование и даже презрение отразились на его обрюзгшем лице. — И как же, дорогой кузен, ты намерен всё наладить? — в тоне слышалась усмешка.

— Я бы поручил сбор налогов мессеру Деспальо, ограничил бы расходы на содержание дворца, а вырученные деньги направил бы на создание собственной армии. Я обладаю некоторым боевым опытом, это могут подтвердить многие правители. Я возглавлю твою армию, заключу договоры с сопредельными государствами, ибо они, узнав, что мы вооружаемся, увидят в нас силу, с которой надобно считаться. Как человек строит дамбу, дабы остановить ревущий поток, так и я попытаюсь организовать оборону, способную противостоять армии Борджа. Назначь меня своим гонфалоньером[1555], и через месяц я скажу тебе, смогу я спасти твоё герцогство или нет.

Подозрительность герцога возрастала с каждым словом Франческо, а когда он закончил, лицо Джан-Марии перекосила злобная гримаса.

— Назначить тебя моим гонфалоньером? — пробормотал он. — С каких это пор Баббьяно стал республикой? Или это твоя цель, чтобы самому утвердиться наверху?

— Ты превратно истолковал… — начал было Франческо, но кузен не дал ему договорить.

— Превратно? Нет, нет, мессер Франческино. Я всё понял, — он неожиданно поднялся. — До меня доходили слухи о растущей любви моих подданных к графу Акуильскому, но я позволил себе не придавать им особого значения. Этот негодяй Мазуччо перед самой смертью талдычил мне о том же, но в ответ я огрел его хлыстом по физиономии. Тогда я полагал, что поступаю правильно. Но позапрошлой ночью мне приснился сон… Ну да Бог с ним. Такое может случиться в любом государстве. Если объявляется человек, которого население предпочитает сидящему на троне, да этот человек ещё благородной крови и высокого происхождения, как ты, он становится реальной угрозой правителю. Мне нет нужды напоминать тебе, — вновь сверкнула злобная улыбка, — как поступают Борджа с такими личностями. Но и Сфорца в подобных случаях принимают необходимые меры предосторожности. Дураков в нашем роду пока не рождалось, и я не хочу быть первым в их ряду, вручая всю принадлежащую мне власть в другие руки. Как видишь, дорогой кузен, твоя цель мне предельно ясна. У меня острое зрение, Франческино, очень острое! — и Джан-Мария захохотал, довольный собой.

Франческо сидел с каменным лицом. Он мог бы ответить, что может немедля получить трон герцогства Баббьяно, будь на то его желание. Но предпочёл избрать другой путь, надеясь уговорить представителя рода, ещё не рождавшего дураков.

— Как же плохо ты знаешь меня, Джан-Мария, — в его голосе слышалась горечь, — если думаешь, что я охочусь за твоим троном. Уверяю тебя, собственную свободу я ценю куда выше герцогских привилегий. Я советую тебе прислушаться к моим советам, иначе наступит день, когда ты останешься и без трона, и без герцогства, которое загребёт под себя Борджа. Тогда будет поздно вспоминать о моём предложении спасти тебя, которое ты готов отвергнуть, как отвергал предложения своих умудрённых жизнью советников.

Джан-Мария пожал пухлыми плечами.

— Если под другим предложением ты подразумеваешь совет жениться на племяннице Гвидобальдо, то я могу обрадовать твою патриотическую душу. Я согласился на этот союз, — герцог снова издал короткий смешок, — и теперь, как видишь, мне не страшен сын Александра VI. Когда я объединюсь с Урбино и его союзниками, мне будет что противопоставить Чезаре Борджа. Я смогу мирно спать рядом с моей очаровательной женой под надёжной защитой армии её дядюшки, и мне не понадобится назначать моего кузена гонфалоньером Баббьяно.

Граф Акуильский изменился в лице. Джан-Мария это заметил, но истолковал неправильно. И дал себе зарок повнимательнее приглядывать за шустрым кузеном, набивающимся ему в гонфалоньеры.

— Я, по крайней мере, поздравляю тебя с этим мудрым решением, — ответствовал Франческо без тени улыбки на лице. — Если бы я узнал об этом раньше, то не стал бы докучать тебе своими предложениями по защите государства. Но, позволь спросить, Джан-Мария, что заставило тебя согласиться на брак, которому ты так упорно противился?

Герцог пожал плечами.

— Они буквально затравили меня, и в конце концов я сдался. Я ещё мог противостоять Лоди и остальным, но, когда к ним присоединилась моя мать с её молитвами, вернее, её командами, пришлось уступить. В конце концов мужчина должен жениться. Тем более что в данном случае моё бракосочетание гарантирует и безопасность государства.

Вроде бы графу Акуильскому следовало одобрить решение кузена и порадоваться за герцогство Баббьяно, приобретающее могучих союзников. Но, покинув дворец, Франческо испытал лишь горькую обиду на судьбу, которая любила преподносить подобные сюрпризы, жалость к девушке, суженой Джан-Марии, да растущую неприязнь к кузену, из-за которого ему пришлось жалеть Валентину.

Глава 6

ВЛЮБЛЕННЫЙ ГЕРЦОГ
Из окна дворца Баббьяно граф Акуильский наблюдал за суетой во дворе. Рядом с ним стоял Фанфулла дельи Арчипрети, вызванный графом из Перуджи. Со смертью Мазуччо всякая опасность для Фанфуллы миновала.

Прошла неделя после памятногоразговора с герцогом, когда Джан-Мария известил кузена о своих намерениях, и нынче его высочество собирался в Урбино, дабы посвататься к монне Валентине. Потому-то по двору носились пажи и слуги, вышагивали солдаты, ржали лошади. На губах Франческо то появлялась, то исчезала горькая улыбка, а его спутник, наоборот, не скрывал радости.

— Слава Богу, его светлость наконец-то вспомнил о своём долге, — прокомментировал Фанфулла происходящее внизу.

— Мне часто приходилось сетовать на судьбу, — Франческо словно и не услышал его, думая о своём, — за то, что она произвела меня на свет графом. Но отныне я буду лишь благодарить её, ибо вижу, сколь худо было бы мне, родись я принцем, призванным править герцогством. И пришлось бы мне жить, как моему бедняге кузену, когда за внешним блеском скрывается пустота, а в веселье нет радости.

— Но есть же в такой жизни и свои плюсы! — воскликнул изумлённый Фанфулла.

— Вы же видите весь этот переполох. И знаете, что он означает. Какие уж тут плюсы?

— Вот от вас я такого вопроса не ожидал, мой господин. Вы видели племянницу Гвидобальдо и тем не менее спрашиваете, что получает Джан-Мария, женившись на ней.

— А может быть, не понимаете вы? — печальная улыбка промелькнула на лице графа Акуильского. — И не осознаёте всей трагедии? Два государства пришли к выводу, что их союз взаимовыгоден, а посему и договорились о свадьбе. Это означает, что главные действующие лица, вернее назвать их жертвами, не имеют права выбора. Джан-Мария смирился. Он скажет вам, что это бракосочетание для него не подарок, но он всегда знал, что придёт пора жениться и подарить подданным наследника престола. Держался он долго, но обстоятельства оказались сильнее его, и свою женитьбу он воспринимает, как любое другое государственное дело: коронацию, банкет, бал. И вы, надеюсь, уже не удивляетесь моему отказу принять трон Баббьяно. Уверяю вас, Фанфулла, на месте кузена я не стал бы держаться за корону и пурпурную мантию ради того, чтобы позволять кому-то ломать мою жизнь и выставлять меня напоказ жалкой марионеткой. Чем терпеть насмешки судьбы, лучше быть простым крестьянином или вассалом. Я бы обрабатывал землю, жил скромно, но во всём поступал бы, как желала моя душа, и благодарил бы Бога за дарованную мне свободу. Право выбирать друзей, жить, где и как хочется, любить, кого пожелаю. И умереть, когда призовёт Господь, в полной уверенности, что жизнь прожита не зря. А эта несчастная девушка, Фанфулла! Подумайте о ней. Ей придётся вступить в союз без любви с таким грубым, бесчувственным человеком, как Джан-Мария. Разве вам не жалко её?

Фанфулла вздохнул. Взгляд его затуманился.

— Мне хватает ума, чтобы понять причину вашего мрачного настроения. Эти мысли посетили вас, потому что вы познакомились с ней.

Франческо глубоко вздохнул.

— Кто знает? Те несколько фраз, которыми мы успели переброситься, те короткие минуты, что провели вместе, возможно, нанесли мне куда более глубокую рану, чем та, которую она помогала залечить.

Рассуждения графа Акуильского о намечаемом союзе в целом не противоречили логике. Перегнул палку он, лишь утверждая, что главные действующие лица лишены возможности выбора. Такую возможность им предоставили на балу, устроенном Гвидобальдо в честь будущего родственника через три дня после прибытия последнего в Урбино. Там Джан-Мария впервые увидел Валентину. Ослепительная красота девушки приятно поразила герцога, и его охватило нетерпение поскорее обрести на неё законные права. Валентине же Джан-Мария крайне не понравился. Надо отдать ей должное: она противилась замужеству с того момента, как об этом зашёл разговор. А уж внешность герцога вызвала у неё такое отвращение, что она поклялась вернуться в монастырь святой Софьи и постричься в монахини, если не останется иного пути избежать свадьбы.

На праздничном обеде Джан-Мария сидел рядом с Валентиной и в перерывах между едой — а поесть, как мы помним, он любил — одаривал девушку грубыми комплиментами, от которых её передёргивало. И чем больше он старался понравиться ей, тем сильнее отталкивал от себя. И в конце концов, несмотря на собственную толстокожесть, заметил её необъяснимую холодность, на что и пожаловался радушному хозяину, дяде Валентины. Жалобы его, однако, не встретили понимания.

— Неужели вы принимаете мою племянницу за простую крестьянку? — сурово спросил Гвидобальдо. — С чего ей хихикать или улыбаться каждому вашему комплименту? Раз она выходит за вас замуж, ваша светлость, имеет ли всё остальное хоть какое-то значение?

— Но я хотел, чтобы она хоть немного любила меня, — пробормотал Джан-Мария.

Гвидобальдо оценивающе глянул на него, подумав, что этот бледнолицый, одутловатый толстяк слишком высокого о себе мнения.

— Я не сомневаюсь, что так оно и будет, — уверенно заявил он. — Если вы будете ухаживать с пылкостью, но не забывать о такте, то кто сможет устоять перед вами? И пусть вас не пугает скромность, приличествующая девушке.

Напутствие Гвидобальдо вдохновило Джан-Марию на новые подвиги. Он уже полагал, что холодность Валентины всего лишь завеса, атрибут её девичьего наряда, предназначенный для сокрытия сердечных устремлений. И Джан-Мария решил — а его умственные способности оставляли желать лучшего, — что любовь её тем жарче, чем активнее пытается она избежать общения с ним, чем сильнее выражает своё отвращение при виде его. В конце концов девичьи причуды Валентины стали вызывать у него лишь восхищение.

Всю неделю в Урбино чередой шли охоты с собаками и соколами, спектакли, новые балы, обеды, банкеты. А затем внезапно веселье оборвалось, как пушечный выстрел. Из Баббьяно пришло известие о прибытии посла Чезаре Борджа с письмом для Джан-Марии. Об этом сообщил ему Фабрицио да Лоди, присовокупив настоятельную просьбу незамедлительно вступить в переговоры с представителем герцога Валентино.

Теперь он не мог оставить без внимания опасность, исходящую от Борджа, с каждым месяцем расширяющего свои владения, не мог больше отмахиваться от рекомендаций ближайших советников. Неожиданный приезд посла герцога Валентино — хотя, возможно, и не такой неожиданный, ибо прибыл он аккурат перед заключением союза Баббьяно и Урбино, чтобы помешать достижению соглашения, — изрядно напугал Джан-Марию.

И вот в отведённых ему во дворце роскошных апартаментах Джан-Мария обсудил печальное известие с двумя дворянами, Альваро де Альвари и Джизмондо Санти, сопровождавшими его в Урбино. Оба они убеждали Джан-Марию последовать совету да Лоди и вернуться в Баббьяно, но предварительно договориться о дате свадьбы.

— Тогда, ваша светлость, — заметил Санти, — вам будет что сказать представителю Валентино.

Спорить Джан-Мария не стал, поспешил к Гвидобальдо, сообщил о полученных новостях и предложил незамедлительно определить день бракосочетания. Гвидобальдо внимательно его выслушал. Как и многие в Италии, он боялся Чезаре Борджа, а потому стремился к скорейшему созданию союза против него.

— Всё будет, как вы желаете, — ответил Джан-Марии правитель Урбино. — О свадьбе объявим сегодня, чтобы представитель Борджа понял, что это дело решённое. Выслушав послание герцога Валентино, постарайтесь ответить поуклончивее. И не позднее, чем через десять дней возвращайтесь в Урбино. А мы пока будем готовиться к торжествам. Но до отъезда навестите монну Валентину и расскажите ей обо всём.

Уверенный в успехе, Джан-Мария поспешил в покои племянницы Гвидобальдо. Нашёл пажа и послал его к монне Валентине испросить аудиенции.

Когда паж открыл дверь, до слуха Джан-Марии донёсся звучный мужской голос, исполняющий под аккомпанемент лютни любовную песенку.

Через пару мгновений пение прекратилось. Вновь появился паж и, отдёрнув сине-золотистую портьеру, пригласил Джан-Марию войти.

Он оказался в комнате, красноречиво свидетельствующей о богатстве и тонком вкусе семейства Монтефельтро. Фрески на потолке, бесценные гобелены на стенах. Над затянутым в алое аналоем — серебряное распятие работы знаменитого Аникино из Феррары[1556]. Картина кисти Мантеньи[1557], дорогие камеи, хрупкий фарфор, множество книг, чембало, которое с интересом разглядывал светловолосый паж. У окна — арфа, которую Гвидобальдо привёз племяннице из Венеции.

Там-то и нашёл Джан-Мария монну Валентину в окружении её дам, шута Пеппе и полудюжины дворян, придворных мессера Гвидобальдо. Один из них, тот самый Гонзага, что привёз монну Валентину из монастыря святой Софьи, в белом, расшитом золотом камзоле, сидел на низком стуле с лютней в руках, и Джан-Мария догадался, что именно его голос слышал он, стоя за дверью.

При появлении герцога все, за исключением монны Валентины, встали, но не проявили признаков радости, чем в немалой степени охладили пыл Джан-Марии. Он приблизился и, запинаясь чуть ли не на каждом слове, попросил оставить их с монной Валентиной наедине. Скорчив недовольную гримаску, она отпустила дам и кавалеров, и Джан-Марии пришлось долго ждать, пока последний из них не скроется за стеклянными дверьми, ведущими на просторную террасу, где в солнечных лучах сверкали струи мраморного фонтана.

— Мадонна, — начал Джан-Мария, когда они остались вдвоём. — Новости, полученные из Баббьяно, требуют моего немедленного отъезда.

То ли скудоумие, то ли ослепившая его любовь помешали Джан-Марии увидеть, как радостно блеснули глаза монны Валентины, а на её лице отразилось безмерное облегчение.

— Мой господин, — ровным, сдержанным голосом ответила девушка, — мы будем сожалеть о вашем отъезде.

Вот тут герцог явил себя полным идиотом! Если бы он подольше варился в придворном котле, то уши его наверняка бы привыкли к словам, за которыми ничего не стояло. Но для него были внове вежливые фразы, не подкреплённые истинными чувствами, а посему, едва Валентина закрыла рот, он упал на колени, чтобы схватить её божественные пальчики своими грубыми руками.

— Правда? — взгляд его лучился любовью. — Вы действительно будете сожалеть?

— Ваша светлость, прошу вас, встаньте, — но холодность в её голосе тут же сменилась тревогой, ибо робкая попытка освободить руки окончилась неудачей.

Она попыталась выдернуть руки, но Джан-Мария держал их мёртвой хваткой, полагая, что продолжается игра в скромность.

— Господин мой, умоляю вас! — воскликнула Валентина. — Вспомните, где вы находитесь…

— Я останусь здесь до судного дня, — ответствовал сжигаемый любовью герцог, — если только вы не соблаговолите выслушать меня.

— Я вся внимание, мой господин, — Валентина и не пыталась скрыть отвращение, которое вызывал в ней Джан-Мария, но тот ничего не замечал. — Но при этом совсем не обязательно держать мои руки и стоять на коленях.

— Не обязательно? — воскликнул Джан-Мария. — Ну что вы, мадонна! Наоборот, всем нам, и принцам, и вассалам, иной раз полезно преклонить колени.

— В молитвах, мой господин!

— А разве человек не молится, когда ухаживает за девушкой? И может ли он найти лучший храм, чем ноги своей дамы?

— Отпустите меня, — Валентина продолжала вырываться. — Ваша светлость утомляет меня и ведёт себя нелепо.

— Нелепо? — его рот открылся, краска залила щёки, маленькие синие глазки злобно сверкнули. На мгновение он застыл, затем поднялся. Отпустил руки Валентины и тут же заключил её в объятия. — Валентина, — голос Джан-Марии дрожал. — Почему вы столь жестоки ко мне?

— Ну что вы, — слабо запротестовала она, отпрянув назад, подальше от этой толстой, мерзкой физиономии. — Мне не хотелось бы, чтобы ваша светлость выглядели глупо, и вы представить себе не…

— А вы представляете себе, сколь страстно я вас люблю? — прервал её герцог, сжимая объятия.

— Мой господин, вы причиняете мне боль!

— А разве вы поступаете иначе? — отпарировал Джан-Мария. — И как можно сравнивать синяк на руке с теми ранами, что наносят мне ваши глаза? Вы…

Но Валентина вырвалась и молнией бросилась к двери на террасу, вслед за вышедшими из её покоев придворными.

— Валентина! — то был рык зверя, а не возглас кавалера. Джан-Мария перехватил её и без особых церемоний затащил обратно в комнату.

Терпению Валентины пришёл конец. Ранее ей не доводилось слышать, чтобы с женщиной, занимающей столь высокое положение, как она, обращались подобным образом. Она не намеревалась высказывать своё презрение герцогу, полагая, что отстоит свободу с помощью дяди. Но Джан-Мария, видно, принимал её за прислугу, давая волю рукам. А раз он не понимал, что ей следует выказывать должное уважение, не знал, что благородной крови и хорошему воспитанию обычно соответствует и утончённость души, то и она не желала больше выносить его ухаживаний. И, освободившись из его рук вторично, влепила Джан-Марии звонкую оплеуху. Да с такой силой, что герцог распластался на полу.

— Мадонна! — выдохнул он. — За что вы так обижаете меня?

— Вы ждали чего-нибудь другого за те унижения, которым подвергли меня? — фыркнула Валентина, и он сжался под её яростным взглядом.

Она возвышалась над ним, преисполненная праведного гнева, но Джан-Мария испытывал не чувство страха — любви и был преисполнен желания приручить Валентину, женившись на ней.

— Кто вам дал право так обращаться со мной? — бушевала Валентина. — Не забывайте, что я — племянница Гвидобальдо, из рода Ровере, и с самой колыбели не видела от мужчин ничего, кроме уважения. Всех мужчин, независимо от их происхождения. К сожалению, сейчас мне приходиться говорить, что у вас, рождённого править людьми, манеры конюха. И потому зарубите себе на носу, раз уж вы не понимаете этого сами, что ни один мужчина, кроме тех, кому я разрешу это сама, не имеет права касаться меня руками, как это сделали вы!

Её глаза сверкали, голос звенел всё яростнее, Джан-Марии не оставалось ничего иного, как просить пощады.

— Пусть я и герцог, но я полюбил вас, — промямлил он. — Герцог тоже человек и, как самый ничтожный из его подданных, имеет право на любовь. А что для любви благородство крови?

Валентина вновь двинулась к двери, и на этот раз Джан-Мария не решился остановить её силой.

— Мадонна, — воскликнул он, — умоляю, выслушайте меня. Через час я буду в седле, на пути в Баббьяно.

— Мессер, это самая лучшая новость, которую я услышала после вашего приезда, — и Валентина скрылась на террасе.

На секунду-другую Джан-Мария оцепенел, злость от испытанного унижения охватила его, и он последовал за Валентиной. Но в дверях он наткнулся на горбуна Пеппе, неожиданно появившегося перед ним в звяканьи колокольцев и с насмешливой ухмылкой на лице.

— Прочь с дороги, шут! — прорычал герцог.

Но Пеппе не сдвинулся с места.

— Если вы ищете мадонну Валентину, то напрасно.

И Джан-Мария, проследив взглядом за пальцем шута, увидел, что её уже окружили дамы и возможность поговорить наедине безвозвратно упущена. Он повернулся к шуту спиной и двинулся к двери, через которую вошёл в покои Валентины. Пожалуй, было бы лучше, если б мессер Пеппе позволил ему спокойно уйти. Но шут, искренне любящий свою госпожу и инстинктами во многом схожий с верным псом, тонко чувствующим отношение хозяина к окружающим, не смог устоять перед искушением пустить ещё одну стрелу в поверженного, посыпать соль на открытую душевную рану.

— Вижу, трудная дорога к сердцу мадонны оказалась вам не по плечу, ваша светлость, — крикнул шут вслед. — Там, где слепнет мудрость, очень кстати острые глаза глупости.

Герцог остановился. Человек с более развитым чувством собственного достоинства оставил бы реплику шута без внимания. Но Джан-Мария обернулся и посмотрел на приближающегося к нему горбуна.

— У тебя есть что мне сказать, если я заплачу? — догадался он о намерениях Пеппе.

— Сказать я вам могу многое, а платить мне не надо, господин герцог, — ответствовал тот. — Умоляю лишь, попросите меня об этом и улыбнитесь, ибо ничто не порадует меня больше, чем ваша улыбка.

— Говори, — милостиво разрешил герцог, но лицо его осталось суровым.

Пеппе поклонился.

— Ваше высочество, завоевать любовь мадонны совсем просто, если… — тут он многозначительно замолчал.

— Ну-ну, — не выдержал герцог, — продолжай. Если…

— Если обладать благородной внешностью, высоким ростом, стройной фигурой, обходительной речью и светскими манерами, свойственными тому, о ком я веду речь.

— Ты издеваешься надо мной? — осклабился Джан-Мария.

— О, нет, ваша светлость. Лишь поясняю, что нужно вам для того, чтобы моя госпожа полюбила вас. Если б вам были присущи достоинства того, о ком я говорю, кого она видит во сне, у вас не возникло бы никаких проблем. Но раз Бог сотворил вас таким, каков вы есть, — незавидной наружности, толстым, низкорослым, занудным…

С диким рёвом герцог бросился на шута, но ноги у того оказались столь же проворными, что и язык. Он ускользнул от Джан-Марии, пулей вылетел на террасу и нашёл убежище за юбками своей госпожи.

Глава 7

КОВАРСТВО ГОНЗАГИ
Пожалуй, не следовало мессеру Пеппе распускать язык перед Джан-Марией, ибо речь его только подхлестнула герцога. Он никогда никому не спускал обид, а тут шут прямо, без обиняков, подсказал ему, что сердце Валентины занято другим. И влюблённого, но отвергнутого герцога обуяла ревность. Кто-то, неизвестный ему, загораживал тропу, ведущую к девушке, и Джан-Мария видел лишь один выход — убрать препятствие. Но для этого требовалось установить, кто его соперник, в чём, с мрачной улыбкой подумал Джан-Мария, шут мог оказать ему немалую услугу.

Поэтому, вернувшись в свои апартаменты, где вовсю готовились к отъезду, герцог вызвал Мартина Армштадта, командира своей гвардии, и отдал ему короткий приказ.

— Возьми четырёх человек и останься в Урбино. Выясни, где живёт шут Пеппе. Схвати его и доставь в Баббьяно. Соблюдай осторожность, чтобы не возникло ни малейших подозрений.

Наёмник поклонился и ответил, что воля герцога будет исполнена.

Перед самым отъездом Джан-Мария заглянул к Гвидобальдо, пообещал вернуться через несколько дней, дабы обвенчаться с Валентиной, и у правителя Урбино создалось впечатление, что молодые люди пришли к взаимному согласию, что далеко не соответствовало действительности.

И лишь от самой Валентины, когда Джан-Мария уже покинул Урбино, Гвидобальдо выяснил подробности визита герцога к его племяннице. Она нашла дядю в маленьком кабинете, где тот уединялся, когда его мучила подагра или если он просто хотел отдохнуть от дворцовой суеты. Он лежал на диване с книгой Пиччинино[1558] в руке. Красивый, одетый с иголочки, тридцати с небольшим лет от роду. По побледневшему лицу, по тёмным кругам вокруг глаз Валентина поняла, что у дяди очередной приступ и ему сейчас не до неё, но не смогла сдержаться.

Отложив книгу, Гвидобальдо выслушал её жалобы.

Поначалу он, отличавшийся безукоризненными манерами, рассердился на мужлана из Баббьяно, затем начал улыбаться.

— Откровенно говоря, выслушав тебя, я не вижу особого повода для негодования. Разумеется, любой мужчина, пусть и герцог, должен соблюдать определённые приличия в общении с такой знатной дамой, как ты. Но, раз вы в самом ближайшем будущем поженитесь, мне кажется, можно закрыть глаза на некоторые вольности в поведении Джан-Марии.

— Похоже, я говорила впустую, — вздохнула Валентина. — Во всяком случае, вы меня не поняли. Я не намерена выходить замуж за этого увальня-герцога, которого вы выбрали мне в мужья.

Брови Гвидобальдо взметнулись вверх, в красивых глазах отразилось удивление. Затем он пожал плечами. С младых лет в нём воспитывали правителя, и Гвидобальдо забывал, что он ещё и человек.

— Мы многое прощаем запальчивой юности, — ледяным тоном ответствовал он. — Но у каждого из нас есть предел терпения. Как твой дядя и правитель государства, в котором ты живёшь, я имею над тобой двойную власть, и ты — дважды моя подданная. Данной мне властью я повелеваю тебе выйти замуж за Джан-Марию.

Ответила же ему не принцесса, а женщина.

— Ваша светлость, я не люблю его!

— Я тоже не любил твою тётю. Но мы поженились, а со временем научились любить друг друга и обрели счастье.

— Нет ничего удивительного в том, что монна Элизабетта полюбила вас, — нашлась и Валентина. — Вы же не Джан-Мария — толстый и уродливый, глупый и жестокий…

Польстить тщеславию мужчины — испытанный способ смягчить его сердце, но с Гвидобальдо у Валентины вышла осечка. Он лишь покачал головой.

— Спорить тут не о чем. Мы оба не лишены недостатков. Принцы, дитя моё, не простые люди, и отношение к ним иное.

— Но в чём отличие? — нападала на дядю Валентина. — Разве они не должны есть и пить? Или они не болеют теми же болезнями и им неведомы радости обычной жизни? Ведь и рождаются они и умирают точно так же, как все. Так в чём заключается то особенное, свойственное лишь принцам, и почему им запрещено выбирать себе пару по душе?

Гвидобальдо, ужаснувшись, всплеснул руками. Теперь он ясно видел, что Валентина абсолютно не понимает, какая роль уготована ей на сцене жизни. И ахнул от боли, вызванной резким движением. Заговорил он, когда боль утихла.

— Особенность в том, что они не вольны распоряжаться собой в той степени, как им хотелось бы. Жизнь их принадлежит государству, коим они рождены править, и наиболее ярко это проявляется в выборе супруга. Они могут вступить лишь в тот брачный союз, который принесёт наибольшую выгоду их подданным. — Валентина покачала золотоволосой головкой, не соглашаясь с дядей, но тот говорил сурово и холодно, словно обращаясь не к юной девушке, а к своим воинам. — В настоящий момент нам, Урбино и Баббьяно, угрожает общий враг. Порознь мы не сможем противостоять ему, а объединившись, получим шанс на победу. Таким образом, союз этот настоятельно необходим.

— Я не отрицаю его необходимости. Но, если обойтись без него нельзя, почему не ограничиться чисто политическим договором, вроде тех, что связывают вас с Перуджей и Камерино? Зачем жертвовать мною?

— Ответ несложно найти, заглянув на страницы истории. Подобные договоры быстро заключаются, но и рвутся с той же лёгкостью, если противоположная сторона предлагает более выгодные условия. Но, сцементированная браком, связь эта, оставаясь политической, становится и кровной. Говоря же об Урбино и Баббьяно, следует принять во внимание, что у меня нет наследника. И может статься, что твой сын, Валентина, ещё крепче свяжет наши герцогства. А со временем оба они объединятся под его началом и станут такой силой, с которой в Италии придётся считаться кому бы то ни было. А теперь оставь меня, дитя. Как ты видишь сама, я страдаю и в те минуты, когда болезнь, этот злобный тиран, цепко держит меня в своих когтях, предпочитаю оставаться один.

В наступившей паузе Гвидобальдо пытался встретить её взгляд, но Валентина упорно смотрела в пол. Она нахмурилась, пальцы сжались в кулаки, губы закаменели. Жалость к страдающему от подагры дяде боролась в ней с жалостью к самой себе. Наконец, Валентина вскинула головку, жестом своим давая понять, что смирения от неё не дождаться.

— Я сожалею, что приходится докучать вашей светлости в такой час, но умоляю простить меня. Должно быть, всё сказанное вами справедливо и планы ваши — самые благородные. И для их осуществления вырешили пожертвовать вашей плотью и кровью, то есть мной, вашей племянницей. Но я не хочу принимать в них никакого участия. Возможно, мне не хватает величия души, а может, я недостойна высокого положения, на которое обречена с рождения, безо всякой на то вины. Поэтому, мой господин, — в голосе её звучала непреклонная решимость, — я не выйду замуж за герцога Баббьяно, не выйду, даже если этот брак сцементировал бы союз сотни герцогств.

— Валентина! — воскликнул Гвидобальдо. — Не забывай, что ты моя племянница.

— Похоже, вы первым забыли об этом.

— Эти женские причуды… — он не договорил, потому что девушка прервала его.

— Возможно, они напомнят вам, что я — женщина, а вспомнив об этом, вы, скорее всего, поймёте, что нет ничего более естественного для женщины, как отказаться выходить замуж из… из политических мотивов.

— Отправляйся к себе! — скомандовал Гвидобальдо, не на шутку рассерженный. — И, раз мои слова тут бессильны, на коленях проси Господа нашего помочь тебе осознать собственный долг.

— О, скорее бы герцогиня возвращалась из Мантуи, — вздохнула Валентина. — Добрая монна Элизабетта, возможно, выжмет из вас хоть каплю жалости.

— Монна Элизабетта достаточно благоразумна и лишь постаралась бы убедить вас в необходимости этого союза. Дитя, воинственность тебе не к лицу, не надо упорствовать в неповиновении. Мы устроим такую пышную свадьбу, какой ещё не знала Италия. Все принцессы позеленеют от зависти. Приданое тебе определено в пятьдесят тысяч дукатов, и обвенчает вас кардинал Джулиано делла Ровере[1559]. Я уже послал гонца в Феррару, чтобы несравненный Аникино изготовил для вас экипаж. Из Венеции привезут…

— Разве вы не поняли, что под венец я не пойду? — побледнев, как мел, но твёрдым голосом прервала его Валентина.

Гвидобальдо встал, тяжело опёрся на трость с золотым набалдашником и, хмуря брови, смотрел на племянницу.

— О твоей свадьбе с Джан-Марией уже объявлено, — говорил он, словно судья, выносящий окончательный, не подлежащий обжалованию приговор. — Я дал слово герцогу, что вы поженитесь, как только он вернётся в Урбино. А теперь иди. Такие скандалы крайне утомительны для больного человека да и не свойственны нашей семье.

— Но, ваша светлость… — в голосе Валентины зазвучала мольба.

— Уходи! — взревел Гвидобальдо, топнув ногой, а затем, опасаясь столкнуться с прямым неповиновением, повернулся и вышел первым.

Валентина постояла, тяжело вздыхая, потом смахнула злую слезу и последовала за дядей. Она прошла длинной галереей, сверкающей новыми фресками Мантеньи, миновала анфиладу комнат — ту, где несколько часов назад посмел прикоснуться к ней Джан-Мария, — оказалась на террасе, с которой открывался прекрасный вид на райские сады дворца. Села на скамью белого мрамора у фонтана, на которую одна из её дам набросила алое бархатное покрывало.

Тёплый воздух наполняли ароматы садовых цветов. Но мерное журчание воды в фонтане не успокоило её. Глаза её вскоре устали от сверкающих в солнечных лучах, словно бриллианты, капелек, и она перевела взор на мраморную балюстраду, по которой разгуливал преисполненный достоинства павлин, а затем на цветущий сад, окаймлённый строем кипарисов.

Тишина и покой, нарушаемые лишь журчанием воды да редкими криками павлина, царили вокруг, и лишь в душе Валентины продолжала свирепствовать буря. Вдруг новый звук донёсся до её ушей: поскрипывание гравия дорожки под мягкими шагами. Она повернулась. К террасе приближался улыбающийся и, как обычно, роскошно одетый Гонзага.

— Мадонна, вы одна? — в голосе его слышалось удивление, пальцы легонько перебирали струны лютни, с которой он не расставался.

— Как видите, — ответила она тоном человека, занятого своими мыслями.

Взгляд её вновь вернулся к кипарисам, а про Гонзагу она словно забыла, думая о своём.

Но придворного не смутило такое пренебрежение. Он подошёл к скамье, облокотился на спинку, чуть наклонился над Валентиной.

— Вы печальны, мадонна, — ласково проворковал он.

— Да что вам до моих мыслей?

— Похоже, они грустны, мадонна, и я был бы плохим другом, если б не попытался отвлечь вас от них.

— Правда, Гонзага? — не поворачиваясь к нему, спросила Валентина. — Вы — мой друг?

Он склонился ещё ниже.

— Ваш друг? Больше, чем друг, мадонна. Считайте меня вашим рабом.

Теперь она посмотрела на него и в выражении лица отметила ту же страстность, что звучала в голосе. Отодвинулась, и он уже подумал, что его ждёт суровый выговор за проявленную дерзость. Но Валентина указала на скамью рядом с собой.

— Присядьте, Гонзага.

Он повиновался, ещё не веря свалившемуся на него счастью, фортуне, вдруг улыбнувшейся ему, опустился на скамью, засмеялся — возможно, чтобы скрыть робость, — скинул украшенную драгоценной пряжкой шляпу, положил ногу на ногу, поставил лютню на колено, и пальцы его вновь прошлись по струнам.

— Я написал новую песню, — объявил он с явно наигранной весёлостью. — В подражание бессмертному Никколо Корреджо[1560], сочинённую в честь той, чью красоту невозможно описать словами.

— Однако вы поёте о ней?

— Песня моя лишь признание в бессилии человеческого языка.

Сочным баритоном он пропел несколько слов, но Валентина остановила его, коснувшись руки.

— Не сейчас, Гонзага. Я не в настроении и не смогу по достоинству оценить вашу песню, не сомневаюсь, очень хорошую.

Тень разочарования и уязвлённого тщеславия проскользнула по его лицу. Обычно женщины жадно вслушивались в слагаемые им песни, наслаждаясь как изяществом слов, так и сладкозвучностью голоса.

— О, ну что вы так насупились, — Валентина даже улыбнулась. — Сегодня мне не до песен, но всё ещё переменится. Простите меня, милый Гонзага, — перед нежностью её голоска, разумеется, не мог устоять ни один мужчина.

А потом вздох сорвался с её губ, Валентина всхлипнула, сжала пальцами руку Гонзаги.

— Друг мой, у меня разрывается сердце. Лучше бы вы оставили меня в монастыре святой Софьи.

Гонзага, взгляд которого лучился состраданием, повернулся к ней и спросил, кто же обидел её.

— Меня заставляют выйти замуж за этого человека из Баббьяно. Я сказала Гвидобальдо, что не пойду за герцога. Но с тем же успехом я могла утверждать, что никогда не умру. От меня отмахнулись, как от назойливой мухи.

Гонзага глубоко вздохнул, изображая сочувствие, но промолчал. В горе этом помочь он не мог, его вмешательство ничего бы не изменило. Валентина резко отвернулась от него.

— Вы вздыхаете, сожалея о той жестокой участи, что уготована мне. Но сделать ничего не можете. Слова, одни слова, более вы ничем не порадуете меня, Гонзага. Вы можете называть себя моим другом, даже рабом. А вот когда мне действительно нужна помощь, что вы можете предложить? Вздохи, и только!

— Мадонна, вы несправедливы! — с жаром воскликнул Гонзага. — Я и не мечтал, даже помыслить не мог, что вам понадобится моя помощь. Сочувствие, полагал я, вот и всё, что ждёте вы от меня. Но если вы нуждаетесь в моей помощи, если ищете способ избежать этого союза, я в полном вашем распоряжении и сделаю всё, от меня зависящее.

Говорил он твёрдо, уверенно, хотя и не имел чёткого плана помочь Валентине. Впрочем, если бы таковой план существовал, уверенности у Гонзаги поубавилось бы, ибо по натуре он не был человеком действия и никогда не рвался в герои. Но актёрским талантом, несомненно, обладал, потому что, играя, мог обмануть даже самого себя. Вот и теперь, столь активно встав на сторону Валентины, в воображении своём он уже видел себя могучим рыцарем, готовым сокрушить любую преграду. К тому же на это вдохновляла его и страсть, разбуженная красотой Валентины, страсть, которую мать-природа закладывает в каждого мужчину.

И готовность, с которой девушка обратилась к нему в час беды, Гонзага истолковал как знак того, что Валентина не глуха к его любви, которую он не решался показать даже вздохом. Ревность, которую испытывал он с тех пор, как увидел Валентину с раненым воином неподалёку от Аскуаспарте, покинула его. Судя по нынешнему отношению к нему, девушка забыла о том рыцаре.

Что до Валентины, то жаркая речь Гонзаги не прошла для неё бесследно. Если б не он, костёр её недовольства тут же бы и затух. В худшем случае она ушла бы в монастырь. Других возможностей нарушить дядины планы она не видела. А тут, когда Гонзага столь смело вызвался сделать всё, что в его силах, чтобы она могла ускользнуть от ненавистного ей жениха, в душе её зародилась мысль о спасении.

Надежда, робкая надежда блеснула в прекрасных карих глазах, когда Валентина вновь повернулась к своему собеседнику.

— А есть ли путь к спасению, Гонзага? — спросила она после паузы.

Пауза эта пришлась очень кстати. Гонзага лихорадочно искал выхода. Поэт, он обладал быстрым умом и ярким воображением. И его осенило. Дельная мысль вызвала вторую, третью, и нескольких мгновений хватило ему, чтобы придумать план, исполнение которого ставило крест на намеченном союзе Баббьяно и Урбино.

— Думаю, — проговорил он, уставившись в землю, — я знаю, что нужно делать.

У Валентины загорелись глаза, дрогнули губы, она придвинулась к Гонзаге.

— Скажите мне, — голос её дрожал от нетерпения.

Гонзага положил лютню на скамью рядом с собой, подозрительно огляделся.

— Не здесь. Во дворце Урбино слишком много ушей. Не соблаговолите ли прогуляться со мной по саду? Там я вам всё и скажу.

Поднялись они одновременно, так снедало Валентину нетерпение. Переглянулись. И бок о бок спустились с террасы в сад по мраморным ступеням. Долго шагали молча средь удлинившихся теней: день уже клонился к закату. Гонзага подбирал нужные слова, Валентина ждала. Но не выдержала и первой нарушила молчание, вновь спросив, что же он придумал.

— Мадонна, — ответил Гонзага, — я предлагаю открытое сопротивление.

— Я сразу выбрала этот путь. Но куда он меня приведёт?

— Я говорю не о словах. Одними протестами, топаньем ножкой, заявлениями, что замуж за Джан-Марию вы не пойдёте, тут не обойтись. Слушайте, мадонна! Вам принадлежит замок Роккалеоне. Едва ли в Италии найдётся более неприступная крепость. Если в достатке запастись провизией, небольшой гарнизон выдержит в нём и годичную осаду.

Валентина повернулась к Гонзаге, глаза её светились изумлением. Его предложение ей понравилось. От него так и веяло романтикой, не зря же зародилось оно в голове поэта. Идея опасная, но очень уж привлекательная.

— Это осуществимо?

— Конечно, — судя по тону, Гонзага не знал сомнений. — Укройтесь в Роккалеоне и оттуда объявите о своей независимости от Баббьяно и Урбино. Обороняйтесь до тех пор, пока они не примут ваши условия — самой выбрать себе мужа.

— И вы мне в этом поможете? — эта безумная затея всё более привлекала её.

— Я весь в вашем распоряжении, — галантно ответил Гонзага. — Позабочусь о доставке съестных припасов, чтобы их хватило на год, если замок подвергнут осаде, и найму солдат. Двух десятков нам хватит за глаза, ибо главное наше оружие — удачное местоположение Роккалеоне.

— Но солдатам нужен капитан.

Гонзага низко поклонился.

— Если вы удостоите меня такой чести, мадонна, я буду верно служить вам по гроб жизни.

Лёгкая улыбка на секунду-другую тронула её губы, но исчезла, когда придворный выпрямился после поклона: Валентине не хотелось ранить его сердце. Но её не прельщала и перспектива иметь в капитанах этого надушённого, расфуфыренного красавца, ибо едва ли он умел командовать грубыми наёмниками, да и мог ли он разумно организовать защиту замка. Однако, если ответить сейчас отказом, Гонзага, скорее всего, оскорбится и откажется от дальнейшей реализации их замысла. Подумала она и о том, что, подведи он её в решающий миг, ей хватит мужества взять командование на себя. Поэтому Валентина ответила согласием, и Гонзага поблагодарил её ещё одним поклоном. Но тут же возникла новая проблема.

— Послушайте, Гонзага, но для закупки провианта и оплаты наёмников нужны деньги.

— Если вы позволите мне доказать свою верность ещё и в этом…

Но Валентина прервала его, найдя более удачное решение.

— Нет, нет! — лицо его вытянулось. Он-то рассчитывал как можно сильнее закабалить Валентину, а тут споткнулся.

А Валентина тем временем торопливо снимала с головы золотую сетку для волос, густо усыпанную жемчугом. Стоила она целое состояние.

— Вот, возьмите! — она протянула сеточку Гонзаге. — Продайте её, мой друг, и я думаю, что вырученных дукатов хватит на всё.

Потом Валентина стала думать, сможет ли она находиться в замке в компании одних солдат. Но Гонзага не замедлил с ответом, ибо загодя нашёл способ обойти и это препятствие.

— Зачем же только солдат? Когда придёт час отъезда, вы возьмёте с собой трёх-четырёх дам, которым доверяете, а также священника, пажа, может, даже двоих, нескольких слуг.

Вот так, среди садовых теней и родился план бегства Валентины от ненавистного ей брака с герцогом Баббьяно. Но план этот преследовал и другую цель, о которой девушка даже и не догадывалась. Ибо в результате его претворения в жизнь она могла стать женой мессера Ромео Гонзаги.

Он происходил из знатного мантуанского рода, давшего Италии много мерзавцев и одного святого. Из Мантуи его изгнали, но заботливая мать в избытке ссудила его деньгами, так что он, доводясь родственником монне Элизабетте, неплохо устроился в Урбино, при дворе Гвидобальдо. А когда деньги начали иссякать, ему пришлось изыскивать средства их добывания. Гонзага никогда не слыл храбрецом, не слишком ловко обращался с оружием, не отличался воинственностью, поэтому не искал карьеры, избираемой многими авантюристами его возраста. Сердцем он принадлежал к их числу, но так как служение Марсу было ему не по нутру, то Гонзага нашёл себе другого покровителя — Купидона. Гвидобальдо, из уважения к монне Элизабетте, весьма благоволил к мессеру Гонзаге, и последний лелеял надежду породниться с герцогом Урбино, у которого подрастали две племянницы. Он очень обрадовался, когда Гвидобальдо поручил ему привезти очаровательную Валентину делла Ровере из монастыря святой Софьи. Но надежды эти обратились в прах, когда Гонзага узнал, кому прочат Валентину в жёны. Теперь же, благодаря инициативе самой девушки, он вновь мог смотреть в будущее с оптимизмом.

Опасно, конечно, идти наперекор Гвидобальдо, думал Гонзага, за это можно поплатиться и жизнью, если покинуть Урбино им не удастся. Гвидобальдо не пощадит его, несмотря на всю свою мягкость. Но если им удастся укрыться в Роккалеоне, если любовью или силой он заставит Валентину стать его женой, тогда нет нужды опасаться Гвидобальдо. Дело зайдёт слишком далеко, Джан-Мария не захочет жениться на вдове Гонзаги, так что дядя, скорее всего, простит и племянницу, и её мужа. Конечно, Гвидобальдо может осадить их в Роккалеоне и попытаться штурмом захватить замок, но такой исход казался Гонзаге маловероятным. И он резонно рассудил, что и в этом случае может не опасаться гнева правителя Урбино, если успеет заранее жениться на Валентине. В конце концов происхождением и знатностью рода Гонзага ни в чём не уступал его светлости герцогу Монтефельтро. У него, кстати, была и вторая племянница, замужеством которой он мог сцементировать желанный ему союз с Баббьяно.

Долго ещё вышагивал в одиночестве Гонзага по дорожкам сада. Стемнело, небо засверкало звёздами, а с губ Гонзаги всё не сходила улыбка. Как кстати он предложил взять в Роккалеоне священника. Похоже, ему найдётся там дело до того, как замок сдастся или его захватят войска Гвидобальдо.

Глава 8

НАХОДКА В ТАВЕРНЕ
По распоряжению Гвидобальдо подготовка к церемонии бракосочетания шла полным ходом. Художники, гравёры, золотых и серебряных дел мастера трудились не покладая рук. Курьеры мчались в Венецию за золотыми листьями и ультрамарином для подвенечного платья. Из Рима везли кровать для молодых, из Феррары — свадебный экипаж. Собиралось приданое, дорогие подарки. А в это время Ромео Гонзага методично исполнял порученное ему дело.

Вечером третьего дня он сидел у окна в комнате, отведённой ему во дворце Урбино, размышляя над тем, что ещё предстояло сделать. Продвинулся он уже довольно далеко, поэтому с губ его не сходила довольная улыбка. Взгляд его скользнул по горным склонам, по реке Метауро, катящей свои воды к морю, задержался на тучных полях. Разумеется, от улыбки этой не осталось бы и следа, скажи ему кто, что предложенный им и одобренный Валентиной план приведёт к боевым действиям. Гонзаге недоставало хитрости, не был он и знатоком человеческой души. И он искренне верил, что монне Валентине достаточно укрыться в замке Роккалеоне, а потом известить дядю, что она не выйдет замуж за Джан-Марию и не вернётся в Урбино, пока тот не пообещает расторгнуть предполагаемый союз. А уж после этого Гвидобальдо не останется ничего иного, как признать собственное поражение.

Он понимал, что произойдёт это не сразу, наоборот, даже радовался затяжке времени. Оно ушло бы на обмен посланиями, на уговоры Гвидобальдо. Валентина, естественно, будет стоять на своём до тех пор, пока правитель Урбино, оценив нелепость создавшейся ситуации, не согласится на её условия. Осада Роккалеоне войсками Гвидобальдо? Нет, поверить в это Гонзага не мог. В крайнем случае войска подойдут к Роккалеоне, но уж наверняка дело не дойдёт ни до штурма, ни до артиллерийских обстрелов. Не будет же Гвидобальдо выставлять себя на посмешище перед сопредельными государствами. А пассивной осады Гонзага не боялся, позаботившись о том, чтобы еды и питья защитникам замка хватило надолго.

Так рассуждал сам с собой Гонзага, и улыбка, кривившая его безвольные губы, становилась всё шире. В грёзах своих поднимался он на недосягаемую высоту, неограниченная власть плыла ему в руки, и всё благодаря столь умело придуманному плану — воистину, дурак в раю дураков, в компании со своей собственной дуростью.

Но грёзы грёзами, а замысел его требовал и конкретных действий: продумать, подготовить и осуществить побег в Роккалеоне; подсчитать необходимое количество и закупить съестные припасы и оружие, нанять солдат. С провизией он уже разобрался, об оружии мог не беспокоиться — в Роккалеоне его наверняка хватало с лихвой. Но вот наёмники, наёмники его тревожили. Как указывалось выше, он решил нанять двадцать человек, с меньшим числом не удалось бы показать осаждающим, что он настроен серьёзно. Горстка людей, но где ему найти тех, кто рискнул бы головой, пусть и за щедрую плату, принять участие в этой авантюре, тем самым вызывая на себя гнев Гвидобальдо.

В тот вечер он оделся с несвойственной ему скромностью и под покровом ночи зашагал к таверне на грязной улочке неподалёку от кафедрального собора, где среди винных паров он надеялся найти тех, кто ему требовался. И по чистой случайности наткнулся на бывалого вояку, в своё время дослужившегося до condottiero[1561]. Потом, однако, вино и превратности судьбы сбросили его на самое дно.

В мрачную, полутёмную таверну, где собиралось всяческое отребье, Гонзага входил не бездрожи, прося защиты у всех святых и перекрестившись, переступая порог. У дальней стены горел очаг, на котором жарилась козлятина. Но дым, вместо того чтобы уходить в трубу, распространялся по залу, освещённому свисающей с потолка лампой с масляными рожками. Единственное яркое пятно во мраке, она напоминала луну, едва пробивающуюся сквозь дымку облаков. А вонь стояла такая, что Гонзага едва не задохнулся. С трудом подавил он желание повернуться и уйти. Остановило его лишь одно: нигде более, и Гонзага прекрасно это понимал, не найти тех, кто ему нужен. Поэтому он направился к очагу, где хлопотал Лучано, хозяин харчевни, но, не пройдя и двух шагов, поскользнулся на залитом жиром полу и едва не растянулся во весь рост, вызвав громкий смех одетого в лохмотья гиганта, с интересом наблюдающего за новым клиентом Лучано.

Весь в поту, с напряжёнными, словно струны, нервами, Гонзага добрался до столика у стены и опустился на грубо сколоченную деревянную скамью, моля Бога, чтобы никто к нему не подсел.

На стене напротив висело потемневшее распятие с чашей для святой воды, последние капли которой испарились, должно быть, не одно десятилетие назад. Под распятием в компании двух головорезов пировал тот самый гигант, что смеялся над неуклюжестью придворного. И от своего столика Гонзага слышал его громкий, недовольный голос.

— Где же вино, Лучано? Святая мадонна! Принесёшь ты его или нет, свинья? Да тебя только за смертью посылать!

По телу Гонзаги пробежала дрожь, он вновь перекрестился, надеясь найти у святых защиту от этого дьявола в образе человеческом, но налитые кровью глаза убийцы — именно таким представлялось Гонзаге основное занятие гиганта — уже сверлили его взглядом.

— Иду, кавалер, иду, — и Лучано, забыв о подгорающей на углях козлятине, поспешил к бочке вина.

При упоминании дворянского титула Гонзага встрепенулся и исподтишка принялся изучать грубое, жестокое, обрюзгшее, раскрасневшееся от выпитого лицо гиганта. Шапка нечёсаных волос, висячий нос, горящие глаза… Да, благородством крови тут и не пахло. Действительно, он был при оружии. Над поясом торчали рукояти меча и кинжала, на столе лежал заржавленный металлический шлем. Но эти боевые атрибуты указывали лишь на принадлежность к клану наводнивших Италию наёмников, готовых за деньги воевать за кого угодно. А гиганту тем временем надоело рассматривать Гонзагу. Он повернулся к своим собутыльникам и начал громко рассказывать о сражениях десятилетней давности в Сицилии.

Гонзага навострил уши. Выходило, что он встретил-таки нужного ему человека. И, притворяясь, что пьёт принесённое Лучано вино, он жадно вслушивался в красочное описание событий, в которых рассказчик играл не последнюю, а заглавную роль. Думал же Гонзага о том, сможет ли этот гигант вновь собрать людей, которых когда-то вёл в бой.

Через полчаса собутыльники встали и откланялись, оставив гиганта в одиночестве. Уходя, они искоса глянули на Гонзагу.

Тот всё ещё колебался. А головорез то ли грезил наяву, уставившись в одну точку, то ли заснул с открытыми глазами. Наконец, собравшись с духом, Гонзага встал и направился к противоположной стене. Очень неуютно чувствовал он себя в этой таверне, ибо привык к просторным залам и дворцовым покоям.

— Господин мой, — робко начал он, — не окажете ли вы мне честь выпить со мной кувшин вина.

Глаза гиганта, до того пустые и безжизненные, сверкнули огнём. Он устремил взгляд на Гонзагу, гордо вскинул голову, и на мгновение Гонзага даже подумал, что получит отказ.

— Выпить с вами кувшин вина? — должно быть, тем же тоном грешник спрашивал бы ангела, предложившего ему податься в рай: «Я попаду на небеса? Неужели попаду?». В глазах гиганта появился хитрый блеск. Неспроста, видать, этот красавчик предлагает ему выпить. Он уже хотел спросить, а что от него потребуется взамен, но здравый смысл подсказал ему, что делать этого не следует. Ибо, выслушав предложение, он может отказаться, а значит, лишиться выпивки. Тем более что о деле можно поговорить и после того, как кувшин поставлен на стол.

Он попытался изобразить улыбку.

— Уважаемый, с таким благородным господином я готов выпить целый бочонок.

— Так вы согласны? — на всякий случай переспросил Гонзага.

— Конечно, клянусь Бахусом! Мы будем пить, пока в вашем кошельке останется хоть одна монетка или пока в таверне не кончится вино.

Гонзага кликнул Лучано и попросил кувшин лучшего вина. И пока хозяин таверны бегал за ним, уселся напротив гиганта. Пауза затягивалась, и первым заговорил Гонзага.

— Холодная сегодня ночь.

— Юноша, у вас, должно быть, помутилось в голове, — ответствовал гигант. — Ночь, наоборот, очень тёплая.

— А я сказал, холодная, — Гонзага не привык, чтобы ему противоречили те, кто занимал более нижние ступени социальной лестницы. К тому же ему хотелось и самоутвердиться.

— Значит, ошиблись, — с ухмылкой возразил гигант, — ибо я уже поправил вас, указав, что ночь сегодня тёплая. Святые и ангелы! Я не привык к тому, что со мной спорят! Милый красавчик, если я говорю, что ночь тёплая, значит, так оно и есть, даже если склоны Везувия белы от снега.

Лицо Гонзаги стало пунцовым, и лишь появление у стола Лучано с кувшином вина спасло его от резкой реплики, которая могла привести к нешуточной ссоре. Но от одного вида вина гигант разом успокоился.

— За долгую жизнь, ненасытную жажду, большой кошелёк и короткую память! — провозгласил он тост, толковать значение которого Гонзага не решился. Он выпил чашу до дна, поставил её на стол, утёрся рукавом. — Кажется, я ещё не узнал, чьим обществом наслаждаюсь в сей час?

— Вы слышали о Ромео Гонзаге?

— Гонзага — фамилия известная, но вот о Ромео Гонзаге слышать не доводилось. Так это вы?

Гонзага кивнул.

— Благородная семья, — тоном своим гигант подчёркивал, что и он не простолюдин. — Позвольте представиться и мне. Эрколе Фортемани. — И столько гордости было в его голосе, словно представлялся император.

— Грозная фамилия[1562], — не без нотки удивления отметил Гонзага. — И как благородно звучит.

Гигант внезапно разозлился.

— А чему вы изумляетесь? — взревел он. — Уверяю вас, что моя фамилия и грозная, и благородная, как и я сам. Дьявол! Разве этого не видно с первого взгляда?

— Но я же и не ставил под сомнение ваши слова, — залепетал Гонзага.

— Естественно, иначе бы вы уже покинули этот свет, мессер Гонзага. Но вы подумали об этом! И я склонен доказать вам, что даже такие мысли не остаются без последствий.

И уязвлённая гордость подвигла гиганта на длинный монолог.

— Так знайте же, мессер, что перед вами капитан Эрколе Фортемани. В этом звании я служил в армии папы. Я сражался за Пизу под началом Бальони из Перуджи. Я командовал сотней кавалеристов в знаменитой наёмной армии Джаннони. Я воевал с французами против испанцев и с испанцами против французов. Капитаном был я и в войсках Чезаре Борджа, и в армии короля Неаполя. Теперь, юноша, вам, должно быть, понятно, с кем вы имеете дело, и если имя моё не сияет огненными буквами над всей Италией, то причина тому одна — славу моих побед присваивали те, кто нанимал меня!

— Да вы просто герой! — всю эту ложь Гонзага воспринимал за чистую монету. — Сколь же велики ваши боевые заслуги!

— Заслуги, конечно, есть. Достаточные для того, чтобы вновь получить место наёмника. Но великими их назвать нельзя. То удел полководцев.

— Думаю, что не стоит нам спорить об этом, — примирительно ответил Гонзага, опасаясь очередного взрыва ярости.

— Кто говорит, что не будем спорить? — ощерился гигант. — Кто помешает мне, ежели я хочу спорить? Отвечайте! — И он приподнялся из-за стола, распираемый яростью. — Но полно! — И успокоился, словно по мановению волшебной палочки. — Как я понимаю, вас привлёк сюда не блеск моих прекрасных глаз и не великолепие моего наряда, — он приподнял полу изодранного плаща. — И вино вы заказали не потому, что вам не с кем выпить. Наверное, вы хотите меня о чём-то попросить.

— Вы абсолютно правы.

— Для этого не нужно большого ума, клянусь Господом! — усмехнулся Эрколе. Но тут же лицо его посуровело, он понизил голос до шёпота. — О чём пойдёт речь, мессер Гонзага? Если вы желаете, чтобы я перерезал кому-то глотку, или намерены предложить мне не менее грязное дельце, советую поостеречься и не упоминать о нём в моём присутствии, если вам дорога собственная шкура, а скоренько убраться отсюда.

Руки Гонзаги взметнулись вверх, протестуя против столь чудовищного предположения.

— Мессер, мессер, да как такое могло прийти вам в голову? — пылко воскликнул он, обрадовавшись тому, что облюбованный им головорез не растерял последние остатки совести. И действительно, как можно поручать охрану замка отъявленному бандиту, ни в грош не ставящему человеческую жизнь. — У меня есть для вас дело, но, уж конечно, я не собирался просить вас подстеречь в тёмном углу кого-то из моих недругов. Нет, планы у меня посерьёзнее, и я чувствую, что вы — именно тот человек, который мне нужен.

— Тогда хотелось бы знать поболе, — пробурчал Эрколе.

— Сначала я хочу, чтобы вы дали слово хранить моё предложение в тайне, если сочтёте его унизительным для себя или оскорбляющим ваше достоинство.

— Ад и Сатана! Да любой труп будет более болтливым, чем я!

— Отлично. Можете вы нанять двадцать крепких парней для охраны крепости? Гарантируется полное довольствие и жалованье, в четыре раза превышающее обычные суммы, выплачиваемые наёмникам. По времени наше предприятие займёт несколько недель. При этом вполне возможно, что придётся вступить в бой с войсками герцога.

Щёки Эрколе так раздулись, что Гонзага испугался, не лопнут ли они. Но тот шумно выдохнул.

— Так вы всё-таки намерены нарушить закон! Да или нет?

— Пожалуй, что да, — признал Гонзага. — В некотором смысле. Но риск невелик.

— И больше вы сказать мне ничего не можете?

— Боюсь, что нет.

Эрколе осушил вторую чашу, поставил её на стол, склонил голову, глубоко задумавшись. Гонзага начал терять терпение.

— Вы мне поможете? Найдёте этих людей?

— Если бы вы рассказали поподробнее, что за служба потребуется от меня, я бы нашёл вам и сотню.

— Я уже упоминал, что мне требуется двадцать человек.

Эрколе почесал длинный нос.

— Пожалуй, что найду. Но парни будут отчаянные, уже нарушившие закон, которые не бояться добавить малую толику к своим прегрешениям, ибо семь бед — один ответ. Когда они вам нужны?

— Завтра вечером.

— Дайте подумать… — Эрколе начал загибать пальцы, погрузившись в расчёты. — Десять или двенадцать человек я соберу за два часа. Что же касается двух десятков… — вновь он задумался, затем вскинул голову. — Сначала я хочу услышать, сколько вы заплатите мне за то, что я, не задавая лишних вопросов, соглашусь участвовать в вашем предприятии, возглавляя нанятый вами отряд.

Лицо Гонзаги вытянулось.

— Но я намеревался взять командование на себя.

— Святой Боже! — похоже, Эрколе представил этого дворцового щёголя во главе его головорезов. — У меня нет возражений, но тогда и ищите их сами. Спокойной ночи! — и помахал рукой на прощание.

Для Гонзаги жест этот означал катастрофу. Где он мог найти двадцать человек? Задача непосильная, в чём он честно и признался.

— Тогда послушайте, господин хороший, — последовал ответ. — Дело обстоит следующим образом: если я предложу моим друзьям участвовать в некоем деле, безо всяких подробностей, при условии, что командовать ими буду я, деля с ними возможный риск, то к завтрашнему утру я, несомненно, наберу двадцать человек. Они согласятся, потому что доверяют интуиции и опыту Эрколе Фортемани. Но предложи я им заняться неизвестно чем, под началом неизвестно кого… Едва ли такое вообще возможно.

С последним доводом Гонзага не мог не согласиться. И, не долго думая, предложил Эрколе пятьдесят золотых флоринов сразу плюс по двадцать за каждый месяц службы. И Эрколе, который, будучи наёмником, не получал и десятой доли таких денег, едва сдержался, чтобы не броситься на шею сидящего перед ним Гонзаги и не расцеловать его.

А последний достал тяжёлый мешочек, в котором звякнули монеты, и положил его на стол.

— Здесь и сотня флоринов для вашего отряда. Я не хочу, чтобы меня сопровождали оборванцы, — тут взгляд его пробежался по наряду Эрколе. — Оденьте их соответственно.

— Будет исполнено, ваша светлость, — такого уважения в его голосе Гонзага ещё не слышал. — А как насчёт оружия?

— Достаточно пик и аркебуз[1563]. Возможно, оружие нам и не потребуется.

— Не потребуется? — ещё более изумился Эрколе.

Оплата королевская, обувают, кормят, одевают, да ещё не надо и воевать? Конечно, ему ещё не доводилось наниматься на столь выгодную службу. В ту ночь Эрколе видел себя во сне дворецким властелина, сопровождаемым толпой лакеев в роскошных ливреях, готовых выполнить любое его указание. И поутру проснулся спокойным за своё будущее: оно обеспечено, и ему не придётся больше с оружием в руках кочевать по стране.

А поднявшись, принялся за порученное ему дело, ибо человек он был добросовестный, хоть и любил прихвастнуть, и вспыхивал, как сухой порох. Эрколе не испытывал особого уважения к чужой собственности, мог смошенничать, играя в кости, умыкнуть плохо лежащий кошелёк, если того требовала суровая жизненная необходимость, но в жилах его текла благородная кровь и он гордился своим занятием. Пьяница, драчун, Эрколе Фортемани до последнего хранил верность тому, кто пользовался его услугами.

Глава 9

ДОПРОС
Пока в Урбино готовились к свадьбе, Джан-Мария намеревался быстренько покончить с навалившимися на него делами, чтобы поскорее вернуться к невесте. Но это оказалось не так просто, как ему бы хотелось.

В первый день, покинув Урбино, он добрался до Кальи, где остановился на ночлег в доме мессера Вальдикампо и отужинал в компании хозяина, его жены и двух дочерей, де Альвари, Джизмондо Санти и трёх уважаемых жителей города, друзей мессера Вальдикампо, приглашённых засвидетельствовать честь, оказанную последнему герцогом Баббьяно. Стол накрыли поздно и только приступили к еде, как в зал твёрдым шагом вошёл Армштадт, капитан швейцарцев. Остановился у стула герцога, ожидая, пока его светлость соблаговолит оторваться от тарелки.

— Ну, болван? — недовольно пробурчал с набитым ртом герцог, поворачиваясь к Армштадту.

Тот приблизился вплотную.

— Они привезли его.

— Что я, колдун, чтобы читать твои мысли? — взвился Джан-Мария. — Кто кого привёз?

Армштадт оглядел сидящих за столом, склонился к уху герцога.

— Люди, оставленные мною в Урбино. Они привезли шута, Пеппе.

Радостно блеснувшие глаза герцога показали Армштадту, что его светлость всё понял. И, не обращая внимания на честную компанию, Джан-Мария повернулся к своему капитану и также шёпотом распорядился, чтобы шута отвели в его спальню.

— Пусть с ним побудет пара твоих парней, да и сам приходи туда, Мартино.

Мартин Армштадт поклонился и вышел, а Джан-Марии наконец-то достало такта извиниться и объяснить хозяину дома, что этот человек прибыл с известием о выполнении порученного ему дела. Вальдикампо, гордясь тем, что герцог остановился именно у него, не стал заострять внимание на нарушении этикета, и гости и хозяева вновь принялись за еду. Утолив голод, Джан-Мария поднялся, известил хозяина, что назавтра его ждёт дальняя дорога, а посему ему надобно хорошо отдохнуть, и откланялся.

Вальдикампо взял со стола один из канделябров и лично проводил герцога в отведённые ему комнаты. Он бы занёс канделябр и в спальню, но Джан-Мария, остановившись у двери, попросил хозяина поставить канделябр на стоявший рядом столик и пожелал мессеру Вальдикампо спокойной ночи.

Подумав ещё с минуту, желательно ли присутствие при допросе шута Альвари и Санти, пришедших вместе с Вальдикампо и теперь ожидающих распоряжений, он решил, что справится сам, и отпустил их.

Когда они ушли, Джан-Мария, убедившись, что остался один, хлопнул в ладоши, и Мартин Армштадт распахнул дверь спальни.

— Он здесь? — осведомился герцог.

— Ожидает вашу светлость, — и швейцарец отступил в сторону, давая пройти Джан-Марии.

Во дворце Вальдикампо герцогу отвели лучшую спальню — просторную комнату, в центре которой стояла большая кровать, задёрнутая вышитым пологом.

Освещали спальню два канделябра на каминной доске, с пятью свечами каждый. Однако Джан-Мария решил, что света недостаточно, и приказал Армштадту принести из соседней комнаты третий канделябр. И лишь потом осмотрел маленькую группу у окна.

Состояла она из трёх человек: двух наёмников Армштадта, в панцирях и морионах[1564], и несчастного горбуна Пеппе, стиснутого между ними. Лицо шута было бледнее обычного, глаза уже не смеялись, губы не кривились в улыбке, на лице читался лишь страх.

Удостоверившись, что оружия у Пеппе нет, а руки его надёжно связаны за спиной, Джан-Мария отослал обоих швейцарцев и Армштадта в соседнюю комнату, приказав им быть наготове. А потом повернулся к Пеппе.

— Вижу, ты не так весел, как сегодня утром, шут.

Пеппе ещё более побледнел, но смиренного ответа не получилось — сказалась многолетняя привычка к остротам.

— Обстоятельства не позволяют, ваша светлость. А вот вы, наоборот, в прекрасном расположении духа.

Герцог сердито зыркнул на него. Соображал он туго, ни в коей мере не относился к тем, кто не лез за словом в карман, и не жаловал острых на язык. Он прошествовал к камину, облокотился на каминную доску.

— Шутки не доведут тебя до добра. И ты будешь благодарить меня, если я распоряжусь лишь всыпать тебе плетей.

— По вашей логике, вы окажете мне ещё большее благодеяние, повесив меня, — отпарировал шут, чуть улыбнувшись.

— А, так ты это понимаешь? — Джан-Мария не уловил иронии. — Но я по натуре милосердный правитель.

— Ваше милосердие общеизвестно, — ввернул шут, но не сумел скрыть сарказма, прозвучавшего в его голосе.

Джан-Мария взбеленился.

— Да ты смеёшься надо мной, животное! Не распускай свой мерзкий язык, а не то я прикажу вырвать его.

Лицо Пеппино посерело. Угроза достигла цели — как жить на свете шуту без языка? А герцог продолжил, весьма довольный результатом.

— За наглость твою тебя надобно повесить, но я готов отпустить тебя целым и невредимым, если ты правдиво ответишь на вопросы, которые я хочу тебе задать.

— Почтительнейше жду ваших вопросов, господин мой.

— Ты говорил… — герцог запнулся, вспоминая слова шута. — Утром ты говорил о мужчине, которого встретила монна Валентина.

Лицо Пеппе перекосило от страха.

— Да, — выдохнул он.

— Где она встретила мужчину, которого ты так расхваливал?

— В лесах у Аскуаспарте, где река Метауро более напоминает ручеёк. В двух милях[1565] от Сан-Анджело.

— Сан-Анджело! — эхом отозвался Джан-Мария, вздрогнув при упоминании места, где собирались заговорщики. — И когда это случилось?

— В среду перед пасхой, когда монна Валентина возвращалась в Урбино из монастыря святой Софьи.

Ничего не ответил Джан-Мария. Молча стоял, склонив голову, думая о заговорщиках. Стычка, в которой погиб Мазуччо, случилась в ночь на среду, и он всё более склонялся к мысли, что мужчина, случайно встретившийся с Валентиной, — один из заговорщиков.

— Почему монна Валентина заговорила с ним? Они были знакомы?

— Нет, ваше высочество. Но он лежал раненый, и в ней проснулось сострадание. Она попыталась облегчить его боль.

— Раненый? — вскричал Джан-Мария. — Клянусь Богом, всё так, как я и думал! Его ранили ночью на склоне Сан-Анджело. Как его имя, шут? Скажи, и можешь идти на все четыре стороны.

Замялся шут не более чем на секунду. С одной стороны, он боялся Джан-Марию, о жестокости которого ходили легенды. С другой — ещё более пугало его вечное проклятие, на которое обрекал он себя, нарушая клятву, данную рыцарю, обещание не выдавать его имени.

— Увы! — Пеппе всплеснул руками. — Сколь заманчиво получить свободу за столь ничтожную цену. Но незнание мешает мне заплатить её. Имени его я не знаю.

Но герцог продолжал сверлить его взглядом. Подозрительность обострила его чувства. В иной ситуации он бы ничего не заметил, но сейчас мгновенная заминка шута не ускользнула от его глаз.

— А как он выглядел? Опиши мне его. В чём был одет? Какое у него лицо?

— И тут, господин мой, мне нечего ответить. Видел я его лишь мельком.

В злобной улыбке скривился рот герцога, обнажив крепкие белые зубы.

— Значит, видел мельком, и память твоя не запечатлела его образа?

— Истинно так, ваша светлость.

— Ты лжёшь, мерзопакостный! — распаляясь, взревел Джан-Мария, — Только утром ты говорил, что он и высок ростом, и благороден внешностью, с манерами принца и речью придворного! А сейчас долдонишь о том, что видел его лишь мельком и не помнишь, как он выглядел. Тебе известно, кто он, и ты назовёшь мне его имя, а иначе…

— Ну что вы так разгневались, наиблагороднейший господин, — заверещал шут, но герцог перебил его.

— Разгневался? — глаза Джан-Марии округлились, словно слова шута повергли его в ужас. — Да как ты смеешь обвинять меня в этом смертном грехе, — он перекрестился, как бы отгоняя искушающего его дьявола, смиренно склонил голову. — Libera me а malo, Domine[1566], — пробормотал он едва слышно, а затем прорычал с ещё большей яростью: — Ну, говори, как его зовут?

— Если бы я мог…

Узнать, что мог шут, Джан-Мария не пожелал. Хлопнул в ладоши, крикнул:

— Эй! Мартино! — Мгновенно дверь открылась, на пороге возник капитан швейцарцев. — Веди сюда своих людей, да пусть не забудут верёвку.

Капитан повернулся и в то же мгновение шут рухнул на колени.

— Пощадите, ваше высочество! Не вешайте меня. Я…

— Мы и не собираемся тебя вешать, — ледяным тоном ответствовал герцог. — Какой толк от мёртвого. Ты нам нужен живым, мессер Пеппино, живым и разговорчивым. Для шута ты сейчас чересчур сдержан на язык. Но мы надеемся исправить этот недостаток.

На коленях Пеппе возвёл очи горе.

— Матерь Божья, помоги и защити.

Джан-Мария пренебрежительно рассмеялся.

— Будет матерь Божья якшаться с такой швалью, как ты! Обращайся лучше ко мне. Потому что от меня зависит твоя участь. Скажи мне имя мужчины, которого ты встретил в лесу, и я отпущу тебя с миром.

Пеппино молчал, пот выступил на его лбу, страх сжимал сердце, а глотка его пересохла. Но ещё более боялся он нарушить данную им клятву, тем самым обрекая на вечные муки свою бессмертную душу. А Джан-Мария тем временем повернулся к швейцарцам, которые, судя по их суровым лицам, понимали, какая им предстоит работа. Мартин залез на кровать и повис на перекладине, по которой скользил полог.

— Выдержит, ваша светлость, — объявил он.

Джан-Мария отослал швейцарца плотно закрыть и запереть все двери в его покоях, чтобы ни один крик не проник в другие комнаты дворца Вальдикампо.

Через несколько секунд швейцарец вернулся. Пеппе грубо подняли с колен, оторвав от молитвы Деве Марии, которой в этот страшный час вверял он свою судьбу.

— Спрашиваю последний раз, шут. Назовёшь ты его имя?

— Ваше высочество, я не могу, — прошептал объятый ужасом Пеппе.

Глаза Джан-Марии победно сверкнули.

— Так оно тебе известно! Ты уже не отпираешься, что знать его не знаешь. Просто не можешь назвать мне его. Ну, это дело поправимое. Вздёрнуть его, Мартино.

Отчаянным усилием Пеппе вырвался из рук швейцарцев. Он метнулся к двери, но свобода его длилась лишь миг: крепкие пальцы схватили шута за шею и сжали её так, что он вскрикнул от боли. Джан-Мария смотрел на него, мрачно улыбаясь, а Мартин связывал руки верёвкой. Дрожащего, как лист на ветру, шута подвели к кровати. Свободный конец верёвки перекинули через перекладину. Оба швейцарца взялись за него. Мартин встал рядом с Пеппе. Джан-Мария уселся в кресло.

— Ты знаешь, что тебя ждёт, — в голосе звучало безразличие. — Может, теперь ты заговоришь?

— Мой господин, — от страха слова путались, налезали друг на друга. — Вы же добрый христианин, верный сын святой церкви и можете представить себе, каково обрекать душу на вечные муки в адском огне.

Джан-Мария нахмурился. Уж не намекает ли шут, что такое уготовано его душе?

— И потому вы, возможно, смилуетесь надо мной, когда я объясню, чем вызвано моё молчание. Спасением души поклялся я мужчине, которого встретил у Аскуаспарте в тот злосчастный день, что никому не назову его имени. Так что же мне делать? Если я сдержу клятву, вы замучаете меня до смерти. Если нарушу её, душу мою ждут вечные муки. Пожалейте меня, мой господин, ибо теперь вы знаете, как мне трудно.

На губах герцога заиграла улыбка. Пеппе, сам того не подозревая, сказал ему многое. Значит, мужчина, имя которого он старался узнать, всячески старался скрыть своё пребывание в окрестностях Аскуаспарте. Потому-то и заставил шута поклясться в молчании. Значит, его подозрения небезосновательны. Мужчина этот — один из заговорщиков, возможно, даже главарь. И Джан-Мария дал себе слово, что лишь смерть шута помешает ему узнать имя человека, который дважды смертельно оскорбил его — не только намереваясь свергнуть с престола, но и, если верить шуту, завоевав сердце Валентины.

— Вечные муки твоей души меня не волнуют, — отчеканил Джан-Мария. — Спасти бы собственную, ибо искушений много, а плоть человеческая слаба. Но я должен знать имя этого человека и, клянусь пятью ранами Лючии[1567] из Витербо, я его узнаю. Будешь говорить?

Глухое рыдание сорвалось с губ шута. И ничего более. Он молчал, поникнув головой. Герцог дал знак швейцарцам. Те потянули за верёвку, и мгновение спустя Пеппе болтался в воздухе, подвешенный за кисти рук. Швейцарцы замерли, глядя на Джан-Марию и ожидая дальнейших распоряжений. Тот вновь предложил Пеппе отвечать на вопросы. Но горбун, извиваясь, перебирая ногами, молчал.

— Отпустите его, — потеряв терпение, крикнул Джан-Мария.

Швейцарцы разжали пальцы, три фута верёвки скользнули меж ладоней, а затем они вновь схватились за верёвку. Падающий вниз Пеппе почувствовал, как от рывка руки его едва не вырвало из плеч. Вопль исторгся из его груди. И вновь шута подтянули под самую перекладину.

— Будешь теперь говорить? — холодно полюбопытствовал Джан-Мария.

Но шут молчал, закусив зубами нижнюю губу так, что из неё на подбородок сочилась кровь. Вновь герцог дал знак. На этот раз шут пролетел на фут больше и рывок был куда сильнее.

Пеппе почувствовал, как кости выходят из суставов, а плечи, локти, запястья словно жгло раскалённым железом.

— Милосердный Боже! — вскричал он. — О, пожалейте, пожалейте меня, благородный господин.

Но благородный господин приказал вновь подтянуть его под перекладину. Едва живой от боли, Пеппе разразился потоком проклятий, призывая небеса и ад покарать его мучителей.

Герцог лишь улыбался. Выражение его лица показывало, что события развиваются в полном соответствии с его замыслами. По его знаку шута третий раз бросили вниз и удержали в воздухе на расстоянии лишь трёх футов от пола.

Он уже и не кричал. Лишь болтался на конце верёвки, с окровавленным подбородком, посеревшим, покрытым потом лицом, да жалобно стонал. В глазах стоял немой вопрос: когда же всё это кончится? Но Джан-Мария и не собирался щадить его.

— Не хватит ли с тебя? — спросил он шута. — Может, теперь ты заговоришь?

Ответом ему был лишь долгий стон, и по сигналу неумолимого герцога Пеппе четвёртый раз вздёрнули на дыбу. Вот тут до него, пожалуй, дошёл весь ужас происходящего. Он понял, что мучения будут продолжаться, пока он не умрёт или не лишится чувств. Но сознание не покидало его, смерть не открывала своих объятий, далее же терпеть страдания он не мог. И уже не имело значения, куда попадёт его душа, отлетев от тела, в рай или ад. Пытка сделала своё дело: шут не выдержал.

— Я скажу, — выкрикнул он. — Опустите меня на пол, и я назову его имя, господин герцог.

— Называй немедленно, а не то будешь кататься, как и прежде.

Пеппе облизал окровавленные губы.

— То был ваш кузен. Франческо дель Фалько, граф Акуильский.

Глаза герцога вылезли из орбит, рот открылся от изумления.

— Ты говоришь правду, животное? Ты наткнулся в лесу на графа Акуильского и за ним ухаживала монна Валентина?

— Я клянусь в этом, — выдохнул шут. — А теперь, во имя Бога и всех святых, опустите меня.

Но ещё мгновение он висел меж небом и землёй. Герцог лишь смотрел на него, переваривая сногсшибательную новость. Пока наконец не понял, что шут сказал правду. Да, граф Акуильский давно уже стал идолом баббьянцев. И вполне естественно, что заговорщики обратились именно к нему, предлагая герцогский трон, с которого намеревались сбросить Джан-Марию. Просто удивительно, что он не додумался до этого раньше.

— Опустите его на пол, — приказал он швейцарцам. — А затем выведите из дворца и пусть идёт с Богом. Он сыграл свою роль.

Шута осторожно спустили вниз, но ноги его, коснувшись пола, не удержали тела. Лежал он, словно жалкая тряпичная кукла.

По знаку Армштадта швейцарцы подняли шута и вынесли из спальни.

Джан-Мария подошёл к аналою, преклонил колени перед распятием из слоновой кости и возблагодарил Господа, в милосердии своём указавшего ему на его врага. И, помолившись, отошёл ко сну.

Глава 10

КРИК ОСЛА
На следующий день, прибыв к десяти вечера в Баббьяно, герцог Джан-Мария Сфорца нашёл город в большом волнении, вызванном, как он правильно догадался, присутствием посла Чезаре Борджа.

Молчаливая, мрачная толпа встретила герцога у Римских ворот, когда он въехал в город в сопровождении Альвари, Санти и двадцати вооружённых до зубов швейцарцев. Зловещее молчание горожан напугало Джан-Марию. Он побледнел и проследовал дальше, изредка бросая по сторонам взгляды, полные бессильной злобы. Но худшее ждало его впереди. В Борго-дель-Аннунциата толпа стала гуще, а молчание сменилось открытым выражением недовольства. Герцог онемел от страха. По приказу Армштадта швейцарцы опустили пики так, чтобы при необходимости проложить путь в толпе. Один-два горожанина, подошедшие слишком близко, угодили под копыта.

А герцогу задавали саркастические вопросы: о его женитьбе, о том, где же наёмники нового родственника, которые должны защитить Баббьяно от Борджа. Особо нахальные интересовались, куда подевался собранный с населения военный налог, предназначенный для создания собственной армии. Отвечали за Джан-Марию другие горожане, громогласно утверждая, что деньги эти герцог промотал.

Внезапно кто-то крикнул: «Убийца!», после чего у герцога потребовали ответа за смерть храброго Феррабраччо, Америни, народного заступника, и других, погибших от руки палача. Когда же кто-то назвал имя графа Акуильского, толпа ответила восторженным рёвом: «Слава! Слава! Да здравствует Франческо дель Фалько!» А один из горожан, особенно крикливый, в избытке чувств восславил герцога Франческо. Вот тут кровь бросилась в лицо Джан-Марии, и ярость пересилила поселившийся в его сердце страх. Он приподнялся на стременах, гневно оглядел окружившую их толпу.

— Мессер Мартино! — обратился он к своему капитану. — Пики к бою! И вперёд галопом!

Могучий швейцарец, воин далеко не из трусливых, заколебался. Альваро де Альвари и Джизмондо Санти тревожно переглянулись. Санти, этот убелённый сединами советник, сердце которого не дрогнуло при виде возбуждённой толпы, услышав отданный приказ, изменился в лице.

— Ваше высочество, — обратился он к Джан-Марии. — Надеюсь, что ваши истинные намерения не в этом?

— Не в этом? — герцог перевёл взгляд с Санти на капитана. — Болван! — взревел он. — Глупое животное! Чего ты ждёшь? Или не слышал, что я сказал?

Тут уж Армштадту не осталось ничего другого, как поднять меч и хриплым, гортанным голосом приказать швейцарцам взять пики наизготовку. Услышали капитана и в толпе. Стоявшие вблизи поняли грозящую им опасность и попятились, но напор задних рядов не позволил им освободить дорогу маленькой, ринувшейся вперёд кавалькаде.

К клацанию оружия и лошадиному ржанию прибавились стоны задавленных. Но не все бесстрастно смотрели на хладнокровное избиение безоружных горожан, и на всадников посыпался град булыжников. Многим помяло стальные шлемы, самого герцога стукнули дважды, Санти разбили голову, и его седые локоны обагрились кровью.

Вот так они и добирались до герцогского дворца — оставляя на своём пути мёртвых и изувеченных.

Ослеплённый яростью, Джан-Мария закрылся в своих апартаментах и появился лишь двумя часами позже, когда ему доложили, что посол Чезаре Борджа, герцога Валентино, испрашивает аудиенции.

Всё ещё вне себя от столь недоброжелательного приёма, устроенного ему подданными, Джан-Мария без всякой радости — беседа с любым послом, а тем более с послом Борджа, требовала холодного рассудка — принял мрачного, важного вида испанца в тронном зале дворца. В переговорах участвовали Альвари, Санти и Фабрицио да Лоди. Тут же на обитом алым бархатом кресле, украшенном золочёным львом герба Сфорца, сидела и монна Катерина Колонна, мать Джан-Марии.

Встреча окончилась быстро. И острота речей, которыми обменялись высокие стороны, резко отличалась от первой дипломатической фазы переговоров. Едва ли не с первых слов посла стало ясно, что цель его визита — ссора с Баббьяно, чтобы дать Борджа веский повод для вторжения в герцогство. Посол требовал, сначала спокойно и вежливо, а затем, встретив отказ, с всё возрастающей наглостью, чтобы Джан-Мария передал Борджа сотню кавалеристов, которых тот намеревался использовать против французов.

Джан-Мария, похоже, не слышал тех советов, что нашёптывал ему на ухо да Лоди, предлагавший потянуть время, подержать посла в неведении, не говоря ни да, ни нет, пока не будет заключён союз с Урбино и их позиция достаточно укрепится, чтобы противостоять напору Чезаре Борджа. Но герцог не обратил внимания ни на шёпот Лоди, ни на грозные взгляды матери. Он действовал по своему настроению, ни на секунду не задумываясь о последствиях скоропалительных и потому опрометчивых действий.

— Герцогу Валентино передайте следующее, — заявил Джан-Мария. — Кавалеристов этих я оставлю у себя, чтобы при необходимости защитить Баббьяно от его посягательств. Мессер да Лоди, — продолжил он, не дожидаясь ответа посла. — Проводите этого господина и проследите, чтобы он покинул наше герцогство целым и невредимым.

Когда посол, багровый, как сваренный рак, удалился в сопровождении Фабрицио да Лоди, монна Катерина поднялась с кресла. Терпение её лопнуло, и она обрушилась на сына.

— Идиот! Ты своими руками отдал герцогство этому человеку, — она горько рассмеялась. — А может, оно и к лучшему, что всё так вышло, ибо, видит Бог, ты не способен им управлять.

— Дорогая мама, — с неожиданным для него достоинством ответствовал Джан-Мария, — я бы просил вас заниматься своими женскими делами и не лезть туда, где мужчины справятся сами.

— Мужчины! — фыркнула монна Катерина. — Да ты вёл себя как обиженный ребёнок или капризная женщина!

— Я избрал путь, который полагаю наилучшим, мадонна, и позвольте напомнить вам, что пока ещё я — герцог Баббьяно. Я не боюсь Чезаре Борджа. Союз с Урбино — дело решённое. А после свадьбы, если отпрыск папы оскалит зубы, мы покажем ему свои.

— Покажете, это точно! Только у него зубы волка, а у вас — барашка. Кроме того, союз с Урбино ещё не заключён. А посему тебе следовало отослать посла с неопределённым обещанием рассмотреть просьбу Борджа и тем самым выиграть время. А теперь дни твои сочтены. Получив такое известие, Борджа незамедлительно бросит на Баббьяно всю армию. Лично я не желаю попадать в его когти, а посему намерена покинуть герцогство и искать убежище в Неаполе. И мой последний тебе совет — составь мне компанию. Для тебя это наилучший выход.

Джан-Мария встал и в недоумении уставился на мать. Затем перевёл взгляд на Альвари, Санти и да Лоди, который вернулся, пока говорила монна Катерина. Он ожидал поддержки, но ни один из них не разомкнул губ. Все они мрачно смотрели на герцога.

— Вижу, все вы трусоваты, — лицо Джан-Марии потемнело. — А вот я — нет, хотя иной раз и давал поводы усомниться в этом. Но я изменился, господа! Сегодня я услышал голос улиц Баббьяно, и то, что я увидел, разожгло мою кровь. Добродушного, покорного судьбе герцога, которого вы все знали, более нет. Лев наконец-то проснулся, и довольно скоро ваши глаза увидят то, о чём вы не могли и мечтать.

Теперь в их взглядах появилась тревога. Уж не тронулся ли он умом от свалившихся на него передряг? Ибо чем, как не безумием, объяснить эту безудержную похвальбу?

— Ну что вы все словно воды в рот набрали? — воскликнул Джан-Мария. — Или вам кажется, что я обещаю невыполнимое? Что ж, скоро вы всё увидите сами. Завтра, дорогая мама, когда вы отправитесь на юг, я поеду на север, в Урбино. Не хочу терять ни дня. Не пройдёт и недели, господа, как я женюсь. Тем самым нашим союзником станет Урбино, а вместе с ним — Перуджа и Камерино. Но это ещё не всё. Монна Валентина принесёт нам королевское приданое. И как, по-вашему, я намерен потратить его? Всё до единого флорина уйдёт на армию. Все наёмники Италии соберутся под моими знамёнами. У меня будет армия, какой ещё не видывали, и тогда я сам пойду войной на герцога Валентино. Нет, я не буду отсиживаться, ожидая, когда он вторгнется в Баббьяно. Это моя армия обрушится на его земли. Подожди немного, дорогая мама, — Джан-Мария рассмеялся. — Барашек ещё поохотится на волка, да так, что у того пропадёт всякое желание задирать других барашков. Всё это будет, друзья мои, и Баббьяно прославится на весь мир!

Монолог Джан-Марии ещё более убедил и придворных, и монну Катерину, что герцог не в себе. Иначе откуда взялась такая воинственность в человеке ранее смирном, не склонном к агрессии? Им не пришлось бы искать причину, если бы они знали ход мыслей Джан-Марии, начало которому положил голос, назвавший Франческо герцогом. Ревность к кузену распалила Джан-Марию. Граф Акуильский украл у него любовь и подданных, и Валентины; и в сердце Джан-Марии поселилось неодолимое желание быть выше кузена, доказать и народу, и Валентине, что они ошиблись, сделали неправильный выбор. Сейчас он более всего напоминал игрока, поставившего на карту всё. Ставкой его было приданое Валентины. Игрой — сражение с войсками Борджа. Победа покрывала его славой, он становился спасителем своих подданных, имя его прогремело бы на всю Италию, во всяком случае, ту её часть, которая познала железную руку Чезаре Борджа. И тогда все забудут его мятежного кузена, с которым он собирался сейчас же и разобраться.

Тут к нему обратилась мать. Призвала к осторожности, указала, что такие грандиозные планы требуют тщательной подготовки и всестороннего обсуждения на городском совете. В тронный зал вошёл слуга, направился к герцогу.

А Джан-Мария тем временем прервал монну Катерину на полуслове.

— Решение уже принято, курс определён. А теперь я попрошу вас сесть и быть свидетелями первого акта великой драмы, которую я буду ставить на подмостках жизни, — и он повернулся к ожидающему слуге. — Чего тебе?

— Вернулся капитан Армштадт, ваше высочество, вместе с его светлостью.

— Пусть принесут свечи, а потом пригласи их. Садитесь, господа, и вы, мама. Я буду вершить суд.

Изумлённые, не представляющие себе, чего ещё ждать дальше, они заняли места у трона, на который опустился Джан-Мария. Слуги принесли большие золотые канделябры, поставили их на стол и каминную доску. Удалились, а из-за дверей послышалось бряцание оружия, ещё более их удивившее.

А мгновение спустя, когда вооружённые солдаты ввели в тронный зал графа Акуильского, и советники, и монна Катерина просто лишились дара речи. Его подвели к трону. Франческо и бровью не повёл, увидев рядом с герцогом Фабрицио да Лоди, и спокойно стоял, ожидая слов кузена.

Элегантно, пусть и без роскоши одетый, внешностью и благородством намного превосходя Джан-Марию, он был без оружия, с непокрытой головой. Золотая сеточка для волос, которую он носил всегда, ещё более подчёркивала их черноту. Лицо оставалось бесстрастным, во взгляде читалась разве что скука.

В молчании Джан-Мария взирал на кузена. В глазах его появился странный блеск. Наконец он заговорил — скорее завизжал.

— Можешь ли ты назвать мне причину, по которой твоя голова тоже должна торчать на копье над воротами Сан-Баколо?

Брови Франческо изумлённо взлетели вверх.

— Могу, и не одну, — с улыбкой ответил он.

— Так давай послушаем, что ты нам скажешь.

— Нет, дорогой кузен! Сначала хотелось бы услышать, почему моя бедная голова заслуживает столь сурового наказания. Если человека ни с того ни с сего арестовывают, как произошло со мной, он, по меньшей мере, имеет право узнать, в чём его прегрешение.

— Ты — предатель, хотя и сладка твоя речь, — спокойствие графа всё более злило Джан-Марию. — Желаешь, значит, узнать, почему тебя взяли под стражу? Скажи мне, что ты делал неподалёку от Аскуаспарте утром в среду перед пасхой?

Выражение лица Франческо не изменилось. Лишь пальцы, сжавшиеся в кулаки, показывали, что удар герцога достиг цели. Но на руки графа никто не обратил внимания. Фабрицио да Лоди, стоявший за спиной Джан-Марии, побледнел, как мел.

— Не припоминаю ничего особенного. Наверное, дышал воздухом весеннего леса.

— И более ничего? — настаивал Джан-Мария.

— Ну почему же. Я встретил там, совершенно случайно, благородную даму, с которой говорил несколько минут. Шута, монаха, разряженного, как попугай, придворного, солдат. Но… — тон графа стал жёстким, — что бы я там ни делал, мне всё ещё непонятно, почему граф Акуильский должен кому-то отчитываться, где он бывает и чем занимается. Вы ещё не сказали мне, кузен, почему я задержан.

— Не сказал, значит? И ты не видишь никакой связи между твоим арестом и пребыванием вблизи Сан-Анджело в тот день?

— Неужели меня привели сюда лишь для того, чтобы я разгадывал ваши загадки? Если это так, вы обратились не по адресу. Я — не придворный шут.

— Слова, одни слова, — бросил герцог. — Не думай, что тебе удастся запутать меня, — с коротким смешком он повернулся к советникам, матери. — Вы, должно быть, тоже гадаете, на каком основании я схватил этого предателя. Сейчас вы всё узнаете. В ночь насреду перед пасхой семеро предателей встретились на Сан-Анджело, чтобы договориться свергнуть меня с трона. Головы четверых из них уже украшают ворота Сан-Баколо. Остальные трое удрали, но один стоит перед вами — тот самый, кто взошёл бы на трон, окажись заговор успешным.

Взгляды всех скрестились на молодом графе, который смотрел на Лоди. Ужас, написанный на лице старика, выдал бы его с головой, взгляни Джан-Мария в его сторону. Пауза затягивалась. Герцог, похоже, ждал ответа Франческо, но тот стоял спокойно.

— E’dunque[1568]? — не выдержал Джан-Мария. — Тебе нечего ответить?

— Начнём с того, что вы ещё не задали вопроса, — разжал губы Франческо. — Ибо услышал я лишь ничем не обоснованное утверждение, обвинение безумца, не подкреплённое никакими доказательствами, — иначе вы не стали бы держать их при себе. Я спрашиваю вас, господа, и вас, мадонна, содержался ли в словах его высочества вопрос, требующий ответа?

— Тебе недостаёт доказательств? — вскричал Джан-Мария, но уже не так яростно. Сомнение зародилось в его душе. Очень уж спокойно вёл себя Франческо, а спокойствие, по разумению герцога, было свидетельством невиновности. Держаться так мог лишь тот, кто не чувствовал за собой греха. — Недостаёт, значит? А как ты объяснишь рану, с которой лежал в тот день в лесу?

Лёгкая улыбка, игравшая на губах Франческо, исчезла.

— Я жду доказательств, а не вопросов. Что может доказать даже сотня моих ран?

— Что может доказать? — эхом отозвался Джан-Мария уже неувереннее. Он начал опасаться, что подозрительность завела его слишком далеко. — Для меня твоя рана вкупе с твоим местонахождением в то утро свидетельствуют об одном — ты участвовал в ночной стычке на Сан-Анджело.

Франческо вздохнул и улыбнулся одновременно. А затем скомандовал.

— Прикажите этим людям уйти, — он мотнул головой в сторону швейцарцев. — А потом вы услышите, как я не оставлю камня на камне от ваших грязных подозрений.

Джан-Мария смотрел на него, словно поражённый громом. Всесокрушающая уверенность, благородство манер, столь выигрышные на фоне его собственной суеты… Как здесь не засомневаться в своей правоте? Взмахом руки он отпустил солдат, повинуясь приказу кузена.

— А теперь, ваше высочество, прежде чем опровергнуть выдвинутое против меня обвинение, давайте разберёмся, правильно ли я вас понял. А понял я из ваших слов следующее: некоторое время назад на горе Сан-Анджело собрались заговорщики, имевшие намерение сместить вас с трона Баббьяно и посадить меня на ваше место. Вы обвиняете меня в том, что я также участвовал в этом заговоре. Я не ошибся?

Джан-Мария покачал головой.

— Ты всё понял правильно. Если сможешь, докажи свою невиновность, и я признаю, что погорячился.

— Предположим, что заговор раскрыт, хотя доказательства этого едва ли кажутся убедительными гражданам Баббьяно. Человек, уже отошедший в мир иной, сообщил вашему высочеству о существовании такого заговора, но это не основание для того, чтобы выставить над городскими воротами головы четырёх верных сынов Баббьяно… если в распоряжении вашего высочества не имеется более серьёзных доказательств их вины, ещё не известных нам.

От этих слов по телу Джан-Марии пробежала дрожь. Он вспомнил, что говорил Франческо при их последней встрече по этому же поводу, вспомнил, как встретили его сегодня на улицах Баббьяно.

— Но мы удовлетворимся тем, что знаем, — продолжал Франческо. — Действия вашего высочества можно трактовать только так и не иначе. Мы примем на веру, что такой заговор существовал, но вот моё участие в нём, стремление занять ваше место… нужно ли мне доказывать беспочвенность такого обвинения?

— Необходимо, клянусь Богом! Доказывай, если хочешь спасти свою голову!

Граф стоял в свободной позе, заложив руки за спину, и улыбался, глядя на хмурую физиономию Джан-Марии.

— Воистину удивительно вершите вы суд, кузен, — пробормотал он с большим облегчением. — Странная же у вас справедливость. Вы силой привели меня сюда, а теперь сидите передо мной, говоря: «Докажи, что не участвовал в заговоре против меня, а не то палач отрубит тебе голову!» Клянусь небом, Соломон по сравнению с вами жалкий дилетант.

— Докажи! — словно капризный ребёнок, воскликнул Джан-Мария. — Докажи, докажи, докажи!

— Разве мои слова — не достаточное доказательство? — в голосе Франческо слышалось удивление.

Герцог нетерпеливо взмахнул руками.

— Мессер Альвари, — прорычал он. — Пора вам позвать стражу.

— Подождите! — остановил его граф. Он уже не улыбался, наоборот, гневно смотрел на Джан-Марию. — Я повторю вам мои слова. Вы притащили меня в этот зал силой и, сидя на троне Баббьяно, говорите: «Докажи, что не участвовал в заговоре против меня, если хочешь спасти свою голову», — он на мгновение остановился, заметив удивлённые взгляды тех, кто слушал его. — Похоже, вы чего-то не понимаете. Разве наше близкое родство — не доказательство полной абсурдности вашего обвинения? — Франческо рассмеялся, взгляд его, обращённый к герцогу, был полон презрения. — Если вам ещё нужны разъяснения, Джан-Мария, я вам скажу, что, будь у меня хоть малейшее желание заполучить ваш трон, я бы не стоял сейчас здесь, защищая себя от дурацких обвинений. Неужели вы в этом ещё сомневаетесь? Или урок, полученный вами сегодня на улицах Баббьяно, не пошёл впрок? Вы не слышали, как народ прославлял меня и клял вас? Однако, — с печалью продолжил он, — вы говорите мне, что я плёл против вас заговор. Да чтобы получить трон Баббьяно, мне достаточно развернуть знамя с моим гербом на улице вашей столицы, и через час Джан-Мария уже не будет герцогом. Так я доказал вам свою невиновность, ваше величество? — закончил он. — Вы убедились, что мне нет нужды участвовать в заговорах?

Но герцог не нашёлся с ответом. Безмолвно сидел он, а советники и монна Катерина не отрывали глаз от молодого графа, страшась за его судьбу, ибо никто ещё не решался сказать такое в глаза Джан-Марии. Внезапно тот закрыл лицо руками, а когда опустил их, оно разительно изменилось, словно за эти несколько секунд раздумий герцог постарел на добрый десяток лет.

— Стражу, — прохрипел он, обращаясь к Санти, стоявшему ближе всех, и тот направился к двери.

Никто не решался нарушить тишину, и все по-прежнему молчали, когда капитан и два швейцарца подошли к возвышению.

Джан-Мария указал на пленника.

— Уведите его, — перекошенное его лицо посерело. — Уведите его и ожидайте в приёмной моего приказа.

— Если мы прощаемся навсегда, кузен, могу я надеяться, что вы пришлёте ко мне священника? — только и спросил Франческо, — Всё-таки всю жизнь я прожил добрым христианином.

Ответом был злобный взгляд, брошенный Джан-Марией на Мартина Армштадта. Тот коснулся руки Франческо. Ещё мгновение граф стоял, переводя взгляд с герцога на солдат, затем пожал плечами, повернулся и с высоко поднятой головой направился к двери.

Долго молчали они после его ухода. Затем тишину разорвал презрительный смех Катерины Колонны.

— Как самоуверенно обещал ты нам, что станешь львом. На деле же мы услышали не львиный рык, а крик осла.

Глава 11

СТРАНСТВУЮЩИЕ РЫЦАРИ
Ядовитая насмешка матери словно сорвала Джан-Марию с трона. Он спустился с возвышения, подошёл к ней, дрожа от гнева.

— Крик осла? — пробормотал он, остановившись перед монной Катериной, и рассмеялся. — Это как посмотреть, мадонна! Потерпите ещё немного, и мы узнаем, кто из нас прав, — он повернулся к придворным. — Вы слышали его, господа? Как, по-вашему, я должен поступить с этим предателем?

Напрасно ожидал он ответа. Их молчание ещё более рассердило его.

— Значит, вам нечего мне посоветовать? — вопросил он.

— Мне кажется, — с готовностью ответил да Лоди, — что в данном случае совета вашему высочеству и не требуется. Вы склонялись к выводу, что граф Акуильский — предатель. Но после того, что мы слышали, можно утверждать лишь обратное.

— Неужели? — герцог уставился на Лоди, словно удав на кролика. — Мессер да Лоди, ваша верность в последнее время вызывает у меня большие сомнения. И если до сих пор я, принц волею Божьей, правил вами, ставя во главу угла милосердие, не стоит вам испытывать моё терпение. В конце концов, я тоже человек.

И он повернулся от старика к остальным советникам.

— Ваше молчание, господа, указывает, что в этом вопросе разногласий у нас нет. Мудрость ваша подсказывает вам, что выход здесь может быть один. Мой кузен наговорил сегодня слишком много, но ни один человек ещё не остался живым после таких речей. И мы не будем делать исключения из этого правила. Граф Акуильский заплатит головой за свою наглость.

— Сын мой! — ужаснулась монна Катерина.

Джан-Мария злобно посмотрел на неё.

— Я всё сказал. И не усну, пока он не умрёт!

— Тогда ты уже не проснёшься, — отрезала монна Катерина и стала доказывать, что едва ли можно представить себе более недальновидное решение. — А может, — предположила она, — тебе надоело править Баббьяно? Если так, то лучше дождаться прихода войск Чезаре Борджа. Но уж никак не стоит провоцировать людей на бунт. А народ будет мстить за своего героя!

— Ваши доводы убеждают меня в собственной правоте, — ответил Джан-Мария. — В моём герцогстве нет места человеку, чья смерть, если я приговорю его к ней, послужит сигналом к восстанию моих подданных.

— Так вышли его из своих владений, — пыталась она урезонить сына. — Выгони прочь, и, может, всё образуется. Ежели ты убьёшь его, то не дожить тебе до следующего заката.

С трудом они убедили Джан-Марию внять дельному совету матери. Но для этого им пришлось затратить немало времени и усилий. Наконец, с огромной неохотой Джан-Мария согласился с изгнанием графа Акуильского. Ревность его не желала примириться с тем, что Франческо покинет Баббьяно живым, и лишь страх перед последствиями, которые монна Катерина описала в ярчайших подробностях, заставил герцога смириться с этим, как он полагал, слабым наказанием.

Джан-Мария послал за Мартино и приказал ему вернуть графу меч. Фабрицио да Лоди надлежало сообщить ему, что не позже, чем через двадцать четыре часа он должен покинуть владения Джан-Марии Сфорца.

На том всё и кончилось, к неудовольствию всех непосредственных участников этого действа.

Франческо отправился собирать нехитрые свои пожитки, советники разошлись.

Разумеется, не все смирились с подобным исходом. Город недовольно гудел, а Фанфулла дельи Арчипрети, не медля, примчался к графу Акуильскому, чтобы призвать того к открытому неповиновению, и обещал, что баббьянцы поддержат его.

Франческо без малейших раздумий отказался, но Фанфулла продолжал настаивать. Граф же лишь покачал головой.

— Видишь, Фанфулла, как просто изменить человеку жизнь, превратив его из свободного гражданина в изгнанника. И ты нисколько не любишь меня, если продолжаешь спорить. Или ты думаешь, что перспектива изгнания печалит меня? Нет, юноша, после этого приговора кровь ещё быстрее бежит по моим жилам. Он освобождает меня от обязательств перед Баббьяно в тот час, когда мой долг — остаться с его жителями, ответив тем самым на их любовь. Приговор даёт мне свободу, мой добрый Фанфулла! Теперь я волен делать всё, что мне вздумается, — Франческо раскинул руки и весело рассмеялся.

Фанфулла не сводил с него глаз, заражаясь отличным настроением графа.

— Пожалуй, вы правы, мой господин! Вы слишком красивая птица, чтобы петь в клетке. Но подаваться в странствующие рыцари… — он развёл руками. — Драконов, которые держат принцесс в заточении, больше нет.

— К сожалению, ты прав. Но есть венецианцы, которые стоят на пороге войны. У них найдётся для меня работа.

Фанфулла вздохнул.

— То есть мы потеряем вас. Лучший воин Баббьяно, гонимый безмозглым герцогом, уходит от нас в час беды. Клянусь душой, мессер Франческо, я хотел бы уехать с вами. Тут мне делать нечего.

Франческо, натягивавший сапог, оторвался от своего занятия, поднял глаза на юношу.

— Если ты этого желаешь, Фанфулла, то я буду только рад твоей компании.

Фанфулла сразу ожил. Да и кто на его месте отказался бы от подобного приглашения?

И в третьем часу тёплой майской ночи кавалькада из четырёх всадников и двух тяжело нагруженных мулов покинула Баббьяно и двинулась по дороге на Винамаре и далее, к Урбино. За графом Акуильским и Фанфуллой дельи Арчипрети следовали слуги, Ланчотто и Дзаккарья, которые вели на поводу мулов, нагруженных оружием и пожитками странствующих рыцарей.

Всю ночь скакали они при свете звёзд, а через три часа после рассвета остановились на отдых в небольшой ложбинке меж холмами неподалёку от Фабрано. Расседлали и стреножили лошадей, расстелили на траве плащи, Дзаккарья достал съестные припасы и предложил рыцарям хлеб, жареное мясо и вино. Дорогой они изрядно проголодались, так что простая эта еда показалась им вкуснее изысканных яств. А поев, они улеглись на берегу Эзино — река эта в тех краях скорее напоминала ручеёк, — поболтали о пустяках и заснули. Проснувшись в три часа пополудни, граф направился к небольшой запруде, в нескольких шагах от них, вниз по течению реки, спокойная поверхность которой сияла небесной голубизной, разделся и бросился в воду. Через несколько минут он вышел на берег, бодрый и весёлый.

Пружинистой походкой, стройный, гибкий, с капельками воды, блестевшими в солнечных лучах, словно бриллианты, на лице и волосах, Франческо вернулся в маленький лагерь.

— А теперь скажи мне, Фанфулла, — обратился он к уже проснувшемуся юноше, — есть на свете такой безмозглый человек, который предпочтёт всю эту красоту герцогской короне?

И Фанфулла, видя, как Франческо буквально сияет от счастья, наконец-таки осознал, сколь мерзко честолюбие, лишающее человека данной Богом свободы и всех сопряжённых с ней радостей. Граф тем временем оделся. Красные рейтузы, сапоги, стёганая кольчуга, обшитая грубой тканью, вроде бы тоже предохраняющей от удара кинжалом. Застегнул стальной пояс, на котором в кожаных ножнах висел тяжёлый кинжал. Другого оружия при нём не было.

По команде графа слуги оседлали лошадей, нагрузили мулов. Ланчотто держал его стремя, Дзаккарья — Фанфуллы, и вскоре они покинули гостеприимную ложбинку и двинулись дальше средь зеленеющих полей. Пересекли реку — вода едва доходила лошадям до колен, — повернули на восток, оставив холмы позади, а затем уже выехали на дорогу, которая вела на север, к Кальи.

И когда колокольный звон возвестил о том, что подошло время вечерней молитвы, они подъехали ко дворцу Вальдикампо, где двумя днями раньше принимали Джан-Марию. И на этот раз ворота дворца гостеприимно распахнулись перед знаменитым графом Акуильским, которого мессер Вальдикампо почитал никак не меньше, чем его кузена-герцога. Им отвели просторные комнаты, слуги так и роились вокруг, готовые выполнить любое их желание. В честь Франческо Вальдикампо устроил торжественный ужин. Отношение его к графу нисколько не изменилось после того, как он узнал, что Франческо изгнали из владений Джан-Марии. Выразив сожаление в связи со случившимся, Вальдикампо уже не касался этой темы до самого ужина.

И лишь после еды, расслабившись от выпитого вина, он позволил себе сказать о Джан-Марии всё, что думал.

— Здесь, в моём доме, он измывался над несчастным калекой. Вина за это может пасть на меня, ибо происходило всё под моей крышей, но я ничего и не знал.

После настойчивых расспросов Франческо удалось выяснить, что калека этот — придворный шут Пеппе из Урбино. Тут же перед мысленным взором графа возникла девушка, встреченная в лесу, и её шут, с которыми судьба столкнула его месяц назад, и он догадался, как попали к его кузену сведения, послужившие причиной его ареста и изгнания.

— А что сделал с ним Джан-Мария?

— По словам Пеппе, герцог задавал ему какие-то вопросы, ответить на которые он не мог, связанный клятвой. Джан-Мария распорядился схватить его и тайно вывезти из Урбино. Швейцарцы выполнили приказ и притащили шута сюда. Чтобы заставить его говорить, герцог соорудил в своей спальне дыбу и пыткой добился желаемого.

Лицо графа потемнело от гнева.

— Трус! — пробормотал он. — Жалкая тварь!

— Но вы не учитываете, господин граф, — с жаром воскликнул Вальдикампо, — что Пеппе — немощный калека и с него нельзя требовать молчания там, где заговорил бы и крепкий мужчина. Не судите его поспешно…

— Я не о шуте, а о моём кузене, этом трусливом тиране, Джан-Марии Сфорца, — пояснил Франческо. — Но скажите мне, мессер Вальдикампо, что стало с Пеппе?

— Он всё ещё здесь. Окружён заботой, и самочувствие его заметно улучшилось. Можно сказать, что он совсем поправился, если бы не руки, которыми он не сможет пользоваться ещё несколько дней. Их почти оторвали от тела. Но суставы уже вправлены, и есть надежда, что всё будет хорошо.

Граф уговорил Вальдикампо отвести его в комнату Пеппе. Что тот и сделал, оставив Фанфуллу в компании дам.

— К вам гость, мессер Пеппе, — возвестил седовласый дворянин, открыв дверь и поставив свечу на столик у кровати.

Шут повернул голову, глянул на спутника Вальдикампо, и лицо его исказилось от ужаса.

— Мой господин, — Пеппе попытался сесть, — мой благородный господин, смилуйтесь надо мной! Я бы с радостью вырвал мой проклятый язык. Но вы можете представить себе, какие муки я перенёс, каким пыткам подвергали меня, чтобы заставить говорить, и потому найдёте в душе хоть каплю жалости к бедному шуту.

— Об этом можешь не беспокоиться, — мягко ответил Франческо. — Более того, если б я знал, к каким последствиям приведёт эта клятва, я никогда бы не связал тебя ею.

Страх на лице Пеппе уступил место удивлению.

— Так вы прощаете меня, господин мой? — воскликнул он. — Я-то думал, вы пришли сюда наказать меня за то, что я заговорил. А раз вы простили меня, возможно, простят меня и небеса, и душа моя избежит вечных мук. Кому охота попадать в ад?

— Я бы отправился туда, чтобы посмотреть, как будет мучиться там Джан-Мария, — рассмеялся Франческо.

— Да, ради этого, наверное, стоит гореть в адском огне, — сказал Пеппе.

Франческо справился о здоровье шута.

— Сейчас получше благодаря заботе мессера Вальдикампо, не позволяющего мне подниматься с постели. Пока я едва могу шевелить руками, но дело идёт на поправку. Завтра я собираюсь встать и надеюсь добраться до Урбино. Моя дорогая госпожа наверняка обеспокоена моим отсутствием, потому что у неё добрая душа и нежное сердце.

Упоминание о Валентине и побудило графа предложить Пеппе отвезти его в Урбино, благо он сам едет туда же.

Глава 12

ЛЮБОПЫТСТВО ШУТА
Поутру Франческо тронулся в путь, сопровождаемый Фанфуллой, слугами и шутом. Последний уже мог сидеть на муле, но, чтобы тряска не утомила Пеппе, ехали они почти шагом. Вечером от Урбино их отделяли ещё две мили. Одну из них они преодолели ночью. Шут, чтобы скоротать время, веселил их забавной историей, почерпнутой со страниц книги мессера Боккаччо[1569], когда его острый слух уловил необычные звуки, заставившие его замолчать на полуслове.

— Уж не плохо ли тебе? — обеспокоенно спросил Франческо, обернувшись к шуту и помня о его болезненном состоянии.

— Нет, нет, — успокоил его Пеппе. — Но мне кажется, что я слышу, как шагают солдаты.

— То ветер шелестит листвой, Пеппино, — объяснил Фанфулла.

— Не думаю… — шут остановил лошадь, прислушался.

Остальные последовали его примеру.

— Ты прав, — согласился с шутом Франческо. — Это солдаты. Ну и что из того, Пеппе? В Италии это не редкость. Давай лучше дослушаем твою историю.

— Но почему они ходят рядом с Урбино, да ещё ночью?

— Откуда мне знать, да и какое мне до этого дело? — ответствовал граф. — Продолжай.

Шут повиновался, но рассказывал уже без всякого вдохновения. Мысли его были заняты топотом многочисленных ног, который всё приближался. Наконец, Пеппе не выдержал.

— Мой господин, — воскликнул он, вновь прервав рассказ. — Они уже совсем рядом.

— Да, да, — безразлично покивал Франческо. — Скорее всего, за следующим поворотом.

— Тогда я умоляю вас, господин граф, сойти с дороги. Я боюсь. Считайте меня трусом, но не нравятся мне люди, которые не спят по ночам. Может, это банда мародёров.

— И что же? — граф продолжил путь. — Нам ли бояться каких-то бандитов!

Но Фанфулла и слуги поддержали шута и уговорили-таки Франческо свернуть направо и затаиться на опушке леса. Тень деревьев полностью скрывала их, дорога же, освещённая лунным светом, была видна, как на ладони. К удивлению Франческо, увидели они не мародёров, а боевой отряд из двадцати пехотинцев, в панцирях и морионах, с мечами у бёдер и пиками на плечах. Во главе отряда на крепком коне ехал внушительного вида мужчина, вглядевшись в лицо которого шут чуть слышно выругался. Мулы, тащившие четыре паланкина, делили колонну пехотинцев надвое. Рядом с одним из них гарцевал стройный, элегантно одетый всадник, вид которого заставил Пеппе выругаться вторично. Но ещё более изумил его толстый монах в чёрной сутане доминиканца, сердито бранивший солдата, который древком пики охаживал мула, не желавшего тащить толстяка с должной скоростью:

— Пусть тебя поджарят на железной решётке, как святого Лоренцо[1570]! Из-за тебя я сломаю себе шею. Подожди, доберёмся до Роккалеоне, там я заставлю вашего командира повесить тебя за твои проделки.

Но его мучитель лишь рассмеялся в ответ и так наподдал мулу, что животное, взбрыкнув, едва не сбросило доминиканца на землю. Тот испуганно вскрикнул и вновь обрушил поток угроз на голову солдата. С тем они и проследовали мимо.

— Могу поклясться, что этого монаха я уже видел, — подал голос Фанфулла.

— Вы совершенно правы. Это же фра Доминико, толстое исчадие ада. Это он ходил с вами в монастырь Аскуаспарте за мазью и бинтом для его светлости.

— Куда направилась эта компания и кто они? — спросил Франческо, повернувшись к шуту, когда они вновь выехали на дорогу.

— Спросите меня, где держит дьявол свои приманки, и я найду, что ответить. Но даже представить себе не могу, каким ветром занесло сюда фра Доминико. Кстати, он не единственный мой знакомец. Впереди ехал Эрколе Фортемани, известный хвастун, которого, сколько я его знаю, всегда видел только в лохмотьях. А рядом с паланкином — Ромео Гонзага. Ночью он и носа не высунет за дверь, если только у него не назначено свидание. Что-то странное творится в Урбино…

— А паланкины? — не унимался Франческо. — Что ты можешь сказать о них?

— Только одно: если б не они, не было бы и Гонзаги. В паланкинах женщины.

— Похоже, шут, даже твоя мудрость не может нам помочь. Но ты слышал слова монаха о том, что направляются они в Роккалеоне.

— Да, — кивнул шут. — И это означает, что, прибыв в Урбино, мы всё узнаем.

Едва рано утром они въехали в ворота Урбино, Пеппе, любопытный по натуре, сразу же приступил к расспросам. Ночью их в город не пустили, поэтому им пришлось ночевать в одном из постоялых дворов у реки. Обратился он к капитану стражи.

— Господин капитан, что за отряд проследовал вчера вечером в Роккалеоне?

Капитан уставился на него.

— Понятия не имею. Наверное, шли они не из Урбино.

— Так-то вы несёте службу, — поджал губы Пеппе. — Говорю вам, что прошлой ночью по дороге из Урбино прошли двадцать солдат, которые направлялись в Роккалеоне.

— В Роккалеоне? — капитан оживился. — Да это же замок монны Валентины.

— Истинно так, господин капитан. Так кто эти люди и почему они путешествуют по ночам?

— Откуда вам известно, что шли они из Урбино? — в свою очередь полюбопытствовал капитан.

— Потому что возглавлял их Эрколе Фортемани, посередине ехал Ромео Гонзага, а замыкал колонну фра Доминико, исповедник мадонны. Все они из Урбино.

Кровь бросилась в лицо офицера.

— А были ли среди них женщины?

— Я не видел ни одной, — повышенный интерес капитана заставил Пеппе вспомнить об осторожности.

— Мы видели четыре паланкина, — вмешался Франческо, куда более простодушный и доверчивый, чем Пеппе.

Слишком поздно шут бросил на него сердитый взгляд, как бы предупреждая о том, что лучше бы и помолчать. Капитан громко выругался.

— Это она! И шли они в Роккалеоне? Откуда вам это известно?

— Со слов монаха, которые мы услышали, — с готовностью ответил Франческо.

— Тогда, клянусь Девой Марией, мы до них доберёмся. Эй, вы! — с этим криком он метнулся в караулку и через минуту вернулся с дюжиной стражников.

— Во дворец, — скомандовал он, едва его люди окружили маленький отряд Франческо. — Мессер, вы должны проследовать с нами и рассказать герцогу о том, что видели.

— Вам нет нужды прибегать к силе, — холодно ответствовал Франческо. — В любом случае, я не уехал бы из Урбино, не повидавшись с герцогом Гвидобальдо. Я — граф Акуильский.

Капитан тут же рассыпался в извинениях и загнал стражников обратно в караулку. Сам же вскочил на коня и пристроился к Франческо. По пути во дворец он рассказал ему то, о чём шут уже догадался сам: ночью монна Валентина бежала из Урбино в сопровождении трёх её дам и фра Доминико с Ромео Гонзагой — их тоже не могли разыскать.

Услышанное удивило Франческо, и он набросился на капитана с вопросами. Но тот едва ли мог просветить его и высказал лишь предположение, что бегство девушки обусловлено страстным желанием избежать свадьбы с герцогом Баббьяно. Гвидобальдо, добавил он, удручён случившимся и намерен вернуть Валентину в Урбино до того, как весть о её неразумном поведении достигнет ушей Джан-Марии. Потому капитан и спешил передать герцогу новости, услышанные от Франческо и шута.

Пеппе ехал ко дворцу мрачный, печальный. Если б не его проклятое любопытство, если б граф вовремя понял его предупреждающий взгляд и не раскрывал рта, для госпожи всё бы обошлось. А так получается, что он, готовый ради Валентины пойти на смерть, сам же выдал её убежище. А тут ещё он услышал смех Франческо и ещё более разозлился. Но Франческо подумал лишь о том, сколь смела эта совсем ещё юная девушка.

— Но все эти вооружённые люди! — воскликнул он. — Зачем ей понадобилось столько телохранителей?

Капитан пристально посмотрел на графа.

— Вы не догадываетесь? Может, вы ничего не знаете о замке Роккалеоне?

— Конечно, мне известно, что замок этот едва ли не самый неприступный во всей Италии.

— Тогда зачем же вы спрашиваете? Эти люди — гарнизон замка. Она намерена оказать вооружённое сопротивление его, высочеству.

Граф в восхищении покачал головой и громко расхохотался.

— Клянусь Создателем, ну и характер у этой девушки! Ты слышал, что сказал капитан, Фанфулла? Она готова воевать с Гвидобальдо, лишь бы не выходить замуж. Если он будет настаивать на этом браке, значит, у него нет сердца. Когда в роду Гвидобальдо такие женщины, можно представить себе, каковы же мужчины! Стоит ли теперь удивляться, что в Урбино не боятся Чезаре Борджа, — и вновь рассмеялся.

Капитан одарил его сердитым взглядом. Пеппе продолжал хмуриться.

— Шельма она, эта монна Валентина, — неодобрительно буркнул капитан.

— А с выражениями полегче, — осадил его Франческо, всё ещё смеясь. — Будь вы дворянином, за такие слова я бы вызвал вас на поединок. А так… я предлагаю вам воздержаться от критики, господин капитан. Всё-таки она Ровере, близкая родственница Монтефельтро.

Офицер последовал совету графа, и остаток пути они молчали.

И пока Франческо, Фанфулла и Пеппе ожидали в приёмной герцога аудиенции, шут более не мог сдерживать переполняющее его раздражение и высказал всё, что он думал о себе и Франческо. В приёмной толпились многочисленные придворные, хватало там прелатов и военных, но Пеппе не выбирал слов и явно не выказывал должного уважения к графскому титулу Франческо. Тот, однако, не обиделся, понимая, что шут во многом прав: именно их стараниями тайное стало явным. Однако при здравом размышлении пришёл к выводу, что вина их не так уж и велика.

— Во-первых, говори тише, Пеппе. А во-вторых, ты преувеличиваешь нашу вину. Мы просто чуть раньше выболтали то, о чём герцог всё равно узнал бы из других источников.

— Но любая малость, часы это или дни, может сыграть роковую роль, — упорствовал шут, правда, понизив голос. — Джан-Мария вернётся через пару-тройку дней. Если по приезде ему сообщат, что Валентина убежала с Ромео Гонзагой — а говорить про неё будут именно так, — станет он задерживаться в Урбино с намерением жениться? Едва ли. Союз этот политический, где нет места чувствам. От девушки требуется лишь одно — незапятнанная честь. А такой скандал заставил бы его высочество уехать в Баббьяно, и мадонна избавилась бы от домоганий Джан-Марии.

— Но какой ценой, Пеппе, — покачал головой Франческо. — Я согласен, своим молчанием мы помогли бы ей куда больше. Но сомневаюсь, что случившееся охладит пыл моего кузена. Ты ошибаешься, полагая, что в этот союз не вовлечены сердца. Во всяком случае, в отношении Джан-Марии ты не прав. Но в остальном… в чём состоит причинённое нами зло?

— Время покажет, — ответил горбун.

— И покажет, что мы ничем не ухудшили и без того непростое положение Валентины. Сейчас она уже в Роккалеоне, в полной безопасности. Что с ней может случиться? Гвидобальдо, несомненно, поедет туда, попытается уговорить её подчиниться и вернуться с ним в Урбино. Она ответит, что готова на это при одном условии: он более не будет принуждать её к свадьбе с Джан-Марией. Что за этим последует?

— Что? — хмыкнул шут. — Кто знает? Возможно, герцог прикажет захватить замок силой.

— Силой? — рассмеялся Франческо. — Куда девалась твоя мудрость, шут. Неужели ты думаешь, что Гвидобальдо очень хочется стать посмешищем всей Италии? Где это видано, чтобы герцог осаждал замок своей племянницы лишь потому, что той не нравится выбранный им жених?

— Гвидобальдо да Монтефельтро иной раз бывает очень горяч, — начал шут, но тут появился пришедший с ними во дворец капитан и возвестил, что его высочество их ждёт.

Гвидобальдо они нашли в мрачном расположении духа. Довольно-таки холодно приветствовав Франческо, герцог расспросил его о ночной встрече, не выказывая, однако, особого интереса, словно речь шла об улетевшем соколе. Поблагодарил за полученные сведения и отдал распоряжение отвести апартаменты и графу, и Фанфулле на то время, пока они сочтут возможным пробыть при его дворе. С тем Гвидобальдо и отпустил их, приказав капитану задержаться.

— И, по-твоему, этот человек будет осаждать замок своей племянницы? — обратился граф к Пеппе, когда они вышли в приёмную. — Похоже, господин шут, на этот раз твоя мудрость тебя подвела.

— Вы не знаете герцога, ваша светлость, — ответил Пеппе. — За ледяной наружностью скрывается бушующий пожар, так что он может пойти на всё.

Но Франческо лишь рассмеялся и под руку с Фанфуллой зашагал по галерее к отведённым им комнатам.

Глава 13

ДЖАН-МАРИЯ ДАЕТ ОБЕТ
Последующее развитие событий показало, что прав-то был шут. Ибо, хотя Гвидобальдо и не сам высказал идею о необходимости осады замка, чтобы принудить Валентину к повиновению, он тем не менее благосклонно выслушал это предложение, которое ему через два дня высказал герцог Баббьяно.

Узнав о побеге Валентины, Джан-Мария пришёл в неописуемую ярость. Придворные, от высших сановников до последнего слуги, тряслись от страха, боясь попадаться ему на глаза. Конечно, Джан-Марию печалила мысль о том, что его чувство безответно, но более огорчало его то, что, укрывшись в своём замке, Валентина разрушила смелые планы, о которых он громогласно заявил советникам и матери. Только уверенность в их воплощении побудила Джан-Марию послать столь резкий ответ Чезаре Борджа. И теперь лишь быстрой женитьбой, а соответственно и получением приданого, он мог выполнить обещание защитить корону и герцогство от посягательств Борджа.

Джан-Мария не мог перенести, что от воли какой-то девчушки могла зависеть судьба его государства.

— Её нужно вернуть! — твёрдо заявил он. — Вернуть немедленно.

— Совершенно верно, — кивнул Гвидобальдо. — Её надо вернуть. Тут у нас нет расхождений. Вопрос в другом: как это сделать? — в голосе его слышался едва заметный сарказм.

— А в чём, собственно, сложность? — осведомился Джан-Мария.

— К сожалению, сложности есть, — Гвидобальдо чуть улыбнулся. — Она укрылась в самом неприступном замке Италии и заявляет, что не выйдет оттуда, пока я не пообещаю ей свободы в выборе мужа. А в остальном никаких проблем.

Джан-Мария ощерился.

— Дозволяете ли вы мне найти приемлемое решение?

— Не только дозволяю, но и окажу всяческое содействие, если вы найдёте способ выманить её из Роккалеоне.

— Тогда не будем терять времени! Ваша племянница, господин герцог, мятежница, а с мятежниками и поступают соответственно. Она ввела в замок гарнизон, отказалась повиноваться главе государства. Это объявление войны, ваше высочество, и с ней надо воевать.

— Обратиться к силе? — Гвидобальдо не пришлось по душе предложение Джан-Марии.

— К силе оружия, — с жаром подтвердил герцог Баббьяно. — Я бы осадил замок и разнёс его по камушкам. О, я ухаживал бы за ней по-другому, если б она этого захотела. С нежными словами и подарками, какие нравятся девушкам. Но раз она от этого отказалась, предложим ей аркебузы и пушки да призовём в союзники голод, чтобы убедить её согласиться на этот брак. И я клянусь, что не буду бриться до тех пор, пока не войду в Роккалеоне.

Гвидобальдо посуровел.

— Я предпочёл бы более мягкие средства. Осаждайте замок, если желаете, но не делайте ставки лишь на насилие. Отрежьте их от внешнего мира, и голод, скорее всего, окажется сильнее пушек. Но боюсь, что над вами будет смеяться вся Италия, — резко добавил он.

— Дуракам закон не писан! Пусть смеются, раз уж им того хочется. Какими силами располагает она в Роккалеоне?

Вопрос этот заставил Гвидобальдо помрачнеть. Он словно вспомнил о мелкой, но неприятной подробности, упущенной из виду ранее.

— Примерно двадцать солдат во главе с известным головорезом по фамилии Фортемани. А нанял их, как мне сообщили, мой придворный, родственник герцогини, мессер Ромео Гонзага.

— И он тоже с ней? — ахнул Джан-Мария.

— Похоже, что так.

— Святая Дева! — лицо герцога Баббьяно перекосила гримаса отвращения. — Не означает ли это, что они вовсе не случайно убежали вместе?

— Господин мой! — с угрозой воскликнул Гвидобальдо. — Не забывайте, что говорите о моей племяннице. Она пригласила с собой этого придворного так же, как трёх дам и одного или двух пажей, — то есть свиту, приличествующую её высокому происхождению.

Джан-Мария нахмурился, губы его плотно сжались. Гордый ответ Гвидобальдо убедил его, что не амурные увлечения Валентины были причиной побега. Но ещё более жгучим стало желание наказать девушку, решившуюся противостоять его воле, заставить её склонить гордую голову.

— Возможно, Италия и будет смеяться надо мной, — пробормотал Джан-Мария, — но от своего я не отступлюсь, а, войдя в Роккалеоне, первым делом распоряжусь повесить этого Гонзагу на самой высокой башне.

В тот же день Джан-Мария начал готовиться к походу на Роккалеоне, и весть об этом принёс Франческо Фанфулла, который, узнав о приезде Джан-Марии, покинул дворец и поселился в гостинице «Солнце».

Франческо, естественно, обозвал кузена порождением дьявола и пожелал ему побыстрее отправиться к своему создателю.

— Ты думаешь, этот Гонзага — её любовник? — спросил он Фанфуллу, немного успокоившись.

— Мне об этом ничего не известно, — юноша покачал головой. — Но убежала она с ним. Я, правда, задал этот вопрос Пеппе. Он сначала рассмеялся, потом помрачнел. «Она-то не любит этого павлина, да вот он любит её, а по натуре он — негодяй», — так он мне ответил.

Франческо стоял, глубоко задумавшись.

— Клянусь Богом, это ужасно. Бедняжку окружают мерзавцы, один отъявленнее другого. Фанфулла, пришли мне Пеппе. Мы должны отправить к ней шута с предупреждением о замыслах Джан-Марии. Заодно он раскроет ей глаза и на этого прохвоста из Мантуи, в компанию к которому она попала.

— Мы опоздали, — ответил Фанфулла. — Шут ещё утром отбыл в Роккалеоне, чтобы присоединиться к своей госпоже.

Франческо даже всплеснул руками.

— Они её погубят! Бедняжка оказалась между молотом и наковальней. С одной стороны Джан-Мария, с другой — Ромео Гонзага. Мой Бог, они её погубят. А она такая решительная, такая отважная!

Он шагнул к окну и посмотрел на улицу, которую заходящее солнце окрасило в рубиновые тона. Но видел он не дома и горожан, а полянку неподалёку от Аскуаспарте, где он лежал с раной в плече, и склонившуюся над ним очаровательную девушку, во взгляде которой читались жалость и сочувствие. Частенько с той поры вспоминал он о ней — иногда с улыбкой, другой раз и со вздохом.

Франческо резко обернулся.

— Я поеду туда сам.

— Вы? — изумился Фанфулла. — А как же венецианцы?

Но жест графа показал, сколь мало значат для него венецианцы по сравнению с благополучием Валентины.

— Я еду в Роккалеоне, — повторил он. — И немедленно, — пересёк комнату, открыл дверь, кликнул Ланчотто.

— Ты говорил, Фанфулла, что минули времена, когда странствующие рыцари спешили на помощь томящимся в заточении девам. И ошибался, ибо монна Валентина — та самая дева, мой кузен — дракон, этот Гонзага — его собрат, а во мне она найдёт странствующего рыцаря, которому суждено, я надеюсь на это, её спасти.

— Вы спасёте её от Джан-Марии? — Фанфулла отказывался верить своим ушам.

— По крайней мере, попытаюсь, — и повернулся к вошедшему слуге. — Мы уезжаем через четверть часа, Ланчотто. Оседлай лошадей для меня и себя. Дзаккарья останется с мессером дельи Арчипрети. Позаботься о нём, Фанфулла, и он будет верно служить тебе.

— Но почему? — воскликнул юноша. — Разве вы не можете взять меня с собой?

— Если есть на то твоё желание, пожалуйста. Но ты можешь сослужить мне лучшую службу, если вернёшься в Баббьяно и будешь держать меня в курсе происходящего. Ибо если мой кузен не вернётся домой, а Борджа перейдёт в наступление, то вскорости грянут великие перемены. На этом, собственно, и основаны мои надежды на успех.

— Но… где мне вас искать? В Роккалеоне?

Франческо задумался.

— Если я не дам о себе знать, значит, я в Роккалеоне. Замок будет в осаде, поэтому я, скорее всего, и не смогу послать тебе весточку. Но если, а такая возможность существует, я переберусь в Л’Акуилу, ты сразу же узнаешь об этом.

— В Л’Акуилу?

— Да, вполне вероятно, что я окажусь там до конца недели. Но пусть это останется тайной, ибо я намерен одурачить обоих герцогов.

Через полчаса граф Акуильский на крепком калабрийском жеребце и его слуга, не привлекая к себе внимания, выехали из Урбино. И не было до них дела крестьянам, ещё трудившимся на полях.

По пути в долину реки они встретили купца, слуга которого вёл на поводу тяжело нагруженного мула. Затем им повстречалась конная компания дам и кавалеров, возвращавшихся с соколиной охоты, и их весёлый смех долго ещё звучал в ушах Франческо.

Над рекой поднимался вечерний туман, а они держали путь на запад, к Апеннинам. Давно уже спустилась ночь, и лишь в четвёртом часу утра Франческо слез с лошади у придорожной таверны и разбудил хозяина. Их устроили на ночлег, но спали они лишь пару часов, до рассвета, а когда из-за серых холмов выглянуло солнце, они уже подъезжали к могучему утёсу, на котором, над ревущим внизу горным потоком, высился замок Роккалеоне.

Суровый, могучий, словно гигантский часовой Апеннин, застыл замок. Солнечные лучи освещали громадные, позеленевшие от мха и времени камни стен. Окна-бойницы, зубчатая стена с амбразурами, подпирающие стены контрфорсы. И крутой, в зелёной траве склон, сбегающий к горному потоку, окружившему замок естественным рвом.

В сопровождении Ланчотто граф направился к западной стороне замка — к небольшому пруду в той единственной части рва, которая по желанию человека могла быть затоплена настолько, что Роккалеоне станет островом. Но там их встретила глухая, ещё более толстая стена. Въездные ворота и башню над ними они нашли с северной стороны, когда перебрались через реку по узкому мостику. Здесь во рву тоже грозно ревела вода.

Франческо попросил слугу разбудить обитателей замка, и громкий, звучный голос Ланчотто эхом отразился от стен и окружающих холмов. Но ни звука не донеслось из замка.

— Бдительная же у них стража, — рассмеялся граф. — Попробуй ещё раз, Ланчотто.

Слуга повиновался, и вновь его зычный голос прорезал утреннюю тишину. Однако лишь после пятой или шестой попытки меж зубцов появилось бесформенное личико Пеппе, хрипло поинтересовавшегося, какого чёрта они так расшумелись.

— Доброе утро, шут, — приветствовал его Франческо.

— Это вы, господин мой? — изумился шут.

— Крепко, вижу, спят в Роккалеоне. Растолкай-ка стражу да вели этим лентяям опустить мост. У меня есть новости для мадонны.

— Сию минуту, ваша светлость, — и шут убежал бы, если бы Франческо не остановил его.

— Скажи ей, что приехал рыцарь, которого она встретила у Аскуаспарты. Но имя моё не упоминай.

Пеппе помчался выполнять поручение и вскорости на парапете над воротами появился сонный Гонзага и два наёмника Фортемани, пожелавшие узнать, что привело графа Акуильского в Роккалеоне.

— У меня дело к монне Валентине, — он поднял голову, и Гонзага тут же признал в нём раненого рыцаря, а посему нахмурился.

— Я — капитан монны Валентины, — самодовольно заявил он, — и вы можете изложить мне суть вашего дело.

Потом они долго препирались, поскольку Франческо желал разговаривать только с монной Валентиной, а Гонзага отказывался будить даму в столь ранний час и не хотел опускать мост. Слова летали взад-вперёд над ревущим во рву горным потоком, с каждой минутой раскаляясь всё сильнее, пока их перепалку не прервало появление монны Валентины со следовавшим за ней по пятам Пеппино.

— Что тут такое, Гонзага? — взволнованно спросила она, ибо едва лишь шут упомянул о прибытии Франческо, её сердце сильно забилось. — Почему ты не пускаешь в замок этого рыцаря, если он приехал ко мне с важным известием? — а взгляд её не отрывался от графа Акуильского, странствующего рыцаря её грёз.

Увидев девушку, Франческо обнажил голову и склонился до холки лошади. Монна Валентинарезко повернулась к Гонзаге и обоим наёмникам.

— Чего вы ждёте? Или вам не ясен мой приказ? Немедленно опустите мост!

— Поостерегитесь, мадонна, — взмолился Гонзага. — Вы не знаете этого человека. Возможно, он — шпион Джан-Марии, которому заплачено, чтобы предать нас.

— Дурак, — резко ответила монна Валентина. — Разве вы не видите, что это тот самый раненый рыцарь, которого мы встретили по пути в Урбино?

— И что из этого? — стоял на своём Гонзага. — Разве это доказывает его честность или верность вам? Примите мой совет, мадонна, пусть он всё скажет, не входя в замок. Так оно безопаснее.

Валентина смерила его суровым взглядом.

— Мессер Гонзага, прикажите опустить мост.

— Но, мадонна, подумайте об угрозе…

— Угрозе? — рассмеялась монна Валентина. — Да какую опасность представляют собой два человека, если противостоят им целых двадцать? Только трус может в такой ситуации заикаться об угрозах. Немедленно опустите мост.

— Но…

— Будут мне повиноваться или нет? А может, я сама должна браться за цепи?

Всем своим видом выражая неудовольствие, Гонзага пожал плечами и отдал короткий приказ. Тут же заскрипели цепи, мост пошёл вниз и свободный конец его с грохотом рухнул на землю. Граф, не теряя ни секунды, пришпорил лошадь. Копыта прогремели по дубовым доскам, слуга последовал за хозяином под арку башни и в первый внутренний двор.

Но едва Франческо натянул поводья, из двери в дальнем конце вывалился Фортемани, полуодетый, но с мечом в руке. При виде Франческо гигант аж подпрыгнул и двинулся к нему, изрыгая проклятия.

— Ко мне! — вопил он голосом, который разбудил бы и мёртвого. — Живее! Живее! Дьявол и все его слуги! Что тут происходит? Как вы сюда попали? Кто приказал опустить мост?

— Мост опустили по приказу капитана монны Валентины, — ответил Франческо, гадая, что это за псих.

— Капитана? — Фортемани остановился, лицо его побагровело. — Сатана и падшие ангелы! Какого ещё капитана? Я тут капитан!

Граф бросил на него удивлённый взгляд.

— Так вас-то я и ищу. Неплохо вы охраняете замок, мессер капитан. Будь на то моё желание, я бы вскарабкался по стене и вошёл бы безо всяких ворот, не потревожив ни одного из ваших бдительных часовых.

Фортемани с пренебрежением глянул на незнакомца. Четыре последних дня, когда он ел и пил в три горла, добавили ему наглости, хотя он никогда не страдал от её недостатка.

— А вам какое до этого дело? — с угрозой прорычал он. — Слишком уж вы вольничаете, господин незнакомец, указывая мне, что должно капитану замка, а что — нет. Придётся вас за это наказать!

— Наказать… меня? — рыкнул Франческо.

— Да, наказать. Меня зовут Эрколе Фортемани.

— Я слышал о вас, — с презрением ответил граф, — и мне говорили, что второго такого пьяницы и труса не сыскать по всей Италии, даже во владениях папы. И будь поосторожнее, когда собираешься «наказывать» тех, кто посильнее тебя. Ров неподалёку и может сослужить тебе добрую службу. Ибо я могу поклясться, что ты не мылся с той поры, как тебя крестили, если ты вообще христианин.

— Христос милосердный! — Фортемани озверел от ярости. — Да как ты смеешь говорить такое обо мне. Слезай с лошади.

Он ухватился за ногу Франческо и потащил его вниз, но граф вырвал ногу, оцарапав шпорой руки капитана, взмахнул хлыстом и огрел бы Фортемани по спине, ибо тот крепко разозлил его, но строгий женский голос прекратил их ссору.

Фортемани отпрянул назад, бормоча проклятия, Франческо повернулся на голос. Монна Валентина, спокойная, величественная, в платье из серого бархата с чёрными рукавами, подчёркивающем достоинства её фигуры, стояла на ступенях каменной лестницы, спускающейся во двор. Тут же были Пеппе, Гонзага и два наёмника. Гонзага наклонился к ней, но слова, произнесённые намеренно громко, долетели и до графа Акуильского.

— Не зря, мадонна, я советовал вам не впускать его. Сами видите, что это за человек.

Кровь бросилась в лицо Франческо, да и взгляд, которым одарила его Валентина, не добавил ему положительных эмоций.

Однако, не отвечая, он спрыгнул с лошади, бросил поводья Ланчотто и направился к лестнице, высокий, стройный, широкоплечий.

Монна Валентина двинулась ему навстречу.

— Что же такое, мессер? — сердито спросила она. — Достойно ли вас затевать ссоры, едва ступив в мой замок?

Франческо с трудом сдержался. Голос его прозвучал ровно и спокойно.

— Мадонна, этот наёмник вёл себя нагло.

— Но вы, несомненно, спровоцировали его на наглость, — ввернул Гонзага.

Ещё суровее ответила ему Валентина.

— Наёмник? — на щеках её вспыхнул румянец. — Если вы не хотите, чтобы я пожалела о своём решении допустить вас в замок, мессер Франческо, не бросайтесь такими словами. Этот человек — капитан моих солдат.

Франческо поклонился, показывая, что от неё он готов снести любые упрёки.

— Его капитанство и стало предметом спора. Со слов этого господина, — он коротко глянул на Гонзагу, — я понял, что капитан — он.

— Мессер Гонзага — капитан моего замка, — пояснила Валентина.

— Как видите, мессер Франческо, — заговорил Пеппе, — мы не страдаем от нехватки капитанов. Есть у нас ещё фра Доминико — капитан наших душ и кухни, я сам — капитан…

— Дьявол тебя побери! — оборвал шута Гонзага и повернулся к графу Акуильскому. — Вы говорили, что у вас важное известие?

Франческо оставил без внимания тон придворного и вновь поклонился Валентине.

— Я предпочёл бы изложить его в более спокойной обстановке, — и он обвёл взглядом двор, где уже собрались все наёмники Фортемани.

Гонзага пренебрежительно фыркнул, теребя свои золотистые локоны, но Валентина сочла логичным последнее требование графа, и, предложив Ромео и Франческо следовать за ней, девушка пересекла двор и поднялась по ступеням, по которым чуть раньше скатился Фортемани, чтобы встретить графа.

Дверь вывела их в зал приёмов, окна противоположной стены которого выходили во внутренний двор. Франческо, шагая за Валентиной, оценивающе оглядел наёмников, не обращая внимания на их ухмылки и сердитые взгляды. Не раз доводилось ему нанимать солдат, так что и первого впечатления хватило, чтобы понять, с кем он имеет дело. А потому, едва переступив порог, он остановился и повернулся к Гонзаге.

— Мне бы не хотелось оставлять своего слугу на милость этих бандитов. Покорнейше прошу вас предупредить их, чтобы они не смели причинить ему вреда.

— Бандитов? — негодующе воскликнула Валентина, прежде чем Гонзага успел открыть рот. — Они — мои солдаты.

Вновь Франческо поклонился ей.

— Примите мои извинения, и более я не скажу ни слова, но, к моему огромному сожалению, я не могу одобрить ваш выбор.

Теперь уже пришёл черёд сердиться Гонзаге, ибо выбирал-то он.

— Только важность вашего известия, мессер, может оправдать столь неслыханную дерзость.

Франческо глянул в эти синие глаза, безуспешно пытающиеся яростно сверкнуть, и презрительно повёл плечами.

— У меня складывается впечатление, что приезжать мне не следовало: в этом замке все словно сговорились и ни у кого нет более важных забот, кроме того, как поругаться со мной. Сначала ваш капитан, Фортемани, встретил меня с наглостью, которая не должна остаться безнаказанной. Потом вы, мадонна, возмутились из-за того, что попросил защиты для моего слуги от тех парней, что собрались во дворе. Вы рассердились из-за того, что я назвал их бандитами, но я воюю уже десять лет и понимаю, какой солдат стоит передо мной. И наконец, в довершение всего, этот cicibeo[1571]… — он пренебрежительно указал на Гонзагу, — толкует что-то о моей дерзости.

— Мадонна, — воскликнул Гонзага, — позвольте мне разобраться с ним!

Сам того не желая, последней фразой Гонзага разрядил обстановку. Злость, захлестнувшая было Валентину, растаяла, как дым, от угрозы её капитана — разительный контраст являл он собой в сравнении с Франческо. Валентине удалось сдержать смех, который мог обидеть Гонзагу, но она отметила, как удивлённо взлетели вверх брови Франческо при требовании Гонзага позволить ему разобраться с пришельцем. А уж по здравому размышлению, без лишних эмоций, Валентина поняла, что для приезда Франческо, которого встретили без подобающей вежливости, наверняка есть важная причина. И потому с присущим ей тактом она несколькими словами успокоила уязвлённое тщеславие Гонзага и обратилась к Франческо с подчёркнутым дружелюбием.

— Мессер Франческо, забудем прошлое и займёмся делом. Расскажите нам, с чем вы приехали? Но сначала давайте сядем.

Они прошли в зал приёмов, стены которого украшали фрески со сценами охоты и крестьянской жизни, одна или две из которых принадлежали кисти Пизанелло[1572]. Тут же красовались охотничьи трофеи и рыцарские доспехи, сверкавшие в солнечных лучах, падающих сквозь высокие, узкие окна. Валентина села в кожаное кресло с высокой спинкой, Гонзага встал рядом, Франческо — перед ней, оперевшись о большой стол.

— Новости мои, мадонна, не слишком приятны, хотя я предпочёл бы принести радостные. Ваш кавалер, Джан-Мария, вернулся ко двору Гвидобалдо, сгорая от желания жениться на вас, узнал о вашем побеге в Роккалеоне и теперь готовит армию, чтобы напасть и захватить ваш замок.

Гонзага при этих словах стал бледен, как полотно его белоснежной рубашки, ибо случилось то, во что он не хотел поверить. Страх закрался в его и без того не шибко смелую душу. Какая судьба уготована теперь ему, инициатору побега Валентины? В один миг рухнули его блистательные планы. Где он найдёт теперь время объясниться ей в любви, уговорить стать его женой? От одной мысли о войне и кровопролитии по коже его побежали мурашки. Как жестоки удары судьбы! А он-то уверял себя, что ни Гвидобальдо, ни Джан-Мария не решатся на военные действия, чтобы не стать посмешищем всей Италии.

На мгновение взгляд Франческо задержался на лице придворного, прочитал написанный на нём страх. Граф чуть улыбнулся и посмотрел на монну Валентину. Её глаза сияли.

— Что ж, пускай приходят! — воскликнула она. — Этот болван герцог увидит, что у меня есть чем его встретить. Мы вооружены до зубов. И провизии нам хватит по меньшей мере на три месяца. Джан-Мария узнает, что не так-то легко захватить Валентину делла Ровере. А вам, мессер, я более чем признательна за столь рыцарский поступок. Предупреждение ваше весьма кстати.

Франческо вздохнул. На лице его отразилось сожаление.

— Увы! Направляясь к вам, мадонна, я надеялся, что помощь моя будет более весомой. Я рассчитывал дать вам совет и предложить содействие, если будет на то ваше согласие. Весь мой план основан на верности ваших солдат, а один их вид говорит о том, что это очень и очень сомнительно.

— Тем не менее, — с жаром воскликнул Гонзага, готовый схватиться за любую соломинку надежды, — мы готовы вас выслушать.

— Пожалуйста, продолжайте, — попросила его и Валентина.

Франческо, однако, выдержал паузу.

— Вам известна политическая ситуация в Баббьяно?

— В определённой степени — да.

— Тогда я попробую внести полную ясность, — и он рассказал о готовящемся нападении на герцогство армии Чезаре Борджа, а также о минимальном запасе времени, оставшемся в распоряжении её жениха. А потому каждый лишний час под стенами Роккалеоне будет приближать его к неминуемому поражению. — Но от отчаяния он может пойти напролом, — добавил Франческо, — а потому я подумал, что вам не следует оставаться в замке, мадонна.

— Не следует? — в голосе Валентины слышалось недоумение.

— Не следует? — с вновь вспыхнувшей надеждой переспросил Гонзага.

— Именно так, мадонна. То есть Джан-Марии достанется пустое гнездо, даже если ему и удастся взять замок штурмом.

— Так вы советуете мне бежать?

— Я приехал, чтобы дать вам такой совет, но, увидев ваших людей, засомневался. Доверять им нельзя, ибо ради спасения своих шкур они откроют ворота. Ваш побег тут же обнаружится, и времени мы не выиграем.

Гонзага опередил её с ответом и начал убеждать Валентину, что нанятые им солдаты будут стоять до конца, а ей следует внять мудрому совету и найти безопасное убежище подальше от замка, от которого Джан-Мария не оставит камня на камне. И столь жалко выглядел он, что Валентина не выдержала и напрямую спросила: «Вы испугались, Гонзага?»

— Только за вас, мадонна, — незамедлительно ответил придворный.

— Тогда можете забыть о своих страхах. Ибо останусь я в замке или покину его, в одном я уверена: Джан-Марии живой я не дамся, — и она повернулась к Франческо. — Ваш совет покинуть замок не лишён достоинств, хотя есть плюсы и у прямо противоположного решения. Темперамент мой требует, чтобы я осталась и померялась силой с этим тираном. Но следует прислушаться и к голосу рассудка. А посему я обдумаю ваше предложение.

Затем она поблагодарила Франческо за приезд и спросила, что побудило его прийти к ней на помощь.

— Долг рыцаря — служить деве, попавшей в беду, — ответил граф Акуильский. — И потом, как иначе мог я отблагодарить вас за внимание, с которым вы лечили мои раны в тот день неподалёку от Аскуаспарте?

На мгновение их взгляды встретились и тут же метнулись в стороны. Однако у обоих перехватило дыхание, чего, впрочем, не заметил Гонзага, занятый своими мыслями. Неловкое молчание затягивалось, и Валентина спросила, каким образом в Урбино столь быстро прознали о том, что она в Роккалеоне.

— Разве вы не знаете? — удивился Франческо. — Пеппе не сказал вам?

— Я ещё не говорила с ним. В замок он прибыл поздним вечером, а впервые я увидела его только утром, когда он прибежал сообщить о вашем приезде.

Но прежде, чем Франческо успел ответить на вопрос Валентины, со двора донеслась какая-то возня, дверь распахнулась, и в зал влетел Пеппе.

— Ваш слуга, мессер Франческо, — лицо шута побелело от волнения. — Идите скорее, а не то его убьют.

Глава 14

ФОРТЕМАНИ ПЬЕТ ВОДУ
Всё началось с косых взглядов, которые заметил Франческо, и закончилось после его ухода насмешками и оскорблениями. Но Ланчотто, вымуштрованный графом, сохранял полную невозмутимость. Молчание его наёмники расценили, как трусость, и разошлись ещё более. Терпение Ланчотто иссякало, но сдерживала его лишь боязнь вызвать неудовольствие своего господина. Наконец, один из наёмников, здоровенный детина, потребовавший, чтобы Ланчотто снял железный шлем, ибо в компании джентльменов следует обнажать голову, двинулся на него и схватил за ногу. Ланчотто дёрнул ногой, чтобы освободить её, и угодил наёмнику по физиономии. Тот отпрянул, оглушённый, весь в крови.

Друзья его угрожающе загудели, и Ланчотто понял, чем это чревато. Они кинулись на него и, прежде чем он успел вытащить меч Франческо, притороченный к седлу, повалили его на землю и зажали рот, заглушив крик о помощи.

На западной стороне двора был фонтан: струя воды из пасти льва падала в бассейн, выложенный серым, поросшим мхом гранитом. Им давно уже не пользовались, а из львиной пасти торчала сухая труба. Но в бассейне хватало воды, застоявшейся, затхлой и вонючей. Предложение утопить в ней Ланчотто исходило от самого Фортемани. Наёмники тут же поддержали его и приступили к воплощению в жизнь. Избитого, но отчаянно сопротивляющегося Ланчотто поволокли через двор, чтобы перекинуть через край бассейна и утопить в воде, как крысу.

До бассейна добраться им удалось, но тут на наёмников словно налетел ураган и их грубый смех сменился воплями боли: хлыст Франческо не знал пощады, опускаясь на лица, плечи, головы.

— Прочь с дороги, животные! Прочь! — громовым голосом ревел он, и наёмники разбегались, словно трусливые шавки.

Наконец, перед Франческо, прорывающимся к слуге, осталось лишь одно препятствие — широкая спина Эрколе Фортемани, который думал лишь о том, как бы побыстрее искупать Ланчотто, и не обращал внимания на происходящее позади.

Франческо отбросил хлыст, одной рукой ухватил капитана за пояс, другой — за грязную шею, с невероятной силой оторвал гиганта от земли и швырнул его в вонючую воду. А сам склонился над простёртым на земле Ланчотто.

— Тебе не сильно досталось? — спросил он заботливо.

Прежде чем слуга ответил, один из наёмников метнулся к графу и ударил его кинжалом меж лопаток.

Валентина, которая уже вышла из зала, сопровождаемая Гонзагой, вскрикнула, предупреждая Франческо об опасности. Увернуться Франческо не успел, но кольчуга отразила удар, и кинжал прорвал лишь верхний слой материи. А секундой позже негодяй оказался в стальных тисках. Кинжал выпал из его руки, а остриё упёрлось ему в грудь. Граф заставил его опуститься на колени. Заняло всё это не более мгновения, но бедолага уже увидел себя на пороге вечности. Он не успел даже взмолиться о спасении своей бессмертной души, как граф ударил его — но не кинжалом в сердце, а кулаком в лицо. Наёмник рухнул, потеряв сознание от удара, а Франческо подобрал хлыст и повернулся к остальным.

А в бассейне, стоя по грудь в воде, с лицом и волосами, облепленными ряской и водорослями, ревел Эрколе Фортемани, призывая все мыслимые и немыслимые беды на голову обидчика, но не пытаясь вылезти из воды, чтобы схватиться с ним. И не стоит обвинять его в трусости. Просто на него, как и на остальных наёмников, произвела должное впечатление продемонстрированная Франческо сила. И теперь наёмники не спешили, как того требовал Фортемани, изрубить на куски человека, который забросил его самого на середину бассейна. Тем более что многие из них уже познакомились с хлыстом Франческо. Сбившись в кучу и напоминая стадо овец, а не бывалых солдат, стояли они у башни над подъёмным мостом, осыпаемые насмешками Пеппе, удобно устроившегося на галерее. Оттуда же наблюдали за подвигами графа дамы и пажи Валентины.

Наконец, они пришли в себя, но не сами, а по настоянию Валентины. Поначалу она сказала что-то Гонзаге. Тот всё время держался рядом, как бы потому, что кто-то должен защищать девушку. Вот и теперь, получив её распоряжение, он с явной неохотой спустился на пару ступеней короткой лестницы, и Валентина, потеряв терпение, проскользнула мимо него, решив, что сама лучше справится с порученным ему делом. Проходя мимо Франческо, она похвалила его за доблесть и одарила восхищённым взглядом, от которого его щёки вспыхнули румянцем. Нашлось у неё ласковое слово и для уже поднявшегося Ланчотто. Сердито глянула она на Эрколе, всё ещё бушующего в бассейне, коротко приказав ему замолчать. А затем, остановившись в десяти шагах от наёмников, указала на капитана и повелела им арестовать его.

Этот неожиданный приказ, словно кляпом, заткнул рот Фортемани. Похоже, он даже потерял дар речи и только таращился на своих солдат. Те же в нерешительности переглядывались, чем вызвали грозную тираду Валентины.

— Или вы арестуете его и отведёте в подземелье, или я вышвырну и вас, и его из моего замка. — И столь уверенно звучал голос девушки, словно за её спиной стояла сотня отборных воинов.

В действительности же рядом с ней дрожал от страха Гонзага, а чуть дальше высилась грозная фигура Франческо дель Фалько и стоял Ланчотто, уже полностью пришедший в себя.

Вот какими силами располагала девушка, грозящая вышвырнуть из замка двадцать наёмников, прояви те неповиновение. Они всё ещё колебались, и тогда граф приблизился и встал рядом с Валентиной.

— Вам ясен выбор, который предлагает ваша госпожа? — голос суровый, лицо нахмуренное. — Так дайте мне знать, повинуетесь вы или нет? Пока вы можете выбирать сами. Если вы не намерены выполнять приказ мадонны, ворота за вашими спинами, мост всё ещё опущен. Так что можете выметаться!

Гонзага из-под опущенных век злобно глянул на графа. Как бы ни повернулось дело, этому человеку не место в Роккалеоне. Слишком он сильный, слишком уверен в себе, везде-то он ведёт себя как господин, то есть обладает всеми достоинствами, от которых, не имея их, не отказался бы сам Гонзага. А сколь важно обладать силой и уверенностью, Франческо показал более чем наглядно. Злые, избитые графом наёмники могли бы в мгновение ока разделаться с ним, набросившись на него, как стая шакалов. Но остановили их продемонстрированная им сила да привычка подчиняться командиру.

И потому они лишь шептались между собой, и только один из них решился сказать:

— Благородный господин, нам же приказывают арестовать нашего капитана.

— Совершенно верно. Но вашему капитану, как и вам, платит эта дама, и она, ваш главнокомандующий, приказывает арестовать его, — и тут его быстрый ум нашёл, пожалуй, самый сильнодействующий аргумент, способный перебороть их последние колебания. — Сегодня он показал, что не способен выполнять обязанности капитана, и вполне возможно, что одному из вас будет предложено занять освобождённую им должность.

Подонки, они и есть подонки. Отбросы общества, собранные Эрколе по самым захудалым постоялым дворам Урбино. От нерешительности их не осталось и следа. Какая уж тут верность Фортемани, когда каждый из них может занять его место и получить соответствующее жалованье.

Облепив бассейн, стараясь перекричать друг друга, требовали они, чтобы Фортемани вылез из воды. Но тот застыл, потрясённый таким поворотом судьбы. Затем пробурчал, что не сдвинется с места, и Франческо приказал принести аркебузу и застрелить мерзкого пса. Тогда Фортемани взмолился о пощаде и выбрался на край бассейна, кляня вонючую воду.

На том и закончилась эта малоприятная сцена, впрочем, наглядно показавшая Валентине, кого нанял ей Гонзага. Возможно, и он сам понял, сколь неопытен в подобных делах. А Валентина тем временем велела Гонзаге проводить Франческо в комнату, отведённую ему на то время, которое он пробудет в Роккалеоне в ожидании её дальнейшего решения, и определила одного из пажей в его оруженосцы.

В южном крыле замка, за вторым двором, загудел колокол, призывающий в часовню, где фра Доминико каждое утро служил мессу. Валентина рассталась с Франческо, пообещав попросить небеса указать ей единственно верный путь: то ли покинуть Роккалеоне, то ли остаться и отражать натиск Джан-Марии.

А Франческо, сопровождаемый Гонзагой и пажом, проследовал в комнату под Львиной башней, защищающей замок с юго-востока. Окна её выходили во второй, или внутренний, двор, через который спешили в часовню Валентина и её дамы.

Гонзага изо всех сил старался скрыть неприязнь к человеку, которого считал незваным гостем, а потому выказывал ему должное уважение. И даже вознамерился обсудить с Франческо текущую ситуацию, дабы понять, в чём истинная причина того интереса, который проявлял граф к делам Валентины. Но Франческо, хоть и вежливо, ускользнул от беседы, попросив прислать к нему Ланчотто. Видя тщетность попыток сблизиться с графом, Гонзага удалился, затаив зло в душе, но со сладкой улыбкой на устах и рассыпаясь в комплиментах.

Вернувшись во двор, он распорядился поднять мост, сразу же отметив, сколь быстро исполняют его приказы наёмники, получившие от Франческо хороший урок, и обстоятельство это отнюдь не улучшило его настроения. А потом удалился в свои апартаменты и сел у окна, выходящего в сад, в компании с собственными невесёлыми мыслями.

Но постепенно морщины на лбу разгладились, на губах заиграла улыбка, ибо с отдалением опасности храбрость его росла, как тесто на дрожжах. Оно и к лучшему, думал он, если Валентина покинет Роккалеоне. И он должен настоять, чтобы она приняла именно это решение. Естественно, он поедет с ней, а ухаживать за девушкой можно не только в замке, но и в любом другом месте. С другой стороны, если она останется и он соответственно тоже, так ли страшно появление под стенами Роккалеоне войска Джан-Марии? Франческо же говорил, что осада не может продлиться долго благодаря Чезаре Борджа, нацелившемуся на Баббьяно. Так что Джан-Марии вскорости придётся убраться прочь, дабы защищать своё герцогство. А уж короткий-то срок они продержатся. И нет оснований впадать в отчаяние.

Гонзага встал, потянулся, распахнул оконную створку и полной грудью вдохнул свежий утренний воздух. Тихонько рассмеялся. Надо же быть таким дураком, чтобы испугаться прихода Джан-Марии? Тем более что осада замка скорее благо, чем зло, и Джан-Мария окажет ему немалую услугу, останутся они в Роккалеоне или нет. Разделённая опасность более всего усиливает любовь, и неделя осады стоит месяца ухаживаний в мире и покое. Тут, правда, ему вспомнился Франческо, и брови Гонзаги сошлись у переносицы. Он не забыл первой встречи девушки с этим типом в лесу у Аскуаспарте, после которой, по пути в Урбино, она не видела ничего, кроме чёрных глаз рыцаря Франческо.

— Рыцарь Франческо… — повторил Гонзага вслух. — Кто он? Откуда? Авантюрист без рода, без племени. Солдат, пропахший кровью и кожей, способный разве что командовать бандитами Фортемани. Да разве способен этот олух найти путь к сердцу дамы? Как он может рассчитывать на взаимность! — презрительный смех сорвался с его губ, чело разгладилось, будущее представлялось ему в розовом свете. — Да, клянусь Создателем! — воскликнул он, воскрешая в памяти удивительную храбрость, проявленную Франческо в стычке с наёмниками. — Сила у него, как у Геракла, оттого его боятся и ему подчиняются, — тут Гонзага снял со стены лютню. — Небось, отпрыск какого-нибудь кондотьера, соединивший в себе наглость отца с крестьянской душой матери. А я боялся, что такой человек может тронуть сердце моей бесценной Валентины. Фи! Даже мысль об этом унижает её.

И, выбросив Франческо из головы, перебирая струны пальцами, Гонзага вернулся к растворённому окну и нежным, мелодичным голосом затянул любовную песню.

Глава 15

МИЛОСЕРДИЕ ФРАНЧЕСКО
Монна Валентина и её дамы обедали в полдень в небольшой комнатке, примыкающей к залу приёмов. К столу пригласили Франческо и Гонзагу. Обслуживали их два пажа, а фра Доминико, в белом фартуке, обтягивающем его обширную талию, носил из кухни дымящиеся блюда. В монастырях, как известно, не только любят поесть, но и знают толк в приготовлении еды, и фра Доминико мог бы потягаться с лучшими поварами. Кухню он боготворил, и, если бы чётки и молитвенник получали от него хотя бы половину внимания, уделяемого кастрюлям, сковородкам и горшкам, не осталось бы ни малейших сомнений в канонизации фра Доминико.

В тот день он угостил их обедом, каким едва ли мог похвастать любой из правителей Италии, за исключением, возможно, папы. На первое подали овсянок садовых, подстреленных в долине и нашпигованных трюфелями. Отведав их, Гонзага аж закатил глаза от восторга. За птичками последовал заяц, попавший в силки на склоне холма, тушенный в красном вине, не заяц, а объеденье, и Гонзага даже пожалел, что навалился на овсянок. А фра Доминико уже ставил на стол форель, выловленную из горного потока, и маленькие пирожные, которые буквально таяли во рту. Не испытывали они недостатка и в вине, пальийском, что покрепче, и более тонком, мальвазии, ибо Гонзага позаботился, чтобы они ни при каких обстоятельствах не страдали от жажды.

— Для гарнизона, ожидающего осады, питаетесь вы отменно, — прокомментировал качество обеда Франческо.

Ответил ему шут. Сидел он на полу, привалившись спиной к ножке стула одной из дам Валентины, которая бросала ему со своей тарелки кусочки еды, словно кормила любимую собаку.

— За обед благодарите нашего монаха, — невнятно пробубнил он, ибо только что засунул в рот пирожное. — Будь я проклят после смерти, если не попрошу его стать моим исповедником. Человек, способный так ублажить тело, наверняка знает, как обращаться с душами. Отец Доминико, вы исповедуете меня после захода солнца?

— Я тебе не нужен, — презрительно ответил монах. — Ибо про тебя сказано в Писании: «Благословенны нищие духом».

— А не припасено ли там проклятия для таких, как ты? — огрызнулся шут. — Да прокляты будут толстые телом, обжоры, не знающие другого бога, кроме собственного желудка!

Монах отвесил шуту увесистый пинок.

— Молчи, гадюка мерзопакостная, мешок с ядом.

Опасаясь худшего, шут вскочил.

— Остерегись! — крикнул он. — Или ты не помнишь, монах, что гнев — смертный грех. Остерегись, говорю я тебе!

Фра Доминико глянул на свою занесённую для удара руку и забормотал молитву, опустив очи долу. Пеппе же попятился к двери.

— Скажи, монах, что мы ели, зайца или твою изношенную сандалию?

— Но теперь-то Бог меня простит, — взревел монах, бросаясь за шутом.

— За твою еду? На колени, монах, вымаливай прощение, — Пеппе увернулся от удара. — И ты ещё полагаешь себя поваром? Фи! Да тебя близко нельзя подпускать к плите. Овсянки у тебя подгорели, форель плавает в жире, а так называемые пирожные…

Чем не понравились шуту пирожные, так и осталось тайной, ибо побагровевший Доминико едва не добрался до Пеппе, но тот успел нырнуть под стол и нашёл убежище за юбками Валентины.

— Прошу вас, сдержите свой гнев, святой отец, — смеясь, как и остальные, обратилась она к фра Доминико. — Он всего лишь пошутил. Относитесь к нему, как сказано в строке Писания, которой вы поделились с нами.

Чуть поостыв, монах вернулся к домашним обязанностям, но долго ещё бормотал что-то себе под нос, похоже, грозился как следует вздуть Пеппе, как только представится удобный случай. А когда они поднялись из-за стола, Валентина, по предложению Гонзаги, распорядилась привести в зал приёмов Эрколе Фортемани. Тут надобно отметить, что по приезде в Роккалеоне Фортемани присвоил себе некие привилегии, которые Гонзага полагал за свои, и теперь намеревался посчитаться с обидчиком.

Валентина попросила остаться и Франческо, дабы своими опытом и знанием жизни он помог ей разобраться в этом, пусть и не слишком запутанном деле. От последних слов Валентины, вернее, от тона, которым она их произнесла, у Гонзаги неприятно защемило сердце. И, возможно, ревность, вкупе с неприязнью к Фортемани, побудила Гонзагу, после того как он послал солдата за пленником, предложить незамедлительно повесить Эрколе.

— К чему устраивать суд? — вопросил он. — Мы все свидетели его неповиновения, и наказание за это только одно. Повесить этого пса!

— Но вы и предложили судить его, — удивилась Валентина.

— Нет, мадонна. Я говорил о дознании. Но, раз вы предложили мессеру Франческо помочь нам, я понял, что вы намерены судить этого негодяя.

— Ну разве можно представить себе, что наш дорогой Гонзага столь кровожаден? — обратилась Валентина к Франческо. — А вы, мессер, разделяете его мнение, что капитана следует повесить, не дав ему сказать и слова в собственную защиту? Подозреваю, что вы поддержите его, ибо, если судить по вашим деяниям, к мягкости вы не склонны.

Гонзага заулыбался, получив наглядное подтверждение, что Валентина раскусила грубую натуру незваного гостя. Но Франческо удивил их ответом.

— Нет, я полагаю, что мессер Гонзага даёт вам плохой совет. Проявите милосердие к Фортемани сейчас, когда он не ждёт его от вас, и он станет вашим верным слугой. Такие люди мне встречались.

— Мессер Франческо не знает всего того, что известно нам, мадонна, — вмешался Гонзага. — Мы должны преподнести наёмникам наглядный урок, если хотим, чтобы они уважали нас и беспрекословно выполняли все наши приказы.

— Вот и преподнесите им урок милосердия, — вставил Франческо.

— Мы подумаем, — подвела черту Валентина. — Мне нравится ваш совет, мессер Франческо, но и предложение Гонзаги не лишено смысла. Хотя в данной ситуации я больше склоняюсь к тому, чтобы винить себя за допущенную ошибку, чем отягощать совесть казнью человека. А вот и Фортемани, так что, по меньшей мере, мы накажем его по суду. А может, он уже и раскаялся в содеянном.

Гонзага хмыкнул и занял место справа от стула Валентины. Франческо стоял слева.

Два вооружённых наёмника подвели к ним Эрколе Фортемани со связанными за спиной руками. Шагал он тяжело, в страхе перед грядущим и не отрывал глаз от Франческо, источника всех его бед. Валентина подала знак Гонзаге.

— Преступление твоё нам известно, — рыкнул он. — Можешь ли ты сказать что-либо в своё оправдание, дабы удержать нас от необходимости повесить тебя?

Брови Фортемани взметнулись вверх: не ожидал он такой ярости от Гонзаги, которого считал скорее женщиной, нежели мужчиной. А затем рассмеялся столь презрительно, что щёки Гонзаги полыхнули огнём.

— Уведите… — начал он, но Валентина остановила его.

— Нет, нет, Гонзага, так нельзя. Скажите ему… Нет, я буду вести допрос сама. Мессер Фортемани, вы обвиняетесь в очень серьёзном преступлении. Мессер Гонзага нанял вас и ваших людей по моей просьбе, вам доверили должность капитана, дабы, командуя ими на моей службе, вы обеспечивали порядок, послушание и дисциплину. Вместо этого вы стали зачинщиком утренней свары, едва не приведшей к смерти ни в чём не повинного человека, к тому же моего гостя. Что вы можете на это ответить?

— Зачинщиком я не был, — пробурчал Фортемани.

— Пусть так, но делалось всё с вашего одобрения, и вы сами приняли участие в этой жестокой забаве вместо того, чтобы остановить её, как требовал ваш долг. То есть ответственность падает на вас, моего капитана.

— Парни они горячие, необузданные, но преданные, — оправдывался Фортемани.

— Насчёт их необузданности вы правы, — неодобрительно кивнула Валентина. — Вы, надеюсь, помните, что уже дважды мессеру Гонзаге предоставлялся случай предостеречь вас. Обе проведённые в стенах замка ночи ваши люди пьянствовали, играли в кости, а раз или два поднимался жуткий шум, и мне уже казалось, что они режут друг другу глотки. Мессер Гонзага указывал вам, что с ними надобно быть построже, но вы не вняли его совету. И полагаю, выпитое накануне вино в немалой степени способствовало их безобразному поведению сегодня утром.

Последовала пауза. Эрколе Фортемани стоял с поникшей головой, вроде бы задумавшись, а Франческо обратил полный восхищения взор на юную девушку с нежными карими глазами, восторгаясь величием её души.

Гонзага же впился глазами в Фортемани, ожидая ответа.

— Мадонна, — заговорил-таки гигант, — а чего вы могли ожидать от этого люда? И мессер Гонзага понимал, что просит меня нанять отнюдь не ангелов, ибо и ваши действия не ограничены рамками закона. Что до их пьянства да горячности, покажите мне солдат, лишённых этих недостатков. Если они трезвенники и послушны, как тёлки, не будет от них толку и на поле боя. А откуда, кстати, взялось вино? Его привёз с собой мессер Гонзага.

— Ты лжёшь, пёс! — взвился тот. — Вино предназначается для стола мадонны, а не для солдат.

— Однако они добрались до него, да оно, может, и к лучшему. Вода в животе не придаёт мужчине храбрости. Да и невелик этот грех, мадонна, — вновь обратился Фортемани к Валентине. — А мои люди докажут вам свою преданность, когда дело дойдёт до схватки. Да, называя их собаками, вы недалеки от истины, но они — мастифы[1573], каждый из них, и готовы отдать за вас сто жизней, если б им даровал столько наш Создатель.

— Жизнь-то у них одна, — возразил Гонзага, — и не похоже, чтобы кто-то из них жаждал расстаться с ней ради мадонны.

— Вы ошибаетесь! — с жаром воскликнул Фортемани. — Дайте им командира, способного держать их в узде, поощрять и направлять, и они выполнят любое ваше желание.

— Вот сейчас вы коснулись главного, — вставил Гонзага. — Вы доказали нам, что капитан вы никудышный. Вы не справились с возложенными на вас обязанностями. Проявили неповиновение там, где от вас требовалось подчинение, не только собственное, но и ваших людей. И за это, по моему разумению, вас надлежит повесить. Не тратьте на него времени, мадонна, — он повернулся к Валентине. — Покажем им, как наказывается своеволие.

— Но, мадонна… — Фортемани заметно побледнел.

Гонзага не дал ему закончить.

— Словами тут не помочь. Вы проявили неповиновение, а потому вас ждёт заслуженная кара.

Гигант вновь поник головой, смирившись с неизбежным и не зная, как оправдаться, но неожиданно на помощь ему пришёл Франческо.

— Мадонна, вот тут ваш советник не прав. Обвинение это ложное. Неповиновения не было.

— Как это не было? — она повернулась к графу.

— Видать, у нас появился новый Соломон, — поддакнул Гонзага. — О чём тут говорить, мадонна? Огласите приговор.

— Но подождите, мой добрый Гонзага. Возможно, следует прислушаться к его мнению.

— У вас слишком доброе сердце, — Гонзага махнул рукой, но Валентина уже обратилась к графу и попросила пояснить его последнюю фразу.

— Если бы он поднял руку на вас, мадонна, или Гонзагу или не подчинился отданному одним из вас приказанию, только тогда вы могли обвинить его в неповиновении. Но ничего такого он не сделал. В том, что избили моего слугу, вина его несомненна, но неповиновение здесь ни при чём, ибо он не давал слова подчиняться Ланчотто.

Они смотрели на него так, словно он изрекал истины, а не объяснял суть довольно-таки простого конфликта. Гонзага тут же впал в уныние, глаза Фортемани, наоборот, заблестели надеждой, Валентина кивала, соглашаясь с логикой графа. Спор на том не закончился. Гонзага, кипя злобой, продолжал бросаться и на Франческо, и на Фортемани. Но Франческо твёрдо стоял на своём, так что в конце концов Валентина приняла его сторону и попросила Франческо вынести окончательное решение.

— Вы оказываете мне такую честь, мадонна? — переспросил граф, а Гонзага аж потемнел от гнева.

— Ну разумеется. Судите его по справедливости.

— Мне представляется, что вы сошли с ума, — пробормотал Гонзага, взбешённый тем, что Валентина прислушалась к мнению этого безродного выскочки, игнорируя его собственное. — Мадонна, вы сами в силах принять решение.

— Пусть будет, как я сказала, дорогой Гонзага, — примирительно молвила Валентина, и Гонзаге не оставалось ничего иного, как подчиниться.

— Развяжите ему руки, а затем оставьте его здесь и выйдите, — приказал Франческо солдатам, и те удалились, а Фортемани изумлённо переводил взор с графа на Валентину.

— А теперь слушайте меня внимательно, мессер Фортемани, — голос Франческо звучал сурово. — Вы поступили трусливо, недостойно солдата, каковым вы себя почитаете. И за это, полагаю, я уже наказал вас, унизив в глазах ваших подчинённых. А теперь возвращайтесь к ним и постарайтесь вернуть то уважение, которым должен пользоваться у солдат капитан. И в будущем уже не теряйте его. Пусть это будет вам уроком, мессер Фортемани. Вы сами едва избежали петли да ещё получили подтверждение того, что в трудную минуту ваши солдаты готовы предать вас. Почему это произошло? Да потому что они не видят в вас своего командира. Скорее, вы для них собутыльник и партнёр по игре в кости. Между вами нет необходимой дистанции.

— Господин мой, этот урок я запомню на всю жизнь, — пролепетал преисполненный благодарности гигант.

— Вот и действуйте соответственно. Принимайте командование и призовите ваших солдат к порядку. А мадонна и мессер Гонзага обо всём забудут. Не так ли, мадонна? Мессер Гонзага?

Здравый смысл и интуиция подсказали Валентине, что действия Франческо куда как разумны и направлены лишь ей во благо. А потому заверила Фортемани, что более не будет вспоминать о прошлом. Так что Гонзаге пришлось, пусть и с неохотой, присоединиться к ней.

Фортемани низко поклонился, лицо его стало бледным, как мел, тело била дрожь. Он приблизился к Валентине, опустился на колено, смиренно поцеловал край её платья.

— Мадонна, вам не придётся раскаиваться в вашем милосердии. Я буду служить вам по гроб жизни. И вам тоже, мой господин, — с последними словами он поднял глаза на спокойное лицо Франческо. А затем, не удостоив Гонзагу даже взглядом, встал, вновь поклонился и вышел из комнаты.

Едва за ним закрылась дверь, град упрёков обрушился на Франческо. Но Валентина остановила Гонзагу, не дав тому выговориться.

— Как можно, Гонзага! — воскликнула она. — Я полностью одобряю вынесенное решение. И у меня нет сомнений, что оно более всего отвечает нашим интересам.

— Нет сомнений? И напрасно. Этот человек не успокоится, пока не отомстит нам!

— Мессер Гонзага, — вежливо, но твёрдо обратился к нему Франческо. — Я старше вас возрастом и, возможно, провёл больше времени на войне среди таких людей. При всей его крикливости и склонности к хвастовству Фортемани знает, что такое честь и не лишён чувства справедливости. Сегодня его помиловали, и прощение он получил от мадонны. Заверяю вас, что отныне у неё не будет более надёжного слуги, чем Эрколе Фортемани.

— Я верю вам, мессер Франческо, — улыбнулась графу монна Валентина. — И убеждена, что вы рассудили мудро.

Гонзага кусал губы.

— Возможно, я ошибся, но дай-то Бог, чтобы так оно и было.

Глава 16

ГОНЗАГА СБРАСЫВАЕТ МАСКУ
Четыре мощных стены Роккалеоне образовывали квадрат, в котором сам замок занимал лишь половину. Вторую же, протянувшуюся с севера на юг, занимал сад, разбитый на три террасы. На верхней, в сущности, полоске земли у южной стены росли виноградные лозы, привязанные к потемневшим от времени перекладинам, покоящимся на гранитных столбиках.

Гранитная же лестница, с двумя охраняющими её каменными львами, вела на вторую террасу, называемую верхним садом. Она делилась пополам самшитовой аллеей. Высота и объём стволов деревьев давали представление о почтенном возрасте как сада, так и всего замка. В глубь аллеи проникали лишь редкие солнечные лучи, и прохлада сохранялась там даже в самый жаркий день. Розарии, расположенные по обе стороны аллеи, пребывали в запустении и заросли сорняками.

Третья, нижняя терраса, размером побольше обеих верхних, представляла собой зелёную лужайку, обсаженную акациями и платанами.

На этой лужайке и коротали время, играя в шары, дамы Валентины и паж, а Пеппе добродушно посмеивался над ними, не оставляя без внимания ни одно неловкое движение.

Там же грелся на солнышке и Фортемани, пытаясь забыть выпавшие на его долю утренние переживания, пожирая глазами женщин и охорашиваясь, словно павлин.

Полученный им урок, похоже, прошёл не напрасно. Наёмники, во всяком случае, вели себя куда как скромнее, а четверо из них, с алебардами на плече, несли охрану на стенах замка. Возвращение Фортемани они встретили шуточками и пренебрежительными ухмылками, но пара-тройка увесистых затрещин утихомирили самых активных и привели в чувство остальных. И заговорил Фортемани резко, отрывистыми фразами, отдавая приказы, которые надлежало выполнять, ибо неподчинениенаграждалось крепкой зуботычиной.

Действительно разительные перемены произошли с Фортемани, ибо вечером, когда наёмники выпили, по его разумению, достаточно много, он приказал им укладываться спать. А когда они никоим образом не отреагировали на его слова, пошёл с жалобой к монне Валентине. Она беседовала с Франческо и Гонзагой в крытой галерее столовой. Только отужинав, они обсуждали, что же делать дальше: покинуть замок или остаться в нём, бежать или отражать нападение войск Джан-Марии. Жалоба Эрколе прервала дискуссию. Валентина послала Гонзагу к наёмникам, дабы их успокоить, что вызвало усмешку Фортемани. Гонзага же с радостью кинулся исполнять поручение, видя в словах Валентины свидетельство того, что она ставит его выше Франческо. Но его ожидал жестокий удар.

При его появлении никто и бровью не повёл, а когда он попытался копировать Франческо, обозвав их швалью и свиньями, наёмники, зная, что слова его не подкреплены силой, ответили ему градом оскорблений, передразнивая его тенорок, который на крике переходил в фальцет, и советуя не вмешиваться в мужские дела, а пойти и поиграть на лютне дамам.

Гонзага, однако, продолжал орать на них, и наёмники начали злиться. Ухмылка на лице многих из них уступила место злобному оскалу. И тут мужество изменило Гонзаге. Протиснувшись мимо Фортемани, который бесстрастно наблюдал за происходящим, привалившись спиной к дверному косяку, не сомневаясь, что миссия придворного окончится провалом, Гонзага с горящими щеками вернулся к Валентине.

Ей ни в коей мере не понравился его рассказ, ибо он не признавался в своём позоре, а заявил, что наёмники скопом бросились на него, желая разорвать на части. Франческо же стоял у окна, барабаня пальцами по подоконнику, устремив взор на залитый лунным светом сад, ни словом, ни жестом не показывая, что угомонил бы наёмников, если б пошёл к ним вместо Гонзаги. Наконец, Валентина повернулась к нему.

— Не могли бы вы… — она замолчала, вновь взглянула на Гонзагу, не желая более ущемлять его и без того сильно уязвлённое самолюбие.

Франческо выпрямился.

— Я могу попробовать, хотя неудача мессера Гонзаги подсказывает мне, что шансов на успех мало. Остаётся лишь надеяться, что он неправильно истолковал их намерения, и мне удастся убедить их разойтись по-хорошему. Я попробую, мадонна, — и с этими словами сошёл с галереи.

— У него всё получится, — заверила Гонзагу Валентина. — На войне он не новичок и знает, с какими словами надо обратиться к этим людям.

— Я желаю ему успеха, — мрачно ответил Гонзага, — но готов с вами поспорить, что итог будет плачевный.

Спорить Валентина не стала, а десять минут спустя Франческо вернулся, такой же невозмутимый.

— Они утихомирились, мадонна.

Валентина удивлённо глянула на него.

— Как вам это удалось?

— Без особого труда, хотя и возникли некоторые осложнения, — он бросил короткий взгляд на Гонзагу и улыбнулся. — Мессер Гонзага обошёлся с ними излишне мягко. Да и невозможно требовать от придворного той суровости, к которой привыкли эти головорезы. С ними нет нужды цацкаться, и лишний подзатыльник будет только во благо, — говорил он вроде бы на полном серьёзе, без тени иронии. Во всяком случае Гонзага последней не уловил.

— Чтобы я пачкал руки об эту мразь? — ужаснулся он. — Да я скорее умру.

— Или вскорости после этого, — вставил Пеппе, незамеченным поднявшийся на галерею. — Госпожа моя, видели бы вы нашего паладина. Наверное, Марс никогда так не гневался, как он, появившись перед этими наёмниками. С какой яростью приказал он укладываться всем спать, пообещав в противном случае загнать их в казарму палкой.

— И они пошли? — спросила Валентина.

— Не сразу. Выпили они достаточно много, чтобы казаться себе храбрецами, и один из них попытался напасть на мессера Франческо. Но тот скрутил наглеца в бараний рог и повелел Фортемани бросить его в подземелье и держать там, пока тот не протрезвеет. А затем вышел, не дожидаясь исполнения своих приказов, полагая, что более его присутствие не требуется. И не ошибся. Они поднялись, кто-то выругался, но не слишком громко, дабы не услышал Фортемани, и отправились на боковую.

Валентина одарила Франческо восхищённым взглядом и самыми тёплыми словами поблагодарила его за храбрость. Граф сразу же расцвёл.

— На войне вам часто доводилось попадать в подобные передряги? — но слова эти были скорее утверждением, чем вопросом.

— Да, разумеется, — кивнул Франческо.

И тут Гонзага решил воспользоваться удобным случаем, чтобы побольше узнать о личности этого наглеца.

— Но мы ещё не удостоились чести услышать ваше имя, — промурлыкал он.

Франческо обернулся к нему, мысли с быстротой молнии проносились в его голове, хотя лицо оставалось спокойным. Открываться ещё не время, решил он, ибо близкое родство со Сфорца могло вызвать недоверие со стороны Валентины. Все знали, что Джан-Мария всегда высоко ценил графа Акуильского, а весть о его внезапном падении и изгнании не могла достичь ушей племянницы герцога Гвидобальдо, ибо она укрылась в Роккалеоне до того, как об этом стало известно в Урбино. Имя его могло возбудить подозрение, а разрыв с Джан-Марией был бы истолкован как мнимый, направленный лишь на прикрытие истинных целей. Уж Гонзага постарался бы убедить в этом Валентину, благо она прислушивалась к мнению придворного.

— Меня зовут Франческо, как я и говорил вам.

— Но есть же у вас и фамилия, — заинтересовавшись, добавила Валентина.

— Да, но она столь похожа на имя, что не заслуживает упоминания. Я — Франческо Франчески, странствующий рыцарь.

— И рыцарь истинный, — и так нежно улыбнулась ему Валентина, что Гонзага закипел от злобы.

— Что-то не слышал я такой фамилии. Ваш отец…

— Тосканский дворянин, — тут Франческо не погрешил против истины.

— Но не придворный? — предположил Ромео.

— Нет, — подтвердил Франческо его догадку.

— Ага! — воскликнул Гонзага, а затем добавил с лёгким пренебрежением, которое осталось незамеченным простосердечной Валентиной. — Но тогда ваша мать…

Щёки Франческо полыхнули румянцем.

— Моя мать познатней вашей, — последовал резкий ответ, сопровождаемый пронзительным смехом шута.

Гонзага поднялся, тяжело дыша, взгляды мужчин скрестились, словно мечи, а Валентина в недоумении смотрела на них.

— Господа, господа, о чём вы спорите? — поспешила она вмешаться. — Почему вы смотрите друг на друга как враги?

— Для честного человека он слишком чувствителен к расспросам, мадонна, — ответил Гонзага. — Как змея, затаившаяся в траве, он готов пустить в ход ядовитые зубы, чувствуя, что мы пытаемся раскусить его.

— Стыдитесь, Гонзага! — встала и Валентина. — Что вы такое говорите? Или Бог лишил вас разума. Господа, вы оба мои друзья, а потому не гоже вам враждовать друг с другом.

— Мысль интересная, — прокомментировал шут.

— А вы, мессер Франческо, забудьте его слова. Он не хотел вас обидеть. У него чересчур богатое воображение, но доброе сердце.

В то же мгновение чело Франческо разгладилось.

— Раз вы меня просите, а он подтвердит, что не имел в виду ничего плохого, я не буду держать на него зла.

Гонзага, поостыв, понял, что зашёл слишком далеко, и с охотой пошёл на мировую. Но при расставании с Валентиной, после того как Франческо уже ушёл, не преминул нанести ещё один удар.

— Мадонна, и всё-таки я не доверяю этому человеку.

— Не доверяете? Почему? — нахмурилась Валентина.

— Объяснить не могу, но сердцем чувствую, что-то не так, — и коснулся рукою груди. — Если вы скажете, что он не шпион, можете называть меня дураком.

— Пожалуй, справедливо и первое, и второе, — она рассмеялась, а затем добавила, уже строже. — Идите спать, Гонзага. Сегодня у вас не всё в порядке с головой. Пеппино, позови моих дам.

Но едва они остались одни, Гонзага подошёл к Валентине вплотную. Муки ревности толкнули его на отчаянный шаг. Лицо побледнело, глаза горели мрачным огнём.

— Пусть будет по-вашему, мадонна, но завтра, уедем мы отсюда или останемся, его с нами не будет.

Валентина величественно выпрямилась, гордо вскинула голову.

— Решать это будем я и он.

Гонзага глубоко вдохнул, но в голосе его зазвучали железные ноты.

— Предупреждаю вас, мадонна! Если этот безымянный sbirro[1574] попытается встать между нами, клянусь Богом и всеми святыми, я его убью!

Открывающаяся дверь прервала монолог Гонзаги, он отступил, поклонился и мимо вошедших дам Валентины выскользнул из комнаты. Но, едва переступил порог, его дёрнули за рукав. Посмотрев вниз, он увидел Пеппино. Наклонился, повинуясь знаку шута.

— Только для ваших ушей, ваше сиятельство, — прошептал тот. — Тут один пошёл за шерстью, а вернулся стриженым.

Грубо оттолкнув шута, Гонзага зашагал к себе.

А Валентина присела у окна, злость и изумление боролись в ней. Щёки побледнели, грудь учащённо вздымалась. Впервые Гонзага дал ей понять, какова его истинная цель, но сделал это столь неуклюже, что лишил себя даже надежды на успех, а вызвал лишь негодование, обратившись к ней в недопустимом тоне. Но более всего её изумляло, как он вообще посмел признаться ей в своих чувствах. Ибо означало это только одно: Гонзага не понимал, что в её глазах он был, есть и будет только слугой, которому прежде всего надлежит знать дистанцию между ним и его господами.

Гонзага, в те же минуты меряя комнату шагами и улыбаясь самому себе, думал совсем о другом, и мысли его были весьма оптимистичными. Конечно, он поспешил. До сбора урожая ещё далеко, плод не созрел, но и нет ничего плохого в том, что он легонько тряхнул дерево. Пусть и преждевременно, но с большей лёгкостью свалится плод, когда придёт срок. Он вспоминал мягкость Валентины, её неизменно доброе отношение к себе, не подозревая, что чувства эти естественны для девушки, и аура доброты окружает её точно так же, как розу — нежный аромат. Она источает этот аромат, ибо так распорядилась мать-природа, а вовсе не потому, что запах нравится мессеру Гонзаге. И заснул он в полной уверенности, что всё идёт как нельзя лучше.

Граф Акуильский прохаживался по своей комнате в Львиной башне. Он улыбнулся, когда взгляд его упал в угол: там, среди вооружения, сложенного Ланчотто, тускло блестел щит с гербом, на котором лев Сфорцы мирно соседствовал с орлом Л’Акуилы.

— Если бы мой дорогой Гонзага увидел этот щит, он бы более не любопытствовал насчёт моих родителей, — и, осторожно вытащив щит, Франческо растворил окно и бросил его в ров, после чего лёг и вскоре заснул с улыбкой на лице и образом Валентины в сердце.

Да, ей требовалась иная, дружеская рука, дабы уберечь её от посягательств Джан-Марии, решившего доказать своё право на Валентину силой оружия. И рука эта будет его, если только она не ответит отказом. Уже засыпая, Франческо прошептал её имя. Спал он крепко, а пробудил его громкий стук в дверь и тревожный голос Ланчотто.

— Просыпайтесь, господин мой! Скорее! Мы в осаде!

Глава 17

ВРАГ
Граф спрыгнул с кровати, поспешил к двери, чтобы впустить слугу, который возбуждённо сообщил ему, что Джан-Мария ночью прибыл под стены Роккалеоне и расположился лагерем на равнине перед замком.

Ланчотто всё ещё говорил, когда вошедший паж передал Франческо просьбу монны Валентины незамедлительно прийти в зал приёмов. Он торопливо оделся и вместе с Ланчотто, следующим за ним по пятам, спустился вниз.

Пересекая второй внутренний двор, они увидели дам Валентины, обсуждающих случившееся с фра Доминико. Последний, в торжественном облачении, намеревался служить утреннюю молитву. Франческо вежливо поздоровался с ними и прошёл в зал, оставив Ланчотто за порогом.

Валентина совещалась с Фортемани. Разговаривая с ним, она ходила по залу, более ничем не выдавая своего волнения. А страх, если он и закрался в её душу в час испытаний, вообще не проявлялся никоим образом. При виде Франческо радостная улыбка осветила её лицо. Она приветствовала его, как самого близкого друга. А затем печально вздохнула.

— Я искренне сожалею, мессер Франческо, что мои неудачи коснулись и вас. Мне сказали, что замок осаждён, так что ваша судьба слилась с нашей. Ибо не будет вам дороги, пока Джан-Мария не снимет осады. И у меня больше нет выбора, уезжать или оставаться. Нас принудили принимать бой.

— Госпожа моя, я не могу разделить ваши сожаления на мой счёт, — с готовностью, даже весело ответил Франческо. — Поступок ваш, мадонна, кто-то может расценить как безумие, но это безумство храбрых, и я буду горд, если вы позволите привнести в него и свою лепту.

— Но, мессер Франческо, вы же ничем мне не обязаны.

— Долг истинного рыцаря — помогать попавшей в беду деве. И я не могу найти лучшего применения своим рукам, как взять в них оружие и защитить вас от герцога Баббьяно. Я у вас на службе, монна Валентина, и располагайте мною, как сочтёте нужным. Война для меня не в диковинку, и я смогу принести хоть какую-то пользу.

— Назначьте его губернатором Роккалеоне, — предложил Фортемани, благодарный тому, кто спас ему жизнь. Кроме того, гигант понимал, что едва он сам — Гонзага, естественно, в расчёт не брался — сможет организовать оборону замка лучше Франческо.

— Вы слышали, что сказал Эрколе? — тон Валентины показывал, что предложение Фортемани ей по душе.

— Мадонна, для меня это слишком большая честь, — с достоинством ответил Франческо. — Но, если вы доверите мне замок, я буду защищать его до последнего вздоха.

Не успела она сказать и слова, как через боковую дверь в зал влетел Гонзага, побледневший, с полой плаща, перекинутой через правую руку вместо обычной левой. Да и вообще по его наряду было видно, что одевался, он в спешке, без свойственной ему тщательности. Франческо он сухо кивнул, Фортемани словно и не заметил, низко склонясь перед Валентиной.

— Я очень огорчён, мадонна… — но Валентина прервала его.

— Для того нет особой причины. Разве мы этого не ожидали?

— Пожалуй, что да. Но я надеялся, что Джан-Мария не посмеет зайти столь далеко.

— Надеялся? Даже после того известия, что принёс нам мессер Франческо? — только сейчас, похоже, у неё открылись глаза. — Что-то я не слышала от вас подобных речей, когда вы советовали мне бежать в Роккалеоне. Тогда вас не смущало, что предстоит схватиться с Джан-Марией. Наоборот, вас переполнял боевой пыл. С чего же такая перемена? Уж не надвинувшаяся ли опасность тому причина?

Презрение в голосе Валентины больно било по тщеславию Гонзаги, к чему, собственно, она и стремилась. Вчерашнее его поведение подсказало девушке, что нет нужды поддерживать то ложное впечатление, будто она сверх меры благоволит к нему. Да и сегодняшнее поведение Гонзаги, пусть не в критический, но достаточно сложный момент, выставило его в новом свете, и Валентине никак не нравилось то, что она видела.

Гонзага поник головой, щёки его полыхнули румянцем стыда: упрёки эти прозвучали в присутствии Фортемани и Франческо, этого выскочки.

— Мадонна, — заговорил он с достоинством, словно последние слова Валентины относились не к нему, — я пришёл сообщить вам, что герольд Джан-Марии просит его выслушать. Вы позволите мне принять его?

— Вы очень заботливы, Гонзага, — ответила она. — Но я не сочту за труд выслушать его сама.

Гонзага поклонился, затем искоса глянул на Франческо.

— Кстати, мы можем договориться и о пропуске для этого господина.

— Едва ли они разрешат ему уехать, — последовал ответ. — Да и нет нужды просить их об этом, поскольку мессер Франческо согласился принять пост губернатора Роккалеоне. Но мы заставляем герольда ждать. Господа, не подняться ли нам на стену?

Они поклонились и последовали за ней, Гонзага первый, с перекошенным от ярости лицом, ибо это назначение он счёл ответом на жаркие слова, которые прошлым вечером прошептал на ухо Валентины.

Пересекая двор, Франческо отдал первый приказ, и шестеро наёмников присоединились к ним, дабы герольд увидел, что осаждавшим придётся иметь дело с вооружённым гарнизоном, а не с беззащитной девушкой.

У рва их ожидал высокий мужчина на сером жеребце. Шлем его ярко блестел на утреннем солнце, алый плащ украшал лев с герба Сфорцы. Он низко поклонился, увидев Валентину и её свиту. Граф Акуильский заблаговременно надвинул шляпу на лоб, дабы лицо его оставалось в тени.

— От имени моего господина, высокородного и могущественного Джан-Марии Сфорца, герцога Баббьяно, я предлагаю вам сдаться, сложить орудие и открыть ворота.

Последовала короткая пауза, после чего Валентина спросила герольда, всё ли он сказал или что-то упустил. Герольд, вновь склонившись к холке жеребца, ответил, что послание герцога Баббьяно передано ей полностью.

Валентина повернулась к сопровождавшим её мужчинам. На лице её отразилось смущение. Она понимала, что должна дать достойный ответ, но не знала, как это сделать, ибо её монастырские наставницы и представить себе не могли, что их подопечная окажется в столь щекотливой ситуации, а потому и не научили её, что надобно предпринять в подобном случае. Обратилась она к Франческо.

— Ответьте ему, господин губернатор, — улыбнулась Валентина, и Франческо, выступив вперёд, наклонился над зубцом крепостной стены.

— Господин герольд, — голос его звучал хрипло, не так, как всегда, — если вас это не затруднит, скажите мне, с каких это пор герцог Баббьяно находится в состоянии войны с Урбино, ибо я не вижу другой причины, объясняющей появление его войск у этого замка и требования о сдаче.

— Обращаясь с этим посланием к Валентине делла Ровере, — прокричал герольд, — его светлость заручился согласием герцога Урбино.

Тут Валентина оказалась рядом с Франческо и, более не церемонясь, высказала всё, что накопилось у неё на душе.

— Это послание, мессер, равно как и присутствие здесь вашего господина, лишь новое звено в череде оскорблений, которым я подверглась с его стороны. Скажите ему об этом. А ещё я попрошу моих советников разобраться, есть ли у него право посылать вас ко мне с таким поручением, после чего, возможно, он получит ответ на свой вызов.

— Может быть, мадонна, вы хотите, чтобы его светлость подъехал сюда, чтобы переговорить с вами лично?

— Вот этого мне совершенно не хочется. Мне уже представлялся случай сказать Джан-Марии всё, что я о нём думаю, — и гордо повернувшись, показывая тем самым, что аудиенция окончена, она отошла от крепостных зубцов.

Потом она провела короткое совещание с Франческо, который высказал несколько предложений, способствующих укреплению обороны замка. Валентина одобрила их все, без исключения. Настроение у неё заметно улучшилось, ибо теперь рядом с ней был человек, действительно знающий толк в военном деле. Ей нравилось даже просто смотреть на его стройную, подтянутую фигуру, на пальцы, привычно охватывающие рукоять меча, спокойное, не ведающее страха лицо. И даже когда он говорил о грозящих им опасностях, они казались не такими уж страшными — так уверенно звучал его голос.

Вместе с Фортемани Франческо незамедлительно перешёл к реализации предложенных им мер. Теперь гигант следовал за ним, как верный пёс за хозяином, понимая, что видит перед собой истинного солдата удачи, наёмника-профессионала, в сравнении с которым сам он ненамного отличается от набранного им отребья. Передалась Эрколе и уверенность Франческо, ибо последний вроде бы относился к происходящему как к комедии, разыгрываемой герцогом Баббьяно. Франческо вдохновил Валентину и Фортемани, последний же поднял боевой дух солдат. Энергия графа Акуильского передалась и им, а из восхищения своим новым командующим родились и окрепли уважение к порученному им делу и гордость за сопричастность к тому, что вершилось на их глазах. Ещё через час Роккалеоне, до того тихий и покойный, воинственно гудел, словно растревоженный улей, а Валентина, видя всё это, изумлялась могуществу волшебника, которому она вверила свою крепость, ибо только чудо могло так преобразить её гарнизон.

Только единожды хладнокровие изменило Франческо. Случилось это после того, как, спустившись в пороховой погреб, он обнаружил там лишь одну бочку с порохом. Он повернулся к Фортемани и спросил, где Гонзага распорядился сгрузить боеприпасы. Фортемани знать ничего не знал, а потому Франческо отправился на розыски Гонзаги. И нашёл его в самшитовой аллее, где придворный что-то жарко втолковывал Валентине. При появлении Франческо Гонзага разом смолк, нахмурился.

— Мессер Гонзага, где вы храните порох? — осведомился Франческо.

— Порох? — Гонзагу охватило предчувствие беды. — А разве его нет в погребе?

— Есть… маленькая бочка, достаточная для того, чтобы раз или два выстрелить из орудия, не оставив ничего для наших аркебуз. Где порох, который вы привезли с собой?

— Весь порох в погребе. Другого нет.

Франческо застыл, на мгновение потеряв дар речи, не сводя глаз с придворного. А затем не смог сдержать гнева.

— Так-то вы намеревались защищать Роккалеоне? — голос его разил, словно меч. — Запасли в достатке вина, не забыли про стадо овец да всяческие деликатесы. Вы намеревались забросать врага костями или полагали, что никакой осады не будет?

Вопрос этот угодил в самое яблочко, и Гонзага вспыхнул, словно порох, запасти который он не удосужился. Его ярость была столь велика, что ответил он, как должно мужчине.

С презрением в голосе отмёл он обвинения Франческо, завершив тираду предложением решить спор поединком, пешими или конными, мечом или копьём.

Но тут вмешалась Валентина, осадив их обоих. Но с Франческо она говорила вежливо, выразив надежду, что он наилучшим образом использует всё то, чем располагает Роккалеоне. С Гонзагой же — с крайним пренебрежением, ибо вопрос Франческо, так и оставшийся без ответа, окончательно открыл ей глаза. Она и так уже достаточно отчётливо представляла, с какой целью Гонзага побуждал её к побегу из Урбино, а теперь отпали и последние сомнения. Она вспомнила его поведение, когда пришла весть, что Джан-Мария полон решимости осадить и взять штурмом Роккалеоне, его совет покинуть замок. А ведь в Урбино он убеждал её, что на силу надобно отвечать силой.

Эту словесную перепалку прервал звук горна.

— Герольд! — воскликнула Валентина. — Пойдёмте, мессер Франческо, узнаем, что он скажет нам на этот раз.

И увела Франческо, оставив чуть не плачущего от унижения Гонзагу в тени самшита.

Герольд вернулся, чтобы сообщить: ответ Валентины не оставляет Джан-Марии иного выхода, кроме как дождаться прибытия герцога Гвидобальдо, который уже в пути. Прибытия правителя Урбино, полагал Джан-Мария, будет достаточно, чтобы Валентина пошла навстречу его требованию открыть ворота и сдаться на милость победителя.

Таким образом, остаток дня прошёл в Роккалеоне мирно, если не считать бури, поселившейся в сердце Ромео Гонзаги. В тот вечер он сидел за ужином, никем не замечаемый, за исключением дам Валентины да шута, несколько раз проехавшегося насчёт его мрачности. Сама же Валентина всё своё внимание уделяла графу, и пока Гонзага, поэт, певец, признанный острослов, в общем, образцовый придворный, молчал, надув губы, этот выскочка, неотёсанный мужлан развлекал сидящих за столом весёлыми историями, завоевав симпатии всех, за исключением, разумеется, мессера Гонзаги.

Об осаде граф говорил столь легко и непринуждённо, что на душе у его слушателей заметно полегчало. Нашлось у него что сказать и о Джан-Марии, и Валентина и дамы вдоволь насмеялись. Он ясно дал понять всем, что, хотя воевать ему пришлось достаточно много, ни одна кампания не увлекала его больше, чем оборона Роккалеоне. А в победном исходе он не сомневался.

Дамы млели от восторга. Ещё бы! Раньше жизнь сталкивала их лишь с мужчинами-марионетками, наполнявшими парадные залы и приёмные дворцов, которые умели лишь кланяться да витиевато излагать свои далеко не глубокие мысли, то есть с теми, кто волею судеб всегда окружает правителей. А тут перед ними предстал человек совершенно иного склада, несомненно, высокого происхождения, от которого веяло духом военного лагеря, а не затхлостью дворца, начисто лишённый позёрства, столь ценимого при дворе герцога Урбино.

Был он молод, но уже не зелен, красив, и именно мужской красотой. Мелодичный его голос, как им уже доводилось слышать, мог становиться суровым, требующим беспрекословного выполнения отданного приказа. А уж если он смеялся, то от души, без всяких задних мыслей.

И Гонзаге не оставалось ничего иного, как молча злиться, про себя кляня на все лады человека, которого он бы и на пушечный выстрел не подпустил ко дворцу.

Вечер этот не доставил ему радости, но следующий день принёс ещё большие разочарования.

Утром к Роккалеоне прибыл герцог Урбино и сам, в сопровождении одного горниста, подошёл ко рву. В третий раз под стенами замка прозвучал горн.

Как и днём ранее, Валентина поднялась на стену в сопровождении Франческо, Фортемани и Гонзаги. Последнего не приглашали, но и не стали гнать прочь, а потому он плёлся в хвосте, вроде бы по-прежнему считаясь одним из офицеров Валентины.

Франческо для столь торжественного случая облачился в боевой наряд и появился, с головы до ног закованный в сверкающую сталь. На шлеме развевался плюмаж, забрало он поднял, но издалека разглядеть черты его лица не представлялось возможным. Так что сохранялась надежда, что Гвидобальдо его не узнает.

Встреча с герцогом не оставила у Валентины тёплых воспоминаний. Подданные его любили, но с племянницей он держался отстранённо, не допуская сближения. Вот и теперь он и не попытался воззвать к голосу крови. Пришёл Гвидобальдо с войной, как правитель, желающий вразумить взбунтовавшегося вассала, потому и обратился к Валентине с соответствующими словами.

— Монна Валентина, — никакого намёка на то, что она — его племянница, — хотя ваше непослушание глубоко огорчает меня, не рассчитывайте и не надейтесь на какие-либо привилегии или милосердие, обусловленные тем, что вы — женщина. Мы отнесёмся к вам точно так же, как к любому мятежнику, пошедшему против воли властелина.

— Ваше высочество, я не ищу для себя никаких привилегий, кроме тех, что дарованы мне, женщине, матерью-природой. Привилегии эти никоим образом не имеют отношения к войне и оружию и состоят лишь в том, что я имею право отдать руку и сердце лишь моему избраннику. И пока вы не осознаете того, что я — женщина, а осознав, не примиритесь с этим и не дадите мне слова, что Джан-Мария мне более не жених, до тех пор я останусь здесь, несмотря на вас, ваших солдат и вашего союзника, полагающего, что путь к сердцу женщины лучше всего прокладывать пушечными ядрами.

— Я думаю, у нас найдутся средства заставить вас вспомнить о чувстве долга, — последовал мрачный ответ.

— Долга перед кем?

— Перед государством, принцессой которого вы удостоились чести родиться.

— А как же мой долг перед собой, моим сердцем, женским естеством? Или это в расчёт не берётся?

— Это не те вопросы, по которым принято спорить через крепостную стену. И приехал я сюда не для дискуссии, а чтобы предложить вам сдаться. Если же вы ответите отказом, пеняйте на себя.

— И буду пенять, но не подчинюсь вам. Сдаваться я не собираюсь. Делайте, что хотите, если считаете, что насилие делает честь вашему мужскому достоинству и рыцарству. Я обещаю вам, что Валентина делла Ровере никогда не станет женой герцога Баббьяно.

— Так вы отказываетесь открыть ворота? — голос Гвидобальдо уже дрожал от ярости.

— Окончательно и бесповоротно.

— И долго вы намерены упорствовать?

— До последнего моего вздоха.

Гвидобальдо саркастически рассмеялся.

— Тогда я умываю руки и более не отвечаю за последствия вашего решения. Оставляю вас заботам будущего мужа, Джан-Марии Сфорца. Он, похоже, очень торопится со свадьбой, так что может излишне жёстко обойтись с замком, но вина за это будет лежать только на вас. Но я заранее предупреждаю вас, что полностью одобряю любые его действия. И прошу задержаться ещё на несколько минут, чтобы выслушать те слова, которые, возможно, хочет сказать вам его светлость. Надеюсь, что его красноречие окажется более убедительным.

И, отсалютовав Валентине, Гвидобальдо развернул лошадь и ускакал. Девушка, наверное, ушла бы, но Франческо убедил её остаться и подождать герцога Баббьяно. Время это Валентина и Франческо провели в оживлённой беседе, прохаживаясь по стене. Гонзага и Фортемани ходили следом, первый — в мрачном молчании, сверля спину Франческо яростными взглядами.

С высоты крепостных стен они обозревали полураздетых солдат, торопливо ставящих зелёные, коричневые, белые палатки. Маленькая армия насчитывала не более сотни человек, ибо Джан-Мария полагал, что большего числа для взятия Роккалеоне не потребуется. Тем более что основную ставку, как они поняли, наблюдая за лагерем, он делал не на живую силу, а на десять тяжёлых, запряжённых быками повозок, выкатившихся из леса. На каждой покоилась пушка. А уж за ними показались телеги с амуницией и съестными припасами.

Гвидобальдо тем временем достиг лагеря и спешился у шатра, высившегося в самой его середине. Из шатра, размерами поболе палаток, вышел низкорослый толстяк, в котором острые глаза Франческо без труда разглядели Джан-Марию.

Слуга подвёл жеребца, помог господину сесть в седло, а затем в сопровождении того же горниста Джан-Мария двинулся к замку. У самого рва натянул поводья, увидев Валентину, снял шляпу и склонил рыжеватую голову.

— Монна Валентина, — позвал он, устремив вверх взгляд маленьких, жестоких глаз, а когда она подошла к крепостным зубцам, продолжил. — Я искренне сожалею, что его высочество, ваш дядя, не смог добиться своего. И, раз он потерпел неудачу, боюсь и у меня немного шансов на успех, во всяком случае, если рассчитывать только на слова. И всё-таки я прошу дозволения переговорить с вашим капитаном, кто бы он ни был.

— Мои капитаны перед вами, — ровным голосом ответила Валентина.

— О? И их так много? Сколько же у вас солдат?

— Достаточно, — вмешался Франческо, из глубины шлема голос его звучал глухо, — чтобы разнести вас и всю собранную вами шваль на мелкие клочки.

Джан-Мария устремил на него злобный взгляд, но увидел лишь стальные латы да тёмный зев поднятого забрала.

— Кто ты такой, негодяй? — вопросил Джан-Мария.

— Сам ты негодяй, будь ты хоть двадцать раз герцог, — последовал ответ, сопровождаемый смехом Валентины.

Никогда ещё, с тех пор как Джан-Мария издал первый крик, появившись из чрева матери, ни один человек не одёргивал его так грубо. Стоит ли удивляться, что его бледное лицо побагровело.

— Слушай меня внимательно! — проревел он. — Какая бы судьба ни ждала остальных защитников замка после того, как я захвачу его, тебе лично я обещаю верёвку и крепкий сук, на котором тебя и вздёрнут.

— Ба! — отмахнулся рыцарь. — Поначалу птичку нужно поймать. И не надейтесь, что Роккалеоне достанется вам, словно перезревший плод, упавший на землю. Пока я жив, вашей ноги тут не будет, ваша светлость, а жизнь мне очень дорога, и просто так я с ней не расстанусь.

Тут Валентина повернулась к Франческо, глаза её уже не смеялись.

— Довольно, мессер! — прошептала она. — Не стоит ещё более раздражать его.

— Да, да, — заверещал Гонзага. — Более ничего не говорите, а не то вы нанесёте нам непоправимый урон.

— Мадонна, — герцог Баббьяно тоже более не желал общаться с Франческо, — я даю вам двадцать четыре часа на раздумья. Вы видите прибывшие в лагерь орудия. Завтра, когда вы проснётесь, они будут нацелены на ваши стены. Более сказать вам мне нечего. Могу я просить вашего дозволения перед отъездом переговорить с мессером Гонзагой?

— Раз вы уезжаете, можете говорить с кем угодно, — презрительно бросила Валентина и, повернувшись, знаком предложила Гонзаге подойти к краю стены.

— Я могу поклясться, что этот шут уже дрожит от страха перед возмездием, — прокричал герцог, — и, возможно, страх заставит его руководствоваться здравым смыслом. Мессер Гонзага, как я понимаю, вы нанимали на службу гарнизон Роккалеоне, а потому предлагаю вам отдать приказ опустить мост. Именем Гвидобальдо, равно как и своим, обещаю всем прощение, за исключением того мерзавца, что стоит рядом с вами. Но если ваши солдаты окажут сопротивление, будьте уверены, что я не оставлю в Роккалеоне камня на камне и не пощажу никого.

Гонзагу трясло, как лист на ветру, лицо его посерело, от ужаса перехватило дыхание. А потому ответил за него Франческо.

— Мы слышали ваши условия. Нам они не подходят. Так что не сотрясайте воздух пустыми угрозами.

— Мессер, мои условия не для тебя. Я не знаю, кто ты такой. Не собираюсь обращаться к тебе и не желаю, чтобы ты говорил со мной.

— Если вы задержитесь здесь ещё на минуту, то с вами заговорят аркебузы, — и тут же скомандовал воображаемому воинству, слева от себя. — Аркебузы наизготовку! Запалить фитили! Ну, господин герцог, вы уезжаете или прикажете разнести вас в клочья?

В ответ послышался поток проклятий, перемежающихся угрозами в адрес Франческо.

— Приготовиться к стрельбе! — прокричал Франческо, и герцог, прервав речь на полуслове, поскакал прочь вместе с трубачом, а им вслед нёсся хохот Франческо.

Глава 18

ПРЕДАТЕЛЬСТВО
— Мессер, вы добьётесь того, что нас всех повесят, — пробормотал Гонзага, когда они спустились со стены. — Разве так говорят с принцами?

Валентина нахмурилась, недовольная тем, что Гонзага посмел упрекать её рыцаря. Но Франческо вновь рассмеялся.

— Клянусь святым Павлом, как, по-вашему, мне следовало с ним говорить? Прибегнуть к лести? Молить о пощаде, убеждать, что строптивую даму можно уломать и без помощи артиллерии? Нет, мессер Гонзага, мне это не подходит.

— Похоже, храбрость мессера Гонзаги убывает именно тогда, когда ей надобно возрастать, — заметила Валентина.

— Мадонна, вы путаете храбрость с безрассудством, — возразил Гонзага.

Вскорости оказалось, что не только Гонзага придерживается того же мнения, ибо во дворе к ним приблизился коренастый, заросший чёрными волосами наёмник. Звали его Каппоччо.

— Мессер Гонзага, мессер Эрколе, можно вас на пару слов, — и такой наглостью веяло от его обращения, что все остановились, а Франческо и Валентина, шедшие впереди, обернулись, чтобы послушать, что же он скажет. — Когда я поступал к вам на службу, вы дали мне понять, что рисковать шкурой не придётся. Мне сказали, что ни о какой войне не может быть и речи, в крайнем случае, возможна случайная стычка с солдатами герцога. В этом вы убеждали и моих товарищей.

— Это правда? — Валентина посмотрела на Фортемани, к которому, собственно, и обращался Каппоччо.

— Да, мадонна, — кивнул тот. — Но я повторял лишь услышанное от мессера Гонзаги.

— Значит, вы, — Валентина повернулась к Гонзаге, — прямо заявляли, что воевать им не придётся?

— Можно сказать, да, мадонна, — с неохотой признал Гонзага.

Долго смотрела на него Валентина.

— Мессер Гонзага, кажется, я начинаю понимать, что вы за человек.

Каппоччо, однако, мало интересовали подобные сантименты, а посему он продолжил.

— Мы все слышали разговор вашего нового губернатора и его высочества герцога Баббьяно. В том числе и выставленные им условия, которые отклонил господин губернатор. И я хочу сказать вам, мессер Эрколе, что у меня нет желания оставаться в Роккалеоне, дожидаясь, пока Джан-Мария захватит замок и вздёрнет меня на суку. В этом меня поддержат многие.

Валентина не сводила глаз с полного решимости лица Каппоччо, и впервые в её сердце закрался страх. Она уже начала поворачиваться к Гонзаге, чтобы как следует отчитать его, но вмешался Франческо.

— Стыдись, Каппоччо. Как ты мог заговорить об этом в присутствии нашей госпожи, трус ты этакий.

— Я не трус, — Каппоччо покраснел. — На поле боя я готов сражаться за того, кто мне платит. Но сидеть в крепости и ждать, пока тебя придушат, словно крысу, — это не по моей части.

Франческо встретился с ним взглядом, затем посмотрел на остальных шестерых или семерых наёмников, столпившихся за спиной Каппоччо и жадно вслушивающихся в каждое слово. Выражение их лиц не оставляло сомнений в том, что все они разделяют его мнение.

— Солдат ли ты, Каппоччо? — с издёвкой спросил Франческо. — Или я должен сказать, в чём ошибся Фортемани, беря тебя на службу. Ему, похоже, следовало сразу определить тебя на кухню в помощь повару.

— Господин рыцарь!

— Ба! Да ты повышаешь на меня голос? Или ты думаешь, что я такой же, как ты, и пугаюсь шума?

— Шум меня не пугает.

— Неужели? Тогда чего же ты наложил в штаны от пустых угроз герцога Баббьяно? Будь ты действительно солдатом, ты не стал бы говорить: «Я готов умереть так, а не иначе». И твоё утверждение, что ты готов умереть в чистом поле, — ложь.

— Нет! Не ложь!

— Тогда почему ты готов умереть там, но не здесь? Или ты забыл, что не человек, но судьба определяет место и время смерти? Но успокойся, женщина, — Франческо рассмеялся и возвысил голос, чтобы его хорошо слышали остальные наёмники. — Умирать тебе не придётся, ни там, ни здесь.

— Когда Роккалеоне сдастся…

— Роккалеоне не сдастся, — прогремел Франческо.

— Хорошо, когда его возьмут штурмом.

— Его не возьмут штурмом, — в голосе губернатора звенела уверенность. — Будь у Джан-Марии в союзниках время, он бы уморил нас голодом. Но времени-то у него и нет. Враг стоит на границе его герцогства, и через несколько дней, максимум, через неделю, ему придётся возвращаться в Баббьяно и защищать собственную корону.

— Тем больше у него оснований подвергнуть замок бомбардировке, — по тону Каппоччо чувствовалось, что этот аргумент он считает неотразимым.

Но Франческо незамедлительно оспорил это утверждение.

— Не верьте этому. Говорю вам, Джан-Мария на такое не пойдёт. А если и отдаст приказ открыть огонь, разве эти стены рухнут от нескольких ядер? На штурм он может решиться, но не мне объяснять солдату, что двадцать храбрых парней, а я считаю вас таковыми, несмотря на твои, Каппоччо, трусливые речи, без труда расправятся и с тысячью человек, не говоря уже о сотне, что привёл с собой герцог. И учти, я говорю тебе только то, во что верю сам, ибо Джан-Мария, как ты, должно быть, помнишь, обещал повесить и меня. Я солдат, как и ты, а потому и рискуем мы одинаково. И разве я колеблюсь, сомневаюсь в победе только потому, что мне пригрозили виселицей? Стыдно, Каппоччо! Менее милосердный губернатор сам вздёрнул бы тебя за такие слова, подстрекающие к бунту. Я же вот стою и спорю с тобой, потому что у меня на счету каждый храбрец, а я уверен, что и ты из их числа. Давай забудем о твоих сомнениях. Они недостойны солдата. Будь смел, решителен, и после того, как побеждённый герцог снимет осаду, тебя и твоих товарищей будет ждать щедрое вознаграждение.

Франческо повернулся, не дожидаясь ответа Каппоччо, застывшего с поникшей головой и горящими от стыда щеками, и повёл Валентину через двор к лестнице, ведущей в зал приёмов.

Шёл он размеренным шагом, ни разу не оглянувшись, словно и не сомневаясь в том, что приказы его будут выполнены, но, едва за ними закрылась дверь, резко повернулся к Эрколе.

— Вооружитесь аркебузой и возьмите с собой моего слугу, Ланчотто. Если эти твари всё ещё намерены бунтовать, застрелите того, кто попытается открыть ворота. Стреляйте наверняка, а потом дайте мне знать. Но главное, Эрколе, позаботьтесь о том, чтобы они вас не видели, даже не подозревали о вашем присутствии, чтобы не преуменьшать воздействие на них моих слов.

Тут Валентина одарила его таким восхищённым взглядом, что Гонзага позеленел от зависти.

— Небеса смилостивились надо мной и в час беды послали мне на помощь настоящего мужчину. Вы думаете, — глаза её не отрывались от его лица, в котором она не увидела даже малейшего признака неуверенности. — Вы думаете, они успокоятся?

— Это я вам гарантирую, мадонна. Но что это? Почему я вижу слёзы у вас на глазах? Плакать вам совершенно незачем.

— Я всё-таки женщина, — она улыбнулась, — со всеми свойственными нам слабостями. Мне казалось, что всё рухнуло. И рухнуло бы, не будь вас. Если они взбунтуются…

— Пока я здесь, этого не будет, — заверил её Франческо, и Валентина, в восторге от своего рыцаря, поспешила к дамам, чтобы успокоить их и пообещать, что при такой надёжной защите ничего дурного им не грозит.

Франческо направился к себе, чтобы снять латы, а Гонзага решил прогуляться по крепостному валу, сжигаемый ненавистью, теперь уже не к безродному выскочке, а к Валентине, которая посмела предпочесть этого мужлана, грубияна, головореза ему, ослепительному Гонзаге. Вышагивая под синим полуденным небом, он уже мечтал о том, чтобы наёмники, несмотря на уверения Франческо, взбунтовались, и тогда Валентина поймёт, что напрасно она доверилась этому проходимцу, и его обещания — всего лишь слова. И тут же вернулись к нему мысли о его собственных смелых замыслах, о любви к Валентине, о благосклонности, которую она выказывала ему до появления этого болтуна. Он горько рассмеялся, вновь осознав, что теперь она отдаёт предпочтение не ему, а Франческо.

С другой стороны, дни настали грозные, война надвинулась вплотную, а именно в такой ситуации Франческо мог проявить себя во всём блеске. Ну на что годился этот sbirro в мирное время? Разве мог он соперничать с ним, Гонзагой, в остроумии, элегантности, манерах? Обстоятельства, так сложились обстоятельства, а потому вся вина падала на них. В другой ситуации Валентина — в этом у Гонзага не было ни малейших сомнений — даже не взглянула бы на Франческо, пока рядом с ней находился он, Гонзага. А вспомнить их первую встречу, у Аскуаспарте. Вновь проклятые обстоятельства сложились в пользу Франческо, ибо женщины более чем расположены к раненым и больным.

И он уже убеждал себя в том, что мог бы обвенчаться с Валентиной, не появись в Роккалеоне Франческо, а обвенчавшись, опустить мост и спокойно выехать из замка, ибо едва ли Джан-Мария пожелал бы жениться на его вдове. Да и Гвидобальдо, по натуре добрый и милосердный, не стал бы долго гневаться и скорее простил, чем повесил, ибо ничего бы не выиграл, оставив племянницу вдовой. Да, если бы не Франческо, риск его полностью бы оправдался, и он покинул Роккалеоне с высоко поднятой головой.

Он смотрел вниз, на равнину, уставленную палатками, и чёрная ненависть вперемешку с таким же чёрным отчаянием застилала ему глаза. Вот тут и подумалось ему, а не отказаться ли отпрежних планов, раз они рухнули в одночасье, и не обратиться ли к новым, призванным, по меньшей мере, спасти его от виселицы? Ибо теперь он понимал, что обречён — вне зависимости от того, падёт ли Роккалеоне или выстоит. Ему припомнили бы организацию побега из Урбино, и не мог он ожидать пощады ни от Джан-Марии, ни от Гвидобальдо.

И неожиданно его озарило: он увидел путь к спасению. Гонзага замер, затем воровато оглянулся, в опасении, что кто-то прочитал его чёрные мысли. Успокоился, никого не увидев, вернулся в свою комнату, нашёл перо, чернила, лист бумаги и одним махом написал:

«В моих силах призвать гарнизон к неповиновению и открыть ворота Роккалеоне. Тем самым замок окажется у вас в руках, а я докажу вам, что не желаю участвовать в мятеже монны Валентины. Что вы можете предложить мне, если я выполню обещанное? Ответьте немедленно, воспользовавшись тем же средством доставки, что и я, но не отправляйте послание, если увидите меня на крепостной стене».

Гонзага сложил лист, написал: «Его высочеству герцогу Баббьяно», прошёл в арсенал, открыл дверцы большого шкафа у стены, достал арбалет, натянул тетиву, привязал письмо к стреле, установил её на ложе, плотно затворил дверь, приблизился к узкой бойнице, поднял арбалет. Направил его на палатку герцога и выстрелил. И, к полному его удовольствию, попал в цель: стрела порвала тент и исчезла внутри.

Сразу же в лагере поднялась суета. Забегали солдаты, несколько человек вывалились из палатки. Гонзага узнал Джан-Марию и Гвидобальдо.

Стрелу передали герцогу Баббьяно. Тот коротко глянул на замок, отбросил полог палатки и скрылся.

Гонзага широко распахнул дверь в арсенал, чтобы видеть, есть ли кто на крепостном валу, и вернулся к окну, в нетерпении дожидаясь ответа. Не прошло и десяти минут, как вновь появился Джан-Мария, кликнул арбалетчика, что-то ему передал, указал рукой на Роккалеоне. Гонзага двинулся к двери, сердце его стучало, как барабан. Если бы на стене появился кто-то посторонний, он успел бы показаться меж зубцов и тем самым остановить арбалетчика. Но повода для тревоги не нашлось, и вскоре стрела запрыгала по камням крепостной стены. А ещё через мгновение Гонзага держал в руках ответ Джан-Марии.

Развязал бечёвку, отбросил стрелу в угол, развернул письмо, прочитал его, привалившись плечом к стене.

«Если с вашей помощью Роккалеоне станет моим, вы вправе рассчитывать на мою благодарность. Я гарантирую вам полное прощение и награду в тысячу золотых флоринов».

Радостная улыбка осветила лицо Гонзаги. Он и не рассчитывал на такую щедрость. Естественно, он примет условия Джан-Марии, а Валентина пусть поздно, но поймёт, что не следовало ей целиком полагаться на мессера Франческо. Пусть он теперь попробует спасти её, как обещал. И ещё вопрос, взбунтуются наёмники или нет? Злобный смешок сорвался с губ Гонзаги. Она получит хороший урок и, став женой Джан-Марии, раскается в том, что столь пренебрежительно отнеслась к Ромео Гонзаге.

Он вновь рассмеялся и тут же похолодел от ужаса, услышав за спиной чьи-то мягкие шаги.

Сжал письмо герцога в комок и в испуге бросил его через стену. А затем, тщетно стараясь стереть с лица страх, повернулся.

И увидел Пеппе, сверлящего его взглядом.

— Ты что, выслеживаешь меня? — голос его дрожал, а посему звучал не так грубо, как ему хотелось бы.

Шут насмешливо поклонился.

— Монна Валентина желает видеть вас в саду, ваша светлость.

Глава 19

ЗАГОВОР И КОНТРЗАГОВОР
Быстрые глаза Пеппе видели, как Гонзага смял и бросил через стену лист бумаги, не ускользнул от него и испуг, отразившийся на лице придворного. По натуре очень любопытный, Пеппе по собственному опыту знал, более всего интересно именно то, что люди пытаются скрыть. И посему, как только Гонзага поспешил к Валентине, шут высунулся из-за зубцов.

Поначалу он ничего не увидел и уже огорчённо подумал, что листок упал в воду и унесён бурным потоком. Но затем, устроившись на выступе, присмотрелся повнимательнее, заметил-таки бумажный комок, лежащий футах в десяти ниже потайной дверцы над подъёмным мостом.

Тайком, ибо Пеппе не имел привычки посвящать кого-либо в свои планы без крайней на то надобности, он раздобыл моток крепкой верёвки. Открыв металлическую дверцу, накрепко привязал к ней один конец, а второй осторожно опустил вниз, опасаясь, как бы не столкнуть в воду бумажный комок.

Ещё раз убедившись, что за ним никто не наблюдает, Пеппе начал спуск. Перебирая по верёвке руками, а ногами упираясь в гранитные блоки стены, он добрался до бумажного комка, изготовился, быстрым движением руки схватил комок, тут же сунул его в рот, зажал зубами и быстро-быстро, словно обезьянка, вскарабкался наверх.

Опять удостоверился, что подвиги его остались незамеченными как защитниками замка, так и осадившими его войсками Джан-Марии, свернул верёвку, закрыл дверцу, запер замок, задвинул засовы и прошёл в караулку, где не было ни души, чтобы положить ключ на место. А потом, с таинственным письмом в руке, поспешил к фра Доминико, который на кухне жарил барашка, освежёванного тем же утром. Осада замка лишила его защитников свежей рыбы, зайцев и лесных птиц.

Увидев шута, монах привычно обругал его, ибо при всей своей святости не чурался бранных слов, но Пеппе на этот раз не ответил тем же, побудив тем самым доброго монаха справиться, не заболел ли он.

Не отвечая на вопрос, шут разгладил смятый листок, прочитал написанное, присвистнул и засунул за пазуху.

— Что это у тебя? — полюбопытствовал фра Доминико.

— Рецепт жаркого из мозгов монаха. Редкий деликатес, знаешь ли, — с тем Пеппе и отбыл, сопровождаемый злобным взглядом и новыми проклятиями.

А Пеппе отнёс письмо графу Акуильскому. Тот внимательно прочитал его, спросил Пеппе, каким образом оно попало к Гонзаге. К удивлению шута, письмо это не вселило тревогу, но, наоборот, успокоило Франческо.

— Он предлагает Гонзаге тысячу флоринов и свободу. Ну что ж, значит, я не обманул моих людей, убеждая их, что угрозы Джан-Марии не будут подкреплены делом и ни одно ядро не упадёт на Роккалеоне. Сохраним это в секрете, Пеппе.

— Но вы будете присматривать за мессером Гонзагой? — спросил шут.

— Присматривать? Но зачем? Неужели ты полагаешь, что он может принять подобное предложение?

Пеппе поднял голову, хитренько улыбнулся.

— А не думаете ли вы, господин мой, что он сам на него напросился?

— Стыдись, Пеппе, — покачал головой Франческо. — Пусть мессер Гонзага трусоват и годится лишь на то, чтобы играть на лютне, но предать монну Валентину… Нет, нет!

Шут, однако, придерживался иного мнения. С Гонзагой ему доводилось общаться чаще, так что он хорошо представлял себе, с кем имеет дело. Пусть Франческо не верит в его предательство, он, Пеппе, будет держать его под постоянным наблюдением. Что он и делал остаток дня, не теряя Гонзаги из виду. Но не заметил ничего подозрительного, разве что постоянную задумчивость придворного.

Вечером, едва они поужинали, Гонзага пожаловался на зубную боль и с дозволения Валентины вышел из-за стола. Шут поднялся, чтобы последовать за ним, но у порога извечный враг Пеппе, фра Доминико, схватил его за шкирку.

— У тебя тоже болят зубы, бездельник? Оставайся здесь да помоги мне!

— Отпусти меня, добрый отец Доминико, — прошептал Пеппе, и монах, вероятно почувствовав, что дело серьёзное, разжал пальцы.

Но Валентина уже позвала его обратно к столу, так что улизнуть он не успел.

Печально слонялся он по комнате, думая лишь о Гонзаге и его предательстве. И лишь вера во Франческо и нежелание попусту волновать Валентину удерживали Пеппе от того, чтобы поделиться своей тревогой с остальными. Если бы он знал, сколь она обоснована, то наверняка дал бы волю языку. Ибо в это самое время, когда он помогал фра Доминико уносить грязную посуду, Гонзага беседовал с Каппоччо, охранявшим северную стену.

Без обиняков он сказал наёмнику, что напрасно он сам и его товарищи поддались утром уговорам Франческо, ибо доводы рыцаря ничем не подкреплены.

— Говорю тебе, Каппоччо, — подвёл итог Гонзага, — оставаясь здесь и продолжая бессмысленное сопротивление, вы лишь туже затягиваете верёвку на своих шеях. Как видишь, я с тобой откровенен.

Однако подобную откровенность Каппоччо воспринял довольно скептически. И заподозрил, что Гонзага руководствуется другими целями, помимо заботы о благополучии наёмников. Он остановился, уперев алебарду в гранит крепостной стены, и всмотрелся в лицо придворного, едва различимое в пробивающемся сквозь облака лунном свете.

— Вы полагаете, что мы сглупили, послушав мессера Франческо, и нам следовало ещё днём покинуть Роккалеоне?

— Да, именно об этом я и толкую.

— Но почему именно вы даёте нам такой совет? — в голосе Каппоччо слышалось удивление.

— Потому что, Каппоччо, — последовал уклончивый ответ, — меня, как и вас, затянули в эту историю ложными обещаниями. И Фортемани я давал те гарантии, что получил сам. И не готовился к смерти, что поджидает здесь нас всех. Честно тебе скажу, мне просто страшно.

— Кажется, я начинаю понимать, — пробормотал Каппоччо. — Если мы уйдём из Роккалеоне, вы присоединитесь к нам?

Гонзага кивнул.

— Но почему вы не обговорите всё это с Фортемани? — Каппоччо ещё мучили сомнения.

— Фортемани! — Гонзага всплеснул руками. — Клянусь Богом, только не с ним. Он околдован этим Франческо. Вместо того чтобы ненавидеть этого подонка, благо у Фортемани есть на то причины, он бегает за ним, как собачонка, и повинуется каждому его слову.

Вновь Каппоччо всмотрелся в лицо Гонзага. Но луна совсем скрылась в тучах.

— А откровенны ли вы со мной? Или скрываете за вашими намерениями что-то ещё?

— Друг мой, — ответил Гонзага, — дождитесь, пока поутру к стенам не приедет за ответом герольд Джан-Марии. Тогда вы вновь услышите условия, на которых вам сохранят жизнь. А до того ничего не предпринимайте. Но вот когда вам пообещают пытку и виселицу, полагаю, вы сами без труда определите, где искать спасения. Вы спрашиваете, чем я руководствуюсь, обращаясь к вам? Я уже всё сказал, и душа моя — открытая книга. Цель у меня простая — сохранить свою жизнь. По-моему, повод достаточно веский.

Ему ответил презрительный смех, ибо трусов не любит никто.

— Куда как веский. Тогда завтра я и мои товарищи уйдём из Роккалеоне. Можете на нас рассчитывать.

— Но не верьте мне на слово. Дождитесь герольда. И действуйте, лишь услышав его условия.

— Будьте покойны.

— И нет нужды говорить твоим друзьям, что предложение это исходит от меня.

— Хорошо, я сохраню наш разговор в тайне, — вновь рассмеялся наёмник, вскинул алебарду на плечо и заходил по крепостной стене.

Гонзага же отправился спать. Неистовая радость охватывала его при мысли о том, что он сумел отомстить Валентине, и не было у него никакого желания видеться с ней в этот вечер.

Однако наутро, когда к стенам замка подскакал герольд, Гонзага стоял рядом с ней. А Франческо тем временем руководил шестёркой наёмников. Повинуясь его приказам, они с шумом и грохотом выкатывали пушки, четыре маленьких, ещё три калибром побольше, и расставляли их меж зубцов, рассчитывая произвести должное впечатление на герольда.

Командуя наёмниками, Франческо прислушивался к тому, что говорил герольд. Тот вновь повторил условия сдачи, прибавив, что в случае сопротивления после взятия замка все оставшиеся в живых защитники будут повешены. А закончил тем, что в безграничном своём милосердии Джан-Мария даёт им полчаса на раздумье, чтобы принять решение. Если по истечении этого срока ворота не откроются, он начнёт бомбардировку. В послании своём Джан-Мария слово в слово повторил то, что предложил ему Гонзага во втором письме, посланном, как и первое, арбалетной стрелой.

Ответил ему Франческо. Он как раз присел у одного из орудий, чтобы убедиться, что оно наведено на цель, громко похвалил наёмников, после чего подошёл к Валентино и обратился к герольду, не заметив, что его люди скоренько скатились со стены во двор.

— Передайте его высочеству герцогу Баббьяно, что он напоминает мальчика из сказки, который слишком часто кричал: «Волк! Волк!» Скажите ему, мессер, что гарнизон не боится его угроз, равно как не интересуется и его обещаниями. Если он действительно намерен подвергнуть замок бомбардировке, в добрый час. Мы готовы ответить огнём на огонь. Может, он не знал, что у нас есть пушки, но вот они, перед вами. Они наведены на лагерь и после первого выстрела в нашу сторону сметут его с лица земли. Предупредите его, что рука у нас не дрогнет. Мы не сторонники кровопролития, но, если он первым применит артиллерию, пусть пеняет только на себя. Передайте ему наш ответ и попросите более не беспокоить нас пустыми угрозами.

Герольд поклонился и отбыл в изумлении. Поразила его не только решимость защитников Роккалеоне, но и наличие у них пушек. Естественно, он и предположить не мог, что пушки не заряжены, ибо пороха в замке нет. Не догадался об этом и Джан-Мария, у которого слова Франческо вызвали ярость, смешанную с разочарованием, ибо он очень надеялся на бунт наёмников, обещанный ему Гонзагой.

После того как герольд ускакал под громкий смех Фортемани, стоявшего за спиной графа, Валентина с сияющими глазами повернулась к Франческо.

— О, что бы я без вас делала, мессер Франческо! — её переполняло восхищение. — Я прямо дрожу при мысли о том, как бы всё повернулось, не будь вас рядом, — она не заметила злобной улыбки, мелькнувшей на лице Гонзаги. — А где вы раздобыли порох? — вопрос задавался искренне, ибо она так и не поняла, что пушки — всего лишь бутафория.

Фортемани рассмеялся, Франческо улыбнулся.

— Пороха я не нашёл. Мои угрозы, — он обвёл рукой грозную батарею, — ничем не подкреплены, как и угрозы Джан-Марии. Однако, полагаю, на него они произведут должное впечатление. И уж заверяю вас, мадонна, сейчас он не решится на бомбардировку, если у него и вообще были такие намерения. Так что мы можем спуститься вниз и отпраздновать нашу первую победу.

— Пушки не заряжены? — ахнула Валентина. — Но вы говорили так смело, держались столь уверенно!

И лицо девушки осветилось улыбкой, а нахлынувшая на неё при появлении герольда тревога растаяла, как утренняя дымка.

— Ну наконец-то! — воскликнул Франческо. — Вы опять улыбаетесь, мадонна. И правда, никаких поводов для грусти нет. Не пойти ли нам подкрепиться. После утренних трудов я голоден, как волк.

Она повернулась, чтобы вместе с ним сойти со стены, но тут к ним подбежал запыхавшийся Пеппе.

— Мадонна! — выдохнул он. — Мессер Франческо! Наёмники… Каппоччо… Он подбивает их к мятежу.

И пока он рассказывал о том, что происходило внизу, веселье исчезло из глаз Валентины, а лицо её стало мертвенно-бледным. Сильная, смелая, она оказалась неготовой к столь резкой перемене — от победы к возможному поражению.

— Вам дурно, мадонна. Держитесь за меня.

Валентина увидела протянутую руку Гонзаги, ухватилась за неё. А рядом громко выругался Франческо.

— Пеппе, живо в арсенал. Притащи мне двуручный меч. Выбери самый большой. Эрколе, вы пойдёте со мной. Гонзага… нет, вы лучше останьтесь здесь. Присмотрите за монной Валентиной.

И лишь после этого подошёл к краю крепостной стены, чтобы взглянуть во двор, где Каппоччо всё ещё что-то втолковывал наёмникам. При виде Франческо крики их взлетели к небу. Более всего они напоминали свору собак, заметивших добычу.

— К воротам! — вопили они. — Опускаем мост! Мы принимаем условия Джан-Марии. Не желаем умирать, словно крысы.

— Клянусь Богом, так вы и подохнете! — взревел Франческо. Нетерпеливо повернул голову. — Пеппе! Принесёшь ты меч или нет!

Но шут уже спешил к нему, сгибаясь под тяжестью огромного двуручного меча, длиной в добрых шесть футов. Франческо выхватил у него меч, а затем наклонился и прошептал Пеппе на ухо короткий приказ. Гонзаге удалось расслышать лишь последние слова.

— … в шкатулке на столе в моей комнате. Принеси его мне во двор.

Горбун кивнул и умчался, а Франческо, словно пёрышко, забросил тяжеленный меч на плечо и двинулся к лестнице. Но его остановила рука Валентины.

— Что вы намерены предпринять? — прошептала она. Глаза её переполняла тревога.

— Подавлю бунт этого отребья, — твёрдо ответил Франческо. — Мы с Фортемани успокоим их или перебьём, — сурово звучал голос графа, и Гонзага не усомнился, что такое ему вполне по силам.

— Вы сошли с ума! — Валентина ещё более испугалась. — Их же двадцать!

— Но на нашей стороне господь Бог, — улыбнулся Франческо.

— Вас убьют! — стояла на своём Валентина. — Нет, не ходите к ним! Не ходите! Пусть убираются на все четыре стороны, мессер Франческо. Пусть Джан-Мария занимает замок. Мне всё равно, лишь бы вы не шли к ним.

Взгляды их встретились. И от голоса Валентины, от осознания того, что тревога за его жизнь перевесила всё остальное — даже ужас перед Джан-Марией, — у Франческо учащённо забилось сердце. С трудом подавил он страстное желание прижать к груди девушку, всегда такую храбрую, а тут вдруг испугавшуюся за него. Он бы поцеловал эти нежные глаза, прошептал ей на ухо ободряющие слова, убедил её, что ничем не рискует. Но он подавил в себе эти чувства и лишь улыбнулся.

— Крепитесь, мадонна, и доверьтесь мне ещё раз. Пока я вас не подводил. Так стоит ли опасаться, что на этот раз меня ждёт неудача?

Валентина, похоже, приободрилась. Слова Франческо укрепили в ней веру в его непобедимость.

— Мы ещё посмеёмся над этим, когда придёт пора прервать наш вынужденный пост, — добавил граф Акуильский. — Вперёд, Эрколе! — и, не теряя ни секунды, легко, не замечая ни лат, ни тяжеленного меча, сбежал по ступенькам.

И успел вовремя. Ибо собравшиеся во дворе наёмники потянулись к воротам, преисполненные уверенности, что их не остановит и сам дьявол. Но неожиданно пред ними возникла высокая, закованная в сталь фигура с мечом на левом плече.

Но они и не подумали остановиться, подбадриваемые криками Каппоччо. И приблизились чуть ли не вплотную, когда Франческо схватился обеими руками за меч, и он, очертив полукруг, сверкнул у них перед глазами, ушёл за голову Франческо, а затем вновь вернулся к ним, отчего они застыли, как вкопанные. А Франческо вновь положил меч на плечо, готовый при первом их движении уложить одного или двух, дабы они поняли серьёзность его намерений.

— Видите, что вас ждёт, если будете упорствовать, — пояснил он обманчиво спокойным голосом. — Стыда у вас нет, стадо трусливых свиней! И годитесь вы лишь на то, чтобы получать жалованье да пьянствовать. На большее вас уже не хватает.

Слова его, словно удары кнута, обрушились на наёмников. Он повторил все вчерашние аргументы, каковыми успокоил Каппоччо. Вновь заверил, что за угрозами Джан-Марии ничего не стоит. И они поступают глупо, отдавая себя в его руки, ибо только за стенами замка они в полной безопасности. Осада не затянется надолго. У них могучий союзник в лице Чезаре Борджа, и его армия уже идёт на Баббьяно, так что Джан-Марии поневоле придётся возвращаться домой. Платят им хорошо, напомнил Франческо, а после снятия осады их ждёт ещё более щедрое вознаграждение.

— Джан-Мария грозится повесить нас всех, если возьмёт штурмом Роккалеоне. Но даже если ему это удастся, неужели вы думаете, что ему позволят воплотить в жизнь эту безумную угрозу? В конце концов все вы — наёмники, вам платит монна Валентина, так что вся вина должна пасть на неё и её капитанов. Мы в Урбино, не в Баббьяно, и правит здесь не Джан-Мария. Неужели вы думаете, что честный, благородный Гвидобальдо позволит вас повесить? Плохого же вы мнения о вашем герцоге. Идиоты, да вам грозит не большая опасность, чем дамам монны Валентины. Гвидобальдо и в голову не придёт наказывать вас за прегрешения его племянницы. Если кого и повесят, так это меня и, возможно, Гонзагу за то, что нанял вас. Но разве я веду разговоры о сдаче? Что, по-вашему, держит меня здесь? Конечно, у меня есть свой интерес, так же, как и у вас, и, если я думаю, что на такой риск стоит идти, почему у вас должно быть иное мнение? Неужто вы такие трусы, что от одних угроз душа у вас уходит в пятки? Или вы стремитесь так войти в историю, чтобы вся Италия, когда речь будет заходить о трусости, говорила: «Пугливые, как гарнизон Роккалеоне?»

В такой вот манере говорил с ними Франческо, то уничтожая их презрением, то вселяя уверенность своими доводами. И в конце концов добился того, о чём впоследствии слагали легенды от Калабрии до Пьемонта[1575], передавая из уст в уста, как доблестный рыцарь одними лишь словами, силой воли да собственным примером подавил бунт отряда наёмников.

А со стены за ним наблюдала Валентина, и на глазах её блестели слёзы — но не от страха, а от гордости за Франческо: теперь она не сомневалась, что победа будет за ним.

Но прежде, когда он только подошёл к наёмникам, страх сжал сердце девушки, и она, повернувшись к Гонзаге, попросила его прийти на помощь рыцарю. Гонзага лишь холодно улыбнулся. И не трусость удерживала его рядом с Валентиной. Обладай Гонзага силой Геркулеса и мужеством Ахилла, он всё равно не сдвинулся бы с места. И прямо сказал об этом.

— Чего ради, мадонна? Почему я должен помогать человеку, которого вы предпочли мне?

Валентина не сразу поняла, о чём он толкует.

— Что вы такое говорите, мой добрый Гонзага?

— Да… ваш добрый Гонзага, — с горечью повторил он её слова. — Ваш домашний пёс, ваш музыкант, но не мужчина, достойный стать вашим капитаном, не мужчина, заслуживающий иного отношения, чем Пеппе или гончие. Я рисковал собственной шеей, быть повешенным, когда спасал вас, укрывал в безопасном месте, недоступном Джан-Марии, а меня отодвинули в сторону, предпочли мне того, кто более сведущ в военном деле. Вы вправе отодвинуть меня в сторону, мадонна, но только потом не просите меня служить вам. Пусть мессер Франческо… — Замолчите, Гонзага! — прервала его Валентина. — Дайте послушать, что он говорит…

И по её тону придворный понял, что напрасно сотрясал утренний воздух смелой тирадой. Ибо, поглощённая происходящим внизу, Валентина пропустила всё мимо ушей. А Франческо повёл себя весьма странно: подозвал к себе вернувшегося Пеппе и взял у него принесённый лист бумаги. Валентина наклонилась вперёд, ловя каждое слово.

— У меня есть доказательство моей правоты. Доказательство того, что Джан-Мария и не собирался обстреливать замок. Это Каппоччо сбил вас с толку своей болтовнёй. А вы, как глупые овцы, дали себя уговорить. А теперь послушайте, какую взятку предлагает Джан-Мария тому, кто откроет ему ворота Роккалеоне, — и, к полному изумлению Гонзаги, зачитал письмо — ответ Джан-Марии на его предложение сдать крепость.

Гонзага побледнел от страха, его начала бить дрожь. А снизу доносился решительный голос Франческо.

— Я спрашиваю вас, друзья мои, предлагал бы его высочество, герцог Баббьяно, заплатить тысячу флоринов, если б действительно намеревался обстрелять (Роккалеоне, а затем брать его штурмом? Письмо написано вчера. Сегодня мы показали ему свои пушки. И если он не решился открыть огонь ранее, неужели он пойдёт на это теперь? Возьмите письмо, удостоверьтесь сами, что я вас не обманываю. Надеюсь, есть среди вас кто-нибудь грамотный?

Он протянул письмо, которое взял из его рук Каппоччо, чтобы передать некоему Авентано, юноше, в своё время учившемуся в семинарии, откуда его изгнали за недостаток веры и прилежания. Громким голосом тот зачитал письмо.

— Кому оно адресовано? — пожелал знать Каппоччо.

— А! — воскликнул Франческо. — Так ли это сейчас важно?

— Для нас важно! — жёстко ответил наёмник. — Если вы желаете, чтобы мы остались в Роккалеоне, мы хотели бы знать его имя. Читай, Авентано.

— Мессеру Ромео Гонзаге, — повиновался юноша, глянув на обратную сторону листа.

И так яростно блеснули глаза Каппоччо, что Франческо покрепче ухватился за меч. Но наёмник лишь зыркнул глазами на Гонзагу и злобно улыбнулся. Пусть и недалёкий умом, он смекнул, что Иуда пытался его руками сдать замок, положив при этом себе в карман тысячу флоринов. Более глубоко Каппоччо заглянуть не мог, но и этого хватило за глаза: он не желал быть пешкой в чужой игре. Остальные наёмники, естественно, понятия не имели о том, что происходило в голове Каппоччо, а потому действия его оказались неожиданными для всех. Ибо он, только что подбивавший к бунту, решительно встал на сторону Франческо. Согласился со всеми доводами рыцаря и заявил, что первым схватится с теми, кто попытается открыть ворота Роккалеоне Джан-Марии Сфорца.

Уход его из стана бунтовщиков, по существу, положил конец и всему бунту. И ещё одно обстоятельство сыграло на руку Франческо: полчаса уже миновали, а пушки Джан-Марии по-прежнему безмолвствовали. Франческо не замедлил со смехом сказать об этом наёмникам, призвал разойтись с миром и добавил, что, по его разумению, пушки не заговорят ни сегодня, ни завтра, ни через неделю, если осада и продлится так долго.

И наёмники, успокоенные доводами Франческо, а ещё более — внезапным решением Каппоччо, потекли в столовую вкусить пищи, приготовленной фра Доминико, и запить её добрым вином.

Глава 20

ВЛЮБЛЕННЫЕ
— Как это письмо попало в ваши руки? — спросила Валентина Гонзагу, когда они спустились во двор, покинутый наёмниками.

— Оно было привязано к арбалетной стреле, упавшей на крепостную стену, когда я прогуливался там в одиночестве, — ответствовал Гонзага.

Самообладание уже полностью вернулось к нему. Он понимал, что ему грозит смертельная опасность, и, как это не покажется странным, охвативший его страх придал ему смелости.

Валентина посмотрела на него с подозрением, но лицо Франческо оставалось бесстрастным.

— Почему вы не отнесли письмо монне Валентине? — спросил он с лёгкой улыбкой.

Щёки придворного порозовели. Он нервно передёрнул плечами и заговорил звенящим от злости голосом.

— Вы, мессер, большую часть жизни провели в лагерях и казармах, и оттого вам не понять всей глубины оскорбления, нанесённого мне Джан-Марией. Вы, должно быть, даже представить себе не можете, как стыдно мне за то, что руки мои прикоснулись к этому мерзкому листку. Я потрясён до глубины души тем, что именно меня выбрал герцог для такой провокации. И уж наверное вам не понять, что более всего меня мучила невозможность отплатить ему сполна. А потому я сделал то, что считал единственно правильным. Смял это письмо и выбросил за стену, постаравшись выбросить из памяти его содержимое. Но ваши шпионы, мессер Франческо, оказались весьма проворны, а потому вы выставили меня на посмешище перед этой братией. Но цель вы преследовали благородную — спасти монну Валентину, и потому я молчал, когда письмо читали вслух.

Говорил он с такой искренностью, что убедил в своей невиновности и Валентину, и Франческо. Глаза девушки даже потеплели, и она уже корила себя за то, что в мыслях обозвала бедного Гонзагу предателем. Но Франческо оказался ещё более великодушным.

— Мессер Гонзага, я понимаю, чем были вызваны ваши колебания, и напрасно вы думаете, что я не способен оценить ваши чувства.

Он уже собирался добавить, что в следующий раз, когда Джан-Мария захочет возобновить переписку, письмо надобно прежде всего показать монне Валентине. Но передумал и со смехом предложил закончить пост и позавтракать, как только он снимет латы.

С тем он и откланялся, а Валентина в сопровождении Гонзаги направилась к столовой. Пытаясь загладить недавнюю подозрительность, Валентина теперь проявляла к нему особое благоволение.

Лишь на одного человека не произвела впечатление пылкая оправдательная речь Гонзага. Пеппе, самый мудрый из шутов, последовал за Франческо и, пока тот переодевался, выложил свои сомнения в искренности придворного. Но Франческо с порога отмёл их. И Пеппе не оставалось ничего другого, как сожалеть о том, что иной умник зачастую может потягаться глупостью с дураком.

Весь день Гонзага крутился вокруг Валентины. Утром беседовал с ней о поэзии, проявляя недюжинную эрудицию, чтобы показать, насколько он образованнее этого солдафона Франческо. Ближе к вечеру, когда жара спала и Франческо проверял, как замок готов к обороне, поиграл с Валентиной и её дамами в шары и уже окончательно пришёл в себя, убедившись, что худшее для него — подозрение в измене — миновало.

Утром Гонзага пребывал в отчаянии, видя, как рушатся его планы. Вечером же, после того как он целый день провёл в компании Валентины, находившей для него лишь добрые слова, Гонзага совсем расцвёл, убедив себя, что всё идёт, как и задумывалось с самого начала. И теперь, если не делать ошибок, он ещё сможет найти путь к сердцу красавицы. А шансы Франческо, полагал он, существенно уменьшились, ибо военные действия отодвигались на неопределённый срок, что подтверждалось посланием Джан-Марии, прибывшим с арбалетной стрелой. Удостоверившись, что заговор Гонзаги провалился, герцог сообщал, что не желает способствовать кровопролитию, которое замыслил безумец, называющий себя губернатором Роккалеоне, а потому не будет спешить с бомбардировкой, полагая, что голод заставит мятежный гарнизон открыть ворота.

Когда Франческо зачитал послание герцога наёмникам, в ответ раздался их радостный рёв. А уважение их к губернатору возросло во сто крат, ибо они на деле убедились в точности его предвидения. Веселье царило и за столом Валентины, но более всех радовался мессер Гонзага, надевший по такому случаю один из самых роскошных своих камзолов, из лилового бархата.

Франческо первым поднялся из-за стола, сославшись на неотложные дела, требующие его присутствия на крепостной стене. Валентина отпустила его, а потом сидела в задумчивости, не участвуя в светской беседе, которую поддерживал Гонзага, и не реагируя на спетый им сонет Петрарки. Едва ли словом обменялись они с Франческо с того сладостного мгновения, когда на крепостной стене они заглянули друг другу в душу, открыв тайну, неведомую остальным. Почему он больше не подошёл к ней, спрашивала себя Валентина. Но вспомнила, что Гонзага целый день вился возле неё, и поняла: получилось так, будто она сама избегала общения с Франческо. И от этой мысли девушка ещё более погрустнела.

Всё росло в ней желание быть рядом с Франческо, слышать его голос, видеть его взгляд — такой, каким он одарил её утром, когда в страхе за жизнь Франческо она пыталась отговорить его идти к наёмникам. Женщина более зрелая, более опытная продолжала бы выжидать, пока Франческо сделает первый шаг. Но Валентина, по своему простодушию, естественно, даже не подумала об этом, а тихонько встала, едва Гонзага допел последний куплет, и молча вышла из столовой.

Стояла чудесная ночь. Ароматы весенних цветов наполняли воздух, безоблачное небо сияло мириадами звёзд, а меж них величественно плыл полумесяц. Такая же луна, вспомнилось Валентине, была и в ту ночь, после их короткой встречи у Аскуаспарте. Направилась она к северной стене, на которую ушёл Франческо, и скоро увидела его, единственную живую душу на крепостной стене. Он стоял, облокотившись на один из гранитных зубцов, и смотрел на огни лагеря Джан-Марии. С непокрытой головой, лишь золотая сеточка тускло блестела в лунном свете. Она неслышно подошла вплотную.

— Предаётесь мечтам, мессер Франческо? — голосок её звенел, словно серебряный колокольчик.

— Эта ночь словно создана для того, чтобы помечтать. — Значит, она не ошиблась в своём предположении. — Но вы спугнули мои мечты.

— И вы сердитесь на меня, — опечалилась Валентина. — Ибо мечты эти, похоже, доставляли вам несказанное удовольствие, если ради них вы оставили… нас.

— Да, вы, конечно, правы. Мечтать всегда приятно. Но на этот раз сожалеть мне не о чем. Вы имели полное право прогнать их прочь, поскольку я мечтал о вас.

— Обо мне? — сердце её учащённо забилось, на щеках выступил румянец, и она возблагодарила ночь, укрывшую её своим крылом.

— Да, мадонна, о вас и нашей первой встрече в лесах у Аскуаспарте. Вы помните её?

— Да, да, — пылко ответила Валентина.

— И вы не забыли, как я поклялся быть вашим рыцарем и при необходимости защищать вас до последнего вздоха? Тогда мы и представить себе не могли, что мне выпадет такая честь.

Валентина не ответила, ибо мысли её вернулись к их первой встрече, которую она так часто вспоминала.

— Думал я и о Джан-Марии, решившемся на эту постыдную осаду.

— Вы… у вас нет дурных предчувствий? — Последние слова Франческо вызвали у неё лёгкое разочарование.

— Дурных предчувствий?

— Вы — здесь, и, значит, встали на сторону мятежницы.

Франческо весело рассмеялся, разглядывая серебрящуюся во рву воду.

— Мои дурные предчувствия относятся к тому времени, когда осада будет снята, и каждый из нас отправится своим путём. А насчёт того, чтобы организовывать оборону и по мере сил помогать вам… Нет, тут мне опасаться нечего. Наоборот, это самое чудесное приключение, дарованное мне судьбой. Я пришёл в Роккалеоне, чтобы сообщить о грозящей опасности, но глубоко в душе надеялся, что послужу вам не только посыльным, но и защитником.

— Не будь вас, мне уже пришлось бы сдаться.

— Возможно. Но пока я здесь, верх они не возьмут. Я с нетерпением жду вестей из Баббьяно. Если б я знал, что там происходит, то мог бы гарантировать, что осада продлится лишь несколько дней. Если Джан-Мария не вернётся домой, он потеряет свой трон. А после этого у вашего дяди пропадёт желание отдавать вас ему в жёны. Для вас, мадонна, это будет радостное событие. Для меня… увы! Так что мне нет никакого смысла приближать его.

Франческо смотрел в ночь, но голос его дрожал от бушующих в душе страстей. Валентина молчала, и, возможно, ободрённый её молчанием и дивным воспоминанием увиденного утром в глазах девушки, он продолжил:

— Мадонна, будь моя воля, я бы мечом прорубил дорогу через этот лагерь и увёз бы вас туда, где нет ни принцев, ни придворных. Но так как это нереально, дорогая мадонна, я бы хотел, чтобы осада длилась вечно.

И тут лёгким ветерком донёсся до него её шёпот.

— А может, и я хочу того же?

Франческо повернулся к девушке, его загорелая рука легла на белоснежные пальчики Валентины, покоящиеся на холодном граните зубца.

— Валентина! — он попытался встретиться с ней взглядом, но девушка не поднимала глаз. Франческо тяжело вздохнул, убрал руку, вновь уставился на лагерь Джан-Марии. — Простите, мадонна, и забудьте о той бестактности, что я позволил себе в своём безумии.

Долго они стояли в молчании, потом Валентина придвинулась к нему и прошептала:

— А если мне не за что прощать вас?

Франческо стремительно повернулся к ней, взгляды их встретились, и они не смогли оторвать друг от друга глаз. Лишь малое расстояние разделяло их лица. Потом Франческо покачал головой.

— Мне остаётся только сожалеть об этом, — голос его переполняла печаль.

— Но почему? — изумилась Валентина.

— Потому что я не герцог, мадонна.

— И что из этого? — воскликнула она и показала рукой на лагерь. — Вон где герцог. И какую бестактность, мессер, могла я обнаружить в ваших словах? Что мне до вашего титула? Для меня вы верный рыцарь, благородный дворянин, надёжный друг, пришедший на помощь в час беды. Или вы забыли, почему я воспротивилась решению дяди? Да потому, что я — женщина, и прошу от жизни не более того, что принадлежит мне по праву. Но и ни на йоту меньше!

Тут она замолчала, и вновь румянцем полыхнули её щёки, ибо она поняла, что сказала слишком много. Чуть отвернулась, вглядываясь в темноту. И услышала у своего уха страстный шёпот:

— Валентина, клянусь душой, я люблю вас.

От нахлынувших чувств у девушки чуть не подогнулись колени. Рука Франческо вновь легла на её руку.

— Но зачем мучить себя несбыточными надеждами? — уже более рассудительно продолжил Франческо. — Вскорости Джан-Мария снимет осаду и отбудет в Баббьяно. Вы обретёте желанную свободу. Куда вы поедете?

Валентина посмотрела на него, словно не понимая вопроса, в глазах её была тревога.

— Куда вы позовёте меня. Куда же ещё мне ехать?

Франческо даже вздрогнул. Такого ответа он не ожидал.

— Но ваш дядя…

— Разве я ему что-то должна? О, я думала над этим, и до… до сегодняшнего утра мне казалось, что выход у меня один — монастырь. Большую часть моей жизни я провела в монастыре святой Софьи, а то, что я увидела при дворе моего дяди, в Урбино, не влечёт меня. Мать-настоятельница меня любит и возьмёт к себе, если только… — тут Валентина посмотрела на него, и взгляд её не оставлял сомнений в том, что она отдаёт себя в его власть.

Голова у Франческо пошла кругом. Он уже не помнил о том, что она — племянница герцога Урбино, а он — граф Акуильский, пусть и дворянин, но далеко не столь высокого происхождения и, уж конечно, ей не пара.

Франческо повернулся к ней, руки его, помимо воли, а возможно, подчиняясь взгляду Валентины, легли ей на плечи. Сдавленно вскрикнув, он прижал девушку к груди. Она на мгновение застыла в его объятьях, потом подняла голову, а он, чуть наклонившись, поцеловал её в губы. Она не противилась, но и не затянула поцелуй, мягко отстранив его рукой. И Франческо, несмотря на охватившую его страсть, мгновенно повиновался.

— Милая! — воскликнул он. — Теперь ты моя, и я не отдам тебя ни Джан-Марии, ни всем герцогам мира.

Она приложила руку к его губам, чтобы заставить его замолчать. Франческо поцеловал ладошку, и Валентина со смехом опустила руку. А затем, всё ещё смеясь, она показала на лагерь Джан-Марии.

— Когда мы окажемся далеко-далеко отсюда, там, где нас не достанут ни власть Гвидобальдо, ни месть Джан-Марии, я буду твоей. Но пока мы должны заключить особое соглашение. Заботы у нас сейчас другие, и, расслабившись сегодня, я, наверное, отниму и у тебя силы, а вот этого нам и не нужно. Ибо только на тебя моя надежда, дорогой Франческо, верный мой рыцарь.

Он уже хотел ответить ей. Сказать, кто он и откуда. Но Валентина указала на подножие лестницы, где в лунном свете была видна мужская фигура.

— Сюда идёт часовой. Оставь меня, дорогой Франческо. Иди. Уже поздно.

Он низко поклонился, покорный, как истинный рыцарь, и ушёл. Душа его была полна любовью.

Валентина смотрела ему вслед, пока он не скрылся за выступом стены. А затем глубоко вздохнула, благодаря небеса за то счастье, которое они даровали ей, облокотилась на гранит и всмотрелась в темноту. Щёки её горели, сердце гулко билось. Она засмеялась от переполняющей её радости. Лагерь Джан-Марии уже не пугал её, а вызывал разве что презрение. Да и чего бояться, когда у неё есть могучий рыцарь, готовый уберечь её от любой напасти.

Не без юмора оценивала она ситуацию, в которой оказалась. Джан-Мария явился к Роккалеоне с войском, чтобы принудить её стать его женой. Но добился лишь того, что она попала в объятия другого мужчины, чьи достоинства смогла оценить лишь благодаря осаде. Ночной аромат, лёгкий ветерок, овевающий разгорячённые щёки, — не в осаждённом замке находилась она, а в самом раю. Монна Валентина запела, но, увы, какой же рай может обойтись без змея, неслышно подкравшегося и зашипевшего под ухом. И заговорил змей голосом Ромео Гонзаги.

— Меня радует, мадонна, что хоть у одного человека в Роккалеоне достаёт мужества петь.

Валентина вздрогнула от неожиданности, повернулась. Взглянула в его злое лицо и даже встревожилась. Посмотрела туда, где лишь недавно стоял часовой. Но ни души не было ни на крепостной стене, ни у лестницы. Лишь она и Гонзага.

Напряжённую тишину нарушали лишь рёв горного потока во рву да окрики охранников в лагере Джан-Марии: «Chi va la?»[1576] Валентина подумала о том, мог ли слышать Гонзага её разговор с Франческо и много ли он увидел.

— Однако, Гонзага, и вы пели, когда я ушла из столовой.

— Чтобы обниматься под луной с этим ничтожеством, бандитом, головорезом!

— Гонзага! Как вы смеете?

— Смею? — передразнил он Валентину вне себя от гнева. — А как же вы, племянница Гвидобальдо да Монтефельтро, благородная дама из рода Ровере посмели прийти в объятья безродного мужлана, солдафона? Но вы ещё в чём-то упрекаете меня, вместо того чтобы сгореть от стыда.

— Гонзага, — теперь и её голос дрожал от ярости, — оставьте меня немедленно, а не то я прикажу всыпать вам плетей.

Мгновение, словно зачарованный, он смотрел на Валентину. Затем воздел руки к небесам и безвольно уронил их. Пожал плечами, недобро рассмеялся.

— Зовите ваших людей. Пусть они выполнят ваш приказ. Забьют меня плетьми до смерти. Хорошая мне будет награда за всё то, что я сделал для вас, за то, что рисковал жизнью. Наверное, мне не следовало ждать от вас ничего иного!

Валентина тщетно пыталась взглянуть ему прямо в глаза.

— Мессер Гонзага, я не отрицаю, что вы верно служили мне, когда готовили побег из Урбино…

— К чему об этом говорить? — фыркнул он. — Вы использовали меня, пока другой не предложил вам свои услуги, не завоевал ваше расположение и не стал командовать всем замком. К чему вспоминать былое?

— К тому, что я теперь расплатилась с вами за вашу службу, — резко ответила Валентина. — Вы берёте плату упрёками, а оскорблениями испытываете теперь моё терпение.

— Удобная же у вас логика. Меня отбросили, как старую одёжку. А расплатились с одёжкой тем, что долго носили её, пока она не изорвалась.

Тут она подумала, что в словах Гонзаги есть доля правды. Возможно, она обошлась с ним излишне сурово.

— Вы полагаете, Гонзага, — тон её чуть смягчился, — что ваша служба даёт вам право оскорблять меня и рыцаря, который служил мне не хуже вас, и…

— Что же он такого сделал по сравнению со мной? В чём он превзошёл меня?

— Но когда наёмники взбунтовались…

— Ба! Вот об этом не надо. Тело Господне! Это его профессия — держать в страхе этих свиней. Он сам — один из них. А разве можно сравнить риск, которому подвергается он, взяв вашу сторону, с тем, что могу потерять я?

— В случае нашего поражения он может расстаться с жизнью, — сухо ответила Валентина. — Можете ли вы лишиться большего?

— В случае поражения, да, — отмахнулся Гонзага. — Это ему дорого обойдётся. Но если дела наши пойдут хорошо и герцог снимет осаду, ему больше нечего бояться. Я же — другое дело. Как бы ни закончилась осада, мне никуда не скрыться от мести Джан-Марии и Гвидобальдо. Они знают о моей роли в этом деле. Знают, что я помогал вам и что без меня вам не удалось бы организовать оборону замка. И чем бы ни обернулось будущее для вас или этого мессера Франческо,мне рассчитывать не на что.

Валентина глубоко вздохнула, прежде чем задать очевидный вопрос.

— Но… разве вы не задумывались, какие могут быть последствия, прежде чем принять участие в этом деле, прежде чем уговаривать меня решиться на такой шаг?

— Да, задумывался, — мрачно признал Гонзага.

— Так что теперь жаловаться?

Он ответил предельно откровенно. Прямо заявил, что любовь к ней толкнула его на такой шаг, да и она сама давала понять, что его любовь не безответна.

— Я давала понять, что люблю вас? — ахнула Валентина. — Матерь Божья! Да чем же, скажите на милость?

— Добрым отношением. Вы столько раз говорили, что вам нравится моя компания. А как вы хвалили песни, которые я слагал в вашу честь! И разве не ко мне обратились вы в час беды?

— Какой же вы наивный, Гонзага! — покачала головой Валентина. — Неужели доброго слова, улыбки, похвалы песне достаточно для того, чтобы считать женщину влюблённой в вас? Да, я действительно обратилась к вам в час беды, как вы справедливо напомнили мне об этом. Но разве истинный кавалер расценивает просьбу беспомощной женщины как знак любви? Предположим, что это так. Но ведь и ваша любовь ко мне не спасёт вас, если дело примет плохой оборот. Даже если бы я благосклонно приняла ваши ухаживания, вы не избежали бы мести моего дяди и Джан-Марии. Наоборот, они ещё более обозлились бы на вас.

И вновь он не стал юлить, ответив, что ему бы ничего не грозило, стань он её мужем.

Тут Валентина громко рассмеялась.

— Да как вам такое могло прийти в голову?

Гонзага оскорбился. Шагнул к Валентине.

— Скажите, мадонна, а чем Ромео Гонзага хуже безродного авантюриста?

— Подумайте сами.

— О чём тут думать? Ответьте мне, монна Валентина. Отчего я, сжигаемый любовью к вам, недостоин вас, а вот поцелуи этого затянутого в железо и кожу бандита вы принимаете с охотой? Странно мне всё это.

— Трус! — вскричала выведенная из себя Валентина. — Собака! — и под её мечущим молнии взглядом мужество Гонзаги растаяло, словно льдинка на ярком солнце. Девушка же взяла себя в руки и уже ровным голосом добавила, что к утру он должен покинуть Роккалеоне. — Воспользуйтесь ночной тьмой и перехитрите патрули Джан-Марии. Оставаться здесь я вам не позволю.

Вот тут Гонзагу обуял страх. Но, надо отдать ему должное, не за своё будущее. Он понял, что, только оставшись в замке, сможет отомстить Валентине за такое отношение к нему. Да, один заговор провалился. Но воображение у него богатое, и он сможет придумать, как открыть Джан-Марии ворота Роккалеоне. А уж тогда за него отомстят! Валентина тем временем отвернулась от Гонзаги, считая разговор оконченным. Но придворный упал на колени, умоляя выслушать его в последний раз.

И девушка, уже сожалея о суровом приговоре и думая, что причина запальчивости Гонзаги лишь ревность, согласилась.

— Не делайте этого, мадонна, — по его тону чувствовалось, что он вот-вот разрыдается. — Не отсылайте меня прочь. Если мне суждено умереть, пусть это случится в Роккалеоне, который я буду защищать до последней капли крови. Но только не отдавайте меня в лапы Джан-Марии. Он повесит меня за мои прегрешения. Пусть немного, но я помогал вам, а если и обезумел, столь неподобающе говоря с вами, то лишь от любви, любви к вам и подозрительности к этому человеку, которого не знаем ни вы, ни я. Мадонна, пожалейте меня. Позвольте остаться в Роккалеоне.

Валентина смотрела на него сверху вниз, раздираемая жалостью и презрением. Жалость победила, и девушка предложила Гонзаге подняться.

— Идите, Гонзага. Отправляйтесь к себе, и будем надеяться, что сон прояснит ваш разум. Мы забудем всё, сказанное здесь, при условии, что более вы об этом не заикнётесь.

Лицемер склонился до земли, схватил край её платья, поднёс к губам.

— Пусть Господь Бог навсегда сохранит ваше чистое и доброе сердце. Я знаю, что не заслужил вашей милости. Но я отблагодарю вас, мадонна, — последняя его фраза казалась очень искренней, но он вкладывал в неё иной смысл.

Глава 21

КАЮЩИЙСЯ ГРЕШНИК
Неделя прошла мирно. Столь мирно, что лагерь Джан-Марии с сотней солдат и десятком орудий казался скорее миражом, чем реальностью.

Бездействие раздражало графа Акуильского, как и отсутствие известий от Фанфуллы. Ему очень хотелось знать, что же происходит в Баббьяно, если Джан-Мария может позволить себе целую неделю торчать у замка, словно в его распоряжении ещё не один месяц. Разгадка была проста, но если б он знал, что терпением герцога он обязан Гонзаге. Ибо придворный изыскал возможность послать ещё одну весточку в лагерь Джан-Марии, подробно изложив, как и почему провалился его заговор. Далее он настойчиво убеждал герцога не спешить, ибо надеялся предложить новый план, успех которого позволил бы тому занять замок без единого выстрела. Похоже, написал он достаточно убедительно, ибо солдаты Джан-Марии не готовились к штурму, не намеревались бомбардировать Роккалеоне. Но, несмотря на смелое обещание, придумать ничего путного за эту неделю Гонзага так и не смог.

Одновременно он всеми силами пытался вновь завоевать доверие Валентины. Наутро после бурного объяснения с девушкой он исповедовался у фра Доминико и принял причастие. И потом каждое утро являлся к мессе, так что монах начал ставить его набожность в пример остальным. Перемена эта не осталась без внимания Валентины, которая воспитывалась в монастыре, а потому считала утреннюю молитву неотъемлемой частью каждого дня. И внезапно проснувшаяся в Гонзаге любовь к Богу несомненно говорила о том, что и он сам после той ночи стал другим человеком. А исповедь и причастие прямо свидетельствовали о его раскаянии, причём раскаянии искреннем, как полагала Валентина, объясняя только этим его ежедневное присутствие на утренней молитве.

А потом девушка стала задаваться вопросом, так ли велик его грех, и пришла к выводу, что немалая вина лежит и на ней. Смирение Гонзаги убедило её и в том, что он более не перейдёт границ приличия, а потому она вновь подарила ему свою благосклонность. И мало-помалу их дружеские отношения полностью восстановились. Валентина полагала, что теперь её доброта не будет истолкована превратно.

В этом она не ошиблась: Гонзага более не позволял оптимизму и тщеславию убаюкать себя ложными надеждами. Теперь-то он знал истинную цену её поведению, всё более укрепляясь в стремлении отомстить, однако внешне держался куда как пристойно, и с лица его ни на миг не сходила улыбка.

Не ограничившись сближением с Валентиной, Гонзага попытался подобрать ключик и к Франческо. И вскоре уже никто в Роккалеоне, не исключая и гиганта Фортемани, не славил рыцаря так часто и с таким восторгом, как мессер Гонзага. Валентина, видя всё, решила, что Гонзага и этим искупает свой грех, и прониклась к нему ещё большим расположением. Проницательный, достаточно хорошо знающий женское сердце, наш Ромео отлично сознавал, что для Валентины похвала её возлюбленному дороже любой другой.

Короче, за неделю Гонзага вновь завоевал всеобщее доверие и любовь. Он как бы родился заново, и лишь Пеппе со всё возрастающим подозрением думал о причинах столь разительных перемен. Он не мог заставить себя поверить, что причина тому — объяснение с Валентиной. Человек — не кокон, способный в одночасье превратиться из мерзкой гусеницы в очаровательную бабочку. А потому он постоянно ждал подвоха от весёлого, ежесекундно улыбающегося, готового всем услужить Гонзаги, и теперь уже неустанно следил за ним. Но слежка эта тоже не осталась незамеченной, а потому однажды Гонзаге удалось обмануть бдительность горбуна и отправить Джан-Марии письмо с описанием нового плана захвата Роккалеоне.

Идея пришла ему в голову внезапно, во время воскресной мессы. Монна Валентина настаивала, чтобы по святым дням на службу в часовню собирался весь гарнизон, за исключением единственного часового, и Франческо добился этого от солдат после продолжительных уговоров. В эти полчаса вполне можно открыть ворота и впустить в замок осаждающих, решил Гонзага. Аккурат на следующую среду приходился праздник тела Христова[1577]. О лучшем случае не приходилось и мечтать.

Стоя на коленях и вроде бы истово молясь, Гонзага обдумывал дьявольский замысел. Единственного часового он мог подкупить, а в случае неудачи — заколоть. Однако он быстро понял, что одному ему мост не опустить, да и скрип цепей мог вызвать тревогу. Но оставалась железная дверца в башне над мостом. От Джан-Марии требовалось лишь соорудить лёгкий подвесной мост, перекинуть его через ров, и путь в замок открыт.

После мессы Гонзага удалился в свою комнату и до малейших подробностей изложил на бумаге свой план. Письмо привязал к арбалетной стреле и, улучив удобный момент, отправил его с крепостной стены. А затем дождался подтверждения Джан-Марии о том, что его план принят, — об особом сигнале на этот случай также говорилось в письме.

Но ещё больше возблагодарил Джан-Мария Господа Бога за ниспосланного ему союзника, предложившего-таки безупречный план взятия Роккалеоне, на следующий день, получив пренеприятные известия из Баббьяно. Подданные его, взволнованные слухами о Чезаре Борджа, собирающем войска для нападения на герцогство, и отсутствием Джан-Марии, могли восстать с минуты на минуту. В городе была образована сильная партия, лидеры которой вывесили на воротах дворца прокламацию с предупреждением, что свергнут Джан-Марию, если тот в течение трёх дней не вернётся для организации обороны герцогства, а также обратятся к Франческо дель Фалько, графу Акуильскому, известному своим патриотизмом и боевыми заслугами, с просьбой принять герцогскую корону и защитить их от могущественного врага.

Прочитав прокламацию, которую привёз Альвари, Джан-Мария поначалу обезумел от ярости. Но потом успокоился. Гонзага обещал сдать Роккалеоне в среду. Да, у него было время сначала обвенчаться с Валентиной, пусть и против её воли, а потом галопом мчаться в Баббьяно. Он успеет туда в срок, назначенный ему его подданными.

Он рассказал обо всём Гвидобальдо и попросил прислать священника, который скрепил бы его союз с Валентиной прямо у замка. Гвидобальдо идея эта не понравилась. Он полагал, что церемонию бракосочетания необходимо провести в Урбино, а венчать их должен кардинал. Джан-Марии на этот раз хватило ума сдержать резкий ответ, уже готовый сорваться с его губ: возражения герцогу Урбино в этом вопросе означали бы конец их союза. Во-первых, Гвидобальдо никому не позволял помыкать собой, во-вторых, понимал, что Джан-Мария куда больше нуждался в союзе с ним, чем он — с Баббьяно. Обо всём этом успел подумать Джан-Мария, а потому обратился к Гвидобальдо не с требованием, а с просьбой, особо подчеркнув, что счёт идёт на часы и задержка с бракосочетанием может привести к нежелательным осложнениям. И он смирением склонил на свою сторону Гвидобальдо, признавшего, что в силу сложившихся обстоятельств надобно отказаться от пышных церемоний.

Договорившись с Гвидобальдо, Джан-Мария ещё раз благословил изобретательность Гонзаги, ибо, не будь его, герцогу пришлось бы штурмовать замок, что привело бы к многочисленным жертвам, но не гарантировало бы успеха.

А Гонзагу тревожило лишь одно — решительность Франческо и его изобретательный ум, способный найти выход из самого сложного положения. Но звёзды, похоже, изо всех сил старались помочь придворному, а потому, неожиданно для него самого, вложили ему в руки мощное оружие.

Так уж получилось, что не только Альвари прибыл из Баббьяно под стены Роккалеоне. На закате дня к замку прискакал Дзаккарья, второй слуга Франческо дель Фалько. Ему пришлось затаиться в лесу, дожидаясь темноты. Но и потом пробраться к крепостным стенам оказалось совсем непросто.

И лишь во втором часу ночи, когда тяжёлые облака скрыли луну, а дело шло к грозе, часовой на восточной стене услышал, как плещется вода во рву, и, приглядевшись, увидел плывущего к замку человека. Оклик его остался без ответа, а потому он повернулся, чтобы поднять тревогу и нос к носу столкнулся с Гонзагой, вышедшим на стену прогуляться перед сном.

— Ваша светлость, — воскликнул часовой. — Кто-то переплывает ров.

— Правда? — Гонзага сразу вообразил, что Джан-Мария решился на ночной штурм. — Измена?

— Об этом я и подумал!

Вдвоём они склонились над парапетом и из чернильной тьмы до них донеслось: «Эй, наверху!»

— Кто ты? — выдохнул в ответ Гонзага.

— Друг. Гонец из Баббьяно с письмами к графу Акуильскому. Сбрось мне верёвку, приятель, а не то я утону.

— Что ты несёшь, болван! — отрезал Гонзага. — Нет в Роккалеоне никакого графа.

— Есть, есть, — возразили внизу. — Мой господин, Франческо дель Фалько, здесь, в замке. Бросай верёвку.

— Фран… — и Гонзага замолчал, словно железные пальцы сжали ему горло. Повернулся к часовому. — Найди верёвку. Во дворе, болван!

И через минуту после возвращения часового Дзаккарья стоял на крепостной стене Роккалеоне. С его одежды потоками стекала вода, собираясь лужицей у ног.

— Сюда, — и Гонзага повёл слугу к арсеналу, где горел фонарь. При его свете придворный оглядел пришельца, а затем велел часовому выйти за дверь, но держаться поблизости.

Приказ этот удивил Дзаккарью. Он-то рассчитывал на более тёплый приём, ибо рисковал жизнью, пробираясь в замок.

— Где мой господин? — осведомился он, гадая, какой пост занимает в Роккалеоне этот разодетый щёголь.

— Так твой господин — Франческо дель Фалько? — спросил Ромео Гонзага.

— Да, мессер. Я служу ему уже десять лет. Я привёз ему письма от мессера Фанфуллы дельи Арчипрети. Их нужно срочно передать ему. Вы отведёте меня к мессеру Франческо?

— Вы промокли до нитки, — участливо проворковал Гонзага. — И можете умереть от простуды, заставив нас искренне сожалеть, ибо только настоящий храбрец может прорваться сквозь кордоны Джан-Марии, — он открыл дверь, кликнул часового. — Отведи его наверх и найди ему сухую одежду, — и Гонзага указал на верхний этаж башни, где действительно хранилась амуниция.

— А письма! — воскликнул Дзаккарья. — Они срочные, а я и так задержался в ожидании темноты.

— Но уж несколько минут ничего не решат, так что тебе сначала надобно переодеться. Пусть письма подождут ещё немного, но зато ты останешься жив и здоров.

— Мессер Арчипрети приказал мне не терять ни секунды!

— Понятно, понятно, — кивнул Гонзага. — Тогда давай письма сюда, и я отнесу их господину графу, пока ты будешь переодеваться.

Дзаккарья замялся. Но посчитал, что от столь заботливого господина, да ещё с таким честным лицом и невинным взглядом, не стоит ждать подвоха. А потому снял шапку и достал из неё запечатанный конверт. Передал Гонзаге и в сопровождении часового направился к двери. Гонзага вышел следом, а затем вновь подозвал к себе часового.

— Вот тебе дукат. Сделай, что я тебе скажу, и получишь вдвое больше. Задержи его в башне до моего возвращения. И никто не должен ни слышать, ни видеть его.

— Хорошо, ваша светлость, но может прийти капитан и поднять шум, не обнаружив меня на посту.

— Об этом я позабочусь. Скажу мессеру Фортемани, что послал тебя с важным заданием, и попрошу заменить тебя. На эту ночь ты освобождён от караульной службы.

Часовой поклонился и двинулся к пленнику: именно так он относился теперь к Дзаккарье.

Гонзага нашёл Фортемани в караулке и сказал ему всё то, что и часовому.

Эрколе аж взвился от негодования.

— По какому праву вы это сделали? Кто разрешил вам менять часового? Святой Боже! А если на замок нападут, пока часовой будет искать для вас конфетницу или книгу стихов?

— Вы забываете, с кем… — с достоинством начал Гонзага.

— Дьявол вас побери! — взревел Фортемани. — Погодите, вот узнает об этом губернатор.

— Ну зачем же так, — от злости Гонзага не осталось и следа, ибо он не на шутку встревожился. — Мессер Эрколе, ну будьте благоразумны, умоляю вас. Стоит ли поднимать тревогу и беспокоить монну Валентину из-за такого пустяка. Да над вами будут смеяться.

— Да? — вот этого Фортемани никак не хотелось. Он на мгновение задумался и пришёл к выводу, что действительно раздувал из мухи слона. — Эй, Авентано. Бери алебарду и отправляйся на восточную стену. Как видите, мессер Гонзага, я выполняю ваше пожелание. Но мессер Франческо обо всём узнает, когда будет обходить посты.

Гонзага ушёл. До обхода оставался ещё час. Достаточно большой срок, чтобы найти оправдание своим поступкам.

Из караулки придворный прямиком направился в свою комнату. Закрыл дверь, зажёг свечу, положил конверт на стол и долго смотрел на большую красную печать.

Вот оно, значит, как! Странствующий рыцарь, низкого, как он полагал происхождения, на поверку оказался знаменитым графом Акуильским, любимцем Баббьяно, чья слава гремела от Сицилии до Альп. А он даже не подозревал об этом. Похоже, у него не всё в порядке с головой. Ведь он слышал достаточно историй о подвигах этого кондотьера, идеала итальянского дворянства. И мог бы догадаться, с кем столкнула его судьба в Роккалеоне. Но какова цель его пребывания в замке? Любовь к Валентине или?.. Задумавшись, Гонзага попытался припомнить, что же ему известно о политической ситуации в Баббьяно. И внезапно его глаза зажглись победным огнём. А не придумана ли эта осада для того, чтобы захватить трон Баббьяно, на который — до него доходили такие слухи — посягал Франческо дель Фалько? Если так, то самое время изобличить его! Для Валентины это будет жестоким ударом! Письмо лежало перед ним. Похоже, в нём содержались ответы на все мучившие его вопросы. Что же писал Фанфулла, приятель графа?

Гонзага взял письмо в руки, тщательно осмотрел печать. Затем вытащил кинжал. Нагрел лезвие свечой, осторожно подсунул кинжал под печать и вскрыл конверт. Развернул письмо, начал читать, и глаза его округлились от изумления, а руки задрожали. Он уселся поудобнее, пододвинул свечу и прочитал письмо ещё раз:

«Господин мой, дорогой граф!

Я не писал вам до тех пор, пока ситуация в Баббьяно не прояснилась окончательно. За несколько часов до отъезда Дзаккарьи гонец повёз Джан-Марии ультиматум. Или тот возвращается в Баббьяно в течение трёх дней, или остаётся без короны, которую его подданные намерены предложить вам, для чего отправят послов в Л’Акуилу, где вы, по их убеждению, находитесь. Поэтому, господин мой, тиран теперь полностью в вашей власти. Как действовать, решать вам. А я могу лишь порадоваться, что оборона Роккалеоне принесла свои плоды, и, надеюсь, вы получите давно заслуженную вами награду. Народ в Баббьяно возбуждён до крайности и не видит иного выхода, кроме как короновать вас на герцогство.

Нам стало известно, что Чезаре Борджа собирает войска для вторжения в Баббьяно, и продолжающееся отсутствие Джан-Марии в такой час ещё более усугубляет ситуацию. Горожане не видят дальше своего носа и не понимают, сколь выгоден для Баббьяно союз с Урбино. Да хранит Господь вашу светлость.

Ваш верный слуга,

Фанфулла дельи Арчипрети».

Глава 22

РАЗОБЛАЧЕНИЕ
— Франческо, — имя это Валентина произносила с видимым удовольствием, — отчего ты так хмуришься?

В столовой они остались вдвоём, остальных Валентина отпустила, и по-прежнему сидели за столом, за которым и ужинали.

Франческо поднял голову, чёрные его глаза переполнились нежностью.

— Меня тревожит отсутствие новостей из Баббьяно, — признался он. — Я-то думал, что Чезаре Борджа подвигнет подданных Джан-Марии на решительные действия. И хотелось бы знать, что там творится.

Валентина встала, подошла к нему, положила руку на плечо, улыбнулась.

— Зачем тревожиться из-за такого пустяка? Не ты ли неделю назад мечтал о том, чтобы осада длилась целую вечность.

— Не думай, что я переменился в этом, любимая, — он поцеловал нежные пальчики, покоящиеся у него на плече. — Благодаря тебе жизнь моя стала совсем иной. Но всё же хочется получить весточку из Баббьяно.

— Но зачем желать невозможного? — воскликнула Валентина. — Каким образом можем мы узнать о происходящем в мире?

Франческо задумался над ответом. Несколько раз за прошедшую неделю он порывался открыться Валентине, но сдерживался, дожидаясь более удобного случая. И вот решил, что миг этот настал. Она полностью доверяла ему, а посему не было смысла и далее хранить молчание. Возможно, он и так слишком долго тянул с признанием. Он уже открыл было рот, чтобы заговорить, но Валентина метнулась к окну, услышав чьи-то торопливые шаги. Через секунду распахнулась дверь, и на пороге возник Гонзага.

Он взглянул на Валентину, на Франческо, который сразу отметил, что щёки придворного побледнели, а глаза блестят, как при лихорадке.

— Монна Валентина, — не закрыв за собой дверь, заговорил Гонзага. Голос его подрагивал, — мне надобно вам кое-что сообщить. Мессер… Франческо, вас не затруднит оставить нас наедине? — и он красноречиво глянул на открытую дверь.

Франческо в недоумении поднялся, вопросительно посмотрел на Валентину, желая знать, подчиняться ему или нет.

Девушка нахмурилась.

— Что именно вы хотите мне сообщить, мессер?

— Дело сугубо личное и очень важное, мадонна.

Валентина повернулась к Франческо, и по выражению её лица он понял, что она извиняется за придворного, но просит оставить их вдвоём. Граф тут же кивнул.

— Я буду у себя, мадонна, пока не придёт время обойти посты, — и с тем вышел.

Гонзага плотно закрыл за ним дверь, а затем приблизился к столу и встал напротив Валентины. Печально вздохнул.

— Мадонна, я молил бы Бога, чтобы слова, которые я сейчас произнесу, сорвались бы с губ другого человека. Ибо теперь, в свете того, что произошло в Роккалеоне, вы можете подумать, что мною движет жажда мести.

Валентина никак не могла взять в толк, к чему он клонит.

— Вы тревожите меня, мой добрый Гонзага, — но на губах её продолжала играть улыбка.

— Увы! Вышло так, что говорить придётся мне. Я раскрыл измену, гнездящуюся в вашем замке.

Валентина более не улыбалась. По тону Гонзаги она поняла, что дело серьёзное.

— Измену? — эхом отозвалась она. — И кто же намерен нас предать?

Замявшись, Гонзага всплеснул руками.

— Не присесть ли вам, мадонна?

Она послушно опустилась на стул, не отрывая глаз от лица Гонзаги.

— Вы тоже сядьте и расскажите мне обо всём.

Гонзага пододвинул стул, расположился напротив Валентины, глубоко вздохнул.

— Доводилось ли вам слышать о графе Акуильском?

— Конечно, как и всем. Самый знаменитый рыцарь Италии, слава его гремит повсюду.

— Знаете ли вы, как относятся к нему жители Баббьяно?

— Насколько мне известно, они готовы носить его на руках.

— И вы, разумеется, знаете, что он — претендент на трон Баббьяно, ибо доводится кузеном Джан-Марии.

— Их близкое родство ни для кого не составляет тайны. А вот о том, что он претендует на трон Баббьяно, я слышу впервые. Но не отклонились мы в сторону?

— Отнюдь, мадонна. Мы идём к цели напрямик, кратчайшим путём. Поверите ли вы мне, если я скажу, что здесь, в Роккалеоне, находится агент графа Акуильского, который в его интересах старается затянуть осаду на как можно более долгий срок?

— Гонзага… — Валентина уже догадалась, что за этим последует, но Гонзага впервые в жизни позволил себе прервать её.

— Подождите, мадонна. Пожалуйста, выслушайте меня до конца, ибо это не просто слова. У меня есть чем их доказать. Этот агент среди нас, и истинная его цель — затягивать и затягивать осаду, для чего он и организовал надёжную защиту замка. Терпение жителей Баббьяно на исходе, и перед лицом угрозы, исходящей от Чезаре Борджа, они вот-вот предложат трон графу Акуильскому.

— Где вы услышали эту грязную сплетню? — Валентина покраснела от негодования, глаза её полыхнули огнём.

— Мадонна, — Гонзага сочувственно покачал головой, — то, что вы назвали сплетней, доказанный факт. Я не стал бы беспокоить вас плодами досужих размышлений. У меня есть доказательство того, что цель графа Акуильского почти достигнута. Джан-Мария получил ультиматум от своих подданных: если в течение трёх дней он не прибывает в столицу, они направляют делегацию в Л’Акуилу, дабы просить графа короноваться на трон Баббьяно.

Валентина поднялась, уже совладав с гневом. Голос её зазвучал ровно, спокойно.

— Где это доказательство? А впрочем, не надо. Каким бы оно ни было, что оно мне докажет? То, что вы сказали о Баббьяно, скорее всего, правда. И наше сопротивление Джан-Марии может привести к тому, что он потеряет герцогство, а граф Акуильский его приобретёт. Но чем вы докажете вашу ложь, утверждая, что мессер Франческо — агент графа. Это ложь, Гонзага, и вы понесёте за неё должное наказание.

Она замолчала, ожидая ответа, но Гонзага не дрогнул, не запросил пощады. Наоборот, продолжал гнуть своё.

— Мадонна, ваши жестокие слова не ранили меня, поскольку других я и не ожидал. Но, когда вам станет известно то, что уже знаю я, вы поймёте, что поторопились с вынесением приговора. Сейчас вы думаете, что я пришёл сюда, затаив в душе зло на мессера Франческо. Нет, мадонна, я не держу на него зла, но мне приходится сожалеть, что я разочарую вас, открою вам глаза на то, как он использовал вас ради достижения собственных целей. Подождите, мадонна. Тем более что я действительно отклонился от истины, назвав мессера Франческо агентом графа Акуильского.

— Ага? Так вы уже отказываетесь от своих слов?

— Только в этом, не более того. Он — не агент, потому что… — Гонзага глянул в потолок, опять тяжело вздохнул и закончил. — Потому что он и есть сам Франческо дель Фалько, граф Акуильский.

Кровь отхлынула от лица Валентины, щёки её побледнели, она наклонилась вперёд, на мгновение задумалась, а затем буквально пронзила Гонзагу огненным взглядом.

— Это ложь! Ложь, за которую вас следует выпороть.

Гонзага пожал плечами и положил на стол письмо Франческо.

— Вот, мадонна. Надеюсь, здесь вы найдёте доказательства моей правоты.

Валентина холодно глянула на письмо. Вначале она хотела кликнуть Фортемани и распорядиться всыпать Гонзаге плетей, но женское любопытство взяло вверх.

— Что это? — бесстрастно спросила она.

— Письмо, которое принёс человек, этой ночью переплывший ров. Я приказал запереть его в арсенальной башне. Написано оно Фанфуллой дельи Арчипрети, адресовано графу Акуильскому. Если память вернёт вас в некий день под Аскуаспарте, вы, возможно, вспомните, что Фанфулла — тот самый дворянин, что ходил в монастырь с фра Доминико и обращался к мессеру Франческо, как к своему господину.

Валентина вспомнила и тот день, и сегодняшние слова Франческо о том, что он с нетерпением ждёт вестей из Баббьяно. Вспомнила она и свой последний вопрос, каким образом он рассчитывает получить весточку из Баббьяно, сидя в осаждённом замке, ответить на который Франческо помешал приход Гонзага. Кстати, Франческо чуть замешкался с ответом. Валентину словно обдало холодом. О, это невозможно, абсурдно! И тем не менее она взяла письмо. Начала читать, сдвинув брови, под пристальным взглядом Гонзаги.

Читала она медленно, закончив, долго молчала, глядя на подпись, сравнивая содержимое письма с тем, что сказал ей Гонзага, и не находя даже намёка на несоответствие.

У Валентины защемило сердце. Мужчина, которому она доверилась, герой, грудью вставший на её защиту, на поверку оказался дешёвым интриганом, преследующим собственные цели, использующим её как пешку в своей игре. Но она вспомнила, как он держал её в объятьях, как целовал, и не смогла заставить себя поверить в его предательство.

— Это заговор, направленный против невиновного. Ваша дьявольская выдумка, мессер Гонзага. Ложь!

— Мадонна, человек, который привёз письмо, всё ещё под стражей. Вызовите к себе его и мессера Франческо. Или допросите одного и узнайте, кто его господин? Если же письмо не кажется вам убедительным доказательством, давайте обратимся к другим фактам. Почему он лгал вам? Почему назвался Франческо Франчески? Почему убеждал вас, вопреки логике, остаться здесь, когда привёз известие о решении Джан-Марии осадить Роккалеоне? Если бы он действительно хотел послужить вам, то предоставил бы в ваше распоряжение собственный замок в Л’Акуиле, оставив Джан-Марии пустое гнездо, как, собственно, я и советовал.

Валентина не знала, что и ответить, а Гонзага стоял на своём.

— Говорю вам, мадонна, никакой ошибки тут нет. Мои слова — истинная правда. И если вы отдадите ему это письмо, он не будет сидеть здесь ещё три дня, а завтра утром тихонько ускользнёт, чтобы к исходу третьего дня прибыть в Баббьяно и заполучить корону, столь легко утерянную его кузеном. Святой Боже! Да не было ещё на земле человека, составившего столь изощрённый план и хладнокровно доведшего дело до логического конца.

— Но… — Валентина запнулась, — в ваших выводах вы исходите из того, что мессер Франческо — граф Акуильский. Может… может, письмо направлено другому человеку?

— Так прикажите привести сюда и посыльного, и графа.

— Графа? — повторила она. — Вы имеете в виду мессера Франческо? — По телу её пробежала дрожь. — Нет, я не хочу более видеть его лицо.

Радостно сверкнули глаза Гонзаги, но усилием воли он подавил рвущееся наружу ликование.

— Но сначала необходимо развеять последние сомнения, — Гонзага встал. — Я попросил Фортемани привести Ланчотто. Он уже ждёт. Могу я позвать его?

Валентина молча кивнула, Гонзага открыл дверь и кликнул Фортемани.

— Я здесь, — донеслось из зала приёмов.

— Приведите Ланчотто, — скомандовал придворный.

Вошёл слуга Франческо, в немалой степени удивлённый происходящим. Допрос повела Валентина, ледяным, внушающим страх голосом.

— Скажи мне, и не вздумай лгать, если тебе дорога жизнь, как зовут твоего господина.

Ланчотто глянул на цинично улыбающегося Гонзагу.

— Отвечай мадонне. Назови имя и титул твоего господина.

— Но, госпожа…

— Отвечай, отвечай! — и маленькие кулачки Валентины забарабанили по столу.

— Мессер Франческо дель Фалько, граф Акуильский.

Не рыдание — смех вырвался из груди Валентины. Глаза Эрколе Фортемани широко раскрылись от изумления, и он, наверное, сам кое о чём бы спросил Ланчотто, но Гонзага приказал ему привести из арсенальной башни часового и человека, оставленного под его охраной.

— Я хочу внести полную ясность, мадонна, — добавил он.

Они ожидали в молчании. Присутствие Ланчотто мешало им продолжить разговор.

Эрколе привёл часового и Дзаккарью, уже переодевшегося в сухое. Не успела Валентина задать вопроса, как слуги Франческо поздоровались друг с другом.

Гонзага повернулся к Валентине. Та сидела, склонив голову, в глазах её застыла невыносимая тоска. И тут же послышались быстрые шаги. Дверь распахнулась, в столовую вошёл Франческо, за ним по пятам следовал Пеппе. Гонзага отступил на шаг, на лице его отразилась тревога.

Дзаккарья же, наоборот, выступил вперёд и склонился в глубоком поклоне.

— Мои господин! — приветствовал он Франческо.

Франческо удивлённо оглядел собравшихся. Его вызвал Пеппе, первым почувствовавший, что беседа Гонзаги с Валентиной добром не кончится. Не отвечая на приветствие слуги, Франческо вопросительно посмотрел на девушку.

Она встала, щёки её горели злым румянцем. Взгляд Франческо, похоже, оказался последней каплей, добившей её. Рука её поднялась, указала на графа.

— Фортемани, посадите графа Акуильского под арест, — скомандовала она, — и, если не хотите поплатиться головой, позаботьтесь о том, чтобы он не сбежал.

Гигант не спешил выполнять приказ, помня о невероятной силе Франческо.

— Мадонна! — ахнул тот.

— Вы слышали меня, Фортемани? Уведите его.

— Моего господина? — воскликнул Ланчотто. Рука его потянулась к мечу. Он посмотрел на графа, готовый обнажить меч по знаку последнего.

— Пусть будет так, — холодно ответствовал Франческо. — Возьмите, мессер Фортемани, — и он протянул ему кинжал, своё единственное оружие.

А Валентина, повелев Гонзаге следовать за ней, направилась к двери. Но Франческо заступил ей путь.

— Подождите, мадонна. Вы должны выслушать меня. Я отдал оружие в полной уверенности, что как только вы меня…

— Капитан Фортемани! — со злостью воскликнула Валентина. — Где положено быть арестованному? Я желаю пройти.

Эрколе, с видимой неохотой, положил руку на плечо Франческо. Но нужды в этом не было. От её слов граф отпрянул, словно от удара. Валентина двинулась к двери, Гонзага — за ней. На мгновение взгляды придворного и Франческо встретились, отчего улыбка, доселе игравшая на губах Гонзаги, исчезла, а колени задрожали. Он ускорил шаг.

Глава 23

АРСЕНАЛЬНАЯ БАШНЯ
Булыжники внутреннего двора, ещё мокрые после ночного ливня, блестели в утренних солнечных лучах.

Шут сидел на грубо сколоченной табуретке в крытой галерее, хмуро глядя на быстро высыхающие камни. Он злился — а такое случалось, не считая, разумеется, стычек с фра Доминико — крайне редко. Пеппе пытался убедить Валентину, что та погорячилась, приказав арестовать Франческо, но его госпожа грубо, чего никогда не случалось ранее, приказала ему развлекать её шутками, а не совать нос в чужие дела. Шут, однако, не подчинился и ошеломил Валентину, прямо заявив, что ещё с той памятной встречи у Аскуаспарте знал, кто такой мессер Франческо. Он уже собирался рассказать об изгнании Франческо из Баббьяно, о его категорическом отказе стать правителем герцогства, чтобы убедить девушку, что у Франческо не было нужды избирать столь извилистый путь к трону, будь у него хоть малейшее желание занять его. Но Валентина резко осадила Пеппе и выгнала вон.

А теперь она отправилась к мессе, а шут уселся в крытой галерее, чтобы в уединении поразмышлять о женском упрямстве и коварстве Гонзаги, ибо он ни на секунду не сомневался, что придворный приложил руку к происходящему.

Так он сидел, уродливый горбун, трясясь от бессильной ярости. Что теперь с ними будет? Не будь графа Акуильского, гарнизон сдался бы ещё неделю назад. Так будут ли они защищать замок, лишившись такого командира?

— Она ещё поймёт, что поступила глупо, но будет поздно. Таковы женщины, — философски заключил Пеппе и печально вздохнул, ибо любил свою госпожу. А посему решил, что после мессы добьётся, чтобы она выслушала его. На этот раз ей не удастся прогнать его прочь, словно трусливого щенка. И уже начал обдумывать, с чего начать, какими словами сразу завладеть её вниманием, когда на ступенях, ведущих в часовню, появился Ромео Гонзага.

Интуитивно Пеппе подался назад, в самую тень, следя глазами за каждым движением придворного. А Ромео огляделся и на цыпочках спустился во двор, похоже, опасаясь, как бы его шаги не услышали в часовне. Затем, не подозревая о присутствии Пеппе, пересёк двор и нырнул в арку. Шут тут же последовал за ним, резонно полагая, что Гонзаге есть что скрывать.

В своей комнате в Львиной башне граф Акуильский, встревоженный судьбой замка, провёл, как и шут, бессонную ночь. Правда, в отличие от Пеппе, он не считал, что во всём виноват Гонзага. Присутствие Дзаккарьи означало, что Фанфулла всё-таки написал ему. Видимо, письмо попало в руки Валентины, и по каким-то строчкам она решила, что граф — изменник.

И Франческо горько упрекал себя за то, что с самого начала не признался, кто он такой. Упрекал и её за то, что она отказалась выслушать человека, которому признавалась в любви. Скажи Валентина, на чём основаны её подозрения, он мгновенно доказал бы их беспочвенность, ибо, защищая Роккалеоне, он не преследовал никаких личных целей. Беспокоило графа и само появление Дзаккарьи. Ждал он его давно, и приезд Дзаккарьи, бесспорно, означал, что он привёз важное известие. Речь, вероятно, шла о том, что времени у Джан-Марии осталось совсем немного, и, загнанный в угол, он может решиться на отчаянную авантюру.

Наёмники Фортемани глухо зароптали, узнав об аресте Франческо. Его крепкая рука держала их в узде, здравый смысл, в чём им уже довелось убедиться на деле, придавал смелости, подбадривал. Франческо доказал своё право на командование, и, доверяя ему, они выполнили бы любой его приказ. А с кем они остались теперь? Фортемани — один из них, поставленный над ними лишь волею обстоятельств. Гонзагу они презирали. Валентина при всей её храбрости всего лишь женщина, неискушённая в премудростях воинского искусства, приказы которой могли привести к катастрофе.

Те же мысли мучили и Фортемани. С превеликой неохотой арестовал он Франческо и, пожалуй, лучше остальных представлял себе последствия этого. Он уже проникся уважением, более того, по-своему полюбил губернатора Роккалеоне, и его восхищение только возросло, когда Фортемани узнал его истинное имя: не было в Италии более знаменитого кондотьера, и имя его почиталось воинами не меньше любого из имён святых покровителей.

Обеспечив охрану арестованного, как приказал Гонзага, ставший командиром гарнизона Роккалеоне, Фортемани провёл ночь у дверей комнаты Франческо. А если быть точнее, то большую часть ночи — в самой комнате.

— Стоит вам сказать слово, и замок будет в ваших руках, — не стал скрывать гигант своих мыслей. — Прикажите, и все мои люди перейдут на вашу сторону.

— Да вы грязный предатель, — рассмеялся Франческо. — Или вы забыли, кому служите? Не будем спешить, Эрколе. Но, если вы хотите оказать мне услугу, вызовите сюда Дзаккарью — человека, который пробрался сегодня ночью в Роккалеоне.

Фортемани, естественно, не отказал. Дзаккарья знал содержимое письма наизусть — на случай, что оно потеряется или его придётся уничтожить. Теперь слуга уже корил себя, что не порвал его на мелкие клочки вместо того, чтобы отдать Гонзаге. Слова Дзаккарьи подтвердили самые худшие опасения графа. Джан-Марии его подданные отпустили только три дня, а посему он наверняка предпримет попытку захватить замок.

Ближе к утру Франческо успокоился, попросил Эрколе принести масляную лампу и сел писать письмо Валентине, в котором надеялся убедить её в своей честности. Так как она не желала слушать его, другого пути у Франческо не было. Письмо он закончил через час, уже после восхода солнца, вновь вызвал Эрколе и попросил его незамедлительно отнести письмо Валентине.

— Я дождусь её у часовни, — пообещал Фортемани.

Он взял письмо и вышел. Но едва он спустился во двор, как увидел бегущего к нему Пеппе. Глаза шута возбуждённо горели, он тяжело дышал.

— Скорее, Эрколе. Пойдём со мной.

— Дьявол тебя раздери, сатанинское отродье… куда ещё? — проворчал гигант.

— Я всё скажу по пути. Нельзя терять ни секунды. Гонзага… готовит измену. Пойдёте вы или нет?

Тут уж Фортемани не заставил просить себя дважды. Застать мессера Гонзагу на месте преступления — да ради этого он пошёл бы и на край света.

Отдуваясь и жадно ловя ртом воздух — многолетнее пьянство и обжорство всё же отразились на его могучем здоровье, Фортемани последовал за шутом, который и рассказал то немногое, что знал. Вслед за Пеппе он поднялся в арсенальную башню. Через бойницу увидел, как Гонзага снял со стены арбалет, сел за стол и начал что-то писать.

— И это всё? — осведомился Эрколе.

— Более ничего, — кивнул шут.

— Ад и небеса! — проревел гигант, остановившись. — И только из-за этого ты заставил меня бежать?

— По-моему, я сказал более чем достаточно, — возразил Пеппе. — Чего вы встали?

— Встал и не сдвинусь с места, — Эрколе побагровел от ярости. — Это что, шутка? Какая тут измена?

— Письмо и арбалет! — нетерпеливо воскликнул Пеппе, вне себя от тупости Фортемани. — О господи, ну разве можно быть таким дураком! Или вы забыли, каким путём попало в Роккалеоне обещание Джан-Марии заплатить тысячу флоринов тому, кто откроет ворота замка? С арбалетной стрелой, глупец! Пошли скорей, а потом я отдам вам свой наряд, ибо любой другой вам не к лицу.

Поняв истину, Эрколе даже пропустил мимо ушей шпильку шута и поспешил за ним через двор и по лестнице, ведущей на крепостную стену.

— Ты думаешь… — начал он.

— Я думаю, что шагать вам надо потише, — отрезал шут. — И не дышите так громко, если хотите застать мессера Ромео врасплох.

Эрколе безропотно подчинился и, осторожно переставляя ноги со ступеньки на ступеньку, сразу отстал от Пеппе. Они подошли к арсенальной башне. И сквозь амбразуру — Гонзага, на их счастье, повернулся к ним спиной — Фортемани убедился, что успел аккурат вовремя.

Придворный стоял, наклонившись, и по знакомому скрипу Эрколе догадался, чем тот занимается: Гонзага натягивал арбалетную тетиву. А на столе лежала стрела с привязанным к ней письмом.

Фортемани метнулся к двери, распахнул её и ворвался в башню.

Крик ужаса и перекошенное гримасой страха лицо Гонзаги встретили его. Когда же придворный узнал вошедшего, он заметно успокоился, хотя и был бледен больше обычного.

— Святой Боже! — выдохнул он. — Ну и напугали вы меня, Эрколе. Я не слышал, как вы подошли.

Но выражение лица Фортемани испугало Гонзагу ещё более. Усилием воли он, однако, совладал с нервами, преградил дорогу к столу, чтобы скрыть лежащую на нём арбалетную стрелу, и спросил, что привело Эрколе в арсенальную башню.

— Мне нужно письмо, которое вы написали Джан-Марии, — последовал прямой ответ. Фортемани не был силён в дипломатии.

Рот Гонзаги приоткрылся, верхняя губа задрожала.

— Что… чт…

— Давайте письмо, — Фортемани надвинулся на придворного, и тот, словно загнанный в угол зверь, решился на отчаянный шаг. Не сходя с места, взмахнул тяжёлым арбалетом.

— Отойдите, а не то, клянусь Богом и всеми святыми, я размозжу вам голову.

Гигант глухо рассмеялся, сомкнул руки на тонкой талии придворного и, как пушинку, поднял его в воздух. Гонзага попытался ударить Эрколе арбалетом, но промахнулся. А в следующее мгновение он уже летел к стене, о которую крепко стукнулся и сполз на пол.

В безумной ярости он попытался встать и броситься на обидчика, но Фортемани, оказавшись проворнее, прижал его к полу, лицом вниз, завернул руки за спину и связал верёвкой.

— Лежи смирно, скорпион! — прохрипел Фортемани, тяжело дыша.

Встал, шагнул к столу, взял со стола письмо, прочитал: «Его высочеству Джан-Марии Сфорца», хмыкнул и ушёл, взяв письмо и заперев за собой дверь.

А Гонзага так и лежал, постанывая и трясясь от страха перед неминуемой карой. Даже Валентина, при всей её доброте, не помилует автора такого письма, ибо оно полностью доказывало его вину. Вписьме Гонзага прямо просил герцога быть наготове к часу утренней молитвы, а по его знаку — взмаху платка с крепостной стены — двинуться к замку. Он же, Гонзага, тем временем откроет железную дверцу над мостом, а далее уже не возникнет никаких трудностей, поскольку весь гарнизон будет в это время в часовне и без оружия.

Когда Франческо прочитал письмо, глаза его мрачно сверкнули, а с губ сорвалось ругательство. Но не ненависть к Гонзаге, как подумалось Фортемани, была тому причиной: в голове его мгновенно созрел блестящий план, столь многообещающий, легко выполнимый, да ещё и забавный, выворачивающий ситуацию наизнанку, что он поневоле расхохотался.

— Возблагодарим же Господа нашего, что он послал нам такого изменника! — воскликнул он, донельзя изумив и Фортемани, и Пеппе. — Эрколе, друг мой, сам я никогда не додумался бы до такой приманки, А уж с её-то помощью мы загоним в ловушку моего милого кузена.

— Но каким…

— Отнесите письмо назад, — прервал его граф, дрожа от снедающего его возбуждения. — Отнесите его и примите все меры, чтобы оно попало по назначению. Если он откажется посылать письмо, сделайте это сами. Но оно должно оказаться у Джан-Марии.

— Но хоть скажите мне, что вы задумали? — воскликнул Эрколе.

— Всему своё время, друг мой. Сейчас главное — отправить письмо. Послушайте! Надо сказать Гонзаге, что, прочитав письмо, вы решили присоединиться к нему, помочь сдать Роккалеоне герцогу, поскольку боитесь за свою жизнь, ибо так или иначе, рано или поздно замок всё равно будет взят. Устройте так, чтобы Гонзага пообещал вам деньги и гарантировал неприкосновенность после падения замка. Убедите его в вашей искренности, и пусть он стреляет. И поторопитесь, ибо месса скоро закончится, а другого случая уже не представится. Потом возвращайтесь сюда, и мы обсудим всё остальное. Сегодня ночью нам будет чем заняться, Эрколе, и вам придётся освободить меня после того, как все лягут спать. А теперь идите!

Эрколе ушёл, а Пеппе остался, осыпая графа градом вопросов. Франческо отвечал до тех пор, пока Пеппе не ухватил суть. Затем он выругался и заявил, что большего шутника, чем его светлость, ещё не рождала земля. А тут вернулся и Фортемани.

— Всё нормально? Письмо отправлено? — спросил Франческо.

Фортемани кивнул.

— Мы поклялись, что вдвоём доведём дело до конца, он и я. Он приписал ещё строчку, указав, что добился моего согласия помогать ему, а посему герцог должен сохранить мне жизнь после взятия Роккалеоне.

— Отлично, Эрколе, — граф даже захлопал в ладоши. — А теперь верните мне письмо, которое я просил передать монне Валентине. Нужда в нём отпала. Но ночью, когда все заснут, приходите сюда и приведите с собой моих слуг, Ланчотто и Дзаккарью.

Глава 24

ПРЕРВАННАЯ МЕССА
Утро праздника тела Христова утонуло в сером тумане. С моря дул холодный ветер, когда, подчиняясь колокольному звону, гарнизон Роккалеоне потянулся в часовню.

Появилась и монна Валентина в сопровождении дам, пажей и Пеппе, едва сдерживающего нетерпение. Бледное лицо Валентины, чёрные круги под глазами свидетельствовали о бессоннице, а когда она склонила голову в молитве, дамы её заметили, как слёзы капают на раскрытый требник. Из ризницы вышел фра Доминико, весь в белом, как того требовали церковные каноны, за ним паж, наоборот, в чёрной сутане, и месса началась.

Отсутствовали лишь Гонзага, Фортемани, часовой на стене да арестанты — Франческо и двое его слуг.

Гонзага испросил разрешения Валентины покинуть службу, пустившись в пространные рассуждения о том, что герцог в последний момент — а как следовало из письма Фанфуллы, времени у него практически не осталось — может предпринять отчаянную попытку захватить замок, а потому один часовой, патрулирующий стены, мог не уследить за коварным врагом. Валентина, занятая своими мыслями, уже не видела особой разницы, падёт замок или устоит, а потому просто кивнула, не вслушиваясь в доводы Гонзаги.

И после того, как все собрались в часовне, Гонзага в нетерпении поспешил на стены, горя желанием выполнить задуманное. Вахту в то утро нёс молодой Авентано, тот самый, что читал вслух письмо, посланное Джан-Марией Гонзаге. Придворный воспринял это как добрый знак. Если он и мог поладить с кем-то из наёмников, так только с Авентано.

Туман быстро поднимался, видимость заметно улучшилась. В лагере Джан-Марии люди сновали взад-вперёд, хотя обычно в столь ранний час там царили тишина и покой. Всё говорило о том, что Джан-Мария ждал сигнала.

Гонзага приблизился к часовому, нервничая всё больше и больше. Мысленно выругал Фортемани, отказавшегося принять более активное участие в заговоре. Придворный пытался убедить Эрколе, что тот лучше справится с этим делом, но тот лишь усмехнулся и резонно заявил, что раз Гонзаге полагается большая награда, он и должен взять на себя основную работу. А он, Фортемани, проследит, чтобы никто не вышел из часовни, пока Гонзага будет вести переговоры с часовым.

Поздоровавшись с Авентано, Гонзага с удовлетворением отметил, что тот без панциря или кольчуги. Поначалу он собирался уговорить или подкупить часового, но, когда пришла пора действовать, не смог найти нужных слов. Он опасался, что Авентано не только не будет слушать его, а разозлится и набросится на него с алебардой. Гонзага, разумеется, понятия не имел о том, что Фортемани загодя попросил Авентано не отказываться от взятки, ежели она будет предложена. Он выбрал юношу, так как тот был неглуп, и, со своей стороны, пообещал ему щедрое вознаграждение, если всё пройдёт, как надо. Гонзага же, ничего об этом не зная, в последний момент отказался от намерения подкупить часового, хотя и пообещал Эрколе, что начнёт с этого.

— Вы, похоже, замёрзли, ваша светлость, — юноша заметил дрожь, бьющую Гонзагу.

— Промозглое утро, Авентано, — ответил придворный.

— Это точно. Но скоро пробьётся солнце и сразу потеплеет.

— Да, конечно, — рассеянно пробормотал придворный, переминаясь с ноги на ногу рядом с Авентано. Пальцы его под синим плащом нервно тискали рукоять кинжала, который он не решался вытащить. С одной стороны, Гонзага понимал, что он теряет время, с другой — опасался, что ему не поздоровится, если удар кинжалом не будет смертельным, ибо Авентано, несмотря на молодость, был парнем крепким и жилистым. Гонзага отступил на шаг и тут же нашёл простое и изящное решение.

— Что там такое? — воскликнул он, уставившись вниз.

Авентано подошёл к нему.

— Где, ваша светлость?

— Там, внизу. Смотри туда, между плитами? — он указал на неширокую щель.

— Ничего не вижу, ваша светлость.

— Блеснуло что-то жёлтое. Какое под нами помещение? Клянусь, тут пахнет изменой. Опустись-ка на колени да присмотрись повнимательнее.

Мельком взглянув на бледное, перекошенное от напряжения лицо придворного, бедняга выполнил приказ. Фортемани, похоже, переоценил умственные способности юноши.

— Ничего не вижу, ваша светлость. Щель не сквозная. Просто водой вымыло раствор.

Гонзага торопливо выхватил кинжал и всадил его в широкую спину Авентано. Руки юноши разжались, и он с протяжным стоном упал на холодный гранит.

И в то же мгновение солнце прорвалось сквозь облака, залив стены жаркими лучами, а в вышине запел жаворонок.

Убийца же с посеревшим лицом застыл над своей жертвой, выбивая зубами дрожь, втянув голову в плечи и словно ожидая ответного удара. Он впервые убил человека, и это злодеяние наполнило его душу ужасом. Ни за что на свете — даже если бы ему посулили спасение бессмертной души, которую он обрёк на вечные муки, — не решился бы Гонзага наклониться и вытащить кинжал. Жалко вскрикнув, он повернулся и отбежал на несколько шагов. Затем сдёрнул с шеи платок, взмахнул им и помчался открывать железную дверцу.

Дрожащими пальцами повернул он ключ в замке, распахнул дверцу и глянул вниз, где солдаты Джан-Марии уже тащили сбитую из сосновых стволов лестницу. Они поставили её вертикально на противоположной стороне рва, затем перекинули через него, так что свободный конец лёг на стену под самой дверцей. Один из солдат перебрался по ней, Гонзага помог ему закрепить конец, и через несколько минут сотня солдат во главе с Джан-Марией и Гвидобальдо уже стояли в первом дворе замка. Именно на это и рассчитывал Франческо, зная, что у его кузена нет привычки подвергать себя ненужному риску.

Герцог Баббьяно, обросший, с рыжей щетиной, — выполняя данный им обет, он не брился уже с полмесяца, — повернулся к Гонзаге.

— Всё нормально? — дружелюбно спросил он, тогда как Гвидобальдо одарил придворного презрительным взглядом.

Гонзага заверил их, что гарнизон по-прежнему в часовне и никто ни о чём не подозревает. Теперь, чувствуя, что защита ему обеспечена, Гонзага вновь обрёл былую уверенность и непринуждённость придворного.

— Вы можете поздравить себя, ваше высочество, — с улыбкой обратился он к Гвидобальдо, — ибо ваша племянница воспитана в любви к Господу нашему.

— Кажется, вы обращаетесь ко мне? — холодно ответствовал Гвидобальдо. — Я бы желал, чтобы более этого не повторялось.

Под взглядом герцога Урбино Гонзага сжался. Не успокоил его и смех Джан-Марии.

— Разве я не служил вам верой и правдой? — пролепетал придворный.

— Точно так же служат мне и последний поварёнок на кухне, и самый младший из конюхов, среди которых больше честных людей. — Гвидобальдо гордо вскинул голову. — Но никто из них никогда не посмел ещё обратиться ко мне, как к равному.

В его голосе столь явственно прозвучала угроза, что душа Гонзаги ушла в пятки. Но Джан-Мария одобрительно похлопал его по плечу.

— Не беспокойся, Иуда, — он вновь рассмеялся. — В Баббьяно для тебя найдутся и еда, и кров. Но не будем более терять времени. Веди нас, пока они всё ещё молятся. Не будем их беспокоить, — лицо его посуровело. — Я не хочу, чтобы меня обвинили в оскорблении веры. Мы подождём конца мессы у дверей часовни.

И в прекрасном расположении духа вместе с Гвидобальдо и вслед за Гонзагой он двинулся к арке. Они пересекли двор, где в несколько рядов уже стояли его вооружённые до зубов наёмники, и остановились у тяжёлой двери, закрывающей вход в арку. Гонзага попытался открыть её.

Потерпев неудачу, придворный обернулся. Колени его заметно дрожали.

— Она заперта.

— Мы слишком шумели, когда ставили лестницу и перебирались по ней в замок, — предположил Гвидобальдо, — и они подняли тревогу.

Объяснение показалось Джан-Марии убедительным. Выругавшись, он повернулся к наёмникам.

— Высадите дверь! Клянусь Богом, пусть они не рассчитывают, что меня остановит такое жалкое препятствие!

Дверь упала на землю, но добрались они лишь до конца тёмной галереи, выход из которой закрывала вторая дверь. Новая задержка разъярила Джан-Марию. Однако, когда сломали и вторую дверь, он не пожелал первым выйти во двор, где, скорее всего, поджидали нападавших солдаты Валентины.

Поэтому он пропустил вперёд своих наёмников, оставшись с Гвидобальдо в галерее, и вышел во двор, лишь когда ему сказали, что противника нет.

Наконец, сотня наёмников сгрудилась у часовни, и Гвидобальдо неторопливо направился к её дверям.

В часовне служили мессу. Густому басу фра Доминико, застывшего у подножия алтаря, вторил тенор пажа. Но едва отзвучали первые строки молитвы, как у дверей часовни раздались тяжёлые шаги, сопровождаемые клацанием стали. Мужчины обернулись, предчувствуя измену, и проклятия огласили храм, ибо на мессу они пришли без оружия.

Открылась дверь, фра Доминико смолк на полуслове, а затем вздох облегчения вырвался у наёмников, за которым последовал сердитый вскрик Валентины. Ибо первым в часовню вошёл граф Акуильский, закованный в латы, с мечом у бедра и кинжалом за поясом, со шлемом, который он нёс на левой руке. За ним горой высился Фортемани в кожаном, с металлическими пластинами панцире, с мечом, кинжалом, в каске. Лицо его раскраснелось от волнения. Замыкали маленькую колонну Ланчотто и Дзаккарья, так же при полном вооружении.

— Как вы посмели войти в храм божий в таком виде и прервать святую мессу? — негодующе вопросил монах.

— Терпение, святой отец, — спокойно ответил Франческо. — На то у нас есть веские основания.

— Что всё это означает, Фортемани? — Валентина, словно и не замечая Франческо, зло глянула на своего капитана. — Или вы тоже меня предали?

— Это означает, мадонна, — прямо ответил гигант, — что в эту самую минуту ваш комнатный пёсик Гонзага открывает железную дверь над мостом, дабы впустить в Роккалеоне Джан-Марию и его войско.

По взмаху руки Франческо гневные вопли наёмников мгновенно смолкли.

Валентина же, помимо своей воли, перевела взгляд на графа. Он выступил вперёд, склонил перед ней голову.

— Мадонна, сейчас не время для объяснений. Я допустил ошибку, скрыв от вас своё имя, и этим в полной мере воспользовался единственный изменник, проникший в Роккалеоне, Ромео Гонзага, который в настоящий момент, как и сказал Фортемани, впускает в замок моего кузена и вашего дядю. Я же не ставил перед собой иной цели, кроме служения вам, и не искал для себя какой-либо политической выгоды. Умоляю вас, мадонна, поверьте мне.

Валентина упала на колени. Губы её шептали молитву, ибо она поверила графу и решила, что всё потеряно, раз Джан-Мария уже в замке.

— Мадонна, — рука Франческо легонько коснулась её плеча, — повремените с молитвой до той поры, когда придёт время возблагодарить Господа нашего за избавление от опасности. Послушайте. Благодаря осмотрительности Пеппе, который, дай Бог ему здоровья, не терял веры в меня, ещё прошлой ночью я и Фортемани узнали о замысле Гонзаги. И потому приняли все необходимые меры предосторожности. Когда Джан-Мария и его солдаты войдут в первый двор, они обнаружат, что арка перегорожена дверьми, и им потребуется время, чтобы высадить их. Мои люди, как вы видите сами, запирают двери в часовню, чтобы задержать их и здесь. Мы должны в полной мере воспользоваться имеющимся в нашем распоряжении временем. И, если вы мне доверяете, прошу следовать моим указаниям, ибо мы провели ночь, готовя путь к отступлению.

Пелена слёз застилала глаза Валентины. Она всплеснула руками, признавая собственную беспомощность.

— Но они последуют за нами!

— Мы позаботились о том, чтобы этого не случилось. Командуйте, мадонна, время не ждёт.

Валентина ответила долгим взглядом, смахнула слёзы. Поднялась, положила руки ему на плечи.

— Как мне узнать, что вы говорите правду, что я могу довериться вам? — но по голосу уже чувствовалось, что в доказательствах она не нуждается.

— Клянусь рыцарской честью пред алтарём, что нет, не было и не будет у меня другой цели, как служить вам, монна Валентина.

— Я вам верю, — сказала она и зарыдала. — Простите меня, Франческо, и, может, Бог простит меня за то, что я потеряла веру в вас.

— Валентина, — выдохнул он с такой нежностью, что карие глаза девушки вновь засияли. А Франческо уже отвернулся от неё. — Фра Доминико, снимайте вашу ризу и одевайте обычную сутану. Нам предстоит долгий путь. Вы, — обратился он к стоявшим рядом наёмникам, — отвалите вот эту алтарную ступень. Мои люди ещё ночью смазали ржавые петли.

Наёмники выполнили приказ, и пред ними открылась лестница, уходящая в подвалы Роккалеоне.

Один за другим, быстро, но без паники, спустились они вниз — Франческо и Ланчотто последними, — а затем при помощи верёвки установили алтарную ступень на место, чтобы скрыть путь, которым ушли.

Фортемани с шестью наёмниками, шедшими впереди, открыли потерну[1578], вытащили лежащую в подземной галерее длинную штурмовую лестницу, перекинули её через ров, в котором ревел бурный поток.

Фортемани первым ступил на эти хлипкие мостки и перебрался на другую сторону рва. За ним последовала дюжина солдат, вооружённых пиками, принесёнными ночью в галерею. Получив короткий приказ, они двинулись к лагерю Джан-Марии. Затем на лестницу ступили женщины, пажи, Пеппе и остальные наёмники.

Их никто не видел. Джан-Мария не позаботился даже о том, чтобы оставить на стене дозорного, полагая, что в возможной схватке каждый солдат будет на счету. А потому на лужок у южной стены защитники Роккалеоне переправились без помех.

Фортемани и его люди уже скрылись за башней замка, когда Франческо закрыл за собой потерну и быстро-быстро последовал за остальными. Дюжина крепких рук схватились за лестницу и перетащили её на зелёную траву, подальше от края рва. Покончив с этим, Франческо довольно рассмеялся и подошёл к Валентине.

— Им придётся поломать голову, чтобы понять, как нам удалось скрыться, и скорее всего, они придут к мысли, что мы стали ангелами и отрастили под бронёй крылышки. В Роккалеоне мы не оставили им ни лестницы, ни метра верёвки. Так что им не удастся последовать за нами, даже если они и догадаются, каким путём мы ушли. Но, милая Валентина, комедия ещё не закончена. Фортемани уже снимает лестницу, по которой они попали в замок, и разоружает тех немногих часовых, что остались охранять лагерь. То есть Джан-Мария оказался в западне, выскочить из которой без нашего на то дозволения практически невозможно.

Глава 25

КАПИТУЛЯЦИЯ РОККАЛЕОНЕ
В ярких лучах майского солнца солдаты Франческо обустраивались в лагере герцога. Первым делом вооружились те, кто вышел из замка безоружным, благо в лагере хватало и панцирей, и аркебуз, и морионов.

Трое часовых, оставленных Джан-Марией охранять лагерь, уже сидели связанными в одной из палаток. Лестница, по которой оба герцога и наёмники попали в Роккалеоне, лежала на земле, а под распахнутой железной дверцей у подъёмного моста ревел во рву горный поток, переплыть который не решился бы и самый отчаянный смельчак.

Наконец, в дверном проёме возник Джан-Мария. Лицо его побагровело от гнева. Позади него теснились наёмники, разъярённые не меньше своего господина: теперь они поняли, как ловко обвели их вокруг пальца.

Валентина и дамы сидели средь палаток, ожидая исхода возможной стычки или переговоров. А солдаты под руководством Франческо наводили орудия на подъёмный мост.

Тем временем Джан-Мария и наёмники исчезли, чтобы вновь появиться на крепостной стене. Франческо громко рассмеялся, предчувствуя, что за этим последует. И действительно, до лагеря донёсся рёв разочарования. Джан-Мария полагал, что он сможет воспользоваться артиллерией замка, но не тут-то было. Без пороха пушки эти мало чем отличались от чучел, отпугивающих птиц, поэтому после короткой паузы с крепостной стены донёсся звук горна.

В ответ на сигнал к началу переговоров Франческо, отдав Фортемани последние инструкции, вскочил на одного из жеребцов Джан-Марии и не спеша, в сопровождении Ланчотто и Дзаккарьи, вооружённых аркебузами, затрусил к стенам Роккалеоне.

Под стенами замка натянул поводья, рассмеялся, подумав о столь резкой перемене декораций. В тот самый момент со стены в ров сбросили тело убитого Авентано, ибо Джан-Марии пришлось не по нутру соседство с покойником.

— Я желаю говорить с Валентиной делла Ровере! — выкрикнул разъярённый герцог.

— Вы можете говорить со мной, Джан-Мария, — шлема Франческо не снял, но поднял забрало. Голос его звучал ясно и твёрдо. — Я её представитель, до недавнего времени губернатор Роккалеоне.

— Кто же ты такой? — голос показался герцогу удивительно знакомым.

— Франческо дель Фалько, граф Акуильский.

— Клянусь Богом! Ты?

— Чудеса, не правда ли? — рассмеялся Франческо. — Так чем вы пожертвуете, кузен, женой или герцогством?

От негодования Джан-Мария на мгновение лишился дара речи. Повернулся к Гвидобальдо и что-то прошептал ему. Но герцог Урбино лишь безразлично пожал плечами.

— Я ничего не отдам, мессер Франческо, — проревел Джан-Мария. — Ничего, да будут моими свидетелями небеса. Ничего, слышите меня?

— Вас не услышал бы разве что глухой, — последовал ответ. — Да только желание ваше не совпадает с возможностями. Вам придётся отказаться от первого или второго, хотя выбор остаётся за вами. Вы проиграли, Джан-Мария, а потому должны платить.

— Но речь, кажется, идёт о моей племяннице, — вмешался Гвидобальдо. — И потому не вам, господин граф, решать, женится на ней ваш кузен или нет.

— Разумеется, не мне. Он может жениться на ней, если пожелает, но тогда он уже будет не герцогом, а изгнанником без роду и племени, если баббьянцы ещё оставят ему голову на плечах. Я же, пусть и не герцог, но граф, земли у меня мало, но она моя, и стану герцогом, если Джан-Мария откажется уступить мне вашу племянницу. Так что, если он всё ещё намерен жениться на Валентине, согласны ли вы на её бракосочетание с бездомным бродягой или обезглавленным трупом?

Гвидобальдо пристально всмотрелся в лицо Франческо.

— Так вы ещё один претендент на руку моей племянницы, господин граф? — ледяным тоном осведомился он.

— Да, ваше высочество, — кивнул Франческо. — И вопрос стоит ребром. Если Джан-Мария не возвращается в Баббьяно к утру, он теряет корону, и она переходит ко мне волею народа. Но, ежели он отказывается от своих прав на монну Валентину в мою пользу, я уезжаю в Л’Акуилу и более не появлюсь в Баббьяно. Он может, конечно, настаивать и на свадьбе, но тогда мои люди продержат его за этими стенами достаточно долго, чтобы он не успел в Баббьяно к назначенному сроку. Я же поеду туда и пусть и с неохотой, но соглашусь править нынешними подданными Джан-Марии. А он тем временем пусть убедит вас, что лучшего мужа для Валентины, чем он, вам не найти.

И наверное, впервые в жизни Гвидобальдо забыл о присущей ему учтивости. Он весело рассмеялся, и смех этот, словно нож, пронзил сердце Джан-Марии.

— Что ж, господин граф, признаюсь, вы поставили нас в такую ситуацию, что можете вить из нас верёвки. Да и ваша военная слава столь велика, что Урбино лишь во благо иметь вас на своей стороне. Так что вы скажете, ваше высочество? — Гвидобальдо повернулся к безмолвствующему Джан-Марии. — У меня есть ещё одна племянница, бракосочетание с которой может стать основой союза двух герцогств. Надеюсь, она окажется не столь строптива. Не кажется ли вам, что монна Валентина и ваш отважный кузен составят прек…

— Не слушайте его! — завопил Джан-Мария. — Этот сладкоречивый пёс выманит из ада самого дьявола. Ни о чём не договаривайтесь с этим негодяем! У меня сто человек, и я… — он резко обернулся. — Опускайте мост, трусы! И выгоните этих подонков из моего лагеря!

— Джан-Мария, я вас предупредил! — прогремел голос Франческо. — Ваши же орудия нацелены на мост, и при первой попытке опустить его мост будет разнесён в щепки. Вы сможете покинуть Роккалеоне лишь на моих условиях, и если потеряете герцогство из-за своего упрямства, то лишь по собственной вине. Так какой путь вы выбираете?

Гвидобальдо тоже попытался остановить Джан-Марию, отменив его приказ опустить мост. С другой стороны к нему приблизился Гонзага и прошептал, что с мостом лучше подождать до наступления темноты.

— До наступления темноты, говоришь? — взвился Джан-Мария, радуясь, что есть-таки человек, на котором он может отыграться за испытанное унижение. — Если я буду ждать до ночи, то останусь без трона. И поделом мне, нечего было связываться с предателями. Это твоя вина, Иуда, — лицо его перекосилось. — Ты-то, по крайней мере, заплатишь мне за всё.

Гонзага увидел, как сталь блеснула у него перед глазами. Предсмертный крик исторгся из груди придворного — кинжал Джан-Марии вонзился в его сердце. Слишком поздно Гвидобальдо вытянул руку, чтобы предотвратить убийство.

И Гонзага рухнул на то самое место, где совсем недавно лежал подло убитый им Авентано.

— Сбросьте эту падаль в ров, — прохрипел Джан-Мария, всё ещё дрожа от ярости.

Приказ его исполнили мгновенно. Убитый и убийца оказались в одной могиле.

И лишь когда тело Гонзаги полетело вниз, Джан-Мария, казалось, осознал, что же он сделал. Ярость его утихла, он склонил голову, набожно перекрестился и повернулся к своему оруженосцу.

— Проследи, чтобы завтра отслужили мессу за упокой его души.

Пусть это и покажется странным, но совершённое убийство успокоило Джан-Марию. Он вновь посмотрел на Франческо и попросил повторить условия, на которых он может вернуться в Баббьяно до окончания срока, отпущенного ему подданными.

— Вам достаточно отказаться от притязаний на монну Валентину и утешиться, как и предложил мессер Гвидобальдо, второй его племянницей.

Герцог Урбино, со своей стороны, посоветовал Джан-Марии незамедлительно соглашаться.

— Тем более что иного выхода у вас нет, — закончил Гвидобальдо.

— Ну, если и ваша вторая племянница станет… — заколебался Джан-Мария.

— Считайте, что я дал вам слово, — заверил его Гвидобальдо.

— А монна Валентина? — взвизгнул Джан-Мария.

— Скорее всего, выйдет замуж за своего кондотьера. Я не встану у них на пути. Как видите, я ваш друг. Даже жертвую Валентиной ради ваших интересов. Если же вы будете настаивать на своих правах на Валентину, он вас погубит. Эту партию выиграл он! Признайте своё поражение, как признаю его я и готов платить по предъявленному мне счёту.

— Но разве может ваше поражение сравниться с моим? — воскликнул Джан-Мария, отлично понимая, что в столь смутное время Гвидобальдо совсем не прочь приобрести родственника, сведущего в военном деле.

— Каждый проигрывает по-своему, — уклончиво ответил Гвидобальдо, давая понять Джан-Марии, что более он ему не союзник, а, скорее, наоборот, берёт сторону графа Акуильского.

И Джан-Марии не осталось ничего иного, как спросить, когда ему дозволят покинуть замок.

— Как только я услышу, что вы готовы уехать в Баббьяно, — ответил Франческо. Глаза Джан-Марии злобно блеснули. Он подумал, что у него будет возможность немного задержаться, но дальнейшие слова Франческо свели на нет его тёмные замыслы. — А чтобы не возникло сражения между моими и вашими людьми, вы прикажете своим солдатам оставить оружие в замке, да и сами выйдете без меча и кинжала. Лишь герцога Гвидобальдо я готов выпустить из Роккалеоне при оружии. И вы горько пожалеете, если нарушите это условие. Если я замечу, что хоть один солдат вооружён, то огонь ваших же пушек уничтожит вас.

Так и закончилась, не начавшись, вторая осада Роккалеоне: Джан-Мария согласился на всё. Он и его люди вышли из ворот и колонной проследовали в сторону Баббьяно. Ни словом, ни даже взглядом не обменялся Джан-Мария с женщиной, ставшей причиной свалившихся на него бед. А монна Валентина просияла, окончательно убедившись, что ей больше не грозит ненавистный брак.

Гвидобальдо и несколько его сопровождающих покинули замок последними. Герцог попросил Франческо отвести его к племяннице. Франческо повиновался.

Герцог холодно, но обнял-таки Валентину, что, учитывая недавние, но уже прошлые события, следовало считать добрым знаком.

— Вы поедете со мной в Урбино, господин граф? — неожиданно спросил он Франческо. — Церемонию бракосочетания лучше всего совершить там. Тем более что к свадьбе всё готово, хотя поначалу речь шла о другом женихе.

Великой радостью сверкнули глаза Валентины, щёки зарделись румянцем. Франческо уставился на герцога, не веря своему счастью.

— Ваше высочество не держит на меня зла? — решился спросить он.

Гвидобальдо чуть нахмурился: Франческо обратился к нему неподобающе дерзко.

— Даю вам слово.

И Франческо, опустившись на колено, поцеловал руку герцога.

А потом они отбыли в Урбино на лошадях, оставленных в лагере Джан-Марией. Первым ехал герцог, за ним — Франческо и Валентина, последними — Пеппе и фра Доминико, которые, радуясь всеобщему согласию и любви, наверное, в первый раз не ссорились.

Так уж получилось, что Гвидобальдо в какой-то момент отстал, а Франческо и Валентина оказались чуть впереди остальных. Она повернулась к графу, смущённо потупилась, уголки её алых губ задрожали.

— Ты ещё не сказал, что прощаешь меня, Франческо, — прошептала она. — Я хотела бы знать, так ли это? Ведь мы скоро поженимся.


ЗЛАТОУСТЫЙ ШУТ (роман)

Сеньор Ладдзаро Бьянкомонте, в силу некоторых обстоятельств вынужденный примерить на себя личину шута Боккадоро поступает на службу к кардиналу Валенсии. Выполняя поручение кардинала, главный герой отправляется в Пезаро, где на пути к городу пересекается с мессиром Рамиро дель Орка, будущим губернатором Чезены, а ныне исполняющим волю Чезаре Борджа по поимке Паолы ди Сантафьор. Благодаря сметливости и дару убеждения ему удаётся одурачить Рамиро…

Впоследствии им ещё не раз придётся встретиться, каждый раз вступая в единоборство друг с другом не только силой оружия, но также крепостью характеров и изворотливостью ума.


Часть I Цветок айвы

Глава 1

КАРДИНАЛ ВАЛЕНСИИ
Вот уже три дня я бесцельно слонялся по Ватикану, терзаясь неизвестностью и досадуя на подчеркнуто бесцеремонный прием, оказанный мне здесь. Миссия, которая привела меня в Рим из Пезаро, была успешно завершена, и теперь я терялся в догадках, сколько еще пройдет времени, прежде чем его высокопреосвященство кардинал Валенсии вспомнит обо мне и снизойдет до того, чтобы предложить мне тепленькое местечко.

Мадонна Лукреция[1579] уверяла меня, что Чезаре Борджа[1580] не скупится, награждая за оказанные ему услуги, однако я уже начинал сомневаться в том, что мои самые сокровенные чаяния осуществятся и ветер фортуны наполнит наконец-то безнадежно обвисшие паруса дрейфующего к гибельным отмелям корабля под названием «Жизнь Ладдзаро Бьянкомонте». Сказать по правде, со мной совсем недурно здесь обращались: я был сыт, у меня была крыша над головой и я мог располагать временем по своему усмотрению. Все было бы не так плохо, если бы не шутовской наряд, в котором я прибыл сюда, — где бы я ни появлялся, вокруг тут же собиралась толпа рассчитывавших поразвлечься на дармовщинку бездельников, которые не стеснялись поносить меня, обзывая ничтожнейшим из шутов, если я не оправдывал их ожиданий.

И на третий день мое терпение лопнуло. Я безжалостно расправился с каким-то простолюдином, особенно донимавшим меня, и, спасаясь от мести его приятелей, скрылся, преследуемый потоками грязных ругательств, в садах, террасами опоясывавших холмы, вздымавшиеся над Вечным городом. Доколе так будет продолжаться? — спрашивал я. Неужели это проклятье будет всегда висеть надо мной, и мне до самой кончины суждено оставаться шутом — а точнее, посмешищем для других шутов?

В таком настроении меня и нашел там мессер Джанлука, и хотя холодный январский воздух несколько остудил мое негодование, я весьма неучтиво огрызнулся в ответ на его приветствие.

— Его высокопреосвященство кардинал Валенсии ждет вас, мессер Боккадоро, — почтительно объявил он, не обращая внимания на мое раздражение.

В первый момент я было принял его слова за очередную шутку и решил, что он появился лишь для того, чтобы продолжить нападки, которым я уже третий день подвергался на римских улицах, однако серьезность тона и выражение его полного лица быстро переубедили меня.

— Хорошо, идемте, — с готовностью ответил я и, не сомневаясь в том, что моим страданиям приходит конец и в моей жизни начинается новая, лучшая полоса, позволил себе напоследок сострить — совершенно в духе членов гильдии[1581], принадлежность к которой я пока еще подтверждал своим платьем.

— Я воспользуюсь свиданием с его высокопреосвященством для того, чтобы убедить его представить на рассмотрение папе дополнение к десяти заповедям: «Блаженны приносящие добрые известия». Поспешим же, мессер сенешаль[1582].

Сгорая от нетерпения, я ринулся вниз по склону холма, так что тучный мессер Джанлука едва поспевал за мной на своих коротеньких ножках. Но кто бы стал мешкать на моем месте? Постыдный маскарад подходил к концу; скоро я сменю шутовской колпак на солдатский шлем, меня вновь станут величать Ладдзаро[1583] Бьянкомонте, и я наконец-то смогу забыть свое нынешнее имя, Боккадоро[1584], Златоустый Шут. Сама мадонна Лукреция обещала мне это, и, когда я входил в кабинет кардинала Валенсии, мое сердце трепетало от радостных предчувствий.

Он принял меня с подчеркнутой учтивостью, но что-то в его манере внушало неизъяснимый страх и заставляло держаться настороже.

Чезаре Борджа шел всего лишь двадцать третий год, но мантия кардинала[1585] делала его значительно старше и добавляла ему, казалось, добрый десяток сантиметров роста. У него было бледное лицо, обрамленное мягкой каштановой бородой, орлиный нос, высокий лоб интеллектуала и самые проницательные глаза, какие мне когда-либо доводилось видеть. Однако более всего в нем поражала скрытая под маской внешнего спокойствия, почти безмятежности, какая-то внутренняя подвижность, выдававшая человека, готового действовать в любую секунду.

— Сестра сообщает мне, — не спеша начал он, — что вы желаете служить у меня, мессер Бьянкомонте.

— Именно эта надежда и привела меня в Рим, ваше высокопреосвященство, — ответил я.

В его глазах промелькнуло что-то, похожее на удивление, и непроницаемая улыбка тронула его тонкие губы.

— Вы, вероятно, рассчитываете на вознаграждение за успешно доставленное вами письмо? — вкрадчиво осведомился он.

— Да, ваше высокопреосвященство, — честно признался я.

Он резко стукнул ладонью по инкрустированной столешнице.

— Хвала Всевышнему! — воскликнул он. — Я уверен, что обрету в вас правдивого и верного приверженца.

— Разве вы, ваше высокопреосвященство, сомневались в этом, зная мое настоящее имя?

Он метнул на меня быстрый взгляд.

— У вас хватает духу хвастаться своим происхождением после трехлетнего ношения такого наряда? — с неприкрытым недоумением, к которому примешивалась изрядная доля презрения, спросил он, указывая своим тонким перстом на мою красно-черно-желтую пелерину.

Я покраснел и опустил голову, и, словно в насмешку над моим смущением, мелодично звякнули венчавшие мой колпак колокольчики.

— Ваше высокопреосвященство, сжальтесь надо мной, — пробормотал я. — Сколь бы странной ни была моя судьба, она не оставит вас равнодушным, когда вы узнаете о ней подробнее. Поверьте, я испытал огромное облегчение, покидая двор в Пезаро…[1586]

— Что совсем не удивительно после того, как Джованни Сфорца[1587] обещал повесить вас за чересчур смелые речи, — насмешливо перебил он меня. — Уверен, если бы не его угроза, вы так и продолжали бы заниматься своим постыдным ремеслом, впустую растрачивая свои лучшие годы. Молчите! Я хвалил вас за правдивость, но теперь мне кажется, что к ней примешивается изрядная доля паясничанья, и я начинаю сомневаться, мессер Бьянкомонте, не лицемер ли вы, причем самого неприятного сорта: лицемер, любующийся своим лицемерием?

— О, если бы вы знали все, ваше высокопреосвященство! — удрученно воскликнул я.

— Мне известно достаточно, — сурово отозвался он. — Но я не в силах понять, как сын Этторе Бьянкомонте мог стать придворным шутом Констанцо Сфорца, синьора Пезаро. О, конечно же, вы начнете утверждать, что пошли на этот шаг в надежде отомстить за зло, причиненное его отцом вашему отцу.

— Истинная правда, ваше высокопреосвященство! — в негодовании вскричал я. — Да погибнет моя бессмертная душа в вечном огне, если мною владели иные побуждения!

Наступило молчание. Затем его глаза сверкнули на меня из-под приспущенных век, и он глубоко вздохнул. Но когда он снова заговорил, его голос звучал разочарованно и иронично.

— Так вот почему вы целых три года предавались ленивому безделью, своими шутками и проделками скрашивая досуг вашего врага и не желая слышать голос отца, который вопиет из могилы об отмщении за поруганную честь вашего рода. Видимо, вам не представилось случая свести счеты с тираном; а быть может, вы решили удовлетвориться тем, что вас кормят, поят, привечают и наряжают?

— О, пощадите, ваше высокопреосвященство! — взмолился я, сгорая от стыда. — Смилуйтесь надо мной, позвольте мне вычеркнуть прошлое из памяти. Если бы не заступничество вашей сестры, меня непременно повесили бы; это по ее повелению я отправился в Рим, чтобы…

— …чтобы найти тепленькое местечко у меня на службе, — не повышая голоса, закончил он вместо меня.

Затем он резко встал, и его следующие слова прозвучали для меня как раскат грома:

— И забыть об отмщении?

— Увы, ваше высокопреосвященство, — только и смог ответить я. — Преследуя эту призрачную цель, я превратил свою жизнь в сущий ад и уже сыт этим по горло. Но я учился военному делу, синьор. И теперь мне хотелось бы навсегда расстаться с прикрывающими мою спину чудовищными тряпками и облачиться в солдатские доспехи.

— Почему вы прибыли сюда в таком виде? — неожиданно спросил он.

— Таково было желание мадонны Лукреции. Она сочла, что в наряде шута путешествовать безопаснее и, следовательно, проще выполнить ее поручение.

Он понимающе кивнул и, склонив голову, принялся расхаживать взад и вперед по своему кабинету. Вновь наступило молчание, нарушаемое лишь шлепаньем его мягких туфель по полу да слабым шуршанием складок его пурпурной шелковой мантии. Наконец он остановился передо мной и снизу вверх — я был на целую голову выше него — посмотрел на меня в упор.

— Это совсем не лишняя предосторожность, — одобрительно произнес он, теребя пальцами свою каштановую бороду. — Я воспользуюсь уроком, который преподала мне сестра. У меня есть поручение для вас, мессер Бьянкомонте.

В знак благодарности я слегка поклонился.

— Обещаю служить вам верой и правдой, синьор, — сказал я.

— Не сомневаюсь, — улыбнулся он. — Иначе я не стал бы рассчитывать на вас.

Он резко повернулся и подошел к столу. Взяв лежавший там пакет, он секунду подержал его двумя пальцами и уронил обратно на стол, при этом внимательно взглянув на меня.

— Здесь мой ответ мадонне Лукреции, — медленно проговорил он. — Она должна получить его из ваших рук, и для этого вам придется вернуться в Пезаро.

Не веря своим ушам, я ошеломленно уставился на него.

— Ну? — не дождавшись от меня ответа, спросил он, и на этот раз в его голосе прозвучали металлические нотки. — Вы колеблетесь?

— Любой смельчак задумался бы на моем месте, — ответил я, внезапно обретя голос. — После того как мне под страхом смерти было запрещено пересекать границы владений синьора Сфорца, могу ли я появиться в Пезаро и встретиться там с синьорой Лукрецией?

— Ответ на этот вопрос я оставляю несравненному Боккадоро, королю шутов, прославившемуся своим остроумием на всю Италию. Но, быть может, мое поручение обескураживает вас?

Положа руку на сердце, так оно и было, и я не собирался отрицать это, но, призвав на помощь свое остроумие, которого, по его словам, у меня было в избытке, я постарался облечь свое признание в иносказательную форму.

— У меня действительно есть сомнения, ваше высокопреосвященство; но меня смущает не столько перспектива лишиться головы, сколько угроза, нависшая над вашими планами, — какими бы они ни были. Не окажется ли в сложившихся обстоятельствах более мудрым иное решение: отправить в Пезаро посланника, ничем не успевшего скомпрометировать себя при дворе Джованни Сфорца?

— Да, если бы я мог кому-нибудь доверять, — с удивившей меня откровенностью ответил он. — Не стану скрывать от вас, Бьянкомонте: в этом письме речь идет о вещах настолько важных, что ни за императорскую корону, ни за папскую тиару я не соглашусь, чтобы оно попало в чужие руки.

Он снова приблизился ко мне, и его тонкие пальцы с поблескивающим на одном из них аметистом — знаком его священного сана — слегка коснулись моего плеча.

— Навряд ли найдется в Италии другой человек, чьи интересы в этом непростом деле совпадали бы с моими в такой степени, как ваши, — понизив голос, проговорил он. — Поэтому я могу доверить свое послание только вам.

— Мне? — я едва не задохнулся от удивления — в самом деле, могло ли быть что-то общее у придворного шута Боккадоро и Чезаре Борджа, кардинала Валенсии?

— Именно! — горячо воскликнул он. — Вам, Ладдзаро Бьянкомонте, чьего отца Констанцо Сфорца, синьор Пезаро, лишил всех его владений. Здесь, в Риме, все готово, чтобы нанести ему сокрушительный удар, и когда это произойдет, узурпатор предстанет перед всеми в обличии столь жалком и отвратительном, что никто в Италии не посмеет протянуть ему руку помощи. Но учтите, — уже более сдержанно добавил он, — ни один человек не должен знать о нашем разговоре, и если уж я откровенен с вами, то лишь потому, что нуждаюсь в вашей помощи.

— Лев и мышь, — вполголоса произнес я.

— Да, если вам угодно.

— Но ведь Джованни Сфорца — муж вашей сестры! — невольно вырвалось у меня удивленное восклицание.

— Неужели это заставляет вас усомниться в моих намерениях? — слегка насупившись, спросил он.

— Нет-нет, нисколько, — поспешил я успокоить его.

— Мадонне Лукреции обо всем — или почти обо всем — известно, — улыбнулся он. — Информация, которая содержится в этом письме, послужит последним стежком, скрепляющим сеть, уготовленную для тирана[1588] Пезаро. Ну, теперь вы согласитесь выполнить мою просьбу?

Соглашусь ли я? Да ради того, чтобы его замысел осуществился хотя бы наполовину, я был готов навсегда остаться шутом и до конца дней своих терпеливо сносить насмешки и издевательства от ничтожнейших поварят и кухарок. Я попытался выразить все это словами, и, судя по тому, что его лицо слегка просветлело, мой ответ пришелся ему по душе.

— Вы поедете в том наряде, который на вас сейчас, — не терпящим возражений тоном продолжал он. — Моя сестра весьма кстати подсказала мне, что пелерина шута защищает надежнее самого крепкого панциря. Исполнив поручение, возвращайтесь в Рим, и я обещаю подыскать вам службу, которая будет достойна имени Бьянкомонте.

— Можете рассчитывать на меня, ваше высокопреосвященство, — торжественно пообещал я. — Я не подведу вас.

— Прекрасно, — ответил он, и его удивительные глаза вновь взглянули на меня в упор. — Когда вы будете готовы к отъезду?

— Сегодня же, ваше высокопреосвященство. Пословица «Поспешишь — людей насмешишь» придумана не для шутов.

Он удовлетворенно кивнул, отступил от меня и подошел к расписанному золотом по ультрамарину небольшому кованому сундучку восхитительной венецианской работы. Пошарив внутри, он извлек увесистый кошелек.

— Вот вам самый надежный попутчик, — сказал он.

Со словами благодарности я принял от него кошелек, вес которого лучше похвал льстецов свидетельствовал о том, что род Борджа не зря славился своей щедростью. Я положил кошелек на изгиб локтя левой руки и готов был попрощаться с кардиналом Валенсии, но у него как будто было еще что-то для меня.

— А вот это будет талисман, — подал он мне перстень с печаткой, на которой был вырезан бык, герб дома Борджа, — который поможет вам в минуту опасности и откроет перед вами многие запертые двери, — заключил он.

Затем он протянул руку, на которой поблескивал огромный аметист, и, заметив необычное положение пальцев: два были выпрямлены, а остальные — согнуты, я вопросительно взглянул на него.

— Преклоните колени, — велел он.

Догадавшись, наконец, что от меня требовалось, я опустился на покрытый камышом пол и слегка нагнул голову. И пока он произносил благословение, я не смог сдержать улыбку, изумляясь, как этот человек умел сочетать в себе столь противоположные, прежде казавшиеся мне несовместимыми ипостаси: князя церкви, преемника апостольской традиции, и ловкого светского правителя.

Глава 2

ЛИВРЕЯ ДОМА САНТАФЬОР
Мне не потребовалось много времени на сборы. Хотя мы договорились, что на мне останется наряд шута, я, однако, решил замаскировать его насколько возможно, и в этом мне благоприятствовало время года — в январские холода путешествовать в легкой пелерине, колпаке и шелковых штанах было бы крайне легкомысленно. Поэтому я пополнил свой гардероб просторным и плотным черным плащом, широкополой шляпой и дорожными сапогами из не дубленой кожи. Письмо синьора Чезаре я спрятал в подкладке одного из сапог, оставшиеся деньги, примерно двадцать дукатов, — у себя в поясе, а перстень с печаткой смело надел на палец.

Но сколь бы короткими ни были мои приготовления, терпение Чезаре Борджа, казалось, иссякло еще быстрее, и едва я успел натянуть на ноги сапоги, как в дверь громко и настойчиво постучали. Я открыл, и ко мне в комнату ввалился громадных размеров человек, чьи латы желтовато поблескивали в свете единственной свечки, горевшей у меня на столе.

Мне уже приходилось встречаться с этим малым в прошлом году, во время недолгого пребывания двора Пезаро в Риме. Его имя было Рамиро дель Орка, и в папской армии оно являлось синонимом грубой силы и жестокости. Всякому, кто впервые видел его, на ум невольно приходило сравнение с пылающей печкой: ярко-красные нос и щеки, огненно-рыжая шевелюра и такого же цвета бородка клинышком. Впечатление дополняли его глаза, налитые кровью, как у пьяницы, — что, по слухам, было недалеко от истины.

— Пошевеливайся, синьор паяц, — рявкнул этот вспыльчивый, самонадеянный вассал. — Мне велено выпроводить тебя отсюда. Для тебя уже приготовлена и оседлана лошадь — прощальный подарок синьора кардинала. А на последок скажи-ка мне, кто больший осел: тот, кто погоняет, или тот, кого погоняют?

— О ужас! — воскликнул я, беря свой плащ и шляпу. — Кто я такой, чтобы решать столь непростые задачки?

— Неужели она тебе не по зубам, синьор паяц? — с иронией осведомился он.

— Воистину так, — я сокрушенно покачал головой, и колокольчики на моем колпаке вновь отозвались мелодичным перезвоном. — Легко ли сравнивать человека и животное? Но, — продолжал я, включаясь в это состоящее из намеков состязание, в котором любой шут чувствует себя как рыба в воде, — если к этой парочке добавить третьего, некоего мессера Рамиро дель Орка, капитана армии его святейшества, это сильно поможет мне выйти из затруднения. Тут уж я не сомневался бы, кого из них объявить ослом.

— Что ты имеешь в виду? — нахмурившись, спросил великан.

— Ваша недогадливость только подтверждает мое предположение, — поддел я его. — Всем известно, что ослы не отличаются сообразительностью, — тут я сделал шаг вперед и уже другим, нетерпеливо-деловым тоном добавил: — Идемте же, мессер. Нельзя, чтобы дела его высокопреосвященства простаивали из-за нашей милой пикировки. Где обещанная мне лошадь?

Он злобно оскалился, обнажив свои белые зубы.

— Если бы не это… — начал он.

— Уж тут-то вы бы проявили себя, не сомневаюсь, — не дал ему закончить я.

— Думаешь, нет, жалкий фигляр? — рявкнул он. — Клянусь, я свернул бы твою дерзкую шею, а еще лучше — бычьей плеткой содрал бы мясо с твоих костей.

— Что только подтвердило бы приставшее к вам прозвище, — сказал я, кротко и доброжелательно глядя на него.

— Какое еще прозвище? — насторожился он, и его взгляд не предвещал ничего хорошего.

— Я как-то случайно подслушал, что римляне называли вас «Рамиро-живодер».

Из его горла вырвался нечленораздельный звук, весьма напоминавший рычание рассерженного медведя, и он поднял свои огромные руки с хищно скрюченными пальцами, словно собираясь броситься на меня.

— Сейчас я научу тебя, как надо… — свирепо пробормотал он.

— Перестаньте, умоляю вас, — перебив его, беззаботно рассмеялся я. — Небесное воинство сегодня на моей стороне! А если вам не терпится поупражняться в остроумии, вы, я уверен, без труда подыщите себе достойного партнера где-нибудь на конюшне. У меня же нет ни желания, ни возможности заниматься этим сейчас: я должен быть в форме, выполняя миссию, возложенную на меня его высокопреосвященством кардиналом Валенсии.

Напоминание о том, что кардинал Валенсии, его господин, велел ему отправить меня в путь в целости и сохранности, оказалось как нельзя более своевременным; оно подействовало на Рамиро, как ушат холодной воды на разгоряченного кочета.

— Пошли же, — проворчал он, с трудом сдерживал свой гнев, и, грубо схватив меня за воротник камзола, буквально потащил прочь из комнаты, а затем вниз по ступенькам лестницы во двор. Что и говорить, всякий, по положению стоявший выше кучера, мог позволить себе не церемониться в обращении с шутом, так что за последние три года я успел ко всякому привыкнуть и смирился. Да и был ли у меня выбор: попробуй я хоть раз взбунтоваться и поквитаться с кем-либо из моих обидчиков — силенкой меня Бог не обидел, — меня просто-напросто безжалостно высекли бы, напоминая мне о месте, которое я согласился занять, надев шутовской колпак.

Во дворе, запорошенном пушистым снегом, нападавшим за какой-то час, нас уже ждали; при нашем появлении послышался цокот копыт, и мне подвели оседланную и взнузданную лошадь. Я надвинул поглубже свою широкополую шляпу и потуже застегнул на груди плащ. За моей спиной послышались приглушенные слова напутствия — это прощались со мной слуги, с которыми я разделял свое безрадостное трехдневное пребывание в Ватикане. Затем мессер дель Орка грубо подтолкнул меня к лошади.

— Живее; садись и проваливай, — прохрипел он.

Я вскарабкался в седло, оглянулся на угрюмо набычившегося капитана Рамиро, и мне подумалось, что ему следовало родиться в любом ином, но никак не в человеческом обличье.

— Прощай, братец, — жеманно улыбнулся я.

— Дурак мне не брат, — огрызнулся он.

— Верно, всего лишь кузен. Дурак по профессии и дурак от рождения — не братья.

— Дайте мне хлыст, олухи! — заревел он, полуобернувшись к конюхам. — Быстрее!

Не дожидаясь, пока они исполнят его приказание, я вонзил шпоры в бока своего скакуна и в несколько секунд преодолел узкий подъемный мост, отделявший город от замка. Затем я остановился и обернулся назад, на маленькую неподвижную группу слуг, освещенную красноватым светом сильно чадивших факелов, смолистый запах которых ощущался даже здесь, на другой стороне рва. Сорвав с головы шляпу, я помахал ею в знак прощания и, вновь пришпорив лошадь, поскакал навстречу бьющему мне в лицо колкому снегу, под аккомпанемент стонущих под порывами ветра водостоков по улицам Рима, уже опустевшим, несмотря на совсем еще не позднюю пору. Да и кто, кроме тех, кого гонит нужда, согласился бы в такую погоду променять домашний уют и тепло очага на холод унылой январской ночи?

Однако письмо, которое я вез с собой, словно подстегивало меня, и только утром, в маленькой деревушке неподалеку от Мальяно[1589], я в первый раз остановился и позавтракал. Моей лошади во время этой сумасшедшей ночной скачки досталось куда больше, чем мне, и я с радостью поменял бы ее в Мальяно, но, увы, там не оказалось свежих лошадей.

К полудню, преодолев последнюю лигу пути шагом — моя лошадь, изнуренная почти беспрерывной ездой, была не в состоянии двигаться быстрее — я добрался до Нарни[1590], где и пообедал. Однако, по словам местных жителей, с лошадьми у них было еще хуже, чем в Мальяно, так что мне пришлось пересечь границу Урбино[1591] пешком, увязая по щиколотку в снегу и ведя за собой в поводу бедное животное, которое непременно погибло бы, если бы я решил ехать верхом. Так я преодолел семь лиг[1592], отделявших Нарни от Сполето, куда, промокший и уставший, притащился с наступлением сумерек. Я решил заночевать в гостинице «Солнце», но стоило мне снять плащ и шляпу, чтобы просушить их у огня, как компания синьоров, на мою беду, ужинавшая в общей комнате, обратила внимание на мой шутовской наряд, и мне пришлось всю ночь развлекать их занимательными историями Боккаччо[1593] и Саккетти[1594], авторов, чьи сочинения являлись своего рода хрестоматиями для всякого знающего свое дело шута.

На другое утро я наконец-то оседлал свежую лошадь и помчался вперед, рассчитывая достичь Гуальдо[1595] и, таким образом, преодолеть к концу дня большую часть пути. Дорога поднималась все выше и выше, снег под копытами моей лошади из мягкого стал жестким, но над головой раскинулся лазурный купол неба, и солнце светило и грело совсем не по-январски. Однако ближе к вечеру, когда, перевалив через отроги Апеннин, я оказался в окрестностях Гуальдо, погода изменилась: вновь повалил снег и поднялся северный ветер, завывавший, как свора демонов.

Впереди я заметил слабо мерцавший огонек маленького придорожного трактира; возле него я и остановил свою утомленную лошадь, решив не искушать судьбу и заночевать в первом же подходящем для этого месте. Хотя до темноты было еще далеко, дверь трактира оказалась уже запертой — видимо, в этом заведении не рассчитывали на постояльцев и прекращали торговлю с приближением сумерек. Но мне для ночлега не требовалось многого — соломенный матрац да чаша вина составляли сейчас предел моих мечтаний, — и я решительно постучал хлыстом в дверь.

В ответ на мой стук дверь тотчас же отворилась, и хозяин, худощавый, флегматичный и несколько неопрятный, вопросительно уставился на меня. У него за спиной тут же выросла фигура его жены, высокой, крепко сложенной женщины с хитро-упрямым выражением лица, одним словом, именно такой, какой и следовало быть трактирщице. Я бы ничуть не удивился, если бы в пику его приветствию она велела бы мне немедленно убираться ко всем чертям. Но поскольку он всего лишь невразумительно пробормотал что-то насчет того, что у них негде переночевать, она решительно оттолкнула его в сторону и несколько грубовато пригласила меня войти. С готовностью подчиняясь ей, я шагнул в дом. Я поручил трактирщику присмотреть за моей лошадью и, предусмотрительно не сняв ни плаща, ни шляпы, чтобы, не дай Бог, не смутить хозяйку, вместе с ней поднялся наверх, где мне была обещана комната.

Сооруженное из прутьев низкое ложе, стол с давно не мытой, жирной поверхностью, табуретка о трех ножках и полуразвалившееся кресло — вот и вся мебель в предоставленных в мое распоряжение запущенных и зловонных «апартаментах», пол которых был грязен и черен и во многих местах изгрызен крысами; впрочем, ничего иного здесь вероятно, и не могли предложить постояльцам.

Трактирщица поставила на стол чадящую масляную лампу и, пробормотав себе под нос что-то вроде извинений за простоту обстановки, чуть ли не с вызовом спросила, довольна ли моя светлость.

— Что поделать, — бесцеремонно отозвался я, полагая, что другим способом мне не удастся добиться уважения к себе, — в такую погоду сам король благодарил бы Небеса за любую конуру.

Она неуклюже поклонилась мне и уже в более почтительной манере осведомилась, ужинал ли я. Разумеется, я не ужинал, но я скорее умер бы с голоду, чем согласился отравиться едой, которую здесь могли приготовить мне. Поэтому я всего лишь попросил ее принести мне немного вина.

Когда она выполнила мою просьбу, я запер за ней дверь и наконец-то остался один. Впрочем, слово «запер» никак не подходило для двери, не имеющей ни замка, ни задвижек, — я просто прислонил к ней табуретку, чтобы ее падение предупредило меня о непрошеном вторжении. Только после этого я снял плащ и шляпу и позволил себе растянуться на кровати. Я чувствовал во всем теле смертельную усталость, но, несмотря на это, Морфей не спешил принимать меня в свои объятия[1596]. Половина пути осталась позади, и теперь сомнения не давали мне покоя. Мог ли я, три года проживший в Пезаро, надеяться незаметно проникнуть туда? Едва ли кто во владениях Джованни Сфорца не знал Боккадоро, шута, заслужившего прозвище Златоустый, и многие villano[1597], ни разу в жизни не видевшие своего господина, безошибочно назвали бы цвет глаз его паяца. Впрочем, это едва ли удивительно: там, где пренебрегают мудростью, глупость не может пожаловаться на недостаток внимания.

Колпак шута верой и правдой служил мне в дороге, но поскольку я хочу встретиться с Лукрецией Борджа, мне необходим совсем иной наряд… И тут мои мысли побежали в другом направлении. Что могло содержаться в том письме, которое я вез? Почему Чезаре Борджа состоял в тайной переписке с сестрой? Что ж, ответа ждать недолго — не зря же кардинал обещал, что Джованни Сфорца вскоре постигнет участь, над которой будет потешаться вся Италия. Но ведь и мне предстояло внести в это дело свою малую лепту! О Боже! Если бы мои читатели знали, как эта мысль ободрила и обрадовала меня. Мне, Ладдзаро Бьянкомонте, кого столько лет унижали, чей дух считали окончательно сломленным, предстоит оказаться инструментом ниспровержения тирана и узурпатора. И, с особой остротой осознав всю важность и ответственность своей миссии, я поклялся доставить письмо во что бы то ни стало, невзирая ни на какие препятствия, даже на угрозу для жизни.

Но тут другой, более практичный голос заговорил во мне: «Прекрасно, прекрасно, но как это сделать?»

Я поднялся со своего ложа и, подойдя к столу, налил себе вина. Я залпом выпил его и выплеснул осадок прямо на пол, спугнув любопытную крысу, высунувшуюся из одной из многочисленных дырок. Затем я задул лампу и вновь улегся на кровати, рассчитывая, что в темноте ничто не будет отвлекать меня и я смогу найти решение волнующей меня проблемы. Но вместо этого я задремал и проснулся, когда утренние лучи неяркого январского солнца уже рисовали узоры на потолке моей комнаты. Стояла ясная и тихая погода, и при дневном свете место моего ночлега показалось мне еще более отвратительным, чем вчера в полутьме. Желая поскорее убраться отсюда, я вскочил с постели и кликнул хозяйку. Затем, порывшись в кармане, я нашел там золотой дукат и швырнул его на стол. Я услышал, как заскрипели ступеньки лестницы, и передо мной предстала слегка запыхавшаяся после подъема трактирщица. Увидев мой шутовской наряд, она изумленно-негодующе воскликнула, видимо приняв меня за одного из тех ряженых в разноцветное тряпье бродяг, которые норовят расплатиться за обед плоскими шутками и непристойным кривляньем, горделиво именуемым акробатикой.

— Ossa di Cristo![1598] — вскричала она. — Никак я приютила дурака?

— Чему ты удивляешься, баба? Неужели до сих пор в этой развалюхе ночевали одни умники?

— Это я-то баба? — напустилась она на меня.

— Конечно же, нет, — вежливо отозвался я. — Это обращение я приберегу для твоего муженька — да поможет ему Бог!

Она мрачно улыбнулась.

— Подобными остротами ты собираешься рассчитаться со мной за ночлег? — с ядовитейшим сарказмом осведомилась она.

— Остротами? — возмущенно переспросил я. — Фу! Хозяйке, которая чурается дураков, не пристало быть такой слепой и болтливой.

С этими словами я широким жестом указал на стол, где поблескивал золотой дукат. При виде монеты ее глаза жадно сверкнули.

— Мой хозяин… — начала было она и, быстро подойдя к столу, торопливо схватила дукат, словно желая убедиться, что это не колдовство и не обман зрения. — Ну и ну! Шут, и при деньгах! — изумилась она.

— Позор для нашего сословия, — сокрушенно вздохнув, согласился я и уже другим тоном добавил: — А теперь принеси-ка мне иголку с ниткой, да поживее.

Я думаю, что проворности, с которой она поспешила исполнить мою просьбу, позавидовали бы и крысы, во множестве населявшие ее лачугу. Поистине, золото способно творить великие чудеса! Убедитесь сами, мои читатели, сколь вежливыми и услужливыми оно делает людей, даже тех, кто, казалось бы, навсегда закоснел в грубости и невежестве.

Быстро отремонтировав порванный рукав своего камзола, я надел шляпу, накинул на плечи плащ и спустился вниз. Я решительно отказался от предложенного мне вина — вчерашний глоток навсегда отбил у меня желание утолять жажду бурдой местного изготовления — и велел хозяину поскорее приготовить мне лошадь. Дожидаясь, пока моя просьба будет исполнена, я расположился в грязной общей комнате и в очередной раз попытался решить не дававшую мне покоя проблему: как попасть в Пезаро, не лишившись своей головы?

Мои размышления были прерваны долетевшим до меня приглушенным топотом копыт. К трактиру приближалась кавалькада всадников, и вскоре снаружи раздался громкий и требовательный крик:

— Трактирщик! Где ты, лежебока?

Движимый любопытством, я подошел к двери и увидел четырех всадников, сопровождавших запряженную мулами карету с плотно зашторенными окнами. То, что все четверо были конюхами, любой понял бы с первого же взгляда; о том, что они служили знатному роду Сантафьор, свидетельствовали белоснежные цветки айвы, вышитые у каждого на груди, а о трудностях выпавшего на их долю путешествия говорили их забрызганные грязью длиннополые кафтаны из грубого сукна и взмыленные лошади.

Появился трактирщик, ведя в поводу мою лошадь; внезапно он остановился и застыл перед ними в поклоне, словно напрочь забыв обо мне, — люди его сорта всегда уделяют больше внимания вновь прибывшим постояльцам, чем отъезжающим.

— Приказывайте, синьоры, — подобострастно произнес он.

— Нам нужен проводник, — не обременяя себя излишней учтивостью, сказал один из них, по виду старший.

— Проводник, почтеннейший? — переспросил трактирщик.

— Да, болван, проводник, — огрызнулся конюх. — Ты что, никогда не слышал о таких существах? Нам нужен знающий окрестности человек, который провел бы нас кратчайшим путем к Кальи[1599].

Трактирщик недоуменно покачал своей седовласой головой и вновь низко поклонился — мне показалось, что я даже услышал, как хрустнули его старые суставы.

— Здесь нет проводников, синьоры, — извиняющимся тоном произнес он. — Быть может, в Гуальдо…

— Дурак! — оборвал его всадник, который, как и большинство лакеев знатных синьоров, не стеснялся в выборе выражений. — Стали бы мы сворачивать к твоей лачуге, если бы хотели ехать в Гуальдо.

Я до сих пор не знаю, что тогда заставило меня вмешаться в их разговор, — манеры лакея совершенно не внушали мне доверия, да и его хозяин, позволявший ему так запросто поносить несчастного трактирщика, был, скорее всего, одного с ним поля ягода — однако я шагнул вперед и спросил:

— Вы говорите, что едете в Кальи?

Он угрюмо уставился на меня и даже не потрудился скрыть появившееся у него на лице подозрительно-пренебрежительное выражение. И хотя, глядя на мои шляпу, плащ и сапоги, нельзя было с уверенностью сказать кто — дворянин или шут — скрывается под ними, он всего лишь недовольно проворчал в ответ:

— Для чего вам это знать?

— Чтобы предложить свои услуги вашему господину, кто бы он ни был, — невозмутимо ответил я. — Я тоже еду в Кальи и, подобно вам, тороплюсь. Я хорошо знаю эти места, и если вы соизволите следовать за мной, то прибудете к месту назначения в кратчайший срок. Впрочем, я нисколько не настаиваю.

Только разговаривая в таком тоне, я мог рассчитывать на его согласие. Заикнись я о совместной поездке — мое предложение наверняка было бы с негодованием отвергнуто. Теперь же ему не оставалось ничего другого, как с подчеркнутой вежливостью поблагодарить меня от имени своего хозяина.

Я впрыгнул в седло и без лишних слов поскакал вперед; вскоре за мной тронулись повозка и ее эскорт. Дорога продолжала идти вверх, снег под копытами лошадей становился глубже и тверже, а невеселые мысли о моей будущей судьбе — все навязчивее. Да и откуда я мог знать, что мучившая меня проблема сама собой разрешилась в тот момент, когда я вызвался провести этот маленький караван через холмы?

Глава 3

МАДОННА ПАОЛА
Незадолго до полудня мы достигли наивысшей точки подъема и остановились, чтобы дать передохнуть лошадям. Воздух здесь казался особенно чистым и холодным; безупречно белый снег покрывал все вокруг, сверкая на солнце, изливавшем потоки света с безоблачно-синего небосвода, так что на него было больно смотреть.

До сих пор я ехал впереди кавалькады, временами начисто забывая о ее существовании, но теперь, когда мы оказались рядом, их старший, полный круглолицый малый по имени Джакомо, подошел ко мне с явным намерением завести разговор. Я не стал возражать: плотно зашторенные окна кареты успели возбудить мое любопытство, равно как и сама спешка, с которой путешествовал тот, кто за ними прятался.

— Вы не задержитесь в Кальи? — небрежно обронил я.

Он искоса взглянул на меня, и промелькнувшее в его глазах выражение лишь подтвердило мои подозрения: действительно, здесь скрывалась какая-то тайна.

— Нет, — после небольшой паузы ответил он. — Мы рассчитываем к наступлению темноты добраться до Урбино. А вы? Вы едете дальше?

— Скорее всего, — столь же уклончиво ответил я.

В этот момент у меня за спиной раздался металлический скрежет, как если бы кто-то отдернул кожаную шторку, закрывавшую окна кареты. Я обернулся на звук и замер от удивления и восхищения, настолько представшее предо мной зрелище не соответствовало моим ожиданиям: из кареты ловко спрыгнула на землю совсем юная дама, почти девочка. Я подумал, что мне никогда не доводилось видеть более прекрасное создание, да и всякому, читавшему знаменитый трактат мессера Фиренцуолы о красоте[1600], в эту минуту показалось бы, что перед ним возник облеченный во плоть идеал женщины.

Несмотря на нежный возраст, у нее была стройная и вполне оформившаяся фигура; Фиренцуола вряд ли одобрил бы цвет ее небесно-голубых глаз, равно как и бронзово-золотистый отлив волос, обрамлявших идеальный овал ее молочно-белого лица. Однако, если бы мессеру Фиренцуоле довелось встретиться с этой девушкой, вполне возможно, он внес бы некоторые коррективы в разработанный им канон женского совершенства. На ней был роскошный плащ из серого бархата, подбитый дорогим мехом, на голове поблескивали самоцветы, украшавшие золотую сетку, стягивавшую ее волосы, а подчеркивавший ее талию восхитительной красоты золотой пояс, усеянный драгоценными камнями, в лучах солнца сверкал, словно пылающий в ночи факел. Она полной грудью вдохнула бодрящий горный воздух и прямо по снегу направилась к нам с Джакомо.

— Это тот самый путешественник, который согласился стать нашим проводником? — приятным мелодичным голосом, так идущим ко всему ее очаровательному облику, спросила она у Джакомо, и тот утвердительно кивнул головой.

— Я в долгу перед вами, мессер, — продолжала девушка. — Вы не представляете, сколь ценную услугу оказали мне. И если вы когда-нибудь окажетесь в затруднительном положении, Паола Сфорца ди Сантафьор сделает все возможное, чтобы помочь вам.

Услышав, что она назвала себя, Джакомо сердито нахмурился. Я же низко поклонился ей, но ответил весьма сухо — всякое упоминание имени Сфорца вызывало у меня приступ жгучей ненависти, которая отчасти распространялась и на всех его родственников.

— Мадонна, вы преувеличиваете значение оказанной вам услуги. Лишь по чистой случайности нам с вами оказалось по пути.

Она пристально посмотрела на меня, словно пытаясь понять причину не слишком учтивого ответа, и я почему-то обрадовался, что мой шутовской наряд был на сей раз тщательно спрятан под плащом и шляпой. Вероятно, она решила, что имеет дело с неотесанным мужланом, и, отвернувшись от меня, велела Джакомо поскорее отправляться в путь.

— Если мы хотим добраться хотя бы до Кальи, мадонна, животным надо дать отдохнуть, — возразил тот. — Дай Бог, чтобы там нашлись свежие лошади, иначе все пропало.

Она нахмурилась — видимо, его слова не понравились ей.

— Не забывайте, если в Кальи нет лошадей, то не только для нас, но и для тех, кто следует за нами, — она сделала жест рукой в сторону дороги, по которой мы поднимались сюда.

Итак, загадка начинала проясняться, — мои попутчики от кого-то спасались.

— Я уверен, что им велено догнать нас во что бы то ни стало, — мрачно ответил Джакомо. — В Кальи они не станут церемониться; они достанут лошадей, даже если для этого им придется ограбить местных жителей.

Но она лишь нетерпеливо отмахнулась, словно досадуя более на его страхи, чем на грозившую им опасность, повернулась и пошла к карете.

— Укрыли бы вы плащом свою лошадь, мессер незнакомец, — посоветовал мне Джакомо.

Он был совершенно прав, но я всего лишь пренебрежительно пожал плечами.

— Пусть лучше сдохнет от холода лошадь, чем я, — грубо ответил я и принялся расхаживать взад и вперед по снегу, чтобы согреться.

Красота зимнего пейзажа никогда не оставляла меня равнодушным. Нередко его находят унылым, сравнивая с буйным ликованием весны, но я всегда попадал под очарование девственной белизны просторов, безмятежных и в то же время величественно-впечатляющих. На восток от Фабриано[1601] начиналась широкая равнина, расстилавшаяся между Эзино и Музоне[1602] и доходившая до горы Комеро, чья округлая вершина выглядывала из поднимавшейся с моря дымки. На западе же, насколько хватало глаз, все было укутано толстым слоем снега: от едва видимых башен Перуджи[1603] до Тразименского озера[1604], поверхность которого отливала серебром на фоне заснеженных полей, и от угнездившейся на самой вершине горы этрусской Кортоны[1605] до холмов Тосканы[1606], напоминавших тяжелые облака, нависшие на горизонте.

Громкий крик и последовавшие за ним проклятия вернули меня к действительности. Мои спутники сбились в кучу возле крутого обрыва на западном склоне холма и напряженно вглядывались в даль, туда, откуда мы только что приехали. Заинтересовавшись причиной их беспокойства, я подошел поближе. Мне показалось, будто внизу на равнине, на расстоянии не более мили от нас, сверкнули на солнце множество зеркал; присмотревшись, я различил отряд солдат в доспехах. Их было никак не меньше дюжины, и они мчались по нашему следу, хорошо заметному в глубоком снегу. Может быть, это и были те самые преследователи, которых опасался Джакомо? И тут у себя за спиной я услышал звонкий голос синьоры, облекший тот же самый вопрос в словесную форму. Она высунулась из окна кареты и пристально следила за приближавшимися к нам пятнышками мерцающего света.

— Мадонна, — испуганно выкрикнул один из конюхов, — за нами скачут всадники Борджа!

— Неужели у страха глаза настолько велики, что тебе удалось разглядеть, кто это, на таком расстоянии? — насмешливо отозвалась она.

Либо Бог наградил этого малого орлиным зрением, либо он в своем воображении увидел то, чего боялся, но ответил он не задумываясь:

— У них на знамени красный бык!

Мне показалось, что она слегка побледнела и ее брови дрогнули.

— Ради всего святого, поехали! — воскликнул Джакомо. — По коням, живее, олухи!

Ему не потребовалось дважды повторять приказ. В мгновение ока все сидели в седлах, а один из слуг занял свое место на передке кареты с вожжами в руках. Весьма бесцеремонно, словно я был одним из них, Джакомо велел мне возглавить вместе с ним кавалькаду. Я не стал особо привередничать, и мы помчались очертя голову по круто уходившей вниз скользкой дороге, ведущей к Кальи, ежеминутно подвергаясь опасности неизмеримо большей, чем та, что грозила нам со стороны преследователей. Страх, подстегивавший этих безмозглых трусов, казалось, заставил их позабыть обо всем остальном, и когда я обратился к Джакомо с увещеваниями, призывая его соблюдать осторожность и сбавить скорость, он лишь повернул ко мне искаженное ужасом иссиня-бледное лицо и прокричал:

— Не время мешкать, мессер. За нами скачет смерть.

— С такой же уверенностью я бы сказал, что смерть скачет перед самым нашим носом, — мрачно отозвался я. — Если вы решили поиграть с ней — не буду вам мешать. Но мне жаль свои молодые годы и совсем неохота свернуть себе шею и остаться здесь кормом для ворон. Я поеду медленнее.

— Gesu![1607] — воскликнул он, стуча зубами. — Неужели вы боитесь?

В другое время его слова рассердили бы меня, но, понимая, в каком состоянии находился бедняга, я всего лишь весело рассмеялся:

— Тогда пришпорим лошадей, отважный беглец.

Впрочем, это едва ли возымело действие на бедных животных, которые, надо отдать им должное, вели себя куда более разумно и осмотрительно, чем их седоки. Мне думается, что только благодаря их инстинктивной осторожности да еще, наверное, молитвам, которые мадонна в своей карете возносила к Небесам, мы в целости и сохранности спустились на равнину.

И можно ли винить наших верных скакунов в том, что после напряженного спуска, сколь поспешного, столь же и опасного, сил у них хватило лишь на то, чтобы бежать легкой иноходью? Однако это обстоятельство, похоже, окончательно доконало трусливого Джакомо. Он постоянно оборачивался назад, словно в любой момент ожидал увидеть на вершине холма своих преследователей, и в конце концов натянул поводья и велел остановиться. Тут же заскрежетали кольца отдергиваемой шторки, и в окне кареты появилась головка мадонны Паолы, пожелавшей узнать о причине неожиданной задержки. Джакомо подъехал к ней поближе и убитым голосом произнес:

— Мадонна, наши лошади выдохлись. Бессмысленно ехать дальше.

— Бессмысленно? — вскричала она, и я подивился резким и властным ноткам ее голоса, совсем недавно звучавшего столь мягко и учтиво. — О чем ты болтаешь, плут? Немедленно трогай.

— Что в этом толку? — с дерзким упрямством повторил он. — Еще пол-лиги, в лучшем случае лига, и нас нагонят.

— Но и до Кальи осталось не более лиги, — напомнила она ему. — Там мы непременно достанем свежих лошадей. Не подводи же меня, Джакомо.

— В Кальи не обойдется без проволочек, — не уступал Джакомо, — а sbirri[1608] Борджа тем временем без труда выследят нас, — с этими словами он указал на глубокие следы, которые карета оставляла на заснеженной дороге.

— Друзья, я знаю, что вы не бросите меня! — с мольбой в голосе вскричала она, обращаясь к трем другим слугам. — Джакомо оказался трусом; но вы-то не такие, как он, вы же лучше него.

Столь горячий и искренний призыв явно произвел впечатление на слуг, и один из них храбро отозвался:

— Мы с вами, мадонна! Пускай Джакомо остается здесь, если хочет.

Но прохвост Джакомо, тщеславный и злопамятный, видимо, не любил, когда ему перечат и говорят правду в глаза.

— За ваши труды вас и повесят, когда схватят, — пообещал он своим товарищам. — И это произойдет в ближайший час. Если мы хотим спасти свои шкуры, мы не должны никуда двигаться с этого места и сдаться.

Собравшиеся было продолжить путь слуги вновь замерли в нерешительности; увидев, что они колеблются, мадонна выпрыгнула из кареты. Уголки ее тонко очерченного рта подрагивали, выдавая с трудом сдерживаемые эмоции, и на глаза навернулись слезы.

— Трусы! — выпалила она. — У вас не хватает духу даже на то, чтобы удрать. Хороши вы были бы, если бы вам пришлось сражаться, защищая меня. И как только могла я, глупая, довериться вам? — всхлипнула она и с такой силой топнула ногой, что из-под ее каблука взвился целый фонтан снега.

— Мадонна, — ответил один из них, — мы не стали бы противиться вашему желанию ехать дальше, будь у нас хоть малейший шанс оторваться от преследователей. Но мы опережаем их на какие-то пол-лиги, и скоро они будут на вершине холма, откуда все видно как на ладони.

— Болван! — в негодовании воскликнула она. — Пол-лиги, говоришь? Наверное, ты забыл, что когда мы находились наверху, они еще не начинали подъем. И если мы поспешим, то это расстояние утроится. А потом, Джакомо, — добавила она, — ты мог ошибиться, приняв этих всадников за солдат Чезаре Борджа.

Но тот только пожал плечами и, покачав головой, проворчал:

— Арнальдо не ошибается. Он ясно видел их.

— Боже милосердный! Неужели вы готовы предать меня? — в отчаянии всплеснула руками она.

Я бы оказался ничем не лучше этих малодушных негодяев, если бы ее горе оставило меня безучастным. Как я уже говорил, само имя Сфорца было мне ненавистно, но могла ли эта девочка, совсем еще ребенок, являться причиной выпавших на мою долю несчастий? Из разговоров своих попутчиков я давно понял, кого они боялись, а раз так, — пришла мне в голову неожиданная мысль, — я, пожалуй, единственный во всей Италии сумел бы отвратить нависшую над ними опасность, воспользовавшись имевшимся у меня кольцом. Раз возникнув, идея казалась мне все более и более привлекательной, и виной тому, надо признать честно, была несравненная красота мадонны Паолы — иначе с какой стати я стал бы рисковать своей драгоценной шеей. Смейтесь, читатели этих строк, смейтесь. В глубине души мне и сейчас трудно удержаться от смеха, когда я вижу себя, шута, ничтожнейшего из лакеев, предлагавшего свои услуги даме из прославленного рода Сантафьор. И что, как не чувство стыда, заставило меня поплотнее запахнуть свой плащ, когда я направил лошадь прямиком к ее карете?

— Синьора, — без обиняков начал я, — согласитесь ли вы принять помощь от незнакомца? Я уже догадался, какая опасность угрожает вам, и знаю, каким образом можно избежать ее.

Пять пар глаз удивленно-недоуменно уставились на меня.

— Но что вы способны сделать в одиночку, синьор? — негромко произнесла мадонна Паола.

— Вы уверены, что вас в самом деле преследуют солдаты Борджа? — в свою очередь, спросил я.

— Скорее всего, это они, — не колеблясь ответила она, и в ее голосе прозвучали доверительные нотки.

На первый взгляд могло показаться странным, что она с такой готовностью доверилась мне. Но оставался ли у нее, покинутой струсившими слугами и преследуемой по пятам врагами, иной выбор? И как цепляется за соломинку утопающий, она ухватилась за самый слабый шанс на спасение.

— Синьор! — воскликнула она. — Я совершенно не знаю ни вас, ни причин, которые движут вами. Но сейчас не время размышлять об этом, и, поверьте, я не сомневаюсь в ваших добрых намерениях. Расскажите, что вы собираетесь предпринять.

— Откуда вы? — вновь спросил я.

— Я еду из Рима в Пезаро, ко двору моего кузена, спасаясь от преследований, которым я подверглась со стороны семейства Борджа.

Ко двору своего кузена в Пезаро! Странное совпадение, подумал я, и тут же мне в голову пришла другая мысль: может статься, в моих же интересах помочь ей.

— Но в Пезаро находится мадонна Лукреция, родная сестра Чезаре Борджа, — удивился я.

Она улыбнулась, пытаясь рассеять охватившие меня сомнения.

— Мадонна Лукреция мой самый верный и преданный друг, — сказала она. — Она защитит меня, даже если ради этого ей придется пойти против воли ее родных.

Удовлетворившись таким ответом, я переключил свое внимание на более животрепещущие проблемы.

— И вы все время ехали в таком виде? — усмехнулся я, указывая на ее лакеев. — Вам, наверное, показалось мало того, что ваши следы на снегу читаются как нельзя лучше, и, чтобы облегчить задачу преследователям, вы решили одеть своих слуг в ливреи дома Сантафьор.

Ее глаза удивленно расширились. Что ж, не впервой доводится дуракам учить сильных мира сего. Я спрыгнул на землю и, не выпуская из руки уздечку, шагнул к ней.

— Слушайте меня внимательно, мадонна. Если вы хотите оторваться от погони, вам, прежде всего, необходимо избавиться от вашего бесполезного эскорта. Возьмите мою лошадь — она самая свежая и не доставит вам хлопот — и скачите в Кальи в одиночку.

— В одиночку? — опять удивилась она.

— Да, а что в этом особенного? — грубовато отозвался я. — В гостинице «Луна» вы спросите хозяйку, скажете ей, что ваш эскорт отстал, и попросите ее позаботиться о вас до тех пор, пока ваши люди не нагонят вас. Не сомневайтесь, она добрая душа и не оставит вас в беде. Но ничего не рассказывайте ей о том, что на самом деле случилось с вами.

— А потом? — нетерпеливо спросила она.

— Ждите до вечера или, в крайнем случае, до завтрашнего утра, чтобы эти олухи успели присоединиться к вам, и затем продолжайте свое путешествие.

— Но мы… — начал было Джакомо.

Предвидя возражения, я резко оборвал его:

— А вы вчетвером будете верхом сопровождать меня. Я займу место мадонны в карете и, чтобы отвлечь на себя погоню, мы поедем в сторону Фабриано.

Слуги разразились громкими проклятиями, смысл которых сводился к тому, что мой план являлся чистейшим безумием, и мне пришлось потратить несколько драгоценных минут на то, чтобы доказать им обратное.

— Дурни, — в конце концов заявил я, — стал бы я связываться с вами, если бы дело обстояло так, как вы представляете. Неужели вы думаете, что случайный попутчик решится рискнуть головой ради синьоры, о существовании которой он еще вчера и слыхом не слыхивал?

Трудно придумать занятие более бессмысленное, чем всеми правдами и неправдами уговаривать тупиц, и потому мне пришлось-таки воспользоваться талисманом Чезаре.

— Вот эта штуковина, — заверил я их, доставая кольцо, врученное мне кардиналом Валенсии, — убережет нас от всякого, кто служит под знаменем, на котором изображен такой же герб.

Однако те же самые аргументы, которые помогли мне уговорить лакеев, возымели совершенно обратное действие на их госпожу.

— Вы служите роду Борджа? — недоверчиво спросила она.

По ее глазам я видел, что ей хотелось сказать нечто совсем иное: не кроется ли за столь бескорыстным поступком с моей стороны коварная интрига?

— Мадонна, — взмолился я, — если вы хотите спастись, вы должны верить мне. Вот-вот ваши преследователи появятся на вершине холма, и все будет потеряно. Задумайтесь только: нет проще способа предать вас в руки солдат Борджа, чем оставить вас с вашими же слугами.

Ее лицо просветлело, и ее божественные глаза радостно улыбнулись мне.

— Я совсем забыла об этом, — призналась она и наверняка добавила бы что-то еще, если бы я в самой категоричной форме не предложил ей немедленно отправляться в путь.

— До Кальи не более мили, и дорога приведет вас прямо туда, — напутствовал я, когда она уже сидела в седле. — Прощайте, мадонна!

— Могу я узнать хотя бы имя того, кто протянул мне руку помощи в трудную минуту? — спросила она.

— Меня зовут Боккадоро, — после секундного колебания ответил я.

— Что-что, а уж сердце у вас воистину золотое, — с чувством проговорила она и, помахав мне на прощанье, ускакала, даже не взглянув на своих слуг.

Несколько мгновений я смотрел ей вслед, отметив про себя, как ловко она сидела — ведь на лошади было мужское седло, — затем подошел к карете и забрался внутрь.

— А теперь, мошенники, — скомандовал я, высунувшись из окна, — поехали вперед — на Фабриано.

— Мессер, — угрожающе произнес Джакомо, — не знаю, каковы ваши намерения, но если вы собираетесь заманить нас в ловушку, то знайте, что у меня приготовлен для вас нож.

— Болваны! — презрительно отозвался я. — Стоят ли ваши трусливые задницы того, чтобы на них охотиться? Вы мне надоели, дурачье. Пошевеливайтесь-ка, если хотите остаться в живых.

Когда надо призвать лакеев к послушанию и поставить их на место, подобный тон обычно действует безотказно. И этот случай не явился исключением: один из конюхов тут же вскочил на передок кареты и тронул мулов, а Джакомо и остальные последовали за нами легкой трусцой. Некоторое время мы не спеша ехали на юг, в сторону, противоположную той, куда умчалась мадонна Паола, затем я вновь высунулся из окошка кареты и подозвал Джакомо.

— Срежьте нашивки с ваших кафтанов, — велел я ему. — Позаботьтесь, чтобы на них не осталось никаких следов герба дома Сантафьор. Будь у вас хоть на йоту сообразительности, вы бы уже давно сделали это.

Джакомо согласно кивнул, однако моя критика явно задела его за живое, и он сердито нахмурился.

Тем не менее все они беспрекословно повиновались мне; убедившись, что приказ выполнен, я задернул шторки кареты и задумался над тем, как я буду встречать солдат Борджа, когда они нагонят нас. Что и говорить, шутка, которую я собирался сыграть, изумляла меня самого; такая burla[1609] была вполне достойна несравненного таланта Боккадоро и могла со славой завершить его блестящую карьеру шута.

Внезапный толчок вывел меня из задумчивости. К моему удивлению, карета явно набирала скорость. Я высунулся наружу и осведомился у Джакомо о причине такой спешки.

— Они скачут занами, — ответил он, повернув ко мне побледневшее от страха лицо.

— Кто это «они»? — спросил я.

— Солдаты Борджа, разумеется.

— Какое нам до них дело, дубина? — недовольно сказал я. — Солдаты, наверное, по ошибке приняли нас за беглецов, которых они преследуют. Умерьте шаг, иначе бедные животные не дотащат нас даже до Фабриано. И не забывайте: мы должны иметь вид никуда не торопящихся путешественников.

Он понял меня, и с полчаса мы лениво трусили по дороге. До Фабриано оставалось, наверное, не более лиги, когда вокруг кареты загремели копыта обгоняющих нас лошадей и чей-то грубый голос велел нам остановиться. Мы немедленно повиновались приказу, и всадники с торжествующими криками окружили нас. Я сорвал с головы шляпу и по грудь высунулся в окошко, чтобы мой колпак с колокольчиками был виден всем. Трудно сказать, кого это удивило больше, солдат Борджа или слуг мадонны Паолы: на каждом обращенном ко мне лице читалось самое неподдельное изумление.

Глава 4

ОБМАНУТЫЙ РАМИРО
Догнавший нас отряд насчитывал около двадцати вооруженных всадников, и их возглавлял не кто иной, как Рамиро дель Орка, тот самый гигант, который третьего дня выпроводил меня из Ватикана. И если уж такая важная персона была послана в погоню за синьорой ди Сантафьор, значит, дело имело весьма серьезный характер.

Вглядевшись, он узнал меня и, казалось, на мгновение лишился дара речи, а его налитые кровью глаза удивленно расширились. Впрочем, замешательство длилось недолго, и в следующую секунду его зычный голос чуть не оглушил меня:

— О черт! — заревел он. — Это что за фокусы?

Затем этот облаченный в стальные и кожаные доспехи великан подъехал к карете и, слегка наклонившись в седле, отдернул закрывавшую окно и дверь шторку, так чтобы все могли увидеть мое красно-желто-черное одеяние.

— Рад встрече, синьор Рамиро, — приветствовал я капитана и, не дожидаясь ответа, добавил: — Не объясните ли, почему вы решили задержать нас? Я очень спешу.

— Sangue di Cristo![1610] — рявкнул он. — Объяснять придется тебе, Боккадоро. Как ты оказался здесь?

— Я? — разыграл я удивление. — Я спешу по делам нашего общего господина, синьора кардинала Валенсии.

— Davvero?[1611] — усмехнулся он и, не слезая с лошади, ухватил меня своей могучей рукой за воротник камзола. — Отвечай, как следует, не то в мире одним дураком станет меньше.

— Мир без большого для него ущерба расстанется и с двумя, — отозвался я.

Но он лишь мрачно нахмурился в ответ на мою остроту. Сегодня он явно не был расположен к философским рассуждениям.

— Где девчонка? — сурово спросил он.

— Девчонка? — словно не понимая, о чем идет речь, переспросил я. — Какая девчонка? Разве я аббатиса, чтобы задавать мне подобные вопросы?

Две темные вертикальные линии резче обозначились между его бровей.

— Я спрашиваю тебя еще раз! Где девчонка? — дрожащим от ярости голосом произнес он.

Я несколько натянуто рассмеялся, давая ему понять, что наши препирания начинают мне порядком надоедать.

— Здесь нет никаких девчонок, мессер дель Орка, — сердито проговорил я. — И я не понимаю, чего вы от меня добиваетесь.

Уверенность, с которой я держался, вероятно, произвела на него некоторое впечатление, поскольку он отпустил меня и с недоуменным видом повернулся к своим людям.

— Разве это не они? — рявкнул он. — Вы что, ошиблись, скоты?

— Как будто они, ваша честь, — отозвался один из солдат, державший в руке пику, на которой развевался флаг с изображением быка, герба рода Борджа.

— Кто сказал «как будто»? — словно рассерженный медведь, заревел Рамиро, явно намереваясь выплеснуть на своих подчиненных досаду за возможно совершенную ошибку. — Какой у них герб на ливреях?

— Никакого, ваша честь, — услышал он чей-то ответ, и вся его ярость улетучилась, как пар из снятой с огня кастрюли. Однако упрямый вояка не собирался капитулировать так просто.

— Клянусь, это они! — вскричал он и вновь напустился на меня: — Что ты здесь делаешь? Отвечай, не то, клянусь всеми святыми, тебя вздернут, виноват ты или нет.

Мне совсем не улыбалась перспектива испытать — пусть на краткий миг — неудобства, причиняемые веревкой висящему телу, и я подумал, что пора поговорить с ним по-другому.

— Наклонись поближе, остолоп, — презрительно обронил я, и такое обращение, видимо, настолько изумило его, что он, казалось, повиновался помимо своей воли. — Не знаю, что вам взбрело в голову, мессер капитан, — продолжал тем временем я, но уже в более учтивом тоне, — однако если вы намерены задержать нас или жестоко обойтись со мной, вам придется отвечать перед синьором кардиналом Валенсии, который, как вы, возможно, успели догадаться, — тут я понизил свой голос почти до шепота, — отправил меня с секретной миссией. Взгляните и убедитесь сами, — протянул я ему свое кольцо.

Предъяви я святой крест хозяевам преисподней, и тогда моя победа навряд ли могла быть более полной. Он тупо уставился на кольцо, затем ошалело оглянулся по сторонам и, совершенно сбитый с толку, пробормотал, запинаясь:

— Но карета… и эти лакеи?..

— Скажите, — с наигранным участием спросил я, — вы ищете точно такую же карету?

— Да, именно такую, — сокрушенно ответил он и вопросительно взглянул на меня.

— Эскорт которой ехал в ливреях дома Сантафьор? — внезапно оживился я.

Его утвердительный ответ почти потонул в потоке извергаемых им проклятий.

— Тогда не теряйте даром время, — невозмутимо произнес я. — Эта компания около часа назад обогнала нас, верно, Джакомо?

— Не позднее того, — неохотно подтвердил слуга.

— Куда они ехали? — внезапно оживился Рамиро, более не сомневавшийся в моих словах.

— В сторону Фабриано, — ответил я, — но, может быть, и в Сенигаллию[1612], — не доходя Фабриано, дорога раздваивается.

Этого для него оказалось достаточно. Резко выпрямившись в седле, он внезапно охрипшим голосом скомандовал солдатам следовать за ним и, даже не поблагодарив меня за столь ценные сведения, пришпорил свою лошадь. Целое облако снежной пыли окутало нас, когда всадники припустились в галоп, и вскоре только истоптанный лошадиными подковами снег вокруг кареты напоминал об их недавнем присутствии.

Редкая комедия, в которой мне приходилось участвовать, доставила мне такое удовольствие и, одновременно, потребовала полной самоотдачи, и неудивительно, что по ее окончании я разразился громким развеселым хохотом. Но в полной мере насладиться триумфом мне помешал Джакомо, который слез с лошади и с угрюмым видом подошел к карете.

— Ты ловко одурачил нас, — ядовито процедил он сквозь зубы.

Смех замер у меня в горле, и я смерил его недоуменным взглядом. Что за чушь он нес? Неужели он не испытывал ни малейшего чувства благодарности к человеку, который спас его трусливую шкуру?

— Ты ловко одурачил нас, — повысив голос, повторил он.

— Это моя профессия, — сказал я. — Но, как мне кажется, одураченным скорее можно назвать мессера дель Орка.

— Верно, — слегка раздраженно сказал он. — Но что будет, когда он догадается, какую шутку с ним сыграли? Что будет, когда он вернется?

— Откуда мне знать, — пожал я плечами. — Я же не пророк.

— Отвечай мне! — заорал он, разъяренный моим беспечным тоном.

— Неужели тебя и вправду интересует, что он сделает, когда вернется? — любезно осведомился я.

— Да, — выпалил он, скривив губы.

— Я бы сказал, что ты проявляешь нездоровое любопытство, которое, впрочем, нетрудно удовлетворить. Оставайся здесь и дождись его возвращения. Так ты это и узнаешь.

— Ну уж нет, пусть остается кто угодно, только не я, — отрезал он.

— И не я, и не я, и не я! — подхватили его компаньоны.

— Тогда какого черта ты лезешь ко мне с бессмысленными вопросами, Джакомо? Имеет ли значение, на ком мессер дель Орка выместит досаду, когда поймет, как его провели? Забудьте о нем и исполняйте свой долг, — продолжал я, обращаясь ко всем ним сразу. — Поторопитесь в Кальи, где в гостинице «Луна» вас дожидается госпожа. Затем немедленно отправляйтесь в Пезаро и, если нигде не замешкаетесь, окажетесь под защитой крепостных стен синьора Джованни Сфорца намного раньше, чем мессер дель Орка вновь почует ваш след.

Но Джакомо только презрительно рассмеялся, так что его тучное тело содрогнулось, словно в конвульсиях.

— Будь я проклят, если сделаю хоть шаг в сторону Кальи, — заявил он, и трое его товарищей единодушно поддержали его.

— Как же так? — я даже не сразу понял, что он имеет в виду.

— Я возвращаюсь в Рим. Я не хочу больше рисковать своей шеей из-за каких-то шутов.

— Если ты собираешься рискнуть ею ради себя самого, — сказал я, вложив в свои слова все презрение, на какое в ту минуту оказался способен, — то ты сделаешь это ради величайшего в мире дурака и трусливейшего плута, позорящего само имя человека. А ваша госпожа? Неужели ей придется ждать вас до Судного дня? Если при твоем бычьем теле ты наделен хотя бы сердцем кролика, ты немедленно сядешь на свою лошадь и поскачешь в Кальи.

Джакомо совершенно не понравилась манера, в которой я разговаривал с ним. Он замахнулся, собираясь ударить меня, но я оказался проворнее. Выпрыгнув из кареты, я схватил Джакомо за грудки и швырнул мерзавца в придорожный сугроб.

Его приятели вытащили ножи и попытались атаковать меня. Но я прижался спиной к карете и обнажил свой длинный кинжал, давая понять, что готов защищаться до конца. Соотношение сил было явно не в мою пользу; их было четверо, а я — один, однако они, посовещавшись, сочли за лучшее не связываться со мной. Они сели на лошадей и, язвительно пожелав мне на прощанье успешно избавиться от кареты и от мулов, поскакали назад, очевидно направляясь в Рим. Как впоследствии выяснилось, они уехали не с пустыми руками: Джакомо прихватил с собой кошелек с деньгами, который ему доверила мадонна Паола.

Я на чем свет стоит проклинал этих ливрейных трусов, бросивших на произвол судьбы свою юную госпожу, и, в пылу негодования позабыв о своих собственных делах, решил немедленно отправиться в Кальи и сообщить ей о случившемся.

Но сначала надо было куда-то спрятать карету и мулов — тут Джакомо был совершенно прав, — иначе Рамиро дель Орка без труда отыщет меня по следам, а какая участь ожидала меня, попади я к нему в лапы, я боялся даже представить себе. К счастью, я вспомнил, что несколько минут назад мы миновали глубокий придорожный овраг, и, развернув карету, погнал мулов со всей скоростью, которую они смогли развить.

Я выбрал для остановки место, где склон обрывался наиболее круто, выпряг животных, забрал из кареты свой плащ и шляпу и, напрягая все силы, столкнул ее вниз. Когда снежная пыль улеглась, я с удовлетворением отметил, что только очень наблюдательный или осведомленный человек мог бы догадаться о том, какой именно предмет находится на дне оврага. Я сел верхом на мула и, гоня другого перед собой, проехал примерно пол-лиги в направлении Кальи. Затем я вновь остановился, спешился и отвел одного из животных на чье-то небольшое поле рядом с дорогой. «Пусть хозяин думает, что он свалился с неба», — усмехнулся я про себя, возобновляя путь в Кальи, куда мой мул, едва передвигая ноги от усталости, приплелся через пару часов.

Кальи показался мне на удивление пустынным, и в гостинице «Луна» меня встретили лишь конюх да сама хозяйка, высокая полная женщина с большими добрыми глазами на смуглом лице. На мой вопрос относительно остановившейся у нее синьоры она ничего не ответила и лишь подозрительно взглянула на меня. И только когда я сумел убедить ее в том, что не желаю причинить зла этой синьоре и сам нахожусь у нее на службе, она велела мне следовать за ней. Держа в руке шляпу — кто бы знал, с каким смущением я снимал ее, — я шагнул вслед за хозяйкой в комнату, которую занимала мадонна Паола. При нашем появлении она встала с кресла, в котором сидела у окна, и недоуменно уставилась на меня, словно не веря своим глазам. Выражение лица хозяйки тоже изменилось — видимо, она признала во мне того самого шута, который развлекал ее постояльцев две недели тому назад, направляясь из Пезаро в Рим.

— Оставьте нас ненадолго наедине, — велела мадонна Паола хозяйке.

— Мадонне для эскорта нужно срочно подыскать трех-четырех крепких мужчин, на которых можно положиться, — сказал я хозяйке, успев задержать ее на самом пороге.

— Что случилось с моими слугами? — встревоженно вскричала мадонна Паола.

— Они бросили вас, мадонна, — ответил я. — Только по этой причине я сейчас нахожусь здесь. Чуть позже я расскажу вам о том, что произошло на дороге, но прежде всего надо кем-то заменить их.

— Сегодня в Кальи вы навряд ли найдете подходящий эскорт, — с сомнением покачала головой хозяйка. — Почти все мужчины, способные передвигаться, отправились в паломничество: кто к святым местам в Лорето[1613], кто в Пезаро, на праздник Крещения.

— А ваш конюх? — спросил я.

— Сейчас он — единственный мужчина, оставшийся в доме, — ответила хозяйка. — Мой муж и сын, оба ушли в Пезаро.

— Вам хорошо заплатят за услуги, — продолжал настаивать я.

Но ни уговоры, ни посулы не смогли поколебать упрямство этой особы, заявившей, что она будет вынуждена закрыть гостиницу — немыслимое дело! — если останется одна.

Мне казалось невероятным, что мадонна Паола отважится в одиночку, да еще ночью, преодолеть почти десять лиг, отделявших Кальи от Пезаро; конечно, можно было бы дождаться утра, но тогда она рисковала случайно наткнуться на своих преследователей, которые, потерпев неудачу, непременно примутся обшаривать окрестности. И тут меня осенило: да это сама судьба дарит мне шанс выполнить поручение Чезаре Борджа! Если я появлюсь в Пезаро в обличьи спасителя и защитника родственницы Джованни Сфорца, навряд ли он захочет привести в исполнение свою угрозу, под страхом смерти запрещавшую мне переступать границы его владений. Но затем я вспомнил о том, что, обманув Рамиро, я, возможно, спутал все карты кардиналу Валенсии. Это означало, что путь назад, в Рим, мне был заказан, а если так, то стоит ли добиваться низвержения Джованни Сфорца? Какую выгоду я смогу извлечь из его падения? Разве что утолить жажду мести, которая, видит Бог, никогда сильно не терзала меня. Подумать только, мысленно вздохнул я, сколько дров я наломал из-за прекрасных девичьих глазок, которые завтра, может статься, не захотят даже взглянуть на меня. Я почувствовал, что окончательно запутался, и, наверное, еще долго предавался бы своим печальным размышлениям, пытаясь найти выход из столь затруднительного положения — в котором, надо признаться оказался по собственной глупости и горячности, — если бы голос мадонны Паолы не вернул меня к реальности.

— Мессер, — спотыкающимся голосом начала она, — я… у меня, конечно, нет никакого права настаивать; я и так в неоплатном долгу перед вами… к тому же вы взвалили на себя дополнительные хлопоты приехать сюда и сообщить мне о побеге моих слуг. Но не могли бы вы…

Она замолчала, не решаясь продолжить, и смущенно потупила взор. Хозяйка смотрела на нас во все глаза, недоумевая, почему знатная синьора столь уважительно разговаривает с каким-то презренным шутом. Чтобы более не искушать любопытство достойной женщины, я шагнул к двери и открыл ее.

— Вот теперь я попрошу вас ненадолго оставить нас, — твердо произнес я.

Она ушла, и я круто повернулся к мадонне Паоле. Решение было принято мгновенно, почти инстинктивно, от моих прежних сомнений не осталось и следа.

— Вы собирались предложить мне сопровождать вас до Пезаро? — без лишних слов перешел я прямо к делу.

— Я не осмеливалась говорить об этом, мессер, — смущенно призналась она.

Я почтительно поклонился ей.

— В этом нет нужды, мадонна, — заверил я ее. — Располагайте мною по своему усмотрению.

— Но, мессер Боккадоро, имею ли я право просить вас о такой услуге?

— Разумеется, — отозвался я, — всякий, чье сердце не успело окончательно превратиться в камень, с готовностью придет на помощь попавшей в беду даме. Но сейчас оставим это. Нельзя терять ни минуты, даже если Рамиро дель Орка находится далеко.

— Кто он такой? — поинтересовалась она.

Я ответил, и она забросала меня новыми вопросами:

— Они догнали вас? Что при этом произошло?

Не вдаваясь в подробности, я рассказал о том, как пустил Рамиро по ложному следу, как поступили потом ее слуги и как я избавился от кареты и от второго мула. Она выслушала меня, не перебивая, временами по-детски прихлопывая в ладоши от восхищения, и ее глаза при этом радостно блестели. Когда я окончил свое повествование, она восторженно заявила, что я вел себя как нельзя лучше, и вновь рассыпалась в благодарностях сначала передо мной, а затем перед Небесами, которые послали ей в тяжелую минуту столь великодушного и преданного друга. Мне пришлось еще раз напомнить ей, что сейчас некогда тратить время на разговоры, и, попросив ее поскорее собираться, я отправился седлать ее лошадь. Уже перед самым отъездом я сказал ей, что сам расплачусь с хозяйкой. Она вспыхнула до корней волос и хотела было отдать мне свое кольцо с драгоценным камнем, но я предложил ей считать это долгом, который она вернет, когда мы благополучно доберемся до Пезаро.

Из Кальи мы направились на север, в сторону Фоссомброне[1614]. Дорога вилась среди заснеженных просторов, освещенных красноватым светом солнца, склонявшегося к горной цепи на западе, и мы коротали время за дружеской беседой, обсуждая перипетии сегодняшнего дня и прикидывая наши шансы добраться в целости и сохранности до Пезаро. Я ехал в плаще и шляпе, так что редкие встречные, попадавшиеся нам, никак не могли заподозрить в собеседнике знатной дамы простого шута. В тот январский вечер последнее обстоятельство мне самому почему-то совершенно не казалось странным. Напротив, в моей душе рождались надежды одна безумнее другой. Мессер Рамиро дель Орка славился своей тупостью, и вполне могло случиться, что он не только не свяжет встречу со мной с исчезновением мадонны Паолы, но даже не удосужится сообщить о таких деталях своему хозяину, кардиналу Валенсии. А значит, для меня еще не все потеряно…

Да, дорогие читатели, тогда я словно вернулся во времена ранней юности, когда грандиозные прожекты строятся на пустом месте, когда кажется, что стоит только пожелать, и осуществятся самые смелые чаяния…

Но дальше — больше; я подумал о девушке, с которой меня свела судьба, и мне на секунду — краткую, но восхитительную секунду! — показалось, что, покровительствуя ей, я приобрел на нее некоторые права. Затем я вспомнил о роде Сфорца, сыгравшем столь роковую роль в моей жизни, и о его родоначальнике, простом крестьянине по имени Джакомуцца Аттендоло[1615], отличавшемся необычайной физической силой и потому прозванным Сфорца, «силач». Ничто не помешало ему подняться к высотам власти и славы, а ведь я тоже не обделен ни силой, ни талантами, и будь у меня возможность…

Здесь я решил, что хватит, и мысленно расхохотался над своими фантазиями. Чезаре Борджа, услышав отчет Рамиро о постигшей его неудаче, без труда сделает правильные выводы, и для меня это будет равносильно необходимости поставить крест на своей надежде покончить с теперешним постыдным занятием. Увы, шут по имени Боккадоро пал так низко, что все его мечтания просто смешны, даже если они вызваны атмосферой предвечернего часа и присутствием очаровательной девочки, красотой не уступавшей небесным ангелам.

Глава 5

НЕБЛАГОДАРНАЯ МАДОННА
Сгущались сумерки, когда копыта наших скакунов застучали по скользким камням мостовых Фоссомброне. Мы остановились в городке всего лишь для того, чтобы наспех поужинать, и через полчаса уже ехали дальше, направляясь в сторону моря, к Фано[1616]. Высоко в безоблачном небе, прямо над нашими головами, плыла полная луна, заливая светом окрестности, так что мы могли позволить себе коротать время за беседой, доверяя выбирать дорогу нашим мулам. Впрочем, нам некуда было торопиться: мы уже решили, что нет смысла появляться в Пезаро раньше утра.

Набравшись смелости, я спросил мадонну Паолу о причине, заставившей ее покинуть Рим, и она рассказала мне, что папа Александр, в своем безудержном непотизме[1617] и желании обзавестись выгодными связями для своей семьи, захотел выдать ее, мадонну Паолу Сфорца ди Сантафьор, за своего племянника, Игнасио Борджа. К такому шагу папу подталкивало и то обстоятельство, что у нее не было иных заступников, кроме брата, Филиппо ди Сантафьор, которого рассчитывали принудить дать согласие на этот брак. Именно ее брат, понимая, в сколь незавидном положении он оказался, посоветовал ей бежать из Рима и искать спасения у их родственника Джованни Сфорца, синьора Пезаро. К сожалению, ей не удалось сохранить свои приготовления к побегу в тайне: за ней была установлена слежка, и она считала чудом, что ей почти удалось добраться до Кальи, прежде чем отряд Рамиро настиг ее. Если бы не мое вмешательство, ее отправили бы назад в Рим и выдали замуж, не считаясь с ее желаниями. Добравшись в своем повествовании до этого места, она вновь принялась осыпать меня благодарностями вперемежку с благословениями.

— Вы поступили храбро и благородно, — утверждала она. — Несомненно, вы исполняли волю Небес; мне трудно представить себе, что во всей Италии кто-то другой мог бы отважиться совершить столь храбрый поступок.

— Но почему вы придаете всему этому такое значение? — искренне удивился я. — Любой мужчина повел бы себя точно так же, окажись он на моем месте.

— Нет, я не согласна с вами, — возразила она. — Кто пойдет на такие жертвы ради совершенно незнакомой женщины? Кто вернулся бы ко мне, чтобы сообщить о бегстве моих слуг? Кто согласился бы стать моим добровольным спутником во время этой ночной поездки? Кто, наконец, осмелился бы вырядиться так, как это сделали вы?

— Вырядиться? — переспросил я, не веря своим ушам. — Что вы имеете в виду, мадонна?

— Я говорю о маскараде, с помощью которого вам удалось перехитрить моих преследователей.

Повернувшись в седле, я удивленно уставился на нее, и наши взгляды встретились. Так вот в чем было дело! Вот почему она столь непринужденно вела себя со мной! Она, очевидно, сочла меня за некоего колесившего по Италии странствующего рыцаря, всегда готового оказать помощь попавшим в трудное положение девам. Наверное, она изучала нравы современного ей общества по произведениям мессера Боярдо[1618] или, в лучшем случае, по «Амадису Галльскому» мессера Бернардо Тассо[1619]. Она, похоже, не сомневалась, что шутовские колпаки и пелерины растут на кустах вдоль дороги и всякому пожелавшему воспользоваться ими достаточно протянуть руку и выбрать приглянувшийся наряд.

Что ж, пусть лучше она сначала узнает правду, а потом решает, как ей вести себя с настоящим шутом. Стоит ли принимать на свой счет любезности, предназначенные со всем для другого человека?

— Вы ошибаетесь, мадонна, — медленно произнес я. — Я не надевал на себя ничего из того, что уже не принадлежало мне.

После моих слов наступило молчание, и краешком глаза я заметил, как ослабли поводья, которые она держала в руках. Я думаю, если бы мы шли пешком, она непременно остановилась бы и повернулась ко мне лицом.

— Как так? — спросила она, и на сей раз в ее интонациях послышались холодновато-повелительные нотки. — Уж не хотите ли вы сказать, что вы профессиональный шут?

— Если предположить, что шутами не рождаются, зачем я стал бы надевать шутовской наряд?

— Но утром на вас были совсем другие одежды, — с сомнением произнесла она после непродолжительной паузы.

— Плащ, шляпа и сапоги служили мне лишь для того, чтобы скрыть свое обычное платье от посторонних взоров, — пояснил я и, не удержавшись, с подчеркнутым сарказмом в голосе добавил: — Особенно столь перепуганных, какие были у вас и у ваших слуг сегодня утром.

Что и говорить, внезапная перемена в ее обращении со мной неприятно удивила меня. В самом деле, разве хорошо и верно послуживший шут не заслуживал благодарности? Неужели услуга обесценивалась только из-за того, что ее оказал не закованный в латы рыцарь, а паяц с бубенцами на колпаке? Однако она, очевидно, думала именно так, поскольку до самого Фано мы больше не обменялись ни словом.

Мне и раньше приходилось страдать из-за своего презираемого многими ремесла. Мое сердце сжималось от боли, когда Джованни Сфорца, прежде чем изгнать меня из Пезаро, рассказал всем о моей судьбе; моя душа корчилась в судорогах, когда мадонна Лукреция, отдавая мне письмо, которое я должен был доставить ее брату, упрекнула меня в том, что я успел закоснеть в неподобающем для человека моего происхождения занятии. Но никогда я не испытывал столь острого чувства стыда, которое к тому же многократно усиливалось молчанием моей спутницы, красноречиво свидетельствовавшим, что знай только она, с кем имеет дело, всякое предложение помощи с моей стороны было бы с негодованием отвергнуто. И если у меня и оставались какие-то сомнения на сей счет, то они окончательно рассеялись, когда мы подъехали к развилке и, чтобы объехать город, огни которого мерцали впереди нас, я посоветовал ей свернуть налево.

— Я еду в Фано, — холодно заявила она.

— Но так мы скорее выберемся на дорогу, ведущую в Пезаро, — попытался возразить я.

— Я думаю, что смогу найти в Фано эскорт, — только и ответила она.

Я готов был разрыдаться от унижения, настолько жестоко прозвучали для меня ее слова, означавшие, по сути, отказ от моих услуг. А ведь прежде она даже не заикалась об эскорте, хотя мы проделали вместе немалый путь! Мне захотелось развернуть своего мула и поехать в Пезаро одному, предоставив ей самой разбираться со своими проблемами; а в том, что они у нее возникнут, и очень скоро, я был почти уверен: ночью одинокая женщина, да еще без денег, могла встретить в Фано далеко не самый радушный прием.

Но у меня мягкое сердце, и я попытался отговорить ее от поступка, который мог оказаться столь опрометчивым.

— Мадонна, — сказал я, — по моему мнению, нам лучше миновать город и обойтись без эскорта. Есть много причин, по которым не следует появляться в Фано в такое время суток…

— Мне о них ничего не известно, — оборвала меня она.

— Возможно. Но тем не менее они существуют.

— Мне наскучила ночная поездка в одиночестве. Я еду в Фано, — с демонстративной непреклонностью добавила она, давая понять, что я волен выбирать дорогу по своему усмотрению.

— Что ж, будь по-вашему, раз вы так решили, мадонна, — только и оставалось мне на это ответить.

Мысленно проклиная себя за мягкосердие, а ее за упрямство, я вздохнул и последовал за ней на своем муле.

— Какая гостиница здесь считается лучшей? — высокомерно обронила она, когда мы оказались на главной улице городка.

— «Золотая Рыба», — в том же тоне отозвался я, и мы направились в «Золотую Рыбу».

Прибыв в гостиницу, мадонна Паола решительно взялась за дело. Прежде всего она во всеуслышание потребовала от хозяина немедленно найти ей подходящий эскорт, который сопроводил бы ее до Пезаро, пообещав за это от имени своего двоюродного брата, синьора Джованни, щедрое вознаграждение.

Что мне оставалось делать, видя столь безрассудное поведение? Только в бессильной ярости скрежетать зубами.

Она откинула свой капюшон и распахнула плащ, так что все, находившиеся в общей комнате, могли видеть золотую сетку с драгоценными камнями на волосах и пояс из чистого золота, тоже украшенный крупными самоцветами. Ее слушателями оказались шестеро мужчин: двое почтенного возраста торговцев, направлявшихся в Милан, худощавый женоподобный юноша, сидевший за столиком отдельно от всех, и три разбойничьего вида малых, о чем-то оживленно совещавшихся вполголоса. Один из них, коренастый и чернобровый, заметил выставленные напоказ сокровища мадонны Паолы, и его глаза хищно блеснули, так что нетрудно было догадаться, какие мысли посетили его в эту минуту.

Он медленно встал и, шагнув вперед, низко поклонился ей.

— Достопочтенная синьора, — сказал он, — если вы не возражаете, я и мои друзья готовы стать вашим эскортом. Можете не сомневаться в нашей преданности.

Я ни на секунду не усомнился, что, говоря это, он имел в виду всего лишь преданность своему разбойничьему ремеслу. Его компаньоны тоже поднялись из-за стола, и она видом знатока, умеющего оценить человека по его внешности, придирчиво оглядела их. Напрасно я дергал ее за рукав и бормотал на ухо «подождите» — она тут же договорилась с ними и велела немедленно готовиться к отъезду. Лишь когда хозяин принес ей чашу подогретого вина с пряностями и мы ненадолго остались наедине, я смог откровенно высказать ей охватившие меня опасения.

— Мадонна, — начал я, — неосмотрительно отправляться ночью в путешествие в сопровождении трех не внушающих доверия незнакомых мужчин. По-моему, они выглядят как бандиты.

— Это бедные люди, — снисходительно улыбнулась она. — Откуда им взять расшитые золотом бархатные камзолы?

— Дело не в их одежде, мадонна, — терпеливо продол жал я. — Мне не нравится, как они смотрели на вас.

В ответ она рассмеялась, беззаботно и, пожалуй, чуть презрительно.

— Не выдумывайте, — сказала она и тут же добавила: — Впрочем, если вы боитесь оказаться в их обществе, я не стану вас принуждать.

Признаться, ее ответ рассердил меня. Неужели она сочла, что я из ревности захотел внушить ей недоверие к ее будущим спутникам? Однако это ничуть не уменьшило моей решимости продолжить поездку вместе с ней. Да что там говорить, даже если бы она ударила меня, я не оставил бы ее одну во власти головорезов, которым она доверилась по своей неопытности и наивности.

— С вашего позволения, мадонна, — вкрадчиво-льстиво отозвался я, — я бы с удовольствием составил вам компанию.

Мои слова, видимо, уязвили ее; вполне вероятно, что она услышала в них упрек за ее изменившееся отношение ко мне. Наши взгляды встретились, и ее ответ прозвучал жестко и безжалостно:

— Что ж, если нам по пути, ничего не поделаешь, но я бы хотела, чтобы ты держался подальше от моего эскорта, Боккадоро.

Никогда еще со времени нашей встречи я не был так близок к тому, чтобы повернуться и уйти, предоставив упрямицу Провидению. Как только она могла разговаривать со мной в таком тоне! Мне, однако, удалось невероятным усилием воли сохранить спокойствие, и только побледневшее лицо могло выдать мои чувства. Она же, видимо осознав всю неуместность сказанного, покраснела и потупила взор. Есть люди, для которых нет ничего более странного, чем сделать подобное открытие в самих себе, и она, скорее всего, принадлежала к их числу; словно желая стряхнуть с себя овладевшее ею смущение, она топнула ногой и повернулась к хозяину гостиницы с вопросом, почему до сих пор не готовы лошади.

— Они уже у дверей, мадонна, — ответил он, склонившись в поклоне, — и эскорт ждет вас.

Она резко встала и пошла к выходу из общей комнаты.

— Пошевеливайся, Боккадоро, если хочешь ехать с нами, — на ходу бросила она через плечо.

— Сию минуту, мадонна, — поспешно отозвался я. — Вот только заплачу по счету.

Полуобернувшись, она замерла на пороге, и я заметил, как дрогнули уголки ее рта.

— Ты считаешь, сколько я должна тебе? — вполголоса произнесла она.

— Да, мадонна, считаю, — угрюмо ответил я и подумал, что я буду не я, если ее долг не вырастет до небес прежде, чем мы достигнем Пезаро, и расплачиваться мне придется уже не золотыми монетами, а своей жизнью. Эта мысль мне даже понравилась: быть может, увидев мое неподвижное и застывшее тело, она наконец поймет, на какие жертвы я шел ради нее.

Мы выехали в сторону Пезаро, и мне с самого начала не понравилось, в каком порядке двигался эскорт. Мадонна Паола возглавляла нашу кавалькаду, а двое головорезов пристроились по бокам так, что головы их лошадей находились на уровне ее седла. Третий же, мессер Стефано, тот самый, что предложил мадонне Паоле свои услуги, трусил в нескольких шагах позади меня и пытался завязать разговор, — очевидно, для того, чтобы убаюкать мои подозрения. Но не зря пословица гласит: кто предостережен, тот вооружен. Я не побоялся бы добавить к ней, что лучшим из всех предостережений является наша врожденная подозрительность, поскольку мы можем оставить без внимания советы друзей, но редко не доверяем самим себе.

Так что пока словоохотливый мессер Стефано развлекал меня приятной беседой — не зная моего настоящего имени, он обращался ко мне не иначе, как «мессер Шут», — я лишь крепче сжимал под плащом рукоятку длинного кинжала, готовый в любой момент воспользоваться им, и вниманию, с которым я следил за происходящим, позавидовал бы сам Аргус[1620]. Тем временем я дал волю языку и отвечал мессеру Стефано в таком тоне, который, несомненно, пришелся по вкусу этому негодяю — упокой, Господи, его грешную душу! — и своей болтовней сумел достичь того, чего не удалось ему: усыпил его бдительность.

Впрочем, мне не пришлось долго утруждать себя. Всадник, ехавший справа от мадонны Паолы, обернулся и высоко поднял руку, словно приглашая мессера Стефано присоединиться к ним. В этот момент я взахлеб излагал крайне занимательный парадокс мессера Саккетти и, разумеется, сделал вид, что не обратил внимания на поданный ему знак. Однако, исподтишка наблюдая за действиями моего слушателя, я увидел, как его правая рука украдкой скользнула за спину, где у него, наверное, был спрятан кинжал. Но я не стал спешить: излишняя торопливость имела бы фатальные последствия. Как ни в чем не бывало, я продолжал свой рассказ; вскоре его правая рука так же медленно вернулась в исходное положение, но я успел заметить холодный блеск стали и понял, что мои подозрения полностью подтвердились. Святый Боже! Ну и трус же он был, этот мессер Стефано, если, несмотря на свои внушительные габариты, соблюдал такие предосторожности, собираясь зарезать безобидного и беззащитного шута.

— …Но затем Саккетти поясняет свою точку зрения, — убаюкивающе журчал мой голос, — и она становится столь же очевидной и убедительной, как вот это.

Произнося последние слова, я резко повернулся в седле и по самую рукоятку вонзил кинжал ему в бок, так что он не успел даже замахнуться своим оружием. Мессер Стефано покачнулся в седле, и из его глотки вырвалось короткое восклицание, негромкое и неразборчивое, более напоминавшее предсмертный хрип. Затем он рухнул вниз и остался лежать на заснеженной дороге, широко раскинув руки, словно огромное черное распятие. В ту же секунду мадонна Паола пронзительно вскрикнула. Я немедленно пришпорил своего мула и во весь опор помчался вслед за ней. Хорошо еще, что злодеи не восприняли меня всерьез; они, конечно же, слышали глухой звук падения тела и топот приближавшихся копыт за спиной, но никто из них, ни на секунду не усомнившись в том, что это скачет мессер Стефано, даже не обернулся.

Я поцеловал на счастье лезвие кинжала и со всего размаха ударил им в спину малого, который находился справа от мадонны Паолы. Он вскрикнул и упал сначала вперед, на холку лошади, а затем сполз на землю, зацепившись, однако, ногой за стремя.

Его лошадь испуганно заржала и, припустив галопом, утащила его за собой. До сих пор мне все удавалось на удивление легко, и я подумал, что если последний из противников, устрашенный моей доблестью, решит спастись бегством, то я выйду из схватки без единой царапины, словно победоносный Марс. Но третий бандит оказался не робкого десятка. Не теряя времени, он развернул свою лошадь и с яростным ревом устремился на меня, на ходу вытаскивая свой меч.

— Скачите, мадонна! — закричал я. — Я догоню вас.

Услышав мои слова, негодяй зловеще рассмеялся, и я непроизвольно содрогнулся, услышав его смех. Но не только это заставило меня усомниться в исполнимости своего обещания. Как только бандит отпустил мадонну Паолу, она тут же пришпорила свою лошадь, тем самым освободив ему направление атаки. Вдобавок я тоже совершил ошибку, которая едва не стоила мне жизни. Вместо того чтобы самому атаковать своего противника, не успевшего еще как следует приготовиться к нападению, я остановился и попытался намотать плащ на свою левую руку, рассчитывая воспользоваться ею вместо щита. Уж лучше бы я рискнул своей рукой! Я не успел и наполовину закончить начатое, как устремившийся на меня меч голубовато сверкнул в свете луны. Изо всех сил сжав мула коленями, я попытался защититься левой рукой, одновременно занося правую, с кинжалом, для ответного удара. Мне удалось отвести нацеленный мне в сердце смертельный выпад, но запутавшиеся полы плаща помешали мне как следует парировать его, и лезвие меча вонзилось мне в плечо. Я почувствовал леденящий холод, тут же сменившийся обжигающей болью, и с ужасом понял, что ранен. Но в следующее мгновение я увидел его искаженное яростью лицо совсем близко от себя и воткнул кинжал ему в грудь чуть пониже горла. Его атакующий порыв был столь стремителен, что я не смог удержаться в седле, и мы с ним свалились под самые копыта наших лошадей. На секунду перед моими глазами возник целый лес конских ног, которые двигались словно сами по себе, затем что-то сильно ударило меня по голове, и я потерял сознание. Бесчувственный шут! Можно ли представить себе создание никчемнее или зрелище прискорбнее?

Глава 6

ДУРАКАМ ВЕЗЕТ
Мне казалось, что я, подобно ныряльщику, долго-долго всплывал из глубины на поверхность, а может статься, это моя разъединившаяся с телом душа поднималась к Небесам. Последнее было более вероятно, поскольку я вдруг услышал, как чей-то сладкий голос поминает по очереди чуть ли не всех святых церковного календаря, упрашивая их заступиться за некоего несчастного смертного.

— О, Пресвятая Дева, спаси его! Святой апостол Павел, ты сам пострадал от меча; помоги же ему, помоги, иначе мы оба погибнем, непременно погибнем, — причитал голос.

Я глубоко вздохнул и открыл глаза; немедленно раздался радостный возглас, возвестивший, что Небеса наконец-то смилостивились и откликнулись на молитвы, и я догадался, что это ради меня беспокоили пребывавших в безмятежном блаженстве святых. Моя голова лежала на чьих-то женских коленях, но я далеко не сразу сообразил, что эти колени, так же как и голос, приветствовавший мое возвращение к жизни, принадлежали мадонне Паоле.

— Слава Богу, мессер Боккадоро! — воскликнула она, склоняясь надо мной.

Ее лицо скрывалось в тени, и голос слегка дрожал от слез, — неужели, подумалось мне, хотя бы малая их толика была пролита ради меня?

— Который час? — нетвердо спросил я.

— Не знаю, — вздохнула она. — Вы слишком долго были без сознания, и я уже начала терять надежду; я боялась, что вы никогда не придете в себя.

Неизвестно почему вдруг тупо заныл затылок; я потрогал голову рукой и почувствовал влагу на волосах.

— Одна из лошадей, должно быть, ударила вас копытом, когда вы упали, — пояснила она. — Но меня больше беспокоит ваша другая рана, из которой я сама вытащила меч.

Та, другая рана тоже начинала давать знать о себе: вся левая половина моего туловища, казалось, онемела от острой пульсирующей боли, источник которой находился в моем левом плече. Я спросил ее о бандитах, и она молча указала на три неподвижные массы, черневшие неподалеку от нас на снегу.

— Они мертвы? — спросил я.

— Не знаю, — ответила она и всхлипнула. — Я не решилась подойти к ним — мне было страшно. О Боже, какая ужасная ночь! Ну почему я не прислушалась к вашим словам, мессер Боккадоро! — в порыве самоуничижения воскликнула она.

Я негромко рассмеялся, чтобы подбодрить ее.

— Стоит ли так сокрушаться, мадонна? Эти трое больше не причинят вам зла; я как будто вновь остался вашим единственным спутником, и у вас еще есть шанс воспользоваться моим советом. Не зря говорят, что лучше поздно, чем никогда.

— Ни у одной женщины не было более смелого и мужественного защитника, чем вы, — заверила она меня; на мой лоб упало несколько теплых капель, и мне не составило большого труда догадаться, из какого источника они изливались.

— Вы поступили мудро, прихватив меня с собой, — отозвался я. — Дуракам, как известно, везет, а сегодняшние события показали, что мне везет, как никому другому. Но, мадонна, — уже более серьезно добавил я, — не продолжить ли нам наше увлекательное путешествие? Я вижу, лошадей для него у нас теперь более чем достаточно.

Возле дороги, действительно, стояли наши мулы и с ними еще пара кляч — вероятно, у мадонны Паолы было время, чтобы поймать и привязать их.

— До Пезаро осталось, наверное, никак не меньше трех лиг, — предположил я, — но даже если мы не станем торопиться, то к утру, скорее всего, доберемся туда.

— Вы думаете, что сможете ехать верхом? — с надеждой в голосе спросила она.

— Сейчас проверим, — ответил я и сделал движение, собираясь встать, но она удержала меня.

— Позвольте мне сперва обработать ваши раны, хотя бы ту, что у вас на голове, — озабоченно проговорила она. — Пока вы были без сознания, я постоянно прикладывала к ней холод.

С этими словами она набрала пригоршню чистого снега и осторожно удалила с моих волос запекшуюся кровь. Затем она сняла свой тонкий шелковый платок, пахнувший алтеем[1621], и обвязала мне голову. Закончив с этим, она занялась раной на моем плече и попыталась остановить еще сочившуюся кровь, которая пропитала левую сторону моего камзола. Но все, что ей удалось сделать, — это перевязать мое плечо длинным шарфом, пропустив его несколько раз у меня под мышкой.

Можно было считать, что первая помощь оказана; я попробовал подняться на ноги, но тут же почувствовал сильное головокружение и наверняка упал бы навзничь, если бы она не поддержала меня.

— Матерь Божья! — воскликнула она. — Вы слишком слабы для поездки! Нечего даже и пытаться сесть в седло.

— Ничего страшного, — промямлил я, постаравшись вложить в свои слова уверенность, которую на самом деле не испытывал. — Это всего лишь секундная слабость. Она сейчас пройдет.

Однако лишь через несколько минут я отважилсявыпрямиться и, собрав свою волю в кулак, попытался самостоятельно преодолеть те несколько ярдов, что отделяли нас от животных. Слегка пошатываясь, я подошел к ним, а мадонна Паола следовала за мной по пятам, пристально наблюдая за моими движениями, как мать — за первыми шагами своего первенца, и готовая, при необходимости, немедленно прийти на помощь.

Некоторое время мы обсуждали, как нам ехать дальше, и она, весьма благоразумно, посоветовала мне, пренебрегая быстротой ради удобства, остановить свой выбор на муле. Я согласился, но, прежде чем отправиться в путь, решил взглянуть на своих поверженных противников. Один из них, весельчак мессер Стефано, уже успел окоченеть, но двое других, судя по их ранам, имели шансы выжить, если только мороз не довершит начатое мною прежде, чем какой-нибудь добрый самаритянин успеет им помочь.

Прочитав краткие молитвы за упокоение души усопшего, я перевязал раны оставшихся в живых, чтобы они не истекли кровью. Видит Бог, я не держал на них зла; будь у меня достаточно сил и будь я не связан обязанностями по отношению к мадонне Паоле, не исключено, что я бы сам стал этим добрым самаритянином. Но, в конце концов, разве не они сами оказались причиной тому, что случилось с ними? Я ничуть не сомневался в том, что на нас напали не подгулявшие и соблазнившиеся чужим добром крестьяне, а профессиональные бандиты, которых в эту ночь настигло возмездие за все, содеянное ими раньше.

Я вернулся к мадонне Паоле, и она, несмотря на мои возражения, помогла мне вскарабкаться — трудно описать этот процесс иначе — в седло. Затем она проворно оседлала своего мула, и мы тронулись в путь. Теперь рядом со мной ехала совсем другая Паола, присмиревшая, как нашкодивший и пойманный за руку мальчишка, и, подобно кающемуся грешнику, не способная говорить ни о чем другом, кроме своих грехов. Ее попытки вымолить у меня прощение — словно я был не какой-то шут, изгнанный из Пезаро за чрезмерную дерзость, а равный ей по положению кавалер — странным образом подействовали на меня. И не удивительно, что, когда дело дошло до неизбежных расспросов, почему такой великодушный, мужественный и находчивый человек, как я, избрал своей профессией столь постыдное занятие, я без утайки рассказал ей всю тщательно скрываемую от чужих ушей историю моего падения.

Плохо быть шутом. Но бесконечно хуже чувствует себя в шутовском наряде тот, кто рожден свободным, знаком с понятиями чести и достоинства и в чьей груди бьется горячее сердце. И если чересчур ленивый или слишком болезненный, чтобы выполнять иную работу, простолюдин еще способен смириться с такой участью, то может ли забыть о своем благородном происхождении аристократ, вынужденный развлекать других из малодушия?

В ту ночь, после всего пережитого, я с радостью излил бы накипевшее в моей душе всякому, кто был готов выслушать меня. Однако сперва следовало удостовериться в том, что, услышав мои откровения, мадонна Паола не сочтет себя оскорбленной, поскольку неизбежно пришлось бы упомянуть о той роли, которую сыграл в моей судьбе синьор Джованни Сфорца, ее родственник, в доме которого она надеялась найти убежище.

— Мадонна, хорошо ли вы знакомы с синьором Пезаро? — осторожно осведомился я.

— Отнюдь, — ответила она. — Я даже ни разу не встречалась с ним. Когда он год назад приезжал в Рим, я еще обучалась в монастыре. Его отец был двоюродным братом моего отца, так что наше родство никак нельзя назвать близким. Но почему вы спрашиваете об этом?

— Потому что именно о нем пойдет речь. Поверьте, мадонна, я никогда не стал бы касаться своего прошлого, если бы желал скоротать время за приятной беседой. Но раз вы хотите знать правду, то прошу вас набраться терпения, пока будете слушать меня: рассказ будет долгим.

Итак, все началось три года тому назад, вскоре после того, как Джованни Сфорца, синьор Пезаро, отпраздновал свадьбу с синьорой Лукрецией Борджа. Однажды утром во дворе замка Пезаро появился высокий худощавый молодой человек, полурыцарь, полукрестьянин, верхом на старой тощей лошаденке, и в высокомерных выражениях потребовал немедленной встречи с Джованни, синьором Пезаро. Ни внешний вид, ни манеры незнакомца не могли внушить уважения страже, и наглеца без лишних слов выставили бы со двора, если бы в тот момент синьор Пезаро не оказался у одного из окон замка и не заметил своего странного посетителя. Будучи в веселом настроении, он пожелал узнать имя этого сумасшедшего и, спустившись вниз, отозвал слуг и позволил мне говорить, — да, мадонна, этим молодым человеком был не кто иной, как ваш покорный слуга.

«Вы синьор Пезаро?» — осведомился я.

С подчеркнутой учтивостью он подтвердил это, после чего я снял с руки перчатку из толстой бычьей кожи и швырнул ее на землю.

«Ваш отец, Констанцо Сфорца, обманом лишил моего отца замка и земель Бьянкомонте, и он окончил свои дни в скорби и нищете, — с пафосом продолжал я. — Теперь я прибыл для того, чтобы вернуть принадлежащие мне по праву владения. Если вы настоящий рыцарь, вы примете брошенный вам вызов; пеший или конный, вы сразитесь со мной оружием, которое выберете сами, и пусть же Господь дарует победу тому, на чьей стороне правда».

— С тех пор у меня было достаточно времени, чтобы осознать всю глупость своего поступка, мадонна, — прервал я рассказ, — но тогда я жил понятиями давно канувшей в небытие эпохи рыцарства, сведения о которой черпал из книг, в изобилии имевшихся в замке моего отца. За столь дерзкое обращение к тирану меня могли колесовать, но Джованни Сфорца умел скрывать свой гнев. Я терпеливо ждал, что он скажет, но он лишь изумленно глядел на меня, и на его устах играла самодовольная улыбка. Впрочем, моего терпения не хватило даже на то, чтобы выдержать паузу до самого конца, и когда я заметил, что выражение его лица изменилось, я вновь попросил его ответить мне.

«Вот мой ответ, — сказал он. — Вы возвращаетесь туда, откуда прибыли, и каждое утро на коленях молите Господа за жизнь и здравие Джованни Сфорца, который пощадил вас лишь потому, что ваше безумие его более позабавило, чем рассердило».

Услышав такие слова, я, наверное, покраснел до самых корней волос.

«Вы считаете, что биться со мной ниже вашего достоинства?» — гневно выпалил я.

Он с усмешкой отвернулся от меня и приказал одному из слуг вернуть храброму рыцарю перчатку и выдворить его вон. Я же пришел в безудержную ярость, и когда стражники с угрожающим видом двинулись на меня, явно намереваясь выполнить приказ своего господина, я вытащил меч и принялся рубить им направо и налево. Но я был один, а моих противников — много, и неудивительно, что они быстро одолели меня и стащили с лошади.

Меня крепко связали, и Джованни велел позвать ко мне священника, — меня должны были исповедать, а затем без промедления повесить. Поступи он так, никто не осудил бы его. Однако он решил пощадить меня, но на таких условиях, которые я никогда не принял бы, если бы не мысль о моей бедной вдовствующей матушке. Я был ее единственной опорой и надеждой; моя смерть разбила бы ее сердце, и она бы непременно умерла — если и не от горя, то от нужды. И пока я сидел в камере, дожидаясь исповеди, я настолько пал духом, что когда ко мне наконец пришел священник, он нашел меня плачущим, в чем углядел признак чистосердечного раскаяния. Он сообщил об этом синьору Пезаро, и тот решил лично явиться ко мне.

Конечно, меня вполне можно назвать трусом: при виде Джованни я упал к его ногам и со слезами на глазах просил пощады. Он задумчиво посмотрел на меня, и на его устах появилась зловещая улыбка. Затем он неожиданно повеселел и спросил меня, готов ли я торжественно поклясться никогда более не поднимать на него руку, если он пощадит мою жизнь. Такую клятву я немедленно дал.

«Вы поступили благоразумно, — сказал он, — и вам будет дарована жизнь, но при одном условии: вы останетесь у меня на службе».

«Я согласен на все», — с готовностью ответил я, устрашенный близкой перспективой неминуемой смерти.

Он повернулся к сопровождавшему его лакею и что-то прошептал ему. Через несколько долгих минут, в течение которых мы с синьором Джованни не обменялись ни словом, слуга вернулся, держа в руках те самые одежды, что сейчас вы видите на мне, мадонна.

«Только не это!» — вскричал я, догадавшись, для кого предназначался этот наряд.

«Нет, именно это, — ответил Джованни и вновь улыбнулся мне своей дьявольской улыбкой. — Это или петля палача. Не всякому может прийти в голову столь абсурдная мысль: бросить вызов синьору Пезаро, — для этого надо обладать неординарными способностями. Сейчас у меня есть два придворных шута, но они просто необразованные трюкачи, сколь забавные, столь же и отвратительные. Мне нужен другой человек, более изобретательный и более веселый, короче говоря, — такой, как вы».

Я в ужасе отпрянул от него. Разве можно было назвать милосердием то, что он предлагал: подарить мне жизнь, но выставить ее на посмешище? На мгновение я забыл о своей матери и готов был предпочесть смерть такому позору.

«Когда вы говорили о службе, — сказал я, — я думал, что речь шла о чем-то более почетном для человека моего происхождения».

«Что же вас не устраивает? — как будто слегка удивился он. — Ведь вам сохранят жизнь, предоставят крышу над головой, вас будут хорошо кормить и поить, одевать в шелка и не заставят выполнять тяжелую работу; и все это при одном-единственном условии: вы должны быть смешным. Если вы окажетесь скучным, вас высекут на конюшне, и по делом, поскольку, думается мне, вы бываете скучным лишь тогда, когда чем-то недовольны, а от этой болезни самое лучшее лекарство — кнут».

«Я отказываюсь! — вскричал я. — Это унизительно».

«Вам решать, друг мой, — ответил он. — Даю вам час на раздумье. Вечером эта дверь откроется еще раз, и если вы будете одеты так же, как сейчас, вас повесят. Если же вы предпочтете наряд, который вам только что принесли, вам сохранят жизнь».

Я замолчал. История, которую я рассказывал, захватила нас обоих, и наши мулы, не понукаемые седоками, перешли на шаг.

— Не стану донимать вас, мадонна, воспоминаниями о том, что пришлось мне передумать за тот час. Хочу только вас спросить: как, по вашему мнению, должен вести себя человек чести, оказавшийся в таком положении?

— Я думаю, что дурак выбрал бы смерть, — немного помолчав, ответила она, — а благоразумный человек все-таки предпочел бы жизнь, поскольку остается надежда изменить ее к лучшему.

— Но выбрать жизнь означало стать шутом при дворе такого человека, как синьор Джованни. Можно ли было назвать такой выбор благоразумным? Моя история на этом не заканчивается. Синьор Джованни выполнил свое обещание: он хорошо кормил и содержал своего нового шута, чья юность была полна тягот и лишений, и тот мало-помалу впал в благодушно-ленивое настроение, словно удовлетворившись незавидной ролью всеобщего посмешища. Конечно, временами совесть напоминала о себе, и я сгорал от стыда, сознавая всю глубину своего падения, но постепенно моя жизнь становилась все более сносной и мое положение при дворе упрочилось. Дело в том, что при той постоянной смене лиц, которой отличался двор Джованни Сфорца, за три года там не осталось почти никого, кто помнил бы о том, как я превратился в Боккадоро, да и они, за другими событиями, успели почти позабыть, кто я такой и откуда. Я был просто шутом, и не более, и, к своему стыду, находил немалое утешение в том, что синьор Джованни платил мне достаточно денег, чтобы я мог обеспечить безбедное существование моей матушке. Думаю, я и сейчас продолжал бы развлекать придворных в Пезаро, если бы однажды Джованни не захотелось повеселиться за счет своего шута. Сделал он это предельно просто: рассказал своим гостям историю Ладдзаро Бьянкомонте — ту самую, что вы, мадонна, уже знаете, — причем приукрасил ее по своему извращенному вкусу многочисленными вымышленными и постыдными подробностями.

Я взбунтовался и при всех наговорил ему такого, что моя участь могла считаться решенной. Он пришел в ярость и велел своему кастеляну высечь меня так, чтобы на мне живого места не осталось, иначе говоря, запороть меня до смерти. Меня спасло только заступничество мадонны Лукреции, и в ту же ночь я был изгнан из Пезаро и стал странником.

На этом я закончил свое повествование. Я не собирался рассказывать ей ни о мотивах, которые побудили Лукрецию Борджа заступиться за меня, ни о деталях своего путешествия в Рим и разговора с ее братом. Она ни разу не прервала меня, а когда я замолчал, она глубоко и печально вздохнула, за что я в душе искренне поблагодарил ее. Некоторое время мы ехали, не проронив ни слова, затем она повернулась ко мне, так что я увидел ее освещенное бледным светом заходящей луны лицо, и сказала:

— Мессер Бьянкомонте, — при этих словах мое сердце радостно забилось, словно мне вернули мой прежний титул, — никакие подвиги рыцарей былых времен не идут в сравнение с тем, что вы совершили ради меня, повинуясь побуждениям вашего благородного сердца и мужественной души, не позволившим вам покинуть попавшую в беду даму. Несмотря на указ, запрещающий вам появляться в Пезаро, я прошу вас поехать туда вместе со мной. Обещаю вам, что там с вами ничего не случится; более того, я постараюсь употребить все влияние, — может статься, оно у меня есть — на своего кузена, и если он окажется способен разделить со мной хотя бы малую толику чувства благодарности, которое я испытываю к вам, владения Бьянкомонте вновь станут вашими.

Ее слова настолько сильно тронули меня, что на какое-то время я лишился дара речи, напрочь позабыв, чем я заслужил эти похвалы и обещания, а заодно и о том, как невежливо она обращалась со мной всего несколько часов назад.

— Увы! — вздохнул я, — Боюсь, что мне уже не место в замке Бьянкомонте. Я пал слишком низко, мадонна.

— Но тот Лазарь, в честь которого вы названы, пал еще ниже, — ответила она. — Однако он ожил и вновь стал тем, кем был раньше. Пусть его пример вдохновляет вас.

— Ему не приходилось надеяться на милость синьора Джованни из Пезаро, — заметил я.

Она, казалось, призадумалась.

— Но вы поедете со мной в Пезаро? — вновь спросила она.

— Конечно; могу ли я оставить вас в одиночестве? — отозвался я, мысленно обзывая себя трусом за то, что, полагаясь на ее покровительство, рассчитывал проникнуть ко двору Джованни Сфорца.

— Ничего не бойтесь, — заверила она меня. — Заботу о вашей безопасности я беру на себя.

Ярко-желтая полоска зари уже начинала разгораться на востоке. В такое время года начинало светать примерно в первом часу утра[1622], и я прикинул, что до Пезаро осталось вряд ли более двух лиг.

Наконец, с вершины очередного холма мы увидели в отдалении неясные очертания крепостных стен и башен, черневших на фоне белоснежного ландшафта, а сразу за ними слабо поблескивала гладь моря, к которому стремилась серебряная лента реки, петлявшая по равнине, расстилавшейся к востоку от города. Мадонна Паола указала рукой вперед и радостно вскрикнула:

— Мы почти доехали, мессер Бьянкомонте! Мужайтесь, друг мой; еще совсем немного, и мы у цели.

И в эту минуту мне действительно пришлось призвать на помощь все свое мужество, поскольку мои силы стремительно убывали. Беспрерывная тряска по неровной дороге — а может быть, долгая беседа — привела к тому, что из моих ран вновь стала сочиться кровь, и в тот момент, когда мадонна Паола была готова пришпорить своего мула и устремиться вниз по склону холма, я вскрикнул, покачнулся в седле и неминуемо упал бы на землю, если бы она не успела вовремя схватить меня за локоть.

— Что с вами? — по-матерински заботливо спросила она. — Вам нехорошо?

Впрочем, мое состояние было настолько очевидным, что едва ли нуждалось в комментариях.

— Это моя рана, — с трудом произнес я, опираясь на ее руку.

— Если я стану поддерживать вас и мы поедем шагом, вы сможете держаться в седле? — отважно спросила она. — Постарайтесь, мессер Бьянкомонте.

— Я попробую, мадонна, — ответил я, до боли стиснув зубы: что и говорить, досадно потерпеть крушение в такой близости от спасительной гавани. — Я буду молчать, чтобы не тратить силы. А если я не смогу следовать за вами, то при свете дня вы без помех доберетесь до Пезаро и одна.

— Я не оставлю вас, мессер, — категорично заявила она, и мне показалось, что при этих словах я почувствовал некоторый прилив сил.

— Будем надеяться, что вам не придется пойти на такой шаг, — чуть бодрее отозвался я, и мы возобновили путь.

Святый Боже! Каких только испытаний не выпало на мою долю в течение следующих двух часов, пока мы тащились по равнине, ослепительно искрившейся под лучами встававшего из-за моря солнца.

«Я должен доехать до ворот Пезаро», — беспрестанно бормотал я себе под нос, словно уговаривая сам себя, и — о чудо! — моя истерзанная плоть подчинилась моей воле.

Я смутно помню, как мы пересекли подъемный мост, миновали величественную арку Порта Романа, городских ворот, выходивших на дорогу, ведущую в сторону Рима, и как старший из стражников окликнул нас.

— Боккадоро? — удивился он, узнав меня. — Быстро же ты вернулся.

— Как Персей, спасший Андромеду[1623], — еле ворочая языком, проговорил я, — и лишь чуть более окровавленный, чем он. Перед вами мадонна Паола Сфорца ди Сантафьор, кузина нашего светлейшего синьора.

Затем все поплыло у меня перед глазами, голос стражника превратился в неразборчивое негромкое гудение, и я, как мне тогда показалось, погрузился в глубокий и желанный сон, от которого я очнулся только спустя два дня. Потом мне рассказали, какое смятение вызвали мои слова, с какими почестями мадонну Паолу сопровождали в замок своего кузена, как она расхваливала мой геройский поступок и как улицы Пезаро оглашались приветственными криками «Боккадоро!», «Боккадоро!», когда четыре солдата проносили плащ с моим бесчувственным телом. Горожане любили меня, и их сильно опечалило известие о моем изгнании. Теперь же, когда их любимец с триумфом вернулся, они обрадовались возможности выразить ему свою признательность, и я сильно сомневаюсь, что имя Сфорца когда-либо возглашалось в Пезаро с таким неподдельным энтузиазмом, как имя его шута в тот день.

Глава 7

ВЫЗОВ В РИМ
Если мадонна Паола и не смогла добиться всего, что она с такой готовностью обещала, ей, однако же, удалось сделать значительно больше, чем я на то надеялся, будучи знаком с характером Джованни Сфорца и зная, как сильно он ненавидел меня. Ее красота буквально очаровала тирана Пезаро, и неудивительно, что он прислушался к ее ходатайству. Но он не был бы Джованни Сфорца, если бы согласился выполнить все ее просьбы, уступая которым он заявил, что простит меня и его личный врач будет ухаживать за мной до моего полного выздоровления. Этого, утверждал он, сейчас более чем достаточно; когда же моя жизнь окажется вне опасности, можно будет решать, в какое русло ее следует направить.

И мадонна Паола, по простоте душевной, поверила этим туманным обещаниям, которыми он всего лишь хотел убедить ее в своем великодушии.

Десять дней я был прикован к постели, терзаемый лихорадкой и страдая от слабости, естественного следствия большой потери крови. Но затем лихорадка унялась, меня стали навещать посетители, и первой среди них была, конечно же, мадонна Паола, пришедшая сообщить мне, что ее заступничество обещало принести плоды.

Но я не стал обольщаться этим — мое положение после всех недавних событий оставалось весьма и весьма двусмысленным.

Другим посетителем оказался мессер Мариани, напыщенный сенешаль Пезаро, всегда симпатизировавший мне и, пожалуй, даже жалевший меня, и я решил воспользоваться его визитом, чтобы выполнить поручение, которое привело меня сюда.

— Своей жизнью я обязан многим счастливым обстоятельствам, — сказал я, — но более всего — доброте синьоры Лукреции. Как вы думаете, мессер Мариани, не согласится ли она посетить меня, чтобы я смог выразить ей свою искреннюю благодарность?

Мессер Мариани пообещал передать ей мою просьбу, и, спустя час, она уже сидела в кресле возле моей постели. Догадываясь, почему я захотел ее видеть, она попросила мессера Мариани, сопровождавшего ее, оставить нас ненадолго наедине; едва за ним закрылась дверь, она обратилась ко мне со словами дружеского сочувствия, и в ее мелодичном голосе звучали нотки искреннего сострадания.

Природа щедро одарила мадонну Лукрецию. Несмотря на то, что ее нос был, пожалуй, несколько длинноват, подбородок, возможно, чересчур мал, едва ли нашелся бы в мире человек, который, увидев ее, остался бы равнодушен к очарованию ее красоты. Ее лицо было свежим, как у ребенка, серые глаза смотрели по-детски наивно, а золотая корона волос заставляла вспомнить о несравненной красоте ангельских локонов, какими их обычно изображают художники.

Я поблагодарил ее за проявленное ко мне внимание и ответил, что поправляюсь и через день-два надеюсь встать на ноги.

— Храбрый мальчик, — негромко произнесла она и легонько похлопала меня по руке, лежавшей поверх одеяла, словно я был не придворным шутом, а ее кузеном. — Впредь можешь считать меня своим преданным другом. Ты расстроил планы моих родственников, но мадонна Паола значит для меня куда больше, чем все они, вместе взятые; она мне дороже, чем родная сестра, а ты рисковал жизнью ради нее.

— У меня не оставалось выбора, мадонна, — честно признался я. — Ваш знаменитый брат задал мне такую задачку, что я не нашел иного способа справиться с ней, — ответил я.

— Вот как? — ее серые глаза испытующе взглянули на меня, и ее лицо посерьезнело и как будто постарело.

— Синьор кардинал Валенсии доверил мне передать вам письмо в ответ на полученную от вас корреспонденцию, — сказал я, отвечая на ее немой вопрос, и достал из-под подушки пакет, который в отсутствие мессера Мариани предусмотрительно извлек из сапога.

Она вздохнула, и уголки ее рта тронула задумчивая улыбка.

— Я надеялась, что он найдет лучшее применение вашим способностям.

— Его высокопреосвященство обещал подыскать для меня более подходящее место, если я благополучно доставлю вам это письмо. Увы, помогая мадонне Паоле, я лишил себя возможности потребовать от него обещанное мне вознаграждение, хотя, с другой стороны, я не представляю, как бы мне удалось проникнуть сюда и встретиться с вами, если бы не она.

Мадонна Лукреция взяла пакет и сломала печать. Затем она поднялась с кресла, подошла к окну и, повернувшись ко мне спиной, стала читать. Вскоре я услышал приглушенное всхлипывание и звук разорванного и скомканного пергамента. Через несколько минут она вернулась ко мне, но за столь короткий промежуток времени ее настроение совершенно изменилось: теперь она выглядела взволнованной и озабоченной, и мне показалось, что, когда она разговаривала со мной, ее мысли витали где-то далеко. Вскоре она ушла, и я не виделся с ней до тех пор, пока мне не разрешили вставать с постели.

Это случилось на одиннадцатый день моего пребывания в замке синьора Джованни. Стояла солнечная, по-весеннему теплая погода, и доктор впервые разрешил мне погулять на открытой террасе. Облачившись в ненавистный мне шутовской наряд — иного в моей комнате не оказалось, но я постарался выбрать наименее кричащие одежды: камзол с черными и желтыми полосами и черно-желтые штаны — опираясь на костыль, я выполз на свет Божий, являя собой бледную тень здорового, энергичного человека, каким я был еще полмесяца назад.

Я устроился на каменной скамейке в укромном уголке, откуда открывался чудесный вид на море, и с наслаждением вдохнул бодрящий воздух Адриатики. Снег уже сошел, и повсюду зеленели ростки молодой травы, дружно пробивавшиеся сквозь прошлогодний перегной к свету и теплу.

Я захватил с собой книгу, которую мадонна Лукреция прислала мне, пока я еще был прикован к постели: манускрипт с одами и афоризмами некоего Доминико Лопеса[1624], превосходное чтиво для шута. Оды показались мне не лишенными своеобразного изящества, а среди афоризмов, любопытных как по форме, так и по содержанию, я нашел немало нового и интересного. Книга была написана по-испански, и я обрадовался возможности освежить свои познания в этом языке. Я настолько увлекся, что даже не слышал, как ко мне подошел синьор Джованни, и поднял голову лишь тогда, когда его тень упала на страницу, которую я читал. Увидев, кто передо мною, я сделал попытку подняться на ноги, но он остановил меня. Затем он спросил, что я читаю, и, услышав ответ, улыбнулся довольной улыбкой.

— Тебя можно поздравить с удачным выбором литературы, — небрежно заметил он. — Продолжай в том же духе, пополни свой запас шуток и заготовь новые фокусы, чтобы развлекать нас, когда твои силы восстановятся.

Иными словами, синьор Джованни дал мне понять, что я окончательно прощен и восстановлен в прежнем статусе придворного шута Пезаро. Таково было его милосердие. И хотя оно было мне не в новинку — однажды он уже пощадил мою жизнь при условии, что я стану увеселять его, — я изумленно уставился на него, открыв рот.

— Я вижу, ты удивлен, Боккадоро? — рассмеялся он, по привычке поглаживая бороду. — Такова награда за услугу, которую ты оказал роду Сфорца, — с этими словами он потрепал меня по голове, как собаку, хорошо проявившую себя на охоте.

Я ничего не ответил ему и даже не пошевелился, словно превратившись в часть каменной скамьи, на которой сидел. Никогда прежде я не был так близок к тому, чтобы нарушить свою клятву ни при каких обстоятельствах не поднимать на него руку, но даже если бы я захотел встать и задушить его, как он того заслуживал, на это у меня просто не хватило бы сил.

Прежде чем он успел добавить что-либо еще, из двери справа от меня показались две женские фигуры. Это были мадонна Лукреция и мадонна Паола. Завидев меня, они поспешили ко мне, выражая удивление по поводу того, как быстро я поправляюсь, и так же решительно, как это сделал чуть раньше Джованни, пресекли мою слабую попытку подняться на ноги.

— Я не знаю, как благодарить Небеса за то, что вы сделали для меня, мессер Бьянкомонте, — сказала мадонна Паола, и лицо синьора Джованни внезапно потемнело.

— Мадонна Паола, — ледяным тоном промолвил он, — вы назвали имя, которое ни при каких обстоятельствах не должно произноситься в Пезаро. Вы рискуете оказать плохую услугу Боккадоро, напоминая мне о его происхождении и о тех печальных обстоятельствах, при которых он появился здесь.

Она повернулась к нему, и в ее голубых глазах отразилось удивление.

— Но, синьор, вы ведь обещали… — начала было она.

— Я обещал, — не дал ей закончить Джованни, — что прощу его, дарую ему жизнь и верну ему свою благосклонность.

— Но разве вы не говорили, что, если он выживет и выздоровеет, вы примете участие в его судьбе?

Непринужденно улыбаясь, синьор Джованни извлек из кармана камзола коробочку с засахаренными фруктами и, щелкнув крышкой, открыл ее.

— Мне кажется, он уже сам все решил, — вкрадчивым тоном произнес он — этот бастард Костанцо Сфорца[1625], когда надо, умел быть хитрым, как лиса. — Я застал его здесь в том же самом наряде, который на нем был всегда, и вот с этой книгой испанских острот в руках. Разве сделанный им выбор не очевиден?

Большим и указательным пальцем он взял из коробочки покрытое сахарной корочкой семечко кориандра, вымоченное в майорановом уксусе, и отправил себе в рот. Мадонна Паола и мадонна Лукреция посмотрели сперва на него, затем на меня.

— Это действительно ваш собственный выбор? — воскликнула мадонна Паола, и в ее голосе мне послышался упрек.

— Это выбор, навязанный мне, — с горячностью ответил я. — В моей комнате просто не оказалось другой одежды, а чтение книг всегда можно истолковать как угодно.

Она вновь повернулась с увещеваниями к синьору Джованни, и на сей раз к ней присоединилась мадонна Лукреция. Он внезапно посерьезнел и величественно поднял руку, останавливая их.

— Я проявил больше милосердия, чем вы думаете, — заявил он. — Что же касается восстановления в правах бывшего владельца земель Бьянкомонте, то это повлечет за собой слишком серьезные политические последствия; такие, о которых вы, как я вижу, даже не подозреваете. В чем дело? — резко обернулся он к приближавшемуся слуге, который сопровождал забрызганного с ног до головы грязью курьера.

— Откуда вы? — не дожидаясь объяснений слуги, спросил Джованни посыльного.

— Из Рима, — ответил тот. — Я привез письма от папы светлейшему синьору Джованни Сфорца, тирану Пезаро, и его благородной супруге мадонне Лукреции Борджа.

Он протянул помрачневшему Джованни письма, и тот, словно нехотя, взял их. Затем, велев слуге позаботиться о курьере, он отпустил обоих и секунду стоял, взвешивая оба пергамента на руке, как будто по их весу мог определить важность написанного там. Шут Боккадоро был немедленно забыт, и у всех — за исключением, наверное, мадонны Лукреции — мелькнула одна и та же мысль: папа требует вернуть мадонну Паолу в Рим. Наконец Джованни подал жене адресованное ей послание и с мрачной ухмылкой сломал печать на своем письме.

Он развернул пергамент, но едва начал читать, как у него на лице отразилось сперва удивление, а затем возмущение и страх; он побагровел, вены у него на висках вздулись, как веревки, и он гневно взглянул на мадонну Лукрецию, не менее своего супруга взволнованную тем, что было написано в ее письме.

— Мадонна! — вскричал он. — Папа велит мне немедленно отправляться в Рим, чтобы ответить на некоторые обвинения, связанные с нашим браком. Вы знаете об этом?

— Да, синьор, — твердо ответила она. — Но папа умалчивает о причинах вызова.

Я подумал, что, возможно, эти причины изложены в другом письме, в том самом, которое ее брат велел мне тайно доставить ей.

— Вы не догадываетесь хотя бы, что это за обвинения, о которых столь туманно намекают мне? — с плохо скрываемым нетерпением продолжал синьор Джованни.

— Прошу прощения, синьор, — с подчеркнутой холодностью произнесла мадонна Лукреция, — но столь интимные вопросы не должны обсуждаться во дворе замка.

Такой ответ подействовал на синьора Джованни словно ушат воды, и от его былой горячности не осталось и следа. Он испытующе посмотрел на жену, но та невозмутимо выдержала его взгляд.

— Через пять минут, мадонна, — сурово проговорил он, — я попрошу вас принять меня в своем кабинете.

Она согласно кивнула; синьор Джованни сдержанно поклонился ей и мадонне Паоле, во все глаза наблюдавшей за происходящим, и, повернувшись на каблуках, быстро пошел прочь. Когда он скрылся в замке, мадонна Лукреция глубоко вздохнула.

— Бедный Боккадоро! — воскликнула она. — Боюсь, что здесь, в Пезаро, тебе больше не на что надеяться. Твои дела придется на время отложить, однако я все же постараюсь уговорить своего брата простить тебя за то, что ты расстроил его планы, — тут она указала на мадонну Паолу. — Если мое ходатайство увенчается успехом, я немедленно дам тебе знать из Рима. Но пусть это останется нашим секретом.

Из этих слов я понял, что вряд ли вновь увижу мадонну Лукрецию в наших северных краях после того, как она покинет их. Так оно и случилось; но ее светлый образ не потускнел в моей памяти, несмотря ни на долгие годы, минувшие с тех пор, ни на горы грязи, которой было запачкано ее гордое имя. А если кто-либо, прислушиваясь к завидующим славе рода Борджа клеветникам, продолжает считать ее отравительницей, развратницей и бог весть кем еще, пусть не сочтет за труд заглянуть в архивы Феррары, чьей герцогиней она стала в двадцать один год и где правила потом целых восемнадцать лет[1626]. Он обнаружит, что в хрониках о ней упоминается исключительно как о набожной, богобоязненной христианке, верной и достойной жене, благоразумной матери и справедливой правительнице, которую народ любил и уважал за милосердие, благочестие и мудрость.

Синьор Джованни отправился в Рим двумя днями позже, но буквально перед самым его отъездом в Пезаро прибыл блистательный и изящный синьор Филиппо ди Сантафьор, брат мадонны Паолы. Он узнал, что в Ватикане его заподозрили в потворстве дерзкому побегу сестры, и весьма мудро решил на время сменить нездоровую атмосферу Рима на более благоприятный для него климат Пезаро.

Удивительное создание был этот синьор Филиппо, женоподобный, столь похожий на сестру своими тонкими чертами лица; право же, на него стоило взглянуть: весь в переливающемся бархате, дорогих мехах, золоте и драгоценностях, он приехал на палевой лошади, от которой за версту разило мускусом, словно ее выкупали в нем; но больше всего меня поразило, как один из конюхов синьора Филиппо поспешил счистить пыль с великолепного наряда своего господина, едва тот спрыгнул на землю. Изысканные одежды, нарочитая щеголеватость и прочие достоинства этого несравненного франта произвели изрядное впечатление на синьора Джованни, который, надо сказать, и сам не чуждался жеманности, и он поспешил укрепить возникшую между ними с самого начала симпатию тем, что предоставил в полное распоряжение синьора Филиппо и его сестры прекрасный дворец, известный под названием Палаццо Сфорца.

Однако неотложные дела звали синьора Джованни в Рим, куда он и отбыл на следующее утро с небольшой свитой, в которую, к счастью, не включил меня. Еще через два дня за ним последовала мадонна Лукреция, и тот факт, что они путешествовали порознь, а также ее осунувшееся от бессонницы и обильно пролитых слез лицо свидетельствовали о том, сколь мало она разделяла честолюбивые устремления своей семьи.

После их отъезда жизнь в Пезаро, казалось, замерла. Придворные синьора Джованни разъехались по своим поместьям в окрестностях города, и замок опустел. Мадонна Паола оставалась в Палаццо Сфорца и за последующие два месяца я виделся с ней всего однажды, и то мельком.

Я же проводил время, предаваясь чтению, размышлениям и бесцельному хождению по галереям замка, а когда эти занятия мне надоели, начал подумывать о том, не отправиться ли мне к своей старушке матери и не заняться ли честным крестьянским трудом на том крохотном клочке земли, что все еще принадлежал нам.

Еще безрадостнее прошел великий пост, но на Святой неделе внезапное появление синьора Джованни внесло изрядное оживление в наше унылое существование. Он прибыл в одиночестве, грязный и изможденный, и его лошадь пала под ним в тот момент, когда он въехал в городские ворота. Позже он рассказал, как за одни сутки преодолел расстояние, разделяющее Рим и Пезаро, спасаясь от рук убийц, о которых его предупредила мадонна Лукреция. На другой день он отправился в свой замок в Градаре, надеясь укрыться там от опасностей, о которых мы могли только догадываться, и жизнь в Пезаро вновь стала напоминать стоячее болото.

Почему я не уехал оттуда в те безрадостные месяцы, что казались тогда бесконечными? Возможно, причиной тому был чей-то голос — и не был ли он плодом моего скучающего воображения? — неустанно нашептывавший, что мне еще предстоит послужить мадонне Паоле.

Следующий год, 1497-й от Рождества Христова, можно без преувеличения назвать роковым для семейств Сфорца и Борджа. В июне пришли известия о смерти герцога Гандийского[1627], сопровождаемые слухами — насколько упорными, настолько же и необоснованными — о том, что в ней повинен не кто иной, как его старший брат, Чезаре Борджа. В том же месяце в Пезаро из Рима зачастили курьеры, и из обрывочных сведений, которые удавалось выудить из них, стало ясно, что папа Александр[1628] в категоричной форме требовал от синьора Джованни Сфорца дать согласие на развод с Лукрецией Борджа. Синьор Джованни вновь уехал из Пезаро, на сей раз в Милан, посоветоваться со своим могущественным кузеном Лудовико по прозвищу «Мавр»[1629], и вернулся оттуда еще более угрюмый и мрачный, чем прежде. Подобно отшельнику, он вновь уединился в Градаре, и в декабре мы услышали, что развод состоялся. Эта новость, а также преданные гласности причины (о них, из соображений благопристойности, лучше все-таки умолчать), повлекшие за собой столь решительный шаг, отозвались взрывом презрительного хохота, который прокатился по всей Италии, долго еще потом потешавшейся над несчастным синьором Джованни.

Глава 8

МЕНЕ, МЕНЕ, ТЕКЕЛ, УПАРСИН[1630]
При всем желании не утомлять читателя излишними подробностями я не могу не рассказать, хотя бы вкратце, о событиях последующих трех лет.

В начале 1498 года синьор Джованни вновь появился во дворце, и теперь это был капризный, жестокий и самовлюбленный тиран, мало напоминавший угрюмого отшельника, каким он фактически являлся весь предыдущий год. Мадонна Паола и Филиппо ди Сантафьор все еще оставались в Пезаро, решив, видимо, обосноваться здесь надолго. Мадонна Паола удалилась в монастырь святой Екатерины для совершенствования в науках, к занятию которыми она как будто имела некоторую склонность, а ее легкомысленный братец стал настоящим украшением, arbiter elegantiarum[1631], нашего двора.

События, происходившие в Риме, нас непосредственно не затрагивали, но, по общему мнению, там затевалось нечто важное, и вскоре эта догадка подтвердилась известием, что Чезаре Борджа, давая волю обуревавшим его амбициям, сменил ризу кардинала на рыцарские доспехи.

Что касается меня, то моя жизнь текла так, словно не было той страшной январской ночи, что застала нас с мадонной Паолой на дороге из Кальи в Пезаро, да и сами воспоминания о ней постепенно изглаживались из моей памяти. Я вновь был Боккадоро, Златоустым Шутом, чьи высказывания повторялись его коллегами по всей Италии, и более не помышлял бунтовать против выпавшей на мою долю судьбы, как это случилось в краткий период моего изгнания из Пезаро. Денег у меня было в избытке — синьора Джованни никак нельзя было упрекнуть в скупости, и большую часть заработка я по-прежнему отправлял своей матушке, хотя я думаю, что она скорее согласилась бы умереть с голоду, чем покупать хлеб на дукаты, которые Ладдзаро Бьянкомонте зарабатывал своим постыдным ремеслом.

Синьор Джованни вскоре зачастил с визитами в монастырь святой Екатерины, куда его неизменно сопровождал Филиппо ди Сантафьор. Летом 1500 года мадонне Паоле исполнилось восемнадцать лет, и трудно было найти в Италии девушку, которая красотой могла бы соперничать с ней. Уступая уговорам своего брата, она согласилась вернуться в Палаццо Сфорца, и с тех пор синьора Джованни можно было увидеть там чаще, чем у себя в замке.

Что за веселье царило в то лето в Пезаро! Казалось, не будет конца бренчанию лютен и декламированию стихов, в сочинении которых упражнялись десятка два поэтов, паразитирующих на щедрости Джованни, неожиданно ощутившего влечение к изящной словесности; балы, маскарады и комедии сменяли друг друга, и все мы веселились так, словно в Италии не было Чезаре Борджа, герцога Валентино, рвущегося со своими непобедимыми наемниками на север. Ходили слухи, что таким образом синьор Джованни пытался добиться благосклонности своей родственницы, мадонны Паолы, но она, даже находясь в самом центре веселья, чаще пребывала грустной и подавленной, чем оживленной.

Теперь мы виделись и разговаривали почти ежедневно, а иногда, оставшись со мной наедине, она изливала свою душу, рассказывая такие вещи, которые, я уверен, поверяла только мне. Со стороны могло показаться странным, почему синьора Сантафьор, Священный Цветок Айвы, как я мысленно называл ее, выбрала себе в наперсники шута. Возможно, одной из причин было то, что в моих репликах зачастую оказывалось больше здравого смысла, чем в разглагольствованиях людей ее круга, мнивших себя мудрецами, но от этого не становившихся ни на йоту мудрее. Выпавшее на нашу долю приключение, казалось, связало нас навсегда, и под шутовским колпаком и притворной улыбкой Боккадоро она умела разглядеть Ладдзаро Бьянкомонте, истинная сущность которого однажды приоткрылась ей на краткий миг. Наедине она всегда называла меня моим христианским именем — не рискуя, впрочем, делать это в присутствии посторонних, — и никогда не пыталась подогревать мои былые амбиции вернуть свой прежний титул. Однако, мне думается, она была отчасти даже рада тому, что мое положение в Пезаро не изменилось, ведь в противном случае я уехал бы отсюда, и она лишилась бы общества единственного понимающего ее человека, пускай им был всего лишь простой шут.

Именно в те дни я ощутил в своей душе любовь, чистую и горячую, как пламя свечи, и слишком безнадежную, чтобы запятнать ее плотскими помыслами. Да и мог ли я любить ее иначе, чем собака любит свою хозяйку? Это было бы безумием, и поэтому я старался не давать волю своим чувствам и удовлетворился тем, что пользовался ее доверием и регулярно виделся с ней. Право же, и в незавидном существовании шута имелись свои светлые стороны, и я неустанно возносил хвалу Господу за то, что Он позволил мне испытать, сколь возвышенной может быть любовь к женщине, — ведь будь я равным ей по положению в обществе и надейся когда-нибудь завоевать ее сердце, навряд ли я познал бы счастье бескорыстной жертвенной любви.

Однажды — я хорошо помню, что это было вечером, в августе, когда ветви виноградников сгибались под тяжестью созревших плодов, а цветущие розы наполняли теплый воздух сладким благоуханием, — она вытащила меня из толпы веселящихся придворных и повела за собой в дворцовый сад. Она шла молча, с низко опущенной головой, словно объятая глубокой печалью. Я же почтительно следовал за ней в нескольких шагах, наслаждаясь красками предвечерней поры и время от времени украдкой посматривая на нее.

Наконец она заговорила, и когда я услышал ее слова, мне почудилось, что сердце на секунду замерло у меня в груди.

— Ладдзаро, — сказала она, — меня хотят выдать замуж.

Я молча стоял перед ней, не в силах что-либо ответить. Я всегда считал, что мое отношение к ней сродни монашескому почитанию какого-либо особенного святого на небесах, но, как оказалось, платонизм моей любви не уберег меня от приступа ревности.

— Ладдзаро, — повторила она, — вы меня слышите? Меня хотят выдать замуж.

— Я слышал разговоры об этом, — почти заставил я себя ответить, — и еще о том, что вам прочат в мужья синьора Джованни.

— Это правда, — согласилась она. — Именно синьораДжованни.

Вновь воцарилось молчание, и вновь ей пришлось нарушить его.

— Ладдзаро, разве вам нечего сказать? — спросила она.

— А что здесь можно сказать, мадонна? Я рад, если он вам пришелся по сердцу.

— Ладдзаро, Ладдзаро! Вы ведь знаете, что это не так.

— Откуда я знаю это, мадонна?

— Потому, что вы умны, и еще потому, что вы знаете меня. Или вы думаете, что я способна увлечься этим ничтожным тираном? Я благодарна ему за убежище, которое он предоставил нам, но свою любовь я отдам совсем другому человеку: благородному и доблестному рыцарю, возвышенному и внимательному кавалеру.

— Превосходные критерии для выбора мужа, о, madonna mia[1632]. Но где найти такого в нашем падшем мире?

— Неужели их совсем нет?

— На страницах произведений Боярдо и прочих поэтов, которыми вы зачитываетесь, мадонна, они все еще встречаются.

— В вас сейчас говорит цинизм, — упрекнула она меня. — Пусть я витаю в облаках, но могу ли я с высоты своих идеалов пасть до уровня синьора Джованни, бесхребетного труса, позволившего Борджа по своему усмотрению помыкать им, жестокого и несправедливого тирана, кем он проявил себя по отношению к вам, слабохарактерного, невежественного, сладострастного дурака, начисто лишенного остроумия и честолюбия. Вот за кого мне предложено выйти замуж. Не пытайтесь убедить меня, Ладдзаро, что невозможно найти человека получше.

— И не собираюсь, мадонна. Мое дело — шутить, но никто не заставит меня лгать. Мне кажется, мадонна, что вы нарисовали верный и точный портрет синьора Джованни Сфорца, заслуживающий того, чтобы оставить его в назидание потомкам.

— Ладдзаро, перестаньте! — с укоризной в голосе воскликнула она. — Мне нужна помощь. Поэтому я пришла к вам с рассказом о том, что со мной хотят сделать.

— Сделать с вами? — удивился я. — Неужели они осмелятся обвенчать вас помимо вашей воли?

— Да, если я стану сопротивляться.

— Тогда не сопротивляйтесь, — усмехнулся я.

— Ладдзаро! — обиженно вскричала она, словно усмотрела в моих словах неприличествующее случаю легкомыслие.

— Поймите меня правильно, мадонна, — поспешил объяснить я. — Я советую вам не сопротивляться только потому, что иначе вас действительно могут заставить вступить в брак, причем немедленно. Постарайтесь потянуть время; дайте синьору Джованни понять, что вы не отвергаете его ухаживания, и, может статься, все еще обойдется.

— Но это ведь обман… — возразила она.

— Совершенно верно, — согласился я, — именно обман всегда считался самым надежным средством в борьбе с тиранией.

— Ну хорошо, а потом? — спросила она. — Такое положение дел не может длиться бесконечно долго. Рано или поздно придется расставить все точки над «i».

— Вполне возможно, что такой день никогда и не настанет, — возразил я. — Разве что синьор Джованни окажется чересчур нетерпелив.

Она озадаченно взглянула на меня и сдвинула свои тонкие брови.

— Я не понимаю вас, друг мой, — пожаловалась она.

— Я поясню, — сказал я. — Давным-давно жил в Вавилоне царь по имени Валтасар, который настолько погряз в распутстве, что не отказался от своих привычек даже тогда, когда Дарий, царь мидян, с огромной армией встал под самыми стенами его столицы. Однажды ночью он беспечно пировал в кругу своих придворных, не думая об опасности, и вдруг в воздухе явилась рука, которая написала предупреждение: «Мене, мене, текел, упарсин»[1633].

Слабая улыбка появилась на губах мадонны Паолы.

— Должна признаться, ваша притча мне кажется весьма туманной.

— Задумайтесь над ней, мадонна, — подбодрил ее я. — Замените царя Валтасара синьором Джованни Сфорца, а царя Дария — герцогом Чезаре Борджа, и вы все поймете.

— Но неужели войска Борджа действительно угрожают Пезаро?

— А разве нет? — ответил я, слегка раздражаясь. — Грядет война, а синьор Джованни, вместо того чтобы готовиться к ней, продолжает развлекаться балами, маскарадами и банкетами. И даже если ничья рука не напишет пророчество, тревожные симптомы надвигающейся катастрофы очевидны для всякого, сохранившего элементарный здравый смысл.

— Так вы считаете… — начала было она.

— Повторяю вам, если вы сильно заупрямитесь, вас заставят немедленно вступить с ним в брак. Но если вы постараетесь выиграть время с помощью недомолвок и двусмысленностей, если намекнете, что к Рождеству можете стать более уступчивой, синьор Джованни, я уверен, согласится подождать.

— А что, если и тогда ничего не изменится?

— Это было бы чудом. Я думаю, что если исключить вмешательство свыше — такое, например, как смерть Чезаре Борджа, который, по слухам, чрезвычайно осторожен, синьор Джованни навряд ли просидит в Пезаро более двух месяцев.

— Ладдзаро, друг мой! — воскликнула она, и от ее былого уныния не осталось и следа. — Как мудро я поступила, решив посоветоваться с вами; вы вселили в меня надежду и подсказали, что мне делать дальше.

Чтобы долгое отсутствие мадонны Паолы не было истолковано превратно, мы повернули ко дворцу, и когда я прощался с ней на террасе, это была совсем другая мадонна Паола, оживленная и почти веселая. Странно только, что я тоже почему-то чувствовал себя так, словно у меня гора с плеч свалилась.

Все произошло, как я и предсказывал. Наигранное дружелюбие мадонны заставило Джованни и Филиппо повременить с заключением брака, но ничуть не уменьшило пыл, с которым синьор Пезаро старался завоевать благосклонность своей, как он теперь считал, невесты.

Любовь иногда способна заставить самого последнего тупицу проявлять чудеса проницательности и идти на невероятные хитрости, чтобы добиться успеха у своей избранницы. Такая метаморфоза произошла и с синьором Джованни, который, с совершенно несвойственной ему интуицией, догадался, какими качествами должен обладать идеальный мужчина в представлении мадонны Паолы, и с комичной настойчивостью пытался убедиться в том, что он отнюдь не лишен их. Он превратился в актера, в сравнении с которым развлекавшие его комедианты казались просто сапожниками от искусства. Он заметил, что мадонне Паоле нравились поэты и их величавая манера декламации, и, чтобы угодить ей, сам решил превратиться в поэта.

«Poeta nascitur»[1634], гласит пословица, и синьор Джованни быстро убедился в ее справедливости. К счастью для себя, он был начисто лишен честолюбия, присущего большинству рифмоплетов, и сумел понять, что те вещи, которые выходили из-под его пера после долгих часов ночного бодрствования, способны лишь вызвать удивление, если не презрение мадонны Паолы, и могли сделать из него посмешище для его же придворных.

Поэтому он пришел ко мне и с вежливостью, совершенно не свойственной ему, поинтересовался, не силен ли я в сочинении стихов. Не знаю, почему он выбрал именно меня, — с такой просьбой он вполне мог бы обратиться к кому-нибудь другому, поскольку при дворе тогда не ощущалось недостатка в пиитах; скорее всего, он решил, что мне можно всецело доверять и рассчитывать на мое молчание.

Я ответил ему, что, если предмет окажется в моем вкусе, мне вполне по силам набросать несколько довольно сносных строк. Он пообещал щедро вознаградить меня в случае успеха и велел сочинить хвалебную оду в честь мадонны Паолы, прибавив, что я должен немедленно забыть о ее авторстве, если хочу остаться в живых.

Я с радостью повиновался: мог ли существовать более притягательный для меня сюжет? Через час ода была готова, и пусть она не могла сравниться с произведениями мессера Петрарки, в ней чувствовались вдохновение, искренность и строгость стиля, и я обращался к мадонне Паоле не иначе, как к «Священному Цветку Айвы».

Успех оды был столь велик, что на следующий день синьор Джованни вновь явился ко мне с деньгами и с угрозами. Взамен он получил сонет, написанный в духе Петрарки и по своим достоинствам ничуть не уступавший оде. С тех пор синьор Джованни зачастил ко мне, и скоро мне стало казаться, что если дело пойдет так и дальше, то я сумею скопить достаточно денег, чтобы выкупить владения Бьянкомонте и тем окончить свои злоключения. Надо сказать, что Джованни получал за свое золото вполне доброкачественный товар, хотя мог ли он, профан, по достоинству оценить его? Да и откуда ему было знать, что презренный шут в написанных по приказу творениях изливал на бумагу самую свою душу?

Мои усилия не оставили мадонну Паолу равнодушной, в чем она как-то раз сама призналась.

— Ладдзаро, — вздохнула она, — мне кажется, что я была несправедлива к синьору Джованни. Я недооценивала его. Я считала его пустым, необразованным кривлякой, начисто лишенным тонкости восприятия окружающего нас мира. Однако нельзя отрицать достоинств его стихов, каждая строчка которых свидетельствует о возвышенности души человека, писавшего их.

До сих пор я не знаю, как тогда я смог сдержаться и не выложить ей всю правду. Возможно, я вспомнил об угрозах синьора Джованни, но, скорее всего, я испугался, что, услышав мое признание, она без труда догадается, какие чувства подвигли меня к сочинительству.

Так проходили неделя за неделей. Миновала пора сбора винограда, в садах Пезаро увяли розы и деревья оделись в золотой осенний наряд. Наступил октябрь, а вместе с ним пришел страх, который уже давно должен был подстегнуть нас к решительным действиям. Услышав о приближении герцога Валентино — так теперь называли Чезаре Борджа[1635], — Джованни Сфорца словно очнулся от забытья и, охваченный ужасом, спешно послал за помощью к своему родственнику Франческо Гонзаге[1636], правителю Мантуи. Отвечая на просьбу синьора Джованни, тот отправил ему сотню наемников под командой албанца по имени Джакомо. Но что такое сотня наемников? С таким же успехом он мог бы прислать сотню фиговых плодов, чтобы закидать ими армию герцога Валентино. Над головой Джованни стремительно сгущались тучи, и его подданные, видя, в каком плачевном состоянии находится город и крепостные укрепления, совершенно не подготовленные к отражению нападения извне, мудро решили не рисковать своими жизнями и имуществом, сопротивляясь превосходящим силам противника.

Гром грянул во второе воскресенье октября. Утром во дворе замка собралась кавалькада придворных — свита синьора Джованни, — которые намеревались прослушать мессу в соборе Святого Доминика. В ней находились синьор Филиппо, мадонна Паола и, помимо них, еще десятка два кавалеров и дам. Джованни уже занес ногу в стремя, собираясь садиться в седло, как вдруг мерный, быстро приближавшийся топот лошадиных копыт привлек всеобщее внимание и заставил всех застыть в тревожном ожидании.

— Что случилось? — испуганно оглянувшись на своих спутников, произнес синьор Джованни и смертельно побледнел.

Ему не пришлось долго дожидаться ответа. У ворот замка появился албанец Джакомо, который фактически являлся теперь его комендантом, и вместе с ним полдюжины солдат в доспехах. Он предупреждающе поднял руку, приказывая синьору Джованни остановиться, и что-то отрывисто скомандовал своим людям. Заскрипели лебедки, заскрежетали цепи, и перекинутый через ров подъемный мост стал медленно подниматься, и почти одновременно ворота перекрыла крепкая железная решетка.

Джакомо торопливо подъехал к синьору Джованни, и новость, которую он сообщил, ошеломила нас. Передовой отряд армии Чезаре Борджа, примерно пятьдесят солдат во главе с капитаном, только что появился у городских ворот и от имени Святой Церкви потребовал немедленно сдаться. Услышав ультиматум, горожане, в количестве более ста человек, вооружились, перебили стражу и настежь распахнули ворота перед неприятелем. Но, что еще хуже, подданные синьора Джованни затем повернули оружие против своего синьора и влились во вражеские ряды, явно намереваясь взять приступом замок и таким образом расчистить путь герцогу Валентино.

Если подобная ситуация и не оставляла большого простора для принятия решений, по крайней мере, она давала Джованни возможность наилучшим образом проявить себя перед мадонной Паолой, чем он с успехом и воспользовался.

— Клянусь всеми святыми! — заревел он, когда прошел первый шок, вызванный известием. — Эти трусы поплатятся за свое предательство, а тот наглец капитан, осмелившийся явиться сюда с полусотней солдат, горько пожалеет о своей дерзости.

Затем он приказал Джакомо собрать своих людей, призвал находившихся в его свите рыцарей срочно вооружиться и, наконец, велел пажу сопровождать его и помочь облачиться в доспехи, чтобы он мог лично возглавить свой маленький отряд.

Я заметил, как восхищенно сверкнули глаза мадонны Паолы, и догадался, что ее мнение о личном мужестве Джованни подверглось серьезной трансформации — точно так же стихи, выдаваемые им за собственные, заставили ее по-иному взглянуть на его умственные способности.

Сказать по правде, я и сам был изрядно удивлен. Передо мной предстал совершенно незнакомый мне синьор Джованни, и неудивительно, что я сгорал от нетерпения узнать продолжение столь многообещающего пролога.

Глава 9

ВООРУЖЕННЫЙ ШУТ
Увы, от мужественной позы, которую синьор Джованни принял в присутствии мадонны Паолы, не осталось и следа, едва он оказался в стенах замка наедине со своим пажом и со мной, следовавшим за ним на почтительном расстоянии. Он в нерешительности остановился в прохладной сумрачной галерее, украдкой оглянулся по сторонам, и я догадался, что страх ледяной рукой сжал его сердце. Он заметил меня, в скучающей позе прислонившегося к стене, и мрачно ухмыльнулся.

— Убирайся! — рявкнул Джованни на своего пажа. — Мне поможет Боккадоро. Готовясь участвовать в безумном предприятии, лучше всего призвать на помощь дурака, — неуклюже попытался сострить он. — Иди за мной, — скомандовал он мне, и я послушно поплелся за ним по широкой каменной лестнице, оставив пажа недоумевать о причинах столь внезапной и поспешной отставки.

Однако для меня поведение синьора Джованни не представляло ничего загадочного. Мое мнение о нем значило для него так мало, что он нисколько не боялся проявить слабость в моем присутствии. Да и кто в Пезаро лучше меня знал его истинную натуру? Не ко мне ли он обращался с просьбами писать для него стихи, авторство которых он бесстыдно присваивал? Не угрожал ли убить меня, если я рискну разоблачить его? Он никогда не сомневался, что я буду молчать, став свидетелем самых низменных проявлений его натуры, но сегодня, как мне показалось, меня ожидало какое-то новое открытие, и я не ошибся.

— Боккадоро! — вскричал он, едва я закрыл дверь в его кабинет, и я заметил, что его губы слегка дрожали. — Как можно выбраться отсюда?

— Откуда? — удивился я, поначалу не поняв, о чем идет речь.

— Из замка, из Пезаро. Пошевели своими мозгами: не ужели отсюда нельзя улизнуть?

— Улизнуть? — тупо повторил я, не веря своим ушам.

О Боже! Если бы я жаждал отомстить ему, какой радостью наполнилось бы мое сердце в эту минуту!

— Что ты вытаращился на меня, болван! — в гневе заорал он, и его голос, казалось, вот-вот сорвется. — Придумай что-нибудь! Ты слышишь, мерзавец? Думай, я приказываю, иначе, клянусь, тебя колесуют; на твоем долговязом теле живого места не останется.

Он беспокойно двигался по комнате, не в силах оставаться на одном месте, и я не мог не подивиться, до какой степени въелась в него привычка стращать людей.

— Стоит ли понапрасну трудиться? — невозмутимо отозвался я. — Будь вы пташкой, я предложил бы вам улететь в заморские края. Но вы такой же смертный человек, как и все мы, хотя ваш отец и сделал вас синьором Пезаро.

Из-за стены замка до нас донеслись приглушенные крики осаждающих, напоминающие на таком расстоянии гул моря в непогоду. Синьор Джованни резко повернулся ко мне, и я заметил, что его зрачки расширились от ужаса.

— Еще одно слово в таком же тоне, и тебе конец, — прохрипел он, хватаясь за рукоятку кинжала. — Мне нужна твоя помощь, скотина!

Но я твердо выдержал его взгляд и всего лишь разочарованно покачал головой. Сейчас я не боялся его. Мы были одни, я был вдвое сильнее его, и, попробуй он хотя бы на дюйм вытянуть из ножен свой кинжал, я безжалостно убил бы его голыми руками.

— Чем же я могу помочь вам? — поинтересовался я. — Я всего лишь придворный шут. Резонно ли требовать чудес от шута?

— Смерть стоит у порога! — испуганно воскликнул он.

— Синьор Пезаро, — напомнил я ему, — во дворе замка уже собрались ваши наемники и рыцари в доспехах. Они готовы сразиться с врагом. Разве в такой час вы покинете их?

У него словно подкосились ноги, и он рухнул в кресло.

— Это выше моих сил. Идти в бой для меня — верная гибель, — в отчаянии простонал он.

— А разве оставаться здесь не означает наверняка погибнуть? — спросил я, продолжая словесную пытку с рвением, какого даже он, наверное, не проявлял, терзая на дыбе свои жертвы. — Сейчас только храбрость может спасти вас. Увидев вас, своего синьора, с оружием в руках, готового бесстрашно идти на смерть, ваши подданные непременно вспомнят о своем вассальном долге и постараются исполнить его.

— Чем их лояльность поможет мне, если я буду убит? — капризно пробрюзжал он.

«Господи! За что ты наказал Пезаро столь малодушным и ни к чему не годным правителем?» — подумал я, однако внешне никак не выразил свои чувства, напротив, я попытался урезонить его:

— Почему вы думаете, что вас непременно убьют? — и тут же перешел к более весомым аргументам: — Вспомните тогда о мадонне Паоле, которая ждет от вас достойных рыцаря свершений, — вы ведь ей сами обещали нечто подобное там, во дворе.

Он слегка покраснел, затем вновь побледнел и замер в своем кресле, словно оцепенев. Его тщеславие было задето, но не в такой степени, чтобы он вспомнил, что мужчине не подобает трусить, и в конце концов страх пересилил все остальные чувства.

— Я не могу решиться, — едва выдавил из себя он, и его тонкие, изящные руки вцепились в ручки кресла, как будто его хотели силой вытащить оттуда. — Видит Бог, я плохо владею оружием.

— Да от вас и не требуется этого, — заверил я его. — Наденьте доспехи, возьмите в руки меч и пошире размахивайте им. Любой поваренок с вашей кухни способен на это — если только он не последний трус.

Он облизал губы, и в его безжизненных глазах, устремленных на меня, промелькнуло нечто, похожее на решимость. Он неожиданно резко встал и шагнул к куче оружия, сваленного на огромном кожаном диване.

— Помоги мне облачиться, — сказал он, отчаянно пытаясь придать своему голосу необходимую твердость.

Но обретенного было мужества ему хватило ненадолго. Едва я взял в руки нагрудник, как он разразился потоком ругательств.

— Нет, я не позволю зарезать себя, как барана! — почти завопил он. — О Боже! Я должен выбраться отсюда живым и вернуться с армией, которая поможет мне вернуть трон.

— Это, безусловно, очень мудрое решение, — отозвался я. — Но сейчас вас ждут солдаты, мадонна Паола ди Сантафьор и — поймите, наконец, — враги, которые в любую минуту могут ворваться сюда.

— Пускай себе ждут, — только и огрызнулся он.

— Неужели вы захотите покрыть свое имя позором? Войти в историю трусом, бежавшим с поля боя при одном звуке голосов противника и не осмелившимся ради спасения своей чести нанести хотя бы один-единственный ответный удар?

Казалось, мне удалось наконец-то задеть его за живое.

— Дай мне латы, — хрипло скомандовал он.

Я молча повиновался, и он так же молча поднял руки, когда я прилаживал на его грудь стальной нагрудник. Но в следующий момент мы услышали глухой удар, донесшийся снаружи со стороны ворот. Джованни в страхе сорвал с себя нагрудник, швырнул его на пол и повернулся ко мне; его глаза сверкнули, как у сумасшедшего.

— Иди туда сам! — закричал он, и его рука, указывающая в сторону двора замка, заметно дрожала. — Ты ловок давать советы. Посмотрим, каков ты в деле. Давай надевай доспехи и покажи свою доблесть!

Он едва ли отдавал себе отчет в том, что говорил, но его слова глубоко проникли мне в душу, и мое сердце затрепетало от надежды, безумной и долгожданной.

— Синьор Пезаро! — громко, чтобы привлечь его внимание, воскликнул я. — Скажите мне, какова будет моя награда?

Он тупо уставился на меня, явно не веря своим ушам.

Затем он по-идиотски рассмеялся и провел рукой по внезапно вспотевшему лбу.

— Что такое? — насторожился он. — Господи, что ты задумал, шут?

— Исполнить ваше повеление, — твердо произнес я. — Я облачусь в ваши доспехи, опущу забрало, и никто не усомнится в том, что это сам синьор Джованни, тиран Пезаро, выехал навстречу врагам. Но если мне удастся разогнать взбунтовавшийся сброд и разбить отряд, который прислал сюда Чезаре Борджа, чем вы вознаградите меня за это?

Он не сводил с меня глаз, и его лицо слегка порозовело. Он понял, насколько просто осуществить то, что я предлагал ему. Возможно, он слышал, что я умею неплохо обращаться с оружием — ведь всю свою юность я упражнялся во владении им, готовясь бросить синьору Джованни вызов, имевший столь плачевные последствия для меня. А может быть, он вспомнил, сколь смело и успешно я действовал в одиночку, почти безоружный, против троих бандитов в ту ночь, когда сопровождал мадонну Паолу в Пезаро. Однажды неуемное тщеславие уже подвигло его обратиться ко мне с просьбой написать стихи, авторство которых он не стесняясь присвоил себе, и неудивительно, что сейчас он с готовностью ухватился за мое предложение. Едва ли кому придет в голову, что в доспехах тирана Пезаро сражается шут Боккадоро. Таким образом, он сумеет доказать свое мужество, спасет свое доброе имя и, самое главное, сохранит расположение мадонны Паолы. Если я вернусь с победой, все лавры достанутся ему, и даже если впоследствии ему придется под давлением превосходящих сил Борджа покинуть Пезаро, это уже никак не отразится на его репутации.

Я не сомневался, что все эти мысли вихрем пронеслись в голове синьора Джованни Сфорца в те несколько секунд, пока мы стояли с ним лицом к лицу в комнате, в раскрытые окна которой доносились снизу нетерпеливые крики его сторонников, почти тонувшие в реве бунтовщиков, штурмовавших стены замка.

Он схватил меня за руки, повернул лицом к свету и пристально вгляделся в меня, словно желая в чем-то удостовериться.

— Сделай это, — сказал он, — и Бьянкомонте вновь станет твоим, если только в моей власти будет вернуть его тебе. Клянусь своей честью.

— Поклянитесь спасением своей души, и мы договорились, — потребовал я, и он немедленно подчинился. Бедный синьор Джованни, насколько он пал духом, если пропустил мимо ушей столь оскорбительный намек!

— А теперь, — продолжал я, — помогите мне с доспехами.

Я поспешно скинул пелерину и колпак с позвякивающими колокольчиками, поднял руки вверх, и, пока он прилаживал латы у меня на груди и на спине, мою душу переполняла радость, такая сильная, что на моих глазах даже выступили слезы. Я, шут, с гордым видом стоял, словно рыцарь, а синьор Пезаро своими благородными руками по очереди пристегивал ножные латы, солереты[1637] с золотыми шпорами и наколенники. Затем он поднялся и, дрожа от возбуждения, прикрепил стальные нарукавники, эполеты и латный воротник и, наконец, подал мне великолепный черно-золотой шлем, увенчанный львом, гербом рода Сфорца. Я надел шлем, но прежде чем опустить забрало и скрыть от всех непосвященных лицо Боккадоро, я велел Джованни как следует запереть дверь, ведущую в его кабинет, и сидеть тихо до моего возвращения. И тут его охватили неожиданные сомнения.

— А если ты не вернешься? — спросил он.

Такая мысль не приходила мне прежде в голову. Я чуть пренебрежительно рассмеялся и указал на валявшийся на полу шутовской наряд.

— В таком случае, ваше превосходительство, вам не останется ничего иного, как довершить наш маскарад.

— Свинья! — заорал он. — Ты вздумал издеваться надо мной?

Вместо ответа я красноречиво указал рукой в сторону двора.

— Слышите? — спросил я. — Ваши подданные уже проявляют нетерпение. Лучше мне самому появиться внизу, чем кто-либо из них решит отправиться за вами.

Говоря это, я выбрал себе из кучи оружия тяжелую палицу и, закинув ее на плечо, шагнул к двери. Объятый ужасом, Джованни попытался задержать меня на пороге, но я попросту проигнорировал его.

— Прощайте, синьор Пезаро, — сказал я. — Хорошенько запритесь и никого не пускайте сюда.

— Останься! — выкрикнул он мне вслед. — Ты слышишь меня? Останься!

— Не делайте глупостей, иначе те, кто внизу, тоже услышат вас, — на ходу обронил я. — Прячьтесь в свою берлогу.

Мое появление во дворе было встречено дружными и радостными приветствиями — похоже, все уже потеряли надежду увидеть синьора Джованни. Я поискал глазами мадонну Паолу и увидел ее, стоявшую рядом со своим братом, который как будто намеревался остаться в числе зрителей предстоящей схватки. Ее щеки слегка порозовели, и глаза возбужденно сверкали при виде вооруженных храбрецов, отправляющихся в бой. Мне подвели коня, и я сел в седло. Но прежде чем я успел натянуть поводья, мадонна Паола шагнула ко мне и, положив руку на лоснящуюся шею коня, негромко произнесла:

— Синьор, вы поступаете храбро и благородно. Даже если победа окажется на стороне узурпатора, вы спасете свою честь и оставите о себе добрую память. Пусть же это воодушевляет вас, а я буду молиться за ваше возвращение.

Эти слова предназначались, очевидно, только для ушей синьора Джованни. Я молча поклонился ей и, размышляя о том, сколь загадочны бывают пути, ведущие к женскому сердцу, занял свое место во главе кавалькады.

Всего два месяца назад ей было невыносимо само присутствие синьора Джованни, и она содрогалась при одной мысли о том, что ей предстоит выйти за него замуж. Однако за это время он сумел значительно укрепить свои позиции, сперва воспользовавшись стихотворными талантами своего придворного шута, а затем сыграв на его же храбрости. И я почти не сомневался, что теперь она куда более благосклонно отнесется к предложению Джованни стать его женой и пойдет к алтарю с гордо поднятой головой и радостью в душе.

Я мог бы еще долго размышлять на эту тему, но рядом со мной находился Джакомо, ждущий моих команд, а во дворе замка воцарилось напряженное молчание, нарушаемое лишь яростными криками, которые доносились со стороны ворот, где разбушевавшаяся толпа обрушила град камней на поднятый мост. Нападавшие, вероятно, решили, что объятые паникой синьор Джованни и его сторонники в эту критическую минуту не нашли ничего лучшего, как обратиться с молитвой к Богу; они даже не подозревали, что почти сто двадцать вооруженных всадников готовы в любой момент растоптать их копытами своих коней. Я сделал знак рукой, и четверо солдат поспешили к воротам. Со страшным грохотом упал подъемный мост, и прежде чем осаждавшие сообразили, что происходит, ворота распахнулись, и мы с ходу врезались в их толпу, подобно клину, рассекая ее надвое. За нашими спинами загремели цепи поднимаемого моста, и мы оказались отрезанными от замка, в самой гуще неприятеля.

Закипела ожесточенная схватка, которая, я уверен, надолго осталась в памяти жителей Пезаро, очень скоро убедившихся в том, что военное искусство не являлось их ремеслом. Не выдержав нашего натиска, они бежали, уступив поле боя профессионалам Чезаре Борджа. Но и у нас почти сорок лошадей остались без седоков, а прямо перед нами угрожающе ощетинились пиками закованные в сталь солдаты герцога Валентино, которые, в отличие от победителей, еще были полны сил и сохранили боевой порядок. Командовал ими гигантского роста человек, и это был не кто иной, как Рамиро дель Орка, тот самый, что три года назад возглавлял погоню, пославшую за мадонной Паолой. С тех пор он приобрел репутацию одного из самых храбрых капитанов Чезаре Борджа, но пользовался дурной славой: с его именем было связано немало мрачных историй, от которых содрогалась вся Италия.

Завидев нас, ринувшихся в атаку на его отряд, он разразился громовым хохотом, тут же подхваченным его людьми.

— Gesu! — заревел он, и я слышал его голос даже за топотом перешедшей в галоп конницы. — Что случилось с Джованни Сфорца? Может быть, он стал мужчиной после того, как мадонна Лукреция развелась с ним? Я непременно сообщу ей эту новость, мой славный Джованни, живое воплощение молнии Юпитера[1638]!

Его шутки были явно рассчитаны на то, чтобы подбодрить своих солдат и смутить атакующих, и, надо признать, это ему отчасти удалось. Но в следующую секунду мы врезались в их ряды, и многим из этих весельчаков стало не до смеха, а кое-кто отправился в преисподнюю смеяться там вместе с ее хозяевами. Я же выбрал своим противником хвастуна Рамиро и со всего размаха обрушил на него свою палицу. Но Рамиро только поморщился — удар не оставил даже вмятины на его огромном, как пивной котел, шлеме, превосходном образчике кузнечного искусства — и в ответ взмахнул своим огромным мечом.

— Черт возьми! — рявкнул он. — Ты превратился в настоящего бога войны, Джованни. Иди же ко мне, мой неукротимый Марс[1639]! Поэты, сидя зимой у камелька, будут воспевать нашу битву. Поберегись!

Его удар пришелся сбоку по моему шлему, и затем меч отскочил мне в плечо. Это был превосходный, хорошо отработанный удар, и если бы не качество доспехов синьора Джованни, ратным подвигам шута настал бы конец. Нанесенный мною ответный удар угодил ему в плечо и оторвал от его лат стальную пластину. Он яростно выругался — теперь в его обороне появилось уязвимое место, — и его налитые кровью глаза сверкнули, как у маньяка. Вновь на мой шлем обрушился боковой удар его меча, и на сей раз отскочила одна из застежек забрала, так что оно повисло, приоткрыв мое лицо. С торжествующим криком он приблизился ко мне и высоко занес свой меч, собираясь пронзить им меня и этим закончить схватку. Но его рука вдруг замерла в воздухе, а с губ сорвалось изумленное восклицание, — вместо бородатого и белокожего синьора Джованни из-под забрала выглянуло совсем другое лицо, бритое и смуглое, с крючковатым носом.

— Я знаю тебя, пес! — взревел он. — Ты слишком храбр для Джованни Сфорца. Ты Бокка…

Он не успел закончить фразу: я ответил ему ударом такой силы, что едва не выбил его из седла, и прежде, чем он успел прийти в себя, я привстал на стременах и принялся дубасить палицей по его шлему.

— Мерзавец! — вполголоса выругался я. — Ты слишком многое узнал, чтобы оставлять тебя в живых.

С большим трудом он сумел отбиться от меня и отъехал на пару шагов назад, а я, воспользовавшись краткой передышкой, поспешил приладить болтавшееся забрало к шлему. Нет сомнений, для Рамиро день был полон неожиданностей, и я думаю, что обнаружить бойцовские качества у простого шута оказалось для него еще большим сюрпризом, чем обнаружить шута в доспехах Джованни Сфорца.

Рамиро опять атаковал меня, но уже молча и собранно — вероятно, мои удары не прошли для него бесследно. Он в очередной раз повторил свой излюбленный боковой удар, но теперь я был готов к нему и сумел отразить палицей его меч, и прежде чем он успел снова замахнуться, я нанес ему удар прямо в лицо. В последний момент Рамиро успел наклонить голову, и шлем отчасти смягчил удар, но его сила была столь велика, что великан не удержался в седле и без чувств рухнул на землю. Я не успел даже перевести дух, как на меня насело не менее дюжины солдат Рамиро, до сего момента остававшихся безучастными зрителями нашего поединка, исход которого, я думаю, оказался для них полной неожиданностью. Под их натиском я был вынужден шаг за шагом отступать, яростно отбиваясь и проявляя чудеса храбрости — как потом в один голос утверждали все те, кто следил за ходом битвы из окон замка, в том числе и мадонна Паола, — перед которыми воспетые в романсеро[1640] великие подвиги доблестных рыцарей минувших времен казались простыми потасовками, напоминавшими скорее уличную драку.

Наш отряд понес немалые потери, но вдохновленный моим успехом Джакомо умело руководил своими людьми, и победа быстро начала склоняться на нашу сторону. Лишившись своего капитана, солдаты противника уже не помышляли ни о чем ином, кроме отступления; и после того как им удалось благополучно эвакуировать бесчувственное тело Рамиро дель Орка с места схватки, они развернули коней и не останавливались до тех пор, пока ворота славного города Пезаро не остались далеко позади.

Глава 10

ВЗЯТИЕ ПЕЗАРО
Не более пятидесяти всадников — все, что осталось от отряда в сто двадцать человек, полчаса назад совершившего вылазку из замка, — возвращались назад по пустынным улицам города, жители которого попрятались по своим норам, как крысы в минуту опасности.

Когда мы подъезжали к самым воротам замка, мне пришла в голову мысль, что во дворе нас будет встречать восторженная толпа; надо было срочно что-то придумать, чтобы избежать необходимости отвечать на приветствия, и я знаком подозвал к себе Джакомо.

— Объявите всем, что я ни с кем не заговорю до тех пор, пока не вознесу хвалу Господу за нашу блистательную победу, — приглушенным голосом пробормотал я из-под забрала. — Как только мы пересечем мост, немедленно расчистите мне дорогу.

Ничего не подозревавший албанец поспешил повиноваться, и, едва мост был опущен, он в сопровождении двух своих солдат оттеснил в сторону тех, кто спешил нам на встречу, включая мадонну Паолу и ее брата.

— Дорогу! — выкрикивал он. — Дорогу светлейшему синьору Пезаро!

Я беспрепятственно добрался до восточного крыла замка, спешился и, отмахнувшись от слуг, захотевших помочь мне разоружиться, в одиночестве поднялся по лестнице и постучался в дверь, за которой прятался синьор Джованни. Здесь меня уже ждали и немедленно впустили внутрь. Джованни все видел из окна своего кабинета; теперь его лицо пылало от возбуждения, и он весь дрожал, как осиновый лист, словно сам только что сражался с врагами. Однако заметив вмятины и бурые пятна на моих доспехах — немых свидетелей только что завершившегося кровавого побоища, — он отшатнулся от меня и слегка побледнел.

Он принялся восхвалять мою доблесть, говоря об огромной услуге, которую я оказал ему, и о благодарности, которую он всегда будет испытывать ко мне. Он глубоко сожалел, что за все годы, которые я провел при его дворе, он только сегодня узнал, чего я стою на самом деле. Вполуха слушая его, я стащил с головы шлем и с грохотом уронил его на пол — на большее у меня не хватило сил. Догадавшись, в каком состоянии я вернулся, он поспешил ко мне. С его помощью я избавился от доспехов, а затем он принес огромный серебряный таз и золотой кувшин, из которого поливал меня ароматной розовой водой, пока я смывал с себя запекшуюся корку пыли и пота. Потом он подал мне золотой кубок, наполненный до краев янтарного цвета вином, выпив которое я почувствовал себя так, как если бы заново родился. И все это время он непрестанно разглагольствовал о моей храбрости, выбирая при этом настолько слащавые выражения, что меня едва не тошнило от них, — уж лучше бы он пригрозил мне дыбой, если я когда-нибудь разболтаю о сегодняшнем маскараде.

Наконец настал черед вновь облачаться в черную с желтым пелерину и колпак с колокольчиками; делать было нечего: появись я сейчас в ином, непривычном для всех наряде, у придворных могли возникнуть подозрения. Джованни тоже понял это.

— Потерпи еще немного, — попросил он, подавая мне жалкое тряпье. — Клянусь, скоро ты сможешь навсегда забыть об этом, и Бьянкомонте, как я тебе обещал, вновь станет твоим. Синьор Пезаро держит свое слово, — горделиво добавил он.

— Всегда легко давать то, что больше не принадлежит нам, — мрачно ухмыльнулся я.

Он побагровел от гнева.

— Что ты имеешь в виду? — спросил он.

— Через несколько дней здесь появится Чезаре Борджа со своей армией, и вы перестанете быть синьором Пезаро. Мне удалось спасти вашу честь. Но сделать большее я не в силах.

— Я не собираюсь сдаваться! — горячо воскликнул он. — Я найду в Италии тех, кто поможет мне вышвырнуть захватчика вон отсюда. Вряд ли ты сам сомневаешься в этом, если выставил возвращение земель Бьянкомонте условием своего участия в схватке.

На это я ничего не ответил; я лишь посоветовал ему не мешкая спускаться вниз к ждущей его толпе и подробно описал наиболее важные эпизоды только что закончившейся битвы.

Он ушел, явно испытывая некоторую неловкость; впрочем, когда он удостоверился в том, что его искренне приветствуют не только придворные, но и солдаты, ни на секунду не усомнившиеся в своем полководце, его смущение быстро прошло.

Я же остался в его кабинете и оттуда со смешанным чувством гнева и презрения наблюдал за ним. Почести, воздаваемые этому бесхарактерному трусу, не постыдившемуся облачить в свои доспехи придворного шута, должны были достаться не ему. Не он победил Рамиро дель Орка и тех, кто был с ним. И однако же в то время, как я прятался за бархатной шторой, чтобы меня никто не увидел, он улыбался, теребил свою бороду и выслушивал панегирик[1641] — я без труда мог догадаться, какие именно слова были в нем, — с которым к нему обращалась мадонна Паола.

Я всегда любил эффектные театральные жесты; вот и сейчас меня так и подмывало распахнуть окно и громогласно возвестить о том, что в действительности произошло сегодня на поле брани. Но чего я добился бы этим? Только одного: мои откровения непременно сочли бы очередной, причем неуместной, выходкой шута Боккадоро, за которую его следовало примерно выпороть на конюшне. Да, подобное поведение нельзя было бы назвать иначе, как безрассудным; если бы не ревность, охватившая все мое существо в тот момент, когда я увидел, с каким выражением в глазах мадонна Паола разговаривала с синьором Джованни, такие мысли никогда не пришли бы мне в голову.

О Боже! Можно ли было представить себе ситуацию более нелепую: пребывающая в здравом уме и твердой памяти девушка влюбилась по ошибке. Ее сердце принадлежало тому, кто сочинял звонкие и возвышенные стихи в ее честь, а сегодня доказал свою храбрость в сражении, и этим человеком был я, а вовсе не тот ничтожный трус, на которого она смотрела с таким откровенным обожанием. Ну а раз так — завершил я свои невеселые размышления достойным шута философским утешением, — то любила она все-таки меня, и лишь чисто символически отдала свою любовь синьору Джованни. И я не стал распахивать настежь окно, чтобы рассказать правду тем, кто не желает ее знать, но как вы думаете, что я сделал? Я избрал иной, более тонкий способ отмщения. Я отправился к себе в комнату, вооружился пером и бумагой и сочинил пространную эпическую поэму в духе Вергилия[1642], в которой воспел сегодняшнюю победу, мужество Джованни Сфорца и до мельчайших подробностей описал поединок с Рамиро дель Орка. Переполнявшая мое сердце желчь нашла правильный, с точки зрения поэзии, выход: из-под моего пера вышло самое совершенное произведение из всего, что до сих пор было создано мною.

Вечером, когда в замке веселились так, как будто герцог Валентино никогда не существовал, я взял свою лютню и спустился в банкетный зал. Чтобы заявить о своем прибытии, я вспрыгнул на стол и ударил по струнам своего инструмента. В ответ раздался взрыв хохота и приветственные восклицания, — все пирующие находились в превосходном настроении и не прочь были послушать новую песню шута.

Когда восстановилась тишина, я принялся декламировать, лениво перебирая струны лютни и лишь изредка позволяя себе взять аккорд, чтобы усилить драматизм того или иного момента. Из всех присутствующих один лишь Джованни Сфорца понимал, что я иронизирую; сперва он удивился, затем сильно помрачнел, но сумел, однако, сдержать свой гнев, о причине которого никто, кроме меня, и не догадался бы. Впрочем, остальным было не до него. Все смотрели на меня, затаив дыхание, и голубые глаза мадонны Паолы, сидевшей по правую руку от синьора Пезаро, расширились от восхищения. А когда я добрался до того места, где меч Рамиро дель Орка угрожал проткнуть не защищенное забралом лицо синьора Джованни, ее рот слегка приоткрылся и грудь взволновалась, словно исход поединка и жизнь любимого человека зависели от того, что я напишу в следующих строчках.

В финале, которому я постарался придать характер григорианского хорала[1643], я воспел набожность синьора Пезаро, подробно остановившись на том, как, вернувшись с поля боя и даже не сняв изрубленных и окровавленных доспехов, он первым делом поспешил к себе в кабинет, чтобы воздать хвалу Богу за дарованную ему победу. То патетически возвышая, то понижая голос, я закончил свой «Те Deum»[1644], и когда стихли последние звуки моей лютни, в зале поднялась настоящая буря аплодисментов. Мои слушатели повскакивали со своих мест и в едином порыве бросились ко мне. Я спрыгнул со стола, которым пользовался в качестве подмостков, и оказался окруженным ликующей толпой придворных, причем одна не в меру экзальтированная дама поцеловала меня прямо в губы, заявив при этом, что мой рот воистину золотой.

Я видел, как мадонна Паола наклонилась к синьору Джованни, и ее глаза сияли от возбуждения и были полны слез, — видимо, моя поэма заставила ее заново пережить все перипетии баталии и еще сильнее разожгла ее любовь. От такого открытия мне едва не сделалось дурно, и я с радостью удалился бы так же незаметно, как и появился здесь, но меня подхватили на руки и понесли к столу, за которым восседал синьор Джованни. Он улыбался, но его лицо было очень бледным. Неужели мне удалось-таки задеть его за живое? Неужели что-то шевельнулось в его душе, и теперь стыд мешал ему смотреть мне в глаза?

Великолепный Филиппо ди Сантафьор не спеша поднялся из кресла и повелительно помахал своей изящной белой рукой, требуя тишины.

— Синьор Пезаро, — проговорил он своим приятным, мягким голосом, когда наступило относительное спокойствие, — я прошу у вас милости. Тот, кто годами терпеливо сносил бесчестье шутовского одеяния, неожиданно для всех нас оказался превосходным поэтом, благородством души и великолепием языка не уступающим несравненному Боярдо, а возможно, и самому Вергилию. Позвольте же ему навсегда расстаться с его чудовищным нарядом, ипусть он наконец-то займет положение, более подобающее тем, кто избрал своим поприщем возвышенное служение поэтической музе. Поверьте, настанет день, когда Пезаро будет гордиться, называя его своим сыном.

Его слова были встречены оглушительными аплодисментами, и когда они наконец стихли, синьор Джованни с мастерством прирожденного актера блестяще воспользовался неожиданно предоставившейся ему благоприятной ситуацией.

— Мне бы тоже очень хотелось, — начал он, словно соглашаясь с маркизом, — чтобы незаурядные способности Боккадоро нашли более достойное применение. И я очень опасаюсь, друзья мои, что, услышав его несравненную поэму, вы будете склонны преувеличивать значение подвигов, воспетых в ней. Я с радостью предложил бы ему награду, которую он заслуживает, — вздохнув, продолжал он, — но боюсь, что мои дни в Пезаро сочтены и время моего правления здесь подходит к концу. Враг стоит у порога, и нечего пытаться противостоять ему с горсткой храбрецов, которые сегодня обратили в бегство авангард его армии. Мне придется покинуть свой город, но моя честь спасена сегодняшней битвой, и теперь никто не посмеет сказать, что я бежал отсюда, объятый страхом. Я надеюсь, что мое отсутствие будет недолгим. У меня есть в Италии могущественные союзники, чьи интересы герцог Валентино в той или иной мере успел затронуть; к ним я и отправлюсь за помощью, а когда я вернусь — горе побежденным!

Его последние слова потонули среди восторженных восклицаний. Давая выход своим эмоциям, мужчины выхватывали мечи из ножен и потрясали ими в воздухе, а женщины хлопали в ладоши и размахивали платками. Царственным жестом синьор Джованни вновь восстановил тишину.

— Тогда Боккадоро и получит награду, достойную его таланта, но до тех пор я буду вынужден ограничиться лишь тем, что, по совету своего кузена, велю ему предстать перед нами в платье, приличествующем человеку столь выдающегося дарования.

Итак, я наконец-то расстался со своим шутовским нарядом, а вместе с ним и с кличкой — «Боккадоро» — мог ли я, став придворным, согласиться, чтобы меня называли иначе, чем Ладдзаро Бьянкомонте? Увы, мне недолго довелось наслаждаться своим новым положением, поскольку через два дня после того памятного воскресенья двор синьора Джованни в Пезаро перестал существовать.

Во вторник Джованни уехал в Болонью в сопровождении албанца Джакомо и горстки его людей, а также нескольких рыцарей, сражавшихся против отряда Рамиро дель Орка. Как потом мне стало известно, он уговаривал мадонну Паолу и ее брата отправиться вместе с ним, и я думаю, она уступила бы его настойчивым просьбам, если бы синьор Филиппо, который всегда похвалялся своим презрением ко всякого рода военным предприятиям, не воспрепятствовал ей. Он сказал, что женщине ее происхождения не подобает пускаться в бега в компании продажных наемников и сносить тяготы и лишения, которые, как он предрекал, в изрядном количестве выпадут на долю беглецов. Вдобавок он, ко всеобщему удивлению, заявил, что не боится Чезаре Борджа и постарается принять его со всем радушием, на которое окажется способен, чем заставил многих из тех, кто еще оставался в замке Пезаро, предположить, что в груди у женоподобного и жеманного синьора Филиппо билось храброе сердце.

Однако сам Чезаре не спешил объявляться в Пезаро, и я тем временем перебрался из замка в Палаццо Сфорца, куда синьор Филиппо, неожиданно решивший принять участие в моей судьбе и вознамерившийся стать моим покровителем, пригласил меня погостить. Иногда к нам приходили известия от синьора Джованни: сперва из Болоньи, а затем из Равенны. Он сообщал, что собирается вернуться в Пезаро во главе трехсот солдат, которые ему как будто бы обещал маркиз Мантуи. Но, я думаю, это были всего лишь пустые слова, рассчитанные на то, чтобы произвести впечатление на мадонну Паолу, горевавшую о постигшей его судьбе, возможно, больше, чем он сам. Она могла часами говорить со мной о синьоре Джованни, о его поэтических способностях и воинских талантах, и мне удавалось с сочувственным видом выслушивать ее, хотя мою душу переполняли ревность и негодование. Так оно было лучше, уговаривал я себя, в самом деле лучше. Пусть я был уже не шутом Боккадоро, а поэтом Ладдзаро Бьянкомонте, однако еще не пришло время раскрывать ей глаза на труса, присвоившего себе лавры, которые по праву принадлежали мне.

Накануне прибытия Чезаре я набрался смелости предложить синьору Филиппо отправить свою сестру в монастырь святой Екатерины, — памятуя о причине, вынудившей ее бежать из Рима, я опасался, что Чезаре может захотеть оживить прежние матримониальные планы своей семьи. Филиппо учтиво выслушал меня, в пространных выражениях поблагодарил за заботу о его сестре, но сказал, что, по его мнению, мое беспокойство было напрасным.

— За те три года, что минули с тех пор, как папа принялся хлопотать о браке Паолы и Игнасио, благосостояние и влияние семейства Борджа выросли поистине фантастически, — пояснил он, — и теперь подобный союз вряд ли покажется ему привлекательным. Думаю, с этой стороны нам теперь ничто не угрожает, — заключил он.

Возможно, я по натуре человек подозрительный и склонен выискивать низменные мотивы в поступках других людей, но я уловил совершенно иной смысл в заявлении синьора Филиппо и подумал, что теперь-то он с радостью породнился бы с вознесенным фортуной к высотам славы семейством Борджа.

29 октября двухтысячная армия герцога Валентино в образцовом порядке, свидетельствовавшем о строгости установленной в ней дисциплины, вошла в Пезаро. Толпы горожан высыпали на улицы встречать завоевателя, и среди них находился синьор Филиппо, предоставивший Палаццо Сфорца в полное распоряжение Чезаре, — похоже, что синьор Филиппо умел легко приспосабливаться к любым обстоятельствам. В тот же вечер Чезаре ужинал в узком кругу вместе с синьором Филиппо и его домашними: мадонной Паолой, двумя дамами ее свиты и тремя кавалерами, в числе которых оказался и я.

Чезаре Борджа, чье имя наводило ужас на всех мелких князьков Италии, чьи дарования являлись предметом всеобщей зависти, — впоследствии переросшей сперва в ненависть, а затем в клевету, — мало изменился с тех пор, как мы с ним встречались три года назад в Риме, когда он был еще кардиналом Валенсии. Он не узнал меня — или сделал вид, что не узнал, а быть может, он просто не обратил внимания на человека, который когда-то явился к нему с просьбой принять его на службу. Как бы то ни было, ничто не мешало мне, молчаливо сидя за столом, исподтишка наблюдать за ним. Заботы, которые он взвалил на себя, сменив мантию кардинала на рыцарские доспехи, не прошли для него бесследно, но он держался с таким царственным достоинством и одновременно с таким обаянием, что, глядя на него, приходила в голову мысль: его крестные совершенно справедливо выбрали для младенца имя Чезаре — цезарь.

Синьор Филиппо изо всех сил старался, развлекая своего знаменитого гостя, и его подобострастие подтвердило мои подозрения: он не только успел забыть о дружбе и гостеприимстве синьора Джованни, но и явно пытался привлечь внимание Чезаре к своей сестре. Но в то время герцога занимали проблемы, несравненно более серьезные, чем сватать богатую невесту своему кузену Игнасио. Думаю, только благодаря этому обстоятельству ужин не имел печальных последствий для мадонны Паолы.

На другое утро Чезаре двинулся дальше, к Римини, оставив в Пезаро небольшой гарнизон и губернатора, который должен был править городом от его имени. Мне тоже больше нечего было делать в Пезаро: я окончательно убедился в том, что надеждам вернуть свои владения не суждено осуществиться в ближайшем будущем. Поэтому я выклянчил у синьора Филиппо позволение уехать отсюда, воспользовавшись тем предлогом, что вот уже шесть лет не виделся со своей матушкой. Он не особенно сопротивлялся моему намерению, но с мадонной Паолой все обстояло совсем иначе.

— Ладдзаро, — воскликнула она, узнав о моем отъезде, — неужели и вы покидаете меня? А я считала вас своим самым преданным другом.

Я рассказал ей о своей матушке и о сыновнем долге навещать ее и заботиться о ней, и она больше не пыталась отговорить меня от поездки домой. Затем я поблагодарил ее за дружбу, которой она возвысила меня в моих же собственных глазах, и поклялся, что, если когда-нибудь она решит призвать меня на помощь, ей не придется просить об этом дважды.

— Вот кольцо, мадонна, — сказал я, протягивая ей подарок синьора Чезаре Борджа, — которое должно было вернуть мне доброе имя. Я считаю, что оно сослужило мне лучшую службу: именно с его помощью мы спаслись от преследователей на дороге в Кальи три года назад.

— Ладдзаро, вы напомнили мне, сколь многим вам пришлось пожертвовать ради меня, причем без всякой надежды на вознаграждение, — с болью в голосе вскричала она.

— Не принимайте это так близко к сердцу, мадонна, — ответил я. — Меня никогда не привлекала карьера военного, и я уже успел забыть о ней. Сохраните у себя кольцо, прошу вас; как знать, быть может, оно еще пригодится вам.

— Я не могу, Ладдзаро, не могу! — воскликнула она, отшатнувшись от меня.

— Пусть это кольцо будет вашим талисманом, мадонна. Если вы возьмете его, это станет для меня лучшей наградой за все то, что мне удалось сделать для вас, и я с легким сердцем уеду отсюда, — с этими словами я положил кольцо ей на ладонь. — А когда вам захочется посоветоваться со мной или просто иметь в трудную минуту рядом с собой друга, пошлите мне кольцо. Велите вашему посланнику привезти его и сообщить место, где вы находитесь, и я появлюсь перед вами так скоро, как лошадь сможет домчать меня.

— Хорошо, — согласилась она, — в таком случае я уступаю вашей просьбе. Я всегда буду знать, что смогу рассчитывать на вас.

— Мадонна, не преувеличивайте моих возможностей, — вздохнул я. — Они весьма и весьма ограничены. Но иногда случается, что и мышь может помочь льву.

— А если мыши потребуется помощь льва, я пошлю за вами, мой верный Ладдзаро, — со слезами в голосе проговорила Паола.

— Addio[1645], Ладдзаро, — еле слышно добавила она затем. — Да хранит вас Бог и все Его святые. Я стану молиться за вас и сохраню надежду, что однажды вновь увижусь с вами, мой друг.

— Addio, мадонна! — только и смог ответить я, и это были последние слова, которые я произнес перед тем, как торопливо покинул ее, скрывая охватившее меня волнение и с трудом сдерживая душившие меня рыдания.

Часть II Мезенский циклоп

Глава 11

МАДОННА ПРОСИТ О ПОМОЩИ
Сколь значительную роль моя матушка — поистине святая женщина — ни играла бы в моей жизни, ее судьба никоим образом не связана напрямую с событиями, о которых идет речь в этой хронике. И я не собираюсь надоедать читателю подробным изложением того, что произошло в последующие два года в приобретенном на заработки шута Боккадоро маленьком домике неподалеку от Бьянкомонте. Да и стоит ли описывать, с какой радостью она встретила меня по возвращении, как она подтрунивала надо мною, когда я с усердием прирожденного земледельца обрабатывал принадлежащий нам клочок земли, и как она старалась облегчить мои душевные муки, с истинно материнской проницательностью догадываясь об их причине?

Именно в этот период поэтические способности, открывшиеся у меня в Пезаро, расцвели с такой неожиданной силой, и я нашел немалое удовлетворение и утешение в том, что выплеснул терзавшую мое сердце боль на бумагу. И все это время, днем ли, трудясь на пашне, ночью ли, сочиняя любовные стихи, ставшие впоследствии известными под названием «Le Rime di Boccadoro»[1646], я терпеливо ждал вестей от мадонны Паолы. Я не знаю, что вселило в меня такую уверенность; быть может, пророческий инстинкт и в самом деле сродни поэтическому дару, а быть может, долгое ожидание придавало некий особенный смысл моему добровольному затворничеству. Так или иначе, но я ни секунды не сомневался в том, что однажды посыльный мадонны Паолы привезет мне кольцо Чезаре Борджа.

Это произошло осенью 1502 года. Однажды вечером, в начале октября, когда я сидел за ужином со своей матушкой, отдыхая после дневных трудов в поле, мы услышали дробный топот копыт, быстро приближавшийся к нашему домику. И еще задолго до того, как в дверь постучали, я уже догадался, что это означает. Моя матушка тревожно посмотрела на меня, и я ясно прочитал в ее глазах немой вопрос: «Разве мы ждем кого-то в такую пору?» Моя гончая зарычала и ощетинилась, а старый седовласый Сильвио, наш единственный слуга, с озабоченным видом выглянул из кухни. Желая развеять овладевшую моими домочадцами тревогу, я рассмеялся, встал со своего кресла и, подойдя к двери, широко распахнул ее.

— Это дом мессера Ладдзаро Бьянкомонте? — услышал я голос из темноты.

— Да, а я и есть тот самый Ладдзаро Бьянкомонте, — подтвердил я. — Что вам угодно здесь?

Незнакомец приблизился ко мне и оказался в полосе падавшего из раскрытой двери света, так что я смог разглядеть его. На нем был простой кожаный кафтан и длинные сапоги, и по виду он напоминал посыльного. Сняв шляпу, он почтительно поклонился и протянул мне правую руку, в которой что-то поблескивало. Это было то самое кольцо, которое Чезаре Борджа, еще будучи кардиналом Валенсии, подарил мне.

— Пезаро, — произнес он единственное слово.

Я взял кольцо, поблагодарил курьера и пригласил его в дом, предложив отдохнуть и подкрепиться, перед тем, как отправляться в обратный путь.

— Я еду в Парму, — сказал он, отрицательно покачав головой. — Мадонна попросила меня заглянуть к вам по дороге, но я не могу надолго задерживаться здесь.

Он, впрочем, согласился выпить немного вина, которое Сильвио принес ему, а я тем временем расспрашивал его о событиях, произошедших за последние два года в Пезаро, и о судьбе синьора Джованни. Но он лишь сообщил, что под властью Борджа город процветает, бывший тиран Пезаро укрылся в Мантуе, у синьора Гонзага, и больше не доставлял хлопот герцогу Валентино, и потому его оставили в покое.

Тогда я спросил о Филиппо ди Сантафьор и о мадонне Паоле. На сей счет он был, казалось, лучше осведомлен и рассказал мне, что все это время оба они оставались в Палаццо Сфорца в Пезаро; синьор Филиппо пользовался особым расположением Чезаре Борджа, который частенько гостил у него в Пезаро, а недавно стал появляться там в компании своего кузена, синьора Игнасио Борджа. Я почувствовал, как кровь отлила у меня от лица: я понял, почему приехал курьер, и мне ничего не стоило восстановить детали, отсутствовавшие в его рассказе.

Синьор Филиппо, беспокоясь о своей собственной выгоде, мудро рассудил, что нечего больше рассчитывать на покровительство Джованни Сфорца, и решил искать себе союзников среди семейства Борджа, один из представителей которого, Игнасио, до сих пор ходил в холостяках. Я ничуть не удивился бы, если бы узнал, что этот приспособленец, синьор Филиппо, сам намекнул Чезаре о возможности скрепить их дружбу союзом между мадонной Паолой и Игнасио. Синьору Филиппо наверняка пришлось изрядно потрудиться, вытравливая из сердца своей сестры привязанность к синьору Джованни. Каких результатов ему удалось добиться, я, конечно, не мог с уверенностью сказать до тех пор, пока не увиделся бы с Паолой, но сам факт появления в Пезаро Игнасио свидетельствовал о том, что его труды, скорее всего, не пропали даром.

Верный данному мадонне обещанию, я начал немедленно готовиться к отъезду и той же ночью, обняв на прощание свою заплаканную матушку и пообещав ей вернуться как можно скорее, отправился в путь. К утру я уже был у ворот Пезаро и появился в Палаццо Сфорца задолго до того, как его обитатели успели позавтракать.

Синьор Филиппо, не догадываясь о причине, приведшей меня в Пезаро, с удивительной сердечностью приветствовал меня, не забыв, впрочем, мягко укорить за долгое отсутствие, что, по его мнению, граничило с неблагодарностью.

— Вы очень кстати вернулись, — сказал он затем. — Скоро мы попросим вас написать эпиталаму[1647].

— Вы собираетесь жениться, ваше превосходительство? — учтиво осведомился я.

Он от души рассмеялся.

— Нет, моя сестра собирается замуж за синьора Игнасио Борджа. Их свадьба состоится перед самым Рождеством.

— Это очень серьезная тема, — смиренно ответил я. — Боюсь, что скромных возможностей моего пера окажется недостаточно для того, чтобы подобающим образом раскрыть ее.

— В таком случае не теряйте времени, приступая к работе над ней, — посоветовал он. — Я распоряжусь приготовить вам комнату.

Он послал за своим сенешалем, который, как и большинство слуг во дворце, оказался новым для меня человеком, и поручил ему позаботиться обо мне и устроить меня со всеми возможными удобствами. Я успел заметить, что за годы моего отсутствия обстановка в Палаццо Сфорца стала еще роскошнее, и сделал вывод, что дела синьора Филиппо шли в гору.

Предназначенные мне великолепные апартаменты не были исключением из правила, и, осмотрев их, я с нарочитой небрежностью осведомился о мадонне Паоле.

— Она в саду, ваше превосходительство, — ответил сенешаль — по всей видимости, он принял меня за знатного синьора, увидев, с какой любезностью разговаривал со мной синьор Филиппо. — Она правильно поступает, пользуясь последними погожими деньками, — ведь зима на носу.

Я согласился с ним и, поблагодарив за хлопоты, отпустил. Когда он ушел, я, как был, в запыленных одеждах и забрызганных грязью сапогах, отправился в сад на поиски мадонны Паолы. Миновав обсаженную аккуратно подстриженными сандаловыми деревьями аллею, я неожиданно столкнулся с ней лицом к лицу; секунду мы стояли, глядя друг на друга, и мне казалось, что мое сердце вот-вот выскочит из груди от безумной радости, которая охватила все мое существо. Затем я шагнул к ней и припал на одно колено.

— Мадонна, вы посылали за мной, и вот я здесь.

Она не сразу ответила мне. Я поднял голову и увидел, что ее глаза радостно заблестели, но на губах появилась печальная улыбка.

— Мой верный Ладдзаро, — почти прошептала она. — Я никак не ожидала увидеть вас так скоро.

— Через час после того, как ко мне прибыл ваш посыльный, я уже был в седле и мчался в сторону Пезаро. Я готов служить вам, мадонна, всеми моими силами и сомневаюсь только в одном: хватит ли их, чтобы оказать вам именно ту услугу, в которой вы так нуждаетесь.

— Неужели вы знаете о ней? — удивилась она, протягивая мне руку и таким образом разрешая мне встать.

— Обрывочные сведения, что мне удалось выудить из вашего курьера, позволили сделать некоторые умозаключения, — ответил я и тут же добавил, слегка понизив голос: — Если я не ошибаюсь, речь идет о синьоре Игнасио Борджа.

— Вы так же проницательны, как и раньше, — грустно улыбнулась она. — И я нисколько не удивлюсь, если вам уже известны все детали.

— Отнюдь. Но я в курсе, что ваша свадьба должна состояться перед Рождеством, — сказал я. — Ваш брат сам сообщил мне об этом и велел немедленно приступить к написанию эпиталамы в вашу честь.

Она пригласила меня прогуляться по саду; мы не спеша брели по устилавшему аллеи ковру из опавших листьев, а она излагала мне свою версию того, о чем я и сам сумел догадаться, и с возмущением отзывалась о своем брате и о льстивых синьорах из семейства Борджа, вынуждавших ее нарушить обеты, которые она дала своему жениху. Она мало изменилась за то время, что мы не виделись с ней. Ей шел двадцать второй год, но мне она казалась ничуть не старше той девочки, что спорила со своими слугами, отчаянно пытаясь убедить их сопровождать ее в Кальи, и я сделал вывод, что отсутствие синьора Джованни не слишком опечалило ее.

— Я помню, как однажды волею Небес вы были посланы спасти меня. Вот почему я с такой надеждой вновь обращаюсь к вам за помощью.

— Увы, мадонна! — вздохнул я. — Все течет и все изменяется. Что я могу сделать сейчас?

— То же самое, что вы сделали тогда, когда мне все казалось потерянным. Спасите меня от них.

— Но как?

— Помогите мне уехать к синьору Джованни. Не ему ли я поклялась в верности?

Я с сомнением покачал головой и с немалым удивлением почувствовал укол ревности в сердце.

— Это не выход, — возразил я. — Разве что сам синьор Джованни приедет, чтобы забрать вас отсюда.

— Тогда я напишу синьору Джованни письмо! — воскликнула она. — Я напишу, а вы отвезете письмо ему.

— И что же, по вашему мнению, предпримет синьор Джованни? — взорвался я, невольно выдавая владевшие мною чувства. — Вы думаете, он захочет выползти из норы, в которой пригрелся, и навлечь на себя месть семейства Борджа? Да он никогда не отважится на это!

Она с неподдельным изумлением уставилась на меня.

— Но синьора Джованни этим не испугать! — воскликнула она с такой несомненной искренностью, что я внутренне расхохотался.

— Вы любите синьора Джованни, мадонна? — напрямую спросил я.

Мой вопрос, казалось, изрядно удивил ее, но вместе с тем заставил задуматься.

— Он храбрый и благородный человек, настоящий рыцарь, и я ценю и уважаю его, — сказала она после недолгой паузы, и ее слова пролили бальзам на неожиданно воспалившиеся раны моей души. Но в ответ на ее повторную просьбу отвезти синьору Джованни письмо я лишь неодобрительно покачал головой.

— Поверьте, мадонна, это был бы не только бесполезный, но и неосмотрительный шаг.

Однако убедить ее оказалось совсем непросто, и несколько следующих минут мы потратили на пустые препирательства.

— Я клянусь вам, — заявил я наконец, и она, наверное, подивилась, откуда у меня взялась такая уверенность, — сейчас нам лучше подождать. До Рождества еще больше двух месяцев, и за этот срок многое может произойти. В крайнем случае мы обратимся за помощью к синьору Джованни. Но, повторяю, это наш последний шанс, мадонна, к которому лучше не прибегать до тех пор, пока не будут исчерпаны все остальные средства.

На это она охотно согласилась, что весьма польстило мне, поскольку доказывало, до какой степени она полагается на меня.

— Ладдзаро, я знаю, вы не подведете меня, — сказала она, расставаясь со мной. — Я никому не верю так, как вам. Думаю, что я доверяю вам даже больше, чем самому синьору Джованни, — дай Бог, чтобы однажды мы обвенчались с ним, — мечтательно вздохнула она.

— Благодарю вас, madonna mia, — не кривя душой, ответил я. — Я постараюсь оказаться достоин вашей веры в меня. А пока запаситесь терпением, не теряйте надежды и ждите.

Однажды, помнится, мне уже приходилось давать ей подобный совет — это было тогда, когда интриги брата грозили обернуться для нее браком с синьором Джованни. И сейчас я искренне рассмеялся бы над иронией происходящего, если бы речь шла о ком-то другом, а не о мадонне Паоле — нежном Цветке Айвы, который угрожали погубить безжалостные руки интриганов.

Глава 12

ГУБЕРНАТОР ЧЕЗЕНЫ
Этим вечером я предпочел бы никуда не отлучаться из своей комнаты, но моим желаниям не суждено было осуществиться, поскольку синьор Филиппо прислал ко мне слугу с просьбой отужинать вместе с ним. Синьор Филиппо, как мне стало вскоре казаться, считал себя настоящим правителем Пезаро, и такого мнения придерживались многие горожане, на собственном опыте успевшие убедиться, что он пользовался несравненно большим влиянием на герцога Валентино, чем назначенный герцогом же губернатор Пезаро.

За столом собралось около дюжины кавалеров и дам — веселая компания, самый настоящий двор. При моем появлении синьор Филиппо велел слугам посадить меня рядом с собой, и, пока мы ели, он расспрашивал меня о том, чем я занимался во время своего отсутствия. Я не стал увиливать от ответа и честно признался, что трудился в поле, как простой крестьянин, а свой досуг посвящал поэтическим опытам.

— Расскажите мне, что вам удалось написать, — попросил синьор Филиппо, с интересом взглянув на меня, — любовь к словесности была, пожалуй, единственным, в чем он не кривил душой.

— Несколько новелл о придворной жизни, но, главным образом, стихи.

— И что же вы сделали со своими стихами?

— Захватил их с собой, ваше превосходительство.

Он довольно улыбнулся.

— В таком случае мы готовы послушать их, — воодушевился он. — Я думаю, они того стоят; я до сих пор помню, какое сильное впечатление произвела на меня ваша поэма.

Мне ничего не оставалось, как отправиться к себе в комнату за драгоценным манускриптом, а вернувшись, развлекать собравшихся своими творениями. Будь у меня амбиции великого писателя, мне, безусловно, польстило бы и внимание, с которым были выслушаны мои произведения, и восторженный шепот, заполнявший неизбежные при чтении паузы, и одобрительное похлопывание по плечу, которым синьор Филиппо награждал меня всякий раз, когда находил удачной ту или иную строчку, поэтический оборот или станцу.

Я, пожалуй, чересчур увлекся, чтобы обращать внимание на реакцию своих слушателей; неизвестно, сколько еще я продолжал бы витийствовать, если бы во время одной из пауз синьор Филиппо не задал мне вопрос, который, как мне сперва показалось, напомнил мне о необходимости во всем соблюдать чувство меры.

— Знаете ли вы, Ладдзаро, — поинтересовался он, — о чем я вспомнил, слушая вас сейчас?

— О чем же, ваше превосходительство? — вежливо осведомился я, оторвавшись от манускрипта, и неожиданно встретился взглядом с мадонной Паолой, с непроницаемым выражением смотревшей на меня.

— О любовной лирике синьора Джованни, — ответил он, — с которой у ваших стихов куда больше общего, чем с вашей же героической поэмой.

Я пробормотал нечто невразумительное насчет того, что все стихи чем-то похожи друг на друга, но он только покачал головой, усиливая мое смятение.

— Нет-нет, — возразил он, — сходство здесь значительно глубже, чем это может показаться на первый взгляд. Та же ненавязчивая красота рифм, та же новизна размера, чем-то напоминающая строку Петрарки, но в то же время совершенно особенная, — короче говоря, все то, что отличало стихи синьора Джованни, присутствует и в ваших сочинениях, но, самое главное, их роднит поразительная искренность языка, которая всех изумляла в его strombotti[1648].

— Быть может, — сконфузившись, предположил я, — наслушавшись стихов синьора Джованни, которые, признаюсь, произвели на меня неизгладимое впечатление, я стал неосознанно копировать их?

Он пристально взглянул на меня.

— Вполне возможно, — медленно произнес он. — Но если бы об этом спросили меня, я дал бы совсем другое объяснение.

— Какое же? — раздался голос мадонны Паолы, неожиданно резкий и требовательный.

Синьор Филиппо пожал плечами и рассмеялся.

— Раз уж ты сама спросила, душа моя, я рискну предположить, что наш друг Ладдзаро немало потрудился, помогая синьору Джованни сочинять стихи, которые так восхищали всех нас, а особенно тебя, madonna mia.

Мадонна Паола покраснела и потупила взор. Остальные во все глаза смотрели на нас — на нее, Филиппо и на меня, — лишь отчасти догадываясь о том, что происходит. Синьор Филиппо вновь рассмеялся.

— Разве я не прав? — добродушно произнес он, обращаясь ко мне.

— Ваше превосходительство, — попытался возразить я, — неужели вы считаете, что синьор Джованни мог воспользоваться услугами какого-то шута?

— Не увиливайте от ответа, — настаивал он. — Прав я или нет?

— Я более чем откровенен с вами, синьор, — попытался я перейти в наступление, — и сейчас, взывая к вашему здравому смыслу, подсказываю ответ на заинтересовавший вас вопрос: разве стал бы синьор Джованни прибегать к помощи своего шута, чтобы написать стихи в честь дамы сердца?

Разразившись язвительным хохотом, синьор Филиппо громыхнул кулаком по столу.

— Ваша уклончивость говорит сама за себя! — вскричал он. — Вы ведь не сказали, что я не прав.

— Разумеется, вы не правы! — внезапно осенило меня. — Я никогда не помогал синьору Джованни сочинять стихи. Клянусь вам.

Смех замер у него на устах, и он неожиданно серьезно посмотрел на меня.

— Тогда почему вы сразу не ответили мне? — подозрительно спросил он. — О, я понял! — в следующую же секунду воскликнул он, и его лицо просияло. — Все очень просто. Вы действительно не помогали синьору Джованни в его литературных трудах. Да и зачем ему было ими заниматься? Вы ведь сами все сочиняли, а он лишь выдавал ваши стихи за свои собственные.

Слава Богу, что сидевшие за столом встретили его слова дружным хохотом и одобрительными аплодисментами. Все заговорили одновременно, приводя сотни доказательств в пользу сделанного синьором Филиппо умозаключения. Синьору Джованни, конечно же, припомнили его тупость, полное отсутствие поэтического взгляда на мир и многое-многое другое.

Мадонна Паола словно застыла в своем кресле, и по ее лицу, бледному как мел, нетрудно было догадаться, что их доводы вполне убедили ее. Я же чувствовал себя изменником, предавшим доверившегося мне человека, и со стыда готов был сквозь землю провалиться.

— Я думаю, теперь ты понимаешь, — вполголоса произнес синьор Филиппо, слегка наклонившись к сестре, — что этот трус не гнушался ничем, чтобы втереться в наше доверие.

Однако для меня не составляло большого труда догадаться, чего на самом деле добивался синьор Филиппо, проводя это литературное расследование: любыми средствами он пытался заставить мадонну Паолу согласиться на брак с Игнасио Борджа, очевидно рассчитывая извлечь из ее замужества определенную выгоду и для себя лично.

— Как можно называть синьора Джованни трусом? — возразила мадонна Паола. — Только неуемное желание сделать мне приятное могло подвигнуть его на такое чудачество. Но он навсегда останется в моей памяти как храбрый и благородный рыцарь. Вспомни, Филиппо, его битву с отрядом Рамиро дель Орка.

На это у синьора Филиппо не нашлось ответа, и его веселое настроение несколько угасло. Что касается меня, то нужно ли говорить, с каким облегчением я вздохнул, когда ужин подошел к концу?

Теперь, оглядываясь назад, мне трудно понять, почему все это так сильно подействовало на меня. Я никогда не любил синьора Джованни и должен был бы обрадоваться, что его мошенничество — трудно иначе назвать такое поведение — стало наконец-то очевидным для всех. Скорее всего, я просто боялся гнева мадонны Паолы, боялся того, что она может счесть себя оскорбленной той искренностью чувств, что пронизывала каждую строчку моих стихов, и разорвет дружбу со мной.

К счастью, она не сделала таких выводов и на другое утро, встретившись со мной, ограничилась мягкими упреками в мой адрес, укоряя меня в том, что я, вольно или невольно, ввел ее в заблуждение. Она охотно приняла мое объяснение, что лишь угрозами меня заставили согласиться на столь бесчестный шаг, и, оставив эту тему, перешла к иным проблемам, которые волновали ее сейчас куда сильнее, чем авторство посвященных ей любовных стихов.

— У меня есть друг, — сказала она, — который, как мне кажется, может помочь мне. Это губернатор Чезены. Разумеется, он состоит на службе у семейства Борджа, — поспешила пояснить она, заметив мелькнувшее у меня в глазах сомнение, — но, несмотря на это, он утверждает, что предан мне и ради меня пойдет против воли своих синьоров.

— В таком случае он окажется предателем, — ответил я, уязвленный неожиданным открытием, что не один я являюсь ее советчиком. — А разве можно верить предателям? Тот, кто однажды изменил, не остановится перед тем, чтобы вновь изменить.

С этим она, к моему удивлению, с готовностью согласилась.

— Именно такая мысль, — сказала она, — сразу же пришла мне в голову, когда во время своего последнего визита сюда он предложил мне свою помощь.

— Вот как! — воскликнул я. — И что же он предложил?

— Сперва я расскажу о нем, Ладдзаро. Этот человек пользуется неограниченным доверием герцога Валентино и часто приезжает из Чезены в Пезаро, никогда не забывая появиться у нас во дворце. Он вдвое старше меня и, будучи одинок, возможно, относится ко мне как к своей дочери, — несколько торопливо добавила она.

Но я сразу почуял, откуда надвигается беда. Я слышал о таких желающих «покровительствовать» молоденьким девушкам.

— Неделю назад, когда губернатор Чезены в последний раз был здесь, он застал меня в унылом и подавленном настроении, поскольку в тот самый день Филиппо впервые завел речь о моей свадьбе с синьором Игнасио. Всякий, кто видит его впервые, счел бы его грубым воякой, типичным солдафоном, успевшим забыть, что такое доброта и сострадание к ближнему; однако он, видимо, почувствовал, что у меня неприятности, и по-отцовски попытался утешить меня.

Я рассказала ему о своих горестях, он внимательно выслушал меня и сказал, что, если я доверюсь ему, он найдет способ помочь мне. Готовность, с которой он согласился поступиться интересами своего господина, Чезаре Борджа, весьма удивила и одновременно насторожила меня. Когда же я высказала ему — возможно, напрасно — охватившие меня сомнения, это как будто глубоко задело его, и я сочла за лучшее прекратить наш разговор. Я много размышляла об этом с тех пор и пришла к выводу, что, наверное, я действовала чересчур неосмотрительно и поспешно…

— В чем, однако, вас трудно упрекнуть, если вспомнить, в сколь отчаянной ситуации вы оказались, — закончил за нее я. — И вы совершенно справедливо усомнились в своем новом друге.

Но главный сюрприз ждал меня впереди. Через два дня я услышал, что во дворец прибыл его превосходительство губернатор Чезены собственной персоной. Решив посмотреть на человека, готового ради мадонны Паолы стать изменником, а заодно попытаться проверить искренность его намерений, тем же вечером я спустился в банкетный зал. Там как раз собирались усаживаться за стол, и небольшая кучка придворных суетилась вокруг рыжеволосого и рыжебородого великана, едва завидев которого я с радостью повернулся бы и безвылазно засел бы у себя в комнате, если бы его по-волчьи хищные и острые глаза уже не заметили меня.

— Черт возьми! — только и выругался он.

Секунду он недоуменно глядел на меня, а затем разразился оглушительным хохотом, от которого завибрировало все его громадное тело, а лицо пошло мелкими морщинками. Оттолкнув окружавших его придворных, словно это были не люди, а путавшиеся у него под ногами ветки кустарника, он прямиком направился ко мне. В нескольких шагах от меня он остановился и, подбоченясь, с нескрываемым удовольствием оглядел меня с головы до пят.

— И чем же ты сейчас занимаешься? — спросил он, и в его голосе смешивались ирония и презрение.

— Так же, как и вы, я успел поменять профессию, — беззаботно ответил я — от моего взора не укрылось богатство его одежд: сейчас на нем был шитый золотом камзол и дорогая малиновая накидка с меховой опушкой, что лучше всяких слов свидетельствовало о занимаемом им высоком положении.

— Не увиливай, — рявкнул он, игнорируя явную неучтивость моего ответа. — Ты продолжаешь совершенствоваться в военном искусстве или нет?

— Мне кажется, ваше превосходительство в чем-то ошибается, — поспешил вмешаться синьор Филиппо. — Это мессер Ладдзаро Бьянкомонте, поэт, которым когда-нибудь будет гордиться вся Италия. Раньше он был придворным шутом синьора Джованни Сфорца, но это не меняет дела.

Гигант посмотрел на моего непрошеного заступника, как бульдог мог бы посмотреть на не вовремя затявкавшую комнатную собачонку, и пренебрежительно хмыкнул.

— Я прекрасно помню, кем он был раньше, — сказал он, — и у меня есть причины помнить это, поскольку этот малый — единственный в Италии, кто может похвастаться тем, что сбил с лошади Рамиро дель Орка, не говоря уже о том, что на час он стал самим синьором Джованни Сфорца, тираном Пезаро.

— Как же так? — изумился Филиппо, и все остальные приблизились к нам, чтобы ничего не упустить из разоблачений, которые, казалось, вот-вот последуют.

— Я удивляюсь, почему этот паладин[1649] одет как приказчик, — все в том же сардоническом тоне продолжал Рамиро. — А может быть, он так хорошо хранил свой секрет, что все вы до сих пор ничего не знаете о нем?

— Уж не хотите ли вы сказать, — предположил синьор Филиппо, успевший сделать выводы из оброненных Рамиро намеков, — что та битва на улицах Пезаро, в которой отряд вашего превосходительства потерпел поражение, возглавлялся Бьянкомонте, облаченный в доспехи Джованни Сфорца?

Рамиро с неудовольствием посмотрел на него, явно досадуя на его сообразительность.

— Так вы знали об этом? — буркнул он.

— Только что услышал от вас. Однако это ничуть не удивило меня, — неспешно проговорил он, переводя взгляд на сестру, буквально пожиравшую меня глазами. Я же уставился в пол, не зная, куда деваться от стыда, и чувствуя себя как пойманный за руку вор.

— Если бы на его месте находился синьор Джованни, он был бы сейчас давно мертв, — мрачно усмехнулся Рамиро. — Когда отскочила застежка его забрала и я увидел эту чернявую рожу, — тут он ткнул в меня пальцем, — я от изумления позабыл, что собрался проткнуть его мечом, чем он, конечно, не преминул воспользоваться. Но я не держу на тебя зла за это, — свирепо улыбнулся он мне, — и готов простить тебе также и ту шутку, которую ты как-то раз, когда тебя все называли Боккадоро, сыграл со мной на дороге в Фабриано. Я не люблю, когда мне ставят палки в колеса, но я уважаю мужество и восхищаюсь находчивостью. Не вздумай, однако, еще раз проявить эти замечательные качества, имея дело со мной, — с неожиданной яростью добавил он, и его лицо побагровело еще сильнее. — Я знаю, по какой причине ты оказался придворным шутом в Пезаро. Чезена — унылое место, и нам может захотеться оживить его присутствием столь незаурядного остряка, как ты.

Не дожидаясь моего ответа, он вернулся к столу, и дальнейшая беседа в тот вечер, как легко догадаться, касалась в основном меня и моих былых подвигов. Я, разумеется, почти не принимал в ней участия, да от меня того и не требовалось. Синьор Филиппо изрядно повеселил Рамиро рассказом о героической поэме, которая воспевала доблесть синьора Джованни, и тому захотелось послушать ее целиком. Синьор Филиппо с явным удовольствием выполнил просьбу губернатора — у него сохранилась копия этого сочинения, и он не счел за труд отправиться к себе в апартаменты и разыскать ее, — и я с тяжелым сердцем слушал оглушительные взрывы хохота Рамиро дель Орка, не решаясь поднять глаза на мадонну Паолу, которая — я ощущал это всеми фибрами своей души — сочла мои действия низким, недостойным прощения предательством. Синьор Филиппо умел тонко чувствовать поэзию и почти в точности воспроизвел интонации, с которыми я некогда читал свою поэму. Более того, он усилил некоторые акценты, по его мнению, особо подчеркивающие иронию, скрытую в тексте, и неудивительно, что теперь его слушатели соответствующим образом отреагировали на это, тогда как два года назад они внимали мне, затаив дыхание от восторга.

Не дождавшись окончания ужина, я уполз восвояси, в душе проклиная синьора Джованни, соблазнившего меня своими пустыми обещаниями, и свое безрассудство, заставившее меня польститься на них. Но главное испытание ждало меня на другой день. Утром мадонна Паола послала за мной. Можно ли описать чувства, охватившие меня, когда я шел к ней?

— Мессер Бьянкомонте, — сухо приветствовала она меня, — я всегда считала вас своим другом, благородным рыцарем, бескорыстно служащим одинокой и беззащитной даме. Но, кажется, я ошиблась в вас. Теперь, узнав вашу истинную сущность, я недоумеваю: какая причуда побудила вас оказывать мне покровительство?

— Вы слишком жестоки ко мне, мадонна! — вскричал я, раненый ее словами до глубины души.

— Неужели? — холодно улыбнулась она. — Скорее, это вы были жестокосердны ко мне. Обманом заставить женщину полюбить того, кто не заслуживает ее любви, — как иначе можно назвать такое отношение? Вам прекрасно известно, кем я считала Джованни Сфорца, пока полагалась на свой здравый смысл. Вы называли меня своим другом, клялись, что готовы умереть, служа мне, и вы же сделали все для того, чтобы я другими глазами стала смотреть на него. Знаете ли вы, что вы совершили? Неужели ваша совесть молчит? Вы добились того, что я пообещала выйти замуж за синьора Джованни, за человека, совершенно лишенного тех достоинств, которые я приписывала ему. О, Матерь Божья! — вздохнула она и с невыразимым презрением продолжала: — Сейчас мне начинает казаться, что я отдала свое сердце вам, поскольку это были ваши, а не его поступки.

Именно эта мысль служила мне утешением и подкрепляла меня в последние два года в Бьянкомонте. Но сейчас, когда мне ясно дали понять, насколько низко я пал в ее глазах, я чувствовал себя как кающийся перед кончиной грешник, которому, однако, отказано в отпущении грехов. Я ничего не ответил ей. Я не решился на это. Да и что я мог бы ей сказать?

— Я вызвала вас сюда, в Пезаро, только потому, что верила вам и полагалась на вашу честность и преданную дружбу, — после непродолжительной паузы продолжала она. — Увы, я убедилась, чего вы стоите на самом деле, и теперь вы вольны в любое время покинуть меня.

Я осмелился наконец поднять на нее глаза. Если бы она увидела мольбу и скорбь, отразившиеся в них, я думаю, что она бы поняла, насколько несправедливыми по отношению ко мне были ее слова, но она даже не взглянула на меня. Одна-единственная фраза объяснила бы ей все мои поступки и представила их в совершенно ином свете, но я не решился произнести ее. Я молча повернулся и ушел, и, думается мне, это было лучшее, что я мог сделать тогда.

Глава 13

ЯД
Несмотря на отставку, данную мне мадонной Паолой, я никуда не уехал из Пезаро. Однако вовсе не потому, что опасался противодействия со стороны синьора Филиппо, который, в отличие от своей сестры, после недавних разоблачений проникся ко мне еще большим уважением и не захотел бы отпускать меня. Да я и не помышлял об отъезде. Я не терял надежды, что отношение мадонны Паолы ко мне изменится, или же мне представится возможность помешать семейству Борджа осуществить свои матримониальные планы. Эпиталама была напрочь забыта, и я проводил все свои дни, изобретая способы — один фантастичнее другого — спасения мадонны Паолы, которые, по зрелом размышлении, я решительно отвергал.

Так минуло более полутора месяцев, и за это время она ни разу не заговаривала со мной.Нас частенько навещал губернатор Чезены, и нетрудно было догадаться, чем Пезаро притягивал его. Он всегда бывал внимателен и учтив с мадонной, и я начал опасаться, что она может согласиться прибегнуть к помощи, которую он однажды обещал ей. К счастью, мои опасения оказались напрасными, поскольку ее отвращение к нему становилось все более очевидным, и как-то раз — это было в самом начале декабря — я случайно подслушал несколько фраз, которые окончательно успокоили меня на этот счет.

— Мадонна, — услышал я его слова, — вы можете пожалеть о таком обращении с Рамиро дель Орка.

— Если вы не умерите свою настойчивость, мессер, — ледяным тоном ответила она, — я расскажу о вашем одиозном сватовстве вашему господину, Чезаре Борджа.

Они, должно быть, услышали звуки моих шагов и замолчали, и когда я проходил мимо них, глаза Рамиро сверкали злобой, как у загнанного в клетку зверя. Я с удовлетворением подумал, что теперь-то Рамиро не отважится остаться в Пезаро, но я ошибся. Он никуда не уехал, и на следующий день, в воскресенье вечером, мы все вместе ужинали в банкетном зале.

Во вторник или в среду ожидалось прибытие Чезаре Борджа и его кузена Игнасио, и разговор, конечно же, шел только об этом. Синьор Филиппо был в превосходном настроении, как и большинство присутствовавших за столом. Одна мадонна Паола сидела с потухшим взором, бледная и печальная, и темные круги под ее глазами ничуть не украшали ее. Мне было искренне жаль ее, но чем я мог ей по мочь?

Рамиро объявил, что завтра утром покидает Пезаро, и предложил всем выпить за здоровье прекрасной синьоры Сантафьор, которая вскоре станет супругой доблестного и благородного Игнасио Борджа. Такой тост невозможно было отклонить, не нарушая правил приличия; мадонна Паола даже улыбнулась в ответ, беря в руку поднесенный ей прекрасный золотой кубок, полный вина, и вряд ли кто, кроме меня, догадывался, каких сил ей это стоило. Мы выпили, и если бы в тот момент я случайно не скосил глаза, от моего внимания ускользнула бы странная, жестокая улыбка, исказившая черты лица Рамиро дель Орка. Я тут же забыл об этом, но очень скоро мне пришлось вспомнить о гримасе мессера Рамиро.

На другое утро, выходя из своей комнаты, я столкнулся с бледным как мел сенешалем дворца.

— Вы слышали, мессер Ладдзаро? — вместо приветствия вскричал он дрожащим голосом.

— О чем? — спросил я, невольно отшатнувшись от него.

— Мадонна Паола умерла, — всхлипнув, сказал он.

— Умерла? — чуть слышно прошептал я и медленно наклонился к самому его лицу. — Что за чушь вы несете?

— Вы как будто не хотите услышать меня, — почти простонал он. — Vergine Santissima![1650] Можно ли поверить, что мадонна Паола, ангел Господень во плоти, лежит сейчас бездыханная и неподвижная? Увы, такой ее нашли сегодня утром.

— О Боже! — вскричал я.

Я сломя голову ринулся вниз по лестнице и ворвался прямо в апартаменты мадонны Паолы. Там, в прихожей, уже собралась целая толпа притихших и бледных обитателей Палаццо Сфорца, да и я сам, вероятно, выглядел не лучше их. Кто-то схватил меня за рукав. Я резко обернулся и увидел перед собой синьора Филиппо, от былой жеманности которого не осталось и следа. Рядом с ним стоял серьезный седобородый синьор в темном платье, по виду доктор.

— Произошло нечто страшное и загадочное, мой друг, — вполголоса произнес Филиппо.

— Это правда, неужели это правда, синьор? — в отчаянии вскричал я, чем привлек к себе всеобщее внимание.

— Я вижу, вы тоже потрясены случившимся, — вздохнул он. — Dio Santo![1651] Она уже холодна как лед. Я только что был у нее. Идите сюда, Ладдзаро.

С этими словами он потянул меня прочь от толпы, в соседнюю комнату, служившую мадонне Паоле молельней. Вместе с нами пошел и врач.

— Наш уважаемый доктор подозревает, что она была отравлена, — сказал синьор Филиппо, прикрыв за собой дверь.

— Отравлена? — переспросил я. — О Господи! Но кем? Ведь ее все так любили. Любой дворянин Пезаро, достойный своего титула, с радостью отдал бы за нее свою жизнь. Кто мог совершить такое поистине чудовищное злодеяние?

И тут я вспомнил о Рамиро дель Орка и о зловещей улыбке, появившейся у него на лице, когда мадонна Паола пила свой бокал.

— Где губернатор Чезены? — вскричал я.

Во взгляде синьора Филиппо промелькнуло удивление.

— Он уехал сегодня утром. Но почему вы спрашиваете о нем?

Я рассказал ему о том, что видел вчера за столом, и как оказался невольным свидетелем разговора мадонны Паолы и Рамиро, угрожавшего отомстить за свои отвергнутые ухаживания. Филиппо внимательно выслушал меня, но когда я закончил, с сомнением покачал головой.

— Даже если все обстоит так, как вы говорите, зачем ему столь бессмысленное убийство? — с недальновидной самоуверенностью спросил он, словно для злонамеренного человека ревность — недостаточный повод уничтожить то, что не может ему принадлежать. — Нет и еще раз нет; вы сами не понимаете, что говорите. Я думаю, что потрясение, которое вы сегодня испытали, узнав о кончине мадонны, заставило вас превратно истолковать его взгляд. Да и все мы, скорее всего, глядели на нее в тот момент.

— Возможно, но не с таким выражением, — не уступал я.

— Вы думаете, что он сам подсыпал яд в ее бокал? — серьезно спросил доктор.

— Это исключается, — ответил я. — У него просто не было такой возможности; но он мог подкупить слугу.

— Что ж, тогда это нетрудно проверить, — сказал он. — Вы случайно не помните, кто из слуг подавал вчера вино?

— Я помню, — быстро ответил Филиппо.

— Допросите его; если надо, отправьте его на дыбу, чтобы он рассказал все без утайки.

Синьор Филиппо немедленно послал меня разыскать этого слугу, венецианца по имени Забателло, однако сделать это оказалось не так-то просто. Забателло как в воду канул. Самые тщательные поиски ничего не дали, что для меня явилось самым веским доказательством его причастности к отравлению мадонны Паолы. Узнав о его исчезновении, синьор Филиппо разослал во все стороны всадников с приказом во что бы то ни стало найти негодяя и вернуть его, живым или мертвым, в Пезаро. Но все это не имело для меня большого значения. Мадонна Паола умерла, и эта единственная и всепоглощающая реальность вытеснила в моем сознании все второстепенные детали, даже то, что ее отравили. Она была мертва, мертва, мертва! Эти жуткие слова набатом гудели в моей голове, грозя довести меня до отчаяния. Она умерла, и мир для меня опустел.

Я ушел к морю и там, вдали от чужих глаз, излил свое горе разбушевавшейся стихии — кому еще я мог поведать о нем? И скорбя вместе со мной, волны оплакивали ее слезами соленой пены, обдававшей меня, и ветер стонал, словно передавая мне ее прощальный привет. Ближе к вечеру я наконец покинул морской берег и, обогнув замок, как был, с растрепанными волосами и в измятой одежде, пошел в город. Навстречу мне двигалась похоронная процессия; едва завидев фигуры в черном с надвинутыми на головы капюшонами, медленно приближавшиеся ко мне в зловещем свете восковых свечей, которые они держали в руках, я упал на колени прямо в уличную грязь и простоял, не поднимая головы, до тех пор, пока гроб с телом мадонны Паолы не пронесли мимо меня. Процессия скрылась в дверях церкви Святого Доминика, куда вскоре, собрав свои последние силы, пришел и я; вновь преклонив колени в тени одного из боковых проходов, я застыл, словно одно из церковных мраморных изваяний, под монотонное распевание псалмов и погребальных молитв.

Пение окончилось, монахи направились к выходу из церкви, а вслед за ними потянулись придворные и уличные зеваки, случайно оказавшиеся здесь. Но я еще долго оставался наедине с моей возлюбленной, ушедшей в мир иной; я до сих пор не знаю, молился ли я тогда, в эти жуткие часы полного одиночества, или богохульствовал, в отчаянии проклиная судьбу и упрекая Бога.

Шел, наверное, третий час ночи, когда я наконец поднялся с колен. С трудом переставляя одеревеневшие от долгого стояния на холодных камнях ноги, я добрел до церковных дверей и попытался открыть их. Однако они были уже заперты на ночь, в чем я убедился, несколько раз толкнув их. Это открытие, впрочем, ничуть не испугало меня. Совсем наоборот: мои чувства были настолько расстроены, что я совершенно не представлял, где проведу остаток ночи, и потому даже обрадовался, когда эта проблема решилась сама собой.

Медленно ступая, я вернулся к черному катафалку, по углам которого ярко горели огромные восковые свечи, и эхо моих шагов гулко отдавалось под сводами холодной опустевшей церкви. Я уселся на скамью и, уперевшись локтями в колени, обхватил голову руками. Я насквозь продрог, но едва ли сознавал это. Да и мог ли я тогда думать о чем-либо другом, кроме мадонны Паолы, чье тело покоилось во гробе совсем рядом со мной? В моей памяти, одна за другой, всплывали сцены наших встреч и бесед, и мне казалось, что с тех пор, как мы впервые встретились на дороге, ведущей в Кальи, я помнил каждое ее слово, адресованное мне. Затем мое настроение изменилось, и меня охватил гнев и неудержимая жажда мести. Пускай Филиппо сомневается в доказательствах, которые я представил ему, я не стану сидеть сложа руки. Я сделан из другого теста. Я решил, что останусь в Пезаро и дождусь погребения мадонны Паолы, но затем немедленно отправлюсь в Чезену и заставлю Рамиро дель Орка расплатиться за содеянное им зло.

Я еще долго сидел в умиротворяющей тишине церкви, изобретая планы отмщения, один ужаснее другого, пока новое желание не овладело мною: в последний раз взглянуть на прекрасный лик моей возлюбленной. Что мешало мне? Кто здесь упрекнул бы меня в моем желании? Я поднялся со скамьи и, совершенно обезумев, громко выкрикнул две последние фразы, словно бросая этим вызов всему миру. Мои восклицания громогласно разнеслись по всей церкви и устрашающим, леденящим кровь эхом вернулись ко мне, но это ни в коей мере не отвратило меня от моего намерения.

Я шагнул к катафалку и, схватившись за край расшитого серебром черного покрова, резко сдернул его, чем чуть было не погасил пламя свечей. Я подтащил к катафалку скамью, на которой сидел, и встал на нее, так что моя грудь оказалась чуть выше гроба. Я взялся за его крышку и весьма удивился: она оказалась не прибитой. Не отдавая себе отчет в том, что делаю, я сдвинул крышку гроба в сторону, и она с жутким грохотом, от которого, казалось, содрогнулось все церковное здание, упала на каменный пол. Но я не обратил на это ни малейшего внимания. Передо мной лежала, как белоснежный ангел, мадонна Паола, и ее лицо было скрыто вуалью. Изо всех сил пытаясь унять дрожь в руках, я с величайшим благоговением приподнял вуаль, мысленно умоляя усопшую простить меня за то, что я осмелился потревожить ее покой, и вгляделся в прекрасные черты ее лица, как будто совершенно не тронутые печатью смерти.

В самом деле, трудно было поверить в то, что она умерла. Она словно спала, и на ее губах, розовых, почти такого же цвета, какими они были при жизни, застыла едва заметная улыбка. Но как такое могло быть? Ведь губы покойников обычно имеют синеватый оттенок. Мое удивление было столь велико, что я на секунду забыл о своем горе и во все глаза уставился на нее. Я сразу отметил, что ее кожа была не мертвенно-бледной, а имела, пожалуй, чуть тепловатый оттенок, и тут мне пришлось закусить нижнюю губу, чтобы не закричать, — мне показалось, что лежавшая на ее груди вуаль легонько шевельнулась. Должно быть, это сквозняк, подумал я и закрыл глаза, чтобы унять свою не в меру разыгравшуюся фантазию.

Некоторое время я стоял так, спрашивая себя, не пора ли мне сойти на пол и закрыть гроб, пока я окончательно не сошел с ума. Инстинктивно я пытался уловить хотя бы малейшее движение воздуха в церкви, но вокруг царило мертвенное спокойствие, нарушаемое только слабым потрескиванием восковых свечей, ровно горевших по углам катафалка. Когда я наконец-то решился открыть глаза, я понял, что не ошибся.

Она явно проявляла признаки жизни, и ее медленно вздымавшаяся и опадавшая грудь служила тому подтверждением. Видимо, яд оказался недостаточно сильным, чтобы убить Паолу, и теперь его действие заканчивалось, а то состояние, в котором она находилась сегодня утром, всего лишь сильно напоминало смерть, что и ввело в заблуждение тех, кто видел ее, включая осмотревшего ее врача.

Но означало ли это, что отравитель ошибся и случайно всыпал не ту дозу яда в ее бокал? Я не стал задумываться над этим вопросом. Да и мог ли я долго предаваться подобного рода размышлениям, когда все мое существо ликовало от радости и моим самым большим желанием было сломя голову бежать отсюда за помощью и поднять на ноги, если потребуется, весь город? Но затем я вспомнил о запертых церковных дверях и понял, что сколько бы я ни вопил, никто не услышит меня. Я мог рассчитывать только на свои силы и первым делом должен был защитить ее от холода декабрьской ночи, который к утру обещал усилиться. К счастью, у меня на плечах был теплый плащ, а если этого оказалось бы недостаточно, я мог воспользоваться плотным надгробным покровом, который темной кучей валялся на полу возле скамьи.

Я наклонился над гробом, подсунул одну руку под голову мадонны Паолы и стал осторожно поднимать, пока наполовину не усадил ее и не смог крепко обхватить за талию. Затем, непрестанно бормоча молитвы и славословия, я вытащил ее из гроба, и тепло ее тела, а также гибкость всех ее членов послужили мне еще одним подтверждением того, что она действительно была жива. В следующую секунду я бережно опустил ее на скамью и собрался было снять с себя плащ, но что-то заставило меня замереть на месте.

Я услышал шаги возле церковных дверей.

Мне захотелось во все горло закричать о том, кого я обнаружил здесь, но что-то заставило меня прикусить язык и настороженно прислушаться. Кто мог объявиться здесь в такую пору? Чего он мог искать в церкви Святого Доминика? Кто это был: случайный прохожий или нет? Последний вопрос недолго оставался без ответа. Шаги приблизились к самым дверям и замерли возле них. Я содрогнулся от ужаса, по моей спине побежали мурашки, и я не удивился бы, если бы узнал, что волосы у меня на голове встали дыбом, как шерсть у рассерженной собаки. Что-то тяжелое стукнуло в дверь, и вслед за этим раздался приглушенный голос, который я, однако, безошибочно узнал даже на таком расстоянии, — возможно, потому, что больше всего на свете боялся услышать именно его. Это был голос Рамиро дель Орка.

— Заперто, Бальтасар. Доставай свои инструменты и ломай замок.

И тут я все понял; все в этой загадочной истории встало на свои места. Мадонна Паола была отравлена таким ядом, который лишь на короткое время вызывает появление всех свойственных смерти признаков. Я слышал о существовании подобных ядов и, вероятно, только что воочию убедился в эффективности действия одного из них. Месть Рамиро за свои отвергнутые ухаживания оказалась не столь уж примитивной. В чем-то синьор Филиппо был прав: Рамиро действительно не имело смысла убивать мадонну Паолу. Поэтому он пошел на хитрость и решил сначала усыпить, а затем под покровом ночи вынести ее из церкви. В самом деле, что подумают завтра утром люди, обнаружившие церковные двери взломанными, а гроб — пустым? Они, вероятнее всего, предположат, что тело выкрал какой-нибудь колдун или заклинатель, чтобы воспользоваться им для своих неблагочестивых занятий.

Я обругал себя дураком, что не сообразил заглянуть в гроб раньше, — тогда у меня оказалось бы достаточно времени для того, чтобы надежно спрятать Паолу. Но как быть теперь? Мой лоб покрылся испариной. Судя по голосам за дверью, там находилось еще трое или четверо мужчин, не считая самого мессера Рамиро дель Орка. Что я смогу сделать против них с одним своим кинжалом? Как спасти ее? Мое присутствие ничуть не помешает Рамиро исполнить свой дьявольский замысел. Завтра утром рядом с пустым гробом обнаружат безжизненное тело Ладдзаро Бьянкомонте; это даст жителям Пезаро богатую пищу для размышлений, но вывод, к которому они придут, едва ли будет сильно отличаться от того, что я уже успел сделать.

Глава 14

REQUIESCAT![1652]
Странные и загадочные вещи способен иногда творить ужас с людьми. Одних он парализует, лишая возможности активно действовать и связно мыслить; страшась смерти, эти несчастные словно начинают заранее умирать. У других же, наоборот, сверхъестественно обостряются все рефлексы, главный из которых, инстинкт самосохранения, побуждает их к смелым и решительным действиям.

Я, слава Богу, принадлежал к числу последних. Первый испуг, сколь бы сильным он ни был, длился не более секунды, а уже в следующее мгновение я чувствовал себя самим собой и был спокоен как никогда. Пускай в моем лице не осталось ни кровинки и сердце едва колотилось в груди, но мозг работал четко и ясно, и руки не отказывались служить мне. Мадонну Паолу необходимо было куда-то срочно спрятать, и едва такая мысль пришла мне в голову, как я уже знал, где именно это можно сделать. Иного шанса спастись у нас не было; сейчас приходилось уповать только на Господа, да еще на то, что мессер Рамиро не догадается как следует обыскать церковь.

Собственно говоря, главная часть моего плана и состояла в том, чтобы убедить Рамиро в бессмысленности и даже небезопасности такого обыска. В моем распоряжении оставались считанные минуты, но я надеялся, что даже за столь короткое время я успею осуществить свой замысел, поскольку церковная дверь была крепкой, и взломщикам придется открывать ее, не создавая особого шума, чтобы не разбудить жителей окрестных домов и не сделать их невольными свидетелями происходящего.

Не знаю, какими инструментами пользовался сбирр Рамиро, но он уже приступил к работе, и я ясно слышал мягкий хрустящий звук стали, вгрызающейся в дерево. Надо было действовать, и немедленно. Я осторожно поднял мадонну Паолу и переместил ее со скамьи на пол, предусмотрительно расстелив там свой плащ. Затем, двигаясь по-кошачьи быстро и бесшумно, я обогнул катафалк и поднял лежавшую на полу крышку гроба. Вернувшись к скамье, я влез на нее со своей ношей в руках и установил крышку в том же положении, в котором она находилась до того, как я открыл ее. Я подобрал с пола гробовой покров, закрыл им гроб и катафалк и аккуратно расправил так, чтобы ни у кого не возникла мысль, что кто-то мог потревожить его в эти ночные часы. Соблюдая предельную осторожность, я отволок на прежнее место скамью, легко, как перышко, подхватил на руки мадонну Паолу и поспешил прочь из круга света, созданного пламенем свечей, в непроницаемую тьму.

Двигаясь, как во сне — убегая от врага всегда кажется, что стоишь на месте, — я преодолел расстояние между катафалком и алтарем и со всего размаху ударился о поручни, отделявшие алтарную часть, которые я сослепу, не успев привыкнуть к темноте, не заметил. На секунду я замер как вкопанный, опасаясь, что те, снаружи, услышат грохот, который я произвел своим неловким движением, но хрустящий звук металла, крошащего дерево, не прервался ни на одно мгновение, и у меня немного отлегло от сердца.

Двумя прыжками я взял несколько ведущих вверх ступенек и, обогнув алтарь справа, с облегчением вздохнул: слава Богу, мои предположения подтвердились. Алтарь церкви Святого Доминика был устроен так же, как алтари большинства известных мне церквей, и его отделял от восточной стены узкий проход чуть более шага в ширину. Именно это место я избрал в качестве нашего убежища, и туда я, насколько смог, втащил мадонну Паолу, завернутую в мой плащ.

Едва я опустил ее на пол, как в дальнем конце церкви раздался громкий треск, и я понял, что сбирру удалось справиться с замком. Я осторожно высунул голову из своего укрытия; на таком расстоянии, да еще в темноте, трудно было что-либо разглядеть, однако я увидел, как колыхнулись тени, отбрасываемые пламенем свечей на стены, и догадался, что это открылась наружная дверь и Рамиро вместе со своими сообщниками уже находится внутри храма. Вскоре я уловил звуки шагов, осторожно приближавшиеся к катафалку, а затем увидел резко очерченные, выхваченные светом из темноты силуэты.

Их было пятеро. Некоторое время они о чем-то негромко совещались, стоя перед катафалком, и хотя их голоса гулко отдавались под каменными сводами, я не мог разобрать ни слова из того, о чем они говорили. Наконец Рамиро — я узнал его по огромному росту — шагнул вперед, резким движением сорвал с гроба покров, а один из его людей подтащил поближе к катафалку ту же самую скамью, которой чуть раньше пользовался я.

— Растяните плащ, — более уверенным тоном проговорил Рамиро.

Четверо солдат немедленно исполнили его приказ и, взявшись каждый за свой угол плаща, встали рядом с катафалком. Вероятно, именно таким способом они собирались вынести мадонну Паолу отсюда. Рамиро влез на скамью и взялся руками за крышку гроба. Нетрудно было догадаться, о чем он думал в эту минуту и каким дьявольским торжеством переполнялась его черная душа. Еще бы, мессер Рамиро дель Орка, губернатор Чезены, перехитрил синьора Филиппо ди Сантафьор, перехитрил всех нас, в том числе и саму мадонну Паолу, и, что самое главное, умудрился не оставить за собой никаких следов, свидетельствующих о том, чьих это рук дело!

Но Судьба, этот величайший шут всех времен и народов, любит развлекаться тем, что, готовясь нанести сокрушительный удар, сперва вселяет безумные надежды и манит несбыточными обещаниями. И когда раздался взрыв проклятий, столь неуместных здесь, в церкви, я понял, что нынешний случай явился еще одним подтверждением этого правила.

— Черт побери! Гроб пуст! — донеслись до меня его восклицания, весьма напоминавшие рычание потревоженного медведя в берлоге; затем я услышал уже знакомый мне звук падения крышки гроба на пол, а вслед за этим меня едва не оглушил еще более страшный грохот, от которого, казалось, затряслись даже стены — Рамиро, давая выход закипевшей в нем ярости, опрокинул катафалк.

Он спрыгнул со скамейки, и от его былой осторожности не осталось и следа.

— Это дело рук сладкоречивого мерзавца Филиппо! — заорал он. — Нас заманили в ловушку, а вы, дурачье, даже ничего не подозревали.

Я легко мог представить себе, как в уголках рта Рамиро появилась пена, как вздулись жилы у него на висках и с каким безумием глядели его вытаращенные от ужаса глаза, — ведь губернатор Чезены, несмотря на свои внушительные габариты, всегда был и оставался изрядным трусом.

— Вон отсюда! — проревел он. — Мечи наизготовку! Живее, живее!

Один из его сообщников что-то пробормотал ему. О, Матерь Божья! Что, если он предложил хорошенько обшарить церковь, прежде чем покидать ее? Но ответ Рамиро унял мои страхи.

— Я не могу рисковать, — рявкнул он. — Мы уходим порознь. Я иду первым, а вы следуете за мной. Выбирайтесь из Пезаро кто как сможет, и поскорее.

Конец его фразы потонул в гуле голосов, но я сумел уловить слова «Чезена» и «завтра вечером», из чего догадался, где он назначил своим сообщникам место встречи.[1653] Рамиро ушел; и едва стихли звуки его шагов, как за ним последовали и остальные, и, мне думается, если бы не страх перед своим звероподобным предводителем, они сбежали бы отсюда куда раньше.

Беспрестанно вознося хвалу Небесам за чудесное избавление от этих головорезов, я наклонился к мадонне Паоле. Я заметил, что ее дыхание стало более глубоким и равномерным, как у крепко спящего человека. Я надеялся, что вскоре она очнется, и тогда я смогу проводить ее во дворец — донести ее, бесчувственную, туда на руках представлялось мне совершенно немыслимым. Но тут я вспомнил, что в ризнице наверняка должен храниться запас вина для церковных нужд, и я смогу воспользоваться им, чтобы подкрепить силы мадонны Паолы, когда она придет в себя.

Я вновь обогнул алтарь, по пути прихватив свечу с алтарного подсвечника, которую зажег от одной из горевших рядом с опрокинутым катафалком свечей, и направился налево, туда, где, по моим понятиям, должна была находиться дверь в ризницу. К счастью, она оказалась незапертой. Я спустился по короткой лестнице с узкими каменными ступеньками и оказался в просторном помещении с побеленными стенами и потолком.

Возле одной из стен ризницы стояла широкая дубовая скамья, над которой висело огромное деревянное распятие весьма примитивной работы. Рядом с ней, в углу, я заметил небольшую лавку и на ней металлический таз и кувшин. Несколько священнических облачений висело тут и там на вбитых в стены железных крюках. Возле другой стены находилось нечто, напоминавшее шкаф и буфет одновременно, туда я и направился в поисках нужного мне эликсира жизни. Торопливо просмотрев несколько ящиков шкафа, одни из которых были плотно набиты монашескими одеждами, другие — свежевыстиранным тонким бельем, приятно пахнущим розмарином, я распахнул дверцы буфета, и блеск золотых и серебряных сосудов, чаш, подсвечников, богато украшенных драгоценными камнями дарохранительниц на мгновение ослепил меня. Однако зрелище всех этих сокровищ оставило меня равнодушным — в углу буфета я заметил вожделенный кожаный бурдюк, небольшой, но на вид полный вина.

Я уже протянул к нему руку, как вдруг тишину церкви прорезал пронзительный крик, заставивший меня замереть от ужаса. Неужели Рамиро вернулся и нашел мадонну Паолу? Что теперь делать? — подобные вопросы и предположения, одно фантастичнее другого, беспорядочно, как мухи в жаркий день, закружились у меня в голове.

Но следующий крик вывел меня из ступора. Забыв о бурдюке с вином, я сломя голову кинулся прочь из ризницы и перед алтарем увидел белую, в тусклом свете свечей казавшуюся почти бестелесной, фигуру мадонны Паолы. Я сразу догадался о причине ее страха — любой на ее месте перетрусил бы, очнувшись от забытья в таком месте и в таких одеждах.

— Мадонна! — окликнул я ее, почти бегом устремившись к ней. — Мадонна Паола!

— Ладдзаро? — через секунду услышал я ее напряженный голос. — Что случилось? Почему я здесь?

— Произошло нечто ужасное, мадонна, — торопливо произнес я. — Но теперь все в порядке, все уже позади, и вам ничто более не угрожает.

— Как я оказалась здесь? — спросила она, дрожа как осиновый лист.

— Потерпите немного, и я обо всем расскажу, — ответил я и наклонился, чтобы поднять с пола плащ, соскользнувший с ее плеч, пока она шла сюда от задней части алтаря. — А пока воспользуйтесь вот этим, — добавил я, помогая ей закутаться в плащ. — Как вы себя чувствуете, мадонна, вам плохо?

— Я не знаю, — нетвердо проговорила она. — Но мне очень страшно. Объясните же мне, что все это означает, — взмолилась она.

Обещая все объяснить ей, как только она окажется в менее зловещей обстановке, я буквально потащил ее за собой в ризницу. Там я усадил ее на дубовую скамью и достал из буфета кожаный бурдюк и чашу. Она сказала, что не хочет пить, но я проявил настойчивость.

— Речь идет не о том, чтобы утолить жажду, мадонна, — сказал я. — Вино вас согреет и придаст вам сил. Смелее, мадонна, выпейте.

Она все же послушалась меня и сделала несколько жадных глотков, после чего ее мертвенно-бледные щеки слегка порозовели.

— Я очень замерзла, Ладдзаро, — пожаловалась она.

Я вновь подошел к шкафу и извлек оттуда одну из черных монашеских ряс, на которые обратил внимание, когда искал вино. Закутавшись в груботканую, но весьма теплую одежду, она, видимо, почувствовала себя уютнее и вновь приступила к расспросам.

— Вы так добры ко мне, Ладдзаро, — неуверенно начала она. — Я была несправедлива к вам… Который сейчас час? — после секундного замешательства добавила она.

Но этот вопрос я оставил без ответа. Я велел ей набраться мужества, чтобы выслушать длинную и жуткую историю, которая, к счастью, благополучно завершилась.

— Но все же, почему я оказалась здесь? — воскликнула она, едва я приступил к повествованию. — Я, должно быть, лежала в обмороке, если ничего не помню, — и тут она сама обо всем догадалась. — Они решили, что я умерла, верно, Ладдзаро? — полуутвердительно, полувопросительно произнесла она, и ее обращенные на меня глаза испуганно расширились.

— Да, мадонна, — твердо ответил я, — вас сочли умершей.

После этого я рассказал ей все, что случилось вчера, умолчав только о том, почему задержался в церкви. Когда я начал говорить о появлении Рамиро и его людей, она вздрогнула, закрыла глаза и открыла их не раньше, чем я замолчал. К своему удивлению, я увидел, что она тихо плачет.

— Значит, вы спасли меня, Ладдзаро? — убитым голосом прошептала она. — О, мой верный Ладдзаро, в трудную минуту вы всегда оказываетесь рядом со мной. Вы в самом деле мой единственный, мой самый верный друг, и вы всегда выручаете меня.

— Вам уже лучше, мадонна? — резко, пожалуй, даже несколько грубовато спросил я ее.

— Да, мне лучше, — ответила она и встала, как будто собираясь проверить свое собственное утверждение, — но от одной мысли о том, что случилось со мной, мне делается дурно.

— В таком случае, посидите и отдохните, — посоветовал я. — Мы отправимся в путь, когда вы почувствуете себя более уверенно.

— Куда же мы пойдем? — поинтересовалась она.

— Конечно, во дворец, к вашему брату.

— Да, разумеется, — без особого энтузиазма согласилась она, словно ожидая услышать иной ответ. — Ведь завтра — это будет завтра, не так ли? — синьор Игнасио приезжает за своей невестой. Он весьма и весьма многим обязан вам, Ладдзаро.

Наступило неловкое молчание. Я принялся обеспокоенно расхаживать по ризнице. До утра оставалось, наверное, совсем недолго, скоро здесь могли появиться монахи, и наше положение с каждой минутой становилось все более и более опасным.

— Ладдзаро, — негромко произнесла она наконец, — как вы оказались в церкви?

— Я пришел вместе с другими, мадонна, к панихиде, — довольно сдержанно отозвался я, больше всего на свете опасаясь расспросов на эту тему. — Если вы оправились от потрясения, мадонна, то нам лучше уйти отсюда.

— Нет, еще не совсем, — возразила она. — Прежде чем мы покинем церковь, мне бы хотелось разобраться в этой странной истории и кое-что выяснить для себя лично. И потом, разве нам так уж плохо здесь? — с неожиданным кокетством добавила она. — Вот только интересно, что мы скажем святым отцам доминиканцам, если они застанут нас наедине друг с другом в такое время и в таком виде?

От смущения я готов был сквозь землю провалиться. Поистине вломившиеся в церковь Рамиро и его приспешники испугали меня куда меньше, чем этот допрос.

— Так что же задержало вас, когда все ушли? — повторила она.

— Я остался помолиться, мадонна, — отрезал я. — Чем еще можно заниматься в церкви?

— Помолиться за меня, Ладдзаро? — вкрадчиво спросила она.

— Ну конечно, мадонна.

— У вас преданное сердце, Ладдзаро, — негромко проговорила она. — А я была так жестока с вами. Но, мне кажется, вы получили по заслугам за свой обман, скажете нет, Ладдзаро?

— Наверное, я заслужил подобное обращение, мадонна, хотя, возможно, вы были бы более снисходительны ко мне, если бы знали, почему я поступил так, — неосторожно ответил я.

— Если бы я знала? — на секунду задумалась она. — Действительно, я не все понимаю. Даже в том, что случилось сегодня ночью, для меня многое осталось загадочным, несмотря на ваши пространные объяснения. Скажите мне, Ладдзаро, почему вы предположили, что я не умерла?

— Я не предполагал этого, — вырвалось у меня. «О Боже! Что-то будет», — мелькнуло у меня в голове.

— В самом деле? — удивленно воскликнула она, и я наконец-то понял, к чему она клонит. — В таком случае, почему вы решили заглянуть внутрь гроба?

— Вы задаете вопросы, на которые мне трудно дать вам ответ, — едва сдерживая неожиданно нахлынувшее на меня раздражение, сказал я. — Благодарите Бога, мадонна, что все сложилось так, а не иначе, и не спрашивайте себя «почему?».

Она пристально посмотрела на меня, и ее глаза странно заблестели.

— Но должна же я услышать наконец правду, — не отступала она. — Я имею право на это. Ответьте мне: прежде чем мое тело предадут земле, вам захотелось в последний раз взглянуть на меня?

— Наверное, мадонна, — неуверенно признался я, сконфуженно опустив взгляд. — Уйдемте же отсюда, мадонна! — почти взмолился я, но она не обратила на мою просьбу ни малейшего внимания.

— Неужели вы так сильно любите меня, Ладдзаро?

На секунду мне показалось, что я окаменел. Затем я резко повернулся к ней, и мое лицо — я в этом не сомневался — смертельно побледнело, а глаза засверкали, как у одержимого. Я знал, что поступаю как сумасшедший, но я уже не владел собой. Наверное, не последнюю роль здесь сыграли бурные переживания этой ночи и предыдущего дня, иначе ее слова не лишили бы меня остатков здравого смысла.

— Сильно люблю вас, мадонна? — переспросил я и не узнал свой собственный голос — настолько чужим он показался мне. — Да вы для меня воздух, которым я дышу, солнце, которое освещает мой убогий мирок. Вы мне дороже чести, даже самой жизни. Вы мой ангел-хранитель, мой небесный покровитель, к которому я денно и нощно взываю о милосердии. Сильно ли я люблю вас, мадонна?..

Я осекся, внезапно осознав, что совершил и что за этим может последовать. Я упал перед ней на колени, уронил голову на грудь и широко раскинул руки.

— О, простите меня, мадонна! — сокрушенно воскликнул я. — Простите и забудьте. Никогда в жизни я не осмелюсь еще раз оскорбить вас.

— Нужно ли мне прощать вас и забывать? — услышал я задумчиво-нежный голос мадонны Паолы, и ее рука ласково коснулись моей головы, словно она хотела благословить и успокоить меня. — Вы ничем не оскорбили меня, и я навсегда запомню то, что вы сейчас сказали. Чего вы боитесь, мой верный Ладдзаро? Разве мужчина должен стыдиться признания, которое ему пришлось сделать в критическую минуту? За эту минуту я до конца дней своих буду благодарна судьбе. Однажды мне показалось, что я люблю синьора Джованни Сфорца. Но на самом деле я любила вас, ведь именно вы заслужили мою любовь теми подвигами, которые я приписывала ему. Как-то раз, в насмешку, я сама сказала вам об этом. Но затем мне пришлось всерьез задуматься над своими словами, и я поняла, что ни у одной женщины не было более верного, благородного и храброго друга, более преданного любящего, чем вы, Ладдзаро. Пусть же вас не удивляет то, что я полюбила вас, и я буду считать себя счастливейшей из смертных, если когда-нибудь стану достойна вашей возвышенной любви.

Я почувствовал комок в горле, и у меня на глаза навернулись слезы, которых я в тот момент совершенно не стеснялся. Мне не хватало воздуха, мне казалось, что я вот-вот упаду в обморок. Невозможно описать охватившие меня чувства: попытайтесь представить себе, что может испытать душа, внезапно извлеченная из глубин преисподней, очищенная от грехов и вознесенная к небесному блаженству, и тогда вы, наверное, поймете меня.

— Madonna mia! — вскричал я. — Подумайте, о чем вы говорите. Ведь вы — знатная синьора Сантафьор, а я…

— Сейчас речь не об этом, — мягко прервала она меня. — Насколько я знаю, Бьянкомонте — патрицианский род, и не так уж важно, какую шутку сыграла с вами жизнь. Вы берете меня замуж?

Она легонько приподняла мой подбородок и заставила меня посмотреть ей в глаза.

— Так вы возьмете меня замуж, Ладдзаро? — настойчиво повторила она.

— О, Santo Fior di Cotogno — Священный Цветок Айвы, — только и смог прошептать я.

В ответ она улыбнулась мне, ласково и нежно. И тут мое сердце заныло от нестерпимой боли. Мое счастье оказалось недолгим, и теперь моя душа стремительно погружалась в бездну отчаяния.

— Мадонна, ведь завтра за вами приезжает синьор Игнасио Борджа, — простонал я.

— Да, верно, — нетерпеливо отозвалась она. — Но это уже не имеет значения. Паола Сфорца ди Сантафьор умерла. Requiescat! Мы должны сделать так, чтобы ей позволили почить в мире.

Глава 15

НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА
Не находя слов, я уставился на нее; постепенно до меня дошел смысл того, на что она намекала, и моя душа наполнилась невероятной смесью страха, удивления и радости.

— Почему ты так смотришь, Ладдзаро? — воскликнула она. — Что смущает тебя?

— Как такое возможно? — заплетающимся языком произнес я.

— А что тебя останавливает? — ответила она вопросом на вопрос. — Губернатор Чезены сам подсказал нам, что делать. Его следует поблагодарить за дружескую услугу.

— Ведь он обо всем знает, — напомнил я ей.

— Но будет молчать как рыба, — возразила она. — Попробуй он только заикнуться о том, что ему известно, и его немедленно спросят, откуда у него такие сведения, а легко ли на это будет ответить? Как ты думаешь, Ладдзаро, — продолжала она, — если бы Рамиро удалось осуществить свой замысел, что сказали бы в Пезаро, когда нашли бы мой гроб пустым?

— Скорее всего, предположили бы, что тело похитил какой-нибудь колдун или дерзкий ученый-анатом.

— Ага! А если мы незаметно выберемся из церкви и до утра покинем Пезаро, они ведь подумают то же самое, верно?

— Разумеется, — согласился я.

— Тогда что же мы медлим? Или, быть может, ты любишь меня недостаточно сильно, Ладдзаро?

В ответ я только улыбнулся, красноречиво посмотрел на нее и вздохнул.

— Я колеблюсь, поскольку прекрасно представляю себе, какими последствиями чревато ваше предложение. И я не хочу, чтобы всю оставшуюся жизнь вы раскаивались в том, что совершили в порыве страсти.

— И это говорит влюбленный, — укоризненно покачала она головой. — Неужели в тебе могут уживаться холодная рассудительность, скрупулезное взвешивание всех «за» и «против» и та буря чувств, которая разыгралась всего минуту назад на моих глазах?

— Да, мадонна, — решительно ответил я. — Это возможно потому, что я люблю вас, и ваша судьба, которую вы собираетесь связать с моей, мне не безразлична. Может ли синьора Паола Сфорца ди Сантафьор…

— Довольно об этом, — резко перебила она меня, вставая. Она шагнула ко мне, положила руки мне на плечи, и ее голубые глаза в упор взглянули на меня, парализуя всякое сопротивление и безжалостно подавляя мою волю.

— Ладдзаро, — чуть понизив голос, проговорила она, — время идет. Пора действовать, а вместо этого ты пустился в размышления и призываешь меня взвесить то, что уже давно взвешено раз и навсегда. Ты дождешься того, что нас застанут здесь и бежать будет поздно. Неужели ты решишься пожертвовать нашим счастьем и упустишь шанс, который не выпадает в жизни дважды?

Она стояла совсем близко от меня; я чувствовал какой-то тонкий запах, исходивший от нее, и, казалось, слышал, как бьется ее сердце. Я был как воск в ее руках, она могла лепить из меня все, что бы ни захотела. И я забыл обо всем на свете. Сейчас мы были не синьора Паола ди Сантафьор и бывший шут Боккадоро, а просто мужчина и женщина, связанные навсегда взаимной любовью. Будучи не в силах сопротивляться неизбежному, я наклонился и поцеловал ее. Несколько показавшихся мне бесконечными секунд мы стояли так, затем я отшатнулся от нее, с трудом вырвавшись из ее объятий, — я всерьез испугался, что упаду в обморок, если не сделаю этого, — и постарался взять себя в руки.

— Паола, — сказал я, — надо бежать отсюда. Я отвезу тебя к своей матери — у нее дом неподалеку от Бьянкомонте — и там ты сможешь жить до тех пор, пока мы не поженимся. Но я не представляю себе, как нам удастся покинуть Пезаро незамеченными.

— Это я уже придумала, — негромко произнесла она.

— Уже придумала? — удивился я. — И что же тебе удалось придумать?

Вместо ответа она отступила от меня и накинула на голову капюшон своей рясы, так, что ее лицо почти скрылось под ним. Теперь, глядя на нее, вряд ли кто усомнился бы в том, что видит перед собой худенького и низкорослого доминиканца. С радостным восклицанием я бросился к шкафу и, выбрав подходящую по размеру монашескую рясу, натянул ее поверх одежды.

— Идем скорее, Паола! — воодушевленно вскричал я, закончив с переодеванием, и, схватив ее за руку, потянул за собой.

Почти бегом мы пересекли погруженную в полумрак церковь, и я осторожно выглянул из-за двери наружу, удостоверяясь в том, что нам ничто не угрожает. Но все было тихо. Пезаро мирно спал, и до рассвета, по моим предположениям, оставалось не менее двух часов.

Мы вышли из церкви под мелкий декабрьский дождик, и порывы холодного ветра заставили нас потуже запахнуть наши рясы и поглубже надвинуть капюшоны. Свернув с главной улицы, я повел ее узкими переулками, пустынными и грязными, где мне часто приходилось останавливаться и брать ее на руки, чтобы перенести через очередную непроходимую лужу. Наконец мы достигли открытого пространства перед Порта-Венеция — городскими воротами, выходившими на дорогу, ведущую на север, к Венеции. Я хотел было тут же направиться в сторожку, разбудить часовых и, предъявив им кольцо Чезаре Борджа, потребовать от них немедленно выпустить нас из города. Однако Паола мудро посоветовала мне не привлекать к нам излишнего внимания — по этому кольцу несложно было установить его обладателя — и дождаться, пока стражники сами проснутся и откроют ворота.

Мы спрятались от дождя и ветра под навесом, устроенным возле крепостной стены, над самым входом в ворота, и стали ждать. Время еле тянулось, и вскоре я начал испытывать сильное беспокойство. Каждую минуту в церкви могли появиться монахи и поднять тревогу. Кто знает, быть может, они даже обнаружат пропажу двух монашеских ряс и решат, что ими воспользовались люди, укравшие тело мадонны Паолы. Дальнейшее промедление грозило нам неисчислимыми опасностями, и я уже подумывал о том, не постучаться ли мне в сторожку, как вдруг в одном из ее окон блеснул свет.

— Слава Богу, — облегченно вздохнул я, — наконец-то они зашевелились.

Проклиная нас за столь раннее пробуждение — на что я ответил высокопарным «Pax Domini sit tecum»[1654] — не проснувшийся окончательно страж тем не менее отпер калитку и выпустил нас из города. Я неплохо ориентировался в окрестностях Пезаро и через четверть лиги мы свернули с главной дороги на хорошо знакомые мне обходные тропинки.

Дождь скоро перестал, а затем ветер разогнал облака и появилось солнце, зажегшее мириады бриллиантов на промокших лугах, через которые лежал наш путь. К полудню мы почти добрались до деревушки Каттолика[1655], однако решили остановиться на отдых в отдельно стоящем домике, примерно в полулиге к западу от нее, хозяином которого былбедный старик крестьянин. К тому времени я уже избавился от своей рясы и отрезал капюшон от рясы мадонны Паолы, а она, с помощью непостижимых для меня ухищрений, сумела придать своей монашеской одежде вид женского платья.

Дукат[1656], предложенный мною старику, единственному обитателю этой хижины, широко распахнул перед нами двери его убогого жилища; он принес нам грубого помола черный хлеб, жареное козье мясо и немного козьего молока, а затем тактично удалился под тем предлогом, что крестьянские заботы не терпят отлагательства. Мы остались одни, и, покончив с едой, которая показалась нам вкуснее, чем самые изысканные яства на званом обеде у герцога, — ведь в течение полутора суток у нас во рту не было ни крошки, — принялись обсуждать, что делать дальше. Мне помнится, ей захотелось узнать, почему я дважды пытался ввести ее в заблуждение, и на сей раз я не стал увиливать от ответа.

— Madonna mia, сейчас мне кажется, что я пошел на это только ради того, чтобы завоевать твою любовь. Когда Джованни Сфорца, подкрепляя свою просьбу угрозами, велел мне написать стихи, я чрезвычайно обрадовался, поскольку мне представлялась возможность излить чувства, переполнявшие мою душу. Я подумал, что, если стихи получатся красивыми, ты полюбишь автора за их красоту. Рассуждая подобным образом, я согласился облачиться в доспехи синьора Джованни, чтобы участвовать вместо него в той доблестной, хотя и бесполезной схватке на улицах Пезаро. Для меня не имело значения, что ты приписывала все эти подвиги ему; самое главное — они не оставили тебя равнодушной, и ты полюбила меня, сама того не зная. Если бы ты знала, каким утешением была для меня эта мысль в годы нашей разлуки, ты не стала бы столь сурово порицать меня за обман.

— Думаю, что теперь-то я знаю, — тихо ответила она, потупив взор. — Мне кажется, такой поступок лишний раз свидетельствует о твоей преданности и любви, Ладдзаро.

В таком духе мы беседовали довольно долго, все больше и больше убеждаясь, сколь сильно мы, сами не подозревая о том, всегда были привязаны друг к другу.

Наконец я встал и сказал, что хочу прогуляться в Каттолику, чтобы раздобыть для Паолы более подходящее платье, а также занять денег у одного моего знакомого и купить мулов для поездки в Бьянкомонте. Каттолика, как я уже говорил, находилась примерно в полулиге отсюда, и я собирался вернуться назад через час-полтора, еще до наступления темноты. Я попрощался с мадонной Паолой, велев ей в мое отсутствие отдыхать и набираться сил, а еще лучше — поспать, и с легким сердцем отправился в путь.

Надо ли говорить, какая огромная радость переполняла мою душу в тот день. Я готов был петь и плясать от восторга, и будущее представлялось мне столь же безоблачным и ясным, как холодное декабрьское небо над моей головой. Пускай мне суждено до конца дней своих работать, как простому крестьянину, — с такой подругой рядом это было несравненно лучше, чем царствовать на троне, но без нее. Слава Богу за все! Созданный Им мир оказался не так уж плох, в конце концов. Да что там говорить, этот мир был чертовски хорош, настолько хорош, что и на Небесах навряд ли могло быть лучше.

Предаваясь подобным мечтаниям, я прошел, наверное, половину расстояния до Каттолики, как вдруг заметил впереди группу всадников, быстро приближавшихся ко мне. Поначалу я не придал этому большого значения: даже если это были люди, посланные из Пезаро на поиски исчезнувшего тела мадонны Паолы Сфорца ди Сантафьор, какое отношение имеет к этому происшествию идущий по своим делам Ладдзаро Бьянкомонте? Нас разделяло не более сотни шагов, когда я наконец решил присмотреться к ним. То, что я увидел, заставило меня застыть на месте и наполнило мою душу безотчетным страхом — небольшую кавалькаду, состоявшую примерно из двух десятков всадников, возглавлял губернатор Чезены собственной персоной. Он тоже заметил меня и, что самое плохое, сразу же узнал. Он пришпорил свою лошадь и поскакал прямо на меня, словно намеревался растоптать копытами. Но, не доезжая трех шагов, он резко затормозил и подозрительно оглядел меня с головы до пят.

— Черт побери! — взревел он. — Никак это ты, Боккадоро?

— Меня уже давно все называют Бьянкомонте, ваше превосходительство, — вежливо напомнил ему я — не стоило выводить его из себя.

— Мне плевать на то, как тебя называют другие, — презрительно огрызнулся он. — Откуда ты бредешь?

— Из Пезаро, — сказал правду я.

— Из Пезаро? — удивился он. — Но ведь ты направляешься как раз в сторону Пезаро.

— Верно. Я шел в Каттолику, но сбился с пути, пытаясь сократить его, и теперь хочу вернуться на большую дорогу.

Мое объяснение, казалось, удовлетворило его, и он спросил меня, в котором часу я покинул Пезаро.

— Поздно вечером, — сказал я после секундного колебания, что не укрылось от него.

— В таком случае, — предположил он, — тебе, наверное, ничего не известно о том, что произошло в Пезаро.

Я посмотрел на него так, как если бы его слова удивили меня.

— Если вы имеете в виду смерть мадонны Паолы, то вчера об этом было много разговоров.

— Каких именно? — спросил он, нахмурившись.

— Говорят, что ее отравили, — ответил я.

— Это я слышал, — безразлично отозвался он. — Но меня интересует другое: ходят слухи, что ее тело было украдено ночью из церкви Святого Доминика. Странная история, верно?

Он вновь подозрительно уставился на меня, словно догадываясь, что именно я мог быть тем человеком, который опередил его. Увы, вскоре мне пришлось убедиться в том, что у него были более веские основания для подозрений, чем просто предположения.

— Действительно, странная, — неуверенно согласился я, несмотря на то, что мне удавалось сохранять внешнее спокойствие, внутри я начинал ощущать растущее беспокойство. — Неужели это правда? — добавил я.

— Сплетни часто оказываются враньем, — пожал плечами Рамиро. — Но вряд ли у кого хватит воображения, чтобы сочинить столь чудовищную выдумку; именно поэтому я склонен верить ей. Жаль, что ты покидаешь Пезаро, — мы будем скучать без поэтов. Кстати, в котором часу ты вышел из города?

— Наверное, не позднее, чем в первом, — не задумываясь выпалил я — начни я сейчас колебаться, это могло быть истолковано им, как если бы я что-то скрывал от него. И потом, какое значение имело то, о чем он спрашивал?

В глазах Рамиро промелькнуло странное выражение.

— Ты и в самом деле сильно уклонился в сторону, если за это время успел добраться только досюда. Быть может, тебе мешала тяжелая ноша? — злобно ухмыльнулся он, и я похолодел от страха.

— Мне мешали разве что мои собственные ноги да неспокойная совесть.

— Тогда где же ты замешкался?

Тут я решил, что с меня хватит. Если я и дальше стану безропотно позволять ему допрашивать меня, такое поведение только даст пищу для подозрений.

— Я уже сказал, что сбился с пути, — устало произнес я. — И хотя мне льстит интерес, проявленный вашим превосходительством к моей скромной персоне, я до сих пор не могу догадаться о его причине.

Но его ухмылка лишь стала еще шире, а брови удивленно поползли вверх.

— Тебе объяснить, жалкий фигляр? — с неприкрытой угрозой произнес он. — Ты что-то скрываешь от меня, и я хочу знать, что именно.

— Что же я могу скрывать от вашего превосходительства?

На это он ничего не ответил, видимо, из опасения неосторожно выдать себя.

— Почему тогда ты лжешь? — хитро прищурился он.

— Я? — возмущенно воскликнул я. — В чем же я солгал вам?

— Ты сказал, что покинул Пезаро в первом часу ночи. Но еще в третьем часу тебя видели в церкви Святого Доминика, куда ты пришел вслед за похоронной процессией.

Теперь настала моя очередь нахмуриться.

— В самом деле? — удивился я. — Что ж, вполне возможно. Но при чем здесь это? Если я сказал, что был первый час ночи, значит, мне так показалось. Смерть мадонны Паолы настолько потрясла меня, что мое чувство времени, должно быть, притупилось.

— Ты принимаешь меня за дурака? — неожиданно вскипел он. — Как ты смеешь утверждать, что вышел из города после третьего часа ночи, когда ворота Пезаро закрываются во втором часу? Болван, куда подевалась твоя смекалка?

Лениво, словно нехотя — кто бы знал, чего мне это стоило, — я протянул ему руку, на которой поблескивало кольцо Чезаре Борджа.

— Вот ключ, который откроет любые ворота в Романье[1657] в любое время.

Он взглянул на кольцо, и нетрудно было догадаться, какие мысли пронеслись в этот момент в его голове. Возможно, он вспомнил, как я однажды уже обвел его вокруг пальца с помощью этой безделушки. А может статься, он предположил, что я являюсь тайным агентом Чезаре Борджа и похитил мадонну Паолу, действуя в его интересах. Так или иначе, но одного вида кольца оказалось достаточно, чтобы привести его в ярость. Он повернулся к всадникам и прокричал:

— Луканьоло!

Один из них, вероятно офицер, тут же отделился от своих товарищей и подскакал к нему.

— Шесть человек поедут со мной в Чезену, — распорядился Рамиро, когда Луканьоло оказался рядом с ним. — А ты с остальными обшаришь всю округу в радиусе трех лиг отсюда. Хорошенько осмотри каждый дом. Ты знаешь, что нам нужно?

Офицер утвердительно кивнул головой.

— Да, ваше превосходительство. Если то, что мы ищем, находится здесь, можете не сомневаться в успехе, — с уверенностью в голосе ответил он.

— Немедленно приступай, — скомандовал он и пристально посмотрел на меня. — Ты что-то слегка побледнел, Боккадоро, дружок, — усмехнулся он. — Скоро мы узнаем, не пытался ли ты одурачить нас. Клянусь, тебе не поздоровится, если это так. У нас, в Чезене, правосудие творится скоро.

— Если оно столь же скоро, сколь и справедливо, то вас можно поздравить, синьор Рамиро, — невозмутимо отозвался я. — А сейчас позвольте откланяться: мне пора в путь.

— Зачем же так спешить? — ведь нам по пути.

— Не совсем, ваша светлость, я направляюсь в Каттолику.

— Не совсем, чучело, — грубо передразнил он меня, — ты едешь, в Чезену и не вздумай сопротивляться, если не хочешь познакомиться с методами принуждения, которые практикуются у нас. Эрколе, — вновь крикнул он одному из своих всадников, — посади этого малого к себе. Помоги ему, Стефано.

Через несколько минут я уже ехал позади закованного в стальные доспехи Эрколе, с каждой минутой удаляясь от Паолы и с ужасом думая о том, какая судьба ее ожидает.

Глава 16

В КРЕПОСТИ ЧЕЗЕНЫ
Мы мчались так быстро, что добрались до крепости Чезены еще до наступления сумерок. Когда мы спешились, Рамиро вновь заговорил со мной.

— Сейчас ты убедишься, обезьяна, насколько несправедливы те, кто обвиняет меня в необузданной свирепости и излишней жестокости, — безапелляционно заявил он. — Вместо того чтобы сразу же отправить тебя, как ты того заслуживаешь, на дыбу, которая помогла бы тебе развязать свой лживый язык, я подожду до тех пор, пока вернутся с поисков мои люди. И если окажется, что ты хотел обмануть меня, твое тело без промедления отправится на флагшток Рамиро дель Орка.

С этими словами он указал рукой на башню, на самом верху которой была укреплена балка, отягощенная каким-то ужасным грузом; тело несчастного повешенного слегка раскачивалось на ветру, и на таком расстоянии, да еще в надвигающейся темноте, действительно чем-то напоминало флаг. Что и говорить, губернатор Чезены вполне был бы достоин носить серебряный панцирь Вернера фон Урслингена[1658] с вычеканенным на нем девизом: «Врагам Господа ни жалости, ни пощады».

Молчаливые, угрожающего вида солдаты грубо схватили меня за руки и потащили в сырое, темное и зловонное подземелье, где для узника не было предусмотрено даже простого табурета. Дверь закрылась, заскрежетал замок, и я остался почти в полной темноте, наедине со своими мрачными мыслями.

А в это время Рамиро вместе со своими офицерами уже садился ужинать. По своей привычке он много пил и, основательно нагрузившись вином, вспомнил, что в одной из его темниц томится Ладдзаро Бьянкомонте, некогда прозывавшийся Боккадоро, самый смешной шут во всей Италии. Ему захотелось, чтобы его развеселили, — а когда Рамиро дель Орка веселился, окружающие крестились и втайне шептали молитвы, — и он велел одному из своих сбирров пойти и привести сюда из подземелья шута Боккадоро.

Когда я вновь услышал скрежет ключа в замке, я похолодел от страха, решив, что мадонну Паолу уже доставили в Чезену и Рамиро приказал повесить меня, как и обещал. Меня повели наверх и втолкнули в огромный зал, пол которого был устлан свежесрезанным камышом. Два солдата в доспехах и с пиками в руках застыли неподвижно, словно статуи, возле дверей, в огромном очаге ярко пылали корявые дубовые поленья, а в центре зала находился тяжелый дубовый стол, весь уставленный бутылями и чашами; за ним и восседал Рамиро с парой дружков столь отталкивающей наружности, что трудно было не вспомнить пословицу: «Сперва Бог создал человека, а потом его окружение». Увидев меня, губернатор издал громкое нечленораздельное восклицание, которым, как я догадался, выражал свою радость.

— Боккадоро, — неторопливо начал он, — не помнишь ли, как во время нашей последней встречи в Пезаро, когда ты соблаговолил отпустить несколько колкостей в мой адрес, я пообещал, что, если наши дорожки вновь пересекутся, ты будешь возведен в сан придворного шута в Чезене?

О Боже, какие красноречивые оговорки заставляет иногда делать неуемное тщеславие! Его двор в Чезене! Свинья оказалась бы более уместной в будуаре[1659] принцессы. Но на сердце у меня немного полегчало — слава Богу, мои опасения насчет мадонны Паолы пока не подтверждались.

— Разве у вас в Чезене не хватает шутов? — набравшись храбрости, спросил я.

Секунду Рамиро угрюмо глядел на меня, словно не зная, сердиться или нет. Затем он грубо рассмеялся и повернулся к одному из своих компаньонов.

— Разве я не был прав, Лампаньяни, хваля его сообразительность? Только посмотри на этого плута. Глядя на тебя, он сразу догадался, кого видит перед собой.

Довольный своей остротой, он вновь зашелся оглушительным смехом, а когда немного успокоился, ткнул пальцем в кучу разноцветного тряпья, сваленного на пустовавшем кресле рядом с ним.

— Примерь-ка вот это, — велел он мне. — Когда переоденешься, возвращайся и будешь развлекать нас.

— Прошу извинить меня, ваше превосходительство, — отступив на полшага, твердо ответил я — мог ли я после всего того, что произошло между мадонной Паолой и мной, осквернить себя подобным нарядом? — Я поклялся никогда более не прикасаться к таким одеждам.

Он окинул меня критическим взглядом и сардонически улыбнулся, словно предвкушая удовольствие от того, что сейчас произойдет. Он поудобнее устроился в кресле и закинул ногу на ногу.

— В крепости Чезены, — доверительным тоном произнес он, — мы не боимся ни Бога, ни дьявола, и клятвы для нас — ничто. Я не собираюсь извинять тебя, Боккадоро.

Я, должно быть, слегка побледнел, но сдаваться не собирался.

— Речь идет не о том, как относитесь к клятвам вы, — возразил я, — а как к ним отношусь я. Свои клятвы я не нарушаю.

— Sangue di Cristo! — зарычал он. — Тебе придется сделать это, или ты поплатишься головой. Выбирай, скотина: колпак или петля — или же, если тебе больше по вкусу, дыба.

С этими словами он указал в дальний конец комнаты, где висело несколько крепких веревок, очевидно предназначенных для пыток. Что же за чудовищем был этот губернатор Чезены, превративший свой банкетный зал в пыточную камеру!

— Пускай плут сперва познакомится с дыбой, — рассмеялся Лампаньяни, обнажив неровные желтые зубы. — Его корчи, я уверен, позабавят нас куда больше, чем его остроты. Подвесьте его, ваше превосходительство.

Но его превосходительство был иного мнения.

— Даю тебе пять минут на размышление, — заявил он. — Многие обвиняют меня в жестокости, а напрасно. Смотри, как я терпелив с тобой. За твою дерзость тебя следовало бы немедленно вздернуть, и, заметь, большинство правителей так и поступили бы на моем месте, я же предоставляю тебе целых пять минут для того, чтобы здравый смысл успел восторжествовать в твоей упрямой башке.

— Вы можете не утруждать себя, — пренебрежительно заметил я. — Ни пять минут, ни пять лет не изменят моего решения.

Он сердито нахмурился.

— Увидим, — проскрипел зубами он.

Воцарилось молчание. Рамиро потянулся за бутылью, но в ней не оказалось ни капли. Давая выход своему раздражению, он размахнулся и с силой запустил ею в стену. Раздался звон разбившегося стекла, и тысячи осколков усеяли покрытый камышом пол.

— Беппо! — позвал он.

Бездельничавший у буфета паж мгновенно обратился в слух. Это был худощавый белокурый подросток, не более двенадцати лет от роду. Стоявший рядом с ним пожилой мужчина — в котором я узнал Мариани, некогда бывшего сенешалем в Пезаро, а теперь исполнявшего ту же должность в Чезене — с озабоченным видом посмотрел на мальчика.

— Принеси мне вина! — рявкнул Рамиро. — Разве ты сам не догадываешься, что надо делать? Пошевеливайся, ублюдок. И впредь не смей спать, иначе твою пустую голову однажды украсят твои же пустые глазницы.

Старик достал из буфета полный кувшин вина и передал его пажу.

— Держи, сынок, — негромко сказал он. — Поспеши к его превосходительству.

Дрожа от страха, паренек взял кувшин из рук своего отца и с готовностью ринулся вперед. Но в спешке он на чем-то поскользнулся, пытаясь сохранить равновесие, зацепился за ногу одного из алебардщиков, охранявших меня, и во весь рост растянулся на полу, залив сапоги и штаны Рамиро вином.

Трудно описать весь ужас того, что произошло потом. Глаза Рамиро, устремленные на лежащего паренька, сверкнули, как у одержимого. Он резко встал, шагнул к нему и, наклонившись, взялся одной рукой за его пояс, а другой — за воротник его камзола. Почувствовав, что его поднимают, и догадываясь, кто это делает, бедный Беппо издал пронзительный крик. Легко, словно играючи, Рамиро повернулся на каблуках со своей ношей, на секунду замер, словно не зная, куда ее деть, а затем размахнулся и швырнул мальчика в самое пекло очага, пылавшего в нескольких шагах от него.

С жутким треском Беппо ударился о горящие поленья, подняв тысячи искр, которые тут же исчезли в дымоходе. Рамиро вырвал пику из рук одного из моих стражников и, довершая начатое, насквозь пронзил ею несчастного мальчугана.

Застывший возле буфета Мариани с выпученными от ужаса глазами взирал на происходящее. Казалось, он лишился дара речи, и его лицо стало белым как мел. Можно ли представить себе, что он чувствовал, взирая на корчащиеся и подергивающиеся конечности своего сына, которые высовывались из пламени, быстро пожиравшего остатки одежды и саму плоть? Агония продолжалась недолго; последняя судорога исказила тело мальчика, затем оно бессильно обмякло, и жуткое, тошнотворное зловоние заполнило всю комнату.

— Пощадите, синьор, пощадите! — вырвался наконец крик боли у Мариани.

Резким движением губернатор Чезены выдернул пику из тела своей жертвы и возвратил ее стражнику. Затем он вернулся к своему креслу и вновь уселся в нем.

— Принеси вина, — небрежно, словно ничего не произошло, бросил он Мариани.

Наступила мертвенная, напряженная тишина, нарушаемая лишь шипением пламени факелов, укрепленных на стенах зала, как будто неведомое чудовище хищно облизывалось после кровавой трапезы.

Все присутствующие, включая офицеров, сидевших за столом вместе с Рамиро, оцепенели; как бы они ни привыкли к злодеяниям, творившимся в этом разбойничьем гнезде, только что разыгравшаяся трагедия не шла ни в какое сравнение с тем, что им доводилось видеть раньше. Их угрюмое молчание вновь вывело из себя мессера Рамиро. Он мрачно, исподлобья оглядел своих товарищей и громко выругался.

— Ты принесешь мне вино, свинья? — рявкнул он на почти бесчувственного Мариани, и в его голосе прозвучали столь угрожающие нотки, что старик, забыв о своем горе, схватил с буфетной полки другой кувшин и, двигаясь, как сомнамбула, поспешил обслужить своего кровожадного господина.

— Твои руки что-то дрожат сегодня, Мариани, — цинично усмехнулся Рамиро. — Ты, часом, не замерз? Если так, пойди погрейся к огоньку, — добавил он и, безжалостно рассмеявшись, ткнул пальцем в сторону пылавшего очага.

Мне случалось бывать свидетелем весьма мрачных происшествий, и я слышал столь жуткие истории, что они казались почти невероятными. Я читал о том, что происходило в былые времена при дворе синьора Бернабо Висконти[1660] в Милане, но, по моему мнению, даже изувера Бернабо можно было назвать невинным агнцем в сравнении с губернатором Чезены. Почему только он был жив до сих пор? Как могло случиться, что ему не подсыпали яда в вино или не воткнули кинжал в спину? Этого я не в силах был понять. Неужели те, кем он окружил себя, были ничуть не лучше его самого? А может статься, феноменальная жестокость Рамиро внушала всем суеверный страх, так что никто не осмеливался поднять на него руку? Решение этой загадки я оставляю тем, кто лучше меня разбирается в тонкостях противоречивой человеческой природы.

Налитые кровью глаза Рамиро вновь уставились на меня, и он лениво погладил свою рыжую бороду. Казалось, он немного остыл и теперь способен обуздать свою дикую натуру. Пошатываясь, Мариани вернулся к буфету, обессиленно прислонился к нему, и его блуждающий, как у безумца, взор уперся в пламя, быстро пожиравшее останки его ребенка. Вот человек, подумалось мне, который, если не сойдет с ума от горя, может стать непримиримым и опаснейшим врагом губернатора Чезены.

— Боккадоро, теперь ты знаешь, как мы обращаемся с неловкими слугами здесь, в Чезене, — сказал Рамиро. — Можешь не сомневаться, к ослушникам мы не так снисходительны, им у нас уготована куда более медленная кончина. Но довольно об этом, — перебил он сам себя. — У тебя было более чем достаточно времени для размышлений. Твой наряд ждет тебя. Отвечай же…

Дверь внезапно отворилась, и в зал вошел слуга.

— Прибыл посыльный от синьора Вителоццо Вителли, тирана Читта-ди-Кастелло[1661], — объявил он, сам того не желая прервав речь своего господина. — Он доставил срочное послание его превосходительству губернатору Чезены.

При этих словах Рамиро буквально подскочил в своем кресле, и циничное выражение на его лице сменилось деловым и озабоченным.

— Немедленно впусти его, — велел он и, дожидаясь курьера, принялся с задумчивым видом расхаживать большими шагами взад и вперед по комнате. Я тоже воспользовался паузой, чтобы поразмышлять о ситуации, в которой неожиданно оказался. Вспоминая об этом сейчас, мне кажется, что вовсе не страх заставил меня уступить желанию Рамиро дель Орка и вновь облечься в ненавистные мне одежды.

Я не боялся смерти — я боялся последствий, которыми моя смерть могла быть чревата для мадонны Паолы ди Сантафьор. Сколь бы безвыходным ни представлялось мне тогда собственное положение, я, однако, считал, что не все еще потеряно. Судьба иногда делает странные и неожиданные подарки тем, кто не оставляет надежды на спасение; стоило ли ради удовлетворения своего тщеславия упрямо совать голову в петлю и придавать значение таким пустякам, как облачение на несколько часов в шутовской наряд, когда на карту было поставлено наше с мадонной Паолой будущее?

Помнится, после таких рассуждений я несколько воспрянул духом, и тут дверь в зал вновь отворилась и на пороге появился утомленный и перепачканный грязью курьер. Он приблизился к мессеру Рамиро, почтительно поклонился ему и подал пакет. Рамиро немедленно сломал печать, развернул послание и, встав спиной к очагу так, чтобы огонь освещал написанное, начал читать. Затем он поднял глаза на посыльного, и мне почему-то показалось, что его взор задержался на шляпе, которую тот держал в руках.

— Проводи этого малого на кухню, — велел Рамиро слугe, — и пусть его как следует накормят — он того заслужил. На рассвете я вручу тебе мой ответ, — обращаясь уже к курьеру, добавил он и знаком руки отпустил обоих.

Затем Рамиро вернулся к столу, налил себе полную чашу вина и залпом осушил ее.

— Что пишет синьор Вителли? — осмелился подать голос Лампаньяни.

— Если бы он знал, что за мошенники окружают меня, — оскалился в ответ Рамиро, — он посоветовал бы мне задушить тех из них, кто проявляет чрезмерное любопытство.

— Чрезмерное любопытство? — вскипел Лампаньяни, человек холерического темперамента. — О Боже! Когда за одну неделю из Читта-ди-Кастелло в Чезену трижды прибывает курьер, по виду которого можно предположить, что за ним была погоня, это может кого угодно заинтриговать.

Рамиро посмотрел на него таким взглядом, словно хотел живьем проглотить его. Но, как бы там ни было, он не захотел разглашать содержание письма Вителли.

— Если ты уже поужинал, Лампаньяни, — медленно произнес Рамиро, не сводя глаз со своего офицера, — то перед тем, как отправишься спать, иди и займись каким-нибудь полезным делом.

Лампаньяни покраснел до самых корней волос, затем, после недолгого колебания, встал. Он был не робкого десятка, но его вспыльчивость однажды могла сослужить ему плохую службу.

— Прикажете принести вам его шляпу? — с высокомерным презрением осведомился он.

Рамиро не удостоил его ответом, но в его глазах появилось такое выражение, что Лампаньяни еще больше покраснел и потупил взор. Затем, неловко рассмеявшись, чтобы загладить свое смущение, он, тяжело ступая, вышел из комнаты и захлопнул за собой дверь.

Их разговор показался мне очень странным; определенно, над ним стоило хорошенько подумать. Но Рамиро не дал мне такой возможности.

— Ты решился, Боккадоро? — прорычал он. — Что ты выбрал: колпак или веревку?

Я поспешил войти в роль, которую мне предстояло играть, и беззаботно ответил ему:

— Если бы я выбрал последнее, — сказал я, подкрепляя свою речь необходимыми для моей былой профессии гримасами, — тогда я был бы достоин первого и оказался бы действительно дураком. Но если я предпочту первое, то умоляю вас не награждать меня последним.

Когда смысл сказанного дошел наконец-то до Рамиро, сообразительностью не превосходившего и теленка, он разразился громовым хохотом и, предвкушая скорое развлечение, велел стражам отпустить меня, а мне — немедленно приступать к делу.

Переодеваясь, я продолжал размышлять над словами Лампаньяни и пришел к достаточно очевидному выводу: в шляпах посланников, прибывавших от синьора Вителли в Чезену, было, вероятно, спрятано другое, секретное послание губернатору. Но стоило ли делать тайну из обычной переписки? Нет, здесь что-то было не так, и реакция Рамиро на неосторожно оброненный Лампаньяни намек только подтверждала мои подозрения.

Мне захотелось попытаться разобраться в этой загадке, однако постоянные понукания Рамиро, проявлявшего все большее нетерпение, мешали мне сосредоточиться. Один из стражников помог мне натянуть на себя пелерину, и я вновь стал Боккадоро, Златоустым Шутом.

Глава 17

СЕНЕШАЛЬ
В ту ночь я развлекал мессера Рамиро в лучших традициях того, как я делал это в Пезаро, при синьоре Джованни Сфорца, и, думаю, он убедился, что меня не случайно наградили таким прозвищем. Начав с шуток, острот и парадоксов, задевающих то самого Рамиро, то офицера, оставшегося его единственным собутыльником, то кого-либо из слуг или из стражников, я незаметно превратился в рассказчика и изрядно повеселил его безнравственными историями Андреуччо да Перуджа[1662] и мессера Джованни Боккаччо. Сейчас я краснею от стыда, вспоминая, каким недостойным человека благородного происхождения способом мне пришлось бороться за свою жизнь, но как иначе я сохранил бы ее ради мадонны Паолы, моего Священного Цветка Айвы?

Я не трогал одного лишь сенешаля Мариани. Он никуда не отлучался со своего поста возле буфета и время от времени, повинуясь приказам мессера Рамиро, подходил к столу, чтобы наполнить его чашу.

Откуда только у старика брались силы, чтобы сохранять внешнюю невозмутимость, удивлялся я. Он был бледен как мел, черты его лица заострились, словно у мертвеца, однако его поступь стала тверже, рука перестала дрожать, и это говорило о том, что он сумел оправиться от потрясения.

Исподтишка наблюдая за ним, я подумал, что на месте Рамиро я бы поостерегся его. Это ледяное спокойствие свидетельствовало о страшно напряженной работе души, и не возможно было вообразить, какие плоды она принесет. Но губернатор Чезены, казалось, ничего не замечал или не хотел обращать внимания на опасность, которая могла угрожать ему с этой стороны. Скорее всего, он даже испытывал извращенное удовольствие и упивался своей властью, наблюдая за тем, сколь послушным оказался человек, у которого он только что зверски убил сына. Так прошел целый час; по просьбе мессера Рамиро я уже перешел к непристойным стихам о разводе Джованни Сфорца, когда дверь в зал внезапно отворилась и на пороге появился уставший и грязный солдат. При виде его Рамиро испустил торжествующий вопль и вскочил на ноги; я же запнулся на полуслове и похолодел, догадавшись, что это один из всадников, посланный обыскивать окрестности Каттолики.

— Мессер Луканьоло, — объявил вновь прибывший, — отправил меня сообщить вам, что его поиски пока не увенчались успехом. Мы тщательно обшарили каждый куст в радиусе трех лиг к северу и к западу от Каттолики, но, увы, впустую. Однако он продолжает искать и к утру надеется вновь сообщить о результатах вашему превосходительству.

Волна безумной радости захлестнула меня. Если все обстояло так, как сказал этот солдат, то это означало, что они по какой-то причине пропустили дом, где мадонна Паола дожидалась моего возвращения. Что ж, пускай теперь ищут где угодно! Я готов был упасть на колени и воздать хвалу Небесам за чудесное избавление мадонны Паолы от лап этих хищников в человеческом обличье. Рамиро нахмурился в перевел взгляд на меня. По его лицу было видно, что донесение солдата разочаровало его.

— Интересно, — задумчиво произнес он, — сможем ли мы заставить тебя заговорить?

И он красноречиво посмотрел на орудия пыток, находившиеся в дальнем углу комнаты.

— Синьор губернатор! — в страхе вскричал я. — С момента нашей последней встречи вы постоянно намекаете, будто я скрываю некие сведения, интересующие ваше превосходительство. Я не в состоянии даже представить себе, чего вы от меня добиваетесь. Но я могу заверить вас: пытка не заставит меня рассказать о том, чего я не знаю. Если вы не хотите, чтобы я оболгал себя, то и без всякой пытки я готов сообщить вам обо всем без утайки. Я умоляю ваше превосходительство допросить меня и этим рассеять все сомнения.

Наигранная искренность моей речи, казалось, произвела впечатление на Рамиро; по изменившемуся выражению его лица я увидел, что он поверил мне.

— Мне надо знать, что случилось с мадонной Паолой ди Сантафьор, — после секундного колебания сказал он. — Как я уже говорил тебе, ее ошибочно сочли умершей и оставили на ночь в церкви Святого Доминика, откуда ее кто-то похитил. Знаешь ты что-нибудь об этом или нет?

Конечно, врать позорно и ложь является грехом, но что мне оставалось делать в такой ситуации? Каким еще оружием я мог сражаться против этого бандита? Из всякого правила бывают исключения, поэтому я смело ответил ему и постарался, чтобы мой ответ звучал правдиво:

— Я стараюсь никогда не верить слухам. Что же касается истории с похищением, то она кажется мне совершенно невероятной. Не спорю, тело могли украсть — такие случаи иногда бывают, — хотя, следует заметить, совершивший это человек должен отличаться феноменальной смелостью, если решился посягнуть на останки столь знатной особы. Но то, что мадонна Паола была жива — Gesu! — это явный вымысел. Я сам слышал, как врач синьора Филиппо объявил, что она мертва.

— Тем не менее некоторые факты подтверждают то, что ты называешь вымыслом. Помоги мне, Боккадоро, ты не пожалеешь об этом. Задумайся хорошенько: кто мог стащить тело мадонны Паолы из церкви? Не сомневайся, — попытался он подбодрить меня, — я действую в интересах семейства Борджа; тебе ведь хорошо известно, что она должна была войти в него.

Я готов был рассмеяться над его последним заявлением: надо же было ему оказаться таким простаком, чтобы попросить меня помочь разыскать мадонну Паолу! Однако внешне я никак не проявил свои чувства.

— Я охотно помогу вам разобраться в сведениях, которыми вас ввели, возможно, сознательно, в заблуждение, — услужливо проговорил я. — Предположим, что тело действительно украли. Так оно, скорее всего, и есть — ведь слухи редко возникают на пустом месте. Но кто может утверждать, что Паола ди Сантафьор не умерла? Очевидно, только тот, кто подсыпал ей яд. А теперь рассудите сами, ваше превосходительство: неужели такой человек станет хвастаться содеянным?

Рамиро мог бы ответить мне: «Ей дали яд по моему приказу». Но он промолчал. Он опустил голову на грудь, словно задумавшись над словами, которыми я пытался убедить его в своей искренности, затем подозрительно посмотрел на меня и вновь уперся взглядом в пол.

— Может быть, я поступил как последний дурак, не подвесив тебя на дыбе, — вполголоса проворчал он. — Но я почему-то склонен верить тебе. С тобой весело, и пока твои шутки не опротивят мне, ты останешься здесь и будешь жить в мире и довольствии. Но трепещи, если я узнаю, что ты попытался обмануть меня! — с неожиданной яростью воскликнул он. — Ты будешь умолять о смерти задолго до того, как она вырвет тебя из моих рук. Если тебе что-то известно, говори сейчас же, не бойся. В награду за честность я обещаю тебе жизнь и свободу.

— Повторяю, ваше превосходительство, — не моргнув глазом, произнес я, — я уже честно признался во всем.

Думаю, мои слова окончательно убедили его, что не стоит попусту тратить на меня время.

— Тогда убирайся, — огрызнулся он. — Меня ждут другие дела. Мариани, позаботься о Боккадоро; проследи, чтобы его устроили как следует.

Старик склонился перед ним в глубоком поклоне и, взяв в руку факел, знаком велел мне следовать за ним. Я тоже поклонился мессеру Рамиро и пошел за сенешалем, а за нами поспешил слуга с одеждой, в которой меня привезли сюда.

Мариани повел меня вверх по лестнице, поднимавшейся из зала на галерею, затем свернул в начинавшийся от галереи коридор и остановился перед дверью, за которой оказалась вполне прилично обставленная комната. Слуга положил мои вещи на табурет и сразу же удалился, однако старик чуть замешкался и пристально посмотрел на меня. Он как будто хотел о чем-то поговорить со мной, и в его взгляде сквозила такая мука, что я невольно опустил глаза. У меня возникло желание выразить ему свое сочувствие, постараться чем-то утешить его, но я не знал, можно ли доверять кому-нибудь из тех, кто находился в окружении губернатора Чезены. Вероятно, и он тоже испытывал сомнения на мой счет, поскольку ни одного слова так и не сорвалось с его бескровных, как у мертвеца, губ.

Оставшись в одиночестве, я первым делом подошел к единственному в комнате зарешеченному окну и выглянул наружу. Внизу, прямо передо мной, чернел широкий двор замка, где, наверное, не было недостатка в бодрствующих часовых. Я тяжело вздохнул — путь в этом направлении был отрезан, и ближайшую ночь мне предстояло провести здесь, в крепости Чезены. Постепенно мои мысли вновь вернулись к Паоле. «Каким образом ей удалось перехитрить облаву? — недоумевал я. — Как к ней отнесся приютивший нас крестьянин и что она думала о моем затянувшемся отсутствии?» Я сидел на краю кровати, обхватив голову руками и напрочь забыв о времени, и в моем воображении вставали картины одна невероятнее другой.

Было, наверное, за полночь, и в замке наступила полная тишина, когда до меня донеслись из коридора звуки осторожно крадущихся шагов. Повинуясь инстинкту самосохранения, я бесшумно встал и задул горевшую на столе свечу. Шаги стихли возле моей двери, и я услышал осторожный, царапающий звук. Это немного подбодрило меня. Дверь была не заперта, следовательно, вести себя подобным образом мог только тот, кто просил разрешения войти ко мне как друг, а не как враг и при этом хотел сохранить свой визит в тайне от остальных обитателей замка.

Я быстро подошел к двери и открыл ее. На пороге стояла темная фигура. Каким-то чутьем я сразу угадал, что это Мариани, сенешаль замка Чезены. Зачем он явился: хотел ли помочь мне бежать отсюда или же искал помощи, чтобы отомстить за своего сына? Это мне предстояло вскоре узнать. Я посторонился, пропуская Мариани, и он молча прошел мимо меня в комнату. Откуда-то снизу, от пола, блеснул свет, и я увидел фонарь, который Мариани принес с собой, завернув в плащ. Он знаком пригласил меня сесть рядом с ним на кровать и прикрыл полой плаща фонарь так, чтобы его свет не попадал в окно.

— Мой друг, — приглушенным голосом произнес он, — я пришел, чтобы попытаться спасти вас.

— Говорите, — сдержанно ответил я. — Если надо, я готов действовать немедленно.

— Я так и думал, — удовлетворенно отозвался он. — Но прежде позвольте спросить: вы ли тот самый Боккадоро, придворный шут Пезаро, который сражался в доспехах синьора Джованни против мессера Рамиро дель Орка?

Я молча кивнул, подтверждая его догадку.

— Я слышал эту необычайную историю, — продолжал он. — Да и кто в Италии теперь не знает о ней? Все восхищаются вашей храбростью и находчивостью, а ведь положение, в котором вы тогда находились, казалось совершенно безвыходным. Это вселяет в меня надежду; возможно, помогая вам, мне удастся отомстить этому кровожадному чудовищу Рамиро.

— Не тяните, Мариани, — едва сдерживая нетерпение, пробормотал я. — Чего вы хотите от меня?

Но вместо слов я услышал сдавленные рыдания.

— Этот золотоволосый ангел, посланный мне в утешение в дни моей старости, — дрожащим голосом проговорил он, когда сумел наконец взять себя в руки, — этот мальчик, так безжалостно и бессмысленно убитый сегодня Рамиро, был моим единственным сыном. Я готов на все, чтобы отомстить за его смерть, но я подумал, что если смогу привлечь вас на свою сторону, то, объединив наши усилия, мы заставим его заплатить сполна за содеянное. Только эта мысль поддерживала меня в последние часы и не дала мне сойти с ума от горя. О, Боже милосердный! Мой бедный мальчик! Какой ужасной смертью ты умер! Зачем только я жил так долго!

— Ваш сын страдал всего несколько мгновений, а Рамиро за совершенное им злодеяние уготовано место в аду на веки вечные, — только и нашелся я сказать, но для него это было, конечно, слабым утешением.

— Так что же, по вашему мнению, мне нужно сделать? — спросил я затем, пытаясь отвлечь его от жуткой сцены гибели Беппо, которая вновь и вновь вставала перед его мысленным взором и которая — в этом не было сомнений — не изгладится из его памяти до гробовой доски.

— Вы слышали, как Лампаньяни поддел Рамиро насчет трех курьеров, прибывших за одну неделю из Читта-ди-Кастелло в Чезену, и, возможно, помните его таинственную фразу о шляпе, которую он словно ненароком обронил перед самым уходом?

— Разумеется, — ответил я. — И я не только хорошо помню, что и как тогда было сказано, но и успел сделать из этого весьма любопытные выводы.

Старик недоуменно взглянул на меня.

— Я думаю, что письмо, которое курьер вручил сегодня Рамиро, служит лишь для того, чтобы убаюкать подозрения чересчур любопытных, — поспешил я пояснить свои слова. — Настоящее послание, то самое, ради которого и был отправлен курьер, спрятано в его шляпе — возможно, даже без его ведома.

Он посмотрел на меня так, словно я был волшебником.

— Мессер Боккадоро… — начал он.

— Мое имя Бьянкомонте, — поправил я его, — Ладдзаро Бьянкомонте.

— Каким бы ни было ваше имя, — ответил он, — ваша проницательность заслуживает всяческого уважения. Вы угадали добрую половину из того, что я хотел сообщить вам. Интересно послушать, что вы думаете о содержании этих секретных писем? Спросите свою интуицию.

— Когда хочешь узнать о содержании корреспонденции, которую хранят в такой тайне, лучше всего обратиться к здравому смыслу, — сказал я. — Нет ничего проще, чем начать фантазировать на сей счет, но я должен честно признаться, что не могу представить себе, какие узы связывают синьора Читта-ди-Кастелло и этого злодея Рамиро. Однако всем известно, что измена часто встречается там, где ее меньше всего ждут, и сближает самых, казалось бы, разных людей.

— Лампаньяни не был дураком, а повел себя глупо, — задумчиво произнес старик. — Он догадался о том же самом, что и вы. С каждым из посыльных Рамиро поступал следующим образом: его хорошо кормили и еще лучше поили, причем подавали ему самое крепкое, неразбавленное вино, после чего утомленный с дороги курьер засыпал, а Рамиро спускался на кухню, завладевал его шляпой и доставал оттуда письмо. Затем, как я полагаю, он писал ответ, прятал его обратно в шляпу и возвращал ее на место. А наутро проснувшемуся и ничего не подозревающему курьеру вручался, так сказать, официальный ответ, и он отправлялся в обратный путь.

Мариани сделал небольшую паузу и затем продолжал:

— Лампаньяни о чем-то подозревал и следил за Рамиро, чтобы убедиться в обоснованности своих подозрений. Но он слишком неосторожно обмолвился о своих открытиях и уже поплатился за это. Сейчас он лежит с кинжалом в груди, мертвый и холодный. Час назад Рамиро убил его, пока он спал.

Я невольно содрогнулся. Сколько же крови пролилось здесь! Неужели Чезаре Борджа не имеет ни малейшего представления о том, что творит в Чезене его губернатор?

— Бедняга Лампаньяни! — вздохнул я. — Упокой, Господи, его душу.

— Его место в аду, и я не сомневаюсь, что он уже горит в вечном огне, — равнодушно отозвался Мариани. — Он был негодяем еще почище, чем сам Рамиро, и теперь ему предстоит ответить за свои гнусные дела. Но хватит о Лампаньяни. Я пришел говорить не о нем.

Так вот, вернувшись после своего нового преступления, Рамиро велел мне отправляться спать. Проходя по коридору, я обратил внимание на широко распахнутую дверь в комнату Лампаньяни. Я заглянул туда и сразу понял, какая трагедия произошла там. Затем я вспомнил реплику Лампаньяни насчет шляпы и поспешил назад, нагалерею, откуда хорошо виден весь зал. Рамиро там уже не было, и я предположил, что он пошел на кухню. Тут я подумал о вас и решил, что, наверное, могу рассчитывать на вашу по мощь. Дрожа от страха, я торопливо спустился вниз в зал, достал из буфета бутыль, из которой обычно поили вином курьеров, сорвал помечавшие ее печать и красный шнурок и поставил на стол вместо той бутыли, что подал Рамиро в его присутствии, перед тем, как он отослал меня.

Затем я спрятался на галерее и оттуда наблюдал за всем, что происходило в зале. Вскоре вернулся Рамиро, неся в руке шляпу. Он извлек письмо, стал читать, и его лицо буквально просияло от восторга. Он налил себе полную чашу вина и одним глотком осушил ее. За ней последовала другая чаша и третья — мессер Рамиро редко останавливался прежде, чем выпивал все до последней капли. Прикончив бутыль, он устроился в своем кресле поудобнее, словно решил поразмышлять над письмом, которое лежало перед ним на столе. Скоро он громко захрапел, и тогда я поспешил к вам.

Мариани замолчал, и вновь наступила пауза.

— И что же от меня требуется? — наконец спросил я. — Зарезать его, пока он спит?

Он покачал головой.

— В моих руках достаточно сил, чтобы сделать это самому, но после того, что он сотворил с моим мальчиком, такая смерть стала бы для него слишком легкой.

— Так что вы предлагаете?

— Если Рамиро действительно замышляет предательство, то предать он может только одного человека — Чезаре Борджа, а раз так, то неплохо было бы заглянуть в лежащее перед ним письмо и завладеть им.

— А что случится завтра, когда он проснется и обнаружит его отсутствие? Начнутся повальные обыски, пытки и казни, которые прекратятся только тогда, когда оно отыщется. Впрочем, незачем убеждать вас в этом — вы лучше меня знаете нрав губернатора Чезены.

— Только это и останавливает меня, — тяжело вздохнул он. — Если бы я знал, как переправить письмо Чезаре Борджа или как выбраться с ним сейчас из Чезены, я ни секунды не колебался бы. Армия Чезаре Борджа сейчас стоит в Фаэнце, до которой не более двенадцати часов пути верхом.[1663] Увы, я не смогу выехать раньше, чем настанет утро, но к этому сроку о пропаже станет известно и никому не будет позволено покидать крепость.

— Что ж, значит, надо сделать так, чтобы он не заметил исчезновения письма, а на это очень трудно уповать, — сказал я.

Мы опять замолчали.

— Как вы считаете, он еще спит? — поинтересовался я.

— Наверняка, — утвердительно кивнул Мариани.

— Кто-нибудь может случайно увидеть нас, если мы сейчас отправимся на галерею?

— Это исключено. В такое время в Чезене бодрствуют одни часовые.

— Тогда идемте и посмотрим, что можно предпринять, — сказал я, вставая. — Может быть, там, на месте, нам скорее удастся что-то придумать.

Я направился к двери. Мариани подхватил свой фонарь и последовал за мной, стараясь идти мягко и бесшумно.

Глава 18

ПИСЬМО
Мы на цыпочках прокрались вдоль коридора в сторону галереи, венчающей банкетный зал. Благополучно достигнув ее, мы притаились в темноте и прислушались — ни один звук не нарушал царившую в замке тишину.

Осторожно опершись о крепкие дубовые перила, ограждавшие галерею, я заглянул вниз. Там все было черно, и лишь в центре зала, вокруг стола с двумя горевшими на нем свечами, образовался небольшой оазис света. У стола, уронив голову на грудь, неподвижно сидел Рамиро, а перед ним лежала какая-то бумага, которая, как я догадался, и являлась интересующим нас письмом. Если не задумываться о последствиях, то завладеть им сейчас не составляло никакого труда, но это был бы поступок не только неосмотрительный, но и опасный.

Требовалось срочно что-то придумать, однако, признаюсь, поначалу я почувствовал себя совершенно обескураженным. Рядом с собой я слышал напряженное дыхание Мариани, драгоценные минуты уходили одна за другой, и я уже собирался признать свое поражение, как вдруг меня осенила неожиданная идея. Я попросил Мариани принести мне другой лист бумаги, примерно такого же размера, как тот, что лежал на столе перед Рамиро. Старик молча кивнул головой и, осторожно ступая, исчез в темноте коридора.

Рамиро тем временем громко захрапел, и я начал не на шутку опасаться, как бы его не разбудил его же собственный храп. Впрочем, Мариани отсутствовал недолго. Я буквально выхватил лист бумаги из руки сенешаля и, игнорируя его расспросы — не время было заниматься объяснениями, когда каждая секунда была на счету, — поспешил к лестнице и ринулся вниз.

Но не зря пословица гласит: «Торопись медленно». Преодолев пару ступенек, я пропустил третью, сделал резкое движение, и колокольчики на моем колпаке предательски звякнули. Я замер, до боли сжав зубы и затаив дыхание. На верху Мариани предупреждающе зашипел на меня, только увеличивая этим мое смятение. Надо же было оказаться таким дураком, чтобы забыть про колокольчики, обругал я себя, боясь даже подумать о последствиях своей оплошности.

Слава Богу, Рамиро даже не шелохнулся в своем кресле. Однако я подумал, что не стоит искушать судьбу, и решил сначала избавиться от этого проклятого колпака. Кто знает, вдруг мне потребуется быстро и бесшумно скрыться отсюда; в таком случае, звяканье колокольчиков непременно выдало бы меня.

Я поднялся на галерею, к неописуемому удивлению и испугу Мариани, который успокоился лишь тогда, когда я сказал ему о причине своего возвращения, мы вместе углубились в коридор, и там он помог мне стащить с головы колпак.

Попросив его отнести колпак в мою комнату, я вернулся к лестнице и вновь начал спускаться, на сей раз без всякой спешки, тщательно выбирая, куда поставить ногу. Рамиро сидел спиной ко мне, а справа от меня находился высокий буфет — тот самый, откуда мальчик доставал вино, — который мог послужить мне прикрытием в случае опасности. Секунду постояв в нерешительности у подножия лестницы, я медленно двинулся вперед. Густо устилавшие пол камыши заглушали звуки моих шагов, и, пройдя половину расстояния, я почувствовал себя увереннее. Но, на свою беду, в полутьме я не заметил табуретку, неизвестно как оказавшуюся на моем пути, и с грохотом опрокинул ее. Думаю, что, раздайся над моим ухом пушечный выстрел, мои до предела натянутые нервы спокойнее отреагировали бы на это. Обливаясь липким ледяным потом, я упал на четвереньки и неподвижно замер, не осмеливаясь даже дышать.

Храп резко оборвался. Рамиро поднял голову и лениво, словно нехотя, повел ею из стороны в сторону, словно желая выяснить, что же разбудило его. И прошло еще несколько ужасных мгновений, прежде чем я услышал его ровное, глубокое дыхание, говорившее о том, что он задремал. Но я не стал спешить и ждал еще не меньше десяти минут, наверное показавшихся Мариани вечностью, пока вновь не услышал раскатистый храп Рамиро.

Затем я осторожно поднялся с пола и медленно прокрался к столу. На сей раз я благополучно достиг своей цели, и молча, словно призрак, встал рядом с Рамиро, глядя на него сверху вниз.

Он тяжело дышал во сне, его лицо побагровело от выпитого, губы омерзительно кривились, и спутанные пряди рыжих волос в беспорядке спадали на мокрый от пота лоб. У него на поясе, в соблазнительной близости от меня, висел длинный кинжал, и неудивительно, что у меня возникло сильное желание воспользоваться им. Очистить мир от такого чудовища являлось, без сомнения, богоугодным делом, но что могла принести мне смерть Рамиро? Скорее всего, только верную гибель от рук его товарищей, а это никоим образом не устраивало меня теперь, когда жизнь для меня словно начиналась заново и была полна надежд и обещаний. Письмо — если наши предположения о его содержании подтвердятся — могло оказаться куда более действенным оружием. Я огляделся по сторонам и хорошенько прислушался. В замке царила полная тишина, нарушаемая лишь размеренными шагами часового во дворе, но мне казалось маловероятным, чтобы он по собственной инициативе, не имея на то приказания Рамиро, осмелился заглянуть сюда.

Я решил, что, пока Рамиро спит, я могу считать себя в относительной безопасности. Поэтому я пристроился за спиной Рамиро — такая позиция, по моему мнению, давала мне больше преимуществ в том случае, если он вдруг начнет пробуждаться, — выгнул шею и вперил взгляд в письмо, самый краешек которого был зажат у него между пальцев. Разобрать, что было написано там, не составляло для меня большого труда: я всегда отличался превосходным зрением, а Вителоццо Вителли обладал крупным, ясным почерком. Затаив дыхание, я принялся читать письмо, содержание которого я хорошо помню и по сей день, по прошествии стольких лет.

«Достопочтенный Рамиро, — было написано в нем. — Я получил ваш ответ на отправленное мною письмо, и меня очень обрадовало, что вам удалось найти человека, который нам так нужен. Пусть же он готовится к действиям — решающий час приближается. Сразу после наступления Нового года Чезаре Борджа собирается отправиться на юг и по дороге намерен посетить Чезену, чтобы на месте расследовать выдвинутые против вас обвинения в злоупотреблении властью. Как видите, обстоятельства вынуждают вас самым решительным образом позаботиться о собственной безопасности. Надеюсь, вы не обманете наших ожиданий и будете достойны обещанной вам награды. Намеченный герцогом визит в Чезену как нельзя более благоприятен для осуществления наших планов. Да укрепит Господь руку вашего арбалетчика и направит его стрелу точно в цель. Я верю, что вся Италия с облегчением вздохнет, избавившись наконец от власти тирана. Кланяюсь вашему превосходительству и с нетерпением жду от вас известий.

Вителоццо Вителли».

Итак, наши подозрения полностью подтвердились. Заговор действительно существовал и был нацелен против самого герцога Валентино. В обладании этим письмом заключалось спасение и для мадонны Паолы, и для меня, надо было всего лишь благополучно доставить его Чезаре Борджа.

Я шагнул к столу, быстрым и бесшумным движением схватил письмо со стола, вновь отступил назад и замер. Рамиро, как ни в чем не бывало, продолжал храпеть; выждав еще несколько секунд, я сделал пару шагов в сторону, стараясь не шуршать, сложил письмо и сунул его себе в пояс. Я достал из-за пазухи чистый лист бумаги, которым снабдил меня Мариани, и, вернувшись к столу, положил его точно на то же место, где находилось письмо, разве что, из опасения разбудить Рамиро, не вложил лист ему в руку.

Внутренне перекрестившись и затаив дыхание, я приступил затем к самой трудной части моего отчаянного предприятия. Я взял с подсвечника свечу, поджег с угла бумагу и положил свечу на стол. Я надеялся, что мессер Рамиро, проснувшись, придет к выводу, что именно ее падение вызвало пожар на столе.

Пламя быстро пожирало бумагу и приближалось к руке спящего Рамиро. Если я хотел успеть добраться до галереи незамеченным, мне следовало бы уже находиться на лестнице, но сперва я должен был убедиться в том, что огонь сделал свое дело, — иначе все наши хлопоты оказались бы напрасными.

Вот пламя лизнуло пальцы Рамиро; медлить было нельзя, и я быстрыми, бесшумными шагами направился к лестнице. Но я не успел преодолеть и половины расстояния, отделявшего меня от нее, как за моей спиной раздался громкий крик боли. Я тут же упал на колени и притаился на полу, успев лишь подползти поближе к буфету. Тряся обожженной рукой и дико озираясь, Рамиро вскочил на ноги. Его взгляд остановился на обуглившейся бумаге и лежавшей на столе свече; секунду он тупо глядел на них, затем одним движением смахнул пепел со стола на пол и рухнул обратно в кресло.

— Дьявольщина! — вполголоса выругался он. — Хорошо, что я успел несколько раз прочитать его. Впрочем, уж лучше ему было сгореть, чем попасться на глаза кому-нибудь, пока я спал.

Эта мысль, однако, насторожила его. Он встал с кресла, взял в руку свечу и, высоко подняв ее над головой, внимательно огляделся по сторонам. Сколь слабым ни был свет свечи и сколь густой ни была тень там, где я прятался, он, однако, сумел каким-то образом заметить что-то показавшееся ему подозрительным возле буфета и, удивленно вскрикнув, сделал шаг в мою сторону.

Я не стал ждать, пока он приблизится ко мне и отрежет путь к отступлению, тем самым лишив меня всякой надежды на спасение. Я решительно поднялся с пола и с безграничной наглостью назвал себя:

— Это всего лишь я, ваше превосходительство, Боккадоро.

Он уставился на меня своими полупьяными глазами, настолько ошеломленный моей дерзостью, что на время, казалось, лишился дара речи.

— Что тебе здесь надо? — наконец спросил он, и в его голосе смешивались недоумение, гнев и угроза.

— Мне захотелось пить, ваше превосходительство, — ловко солгал я. — Мне захотелось пить, и я вспомнил о буфете, в котором у вас хранится вино.

Стоя в шести шагах от меня, он продолжал сверлить меня угрюмым взглядом, словно пытаясь определить, насколько правдивым можно считать мой ответ.

— Если это так, то почему ты прятался? — хитро прищурившись, задал он новый вопрос.

— Одна из свечей на вашем столе упала и разбудила вас, — пояснил я. — Я испугался, что мое присутствие может вас рассердить.

— Ты не подходил к столу? — продолжал он допытываться. — Ты не видел бумагу, которую я держал в руке? О нет, черт побери! На сей раз я не стану рисковать. Ты родился под несчастливой звездой, шут. Даже если ты говоришь чистую правду, ты выбрал неподходящее время, чтобы прийти сюда, и это для тебя плохо кончится.

С этими словами он швырнул свечу на стол и резко выхватил свой кинжал. Помощи ждать было неоткуда — на притаившегося наверху Мариани рассчитывать не стоило. Однако я подумал, что, если, опередив этого пьяного бандита, мне удастся раньше него подняться на галерею, тогда я успею передать письмо Мариани, и моя смерть окажется не напрасной. Чезаре Борджа отомстит за меня, и мадонне Паоле, по крайней мере, не будет угрожать опасность попасть в грязные лапы Рамиро. Пусть только Мариани доберется до Фаэнцы, и через сутки, не позднее, тело мессера Рамиро дель Орка затрепещет на той жуткой балке, которую он цинично окрестил своим флагштоком.

Странная, неистовая радость охватила все мое существо: как бы то ни было, я сумел перехитрить Рамиро, и он ни на секунду не усомнился, что сгоревшая бумага, пепел которой он обнаружил на своем столе, являлась письмом Вителли. Он опасался, что я прочитал его, но ему даже в голову не пришло, что письмо можно было подменить.

Надо было действовать без промедления, и, прежде чем Рамиро сделал первый шаг ко мне, я уже мчался громадными прыжками по направлению к лестнице. Изрыгая проклятия и тяжело дыша, он устремился вслед за мной, и я немало подивился скорости, которую он сумел развить, несмотря на обилие выпитого и на свои внушительные габариты. Тем не менее расстояние между нами увеличивалось, и я подумал, что если у Мариани хватит присутствия духа дождаться меня возле коридора, нам еще удастся поквитаться с этим злодеем Рамиро, пускай даже мне придется заплатить за это своей жизнью. Увы, моим надеждам не суждено было сбыться. В темноте я опять оступился на лестнице и чуть было не упал. Желая наверстать упущенное, я изо всех сил рванулся дальше, но, не успев толком восстановить утраченное равновесие, споткнулся еще раз и во весь рост растянулся на лестнице. В следующее мгновение я услышал торжествующий рев Рамиро. Его пальцы мертвой хваткой сомкнулись на моей лодыжке, меня грубо потащили вниз, и моя голова прилежно пересчитала все ступеньки, оказавшиеся у нее на пути. Наконец я очутился на покрытом камышом полу, полуоглушенный и каждое мгновение ожидавший смерти, сколь неминуемой, столь же и бесполезной. Рамиро наклонился надо мной и занес кинжал.

— Тебе конец, падаль, — презрительно прохрипел он.

— Пощадите, — еле слышно выдохнул я. — Я ни в чем не виноват.

Он злорадно рассмеялся, не спеша с ударом и продлевая мою агонию ради своего пьяного удовольствия.

— Не забудь попросить Небеса позаботиться о твоей душе, — с издевкой в голосе произнес он.

И тут меня осенило. В это роковое мгновение мне показалось, что у меня еще остается шанс уцелеть, и я ухватился за него, как утопающий хватается за соломинку.

— Пожалейте меня! — взмолился я. — На мне есть нераскаянный смертный грех.

Совсем недавно этот отъявленный злодей хвастливо заявлял, что не боится ни Бога, ни дьявола. Но он явно преувеличивал. Не знаю, вспоминал ли он когда-нибудь Спасителя и первые уроки благочестия, которые получил еще в детстве, — подумать только, даже такое чудовище, как Рамиро дель Орка, когда-то был игравшим на коленях матери младенцем! — однако боязнь вечных мук глубоко укоренилась у него в сердце, так же как и неосознанное благоговение перед церковными канонами. Он мог, не моргнув глазом, швырнуть проявившего неловкость юного пажа в огонь, не испытывал ни малейших угрызений совести, пытая и убивая ни в чем неповинных людей, но даже у такого головореза, как он, не хватило духу отправить на тот свет не примирившегося с Богом грешника. Секунду помедлив, он с явной неохотой опустил руку.

— Где сейчас я найду тебе попа? — недовольно пробрюзжал он. — Крепость Чезены — не монастырь. Хорошо, я подожду, пока ты сам не покаешься в своих согрешениях. Но это все, на что ты можешь рассчитывать. И не мешкай — мне уже давно пора спать. Даю тебе пять минут, чтобы очистить свою совесть.

Итак, мне удалось получить краткую отсрочку, но вместо того, чтобы собраться с мыслями и обратиться с молитвой к Богу, как он советовал мне, я попытался отговорить его от преступного замысла.

— Я жил не слишком праведной жизнью, — горячо возразил я, — и вряд ли протиснусь в рай сквозь столь узкие врата. Мы ведь оба христиане и живем надеждой на спасение. Умоляю вас, не дайте моей бессмертной душе погибнуть в геенне огненной.

Он, казалось, помимо своей воли прислушивался к моим словам, а я тем временем продолжал закреплять достигнутый успех, объясняя свое появление в зале сильной жаждой, которая якобы терзала меня. Конечно, в столь критическую минуту, находясь на волосок от гибели, не следовало ложно клясться, поскольку я рисковал предстать перед Создателем с отягченной еще одним грехом душой, но у меня не оставалось иного выбора. Внимая моей болтовне, Рамиро немного поостыл, но это ничуть не улучшило моего положения, поскольку вместе со спокойствием к нему вернулась его привычная жестокость.

— Может быть, ты и не врешь, — напоследок заявил он, вкладывая кинжал в ножны. — И потом, я ведь обещал, что убью тебя не раньше, чем удостоверюсь в лживости твоего языка. Ночку ты посидишь под стражей, а утром мы обстоятельно допросим тебя.

Искра надежды, затеплившаяся было у меня в груди, погасла, как будто на нее дохнул ледяной порыв ветра. Я сразу понял, что завтра меня будут пытать не столько ради того, чтобы заставить сказать правду, сколько ради развлечения, и только поэтому сейчас меня решили пощадить. Рамиро громко позвал часового, мерная поступь которого доносилась до нас со двора крепости, и тот немедленно появился в зале.

— Отведи этого мерзавца наверх, хорошенько запри дверь и принеси ключ мне, — велел ему Рамиро.

В сопровождении часового я вновь вернулся к себе в каморку, где мне предстояло провести свою последнюю ночь. Я не сомневался, что спасти меня теперь может только чудо, но, увы, времена чудес давно миновали, и мне оставалось только глубоко сожалеть об этом.

Не зря говорят, что неопределенность — самое тяжелое испытание, выпадающее на долю человека. За те долгие, показавшиеся мне бесконечными, ночные часы, что я провел в тишине и одиночестве, лежа в полной темноте на своей кровати, я, как никто другой, успел удостовериться в справедливости этого утверждения. Где Паола? Что с ней случилось? Почему люди Рамиро не нашли ее? Сотни подобных вопросов теснились у меня в голове, не давая мне ни минуты покоя.

Легкий стук в дверь прервал мои мрачные раздумья. Наконец-то пришел Мариани, сразу догадался я. Я проворно спрыгнул с кровати и прошептал в замочную скважину:

— Кто там?

— Это я, Мариани, сенешаль, — донесся до меня из-за двери приглушенный старческий голос. — У меня нет ключа.

Я едва сдержался, чтобы не застонать.

— Письмо у вас? — вновь раздался голос Мариани.

— У меня, — подтвердил я.

— Что в нем?

— Сведения о заговоре против герцога. Их с лихвой хватит, чтобы отправить Рамиро на виселицу.

Я услышал за дверью неопределенный звук, напоминавший вздох облегчения и радости одновременно.

— Вы сможете передать мне письмо под дверью, — после короткой паузы проговорил Мариани. — Там, внизу, большая щель.

И действительно, под дверью без труда пролезла бы вся моя рука. Я просунул под дверь письмо, и Мариани с жадностью схватил его, почти вырвав из моих пальцев.

— Не падайте духом, — на прощанье сказал он, пытаясь подбодрить меня. — Утром я постараюсь выбраться из Чезены и поскачу прямо в Фаэнцу. Если я застану там герцога, то уже ночью он прибудет сюда. Постарайтесь продержаться до этого срока, любыми способами тяните время, и все будет в порядке.

— Я сделаю все, что смогу, — пообещал я. — Даже если он убьет меня до приезда Чезаре, я умру с легким сердцем, зная, что скоро буду отомщен.

— Да хранит вас Господь, — с чувством произнес он.

— Господь да исправит ваш путь, — с еще большим чувством отозвался я, вслушиваясь в быстро удалявшиеся по коридору шаги сенешаля.

Я провел тревожную, бессонную ночь, но и утро не принесло мне облегчения. Совсем наоборот, мое моральное состояние, пожалуй, даже ухудшилось, поскольку с наступлением рассвета я начал всерьез волноваться за Мариани, опасаясь, как бы непредвиденные обстоятельства не помешали ему исполнить свой замысел.

Конечно, подобная мнительность являлась следствием огромного нервного напряжения, в котором я жил последние двое суток, но от этого мне было ничуть не легче, и если я тогда не сошел с ума, то лишь по безмерному милосердию Божьему. Я нашел утешение в размышлениях, которые кому-то могут показаться до смешного наивными: я решил, что, будучи пленником, не обязан больше носить шутовской наряд. Это открытие чрезвычайно обрадовало меня, и вам, мои читатели, трудно представить себе, с каким упоением я сорвал с себя пелерину и разноцветные штаны и вновь облачился в длинную куртку из толстой бычьей кожи, заменявшую мне камзол, бордового цвета штаны и натянул высокие кожаные сапоги; сколь бы скромными ни были мои одежды, я гордился ими тогда, наверное, больше, чем король — своей горностаевой мантией.

Уже перевалило за полдень, когда мое одиночество было нарушено солдатом, объявившим, что губернатор Чезены желает видеть меня. Я сидел возле зарешеченного окна, погрузившись в созерцание унылого заснеженного пейзажа, — снег всегда оказывал на меня поистине магическое воздействие, заставляя вновь и вновь до мельчайших подробностей переживать нашу первую встречу с мадонной Паолой, — однако без промедления встал и с замирающим сердцем спустился в зал, где меня уже ждали.

За столом с неубранными остатками обеда сидели Рамиро дель Орка и с полдюжины его офицеров, по одному виду которых можно было догадаться, что они наверняка достойны своего капитана. Здесь же находились также несколько стражников и двое палачей в кожаных фартуках, которые неподвижно стояли возле предназначенных для пытки блоков со свисавшими с них веревками. В воздухе витали ароматы всевозможных яств и вин. Я оглянулся по сторонам, ища глазами Мариани, но его нигде не было видно, и у меня на душе немного полегчало. Дай Бог, чтобы он уже приближался к Фаэнце.

Рамиро с довольной улыбкой оглядел меня, вероятно предвкушая удовольствие, которое он получит после сытной трапезы. На мой новый костюм он как будто не обратил ни малейшего внимания.

— Мессер Боккадоро, — увещевающим тоном начал он, когда я остановился перед ним, — прошлой ночью произошло событие, обстоятельства которого для меня до сих пор остаются невыясненными. С этого я и собирался начать сегодняшний допрос, но есть еще одно, не менее важное для меня дело. Я прошу тебя рассказать о нем всю правду без утайки. Мне очень не хотелось бы выдавливать из тебя необходимые признания пыткой. Ты, наверное, догадываешься, что сейчас я говорю о таинственном исчезновении мадонны Паолы ди Сантафьор. Вчера ты попробовал убедить меня в том, что тебе ничего не известно о ней, и я почти поверил тебе. Но позже меня охватили сомнения в твоей искренности. Ходят упорные слухи, что мадонна Паола отнюдь не умерла, и я надеялся разыскать ее. К сожалению, сегодня утром мои люди вновь вернулись с пустыми руками.

— И слава Богу! — не удержался я от язвительного замечания.

Он нахмурился и злобно ухмыльнулся.

— Однако капитан Луканьоло и с ним еще двое солдат продолжают прочесывать местность возле Каттолики, и, пока они заняты своим делом, я решил провести здесь собственное расследование. Итак, отвечай мне: где сейчас находится мадонна Паола?

— Вы напрасно стараетесь, мессер Рамиро, — пренебрежительно отозвался я. — Мне решительно ничего не известно о ее местонахождении. Я готов поклясться в этом.

— Скажи мне хотя бы, где ты оставил ее, — настаивал Рамиро.

Я отрицательно покачал головой.

— Даже если бы похищение мадонны Паолы было моих рук делом, неужели вы думаете, что я по своей воле признался бы вам? — с откровенным презрением спросил я. — Занимайтесь поисками сколько душе угодно — я уверен, все они окажутся столь же бесплодными, как и этот допрос.

Вот так я пытался, по совету Мариани, тянуть время. Я знал, что поступаю глупо и неосмотрительно, но даже страх перед Рамиро не мог заставить меня сдерживаться.

Офицеры Рамиро многозначительно переглянулись — все ждали, как он отреагирует на столь смелое выступление.

Рамиро слегка улыбнулся и неторопливо поднял руку, делая знак палачам. Грубые руки схватили меня сзади за плечи, сдернули камзол, оборвав при этом шнурки, которыми он был стянут, и поволокли меня к дыбе. Быстрыми, точными движениями палачи привязали мои запястья к перекинутым через блоки веревкам. Я ждал, что механизм вот-вот придет в движение и все мое тело пронзит невыносимая боль, но, видимо, здесь, в замке Чезены, пытка ожиданием являлась важной и неотъемлемой частью допроса. С изысканностью гурмана, наслаждающегося как ароматом поданного ему блюда, так и его вкусом, Рамиро испытывал удовольствие не только от созерцания мучений своих жертв, — не меньшим наслаждением для него являлось сломить их морально, уничтожить саму способность сопротивляться. Поэтому он пристально наблюдал за мной, стараясь не пропустить малейших признаков слабости в моем поведении. Возможно, я слегка побледнел, однако сумел бесстрашно выдержать его свирепый взгляд.

— Боккадоро, в последний раз я хочу напомнить тебе о последствиях твоего упрямства, — медленно проговорил Рамиро — он был явно раздосадован моим хладнокровием, но не терял надежды запугать меня. — Рано или поздно мы узнаем от тебя все, что нам нужно. Имеет ли значение, когда это случится: после первого подъема, после второго или после третьего? Так не лучше ли сказать обо всем сразу, пока у тебя все кости целы? Или, быть может, ты хочешь навсегда остаться калекой?

Снаружи, со двора замка, до нас донеслось цоканье копыт. «Неужели это Чезаре?» — мелькнула у меня мысль, и все мое существо затрепетало от безумной надежды. Впрочем, она погасла так же быстро, как и вспыхнула: я отнюдь не собирался тешить себя иллюзиями; находясь на пороге смерти, я прекрасно сознавал, что при самом благоприятном стечении обстоятельств герцог прибудет в Чезену не ранее полуночи, то есть еще через десять — двенадцать часов. Шум привлек внимание Рамиро, и он велел одному из стражников узнать о его причине. Но прежде, чем тот успел пошевелиться, дверь распахнулась, и мы увидели Луканьоло, изможденного и забрызганного грязью с головы до пят. Сгорая от нетерпения, Рамиро вскочил со своего кресла и бросился ему навстречу.

— Ну? — задыхаясь от волнения, спросил он. — Что?

— Мы нашли ее, ваше превосходительство, — едва ворочая от усталости языком, ответил Луканьоло.

Мне показалось, что я окаменел, услышав эти слова, и от моей былой уверенности не осталось и следа.

— После того как мы понапрасну обшарили окрестности в указанном вами районе, — продолжал тем временем Луканьоло, — я взял на себя смелость перенести поиски в саму Каттолику. Там мы без большого труда разыскали ее, и сейчас она здесь.

Должно быть, я бредил. Это немыслимо, пытался уверить я сам себя. Произошла какая-то ошибка. Луканьоло, должно быть, привез какую-нибудь деревенскую девушку, которую случайно принял за мадонну Паолу. Но в эту минуту дверь в зал вновь распахнулась, и я увидел насмерть перепуганную Паолу, которую поддерживали под руки двое солдат. Издав нечленораздельный звук, чем-то напоминавший довольное ворчание сытого медведя, Рамиро направился к ней, но ее взгляд скользнул ему за спину и остановился на несчастном полуобнаженном пленнике, которого лишь по счастливой случайности не начали пытать до ее появления. И я заметил, что ее голубые глаза еще больше потемнели от страха, когда в этом пленнике она узнала меня.

Глава 19

ОБРЕЧЕННЫЙ
Мне показалось, что комната и все находившиеся в ней люди превратились в некое туманное образование, в котором, как два солнца, ослепительно сияли огромные глаза Паолы. Где-то на краю этого зыбкого, расплывчатого мира смутно маячил низко согнувшийся в поклоне Рамиро, и словно издалека до меня донесся его голос:

— Мадонна, я не знаю, как благодарить Небеса. Ваше исчезновение давало мне самые веские основания для беспокойства, и теперь я бесконечно счастлив, что вижу вас целой и невредимой.

Что-то неестественное слышалось в его лицемерно-слащавых интонациях. С таким же успехом теленок мог бы попытаться сымитировать щебетание певчего дрозда. Однако не сводившая с меня глаз мадонна Паола не обратила на него ни малейшего внимания; она как будто не замечала его. Ее губы слегка приоткрылись, и с них сорвалось одно-единственное слово:

— Ладдзаро!

Рамиро резко повернулся в мою сторону и нахмурился. Он словно почуял, насколько важно для него сейчас предстать перед мадонной в выгодном свете.

— Освободить его, — рявкнул он, и палачи немедленно повиновались его приказу.

— Вы пытали его! — вскричала она, и теперь в ее голосе звенели гнев и возмущение. — Вы пожалеете об этом, мессер Рамиро, когда о вашем самоуправстве станет известно синьору Чезаре Борджа.

Ах, если бы она вела себя более сдержанно! Я готов был крикнуть ей через весь зал, чтобы она остерегалась откровенничать с Рамиро. Сама того не желая, она помогала ему захлопывать ловушку, в которой я оказался. Рамиро тоже почуял это и беззаботно рассмеялся, отвечая ей:

— Мадонна, вы ошибаетесь. Мы не пытали его, хотя, не стану отрицать, как раз собирались заняться этим. Но своим неожиданным появлением вы спасли его — ведь мы требовали от него указать только лишь место, где вы скрывались, и ничего больше.

— Пытка оказалась бы напрасной, — с презрением ото звалась она. — Ладдзаро Бьянкомонте никогда не выдал бы меня. Впрочем, он и не смог бы этого сделать: после того как ваши люди обыскали хижину, где я пряталась, я отправилась в Каттолику, наивно полагая, что окажусь там в большей безопасности.

Ну вот, она сама и рассказала все, что ему было нужно. Однако Рамиро захотелось лишний раз удостовериться в этом, и он продолжил свою игру.

— В таком случае, его стоило пытать хотя бы потому, что он бросил вас на произвол судьбы в этой лачуге. Мадонна, я содрогаюсь при одной мысли о том, что могло произойти с вами в отсутствие этого негодяя.

Он лукаво взглянул в мою сторону и по-фарисейски ухмыльнулся.

— Не смейте называть его негодяем, — возмутилась она, и я едва не застонал, видя, с какой настойчивостью она подталкивала меня к пропасти. — Он не бросил меня. Нас ожидало дальнее путешествие, и, чтобы подготовиться к нему, он был вынужден ненадолго оставить меня. Не его вина в том, что случилось со мной… — удрученно закончила она.

— О чем вы говорите, мадонна? — с наигранным беспокойствам воскликнул Рамиро.

— О чем? — переспросила она. — И вы еще задаете подобные вопросы? Боже мой, что может быть хуже, чем угодить в лапы Рамиро дель Орка и его головорезов?

— Мадонна, вы, наверное, понимаете, что находитесь среди друзей. Зачем же так отзываться о нас? Но вы, я вижу, едва стоите на ногах, — озабоченно добавил он и сделал приглашающий жест в сторону стола. — Может быть, вы выпьете немного вина?

— Я боюсь отравиться, — холодно ответила она.

— О, зачем же проявлять такое жестокосердие, мадонна? Почему вы не хотите довериться мне? — возопил Рамиро, как если бы слова Паолы уязвили его до глубины души. — В последние два дня я буквально места себе не находил, размышляя о вас.

Ее лицо слегка зарделось румянцем и рот презрительно искривился.

— О да, — ехидно согласилась она, — нетрудно представить себе, как вы перепугались, когда обнаружили пустой гроб и убедились, что ваш замысел сорвался.

— Неужели вы не простите мне маленькую хитрость, пойти на которую меня подвигло исключительно восхищение вами? — с деланным раскаянием в голосе взмолился он, и я подумал, что Рамиро-влюбленный представляет собой зрелище куда более отвратительное, чем Рамиро-палач.

Она отшатнулась от него, словно увидела перед собой поднявшую голову змею, румянец увял на ее щеках так же быстро, как и появился, и в глазах отразился смертельный испуг. О Боже! Мог ли я стоять и спокойно смотреть, как оскорбляют женщину, которая для меня была дороже всего на свете, которую я боготворил, словно ангела во плоти? Конечно, нет. Один точный удар — и мессер Рамиро заплатит жизнью за нанесенное оскорбление. О себе я в тот момент не думал. Слепая ярость овладела всем моим существом, и жажда мщения вытеснила все прочие соображения, подавив, казалось, даже инстинкт самосохранения. И прежде, чем кто-либо из присутствующих успел помешать мне или хотя бы просто догадался о моих намерениях, я бесшумно, как пантера, устремился на стоявшего ко мне спиной губернатора Чезены.

В несколько прыжков я преодолел разделявшее нас расстояние, схватил ничего не подозревавшего Рамиро за шею и, упершись коленом ему в позвоночник, свалил его с ног. Я упал вместе с ним, но еще прежде, чем его грузное тело коснулось пола, мои пальцы сомкнулись на рукоятке его кинжала. Молниеносным движением я выхватил кинжал из ножен и ударил им Рамиро в грудь, прямо в сердце. Раздался громкий треск, и я похолодел от ужаса, внезапно осознав, что ничего не добился своим отчаянным поступком: лезвие кинжала сломалось о кольчугу, которую этот трусливый негодяй носил под камзолом, и в моей руке осталась лишь бесполезная бронзовая рукоятка, богато украшенная самоцветами.

За своей спиной я услышал топот торопящихся ног и звон стали. Мадонна Паола душераздирающе вскрикнула, и если бы не ее решительность, эти впечатления наверняка остались бы последними в моей жизни. Она успела закрыть меня своим телом, и только поэтому обнаженные солдатами Рамиро мечи не пронзили меня насквозь. В следующую секунду я почувствовал у себя на горле железную хватку Рамиро. Легко, словно пушинку, он отшвырнул меня в сторону и, склонившись надо мной, мрачно ухмыльнулся мне в лицо. Затем он схватил меня за воротник камзола, резко выпрямился и грубо поставил меня на ноги.

— Заприте мерзавца в его каморке, — отрывисто бросил он стражникам. — Он еще понадобится мне. Мы побеседуем с ним чуть позже.

— Мессер Рамиро, — послышался дрожащий от испуга голос мадонны Паолы, — он пошел на это из-за меня. Неужели теперь ему предстоит умереть?

Он не сразу ответил ей. Сперва он проводил взглядом потащивших меня к лестнице солдат, словно желая убедиться в том, что его приказание выполняется, и лишь затем с дьявольской улыбкой на лице поклонился Паоле и сказал: — Это нам еще предстоит выяснить, мадонна. Но я не так жесток, как меня любят изображать мои недруги, и всегда прислушиваюсь к ходатайствам за своих пленников.

Не дожидаясь от нее ответа, он велел моим стражникам остановиться, широким шагом подошел ко мне и встал передо мной, уперев руки в бока.

— Боккадоро, — сказал он, злобно сверля меня глазами, — вспомни, какому наказанию я обещал подвергнуть тебя, если выяснится, что именно ты оказался раньше нас в церкви Святого Доминика и похитил мадонну Паолу. Тебе дважды удалось перехитрить Рамиро дель Орка, но никто в этом мире не может похвастаться тем, что сумел сделать это трижды. Иди и постарайся примириться с Богом, потому что на закате — не позднее, чем через час — тебя повесят. Впрочем, у тебя есть шанс сохранить свою жизнь, и если она тебе хоть немного дорога, я советую тебе хорошенько помолиться, чтобы фортуна оказалась благосклонна к тебе.

Вместо ответа я лишь слегка склонил голову в знак того, что понял его. Он повелительно махнул рукой стражникам, и те повели меня вверх по лестнице. Уже сворачивая с галереи в коридор, я в последний раз мельком взглянул вниз и увидел обессиленно опустившуюся в кресло мадонну Паолу и услужливо склонившегося над ней Рамиро дель Орка. Он в чем-то убеждал ее, но я не мог разобрать ни слова за шумом, который производили его офицеры и солдаты, торопливо покидавшие зал.

Глава 20

ВЕЧЕР
Мне приходилось слышать о том, насколько спокойно ведут себя мужественные и храбрые люди, когда их судьба решена. Пока надежда на спасение окончательно не угаснет в их сердцах, они могут слезно молить о пощаде, проявлять всевозможные признаки слабости и даже превратиться в трусов и предателей, но как только исчезают последние сомнения, их состояние коренным образом меняется и в их душах воцаряются мир и покой. По милости Небес они получают возможность осознать, сколь ничтожна и скоропроходяща жизнь, и, прощаясь с ней, успевают примириться с неизбежностью смерти, что, если рассуждать философски, для человека куда более важно, чем любая ее отсрочка.

Я никоим образом не могу назвать себя трусом, однако должен признать, что никогда не испытывал более сильных душевных мучений, чем в тот час, который мне пришлось провести в одиночестве в своей комнате, дожидаясь, пока Рамиро соизволит вновь вызвать меня к себе, чтобы окончательно решить мою судьбу. Конечно, главной причиной тому были мучительные раздумья о мадонне Паоле: теперь, когда она оказалась во власти Рамиро дель Орка и его своры, страшно было даже представить, какая участь могла ожидать ее. Я уверен: если бы не мысли о ней, мое настроение было бы совершенно иным, пожалуй, даже беззаботным. Поверьте, я ничуть не преувеличиваю, вовсе нет — ведь я смог бы найти немалое утешение в том, что торжество Рамиро будет недолгим, а его кончина окажется неизмеримо более ужасной, чем моя собственная. Но стоит ли долго распространяться об этом? В конце концов, моя цель — описание перипетий жизни Ладдзаро Бьянкомонте, более известного под кличкой Боккадоро, Златоустый Шут, но уж никак не исследование его философии, из которой читатель вряд ли сумеет извлечь пользу для себя, так что не лучше ли ее совсем опустить?

Окна моей комнаты выходили на запад, и я задумчиво смотрел, как завершает небесный бег наше светило, обозначая этим окончание и моего жизненного пути. Вот его огненный диск коснулся неровной линии холмов, возвышавшихся далеко на горизонте, и простиравшаяся перед моим взором заснеженная равнина окрасилась в багровый цвет, словно напоминая о кровавых делах, творящихся внутри крепостных стен Чезены.

Рамиро сказал, что у меня оставался шанс на спасение, но я догадывался, что он имел в виду, и не хотел даже думать об этом, чтобы окончательно не сойти с ума. Я считал, что спасти меня могло только чудесное появление Чезаре Борджа, но стоило ли человеку в моем положении уповать на чудеса? Я подумал об Иисусе Навине и в эту критическую минуту откровенно позавидовал его дару[1664]. Ведь если по моей молитве солнце остановилось бы в его теперешнем положении еще на восемь часов, то все могло бы обернуться совершенно иначе — при условии, разумеется, что Мариани и Чезаре Борджа не задержатся в пути…

Скрип открывающийся двери вернул меня к реальности, и у меня защемило сердце, когда я вспомнил, что не успел примириться с Богом, потратив отпущенное для этого время в бесплодных фантазиях. «Боже, милостив буди мне грешному», — только и успел я произнести про себя прежде, чем на пороге моей комнаты возникли двое алебардщиков и палач в отвратительном кожаном фартуке. Видимо, Рамиро решил поиграть в пунктуальность и в точности исполнить свое обещание повесить меня на закате.

— Пора, — отрывисто бросил один из солдат.

Палач связал мне руки за спиной и, взяв другой конец веревки, повел меня, словно овцу на бойню, в зал, где меня поджидали губернатор Чезены и его офицеры. Кресло, в котором обычно восседал Рамиро, теперь занимала мадонна Паола. На ней я увидел все ту же грязную и изорванную монашескую рясу, в которой ее привезли сюда, а ее дикий, затравленный взгляд и неподвижное, словно окаменевшее лицо выдавали, с каким трудом ей удавалось сохранять внешнее спокойствие. Мне, однако, показалось, что ее силы на исходе, и в любую минуту может произойти нервный срыв, который закончится ее гибелью либо, что еще хуже, — безумием.

Я почувствовал, как в моей душе поднялась неудержимая волна ярости. Можно было многое простить Рамиро, даже его пытки и жестокость в обращении со своими жертвами, но ничем нельзя было оправдать страдания, которым по его прихоти подвергалась хрупкая невинная девушка, воспитанная в утонченной и изысканной атмосфере учености и поэзии.

Рамиро серьезно посмотрел на меня — конечно же, серьезность была всего лишь маской, прикрывавшей его дьявольскую насмешливость — и медленно проговорил:

— Мне жаль тебя, Ладдзаро Бьянкомонте. Ты оказался храбрецом, а это в наше время редкость. Ты был бы достоин лучшей участи, если бы на твоем жизненном пути не встретился Рамиро дель Орка. Да пощадит Господь твою душу.

— Я прошу у Господа такого же снисхождения для вас, мессер Рамиро, какое вы проявляете ко мне, творя суд. И я был бы счастлив, если бы моя молитва была услышана, — громко и твердо ответил я, пытаясь хотьтаким образом подбодрить Паолу.

Выражение лица Рамиро слегка изменилось. Он подбоченился и посмотрел на меня исподлобья.

— Тебе в самом деле не занимать храбрости, прохвост, — сказал он.

Вместо ответа я беззаботно рассмеялся. Я вдруг понял, как можно сбить спесь с этого кровожадного чезенского чудовища и заставить его напрочь позабыть о мадонне Паоле на те несколько часов, что еще были отпущены ему.

Но прежде чем я успел облечь свою мысль в словесную форму, он вновь заговорил:

— Я искренне полагал, что мне удастся спасти твою жизнь. Однако мадонна Паола разочаровала меня. Твое спасение находилось в ее руках, но она не воспользовалась предоставившейся ей возможностью, и теперь твоя кровь падет на ее голову.

Мадонна Паола содрогнулась, услышав столь откровенную клевету, слабый стон сорвался с ее бескровных губ, и она закрыла лицо руками. Секунду я пристально смотрел на нее, а затем перевел взгляд на Рамиро.

— Не позволит ли ваше превосходительство мне побыть несколько минут наедине с мадонной Паолой? — многозначительно произнес я.

Изрядно помрачневшее лицо Рамиро несколько прояснилось, и он, довольно усмехнувшись, спросил меня:

— Ты тешишь себя иллюзией, что тебе удастся побороть ее упрямство?

— По крайней мере, я могу попробовать, — пожал плечами я.

Рамиро украдкой взглянул на Паолу, сидевшую теперь выпрямившись, со странным выражением испуга и удивления на лице, и вновь посмотрел на меня.

— Через пять минут солнце сядет, — сообщил он мне. — Я даю тебе эти пять минут, чтобы уговорить мадонну Паолу. Она сама скажет, на каких условиях я готов пощадить твою жизнь, и если твои усилия окажутся не напрасными, сегодня же вечером ты сможешь беспрепятственно покинуть Чезену.

Он встал, велел всем покинуть зал и первым направился в служившую передней смежную комнату, лелея в душе надежду, что Ладдзаро Бьянкомонте окажется подлецом.

Мы остались одни, но я не сразу решился заговорить и несколько секунд неподвижно стоял со связанными за спиной руками все на том же месте, где меня поставили мои стражи. Затем я медленно подошел к ней и остановился совсем близко от нее.

— Madonna mia, — сказал я, — Паола, не сомневайся: я не собираюсь просить тебя чем-либо пожертвовать ради спасения моей никчемной жизни. Но напоследок мне очень захотелось немного побыть с тобой наедине и укрепить твой дух добрыми известиями.

Она непонимающе взглянула на меня.

— Он обещал мне отпустить тебя, если я сегодня же обвенчаюсь с ним, — еле слышно прошептала она. — Он сказал, что готов в любую минуту привести священника из города.

— Не верь ему! — в ожесточении вскричал я.

— Я не верю, — сурово ответила она. — Если он попытается принудить меня к браку, я найду способ спастись от его притязаний. О, Царица Небесная! После всего, что мне довелось пережить за эти дни, смерть кажется мне более желанной, чем свобода или сама жизнь.

Она неожиданно заплакала и закрыла лицо руками.

— Не думай, что я такая отъявленная трусиха, Ладдзаро. Я готова пойти на все, лишь бы спасти тебя, но я не могу делать то, за что ты впоследствии будешь меня презирать. Поэтому я решительно отвергла предложенную Рамиро сделку. Скажи мне, Ладдзаро, разве я была не права?

— Ты была совершенно права, Паола, — согласился я.

— Но ты ведь знаешь, какая участь ждет тебя, Ладдзаро, amore mio[1665], — с болью в голосе произнесла она. — Тебе придется умереть в тот момент, когда будущее сулит нам обоим радость и счастье. Я хочу знать, согласишься ли ты выкупить свою жизнь за ту цену, которую просит Рамиро? Скажи мне правду, Ладдзаро, поклянись мне. Обещаю тебе: если жизнь для тебя дороже всего на свете, ты будешь жить.

— Стоит ли спрашивать об этом, Паола? — ответил я вопросом на вопрос. — Неужели твое сердце не подсказывает тебе, что мне будет значительно легче умереть, чем жить с сознанием того, какая жертва была принесена за мою жизнь? Я уже не говорю о том, что Рамиро нельзя верить ни на грош. Будь мужественной, Паола. Помоги и мне сохранить силу и мужество, чтобы я смог достойно встретить свой конец. А теперь послушай меня. Рамиро дель Орка оказался предателем, плетущим заговор против своего господина. Доказательства тому сейчас находятся в руках Чезаре Борджа, и я надеюсь, что не позднее чем через семь-восемь часов он появится здесь собственной персоной, чтобы задать губернатору Чезены несколько весьма неприятных вопросов. И прежде чем отправиться в мир иной, я намекну этому кровожадному циклопу[1666], какая судьба его ожидает, после чего, я уверен, ему будет совсем не до тебя. Мужайся и крепись — Чезаре скоро придет и освободит тебя.

— Неужели нам не удастся выиграть время? — с неожиданной надеждой в голосе воскликнула она, и, встав со своего кресла, положила руки мне на плечи. — Что, если я сделаю вид, будто уступаю его желаниям, и тем самым попытаюсь добиться для тебя отсрочки?

— Нечего и думать об этом, — мрачно отозвался я. — Я ведь уже говорил тебе, что Рамиро не из тех, кому можно доверять. Он может пообещать тебе все что угодно, а затем нарушит свое слово. Он панически боится, что я узнал о содержании его переписки с Вителли, и не рискнет освободить меня. А вдруг герцог задержится в дороге? Увы, Паола, — удрученно вздохнул я, — нам придется покориться судьбе.

Я мог бы назвать еще более веские причины, по которым не следовало доверять Рамиро, но я решил не усугублять страданий Паолы — их и без того немало выпало на ее долю.

— Нет, Ладдзаро, — попыталась возражать она. — Я думаю, нам стоит рискнуть. Если существует хотя бы малейшая возможность спасти тебя, мы должны ею воспользоваться.

— Ты забываешь, что помолвлена с Игнасио, кузеном Чезаре Борджа, — твердо сказал я. — Неизвестно, как поведет себя герцог, когда появится здесь. Возможно, он захочет, чтобы ваш брак состоялся.

В ее взгляде отразилась такая душевная боль, что мое сердце мучительно заныло.

— О, Ладдзаро, — простонала она, — за что мне такие испытания? Наверное, Небеса наказывают меня за грехи.

Ее лицо было совсем близко от меня. Я наклонился к ней и поцеловал ее в лоб.

— Да хранит тебя Господь, madonna mia, — нежно произнес я.

— Ладдзаро! — в отчаянии воскликнула она.

Ее руки обвились вокруг моей шеи, и я почувствовал на губах ее горячие и страстные поцелуи.

Слава Богу, в этот момент открылась дверь, ведущая в переднюю, иначе, боюсь, ее объятия лишили бы меня последних остатков мужества. Я шепотом предупредил ее о появлении в зале посторонних, она отпрянула от меня и без сил упала обратно в кресло. Появился сопровождаемый офицерами Рамиро, всем своим видом выражая нетерпеливое ожидание и надежду. Но мне пришлось разочаровать его.

— Если солнце зашло, ваше превосходительство, — смело, словно бросая вызов, сказал я, — зовите не мешкая палача.

Рамиро помрачнел — от его слуха не укрылись насмешливо-торжествующие нотки, проскользнувшие в моем голосе.

— Ты вздумал подшутить надо мной, грязное животное? — вскричал он, и его глаза злобно сверкнули. Затем он громко расхохотался, пожал плечами и уже спокойнее добавил: — Впрочем, сейчас это не имеет значения. Начинай, Федерико, — полуобернувшись, бросил он палачу.

— Позвольте сначала молвить вам одно словечко, мессер дель Орка, — с откровенной издевкой произнес я.

Он подозрительно взглянул на меня, удивленный, видимо, тоном, который я решился взять с ним.

— Говори и проваливай, — неохотно разрешил он.

— Мне помнится, вы хвастались, что никому не удавалось трижды одурачить вас и остаться в живых, — начал я и зловеще улыбнулся. — Вы глубоко ошибаетесь, мессер, и сейчас видите такого человека прямо перед собой.

— Фу! — презрительно фыркнул он, полагая, что я имел в виду свой разговор с Паолой. — Если хочешь, можешь утешаться этим, когда тебе на шею накинут петлю.

— Я уверен, что испытаю куда более сильное утешение, если увижу вашу реакцию на то, что вы сейчас услышите, — тут я сделал небольшую паузу, чтобы усилить эффект сказанного мною. — Не успеет начаться новый день, как вы последуете тем же путем, куда сейчас отправляете меня — прямо на виселицу. Вспомните-ка о сгоревшем письме Вителоццо Вителли, пепел которого вы обнаружили у себя на столе.

У Рамиро от изумления отвисла челюсть, и его лицо сперва еще больше покраснело, а потом стало бледным как мел.

— О чем ты болтаешь, шут? — внезапно охрипшим голосом спросил он.

— О том, что не кто иной, как я, развел костер на вашем столе. Но я спалил чистый лист бумаги, предварительно заменив им секретное письмо Вителли, то самое, что было прислано вам в подкладке шляпы курьера.

— Ты лжешь! — истошно завопил он.

— Мне совсем нетрудно доказать вам обратное. Хотите, я расскажу вам о его содержании? Так вот, слушайте: всякому, кто прочитает это письмо, станет ясно, что тиран Читта-ди-Кастелло подкупил губернатора Чезены и втянул его в заговор, направленный против самого Чезаре Борджа. Синьор Вителли настойчиво советует мессеру Рамиро воспользоваться визитом герцога в Чезену, который, как ему стало известно, состоится в ближайшие дни, для того, чтобы расправиться с их общим врагом. Исполнение столь гнусного дела предлагается возложить на спрятанного в засаде арбалетчика.

На мгновение Рамиро, казалось, лишился дара речи; он ошарашенно уставился на меня, и в его округлившихся глазах пылала жгучая ненависть. Затем он резко повернулся к своим офицерам, с изумлением внимавшим нашей странной беседе.

— Не верьте ему! — выпалил он. — Он всего лишь хочет любой ценой избежать виселицы и поэтому пытается заставить вас усомниться в моей лояльности герцогу Валентино. Это детская хитрость, и она ему не поможет.

В ответ я только рассмеялся. Один из находившихся здесь офицеров наверняка помнил туманный намек, оброненный Лампаньяни насчет шляпы курьера, — намек, стоивший ему жизни, — но в тот момент меня не интересовало, как другие отнесутся к сказанному мною.

— Завтра утром все вы узнаете, лгу я или нет, — с безграничной уверенностью произнес я. — Да что там говорить, это произойдет значительно раньше. Чезаре Борджа сейчас уже изучает письмо Вителоццо Вителли, и после полуночи прибудет в Чезену.

Рамиро затрясся от хохота. Он был готов поверить в то, что я выкрал это злосчастное послание, пока он спал, но ему показалось абсолютно невероятным, что я умудрился переправить его герцогу.

— Тебя обличает твоя же собственная ложь, — безапелляционно заявил он, в упор глядя на меня. — С прошлой ночи ты постоянно находился под стражей. Когда же ты успел найти курьера, который согласился поехать отсюда к Чезаре Борджа?

Я бесстрашно выдержал его взгляд, и это слегка смутило его.

— А где Мариани? — ехидно осведомился я. — Где отец мальчика, которого вы так безжалостно и хладнокровно убили вчера ночью? Поищите его хорошенько в Чезене, а когда вы устанете искать, тогда вы, возможно, поймете, что тот, кто собственными глазами видел кошмарную сцену гибели своего ребенка, пойдет на все, чтобы отомстить злодею.

Vergine Santa![1667] Как он перепугался. Он, должно быть, еще раньше обратил внимание на отсутствие Мариани и почуял неладное, и сейчас его подозрения полностью подтвердились. С мертвенно-бледным лицом он обессиленно опустился в кресло и рукой вытер проступивший на лбу холодный пот. Тот, кто столько лет внушал смертельный страх всем, кто находился рядом с ним, сам был объят таким ужасом, что позабыл, казалось, обо всем на свете, даже о своих офицерах, которых могло насторожить столь необычное поведение своего капитана. Действительно, Рамиро даже не попытался опровергнуть выдвинутое против него обвинение в измене, а в том, что оно возникло не на пустом месте, нетрудно было догадаться по выражению его лица. Офицеры, разумеется, тоже сделали выводы и инстинктивно попятились от него — если заговор существовал и если о нем стало известно самому герцогу, от губернатора Чезены стоило держаться подальше.

Дело начинало принимать весьма неожиданный оборот, и я заметил, что взгляд Паолы оживился. Одни лишь стражники да палач сохраняли полную невозмутимость. Они были наемниками Рамиро, им платили деньги за верность, и к интригам своего господина они не имели никакого отношения.

Наконец Рамиро удалось справиться с собой. Он тяжело поднялся из кресла и угрожающе прорычал, глядя на меня исподлобья:

— Ты выставил меня на посмешище, но прежде, чем ты умрешь, ты горько пожалеешь об этом. Раздень его, — скомандовал он палачу. — Мы вздернем шутника лишь после того, как переломаем ему все кости. Приступай, — и он сделал небрежное движение рукой снизу вверх, словно подсказывая, каким образом следует обращаться со мной.

Палач бросился было исполнять распоряжение Рамиро, но мадонна Паола опередила его.

— Неужели здесь нет никого, кто обнажил бы свой меч в защиту интересов герцога Валентино? — звенящим от волнения голосом воскликнула она, обращая свой страстный призыв к офицерам Рамиро. — Я удивляюсь, в каком лагере вы находитесь: вместе с верноподданными Чезаре Борджа или с его врагами? Можете не сомневаться, герцог сурово спросит с виновных за жизнь человека, который пожертвовал собой ради его спасения. Чего же вы ждете тогда? Почему стоите сложа руки и позволяете этому изменнику делать все, что ему заблагорассудится? Или вы не боитесь разделить участь, которая скоро постигнет его?

Слова Паолы оказались тем самым стимулом к действию, которого им не хватало, и не успела она замолчать, как зазвенела сталь о сталь и один из офицеров выхватил меч из ножен.

— Да здравствует герцог Валентино! Все, кто верен ему, ко мне, — воскликнул он и указал мечом на Рамиро. — Арестуем предателя, и пусть герцог решает, что делать с ним.

Еще трое офицеров с обнаженными мечами поспешили присоединиться к нему, а оставшиеся двое — одним из которых был Луканьоло — безразлично скрестили руки на груди, давая понять, что намерены соблюдать нейтралитет, не принимая ничью сторону. Даже палач перестал раздевать меня и с интересом наблюдал за происходящим. А ситуация действительно складывалась весьма любопытно и как будто не в пользу Рамиро. Но тот тоже не терял времени даром. Одним громадным прыжком он оказался у двери, ведущей во двор замка, широко распахнул ее и позвал стражу. Снаружи послышался топот бегущих ног, и буквально в следующую секунду около десятка солдат ворвались в зал — что и говорить, губернатор Чезены умел заботиться о собственной безопасности. Вместе с охранявшими меня алебардщиками они быстро сломили сопротивление мятежных офицеров и прижали их, обезоруженных, к стене. Мадонна Паола в отчаянии закрыла лицо руками и обессиленно опустилась в кресло. Рамиро не спеша выпрямился и обвел торжествующим взором зал, словно выбирая, на ком первом выместить гнев. Его взгляд задержался на мне, полуобнаженном и замершем на полпути к дыбе.

— Ну, Федерико, — ухмыльнулся Рамиро, — я жду.

На сей раз палач с особым рвением взялся за работу и в два счета лишил меня остатков верхней одежды. Я покорно позволил подвести себя к дыбе — имело ли смысл сопротивляться теперь? — и лишь молился о том, чтобы Бог дал мне силы вытерпеть ожидающие меня мучения. Я уже попрощался с жизнью; я предполагал, что моя агония едва ли продлится более получаса, после чего обычно наступал обморок, — дай Бог, чтобы это произошло как можно скорее! — от которого я надеялся очнуться уже в ином, лучшем мире. Я не сомневался, что мое бесчувственное тело отнесут на самый верх башни и повесят за шею на той жуткой балке, которую Рамиро дель Орка цинично окрестил своим флагштоком.

Федерико принялся привязывать свисавшие с потолка веревки к моим запястьям. Я в последний раз взглянул на Паолу. Она стояла на коленях и молилась, прижав руки к груди, но никто не обращал на нее ни малейшего внимания. И в этот момент, когда последняя искра надежды угасла у меня в сердце, до моего слуха долетел звук трубы, раздавшийся, как мне показалось, у самых ворот замка и призывавший всех, кто его слышит, к безоговорочному повиновению.

Глава 21

AVE CAESAR[1668]
На мгновение я поверил, что чудо действительно свершилось и Чезаре Борджа каким-то образом сумел добраться из Фаэнцы до Чезены почти вдвое быстрее, чем я предполагал. Такая же мысль, несомненно, посетила и Рамиро дель Орка. Он изменился в лице и бросился к двери, чтобы отдать своим людям распоряжение держать мост поднятым. Но в этот раз он опоздал. Не успели прозвучать последние слова его команды, как заскрипели петли, лязгнули цепи и раздался глухой удар о землю — это опустился подъемный мост.

Прошло еще несколько секунд, и все мы услышали топот копыт многочисленного отряда всадников, въезжавших в крепость. Парализованный страхом, Рамиро словно прирос к месту, на котором стоял, и лишь дико вращал глазами из стороны в сторону. И все-таки это Чезаре, подумал я. Кто еще мог объявиться в Чезене с таким большим войском? Но если это Чезаре, значит, он приехал не из Фаэнцы, а раз так, то Мариани где-то разминулся с ним.

Впрочем, мои сомнения скоро разрешились. Ведущая со двора замка дверь широко распахнулась, и на пороге появилась по-военному подтянутая фигура герцога Валентино. Он шагнул в зал, и золотые шпоры его высоких черных сапог мелодично звякнули. На нем был отороченный рысьим мехом темно-малиновый бархатный камзол, на груди тускло поблескивала массивная золотая цепь, а из ножен, густо усеянных самоцветами, торчала бронзовая рукоятка меча. Вслед за герцогом в зал ворвалась целая толпа его наемников в стальных доспехах и с обнаженными мечами в руках, что яснее ясного говорило о причине их столь неожиданного появления здесь.

Сумев наконец справиться со своим испугом и решив, по крайней мере, сохранить хорошую мину, Рамиро с почтительным видом попытался подойти к своему синьору. Но не успел он сделать и двух шагов, как герцог остановил его.

— Ни с места, изменник. Тебе запрещается приближаться ко мне, — повелительным тоном произнес он и предупреждающе поднял левую руку в перчатке, словно подчеркивая этим жестом смысл сказанного. И только сейчас я заметил, что в руке он держал лист бумаги.

Не знаю, что сильнее подействовало на Рамиро: вид этой бумаги, в которой он, возможно, узнал письмо Вителли, или хлесткое слово — «изменник», которым Чезаре безжалостно заклеймил его, давая таким образом всем понять, что ему стало известно о тайных замыслах губернатора Чезены. Как бы то ни было, всю напыщенность с него как ветром сдуло. Лицо Рамиро позеленело от страха, и он задрожал всем телом, являя собой зрелище, достойное жалости в глазах любого, кто сохранил в своей душе хотя бы малейшую способность к состраданию.

Между тем внимательные глаза Чезаре обежали весь зал и остановились на мадонне Паоле, поднявшейся с колен и попытавшейся укрыться в тени возле стены. От удивления он непроизвольно отступил назад, решив, вероятно, что видит перед собой призрак, но, будучи человеком, не склонным к суевериям, он в следующую же секунду справился с охватившим его смущением и, сняв бархатную шапочку, прикрывавшую его каштановые волосы, низко поклонился ей.

— Ради всего святого, мадонна, объясните, каким образом вы вновь ожили и почему оказались здесь?

— Этот злодей, — указала Паола на Рамиро, от волнения забыв ответить на приветствие герцога, — перед своим отъездом из Пезаро подсыпал мне за ужином сильного снотворного в вино. Меня сочли умершей и перед похоронами оставили в церкви Святого Доминика, куда он вместе с несколькими негодяями прокрался ночью, чтобы похитить меня. Но Ладдзаро Бьянкомонте, которого вы своим появлением спасли от верной гибели, помешал осуществлению этого дьявольского замысла. К сожалению, сегодня утром солдаты Рамиро обнаружили меня в Каттолике и три часа назад привезли сюда. За это время меня пытались принудить к поступкам настолько бесчестным, что у меня язык не поворачивается говорить о них.

— Благодарю вас, мадонна, вы изложили все как нельзя более ясно, — отозвался герцог Валентино с присущим ему ледяным спокойствием.

Чезаре Борджа, по слухам, отличался горячим темпераментом, однако при всей своей вспыльчивости он всегда умел внешне оставаться холодно-невозмутимым, каким сейчас предстал перед нами, и это качество заставляло подданных герцога лишь сильнее трепетать перед ним.

— Чуть позже, мадонна, — добавил он, — вы расскажете мне, почему мессер Бьянкомонте не проводил вас в дом вашего брата. Но сначала мне придется разобраться с более важными делами, которые касаются самого губернатора Чезены.

— Ваша светлость! — в отчаянье вскричал Рамиро. — Мадонна обманывает вас. Я не знаю, кто подсыпал ей снотворное. Разве я мог совершить такое? Я слышал слухи о том, что ее тело было похищено, и организовал поиски…

— Молчать! Разве тебе разрешали говорить, пес? — сурово оборвал герцог Рамиро, и тот запнулся на полуслове и сжался в комок, как собака, устрашенная видом плетки своего хозяина.

— Взять его и разоружить, — небрежно бросил через плечо Чезаре своим солдатам и, пока его распоряжение выполнялось, велел палачу развязать меня.

— Я перед вами в долгу, мессер Бьянкомонте, — все тем же бесстрастным тоном проговорил он. — Только благодаря вашей смелости и находчивости сенешаль Мариани смог доставить мне письмо, в котором содержатся неопровержимые доказательства вины Рамиро дель Орка. Вам повезло, что Мариани не пришлось ехать в Фаэнцу, иначе я навряд ли застал бы вас в живых. Сегодня утром я отправился в Сенигаллию, и мы с ним встретились на полдороге.

— В письме, полученном вами от Вителли, — вновь обратился герцог к Рамиро, — говорится, что в заговоре, помимо вас двоих, принимают участие и другие. Кто они? Отвечайте и не пытайтесь лгать, поскольку тогда нам придется проверить каждое ваше слово.

Но Рамиро продолжал тупо смотреть на него и лишь по-змеиному часто облизывал пересохшие губы.

— Вина, — по привычке прохрипел он, не умея в критических ситуациях обходиться без помощи спиртного. — Дайте мне вина!

— Принесите ему, — отрывисто разрешил Чезаре, и все мы терпеливо ждали, пока слуга наполнит вином большую чашу для Рамиро, а тот не отрываясь осушит ее до дна.

— Итак, — продолжал герцог, — вы изволите отвечать на мой вопрос?

— Синьор, — заносчиво сказал Рамиро — выпитое как будто придало ему храбрости, — прежде всего я попрошу вас выражаться яснее. О каком заговоре идет речь, ваша светлость? Какое письмо Вителли отправил мне? Я так понимаю, что вы имеете в виду синьора Читта-ди-Кастелло, но я почти не знаком с ним, и мы не состоим в переписке.

Секунду Чезаре изучающе смотрел на него.

— Подойдите ближе, — велел он, и двое алебардщиков, державших Рамиро за руки, подвели его к герцогу. — Вы видели когда-нибудь вот это? — он сунул написанное Вителоццо Вителли послание под самый нос Рамиро.

Тот с деланным недоумением уставился в бумагу.

— Никогда в жизни, — промямлил он, безуспешно пытаясь заставить свой голос звучать убедительно.

Чезаре молча сложил письмо и извлек из своего пояса другую бумагу.

— Дон Мигель, — позвал он.

Высокий, облаченный во все черное человек шагнул вперед из-за спин солдат. Это был один из капитанов Чезаре, испанец по происхождению, чье имя наводило на всю Италию, пожалуй, даже больший ужас, чем имя его господина.

— Вы слышали вопрос, который я задал мессеру дель Орка? — осведомился герцог.

— Да, ваша светлость, — с поклоном ответил дон Мигель.

— Мне нужно, чтобы он ответил мне. Кроме того, мессер Рамиро дель Орка обвиняется в растрате созданных в Чезене запасов продовольствия, присвоении незаконно собранных налогов и неоправданной жестокости в управлении моими подданными. Все это вы найдете здесь, — Чезаре Борджа протянул бумагу дону Мигелю. — Немедленно приступайте, дон Мигель, и не забудьте записать его показания. Все необходимые принадлежности вы найдете вон там, — с этими словами он указал в дальний конец зала, где находились орудия пыток.

— Пощадите, синьор, — взмолился объятый ужасом Рамиро. — Я все скажу.

— Дон Мигель внимательно выслушает вас, — безразлично, будто Рамиро дель Орка больше не интересовал его, обронил Чезаре. — Мадонна, позвольте проводить вас в другую комнату, — обратился он уже к Паоле. — Не стоит смотреть на то, что сейчас здесь будет происходить. А мессер Бьянкомонте составит нам компанию.

Я с большим облегчением принял приглашение Чезаре. Меньше всего на свете мне хотелось оказаться свидетелем допроса, — неважно, что ему подвергался человек, причинивший мне столько страданий. Все знали, что Рамиро будут пытать: он упустил великодушно предоставленную ему герцогом возможность добровольно признаться во всем, и теперь дону Мигелю предстояло с помощью веревок подтвердить и уточнить выдвинутые против него обвинения.

Я отправился вслед за герцогом и мадонной Паолой в переднюю, и, когда слуга, зажегший там свечи, закрывал за собой дверь, оставляя нас одних, я услышал резкий голос дона Мигеля, приказывавшего всем немедленно покинуть зал.

— Ну, мессер Бьянкомонте, пришло время вспомнить о моем долге, — начал герцог. — У меня есть сведения, что по праву рождения вы являетесь владельцем носящих ваше имя земель, которые были конфискованы в правление ныне усопшего Констанцо, тирана Пезаро, чей сын, Джованни, также сохранил их за собой. Я верно изложил суть дела?

— Ваша светлость превосходно осведомлены на сей счет, — ответил я. — Синьор Пезаро с большим запозданием вернул мои владения, сделав это в тот момент, когда он, фактически, уже не являлся их хозяином.

Чезаре улыбнулся.

— В качестве награды за услугу, которую вы оказали мне сегодня, я возвращаю вам утраченное наследство при условии, что вы признаете себя моим вассалом и будете поступать соответственно, — многозначительно закончил он, давая мне понять, что знает, сколь часто я своими действиями спутывал его карты.

Мое сердце радостно затрепетало, когда я представил себе, как обрадуется моя матушка, услышав такое известие. Я низко поклонился герцогу и от охватившего меня волнения с трудом смог найти слова, чтобы выразить свою признательность и поклясться в своей верности.

— Превосходно. Завтра утром я вручу вам документы, подтверждающие ваше право вступить во владение землями Бьянкомонте. А теперь, мадонна, я попрошу объяснить, почему после того, как закончилось действие снотворного и вы пришли в себя, вы не отправились в дом своего брата, как подобало бы заботящейся о своей репутации даме, а покинули Пезаро в сопровождении мессера Бьянкомонте. Или, быть может, сам мессер Бьянкомонте поможет нам пролить свет на столь загадочную историю?

Паола смущенно склонила голову. Когда же она вновь подняла ее, наши взгляды встретились, и если герцог не сумел прочитать то, что отразилось в них, тогда вся его хваленая проницательность являлась чистой воды вымыслом.

— Синьор! — вскричал я. — Позвольте мне ответить вам. Я люблю мадонну Паолу. Любовь к ней привела меня в церковь в ту ужасную ночь. Только любовь и безутешная скорбь, овладевшая мною тогда, подвигли меня в последний раз взглянуть на нее прежде, чем ее предадут земле. Я был вне себя от горя и не понимал, что делал, клянусь вам. Но, к своему величайшему изумлению, я обнаружил, что мадонна Паола жива. Слава Богу, мне удалось опередить Рамиро дель Орка: он и его люди появились возле запертых церковных дверей почти в тот самый момент, когда я вынимал ее из гроба, однако мне удалось перехитрить их. Мы укрылись в ризнице и оставались там до тех пор, пока мадонна Паола окончательно не пришла в себя и не восстановила свои силы. И только тогда мне стало ясно, как сильно я люблю ее…

— Силы Небесные! — воскликнул Чезаре и нахмурился. — Вам не откажешь в смелости, если вы решились признаться мне во всем этом. Ну а вы, мадонна, что вы можете добавить?

— Только то, синьор, что вряд ли найдется женщина, испытавшая в жизни столько страданий, сколько выпало на мою долю за последние часы. Мне кажется, что я заслужила провести остаток своих дней в мире и покое. Мужчины постоянно преследовали меня предложениями о замужестве, всякий раз все более ненавистными мне, пока дело не кончилось Рамиро дель Орка. Вы не считаете, что с меня хватит?

В его глазах промелькнуло что-то, похожее на удивление, смешанное с недоверием.

— Так, значит, вы его любите? — он позволил себе изумиться. — Неужели мадонна Паола Сфорца ди Сантафьор, одна из самых знатных и богатых синьор Италии, неравнодушна к новоиспеченному владельцу нескольких акров[1669] бесплодной земли?

— Я полюбила его, ваша светлость, намного раньше. Я полюбила его, когда он был шутом в Пезаро, и меня не оттолкнул жалкий наряд, который ему приходилось носить в те времена.

Он рассмеялся каким-то странным смехом.

— Что и говорить, — покачал головой он, — всю жизнь я жаловался на лицемерие окружавших меня людей, мужчин и женщин. Но ваша откровенность удовлетворила бы самого страстного поборника истины. Не сомневаюсь, что сам Понтий Пилат[1670] не остался бы разочарован, познакомившись с вами. Но что я скажу своему кузену Игнасио? — неожиданно посуровел он.

Паола молча потупила взор, словно покоряясь неизбежному, да и я в это мгновение почувствовал себя крайне неловко.

— Ваша светлость, — собравшись с духом, сказал я, — если вы заберете мадонну Паолу с собой в Пезаро, мне не нужен замок Бьянкомонте. Без мадонны Паолы такой подарок не имеет никакой ценности для меня.

— Нет, на это я никак не могу согласиться, — задумчиво произнес он после небольшой паузы и своими длинными и изящными, как у женщины, пальцами потеребил каштановую бороду. — Вы спасли мне жизнь и заслуживаете должной награды.

— В таком случае, ваша светлость, в награду за ваше спасение сделайте меня счастливым, и мы квиты.

— Синьор, — воскликнула Паола, с мольбой протягивая к Чезаре руки, — если вам самому известно, что такое любовь, не лишайте нас счастья.

На его лицо словно наползла тень, но в следующее же мгновение оно вновь прояснилось и приняло свое обычное непроницаемое выражение. Он взял руки Паолы в свои и посмотрел ей в глаза сверху вниз.

— Меня часто называют жестоким, кровожадным и бесчувственным, — словно жалуясь, начал он. — Но я не в силах отклонить столь горячую просьбу. Я думаю, что Игнасио сможет подыскать себе подходящую пару где-нибудь в Испании, и если он захочет познать радости семейной жизни, то постарается выбрать такую невесту, которая без всякого принуждения согласится пойти за него. Что же касается вас двоих, то Чезаре Борджа навсегда останется вашим другом. Я обязан вам столь многим, что не могу поступить иначе. Я буду у вас шафером и этим постараюсь оградить вас от неблагоприятных последствий, которые, в противном случае, может иметь ваша свадьба.

Все считают, что Паола Сфорца ди Сантафьор умерла. Что ж, пусть они и дальше пребывают в заблуждении. Филиппо, конечно, должен знать правду, но я сумею убедить его более спокойно взглянуть на то, что произошло с его сестрой. Он непременно попытается противиться заключению брака между вами, обосновывая свои возражения тем, что вы занимаете слишком разное положение в обществе. Однако, если он спросит мое мнение, я отвечу, что знатностью рода мы обязаны игре случая, и благородство происхождения мадонны Паолы вполне уравнивается благородством души мессера Бьянкомонте, — тут он улыбнулся своей загадочной улыбкой и продолжал: — Мне помнится, когда-то вы изъявляли желание поступить ко мне на службу, мессер Бьянкомонте. Если военная карьера все еще привлекает вас, я уверен, что вы сумеете добиться в своей жизни куда большего, чем возвращение своей вотчины.

Мы с Паолой от всей души поблагодарили герцога, но я попросил его не настаивать на своем предложении, сколь бы соблазнительным оно ни было.

— Бьянкомонте с колыбели оставалось пределом моих мечтаний, — пояснил я. — Поселившись там вместе с мадонной Паолой, я навсегда распрощаюсь с честолюбивыми замыслами, которые чреваты излишним беспокойством и гибельной неудовлетворенностью.

— Что ж, как вам будет угодно, — вздохнул Чезаре, и прежде, чем он успел что-либо добавить, в соседней комнате раздался душераздирающий крик.

Он резко вскинул голову, и на его губах появилась слабая улыбка, а мадонна Паола побледнела как мел: нетрудно было догадаться, о чем она вспомнила в эту минуту.

— Из губернатора Чезены вытягивают правду, — сказал Чезаре. — Мне кажется, мадонна, нам лучше уйти отсюда. Голос Рамиро становится недостаточно музыкален для вашего слуха.

* * *
Позвольте мне остановиться на этом. Я хочу только добавить, что мы с Паолой обвенчались на следующий же день, в рождественский сочельник, а ранним утром в Рождество мы отправились из Чезены в Бьянкомонте в сопровождении эскорта, который Чезаре Борджа любезно предоставил нам.

Выезжая из крепостных ворот, мы в последний раз увидели Рамиро дель Орка. В центре городской площади, прямо на снегу, стояла плаха, возле которой лежала бесформенная масса, почти целиком скрытая от любопытных взоров богатой темно-лиловой мантией. Рядом с плахой была воткнута пика, и на самом ее верху торчала голова Рамиро дель Орка, невидящим взором глядевшая на город, которым он управлял с такой беспримерной жестокостью. Паола содрогнулась, закрыла глаза и осмелилась вновь открыть их лишь тогда, когда мы миновали этот ужасающий символ правосудия Чезаре Борджа. И чтобы заставить ее поскорее забыть столь ужасное зрелище, мне всю дорогу пришлось отвлекать ее разговорами о том, как обрадуется моя матушка, увидев нас, и как дружно мы заживем все вместе в Бьянкомонте.

Я не собираюсь выводить мораль из своего повествования. Я не хочу заканчивать его элегантным наставлением, подобно тому, как делает это неподражаемый мессер Боккаччо, которому я весьма многим был обязан в свою бытность придворным шутом в Пезаро. Да и есть ли у меня право сказать вместе с ним: «Вот почему, милые дамы — или «благородные синьоры» — следует избегать вот этого и остерегаться вон того»? Не стану отрицать, главная цель написания этой истории состояла в том, чтобы развлечь ее читателя. Но существовали также иные, и достаточно веские основания, побудившие меня взяться за перо: мне хотелось восстановить историческую справедливость, которую мои современники исказили самым постыдным образом. Во многих хрониках подробно описывается, как синьор Вителоццо Вителли и его сообщники были варварски задушены в Сенигаллии по приказу Чезаре Борджа, но ни в одной из них — и я не верю, что это произошло исключительно по неосведомленности составителей — не упоминается о причинах, вынудивших герцога поступить с ними столь безжалостно. Вследствие столь пристрастного подхода к описанию действительно имевших место событий, создается впечатление, что герцог, подчиняясь садистским наклонностям своей неуправляемой натуры, расправился с ни в чем не повинными людьми, и личность самого Чезаре Борджа начинает представляться читателю в весьма невыгодном свете, чего, собственно говоря, и добивались хронисты, добросовестно исполнявшие волю тех, кто платил им за эту фальсификацию.

Чтобы помешать этим борзописцам окончательно очернить герцога Валентино, бывшего кардинала Валенсии, выдающегося полководца и незаурядного человека, здесь изложены факты, свидетелем которых оказался ваш покорный слуга, а также приведена подлинная история мадонны Паолы Сфорца ди Сантафьор, — подлинная, заметьте, а не вымышленная, сколь невероятным ни показалось бы скептикам ее чудесное воскресение из мертвых.

Солнце уже клонилось к закату, когда мы подъезжали к Бьянкомонте, к скромному домику, служившему жилищем моей матушке. Мы вновь разговорились о ней, и внезапно Паола обернулась ко мне и с напускным беспокойством спросила:

— Синьор Бьянкомонте, как ты думаешь, она полюбит меня?

— Разве может кто-то не любить тебя, синьора Бьянкомонте? — в том же тоне отозвался я.


ЛЕТО СВЯТОГО МАРТИНА (роман)

Гарольду Ли из уважения к его знаниям, в знак благодарности за его поддержку, в силу моей привязанности к нему и почти всерьез я посвящаю эту трагикомедию.

Р. Сабатини

Действие романа происходит в эпоху регентства Марии Медичи.

Богатая наследница из Дофине, мадемуазель де Ла Воврэ, будучи под опекой вдовы де Кондильяк, практически содержалась в заключении, и ее принуждали выйти замуж. Девушка сумела переправить письмо с рассказом о своем бедственном положении королеве-регентше. На помощь благородной девице послан опытный, немолодой шевалье Мартин де Гарнаш…


Глава 1

СЕНЕШАЛ ДОФИНЭ
Господин де Трессан, его величества сенешал[1671] Дофинэ, сидел в непринужденной позе: его пурпурный камзол был расстегнут, и нижнее платье желтого шелка проглядывало в образовавшуюся прорезь, как проглядывает сквозь лопнувшую кожуру разбухшая мякоть перезревшего плода.

Его парик — скорее дань необходимости, чем моде — лежал на столе среди пыльных бумаг, а на толстом маленьком носу, круглом и красном, как вишня, покоилась дужка очков в роговой оправе. Его лысая голова — настолько лысая и сверкающая, что при взгляде на нее почему-то возникало неприятное чувство — возлежала на спинке огромного кресла, скрывая от взгляда постороннего замысловатый герб, вышитый на коже малиновой обивки. Глаза его были закрыты, челюсть отвисла, и казалось, что нос и рот словно состязались друг с другом, являясь источником раскатистого храпа, который означал, что господин сенешал напряженно трудится на службе его величества короля.

А в углу, между двух окон, за столом гораздо меньших размеров бедно одетый, бледнолицый секретарь выполнял за свое скудное жалованье те обязанности, за которые господин сенешал получал необоснованно большее вознаграждение.

Тишина этой просторной комнаты нарушалась лишь всхрапыванием господина де Трессана, царапаньем брызгающего пера секретаря и потрескиванием поленьев, с шипеньем горящих в огромном, похожем на пещеру камине. Внезапно к этим звукам добавился еще один. Тяжелые портьеры синего бархата, украшенные серебряным узором, с характерным шелестом раздвинулись в стороны, и управляющий господина Трессана в плотно облегающем тело костюме черного цвета, с тяжелой цепью — знаком его статуса — церемонно шагнул через порог.

Выронив перо, секретарь бросил испуганный взгляд на своего спящего господина, затем поднял руки над головой и испуганно замахал ими в сторону управляющего.

— Ш-ш-ш! — трагедийно прошептал он. — Doucement[1672], месье Ансельм.

Ансельм помедлил. Он оценил серьезность ситуации. По его лицу пробежало выражение растерянности. Но быстро взяв себя в руки, он тихо, как будто опасаясь, заявил, что придется сделать именно то, о чем он говорит: «Тем не менее его надо разбудить».

Секретарь ужаснулся еще больше, но Ансельм, однако, не обратил на это никакого внимания. Будить его превосходительство сенешала Дофинэ во время послеобеденной дремы было делом небезопасным, он знал это по прежнему опыту, но еще более опасно было бы не повиноваться черноглазой женщине, ожидавшей внизу, которая требовала немедленной аудиенции.

Ансельм понял, что находится между молотом и наковальней. Однако он был человеком, привыкшим к осторожности: привычка, порожденная свойственной ему леностью и развившаяся среди тех благ, которые выпали на долю управляющего господина де Трессана. В задумчивости он погладил клинышек своей рыжей бороды, надул щеки и поднял взор «к небесам», которые, как он полагал, находились где-то по ту сторону потолка.

— Тем не менее его надо разбудить, — повторил он.

И тогда судьба пришла к нему на помощь. Где-то в доме со звуком пушечного выстрела захлопнулась дверь. На лбу секретаря выступил пот. Он безвольно откинулся в кресле, считая себя погибшим. Ансельм вздрогнул и в немом проклятии ухватил зубами сустав указательного пальца.

Господин сенешал пошевелился во сне. Производимый им равномерный шум достиг своей кульминации, но вдруг оборвался, когда сенешал будто внезапно подавился и резко всхрюкнул. Медленно, как у совы, веки его раздвинулись, приоткрывая бледно-голубые глаза, взгляд которых зафиксировался сначала на потолке, а затем на Ансельме. Он мгновенно сел, хмурясь и пыхтя, хаотично перетасовывая руками бумаги на столе.

— Тысяча чертей! Ансельм, почему меня отрывают? — еще наполовину не проснувшись, недовольно пробурчал он. — Какого дьявола тебе надо? Неужели ты не думаешь о делах короля? Бабилас, — это было брошено секретарю, — разве я не говорил вам, что у меня много дел и меня нельзя беспокоить?

Выдавать себя за самого занятого во всей Франции человека было величайшим удовольствием в жизни этого тщеславного и деятельного бездельника, и всякая аудитория, пусть даже состоящая всего лишь из собственных слуг, подходила для того, чтобы играть эту роль с пристрастием.

— Месье граф, — произнес Ансельм с заискивающей интонацией. — Я бы никогда не осмелился войти, если бы дело было менее срочным. Но мадам Кондильяк ожидает внизу. Она желает видеть ваше превосходительство.

Трессан моментально проснулся. Он поспешно попытался одной рукой пригладить похожую на воск поверхность лысины, в то же время схватив парик. Потом грузно поднялся из своего огромного кресла. В спешке надев парик набекрень и наклонившись всем телом к Ансельму, принялся натягивать и запахивать раскрывшийся камзол, и его толстые пальцы едва справлялись с этим.

— Мадам la Douairiere[1673] здесь? — воскликнул он. — Поторопись-ка с этими пуговицами, мошенник. Живее! Разве могу я в таком виде принимать даму? Как я?.. Бабилас! — рявкнул он, вертясь, так что Ансельму пришлось пустить в ход обе руки, выполняя приказание.

— Зеркало… из шкафа!.. Бегом!

Секретарь молниеносно исчез и вернулся в тот момент, когда Ансельмзавершал туалет своего господина. Трессан пребывал в скверном расположении духа, поскольку не успел слуга застегнуть пуговицы его жилета, как он собственноручно вновь расстегнул их, не переставая при этом энергично проклинать своего мажордома.

— Ансельм, собака, у тебя нет никакого вкуса, никакого разумения! Ты думаешь, я появлюсь в этом наряде, сшитом по моде полувековой давности, перед мадам маркизой? Никогда! Снимай, снимай его. Подай мне камзол, который привезли в прошлом месяце из Парижа, желтый, со свободными рукавами и золотыми пуговицами, и шарф — малиновый, который я приобрел у Тайлемана. Поворачивайся быстрее, скотина! Как, ты все еще здесь?!

Ансельм, понукаемый таким образом, старался вовсю, гротескно переваливаясь с ноги на ногу, как торопящаяся водоплавающая птица. Вдвоем с секретарем они одевали и украшали господина сенешала до тех пор, пока он не начал походить на райскую птицу, хотя и уступал ей по гармонии оттенков и элегантности очертаний.

Бабилас держал зеркало, а Ансельм поправлял парик сенешала, в то время как сам Трессан завивал свои черные усы — каким образом они сохранили цвет, было загадкой для его знакомых, — и расчесывал клинышек бороды, украшавшей один из его нависавших друг над другом подбородков.

Он бросил последний взгляд на свое отражение, отрепетировал улыбку и приказал Ансельму пригласить посетительницу. Трессан хотел было отправить своего секретаря прочь, приказав ему убираться ко всем чертям, однако передумал и вернул его, едва тот подошел к двери. Его безмерное тщеславие требовало своего удовлетворения.

— Подожди, — сказал он. — Есть письма, которые надо написать. Дела короля не терпят отлагательства, пусть хоть все вдовы Франции просят об этом. Садись.

Бабилас повиновался. Трессан встал спиной к открытой двери. Его напряженный слух уловил шуршание женского платья. Он прочистил глотку и принялся диктовать:

— Ее величеству королеве-регентше, — здесь он помедлил и, сдвинув брови, глубоко задумался. Затем высокопарно повторил: — Ее величеству королеве-регентше. Записал?

— Да, господин граф. Ее величеству королеве-регентше…

Позади себя Трессан услышал движение и сдержанное покашливание.

— Месье де Трессан, — произнес женский голос, низкий и мелодичный, в котором присутствовали также интонации высокомерия и надменности.

Трессан мгновенно повернулся, сделал шаг навстречу и поклонился.

— Ваш покорный слуга, мадам, — сказал он, приложив руку к сердцу.

— Это честь, которая…

— Которую вы вынуждены оказать, — прервала она и повелительно кивнула в сторону Бабиласа: — Удалите этого малого.

Бледный секретарь, замерев от страха, поднялся со своего места. Он ожидал катастрофы как естественного следствия такой манеры обращения с человеком, наводившим ужас на своих слуг и на весь Гренобль. Но господин Трессан не возмутился, не вышел из себя.

— Это мой секретарь, мадам. Мы работали, когда вы вошли. Я собирался написать письмо ее величеству. Должность сенешала в такой провинции, как Дофинэ, — helas[1674], не синекура. — Он вздохнул, как вздыхает человек, мозг которого переутомлен. — Даже на еду и сон почти не остается времени.

— Значит, вам необходим день отдыха, — вымолвила она с холодным высокомерием. — Воспользуйтесь им сейчас же и отложите королевские дела на полчаса ради моих.

Ужас секретаря все возрастал: над головой этой женщины, ждал он, вот-вот разразится буря. Однако господин сенешал, обычно такой вспыльчивый и раздражительный, лишь повторил еще один свой неуместный поклон.

— Вы предугадываете, мадам, те самые слова, которые я собрался произнести. Бабилас, исчезните! — и он небрежно махнул рукой писарю, указывая в сторону двери. — Уберите бумаги в мой шкаф, вон там. Когда мадам уйдет, мы вернемся к письму ее величеству.

Секретарь собрал бумаги, перья, чернильницу и ушел, убежденный, что конец света не за горами.

Когда дверь за ним затворилась, сенешал еще раз поклонился и, глупо улыбнувшись, предложил посетительнице кресло. Она бросила взгляд на кресло, затем примерно с таким же выражением, как на кресло, посмотрела на Трессана, повернувшись спиной к обоим, прошла к камину. Остановившись у огня, она зажала хлыст под мышкой и принялась стягивать длинные перчатки для верховой езды. Это была высокая, превосходно сложенная и необычайно красивая женщина, хотя лучшая пора ее жизни и миновала.

В сумеречном свете октябрьского полудня никто не дал бы ей более тридцати, хотя при ярком солнце можно было бы смело добавить еще лет пяток. Но то, что ее следующий день рожденья будет сорок вторым по счету, — этого нельзя было предположить ни при каком освещении. Ее бледное лицо оттенка слоновой кости словно светилось, резко контрастируя с глянцем волос цвета воронова крыла. Выразительность черных и дерзких глаз под низко опущенными веками с длинными ресницами подчеркивала линия надменно сжатых ярко-алых губ. Нос у нее был тонок и прям, шея и плечи — словно из слоновой кости.

На ней было бархатное платье для верховой езды цвета сапфира, с элегантной золотой шнуровкой поперек корсажа и глубоким квадратным вырезом, украшенное на шее накрахмаленной лентой тонкого полотна, которое во Франции в те времена уже вытесняло из употребления более сложные в изготовлении рюши, и касторовая шляпа с высокой тульей, повязанная золотисто-голубым шарфом и надетая поверх полотняного капора.

Опираясь локтем о резное украшение камина, она продолжала неторопливо снимать перчатки.

Сенешал пристально смотрел на нее, тщетно пытаясь скрыть, что любуется, а его пальцы в это время — пухлые, вялые обрубки — нервно теребили бороду.

— Если бы вы только знали, маркиза, с какой радостью, с каким…

— Я попробую это себе представить в другой раз, — оборвала она его с грубым высокомерием, характерным для нее. — А сейчас мне не до таких пустяков. Грядет неприятность, дружище, серьезная неприятность.

Брови сенешала поползли вверх. Зрачки расширились.

— Неприятность, — повторил он. И его рот, открывшись, чтобы дать выход этому единственному слову, так и не закрылся.

Маркиза, изобразив на лице странную гримасу, стала снова натягивать только что снятую перчатку.

— По выражению вашего лица я могу судить, насколько хорошо вы поняли меня, — усмехнулась она. — Неприятности касаются мадемуазель де Ла Воврэ.

— Неприятности исходят из Парижа, от членов королевского двора? — голос сенешала упал.

Она кивнула.

— Вы сегодня проявляете просто-таки чудеса интуиции, де Трессан.

Он закусил кончик усов, что делал всегда в минуты крайней озабоченности или задумчивости.

— Ах! — наконец воскликнул он, и это прозвучало как выражение мрачного предчувствия. — Рассказывайте дальше…

— Рассказывать нечего. Я вам сообщила суть дела.

— Но в чем именно состоит эта неприятность и кто вам о ней сообщил?

— Друг из Парижа дал мне знать, и его посыльный, к счастью, хорошо справился со своим делом, иначе месье де Гарнаш был бы здесь прежде него и безо всякого предупреждения.

— Гарнаш… — как эхо повторил граф, — кто такой этот Гарнаш?

— Посланник королевы-регентши. Она направила его сюда, чтобы убедиться, что с мадемуазель де Ла Воврэ обходятся справедливо и великодушно.

При этих словах Трессан застонал и заломил руки — это выглядело бы очень трогательно, не будь нелепо.

— Я предупреждал вас, мадам! Я знал, чем это кончится, — почти рыдал он. — Я говорил вам…

— О, я помню все, что вы мне говорили, — отрезала она. — Вы можете избавить себя от повторения этого. Что сделано, то сделано, и я не желаю — не желала бы — ничего менять. Королева мне не указ, я хозяйка Кондильяка, мое слово — единственный закон для моих людей, и я постараюсь, чтобы так оно и впредь оставалось.

Трессан с удивлением посмотрел на нее. Безрассудное женское упрямство так подействовало на него, что он позволил себе улыбнуться и даже пошутить.

— Parfaitement![1675] — сказал он, разводя руками и кланяясь. — Тогда стоит ли вообще говорить о неприятностях?

Она нервно стукнула хлыстом по краю своей юбки.

— Неприятности будут, пока я веду себя так, а не иначе.

Сенешал пожал плечами и сделал шаг к ней, подумав при этом, что мог бы не утруждать себя, надевая прекрасный желтый камзол из Парижа. Сегодня она была явно равнодушна к его нарядам. Он уныло думал также о том, что будет с ним, когда начнутся эти самые неприятности. Слишком долго он нежился на ложе из роз в этом милом уголке Дофинэ, и сейчас его сердце замирало от страха при мысли о том, как бы от роз не остались одни шипы.

— Как довелось королеве узнать о… мадемуазель… м-м… о ее положении? — спросил он.

Маркиза вспыхнула гневом.

— Девчонка нашла предателя, и этот пес переправил письмо в Париж. Этого оказалось достаточно. Если когда-нибудь волею судьбы или случая он попадется на моем пути, клянусь, его повесят без исповеди.

И вдруг она неожиданно приняла позу просительницы, устремив на него свои прекрасные глаза, готовые, казалось, растопить его.

— Трессан, — начала она вкрадчиво, — вокруг меня одни враги. Но вы не оставите меня? Вы будете на моей стороне до конца — не так ли, мой друг? Могу ли я, по крайней мере, положиться на вас?

— Во всем, мадам, — отвечал он. — Вам известно, с каким отрядом прибудет этот человек, Гарнаш?

— Он прибудет один, — заносчиво ответила она.

— Один, — отозвался Трессан с ужасом. — Один? Тогда… Тогда…

Безвольный и потерянный, он вскинул руки вверх. Маркиза поглядела на него.

— Diable![1676] Что терзает вас? — бросила она. — Могла ли я принести вам лучшие новости?

— Едва ли вы могли принести мне худшие новости, — простонал он.

Затем, будто пораженный какой-то внезапной мыслью, бросившей отблеск надежды в ужасающую темноту, сгущающуюся над его головой, он вдруг посмотрел вверх.

— Вы намереваетесь сопротивляться ему? — поинтересовался он.

Она секунду глядела на него, затем несколько неприязненно рассмеялась.

— Пш-ш-ш. Вы сумасшедший. Вам ли спрашивать, намереваюсь ли я сопротивляться — я, имеющая самый укрепленный замок в Дофинэ? Клянусь Господом, месье, если вам так необходимо услышать это, то я заявляю вам, что намерена сопротивляться ему и всем, кого бы королева ни послала вслед за ним, до тех пор, пока будет цел хотя бы один камень Кондильяка.

Сенешал облегченно выдохнул и снова принялся жевать свой ус.

— Что вы имели в виду, когда сказали, что я не могла сообщить вам новость хуже той, что он прибудет один? — внезапно спросила она.

— Мадам, — сказал он, — если этот человек прибывает без отряда, а вы не подчиняетесь приказам, которые он везет с собой, как вы думаете, что может случиться?

— Он обратится к вам с просьбой дать людей, которые ему будут нужны для штурма моего замка, — спокойно ответила она.

Он недоверчиво посмотрел на нее.

— Значит, вы осознаете это? — воскликнул он. — Вы это осознаете?!

— Но это же очевидно. Это понял бы и ребенок.

Ее невозмутимость была как порыв ветра для тлеющих углей его страхов. Они вдруг разгорелись в пламя гнева, внезапное и страшное. Такое часто случается с затравленным человеком. Лицо его приобрело фиолетовый оттенок, и он двинулся к ней переваливающейся походкой толстяка, дико размахивая руками и ощетинившись крашеными усами.

— А что будет со мной, мадам? — спросил он, брызгая слюной. — Что будет со мной? Я буду разорен, брошен в тюрьму и, может быть, повешен за отказ предоставить ему людей! Вот что у вас на уме. А с какой стати я, бывший сенешалем Дофинэ пятнадцать лет, должен оканчивать свои дни в опале, и все из-за ваших семейных прожектов в отношении жеманной девицы! Seigneur du Ciel![1677] — ревел он. — Мне кажется, вы сошли с ума! Вы не остановитесь перед тем, чтобы сжечь целую провинцию, лишь бы можно было поступать с этим несчастным ребенком так, как вам вздумается. Но, Ventregris![1678] Разорить меня…

От возмущения он почти лишился дара речи, широко открывая рот и с трудом дыша, а затем принялся нервно расхаживать по комнате, сложив руки на животе.

Госпожа Кондильяк следила за ним взглядом, и лицо ее было спокойно, а взгляд холоден. Она сейчас напоминала крепкий дуб, не сгибающийся даже под натиском урагана. Когда Трессан закончил, она отошла от камина и, легко постукивая хлыстом по краю юбки своего платья, направилась к двери.

— Прощайте, месье де Трессан, — ледяным тоном произнесла она, повернувшись к нему спиной.

При этих словах он остановился как вкопанный и поднял голову. Его гнев угас, как задутая порывом ветра свеча. Но тут же в сердце сенешала закрался новый страх.

— Мадам, мадам! — вскричал он. — Подождите! Выслушайте меня.

Она помедлила, полуобернулась и презрительно посмотрела на него через плечо, усмехаясь пунцовым ртом, и в каждой черте ее лица сквозило высокомерие.

— Я полагаю, месье, что наслушалась от вас глупостей более чем достаточно, — сказала она, — И убедилась, что вы мне вовсе не верный друг, а всего лишь жалкий болтун.

— О, вы не правы, мадам! — выкрикнул он. — Это не так. Я готов служить вам, как никто другой на свете, вы знаете это, маркиза, должны знать…

Она повернулась, оказавшись с ним лицом к лицу, и ее улыбка сделалась чуть шире, как если бы к ее презрению сейчас примешивалось изумление.

— Легко возражать. Легко говорить: «Я умру ради вас», особенно когда необходимость такой жертвы вовсе не доказана. Но стоит мне попросить вас лишь об одолжении, и что же я слышу: «А мое честное имя, мадам? А мой пост сенешала? Должен ли я быть брошен в тюрьму или повешен, чтобы угодить вам?» Фу! — закончила она, гордо вскинув голову. — Мир полон людьми вашего сорта, а я — увы мне и моей женской интуиции — считала, что вы отличаетесь от остальных.

Ее слова вошли в его душу, как раскаленный меч входит в плоть. Они обожгли и сморщили ее. Он увидел себя таким, каким она вынудила его выглядеть в ее глазах: подлым, презренным трусом, напыщенным краснобаем, когда все кругом спокойно, но показывающим спину при малейшей опасности. Он чувствовал себя самым низким и жестоким человеком, живущим на этой грешной земле, а она — о Боже! — считала его отличным от остальных. Она так высоко его ценила, и вот — он разочаровал ее!

Стыд и тщеславие, перемешавшись, внезапно дали его чувствам новый толчок.

— Маркиза, — воскликнул он, — сказанное вами справедливо, но будьте милосердны. Я совсем другое имел в виду, потому что был вне себя. Позвольте мне искупить свою вину!

При этих словах на смену презрению в ее улыбке явилась невыразимая нежность, уловив которую Трессан осознал: лучше быть повешенным, чем пасть в ее глазах. Он резво скакнул вперед и схватил ее руку, протянутую к нему.

— Я знала, Трессан, — сказала она, — что вы были не в себе, что мой храбрый верный друг не покинет меня, когда осознает, что он сказал.

Он склонился над ее рукой и неловко поцеловал ее бесчувственную перчатку.

— Мадам, — сказал он, — вы можете рассчитывать на меня. Этот малый из Парижа не получит ни одного солдата, будьте уверены.

Она схватила его за плечи. Лицо ее было сияющим и манящим, а глаза смотрели на него с доброжелательностью, о которой он прежде не мог даже мечтать.

— Я не откажусь от услуги, которую вы так галантно предлагаете, — сказала она. — Ведь мой отказ мог бы ранить вас.

— Маркиза, — вскричал он. — Это пустяки в сравнении с тем, что я мог бы сделать для вас, будь у меня такая возможность. Но когда все закончится, и ваши планы относительно мадемуазель де Ла Воврэ осуществятся, и свадьба будет отпразднована, тогда — могу ли я надеяться?..

Он ничего более не сказал, но его маленькие голубые глазки были куда красноречивее слов.

Их взгляды встретились. Она стояла перед ним, удерживая его за плечи на расстоянии вытянутой руки твердой и жесткой хваткой.

Сенешал Дофинэ напоминал ей настоящую жабу, и дух ее содрогнулся от несовместимости его внешности и того, на что он намекал. Но взгляд маркизы оставался тверд, хотя губы сохраняли улыбку, и лишь щеки ее чуть порозовели. Трессан истолковал этот признак с трудом сдерживаемого волнения в свою пользу, однако маркиза жестом дала понять, чтобы он не подходил ближе, чем на расстояние вытянутой руки, а потом, подавляя смешок, который вселил в него безрассудную надежду, направилась к двери, поспешно и, как ему показалось, смущенно.

Там она задержалась на мгновение, оглянувшись на него с застенчивостью, более уместной для юной девушки вполовину ее моложе, которая, впрочем, была бы ей не к лицу, не будь ее красота столь яркой.

Одну-единственную, но очаровательную улыбку адресовала ему маркиза, а когда он хотел приблизиться, чтобы придержать дверь, она сама поспешно открыла ее и вышла вон.

Глава 2

ГОСПОДИН ДЕ ГАРНАШ
Давать поспешные обещания, особенно тогда, когда просительница — женщина, а затем если и не раскаиваться в обещанном, то, по крайней мере, сожалеть, что не были оговорены некоторые условия, — типичная ошибка юношей. Зрелому мужчине не пристало так поступать. Но бывает и так, что седина ударяет в голову, а бес в ребро, и ничего тут не поделаешь!

Разгоряченный близостью мадам, переполненный восторгом, Трессан в ее присутствии не ощущал ни раскаяния, ни сожаления. Он быстро подошел к окну и прижал к стеклу свое оплывшее круглое лицо, тщетно пытаясь разглядеть, как она садится на лошадь и выезжает со двора, окруженная своей небольшой свитой. Обнаружив, что не сможет удовлетворить свое любопытство — окно было расположено слишком высоко, — он упал в кресло и долго сидел в быстро надвигающихся сумерках, вспоминая то с нежностью, не торопясь, а то в горячке любовного бреда недавнее свидание.

Наступила ночь, и вокруг него сгустилась темнота, подчеркиваемая красным отсветом тлеющих в камине углей. И в этом мраке его внезапно озарила мысль. Он потребовал принести огня, позвал Бабиласа и отправил посыльного к капитану д’Обрану, командиру гарнизона Гренобля.

Ожидая появления офицера, Трессан начал было обсуждать с Бабиласом план, который у него созрел, но секретарь оказался плохим компаньоном в этом смысле, на редкость тупым и лишенным всякого воображения. Волей-неволей ему опять пришлось вернуться к своим мыслям. И пока не доложили о прибытии д’Обрана, он так и сидел, угрюмый и задумчивый.

— Капитан, — чрезвычайно серьезно произнес он, обращаясь к д’Обрану, — у меня есть основания предполагать, что в районе Монтелимара не все в порядке.

— Там что-то случилось, месье? — удивленно спросил офицер.

— Может быть — да, может быть — нет, — уклончиво ответил сенешал. — Утром вы получите приказ. А тем временем будьте готовы выступить завтра в окрестности Монтелимара с двумя сотнями людей.

— С двумя сотнями, месье?! — воскликнул д’Обран. — Но тогда в Гренобле не останется ни одного солдата.

— Ну и что? Зачем они здесь нужны? Потрудитесь распорядиться сегодня вечером о том, чтобы завтра рано утром ваши подчиненные были готовы выступить. Вы получите указания от меня лично.

Озадаченный д’Обран отправился выполнять поручение, а господин сенешал отправился ужинать, вполне довольный тем, как ловко он придумал оставить Гренобль без гарнизона. С помощью этой хитрости он надеялся выкрутиться из затруднительного положения, в котором мог бы оказаться, отстаивая интересы вдовы Кондильяк.

Но с наступлением утра эта идея ему нравилась уже куда меньше, главным образом из-за того, что он не был в состоянии изобрести никаких причин, послуживших бы убедительным предлогом для экспедиции, а д’Обран был, к сожалению, проницательным офицером и мог проявить неуместное, пусть и вполне оправданное любопытство. Командир имеет право знать хоть что-то о том деле, на которое он ведет своих солдат. К утру Трессан обнаружил также, что прошедшая со времени визита госпожи де Кондильяк ночь в значительной мере охладила его пыл. В его душе зародилось сожаление о поспешно данном ей обещании.

Когда доложили о прибытии капитана д’Обрана, он передал ему приказание явиться снова через час. И теперь он уже не просто сожалел, а, объятый страхом, раскаивался в том, что ранее пообещал. Опустив голову на руки, лихорадочно пытаясь найти решение, сенешал сидел в своем кабинете за письменным столом, на котором были разбросаны бумаги, и ум его был в смятении.

В таком положении Ансельм и застал его, когда, раздвинув портьеры, объявил, что господин де Гарнаш, прибывший из Парижа, находится внизу, требуя у господина сенешала немедленной аудиенции по поводу дел государственной важности. Трессан задрожал всем телом, и сердце его почти остановилось. Отчаянным усилием воли он все-таки взял себя в руки. Он вдруг вспомнил, что был не кем иным, как его королевского величества сенешалом провинции Дофинэ. По всей провинции, от Роны до Альп, его слово было закон, его имя наводило ужас на злодеев, и не только на них. Разве может имя этого парижского чиновника, доставившего ему послание от королевы-регентши, заставить его дрожать и бледнеть? Нет, нет, только не его.

Согретый и воодушевленный этой мыслью, он поднялся на ноги; глаза его сверкали, и румянец на щеках был сильнее обычного.

— Позовите этого месье де Гарнаша, — с едва уловимым высокомерием произнес он, размышляя тем временем, что он скажет посланнику королевы-регентши и с какой интонацией, как при этом будет стоять, двигаться и выглядеть.

Его блуждающий взгляд остановился на собственном секретаре. Он вспомнил свою излюбленную позу глубоко ушедшего в дела человека. И резко произнес имя секретаря.

Бабилас поднял свое бледное лицо; он знал, что должно за этим последовать: такое случалось и прежде. Но в его глазах не было ни тени изумления, а на отвислых губах — ни следа улыбки. Он отложил в сторону бумаги, над которыми работал, и придвинул к себе чистый лист, чтобы написать письмо, которое, как он знал по опыту, сенешал постарается отправить королеве. В подобной ситуации ее величество всегда была единственным адресатом господина де Трессана.

Дверь отворилась, портьеры раздвинулись, и Ансельм объявил:

— Месье де Гарнаш.

Трессан повернулся к прибывшему в тот самый момент, когда он быстро вошел в комнату, поклонился, держа в руке шляпу, длинные малиновые перья которой коснулись пола, выпрямился, терпеливо ожидая ответного поклона сенешала.

Гарнаш был высокого роста, широк в плечах и узок в талии, одет почти целиком в кожу. Жилет из толстой бычьей кожи плотно облегал его тело, из-под него виднелись короткие штаны цвета красного вина и чулки чуть более глубокого оттенка того же цвета, которые исчезали в высоких кожаных сапогах. На кожаной портупее, отделанной золотом, висели стальные ножны, открывающие рукоятку шпаги. Рукава камзола, выглядывавшие из-под жилета, были того же цвета и сшиты из того же материала, что и штаны. В одной руке Гарнаш держал широкополую черную шляпу с малиновыми перьями, а в другой — небольшой пергаментный свиток; и когда он двигался, звукам его шагов вторила музыка скрипящих кож и звякающих шпор, столь любезная слуху всякого военного.

Но более всего заслуживала внимания голова этого человека, крепко посаженная на широких плечах. Нос его имел форму довольно внушительных размеров клюва, голубые глаза, холодные, как сталь, расставлены чуть широковато, а над изящным ртом с тонкими губами выделялись, топорщась, как у кота, рыжеватые усы, чуть тронутые сединой. Его волосы были темными, почти каштановыми везде, кроме висков, где годы обесцветили их до пепельного оттенка. Он казался просто-таки воплощением непреклонной силы.

Сенешалу, оценивавшему своего посетителя в качестве противника, его наружность пришлась не по вкусу. Однако он учтиво поклонился, всплеснул руками в воздухе и произнес:

— К вашим услугам, месье де?..

— Гарнаш, — сухо ответил гость, и это имя прозвучало на его устах как клятва. — Мартин Мария Ригобер де Гарнаш. Я прибыл к вам по поручению ее величества, в чем вы можете удостовериться, прочтя этот документ.

И он протянул Трессану свиток, который держал в руке.

Выражение оплывшего, хитрого лица сенешала заметно изменилось. До сих пор его круглое лицо выглядело вопрошающим, но когда парижанин заявил, что является посланником королевы, на нем отразились удивление и быстро возрастающая почтительность, которые выглядели бы вполне естественно, не будь Трессан заранее предупрежден о миссии и личности этого господина.

Он предложил своему гостю кресло, а сам опять сел за письменный стол и развернул бумагу, которую вручил ему Гарнаш. Тот уселся, передвинув портупею так, чтобы можно было опереться обеими руками на рукоятку шпаги, и застыл в чопорной позе, ожидая, пока сенешал кончит читать. На другом конце комнаты секретарь лениво пожевывал ворсистый кончик гусиного пера и в возникшей тишине задумчиво рассматривал посланца из Парижа, удивляясь происходящему.

Трессан аккуратно сложил бумагу и вернул ее владельцу.

Это был не более чем формальный документ, удостоверяющий, что господин де Гарнаш направляется в Дофинэ в связи с делом государственной важности, требующей от господина де Трессана оказывать ему всяческое содействие.

— Parfaitement, — промурлыкал сенешал. — Месье, если вы сообщите мне, в чем именно состоит суть вашего поручения, я буду целиком в вашем распоряжении.

— Вы знаете замок Кондильяк? Ведь так? — начал Гарнаш, приступая прямо к делу.

— Вполне, — сенешал откинулся в кресле, озабоченный прежде всего тем, что его пульс участился. Однако он сдержал свои чувства и сохранил вежливое и безмятежное выражение на лице.

— Вы, вероятно, знакомы и с его обитателями?

— Конечно.

— Близко?

Сенешал сжал губы, изогнул дугой брови и медленно помахал своими толстыми руками — это многозначительное сочетание жеста и мимики не означало ничего — ни да, ни нет. Но Гарнаш не стал ломать головы над этой загадкой и повторил:

— Близко? — на этот раз в его голосе прозвучала настойчивость.

Трессан склонил голову и свел кончики пальцев на обеих ладонях вместе. Он старался, насколько это было в его силах, придать своему голосу учтивость.

— Я полагал, месье намеревается изложить суть своего дела, а не спрашивать меня о моих делах.

Гарнаш резко выпрямился в своем кресле, его глаза сузились. Он почувствовал сопротивление своей воле. В карьере Гарнаша главным камнем преткновения всегда было то, что он не мог выносить, когда с ним не соглашались, а тем более оказывали какое-то сопротивление.

Эта слабость часто ставила его на край гибели. Он был искусным воином, человеком изобретательным и умным, что и было принято во внимание, когда королева Мария Медичи выбирала исполнителя своего щекотливого поручения. Но ему мешал его темперамент, иногда он был настолько неуправляем, что в Париже даже ходила поговорка: «Вспыльчив, как Гарнаш».

Трессан и не предполагал, к какому бочонку с порохом он подносит спичку своей надменной дерзости. Да и Гарнаш пока не давал ему повода это предположить. Ему удалось справиться с собой, когда он подумал, что в словах толстяка, возможно, был какой-то резон.

— Вы неправильно поняли мое намерение, месье, — сказал он, поглаживая худой смуглой рукой свой длинный подбородок. — Я хотел всего лишь выяснить, насколько полно вы осведомлены о том, что происходит в Кондильяке, чтобы пересказывать факты, с которыми вы, возможно, уже знакомы. Месье, я думаю, сейчас не время заниматься выяснением с вами отношений. Итак, вот вкратце суть дела, приведшего меня сюда. У покойного маркиза де Кондильяка осталось двое сыновей. Старший, Флоримон — нынешний маркиз, является пасынком вдовы де Кондильяк, матери его брата по отцу, Мариуса де Кондильяка. Еще при жизни своего отца Флоримон отправился воевать в Италию и до сих пор не вернулся. Будьте любезны, месье, поправьте меня, если я допущу какую-нибудь неточность, прошу вас.

Сенешал церемонно поклонился, и парижанин продолжил:

— Младший сын маркиза, которому, насколько мне известно, идет сейчас двадцать первый год, ведет себя как повеса.

— Повеса? Mon Dieu![1679] Нет! Несправедливо называть его так. Иногда он бывает неблагоразумен, иногда слегка опрометчив, но с кем в юности этого не случается?

Он сказал бы и больше, но гость из Парижа не намеревался тратить время на болтовню.

— Очень хорошо, — отрезал Гарнаш. — Скажем, слегка опрометчив. Мое поручение не связано с моральными принципами месье Мариуса или с их отсутствием. Опрометчивости оказалось достаточно для того, чтобы отец удалил его от себя, и это заставило его мать полюбить сына еще больше. Я слышал, она очень красивая женщина, а мальчишка удивительно похож на нее.

— Ах! — восхищенно выдохнул сенешал. — Прекрасная и благородная женщина.

— Хм! — мрачно прокомментировал Гарнаш это изъявление восторга. Затем продолжил: — У покойного маркиза был сосед, ныне умерший маркиз де Ла Воврэ, которого он любил и ценил как своего друга. А у месье де Ла Воврэ был единственный ребенок — дочь, и она является наследницей его весьма значительного состояния, которое, насколько мне известно, самое крупное во всем Дофинэ. Маркиз мечтал превратить сложившиеся дружеские отношения в еще более близкие — родственные, что нашло горячий отклик в сердце месье де Кондильяка. В то время Флоримону де Кондильяку было шестнадцать лет, а Валери де Ла Воврэ — четырнадцать. Несмотря на столь нежный возраст, они были обручены и росли, любя друг друга и готовясь в будущем исполнить волю своих отцов.

— Месье, месье, — запротестовал сенешал, — как вы можете делать такое заключение? Как можно утверждать, что они любили друг друга? С чего вы это взяли? Откуда вам известно, что на самом деле происходило в их сердцах?

— Это право дано мне самой мадемуазель де Ла Воврэ, — последовал непререкаемый ответ. — Я излагаю вам более или менее верно то, что она сама написала королеве в своем письме.

— Хорошо, хорошо… Продолжайте, месье.

— Их союз сделал бы Флоримона де Кондильяка самым могущественным и богатым дворянином в Дофинэ и одним из богатейших во Франции, и эта мысль была приятна старому маркизу, тогда как материальное неравенство его сыновей послужило бы лишним поводом для недовольства младшего. Но прежде чем остепениться, Флоримон выразил желание посмотреть мир, что вполне естественно для молодого человека, готовящегося принять на себя столь большую ответственность. Его отец, понимая благоразумие такого шага, ничуть не возражал, и в возрасте двадцати лет Флоримон отправился на итальянскую войну[1680]. Два года спустя, около полугода тому назад, его отец умер, а через несколько недель и месье де Ла Воврэ сошел в могилу. Он недооценил характер вдовы де Кондильяк — будь он прозорливее, настоящих неприятностей можно было бы избежать — и доверил ей попечительство над своей дочерью Валери, ожидавшей возвращения Флоримона и скорой свадьбы. Я, быть может, не сообщаю вам ничего нового, но я вынужден пойти на это исключительно в силу вашего собственного нежелания отвечать на мои вопросы.

— Нет-нет, месье. Уверяю вас: в том, что вы рассказали, много нового для меня.

— Я рад этому, месье де Трессан, — очень серьезно произнес Гарнаш, — поскольку иначе ее величество имела бы право поинтересоваться, почему вы, располагая всеми этими фактами, не вмешались в события, происходящие сейчас в замке Кондильяк.

Но продолжим. Мадам де Кондильяк и ее бесценный сынок Бенжамин — он же Мариус, — обнаружив, что в отсутствие Флоримона они являются хозяевами положения, постарались обратить это к своей выгоде. Мадемуазель де Ла Воврэ, номинально находясь под их опекой, практически содержится в заключении, и ее вынуждают выйти замуж за Мариуса. Если бы вдове удалось осуществить свои планы, она, очевидно, не только обеспечила бы своему сыну блестящее и необременительное будущее, но и дала бы тем самым выход давно сдерживаемой ненависти к пасынку.

Однако мадемуазель сопротивляется им, и в этом ей благоприятствует одно обстоятельство, а именно: непомерное высокомерие мадам, являющееся, похоже, доминирующей чертой ее характера. После смерти маркиза вдова отказалась платить десятину церкви и подвергла епископа оскорблениям и насмешкам. Этот прелат[1681], найдя увещевания тщетными, отплатил отлучением от церкви всех обитателей замка Кондильяк. Таким образом, они оказались не в состоянии найти священника, который рискнул бы отправиться туда; и даже если бы мадемуазель захотели выдать за Мариуса силой, у них бы ничего не вышло.

Флоримона по-прежнему нет. У нас есть все основания полагать, что он не знает о смерти отца. Время от времени от него приходят письма; из них следует, что, по крайней мере, три месяца назад Флоримон был жив и здоров. Чтобы найти его и настоять на немедленном возвращении домой, к нему был отправлен посыльный. Но еще до его возвращения королева решила предпринять необходимые шаги, гарантирующие мадемуазель де Ла Воврэ свободу и защиту от оскорблений со стороны мадам де Кондильяк и ее сына, и — enfin[1682], чтобы положить этому конец раз и навсегда.

Мне поручено, месье, ознакомить вас с этими фактами, и я требую, чтобы вы отправились в Кондильяк и вызволили оттуда мадемуазель де Ла Воврэ, которую мне затем предстоит сопровождать в Париж ко двору ее величества, где она будет находиться до тех пор, пока молодой маркиз не вернется и не предъявит на нее свои права.

Завершив свой рассказ, Гарнаш откинулся в кресле, положил ногу на ногу и пристально посмотрел на сенешала, ожидая ответа.

Он заметил, как на его оплывшее лицо легла печать растерянности и оно потеряло добрую часть присущего ему цвета. Трессан почувствовал себя чудовищно неловко и пытался потянуть время.

— Не кажется ли вам, месье, что словам этого ребенка — мадемуазель де Ла Воврэ — придается слишком большое значение?

— Вы думаете, она преувеличивает? — ответил вопросом на вопрос Гарнаш.

— Нет-нет. Я не говорю этого. Но… Но… Не лучше было бы… Более… а-а… для всех заинтересованных, чтобы вы сами неожиданно отправились со своим поручением в Кондильяк и потребовали бы выдачи мадемуазель?

Посланец королевы какое-то мгновение молча смотрел на него, затем внезапно встал и, передвинув свою портупею в нормальное положение, свел брови, из чего сенешал сделал вывод, что его предложение не понравилось.

— Месье, — очень холодно, как человек, едва сдерживающий нарастающий гнев, произнес парижанин, — позвольте мне сказать вам, что я впервые в своей жизни занимаюсь делом, касающимся женщин, а мне почти сорок лет, и оно, могу вас уверить, мало мне нравится. Я взялся за него лишь потому, что, будучи солдатом и получив приказ, не мог, к сожалению, не исполнить его. Но, оказавшись в таком положении, месье, я намереваюсь твердо придерживаться буквы моего предписания. Я уже претерпел более чем достаточно из-за интересов этой девицы. Я ехал из Парижа, а это означает почти неделю в седле, что немало для человека, привыкшего к определенному образу жизни и приобретшему вкус к маленьким удобствам, от которых он очень неохотно отказывается. Я питался и ночевал на постоялых дворах, причем питался хуже некуда, а спал на самых жестких и едва ли самых чистых постелях. Ventregris! Представьте себе, прошлой ночью мы остановились в Лузане, и единственная гостиница там оказалась самой настоящей лачугой, в которой я, месье сенешал, будь моя воля, не поселил бы и пса.

Лицо его покраснело, в голосе зазвучали высокие ноты.

— Я и мой слуга спали в одной спальне. Тысяча чертей! Месье, в одной спальне! Вы понимаете? В нашей компании были пьяный виноторговец, коробейник, паломник на пути в Рим и две крестьянки; отправляясь спать, из соображений благочестия, свет они не зажигали. Я прошу вас понять мои чувства в подобной ситуации. Можно было бы рассказать и больше о том, что пережил в пути, но я выбрал только один, зато самый яркий пример.

— Да, это поистине возмутительно, — лицемерно посочувствовал сенешал, усмехаясь про себя.

— И вот я спрашиваю вас: разве все это не дает мне права действовать только в рамках приказа?

Теперь сенешал смотрел на него со все возрастающим беспокойством. Если бы его собственные интересы не были замешаны в этом деле, он бы от души повеселился, слушая этого любителя комфорта. Но на этот раз ему нечего было сказать, потому что все его мысли и чувства были нацелены на выход из ловушки, которая, казалось, подстерегала его: как сделать вид, что он служит королеве, не идя в то же время против интересов вдовы Кондильяк, и как услужить вдове, не идя против воли королевы?

— Чертова девчонка! — прорычал он, невольно выдавая свои мысли. — Дьявол ее побери!

Гарнаш мрачно улыбнулся.

— Я разделяю ваши чувства, — сказал он. — Именно эти слова я повторял сотню, нет, пожалуй, тысячу раз по пути из Парижа в Гренобль. И все же я не вижу, почему бы у вас, в отличие от меня, было достаточно оснований проклинать ее.

Но довольно, месье! Думаю, вы меня поняли. Я проведу день в Гренобле, отдохну. Завтра в это же время я буду готов выехать в обратный путь. Сочту за честь нанести вам визит и принять от вас на попечение мадемуазель де Ла Воврэ. Я рассчитываю, что завтра к полудню она сможет отправиться со мной в обратный путь.

Он поклонился, взмахнув шляпой с перьями, и собрался было уйти, но сенешал остановил его.

— Месье, месье, — в жалобном испуге вскричал он, — вы не знаете вдову Кондильяк.

— Нет, ну и что?

— Она не из тех женщин, которыми можно управлять. Я могу приказать ей именем королевы освободить мадемуазель де Ла Воврэ. Но она не подчинится приказу.

— Не подчинится вам? — удивился Гарнаш, хмуро глядя в лицо толстяка, который тоже поднялся с места. — Как можно не подчиняться господину сенешалу Дофинэ? Вы смеетесь надо мной.

— Но я уверяю вас, что это так, — горячо настаивал Трессан. — Вы напрасно прождете девчонку завтра, если только сами не отправитесь в Кондильяк и не заберете ее.

Гарнаш распрямился, и его ответ прозвучал как окончательное решение:

— Вы, месье, сенешал провинции, и в этом деле у вас вдобавок есть особые, данные королевой полномочия; более того, предписания ее величества для вас обязательны. Вам надлежит исполнить их так, как я вам только что указал.

Сенешал пожал плечами и секунду пожевал ус.

— Вам легко указывать, что мне надо делать. Скажите мне лучше, как это сделать, как преодолеть ее сопротивление?

— Вы слишком робеете перед ней, до смешного, месье, — сказал Гарнаш, прищурившись. — Во всяком случае, у вас есть солдаты.

— У нее они тоже есть. Кондильяк — самый укрепленный замок в Южной Франции, а вдова упряма. И умеет добиваться своего.

— А то, что требует королева, ее верные слуги обязаны выполнять, — категорическим тоном возразил Гарнаш. — Думаю, здесь нечего добавить, месье. Завтра, в это время, я жду свою подопечную, мадемуазель де Ла Воврэ. A demain, donc[1683], месье сенешал.

И, сделав еще один поклон, парижанин выпрямился, повернулся на каблуках и вышел из комнаты, сопровождаемый поскрипыванием и позвякиванием своей амуниции.

Несчастный сенешал рухнул в кресло, спрашивая себя, не будет ли смерть самым легким выходом из ужасного положения, в котором он оказался благодаря капризу судьбы и из-за своей нежности к вдове Кондильяк.

Его секретарь пребывал также в смятении.

Трессан просидел целый час, покусывая усы, в состоянии глубокой задумчивости. Затем, вспыхнув от гнева, выразившегося в паре крепких ругательств, он вскочил и велел приготовить лошадь для поездки в Кондильяк.

Глава 3

ВДОВА УСТУПАЕТ
На другой день, ровно в полдень, Гарнаш опять появился во дворце сенешала, на этот раз со своим слугой Рабеком, худощавым, смуглым, остролицым человеком, выглядевшим чуть моложе своего господина.

Ансельм, тучный мажордом де Трессана, встретил их, всем своим видом выражая глубокое почтение, и провел парижанина наверх, к своему хозяину.

На лестнице они встретили спускающегося капитана д’Обрана. Капитан был явно не в лучшем расположении духа. В течение двадцати четырех часов он держал под ружьем две сотни своих людей, готовых выступить по приказу сенешала, но этот приказ так и не поступил. И его опять ни с чем послали прочь.

После вчерашней беседы с сенешалом у Гарнаша зародились серьезные сомнения относительно того, что мадемуазель де Ла Воврэ доставят в его распоряжение, как было условлено. Поэтому он испытал огромное облегчение, когда, поднявшись к господину Трессану, он нашел там даму, сидящую в кресле у огромного камина, в шляпе и дорожном плаще.

Трессан сердечно улыбнулся ему, и они поклонились друг другу.

— Вот видите, месье, — сказал сенешал, показав пухлой рукой в сторону дамы, — распоряжение королевы исполнено. Вот ваша подопечная.

А даме он сказал:

— Это месье де Гарнаш, о котором я уже говорил вам. По приказу ее величества он будет сопровождать вас в Париж.

— А теперь, мой дорогой друг, — он повернулся снова к Гарнашу, — каким бы приятным ни было ваше общество, я ничего не буду иметь против, если вы без промедления отправитесь в путь, поскольку у меня скопилось весьма много дел.

Гарнаш поклонился даме. Она ответила на его приветствие легким кивком. Он окинул ее быстрым взглядом: бесцветное дитя с пухлым личиком, светлыми волосами и бледно-голубыми глазами, девушка, судя по всему, флегматичная и робкая.

— Я готова, месье, — сказала она, поднимаясь и подбирая свой плащ, и Гарнаш заметил, что ее голос звучит по-южному протяжно, со слабым местным акцентом. Удивительно, как могла столь деградировать в захолустье Дофинэ воспитанная и благородная девица. У него не было сомнений, что компанию ей составляли, главным образом, коровы да свиньи. Тем не менее, думал он, она могла бы быть чуть-чуть разговорчивее и сказать хоть что-то, помимо слов, выражающих ее готовность к путешествию. Он ожидал слов благодарности в адрес королевы или свой собственный, удивления по поводу того, как скоро ей была оказана помощь. Он был разочарован, хотя и не подал виду, а только молча кивнул ей.

— Хорошо, — сказал он, — поскольку вы готовы и месье сенешалу не терпится избавиться от нас, давайте отправляться. Мадемуазель, васожидает длинное и скучное путешествие.

— Я… я готова к этому, — нерешительно произнесла она.

Он отступил в сторону и, низко поклонившись, сделал жест в направлении двери, держа шляпу в руке. Она с готовностью также поклонилась сенешалу и направилась к двери.

Гарнаш неотрывно, слегка прищурившись, смотрел на нее.

Внезапно он бросил тревожный взгляд на Трессана, и уголок его кошачьих усов дернулся. Он выпрямился и резко окликнул ее:

— Мадемуазель!

Она остановилась и обернулась, однако сковывающая ее робость, казалось, заставляла ее избегать его взгляда.

— Без сомнения, месье сенешал говорил вам что-то о моей персоне. Но прежде чем оказаться, как вы собираетесь, полностью на моем попечении, советую вам лично убедиться в том, что я и в самом деле посланник ее величества. Не соизволите ли взглянуть?

Говоря это, он вытащил письмо, написанное рукой королевы, перевернул его вверх ногами и таким образом вручил ей. Стоя в нескольких шагах, сенешал тупо глядел на происходящее.

— Ну, конечно, мадемуазель, убедитесь сами, именно об этом господине я говорил вам.

Повинуясь, она взяла письмо. На мгновение ее глаза встретились со сверкающим взглядом Гарнаша, и она вздрогнула. Затем наклонилась к письму и секунду рассматривала написанное, в то время как парижанин пристально глядел на нее.

Вскоре она вернула документ.

— Благодарю вас, месье, — только и произнесла она.

— Вы убедились, мадемуазель, что все в порядке? — поинтересовался он, и в его вопросе прозвучала насмешка, но слишком глубоко запрятанная, чтобы кто-либо из присутствующих мог уловить ее.

— Да, вполне.

Гарнаш повернулся к Трессану. Его глаза холодно улыбались, а когда он заговорил, в голосе звучало нечто похожее на отдаленные раскаты грома, предвещающие надвигающуюся грозу.

— Мадемуазель получила странное образование, — сказал он.

— Э-э? — озадаченно откликнулся Трессан.

— Я слышал, месье, что где-то на Востоке люди читают и пишут справа налево, но я никогда не слышал, особенно во Франции, чтобы кто-то мог бы читать текст вверх ногами.

Трессан наконец уловил, куда клонит гость. Он слегка побледнел и пожевал свою губу, глаза его остановились на девушке, совершенно не понимающей, о чем идет речь.

— Неужели она так и сделала? — спросил Трессан, едва ли отдавая себе отчет в том, что говорит. Сейчас он сознавал только одно: надо как-то объяснить случившееся. — Образованием мадемуазель пренебрегли, что не так уж редко в наших краях. Она знает о своем недостатке и старается скрывать его.

И тут разразилась буря, гремевшая и грохотавшая над их головами в течение нескольких последующих минут.

— О лжец! Нахальный обманщик! — взревел Гарнаш, приблизившись на шаг к сенешалу и угрожающе потрясая письмом перед самым его лицом, как если бы оно было орудием оскорбления. — Это якобы ею было послано королеве письмо на нескольких страницах? Кто она?

Палец, указующий на девушку, дрожал от ярости.

Трессан попробовал принять позу оскорбленного достоинства: втянул живот, вскинул голову и яростно уставился в глаза парижанина.

— Поскольку вы взяли со мной такой тон, месье…

— Я взял с вами — как беру с любым другим — тон, который мне кажется наиболее подходящим. Несчастный глупец! Вы поплатитесь своим местом, и это так же верно, как и то, что вы — жулик! Здесь, в Дофинэ, вы только жирели. Но пока ваше брюхо отрастало, ваши мозги, очевидно, хирели, иначе вы никогда не решились бы одурачить меня таким глупым способом.

Вы что, решили, что я не умнее обычной деревенщины, свинопас, которого можно обхитрить, заставив поверить, что это нелепое создание и есть мадемуазель де Ла Воврэ? У нее физиономия крестьянки, от которой разит чесноком, как из третьесортного трактира, и походка женщины, никогда до сего момента не знавшей обуви! Отвечайте, сударь, с какой стати вы решили меня принять за дурака?

Сенешал, бледный, с разинутым ртом, был жалок, весь его недавний апломб был обращен в пепел гневом этого худощавого человека.

Однако Гарнаш уже не обращал на него никакого внимания. Он подошел к девушке и грубо взял ее за подбородок так, что она была вынуждена посмотреть ему в лицо.

— Как тебя зовут, девка? — спросил он.

— Марго, — пробормотала она, заливаясь слезами.

Он выпустил ее подбородок и с отвращением отвернулся.

— Убирайся, — грубо приказал ей он. — Возвращайся на кухню или луковое поле, туда, где тебя подобрали.

И девушка, едва веря своему счастью, убежала с молниеносной быстротой. У Трессана не нашлось слов, чтобы ее остановить: притворяться, понимал он, было бесполезно.

— А теперь, господин сенешал, — проговорил Гарнаш, встав подбоченясь, широко расставив ноги и глядя прямо в лицо несчастному, — что вы можете сказать мне в свое оправдание?

Трессан завозился в кресле, избегая вопрошающего взгляда парижанина; он заметно дрожал и в конце концов пролепетал заплетающимся языком:

— Похоже… Похоже, месье, что… я… что я сам стал жертвой обмана.

— А мне показалось, что в жертву скорее всего предназначался я.

— Значит, мы оба стали жертвами, — подхватил сенешал. — Вчера я был в Кондильяке, как вы того хотели, и после бурного разговора с маркизой увез от нее — в чем я был уверен — саму мадемуазель де Ла Воврэ. Видите ли, я никогда не был лично знаком с этой девицей.

Гарнаш посмотрел на него. Он не верил ни единому его слову. Теперь он страшно сожалел, что не задал этой лжемадемуазель еще несколько вопросов. Но кто знает, размышлял он, возможно, разумнее сделать вид, что поверил сенешалу. Однако следует быть внимательным и остерегаться других подвохов.

— Месье сенешал, — сказал он уже более спокойным тоном, — в лучшем случае вы слепец и осел, в худшем — предатель. Я не хочу разбираться, кто именно, я не желаю это уточнять.

— Месье, эти оскорбления… — начал сенешал, призвав на помощь чувство собственного достоинства. Но Гарнаш оборвал его:

— Ну-ну! Я говорю от имени королевы. Вам вздумалось помочь вдове Кондильяк сопротивляться королевской воле, поэтому позволю себе дать вам совет: если вы цените свой пост сенешала и саму вашу жизнь — откажитесь от этой мысли.

В конце концов, видимо, мне придется взять все в свои руки. Я сам поеду в Кондильяк. Если там мне окажут сопротивление, я обращусь к вам за помощью. И имейте в виду: остается открытым вопрос о вашем участии в попытке обмануть королеву и меня, ее полномочного представителя. В моей власти решить этот вопрос — так, как я захочу. Если только, месье, я в дальнейшем не смогу убедиться, что вы — как хотелось бы верить — действуете с непреклонной лояльностью, я объявлю вас предателем и как такового арестую и отправлю в Париж. Имею честь откланяться, месье сенешал!

Когда он ушел, господин де Трессан отшвырнул парик, вытер пот со лба и принялся лихорадочно расхаживать по комнате. Его бросало то в жар, то в холод. Никогда за все пятнадцать лет, проведенных в кресле сенешала провинции, с ним не разговаривали подобным образом и не обращались к нему в таких выражениях.

Подумать только: его называли предателем и лжецом, дураком и мошенником, ему угрожали, его запугивали, а он все это проглотил и почти что лобызал руку, отхлеставшую его. Darne![1684] Что за плебеем он стал! А виновник всего этого — грубый выскочка из Парижа, воняющий кожей и казармой, — до сих пор еще жив!

Кровь бросилась Трессану в голову, соблазн убийства замаячил перед ним. Но как ни был взбешен Трессан, он отогнал эту мысль прочь, решив, что будет сражаться с этим плутом другим оружием: он расстроит его миссию и отправит с пустыми руками назад, в Париж, сделав посмешищем в глазах королевы.

— Бабилас! — выкрикнул он.

Секретарь мгновенно откликнулся.

— Как насчет дела капитана д’Обрана? — нетерпеливо спросил его Трессан.

— Месье, я размышлял об этом все утро.

— Ну? И что же ты надумал?

— Helas, месье, ничего.

Трессан ударил по столу, за которым сидел, с такой силой, что с бумаг, громоздившихся на нем, взвился столб пыли, и заревел:

— Ventregris! Как мне служат?! Я плачу тебе, кормлю тебя и даю тебе жилище, ничтожество, а ты подводишь меня всегда, когда мне требуется то, что ты называешь своими мозгами. Разве у тебя нет никаких мыслей, воображения? Неужели нельзя придумать правдоподобный предлог: какое-то восстание, какие-то беспорядки, все что угодно, лишь бы это послужило мне оправданием для посылки д’Обрана и его людей в Монтелимар — да хоть к самому дьяволу?

Секретарь дрожал всем телом, его взгляд избегал встречаться со взглядом своего господина точно так же, как совсем недавно глаза того избегали взгляда Гарнаша. Сенешал наслаждался властью над этим человеком. Пусть его самого только что запугивали и устрашали, теперь его черед испытать свою власть на других; и было, по крайней мере, на ком.

— Жалкий, ленивый глупец, — бушевал сенешал. — От деревянного истукана было бы больше пользы. Убирайся! Похоже, я могу полагаться только на самого себя, как и всегда. Подожди! — остановил он секретаря, который уже добрался до двери, охотно повинуясь последнему распоряжению Трессана. — Скажи Ансельму, чтобы капитан немедленно прибыл ко мне.

Бабилас поклонился и отправился выполнять поручение.

Дав отчасти выход своей накопившейся ярости, Трессан сделал усилие, чтобы восстановить утерянное равновесие. В последний раз он утер платком лицо и лысину и вновь надел парик.

Когда вошел д’Обран, сенешал уже успокоился и вернулся к своей обычной манере держаться с достоинством.

— А, д’Обран, — сказал он, — ваши люди готовы?

— Они были готовы все эти двадцать четыре часа, месье.

— Хорошо. Вы исполнительный солдат, д’Обран. На вас можно положиться.

Д’Обран поклонился. Это был энергичный молодой человек, высокого роста, с приятным лицом и острым взглядом черных глаз.

— Месье сенешал очень добр.

Взмахом руки сенещал несколько преуменьшил свою собственную доброту.

— Вы выступаете из Гренобля в течение ближайшего часа, капитан, и поведете своих людей в Монтелимар. Там вы будете ожидать моих распоряжений. Бабилас даст вам письмо к местным, предписывающее предоставить вам подходящее помещение, Находясь там, д’Обран, используйте ваше время для выяснения настроений в этом горном районе до тех пор, пока не получите от меня дальнейших указаний. Вы все поняли?

— Не совсем, — признался д’Обран.

— Вы поймете лучше, когда пробудете в Монтелимаре неделю-другую. Конечно, все это может оказаться ложной тревогой. Тем не менее мы должны быть готовы охранять интересы короля. Впоследствии нас, возможно, обвинят в том, что мы шарахаемся от теней, но лучше быть наготове, когда появляется тень, чем ждать, пока она обретет плоть, чтобы раздавить нас.

Все это звучало так, будто слова сенешала содержали какой-то скрытый смысл; и д’Обран, хотя и не был доволен поручением, по крайней мере, утешился необходимостью повиновения наконец-то полученному приказу. И через полчаса его солдаты под барабанный бой выступили из Гренобля, начав двухдневный марш к Монтелимару.

Глава 4

ЗАМОК КОНДИЛЬЯК
В то время как капитан д’Обран и его войско быстро двигались к западу от Гренобля, господин Гарнаш в сопровождении своего слуги спешил в противоположном направлении, к серым башням замка Кондильяк, которые поднимались к еще более серому небу, нависшему над долиной Изера. Был пасмурный, холодный осенний день сырой ветер дул с Альп, и его дыхание было влажным, предвещающим скорый дождь, которым готовы были пролиться низкие облака, нависшие над дальними холмами.

Однако Гарнаш был совершенно равнодушен к окружающему пейзажу, голова его была занята двумя вещами: только что закончившейся встречей и тем свиданием, которое ему вскоре предстояло. Лишь однажды он позволил себе отвлечься и высказать нравоучение своему слуге:

— Видишь, Рабек, что за канитель — иметь дело с женщинами. Интересно, благодарен ли ты мне за то, что два месяца тому назад я погасил свою матримониальную горячность? Думаю, что нет, во всяком случае, не в той мере, в какой следует. Никакая благодарность не может быть соизмерима с милостью, которую я оказал тебе. Но если бы ты женился и открыл для себя проблемы, вытекающие из слишком близкой связи с полом, который кто-то в древности, видно, в шутку назвал слабым и о котором без малейшей иронии, находясь в здравом уме, продолжают так говорить и нынешние дураки, ты мог бы винить лишь самого себя. Ты пожал бы плечами и примирился с этим, понимая, что не на кого сваливать вину. Но я, тысяча чертей, не такой простак. Выбирая свой жизненный путь, я предусмотрел, что буду двигаться по нему, не таща за собой никаких юбок. И что же произошло со всеми моими тщательно обдуманными планами? Судьба послала этих дьявольских головорезов умертвить нашего доброго короля упокой, Господи, его душу! Но поскольку его сын пребывает еще в том нежном возрасте, когда он не может править государством, его мамочка делает это от его имени. Итак, я, солдат, будучи подданным главы государства, оказался — не по своей собственной прихоти, конечно, — подданным женщины. Это достаточно плохо само по себе. А на самом деле — очень плохо, ventregris, хуже некуда. Но судьбе этого мало. Надо же было этой женщине выбрать именно меня, чтобы высвободить другую женщину из когтей третьей. Чего только с нами не было с тех пор, каких только лишений мы не претерпели. Ты знаешь об этом, Рабек, да что я говорю — ты же разделял их вместе со мной. Но у меня есть предчувствие, что все, доселе перенесенное, — ничто в сравнении с тем, что нам предстоит пережить. Лучше вообще не иметь дела с женщинами. А ты, Рабек, собирался покинуть меня ради одной из них.

Рабек молчал. Возможно, он был пристыжен, а может быть, не соглашаясь со своим господином, все же достаточно дорожил своим положением, чтобы держать рот на замке, когда его мнение могло быть истолковано превратно. Молчание слуги ободрило Гарнаша, и он продолжил:

— И что же это за неприятности, которые меня послали уладить? Женитьба. Девица желает выйти замуж за одного, а другая женщина хочет, видите ли, чтобы она вышла замуж за другого. Прикинь, что за история может из этого выйти. Добрая половина всех проблем этого мира возникла из-за женских капризов и глупостей. И ты, Рабек, еще собираешься жениться!

— Ну-ка взгляни, — внезапно изменившимся тоном произнес он, — нет ли здесь поблизости брода?

— Вот там мост, месье, — ответил слуга, радуясь смене темы разговора.

Молча они подъехали к мосту. Взгляд Гарнаша был прикован теперь к серой массе, возвышающейся на другом берегу реки в полумиле от них, на высоком холме.

Они миновали мост и поехали по голому бугристому склону, плавно поднимавшемуся к замку Кондильяк. Окрестности замка выглядели совершенно мирными, несмотря на массивность и мощь сооружения. Он был окружен рвом с водой, но подъемный мост был опущен, и ржавчина на его петлях указывала, что он в этом положении находился уже давно.

Никто не окликнул всадников. Они уже въехали на дощатый настил моста, когда глухой стук подков разбудил наконец кого-то в сторожке у ворот.

Неряшливо одетая личность — что-то среднее между солдатом и лакеем — преградила им путь, стоя в воротах и лениво опираясь на мушкет. Господин де Гарнаш назвал себя, добавив, что желает видеть маркизу, и часовой отступил в сторону, пропуская их. Гарнаш и Рабек оказались в центре грубо вымощенного двора. Из разных дверей появились люди, и некоторые из них были похожи на военных, из чего следовало, что в замке имеется какой-то гарнизон.

Нимало не смущаясь их присутствием, Гарнаш швырнул поводья солдату, который шел рядом с ним, ловко спрыгнул на землю и приказал Рабеку ожидать его здесь. Солдат-лакей передал поводья Рабеку и попросил господина Гарнаша следовать за ним. Он провел его сначала через дверь налево, затем вниз по коридору, и, наконец, минуя приемную, они вошли в просторный зал, обшитый панелями из черного дуба и освещенный лишь неровным пламенем поленьев, горевших в величественном очаге, да серым светом дня, просачивающимся сквозь высокие стрельчатые окна.

Когда они вошли, гончая, растянувшаяся перед огнем, лениво заворчала, белки ее глаз сверкнули. Не обращая внимания на собаку, Гарнаш осмотрелся. Стены апартаментов украшали портреты давно умерших владельцев замка — некоторые довольно неудачной работы, — образцы древнего оружия и охотничьи трофеи. В центре стоял продолговатый стол из черного дуба, богатая резьба украшала его массивные ножки, букет поздних роз в фарфоровой чаше наполнял комнату сладким ароматом.

На стуле возле окна Гарнаш заметил пажа, усердно натирающего кирасу. Не обращая внимания на вошедших, он продолжал заниматься своим делом, пока слуга, сопровождавший парижанина, не окликнул мальчика и не приказал ему передать маркизе, что господин де Гарнаш, имеющий послание от королевы-регентши, просит у нее аудиенции.

Мальчик направился к двери, и одновременно с этим из большого кресла у очага поднялась фигура, заслоняемая до сих пор высокой спинкой. Это был юноша лет двадцати, с бледным, красиво очерченным лицом, черными волосами и великолепными черными глазами, одетый в изящный камзол переливающегося шелка, цвет которого при движении менялся, казался то зеленым, то фиолетовым.

Гарнаш предположил, что это Мариус де Кондильяк. Поэтому он несколько церемонно поклонился и был удивлен, когда ему в ответ поклонился молодой человек, на лице его при этом появилось выражение приветливости.

— Вы из Парижа, месье? — мягко осведомился молодой человек. — Кажется, погода во время вашего путешествия оставляла желать лучшего?

Гарнаш подумал, что, помимо погоды, были еще две вещи, также оставляющие желать лучшего, и почувствовал, что одно воспоминание о них чуть было опять не разожгло его гнев. Но тем не менее он вновь поклонился и ответил достаточно любезно.

Молодой человек предложил ему сесть, заверив, что его мать не заставит себя ждать. Паж уже отправился к ней со своим поручением.

Гарнаш воспользовался предложенным ему креслом и, позвякивая шпорами и скрипя кожей, опустился в него, согреваясь у огня.

— Из сказанного вами я сделал вывод, что вы не кто иной, как месье Мариус де Кондильяк, — сказал он. — Возможно, вы слышали, как ваш слуга назвал мое имя: Мартин Мария Ригобер де Гарнаш — к вашим услугам.

— Мы наслышаны о вас, месье де Гарнаш, — сказал юноша, скрещивая свои стройные ноги и теребя пальцами жемчужину, свисавшую с мочки его уха. — Но мы думали, что сейчас вы должны быть уже на пути в Париж.

— Без сомнения, с Марго, — последовал мрачный ответ.

Однако Мариус, то ли не поняв намека, то ли не зная, о ком идет речь, продолжил:

— Мы полагали, что вы должны сопровождать мадемуазель де Ла Воврэ в Париж и поместить ее под опеку королевы-регентши. Не буду скрывать от вас, мы были раздосадованы тенью, брошенной на Кондильяк, но приказ ее величества — закон как в Париже, так и в Дофинэ.

— Именно так, и я рад слышать это от вас, — сухо сказал Гарнаш, пристально разглядывая лицо молодого человека.

Его первое впечатление о юноше изменилось. Брови Мариуса были тонко очерчены, но изгибались чересчур сильно, его глаза были посажены слишком близко друг к другу, рот, поначалу показавшийся красивым, при внимательном рассмотрении выглядел слабым, чувственным и жестоким.

Скрип открываемой двери нарушил возникшую паузу, и оба они одновременно поднялись. Вошла очаровательная женщина, в которой Гарнаш увидел великолепное подобие юноши, стоящего рядом с ним. Она очень любезно приветствовала посланника королевы. Мариус поставил для нее кресло между своим и тем, которое занимал Гарнаш, и все трое уселись возле очага, вежливо обмениваясь приветственными фразами.

Исключительная красота этой женщины, пленительные манеры, мелодичный голос — все это привело бы в замешательство более молодого человека и могло бы отвратить менее твердого человека от поставленной цели, может быть, даже от лояльности и чувства долга, которые привели его сюда из Парижа.

Но привлекательность маркизы произвела ровно такое впечатление, какое произвела бы на каменное изваяние, и он сразу перешел к делу, считая, видимо, излишним расточать время на пустые любезности.

— Мадам, — сказал он, — ваш сын сообщил, что вы слышали обо мне и о том, что привело меня в Дофинэ. Я не собирался ехать в такую даль, как Кондильяк, но поскольку месье де Трессан, которого я просил быть моим посредником, с блеском провалил свою миссию, я буду вынужден навязать вам свое общество.

— Навязать? — отозвалась она, очаровательно разыгрывая смятение. — Какое резкое слово, месье!

Ее слова содержали намек на то, что она хотела бы получить льстивый комплимент, и это раздосадовало его.

— Я мог бы использовать любое слово, которое вам покажется более подходящим, мадам, если вы сами предложите его, — сделал он ответный укол.

— О, существует целая дюжина более подходящих в этом случае и более справедливых по отношению ко мне слов, — сказала она, и ее ярко-красные губы, приоткрывшиеся в улыбке, обнажили ряд ослепительно белых зубов. — Мариус, прикажи Бенуа подать вина. Месье де Гарнаш наверняка испытывает жажду.

Гарнаш ничего не ответил. Он предпочел бы не пить сейчас, но отказаться было невозможно. Поэтому он вновь уставился на огонь, ожидая, когда она скажет что-нибудь еще.

А мадам уже наметила план действий. Обладая более острым умом, чем ее сын, она быстро поняла, что визит Гарнаша означает, что интрига, с помощью которой она рассчитывала избавиться от него, не удалась.

— Я думаю, месье, — наконец сказала она, томно полуприкрыв веки, — что все мы, озабоченные делом мадемуазель де Ла Воврэ, пребываем в заблуждении. Она — порывистое, импульсивное дитя, и так случилось, что некоторое время тому назад у нас с ней вышел крупный разговор — подобное бывает и в самых благополучных семьях. В пылу гнева она написала письмо королеве, прося освободить ее из-под моей опеки. Однако теперь, месье, она раскаивается в содеянном. Вы, без сомнения, тонкий знаток женской логики…

— Оставим это предположение, мадам, — прервал он. — Я мало знаком с женской логикой, как и всякий мужчина, знающий то, что он не знает о женщинах ничего.

Она рассмеялась, делая вид, что восхищена его остроумием, и Мариус, возвращавшийся в свое кресло и услышавший слова Гарнаша, поддержал ее своим смешком.

— Париж превосходно оттачивает мужской ум, — сказал он.

Гарнаш пожал плечами.

— Мадам, если я правильно вас понял, вы пытаетесь убедить меня в том, что мадемуазель де Ла Воврэ, раскаиваясь в своем необдуманном поступке, уже не желает отправиться в Париж, а предпочла бы остаться в Кондильяке, под вашей неусыпной опекой.

— Вы очень проницательны, месье.

— По-моему, — сказал он, — это очевидно.

Мариус с облегчением взглянул на мать, но маркиза уловила в словах парижанина иной смысл.

— Если все так, как вы говорите, мадам, — продолжил Гарнаш, — тогда почему, вместо того чтобы изложить это письме, вы отправили месье де Трессана с девицей, взятой прямо из кухни или из коровника, которая должна была исполнить роль мадемуазель де Ла Воврэ?

Маркиза рассмеялась, и ее сын тоже.

— Это была шутка, месье, — сказала она, с ужасом сознавая, что такое объяснение вряд ли может показаться ему убедительным.

— Мадам, я оценил стиль юмора, который преобладает в Дофинэ. Но ваша шутка показалась мне бессмысленной. Она не позабавила меня, да и месье де Трессан, насколько я мог понять, был мало тронут ею. Однако все это не имеет значения, мадам, — продолжал он, — поскольку вы сказали мне, что мадемуазель де Ла Воврэ согласна остаться здесь, я вполне удовлетворен этим объяснением.

Это были именно те слова, которые она ожидала услышать от него, хотя тон, каким они были произнесены, вселял в нее мало уверенности. Она натянуто улыбнулась одними лишь губами, а ее внимательные глаза не улыбались вовсе.

— Тем не менее, — заключил он, — прошу вас помнить, что в этом деле я выполняю поручение королевы. Иначе я поспешил бы сразу же избавить вас от своего присутствия.

— О, месье…

— Я повинуюсь приказу, а этот приказ предписывает мне сопровождать мадемуазель де Ла Воврэ в Париж. Он не рассчитан на изменения, которые могли бы произойти в симпатиях мадемуазель. Если сейчас ее настроение изменилось, то она должна пенять лишь на свою горячность. Ее величество требует, чтобы она отправилась в Париж, и мадемуазель как верноподданная обязана повиноваться повелениям королевы, а вы обязаны проследить, чтобы она повиновалась им. Итак, мадам, я рассчитываю на то влияние, которое вы имеете на мадемуазель де Ла Воврэ, и надеюсь увидеть, что она будет готова отправиться завтра в полдень. Ваша… э-э… шутка, мадам, стоила мне уже целого дня. Королева любит, когда ее посланники действуют без промедления.

Вдова откинулась назад в своем кресле и прикусила губу. Этот человек был слишком проницателен для противника, видел ее насквозь. Притворившись, будто верит ей, он сначала нейтрализовал все ее ухищрения, не прибегая к силе, а затем использовал их против нее. Теперь уже Мариус продолжил беседу.

— Месье, — вскричал он, нахмурившись, и его тонкие брови сошлись, — то, что вы предлагаете, граничит с тиранией со стороны королевы.

Гарнаш резко поднялся с кресла, и оно жалобно скрипнуло под ним.

— Что вы сказали, месье? — воскликнул он, и его глаза грозно сверкнули.

Вдова сочла нужным вмешаться.

— Mon Dieu! Мариус, о чем ты? Глупый мальчик! А вы, месье Гарнаш, не обращайте внимания на него, прошу вас. Мы так далеки от двора в этом тихом уголке Дофинэ! Мой сын был воспитан в обстановке полной свободы и сам порой не осознает неуместность своих высказываний.

Гарнаш поклонился в знак своего полнейшего удовлетворения сказанным ею, и в этот момент вошли двое слуг с графинами и чашами, в которых были фрукты и сладости.

— Месье, вы попробуете местного вина?

Поблагодарив, он вынужден был согласиться. Она наполнила три чаши и сама подала ему вино. Учтиво наклонив голову, он принял чашу. Затем она предложила ему сладости. Чтобы взять их, он поставил чашу на стол. Левая рука его была все еще в перчатке и держала хлыст.

Она откусила кусочек засахаренного фрукта, и он последовал ее примеру. Юноша угрюмо стоял около очага, повернувшись спиной к огню и сцепив руки позади себя.

— Месье, — сказала она, — не считаете ли вы возможным исполнить не только наши пожелания, но также и пожелания мадемуазель де Ла Воврэ, если она сама изложит их вам?

Он бросил резкий взгляд на нее, и его губы растянулись в улыбке.

— Вы предлагаете очередную шутку, мадам?

Она откровенно рассмеялась. Гарнаш подумал, что маркиза удивительно самоуверенна.

— Mon Dieu! Нет, месье, — вскричала она. — Если желаете, вы можете увидеть мадемуазель.

Он не спеша прошелся по залу, размышляя.

— Очень хорошо, — наконец сказал он. — Не думаю, что это изменит мое намерение. Но, возможно… Да, я был бы рад, для меня было бы честью познакомиться с мадемуазель де Ла Воврэ. Но прошу вас, мадам, больше никаких самозванок! — скопировав ее тон, усмехнулся Гарнаш.

— Вам нечего опасаться этого.

Она подошла к двери, открыла ее и позвала:

— Гастон!

В ответ появился паж, которого Гарнаш уже видел.

— Попроси мадемуазель де Ла Воврэ немедленно прибыть сюда, — приказала она мальчику и закрыла дверь.

Гарнаш глядел во все глаза, пытаясь уловить какой-либо тайный знак, прошептанное слово, но не заметил ни того ни другого.

Расхаживая, он подошел к другому концу стола, где стояла чаша с вином, которую мадам предназначала для Мариуса. К своей же Гарнаш не притронулся. Словно по рассеянности, он взял чашу Мариуса, взглядом показал мадам, что пьет за нее, и осушил до дна. Она наблюдала за ним, и внезапно у нее мелькнула мысль, что он подозревает ее в нечестной игре. Она немного приуныла, но потом подумала, что у нее в запасе средство, с помощью которого, если все остальные не дадут результатов, она могла бы удержать мадемуазель в Кондильяке. Однако ей казалось невероятным, чтобы столь осторожный и осмотрительный человек рискнул отправиться в Кондильяк, не предприняв мер, гарантировавших его возвращение. В глубине души маркиза почувствовала страх перед ним. Но тут она вспомнила о вине, и еле заметная улыбка заиграла на ее устах, а брови чуть приподнялись. Она взяла чашу, наполненную для парижанина, и поднесла ее своему сыну.

— Мариус, почему ты не пьешь? — спросила она.

Прочитав в глазах матери приказ, тот взял чашу из ее рук и, поднеся к губам, осушил наполовину, в то время как вдова с тончайшей улыбкой презрения окинула Гарнаша торжествующим взглядом, словно отвергая недостойное подозрение.

Дверь отворилась. У порога стояла девушка.

Глава 5

ГАРНАШ ВЫХОДИТ ИЗ СЕБЯ
— Вы посылали за мной, мадам? — произнесла она, не решаясь переступить порог комнаты, и ее голос — приятное мальчишеское контральто — был холоден и чуть высокомерен.

Маркиза заметила эту, не предвещавшую ей ничего хорошего, холодность, и в ее душу закралось сожаление, что она решилась на столь смелую игру, позволив встретиться Гарнашу и Валери. Но для нее это был последний шанс попытаться, наконец, убедить гостя в достоверности ее утверждений относительно изменившихся планов мадемуазель. Услышав о прибытии Гарнаша, она сразу же поспешила сообщить девушке, что, если за ней пошлют, ей надо будет сказать господину из Парижа о своем желании остаться в Кондильяке. Мадемуазель, естественно, отказалась, и мадам, чтобы заставить ее уступить, прибегла к угрозам.

— Ты, конечно, можешь поступать так, как считаешь нужным, — сказала она угрожающе-сладким тоном. — Но обещаю тебе: если поступишь по-своему, то не успеет зайти солнце, как Мариус станет твоим супругом, желаешь ты этого или нет. Месье де Гарнаш прибыл один, и если я того захочу, один и уедет, а может, не уедет вовсе. У меня достаточно своих людей в Кондильяке. Ты сможешь утешаться надеждой, что этот человек еще вернется, чтобы помочь тебе. Возможно, это и произойдет, но для тебя все уже будет решено.

Валери побледнела, почувствовав, что силы оставляют ее.

— А если я подчинюсь, мадам? — спросила она. — Если я сделаю так, как вы желаете, и скажу этому господину, что не хочу ехать в Париж, что тогда?

Вдова сразу смягчилась:

— В этом случае, Валери, ты будешь жить здесь, как и прежде, не испытывая никакого стеснения.

— Но прежде меня стесняли, и довольно сильно! — с негодованием возразила девушка.

— Едва ли это так на самом деле, — ответила вдова, — мы пытались направить тебя на путь истинный, не более того. И в дальнейшем мы будем делать то же самое, если ты доставишь мне удовольствие и дашь отпор этому месье Гарнашу. Но если ты подведешь меня, то, повторяю, выйдешь замуж за Мариуса еще до наступления вечера.

Она не стала ждать, пока Валери согласится, ибо была слишком умна, чтобы выдать свою озабоченность этим. Маркиза покинула девушку, успокаивая себя тем, что непреклонность, с которой угроза была произнесена, не позволяет ослушаться ее.

Но теперь, при звуках этого голоса, при виде этой холодности, решительности, начинала сожалеть, что не добилась от Валери твердого обещания вести себя определенным образом.

Она посмотрела на Гарнаша. Его взгляд был устремлен на девушку. Он отметил изящество и гибкость ее фигуры, не очень высокой, но казавшейся выше в черной траурной одежде; ее овальное лицо, немного бледное от волнения, и копну вьющихся каштановых волос под тончайшим белым капором.

Весь ее благородный облик убедительно свидетельствовал, что на этот раз его не обманывали и девушка, стоящая перед ним, была и в самом деле Валери де Ла Воврэ.

Мадам пригласила ее войти, и она перешагнула наконец порог. Мариус поторопился закрыть дверь и поставить для нее кресло, всем своим поведением намекая на едва сдерживаемый почтительностью пыл влюбленного.

Валери села, сохраняя внешнее спокойствие, так что, глядя на нее, никто и не предположил бы, насколько она взволнована, и устремила свой взор на человека, которого королева послала, чтобы освободить ее.

Наружность Гарнаша, однако, едва ли соответствовала роли Персея, возложенной на него. Она увидела перед собой высокого худощавого человека с выступающими скулами, длинным, с горбинкой носом, яростно топорщившимися усами и глазами острыми, как лезвие клинка, и показавшимися ей проницательными.

В комнате повисла гнетущая тишина, нарушенная в конце концов Мариусом, который, опустив локоть на спинку кресла, где сидела Валери, произнес:

— Месье де Гарнаш несправедлив к нам, считая невероятным тот факт, что вы более не желаете покидать Кондильяк.

Это было совсем не то, что Гарнаш имел в виду, но парижанин не счел нужным поправить его.

Валери ничего не ответила на это, но ее взгляд наткнулся на хмурое лицо мадам. Гарнаш сохранял молчание, делая собственные выводы.

— Мы послали за вами, Валери, — сказала вдова, продолжая сказанное ее сыном, — чтобы вы могли сами убедить месье де Гарнаша, что это именно так.

Ее голос звучал сурово и донес до слуха девушки тонкое, бессловесное повторение угрозы, прозвучавшей накануне из уст маркизы. Мадемуазель уловила ее, и Гарнаш тоже ее почувствовал, хотя и не смог бы точно определить, в чем именно заключается угроза.

Девушка, казалось, затруднялась ответить. Ее глаза встретились с глазами Гарнаша, и она потупилась, испугавшись их блеска. Его взгляд, казалось, читал ее мысли; но внезапно это пугающее наблюдение стало для нее единственной надеждой. Если все именно так, тогда не столь важно, что она будет говорить. Он сможет догадаться обо всем.

— Да, мадам, — наконец произнесла она, и ее голос стал совершенно невыразителен. — Да, месье, мадам говорит верно. Я желаю остаться в Кондильяке.

Со стороны вдовы, стоящей в шаге или двух от Гарнаша, послышался сдержанный вздох. Это не ускользнуло от парижанина. Он уловил звук и воспринял его как выражение облегчения. Маркиза сделала шаг назад, как бы случайно, но Гарнаш думал иначе. Ее позиция сейчас имела свое преимущество: позволяла ей стоять там, где он не мог видеть лица мадам, не поворачивая своей головы. Гарнаш чувствовал, что именно это было причиной. Чтобы расстроить планы маркизы и показать, что угадал ее намерения, он тоже с нарочитой беззаботностью отступил назад, опять очутившись на одной линии с ней. Затем, обращаясь к Валери, заговорил:

— Мадемуазель, очень жаль, что вы написали королеве, будучи в волнении, и сейчас ваши намерения изменились. Я простой человек, мадемуазель, всего лишь грубый солдат, получающий приказы, чтобы повиноваться им, и не имеющий власти, чтобы обдумывать их. Мне приказано сопровождать вас в Париж. Ваша воля при этом не принимается во внимание. Я не знаю, каких действий ожидала бы от меня королева, видя ваши затруднения; вполне возможно, она предпочла бы оставить вас здесь, как вы того желаете. Но я не знаю мыслей королевы. Я могу лишь руководствоваться ее приказаниями, а они не оставляют мне другой возможности, кроме одной, — просить вас, мадемуазель, немедленно собираться в дорогу.

Облегчение, мелькнувшее на лице Валери, легкий румянец, согревший ее щеки, такие бледные до сего момента, — все это было подтверждением его подозрений.

— Но, месье, — возмутился Мариус, — для вас должно быть очевидным: если приказания ее величества есть не что иное, как исполнение желаний мадемуазель, то теперь, когда ее желания изменились, распоряжения королевы также будут иными.

— Это может быть очевидным для вас, месье, но для меня, к сожалению, единственным руководством являются фактически полученные мною приказы, — настаивал Гарнаш. — Разве сама мадемуазель не согласна со мной?

Она собралась было заговорить, взгляд ее стал страстным, губы приоткрылись. Затем внезапно румянец на ее щеках увял, и молчание, казалось, запечатало ее уста. Гарнаш посмотрел искоса на лицо маркизы и, обнаружив на нем выражение неодобрения, вызвавшее эту внезапную перемену, повернулся к ней вполоборота и с ледяной вежливостью произнес:

— Мадам маркиза, при всем уважении к вам, позвольте предположить, что мне не удается побеседовать, как было обещано, с мадемуазель де Ла Воврэ наедине!

Зловещая холодность, с которой он начал говорить, встревожила вдову, но когда она взвесила произнесенные слова, то испытала огромное облегчение. Казалось, ему необходимо было лишь убедиться в том, что перед ним действительно была мадемуазель де Ла Воврэ. Следовательно, все остальное удовлетворяло его.

— Месье, тут вы ошибаетесь, — вскричала она, с улыбкой глядя в его мрачные глаза. — Из-за того, что я однажды позволила себе пошутить, вы воображаете…

— Нет-нет, — прервал ее он. — Вы неверно поняли меня. Я не говорю, что это не мадемуазель де Ла Воврэ, этого я не отрицаю…

Он сделал паузу, его изобретательность была исчерпана. Он не знал, какими словами выразить свою мысль, не нанося при этом оскорбления маркизе. Вежливость сейчас была ему необходима как оружие.

После того как он продвинулся столь далеко с похвальной — для него — легкостью, ощущение, что ему не хватает нужных слов, чтобы выразить суровое обвинение, начало раздражать его. А когда Гарнаш начинал раздражаться, за раздражением на него накатывала ярость. Это был как раз тот изъян характера, который погубил его карьеру, обещавшую когда-то быть блестящей. Проницательный и хитрый, как лиса, храбрый, как лев, и энергичный, как пантера, одаренный интеллектом, интуицией и изобретательностью, он довел дюжину предприятий до самого порога успеха и все их провалил, уступив внезапным приступам гнева.

Так было и сейчас. Паузу он держал недолго. Но за это короткое мгновение его спокойствие и ледяная холодность улетучились как дым. Внешне эти изменения проявились в интенсивности цвета лица, сверкании глаз и подергивании усов. Пока он пытался как-то успокоиться, в его мозгу, погружавшемся во мрак гнева, блеснуло слабое воспоминание о необходимости быть дипломатичным и осторожным. Затем безо всякого предупреждения он взорвался.

Его нервные жилистые руки сцепились и с грохотом ударили по столу, опрокинув графин и разлив озеро вина на его поверхности, которое, стекая тонкими струйками, образовало дюжину лужиц у ног Валери. Все посмотрели на него в испуге, и больше всех была испугана мадемуазель.

— Мадам, — прогремел он. — Хватит давать мне уроки танцев. Пора, я думаю, начать просто ходить, иначе мы недалеко продвинемся по дороге, которой я намереваюсь идти, а эта дорога ведет в Париж, и мадемуазель составит мне компанию.

— Месье, месье! — закричала испуганная маркиза, отважно встав перед ним, и Мариус затрепетал от страха, что этот разбушевавшийся грубиян может ударить ее.

— Я слушал вас уже достаточно, — вскипел он. — Ни слова больше. Я сейчас же забираю эту даму с собой, и если кто-либо пошевелит пальцем, чтобы помешать мне, небо свидетель, это станет для него последним движением. Попытайтесь только задержать меня и обнажить шпагу передо мной, и, клянусь мадам, я вернусь и дотла сожгу это осиное гнездо бунтовщиков.

Ослепленный гневом, он потерял всякую бдительность и не заметил ни знака, который мадам подала своему сыну, ни бесшумного продвижения Мариуса к двери.

— О, — продолжал он с сарказмом, — как славно морочить друг друга сладкими речами, ухмылками и гримасами. Но с этим покончено, мадам. — Возвышаясь над ней, он погрозил пальцем перед ее носом. — С этим покончено. Перейдем к делу.

— Да, месье, — холодно усмехнувшись, ответила она. — Перейдем — дел у вас предостаточно.

Этот насмешливый голос, с ноткой угрозы в нем, подействовал на него, как ледяной душ, и мгновенно остудил его. Он замер и осмотрелся. Обнаружив, что Мариус исчез, а мадемуазель поднялась с кресла и смотрит на него невыразимо умоляющими глазами, Гарнаш закусил губу. В глубине души он полагал, что хитрее всех здесь, теперь же проклинал себя, называя дураком и болваном. Если бы он не погорячился, если бы продолжал цепляться за тот удобный предлог, что он является рабом полученных приказов, одним этим можно было добиться своей цели. По крайней мере, путь отступления оставался бы открытым и он мог бы уйти, чтобы в другой раз вернуться с подкреплением. Но он все испортил собственными руками: этот очаровательный щенок — ее сын — был послан, без сомнения, за подмогой. Он подошел вплотную к Валери.

— Вы готовы, мадемуазель? — напрямую спросил он, мало надеясь, что ему удастся преодолеть ее сопротивление, но стараясь извлечь максимум пользы из ситуации, которую сам же создал.

Она увидела, что порыв его гнева уже угас, и вдруг почувствовала себя захваченной той отчаянной смелостью, которая побудила его задать этот вопрос.

— Я готова, месье, — храбро ответила она звонким мальчишеским голосом. — Я немедленно отправляюсь с вами.

— Тогда, ради Бога, скорее в путь!

Вместе они направились к двери, не обращая внимания на вдову, которая поглаживала голову гончей, поднявшейся и вставшей рядом с ней. Не двигаясь с места, маркиза молча смотрела на них, и зловещая улыбка играла на ее прекрасном лице цвета слоновой кости.

Послышался топот ног и голоса в приемной. От яростного толчка дверь распахнулась настежь, и полдюжины человек с обнаженными шпагами ворвалась в зал, имея в своем тылу Мариуса.

Вскричав от страха и прижав руки к щекам, Валери отпрянула к стене, глаза ее расширились от ужаса.

Заскрежетала выхватываемая Гарнашем шпага; сжав зубы, он испустил проклятье и встал в боевую стойку. Нападающие помедлили, оценивая ситуацию. Мариус подгонял их, как стаю собак.

— Вперед, — отрывисто приказал он, указывая пальцем и гневно сверкая своими красивыми глазами. — Изрубить его!

Они двинулись вперед, но в тот же момент сделала движение и мадемуазель.

— Вы не сделаете, не сделаете этого! — кричала она, и в ее лице не было ни кровинки, а глаза пылали гневом.

— Мадемуазель, — тихим голосом сказал Гарнаш, — если вы отойдете, один из них умрет в ту же секунду.

Но она не двигалась с места. Мариус тискал свои пальцы. Вдова наблюдала за происходящим, улыбаясь и поглаживая голову собаки. Мадемуазель в отчаянии обратилась к ней.

— Мадам, — воскликнула она, — неужели вы допустите это! Прикажите им опустить шпаги, мадам. Вспомните, что месье Гарнаш — посланниккоролевы.

Мадам слишком хорошо помнила об этом. Гарнашу не следовало бы так уж сильно укорять себя за необузданный темперамент. Будь он обходительнее, возможно, у него был бы какой-то шанс, дополнительный, но в остальном, начиная с того момента, когда он высказал твердое намерение отвезти мадемуазель в Париж, его судьба была решена. Мадам никогда не позволила бы ему покинуть Кондильяк живым, поскольку знала: поступи она иначе, Гарнаш впоследствии сделает все, чтобы объявить их с сыном вне закона. Нет, он должен исчезнуть здесь, и бесследно, чтобы, если потом начнется расследование, никто не смог найти никаких концов.

— Месье де Гарнаш со своей стороны обещал нам славные дела, — насмешливо сказала маркиза. — Мы рады предоставить ему возможность осуществить свои планы. Если для его безмерной доблести их будет недостаточно, мы позовем еще людей.

Мариус шагнул вперед.

— Валери, — сказал он, — вам не следует оставаться здесь.

— Да, уведи ее отсюда, — с улыбкой, но властно «посоветовала» ему вдова. — Ее присутствие обезоруживает нашего храброго парижанина.

Торопливо, слишком торопливо, Мариус рванулся выполнять этот «совет» и оказался в трех шагах от девушки, но чуть дальше той точки, где его мог бы достать внезапный выпад Гарнаша.

Незаметно Гарнаш переставил свою правую ногу несколько правее. Внезапно он перенес весь свой вес на нее, оказавшись в позиции, в которой девушка уже не мешала ему. Все произошло так быстро, что никто ничего не успел понять. Гарнаш прыгнул вперед, схватил молодого человека за грудки, смяв ткань его переливающегося камзола, отскочил назад за мадемуазель, швырнул Мариуса на пол и поставил свою ногу, обутую в грубые, заляпанные грязью сапоги для верховой езды, прямо на длинную аристократическую шею юноши.

— Шевельнешь хоть пальцем, мой приятель, — рявкнул Гарнаш, — и я выдавлю из тебя жизнь, как из жабы.

Противники кинулись было на него, но парижанин на этот раз сохранял спокойствие, хотя и говорил резко. Выйти из себя сейчас означало для него верную гибель.

— Назад, — скомандовал он, и голос его звучал столь повелительно, что они остановились и разинули рты. — Назад, или ему конец!

И он слегка коснулся груди молодого человека острием своей шпаги.

Они в страхе посмотрели на вдову, ожидая ее распоряжений. Ей пришлось вытянуть шею, чтобы лучше разглядеть происходящее, и улыбка исчезла. Минуту назад она улыбалась, видя явные признаки страха на лице мадемуазель; теперь мадемуазель могла бы считать себя отомщенной. Но внимание девушки было поглощено тем маневром, которым Гарнаш добился хотя бы временного преимущества.

Она во все глаза смотрела на этого неустрашимого человека, опустившего ногу на шею Мариуса: все это напоминало ей известную аллегорию — святой Георгий, попирающий ногой побежденного дракона. Она еще крепче прижала руки к своей груди, и глаза ее странно сверкнули.

Гарнаш не сводил глаз с лица вдовы. Он прочитал на нем сильный страх и принял это к сведению, зная, что теперь все зависит от того, в какой степени он сможет играть на чувствах маркизы.

— Вы только что улыбались, мадам, несмотря на то, что на ваших глазах собирались убить человека. Я вижу, вы больше не улыбаетесь, глядя на первый из подвигов, которые я обещал вам.

— Отпустите его, — проговорила она. Ее голос дрожал. — Отпустите его, месье, если вы хотите спасти вашу собственную жизнь.

— Пожалуй, однако поверьте, такая плата слишком высока. Но вы высоко цените жизнь сына, а я владею ею, поэтому простите мне, если я похож на вымогателя.

— Освободите его, ради Бога, и отправляйтесь своей дорогой. Никто не остановит вас, — пообещала она ему.

Он улыбнулся.

— Для этого мне нужны гарантии. Я не стану более верить вам на слово, мадам де Кондильяк.

— Какие гарантии я могу вам дать? — вскричала она, ломая руки и устремив глаза на ту пепельно-бледную от страха и ярости часть лица юноши, которая виднелась из-под тяжелого сапога Гарнаша.

— Прикажите одному из ваших лакеев позвать моего слугу. Он ждет меня во дворе.

Приказ был отдан, и один из головорезов отправился его выполнять.

Установилась напряженная тишина.

Прошло всего несколько мгновений, и в зале появился напуганный Рабек. Гарнаш приказал ему разоружить лакеев.

— И если кто-нибудь откажется или будет сопротивляться, — добавил он, — ваш хозяин заплатит за это своей жизнью.

Вдова с тревожной готовностью повторила его команду. Ничего не понимая, Рабек переходил от человека к человеку, забирая оружие. Собрав его в кучу, он отнес оружие на кресло около окна, в дальнем углу зала, как ему велел хозяин. В противоположном конце зала Гарнаш приказал обезоруженным людям выстроиться. Когда это было сделано, убрал ногу с шеи своей жертвы.

— Встать! — приказал он, и Мариус с готовностью подчинился.

Гарнаш встал за спиной юноши.

— Мадам, — обратился он к маркизе, — ничто не будет угрожать вашему сыну, если он будет благоразумен. — И тут же обратился к Валери: — Мадемуазель, вы желаете сопровождать меня в Париж?

— Да, месье, — бесстрашно ответила она, и ее глаза засверкали.

— Тогда встаньте рядом с месье де Кондильяком. Рабек, за мной. Вперед, месье де Кондильяк. Будьте так любезны, проводите нас к нашим лошадям во дворе.

Эта процессия выглядела странно, они выходили из зала под угрюмыми взглядами обезоруженных головорезов-лакеев и их хозяйки. На пороге Гарнаш помедлил и, обернувшись, посмотрел на маркизу через плечо.

— Вы довольны, мадам? Хватит ли вам подвигов для одного дня? — спросил он ее, рассмеявшись. Но, сжав побелевшие от досады губы, она не ответила ему.

Гарнаш предусмотрительно запер дверь за собой, затем они пересекли приемную и проследовали вниз по темному коридору, ведущему во двор. Мариус вздохнул с облегчением: с десяток человек из гарнизона замка, более или менее вооруженных, окружали лошадей Гарнаша. Удивленные видом процессии, появившейся во дворе, эти негодяи подозрительно разглядывали ее, особенно обнаженную шпагу парижанина… Ситуация определенно изменится, подумал Мариус, когда Гарнаш и его слуга станут садиться на лошадей и будут к тому же связаны присутствием Валери. Однако Гарнаш не хуже его распознал эту опасность и немедленно отреагировал:

— Запомни, — пригрозил он господину де Кондильяку, — если кто-нибудь из твоих людей покажет зубы, отвечать за это будешь ты. — Они остановились у дверей во двор. — Будь добр приказать им удалиться прочь через эту дверь, на другом конце двора.

Мариус немного помешкал.

— А если я откажусь? — опрометчиво спросил он, не поворачиваясь к Гарнашу. Солдаты забеспокоились. Обрывки фраз, в которых смешались удивление и гнев, достигли слуха парижанина.

— Ты не откажешься, — с тихой уверенностью сказал он.

— Я думаю, вы слишком самоуверенны, — ответил Мариус с коротким смешком.

— Месье де Кондильяк, я становлюсь опасным человеком, — ответил Гарнаш, — когда попадаю в отчаянную ситуацию. Каждая секунда промедления укорачивает мое терпение. Если вы надеетесь, выиграв время, получить преимущество передо мной, то вы напрасно думаете, что я позволю вам это сделать. Месье, вы сейчас же прикажете этим людям покинуть двор, или я даю вам слово чести, что заколю вас на том месте, где вы стоите.

— Это самоубийство для вас, — сказал Мариус, стараясь держаться как можно более уверенно.

— Приказывайте, месье, или я прикончу вас, — ответил ему Гарнаш.

Вдруг Мариус услышал характерный звук за своей спиной и догадался, что парижанин отступил на шаг, приготовившись к выпаду. Он увидел также, что Валери, стоящая с ним, повернув голову, наблюдает за Гарнашем через плечо, и в глазах ее было удивление, но не испуг. Секунду Мариус оценивал, сумеет ли он ускользнуть от Гарнаша, внезапно рванувшись к своим людям. Но последствия неудачной попытки были бы слишком печальны.

Он пожал плечами и отдал наемникам требуемый приказ. Те мгновение помедлили, а затем нехотя побрели прочь в указанном направлении. На ходу они о чем-то тихо переговаривались и часто оборачивались, глядя на Мариуса и его спутников.

— Прикажи им двигаться поживее, — рявкнул Гарнаш.

Мариус повиновался; наемники заторопились и исчезли во мраке под аркой. «В конце концов, — размышлял господин де Кондильяк, — им не требуется идти дальше входа, наверняка они уже успели понять, что тут произошло». Он был уверен, что у них хватит ума наброситься на Гарнаша в тот момент, когда он будет садиться на коня.

Но следующая команда Гарнаша лишила его и этой последней надежды.

— Рабек, — не поворачивая головы, сказал он, — пойди и запри их.

Гарнаш еще раньше заметил ключ, торчавший в двери, поэтому и приказал солдатам идти именно туда.

— Месье де Кондильяк, — обратился он к Мариусу, — прикажите своим людям не мешать моему слуге. Если он окажется в опасности, я буду действовать точно так же, как если бы сам оказался под угрозой.

Сердце Мариуса упало камнем. Он понял то, что чуть раньше поняла его мать; Гарнаш — противник, не оставляющий им никаких шансов. Голосом, глухим от мучительной ярости бессилия, он отдал приказание, на котором настаивал суровый капитан. Воцарилась тишина, нарушаемая лишь стуком тяжелых сапог Рабека, пока он пересекал вымощенный камнем двор, повинуясь своему господину. Скрипнула дверь, завизжал ключ, поворачиваясь в замке, Рабек вернулся к Гарнашу в тот самый миг, когда тот похлопал по плечу Мариуса.

— Сюда, месье де Кондильяк, будьте любезны, — произнес он, и, когда Мариус наконец повернулся к нему, парижанин посторонился и помахал левой рукой в направлении двери, из которой они все недавно вышли. Мгновение юноша стоял, глядя на своего сурового победителя, кулаки его сжались до белизны суставов, и кровь прилила к лицу. Тщетно он искал слова, чтобы дать выход злобной досаде, терзавшей его душу. Отчаявшись, он пожал плечами и, что-то неразборчиво пробормотав, устремился прочь, повинуясь сильному человеку, как повинуется дворняжка, поджав хвост и оскалив зубы.

С грохотом Гарнаш захлопнул за ним дверь и, обернувшись к Валери, удовлетворенно улыбнулся.

— Думаю, мы выиграли, мадемуазель, — сказал он с простительным в этом смысле довольством. — Остальное просто, хотя вы и можете испытать легкий дискомфорт на пути в Гренобль.

В ответ она улыбнулась бледной, робкой улыбкой, напоминавшей слабый отблеск солнца в зимний день.

— Это не имеет значения, — пытаясь заставить свой голос звучать храбро, заверила она его.

Надо было торопиться, и Гарнаш не стал рассыпаться в комплиментах, он не преуспевал в них и в более спокойные дни. Валери почувствовала, что ее схватили за запястье, несколько грубо, как ей впоследствии вспоминалось, и они заторопились по булыжному двору к стоящим на привязи лошадям, около которых уже хлопотал Рабек. Гарнаш закинул ногу в стремя и поднялся в седло. Затем он подал ей руку, приказал встать на его ногу и, выругавшись, позвал Рабека помочь ей. Секундой позже она уже сидела впереди Гарнаша, почти на самой холке лошади. Копыта застучали по камням, прогрохотали по доскам подъемного моста, и вот они уже выехали из замка и галопом устремились вниз по белой дороге, ведущей к мосту через реку. За ними трясся в седле Рабек с громкой бранью, путаясь в стременах.

Они пересекли мост, перекинутый через Изер, и помчались по дороге к Греноблю, лишь изредка оглядываясь на серые башни Кондильяка. Валери чувствовала, что готова зарыдать от радости, но она не могла определить, вызваны ли эти странные чувства происшедшими событиями или возбуждением от этой сумасшедшей скачки. Однако она сохраняла контроль над собой. Робкий взгляд на суровое, застывшее лицо человека, чья рука, крепко обхватив, держала ее, подействовал на нее отрезвляюще. Их глаза встретились, и он улыбнулся дружеской, ободряющей улыбкой, какой отец мог бы подбодрить свою дочь.

— На этот раз меня вряд ли обвинят в ошибке, — сказал он.

— Обвинят вас в ошибке? — откликнулась она, и выделение голосом местоимения могло бы польстить ему, но он подумал, что ей трудно понять, о чем он говорит. Тут она вспомнила, что не поблагодарила его, а долг был велик. Он пришел на помощь в час, когда, казалось, умерла всякая надежда. Он явился за ней один, не считая своего слуги Рабека, и в манере, достойной эпических поэм, увез ее из Кондильяка от опекунши-злодейки и ее головорезов. Воспоминание о них заставило Валери содрогнуться.

— Вам холодно? — заботливо спросил он, придерживая лошадь, чтобы ветер меньше хлестал ее.

— Нет-нет, — вскричала девушка, и, когда она вспомнила об обитателях замка, тревога вновь проснулась в ней. — Скорей, вперед, вперед! Mon Dieu! Они могут выслать погоню!

Он бросил взгляд через плечо. На добрые полмили не было видно ни души.

— Вам не стоит беспокоиться, — улыбнулся он. — Нас не преследуют. Они, наверное, поняли, что это бесполезно. Мужайтесь, мадемуазель. Вскоре мы будем в Гренобле, а там вам уже нечего будет бояться.

— Вы в этом уверены? — с сомнением в голосе спросила она.

Он опять ободряюще улыбнулся.

— Господин сенешал снабдит нас эскортом, — уверенно пообещал он ей.

— Я надеюсь все же, что мы не задержимся там, месье.

— Не дольше, чем будет необходимо, чтобы найти экипаж для вас.

— Это хорошо, — сказала она. — Я успокоюсь лишь тогда, когда мы отъедем от Гренобля не менее чем на десять лье. Маркиза и ее сын слишком влиятельны в округе.

— И все же их влияние не превышает могущества королевы, — ответил он.

Сейчас они опять неслись во весь опор, и она пробовала выразить свою благодарность, сначала робко, а затем, обретая уверенность, все с большей горячностью. Но он остановил ее, не позволив зайти в этих проявлениях слишком далеко.

— Мадемуазель де Ла Воврэ, — сказал он, — вы переоцениваете случившееся и мою заслугу в этом. — Его тон был холоден, и она почувствовала в нем упрек. — Я не более чем посланник ее величества, и благодарить вам надо только ее.

— О нет, месье, — продолжила она свой натиск. — Мне есть за что благодарить также и вас. Что бы на вашем месте сделал кто-нибудь другой?

— Не знаю, и меня это мало беспокоит, — ответил он, беспечно рассмеявшись, и эта нарочитая беспечность ее уязвила. — Я исполнял свой долг и спас бы любого, оказавшегося на вашем месте. В этом деле я был всего лишь инструментом, мадемуазель.

Он оказал ей то, что думал, ибо и в самом деле был уверен, что благодарить она должна прежде всего королеву-регентшу.

Но, не слишком разбираясь в женской логике, он допустил оплошность, ранив ее своим отказом.

Некоторое время они ехали молча, а затем Гарнаш высказал вслух мысли, возникшие у него как следствие произнесенных ею слов.

— Кстати, насчет благодарности, — сказал он, и когда она подняла на него глаза, то опять увидела его улыбающимся почти нежно, — если между нами и возможен разговор о каком-то долге, то только о долге перед вами.

— Вашем долге передо мной? — удивленно спросила она.

— Именно, — ответил он — если бы вы не встали между мной и людьми вдовы, в этом замке Кондильяк мне пришел бы конец.

Ее карие глаза на мгновение округлились, затем сузились, и улыбка приобрела насмешливый оттенок.

— Месье де Гарнаш, — произнесла она с деланной холодностью, чуть копируя его недавнюю манеру, — вы тоже переоцениваете случившееся. Я исполняла свой долг и спасла бы любого, оказавшегося на вашем месте. В этом деле я была всего лишь инструментом, месье.

Его брови поползли вверх. Мгновение он ошарашенно смотрел на нее, пытаясь расшифровать ее насмешливо-лукавый взгляд. Затем с неподдельным изумлением рассмеялся.

— Верно, — сказал он, — вы были инструментом, но инструментом небес, в то время как во мне вы видите лишь орудие земной власти. Так что мы не совсем квиты.

Но она чувствовала, что сумела расквитаться с ним за отвергнутое проявление благодарности, и это чувство помогло преодолеть пропасть отчуждения, которая, как ей казалось, могла возникнуть между ними. Она радовалась этому, хотя и не понимала причин своей радости.

Глава 6

ГАРНАШ СОХРАНЯЕТ СПОКОЙСТВИЕ
Настала ночь. Начинало моросить, когда Гарнаш и Валери добрались до Гренобля. В город они вошли пешком, парижанин не хотел привлекать внимания горожан видом дамы на холке своей лошади.

Заботясь о ней, Гарнаш снял с себя тяжелый плащ для верховой езды и настоял, чтобы она надела его, закутав в него и голову. Таким образом, она была укрыта не только от дождя, но и от слишком любопытных взглядов.

Так они и шли под мелким дождем по улицам, скользким от грязи и освещаемым лишь светом, падавшим из дверей и окон домов, а Рабек, ведя лошадей в поводу, следовал в двух шагах позади. Гарнаш направился в гостиницу, где он остановился — «Сосущий Теленок», расположенную прямо напротив дворца сенешала. Они поручили лошадей заботам конюха, и хозяин гостиницы проводил их в комнату, предоставленную мадемуазель и расположенную на самом верхнем этаже. После этого Гарнаш оставил Рабека на страже и принялся готовиться к предстоящему путешествию. Он начал с того, что, на его взгляд, было самым необходимым: отправился во дворец сенешала и потребовал немедленной аудиенции у господина де Трессана.

Войдя к сенешалу, он с порога заявил, что вернулся из Кондильяка с мадемуазель де Ла Воврэ и что им потребуется эскорт, который сопровождал бы их в Париж.

— Поскольку я не имею ни малейшего желания узнать, на какие крайности могут пойти эта тигрица из Кондильяка и ее щенок, чтобы вернуть свою жертву, — с мрачной улыбкой пояснил он.

Сенешал, нервно поглаживая свою бороду, то протирал глаза, то надувал свои пухлые щеки. Он не знал, что и думать. Он мог надеяться только на то, что на этот раз посланник королевы был обманут более успешно.

— Итак, — сказал он, скрывая свои истинные мысли, — вы, как я понимаю, освободили даму либо силой, либо хитростью.

— И тем и другим, месье, — последовал краткий ответ.

Продолжая поглаживать бороду, Трессан обдумывал происшедшее. «Что ж, — размышлял он, — все складывается как нельзя лучше. Я угодил и нашим и вашим, и ни одна сторона не могла обвинить меня в отсутствии лояльности». Уважение, испытываемое им к господину де Гарнашу, стало еще больше и граничило теперь с обожанием. Когда парижанин покинул его, чтобы отправиться в Кондильяк, Трессан не слишком надеялся вновь увидеть его живым. И тем не менее вот он стоит здесь, как всегда собранный и спокойный, заявляя, что в одиночку осуществил то, на что другой не решился бы, имея в своем распоряжении целый полк солдат.

Любопытство подталкивало Трессана расспросить о деталях этого чуда, и Гарнаш доставил ему удовольствие своим кратким рассказом о происшедшем. Выслушав его и поняв, что парижанин действительно перехитрил их, сенешал восхитился еще более.

— Однако еще не все трудности позади, — вскричал Гарнаш. — Вот почему мне и нужен эскорт.

Трессан почувствовал себя неловко.

— Сколько человек вам потребуется? — спросил он, полагая, что от него потребуют, по меньшей мере, половину гарнизона.

— С полдюжины и сержанта, чтобы командовать ими.

Вся неловкость Трессана улетучилась, он почувствовал, что куда больше презирает парижанина за его опрометчивость в выборе столь малого эскорта, чем уважает за недавно проявленные мужество и смелость. Обрадовавшись скромности просьбы, он не стал намекать, что этих сил может оказаться недостаточно. Попроси Гарнаш больше людей, сенешал был бы вынужден либо отказать ему, либо порвать с маркизой и ее сыном. Но шесть человек! Тьфу! Это же почти что ничего. Поэтому он с готовностью согласился и спросил, когда именно они потребуются Гарнашу.

— Немедленно, — последовал его ответ. — Сегодня вечером, не позднее, чем через час, я покидаю Гренобль. Я остановился в гостинице напротив и жду солдат.

Радуясь возможности избавиться наконец от него, Трессан поднялся, отдал необходимые распоряжения, и через десять минут Гарнаш вернулся в гостиницу «Сосущий Теленок» в сопровождении шести солдат и сержанта. Они оставили своих лошадей в конюшне сенешала. Гарнаш приказал им до отъезда оставаться на часах в общей комнате гостиницы.

Потом он велел хозяину принести им выпить и определил в начальники солдатам своего слугу Рабека. Ему нужно было на какое-то время отлучиться в поисках подходящего экипажа; «Сосущий Теленок» не был почтовой станцией, другое дело гостиница «Франция», расположенная на восточной окраине города, около Савойских ворот. Но он не мог оставлять Валери без охраны.

Завернувшись в плащ, он отправился в гостиницу, быстро шагая под проливным дождем.

Но в гостинице «Франция» его ожидало разочарование. У хозяина не было ни лошадей, ни экипажа и, по его словам, не ожидалось до следующего утра. Он глубоко сожалел, что сложившиеся обстоятельства расстраивают господина де Гарнаша, и пустился в подробные объяснения, почему именно он не может предоставить в распоряжение господина из Парижа ни одной повозки, — настолько подробные, что было удивительно, как у господина Гарнаша от этого многословия не возникло подозрений. А дело обстояло так: люди из Кондильяка опередили Гарнаша и побывали как во «Франции», так и во всех прочих местах города, где можно было нанять экипаж, и, обещая вознаграждение — в случае повиновения и наказание — в случае ослушания, добились того, что парижанин везде получал бы отказ. Его ошибка заключалась в том, что он поторопился получить охрану от сенешала. Начни Гарнаш с обеспечения себя средствами передвижения, — как и следовало бы сделать, предвидя этот шаг со стороны хозяев Кондильяка, — он, вполне возможно, избежал бы многих неприятностей в будущем.

Часом позже, тщетно обегав весь город в поисках экипажа, он вернулся, мокрый и раздосадованный, в гостиницу «Сосущий Теленок». В углу просторной общей комнаты, предваряющей вход во внутренние помещения гостиницы, он увидел шестерых солдат, игравших в карты. Их сержант сидел чуть поодаль и любезничал с женой хозяина, пожирая ее глазами и не замечая злобной ухмылки, которая все ширилась на лице ее бдительного мужа.

За соседним столом сидели четверо мужчин, внешним видом и одеждой напоминавшие путешественников, и вели беседу, прервавшуюся при появлении Гарнаша, который прошел мимо них, позвякивая шпорами, по застланному соломой полу. Не обратив на них внимания и не заметив, как пристально и скрытно их взгляды следовали за ним, он направился к двери, ведущей на лестницу. Задержавшись на минуту, чтобы позвать хозяина и отдать ему распоряжение насчет ужина для себя и слуги, он поднялся наверх и на площадке около комнаты мадемуазель нашел Рабека, поджидавшего его.

— Все в порядке? — спросил он и получил от своего слуги утвердительный ответ.

Мадемуазель радостно приветствовала его. Казалось, долгое отсутствие парижанина всерьез обеспокоило ее. Когда он объяснил ей причину своей задержки, на ее лице отразилась тревога.

— Но, месье, — вскричала она, — не предлагаете ли вы мне провести ночь в Гренобле?

— Что нам еще остается? — нахмурясь спросил он, раздраженный этим, как ему показалось, женским капризом.

— Это рискованно, — воскликнула она, и ее волнение возросло. — Вы еще не знаете, насколько опасны маркиза и ее сын.

Он подошел к огню, и поленья зашипели от прикосновения его мокрого сапога. Он повернулся спиной к пламени и улыбнулся ей.

— А вы не знаете, насколько сильны мы! — беспечно ответил он. — У меня внизу шесть солдат и сержант, а со мной и Рабеком нас уже девять. Этой охраны достаточно для вас, мадемуазель. И я не думаю, что господа из Кондильяка рискнут попытаться захватить вас здесь.

— И тем не менее, — ответила она, лишь отчасти успокоенная, — я бы предпочла, чтобы вы достали мне верховую лошадь, и мы смогли бы добраться хотя бы до Сен-Марселена, где, несомненно, можно раздобыть экипаж.

— Я не вижу необходимости подвергать вас таким неудобствам, — возразил он. — Идет проливной дождь.

— О! Ну и что? — нетерпеливо бросила она ему в ответ.

— Кроме того, — добавил он, — на почтовой станции, похоже, нет лошадей. Ну и глухомань же эта ваша Дофинэ, мадемуазель.

Но она оставила без внимания насмешку над своей родной провинцией.

— Нет лошадей? — удивилась она, и ее карие глаза взглянули на него пристально, и в них опять появилась тревога. Она встала и подошла к нему. — Это совершенно невероятно.

— Уверяю вас, что все обстоит именно так, как я сказал: ни на почтовой станции, ни в какой-либо другой гостинице, которую я посетил, не было свободных лошадей.

— Месье, — вскричала она, — здесь не обошлось без господ из Кондильяка.

— Вы полагаете? — заинтересовался он и от нетерпения заговорил быстрее.

— Да. Они опередили вас.

— Но с какой целью? — спросил он с возрастающим нетерпением. — В гостинице «Франция» мне пообещали экипаж утром. Что им даст, если мы задержимся здесь на ночь?

— У них может быть какой-то план. О, месье! Я боюсь.

— Не стоит, — вновь беззаботно ответил он и улыбнулся ободряюще. — Будьте уверены, мы будем хорошо вас охранять: Рабек, я и солдаты. Часовой будет стоять в коридоре всю ночь. Рабек и я по очереди будем обходить караул. Это вас успокаивает?

— Вы очень добры, — проговорила она, и ее голос дрожал от переполнявшего ее чувства искренней благодарности, а когда он был уже на пороге, она промолвила ему вслед: — Берегите себя.

Он задержался в дверном проеме и удивленно обернулся.

— Это вошло у меня в привычку, — сказал он с усмешкой в глазах.

Но она не улыбнулась в ответ, ее лицо было тревожным.

— Опасайтесь ловушек, — попросила она его. — Будьте осторожны; они хитры и жестоки, эти владельцы Кондильяка, и если с вами случится что-нибудь плохое…

— Тогда останутся Рабек и солдаты, — закончил он.

Она пожала плечами.

— Я умоляю вас быть осторожным, — настаивала она.

— Можете положиться на меня, — спокойно ответил он и закрыл за собой дверь.

Выйдя из комнаты, он позвал Рабека, и они спустились вместе. Но, помня о ее страхах, он послал одного из солдат стоять на часах снаружи ее двери, пока он сам и его слуга будут ужинать. Сделав это, Гарнаш позвал хозяина и уселся за стол, а Рабек встал рядом с ним, готовясь подавать своему господину блюда и наливать вино.

В другом конце общей комнаты четверо путешественников все так же сидели, беседуя, и, когда Гарнаш сел за стол, один из них подозвал хозяина гостиницы и нетерпеливо спросил, когда подадут ужин.

— Сию минуту, месье, — почтительно ответил тот и опять повернулся к парижанину.

Хозяин ушел, чтобы принести ужин Гарнаша, и, пока он был на кухне, Рабек узнал, почему они остаются здесь. Из отсутствия в Гренобле в эту ночь лошадей и экипажей проницательный слуга сделал и высказал предположение, удивительно совпавшее с тем выводом, к которому пришла Валери. Он тоже думал, что его господина опередили люди вдовы; однако, не осмеливаясь посоветовать Гарнашу быть осторожным, — за такой совет слуга мог бы отведать оплеух, — он тут же решил приглядывать за ним и, по возможности, ни при каких обстоятельствах не разрешать ему покидать этой ночью «Сосущего Теленка».

Хозяин гостиницы вернулся в общую комнату, неся большую тарелку с дымящимся, аппетитно пахнущим рагу, а его жена следовала за ним с другими блюдами и бутылкой арманьяка под мышкой. Рабек занялся сервировкой, а его голодный господин приготовился утолить свой аппетит, когда внезапно на стол упала чья-то тень. Кто-то подошел к ним и встал рядом, загораживая собой свет от одной из ламп, свисавших с потолка.

— Наконец-то, — пренебрежительно воскликнул подошедший грубым голосом.

Не успев притронуться к рагу, Гарнаш посмотрел вверх. Из-за его спины вверх посмотрел и Рабек и поджал губы. Хозяин, вытаскивая пробку из бутылки, которую ему дала жена, тоже взглянул, и его глаза расширились. В уме он лихорадочно подбирал подходящие к случаю извинения и увещевания, чтобы нейтрализовать этого чересчур несдержанного господина. Но прежде чем он успел что-либо сказать, голос Гарнаша прорезал наступившую тишину. Неподходящая заминка очень раздосадовала его.

— Что вы говорите, месье? — переспросил он.

— Вам, месье, — ничего, — высокомерно ответил незнакомец и посмотрел ему прямо в глаза.

Это был один из путешественников, недавно осведомлявшийся о том, когда сможет поужинать; человек ростом выше среднего, ладно скроенный, ширина его плеч свидетельствовала о силе и выносливости. У него были карие глаза, светлые вьющиеся волосы, чуть длиннее, чем было тогда в моде, и некрасивое, но приятное лицо. Хуже всего смотрелась его одежда: крикливая, претенциозная, хотя и дешевая, и тем не менее он вел себя с непринужденным достоинством человека, у которого больше подчиненных, чем начальников.

Несмотря на высокомерные манеры незнакомца, Гарнаш почувствовал расположение к нему. Но прежде чем он смог ответить ему, заговорил хозяин гостиницы.

— Месье ошибается, — начал он.

— Ошибается? — пробасил тот с легким иностранным акцентом. — Это вы ошибаетесь, если намереваетесь сообщить мне, что это не мой ужин. Неужели я буду ждать его всю ночь, тогда как всякая обезьяна, пришедшая в этот свинарник позже меня, обслуживается раньше?

— Обезьяна? — задумчиво переспросил Гарнаш и вновь посмотрел незнакомцу в лицо. Теперь позади него встали его трое приятелей, а в противоположном конце комнаты солдаты, позабыв карты, наблюдали за развитием событий.

Иностранец — его плохой французский красноречиво свидетельствовал об этом — с пренебрежением повернулся к хозяину гостиницы, игнорируя Гарнаша с преувеличенно оскорбленным видом.

— Обезьяна? — опять пробормотал Гарнаш и тоже повернулся к хозяину: — Скажите мне, месье, где в Гренобле обезьяны хоронят своих мертвецов. Мне может потребоваться эта информация.

Но растерянный хозяин не успел и рта раскрыть, как незнакомец повернулся кругом и опять оказался лицом к лицу с Гарнашем.

— Что это значит? — резко спросил он.

— То, что завтра Гренобль может стать свидетелем похорон грубияна иностранца, — ответил Гарнаш, обнажая зубы в вежливой улыбке. В этот момент он почувствовал давление на свою лопатку, но не обратил на это внимания, полностью сосредоточившись на лице незнакомца. Оно отразило мимолетное удивление, а затем потемнело от гнева.

— Вы имеете в виду меня, месье? — прорычал он.

Гарнаш развел руками:

— Если месье принимает замечание на свой счет, то на здоровье, я не возражаю.

Незнакомец оперся рукой о стол и наклонился к парижанину.

— Могу ли я просить месье высказываться более точно? — спросил он.

Гарнаш откинулся в кресле и с улыбкой превосходства осмотрел незнакомца. Несмотря на свою горячность, удивление, которое он испытывал, помогло остудить его темперамент. В свое время парижанин видел много ссор, возникавших по самым пустячным мотивам, но никогда ссора не происходила по столь надуманной причине. Незнакомец явно имел целью затеять с ним ссору.

Гарнаш вспомнил, о чем его предупреждала мадемуазель. Неужели его хотят заманить в какую-нибудь засаду? Он более пристально взглянул на незнакомца, но тот выглядел искренним и честным, и к тому же этот акцент…

Он вполне мог быть дворянином из Савойи, не привыкшим долго ждать и от голода ставшим нетерпеливым и раздражительным. Тогда наглец, безусловно, заслуживал урока, который показал бы ему, что он находится сейчас во Франции, где приняты иные манеры; и все же, в случае, если он окажется кем-то другим, Гарнаш намеревался твердо придерживаться правил дипломатии. Из Кондильяка этот человек или нет, но впутываться сейчас в неприятности было бы безумием.

— Я попросил бы вас, месье, — настаивал незнакомец, — высказываться более точно.

Улыбка Гарнаша стала шире и дружелюбнее.

— Откровенно говоря, — сказал он, — я испытываю затруднения. Мое замечание было туманным. Пусть оно таким и остается.

— Но оно оскорбило меня, месье, — резко ответил иностранец.

Парижанин поднял брови и сжал губы.

— Тогда я искренне сожалею об этом, — проговорил он.

И теперь ему предстояло вынести самое тяжелое испытание, каким всегда являлись для него извинения. Выражение лица незнакомца изменилось, став пренебрежительно-удивленным.

— Если я правильно вас понимаю, месье приносит мне свои извинения?

Гарнаш почувствовал, что краснеет, что самообладание изменяет ему, давление на его лопатку возобновилось, и на этот раз он понял, что это было предупреждение от Рабека.

— Я не могу представить себе, месье, чем оскорбил вас, — наконец произнес он, твердой рукой обуздывая свой естественный инстинкт — нанести этому наглецу сокрушительный удар. — Но если оскорбил, прошу вас поверить, это получилось случайно. У меня не было такого намерения.

Незнакомец убрал руку со стола и выпрямился.

— Тогда хватит об этом, — с провоцирующим презрением сказал он. — Если вы будете так же покладисты и в отношении ужина, я буду рад положить конец знакомству, продолжать которое мне не хочется, потому что это не принесет мне чести.

Гарнаш почувствовал, что вынести это выше его сил. Спазм гнева исказил его лицо, еще мгновение, и, несмотря на отчаянные подталкивания Рабека, он швырнул бы тарелку с рагу в лицо этого господина, но неожиданно к нему на выручку пришел хозяин гостиницы.

— Месье, вот ваш ужин, — объявил он, когда его жена появилась из кухни с тяжело нагруженным подносом. На мгновение незнакомец, казалось, смутился. Потом с холодным высокомерием перевел взгляд от тарелок, стоящих перед Гарнашем, к тарелкам, принесенным для него.

— Ладно, — сказал он, и его голос звучал предельно издевательски. — Я, пожалуй, предпочту горячую пищу. Думаю, это рагу уже остыло.

Он фыркнул, повернулся на каблуках и без лишнего слова или жеста в сторону Гарнаша прошел к своему столу и сел. Глаза парижанина, горевшие едва сдерживаемым гневом, следовали за ним. Никогда в своей жизни он не подвергал свое самообладание такому тяжкому испытанию, как сейчас, а именно из-за недостатка самообладания он не достиг высот карьеры, — и все во имя той девочки наверху, и еще потому, что его мозг постоянно сверлила мысль о непоправимом зле, которому она могла подвергнуться, случись с ним что-нибудь. Но контроль над собой стоил ему аппетита. Он был настолько разъярен, что не мог есть. И, оттолкнув от себя тарелку, встал.

Гарнаш повернулся к Рабеку, и его перекошенное от ярости лицо заставило слугу в страхе отшатнуться. Он махнул рукой в сторону стола.

— Ужинай, Рабек, без меня, — сказал он, — потом поднимайся ко мне наверх.

И преследуемый, как и ранее, глазами незнакомца и его приятелей, Гарнаш вышел из комнаты и поднялся наверх, намереваясь найти утешение в беседе с Валери. Но как бы ни тяжело было ему перенести оскорбления, он не мог сказать девушке ни одного слова о конфликте, чтобы вновь не разбудить ее опасения.

Глава 7

ЗАПАДНЯ ОТКРЫВАЕТСЯ
Гарнаш провел бессонную ночь в Гренобле, простояв на страже большую ее часть: никак иначе нельзя было успокоить страхи Валери. Однако, к его удовлетворению, враждебных действий со стороны маркизы, которых так опасалась девушка, не было, да и не могло быть.

Рано утром он отправил Рабека в гостиницу за обещанным экипажем, сам же завтракал внизу, ожидая возвращения слуги. В комнате опять находился вчерашний незнакомец, который на этот раз ждал завтрака в стороне и, казалось, не собирался докучать парижанину. Не от того ли, подумал Гарнаш, что незнакомец был сейчас с одним-единственным компаньоном и, следовательно, чувствовал себя менее уверенно, чем когда его поддерживали трое.

За другим столом сидели неизвестно откуда взявшиеся двое людей, неброско одетых, с хорошими манерами. Гарнаш не удостаивал их своим вниманием до тех пор, пока один из них, худощавый смуглый господин с ястребиным лицом, внезапно не поднял глаза, слегка вздрогнув при виде парижанина, и не обратился к нему по имени. Гарнаш помедлил, поднимаясь из-за стола, и, полуобернувшись, пристально вгляделся в смуглого джентльмена, однако не смог узнать его. Затем он направился к нему.

— Месье, я имею честь быть с вами знакомым? — произнес он полувопросительно, полуутвердительно.

— Ей-богу, месье де Гарнаш! — воскликнул тот, с готовностью улыбаясь, и, поскольку вид говорившего был мрачен, улыбка, осветившая его лицо, выглядела очень обаятельной. — Я часто видел вас в Бургундском отеле[1685].

Гарнаш ответил на учтивость легким наклоном головы.

— Однажды, — продолжал его собеседник, — я имел честь быть представленным вам самим месье герцогом. Мое имя Гобер — Фабер Гобер.

И он поднялся из-за стола в знак уважения к Гарнашу, который продолжал стоять. Гарнаш, будучи уверен, что видит его впервые, однако нисколько не засомневался в истинности сказанного; Гарнаш даже обрадовался компании человека, которого он мог рассматривать как представителя своего круга. Он протянул ему руку.

— Я польщен, что вы сохранили меня в вашей памяти, месье, — сказал Гарнаш. Он собирался добавить, что был бы чрезвычайно рад, если бы оказалось, что господин Гобер едет в Париж, поскольку тогда мог бы иметь его своим компаньоном в этом утомительном путешествии, но вовремя смолчал. У него не было оснований в чем-либо подозревать этого господина, и тем не менее, все взвесив, он подумал, что будет лучше соблюдать осмотрительность. Поэтому, произнеся приятную, но ничего не значащую любезность относительно присутствия господина Гобера в этих краях, Гарнаш пошел к двери. Он помедлил на крыльце, над которым загадочная, напоминающая ребус вывеска «Сосущего Теленка» скрипела и скрежетала при всяком порыве холодного ветра, дующего с Альп. Дождь перестал, но небо было темным из-за огромных гряд быстро бегущих облаков. Люди из эскорта уже сидели на лошадях. Гарнаш обменялся парой слов с сержантом, и тут грохот неуклюжего экипажа из гостиницы «Франция» возвестил о своем приближении. Эта вместительная колымага из дерева и кожи, запряженная тремя лошадьми, неуклюже прокатилась по улице и остановилась у двери гостиницы. Из нее выпрыгнул Рабек и был тотчас отправлен за мадемуазель.

Но в этот самый момент его грубо оттолкнул в сторону человек, по виду слуга, появившийся у двери гостиницы с чемоданом в руке, а за ним по пятам следовал вчерашний незнакомец, высоко подняв голову, глядя прямо перед собой и не замечая Гарнаша.

Рабек распластался на крыльце, куда его отшвырнули, и так и остался лежать, провожая пристальным взглядом человека, столь грубо обошедшегося с ним. Гарнаш стоял возле и с некоторым удивлением смотрел на незнакомца, невинный облик которого ввел парижанина в заблуждение.

Гарнаш не сдвинулся с места, пока слуга не распахнул дверцу экипажа и не поставил внутрь чемодан, и он не проронил ни слова, пока нога незнакомца не коснулась подножки экипажа, готовясь сделать шаг внутрь.

— Эй, месье, — позвал его Гарнаш, — что вам угодно в моем экипаже?

Незнакомец повернулся и удостоил Гарнаша взглядом, в котором успела отразиться большая гамма чувств: от удивления до полного пренебрежения.

— А? — невинно бросил он, и его брови как бы удивленно поползли вверх. — Извиняющийся господин? Что вы сказали?

Гарнаш приблизился к нему, за ним по пятам следовал не только Рабек, но и Гобер, появившийся здесь секундой раньше. Позади них на крыльцо лениво вывалился приятель иностранца, а в полумраке дверей можно было различить круглое лицо и любопытные, немного испуганные глаза хозяина.

— Я спросил вас, месье, — сказал Гарнаш, сдерживаясь из последних сил, — что вы потеряли в моем экипаже?

— В вашем экипаже? — откликнулся незнакомец с надменностью, становящейся все более и более вызывающей. — Полно, мой извиняющийся друг, разве все в Гренобле принадлежит вам?

Он обернулся к флегматичному форейтору.

— Вы из гостиницы «Франция», не так ли? — спросил он.

— Да, месье, — ответил форейтор, — этот экипаж был заказан прошлой ночью господином, остановившимся в «Сосущем Теленке».

— Именно так, — произнес незнакомец. Он готов был отвернуться, когда Гарнаш приблизился к нему еще на шаг.

— Я попрошу вас заметить, месье, — начал он, и хотя его тон и слова были вежливы, по дрожанию голоса было очевидно, каких усилий это ему стоило. — Я попрошу вас обратить внимание, что экипаж был доставлен сюда моим слугой, который в нем и приехал.

Кривя губы, незнакомец оглядел его с головы до пят.

— Похоже, месье, — широко усмехаясь, сказал он, — вы один из тех нахалов, которые втираются в общество джентльменов, охотясь за выгодой, которую могут из этого извлечь.

Он достал кошелек и открыл его.

— Прошлой ночью вы узурпировали мой ужин. Я стерпел это. Теперь вы собираетесь сделать то же самое с моим экипажем, а этого я уже не потерплю. Ну вот вам за ваши труды и за то, чтобы избавиться от вас, — и он швырнул парижанину серебряную монету.

Сзади кто-то вскрикнул от ужаса, Гобер рванулся вперед.

— Месье, месье, — воскликнул он. — Вы не знаете, к кому обращаетесь. Это месье Мартин Мария Ригобер де Гарнаш, военачальник армии короля.

— Я должен заметить, что из всех перечисленных имен лишь одно подходит ему, несмотря на всю его уродливость, а именно: Мария, — ухмыльнувшись, ответил иностранец и, презрительно пожав плечами, опять собрался залезть в экипаж.

И тут самообладание покинуло Гарнаша. В приступе слепой ярости, не обращая внимания на предостерегающие жесты его верного и бдительного Рабека, он шагнул вперед и тяжело опустил руку на плечо нахала. Он схватил его в тот самый момент, когда, поставив одну ногу на подножку экипажа, а другой оставаясь еще на земле, иностранец мог быть легко выведен из равновесия; Гарнаш резко повернул его кругом и швырнул в грязь водосточной канавы.

После этого наступила зловещая пауза. Небольшая толпа собравшихся зевак быстро увеличивалась, и кто-то крикнул: «Позор!»

Этот крик только усилил гнев, охвативший парижанина. Миссия в Гренобле была забыта, мадемуазель наверху и необходимость соблюдать осторожность тоже все, кроме происходящего сейчас, сию минуту.

Незнакомец не спеша поднялся и попытался вытереть грязь со своего лица и одежды. Его слуга и приятель бросились ему помогать, но он отмахнулся от них и с горящими глазами подскочил к Гарнашу.

— Может быть, — кривягубы в язвительной усмешке, сказал он с притворной вежливостью, — может быть, месье намерен опять извиниться?

— Месье, вы сумасшедший, — прервал его Гобер. — Вы, я полагаю, иностранец, иначе бы…

Но Гарнаш оттолкнул его легонько в сторону.

— Вы очень любезны, месье Гобер, — произнес он ледяным тоном. — Я думаю, месье, в этом мире будет намного спокойнее, если вы из него исчезнете. Именно эта догадка и препятствует моим извинениям. И все же месье выразит сожаление, что он пытался присвоить себе чужой экипаж, да еще при полном отсутствии хороших манер…

— Довольно! — перебил тот. — Мы попусту тратим время, а у меня впереди долгий путь.

— Куртон, — обратился он к своему компаньону, — не сообщите ли вы мне длину шпаги этого джентльмена? Мое имя, месье, — добавил он, обращаясь к Гарнашу, — Сангвинетти[1686].

— Клянусь, — воскликнул Гарнаш, — оно соответствует вашему склочному характеру.

— И без сомнения, хорошо, — злорадно добавил Гобер. — Месье де Гарнаш, если у вас нет друзей, то я счел бы за честь быть вашим секундантом.

И он поклонился.

— О, благодарю вас, месье. Мы с вами встретились очень вовремя. Если вы завсегдатай Бургундского отеля, то, стало быть, человек благородный.

Гобер и Гарнаш отошли в сторону, совещаясь на ходу. Сангвинетти стоял в стороне с надменным и устрашающим видом, а взгляд его презрительно блуждал по лицам собравшейся толпы. Окна домов распахнулись, в них появились головы зевак, в одном из окон напротив Гарнаш увидел обрюзгшее лицо сенешала.

Рабек подошел к своему господину.

— Осторожнее, месье, — умоляющим тоном произнес он, — что, если это ловушка?

Гарнаш вздрогнул. Замечание отрезвило его и напомнило о сомнениях, которые возникли у него вчера вечером, а сейчас уступили место гневу. Однако он понимал, что зашел слишком далеко, чтобы одним махом выпутаться из этой истории. Но, по крайней мере, он мог постараться не покидать гостиницу, где находилась мадемуазель. Вот почему он подошел к Куртону и Гоберу и стал настаивать, чтобы схватка происходила в гостинице: либо в общей комнате, либо во дворе. Но хозяин, услышав их, громко запротестовал, говоря, что не может этого допустить. Ему надо заботиться о своем престиже. Он заявил, что они не должны драться в его помещениях, и одновременно умолял их даже не пытаться этого делать.

Тогда Гарнаш, будучи теперь начеку, сделал попытку уклониться от предстоящей схватки.

— Месье Куртон, — сказал он и, чувствуя, как краска стыда заливает его лицо, понял, что, возможно, куда больше мужества требуется, чтобы избежать схватки, нежели участвовать в ней. — Я забыл кое-что в пылу гнева: в настоящий момент мне будет затруднительно встретиться с вашим другом.

Куртон посмотрел на него так, будто перед ним стоял дерзкий слуга.

— И что же это за причина? — издевательски поинтересовался он.

Из окружавшей их толпы послышался смешок, и даже Гобер посмотрел на него с неодобрением.

— В самом деле, месье, — начал он, — если бы я не знал, что вы — месье де Гарнаш…

Но Гарнаш не дал ему закончить.

— А ну, разойдитесь! — закричал он и замахал кулаками направо и налево, ухмыляющиеся зеваки испуганно отпрянули назад. — Причина, месье де Куртон, — сказал он, — в том, что я не принадлежу себе. Я нахожусь в Гренобле как посланник королевы-регентши с поручением и не могу позволить вовлечь себя в ссору.

Куртон поднял брови.

— Вам следовало бы подумать об этом прежде, чем вывалять месье Сангвинетти в грязи.

— За это я принесу ему свои извинения, — нервно сглотнув, пообещал Гарнаш, — а если он все же будет настаивать на поединке, тогда поединок состоится, скажем, через месяц.

— Я не могу с этим согласиться, потому что… — возразил Куртон.

— Будьте любезны сообщить вашему другу о моем предложении, — настаивал Гарнаш, прервав его.

Куртон пожал плечами, соглашаясь, и отправился совещаться со своим товарищем.

— А-а! — раздался приглушенный, но достаточно громкий, чтобы быть услышанным всеми, голос Сангвинетти. — В таком случае он получит оплеуху за свою наглость.

И он громко приказал форейтору принести хлыст. Мозг Гарнаша, казалось, воспламенился, и эта вспышка обратила в пепел всю его осторожность.

Он шагнул вперед и заявил, что, если господин Сангвинетти разговаривает с ним в таком тоне, он готов перерезать ему глотку немедленно и в том месте, которое он сам выберет.

В конце концов, было решено не мешкая отправиться на поля Капуцинов[1687], что находятся в полумиле за францисканским монастырем[1688]. Они следовали туда в таком порядке: Сангвинетти и Куртон шли впереди, за ними — Гарнаш и Гобер, а замыкала шествие толпа не только всякого сброда и бездельников, но и добропорядочных горожан. Присутствие публики подбодрило Гарнаша, к которому вернулась до некоторой степени способность размышлять. При таком количестве зрителей было немыслимо, чтобы эти люди — при условии, что они действовали по указке маркизы — осмелились предпринять какие-либо действия против правил дуэли по отношению к нему. Гарнаш оставил в гостинице Рабека и строго приказал сержанту, чтобы никто из его людей не покидал своего поста, и солдаты беспрекословно подчинялись распоряжениям его слуги. И потому Гарнаш шагал бодро, с легким сердцем.

Наконец они достигли полей Капуцинов, радующей глаз зеленой поляны, занимающей площадь примерно в половину акра и окруженной густой березовой порослью.

Толпа зрителей расположилась по краям, а дуэлянты прошли в середину и стали готовиться к схватке. Они скинули плащи и камзолы, а Сангвинетти, Куртон и Гобер сняли также свои тяжелые сапоги, в то время как Гарнаш ограничился тем, что отсоединил от них шпоры.

Заметив это обстоятельство, Сангвинетти обратил на него и внимание остальных, и началась перебранка. Гобер начал упрашивать Гарнаша последовать их примеру. Но тот отрицательно потряс головой:

— Дерн размок.

— В том-то и дело, месье, — искренне протестовал Гобер. — В ваших сапогах трудно будет удержаться на ногах, и кроме того, каждый раз при смене позиции вы рискуете поскользнуться.

— Месье, осмелюсь вам заметить, что это — мое личное дело, — ответил Гарнащ.

— Нет, не личное! — закричал его секундант. — Если вы собираетесь драться в сапогах, мы все должны будем сделать то же самое, а я пришел сюда не для самоубийства.

— Послушайте-ка, месье Гобер, — понизив голос, сказал он, — для вас нет причин поступать иначе. Что касается меня, я останусь в сапогах, и пусть месье Сангвинетти получит все преимущества, которые ему это дает. Поскольку меня это устраивает, давайте же, ради Бога, скорее приступим к схватке. Я тороплюсь.

Подчиняясь этому требованию, Гобер поклонился, но Сангвинетти, подслушав их диалог, разразился проклятьями.

— Клянусь, нет! — возмутился он. — Я не нуждаюсь в подобном преимуществе, месье. Куртон, будьте так любезны, помогите мне с этими сапогами.

И опять все ждали, пока он надевал сапоги.

Наконец дуэлянты приступили к измерению длины своих шпаг. Оказалось, что шпага Сангвинетти была на два дюйма[1689] длиннее, чем три остальные.

— В Италии это обычная длина, — пожав плечами, сказал Сангвинетти.

— Если бы месье еще сообразил, что он не в Италии, мы, возможно, не занимались бы такой ерундой, — раздраженно ответил Гарнаш.

— Что же нам делать? — вскричал озадаченный Гобер.

— Драться, — нетерпеливо произнес Гарнаш. — Не достаточно ли приготовлений?

— Но я не могу позволить, чтобы шпага вашего противника была на два дюйма длиннее вашей, — почти гневно возразил ему Гобер.

— Почему бы и нет, если я не возражаю? — спросил Гарнаш. — Дистанция моего выпада длиннее, и это уравнивает наши шансы.

— Уравнивает? — взревел Гобер. — Преимущество вашего длинного выпада вы получили от Бога, он же преимущество своей длинной шпаги получил от оружейника. Разве это справедливо?

— Он может взять мою шпагу, а я возьму его, — вставил итальянец, проявляя нетерпение. — Я тоже тороплюсь.

— В таком случае, вы торопитесь умереть, — заметил Гобер.

— Месье, это неприлично, — так говорить, — укорил его Куртон.

— Будете учить меня манерам, когда мы сойдемся в поединке, — бросил ему этот джентльмен с ястребиным лицом.

— Господа, господа, — взмолился Гарнаш, — неужели мы потратим весь день на уговоры? Месье Гобер, вон там стоят несколько господ со шпагами: я не сомневаюсь, вы найдете у них клинок нужной длины и одолжите его для месье Сангвинетти.

— Это поручение выполнит для меня мой друг, — вмешался Сангвинетти, и названный джентльмен удалился, но спустя какое-то время возвратился с одолженным оружием нужной длины.

Казалось, наконец-то они могут приступать к делу, для которого собрались! Но теперь между Гобером и Куртоном возникла дискуссия по поводу выбора места. Дерн был мокрый и скользкий. И хотя они в сопровождении Гарнаша и Сангвинетти переходили с места на место, пробуя ногой почву, выбрать достаточно хороший участок для поединка никак не удавалось. Гарнашу тщетность этих усилий была очевидна с самого начала. Выбрав поля Капуцинов, напрасно было ожидать, что какой-то участок земли здесь окажется тверже другого.

Когда ему надоело это препирательство, он высказал свои мысли вслух.

— Вы совершенно правы, месье, — ответил Куртон. — Но ваш секундант слишком уж привередлив. Дело бы сильно упростилось, если бы вы сняли ваши сапоги.

— Послушайте, господа, — твердо сказал Гарнаш. — Я буду драться в сапогах и на этом самом месте или вообще нигде. Я говорил вам, что тороплюсь. Что касается скользкой земли, то мой противник подвергнется не большему риску, чем я. Заметьте, не только я один проявляю нетерпение. Зрители начинают смеяться над нами. Теперь всякая кухарка в Гренобле будет говорить, что мы боимся друг друга. А кроме того, господа, я опасаюсь, что простужусь здесь.

— Я согласен с месье, — растягивая слова, произнес Сангвинетти.

— Вы слышите, месье? — воскликнул Куртон, поворачиваясь к Гоберу. — Теперь вы вряд ли будете так настойчиво отыскивать препятствия.

— Ну что ж, если все согласны, пусть так оно и будет, — пожав плечами, сказал Гобер. — Я старался, чтобы было как можно лучше для месье Гарнаша. Теперь же я снимаю с себя всякую ответственность. Начнем, господа.

Дуэлянты заняли свои места: Гобер напротив Куртона, справа от Гарнаша, а тот приготовился встретить атаку Сангвинетти, Насмешки и ропот все разраставшейся толпы, собравшейся по краям поляны, утихли сразу же, как только раздался звон скрестившихся шпаг. А затем, едва только началась схватка, они услышали голос, сердито окликнувший их:

— Стой, Сангвинетти! Подожди!

Крупный, широкоплечий человек в домотканом костюме и шляпе без перьев, грубо растолкав зевак, оказался на поляне, где начиналась схватка. Ее участники остановились, услышав этот повелительный крик, и незнакомец, раскрасневшийся и запыхавшийся, как после долгого бега, бросился к ним.

— Черт возьми, Сангвинетти, — выругался он полушутя-полусердито, — ты называешь это дружбой?

— Мой дорогой Франсуа, — ответил иностранец, — ты прибыл очень некстати.

— И это все, чем ты можешь приветствовать меня?

Вглядевшись в лицо появившегося человека более пристально, Гарнаш убедился, что это один из приятелей Сангвинетти, бывших с ним вчера вечером.

— Но разве ты не видишь, что у нас дуэль?

— Да, и мне очень жаль, что ты участвуешь в этом деле, а я — нет. Это значит, что ты обращаешься со мною, как с лакеем, и у меня есть полное право чувствовать себя оскорбленным. Voila![1690] Похоже, я все же не опоздал.

Гарнаш вмешался. Он видел, к чему клонит этот человек, однако не хотел новых задержек — ведь прошло уже более получаса с тех пор, как они покинули «Сосущего Теленка». Он попросил незнакомца отойти в сторону и позволить им завершить начатое. Но господин Франсуа, как Сангвинетти называл его, не хотел и слышать об этом. Он оказался чрезвычайно вспыльчив, и более того: получил поддержку остальных, включая даже Гобера.

— Месье, я умоляю вас не портить дело, — упрашивал вновь прибывший Гарнаша. — В гостинице остался мой приятель, который ни за что не простит мне, если я позволю ему пропустить такое утреннее развлечение, какое этот джентльмен хочет всем устроить. Позвольте мне сходить за ним.

— Послушайте, месье, — резко ответил ему Гарнаш, — как бы вы ни относились к этой дуэли, для меня это не шутка и не развлечение. Я участник ссоры, в которую меня втянули, и…

— Ну нет, месье, — любезно прервал его Куртон. — Вы забыли, что вываляли месье Сангвинетти в грязи. Это вряд ли подтверждает тот довод, что вас втянули в ссору.

В раздражении Гарнаш прикусил губу до крови.

— Возможно, все началось со ссоры, — расхохотался Франсуа, — но клянусь, вы не продолжите вашего занятия, пока я тоже не буду участвовать в нем.

— Месье, лучше уступите, — вполголоса сказал Гобер. — Я отлучусь не более, чем на пять минут, а в конце концов это ускорит дело.

— О-о! Хорошо, — в отчаянии вскричал бедный Гарнаш. — Все что угодно, лишь бы поскорее, все что угодно! Позовите, ради Бога, вашего друга, и я надеюсь, что на этот раз и у вас, и у него, и у всех здесь присутствующих появится возможность узнать, чем кончится дело.

Гобер удалился выполнять поручение, и в толпе опять поднялся ропот, пока не выяснилась причина его ухода.

Прошло пять, десять минут, а он все не возвращался. Сангвинетти и двое его приятелей вели непринужденную беседу между собой. На некотором расстоянии от них Гарнаш большими шагами мерил поляну, чтобы согреться. И опять он накинул на плечи свой плащ. С зажатой под мышкой шпагой, с непокрытой головой, расхаживая взад-вперед, парижанин представлял собой забавное зрелище. Прошло пятнадцать минут, затем часы на церкви Св. Франциска Ассизского[1691] пробили двенадцать, а Гобер не возвращался. Гарнаш выходил из себя. Это не может продолжаться вечно! Вкусы и наклонности скандалистов — не его забота. Ему надо выполнять поручение королевы, сколь бы незначительным оно ни казалось.

Он повернулся, намереваясь потребовать у Сангвинетти немедленного участия в схватке, когда внезапно человек в грубой одежде, с грязным лицом и копной светлых волос на голове протолкался сквозь ряды зрителей и направился к иностранцу и его приятелям. Гарнаш осекся на полуслове, поскольку, взглянув на него, узнал в нем конюха из гостиницы «Франция».

До парижанина донеслись обрывки фраз.

— Месье Сангвинетти, — сказал он, — мой хозяин послал меня осведомиться, нужен ли вам экипаж, заказанный на сегодня. Уже час, как он стоит у дверей гостиницы «Франция».

— Где стоит? — хрипло переспросил Сангвинетти.

— У дверей гостиницы «Франция».

— Peste[1692], дурак! — закричал иностранец. — Почему он там, когда я приказал послать его к «Сосущему Теленку»?

— Я не знаю, месье. Я говорю только то, что месье хозяин велел мне передать вам.

— Чтоб ему пусто было, твоему месье хозяину, — выругался Сангвинетти; в этот момент его взгляд упал на стоящего в ожидании Гарнаша, и при виде парижанина он сконфузился, опустил глаза и, казалось, готов был провалиться сквозь землю. А конюху сказал: — Сообщите своему хозяину, что экипаж мне нужен, и я сейчас же иду за ним.

Он повернулся и приблизился к Гарнашу. Все его прежнее высокомерие словно испарилось, и он имел вид человека, глубоко сожалеющего о случившемся.

— Месье, что мне сказать вам? — произнес он тихо. — Похоже, произошла ошибка. Я глубоко опечален, месье, честное слово, поверьте мне.

— Прошу вас, ни слова больше, — воскликнул Гарнаш, испытывая невероятное облегчение, потому что дело, грозившее тянуться бесконечно, наконец-то завершалось. — Позвольте мне выразить сожаление по поводу того, как я с вами обошелся.

— Я принимаю ваши извинения и восхищен вашим великодушием, — ответил Сангвинетти вежливо. — Что касается вашего обхождения со мной, то я его заслужил в силу своей ошибки и упрямства. Мне жаль лишать этих господ развлечения, которого они ожидают, но, если вы не окажетесь чрезмерно любезны, боюсь, им придется пожинать вместе со мной последствия этой ошибки.

Гарнаш лаконично и не очень вежливо заверил его, что он не собирается быть чрезмерно любезным. Говоря это, он изо всех сил старался втиснуться в свой камзол. Он чувствовал, что мог бы под аплодисменты зевак надавать этому малому оплеух за все его фокусы, но понимал, что его ждут куда более важные дела. Он вложил шпагу в ножны, поднял шляпу и плащ, высказал джентльменам полагающиеся в этом случае слова учтивости, хотя и более краткие, чем принято, и все еще удивляясь, почему Гобер до сих пор не вернулся, быстро направился, преследуемый улюлюканьем толпы, в гостиницу, выбирая кратчайший путь мимо церкви, через кладбище Святого Франциска.

Глава 8

ЗАПАДНЯ ЗАХЛОПЫВАЕТСЯ
Покинув поля Капуцинов, месье Гобер — господин с ястребиным лицом — за пять минут преодолел всю дорогу до «Сосущего Теленка» и прибыл туда запыхавшийся, с видом человека, попавшего в беду куда большую, чем необходимость быстро отыскать своего друга.

У дверей гостиницы по-прежнему стоял экипаж; форейтор[1693], однако, развалился на крыльце, неторопливо беседуя с одним из буфетчиков. Солдаты в полной готовности бесстрастно сидели в седлах, терпеливо ожидая, как им было приказано, возвращения Гарнаша. Бдительный Рабек расположился в дверях, ничем не выказывая беспокойства и нетерпения, с которыми он ожидал своего господина.

При виде подбегающего Гобера он с тревогой бросился ему навстречу.

В тот же самый момент из дворца напротив появился господин де Трессан. Своей утиной походкой он пересек улицу и достиг двери гостиницы одновременно с господином Гобером.

Переполняемый недобрыми предчувствиями, Рабек окликнул бегущего.

— Что случилось? — закричал он. — Где месье де Гарнаш?

Гобер остановился, заломив руки, и простонал, качаясь из стороны в сторону в приступе отчаяния:

— Убит! Его зарезали! О-о! Это было ужасно!

Рабек крепко, до боли стиснул его плечо.

— Что вы сказали? — с трудом дыша, переспросил он, и его лицо смертельно побелело.

Трессан тоже остановился и повернулся к Гоберу с недоверчивым выражением на лоснящемся лице.

— Кто убит? — спросил он. — Не месье ли Гарнаш?

— Helas! Да, — простонал Гобер. — Они заманили нас в ловушку, guet-apens[1694], на полях Капуцинов и вчетвером напали на нас. Пока он был жив, я находился рядом с ним. Но, увидев, что он упал, я побежал за помощью.

— Боже! — воскликнул Рабек и отпустил плечо господина Гобера.

— Кто это сделал? — свирепо громыхнул голос де Трессана.

— Я не знаю, кто они. Человек, затеявший ссору с месье де Гарнашем, называл себя Сангвинетти. Ужас, что сейчас творится там. Целая толпа наблюдала схватку, и под конец они принялись драться между собой. Молю небеса, чтобы начавшаяся потасовка смогла спасти этого несчастного от убийства.

— Потасовка, вы говорите? — вскричал Трессан, в котором, казалось, проснулся блюститель порядка.

— Да, — равнодушно ответил Гобер, — они режут друг другу глотки.

— Но… Но… Вы уверены, что он мертв, месье? — спросил Рабек.

На миг замолкнув, Гобер взглянул на него, словно вспоминая происшедшее.

— Я видел, как он упал, — сказал он. — Возможно, он только ранен.

— И вы оставили его там? — заревел слуга. — Вы его там оставили?

Гобер пожал плечами.

— Что я мог сделать против четверых? Кроме того, толпа начала вмешиваться, и мне показалось более благоразумным отправиться за помощью. Здесь солдаты…

— Да, — оборвал его Трессан и, повернувшись, позвал сержанта. — Это уже моя забота.

И он заявил месье Гоберу:

— Я господин сенешал Дофинэ.

— Какая удача, что я встретил вас, — ответил Гобер и поклонился. — Я не мог бы передать дело в лучшие руки.

Однако Трессан, не обращая на него внимания, уже отдавал приказ сержанту спешить со своими солдатами к полям Капуцинов. Но тут неожиданно вмешался Рабек.

— Нет-нет, месье сенешал, — в смятении повторил он, чувствуя надвигающуюся опасность и помня о своем поручении. — Эти люди должны находиться здесь, чтобы охранять мадемуазель де Ла Воврэ. Пусть они останутся, а я сам отправлюсь к месье де Гарнашу.

Сенешал презрительно посмотрел на него, выпятив губу.

— Вы отправитесь? — переспросил он. — А что вы сможете там сделать один? Кто вы вообще?

— Я слуга месье де Гарнаша.

— Лакей? Фа! — и Трессан отвернулся и повторил свои приказания, как будто Рабека и вовсе не существовало: — На поля Капуцинов! В галоп, Помье! Я пошлю еще людей вслед за вами.

Сержант поднялся в стременах и отдал приказ. Солдаты засуетились и умчались. Лишь эхо топота копыт пронеслось по узкой улочке.

Рабек вцепился в руку сенешала.

— Остановите их, месье! — от возбуждения его голос почти сорвался на крик. — Остановите их! Тут какая-то ловушка, какой-то обман.

— Остановить их? — откликнулся сенешал. — Вы сошли с ума!

Он стряхнул удерживающую его руку Рабека и, оставив его, вновь пересек улицу своей медлительной тяжеловесной походкой, собираясь, без сомнения, исполнить свое обещание и послать еще солдат на место беспорядков.

Рабек сердито и горько выругался; его досада имела две совершенно разные причины. С одной стороны, беспокойство и любовь к своему господину побуждали его не мешкая мчаться на помощь, но, поскольку Трессан отправил туда солдат, Рабек не мог оставить мадемуазель де Ла Воврэ вовсе без охраны. Мысль о том, что может с ней случиться, если Гарнаш не вернется вообще, пока не приходила ему в голову. С другой стороны, инстинктивные и все растущие подозрения относительно господина Гобера, входившего в этот момент в гостиницу, внушили ему мысль, что толстый сенешал был одурачен нелепой басней и удалил солдат оттуда, где они могли вскоре оказаться крайне необходимы.

Снедаемый страхом, беспокойством и недоверием, в совершенном упадке духа, Рабек медленно последовал за господином Гобером. Но едва он переступил порог общей комнаты, его взору предстала картина, заставившая слугу на мгновение застыть, и все сомнения мгновенно сменились уверенностью.

Он обнаружил там с полдюжины субъектов бандитской наружности, вооруженных с головы до ног, всем своим видом и экипировкой очень напоминавших молодчиков, которые им вчера препятствовали в замке Кондильяк. Как они сюда попали? Оставалось только предположить, что они пробрались через конюшню, иначе он бы заметил их приближение. Сейчас они собрались на другом конце длинного низкого помещения, около двери, ведущей во внутренние комнаты гостиницы. Тут же находился наблюдавший за ними хозяин гостиницы, и во взгляде его сквозило беспокойство.

Но более всего Рабека обеспокоило то, что человек, называвший себя Гобером, разговаривал с юношей, в котором он узнал Мариуса де Кондильяка.

И когда Рабек остановился на пороге, до него донеслись слова Мариуса:

— Пусть ей скажут, что месье де Гарнаш хочет, чтобы она спустилась.

Услышав это, Рабек шагнул к ним с видом, ясно говорящим о его намерениях. Гобер при его приближении обернулся и улыбнулся. Мариус метнул взгляд вверх и сделал знак своим людям. Двое из них сразу же исчезли за дверью, которую охраняли, но прежде чем она закрылась, Рабек заметил, что они направились к лестнице. Оставшиеся четверо встали плечом к плечу в дверях, очевидно намереваясь заблокировать проход. Гобер, за которым по пятам следовал Мариус, отступил в сторону, приблизился к хозяину и остановился перед ним, зловещая улыбка кривила его бледное ястребиное лицо. Рабек не смог разобрать, о чем говорили Гобер и Мариус, но он отчетливо услышал ответ хозяина, сопровождаемый вежливым поклоном в сторону Мариуса.

— Хорошо, месье де Кондильяк. Я не стану вмешиваться в ваши дела ни за что на свете. Я буду глух и слеп.

Мариус принял это подобострастное заявление с усмешкой, и Рабек, наконец стряхнув с себя оцепенение, смело прошел вперед, к дверному проему, заграждаемому опасным живым барьером.

— Позвольте, господа, — сказал он и попытался оттолкнуть одного из них в сторону.

— Сюда нельзя, месье, — услышал он вежливый, но твердый ответ.

Рабек остановился, сжимая и разжимая кулаки и дрожа от гнева. В этот момент он посылал самые жаркие проклятия Трессану и его дурацкой привычке соваться не в свои дела.

Если бы только его солдаты были здесь, они бы легко справились с этими оборванцами. А сейчас, когда господин Гарнаш был мертв или, по крайней мере, отсутствовал, все казалось бесполезным.

Он мог бы сказать себе, что, если Гарнаш убит, его собственные действия не имеют большого значения, поскольку, в конце концов, маркиз наверняка поступит с мадемуазель де Ла Воврэ по своему усмотрению. Но размышлять об этом Рабеку было некогда. Он отступил назад и обнажил шпагу.

— Дайте мне пройти! — прокричал он.

Но в то же самое мгновение раздался мягкий, скользящий звук еще одной выхваченной шпаги, и Рабеку пришлось повернуться, чтобы встретить нападение господина Гобера.

— Грязный предатель! — вскричал рассерженный слуга, и это было все, на что хватило его порыва.

Стальные руки обхватили его сзади. Шпагу вырвали из рук. Его отшвырнули, он тяжело упал и распластался в углу, прижатый к полу одним из головорезов, который устроился у него на спине. Дверь открылась, и несчастный Рабек застонал от бессильной ярости, видя, как мадемуазель де Ла Воврэ остановилась на пороге и побледнела при виде господина Кондильяка, низко поклонившегося ей.

Мгновение она стояла между двух негодяев, которые были посланы за ней, и, обежав взглядом комнату, обнаружила Рабека в его плачевном полузадохнувшемся состоянии.

— Где… где месье де Гарнаш? — запинаясь, спросила она.

— Он там, где рано или поздно оказываются все, кто идет против воли Кондильяков, — важно сказал Мариус. — От него избавились.

— Он мертв, вы хотите сказать? — вскричала она.

— Думаю, в настоящий момент это вполне вероятно, — улыбнулся он. — Итак, вы видите, мадемуазель, поскольку опекун, назначенный вам королевой… м-м… оставил вас, вы поступите благоразумно, вернувшись под кров моей матери. Позвольте заверить вас в том, что мы будем рады приветствовать ваше возвращение. Мы не виним никого, кроме Гарнаша, во всем, что с вами произошло, а он уже поплатился за ту дерзость, с которой похитил вас.

Она в отчаянии отвернулась от этого язвительного джентльмена и попыталась апеллировать к хозяину, будто ей мог помочь тот, кто не мог помочь себе сам.

— Месье хозяин… — начала она, но Мариус резко оборвал ее.

— Выведите ее через ту дверь, — сказал он, указывая в сторону коридора под лестницей. — В повозку. Поторопитесь.

Девушка попыталась сопротивляться, но ее потащили на задний двор; заторопились и остальные. Последним уходил Гобер.

— Немного погодя догоняй нас, — бросил он человеку, склонившемуся над Рабеком, и с этими словами исчез.

Шаги их затихли в коридоре, где-то в отдалении хлопнула дверь. Наступила тишина, нарушаемая лишь тяжелым дыханием Рабека, затем на улице послышался какой-то шум, кто-то громко отдавал приказ. Застучали копыта, заскрипели колеса, и вот загрохотал тяжелый экипаж, быстро увлекаемый прочь.

Наконец негодяй отпустил Рабека, вскочил на ноги и исчез, прежде чем он смог подняться, и, оказавшись на ногах, рвануться за ним вдогонку. Вдалеке он увидел своего недавнего противника, бегущего изо всех сил, повозка уже исчезла из вида. Он обернулся, и его потухший было взор упал на хозяина гостиницы.

— О свинья! — воскликнул он. — Трусливая свинья! — дал он выход своей ярости.

— А что вы хотите? — протестовал испуганный кабатчик. — Если бы я им сопротивлялся, мне бы перерезали глотку.

Рабек изливал на него оскорбления до тех пор, пока недостаток слов не заставил его остановиться, затем, еще раз презрительно рявкнув на него, он отправился за своей шпагой, которая была брошена в дальний угол. Он уже наклонился над ней, когда услышал позади быстрые шаги, и сердитый голос с нотками металла резко произнес его имя:

— Рабек!

Шпага, загремев, выпала из руки Рабека, внезапно обессилевшего от охватившей его радости: его господин стал перед ним живой и невредимый.

— Месье! — воскликнул он, и не знавшие слез глаза слуги подернулись влагой.

— Месье! — воскликнул он вновь, и по его желтоватым и морщинистым, как пергамент, щекам покатились слезы.

— Слава Богу! — без конца всхлипывал он. — Слава Богу!

— Что произошло? — шагнув вперед, спросил Гарнаш, и его лицо стало мрачнее грозовой тучи. — Где экипаж? Где солдаты? Где мадемуазель? Отвечай мне!

Он сжал запястье Рабека с такой силой, что мог бы, казалось, его оторвать. Лицо Гарнаша было смертельно бледным, глаза пылали.

— Они… они… — заикался Рабек. У него не хватало мужества рассказать о том, что произошло. Он боялся, что Гарнаш убьет его на месте.

Но вдруг он ощутил странный прилив смелости. Он заговорил с Гарнашем таким тоном и в таких выражениях, как ему никогда и не снилось, и, быть может, только благодаря этому он спас свою жизнь.

— Дурак! — закричал слуга. — Я предупреждал тебя: будь начеку. Но ты все знаешь лучше Рабека, все делаешь по-своему. Тебе бы только скандалить. А они одурачили тебя, как хотели, да еще и насмеялись над тобой вдоволь, месье.

Гарнаш выпустил руку слуги и отступил на шаг назад. Неожиданный протест слуги, его слова, прозвучавшие так неожиданно, но очень кстати, помогли хотя бы отчасти отрезвить его. Гарнаш понял: слуга прав, винить во всем он должен одного себя — себя и свой проклятый характер.

— Кто… кто одурачил меня? — пробормотал он.

— Гобер, вернее, малый, который называл себя Гобером. Он и его дружки. Они выманили вас. Затем Гобер вернулся с басней о вашей смерти и о потасовке на полях Капуцинов. К несчастью, здесь оказался месье де Трессан, и Гобер упросил его направить туда солдат, чтобы навести порядок. И эскорт был отослан туда. Тщетно пытался я остановить их. Меня даже не слушали. Солдаты уехали, и тогда месье Гобер вошел в гостиницу, где его ожидали месье де Кондильяк и шестеро его негодяев. Они ожидали меня и затащили мадемуазель в экипаж. Я делал все что мог, но…

— Давно они уехали? — прервал его Гарнаш.

— Всего за несколько минут до вашего прихода.

— Это, должно быть, тот экипаж, который проехал мимо меня около ворот Савойи. Мы должны догнать их, Рабек. Я сократил свой путь через кладбище Святого Франциска, иначе я бы встретил эскорт. О, проклятье! — вскричал он, ударяя сжатым кулаком правой руки открытую ладонь левой. — Столько трудов погубить из-за минутной слабости! — затем он резко повернулся на каблуках: — Я иду к месье де Трессану, — бросил он через плечо и вышел.

Когда он переступил порог крыльца, на улице наконец-то появился возвращающийся эскорт. Увидев его, сержант изумленно вскрикнул:

— Месье, по крайней мере, вы целы. Нам говорили, что вас уже нет в живых, и я опасался, что так оно и есть на самом деле, хотя все остальное было, очевидно, дурацкой шуткой.

— Шуткой? Это была не шутка, — мрачно ответил Гарнаш. — Лучше возвращайтесь во дворец сенешала. Мне больше не нужен этот эскорт, — горько добавил он. — Потому что мне потребуется куда более значительная сила.

И он вышел под дождь, который вновь начался и теперь лил как из ведра.

Глава 9

СОВЕТ СЕНЕШАЛА
Гарнаш направился прямо во дворец сенешала. И там, хотя в этот день его чувства уже подверглись серьезным испытаниям, а темперамент проявился очень бурно, парижанина ожидали новые неприятности, а Трессана вспышки его гнева.

— Могу ли я узнать, месье сенешал, — заносчиво спросил он, — с какой целью вы приказали эскорту, который был отдан под мою команду, покинуть свой пост?

— С какой целью? — переспросил сенешал, и в его голосе одновременно слышались сожаление и негодование. — Ну как же, чтобы он смог вовремя поспеть к вам на помощь. Мне сказали, что ваша жизнь была в опасности, если вы вообще еще живы.

Такой ответ обезоружил Гарнаша, который, конечно же, не доверял Трессану. Однако сенешал был настолько искренен в излияниях радости по поводу чудесного спасения парижанина, что тот не счел возможным заявить о своем неудовольствии в той форме, в которой намеревался это сделать. Вместо этого он принялся рассказывать Трессану о разыгравшихся событиях. Гнев его опять ожил, и хотя сенешал, оценив ситуацию, проявлял внешние признаки дружеского участия, это нисколько не смягчило Гарнаша.

— А сейчас, месье, — заключил он, — остается лишь одно: вернуться с войсками и силой потребовать от них выдачи мадемуазель. Сделав это, я арестую вдову, ее сына и любую другую обезьяну в замке. За поддержку, оказанную мадам в ее попытке сопротивляться воле королевы, люди вдовы окажутся в Гренобльской тюрьме, и вы сами разберетесь с ними, а маркиза и ее сын отправятся со мной в Париж, где они ответят за нанесенное ее величеству оскорбление.

Сенешал стал серьезным, он задумчиво теребил бороду указательным пальцем, и его маленькие поросячьи глазки испуганно всматривались в Гарнаша сквозь стекла очков в тяжелой оправе. Гарнаш опять застал его якобы погруженным в дела.

— Да, конечно, — будто нехотя, согласился он, — это ваше право.

— Я рад, месье, слышать такой ответ. Потому что мне потребуется ваша помощь.

— Моя помощь? — лицо сенешала приобрело испуганное выражение.

— Для уничтожения гарнизона в Кондильяке вы должны выделить мне солдат.

Щеки сенешала раздулись, угрожая, казалось, взорваться, он покачал головой и задумчиво улыбнулся.

— И где, — спросил он, — должен я, по-вашему, найти их?

— В Гренобле у вас более двухсот человек.

— И вы думаете, эти люди смогут взять такую крепость, как Кондильяк? Месье, вы заблуждаетесь. Если крепость окажет сопротивление, вам потребуется в десять раз больше солдат, чтобы привести их в чувство. У них большие запасы и отличное водоснабжение. Мой друг, они просто поднимут мост и будут смеяться с высоты стен над вами и вашими солдатами.

Гарнаш посмотрел на сенешала из-под насупленных бровей. Несмотря на то что у него имелись веские основания не доверять этому человеку, он был вынужден признать справедливость сказанных им слов.

— Если надо, я буду вести осаду, — заявил он.

И опять сенешал покачал головой.

— В этом случае нужно быть готовым зимовать там, а зима холодная в долине Изера. Гарнизон замка невелик, всего человек двадцать, но этого хватит для его защиты. Нет, месье, если вы хотите взять их силой, вам не хватит двухсот человек.

И тут Трессана осенило. Как всегда, его целью было накормить волков и сохранить овец. Порвать с мадам де Кондильяк ему не позволяли безумные сердечные надежды. Порвать с человеком, который был воплощением королевской власти, он просто не решался. Трессан пробовал — и это ему давалось нелегко — держаться середины, стараясь услужить вдове и не перечить (хотя бы внешне) парижанину. Сейчас, как ему казалось, он окончательно зашел в тупик, когда следовать прежним курсом становилось невозможно, а приходилось остановиться и уточнить, на чьей же он стороне. Однако только что высказанное им соображение помогло ему выйти из затруднения. Прожекты мадам де Кондильяк его мало заботили, и ему было безразлично, доберется ли ее корабль до спасительной гавани или нет, равно как его никогда не волновало и то, выйдет ли Валери де Ла Воврэ замуж за Мариуса де Кондильяка или за последнего сапожника в Гренобле. Его не беспокоило, что он мог способствовать крушению планов маркизы, лишь бы она не знала о его предательстве, лишь бы внешне он сохранил верность ее интересам.

— Месье, — серьезно сказал он, — единственное, что вам остается, — это вернуться в Париж, набрать достаточно людей, приготовить пушки и другие современные осадные приспособления, которых у нас здесь нет, вернуться и разрушить стены замка Кондильяк.

Сенешал был совершенно прав, и Гарнаш отчетливо понимал это. Он уже начал было сомневаться, не рано ли он причислил сенешала к союзникам противной стороны. Но хотя он и признавал мудрость данного им совета, однако подобный шаг ущемил бы его гордость, заставил бы признать, что его, де Гарнаша, изобретательности, на которую так полагалась королева, отправляя его сюда одного, оказалось недостаточно.

Не отвечая, он прошелся по комнате, пощипывая усы и размышляя, в то время как сенешал украдкой наблюдал за ним в колеблющемся свете свечей. Наконец он остановился около письменного стола, прямо напротив сенешала. Гарнаш сделал резкий жест рукой, и в его глазах появилась решимость.

— Месье сенешал, ваш добрый совет может быть использован как последнее средство для меня, — сказал он. — Но сначала я попробую что-то предпринять с теми людьми, которые у вас есть здесь.

— Но у меня нет людей, — уныло ответил Трессан, видя, что все его усилия пошли прахом.

Гарнаш посмотрел на него с изумлением, которое тут же переросло в подозрение.

— Нет людей? — оторопело повторил он. — Нет людей?

— Я могу набрать два десятка, но не более.

— Но, месье, мне известно, что здесь у вас, по меньшей мере, двести человек. Я видел вчера утром как минимум, пятьдесят построившихся внизу во дворе.

— Они были здесь, месье, — чуть не плача ответил сенешал, воздевая руки и опершись всем телом о стол. — Были. Но, к сожалению, беспорядки в районе Монтелимара заставили меня расстаться с ними. Когда вы их видели, они как раз собирались выступить туда.

Секунду Гарнаш молча посмотрел на него, а затем резко произнес:

— Их надо отозвать, месье.

Сенешал попытался изобразить негодование.

— Отозвать? — воскликнул он, и в его голосе, помимо негодования, послышался ужас. — Отозвать? А зачем? Чтобы они помогли вам заполучить проклятую девчонку, которая так упряма, что не хочет выходить за жениха, которого выбрали ее опекуны. Хорошенькое дельце, клянусь всевышним! И чтобы уладить эти семейные дрязги, целая провинция, в которой разгорается бунт, не ставится ни во что! Честное слово, месье, я начинаю думать, что вы теряете голову. Вы, кажется, утратили чувство меры.

— Месье, может быть, я теряю голову, может быть, нет, но я не удивлюсь, если, в конце концов, вы лишитесь вашей. Отвечайте мне: что это за беспорядки в Монтелимаре, о которых вы говорили?

Изворотливости Трессана не хватило, чтобы уклониться от ответа на этот скользкий вопрос.

— Какое вам до этого дело? — встал он на дыбы. — Вы сенешал Дофинэ или я? Раз я говорю, что там беспорядки, значит, это так. Мое дело усмирять их, чем я и занимаюсь. А вы, вы справляйтесь со своим делом, которое, похоже, состоит в том, чтобы влезать в женские распри.

Это было уже слишком. В словах Трессана был цинизм. Даже мысли о том, что его поручение и в самом деле таково, было достаточно, чтобы разъярить парижанина, тем более, когда все это высказывалось в лицо.

Он кричал, размахивая руками и стуча по столу. Но брань, угрозы и обещания, сотрясающие воздух, заставили сенешала с удовлетворением сделать вывод, что парижанин последует его совету.

— Я сделаю то, что вы советуете, — закончил Гарнаш. — Я доберусь до Парижа так скоро, как только позволят лошади. Но когда я вернусь — горе Кондильяку. И я пошлю своих людей в район Монтелимара выяснить, что это за беспорядки, о которых вы мне рассказывали. И если там все тихо — я вам не завидую. Вы дорого заплатите за то, что не оставили солдат здесь для службы королеве.

С этими словами он схватил свою промокшую шляпу, нахлобучил ее на голову и гордо вышел из комнаты, а затем из дворца.

На другое утро он оставил гостиницу «Сосущий Теленок» и, покидая Гренобль, выехал из города по дороге, ведущей в Париж; теперь это был совершенно другой Гарнаш — покладистый и упавший духом. Как над ним будут потешаться во дворце королевы-матери. Даже такое дело он не смог довести до успешного завершения, какие-то женские распри, как это назвал Трессан. Рабек, догадываясь о настроении своего господина, как и положено хорошему слуге, ехал в двух шагах позади него, тихий и угрюмый.

К полудню они прибыли в Вуарон и здесь на постоялом дворе решили ненадолго задержаться, чтобы подкрепиться и отдохнуть. Стоял холодный ненастный день, дождя не было, но черные тучи предвещали его, В общей комнате весело горел огонь в камине, и Гарнаш подошел к нему. Он стоял в задумчивости, положив руку на каминную полку, а ногу поставив на железную решетку, и глаза его были устремлены на пляшущие языки пламени.

Трезво оценивая ситуацию, в которую попал, Гарнаш осознавал, что потерпел полный крах. Легко было вчера метать громы и молнии и говорить Трессану о том, что он сделает, когда вернется. Он вполне мог не возвратиться никогда. Вместо него пошлют другого, а может быть, и вообще никого.

Ведь пока он доберется до Парижа, а войска появятся в Дофинэ, пройдет, в лучшем случае, не менее двух недель. Будет очень странно, если за это время в замке Кондильяк не предпримут никаких мер против мадемуазель, тем более зная, что сама королева вмешалась в их дела.

О! Как он все испортил! Если бы он сумел сдержаться вчера в Гренобле, если бы у него хватило ума сохранять спокойствие в ответ на оскорбления, он бы расстроил их планы и вырвал мадемуазель прочь из их капканов. Но сейчас! Его руки в отчаянии упали.

— Месье, ваше вино, — произнес за его спиной Рабек.

Гарнаш повернулся и взял из рук слуги чашу с подогретым вином. Оно согрело его тело, но ему сейчас надо было бы осушить бочку, чтобы утопить печаль.

— Рабек, — мрачно сказал он. — Похоже, я самый отъявленный неудачник, который когда-либо брался за подобное дело.

Все пережитое в Гренобле так давило на него, что ему необходимо было высказаться — пусть даже перед собственным слугой.

Лицо проницательного Рабека приняло строгое выражение. Он покорно вздохнул, ища слова утешения, и наконец произнес:

— По меньшей мере, месье, вы заставили их опасаться вас там, в Кондильяке.

— Заставил опасаться? — рассмеялся Гарнаш. — Тьфу! Скажи лучше: высмеять себя.

— Опасаться себя, повторяю вам, месье. Иначе зачем бы они так старались усилить свой гарнизон?

— А? — откликнулся он.Но, судя по тону, это его на самом деле не особенно заинтересовало. — Чем они занимаются? Усиливают гарнизон? Откуда ты знаешь?

— Мне сказал конюх «Сосущего Теленка», что некий капитан Фортунио, итальянский наемник, командующий гарнизоном Кондильяка, прошлой ночью был в гостинице «Франция», предлагая всем, кто пожелает, стать солдатом. Тем, кто откликался, он рассказывал о прелестях военной карьеры, особенно о карьере наемника, а тем, кто интересовался, предлагал, говорят, службу у маркизы.

— И многих ли он завербовал, не знаешь?

— Конюх сказал, что ни одного, а он, похоже, весь вечер наблюдал, как этот паук плел свою паутину. Но мухи были сверхосторожны. Они знали, откуда он и для чего хочет завербовать их, поскольку прошел слух, что Кондильяк взбунтовался против королевы; ни одна отчаянная голова в гостинице не рискнула своей шеей, невзирая на плату, которую за нее обещали.

Гарнаш пожал плечами.

— Неважно, — сказал он. — Дай-ка мне еще вина.

Но как только Рабек отвернулся, чтобы выполнить поручение, в глазах господина Гарнаша вдруг появился блеск, и его хмурое лицо прояснилось.

Глава 10

РЕКРУТ
В огромном зале замка Кондильяк сидели маркиза, ее сын и господин сенешал.

Был полдень последнего четверга октября. Прошла ровно неделя с того дня, как Гарнаш с разбитым неудачей сердцем уехал из Гренобля. Они только что пообедали, и скатерть была еще заставлена посудой и остатками кушаний. Однако все трое уже вышли из-за стола — даже сенешал, всегда неохотно покидающий трапезу, в каком бы скверном расположении духа ни находился, — и собрались около огромного открытого камина.

Лучи бледного октябрьского солнца, просочившись сквозь украшенные алыми гербами окна, озарили ярко-красными отблесками серебро и стекло оставленной на столе посуды.

Мадам говорила. Она повторяла слова, которые за последнюю неделю произносила раз по двадцать на день.

— Было безумием позволить уйти этому субъекту. Если бы нам удалось избавиться от него и его слуги, то сейчас мы спали бы спокойно. Я знаю королевский двор. Сначала они немного удивились бы, что от него нет вестей, но затем мало-помалу позабыли бы и его, и это дело, в которое королева так некстати решила вмешаться. А сейчас он вернется в Париж вне себя от ярости после такого приема. Начнутся разговоры о предательстве, об оскорблении ее королевского величества, о бунте. Возможно, в парламенте предложат объявить нас вне закона, и что будет с нами — кто знает?

— От Кондильяка до Парижа долгий путь, — пожав плечами, сказал ее сын.

— Ты слишком уверен в своей безопасности, как будто лучше всех знаешь, что они сделают, а чего не будут делать. Время покажет, друзья мои, и, черт побери, вы оба попомните мои слова и будете сожалеть, что не избавились от месье де Гарнаша и его слуги, пока они были в нашей власти.

Высказав это зловещее предсказание, она бросила взгляд на Трессана, который слегка поежился и протянул руки к огню, как будто его озноб был вызван холодом. Но Мариуса не так легко было запугать.

— Мадам, — проговорил он, — в худшем случае мы запремся и будем обороняться. Людей у нас достаточно, а Фортунио к тому же набирает новых рекрутов.

— Да, набирает, — усмехнулась она. — Целую неделю этот малый бросает мои деньги на ветер, сидя в гостинице «Франция» и мороча голову половине населения Гренобля лучшим вином, но пока не завербовал ни единого рекрута.

Мариус рассмеялся.

— Ваш пессимизм приводит вас к чересчур поспешным выводам, — вскричал он. — Вы не правы. Один рекрут все же есть.

— Один! — откликнулась она. — Тысяча чертей! Один в поле не воин! Неплохое вознаграждение за реку вина, которым мы промыли желудки жителей Гренобля!

— Это всего лишь начало, — рискнул вмешаться сенешал.

— Да и, очевидно, конец, — парировала она. — И откуда только взялся этот дурень, решившийся связать свою несчастную судьбу с нашей?

— Он итальянец из Пьемонта, пересек Савойю и в поисках счастья направлялся в Париж, когда на его пути встретился Фортунио и внушил ему, что его счастье — в Кондильяке. Он крепкий малый, ни слова не знает по-французски и заговорил с Фортунио, лишь признав в нем соотечественника.

В красивых глазах вдовы промелькнула насмешка.

— Вот почему он завербовался. Не зная французского, бедняга и не подозревает, сколь поспешен его выбор. Хорошо бы нам найти побольше таких, как он. Но где мы их возьмем? Дорогой Мариус, позволив уйти Гарнашу, мы совершили ошибку, которую этим мало поправишь, если поправишь вообще.

— Мадам, — вновь отважился возразить сенешал, — не теряйте надежды.

— По крайней мере, я не теряю мужества, месье граф, — ответила она ему, — и обещаю, что, пока я жива, в Кондильяке не будет ноги парижан, даже если мне придется самой взять в руки оружие.

— Да, — недовольно проговорил Мариус, — этого можно ожидать, но вы ничего другого и не ждете. Вы не видите, мадам, что наше положение далеко не безнадежно, и возможно, что, в конце концов, нам вовсе не придется сопротивляться королю. Вот уже три месяца, как от Флоримона нет вестей. За это время на войне многое могло случиться. Вполне вероятно, что он уже мертв.

— Хорошо, будь он проклят, — огрызнулась она, и ее губы сжались.

— Да, — вздохнув, согласился Мариус, — на этом все наши неприятности закончились бы.

— Я не слишком в этом уверена. Остается мадемуазель с ее новыми друзьями в Париже — чума их всех побери! Остаются земли Ла Воврэ, которые можно потерять. Единственный выход из всех наших неприятностей заключается в твоей женитьбе на этой упрямой плутовке.

— В том, что это невозможно, вы можете винить только себя, — напомнил ей Мариус.

— Отчего же? — вскричала она, резко повернувшись к нему.

— Если бы вы сохранили дружбу с церковью, платили бы десятину и избавили нас от этого проклятого отлучения, мы бы легко нашли покладистого священника, привезли его сюда и сразу же устроили дело, хочет того Валери или нет.

Она насмешливо посмотрела на него и, повернувшись, обратилась к Трессану.

— Вы только послушайте его, граф, — сказала она. — Вот это, я понимаю, влюбленный! Готов жениться на своей избраннице, не заботясь о том, любит она его или нет, а сам мне клялся, что любит девчонку.

— А что еще мне остается, если она против? — угрюмо спросил Мариус.

— Что? И ты меня еще спрашиваешь? Боже! Будь я мужчиной и будь у меня твои лицо и фигура, ни одна женщина в мире не устояла бы, предложи я ей руку и сердце. Тебе не хватает обходительности. Ты неуклюж, как деревенщина, когда дело касается женщин. На твоем месте я взяла бы ее натиском еще три месяца назад, когда она впервые приехала к нам. Я бы увезла ее из Кондильяка, из Франции, через границу в Савойю[1695], где отлучение, чтоб ему пусто было, не имеет силы, и там бы женилась на ней.

Мариус нахмурился и уже собирался ответить, но Трессан его опередил.

— Верно, Мариус, — сказал он, — природа щедро одарила вас, сделав копией вашей матушки. Мало кто во Франции или за ее пределами сравнится с вами.

— Тьфу! — огрызнулся Мариус, слишком уязвленный замечанием в свой адрес, чтобы поддаться теперь на лесть. — Вы забываете, мадам, что Валери помолвлена с Флоримоном, и она остается верна слову.

— Проклятье! — выругалась маркиза. — Что это за помолвка, что это за преданность? Она три года не видела своего суженого. Во время помолвки она была еще ребенком. Ты думаешь, что ее преданность ему то же самое, что верность женщины своему возлюбленному? Можешь и дальше так думать. Эх ты, простофиля, глупый мальчишка! Это лишь верность слову и желаниям ее отца. Неужели ты думаешь, что она сохранит ее, если между ней и каким-нибудь мужчиной — которым мог оказаться и ты, будь ты более обходительным — возникнет нежное чувство?

— Я бы сказал — да, — твердо ответил Мариус.

Маркиза улыбнулась снисходительной улыбкой женщины, умудренной опытом и случайно столкнувшейся с тривиальными рассуждениями простака.

— Мариус, ты до смешного высокомерен, — спокойно сказала она ему. — Тебе ли, юнцу, учить меня тому, что происходит в ее сердце! Ты можешь пожалеть об этом.

— Каким образом? — спросил он.

— Однажды мадемуазель уже подкупила одного из наших людей и подговорила его отправиться с письмом в Париж. Отсюда все наши теперешние неприятности. В другой раз она может поступить умнее. Когда она подкупит того, кто поможет ей бежать, когда она сама удерет под защиту королевы, может быть, тогда ты пожалеешь, что мой совет упал на неблагодатную почву.

— Не забывайте, мы поместим ее под охрану именно для того, чтобы пресечь такие попытки, — сказал он.

— Забываю? Только не я. Но где гарантии, что она не предложит взятку часовому?

Мариус рассмеялся и встал, оттолкнув назад кресло, в котором сидел.

— Мадам, — проговорил он, — нельзя же все время думать только о том, как нам могут помешать, и ожидать худшего. Успокойтесь. Ее охраняет Жиль. Каждую ночь он спит в ее прихожей. Он самый надежный из людей Фортунио. Он неподкупен.

Вдова задумчиво улыбалась, устремив глаза на огонь. Внезапно она взглянула ему в лицо.

— Бертольцу доверяли не меньше. Но она сумела подкупить его одним лишь обещанием вознаграждения, если он доставит письмо королеве и ей удастся вырваться отсюда. Разве то, что случилось с Бертольцем, не может случиться с Жилем?

— Можно менять часовых каждую ночь, — вставил сенешал.

— Да, если знать, кто неподкупен, кому можно верить. А так, — она пожала плечами, — это только даст ей возможность подкупать их одного за другим, пока все они не будут готовы действовать сообща.

— Но зачем вообще ей нужен часовой? — с некоторой долей здравого смысла спросил Трессан.

— Чтобы отпугнуть возможных предателей, — ответила она ему, на что Мариус улыбнулся и покачал головой.

— Мадам никогда не перестает видеть все в черном цвете, месье.

— Что говорит о моей мудрости. Люди нашего гарнизона — наемники. Они сохраняют нам верность лишь потому, что мы им платим. Но им известно, кто она и каково ее состояние.

— Жаль, что у вас нет человека, который был бы слеп и глух, — полушутя сказал Трессан. Но Мариус, внезапно став серьезным, внимательно взглянул на него.

— Как раз такой у нас и есть, — промолвил он. — Я вам говорил, что вчера Фортунио завербовал этого итальянца. Он не осведомлен ни о ее богатстве, ни о том, кто она такая, а если и узнает, то не сможет с ней общаться, поскольку он не знает французского, а она — итальянского.

Вдова хлопнула в ладоши.

— Это то, что нам надо! — вскричала она.

Но Мариус, то ли ей в пику, то ли не разделяя ее энтузиазма, ответил:

— Я доверяю Жилю.

— Да, — передразнила она его, — ты доверял и Бертольцу. Но если ты так веришь Жилю, пусть остается он, не будем больше об этом.

Упрямый юноша последовал на этот раз ее совету и сменил тему, переключившись на беседу с Трессаном о каких-то тривиальных делах, касающихся деятельности сенешала.

Но мадам с чисто женской логикой вернулась к предмету, который сама же предложила оставить. И Мариус отнесся к этому достаточно серьезно, хотя внешне казался подчеркнуто безразличным. В конце концов они послали за рекрутом.

Фортунио, которого Гарнаш знал как Сангвинетти, привел новобранца. Это был высокий, стройный человек с очень смуглой кожей и черными шелковистыми волосами, короткими локонами закрывающими шею и уши, и с пышными черными усами, придававшими ему вид отъявленного злодея. Его щеки и подбородок покрывала густая многодневная щетина; он прятал глаза, но, когда он вдруг поднял их, оказалось, что их темно-голубой цвет странно контрастирует с его смуглостью.

На нем был потрепанный камзол, а его ноги вместо чулок были обвязаны грязными тряпками, перехваченными крест-накрест также грязными подвязками от лодыжек до колен. Пара деревянных башмаков служила ему обувью, и из одного торчал наружу пучок соломы, набитой, без сомнения, для того, чтобы башмак был по ноге. Он сутулился и шаркал при ходьбе. Тем не менее имел шпагу в потертых ножнах, свисавшую с потрепанного кожаного пояса.

Мадам с интересом разглядывала его. Привередливый Мариус прищурился. Сенешал с любопытством сверлил итальянца близорукими глазками.

— Не думаю, что видел когда-либо мерзавца грязнее, — сказал он.

— Мне нравится его нос, — спокойно произнесла мадам. — Это нос отважного человека.

— Он напоминает мне нос Гарнаша, — рассмеялся сенешал.

— Вы льстите парижанину, — отозвался Мариус.

Рекрут между тем стоял и вежливо улыбался собравшимся, чуть обнажая ряд хороших зубов, с терпеливым и почтительным видом человека, чувствующего, что его обсуждают, но не способного понять смысл разговора.

— Ваш соотечественник, Фортунио? — усмехнулся Мариус.

Капитан, по открытому лицу которого никто бы не догадался, что в его груди бьется сердце отъявленного негодяя, с улыбкой отверг это предложение.

— Едва ли, месье. Баттиста родом из Пьемонта.

Сам Фортунио был из Венеции.

— Думаешь, на него можно положиться? — спросила мадам.

Фортунио пожал плечами и развел руками. Он не привык чрезмерно доверять людям.

— Он старый вояка, — ответил он. — В неаполитанских войнах[1696] он носил пику. Я его допросил как следует, и все, что он ответил, — правда.

— А что привело его во Францию? — спросил Трессан.

Капитан опять улыбнулся и вновь выразительно пожал плечами.

— Чрезмерная проворность клинка, — объяснил он.

Они сказали Фортунио, что намерены поставить Баттисту часовым вместо Жиля, поскольку полное незнание итальянцем французского языка гарантирует его верность. Капитан охотно согласился. Это было мудрое решение. Итальянец теребил свою изношенную шляпу, опустив глаза долу.

Вдруг мадам обратилась к нему по-итальянски, который немного знала. Она просила его рассказать о себе, кто он и откуда прибыл. Итальянец очень внимательно, временами с очевидным затруднением, слушал вопросы, устремив глаза на ее лицо и чуть наклонив голову вбок.

Фортунио постоянно вмешивался, разъясняя невежественному пьемонтцу смысл вопросов маркизы. Тот отвечал низким хриплым голосом, с пьемонтским акцентом, проглатывая слова, и мадам часто обращалась к Фортунио за переводом.

Наконец она отпустила обоих, приказав капитану проследить, чтобы итальянец вымылся и оделся более прилично.

Часом позже, когда сенешал отбыл домой в Гренобль, сама мадам в сопровождении Мариуса и Фортунио провела Баттисту в апартаменты наверху, где мадемуазель содержалась теперь почти как в тюрьме.

Глава 11

ТЮРЕМЩИК ВАЛЕРИ
— Дитя мое, — сказала вдова, и ее глаза остановились на Валери с выражением заботливой нежности, — почему ты не хочешь стать благоразумной?

Постоянные размышления о том, что Гарнаш остался на свободе и направился в Париж, чтобы отомстить за нанесенные ему оскорбления, возымели некоторый дисциплинирующий эффект на вдову. Она привыкла говорить, что готова драться с кем угодно во Франции, и теперь ее слова грозили стать реальностью, если Гарнаш вернется осаждать Кондильяк. Но столь не свойственные ей мысли о последствиях и о том, чего это будет стоить, вынудили мадам переменить тон и обратиться к нежным увещеваниям.

Девушка подняла глаза на вдову. В них читалась скорее насмешка, чем удивление. Они стояли в прихожей апартаментов Валери; неподалеку на своем посту расположился рекрут Баттиста, казавшийся теперь чуть более чистым, чем накануне, но все же недостаточно опрятным для дамской прихожей. Он флегматично опирался о подоконник, устремив глаза на далекие воды Изера, отливающие тусклым медным блеском в вечерних лучах заходящего октябрьского солнца. Вид его был отсутствующим, взгляд — задумчивым, и он, казалось, совершенно не реагировал на поток слов непонятного для него языка.

Фортунио и Мариус ушли, а маркиза, оказавшись во власти своего внезапного волнения, задержалась, чтобы напоследок сказать несколько слов упорствующей девушке.

— И в чем же, мадам, — спросила Валери, — мое поведение неблагоразумно?

Вдова сделала нетерпеливое движение, говорящее о том, что если каждый раз ей будут задавать вопросы с таким оттенком вызова, то, оставаясь здесь, она лишь тратит время попусту.

— Ты неблагоразумна в своей глупой приверженности данному тебе обещанию.

— Данному мною, мадам, — поправила ее девушка, хорошо понимая, о каком обещании идет речь.

— Хорошо, пусть данному тобой, но данному в таком возрасте, когда ты еще не понимала его сути. Никто и ничто не имеет права связывать тебя в такой степени.

— Если кто-то и мог бы оспаривать это право, то лишь я сама, — парировала Валери, и ее глаза, не дрогнув, встретились с глазами маркизы. — А я согласна, чтобы оно оставалось неоспоримым. Я готова исполнить данное обещание. Клянусь честью, я не смогла бы поступить иначе.

— А-а, клянусь честью! — вздохнула вдова. Лицо ее стало приторно-задумчивым. — А твое сердце, дитя, что подсказывает тебе сердце?

— Мое сердце — это мое личное дело. Я помолвлена с Флоримоном, и этого достаточно для всех, и для вас в том числе. Я уважаю его и восхищаюсь им больше всех окружающих людей, и, когда он вернется, я сочту за честь стать его женой, а я ею стану, несмотря на все препятствия, чинимые мне вами и вашим сыном.

Вдова мягко, как бы про себя, рассмеялась.

— А если я скажу, что Флоримон мертв?

— Я поверю этому, когда у меня будут доказательства его смерти, — ответила девушка.

Маркиза холодно посмотрела на нее, сохраняя полную невозмутимость при этих почти оскорбительных словах.

— А если я представлю эти доказательства? — почти грустно спросила она.

Глаза Валери чуть расширились, будто от мрачного предчувствия. Но ответ ее был скор, а голос — спокоен.

— Это никак не изменит моего отношения к вашему сыну.

— Глупости, Валери…

— Это с вашей стороны, мадам, — прервала ее мадемуазель, — глупо думать, что можно принуждать девушку к браку, требовать ее привязанности, управлять ее любовью при помощи тех средств, которыми вы пользуетесь. Вы думаете, я буду более расположена к вашему сыну и открою ему сердце, если меня будут держать в заточении только для того, чтобы он мог ухаживать за мной?

— В заточении, дитя? Кто стережет вас? — удивленно вскричала вдова, как будто с уст Валери сорвались самые невероятные слова.

Мадемуазель печально и чуть насмешливо улыбнулась.

— Разве же я не в заточении? — спросила она. — А как иначе вы назовете это? Что делает здесь этот субъект? По ночам он спит за порогом моей комнаты и следит, чтобы никто не общался со мной. Каждое утро он идет со мной в сад, когда я, благодаря вашему милосердию, совершаю там прогулки. Сплю я или бодрствую — этот человек всегда остается в пределах слышимости любого слова, которое я могу произнести…

— Но он не знает французского! — запротестовала вдова.

— Чтобы застраховаться, без сомнения, от любых моих попыток привлечь его на свою сторону и помочь мне бежать из этой тюрьмы. О, мадам, повторяю вам, вы тратите время, наказываете меня и терзаете себя впустую. Даже будь Мариус тем человеком, которого я по своей слабости смогла бы, не дай Бог, полюбить, средства, которыми вы пользуетесь, лишь заставили бы меня возненавидеть его, как на самом деле и вышло.

При этих словах все страхи вдовы улетучились, а с ними и все мысли об утешении Валери. В ее глазах засверкал гнев, и линия рта стала внезапно настолько жестокой и насмешливой, что красота ее лица резко контрастировала с появившимся на нем выражением ненависти.

— Так, значит, ты ненавидишь его, моя милочка? — в ее голосе прозвучала насмешка. — А ведь он мужчина, которого любая другая девушка Франции сочла бы за счастье получить в мужья. Ну-ну! Говоришь, тебя невозможно принудить к этому? — смех маркизы стал неприятным и угрожающим. — Ты слишком самоуверенна, Валери. Слишком уж самоуверенна. Может статься, ты будешь на коленях умолять о браке с мужчиной, которого, по твоим словам, ты ненавидишь. Не думаю, что тебя нельзя принудить.

Их взгляды скрестились; лица обеих женщин были так бледны, что даже губы их побелели, но у одной это было вызвано еле сдерживаемым гневом, а у другой — смертельным страхом, поскольку красноречивый взгляд мадам обещал ей еще большую кару. Девушка отпрянула, сжав кулаки и прикусив губу.

— Господь вам судья, мадам, — напомнила она маркизе.

— Именно — Господь, — рассмеялась та, поворачиваясь, чтобы уйти. Она помедлила у двери, которую итальянец поторопился открыть перед ней.

— Если утром будет хорошая погода, Мариус присоединится к тебе на прогулке. А пока подумай над тем, что я сказала.

— Этот человек останется здесь, мадам? — спросила девушка, тщетно пытаясь заставить свой голос звучать спокойно.

— Его место в прихожей, но, так как ключ висит с его стороны двери, он может войти сюда, когда пожелает или когда будет считать, что имеет для этого основания. Если тебе не нравится его вид, запрись в своей спальне.

То же самое она сказала по-итальянски часовому, который бесстрастно поклонился и последовал за вдовой в прихожую, предварительно закрыв перед лицом мадемуазель дверь.

В прихожей не было ничего, кроме стола и стула, поставленных, чтобы охраннику было где обедать. И пока они пересекали прихожую, звуки их шагов гулко отражались от стен. Часовой открыл перед маркизой дверь. Она вышла, не сказав ему ни слова. Стоя на пороге, он слушал ее шаги, удаляющиеся вниз по каменным ступеням винтовой лестницы. Наконец снизу раздался грохот захлопнувшейся двери, ведущей во двор, и скрежет ключа напомнил наемнику, что он и его пленница были заперты в этой башне замка Кондильяк.

Оставшись одна, мадемуазель подошла к окну и упала в кресло. Лицо девушки по-прежнему было очень бледно, а сердце возбужденно билось, поскольку жуткая угроза, прозвучавшая в словах вдовы, по-настоящему испугала ее и заставила затрепетать от страха впервые за все три месяца этого насильственного ухаживания, которое с каждым днем становилось все более настойчивым и все менее похожим на ухаживание и, в конце концов, привело ее к теперешнему беспомощному положению.

У нее были крепкие нервы и отважный дух, но в тот вечер надежда, казалось, угасла в ее сердце. Было похоже, что и Флоримон покинул ее. Либо он забыл свою Валери, либо, по словам вдовы, был мертв. Но истина сейчас мало заботила ее. Она впервые осознала, что полностью находится во власти мадам де Кондильяк и ее сына, и лишь случай помог ей убедиться, насколько неразборчивой в выборе средств эта власть может оказаться. Это внезапное открытие целиком захватило ее, вытеснив все прочие мысли и чувства.

Валери печально глядела на увядающие краски неба, но не замечала их. Она была в руках этих чудовищ, и они, похоже, собирались пожрать ее. А поскольку Гарнаш, как она считала, был убит, то на помощь надежды не оставалось. Ничтожным утешением могли служить те несколько часов свободы, которыми она наслаждалась неделю назад, но воспоминание об этом лишь усиливало безнадежный мрак ее заключения.

Снова перед ее мысленным взором возникла эта суровая, сильная фигура, седеющие волосы, яростно топорщащиеся усы и строгие, пронзительные глаза. Снова она услышала его резкий, с ноткой металла, чуть насмешливый голос. Она видела его внизу, в зале, поставившего ногу на шею этого самовлюбленного болвана Кондильяка, когда все они, казалось, не осмеливались вздохнуть без его разрешения. В своем воображении она опять скакала в Гренобль на холке его лошади. Валери вздохнула. С тех пор как умер ее отец, это был, без сомнения, первый настоящий мужчина, встретившийся ей. Если бы только Гарнаш был жив, она вновь бы ощутила в себе мужество и надежду, поскольку знала, что на его изобретательность и энергию можно положиться в трудную минуту. Вновь она слышала этот резкий, металлический голос: «Вы довольны, мадам? Достаточно ли вам подвигов для одного дня?»

Внезапно ее раздумья прервал голос, только что звучавший в ее мечтаниях, но он был настолько земным и реальным, что от испуга она едва не закричала.

— Мадемуазель, — произнес этот голос, — прошу вас не падать духом. Я вернулся к тому делу, которое мне приказано выполнить ее величеством, и я выполню его, несмотря на все коварство этой тигрицы и ее щенка.

Валери сидела, застыв, словно статуя, едва дыша, и взгляд ее блуждал в темнеющем за окном небе. Голос умолк, но она боялась пошевелиться. Потом мало-помалу она начала понимать, что это был не плод фантазии, не шутка, которую мог сыграть с ней перевозбужденный ум. Голос, живой, реальный, его голос произнес эти слова здесь, рядом с ней.

Она повернулась к двери и едва сдержала крик, потому что увидела прямо перед собой смуглого итальянского наемника, определенного ей в сторожа по причине незнания им французского и смотревшего на нее со странной настойчивостью.

Он так тихо подкрался, что она не слышала его шагов, и теперь стоял, наклонившись вперед и своей позой до странности напоминая зверя, припавшего к земле и готовящегося к прыжку. Но его взгляд гипнотически приковывал к себе ее взор. И пока она растерянно смотрела на его глаза, его губы шевельнулись, и тот же голос произнес на чистейшем французском:

— Не бойтесь, мадемуазель. Я тот самый неудачник Гарнаш, тот недостойный глупец, чей горячий нрав разрушил надежду на спасение, которая была у нас всего неделю назад.

Не в силах отвести взгляд, она почувствовала, что сходит с ума.

— Гарнаш! — хриплым шепотом произнесла она. — Вы Гарнаш?

Голос, несомненно, принадлежал Гарнашу, и никому иному. Такой голос было невозможно не узнать. И нос был носом Гарнаша, хотя странно испачканным, а эти проницательные голубые глаза — его глаза. Но каштановые с проседью волосы были теперь черны, а рыжие усы, топорщившиеся, как у дикого кота, тоже почернели и, низко свисая, скрывали тонкие линии его рта. Жуткая щетина отрастающей бороды исказила его лицо и подбородок, изменив их резкие очертания, а чистая, здоровая кожа, которую она запомнила, приобрела грязно-коричневый оттенок.

Вдруг на его лице заиграла улыбка, которая убедила ее и отогнала прочь последние сомнения. Она мгновенно вскочила.

— Месье, месье, — только и смогла она вымолвить: ей хотелось обвить руками шею этого человека, как будто это был ее отец, и выплакать у него на плече внезапно наступившее облегчение и все прочие чувства, вызванные его неожиданным появлением.

Гарнаш видел волнение девушки и, чтобы успокоить ее, улыбнулся и принялся рассказывать ей о том, как вернулся и был представлен мадам в качестве человека, не знающего французского.

— Судьба оказалась благосклонна ко мне, мадемуазель, — говорил он. — Я сомневался, что мое лицо можно изменить, но в том, что вы видите, нет моей заслуги. Это работа Рабека, самого изобретательного слуги, когда-либо служившего такому глупому господину. Мне помогло также то, что в молодости я провел десять лет в Италии и так усвоил язык, что обманул даже Фортунио. Именно это обстоятельство усыпило их подозрения, и если не придется оставаться здесь столь долго, что краска смоется с моих волос и бороды, а пятна на лице исчезнут, думаю, мне нечего бояться.

— Но, месье, — вскричала она, — вам надо бояться всего!

В ее глазах появилась тревога.

Вместо ответа он вновь рассмеялся.

— Я верю в свою удачу, мадемуазель, и думаю, что сейчас она улыбнулась мне. Направляясь в этом наряде в Кондильяк, я, честно говоря, почти не надеялся на то, что меня, благодаря незнанию французского языка, назначат вашим тюремщиком. Мне трудно было скрывать радость, когда я узнал их замыслы, но делал вид, что ничего не понимаю. Ну а все остальное по сравнению с этим — сущие пустяки.

— Но что вы сможете сделать в одиночку, месье? — спросила она, и в ее голосе послышалась нотка раздражения.

Он подошел к окну и оперся локтями о подоконник. Свет короткого дня за окном быстро угасал.

— Я еще не знаю. Но я здесь для того, чтобы найти способ. Я буду наблюдать и размышлять.

— Вы знаете, какой ежеминутной опасности я подвергаюсь! — вскричала она и, вдруг сообразив, что он мог подслушать разговор вдовы с сыном, внезапно залилась краской смущения, которая тотчас отхлынула, оставив ее щеки мраморно-бледными. Валери была благодарна сумеркам и тени за то, что они делали выражение ее лица трудноразличимым.

— Если вы считаете, что, вернувшись, я снова проявил неуместную горячность…

— Нет-нет, месье, напротив: ваши храбрость и благородство превыше всяких похвал. В самом деле, у меня нет слов, чтобы выразить восхищение вашим поступком.

— Это пустяки в сравнении с мужеством, которое потребовалось для того, чтобы предоставить Рабеку для его ужасной работы свое лицо, к которому я уже как-то привык и привязался.

Он готов был все обратить в шутку, лишь бы не объяснять ей, что только непомерная гордость вернула его обратно, хотя он уже был на пути в Париж, что только неспособность вынести насмешки, которые выпадут на его долю, когда он объявит во дворце королевы о своей неудаче, привела его назад.

— Ах, но что вы сможете сделать в одиночку? — повторила она.

— Дайте мне хотя бы день или два, чтобы все продумать, дайте мне осмотреться. Здесь должен быть какой-то выход. Я не для того пошел на это, чтобы потерпеть поражение. Но, если вы думаете, что я переоценил свою силу и изобретательность, если хотите, чтобы я искал людей для штурма Кондильяка, пытался взять его силой оружия, дабы утвердить волю королевы, скажите мне об этом, и завтра меня здесь не будет.

— Куда же вы пойдете? — воскликнула она, и ее напряженный голос выдал испуг.

— Я буду искать помощь в Лионе или в Мулене. Я попробую найти верных солдат, которые последуют за мной в силу моих полномочий, позволяющих требовать любую необходимую мне поддержку, особенно если я скажу, что в Гренобле мне в ней отказали. Я, правда, не слишком уверен в этом, поскольку мои полномочия распространяются только лишь на Дофинэ. Но все же можно попытаться.

— Нет-нет, — умоляла она его и, желая заставить Гарнаша выбросить из головы все мысли о том, чтобы оставить ее в одиночестве, схватила его за руку и просительно взглянула ему в лицо. — Не покидайте меня, месье, пожалейте, не оставляйте меня здесь на растерзание этим чудовищам. Считайте меня трусихой, если хотите, месье: так оно и есть. Они сделали меня такой.

Он понял, чего она боялась, и в его сердце поднялась горячая волна жалости к этой несчастной девочке, попавшей во власть красавицы ведьмы Кондильяк и ее смазливого сына-мошенника.

— Раз уж я здесь, думаю, что мне лучше остаться, — сказал он. — Дайте мне поразмыслить. Вполне вероятно, что-нибудь удастся придумать.

— Да помогут вам небеса, месье. Я буду молиться всю ночь, упрашивая Бога и всех святых указать вам путь, который вы ищете.

— Думаю, небеса услышат вашу молитву, мадемуазель, — задумчиво ответил он, устремив взор на ангельски бледное лицо девушки, которое, казалось, светилось в сгущающихся сумерках.

Глава 12

ДЕЛО СОВЕСТИ
Спустя две ночи после своего назначения тюремщиком Валери Гарнаш разыграл в Кондильяке небольшую комедию, чтобы внушить вдове и ее сыну больше доверия. Глубокой ночью он поднял тревогу, и, когда полуодетые люди из гарнизона, за которыми вскоре последовали мадам и Мариус, ворвались в прихожую апартаментов мадемуазель, где нес службу парижанин, то, изображая величайшее возбуждение, он привлек их внимание к паре простыней, связанных своими концами и свисавших из окна, выходившего на ров с водой. Отвечая на вопросы маркизы, Гарнаш сообщил ей, что был обеспокоен подозрительной возней за дверью. Войдя в комнату, он застал девушку за приготовлениями к побегу.

Валери, запершись в своей спальне, отказалась выйти, вопреки требованиям маркизы, но та и не стала настаивать, поскольку голос девушки убедил вдову, что она на месте. Следовательно, попытка побега провалилась.

— Дурочка, — сказала мадам, вглядываясь в ночной мрак под окном, — она наверняка разбилась бы. Этой веревки хватает только на треть высоты. А если бы она и не разбилась, то непременно утонула бы во рву.

Утром маркиза выразила свое удовлетворение бдительностью верного Баттисты, пожаловав ему несколько золотых монет, но, поскольку ни высота окна, ни наличие рва с водой внизу не удержали мадемуазель от попытки совершить побег, вдова приказала забить окно досками. Теперь, чтобы воспользоваться окном для побега, потребовалось бы выломать доски, а это вызвало бы шум, который непременно разбудит стражу.

На этом Гарнаш не остановился, и по его дальнейшему сценарию мадемуазель должна была сделать вид, что испытывает к своему тюремщику непреодолимое отвращение, и демонстрировать это всем окружающим при любом удобном случае.

Однажды утром, через три дня после «попытки побега», когда Валери под охраной бдительного Баттисты прогуливалась по саду замка, к ней внезапно присоединился Мариус. Его стройная фигура была облачена в роскошный костюм для верховой езды: куртка коричневого бархата с кружевным воротником, шитым золотом, светло-коричневые чулки, уходившие в высокие сапоги из тончайшей кожи; гончая следовала за ним по пятам. Был последний день октября, но холодная и сырая погода, стоявшая последние две недели, внезапно улучшилась. По-летнему светило солнце, воздух был теплым и неподвижным, и если бы не опавшие листья и слабый запах гниения, который сопутствует дыханию осени, можно было бы подумать, что на дворе ранняя весна.

Валери не имела привычки останавливаться с появлением Мариуса. Она не могла помешать ему гулять, где вздумается, но в ее власти было не задерживаться и не менять шага. Напрасно было просить его убраться прочь, когда он приближался. Но можно было, скрывая отвращение, переносить его присутствие с видом полного безразличия. Однако этим утром она поступила иначе. Завидев Мариуса, Валери не только остановилась, но даже окликнула его, словно желая, чтобы он оказался рядом с ней. Мариус поспешил на зов, и в его душе зародилась слабая надежда, хотя недоумение было куда сильнее.

На этот раз она была с ним любезна, и в манере, граничащей с шутливой, пожелала ему доброго утра. Он пошел рядом с ней, удивляясь происходящему, и они направились вместе по аллее, обсаженной тисом, а бдительный, но тактичный Баттиста следовал в нескольких шагах позади.

Некоторое время они вели светскую беседу об опавших листьях и о благодатной перемене погоды, случившейся столь неожиданно. Вдруг она остановилась и повернулась к нему лицом.

— Мариус, не окажете ли вы мне любезность? — спросила она.

Он тоже остановился и посмотрел в обращенные к нему ясные карие глаза, изучая выражение ее кроткого лица и пытаясь прочесть ее мысли. От изумления его брови чуть приподнялись. Но он сдержался и произнес:

— Вы можете просить меня о чем угодно: для вас, Валери, я сделаю все на свете.

Она задумчиво улыбнулась и вздохнула:

— Как легко произносить слова!

— Выходите за меня замуж, — ответил он, наклонившись к ней и пожирая ее глазами, — и вы обнаружите, что мои слова очень скоро обернутся делами.

— Ах, — ответила она, и улыбка ее стала чуть шире, переходя в усмешку, — вы ставите условия. Если я выйду за вас, вы все сделаете для меня, в противном случае вы не сделаете ничего. Но пока я не решила, выходить мне за вас или нет, не могли бы вы сделать один пустяк?

— Пока вы не решили? — воскликнул он, и его лицо вспыхнуло от внезапной надежды, загоревшейся в нем после ее слов. До этого момента не было и речи о подобном изменении ее отношения к его ухаживаниям. Он вновь изучающе взглянул в ее лицо. Не дурачила ли она его, эта девица с ангельски невинным взором? Мысль о такой возможности моментально остудила его.

— Что вам угодно от меня? — нелюбезным тоном спросил он.

— Пустяк, Мариус. — И она взглядом указала через плечо назад на высокого, крепкого мужчину в штопаном камзоле и в обмотках вместо сапог, который лениво топтался в дюжине шагов позади них. — Избавьте меня от общества этого негодяя.

Мариус посмотрел на Баттисту, а затем на Валери, улыбнулся и сделал легкое движение плечами.

— Но почему? — спросил он тоном человека, вынужденного противиться необоснованным доводам. — Другой заменит его, а в гарнизоне Кондильяка выбор невелик.

— Пусть невелик.

Заметив его реакцию, она уверилась в своем предположении: чем настойчивее она будет упрашивать об этом, тем вероятнее, что ее просьба не будет удовлетворена. Поняв это, она продолжила свое ходатайство с большей горячностью.

— О! — вскричала она как бы в ярости. — Мне навязали общество этого оборванца, чтобы унизить меня. Я не могу его терпеть. Мне невыносим сам его вид.

— Вы преувеличиваете, — холодно ответил Мариус.

— Нет, вовсе нет, — резко возразила она, с искренней горячностью глядя ему в лицо. — Вы не понимаете, что значит терпеть оскорбительное внимание от такого ничтожества, чувствовать, что следят за каждым твоим шагом, ощущать на себе взгляд всякий раз, когда находишься в поле его зрения. О, это невыносимо!

Внезапно он схватил девушку за руку, приблизив свое лицо к ее лицу на расстояние ладони, и горячо заговорил ей прямо в ухо.

— В вашей власти прекратить все это, Валери, — страстно шептал он ей. — Отдайте себя под мою опеку. Пусть я…

Внезапно он осекся. Она отстранилась, лицо ее было смертельно бледно, а в глазах, оказавшихся на уровне его глаз, читалось выражение ужаса и молчаливой ненависти. Он увидел это и, словно от удара, отшатнулся, отпустив ее руку. Краска сошла с его лица.

— Или, быть может, — заплетающимся языком пробормотал он, — я внушаю вам те же чувства, что и он?

Она стояла перед ним, и от пережитого страха, вызванного его неожиданной близостью, грудь ее тяжело вздымалась. Сжав губы и сузив глаза, он молча смотрел на нее. Но через секунду в нем проснулся гнев и подавил возникшую было печаль. В гневе Мариус де Кондильяк был холоден и опасен, потому что не давал ему выхода ни в напыщенных словах, ни в громогласных угрозах или обличениях, не размахивал руками, не хватался за оружие.

Он вновь наклонился к ней. Жестокость, скрытая в красивых очертаниях его рта, внезапно проявилась в улыбке, от которой дрогнули его губы.

— Я уверен, что именно Баттиста будет превосходным сторожевым псом, — сказал он. — У вас, возможно, есть основания не любить его. Он не знает французского, и вам не удастся подкупить его обещаниями награды, если он и захочет помочь вам бежать; но, видите ли, именно те качества, за которые вы его так ненавидите, делают Баттисту бесценным для нас.

Он мягко рассмеялся, довольный своей проницательностью, с преувеличенной вежливостью раскланялся с ней и, свистнув собаку, быстро отошел прочь.

Именно таким образом Мариус и его мать, которой он сообщил о просьбе Валери, были введены в еще большее заблуждение и после случившегося стали оказывать абсолютное доверие бдительному и неподкупному Баттисте. Убедившись в этом, Гарнаш приступил к исполнению задуманного. Нельзя сказать, чтобы ему было непривычно целиком отдаваться какому-либо делу, и, хотя парижанин влез в эту историю в Кондильяке вопреки своей воле, давление обстоятельств мало-помалу вынудило его воспринимать спасение Валери как свое личное дело. Тщеславие и гордость заставили его повернуть обратно, когда он был уже на пути в Париж: признать свое поражение, не дав последний бой, было выше его сил. Вот почему он впервые в жизни прибегнул к недостойному его низкому маскараду; он, который привык всегда действовать напрямую, был вынужден использовать простейшую из уловок. И, даже войдя в роль, он все равно чувствовал в сердце гнев, осознавая всю низость этой хитрости и то, как она роняет его в собственных глазах. Если бы подобное унижение оправдывалось какой-либо высокой политической целью, он вынес бы это с большим смирением: служение великому делу оправдало бы выбор средств. Но здесь перед ним была задача, сама по себе столь же не стоящая его, что и выбранные для ее решения методы. Ему пришлось чернить лицо, красить бороду и волосы, пачкать кожу и одеваться в грязные лохмотья лишь для того, чтобы вызволить девушку из заточения, в котором ее содержала эта изобретательная дама из Дофинэ, — а разве это подходящее дело для солдата, для мужчины его лет, его имени и происхождения! Гарнаш негодовал, но его упрямая гордость, не допускавшая возвращения в Париж и признания поражения от женщины, неумолимо удерживала его здесь.

А пять ночей назад, когда Гарнаш подслушал, что произошло между мадам де Кондильяк и Валери, его отвращение отчасти смягчилось. Глубокая жалость к девушке, попавшей во власть людей, не разбирающихся в средствах для достижения своих гнусных целей, осознание унижений, выпавших на ее долю, заставили его отбросить всякую нерешительность и чувство обиды.

Врожденная галантность, замечательная черта характера, которая всегда побуждала его защищать слабых от угнетателей, двигала им и сейчас. Вот почему, взявшись сначала неохотно за это тяжелое дело, он затем принялся исполнять его с усердием и почти с радостью. Кроме того, Гарнаш обнаружил в себе актерский дар, о котором ранее и не подозревал, и был воодушевлен возможностью использовать его.

Так получилось, что в Кондильяке оказался «земляк» Баттисты, наемник из Северной Италии, мошенник по имени Арсенио, которого Фортунио завербовал месяц назад, когда в первый раз начал увеличивать гарнизон. На «честности» этого малого Гарнаш и строил свои планы, Он пристально наблюдал за ним и, как ему показалось, обнаружил в нем изрядное коварство, достаточное для того, чтобы взяться за любое предложенное ему дело — при условии соответствующего вознаграждения.

Гарнаш начал прощупывать этого человека с характерной для него изобретательностью. Поскольку Арсенио оказался в Кондильяке его единственным «соотечественником», было не удивительно, что в свои немногие свободные от обязанностей тюремщика часы Баттиста искал его общества и беседовал с ним. Они сделались близкими приятелями, и разговоры их становились все более свободными и откровенными. Гарнаш, не желая ничем рисковать, ждал своего часа. И вот, после праздника Всех Святых, в день поминовения усопших[1697], Арсенио, воспитанный как верный сын церкви, предавался печальным воспоминаниям о своей матушке,умершей около трех лет тому назад. Он почти не реагировал на остроты Гарнаша, сохраняя задумчивость и молчание. Парижанин внимательно наблюдал за ним, дивясь тому, что такая примитивная натура оказывается способна на переживания.

Они сидели на ступенях часовни во внутреннем дворе замка. Арсенио лениво пощипывал пальцами стебелек травки, пробившийся между двух камней. Вдруг этот маленький человечек — а был он невысокого роста, кривоногий и жилистый — тяжело вздохнул.

— Ты что-то сегодня скучен, земляк, — усмехнулся Гарнаш, хлопнув его по плечу.

— Сегодня день мертвых, — ответил он, полагая, что сказал более чем достаточно.

Гарнаш рассмеялся:

— Для тех, кто мертв, это, без сомнения, так, в равной степени, как будет и завтра. Но для нас, сидящих здесь, сегодня день жизни!

— Ты безбожник, — укорил его Арсенио, и его хитрое лицо стало удивительно серьезным. — Тебе этого не понять.

— Тогда просвети меня. Обрати меня в свою веру.

— Это день, когда наши мысли естественным образом обращаются к мертвым, и мои мысли сейчас — с моей матушкой, которая лежит в могиле вот уже три года. Я думаю о том, как она растила меня и кем я стал.

Гарнаш невольно сделал гримасу, не замеченную его собеседником. Он взглянул на этого коротышку-наемника, и в душе его зародилось сомнение. Что терзало этого мошенника? Уж не собирался ли он покаяться в своих грехах и покончить со злодейством и предательством, не намеревался ли больше не резать глоток, быть верным руке, которая ему платила, и вести приличную жизнь? В данный момент такая перемена никоим образом не устраивала парижанина. Пусть Арсенио подождет с покаянием, а пока послужит господину де Гарнашу. Поэтому он нарочито грубо расхохотался.

— Ты станешь странствующим монахом, кандидатом в святые, будешь ходить босиком, со спиной, истерзанной плетьми, и бритой головой. Ни вина, ни игры в кости, ни потаскух, ни…

— Заткнись! — огрызнулся тот.

— Скажи лучше «Pax»[1698], — предложил Гарнаш. — «Pax tecum»[1699] или «vobiscum»[1700]. Именно так ты скоро будешь говорить.

— Какое тебе дело до того, что меня мучает совесть? Разве у тебя ее нет?

— Ни капли. Люди худеют в этой «юдоли печали». Угрызения совести — это изобретение сильных мира сего, чтобы позволить себе подавлять и уничтожать слабых. Если твой хозяин плохо платит тебе за грязную работу, и появляется кто-то другой, предлагающий более щедрое вознаграждение за неисполнение той же работы, ты заранее знаешь, что если уступишь соблазну, то потом замучаешься угрызениями совести. Тьфу! Это неуклюжая детская уловка, чтобы заставить хранить верность.

Арсенио взглянул на него. Слова, поносящие сильных мира сего, всегда встречали его одобрение; доводы, доказывающие, что он угнетен и обманут, всегда радовали его слух. Он одобрительно кивнул в ответ на речь Баттисты.

— Клянусь Бахусом[1701], — выругался он, — тут ты прав, земляк. Но меня заботит иное. Я думаю о проклятии, которое церковь наложила на этот дом. Вчера был день Всех Святых, но я не слышал мессы. Сегодня день поминовения усопших, а как я могу помолиться в этом грешном месте за упокой души моей матушки?

— Как же так? — откликнулся Гарнаш, изумленно глядя на столь религиозного головореза.

— Как так? Разве ты не знаешь, что дом Кондильяков и все, кто по своей воле находится под их крышей, подвергнуты отлучению? Здесь запрещены и таинства и молитвы.

Внезапно Гарнаша осенило. Он вскочил на ноги, его лицо исказилось, как будто он ужаснулся, услышав немыслимые вещи, ранее ему не известные. Не теряя ни секунды на то, чтобы уделить внимание душе этого злодея, которая была устроена так удивительно, что каждый день позволяла ему безнаказанно преступать все десять заповедей за один-два луидора и при этом испытывала угрызения совести от проживания под крышей, на которую церковь наложила свое проклятие, он воскликнул:

— Не может быть! Что такое ты говоришь мне, земляк?

— Это правда, — пожав плечами, ответил Арсенио. — Всякий, кто добровольно находится на службе у Кондильяков, — и он инстинктивно понизил голос, опасаясь, как бы капитан или маркиза не подслушали его, — отлучен от церкви.

— Клянусь святым причастием! — изумился лжепьемонтец. — Я сам христианин, Арсенио, а жил, не зная о таких вещах.

— Это незнание могло служить тебе оправданием. Но теперь, когда ты знаешь… — Арсенио опять пожал плечами.

— Теперь, когда я знаю, лучше мне поискать другое занятие и позаботиться о своей душе.

— Увы! — вздохнул Арсенио. — Его не так-то легко найти.

Гарнаш посмотрел на него. Сейчас он больше, чем когда-либо, верил в свою удачу. Он украдкой осмотрелся, затем опять сел и приблизил свои губы к уху Арсенио.

— Здесь платят по-нищенски, и тем не менее, чтобы хранить верность хозяевам Кондильяка, я отказался от целого состояния, предложенного мне. Но то, что ты мне сказал, меняет дело. Клянусь святым причастием! Да.

— Состояние? — недоверчиво усмехнулся Арсенио.

— Да, состояние — по меньшей мере пятьдесят пистолей. Для таких бедолаг, как мы, это состояние.

Арсенио присвистнул.

— Ну-ка, рассказывай, — только и сказал он.

Гарнаш поднялся с видом человека, собирающегося уйти.

— Я должен подумать, — ответил он и сделал движение, чтобы уйти, но рука собеседника мертвой хваткой вцепилась в его локоть.

— О чем тут думать, дурачина? — произнес тот. — Рассказывай о том, что тебе предложили. Совесть сейчас укоряет меня. Если ты отказался от пятидесяти пистолей, почему бы мне не извлечь пользу из твоей глупости?

— В этом нет необходимости. Для дела, о котором шла речь, потребуются двое, и каждому обещано по пятьдесят пистолей. Если я решусь на это дело, то буду говорить о тебе, как о помощнике.

Он кивнул Арсенио и, стряхнув его руку со своего плеча, пошел. Но Арсенио бросился за ним и, опять схватив за руку, остановил его.

— Идиот! — воскликнул он. — Ты, надеюсь, не откажешься от этого состояния?

— Потребуется предательство, — прошептал Гарнаш.

— Это плохо, — согласился итальянец, и его лицо вытянулось. Но, вспомнив о пистолях, он воспрянул духом.

— Это касается тех, кто в Кондильяке? — спросил он.

Гарнаш кивнул.

— И они заплатят — эти люди, ищущие наших услуг, — заплатят пятьдесят пистолей?

— Пока им нужны мои услуги. Если я скажу о тебе, может быть, им понадобятся и твои тоже.

— Скажи им, земляк. Ты скажешь им, не так ли? Мы товарищи, мы друзья, мы в чужой стране! Я все сделаю для тебя, Баттиста. Верь, я умру за тебя, если будет надо. Клянусь Бахусом! Я умру! Когда я кого-то люблю, я все для него сделаю.

Гарнаш похлопал его по плечу.

— Ты славный малый, Арсенио.

— Ты замолвишь слово обо мне?

— Но ты же даже не знаешь, о чем идет речь, — сказал Гарнаш, — вдруг ты откажешься, когда тебе в самом деле предложат?

— Отказаться от пятидесяти пистолей? Будь мои привычки таковы, я век был бы нищим. Каким бы ни было это дело, совесть терзает меня за службу Кондильякам. Скажи мне, как заработать пятьдесят пистолей, и можешь во всем полагаться на меня.

Гарнаш был удовлетворен. Но в этот день он больше ничего не сказал Арсенио, а лишь заверил его, что замолвит о нем слово и даст ему знать о решении завтра. На другой день они вернулись к обсуждению этой темы, но Гарнаш никогда не проговорился бы, что это дело связано с мадемуазель. Вместо этого он сделал вид, что некто в Гренобле нуждается в двух таких парнях, как они.

— Мне это твердо сказали, — с загадочным видом произнес он, — но не спрашивай кто.

— Но как, черт побери, мы доберемся до Гренобля? Капитан ни за что не позволит нам отлучиться, — с тоской протянул Арсенио.

— В ночь, когда ты на страже, Арсенио, мы уйдем, не спрашивая разрешения капитана. Ты откроешь заднюю дверь, когда я спущусь к тебе во двор?

— Но что делать с тем малым? — и он ткнул пальцем в сторону башни, где мадемуазель содержалась пленницей и где по ночам Баттиста был заперт вместе с ней. Для большей безопасности у наружной двери всегда стоял часовой. Дверь и часовой были теми препятствиями, которые Гарнаш не смог бы преодолеть без посторонней помощи. Вот почему он вынужден был обратиться к Арсенио.

— Ты им займешься, Арсенио, — сказал он.

— Так? — холодно спросил тот и выразительно провел ребром ладони поперек глотки.

Гарнаш отрицательно покачал головой.

— Нет, — ответил он, — не обязательно. Хватит удара по голове. Но помалкивай. Ключ от башни ты найдешь у него на поясе. Когда оглушишь его, достань ключ и отопри дверь, затем свистни мне. Все прочее не составит труда.

— Ты уверен, что ключ у него?

— Мадам сама говорила об этом. Им пришлось, на всякий случай, оставить ему ключ после попытки мадемуазель убежать через окно, — при этом он не сказал, что, только полностью доверяя самому Баттисте, они оставили, хотя и неохотно, ключ часовому.

Чтобы скрепить сделку, а также, чтобы у Арсенио не возникли сомнения в скорой оплате, Гарнаш дал последнему пару золотых в качестве задатка, пообещав остальное отдать ему, когда их безымянный наниматель из Гренобля рассчитается с ними. Увидев и пощупав золото, Арсенио убедился в реальности того, о чем говорил Баттиста, и сообщил Гарнашу, что его дежурство будет в следующую среду — пока же была пятница, — и до тех пор они отложили исполнение своего плана, если только случайность не спутает их карты.

Глава 13

КУРЬЕР
Гарнаш был очень доволен результатами своей сделки с Арсенио.

— Мадемуазель, — сказал он Валери этим же вечером, — я был прав, поверив в свою удачу и в то, что нахожусь на гребне ее волны. Нам надо лишь чуть подождать, и все образуется.

Было время ужина. Валери сидела за столом в прихожей, а Гарнаш прислуживал ей, исполняя еще одну обязанность, порученную ему после попытки ее «побега», когда было решено содержать мадемуазель более строго, чем раньше. Ни одному слуге из замка не разрешалось переступать порог прихожей. Валери ежедневно обедала в зале вместе с мадам де Кондильяк и Мариусом, но все остальное подавалось в ее комнаты. Слуга приносил из кухни кушанья и оставлял их Баттисте во внешней комнате, которую теперь все называли караульной, а тот уже стелил скатерть и прислуживал мадемуазель. Поначалу эта новая обязанность раздражала его больше, чем все остальное, вместе взятое. Сама мысль о ней приводила его в ярость. Неужели он, Мартин Мария Ригобер де Гарнаш, прожил жизнь лишь затем, чтобы теперь исполнять обязанности лакея, носить к столу дамы блюда с едой и прислуживать ей? Но постепенно он смирился и с этим. Взамен он получал счастливую возможность беспрепятственного общения с мадемуазель, а ради этого можно было не обращать внимания на неприятную сторону дела.

Полдюжины свечей горели в двух сверкающих серебряных подсвечниках; в кожаном кресле с высокой спинкой сидела мадемуазель, внимательно слушая рассказ Гарнаша о его приготовлениях, забыв о еде.

— Если удача не покинет меня до следующей среды, — заключил он, — можете считать себя свободной. Арсенио и не подозревает, что вы будете с нами. Поэтому, даже если он передумает, нам все равно не следует опасаться предательства. Но я не думаю, что он откажется. Перспектива получения пятидесяти пистолей укрепила его решимость.

Она взглянула на него, и глаза ее засветились надеждой и воодушевлением, ей как бы передались его оптимизм и уверенность в успехе.

— Ваш замысел великолепен, — похвалила она его, — если нам удастся…

— Лучше скажите, когда нам это удастся, мадемуазель, — смеясь, поправил он ее.

— Очень хорошо, когда нам удастся вырваться из Кондильяка, куда же мне ехать?

— В Париж, как и предполагалось с самого начала. Мой слуга ждет меня в Вуароне с деньгами и лошадьми. Как только мы окажемся вне этих стен, нас ничто более не задержит. Королева с радостью примет вас и позаботится о вас, пока месье Флоримон не приедет и не потребует свою невесту.

Она глотнула вина, поставила бокал и облокотилась о стол.

— Мадам говорила мне, что он мертв, — сказала она, и Гарнаш был поражен тем спокойствием, с которым это прозвучало.

Он пристально взглянул на нее из-под бровей. Быть может, спрашивал он себя, в конце концов, она мало отличается от прочих женщин? Не была ли она бессердечна, холодна и расчетлива, подобно большинству (во что он непоколебимо верил) представительниц ее пола, чтобы так спокойно рассуждать о возможной смерти своего возлюбленного? Он считал, что она лучше, проще, чище и великодушнее. Именно это вдохновляло его остаться рядом с ней, невзирая на унижения, которым он подвергался. Ему начало казаться, что он ошибся в своих выводах.

Молчание Гарнаша заставило ее вопросительно взглянуть на него, и в лице парижанина она прочла кое-какие сомнения. Девушка еле заметно улыбнулась.

— Вы находите, что я бессердечна, месье де Гарнаш?

— Я нахожу, что вы необычайно женственны.

— Значит, для вас это одно и то же. Скажите, месье, вы хорошо знаете женщин?

— Боже упаси! Мне и так хватает забот в моей жизни.

— А как вы можете судить о существах, с которыми вовсе не знакомы?

— Мы приобретаем знание не только посредством собственного опыта. Есть другие способы обучения, кроме эмпирического. Можно узнать об опасностях, видя, как погибают другие. Лишь глупец учится на собственных ошибках.

— Вы очень мудры, месье, — задумчиво произнесла она, настолько задумчиво, что он подумал, не смеется ли она над ним. — Вы никогда не были женаты?

— Никогда, мадемуазель, — натянуто ответил он, — подобная опасность мне даже не грозила.

— Неужели вы и в самом деле считаете, что это опасность?

— Смертельная опасность, мадемуазель, — сказал он, и они оба рассмеялись.

Она отодвинула кресло и медленно встала. Не торопясь она отошла от стола, сделав пару шагов к окну. Затем повернулась и оказалась лицом к лицу с Гарнашем.

— Месье де Гарнаш, — произнесла девушка, — вы хороший человек, верный и благородный. Мне хотелось бы, чтобы вы были более высокого мнения о женщинах. Не все женщины достойны презрения, поверьте мне. Я буду молиться, чтобы вы встретили ту, которая докажет вам правоту моих слов.

Он мягко улыбнулся и покачал головой.

— Дитя мое, — сказал он. — У меня нет даже половины того благородства, которое вы приписываете мне. К примеру, сюда меня вернула моя гордость, задетое самолюбие. Я не перенес бы насмешек, которыми меня осыпали бы в Париже, сознайся я, что потерпел поражение от вдовы Кондильяк. Не думайте слишком хорошо обо мне и не возносите всевышнему прощений, исполнение которых повергло бы меня в ужас. Я уже говорил вам, мадемуазель, что небеса, похоже, благосклонно отвечают на молитвы такого сердца, как ваше.

— А минуту назад вы считали меня бессердечной, — напомнила она ему.

— Вам в самом деле безразлична судьба Флоримона де Кондильяка?

— Нет, — ответила она, — мне далеко не безразлична судьба Флоримона, хотя так могло показаться. Истина в том, месье, что я не верю мадам де Кондильяк. Зная о моем обещании, нарушить которое меня ничто не заставит, она хочет, чтобы я поверила, будто сама природа расторгла его. Она думает, я отнесусь более благосклонно к ухаживаниям Мариуса, если буду убеждена в смерти Флоримона. Но она ошибается, глубоко ошибается, и это я постаралась довести до ее сознания. Мой отец хотел, чтобы я вышла замуж за Флоримона. Отец Флоримона был его самым близким другом. Я обещала исполнить его волю и этим обещанием связана. Но, будь Флоримон на самом деле мертв и я была бы свободна выбирать себе спутника жизни, им никогда не стал бы Мариус, окажись он даже единственным мужчиной во всем мире.

Гарнаш приблизился к ней.

— И все же вы говорите так, — произнес он, — словно Флоримон безразличен вам, тогда как из вашего письма королеве я понял, что вы страстно желаете союза с ним. Быть может, я дерзок, но, откровенно говоря, ваше отношение к своему обещанию озадачивает меня.

— Отнюдь не безразличен, — ответила она твердо, но без особого энтузиазма, — мы с Флоримоном были друзьями детства, и ребенком я любила и обожала его, как могла бы любить и обожать старшего брата. Он юноша благородный и честный. Я убеждена, что он будет добрейшим супругом, и согласна доверить ему свою жизнь. Что еще требуется?

— Не спрашивайте меня, мадемуазель, я в таких вопросах не авторитет, — сказал он. — Но, похоже, вы хорошо усвоили лучшую из всех философий — философию покорности судьбе.

И он откровенно рассмеялся. Валери покраснела.

— Этому учил меня мой отец, — сбавив тон, произнесла она, — а он был мудрейшим человеком из всех, кого я знала, а также благороднейшим и храбрейшим.

Гарнаш склонил голову в знак почтения.

— Упокой, Господи, его душу! — с чувством сказал он.

— Аминь, — ответила девушка, и они замолчали.

Затем она вновь заговорила о своей помолвке:

— Если Флоримон жив, то его длительная отлучка и отсутствие вестей очень странны. Прошло три месяца с тех пор, как мы в последний раз слышали о нем, вернее, даже четыре. А известие о смерти отца заставило бы его вернуться.

— А был ли он извещен? — спросил Гарнаш. — Вы сами сообщили ему об этом?

— Я? — вскричала она. — Нет, месье. Мы не переписываемся.

— Жаль, — сказал Гарнаш, — я думаю, что известие о смерти отца задержала маркиза — мачеха Флоримона.

— Бог мой! — в ужасе воскликнула она. — Вы хотите сказать, что он, может быть, до сих пор не знает об этом?

— Да. Месяц тому назад королева-мать направила к нему курьера. Последние сведения о нем почти четырехмесячной давности, как вы сказали, были из Милана. Туда и отправился курьер, чтобы найти его и сообщить о том, что происходит в Кондильяке.

— Месяц назад? И никаких вестей от Флоримона. Я боюсь за него, месье.

— А я, — сказал Гарнаш, — полон надежд, что мы получим известия очень скоро.

Не прошло и нескольких дней, как его предположения подтвердились. Тем временем Гарнаш, продолжая играть свою роль тюремщика — к полнейшему удовольствию хозяев Кондильяка — терпеливо ждал ночи, когда его приятель Арсенио встанет на стражу.

В среду, в час, когда все в Кондильяке обедали, а для него наступало время полуденного отдыха, Баттиста, следуя своей неизменной привычке, сразу же отправился искать «соотечественника». Он нашел Арсенио во дворе замка греющимся на солнышке, в этом году с приближением зимы тепла, как ни странно, становилось все больше. Никто не помнил такого лета Святого Мартина[1702].

Баттисте, однако, было не до причуд погоды.

— Все в порядке? — спросил он. — Ты будешь стоять на часах сегодня вечером?

— Да. Моя стража с захода до восхода. В какое время мы начнем?

Гарнаш на секунду задумался, поглаживая свой подбородок, на котором щетина уже превращалась в спутанную нечесаную бороду, что доставляло ему немало беспокойства: внимательный человек легко обнаружил бы, что его волосы у корней были светлее, чем на остальных местах. Волосы к тому же тускнели, а вскоре краска могла вообще сойти, пора было расправлять крылья и улетать прочь из Кондильяка.

— Лучше дождаться полуночи. Пусть покрепче уснут. А если и тогда не уснут, лучше подождать еще. Было бы глупо рисковать из-за какого-то одного часа.

— Положись на меня, — ответил Арсенио. — Я открою дверь твоей башни и свистну тебе. Ключ от задней двери будет у меня.

— Хорошо, — ответил Гарнаш, — мы отлично поняли друг друга.

На этом они и расстались бы, но тут у ворот возникли шум и некоторое смятение. Из сторожки выскочила стража, громко зазвучал голос капитана Фортунио, отдающего распоряжения. Со стороны долины реки к Кондильяку галопом мчался всадник. Он пересек мост, поднимавшийся только по ночам, и нетерпеливо забарабанил рукояткой своего хлыста по воротам.

По команде Фортунио ворота открыли, и покрытый пылью всадник на взмыленной лошади проехал под аркой сторожевой башни во двор замка.

Гарнаш с удивлением и интересом разглядывал его и по виду прибывшего понял, что это был курьер. Всадник остановился в нескольких шагах от Баттисты и его приятеля и, приняв Гарнаша за слугу, швырнул ему поводья, а затем с трудом слез с лошади.

Чуть не лопаясь от важности, Фортунио, положив левую ладонь на рукоятку шпаги, а пальцами правой подкрутив свои длинные светлые усы, угодливо спросил его о цели визита.

— Я привез письмо для маркизы де Кондильяк, — был ответ, после чего Фортунио, высокомерно кивнув, велел курьеру следовать за ним и отдал приказ позаботиться о его лошади.

Арсенио, любопытный от природы, высказал ряд предположений относительно новостей, которые мог доставить курьер. Но, хотя ум Гарнаша и был направлен на тот же предмет, его выводы и предположения оказались несколько иными, и он не слушал то, что нашептывал его мнимый соотечественник. Откуда прибыл курьер? Почему идиот Фортунио не спросил его об этом, ведь тогда Гарнаш мог бы подслушать ответ? Приехал ли он из Парижа, от королевы, или же из Италии, от Флоримона? Ему надо точно это знать. Он должен выяснить, что за письмо привез курьер. Эти сведения сейчас оказались бы полезны и могли бы заставить его даже изменить планы.

Он стоял и размышлял, пока Арсенио, не обращая внимания на его задумчивость, болтал. Вдруг он вспомнил о старой галерее для менестрелей в конце зала, где Кондильяки обедали и куда проводили сейчас курьера. Гарнаш знал, как туда пробраться, он успел хорошо изучить замок на тот случай, если это потребуется ему.

Торопливо извинившись перед Арсенио, он пошел прочь и, осмотревшись по сторонам и убедившись, что за ним не наблюдают, собрался было направиться в сторону галереи, но внезапно остановился. Зачем туда идти? Шпионить? Вести себя, как лакей, подслушивающий у замочных скважин? О нет! Этого от него не могла бы требовать никакая служба. Он мог иметь обязанности по отношению к королеве, но у него также были обязательства по отношению к себе, а они запрещали ему доходить до такого унижения. Так говорила его гордость, но он думал, что говорит его честь. В любом случае, решил Гарнаш, он никогда не станет соглядатаем. Только не это!

Он пошел прочь, не желая конфликтовать со своей гордостью, и, к удивлению Арсенио, который недоумевал по поводу его передвижений, начал с мрачным видом расхаживать по двору. И на этот раз ему повезло; удача в самом деле, казалось, сопутствовала Гарнашу и помогла гордости спасти его от смертельной опасности. Поскольку кто-то неожиданно закричал:

— Баттиста!

Он услышал зов, но, погрузившись в свои раздумья, забыл на минуту, что это как раз то имя, на которое он откликался в Кондильяке.

И лишь когда его повторили более громко и более повелительно, он повернулся и увидел, что кричал Фортунио. Объятый внезапным страхом и беспокойством, парижанин подошел к капитану. Неужели все открылось? Но слова Фортунио сразу успокоили его опасения:

— Сейчас же проводи мадемуазель де Ла Воврэ к себе.

Гарнаш поклонился и, выполняя приказ, последовал за капитаном, а пока поднимался по ступенькам, ведущим в замок, он догадался, что именно прибытие курьера заставило их неожиданно удалить мадемуазель.

Когда они оказались в ее прихожей в северной башне, Валери повернулась к нему и заговорила прежде, чем он успел задать ей приготовленные вопросы.

— Прибыл курьер.

— Я знаю, я видел его во дворе. Откуда он? Вы выяснили?

— От Флоримона, — от возбуждения она побледнела, как мел.

— От Флоримона? — воскликнул он, не зная, огорчаться или радоваться. — Из Италии?

— Нет, месье, не думаю. Из сказанного я поняла, что Флоримон уже на пути в Кондильяк. О, это был удар для них. Они сразу потеряли весь аппетит и, вероятно, решили, что и я потеряла свой, иначе не приказали бы немедленно возвращаться сюда.

— И вы ничего не знаете, кроме того, что курьер от маркиза?

— Ничего, и вряд ли я что-нибудь узнаю, — ответила она, и ее руки упали, а глаза умоляюще взглянули в его сумрачное лицо.

Но Гарнаш смог только прохрипеть проклятие. Мгновение он стоял неподвижно, взявшись по привычке рукой за подбородок, устремив глаза в окно и размышляя. Гордость и желание узнать побольше о послании, которое привез курьер, опять затеяли схватку в его душе точно так же, как это случилось с ним во дворе. Вдруг его взгляд упал на девушку, такую милую, хрупкую, безутешную. И он наконец решился.

— Мне этого мало! — воскликнул он. — Я должен знать, где находится Флоримон. О, если бы мы только могли отправиться навстречу ему, когда вечером покинем Кондильяк.

— Вы все предусмотрели для этого? — спросила она, и ее лицо прояснилось.

— Все готово, — заверил он ее. Затем, без всякой видимой причины понизив голос, быстро и настойчиво произнес: — Я должен пойти и выяснить, что смогу. Пусть это и рискованно, но риск, которому мы подвергаемся, если будем действовать вслепую, не подозревая об их планах, куда больше. Маловероятно, что кто-то зайдет и обнаружит мое отсутствие, поскольку все заинтересованные лица будут возле курьера, но если все же это случится — вы ничего не знаете. Не забывайте, вы не знаете итальянского, а я — французского. Вы скажете, что, наверное, я вышел на минутку набрать воды. Вы поняли?

Она кивнула.

— Затем запритесь в вашей спальне и ждите моего возвращения.

Он подхватил большой глиняный сосуд, в котором хранилась вода для него и для мадемуазель, и, вылив ее через окно в ров внизу, вышел из караульной комнаты и направился вниз по ступенькам во двор.

Он украдкой выглянул. Ни души вокруг. В это время дня двор всегда был пуст, а часового у двери в башню ставили только ночью. Напротив находилась другая дверь, ведущая в коридор, из которого можно было попасть в любую часть замка. Спрятав за этой дверью глиняный сосуд, который нес с собой, Гарнаш шел по коридору. Однако в его душе не прекращался конфликт. Временами он проклинал свою медлительность, временами — поспешность и готовность взяться за это грязное дело, одновременно он не уставал посылать всех женщин к дьяволу, поскольку по их воле он был вынужден пасть так низко.

Глава 14

ПИСЬМО ФЛОРИМОНА
В огромном зале замка Кондильяк, где обедали маркиза, ее сын и мадемуазель де Ла Воврэ, произошло смятение, когда выяснилось, что прибывший курьер имел при себе письмо от Флоримона, маркиза де Кондильяка.

Мадам поспешно поднялась, на ее лице читались страх и презрение, она приказала немедленно удалить мадемуазель. Валери спрашивала себя, не могло ли это письмо — или хотя бы какое-нибудь послание — быть написано ее женихом для нее лично. Но из гордости она не задала этого вопроса. Она собиралась справиться о здоровье Флоримона, о том, как он выглядит, где курьер оставил его и еще о многих вещах, но маркиза заговорила прежде, чем ей удалось это сделать.

Услышав, как маркиза приказала Фортунио позвать Баттисту, чтобы тот проводил мадемуазель в ее комнаты, Валери молча поднялась и с достоинством сделала несколько шагов в сторону двери, выказывая покорную готовность удалиться. Однако она не могла оторвать глаз от запыленного курьера, который, швырнув на пол шляпу и хлыст, распечатывал сейчас бумаги, чтобы вручить их вдове, стоящей перед ним.

Мариус, разыгрывающий беззаботность, оставался за столом, и его гончая продолжала лежать, растянувшись у его ног; он то потягивал вино, подливаемое прислуживающим ему пажом, то поворачивал бокал к свету, как бы любуясь красотой оттенков глубокого красного цвета.

Наконец Фортунио вернулся, и мадемуазель удалилась, высоко подняв голову и, казалось, мало интересуясь тем, что происходит вокруг. С ней ушел и Фортунио. Маркиза, держа пакет, полученный от курьера, приказала удалиться также и пажу.

Когда, наконец, они остались втроем, она вновь повернулась к посланцу. В потоках света, льющихся сквозь высокие, украшенные красно-голубыми гербами окна, маркиза выглядела впечатляюще: платье черного бархата облегало ее высокую, гибкую фигуру, пышные блестящие локоны спадали на плечи из-под белого капора, черные глаза и ярко-красные губы выделялись на ее лице цвета слоновой кости, несмотря на охватившее ее волнение.

— Где вы оставили маркиза де Кондильяка? — спросила она посланца Флоримона.

— В Ла-Рошете, мадам, — ответил курьер, и его ответ заставил Мариуса с проклятьем вскочить на ноги.

— Так близко? — выкрикнул он.

Но взор вдовы остался спокоен и безмятежен.

— Почему же он сам не поторопился в Кондильяк? — спросила она.

— Я не знаю, мадам. Я не видел месье маркиза. Его слуга принес мне письмо и приказал ехать сюда.

Нахмурившись, Мариус подошел к своей матери.

— Давайте посмотрим, что он пишет, — нетерпеливо предложил он.

Но его мать не обратила на это внимания. Она стояла, взвешивая пакет в своей руке.

— Значит, вы ничего не можете сказать нам о месье маркизе?

— Ничего более того, что уже сказал, мадам.

Она велела Мариусу позвать Фортунио и отпустила курьера, приказав капитану накормить его.

Оставшись наконец вдвоем со своим сыном, она торопливо разорвала конверт, развернула письмо и принялась читать. Мариус, сгорая от нетерпения, подошел к ней ближе и стал за ее плечом, чтобы видеть текст. Она развернула письмо и начала читать:

«Моя дорогая маркиза, не сомневаюсь, что вам будет приятно узнать, что я на пути к дому, и, если бы не легкая лихорадка, задержавшая меня здесь, в Ла-Рошете, я прибыл бы в Кондильяк вместе с курьером, доставившим вам это письмо. Посланник из Парижа, оказавшись в Милане, искал меня две недели. Из писем, врученных мне, я узнал, что мой отец вот уже полгода как умер, и ее величество считает, что мне необходимо вернуться в Кондильяк и принять на себя управление замком. Я терялся в догадках, почему сообщение такого рода прибыло из Парижа, а не от вас, поскольку вашим долгом было дать мне знать о смерти моего отца сразу после этого печального события. Я был убит горем, но по требованию ее величества мне пришлось спешно покинуть Милан. Отсутствие на протяжении нескольких месяцев известий из Кондильяка сильно удивило меня. Смерть моего отца может быть тому объяснением, но объяснением едва ли достаточным. Однако, мадам, я надеюсь, вы сможете рассеять сомнения, терзающие меня. Я собираюсь оказаться у вас к концу недели, но я также надеюсь, что ни вы, ни Мариус не думаете, что это обстоятельство может в какой-то мере изменить ваш образ жизни, поскольку, хотя я и возвращаюсь в Кондильяк, чтобы принять управление им, как мне предписано ее величеством, я был бы рад, если вы и мой дорогой брат считали бы его своим домом, пока вам это угодно. Мне лично это было бы по душе.


Ваш покорный слуга и признательный сын Флоримон».

Дочитав письмо до конца, вдова вернулась назад и громко прочитала еще раз: «Однако, мадам, я надеюсь, вы сможете рассеять сомнения, терзающие меня».

Она взглянула на своего сына, который стоял сейчас прямо перед ней.

— Он подозревает, что тут что-то не так, — усмехнулся Мариус.

— И тем не менее его тон весьма дружелюбен. Маловероятно, что в письме из Парижа было написано лишнее, — короткая трель горького смеха сорвалась с ее губ. — Мы будем считать Кондильяк своим домом, пока нам это угодно. Пока ему это будет угодно!

Затем с внезапной серьезностью она сложила письмо и, скрестив руки на груди, посмотрела в лицо своему сыну.

— Ну? — спросила она. — Что ты собираешься делать?

— Странно, что он не упоминает о Валери! — задумчиво произнес Мариус.

— Фу! Кондильяки мало думают о своих женщинах. Так что ты собираешься делать?

Его красивое лицо, столь похожее на ее собственное, было угрюмо. Мгновение он мрачно глядел на свою мать, затем, чуть передернув плечами, прошел мимо нее в сторону камина. Опершись локтем о решетку и подперев лоб сжатым кулаком правой руки, он застыл. Она наблюдала за ним, нахмурив тонкие брови.

— Да, подумай над этим, — сказала она. — Он в Ла-Рошете, а это всего в дне езды отсюда, и лишь легкая лихорадка удерживает его там. В любом случае, он собирается быть здесь к концу недели. Значит, к субботе Кондильяк выскользнет из-под твоей власти и будет потерян навсегда. Точно так же ты можешь потерять и Ла Воврэ.

Он позволил своей руке вольно упасть и всем корпусом повернулся к матери.

— Что же я могу сделать? Что мы можем сделать? — спросил он с явным раздражением.

Она вплотную подошла к нему и легким движением положила свою руку ему на плечо.

— У тебя было три месяца для ухаживания за этой девушкой, но, к сожалению, ты промешкал, Мариус. Теперь на это тебе остается в лучшем случае три дня. Что ты намерен делать?

— Наверное, я был неуклюж, — с горечью произнес он. — Я был излишне терпелив с ней. Мне казалось, Флоримона не стоит брать в расчет, раз от него нет никаких известий, я чересчур полагался на это. Да и что я мог сделать? Увезти ее силой и вынудить какого-нибудь священника обвенчать нас?

Она убрала руку с его плеча и улыбнулась так, будто высмеивала его горячность.

— Тебе не хватает изобретательности, Мариус, — сказала она. — И я умоляю тебя напрячь свой ум, иначе в воскресенье мы окажемся без крова. Я не воспользуюсь милостью маркиза де Кондильяка, и ты, я думаю, тоже.

— Если все рухнет, — ответил он, — у нас останется ваш дом в Турени.

— Мой дом, — пронзительным от презрения голосом откликнулась она. — Ты бы лучше сказал «моя лачуга». Сможешь ли ты жить там — в таком хлеву?

— Если все прочее рухнет, мы будем рады и этому.

— Рады? Ты — может быть. Только не я. А рухнет все, если ты не пошевелишься за оставшиеся три дня. Кондильяк уже потерян для тебя, поскольку Флоримон почти на пороге. Наверняка будет потерян и Ла Воврэ, если только ты не поторопишься.

— Могу ли я сделать невозможное, мадам? — вскрикнул он, уступая настойчивости матери.

— Кто тебя об этом просит?

— Разве не вы, мадам?

— Я? Нет! Я всего лишь побуждаю тебя взять Валери, пересечь границу Савойи, найти там священника, согласного обвенчать вас, и покончить со всем этим к субботе.

— Но разве это возможно? Она не поедет со мной, и это вам хорошо известно, мадам.

На мгновение воцарилось молчание. Вдова бросила на него уничтожающий взгляд, а затем опустила глаза. Ее грудь вздымалась от какого-то странного возбуждения. Она испытывала стыд и страх, потому что знала способ, каким можно было бы заставить мадемуазель пойти к алтарю не только добровольно, но, как думалось ей, даже с желанием. Однако, несмотря на всю свою бесчувственность, она была матерью и всем существом содрогалась от мысли, что ей пришлось бы наставлять его в таком отвратительном деле. Почему дураку не хватало мозгов, чтобы догадаться самому?

Заметив, что она молчит, Мариус сардонически улыбнулся:

— Легко говорить, что я должен делать. Скажите лучше как.

Его слепота разбудила в ней гнев, а гнев подавил нерешительность.

— Будь я на твоем месте, Мариус, я бы нашла как, — совершенно бесцветным голосом произнесла она, пряча от него свои глаза.

Он с любопытством оглядел свою мать. Ее волнение было очевидным, и оно озадачило его так же, как и опущенный долу взгляд, обычно столь смелый и надменный. Он подумал о ее тоне, подчеркнуто невыразительном, и внезапно его ум как бы озарился лучом света, раскрывая ясное и ужасающее значение ее слов. У него перехватило дыхание, и он слегка побледнел. Затем внезапно его губы сжались.

— В таком случае, мадам, — сказал он, выдержав паузу, словно еще не понимая того, что она имела в виду, — я могу лишь сожалеть, что вы не на моем месте. Поскольку я думаю, что в сложившейся ситуации мы должны постараться наилучшим образом использовать лачугу в Турени.

Ее досада и стыд вспыхнули столь сильно, что она прикусила губу. Ее намек не ускользнул от него. Она знала, что он лишь предпочел сделать вид, что ничего не понял. Внезапно она подняла глаза, и яркий румянец окрасил щеки.

— Дурак! — выкрикнула она. — Ты просто расфуфыренный дурак, а не мой сын! Ты так легко говоришь об отступлении?

Она сделала шаг к нему и продолжила:

— Пусть твоя трусость приведет тебя к нищете, но только не меня: все что угодно, только не это, — пока у меня есть оружие и власть, я не буду нищенствовать. Ты можешь уходить, если твое мужество совсем покинуло тебя, но я подниму мост и запрусь в этих стенах. Флоримон де Кондильяк не войдет сюда, пока я жива, а если он сам посмеет приблизиться на мушкетный выстрел — тем хуже для него.

— Я думаю, вы сошли с ума, мадам. Безумие — говорить так о сопротивлении ему, и так же безумно называть меня трусом. Я покидаю вас, пока ваши мысли не войдут в более спокойное русло, — и, повернувшись на каблуках, с лицом, пылающим от излитого на него презрения, он быстро зашагал к двери, ведущей из зала, и вышел прочь, оставив ее одну.

Вновь побледнев, она мгновение стояла неподвижно, со вздымающейся грудью и сжатыми кулаками, а затем в отчаянье рухнула в кресло. Она подперла подбородок рукой, уперев локоть в колено, и отблески огня отчеканили совершенный профиль ее лица, на котором никак не отразилась буря, бушевавшая в ее душе. На ее месте другая женщина искала бы утешения в слезах, но в прекрасных глазах маркизы де Кондильяк редко появлялись слезы.

Она сидела так до тех пор, пока солнечные лучи не перестали проникать сквозь окна, расположенные за ее спиной, а углы зала не растворились в сгущающихся тенях. И лишь появление слуги, объявившего, что господин граф де Трессан, сенешал Дофинэ, прибыл в Кондильяк, нарушило наконец ее уединение.

Она приказала лакею убрать со стола, на котором стоял их нетронутый обед, а затем просить сенешала. Она повернулась спиной к суетящимся и бегающим слугам, задумчиво глядя на языки пламени, и на этот раз улыбка появилась на ее лице.

Если все рухнет, сказала себе мадам, она сможет стать графиней де Трессан.

А в северной башне, у себя в комнате мадемуазель вела оживленную беседу с Гарнашем, вернувшимся незамеченным и с успехом выполнившим свою шпионскую миссию.

Он вкратце передал ей содержание письма: Флоримон совсем близко — в Ла-Рошете, и только легкая лихорадка задерживает его, но к концу недели он обещает быть в Кондильяке. Валери высказала мнение: если дело обстоит так, то незачем пускаться в бега. Лучше подождать возвращения Флоримона.

Но Гарнаш покачал головой. Из беседы Мариуса с матерью он понял кое-что еще и хотя считал, что для мадемуазель сейчас нет прямой угрозы со стороны Мариуса, все же не переоценивал мягкость характера этого молодого человека и не обманывался его минутным проявлением благородства. Он думал: чем ближе время прибытия Флоримона, тем больше вероятность того, что Мариус решится на отчаянный шаг. Оставаться в замке было очень опасно. Мадемуазель он не сказал об этом ни слова, но постарался убедить ее, что им лучше бежать.

— Теперь, однако, не понадобится длительного путешествия в Париж, — закончил он. — Четыре часа езды — и вы сможете обнять своего жениха.

— Вы не знаете, месье, упоминает ли он в письме обо мне? — спросила она.

— По их словам, нет, — ответил Гарнаш. — Но для этого у него могли быть веские основания. Он может подозревать больше, чем написал.

— В таком случае, — произнесла она, и в ее голосе звучала обида, — почему же легкая лихорадка задержала его в Ла-Рошете? Разве легкая лихорадка помешала бы вам, месье, поспешить к женщине, которую вы любите, особенно если бы вы знали или хотя бы предполагали, что с ней что-то случилось?

— Я не знаю, мадемуазель. Я уже немолод и никогда не любил, мне трудно судить о поведении влюбленных. Всем известно, что в это время их души пребывают в расстройстве, и они думают не так, как другие.

Однако, взглянув на сидящую у окна девушку, он невольно подумал, что будь он на месте Флоримона де Кондильяка, то ни лихорадка, ни даже чума не удержала бы его ни на час в Ла-Рошете, столь близко от нее.

В ответ на его слова Валери мягко улыбнулась и перевела разговор на другую тему.

— Итак, когда сегодня вечером мы бежим?

— В полночь или чуть позднее. Будьте готовы, мадемуазель, и не заставляйте меня ждать, когда я постучу в вашу дверь. Возможно, придется спешить.

— Положитесь на меня, мой друг, — ответила она ему и, движимая внезапным импульсом, протянула ему руку. — Вы были очень добры ко мне, месье де Гарнаш. После вашего появления моя жизнь стала совсем иной. Мне стыдно вспомнить, как я однажды обвинила вас в том, что вы поторопились вернуться в Париж. Я была дурочкой. Вы никогда не узнаете, какой покой воцарился в моей душе от сознания того, что вы — рядом. Все страхи и волнения, терзавшие меня, рассеялись за последнюю неделю, пока вы и сторожили, и охраняли меня.

Он взял ее руку в свою, обратив к ней лицо. И вдруг он испытал странную нежность. Он испытывал к ней чувства, которые отец мог бы испытывать к дочери — так, по крайней мере, казалось ему тогда.

— Дитя, — сказал он, — вы преувеличиваете. Я сделал лишь то, что мог, не более, на моем месте то же самое сделал бы любой другой.

— Но больше, чем сделал Флоримон, а ведь он мой жених. Легкая лихорадка оказалась достаточным предлогом, чтобы удержать его в Ла-Рошете, а вам даже смертельная угроза не помешала прибыть сюда.

— Вы забываете, мадемуазель, что, возможно, он не осведомлен о вашем положении.

— Возможно, — чуть вздохнув, промолвила девушка. Затем она вновь взглянула в его лицо, и он удивился, услышав ее слова: — Мне грустно, что приходится бежать, месье.

— Грустно? — вскричал он. — Но почему?

— А вот почему, месье: вот закончится этот вечер, и я, скорее всего, никогда больше не увижу вас. — Она сказала это без колебания и кокетства, просто и естественно. Ее воспитали в совершенно иной атмосфере, чем та, в которой воспитывались знакомые Гарнашу светские женщины. — Вы вернетесь в Париж, а я останусь доживать свои годы в этом уголке Дофинэ. Вы позабудете меня, но я всегда буду вспоминать вас с глубокой нежностью и искренней благодарностью. С тех пор как умер мой отец, вы единственный друг, который у меня есть, кроме Флоримона, хотя я давно не видела его и он никогда не приходил ко мне на помощь в беде, как это сделали вы.

— Мадемуазель, — отвечал он, тронутый ее искренностью более, нежели это было возможно, как он полагал, для его зачерствевшей, огрубевшей натуры, — вы заставляете меня испытывать гордость, думать о себе лучше, чем я есть на самом деле. Раз я заслужил ваше уважение и дружбу, значит, встаром Гарнаше осталось что-то хорошее. Этого я не забуду, мадемуазель, поверьте мне.

А затем они погрузились в молчание; она сидела у окна, устремив взгляд в тусклое ноябрьское небо, а он стоял подле ее кресла, задумчиво глядя на ее изящную темноволосую головку и хрупкие узкие плечи. Его посетило странное, необычное чувство, и, пытаясь найти ему объяснение, он предположил, что было бы хорошо, если бы он был женат и у него была бы сейчас дочь, похожая на эту девушку.

Глава 15

СОВЕЩАНИЕ
Дело, которое заставило господина де Трессана отправиться столь поспешно и в таком смятении в Кондильяк, касалось курьера, прибывшего в тот день в замок.

Слух об этом известии достиг сенешала, чей ум в последнее время испытывал постоянное беспокойство относительно беспорядков, которые он так неудачно выдумал, и ему не терпелось узнать, откуда этот курьер и какие новости он привез. Но, не забывая о том, что наносит визит маркизе, он, несмотря на всю спешку, надел тот великолепный желтый камзол со свободными рукавами, который ему прислали из Парижа, и малиновый шарф, купленный у Тайлемана, — все по последней моде.

Его парик был хорошо завит и с левого бока схвачен шелковой лентой огненно-красного цвета, с пояса свисала шпага в украшенных золотом ножнах, и общий эффект от великолепия придворного вельможи смазывался лишь тяжелыми сапогами для верховой езды, которые он был вынужден надеть, хотя с удовольствием отказался бы от них. В таком наряде он и предстал перед вдовой, скрывая свою озабоченность трогательнейшей улыбкой, а свои сапоги — глубочайшим поклоном.

Любезность, с которой он был принят, ошеломила его. В ослеплении тщеславия он не видел, что эта сердечность могла быть продиктована холодным расчетом иметь его в своем распоряжении в Кондильяке. Слуга поставил для него кресло около огня, чтобы он мог согреться после вечерней поездки, а вдова, приказав принести еще свечей, села напротив так, что между ними оказался камин.

Некоторое время он жеманничал и произносил игривые банальности, не решаясь приступить к делу, целиком поглощавшему его. Затем, когда они остались одни, он задал вопрос, вертевшийся у него на языке:

— Я слышал, что сегодня в Кондильяк прибыл курьер.

Вместо ответа она рассказала о том, что ему хотелось узнать: откуда приехал курьер и какое сообщение привез.

— Итак, месье де Трессан, — закончила она, — мои дни в Кондильяке сочтены.

— Но почему? — спросил он. — Вы говорите, что Флоримон обращается к вам в дружеском тоне. Наверняка он не выгонит вон вдову своего отца?

Она задумчиво и мечтательно улыбнулась, глядя в огонь.

— Нет, — сказала она, — он не выгонит меня вон. Он предложил мне убежище, говоря, что, если мне угодно, я могу жить в Кондильяке, как дома.

— Превосходно! — воскликнул он, потирая свои маленькие толстые ручки и кривя мелкие черты своего оплывшего красноватого лица в гротескное подобие улыбки. — Тогда зачем же говорить об отъезде?

— Зачем? — откликнулась она тусклым и глухим голосом. — Вам ли об этом спрашивать, Трессан? Вы думаете, я смогла бы жить подачками этого человека?

И хотя господин сенешал был несколько глуповат, у него хватило ума понять самую суть того, что она имела в виду.

— Вы, должно быть, очень сильно ненавидите Флоримона, — проговорил он.

Она пожала плечами.

— Думаю, я способна на сильные чувства, могу горячо любить и так же горячо ненавидеть. Но надо выбирать что-то одно. И насколько искренне я люблю своего собственного сына Мариуса, в той же мере я ненавижу этого хлыща Флоримона.

Она ничего не сказала о причинах своей ненависти к старшему сыну ее последнего мужа. Их не так-то просто было выразить словами. Это были мелкие обиды, пустячные зернышки оскорблений, за долгие годы составившие целую гору. Они имели начало в той глупой опечаленности, появившейся вместе с рождением ее собственного сына, когда она поняла, что если бы не этот розовощекий, ухоженный мальчик, которого родила маркизу его первая жена, Мариус был бы наследником замка Кондильяк. Любовь к своему собственному дитя, честолюбивые планы, вынашиваемые ради него, горячее желание видеть его высоко поднявшимся по социальной лестнице — все это заставляло ее тысячу раз на дню желать смерти его сводному брату. Однако Флоримон рос и креп, а когда вырос, оказалось, что его характер, несмотря на все его несовершенство, более достоин любви, нежели характер ее собственного ребенка. А их общий отец никогда не замечал ничего, кроме добродетелей Флоримона и недостатков Мариуса. Она негодовала, видя это, но Мариус, унаследовав вместе с материнской красотой ее высокомерную властность, дерзко отвечал на увещевания, с которыми его отец время от времени обращался к нему, и таким образом пропасть между ними еще более расширялась. Он не мог унаследовать Кондильяк, и со временем, желая обеспечить ему будущее, алчный взор маркизы остановился на более богатом Ла Воврэ, у владельца которого не было сыновей, а была маленькая дочь.

Этим легко достижимым союзом, поскольку хозяева Кондильяка и Ла Воврэ были старыми друзьями, положение Мариуса могло быть значительно улучшено. И когда она изложила все это маркизу, тот одобрил ее мысль, но воспользовался ею в интересах Флоримона.

После этого в Кондильяке началась жестокая война между маркизом и Флоримоном с одной стороны, и маркизой и Маркусом — с другой. И велась она с такой яростью, что именно старый маркиз предложил в конце концов Флоримону отправиться путешествовать по белу свету и послужить за границей с оружием в руках.

Она надеялась, что он найдет там свою смерть, как часто бывает на войне; ее надежды воспарили так высоко, что стали оборачиваться уверенностью, на которой уже можно было строить планы. Ведь если Флоримон не вернется, ее сын займет место, принадлежащее ему по праву личной красоты и интеллектуальной одаренности, которые его любящая мать видела в нем.

Но месяцы складывались в годы, с большими перерывами от Флоримона приходили письма, которые извещали, что он жив и здоров, дела его идут успешно, он удостоен почестей и живет полнокровной жизнью.

А теперь, когда, казалось, дела наконец-то пошли на лад и она получила свободу распоряжаться ими по своему усмотрению, теперь, когда страстное желание видеть своего сына, а не пасынка владельцем Ла Воврэ, а также и Кондильяка заставило ее совершить оплошность, которая могла бы привести ее и Мариуса к объявлению вне закона, пришло известие, что Флоримон у порога, чтобы разрушить все ее планы и сделать ее сына нищим, как того, вероятно, желал ее покойный муж.

Она лихорадочно пыталась отыскать причину своей ненависти к пасынку, которая в глазах сенешала могла бы показаться достаточно серьезной и веской. Но ничего подходящего к случаю на ум не приходило. Ненависть мадам основывалась на вещах слишком эфемерных, чтобы ее можно было выразить словами.

Голос Трессана прервал ее мысли:

— Надеюсь, вы ничего не замышляете, мадам? Безумие сопротивляться маркизу сейчас.

— Маркизу? Ах, да, Флоримону…

Она выступила из тени, которой укрывала ее высокая спинка кресла, и позволила пламени свечей и отблескам огня в камине играть несравненной красотой ее совершенного лица. Как следствие внутренней борьбы, на нем появился румянец; она была готова заявить сенешалу, что не сдастся, пока хоть один камень Кондильяка стоит на другом и пока хоть один вздох остается в ее хрупком теле. Но она осеклась.

Могло статься, что в конце концов не придется прибегать к последнему средству. Трессан был уродлив, как жаба, самый нелепый и смехотворный жених из всех, кто когда-либо вел женщину к алтарю. Однако поговаривали, что он богат…

— Я еще не решила, — задумчиво произнесла она. — Я возлагала надежды на Мариуса, но боюсь, они пойдут прахом. Думаю, мне лучше уединиться в своем доме в Турени.

И тут сенешал понял, что пришло его время. Это был тот самый шанс, которого он до сих пор искал. Благословляя мысленно Флоримона за своевременное возвращение, он грузно поднялся с кресла и без лишних слов стал опускаться на колени перед вдовой. Он сел на пол, и вдова даже слегка удивилась, почему не слышно шлепка, который должен сопутствовать падению столь грузного тела. Но в следующее мгновение, поняв значение его нелепой позы, она отпрянула, судорожно вздохнув, и ее лицо, по счастливой случайности, вновь оказалось скрытым тенью, отбрасываемой креслом, в котором она сидела. Поэтому он не увидел, как на нем отразилось невыразимое отвращение, неистребимое омерзение.

Его голос нелепо затрепетал от избытка эмоций, а короткие толстые пальцы задрожали, когда он театральным жестом умоляюще сложил их на груди.

— Забудьте о нищете, мадам, пока вы не отвергли меня, — умолял он ее. — Только пожелайте — и вы будете госпожой де Трессан. Все мои богатства — лишь бледное украшение для такой красоты, как ваша, и я бы никогда не обратился к вам, если в дополнение к этому не мог бы предложить самое любящее сердце Франции. Маркиза… Клотильда, я покорно склоняюсь у ваших ног. Располагайте мною. Я люблю вас.

Усилием воли она подавила свое отвращение к нему, стократно возросшее, когда она увидела, что он превратился в некое подобие сатира, и до конца выслушала его по-дурацки напыщенную речь.

Как маркиза де Кондильяк, она отхлестала бы по щекам его за дерзость — настолько это ранило ее гордость, а как женщина чувствовала себя оскорбленной. Но она подавила в себе и маркизу и женщину. Она предпочла бы не давать ему никакого ответа — просто не могла, будучи в полуобмороке от испытываемого ею презрения, — но было необходимо оставить ему надежду на тот случай, если вдруг все рухнет и ей придется проглотить то горькое питье, которое он держал у ее губ. Поэтому она постаралась выиграть время.

Она придала своему голосу оттенок спокойной грусти, и на ее высокомерном лице появилась маска печали.

— Месье, месье, — вздохнула она, справившись со своей тошнотой настолько, что смогла коснуться его руки легким ласкающим жестом, — я всего лишь полгода как вдова, и вам не пристало так говорить, а мне не должно слушать вас.

Его руки и голос задрожали еще сильнее, но теперь уже не из боязни отказа, а от горячей и сильной надежды, которую зародили в нем ее слова. Она была так прекрасна, так бесценна, так благородна и горда, а он столь очевидно недостоин ее, что только ее неурядицы позволили ему набраться мужества, чтобы высказать вслух свое предложение. А ее ответ так обнадеживал…

— Могу ли я надеяться, маркиза? Если я вновь приду…

Она вздохнула, и ее лицо, опять оказавшееся освещенным, выглядело теперь грустным и задумчивым.

— Если бы я думала, что ваши слова вызваны жалостью, боязнью, что меня постигнет бедность, я не могла бы дать вам никакой надежды. У меня есть гордость, мой друг. Но если вы говорите все это мне, как будущей хозяйке Кондильяка, вы можете повторить их позднее, когда я смогу вас выслушать.

Радость нахлынула и затопила все его существо, как река в половодье.

Он склонился перед ней, схватил ее руку и поднес к своим губам.

— Клотильда, — задыхаясь от волнения, воскликнул он, но в этот момент отворилась дверь, и в комнату вошел Мариус.

Услышав скрип открываемой двери, сенешал предпринял попытку встать. Даже молодые люди не особенно любят быть в такие минуты застигнутыми врасплох; насколько же такая ситуация неприятна для человека в возрасте! Он с усилием поднялся, неуклюже стараясь казаться в глазах своей возлюбленной юношески ловким, и обратил к вошедшему пунцовое разъяренное лицо, лоснящееся от пота. Но увидев, что это всего лишь Мариус, который остановился как вкопанный и, злобно хмурясь, смотрел на эту пару, огонь, пылавший во взоре сенешала, внезапно потух.

— О, мой дорогой Мариус, — неестественно и напыщенно произнес он.

Но взгляд молодого человека скользнул по нему и испытующе остановился на маркизе. Она тоже поднялась, и он успел заметить, что мадам возбуждена и испугана. На ее щеках играл виноватый румянец, но глаза встретили и выдержали взгляд сына.

При общем молчании Мариус медленно прошелся по залу. Сенешал громко и нервно откашлялся. Маркиза опустила руку на бедро, и ее румянец постепенно сошел с лица, а взгляд приобрел свое обычное лениво-высокомерное выражение. Около камина Мариус помедлил и ногой поправил горящие поленья, ничуть не заботясь о своих расшитых туфлях.

— Месье сенешал, — спокойно произнесла вдова, — прибыл по делу курьера.

— A! — сказал Мариус, дерзко подняв брови и искоса посмотрев на Трессана, и тот мысленно поклялся, что, когда женится на маркизе, то не забудет поквитаться за этот взгляд с ее наглым сыночком.

— Месье граф останется отужинать с нами перед обратной поездкой в Гренобль, — добавила она.

— A! — в том же тоне ответил Мариус и более не произнес ни слова.

Он остановился у огня, оказавшись между ними и своей позицией, как бы символизируя то отношение к ним, которое испытывал в душе.

Но только когда его мать перед ужином удалилась в свои комнаты, ему представился шанс сказать ей пару слов наедине.

— Мадам, — произнес он, и в его тоне смешались суровость и тревога, — вы, видимо, с ума сошли, поощряя ухаживания этой образины Трессана?

Она нарочито спокойно смерила его взглядом, и ее губы чуть скривились.

— Но, Мариус, это мое личное дело.

— Ну уж нет, — ответил он и почти злобно схватил ее запястье. — Думаю, оно касается и меня тоже. Одумайтесь, мама, — и его голос зазвучал умоляюще, — одумайтесь, что вы делаете? Неужели вы… вы… свяжетесь с таким, как он?

Мариус очень красноречиво выделил местоимение. Никакие другие слова французского языка не смогли бы лучше сказать ей, как высоко стояла она в его глазах и как низко могла пасть, осквернившись союзом с Трессаном.

— Я надеялась, ты избавишь меня от этого, Мариус, — ответила она, и ее взгляд словно проник в самую глубину его души. — Я надеялась с безмятежным достоинством нести крест своего вдовства в Ла Воврэ. Но…

Она резко опустила руки и чуть насмешливо рассмеялась.

— Но, мама, — вскричал он, — неужели у нас нет другого выбора, кроме безмятежности Ла Воврэ и недостойности Трессана?

— Безусловно, — презрительно ответила она, — остается голодная смерть в этой конюшне в Турени или нечто подобное, а это мне вовсе не по нутру.

Он отпустил ее запястье и склонил голову, сжимая и разжимая бледные пальцы в кулаки, а она наблюдала за тем, что происходило в его упрямой и горделивой душе.

— Матушка, — наконец вскричал он, и это слово по отношению к ней прозвучало нелепо, поскольку из них обоих он выглядел лишь чуточку моложе, — матушка, вы не сделаете этого, вы не должны!

— Ты не оставил мне выбора, увы! — вздохнула она. — Будь ты искуснее, ты уже был бы женат, Мариус, и будущее не заботило бы нас. А сейчас возвращается Флоримон, и мы… — она развела руками и выпятила вперед нижнюю губу, сделав почти безобразную гримасу. Затем она произнесла: — Идем. Ужин подан, господин сенешал ждет нас.

И прежде чем он смог ответить, она стремительно прошла мимо него и направилась вниз. В мрачном настроении он последовал за ней, сел за стол, не обращая внимания на беззаботное веселье сенешала и вымученную веселость маркизы. Он хорошо понимал, какого рода молчаливую сделку заключили Трессан и его мать. Но неприятие Мариусом ее предполагаемого союза с Трессаном сулило мадам одни выгоды. Либо Мариус до субботы вынудит Валери повенчаться с ним, либо ему ничего не останется, как увидеть свою мать — свою бесценную прекрасную матушку замужем за этим ходячим окороком, который, однако, называл себя мужчиной.

Пока был жив отец, Мариус никогда не испытывал к нему сыновнего уважения и после его смерти нисколько не чтил память покойного. Но сейчас, когда он сидел за столом лицом к лицу с этим толстым ухажером своей матери, его глаза поднялись к портрету маркиза де Кондильяка, и он искренне извинился перед своим умершим родителем за выбор, сделанный его вдовой.

Он мало ел, но пил большими глотками, как поступают мужчины в угрюмом и подавленном настроении, и вино, согревая кровь и частично рассеивая сгустившийся в его душе мрак, разбудило в нем бесшабашность, обычно не свойственную ему в минуты тревоги.

Случайно подняв глаза от чаши, в которую, как в кристалл, он пристально вглядывался, Мариус уловил на губах сенешала столь странную улыбку, а в глазах его столь жадное и плотоядное выражение, что ему стоило большого труда сдержаться, чтобы не изменить выражение этого обрюзгшего лица, швырнув в него своей чашей.

Он обуздал себя и сардонически улыбнулся, но в этот момент поклялся, что должен любой ценой помешать им соединиться. Его мысли вернулись к Валери, и на этот раз они были запачканы грязью безобразных помыслов. Отчаяние, сначала зловещее, затем издевательское, овладело им. Он любил Валери до безумия. Любил ради нее самой, невзирая на все мирские блага, которые могли выпасть на его долю благодаря союзу с ней. Маркиза в этой предполагаемой женитьбе не видела ничего, кроме приобретения земель Ла Воврэ, и, быть может, считала даже, что и его отношение таково. Здесь она ошибалась, но именно это оправдывало ее раздражение по поводу его медлительности и неуклюжести, с которыми он ухаживал за девушкой. Откуда ей было знать, что именно искренность чувства делала его неуклюжим? Подобно многим другим бойким в обхождении и самоуверенным молодым людям, Мариус, влюбившись, стал робким, запинающимся и неловким.

Но выпитое вино и нелепый вид сидящего с ним за одним столом стареющего влюбленного, от которого нужно было избавиться любой ценой и чей взгляд казался ему оскорбительным для его матери, углубили его отчаяние и изменили оттенок его страсти. В эту ночь разгоряченная фантазия сделала его способным на любые мерзости. Все, что было в его натуре низменного, рвалось наружу, грозя смести все преграды.

И неожиданно для присутствующих, уже смирившихся с его угрюмым настроением, зло нашло себе выход. Маркиза сделала какое-то незначительное замечание, что-то, что необходимо было сделать до возвращения Флоримона. Мариус внезапно повернулся в своем кресле и оказался лицом к лицу со своей матерью.

— А надо ли Флоримону возвращаться? — спросил он, и, хотя не произнес ничего более, выражение и тон, с которыми были сказаны эти четыре слова, оставляли мало места для сомнений в их подтексте.

Повернувшись, мадам пристально посмотрела на него, и в ее взгляде читалось невыразимое удивление — не от того, на что он намекал, а от внезапности, с которой это было высказано. Циничная интонация его слов продолжала звучать в ее ушах, и она вглядывалась в лицо своего сына, чтобы еще раз убедиться в их значении.

Она обратила внимание на раскрасневшиеся от вина щеки, отметила легкую улыбку на его губах и цинизм, с которым он, беззаботно теребя жемчужину, висящую у него в ухе, выдержал ее взгляд. Сейчас в своем сыне она видела мужчину, о решительности которого раньше и не подозревала.

Воцарилось напряженное молчание; сенешал уставился на него, и румянец увял на его щеках, когда он догадался, к чему клонит Мариус. Наконец мадам, сузив глаза, очень тихо проговорила:

— Фортунио.

Мариус понял, для чего она решила его позвать.

Слегка улыбаясь, он поднялся с кресла и, подойдя к двери, приказал пажу, бездельничавшему в прихожей, найти и привести капитана. Затем он не спеша вернулся, но не к столу, а к камину, у которого встал, опершись спиной о решетку.

Пришел Фортунио, светловолосый и свежий, как младенец; его гибкая, не лишенная изящества фигура была облачена в безвкусное одеяние из скверного материала, выглядевшее еще хуже из-за своей изношенности и винных пятен. Маркиза велела ему присесть и своей рукой налила чашу анжуйского.

Удивленный и, несмотря на свое обычное самообладание, немного смущенный, капитан повиновался и с извиняющимся видом сел в предложенное кресло.

Он выпил вина; возникла секундная пауза, прерванная Мариусом. Нетерпеливо и откровенно он изложил суть дела, для которого маркиза пыталась найти более деликатные слова.

— Мы послали за вами, Фортунио, — угрожающим тоном произнес он, — чтобы узнать, за какую цену вы согласитесь перерезать глотку моему брату, маркизу де Кондильяку.

Открыв от изумления рот, сенешал замер в своем кресле. Капитан, нахмурив брови, пристально посмотрел на юношу своими широко посаженными и, казалось, честными глазами. Нельзя сказать, чтобы само дело было не по нутру этому плуту, но его явно возмутила откровенность предложения.

— Месье де Кондильяк, — промолвил он с неожиданным для него достоинством. — Думаю, вы ошиблись во мне. Я солдат, но не убийца.

— Ну, конечно, — успокоила его маркиза, мгновенно бросившись спасать ситуацию. Длинная изящная кисть ее руки легла на потертый зеленый бархат рукава капитана. — То, что мой сын думает и что говорит, — совершенно разные вещи.

— Вам придется основательно напрячь ваш ум, — грубо рассмеялся Мариус, — чтобы понять эту разницу.

После этих слов сенешал нервно кашлянул и, пробормотав, что становится поздно и ему пора ехать домой, собрался встать. Но взгляд маркизы заставил его остаться в кресле. В ее намерения не входило отпускать его прямо сейчас. Присутствие де Трессана могло впоследствии оказаться для нее полезным, и она намеревалась втягивать его в свои планы до тех пор, пока он не окажется их соучастником. Для этого ей не требовалось много усилий: пары слов и нежного взгляда было достаточно, чтобы погасить в его душе всякое сопротивление.

Но с капитаном ее уловки не проходили. Он не питал надежд сделать ее своей женой, поскольку не был человеком больших амбиций. С другой стороны, он мог под покровительством самого сенешала взяться за эту грязную работу, но не знал, насколько тот может быть ему полезен, если дело впоследствии примет дурной оборот и надо будет спасаться от виселицы.

Однако об этих своих соображениях Фортунио решил умолчать. В делах такого рода, как он знал по опыту, чем больше препятствий выдвигалось в начале, тем большая выгода приобреталась в конце, и если он позволит им убедить себя рискнуть своей шеей, то лишь за хорошую плату.

— Месье Фортунио, — мягко проговорила маркиза, — не обращайте внимания на слова месье Мариуса. Слушайте меня. Маркиз де Кондильяк, как вам известно, находится в Ла-Рошете. Оказалось, что он дурно относится к нам — не будем уточнять почему. Нам нужен друг, чтобы убрать его с нашей дороги. Будете ли вы таким другом?

— Вы можете заметить, — усмехнулся Мариус, — как велика разница между предложением маркизы и моим честным вопросом: за какую сумму вы возьметесь перерезать глотку моему брату?

— Я не вижу никакой разницы, если вы это имеете в виду, — вскинув голову, резко ответил Фортунио, и от нанесенного оскорбления его глаза потемнели, ибо никто так не возмущается предложением совершить злодеяние, как самый отъявленный злодей.

— И я, — закончил он, — повторяю вам, мадам, мой ответ: я не убийца.

Она подавила свой гнев, вызванный издевкой Мариуса, и ее белые руки сделали чуть испуганный, но выразительный жест.

— Но мы не просим вас быть убийцей.

— Тогда я, видимо, ослышался, — все так же дерзко ответил он.

— Вы услышали верно, но поняли неправильно. Эти вещи можно делать по-другому. Если бы требовалось всего лишь перерезать глотку, разве мы послали бы за вами? В гарнизоне полно тех, кто годится для этого.

— Тогда что же вам нужно? — спросил он.

— Нам нужно, чтобы дело было исполнено пристойно. Маркиз остановился в гостинице «Черный Кабан», в Ла-Рошете. Вы легко найдете его и еще легче спровоцируете, если нанесете ему оскорбление.

— Превосходно, — вполголоса пробормотал Мариус. — Это то, что понравится такому фехтовальщику, как вы, Фортунио.

— Дуэль? — спросил тот, и его дерзость исчезла, уступив место очевидному испугу. Рот его так и остался открытым — дуэль совершенно все меняла. — Но черт возьми! Если он убьет меня? Вы подумали об этом?

— Убьет вас? — вскричала маркиза, и ее удивленные глаза остановились на его лице. — Вы шутите, Фортунио?

— Кроме того, у него лихорадка, — с усмешкой вставил Мариус.

— А! — произнес Фортунио. — У него лихорадка? Это лучше. Но всякое бывает.

— Флоримон всегда был посредственным фехтовальщиком, — задумчиво сказал Мариус, беседуя как будто сам с собой.

Капитан опять повернулся к нему.

— Но, месье Мариус, — проговорил он, — зачем тогда я вам нужен, если вы сами фехтуете не хуже меня, тем более что у него лихорадка?

— Зачем нужны вы? — откликнулся Мариус. — Какое ваше дело? Мы просим лишь назвать цену, которая вас устраивает. Хватит встречных вопросов.

Мариус ловко обращался с рапирами, как сказал Фортунио, но не любил иметь дело с настоящим оружием и сам знал это, поэтому насмешка капитана задела его за живое. Но он напрасно взял с ним такой тон. Вся свирепая гордость южанина мгновенно ожила в этом злодее, и никакие уговоры уже не могли ублажить ее.

— Надо ли повторять вам, что вы ошиблись во мне? — наконец вскипел он и, говоря это, поднялся, показывая, что не намерен более обсуждать сей предмет. — Я не из тех, кому говорят: «Мне надо, чтобы такой-то умер, назови цену, за которую ты его зарежешь».

Маркиза заломила руки, имитируя отчаяние и изливая потоки примиряющих фраз, как льют масло, чтобы успокоить бушующие волны. Сенешал сидел и бесстрастно молчал, напуганный этой странной сценой, в то время как маркиза говорила и говорила, пока, наконец, к Фортунио не вернулась отчасти способность воспринимать ее слова.

Свои рассуждения она завершила предложением суммы в сто пистолей[1703]. Капитан облизал губы и пощипал усы. Несмотря на все его хвастливое презрение к наемному убийству, теперь, когда он услышал цену, от его презрительности не осталось и следа.

— Скажите мне еще раз, что и как вы собираетесь делать, — более уступчивым тоном проговорил он.

Когда она закончила, он предложил ей компромисс.

— Если я пойду на это дело, мадам, то не один.

— О, как пожелаете, — произнес Мариус. — Берите с собой кого хотите.

— Чтобы отправиться потом вместе на виселицу, — с вернувшейся к нему дерзостью усмехнулся он. — Сто пистолей мне тогда не помогут. Послушайте, месье де Кондильяк, и вы, мадам: если я пойду, мне потребуется куда лучший заложник, чем весь этот гарнизон. Для безопасности мне потребуется тот, кто сам позаботится о своей сохранности, точно так же, как я позабочусь, чтобы он не пострадал прежде меня.

— Что вы говорите? Поясните, Фортунио, — повелела ему маркиза.

— Я хочу сказать, что буду выполнять не само дело, а стоять рядом и, если потребуется, помогу. Пусть едет месье де Кондильяк, я приложу все усилия, чтобы он вернулся цел, а тот, другой, оказался мертв.

Мадам и Мариус вздрогнули, а сенешал тяжело облокотился о стол. При всех своих недостатках он не был, однако, кровожаден, и этот разговор об убийстве плохо действовал на него.

Тщетно маркиза пыталась изменить решение капитана, которого неожиданно поддержал и сам Мариус. Он спросил Фортунио:

— Вы полагаете, мы должны напасть на него? Не забывайте, у него есть люди. Одно дело дуэль, другое — нападение, а в нем мы вряд ли преуспеем.

Капитан закрыл один глаз, и на его хитром лице появилась злобная усмешка.

— Я подумал об этом, — сказал он. — Ни дуэль, ни нападение, но нечто среднее, что выглядело бы дуэлью, но было бы нападением.

— Объясните подробнее, что вы имеете в виду.

— Надо ли дальше объяснять? Мы нападем на месье маркиза там, где нет его людей. Скажем, мы проникнем в его комнату. Я открою дверь. Мы окажемся наедине с ним, и вы спровоцируете его. Он рассердится и захочет сразу же драться с вами. Я — ваш друг и могу выполнить обязанности секунданта для обеих сторон. Вы деретесь, а я стою рядом. По вашим словам, он посредственный фехтовальщик, и к тому же у него лихорадка. Тогда вы сможете проткнуть его, и это будет дуэлью. Но если удача будет на его стороне и из-за собственной неловкости вы окажетесь в опасности, тогда я буду рядом и в нужный момент своей шпагой заставлю его открыться таким образом, чтобы вы могли поразить его.

— Поверьте, было бы лучше, — начала вдова, но Мариус, внезапно захваченный идеей капитана, вновь вмешался:

— Можно ли положиться, что вы не сделаете ошибки, Фортунио?

— Per Bacco[1704], — выругался злодей. — Ошибка может стоить мне сотни пистолей. Думаю, в этом деле вы можете на меня положиться. Если я вообще ошибусь, то лишь желая поскорее разделаться с ним. Месье, вот вам мой ответ. Даже если мы будем говорить всю ночь, мы не продвинемся дальше этого. Но если мое предложение устраивает вас, я — ваш человек.

— А я — ваш, Фортунио, — отозвался Мариус, и его голос почти звенел от возбуждения.

Вдова перевела взгляд с одного на другого, как бы оценивая их и удостоверяясь, что Мариус не подвергнется излишнему риску. Она задала пару вопросов сыну, еще один — капитану, а затем, видимо удовлетворившись принятым решением, кивнула им и сказала, что лучше всего отправиться с восходом солнца.

— В половине седьмого для вас будет достаточно света. Не задерживайтесь в пути. И постарайтесь возвратиться к вечеру: пока вы не вернетесь, я буду волноваться.

Она вновь налила капитану вина, и Мариус, подойдя к столу, тоже наполнил себе чашу, которую выпил залпом. Маркиза обратилась к Трессану.

— Разве вы не выпьете за успех нашего дела? вкрадчиво спросила она, глядя ему прямо в глаза. — Я думаю, сейчас всем нам хочется увидеть конец наших несчастий, а Мариуса — хозяином Кондильяка и Ла Воврэ.

И толстый, глупый сенешал, очарованный ее изумительными глазами, медленно поднял чашу к своим губам и выпил за успех этого кровавого дела. Мариус стоял неподвижно, но когда было упомянуто название Ла Воврэ, его глаза посуровели. Возможно, оно и будет принадлежать ему, как сказала его мать, но он хотел бы получить его иначе. Затем черты его лица разгладились, он сардонически улыбнулся и налил себе еще вина. Выпив и не сказав ни слова, он повернулся на каблуках и вышел из зала; его походка была не вполне твердой, но зато он двигался столь целеустремленно, что все трое с немым удивлением посмотрели ему вслед.

Глава 16

НЕОЖИДАННОСТЬ
Валери ужинала в своей комнате в северной башне замка, и, чтобы избавить господина де Гарнаша от наиболее коробящей его части его обязанностей, она сама убрала скатерть и приборы в караульную комнату, где они находились до утра. Несмотря на ее протесты, Гарнаш помогал ей и, когда они закончили, напомнил девушке, что уже девять часов, и попросил сделать необходимые приготовления для побега.

— Это не займет много времени, — с улыбкой заверила она его. — Мне потребуется лишь то, что я смогу унести в плаще.

Они начали говорить о предстоящем путешествии и вместе смеялись, представляя себе замешательство, которое испытают вдова и ее сын, когда утром обнаружат, что клетка пуста. Постепенно они перешли к беседе о самой Валери, о ее прежней жизни в Ла Воврэ, потом добрались до Гарнаша, она расспрашивала его о войнах, в которых он участвовал в ранней молодости, о Париже, этом чудесном городе, который был для нее единственным земным аналогом небесного рая, и о жизни двора.

В такой беседе они скоротали вечер, и за один час узнали друг о друге больше, чем за все предыдущее время. Они давно уже были близки друг другу, хотя и не сознавали этого. Необычное стечение обстоятельств — когда оба они оказались запертыми в башне, — совершенно невозможное ни при каких иных условиях, кроме тех, которые сопутствовали заточению, породило чувство доброго товарищества между ними. Девушка зависела от Гарнаша, но и доверяла ему, и, ценя это доверие, он намеревался доказать ей, что она не ошиблась.

А этой ночью их души особенно сблизились, и, возможно, поэтому Валери вздохнула и с сожалением и очаровательной непосредственностью произнесла:

— Я в самом деле сожалею, месье де Гарнаш, что наше совместное пребывание здесь подходит к концу.

В ответ он рассмеялся и сказал:

— А я — нет, мадемуазель. Я не успокоюсь, пока этот злосчастный замок не окажется лигах[1705] в трех позади нас. Ш-ш! Что это за звук?

Он вскочил на ноги, и лицо его стало озабоченным и серьезным. До этого момента Гарнаш непринужденно сидел, развалившись в кресле, через спинку которого перекинул перевязь с висевшей на ней шпагой. Но снизу донесся лязг распахнувшейся тяжелой металлической двери.

— Неужели пора? — спросила мадемуазель и чуть побледнела.

Он покачал головой.

— Не может быть, — ответил он, — нет еще и десяти часов. Если только этот идиот Арсенио все не перепутал. Ш-ш! — прошептал он. — Сюда кто-то идет.

И внезапно он осознал, какая опасность таится в том, что его обнаружат в ее обществе. Это встревожило его куда больше, чем сам визит, столь необычный в такой час. Он понимал, что не успеет вовремя добежать до прихожей и будет захвачен врасплох, что насторожит вдову или ее сына — если это был кто-то из них.

— Мадемуазель, скорее в комнату! — испуганно прошептал он и указал на дверь спальни. — Запритесь там.

И он неистово замахал ей, чтобы она двигалась бесшумно.

Быстро и бесшумно, как мышь, она выскользнула из комнаты, мягко закрыла дверь и повернула ключ в замке, который Гарнаш предусмотрительно смазал. Он вздохнул спокойнее, когда все было сделано.

В прихожей, она же караульная комната, раздались шаги. Он неслышно сел в кресло, из которого только что встал, опустил голову на спинку, закрыл глаза, открыл рот и притворился спящим.

Кто-то легкой походкой быстро пересекал караульную, и Гарнаш спрашивал себя, кто же это может быть: мать или сын и что здесь надо этому припозднившемуся посетителю.

Дверь прихожей распахнулась, и в дверном проеме появился Мариус в коричневом бархатном камзоле, который Гарнаш видел на нем в прошлый раз. На мгновение он замер, оглядывая комнату. Затем шагнул вперед и, увидев Баттисту, дремавшего в кресле, нахмурился.

— Эй, ты! — выкрикнул он, пиная вытянутые ноги часового, чтобы быстрее разбудить его. — Разве так стоят на страже?

Гарнаш открыл глаза и секунду тупо глядел на человека, якобы нарушившего его сон. Потом, словно окончательно проснувшись, он тяжело поднялся на ноги и поклонился, глупо улыбаясь.

— Разве так стоят на страже? — вновь спросил Мариус, и Гарнаш, всмотревшись в лицо юноши, отметил краску на его щеках, необычный блеск красивых глаз и даже уловил винные пары в его дыхании. Гарнаш начал беспокоиться, но на его лице сохранялось все то же выражение идиотской растерянности и глупая улыбка. Он опять поклонился и, указав в сторону спальни, произнес:

— La damigella e la.[1706]

И Мариус, не зная итальянского, понял значение его слов, сопровождаемых выразительным жестом. Он криво усмехнулся.

— Плохо бы тебе пришлось, мой неприятный приятель, если бы ее там не оказалось, — проговорил он. — Убирайся. Я позову тебя, когда ты понадобишься.

И он указал на дверь.

Гарнаш почувствовал смятение, даже страх. Он решил, что ему лучше выглядеть догадавшимся о значении жестов Мариуса, но не уходить далеко, а остаться по другую сторону двери.

Он поклонился в третий раз и, снова идиотски ухмыльнувшись, потащился из комнаты, прикрыв за собой дверь, чтобы Мариус не мог видеть, как близко от входа он остановился.

Мариус, более не обращая на него внимания, подошел к двери спальни и торопливо постучал костяшками пальцев о косяк.

— Кто там? — спросила мадемуазель.

— Это я, Мариус. Откройте. Мне надо вам кое-что сказать.

— Не потерпит ли это до утра?

— К утру я уеду, — нетерпеливо ответил он, — но мой отъезд во многом зависит от того, увижу ли я вас. Поэтому откройте. Выйдите!

Последовала пауза, и Гарнаш за дверью стиснул зубы и молился, чтобы она не рассердила Мариуса. С ним надо было обращаться осторожно, иначе их побег мог расстроиться в последний момент. Гарнаш молился и о том, чтобы ему не пришлось вмешиваться. Это было бы кораблекрушение вблизи гавани, поэтому он обещал себе, что постарается не срываться по пустякам. Кроме того, услышав, что Мариус собирается уезжать, он очень захотел узнать о цели этой поездки.

Дверь спальни медленно отворилась. Девушка стояла на пороге, бледная и оробевшая.

— Чего вы хотите, Мариус?

— Сейчас, и всегда, и превыше всего на свете — видеть вас, Валери, — с пафосом произнес он, и раскрасневшиеся щеки, блестящие глаза, винное дыхание сказали ей все так же, как чуть раньше — Гарнашу, но напугали куда больше. Тем не менее она вышла из спальни, повинуясь ему.

— Вы, я вижу, еще не спите, — проговорил он. — Это хорошо. Нам надо поговорить.

Он пододвинул ей кресло и предложил сесть, сам же взгромоздился на стол, ухватившись за столешницу, и посмотрел ей прямо в глаза.

— Валери, — медленно произнес он, — маркиз де Кондильяк, мой брат, в Рошете.

— Он возвращается домой? — вскрикнула она, разыгрывая удивление во взгляде и в словах.

— Нет, — ответил он. — Он не возвратится, если вы не пожелаете этого.

— Если я не пожелаю? Но, разумеется, я этого желаю!

— Валери, если вы хотите, чтобы ваше желание исполнилось, исполните сначала мое: станьте моей женой, и тогда Флоримон вновь вернется в Кондильяк.

Он наклонился к ней, опираясь на локоть и приблизил свое лицо к лицу девушки, румянец на его щеках усилился, черные глаза заблестели ярче, винное дыхание обволакивало и удушало ее. Она отпрянула назад, и ее кулаки сжались с такой силой, что костяшки пальцев побелели.

— Что вы имеете в виду? — запинаясь, проговорила она.

— Не более, чем я сказал, и не менее. Если вы любите его достаточно сильно, чтобы пожертвовать собой, — и произнеся эти слова, он сардонически ухмыльнулся, — тогда выходите за меня замуж и спасите Флоримона от превратностей судьбы.

— Какой судьбы? — автоматически переспросила она, и ее губы, казалось, застыли.

Он вскочил со стола и встал перед ней.

— Я поясню вам, — ответил он. — Я люблю вас, Валери, более всего на земле и, думаю, на небе; и я не уступлю вас ему. Скажете сейчас нет, и с рассветом я отправлюсь в Ла-Рошет отвоевывать вас своей шпагой.

Несмотря на испуг, она не могла удержаться от легкой усмешки.

— Вот как? — спросила она. — Но это очень опасно для вас!

Он довольно улыбнулся при этом намеке на его мужество и умение владеть шпагой.

— Я поеду не один, — ответил он.

Валери все поняла. Ее глаза расширились от ужаса и ненависти к нему. С губ сорвались гневные слова.

— Щенок, трусливый убийца! — клеймила она его. — Я должна была догадаться, что замышляется подлость, а не завоевание меня шпагой!

Она видела, как краска сошла с его щек, а по лицу и даже губам разлилась отвратительная смертельная бледность. Однако это не испугало ее, и прежде чем он успел заговорить, она вскочила на ноги и встала перед ним. Глаза ее сверкали, дрожащая рука показывала на дверь.

— Убирайтесь! — воскликнула она. — Вон отсюда! Убирайтесь! Делайте, что хотите, только оставьте меня. Я не желаю торговаться с вами.

— Почему бы и нет? — спросил он сквозь зубы и вдруг схватил запястье ее вытянутой руки. Но она не поняла приближавшейся опасности. Единственная опасность, как она думала, была та, что угрожала Флоримону; но поскольку в полночь они с Гарнашем собирались покинуть Кондильяк и должны были оказаться в Ла-Рошете заблаговременно, чтобы успеть предупредить ее жениха, эта мысль мало ее беспокоила, тогда как само воспоминание о предстоящем побеге придавало мужества и уверенности в себе.

— Вашим предложением вы оскорбили меня, — сказала она ему. — Вы назначили цену и слышали мой отказ. А теперь убирайтесь.

— Чуть позже, — произнес он таким противным елейно-сладким голосом, что у Гарнаша перехватило дыхание.

Он привлек ее к себе и, несмотря на отчаянное сопротивление, крепко прижал к своей груди и покрыл горячими поцелуями лицо и волосы девушки. Освободив одну руку, она изо всех сил ударила его по лицу.

— Этот удар убил Флоримона де Кондильяка, — злобно сказал он ей. — Он умрет завтра в полдень. Подумай об этом, душечка.

— Мне не важно, что вы собираетесь делать, только оставьте меня, — с вызовом ответила она, с трудом удерживая горькие слезы.

Гарнаш едва сдержался и не ворвался в комнату в тот момент, когда Мариус схватил мадемуазель.

Мгновение Мариус пожирал глазами девушку, его лицо при этом было искажено яростью.

— Клянусь Всевышним, — вскричал он, — если я не смогу заставить вас полюбить меня, то дам достаточно оснований ненавидеть.

— У меня их уже более чем достаточно, — ответила она, и Гарнаш мысленно проклял ее дерзость, провоцирующую Мариуса.

В следующий момент она испуганно вскрикнула. Мариус опять бросился на нее.

— Я поцелую тебя в губы, прежде чем уйду, моя милая, — прохрипел он.

Но вдруг чьи-то руки схватили его за запястья стальной хваткой.

Удивленный, он отпустил ее, и в этот момент его развернули и отшвырнули на добрых шесть шагов в глубину комнаты.

Он удержался на ногах, схватившись руками за стол, и его озадаченный взгляд остановился на Баттисте, который, как он смутно начинал понимать, атаковал его.

Весь здравый смысл оставил Гарнаша в тот момент, когда Валери закричала. Вся его осмотрительность была пущена на ветер, от рассудительности не осталось и следа, и только слепая ярость, подтолкнувшая к немедленным действиям, кипела в нем. Но гнев его, внезапно нахлынув, так же внезапно и прошел, когда, оказавшись лицом к лицу с рассерженным Кондильяком, он начал понимать, какую глупость сотворил.

Боже! Что он за дурак! Проклятый идиот! Что такое, в конце концов, поцелуи или два? Не вмешайся он, счастливчик Мариус получил бы свое и удалился восвояси, зато в полночь они спокойно бежали бы из Кондильяка.

А в будущем у него нашлось бы немало возможностей отыскать Мариуса и посчитаться за это оскорбление. Почему он так погорячился? Теперь Флоримон будет убит завтра в Ла-Рошете, а сам он, похоже, в ближайший час в Кондильяке, Валери же окажется полностью в их власти. Тщетно пытался он исправить совершенную ошибку. Извиняясь, он кланялся Мариусу, размахивал руками и сыпал итальянскими фразами, громко подчеркивая слова, словно самой их энергией пытался донести объяснение случившегося до понимания своего господина.Мариус смотрел и слушал, но его ярость не убывала, а все возрастала, как если бы эта непонятная смесь слов чужого языка еще больше оскорбляла его. Он выругался, затем развернулся и схватил шпагу Гарнаша, висевшую на кресле, оказавшемся рядом с ним. В этот момент парижанин проклял свою оплошность: выхватив из ножен длинное острое лезвие, Мариус бросился на опрометчивого защитника Валери.

— Черт побери! — прорычал он сквозь зубы. — Мы увидим цвет твоей грязной крови, образина, поднявшая руку на джентльмена!

Но прежде чем выпад Мариуса достиг своей цели, прежде чем Гарнаш смог сделать ответное движение, чтобы защитить себя, между ними оказалась Валери. Вне себя от удивления, Мариус взглянул в ее бледное решительное лицо. Кем для нее был этот дикарь, что она отважилась вмешаться, рискуя сама получить удар шпагой?

Его лицо медленно расплылось в улыбке. Он еще сохранил способность рассуждать, несмотря на ее презрение и сопротивление и несмотря на то, что этот субъект в некотором смысле расстроил его планы. Он понял, как можно ранить ее, унизить до глубины души.

— Странно, что вы беспокоитесь за жизнь этого малого, — сказал он, и в его словах чувствовался скрытый смысл.

— Я не хочу, чтобы его убивали только за то, что он исполняет приказания, отданные ему вашей матерью.

— Нет сомнений, он оказался превосходным сторожем, — усмехнулся он.

Даже тогда все могло обойтись. Нанеся такое оскорбление, Мариус мог бы решить, что расквитался за свою неудачу. Он мог даже бы подумать, что, вероятно, Баттиста всего лишь честно выполнял полученные приказания, хотя, может быть, слишком уж буквально. Думая так, он мог удовлетвориться этим и просто уйти, а свой гнев выместить завтра на Флоримоне, убив его. Но необузданный гнев Гарнаша, вспыхнувший с новой силой, ничего не оставил от этого слабого шанса.

Оскорбление, на которое мадемуазель не обратила внимания, а возможно, даже и не поняла, воспламенило его негодование. Он позабыл о своей роли, даже о том, что не знал французского.

— Мадемуазель! — воскликнул он, и она замерла от ужаса. — Я прошу вас отойти в сторону, — в его низком голосе звучала угроза, но смысл, к несчастью, был вполне ясен.

— Что за чертовщина! — выругался ошеломленный Мариус. — Кто вы, якобы до этого не знавший французского?

Почти оттолкнув мадемуазель в сторону, Гарнаш сделал шаг и встал лицом к лицу с ним, и сквозь грим на его щеках просвечивал румянец гнева, пылавшего внутри.

— Мое имя, — сказал он, — Мартин Мария Ригобер де Гарнаш, и я собираюсь сейчас прикончить хотя бы одного из этой бесчестной своры в Кондильяке.

И без лишних слов он схватил кресло и поднял перед собой, готовясь встретить нападение своего противника.

Но Мариус мгновенно отпрянул — сначала от удивления, а затем от страха. Он кое-что знал о методах этого человека. Даже шпага не внушала ему уверенности в своем преимуществе, когда перед ним был Гарнаш, вооруженный креслом. Он поискал глазами дверь, прикидывая дистанцию, но понял: прежде чем он успеет достичь ее, Гарнаш его перехватит. Ему ничего не оставалось, как постараться загнать парижанина в угол. И с внезапной решимостью он приготовился атаковать. Гарнаш отпрянул, подняв кресло, и в этот момент мадемуазель опять оказалась между ними.

— Отойдите в сторону, мадемуазель, — вскричал Гарнаш, сейчас совершенно хладнокровный, каким всегда бывал во время схватки, и потому разгадавший намерения Мариуса. — Отойдите, или он поднимет тревогу.

Он бросился мимо нее, чтобы остановить Мариуса, внезапно рванувшегося к двери. На самом пороге тот был вынужден повернуться и обороняться, чтобы ему не размозжили голову тем увесистым оружием, с которым Гарнаш управлялся с необычной легкостью. Но уловка удалась, и он оказался на пороге. Пятясь, он оборонялся и добрался наконец до караульной комнаты. Гарнаш следовал за ним, но громоздкое кресло больше годилось для защиты, чем для нападения, а Мариус тем временем своей шпагой наносил удары выше и ниже кресла, заставляя парижанина сохранять некоторую дистанцию.

И тут Мариус закричал во всю силу своих легких:

— Ко мне! Ко мне! Фортунио! Абдон! Ко мне, псы! Я окружен!

Эхо его крика раздалось внизу, во дворе и было подхвачено часовым, услышавшим его, а затем до них долетел звук быстро удалявшихся шагов, когда тот побежал за помощью. Не переставая проклинать свою несдержанность и осознавая, что сейчас тревога с быстротой пожара распространится по всему замку, он решил, по крайней мере, не дать улизнуть Мариусу и приложил все усилия, чтобы помешать ему достичь двери на лестницу. С порога прихожей бледная мадемуазель наблюдала неравную схватку и слышала крик о помощи. В тот момент она не испытывала ничего, кроме беспокойства за жизнь этого храброго человека, защищавшего ее и себя громоздким креслом.

Внезапно Гарнаш отскочил в сторону, чтобы зайти своему противнику во фланг и тем самым воспрепятствовать его отступлению к наружной двери. Маневр удался, и постепенно, не переставая обороняться креслом, Гарнаш описал полукруг, пока не оказался между Мариусом и дверью.

И тут со двора послышался топот бегущих по неровным плитам ног. На лестнице блеснул свет, и голоса запыхавшихся людей донеслись до сражающихся. Гарнаш подумал про себя, что наверняка пришел его последний час. Что ж, если ему пришла пора встретить свою смерть, какая разница, чья шпага ее принесет: Мариуса или кого-то другого. Поэтому, желая оставить Мариусу какую-нибудь отметину на память о себе, Гарнаш решил рискнуть. Он взмахнул креслом вверх, на секунду открывшись. Шпага юноши с быстротой молнии устремилась на него. Парижанин проворно уклонился в сторону, избегая ее, и сделал шаг к своему противнику. Кресло обрушилось вниз, а вместе с ним рухнул и Мариус, оглушенный и истекающий кровью. Шпага выпала из его руки и со стуком покатилась к ногам Гарнаша.

Парижанин отшвырнул в сторону кресло и, нагнувшись, схватил это необходимое ему оружие. Он распрямился, держа его за рукоятку и обретая уверенность от осязания этого превосходно сбалансированного клинка, обернулся в тот самый момент, когда Фортунио и двое его людей появились на пороге.

Глава 17

КАК ГАРНАШ ПОКИНУЛ КОНДИЛЬЯК
Вряд ли был во Франции человек, любивший поединки больше, чем Мартин де Гарнаш. Вид противников с обнаженными шпагами, — а Фортунио был, вдобавок, вооружен еще и кинжалом — заставил его забыть обо всем.

Он стиснул зубы, немного согнул колени — стальные пружины, поддерживающие его мускулистое тело, — и приготовился встретить их нападение.

Но они медлили, и Фортунио окликнул его по-итальянски, недоумевая, что произошло между ним и Мариусом.

Гарнаш беззаботно ответил по-французски, назвав свое настоящее имя. После этого, поняв, с кем имеют дело, они больше не колебались.

Возглавляемые Фортунио, они атаковали его, и шум, производимый ими в течение нескольких последующих минут, хриплое дыхание, громкие проклятья, прыжки и топанье, а более всего звон и стук шпаг наполнили комнату и могли быть слышны внизу во дворе.

Минуты шли, однако им не удавалось взять верх над этим человеком, как будто у него была не одна, а целая дюжина шпаг: так быстры и ловки были его движения. Если бы парижанин стоял на месте, ему быстро пришел бы конец, но он медленно отступал к двери в прихожую, где стояла Валери.

По-своему она помогала Гарнашу, хотя и не осознавала этого. Шесть свечей подсвечника, который она высоко держала, были единственным источником света для этой бурной сцены, и он светил прямо в глаза противников Гарнаша, озаряя их лица и оставляя его лицо в тени.

Парижанин постепенно продвигался к двери прихожей. Он не мог ее видеть, но в этом не было необходимости. Он знал, что она находится прямо напротив двери на лестницу, и по ней корректировал свое обратное движение. Его задачей было достичь прихожей, хотя нападавшие и не догадывались об этом, думая, что Гарнаш отступает из-за своей неспособности удержать позицию. Он же понимал, что, оставшись в караульной комнате, рано или поздно окажется прижатым к стене и, в лучшем случае, сможет проткнуть шпагой одного или двух, прежде чем его самого прикончат. Эта комната была слишком голой для того, что он собирался сделать. Но в прихожей было немного мебели, пользуясь которой он мог бы создать помехи своим противникам и устроить им такую свалку, которая надолго осталась бы в памяти переживших ее.

Гарнаш не думал о собственной гибели. Он знал, что вот-вот на помощь к этим троим прибудет подкрепление. Возможно, они уже в пути, и он берег силы. В молодости он изучал искусство фехтования на его родине, в Италии — и не было трюка, который не был бы ему знаком, или приема, которым он не владел бы в совершенстве, осознавая свою силу, ловкость и выносливость и прекрасно зная о большой длине своего выпада.

Валери, наблюдая за ним, угадала его намерение добраться до двери и пересечь порог, возле которого она стояла. Почти автоматически она сделала пару шагов назад, чтобы освободить место. Это движение едва не стоило ему жизни. Свет более не слепил Фортунио, и капитан сделал быстрый выпад прямо в сердце Гарнаша. Парижанин отпрянул, когда клинок был всего в дюйме от его груди; один из нападавших последовал за ним, прыгнув на шаг вперед своих товарищей и вытянув руку в мощном выпаде. Гарнаш отбил его лезвие почти у самой рукоятки и, слегка повернув кисть руки, одновременно направил острие своей шпаги к глотке нападающего. Шпага вонзилась в горло чуть выше кадыка, и с жутким булькающим хрипом противник осел на пол, как будто все еще совершал свой смертельный выпад, оказавшийся фатальным для него самого.

Мгновение спустя Гарнаш был готов встретить новую атаку. Но в ту долю секунды, когда его шпага была занята своей смертоносной работой, клинок Фортунио стал снова угрожать ему. Левой рукой он отвел лезвие в сторону, а острием шпаги успел отбить выпад другого храбреца. Затем он вновь прыгнул и оказался на пороге прихожей. Он быстро сделал шаг назад, потом еще один. Он находился внутри комнаты, у самого ее порога и, стоя теперь твердо, сражался против Фортунио. Теперь Гарнаш чувствовал себя увереннее. Дверь была узкая. Стоя рядом, они не могли напасть на него сразу вдвоем: один стеснял бы движения другого. А если они станут нападать поодиночке, он был уверен, что сможет продержаться до утра, если к тому времени хоть кто-то из них останется в живых, чтобы сражаться с ним.

Безумное желание расхохотаться овладело им. Несомненно, фехтование было самой веселой игрой, когда-либо изобретенной человеком для своего развлечения. Он выпрямил свою руку, и сталь его клинка блеснула, как молния. Если бы не кинжал, который отразил его выпад, лезвие наверняка пронзило бы сердце капитана. И теперь, продолжая сражаться, Гарнаш позвал Валери. Ему требовалась ее помощь, и он хотел сделать некоторые приготовления до прибытия подкрепления.

— Поставьте ваши свечи, мадемуазель, — велел он ей, — на каминную полку за моей спиной. Перенесите туда и другой подсвечник.

Поспешно, но как в кошмарном полусне, когда все происходящее неясно и нереально, она бросилась выполнять его поручение, и вот уже свет за его спиной вновь стал давать ему то небольшое преимущество над своими противниками, которым он с успехом пользовался раньше. Затем он отдал новые распоряжения:

— Можете ли вы сдвинуть стол, мадемуазель? Постарайтесь подтащить его сюда к стене, слева от меня, и как можно ближе.

— Я постараюсь, месье, — выдохнула она пересохшими губами и отправилась исполнять и это поручение.

Необходимость действовать подстегнула ее. Она ухватилась за край тяжелого дубового стола и потащила его через всю комнату, как велел ей Гарнаш. Увидев, к чему идет дело, Фортунио попытался прорваться в комнату. Но Гарнаш был готов к этому.

Раздался резкий, скрежещущий звук трения стали о сталь, завершившийся ударом, и опять Фортунио оказался в караульной комнате, куда он отпрыгнул, спасая свою жизнь.

Наступила пауза, и Гарнаш опустил острие шпаги, чтобы дать отдохнуть руке перед новой атакой. Через порог комнаты капитан предложил ему сдаться. Гарнаш воспринял предложение как оскорбление.

— Сдаться? — взревел он. — Сдаться тебе — головорезу, мерзавцу? Если тебе нужна моя шпага, ты получишь ее, но она будет в твоей глотке.

Фортунио склонил голову к уху своего товарища и прошептал приказ. Повинуясь ему, тот вступил в схватку с Гарнашем. Внезапно он упал на колени и над его головой блеснула шпага Фортунио. Это был хитрый трюк, рассчитанный на то, чтобы прикончить парижанина. Однако он ничуть не удивился и сразу разгадал их намерения. Под защитой клинка Фортунио шпага человека, стоявшего на коленях, должна была тяжело ранить Гарнаша. Мадемуазель вскрикнула, предупреждая его, он отскочил в сторону, к стене, защищавшей его от оружия Фортунио, и, резко повернувшись, пронзил шпагой насквозь тело наемника, стоящего на коленях.

Все было сделано почти автоматически, скорее инстинктивно, чем преднамеренно; и даже когда все закончилось, Гарнаш едва ли сам понял, как ему удалось это.

Тело убитого теперь мешало проходу в дверь, позади которой находился Фортунио, не решавшийся наступать на труп из опасения, как бы выпад шпаги, которую он сейчас не видел, — Гарнаш так и продолжал стоять у стены, — не сделал с ним то же самое.

Опершись о стену, парижанин перевел дыхание и мрачно улыбнулся из-под усов. Он не видел необходимости менять такую превосходную позицию, пока имел дело с одним-единственным противником.

Рядом с ним Валери облокотилась о стол, который сумела протащить так далеко. Ее лицо было смертельно бледно, а сердце обмирало от ужаса при виде того, что лежало на пороге. Она не могла оторвать глаз от темно-красного пятна, медленно расползающегося по полу из-под этого безжизненного тела.

— Не смотрите туда, мадемуазель, — умоляюще проговорил Гарнаш. — Крепитесь, дитя, крепитесь, прошу вас.

Она постаралась собрать все свое оставшееся мужество и усилием воли отвела глаза от тела, остановив их затем на спокойном и отважном лице Гарнаша. Взгляд его внимательных, невозмутимых глаз, мрачно улыбающиеся губы придали ей, казалось, новые силы.

— Стол, месье, — сказала она. — Я не могу придвинуть его ближе к стене.

Парижанин понял, что она не может сделать этого не из-за недостатка сил или мужества, а потому, что он сам занимал то место, куда приказал поставить стол. Жестом он велел ей отойти, и когда она сделала несколько шагов, Гарнаш внезапно и быстро рванулся в сторону и схватился обеими руками за стол, удерживая в то же время шпагу между большим и указательным пальцами правой руки. И прежде, чем Фортунио успел оценить ситуацию, ему удалось толкнуть массивный стол в дверной проем. Капитан, хотя и с опозданием, все же постарался воспользоваться ситуацией, намереваясь застать Гарнаша врасплох. Но едва он сунулся в дверной проем, перед его глазами сверкнула шпага парижанина и заставила отскочить назад с кровоточащей полосой на щеке.

— Осторожнее, месье капитан, — насмешливо произнес Гарнаш. — Окажись вы хоть на дюйм ближе, это стоило бы вам жизни.

Теперь Гарнаш мог перевести дух: раненый, хотя и легко, Фортунио вряд ли отважился бы в одиночку угрожать ему. А тем временем на лестнице послышался топот ног, и парижанин вновь вернулся к сооружению баррикады. И пока подтягивалось подкрепление, и шум голосов спешивших на помощь людей становился все громче, и их сапоги уже гремели по голым доскам пола караульной комнаты, Гарнаш успел продвинуть стол еще дальше в дверной проем, запихнул под него кресло, чтобы обезопасить себя от атаки снизу, а другое кресло взгромоздил на крышку стола, наращивая это сооружение.

В отчаянии Валери смотрела на действия Гарнаша, прислонившись к стене и прижав руки к груди.

Ей стало страшно, когда она представила, как лежит он тут бездыханный, истекающий кровью, пожертвовавший своей храброй, красивой душой ради ее спасения. Только из-за того, что она, маленькое, ничтожное создание, не захотела выходить замуж, как ей было велено, его благородный дух, может статься, покинет это сильное тело.

Да, она отказалась выйти за Мариуса, чтобы сохранить жизнь Флоримону, поскольку была уверена в том, что успеет предупредить своего жениха. И хотя теперь об этом не могло быть и речи, она твердо знала, что все равно отказалась бы исполнить волю Мариуса. Но она знала теперь и то, что пошла бы на уступки, если их ценою была бы жизнь Гарнаша.

Внезапно его ровный голос нарушил ее мучительные раздумья:

— Успокойтесь, мадемуазель; еще не все потеряно.

Валери подумала, что он говорит так, чтобы просто подбодрить ее; она не могла проследить за ходом его мыслей. Однако она сделала усилие и подавила свои всхлипывания, поняв, что должна крепиться хотя бы для того, чтобы оказаться достойной дружбы и расположения столь храброго человека.

Сквозь свою баррикаду он вглядывался в караульную комнату, пытаясь установить, с какими новыми противниками ему придется иметь дело, и был удивлен, увидев лишь четверых, стоящих рядом с Фортунио; позади них, в густой тени, он смутно различил женскую фигуру, а рядом с ней еще одну — мужскую, коренастую и невысокую. Женщина двинулась вперед, и парижанин увидел, что, как он и предполагал, это была вдова собственной персоной. В коренастой фигуре рядом с ней, попавшей в полосу света, проникающего сквозь дверной проем, который оборонял Гарнаш, он узнал господина де Трессана. И если у Гарнаша оставались какие-либо сомнения относительно лояльности сенешала, эти сомнения сейчас окончательно исчезли.

И тут вдова внезапно вскрикнула. Она заметила лежащего Мариуса и заторопилась к нему. Вслед за ней устремился Трессан, и вдвоем они подняли юношу и помогли ему добраться до кресла, где он уселся, проводя непослушной рукой по принявшему мощный удар лбу. Очевидно, он приходил в себя, и Гарнаш пожалел, что его удар был недостаточно тяжелым. Вдова повернулась к подошедшему к ней Фортунио, и, когда тот что-то сказал ей, глаза маркизы, казалось, воспламенились.

— Гарнаш? — донесся ее голос до парижанина, и он увидел, как Фортунио ткнул пальцем в сторону баррикады.

Она, словно позабыв о своем сыне, шагнула от него в сторону и стала вглядываться в крепкую фигуру Гарнаша, с трудом различимую сквозь груду мебели, защищавшую его до уровня груди. Она ни слова не сказала парижанину. Мгновение вдова смотрела на него, сжав губы, и бледное лицо ее отражало испуг и гнев одновременно, а затем она обратилась к Фортунио:

— Это была идея Мариуса, поставить его часовым к девчонке, — и Гарнашу показалось, что он уловил насмешку в ее голосе.

Она бросила взгляд на тела, распростертые на полу, одно у самых ее ног, другое — прямо в дверном проеме и теперь почти скрытое в тени стола, и с яростью приказала снести баррикаду и взять мерзавца живьем.

Но прежде чем они успели двинуться, раздался голос Гарнаша.

— Одно словечко к вам, месье де Трессан, прежде чем они начнут, — прокричал он столь повелительно, что люди замерли и выжидающе посмотрели на вдову.

Трессан изменился в лице, хотя здесь ему ничто не могло угрожать, и озабоченно пощипал свою бородку, глядя на маркизу в ожидании инструкций. Она метнула на него взгляд, пренебрежительно дернула плечом и вновь скомандовала:

— Вытащить его, — и указала на Гарнаша.

Но парижанин вновь остановил их.

— Месье де Трессан, — произнес он, — до самого вашего смертного часа — а он не так уж далек — вы будете жалеть, что не выслушали меня.

Эти слова, в которых чувствовались и угроза, и предупреждение, казалось, взволновали сенешала. Он помедлил мгновение, и на этот раз его глаза уклонились от взгляда маркизы. Наконец он шагнул вперед.

— Мошенник, — сказал он, — я не знаю тебя.

— Вы достаточно хорошо знаете меня. Вы слышали мое имя. Я Мартин Мария Ригобер де Гарнаш, посланный ее величеством в Дофинэ, чтобы освободить мадемуазель де Ла Воврэ из замка Кондильяк, где ее удерживают силой с бесчестными намерениями. Теперь вы знаете, кто я и зачем я здесь.

Вдова топнула ногой.

— Достать его! — хрипло скомандовала она.

— Сперва выслушайте меня, месье сенешал, или вам будет хуже. — И тот, приведенный в движение этой уверенно прозвучавшей угрозой, рванулся, опережая солдат.

— Минуточку, маркиза, умоляю вас, — выкрикнул он, и люди, видя его горячность и помня, кто он такой, в нерешительности остановились, не зная, чьей воле повиноваться: сенешала или маркизы.

— Что вы собираетесь сказать мне? — спросил Трессан, пытаясь заставить свой голос звучать уверенно.

— Слушайте: мой слуга знает, где я нахожусь, и если через несколько дней я не вернусь отсюда живой и невредимый и не встречусь с ним, он отправится в Париж с письмами, которые я ему дал. Эти письма изобличают вас и все ваши неприглядные делишки в Кондильяке. В них я изложил, как вы отказались помочь мне и игнорировали приказы королевы, мне удастся доказать, что из этого следует, что моя гибель, если я погибну, произошла из-за вашего предательства и неповиновения. Могу обещать вам: ничто в этом случае не спасет вас от виселицы.

— Не слушайте его, месье! — выкрикнула вдова, видя, что Трессан был объят внезапным страхом. — Это всего лишь хитрость отчаявшегося человека.

— Вам решать, прав я или нет, — парировал Гарнаш, обращаясь только к Трессану. — Я вас предупредил. Я мало рассчитывал увидеть вас в Кондильяке сегодня вечером. Но ваше присутствие здесь подтверждает мои худшие подозрения, и если мне суждено умереть, я умру с чистой совестью, будучи уверен, что, отдавая вас на суд ее величества, я не принес в жертву невинного человека.

— Мадам, — начал было сенешал, оборачиваясь к вдове.

Но она нетерпеливо прервала его.

— Месье, — сказала она, — вы сможете поторговаться с ним, когда он будет взят живьем. Вперед! — снова приказала она своим людям, и теперь ее голос звучал столь решительно, что никто не посмел больше медлить. — Вытащить этого плута живым!

Гарнаш улыбался мадемуазель.

— Они хотят взять меня живьем, — проговорил он. — Это обнадеживает. Держитесь стойко, дитя: пока мы живы, мне может потребоваться ваша помощь.

— Я готова, месье, — несмотря на нервную дрожь, заверила его девушка.

Он взглянул в ее бледное лицо, усилием воли сохраняющее спокойное выражение, в эти прекрасные карие глаза, стремящиеся остаться невозмутимыми и улыбнуться ему в ответ, и восхитился ее мужеством в той же степени, в которой она была восхищена им.

Начался штурм. Двое головорезов, не решаясь встретиться с Гарнашем в одиночку, мешая друг другу, пытались одновременно атаковать его. Ему стало смешно.

Тогда вдова приказала вступить в схватку с Гарнашем одному из них. Тот повиновался, но стремительным выпадом шпаги парижанин поверх баррикады заставил его отступить. И тогда Фортунио с одним из своих людей применил тот же прием, который уже стоил жизни их товарищу. Наемник стал на колени, просунул шпагу под столом и сквозь раму кресла пытался попасть Гарнашу в ноги. Одновременно капитан схватился за ручку верхнего кресла и через него атаковал парижанина. Хитрость на этот раз удалась и даже заставила Гарнаша отступить. Стол, казалось, грозил ему гибелью, вместо того чтобы защищать. Он молниеносно упал на одно колено, пытаясь выгнать нападающего из-под стола. Но препятствия, которые должны были бы мешать его противникам, на этот раз куда больше мешали самому Гарнашу.

В тот же самый момент Фортунио толкнул кресло и сбросил его со столешницы. Одна из ножек стола задела правую руку Гарнаша. На секунду рука онемела. Он выронил шпагу, и Валери громко вскрикнула. Но в следующий момент он был снова на ногах и крепко держал клинок, хотя в его руке оставалось еще чувство онемения. Секунды шли, и это чувство проходило, но прежде чем он успел вернуться на свое место, стол был сдвинут в комнату. Гарнаш выкрикнул:

— Плащ, мадемуазель! Дайте мне плащ! — и девушка, вновь подавив свои страхи, бросилась выполнять его просьбу.

Она схватила плащ, лежавший на кресле около двери в ее спальню, и принесла ему. Он дважды обернул его вокруг своей левой руки, оставив свисать полы, и, шагнув вперед, бросил плащ вперед, чтобы шпага противника запуталась в нем при следующей его атаке. Быстро отступив в сторону, он приблизился к столу, и лезвие его клинка отогнало капитана, атаковавшего поверх стола. Затем он налег на стол всем своим весом и вновь оттолкнул его назад. Стол тяжело ударился о косяки двери, оставив у его ног кресло. Этим движением он позволил человеку внизу вновь воспользоваться своей шпагой, что тот и сделал. Но в последний раз. Гарнаш опять запутал его клинок, ударом ноги отшвырнул мешавшее ему кресло; внезапно нагнувшись и ударив под столом своей шпагой, почувствовал, как она вошла в тело противника.

Раздался стон и хрип, а затем, прежде чем Гарнаш успел встать, — предупреждающий крик мадемуазель. Стол, который внезапно толкнули нападавшие, чуть было не ударил его по голове, угодив своим краем в левое плечо Гарнаша, на целый метр отбросил его в глубь комнаты, и он распластался на полу.

Подняться вновь, жадно глотая воздух, — падение слегка оглушило его — было делом одного мгновения. Но этого было достаточно, чтобы Фортунио окончательно оттолкнул стол из дверного проема, и его люди ворвались в комнату.

С дикими криками и яростными насмешками они бросились на Гарнаша, который поспешно приготовился отразить нападение и отступал, пока его плечи не коснулись стены и у него не возникло уверенности, что хотя бы сзади ему ничто не угрожает. Три шпаги противостояли его одной. Сам Фортунио, раненая щека которого была испачкана кровью, стоял у двери, наблюдая за схваткой, рядом с ним находилась маркиза, а чуть дальше притулился Трессан, очень бледный и испуганный.

Но даже в этот момент смертельной опасности первой мыслью Гарнаша была мысль о Валери. Он должен был избавить ее от вида этой бойни и от того, чем она вскоре закончится.

— Возвращайтесь в вашу комнату, мадемуазель, — крикнул он ей.

— Вы мешаете мне, — добавил он, вынуждая ее повиноваться.

Она выполнила приказание, но лишь отчасти: дошла только до порога в свою комнату, где и осталась стоять, наблюдая схватку, точно так же, как чуть раньше стояла и смотрела на нее от двери прихожей.

Внезапно ее осенило. Если ранее, отступая через дверной проем в прихожую, Гарнаш добился этим некоторого преимущества над нападавшими, не мог ли он сделать то же самое еще раз и улучшить свое положение, отступив теперь в ее спальню? Она крикнула:

— Сюда, месье де Гарнаш! Сюда!

Маркиза бросила на нее взгляд через комнату и издевательски улыбнулась, полагая, что Гарнаш сейчас был слишком занят, чтобы поступить столь опрометчиво. В его положении отойти от стены означало быстрый конец.

Однако Гарнаш думал иначе. Плащ, обернутый вокруг его левой руки, давал ему некоторое преимущество. Он махнул полой плаща в лицо одному из нападающих, и, прежде чем тот успел правильно отреагировать, последовал удар шпагой, пронзившей ему живот, в то время как еще одним взмахом плаща он запутал другую шпагу, опасно устремившуюся в открывшуюся брешь его обороны.

Мадам выругалась, и Фортунио повторил ее проклятие. Сенешал от изумления открыл рот при виде такого мужества и ловкости, позабыв о своих страхах.

Теперь Гарнаш смог оторваться от стены и встать спиной к мадемуазель, намереваясь последовать ее совету. И только в этот момент он впервые за все время баталии спросил себя: зачем? Его руки отяжелели от усталости, во рту пересохло, на лбу проступили крупные капли пота. Скоро он окончательно выдохнется, и тогда они сумеют этим воспользоваться.

До этого его ум был занят только схваткой; если он и думал об отступлении, то лишь в том смысле, чтобы оно обеспечило ему более выгодную позицию. Теперь же, понимая, что устает, он наконец подумал о побеге. Неужели не было никакого выхода? Неужели ему придется перебить всех, находящихся в Кондильяке, чтобы иметь возможность вырваться?

Почти механически Гарнаш в уме пересчитал людей. Всего в замке было двадцать наемников, исключая его и Фортунио. Он мог рассчитывать, что Арсенио не окажется среди атакующих и, может быть, в конце даже придет к нему на помощь. Таким образом, оставалось девятнадцать. Четверых он уже либо убил, либо вывел из строя, Но уничтожить оставшихся пятнадцать было выше его сил. Вскоре, без сомнения, к этим двоим, сражающимся с ним, присоединятся другие. Итак, ему необходимо отыскать выход не мешкая.

Он размышлял, удастся ли ему разделаться с этими двумя, прикончить Фортунио и попытаться скрыться через заднюю дверь, пока не прибудут остальные. Но эта мысль была слишком уж безумна, а ее осуществление — слишком невероятно.

Сейчас он дрался, повернувшись спиной к мадемуазель и лицом к высокому окну, сквозь которое виднелись очертания полумесяца, искаженные толстыми стеклами. Внезапно ему в голову пришла одна мысль. Его путь должен лежать через окно. Он знал, что оно расположено на добрых пятьдесят футов[1707] выше рва с водой, и есть шанс разбиться, решись он прыгнуть вниз. Но если он останется здесь, дожидаясь, пока на помощь к его противникам прибудут свежие силы, то, без сомнения, погибнет. И он выбрал меньшее зло.

Гарнаш вспомнил, что окно оставалось забитым гвоздями с того момента, когда мадемуазель инсценировала попытку побега. Но это не должно оказаться серьезным препятствием.

Теперь, когда решение созрело, его тактика резко изменилась. До этого он был экономен в движениях, предпочитая защищаться и сохранять силы для продолжительной схватки, которая предстояла ему. Но внезапно из обороняющегося он превратился в нападающего, и его атака была смертоносна. Он сложил свой плащ, сняв его с руки, и швырнул на голову и плечи одного из своих противников, запутав и ослепив его этим. Прыгнув ему во фланг, Гарнаш сильнейшим ударом сбил его с ног, так что тот тяжело рухнул. Затем, внезапно пригнувшись, парижанин нанес удар ниже уровня защиты другому противнику и поразил его в бедро. Тот вскрикнул и, пошатнувшись, упал. Следующий стремительный удар Гарнаш нанес вниз, в барахтающуюся под плащом массу. На секунду барахтанье усилилось, а потом прекратилось совсем.

Трессан почувствовал, как пот заливает его с головы до пят. Вдова разразилась потоком проклятий, более уместных в казарме, чем в замке, а Гарнаш тем временем повернулся, чтобы встретить нападение Фортунио — последнего из оставшихся противников.

Капитан, вооруженный шпагой и кинжалом, смело бросился на него, и в этот момент, чувствуя свою усталость, Гарнаш пожалел, что у него нет сейчас плаща. Однако он упорно дрался, и, пока они фехтовали и топали по комнате, Мариус, пошатываясь, подошел ближе к своей матери и, тяжело опершись о плечо Трессана, глядел на происходящее.

Маркиза повернула к нему свое мертвенно-бледное лицо.

— Этот человек — чудовище, — услышал Гарнаш ее слова, адресованные сыну. — Бегите за помощью, Трессан, а не то, не дай Бог, он еще и улизнет. Отправляйтесь за своими людьми, или он убьет и Фортунио. Пусть они принесут мушкеты.

Словно лишившись рассудка, Трессан побежал выполнять ее поручение, в то время как двое противников продолжали сражаться, кружа и порывисто дыша, прыгая и делая выпады, а их шпаги звенели и скрежетали с такой силой, что из них высекались искры.

Поднявшаяся пыль окутывала и почти душила их, они поскальзывались в лужах крови, а Гарнаш едва избежал падения и чуть было не рухнул на тело одной из своих жертв, зацепившись за него ногой.

Однако вдова, внимательно наблюдавшая за поединком и слегка разбиравшаяся в фехтовании, ясно понимала, что хотя Гарнаш и устал, но если не прибудет помощь или не произойдет какая-нибудь счастливая для капитана случайность, Фортунио скоро будет лежать рядом со всеми остальными.

Двигаясь по комнате, они описали полный круг, и спина парижанина была теперь обращена к окну, а его лицо — к двери спальни, где стояла мадемуазель. Его правое плечо было на одной линии с дверью в прихожую, в которой стояла мадам, и он не заметил, как она отошла от Мариуса, осторожно прокралась по комнате и затем, быстро рванувшись, оказалась позади него.

До этого момента Гарнаш считал, что единственным человеком, с чьей стороны можно опасаться вероломства, был раненный в бедро наемник, и он предусмотрительно старался находиться вне пределов шпаги этого малого.

Однако если Гарнаш не видел движений мадам, то они не могли укрыться от взора мадемуазель, и ее глаза расширились от ужаса, когда она угадала вероломное намерение вдовы. И она решила, что сможет сделать то же самое, что и мадам.

Внезапно Гарнаш увидел, что Фортунио открылся; это случилось в тот момент, когда глаза капитана, привлеченные движениями мадам, на мгновение оторвались от своего противника. Это стало бы для него фатальным, если бы парижанин, приготовившийся сделать выпад, не почувствовал, что схвачен сзади, и пара тонких рук прижимает его собственные руки к бокам, а над своим плечом он услышал злобный голос, обдавший дыханием его разгоряченную щеку:

— Коли, Фортунио!

Тому ничего лучшего и не требовалось. Он поднял свою утомленную правую руку, и острие его шпаги оказалось на уровне груди Гарнаша, но в этот момент капитан ощутил, что его рука стала словно свинцовой. Валери подоспела вовремя, схватила Фортунио за руку и всей своей тяжестью повисла на ней.

До смерти перепугавшись, капитан проклинал ее, понимая, что, если Гарнаш освободится от маркизы, ему придет конец. Он отчаянно попытался стряхнуть мешающую ему Валери и в результате рухнул на пол, увлекая за собой девушку. Мадемуазель отчаянно вцепилась в него, не давая ему подняться, и крикнула Гарнашу, что крепко держит капитана.

Собрав все оставшиеся силы, парижанин вывернулся из рук обхватившей его вдовы и отшвырнул ее с неистовством, которого сам от себя не ожидал.

— Ваши руки, мадам, — сказал он, — первые женские руки, прикоснувшиеся к Мартину де Гарнашу. Но никогда объятия красотки не могли быть менее желанны для женщины.

Пыхтя, он схватил одно из перевернутых кресел и, держа его за спинку, устремился к окну, бросил шпагу и крикнул, чтобы мадемуазель подержала капитана еще мгновение. Потом размахнулся и кинул кресло в окно. С грохотом посыпались разлетевшиеся вдребезги стекла.

Он вновь и вновь швырял кресло в окно, пока на месте оконной рамы не осталось лишь отверстие, окаймленное зазубренным стеклом и искореженными остатками свинцовой рамы.

В этот момент Фортунио удалось встать на ноги, освободившись от девушки, которая почти без чувств упала на пол. Он рванулся к Гарнашу. Парижанин повернулся и бросил кресло, теперь уже совершенно разбитое, в приближающегося капитана. Оно упало ему прямо в ноги, Фортунио со всего размаха ударился голенями о его края и от резкой боли рухнул на пол. И прежде чем успел подняться, он увидел, как в зияющем отверстии, бывшем ранее окном, исчезла фигура человека.

Мадемуазель привстала и пронзительно закричала:

— Вы разобьетесь, месье де Гарнаш! О Боже, вы разобьетесь! — в ее голосе звучала невыносимая мука.

Но для Гарнаша это были последние слова, которые он слышал, когда он очертя голову падал в темноту холодной ноябрьской ночи.

Глава 18

РОВ С ВОДОЙ
Фортунио и маркиза одновременно подбежали к окну и в этот момент услышали глухой всплеск воды в пятидесяти футах внизу. Они вглядывались в непроницаемую тьму, но их глаза ничего не различали, а лунный серп скрывался за облаком.

— Он упал в ров! — закричала маркиза, и Валери, еще остававшаяся на полу после схватки с Фортунио, с усилием приподнялась, полумертвая от страха.

К окружавшему ее кошмару — скрючившиеся тела, лежащие на полу, разбитая мебель, стоны человека, раненного в бедро, — она была безразлична. Валери повторяла себе, что Гарнаш мертв, наверняка мертв, и ей казалось, что даже мысль об этом убивала какую-то часть ее самой.

Не сознавая того, она громко всхлипывала от страха и стонала: «Он мертв, он мертв».

Маркиза услышала этот жалобный плач и обернулась, взглянув на девушку; брови ее поднялись, а рот приоткрылся от изумления, оказавшегося в тот момент сильнее всех ужасов этой ночи. Мадам охватило подозрение, разлившееся в ее недобром уме со скоростью масляного пятна по поверхности воды. Она шагнула вперед и схватила безжизненную руку мадемуазель. Мариус, побледневший сильнее, чем после удара креслом, тяжело оперся о дверной косяк и уставился на них глазами, налитыми кровью. Без сомнения, если когда-либо девушка призналась в том, что было у нее на сердце, то Валери только что сделала это.

Маркиза гневно встряхнула ее.

— Кем он был тебе? Кем? — спросила она.

И едва понимая, что говорит, мадемуазель ответила:

— Благороднейшим другом, которого я когда-либо знала.

— Тьфу, — вдова отпустила ее руку и повернулась к Фортунио, чтобы отдать распоряжение, но тот уже исчез. Капитана сейчас волновали не женщины, а мужчина, который от них ускользнул, и ему нужно было убедиться, что Гарнаш мертв.

Задыхающийся и изможденный, весь забрызганный кровью из царапины на щеке, придававшей ему устрашающий вид, он, однако, нашел в себе силы, рванулся с места этой жуткой бойни в караульную комнату, где подхватил горящий фонарь, оставленный у входа, и бросился вниз по лестнице, ведущей во двор. Там он столкнулся с господином де Трессаном, возглавлявшим полдюжины солдат; все они были полуодеты, но зато вооружены шпагами и ножами, двое из них имели при себе мушкеты, а один нес факел.

Фортунио грубо оттолкнул сенешала в сторону, забыв о его высоком чине, и остановил людей. Часть из них он отослал к конюшне взять лошадей на тот случай, если Гарнаш, оставшись в живых, переплыл ров, и за ним придется охотиться. Парижанина нельзя было упустить. Последствий этого Фортунио опасался точно так же, как и все обитатели замка. Не мешкая ни минуты, чтобы ответить на испуганные вопросы Трессана, он приказал пяти или шести людям следовать за ним и заспешил, несмотря на всю свою усталость, через двор, затем через кухню, что сократило путь, к входным воротам. Не останавливаясь даже, чтобы перевести дыхание, он миновал арку главной башни и вбежал на мост, еще не поднятый из-за ожидавшегося отъезда господина сенешала.

На мосту он остановился, разгоряченный, и, прокричав своим людям, чтобы они принесли больше факелов, вырвал из рук одного из наемников единственный имеющийся у них факел.

Его люди бросились в сторожку около ворот, из полуистеричной речи капитана поняв одно — надо торопиться. Стоя на мосту в ожидании их, он высоко держал в руке факел и, напрягая зрение, оглядывал воду, освещенную зловещим красным светом.

Несмотря на отсутствие ветра, маслянистая поверхность воды слабо колыхалась. С момента прыжка Гарнаша прошло не более четырех-пяти минут, и, возможно, вода еще не успела успокоиться. Но, кроме этого, Фортунио ничего не заметил, да и не ожидал. Окно северной башни находилось на другой стороне замка, и именно там он собирался искать следы беглеца или его тело.

— Поторапливайтесь! — через плечо прокричал он своим людям. — За мной!

И, не дожидаясь их, он побежал через мост и затем вокруг замка, а его факел рассыпал позади него снопы искр, и маленькие змейки кроваво-красного света струились по его шпаге, которую он держал в руке.

Достигнув места, где упал Гарнаш, он остановился прямо под сиянием, льющимся в ночь из разбитого окна в пятидесяти футах вверху, и свет его факела озарил черную гладь воды. Ни малейшего следа не было на ее ровной, стальной поверхности. Позади себя он услышал голоса спешивших людей и увидел багровое пламя факелов. Обернувшись к ним, он указал острием шпаги в сторону рва.

— Растянитесь в цепь! — крикнул он. — Ищите там. Он не мог уйти далеко!

Смутно догадываясь о цели своих поисков, они, однако, поняли, что речь идет о человеке, и, повинуясь приказу, бросились врассыпную, прочесывая лужайку, которая не давала никакого укрытия беглецу, окажись он там.

Фортунио, оставшийся стоять на берегу рва, нагнулся и при свете факела исследовал мягкую, липкую глину. Казалось невероятным, чтобы человек смог перебраться по ней и не оставить никаких следов. Но повсюду глина была нетронутой, и, сколько капитан ни искал, он нигде не смог обнаружить отпечатков рук или ног вылезшего из воды человека.

Он вернулся назад и пошел в другую сторону, но результат его поисков был тот же. Наконец капитан выпрямился, и его поведение стало более спокойным, а вся лихорадочная поспешность исчезла; он еще раз поднял факел и вновь оглядел освещенную поверхность воды. Минуту он размышлял, а затем почти с сожалением громко произнес:

— Утонул! — и вложил шпагу в ножны.

Из окна наверху его окликнул голос. Взглянув, он увидел вдову, а чуть в глубине различил фигуру ее сына. Далеко на лужайке взад и вперед сновали факелы, как разыгравшиеся блуждающие огоньки.

— Вы нашли его, Фортунио?

— Да, мадам, — уверенно ответил он. — У вас будет его тело, когда вы пожелаете. Он здесь, во рву.

И капитан указал на воду.

Казалось, они поверили его словам, поскольку вопросов больше не последовало. Маркиза повернулась к мадемуазель, все еще сидевшей на полу.

— Он утонул, Валери, — удовлетворенно произнесла она, глядя в лицо девушке.

Валери взглянула на нее. Глаза мадемуазель расширились, губы на секунду зашевелились. И без слов она упала навзничь. Вынести эти слова, последовавшие в довершение того кошмара, который ей только что пришлось пережить, оказалось слишком большим испытанием даже для нее. Она лишилась чувств.

В этот момент вошел Трессан, горящий нетерпением узнать, что же происходит — внизу, во дворе, пока что он ничего не понял. Маркиза попросила его помочь поднять девушку, поскольку Мариус был слишком слаб для этого. Вдвоем они оттащили ее в спальню, положили на кровать и удалились, прикрыв за собой дверь. Затем она сделала знак Мариусу и сенешалу.

— Пошли, — сказала она, — нам пора идти. Это место плохо действует на мои нервы, хотя я могу вынести кое-что и похуже.

Она взяла один из подсвечников, чтобы освещать путь, и они спустились вниз, а затем прошли в зал, где обнаружили пажа Мариуса, Гастона, очень бледного и испуганного шумом, наполнявшим замок в течение последнего получаса. Рядом с ним лежала гончая Мариуса, которая для бедного мальчика была одновременно и компанией, и защитой в этойужасной ночи.

Маркиза ласково заговорила с ним и наклонилась, чтобы потрепать шелковистую шерсть собаки. Затем она послала Гастона за вином, и когда его подали, они втроем молча выпили, сохраняя мрачную задумчивость.

Вино оживило Мариуса, приободрило упавшего духом Трессана и утолило жажду маркизы. Сенешал повернулся к мадам и вновь задал свой вопрос насчет того, чем же закончилась схватка наверху. Она передала ему слова Фортунио, что Гарнаш утонул в результате прыжка из окна.

Тут в памяти Трессана всплыло обещание Гарнаша о том, что будет с ним в случае гибели парижанина. Кровь отхлынула от его щек, а около рта и глаз обозначились глубокие борозды смертельного беспокойства.

— Мадам, мы погибли! — простонал он.

— Трессан, — презрительно ответила она ему, — вы к тому же еще и трус. Выслушайте меня. Разве он не сказал, что оставит человека ждать его, пока он будет в Кондильяке? Как вы думаете, где он его оставил?

— Наверное, в Гренобле, — удивленно проговорил сенешал.

— Выясните, — требовательно сказала она, глядя ему прямо в глаза, и ее взгляд был спокоен, словно и не было кровавого кошмара этой ночи, свидетелями которого они только что оказались. — Если не в Гренобле, то, по крайней мере, в Дофинэ, где вы — сенешал его величества. Переверните всю провинцию вверх дном и найдите его. Это в вашей власти. Сделайте это, и вам нечего будет бояться. Вы видели его?

— Да, видел. И, помнится, его звали Рабек.

Он вновь почувствовал уверенность.

— Вы ничего не забыли, мадам, — пробормотал он. — Вы поистине удивительная женщина. Этой же ночью я начну поиски. Почти все мои люди сейчас в Монтелимаре и ждут распоряжений. Я отправлю курьера с приказанием, чтобы они рассеялись по всему Дофинэ и искали его.

Дверь открылась, и вошел Фортунио. Он еще не успел смыть кровь с лица и одежды. Взглянув на него, Трессан содрогнулся. Маркиза же с наигранным участием спросила его:

— Как ваша рана, Фортунио?

Капитан пренебрежительно махнул рукой.

— Пустяки. Кого другого это обеспокоило бы, но я слишком полнокровен; оцарапавшись, могу потерять много крови и даже не заметить этого.

— Выпейте, капитан, — дружелюбно предложила она ему и своей рукой налила вина. — А ты, Мариус? — спросила она сына. — Ты уже восстановил свои силы?

— Со мной все в порядке, — угрюмо ответил юноша.

Он чувствовал, что выглядит не лучшим образом, и его тщеславие страдало от этого.

— Я жалею, что мало участвовал в этой схватке, — пробормотал он.

— Dieu![1708] Это была жесточайшая схватка, которую мне или кому-нибудь из нас доводилось видеть, — выругался Фортунио. — Великолепный фехтовальщик этот господин де Гарнаш! Он заслуживал лучшего конца!

— А вы уверены, что он утонул?

В ответ Фортунио привел свои доводы, которые убедили и маркизу, и ее сына — им в самом деле казалось невероятным, чтобы парижанин смог уцелеть после такого прыжка. Вдова смотрела то на Мариуса, то на капитана.

— Как по-вашему, сможете ли вы оба участвовать в завтрашнем деле? — спросила она.

— Что касается меня, — рассмеялся Фортунио, — я готов хоть сейчас.

— А я буду готов, когда отдохну, — мрачно добавил Мариус.

— Тогда идите оба отдыхать, вам скоро понадобятся силы, — повелела она им.

— Мне тоже пора, мадам, — сказал сенешал, склонившись над рукой, которую она протянула ему. Он хотел добавить пару слов, пожелав им удачи, но не решился, повернулся, вновь поклонился и удалился из комнаты.

Через пять минут сенешал уехал, мост был поднят, а Фортунио отдал своим людям приказание прекратить тщетные поиски, очистить прихожую в северной башне и отнести убитых в часовню, которая временно должна была служить мертвецкой. Когда это было исполнено, он отправился спать; огни вскоре погасли, и весь замок погрузился в сон. Кроме Арсенио, который стоял на часах и мучительно переживал то, что произошло, удивляясь опрометчивости своего друга Баттисты — он ведь не знал всех подробностей этого дела.

Если бы в Кондильяке не были столь уверены, что Гарнаш утонул, то спали бы в эту ночь менее спокойно. Фортунио был прав в своих выводах, но несколько поспешил с ними: хотя он верно предположил, что парижанин не вылезал изо рва — ни там, где он его искал, ни где-либо в другом месте, — он ошибся, считая, что тот находится на дне.

Прыгая через окно, Гарнаш был готов оказаться в другом, — и как он надеялся — лучшем мире. Дважды перевернувшись в воздухе, он вошел в холодную воду рва вертикально, ногами вниз, и продолжал опускаться, пока носки не коснулись менее податливой, но все же мягкой субстанции. Удивляясь, что у него до сих пор сохранилась способность что-то ощущать, он вовремя понял, что коснулся ила на дне и даже погрузился в него по лодыжки. Сильный, отчаянный толчок обеими ногами сразу освободил его, и он почувствовал, что медленно поднимается.

Часто говорят, что тонущий человек, пытаясь выплыть, видит перед собой, как в зеркале, всю свою жизнь. В те несколько мгновений, пока Гарнаш всплывал сквозь стоячие воды рва, он успел взглянуть на всю ситуацию в целом, определил, что, достигнув поверхности, ему надо будет вынырнуть как можно осторожнее, помня, что в окне наверху наверняка будут зрители, интересующиеся результатом его полета. Он помнил, что мадам послала Трессана за мушкетами. Если они уже наверху и заметят его, то могут выстрелить, а Гарнашу было бы очень обидно получить пулю после всего того, что с ним произошло. Когда его голова появилась на поверхности и оказалась в холодной ночной мгле, он глубоко вдохнул свежий и очень желанный воздух и, мягко двигая руками под водой, бесшумно поплыл, но не к краю рва, а к стене замка, вблизи которой, как он думал, его не смогут заметить. Счастливый случай помог ему найти щель между двумя камнями, которую он сперва не заметил, а случайно нащупал на гранитной поверхности. Минуту он цеплялся за нее, обдумывая свое положение. Наверху он услышал голоса и увидел свет, льющийся из разбитого окна.

И тут Гарнаш с удивлением почувствовал в себе прилив сил. Когда он бросился вниз из окна, сил едва хватило, чтобы совершить сам прыжок: он был взмылен, как лошадь, и считал, что полностью выдохся. Холодная вода рва, похоже, привела его в себя, смыла усталость и восстановила энергию. Мозг ожил, а чувства приобрели необычную остроту, и он принялся размышлять, о том, что делать дальше.

Его первым импульсивным желанием было доплыть до края рва, вылезти из него и положиться на быстроту своих ног. Но, вспомнив о равнинном характере окружающей замок местности, он понял, что такое решение приведет к гибели. Вот-вот должны начаться поиски, и, не обнаружив его в воде, врагам придется прочесать всю территорию вокруг Кондильяка. Он поставил себя на их место. Он старался думать так, как будут думать они, пытался угадать их возможные шаги. Положение Гарнаша было отчаянным, и на этот счет он не питал никаких иллюзий. Он не был оптимистом настолько, чтобы предположить, что они примут на веру его гибель и не захотят выйти, им придется опустить мост, и он сможет спрятаться именно под ним.

Гарнаш оттолкнулся от стены и тихо поплыл к восточному углу замка. Он обогнул его, и тут луна, до этого момента очень кстати скрытая облаком, вышла из-за него и залила слабым серебристым светом поверхность воды. Невдалеке перед собой он заметил темную массу, лежащую поперек рва, и сразу понял, что это мост. Он был опущен, потому что господин сенешал намеревался покинуть замок. Но для Гарнаша это не имело значения. Мост был опущен, и он устремился к нему.

В несколько гребков бесшумно достиг моста. Мгновение он колебался, не отваживаясь нырнуть в темноту под ним, но, сознавая, что у него нет выбора, решился. Он подплыл к стене и, ощупав ее, обнаружил свешивающуюся и уходящую в воду цепь. Он схватился за нее обеими руками и повис на ней, ожидая последующих событий.

И тут, впервые за всю ночь, его пульс участился. Он ждал, вися на цепи в темноте, и уходящие секунды казались ему вечностью. У него не было шпаги, которой он мог бы защищаться, если его атакуют, не было твердой почвы под ногами. Если его обнаружат, он будет совершенно беззащитен и полностью в их власти; они смогут сделать с ним все, что пожелают: застрелить сразу, взять живьем или забить до смерти. И пока он ждал, его сердце отчаянно колотилось, а из груди вырывалось судорожное дыхание. От ледяной воды, всего несколько минут назад взбодрившей его, тело начинало коченеть, само мужество, казалось, остывало, когда холод пробирал до мозга костей.

Наконец он уловил топот ног, звуки голосов и среди них голос Фортунио, звучавший громче всех. Тяжелые сапоги застучали по настилу моста, и каждый шаг солдат падал, как удар грома, на голову парижанина. По обе стороны моста вода во рву озарилась светом факелов. Один человек наверху остановился. Затем шаги удалились. Замелькали факелы, Гарнаш едва сдерживал нервную дрожь, ожидая каждое мгновение попасть в луч света и быть застигнутым врасплох, как водяная крыса. Но человек направился дальше.

За ним последовали другие. Нервы Гарнаша были настолько напряжены, что был момент, когда он хотел подплыть к краю рва и бежать на север, пока они прочесывали луг к востоку от замка; но он подавил это желание и остался под мостом. Ему казалось, что прошла целая вечность, прежде чем эти люди вернулись и вновь прошли по мосту над его головой, возвращаясь в замок. Наконец цокот копыт по камням двора и затем грохот по доскам моста дали ему знать, что Трессан отправился восвояси. Он услышал, как громче и веселее застучали копыта лошадей. Когда стук копыт смолк вдалеке, наверху вновь раздались голоса.

О Боже! Неужели это никогда не кончится? Он почувствовал, что еще несколько минут в воде — и он окончательно окоченеет.

Вдруг до его слуха долетел первый за всю эту ночь отрадный звук. Заскрипели цепи, застонали петли, и громадная черная завеса над его головой стала постепенно подниматься, затем все быстрее и быстрее, пока не оказалась в вертикальном положении около стены замка. В этот момент слабый свет луны осветил бледное от холода лицо Гарнаша.

Он отпустил цепь и быстрыми, бесшумными движениями, насколько это было возможно, пересек ров. Почти без сил он выбрался на берег. Мгновение он сидел и прислушивался. Не рано ли он начал действовать? Не был ли неосторожен?

Но все было тихо. Крадучись он пробрался к дороге и припустился по ней бегом. Но бег этот походил на бег в кошмарном сне, когда кажется, что, несмотря на все усилия, никак не можешь сдвинуться с места.

Глава 19

СКВОЗЬ НОЧЬ
До полуночи оставалось не менее часа, Гарнаш направился на север и пробежал примерно милю[1709], но был вынужден замедлить бег, чтобы сохранить хоть каплю сил. Не останавливаясь, он перешел на широкий, мерный шаг, отчетливо понимая, что именно в быстром движении заключено сейчас спасение от нежелательных последствий слишком долгого пребывания в холодной воде. Бег приятно разгорячил его кожу, а окоченевшие суставы начали, как ему казалось, наконец приходить в норму. Но он отдавал себе отчет в том, что совершенно вымотан событиями этой ночи, и если хочет достичь поставленной цели, то должен очень экономно расходовать свои силы.

Целью Гарнаша был Вуарон, расположенный в четырех милях к северу от Кондильяка, где в гостинице «Красавец Павлин» его должен ожидать Рабек, в любое время готовый помочь своему господину. Сбиться с дороги было трудно — столь прямой она была, и, кроме того, он уже однажды преодолел ее, отправляясь в Кондильяк. Его путь освещал серебристый свет лунного серпа, а воздух был так неподвижен, что, несмотря на свою мокрую одежду, он совершенно не чувствовал холода, согреваясь от быстрого движения.

Из подслушанного разговора Мариуса с Валери Гарнаш понял, что затевалось завтра, и теперь сомневался, удалось ли ему нанести сыну вдовы достаточно серьезную рану, которая вынудила бы того отложить свою миссию в Ла-Рошет.

Гарнаш намеревался прибыть в Вуарон, немного передохнуть там, а затем с новыми силами отправиться со своим слугой в Ла-Рошет и сорвать планы Мариуса и Фортунио.

Приподнятому настроению по случаю почти чудесного спасения очень мешала досада на допущенную оплошность. Однако в глубине души он все же лелеял надежду одержать верх в этой беспощадной дуэли с владельцами замка. Если бы не его горячность, он сейчас направлялся бы к Ла-Рошету в сухой одежде, и рядом с ним была бы мадемуазель. Опять его горячий нрав испортил дело. Но хотя он и сожалел о своей неосторожности, в нем пробуждалась ярость всякий раз, когда ему вспоминался Мариус, прижимающий к себе стройную фигурку девушки и пытающийся силой запечатлеть свои отвратительные поцелуи на ее невинных устах. Мысль о Валери, оставленной в Кондильяке во власти Мариуса и этой дьяволицы-маркизы, и страхи, внезапно возникшие в его душе, заставили парижанина остановиться. В голову пришла бредовая идея: а не вернуться ли ему? Терзаясь сомнениями, он некоторое время ударял рука об руку, затем возвел глаза к небу, и с его губ были готовы сорваться проклятья. Но следующая мысль успокоила его. Нет-нет, они не осмелятся причинить ей зло. В этом случае Ла Воврэ будет потерян для них навсегда. Ему нечего бояться за Валери — ведь только алчность сделала хозяев Кондильяка злодеями, а на бессмысленную жестокость они вряд ли способны.

Успокоившись, он отправился дальше. Глупо было бы так поддаваться страху, так же глупо было поднимать руку на любвеобильного Мариуса, чтобы умерить его чрезмерный пыл. Не околдовали же его? Что могло так его взбудоражить? И он вновь остановился, чтобы обдумать минувшие события.

Так или иначе все его мысли вращались вокруг Валери, и они переполняли и жгли его мозг. Вдруг он разразился сумасшедшим хохотом, прозвучавшим в кромешной тьме жутко и неестественно. В недрах собственного «я» он сделал такое открытие, что не смог удержаться от издевки над самим собой.

Наконец-то он понял, что не ради приказа королевы, предписывающего ему добиться освобождения мадемуазель де Ла Воврэ, решился он участвовать в этой комедии, разыгрывая то шпиона, то лакея и подвергая себя опасности. Он пошел на это из-за чего-то, что светилось в ее невинных глазах, в ангельском лице. Одновременно Гарнаш вспомнил о Флоримоне, жизнь которого он собирался сохранить для нее, и эта мысль пронзила его такой горечью, какую он вряд ли испытывал прежде в результате неудач или поражений.

Гарнаш двинулся дальше по дороге, сознавая себя болваном, который после сорока лет кипучей жизни, в которой не было места ни единой юбке, попал в плен пары невинных глаз, по сути дела, ребенка, ведь по возрасту она годилась ему в дочери.

Он слегка презирал себя за слабость, за отступничество от веры, утвердившейся в течение многих лет его жизни: сохранять невосприимчивость к глупостям, в которые женщины втянули столь многих достойных людей.

Но как бы презрительно и насмешливо он ни корил себя, в его душе, пока он брел сквозь ночь к далекому Вуарону, все возрастала нежность к девушке, оставшейся в Кондильяке. Долгие мили пути ее образ сопровождал его, и наконец, когда он оставил позади местечко Вореп, проделав уже большую часть пути, некий злой дух прошептал ему в ухо, что он устал и будет изрядно переутомлен утром, когда потребуется ехать в Ла-Рошет. Он сделал уже все, что в силах сделать смертный человек, поэтому он позволит себе отдых завтра, а в это время Мариус и Фортунио довершат с Флоримоном то, что начала лихорадка.

Он покрылся холодным потом, борясь с этим мрачным соблазном. Валери была его, она принадлежала ему по праву пережитых вместе опасностей; родная мать не могла бы сделать больше для своего ребенка, чем он сделал ради Валери. Чем пожертвовал Флоримон для утверждения своего права на нее? Он отсутствовал долгие годы, воюя в чужой стране. Сколько банальных любовных историй могли усеять его солдатский путь! Гарнаш знал, что за спиною Марса всегда крадется Купидон[1710], знал веселые обычаи солдат и их постоянную готовность любить.

А теперь, когда все опасности были позади, этот человек придет и предъявит свои права на нее, и ему останется только повести ее к алтарю? Достоин ли такой жемчужины этот увалень, из-за пустяковой лихорадки просиживающий в гостинице, всего лишь в нескольких часах езды от нее, как будто на свете и не существовало такого создания, как Валери?

А она сама? Какие узы связывали ее с ним? Узы детского обещания, данного в том возрасте, когда она еще не знала, что такое любовь. Он говорил с ней об этом и помнил, как почти безразлично она ожидала возвращения своего суженого. Флоримон мог быть ее женихом по воле отца, но он не был ее возлюбленным.

Вот как далеко зашел он в своих мечтах; и вновь сильный соблазн захватил его. Но вдруг он вздрогнул — так человек пробуждается от дурного сна. Что же он за дурак? — снова спрашивал себя Гарнаш. На чем основывал он свои идиотские размышления? Неужели он полагал, что, если будет устранен Флоримон, то такой грубый вояка, такой седовласый старик, как он, сможет пробудить нежность в сердце этого ребенка? Нежность дружбы? Возможно. Она сама говорила об этом. Но нежность ее сладкой любви должна быть завоевана человеком более молодым и пригожим.

Если любовь, наконец, и в самом деле коснулась его, надо быть достойным той, которая ее пробудила. Он должен напрячь все свои силы, служа ей и не требуя вознаграждения; ему необходимо спасти жизнь человека, с которым она помолвлена, и освободить ее из когтей маркизы де Кондильяк и ее бессовестного красавчика-сына.

Он отбросил прочь свое безрассудство и продолжал путь, пытаясь сосредоточиться на завтрашнем путешествии и связанных с ним делах. Он не мог знать, что в этот самый час Валери стояла на коленях около своей постели в северной башне Кондильяка и молилась за упокой души господина де Гарнаша — храбрейшего и благороднейшего друга, которого она когда-либо знала. Она считала его погибшим и с ужасом думала, что его тело сейчас в липком иле, скрытое холодной водой рва, прямо под окном прихожей. В ней, казалось, произошла перемена. Ее душа омертвела, мужество покинуло ее.

Она вспомнила вдруг, что приезжает Флоримон, чтобы жениться на ней. Ну, так что же! Это не имело значения, раз господин Гарнаш был мертв — словно, будь он жив, это могло бы что-то значить!

Дорога привела наконец Гарнаша в Вуарон, и эхо его шагов гулко отдавалось в тихих улочках, спугнув пару охотившихся бродячих котов. В маленьком городке не было ни ночной стражи, ни освещения, но при слабом сиянии луны Гарнаш, немного поплутав, смог отыскать гостиницу «Красавец Павлин». Ее вывеской служил пестрый павлин с широко распущенным хвостом, висевший над дверью, в которую Гарнаш принялся стучать кулаками и бить ногами, словно собираясь выломать.

Через какое-то время дверь открылась, и в образовавшуюся щель просунулось сердитое лицо полуодетого хозяина, в ночном колпаке на седых волосах и со свечой в руке.

Увидев изможденную, грязную фигуру человека, желающего войти, владелец гостиницы хотел было захлопнуть перед ним дверь, думая, что имеет дело с каким-то бандитом с тор. Но Гарнаш успел просунуть ногу между косяком и дверью.

— Здесь остановился человек из Парижа по имени Рабек. Мне нужно немедленно поговорить с ним, — сказал он, и его слова и жесткий повелительный тон, с которым они были произнесены, возымели действие на хозяина.

В течение недели, проведенной в Вуароне, Рабек изображал важного господина — а уж он-то знал, как внушить к себе уважение и почтение. То, что этот оборванец надменно мог потребовать его в столь поздний час и так мало беспокоился, не причинит ли это неудобство господину Рабеку, заставило хозяина смотреть на него с некоторым почтением, правда, с примесью недоверия.

Хозяин попросил его войти. Он не знал, простит ли ему господин Рабек его дерзость, и не мог также сказать, согласится ли господин Рабек принять посетителя в столь поздний час; скорее всего, нет. Однако месье может войти.

Гарнаш оборвал хозяина на полуслове, назвав свое имя, и приказал сообщить его Рабеку. Живость, с которой тот выпрыгнул из постели, услышав, кто прибыл, немало удивила хозяина, но еще больше он был поражен учтивостью, с которой важный господин Рабек из Парижа приветствовал это измазанное чучело, когда увидел его.

— Месье, вы целы и невредимы?! — с почтительной радостью вскричал он.

— Да, чудом, сын мой, — с коротким смешком ответил ему Гарнаш. — Помоги мне добраться до постели, а затем принеси мне чашу подогретого вина. Я переплыл ров с водой.

Хозяин и Рабек засуетились, исполняя его желание, и когда измученный и обессилевший Гарнаш наконец-то улегся на чистые, благоухающие простыни, чувствуя, что готов проспать до Судного дня[1711], он отдал свой последний приказ.

— Разбуди меня на рассвете, Рабек, — сонно пробормотал он. — Мы отправимся в путь. Приготовь лошадь и свежую одежду. Мне потребуется, чтобы ты почистил и побрил меня и сделал таким, каким я был неделю назад, до того как твои фокусы и твоя краска превратили меня в пугало. На рассвете, Рабек! Не давай мне спать дольше этого, если ты ценишь свое место на службе у меня. Унеси свечу. Завтра у нас будет много работы. На… рассвете… Рабек…

Глава 20

ФЛОРИМОН ДЕ КОНДИЛЬЯК
Назавтра, в полдень, двое всадников достигли холма, с которого был виден весь Ла-Рошет, и остановились, чтобы дать передохнуть своим лошадям и обозреть маленький городок, лежащий в долине у их ног. Одним из всадников был господин де Гарнаш, другим — его слуга Рабек. Но это была уже не пародия на Гарнаша, известная в Кондильяке в последние дни как Баттиста. Он выглядел сейчас точно так, как в тот раз, когда впервые появился в замке. Рабек побрил его и с помощью некоторых косметических ухищрений очистил кожу и волосы от краски, которой он покрыл их несколько дней тому назад.

Этой метаморфозы оказалось достаточно, чтобы привести Гарнаша в хорошее расположение духа; он вновь почувствовал себя в своей тарелке, к нему вернулась его прежняя уверенность. Его усы топорщились, как и раньше, кожа была чистой и здоровой, а темно-каштановые виски слегка серебрила седина. На нем было платье из коричневой ткани, с рядами частых золотых пуговиц на свободных рукавах, на ногах — высокие сапоги; изящество его костюма скрывал кожаный жилет, надетый поверх него. Коричневая шляпа с высокой тульей и красным пером довершала наряд, а Рабек вез еще плащ, который Гарнаш снял, поскольку, хотя и был ноябрь, погода в тот день напоминала раннюю осень.

Стояло лето Святого Мартина; с безоблачного неба потоки солнечных лучей заливали все вокруг, а листва деревьев была лишь слегка тронута увяданием.

Они немного помедлили на холме, потом Гарнаш слегка пришпорил лошадь, и они устремились вниз по извилистой дороге, ведущей к Ла-Рошету. Примерно через полчаса они въехали в ворота гостиницы «Черный Кабан». У конюха, поспешившего принять поводья, господин Гарнаш поинтересовался, здесь ли остановился маркиз де Кондильяк. Получив утвердительный ответ, он тут же спрыгнул с седла. Однако Гарнаш мог бы и не задавать этот вопрос, во дворе бездельничали два десятка молодцов, выглядевших и одетых, как солдаты. Нетрудно было догадаться, что это были люди маркиза, — все, что осталось от небольшого войска, последовавшего на войну за молодым сеньором из Кондильяка три года тому назад.

Гарнаш распорядился, чтобы присмотрели за лошадьми, и велел Рабеку обедать в общей комнате. Затем в сопровождении хозяина парижанин поднялся по лестнице.

Хозяин провел его к лучшим апартаментам гостиницы, повернул ручку двери и, распахнув ее настежь, встал в сторону, давая проход господину Гарнашу.

Из комнаты доносились звуки борьбы, негромкий мужской смех и приглушенные протесты девушки.

— Позвольте мне уйти, месье! Пожалуйста, позвольте мне уйти. Кто-то идет.

— Ну и пусть, какая мне разница? — ответил мужской голос, казалось, давящийся от смеха.

Большими шагами Гарнаш прошел в комнату — просторную и хорошо обставленную, как и подобало лучшей комнате гостиницы «Черный Кабан», — и обнаружил накрытый для обеда стол, уставленный вкусно пахнущими, дымящимися блюдами, и постояльца, пренебрегшего кушаньями ради хорошенькой молоденькой служанки, чью талию он крепко обнимал. Но когда перед ним замаячила высокая фигура Гарнаша, он отпустил девушку и обратил недовольный взгляд на вошедшего.

— Черт побери, кто вы? — спросил он, и его удивленные карие глаза молниеносно оглядели незваного гостя, в то время как Гарнаш в тех же выражениях мысленно ответил на приветствие и молча разглядывал этого крепкого белокурого молодого человека с правильными чертами лица.

Девушка смутилась и пулей вылетела прочь из комнаты, ловко увернувшись от оплеухи хозяина, когда пробегала мимо него. Парижанин почувствовал в горле комок. Не эта ли «лихорадка» задержала господина маркиза в Ла-Рошете, пока мадемуазель Валери страдала в заточении в Кондильяке? По крайней мере, прошлой ночью в своих мучительных размышлениях Гарнаш был близок к истине, хотя вовсе не знал этого человека. Он обнаружил его в точности таким, каким рисовал себе: ветреным любителем легких наслаждений, не думающим ни о чем, кроме сиюминутных удовольствий.

Скривив губы, Гарнаш чопорно поклонился и сухим, официальным тоном произнес:

— Мое имя Мартин Мария Ригобер де Гарнаш. Я имею поручение ее величества освободить мадемуазель де Ла Воврэ из заключения, в котором ее содержит ваша мачеха.

Красивые брови Флоримона поползли вверх, и почти оскорбительная улыбка появилась на его лице.

— Если это так, месье, какого черта вы делаете здесь?

— Я здесь, месье, — ответил ему Гарнаш, откинув назад голову, и его ноздри затрепетали, — потому что вы не в Кондильяке.

Его голос был вызывающе резок. Несмотря на принятое прошлой ночью твердое решение сдерживать свой темперамент, самообладание вновь начало потихоньку покидать Гарнаша.

Маркиза покоробил его тон, и он еще раз осмотрел незваного гостя. И тот ему отчасти даже понравился, но лишь отчасти. Флоримон понял: если он хочет избежать неприятностей, то с этим вспыльчивым господином надо обращаться более почтительно. Он сделал рукой изящный жест в сторону стола, где посреди тарелок с дымящимися кушаньями стояли графины с вином.

— Не присоединитесь ли, месье? — спросил он, и теперь его слова звучали галантно. — Как я понимаю, вы прибыли сюда в поисках меня, и вам, видимо, есть что сообщить мне. Может быть, мы поговорим за столом. Я ненавижу обедать в одиночестве.

Голос и хорошие манеры молодого человека сразу смягчили раздражение Гарнаша, а аромат пищи обострил его и без того неплохой аппетит; кроме того, если ему и Флоримону предстояло быть союзниками, им не стоило бы начинать со ссоры.

Он поклонился уже менее чопорно, поблагодарив, положил в сторону шляпу, плащ и хлыст и сел за стол на то место, которое указал маркиз.

Гарнаш более внимательно пригляделся к Флоримону. Его лицо вызвало у парижанина безотчетную симпатию. Это было открытое и веселое лицо, очевидно, лицо сластолюбца, но честного, что существенно меняло дело. Он был одет во все черное, как и подобало человеку, оплакивающему своего отца, однако ткань камзола поражала своей роскошью, а широкий воротник из тонких кружев и шелковые манжеты делали его просто щегольским.

Пока они с аппетитом поглощали пищу, господин Гарнаш успел рассказать о своем путешествии из Парижа, об отношениях с Трессаном и последующих приключениях в Кондильяке. Он лишь мимоходом коснулся того, как с ним там обошлись, и с трудом смог мотивировать свое намерение вернуться в замок, разыгрывая странствующего рыцаря. Затем он перешел к рассказу о событиях прошлой ночи и о своем побеге. Это повествование маркиз выслушал с серьезным выражением лица, сохраняя спокойный и заинтересованный взгляд. Однако, когда Гарнаш закончил, на его чувственных губах заиграла улыбка.

— Письмо, полученное мною в Милане, подготовило меня к подобным неприятностям, — произнес он, и Гарнаш был изумлен беспечностью тона своего собеседника, равно как и тем, что он не изменил выражения своего лица, узнав, в каком бедственном положении находится мадемуазель. — Я догадывался, что моя красавица мачеха готовит мне какую-то подлость, иначе она не оставила бы меня в неведении относительно смерти моего отца. Но, честно говоря, месье, ваш рассказ превосходит самые смелые мой предположения. В этом деле вы вели себя в высшей степени благородно. Вы, кажется, проявили куда больше участия в освобождении мадемуазель де Ла Воврэ, чем королева могла бы требовать от вас.

И он многозначительно улыбнулся. Гарнаш откинулся в своем кресле и посмотрел на него с некоторым недоумением.

— Ваше легкомыслие, месье, поражает меня, — наконец произнес он.

— Ладно, ладно! — рассмеялся маркиз. — После всех ваших злоключений вы склонны видеть все пережитое в трагическом свете. Простите, если меня более поразила забавная сторона этой ситуации.

— Забавная сторона?! — Гарнаш чуть не задохнулся от возмущения.

Кровь ударила ему в голову так же внезапно, как прыгает разгоряченная гончая, спущенная с поводка. Он обрушил на стол свой сжатый кулак, зацепив при этом графин, который разлетелся на мелкие кусочки по полу. Гарнаш частенько вымещал свой гнев на столах, случайно оказавшихся поблизости.

— Месье, вам смешно? А как насчет бедной девочки, страдающей в заключении из-за своей верности обещанию, данному вам?

Это утверждение вряд ли было достаточно точным. Но оно оказало должное воздействие. Лицо маркиза сразу же сделалось серьезным.

— Месье, успокойтесь, прошу вас, — сказал он. — Я, очевидно, невольно чем-то задел вас. Но здесь мне не все ясно. Вы говорите, Валери страдает из-за обещания, данного мне? Что вы имеете в виду?

— Они держат ее в заточении, месье, потому что хотят выдать замуж за Мариуса, — ответил Гарнаш, отчаянно пытаясь сдержать свой гнев.

— Это понятно.

— Но, месье, разве остальное не очевидно? Она обручена с вами… — Он запнулся. А его собеседник буквально упал в кресло, корчась от хохота.

В висках Гарнаша опять зашумела кровь, пока он, стиснув зубы, наблюдал этот приступ веселья и ждал, когда маркиз успокоится.

Он так закатывался, что Гарнаш стал молить Бога, чтобы маркиз не задохнулся от приступов хохота, разносившегося, несомненно, по всей гостинице.

— Месье, — язвительно сказал Гарнаш, — есть такая пословица: смех без причины — признак дурачины. Не о вас ли она?

Тот на секунду посерьезнел, а затем вновь захохотал.

— Месье, месье, — ловя ртом воздух, повторял он, — вы меня доконаете! Ради Бога, не глядите так люто. Разве моя вина, что я не могу остановиться? Комизм всей этой истории невероятен. Три года вдали от дома, и вот надо же, оказывается, девушка все еще хранит тебе верность и держится за обещание, когда-то данное ею. Послушайте, месье, вы наверняка многое повидали на своем веку и должны согласиться: в этом есть нечто противоестественное и до нелепого смешное.

— Моя бедная маленькая Валери! — брызгал он слюной, пытаясь удержаться от смеха. — Неужели она еще ждет меня, неужели все еще считает своим женихом? И поэтому отказывает братцу Мариусу! Смертоубийство! Этого я не переживу!

— Что ж, вполне возможно, месье, — прохрипел Гарнаш.

Он поднялся и встал лицом к лицу с этим не в меру веселым малым. Щеки его были бледны, а глаза яростно сверкали.

— А-а? — у маркиза от изумления открылся рот, и он наконец пришел в себя и сообразил, что дело принимает серьезный оборот.

— Месье, — холодно произнес Гарнаш, — правильно ли я понял, что вы не намерены быть верным вашему слову и жениться на мадемуазель де Ла Воврэ?

Маркиз слегка покраснел. Он тоже поднялся и посмотрел в упор на своего гостя. Лицо его приобрело высокомерное выражение, а глаза смотрели повелительно.

— Я думал, месье, — с достоинством протянул он, — я думал, когда приглашал вас за свой стол, что вы намерены быть полезным мне, хотя не знаю, чем я заслужил эту честь. Но вместо этого вы, кажется, явились сюда оскорблять меня. Вы мой гость, месье. Я прошу вас удалиться, прежде чем меня выведут из себя вопросы о вещах, касающихся только меня одного.

Он был прав, а Гарнаш — нет. Он не имел права влезать в личные дела мадемуазель де Ла Воврэ. Но к тому времени Гарнаш уже потерял способность рассуждать, и, кроме того, он был не тот человек, который мог бы вынести чужое высокомерие, даже в самой вежливой форме. Он пристально посмотрел через стол на вспыхнувшее лицо Флоримона, и его губы дрогнули.

— Месье, — проговорил он, — я вполне понял, что вы хотите сказать. Мне достаточно полуслова, как другому — целой фразы. Вы, хотя и в учтивых выражениях, но фактически назвали меня наглецом, и мне это не нравится.

— Вот как! — усмехнувшись и пожав плечами, произнес маркиз. — Ну, если вы так негодуете… — Его улыбка и жест дополнили смысл сказанного.

— Именно так, месье, — ответил Гарнаш. — Но я не дерусь с больными.

Флоримон наморщил лоб и озадаченно взглянул на него.

— С больными? — переспросил он. — Месье, не кажется ли вам, что вы похожи на пьяницу, который думает, что все вокруг пьяны, кроме него?

Гарнаш смотрел на него во все глаза. Сомнение, зародившееся в начале их встречи, стало медленно обращаться в уверенность.

— Я не знаю, отчего вы столь невоздержанны на язык, не от лихорадки ли?.. — начал было он, но маркиз прервал его.

— Вы ошибаетесь! — закричал он. — Нет у меня никакой лихорадки.

— Но как понимать тогда ваше письмо в Кондильяк? — спросил Гарнаш, от изумления не зная, что и думать.

— Письмо? Клянусь, я никогда не писал, что у меня лихорадка.

— А я клянусь, что писали.

— Значит, вы обвиняете меня во лжи?

Но Гарнаш сделал жест, призывающий маркиза прекратить взаимные оскорбления. Очевидно, произошло какое-то недоразумение, и от этой мысли гнев его остыл. Сейчас его единственным желанием было скорее все прояснить.

— Нет-нет, — воскликнул он. — Я только пытаюсь установить истину.

Флоримон улыбнулся.

— Я мог написать, что нас задержала лихорадка, но никогда не говорил, что больной — это я.

— Кто тогда? Кто еще? — выпалил Гарнаш.

— Ну, теперь мне все ясно, месье! Лихорадка у моей жены.

— Вашей?.. — Гарнаш не поверил своим ушам.

— У моей жены, месье, — повторил маркиз. — Путешествие оказалось слишком утомительным для нее, да еще при такой спешке.

Наступило молчание. Гарнаш с тоской думал о бедной невинной девочке, хранившей верность и преданность своему жениху, который вернулся из Италии… с женой.

Пока он так стоял, а Флоримон с любопытством разглядывал его, дверь открылась, и появился хозяин гостиницы.

— Месье маркиз, — сказал он, — прибыли два господина, которые хотят видеть вас. Один из них — месье Мариус де Кондильяк.

— Мариус? — удивился маркиз и свел брови на переносице.

— Мариус? — выдохнул Гарнаш, а затем, осознав, что убийцы наступают ему на пятки, выбросил из головы все лишнее. Ему самому надо было свести с ними счеты. Время пришло. Он повернулся на каблуках и выпалил, прежде чем успел все обдумать:

— Просите их наверх.

Флоримон удивленно взглянул на него.

— О, конечно, если месье угодно, — попытался сыронизировать он.

Гарнаш взглянул на него, а затем вновь на хозяина, стоящего в нерешительности.

— Вы слышали? — жестко сказал он. — Просите их наверх.

— Хорошо, месье, — ответил хозяин, закрывая за собой дверь.

— Ваше вмешательство в мои дела становится и в самом деле забавным, месье, — язвительно сказал маркиз.

— Когда вы узнаете, с какой целью я вмешиваюсь, вам это, возможно, не покажется таким уж забавным, — последовал столь же язвительный ответ. — В нашем распоряжении несколько минут, месье. Слушайте, я расскажу вам, зачем они прибыли сюда.

Глава 21

ПРИЗРАК ИЗ ШКАФА
Первой мыслью Гарнаша было то, что теперь Флоримон мог бы, вместо того чтобы спасать Валери от Мариуса, поддержать своего брата и принудить ее к браку с ним. Но он вовремя вспомнил о том, что из рассказов самой Валери о Флоримоне сам же сделал вывод о его порядочности, и отогнал прочь свои сомнения. И все же парижанин не желал рисковать; его делом было служить Валери, одной лишь Валери, и любой ценой добиться ее окончательного освобождения из плена Кондильяков. Для этого он должен использовать даже гнев Флоримона, позволив ему узнать, что Мариус приехал в Ла-Рошет с намерением убить своего сводного брата. Гарнаш кратко рассказал ему о заговоре, с радостью отметив, что лицо маркиза вспыхнуло от гнева.

— Что побудило их решиться на это преступление? — воскликнул он, разрываемый негодованием и сомнением.

— Их непомерное тщеславие и алчность. Мариус страстно желает получить земли мадемуазель де Ла Воврэ.

— Неужели ради этого он пойдет на убийство? Неужели правда все то, что вы сказали мне?

— Клянусь честью, это правда, — утвердительно отчеканил Гарнаш.

Мгновение Флоримон пристально разглядывал его. Спокойный взгляд этих голубых глаз и тон этого жесткого голоса рассеяли последние его сомнения.

— Злодеи! — прокричал маркиз. — Дураки! — и затем добавил: — Я ничего не имел бы против брака Мариуса и Валери. Во мне он нашел бы союзника, помогающего ему ухаживать за ней. Но теперь…

Он поднял руки, сжатые в кулаки, и потряс ими в воздухе, как будто обещая дать им бой.

— Хорошо, — сказал Гарнаш. — Я слышу их шаги на лестнице. Будет лучше, если они не увидят нас вместе.

Секундой позже дверь отворилась, и Мариус, очень воинственно настроенный, решительно вошел в комнату в сопровождении Фортунио. Длинная царапина, оставленная шпагой Гарнаша, пересекала щеку капитана.

Когда они вошли, Флоримон спокойно сидел за столом. Увидев их, он не спеша встал и направился к ним, с дружеской улыбкой приветствуя своего брата. Чувство юмора вновь проснулось в нем, а поскольку к тому же во Флоримоне было кое-что от актера, то роль, которую ему выпало играть в этой предстоящей комедии, он исполнял с неким мрачным удовлетворением. Ему надо было самому убедиться в правоте слов господина Гарнаша относительно их намерений.

Мариус очень холодно принял приветствия брата, вяло пожав протянутую им руку и нехотя уступив его поцелуям. Но Флоримон сделал вид, что не заметил этой отчужденности.

— Мой дорогой Мариус, надеюсь, ты в добром здравии, — воскликнул он и, отойдя на расстояние вытянутой руки, критически осмотрел его. — Право, ты возмужал, каким стал славным юношей. А как твоя матушка? Полагаю, она тоже здорова?

— Благодарю вас, Флоримон, она здорова, — чопорно ответил Мариус.

Маркиз снял руки с плеч брата. Его добродушное лицо светилось улыбкой, как будто это был самый счастливый день его жизни.

— Какое счастье вновь увидеть Францию, мой дорогой Мариус, — сказал он. — Как глупо с моей стороны было отсутствовать так долго. Я жажду вновь оказаться в Кондильяке.

Мариус пристально разглядывал его, тщетно пытаясь найти признаки лихорадки. Он рассчитывал встретить ослабленного, истощенного болезнью человека, а вместо этого видел перед собой очень крепкого, здорового, энергичного субъекта, в хорошем настроении и, похоже, полного сил. Его затея начинала ему нравиться все меньше, несмотря на то, что он мог рассчитывать на поддержку Фортунио. И все же намеченное надо было исполнять.

— Вы писали нам, что у вас лихорадка… — полувопросительно сказал он.

— Фу! Это пустяки, — и Флоримон громко щелкнул большим и указательным пальцами.

— Но кто это с тобой? — спросил он и смерил взглядом Фортунио, стоящего в двух шагах позади своего господина.

Мариус представил своего наемника.

— Это капитан Фортунио, командир нашего гарнизона в Кондильяке.

Маркиз приветливо кивнул капитану.

— Капитан Фортунио? Хорошее имя для солдата удачи. Моему брату, без сомнения, есть что рассказать о семейных делах. Для меня будет честью, если вы, месье капитан, спуститесь вниз и поднимите тост-другой за наше здоровье.

Капитан в замешательстве посмотрел на Мариуса, и Флоримон перехватил его взгляд. Но Мариус стал еще холоднее.

— Фортунио, — сказал он, полуобернувшись и положа руку на плечо капитана, — мой очень хороший друг. У меня нет от него секретов.

Брови Флоримона мгновенно поползли вверх. Однако Мариус не стал торопить ссору. Он прибыл в Ла-Рошет, имея твердое намерение воспользоваться любым подходящим предлогом для нее. Но цветущий облик брата с такой силой распалил его ревность, что он решил сам искать ссоры, основываясь на истинных причинах своей неприязни к брату.

— О, как тебе будет угодно, — холодно ответил маркиз. — Может быть, твой друг присядет, и ты тоже, мой дорогой Мариус?

И он очаровательно разыграл перед ними радушного хозяина, придвинул им кресла, заставил их сесть и выпить вина.

Мариус бросил свою шляпу и плащ в кресло, в котором только что сидел Гарнаш, естественно предположив, что шляпа и плащ, оставленные парижанином, принадлежат его брату. Разбитый графин и лужу вина на полу он едва заметил, приписав это чьей-то неловкости либо брата, либо его слуги. Они оба выпили: Мариус — молча, а капитан произнес тост.

— За ваше успешное возвращение, месье маркиз, — сказал он, и Флоримон наклоном головы поблагодарил его. Затем обратился к Мариусу:

— Итак, у вас есть в Кондильяке гарнизон. Что там, черт побери, происходит? До меня доходили странные слухи. Кажется, вас считают бунтовщиком в нашем тихом Дофинэ?

Мариус пожал плечами; по его лицу было ясно, что он пребывает в дурном расположении духа.

— Королева-регентша сочла возможным вмешаться в наши дела. Мы, обитатели Кондильяка, не из тех, кто легко прощает подобное вмешательство.

Флоримон дружелюбно улыбнулся, приоткрыв ровные зубы.

— Это правда, истинная правда, черт возьми! Но что заставило ее величество так поступить?

Мариус почувствовал, что пора переходить к делу, бессмысленная беседа была пустой тратой времени. Он опустил бокал и, откинувшись в кресле, угрюмым взглядом ответил на дружелюбную приветливость брата.

— Я думаю, комплиментов друг другу мы наговорили достаточно, — сказал он, и Фортунио одобрительно закивал головой. Ему не нравилось, что во дворе было слишком много вооруженных людей, и чем дольше они тянуливремя, тем выше была вероятность того, что кто-то помешает им. Все надо было сделать быстро и так же быстро исчезнуть, до того, как будет поднята тревога.

— Наши неприятности в Кондильяке касаются мадемуазель де Ла Воврэ.

Флоримон рванулся вперед, весьма правдоподобно изображая взволнованного влюбленного.

— С ней все в порядке? — воскликнул он. — Скажите мне, что с ней?

— Успокойтесь, — усмехнувшись, ответил Мариус, и его лицо стало серым от охватившей его ревнивой ярости. — С Валери ничего не случилось. Вся проблема в том, что я собирался жениться на ней, а будучи обрученной с вами, она не желает и слышать об этом. Поэтому мы привезли ее в Кондильяк, намереваясь подействовать уговорами. Вы помните, что она находится под опекой моей матери. Однако нам не удалось убедить девушку. Валери подкупила одного из наших людей, и он доставил в Париж ее письмо, в ответ на которое королева прислала в Дофинэ одного не в меру вспыльчивого, нелепого неудачника, чтобы тот освободил ее. Сейчас он лежит на дне рва с водой у стен замка.

Ужас и негодование отразились на лице Флоримона.

— И ты осмеливаешься рассказать мне все это? — с негодованием спросил он.

— Осмеливаюсь, — с неприятным смехом ответил Мариус. — Дело уже многим стоило жизни. Гарнаш, тот малый из Парижа, оставил нам прошлой ночью несколько мертвецов, прежде чем сам отправился в мир иной. Вам и не снилось, как далеко отважились мы зайти. И прежде чем ваша нога ступит в Кондильяк, я добавлю к списку мертвых еще столько, сколько потребуется.

— А! — сказал Флоримон, как будто начиная что-то понимать. — Так вот по какому делу вы прибыли ко мне. Должен признаться, мой дорогой Мариус, я очень сомневался в твоем чувстве братской любви ко мне. Но скажи-ка мне, братец, а как насчет воли нашего отца? Неужели ты не испытываешь почтения к ней?

— А какое почтение испытываете вы? — парировал Мариус. — Что это за влюбленный, который отсутствовал три года и за все это время не написал ни слова своей невесте? Что хорошего сделали вы, чтобы заявлять о правах на нее?

— Должен признаться, ничего, но…

— Ну что ж, сейчас, по крайней мере, вы кое-что сможете сделать, — объяснил Мариус, вставая. — Я здесь для того, чтобы представить вам эту возможность. Если вы еще хотите завоевать мадемуазель де Ла Воврэ, вы будете отвоевывать ее у меня шпагой. Фортунио, последи за дверью.

— Подожди, Мариус! — вскричал Флоримон, и сейчас он выглядел искренне ошеломленным. — Опомнись! Не забывай, мы ведь братья, у нас одна кровь, мой отец был и твоим отцом.

— Я скорее предпочту помнить, что мы соперники, — ответил Мариус и вытащил шпагу.

Фортунио повернул в двери ключ. Флоримон пристально посмотрел на брата, а затем, вздохнув, взял шпагу, лежавшую поблизости, и задумчиво вынул ее из ножен. Он взялся одной рукой за рукоятку, а другой — за лезвие и согнул оружие, как хлыст, внимательно наблюдая за Мариусом.

— Послушайте меня, — сказал он, — если ты принуждаешь меня к этой противоестественной ссоре, пусть все будет сделано хотя бы прилично. Давай сойдемся на открытом месте, а не здесь, в этой загроможденной мебелью комнате. Если капитан будет твоим секундантом, я найду друга, который окажет мне подобную же услугу.

— Мы устроим поединок здесь, и немедленно, — безапелляционно ответил Мариус.

— Но если я убью тебя? — начал Флоримон.

— Не беспокойтесь, — с неприятной усмешкой проговорил Мариус.

— Ну хорошо, все равно, если ты убьешь меня, — это может быть расценено как убийство. Нельзя упускать из виду, что налицо нарушение правил.

— Капитан будет секундантом для нас обоих.

— Господа, я целиком в вашем распоряжении, — учтиво ответил Фортунио, поклонившись по очереди братьям.

Флоримон критически оглядел его.

— Мне не нравится его вид, — возразил он. — Возможно, Фортунио — твой сердечный друг, у тебя, Мариус, может, и нет секретов от него, но что касается меня, откровенно говоря, я предпочту, чтобы моим секундантом был кто-то из моих друзей.

Теперь, когда было решено, что они будут драться, Флоримон, похоже, отбросил в сторону все сомнения, связанные с их родством, и обсуждал предстоящее дело с величайшим спокойствием, как будто речь шла о том, в каком порядке им сидеть за столом.

Это привело прибывших в замешательство. Перемена была слишком резкой. Им это не понравилось. Не крылся ли за его спокойствием какой-то подвох? Неужели его успели предупредить? Но нет, невозможно, чтобы он знал, как они собираются разделаться с ним.

Мариус пожал плечами.

— То, что вы сказали, не лишено смысла, — согласился он, — но я тороплюсь. Я не могу ждать, пока вы будете искать друга.

— Ну, что же, — ответил Флоримон беззаботно, — тогда мне придется воскресить одного из мертвых.

Мариус и Фортунио вытаращили глаза. Не сошел ли он с ума? Не поврежден ли его рассудок лихорадкой? Может быть, здоровый цвет лица был печатью болезни, заставившей его нести этот бред?

— Dieu! Как вы удивлены, — продолжил он, рассмеявшись им в лицо. — Вы сейчас увидите нечто, что послужит хорошей наградой за вашу долгую дорогу. Месье, я многoe узнал в Италии и научился необычным вещам; любопытные люди живут по ту сторону Альп. Как, вы сказали, было имя человека, которого королева послала из Парижа? Того, кто лежит на дне рва с водой в Кондильяке?

— Давай оставим эти шутки, — прорычал Мариус. — Защищайтесь, месье маркиз!

— Терпение! Терпение! — взмолился Флоримон. — Я обещаю вам, все будет так, как вы хотите. Но будьте милосердны, месье, назовите сначала мне имя этого человека.

— Его звали де Гарнаш, — сказал Фортунио, — и если вам угодно знать, это я убил его.

— Вы? — вскричал Флоримон. — Расскажите мне подробности этой истории, прошу вас.

— Вы дурачите нас? — спросил Мариус, будучи целиком во власти ярости, превысившей его изумление, но уже начинающий подозревать, что здесь не все чисто.

— Дурачу вас? Да нет же! Я всего лишь хочу показать вам, чему я научился в Италии. Месье капитан, расскажите мне, как вы убили его.

— Я думаю, мы зря тратим время, — теперь и капитан рассердился.

Он понял, что этот развеселый брат его хозяина смеется над ними; у него даже промелькнула мысль, что по какой-то неизвестной причине маркиз пытается выиграть время. Он вытащил шпагу.

Флоримон увидел это, его глаза сверкали, и когда внезапно Мариус сделал выпад шпагой, он отскочил за стол и приготовился защищаться, но губы его продолжали загадочно улыбаться.

— Ну что ж, пора, господа, — проговорил он. — Я предпочел бы узнать побольше о том, как вы убили месье де Гарнаша, но раз вы не желаете сообщить мне подробности, попробуем обойтись и без них. Я попытаюсь вызвать его дух, чтобы у вас тоже был противник, месье капитан.

А затем, уже начав поединок со своим братом, он закричал:

— Ola[1712], месье Гарнаш! Ко мне!

И тогда этим убийцам показалось, что не маркиз был сумасшедшим или хвастуном, говоря о странных вещах, которым он будто бы выучился по ту сторону Альп, а что у них самих повредился рассудок: дверцы шкафа в дальнем углу комнаты внезапно со скрипом раскрылись и оттуда появилась фигура Мартина де Гарнаша. Он мрачно улыбался в свои пышные усы и держал в своей руке обнаженную шпагу, сверкающую в лучах солнца, проникающего сквозь узкое окно.

Смертельно побледнев, они в ужасе остановились, а затем в уме каждого из них возникло одно и то же объяснение феномена. Этот Гарнаш был похож на человека, который прибыл к ним две недели назад. Значит, тот желтолицый черноволосый мошенник, объявивший себя переодетым Гарнашем, был самозванцем. И как бы сильно они ни были испуганы появлением союзника Флоримона, вывод, к которому оба они пришли, вновь воодушевил их. Но не успели они утвердиться в нем, как жесткий голос Гарнаша окончательно лишил их надежды.

— Месье капитан, — сказал он, и Фортунио поежился, так как именно этот голос он слышал всего несколько часов назад, — я рад возможности возобновить наш поединок, который мы не окончили прошлой ночью.

И он решительно приблизился.

Шпага выпала из рук Мариуса, и оба дуэлянта замерли. Фортунио без лишних слов бросился к двери. Но Гарнаш одним прыжком пересек разделяющее их пространство.

— Назад! — вскричал он. — Повернись, или я проткну шпагой твою спину. Если хочешь воспользоваться дверью, то скорее всего потребуется пара человек, чтобы вынести тебя. Побереги свою грязную шкуру!

Глава 22

ЦЕРКОВНЫЕ ОБРЯДЫ
Через пару часов после поединка в апартаментах маркиза де Кондильяка, в гостинице «Черный Кабан» в Ла-Рошете, господин Гарнаш, сопровождаемый одним лишь Рабеком, скакал галопом в сторону французской границы, направляясь в маленький городок Шейли, расположенный на дороге, ведущей через долину Изера к Кондильяку. Но его путь лежал мимо города. В двух милях к востоку от Шейли, на холме, склоны которого представляли собой сплошной виноградник, стояло низкое, квадратное серое здание монастыря Святого Франциска. Туда и направил господин Гарнаш бег своей лошади, и они с Рабеком поехали через виноградники, вверх по длинной извилистой дороге, освещенной мягким светом ноябрьского полудня.

Все мысли Гарнаша были о Валери, лицо парижанина было мрачным, а глаза печальными.

Наконец они достигли возвышенности; Рабек спешился и постучал хлыстом в монастырские ворота.

Появился привратник и, услышав от Гарнаша, что ему необходимо видеть аббата, предложил ему войти.

Гарнаша провели сквозь аркады, обрамляющие огромный четырехугольный двор и сад, где трудились двое монахов в рясах, подоткнутых выше колен, а затем вверх по лестнице в комнату аббата, которая оказалась небольшой и скудно обставленной и была пропитана слабым запахом воска, который присущ исключительно монастырским помещениям.

Аббат монастыря Святого Франциска в Шейли был высокий худощавый человек с аскетическим лицом. Нос его напоминал нос Гарнаша; такой тип носа свидетельствует о склонности скорее к действиям, нежели к молитвам. Он с серьезным видом поклонился этому рослому незнакомцу и попросил его сообщить, чем может быть ему полезен. Держа в руке шляпу, Гарнаш сделал шаг вперед и без колебаний изложил причину своего визита.

— Святой отец, — сказал он, — один из семейства Кондильяков сегодня утром встретил свой конец в Ла-Рошете.

Глаза монаха, казалось, оживились, словно у него проснулся интерес к внешнему миру.

— На все воля Божья, — вскричал он. — Путь порока навлекает гнев небес. Как этот несчастный встретил свою смерть?

Гарнаш пожал плечами.

— De mortuis aut bene, aut nihil[1713], — сказал он. Вид его был серьезен, голубые глаза строго смотрели перед собой, но аббат и не подозревал, как внимательно они наблюдают за ним. Он слегка покраснел, услышав упрек, но, смиряясь, лишь склонил голову и ждал, пока парижанин продолжит.

— Необходимо предать его тело погребению, святой отец, — мягко проговорил тот.

Услышав это, монах поднял голову, и на его щеках появился более густой румянец — теперь уже от гнева. Гарнаш был рад этому.

— Зачем вы пришли ко мне? — спросил он.

— Зачем? — нерешительно откликнулся Гарнаш. — Разве погребение мертвых не обязанность церкви? Разве это не составляет часть ваших священных обрядов?

— Вы спрашиваете так, как будто заранее ставите мой ответ под сомнение, — покачав головой, ответил монах. — Да, все это так, как вы сказали, но в наши обязанности не входит хоронить умерших безбожников и тех, кто при жизни был отлучен и умер без покаяния.

— Как можете вы быть уверены, что он умер без покаяния?

— Я не уверен, но предполагаю, что он умер без отпущения грехов, поскольку не нашлось бы священника, который, зная его имя, решился бы исповедать его, а если бы кто-то сделал это, не зная ни имени, ни об отлучении, то такая исповедь вообще не имеет силы. Просите других похоронить этого члена семейства Кондильяков; не имеет значения, чьими руками и в чьей земле его похоронят, как не имеет значения для лошади, на которой он ездил, или гончей, которая бегала за ним.

— Церковь бывает иногда слишком сурова, святой отец, — смиренно заметил Гарнаш.

— Церковь всегда справедлива, — строго ответил аббат, и гнев вспыхнул в его темных глазах.

— При жизни он был знатным дворянином, — задумчиво произнес Гарнаш. — Не подобает, чтобы после смерти его телу не были оказаны должные почести.

— Тогда пусть те, кого почитали Кондильяки, окажут теперь почести этому умершему Кондильяку. Церковь не в их числе, месье. Со времени смерти последнего маркиза семейство Кондильяков взбунтовалось против нас, с нашими священниками дурно обращаются, наш авторитет презирают, они не платят десятину, не ходят к причастию. Устав от такого неблагочестия, церковь наложила на них проклятие, под этим проклятием они, похоже, и гибнут. Мое сердце скорбит о них, но…

Он развел руками, длинными и настолько худыми, что они были почти прозрачными, и его лицо осталось опечаленным.

— И тем не менее, святой отец, — сказал Гарнаш, — двадцати братьям монастыря Святого Франциска придется отнести это тело в Кондильяк, и вы сами возглавите эту мрачную процессию.

— Я? — монах отпрянул от него, и его фигура, казалось, стала выше. — Кто вы такой, месье, чтобы приказывать мне, что я должен делать, невзирая на законы церкви?

Гарнаш взял аббата за рукав и подвел к окну. Его глаза и губы улыбались.

— Я скажу вам, кто я такой, — произнес Гарнаш, — и в то же время постараюсь отвратить вас от ваших суровых намерений.

В тот самый час, когда Гарнаш старался убедить аббата монастыря Святого Франциска в Шейли отнестись более доброжелательно к покойному, мадам де Кондильяк сидела за обедом, а с ней находилась Валери де Ла Воврэ. Обе почти не прикасались к еде. Одна была подавлена печалью, другая — беспокойством, и то обстоятельство, что обе они страдали, возможно, подтолкнуло вдову обращаться с девушкой более мягко. Вглядываясь в бледное лицо и печальные глаза Валери, вдова почувствовала, что какая-то наиболее значащая часть естества девушки перестала существовать. У мадам мелькнула мысль, что в таком состоянии ее будет проще подчинить их воле, но долго об этом размышлять не стала. Сегодня она была настроена миролюбиво, но, без сомнения, лишь потому, что сама нуждалась в милосердии и сочувствии.

Страхи, которые недавно терзали мадам, были, как теперь считала она, слишком уж преувеличены. Сотни раз она повторяла себе, что ничего плохого с Мариусом случиться не может. Флоримон болен, а если даже и нет, то Фортунио постарается сделать так, чтобы он никогда уже ничем не болел.

Тем не менее ее мучило беспокойство, и она с нетерпением ожидала новостей, хотя прекрасно знала, что их время еще не пришло.

Она разок укорила Валери за отсутствие аппетита, и в ее голосе прозвучали даже нотки доброты — впервые за все месяцы после смерти старого маркиза. Но девушка не уловила их сейчас, а если бы и уловила, то не придала бы им значения.

— Ты совсем не ешь, дитя, — сказала вдова еще раз, и ее взгляд потеплел.

Валери подняла глаза, словно внезапно пробудившись ото сна, и в это мгновение они наполнились слезами. Голос вдовы открыл шлюзовые ворота ее печали, и сдерживаемые до сих пор слезы были готовы излиться. Маркиза поднялась и жестом приказала пажу и слуге удалиться из комнаты, потом обошла стол, встала рядом с Валери и склонилась к ней, положив свою руку на плечо девушки.

— Что беспокоит тебя, дитя? — спросила она.

На мгновение мадемуазель, казалось, ближе прильнула к плечу вдовы. Затем, будто внезапно вспомнив что-то, она отпрянула назад и высвободилась из ее рук. Она перестала плакать, и по губам ее пробежала дрожь.

— Вы очень добры, мадам, — произнесла она с холодностью, которая придавала вежливым словам оттенок почти оскорбительный, — но ничего так не беспокоит меня, как желание остаться одной.

— В последнее время ты слишком часто оставалась одна, — ответила вдова, настойчивая в своем желании проявить доброту к Валери. Импульсом этого желания было ее беспокойство за Мариуса.

— Возможно, — сказала девушка, — но не по своей вине.

— А по чьей же еще? Будь ты благоразумнее, мы были бы к тебе добрее. И никогда не обращались бы так с тобой, никогда бы не сделали из тебя узницу.

Валери взглянула в это красивое лицо, и углы ее нежного рта приподнялись в бледной улыбке.

— У вас не было никакого права принуждать и брать меня под стражу. Никто и никогда не давал вам его.

— Отчего же? Такое право у меня было, — с грустью в голосе запротестовала маркиза. — Твой покойный отец дал мне его, поручая заботиться о тебе.

— Может быть, частью вашего поручения было заставить меня нарушить верность Флоримону и попытаться всеми средствами, возможными и невозможными, принудить меня к браку с Мариусом?

— Мы думали, что Флоримон мертв; а если даже и жив, то просто недостоин тебя, ведь он оставил тебя на долгие годы без известий о себе.

Слова сорвались с ее языка почти неосознанно, и маркиза, прикусив губу, напряглась, ожидая взрыва в ответ. Но этого не произошло. Девушка смотрела через стол на огонь, тлеющий в камине, куда давно не подкидывали дров.

— Что вы имеете в виду, мадам? — спросила она, но ее голос звучал бесцветно и апатично, как будто ответ был ей безразличен.

— Несколько дней тому назад мы получили известие, что он направляется домой, но из-за лихорадки задерживается в Ла-Рошете. Мы также слышали, что с тех пор его лихорадка стала настолько серьезной, что мало надежд на его выздоровление.

— И чтобы облегчить его последние минуты, месье Мариус сегодня утром покинул Кондильяк?

Вдова бросила колючий взгляд на девушку, но ее лицо оставалось безразличным, а взгляд был прикован к огню. В словах Валери, казалось, не было ничего, кроме констатации фактов.

— Да, — ответила мадам.

— А на тот случай, если его собственных усилий помочь брату перейти в мир иной окажется недостаточно, он взял с собой капитана Фортунио? — с тем же безразличием спросила Валери.

— Что ты имеешь в виду? — почти прошипела маркиза ей в ухо.

Валери повернулась к ней, и ее бледные щеки слегка порозовели.

— Только то, что я сказала, мадам. Хотите ли вы узнать, о чем я молилась? Всю ночь, с того момента, когда я пришла в себя, я провела на коленях, молясь, чтобы небесам было угодно позволить Флоримону уничтожить вашего сына. И не потому, что я желала возвращения Флоримона сюда, поскольку для меня не имеет значения, увижу ли я его снова или нет. Но на этом доме лежит проклятие, мадам, — продолжала девушка, поднявшись с кресла и произнося эти слова с большим воодушевлением, в то время как маркиза отшатнулась на шаг, а ее лицо странно изменилось и внезапно потускнело. — И я молилась, чтобы проклятие обрушилось на убийцу. Хорошего же мужа, мадам, вы сватали дочери Гастона де Ла Воврэ!

Не дожидаясь ответа, она медленно направилась в свои опустевшие комнаты, где витали лишь воспоминания о том, кого она оплакивала и, как ей казалось, будет оплакивать вечно.

Пораженная внезапным, необъяснимым ужасом, вдова, которая, невзирая на весь свой цинизм, была подвержена суевериям, почувствовала, что ее колени ослабли, и она упала в кресло. Ее изумила и озадачила осведомленность Валери, еще больше она была поражена ее апатией и ее признанием, что для нее безразлично, увидит ли она Флоримона вновь. Но эти сюрпризы были ничто в сравнении с ее внезапным страхом за Мариуса. Что, если он умрет? От этой мысли мадам похолодела, и ее лицо вновь посерело. Упоминание о проклятье, наложенном на них церковью, леденило ее горячую кровь, и весь ее воинственный пыл испарился.

Наконец она встала и вышла из комнаты, вскарабкалась по извилистой каменной лестнице, ведущей на стены замка, где в одиночестве могла часами расхаживать взад и вперед, под лучами ноябрьского солнца, напряженно всматриваясь в направлении долины Изера, откуда должны были появиться всадники. Время шло, солнце клонилось к закату, но горизонт был пуст, и она подумала, что, если с Мариусом случится несчастье, никто этой ночью не приедет в Кондильяк. Сама задержка, казалось, была вестником беды. Она постаралась отогнать свои страхи и успокоиться. Да и что бояться за Мариуса? Он ловок и быстр, и рядом с ним Фортунио. В Ла-Рошете сейчас наверняка есть покойник, однако это не Мариус.

Но вот вдалеке показался кто-то, и в застывшем вечернем воздухе раздался топот конских копыт. Он возвращается! Вдова облокотилась о парапет, дыша быстро и порывисто, и жадно смотрела, как с каждым мгновением всадник становится все ближе и ближе.

С реки поднимался туман. Очертания фигуры расплывались, и, сгорая от все возрастающего нетерпения, она проклинала туман. А затем ее охватил новый приступ страха. Почему он один, когда их должно быть двое? Господи, сделай так, чтобы всадником, спешившим к ней, оказался Мариус!

Вот всадник наконец приблизился к замку, и вдова смогла лучше разглядеть его. Его правая рука была забинтована и висела на перевязи. Из ее груди вырвался вопль, и она прикусила губу, чтобы удержать следующий, потому что во всаднике она узнала Фортунио. Фортунио — раненого! Значит, Мариус наверняка мертв!

Мадам покачнулась, прижав руку к вздымающейся груди, чуть выше неистово колотившегося сердца, как бы пытаясь его успокоить; ее душа омертвела, и ум, казалось, оцепенел, пока она стояла в ожидании новостей, которые должны были подтвердить ее предчувствия.

Копыта лошади прогрохотали по настилу моста и, зацокав по булыжникам двора, остановились, а затем послышались шаги людей, торопившихся навстречу всаднику. Маркиза сама бы спустилась встретить его, но ноги отказывались повиноваться ей. Она снова прислонилась к парапету крепостной стены и ожидала, устремив измученные глаза на площадку лестницы, где должен был появиться капитан.

Наконец он появился, пошатывающийся после долгой скачки. Она сделала шаг к нему навстречу. Ее губы приоткрылись в немом вопросе.

— Ну? — выдохнула она. — Как все удалось?

— Единственно возможным образом, — ответил он, — как вы того и желали.

При этих словах она подумала, что сейчас лишится чувств. Ее легкие, казалось, задыхались от нехватки воздуха, она раскрыла рот и жадно глотала поднимающийся туман, не в силах ничего сказать, и лишь спустя какое-то время пришла в себя, переварив услышанное.

— Тогда где же Мариус? — спросила она в недоумении.

— Он остался, чтобы сопровождать тело домой. Они везут его сюда.

— Они? — откликнулась вдова. — Кто они?

— Монахи монастыря Святого Франциска в Шейли, — ответил капитан.

Что-то в его тоне и в бегающих глазах, какая-то тень, пробежавшая по обычно ясному и бесхитростному лицу, пробудили в ней подозрения, и ее сердце вновь сжалось от дурных предчувствий.

Она со злостью схватила его за плечи и пытливо заглянула ему в глаза.

— Ты говоришь мне правду, Фортунио? — выпалила она, и в ее голосе смешались гнев и страх.

В неясном вечернем свете он смело взглянул ей в лицо. Капитан даже клятвенно поднял руку, чтобы придать большую правдивость своим словам.

— Мадам, клянусь своим спасением, месье Мариус жив и здоров.

Этого ей было достаточно. Она отпустила его.

— Он приедет сегодня вечером? — спросила она.

— Он будет здесь завтра утром, мадам. Я приехал сообщить вам об этом.

— Странная фантазия у него. Но… — и ее губы дрогнули в улыбке, — для одного из этих монахов мы найдем более подходящую задачу.

Всего час тому назад она с готовностью освободила бы мадемуазель в обмен на уверенность, что Мариус успешно справился с делом, которое повлекло его за границу, в Савойю. Она сделала бы это с радостью, удовлетворившись тем, что Мариус будет наследником Кондильяка. Но теперь, когда Кондильяк и так доставался ему, она хотела большего для своего сына; ненасытное желание, чтобы он преуспевал, вновь охватило мадам. Сейчас, когда Флоримон мертв, она должна заполучить Ла Воврэ для Мариуса: склонить мадемуазель к браку с ним не составит труда. Девчонка влюбилась в этого сумасшедшего Гарнаша, а когда женщине выпадают на долю горькие испытания в любви, для нее уже не имеет значения, за кого выходить замуж. Разве маркиза не знала этого по своему печальному опыту? Разве отец, заставивший ее выйти за человека намного старше ее, каким был Кондильяк, не исковеркал ее собственную натуру и не сделал такой, какой она стала?

У нее был возлюбленный, и пока он был жив, она сопротивлялась всем попыткам устроить этот брак, навязываемый ей. Но ее возлюбленного убили на дуэли в Париже, и когда она узнала об этом, руки у нее опустились, и она позволила выдать себя замуж, за кого они хотели.

Подобные признаки упадка духа она заметила у Валери и решила воспользоваться этим, пока не поздно. В Кондильяке давненько не было церковных обрядов. Завтра, однако, их будет сразу два: венчание и отпевание.

Она уже направлялась к лестнице, и Фортунио двинулся за ней следом, когда вдруг она вспомнила о событиях в Ла-Рошете.

— Все ли прошло гладко? — спросила она.

— Немного шумно, — ответил он. — С маркизом были его люди, и, находись мы во Франции, дело могло принять дурной оборот.

— Вы мне подробно расскажете об этом, — сказала она, справедливо полагая, что здесь есть о чем рассказать. Затем она мягко рассмеялась. — Да, нам повезло, что он остановился в Ла-Рошете. Я думаю, Флоримон родился под несчастливой звездой, а вы, Фортунио, в самом деле счастливчик.

— Что касается меня, я совершенно с вами согласен, мадам, — мрачно резюмировал он, вспоминая шпагу, оцарапавшую ему щеку прошлой ночью и пронзившую его правую руку этим утром, и в своем безбожии возблагодарил тех богов, которым, как считал, был обязан тем, что эта шпага не нашла пути к его сердцу.

Глава 23

СУД ГАРНАША
На другой день, десятого ноября, в пятницу — дата, которая навсегда осталась в памяти всех участников дела Кондильяков, — вдова встала рано утром и, помня о предстоящих событиях и соблюдая приличия, оделась во все черное.

Господин сенешал тоже рано выехал из Гренобля, не подозревая, что это как нельзя лучше отвечает интересам Гарнаша.

Мадам любезно встретила его. Сегодня она была в жизнерадостном настроении. Мир, казалось, был полон обещаний счастья, и все благоприятствовало ей и Мариусу. Ее мальчик теперь хозяин в Кондильяке; Флоримон, которого она так ненавидела и который стоял на пути ее сына, мертв и направляется к месту упокоения; Гарнаш, человек из Парижа, от которого можно было ждать больших неприятностей, если бы он вернулся в Париж и рассказал об их сопротивлении, замолчал навсегда, и рыбы во рву с водой сейчас, должно быть, пируют на его останках; Валери де Ла Воврэ пребывает в подавленном настроении, что предвещало для вдовы успех в осуществлении ее планов, и, наконец, самое позднее в полдень в Кондильяке будет священник, и если Мариус еще не раздумал жениться на упрямице, это не составит труда.

Стояло великолепное утро, теплое и солнечное, как в апреле; природа, казалось, решила принять участие в триумфе маркизы и в честь нее отложила свой зимний наряд.

Еще одним источником воодушевления для мадам было присутствие ее поклонника. Теперь его ухаживаний не стоило опасаться, а, напротив, можно было попребовать развлечься за его счет. Но первые же слова Трессана внесли диссонанс в гармонию, воцарившуюся было в душе вдовы.

— Мадам, — сказал он. — Я в отчаянии, что не могу сообщить вам лучшие новости. Но, хотя мы предприняли тщательные поиски, этот человек по имени Рабек еще не найден. Мы, однако, не теряем надежды, — добавил он, желая показать, что, несмотря на грозящую опасность, не все потеряно.

На мгновение брови маркизы нахмурились. Она совершенно забыла о Рабеке, но, подумав секунду, решила, что, забыв о нем, поступила, как он того заслуживал. Она рассмеялась, спускаясь вниз по ступеням в сад, — мягкость погоды и оптимизм настроения побудили ее встретить сенешала здесь.

— По мрачности вашего тона можно было опасаться, что речь идет о катастрофе. Что может значить этот Рабек, ускользнувший от ваших людей? В конце концов, он всего лишь лакей.

— Верно, — рассудительно ответил сенешал, — но прошу вас не забывать, что у него письма от того, кто не является лакеем.

При этих словах улыбка сошла с лица маркизы, какая-то деталь здесь выпала из поля ее зрения, пока она была всецело поглощена своими восторгами по поводу других вещей. Мысль о Рабеке связывалась в ее уме лишь с той историей, которую он мог бы рассказать о случившемся, что легко было бы опровергнуть. Ее слово всегда перевесило бы слово слуги. Но письмо совершенно все меняло.

— Его надо найти, Трессан, — резко сказала она.

Сенешал тревожно улыбнулся и пожевал свой ус.

— Мы приложим все усилия, — пообещал он ей. — В этом вы можете быть уверены.

— Все дела провинции замерли, — добавил он, не забывая играть роль вечно занятого человека даже в минуту опасности, которая, если только Рабек, как обещал Гарнаш, доставит свои бумаги по назначению, будет угрожать ему не в меньшей степени, чем вдове. — Все дела провинции замерли, — повторил он, — пока я целиком посвятил себя поискам. Если мы не получим известий, что он схвачен в Дофинэ, все же не стоит падать духом. Я разослал за ним людей по всем трем дорогам, ведущим в Париж. Они не пожалеют ни денег, ни лошадей. Я думаю, он скоро будет в наших руках.

— Сейчас это единственная опасность, — ответила маркиза, — поскольку Флоримон скончался… от лихорадки, — добавила она с улыбкой, от которой у Трессана по спине побежали мурашки. — Было бы иронией судьбы, если бы этот жалкий лакей Рабек добрался до Парижа и испортил нам триумф, для которого мы все так потрудились.

— Да, в самом деле, — ответил Трессан, — надо постараться, чтобы этого не случилось.

— Но если все же это произойдет, — продолжала она, — тогда мы должны держаться все вместе.

После этого разговора на душе мадам вновь стало легко.

— Я надеюсь, всегда, Клотильда, — ответил он, и его маленькие глазки с вожделением взглянули на нее из тех ямочек жира, в которые они были посажены. — В этом деле я был рядом с вами, как истинный друг, не так ли?

— Именно так, разве я отрицаю это? — полупрезрительно ответила она.

— И всегда буду, когда понадобится. Вы немного в долгу передо мной насчет этого месье де Гарнаша.

— Я… я помню это, — произнесла она, и ей снова показалось, будто солнце померкло среди бела дня, а из сердца ушла радость.

Она собиралась было запретить ему с вожделением смотреть на нее и сказать, чтобы он убирался к дьяволу со своими ухаживаниями. Но потом она вспомнила, что сенешал еще может ей пригодиться. Не только в деле Гарнаша, в котором он был так же сильно замешан, как и она сама. В событиях в Ла-Рошете еще могло сыграть свою роль его положение, поскольку, несмотря на заверения Фортунио, что все прошло гладко, его рассказ не слишком убедил ее. И хотя она не испытывала серьезных опасений за последствия, нельзя было полностью отвергать такую возможность. Следовательно, Трессан пока должен оставаться ее союзником. Поэтому со всей любезностью, на которую она была способна, мадам сказала ему, что не забыла о своем долге, и, когда, ободренный, он вновь заговорил о вознаграждении, она улыбнулась, как улыбнулась бы девушка пылкому ухажеру, чью пылкость она вроде как не особенно поощряет, но и не отвергает.

— Я вдова всего лишь полгода, — напомнила она ему, как уже однажды напоминала раньше. Ее вдовство оказалось самым надежным прикрытием. — Мне не подобает слушать поклонника, как бы меня ни соблазняло мое глупое сердце. Поговорим об этом еще через полгода.

— И тогда вы выйдете за меня? — проблеял он.

Она сделала усилие, чтобы улыбнуться ему глазами, хотя ее лицо осталось при этом вытянутым.

— Разве я не сказала, что не стану слушать поклонников?

Он бы упал на колени прямо здесь, у ее ног, на траву, еще мокрую от ночного тумана, но в этот момент с грустью вспомнил, как пострадает его превосходное платье, поэтому ограничился тем, что схватил ее руку.

— Но я потеряю сон, позабуду покой и отдых, пока вы не дадите мне ответ. Ответ — это все, о чем я прошу. И тогда я обуздаю свое нетерпение и весь период своего… м… м… испытания проведу безропотно! Только обещайте, что вы выйдете за меня замуж через полгода… на Пасху, скажем?

Она поняла, что сейчас придется ответить, и дала именно тот ответ, какого он страстно желал. А он — несчастный глупец! — не мог уловить в ее голосе нотку, столь же наигранную, как звон фальшивой монеты, и не догадался, что такое обещание она будет вольна нарушить через полгода, когда необходимость в нем и его лояльности исчезнет.

Из замка к ним прибежал слуга. Он сообщил, что многочисленная процессия монахов движется к Кондильяку со стороны Изера. Легкая дрожь пробежала по ее телу, и, сопровождаемая Трессаном, она вернулась обратно на крепостную стену, откуда можно было наблюдать за их шествием.

По дороге Трессан попросил объяснить ему происходящее, и она повторила ему рассказ Фортунио о событиях, происшедших вчера в Ла-Рошете. А когда они взбирались по лестнице, ведущей на укрепление, она бежала по ступеням с молодой, горячей поспешностью, не обращая внимания на тучного, задыхающегося сенешала. Она повернулась к востоку и, прикрыв рукой глаза от лучей утреннего солнца, смотрела с высоты стен на процессию, с неторопливым достоинством двигающуюся от долины реки к Кондильяку.

Во главе процессии возвышалась высокая худощавая фигура человека, в котором она узнала аббата монастыря Святого Франциска в Шейли, высоко несущего серебряное распятие, сверкающее на солнце. Капюшон его сутаны был откинут назад, открывая бледное, аскетическое лицо и бритую голову. За ним, поддерживая на плечах гроб под черным траурным покровом, следовали шестеро монахов в черных рясах и черных капюшонах, а завершали шествие четырнадцать братьев ордена Святого Франциска в накинутых на голову капюшонах, со сложенными руками, ладони которых прятались в их просторных рукавах.

Маркиза терялась в догадках, какими доводами удалось убедить гордого аббата воздать такие почести умершему Кондильяку, сопровождая его тело в дом, над которым висело проклятие церкви.

Позади монахов громыхала по неровной дороге закрытая повозка, а за ней ехали на лошадях четыре конюха в ливреях Кондильяков. Однако Мариуса не было видно, и она предположила, что он в этом экипаже, хотя сопровождающие его слуги наверняка были людьми убитого маркиза.

Вместе с сенешалом они молча наблюдали за приближением процессии, пока та не достигла крепостного рва. Затем, когда загрохотал настил моста, она повернулась и, сделав знак сенешалу следовать за ней, поспешила вниз. Но, оказавшись во дворе, мадам с удивлением обнаружила, что они не остановились там, а двинулись дальше. Аббат самодовольно направился через вход и далее по галерее, ведущей в зал замка, несущие гроб уже скрылись в дверях, и, следуя за ними, последние монахи исчезли из поля зрения. У дверей, через которые только что прошла процессия, стоял Фортунио и задумчиво поглаживал свои усы. Во дворе расположилась дюжина вооруженных людей — все, что осталось от гарнизона после схватки с Гарнашем.

Она стояла, ожидая появления экипажа, но, не увидев ни его, ни конюхов, подошла к Фортунио и спросила о причине их отсутствия:

— Месье де Кондильяк, вероятно, едет в этой карете?

— Вероятно, — с озадаченным видом ответил капитан. — Я отправляюсь узнать, мадам. А тем временем не примете ли вы аббата? Монахи, наверное, уже освободились от своей печальной ноши.

Она придала своему лицу подобающее случаю печальное выражение и быстро пошла в зал. Трессан продолжал следовать за ней по пятам. В зале она увидела гроб со свисающим до пола огромным покровом из черного бархата, украшенным по краям серебряной бахромой. Этим утром огня в камине еще не зажигали, а солнце пока не заглядывало в окна, поэтому воздух в зале был холодным и сырым, как бы подчеркивая мрачность ожидающейся здесь церемонии.

С редким достоинством, высоко подняв голову, она прошла через весь зал к аббату, стоящему прямо, как статуя, во главе стола, ожидая ее. И хорошо, что он был человеком аскетического склада, иначе ее величественная, несравненная красота могла бы тронуть его сердце и смягчить суровость его намерений.

Когда она подошла к нему на расстояние протянутой шпаги, он поднял руки, и потрясающие слова, произнесенные набатным голосом, нарушили торжественное молчание.

— Несчастная женщина, — произнес он, — твои грехи обличают тебя. Правосудие свершится, и шея твоя склонится, невзирая на всю твою упрямую гордость. Ты, которая высмеивала священников, похитила невинность и издевалась над святой церковью, — твоей нечестивой власти пришел конец.

Трессан в ужасе отпрянул, и даже губы его побелели, поскольку если, как сказал аббат, правосудие готово было свершиться над ней, оно готово было свершиться и над ним. «Где же они ошиблись в своих расчетах? Какое слабое место она проглядела?» — спрашивал он себя, охваченный внезапной паникой.

Но маркиза не разделяла его трепета. Ее глаза раскрылись чуть шире, на щеках появился легкий румянец, но она испытывала только изумление и негодование. Не спятил ли он, этот бритый монах? Вопрос этот сразу же пришел ей на ум, и именно таким вопросом она холодно ответила на его гнев.

— Потому что только сумасшествие, — сочла она нужным добавить, — может быть оправданием такой безрассудной дерзости, как ваша.

— Нет, мадам, — ответил он с ледяным высокомерием, — не сумасшествие, но праведное негодование. Ты игнорировала власть святой церкви так же, как игнорировала власть нашей законной повелительницы, и правосудие настигло тебя. Мы здесь для того, чтобы предъявить счет и проследить, чтобы он был полностью оплачен.

Она подумала, что он говорит о находящемся в гробу теле ее пасынка, и была готова рассмеяться над его идиотским выводом, что смерть Флоримона является актом правосудия, совершенного над нею за ее нечестивость. Но гнев, вскипающий в ней, не оставил места смеху.

— Я думала, господин аббат, вы прибыли сюда хоронить мертвых. Но вы, похоже, пришли поговорить.

Он смотрел на нее долгим суровым взглядом. Затем покачал головой, и на его лице промелькнула тень бледной улыбки.

— Не говорить, мадам, о… о, не говорить, — не спеша ответил он, — но действовать. Я пришел, чтобы увести с бойни кроткого ягненка, который похищен тобою.

При этих словах кровь отхлынула от ее лица, а в глазах появился испуг: наконец она начала догадываться, что все складывалось не так, как она думала. Однако, почти инстинктивно, она попыталась сопротивляться.

— Черт возьми! — громогласно произнесла она. — Что вы имеете в виду?

Позади нее пухлые колени Трессана ударялись одно о другое. Какой он глупец! И надо же ему было приехать в этот день в Кондильяк, чтобы как ее соучастнику быть схваченным вместе с ней. Этот стоящий здесь и произносящий обвинения надменный аббат имеет за собой силу, иначе он никогда бы не осмелился возвысить свой голос в Кондильяке, вблизи отъявленных головорезов, которым стоило только крикнуть, — и их не остановил бы его священный сан.

— Что вы имеете в виду? — теперь уже со зловещей улыбкой повторила она. — В вашем рвении, господин аббат, вы позабыли, что мои люди рядом.

— И мои тоже, мадам, — последовал поразительный ответ, и он махнул рукой в сторону выстроившихся монахов, стоящих со склоненными головами и сложенными на груди руками.

При этих словах ее пронзительный смех зазвенел по залу.

— Эти несчастные бритоголовые? — спросила она.

— Именно, эти несчастные бритоголовые, — ответил он и вновь поднял руку и сделал знак. А затем произошла странная вещь, наполнившая страданием толстяка влюбленного Трессана.

Монахи внезапно выпрямились. Как будто порыв ветра пронесся по рядам братии и привел их всех в движение. Капюшоны были сброшены, плащи откинуты в сторону, и вместо благочестивых монахов возникли двадцать ловких, крепких молодцов в ливреях Кондильяка, вооруженных и ухмыляющихся, искренне наслаждающихся испугом ее и сенешала.

Один из них шагнул в сторону и запер дверь изнутри. Но вдова не обратила на это внимания, устремив свои прекрасные испуганные глаза на мрачную фигуру аббата, словно удивляясь, что того не постигла никакая трансформация.

— Измена! — выдохнула она жутким голосом, напоминающим сдавленный шепот, и ее глаза, вновь обежав собравшихся, внезапно остановились на Фортунио, стоящем в шести шагах справа от нее, задумчиво пощипывающем свои усы и ничуть не удивляющемся происходящему.

Неожиданно в слепой ярости она повернулась к Трессану, выхватила у него из-за пояса кинжал и рванулась к вероломному капитану. Он каким-то образом предал ее, без боя сдал Кондильяк — она еще не успела сообразить, кому именно. И ее рука с удивительной нервной силой, какую никто не смог бы предположить в ее хрупком, нежном теле, схватила его за глотку. Прицеливаясь, она взмахнула кинжалом, в то время как захваченный врасплох капитан от изумления был не в состоянии шевельнуть рукой, чтобы защититься от неминуемого удара.

Но внезапно к ней шагнул аббат и своей тонкой, прозрачной рукой поймал ее запястье.

— Терпение, — повелел он ей. — Он всего лишь орудие возмездия.

Она отступила — была почти оттащена аббатом, — тяжело дыша от ярости и горя, и лишь тогда заметила, что, пока ее спина была обращена к гробу, с него был поднят покров. Вид простого деревянного ящика привлек внимание маркизы и на мгновение успокоил ее гнев. Какие еще сюрпризы они приготовили для нее?

Но не успела она задать себе этот вопрос, как сама же ответила на него, и ей показалось, что ледяная рука сдавила ее сердце. Мариус лежал в гробу… они лгали ей. Эти люди в ливреях ее пасынка принесли в Кондильяк тело ее сына.

Из ее горла вырвалось рыдание, и она шагнула к гробу. Она должна была убедиться сама. Так или иначе, необходимо рассеять это мучительное сомнение. Но не успела она сделать и трех шагов, как вновь остановилась, остолбенев, внезапно вскинув руки к груди и раскрыв губы, с которых был готов сорваться крик ужаса. Потому что крышка гроба медленно поднялась и со стуком упала. И, увеличивая ее ужас, из гроба поднялась и уселась там фигура, с мрачной улыбкой озираясь вокруг, и это была фигура человека, которого умертвили по ее приказу, — Гарнаша.Да и выглядел он точно так же, как в тот день, когда приехал в Кондильяк.

Ее красивое лицо было смертельно бледно, а его черты искажены до такой степени, что следов красоты в нем уже более не осталось. Аббат холодно смотрел на нее и стоящего позади мадам сенешала, которому чуть было не сделалось дурно от ужаса. Но не боязнь призрака испугала его. В Гарнаше он видел человека, оставшегося в живых, каким-то чудом избежавшего участи, которую они ему уготовили, и ужас Трессана был ужасом преступника, призываемого к ответу.

После минутной паузы, словно насладившись произведенным эффектом, Гарнаш поднялся на ноги и проворно спрыгнул на пол. И в глухом стуке, с которым он приземлился перед вдовой, не было ничего призрачного. Испуг частично оставил мадам. Она видела, что имеет дело всего лишь с человеком, но только теперь начала понимать, насколько страшен для нее этот человек.

— Опять Гарнаш! — с трудом дыша, произнесла она.

Он безмятежно поклонился, улыбнувшись.

— Да, мадам, — иронично сказал он, — опять Гарнаш. Цепкий, как пиявка, мадам, и прибывший сюда, чтобы, подобно пиявке, кое-что здесь очистить.

Она несколько оправилась от своих недавних страхов, и ее глаза, вновь вспыхнувшие от ярости, попытались поймать уклончивый взгляд Фортунио. Гарнаш перехватил этот взгляд и догадался, что было у нее на уме.

— Все, что сделал Фортунио, — проговорил он, — он сделал по приказу и с санкции вашего сына.

— Мариуса? — уточнила она, боясь услышать, что, говоря о ее сыне, он имеет в виду пасынка, а Мариуса нет в живых.

— Да, Мариуса, — ответил он. — Он подчинился моей воле. Я пригрозил ему и его приятелю по оружию, столь достойному своего хозяина, что их вместе колесуют, если они воспротивятся мне. Это был их единственный шанс спастись. Они поступили благоразумно, воспользовавшись им, и таким образом дали мне возможность проникнуть в Кондильяк, чтобы освободить мадемуазель де Ла Воврэ.

— Значит, Мариус… — она оставила свой вопрос висеть в воздухе, и ее рука нервно сжала платье на груди.

— Жив и здоров, как должен был доложить вам Фортунио. Но он остается в моей власти и не выйдет из-под нее, пока дела в Кондильяке не будут улажены. Потому что если я снова встречу здесь противодействие, обещаю вам: его колесуют.

Она в последний раз попыталась воспротивиться его воле. Долгая привычка повелевать умирала с трудом. Маркиза вскинула голову; теперь, когда она узнала, что Мариус жив и здоров, мужество вновь вернулось к ней.

— Неплохо, — усмехнулась она, — но кто вы такой, что можете угрожать и давать такие обещания?

— Я покорный выразитель воли ее величества — королевы-регентши, мадам. Когда я угрожаю, я угрожаю от ее имени. Довольно чванства, умоляю вас. Сейчас оно принесет вам мало пользы. Вы низложены, мадам, и лучше примите это спокойно и с достоинством — вот вам мой дружеский совет.

— Я еще не так низко пала, чтобы пользоваться вашими советами, — кисло ответила она.

— Он может потребоваться вам прежде, чем зайдет солнце, — тихо улыбаясь, ответил он. — Маркиз де Кондильяк и его супруга все еще в Ла-Рошете и ждут, когда я закончу свои дела, чтобы им вернуться домой.

— Его супруга! — вскрикнула она.

— Именно так, мадам. Он привез из Италии жену.

— Тогда… тогда… Мариус? — она запнулась.

Возможно, даже этими словами она не намеревалась выдавать свои мысли. Но Гарнаш понял, что было у нее на уме, и удивился, насколько трудно ей избавиться от своих замыслов.

Но Гарнаш рассеял окончательно ее упования.

— Нет, мадам, — сказал он. — Пусть Мариус ищет себе жену в другом месте, если только мадемуазель по своей воле не захочет выйти за него, что весьма маловероятно. — Затем его тон внезапно изменился, и он сурово спросил:

— Мадемуазель де Ла Воврэ здорова, мадам?

Она утвердительно кивнула, но не произнесла ни слова. Гарнаш повернулся к Фортунио.

— Пойди и приведи мадемуазель, — приказал он, и один из людей открыл дверь, выпуская отправившегося с поручением капитана.

Парижанин прошелся по залу и приблизился к дрожащему Трессану, дружески кивнув сенешалу, от чего тому опять едва не стало дурно.

— Рад встрече, мой дорогой месье сенешал. Не будь вас здесь, мне пришлось бы послать за вами. Между нами осталось неустроенным маленькое дельце. Можете положиться на меня, я устрою его к вашему полному удовлетворению, если не к вашей будущей печали.

И с улыбкой он оставил сенешала, совершенно онемевшего.

— Вы хотите договориться со мной? — гордо спросила мадам.

— Несомненно, — ответил Гарнаш с мрачной любезностью. — От того, примете ли вы эти условия, будет зависеть жизнь Мариуса и ваша собственная свобода.

— И каковы же они?

— В течение часа все ваши люди — до последнего поваренка — сложат свое оружие и покинут Кондильяк.

Не в ее власти было отказать.

— Маркиз не станет меня преследовать? — неуверенно спросила она.

— Маркиз не имеет таких полномочий, мадам. Только королева может иметь дело с вашим неповиновением, то есть в данном случае я как ее посланник.

— Если я соглашусь, месье, что тогда?

Он пожал плечами и спокойно улыбнулся.

— Никаких если, мадам. Вы будете вынуждены согласиться, добровольно или нет. Чтобы убедиться в этом, я вернулся и привел с собой солдат. Но если вздумаете сопротивляться, вам придется хуже, значительно хуже. Прикажите вашим людям уйти, как я сказал вам, и вы сможете свободно последовать за ними.

— Да, но куда? — вскричала она, внезапно рассвирепев.

— Насколько я осведомлен о ваших обстоятельствах, мадам, мне известно, что вы окажетесь в некотором смысле бездомны. Прежде чем строить заговоры против маркиза де Кондильяка, прежде чем пытаться убить его, вам следовало бы подумать, что может прийти день, когда вы будете зависеть от его великодушия. Сейчас вы вряд ли сможете рассчитывать на это и потому окажетесь на улице, если… — он остановился и сардонически взглянул на Трессана.

— Вы очень дерзко разговариваете со мной, — сказала она ему. — Вы говорите так, как ни один мужчина не осмеливался говорить со мной.

— Когда сила была на вашей стороне, мадам, вы обращались со мной так, как никто не осмеливался обращаться. Теперь преимущество за мной. Взгляните, насколько я использую его в ваших интересах; заметьте, как великодушно я поступаю с вами, с той, которая замышляла убийство. Месье де Трессан! — позвал вдруг он.

Сенешал вздрогнул, будто от внезапного укола.

— My… у… месье? — пробормотал он.

— Вам я тоже воздам добром за зло. Подойдите сюда.

Сенешал приблизился, недоумевая, что сейчас произойдет. Маркиза смотрела, как он шел, и ее глаза холодно блестели.

Солдаты ухмылялись, аббат взирал на все по-прежнему бесстрастно.

— С сегодняшнего дня у маркизы де Кондильяк, похоже, не будет крыши над головой, — сказал парижанин, обращаясь к сенешалу. — Не будете ли вы столь любезны предложить ей кров, месье де Трессан?

— Я? — задохнулся Трессан, не веря собственным ушам, и из глаз его почти исчезло всякое выражение. — Мадам хорошо знает, с какой радостью я сделал бы это.

— О-хо! — ликовал Гарнаш, наблюдая за лицом мадам. — Она знает? Тогда действуйте, месье; я готов забыть ваше неблагоразумие и обещаю, что вас не привлекут к ответственности за жизни, потерянные из-за вашей измены и отсутствия лояльности, при условии, что вы добровольно откажетесь от поста сенешала Дофинэ — я не могу согласиться с тем, чтобы вы и впредь занимали эту должность.

Трессан перевел взгляд с вдовы на Гарнаша и обратно. Она стояла, как будто слова парижанина превратили ее в камень, от ярости лишившись дара речи. А затем дверь в зал отворилась, и вошла мадемуазель де Ла Воврэ, сопровождаемая Фортунио.

При виде Гарнаша она замерла, положила руку на сердце и тихо вскрикнула. Был ли это на самом деле Гарнаш, которого она знала, — Гарнаш, ее храбрый странствующий рыцарь? Он выглядел иначе, чем в те дни, когда был ее тюремщиком; но зато соответствовал тому образу, который остался в ее душе с момента его предполагаемой смерти. Он шагнул девушке навстречу, и его глаза чуть задумчиво улыбались. Он протянул ей обе руки, она взяла их, и там же, на глазах у всех, прежде чем он успел отдернуть свои руки, она склонилась над ними и поцеловала их, шепча в то же время слова, возносившиеся к небесам:

— Слава Богу! Слава Богу!

— Мадемуазель, мадемуазель, — запротестовал он, когда уже было слишком поздно останавливать ее. — Вы не должны… Я не могу вам это позволить.

В ее поступке он видел всего лишь выражение благодарности за сделанное для нее, за тот риск, которому добровольно подвергался ради ее спасения. Услышав слова увещевания, она было успокоилась, но затем в ней вновь пробудился страх, к которому она так привыкла, находясь здесь.

— Почему вы здесь, месье? Вы опять оказались в опасности?

— Нет-нет, — рассмеялся он. — Это мои люди — хотя бы на время. Я вернулся, и на этот раз в моих силах совершить правосудие.

— Что сделать с этой дамой, мадемуазель? — спросил он и, хорошо зная мягкость души девушки, добавил: — Говорите. Ее судьба в ваших руках.

Валери взглянула на свою обидчицу, затем обвела глазами молчаливо стоящих солдат и бледнолицего аббата во главе стола — беспристрастного свидетеля этой странной сцены.

Перемена была слишком внезапной. Всего несколько минут тому назад она еще была под стражей, терзаясь и мучаясь от сознания того, что Мариус должен вот-вот вернуться, и она волей-неволей будет вынуждена обвенчаться с ним. А теперь, похоже, она оказалась свободной: ее защитник здесь, и в его власти приказать ей решить судьбу ее недавней мучительницы.

Лицо мадам стало пепельно-серым. Она, никогда не испытывавшая к людям добрых чувств, судила о девушке по себе. Смерть — это все, чего ожидала маркиза, потому что знала: окажись она на месте Валери, потребовала бы смерти. Но…

— Отпустите ее с миром, месье, — услышала она слова мадемуазель и не могла поверить, что над ней не издеваются.

Гарнаш засмеялся.

— Мы позволим ей уйти, мадемуазель, — но не совсем так, как ей бы хотелось. Мадам, вы более не должны оставаться без узды, — сказал он маркизе. — Такая натура, как ваша, требует, чтобы ею управлял мужчина. Я думаю, для вас будет достаточным наказанием, если вы вступите в брак с недалеким месье де Трессаном, но он еще будет наказан, когда его теперешний юношеский пыл сменит разочарование. Сделайте друг друга счастливыми, — и он махнул рукой паре. — Наш достопочтенный месье аббат сейчас свяжет вас узами брака, а затем, господин сенешал, вы можете отвезти молодую жену домой. Ее сын вскоре последует за вами.

Но маркиза огласила воздух криком. Она затопала ногами, и в ее глазах, казалось, полыхало пламя.

— Никогда, месье! Никогда в жизни! — кричала она. — Я не позволю себя принуждать так. Я маркиза де Кондильяк, месье. Не забывайте этого!

— Едва ли мне грозит такая опасность. Я слишком хорошо помню об этом и потому настаиваю, чтобы вы срочно переменили место жительства и перестали быть маркизой де Кондильяк. У этой самой маркизы слишком много накопилось на счету. Только метаморфоза позволит ей избежать платежа. Я открыл вам дверь, мадам, через которую вы можете спастись.

— Вы оскорбляете меня, — сказала она ему. — Ради Бога, месье! Я не вещь, которой любой распоряжается, как хочет.

Услышав это, Гарнаш побагровел от ярости. Ее гнев подействовал на него, как сталь, чиркнувшая по кремнию и высекающая один из порывов безудержной, пылающей страсти, ударивший ему в голову.

— А как же эта девочка? — выкрикнул он. — Как насчет нее, мадам? Разве она была имуществом, которым всякий мог распоряжаться по своей воле, будь то мужчина или женщина? А вы собирались распорядиться ею против ее сердца, против ее естества, против данного ею слова. Довольно об этом! — рявкнул он, и лицо и голос его были столь ужасны, что вдова дрогнула и отступила, когда он сделал шаг в ее направлении.

— Венчайтесь с ним! Берите этого человека в мужья, вы, хладнокровно заставлявшая других вступать в брак против их воли! Берите, мадам, и сейчас же, или, клянусь небесами, вы отправитесь со мной в Париж, и вряд ли к вам будут там благосклонны. Там мало помогут крики и заявления, что вы маркиза де Кондильяк. Как убийцу и мятежницу, вас будут пытать и, кем бы вас ни признали, у вас есть хорошие шансы быть колесованной — вместе с вашим сыном. Выбирайте, мадам!

Он остановился. Валери схватила его за руку. Вся его ярость моментально исчезла. Он повернулся к ней.

— В чем дело, дитя мое?

— Не заставляйте ее, если она не хочет идти за него, — сказала она. — Я знаю… а она нет… сколь это ужасно.

— Потерпите, дитя, — улыбнувшись, успокоил он ее, и его улыбка была похожа на сияние солнца после бури. — Ей не так уж плохо. Она несколько нескромна. Похоже, они уже дали друг другу слово. А кроме того, я и не заставляю ее. Она выйдет за него по собственной воле — или поедет со мной в Париж со всеми вытекающими последствиями.

— Вы говорите, они дали друг другу слово?

— Ну… а разве нет, месье сенешал?

— Да, месье, — с гордостью ответил Трессан, — и что касается меня, то я готов к свадьбе хоть сейчас.

— Тогда, ради Бога, пусть мадам дает ответ. Мы не можем терять на это целый день.

Она стояла, глядя на него злыми глазами, стучала носком туфли по полу. В конце концов, едва не падая в обморок от отвращения, она согласилась уступить его воле. Париж и колесо оказались слишком пугающим выбором; и даже если ее пощадят, ей некуда будет идти, кроме лачуги в Турени, а Трессан, несмотря на свое уродство, был богат.

Поэтому аббат, который позволил себе участвовать в похоронном маскараде, теперь по приказу посланника королевы приготовился совершить обряд венчания.

К церемонии приступили не мешкая. Фортунио выступил поручителем Трессана, а Гарнаш настоял на том, чтобы собственноручно передать господину сенешалу его невесту: ирония судьбы, которая задела горделивую мадам больше, чем все испытания, выпавшие на ее долю за последние полчаса.

Когда все было закончено и вдова маркиза де Кондильяк стала графиней де Трессан, Гарнаш приказал им немедленно убираться восвояси.

— Как я вам обещал, месье де Трессан, вас не коснется никакое судебное преследование, — расставаясь с ним, заверил его Гарнаш. — Но вы должны немедленно оставить должность сенешала Дофинэ, иначе я буду вынужден отстранить вас от нее, а это может повлечь за собой неприятные последствия для всех.

Они удалились, и мадам шла, склонив голову, ее упрямство было, наконец, сломлено. За ними отправились слуги Флоримона и сам аббат, затем ушел Фортунио, выполняя приказ Гарнаша о том, чтобы люди вдовы немедленно начали собираться, и в огромном зале замка Кондильяк остались лишь парижанин и мадемуазель де Ла Воврэ.

Глава 24

НАКАНУНЕ ДНЯ СВЯТОГО МАРТИНА
С нелегким сердцем, в поисках какого-либо способа рассказать о случившемся и освободиться от этой мучительной задачи, Гарнаш расхаживал по комнате, а мадемуазель смотрела на него, прислонившись к столу, где все еще стоял пустой гроб.

Его размышления были тщетны: он никак не мог подобрать нужных слов. Гарнаш хорошо помнил, что мадемуазель как-то раз сказала, что не любила в точном смысле слова Флоримона и что ее верность ему — не более чем покорность воле отца. Тем не менее, думал он, какой это будет удар для ее гордости, когда она узнает, что Флоримон привез домой жену. Гарнаш был полон жалости к ней и к образу жизни, ожидавшему ее, когда, став хозяйкой обширного поместья в Дофинэ, она окажется одинокой и безо всякой дружеской поддержки. И как бы между прочим он немного жалел себя, чувствуя, что одиночество окажется и его уделом в скором будущем. Валери первая прервала молчание.

— Месье, — обратилась она к нему, и ее голос был напряжен, — вы успели спасти Флоримона?

— Да, мадемуазель, — с готовностью ответил он, радуясь, что инициатива исходит от нее. — Я успел.

— А Мариус? — допытывалась она. — Я поняла из ваших слов, что он не пострадал.

— Никоим образом. Я пощадил его, и он вскоре сможет разделить радость своей матери от ее союза с месье де Трессаном.

— Хорошо, что так все обернулось, месье. Расскажите мне об этом. — Ее голос звучал безучастно.

Но он то ли не услышал ее вопроса, то ли не обратил на него внимания.

— Мадемуазель, — медленно произнес он, — Флоримон приезжает…

— Флоримон? — дрожащим голосом перебила она, и ее щеки побелели как полотно. То, о чем она молилась, на что надеялась все эти месяцы, наконец свершилось, но заставило ее помертветь от ужаса.

Он заметил перемену, происшедшую в ней, но приписал это естественному возбуждению. Он помедлил. Затем продолжил:

— Он еще в Ла-Рошете. Но лишь ждет, пока его мачеха не покинет Кондильяк.

— Но… почему… почему? Разве он не спешит ко мне? — спросила она, и ее голос вновь изменил ей.

— Он… — Гарнаш остановился и, мрачно глядя на нее, потеребил свои усы.

Он стоял совсем рядом с ней, и его рука мягко опустилась на ее хрупкое плечо.

— Мадемуазель, — спросил он, глядя с высоты своего роста на ее милое овальное личико, обращенное к нему. — Вы бы сильно опечалились, если после всего, что произошло, вам все-таки не суждено было бы выйти замуж за маркиза Кондильяка?

— Опечалилась? — отозвалась она, и сама постановка вопроса заставила ее задохнуться от надежды. — Что вы, месье, я нисколько не опечалилась бы.

— Это правда? Это в самом деле, в самом деле правда? — воскликнул он.

— Разве вы не знаете, что это так? — произнесла она с таким значением и так робко взглянула на него, что у Гарнаша перехватило дыхание.

Кровь прилила к его щекам. Ее слова заставили его сердце биться более учащенно, чем в любые испытанные минуты радости или опасности. Но он сдержался, и ему показалось, что в глубине своей души он услышал раскаты издевательского смеха — точно такой же взрыв сардонического веселья, как и два дня назад, когда он направлялся в Вуарон. Тогда он вернулся к делу, которое надлежало сейчас исполнить.

— Я рад, что вы так относитесь к этому, — тихо сказал он. — Потому что… потому что Флоримон везет домой жену.

Слова были произнесены, и он отступил, как отступает человек, который, нанеся оскорбление, готов отразить удар, ожидаемый в ответ. Он предвидел шторм, дикий, неистовый взрыв эмоций, молнии рассерженных, сверкающих глаз, гром уязвленной гордости. Но вместо этого было тихое спокойствие и бледная улыбка на губах, а затем она закрыла руками свое милое лицо и, уткнувшись в его плечо, тихо заплакала.

Это, думал Гарнаш, было еще хуже, чем буря, которая должна была разразиться. Откуда он мог знать, что в этих слезах изливалось сердце, готовое разорваться от переполняющей его радости. Успокаивая девушку, он погладил ее по плечу.

— Дитя, — зашептал он ей в ухо. — Ну что это значит? В самом деле, вы ведь не любили его. Он недостоин вас. Не печальтесь, дитя мое. Ну-ну, вот так уже лучше.

Она посмотрела на него, улыбаясь сквозь слезы, застилавшие ее глаза.

— Я плачу от радости, месье, — промолвила она.

— Что? — воскликнул он. — От чего только не плачет женщина!

Неосознанно, почти инстинктивно, она придвинулась к нему, и опять его пульс участился, и краска вновь залила его худое лицо. Очень мягко он прошептал ей в ухо:

— Вы поедете со мной в Париж, мадемуазель?

Этим вопросом он лишь намеревался выяснить, не будет ли лучше для нее быть под покровительством королевы-регентши, поскольку здесь, в Дофинэ, она окажется совершенно одинокой. Но как можно обвинить ее, если она не так поняла вопрос, если прочитала в нем те самые слова, которые ее сердце стремилось услышать от него? Сама нежность его голоса намекала именно на то значение, которого она желала. Она вновь подняла голову, и ее карие глаза приблизились к его глазам, веки робко затрепетали, целомудренные щеки залились восхитительным румянцем, а затем она очень тихо ответила:

— С вами, месье, я поеду куда угодно.

Вскрикнув, он бросился от нее прочь. Все стало очевидным. Он понял, как неверно она истолковала его вопрос, как своим ответом отдала себя в его власть.

Поведение Гарнаша испугало ее, и она изумленно глядела, как он метался по залу, затем вернулся к ней и, тщетно пытаясь обуздать смятение своих чувств, замер на месте. Он взял ее за плечи и, держа перед собой на расстоянии вытянутой руки, внимательно оглядел. В его взоре читалась озабоченность.

— Мадемуазель, мадемуазель! — воскликнул он. — Валери, дитя мое, что такое вы говорите мне?

— А что вы хотели бы от меня услышать? — спросила она, опустив глаза. — Разве я была слишком дерзкой? Мне кажется, об этом можно было бы и не спрашивать. Я принадлежу вам. Какой мужчина когда-либо служил женщине так, как служили мне вы? У какой женщины был более верный друг, более благородный возлюбленный? Так почему мне стыдиться, признаваясь в своей преданности?

Он с трудом перевел дыхание, и перед его глазами поплыл туман, перед глазами, равнодушно смотревшими на многие кровавые сцены.

— Вы не знаете, что вы делаете, — ответил он, и в его голосе звучала боль. — Я стар.

— Стар? — глубоко удивленная, отозвалась она и посмотрела на него так, как будто отыскивала свидетельства того, что он утверждал.

— Да, стар, — горько заверил он ее. — Взгляните на седину в моих волосах, на морщины на моем лице. Я не подходящий возлюбленный для вас, дитя мое. Вам нужен молодой, пригожий кавалер.

Она смотрела на него, и слабая улыбка мерцала в уголках ее губ. Она обежала взглядом его статную фигуру, воплощение достоинства и силы. Это был настоящий мужчина; а кого еще могла бы желать себе в суженые девушка?

— У вас есть все, что мне нужно, — ответила она, и мысленно он почтя проклял ее упрямство и отсутствие здравого смысла.

— Я раздражителен и упрям, — сообщил он ей, — и я вырос в полном неведении относительно хороших манер. До сих пор любовь никогда не посещала меня. Хороший же возлюбленный из меня получится!

Ее глаза остановились на окнах за его спиной. Солнечные лучи, проникавшие сквозь них, казалось, подсказали ей ответ, который она искала.

— Завтра день Святого Мартина, — промолвила она, — но посмотрите, как ярко светит солнце.

— Жалкое, фальшивое лето Святого Мартина, — ответил он. — Ваша аллегория — подходящий ответ мне.

— О нет, вовсе нет, — воскликнула она. — Какая же фальшь в тепле и свете солнца, которому мы радуемся не меньше, а даже больше, чем летом, хотя на дворе — ноябрь? И вашей жизни еще далеко до ноября.

— Что ж, возможно, вы и правы, — задумчиво произнес он. — Какое странное совпадение: мое имя — Мартин, хотя я отнюдь не святой.

Но он стряхнул с себя это настроение, которое считал эгоистичным и которое могло передаться ей и захватило бы ее, как волк хватает ягненка, — не заботясь ни о чем, кроме своего голода.

— Нет-нет, — вскричал он. — Я недостоин этого!

— Даже если я люблю вас, Мартин? — тихо спросила она его.

Мгновение он смотрел на нее, словно проникая сквозь ее ясные глаза в самые глубины девичьей души. Затем опустился перед ней на колени, как сделал бы всякий влюбленный мальчишка, и поцеловал ее руки в знак того, что завоеван.


ЭНТОНИ УАЙЛДИНГ (роман)

Эта история любви, преданности, коварства и предательства случилась в 1685 году, когда Англия была охвачена мятежом герцога Монмута и колебалась между властью брата и претензиями сына покойного короля Карла II.


Глава 1

МОРЕ ПО КОЛЕНО
— Глотни-ка, приятель! — выпалил мистер Уэстмакотт и подкрепил свою грубость еще одной дурацкой выходкой: выплеснул содержимое своего бокала прямо в лицо мистера Уайлдинга, предложившего тост за прекрасные глаза его сестры.

В комнате воцарилось напряженное, выжидательное молчание. В неярком свете свечей поверхность овального стола, за которым собралось ровно двенадцать человек, напоминала глубокий, темный водоем, а серебряная и хрустальная утварь словно плыла по поверхности, отражаясь в ней.

Сэр Роланд Блейк прикусил нижнюю губу, его цветущее лицо чуть побледнело, а взгляд проницательных голубых глаз стал еще пронзительнее. Кривая усмешка исказила черты лица старого Ника Тренчарда, и его смуглые пальцы, длинные и скрюченные, беспокойно забарабанили по столу. Обычно миролюбивый, дородный лорд Джервейз Скорсби побагровел от ярости; остальные, в том числе двое затаившихся в темных углах комнаты лакеев, раскрыв рты, глазели кто на мистера Уэстмакотта, кто на мистера Уайлдинга.

Последний же остался невозмутим, и на его меланхоличном, аристократически узком лице, с которого стекали капли вина, блуждала тень.

Мистер Уайлдинг был высок, очень худощав и элегантен. У него хватало вкуса не прятать под париком свои блестящие темно-каштановые волосы, а карие, чуть раскосые глаза под тяжелыми веками придавали ему надменный вид. Ему было слегка за тридцать — и столько же гиней[1714] стоили брабантские[1715] кружева, насквозь промокшие и полностью пришедшие в негодность, и теперь на его груди, около сердца, расплывалось темное пятно, окрашивавшее в цвет крови его голубой сатиновый камзол.

Невысокий, коренастый Ричард Уэстмакотт, почти бесцветный блондин, угрюмо смотрел на него своими блеклыми глазами и ждал. Лорд Джервейз первым нарушил молчание — и сорвавшееся с его уст проклятье было столь же неожиданным, как если бы его произнесла женщина.

— Черт побери! — гневно зарычал он, обращаясь к Уэстмакотту. — Как вы могли позволить такое в моем доме! Немедленно просите прощения, молодой человек!

— Куда торопиться — он ведь не на кладбище собрался, — недобро усмехнулся мистер Тренчард, взглянув на него, и тон, которым были произнесены эти слова, привел всех присутствующих в замешательство.

— Я думаю, — подчеркнуто дружелюбно сказал мистер Уайлдинг, — что мистер Уэстмакотт поступил так всего лишь потому, что неправильно понял меня.

— Наверняка, наверняка, — поддакнул мистер Тренчард, за что получил тычок в бок от своего соседа, сэра Роланда.

— Я прекрасно понял вас, сэр, — поспешно, словно в пику мистеру Тренчарду, ответил Ричард, и в его голосе прозвучало презрение.

— Ха! — причмокнул неугомонный мистер Тренчард. — Он и в самом деле хочет умереть. Что ж, не будем ему мешать.

Но мистер Уайлдинг, казалось, собирался продемонстрировать собравшимся, насколько велико его терпение. Он медленно покачал головой.

— Нет-нет, — повторил он. — Мистер Уэстмакотт, вы, вероятно, думаете, что я недостаточно корректно упомянул имя вашей сестры, не так ли?

— С меня довольно того, что вы его упомянули, — охрипшим от выпитого голосом вскричал мистер Уэстмакотт. — А я ни при каких обстоятельствах не намерен позволять вам произносить ее имя.

— Он пьян! — с негодованием воскликнул лорд Джервейз.

— Неудивительно, что теперь ему море по колено, — вставил мистер Тренчард.

Мистер Уайлдинг наконец-то опустил свой бокал, который до сих пор держал в руке, оперся кулаками о крышку стола и, чуть наклонившись вперед, многозначительно произнес:

— Мистер Уэстмакотт, я думаю, вы напрасно ищете ссоры со мной. Вы вели себя вызывающе, однако я дал вам возможность забрать ваши слова обратно, которой вы, увы, до сих пор не воспользовались.

Если бы после этих слов кто-нибудь из присутствующих заподозрил мистера Уайлдинга в беспринципности, то это было бы большой ошибкой. Ничего подобного и в помине не было — просто мистеру Уайлдингу требовалось время, чтобы успеть обдумать происходящее. Поначалу безрассудная храбрость мистера Уэстмакотта, обычно робкого и застенчивого, удивила его. Но вскоре он догадался о причине столь необычного поведения молодого человека: тому было прекрасно известно о чувствах мистера Уайлдинга к его сестре, на которые последняя, однако же, ничем, кроме отвращения, не отвечала. В силу этого Ричард Уэстмакотт, вероятно, считал себя в безопасности, полагая, что из боязни окончательного разрыва с девушкой мистер Уайлдинг не отважится ввязаться с ним в ссору. Прочитав, словно в раскрытой книге, мысли юноши, мистер Уайлдинг подумал, что выбрал правильную линию поведения, и решил сохранять маску наигранного спокойствия, чтобы таким образом дать ему почувствовать себя в еще большей безопасности за бастионом своего родства с Руфью Уэстмакотт. А тот, разгоряченный выпитым вином, продолжал сыпать оскорблениями, на которые в иных обстоятельствах не отважился бы, пожалуй, и в мыслях.

— Кто это тут собирается брать свои слова обратно? — взглянув на мистера Уайлдинга, проговорил он с издевкой в голосе. — Разве что вы сами!

Он неестественно рассмеялся и огляделся вокруг себя, рассчитывая на одобрение присутствовавших при этой сцене. Но его не последовало.

— Вы слишком неосмотрительны, — строго укорил его лорд Джервейз.

— Он отнюдь не первый трус, который храбрится за столом, — высказал свое мнение мистер Тренчард, вызвав этими словами негодование сэра Блейка, но их внимание вновь привлек мистер Уайлдинг.

— Так что же я должен сделать? — дружелюбно спросил он, глядя в упор на юношу.

— Почистить то, чем я облил вас, — последовал бесшабашный ответ.

— Приехали, дальше некуда! — воскликнул Ник Тренчард и вопросительно взглянул на мистера Уайлдинга.

Увы, делая ставку на чувства мистера Уайлдинга к Руфи Уэстмакотт, ее брат не учел одного обстоятельства. Он не знал, что Энтони Уайлдинг, уязвленный ее насмешками, значение которых его чувствительная натура влюбленного многократно преувеличивала, дошел до того предела, за которым любовь и ненависть смешиваются настолько, что едва ли становятся различимы. Играя с Ричардом, как кот с мышью, мистер Уайлдинг увидел шанс отомстить Руфи Уэстмакотт за свое разбитое сердце. Если такой поступок и был недостоин джентльмена, то мистер Уайлдинг едва ли задумывался об этом сейчас, заманивая в ловушку ее любимого братца, при последних словах которого лорд Джервейз вскочил на ноги, все еще надеясь спасти ситуацию.

— Ради Бога… — начал он, однако мистер Уайлдинг, по-прежнему невозмутимо улыбающийся, мягким движением руки остановил его.

Но если мистер Уайлдинг был способен, казалось, бесконечно долго сохранять спокойствие, то терпению Ника Тренчарда пришел конец. Научившись за свою бурную жизнь хорошо разбираться в людях, старый пройдоха инстинктивно не доверял Ричарду. Он считал его дураком, слабаком, болтуном и пьяницей, а с таким набором подобных качеств человек рано или поздно становится настоящим негодяем, более того, Ник полагал, что с Ричардом такая метаморфоза уже началась и его надо остановить, прежде чем он зайдет слишком далеко. Мистер Тренчард был кузеном Джона Тренчарда, которому недавно предъявили обвинение в измене и который, хотя и был оправдан за отсутствием улик, спешно покинул страну, опасаясь повторного ареста; как и его знаменитый кузен, а также присутствующие здесь мистер Уайлдинг, мистер Вэлэнси и сам Уэстмакотт, Ник Тренчард был активным приверженцем герцога Монмутского[1716], лидера протестантского движения, и сейчас у него имелись все основания опасаться предательства со стороны мистера Уэстмакотта, если с тем обойдутся слишком мягко. Вернувшись домой и проспавшись, осознав всю серьезность своего проступка и не рассчитывая получить прощение, Ричард вполне мог искать спасения в измене, но, предав мистера Уайлдинга, он неизбежно предал бы и других и, что самое главное, — само движение. На карту было поставлено слишком многое, и мистер Тренчард, не в силах более ждать, резко поднялся.

— Я думаю, Энтони, — проговорил он, — что сказанного довольно. Ты сам сведешь счеты с мистером Уэстмакоттом или позволишь сделать это мне?

Ошарашенный его словами, Ричард резко повернулся и удивленно уставился на неожиданно возникшего противника, пытаясь понять, в чем же он просчитался. Но в этот момент он услышал голос мистера Уайлдинга, и произнесенная им фраза подействовала на его разгоряченную голову, словно ледяной душ.

— Спасибо, Ник, но я не хотел бы лишать себя удовольствия убить мистера Уэстмакотта.

Ричард оцепенел. Краска сошла с его лица и уступила место смертельной бледности. Потрясение мгновенно отрезвило его, и он наконец-то понял, что натворил. Но еще больше он был изумлен тем, что укрепления, на которые он почти безоговорочно полагался, оказались построенными на песке и рухнули от первого же толчка. Он хотел было заговорить, но не смог найти слов; в любом случае, вряд ли кто услышал бы его в гвалте, который поднялся за столом. Все вскочили на ноги и теперь разговаривали и жестикулировали одновременно. Лишь мистер Уайлдинг молчаливо улыбался и вытирал лицо тонким батистовым платком.

— Нет, вы не посмеете, мистер Уайлдинг, — перекрыл всех голос сэра Роланда Блейка. — Вы навсегда покроете себя бесчестьем. Он всего лишь мальчишка и пьян к тому же.

Мистер Тренчард пристально взглянул на него и неприязненно рассмеялся.

— А вы не боитесь кровопускания, сэр Роланд? — поинтересовался он. — С такой толстой шеей в любой момент может хватить удар.

Однако Блейк, коренастый коротышка с побагровевшим от напряжения лицом, словно не слышал его, не сводя своих голубых, навыкате глаз с мистера Уайлдинга. Последний, однако, невозмутимо выдержал этот взгляд. Сэр Блейк, всегда отчаянно нуждавшийся в деньгах и недавно вынужденный продать свой патент офицера гвардии, чтобы хоть частично поправить свои дела и расплатиться с кредиторами, также был соискателем руки мисс Уэстмакотт, и ее брат поощрял его ухаживания.

— Позвольте мне самому решать, сэр Роланд, — любезно улыбнувшись, проговорил мистер Уайлдинг.

От этих слов и едкого тона, с которым они были произнесены, сэр Блейк густо покраснел.

— Но ведь Ричард пьян, — неуверенно повторил он.

— То, что он сейчас услышал, наверняка уже отрезвило его, — вставил мистер Тренчард.

Лорд Джервейз схватил юношу за плечо и яростно потряс его.

— Ну? — вскричал он. — Язык проглотил после своей болтовни? Извиняйся скорее, пока не поздно!

Напрасные хлопоты — ледяной тон мистера Уайлдинга погасил вспыхнувшую искру надежды в груди юноши.

Отступать было некуда, но еще хуже было прятать голову в песок, и Ричард, пытаясь сохранить остатки самообладания, поднялся из-за стола.

— Прекрасно, этого я и ждал, — хриплым голосом произнес он, но широко раскрытые глаза и смертельная бледность выдавали волнение юноши и свели на нет эффект, который мог бы произвести на присутствующих его отважный ответ.

— Сэр Роланд, — откашлявшись, продолжил он, — вы будете моим секундантом?

— Только не я! — вскричал сэр Блейк. — Я не собираюсь участвовать в заклании этого неоперившегося юнца.

— Неоперившегося? — откликнулся мистер Тренчард. — Черт побери, мистер Уайлдинг завтра поправит этот недостаток. Не беспокойтесь, уж он-то не только оперит его, но и приладит ему парочку крылышек, чтобы удобнее было лететь к небесам.

Мистер Тренчард не случайно подбросил угольков в жаровню. С его точки зрения, дуэль непременно должна была состояться — ведь если Уэстмакотт уцелеет после всего, что сейчас произошло, жизням многих видных людей будет угрожать смертельная опасность.

Тем временем Ричард повернулся к мистеру Вэлэнси.

— Могу ли я рассчитывать на вас, Нед? — спросил он.

— Да, до самого конца, — высокопарно ответил мистер Вэлэнси.

— Мистер Вэлэнси, — с кривой усмешкой проговорил мистер Тренчард, — вы рискуете оказаться пророком.

Глава 2

СЭР РОЛАНД СПЕШИТ НА ПОМОЩЬ
Угрюмый, подавленный и совершенно протрезвевший, Ричард Уэстмакотт уезжал в этот субботний вечер из дома лорда Скорсби в Вестон-Зойланде к своей сестре, в Бриджуотер. Что и говорить, к двадцати пяти годам — возрасту отнюдь не детскому, так что Блейк, называя его мальчишкой, вероятно, имел в виду скорее его внешность — на его счету накопилось немало проделок, но сегодняшняя выходка превзошла все предыдущие и вполне могла стоить ему головы. Некого было винить в произошедшем, и Ричард мог проклинать лишь свою безрассудную горячность, заставившую его ошибиться и выплеснуть давно сдерживаемую ненависть ничтожества к достойному и талантливому человеку. Но его расчеты базировались не только на личном отношении — они имели куда более основательную подоплеку.

Дело в том, что Ричард Уэстмакотт не имел ни гроша за душой, а его богатый набожный дядюшка, сэр Джоффри Люптон, возмущенный его безалаберным поведением, оставил все свое немалое состояние сводной сестре Ричарда — Руфи. До поры до времени все складывалось не так уж плохо для Ричарда, поскольку Руфь обожала его.

Их отец прекрасно понимал, насколько разными выросли его дети, и, умирая, завещал Руфи — более сильной по натуре — заботиться о своем слабохарактерном брате. Однако безмерная любовь к брату порой превращала девушку в кроткое и покорное существо, чем тот с успехом пользовался. Если что и заставляло Ричарда серьезно задуматься, так это только его собственное будущее: богатые девушки не засиживаются в невестах; останься Руфь незамужней, это вполне устроило бы Ричарда, но в таком деле, увы, она имела решающее право голоса, и ему приходилось принимать меры, когда речь заходила о ее потенциальных мужьях. Первым, кто распушил перья ухажера, был Энтони Уайлдинг из Зойланд-Чейза, и Ричард с мрачными предчувствиями наблюдал за его действиями. Несмотря на свою репутацию необузданного человека — а быть может, именно благодаря ей — мистер Уайлдинг мог вскружить голову любой женщине.

Действительно, к нему прилипло прозвище — «повеса Уайлдинг», но Ричард хорошо знал, что столь очевидная игра слов «wild wilding» вовсе не отображала истинного положения дел, а была, скорее всего, примитивной шуткой не отличавшихся тонкостью вкуса окрестных жителей, которые с радостью подхватывали и смаковали любой намек.

Поначалу Руфь, казалось, благоволила к мистеру Уайлдингу, и опасения Ричарда приобрели более определенный характер. Если бы мистер Уайлдинг женился на ней — а он был решительный, уверенный в себе человек, привыкший добиваться поставленной цели, — то ее состояние перестало бы служить Ричарду тем благодатным и изобильным пастбищем, на котором он привычно нагуливал жирок. Сперва юноша хотел было заключить сделку с мистером Уайлдингом — предложить тому свое согласие на брак с сестрой за приличное вознаграждение, но что-то всякий раз мешало ему завести этот разговор, и в конце концов Ричард прибегнул к единственному оставшемуся в его распоряжении средству — клевете. Надо сказать, что он с успехом использовал это оружие в их заочной дуэли. Окрестности были полны слухами о неразборчивости мистера Уайлдинга. Как знать, быть может, при ближайшем рассмотрении они оказались бы и не столь уж безосновательными, но хуже другое — они были сильно преувеличены, поскольку от человека с такой многозначительной кличкой иного поведения никто и не ожидал. Так что Ричарду оставалось лишь добавить к ним некоторые пикантные детали и преподнести их сестре.

Всем известно, что такое клевета для настоящей любви. Чувства девушки к своему избраннику становятся лишь крепче, когда она узнает об отрицательных чертах его характера, потому что она рада возможности доказать ему свою преданность и с порога отвергает самые хитроумные доводы, умаляющие достоинства ее возлюбленного. Но все обстоит совершенно иначе, когда интерес только-только зародился и не затронул сердца. Клевета убивает это первое волнение, как мороз — нераскрывшийся бутон, и по силе воздействия уступает лишь насмешке.

Руфь Уэстмакотт, однако, весьма долго не обращала внимания на россказни своего брата — до тех пор, пока совершенно случайно не уловила в них подтверждения некоторым намекам, случайно оброненным самим мистером Уайлдингом. Косвенно эти слухи подкреплялись еще одним фактом: мистер Уайлдинг находился в тесных дружеских отношениях с Ником Тренчардом, который в свое время, как всем хорошо было известно, пал настолько низко, что присоединился к труппе бродячих актеров. Ее девичья гордость возмутилась при мысли, что она благосклонно принимала ухаживания столь недостойного человека, и девушка постаралась как следует растоптать ростки любви, которые вот-вот могли пустить корни в ее душе.

С тайной улыбкой Ричард наблюдал за резким изменением отношения Руфи к мистеру Уайлдингу, радуясь успеху своей хитрости — качества, которое столь часто достается тупицам как компенсация за отсутствие ума и изобретательности. И, пока смущенный мистер Уайлдинг понапрасну беспокоился и хлопотал, небеса Бриджуотера осветила новая комета — сэр Роланд Блейк, только что прибывший из Лондона и вновь вошедший в доверие у своих кредиторов. Он очаровал сердце Дианы Гортон, кузины Руфи, и мог бы рассчитывать на благосклонный ответ, попросив ее руки, но одно обстоятельство препятствовало этому — Блейк, несмотря на весь свой внешний лоск, был почти нищим, и Диана — отнюдь не богачкой. Поэтому сэру Роланду пришлось обуздать свои чувства к девушке, тем более что на горизонте появился новый объект: Руфь Уэстмакотт, покорившая его своей несравненной красотой, но куда больше — завидным состоянием.

Ричард одобрительно наблюдал за его действиями, наконец решил, что этот завзятый картежник пойдет на любую сделку с остатками совести, лишь бы поправить свое удручающее финансовое положение. Последнее обстоятельство роднило их, и как собратья по несчастью — если иметь в виду не только отсутствие денег, но и определенных моральных качеств — они сумели договориться. Потратив, словно еврейские торговцы, долгие часы на препирательства, они в результате заключили договор, согласно которому сэр Роланд должен был передать Ричарду четверть всего состояния Руфи и сделать это в тот самый день, когда она выйдет за него замуж. Взамен Ричард обещал свое содействие в ускорении их брака, но вот беда — его сестра не обращала ни малейшего внимания на сэра Роланда. Она рассматривала его лишь как друга своего брата и в силу этого иногда выказывала ему дружеское расположение, но о более близких отношениях и речи быть не могло. А тем временем мистер Уайлдингтерпел, одно за другим, поражения на всех фронтах. До поры до времени он умело маскировал полученные раны, но их было столько, что в конце концов ему даже стало казаться, что его любовь потихоньку превращается в ненависть. Такое положение дел вполне устраивало Ричарда.

Пусть сэр Блейк не мог похвастаться успехами, но и мистер Уайлдинг явно не преуспевал. Этой ночью ему пришло в голову ускорить падение мистера Уайлдинга; он рассчитывал, что тот не рискнет поднять руку на брата своей возлюбленной, однако винные пары затуманили его проницательность и исказили расчеты, словно бутылочное стекло — дневной свет.

Уже оказавшись дома и лежа в постели, он как будто увидел путь спасения: его мысль заработала именно в том направлении, которого так опасался мистер Тренчард. Ричард вспомнил о движении герцога Монмутского, к которому он сам присоединился все в той же надежде поправить свои дела, и о роли мистера Уайлдинга в нем. Он даже собрался было тут же ехать в Экстер, к герцогу Альбемарльскому, и таким образом свести счеты с мистером Уайлдингом.

Однако предательство, как и всякое отчаянное дело, требует известной доли мужества, и тут мистер Тренчард, пожалуй, сильно переоценил характер Ричарда: как только он попытался предугадать, какие вопросы к нему возникнут у генерал-губернатора, ему стало ясно, что ответить на них можно, только рискуя собственной шеей. Бормоча бессильные проклятья и стеная, он так и не сомкнул глаз в эту ночь, и утро последнего дня мая застало его бледным, дрожащим и испуганным. Он поднялся едва рассвело и оделся, но не выходил из своей комнаты до тех пор, пока не услышал под окном голосов своей сестры и Дианы Гортон, им, к несказанному удивлению Ричарда, вторил низкий мужской баритон, обладателем которого являлся сэр Роланд Блейк.

Почему баронет оказался здесь так рано? Наверняка его появление связано с предстоящей дуэлью. Он подкрался к окну и прислушался, но голоса удалялись, и ему не удалось разобрать ничего из сказанного; разочарованный, он начал размышлять, когда появится мистер Вэлэнси и на который час была назначена дуэль, детали которой он остался обсуждать прошлой ночью с мистером Тренчардом, секундантом мистера Уайлдинга.

Случилось так, что у мистера Тренчарда и мистера Уайлдинга этим утром оказались неотложные дела в Тонтоне. После высадки Аргайла в Шотландии[1717] на западе страны постоянно циркулировали слухи, будто бы в скором времени из Голландии прибудет сам герцог Монмутский. Эти слухи мистер Уайлдинг и его сторонники игнорировали. Им было прекрасно известно, что это лето Монмут собирался провести в Швеции, в компании леди Генриетты Вентворт, а их задачей было подготовить почву для вторжения герцога в Англию будущей весной. Однако в последнее время друзей герцога весьма беспокоило подозрительное отсутствие указаний их предводителя. И когда появились свежие сплетни — которые выглядели почти как очевидный факт — о том, что власти перехватили важнейшее письмо, мистер Уайлдинг и мистер Тренчард решили немедленно отправиться в Тонтон, в гостиницу «Красный Лев», и попытаться раздобыть там более достоверную информацию.

Таким образом, дуэль никак не могла состояться раньше вечера, и мистер Вэлэнси вовсе не спешил пока в Люптон-хаус, в то время как сэр Блейк, не желая терять верного союзника в битве за руку Руфи Уэстмакотт, поторопился объявиться здесь пораньше, в надежде придумать средство предотвратить схватку. Он нашел Руфь в компании Дианы на лужайке за вишневым садом, и беззаботный смех, долетевший до его ушей, когда он шел по тропинке, вьющейся среди деревьев, подсказал ему, что девушкам еще ничего не известно об опасности, угрожавшей Ричарду. При его неожиданном появлении Диана побледнела, а Руфь слегка покраснела, и, будь сэр Роланд более начитанным, он мог бы вспомнить французскую мудрость: «Amour qui rougit, fleurette, amour qui palit, drame du coeur»[1718]. Он приподнял свою шляпу и поклонился, и завитки парика целиком скрыли его печально-серьезное лицо.

Руфь дружелюбно заговорила с ним.

— Жители Лондона, похоже, встают куда раньше, чем принято думать, — заметила она.

— Наверное, на сэра Роланда подействовала перемена климата, — сказала Диана, успешно справившись со своим волнением.

— Клянусь, я уже давно был бы здесь, — сказал он, — если бы знал, что вы обе ждете меня.

— Ждем вас? — откликнулась Диана и кокетливо вскинула голову. — Ну-у, сэр Роланд, от скромности вы не умрете!

Кокетство шло этой курносой, светловолосой и пышногрудой особе. Диана была на полголовы ниже своей кузины, и, хотя ей явно не хватало мягкого достоинства Руфи, она успешно компенсировала этот недостаток живостью характера, так что никто из них не проигрывал в сравнении друг с другом.

— Я не шучу, — ответил сэр Блейк, слегка смутившись, — и, чтобы приехать сюда, не собираюсь искать особого повода, когда он уже есть.

Его серьезный вид и необычайно спокойный голос заставили обеих девушек насторожиться. Руфь первая прервала молчание и попросила его объясниться.

— Вы не составите мне компанию? — предложил сэр Блейк и сделал приглашающий жест шляпой, которую держал в руке.

Девушки выразили согласие, и сэр Роланд, устроившись между вчерашней и сегодняшней любовью, не торопясь зашагал по лужайке, полого спускавшейся к реке. И там, на берегу, прикрыв глаза рукой от слепящего солнечного света, отражавшегося от поверхности воды, он начал свое повествование.

— У меня есть новости, касающиеся Ричарда и мистера Уайлдинга. — Он сделал многозначительную паузу. — Ричард еще спит?

— Скорее всего, — ответила Руфь, и ее тонкие брови сошлись на переносице.

— Надо отдать должное его мужеству, если он спит в такой день, — сказал сэр Блейк, довольный тем, как ловко ему удалось преподнести новость. — Вчера ночью он поссорился с Энтони Уайлдингом.

Руфь прижала руку к груди, на лицо девушки словно набежала серая тень и скрыла легкий румянец, а в голубых, как майское небо, глазах отразился страх.

— С мистером Уайлдингом? — вскричала она. — С этим человеком?

Она ничего более не добавила, но ее взгляд умолял сэра Роланда продолжать. Того не пришлось долго упрашивать, и с достойным похвалы усердием он принялся пересказывать события ночи, не щадя мистера Уайлдинга и активно набирая очки в свою пользу, поскольку — и он сам отдавал себе в этом отчет — здесь ему наконец-то представился верный шанс выбить из седла своего неуступчивого соперника. И когда он добрался в своем повествовании до того места, где Ричард выплеснул вино в лицо мистеру Уайлдингу, предложившему тост за Руфь Уэстмакотт, ее щеки слегка порозовели.

— Ричард поступил как мужчина, — сказала она. — Я могу им гордиться.

Вряд ли нужно говорить, насколько эти слова пришлись по душе сэру Роланду. Но радоваться было рано. Оставалась еще Диана Гортон, которая, в свете недавних любовных перипетий, сразу поняла, какой капитал намеревался заработать этот глашатай. Она прикинула, что сложившаяся ситуация отнюдь не безнадежна для нее, но первым делом необходимо было воспрепятствовать Блейку окончательно очернить Уайлдинга.

— Послушайте-ка, — сказала она, — вы чрезвычайно несправедливы к мистеру Уайлдингу. Послушать вас, получается, что никогда ни один щеголь до него не предлагал тоста за глаза прекрасной дамы.

— Я не его дама, Диана, — поторопилась напомнить ей Руфь.

— Если ты его не любишь, нельзя же утверждать, что и он не любит тебя, — пожала плечами Диана. — Ты слишком спешишь. Мне, например, кажется, что Ричард вел себя как мужлан.

— Но позвольте, — вскричал смущенный сэр Роланд, пытаясь сдержать свое раздражение, — в таких делах все зависит от манеры поведения!

— Разумеется, — согласилась она, — и что касается поведения мистера Уайлдинга, то оно вполне достойно уважения.

— Мое представление о достойном поведении никогда не позволяло мне трепать имя дамы в веселой компании, — сказал он.

— Но вы сами только что сказали, что все зависит от манеры, — возразила она.

Однако сэр Роланд вместо ответа лишь пожал плечами и отвернулся в сторону ее внимательно слушающей кузины. Диана прикусила губу. Ее политика явно оборачивалась неблагоприятно для нее самой. Но отступать было поздно.

— Я думаю, мы сможем куда лучше судить о происшедшем, если услышим в точности те слова, которые произнес мистер Уайлдинг, — предположила она.

— При чем тут слова! — вскипел Блейк. — Я не собираюсь повторять их. Все дело в том, как он отозвался о госпоже Уэстмакотт.

— Пусть так, — поправилась Диана, — но ведь не кто иной, как Ричард, выплеснул вино в лицо мистеру Уайлдингу. А что было потом? Что сказал мистер Уайлдинг?

Сэр Роланд колебался. Он прекрасно помнил слова мистера Уайлдинга, но предпочел бы не повторять их; и, кроме того, он никак не ожидал такой реакции девушек, у него просто не оставалось времени, чтобы придумать подходящий ответ.

— Не скрывайте ничего от нас, сэр Роланд, — поддержала Диану ее кузина. — Что же сказал мистер Уайлдинг?

Припертому к стене, по природе не способному к изобретательности, сэру Блейку ничего не оставалось, как выложить всю правду.

— Ну, что я говорила? — торжествующе вскричала Диана. — Мистер Уайлдинг, как мог, оттягивал ссору с Ричардом. Он был даже готов проглотить такое оскорбление под предлогом, что Ричард его неправильно понял. Он всем сумел продемонстрировать свое уважение к госпоже Уэстмакотт, а вы, сэр Роланд, смеете утверждать, что он вел себя неуважительно!

— Мадам! — побагровев, воскликнул сэр Блейк. — Это ничего не значит. Не время и не место было упоминать имя вашей кузины.

— Значит, вы думаете, сэр Роланд, — вставила Руфь, — что Ричард поступил достойно?

— Я сам поступил бы так; и будь у меня сын, я гордился бы его поведением, — ответил Блейк. — Но мы попусту препираемся. Я приехал сюда отнюдь не для того, чтобы защищать Ричарда или просто сообщить вам это неприятное известие. Я хотел бы посовещаться с вами, в надежде, что, быть может, удастся спасти вашего брата от угрожающей ему опасности.

— Вы думаете, это возможно? — бледнея как мел, спросила Руфь. — Я бы не хотела… Не хотела бы, чтобы Ричард оказался трусом.

— Сейчас речь не об этом, — серьезно произнес сэр Блейк. — Прошлой ночью мистер Уайлдинг обещал убить его, а свое слово он держит. Я люблю Ричарда и хочу спасти его. И я пришел к вам, чтобы найти у вас поддержку или предложить свою помощь. Объединив наши усилия, мы сможем сделать куда больше, чем в одиночку.

Его ловкая речь тут же была вознаграждена. Руфь протянула ему руки.

— Вы настоящий друг, сэр Роланд, — чуть улыбнувшись, произнесла она; с такой же слабой улыбкой Диана наблюдала за ними, и ни одна из девушек не усомнилась в искренности сказанных им слов.

— Я горжусь, что вы так относитесь ко мне, — сказал баронет, на мгновение задержав руки девушки в своих. — И надеюсь, что и в будущем смогу доказать вам, что вы не ошиблись. Поверьте, если мистер Уайлдинг согласится, я с радостью займу место вашего брата.

Это была безопасная похвальба, поскольку мистер Уайлдинг, как прекрасно было известно сэру Блейку, никогда не согласился бы на подобную сделку. Но он заслужил благодарный взгляд Руфи, которая начала думать, что, пожалуй, несправедливо относилась к нему, и восхищенный взгляд Дианы, увидевшей в нем настоящего рыцаря своей мечты.

— Я бы не хотела, чтобы вы рисковали собой, — сказала Руфь.

— Вполне возможно, что на поверку все это окажется не таким уж рискованным, — произнес Блейк, яростно сверкая своими голубыми глазами. И затем, словно ему было неловко выглядеть хвастуном, он оставил эту тему и перешел к обсуждению средств, с помощью которых можно было бы попытаться предотвратить дуэль.

Сэр Блейк рассчитывал, что юноша, проспавшись и обдумав случившееся на трезвую голову, согласится на шаг, сделать который ему вчера помешали вино и опасение выглядеть в глазах других трусом. Однако он ни в малейшей степени не догадывался о настроениях мистера Уайлдинга, и его следующие слова подтвердили это.

— Я считаю, — сказал он, — что, если Ричард отправится сегодня к мистеру Уайлдингу и выскажет ему свои сожаления по поводу случившегося в разгаре застолья, тот будет вынужден принять его извинения, и такой поступок только добавит уважения окружающих Ричарду.

— Вы уверены? — с сомнением спросила Руфь, и в ее глазах вспыхнул беспокойный огонек надежды.

— А что еще можно придумать?

— Однако, — проницательно заметила Диана, — таким образом Ричард расписался бы в своей оплошности.

— Совершенно верно, — согласился он, и у Руфи перехватило дыхание.

— И вы, однако, утверждали, что даже от своего сына не могли бы ожидать более достойного поступка, — напомнила ему Диана.

— Я не отказываюсь от своих слов, — ответил Блейк, еще не догадываясь, к чему она клонит.

— Вы, наверное, не понимаете, — открыла ему глаза Руфь, — что подобное поведение Ричарда было бы насквозь лживым и свидетельствовало бы о его желании избежать дуэли из трусости. В самом деле, сэр Роланд, вы беспокоитесь за его жизнь куда больше, чем за его честь.

Диана, выполнив свою задачу, многозначительно молчала. А сэр Роланд, наголову разгромленный, с ужасом подумал, что он, городской щеголь, может выглядеть дураком в глазах этих деревенских простушек. Он еще раз торжественно заявил о своей любви к Ричарду, перепугал Руфь замечанием о мастерском владении шпагой мистера Уайлдинга и в конце концов решил, что пора спасаться бегством, пока не испорчен положительный эффект, который он поначалу произвел на девушек заботой об их брате. И под предлогом, что ему необходимо посоветоваться с лордом Джервейзом Скорсби, он откланялся, пообещав вновь явиться к полудню.

Глава 3

ДИАНА ИНТРИГУЕТ
Лишь ценой огромного усилия воли Руфи Уэстмакотт удавалось сохранять хорошую мину в присутствии сэра Роланда.

Ее сердце буквально разрывалось от боли и страха за своего брата, но, от природы наделенная сильным характером, она умела терпеть. Диана, едва ли питавшая к Ричарду и десятую долю чувств своей кузины, тоже была не на шутку взволнована.

Кроме того, ее собственные интересы подсказывали ей, что дуэль необходимо предотвратить, и она решила во что бы то ни стало добиться этого. Ее пожелания полностью совпадали с точкой зрения самого Ричарда, который через несколько минут после ухода Блейка наконец-то решился присоединиться к ним. Вид его был жалким и подавленным. Обе девушки отметили бледность лица и темные круги под бесцветными глазами, а его отнюдь не изысканные манеры — Ричард частенько вел себя как избалованный ребенок — ничуть не улучшились. Он остановился перед ними и, воровато переводя взгляд с сестры на кузину, нервно потер руки.

— Ваш драгоценный друг, сэр Роланд, уже успел навестить вас, — медленно, с долей насмешки, проговорил он, обращаясь как бы к ним обеим, — и я уверен, что все новости вам известны.

Руфь приблизилась к нему и положила руку на его рукав.

— Мой бедный Ричард… — начала она с сочувствием в голосе, но он стряхнул ее руку и сердито рассмеялся.

— Эка, — раздраженно прокаркал он, прерывая ее, — к чему сейчас такая заботливость?

Руфь отпрянула назад, словно ее ударили. Брови Дианы удивленно поползли вверх, и, слегка пожав плечами, она присела на стоявшую рядом скамью.

— Ричард! — воскликнула Руфь, внимательно вглядываясь в его смертельно бледное лицо. — Ричард!

Он уловил скрытый вопрос в этом восклицании и ответил на него:

— Если бы ты в самом деле умела заботиться и беспокоиться обо мне, ты никогда не стала бы поводом к такому делу, — брюзгливо упрекнул он ее.

— Что ты говоришь? — вскричала она. «Боже, не трус ли он?» — промелькнуло в голове у девушки.

— Я хочу сказать, — проговорил он, подняв плечи и нервно поеживаясь, — что из-за тебя мою глотку сегодня вечером вполне могут перерезать.

— Из-за меня? — прошептала она, и ей показалось, что склон лужайки закачался и поплыл на нее. — Из-за меня?

— Из-за твоего легкомыслия, — сурово обвинил ее он, все так же избегая ее взгляда. — Ты, наверное, позволяла этому Уайлдингу чересчур многое, если он не погнушался произнести твое имя в моем присутствии. И теперь, чтобы спасти честь семьи, мне придется умереть.

Он мог бы еще продолжать, но ее взгляд остановил его. Наступило молчание. Издалека доносился мелодичный звон церковных колоколов. Высоко в небе заливался невидимый жаворонок, а за вишневым садом раздавался дробный стук копыт. Диана заговорила первой. Слова Ричарда возмутили ее, а когда Диана была возмущена, она не владела собой.

— Я думаю, — сказала она, — что честь семьи будет спасена только в том случае, если тебя убьют. Пока ты жив, она в опасности. Ты трус, Ричард.

— Диана! — взревел Ричард — с женщинами он мог быть очень смелым.

Руфь вцепилась в руку кузины, пытаясь остановить ее, но та, не смущаясь, продолжала:

— Ты трус, жалкий трус, — бросила она ему в лицо. — Взгляни-ка на себя в зеркало. Оно лучше всего скажет тебе об этом. И как ты смеешь так разговаривать с Руфью?!

— Не надо! — взмолилась Руфь.

— Да, — прорычал Ричард. — Пусть она лучше помолчит.

Диана вскочила со скамейки, не желая сдаваться, и ее щеки покраснели.

— Не всякий храбрец заставит меня слушаться, — кипя от негодования, сообщила она ему. — Ну и ну! Могу поспорить: если бы мистер Уайлдинг узнал, как ты разговариваешь с Руфью, тебе нечего было бы опасаться его шпаги. Он воспользовался бы простой палкой, чтобы свести с тобой счеты.

Блеклые глаза Ричарда злобно сверкнули, и владевший им страх окончательно уступил место гневу — ничто не раздражает мужчину так, как язвительная правда. Руфь опять положила ему руку на рукав, и он опять стряхнул ее. Трудно сказать, что еще могло бы произойти в следующие мгновения, если бы ситуацию не спас слуга, выбежавший к ним из дома.

— Мистер Вэлэнси спрашивает вас, сэр, — объявил он. Ричард вздрогнул. Приехал Вэлэнси! Известие словно парализовало его, он смертельно побледнел, потом поежился, словно от сквозняка, и, с трудом взяв себя в руки, спросил:

— Где он, Джаспер?

— В библиотеке, сэр, — ответил слуга. — Привести его сюда?

— Не надо, — отозвался Ричард. — Я сам приду к нему.

Он повернулся спиной к девушкам и помедлил некоторое время в нерешительности. Затем, сделав над собой усилие, зашагал за слугой через лужайку и исчез на крыльце. Как только он скрылся из виду, Диана бросилась к своей кузине.

— О, бедняжка, — жалостливо пробормотала она, обнимая Руфь за талию и усаживая ее на скамейку.

Печально вздохнув, Руфь опустилась рядом с ней и, подперев руками подбородок, уставилась на раскинувшуюся перед ними безмятежную гладь реки.

— Это неправда! — наконец проговорила она. — То, что Ричард сказал обо мне, — неправда.

— Ну конечно же, — с презрением отозвалась Диана. — Верно лишь то, что Ричард сильно трусит.

— О, пожалуйста, — взмолилась Руфь, — не говори так, Диана!

— Дело не в том, что я говорю, — нетерпеливо фыркнула та. — Весь его вид подтверждает это.

— Быть может, он себя плохо чувствует. — Руфь попыталась выгородить своего брата.

— Как ты слепа! — взмолилась Диана. — Да его трясет от страха. Но он должен был сам сказать тебе это.

Руфь покраснела, вспомнив его слова, и волна негодования поднялась в ее благородной душе, но лишь затем, чтобы тут же уступить место невыразимой печали. Что они могли предпринять? Она повернулась за советом к Диане, но та еще не успокоилась.

— Пойми, прошу тебя: его дуэль с мистером Уайлдингом навсегда покроет позором всех носящих фамилию Уэстмакотт, — заключила она.

— Ему нельзя идти, — горячо ответила насмерть перепуганная Руфь, — они не должны драться.

Диана искоса взглянула на нее.

— Разве будет лучше, если мистер Уайлдинг придет сюда и отдубасит Ричарда?

— Неужели он способен на это?

— Конечно, если ты не заступишься за брата, — резко ответила Диана, едва не задохнувшись от неожиданного озарения.

— Диана! — укоряюще воскликнула Руфь и повернулась к кузине.

Но та, ухватившись за свое открытие, принялась усердно развивать его.

— Почему бы и нет? — невинно промолвила она после небольшой паузы. — Почему бы тебе не сделать этого?

Руфь нахмурилась, озадаченная, а Диана, охваченная неожиданным вдохновением, продолжала:

— Руфь! — воскликнула она. — В самом деле, попроси мистера Уайлдинга отказаться от дуэли.

— Но как я смогу добиться этого? — нерешительно проговорила Руфь.

— Он не посмеет отказать тебе, ты сама знаешь.

— Откуда же я знаю? — ответила Руфь. — Я даже не представляю, что могла бы ему сказать.

— Будь Ричард моим братом, я нашла бы подходящие слова. Подумай только: если дуэль состоится, он потеряет не только жизнь, но и честь. Будь я на твоем месте, я немедленно отправилась бы к мистеру Уайлдингу.

— Прямо к нему? — задумчиво произнесла Руфь и выпрямилась. — Но разве это возможно?

— Конечно же, конечно, — настаивала Диана. — Нельзя терять ни минуты.

Руфь поднялась со скамейки, сделала пару шагов в сторону реки и, задумавшись, остановилась. Диана, словно игрок, поставивший все свое состояние на последнюю карту, с трудом скрывала волнение, наблюдая за ней — ведь для нее речь шла об устранении соперницы.

— Я не пойду одна, — нерешительно произнесла Руфь.

— Ну, если дело только в этом, — сказала Диана, — то я готова составить тебе компанию.

— Но как я смогу вынести такое унижение?!

— Вспомни лучше о Ричарде, — был готов ответ у этой белокурой соблазнительницы. — И не сомневайся, мистер Уайлдинг избавит тебя от унижения. Он не откажет тебе, если ты его попросишь; я знаю, что он сделает — он признает себя виновным. Он вполне может позволить себе такое, поскольку его мужество слишком хорошо всем известно, чтобы усомниться в нем.

Она встала, подошла к Руфи и вновь обняла ее за талию.

— Сегодня вечером ты поблагодаришь меня, — заверила она ее. — Почему ты медлишь? Неужели столь ничтожное унижение для тебя значит больше, чем жизнь и честь Ричарда?

— Нет, нет, — слабо запротестовала Руфь.

— Тогда что же? Неужели Ричард, прежде чем погибнуть от руки человека, которого он оскорбил, погубит и свою честь, показав свой страх?

— Я согласна, — сказала Руфь. — Идем же, Диана. — Теперь, когда решение было принято, она заговорила оживленно и нетерпеливо: — Мы немедленно отправляемся в Зойланд-Чейз, и пусть Джерри седлает для нас лошадей.

Не сказав ни слова Ричарду, который заперся с Вэлэнси, они выехали из дома, пересекли мост через реку и поскакали на юг, в сторону Вестон-Зойланда, по дороге, огибающей Седжмурское болото. Но, не доехав примерно милю до Зойланд-Чейза, Диана неожиданно вскрикнула и резко натянула поводья. Руфь тоже придержала лошадь и поинтересовалась, что случилось.

— Это, наверное, солнце, — пробормотала Диана. — Мне нехорошо, у меня кружится голова.

Руфь проворно спрыгнула на землю и поспешила к ней. Диана тяжеловато спешилась. Она выглядела бледной и утомленной, но Руфи было невдомек, что ее состояние определялось лишь волнением и неуверенностью в успехе задуманной хитрости.

— Не мешкай, Руфь, — взмолилась Диана. — Я сумею отдохнуть вон там. — И она сделала слабый жест рукой в сторону стоявшего неподалеку небольшого домика, где жила пожилая леди, их добрая знакомая.

— Но я не могу тебя бросить, — твердо сказала Руфь.

— Вспомни о Ричарде, — настаивала Диана, — ведь речь идет о его жизни. Руфь, дорогая, поезжай скорее, поезжай в Зойланд. Мне скоро станет лучше, и я догоню тебя.

— Я останусь здесь, — не уступала Руфь.

При этих словах Диана выпрямилась и, пошатнувшись, схватилась за руку своей кузины.

— Тогда в дорогу, сейчас же! — с усилием, словно ей было трудно говорить, вымолвила она.

— Диана, ты еле стоишь на ногах! — воскликнула Руфь.

— Нельзя терять ни минуты. В любой момент мистер Уайлдинг может уехать, и все будет потеряно. Я не хочу, чтобы кровь Ричарда была на мне.

Руфь в отчаянии заломила руки. Стоявшая перед ней дилемма казалась ей неразрешимой: нельзя было позволить Диане в таком состоянии сопровождать ее, но задержка действительно могла стоить жизни Ричарду. Мысль о том, чтобы появиться в Зойланд-Чейзе одной, казалась ей абсолютно недопустимой, однако, склонная по характеру к героическим поступкам, Руфь решила, что сейчас не время колебаться. Проводив Диану к домику, где жила их общая знакомая, и взяв со своей кузины слово, что она останется там, пока не пройдет ее слабость, Руфь поскакала дальше.

Глава 4

УСЛОВИЯ СДАЧИ
— Мистер Уайлдинг уехал сегодня утром вместе с мистером Тренчардом, мадам, — объявил Уолтер, дворецкий в Зойланд-Чейзе.

Старый слуга немало повидал на своем веку, но и он с трудом смог скрыть удивление при виде госпожи Уэстмакотт, рискнувшей в одиночку приехать к его господину.

— Уехал… утром? — пробормотала Руфь и на мгновение нерешительно замерла в тени огромного крыльца.

Если он уехал утром, значит, его отъезд никак не был связан с дуэлью — они с Дианой покинули Бриджуотер около одиннадцати, и, следовательно, он непременно должен вернуться домой, прежде чем отправится драться с Ричардом.

— Он сказал, когда вернется? — собравшись с духом, спросила Руфь.

— Он велел ждать его к полудню, мадам, — получила она ответ, будто бы подтверждающий ее предположения.

— Значит, он может появиться в любой момент? — задала она еще один вопрос.

— В любой момент, мадам, — с важностью ответил дворецкий.

— Тогда я подожду его, — решительно заявила она, к величайшему изумлению слуги. — Позаботьтесь о моей лошади.

Он поклонился ей, и Руфь последовала за ним по вымощенному камнем вестибюлю, затем через огромный, сумрачный зал в просторную библиотеку.

— За мной сюда едет госпожа Гортон, — сообщила она дворецкому. — Как только она объявится, будьте добры, приведите и ее сюда.

Еще раз молчаливо поклонившись, седовласый слуга закрыл за собой дверь и оставил ее в одиночестве. Она впервые оказалась в доме мистера Уайлдинга и чувствовала себя взволнованной и испуганной. Его дед в свое время много путешествовал; по возвращении он построил Зойланд-Чейз в соответствии с итальянскими канонами архитектуры, столь поразившими его воображение, и не поскупился украсить апартаменты многочисленными произведениями искусства, которые привез с собой из-за границы. Она бросила перчатки и хлыст на стол, уселась в стоявшее рядом кресло и стала ждать. Побежали минуты, и тишина, царившая в огромном доме, подействовала на нее успокаивающе. Часы церкви в Вестон-Зойланде пробили двенадцать, и почти сразу же она уловила стук копыт. Может быть, это Диана?

Она поспешила к окну и успела заметить очертания двух фигур — мистера Уайлдинга и мистера Тренчарда. Она почувствовала, как кровь отхлынула от ее лица, а в груди опять испуганно заколотилось сердце. Ей захотелось вылезти в окно и бежать отсюда без оглядки, и наверняка она так бы и поступила, если бы не вспомнила о Ричарде и грозящей ему опасности.

Она услышала мужские голоса и резкий смех Ника Тренчарда.

— Дама?! — донеслось до нее его восклицание. — Черт возьми, Тони! Разве сейчас время якшаться с красотками?

Она покраснела и сжала зубы, но продолжения не последовало, голоса быстро удалились, и вновь все стихло. Но вскоре за дверью библиотеки послышались быстрые шаги и звяканье шпор, а еще через мгновение мистер Уайлдинг, в ярко-красном костюме для верховой езды и белых от пыли сапогах, поклонился ей с порога.

— Ваш покорный слуга, госпожа Уэстмакотт, — негромко проговорил он. — Какая честь увидеть вас в моем доме!

Не сумев найти подходящего ответа, она молча присела в реверансе и опять побледнела. Он повернулся к следовавшему за ним Уолтеру, чтобы отдать ему шляпу, хлыст и перчатки, закрыл за ним дверь и приблизился к ней.

— Прошу простить мой не совсем подобающий случаю наряд, — сказал он, — я подумал, что, прождав меня, как сказал Уолтер, почти час, вы, быть может, торопитесь. Не желаете присесть? — И он пододвинул к ней кресло.

Его вытянутое, бледное лицо напоминало маску, однако темные, слегка раскосые глаза пожирали ее. Ему не составляло большого труда догадаться о цели ее визита. Женщина, унижавшая и доведшая его почти до пределов отчаяния, была теперь в его власти, и под личиной безразличия его душа ликовала.

— Мой визит… наверное, удивил вас, — неуверенно начала она, словно не замечая предложенного кресла.

— Вовсе нет, — мягко ответил он. — О его причине, я думаю, нетрудно догадаться. Вы ведь пришли по просьбе Ричарда?

— Отнюдь, — ответила она. Теперь, когда лед был сломан и неопределенность ожидания осталась позади, она почувствовала, как к ней быстро возвращается мужество.

— Эта дуэль не должна состояться, мистер Уайлдинг, — заявила она.

Его брови, такие же тонкие и ровные, как у нее, удивленно поползли вверх, и на губах появилось слабое подобие улыбки.

— Я считаю, что Ричард сам должен предотвратить ее, — сказал он. — Такая возможность была у него прошлой ночью. И она вновь ему представится, когда мы встретимся. Если он выразит свое сожаление…

Он оставил предложение незаконченным. В сущности, он насмехался над ней, хотя она об этом и не подозревала.

— Вы хотите сказать, что он должен извиниться? — медленно проговорила она.

— А что же еще остается? Она покачала головой.

— Это невозможно, — решительно сказала она. — Прошлой ночью он мог бы еще это сделать без ущерба для своей чести. Сегодня уже слишком поздно. Произнести извинения прямо перед дуэлью равносильно признанию себя трусом.

Мистер Уайлдинг надул губы и переступил с ноги на ногу.

— Это непросто, — сказал он, — но вполне возможно.

— Это невозможно, — продолжала настаивать она.

— Не будем спорить из-за слов, — дипломатично ответил он. — Пускай невозможно, если хотите. Но иного я не могу предложить. Вы должны согласиться, мадам, что, даже приняв извинения вашего брата, я поступаю чрезвычайно лояльно по отношению к вам. Но если вы, чьим пожеланиям я с радостью повинуюсь, — при этом он поклонился, а она поморщилась, — интересуетесь моим мнением, то я никогда и никому не прощу такого оскорбления, которое нанес мне ваш брат.

— Вы немилосердны, — сказала она, — предлагая ему выбирать между смертью и бесчестием.

— Дуэль сама выберет победителя, — ответил Уайлдинг.

— По-моему, вы смеетесь надо мной, — произнесла она, нервно, с негодованием вскинув голову.

Он пристально посмотрел на нее.

— Будьте со мной откровенны, мадам. Чего вы от меня ждете? — спросил он.

Ее щеки зарделись под его взглядом, и мистер Уайлдинг понял, что догадался правильно, — она пришла к нему, питая слабую надежду, что он поведет себя как рыцарь и сам скажет те слова, которые вертелись у нее на языке, но произнести их сейчас ей не хватало мужества. Но, чтобы наказать ее за насмешки, чуть было не превратившие его любовь в ненависть, он отнюдь не собирался делать этого, — хотя в тот момент он еще не знал, удовлетворит ли ее просьбу, если таковая все же будет высказана. Она молча склонила голову, а мистер Уайлдинг, все с той же полунасмешливой-полудружеской улыбкой на устах, не спеша подошел к окну. Спрятав глаза под вуалью длинных ресниц, она украдкой наблюдала за ним, ощущая, как с каждой минутой в ней растет чувство ненависти к нему; он был слишком уверен в себе — уже за одно это его можно было ненавидеть, — но мало того: он заставил ее расписаться в собственном бессилии, ловко сыграв на ее привязанности к брату, и теперь ситуация полностью находилась в его руках. И однако же, помимо своей воли, она не могла не отметить его элегантный вид и аристократичную манеру поведения.

— Вы же видите, мисс Уэстмакотт, — все так же стоя вполоборота к ней, проговорил он, и его голос был ласковым и почти печальным, — что ничего другого не остается.

Ее взгляд рассеянно скользнул по орнаменту паркетного пола. Не дождавшись от нее ответа, он вновь, не меняя позы, заговорил, и на этот раз внимательное ухо могло бы уловить в его словах слабый намек на насмешку:

— Если же вас это не устраивает, то для меня остается загадкой, почему вы, рискуя скомпрометировать себя, все же решились приехать сюда.

Она испуганно взглянула на него.

— Ском… Скомпрометировать себя? — запнувшись, откликнулась она.

— А как вы думали? — спросил он, резко поворачиваясь к ней лицом.

— Со мной… Со мной была госпожа Гортон, — задыхаясь, ответила Руфь, и ее голос задрожал, будто она вот-вот расплачется.

— Как жаль, что вы расстались с ней, — посочувствовал он.

— Но… Но, мистер Уайлдинг, я… я полагаюсь на вашу честь. Я считала вас джентльменом. Я думала, вы сохраните в тайне, что я… была у вас. Так ведь?

— В тайне? — удивился он. — Мадам, мои слуги уже говорят о вашем визите, а это значит, что завтра весь Бриджуотер будет знать об этом.

Она почувствовала, что почва уходит у нее из-под ног, и, не в силах произнести хотя бы слово, она лишь неотрывно смотрела на него расширившимися от ужаса глазами. Она выглядела настолько несчастной и потерянной, что сердце Уайлдинга дрогнуло. Он ощутил укол совести за свою жестокость, а затем, совершенно неожиданно для него самого, все его существо захлестнула давно сдерживаемая страсть. Его щеки слегка порозовели, он быстро шагнул к ней и нервным движением схватил ее руку.

— Руфь, Руфь! — вскричал он, и его голос впервые прозвучал нетвердо. — Забудьте обо всем! Я люблю вас, Руфь. Одно ваше слово, и ваше имя останется незапятнанным.

Она с трудом проглотила комок в горле.

— Какое же слово? — машинально спросила она. Он низко склонился к ее руке, пряча от нее лицо.

— Слово согласия, — если вы окажете мне честь, выйдя за меня замуж… — Он не окончил фразы, поскольку она резко выдернула свою руку.

Щеки девушки горели, а глаза пылали негодованием. Он сделал шаг назад и тоже покраснел. Теперь его душила ярость. Ни о каком снисхождении больше не могло быть и речи.

— О! — воскликнула она. — Это оскорбление. Сейчас не время и не место…

Не дав ей закончить, он стремительно притянул ее к себе и крепко сжал в объятиях.

— Именно сейчас самое подходящее время и место для любви, поскольку жизнь полна неожиданностей и коротка, — проговорил он, приблизив свое лицо к ней, и от неожиданности она даже не попыталась оказать сопротивление. — Я боготворил вас, но вы ответили мне насмешкой. Однако, клянусь, вы полюбите меня — даже вопреки самой себе.

Она откинула голову назад настолько, насколько позволяла его хватка, и лишь слабо причитала: «Пустите! Пустите!»

— Не волнуйтесь, я отпущу вас, — с глухим смешком ответил он. — Но сперва выслушайте меня, не ради меня или себя — ради Ричарда. Я знаю, как спасти и жизнь, и честь Ричарда. Вы тоже знаете, но хотите, чтобы я сам сказал об этом. Вы не учли только одного — моей любви. Одно ваше слово, Руфь, и Ричарду нечего будет бояться, а сегодня вечером, когда мы с ним встретимся, я сам принесу извинения и признаюсь, что его вчерашний поступок был заслуженным наказанием за упоминание вашего имени в неподходящей компании. Все это я исполню, если ответите на мои чувства.

Она взглянула на него со страхом и надеждой одновременно.

— Каким образом? — еле слышно спросила она.

— Обещайте стать моей женой.

— Вашей женой?! — с негодованием воскликнула она и попыталась вырваться из его объятий. — Пустите меня, трус! — с этими словами ей удалось освободить одну руку, которой в следующее мгновение она ударила его по лицу.

Его руки бессильно опустились, и он, бледный и дрожащий, сделал шаг назад. Пламя, сверкавшее в его глазах, потухло, словно задутое ледяным порывом ветра, и они смотрели теперь тупо и безжизненно.

— Пусть будет так, — проговорил он и быстро подошел к висевшему около двери шнурку для колокольчика. — Я не хочу больше оскорблять вас, и ни за что не оскорбил бы, — словно поясняя, продолжал он, и его голос звучал холодно и безразлично, — если бы мне не казалось, что в тот момент, когда я возник в вашей жизни, вы отнеслись ко мне благосклонно.

Его пальцы сомкнулись на шнурке, и она догадалась о его намерении.

— Подождите! — вскричала она, протягивая к нему руки. Он помедлил. — Вы… вы не убьете Ричарда? — спросила она.

Его резко взлетевшие брови были для нее красноречивее любого ответа. Он дернул за шнурок. Где-то в глубине дома мелодично звякнул колокольчик.

— О, подождите, подождите! — взмолилась она, прижимая руки к щекам. — Если… если я соглашусь… то как скоро?..

Уайлдинг понял смысл этого неоконченного вопроса, и его глаза оживились. Он сделал к ней шаг, но вновь остановился, увидев ее смятение.

— Если вы пообещаете выйти за меня замуж на этой неделе, то Ричард может не беспокоиться ни за свою жизнь, ни за честь.

Она почувствовала, как к ней возвращается ее привычное самообладание.

— Хорошо, — неожиданно твердо произнесла она, — заключим сделку: если вы пощадите жизнь и честь Ричарда — и то и другое, запомните, то в следующее воскресенье…

На последних словах обретенное было мужество изменило ей и ее голос сорвался. Не в силах добавить ничего больше, она замолчала, так и оставив последние слова висеть в воздухе.

Мистер Уайлдинг судорожно вздохнул и сделал еще один шаг к ней.

— Руфь! — с чувством раскаяния в голосе вскричал он, готовый в эту секунду к безоговорочной капитуляции. Чуть не сгорая от стыда, он уже собирался сказать ей, что пощадит Ричарда и ничего не потребует от нее взамен, но ее красноречивый, полный презрения жест, которым она как бы запрещала ему подходить ближе, остановил его. Пытаясь справиться с собой, он замер на месте. Дверь отворилась, и на пороге появился Уолтер.

— Госпожа Уэстмакотт уезжает, — сообщил ему Уайлдинг и низко поклонился ей в знак прощания. Она прошла мимо него, не проронив ни слова, и старый слуга последовал за ней. Не сходя с места, мистер Уайлдинг проводил ее взглядом и погрузился в глубокую задумчивость, из которой его вывело только появление Ника Тренчарда.

— К старости мои глаза, Энтони, стали изменять мне, — сказал тот, пристально взглянув на своего друга. — Не обманули ли они меня и на этот раз? Я имею в виду твою посетительницу.

— Леди, которая только что ушла отсюда, — несколько сурово произнес Уайлдинг, — будет через неделю госпожой Уайлдинг.

Мистер Тренчард вынул изо рта длинную глиняную трубку, с которой не расставался ни при каких обстоятельствах, и выпустил огромный клуб дыма.

— Черт побери! — изумился он, — Как можно жениться сейчас, когда вот-вот объявится Монмут?

Уайлдинг с досадой взмахнул рукой.

— Я уже говорил тебе, Ник, что это все вранье, зря ты мне не веришь, — проговорил он, усаживаясь в кресло за своим письменным столом.

Ник подошел к нему и взгромоздился на край стола.

— А что ты скажешь насчет перехваченного письма из Лондона к нашим друзьям в Тонтоне? — спросил он.

— Ничего. Но я совершенно уверен, что его светлость тут ни при чем. Пока Баттискомб не вернется в Голландию, он будет лежать тихо, а Баттискомб все еще в Чешире.

— И все-таки на твоем месте я повременил бы с женитьбой.

— На моем месте, — улыбнулся Уайлдинг, — ты ни за что не женился бы.

— Клянусь, никогда! — воскликнул Тренчард. — Я с большей охотой сыграю в прятки или в жмурки. Это куда веселее и скорей кончается.

Глава 5

ДУЭЛЬ
Руфь Уэстмакотт ехала домой как во сне, едва ли отдавая себе отчет в том, что происходит вокруг. Она была настолько потрясена случившимся, что не вспомнила о Диане до тех пор, пока не увидела ее у себя дома. Она нашла свою кузину в слезах, в компании ее матери, сурово выговаривавшей ей. Оказалось, Диана прибыла в Люптон-хаус полчаса назад и выразила удивление — искреннее или наигранное — по поводу отсутствия Руфи. Почувствовав беспокойство, которое Диана постаралась не особенно скрывать, леди Гортон с пристрастием допросила дочь и, узнав обо всех деталях поведения своей племянницы, пришла в такое негодование, что пригрозила немедленно забрать Диану отсюда и отвезти ее домой, в Тонтон.

И теперь, когда Руфь наконец появилась, на ее голову посыпались упреки.

— Как я ошиблась в тебе, Руфь! — с пафосом воскликнула эта достойная дама, обычно мягкая и добродушная. — Я не могу поверить своим ушам. Ты всегда была образцом для Дианы — и вот на тебе! Ты одна отправляешься в дом мужчины, и не какого-нибудь, а мистера Уайлдинга!

— Некогда было думать об условностях, — с усталым безразличием ответила Руфь. — Надо было спасать Ричарда.

— А стоило ли губить себя ради этого? — спросила леди Гортон, повышая голос.

— Губить себя? — откликнулась Руфь и слабо улыбнулась. — Я и в самом деле погубила себя, но не так, как вы думаете.

Озадаченные мать и дочь уставились на нее.

— Прежде всего ты погубила свою репутацию, — сказала леди Гортон и, не удержавшись от насмешки, добавила: — Если только он не попросил тебя стать его женой.

— Именно это мистер Уайлдинг имел честь предложить мне, — с горечью проговорила Руфь. — Мы поженимся в следующее воскресенье.

Ее слова были встречены гробовым молчанием, обе женщины лишь остолбенело глазели на нее. Затем Диана медленно поднялась. Бледное, искаженное мукой лицо кузины наполнило ее сердце раскаянием и сожалением. Это была ее работа, результат ее интриги. Но она никак не могла предвидеть такой скорой развязки, и, хотя все случившееся как нельзя лучше совпадало с ее самыми сокровенными надеждами, в первый момент она испугалась и почувствовала себя виноватой.

— Руфь! — воскликнула она. — О, если бы я поехала с тобой!

— Но тебе ведь стало плохо, — ответила Руфь, вспоминая хитрость Дианы. — Как ты себя чувствуешь сейчас? — с неподдельной заботой спросила она кузину.

— Со мной все в порядке, — чуть ли не огрызнулась та, но затем, спохватившись, повторила с оттенком сожаления: — О, если бы я поехала с тобой!

— Ничего не изменилось бы, — с усилием проглотив комок в горле, заверила ее Руфь. — Мы заключили с мистером Уайлдингом сделку, и я заплатила за жизнь и честь Ричарда. Кстати, где он?

— Полчаса как ушел с мистером Вэлэнси и сэром Роландом, — ответила ледиГортон.

— Значит, сэр Роланд вернулся? — удивилась Руфь.

— Да, но лорд Джервейз ничем не помог ему, — ответила Диана. — Его светлость не намерены вмешиваться. Он поклялся, что мистер Уайлдинг сдерет со щенка шкуру живьем. Именно так его светлость выразились, и сэр Роланд очень беспокоится за Ричарда.

— Теперь ему не о чем беспокоиться, — с горькой улыбкой сказала мисс Уэстмакотт и, обессиленная, опустилась в кресло.

Леди Гортон, повинуясь неожиданно заговорившим в ней материнским чувствам, поспешила к ней, выросшей без матери, со словами утешения. Она усматривала в поведении Руфи слабость и безрассудство, хотя вряд ли еще какая-нибудь девушка смогла бы поступить в подобной ситуации более мужественно и разумно.

А тем временем Ричард и двое его друзей скакали в сторону лежащих за рекой болот, где должна была состояться дуэль. Но еще прежде, чем они выехали из Люптон-хауса, мистер Вэлэнси успел не раз пожалеть, что согласился ввязаться в эту ссору. Сегодня утром он нашел Ричарда в жалком состоянии, бледного и дрожащего, подавленного мыслью о неизбежной смерти и словно предвкушающего ее.

— Это твой день, Дик, — бодро приветствовал Вэлэнси Ричарда. — Повеса Уайлдинг уехал сегодня в Тонтон и вернется лишь к полудню. Подумать только! Более двадцати миль в седле, прежде чем взяться за оружие. Ты когда-нибудь слышал о подобном безумии? Да он станет как палка после такой гонки, и у тебя не будет с ним проблем.

Ричард рассеянно слушал и, заметив, что его секундант пристально наблюдает за ним, попытался улыбнуться.

— Что с тобой, приятель? — вскричал мистер Вэлэнси, когда увидел жуткую гримасу, исказившую лицо Ричарда, и схватил его за подрагивающее запястье. — Убей меня, но ты в никудышной форме. Какая муха тебя укусила?

— Я нездоров сегодня, — тихо ответил Ричард. — Это все кларет[1719] лорда Джервейза, — добавил он, проводя рукой по лбу.

— Кларет лорда? — в ужасе переспросил Вэлэнси, словно услышав вопиющую ересь. — Его фронтиньяк по десять шиллингов за бутылку?!

— Кларет всегда плохо ложится на мой желудок, — объяснил Ричард, намереваясь свалить ответственность за свое состояние на вино лорда Джервейза.

Мистер Вэлэнси подозрительно взглянул на него.

— Черт возьми, — выругался он, — если ты собираешься драться, тебе надо сперва прийти в чувство.

Он позвонил в колокольчик и, не дожидаясь согласия Ричарда, велел принести им две бутылки канарского[1720] и бутылку бренди. Мистер Вэлэнси очень добросовестно относился к своим обязанностям секунданта и теперь собирался хоть таким образом помочь Ричарду возместить испарившееся за ночь мужество.

Ричарда, никогда не отказывавшегося поднять настроение, не пришлось долго упрашивать отведать коктейль из канарского и доброй порции бренди, а затем, чтобы отвлечь юношу от мрачных мыслей, мистер Вэлэнси завел речь о протестантском герцоге и его правах на корону Англии. Когда сэр Роланд вернулся из Скорсби-холла с печальным известием о своей неудаче, они все еще сидели за столом и Ричард медленно, но верно пьянел. Ричард шумно приветствовал Блейка и, рассыпая проклятия и угрозы в адрес мистера Уайлдинга, велел тому спросить у слуг еще один стакан. Постепенно теряя рассудок под действием крепкого напитка, которым потчевал его мистер Вэлэнси, он становился свирепым и неистовым, словно подгулявший дровосек.

— Черт возьми! — недовольно выругался Блейк. — Если ты в таком состоянии собираешься драться, я, пожалуй, заранее попрошу у тебя те восемь гиней, что ты проиграл мне вчера.

Опираясь на край стола, Ричард с трудом поднялся и уставился на Блейка, пытаясь поймать его взгляд.

— Проклятье! — взревел он. — Ты хочешь обесчестить меня, но обесчестишь скорее себя. Ты получишь их, когда мы вернемся, и ни секундой раньше.

— Хм-м! — проворчал Блейк, для которого восемь гиней представлялись немалыми деньгами. — А если ты не вернешься, кто мне их отдаст?

Это очевидное предположение, видимо, дошло до затуманенного алкоголем сознания Ричарда, поскольку на его лице отразился испуг.

— Черт побери, Блейк, — выругался мистер Вэлэнси сквозь зубы. — Разве можно так говорить перед дуэлью? Не обращай на него внимания, Дик! Пусть он подождет свои стоклятые гинеи.

— Какие там сто! — захихикал Ричард. — Да их всего-то восемь. Но все равно потерпи, пока я не перережу глотку этому Уайлдингу. — Он остановился, будто пораженный внезапной мыслью, и высокопарно произнес: — Я окажу плохую услугу герцогу. Это измена — никак не меньше.

С последними словами он изо всех сил ударил ладонью по столу.

— Что, что? — быстро спросил оживившийся Блейк, и мистер Вэлэнси поспешил загладить промашку, сделанную его собратом-заговорщиком.

— Галлюцинации после бренди и канарского, — рассмеялся он, поднимаясь из-за стола, и тут же заявил, что им пора ехать.

Сборы отвлекли Ричарда от мыслей о герцоге и лишили Блейка возможности вытянуть из него более подробные сведения. Но слово не воробей, и разбуженные подозрения сэра Роланда не собирались успокаиваться. Он знал о слухах, циркулировавших в окрестностях, а вспомнив о намеках, которыми обменивались в последние дни Ричард и Вэлэнси, подумал, что Ричард, скорее всего, имел в виду не кого иного, как герцога Монмутского. И сама поспешность, с которой мистер Вэлэнси отреагировал на оплошность Ричарда, лишь подтверждала такое предположение. Что ж, если мистер Уэстмакотт действительно замешан в этом деле, размышлял Блейк, то ему может представиться отличная возможность поправить свои расстроенные финансовые дела. Однако в данный момент он счел за лучшее усыпить их бдительность и не проявлять особого любопытства. Они проехали через Бриджуотер и первыми прибыли на место дуэли — большую лужайку, расположенную на краю Седжмурского болота, под зашитой Тюльденского холма. Им не пришлось долго ждать мистера Уайлдинга и мистера Тренчарда, и их появление возымело отрезвляющее действие на Ричарда — последнее обстоятельство особенно порадовало мистера Вэлэнси, уже начинавшего испытывать сильные сомнения насчет целесообразности собственного усердия в накачивании Ричарда «заменителем мужества».

Мистер Вэлэнси и мистер Тренчард уже было собирались выбрать место для схватки, когда к ним подошел мистер Уайлдинг.

— Мистер Вэлэнси, — с отсутствующим видом щелкая хлыстом по траве, начал он, — не будете ли вы так любезны позвать сюда мистера Уэстмакотта?

— Но зачем, сэр? — удивленно спросил мистер Вэлэнси.

— Я должен кое-что сказать ему, — все так же безразлично продолжал он. — Я не намерен драться с мистером Уэстмакоттом.

— Энтони! — вскричал Тренчард, изумленный настолько, что даже забыл выругаться.

Мистер Вэлэнси подумал, что такое известие наверняка придется по сердцу Ричарду. Однако он не представлял себе, каким образом можно было бы избежать дуэли, и высказал свои сомнения мистеру Уайлдингу.

— Вы узнаете это, как только исполните мою просьбу, — ответил тот, и мистер Вэлэнси, фыркнув и пожав плечами, отправился за Ричардом.

— Ты намерен, — кипя от негодования, спросил мистер Тренчард, — оставить в живых человека, оскорбившего тебя?

Уайлдинг взял своего друга за плечо.

— Это мой каприз, — мягко сказал он. — Как ты считаешь, Ник, я могу позволить его себе?

— Почему бы и нет, — ответил тот, — однако…

— Я так и думал, — проговорил мистер Уайлдинг, прерывая его, — и если кто-нибудь позволит себе в чем-либо усомниться, я всегда готов доказать, что он ошибается.

Он рассмеялся, и мистеру Тренчарду не оставалось ничего иного, как присоединиться к нему. Затем Ник пустился излагать терзавшие его сомнения относительно лояльности Ричарда и посоветовал ему — в интересах их движения и ради собственной безопасности — заставить Ричарда замолчать.

— При чем тут моя безопасность? — возразил Уайлдинг. — Ведь он должен быть благодарен мне.

Мистер Тренчард снисходительно улыбнулся.

— Нет более мстительного чувства, чем злоба пощаженного ничтожества. Умоляю, подумай об этом. — Он понизил голос и прервал свои наставления, поскольку мистер Вэлэнси и мистер Уэстмакотт, в сопровождении сэра Роланда Блейка, приближались к ним.

Ричард, чье мужество убывало до этого с каждой минутой, приближавшей дуэль, теперь шел с высоко поднятой головой и надменной миной на лице. Еще бы! Его вчерашний расчет полностью оправдался: мистер Уайлдинг, обдумав случившееся и поняв свою ошибку, собирается извиниться перед ним, и с его, Ричарда, стороны было глупо предаваться столь необоснованным страхам.

— Мистер Уэстмакотт, — тихо проговорил мистер Уайлдинг, в упор глядя в глаза Ричарду и чуть улыбаясь, — я пришел сюда не для того, чтобы драться, а чтобы принести свои извинения.

Ричард не стал скрывать своей усмешки. Теперь, когда опасность миновала, мужество быстро возвращалось к нему и безудержная дерзость готова была вот-вот перелиться через край.

— Что ж, мистер Уайлдинг, — оскорбительным тоном произнес он, — это ваше личное дело.

— Именно так, — мягко и смиренно, словно монах, ответил мистер Уайлдинг, и мистер Тренчард разразился проклятиями.

— Все дело в том, — продолжал мистер Уайлдинг после небольшой паузы, — что вчера ночью я находился под воздействием выпитого вина и теперь глубоко сожалею об этом. Я признаюсь, что спровоцировал ссору, упомянув имя госпожи Уэстмакотт, чем подал мистеру Уэстмакотту повод оскорбить меня. Я приношу свои искренние извинения и надеюсь, что они будут приняты.

Вэлэнси и Блейк от изумления замерли, не в силах произнести ни слова, мистер Тренчард побледнел от ярости, а мистер Уэстмакотт сделал два шага вперед и, все так же кривя нижнюю губу в презрительной усмешке, произнес:

— Раз мистер Уайлдинг настаивает, придется принять их.

Эти слова были произнесены с таким откровенным оттенком сожаления, что терпению мистера Тренчарда пришел конец.

— Если мистер Уэстмакотт считает себя разочарованным, — выпалил он, — и не прочь поупражняться в занятии, которого лишился сегодня, то я всегда к его услугам.

Мистер Уайлдинг предостерегающе опустил руку на плечо Тренчарда. Ричард резко повернулся к нему, и усмешка исчезла с лица юноши.

— Я не ссорился с вами, сэр, — с трудом сохраняя чувство собственного достоинства, проговорил он.

— Это легко поправить, — огрызнулся мистер Тренчард и уже, как впоследствии сам признавался, готов был швырнуть свою шляпу в лицо Ричарда, если бы мистер Уайлдинг не удержал его.

Положение спас Вэлэнси.

— Мистер Уайлдинг, — в душе проклиная идиотизм Ричарда, сказал он, — вы чрезвычайно великодушны. Немного найдется счастливчиков, которые способны поступить так же, как вы, и не покрыть себя бесчестием.

— Вы очень любезны, сэр, — ответил мистер Уайлдинг, сделав поклон.

— Вы дали полное удовлетворение мистеру Уэстмакотту; мое уважение к вам стало еще больше, и я готов признать это от его имени.

— Вы, сэр, воистину сама изысканность, — проговорил мистер Уайлдинг, оставив Вэлэнси в недоумении, не смеются ли над ним.

Однако дело действительно так и закончилось, несмотря на попытки мистера Тренчарда придать ему иной оборот. Уайлдинг буквально утащил его с места несостоявшегося поединка, но всю дорогу, пока они ехали к Зойланд-Чейзу, старый забияка не переставал удивляться чудачеству своего друга.

— Я молю небеса, — непрестанно повторял он, — чтобы тебе не пришлось дорого заплатить за это.

— Довольно же, в конце концов! — воскликнул мистер Уайлдинг, выведенный из терпения. — Разве я могу жениться на девушке, перед свадьбой зарезав ее брата?

И изумленный мистер Тренчард, не переставая испытывать сожаление, что Ричард остался жив, обозвал себя в душе дураком и тупицей, поскольку должен был догадаться об этом раньше.

Глава 6

ЗАЩИТНИК
Вряд ли кто из сопровождавших Ричарда Уэстмакотта к месту предполагаемой дуэли мог предположить, что он будет возвращаться оттуда в столь приподнятом расположении духа. Казалось, не будет конца его разглагольствованиям, как мистер Уайлдинг находился на волосок от гибели и чем бы завершилась их дуэль, если бы он вовремя не одумался. Его хвастливая речь и уверенные манеры произвели некоторое впечатление на сэра Роланда, но мистер Вэлэнси, который прекрасно помнил, в каком состоянии нашел юношу и каким способом его удалось привести в чувство, испытывал к нему такое отвращение, что сам был готов немедленно затеять с ним ссору. Чтобы не поддаться этому искушению, мистер Вэлэнси, доехав до первого же перекрестка, довольно язвительно поздравил Ричарда с благополучным исходом и затем откланялся, сославшись на неотложные дела, которые ждали его у лорда Джервейза. Блейк, сгорая от любопытства поскорее узнать о характере этих дел, попытался задавать Ричарду наводящие вопросы, но тот слушал только самого себя, и сэр Роланд остался разочарован.

Наконец они приехали в Люптон-хаус, и когда Ричард развязной походкой шел к поджидавшим его дамам — Руфь и леди Гортон сидели на скамейке, а Диана устроилась на сиденье, устроенном вокруг ствола огромного дуба в середине лужайки, — это был совсем не тот бледный, испуганный Ричард, которого они видели несколькими часами раньше. Теперь он выглядел уверенным в себе и был подчеркнуто безразличен к окружающим; и конечно же, от его взгляда ускользнула насмешливо-печальная улыбка, появившаяся на губах его сестры, когда он рассказывал, как мистер Уайлдинг предпочел благоразумие поединку. Трудно сказать, как долго еще распинался бы Ричард, если бы Диана не взяла на себя смелость открыть ему глаза на происходящее, тем более что ее подталкивал к этому собственный интерес — присутствие здесь сэра Роланда.

— Мистер Уайлдинг испугался? — чуть ли не взвизгнула она от негодования, — Ну-у-у, Ричард, мистер Уайлдинг никогда никого не боялся.

— Клянусь честью! — согласился с ней сэр Роланд. — Я совсем недавно знаком с ним, но, по крайней мере, сегодня он не выглядел испуганным.

Ричард почуял неладное, и его обычно бледное лицо порозовело, а глаза лихорадочно заблестели.

— На это могли быть причины, — туманно намекнула Диана, и глаза сэра Роланда настороженно сузились.

Вновь он вспомнил слова, которые вырвались утром из уст Ричарда. Несомненно, и мистер Уэстмакотт, и мистер Уайлдинг были замешаны в каком-то таинственном деле. И если Ричард считал, что их дуэль была бы предательством, то, возможно, и сам мистер Уайлдинг испытывал те же чувства, отказываясь от нее? Увидев, что Ричард с ленивой улыбкой отмахнулся от Дианы, сэр Блейк решил, что настало время вмешаться в разговор.

— Слушая вас, госпожа, — сказал он, — можно предположить, что вам известно, что это за причины.

Диана вопросительно взглянула на Руфь, но та сидела безучастно, словно речь шла не о ней. Леди Гортон тоже молчала и лишь внимательно смотрела на свою дочь.

— Известно, — произнесла Диана после небольшой паузы, не сводя глаз с Руфи.

Будь сэр Блейк более проницателен, он наверняка догадался бы, что ответ на его вопрос находится здесь, перед ним.

Но Ричарду, видимо, надоело играть в кошки-мышки, и, чтобы положить конец этим недомолвкам, он с грубоватой прямотой спросил Диану:

— Что ты имеешь в виду?

Однако Диана лишь пожала плечами.

— Спроси лучше Руфь, — ответила она.

Оба приятеля удивленно уставились на девушку, ожидая от нее разъяснений. Щадя самолюбие своего брата, Руфь нежно и жалостливо улыбнулась ему и тихо произнесла:

— Я помолвлена с мистером Уайлдингом.

Сэр Роланд непроизвольно шагнул вперед и замер как вкопанный. Ричард почувствовал, что сходит с ума или бредит.

— Это шутка, — натянуто рассмеявшись, сказал он, но в его голосе отсутствовала былая уверенность.

— Это правда, — все так же тихо заверила его Руфь.

— Правда? — переспросил он, и его лицо потемнело от гнева. — Ах ты…

Руфь поняла, что пора рассказать все.

— Я обещала выйти замуж за мистера Уайлдинга ровно через неделю, если он пощадит твою жизнь и честь, — спокойно произнесла она и добавила: — Мы с ним заключили сделку.

Застыв на месте, Ричард лишь тупо смотрел на нее. Новость оказалась слишком велика для него, чтобы проглотить сразу, и он осмысливал ее по кусочкам.

— Итак, — сказала Диана, — тебе известна цена, которую твоя сестра заплатила за твою жизнь, и теперь, когда ты будешь говорить об извинениях мистера Уайлдинга, пожалуйста, делай это потише.

Однако без сарказма вполне можно было обойтись. Прежнее настроение Ричарда улетучилось, как воздух из проколотого шарика, и он стоял перед ними уничтоженный и робкий. Наконец он начал понимать, чем пожертвовала ради него Руфь.

— Ты не сделаешь этого! — внезапно вскричал он. — Руфь, ты не должна поступать так даже ради меня, — почти нежно продолжил он, подойдя к сестре и заботливо опустив руку ей на плечо.

— Клянусь, нет! — выпалил сэр Блейк, прежде чем она успела ответить, и в его восклицании прозвучали и бесконечная тоска, и бурные эмоции, — Ты прав, Ричард, госпожа Уэстмакотт не Ифигения[1721] и не козел отпущения, то есть не… коза…

Но Руфь лишь улыбнулась.

— А что еще мне оставалось делать? — спросила она.

Ричард на секунду — всего лишь на секунду — хладнокровно взглянул в лицо опасности, не пугаясь даже угрозы смерти.

— Я возобновлю эту ссору, — объявил он. — Я смогу заставить мистера Уайлдинга драться со мной.

Руфь с гордостью и обожанием взглянула на брата. Ей было приятно слышать, как брат говорит о ней. Она вновь начала обретать уверенность, что он был отнюдь не трус, каковым она в сердцах заклеймила его, что его сегодняшнее состояние было вызвано исключительно плохим самочувствием, что свою дурацкую привычку допоздна засиживаться за бутылкой и за карточным столом он с возрастом сумеет преодолеть, и, самое главное, она получила доказательство, что он оказался достоин ее жертвы. Однако Диана, с удивлением наблюдавшая за происшедшей с ним переменой, ничуть не сомневалась, что он пожалеет о своем рвении, когда остынет.

— Это бесполезно, — наконец произнесла Руфь, не столько веря в то, что говорит, сколько опасаясь вновь подвергнуть жизнь Ричарда опасности. — Мистер Уайлдинг не захочет аннулировать сделку.

— Тогда его придется заставить, — прорычал Блейк и, шагнув к девушке, низко поклонился ей. — Мадам, — продолжил он, — позволите ли вы защитить вас и убрать с вашей дороги этого назойливого мистера Уайлдинга?

Глаза Дианы сузились, а лицо побледнело. Руфь дружески улыбнулась сэру Роланду и медленно покачала головой.

— Благодарю вас, сэр, — сказала она. — Но это уже семейное дело.

Сэр Роланд никогда не отличался особой деликатностью, однако что-то в ее словах, несмотря на дружелюбность тона, намекало, что ему пора восвояси. Попрощавшись со всеми, он поспешил удалиться, мысленно поклявшись, однако, разделаться с мистером Уайлдингом. Другого пути к сердцу Руфи, как он считал, у него быть не могло.

Диана встала и взглянула на свою мать.

— Идем, — сказала она, — Руфь и Ричард, наверное, хотят побыть одни.

Руфь благодарно взглянула на нее. Ричард понурил голову и задумчиво уставился в землю, словно ничего не слыша. Он так и стоял, пока их шаги не затихли в отдалении, затем тяжело опустился на скамью рядом с сестрой и взял ее руки в свои ладони.

— Руфь… — неуверенно произнес он, — Руфь!

Она погладила его руку и с жалостью посмотрела на него, — жалея брата, она совсем забыла, что сама куда более его нуждается в участии.

— Тебе не стоит так сильно переживать, — успокаивающе, как мать ребенку, сказала она ему. — Рано или поздно я ведь должна была выйти замуж, и, может статься, мистер Уайлдинг окажется не такой уж плохой партией. Я не сомневаюсь, — добавила она исключительно для того, чтобы успокоить Ричарда, — что он любит меня, тем более что он ведь это уже доказывал.

Ричард застонал, будто от нестерпимой боли; лицо его стало бледным как мел, а глаза налились кровью.

— Я не допущу этого, я не выдержку такой пытки! — хрипло восклицал он.

— Ричард, дорогой… — начала было Руфь, но он резко вскочил на ноги.

— Я немедленно еду к мистеру Уайлдингу, — решительно заявил он. — Он должен отменить сделку, на которую не имел никакого права. Мы возобновим нашу ссору, как если бы ничего не случилось.

— Нет-нет, Ричард, так нельзя! — испуганно уговаривала она его, встав рядом с ним и прильнув к нему.

— Можно, — отозвался он. — Пусть я погибну, но тебе не придется жертвовать собой.

— Сядь, Ричард, — уговаривала она его. — Ты не все понимаешь. Если ты умрешь, если мистер Уайлдинг убьет тебя… — она оставила фразу незаконченной.

Он посмотрел на нее, и постепенно смысл ее последних слов возымел свое действие, и недавно обретенное в эйфории самолюбования мужество стало вновь покидать его. На его лице отразился страх. Он с трудом проглотил застрявший комок в горле и хрипло спросил:

— Что тогда?

Руфь решительно взяла его за руку и почти силой заставила сесть рядом с собой на скамью. Серьезно и обстоятельно она начала говорить о том, что он является главой семьи, последним мужчиной в роду Уэстмакоттов, а она всего лишь девушка, и само ее существование не имеет ни малейшего значения там, где речь идет о сохранении фамилии.

Она еще раз повторила, что рано или поздно вышла бы замуж и что нельзя придавать столь большого значения сплетням, распространяемым о мистере Уайлдинге; скорее всего, он ничуть не хуже других мужчин, у него есть состояние и имя, носить которое не отказалась бы добрая половина женщин Сомерсета[1722].

Ее доводы разбудили его затаившееся на время малодушие, и в конце концов он позволил убедить себя, что его жизнь имеет слишком важное значение, чтобы рисковать ею в мелочной ссоре. Он не стал соглашаться с ней сразу же, сказав, что впереди еще целая неделя, чтобы все обдумать, однако обещал не предпринимать никаких шагов, не посоветовавшись предварительно с ней.

А тем временем Диана прощалась с сэром Роландом у главных ворот поместья.

— Сэр Роланд, — сказала она, — ваша галантность заставляет вас принимать происходящее слишком близко к сердцу. Поэтому вы не допускаете и мысли о том, что у моей кузины могут быть веские основания отказываться от вашей помощи.

Он пристально взглянул на эту невысокую девушку, которой месяц назад чуть было не сделал предложение и которая, как подсказывал ему инстинкт дамского угодника, все еще любила его.

— Что это значит, мадам? — спросил он.

— Я, по-моему, ясно выразилась, — ответила она после секундного замешательства. Диана явно что-то скрывала, и сэр Роланд мысленно похлопал себя по плечу за свою проницательность, не догадываясь, что увидел только то, что ему хотели показать.

— Я вас не понимаю, — сурово сказал он и тут же переменил тон на просительный, чуть ли не умоляющий. — Скажите мне, прошу вас!

— Не могу! Не могу! — в поддельном ужасе вскричала ока. — Это было бы предательством.

Он нахмурился. Потом схватил ее руку и сильно сжал ее, а его сердце заныло от ревности.

— О чем вы говорите? Скажите же, скажите, госпожа Гортон! — воскликнул он.

Диана опустила глаза.

— Вы не выдадите меня? — попробовала она поставить условие.

— Ну, конечно же, нет. Говорите.

Она слегка покраснела.

— Я не хочу предавать Руфь, — сказала она, — но еще меньше я хочу видеть вас обманутым.

— Обманутым? — хрипло спросил он. — Обманутым?

— Руфь сегодня была у него в доме, — объяснила она, — и более часа оставалась с ним наедине.

— Невероятно! — воскликнул он.

— А где еще они могли бы договориться? — спросила она и, чтобы рассеять его последние сомнения, добавила: — Вы ведь знаете, что мистер Уайлдинг сегодня отсутствовал.

— Но она ездила ходатайствовать за Ричарда, — запротестовал он, героически пытаясь сопротивляться.

Мисс Гортон взглянула на него, и под ее взглядом сэр Роланд почувствовал себя наивным мальчишкой. Затем она опустила глаза и выразительно пожала плечами.

— Вы ведь светский человек, сэр Роланд, — сказала она. — Неужели вы можете всерьез предположить, что найдется девушка, способная безоговорочно пожертвовать своим добрым именем?

Цветущее лицо мистера Блейка потемнело.

— Вы хотите сказать, что она его любит? — полувопросительно-полуутвердительно сказал он.

— Вы сами сделаете выводы, — надув губы, ответила она.

Он тяжело дышал и поднимал свои широкие плечи, словно собирался сразиться с противником сильнее себя.

— А как же ее разговоры о жертве?

Диана рассмеялась, и вновь он почувствовал себя уязвленным, услышав нотку презрения в ее смехе.

— Ричард против их брака, — сказала она. — Это был ее единственный шанс. Неужели вам это не ясно?

Он с сомнением взглянул на нее.

— Но почему вы все это говорите мне?

— Потому что ценю вас, сэр Роланд, — ласково ответила она, — и не хочу, чтобы вы выглядели дураком, вмешиваясь в безнадежное дело.

— Об участии в котором меня даже не просят, — с мрачным сарказмом вымолвил он. — Думаю, вы правы, Диана; у меня теперь нет сомнений, что мистер Уайлдинг ничего, кроме смерти, не заслуживает.

Он торопливо откланялся и ушел, оставив ее напуганной своей же оплошностью.

Но осуществить эти замыслы оказалось не так-то просто. Хотя мистер Уайлдинг и не придавал большого значения слухам о скорой высадке в Англии герцога Монмутского, однако четыре роты пехоты и кавалерийский эскадрон, присланные помощником губернатора в Тонтон, произвели на него впечатление, и сразу же после объяснения с Ричардом они с мистером Тренчардом отправились в Уайт-Лакингтон, в надежде узнать что-нибудь определенное. Так что сэру Блейку пришлось отложить свой визит к мистеру Уайлдингу, но это, однако, ничуть не уменьшило его решимости.

На другой день он застал мистера Уайлдинга за обедом, в компании мистера Тренчарда. Резко оборвав их приветствия, он грубо швырнул свою черную касторовую шляпу, украшенную черными же перьями, прямо на стол, посреди тарелок.

— Я пришел сюда, мистер Уайлдинг, — проговорил он, — чтобы спросить вас, какого цвета этот колпак.

Мистер Уайлдинг вопросительно поднял бровь и искоса взглянул на остолбеневшего от изумления Тренчарда.

— Мне трудно не ответить на вопрос, заданный с такой изысканной любезностью, — сказал мистер Уайлдинг и с невинной улыбкой посмотрел на побагровевшего, осклабившегося сэра Блейка. — Вы, вероятно, не поверите, но я готов на компромисс — ваша шляпа, сэр, бела, как горный снег.

Такой неожиданный ответ привел сэра Блейка в замешательство.

— Вы ошибаетесь, мистер Уайлдинг, — придя в себя и злобно ухмыльнувшись, сказал он. — Моя шляпа черна как уголь.

Мистер Уайлдинг внимательно оглядел со всех сторон предмет спора. Сегодня он находился не в лучшем расположении духа, а дурацкое упорство этого беглого должника давало ему возможность выместить на нем свое настроение.

— В самом деле, — сказал он, — теперь, когда я внимательно пригляделся, я нахожу, что она и в самом деле черная.

Сэр Блейк вновь на секунду смутился, однако не отступил.

— Вы опять ошиблись, — произнес он. — Эта шляпа — зеленая.

— Неужели? — произнес мистер Уайлдинг и повернулся к Тренчарду. — А как твое мнение, Ник?

— Раз уж ты меня спрашиваешь, — последовал ответ, — то мне кажется, что этой отвратительной вещице вообще не место на столе.

С этими словами он схватил шляпу и выкинул ее в раскрытое окно.

Сэр Роланд совершенно растерялся. Все складывалось совсем не так, как он задумал. Он понимал, что обязан считать себя оскорбленным действиями мистера Тренчарда, но он пришел сюда вовсе не для того, чтобы ссориться с ним. Он почувствовал, что выходит из себя.

— Дьявольщина! — вскричал он. — Неужели надо сорвать со стола скатерть, чтобы меня поняли?

— Если бы вы позволили себе подобное, мне пришлось бы вышвырнуть вас из дома, — сказал мистер Уайлдинг. — Но мне не хотелось бы так обращаться с человеком вашего положения и ваших достоинств. Поговорим-ка лучше о вашей шляпе. Мистер Тренчард, правда, убрал ее со стола подальше, но наши воспоминания восполнят ее отсутствие. Так какого цвета, вы говорите, она была?

— Я сказал — зеленая, — ответил сэр Блейк, с готовностью возвращаясь к исходной теме.

— Нет, я думаю, вы ошибаетесь, — с серьезной миной возразил мистер Уайлдинг. — Хотя это ваша шляпа и никто лучше вас не может судить о ее цвете, но, по моему мнению, она абсолютно черная.

— А если я скажу, что белая? — спросил сэр Блейк, чувствуя себя идиотом.

— В таком случае вы подтвердите мое первое впечатление, — ответил мистер Уайлдинг, и мистер Тренчард, не в силах больше сдерживаться, расхохотался прямо в лицо баронету.

— Ну а раз мы пришли к обоюдному согласию, — закончил мистер Уайлдинг, — то, смею надеяться, вы присоединитесь к нам.

— Будь я проклят, — взревел сэр Блейк, — если сяду за один стол с вами, сэр.

— Ну-у, — с сожалением протянул мистер Уайлдинг, — своим отказом вы можете обидеть меня.

— Именно этого я и хочу, — сказал сэр Блейк.

— Да неужели?!

— Вы шут! — с триумфом выпалил сэр Роланд, наконец-то добившись своего.

Мистер Уайлдинг откинулся в кресле и с сожалением взглянул на него.

— Вы по своей воле покинете нас или вас все же отправить по пути, проложенному вашей шляпой? — поинтересовался он.

— Вы хотите сказать, — изумленно спросил сэр Блейк, — что не потребуете от меня удовлетворения?

— Завтра мистер Тренчард встретится с вашими друзьями, и, я надеюсь, мы сможем возобновить наш увлекательный диалог.

Сэр Роланд пренебрежительно фыркнул, повернулся на каблуках и, не прощаясь, направился к выходу.

— Спокойной ночи, сэр Роланд, — произнес ему вслед мистер Уайлдинг. — Уолтер, бездельник, посвети сэру Роланду у дверей.

Неудивительно, что бедняга Блейк вернулся домой в отвратительнейшем расположении духа: ведь что может быть унизительней для задиры, когда противник отказывается воспринимать его всерьез. Однако это еще было только начало. Они с мистером Уайлдингом встретились на другое утро, и уже к полудню Бриджуотер наполнился слухами о новых проделка повесы Уайлдинга. Рассказывали, что он сначала дважды обезоружил столичного щеголя, который, впрочем, каждый раз яростно настаивал на продолжении дуэли, — а затем, чтобы унять наконец ненасытного баронета, был вынужден проткнуть ему правую руку.

Ричард дрожал от бессильной ярости, услышав это известие, а Руфь, помимо своей воли, испытала чувство глубокой благодарности к мистеру Уайлдингу за его терпение и выдержку.

Все так бы и закончилось, если бы мелочная натура сэра Роланда не подстегивала его на поиски иных способов расквитаться с мистером Уайлдингом. Он непрестанно размышлял о неосторожных словах, вырвавшихся у Ричарда, и, сопоставляя их с пугающими слухами, которыми обменивались в последнее время местные жители, сделал очевидные выводы. Более того, он предположил, что Ричард может оказать ему неоценимую помощь. В самом деле, обстоятельства сложились так, что эти двое оказались союзниками, чему способствовало и теперешнее настроение обоих джентльменов и, самое главное, крушение их планов на безоблачное будущее. И однажды вечером, сидя за картами с полупьяным Ричардом, сэр Блейк без особого труда выудил у него историю о движении герцога Монмутского и о той роли, которую в нем играл мистер Уайлдинг.

Так что когда Ричард, ближе к полуночи, уехал домой, он оставил в руках сэра Роланда разрушительное средство, с помощью которого тот рассчитывал не только отомстить Энтони Уайлдингу, но и поправить свое безвыходное положение.

Глава 7

СВАДЬБА МИСС УЭСТМАКОТТ
Однако сэр Роланд вскоре убедился, что радоваться по поводу обретения столь мощного оружия рано — оно могло оказаться обоюдоострым. Трудно было бы предать мистера Уайлдинга, не предав при этом и Ричарда; и, хотя сэр Роланд при иных обстоятельствах пошел бы на это без малейшего колебания, он отдавал себе отчет, что сейчас такой поступок равносилен отказу от надежды когда-либо завоевать Руфь. Поэтому ему не оставалось ничего другого, как лечить свою раненую руку и дожидаться возможности воспользоваться добытой информацией.

Надо сказать, мистер Уайлдинг тоже не терял времени даром. Каждый день в Люптон-хаусе появлялись огромные охапки цветов, которые он посылал своей возлюбленной, и каждый раз дело не обходилось без дорогого подарка, сопровождавшего их.

Сегодня это было прекрасное бриллиантовое колье, завтра — нитка жемчуга, на другой день — бесценное кольцо, принадлежавшее еще матери мистера Уайлдинга. Руфь не отклоняла знаков внимания, оказываемых ей мистером Уайлдингом, — глупо было бы так поступать, собираясь через несколько дней выйти за него замуж, — однако она чувствовала себя крайне неловко, принимая подарки.

Трижды в течение этой недели ожидания он приезжал в Люптон-хаус, и Руфь, уступая настойчивым уговорам Дианы и ее матери, неожиданно ставших его союзниками, любезно принимала его. Впрочем, стоило ли ей отказываться? Находясь рядом с ней, он держался как нельзя лучше, успев, казалось, начисто забыть о ссоре с Ричардом. Он был галантен, внимателен, почтителен — одним словом, покорный слуга во всем. Будь она менее предубеждена к нему, она, несомненно, восхищалась бы его бесподобным умением сдерживать свои чувства, вместо того чтобы, празднуя одержанную победу, дать им волю. Ничего удивительного, что в эту неделю он переложил большую часть своих обязанностей одного из лидеров протестантского движения на плечи мистера Тренчарда. Этому способствовало еще одно обстоятельство — мистер Уайлдинг, как и большинство сторонников герцога, с недоверием относился к слухам о предстоящей высадке герцога Монмута в Англии, поскольку, по общему мнению, это граничило с безумием.

Правда, Тренчард испытывал сильные сомнения на этот счет, однако мистер Уайлдинг лишь посмеивался над его предчувствиями. Накануне свадьбы он последний раз посетил Руфь в качестве жениха. Она приняла его, и от его взора не укрылось, что она выглядела бледнее, чем обычно, ее лицо было печально, а во взгляде проступала затаившаяся грусть. Он был тронут до глубины души, и несколько мгновений — пока он в неловком молчании стоял возле старой скамейки, на которой расположилась девушка, — совесть его безнадежно боролась со страстью. Руфь уже привыкла к его ни к чему ее не обязывавшей словоохотливости в ее присутствии, и столь неожиданная и продолжительная пауза удивила и насторожила ее. Она взглянула на него, их глаза встретились, и он наклонился, чтобы поцеловать ее. Она не отпрянула, а лишь осталась сидеть неподвижно, с расширившимися зрачками, словно загипнотизированная его мрачным, задумчивым взглядом. Он замер над ней, словно ястреб, охотящийся за голубкой.

— Дитя мое, — наконец проговорил он, и в его голосе прозвучала неподдельная нежность и печаль, — почему вы боитесь меня?

Его слова лучом света озарили ее смятенную душу.

Она действительно боялась его — его силы и властности, которые прятались под маской безмятежного спокойствия; она опасалась подчиниться его страстной любви, которая могла растворить и преобразовать ее натуру и превратить ее в конце концов в частичку его собственного «я».

Однако теперь, узнав правду, она попыталась бороться с ней.

— Я не боюсь вас, — сказала она, и голос ее в самом деле звучал бесстрашно.

— Значит, вы по-прежнему ненавидите меня? — спросил он.

Она потупилась, а затем перевела взгляд на безмятежную гладь реки, сверкающей золотом в лучах заходящего солнца. Вновь возникла пауза. Уайлдинг тяжело вздохнул и выпрямился.

— Вам не следовало принуждать меня к браку, — наконец нарушила она молчание.

— Наверное, — с некоторой горечью ответил он. — Я согласен с вами, но разве у меня был выбор? Вы же понимаете, — не получив от нее ответа, пояснил он, — что я никогда не завоевал бы вас иначе как принуждением.

— Может статься, — сказала Руфь, — так было бы лучше для нас обоих.

— Ни для кого из нас! — воскликнул мистер Уайлдинг. — Забудьте об этом! Придет время, и вы полюбите меня, Руфь!

Последние слова он произнес с такой твердой убежденностью, что девушка недоуменно взглянула на него.

— Если мужчина сильно и искренне любит женщину, — ответил он на ее немой вопрос, — и если он сам не заслуживает презрения в ее глазах, то рано или поздно ему ответят взаимностью.

Слабая, недоверчивая улыбка тронула ее уста.

— Будь я неоперившимся юнцом, — неожиданно горячо продолжил он, — слепо боготворящим женщину, вы имели бы основания сомневаться во мне. Но я мужчина, Руфь, — верный и, увы, небезгрешный; вы нужны мне, и я добьюсь взаимности любой ценой.

— Любой ценой? — переспросила она, и на ее губах промелькнула ироническая усмешка. — И вы называете свой эгоизм любовью? Тогда вы, конечно, правы, поскольку ваша любовь прежде всего любовь к самому себе.

— А разве любовь к другим не начинается с любви к себе? — поправил он, приоткрывая ее проницательному уму глубины, о существовании которых она даже не подозревала. — Настанет день — молю Бога, чтобы он пришел скорее, — когда вы взглянете на меня более благосклонно, чем сейчас; не будет ли тогда ваша любовь ко мне означать, что я оказался необходим вам и вашему счастью? Разве вы стали бы лишать меня своей любви, если бы я был нужен вам сейчас? Вы сказали, что я люблю вас, потому что я люблю себя. Пусть так. Но вы должны согласиться, что если еще не любите меня, то лишь по той же самой причине, более того, когда вы наконец полюбите меня, причина все равно останется та же.

— Значит, вы не сомневаетесь, что я полюблю вас? — сказала она, уклоняясь от прямого ответа.

— Иначе я не вел бы вас завтра к алтарю, — ответил он со спокойной уверенностью.

Руфь почувствовала, как по всему ее телу пробежала дрожь. Она не на шутку испугалась, что его слова на самом деле могут сбыться.

— Раз вы так уверены в этом, — сказала она, — то куда более благородно и великодушно с вашей стороны было бы сперва завоевать мое сердце, а потом уже жениться на мне.

— Конечно, я предпочел бы этот старинный, проверенный способ, — невозмутимо ответил он. — Но, увы, у меня не было возможности. На меня здесь смотрели слишком недоброжелательно, чуть было не отказали от дома. Какие я имел шансы завоевать вас, если ваш ум был отравлен этими непристойными и потому еще более отвратительными слухами?

— Вы хотите сказать, что все эти истории беспочвенны? — с неожиданной горячностью, которая не укрылась от него, спросила она.

— Бог — свидетель: я хотел бы этого! — вскричал он. — Я вижу, насколько это возвысило бы меня в ваших глазах. Но, будучи, смею надеяться, джентльменом, я не в силах отрицать их целиком. Но чем я хуже других? Или, быть может, вы одна из тех, кто считает, что будущие мужья должны проводить свою юность как монахи? Я не люблю сравнивать себя с другими людьми, но вы вынуждаете меня делать это. Вы пренебрегали мною, что, однако, не мешало вам принимать этого малого, Блейка — лондонского повесу и разорившегося игрока, сбежавшего от кредиторов, который ухаживал за вами исключительно ради того, чтобы избежать долговой тюрьмы с помощью вашего состояния.

— Такие речи недостойны вас, — негодующе воскликнула она, и он впервые ощутил укол ревности.

— Мы с ним не соперники, — спокойно ответил он. — Принуждая вас, как вы считаете, выйти за меня замуж, я просто спас вас от таких хищников, как он.

— Чтобы вместо этого попасть в когти других, — съязвила она.

Секунду он смотрел на нее, грустно улыбаясь.

— Я думаю, — без ложной скромности сказал он, — что лучше оказаться добычей льва, чем шакала.

— Для жертвы это не имеет значения, — ответила она, и в ее глазах сверкнули слезы.

Он почувствовал, как в груди у него шевельнулось сострадание. Он присел рядом с ней на скамью.

— Клянусь, — бесстрастно проговорил он, — что, выйдя за меня замуж, вы никогда не посчитаете себя жертвой. Все мужчины станут оказывать вам почтение, но больше всех тот, кто всегда будет стараться быть достойным называться вашим мужем.

Он взял ее руку и почтительно поцеловал ее.

— До завтра, — взглянув ей в глаза, сказал он и, низко поклонившись, ушел, оставив ее в состоянии полного смятения, причины которого были ей самой непонятны, и от растерянности и бессилия она разрыдалась.

День бракосочетания выдался солнечным, но Руфь чувствовала себя так, будто ей предстояло взойти на эшафот. Однако она старалась не падать духом, подбадривая себя постоянными напоминаниями о том, что жертва эта необходима ради Ричарда. Она жалела только об одном — что сейчас рядом с ней не было брата. Увы, он уехал еще вчера, и никто не знал, где он задерживается.

В полдень, вместе с леди Гортон и Дианой, она пришла в церковь Святой Марии, где их поджидал мистер Уайлдинг со своим двоюродным дядей лордом Джервейзом Скорсби. Странным могло показаться и отсутствие Ника Тренчарда, однако тот наотрез отказался участвовать в церемонии, подкрепив свой отказ некоторыми весьма нелестными замечаниями насчет супружеской жизни. В церкви слонялось несколько зевак, которые всегда находятся в таких случаях, но вряд ли кто-нибудь из них мог предположить, что за трагедия разыгрывается на их глазах. О торжестве напоминали лишь прекрасные цветы, которыми мистер Уайлдинг распорядился убрать неф, хоры и ограждение возле алтаря; они наполняли церковь тяжелым ароматом.

«Кто выдает эту женщину за этого мужчину?» — брюзжал голос священника, будто гудело большое насекомое, и мистер Уайлдинг пренебрежительно улыбнулся, словно отвечая ему: «Никто, я сам беру ее».

Как во сне, Руфь почувствовала на своей руке твердую хватку мистера Уайлдинга. Церемония оказалась недолгой, и в заключение молодые дали обет принадлежать друг другу до тех пор, пока смерть не разлучит их.

Рука об руку они уже спускались по ступеням крыльца: она — бледная и спокойная, с печалью в сердце, он — с безмятежной улыбкой на устах, — как вдруг перед ними неожиданно возник мистер Тренчард, задыхающийся, возбужденный, покрытый пылью с головы до пят. Он шагнул к жениху и ухватился грязной перчаткой за рукав его отливающегосеребром небесно-голубого сатинового камзола.

— Одно слово, Энтони! — ломающимся от волнения голосом просипел он.

Мистер Уайлдинг остановился и недовольно взглянул на него.

— Ну, что случилось? — спросил он.

— Измена! — выпалил Тренчард и добавил, переходя на шепот: — Черт подери, сделай же шаг в сторону.

Мистер Уайлдинг повернулся к лорду Джервейзу и попросил его позаботиться о госпоже Уайлдинг.

— Мне очень жаль, — обратился он к ней самой, — что нам придется ненадолго расстаться. Но я скоро присоединюсь к вам, а пока я поручаю вас его светлости.

Удивленному лорду Джервейзу ничего не оставалось, как взять невесту под руку и повести к экипажу, ожидавшему их около церковных ворот.

— Шенке, — сказал Тренчард, когда копыта застучали по камням, — тот самый, что ехал к тебе из Лайма с письмом от герцога, был ограблен прошлой ночью в миле от Тонтона.

— Разбойники? — посуровев, спросил мистер Уайлдинг.

— Если бы! Скорее всего, агенты правительства. Их было двое — он сам мне рассказал, они прицепились к нему, когда он ужинал в «Зайце и Гончей». Один из них назвал пароль, но он заподозрил неладное и промолчал. Затем они тайком последовали за ним, нагнали и напали. Его сбили с лошади, проломили голову, обчистили бумажник и, сочтя мертвым, бросили у края дороги. Слава Богу, что он, еще в гостинице, заподозрив неладное, успел избавиться от конверта.

Мистеру Уайлдингу не надо было объяснять, что ему угрожает смертельная опасность. На секунду он подумал о Руфи: вот уж кто обрадуется неожиданной свободе! Но это наблюдение было ему ненавистно, и он пожалел, что может умереть, не успев приучить ее горевать о нем. Затем его мысли вернулись к Тренчарду и тому, что он сообщил.

— Ты сказал, агенты правительства, — медленно произнес он, — но как они узнали пароль?

Мистер Тренчард открыл рот от изумления. — Я даже не подумал об этом… — начал было он и, прервав сам себя, закончил фразу проклятием: — Дьявольщина! Нас предали!

— Да, — кивнул мистер Уайлдинг, — должно быть, кто-то из тех, с кем мы встречались в Уайт-Лакингтоне третьего дня.

— Нам лучше уйти, — с тревогой в голосе сказал мистер Тренчард, кивнув головой в сторону зевак, с вполне понятным интересом наблюдавших за столь необычным поведением жениха. — А еще лучше убраться из Англии, пока все не стихнет. Фокус раскрыт.

Уайлдинг взял его руку и крепко сжал ее.

— Где ты его оставил? — глядя Нику прямо в глаза, спокойно спросил он.

— Он здесь, в Бриджуотере, в гостинице «Колокол».

— Немедленно едем, — сказал Уайлдинг. — Прежде чем бежать, надо поговорить с ним и разузнать все поподробней. Ты ведь даже не потрудился узнать, кто были эти воры.

— Проклятье! — возмутился мистер Тренчард. — Я торопился сообщить тебе новости. А потом, я узнал от него еще более важное известие — лорд Альбемарль отправился в Экстер, а сэр Эдвард Филипс и полковник Латтрелл получили от короля повеление прибыть в Тонтон.

Мистер Уайлдинг бросил на него беглый взгляд, и в его глазах промелькнул страх.

— Эге, — воскликнул он, — неужели король Яков пугается теней?

Он рассмеялся и пожал плечами.

— Дай Бог, — отозвался мистер Тренчард, — чтобы это была только тень.

— Глупости! — отрезал мистер Уайлдинг. — Монмут известил бы нас заранее. Идем же, — торопливо добавил он, — надо попытаться выяснить, что за парни ограбили посыльного.

И он увел мистера Тренчарда с церковного двора, прочь от изумленных зрителей.

Глава 8

ЖЕНИХ И НЕВЕСТА
Пока мистер Уайлдинг в своем великолепном облачении новобрачного торопился в гостиницу «Колокол», его молодая жена в сопровождении лорда Джервейза направлялась в Зойланд-Чейз, хозяйкой которого она теперь стала. Но судьба не позволила ей даже переступить порог своего нового владения. Едва их экипаж пересек мост через реку, как дорогу им преградил всадник. Лорд Джервейз высунул голову в окошко и с удивлением узнал в нем Ричарда Уэстмакотта.

— Лорд Джервейз! — выкрикнул он. — Велите кучеру разворачиваться и ехать в Люптон-хаус!

— В Люптон-хаус? — озадаченно переспросил лорд Джервейз, все меньше и меньше понимавший, что же все-таки происходит на этой свадьбе. — Теперь госпожа Уайлдинг решает, куда ей ехать.

Он убрал голову из окошка и повернулся к Руфи за указаниями, но та, заинтригованная неожиданной заминкой, в свою очередь, высунулась наружу и спросила брата, что он имеет в виду.

— Возвращайся домой, — сказал он. — Мне надо тебе кое-что сказать, а уж потом ты сама будешь решать, куда тебе ехать.

— В чем дело? О чем ты говоришь? — забросала его вопросами Руфь.

— Послушай, — нетерпеливо ответил он, — твое спасение в моих руках. Об остальном сейчас не время и не место говорить. Вели кучеру поворачивать.

Руфь села на свое место в экипаже и вопросительно взглянула на своих спутников. Увы, от них оказалось мало проку. Руфь задумалась, а потом вдруг неожиданно сказала лорду Джервейзу:

— Давайте послушаемся его.

Его светлость только изумленно надул щеки, однако, поколебавшись мгновение, велел кучеру разворачиваться. У самых ворот Люптон-хауса лорд Джервейз откланялся — ему явно не хотелось участвовать в этом деле. Теперь, по его мнению, необходимо было срочно разыскать мистера Уайлдинга и предоставить ему право предпринимать меры, которые он сочтет нужными.

Ричард попросил оставить их с сестрой наедине, и они ушли в библиотеку.

— Ты могла подумать, Руфь, — дрожа от волнения, начал он, — что я опустил руки и согласился на твой брак с этим Уайлдингом. Но ты очень ошиблась. Мы — Блейк и я — не покладая рук трудились всю эту неделю, чтобы спасти тебя, и, слава Богу, наши усилия не пропали даром.

— Но, послушай, я ведь уже замужем, — сказала она.

— Ерунда! — воскликнул он и пренебрежительно махнул рукой.

— Это гораздо серьезнее, чем тебе кажется, — задумчиво ответила она. — Ричард, Ричард, где же ты был раньше?

Он нетерпеливо пожал плечами; ее возражения начинали выводить его из себя.

— О-о! — протянул он. — Я пришел, когда было с чем прийти, и, мне кажется, успел как раз вовремя.

Он вытащил из внутреннего кармана листок бумаги и швырнул его на стол.

— Теперь у меня есть все, чтобы его повесить!

— Повесить? — отпрянув, испуганно переспросила она.

— Да, повесить, — повторил Ричард и, гордо выпрямившись, указал ей на бумажку: — Читай.

Она почти автоматически взяла листок и некоторое время изучала каракули, которыми было написано послание.

— Это от герцога Монмутского! — испуганно воскликнула она.

Он только рассмеялся.

— Читай же, — еще раз велел он, но Руфь уже начала расшифровывать безобразный почерк и косноязычные обороты речи, которыми славился его милость. Письмо было отправлено из Гааги и адресовано «Моему доброму другу У., в Бриджуотер». Оно начиналось словом «сэр», в нем сообщалось о скором прибытии герцога на запад страны и давались некоторые инструкции насчет сбора оружия и подготовки людей к восстанию. Письмо заканчивалось клятвенными заверениями в дружбе его милости к адресату.

Руфь дважды прочла текст, прежде чем его смысл дошел до нее. Закончив, она с недоумением взглянула на Ричарда, и он, отвечая на ее немой вопрос, рассказал ей, как они с сэром Блейком перехватили курьера в гостинице «Заяц и Гончая» в Тонтоне — не упомянув, правда, откуда им стало известно о его появлении там, — как преследовали, настигли и атаковали его и как затем опустошили его бумажник. Это письмо, по мнению Ричарда, было одним из нескольких посланий, которые Монмут отправил своему другу в Лайм, чтобы тот распространил их среди его главных агентов на западе страны. На письме отсутствовал точный адрес, однако, как заявил Ричард, надписи «Моему доброму другу У.» и их с Блейком показаний будет вполне достаточно, чтобы инкриминировать мистеру Уайлдингу участие в заговоре.

— Я благодарю небо, — закончил он, — что ты еще не стала его женой; теперь в моей власти сделать тебя вдовой.

— Неужели ты пойдешь на это? — спросила Руфь, не выпуская письма из рук.

— А как же иначе?

— Этому не бывать, Ричард, — покачала она головой. — Я этого не допущу.

Не ожидавший такого ответа, он изумленно посмотрел на нее и, рассмеявшись, воскликнул:

— Что за чертовщина! Разве ты любишь его? Послушай, а может, ты до сих пор водила нас всех за нос?

— Нет, — твердо ответила она. — Но я не стану соучастницей убийства.

— Какого убийства? Кто об этом говорит?

Она многозначительно посмотрела ему в глаза.

— Откуда ты узнал, что к мистеру Уайлдингу едет курьер? — спросила она, и внезапно изменившееся выражение его лица подсказало ей, что она правильно нащупала болевую точку. — Ты знал о заговоре, — продолжила она, отвечая на свой же вопрос, прежде чем он успел раскрыть рот, — потому что сам был одним из заговорщиков.

— По крайней мере, я больше не являюсь им, — проболтался он.

— И слава Богу, Ричард; ты ведь рисковал жизнью. Но ты не имеешь права пользоваться этой информацией; нельзя поступать как Иуда — ты оставишь это письмо мне.

— Черт возьми, никогда… — начал было он.

— Да, Ричард, — властно прервала она его. — Ты оставишь письмо мне, и, не сомневайся, я непременно воспользуюсь им для своего спасения.

— Для этого мне надо поехать в Экстер и положить его перед лордом Альбемарлем, — ответил он и нехорошо рассмеялся.

— Совершенно необязательно, — возразила она. — Я обращу это письмо в оружие защиты, а не нападения. Поверь мне, я знаю, что делать с ним.

— Но остается Блейк, — возразил он, приходя в ярость, — я поклялся ему…

— Интересы сестры должны быть важнее…

— Цыц! — прервал он ее. — Блейк считает своим долгом доложить о заговоре губернатору, и я полностью согласен с ним.

— Сэр Роланд не поступит наперекор моему желанию, — сказала она.

— Глупости! — воскликнул он, все больше горячась. — Дай мне письмо!

— Нет, Ричард, — ответила она, отстраняясь от него.

— Отдай немедленно, — настаивал он. — Зачем только я сказал тебе это. Если бы я только знал, что ты окажешься такой дурой!

— Послушай, Ричард… — умоляла она его, предусмотрительно пряча руку с письмом за спину, но он уже был глух к увещеваниям.

— Отдай письмо! — вскричал он, хватая ее за запястье другой руки.

В этот момент неожиданно отворилась дверь и на пороге появилась Диана.

— Руфь, — объявила она, — приехал мистер Уайлдинг.

Это имя подействовало на Ричарда как раскат грома над головой.

— Уайлдинг?! — воскликнул он, и его хватка ослабла. «Почему он здесь, почему еще не удрал? — спрашивал себя Ричард. — Он что, спятил?»

— Он сейчас войдет сюда, — сказала Диана, и тут же за ее спиной послышались шаги.

— Письмо! — прорычал в бессильной ярости Ричард. — Отдай мне его! Ты слышишь?

— Ш-ш! Ты выдашь себя! Он уже здесь.

С этими словами в дверном проеме возникла высокая фигура мистера Уайлдинга, еще не снявшего свой свадебный камзол. Он был, как всегда, спокоен. Казалось, что ни раскрытие заговора, ни бегство молодой жены к себе домой не нарушили безмятежного состояния его духа. Он поклонился и шагнул к ним, бросив беглый взгляд на запыленные сапоги Ричарда.

— Ты, похоже, далеко ездил, Дик, — улыбаясь, сказал он, и Ричард поежился, уловив насмешливую нотку, прозвучавшую в его словах. — Я видел твоего друга, сэра Роланда, в саду, — добавил он. — Он уже давно ждет тебя.

Затем он резко повернулся к Диане.

— Госпожа Гортон, — сказал он, придерживая дверь, — вы позволите нам побыть вдвоем?

Диана присела в реверансе и вышла из библиотеки, и Ричард, сжав зубы, последовал за ней, хотя в его планы никак не входило оставлять их наедине. Мистер Уайлдинг закрыл за ними дверь, а Руфь в это время успела спрятать письмо за корсаж платья.

— Руфь, вы поступили нехорошо, — укоризненно проговорил он.

— Плохо или хорошо, — ответила она, — но такова была моя воля.

Он поднял брови.

— Значит, я неверно понял случившееся. Лорд Джервейз сказал мне, что ваш брат заставил вас вернуться.

— Он не заставлял меня, сэр, — возразила она.

— Значит, вынудил, — уточнил он. — А теперь мой черед вынудить — или лучше сказать — попросить вас исправить свою ошибку.

— Я решила остаться здесь, — покачала она головой.

— Прошу извинить мой эгоизм, но я предпочитаю Зойланд-Чейз этому дому. И, несмотря на его многочисленные достоинства, я не намерен жить тут.

— Вас и не просят об этом.

— Вот как?!

Как она ненавидела сейчас его улыбку, уверенный вид и непоколебимое хладнокровие! Он играл с ней, как кот с мышкой, не желая применять свою власть, да и зачем — она и так целиком находилась в его власти.

— Поговорим начистоту, — сказала она. — Я считаю, что выполнила свою часть сделки, которую мы заключили. Я обещала выйти за вас замуж, если вы пощадите моего брата, и сдержала свое обещание. Но на этом я намерена остановиться.

— Неужели? — сказал он. — А мне кажется, что мы еще толком не завязали наших супружеских уз.

Он шагнул к ней, взял за руку, и она едва справилась с собой, чтобы не вырвать ее.

— Такой поступок был бы недостоин вас, — серьезно и почтительно проговорил он. — Наша сделка должна быть выполнена по сути, а не только по форме. Не пытайтесь увильнуть от этого, — мягко улыбнувшись, закончил он. — Экипаж ждет нас. Мы возвращаемся в Зойланд-Чейз, где вы отныне станете хозяйкой.

— Вы ошибаетесь, — сказала она и решительно вырвала свою руку. — Вы сказали, что я поступила недостойно. Возможно. Но с моей стороны это был всего лишь ответный шаг. Неужели вы считаете, что одни вы обошлись со мной благородно?

— Я постараюсь загладить свой проступок, когда вы приедете домой.

— Мой дом здесь. И вам не удастся заставить меня покинуть его.

— Мне будет жаль, если меня к этому вынудят, но, видимо, придется, — вздохнул он.

— У вас ничего не выйдет, — не уступала она.

— Ну как же так? — настаивал он. — Ведь существует закон…

— По закону вас и повесят, если вы рискнете обратиться к нему за помощью, — решительно перебила она его. — Это я вам могу обещать.

Ей не потребовалось разъяснять, что именно она имеет в виду. Мистер Уайлдинг всегда схватывал с полуслова то, для чего другому потребовалась бы целая фраза. И теперь, когда его губы сжались плотнее, а глаза посуровели, она догадалась, что он понял ее.

— Вы предлагаете еще одну сделку? Я начинаю подозревать, что в жилах Уэстмакоттов течет кровь торговцев. Будем откровенны: у вас есть средство уничтожить меня, и вы им воспользуетесь, если я стану настаивать на своих супружеских правах. Так или нет?

Она молча кивнула головой, удивляясь его проницательности.

— Что ж, тогда я попал между молотом и наковальней, — согласился он и отрывисто рассмеялся. — Но все-таки поясните мне: верно ли я понял, что, если оставлю вас в покое — то есть не стану требовать от вас ничего иного, кроме как носить мое имя, — тогда вы не воспользуетесь своим оружием?

— Именно так, — ответила она.

Он задумчиво прошелся по комнате. Сейчас он беспокоился не о себе — о герцоге Монмутском. Сегодня утром Тренчард справедливо упрекнул его, что он в любовном угаре чуть не погубил их движение в самом зачатке. Если это письмо — неважно, что в нем написано, — попадет в Уайтхолл, то все погибло. Он понял, что проиграл, но он умел проигрывать.

— Письмо у вас? — неожиданно повернувшись к ней, поинтересовался он.

— Да, — ответила она.

— Можно взглянуть на него? — спросил он.

Не решаясь обнаружить его местонахождение, чтобы он, в свою очередь, не попытался применить силу, она просто покачала головой.

— Теперь вы знаете, чем я занимаюсь, — после секундной паузы проговорил он. — Но давайте договоримся, что, если я избавлю вас от своего присутствия, вы сохраните в тайне сведения, которые стали вам известны обо мне и об этом деле.

— Именно такую сделку я и предлагаю, — сказала она. Секунду он жадно глядел на нее, и она едва смогла вынести этот взгляд — столь сильное желание сквозило в нем.

— Руфь, — наконец сказал он, — может статься, что все вскоре сложится по-вашему и после этого восстания вы окажетесь вдовой, но я хотя бы буду знать, что не рука жены подтолкнула мою голову под топор. И за это я вам неизмеримо благодарен.

Он подошел к ней, взял ее безжизненную руку и, низко склонившись, прижал ее к губам. Затем выпрямился, повернулся на каблуках и элегантной походкой вышел из библиотеки.

Глава 9

МИСТЕР ТРЕНЧАРД НАНОСИТ ОТВЕТНЫЙ УДАР
Но, как бы ни полагался мистер Уайлдинг на слово Руфи, мистер Тренчард был совсем другого мнения.

— Ты понимаешь, — воскликнул он, — что тебя ждет, если это письмо окажется в Уайтхолле?

— Конечно. Но я спокоен на этот счет. Она дала мне слово.

— Слово женщины! — фыркнул Тренчард и принялся обстоятельно проклинать всех на свете обладательниц юбок.

— Ты напрасно беспокоишься, — заверил его мистер Уайлдинг. — Она человек слова.

— А ее братец? — спросил мистер Тренчард. — Ты подумал об этой птичке? Он наверняка разнюхает, где это письмо, и сейчас у него есть причины опасаться тебя более, чем когда-либо. Ты уверен, что он не захочет расквитаться с тобой?

Но мистер Уайлдинг только рассмеялся над горячностью мистера Тренчарда.

— Она обещала, — сказал он с уверенностью, еще больше рассердившей мистера Тренчарда, — и я полностью доверяю ей.

— А я нет, — огрызнулся тот.

— Меня куда больше интересует содержание письма, — сказал мистер Уайлдинг, игнорируя замечание своего друга. — Я не сомневаюсь, что оно успокоило бы нас насчет этих идиотских слухов.

— Ну да, или подтвердило бы их, — пессимистично отозвался мистер Тренчард и покачал головой. — Говорят, герцог уже вышел в море.

— Глупости! — возразил мистер Уайлдинг.

— Уайтхолл иного мнения. Почему тогда войска в Тонтоне?

— Глупости в квадрате!

— Эх, если бы у нас было письмо.

— По крайней мере, по словам Шенке, в нем не упоминалось мое имя, — сказал мистер Уайлдинг.

— Едва ли это поправит дело, — заметил мистер Тренчард и глубоко задумался; у него в голове возник неожиданный план, и через два дня ему удалось осуществить его.

Как-то раз вечером, в начале недели, Ричард Уэстмакотт в одиночестве вышел из дома и пешком направился в кабак «Голова Сарацина», в котором он провел немало ночей за картами и вином с сэром Роландом — к немалой выгоде последнего, научившегося в городе не только щегольству, но и плутовству.

Проходя по Хай-стрит, Ричард вплотную столкнулся с мистером Тренчардом, который только что вышел, пошатываясь, из дверей гостиницы «Колокол». Ричарду было невдомек, что мистер Тренчард, зная о его привычках, уже два вечера дежурил в гостинице. И, уж конечно, он ничего не подозревал о его выдающихся актерских способностях, о которых высоко отзывался такой видный авторитет театрального искусства, как мистер Пепис, и которые в свое время покоряли и придворных, и простой люд.

Мистер Тренчард с трудом выпрямился, попутно проклиная всех и вся, и высокомерно потребовал:

— Дорогу, сэр!

Ричард поспешил назвать себя, и мистер Тренчард, позабыв свои печали, дружески схватил мистера Уэстмакотта за руку и рассыпался в извинениях. После этого Тренчард — разыгрывая из себя в стельку пьяного — принялся со слезами на глазах объясняться в любви Ричарду и настаивал на том, чтобы вернуться вместе с ним в гостиницу, где он мог бы выпить за его здоровье.

Ричард с удовольствием отделался бы от этого не в меру назойливого выпивохи — тем более что его поджидал сэр Блейк, — но вдруг вспомнил, что мистер Тренчард был самым близким другом мистера Уайлдинга и, следовательно, мог знать кое-что о его планах насчет письма. Намереваясь выудить из Тренчарда эти сведения, он позволил увести себя в просторную общую комнату гостиницы, где находилось с десяток посетителей, и усадить за свободный столик у окна.

Мистер Тренчард потребовал вина и бренди, и вскоре Ричард позабыл и о сэре Блейке, ждущем его в «Голове Сарацина», и о письме герцога Монмутского.

— Я хочу поговорить с тобой, Ричард, — где-то через час сказал мистер Тренчард, и в его голосе, хриплом от алкоголя, появилась заботливая нотка, отсутствовавшая ранее. — Ходят слухи… — Он шумно закашлялся, наклонился через стол и, взяв своего собутыльника за локоть, хриплым шепотом начал снова: — Ходят слухи, мой милый, что тобой недовольны.

Ричард вздрогнул и, словно птица, запутавшаяся в сетях, постарался найти точку опоры в клубившемся у него в голове винном тумане, чтобы защититься от столь опасного обвинения.

— Это ложь! — выпалил он.

Мистер Тренчард прикрыл один глаз и по-совиному взглянул на него.

— Говорят, — добавил он, — что ты изменил герцогу.

— Вранье! — запротестовал Ричард. — Я перережу глотку всякому, кто говорит так.

И залпом осушив оловянную кружку, он изо всех сил стукнул ею по столу, подчеркивая серьезность своих намерений.

Мистер Тренчард поспешил наполнить ее, откинулся на спинку стула и неторопливо раскурил очередную трубочку.

— «В твоих глазах, — процитировал он, — я вижу честь и смелость». И все же, будь это правдой, я разделался бы с тобой, не сходя с этого места. — Он коснулся заостренным концом своей трубки жилета Ричарда.

Вдруг его лицо потемнело и глаза яростно засверкали.

— А ты уверен, что ты не предатель? — неожиданно спросил он. — Если не уверен, то…

— Клянусь, нет! — вскричал он. — Клянусь чем угодно, что нет.

— Клянешься? — ухмыльнулся мистер Тренчард, и лицо его еще больше потемнело. — А если ты лжешь? Мне нужны доказательства твоей лояльности. Докажи — иначе тебе несдобровать, — закончил он зловещим шепотом.

— К-как доказать? — запинаясь от страха, произнес Ричард.

Мистер Тренчард глубоко затянулся, размышляя.

— Тост за здоровье герцога, — наконец решил он. — Истина в вине. Тост за герцога, и проклятье этому попугаю — его величеству.

Ричард потянулся к кружке, радуясь легкости испытания.

— Встань, — проворчал мистер Тренчард, — встань, и пусть в твоих словах звучит правда.

Ричард с трудом поднялся на ноги. Его стул с грохотом упал на пол, привлекая всеобщее внимание, но Ричард, сконцентрировавшийся на выполнении своего задания, не обратил на это ни малейшего внимания.

— Смерть папизму! Боже, спаси протестантского герцога! — во весь голос вскричал он. — Смерть папизму!

Сзади него, в комнате, послышался приглушенный гомон голосов, но Ричард, словно ничего не слыша, глядел на мистера Тренчарда, ожидая одобрения. Однако в том, совершенно неожиданно, произошла разительная перемена. Мистер Тренчард, казалось, в одно мгновение протрезвел и теперь смотрел на Ричарда с нескрываемым удивлением. Затем он, неловко ворочая свое грузное тело, с такой яростью хватил своей трубкой по столу, что ее мелкие осколки усеяли весь пол вокруг.

— Проклятье! — взревел он. — Я сижу за одним столом с предателем!

Он легонько — поскольку особой силы тут не требовалось — толкнул Ричарда рукой, и тот растянулся на посыпанном песком полу. Зрители повскакали со своих мест и приблизились к ним. Додли, владелец заведения, поспешил к Ричарду и помог ему подняться.

— Мистер Уэстмакотт, — зашептал он ему на ухо, — вам лучше уйти отсюда.

Ричард, опираясь на его руку, огляделся, не понимая, что с ним случилось и почему все стояли и глазели на него. Словно издалека он услышал голос мистера Тренчарда.

— Джентльмены, — проговорил тот, — я думаю, никто из вас не заподозрит, что я разделяю те же чувства, что и мистер Уэстмакотт, и в этих ножнах находятся веские аргументы, чтобы убедить всякого, кто усомнится в правдивости моих слов.

Он ударил кулаком по рукоятке своей шпаги, нахлобучил шляпу на свой золотоволосый парик, схватил хлыст и с ленивым достоинством направился к выходу. У дверей он, сардонически улыбаясь, оглянулся, чтобы насладиться картиной смятения, произведенного им, и вышел вон. Через десять минут он уже скакал во весь опор по дороге к Тонтону. Он прибыл туда поздно вечером и, заглянув предварительно в гостиницу «Заяц и Гончая», нанес визит сэру Эдварду Филипсу и полковнику Латтреллу.

Результатом столь необычного поведения мистера Тренчарда было появление на другой день, рано утром, у ворот Люптон-хауса констебля и трех стражников, имевших на руках приказ за подписью губернатора об аресте мистера Уэстмакотта по обвинению в государственной измене. Ричард был еще в постели; пока он одевался, сыщики перевернули все вверх дном и в потайном ящичке секретера в библиотеке нашли письмо за подписью герцога Монмутского.

Они забрали и письмо, и самого Ричарда в Тонтон, Руфь собралась было поехать за братом и дать показания насчет того, каким образом письмо попало в их дом, однако, вспомнив о действительной роли Ричарда в заговоре, сочла за лучшее не спешить с поездкой. Но что ей оставалось делать? На всем белом свете был только один человек, на изобретательность которого она могла бы надеяться, — Энтони Уайлдинг, ее муж. И однако же сама мысль обратиться к нему за помощью после всего произошедшего казалась ей отвратительной. В конце концов, побуждаемая увещеваниями Дианы и чувством долга по отношению к Ричарду, она велела седлать лошадь и в сопровождении конюха отправилась в поместье, хозяйкой которого теперь была. Она нашла мистера Уайлдинга в той же библиотеке, где состоялось их первое свидание полторы недели назад, за работой — он готовил воззвания и памфлеты.

— Руфь, — сказал он, и его лицо странно прояснилось, — вы пришли наконец.

— Мне пришлось, — попробовала она улыбнуться и рассказала ему о случившемся с ее братом. — Можно не сомневаться, — закончила она, — что письмо, надписанное «Моему доброму другу У.», сочтут адресованным Ричарду, поскольку обе наши фамилии начинаются с одной и той же буквы.

Мистер Уайлдинг был готов расхохотаться над иронией столь неожиданного поворота событий — он даже не подозревал о махинациях своего друга Тренчарда.

— Это рука судьбы, — спокойно проговорил он.

— Вы рады? — с негодованием спросила она.

— Ничуть, но я не могу не восхищаться путями божественного провидения. Если же вы пришли ко мне за советом, то я могу только предложить вам поехать в Тонтон и рассказать губернатору все как есть.

— Вы думаете, мне поверят? — сердито спросила она, удивляясь его черствости.

— Едва ли, — ответил он, — но можно попробовать.

— А если я сообщу, что письмо отправлено вам, — сурово взглянула на него Руфь, — разве вас не вызовут на допрос? И, как джентльмен, вы не станете выгораживать себя ценой жизни моего брата?

— Да, действительно так, — спокойно ответил он. — Но не думаете ли вы, что к тому моменту, когда за мной явятся, я уже буду далеко?

Он рассмеялся, увидев ее смятение, и продолжил:

— Я благодарен вам за предупреждение и велю немедленно седлать коней. Я уже и так изрядно задержался здесь.

— Значит, Ричарда повесят?

Мистер Уайлдинг достал табакерку из черепаховой кости, украшенную золотом, и неторопливо открыл ее.

— Если это и произойдет, то вы должны признать, что его повесят на виселице, которую он сам же и построил. Клянусь, он не первый болван, попадающий в собственные сети, и в настигшем его возмездии есть даже своеобразная поэзия. Знаете ли, Руфь, вот я всегда любил эти две вещи — поэзию и возмездие.

— Вы когда-нибудь бываете серьезным? — спросила она.

— Мистер Тренчард сказал бы, что для меня это явилось бы исключением из правила, — улыбаясь заверил он ее. — Но, чтобы доставить вам удовольствие, я готов на все.

— Тогда спасите его.

— Ценой своей шеи? — спросил он. — Вы думаете, Ричард того стоит?

— А как можно спасать себя ценой его шеи? — ответила она вопросом на вопрос.

Секунду он задумчиво глядел на нее.

— Вам никогда не приходило в голову, — медленно проговорил он, — что речь идет не только о нас с Ричардом? Все личные соображения должны отступать на второй план, когда дело касается нашего движения. Будь жизнь Ричарда более ценной для Монмута, чем моя, я не колеблясь поехал бы в Тонтон и занял его место. Но все складывается совсем наоборот, и, честно говоря, его светлость едва ли сочтет потерей даже двадцать таких людей, как Ричард, тем более что он проявил себя предателем. Только это я могу принимать в расчет.

— А меня вы уже не принимаете в расчет? — спросила она в отчаянии и, повинуясь внезапному импульсу, упала перед ним на колени. — Умоляю вас! — воскликнула она.

— Не надо так, — нахмурившись, сказал он, беря ее под локти и заботливо помогая подняться. — Только на молитве можно вставать на колени.

— Мистер Уайлдинг, — продолжала она упрашивать его, — неужели вы позволите Ричарду погибнуть?

Она стояла сейчас совсем близко от него, и ее руки оставались все в том же положении, в каком они были, когда он поднимал ее, — у него на плечах. Он с нежностью посмотрел на нее и обнял за талию.

— Мне трудно отказывать вам, Руфь, — сказал он, — но мой долг, а не эгоизм диктует мне, как поступать сейчас. Я оказался бы предателем, если бы добровольно подверг свою жизнь опасности.

Она крепче прижалась к нему, используя, почти инстинктивно, свое очарование, чтобы склонить его к своей воле.

— Вы сказали, что любите меня, — перейдя на шепот, произнесла она. — Докажите это, чтобы я могла поверить вам.

— Ох! — вздохнул он. — Предположим, я поверю. И что дальше?

— Я… я буду послушной… вам женой, — с трудом проговорила она, покраснев.

Не в силах больше сдерживаться, он привлек ее к себе, сжал в объятиях и стал целовать. На одно мгновение ее захлестнула волна восторга: она было решила, что победа осталась за ней и ее красота превратила в пар твердость его намерений. Но в следующий момент его хватка разжалась, он отпрянул от нее, стряхнув с плеч ее руки, и чуть презрительно улыбнулся.

— Вы опять хотите пойти на сделку со мной, — сказал он. — Но вы слишком ловко торгуетесь, чтобы честный джентльмен мог рискнуть заключить ее с вами.

— Вы хотите сказать, — она чуть не задохнулась от страха и смертельно побледнела, — что не спасете его?

— Я хочу сказать, что не намерен больше торговаться, — пояснил он.

В его словах была такая решимость, что ей нечего было возразить. Она поняла, что проиграла, позволив поцеловать себя, и теперь у нее осталось лишь послевкусие стыда и унижения. И, прежде чем повернуться и уйти, она лишь на краткий миг позволила себе взглянуть на него.

Когда дверь захлопнулась, он чуть было не бросился за ней, но сдержался и вернулся к столу, за которым работал.

Сквозь раскрытое окно до него донесся стук копыт. Очень задумчивый и мрачный для человека, ничего в жизни не принимающего всерьез, он вздохнул, тяжело опустился на стул и, подперев подбородок руками, долго глядел невидящим взором на залитую солнцем лужайку около его дома.

А тем временем Руфь спешила с известием о своей неудаче в Люптон-хаус, где ее встретила побледневшая Диана, только что узнавшая об аресте сэра Роланда. Обе девушки решили — хотя каждая исходила из своих соображений, — что для них не остается ничего иного, как немедленно ехать в Тонтон, и через час, несмотря на увещевания леди Гортон, они уже мчались туда в компании того самого конюха, который сопровождал свою хозяйку в Зойланд-Чейз.

Глава 10

СВОИМ ЖЕ ОРУЖИЕМ
В высоком, просторном зале ратуши, за длинным столом, восседали сэр Эдвард Филипс, полковник Латтрелл и Кристофер Монк, герцог Альбемарльский, губернатор Девоншира[1723], срочно приехавший из Экстера, чтобы присутствовать при разбирательстве дела первостепенной важности. А перед ними, охраняемые констеблем и стражниками, стояли мистер Уэстмакотт и его друг сэр Роланд; оба безоружные, со связанными за спиной руками. Им предстояло отвечать на обвинения в государственной измене. Ричард, не подозревая об истинной причине своего ареста, выглядел очень испуганным; он полагал, что каким-то образом стало известно о его участии в протестантском движении. Мистер Блейк, наоборот, держался уверенно, пожалуй, даже заносчиво, сознавая свою невиновность; он только что спросил губернатора, в чем его обвиняют, и приготовился все опровергнуть.

Альбемарль поднял свою крупную голову и зловеще ухмыльнулся, глядя в глаза румяному лондонскому щеголю. Кристофер Монк выглядел весьма грозно: отвисшие, желтоватого оттенка щеки, черный парик, густые, темные брови, мешки под тусклыми глазами, темно-синяя щетина на массивной челюсти и толстая, выпяченная нижняя губа, одним словом — законченный тупица.

— Мы осведомлены, сэр, о вашем прошлом, — ответил он, неприязненно осклабившись и еще дальше двигая свой массивный подбородок. — Нам известно, почему вы покинули Лондон и ваших кредиторов; не секрет, что разорившиеся игроки охотнее других склоняются к измене, в последней надежде поправить свои расстроенные дела.

— Меня, наверно, оклеветали, — покраснев до самых корней волос, ответил сэр Блейк, дерзко вскинув голову и в упор взглянув на судей: — Могу ли я хотя бы узнать, кто меня обвиняет?

— Не сомневайтесь в справедливости нашего суда, — вкрадчиво вставил сэр Филипс. — Скоро вы не только узнаете имя вашего обвинителя, но и увидите его. А сейчас ответьте нам, — он перевел взгляд с сердитого раскрасневшегося лица сэра Блейка на робкого и бледного Ричарда, — признаете ли вы обвинения, предъявленные вам?

— Но мне еще ничего не предъявили, — высокомерно ответил сэр Роланд.

Альбемарль повернулся к одному из присутствовавших здесь секретарей.

— Зачитайте обвинительный акт, — сказал он и, пока клерк монотонным голосом читал документ, тупо смотрел на арестованных. Сэр Роланд Блейк и мистер Ричард Уэстмакотт обвинялись в преступной связи с Джеймсом Скоттом, герцогом Монмутским, и в участии в заговоре против жизни и трона его величества. Сэр Блейк едва дождался того момента, когда чтение закончится, презрительно фыркнул, когда клерк наконец замолчал. Альбемарль мрачно взглянул на него.

— Слава Богу, — сказал он, — что благодаря оплошности мистера Уэстмакотта вовремя открылся этот подлый заговор, это низкое предательство, и теперь мы успеем потушить пламя, пока пожар еще не разгорелся. Что вы скажете на это, сэр?

— Я заявляю, что все обвинение — грязная и безосновательная ложь, — смело ответил сэр Роланд. — Я никогда в жизни не участвовал ни в каком заговоре, кроме как против своего состояния.

Альбемарль холодно улыбнулся своим коллегам и повернулся к мистеру Уэстмакотту.

— А вы, сэр? — обратился к нему он. — Вы так же упрямы, как и ваш друг?

— Я полностью отрицаю обвинения в мой адрес, — ответил Ричард, стараясь, чтобы его голос звучал твердо и решительно.

— Все они сотканы из воздуха, — добавил сэр Блейк, — и рассыплются от первого же толчка. Не позволит ли ваша милость ознакомиться нам с, так сказать, доказательствами нашей вины? Я думаю, мы без особого труда опровергнем их.

— Вы хотите сказать, что заговора не существует? — спросил герцог.

— Откуда я знаю? — пожав плечами, ответил сэр Блейк. — Я сказал только, что не участвую в нем.

— Позовите мистера Тренчарда, — тихо проговорил герцог стоявшему неподалеку от дверей привратнику.

Полковник Латтрелл, худощавый и жилистый, решил тоже принять участие в допросе.

— И все же, — сказал он, обращаясь к сэру Блейку, — вы допускаете, что такой заговор может существовать?

— Почему бы и нет — впрочем, это не мое дело, — неосторожно прибавил он.

— Клянусь честью! — вскричал Альбемарль и ударил кулаком по столу. — Это слова изменника! Вам нет дела до заговоров против жизни и короны! И вы еще хотите убедить меня в своей верноподданности!

— Я ни в чем не собирался убеждать вашу милость, — грубо ответил сэр Блейк, которого ничего не стоило вывести из себя. — Мне это не нужно, и я сомневаюсь, что меня привели сюда только для того, чтобы я ознакомился с убеждениями вашей милости. Я требую доказательств, а ваши мнения и ваши убеждения меня совершенно не интересуют.

— Боже, сэр, какая наглость! — воскликнул Альбемарль.

Глаза сэра Роланда вспыхнули недобрым огнем.

— Ваша милость, когда ваши обвинения рассыплются в пух и прах, я попрошу вас извиниться за эти слова.

Ошарашенный Альбемарль вытаращил глаза, но в этот момент отворилась дверь и в зал вошел мистер Тренчард.

Оставив без ответа угрозу Блейка, герцог обратился к старому щеголю.

— Эти мошенники, — сказал он, — требуют доказательства, отрицая обвинения.

— Доказательства, — ответил мистер Тренчард, — в руках вашей милости.

— Да, но они просят очной ставки с обвинителем.

— Вы желаете, — поклонился мистер Тренчард, — чтобы я повторил им свои обвинения?

— Если вам будет угодно, — сказал Альбемарль.

— Проклятье!.. — взревел сэр Блейк, но герцог помешал ему продолжить.

— Ради Бога, сэр! — вскричал он. — Я не позволю употреблять здесь подобные выражения. Попридержите свой язык, иначе, клянусь, вы ответите за это, наглый мошенник.

— Я попытаюсь изо всех сил, — ответил с притворным смирением сэр Блейк, — следовать стилю вашей речи.

— Сделайте любезность, сэр, — сказал герцог, не уловивший сарказма в словах Блейка.

— Но я протестую, сэр, — не унимался сэр Блейк. — Чудовищно, что меня обвиняет мистер Тренчард — мы с ним едва знакомы.

— Совершенно с вами согласен, сэр, — с поклоном в сторону сэра Блейка проговорил тот. — Мне нечего делать в такой компании.

— С позволения вашей милости, — обратился он уже к Альбемарлю, который затрясся от смеха, услышав его предыдущую реплику, — я начну с выражений, использованных прошлой ночью мистером Ричардом Уэстмакоттом в гостинице «Колокол», что в Бриджуотере. Хочу заметить, что при этом присутствовал не только я, но и другие свидетели, которые могут подтвердить мои показания.

— Вы помните эти выражения, сэр? — перебил его полковник Латтрелл, обращаясь к Ричарду.

Тот поежился, услышав вопрос, однако постарался собраться с духом, отвечая на него.

— Я еще не слышал их, а если бы и слышал, то вряд ли признал бы своими. Действительно, я, пожалуй, перебрал вчера, но… но…

Пока он подбирал подходящие слова, мистер Тренчард разразился хохотом.

— In vino veritas[1724], джентльмены! — воскликнул он, и герцог Альбемарльский и сэр Эдвард важно кивнули в знак согласия.

— Может быть, вы повторите выражения мистера Уэстмакотта? — обратился сэр Эдвард к мистеру Тренчарду.

— Я повторю лишь одно, на мой взгляд, самое серьезное. Мистер Уэстмакотт вскочил на ноги и громко воскликнул: «Боже, спаси протестантского герцога!»

— Вы признаете это, сэр? — громыхнул Альбемарль, и его глаза сверкнули из-под насупленных бровей.

Бледный и дрожащий Ричард не знал, что и ответить.

— Не пытайтесь отрицать это, — вкрадчиво проговорил мистер Тренчард, — у меня есть свидетельства трех джентльменов, слышавших ваши слова в гостинице.

— Клянусь, сэр! — вскричал сэр Блейк. — Где же тут измена? Вот если бы…

— Молчать! — взревел Альбемарль. — Пусть мистер Уэстмакотт отвечает за себя.

— Я признаю, что, выпив лишнего, мог произнести такие слова, — начал Ричард, уловив из восклицания сэра Блейка возможную тактику защиты, — но их нельзя считать изменническими. Масса людей пьет за здоровье сына короля…

— Внебрачного сына, сэр, внебрачного, — поправил его Альбемарль. — Говорить о нем иначе — измена.

— Нельзя вздохнуть, чтобы это не назвали изменой, — усмехнулся сэр Блейк.

— Раз так, то вам недолго осталось быть изменником, — вставил мистер Тренчард.

— Клянусь, вы правы, мистер Тренчард, — со смешком сказал герцог, которому старый щеголь нравился все больше.

— Все равно, — упрямо настаивал Ричард, — есть немало людей, которые каждый день пьют за здоровье внебрачного сына короля.

— Да, сэр, — ответил Альбемарль, — но не за успех его заговоров против жизни нашего возлюбленного государя.

— Верно, ваша милость, совершенно верно, — промурлыкал сэр Эдвард.

— Я не имел этого в виду, поднимая тост, — заявил Ричард.

Альбемарль сделал нетерпеливый жест и взял со стола листок бумаги.

— Почему же тогда, — спросил он, потрясая им в воздухе, — оказалось у вас это письмо, которое проливает свет как на предательские замыслы герцога Монмутского, так и на ваше участие в них?

Ричард побледнел как полотно; не видя иного выхода, он попытался искать спасения в правде, не подозревая даже, что она будет звучать более фальшиво, чем самая наглая ложь.

— Это письмо адресовано не мне, — пробормотал он, заикаясь.

— «Моему доброму другу У., в Бриджуотере», — прочитал надпись Альбемарль и ухмыльнулся: — Что вы скажете на это? Разве буква «У» не означает фамилию Уэстмакотт?

— Нет.

— Ну конечно, — с сарказмом проговорил Альбемарль, — она означает Уильям, Уилкинс или… или что угодно.

— Я могу подтвердить эти слова! — воскликнул сэр Роланд.

— Замолчите, сэр! — снова рявкнул на него герцог. — Потерпите немного, мы доберемся и до вас. Итак, — подытожил он, обращаясь к Ричарду, — кому же, по вашему мнению, адресовано письмо?

— Мистеру Уайлдингу — Энтони Уайлдингу, — ответил Ричард.

— Смею заметить, ваша милость, — вставил мистер Тренчард, — что мистер Уайлдинг, строго говоря, не проживает в Бриджуотере.

— Тихо! — вскипел Альбемарль. — Мошенник назвал первое имя, пришедшее ему в голову. И как же, сэр, — спросил он Ричарда, — у вас оказалось письмо, адресованное мистеру Уайлдингу?

— Да, сэр, — поддакнул сэр Эдвард, моргая своими близорукими глазами, — скажите-ка нам, как?

Ричард колебался. Он взглянул на сэра Блейка, но тот, решив, что своим вмешательством только запутает дела друга, ухмыльнулся и задумчиво пожал плечами.

— Смелее, сэр, — подбодрил его полковник Латтрелл. — Отвечайте на вопрос.

— Да, — загремел Альбемарль. — Дайте-ка волю своей фантазии.

И вновь бедный Ричард решил прибегнуть к правде.

— Мы — я и сэр Роланд — давно подозревали, что он получит такое письмо.

— Почему, сэр? На каком основании? — спросил герцог, откровенно издеваясь над ним и совершенно ошеломив Ричарда.

— Мы догадались об этом из некоторых фраз,оброненных мистером Уайлдингом в нашем присутствии, — только и смог ответить он.

— Каких фраз? — настаивал герцог.

— Мне трудно вспомнить, каких именно, ваша милость, но они возбудили наши подозрения.

— И вы хотите заставить меня поверить, что вы начисто забыли те самые слова, которые побудили ваши подозрения? Да вы просто наглый лжец!

— Ваша милость, не тратим ли мы время понапрасну и не лучше ли нам перейти к более важному предмету? — сказал мистер Тренчард, почтительно поклонившись судьям. — Пусть он расскажет, как письмо попало в его руки.

— Да, — кивнул Альбемарль, — пожалуй. Итак, каким образом вы овладели этим письмом?

— Мы вместе с сэром Роландом ограбили курьера, который ехал из Тонтона в Бриджуотер.

— Так вы ограбили его, да? — рассмеялся Альбемарль, а сэр Эдвард улыбнулся. — Отлично. Но откуда вы узнали, что письмо находится у него? Быть может, оно лишь случайно оказалось среди других вещей, которыми вы завладели?

— Нет-нет, сэр, — поспешно ответил Ричард. — Мы искали только письмо.

— А откуда вы знали, что оно у курьера? Тоже из обмолвок мистера Уайлдинга?

— Именно так, ваша милость.

— О Боже! Какой же вы бессовестный плут! — рассерженно вскричал герцог, считавший его слова сплошным вымыслом. — Мистер Тренчард, вы, похоже, не ошиблись. Мы действительно напрасно тратим время. Будьте так любезны, расскажите сами всю правду.

— Это письмо, — начал Тренчард, — было доставлено в гостиницу «Заяц и Гончая», здесь, в Тонтоне, неким джентльменом, который встретился там с мистером Уэстмакоттом и сэром Роландом Блейком. Они начали беседу с некоторых жаргонных словечек, очевидно, служивших им паролем. Подсев за стол к курьеру, обвиняемые сказали ему: «Сэр, вы выглядите иностранцем», на что тот ответил: «Да, я прибыл из Голландии». — «Из провинции Оранж?» — спросил один из обвиняемых. «Из тех самых мест, — ответил курьер и добавил: — Там дует ласковый ветер». Затем один из них — по-моему, это был сэр Роланд — сказал: «Да здравствует протестантский герцог, к дьяволу папизм». После этого, как сообщил хозяин гостиницы, было упомянуто о письме, но заговорщики, опасаясь, что их подслушают, отправили его за вином. Через полчаса курьер отбыл из гостиницы, а обвиняемые последовали за ним через несколько минут.

— Вы слышали, что сказал мистер Тренчард, — обратился Альбемарль к арестованным. — Отвечайте, правда это или ложь?

— И не пытайтесь отрицать, — посоветовал им мистер Тренчард, — здесь находится хозяин гостиницы, который клятвенно подтвердит мои слова.

— Мы не станем отрицать их, — вставил сэр Блейк, — но у нас есть другое им объяснение.

— Оставьте при себе ваши объяснения, — огрызнулся Альбемарль. — Я слышал более чем достаточно, чтобы отправить вас в тюрьму.

— Но ваша милость! — воскликнул сэр Роланд с такой яростью, что один из стражников на всякий случай взял его за плечо. — Я готов поклясться, что мы сделали это в интересах его величества. Мы хотели раскрыть заговор.

— Наверное, именно по этой причине, — лукаво заметил мистер Тренчард, — ваш друг, мистер Уэстмакотт, запер письмо у себя в столе, вместо того чтобы сообщить о нем властям.

— Да они сами запутались в своем вранье! — воскликнул Альбемарль. — Так всегда бывает с изменниками.

— Я начинаю думать, что именно вы, мистер Тренчард, — подлый изменник… — начал было Блейк, но Альбемарль не дал ему закончить, велев удалить арестованных из зала. Но едва прозвучали последние слова его приказа, как в дальнем углу зала распахнулась дверь и за ней послышались женские голоса.

К судьям подошел дворецкий.

— Ваша милость, — обратился он к Альбемарлю, — здесь две дамы, которые хотят дать показания по делу мистера Уэстмакотта и сэра Блейка.

Альбемарль на секунду задумался.

— Мне кажется, — сказал он, к великому облегчению мистера Тренчарда, — что я слышал уже достаточно показаний.

Сэр Филипс кивнул в знак согласия. Однако, как оказалось, полковник Латтрелл думал иначе.

— Я считаю, — высказал он свое мнение, — что интересы его величества диктуют нам выслушать новых свидетелей.

Альбемарль хмуро взглянул на Латтрелла и устало пожал плечами.

— Так и быть, — ворчливо согласился он, — пусть войдут.

Диану, очень бледную и дрожащую, и Руфь, тоже бледную, но спокойную и невозмутимую, пропустили в зал. Не щадя ни себя, ни мистера Уайлдинга, Руфь в немногих словах рассказала, как письмо попало в ее руки и почему она молчала о нем. Альбемарль очень внимательно выслушал ее объяснения.

— Все это крайне странно, — проговорил он, когда она закончила. — Однако, если вы сказали правду, — а я не хотел бы усомниться в словах леди — тогда мне понятно, почему ни ваш брат, ни сэр Роланд не сообщили нам о письме. Вы готовы поклясться, что оно было адресовано мистеру Уайлдингу?

— Да, готова, — ответила она.

— Все это очень серьезно, — сказал герцог.

— Чрезвычайно серьезно, — поддакнул сэр Филипс.

— Что вы на это скажете, — обратился Альбемарль к своим коллегам. — Может быть, нам стоит вызвать мистера Уайлдинга?

— Джентльмены, зачем беспокоиться понапрасну? — уверенно сказал мистер Тренчард, и Альбемарль слегка даже растерялся.

— Берегитесь мистера Тренчарда, ваша милость, — заявила Руфь, — он друг мистера Уайлдинга и сам наверняка знает о заговоре.

Изумленный Альбемарль уставился на мистера Тренчарда. Произнеси подобное обвинение кто-либо из арестованных, герцог немедленно заставил бы его замолчать, но в устах этой милой молодой женщины оно как будто заслуживало внимания. Но мистер Тренчард легко овладел ситуацией.

— Вашей милости, я думаю, не надо говорить, сколько сил за последние сутки я потратил, чтобы раскрыть этот заговор, — с легким сарказмом ответил он. — Что же касается всего остального, то я действительно друг мистера Уайлдинга, но эта леди состоит с ним в куда более интимных отношениях. Она — его жена.

— Его жена! — ахнул герцог.

Сэр Филипс криво усмехнулся, а полковник Латтрелл побагровел. Злорадная улыбка промелькнула на подвижном лице мистера Тренчарда.

— Ходят слухи, что этот вот сэр Роланд ухаживал за ней. — Он вопросительно поднял брови и поджал губы. — Женщины — странные создания, а мужья иногда вдруг начинают им очень мешать. Пусть ваша милость сам решает, в какой степени можно верить обвинениям этой леди против мистера Уайлдинга.

— О! — воскликнула Руфь, краснея от стыда. — Это ужасно!

— И я так же думаю, — не смущаясь, ответил мистер Тренчард.

Бедной девушке ничего не оставалось, как рассказать целиком историю своего замужества, и ее слова звучали столь искренне и убедительно, что трудно было не поверить им. Мистер Тренчард был в отчаянии: на его глазах рушился его рискованный замысел спасти мистера Уайлдинга для протестантского движения ценой предательства самого движения. Мистер Тренчард никогда не отважился бы на столь отчаянный шаг, не будь он уверен, что если он сам не сделает его, то это сделает Ричард Уэстмакотт. Ухватив быка за рога, он едва не разгромил Ричарда и Блейка их же собственным оружием, и вот теперь эта девчонка могла свести на нет все его усилия.

— Ложь, ложь, ложь! — воскликнул он, прерывая ее, но герцог неодобрительно взглянул на него.

— Мы желаем выслушать эту леди до конца, мистер Тренчард, — с укором произнес он.

Однако мистер Тренчард не сдавался. Он вспомнил о последней оставшейся у него карте и теперь решил, что пора выкладывать ее на стол.

— Ваша милость, почему вы позволяете злоупотреблять вашим терпением! — с жаром проговорил он. — Эта леди дурачит вас. Если вы позволите мне задать ей два-три вопроса, обещаю вам, я выведу ее на чистую воду. Вы позволите, ваша милость?

— Ну-ну, — согласился сэр Альбемарль. — Задавайте ваши вопросы.

Его коллеги одобрительно кивнули, и мистер Тренчард победительно взглянул на девушку.

— Это письмо, мадам, — издалека начал он, — которое попало вам в руки столь… столь живописным способом, — оно, как вы говорите, было адресовано мистеру Уайлдингу, не так ли? Вы готовы поклясться в этом?

— Я не желаю отвечать на вопросы этого человека, — с негодованием обратилась Руфь к судьям.

— Я думаю, будет лучше, если вы все же ответите, — со сдержанной учтивостью ответил ей герцог.

Вскинув голову, она повернулась к мистеру Тренчарду и в упор взглянула на него.

— Хорошо, я клянусь, — начала она, но тот великолепным актерским жестом поднял, останавливая ее, свою узловатую руку. Что и говорить, он знал, как произвести впечатление на публику.

— Нет-нет, — сказал он, — я совсем не хотел бы, чтобы вас обвинили в лжесвидетельстве. Я не прошу вас клясться. Достаточно, если вы будете готовы сделать это.

Она презрительно надула губы.

— Я не боюсь оказаться лжесвидетельницей, — бесстрашно ответила она. — Клянусь, что письмо было адресовано мистеру Уайлдингу.

— Как вам угодно, — сказал мистер Тренчард, избегая вопроса, откуда у нее такая уверенность. — Письмо, несомненно, находилось в конверте, на котором было написано имя адресата? — полувопросительно проговорил он, и Латтрелл, догадавшись, к чему он клонит, понимающе кивнул.

— Несомненно, — сказала Руфь.

— Я уверен, вы согласитесь, мадам, что этот конверт является документом величайшей важности, поскольку с его помощью можно было бы внести ясность в вопрос, по которому мы расходимся?

— Да, конечно, — дрогнувшим голосом ответила она, увидев наконец ловушку, в которую ее заманили.

— Тогда как вы объясните, что этот конверт исчез? — мягко улыбаясь, спросил он. — Как могло случиться, что ваш брат, рискнувший, если верить вашей истории, оставить у себя столь опасное письмо, не сохранил конверт даже ради собственной безопасности?

Руфь потупила взор, Альбемарль вновь осклабился, торжествующе посматривая на своих коллег и на Ричарда, бледного и растерянного, словно только что выслушавшего свой приговор.

— Я… я не знаю, — наконец проговорила она, запинаясь.

— Ага! — облегченно вздохнув, сказал мистер Тренчард и повернулся к судьям. — Трудно ли догадаться, почему отсутствует этот конверт? — спросил он. — Надо ли говорить, чье имя было написано на нем? Думаю, нет. Мне кажется, достопочтенные судьи, что наиболее вероятный ответ уже известен вам.

Сэр Роланд сделал шаг вперед.

— Ваша милость, — обратился он к Альбемарлю, — вы позволите мне объяснить?

Вместо ответа герцог изо всех сил ударил кулаком по столу. Он, очевидно, пришел к выводу, что Руфь действительно разыгрывала их, и сейчас его терпению пришел конец.

— Я слышал слишком много объяснений, сэр, — хрипло прорычал он, поворачиваясь к секретарям. — Обвиняемые подлежат суду, — вынес он решение, забыв в гневе справиться о мнении своих коллег.

Мистер Тренчард наконец-то смог перевести дыхание, но ненадолго, поскольку в следующее мгновение он услышал, как чей-то голос потребовал немедленной аудиенции у его милости герцога Альбемарльского, и этот голос принадлежал Энтони Уайлдингу.

Глава 11

ПОМЕХА
Появление мистера Уайлдинга вызвало у присутствующих весьма противоречивые чувства. Диана глядела на него с изумлением, Руфь — с надеждой, Ричард уперся взглядом в пол, а сэр Роланд враждебно усмехнулся — они не встречались лицом к лицу с момента их злополучной дуэли. На лицах Альбемарля и его коллег было написано полнейшее удовлетворение, а мистер Тренчард едва смог скрыть страх. Взглянув на своего друга, мистер Уайлдинг сразу догадался о происходящем здесь и о роли, которую тот играл во всем этом. Он был глубоко тронут таким доказательством дружбы с его стороны и некоторое время стоял в замешательстве, не зная, с чего начать.

— Вы очень вовремя прибыли, мистер Уайлдинг, — проговорил наконец Альбемарль. — Вы поможете нам разрешить некоторые сомнения насчет этих изменников.

— Именно поэтому, — ответил мистер Уайлдинг, — я здесь. До меня дошли слухи об арестах, и я прошу, ваша милость, ознакомить меня с фактами, которыми вы располагаете.

Альбемарль повелительно кивнул головой, и один из секретарей вновь зачитал обвинение. Уайлдинг внимательно выслушал все до конца и затем попросил разрешения посоветоваться с мистером Тренчардом.

— Но, мистер Уайлдинг, — удивленно возразил полковник Латтрелл, — мы сперва хотели бы услышать…

— С вашего разрешения, сэр, — перебил его мистер Уайлдинг, — я предпочел бы ничего не отвечать, не переговорив предварительно с мистером Тренчардом. Я прошу об этом в интересах следствия, — поторопился добавить он, увидев недовольные лица судей, — Его милость говорил о сомнениях, остающихся у вас насчет письма: все остальное — пустяки в сравнении с ним. В моих силах разрешить их, но, предупреждаю, я не произнесу ни слова, пока не проконсультируюсь с мистером Тренчардом.

Его заявление было встречено многозначительным молчанием. Латтрелл наклонился к герцогу Альбемарльскому и что-то зашептал ему на ухо, и то же самое, но с другого края, сделал сэр Эдвард.

— Ваша милость, этого нельзя допустить! — нетерпеливо воскликнул сэр Блейк.

— Что? — переспросил, ухмыльнувшись, Альбемарль.

— Если эти два злодея договорятся, мы погибли, — поспешил пояснить баронет.

— Поступайте, как вам угодно, мистер, — сказал Альбемарль, решив, что сэра Роланда замучила его неспокойная совесть. — Я надеюсь, вы не заставите нас долго ждать.

— Я не задержу мистера Тренчарда ни на одно лишнее мгновение, — ответил мистер Уайлдинг, и только очень чуткое ухо могло бы уловить скрытый смысл в его словах.

Уайлдинг и Тренчард покинули зал и молча, словно недруги, пошли по коридору, ведшему во двор. И только оказавшись в дальнем конце его, мистер Уайлдинг отрывисто спросил:

— Где твоя лошадь, Ник?

— При чем здесь моя лошадь? — вскипел мистер Тренчард. — Ты что, спятил? Чума тебя побери, Энтони, зачем ты только сунулся сюда в такое время?

— Я не знал, что это твоих рук дело, — пояснил мистер Уайлдинг и сухо добавил: — Тебе следовало сказать мне. Однако еще не все потеряно. Так где твоя лошадь?

— Пропади она пропадом! — в сердцах воскликнул мистер Тренчард. — Ты все испортил!

— Совсем наоборот, — возразил мистер Уайлдинг. — Пока еще можно все поправить. Я весьма тронут твоим отношением ко мне, но скажи, пожалуйста, как ты мог решиться на предательство?

— А что ты сам предпринял бы на моем месте?

— Оставил все как есть.

— Оставил бы как есть? — откликнулся мистер Тренчард и от раздражения аж топнул ногой, — Черт возьми! Ты что, спятил? Разве можно было оставить все как есть? В любую минуту тебя могли схватить по доносу Ричарда или Блейка. Вот это действительно было бы предательство.

— Не большее, чем твое.

— По крайней мере, ничуть не меньшее, — огрызнулся мистер Тренчард. — Ты что, считаешь, что у меня в голове солома вместо мозгов? Да, я выдал наше движение Альбемарлю, но неужели ты думаешь, что я не позаботился о последствиях?

— О чем, о чем? — удивленно переспросил мистер Уайлдинг.

— О последствиях. Как ты думаешь, что сделает сейчас Альбемарль?

— Не позже чем через час пошлет гонца с письмом в Уайтхолл.

— Именно! А где, черт тебя подери, будет находиться Ник Тренчард, когда этот курьер отправится в путь?

Мистер Уайлдинг наконец понял, о чем идет речь.

— Поздравляю, — сыронизировал по этому поводу мистер Тренчард. — Почему бы еще раз не украсть это письмо? Курьер поедет через Уолфорд. Там, около ручья, есть отличное место, где можно напасть на него и обчистить. Затем мы отведем его к Вэлэнси, который живет неподалеку, и оставим там до тех пор, пока не высадится герцог.

— Когда он еще высадится! — вскричал мистер Уайлдинг. — Ты говоришь так, словно это не за горами.

— Да за какими горами? Очень возможно, что он уже в Англии.

Мистер Уайлдинг рассмеялся.

— Ты всегда торопишься и принимаешь желаемое за действительное, Ник, — сказал он. — Веришь каким-то слухам.

— Слухам! — прорычал тот. — Если бы слухам, ха! — Он сам сменил тон. — Извини, я совсем забыл: ты ведь не читал письма.

Мистер Уайлдинг вздрогнул. Никакие слухи и даже военные приготовления правительства не могли убедить его, что действия Аргайла в Шотландии могут оказаться прелюдией преждевременного вторжения в страну герцога Монмутского. Он знал, что Монмут окружен бездарными и безответственными советниками — Греем, Фергюсоном[1725] и другими, но не допускал и мысли, что герцог рискнет появиться прежде, чем получит от своих сторонников подтверждение об их полной готовности. Он озабоченно взглянул на мистера Тренчарда.

— А ты видел письмо, Ник? — с тревогой в голосе спросил он.

— Альбемарль показал мне его час назад, — ответил мистер Тренчард.

— Ну и?..

— То, чего мы боялись. Оно написано рукой герцога, и он сообщает, что через несколько дней — несколько дней, запомни, появится в Англии.

Кулаки мистера Уайлдинга сжались.

— Боже, помоги нам, — мрачно процедил он сквозь стиснутые зубы.

— Но пока что, — продолжал мистер Тренчард, возвращаясь к исходному пункту, — нас ждут здесь не менее важные дела. У меня был заготовлен отличный план, и он почти удался, но ты своим появлением в последний момент свел на нет все мои усилия. Этот жирный дурак Альбемарль проглотил мои показания, как глоток муската. Эй, ты слышишь меня? — перешел он на более громкий тон, заметив, что мистер Уайлдинг погрузился в глубокую задумчивость.

— Нет, — опуская руку на плечо Ника, сказал он, — но это не имеет значения: даже если бы я был посвящен во все твои интриги, мне все равно бы пришлось вмешаться.

— Ради голубых глазок госпожи Уэстмакотт? — усмехнулся мистер Тренчард. — Хм-м! Что за потери несут мужчины из-за женщин!

— Ради голубых глаз миссис Уайлдинг, — услышал он в ответ. — Я никому не позволю занять мое место; тем более ее братцу, хотя я приехал затем, чтобы спасти его.

— Интересно, как ты намерен сделать это?

— Сказав Альбемарлю правду.

— Он не поверит.

— Я могу доказать каждое свое слово, — спокойно ответил мистер Уайлдинг.

Не выдержав, мистер Тренчард сорвался с места и торопливо обошел вокруг Уайлдинга.

— Ты не сделаешь этого, — прорычал он, и в его голосе смешались гнев и тревога за своего друга. — В такое время это равносильно измене нашему делу и лично герцогу.

— Я надеюсь избежать этого, — уверенно ответил мистер Уайлдинг.

— Избежать этого? Но как?

— Прекратив сейчас эту болтовню. Спектакль окончен; уходи, Тренчард!

— Ни за что! — отозвался тот. — Я не оставлю тебя. Раз я втянул тебя в это дело, то должен и помочь выпутаться из него.

— Ты помнишь о Монмуте? — предупредил его мистер Уайлдинг.

— К черту Монмута! — ожесточенно воскликнул мистер Тренчард. — Я остаюсь здесь.

— Садись на лошадь, идиот, и скачи в Уолфорд, как хотел. Что бы Альбемарль ни узнал от меня, письмо обязательно будет отправлено в Уайтхолл. А если все обойдется, я скоро присоединюсь к тебе у Вэлэнси.

— В таком случае будет лучше для нас обоих, если мы отправимся вместе, — сказал мистер Тренчард.

— Но хуже для тебя.

— Хм-м, тем более я должен остаться.

Неожиданно дверь, ведущая в зал, отворилась, и послышался громкий голос Альбемарля, зовущего их.

— В любом случае, — добавил мистер Тренчард, — ничего другого уже не придумать.

В ответ мистер Уайлдинг только пожал плечами, и они вернулись в зал.

— Вы отнюдь не спешили, господа, — криво усмехнувшись, приветствовал их герцог.

— Мы задержались лишь для того, чтобы поскорее покончить с этим делом, — сухо ответил мистер Тренчард, и мистер Уайлдинг не мог не отметить, как легко этот неподражаемый актер вошел в новую роль. Но Альбемарль лишь отмахнулся от него.

— Подойдите сюда, мистер Уайлдинг, — сказал он. — Мы готовы вас выслушать. Надеюсь, вы не считаете, что эти мошенники должны быть оправданы?

— Именно в этом, ваша милость, — заявил Уайлдинг, — я и постараюсь убедить вас.

Блейк и Ричард удивленно взглянули на него, а затем на мистера Тренчарда, но лишь проницательная Руфь уловила перемену в поведении последнего, и это вселило в нее надежду.

— Как я понимаю, сэр, — не дожидаясь реакции Альбемарля, продолжил он, — обвинение основано целиком на предположении, что письмо было адресовано мистеру Уэстмакотту.

— Что ж, — ответил герцог после секундного замешательства, — если мы увидим доказательства — неопровержимые, — что ни один из них не являлся получателем письма, тогда действительно можно будет считать достоверными их слова о том, что они овладели письмом в интересах его величества.

Он повернулся к Латтреллу и Филипсу, и они оба кивнули в знак подтверждения его слов.

— Но, как мне кажется, — продолжал он, — это не так-то просто сделать.

Мистер Уайлдинг достал скомканную бумажку из своего кармана.

— Заподозрив неладное, — подчеркнуто равнодушным тоном начал он, — курьер вынул письмо из конверта и положил их в разные места: письмо, по содержанию которого, как вы уже убедились, непросто установить получателя, он оставил в бумажнике, а конверт, где был указан адресат, спрятал за подкладку шляпы. Он правильно рассчитал, что охотники за письмом, обнаружив его в бумажнике, этим и удовлетворятся. В подтверждение своих полномочий курьер затем доставил конверт мне, и я думаю, такого доказательства вполне достаточно, чтобы эти несправедливо обвиненные джентльмены обрели свободу.

— Курьер доставил конверт вам? — повторил, ничего не понимающий Альбемарль. — Но почему именно вам?

— Потому что, — ответил Уайлдинг, левой рукой положив конверт перед Альбемарлем и опустив правую в карман, — письмо, как вы сейчас сами убедились, было адресовано мне.

Альбемарль торопливо схватил конверт, а Филипс и Латтрелл вытянули головы в его сторону, чтобы прочитать надпись на нем. Убедившись, что она была сделана той же рукой, что и писала письмо, герцог швырнул обе бумажки на стол перед собой.

— Что за баснями вы нас тут потчевали? — гневно обратился он к мистеру Тренчарду. — Ну я вам покажу. Арестовать этого мошенника, нет, их обоих.

Он приподнялся с кресла и дрожащей от волнения рукой указал на Уайлдинга и Тренчарда. Двое стражников направились к ним, собираясь исполнить приказ, но в то же мгновение мистер Уайлдинг выхватил из кармана пистолет и направил его прямо в лицо оторопевшему герцогу.

— Если хоть один палец коснется меня или мистера Тренчарда, — любезным тоном, словно предлагая судьям табакерку, сказал он, — то, к великому сожалению, мне придется застрелить вашу милость.

Альбемарль побагровел от злобы и страха, сэр Филипс побледнел, но Латтрелл сохранял спокойствие, хотя ситуация его явно озадачила. Руфь с благодарностью смотрела на своего мужа, и ее грудь вздымалась от волнения. Даже сэр Блейк не мог не восхититься смелостью и выдержкой мистера Уайлдинга, и лишь Ричард погрузился в мрачные раздумья о своей судьбе, недоумевая, что может случиться с ним, если Тренчарду и Уайлдингу удастся выбраться отсюда.

— Ваша милость, обещаю вам, что, если вы возвысите голос, чтобы позвать на помощь, это действие окажется последним в вашей жизни. Ник, будь добр, открой дверь и вставь ключ снаружи.

Мистер Тренчард проворно пересек зал под настороженными взорами стражников, но ни один из них даже не пошевелился — им не впервой приходилось иметь дело с отчаянными головами, и сейчас, по поведению мистера Уайлдинга, они видели, что лучше не рисковать.

— Энтони! — позвал мистер Тренчард от двери.

— Мне пора, ваша милость, — учтиво откликнулся тот, — но я не хотел бы оскорблять представителя его августейшего величества, продемонстрировав ему свои пятки.

С этими словами он медленно пошел спиной назад к двери, держа герцога на мушке пистолета. На пороге он поклонился всем присутствующим и со словами: «Ваш покорный слуга» — вышел вон. Мистер Тренчард торопливо запер дверь, вытащил ключ и, встав на цыпочки, засунул его за притолоку.

В зале поднялся шум, но оба друга не слышали его — они устремились во двор, где один из конюших сэра Эдварда держал кобылу мистера Уайлдинга, а конюх Руфи, верхом, выхаживал лошадей Дианы и своей госпожи. Трое вооруженных людей в красно-желтых ливреях сомерсетской милиции скучали у ворот, но ни один из них даже не пошевелился при их появлении.

— Слезай, — велел мистер Уайлдинг конюху своей жены, — мне нужна твоя лошадь. Речь идет о деле государственной важности. Слезай, я сказал, — нетерпеливо закончил он, буквально стащив недоверчивого малого на землю.

— Забирайся, Ник, — сказал он мистеру Тренчарду и затем бросил конюху: — Сейчас появится твоя госпожа.

В два шага мистер Уайлдинг оказался возле своей лошади, и еще через пару мгновений они уже выезжали на узкую улочку за воротами. В ту же секунду во дворе появились судьи, стражники, обвиняемые и свидетели. Руфь первым делом рванулась к своей лошади, опасаясь, что ею могут воспользоваться для погони, и Диана последовала ее примеру.

— Скорее, за ними! — рявкнул Альбемарль за ее спиной, и констебль с двумя стражниками бросились к воротам, возле которых два милиционера, не трогаясь с места, равнодушно взирали на всю эту суету. Словно перепуганная царившим во дворе смятением, лошадь Руфи неожиданно заржала, встала на дыбы и принялась выделывать каракули прямо перед самыми воротами.

— О, дьявольщина! — выходя из себя, завопил герцог. — Да придержите же свою клячу, леди!

— Вы сами испугали ее своим ревом, — задыхаясь, ответила Руфь, пытаясь удержаться в седле и в то же мгновение сбила с ног констебля, пытавшегося проскользнуть мимо нее к воротам.

Трудно сказать, сколько бы она еще гарцевала, если б не ее конюх, который крепко схватил поводья лошади и этим сразу успокоил животное.

— Дурак! — прошипела она на своего нежданного избавителя и занесла было хлыст, намереваясь его ударить, но тут же опустила руку, вспомнив, что тот, не зная о ее намерении дать фору Уайлдингу и Тренчарду, совершенно искренне хотел ей помочь.

Глава 12

У РУЧЬЯ
Сломя голову друзья помчались по улицам Тонтона и не обратили внимания на всадника у ворот гостиницы «Красный Лев». Но тот увидел их, узнал и, когда они проскакали мимо него, закричал им во след:

— Эй! Ник Тренчард! Эй! Уайлдинг!

Не получив ответа, он разразился залпом проклятий и, развернув свою лошадь, припустился за ними, сначала по городу, а затем по дороге, ведущей к Уолфорду. Тренчард и Уайлдинг отнюдь не отказались от своих намерений перехватить курьера с письмом в Уайтхолл и, заметив за собой погоню, решили, что подстерегут незадачливого преследователя, когда пересекут вброд ручей. Мистер Тренчард предложил без лишних слов застрелить его, оправдывая свою кровожадность, которая была просто свойством его натуры, тем, что сейчас не время беспокоиться по пустякам. Оказавшись на другом берегу, они придержали лошадей, и в этот момент их преследователь, увидев, что они остановились, вновь закричал во всю силу своих, уже изрядно потрудившихся легких:

— Эй, Уайлдинг! Стой, черт тебя побери!

— Он проклинает тебя, словно старый знакомый, — заметил мистер Тренчард.

— Я как будто слышал где-то этот голос, — повернулся в седле мистер Уайлдинг и прикрыл рукой глаза от солнца, всматриваясь в силуэт всадника, приближающегося к броду.

— Подождите! — закричал тот. — У меня новости для вас!

— Да это же Вэлэнси! — воскликнул Уайлдинг, и теперь уже мистер Тренчард разразился проклятиями.

Вэлэнси наконец поравнялся с ними, раскрасневшийся и чрезвычайно рассерженный из-за того, что они не остановились по его требованию.

— Может, это и невежливо с нашей стороны, — сказал мистер Уайлдинг, — но мы приняли вас за одного из друзей губернатора.

— Вас преследуют? — испуганно спросил Вэлэнси.

— По всей вероятности, да, — ответил мистер Тренчард. — Если только они нашли своих лошадей.

— Тогда вперед! — воскликнул мистер Вэлэнси, хватая поводья. — По дороге я все расскажу вам.

— Не торопитесь, — возразил мистер Тренчард. — У нас есть еще тут дела.

— Дела? Но какие?

Они вкратце рассказали ему о событиях последних дней, но он, не дослушав, нетерпеливо перебил их:

— Сейчас все это не имеет значения.

— Будет иметь значение, когда письмо дойдет в Уайтхолл, — заметил мистер Уайлдинг.

— О Боже! — нетерпеливо возразил мистер Вэлэнси. — Да к тому времени Уайтхолла достигнут новости посерьезней.

— Какие же? — спросил мистер Тренчард.

— Герцог высадился, — лаконично ответил мистер Вэлэнси.

— Герцог? — удивился мистер Уайлдинг. — Какой герцог?

— Какой герцог! Боже мой, вы надо мной издеваетесь! Ну какой может быть герцог? Конечно же, Монмутский, и он сегодня утром появился в Лайме.

— Монмут! — ахнули оба друга.

— Неужели это правда? — спросил мистер Уайлдинг. — Или, может быть, слухи?

— Не забывай о письме, которое перехватили эти приятели, — напомнил ему мистер Тренчард.

— Я знаю, — нетерпеливо отмахнулся мистер Уайлдинг.

— Все это не слухи, — заверил их Вэлэнси. — Три часа назад я был в Уайт-Лакингтоне, когда туда дошло известие о высадке герцога, и я немедленно отправился сообщить вам, заехав по пути в Тонтон, чтобы предупредить наших друзей в «Красном Льве».

Мистер Тренчард обреченно вздохнул, но мистер Уайлдинг все еще не мог поверить, что герцог Монмутский оказался настолько сумасшедшим, чтобы своим неожиданным и неподготовленным выступлением погубить все.

— Вы были в Уайт-Лакингтоне? — медленно спросил мистер Уайлдинг. — Как и от кого вы все узнали?

— От Хейвуда Дэя, казначея герцога, и мистера Чемберлена, — ответил мистер Вэлэнси, с трудом сдерживая раздражение. — Сегодня рано утром они высадились с фрегата герцога в Ситауне и приехали с новостями прямо к мистеру Спику в Уайт-Лакингтон, а к вечеру должны вернуться в Лайм.

Мистер Уайлдинг изменился в лице. Он схватил мистера Вэлэнси за запястье.

— Вы видели их? — неожиданно охрипшим голосом спросил он. — Сами видели?

— Своими собственными глазами, — ответил тот, — и даже разговаривал с ними.

Значит, это была правда! Больше не могло быть сомнений. Уайлдинг поглядел на мистера Тренчарда, но тот только пожал плечами и кисло скривился.

— Я всегда считал, что мы служим тупицам, — с презрительным смешком выразил он свое мнение.

— Вы узнали, сколько людей было с герцогом? — спросил мистер Уайлдинг у мистера Вэлэнси.

— По словам Дэя, не более сотни.

— Сотни?! Боже милостивый! Можно подумать, он собирается завоевать всю Англию с сотней человек?! Он что, спятил?

— Он рассчитывает, что все истинные протестанты немедленно встанут под его знамена, — вставил мистер Тренчард, и было непонятно, констатирует ли он факт или иронизирует.

— Он привез с собой хотя бы оружие и деньги? — спросил мистер Уайлдинг.

— Похоже, что нет, — ответил мистер Вэлэнси, — но Дэй сообщил, что вскоре прибудут еще три корабля и с ними, вероятно, необходимое снаряжение.

— Будем надеяться, — скептически отозвался мистер Тренчард и тронул Уайлдинга за руку, указывая на облако пыли, приближавшееся в их направлении со стороны Тонтона.

— Я думаю, нам пора в дорогу, — продолжал он. — По крайней мере, высадка герцога освободила меня от угрызений совести насчет этого проклятого письма. Эй, Энтони! — неожиданно воскликнул он, увидев, что мистер Уайлдинг погрузился в глубокую задумчивость и вновь как будто не слышит его. — Куда теперь?

— Ты еще спрашиваешь? — с горечью, которую мистер Тренчард никогда прежде не замечал в настроении друга, откликнулся тот. — Черт возьми! Нам некуда отступать! Поедем в Лайм и попробуем уговорить этого сумасшедшего юнца вернуться в Голландию и забрать нас с собой.

— Наконец-то ты говоришь дело, — пробрюзжал мистер Тренчард. — Но я сомневаюсь, что, зайдя так далеко, он захочет вернуться. У тебя есть что-нибудь в кошельке?

— Гинея или две. Но я могу раздобыть деньги в Ильминстере.

— А как ты намереваешься попасть туда, если нам отрезали путь?

— Мы спрячемся вон в том лесочке, — указал мистер Уайлдинг рукой на густые заросли деревьев у ручья, — Они наверняка решили, что мы поскачем прямо в Бриджуотер, и не станут шарить по окрестностям.

Они торопливо спешились, пересекли неширокое поле, разделявшее дорогу и лес, и углубились, насколько это оказалось возможно, в чащу. Затем мистер Тренчард вернулся к опушке и, невзирая на угрозу, которую представляли заросли ежевики для его роскошного камзола, притаился там, чтобы взглянуть на преследователей.

Они — шестеро милиционеров и сержант — не заставили себя долго ждать; во главе их скакал сэр Роланд Блейк, а вслед за ним — Ричард Уэстмакотт. Среди всадников находился также и человек в сером, в котором мистер Тренчард угадал курьера, направляющегося в Уайтхолл. Он едва не рассмеялся, представив себе, как туго пришлось бы им с Уайлдингом, если бы они решились перехватить это злосчастное письмо. Но больше всего его обеспокоило, что кавалькаду возглавлял сэр Роланд, — вероятно, ему удалось убедить судей позволить ему доказать свою преданность королю, и он взялся за дело с рвением, которому позавидовала бы любая гончая. Впрочем, неудивительно, что именно он вызвался преследовать своего злейшего врага — ведь только через труп мистера Уайлдинга лежал для него путь к Руфи и ко всем связываемым с ней надеждам.

Мистер Тренчард дождался, пока всадники скроются за гребнем ближайшего холма, и вернулся к своим спутникам с рассказом о том, что увидел. Однако мистер Уайлдинг никак не отреагировал на известие о появлении Блейка и Ричарда во главе погони и, подождав для верности еще несколько минут, предложил вернуться к дороге. Они добрались до самой опушки и вот-вот очутились бы на открытом пространстве, как вдруг мистер Тренчард схватил поводья кобылы мистера Уайлдинга и прошипел:

— Тс-с! Лошади!

Они замерли, и до их слуха долетел близкий топот копыт, который прежде заглушался треском сучьев и шуршанием листвы, когда они шли через лес. Отступать было поздно: лишь редкие кусты прикрывали их, и можно было надеяться в лучшем случае только на то, что всадники проследуют мимо, не взглянув в их сторону. Увы, этот шанс был слишком ничтожен, и мистер Уайлдинг достал пистолеты, а мистер Тренчард обнажил свой клинок.

— Их всего трое, — прошептал мистер Тренчард, внимательно вслушавшийся в топот копыт, и мистер Уайлдинг кивнул, но ничего не сказал.

В следующую секунду со стороны ручья появились всадники, и при виде их веки мистера Уайлдинга задрожали — он узнал Руфь, рядом с которой ехала Диана, а за ними, шагах в двадцати, торопился Джерри, конюх. Они возвращались в Бриджуотер. Мистер Уайлдинг поспешно вскочил в седло и вонзил шпоры в бока своей лошади.

— Госпожа Уайлдинг, — закричал он, быстро приближаясь к дороге, — подождите минуточку!

— Они упустили вас! — воскликнула Руфь, резко натянув поводья и поворачивая к нему; и прозвучавшая в ее голосе нотка искреннего восторга заставила мистера Уайлдинга на мгновение смутиться. Ее бледное лицо зарделось румянцем, словно от быстрой езды, и только биение сердца и блеск глаз могли бы выдать неподдельную радость, охватившую ее, когда она увидела их целыми и невредимыми.

Действительно, она почти неосознанно восторгалась его хладнокровием в зале суда, когда только он один сохранял выдержку и спокойствие; в самые напряженные моменты он казался чуть ли не единственным мужчиной из всех присутствующих, и, если бы не прошлые обиды, она могла бы гордиться им. Еще бы — он смело явился в самое логово льва, чтобы спасти ее брата, и сделал это либо вследствие ее увещеваний, либо, что было более вероятно, повинуясь собственному пониманию справедливости, не позволившему ему укрыться за чужой спиной. На всем пути из Тонтона Диана поддерживала искорку, теплившуюся в ее груди, превознося его храбрость, рыцарство и благородство и откровенно заявляя подруге, что она очень жалеет, что столь замечательный человек достался в мужья не ей. Руфь почти не отвечала Диане; ей трудно было простить мистера Уайлдинга, но она знала, что обязана ему жизнью брата, и была бы рада поблагодарить его. И сейчас его появление настолько удивило ее, что своим восклицанием: «Они упустили вас!» — она — неожиданно даже для самой себя — выдала переполнявшие ее чувства.

Он указал рукой в сторону Бриджуотера.

— Они проехали здесь всего несколько минут назад, — сказал он, — и мчались так, что сейчас, наверное, уже подъезжают к Ньютону. Они так спешили, что не оглядывались по сторонам — и я весьма признателен им за это.

Руфь промолчала, но за нее ответила Диана:

— Вперед, Джерри, шагом, — приказала она конюху и сама дернула поводья своей лошади.

— Вы очень добры, мадам, — поклонившись ей, сказал мистер Уайлдинг.

Он молча наблюдал за ними, пока они не отъехали на некоторое расстояние, затем тронул свою лошадь и поравнялся с Руфью.

— Прежде чем я исчезну, — печально глядя на нее, проговорил он, — мне хотелось бы кое-что сказать вам. — Необычная для него неуверенность тона удивила и испугала ее. «Что все это могло значить?» — размышляла она, и вдруг ее сердце сжалось от страха — она вспомнила о письме. Теперь, когда мистер Тренчард своими интригами вынудил ее воспользоваться им, оно более не служило ей защитой; письмом, словно пчелиным жалом, можно было воспользоваться для обороны только однажды, но за этим неизбежно последовала бы гибель. Ее лицо окаменело, в глазах появился лихорадочный блеск, и она бросила через плечо тревожный взгляд в сторону удаляющихся Дианы и конюха. В этот момент ей даже в голову не пришло, что закон теперь стоял отнюдь не на его стороне.

Он догадался, что творится в ее душе, и легкая улыбка тронула его губы.

— Чего вы боитесь? — спросил он.

— Я ничего не боюсь, — охрипшим голосом ответила она, выдавая свое волнение.

Чтобы подбодрить ее и не давать пищу для пересудов своим не слишком уж деликатным товарищам, которые явно не желали оставаться глухими к их беседе, он предложил ей отправиться за кузиной. Она развернула лошадь, и они поехали рядом иноходью по пыльной дороге.

— Я хочу поговорить о себе, — наконец сказал он.

— А это будет касаться меня? — холодно поинтересовалась она, стараясь скрыть за небрежностью тона свои ничуть не успокоившиеся страхи. Он искоса взглянул на нее и задумчиво потеребил пальцами прядь своих темно-каштановых волос.

— Мне думается, мадам, — сухо заметил он, — то, что касается мужа, может касаться и его жены.

— Вы правы, — ответила она, потупившись, — я совсем забыла, что формально я — ваша жена.

Он резко натянул поводья и повернулся к ней, ее лошадь прошла пару шагов и тоже остановилась.

— Я считаю, — заявил он, — что заслужил лучшего отношения с вашей стороны. — Он тронул свою лошадь и, поравнявшись с Руфью, вновь натянул поводья. — Мне кажется, я мог бы рассчитывать хотя бы на небольшую благодарность за свой сегодняшний поступок.

— Я хотела бы быть благодарной, — тщательно выбирая выражения, отозвалась Руфь. — Простите мою недоверчивость.

— Но чем же она вызвана?

— Все дело в вас. Я не знаю, чего вы хотите. Разве вы намеревались спасти Ричарда?

— А вы думаете, я пошел на это ради сэра Блейка? — с иронией спросил он.

Она не ответила, и после небольшой паузы он продолжил:

— Я приехал в Тонтон по двум причинам: во-первых, повинуясь вашей просьбе, а во-вторых, я не мог допустить, чтобы вместо меня пострадали невинные люди — пусть даже они сами угодили в яму, которую рыли для другого. Только поэтому я решился погубить себя.

— Погубить себя? — воскликнула она; он говорил сущую правду, но до сих пор она была чересчур занята другими проблемами, чтобы задуматься над этим.

— А как же иначе? Меня объявили вне закона и вот-вот назначат цену за мою голову. Мои земли и все мое состояние конфискует государство, и я останусь нищим, преследуемым и гонимым. Простите, что я заставил вас выслушать весь список моих неудач. Вы, несомненно, ответите, что я сам навлек их на свою голову, заставив выйти вас за меня замуж.

— Не стану отрицать, что именно так я и думаю, — сказала она, сознательно подавляя проснувшееся в ней сострадание к нему.

Он вздохнул и вновь взглянул на нее, но она опустила глаза.

— Вы считаете, я не проявил великодушия? — с оттенком удивления проговорил он. — Ведь я пожертвовал всем, чтобы согласно вашей воле спасти вашего брата. Неужели вы не понимаете этого?

Он замолчал, ожидая ответа, но она не находила слов.

— Думаю, что нет, иначе у вас нашлось хотя бы одно доброе слово для меня.

Она наконец решилась робко взглянуть на него, словно спрашивая объяснения, и он продолжил:

— Когда вы сегодня утром появились у меня с известием, как обернулись дела с письмом, знаете ли вы, что это значило для меня?

Он сделал небольшую паузу, прежде чем ответить на собственный вопрос.

— А то, что в моей власти стало делать с вами все, что мне заблагорассудится. Пока письмо находилось в ваших руках, оно служило надежным барьером между нами; я был вашим покорным слугой, и вы заказывали музыку, под которую я танцевал. Но все изменилось, когда письмо попало в руки королевских чиновников; я не участвовал в этом деле, и моя честь не была запятнана. Будь я способен на низость, вы сегодня же стали бы моей, а ваш брат и сэр Роланд запутались бы в собственных силках.

Она испуганно, чуть ли не пристыженно взглянула на него. Такая мысль тоже не приходила ей в голову.

— Теперь, я вижу, вы наконец-то поняли, — сказал он и задумчиво улыбнулся. — Только поэтому я так неохотно подчинился вашей просьбе. Вы пришли ко мне, рассчитывая на мое великодушие, упрашивая меня — едва ли сами сознавая это — расстаться со всем, что я имею, даже с самой жизнью! Человек — грешное создание, и я — отнюдь не исключение; я проявил бы сверхчеловеческую добродетель, согласившись на условия сделки, которую вам самой никогда не пришлось бы выполнять.

— Я не подумала об этом! — из ее груди вырвалось восклицание, более похожее на всхлипывание. Она повернулась к нему, и ее глаза увлажнились. — Клянусь, я даже не догадывалась. Я ведь так беспокоилась за Ричарда! О, мистер Уайлдинг! Я всегда буду признательна за вашу…за ваш сегодняшний благородный поступок.

— Да, я поступил благородно, — согласился он, вновь трогая свою лошадь. — Когда вы оставили меня, — продолжал он, — я много думал о вас и о том, как вы обошлись со мной. Я любил вас, Руфь, вы были мне нужны, а вы отвернулись от меня. Я был рабом своей любви, но ваше безразличие странным образом преобразовало ее.

Он замолчал, пытаясь справиться со своим волнением, которое заставило его голос вибрировать, и продолжал далее уже своим обычным, размеренно-спокойным тоном:

— Едва ли надо повторяться, но, ладно, вспомним, как все было. Я заставил вас подчиниться своей воле, когда имел над вами власть, и вы ответили мне тем же. Это была странная война, но я принял ее условия. Но сейчас, когда сила вновь оказалась на моей стороне, я попросту капитулировал и отказался от всего, чем обладал, — включая вас. Что ж, возможно, я получил по заслугам, женившись на вас прежде, чем получил на то согласие.

И вновь в его голосе появились холодноватые будничные нотки.

— Совсем недавно я скакал по этой дороге с единственной надеждой добраться домой, взять с собой немного денег и драгоценностей, а затем ехать к морю в поисках корабля, направляющегося в Голландию. Вы знаете, что я занимался подготовкой восстания, которое должно было положить конец беззакониям и преследованиям людей в моей любимой Англии. Я не стану вдаваться в подробности, скажу только, что, если бы судьба благоприятствовала нам, виноградник, который я выращивал втайне от всех, со временем мог бы принести плоды. Увы, в самый час своего бегства я узнал, что настала пора сбора урожая. Этим утром герцог Монмутский высадился в Лайме, и сейчас я еду к нему.

— Но зачем? — воскликнула она.

— Послужить ему своей шпагой. Не погуби я себя сегодняшним поступком, мои действия были бы совершенно иными и я постарался бы держаться подальше от этих лезущих в петлю заговорщиков. Но сейчас это моя единственная — пускай и слабая — надежда.

Она положила руку ему на запястье. В ее глазах стояли слезы, а губы дрожали.

— Энтони, простите меня, — тихо проговорила она, и по его телу пробежала дрожь — так подействовало на него ее волнение и первое обращение к нему по имени.

— Что я должен простить? — спросил он.

— То, как я поступила с письмом.

— Бедное дитя, — мягко улыбнувшись, сказал он, — вы всего лишь защищались.

— Скажите, что простили меня, скажите, прежде чем уйдете! — взмолилась она.

Он серьезно взглянул на нее.

— Для чего, вы думаете, — спросил он, — я потратил столько слов сейчас? Только для того, чтобы показать вам, сколько я сделал, пытаясь загладить свою вину перед вами; и я надеялся, что, когда вы увидите эти искренние плоды раскаяния, я смогу получить от вас прощение, прежде чем мы расстанемся.

— Мы встретились в несчастливый день, — тихо плача, вздохнула она.

— Для вас — несомненно.

— Нет, для вас.

— Хорошо, пускай для нас обоих, — согласился он. — Руфь, ваша кузина наверняка заждалась вас, да и моим товарищам, я уверен, не терпится поскорее отправиться в путь. Не станем их задерживать. Я попытался, как мог, оправдаться перед вами, но зло, с которым можно справиться одним-единственным способом, никуда не делось.

Он замолчал, чтобы взять себя в руки, прежде чем продолжить.

— Вполне вероятно, что это преждевременное восстание не принесет пользы Англии и оставит вас наконец-то вдовой. Когда это случится и меня настигнет достойное возмездие за содеянное мной, я хотел бы надеяться, что вы станете поминать меня добром. Прощайте, моя Руфь! Как я хотел, чтобы вы полюбили меня. Я даже пытался заставить вас это сделать. Но, наверное, вы были правы: всему должно быть свое время.

Он поднял к своим губам ее маленькую руку в перчатке:

— Да хранит вас Господь, Руфь!

Вместо ответа лишь сдавленное всхлипывание вырвалось из ее груди. Но даже в такой момент он отдавал себе отчет, что в ней говорит вовсе не любовь, а скорее жалость — чувство, которое он сам старался избегать. Он уронил ее руку, приподнял шляпу и, тронув шпорами лошадь, поскакал в сторону опушки, к своим друзьям. Она была готова последовать за ним и уже открыла рот, чтобы окликнуть его, но в этот момент до нее донеслись раздраженно-нетерпеливые слова мистера Тренчарда:

— Какого черта ты мешкаешь здесь в такое время?

И мистер Вэлэнси вслед за ним добавил:

— Ради Бога, поехали!

Она остановилась, словно усомнившись в правоте своего порыва, секунду помешкала, а затем, развернувшись, пустила лошадь вверх по склону холма к поджидавшей ее Диане.

Глава 13

ЗА СВОБОДУ И ЗА ВЕРУ
Приближался вечер, когда мистер Уайлдинг и двое его друзей спустились в Лайм с холмов, откуда открывался изумительный вид на всю долину Экса, окутанную тонкой, молочно-белой пеленой тумана. Новости распространялись быстро, и по дороге из Ильминстера, где они поменяли лошадей, а мистер Уайлдинг занял сотню гиней у одного из своих сообщников, им не раз попадались целые группы всадников, направляющихся в Лайм, и однажды они даже услышали восклицание: «Боже, спаси протестантского герцога!»

— Аминь! — мрачно пробормотал на это мистер Уайлдинг. — Больше надеяться просто не на что.

Они выехали на рыночную площадь, где несколько часов назад была прочитана декларация герцога Монмутского, знаменитое творение, вышедшее из-под пера Фергюсона, — и там узнали, где остановился герцог. На Кумб-стрит плотной стеной стояли люди, все окна были распахнуты настежь, и из них торчали головы зевак — в основном женщин, поскольку мужчины толпились внизу на улице. Со всех сторон раздавались крики: «Монмут! Монмут! Протестанты! За веру и свободу!» — последние слова украшали знамя, которое этим вечером герцог Монмутский велел водрузить над клиффской церковью. Мистер Уайлдинг был удивлен: он скорее ожидал увидеть восстание уже подавленным к тому времени, когда они доберутся сюда; о чем только думали власти, позволив Монмуту беспрепятственно высадиться, или, быть может, у мистера Вэлэнси оказались неточные сведения о войске, сопровождавшем герцога?

Красный плащ мистера Уайлдинга привлек чье-то внимание, и раздались крики: «Ура капитану милиции герцога!», и это помогло им протиснуться во двор гостиницы «Святой Георгий». Там тоже толпились люди: портные, конюхи, каменщики, дезертиры — вооруженные и безоружные, а на ступенях стоял ладно скроенный вояка в щегольски заломленной шляпе, которого осаждали нетерпеливые горожане. Мистер Уайлдинг сразу же узнал капитана Веннера — теперь, по прибытии из Голландии, повышенного в чине до полковника. Мистер Тренчард спешился и, схватив за локоть оказавшегося поблизости юнца, велел ему присмотреть за их лошадьми.

— Пустите меня! — яростно завопил тот. — Мне нужен герцог!

— И нам тоже, мой славный бунтовщик, — ответил мистер Тренчард, не ослабляя хватки.

— Пустите же, — не сдавался юноша, — я хочу завербоваться.

— Сначала займись нашими клячами. Эй, Вэлэнси, за этим малым нужен глаз да глаз, похоже, он подцепил воинскую лихорадку.

Бедняга пытался протестовать, но в конце концов ему не осталось ничего другого, как под присмотром мистера Вэлэнси отвести лошадей в стойло, в последний раз исполняя обязанности конюха, перед тем как стать солдатом протестантской армии. В это время мистер Уайлдинг энергично проталкивался сквозь толпу, и, когда свет фонаря, висевшего возле двери, осветил его лицо, он услышал радостный крик: «Мистер Уайлдинг!» Веннер заметил его издалека, протягивал ему руку: еще бы, первый джентльмен прибыл приветствовать герцога!

— Немедленно идите к его милости, — велел ему Веннер и, повернувшись, прокричал за дверь: — Крэгг!

Оттуда появился молодой человек в куртке из толстой бычьей кожи, и мистер Веннер велел сопроводить мистера Уайлдинга и присоединившегося к нему мистера Тренчарда к герцогу. Они нашли Монмута в большой комнате наверху, за столом, хранившим следы только что законченного ужина. Однако сегодня герцог не мог похвастаться хорошим аппетитом. Он был все еще возбужден недавней высадкой на берег, его переполняли надежды, вдохновленные энтузиазмом, с которым местные жители стекались под его знамена, и терзали сомнения, поскольку никто из окрестных дворян не последовал примеру низшего сословия. По правую руку от герцога сидел Фергюсон — архизаговорщик, склонившийся над пером и бумагами, так что его лицо было почти скрыто под огромным париком. Напротив него расположились лорд Грей и Эндрю Флетчер, а около стола стоял Натаниэль Вэйд, вынужденный после доноса об участии в заговоре бежать в Голландию, где стал майором на службе у герцога.

— Итак, вы поняли, майор Вэйд, — отдавал распоряжения герцог своим приятным, мелодичным голосом. — Решено, что пушки надо немедленно переправить на берег и установить на лафеты.

Вэйд поклонился:

— Я сейчас же займусь этим. Не беспокойтесь, сэр, все будет сделано. Мне можно идти, ваша милость?

Герцог кивнул, и Вэйд — высокий, по-солдатски стройный, с огромной шпагой на перевязи и с пистолетом, торчавшим за поясом, — вышел вон. Трудно было представить себе, что когда-то главным оружием этого человека было красноречие, знание законов и умение лавировать между ними.

Крэгг объявил о мистере Уайлдинге и мистере Тренчарде, и герцог, услышав это известие, вскочил на ноги, и его взгляд просветлел. Флетчер и Грей последовали его примеру; один лишь Фергюсон никак не отреагировал на известие, поглощенный своей работой.

— Наконец-то! — воскликнул герцог. — Немедленно просите их!

Они вошли — впереди мистер Уайлдинг, держа в руках шляпу, и герцог, приветствуя их, шагнул из-за стола навстречу. Он был одет в пурпурного цвета камзол, плотно облегавший его гибкую, словно клинок, фигуру, в которой, несмотря на всю ее худощавость, ощущалась недюжинная сила, и на его груди сияла бриллиантовая звезда. У него было очень правильное, овальной формы лицо, яркие глаза, прямой и тонкий нос — наследство, доставшееся ему от матери, «смелой, красивой женщины», как он ее сам называл, однако изящно очерченный чувственный рот выдавал слабость характера его обладателя. Он очень походил на покойного короля, своего отца, несмотря на бородавку на щеке, с помощью которой его дядя, король Яков, сколотил себе немалый политический капитал.

Герцог схватил мистера Уайлдинга за руку и энергично потряс ее.

— Вы опоздали, — без тени осуждения сказал он, пока мистер Уайддинг склонился, чтобы поцеловать руку его милости. — Мы рассчитывали встретить вас здесь, когда высаживались. Вы получили мое письмо?

— Нет, ваша милость, — серьезно ответил мистер Уайлдинг. — Оно было украдено.

— Украдено? — вскричал герцог, и даже Фергюсон бросил писать и прислушался.

— Это уже не имеет значения, — заверил его мистер Уайлдинг. — Только сегодня оно было отправлено в Уайтхолл и едва ли много добавит к тем новостям, которые уже дошли туда.

Герцог негромко рассмеялся, сверкнув белоснежными зубами, и взглянул через плечо мистера Уайлдинга на мистера Тренчарда.

— Мне сказали, что мистер Тренчард… — холодновато начал он, но мистер Уайлдинг, повернувшись вполоборота к своему другу, поторопился объяснить:

— Это мистер Николас Тренчард — двоюродный брат Джона Тренчарда.

— Рад видеть вас, сэр, — с оттенком удивления проговорил герцог. — Я надеюсь, ваш брат вскоре последует за вами.

— Увы, — отозвался мистер Тренчард, — он сейчас во Франции.

В нескольких словах он сообщил о злоключениях, выпавших на долю Джона Тренчарда. Герцог молча выслушал его — Джон Тренчард обещал ему, что приведет с собой полторы тысячи вооруженных людей из Тонтона. Глубоко задумавшись, он прошелся по комнате. Наступила пауза, которую Фергюсон хотел было заполнить чтением декларации — предметом его гордости — специально для вновь прибывших, но лорд Грей с кислой миной напомнил ему, что с этим можно подождать. Мистера Уайлдинга и мистера Тренчарда пригласили к столу, появились свежие стаканы и пара бутылок канарского, и герцог, без всяких околичностей, напрямую спросил, что они думают по поводу его преждевременной высадки.

— Честно говоря, ваша милость, — без тени колебания ответил Уайлдинг, — мне это совсем не нравится.

Флетчер пристально взглянул на мистера Уайлдинга своими ясными, умными глазами, Фергюсон был, казалось, ошарашен, а толстые губы лорда Грея скривились в усмешке.

— Клянусь, — с наигранным сарказмом проговорил последний, — в таком случае нам остается только поднять якорь и уплыть назад в Голландию.

— Именно это я и посоветовал бы сделать вам, — спокойно сказал мистер Уайлдинг, — будь хотя бы малая вероятность, что моему совету последуют.

Усмешка словно застыла на губах лорда Грея, глаза Флетчера еще больше округлились, а Фергюсон мрачно усмехнулся. На моложавом лице герцога — в свои тридцать шесть он все еще выглядел как мальчишка — отразились удивление и страх. Он озадаченно посмотрел на мистера Уайлдинга, а затем на других, словно ожидая от них реакции. Наконец лорд Грей решился проявить ее.

— Объяснитесь, сэр, иначе мы будем вынуждены считать вас предателем! — воскликнул он.

— Король Яков уже сделал это за вас, — улыбнувшись, сказал мистер Уайлдинг.

— Вы говорите о герцоге Йоркском? — брюзгливо вставил замечание Фергюсон, выдавая акцентом свое шотландское происхождение, и Монмут кивнул, одобряя эту поправку. — Если вы имеете в виду этого проклятого паписта и братоубийцу[1726], то лучше называть его так. В декларации написано…

Но вспыльчивый Флетчер, не дав ему толком приступить к излюбленной теме, нетерпеливо перебил его.

— Думаю, что мистеру Уайлдингу, — сказал он, неверными ударениями в словах объявляя себя соотечественником Фергюсона, — следовало бы изложить возникшие у него сомнения, побудившие его дать совет, едва ли достойный дела, которому он поклялся служить.

— Да, Флетчер, — согласился Монмут, — вы правы. Расскажите нам, мистер Уайлдинг, что вас смущает.

— Меня смущает, ваша милость, что это вторжение преждевременно, неосторожно и необдуманно.

— Черт возьми! — вскричал лорд Грей и резко повернулся к герцогу. — Неужели мы станем слушать этот детский лепет?

Ник Тренчард, до сих пор молчавший, прочистил горло настолько основательно, что привлек внимание всех присутствующих.

— Ваша милость, — невозмутимо продолжал объяснять мистер Уайлдинг, — когда я имел честь встречаться с вами в Гааге два месяца назад, было условлено, что это лето вы проводите в Швейцарии, вдали от политики, оставив всю работу по подготовке восстания вашим доверенным агентам здесь, в Англии. В таком деле нельзя торопиться, и невозможно за один день склонить на свою сторону высокопоставленных людей, которым есть что терять и которым требуются гарантии, что они не зря рискуют своим состоянием и самой жизнью. К следующей весне, как мы и говорили, все было бы готово. Само время работает на вас и укрепляет ваши шансы на успех: поскольку гнет с каждым днем становится все тяжелее и соответственно растет ненависть людей к королю Якову. Я помогал ей пустить корни и в хижине пахаря, и в усадьбе сквайра, и, если бы ваша милость дали бы мне обещанное вами же время, вы, может статься, промаршировали бы в Уайтхолл, не пролив и капли крови. Вся Англия содрогнулась бы при вашем появлении, так что самый трон вашего дядюшки опрокинулся бы от этого толчка. Но сейчас… — Он пожал плечами и развел руками, оставив фразу незаконченной.

Этот обстоятельный монолог словно отрезвил Монмута, и от его былой экзальтации не осталось и следа. Он увидел вещи в их истинном свете, и даже приветственные крики толпы на улице не могли рассеять мрачного настроения, навеянного мистером Уайлдингом. Бедный Монмут! Словно флюгер, он всегда управлялся чужими мнениями, и слова мистера Уайлдинга как будто поколебали его; однако лорд Грей своим презрительным замечанием помог герцогу вновь обрести утраченное было мужество.

— А сейчас мы опрокинем этот трон своими руками, — сказал тот после секундной паузы.

— Верно! — воскликнул герцог. — И да поможет нам Бог!

— Наша опора и надежда — владыка горнего мира, во имя которого мы выступаем, — прогудел Фергюсон, цитируя свою драгоценную декларацию. — И да сотворит добро милостивая воля Божья.

— На это трудно возразить, — улыбнулся мистер Уайлдинг, — но Господь Бог, как меня уверяли ваши, так сказать, коллеги, творит добро по своему усмотрению и, что самое важное, в свое время, и я больше всего опасаюсь, что оно еще не наступило.

— Вы забываетесь, сэр! — вскричал Фергюсон. — У вас отсутствует благоговение!

— Здравый смысл сейчас пригодится куда больше, — ответил мистер Уайлдинг с оттенком досады в голосе и повернулся к сбитому с толку герцогу, не знавшему, чью же сторону ему принять.

— Ваша милость, — сказал он, — простите мне мои слова, но я велю себе замолчать, если ваше решение окончательно.

— Оно окончательно, — ответил лорд Грей за герцога, но Монмут мягко поправил его:

— Говорите, мистер Уайлдинг. Что бы вы ни сказали, знайте: мы ни на секунду не усомнимся в ваших добрых намерениях.

— Я благодарен вашей милости, но могу лишь еще раз повторить: даже сейчас я прошу вашу милость вернуться в Голландию.

— Что? Вы сошли с ума! — вырвалось у лорда Грея.

— Боюсь, уже слишком поздно, — медленно проговорил Флетчер.

— Я не уверен, — возразил мистер Уайлдинг. — Но я не сомневаюсь, что это было бы самое надежное и безопасное решение. К сожалению, я нахожусь под подозрением и не смогу остаться в Англии, но здесь есть другие, которые продолжат нашу работу. С помощью писем, отправляемых с континента, мы сможем как следует подготовить почву для возвращения вашей милости, и через год нам наверняка удастся сделать это.

Лорд Грей пожал плечами, но ничего не сказал. Воцарилось молчание. Слова мистера Уайлдинга как будто нашли отклик в сердцах всех присутствующих, особенно у Эндрю Флетчера, который еще две недели назад приводил такие же аргументы, которые были опровергнуты лордом Греем, более других повлиявшим на Монмута; и кто знает, не хотел ли он погубить герцога, подтолкнув его к столь скоропалительному поступку.

Фергюсон первым решился прервать паузу.

— Наше дело правое! — воскликнул он, громыхнув кулаком по столу. — Бог не оставит нас, если мы сами не отвернемся от него.

— Генрих Седьмой[1727] высадился с меньшим количеством людей, чем ваша милость, и ему сопутствовал успех, — поддакнул лорд Грей.

— Верно, — вставил Флетчер, — но не забывайте, что Генрих Седьмой был уверен в поддержке дворянства, а в нашем случае на это пока не похоже.

Фергюсон и Грей в неподдельном ужасе уставились на него; Монмут, кусая губы, опустился на стул, — ситуация, казалось, скорее озадачивала его, чем заставляла задуматься.

— О, малодушный! — яростно загремел Фергюсон. — Неужели я ты колеблешься, как тростинка на ветру?

— Я не тростинка, — отвечал ему Флетчер. — Мистер Уайлдинг прав, и вам прекрасно известно, что я говорил то же самое — и капитан Мэттью вместе со мной — еще до нашего отплытия. Своей бессмысленной поспешностью мы можем погубить все. Ну, ну, не смотрите на меня так! — бросил он лорду Грею. — Я не собираюсь отступать и даже советовать сделать это. Все мы взялись за плуг, и назад пути нет. И все же я согласен с мистером Уайлдингом — через год трон узурпатора сам затрещал бы под ним и мог бы рухнуть при одном нашем появлении.

— Я не сомневаюсь, что мы перевернем его своими руками, — возразил лорд Грей.

— И сколько же у вас их? — с оттенком насмешки поинтересовался Ник Тренчард, вступая в разговор.

— Похоже, у мистера Уайлдинта нашелся еще один сторонник! — воскликнул лорд Грей, поворачиваясь к нему.

— Я всегда был им, — ответил мистер Тренчард.

— У нас хватает людей, — заверил его Фергюсон. — Появись вы пораньше, вас наверняка удивило бы количество новобранцев, записавшихся к нам.

Он поднялся, подошел к окну и распахнул его. Немедленно комната наполнилась гулом голосов, поднимавшихся с улицы внизу. «Монмут! Монмут!» — донеслись до них крики.

Театральным жестом Фергюсон протянул руку в сторону окна.

— Вы слышите, господа, — с триумфом в голосе проговорил он, окинув взглядом присутствующих. — Вот ответ вам, маловерам, думающим, что Господь оставит тех, кто служит ему.

Герцог пошевелился в своем кресле, взялся за бутылку и наполнил бокал. Его подвижный, словно ртуть, дух вновь стремился ввысь. Он улыбнулся мистеру Уайлдингу.

— Думаю, вы и в самом деле получили ответ, — промолвил он. — И, надеюсь, вы согласитесь, что, раз мы взялись за плуг, отступать некуда.

— Я высказал то, что мучило мою совесть, ваша милость. Быть может, я поспешил дать совет, но, клянусь, когда потребуется, моя шпага окажется не менее проворной.

— О-о! Так-то лучше, — одобрил лорд Грей, любезно улыбнувшись, словно позабыл о недавних разногласиях.

— Я всегда знал это, мистер Уайлдинг, — ответил герцог, — но сейчас мне хотелось бы услышать, что я убедил вас — хотя бы отчасти.

Он помахал рукой в направлении окна, словно умоляя о словах воодушевления, но мистер Уайлдинг никогда не обращал внимания на желания и надежды, когда имел дело с фактами.

— Нет сомнений, что люди последуют за вами, — сказал он. — Притеснения восстановили значительную часть населения против короля. Но все это крестьяне, а не солдаты. Они не умеют обращаться с оружием. Но если к вашему знамени примкнут дворяне, они приведут за собой местную милицию, привезут необходимые нам деньги, оружие и лошадей.

— Они придут, — заверил герцог.

— Кое-кто, — согласился мистер Уайлдинг, — но в будущем году, поверьте, не нашлось бы джентльмена в Девоне и Сомерсете, Дорсете и Гемпшире, Уилтшире и Чешире[1728], который не поспешил бы приветствовать вас и встать рядом с вами.

— Они никуда не денутся, — упрямо повторил герцог, пытаясь заставить себя поверить, как это делают женщины, в реальность своих надежд. В этот момент дверь в комнату распахнулась и на пороге появился Крэгг.

— Ваша милость! — объявил он, — Только что прибыл мистер Баттискомб, и он просит немедленно принять его.

— Баттискомб! — вскричал герцог, и его глаза вновь заблестели, а на щеках появился румянец. — Ради Бога, скорее просите его сюда.

— Господи, укрепи нас добрыми известиями, — проговорил Фергюсон.

Монмут повернулся к Уайлдингу:

— Это мой агент, которого я недавно послал из Голландии расшевелить дворян до самого Мерсея.[1729]

— Я знаю, — сказал Уайлдинг, — мы встречались несколько недель назад.

— Теперь-то вы убедитесь в беспочвенности ваших сомнений, — пообещал ему герцог.

Но мистер Уайлдинг, который был лучше осведомлен на этот счет, промолчал.

Глава 14

СОВЕТ
Мистер Кристофер Баттискомб, дорсетский джентльмен, обладатель изысканных манер, был, как и Вэйд, юристом по профессии. Он был одет во все черное, и черты его лица с трудом различались под огромным париком, используемым скорее для предосторожности, чем ради украшения. Держа шляпу в руках, он подошел к столу и склонился в поклоне, приветствуя собравшихся; мистер Уайлдинг заметил, что на нем были шелковые чулки, совершенно не запачканные грязью. Вероятно, мистер Баттискомб очень любил комфорт, если в такой день решился приехать в экипаже. Он едва успел поцеловать руку герцога, как Грей, Фергюсон и Флетчер засыпали его вопросами.

— Джентльмены, джентльмены, не торопитесь… — мягко укорил их герцог. — Мы рады видеть вас, Баттискомб, — сказал он, когда восстановилось спокойствие, — и надеюсь, вы принесли нам добрые известия.

Бледное лицо юриста было сейчас необычайно торжественным, а улыбка не выражала ни радости, ни удовлетворения. Словно борясь с волнением, он прочистил горло. Избегая ответа на вопрос герцога, он ответил лишь, что удивлен тем, что встретил его здесь; он был послан с поручением выяснить настроения дворянства, а затем, вернувшись в Голландию, доложить о них герцогу.

— Новости, новости, Баттискомб! — настаивал герцог.

— Да, да, — нетерпеливо вставил лорд Грей, — ради Бога, говорите скорее.

Баттискомб вновь нервно откашлялся.

— Мне едва хватило времени нанести все запланированные визиты, — взмолился он. — Ваша милость застали нас врасплох. Я… я был у сэра Уолтера Янга, когда пришли известия о вашей высадке.

Он запнулся, и его голос словно увял.

— Ну? — вскричал герцог, начиная догадываться, какого сорта новости привез Баттискомб. — Хотя бы сэр Уолтер с нами?

— Мне очень жаль, но боюсь, что нет.

— Нет? — ахнул лорд Грей и разразился проклятиями. — Но почему нет?

— Мы только можем надеяться, господа, — отвечал мистер Баттискомб, умело используя приемы казуистики для драпировки плохих известии, — что через несколько дней, увидев рвение других, он излечится от своего равнодушия.

Монмут ошеломленно взглянул на него.

— Равнодушия? — ошарашенно повторил он. — Сэр Уолтер Янг равнодушен?

— Увы, ваша милость, увы! — вздохнул мистер Баттискомб.

Вновь загромыхал голос Фергюсона, заставив всех вздрогнуть от неожиданности.

— Бык знает своего хозяина, — вскричал он, — осел знает свое стойло, но как Израиль не ведал своего господина, так и мой народ не хочет знать меня.

Лорд Грей нарочито грубо подтолкнул бутылку через стол к пастору.

— Выпей и приди в чувство, — пробрюзжал он и повернулся к Баттискомбу с расспросами.

— А как сэр Фрэнсис Ролле? — поинтересовался он.

— Увы! — обращаясь к герцогу, ответил мистер Баттискомб. — Нет сомнений, что сэр Фрэнсис Ролле сохранил верность вашей милости, но он схвачен и сейчас в тюрьме.

Монмут нахмурился, и его пальцы непроизвольно забарабанили по крышке стола. Лорд Грей же, закинув ногу на ногу, беззаботным тоном продолжал расспросы:

— Ну а мистер Сидней Клиффорд?

— Он колеблется и еще не принял решения, — сказал мистер Баттискомб. — Но я собирался вновь повидаться с ним в конце месяца.

— А лорд Джервейз Скорсби? — менее уверенно спросил лорд Грей.

— Мистер Уайлдинг лучше меня знает дела лорда Джервейза, — ответил Баттискомб, вновь обращаясь к герцогу. Все обернулись к молчаливо сидящему мистеру Уайлдингу, и в глазах Монмута читались тревога и неуверенность.

Мистер Уайлдинг печально покачал головой.

— Нельзя на него рассчитывать, — медленно проговорил он. — Лорд Джервейз еще не созрел. Еще немного, я думаю, и мне удалось бы убедить его принять нашу сторону.

— О Боже! — раздраженно воскликнул герцог. — Неужели никто не придет к нам?

Нестройный гул голосов был ему ответом, но тут лорд Грей спросил насчет мистера Строу, и все вновь замолчали.

— Я думаю, — сказал мистер Баттискомб, — что мы могли бы рассчитывать на него.

— Могли бы? — задал свой первый вопрос Флетчер.

— Он в тюрьме, как и сэр Ролле, — пояснил Баттискомб.

Монмут наклонился вперед и, подперев подбородок кулаком, пристально посмотрел на него.

— Мистер Баттискомб, — спросил он, — на кого же мы можем положиться?

Тот на секунду задумался.

— Скорее всего, на мистера Легге, мистера Хупера и, вероятно, на полковника Черчилля, хотя я не знаю, сколько людей они приведут с собой.

— А как же Придо из Форда? Он тоже равнодушен? — спросил герцог.

— Мне не удалось заручиться его обещанием, ваша милость, но он расположен к вам.

Герцог сделал нетерпеливый жест рукой, словно вычеркивая Придо из списка своих сторонников.

— Ну а мистер Хакер из Тонтона?

— Мистер Хакер наверняка уже был бы с вами, — явно чувствуя себя не в своей тарелке, отвечал мистер Баттискомб, — но его брат — ярый приверженец тори.[1730]

— Ну ладно, — вздохнул герцог. — Как я понимаю, мы едва ли можем рассчитывать на мистера Хакера. Но есть ли другие, помимо Легге и Хупера?

— Возможно, лорд Уилтшир, — без энтузиазма ответил мистер Баттискомб.

— К черту все «возможно»! — раздраженно воскликнул Монмут. — Я хочу знать имена людей, безусловно преданных нам.

Мистер Баттискомб вновь задумался. Сейчас он выглядел совсем как школьник, не выучивший урока и не смеющий признаться в этом учителю.

— Неужели вы ни в ком не уверены, мистер Баттискомб?! — воскликнул Флетчер. — Неужели весь цвет английского дворянства будет представлен только Легге и Хупером? Неужели никто больше не поднимется на защиту свободы и религии?

В каждом его слове сквозило презрение, и Баттискомб только молча развел руками.

— Я не зря говорил вашей милости, — продолжил Флетчер, — что нельзя проводить параллелей между высадкой Генриха Седьмого и нашей, в чем вас как будто успел убедить лорд Грей.

— Увидим, — огрызнулся Грей, усмехаясь. — Сотни, нет, тысячи людей приходят к нам, и дворяне последуют за ними.

— О, не обольщайтесь, ваша милость, не обольщайтесь, — взмолился мистер Уайлдинг. — Деревенщине нечего терять, кроме своей жизни.

— А что же еще можно потерять? — презрительно спросил лорд Грей, неприязнь которого к мистеру Уайлдингу росла с каждой минутой.

— Немало, — лаконично ответил тот. — Человек может потерять честь и погубить свою семью. Для джентльмена эти понятия значат куда больше, чем сама жизнь.

— Черт побери! — взорвался лорд Грей, давая выход своим чувствам. — Вы намекаете, что можно потерять честь на службе его милости?

— Ничуть нет, — безмятежно ответил мистер Уайлдинг. — В противном случае меня не было бы здесь. Я думаю, такой ответ удовлетворит вас.

Лорд Грей неприязненно рассмеялся, и мистер Уайлдинг, на щеках которого зарделся слабый румянец, смерил его светлость суровым, неустрашимым взглядом, которого тот не смог выдержать и опустил глаза.

— Вы видите, ваша милость, — обратился мистер Уайлдинг к герцогу, и выражение его лица смягчилось, — насколько обоснованны оказались мои опасения.

— Так что же, по-вашему, я должен делать? — вскричал герцог, и в его голосе прозвучали обида и недовольство.

Мистер Уайлдинг поднялся и прошелся по комнате, не в силах более скрывать волнение под маской спокойствия.

— Я не хочу еще раз давать советы вашей милости, — искренне сказал он. — Вы слышали мое мнение и знаете взгляды джентльменов, собравшихся здесь. Решайте, ваша милость.

— Вы хотите спросить, пойду я вперед или нет? Но есть ли у меня выбор?

— Нет выбора, — отрезал лорд Грей. — И он нам не нужен. Мы доведем до конца наше дело, несмотря на все зловещие предзнаменования, на все карканье, которым пытаются нас запугать.

— Мы служим одному Богу! — вторя ему, вскричал Фергюсон, — И Бог не оставит нас!

— Вы уже говорили это, — едко заметил Флетчер. — Но сейчас нам нужно не божество, а люди, деньги и оружие.

— Мистер Уайлдинг дурно повлиял на вас, — усмехнулся лорд Грей.

— Форд! — обращаясь к лорду Грею по имени, вскричал герцог, заметив огонь, вспыхнувший в глазах Уайлдинга. — Вы слишком невоздержанны. Мистер Уайлдинг, прошу вас, не обращайте внимания на его светлость.

— Мне не хотелось бы, ваша милость, — ответил Уайлдинг, усаживаясь на свой стул.

— Что это значит? — возмутился лорд Грей, вскакивая на ноги.

— Объясни ему, Тони, — прошептал мистер Тренчард на ухо мистеру Уайлдингу, но тот в отличие от остальных не потерял чувства уважения к герцогу.

— Мне кажется, вы забываетесь, — спокойно сказал он.

— Забываюсь? — рявкнул лорд Грей.

— Здесь присутствует его милость.

Лорд Грей побагровел. Упрек, казалось, только еще больше раззадорил его.

— Сядьте, — поспешил вмешаться герцог, обращаясь к нему, и лорд Грей с неохотой повиновался.

— Обещайте мне оба, что остановитесь на этом. Вспомните, как мало здесь тех, на кого я могу положиться. Я не желаю потерять кого-либо из своих друзей из-за нескольких запальчивых слов, сказанных, я уверен, из любви ко мне.

Лорд Грей недовольно надул свои пухлые губы и угрюмо уставился в пол. Мистер Уайлдинг дружелюбно улыбнулся через стол герцогу.

— Что касается меня, то я с радостью повинуюсь вашей милости, — сказал он, стараясь не замечать усмешки, искривившей губы лорда Грея, однако и тому ничего не оставалось, как последовать примеру Уайлдинга и дать такое же обещание.

— Но я заявляю, — не сдавался его светлость, — что те, кто теперь советует отступать, вместо того чтобы смело идти вперед, — плохие советчики. Вернувшись в Голландию, вы оставите за бортом все надежды. Для вас не будет второго пришествия. Ваше влияние здесь испарится, и в другой раз вам никто не поверит. Думаю, что даже мистеру Уайлдингу нечего возразить против этого.

— Ну почему же? — сказал мистер Уайлдинг, и Флетчер с пониманием и симпатией взглянул на него — этот коренастый шотландец, единственный из последователей герцога, достойный называться солдатом, всегда был против преждевременной высадки. Монмут тяжело поднялся из-за стола.

— Мне некуда отступать, джентльмены, — взволнованно начал он. — Пусть немногие из тех, на кого мы рассчитывали, присоединятся к нам, но небеса на нашей стороне, и мы должны сражаться за священное дело освобождения нации от гнета тирании, папизма и суеверий. Пусть у вас не останется сомнений на этот счет.

Это были смелые слова, но, если вдуматься, они являлись парафразом уже сказанного лордом Греем и Фергюсоном. Судьба не предназначила герцогу иного жребия, кроме как быть рупором идей, рождавшихся в головах других людей, и вот теперь он служил орудием для осуществления замыслов этой парочки, для одного из которых составление заговоров являлось чем-то вроде навязчивой идеи, а другой руководствовался либо амбициями, либо местью, — чем именно, так и осталось невыясненным.

Поздно ночью, уже находясь в комнате, которую предоставили в их распоряжение, Уайлдинг и Тренчард еще раз обменялись мнениями о совещании, в котором последний участвовал лишь как зритель.

— Я не собираюсь отступать, — ворчал мистер Тренчард, — но говорю тебе, Энтони, у меня на сердце неспокойно. Эх-хе-хе, черт побери, — выругался он. — Что за пугалу мы служим — тюфяк, а не мужик.

— Он вряд ли годится для такого дела, за которое взялся, — вздохнул мистер Уайлдинг. — Боюсь, мы сделали неверную ставку.

— Похоже, — согласился мистер Тренчард, стягивая сапоги. — Наша слепота обманула нас. Но чего еще мы могли ожидать? Наше дело правое, но его лидер — тряпка. Ты можешь представить себе такую куклу на троне Англии?

— Он так высоко не метит.

— Увидишь. Помяни мои слова — вот-вот станет известно о тайном брачном свидетельстве, которое они сфабрикуют, чтобы доказать брак его отца с Люси Уолтерс[1731]. Энтони, Энтони! Ну и в историю мы влипли!

Мистер Уайлдинг, уже улегшийся в постель, резко повернулся к нему:

— Терпение народа иссякло, и ему нужен был вождь. Пусть наши шансы ничтожны, но они могут вырасти.

— И все этот чертов Форд, лорд Грей, — пробрюзжал мистер Тренчард, управляясь с чулками. — Это его рук дело. Ты слышал, как Флетчер говорил, что всегда возражал против такой спешки. Дьявольщина! — внезапно вскричал он и выпрямился. — Как ты думаешь, а может, его светлость хочет погубить Монмута?

— О чем ты говоришь, Ник?

— Ходят слухи о его милости и леди Грей. Такой человек, как Грей, вполне мог захотеть отомстить.

— Давай спать, Ник, — зевая ответил мистер Уайлдинг. — Тебе, похоже, уже снятся сны. Едва ли милорд мог придумать столь тонкий план, не позаимствовав предварительно твоей злодейской изобретательности.

Мистер Тренчард улегся на кровать и натянул на себя одеяло.

— Может, нет, — протянул он, — а может, и да; знаю лишь одно: не будь этого проклятого письма, которое стащил у нас Ричард Уэстмакотт, наши с герцогом Монмутским тропки уже разошлись бы.

— Н-да, это верно, — согласился мистер Уайлдииг. — Я не самоубийца, но отступать некуда — мы успели по уши увязнуть.

— Жаль, что сегодня утром ты объявился в Тонтоне, — задумчиво проговорил мистер Тренчард. — И еще более досадно, что тебя потянуло жениться, — добавил он и задул лампу.

Глава 15

КОРОЛЬ ЛАЙМА
К вечеру следующего дня, в пятницу, силы Монмута насчитывали уже тысячу пехотинцев и полторы сотни всадников. Новобранцам немедленно выдавали оружие, и каждая улочка и окрестный пустырь содрогались от топота ног, лязганья железа и резких окриков офицеров, превращавших вчерашних крестьян в солдат. К субботе их стало столько, что Вэйд, Холмс, Фоукс и Фокс начали формировать четыре полка — герцогский, зеленый, белый и желтый. От мрачного настроения герцога Монмутского не осталось и следа — особенно после того, как прибыли не только Легге и Хупер, но и полковник Черчилль, а лорд Уилтшир и дворяне Гемпшира обещали присоединиться к нему, если смогут пробиться сквозь заслоны милиции, которые Альбемарль уже расставил вокруг Лайма. Но дело было не только в людях — для них не хватало оружия. Мистер Тренчард, теперь в чине майора прикомандированный к полку герцога, не скрывал своего возмущения по поводу состояния дел, — впрочем, как и многие другие офицеры.

Один Флетчер ратовал, подобно истинному солдату, за решительные действия; он предлагал совершить бросок армии к Экстеру и захватить имеющиеся там запасы снаряжения, тем более что местная милиция могла, по достоверным слухам, перейти на сторону герцога, Но Монмут, как всегда, колебался, взвешивая шансы за и против. Он решил наконец созвать ночью совещание, но, увы, оно так и не состоялось, поскольку Эндрю Флетчер, единственный толковый военачальник из всех окружавших герцога, той же ночью был вынужден навсегда покинуть герцога и его армию. Вспыльчивый шотландец ввязался в пустяковую ссору с одним из взбудораженных новобранцев, но она приняла такой оборот, что последний оказался убит, а Флетчера, спасая от мести разгневанных товарищей убитого, Монмут велел отправить на борт корабля, как будто под арест, но на самом деле немедленно доставить его в Голландию.

Последствия не заставили долго ждать. Утром состоялась намеченная еще ранее атака на расположенный в восьми милях от Лайма Бриджпорт, куда выдвинулись отряды дорсетской милиции, во время которой постыдное поведение лорда Грея чуть было не поставило повстанцев на грань поражения. Мистер Уайлдинг сообщил Монмуту, что милорд попросту бежал с места схватки, а полковник Мэттью откровенно посоветовал отстранить лорда Грея от руководства войсками. Герцог согласился и отпустил их, пообещав переговорить с лордом Греем наедине. Но когда Уайлдинг, Мэттью, Вэйд и другие явились к его милости на совет — отряды дорсетской милиции приближались к Лайму, и оставаться здесь означало оказаться в ловушке — лорд Грей первым предложил свой план.

— Мы все знаем, что надо покинуть Лайм, — самоуверенно, словно это не он только что проявил себя трусом, сказал лорд Грей. — Я предложил его милости двинуться маршем на север, в Глостер, где мы соединимся с нашими сторонниками из Чешира.

Полковник Мэттью напомнил о предложении Флетчера сделать вылазку в Экстер, и мистер Уайлдинг горячо поддержал его.

— Я уверен, ваша милость, — сказал он, — что большая часть милиции дезертирует при одном нашем появлении.

— Вы гарантируете это? — спросил лорд Грей, выпячивая нижнюю губу.

— В таком деле, — ответил мистер Уайлдинг, — никто не может дать гарантии. Но я осведомлен о настроениях жителей тех мест, из которых составлена милиция: в своем подавляющем большинстве они поддерживают вашу милость.

— Ваша милость, — вмешался Мэттью, — у мистера Уайлдинга наверняка есть веские основания считать так.

— Я не сомневаюсь, — ответил Монмут. — Я и сам подумывал об этом, и ваши мнения только укрепили мое.

— Не забывайте, ваша милость, — нахмурившись, сказал лорд Грей, — что мы еще не можем сражаться.

— О каком сражении вы говорите? — спросил герцог.

— Между нами и Экстером стоит Альбемарль.

— Но у него только милиция, — напомнил мистер Уайлдинг, — и если она дезертирует, то кто у него останется?

— А если нет? Если вы ошибаетесь, сэр? Что тогда? — запетушился лорд Грей.

— Да, верно — что тогда, мистер Уайлдинг? — спросил герцог, поддаваясь влиянию милорда.

Мистер Уайлдинг на секунду задумался.

— В любом случае, — наконец ответил он, — я считаю, что бросок к Экстеру чрезвычайно выгоден для нас. Если надо — мы будем драться. У нас уже три тысячи человек…

— Нет, — грубо перебил его лорд Грей, — об этом нечего и думать. Мы еще не готовы. Сейчас самое главное — обучить их и привлечь на свою сторону как можно больше наших друзей.

— Нам уже приходится отказывать людям, поскольку их нечем вооружить, — напомнил мистер Уайлдинг, и его слова были встречены одобрительным шепотом, но это, казалось, только подзадорило лорда Грея.

— Но к нам приходят не с пустыми руками, — вскипел милорд. — В Гемпшире нас поддержат дворяне. У них есть оружие, и за ними пойдут люди. Нам надо только запастись терпением.

— Что ж, потерпим еще и дождемся правительственных войск, — съязвил мистер Уайлдинг. — Не сомневайтесь, ваша светлость, они тоже явятся с оружием.

— О, ради Бога, не начинайте перепалку, — взмолился герцог. — И так трудно выбирать. Ведь если нам удастся пробиться в Экстер…

— Не удастся, — вновь прервал его лорд Грей. Монмут замолчал и устало взглянул на милорда. Свобода, которую тот позволял себе в разговоре с герцогом, изрядно удивила присутствующих. Наступила пауза. Наконец мистер Уайлдинг попытался продолжать:

— Нет смысла настаивать, ваша милость. С таким настроением ваших советников мы только запутаемся в противоречиях. Я думаю, многие согласятся со мной, что в отчаянном положении неожиданные действия могут повергнуть противника в ужас.

— Это верно, — без энтузиазма согласился Монмут и взглянул на Грея, словно ожидая от него противовеса высказанному мнению. Нерешительность герцога была бы достойна жалости, если бы не обстоятельства, в которых она грозила оказаться трагичной.

— Нам лучше полагаться на факты, — сказал лорд Грей.

— Именно это я и пытаюсь сделать, ваша милость, — возразил мистер Уайлдинг, и в его голосе прозвучала нотка отчаяния. — Быть может, кто-нибудь из присутствующих подаст лучший совет,чем смог это сделать я.

— Н-да! Будем надеяться, — хмыкнул лорд Грей, и Монмут, заметив, как вспыхнули глаза мистера Уайлдинга, положил руку на плечо милорда. Но тот продолжил:

— Когда говорят о том, что неожиданные действия обратят врага вспять, это не более чем плод фантазии.

— Я не ожидал услышать это от вашей светлости, — сказал мистер Уайлдинг, намекая на недавнее поведение милорда во время схватки у Бриджпорта, и его плотно сжатые губы слегка улыбнулись, придав лицу недоброе выражение.

— Почему же? — спросил ничего не заподозривший лорд Грей.

— Мне казалось, сегодня утром вы сделали кое-какие выводы для себя.

Покрасневший от стыда лорд Грей вскочил на ноги, и герцог с Фергюсоном едва смогли успокоить его. Но, может статься, это только подтолкнуло Монмута согласиться с лордом Греем и принять решение двигаться через Тонтон, Бриджуотер и Бристоль в Глостер. Подобно всем слабохарактерным и недальновидным людям, он часто находился во власти сиюминутных настроений. Прежде чем распустить совет, герцог потребовал от мистера Уайлдинга и лорда Грея пожать друг другу руки и вновь, как и прошлой ночью, велел им не углублять разногласий.

— Если в своем рвении послужить вашей милости я сказал что-то, не устраивающее лорда Грея, — сказал Уайлдинг, — я попросил бы его обратить внимание на смысл сказанного, а не на сами слова.

Но когда все ушли и герцог остался наедине с Фергюсоном, последний предложил удалить мистера Уайлдинга из армии.

— Иначе мы увидим повторение того, что случилось с Флетчером, — пророчил пастор. — Нужно ли это вашей милости?

— Но как я смогу убрать мистера Уайлдинга? — растерянно произнес герцог. — Это произведет плохое впечатление на остальных моих сторонников — вы ведь знаете его влияние.

Фергюсон погладил свой длинный, узкий подбородок.

— Нет, нет, — сказал он, — я предлагаю подыскать ему дело в другом месте.

— В другом? — переспросил герцог. — Но в каком же?

— Я подумал об этом. Пошлите его в Лондон, к Дэнверсу, за помощью, и велите ему, — он перешел на полушепот, — выяснить настроения Сандерленда[1732].

Предложение понравилось Монмуту, да и сам мистер Уайлдинг, когда узнал о нем, нисколько не возражал и отбыл в ту же ночь, оставив Ника Тренчарда в отчаянии по поводу их разлуки, которая в таких обстоятельствах грозила оказаться вечной. Возможно, герцог и Фергюсон поступили разумно, подавив в зародыше ссору лорда Грея и мистера Уайлдинга. Зная мастерство последнего во владении шпагой, нетрудно было угадать ее наиболее вероятный исход, а случись так, восстание герцога Монмутского могло бы иметь совсем другой исход.

Глава 16

ЗАГОВОР И ЗАГОВОРЩИКИ
Мистер Уайлдинг покинул армию Монмута 14 июня, в воскресенье, чтобы присоединиться к ней через три недели, уже в Бриджуотере. За это время утекло немало воды, и совсем не в ту сторону, в какую предполагал Уайлдинг.

Расставленные на дорогах посты не помешали ему добраться до Лондона — вернуться обратно было бы куда сложнее; впрочем, мистеру Уайлдингу не раз доводилось наблюдать, насколько лениво выполняли свои обязанности констебли и стражники, особенно в Сомерсете и Уилтшире, и это обстоятельство слегка приободрило его.

Однако царившие в Лондоне настроения подействовали на него удручающе: никто из возможных сторонников герцога — хотя их было достаточно — и не думал шевелиться.

По совету полковника Дэнверса мистер Уайлдинг остановился в Ковент-Гардене и с головой погрузился в деятельность. Он узнал о том, как палач сжег декларацию у здания Лондонской биржи и как Палата общин издала указ, объявляющий изменой всякое утверждение о браке Люси Уолтерс и покойного короля. В «Бычьей Голове» в Бишопсгейте он встречался с Дисни, Дэнверсом, Пэйтоном и Локом. Они много говорили, но никто не выразил желания участвовать в столь безответственно организованном предприятии; было условлено ждать, пока не поднимутся чеширцы, и лишь затем принимать решение.

Тем временем правительственные войска под командованием Кирка и лорда Черчилля маршировали на запад, а парламент выделил почти полмиллиона фунтов, чтобы подавить восстание. Советники Монмута считали, что король Яков, опасаясь бунта в столице, будет вынужден держать там значительные войска. Но король поступил как раз наоборот и не оставил в Лондоне ни одного солдата. Ситуация весьма благоприятствовала заговорщикам в столице, и их выступление не только оказало бы огромную помощь повстанцам — поскольку большая часть войск была бы отозвана назад, — но и воодушевило бы тех членов правительства, которые, подобно Сандерленду, готовы были объявить себя сторонниками защитника протестантов, как называл себя Монмут. Мистер Уайлдинг прекрасно понимал все это и потратил немало сил, убеждая полковника Дэнверса, что настало время решительных действий. Но тот предложил ему самому возглавить выступление, и будь Уайлдинг уверен, что за ним, почти совершенно неизвестным в Лондоне, пойдут люди, он непременно поднял бы знамя герцога Монмутского.

Говорили, что в рядах восставших насчитывается более двадцати тысяч человек, и недовольство в народе еще более усилилось после королевского указа, который повелевал перешедшим в католичество лордам набирать новые войска. Затем появились известия о коронации Монмута в Тонтоне. Теперь в Англии правили два человека, называвшие себя король Яков Второй, и Дэнверс ухватился за этот предлог, чтобы окончательно отказаться от участия в деле, для которого ему не хватало ни мужества, ни решительности. Монмут — по словам Дэнверса — нарушил собственную клятву, объявив себя королем, и этим, пророчествовал он, неизбежно оттолкнет многочисленных республиканцев, смотревших на герцога как на спасителя страны. Мистер Уайлдинг и сам был ошарашен новостями, поскольку Монмут действительно перешел все разумные границы поведения, но ему ничего не оставалось делать, кроме как поддерживать герцога хотя бы из чувства самосохранения. Они наверняка поссорились бы с сэром Дэнверсом, но неожиданный арест мистера Дисни настолько перепугал полковника, что тот в спешке покинул столицу.

Мистера Уайлдинга ожидало в Лондоне еще одно тонкое и важное дело: попытаться завязать контакты с государственным секретарем лордом Сандерлендом. Понимая, что имеет дело с человеком, пытающимся усидеть на двух стульях, он тщательно выбирал момент, чтобы отправить тому письмо, и сделал это сразу после известия о сражении при Эксминстере, когда превосходящие силы лорда Альбемарля и сомерсетской милиции бежали под натиском войск Монмута. Скоро стало ясно, что причиной этого бесславного отступления была вовсе не трусость, а настроения, царившие среди милиции на западе страны, и что многие из тех, кто сегодня отступал перед протестантами, завтра окажутся в их рядах.

Ответа не последовало, и мистеру Уайлдингу пришлось дожидаться другого благоприятного момента, чтобы повторить попытку, и такой шанс ему представился через две недели, когда герцог Сомерсетский прислал депешу с требованием срочного подкрепления и сообщил о переходе полка лорда Стоуэла — почти в полном составе — на сторону противника. Однако через несколько дней последовало еще более устрашающее известие — поползли упорные слухи, что герцог Альбемарльский убит своими же взбунтовавшимися милиционерами, дезертировавшими затем к Монмуту.

Сандерленд всерьез заволновался и в один из вечеров, когда мистер Уайлдинг уже начал терять всякую надежду, явился к нему переодетый и без всякого сопровождения в Ковент-Гарден. Они оставались наедине более часа, и в конце их беседы Сандерленд вручил Уайлдингу письмо, в котором объявлял себя покорным слугой герцога Монмутского.

— Вы должны правильно понять, сэр, — сказал лорд Сандерленд, прощаясь, — что такое письмо я не могу отправить со случайным человеком.

Мистер Уайлдинг склонился в глубоком поклоне и поблагодарил его светлость за столь высокое доверие.

— И я надеюсь, что вы примете все меры, — добавил милорд, — чтобы оно не попало в руки посторонних.

— Ваша светлость может положиться на меня, — торжественно обещал мистер Уайлдинг. — Не напишете ли вы несколько строк, скрепив их вашей подписью, которые позволят мне надежнее сохранить письмо?

— Я уже подумал об этом, — ответил лорд Сандерленд, подавая пропуск, именем короля разрешавший его подателю беспрепятственно передвигаться в любом районе страны.

Они пожали друг другу руки и расстались. Лорд Сандерленд отправился в Уайтхолл, на службу королю Якову, которого он был готов предать, как только настанет подходящий момент, а мистер Уайлдинг стал готовиться к возвращению в Сомерсет, к другому королю Якову, который не внушал ему доверия, но с которым его судьба оказалась накрепко связана.

Монмут стоял в Бриджуотере, вновь вернувшись туда после сражения при Эксминстере. Нельзя сказать, чтобы возвращение воодушевило жителей города, напротив, многие сочли и так уже изрядно пострадавшего от войск герцога за грозного предвестника грядущей катастрофы. Однако сэр Роланд Блейк, который со времени своей неудавшейся погони за мистером Уайлдингом и мистером Тренчардом считал себя на стороне правительственных войск, усмотрел для себя немалую выгоду, которую мог бы извлечь из недовольства горожан герцогом.

По приглашению своего друга Ричарда Уэстмакотта он жил в Люптон-хаусе и открыто ухаживал за Руфью — к великой досаде мисс Гортон, все расчеты которой пошли прахом — невзирая на то, что Руфь номинально являлась женой мистера Уайлдинга.

В глубине души ему было глубоко наплевать, кто из Яковов, Стюарт или Скотт, займет трон Англии. Однако возмущение на западе страны как нельзя лучше устраивало его, поскольку затрудняло поиски кредиторам, а серьезные матримониальные проекты возбуждали в нем ненависть к мистеру Уайлдингу и, следовательно, превращали его в ревностного сторонника правительства. Во время первой оккупации города Монмутом сэр Роланд не погнушался сообщить Февершэму и Альбемарлю некоторые сведения относительно войск повстанцев, и переданная им информация оказалась настолько точной, что он заслужил полное доверие обоих. Недовольство, вызванное второй оккупацией города, неожиданно подсказало Блейку способ, как можно было бы сразу погасить восстание. План был чрезвычайно прост: требовалось лишь захватить герцога Монмутского, за голову которого, впрочем, парламент назначил солидное вознаграждение в пять тысяч фунтов. Но для этого требовались сообщники. Сперва он хотел было использовать Ричарда Уэстмакотта, чуть ли не боготворившего лондонского щеголя и видевшего в нем воплощение всех достоинств, обладать которыми хотел бы и сам, но затем остановил свой выбор на мистере Ньюлингтоне. Он был преуспевающим купцом и, возможно, одним из богатейших людей в Западной Англии; восстание Монмута практически парализовало его деятельность, обернувшись огромными убытками, и сейчас он испытывал серьезные опасения, что вторичное появление герцога может окончательно разорить его, несмотря на нейтралитет, который он соблюдал ради собственной безопасности.

В пятницу, в самую ночь возвращения Монмута, сэр Роланд отправился в дом к этому купцу, и тот, польщенный выпавшей на его долю честью увидеть у себя баронета, принял его, несмотря на поздний час. Предварительно прозондировав настроения своего хозяина и убедившись в справедливости сделанных им ранее предположений, сэр Роланд изложил тому свой план. Мистер Ньюлингтон сначала испугался, но затем проявил такой энтузиазм, что назвал сэра Блейка своим спасителем, несомненно, имея в виду свой кошелек, и пообещал всяческое содействие. Довольный успехом, сэр Роланд вернулся в Люптон-хаус, решив утром познакомить со своим замыслом и Ричарда, причем сделать это, как ему подсказывало его неуемное тщеславие, в присутствии Руфи.

Они только что позавтракали и еще не успели разойтись из столовой Люптон-хауса. Это была самая большая и красивая комната поместья, и сейчас в ней царила приятная прохлада, особенно желанная в такой жаркий июльский день, когда солнце немилосердно выпаривало из земли влагу после недавних дождей. Руфь стояла у окна, поправляя розы в старинной бронзовой вазе, сэр Роланд устроился в кресле возле холодного камина, а Ричард, усевшись на край стола, с которого уже убрали скатерть, болтал ногами, подыскивая убедительный повод для того, чтобы потребовать принести кружку выдержанного октябрьского эля.

Руфь закончила заниматься розами и взглянула на брата.

— Ты неважно выглядишь, Ричард, — сказала она, заметив отечность на его лице, и правда — слишком обильные возлияния начинали постепенно сказываться на нем.

— Ну что ты, я в полном порядке, — несколько раздраженно ответил он.

— Ба! — воскликнул сэр Роланд. — Ты должен быть в форме. У меня есть работенка для тебя, Дик.

— Я успел устать от ваших поручений, — без энтузиазма откликнулся Дик.

— Я думаю, на этот раз ты не будешь разочарован, — не моргнув глазом, продолжал настаивать сэр Блейк, — особенно если захочешь наконец-то проявить свою храбрость.

Он мрачно улыбнулся и бросил взгляд на Руфь, которая внимательно слушала и наблюдала за ними. Ричард ухмыльнулся, но ничего не сказал.

— Мне, наверное, сначала надо обо всем рассказать тебе, — предположил Блейк. — Что ж, слушай, но, — он остановился и выразительно посмотрел в сторону двери, — я не хотел бы, чтобы нас подслушали.

— Здесь нет соглядатаев, — беззаботно ответил Ричард, и в его тоне чувствовалось пренебрежение — он уже успел хорошо изучить деятельность, которой занимался сэр Роланд. — Вы что-то замышляете? — поинтересовался он.

— Положить конец бунту, — заговорщически понизив голос, ответил Блейк.

Ричард расхохотался.

— Тут вы не одиноки; и его величество, и герцог Альбемарльский, и граф Февершэм с удовольствием составят вам компанию. Но ни одному из них до сих пор почему-то это не удалось.

— Какое мне до этого дело! — самодовольно заявил Блейк. — У меня совсем иной план.

Он повернулся к Руфи, желая втянуть ее в беседу; зная ее роялистские симпатии, он не сомневался, что его замысел будет встречен с одобрением.

— Что вы скажете, Руфь? — теперь он предпочитал называть ее по имени. — Я думаю, это дело, достойное джентльмена.

— Если вам удастся спасти людей, связавших свою судьбу с этим дерзким выскочкой, герцогом Монмутским, вы действительно совершите достойный поступок.

— Мадам, — сказал Блейк, вставая и делая поклон, — ничто иное так не подкрепило бы мои намерения, как ваши слова. Мой замысел таков: надо захватить Монмута и его главных помощников и выдать их королю.

— Всего-то навсего, — хмыкнул Ричард.

— А разве нет? — спросил Блейк. — Ведь, когда армия бунтовщиков лишится своего вождя, она сама по себе рассеется.

— Вы говорите о цели, а не о плане, — напомнила ему Руфь. — И еще не известно, насколько хорош последний…

— Насколько хорош? — усмехнувшись, отозвался он. — Судите сами.

И в нескольких словах он обрисовал западню, которую собирался устроить с помощью мистера Ньюлингтона.

— Ньюлингтон богат, а герцогу нужны деньги. Ньюлингтон сегодня должен предложить ему двадцать тысяч фунтов, и завтра вечером герцог — по просьбе мистера Ньюлингтона — нанесет ему визит и отужинает вместе с ним. В саду мистера Ньюлингтона я собираюсь спрятать десятка два хорошо вооруженных людей. О-о! Я не стану рисковать жителями Бриджуотера, я попрошу генерала Февершэма дать мне солдат. За ужином мы схватим герцога и тех, кто будет с ним, свяжем их, заткнем рот и вывезем из города. В Зойланд-Чейзе нас будет ждать другой отряд, который примет у нас пленников и передаст затем Февершэму. Что может быть проще?

Ричард, в восторге от этой идеи, спрыгнул со стола и одобрительно хлопнул своего друга по спине.

— Отличный план! — вскричал он. — Верно, Руфь?

— Удача означала бы сотни, если не тысячи спасенных жизней, — отозвалась та. — Дай Бог, чтобы она была на вашей стороне. Но с герцогом могут оказаться его офицеры…

— Их вряд ли будет больше полудюжины, и мы с ними легко справимся; они не успеют даже поднять тревогу. — Он увидел, как ее глаза затуманились. — Да, это самая неприятная часть, — торопливо добавил он с наигранной печалью в голосе, — но, увы, уже ничего не поделаешь. Придется ими пожертвовать, чтобы спасти, как вы сказали, тысячи. А кроме того, — продолжил он, — офицеры Монмута — честолюбивые карьеристы, заботящиеся только о своей выгоде. Они поставили свои жизни в надежде на крупный выигрыш и знают это. Моя цель — освободить не их, а тех несчастных людей, которые были обмануты призывами к свободе.

Речь сэра Роланда звучала горячо, поступок, который он задумал, вполне мог быть назван геройским, и Руфь с удивлением взирала на него, недоумевая, не ошибалась ли она в нем раньше. Затем она вспомнила о мистере Уайлдинге и вздохнула.

Он был на другой стороне, но где? Ходили упорные слухи, что он поссорился с лордом Греем в Лайме и был убит на дуэли, но Диана неустанно внушала ей не прислушиваться к разным сплетням. Перед ее мысленным взором возникла — как уже неоднократно бывало за эти последние недели — сцена их прощания возле Уолфордского ручья: она словно услышала его последние слова, и на глаза у нее навернулись слезы.

Пытаясь скрыть свои эмоции от пристально наблюдавшего за ней сэра Блейка, она встала, собираясь уйти.

— Я думаю, сэр Роланд, вы затеяли прекрасное и благородное дело, достойное увенчаться успехом, — сказала Руфь, и, пока он бормотал слова благодарности, согнувшись в поклоне, она вышла из столовой в залитый солнцем сад.

— Это великое дело, Дик! — вскричал сэр Блейк, когда ее шаги стихли, оценивая по своим меркам замысел, более подходящий для Иуды Искариота и лишь для Руфи облаченный в мантию героических слов. — Я могу рассчитывать на тебя?

— Да, — ответил Дик, находя наконец-то необходимый ему предлог, — можете считать меня своим союзником, и давайте выпьем за успех нашей авантюры.

Глава 17

МИСТЕР УАЙЛДИНГ ВОЗВРАЩАЕТСЯ
Молниеносный план, задуманный сэром Роландом, требовал, однако, основательных приготовлений. Следовало еще раз переговорить с мистером Ньюлингтоном и дать ему необходимые указания, надо было пробраться сквозь посты повстанцев в лагерь Февершэма в Сомертоне, заручиться его согласием, а затем вернуться. И все же он не мог заставить себя покинуть Люптон-хаус, не сказав несколько слов Руфи. Сидя с Ричардом за элем, он видел через окно в столовой, как она гуляла в саду вместе с Дианой, и ждал удобной минуты, чтобы поговорить с Руфью наедине. Он считал, что произвел на нее сегодня благоприятное впечатление, показав себя в героическом свете, но если бы он верно истолковал эмоции, которые та проявила в конце их разговора, его душа не томилась бы сейчас столь сладостными ожиданиями. Он был по натуре осторожен и умел ждать, но присутствие Дианы начинало постепенно раздражать его. В последнее время он буквально возненавидел эту белокурую куклу, за которой когда-то ухаживал. Она постоянно путалась у него под ногами, напоминая Руфи о мистере Уайлдинге всякий раз, когда сэр Роланд желал, чтобы о нем покрепче позабыли. Его неприязнь нашла выход в презрении и насмешках, которые не замедлили посыпаться на голову бедной девушки и окончательно испепелили ее былое чувство к баронету. Она прекрасно видела, чего добивается Блейк, и, потерпев неудачу завоевать его для себя, решила отплатить ему той же монетой, встав барьером между ним и Руфью. Знай она, что сэр Роланд сейчас наблюдает за ней, с нетерпением ожидая ее ухода, она непременно нашла бы предлог, чтобы провести с Руфью все утро, а, если потребуется, то и весь день. Но полагая, что он уже уехал из Люптон-хауса, она вскоре распрощалась со своей кузиной, и буквально через секунду после ее ухода Блейк появился рядом с объектом своего воздыхания.

— Вы еще здесь, сэр Роланд? — удивленно спросила она, и такой прием наверняка обескуражил бы человека менее самонадеянного, чем он.

— Да, и, я думаю, мою задержку нетрудно оправдать, если вспомнить, что мне, может статься, не суждено вернуться, — с пафосом ответил он, изображая из себя героя, приготовившегося идти на смерть.

Он пристально взглянул на нее, ожидая увидеть признаки волнения, но разве что взгляд ее темно-синих глаз чуть смягчился.

— Значит, вам может угрожать опасность? — полувопросительно произнесла она.

— Мне не хотелось бы преувеличивать, да вы, наверное, сами догадываетесь, чем я рискую.

— Это достойное дело, — сказала она, вспоминая о сбитых с толку людях, собравшихся под знаменем Монмута, которых Блейк мог спасти своей операцией, — и Бог, несомненно, на вашей стороне.

— Мы победим! — с горящими глазами воскликнул Блейк, которого сейчас можно было принять за фанатика, но никак не за обанкротившегося игрока, избравшего грязный способ поправить свои делишки. — Мы победим, пускай дорого заплатив за победу. У меня есть предчувствия… — Он запнулся и вздохнул, словно стряхивая со своей души тяжелый груз.

Сам Ник Тренчард позавидовал бы мастерству, с каким была сыграна эта сцена, и, надо сказать, она произвела свой эффект, добавив к тоге героя, недавно примеренной им, еще и ореол мученика. Это был мастерский ход, и никакой другой — как научил его предыдущий опыт — не тронул бы ее столь глубоко.

— Вы не против маленькой прогулки, госпожа? — предложил он, и она, не желая оказаться бессердечной, согласилась.

Бок о бок они в молчании спустились по лужайке к желтоватой и взбухшей от недавних дождей реке, сверкавшей в лучах солнца, как полоса меди.

— С такими предчувствиями, — проговорил наконец сэр Роланд, — мне трудно было уехать, не повидавшись с вами напоследок.

Он украдкой взглянул на нее из-под густых нависших бровей, и от него не укрылась тень, пробежавшая по ее лицу, словно рябь по поверхности воды от дуновения ветерка. Но она быстро взяла себя в руки и приготовилась отражать атаку, которую, как она догадывалась, он собирался начать.

— Я думаю, вы преувеличиваете, — ответила она. — Ваши опасения вполне могут оказаться беспочвенными, и я надеюсь, что вы вернетесь целым и невредимым.

Он услышал, как ему показалось, намек в этих словах.

— Вы надеетесь? — вскричал он, хватая ее руку. — Надеетесь? О, если вы надеетесь, тогда я непременно вернусь. Но я должен знать, что вы меня будете ждать, иначе… — тут его голос искусно задрожал, — пусть лучше мои предчувствия не обманут меня. Скажите, Руфь…

Она решила, что пора прервать его, и не спеша высвободила свою руку.

— Что вы имеете в виду? — спросила она, и его лицо покраснело, а в глазах появился стальной блеск. — Говорите, сэр Роланд, говорите прямо, чтобы и я могла ответить вам недвусмысленно.

В ее словах звучал вызов, и любой другой мужчина, заметив это, понял бы, насколько безосновательны его ожидания, и, признавая поражение, постарался бы, не роняя достоинства, отступить. Но сэр Роланд, обуреваемый тщеславием, был неудержим.

— Что ж, раз вы меня спрашиваете, я буду откровенен, — ответил он. — Я хочу… Но разве вы сами не видите, чего я хочу, Руфь?

— Я боюсь поверить своим глазам, — сказала она, — и не хочу давать волю своей фантазии, поэтому прошу вас, не лицемерьте.

— А почему вы не хотите поверить самой себе? — продолжал он, упрямо двигаясь к своей цели. — Неужели вас удивляет, что я люблю вас? Неужели…

— Довольно! — отступила она на шаг, и оба замолчали.

Она словно собирала силы, чтобы уничтожить его, а он покорно склонил голову, ожидая надвигающуюся бурю. Но она передумала. Ее напружинившаяся, словно приготовившаяся к прыжку фигура, расслабилась, и она ограничилась советом:

— Оставьте меня, сэр Роланд.

— Вы ненавидите меня, Руфь? — хрипло спросил он.

— Почему же? — с грустью в голосе ответила она. — Вовсе нет, — перешла она на более дружелюбный тон, словно объясняя ему необычное явление. — Ведь вы друг моего брата. Но я разочарована в вас, сэр Роланд. Я знаю, вы не хотели оскорбить меня и тем не менее сделали это.

— Каким образом? — спросил он.

— Вам ведь известно, что я замужем.

— Соломенное замужество! — взорвался он. — Если только оно стоит между нами…

— Мне кажется, не только, — ответила она. — Простите, но сейчас вы сами вынуждаете меня, как хирурга, причинять вам боль, чтобы излечить вас.

— Напрасное беспокойство, — подавив усмешку, произнес он сквозь зубы, но тут же поспешил вернуться к хорошо послужившей ему позе героя-мученика.

— Мне пора, госпожа, — печально проговорил он, — и если я не вернусь…

— Я помолюсь за вас, — окончила она за него. Наконец-то она стала догадываться о том, что за игру он ведет, и в ней проснулось презрение — слишком уж некрасивым и коварным способом он пытался растрогать ее.

Он отпрянул, словно от удара, и, пытаясь подавить свой гнев, побагровел от макушки до подбородка. Мистер Тренчард намекал ему, что люди с такой короткой шеей, как у него, подвержены апоплексии, и никогда прежде он не был ближе к припадку, чем в этот момент. Он низко поклонился и, не проронив ни слова, ушел, терзаемый сомнениями. Какую пользу мог он извлечь из своего плана, если Энтони Уайлдинг останется жив? Да, голову Монмута оценили недешево, но разве это единственная награда, о которой он мечтал? На его пути — как и всегда, с тех пор как он появился в Бриджуотере, — стоял Уайлдинг; Руфь оставалась его женой, и тот был хозяином если не ее сердца, то хотя бы ее состояния. Но сейчас этот Уайлдинг был вне закона, и любой мог застрелить его, как бешеного пса, не заботясь о последствиях.

И, поклявшись, что не успокоится, пока не узнает, что Уайлдинг мертв, сэр Роланд отправился к мистеру Ньюлингтону.

Торговец, как оказалось, уже отправил приглашение его величеству и даже получил ответ, в котором мятежный король выражал свое согласие отужинать у него и обещал появиться на другой день в девять вечера в сопровождении ближайших соратников. Сэр Роланд с удовлетворением воспринял такое известие и лишь вздохнул при мысли, что среди свиты Монмута не окажется мистера Уайлдинга. Оставалось договориться с графом Февершэмом, и сэр Роланд, вскочив на лошадь, помчался в Сомертон.

Он вернулся в Бриджуотер на следующий день, в воскресенье, после полудня, успешно завершив все предварительные приготовления, и к восьми часам вечера двадцать человек, которых дал ему граф Февершэм и которые поодиночке просочились в город, стали собираться в саду, разбитом за домом мистера Ньюлингтона.

В этот же самый час в Бриджуотер въезжал мистер Уайлдинг, запыленный с головы до пят и от усталости едва держащийся в седле. Узнав, где находится Монмут, он первым делом отправился туда и потребовал, чтобы его немедленно приняли.

Через несколько минут он уже вошел в просторную, с высоким потолком комнату, где его величество собрал совет. С ним были Грей, Вэйд, Мэттью, Спик, Фергюсон и другие, а у конца длинного дубового стола с расстеленной на нем картой стоял коренастый, деревенского вида малый, незнакомый Уайлдингу. Это был Годфри, который согласился провести ночью их армию через Седжмурское болото. Они только что закончили обсуждать этот вопрос, который был частью принятого на совете решения неожиданно напасть на лагерь Февершэма взамен отвергнутого плана отступления в Глостер.

Мистера Уайлдинга шокировала перемена, произошедшая в Монмуте за последние несколько недель. Его лицо осунулось, а под глазами обозначились огромные темные круги — следствие бессонницы и постоянной тревоги; даже его голос, казалось, потерял свой характерный мелодичный тембр и стал хриплым и резким. Разочарование за разочарованием преследовали герцога, достигнув кульминации в массовом дезертирстве, происходившем в последние дни, и бегстве его казначея, который прихватил с собой все деньги, предназначенные для ведения войны.

При появлении мистера Уайлдинга в комнате воцарилось молчание, и глаза всех присутствующих устремились на него.

Герцог заговорил первым, и горечь, прозвучавшая в его словах, не укрылась от острого слуха мистера Уайлдинга.

— Мы рады приветствовать вас, сэр, мы никак не ожидали вновь увидеть вас.

— Не ожидали увидеть, ва… ше величество, — с удивлением откликнулся мистер Уайлдинг, заметно споткнувшись на новом титуле Монмута.

— Мы считали, что столичные развлечения целиком захватили вас.

Мистер Уайлдинг перевел взгляд на советников герцога и прочитал явное неудовольствие, написанное на их лицах.

— Столичные развлечения? — нахмурился он. — Какие развлечения? Боюсь, я чего-то не понимаю.

— Разве вы приехали не для того, чтобы сообщить, что лондонцы восстали? — задал вопрос лорд Грей.

— Увы, нет, — печально улыбнувшись, ответил мистер Уайлдинг.

— Что же здесь смешного? — сердито спросил лорд Грей.

— Я всего лишь улыбнулся, ваша светлость, — ответил мистер Уайлдинг, задетый за живое.

— Мистер Уайлдинг, — мрачно произнес Монмут, — мы недовольны вами.

— В таком случае, ваше величество, — возразил мистер Уайлдинг, с каждой секундой все более раздражаясь, — вы ожидали от меня невозможного.

— Вы попусту теряли время в Лондоне, сэр, — объяснил герцог. — Мы послали вас туда, рассчитывая на вашу преданность движению, а где же результат?

— Я сделал все, что в моих силах… — начал было Уайлдинг, но лорд Грей вновь прервал его.

— Вы ничего не сделали, — отрезал он. — Не будь его величество самым милосердным королем всего христианского мира, наградой за вашу деятельность в Лондоне стала бы виселица.

Мистер Уайлдинг замер, его длинное лицо посуровело, а глаза зло сверкнули. Такого приема, да еще оказанного человеком, который объявил его своим глашатаем и ради которого он пожертвовал всем, что имел, Уайлдинг не ожидал. Если опасность, которой он подвергался в Лондоне, рискуя в любую минуту, подобно бедняге Дисни, быть арестованным и казненным, не заслуживала иной оценки, то с какого сорта людьми он связался? Он твердо взглянул в глаза лорду Грею.

— Мне помнится случай, когда его величеству можно было бы куда с большим основанием предъявить обвинения в милосердии, — с подчеркнутым спокойствием сказал он.

Его светлость побледнел при столь явном намеке на мягкое обращение герцога с ним после трусливого бегства во время схватки при Бриджпорте, и его глаза загорелись недобрым огнем. Но Монмут не дал ему ответить.

— Сэр, — упрекнул он мистера Уайлдинга, — ваша долгая отлучка отрицательно сказалась на ваших манерах.

С учтивостью, граничащей с иронией, мистер Уайлдинг молча поклонился, и щеки Монмута слегка порозовели.

— Возможно, мистер Уайлдинг объяснит нам причины своей неудачи, — вмешался Вэйд, пытаясь восстановить мир.

Неудача! Это было уже слишком — ведь в подкладку его сапога было зашито письмо лорда Сандерленда!

— Благодарю вас, сэр, — сдержанно ответил мистер Уайлдинг, пытаясь придать своему голосу естественное звучание. — У меня действительно есть объяснения.

— Мы выслушаем их, — снисходительно разрешил Монмут, и лорд Грей усмехнулся, выпятив свои толстые губы.

— Все очень просто: в Лондоне сторонниками вашего величества оказались тщеславные и самодовольные трусы, которые только мешали мне, вместо того чтобы помогать. Особенно это касается полковника Дэнверса.

— Что за бесстыдство, сэр! — прервал его лорд Грей. — Как можно называть Дэнверса трусом?

— Его поступки говорят сами за себя: полковник Дэнверс бежал.

— Бежал? — в ужасе воскликнул Фергюсон. Мистер Уайлдинг пожал плечами и улыбнулся.

— Дэнверс лишь последовал заразительному примеру прочих верных последователей его величества, — безжалостно закончил он.

Лорд Грей, не выдержав, вскочил на ноги.

— Этот мошенник невыносим! — вскричал он, имея в виду мистера Уайлдинга.

Монмут усталым жестом велел ему сесть, но лорд Грей не повиновался.

— Разве я чем-то задел вашу светлость? — спросил мистер Уайлдинг и сардонически улыбнулся прямо в глаза лорду Грею.

— Да — своими намеками.

— Но зачем же называть меня мошенником?! — в притворном ужасе воскликнул мистер Уайлдинг, с дьявольской ловкостью передавая интонациями скрытый смысл сказанных им слов. И действительно, едва ли кто из присутствующих не догадался, что мистер Уайлдинг считает ниже своего достоинства потребовать от лорда Грея ответа за нанесенное ему оскорбление.

Лорд Грей медленно повернулся к Монмуту.

— Я считаю, — взяв себя наконец-то в руки, сказал он, — что мистера Уайлдинга надо арестовать.

— На каком основании, сэр? — в упор глядя на герцога, резко спросил мистер Уайлдинг, едва сдерживаясь. Не хватало, чтобы в довершение ко всему его еще и посадили под арест! Ну что ж, в таком случае герцог никогда не узнает о письме Сандерленда.

— Нам не нравятся ваши манеры, сэр, — ответил ему герцог, почти повторяя уже сказанные им слова. — Вы вернулись из Лондона с пустыми руками, не выполнив своей задачи, и вместо раскаяния мы слышим от вас одни дерзости. — Он покачал головой. — Мы вами недовольны, мистер Уайлдинг.

— Но, ваша милость, — воскликнул мистер Уайлдинг, словно забыв о королевском титуле, — разве я виноват, что ваши сторонники в Лондоне не смогли организовать восстание? Оно произошло бы, если бы ваше величество располагало там более надежными людьми…

— Но вы ведь сами находились там, мистер Уайлдинг, — с сарказмом заметил лорд Грей.

— Не лучше ли нам отложить дело мистера Уайлдинга? — предложил Фергюсон. — Уже половина девятого, нам еще надо обсудить некоторые детали завтрашней битвы, а в девять ваше величество ждет ужин у мистера Ньюлингтона.

— Верно, — ответил Монмут, как всегда, с готовностью хватаясь за чужое решение. — Мы поговорим с вами в другой раз, мистер Уайлдинг.

В знак согласия мистер Уайлдинг поклонился.

— Но прежде чем я уйду, ваше величество, — начал он, — мне надо кое-что сообщить вам…

— Вы слышали, сэр? — вмешался лорд Грей. — В другой раз. У нас нет времени.

— Да, действительно, сейчас я очень занят, — поддакнул герцог.

— Но у меня важные сведения, ваше величество, — сжав зубы, проговорил мистер Уайлдинг, и Монмут, казалось, заколебался.

— Ваше величество, время не ждет, — напомнил ему Фергюсон.

— Возможно, ваше величество сочтет нужным встретиться с мистером Уайлдингом у мистера Ньюлингтона, — дружелюбно предположил Вэйд.

— Ну зачем же? — спросил лорд Грей.

— Я хочу напомнить, что сегодня свита его величества будет очень невелика, — сказал Вэйд, намекая на необходимость подготовиться к ночной атаке, — и мистер Уайлдинг мог бы ее пополнить.

— Мне думается, вы правы, полковник Вэйд, — отозвался Монмут. — Мистер Уайлдинг, мы ужинаем у мистера Ньюлингтона сегодня в девять. Мы ожидаем увидеть вас там. Лейтенант Крэгг, — обратился герцог к юноше, объявившему о прибытии мистера Уайлдинга и теперь стоящему у дверей, — проводите мистера Уайлдинга.

Стиснув зубы, чтобы не дать вылиться кипевшей в нем ярости, мистер Уайлдинг поклонился и, не сказав ни слова, покинул комнату. Такого обращения он не ожидал. Конечно, даже вскользь брошенное упоминание о письме лорда Сандерленда заставило бы их заговорить по-другому, но он решил оставить выбор за Монмутом; пусть герцог сам захочет узнать об известиях, которые он привез.

— Высокомерный, несносный плут! — прокомментировал уход мистера Уайлдинга лорд Грей.

— Ваша светлость, вернемся лучше к нашим делам, — постучав по карте, сказал мистер Спик, приглашая всех продолжить обсуждение, прерванное появлением мистера Уайлдинга.

Глава 18

ПРЕДАТЕЛЬСТВО
Расстроенный мистер Уайлдинг вышел во двор и чуть было не столкнулся там с нетерпеливо прохаживающимся Ником Тренчардом, успевшим узнать о его возвращении. Но, несмотря на бурные излияния радости, которые, как мальчишка, позволял себе мистер Тренчард, пока они шли по городу к Хай-стрит, мистер Уайлдинг оставался угрюмым и задумчивым. Наконец мистер Тренчард не выдержал. Он резко остановился и внимательно посмотрел на друга.

— Какая муха тебя укусила, Тони? — спросил он, хлопая его по плечу. — Разве ты не видишь, что я буквально сгораю от нетерпения услышать от тебя новости?

Мистер Уайлдинг вкратце рассказал ему о приеме, которого только что удостоился, и как на него свалили вину за отказ лондонцев поддержать Монмута.

— И все этот ублюдок Грей, — зло прорычал мистер Тренчард. — Эх, Энтони, с кем только мы связались! Этот малый все делает наперекосяк. — Он понизил голос и положил свою руку Уайлдингу на локоть. — Я не удивлюсь, если в конце концов он окажется предателем. Неудача везде сопутствует ему, словно он сам прикладывает к этому руку. А Монмут! Фу! Вот что значит служить слабаку. Страна в смятении, и, окажись на его месте другой, мы уже наверняка были бы хозяевами Англии.

В этот момент мимо торопливо прошли две дамы в плащах с накинутыми капюшонами, и одна из них взглянула в сторону Тренчарда, привлекшего ее внимание своей бурной жестикуляцией.

— Мистер Уайлдинг! — воскликнула она, останавливаясь.

Это была леди Гортон.

— Мистер Уайлдинг! — повторила за ней Диана, ее спутница.

Мистер Уайлдинг приподнял шляпу, и мистер Тренчард последовал его примеру.

— Мы уже не надеялись вновь встретить вас в Бриджуотере, — сказала леди Гортон, и по ее тону было ясно, что она рада видеть его целым и невредимым.

— Бывали минуты, — ответил мистер Уайлдинг, — когда я и сам не надеялся вернуться. Но ваше приветствие показало мне, сколь многого я лишился бы в таком случае.

— Вы только что приехали? — спросила Диана.

— Да, час назад, из Лондона.

— Час назад? — окинув взглядом его запыленную одежду, переспросила она. — И вы еще не заглянули в Люптон-хаус?

— Пока нет, — ответил он, и от наблюдательной Дианы не укрылась пробежавшая по его лицу тень.

— Ну и увалень! — рассмеялась она, и он почувствовал, как на сердце у него потеплело. На что она намекала? Быть может, его приезда ждут с радостью? Сцена их последнего прощания около Уолфордского ручья не выходила у него из головы.

— Меня задержали неотложные дела, — объяснил он, и мистер Тренчард фыркнул, вспомнив о приеме, оказанном его другу герцогом.

— Раз они остались позади, может быть, мы вместе поужинаем? — как ни в чем не бывало предложила леди Гортон.

— С удовольствием, но сегодня я ужинаю вместе с его величеством у мистера Ньюлингтона, — ответил мистер Уайлдинг, — и мне придется отложить визит к вам до утра.

— Будем надеяться, что не дольше, — вставил мистер Тренчард, имея в виду ночную атаку на лагерь Февершэма, в которой мистер Уайлдинг, по его мнению, должен был принять участие.

— Так вы идете к мистеру Ньюлингтону? — изумилась Диана, и от мистера Тренчарда не укрылась внезапная бледность девушки, широко раскрытые глаза и прижатые к груди руки. Она словно хотела что-то добавить, но не решилась.

— Мы задерживаем мистера Уайлдинга, мама, — наконец проговорила она, и ее голос дрожал, выдавая с трудом сдерживаемое волнение. Они коротко распрощались и расстались. Однако буквально через секунду Диана догнала их.

— Где вы остановились, мистер Уайлдинг? — спросила она.

— У своего друга мистера Тренчарда — в гостинице «Крест».

Узнав то, что хотела, Диана торопливо вернулась к поджидавшей ее матери, и обе поспешили прочь. Мистер Тренчард задумчиво посмотрел им вслед.

— Странно! — сказал он. — Ты заметил, что девушка словно не в себе?

Но мысли мистера Уайлдинга были далеко.

— Идем, Ник! — отозвался он. — Если я хочу пристойно выглядеть за столом у Монмута, то должен торопиться.

Но, как быстро они ни шли, им едва ли удалось угнаться за Дианой, летевшей, словно на крыльях, и буквально тащившей за собой не поспевающую за ней матушку.

— Где госпожа? — возбужденно спросила она у первого же слуги, встретившегося ей в Люптон-хаусе.

— В своей комнате, мадам, — ответил тот, и Диана стремглав побежала наверх, оставив леди Гортон переводить дыхание и недоумевать.

Руфь в задумчивости сидела у окна, когда Диана, бледная, растрепанная, в сумерках похожая на призрак, не постучав, ворвалась к ней.

— Диана! — вскричала она, вскакивая. — Ты испугала меня.

— Сейчас испугаю еще больше, — выдохнула та, откидывая с головы капюшон. — Мистер Уайлдинг в Бриджуотере, — объявила она.

Платье Руфи слабо зашуршало.

— Значит… — ее голос запнулся, — значит, он жив? — полуутвердительно спросила она, чувствуя, что надо как-то отреагировать на известие.

— Пока да, — мрачно произнесла Диана.

— Пока да?

— Сегодня он ужинает у Ньюлингтона! — выпалила мисс Гортон.

— А-ах! — вырвалось у Руфи, и она медленно опустилась на свое сиденье у окна, будто стрелами пораженная словами Дианы; та подошла к своей кузине и положила руку ей на плечо.

— Его надо предупредить, — сказала Диана.

— Но… но как? — пробормотала Руфь. — Это значит предать сэра Роланда.

— Сэра Роланда? — насмешливо-презрительно воскликнула Диана.

— И… и Ричарда, — попыталась продолжить Руфь.

— А заодно мистера Ньюлингтона и прочих кровожадных мерзавцев, — закончила за нее Диана. — Итак? Кто из нас сделает это — ты или я?

— Но ты подумала, что это будет значить для бедных обманутых людей, которые погибнут, если герцога не удастся схватить и тем самым положить конец восстанию? — спросила Руфь.

— Подумала! — фыркнула Диана. — Я-то как раз подумала о том, что не позднее, чем через час, мистеру Уайлдингу перережут глотку.

— Почему ты так в этом уверена? — спросила Руфь.

— Твой муж сам кое-что сообщил мне, — ответила Диана и вкратце пересказала о встрече с мистером Уайлдингом.

— Диана! — в отчаянии воскликнула Руфь. — Что же мне делать?

— Что делать? — переспросила Диана. — Тут и ребенку ясно. Надо срочно предупредить мистера Уайлдинга.

— Но как же Ричард?

— Мистер Уайлдинг уже спас однажды Ричарда…

— Я знаю, знаю. Теперь я должна спасти мистера Уайлдинга.

— Что же ты медлишь?

— Я не могу предать Ричарда и всех несчастных, которым грозит гибель, — в отчаянии простонала Руфь.

Диана нетерпеливо топнула ногой:

— Надо было мне самой сказать ему!

— О, что жетебе помешало?

— Я подумала, что ты сама захочешь вернуть ему долг, который остался за тобой.

— Я не в силах, Диана! — голосом, вот-вот готовым сорваться в рыдания, проговорила она. Но Диана и не думала отступать. Для нее не было более надежного способа отомстить Блейку, кроме как сообщив мистеру Уайлдингу об угрожающей ему опасности.

— Ты знаешь, что Ричард не принимает активного участия в заговоре и, следовательно, ничем не рискует, — настаивала она. — Он будет всего лишь стоять на часах.

— Я думаю не о жизни Ричарда, а о его чести и его вере в меня.

— А если его друзья убьют мистера Уайлдинга? спросила Диана. — Думай, да поскорее — через полчаса может быть уже слишком поздно.

Как знать, не упоминание ли об отсутствии времени подстегнуло Руфь в поисках решения; ей показалось, что на нее снизошло вдохновение, и среди мрака отчаяния сверкнул луч надежды. Она поняла, как спасти Уайлдинга — одного его — и не предать Ричарда; для этого нужно было всего лишь задержать Уайлдинга до того момента, когда он сам будет в безопасности, но не успеет уже предупредить остальных. Она резко встала, воодушевленная своей идеей.

— Дай мне твой плащ, Диана, — велела она ей. — Где остановился мистер Уайлдинг?

— В гостинице «Крест», вместе с мистером Тренчардом. Хочешь, я пойду с тобой?

— Нет, — решительно сказала Руфь. — Я иду одна.

Она надвинула на голову капюшон и запахнула плащ, совершенно скрывший ее сатиновое платье, усеянное жемчугом по краю глубокого выреза.

Она торопилась по плохо освещенным улицам, не обращая внимания ни на грубые булыжники мостовой, ранящие ее ноги в легких домашних туфлях, ни на толпы людей, собравшихся в эту ночь в Бриджуотере, чтобы попрощаться со своими родными, завтра уходящими вместе с армией — как единодушно считалось — на север, в Глостер.

Часы церкви Святой Марии — той самой, где они когда-то венчались, — пробили половину девятого, когда Руфь подошла к гостинице, где остановился ее муж. Она собиралась постучать, как вдруг дверь отворилась, и на пороге возник мистер Уайлдинг собственной персоной, в сопровождении мистера Тренчарда. Он успел сменить свою поношенную дорожную одежду на черный камзол из рубчатого плиса, его темно-каштановые волосы были тщательно уложены, а на белоснежных кружевах вокруг шеи сверкали алмазы. В руках он держал шляпу и, увидев перед собой женщину, автоматически шагнул в сторону, уступая ей дорогу.

— Мистер Уайлдинг, — произнесла она, чувствуя, что ее сердце готово выскочить из груди, — можно… можно поговорить с вами?

Не веря своим ушам, он наклонился вперед, всматриваясь в тени, скрывавшие ее. Она сделала движение головой, и луч света упал на ее бледное лицо.

— Руфь! — воскликнул он и шагнул к ней.

У него за спиной мистер Тренчард недовольно оскалился — флирт мистера Уайлдинга с этой леди никогда не был ему по душе: уж больно многих неприятностей он стоил его другу.

— Мне надо поговорить с вами. Немедленно! — бесстрашно потребовала она.

— Я нужен вам? — заботливо отозвался он.

— Да — и очень, — ответила она.

— Слава Богу, — без тени иронии произнес он. — Ваш покорный слуга. Говорите.

— Нет, не здесь, только не здесь, — умоляюще проговорила она.

— Но где еще? — удивился он, — Может быть, по дороге?

— Нет-нет, — выдавая свое волнение повторами, ответила она. — Нам лучше побеседовать внутри. — Она кивнула головой в сторону двери, из которой он так и не вышел.

— Это едва ли удобно, — сконфуженно сказал он, на секунду забыв об отношениях, в которых они формально состояли. Впрочем, эта оговорка была совсем не случайна, если вспомнить, что мистер Уайлдинг до сих пор считал себя скорее ухажером, чем мужем, ему еще предстояло завоевать сердце возлюбленной.

— Удобно? — откликнулась она. — Но разве я не ваша жена? — после небольшой паузы спросила она, понизив голос, и ее щеки покраснели.

— Ха! Клянусь честью, я почти забыл об этом. — И его слова прозвучали грустно, хотя он постарался придать им насмешливый оттенок.

Около них стали уже останавливаться прохожие, привлеченные их необычной беседой; Руфь, надвинув поглубже капюшон, решительно вошла в гостиницу и, взяв мистера Уайлдинга за рукав, потянула его за собой.

— Закройте дверь, — велела она, и мистер Тренчард, оказавшийся ближе к выходу, поспешил повиноваться.

— А теперь отведите меня к себе, — сказала она, и мистер Уайлдинг в изумлении повернулся к мистеру Тренчарду, словно спрашивая его согласия, — в конце концов, это было его жилище.

— Я подожду здесь, — сказал Ник и указал на дубовую скамейку, стоявшую в коридоре. — Но мы уже опаздываем, и, прошу тебя, потрудись поскорее решить все проблемы, если хочешь попасть к королю Монмуту. Впрочем, Энтони, на твоем месте я не стал бы торопиться, — добавил он себе под нос.

Руфь ожидала от Уайлдинга какого-либо ответа, но тот молча пошел вверх по лестнице в апартаменты, состоящие из крохотной прихожей и спальни. Убедившись, что окна плотно занавешены, она скинула плащ и в свете свечей, горевших на простом дубовом столе, предстала перед ним во всей своей ослепительной красоте, подчеркнутой ее белоснежным платьем. Мгновение он стоял, не сводя с нее глаз, и слабая улыбка играла у него на устах, затем закрыл дверь в комнату и вновь, уже вопросительно, взглянул на нее.

— Мистер Уайлдинг… — начала она, но он сразу перебил ее.

— Вы только что напомнили мне, что я имею честь быть вашим мужем, — полушутя-полусерьезно проговорил он. — Стоит ли забывать об этом? И, помнится мне, когда мы виделись в последний раз, вы в разговоре со мной использовали другое имя. Но может статься, — добавил он, — вы считаете, что я нарушил свое обещание?

— Обещание? Но какое?

— Увы! — вздохнул он. — Как мало значения придавалось моим словам, раз о них так скоро забыли. Что ж, я позволю себе напомнить. Дело в том, что я обещал тогда — или, возможно, намекал — сделать вас вдовой, раз уж заставил выйти за себя замуж. К сожалению, этого пока не случилось, но не теряйте надежды: восстание еще продолжается.

Она посмотрела на него широко раскрытыми глазами, сверкавшими, словно сапфиры, и ей в голову пришла мысль, что, если бы она действительно хотела его смерти, ее сейчас не было бы здесь.

— Вы несправедливы ко мне, полагая, что я могу питать подобные надежды, — ровным голосом ответила она. — Нет на свете человека, которому я желала бы умереть, если это не… — Она запнулась, почувствовав, что ее откровенность завела ее чересчур далеко.

— И кто же это? — с вежливым интересом спросил он.

— Герцог Монмутский.

— Надеюсь, вы пришли ко мне не для разговоров о политике? — пристально взглянув на нее, сказал он. — Или, быть может…

У него перехватило дыхание, и все тело содрогнулось от неожиданного приступа ярости. Он звал, что герцог всегда славился, и заслуженно, репутацией распутника. Не посещал ли он Люптон-хаус и не преследовал ли ее своими домогательствами?

— Вы знакомы с его милостью? — спросил он, пытаясь заставить свой голос звучать спокойно.

— Я даже никогда не разговаривала с ним, — не подозревая, что творилось в его мыслях, ответила она.

Он облегченно рассмеялся, вспомнив, что нынешние дела Монмута едва ли оставляли ему время для любовных развлечений.

— Но вы стоите, присядьте, прошу вас, — галантно проговорил он и придвинул ей стул. — Жаль, что я не могу оказать вам лучший прием; и сомневаюсь, что это мне когда-либо удастся. Мне сказали, что Альбемарль оказал мне любезность, разместив в моем доме, словно в стойле, своих кляч.

Она опустилась на стул словно бы нехотя, и это не укрылось от него.

— Зачем же я вам понадобился? — спросил он.

Но она молча сидела, колеблясь и не зная, с чего начать, и ее лицо начала заливать краска смущения.

— Как давно вы приехали в Бриджуотер? — спросила она, решив любой ценой тянуть время.

— Не более двух часов назад, — ответил он.

— Два часа! И вы даже не заглянули ко мне. Узнав о вашем появлении, я испугалась, что вы, может быть, станете избегать моего общества.

У него опять перехватило дыхание — на этот раз от изумления, — и его рука опустилась на высокую спинку стула, на котором она сидела.

— Вы так и хотели поступить? — спросила она.

— Я уже говорил вам, — с трудом сохраняя спокойствие, ответил он, — о своем обещании.

— Мне… мне не хотелось бы, чтобы вы сдержали его, — еле слышно произнесла она.

Она почувствовала, что он склоняется к ней, и ее сердце наполнилось безотчетным страхом.

— Вы пришли сюда, чтобы сказать мне это? — почти шепотом произнес он.

— Нет… да, — ответила она, мучительно подыскивая слова, которые помогли бы ей задержать его до тех пор, пока не минует опасность.

— Нет или да? — повторил он и выпрямился. — Что вы имеете в виду?

— Многое.

— Гм-м! — с оттенком разочарования протянул он. — Но что же еще?

— Я хочу, чтобы вы оставили Монмута.

От изумления он замер, затем обошел стул, на котором она сидела, и встал напротив нее. Он заметил, что она побледнела и ее грудь высоко вздымалась от волнения. Он озадаченно нахмурился. Здесь было все не так просто, как казалось на первый взгляд.

— Почему же? — спросил он.

— Ради вашей собственной безопасности, — ответила она.

— Меня, честно говоря, удивляет ваша неожиданная забота, Руфь.

— Почему неожиданная? — Она на секунду запнулась и, проглотив комок в горле, продолжила: — Я обеспокоена тем, что, встав под его знамена, вы рискуете запятнать свое имя. Он назвал себя королем, чтобы проще было обманывать несчастных людей, привлекая их к себе щедрыми обещаниями, но этим лишь подтвердил свои эгоистические намерения.

— Вы неплохо заучили урок, — сказал он. — Чье же учение вы проповедуете? Не сэра ли Роланда Блейка?

В иных обстоятельствах насмешка наверняка задела бы ее. Но сейчас ее задачей было выиграть время, а для этого годились любые средства.

— Сэр Блейк? — вскричала она, схватившись за предложенную им самим тему. — Разве он что-то значит для меня?

— Об этом я и сам не прочь бы узнать.

— Меньше, чем ничего, — заверила она, и некоторое время, пока маленькие деревянные часы на камине не пробили без четверти девять, они оживленно обсуждали этот вопрос. Неожиданно он запнулся на полуфразе, вспомнив о мистере Тренчарде, терпеливо ждавшем его внизу.

— Госпожа, — сказал мистер Уайлдинг, — вы еще не сказали мне о цели вашего визита. Мы говорим о пустяках, но мое время очень ограничено.

— Куда вы собираетесь? — спросила она, украдкой взглянув на часы.

Он перехватил ее взгляд, и у него на губах появилась странная улыбка, — наконец-то он начал кое о чем догадываться.

— Вы проявляете необычный интерес к моим делам, — не спеша произнес он и потянулся за шляпой, которую бросил на стол, когда они вошли. — Говорите же, чего вы хотели. Мне пора уходить.

— Куда вы собираетесь? — повторила она свой вопрос и поднялась со стула, с трудом сдерживая волнение.

— Я ужинаю у мистера Ньюлингтона в компании его величества.

— Его величества?

— Короля Монмута, — нетерпеливо пояснил он. — Смелее, Руфь. Я уже опаздываю.

— Если я попрошу вас ради меня не ходить туда, — медленно произнесла она, протягивая руки и умоляюще глядя на него, — вы послушаете?

Он пристально взглянул на нее из-под нахмуренных бровей.

— Руфь, — сказал он, беря ее руки в свои, — я чего-то не понимаю. О чем вы говорите?

— Обещайте, что останетесь здесь, и я все расскажу вам.

— Но какое отношение имеет Ньюлингтон к…? Нет, я уже обещал быть там.

Она сделала шаг к нему и положила руки ему на плечи.

— Но если об этом прошу я, ваша жена? — умоляла она.

Он уже готов был уступить, но неожиданно вспомнил о другом случае, когда она, добиваясь своих целей, вела себя похожим образом. Он притворно рассмеялся:

— Вы как будто соблазняете меня, но, когда я пытался делать то же самое, вы проявили завидную твердость.

Она отпрянула от него, и ее лицо залилось краской.

— Я думаю, мне лучше уйти, — сказала она, — Как всегда, мне достаются от вас одни насмешки. Будь вы более тактичны, тогда… тогда… — она запнулась, словно не считая нужным продолжать. — Спокойной ночи! — закончила она и направилась к выходу.

— Подождите! — воскликнул мистер Уайлдинг, когда Руфь уже взялась за ручку двери. Она остановилась и через плечо посмотрела на него.

— Вы не уйдете, пока не расскажете, почему вы так настаиваете, чтобы я не ходил к Ньюлингтону. А? — запнулся он, пораженный неожиданным озарением. — Готовится предательство, верно? — торопливо выпалил он, метнув взгляд на часы.

— Что вы делаете? — изумленно вскричал он секундой позже, услышав резкий, скрежещущий звук, раздавшийся со стороны двери. — Почему вы заперли замок?

Но она не ответила, дрожащими от возбуждения руками силясь вытащить застрявший в скважине ключ. Одним прыжком он очутился у двери, но мгновением раньше ключ скользнул в ее ладонь, и она успела повернуться к нему, торжествующая и бесстрашная.

— Что за дьявольщина?! — возмутился Уайлдинг. — Немедленно отдайте ключ.

Ему все стало ясно, и сами ее действия подтверждали его догадки красноречивее любых слов. Он почти не сомневался, что сэр Роланд и Ричард участвуют в заговоре против Монмута. Разве слова самой Руфи не свидетельствовали о ее неприязни к герцогу? Он и сам не симпатизировал ему, но не до такой степени, чтобы позволить перерезать ему глотку. Руфь наверняка знала о заговоре, и ее единственной целью было уберечь его от гибели — здесь ход его мыслей на мгновение остановился, не решаясь выбрать продолжение, — хотя бы из чувства долга за спасенную жизнь брата. Все эти соображения он тут же высказал ей, и она, любой ценой стремясь протянуть время, даже дополнила их некоторыми деталями. Новый страх неожиданно обуял ее — ведь если Монмут останется жив благодаря ее вмешательству, Блейк сможет выместить свою ярость на Ричарде.

— Дайте мне ключ, — холодно потребовал он.

— Нет, нет! — вскричала она, пряча руку за спиной. — Останьтесь, Энтони, останьтесь!

— Я должен идти, — настаивал он. — Сейчас это дело моей чести.

— Вы можете найти там смерть, — напомнила она. Он усмехнулся.

— Не все ли равно где? Давайте же ключ.

— Я люблю вас, Энтони! — побледнев как полотно, воскликнула она.

— Ложь, — презрительно отозвался он. — Ключ!

— Нет, — все так же твердо ответила она, — я не допущу, чтобы вас убили.

— Я не собираюсь пока умирать. Но я должен предупредить других. Боже, неужели мне придется применить силу против женщины! Не вынуждайте меня.

Он решительно шагнул к ней, но она проворно ускользнула от него и оказалась на середине комнаты. Он развернулся, чувствуя, что теряет контроль над собой, и готов был броситься за ней. Но она опередила его. Проворно подбежав к окну, она изо всех сил ударила рукой, державшей ключ, по стеклу. Зазвенели посыпавшиеся осколки, еще через секунду где-то внизу о камни мостовой звякнул легкий металлический предмет, а ее рука залилась кровью.

— О Господи! — вскричал мистер Уайлдинг, позабыв обо всем на свете. — Вы поранились?

— Зато вы спасены! — смеясь и плача одновременно, воскликнула она, не обращая внимания на обильно струившуюся кровь из раны, пачкающую ее безупречное, сверкающее платье.

Он схватил стул за ножки и одним ударом выбил дверь, оказавшуюся весьма хлипкой.

— Ник! Ник! — заорал он, отшвырнув ненужный теперь стул, и исчез в прихожей.

Через секунду он вновь появился, держа в руках таз, кувшин и рубашку мистера Тренчарда — первый попавшийся ему на глаза кусок материи. Он помог ей сесть на стул, разорвал на полосы тонкую батистовую рубашку — позже, комментируя этот факт, Тренчард никогда не приводил меньше трех драматических цитат из творений знаменитых английских авторов — и быстрыми, точными движениями обмыл, а затем перевязал ее руку. К своему великому облегчению, мистер Уайлдинг убедился, что, несмотря на обильное кровотечение, рана не представляла большой опасности, и, когда Ник, разинув от изумления рот при виде представшей перед ним сцены, замер на пороге комнаты, первая помощь могла считаться уже оказанной.

Появилась испуганная служанка, на чье попечение оставили готовую упасть в обморок Руфь, и мистер Уайлдинг, потащив за собой мистера Тренчарда, заторопился вниз по лестнице. В этот момент пробило девять, и вряд ли стоит говорить, сколь разный отклик вызвал бой часов в сердцах мистера Уайлдинга и его жены.

Глава 19

БАНКЕТ
Итак, роковой час, как думал в отчаянии мистер Уайлдинг, настал. И если бы не хладнокровие и рассудительность Ника Тренчарда, вполне вероятно, что его худшие опасения подтвердились бы.

— Что ты собираешься делать? — спросил Ник у своего друга, когда тот в двух словах сообщил ему о готовящемся заговоре.

— Бежать к Ньюлингтону и предупредить герцога, если еще не поздно.

— И этим только ускорить катастрофу? Мне кажется, ты кое о чем забываешь. Неужели ты думаешь, что Монмута должны зарезать ровно в девять?

— А как же иначе? — искренне удивился мистер Уайлдинг.

Мистер Тренчард взял друга под локоть.

— Пусть ужин назначен на девять часов. Но скорее всего герцог чуть задержится, и потом, убийцы наверняка подождут, пока он и его свита не почувствуют себя в полной безопасности за столом. Я вижу, ты забыл об этом. Слушай, Энтони, отправляйся немедленно к полковнику Вэйду, возьми у него пару десятков солдат и выясни, как пробраться к саду Ньюлингтона. Если ты быстро обернешься, то сможешь перестрелять головорезов сэра Роланда, прежде чем они сообразят, что происходит. Я тем временем прикрою герцога со стороны улицы. Торопись!

Никто и никогда не подумал бы, что мистер Уайлдинг — человек, умеющий хранить собственное достоинство, станет бежать сломя голову в шелковых чулках и сапогах с серебряными застежками под градом проклятий прохожих, которых он чуть не сбивал с ног. Он уже не застал Монмута, но зато наткнулся на капитана Слейпа, командира роты мушкетеров полка, который возглавлял сам герцог. Задыхаясь на каждом слове, он сумел в рекордно короткое время убедить не сразу поверившего ему Слейпа отправить с ним двадцать человек, но, пока солдаты собирались и готовили оружие, часы пробили четверть десятого.

Быстрым шагом они заторопились к саду мистера Ньюлингтона, выбирая путь по окраинным улочкам города, чтобы привлекать как можно меньше внимания. В сотне ярдов от сада мистер Уайлдинг велел остановиться и послал вперед разведчика. Дом мистера Ньюлингтона был ярко освещен, и, хотя никаких подозрительных звуков оттуда не доносилось, опасность оставалась все так же велика — кто знает, быть может, убийцы уже начали проникать внутрь здания, — и мистер Уайлдинг, не мешкая, дал своим солдатам знак окружить сад. Тем временем мистер Тренчард, раскурив очередную трубочку и щеголевато надвинув шляпу на свой золотоволосый парик, не спеша прогуливался по Хай-стрит, помахивая длинной тросточкой с таким видом, словно отправился подышать свежим воздухом и нагулять аппетит перед ужином. Около дома мистера Ньюлингтона — цели его прогулки — уже собралась небольшая толпа зевак, жаждущих увидеть его величество, и в одном из них мистер Тренчард неожиданно узнал мистера Ричарда Уэстмакотта. Сделав вид, что не заметил юношу, мистер Тренчард прошел было мимо, но после нескольких шагов остановился, повернулся и с отсутствующим видом пошел назад. Чуть было не наступив на носки сапог Ричарда, старый щеголь с наигранным удивлением воскликнул:

— Мистер Уэстмакотг!

Ричард, сознавая, что Тренчард имеет все основания считать его изменником, смущенно покраснел и шагнул в сторону, давая тому пройти. Но это отнюдь не входило в намерения мистера Тренчарда.

— Эй! — с шутливым негодованием воскликнул он, хлопая Ричарда по плечу. — Ты сердишься на меня, мой мальчик?

— Почему я должен сердиться на вас, мистер Тренчард? — спросил застигнутый врасплох Ричард.

Мистер Тренчард расхохотался, да так громко, что ему пришлось придержать свою шляпу, заходившую у него ходуном на голове.

— Я вспомнил нашу последнюю встречу и маленькую шутку, которую тогда сыграл с тобой, — сказал он и взял Ричарда за локоть. — Никогда нельзя сердиться на стариков, мой мальчик.

— Поверьте, этого у меня и в мыслях не было, — с облегчением ответил Ричард, радуясь, что мистер Тренчард не держит на него зла.

— Я не поверю тебе, пока ты это не докажешь, — не отставал мистер Тренчард. — Идем-ка и опорожним бутылочку лучшего канарского, которое найдется в «Белой Корове».

— Может быть, не сейчас? — замялся Ричард, вспоминая о своих обязанностях часового.

— Ты, я вижу, все не можешь забыть о нашей последней выпивке, — укорил его мистер Тренчард.

— Вовсе нет, я… я просто не хочу пить.

— Не хочешь? — изумился мистер Тренчард. — Ну разве это аргумент? Мальчик мой, одни только звери пьют, когда им захочется: в этом главная разница между животными и человеком. Идем же! — И он тихонько потянул Ричарда за рукав.

Но в этот момент на улице раздался грохот подков и восторженные крики. К дому мистера Ньюлингтона подкатила карета короля-герцога, за которой следовали сорок всадников его личной охраны. Из кареты появился Монмут, и на его лице, освещенном красноватым светом факелов, отразилось удовлетворение, когда он услышал приветственные крики толпы. Он поднялся вверх по ступенькам навстречу стоявшему у самых дверей Ньюлингтону — толстому, бледному и расфуфыренному, как индюк, — и оба они, а вслед за ним шесть человек свиты, среди которых были Вэйд и лорд Грей, исчезли в глубине дома. Огромная карета развернулась, заставив зевак прижаться к самым стенам соседних домов, и с грохотом укатила прочь в сопровождении телохранителей.

Мистеру Тренчарду показалось, что у Ричарда вырвался вздох облегчения, хотя при таком шуме на улице трудно было определить это с уверенностью.

— Идем, — возобновил он свои приглашения, — и хлебнем немного молочка «Белой Коровы».

Ричард почти инстинктивно повиновался — трактир «Белая Корова» — всегда славился своим хересом. Он сделал несколько шагов, но лишь затем, чтобы резко остановиться, вспомнив, о чем говорил ему сэр Роланд: после приезда герцога он должен был занять наблюдательный пост у задней ограды сада и в случае опасности поднять тревогу.

— Нет-нет, — пробормотал он, — прошу извинить меня…

— Только не я, — возразил мистер Тренчард, догадываясь о причине нерешительности Ричарда. — Пить в одиночку — преступление, а ты подталкиваешь меня к нему.

— Но… — начал было Ричард.

— Никаких «но», иначе мы поссоримся. Идем! — И он двинулся вперед, буквально таща юношу за собой.

Тот недолго сопротивлялся и вскоре уже бодро шагал рядом с мистером Тренчардом, воодушевленно болтавшим о разных пустяках. Он всегда выбирал линию наименьшего сопротивления и сейчас уже успел придумать целый набор оправданий для себя: во-первых, он никогда не относился всерьез к своим обязанностям часового, считая их чуть ли не формальными при той скрытности, с которой был организован заговор; во-вторых, он знал, что от мистера Тренчарда не так-то просто избавиться, и, самое последнее, но не менее важное: херес в «Белой Корове» — был лучшим во всем Сомерсете.

Не менее четверти часа они провели за столом в переполненном трактире, обсуждая достоинства поданной им бутылки вина, когда мушкетный залп, раздавшийся неподалеку, заставил всех вздрогнуть и на мгновение замереть от неожиданности. В следующую секунду люди бросились к окнам и двери, и в трактире воцарились хаос и смятение.

Бледный и испуганный, Ричард медленно поднялся из-за стола, но мистер Тренчард схватил его за рукав.

— Садись, садись, — сказал он, — это пустяки.

— Пустяки? — повторил заподозривший неладное Ричард и со страхом взглянул на мистера Тренчарда. В этот момент прогремел второй залп, за которым последовали беспорядочные выстрелы, топот бегущих ног и крики на улице, и вскоре в трактире не осталось никого, кроме Ричарда Уэстмакотта и мистера Тренчарда. Оба они прекрасно понимали, что произошло, и, не испытывая ни малейшей нужды спешить, мистер Тренчард с удовлетворением посасывал трубочку, а Ричард словно окаменел от ужаса. Ему было хорошо известно, что люди сэра Роланда имели при себе только пистолеты, которыми собирались воспользоваться лишь в крайнем случае, больше полагаясь на бесшумную сталь. Значит, на отряд Блейка кто-то неожиданно напал и он, Ричард, оказался предателем, на совесть которого, возможно, легла смерть двух десятков человек. Это была его вина — нет, не его, а этого пьяницы, с безмятежным видом сидящего с ним за одним столом и дымящего своей проклятой трубкой.

Резким движением Ричард вырвал трубку изо рта у мистера Тренчарда. Тот изумленно взглянул на него.

— Какого дьявола… — начал было он, но Ричард не дал ему закончить.

— Это вы виноваты! — вскричал Ричард, смертельно бледный, с пылающими, словно раскаленные угли, глазами. — Вы заманили меня сюда!

— О чем, черт побери, ты говоришь? — разыгрывая негодование, свирепо произнес мистер Тренчард.

Он пристально взглянул на юношу, будто пытаясь прочитать, что творится у него в голове, в свою очередь, встал, расплатился за вино и вышел вон.

А тем временем прозвучавший в саду залп произвел немалое смятение за столом, накрытым мистером Ньюлингтоном для высоких гостей. Герцог имел все основания бояться за свою жизнь — в последние дни в него несколько раз стреляли люди, желающие заработать на его гибели, и сразу догадался, какая опасность ему угрожает.

Полковник Вэйд подкрался к выходящему в сад раскрытому окну — ночь стояла очень теплая, — а герцог повернулся к хозяину за объяснениями. Последний, однако, не смог произнести ни слова; он был очень бледен, и его руки заметно дрожали, но в такой ситуация это выглядело вполне естественно. Отбросив всякие церемонии, в комнате появились жена и дочь мистера Ньюлингтона, жаждущие убедиться, что их гости целы и невредимы.

Из окон комнаты, в которой они находились, было хорошо видно происходящее внизу. Там лихорадочно сновали черные тени, громкий, низкий голос велел им искать укрытие и проклинал предателей. Затем вдоль края стены, окружавшей сад, сверкнула полоса огня и прогремел второй залп, вслед которому раздались проклятия и стоны раненых, смешавшиеся с криками нападающих, устремившихся в сад через стену. Несколько мгновений там продолжалась схватка, гремели пистолетные выстрелы и сталь звенела о сталь, но скоро все стихло, и из-под окна прозвучал голос, спрашивающий, жив ли его величество; против него был организован заговор, однако злодеи сами попали в вырытую для других яму, и ни один из них не уцелел. Впрочем, было одно исключение: под лавровым кустом лежал, притаившись, сэр Роланд Блейк, ни живой ни мертвый от страха, однако не получивший ни одной серьезной раны, за исключением кровоточащей царапины на щеке.

Услышав об очередном посягательстве на его жизнь, Монмут устало опустился в кресло. Глубокая, горькая меланхолия охватила его душу.

— Где мистер Уайлдинг? — внезапно спросил лорд Грей, сразу вспомнив о человеке, которого более всего ненавидел и который — единственный из всех приглашенных — отсутствовал. — Кто знает, почему его нет?

В красивых глазах Монмута промелькнула невыразимая грусть. Вэйд повернулся к лорду Грею.

— Ваша светлость предполагает, что он мог быть в числе заговорщиков?

— Факты как будто дают возможность сделать такие выводы, — ответил лорд Грей, в глубине души желая, чтобы именно так все и оказалось.

— Факты скажут сами за себя, — услышал он ясный, звенящий голос.

Все обернулись и увидели стоящего на пороге мистера Уайлдинга — простоволосого, с обнаженной шпагой в руке, который незаметно для всех вошел в комнату. На его шпаге и правом рукаве камзола темнели пятна крови, но во всем остальном, исключая промокшие сапоги, он выглядел так же безупречно, как и час назад, когда выходил с мистером Тренчардом из гостиницы и встретил Руфь.

При его появлении Монмут встревоженно вскочил на ноги, а лорд Грей выхватил шпагу и встал чуть впереди своего господина, словно готовясь защищать его.

— Вы ошибаетесь, господа, — спокойно произнес мистер Уайлдинг. — Я участвовал в этом деле лишь с целью спасти его величество от врагов. Сегодня вечером, когда я был уже готов присоединиться к вам, я случайно узнал о ловушке, расставленной для вашего величества. Слава Богу, мне хватило времени уговорить Слейпа дать мне двадцать мушкетеров его роты, вернуться сюда и уничтожить заговорщиков. Это знак свыше; совершенно очевидно, что небесам угодно, ваше величество, сохранить вас для лучших дней.

Глаза Монмута увлажнились. С неловкой усмешкой лорд Грей вложил шпагу в ножны и еще более неловко пробормотал слова извинения. Герцог, вдруг устыдившийся, обнажил шпагу и сделал шаг вперед.

— Преклоните колени, мистер Уайлдинг, — потребовал он.

— Ваше величество, вас ждут куда более неотложные дела, — холодно проговорил мистер Уайлдинг, приближаясь к столу и беря салфетку, чтобы вытереть клинок, — чем оценка трудов своего недостойного слуги.

Воодушевление Монмута погасло, как свеча, задутая порывом ветра.

— Мистер Ньюлингтон, — после секундной паузы продолжал мистер Уайлдинг, и купец задрожал с ног до головы, словно услышал глас трубы, зовущей на Страшный суд, — его величество прибыл сюда, насколько я знаю, для того, чтобы принять из ваших рук двадцать тысяч фунтов стерлингов для ведения своей дальнейшей кампании. Вы приготовили эти деньги?

Его взгляд, в котором читались насмешка и презрение, уперся в пепельно-бледное лицо торговца.

— Они прибудут к утру, — запинаясь пробормотал мистер Ньюлиштон.

— Как к утру? — удивленно воскликнул лорд Грей, все еще не догадываясь, к чему клонит мистер Уайлдинг.

— Вам ведь известно, что этой ночью моя армия уходит, — укорил Монмут купца.

— И вы сами просили его величество оказать вам честь, отужинав у вас, чтобы передать эти деньги, — нахмурившись, напомнил мистер Вэйд.

Но, прежде чем мистер Ньюлингтон успел ответить, вновь заговорил мистер Уайлдинг.

— То обстоятельство, что у него нет денег, могло бы показаться слегка странным, если бы не последние события. Я смею предложить вашему величеству взять у мистера Ньюлингтона не двадцать, а тридцать тысяч, и не как обещанный вам заем, а как штраф за… за халатное отношение к своему саду.

Монмут сурово взглянул на купца:

— Вы слышали, мистер Ньюлингтон. Благодарите Бога, что ваше предательство не наказано строже. Вы заплатите деньги завтра, до десяти часов утра, мистеру Уайлдингу, которому я поручаю забрать их у вас. — Он с отвращением отвернулся от торговца. — Я думаю, господа, нам здесь больше нечего делать. Мистер Уайлдинг, улицы безопасны?

— Да, ваше величество, двадцать человек из роты Слейпа и ваши телохранители готовы сопровождать вас.

— Тогда, ради Бога, идемте, — сказал Монмут, вкладывая шпагу в ножны — он не собирался дважды предлагать рыцарский титул своему спасителю.

Мистер Уайлдинг поспешил к выходу, чтобы отдать необходимые распоряжения, а герцог и его офицеры молча последовали за ним. Они были уже у самых дверей, когда за их спинами, в глубине комнаты, раздался пронзительный женский крик. Герцог остановился и повернулся. Мистер Ньюлингтон, побагровевший, с вытаращенными от ужаса глазами, хватал руками воздух. Затем он пошатнулся и рухнул прямо посреди хрустальной посуды и серебряной утвари, которая стояла на столе, специально накрытом для ничего не подозревающей жертвы. Его жена и дочь бросились к нему, повторяя его имя, но мистер Ньюлингтон был уже мертв.

Глава 20

РАСПЛАТА
Истерзанная душевными муками, Руфь спешила домой по темным улицам, не обращая внимания ни на грубые шутки прохожих, ни на боль в раненой руке. Она вбежала в столовую Люптон-хауса, где ужинали Диана и леди Гортон, и ее вид — бледное, измученное лицо и испачканное кровью платье — лишил аппетита обеих дам. Они подбежали к ней, наперебой спрашивая, что случилось, но Руфь поспешила успокоить их, объяснив, что лишь слегка поцарапала руку. Затем она вкратце рассказала о том, что произошло между ней и ее мужем.

— Мистер Уайлдинг спешил предупредить герцога, — закончила она с отчаянием в голосе. — Я старалась насколько возможно задержать его, и, кажется, мне это удалось, но… но… О, я так боюсь, Диана!

— Чего ты боишься, чего? — спросила Диана, подойдя к кузине и обняв ее за плечи.

— Боюсь, что мистер Уайлдинг может погибнуть вместе с герцогом, — ответила Руфь.

Леди Гортон, которая ни слова не поняла из ее рассказа, стала умолять объяснить ей, что все-таки происходит, и когда Диана растолковала ей, что к чему, пришла в ужас. Симпатии леди Гортон были целиком на стороне Монмута — ведь он был так красив и ему сопутствовала удача, — и участие ее племянника и столь уважаемого ею сэра Роланда в заговоре против его жизни возмутило ее до глубины души. Она искренне похвалила Руфь — не отдавая себе отчета в том, что в ее цели отнюдь не входило спасение герцога, — и вскоре распрощалась с девушками, объявив, что отправляется к себе помолиться за избавление от бед благородного сына умершего короля.

Оставшись наедине с кузиной, Руфь выплакала ей свои опасения за жизнь Ричарда, но, поскольку время шло, а он все не появлялся, ее страхи постепенно переросли в уверенность. Диана, сама заразившаяся ее настроениями, изо всех сил пыталась успокоить Руфь, но тщетно.

Наконец уже около полуночи у входной двери раздался торопливый стук. Девушки схватились за руки и замерли, готовые к любым, самым неприятным известиям. Дверь в столовую широко распахнулась, и на пороге появился Ричард, бледный и дрожащий, но в остальном выглядевший ничуть не хуже, чем во время их последней встречи. Он захлопнул за собой дверь — прямо перед носом изумленного Джаспера, дворецкого, — и шагнул в комнату. Руфь рванулась навстречу брату и прижалась к нему, обхватив шею руками.

— О, Ричард, Ричард! — всхлипывала она. — Слава Богу! Слава Богу!

Он с явным раздражением освободился из ее объятий.

— Хватит! — грубо оттолкнув от себя сестру, прорычал он и, подойдя к столу, схватил бутылку, налил себе вина, жадно выпил и поежился.

— Где Блейк? — спросил он.

— Блейк? — переспросила Руфь, побледнев.

Испуганная Диана присела в кресло, внимательно наблюдая за ними.

Ричард в отчаянии сцепил руки.

— Так его нет? О Боже! — простонал он и бессильно рухнул в кресло. — Вы, наверное, уже все знаете, — безразлично добавил он.

— Вовсе нет, — хрипло произнесла Диана. — Расскажи, что произошло.

Ричард облизал губы.

— Нас предали, — дрогнувшим голосом объяснил он. — Предали! Если бы я знал, кто… — Он разразился горьким смехом и кровожадно потер ладони друг о друга. — Люди Блейка попали в засаду. Полурота мушкетеров расстреляла их прямо в саду у старика Ньюлингтона, и их тела сейчас валяются там. Никто из них не ушел. Никто! Говорят, что и сам Ньюлингтон мертв.

Он налил себе еще вина. Руфь слушала его в напряженном молчании, словно окаменевшая, и лишь глаза ее лихорадочно сверкали.

— Но… слава Богу, что ты жив, Дик! — воскликнула она.

— Как тебе удалось спастись? — поинтересовалась Диана.

— Как? — подскочил он, словно его ужалили. Из его груди вновь вырвался хриплый, надтреснутый смех, а глаза налились кровью. — Как? Может быть, и неплохо, что Блейк уже нашел свой конец. Может быть… — Не договорив, он вскочил на ноги, а Диана испуганно закричала, поскольку дверь от сильного удара распахнулась и в комнату ворвался Блейк. Его трудно было узнать: лицо обезображено запекшейся кровью из раны на щеке, а вся одежда измята, разорвана и запачкана грязью. Увидев Ричарда, он выхватил шпагу и устремился прямо на него.

— Подлый предатель! — взревел он. — Сейчас ты умрешь, падаль!

Но в следующую секунду он замер на пути — между ним и Ричардом встала Руфь, бесстрашно закрывая собой своего оцепеневшего от ужаса брата.

— Прочь с дороги, госпожа, или мне придется оттащить вас.

— Вы с ума сошли, сэр Роланд, — твердо проговорила она. Ее тон как будто несколько отрезвил его, и он снизошел до объяснения.

— Двадцать человек, которые были со мной, погибли в саду Ньюлингтона, — повторил он новость, принесенную Ричардом. — Я чудом уцелел, но что толку от этого? Февершэм потребует от меня ответа за их жизни, а в Бриджуотере мое имя у всех на устах, и, если меня схватят здесь, расправа будет короткой. А все почему? — с неожиданной яростью спросил он. — Почему? Да потому, что этот мерзавец предал меня.

— Это не он, — уверенно ответила она, и Ричард, спрятавшийся у нее за спиной, удивленно поднял голову.

Недоверчивая улыбка исказила и без того обезображенное лицо сэра Роланда.

— Я оставил его на страже у нас в тылу, чтобы в случае опасности он мог предупредить нас, — сообщил он ей. — Я всегда знал, что он трус и на него нельзя положиться, поэтому я дал ему простейшую и безопаснейшую задачу, но и тут он подвел меня — подвел, потому что предал и продал!

— Это не он. Клянусь вам, он тут ни при чем.

— Больше некому, — сказал он и грубо велел ей отойти в сторону.

Руфь не двинулась с места, и он резко шагнул вбок, намереваясь обойти ее. Ричард, не имея оружия, чтобы защищаться, бросился было к двери, пытаясь спастись, но слова Руфи, которые он услышал за своей спиной, заставили его замереть, несмотря на смертельную опасность, угрожавшую ему.

— Вы ошибаетесь, сэр Роланд! — воскликнула она. — Вас предал не Ричард, вас предала… я.

— Вы? — ошарашенно спросил он, словно позабыв обо всем на свете. — Вы? Вы хотели спасти Монмута? — пробормотал он и презрительно рассмеялся.

— Думаете, я лгу? — не теряя мужества, спросила она.

Он недоуменно взглянул на нее, провел рукой по лбу и взглянул на Диану, в ужасе наблюдавшую за развязкой своего хитроумного плана.

— Это невероятно! — воскликнул он наконец.

— Судите сами, — ответила она и вкратце рассказала о том, как узнала, что ее муж вернулся в Бриджуотер и должен был ужинать с герцогом у мистера Ньюлингтона. — Я не собиралась предавать вас или спасать герцога, — пояснила она. — Я никогда не сомневалась в справедливости ваших намерений, но я не могла позволить погибнуть мистеру Уайлдингу. Я пыталась задержать его и сообщила ему о заговоре лишь тогда, когда, как мне казалось, все уже было кончено. Увы, вы слишком долго медлили…

Хриплое, бессвязное восклицание прервало ее речь в этом месте. Она бросила взгляд на сэра Роланда и увидела нацеленное прямо ей в сердце острие его шпаги. Она закрыла глаза, ожидая неминуемой смерти. И, действительно, в тот момент Блейк собирался убить ее. Мало того, что его предали — это уже само по себе было весомым мотивом, — последней каплей явилось то, что его предали ради спасения Уайлдинга; не только тщательно продуманный им план оказался разрушенным, но, как выяснилось, ему еще и помешали убрать с дороги соперника.

Он отвел руку, намереваясь ударить; Диана в своем кресле окаменела от ужаса, не в силах ни пошевелиться, ни закричать, а Ричард — увы — помышлял только о своем спасении.

Но Блейк шагнул назад, резким движением вложил шпагу в ножны, а затем, сделав некое подобие поклона, вышел вон. В его действиях угадывалась какая-то непонятная цель; но сейчас им было не до решения загадок — слава Богу, что они остались живы.

Диана встала и подошла к Руфи.

— Пошли, — сказала она и попыталась увести ее из комнаты. Но она забыла о Ричарде, который теперь, когда опасность миновала, начинал разводить пары.

— Подождите, — сказал он, подходя к двери и широко распахивая ее. — Оставь нас, Диана, — велел он, — Нам с Руфью надо поговорить.

Диана мешкала.

— Тебе лучше уйти, дорогая, — сказала Руфь, и той ничего не оставалось, как подчиниться.

Как только брат и сестра остались наедине, Ричард начал осыпать Руфь упреками, но она храбро выдержала этот шторм, который прекратился столь же неожиданно, как и начался, когда в комнате опять появился сэр Блейк, собранный и полный решимости. Ричард в страхе отпрянул от него, но тот даже не взглянул в его сторону.

— Мадам, — сказал Блейк, — нельзя заботиться о муже до такой степени, чтобы совершенно забыть о других. Подумайте только, что я скажу лорду Февершэму, когда он спросит о судьбе своего офицера и двадцати солдат, которых он доверил мне?

— И что же? — недоумевая проговорила она. — О, сэр Роланд, я так сожалею об этом! — воскликнула она, вспомнив о своей причастности к смерти этих людей.

— Сожалею! — хмыкнул он и язвительно рассмеялся. — Вы поедете со мной к Февершэму и объясните ему все это.

— Я? — в страхе отпрянула она.

— И немедленно, — добавил он.

— Что… что? — запинаясь, пробормотал Ричард, собирая остатки своего мужества. — О чем вы говорите, Блейк?

— Идемте, госпожа, — не обращая внимания на него, сказал сэр Блейк и, схватив Руфь за запястье, грубо потащил за собой. Она попыталась вырваться, но он только злобно ухмыльнулся и, отпустив запястье, подхватил ее на руки. Легко, как куклу, — он был очень силен — понес девушку к двери, невзирая на ее крики и попытки сопротивления.

— Стойте! — заорал Ричард. — Стой, безумец!

— Заткнись, или я убью тебя, — огрызнулся через плечо сэр Блейк.

— Джаспер! Джаспер! — позвал Ричард в отчаянии от того, что у него нет оружия. Но Блейк уже торопился со своей ношей через лужайку, туда, где была привязана его лошадь, которую он, выйдя из столовой, успел оседлать несколько минут назад. Руфь догадалась о намерениях Блейка и забилась в его объятиях, словно попавшая в силки птица, пытаясь потянуть время, но это только рассердило его. Он грубо усадил ее на землю и, склонившись к ней, прорычал:

— Послушайте, госпожа, живой или мертвой, но я доставлю вас к Февершэму. Выбирайте!

Что-то в его тоне подсказало ей, что он выполнит угрозу, и, чуть не падая в обморок и надеясь, что Февершэм, быть может, окажется джентльменом, она позволила ему усадить себя на холку лошади, к самым поводьям. Они шагом выехали через распахнутые настежь ворота на пустынную улочку, где сэр Роланд пустил лошадь рысью, а когда они пересекли мост и город остался позади, перевел ее в стремительный галоп.

Глава 21

ПРИГОВОР
Итак, мистер Уайлдинг был оставлен в Бриджуотере с единственной целью — взыскать штраф с мистера Ньюлингтона. Можно строить предположения насчет того, понял ли Монмут, что произошло у него перед глазами после их злосчастного ужина, и не принял ли он фатальный для мистера Ньюлингтона апоплексический удар за обморок, но своего приказа он не отменил.

И когда в воскресенье, в одиннадцать вечера, армия герцога выступила из Бриджуотера, направляясь не в Глостер и Чешир, а к Седжмуру, имея целью застать врасплох королевскую армию, мистер Уайлдинг, в полном одиночестве, садился ужинать в комнате, сломанная мебель в которой напоминала ему о странных обстоятельствах их недавнего свидания с Руфью. Это были грустные воспоминания; он ни в грош не ставил искренность ее чувств, когда она призналась ему в любви, и ее неразборчивость в средствах для достижения своих целей еще больше огорчала его. Единственным утешением являлось то, что она захотела сохранить ему жизнь, но и оно было отравлено — Руфь, как прекрасно понимал мистер Уайлдинг, хотела лишь вернуть долг за спасение своего брата из когтей Альбемарля.

Он тяжело, вздохнул. Вот до чего довела его слепая страсть, в пылу которой он совершил совершенно недостойный — как он сам теперь это оценивал — поступок. Стоило ли льстить себе, что он без труда заставит ее полюбить себя? И сейчас только смерть, — размышлял он, в который раз возвращаясь к этой теме, — может оставить в ее сердце добрую память о нем или хотя бы чувство благодарности. Да и за что ей было любить его? Куда легче отыскать причины для ненависти! Но эта мысль была невыносима для него.

Он встал и прошелся по комнате. От недавней усталости не осталось и следа, и теперь ему показалось тесно и душно в этой убогой гостинице. Ему хотелось свежего воздуха и действия. Он схватил свои изящные сапоги из испанской кожи, но они были еще мокрые от росы в саду мистера Ньюлингтона, и мистер Уайлдинг швырнул их в сторону, открыл дверцу дубового шкафа и достал оттуда тяжелые, грязные сапоги, в которых приехал из столицы. Он натянул их на ноги, схватил шляпу и шпагу, спустился по скрипящей лестнице и вышел на улицу. Если бы он знал в тот момент, как ему повезло, что он выбрал именно эти простые ездовые сапоги!

Город затих; армия ушла, и обыватели теперь укладывались спать. Словно повинуясь инстинкту, ноги сами понесли его по Хай-стрит до узенькой улочки, ведущей к Люптон-хаусу. Войдя в ворота, он остановился, словно очнувшись от наваждения, и осмотрелся. Что-то здесь было не так. Почему открыта дверь в дом и внутри горит свет? Зачем чья-то черная фигура беспрестанно снует в дверном проеме?

До его слуха донесся дрожащий голос: «Мистер Уайлдинг! Мистер Уайлдинг!» Свет упал на лицо человека в черном, и мистер Уайлдинг узнал Джаспера.

— Что случилось, Джаспер? — спросил он.

— Госпожа Руфь! — простонал старый слуга, заламывая руки. — Ее… ее… увезли… — Волнение мешало ему закончить фразу, он ловил широко раскрытым ртом воздух, но был не в силах произнести ни слова.

Мистер Уайлдинг, ничего не понимая, озадаченно глядел на него. Но в этот момент в дверях появилась еще одна фигура, высокая и худощавая. Это был Ричард. Он подбежал к мистеру Уайлдингу и схватил его за руку.

— Блейк увез ее! — прокричал он.

— Блейк? — механически повторил мистер Уайлдинг, почувствовав приступ тошноты при мысли: а не побег ли это? Но следующие слова Ричарда рассеяли его сомнения.

— Он увез ее к Февершэму… за то, что она рассказала о заговоре против герцога.

Мистер Уайлдинг вздрогнул, как от удара. Не тратя лишних слов на расспросы, он схватил Ричарда за плечо.

— Давно? — выпалил он.

— Не прошло и десяти минут… — неуверенно ответил тот.

— А ты стоял и смотрел! — с презрением, усиленным тревогой за Руфь, воскликнул мистер Уайлдинг. — Ты был рядом и не помешал ему!

— Я не смог, но я готов отправиться с вами, если вы решите преследовать их, — захныкал Ричард, чувствуя себя — и совершенно справедливо — полнейшим ничтожеством.

— Я? — возмущенно откликнулся мистер Уайлдинг и потащил Ричарда к дому. — Какие могут быть сомнения? У тебя есть хотя бы лошади?

— Сколько угодно, — ответил Ричард.

Они обогнули дом и оказались около конюшни, дверь которой была распахнута с тех пор, как там побывал Блейк. Они в спешке оседлали лошадей и через пять минут уже мчались по дороге, ведущей в сторону Зойланд-Чейза.

— Каким чудом вы остались в Бриджуотере? — на скаку спросил Ричард.

— Мне надо закончить одно дельце до завтрашнего возвращения герцога, — машинально ответил мистер Уайлдинг, поглощенный мучительными раздумьями о судьбе Руфи.

— Завтрашнего возвращения? — удивленно вскричал Ричард, но затем решил, что мистер Уайлдинг оговорился и переспросил: — Вы сказали — до завтрашнего возвращения?

— Да, именно так.

— Но ведь герцог ушел в Глостер.

— Герцог движется окольным путем в Седжмур, — пояснил мистер Уайлдинг, не подозревая, что говорит лишнее, да и вообще едва ли в такую минуту отдавая себе отчет в том, что именно говорит — сейчас его занимали куда более важные проблемы.

— В Седжмур? — ахнул мистер Уэстмакотт.

— Да, он хочет неожиданно напасть на Февершэма и уничтожить его солдат, пока они спят. Он уже, наверное, готовится к атаке. Но довольно! Давай пришпорим коней и побережем дыхание, если хотим нагнать сэра Роланда.

Они во весь опор неслись сквозь ночную мглу, не сбавляя скорости до тех пор, пока впереди не замаячили тлеющие огоньки мушкетных фитилей передового поста королевской армии. Но Ричард прокричал им: «Альбемарль!» — и вновь пришпорил свою лошадь, когда солдаты, услышав пароль, отпрянули в сторону, давая им проехать. Они буквально ворвались в Сомертон, деревушку, где находился штаб Февершэма, и только когда они спрыгнули на землю около домика, который занимал генерал королевских войск, и сквозь распахнутое окно до них донесся гневный голос Блейка, Ричард впервые усомнился в правильности своих действий.

Все его надежды основывались на том, чтобы догнать Блейка прежде, чем тот успеет оказаться у Февершэма. А что они могли сделать сейчас? Перспектива появиться перед Февершэмом в компании столь известного бунтовщика, как мистер Уайлдинг, отнюдь не улыбалась ему. Будь его воля, он, скорее всего, поджал бы хвост и уехал домой спать.

Но мистер Уайлдинг, увидев нерешительность своего спутника, схватил того за руку и подтолкнул сначала вверх по ступенькам, а затем, через открытую дверь, в просторную комнату с низким потолком, где Февершэм и с ним кавалерийский капитан внимательно слушали сэра Блейка, рассказывающего о постигшей его неудаче.

Не тратя времени даром, мистер Уайлдинг быстро подошел к стоявшему к нему спиной и ничего не подозревающему сэру Блейку, схватил его за воротник плаща и с невероятной силой отшвырнул в угол комнаты, где тот, как куль, рухнул на пол, наполовину оглушенный падением. С гневным восклицанием кавалерийский капитан вскочил из-за стола, за которым они с Февершэмом сидели, но мистер Уайлдинг сделал предостерегающий жест, словно протестуя против дальнейшего применения насилия.

— Поверьте, джентльмены, — без малейших признаков волнения произнес он, — я не намерен никому причинять зла, кроме похитителя этой леди.

С этими словами он взял руку Руфи в свою, и его прикосновение будто вернуло ее к жизни, успокоив смертельные страхи и восстановив уверенность в себе. Рядом с ней вновь появился человек, которому, как научил ее опыт, можно было верить и который мог защитить ее от грубости и посягательств других людей.

Луи Дьюро, маркиз Бланкефор, граф Февершэм, с насмешливой учтивостью кашлянул в кулак. Он был хорош собой, однако прямой нос, выразительные глаза, добродушная улыбка, подчеркнутая мягкой линией подбородка, выдавали в нем слабохарактерного сластолюбца. Сейчас на нем был лишь расшитый золотом голубой сатиновый халат да разноцветный шарф вместо парика на голове — перед самым появлением сэра Блейка он намеревался укладываться спать.

— Смотрите не покалечьте сэра Роланда, — на скверном английском сказал Февершэм. — Кто вы, сэр?

— Я муж этой леди, — ответил мистер Уайлдинг, и брови генерала поползли вверх.

— Ну-у! Неужели? — воскликнул тот, словно получил исчерпывающие объяснения. — Это меняет акценты в вашем рассказе, сэр Роланд, — усмехнувшись, добавил он, а затем откровенно рассмеялся. — Хо-хо-хо — l’amour![1733]

— Какое это имеет значение, — проговорил Блейк, поднимаясь с пола. Он, вероятно, добавил бы что-нибудь, но Февершэму хотелось услышать ответ на свой вопрос.

— Рarbleu![1734] — недовольно выругался он. — Еще как имеет.

— Черт возьми! — возмутился побагровевший сэр Блейк и сделал шаг вперед, держась, однако, подальше от мистера Уайлдинга, стоявшего между ним и Руфью. — Неужели вы считаете, что, если бы его жена бежала вместе со мной, я приехал бы с ней к вам?

Февершэм сардонически поклонился.

— Вы неподражаемый льстец, сэр Роланд, — с трудом сдерживая смех, сказал он.

Блейк с презрением взглянул на этого французского генерала английской армии, ломающего, по его мнению, неуместную комедию, когда речь шла о серьезном деле.

— Я уже говорил вашей светлости, — с пеной на губах начал он, — что двадцать ваших солдат и лейтенант Норрис погибли, а весь мой план провалился только из-за предательства этой женщины. Рядом с ней стоит человек, которому она предала нас.

Но Февершэма совершенно не устраивал высокомерный тон, который взял с ним сэр Роланд, и сердитое презрительное выражение его лица. Глаза француза сузились, и усмешка медленно увяла на его губах.

— Да, да, я помню, что эта леди предала вас, — сказал он. — Но вы забыли сообщить нам, кто предал вас этой леди.

У сэра Блейка отвисла челюсть. Вопрос был достаточно логичен, однако оглушил его, как оконное стекло оглушает птицу, не заметившую преграды на своем пути.

— Все ясно! — сказал Февершэм и почесал ямочку на подбородке. — Капитан Вентворт, прошу вас, вызовите стражу.

Вентворт встал из-за стола, собираясь исполнить приказ, но в этот момент сэр Блейк, словно почувствовав за своей спиной чье-то присутствие, оглянулся и заметил Ричарда, притаившегося у двери.

— Клянусь, ваша светлость, — вскричал он, — я могу исчерпывающе ответить на ваш вопрос.

Вентворт помедлил и взглянул на Февершэма.

— Voyons[1735], — сказал генерал.

— Вот человек, который виновен в нашей неудаче, — баронет театральным жестом указал на Ричарда.

Февершэм удивленно взглянул на юношу. Сегодняшний вечер — или скорее раннее утро, поскольку только что пробило час — оказался щедрым на загадки.

— А вы кто, сэр? — спросил он.

Собравшись с духом, Ричард смело шагнул вперед. Он только что вспомнил, что у него имеется карта, которой можно при необходимости побить всю крапленую колоду сэра Блейка.

— Я брат этой леди, — твердо ответил он.

— Tiens![1736] — воскликнул Февершэм и с улыбкой повернулся к Вентворту.

— Настоящий семейный визит! — сказал капитан, в свою очередь подобострастно улыбнувшись.

— Oh! mais tout a fait[1737], — рассмеялся генерал, но в этот момент его внимание привлек мистер Уайлдинг, который подвел Руфь к креслу, стоящему около дальнего конца стола.

— А, да, — беззаботно сказал Февершэм, — пусть мадам присядет.

— Вы очень добры, сэр, — сдержанно проговорила Руфь.

— Хотя и несколько забывчивы, — заметил мистер Уайлдинг, и Февершэм нахмурился.

— Прикажете позвать стражу, милорд? — жестко спросил Вентворт.

— Думаю, да, — ответил Февершэм, и капитан вышел на улицу, к солдатам.

— Ваша светлость, — негодующе воскликнул сэр Блейк, — ради Бога, не верьте ему на слово. — Он кивнул в сторону мистера Уайлдинга.

— Он не так уж много сказал, — заметил Февершэм.

— Вам известно, кто это?

— Вы же слышали — муж этой леди.

— Да, но кто он? — горячился сэр Блейк. — Вы знаете, что его зовут мистер Уайлдинг?

Впечатление, которое произвело это имя на генерала, могло бы польстить человеку, носящему его. Возвратившийся обратно Вентворт так и застыл на пороге, а Февершэм посуровел, и от его зубоскальства не осталось и следа.

— Это правда? — резко спросил он. — Вы мистер Уайлдинг?

— Покорный слуга вашей светлости, — с учтивым поклоном ответил тот.

— Как вы осмелились прийти сюда, прямо ко мне? — прогремел Февершэм, которого начинало раздражать невозмутимое поведение мистера Уайлдинга.

Тот снисходительно улыбнулся.

— Я пришел за своей женой, милорд, — напомнил он ему. — Мне очень жаль, что пришлось побеспокоить вашу светлость в столь поздний час, и могу заверить вас, это совсем не входило в мои намерения: я надеялся перехватить сэра Роланда по дороге.

— Nom de Dieu![1738] — воскликнул Февершэм. — Что за наглость! Сэр Роланд, — сердито велел он, повернувшись к Блейку, — расскажите-ка нам по порядку обо всем, что произошло в Бриджуотере.

Но Блейк, с лиловым от волнения лицом, путался в словах и отчаянно пытался перевести дыхание, и мистер Уайлдинг ответил за него.

— Сэр Роланд слишком взволнован, — пояснил он, — и едва ли сейчас способен связно излагать свои мысли. Но я готов помочь ему; прежде всего я могу вас заверить, что он послужил вам самым лучшим образом, и, если бы не случай, ваш изумительный план увенчался бы полным успехом. Но в самую последнюю минуту мне — хотя меня тоже намечали в жертву — удалось застать врасплох и уничтожить ваших головорезов в саду мистера Ньюлингтона. Я даже не подозревал, что сэру Роланду удалось ускользнуть живым, и поверьте, ваша светлость, я искренне сожалею об этом.

— Но эта женщина? — нетерпеливо воскликнул Февершэм. — При чем тут она?

— Она предупредила его, — выпалил сэр Блейк, наконец-то обретший способность говорить.

— Едва ли ее можно обвинять в этом, ваша светлость, — сказал мистер Уайлдинг. — Она лояльная подданная короля Якова, но, помимо этого, она, как вы, наверное, успели заметить, послушная жена. Могу добавить, что ей хотелось лишь задержать меня насколько возможно, а сэр Роланд чересчур замешкался…

— Молчать! — вскипел Февершэм, — Теперь я знаю, кто вы, и с меня хватит ваших басен. Где стража, Вентворт?

— Я уже слышу их, — ответил капитан, и действительно, с улицы в открытое окошко до них долетел топот солдат, идущих строевым шагом.

Февершэм вновь повернулся к Блейку.

— Итак, — словно подводя итог всему, что понял, начал Февершэм, — этот негодяй, — он указал на Ричарда, — выдал ваш план сестре, а та, в свою очередь, выдала его мужу, который и спас Монмута. N’est-ce pas?[1739]

— Именно так, — ответил Блейк, но Руфь едва ли была в состоянии вспомнить о том, что слышала о заговоре из уст самого Блейка. Правда, генерал вряд ли поверил бы ей, жене известного бунтовщика мистера Уайлдинга.

— Но кто выдал вас этому негодяю? — имея в виду Ричарда, вновь задал вопрос Февершэм.

— Уэстмакотту? — переспросил Блейк. — Да он был одним из нас! Его оставили охранять наш тыл, и, если бы он не сбежал со своего поста, мы выполнили бы свою задачу, несмотря на вмешательство мистера Уайлдинга.

Февершэм мрачно взглянул на Ричарда, и его глаза недобро сверкнули.

— Это правда, сэр? — спросил он его.

— Не совсем, — вставил мистер Уайлдинг. — Мистера Уэстмакотта, насколько мне известно, просто задержали. Он вовсе не собирался…

— Tais-toi![1740] — рявкнул Февершэм. — Кого я спрашиваю: вас или мистера Уэстмакотта? А вы, мистер Уайлдинг, — наклонился генерал в его сторону, — сами ответите за себя, обещаю вам. Eh bien?[1741] — Он вновь обратился к Ричарду: — Вы будете говорить?

Ричард, не потерявший, как можно было ожидать, самообладания в столь критической ситуации, сделал шаг вперед.

— В какой-то степени это правда, — сказал он, — но то, что сказал мистер Уайлдинг, ближе к истине. Меня действительно задержали, но я даже не предполагал, что наш план станет кому-то известен и мое отсутствие обернется катастрофой.

— Значит, вы ушли, так ведь, vaurien?[1742] Ушли, когда надо было исполнять свой долг! И вы же разболтали обо всем своей сестричке.

— Я мог случайно обмолвиться, но не раньше, чем она узнала все от сэра Блейка.

Февершэм усмехнулся и пожал плечами.

— Разве вы скажете правду. Я давно заметил, что предатели всегда лгут.

Ричард неожиданно выпрямился, словно его достоинство было задето этим безапелляционным заявлением.

— Ваша светлость считает меня предателем? — спросил он.

— Да, грязным предателем, — ответил Февершэм.

В этот момент отворилась дверь и сержант, которого сопровождали шестеро солдат, отсалютовал с порога.

— A la bonne heure[1743], — приветствовал их милорд. — Сержант, арестуйте этого мошенника и эту даму, — он указал рукой на Ричарда и Руфь, — и посадите их под замок.

Сержант шагнул к Ричарду, и тот отпрянул от него. Взволнованная Руфь поднялась на ноги, а мистер Уайлдинг, взявшись за рукоять шпаги, встал между нею и стражей.

— Ваша светлость, — воскликнул он, — неужели во Франции не учат приличным манерам?

— Мы скоро поговорим об этом, сэр, — мрачно улыбаясь, проговорил Февершэм.

— Но, милорд… — начал Ричард. — Я могу доказать, что я не предатель…

— Утром, — отмахнулся от него Февершэм. Сержант взял Ричарда за плечо. Но тот сбросил с себя его руку.

— Утром будет слишком поздно! — вскричал он. — Вы даже не представляете, какую огромную услугу я могу вам оказать.

— Уведите его, — устало обронил генерал.

— Я могу спасти вас, — выпалил Ричард, — вас и вашу армию.

Может статься, если бы не вмешательство мистера Уайлдинга, Февершэм не обратил бы ни малейшего внимания на его слова.

— Молчи, Ричард! — взволнованно закричал тот. — Неужели ты предашь?..

Он запнулся, не решаясь закончить фразу, но Февершэму сразу бросилась в глаза произошедшая в нем перемена.

— Что? — спросил генерал, — Минуточку, сержант. Что все это значит? — перевел он взгляд с мистера Уайлдинга на Ричарда.

— Я скажу, ваша светлость, но мне нужны гарантии.

— Я не торгуюсь с предателями, — чопорно заявил милорд.

— Прекрасно, — ответил Ричард и театрально сложил руки на груди, — но завтра утром вы ни о чем не пожалеете так горько, как о своем отказе — если только останетесь в живых.

Февершэм неловко поднялся из-за стола.

— Что вы имеете в виду? — спросил он.

— Гарантии, и вы обо всем узнаете, — повторил Ричард. — Хорошо, я сам назову их, — видя нерешительность француза, добавил он, — но вы можете не торопиться с выполнением до тех пор, пока мои сведения не подтвердятся.

Февершэм изучающе взглянул на юношу.

— Говорите, — сказал он.

— Только при условии, что ваша светлость обещает сохранить свободу мне и моей сестре.

— Говорите, — повторил Февершэм.

— Вы даете гарантии?

— Хорошо — если дело того стоит.

— Я полагаюсь на ваше слово, — удовлетворенно сказал Ричард, склонив голову. — Ваша светлость, что вы скажете, если узнаете, что армия Монмута сейчас движется на ваш безмятежно спящий лагерь и не позже чем через час нападет на него?

Мистер Уайлдинг простонал и в отчаянии всплеснул руками, но глаза всех были прикованы к Ричарду, и никто не обратил на него внимания.

— Вранье! — ответил Февершэм и рассмеялся. — Друг мой, я сегодня сам был в полночь на болоте и слышал, как армия герцога Монмутского движется к Бристолю по дороге… Как она называется, Вентворт?

— Восточная дамба, милорд, — ответил капитан.

— Voila![1744] — сказал Февершэм, разводя руками. — Что вы на это скажете?

— В план Монмута входит пересечь болото около Чедзоя, миновав ваш единственный пост, и неожиданно атаковать вас. О Боже! Прошу вас, сэр, поверьте мне; пошлите разведчиков к болоту, и я готов поклясться, что им не придется долго шарить там в поисках противника.

Феэершэм взглянул на Вентворта.

— Что вы думаете? — спросил он.

— В самом деле, милорд, это звучит правдоподобно, — ответил Вентворт. — Я… я удивляюсь, как мы не предусмотрели такую возможность.

— Зато я предусмотрел! — самодовольно заявил генерал. — Около болота стоят Огелторп и сэр Фрэнсис Комптон. Как они могли не заметить Монмута? Ну, хорошо, немедленно сообщите милорду Черчиллю, пусть он выяснит обстановку, вы слышите, Вентворт, — немедленно.

Вентворт отсалютовал и вышел из комнаты.

— Если ваши сведения подтвердятся, — продолжал Февершэм, поворачиваясь к Ричарду, — я не только выполню вашу просьбу, но и поблагодарю от имени короля. Но если нет…

— Они подтвердятся, — вставил мистер Уайлдинг, и его голос более походил на стон.

Февершэм посмотрел на него и вновь усмехнулся.

— Я что-то не припомню, чтобы мистер Уэстмакотт потребовал гарантий и для вас.

Но тот только презрительно фыркнул — такая мысль даже не приходила ему в голову. Генерал предложил Ричарду сесть и принялся допрашивать мистера Уайлдинга, стараясь выпытать у него сведения, главным образом, о Монмуте, к которому он питал личную неприязнь: Февершэм некогда добивался руки леди Генриетты Вентворт, но та бежала с герцогом, бросившим ради нее свою жену. Такой поступок только подтвердил правило, что сын частенько пускается по стопам своего отца, и разразившийся впоследствии грандиозный скандал окончательно перечеркнул все надежды Февершэма.

Однако мистер Уайлдинг оказался неразговорчивым собеседником, и его светлость уже подумывал о том, чтобы поподробней расспросить сэра Блейка, недоумевавшего, как столь ценная и хорошо оберегаемая информация о движении армии Монмута могла оказаться у столь ничтожного труса, каким он считал Ричарда, но тут за дверью послышались торопливые шаги и в комнату ворвался взбудораженный капитан Вентворт.

— Милорд! — вскричал он. — Это правда. Нас окружают.

— Окружают? — откликнулся Февершэм. — Уже окружают?

— Они пересекли болото и через десять минут будут здесь. Я разбудил полковника Дугласа, и полк Данбартона готов отразить их атаку.

— А что еще вам надо было сделать? — взорвался Февершэм. — Где милорд Черчилль?

— Лорд Черчилль скрытно выстраивает своих людей в засаде, собираясь неожиданно атаковать врага. Клянусь, сэр, мы чрезвычайно обязаны мистеру Уэстмакотту. Если бы не он, нас перерезали бы, как слепых котят, прямо в постели.

— Позовите Бельмонта, — велел капитану Февершэм, — и пусть он не забудет мои сапоги. Мы вам очень обязаны, мистер Уэстмакотт, — добавил он, обернувшись к Ричарду.

Неожиданно где-то забил барабан. Февершэм прислушался.

— Это Данбартон, — пробормотал он, — Ah, pardieu![1745] — воскликнул он затем. — Монмут приготовил нам грязный подарочек. Это убийство, а не война.

— Однако это больше похоже на войну, — заметил мистер Уайлдинг, — чем одобренная вами затея в Бриджуотере.

Февершэм надул губы и пристально посмотрел на него. В этот момент в дверях появился Бельмонт в сопровождении Вентворта.

— Капитан Вентворт, — остановил генерал своего офицера на пороге, — немедленно отправляйтесь в свой полк. Но сперва возьмите этих солдат, уведите мистера Уайлдинга и расстреляйте его. Вы поняли? Отлично.

Глава 22

КАЗНЬ
Капитан Вентворт щелкнул каблуками и отсалютовал. Сэр Блейк в глубине комнаты удовлетворенно вздохнул и выпрямился. Сдавленный крик вырвался из груди Руфи, и она встала со своего стула, заломив руки. У Ричарда отвисла челюсть, а мистер Уайлдинг, более удивленный, чем испуганный, подошел к столу.

— Сэр, вы слышали? — напомнил ему капитан Вентворт.

— Боюсь, что ослышался, — не смущаясь ответил мистер Уайлдинг. — Одну минуту, сэр, — сделал он повелительный жест рукой, и капитан, несмотря на полученный приказ, замер в нерешительности. Февершэм, только что взявший галстук — целый ярд бесценного голландского шелка — из рук слуги и стоявший теперь перед маленьким овальным зеркалом ко всем спиной, недовольно взглянул через плечо.

— Милорд, — сказал мистер Уайлдинг, и даже сэр Блейк не мог не восхититься мужеством этого человека, не терявшего самообладания даже в столь отчаянном положении, — надеюсь, вы не собираетесь поступить со мной подобным образом?

— Ah, çа![1746] — откликнулся Февершэм, словно успев забыть, о чем шла речь. — Считайте это шуткой, если вам угодно. Для чего тогда вы вообще появились здесь?

— Безусловно, не для того, чтобы меня расстреляли. — Мистер Уайлдинг слегка улыбнулся и будничным тоном, будто обсуждал серьезный, но никакой не архиважный вопрос, продолжил: — Я вовсе не хочу сказать, что безупречен перед законом, но моя вина должна быть формально доказана перед судом, и мне необходимо предварительно уладить некоторые дела.

— Ну, ну, — отмахнулся Февершэм, — это меня не касается. Вентворт, вы слышали приказ?

Он повернулся к зеркалу и стал возиться с галстуком.

— Но, милорд, — настаивал мистер Уайлдинг, — не в вашей власти поступать так. Человека моего положения не могут расстрелять без суда.

— Если захотите, вас могут повесить, — безразлично отозвался Февершэм, затягивая концы галстука и разглаживая их на груди, — Подайте мне мундир, Бельмонт, — бросил он через плечо слуге, — Его величество наделили меня полномочиями вешать и расстреливать на месте любого, кто примкнет к Монмуту. Мне действительно жаль, что приходится подобным образом поступать с вами, но как мне быть в данной ситуации? Нас атакует враг. Вентворт и все мои офицеры должны находиться на своих местах. Думаю, вы понимаете, что у меня сейчас просто нет времени возиться с вами, n’est-ce-pas?

Капитан Вентворт тронул мистера Уайлдинга за плечо. От его прикосновения тот на мгновение замер, затем вздохнул и улыбнулся. Февершэм с помощью слуги наконец-то влез в свой мундир и, обращаясь к мистеру Уайлдингу, добавил, словно выражая соболезнование:

— Это fortune de guerre[1747], мистер Уайлдинг. Мне очень жаль, но такова судьба.

— Что ж, тогда пусть она окажется более благосклонной к вашей светлости, — сухо ответил мистер Уайлдинг и повернулся, собираясь уйти, но в этот момент он услышал крик Руфи: «Милорд!», в котором прозвучало такое невыносимое отчаяние, что его сердце застучало быстрее. Февершэм, застегивая свой шитый золотом мундир, взглянул на нее.

— Мадам? — проговорил он.

Но ей нечего было сказать. Смертельно бледная, с горящими глазами, она стояла, чуть наклонившись вперед, будто собираясь побежать, и ее грудь высоко вздымалась.

— Гм-м! — промычал Февершэм, пожав плечами и взглянув на Вентворта. — Finissons![1748] — бросил он ему.

Его жест и слова подстегнули Руфь.

— Пять минут, милорд! — взмолилась она. — Дайте ему пять минут — и мне тоже.

Потрясенный, мистер Уайлдинг застыл на месте, со страхом ожидая ответа Февершэма.

— Bien[1749], — нерешительно начал он и развел руками, но в этот момент ночную тишину разорвали недалекие выстрелы.

— Ха! — как ужаленный вскричал генерал, отбрасывая всякую нерешительность, — А вот и они.

Он выхватил из рук лакея парик, торопливо нахлобучил его на голову и на секунду вновь взглянул в зеркало, чтобы поправить завитки.

— Быстрее, Вентворт, быстрее! Не теряйте времени. Немедленно расстреляйте мистера Уайлдинга и поспешите в свой полк. — Он окинул взглядом присутствующих и схватил шпагу, протянутую ему слугой. — Au revoir, messieurs! Serviteur, madam![1750]

Застегивая на ходу пряжку пояса, он торопливо вышел вон в сопровождении Бельмонта, капитан Вентворт отсалютовал ему, а солдаты взяли на караул.

— Идемте, сэр, — приглушенным голосом сказал Вентворт, стараясь не смотреть на Руфь.

— Я готов, — твердо ответил мистер Уайлдинг и, обернувшись, посмотрел на жену.

Та стояла, в отчаянии протягивая к нему руки и не в силах произнести хотя бы слово.

— Подождите, сэр, одну минуту, не более, — с трудом проглотив комок в горле, попросил мистер Уайлдинг.

Вентворт был незлобивым по натуре человеком и джентльменом. Но он также был солдатом, и в его обязанности входило беспрекословно повиноваться приказам. Трудно сказать, какая из доминант перевесила бы, если бы со двора не донесся стук копыт уезжавшего Февершэма.

— Хорошо, сэр, — согласился капитан, — минуту я могу потерпеть — но это все, что в моих силах.

— Я благодарен вам от всего сердца, — ответил мистер Уайлдинг, и по его тону можно было предположить, что Вентворт даровал ему жизнь.

— Двое наружу, охранять окно, — приказал капитан своим солдатам, — остальные в коридор. Живее!

— Конечно, предосторожности никогда не помешают, сэр, — заметил мистер Уайлдинг, — но я даю вам слово джентльмена, что не попытаюсь бежать.

Капитан Вентворт молча кивнул в знак согласия. В глубине души этот вояка успел проникнуться глубоким уважением к человеку, оказавшемуся столь достойным противником и готовому, не моргнув глазом, встретить свой конец. Затем он взглянул на Блейка и Ричарда, о которых в суматохе успел почти забыть.

— Вам лучше уйти, сэр Роланд, — сказал он. — А вы, мистер Уэстмакотт, подождите в коридоре вместе с моими людьми.

Блейк, однако, осмелился было напомнить о приказе Февершэма, но Вентворт, не тратя лишних слов, велел ему убираться к дьяволу.

Руфь и мистер Уайлдинг остались наконец наедине. Он шагнул к ней, и она, едва сдерживая рыдания, бросилась к нему и обняла его за шею. Он легонько потрепал ее по плечу, сдерживая свои эмоции, чтобы не пробудить в ней излишнее сейчас, как ему казалось, чувство жалости.

— Ну, не надо, дитя мое, — шепнул он ей на ухо. — Стоит ли плакать обо мне, когда я сам во всем виноват?

Вместо ответа она только крепче прижалась к нему своим хрупким телом, сотрясающимся от беззвучных рыданий.

— Не надо меня жалеть, — продолжал он утешать ее. — Меня вполне устраивает такой конец. Я всего лишь исполню данное вам обещание — и перестаньте убиваться.

Она подняла к нему лицо, слепое от заливавших его слез.

— Это не жалость! — вскричала она. — Ты нужен мне, Энтони! Я люблю тебя, Энтони!

Он побледнел как полотно.

— Значит, это правда? — выдохнул он. — Значит, то, что ты сказала вечером, было правдой! А мне казалось, что ты всего лишь хотела задержать меня.

— О, это правда, чистая правда! — ответила она.

Он вздохнул и, высвободив руку, погладил ее по волосам.

— Я счастлив, — проговорил он и попытался улыбнуться. — Останься я в живых, кто знает…

— Нет, нет, нет! — прервала она его и потянула к себе.

Он склонился к ней, и их губы сомкнулись. В дверь постучали, и мистер Уайлдинг мягко отстранил ее.

— Мне пора, любовь моя, — сказал он.

— О, Боже милосердный! — простонала она и попыталась удержать его, — Это я погубила тебя. Ради меня ты приехал сюда, невзирая на смертельную опасность. Как я наказана теперь! Как я могла слушать других и не слушать голоса своего сердца. Если бы только я полюбила тебя раньше, если бы…

— Все равно было бы поздно, — не особенно веря в то, что говорит, сказал он, пытаясь успокоить ее. — Будь храброй, Руфь, хотя бы ради меня; я знаю — ты способна на это. Любовь моя, я счастлив, и не омрачай мою радость своей печалью.

Она подняла к нему свое залитое слезами лицо и попыталась улыбнуться.

— Мы скоро встретимся, — уверенно сказала она ему.

— Да, и не забывай об этом, — велел он ей и в последний раз крепко прижал к себе. — Прощай, любимая; да хранит тебя Бог, пока не окончится наша разлука, — нежно добавил он.

— Мистер Уайлдинг! — окликнул его капитан Вентворт, чуть приоткрыв дверь. — Мистер Уайлдинг!

— Иду, — хладнокровно отозвался он и почувствовал, как ее тело слабеет в его объятиях.

— Ричард! Ричард! — отчаянно закричал он. Услышав тревогу в его голосе, Вентворт широко распахнул дверь и шагнул внутрь комнаты. Из-за его плеча боязливо выглянул бледный как полотно Ричард, на чье попечение мистер Уайлдинг и оставил свою упавшую в спасительный обморок жену.

— Позаботься о ней, Дик, — велел он и, не доверяя более себе, шагнул к выходу. Однако возле самой двери он вновь остановился — к явному неудовольствию капитана Вентворта — и обернулся.

— Дик, — сказал он, — нам давно следовало подружиться. Я всегда хотел этого, и давай хотя бы сейчас расстанемся друзьями.

Он протянул ему руку, улыбаясь, и Ричард не смог устоять перед таким благородным жестом. Как всякий слабый человек, Ричард чуть ли не боготворил силу, и сейчас, оставив Руфь в кресле с высокой спинкой, в которое ее заботливо усадил мистер Уайлдинг, он со слезами на глазах бросился к нему.

— Позаботься о ней, Дик, — с чувством повторил мистер Уайлдинг и в сопровождении капитана Вентворта вышел вон.

В окружении небольшой команды мушкетеров полка Данбартона мистер Уайлдинг отправился по деревенской улочке навстречу своей судьбе, но все его мысли остались позади, с Руфью.

Слабая улыбка играла у него на устах: наконец-то он завоевал ее. Он вспомнил об их встрече около Уолфордского ручья месяц назад, когда ее сердце впервые оттаяло. Но если тогда лед равнодушия растопила жалость, то сейчас его последние остатки испарило пламя любви. Но и сам Энтони Уайлдинг изменился в этом огне. Его любовь к Руфи очистилась от плотской страсти, некогда заставившей его любой ценой добиваться руки возлюбленной; она стала возвышенной и самоотверженной, словно вера в Бога, ради которой мученики легко и радостно принимали смерть. И Энтони Уайлдинг стал бы одним из таких вдохновенных мучеников, и улыбка на его лице была бы менее задумчивой, будь он уверен, что его кончина принесет Руфи мир и покой. Но он подумал о страданиях, которые ей предстоит вынести, и почти пожалел, что завоевал ее. Ведь его смерть заставит ее страдать. Его смерть! О Боже! Легко быть мучеником, но разве можно назвать мученической его кончину? Разве он имеет право умереть после всего, что произошло сегодня с ними обоими?

Его лицо посерело, глубокие борозды обозначились на его челе, и, сжав губы, он механически шагал в окружении своего марширующего эскорта, не обращал внимания на смятение, охватившее всех вокруг.

А впереди них и дальше к востоку гремели ружейные выстрелы и орудийные залпы разгоравшегося сражения. Войскам Монмута не удалось захватить королевскую армию врасплох, и виной тому была, как подумал мистер Уайлдинг, его собственная неосторожность. Но он не стал мучиться угрызениями совести — в конце концов только благодаря этому Руфь удалось вызволить из цепких лап Февершэма. Кроме того, армия Монмута, как прекрасно знал мистер Уайлдинг, численно значительно превосходила армию Февершэма, и успех должен быть на стороне герцога, несмотря на упреждение его атаки.

Ночь становилась понемногу все прозрачней — свет близкого утра смешивался с мертвенным отсветом выстрелов; нарастающий хор голосов на какое-то время перекрыл грохот пальбы — это шла в бой, распевая псалмы, пехота Монмута, и капитан Вентворт велел своим солдатам двигаться быстрее.

Наконец путь им преградила наполненная илом глубокая дренажная канава, одно из ответвлений огромного оврага, который славно послужил королевской армии в эту ночь. Не дойдя двадцати шагов до ее края, капитан Вентворт приказал солдатам остановиться и хотел уже связать руки и завязать глаза мистеру Уайлдингу, но тот попросил не делать этого. Вентворт, сгоравший от нетерпения вернуться в свой полк, уступил, и сержант подвел пленника к самому краю обрыва.

Уайлдингу страшно захотелось перепрыгнуть через канаву и броситься куда глаза глядят, но было уже поздно: мушкетеры зажигали фитили, и в случае побега его, как труса, ожидала пуля в спину.

Теряющий надежду, но не покорившийся судьбе, он остался балансировать на самом краю обрыва, и его пятки висели над пустотой — так поставил его сержант, рассчитывая, что сразу же после залпа он упадет вниз, в трясину, которая избавит их от необходимости хоронить его тело.

Именно эта неустойчивая позиция и подсказала ему в самый последний момент неожиданную мысль.

— Зажечь фитили! — скомандовал капитан Вентворт. Пламя на мгновение осветило мушкетеров, склонившихся над своим оружием, и вновь угасло, когда прозвучала следующая команда: — Взвести курки, — Затем через секунду: — Готовсь!

Лязгнула сталь, и восемь мушкетеров нацелились на темную фигуру, с трудом различимую в клубах густого серого тумана.

— Огонь!

Услышав это слово, мистер Уайлдинг покачнулся на краю обрыва и, потеряв равновесие, полетел вниз, рискуя сломать себе шею. В тот же момент неровная полоса пламени, вырвавшаяся из мушкетных стволов, разорвала тьму, и грохот залпа смешался с орудийной канонадой кипевшей неподалеку баталии.

Глава 23

САПОГИ МИСТЕРА УАЙЛДИНГА
Мистер Уайлдинг плашмя рухнул в трясину на дне канавы, перевернулся со спины на живот и, вытянув левую руку, положил на нее голову так, чтобы его лицо находилось выше тины. Вокруг него бурлили пузыри болотного газа, вырвавшиеся на поверхность под тяжестью его тела, и ему пришлось задержать дыхание, чтобы не отравиться ими. Его тело наполовину погрузилось в трясину, и когда капитан Вентворт подбежал к краю канавы и посветил фонарем, чтобы убедиться в результате, мистер Уайлдинг выглядел не только мертвым, но и уже наполовину погребенным.

— Не угостить ли его еще унцией свинца для верности, капитан? — предложил сержант, доставая пистолет и вглядываясь с высоты шести футов в распростертую внизу фигуру. Но Вентворт уже торопливо отвернулся от канавы и отвел руку с фонарем, освещавшим мистера Уайлдинга.

— Зачем? Даже если он еще жив, трясина скоро довершит нашу работу. Нам надо спешить. Идем!

Мистер Уайлдинг услышал удаляющиеся шаги и недовольное ворчание сержанта; затем до него донесся голос капитана Вентворта:

— Взять мушкеты! На плечо! Направо кругом! Марш!

Мерный топот солдатских ног еще не стих, когда мистер Уайлдинг, чуть не падая в обморок, с трудом поднялся на ноги, чтобы тут же почти по колени увязнуть в болотной тине. Хватаясь за неровные края канавы, он высунул голову наружу, и первые жадные глотки свежего воздуха показались ему более желанными, чем отборный мускат для выпивохи. Мистер Уайлдинг перевел дыхание и тихо рассмеялся: он был цел и невредим.

Он прислушался к канонаде, полыхавшей теперь во всю силу битвы, и задумался; что же ему делать дальше? Его первым импульсом было присоединиться к баталии, однако он понимал, что от него будет мало проку в царившем там всеобщем смятении, а затем, когда его мысли вернулись к Руфи, он окончательно решил не подвергать свою жизнь новой опасности в такую ночь. Он ступил обратно в канаву и, глубоко увязая в жиже, перешел на другую сторону. Там он с трудом выбрался наверх и в изнеможении лег на землю. Но медлить было нельзя — в любую минуту на него могли наткнуться солдаты королевской армии и исправить ошибку капитана Вентворта и его людей. Он поднялся и побежал в сторону болот, которые никто не знал лучше его: вполне вероятно, что, находись мистер Уайлдинг сегодня с кавалерией лорда Грея, битва могла бы иметь иной исход.

Сначала он держал направление на Бриджуотер, собираясь первым делом добраться до Люптон-хауса и успокоить Руфь. Но Бриджуотер был далеко, а мистер Уайлдинг с каждым шагом начинал ощущать свинцовую тяжесть во всем теле. Едва не падая с ног от усталости, он вспомнил о Скорсби-холле и лорде Джервейзе, своем дядюшке. Но тот не испытывал симпатий к Монмуту и его сторонникам, и мистер Уайлдинг вряд ли мог рассчитывать там на радушный прием. Наконец он подумал о своем собственном доме, до которого было рукой подать. В Зойланд-Чейзе одно время стоял отряд милиции и там все наверняка было разграблено. Но сейчас мистер Уайлдинг мечтал только о крыше над головой, чтобы немного отдохнуть и набраться сил.

Через полчаса он уже медленно плелся по обсаженной вязами аллее, ведущей к дому, который в неверном свете туманного июльского утра казался занесенным снегом. На всем лежала печать запустения: разбитые окна, выломанные ставни, обезображенные стены. Едва ли солдаты-пуритане Кромвеля в своем иконоборческом рвении поступали хуже с церквями, встречавшимися у них на пути. Дверь была заперта; он обошел вокруг, обнаружил неплотно прикрытое окно библиотеки, перелез через подоконник и тяжело спрыгнул на пол. В этот момент что-то зашевелилось в углу, раздалось грозное рычание и яростный лай, и поджарая гончая выпрыгнула из темноты и устремилась на неожиданного гостя. Одно слово — и собака сначала остановилась на полпути, а затем радостно завизжала, прижимаясь к ногам хозяина. Но тот отнюдь не разделял ее восторгов.

— Сидеть, Джек, — раз двадцать повторил он, похлопывая гончую по узкой морде, — сидеть, сидеть!

В доме, казалось, кто-то обитал. На стенах не осталось ни одной картины, ни одного целого гобелена — все было изрублено в куски. Огромная люстра, свисавшая с потолка в самом центре библиотеки, исчезла, а на книжных полках царил беспорядок. И все-таки у него возникло ощущение, что чья-то рука пыталась навести хотя бы мало-мальский порядок в доме после ухода мародеров.

— Ш-ш, — вдруг зашипел он на собаку.

В холле послышались шаги. Дверь резко распахнулась, и на пороге появился седовласый старик. Но в руках он держал длинноствольный мушкет, и его дуло было направлено в сторону мистера Уайлдинга.

— Что вам угодно, сэр, в этом опустевшем доме? — услышал мистер Уайлдинг голос своего старого слуги.

— Уолтер!

Мушкет с грохотом выпал из рук дворецкого. Он покачнулся назад и на секунду облокотился о дверной косяк, а затем со всей скоростью, какую позволяли ему развить старые больные ноги, бросился к своему господину и рухнул перед ним на колени, покрывая его руку восторженными поцелуями.

Мистер Уайлдинг почувствовал комок в горле и, не желая выдавать свои чувства словами, потрепал старика по голове точно так же, как чуть раньше приласкал гончую. Трудно было представить себе более печальное возвращение домой, но где еще он испытал бы такуюмучительную радость, встретившись с теми, кто любил его, пускай это всего лишь собака да старый слуга!

В следующий момент Уолтер был уже на ногах и изливал сожаления и упреки по поводу изможденного вида своего господина и его грязной, разорванной одежды. Но мистер Уайлдинг прервал не ко времени разговорившегося слугу и поинтересовался, каким образом тому удалось остаться здесь.

— Мой сын, Джон, был сержантом отряда, расквартированного в Зойланд-Чейзе, сэр, — объяснил Уолтер, — потому-то меня и не тронули. Они были храбрые ребята и с большой неохотой служили папскому королю. Это офицеры подталкивали их к мародерству, и несколько мерзавцев, получив шанс пограбить, воспользовались им, Я пытался, как мог, навести порядок, но ущерб, увы, слишком велик…

Мистер Уайлдинг вздохнул.

— Это не имеет значения — мне тут уже ничего не принадлежит.

— Ничего… ничего не принадлежит вам, сэр?

— Меня объявили вне закона и лишили всех прав, Уолтер, — объяснил он. — Это имение подарят какому-нибудь папскому временщику, если только удача не окажется на стороне короля Монмута. У тебя в доме есть что-нибудь съестное?

Старый слуга принес ему мяса и вина, чистые полотенца и свежее белье, и через полчаса, умытый, накормленный и переодевшийся, мистер Уайлдинг уже спал на скамейке в библиотеке, а Уолтер и Джек сторожили его сон.

Однако он недолго наслаждался отдыхом. Светало, и восток окрасился золотом. Канонада почти стихла, лишь изредка со стороны поля брани доносились отдельные выстрелы. Вдруг Уолтер поднял голову и прислушался. Совсем близко от дома раздался топот копыт; подъехав ближе, всадник остановился, и через секунду в дверь торопливо постучали. Собака злобно зарычала и ощетинилась.

— Ш-ш! Сидеть, Джек! — прошептал Уолтер, боясь разбудить мистера Уайлдинга. Он осторожно взял мушкет и, позвав собаку, на цыпочках вышел из комнаты.

С каждым мгновением стук становился все более настойчивым, и Уолтер почти успокоился — враг не стучал бы таким образом. Он открыл дверь и увидел перед собой мистера Тренчарда, изможденного, в разорванной одежде и шляпе без перьев, с руками и лицом, покрытыми пороховой сажей.

— Уолтер! — воскликнул он. — Слава Богу, ты здесь. Молчать, Джек! — прикрикнул он на гончую, радостно залаявшую при виде старого знакомого.

— Чума тебя подери! — рявкнул Уолтер на собаку. — Разбудишь мистера Уайлдинга.

— Мистера Уайлдинга? — словно ослышавшись, переспросил мистер Тренчард.

— Он приехал пару часов назад, сэр…

— Так он здесь? Черт возьми, я не зря спешил. Где он, Уолтер?

— Тише, сэр! Он спит в библиотеке. Не будите его, прошу вас!

Но мистер Тренчард, не обращая внимания на увещевания дворецкого, пересек холл и резко распахнул дверь в библиотеку.

— Энтони! — рявкнул он. — Энтони!

Мистер Уайлдинг вскочил на ноги, заспанный и перепуганный.

— Что такое… Ник!

— Уф-ф! Как мне повезло! Как повезло нам обоим, что я застал тебя, — не унимался Ник. — Собирайся — пора драпать из Бриджуотера.

— Как — драпать? Ты разве не был в сражении?

— А разве я выгляжу иначе?

— Но почему…

— Мы проиграли, и все кончено. Монмут спасается бегством; я сам видел, как он во весь опор несся в сторону Полден-Хилл.

Мистер Тренчард устало опустился в кресло и провел рукой по лбу.

— Проиграли? — ахнул мистер Уайлдинг, почувствовав укол совести при мысли, что атака повстанцев сорвалась из-за его неосторожности. — Но почему проиграли?! — секундой позже вскричал он.

— Спроси Грея, — огрызнулся мистер Тренчард, — спроси этого тупоголового труса. Все делалось наперекосяк, как и шло с самого начала. Грей отослал Годфри, проводника, и попытался сам найти в темноте брод через овраг. Конечно же, он заблудился — чего еще можно было ожидать. А когда мы все же переправились, пушки Данбартона накрыли нас, и мы рванули назад, да так, будто дело происходило не на Седжмурском болоте, а на скачках. О последствиях нетрудно догадаться. Пехота, увидев наш конфуз, залегла, отступила и еще раз пошла в атаку, но было слишком поздно! Противник успел занять боевые порядки, а это проклятое болото мешало нам сблизиться с ним. О Боже! Если бы Грей объехал болото и ударил им во фланг, все могло бы обернуться иначе. Но когда я предложил ему это, он пригрозил застрелить меня, если я еще раз посмею указывать ему, как он должен поступать. Жаль, что я сам тогда не пристрелил его на месте.

Мистер Тренчард замолчал, и в библиотеке воцарилась тишина. Новость была слишком серьезной и неожиданной, чтобы сразу воспринять ее. Наконец мистер Уайлдинг, справившись с собой, махнул рукой в сторону стола с едой.

— Выпей и перекуси, Ник, — сказал он. — А потом мы все обсудим.

— Нечего здесь обсуждать, — яростно ответил Ник, вставая и подходя к столу, чтобы налить себе вина. — Надо бежать, и немедленно. Я собирался ехать в Майнхэд, где можно поменять лошадей, а затем на побережье и сесть на любой корабль, который увезет нас из этой проклятой страны.

Мистер Уайлдинг задумчиво склонил голову. Иного выбора у него не было. Но сперва ему необходимо было попасть в Бриджуотер и успокоить свою жену.

— Куда? — вспыхнул мистер Тренчард, услышав столь нелепое предложение. — Ты с ума сошел. Да через час-два вся королевская армия будет в Бриджуотере.

— Это неважно, — ответил мистер Уайлдинг. — Я должен быть там — ведь меня уже считают мертвецом.

И он вкратце рассказал о своих приключениях в лагере Февершэма. Мистер Тренчард изумленно выслушал его: вполне возможно, что проницательный Ник Тренчард и заподозрил существование некой связи между готовностью войск Февершэма к отражению атаки и любовными делами своего друга, однако он никоим образом не выказал своих сомнений, а только покачал головой, когда мистер Уайлдинг закончил:

— Лучше послать записку, Энтони. Тебе в этом поможет Уолтер, нам нельзя терять ни минуты.

В конце концов мнение мистера Тренчарда взяло верх, и они начали собираться в путь. В конюшне, несмотря на разбой милиционеров, оставалась пара лошадей, и у Уолтера нашлась чистая одежда для мистера Тренчарда. Через полчаса все было готово; у крыльца стояли оседланные лошади, и мистер Уайлдинг уже взялся за новые сапоги, подобранные ему заботливым слугой. Вдруг, наполовину обув одну ногу, он замер, словно пораженный внезапной мыслью.

Наблюдавший за ним мистер Тренчард нетерпеливо переступил с ноги на ногу.

— Что с тобой? — проворчал он.

Не ответив, мистер Уайлдинг повернулся к Уолтеру.

— Где сапоги, в которых я прибыл сегодня ночью? — с необычайной суровостью, хотя речь шла о тривиальных вещах, спросил он.

— На кухне, — ответил слуга.

— Принеси их, — велел мистер Уайлдинг и стряхнул так и не надетый до конца сапог.

— Но они запачканы грязью, сэр.

— Почисти их, Уолтер, почисти и дай мне.

Уолтер, однако, попытался объяснить, что сапоги, которые он подал своему господину, лучше и крепче, но мистер Уайлдинг нетерпеливо прервал его:

— Сделай, как я тебе сказал, Уолтер. — И недоумевающий слуга отправился исполнять поручение.

— Чума побери твои сапоги! — выругался мистер Тренчард. — Что все это значит?

Но мистера Уайлдинга будто подменили, и от его прежнего уныния не осталось и следа.

— Это значит, Ник, — улыбаясь своему другу, ответил он, — что эти великолепные сапоги совсем не годятся для поездки, которую я задумал.

— Может, ты собираешься в Тауэр-хилл? — фыркнул Ник.

— Примерно в том направлении, — уклончиво ответил мистер Уайлдинг. — Я еду в Лондон, Ник, и ты отправишься вместе со мной.

— Господи помилуй! Ну-ка выкладывай, что у тебя на уме.

Мистер Уайлдинг объяснил, и, когда Уолтер вернулся с его сапогами, мистер Тренчард возбужденно расхаживал по комнате.

— Черт возьми, Тони! — сказал он наконец. — Может, еще не все потеряно.

— Да, Ник, ничего лучшего не придумаешь.

— А раз так, то я… — мистер Тренчард надул щеки и, ударив рука об руку, заявил:

— Я еду с тобой.

Глава 24

ПРАВОСУДИЕ
В тот же день королевские войска под командованием Февершэма вошли в Бриджуотер, и в городе воцарились страх и террор. Тюрьмы были переполнены бунтовщиками — настоящими и подозреваемыми; королевские распоряжения насчет того, как поступать с ними, были совершенно недвусмысленны, и дорога от Бриджуотера до Зойланд-Чейза была уставлена виселицами со страшным грузом. Людей вешали по малейшему доносу, без суда и следствия, и едва ли кто из горожан мог не опасаться за свою жизнь в течение недели после поражения герцога Монмутского.

Но именно эти обстоятельства как нельзя лучше устраивали сэра Роланда Блейка, который рассчитывал воспользоваться ими и взять реванш за все свои предыдущие неудачи.

На третий день после Седжмурской битвы он появился в Люптон-хаусе с заранее заготовленными фразами сожаления и раскаяния по поводу своих действий в ту роковую воскресную ночь, однако, получив от Уэстмакоттов отказ принять его, решил прибегнуть к более надежному и привычному средству убеждения — угрозам.

— Передайте мистеру Уэстмакотту, Джаспер, — со зловещей улыбкой на лице сказал сэр Роланд, — что он поступает неосмотрительно, не желая видеть меня, и госпожа Уайлдинг — тоже.

С ночи, проведенной в лагере Февершэма, Ричард стал другим человеком. Он сравнивал свое поведение в тот критический час с великодушием Энтони Уайлдинга, и его душу охватывало чувство раскаяния и желание стать лучше, чтобы хоть чем-то быть похожим на своего героя. Он бросил пить, играть в карты и, как следствие, стал выглядеть здоровее. Но он не остановился на этом — взялся за Священное писание, вспомнил о молитвах и даже начал регулярно читать их перед едой. «О Боже! — десятки раз на дню восклицал он, — Ты восставил меня из могилы, Ты сохранил мне жизнь, чтобы моя душа не погибла в преисподней».

Но столь резкая перемена оказалась возможной только благодаря слабости его характера — хотя он сам едва ли сознавал это, и когда Джаспер передал Ричарду слова Блейка и сообщил о манере, с которой они были произнесены, в его душу закрался страх; он подумал, что разумнее будет выслушать баронета, и велел сообщить сестре о его визите.

За эти дни Руфь почернела и словно окаменела от горя. Мистер Уайлдинг, предвидя величайшие опасности, угрожающие его жизни в Лондоне, в последний момент отказался от первоначального намерения послать ей записку о своем чудесном спасении.

Кто знает, быть может, судьба смеялась над ним, лишь оттягивая его конец, и тогда ей придется оплакивать его дважды. Лучше уж подождать. Лучше для них обоих — так думал мистер Уайлдинг, который опять начал сомневаться, не владела ли Руфью жалость во время их последней встречи.

Руфь и Ричард приняли сэра Роланда в гостиной; они безучастно выслушали его заверения в дружбе и глубокие раскаяния, и тогда он поторопился перейти к более действенному пункту своей программы — продемонстрировать, какие печальные последствия может иметь их упрямое нежелание иметь с ним дело.

— Я пришел, — опустив глаза, с печалью в голосе произнес он, — не только для того, чтобы выразить свое сожаление и сострадание, но и предложить свои услуги.

— Мы не нуждаемся в них, сэр, — ледяным тоном ответила Руфь.

Сэр Роланд вздохнул и обратился к Ричарду.

— Это было бы неосмотрительно с твоей стороны, — заверил он своего бывшего друга, — тебе ведь известно, какое влияние я имею.

— Правда? — усомнился Ричард.

— Ты думаешь, неудача у Ньюлингтона уменьшила его? — спросил сэр Блейк. — Что ж, если говорить о Февершэме, то, быть может, это и так. Но Альбемарль, запомни, полностью доверяет мне. Ты знаешь, что творится сейчас в городе. Людей вешают, как белье после большой стирки, и на твоем месте я не считал бы себя в абсолютной безопасности. Не торопитесь гнать меня — вполне может статься, что я окажусь вам полезен.

— Вы угрожаете нам, сэр? — возмущенно воскликнула Руфь, а Ричард побледнел.

— Угрожаю? — переспросил сэр Блейк и возвел глаза к небу. — Разве обещание помощи называется угрозой? Позвольте послужить вам — и это будет лучшей наградой для меня. Одно мое слово — и Ричард может ничего не бояться.

— Для этого не требуется вашего слова, — презрительно сказала Руфь. — Вспомните об услуге, которую он оказал Февершэму.

— О ней скоро забудут, — ловко парировал сэр Блейк. — Вы думаете, его светлость обрадуется, если станет известно, что только благодаря случаю ему удалось спасти армию?

Он рассмеялся и тоном, полным всевозможных намеков, добавил:

— Мы живем в опасное время. Никто не знает, что может случиться, если станет известно о поведении Ричарда в ту ночь, когда ему было велено охранять сад мистера Ньюлингтона.

— Вы намерены сообщить об этом? — гневно вскричал Ричард.

Сэр Блейк негодующе всплеснул руками.

— Ричард! — укоряюще воскликнул он. — Ричард! — повторил еще раз для верности.

— Кого же еще ему опасаться? — спросила Руфь.

— Разве мне одному известно об этом? — ответил он вопросом на вопрос. — О мадам, почему вы так несправедливы ко мне? Ричард был моим другом — самым дорогим для меня другом. Видит Бог, мне не хотелось бы терять его дружбу, и я готов доказать ему — и вам тоже — свое самое искреннее расположение.

— Я вполне могу обойтись без такого благодеяния, — заверила его Руфь и встала. — Сэр Роланд, вы напрасно тратите время, стараясь заключить с нами сделку.

— О, вы скоро сами убедитесь, как вы несправедливы, — с глубокой печалью в голосе произнес он. — Я знаю, что заслужил ваше нерасположение, но, поверьте мне, вы скоро — очень скоро — станете думать обо мне по-другому. Вы увидите, что я смогу защитить Ричарда и вновь завоевать его доверие.

Он откланялся и ушел, считая цель достигнутой — в душе Ричарда удалось посеять семена страха; в последующие дни они пустили корни и дали ростки, часть которых Ричард, сам того не желая, пересадил в сердце своей сестры. Именно она, опасаясь за жизнь брата, последнего мужчины в их роду, решила, несмотря на упреки Дианы и возражения самого Ричарда, все же принимать сэра Роланда.

Дни бежали, складываясь в недели. Главным объектом роялистской чистки стал Тонтон; жители Бриджуотера наконец-то смогли вздохнуть спокойнее и оплакать своих мертвецов, а Блейк — нежеланный гость — упорно продолжал навещать Люптон-хаус. Ричарду и Руфи было одинаково невыносимо его присутствие. Много раз юноша упрашивал сестру позволить ему прогнать баронета, но из опасения за жизнь брата она велела ему воздержаться от решительных действий до тех пор, пока ненасытная жажда крови, охватившая королевских приспешников, не утихнет.

Сэр Роланд терпеливо ждал, больше полагаясь на время, которое рано или поздно должно было притупить, если не излечить совершенно горе Руфи; и тогда, думал он, сломить ее сопротивление не составит труда — мнение Ричарда вообще не принималось в расчет. Нет сомнений, он твердо придерживался бы намеченного плана, если бы непредвиденные обстоятельства не заставили его действовать энергичней. Жалкий, ничтожный кредитор пронюхал о его сомерсетском убежище и прислал ему письмо, полное намеков на долговую тюрьму. Оно было подписано неким мистером Свайни, и это имя заставило сэра Роланда задуматься, поскольку мистер Свайни славился своей железной хваткой и настойчивостью там, где дело касалось преследования несостоятельных должников. Итак, для него оставался лишь один выход — побыстрее жениться на вдове мистера Уайлдинга. Несколько дней он колебался, боясь все испортить своей поспешностью; но он опасался не отказа, нет: его непомерное тщеславие страстно желало получить от Руфи согласие без излишнего давления на нее.

И вот в последнее воскресенье июля, ровно через три недели после Седжмурской битвы, сэр Роланд решил наконец-то поставить все точки над «i».

День клонился к вечеру, и с реки повеяло прохладой, особенно приятной после удушающе-жаркого дня. Ричард растянулся прямо на траве газона, рядом со скамейкой, которую занимали леди Гортон и Диана, и смиренно выслушивал леди Гортон, упрекавшую его в том, что он не делает ничего, чтобы помешать частым визитам сэра Роланда в Лкштон-хаус. В некотором отдалении от них сэр Роланд прогуливался в компании Руфи, совершенно не подозревая, о чем говорят у него за спиной.

Он первым нарушил молчание.

— Руфь, — задумчиво вздохнув, произнес он, — мне вспомнился тот вечер, когда мы в последний раз говорили наедине.

Она остановилась и со страхом, смешанным с отвращением, взглянула на него. Он заметил, как быстро отлила кровь от ее лица, как участилось ее дыхание, и понял, что задача будет не из легких. Сжав зубы, он начал наступление.

— Неужели ваше сердце никогда не смягчится, Руфь? — вздохнул он.

Она отвернулась и сделала шаг в сторону своих домочадцев, намереваясь присоединиться к ним, но он схватил ее за руку.

— Подождите! — сказал он таким тоном, что она замерла на месте как вкопанная. — Я устал от этого, — резко добавил он.

— И я тоже, — с горечью ответила она.

— Если мы начали соглашаться, не лучше ли продолжать быть последовательными?

— Это все, о чем я прошу.

— Да, но, к сожалению, вы имеете в виду иное. Прошу вас, выслушайте меня.

— Не хочу. Пустите меня.

— Будь вы моим злейшим врагом, чьи невыносимые муки и безутешные страдания радовали бы мое сердце, я так и поступил бы. Ричарда подозревают…

— Вы опять взялись за старое, сэр Роланд? — язвительно сказала она, и этих слов и тона, которым они были произнесены, хватило бы, чтобы остудить пыл любого ухажера, но перед сэром Блейком маячила долговая тюрьма, и отступать ему было некуда.

— Стало известно, — не смущаясь, продолжал он, — об участии Ричарда в заговоре в пользу Монмута; и если еще вспомнят о том случае, когда его халатность стоила жизни двадцати бравым парням короля Якова, то этого будет вполне достаточно, чтобы повесить его.

Ее рука сжалась в кулак.

— Что вам надо? — вырвался из ее груди крик, более похожий на стон. — Чего вы хотите от меня?

— Вас, — ответил он. — Я люблю вас, Руфь, — добавил он и шагнул к ней.

— О Боже! — в отчаянии воскликнула она. — Если бы рядом был человек, который мог бы отомстить за такое унижение.

И тут — о чудо из чудес! — из зарослей кустарника, возле которых они стояли, раздался голос, словно ответивший на ее мольбу:

— Мадам, этот человек здесь.

Не решаясь оглянуться, она замерла, будто опасаясь разделить судьбу жены Лота[1751]. Голос! Это был голос из царства мертвых, который она слышала в последний раз в ту роковую ночь Седжмурской битвы в штабе Февершэма. Ее взгляд упал на сэра Роланда. Его лицо было смертельно бледным от ужаса, а рот приоткрылся, словно ему не хватало воздуха. Что все это значило? Собрав свою волю в кулак, она заставила себя обернуться, и вырвавшийся из ее груди крик заставил ее тетушку, кузину и ее брата поспешить к ним.

Среди ветвей кустарника возникла серая фигура. Слегка улыбаясь, незнакомец поклонился ей. Это был Энтони Уайлдинг собственной персоной. Он шагнул к ней, и, услышав звяканье шпор и шелест раздвигаемых веток, она поняла, что перед ней не призрак.

— Энтони! — выдохнула она и, протянув к нему руки, покачнулась, едва не падая в обморок.

Он проворно подхватил ее и поцеловал в лоб.

— Любовь моя, — сказал он, — прости, если я напугал тебя. Я вошел через ворота в саду, и мое появление оказалось настолько своевременным, что я не мог промолчать, услышав твой крик.

Ее веки затрепетали, она глубоко вздохнула и еще сильнее прильнула к нему.

— Энтони! — прошептала она и провела рукой по его лицу, словно хотела удостовериться, что чувства не обманывают ее.

Сэр Роланд, в свою очередь, убедившийся, что видит не привидение, схватился было за шпагу, но, вспомнив, с каким мастерством мистер Уайлдинг владеет этим оружием, убрал руку. Да и зачем ему было выполнять работу вместо палача?

— Дурак! — прорычал он, приблизившись на шаг. — По вас петля плачет!

— А по вас, сэр Роланд, кредиторы, которых я послал сюда из Лондона, — раздался голос мистера Тренчарда, пробравшегося тем же путем, которым чуть раньше прошел его друг. — Глубокоуважаемый мистер Свайни и с ним еще три джентльмена остановились в гостинице «Булл» и, всякий раз, вспоминая о сумме, которую вы у него заняли, он чуть не падает в обморок. Дорогой мой, долговая тюрьма заждалась вас.

Лицо сэра Блейка исказил приступ ярости.

— Зовите кого угодно! — воскликнул он. — Я думаю, все рады будут узнать, где находится Энтони Уайлдинг; пострадает не только он — каждый, кто присутствует здесь, будет наказан за его укрывательство, — он насмешливо окинул взглядом леди Горгон, Ричарда и Диану, которые, онемев от изумления, стояли в нескольких шагах от них. — Вам известен закон, — продолжал он, — и не пройдет и суток, как вы еще лучше познакомитесь с ним.

— Цыц! — прикрикнул на него мистер Тренчард и процитировал: — «Только Антоний может победить Антония».[1752]

— Вы, вероятно, принимаете меня за бунтовщика, — сказал мистер Уайлдинг. — Но это большая ошибка, сэр Роланд: перед вами доверенный слуга государственного секретаря.

Сэр Блейк вытаращил глаза и разразился истерическим хохотом.

Но мистер Уайлдинг достал из кармана какой-то документ и протянул его мистеру Тренчарду.

— Покажи ему, Ник, — сказал он, и лицо Блейка побелело, когда он прочитал строки, скрепленные подписью Сандерленда и государственными печатями.

— Так вы шпион? — с сомнением в голосе проговорил он, словно не веря своим глазам. — Грязный шпион?

— Ваша недоверчивость льстит мне, — любезно ответил мистер Уайлдинг, пряча пергамент. — И она вас не обманула — я никогда не был и никогда не стану им.

— Но документ доказывает это! — презрительно воскликнул сэр Блейк, который, сам будучи шпионом, хорошо знал цену словам.

— Побудь с моей женой, Ник, — резко бросил мистер Уайлдинг.

— Нет, — ответил тот, — теперь твое место рядом с ней, а мое — вон с тем мерзавцем.

Он быстро шагнул к сэру Блейку и похлопал его по плечу.

— Я имел в виду вас, сэр Роланд, — сказал он, и тот удивленно уставился на него. — Вы подлец, сэр Роланд; за свое гнусное обращение с дамой вы, возможно, получите прощение на небесах, но никак не на земле.

— Убирайтесь прочь! — хрипло огрызнулся сэр Блейк. — Мне нет до вас никакого дела.

— Сейчас оно появится, — пообещал мистер Тренчард. — И только потом, если вы его уладите, к вашим услугам будут все остальные — в том числе и наш бесценный друг мистер Свайни.

— Не надо, Ник, — неожиданно вмешался мистер Уайлдинг. — Эй, Ричард! Побудь же с ней, — велел он своему шурину.

— Черт возьми, Энтони, сколько можно увиливать от своих супружеских обязанностей? Займись-ка наконец женой и не лишай меня развлечения. Сэр Роланд, — заявил он баронету, — я испытываю непреодолимое желание смешать вас с грязью не только на словах, и, если вы сомневаетесь в искренности моих намерений, вам следует всего лишь пройти со мною в сад.

Видя колебания сэра Роланда, мистер Тренчард многозначительно поиграл кончиком хлыста для верховой езды.

— Не хотелось бы вынуждать дам становиться свидетелями сцены насилия, — пренебрежительно пробормотал он. — Они навсегда потеряют уважение ко мне, если увидят человека вашего положения безжалостно выпоротым. Но, клянусь, мне придется сделать это, если вы сию минуту не двинетесь с места.

Сэр Роланд пристально вгляделся в глаза старого щеголя, сверкавшие злобной радостью, и едва не задохнулся от нового приступа ярости: этот человек должен умереть.

— Идемте, — сказал он, — а потом я разберусь с вашим приятелем мистером Уайлдингом.

— Превосходно, — отозвался мистер Тренчард и первым пошел через кустарник в глубь сада.

Они ушли; Руфь открыла глаза, и ее неподвижный взгляд остановился на мистере Уайлдинге.

— Это правда? В самом деле правда? — воскликнула она. — Неужели это не сон?

— Нет, радость моя, это правда, правда; я здесь. Скажи, мне уйти?

Вместо ответа она только крепче прижалась к нему.

— И тебе ничто не угрожает?

— Абсолютно. Я совершенно свободен в своих действиях и поступках.

Он попросил всех остальных ненадолго оставить их наедине и подвел ее к скамье у реки. Они сели, и он рассказал ей, каким образом избежал смерти от пуль мушкетеров Февершэма и как его посетило озарение использовать письмо Сандерленда, которое тот в минуту паники отправил герцогу Монмутскому.

— Это был единственный шанс, — говорил он. — Но мне пришлось почти две недели ждать, чтобы воспользоваться им. Сначала Сандерленд расхохотался и пригрозил мне Тауэром, но, узнав от меня, что письмо в надежных руках и в случае моего ареста оно немедленно окажется перед королем, он призадумался. Честно говоря, ему не следовало так пугаться, поскольку во время нашей беседы драгоценное письмо находилось у меня в сапоге, а сапог, естественно, на ноге. Но он не рискнул проверить это и согласился выдать документ, подтверждающий, что мы с мистером Тренчардом — как можно было не позаботиться о старине Нике — являемся доверенными лицами его величества на западе Англии. Будь у меня выбор, я никогда не принял бы столь ненавистный мне титул, однако, — он развел руками и улыбнулся, — это лучше, чем оставить тебя вдовой.

Но она ничего не ответила и лишь погладила его по лицу. Они еще долго сидели в радостном молчании, словно погрузившись в транс, пока за их спинами не раздалось сухое покашливание. К ним не торопясь шел мистер Тренчард, заложив руки за спину и нахлобучив шляпу на самые глаза.

— Ну и жара сегодня, — сообщил он им.

— Иди, пожалуйся Ричарду, — отозвался мистер Уайлдинг, совершенно не подозревавший о новых привычках своего шурина.

— Думаешь, он рискнет выпить со мной? Я припоминаю, что в последние два раза ему крепко не везло.

— Не сомневайся, Бог любит троицу, — отрывисто бросил мистер Уайлдинг, и мистер Тренчард, уловив намек и пожав плечами, направился через лужайку к дому, где на крылечке сидел Ричард, нетерпеливо ожидавший известий.

— Ну как? — дрогнувшим голосом спросил он, вставая.

— Сидят, — ответил мистер Тренчард, махнув рукой в сторону реки.

— Нет-нет, я о сэре Роланде.

— А-а, сэр Роланд? — воскликнул старый забияка, словно успев забыть о нем. Он вздохнул. — Бедняга Свайни! Боюсь, что я перехитрил его.

— Каким образом?

— Ты тугодум, Дик. Сэр Роланд только что закончил свой нечестивый земной путь.

Ричард нервно сцепил руки и возвел глаза к небу.

— Упокой, Господи, его душу! — проговорил он.

— Да, да! — удивленно воскликнул мистер Тренчард и меланхолично добавил: — Боюсь, что он и в самом деле ускользнет из преисподней.

Взор Ричарда внезапно загорелся, и он процитировал строки двадцать девятого псалма:

— «Вознесу тя, Господи, яко подъят мя, и не возвеселил еси враги моя о мне».

Мистер Тренчард недоуменно уставился на него. Ошибочно подумав, что его порицают за неуместную радость, Ричард смутился и с трудом выдавил из себя вздох:

— Бедный Блейк!

— Да уж, действительно! — отозвался мистер Тренчард и процитировал более подходящие, по его мнению, строки: — «Да оросят его могилу луковые слезы», впрочем, я, пожалуй, забыл о мистере Свайни. — Затем, уже более буднично, он добавил: — Идем, Ричард, и попробуем твоего муската.

— Я воздерживаюсь от вина, — твердо сказал Ричард.

— Чума тебя подери! — изумился окончательно сбитый с толку мистер Тренчард. — Ты, случаем, не перешел ли в мусульманство?

— Нет, — строго ответил юноша, — я стал христианином.

Мистер Тренчард задумчиво потер нос.

— Хм-м, — наконец произнес он, — в таком случае мир тебе. Можешь сидеть здесь сколько угодно, а я поищу Джаспера: он наверняка знает, чем промыть желудок.

И еще раз подозрительно взглянув на этого бывшего пьяницу, мистер Тренчард направился в дом, испытывая серьезные сомнения в присутствии здравого смысла в семье, в которую вошел его друг Энтони.

Вечерело, и от реки повеяло сыростью.

— Не пора ли нам домой, дорогая? — прошептал мистер Уайлдинг. Сумерки помогли Руфи скрыть смущение, и ее ответ скорее напоминал вздох, хотя Энтони Уайлдингу показалось, что он услышал куда больше.


ШКУРА ЛЬВА (роман)

Действие романа происходит в конце XVII — начале XVIII в Англии и во Франции.


Глава 1

ОДЕРЖИМЫЙ
Мистер Кэрилл, только что возвратившийся из Рима, стоял у окна и смотрел на остров, где над окутанными туманом и омываемыми дождем набережными высилась громада собора Нотр-Дам. В потемневшем небе, будто канонада, грохотали раскаты апрельской грозы. В душе его тоже сгущались зловещие облака, хотя она, подобно Парижу, переживала свою весеннюю пору. Может быть, самое начало мая.

За спиной мистера Кэрилла, в зале, отделанном темным дубом и кожей еще при прошлом или позапрошлом короле, за большим, заваленным книгами и бумагами письменным столом сидел сэр Ричард Эверард. Он смотрел на своего приемного сына каким-то тоскливо-неприязненным взглядом. Затянувшееся молчание начало раздражать старого баронета.

— Итак? — сердито и нетерпеливо спросил он. — Возьметесь ли вы за это дело теперь, когда предоставилась возможность, Жюстен? Будь вы тем человеком, какого я мечтал из вас сделать, в вашем сердце не было бы места колебаниям.

Мистер Кэрилл медленно обернулся.

— Я колеблюсь именно потому, что вы… вы и Господь наш сделали меня таким, каков я есть, — ответил он. Голос его звучал негромко и приятно, а в английской речи чувствовалась едва заметная картавость, которую, впрочем, мог уловить лишь очень острый слух. Менее чуткое ухо приняло бы этот налет французского выговора скорее за следствие слишком тщательного произнесения слов, граничащего с языковым педантизмом.

Мистер Кэрилл стоял в профиль к свету, и было видно, что черты его лица весьма необычны. Они не отличались какой-то замечательной миловидностью, ибо по общепринятым канонам красоты черты эти вовсе не были прекрасны: неправильные, скорее грубые, нежели мягкие; слишком короткий нос с горбинкой, чересчур удлиненный и угловатый подбородок, нездорово-бледная кожа. И все же от этого лица веяло неким достоинством, благодаря которому оно запечатлевалось в памяти каждого встречного. Его пухлые губы можно было бы назвать чувственными, но, когда они сжимались, жесткая черточка между ними свидетельствовала о непреклонной, почти мрачной решимости. Улыбка была какой-то странной — весела или горька она, можно было понять лишь после ее угасания. Глаза — не менее примечательны: широко поставленные, зеленые и почти неподвижные, они смотрели так спокойно, что казались наделенными необычайной проницательностью. Волосы — а мистер Кэрилл дерзнул отказаться от парика и стягивал шевелюру широкой муаровой лентой — отливали чистой бронзой, в которой тут и там поблескивали золотистые пряди, и локоны эти не уступали пышностью любому парику.

Был он чуть выше среднего роста, почти хрупкого, но очень изящного сложения и обладал весьма изысканной повадкой. Одевался мистер Кэрилл как записной щеголь, но на французский лад, и в Англии его сочли бы фатом. Сейчас на нем был богато расшитый золотом темно-синий костюм с белой атласной подкладкой, которая открывалась взгляду при каждом движении, и голубые шелковые чулки, тоже расшитые по внешней стороне ног золотой нитью. Брюссельский воротничок был застегнут сверкавшей каменьями брошью, а на лакированных туфлях с красными каблуками сияли усыпанные алмазами пряжки.

Сэр Ричард взирал на него с беспокойством и легкой досадой.

— Жюстен! — вскричал он исполненным укоризны голосом. — О чем тут еще раздумывать?

— В любом случае лучше мне поразмыслить сейчас, а не потом, когда я буду связан обещанием.

— Но о чем? О чем? — сердито вопросил баронет.

— Ну, хотя бы о том, почему вы выжидали целых тридцать лет.

Сэр Ричард принялся рассеянно и бесцельно теребить лежавшие перед ним бумаги. В грустных задумчивых глазах его появился блеск, свойственный людям, терзаемым телесным или душевным недугом.

— Мщение, — медленно проговорил он, — это блюдо, которое приносит истинное наслаждение, лишь когда его ешь холодным. — Сэр Ричард на миг умолк, потом продолжал: — Я мог бы еще тогда отправиться в Англию и убить его, но разве испытал бы я удовлетворение? Что есть смерть, если не мир и покой?

— Говорят, существует преисподняя, — напомнил мистер Кэрилл.

— Да, да, говорят, — отвечал сэр Ричард. — Но вдруг это лишь выдумка? Когда речь заходит об Остерморе, я не смею рисковать. Посему я предпочел выждать и приготовить ему такую горькую чашу, испив которую всяк пожелал бы смерти.

Он снова помолчал и продолжал более спокойным тоном, каким говорят о делах давно минувших дней:

— Одержи мы верх тогда, в пятнадцатом году, я нашел бы способ воздать милорду сообразно его злодеянию. Но мы проиграли. Больше того, я был схвачен и увезен в дальние края. Как вы думаете, Жюстен, что помогло мне пережить все лишения и тяготы на плантациях? Что дало мне сил и смекалки для побега после пяти лет прозябания там? Такие страшные испытания могли бы убить и более сильного человека. Что, если не цель, стоявшая передо мной? Цель, которая требовала, чтобы я выжил и обрел свободу, дабы сполна рассчитаться с милордом Остермором, прежде чем свести собственные счеты с этим миром. Приехав, я упустил одну возможность, но теперь наконец-то выдалась вторая. Если только… — Его пылкий голос поблек и затих, а когда зазвучал снова, в нем послышались тревожные нотки. Страх мелькнул в остром взгляде, впившемся в лицо собеседника. — Если только вы не окажетесь недостойны стоящей перед вами задачи. Но в это я никогда не поверю! Вы — сын своей матери, Жюстен.

— И своего отца, — сдавленным голосом ответил молодой человек. — И отец этот — граф Остермор.

— Тем сладостнее будет мщение за мать, — воскликнул сэр Ричард, и глаза его вновь загорелись нездоровым огнем, как у одержимого. — По всем законам справедливости вашего отца должна низвергнуть и погубить рука сына этой несчастной женщины. — Баронет свирепо усмехнулся. — Столь тонкое торжество правосудия — редкость в нашем мире.

— Вы так глубоко ненавидите его, — сокрушенно сказал мистер Кэрилл, и взгляд молодого человека выдал его мысли. Они были невеселыми. Мистер Кэрилл сожалел о том, что столь сильные чувства растрачиваются попусту.

— Так же глубоко, как я любил вашу матушку, Жюстен.

Резкие черты увядшего морщинистого лица сэра Ричарда вдруг смягчились, разгладились, безумный блеск в глазах вытеснила неизбывная тоска. Старику вспомнилась единственная услада его жизни, три десятилетия назад загубленная распутным Остермором, о котором они сейчас вели речь и который некогда был его другом.

С уст сэра Ричарда сорвался стон, он обхватил голову руками и надолго застыл, уперев локти в стол. Перед мысленным взором мелькали события тридцатилетней давности, когда они с виконтом Ротерби, как тогда называл себя Остермор, были молодыми придворными Якова II и обретались в Сен-Жермене.[1753]

Поехав с поручением в Нормандию, они встретили мадемуазель де Малиньи, дочь обедневшего провинциального дворянина. Оба воспылали любовью к ней, и она, как это обычно бывает с женщинами, предпочла миловидную наружность виконта Ротерби благородству и уму Ричарда Эверарда. Храбрый и задиристый, не знавший себе равных в опасных предприятиях и единоборствах с мужчинами, молодой Эверард тушевался, был робок и терял всю свою напористость, когда дело касалось женщин. Предчувствуя поражение, он уклонился от боя, и его другу досталась легкая победа.

И как этот друг воспользовался ее плодами? Самым грязным и омерзительным образом.

Оставив Ротерби в Нормандии, Эверард возвратился в Париж. Государственная необходимость вынудила его вскорости отплыть в Ирландию, где он томился три года, тайно (и, надо признаться, без особого успеха) улаживая дела своего повелителя. Когда по истечении этого срока Эверард вернулся в Париж, Ротерби там уже не было. Судя по всему, его отец, лорд Остермор, взял верх над Бентинком и обратил свое влияние на Уильяма к выгоде беспутного молодчика. Ротерби простили его приверженность низвергнутой династии, и этот вероломный перебежчик презрел милости короля Якова (что, по мнению Эверарда, само по себе было достаточно дурным поступком), а заодно бросил на произвол судьбы и милую даму, которую привез из Нормандии за полгода до отъезда и которой, похоже, уже тяготился в своем барском высокомерии.

С самого начала было ясно, что они друг другу не пара. Ротерби польстился на красу девушки, и та, в свою очередь, была пленена его привлекательной внешностью. Но со временем наружность примелькалась и померкла, и молодые люди поняли, что их не связывает ни взаимная симпатия, ни общность духовных устремлений. Девушка обладала веселым, жизнерадостным нравом, жаждавшим солнца, цветов и музыки; она мечтала о любви поэта, причем под словом «поэт» я разумею не какого-нибудь там жалкого виршеплета. А внешне прекрасный Ротерби был вялым и туповатым простаком, худшим из англичан, поскольку не разделял спасительных для британской натуры представлений о чести… Он видел в подруге лишь милое очарование, которым со временем пресытился, и в итоге она наскучила ему. Поэтому Ротерби воспользовался возможностью, предоставленной ему Бентинком и отцом, и отправился своей дорогой. А прелестный цветок, сорванный им в нормандском саду и услаждавший его взор короткими погожими деньками, теперь оказался не нужен и был обречен на увядание.

Возвратившись из Ирландии, Эверард услышал печальную повесть о разбитом сердце молодой женщины и ее кончине. Она умерла, не перенеся позора, ибо поговаривали, что бракосочетание так и не состоялось.

Весть о ее смерти долетела и до Англии. Эту новость привез троюродный брат покойной, последний из рода Малиньи, который переплыл Канал с единственной целью — потребовать у чванливого милорда Ротерби удовлетворения за содеянное. Бедняге Малиньи насквозь пронзили шпагой легкое, от чего он и умер. А с его смертью, как считал Ротерби, вопрос был исчерпан.

Но оставался Эверард. Эверард, который так любил несчастную, чуть ли не боготворил ее; Эверард, поклявшийся уничтожить милорда Ротерби самым страшным из всех мыслимых способов. Слух об этой клятве тоже дошел до его светлости. В ответ милорд подверг Эверарда гонениям после брэмарского поражения 1715 года.[1754]

Однако еще до всех этих событий Эверарду стало известно, что слух о кончине мадемуазель Малиньи был ложным и распустили его, видимо, из страха перед пресловутым кузеном, объявившим себя мстителем за ее поруганную честь. Тогда же, а это было восемь месяцев спустя после бегства Ротерби, Эверард пустился на поиски женщины и нашел ее прозябавшей в нищете, в мансарде дома во Дворе чудес.[1755]

За два дня до того, как Эверард отыскал Антуанетту де Малиньи в убогой, продуваемой всеми ветрами каморке самого презренного из парижских притонов, она произвела на свет сына, и теперь оба, мать и сын, умирали. Они не протянули бы и недели, если бы не Эверард, вовремя подоспевший на помощь. Он предложил ее в истинно джентльменском духе. Когда король Яков[1756] лишился престола, Эверард ухитрился спасти состояние, надежно вложив его в дело во Франции, Голландии и других странах. На часть этих средств он выкупил замок и земли Малиньи, на которые после смерти отца Антуанетты наложили лапу его заимодавцы.

Туда Эверард и отправил Антуанетту вместе с ребенком, сыном Ротерби. Он стал крестным отцом мальчика, а замок и земли преподнес ему в дар на крестины.

Выражая таким образом свою любовь, сам Эверард оставался в тени. Он ни разу не дал Антуанетте возможности отблагодарить себя. Эверард предпочитал держаться в стороне, чтобы она не заметила печали, в которую ввергла его, и сама не загрустила сильнее прежнего.

Два года жила она в Малиньи в таком мире и покое, какой ведом, наверное, лишь людям, знающим, что такое разбитое сердце. Короткий остаток жизни, отпущенный ей судьбой, был скрашен и озарен благородной дружбой Эверарда. Время от времени он писал Антуанетте то из Италии, то из Голландии, но никогда не приезжал погостить. Его удерживала щепетильность, то ли истинная, то ли ложная — этого он и сам не мог понять. Ну, а она, уважая его чувства, которые благодаря женскому чутью не составляли для нее тайны, не приглашала Эверарда к себе. В переписке они избегали упоминать имя Ротерби, и ни один из них ни разу не завел о ней речь, словно милорда либо вовсе не было на свете, либо он никогда не вставал на их жизненном пути. Все это время Антуанетта угасала, слабея с каждым днем, несмотря на заботу, которой была окружена. Холодная и голодная зима во Дворе чудес посеяла свои гибельные семена, и смерть уже точила косу в предвкушении жатвы.

Перед самой кончиной Антуанетта спешно послала за Эверардом гонца. Благородный друг тотчас же откликнулся на призыв, но опоздал: Антуанетта испустила дух в ночь перед его приездом. Однако она оставила Эверарду послание, написанное загодя на тот случай, если он не застанет ее в живых. Письмо это, выведенное изящным почерком француженки, лежало теперь перед ним.

«Я даже не стану пытаться благодарить Вас, дражайший друг, — писала она, — ибо мыслимо ли отплатить простым «благодарю» за Ваш поступок? О, Эверард, Эверард! Если бы Господу было угодно надоумить меня сделать лучший выбор, когда пришло время выбирать! — Эти строки тонким лучом радости озарили его измученную душу, явившись более чем щедрым воздаянием за ту малость, которую он совершил. — Да исполнится воля Божья, ибо это — не что иное, как его воля. Господь решил, что так будет лучше, и не важно, постигаем мы его промысел или нет. Но останется мальчик, Жюстен. Вверяю его судьбу Вам, человеку, уже сделавшему для него так много. Любите его хоть чуть-чуть, ради меня! Заботьтесь о нем, воспитывайте его как собственного сына и сделайте таким же джентльменом, как Вы сами. Отец Жюстена не ведает о его существовании. Это тоже клучшему, ибо я не хотела бы, чтобы он заявлял права на моего мальчика. Не извещайте его о рождении Жюстена, разве что Вам будет угодно поставить его в известность об этом, чтобы покарать за жестокость, с которой он покинул меня».

Задыхаясь, Эверард окроплял письмо слезами, отнюдь не зазорными для его юной мужественности. В тот час молодой человек дал клятву относиться к Жюстену как к сыну и исполнить волю Антуанетты.

Ротерби узнает о существовании своего сына лишь в тот миг, когда это знание способно будет причинить ему самые большие страдания. Эверард твердо решил воспитать в Жюстене жгучую ненависть к грязному негодяю, который произвел его на свет, и, когда придет время, с помощью мальчика повергнуть Ротерби во прах. Таким образом милорду воздастся за его прегрешение.

Дав слово, Эверард подкрепил его делом. Он рассказал Жюстену все без утайки, едва мальчик стал способен его понимать. По мере того, как Жюстен взрослел, сэр Ричард часто повторял ему свою историю и замечал, как душа мальчика наполняется отвращением к родителю и благоговением перед прекрасной и святой женщиной, которая некогда была его матерью. Эверард не жалел сил, пестуя эти чувства.

В остальном же он, ради памяти матери Жюстена, старался воспитывать его в духе благородства. Выкупленное им поместье Малиньи с весьма приличной рентой осталось во владении Жюстена, и, пока тот был мал, сэр Ричард вел все домашние дела. Итогом его управления стало значительное приумножение средств. Эверард отправил юношу в Оксфорд, а потом, дабы дать ему безупречное образование, отослал на два года в Европу. Когда Жюстен вернулся оттуда, став взрослым и прекрасно образованным человеком, Эверард пристроил его ко двору претендента на престол в Риме. Сам сэр Ричард был его тайным представителем в Париже.

Долг свой по отношению к мальчику Эверард исполнял в меру собственного разумения, но мрачная цель постоянно маячила перед ним на горизонте. Итогом его трудов стала сложная противоречивая натура, которую и сам сэр Ричард никак не ожидал выпестовать. Врожденные жизнерадостность и озорство оказались подавленными британской чопорностью, и в итоге мальчик приобрел нрав, в котором язвительная насмешливость сочеталась с издевательским неприятием всего сущего, как низменного, так и святого. Это отношение к жизни усугублялось образованием и в еще большей степени влиянием искушенного и бывалого Эверарда, которое в конце концов и оказалось решающим. Юноша утратил иллюзии еще до того, как у него прорезался зуб мудрости, и тоже благодаря наставничеству сэра Ричарда, который рассказал Жюстену некрасивую историю его рождения, преподав ему тем самым урок, итогом которого стало убеждение, что все мужчины — обманщики, а все женщины — дуры, равно как и саркастичное отношение к миру. Жюстен взял себе девизом слова vos non vobis[1757] и решил сделаться зрителем в театре жизни, а в итоге, разумеется, превратился в величайшего из его лицедеев.

Таким был Жюстен, когда мы познакомились с ним. В гамме сложных чувств, которые он сейчас испытывал, преобладала жалость к сэру Ричарду, а тот молча сидел за столом и воскрешал в памяти прошлое, умершее три десятилетия назад. Наконец на его старческие глаза навернулись слезы, баронет издал горлом какой-то звук, похожий то ли на рык, то ли на рыдание, и вдруг резко откинулся на спинку кресла.

Жюстен сел. Черты его приобрели выражение мрачной серьезности.

— Расскажите мне все, — попросил он своего приемного отца. — Изложите мне в точности, как обстоят дела и как вы намерены действовать.

— Охотно, — согласился баронет. — Лорд Остермор, однажды ставший перебежчиком ради обогащения, готов совершить с той же целью и новое предательство. Судя по сведениям, доходящим до меня из Англии, в угаре биржевых спекуляций, который охватил Лондон, его светлость понес большие убытки. Насколько значительные, я пока сказать не могу, но дерзну поклясться, что они весьма ощутимы, коль скоро он вновь предлагает королю свои услуги и намерен продать их достаточно дорого, чтобы возместить ущерб, нанесенный его состоянию. Неделю назад один господин, осуществляющий связь между двором его величества в Риме и друзьями короля здесь, в Париже, привез мне весточку от монарха. Остермор сообщил его величеству о своем желании опять вступить в ряды борцов за дело Стюартов. В дополнение к этим сведениям гонец доставил мне письма от его величества к нескольким сподвижникам, которые я должен был при первой возможности переслать в Англию. Одно из этих писем, попавших ко мне незапечатанными, адресовано милорду Остермору, и в нем содержатся некие выгодные предложения, которые милорд наверняка примет, если его денежные дела и впрямь так плачевны, как мне сообщили. Епископ Эттербери и иже с ним, похоже, уже поколебали преданность его величеству королю Георгу[1758], преследуя собственные цели, и я почти не сомневаюсь, что это письмо, — тут сэр Ричард похлопал по лежавшей перед ним бумаге, — довершит и без того уже почти законченное дело. Однако после того, как письма попали ко мне, явились вы и привезли новый приказ его величества. Мне надлежит придержать бумаги и сей же час лично отплыть в Англию, дабы вынудить Эттербери и его приспешников отказаться от своего предприятия.

Мистер Кэрилл кивнул.

— Но при чем здесь милорд Остермор? — сказал он.

— А при том, что я, — сэр Ричард подался вперед и положил ладонь на локоть Жюстена, — должен посоветовать епископу воздержаться от действий и подождать более благоприятной возможности. Однако нет никаких причин, мешающих вам дать Остермору прямо противоположный по смыслу совет.

Мистер Кэрилл насупил брови, не сводя глаз с лица собеседника, но не произнес ни слова.

— Такая возможность может никогда больше не предоставиться, — с жаром сказал Эверард. — Мы уничтожим Остермора, одним мановением руки подведем его к подножию виселицы.

Произнеся это слово, он захохотал с почти демоническим злорадством.

— Но как? Как мы погубим его? — спросил Жюстен. Его охватили смутные подозрения, но молодой человек пока не осмеливался уверовать в их основательность.

— Как? Вы спрашиваете, как? Разве это не ясно? — сердито прошипел сэр Ричард, и его красноречивый взгляд сказал собеседнику все то, о чем умолчали уста.

Мистер Кэрилл быстро вскочил, на щеках его выступил едва заметный румянец. Он резким, почти презрительным движением сбросил руку Эверарда и проговорил:

— Иными словами, вы отводите мне роль ложного маяка?

— Доверенного лица его величества, — с мрачной ухмылкой ответил сэр Ричарду — Я снабжу вас необходимыми бумагами. Надежный человек загодя предупредит милорда о скором прибытии гонца, носящего его родовое имя. Этого будет достаточно, чтобы возбудить аппетит его светлости, ничем не выдав себя. Вы станете тем посланником, который принесет ему соблазнительные предложения короля. Именно вам милорд ответит согласием, а вы передадите его ответ мне. На мою долю останется сущий пустяк — накинуть петлю ему на шею, если это будет необходимо.

Воцарилось короткое молчание. Дождь хлестал по оконному стеклу, будто бич, раскаты грома доносились теперь откуда-то издалека. Мистер Кэрилл опять опустился на стул. Он сидел с задумчивым, но совершенно бесстрастным выражением лица. В душе молодого человека взяла верх британская невозмутимость, так необходимая ему сейчас.

— Это… отвратительно, — наконец выдавил он.

— Так угодно Господу! — с жаром отвечал сэр Ричард, хлопнув ладонью по столу.

— Неужели Господь поверял вам свои чаяния? — осведомился мистер Кэрилл.

— Я знаю, что Господь — это справедливость.

— И тем не менее, разве в Писании не сказано, что возмездие должно оставить всевышнему?

— Да, однако ему нужны люди в качестве орудий, несущих воздаяние. И эти орудия — мы с вами. Неужели вы… О, неужели вы еще способны колебаться?

Мистер Кэрилл сцепил руки.

— Что ж, действуйте, — процедил он сквозь зубы. — Действуйте! Я одобрю итоги ваших трудов, но найдите себе другого исполнителя, сэр Ричард. Речь идет о моем отце.

Сэр Ричард сумел совладать с собой.

— Именно этим доводом я и пытаюсь убедить вас согласиться воплотить замысел, — ответил он и вдруг вспыхнул, хотя в свое время с успехом учил своего приемного сына самообладанию. — Ради памяти матери вы обязаны забыть о том, что он — ваш отец! Смотрите на него как на обидчика своей матушки, человека, разбившего ее жизнь и повинного в ее безвременной кончине, ее лиходея, если не хуже. Подумайте об этом. «Отец», говорите вы! — почти глумливо выкрикнул Эверард. — «Отец»! В чем же его отцовство! Вы никогда не видели его, он не подозревает о вашем существовании. Это, по-вашему, отец? «Отец», говорите вы. Это всего лишь слово, обозначение, которое пробуждает сантименты, мешающие вам исполнить свой долг и прикрывающие, будто щит, убийцу вашей матери! Наверное, я стану презирать вас, Жюстен, если вы откажетесь помочь мне в деле, ради успеха которого я и жил все эти годы. Нет! — пылко продолжал он. — Я пестовал вас и готовил к этой задаче, и вы не подведете!

Сэр Ричард понизил голос и добавил уже гораздо спокойнее:

— Вам ненавистно само имя Джона Кэрилла, графа Остермора, как ненавистно оно всякому честному человеку, знающему правду о жизни этого сластолюбца. И если я принудил вас носить его имя, то лишь затем, чтобы оно каждодневно напоминало вам, что вы не имеете на него права, равно как и на любое другое.

Говоря это, сэр Ричард сознательно бередил саднящую рану. Он увидел, как болезненно поморщился Жюстен, и с беспощадным коварством принялся наносить удар за ударом в самое уязвимое место, до тех пор, пока жгучая боль, которую он причинял молодому человеку, не сделалась совершенно невыносимой.

— Вот чем вы обязаны своему отцу, вот что связывает вас с ним. Вы — один из тех людей, над которыми безнаказанно потешается весь свет, с презрением указывая на них пальцем.

— До сих пор на это никто не отваживался, — отвечал мистер Кэрилл.

— Потому что доныне никто ничего не знал. Мы надежно хранили тайну. Выставляя напоказ правую сторону своего герба, вы не осмеливались явить миру левую. Но со временем тайна может раскрыться. Возможно, вы начнете подумывать о женитьбе на знатной даме, равной вам по положению. Что вы сможете рассказать ей о себе? Признаетесь, что не в состоянии предложить ей имя, поскольку самовольно присвоили себе свое собственное? О, Жюстен, так ваши обиды против вас же и оборачиваются! Подумайте об этом. Ни на миг не забывайте о своих тяготах, о загубленной жизни вашей матушки, и вы не впадете в малодушие, когда придет время покарать вашего злого обидчика.

Сэр Ричард вновь упал в кресло и устремил на молодого человека печальный взгляд. Мистер Кэрилл явно был задет: он слегка побледнел и сидел, стиснув зубы и нахмурив брови.

Сэр Ричард отодвинул кресло, встал и повторил с мрачной решительностью:

— Он погубил вашу мать. Неужели этот человек, разбивший ее жизнь, избежит наказания? Неужели, Жюстен?

Галльский дух мистер Кэрилла прорвался сквозь внешнюю оболочку британской чопорности. Жюстен ударил кулаком по ладони и убежденно воскликнул:

— Нет, он будет наказан! Богом клянусь!

Сэр Ричард простер руки, и в его грустных глазах наконец-то вспыхнул огонек злобной радости.

— Так вы поплывете со мной в Англию, Жюстен?

Но мистер Кэрилл опять терзался душевными муками.

— Погодите! — вскричал он. — О, погодите же!

В его печальном немигающем взоре было столько же мольбы, сколько во взгляде сэра Ричарда.

— Ответьте мне как на духу, скажите по совести, вы всей душой верите, что моя матушка хотела бы, чтобы я так поступил?

Эверард, этот одержимый идеей мщения человек, чей изнуренный неотступными мрачными мыслями разум застилала тьма всякий раз, когда речь заходила о деле его жизни, на миг замялся, а потом убежденно ответил:

— Как человек, обязанный заботиться о спасении своей души, отвечаю вам честно: да, верю. Больше того, знаю. Вот! — Он дрожащими пальцами извлек из ящика стола старое письмо и протянул его Жюстену. — Это ее собственноручное послание. Перечтите его снова.

Пока молодой человек вглядывался в изящные готические буквы, сэр Ричард вслух произносил слова, которые выучил наизусть и которые звенели у него в ушах с того дня, когда останки Антуанетты были преданы земле: «Не извещайте его о существовании Жюстена, разве что Вам будет угодно поставить его в известность об этом, чтобы покарать за жестокость, с которой он покинул меня».

— Это глас вашей матери, взывающей к вам из могилы, — твердил одержимый старик с таким упорством, что изрядная доля его чувства в конце концов передалась и Жюстену, зеленые глаза которого загорелись каким-то сверхъестественным огнем. Выражение бледного лица сделалось язвительно-насмешливым.

— Вы в это верите? — спросил он, и пылкие нотки в голосе выдали его истинное настроение.

— Клянусь спасением души, — повторил сэр Ричард.

— Тогда я с радостью приложу руку к нашему общему делу, — Жюстен уже пылал праведным гневом. — Мне тут подумалось… всего лишь фантазия, но она повергла меня в трепет. Вы доказали мне свою правоту. Я поплыву с вами в Англию, сэр Ричард, и посмотрю, достоин ли милорд Остермор имени, которое носит. А я, человек, не имеющий права ни на какое имя, избираю своим именем Правосудие!

Внезапно охватившее Жюстена воодушевление так же быстро покинуло его. Он упал в кресло, вновь погрузившись в раздумья и немного устыдившись своего неожиданного порыва.

Сэр Ричард с мрачной радостью взирал на своего воспитанника.

За окнами в небе Парижа грохотал гром, резкий, пронзительный и трескучий, как хохот сатаны.

Глава 2

В «АДАМЕ И ЕВЕ»
Солнечным майским днем мистер Кэрилл вылез из кареты во дворе гостиницы «Адам и Ева» в Мэйдстоуне. Высадившись накануне вечером в Дувре, он рано поутру расстался с сэром Ричардом Эверардом; приемный отец Жюстена отправился в Рочестер, чтобы уладить дела короля с епископом Эттербери, который плел нить заговора, а молодой человек должен был ехать в Лондон в качестве посланника короля Якова к графу Остермору, уже предупрежденному о прибытии Жюстена и ожидавшему его.

В Мэйдстоуне мистер Кэрилл намеревался отобедать и возобновить путешествие, воспользовавшись вечерней прохладой. Сегодня он надеялся добраться хотя бы до Фарнборо и заночевать там.

Навстречу знатному господину вышли хозяйка гостиницы, управляющий, конюх и его помощник. Мистеру Кэриллу отвели отдельную комнату наверху, но, прежде чем подняться к себе, он заглянул в буфет осушить бокал вина и подробно обсудить с хозяйкой предстоящий обед. Жюстен был дотошен по натуре и считал, что всяк, кто поручает заказ яств слугам, уподобляется животным, для которых еда — лишь средство насыщения. Такие вопросы, по его мнению, нельзя было решать походя. Выбирать блюда следовало вдумчиво и без спешки.

Мистер Кэрилл потягивал рейнвейн[1759], слушал хозяйку, перечислявшую яства, и вносил поправки, а иногда — и встречные предложения. Тем временем на постоялый двор вбежала иноходью маленькая коренастая лошадка, несшая на спине всадника в видавшем виды одеянии табачного цвета, тоже маленького и коренастого. Вновь прибывший бросил уздечку подручному конюха, которого сочли вполне достойным встретить такого захудалого гостя, легко соскочил с лошади, достал огромный пестрый носовой платок, и сняв треуголку, стал отирать пот со лба и свежих, почти по-детски розовых щек. Пока он приводил себя в порядок, его крошечные блестящие голубые глазки внимательно разглядывали экипаж мистера Кэрилла, из которого его слуга Ледюк как раз извлекал дорожный сундучок. Подвижные губы незнакомца сложились в удовлетворенную ухмылку.

Продолжая промокать лицо, он вошел в гостиницу и направился к буфету, ориентируясь на доносившийся оттуда разговор. При виде мистера Кэрилла, стоявшего в вальяжной позе, глазки его сверкнули. Так блестят глаза человека, повстречавшего приятеля, или, скорее, глаза охотника, заметившего дичь.

Человек приблизился к стойке, заискивающе поклонился мистеру Кэриллу, отвесил виноватый поклон хозяйке и попросил плеснуть ему эля — очистить горло от дорожной пыли.

Хозяйка велела буфетчику обслужить коротышку и отправилась отдавать важные распоряжения касательно трапезы мистера Кэрилла.

— Жаркий нынче денек, сэр, — заметил круглолицый незнакомец.

Мистер Кэрилл вежливо согласился и, пока тот прихлебывал эль, осушил свой бокал.

— Прекрасное пиво, сэр, — сказал круглолицый. — На диво доброе пиво! Со всем уважением, сэр, советую вашей милости отведать освежающего английского эля.

Мистер Кэрилл поставил свой бокал и покосился на незнакомца.

— Что заставляет вас думать, сэр, будто я чужак среди людей, придумавших этот напиток? — осведомился он.

На круглой физиономии появилось выражение удивления:

— Так вы англичанин, сэр! Бог мой! А я-то думал, француз.

— То, что вы вообще думали обо мне, — большая честь для меня, сэр.

Незнакомец смутился.

— Черт возьми, я просто брякнул наобум! Надеюсь, ваша милость извинит меня за это.

Он снова улыбнулся, и его маленькие глазки весело блеснули.

— Осмелюсь утверждать, что ваша милость простит меня, если отведает эля. Я знаю в нем толк, Богом клянусь. Сам пивовар. Меня зовут Грин, сэр, Том Грин, ваш покорный слуга.

Сказав это, он испил эля с таким видом, будто поднимал бокал за всех пивоваров на свете. Мистер Кэрилл взирал на него совершенно невозмутимо и чуть пренебрежительно.

— Похоже, вы твердо намерены воздать мне почести, — проговорил он. — Должен признать, что ваши рассуждения об освежающих напитках весьма грамотны, но я не любитель эля, сэр, и не смогу пристраститься к нему, доколе во Франции не засохнет виноградная лоза.

— О! — восхищенно выдохнул мистер Грин. — Франция — великая страна, не правда ли, сэр?

— Сейчас здесь мало кто так думает, но не сомневаюсь, что Франция вполне заслуживает вашего лестного мнения.

— А Париж! — не унимался мистер Грин. — Говорят, это роскошный город, чудо всех веков. Кое-кто, черт возьми, даже считает, что Лондон — горстка лачуг в сравнении с ним.

— Неужели? — безразличным тоном отозвался мистер Кэрилл.

— Так вы не согласны? — с жаром спросил мистер Грин.

— Фи! Чего только не болтают люди, — проворчал мистер Кэрилл и вышел из питейного зала, мурлыча себе под нос какую-то французскую песенку.

Мистер Грин угрюмо посмотрел ему вслед, потом повернулся к стоявшему неподалеку буфетчику.

— Какой неразговорчивый человек, — заметил он. — Бирюк, да и только.

— Может, ему просто не по нраву ваше общество? — простодушно предположил буфетчик.

Мистер Грин смерил его взглядом.

— Похоже на то, — прошипел он. — Долго ли он здесь пробудет?

— Вы упустили прекрасную возможность узнать это от него самого, — ответил буфетчик.

Круглая физиономия мистера Грина слегка вытянулась, и он задал свой следующий вопрос:

— Когда вы намерены жениться на хозяйке?

Буфетчик вытаращил глаза.

— Господи! — вскричал он. — Жениться на… Вы что, спятили?

Мистер Грин скорчил удивленную мину.

— Наверное, я что-то путаю. Вы сбили меня с толку своей дерзостью. Налейте-ка еще кружечку.

Мистер Кэрилл, между тем, поднялся в отведенную ему комнату. Он с удовольствием отобедал, а потом развалился в кресле, уперев ноги в подставку и расстегнув кафтан. В одной руке он держал трубку, в другой — томик стихов Гея[1760], рядом на столе стоял графин с вишневой наливкой. Но в неге и спокойствии пребывало только тело, о чем свидетельствовали и потухшая трубка, и почти непочатый графин, и полное невнимание к изящным рифмам и причудливым образам мистера Гея. Легкий игривый нрав, которым наградили молодого человека природа и его несчастная мать и который он сумел сохранить, несмотря на суровое воспитание, данное приемным отцом, сейчас был скован, будто путами.

Легкая усталость после жаркого дня, проведенного в дороге, навела мистера Кэрилла на мысль, что неплохо бы понежиться часок после обеда в блаженной праздности, с трубочкой, книгой и бокалом вина. Но когда этот час настал, предаться праздности он не мог и блаженства не испытывал. При мысли о том, что предстояло ему совершить, Жюстен начинал загодя терзаться раскаянием. Оно довлело над его душой, как кошмар над разумом больного, назойливо вторгалось в непрерывные размышления, и чем больше молодой человек ломал голову, тем хуже он себя чувствовал.

Три недели назад в Париже Жюстен на какое-то время заразился лихорадочной одержимостью приемного, отца и в угаре страстного воодушевления взялся за выполнение своей нелегкой задачи. Но вскоре душевный подъем сошел на нет, и молодой человек впал в хандру. Тем не менее» у него недостало духу пойти на попятный: слишком долго и усердно приучал его Эверард считать месть за мать своим долгом. Уверовав, что это и впрямь его предназначение, Жюстен, с одной стороны, жаждал исполнить его, но в то же время содрогался от ужаса при мысли о том, что человек, на которого он должен был обрушить карающую десницу судьбы — его отец, — пусть они и не знакомы, пусть ни разу в жизни не встречались, пусть он даже не подозревает о существований своего сына.

Мистер Кэрилл взял книгу Гея, стремясь забыться. Наделенный от рождения тонким поэтическим вкусом, умением чутко улавливать музыку слов, свойственным эстетам пристрастием к красоте вообще и красиво построенной фразе в частности, впоследствии он научился острому восприятию и сделался истинным ценителем. В десятый раз подозвав к себе Ледюка, чтобы тот вновь зажег потухшую трубку, Жюстен опять вперил взор в страницу, но глаза его были сродни запряженным в телегу волам, которые плетутся, не разбирая дороги. Он вяло скользил взглядом по строчкам и, когда пришла пора переворачивать страницу, вдруг поймал себя на том, что совершенно не понимает прочитанного.

С досадой отшвырнув книгу, мистер Кэрилл пнул скамеечку для ног и вскочил. Подойдя к открытому окну, он устремил невидящий взор в пустоту. Молодой человек не чувствовал ничего — ни благоухания цветника, ни свежих запахов фруктового сада, ни дивных ароматов сочного зеленого луга.

Лишь стук копыт и пыльное облако, приближавшееся с севера, отвлекли его от навязчивых мыслей. Жюстен принялся следить за бешено мчащейся четверкой лошадей, запряженных в желтый экипаж. Они неслись галопом, подгоняемые увесистыми ударами бича и громкими криками форейтора, а за каретой тянулся длинный шлейф пыли, которая оседала на пестрящих цветами живых изгородях вдоль дороги и поблескивавших золотыми искорками пастбищ. Экипаж остановился прямо перед входом в «Адама и Еву».

Облокотившись о подоконник, мистер Кэрилл с любопытством посмотрел вниз, желая узнать, кому это пришло в голову путешествовать с такой сумасшедшей скоростью. С облучка на грубый булыжник двора спрыгнул слуга. Из гостиницы вновь вышли хозяйка и управляющий, а из конюшни — сам конюх и его подручный. Всю эту подобострастную компанию мистер Кэрилл уже видел и не проявил к ней никакого интереса.

Затем открылась дверца кареты, показалась складная лесенка, и по ней, опираясь рукой на плечо слуги, спустился очень похожий на хорька человечек в черном, с белыми нашивками священника на воротнике, в шейном платке, угольно-черном пышном парике, обрамлявшем бледное, вытянутое, изможденное лицо; тонкие губы, растянутые в застывшей усмешке, обнажали два ряда непомерно крупных желтых зубов.

Следом за этим человеком появился другой, совсем не похожий на первого и оттого еще более примечательный. Высокий, смуглый, в кричащем густо-желтом парчовом одеянии с витиеватыми кружевами на манжетах и вороте и обильно напудренном парике.

Слуга, управляющий гостиницей и священник помогли этому господину выйти из кареты, а он, в свою очередь, зажав под мышкой шляпу, принялся вместе с остальными извлекать из нее третьего (и последнего) странного путешественника.

Мистер Кэрилл наблюдал за ними с растущим любопытством. Он чувствовал, что вот-вот увидит самое интересное, а посему перегнулся через подоконник и высунулся из окна, чтобы получше рассмотреть новое действующее лицо, выходившее на сцену. В наступившей тишине слух его уловил шуршание шелка, потом появился подол пестрой расшитой цветами юбки, из-под которого показалась изящнейшая из ножек. Она опустилась на ступеньку, а мгновение спустя из кареты вышла девушка.

Надо сказать, что, когда дело касалось женщин, глаз у мистера Кэрилла был на удивление острый, ведь по материнской линии он происходил из народа, способного оценить женскую красоту. Он сразу заметил, что роста она среднего, изящна и нежеманна. Оглядев ее и оставшись довольным, мистер Кэрилл стал молить провидение, чтобы женщина хоть на миг показала ему лицо, скрытое шелковым капюшоном. И вот она робким испуганным движением вскинула голову, будто человек, озирающийся по сторонам, дабы убедиться, что его никто не заметил. Жюстен мельком увидел нежный овал лица, бледного, но теплого, будто персик, на мысль о котором наводили тронутые легким румянцем щеки. Глаза были большие, карие и ласковые. Жюстен перехватил их взгляд и-тотчас осознал, что девушка прекрасна. И еще ему сразу же подумалось: как было бы приятно увидеть эти глаза поближе.

Заметив Жюстена, девушка тихо вскрикнула, торопливо отвернулась и заспешила в гостиницу. Расфуфыренный господин поднял глаза и нахмурился, а церковник, в свою очередь посмотрев вверх, задрожал. Конюх и его подручный тоже задрали головы и заулыбались. Потом все двинулись к гостинице, и навес крыльца скрыл их от любопытных глаз мистера Кэрилла.

Он со вздохом отвернулся от окна и подошел к столу, где стояла трутница, чтобы в одиннадцатый раз раскурить свою трубку. Жюстен сел, выпустил к потолку облако дыма и задумался. Недавняя рассеянность исчезла, и сейчас ему больше всего в жизни хотелось узнать, какие отношения связывают эту причудливую троицу. Молодой человек предположил, что причудливость эта объясняется, скорее всего, присутствием священника, и задался вопросом, какая такая напасть могла заставить, очевидно, весьма знатного господина избрать своим попутчиком церковника. И почему они примчались сюда сломя голову?

Эта загадка полностью заняла воображение Жюстена. Наделенный природной любознательностью, если не сказать любопытством, в какой-то момент он даже начал подумывать, не отправиться ли ему вниз, чтобы продолжить свои изыскания. Но это было чревато слишком большим уроном для его достоинства, а такого Жюстен допустить не мог.

Послышался стук, и в комнату вошла хозяйка гостиницы, дебелая, радушная и румяная как яблочко, — настоящая содержательница постоялого двора.

— Там, внизу, один господин, — начала было хозяйка, но мистер Кэрилл перебил ее:

— Я предпочел бы услышать от вас о госпоже, — заявил он.

— Ха, сэр! — воскликнула хозяйка, выставляя напоказ зубы цвета слоновой кости; она закатила глаза и воздела руки жестом шутливого протеста. — Ха, сэр! Но и госпожа тоже хотела, чтобы меня послали к вам.

— Хороший посол, — изрек Жюстен, — должен начинать с самой доброй вести, а не присовокуплять ее под конец ко всему остальному. Однако молю вас, приступайте к делу. Вы дарите мне надежду.

— Они передают вам добрые пожелания и будут весьма обязаны, если вы возьмете на себя труд спуститься вниз.

— Спуститься вниз? — переспросил Жюстен, склонив голову набок и вперив в хозяйку сосредоточенный взгляд. — Уместно ли будет осведомиться, что им от меня угодно?

— По-моему, вы нужны им в качестве свидетеля.

— Свидетеля? Должен ли я засвидетельствовать совершенство лица и фигуры этой госпожи, ее ангельский взгляд и чарующую прелесть лодыжек? Это меня просят засвидетельствовать? Если так, они не смогли бы найти более подходящего человека: в таких делах я весьма сведущ, мадам.

— О, нет, сэр! — хозяйка рассмеялась. — Они хотят, чтобы вы стали свидетелем бракосочетания.

Мистер Кэрилл вытаращил глаза.

— Вот как? — воскликнул он. — Теперь понятно, почему тут священник.

Жюстен на миг впал в задумчивость, игривые нотки исчезли из его голоса.

— А тот господин, который прислал мне добрые пожелания, сообщил свое имя?

— Нет, сэр, но я случайно услышала его.

— Доверьтесь мне, — попросил ее мистер Кэрилл.

Хозяйка решила подготовить его.

— Это очень знатный господин, — сказала она.

— Неважно. Мне нравятся знатные господа.

— Они называют его лорд Ротером.

Внезапное и совершенно неожиданное упоминание имени его сводного брата (брата, с которым Жюстен не был знаком) заставило мистера Кэрилла вскочить с поспешностью, которую более зоркий наблюдатель не смог бы объяснить простым уважением к виконту. Хозяйка тоже была наблюдательна, но не настолько, и даже если мистер Кэрилл изменился в лице, то мгновение спустя оно вновь обрело привычное невозмутимо-насмешливое выражение, и заметить перемену сумел бы лишь человек с исключительно острым зрением.

— Этого довольно! — воскликнул Жюстен. — Кто может отказать его светлости?

— Так я скажу ему, что вы спуститесь? — осведомилась хозяйка, взявшись за ручку двери.

— Минутку, — остановил ее Жюстен. — Похоже, что это — похищение невесты?

Хозяйка вновь одарила его широкой сердечной улыбкой. Она была истинной женщиной и ценила романтическую любовь.

— Именно так, сэр.

Молодой человек смотрел на хозяйку и теребил нижнюю губу.

— А почему им потребовалось мое свидетельство? — спросил он.

— Одним свидетелем будет слуга его светлости, но им нужен второй, — объяснила она, явно удивленная вопросом.

— Верно. Но зачем им я? — настаивал Жюстен. — Вы не привели никаких причин, заставляющих их предпочесть меня вашему управляющему, конюху или буфетчику.

Хозяйка сдвинула брови и нетерпеливо передернула плечами. Сколько суматохи из-за какого-то пустяка.

— Входя сюда, его светлость углядел вас, сэр, и спросил меня, кто вы такой.

— Интерес его светлости весьма льстит мне. Наверное, ему пришлась по нраву моя наружность. И что ж вы ему ответили?

— Ответила, что ваша милость недавно приплыли из Франции.

— Вы хорошо осведомлены, — ответил мистер Кэрилл с легким раздражением, ибо, если в его речи и был французский выговор, вряд ли его могло бы уловить ухо простолюдина.

— Ваше платье, сэр, — объяснила хозяйка, и Жюстен напомнил себе, что изящество и необычайная изысканность его французского наряда вполне могли подсказать человеку, неоднократно встречавшему приезжих из Галлии, откуда именно он пожаловал. Возможно, тем же объяснялись потуги мистера Грина завести с ним разговор о Франции.

Жюстен вернулся мыслями к брачующимся, ждавшим его внизу.

— И вы им это сказали, да? — спросил он. — Что же ответил вам его светлость?

— Он обратился к священнику со словами: «Как раз такой человек нам и нужен, Дженкинс».

— А священник, этот Дженкинс, что он сказал?

— «Прекрасная мысль» — вот что. И ухмыльнулся.

— Хм! Ну, а какое умозаключение вывели вы сами, мадам?

— Умозаключение, сэр?

— Да, мадам, умозаключение. Разве вы не догадались, что это не просто похищение невесты, но еще и тайный брак? Милорд, несомненно, может рассчитывать на молчание своего слуги, но в качестве второго свидетеля ему, конечно же, нужен случайный прохожий, какой-нибудь чужеземец, который завтра отправится своей дорогой и никогда более не подаст о себе вестей.

— Господи, сэр! — вскричала хозяйка, изумленно округлив глаза.

Мистер Кэрилл загадочно улыбнулся.

— Уверяю вас, мадам, дело обстоит именно так. Милорд Ротерби происходит из семьи, члены которой проявляют чрезвычайную осторожность при скреплении заключаемых ими союзов соответствующими договорами. Затевая брак, он, несомненно, не захочет отрезать себе пути к отступлению на тот случай, если впоследствии пожалеет о содеянном.

— Стало быть, ваша милость знакомы с его светлостью? — спросила хозяйка.

— До сих пор Господь хранил меня от этой напасти, но теперь дьявол, похоже, намерен обрушить ее на мою голову. Тем не менее, было бы любопытно взглянуть на него вблизи. Идемте, мадам.

В дверях мистер Кэрилл вдруг остановился.

— Кстати, который теперь час? — осведомился он.

Вопрос прозвучал так неожиданно, что хозяйка слегка опешила.

— Пятый, сэр, — наконец ответила она.

Жюстен издал короткий смешок.

— Нет, его светлость решительно достоин более пристального изучения, — сказал он и зашагал вниз по лестнице.

В коридоре молодой человек подождал отставшую хозяйку.

— Пожалуй, вам следует объявить о моем приходе, — предложил он. — Меня зовут Кэрилл.

Кивнув, хозяйка распахнула дверь и пригласила Жюстена войти.

— Мистер Кэрилл, — возвестила она во исполнение его указаний и, когда Жюстен вошел, прикрыла за ним дверь.

Все трое сидели за полированным столом орехового дерева. Господин в темно-желтом одеянии быстро поднялся и двинулся навстречу вошедшему, а мистер Кэрилл тем временем бегло оглядел своего брата, с которым познакомился при таких странных обстоятельствах и по столь знаменательному случаю.

Он увидел человека лет двадцати пяти или чуть больше, высокого, хорошо сложенного, хотя и немного склонного к полноте. На его очень смуглом лице выделялись большой нос, пухлые губы и черные глаза; упрямый подбородок и насупленные брови завершали портрет виконта. По какому-то наитию Жюстен с первого взгляда невзлюбил своего братца. Ему было бы любопытно узнать, похож ли лорд Ротерби на их общего отца, но этот вопрос не слишком занимал Жюстена, да и вообще он почти не думал о связывавших их кровных узах. И это было справедливо, поскольку, как оказалось впоследствии, Жюстену ни разу не пришлось вспомнить о родстве с этим человеком, за исключением самых жарких и напряженных мгновений в их отношениях, которым суждено было получить продолжение.

— Насколько я понял со слов этой женщины, — почти раздраженно приветствовал его Ротерби, — вы прибыли из Франции.

Такого рода приветствие звучало весьма странно, но Жюстен решил до поры оставить выяснение этого обстоятельства. Его внимание уже было полностью поглощено дамой, сидевшей во главе стола. В придачу к тем достоинствам, которые он заметил из окна, Жюстен увидел ее мягкий чувственный рот, нежно-задумчивое выражение лица, вид которого так и ласкал взор. «Что же она делает на этой мерзкой кухне?» — подумал Жюстен и признался себе, что если он с первого взгляда невзлюбил своего брата, то точно так же, с первого взгляда, полюбил эту женщину, на которой его брат вознамерился жениться. Полюбил с того мгновения, когда его взор упал на нее. Жюстен испытывал неодолимую потребность в ней, и, когда глаза их встретились, встретились и сердца, и молодому человеку показалось, что он знал эту девушку с первой минуты своей сознательной жизни.

Но сейчас надо было отвечать на вопрос его светлости, и Жюстен ответил ему машинально, не отрывая взгляда от дамы, которая тоже смотрела на него своими сказочными зеленовато-карими глазами, и нежность в них не торопилась уступить место смущению.

— Я из Франции, сэр.

— Но не француз? — продолжал расспросы его светлость.

Мистер Кэрилл наконец оторвал взгляд от девушки и посмотрел на лорда Ротерби.

— Француз более чем наполовину, — ответил он, и галльский выговор в его речи сделался явственнее. — Лишь по чистой случайности мой отец — англичанин.

Ротерби рассмеялся бархатистым и чуть презрительным смехом. Этот человек, не видавший других стран и не имевший ровным счетом никаких познаний о них, презирал чужеземцев. Его светлость не мог бы постичь разницу между французом и, скажем, островитянином из Южных морей. Он понимал, что какие-то различия между ними, несомненно, есть, но с него было довольно знать, что оба они — иностранцы и, следовательно, ему не чета.

— Клянусь честью, сэр, ваши слова допускают весьма вольное толкование! — заявил Ротерби и вновь зашелся своим бархатистым, оскорбительно дерзким смехом.

— Рад, что они позабавили вашу светлость, — отвечал мистер Кэрилл таким тоном, что Ротерби даже поднял глаза, пытаясь выяснить, не потешаются ли над ним. — Вы, кажется, желали видеть меня? Умоляю, не благодарите за то, что я спустился к вам. Это честь для меня.

Ротерби воспринял слова Жюстена как скрытый упрек за допущенную им оплошность, выразившуюся в невежливом обращении. Он снова бросил колючий взгляд на этого человека, с таким любопытством рассматривавшего его, но на спокойном породистом лице Жюстена не было и тени насмешки.

Лорд Ротерби с большим опозданием принялся делать как раз то, чего мистер Кэрилл умолял его не делать: он рассыпался в благодарностях. Некая двусмысленность ситуации, в которой оказался Жюстен, нисколько его не смущала. И пока его светлость выражал признательность, мистер Кэрилл оглядел остальных присутствовавших и обнаружил, что, помимо бледного священника, который молча сидел за столом, в комнате находится слуга его светлости. Этот тихий малый был облачен в неброское серое одеяние и старался держаться в тени. У него была заостренная физиономия и колкие бегающие глазки, явно не свидетельствующие о чистоте помыслов.

— Нам крайне желательно, чтобы вы стали свидетелем бракосочетания, — сообщил Жюстену его светлость.

— Хозяйка уже поставила меня в известность об этом.

— Надеюсь, миссия такого рода не сопряжена для вас с колебаниями или угрызениями совести?

— Нисколько. Совсем наоборот. Я бы испытал угрызения совести, если бы бракосочетание не состоялось.

Ровный непринужденный голос Жюстена так успешно скрыл истинный смысл ответа, что его светлость едва ли обратил внимание на эти слова.

— Тогда, пожалуй, приступим к делу. Мы торопимся.

— Когда люди связывают себя узами брака, им свойственна поспешность, — заметил мистер Кэрилл, подходя к столу вместе с его светлостью и глядя на невесту.

Милорд расхохотался — довольно мелодично, но чересчур громко для человека умного и высокородного.

— Вы что, сами женились впопыхах? — спросил он.

— Вы весьма проницательны, — похвалил его мистер Кэрилл.

— Да уж, меня не всякий плут проведет, — согласился его светлость.

— Но зато честный человек мог бы взять над вами верх, как знать? Однако мы злоупотребляем терпением дамы.

Это было сказано весьма своевременно, ибо его светлость уже обернулся к Жюстену, намереваясь спросить, что он имеет в виду.

— Да! Начинайте, Дженкинс. Приступайте к вашим причитаниям. Гэскелл! — позвал он слугу. — Стань вот здесь, впереди.

Затем его светлость занял свое место у локтя дамы, которая поднялась на ноги, побледнела и потупила взор. Уголки ее губ слегка подрагивали, но это заметил только мистер Кэрилл, а заметив, погрузился в еще более глубокую задумчивость.

Дженкинс стоял к ним лицом, листая требник[1761], а мистер Кэрилл следил за ним своим холодным немигающим взором. Священник поднял голову, перехватил этот жуткий взгляд, задрожал и в смятении уронил книгу. Мистер Кэрилл с язвительной усмешкой наклонился, подобрал ее и протянул священнослужителю.

Засим последовала новая задержка. Потеряв нужную страницу, мистер Дженкинс, похоже, оказался в некотором затруднении, что было весьма удивительно, поскольку человеку, избравшему духовное поприще, полагалось бы знать книгу как свои пять пальцев.

Мистер Кэрилл продолжал молча наблюдать за ним, испытывая злорадное чувство. Во всяком случае, так решил бы любой, кто мог видеть Жюстена в этот миг.

Глава 3

СВИДЕТЕЛЬ
Наконец мистер Дженкинс отыскал потерянную страницу, а отыскав, несколько секунд постоял в нерешительности, откашлялся и наконец начал читать с видом человека, пустившегося в отчаянное предприятие: — «Нежно любящие, мы собрались сюда пред очи Господа…» — вещал он гнусавым с подвыванием голосом, вполне под стать облику преподобного. Врачующиеся стояли перед священником; на щеках жениха играл легкий румянец, черные глаза его ярко блестели. Невеста опустила очи долу, учащенное дыхание выдавало огромное душевное волнение.

Наконец святой отец завершил вводную часть, помолчал с минуту, а затем, то ли почувствовав уверенность в себе, то ли под впечатлением жизнеутверждающей силы нового абзаца, который ему предстояло огласить, принялся читать дальше окрепшим и более звучным голосом:

— «Я вопрошаю вас и повелеваю, чтобы вы отвечали мне так же, как в страшный судный день…»

— Вы кое-что забыли, — вкрадчиво вставил мистер Кэрилл.

Его светлость резко повернулся и нетерпеливо фыркнул. Дама тоже быстро подняла взор, а мистер Дженкинс, похоже, окончательно струсил.

— Ч-что? — запинаясь, проговорил он. — Что я забыл?

— Наверное, ознакомиться с наставлениями.

Его светлость мрачно уставился на мистера Кэрилла, а тот искоса поглядывал на девушку, не обращая на милорда ни малейшего внимания.

Мистер Дженкинс сперва побагровел, потом сделался еще бледнее, чем был в самом начале, потупил взор и, уткнувшись в книгу, начал растерянно читать выделенный курсивом отрывок, предшествовавший тому, который он долдонил прежде:

— «И говорит, обращаясь к брачующимся…»

Тут он вопрошающе поднял свои бледные выпученные глаза и попытался выдержать твердый взгляд мистера Кэрилла, но эта жалкая попытка бесславно провалилась.

— Это ближе к началу, — сообщил Дженкинсу мистер Кэрилл в ответ на его немой вопрос. Но, когда преподобный обслюнявил большой палец, чтобы перевернуть несколько страниц, Жюстен решил избавить его от хлопот и добавил: — Там, по-моему, сказано, что жених должен стоять по правую руку от вас, а невеста — по левую. Похоже, вы все перепутали, мистер Дженкинс. Или, может, вы левша?

— Я просто разволновался, клянусь вам! Ваша светлость были слишком нетерпеливы. Этот господин прав, но я так взволнован… Не согласится ли дама поменяться местами с его светлостью?

Они поменялись местами, но прежде виконт коротко поблагодарил мистера Кэрилла и пылко и витиевато выбранил священника. Все это его светлость проделал весьма искусно, но даму он не убедил. Она побледнела пуще прежнего, глаза ее сделались встревоженными, почтиподозрительными.

— Надобно начать сызнова, — сказал, мистер Дженкинс. И начал сызнова.

Мистер Кэрилл смотрел, слушал, и его охватывало безудержное веселье. Дав согласие спуститься вниз и стать свидетелем этого непонятного обряда, он никак не рассчитывал на такую роскошную забаву. Чувство юмора взяло верх надо всем остальным, а то обстоятельство, что лорд Ротерби был его братом, привнесло в создавшееся положение толику пикантности, когда молодой человек вспомнил об этом родстве.

Потехи ради он дождался, пока мистер Дженкинс по второму разу оттрубил начальные абзацы, дал ему добраться до слов: «Я вопрошаю вас и повелеваю…», а потом опять перебил священника:

— Вы запамятовали еще кое-что, — негромко вставил Жюстен елейным тоном.

Этого Ротерби уже не стерпел.

— Будьте вы неладны! — выругался он, обращая к мистеру Кэриллу рассерженную физиономию. Он и не заметил, что девушка отпрянула прочь, когда услышала резанувшее слух бранное слово и увидела злобную мину милорда. Она тоже изменилась в лице: подозрение, догадка и, наконец, ужас по очереди отразились на нем.

— По-моему, вы не слишком учтивы, — укоризненно проговорил мистер Кэрилл. — Я подал голос в ваших же интересах.

— В таком случае буду весьма признателен, если вы попридержите язык в моих интересах! — загремел его светлость.

— Что ж, тогда я обязан высказаться в интересах дамы, — отвечал мистер Кэрилл. — Коль скоро вы пожелали позвать меня в свидетели, я исполню свой долг по отношению к вам обоим и добьюсь, чтобы вас сочетали браком по всем правилам.

— Что, черт возьми, вы имеете в виду? — с вызовом спросил его светлость, с каждым словом все явственнее выдавая себя.

Мистер Дженкинс в приступе страха попытался смягчить ситуацию:

— Милорд, — заблеял он. — Милорд! Возможно, этот господин прав. Возможно… Возможно… — Он поперхнулся и обратился к мистеру Кэриллу: — Что, по-вашему, мы забыли на этот раз?

— Время, — отвечал мистер Кэрилл. Он увидел, как лица священника и Ротерби принимают вконец озадаченное выражение.

— Вы намерены изъясняться загадками? — сердито спросил его светлость. — При чем тут время?

— А вы спросите у святого отца, — предложил мистер Кэрилл.

Ротерби опять резко повернулся к Дженкинсу. Тот в немом изумлении беспомощно развел руками. Мистер Кэрилл беззвучно смеялся.

— Я не пойду замуж! Я не пойду замуж!

Это были первые слова, сорвавшиеся с уст дамы с тех пор, как мистер Кэрилл увидел ее. Они произвели на него самое благоприятное впечатление, ибо свидетельствовали о здравомыслии и рассудительности, пусть и проявившихся с некоторым опозданием. Кроме того, благодаря им он узнал, что у девушки грудное мелодичное контральто, хотя сейчас ее голосок звучал слегка надтреснуто.

— Скажите, пожалуйста! — то ли с обидой, то ли с наигранным изумлением изрек его светлость. — К чему столько шума? Гортензия, дорогая…

— Я не выйду замуж! — твердо повторила дама, глядя на Ротерби. В ее больших карих глазах читался вызов, голова была вскинута, а на бледном лице — ни тени страха.

— Не думаю, — подал голос мистер Кэрилл, — что вы могли бы выйти замуж, даже желая этого. Во всяком случае, не здесь, не сейчас и не при посредничестве вот этого господина. — Он с презрением ткнул большим пальцем в сторону Дженкинса, к которому теперь стоял вполоборота. — Вероятно, вы и сами это поняли.

Женщина содрогнулась, кровь прилила к ее бледному лицу. Но она держалась молодцом, и это так глубоко тронуло мистера Кэрилла, что его восхищение ею переросло в восторг.

Стиснув громадные челюсти, сжав кулаки и сверкая глазами, Ротерби в нерешительности стоял между Гортензией и мистером Кэриллом. Охваченный ужасом Дженкинс безвольно рухнул в кресло, а Гэскелл, как и подобает вышколенному слуге, смотрел на них — неподвижный и отрешенный, будто предмет обстановки.

Наконец его светлость опять повернулся к Кэриллу.

— Вы слишком много на себя берете, — с угрозой проговорил он.

— Чего много? — вкрадчиво осведомился мистер Кэрилл.

Вопрос привел Ротерби в замешательство. Он злобно выругался.

— Богом клянусь! — кипел милорд. — Я заставлю вас доказать основательность своих измышлений. Вы прекратите морочить голову этой даме. Прекратите, будьте вы прокляты! Или я вас насильно заставлю.

Мистер Кэрилл обворожительно улыбнулся. Все шло как нельзя лучше. Комедия, равной которой он не помнил с тех пор, как играл в студенческих постановках в Оксфорде десять с липшим лет назад, стремительно приближалась к развязке.

— Я-то думал, что дама, которая позвала меня стать свидетелем нынешнего… э… бракосочетания, — слово это он произнес исполненным осуждения тоном, — была содержательницей «Адама и Евы». Теперь же склоняюсь к мнению, что она — ангел-хранитель этой юной леди. Судьба, явившаяся на сей раз в облике добродетельной почтенной женщины… — Произнеся это, он с пугающей внезапностью оставил непринужденный добродушно-насмешливый тон. Британское воспитание не выдержало натиска галльского огня. — Давайте говорить начистоту, лорд Ротерби. Это бракосочетание — вовсе не бракосочетание, а подлое глумление. И этот мерзавец, достойный слуга своего господина, — никакой не священник. Мадемуазель, — продолжал мистер Кэрилл, обращаясь к перепуганной Гортензии, — эти злодеи ввели вас в чудовищное заблуждение.

— Сэр! — гаркнул, наконец, Ротерби, приведенный в чувство этим открыто высказанным обвинением, и схватился за рукоять шпаги. — Вы смеете говорить обо мне в таких выражениях?

Мистер Дженкинс поднялся на ноги и с глупым видом простер руку, пытаясь остановить его светлость. Стоявшая в стороне девушка созерцала эту картину широко раскрытыми глазами. Она затаила дыхание и прижала ладонь к груди, словно стремилась унять волнение.

А мистер Кэрилл, не моргнув глазом, принялся доказывать справедливость своего обвинения. Он снова заговорил слегка пренебрежительным тоном, исполненным едва скрытой насмешки, и, судя по всему, обращался к даме, желая скорее обрисовать ей положение, нежели подкрепить высказанные им упреки.

— Услышав шелест страниц молитвенника, переворачиваемых этим человеком, даже слепец понял бы, что содержание такого рода книг ему незнакомо. Взгляните-ка на нее! — продолжал Жюстен, хватая томик и поднимая его высоко над головой. — Совсем новая. Нигде ни единого следа прикосновений. Молитвенник куплен лишь для того, чтобы осуществить это бесчестное предприятие. Можно ли найти более явные доказательства тому, что человек этот — гнусный жулик?

— Сбавьте-ка тон, сэр, — зарычал его светлость.

— Он неверно расставил вас по местам, — невозмутимо продолжал мистер Кэрилл, — ибо ему даже недостало сообразительности прочесть содержащиеся в книге наставления. Кроме того, ему невдомек, что сейчас не самое удачное для богоугодных дел время дня. Этого довольно, мадемуазель?

— Хватило бы и меньшего, — ответила Гортензия. — Теперь я у вас в долгу, сэр.

Голос ее звучал на удивление ровно и был исполнен — холодного презрения, глаза горели царственным гневом.

Ротерби выпустил рукоятку шпаги. Понимая, что в сложившихся обстоятельствах злость — не самое удобное оружие, он сменил ее на высокомерие.

— Вы прибыли из Франции, сэр, и кое-что вам простительно, но далеко не все. Говоря обо мне, вы употребляли выражения, недопустимые в отношении человека моего положения. Боюсь, вы едва ли осознаете это.

— Осознаю так же хорошо, как и те, кто избегает вашего общества, сэр, — холодно и презрительно ответил мистер Кэрилл. Неприязнь к Ротерби и отвращение к тому делу, в которое он оказался вовлеченным, взяли верх над всеми доводами разума.

Его светлость вопросительно сдвинул брови.

— И кто же они, позвольте узнать?

— Большинство порядочных людей, надо полагать, если сегодня вы явили мне образчик вашего обычного поведения.

— Какая наглость! Ничего, со временем мы это исправим. Богом клянусь! Я буду первым, кто укажет вам на вашу оплошность. И вам, Гортензия.

— Это будет весьма любопытно, — совершенно искренне ответил мистер Кэрилл.

Ротерби отвернулся от него, изо всех сил сдерживая ярость. Такое самообладание в человеке столь мстительном едва ли не поражало.

— Гортензия, — сказал он, — это глупый разговор. Ну какая мне во всем этом корысть?

Девушка отступила еще на шаг, лицо ее выражало презрение.

— Этот человек, — продолжал Ротерби, махнув рукой в сторону Дженкинса, и вдруг осекся. Он резко повернулся к бедняге. — Ты обманул меня, мошенник? — взревел его светлость. — Правда ли то, что говорит о тебе этот господин? Что ты вовсе не священник?

Дженкинс содрогнулся и сжался в комочек. К такому выверту он был совершенно не готов и теперь не знал, как подыграть милорду. Что касается жениха, то он выказал себя блистательным лицедеем, но исполнить свою роль достоверно уже не смог, было слишком поздно.

— У вас в кармане, милорд, несомненно, лежит заготовленное брачное свидетельство, — вставил мистер Кэрилл. — Оно помогло бы вам убедить даму в искренности ваших намерений, доказать, что этот вор ввел вас в заблуждение, польстившись на обещанную вами гинею[1762].

Шах и мат. И лорд Ротерби это понял. Насильственные действия — единственное, что ему оставалось, а насилие было родной стихией этого члена клуба «Пламень Преисподней», да еще служившего в полку «Храбрых Зайцев» под началом его светлости герцога Уортона.

— Нечестивец! Отравитель жизни! Чертова назойливая муха! — Таков был неполный перечень ругательств, которыми милорд осыпал мистера Кэрилла. На устах его выступила пена, на лбу вздулись жилы. — Вам-то какое до всего этого дело?

— Я полагал, что вы позвали меня в свидетели, — напомнил ему Жюстен.

— Да чтоб мне сдохнуть! — вскричал Ротерби. — Лучше б я, черт дери, откусил себе язык!

— Это нанесло бы непоправимый ущерб вашему красноречию, — со вздохом заметил мистер Кэрилл, закатив глаза к потолку и разглядывая перекрытие.

Ротерби поперхнулся и уставился на Жюстена.

— Неужто у вас вовсе нет разума, вы, болтливый попугай? — вопросил он. — Кто вы такой? Лицедей или шут?

— Порядочный человек, смею надеяться, — с изысканной вежливостью ответил мистер Кэрилл. — А вот кто вы?

— Это я вам сейчас покажу, — заявил его светлость, обнажая шпагу.

— Ага, ясно, — проговорил мистер Кэрилл все тем же невозмутимым тоном, призванным прикрыть распиравший его смех. — Заурядный дебошир!

Изрытая проклятия, милорд тяжело двинулся вперед, Мистер Кэрилл был безоружен; шпагу свою он оставил наверху, поскольку никак не думал, что она может понадобиться ему во время бракосочетания. Увидев наступающего Ротерби, Жюстен не шелохнулся, но его зеленые глаза сделались настороженными и очень внимательными. Мистер Кэрилл уже начал опасаться, что, возможно, чересчур затянул свою потеху, и невольно изготовился к прыжку.

Ротерби вытянулся, намереваясь сделать выпад, глаза его горели жаждой мести.

— Я заставлю тебя замолчать, ты…

За спиной Ротерби послышался легкий, но резкий шелест. Его отведенную для удара руку зажало будто тисками. Он и опомниться не успел, как шпагу вырвали из его пальцев, которые лишь слегка придерживали рукоять, коль скоро милорд не был готов к нападению с тыла.

— Пес! — произнес пронзительный женский голос, исполненный ярости и презрения.

Теперь шпага милорда была в руках Гортензии.

Со двора донесся стук копыт и грохот колес, ехавших по камням; шум стих, и никто в горячке не обратил на него внимания. Гортензия и Ротерби стояли друг против друга, женщина сжимала шпагу и, судя по выражению ее глаз, была готова пустить оружие в ход при малейшем подстрекательстве со стороны милорда.

Все затаили дыхание, и несколько мгновений царила гробовая тишина. А потом все чувства дамы потонули в захлестнувшей ее волне ярости. Она успела дважды ударить его, прежде чем клинок с треском переломился, зацепившись за стол. Милорд невольно вскинул руки, прикрывая лицо, и теперь на его ладони сиял красный рубец.

Хлеставшая из него кровь уже залила всю руку.

С резким тревожным возгласом Гэскелл ринулся вперед, но Ротерби знаком велел ему оставаться на месте. Лицо милорда сделалось багрово-синим, глаза были устремлены на женщину, которую он едва не предал, и никто не взялся бы судить, какую сумятицу чувств выражал этот взгляд. В приступе дурноты Дженкинс привалился к столу и зашатался, а мистер Кэрилл взирал на эту картину, и в глазах его читалось суровое осуждение, ибо он был убежден, что Гортензия, наверное, любила этого негодяя.

Она отшвырнула обломок шпаги, и тот с лязгом упал в камин. На миг Гортензия закрыла лицо руками и затряслась от неистовых рыданий, потом обошла его светлость и направилась к мистеру Кэриллу. Ротерби даже не попытался остановить ее.

— Увезите меня отсюда, сэр! — взмолилась она. — Увезите меня!

Сумрачный лик мистера Кэрилла разом просветлел.

— К вашим услугам, мадемуазель, — с поклоном ответил Жюстен. — По-моему, вы поступаете очень разумно, — ободряющим тоном добавил он и предложил даме опереться о его руку. Гортензия так и сделала, и они вместе двинулись к выходу, но успели пройти не больше двух шагов, когда дверь распахнулась, и в комнату тяжелой поступью вошел рыжеволосый мужчина преклонных лет.

Гортензия застыла на месте, с уст ее сорвался крик. Мгновение спустя девушка уже заливалась слезами. Мистер Кэрилл вконец смешался.

Вошедший замер при виде открывшегося ему зрелища. Его тусклые голубые глаза оглядели комнату. И хотя печать большого ума не украшала облик этого господина, ему, похоже, достало сообразительности, чтобы уразуметь, что происходит.

— Вот как! — насмешливо воскликнул он. — Похоже, я мог и не утруждать себя, преследуя вас, ибо, судя по всему, дама вовремя вас раскусила.

Услышав этот голос, Ротерби резко повернулся. Он отступил на шаг, мрачная физиономия его потемнела еще больше.

— Отец! — вскричал он, но в тоне милорда не слышалось ноток сыновней любви.

У мистера Кэрилла закружилась голова, но он быстро пришел в себя.

Потрясение было и впрямь ошеломляющим, ибо перед Жюстеном, как вы понимаете, стоял его родной отец.

Глава 4

МИСТЕР ГРИН
Послышались быстрые шаги, шуршание юбки с кринолином, и юная леди оказалась в объятиях графа Остермора.

— Простите меня, милорд! — вскричала она. — Ах, простите меня! Я вела себя как дурочка и уже достаточно наказана за это.

Мистер Кэрилл удивился. Граф, с готовностью принявший ее в свои объятия, успокаивающе похлопывал ее по плечу.

— Фу! Что это еще такое? — проворчал он, однако, как заметил мистер Кэрилл, в его голосе зазвучали добродушные нотки, хотя следует признать, голос у милорда был монотонный и грубоватый, почти никогда не выражавший никаких чувств, если только — как порой случалось — он не возвышал его во гневе. Сейчас он хмурился, глядя над головой девушки на сына, поседевшие кустистые брови сошлись на переносице.

Мистер Кэрилл отметил — и нетрудно представить, с каким интересом, — что в общепринятом смысле слова лорд Остермор все еще оставался красивым мужчиной: хорошего роста, хотя и несколько полноватый и с короткой шеей; приятные черты розового лица — казалось, этот человек не подвержен болезням. У него были ярко-голубые глаза под припухшими тяжелыми веками, а рот, отметил Кэрилл беспристрастным критическим взглядом, был скорее неподвижным, нежели чувственным… Наблюдение это он проделал достаточно быстро, и полученные результаты заставили его задуматься.

Граф тем временем обратился к своему сыну, которому Гэскелл перевязывал руку. Особым разнообразием его брань не блистала.

— Негодяй! — орал он. — Чертов негодяй! — Тут он погладил девушку по голове. — Хорошо еще, что вы узнали, какой он подлец, прежде чем вышли за него замуж. Я рад этому, очень рад!

— Привычный порядок вещей до того искажен, что просто диву даешься, — заметил мистер Кэрилл.

— А? — воскликнул его светлость. — А вы-то кто такой, черт бы вас побрал? Один из его дружков?

— Ваша светлость удивляет меня, — с поклоном и совершенно серьезно ответил мистер Кэрилл.

В глазах Остермора он увидел озадаченность, и уже в самом начале их знакомства мистер Кэрилл понял, что к иронии граф совершенно глух.

Разъяснила все Гортензия.

— Этот джентльмен спас меня, милорд, — сказала она.

— Спас вас? — глухо отозвался граф. — Как он мог спасти вас?

— Он разоблачил священника, — объяснила девушка.

Граф, казалось, был совсем сбит с толку.

— Совершенно верно, — подтвердил мистер Кэрилл. — Мне выпала привилегия обнаружить, что священник вовсе не священник.

— Священник вовсе не священник? — эхом отозвался его светлость, хмурясь еще больше. — Тогда кто же он, черт побери, этот священник?

Гортензия высвободилась из его объятий.

— Он злодей, — заявила она. — Милорд Ротерби заплатил ему, чтобы тот приехал сюда и сыграл роль священника. — Ее глаза метали громы и молнии, щеки раскраснелись. — Да простит меня Бог, милорд, за то, что я была такой дурочкой и поверила этому человеку! О-о! — Гортензию душили слезы. — Позор, какой позор! Жаль, что у меня нет брата, который бы отомстил за меня и наказал его!

От возмущения лицо лорда Остермора тоже стало пунцовым. Мистер Кэрилл с облегчением отметил про себя, что тот еще способен на такие чувства.

— Не я ли предупреждал вас, Гортензия? — воскликнул он. — Неужели вы не поверили, что я, к моему вечному стыду, его отец, достаточно хорошо знаю его? — Тут граф снова накинулся на Ротерби. — Ах, вы пес поганый! — И вдруг, поскольку Остермор был человеком весьма неизобретательным, слова покинули его, остался один гнев, довольно сильный, но сколь-нибудь вразумительно не выраженный.

Ротерби прошел к столу и, опершись на него, хмуро оглядывал компанию из-под черных бровей.

— Единственный, кто во всем виноват, это ваша светлость, — сообщил он своему отцу, тщетно пытаясь сохранить самообладание.

— Я — виноват? — пробормотал граф Остермор, и вены у него на висках вздулись. — Я виноват, что вы увезли ее подобным образом? И — клянусь Богом! — если бы вы собирались честно жениться на ней, как и подобает, я бы еще нашел силы в своем сердце, чтобы простить вас! Но совершить такое злодейство! Попытаться сыграть такую грязную шутку. Гортензия, бедное дитя!

— Ваша светлость грозил лишить меня наследства, если я женюсь на ней, — напомнил ему Ротерби.

— Я сделал это с единственной целью — уберечь ее от вас, — сказал Остермор. — А вы задумали… вы задумали… клянусь Богом, сэр, я просто диву даюсь, что у вас еще хватает наглости упрекать меня. Просто диву даюсь!

— Уведите меня, милорд, — попросила Гортензия, тронув Остермора за рукав.

— Да, нам лучше уйти, — мягко ответил граф, привлекая ее к себе. — Для вас, однако, — он указал в сторону Ротерби, — на этом дело не окончится, мошенник! Я исполню то, что обещал. Я лишу вас наследства. От меня вы не получите ни гроша. Можете умереть с голоду, мне все равно; умрете… и… и мир избавится от злодея. Я., я… отказываюсь от вас. Вы мне не сын. Клянусь!

Мистер Кэрилл, напротив, полагал, что Ротерби очень похож на своего отца, и с горечью добавил к своим наблюдениям о человеческой природе размышление, что Господь даровал грешникам на удивление короткую память.

Что же касается Ротерби, тот, скривив губы, воспринял гнев отца с презрительной улыбкой.

— Вы лишите меня наследства? — насмешливо спросил он. — Но какого, скажите на милость? Если верить представленному докладу, вам, чтобы выбраться из теперешних финансовых затруднений, самому потребуется что-нибудь унаследовать. — Он пожал плечами и с оскорбительной напускной небрежностью вытащил табакерку. — Вы не можете добиться отмены майората[1763], — напомнил он своему склонному к апоплексии родителю и, направившись к окну, изысканно поднес щепотку табака к носу.

— Добиться отмены майората? Майората? — вскричал граф и засмеялся зло. — Да вы хоть когда-нибудь взяли себе за труд удостовериться, каковы размеры собственности? Дурак, да там не хватит и… и на эту щепотку табака!

Лорд Ротерби резко остановился и посмотрел на отца через плечо. Насмешливости на его лице как не бывало, оно побледнело.

— Милорд… — заговорил он.

Граф махнул рукой, повелевая ему замолчать, и с достоинством повернулся к Гортензии.

— Идемте, дитя мое, — сказал Остермор и вдруг, что-то вспомнив, воскликнул: — Черт! Я же совершенно позабыл об этом священнике! Я добьюсь, чтобы его отправили в тюрьму! Я добьюсь, чтобы его повесили, если только мне поможет закон. Идемте-ка со мной! Я вам говорю!

Не обращая внимания на это приглашение, мистер Дженкинс, как испуганная крыса, прошмыгнул через комнату, взобрался на подоконник открытого окна и был таков Упал он прямо на мистера Грина, который, скорчившись сидел внизу. И оба покатились по клумбе. Наконец мистер Грину удалось схватить Дженкинса, и тот запищал, как попавший в капкан кролик. Мистер Грин аккуратно сунул кулак в рот лжесвященнику.

— Ш-ш-ш! Распустили нюни! — сказал он ему в ухо. — Мое дело не имеет к вам никакого отношения! Лежите тихо!

Находившиеся в комнате проследили взглядом за столь неожиданно бежавшим мистером Дженкинсом. Лорд Остермор двинулся было к окну, но Гортензия удержала его.

— Пусть этот негодяй бежит, — сказала она. — Он ведь ни в чем не виноват. Он всего лишь орудие в руках милорда. — Ее глаза испепеляли Ротерби таким взглядом, от которого умер бы любой, но только не человек, потерявший всякую совесть. Потом, повернувшись к скромному наблюдательному господину, который оказал ей столь неоценимую услугу, девушка сказала: — Мистер Кэрилл, я хочу поблагодарить вас…

Мистер Кэрилл поклонился ей.

— Прошу вас забыть об этом, — сказал он. — Это я перед вами в долгу.

— Ваша фамилия Кэрилл, сэр? — спросил граф. Он имел привычку уделять внимание несущественному, хотя в данном случае дело обстояло иначе.

— Совершенно верно, милорд. Для меня большая честь, что она совпадает с вашей.

— Вы, наверное, принадлежите к какой-то младшей ветви рода, — предположил лорд Остермор.

— Весьма вероятно… к какой-нибудь чуждой ветви, — ответил невозмутимый Кэрилл — шутка, которую мог оценить лишь он сам, и то не без горечи.

— А как вы оказались замешанным в этом деле? — продолжал расспросы граф.

Ротерби громко и с издевкой засмеялся — несомненно, над собой, поскольку до него дошло, что Кэрилла себе на беду позвал он сам.

— Им понадобился еще один свидетель, — объяснил мистер Кэрилл, — а его светлость граф Ротерби, прослышав о том, что в гостинице поселился только что прибывший из Франции господин, вероятно, решил, что путешественник, который сегодня здесь, а завтра уедет навсегда, идеально подходит для задуманного им дела. Это обстоятельство пробудило во мне подозрения, и…

Но лорд Остермор, как обычно, прицепился к, казалось бы, мелочи, хотя и на этот раз все было не совсем так.

— Вы только что прибыли из Франции? — сказал он. — Да, и у вас одинаковая со мной фамилия…

Мистер Кэрилл искоса взглянул на Ротерби, который с интересом смотрел на отца, и в глубине души проклинал недогадливость лорда Остермора. И если это член заговорщицкой организации, о Небо, помоги ей!

— А вы, случайно, не собирались искать меня в городе, мистер Кэрилл?

Мистер Кэрилл подавил желание засмеяться. Вот как надо обращаться с государственными тайнами.

— Я, милорд? — поинтересовался он, напустив на себя удивленный вид.

Граф Остермор посмотрел на него, потом, взглянув на Ротерби, вспомнил вдруг о позабытой осторожности и так откровенно вздрогнул, что глаза у Ротерби подозрительно сузились, а губы сжались.

— Нет, разумеется, нет; ну конечно же, нет, — неловко пророкотал он.

Тут Ротерби громко рассмеялся.

— Ну-ка, ну-ка, что это еще за тайна? — спросил он.

— Тайна? — отозвался милорд. — Какая еще может быть тайна?

— Это уж вы мне скажите, — ответил Ротерби голосом, который не оставлял сомнений в том, что он своего добьется. Он направился к Кэриллу, с насмешкой разглядывая последнего. — Ну, сэр, — сказал он, — так чей вы посланник, а? Что все это…

— Ротерби! — прервал лорд Остермор голосом, которому просто нельзя было не повиноваться. — Идемте, мистер Кэрилл, — быстро добавил он. — Я не позволю, чтобы джентльмену, который показал себя другом по отношению ко мне, докучал этот негодяй! Идемте, сэр!

— Не так быстро! Не так быстро, черт побери!

Голос принадлежал совершенно незнакомому человеку.

Ротерби резко обернулся. Гэскелл, находившийся в тени от камина, обеспокоенно вскочил. Все уставились на окно, откуда и донесся этот голос.

Они увидели, что на подоконнике, будто на коне, сидит круглолицый человечек, а в руке у него хвастливо торчит пистолет.

Мистер Кэрилл оказался единственным, у кого хватило ума приветствовать его.

— Ха! — сказал он, приятно улыбаясь. — Мой дружок, пивовар.

— Пусть никто не выходит из комнаты, — с огромным достоинством сказал мистер Грин. Потом, уже с гораздо меньшим — сунул пальцы в рот, пронзительно свистнул и легко спустился в комнату.

— Сэр, — грозно сказал граф, — это бесцеремонное вмешательство… наглость. Что вам угодно?

— Мне нужны бумаги, которые везет этот господин, — повторил мистер Грин, указывая на Кэрилла рукой с пистолетом.

Граф казался встревоженным, что было глупо с его стороны. Ротерби прикрыл рот рукой, словно пытаясь спрятать улыбку.

— Так вам и надо, не лезли бы не в свое дело, — заметил он.

— Вытаскивайте их, — потребовал круглолицый человек. — Сопротивление бесполезно.

— Ну что вы, это было бы неучтиво с моей стороны, — ответил мистер Кэрилл. — Позвольте только спросить, почему вас так интересуют мои бумаги?

Его спокойствие несколько ослабило тревогу графа, однако озадачило его; оно же испортило злорадное удовольствие Ротерби.

— Я выполняю приказ милорда Картерета, министра иностранных дел, — сказал мистер Грин. — Мне полагалось следить за господином, прибывшим из Франции с письмами для милорда Остермора. Неделю назад один посланник велел милорду Остермору дожидаться такого гостя. Мы взяли этого человека, если уж вам непременно надо это знать, и… ну, мы заставили его рассказать нам, что за послание он передал. Все до того загадочно, что милорду Картерету просто не терпится получить как можно больше информации на данную тему. Я полагаю, вы и есть тот человек, которого я ищу.

Мистер Кэрилл смерил его ироничным взглядом и рассмеялся.

— Обидно, — заметил он, — что столько хороших мыслей пропадает понапрасну.

Мистер Грин на мгновение смутился, но тут же взял себя в руки: ему, несомненно, уже приходилось встречаться с такими хладнокровными людьми.

— Полноте, полноте! — сказал он. — Перестаньте пыжиться. Выкладывайте бумаги, сэр.

Дверь открылась, вошли двое мужчин; прежде чем дверь закрылась снова, мистер Кэрилл успел увидеть у них за плечами раскрасневшееся встревоженное лицо хозяйки, в глазах у нее стоял испуг. Вновь пришедшие были грязными простолюдинами, в которых с первого взгляда можно было узнать судебных приставов. Один был в лохматом парике, несомненно, выброшенным за ненадобностью каким-нибудь богатым господином и купленным в дешевой лавчонке на Розмери-Лэйн; сидел парик на нем плохо, в некоторых местах проглядывали собственные нечесаные волосы. Другой вообще был без парика, густые соломенного цвета волосы спадали прядями из-под шляпы, которую он даже не удосужился снять, пока лорд Остермор не сшиб ее у него с головы своей тростью. У обоих были толстые распухшие носы, и оба же, похоже, не брились целую неделю.

— Ну, — сказал мистер Грин, — добровольно отдадите бумаги или мне распорядиться, чтобы вас обыскали? — И, взмахнув рукой в сторону приближающихся помощников, он указал, кто будет заниматься обыском.

— Вы заходите слишком далеко, сэр, — возмутился граф.

— Да, безусловно, — вставил мистер Кэрилл. — Вы сошли с ума, если полагаете, будто джентльмен может быть подвергнут обыску любым негодяем, который заявится к нему с небылицей о министре иностранных дел.

Мистер Грин снова улыбнулся и вытащил какую-то бумагу.

— Вот, — заявил он, — ордер на обыск, подписанный милордом Картеретом, и с его же печатью.

Мистер Кэрилл с презрением взглянул на бумагу.

— Ордер не заполнен, — сказал он.

— Совершенно верно, — согласился мистер Грин. — Карт бланш, как говорят у вас на континенте. Бели вы настаиваете, я, прежде чем мы продолжим, впишу в него ваше имя, — с готовностью предложил он.

Мистер Кэрилл пожал плечами.

— Было бы неплохо, — сказал он, — если вам непременно надо меня обыскивать.

Мистер Грин подошел к столу. Письменные принадлежности, приготовленные к свадебной церемонии, все еще находились на нем. Мистер Грин взял перо, внес фамилию в ордер, посыпал чернила песком и снова показал бумагу мистеру Кэриллу. Тот кивнул.

— Не стану утруждать вас обыском, — сказал мистер Кэрилл. Из карманов своего отменного сюртука он вытащил несколько бумаг, которые протянул мистеру Грину. Он принял их со смешанным чувством удовлетворения и изумления.

Остермор вытаращил глаза, ошарашенный тем, что мистер Кэрилл не оказал никакого сопротивления и сдался так быстро. Кэрилл был даже рад такому обороту дела, ибо, заговори лорд Остермор, он бы наверняка себя выдал.

Гортензия наблюдала за его трусливой уступкой с невыразимым презрением. Мрачное лицо Ротерби ровным счетом ничего не выражало.

Мистер Грин тем временем очень быстро просматривал бумаги, отпуская при этом какие-то замечания, которые его приспешники, видимо, принимали за шутки. Не было никакого сомнения в том, что в своих кругах мистер Грин считался остряком.

— Ха! Это еще что такое? Счет! Счет за нюхательный табак! Милорд Картерет осыплет вас табаком, клянусь Богом! Сначала он вас покурит, а уж потом понюхает. — Он отбросил счет в сторону. — Ну и ну! — Он присвистнул. — Стишки! «Феокриту по случаю отплытия в Альбион». Нарочно не придумаешь! Вы что, кропаете стишки, сэр?

— Ну да! Этому занятию я предаюсь в минуту слабости. Молю вас о снисходительности, мистер Грин.

Мистер Грин уловил иронию, но продолжал свое дело. Добравшись до последней бумажки, которую дал ему мистер Кэрилл, он взглянул на нее, непристойно выругался и бросил на стол.

— Вы полагаете, что можете обмануть меня? — вскричал он, и лицо у него раскраснелось.

Лорд Остермор с облегчением вздохнул, взгляд Гортензии смягчился.

— Что все это значит? Зачем мне весь этот хлам?

— Прошу прощения за содержимое моих карманов, — сказал мистер Кэрилл. — Понимаете, я не ожидал, что удостоюсь чести вашей инквизиции. Знай я это…

— Послушайте, сэр! Я состою на службе правительства его величества.

— Право, даже не знаешь, как и поздравить правительство его величества с такой находкой, — сказал неудержимый мистер Кэрилл.

Мистер Грин стукнул кулаком по столу.

— Клянусь Богом, вы потешаетесь надо мной!

— Вы опрокинули чернильницу, — указал ему мистер Кэрилл.

— Черт с ней, с чернильницей, — выругался шпик. — И перестаньте, к чертям собачьим, корчить из себя сумасшедшего! Еще раз вас спрашиваю — что все это значит?

— Вы попросили меня вывернуть карманы.

— Я попросил у вас письмо, которое вы привезли для лорда Остермора.

— Премного сожалею, — сказал мистер Кэрилл и сочувственно посмотрел на Грина. — Мне жаль разочаровывать вас, но вы взяли на себя слишком много, предположив, будто у меня есть такое письмо. Насколько мог, я содействовал вашим поискам. Но, похоже, вы не испытываете приличествующей случаю благодарности.

Мистер Грин внимательно посмотрел на него, потом взорвался:

— Черт побери, сэр! Я не встречал такого хладнокровного человека, как вы!

— К сожалению, мы с вами не разделяем этого состояния.

— Вы хотите доказать, что не привезли его светлости никакого письма из Франции? — загрохотал шпик. — Зачем же вы тогда приехали в Англию?

— Учиться манерам, сэр, — сказал мистер Кэрилл, кланяясь.

Это оказалось последней каплей, переполнившей чашу терпения мистера Грина. Он сделал знак своим людям, чтобы они занялись путешественником из Франции.

— Найдите письмо, — кратко бросил он им.

Мистер Кэрилл принял позу, исполненную достоинства, и отмахнулся рукой от людей Грина; его бледное лицо посуровело, в глазах появился неприятный блеск.

— Погодите! — вскричал он. — Вы не имеете права идти на такие крайние меры. Против обыска я не возражаю, но я возражаю против того, чтобы меня пачкали, и я не позволю, чтобы эти мусорщики прикасались ко мне своими грязными лапами.

— И вы чертовски правы! — вскричал лорд Остермор, продвигаясь поближе к ним. — Внемлите, вы, грязный шпик, так с джентльменами не обращаются. Немедленно выметайтесь отсюда и заберите с собой своих подручных, иначе я напущу на вас грумов с плетьми.

— На меня?! — взревел Грин. — Я представляю здесь министра иностранных дел.

— Вы будете представлять собой боковину сырой оленины, если замешкаетесь здесь, — посулил ему граф. — И вы еще смеете смотреть мне в глаза? Да вы знаете, кто я? И не размахивайте этим пистолетом! Убирайтесь, живо! Прочь с глаз моих!

Вид мистера Грина соответствовал его имени[1764]. Розовый цвет сошел с его лица, он дрожал от едва сдерживаемого гнева.

— Если я уйду, поддавшись принуждению, что же я скажу милорду Картерету? — спросил он.

— А мне-то что за дело?

— Это дело как раз может обернуться неприятностями для вас, милорд.

Тут вмешался мистер Кэрилл.

— Он прав. Вы, ваша светлость, окажетесь невольно впутанным в историю. Его глупые подозрения только усилятся. Пусть себе обыскивает меня. Но, будьте так добры, мистер Грин, пригласите моего слугу. Он отдаст вам мою одежду, которую вы, возможно, пожелаете осмотреть. Но если вы ошибетесь и не найдете письмо, которое ищете, вам придется считаться с последствиями того, что вы ни за что ни про что потревожили джентльмена. Что скажете, сэр? Вы согласны?

Мистер Грин оглядел его с ног до головы, и, если на него и подействовала спокойная уверенность тона и манер мистера Кэрилла, он умело скрыл это.

— Никаких сделок, — ответил он. — Я выполняю свой долг. — Он сделал знак одному из приставов. — Приведите слугу этого джентльмена, — велел он.

— Ну что ж, — сказал мистер Кэрилл. — Однако же вы слишком много на себя берете, сэр. Ваш долг, по моему разумению, заключался бы в том, чтобы арестовать меня и отвести к лорду Картерету, где меня бы и обыскали, если бы его светлость счел это необходимым.

— У меня нет основания арестовывать вас, пока я не найду письмо, — нетерпеливо отрезал мистер Грин.

— У вас железная логика.

— Я буквально следую указаниям милорда Картерета. Я не должен производить никаких арестов, пока у меня нет определенных доказательств.

— Однако же вы меня задерживаете. Разве это не равносильно аресту?

Мистер Грин не удостоил его ответом. Вошел Ледюк, и мистер Кэрилл повернулся к лорду Остермору.

— Не смею задерживать вашу светлость, — сказал он, — а эти операции… При леди… — Он красноречиво махнул рукой, выразительно посмотрев на графа.

Лорд Остермор, казалось, колебался. Он не был человеком, который мог думать за других. Но, прежде чем он ответил, вмешалась Гортензия.

— Мы вас подождем, — сказала она. — Поскольку вы тоже едете в город, его светлость, я уверена, будет только рад вашему обществу, сэр.

Мистер Кэрилл заглянул в ее огромные карие глаза и с благодарностью поклонился.

— Если это не в тягость вашей светлости…

— Нет-нет, — грубовато ответил Остермор. — Вы окажете мне честь, сэр, если поедете потом с нами.

Мистер Кэрилл снова поклонился, прошел к двери и придержал ее для них. Мистер Грин пристально следил за Кириллом, опасаясь, как бы он не решился бежать. Однако ничего подобного не случалось. Когда граф и его подопечная ушли, мистер Кэрилл повернулся к Ротерби, уже усевшемуся в кресло, за которым стоял его слуга Гэскелл. Мистер Кэрилл перевел взгляд с виконта на мистера Грина.

— Вам нужен этот джентльмен?

На смуглом лице Ротерби заиграла улыбка.

— С вашего позволения, мистер Грин, я останусь, чтобы засвидетельствовать, что все было честно. Я могу оказаться вам полезным, сэр. Желать добра этому любителю совать нос не в свои дела у меня просто нет оснований, — объяснил он.

Мистер Кэрилл повернулся к нему спиной, снял сюртук и жилет. Он сел, а мистер Грин положил его одежду на стол, опорожнил карманы, отвернул манжеты, распорол сатиновую подкладку. Проделал он все это исключительно умело и тщательно.

Мистер Кэрилл наблюдал за ним с интересом, оценивая его действия по достоинству, и одновременно размышлял: не лучше ли сразу отдать шпику письмо и таким образом погубить и себя, и лорда Остермора, сразу покончив с заданием, ради которого он прибыл в Англию. Более легкого выхода из этого запутанного дела просто не было. Сам он тоже пострадает, так что его предательство по отношению к графу уже не будет выглядеть таким мерзким.

Однако он вовремя сдержался. Что это еще за настроения? Да и потом, ведь его целью было познакомиться поближе с этой странной семьей, с которой он столкнулся столь необычным образом. В глубине души он чувствовал, что то, ради чего он приехал, никогда не будет достигнуто — во всяком случае, им самим. Напрасно он пытался ожесточиться и подготовить себя. Это задание было противно его натуре, отталкивало его.

Ему вспомнился Эверард, до того загоревшийся идеей отмщения, что сумел заразить ею самого Жюстена. Он подумал о нем чуть ли не с жалостью, жалостью к человеку, жизнь которого была во власти иллюзии, каковой для него, наверное, и было это самое отмщенье. Стоило ли оно того? Интересно, а стоила ли вообще игра свеч?

Лорд Ротерби подошел к столу и взял одежду, которую мистер Грин уже обыскал. Он перевернул ее и начал свой досмотр.

— Добро пожаловать, может, что и найдете, — насмешливо сказал мистер Грин и повернулся к мистеру Кэриллу. — Позвольте ваши туфли, сэр.

Тот молча их снял, и мистер Грин принялся внимательно осматривать обувь, что вызвало глубокое восхищение мистера Кэрилла. Отделив подкладку от замши, мистер Грин старательно и осторожно ощупал пространство между ними. Потом тщательно исследовал каблуки, подойдя для этого к окну, и только потом поставил туфли на пол.

— А теперь ваши бриджи, — кратко бросил он.

Тем временем Ледюк взял сюртук и, вооружившись иголкой с ниткой, принялся старательно зашивать швы, распоротые мистером Грином.

Мистер Кэрилл отдал бриджи. Затем дошла очередь до его сорочки тонкого голландского полотна, чулок и других мелочей, которые он носил, пока не предстал нагишом, как Адам перед грехопадением. Однако же все оказалось тщетно.

Одежду вернули ему, предмет за предметом, и предмет за предметом он с помощью Ледюка в нее облачился. У мистера Грина был удрученный вид.

— Вы удовлетворены? — приятным голосом спросил мистер Кэрилл — казалось, его доброе настроение беспредельно.

Шпик посмотрел на него, задумчиво теребя нижнюю губу большим и указательным пальцами. И вдруг лицо его просияло.

— Тут ваш слуга, — сказал он, бросив быстрый взгляд на Ледюка, который с улыбкой поднял глаза.

— Совершенно верно, — сказал мистер Кэрилл, — а наверху мой саквояж, а в конюшне на лошади мое седло. Как знать, возможно, даже во рту у меня может оказаться полый зуб, а то и два. Вы уж, пожалуйста, поработайте на совесть.

Мистер Грин снова задумался.

— Если бы письмо у вас было, оно было бы при вас.

— И все же подумайте как следует, — умоляюще попросил его мистер Кэрилл, вытягивая ногу, чтобы Ледюк мог снова надеть на нее туфлю. — Я ведь мог предположить, что вы об этом догадаетесь, и принял соответствующие меры. Уж лучше вы осмотрите все до конца.

Глазки мистера Грина то и дело задерживались на Ледюке — молчаливом парне с серьезным лицом.

— По крайней мере, я обыщу вашего слугу, — заявил шпик.

— Ради Бога. Ледюк, прошу вас отдаться в распоряжение этого интересного господина.

Пока мистер Кэрилл, которому теперь уже не помогали, заканчивал одеваться, Ледюк молча и без какого-либо выражения на лице подвергся обыску.

— Заметьте, Ледюк, — сказал мистер Кэрилл, — мы приехали в эту страну не напрасно. Мы набираемся опыта, который был бы весьма интересен, не будь он столь скучен, и мог бы развлечь нас, не доставляй он нам столько неудобств. Безусловно, стоило переплыть через пролив в Англию, чтобы поучиться манерам. К тому же, тут есть такое, чего вы никогда не увидите во Франции. Например, если бы вы не приехали сюда, вам бы сроду не представилась возможность наблюдать, как представитель дворянского сословия становится на сторону судебного пристава и помогает ему исполнять свой долг. Причем делает это, как боров катается в грязи, — из любви, так сказать, к искусству.

Благородные господа в вашей стране, Ледюк, уж больно привередливы и не наслаждаются жизнью так, как ею следует наслаждаться; они слишком ленивы, чтобы предаваться развлечениям, присущим их классу. Здесь же у вас есть возможность убедиться, сколь глубоко они заблуждаются, какое удовольствие может таиться в том, чтобы пренебречь собственным титулом, чтобы иногда забыть о том, что благодаря случаю, невероятному случаю, вы родились джентльменом.

Ротерби выпрямился, смуглое лицо залилось краской.

— Это вы обо мне, сэр? — спросил он. — И вы смеете обсуждать меня со своим слугой?

— А почему бы и нет — обыскиваете же вы меня с вашим приставом! Если вы видите тут какую-то разницу, тогда вы слишком утонченны для меня, сэр.

Ротерби сделал шаг по направлению к мистеру Кэриллу, но сдержался. Леность мысли он унаследовал от своего отца.

— Вы высокомерны и дерзки! — обвинил он Кэрилла. — Вы оскорбляете меня.

— Нет, право! Ха! Я творю чудеса.

Ротерби с усилием сдержал гнев.

— Между нами и так уже было много всего, — сказал он.

— Сколько бы ни было, все равно недостаточно.

Виконт посмотрел на него в бешенстве.

— Об этом мы с вами еще непременно поговорим, — сказал он. — Сейчас, конечно, не место и не время. Но я вас непременно разыщу.

— Ледюк, я уверен, всегда будет рад вас видеть. Он тоже учится манерам.

Это оскорбление Ротерби пропустил мимо ушей.

— Вот тогда мы и посмотрим, умеете ли вы что-нибудь еще, кроме как складно болтать.

— Надеюсь, что и ваша светлость владеет кое-чем другим. Оратор, на мой взгляд, из вас не ахти какой.

Его светлость вышел из комнаты, кроя мистера Кэрилла на чем свет стоит.

Гэскелл последовал за своим хозяином.

Глава 5

ЛУННЫЙ СВЕТ
Лорд Остермор, несмотря на некоторое замешательство, отнюдь не испытывал мучительного беспокойства по поводу обыска, которому должен был подвергнуться мистер Кэрилл. Будучи человеком, всегда приходившим к очевидным умозаключениям, он, проникшись уверенной и непринужденной манерой поведения этого джентльмена, убедил себя в том, что либо тот не имел ожидаемого им письма, либо распорядился оным так, чтобы свести на нет все поиски.

Таким образом, граф на какое-то время избавился от мыслей о послании короля. Вместе с Гортензией он вошел в гостиную через вымощенный камнем коридор, куда их проводила хозяйка, и с жаром обратился к теме побега подопечной с его сыном.

— Гортензия, — сказал он, когда они остались одни. — Ты вела себя глупо, очень глупо. — Он часто прибегал к повторениям, несомненно, полагая, что избитые выражения за счет этого обретают больший вес.

Девушка села в кресло у окна и вздохнула, окидывая взглядом холмы.

— Да разве я не знаю? — воскликнула она, и ее глаза, отведенные от графа, наполнились слезами — слезами гнева, стыда и унижения. — Да поможет Бог всем женщинам! — с горечью добавила Гортензия спустя мгновение.

Более чувствительный человек мог решить, что наступил подходящий момент для того, чтобы оставить несчастную девушку наедине с собой и своими мыслями, и, вероятно, ошибся бы. Вялый и прозаичный, но тем не менее питавший к своей подопечной определенную симпатию, переходившую в привязанность — насколько он, конечно, мог вообще быть привязан к кому бы то ни было за исключением себя, — лорд Остермор приблизился к ней и положил свою пухлую руку на спинку ее кресла.

— Дитя мое, что привело тебя к этому?

Гортензия набросилась на него почти с яростью.

— Леди Остермор, — ответила она.

Граф нахмурился. В глубине души он никогда не любил свою жену, не любил потому, что она была единственным человеком в мире, управлявшим им, попиравшим его чувства и желания; и еще потому, вероятно, что она являлась матерью его жестокого, отвратительного сына. Миледи была далеко не одинока в своем презрении к супругу, однако лишь у нее хватало смелости открыто демонстрировать свое отношение, да еще не стесняясь в выражениях. И все-таки, невзирая на нелюбовь к жене и ответное искреннее презрение, граф скрывал истинные чувства, сохраняя преданность своему вздорному, избалованному «я», и не проронил ни единой жалобы другим, оградив таким образом свои уши от их пересудов. Эта преданность самому себе, возможно, уходила корнями в гордость — иной почвы на самом деле и быть не могло, — ту самую гордость, что не позволяла посторонним бередить незажившие раны его бытия. Услышав теперь из уст Гортензии имя ее светлости, произнесенное в гневе, лорд Остермор нахмурился; и если его голубые глаза беспокойно заходили под нависшими бровями, то только потому, что ситуация его явно раздражала. Но граф сохранил молчание.

Гортензия же почувствовала, что сказала уже слишком много, чтобы не выговориться до конца.

— Ее светлость никогда не упускала случая напомнить мне о моем положении… о моей… моей бедности, — продолжала она. — Она третировала меня по любому поводу, так что даже слуги перестали относиться ко мне с уважением, подобающим дочери моего отца. А ведь мой отец, — добавила девушка, глядя на него с укоризной, — был вашим другом, милорд.

Лорд Остермор неловко переминался с ноги на ногу, сожалея теперь о том, что он затеял этот разговор.

— Ну и ну! — запротестовал он. — Это же фантазия, дитя мое, чистейшая фантазия!

— Так бы и ее светлость сказала, услышь она подобные обвинения.

— Да что вообще сделала ее светлость, дитя мое? — вопросил Остермор, надеясь таким образом сбить воспитанницу с толку, будучи знаком с тонкостью методов графини.

— Тысячу вещей, — горячо отвечала Гортензия, — ни к одной из которых не придерешься. Так уж она действует: словами, недомолвками, взглядами, усмешками, пожиманием плеч, а иногда и грязными оскорблениями, полностью не соответствующими тому ничтожному поводу, что я по неосмотрительности могла дать.

— Ее светлость немного вспыльчива, — признал граф, — но у нее доброе сердце; у нее превосходное сердце, Гортензия.

— Увы, милорд, — для ненависти.

— Нет, черт подери! В тебе говорит женщина. Клянусь честью! Женщина!

— Какой же еще вы хотели меня видеть? Вульгарной и мужеподобной, как леди Остермор?

— Я не буду тебя слушать, — сказал он. — Ты несправедлива, Гортензия. Ты разгорячена, разгорячена. А кроме того, по большому счету, разве это причины для глупости, что ты совершила?

— Причины? — презрительно переспросила она. — Их больше чем достаточно! Ее светлость сделала мою жизнь столь трудной, так унизила и осрамила меня, относилась ко мне с таким пренебрежением, что существование под вашей крышей стало невыносимым. Это не могло продолжаться дальше, милорд, — говорила Гортензия, поднимаясь с кресла в порыве негодования. — Я не из того теста, что идет на лепку мучениц. Я слаба, и… и… как заметил ваша светлость, я женщина.

— Да уж, говоришь ты дело, — с досадой произнес Остермор.

Но она не уловила сарказма.

— Лорд Ротерби, — продолжала Гортезия, — предложил мне средства к побегу и уговорил меня осуществить его с ним. Он руководствовался тем, что вы никогда бы не согласились с нашим браком, но, если бы мы, несмотря на это, все же поженились, то могли впоследствии рассчитывать на ваше согласие; и что вы чересчур добры ко мне, чтобы отказывать в прощении. Я была слаба, милорд… и я была женщиной (она опять пустила в него ту же стрелу). Случилось так — избавь меня Бог от глупости! — что я решила, будто люблю лорда Ротерби. И потом… и потом…

Гортензия с несчастным и усталым видом снова села, отвернув лицо и, по-видимому, пряча слезы. Лорд Остермор был тронут до такой степени, что даже выказал ей крупицу своего расположения. Он снова подошел к ней и ласково положил руку на плечо девушки.

— Но… но в таком случае… Ох, проклятый негодяй!.. К чему тогда лжесвященник?

— Неужели ваша светлость не понимает? Мне что, умереть со стыда? Разве вы не видите?

— Вижу ли я? Нет! — Граф на секунду задумался, затем повторил: — Нет!

— Я все поняла, — сообщила Гортензия ему с горькой улыбкой, поднимая и вновь успокаивая уголок еще недавно дрожавших губ, — когда Ротерби намекнул на стесненные обстоятельства вашей светлости… Он высоко себя ценит. Не знаю — возможно, ваш сын и любит меня, но только не так, как я понимаю любовь. Будь я для него удачной партией, он, без сомнения, взял бы меня в жены. Судя по всему, Ротерби нацеливается на более выгодный для него брак, и, желая тем временем удовлетворить свою любовь ко мне — низменную, как оказалось, — он стремится… он стремится… О Боже! Я не могу этого произнести. Вы понимаете, милорд?

Лорд Остермор от души выругался.

— Для подобного преступления существует наказание.

— Увы, милорд, для джентльмена с положением вашего сына существует и путь избежать оного, даже если б я решилась на то, чего, как он знает, я никогда не сделаю: выставила бы свой позор напоказ в тщетной попытке добиться справедливости.

Граф снова выругался.

— Он будет наказан! — решительно заявил Остермор.

— Несомненно. И Бог будет тому свидетель, — сказала Гортензия полным веры дрожащим голосом.

Глаза милорда выразили его сомнение в божественном вмешательстве. Он предпочел высказаться за себя.

— Я отрекусь от этого пса. Ему никогда более не войти в мой дом. Тебе же не будет напоминаться о том, что здесь произошло. Господи! А ты оказалась умна. Так разгадать его! — вскричал Остермор в порыве восхищения проницательностью воспитанницы. — Господи, дитя мое! Тебе следует стать адвокатом! Адвокатом!

— Скорее, это относится к мистеру Кэриллу… — начала Гортензия, но все остальное сказанное ей граф пропустил мимо своих ушей, внезапно вернувшись к своим страхам при упоминании имени этого джентльмена.

— Мистер Кэрилл! Боже упаси! Что его удерживает? — воскликнул он. — Могут ли они… могут ли…

Но тут открылась дверь, и в сопровождении хозяйки вошел мистер Кэрилл. Оба повернулись к нему.

— Итак? — промолвил его светлость. — Они ничего не нашли?

Мистер Кэрилл приблизился легкой, изящной походкой, облаченный в столь мастерски восстановленную Ледюком одежду, что никому и в голову бы не пришло предположить всю суровость осмотра, которому она подверглась.

— Поскольку я здесь, и притом один, ваша светлость может заключить именно так. Мистер Грин готовится к отъезду. Он чувствует себя униженным. Мне почти жаль мистера Грина. По природе я благожелателен. Я обещал направить жалобу милорду Картерету. Таким образом, надеюсь, с этим покончено.

— И что же, сэр? — промолвил его светлость. — И что же, письма у вас нет?

Мистер Кэрилл бросил быстрый взгляд через плечо на дверь. Он осторожно подмигнул графу.

— А ваша светлость ожидает письма? — спросил он. — Серьезная причина, чтобы принять меня за курьера. Полагаю, здесь какая-то ошибка.

Граф Остермор пребывал в недоумении.

Мистер Кэрилл с поклоном повернулся к даме. Затем он обвел рукой холмы.

— Прекрасный вид, — непринужденно заметил он. — Я сохраню милые воспоминания о Мэйдстоуне. — Взгляд девушки похолодел. Имел ли он в виду только ландшафт? По его тону догадаться было невозможно.

— Но только не я, сэр, — отозвалась Гортензия. — Я всегда буду думать о нем с горящими щеками, да разве еще с благодарностью за вашу спасительную проницательность.

— Довольно, умоляю вас. Эта тема слишком болезненна для вас, чтобы углубляться в нее. Позвольте призвать вас забыть о ней. Я уже так и сделал.

— Как это обходительно с вашей стороны.

— А я и есть сама обходительность, — скромно сообщил ей он.

Его светлость заговорил об отъезде, снова предложив мистеру Кэриллу доставить его в город в своей карете. Тем временем сам мистер Кэрилл повел себя весьма странно. Он на цыпочках приближался к двери вдоль стены, находясь вне поля видимости, раскрывавшегося из замочной скважины. Достигнув двери, он резко распахнул ее. Раздался вскрик, и в комнату вкатился мистер Грин. Прежде чем он смог подняться, мистер Кэрилл пинками вытолкал пшика прочь и позвал Ледюка с наказом выставить его из дома вон. И это был последний раз, когда они видели мистера Грина в Мэйдстоуне.

Вскоре граф Остермор со своей подопечной и мистер Кэрилл со слугой тронулись в путь. Мистер Кэрилл устроился в карете его светлости, а Ледюк следовал за нею в хозяйской.

Прошло около часа с наступления сумерек, когда они достигли Кройдона, маленькой деревушки, белевшей под полной луной, парившей в спокойном, чистом небе. Его светлость поклялся, что в эту ночь не сделает ни шагу дальше. Путешествие утомило его; действительно, последние несколько миль пути он дремал в углу кареты, всякие разговоры в которой прекратились задолго до этого, ибо стоили слишком больших усилий на дороге, постоянно трясшей и подбрасывавшей путников. К тому же, карета милорда была старомодного образца с рессорами, весьма далекими от желаемых для транспортировки дворянина.

Они остановились в «Колоколе». Его светлость заказал ужин и пригласил мистера Кэрилла разделить его, а пока приготовлялась пища, погрузился в беспокойную дрему в лучшем кресле гостиной.

Мисс Уинтроп тем временем вышла прогуляться в сад. Спокойствие и аромат ночи манили ее. Погруженная в раздумья, она прохаживалась по газону. Но вскоре ее одиночество было нарушено появлением мистера Кэрилла. Он также испытывал потребность поразмышлять в умиротворенной ночи. Заметив Гортензию, мистер Кэрилл хотел было удалиться, но, разгадав его намерение, она подозвала его к себе. Кэрилл подошел с готовностью. И, хотя он стоял теперь перед девушкой, приняв позу вежливого почтения, она была в замешательстве, не зная точно, что должна сказать ему или, скорее, какие слова ей следует употребить. Наконец с нервическим полусмешком она начала:

— Я по природе очень любопытна, сэр.

— Я уже распознал в вас исключительную женщину, — тихо заметил он.

Гортензия на мгновение задумалась.

— Вы что, никогда не бываете серьезным? — спросила она его.

— А это чего-нибудь стоит? — отпарировал он. — Разве это весело — быть серьезным?

— А разве в жизни нет ничего, кроме веселья?

— О да, конечно, есть, однако нет ничего более важного. Я знаю, что говорю. Дар смеха — для меня спасение.

— Отчего, сэр?

— Ах, ну кто же в этом признается? Моя история и воспитание таковы, что я, если бы склонил перед вами голову, стал бы самым мрачным и меланхоличным человеком из всех, кто вступил в этот мрачный и меланхоличный мир. К настоящему времени я мог бы найти собственное существование нестерпимым и — кто знает? — положить ему конец. Однако у меня хватает мудрости предпочесть смех. Человечество представляет собой усладительное зрелище, если мы только обладаем способностью наблюдать за ним бесстрастно. Такую способность я и развил в себе. Практика наблюдения за корчами человеческого червя имеет то преимущество, что, наблюдая, мы забываем корчиться сами.

— Горечь ваших слов противоречит их смыслу.

Мистер Кэрилл пожал плечами и улыбнулся.

— Зато показывает мою точку зрения. Я мог бы оправдать себя, сказав, что, сделав меня на мгновение серьезным, вы заставили меня покорчиться, в свою очередь.

Гортензия не спеша двинулась, и Кэрилл зашагал рядом с нею. На короткое время воцарилось молчание.

Вскоре она сказала:

— Вы находите меня, несомненно, столь же забавной, сколь и любого другого из ваших человеческих червей, за которыми вы наблюдаете.

— Боже избави! — спокойно ответил он.

Девушка рассмеялась.

— Значит, в моем случае вы делаете исключение. Какая тонкая лесть!

— Разве я не говорил, что считаю вас исключительной женщиной?

— Исключительно глупой, наверное?

— Исключительно красивой, исключительно восхитительной, — поправил мистер Кэрилл.

— Довольно неуклюжий комплимент, пожалуй, даже неумный.

— Коль скоро мы с вами ведем правдивый разговор, некоторый недостаток мудрости простителен. Но мы отвлеклись. Вы сказали, что существует причина, делающая вас любопытной, из чего я делаю вывод, что вы желаете получить сведения из моих рук. Прошу вас, не стесняйтесь, я — кладезь сведений.

— Я хотела знать… Мало того, я уже спросила вас об этом. Я хотела знать, считаете ли вы меня достойной жалости дурочкой?

Они дошли до бирючьей изгороди и, развернувшись, остановились. Мистер Кэрилл также сделал паузу перед ответом.

— Я должен признать, что во многих случаях вы вели себя мудро, — медленно и серьезно заговорил он. — Однако что касается дела, в котором я имел счастье послужить вам, мудрой я вас не считаю. Любили… любите ли вы лорда Ротерби?

— И что, если да?

— После того, что вы узнали, я вынужден считать вас еще менее мудрой.

— Вы дерзки, сэр, — выговорила она ему.

— И даже более чем. Но разве вы не просили меня выступить в роли судьи в этом вопросе? И пока вы не будете со мной откровенны, как могу я оправдать вас?

— Я не искала вашего оправдания. Вы берете на себя слишком много.

— Так и сказал лорд Ротерби. В конечном счете, у вас, кажется, есть что-то общее.

Гортензия досадливо прикусила губу. В тишине они прошествовали до конца газона и снова развернулись.

— Вы обращаетесь со мной, как с дурой, — упрекнула она Кэрилла.

— Да как же это возможно, если я уже думаю, что люблю вас?

Девушка отпрянула от своего спутника.

— Вы оскорбляете меня! — вскричала она гневно, полагая, что разгадала ход его мыслей. — Вы что же, думаете, если я могла совершить безрассудный поступок, то лишаюсь права на уважение?

— Странно вы рассуждаете, — сказал невозмутимый мистер Кэрилл. — Я же сказал вам, что люблю вас. С какой стати мне оскорблять женщину, которую, по моим же словам, я люблю?

— Вы меня любите? — Гортензия посмотрела на него, побелев лицом в белом свете луны, источая глазами гнев. — Вы что, сумасшедший?

— Здесь я не уверен. Бывали моменты, когда я почти боялся, что это так. Но сейчас не один из них.

— И вы хотите, чтобы я относилась к вам серьезно? — Девушка резко и негодующе рассмеялась. — Я знаю вас всего четыре часа, — сказала она.

— Как раз за это время, наверное, я и полюбил вас.

— Наверное? — презрительно отозвалась Гортензия. — О, какую оговорку вы делаете. Вы не совсем уверены?

— Можем ли мы в чем-либо быть уверены? — возразил мистер Кэрилл.

— В некоторых вещах — да, — ледяным тоном проговорила мисс Уинтроп. — Я, например, уверена, что начинаю вас понимать.

— Как я завидую вам. Раз уж это так, будьте добры, помогите и мне понять себя.

— Тогда понимайте себя как дерзкого, самодовольного хлыща, — сказала Гортензия и отвернулась, собираясь уходить.

— Это не объяснение, — задумчиво проговорил мистер Кэрилл. — Это чистой воды оскорбление.

— Чего вы еще заслуживаете? — бросила она через плечо. — И как вы только смели!

— Так скоро полюбить вас? — спросил он и перефразировал:

— Да кто вообще любил не с первого чтоб взгляда, Гортензия?

— Вы не имеете права на мое имя, сэр.

— Хотя и даровал оное на мое, — ответил он с робким упреком.

— Вы будете наказаны, — пообещала девушка и, возмущенная до глубины души, удалилась.

— Наказан? О жестокая! Можешь ли ты быть…

«Холодной с тем, кто мил к тебе?
Медведь и тигр, я слышал часто,
Любовью за любовь воздастся».
Но ее уже не было. Мистер Кэрилл поднял глаза на луну и с упреком посвятил ее в свою тайну.

— Это твое бледное лицо ослепило меня, — громко сказал он. — Видишь, сколь ужасный, а значит, сколь великолепный почин я сделал! — И он рассмеялся, однако, совершенно безрадостно.

Он расхаживал по газону в лунном свете, задумчивый и теперь, казалось, совсем невеселый. Его жизнь, по всей видимости, запутывалась все больше и больше, а хваленая привычка смеяться над ее хитросплетениями едва ли уже могла показать ему выход из лабиринта.

Глава 6

ВОЗВРАЩЕНИЕ ГОРТЕНЗИИ
Пока мистер Кэрилл гуляет по саду в свете луны, поговорим, читатель, об этом человеке. Если мы вообще хотим понять его, что представляется делом отнюдь не легким, учитывая то обстоятельство, что сам он себя, по своему признанию, не понимает. Делал ли когда-либо человек искреннее заявление о внезапной страсти столь легкомысленно, как он, или, подобрав для этого выражения, подходящие разве для того, чтобы отдалить от себя вожделенную награду? Выбирал ли когда-либо человек время с меньшей разборчивостью или слова с меньшей осторожностью? Определенно нет. Однако предположить, что мистеру Кэриллу это было невдомек, значило бы предположить в нем простофилю, коим он, конечно же, не являлся.

Вам должно было показаться, как это, очевидно, показалось мисс Уинтроп, что мистер Кэрилл смеялся над ней и что он на самом деле дерзкий, самодовольный хлыщ, и никто больше. Это не так. Смеяться-то он, конечно, смеялся, однако все его насмешки были целиком направлены против своих же чувств, на которые он, рожденный вне брака и связанный обещанием выполнить задачу, обрекающую его на гибель, считал, что не имеет права. Мистер Кэрилл дал выход своим чувствам, выбрав, однако, для этого время и выражения, лишившие их всякой важности. Он предпочел выставить чувства напоказ словно бы специально для того, чтобы Гортензия могла с абсолютным отвращением растоптать их.

Вероятно, свою роль тут сыграло и понимание того, что, выжди он еще и предстань перед ней в качестве искреннего, преданного любовника, ему пришлось бы со всей искренностью поведать ей свою странную историю незаконнорожденного, воздвигнув таким образом между ними непреодолимый барьер. Лучше уж, очевидно, подумал Кэрилл, с самого начала представить страсть, на которую не могло быть надежды, в шуточном свете. Теперь, я надеюсь, под этой нахальной наружностью фата-пересмешника вы уловили образ настоящего, страдающего человека.

Мистер Кэрилл еще некоторое время продолжал бродить по росистому газону после ухода Гортензии, и глубокое уныние овладело душой человека, считавшего серьезность глупостью. До сих пор его ненависть к отцу была скорее теоретической, развитой в нем Эверардом и принятой им так же, как мы принимаем уже доказанную теорему Евклида. Это была ненависть искусственная, построенная на принципе (так как ему просто-напросто внушили), что если он не будет ею движим, то его сочтут недостойным называться сыном своей матери. Сегодняшний день многое изменил. Его обида неожиданно стала настоящей и очень горькой. И все это потому, что четыре часа назад он взглянул в карие глаза мисс Уинтроп. Если бы она могла догадываться о той жестокой самоиронии, с которой Кэрилл, внешне легко, предложил ей свое имя, она бы, возможно, почувствовала некоторую жалость к нему, себя не жалевшему.

Мистер Кэрилл вздохнул и продекламировал строку из Конгрива[1765]: «Женщина — прекрасный образ в омуте; кто прыгнет в оный, канет тот».

Появился хозяин гостиницы, приглашая его к ужину. Но Кэрилл попросил передать его светлости свои извинения: он переутомился и отправился в постель.

Они встретились за завтраком в ранний час утра. Мисс Уинтроп была холодна и замкнута, граф Остермор молчалив и раздражителен, мистер Кэрилл, по обыкновению, весел и разговорчив. Вскоре вся компания снова отправилась в путь. Однако обстановка нисколько не улучшилась. Его светлость дремал в углу экипажа, мисс Уинтроп более интересовалась цветными шпалерами, нежели мистером Кэриллом, которого игнорировала, когда он говорил, и коему не отвечала, когда он задавал вопросы. В конце концов и мистер Кэрилл погрузился в унылое молчание, пытаясь, тем не менее, убедить себя долгими бессловесными аргументами, что дела обстоят как нельзя лучше.

Они въехали на окраины Лондона примерно два часа спустя, а когда до полудня оставалось еще около часа, карета остановилась за оградой дома графа в Линкольн-Инн-Филдз.

Откуда ни возьмись, возникла череда лакеев, в сопровождении которой господа вступили в роскошную резиденцию, являвшуюся частью того немногого, что осталось у лорда Остермора после краха Южноморской компании[1766].

Мистер Кэрилл немного задержался, чтобы послать Ледюка по адресу на Олд-Палас-Ярд, где он снял квартиру. Затем он проследовал за его светлостью и Гортензией.

Из внутреннего холла слуга проводил мистера Кэрилла по вестибюлю в комнату справа, оказавшуюся библиотекой и привычным убежищем его светлости. Это была просторная комната с колоннами, богато отделанная дамасским шелком и прекрасно меблированная; высокие двухстворчатые окна открывались на террасу, располагавшуюся над садом.

За спинами вошедших раздался быстрый шелест юбок, и мистер Кэрилл с поклоном отступил в сторону, пропуская высокую даму, проплывшую мимо него и удостоившую его не большим вниманием, чем одного из своих многочисленных слуг. Дама была средних лет, с орлиными чертами лица и выпиравшим подбородком, квадратным, как башмак. Ее бледные щеки были нарумянены до чахоточного оттенка, голову венчал чудовищный убор, как у какой-нибудь лошади на параде лорд-мэра, платье, представлявшее собой смесь экстравагантности и абсурда, заканчивалось юбкой с невообразимым кринолином.

Дама вплыла в комнату, как вступающий в бой линейный корабль, и еще с порога дала первый залп по мисс Уинтроп.

— Вот так-так! — пронзительно закричала она. — Ты вернулась! И зачем ты вернулась? Я что, должна жить в одном доме с тобой, ты, бесстыдница, думавшая о своей репутации не больше, чем последняя судомойка!

Гортензия подняла негодующие глаза, сверкавшие на побледневшем лице. Ее губы были плотно сжаты в решимости не отвечать на оскорбительные выпады.

Мистер Кэрилл почти не сомневался, что вошедшая дама — настоящий дракон в юбке.

— Любовь моя… дорогая… — начал было граф елейным тоном, делая шаг вперед и желая как-то отвлечь внимание графини, он махнул рукой в направлении мистера Кэрилла. — Позвольте мне представить…

— Разве я разговаривала с вами? — Она повернулась, готовясь бомбардировать супруга. — Разве вы и так недостаточно навредили? Будь у вас хоть немного мозгов… уважай вы меня, как подобает мужу… вы же оставили все как есть и предоставили ее самой себе.

— У меня был долг по отношению к ее отцу, что касается…

— А как насчет вашего долга по отношению ко мне? — распалялась леди Остермор, злобно сощурив глаза. Более всего в тот момент она уже напоминала мистеру Кэриллу стервятника. — Вы забыли об этом? Или вы не задумываетесь о приличиях и не уважаете собственную жену?

Ее резкий голос эхом пронесся по дому, собрав в холле небольшую группку разинувших рты слуг. Щадя мисс Уинтроп, мистер Кэрилл взял на себя процедуру закрыть дверь. Графиня повернулась на звук.

— Кто это? — спросила она, обмеривая элегантную фигуру злобным взглядом. Мистер Кэрилл же инстинктивно ощутил, что миледи оказала ему честь, сразу же его невзлюбив.

— Это джентльмен, который… который… — Его светлость решил, видимо, что лучше не распространяться об обстоятельствах их знакомства, и поспешил перевести разговор в другое русло. — Я собирался представить его, дорогая. Это мистер Кэрилл, мистер Жюстен Кэрилл. А это, сэр, миледи Остермор.

Мистер Кэрилл отвесил ей глубокий поклон. Ее светлость в ответ фыркнула.

— Это ваш родственник, милорд? — В презрительном тоне, каким был задан этот вопрос, содержался намек, больно ранивший мистера Кэрилла. Подразумевавшееся ею в беспричинной оскорбительной насмешке являлось не чем иным, как истинной и ужасной правдой.

— Какой-то дальний родственник, очевидно, — объяснил граф. — До вчерашнего дня я не имел чести быть с ним знакомым. Мистер Кэрилл из Франции.

— Тогда вы, несомненно, станете якобитом, — были ее первые, обращенные к гостю бескомпромиссные слова.

Мистер Кэрилл отвесил леди еще один поклон.

— Если это произойдет, ваша светлость будет первой, кто об этом узнает, — ответил он с той раздражающей учтивостью, в которую облекал свои наиболее саркастические замечания.

Ее светлость округлила глаза. К такому тону она не привыкла.

— И какие же дела могут быть у вас с его светлостью?

— Дела его светлости, я полагаю, — ответил мистер Кэрилл тоном столь изысканной вежливости и почтительности, что слова, казалось, потеряли свою дерзость.

— А вы что скажете, сэр? — вопросила она требовательно, однако с дрожью в голосе.

— Дорогая! — поспешно вставил лорд Остермор, побагровев своим и без того красным лицом. — Да будет вам известно, что мы находимся в неоплатном долгу у мистера Кэрилла. Это он спас Гортензию.

— Спас шлюху, так, что ли? И от чего, скажите на милость?

Гортензия поднялась, побледнев от гнева, и обратилась к своему опекуну:

— Милорд, я не останусь, чтобы выслушивать о себе подобное. Позвольте мне уйти. Как может ее светлость говорить мне в лицо такие вещи, да еще при посторонних!

— При посторонних! — возопила графиня. — Надо же! Тебя так заботит то, что услышит о тебе этот господин? Да о тебе из-за твоей милой проделки скоро будет судачить весь этот распутный город!

— Сильвия! — Его светлость попытался снова утихомирить ее. — Немного спокойствия! Немного милосердия! Гортензия вела себя глупо. Она и сама так считает. Хотя, по правде говоря, винить надо не ее.

— А кого — меня?

— Любовь моя! Разве я это имел в виду?

— Удивительно, что нет. На самом деле, удивительно! О, Гортензию, милую, незапятнанную голубку, винить нельзя! Чего же она заслуживает в таком случае?

— Жалости, мадам, — сказал его светлость, неожиданно вскипев, — ибо ее угораздило послушать вашего бесчестного сына.

— Моего сына? Моего сына? — воскликнула графиня, срываясь на визг и покраснев до такой степени, что не стало видно безобразных румян на ее лице. — А разве он не является и вашим сыном, милорд?

— Бывают минуты, — через силу выговорил он, — когда мне верится в это с трудом.

Уж кому-кому, а ее светлости по натуре несловоохотливый лорд Остермор наговорил необычайно много. Это был настоящий мятеж. Она хватала ртом воздух, стараясь подыскать нужные слова. Между тем милорд продолжал с совершенно нехарактерным для него красноречием, вызванным пристрастным отношением к сыну:

— Он позорит свое имя! И всегда позорил. Еще мальчиком он показал себя лжецом и вором, и, воздайся ему по заслугам, он бы уже давным-давно был в Ньюгейте[1767] — и это в лучшем случае. Теперь, повзрослев, он стал безудержным развратником, пьяницей, повесой и скандалистом. Таким я давно его знал, но сегодня он продемонстрировал себя с еще худшей стороны. Я-то думал, что хотя бы моя подопечная неуязвима для его низости. Это последняя капля. Я не могу простить такое. Я отрекусь от него. Его ноги больше не будет в моем доме. Пусть он и дальше якшается с герцогом Уортоном и прочими своими беспутными дружками из клуба «Пламя преисподней». Я же для него потерян. Потерян, говорю вам!

Леди Остермор с трудом сглотнула. Цвет ее лица под румянами из багрового стал пепельным.

— А я, значит, должна терпеть присутствие этой развратницы?

— Милорд! О милорд, разрешите мне уйти, — с мольбой в голосе проговорила Гортензия.

— Скатертью дорога, — глумливо произнесла ее светлость. — Уходи! И лучше всего — обратно к нему. Неужели ты думала, что тебе будет куда вернуться?

Девушка снова умоляюще повернулась к своему опекуну. Но графиня, пришедшая в ярость оттого, что ее игнорируют, устремилась к ней и схватила ее за запястье своей напоминающей клешню рукой.

— Отвечай мне! Зачем ты вернулась? Что теперь прикажешь с тобой, бесстыдницей, делать? Где мы найдем тебе мужа?

— Мне не нужен муж, мадам, — сказала Гортензия.

— Желаешь, значит, умереть старой девой? Чушь! Этого ты не хочешь, голубушка, но это мы тебе можем устроить. Так где мы теперь найдем тебе мужа?

Ее взгляд остановился на стоявшем у одного из окон мистере Кэрилле, на обычно бесстрастном лице которого было написано отвращение.

— Может быть, джентльмен из Франции — джентльмен, который тебя спас, — усмехнулась она, — подскажет нам подходящую кандидатуру?

— С превеликим удовольствием, мадам. — Ответ мистера Кэрилла испугал всех, в том числе и его самого. Осознав, что сказал липшее, руководствуясь собственным чувством, он добавил: — Я упомянул об этом лишь для того, чтобы показать вашей светлости, сколь ошибочны ваши заключения.

Пораженная графиня ослабила свою хватку на запястье Гортензии и оглядела мистера Кэрилла с ног до головы взглядом, полным презрения.

— Черт подери! — выругалась она. — Значит, насколько я поняла, ее спасение — как вы это называете — вами было не случайно?

— Совершенно верно, мадам, и оказалось весьма счастливой случайностью для вашего сына.

— Для моего сына? Что вы имеете в виду?

— Оно спасло его от повешения, ваша светлость, — сообщил ей мистер Кэрилл, давая иную пищу для размышлений и отвлекая от травли Гортензии.

— От повешения? — выдохнула она. — Вы говорите о лорде Ротерби?

— Да, о нем, и все сказанное — абсолютная правда, — вставил граф. — Знаете ли вы — да где вам! — до какой степени дошел ваш драгоценный сынок в своих злодеяниях? В Мэйдстоуне, где я настиг их — в «Адаме и Еве», — с ними был липовый священник, помогавший ему склонить бедняжку к фиктивному браку.

Ее светлость вытаращила глаза.

— К фиктивному браку? — эхом отозвалась она. — К браку? Неужели! — И снова она издала свой неприятный смешок. — Так не она ли настаивала на нем, эта недотрога? Вы поражаете меня!

— Очевидно, дорогая, вы не понимаете. Если бы священник лорда Ротерби не был изобличен присутствующим здесь мистером Кэриллом…

— Вы хотите заставить меня поверить, что этот человек не являлся священником?

— О! — вскричала Гортензия. — У вашей светлости черная душа. Да простит вас Господь!

— А вот кто простит тебя? — огрызнулась графиня.

— Я не нуждаюсь в прощении, ибо не совершила ничего дурного. Глупость — признаю. Я потеряла разум, послушавшись негодяя.

Леди Остермор собирала силы для новой атаки. Но мистер Кэрилл предугадал ее. С его стороны это, несомненно, было большой дерзостью, однако он не мог не видеть состояния Гортензии. К тому же он почувствовал, что даже лорд Остермор более не способен перечить супруге.

— В ваших же интересах, мадам, было бы помнить о том, — начал он своим удивительно четким голосом, — что лорд Ротерби даже теперь ни в коей мере не избавлен от опасности.

Графиня посмотрела на невозмутимого джентльмена, и его слова врезались ей в мозг. Она содрогнулась от страха и негодования.

— Что? О чем это вы говорите? — выговорила она.

— О том, что в этот самый час, если дело получило огласку, от вашего сына могут потребовать объяснений. Английские законы весьма суровы к преступлениям, подобным совершенному лордом Ротерби, а попытка фиктивного брака, в доказательствах чего нет недостатка, настолько отягчит преступление похищения, что ему, если на него донесут, придется совсем нелегко.

Миледи от неожиданности открыла рот. В словах мистера Кэрилла она уловила более чем предостережение. Ей почти показалось, что он угрожал.

— Кто… Кто может сообщить? — с вызовом спросила она.

— Ах — кто? — спросил мистер Кэрилл, со вздохом поднимая глаза. — Может выясниться, что посланник министра, который был в Мэйдстоуне по другому делу, находился в «Адаме и Еве» в это же время вместе с двумя из своих судебных приставов и стал свидетелем всего произошедшего. И кроме того, — он махнул рукой на дверь, — слуги есть слуги. Я не сомневаюсь, что они подслушивают. Никогда не знаешь, когда слуга перестает быть слугой и становится твоим врагом.

— К черту слуг! — выругалась графиня, подводя черту под его рассуждениями. — Кто этот посланник министра? Кто он?

— Его зовут мистер Грин. Это все, что мне известно.

— И где его можно найти?

— Не знаю.

Она повернулась к лорду Остермору.

— Где Ротерби? — спросила она.

— Понятия не имею, — ответил он голосом, выдававшим, как мало его это заботит.

— Его надо найти. Молчание этого человека надо купить. Я не позволю опозорить моего сына, посадив его, возможно, в тюрьму. Его надо найти.

Тревога графини была неподдельной. Она двинулась к двери, потом остановилась и повернулась снова.

— А пока пусть ваша светлость подумает, где вам следует разместить несчастную девушку, являющуюся причиной всей этой суматохи.

И она величаво покинула комнату, яростно захлопнув за собой дверь.

Глава 7

ОТЕЦ И СЫН
Мистер Кэрилл остался отобедать в Стреттон-Хаузе.

Несмотря на то, что в это утро они преодолели всего-навсего путь от Кройдона, он захотел сначала отправиться на свою квартиру, чтобы переодеться к обеду. Однако ему пришлось отказаться от первоначального намерения.

В распоряжении мистера Кэрилла осталось около получаса после бурной сцены с ее светлостью, когда он опять — хоть теперь и в меньшей степени — сыграл роль спасителя мисс Уинтроп, за что девушка перед тем, как удалиться, наградила мистера Кэрилла дружеской улыбкой, давшей ему повод считать, что Гортензия склонна простить ему вчерашнюю глупость.

В эти полчаса мистер Кэрилл снова целиком отдался размышлениям по поводу своего положения. В отношении лорда Остермора он не питал иллюзий, оценивая того не выше, чем он стоил. Но, будучи проницательным и справедливым в своем суждении, он был вынужден признаться, что нашел собственного отца совершенно не таким человеком, какого рассчитывал увидеть. Он ожидал обнаружить растленного старого повесу, порочное создание, погрязшее в грехе и бесчестии. А встретил слабого, покладистого и довольно скучного человека, чей тягчайший грех, казалось, заключался в эгоизме, зачастую неотделимом от вышеназванных черт характера. Если Остермор и не состоял в числе тех, кто вызывает устойчивую симпатию, то и сильной неприязни он не возбуждал. Его бесцветная натура могла породить лишь безразличие.

Мистер Кэрилл с некоторой тревогой понял, что склонен выказывать старику определенное расположение и готов пожалеть его, обремененного столь недостойным сыном и кошмарной женой. Мистер Кэрилл был убежден, что творимое человеком зло играет с ним скверную шутку, наказывая его в этой жизни, и поэтому, как подкаблучный муж мегеры и игнорируемый отец, граф Остермор невольно искупает грех своей молодости.

Мистер Кэрилл полагал также, что по большому счету человек лишен свободы воли. Не человек, а его природа, не отягощенная совестью, должна нести ответственность за его поступки, будь они плохими или хорошими.

Однако, оправдывая своего отца по причине его слабости и недалекости, мистер Кэрилл почувствовал, что тем самым проявляет неверность по отношению к взрастившему его Эверарду и своей покойной матери. Мысль о стоящей перед ним задаче возникла у него в голове, бросив Кэрилла в холодный пот. Там, во Франции, он позволил приемному отцу убедить себя и обязался осуществить план мщения. Эверард воспитал в нем веру, что отмщение за мать есть единственное оправдание его собственного существования. Но теперь, когда мистер Кэрилл лицом к лицу встретился с человеком, бывшим его родным отцом, его колебания сменились истинным ужасом. Ему виделось абсолютно очевидным, что сыну не пристало выполнять функции палача по отношению к тому, кто, несмотря ни на что, по-прежнему оставался его отцом. Это было чудовищно, противоестественно.

Мистер Кэрилл сидел в библиотеке в ожидании его светлости и объявления об обеде. Перед ним лежала книга, но глаза его были устремлены в окно, на раскинувшиеся ровные лужайки, иссушенные веселым летним солнцем. А мысли его были совсем невеселы. Заглянув в свою душу, мистер Кэрилл увидел, что не может и не хочет выполнить то, зачем приехал. Он дождется приезда Эверарда, чтобы так ему и сказать. Он знал, что разыграется настоящая буря. Но лучше уж она, чем взять на себя такой грех. А в том, что это грех, и грех неискупимый, Кэрилл уже не сомневался.

Приняв решение, он встал и подошел к окну. Его рассудок еще недавно метался в поисках выхода, душа истерзалась сомнениями. Но теперь, когда категорическая резолюция была принята, спокойствие и мир воцарились в нем, словно бы доказывая, насколько он прав и заблуждаются остальные.

Вошел лорд Остермор, заявив, что обедать они будут только вдвоем.

— Ее светлость, — объяснил он, — отправилась лично на поиски лорда Ротерби. Она полагает, что знает, где его найти — в каком-нибудь отвратительном притоне, конечно, куда графине лучше бы отправить слугу. Но ведь женщины — своенравные лошадки, упрямые и своенравные! Вы не находите их таковыми, мистер Кэрилл?

— Я нахожу, что подобное мнение характерно для большинства мужей, — сказал мистер Кэрилл, потом задал вопрос, касающийся мисс Уинтроп, удивившись ее отсутствию за столом.

— Бедняжка не покидает своей комнаты, — ответствовал граф. — Она перенервничала… перенервничала! Боюсь, ее светлость… — Он резко замолчал и кашлянул. — Так что обедать мы будем одни.

Вдвоем они и обедали. Остермор, невзирая на появившиеся трещины в его благосостоянии, содержал прекрасный стол и искусного повара, и мистер Кэрилл был рад отметить в своем родителе эту прекрасную черту.

За трапезой разговор носил отрывочный характер. Когда же скатерть подняли, а стол очистили от всего, за исключением тарелок с фруктами и графинов с портвейном, мадерой и другими белыми винами, наступило время для светской беседы.

Мистер Кэрилл откинулся в своем кресле, держа в пальцах ножку рюмки, наблюдая за игрой солнечных лучей в красноватом янтаре вина и размышляя над необычайно странным поведением человека, по чистой случайности оказавшегося за одним столом с собственным отцом, о том не подозревавшим. Вопрос его светлости частично пробудил его от дум, в которые он начал погружаться.

— Вы рассчитываете надолго задержаться в Англии, мистер Кэрилл?

— Это будет зависеть, — последовал неопределенный ответ, — от успеха одного дела, что я приехал осуществить.

— А где вы живете во Франции? — поинтересовался милорд, будто бы пытаясь поддержать вежливую беседу.

Убаюканный собственными размышлениями до полной беззаботности, мистер Кэрилл ответил совершенно правдиво:

— В Малиньи, в Нормандии.

В следующее мгновение раздался звон разбитого стекла, понявший свою неосторожность мистер Кэрилл похолодел.

Слуга тут же оказался рядом, поставив перед его светлостью новую рюмку, после чего Остермор знаком приказал ему удалиться.

Пауза была достаточной, чтобы мистер Кэрилл пришел в себя, и, несмотря на то, что его сердце стучало сильнее обычного, внешне он сохранял все ту же лениво-безразличную позу, как если бы ему было невдомек, что сказанное им доставило его отцу по меньшей мере беспокойство.

— Вы… вы живете в Малиньи? — спросил граф, с лица которого начисто пропал обычный для него румянец. И снова: — Вы живете в Малиньи, и… и… ваша фамилия Кэрилл?

Мистер Кэрилл быстро поднял глаза, словно бы внезапно догадавшись, что его светлость выказывает удивление.

— Ну да, — сказал он. — А что в этом странного?

— Как же это понимать — то, что вы, оказывается, живете там? Вы, вообще, каким-то образом связаны с семьей Малиньи? Быть может, по линии матери?

Мистер Кэрилл поднял свою рюмку.

— Я полагаю, — беззаботно начал он, — что в свое время там жила какая-то такая семья. Но, очевидно, для нее наступили черные дни. — Он сделал глоток вина. — Теперь уже никого из них не осталось, — пояснил мистер Кэрилл, ставя рюмку. — Последние умерли, по-моему, в Англии. — Его глаза, не отрываясь, смотрели на графа, но их выражение казалось абсолютнопраздным. — Поэтому моему отцу и удалось купить поместье.

Мистер Кэрилл не считал, что солгал, утаив тот факт, что упомянутый им отец является всего лишь приемным отцом.

Облегчение тотчас отразилось на лице лорда Остермора. Совершенно ясно, думал он, что здесь простое совпадение, и ничего более. Да и чем еще это могло быть? Чего он боялся? Он не знал. Граф по-прежнему расценивал все это как довольно странные вещи, о чем и не преминул заметить гостю.

— И что тут странного? — вопросил мистер Кэрилл. — Не в том ли дело, что ваша светлость некогда была знакома с этой исчезнувшей семьей?

— Был, сэр, когда-то — впрочем, весьма поверхностно — с одним или двумя из ее членов. Вот это-то и странно. К тому же, видите ли, сэр, моя фамилия тоже Кэрилл.

— Справедливо — и все-таки я не вижу тут никакого столь уж необычайного совпадения, особенно если ваше знакомство с этими Малиньи было только поверхностным.

— Ну да, вы правы. Вы правы. В конечном итоге никакого великого совпадения тут нет. Просто фамилия Малиньи напомнила мне… об ошибке моей молодости. Это-то и взволновало меня.

— Об ошибке? — спросил мистер Кэрилл, подняв брови.

— Увы, об ошибке… об ошибке, едва меня не погубившей, ибо, дойди о ней слух до ушей моего отца, он расправился бы со мной без сожаления. Он был суровым человеком, мой отец, настоящим пуританином.

— Даже большим пуританином, чем ваша светлость? — вкрадчиво осведомился мистер Кэрилл, маскируя клокотавшую в нем ярость.

Лорд Остермор рассмеялся.

— А вы острослов, мистер Кэрилл… ужасный острослов! — Потом, вернувшись к прежней теме, будоражившей его память, он продолжил: — Тем не менее факт остается фактом, клянусь честью. Мой отец расправился бы со мной. К счастью, она умерла.

— Кто умер? — спросил мистер Кэрилл, проявляя признаки интереса.

— Девушка. Разве я не рассказал вам про девушку? Это она была ошибкой: Антуанетта де Малиньи. Но она умерла, и весьма своевременно, черт возьми! С ее стороны это было дьявольски мило. Это разрубило… как же это называется?.. Узел?

— Гордиев узел? — предположил мистер Кэрилл.

— Точно — гордиев узел. Выживи она и узнай обо всем мой отец… Господи! Да он уничтожил бы меня, уничтожил! — повторил он и осушил рюмку.

Бледный, как полотно, мистер Кэрилл мгновение сидел совершенно неподвижно. И вдруг, взяв со стола нож, он срезал на своем пиджаке самую нижнюю пуговицу, которую щелчком направил по столу к лорду Остермору.

— Перейдем к другому, — резко проговорил он. — Здесь письмо, что вы ожидали из-за границы.

— Что? Что вы сказали? — Лорд Остермор поднял пуговицу. Она была сделана из шелка и украшена тканым узором из золотой нити. Он покрутил ее в пальцах, смотря то на нее, то на гостя тяжелым взглядом.

— Что? Письмо? — пробормотал он, сбитый с толку.

— Если ваша светлость вскроет пуговицу, то увидит, что пишет его величество. — Он упомянул монарха очень внушительным тоном, так чтобы не могло остаться и тени сомнений по поводу того, какого короля он имеет в виду.

— Боже мой! — вскричал граф. — Господи! Так вот как вы одурачили мистера Грина? Честное слово, ну и изобретательность! Вы, значит, и есть тот самый курьер?

— Я и есть, — холодно ответил мистер Кэрилл.

— А почему вы не сказали об этом раньше?

Долю секунды мистер Кэрилл колебался.

— Потому что я не считал, что для того настало время, — сказал он.

Глава 8

ИСКУШЕНИЕ
Его светлость перочинным ножом удалил оболочку пуговицы и извлек маленький пакет, в котором был лист тонкой, тщательно сложенной и плотно сжатой бумаги. Развернув его и пробежав глазами, он посмотрел на своего собеседника, наблюдавшего за ним с притворным безразличием.

Лорд Остермор слегка побледнел, и изгиб его рта выразил исключительную важность. Нахмурив тяжелые брови, он украдкой взглянул на дверь.

— Думаю, — сказал он, — мы будем себя чувствовать более удобно в библиотеке. Вы составите мне компанию, мистер Кэрилл?

Мистер Кэрилл тотчас поднялся. Граф сложил письмо и повернулся, чтобы идти. Его собеседник немного повременил, чтобы собрать части разобранной пуговицы и положить их в карман. Он проделал все это с улыбкой на лице, сочувственной и презрительной одновременно. Мистер Кэрилл полагал, что вряд ли может возникнуть даже малейшая необходимость выдавать лорда Остермора, раз уж его светлость был привержен фракции Стюартов. Он не преминет выдать себя сам, совершив какую-нибудь глупость вроде этой — забыть на столе пуговицу-тайник.

В библиотеке, дверь которой, как и дверь вестибюля, милорд тщательно закрыл, отпер инкрустированное бюро из орехового дерева и, пододвинув к нему стул, уселся за изучение королевского письма. Прочитав его, Остермор некоторое время пребывал в задумчивости. Наконец, подняв глаза, он нашел взглядом стоявшего у одного из окон мистера Кэрилла.

— Вы, несомненно, являетесь тайным агентом короля, сэр, — проговорил граф. — И вы полностью поставлены в известность относительно содержания привезенного вами мне письма.

— Полностью, милорд, — отвечал мистер Кэрилл, — и я осмелюсь надеяться, что обещания его величества превозмогут любые ваши колебания.

— Обещания его величества? — задумчиво повторил лорд Остермор. — Его величеству может никогда не предоставится шанс их выполнить.

— Абсолютно справедливо, сэр. Однако играющий должен делать ставки. Ваша светлость, если не ошибаюсь, уже вкусили прелесть игры, но с небольшой для себя выгодой. Вот вам возможность сыграть в другую игру и, вероятно, покончить с неудачами прошлого.

Граф был поражен.

— А вы превосходно осведомлены о моих делах, — сказал он со смесью иронии и удивления в голосе.

— Профессия обязывает. Сведения — моя страховка.

Лорд Остермор медленно кивнул и погрузился в размышления, то и дело блуждая глазами по лежавшему перед ним письму в надежде закрепить в памяти его фрагменты.

— В этой игре ставкой будет моя голова, — вскоре пробормотал он.

— Вашей светлости больше нечего поставить на кон? — осведомился мистер Кэрилл.

Граф мрачно посмотрел на него, вздохнул и ничего не ответил. Мистер Кэрилл продолжил:

— Вашей светлости надлежит объявить, — сказал он совершенно невозмутимо, — покрыл ли вашу ставку его величество. Если вы считаете, что нет, то, вполне вероятно, его можно побудить улучшить свое предложение. Хотя в таком случае я, со своей стороны, склонен считать, что вы переоцениваете вашу голову.

Остермор, самолюбие которого было не на шутку уязвлено, резко взглянул на него, нахмурившись.

— Вы взяли дерзкий тон, сэр, — проговорил он, — очень дерзкий тон.

— Дерзость — это еще одно качество после осведомленности, необходимое в моем ремесле, — напомнил ему мистер Кэрилл.

Глаза милорда встретились с холодным взглядом его оппонента, и он снова глубоко задумался, подперев рукой щеку. Вдруг, взглянув на мистера Кэрилла, Остермор спросил:

— Скажите мне, — промолвил он, — кто еще замешан в этом? Говорят, Эттербери…

Мистер Кэрилл нагнулся, жестко постучав по письму короля указательным пальцем.

— Когда ваша светлость объявит мне, что вы готовы договориться насчет вложения ваших капиталов в это дело, я, возможно, буду расположен ответить на вопросы, касающиеся остальных. Пока же речь идет о вас.

— Тысяча чертей! — гневно выругался Остермор. — Разве так со мной разговаривают? — Он бросил на агента сердитый взгляд. — Скажите-ка мне, голубчик, а что, если я положу привезенное вами письмо перед ближайшим судьей?

— Точно сказать не могу, — спокойно ответил мистер Кэрилл, — но не исключено, что ваша светлость отправится на виселицу. Ибо, если вы соблаговолите прочитать письмо вновь — и более внимательно, — то увидите, что оно уведомляет о получении предложения об услугах, посланного вами его величеству примерно месяц назад.

Глаза графа опять забегали по письму. От внезапно нахлынувшего на него страха у него перехватило дыхание.

— На месте вашей светлости, сэр, я бы позволил ближайшему судье спокойно наслаждаться обедом, — с улыбкой заметил мистер Кэрилл.

Лорд Остермор неприятно засмеялся. Он почувствовал себя дураком, что, как и с большинством дураков, случалось с ним крайне редко.

— Ну, ладно, ладно, — хрипло сказал граф. — Дело требует размышлений. Требует размышлений.

За их спинами бесшумно открылась дверь, и в плаще и мантилье появилась графиня. Не замеченная обоими, она остановилась, услышав слова графа и в надежде услышать больше.

— Я должен отложить решение по крайней мере до утра, — продолжил его светлость. — Дело слишком серьезно, чтобы поддаваться спешке.

Едва различимый звук достиг чутких ушей мистера Кэрилла. Он обернулся с той неторопливостью, свидетельствовавшей в его потрясающем умении владеть собой. Узнав графиню, он поклонился, попутно предостерегая его светлость:

— Ах! — сказал он. — А вот и ее светлость вернулась.

Лорд Остермор шумно выдохнул и обернулся с поспешностью, выдававшей его с головой.

— Дорогая! — воскликнул он, заикаясь и в дикой спешке пытаясь спрятать письмо, но, наоборот, только привлек к нему внимание леди Остермор.

Мистер Кэрилл встал между ними, повернувшись спиной к его светлости и выполняя роль ширмы, под прикрытием которой следовало надлежащим образом распорядиться опасным документом. Но было слишком поздно. Зоркие глаза ее светлости уже обнаружили письмо, и если расстояние до него исключало возможность прочтения написанного, то необычный сорт бумаги, тончайшего и крайне редко встречающегося образца, она все-таки углядела.

— Что это вы прячете? — спросила графиня, приближаясь. — Ба, да мы уж друг без друга не можем ни минуты, это как пить дать! Что за козни вы тут затеваете, милорд?

— Ко… козни, любовь моя? — Он примирительно улыбнулся, ненавидя ее в тот момент больше, чем когда бы то ни было. Остермор засунул письмо во внутренний карман пиджака, и если бы голова графини не была занята другими мыслями, она бы не позволила заданному ею вопросу остаться без ответа.

— Впрочем, какая разница! Ротерби здесь!

— Ротерби! — Тон его светлости изменился, из заискивающе-успокаивающего внезапно обратившись в негодующий. — Что он здесь делает? — спросил он. — Или я не запретил ему входить в мой дом?

— Я привела его, — веско сказала графиня.

Но на сей раз Остермора было не сломить.

— Тогда можете снова увести его прочь, — заявил он. — Я не потерплю его под моей крышей и под одной крышей с той, с кем он обошелся так низко. Я не допущу этого.

Сама Горгона позавидовала бы холодному и злобному виду ее светлости в следующее мгновение.

— Берегитесь, милорд! — угрожающе прошипела она. — Ох, берегитесь, умоляю вас. Я не из тех, кому можно перечить.

— Равно, как и я, мадам, — парировал граф.

Воспользовавшись возникшей паузой, вперед шагнул мистер Кэрилл, дабы напомнить супругам о своем присутствии, о котором они, казалось, начали забывать.

— Боюсь, что вмешиваюсь, милорд, — сказал он и отвесил прощальный поклон. — Я нанесу визит вашей светлости позднее. К вашим услугам. Мадам, ваш самый покорный слуга.

И он откланялся.

В вестибюле он столкнулся с лордом Ротерби, расхаживавшим взад-вперед, беспокойно наморщив лоб. При виде мистера Кэрилла угрюмый взгляд виконта стал еще мрачнее.

— Проклятье! — вскричал он. — А вы что здесь делаете?

— Это, — любезно отвечал мистер Кэрилл, — тот самый вопрос, который ваш отец задал ее светлости о вас. К вашим услугам, сэр. — И с этими словами, улыбаясь своей на удивление скупой улыбкой, он удалился, легкий и грациозный, оставив Ротерби в гневе и замешательстве.

Оказавшись на улице, мистер Кэрилл подозвал портшез[1768] и приказал нести себя к своей квартире на Олд-Палас-Ярд, где его ждал Ледюк. Пока носильщики проворно продвигались вперед, мистер Кэрилл вновь предался раздумьям.

Лорд Остермор интересовал его необычайно. В какой-то момент граф вызвал в нем гнев, об этом вы могли судить по внезапной решимости, с которой мистер Кэрилл действовал, передавая его светлости письмо и принимаясь за выполнение задачи, им же самим отмененной. Теперь Кэрилл не знал, радоваться ему или горевать по поводу столь импульсивного поступка. Он также не знал, жалеть ему или презирать человека, руководствовавшегося в своей жизни отнюдь не теми высокими мотивами, что были присущи большинству преданных Якову людей. Эти принципы, пропитанные духом благородства и романтизма, лорд Остермор презрел бы, если бы понял, ибо являлся человеком того типа, который не приемлет всего, что не обладает практической ценностью и не приносит немедленных очевидных результатов. Едва не потерпев полный крах при банкротстве Южноморской компании, он во имя выгоды возжелал стать изменником короля де-факто[1769] тогда как тридцать лет назад, движимый схожими побуждениями, изменил королю де-юре».

Как же можно охарактеризовать подобного человека, задал себе вопрос мистер Кэрилл. Будь у графа достаточно ума, чтобы постичь основы собственного поведения, его легко было бы понять и столь же легко презирать. Но мистер Кэрилл сознавал, что имеет дело с одним из тех, кто никогда не вникал в суть чего бы то ни было, не говоря уже о себе и своих поступках, и это прискорбное отсутствие понимания происходящего лишило его светлость возможности чувствовать и судить, подобно большинству людей. А посему мистер Кэрилл рассматривал его скорее в качестве объекта для жалости, нежели презрения. И даже размышляя о той истории тридцатилетней давности, столь близко касавшейся самого мистера Кэрилла, последний был убежден, что все те же жалкие недостатки могут быть поставлены в оправдание Остермора.

Между тем после его ухода из Стреттон-Хауза там состоялась перепалка между леди Остермор и ее сыном, с одной стороны, и лордом Остермором — с другой. Слабый и нерешительный во всем остальном, граф, по-видимому, мог быть непреклонным только в своей неприязни к сыну и твердым в своем решении не прощать низость его поведения по отношению к Гортензии Уинтроп.

— Здесь наша вина. — Ротерби снова пытался обелить себя, используя старые аргументы и раздраженный презрительный тон, совсем не подобающий сыну. — Серьезно, я женился бы на ней, если бы не ваши угрозы лишить меня наследства.

— Ты дурак, Чарлз! — накинулся на него его отец. — Неужели ты предполагал, что, оставляя тебя без наследства из-за законной женитьбы на ней, я поступил бы иначе, узнав о твоей попытке склонить ее к фиктивному браку? С меня довольно! Иди своей дорогой, проклятый распутник, позорящий само имя джентльмена. С меня хватит.

Этой позиции и держался граф вопреки всем доводам Ротерби и его матери. Он, топая, вышел из библиотеки с последним наказом сыну покинуть его дом и никогда более не пятнать своим присутствием. Ротерби уныло посмотрел на мать.

— Он не шутит, — сказал виконт. — Он никогда не любил меня. Он никогда не был мне отцом.

— А был ли ты хоть немного ему сыном? — спросила ее светлость.

— Настолько, насколько он позволял мне это, — ответил виконт с написанной на лице мрачной удрученностью. — О, дьявол! Как ужасно он со мной обращается. — Ротерби вышагивал по комнате, негодуя. — Вся эта шумиха из-за ничего! — стенал он. — Он что, никогда не был молодым? И ведь в конечном счете никто не пострадал. Девушка снова дома.

— Тьфу ты! Ты действительно дурак, Ротерби, и этим все сказано. Иногда мне становится интересно, кто из вас больший дурак — ты или твой отец. И все же ему впору удивляться, что ты его сын. Как ты полагаешь, что бы случилось, если бы твоя затея с этой сопливой мисс увенчалась успехом? Да этого было бы достаточно, чтобы тебя повесить.

— Ну и ну! — сказал виконт, опускаясь в кресло и угрюмо уставившись на ковер. Потом снова столь же угрюмо добавил: — Его светлость был бы рад, так что хоть кому-то это доставило бы удовольствие. Пока же…

— Пока же тебе лучше отыскать человека по имени Грин, бывшего в Мэйдстоуне, и заткнуть ему рот гинеями. Он в курсе случившегося.

— Ерунда! Грин был там по другому делу. — И Ротерби рассказал ей о подозрениях, которые питал шпик в отношении мистера Кэрилла.

Это повергло ее светлость в размышления.

— Что ж, — вскоре сказала она, — да будет так!

— Да будет как, мадам? — спросил Ротерби, поднимая на нее глаза.

— Ну, этот человек, Кэрилл, должно быть, обхитрил шпика, несмотря на устроенный тем обыск. Я застала этого хлыща с твоим отцом — парочка не разлей вода, и в руке у твоего отца была бумага, тонкая, как паутина. Дьявол! Будь я проклята, если он не чертов якобит.

Ротерби в мгновение ока был на ногах. Внезапно он вспомнил все, что услышал в Мэйдстоуне.

— Ого! — радостно воскликнул он. — И что заставляет вас так думать?

— Что заставляет? Да то, что я видела. И кроме того, я нутром это чую. Сам инстинкт подсказывает мне, что это так.

— О если бы вы оказались правы! Проклятье! Я найду способ поквитаться с этим наглецом из Франции и буду диктовать условия его светлости.

Ее светлость пристально на него посмотрела.

— Ты бессердечный негодяй, Чарлз. Ты что, способен предать своего собственного отца?

— Предать его? Нет! Но я положу конец его интригам. Господи! Разве он не достаточно потерял в южноморском мыльном пузыре, чтобы спускать то немногое, что осталось, на какой-то сумасбродный якобинский заговор?

— Какое это имеет для тебя значение после того, как он поклялся лишить тебя наследства?

— Какое, мадам? — Ротерби хитро засмеялся. — Я остановлю их обоих. Двух птичек одним махом, чтоб мне пусто было. — Он потянулся за своей шляпой. — Я должен найти этого Грина.

— Что ты собираешься делать? — спросила графиня слегка дрожащим от беспокойства голосом.

— Подогреть его подозрения насчет Кэрилла. После своего провала в Мэйдстоуне он будет готов действовать. Ручаюсь, он страдает до сих пор. А если уж нам удастся заковать Кэрилла в кандалы, страх перед последствиями вернет Кэрилла на землю. Тогда уж наступит моя очередь.

— Но ты ведь не сделаешь ничего такого, что бы… что бы навредило твоему отцу? — строго спросила леди Остермор, положив ему руку на плечо.

— Доверьтесь мне, — рассмеялся Ротерби и цинично добавил: — Выдавать его не в моих интересах. По мне лучше испугом привести графа в чувство и напомнить ему об отцовском долге.

Глава 9

ПОБЕДИТЕЛЬ
Как и подобает человеку его положения, мистер Кэрилл устроился в уютных и хорошо обставленных апартаментах на Олд-Палас-Ярд. Чтобы не вызывать подозрений — власти, напуганные якобитскими настроениями в стране, чуть ли не в каждом иностранце видели шпиона — он решил вести себя в Лондоне словно заурядный искатель развлечений, и в первый же вечер, сразу после беседы с лордом Остермором, отправился к своим старым оксфордским друзьям, Стэплтону и Коллису.

Мистер Кэрилл был приятным и обходительным молодым человеком, и эти качества, а также изрядная толщина кошелька обеспечили ему самый теплый прием во всех заведениях, где тогда собиралось высшее общество. Дни потянулись ленивой и однообразной чередой: прогулка, бокс, опера, кофейня, прием.

Но за напускной беспечностью скрывалось глубокое душевное смятение. Гнев, заставившей мистера Кэрилла приехать в Англию и вручить отцу уничтожающее письмо, неожиданно остыл. Тщетно пробовал он убедить себя, что лорд Остермор ничего иного не заслуживал, — неестественность происходящего мучила его. Кэриллу оставалось только попытаться хоть ненадолго забыть об этом и предоставить событиям разворачиваться своим чередом. И ему было на чем сосредоточить свое внимание, поскольку Гортензия Уинтроп все больше занимала мысли мистера Кэрилла. Каждый раз, прогуливаясь в парке Сент-Джеймс или посещая бокс, он пристально разглядывал находящихся там модниц, надеясь увидеть ее. И на третий день ему повезло.

В то утро леди Остермор велела приготовить экипаж для прогулки и послала Гортензии записку, в которой просила сопровождать ее. Однако девушка ответила решительным отказом — ее единственным желанием было оставаться дома, избегая насмешек и презрительных взглядов толпы.

Но надежда на это рухнула, когда миледи собственной персоной появилась в комнате, где Гортензия, только что закончив свой утренний туалет, сидела с книгой возле раскрытого окна.

— Что это такое? — воскликнула графиня. — Откуда столь дерзкий тон? Неужели мои желания ничего не значат для тебя?

— Вовсе нет, мадам, — ответила Гортензия, вставая. — Просто я себя неважно чувствую сегодня и не хотела бы появляться на солнце.

— Не удивительно, — усмехнулась леди Остермор. — Однако оставим это. Мне не безразлична твоя репутация, и я не намерена позволять тебе словно преступнице сидеть взаперти среди бела дня.

— Я — не преступница, мадам, — с негодованием произнесла Гортензия, — вы это прекрасно знаете.

— Успокойся, детка. Если ты хочешь, чтобы этому поверил весь город, ты не должна избегать общества. Смелее, вели своей служанке принести капюшон и палантин[1770]. Экипаж ждет нас.

Слова леди Остермор звучали убедительно. Действительно, что подумают в городе, если она будет прятаться? Не станет ли это лучшим подтверждением тем сплетням, которые — она была уверена — уже распространяются о ней? Не лучше ли самой выбить оружие из рук недругов и, набравшись храбрости, появиться в парке с матерью лорда Ротерби.

Но Гортензии не пришло в голову, что единственным желанием миледи было унизить ее — насмешливые взгляды и ядовитые улыбки окружающих должны были сломить ее гордость и смирить дух, который графиня считала заносчивым и упрямым.

Ничего не подозревающая девушка согласилась, но последствия этой уступчивости не заставили себя долго ждать.

Стояла теплая солнечная погода, и, когда их экипаж остановился около ворот парка, там уже было полно гуляющих. Появление Гортензии произвело настоящую сенсацию. Отовсюду слышались приветствия, адресованные леди Остермор, но робкие взгляды, искоса бросаемые на ее спутницу, становились все более смелыми, а тщательно скрываемые поначалу улыбки превратились в откровенные насмешки, доносившиеся — как на то и было рассчитано — до ушей обеих женщин.

— Мадам, — вполголоса произнесла побледневшая Гортензия, — не стоило приезжать сюда. Не лучше ли нам уехать?

— Отчего же, дитя мое? — кисло улыбнулась в ответ лэди Остермор и взглянула на нее поверх веера, которым лениво обмахивалась. — Разве здесь так уж плохо? Давай пройдем в тень, под деревья, где солнце печет не так сильно.

— Я не это имею в виду, — сказала Гортензия, но не дождалась ответа, и ей ничего не оставалось, кроме как последовать за миледи.

Появился лорд Ротерби под руку со своим другом, герцогом Уортоном. Правда, их дружба носила односторонний характер, и лорд Ротерби был одним из многих молодых людей, составлявших своего рода свиту красивого, остроумного и распутного герцога, чьи выдающиеся способности помогли бы ему добиться славы и величия, не предпочти он путь порока.

Проходя мимо них, лорд Ротерби снял шляпу и поклонился, и герцог последовал его примеру. Леди Остермор улыбнулась в ответ, но Гортензия даже не взглянула на них, лицо ее словно окаменело.

Она услышала высокомерный смешок герцога и его слова:

— Боже, Ротерби! Какая перемена! В среду твоя Дульцинея удирает с тобой, а в субботу уж и не смотрит на тебя! Клянусь, так тебе и надо! Кому нужны неуклюжие ухажеры.

Реплика была адресована не только Гортензии, и ответ Ротерби потонул во взрыве смеха: где бы ни появлялся герцог, неподалеку всегда находились люди, готовые смеяться над любой его остротой. Щеки девушки вспыхнули, и слезы навернулись на глаза.

Герцог задал тон. Уже со всех сторон до Гортензии долетали случайные слова и сдержанный смех, а во взглядах читалось плохо скрытое недоумение — как это она еще отважилась появиться на публике.

На скамейках в тени огромного вяза расположилась компания молодых людей, центром которой была очаровательная Мэри Деллер, до сих пор незамужняя и считавшаяся остроумной среди своих поклонников, однако уже более полагающаяся на помощь косметики, чем на обаяние начинающей терять свежесть красоты.

Рядом с ней сидели две молоденькие смешливые кузины и сопровождавшие их молодые люди; в их числе были мистер Эдвард Стэплтон, сэр Гарри Коллис, сводный брат леди Мэри, и мистер Кэрилл, которого только что представили девушкам. Мистер Кэрилл выглядел, как всегда, великолепно. Его элегантный, голубино-сизой расцветки костюм был богато расшит золотом, белый парчовый жилет с пуговицами из драгоценных камней спускался почти до колен, а запястья и шею украшали кружева тончайшей работы.

Зажав под мышкой шляпу и положив руку на золоченый набалдашник трости цвета слоновой кости, он внимательно слушал Мэри Деллер, в знак уважения склонив свою каштановую голову и глядя в «самые гибельно-соблазнительные глаза Англии», как сказал в посвященном ей сонете мистер Краск, поэт, впрочем, находившийся тут же.

Внимание сильного пола составляло единственный смысл жизни для леди Мэри, разбивающей сердца мужчин, как ребенок — игрушки, — лишь для того, чтобы посмотреть, а что у них внутри, — но именно по этой причине она разбила их куда меньше, чем предполагала.

Внезапно мистер Краск захихикал, прижимая платок к накрашенным губам.

— О, черт возьми! — проблеял он, глядя в сторону приближающихся к ним леди Остермор и Гортензии. — Умереть можно! Вот так наглость! А как держится и смотрит! Невозмутима, как весталка, пропади я пропадом!

Леди Мэри и все остальные повернули головы, и от пронзительных глаз мистера Кэрилла не укрылась чопорность походки, мертвенная бледность и остановившийся взгляд девушки, равно как и самодовольный вид леди Остермор и беззаботность, с которой она отвечала на приветствия знакомых, словно не замечая происходившего вокруг. Мистер Кэрилл оказался бы последним дураком, если бы, зная то, что ему было известно, не понял, какому унижению подвергалась сейчас Гортензия и с какой целью.

Ротерби в компании Уортона опять оказался рядом с ними и на этот раз специально остановился, чтобы поприветствовать дам. Однако Гортензия вновь проигнорировала его.

— Негодяй! — процедил сквозь сжатые зубы мистер Кэрилл, но его слов никто не услышал, поскольку в этот момент Дороти Деллер — младшая из кузин леди Мэри — дала волю чувствам, переполнявшим ее доброе и чистое сердце.

— О, какой стыд! — вскричала она: — Молли, неужели ты не подойдешь и не поговоришь с ней?

Леди Мэри напряглась и извиняюще улыбнулась своим спутникам.

— Не обращайте внимания на этого ребенка, прошу вас, — проговорила она. — Она еще слишком наивна.

— Куда уж больше, черт побери! — рассмеялся стареющий щеголь, имевший репутацию шутника-циника.

— Целомудрие — редкое качество, — вызывающе сухо отозвался мистер Кэрилл, — и, подобно милосердию, оно почти не известно в этом Вавилоне[1771].

Одна леди Мэри уловила необычность тона говорившего, поскольку внимание остальных было приковано к Ротерби, прощавшегося в этот момент с матерью.

— Сегодня они не обмолвились ни словом, — вскричал мистер Краск. — Она не удостоила его даже взглядом. — Он разразился балладой о короле Фрэнсисе[1772], и, крайне довольный подходящей цитатой весело рассмеялся: — «Souvent femme varie, bien fou est qui s’y fuie»[1773]

Мистер Кэрилл опустил монокль.

— Я слышал, что прежде чем стать плагиатором, вы были лакеем. Но это явная ложь. Ваш голос совершенно ясно выдает бывшего носильщика.

— Сэр… сэр, — забормотал рифмоплет, покрасневший от унижения и ярости. — Разве… разве это слыхано — между джентльменами?

— Между джентльменами это действительно неслыханно, — согласился мистер Кэрилл.

Мистер Краск, сдерживаясь, чопорно поклонился.

— Я слишком уважаю себя… — начал он.

— Без сомнения, здесь вы в единственном числе, — оборвал его мистер Кэрилл и отвернулся.

Мистер Краск, с трудом сохраняя контроль над собой, опять поклонился:

— Я знаю, я не сомневаюсь — если бы не леди Мэри Деллер… Вы еще ответите за эти слова, вы еще услышите обо мне, сэр. Вы еще услышите.

Он поклонился в третий раз — на этот раз всей компании — и зашагал прочь с видом оскорбленного достоинства.

— Мистер Краск пригвоздит вас к позорному столбу в своем пасквиле, — рассмеялся Коллис, — и отхлещет самым подлым образом.

— Вы жестоко обошлись с ним, сэр, — укорила мистера Кэрилла леди Мэри. — Бедный мистер Краск! Назвать его плагиатором. Что может быть хуже!

— Истина, мадам, всегда жестока!

— Бедный мистер Краск! — вновь вздохнула леди Мэри.

— Действительно, бедный, но не в том смысле, что он заслуживает жалости. Несчастный мошенник, своими гнусными замечаниями осмеливающийся запятнать честь дамы, — вот кто он!

Брови Мэри Деллер поползли вверх.

— Вы на удивление строги, сэр, — произнесла она. — И, как мне думается, весьма неосмотрительно защищаете с такой горячностью репутацию особы, которая сама мало заботится о ней.

Мистер Кэрилл почтительно улыбнулся, пытаясь скрывать поднимавшееся в нем раздражение, и его серо-зеленые глаза изучающе остановились на лице светской красавицы.

Он видел перед собой самовлюбленную эгоистичную женщину.

Дерзкий ответ, способный привести к ссоре, едва не сорвался с его губ, но он вовремя осекся, внезапно увидев иной, более тонкий, способ отмщения.

— Леди Мэри, — вскричал мистер Кэрилл, — я жестоко ошибся бы в вас, если бы счел, что вы цените мнение толпы, — и он сделал жест в сторону слоняющихся по парку бездельников.

Мэри Деллер озадаченно нахмурилась. Мистер Кэрилл правильно истолковал ее взгляд и продолжал:

— Вы неподражаемы во всех отношениях. Пусть малодушные следуют общепринятым суждениям, словно овцы за бараном — у вас всегда есть своя точка зрения, и вы твердо придерживаетесь ее.

Леди Мэри открыла было рот, собираясь ответить, но не нашла слов, заинтригованная столь неожиданной и сладкой лестью. Ей часто приходилось слышать, как восхваляют ее красоту, но лишь этот человек мог так тонко воздать должное ее не столь очевидным умственным способностям.

Мистер Кэрилл наклонился к ней.

— Какая прекрасная возможность, — прошептал он, — подчеркнуть независимость суждений и пренебрежение к стадному инстинкту.

— И как, собственно? — хлопая глазами, спросила леди Мэри.

— Репутация вон той молодой леди стала притчей во языцех. Готов поклясться, что ни одна женщина здесь не отважится заговорить с ней. Но представьте себе, какой триумф ожидает ту, что осмелится! — Он вздохнул. — Эх-хе! Я бы многое отдал; лишь бы на мгновение оказаться женщиной и показать свое превосходство над всеми этими размалеванными куклами, которым не хватает ни смелости, ни ума.

Леди Мэри поднялась, легкий румянец играл на ее щеках, глаза блестели.

— Сделайте же это вместо меня и насладитесь сполна триумфом, — с радостью в голосе воскликнул мистер Кэрилл.

— Почему бы и нет, сэр? — воодушевленно спросила она.

— В самом деле, почему нет, когда вы — это вы? — отозвался он. — Я хотел бы верить в вас и, однако же, боюсь верить.

— Чего же вы боитесь? — нахмурилась светская красавица, полностью войдя в приготовленную для нее роль.

— Увы! Я недостойный снисхождения маловер, сохраняющий кощунственные сомнения.

— Вы с таким изяществом признаете свои недостатки, — с улыбкой проговорила она, — что вас трудно не извинить. И сейчас вы убедитесь, что извинения окажутся отнюдь не лишними. Идемте, девочки, — велела леди Мэри своим кузинам, за чью наивность совсем недавно испытывала неловкость.

— Вашу руку, Гарри, — велела она своему шурину.

Сэр Гарри повиновался, но весьма неохотно, проклиная в душе своего приятеля за эту провокацию. Мистер Кэрилл пристроился с другой стороны, и они направились к леди Остермор и Гортензии, в одиночестве прогуливавшихся неподалеку.

Гортензия, словно почувствовав что-то, вдруг взглянула в сторону мистера Кэрилла. Их взгляды встретились, молодой человек сорвал с головы шляпу и склонился в глубоком поклоне. Его жест не остался незамеченным, и немало пар глаз неодобрительно уставились на выскочку, рискнувшего пренебречь мнением большинства.

Но это было только начало. Мэри Деллер восприняла приветствие мистера Кэрилла как сигнал к действиям и, сопровождаемая друзьями, ускорила шаг, с упоением ощущая себя в центре внимания.

— Я надеюсь, ваша милость в добром здравии, — приветствовала она окаменевшую от изумления леди Остермор.

— Надеюсь, — последовал едкий ответ.

Покрасневшая от смущения мисс Уинтроп опустила глаза, теряясь в догадках относительно намерений леди Мери.

— Я сочла бы за честь познакомиться с вашей подопечной, леди Остермор, — сказала Мэри Деллер.

Графиня чуть не задохнулась от изумления.

— Это подопечная моего мужа, — справившись с собой, ответила она леди Мэри, манерой поведения и тоном голоса давая понять, что тема, касающаяся Гортензии, исчерпана.

— Какая разница? — вызывающе вставил мистер Кэрилл.

— В самом деле, почему бы вашей милости не представить меня? — настаивала Мэри Деллер.

Рассерженные глаза графини остановились на безмятежно улыбающемся мистере Кэрилле. По выражению его лица она сразу поняла, кто был зачинщиком происходящего. Однако нельзя было отказать леди Мэри, не нанеся ей публично оскорбления, и графине ничего иного не оставалось, кроме как взять себя в руки и сухо представить их друг другу.

Леди Мэри оставила сэра Гарри развлекать леди Остермор, а сама подошла к Гортензии.

— Я давно хотела познакомиться с вами, — несколько неуверенно, не зная с чего начать, произнесла она.

— Я польщена, — ответила побледневшая Гортензия, не поднимая глаз. — Но вы, ваша милость, выбрали не лучшее время для знакомства.

— Мне трудно было найти более удачное время, чтобы выразить презрение к злым языкам, — беззаботно рассмеялась леди Мэри, отвечая девушке и одновременно играя на публику. Она прекрасно знала, что, хотя некоторые и осудят брошенный обществу вызов, большинство будет восторгаться ее смелостью.

— Вы очень благородны, ваша милость, — с искренней благодарностью ответила Гортензия.

— Ну-у! — протянула леди Мэри. — Неужели так легко быть благородной?

Они обменялись еще несколькими малозначащими фразами, и Мэри Деллер вернулась к графине, а ее место занял мистер Кэрилл. Однако Гортензия никак не отреагировала на его пылкие приветствия и вновь потупила взор.

— О, жестокосердная! — воскликнул он наконец. — Неужели я не заслужил прощения?

Девушка неверно истолковала смысл сказанных мистером Кэриллом слов и, сердито взглянув на него, поинтересовалась:

— Так это вы привели ко мне леди Мэри?

— Ба-а! Да вы умеете говорить! И слава Богу! А я боялся, что вы успели дать страшную клятву молчания в моем присутствии и навсегда лишили меня возможности наслаждаться вашим голосом.

— Вы не ответили на мой вопрос, — напомнила Гортензия.

— Так же, как и вы — на мой, — сказал мистер Кэрилл. — Я спрашивал, заслужил ли я прощение?

— За что?

— Думаю, за то, что родился нахальным хлыщом, как вы назвали меня.

Щеки девушки залились густым румянцем.

— Если вы хотите заслужить прощение, не следовало бы вспоминать об оскорблении, — тихо ответила она.

— Отнюдь, — возразил мистер Кэрилл. — Зачем путать прощение и забывчивость? Не лучше ли, чтобы вы помнили и, тем не менее, простили.

— Вы хотите слишком многого, — с оттенком суровости произнесла Гортензия.

Мистер Кэрилл пожал плечами и загадочно улыбнулся.

— Что делать, — извиняющимся тоном произнес он, — я привык к этому с рождения, и жизнь, хотя и показывает необоснованность моих претензий, не успела, однако, излечить меня.

Девушка взглянула на него и опять спросила:

— Это по вашей просьбе леди Мэри подошла ко мне?

— Фи-и! — вскричал мистер Кэрилл. — Что за намеки в ее адрес?

— Намеки?

— А что же еще? Вы намекаете, что леди Мэри послушна моим просьбам.

Гортензия понимающе улыбнулась.

— Сэр, вы мастер давать уклончивые ответы.

— Я лишь пытаюсь скрыть свою прямолинейность.

— У вас это плохо получается, — сказала Гортензия и рассмеялась над его наигранным смущением.

— Я очень признательна вам, — быстрым шепотом добавила она.

— Не вижу причины для признательности, но ваши слова послужат мне хоть — каким-то утешением, — сказал мистер Кэрилл, глядя прямо в ее нежные карие глаза.

Он с радостью добавил бы многое другое, но компаньоны Кэрилла решили, что пора прощаться с графиней и мисс Уинтроп, и он должен был последовать их примеру.

Мистер Кэрилл мог вполне быть доволен тем, как ему удалось выручить Гортензию в парке, но дальнейшие события огорчили его. Ее история с Ротерби продолжала оставаться главной темой городских сплетен, и на каждом шагу мистер Кэрилл слышал насмешки и двусмысленности в адрес девушки. У него чесались руки проучить шутников, но он отдавал себе отчет, что этим лишь раззадорит их.

Кроме того, мистер Кэрилл уже успел убедиться, что находится под неусыпным наблюдением. Ледюк не раз видел возле Олд-Палас-Ярд мистера Грина, и кто-нибудь из его подчиненных постоянно находился около гостиницы. Они, несомненно, следили за мистером Кэриллом, а однажды, когда и хозяин и слуга отсутствовали, кто-то вломился в их апартаменты и основательно обшарил их.

Если бы мистеру Кэриллу было что скрывать, эти события заставили бы его насторожиться. Но он попросту проигнорировал их, зная, что его не в чем обвинить. Однако мистер Кэрилл стал более осмотрителен в выборе мест, которые посещал. Его иногда можно было встретить в таверне «Колокол» на Кинг-стрит или в «Кокосовой пальме» на Пэл-Мэл, но куда чаще мистер Кэрилл появлялся у Уайтса, предпочитая его любимым заведениям тори[1774]. Именно там на третий или четвертый день после встречи с Гортензией в парке судьба послала ему шанс отомстить за честь девушки. Правда, у мистера Кэрилла для этого оказался иной предлог, не связывавший его в глазах публики с ее именем. И не кто иной, как лорд Ротерби, предоставил ему эту возможность.

Дело было так. Мистер Кэрилл, Гарри Коллис, Стэплтон и майор Гаскойнь сидели наверху за картами. Там находилось еще не менее дюжины посетителей, и в их числе был герцог Уортон — худощавый, элегантный джентльмен с красивым, но немного женственным лицом, на котором распутная жизнь успела оставить свой отпечаток. На нем был роскошный зеленый камлотовый костюм с серебряной вышивкой и ненапудренный парик.

Он поджидал Ротерби, чтобы вместе отправиться развлекаться на Друри-Лэйн, а в его отсутствие занимал собравшихся рассуждениями о некой мисс Гирдлбэнк, актрисе Королевского театра, в которую, по его словам, он «чертовски втрескался» и которая была столь вульгарна, что осмеливалась любить своего мужа, в то время как последний имел дерзость ревниво оберегать ее от покушений герцога.

По обыкновению, он щедро пересыпал речь остротами и закончил следующими словами:

— Черт бы побрал всех мужей!

— Позвольте, но и я сам из их числа, — запротестовал Стоявший рядом с мистером Кэриллом мистер Сидней, самый утонченный и жеманный модник города, один из спутников его светлости.

— Вас это не касается, — презрительно отозвался достойный командир «Храбрых Зайцев», не привыкший щадить своих прихлебателей. — Ваша жена слишком уродлива, чтобы кто-нибудь рискнул заглядеться на нее.

Негодующие возражения мистера Сиднея потонули во взрыве всеобщего смеха.

— Не переживайте, — попытался утешить удрученного франта мистер Кэрилл. — В таком обществе об иной жене трудно мечтать. Это настоящее сокровище.

Уортон возобновил было свои рассуждения о чете Гирдлбэнков, но в этот момент вошел Ротерби.

— Чарлз, ну наконец-то! — вставая, приветствовал его герцог. — Еще минута, и я ушел бы один.

Но Ротерби, едва взглянув на него, пробормотал в ответ что-то невыразительное. Его взор был прикован к мистеру Кэриллу, с которым он последний раз встречался больше недели назад в Стреттон-Хаузе. Темные глаза виконта сузились от ярости, щеки покрылись румянцем, скрыть который не мог даже густой загар. Уортон, заметивший перемену в Ротерби и желавший узнать причину, напрямую спросил его об этом.

— Я увидел человека, которого не ожидал встретить в обществе джентльменов, — ответил Ротерби, неотрывно глядя на ничего не подозревающего мистера Кэрилла, увлеченного игрой.

Герцог посмотрел туда же, и его внимание переключилось на мистера Кэрилла.

— Черт возьми! — выругался он. — Этот малый не лишен вкуса. Взгляни-ка, Чарлз, как он изящно завязал бант на плече и как ловко сидит на нем превосходный костюм. Клянусь, и полсотни гиней мало, чтобы купить такой. Кто этот щеголь?

— Я представлю его вашей светлости, — отрывисто бросил Ротерби, тоже считавший себя щеголем, но ни разу не удостоившийся похвалы герцога.

Они вместе подошли к мистеру Кэриллу, и Ротерби насмешливо-почтительно приветствовал его.

— Какая неожиданная радость увидеть вас здесь, сэр, — произнес он тоном, мгновенно привлекшим к ним внимание.

Мистер Кэрилл оторвался от игры и взглянул на виконта.

— Без неожиданности не бывает радости, — с наигранным дружелюбием ответил он, догадываясь о намерениях Ротерби. — Особенно, когда дело касается подписания брачных контрактов.

— Вам не откажешь в остроумии, сэр, — холодно улыбнулся Ротерби, — хотя это едва ли удивительно для человека, привыкшего добиваться всего своим умом.

— Благодарите Бога, что вы, ваша милость, избавлены от этого, — с непроницаемым юмором парировал мистер Кэрилл.

— Попал! Черт побери, он попал в самую точку! — вскричал герцог Уортон, и в комнате послышались сдержанные смешки. — Клянусь честью, Чарлз, вы в нокауте. Выбирайте-ка себе противника по силам. Быть может, Гаскойнь согласится посоревноваться с вами в остроумии?

— Ваша светлость! — вскричал Ротерби, с трудом подавляя кипевшую в нем ярость. — Нельзя терпеть присутствие этого малого в приличном обществе. Джентльмены, знаете ли вы, —обратился он ко всем, — что этот наглец присвоил себе мое родовое имя и называет себя Кэрилл?

В комнате воцарилось молчание. Мистер Кэрилл секунду в упор разглядывал своего брата, и неожиданно его осенило, как отомстить за мисс Уинтроп.

— А известно ли вам, джентльмены, каков этот малый? — воскликнул он, кивая в сторону Ротерби. — Он… Впрочем, судите сами. Я расскажу, как мы встретились, и вы услышите историю похищения юной леди, чье имя излишне упоминать, и о гнусной попытке склонить ее к фиктивному браку.

— Фиктивному браку? — в изумлении вскричал герцог, и вокруг раздались недоверчиво-возмущенные возгласы.

— Негодяй, — начал Ротерби, собираясь броситься на обидчика, но Коллис, Стэплтон и сам герцог помешали ему, встав между ним и Кэрилл ом. Все повскакивали с мест, и лишь один мистер Кэрилл остался сидеть в кресле, лениво теребя карты и иронично улыбаясь. Что ж, он заставит Ротерби горько пожалеть о затеянной ссоре.

— Полегче, милорд, — герцог попробовал успокоить виконта, — этот джентльмен задел вашу честь. Но так дело не может кончиться. Надо выслушать его.

— Ну нет! — заревел багровый от гнева Ротерби. — Ну нет! Я убью его, как собаку.

— Но прежде, чем я умру, джентльмены, — проговорил мистер Кэрилл, — вам следует узнать эту грустную историю со слов очевидца.

— Очевидца. Вы были там? — послышалось отовсюду.

— Я готов рассказать, как мы познакомились с милордом, но мне трудно не упомянуть об обстоятельствах, при которых произошла наша встреча — настолько тесно одно связано с другим.

Вне себя от ярости, Ротерби попытался вырваться из державших его рук.

— Неужели вы станете слушать его? — заревел виконт, не отдавая отчета своим словам. — Он шпион, повторяю, он шпион короля Якова. Он не имеет права появляться здесь. Он не достоин. Я не знаю, как он очутился здесь, но…

— Это нетрудно узнать, ваша светлость, — неожиданно раздался спокойный голос Стэплтона, — мистер Кэрилл здесь по моему приглашению.

— Гаскойнь и я тоже просили его сегодня быть нашим гостем, — добавил сэр Гарри Коллис. — Я готов поручиться за него перед каждым, кто сомневается.

Ротерби тупо уставился на защитников мистера Кэрилла, получив отпор с совершенно неожиданной стороны. Герцог Уортон шагнул в сторону, нахмурился и взглянул в монокль на лорда Ротерби.

— Простите меня, Гарри, — сказал он, обращаясь к сэру Коллису, — но, я полагаю, вы поймете уместность моего вопроса, которым я хочу положить конец этим недомолвкам и выяснить, с кем все же мы имеем дело и в какой степени можно доверять его сведениям, если они будут касаться Ротерби. Итак, при каких обстоятельствах вы познакомились с мистером Кэриллом?

— Я знаю его уже двенадцать лет, — с готовностью ответил Коллис, — и не только я, но и Стэплтон, и Гаскойнь, и многие другие, с кем мы вместе учились в Оксфорде. Мы со Стэплтоном постоянно поддерживали знакомство — вернее сказать, дружбу — с мистером Кэриллом и несколько раз гостили в его поместье Малиньи в Нормандии. Мистер Кэрилл всегда предпочитал жить в стране, где родился, и лишь поэтому не был представлен ранее вашей светлости. Достаточно ли сказанного, чтобы опровергнуть лживые слова виконта?

— Лживые? Как вы смеете обвинять меня во лжи, сэр? — заревел Ротерби.

Но герцог — человек недюжинной проницательности и крепости духа, сохранившихся в нем, несмотря на распутный образ жизни — успокоил его.

— Всему свое время, Чарлз, — сказал командир «Храбрых Зайцев». — Сперва выслушаем мистера Кэрилла.

— О, дьявольщина! Ваша светлость, неужели вы берете его сторону?

— Никаких сторон. Но я должен — мы все просто обязаны — разобраться в этом деле.

Ротерби оскалился в усмешке и попытался огрызнуться:

— Неужели командир «Храбрых Зайцев» собирается устроить суд чести?

— Вы, ваша милость, ничего не добьетесь нападками, — предостерег Уортон ледяным тоном. — Мистер Кэрилл, — с серьезным видом обратился герцог, — слова сэра Гарри являются хорошей рекомендацией и подтверждают ваше право пользоваться гостеприимством Уайтса. Вы, однако же, позволили себе сделать некоторые намеки, касающиеся его милости лорда Ротерби. Вы должны прояснить их или принести свои извинения.

Мистер Кэрилл щелчком захлопнул табакерку. В комнате воцарилось молчание, и все присутствующие в ожидании столпились около стола, за которым сидел мистер Кэрилл. Ротерби еще раз попытался вмешаться, но Уортон, чувствовавший себя теперь хозяином положения, безапелляционно заявил:

— Если вы, милорд, помешаете мистеру Кэриллу говорить, мы решим, что вы боитесь его рассказа, и нам придется выслушать его в ваше отсутствие. Не думаю, чтобы это вам понравилось.

Побледневший Ротерби замолчал, а мистер Кэрилл в непринужденной и дружелюбной манере приступил к повествованию о случившемся в «Адаме и Еве», в Мэйдстоуне, излагая лишь голые факты и старательно избегая приукрашиваний. Он сообщил, как милорд, узнав о присутствии в гостинице путешественника из Франции, попросил его быть свидетелем бракосочетания, чем сразу же возбудил подозрения последнего, и как ему удалось вывести на чистую воду лжесвященника.

Рассказ мистера Кэрилла был выслушан в напряженном молчании, не предвещавшем ничего хорошего для лорда Ротерби. Присутствующие, за редким исключением записные повесы, всегда рады были позлословить насчет жертвы любовной интриги. Никто из них не осудил бы человека, убежавшего с женой, сестрой или дочерью приятеля. Все это было для них лишь игрой, и отец, муж или брат, не способный защитить своих близких, заслуживал презрения. Но во всякой игре — пусть даже самой отвратительной — есть свои правила. Лорд Ротерби нарушил их. Он прибегнул к низкому обману, да еще имея дело с девушкой, у которой не было никого, чтобы отомстить за нее. И теперь в устремленных на Ротерби взглядах читалось откровенное презрение и осуждение.

— Отличная история, черт побери! — воскликнул герцог, когда мистер Кэрилл замолчал. — Отличная история, лорд Ротерби. Я могу переварить многое, но сейчас меня едва не стошнило!

— Хм! Вы, ваша светлость, я не узнаю вас, — ухмыльнулся Ротерби, — командир «Храбрых Зайцев», магистр клуба «Пламя Преисподней«…стал чересчур щепетилен там, где дело касается развлечений.

— Развлечений? — брови герцога удивленно поползли вверх. — Развлечений? Ха! Так, значит, вы ничего не отрицаете?

После слов герцога стоявшие рядом с лордом Ротерби отпрянули от него. Он заметил это и, дрожа от ярости и досады, презрительно рассмеялся:

— Что это? О, да! Вы во всем готовы подражать его светлости, и его мнение для вас — закон. Но что касается вас, сэр, — он повернулся к Кэриллу, — то вам придется подтвердить свою историю со шпагой в руке.

— Если кто-нибудь сомневается в моих словах, я могу сделать их более убедительными, — ответил мистер Кэрилл.

— И как же?

— У меня есть свидетели.

— Отлично, Кэрилл! — одобрил его Стэплтон.

— А если я скажу, что вы все лжете — вы и ваши свидетели?

— Тогда вы сами окажетесь лжецом, — парировал Кэрилл.

— И, кроме того, об этом надо было говорить раньше, — вставил герцог.

— Ваша светлость, — вскричал Ротерби, — разве мои дела касаются вас?

— Слава Богу, нет!

Ротерби с презрением нахмурился, взглянув на человека, который всего десять минут назад считался его другом и собутыльником, и опять повернулся к Кэриллу.

— Ну? Что вы скажете? — задал он дурацкий вопрос.

— Думаю, я уже все сказал, — ответил мистер Кэрилл, и герцог громко расхохотался.

Лицо Ротерби исказилось от гнева.

— Ха! А вам не кажется, что вы сказали слишком много?

— А вам? — скучающе поинтересовался мистер Кэрилл.

— Черт побери! Ни один джентльмен не оставит этого просто так.

— Возможно, но о каком джентльмене вы говорите?

— О себе! — взревел Ротерби.

— Я понял; однако вы уверены, что вас можно считать им?

В ответ Ротерби разразился жуткими проклятиями.

— Я проучу вас, — пообещал он, — ждите сегодня же вечером моих друзей.

— Хотел бы я знать, кто это будет, — произнес Коллис в пустоту.

Ротерби резко повернулся к нему.

— Сэр Гарри, вы можете пожалеть о своих словах, — прорычал он.

— Мне кажется, — лениво заметил герцог Уортон, — что вы, ваша милость, нарушаете мир и согласие в нашем обществе.

На мгновение Ротерби оторопело замер. Но в следующую секунду он схватил со стола подсвечник и запустил бы им в мистера Кэрилла, если бы ему не помешали.

— Ждите сегодня моих друзей, — еще раз повторил он, когда несколько пришел в себя.

— Я уже слышал об этом, — устало ответил мистер Кэрилл. — Я постараюсь достойно принять их.

Ротерби отрывисто кивнул и направился к двери. Его уход сопровождался полным молчанием. На лице каждого из присутствующих он читал приговор — никто здесь больше не считал его своим приятелем, и он знал, что завтра так будет думать весь город. Около дверей виконт остановился и в последний раз дал выход переполнявшей его ярости.

— А для всех вас, кто бежит за ним, как овцы за бараном, — и Ротерби указал на герцога, — этим дело не кончится.

Бросив эту угрозу собравшимся, он вышел из комнаты, чтобы уже никогда более не переступать ее порога.

Майор Гаскойнь начал подбирать рассыпавшиеся по полу карты, мистер Кэрилл принялся помогать ему, и уже из-за закрытых дверей Ротебри услышал его слова: «Ну, Нед, вам сдавать».

Виконт выругался сквозь сжатые зубы и тяжело загрохотал вниз по лестнице.

Глава 10

ШПОРЫ В БОК
Мистер Кэрилл тоже вскоре покинул гостеприимное заведение Уайтса, чтобы успеть встретить дома друзей Ротерби. И прежде чем он ушел, едва ли не каждый из присутствующих выразил готовность быть его секундантом; он не мог отказать герцогу Уортону, а вторым выбрал майора Гаскойня.

Стояла ясная, сухая ночь, и мистер Кэрилл, желая немного размяться и освежиться, решил вернуться в гостиницу пешком. Придя домой, он узнал от Ледюка, что сэр Ричард Эверард ожидает его, и в следующую минуту был в объятиях своего приемного отца. Не тратя время на излишние приветствия и любезности, сэр Ричард сразу перешел к делу.

— Ну? Как твои успехи? — спросил он.

Мистер Кэрилл нахмурился и устало присел на стул.

— В отношении лорда Остермора все идет по вашему плану, но что касается меня, — он сделал паузу и вздохнул, — я бы предпочел оставаться в стороне.

Сэр Ричард испытующе посмотрел на него.

— Как так? Что ты имеешь в виду?

— Я не могу забыть, что Остермор мой отец, и, несмотря на все сказанное между нами и все ваши доводы, задача, стоящая передо мной, выше моих сил.

— А твоя мать, Жюстен? — печально спросил сэр Ричард, и в его тоне слышалось горькое разочарование в юноше, которого он любил, как родного сына.

— Зачем возвращаться к этому? Я отлично знаю слова, которые вы можете сказать. Тысячи раз я сам мысленно повторял их, пытаясь укрепить себя. Но тщетно. Будь Остермор другим, все могло бы сложиться иначе. Он оказался слабым, ограниченным человеком, не способным разбираться в происходящем так, как мы с вами. Его поступки нельзя мерить нашими мерками.

— Значит, ты решил простить его? — в ужасе воскликнул сэр Ричард и с неодобрением посмотрел на своего приемного сына.

— О, нет! Я не знаю. Клянусь, я не знаю! — с болью в голосе вскричал мистер Кэрилл. Он встал и зашагал по комнате. — Нет, — несколько успокоившись, продолжал он, — я не простил его. Я обвиняю его, и куда более сурово, чем вы полагаете, потому что теперь знаю, как он думал о моей матери. Но я могу осудить его, а не исполнить приговор.

Мистер Кэрилл замолчал и остановился перед столом, за которым сидел сэр Ричард. Глядя прямо ему в лицо, он умоляющим голосом продолжил:

— Сэр Ричард, это дело не для вашего воспитанника. Вы постарались сделать из меня джентльмена и привить мне понятия чести и собственного достоинства. Теперь же вы хотите, чтобы я забыл все это и стал настоящим Иудой.

Его слова задели за живое сэра Ричарда, несчастного фанатика, все помыслы которого сосредоточились на мщении, который только ими и жил, словно говеющий монах, проводящий весь пост в предвкушении пасхального изобилия.

— Жюстен, — медленно проговорил он, и складки на его лице обозначились еще глубже, — ты забываешь одну вещь. Честь существует только для людей чести. Но глупо говорить о ней, когда дело касается подлеца. Сейчас ты думаешь только о себе. А вспомнил ли ты обо мне? Все сказанное тобой можно в той же степени — и даже в большей — отнести и ко мне.

— Да, но он не ваш отец. Поверьте мне, я говорю не сгоряча. Меня непрестанно терзают мысли о ноше, которую я взвалил на себя. Лишь однажды, когда я вручил ему письмо, она показалась мне по плечу. Но тогда я был вне себя, а, остыв, понял, что, если мне суждено исполнить задуманное вами, вся моя дальнейшая жизнь будет отравлена раскаянием.

— Раскаянием? — недоуменно откликнулся сэр Ричард. — Раскаянием? — с гневом повторил он и горько рассмеялся. — Что с тобой произошло, мой мальчик? Разве лорд Остермор не заслуживает наказания? Неужели ты на самом деле так считаешь?

— Нет. Он причинил страдания и, в свою очередь, должен пострадать — именно так я понимаю справедливость. Но, в конце концов, Остермор всего лишь несчастный эгоист, не способный понять всю тяжесть содеянного им. Он проклят в своем сыне Чарлзе, поскольку отец глупца не знает радости; он ненавидит его, а сын презирает отца. Его жена — мегера, отравляющая каждый час его жизни. Может ли человек, влачащий столь плачевное существование, вызывать иные чувства, кроме жалости?

— Жалости? — вскричал сэр Ричард. — Жалости? Ха! Он станет куда более жалким, когда я разделаюсь с ним.

— Пусть так. Но, если вы любите меня, подыщите для этого кого-нибудь другого.

— Если я люблю тебя? — отозвался сэр Ричард и укоризненно взглянул на Кэрилла. — Надо ли говорить «если»? Разве ты не все, что у меня есть, разве ты не мой сын?

Он протянул руки, и Жюстен с любовью схватил их и крепко сжал.

— Мальчик мой, неужели ты не сможешь выкинуть из головы этот вздор и быть достойным памяти твоей матери — благородной леди?

Мистер Кэрилл побледнел и опустил голову. Он знал, что причиняет сэру Ричарду боль, а любовь и сострадание к нему всегда перевешивали любые аргументы. Кэрилл упрекал себя за эту слабость, но ничего не мог с собой поделать.

— Мне бы хотелось, чтобы вы посмотрели на все моими глазами, — вздохнул он, делая последнюю попытку воспротивиться неизбежному, — лорд Остермор постарел, и некогда посеянные им зерна зла дали всходы. Я думаю, никто в мире не станет оплакивать его смерть — за исключением, быть может, мисс Уинтроп.

— И поэтому тебе его жалко? — холодно спросил сэр Ричард. — На что иное он мог рассчитывать? Что посеешь, то и пожнешь. Я буду удивлен, если хоть кто-то вспомнит его добрым словом.

— И даже в этом случае оно будет вдохновлено скорее благодарностью, чем любовью, — задумчиво ответил мистер Кэрилл.

— Кто эта мисс Уинтроп?

— Его подопечная. Самая прекрасная девушка из всех, кого я видел, — с энтузиазмом сказал мистер Кэрилл, и глаза сэра Ричарда сузились.

— Ты знаком с ней? — предположил он.

Не вдаваясь в подробности, мистер Кэрилл во второй раз за этот вечер описал обстоятельства, при которых он впервые встретился с Ротерби и познакомился с Гортензией.

Сэр Ричард сардонически кивнул.

— Хм-м, сынок идет по стопам отца. Не сомневаюсь, он будет достойным наследником лорда Остермора. Не как же девушка? Расскажи мне о ней. Как она связалась с ними?

— Я мало что знаю об этом. Я слышал, что ее отец был другом Остермора и, умирая, назначил его опекуном своей дочери. Ее состояние, кажется, весьма скромное. Как ни странно, граф выполняет свои обязанности с рвением и настоящей заботой. Но кто мог бы поступить иначе, имея дело с этой милейшей девушкой? Жаль, что вы не видели ее! — в волнении мистер Кэрилл принялся расхаживать по комнате. — Она среднего роста, темноволосая, худощавая, держится изысканно-элегантно, и какое красивое благородное лицо. А глаза — о, Боже! Глядя в них даже преисподняя может показаться раем:

«Любовь в ее глазах прекрасных
Способна исцелить слепого».
Сэр Ричард с откровенным неудовольствием взирал на него.

— Так вот в чем дело! — наконец сказал он.

— В чем? — недоуменно спросил мистер Кэрилл, так внезапно возвращенный с небес на землю.

— Мне кажется, я понял причину и твоих угрызений совести, и симпатий к Остермору, и нежелания выполнить свой священный долг.

— Нет, клянусь вам, это не так! — негодующе вскричал мистер Кэрилл. — Знакомство с мисс Уинтроп могло бы только подстегнуть меня. Теперь я в полной мере осознал зло, причиненное мне лордом Остермором — он отнял у меня имя, которое я мог бы предложить женщине.

Но внимательно наблюдавший за ним сэр Ричард лишь покачал головой и печально вздохнул.

— Фи! Жюстен, зачем себя обманывать? Ты пытаешься убедить себя, но для меня все ясно, как день. В твоей жизни появилась женщина, и тебе хватило одной-двух встреч с ней, чтобы позабыть и о своей матери, и о цели своей — отомстить за нее. О, Жюстен, Жюстен! Я думал, ты сильнее.

— Вы ошибаетесь. Клянусь вам, все это не так.

Сэр Ричард мрачно взглянул на него:

— Ты уверен — ты абсолютно уверен?

Мистер Кэрилл опустил глаза. Впервые ему в голову пришла мысль, что сэр Ричард, возможно, прав.

— Докажи мне это, Жюстен, — умоляюще воскликнул сэр Ричард. — Скажи, что будешь тверд с лордом Остермором. Вспомни, сколько зла он причинил. — Ричард Эверард встал и вновь схватил мистера Кэрилла за плечи. — Придет время, и он узнает, чья рука его поразила. Он узнает, что Немесида[1775] тридцать лет ждала своего часа, прежде чем нанести смертельный удар. И он испытает адские мучения, еще в этом мире, будучи ввергнут в геенну огненную. Это Божья кара, мой мальчик! И ты не хочешь быть Его карающей десницей? Неужели ты сможешь забыть о страданиях матери только из-за того, что взглянул в глаза девушки, которая…

— Нет, нет! Довольно! — дрожащим голосом вскричал мистер Кэрилл.

— Так ты сделаешь это? — полуутвердительно-полувопросительно проговорил сэр Ричард.

— Если Небеса укрепят меня, — мрачно отозвался мистер Кэрилл. — Завтра я должен встретиться с лордом Остермором и получить ответ на письмо короля Якова.

Глаза сэра Ричарда сверкнули. Он разжал пальцы, крепко державшие Кэрилла, и медленно вернулся к своему креслу.

— Хорошо, — сказал он. — Не медли, мой мальчик, иначе кто-нибудь из истинных друзей его величества может оказаться вовлеченным в это дело.

Он решил пояснить свои слова:

— Я тщетно пытался уговорить Эттербери, но даже по распоряжению короля Якова он не отступится от своего предприятия. Епископ утверждает, что его величество не имеет понятия о том, насколько оно продвинулось. Его партия ежедневно пополняется влиятельными людьми, и отступать уже поздно. Нельзя допустить, чтобы сам Эттербери или его агенты успели встретиться с лордом Остермором. Тогда наши планы рухнут — нельзя будет выдать Остермора, не предав остальных. Вся надежда на тебя.

— Завтра я все сделаю, если смогу.

— Если сможешь? — вновь нахмурившись, вскричал сэр Ричард. — Почему, «если сможешь»?

Мистер Кэрилл подошел к столу и наклонился к приемному отцу.

— Сэр Ричард, — взмолился он, — довольно об этом. Завтра я постараюсь сделать все, что от меня требуется. Сегодня я дал волю своим чувствам, но завтра — завтра все будет иначе. А сейчас давайте оставим этот разговор.

Сэр Ричард пристально вгляделся в глаза своего воспитанника, и что-то в них глубоко тронуло его.

— Мой бедный Жюстен! — мягко произнес он. Но уже в следующий момент он обуздал себя. — Что ж, хорошо, — отрывисто бросил он. — Ты навестишь меня после визита к милорду?

— Разве вы не останетесь здесь?

— У тебя негде ночевать. И, кроме того, сэр Ричард Эверард слишком известен, чтобы находиться в твоих апартаментах. Я не имею права появляться в Англии, и, если меня схватят, я могу утянуть тебя на дно вместе с собой. Я поселился на углу Мэйден-Лэйн, через дверь от входа в «Золотой Окорок». Жду тебя завтра после визита к Остермору.

Он хотел было взять обратно слова обвинений, высказанных мистеру Кэриллу, но осекся и резко протянул руку: «Доброй ночи, Жюстен». В этот момент открылась дверь, и на пороге появился Ледюк.

— Капитан Мэйнуоринг и мистер Фэлгейт желают видеть вас, сэр, — объявил он.

Мистер Кэрилл нахмурился. За время горячей дискуссии с сэром Ричардом он совершенно забыл о Ротерби и о том деле, которое его ожидало.

— Проводи сэра Ричарда, — велел он слуге, — и проси сюда джентльменов.

Сэр Ричард отступил на шаг.

— Надеюсь, никто из них не знает меня, — сказал он. — Иначе мое присутствие здесь может скомпрометировать тебя.

Но мистер Кэрилл успокоил его.

— Ерунда. Это маловероятно, — сказал он, и сэр Ричард направился к двери.

Друзья лорда Ротерби, скучавшие в приемной, едва взглянули на сэра Ричарда. Но когда он вышел из гостиницы и пересек площадь, от стены отделилась фигура, до сих пор скрываемая тенью, и последовала за ним сквозь лабиринт грязных улочек сначала до Черинг-Кросс, затем до Бедфорд-стрит и потом до самого дома на углу Мэйден-Лэйн.

Глава 11

ДУЭЛЬ
Лорд Ротерби назначил встречу на семь утра на Линкольн-Инн-Филдз. В такой ранний час это место как нельзя лучше подходило для выяснения отношений между джентльменами; но поскольку оно было неподалеку от Стреттон-Хауза, трудно было избавиться от мысли, что Ротерби специально выбрал его, чтобы тем самым выразить свое презрение к отцу, которого он подозревал в сговоре с мистером Кэриллом.

Часы собора Святого Климента Датского только что пробили семь, когда мистер Кэрилл, герцог Уортон и майор Гаскойнь, оставив привезший их экипаж ждать на углу Португал Роу, появились на поляне, окруженной густым поясом деревьев.

Они прибыли первыми, и герцог, не тратя зря времени, принялся осматривать место предстоящей схватки. Мистер Кэрилл безучастно стоял в стороне, и его, казалось, не занимали ни действия секундантов, ни яркие краски солнечного утра.

После беседы с сэром Ричардом он почти не сомкнул глаз ночью, пытаясь решить, как ему поступить: порвать с приемным отцом, которого он всей душой любил и почитал, или предать человека, который, несмотря на все содеянное им, оставался его родным отцом. Сердцем он понимал, что должен поступать по велению сыновнего чувства, но разум противился — это означало бы пренебречь памятью матери, обмануть сэра Ричарда и, возможно, навсегда расстаться с ним, единственным в мире человеком, заменявшим ему и друзей и семью.

И, словно мало было мистеру Кэриллу этих мучений, на него, как снег на голову, свалилась еще ссора с Ротерби. Там, у Уайтса, он должен был отдавать себе отчет, что ничего иного не могло последовать после его рассказа. Но Кэрилл также прекрасно сознавал, что никакие последствия не остановили бы его. Имя Гортензии надо было очистить от налипшей к нему грязи, и только он мог сделать это. Более того, Ротерби своей агрессивностью сам вынудил мистера Кэрилла прибегнуть к крайнему средству, и, защищая Гортензию, он защищал также и себя. Но это была лишь одна сторона дела. При иных обстоятельствах он бы безмятежно проспал всю ночь, нимало не беспокоясь о предстоящем поединке. Но Ротерби был его сводным братом, сыном его отца, и перспектива скрестить с ним шпаги нравилась мистеру Кэриллу ничуть не больше, чем перспектива предать лорда Остермора.

— Неужели нельзя избежать схватки? — размышлял он.

Возмущенный голос майора Гаскойня вывел мистера Кэрилла из задумчивости.

— Черт побери! Где этот малый? Может, он еще не протрезвился после вчерашней попойки?

— Да, становится поздновато, — отозвался герцог Уортон, доставая табакерку. И действительно, с улиц уже доносились крики утренних торговцев. — Если его милость сейчас не объявится, нам придется уходить. Иначе мы рискуем иметь полгорода свидетелями.

— Позвольте-ка, не они ли это? — спросил Гаскойнь, шагнув в сторону и вытянув шею, чтобы лучше видеть. — Ага, ну наконец-то! — И он указал на приближающуюся к ним троицу: лорда Ротерби, его приятеля мистера Фэлгейта, экстравагантного юнца, и крепкого и дородного капитана Мэйнуоринга, слывшего в городе большим забиякой. Более странную пару секундантов трудно было представить, но у Ротерби, видимо, не оказалось иного выбора.

— Дьявольщина! — выругался мистер Фэлгейт своим пронзительно-жеманным голосом. — Что за рань для приличных людей. Я бы еще спал и спал, а теперь наверняка буду клевать носом весь день! — Он снял шляпу и тщательно промакнул лоб куском шелка, который именовал платком.

— Джентльмены, не начать ли нам? — грубовато спросил Мэйнуоринг.

— Давно пора, — ответил Уортон.

— Ну! Ну и ну! — в притворном ужасе закудахтал мистер Фэлгейт. — Вы, ваша светлость, похоже, сегодня еще не ложились!

— Мы уже осмотрели здесь почву, — сказал Гаскойнь, не обращая внимания на болтовню Фэлгейта, — и нам кажется, что вон там, под деревьями, самое подходящее место.

Мэйнуоринг критически посмотрел туда.

— Так, солнце… Ага! Отличное место, я…

— Но нам оно не годится, — вскричал Ротерби, до этого не принимавший участия в разговоре. — Чуть правее земля лучше.

— Но там вы будете у всех на виду, включая и Стреттон-Хауз, — возразил герцог.

— Ну и что? — спросил Ротерби. — Пусть подглядывают. Или ваша светлость стыдится показаться в компании вашего нового друга? — неприятно рассмеялся он.

Герцог в упор посмотрел на Ротерби и повернулся к его секундантам.

— Если мистер Кэрилл не станет возражать, мы сразу же приступим, — сказал он и, поклонившись, удалился вместе с Гаскойнем.

— Проверьте шпаги, Мэйнуоринг, — отрывисто бросил Ротерби. — Эй, Фанни! — обратился он уже к Фэлгейту, которого на самом деле звали Фрэнсис и которого восхищало употребление женского имени при обращении к нему. — Помоги мне с одеждой.

Мистер Кэрилл с неудовольствием выслушал пожелания Ротерби. Жуткий смысл происходящего был понятен лишь ему одному. Он устало вздохнул.

— Я возражаю против встречи с милордом, — сказал он.

— Это немного странно, — с презрением в голосе отозвался герцог. — Но у вас нет выхода, и, я надеюсь, вы научите его вести себя как следует.

— Неужели это неизбежно? — спросил мистер Кэрилл.

— Неизбежно? — с откровенным изумлением взглянул на него Уортон.

— Неизбежно? — повторил за ним Гаскойнь. — Что вы имеете в виду, Кэрилл?

— Я хочу сказать, нельзя ли как-то все уладить без дуэли?

Герцог Уортон задумчиво погладил подбородок.

— Ну, мистер Кэрилл, — после небольшой паузы начал он, и его голос звучал иронически, — вы можете попросить у лорда Ротерби прощения за сказанное вами. Вы заклеймите себя лжецом и объявите вашу версию случившегося в Мэйдстоуне гнусной выдумкой, отстоять которую вам не хватило мужества. Но я надеюсь, что, хотя бы ради меня, вы не пойдете на это.

— Меньше всего меня беспокоят ваши чувства, — сказал мистер Кэрилл, слегка раздосадованный тоном герцога. — Но чтобы вы оба не терзались сомнениями, я готов поклясться, что отнюдь не трусость останавливает меня. Честно признаюсь, я не дуэлянт и презираю дуэль как средство разрешения противоречий. Но сколь бессмысленными ни казались бы мне поединки, я не тот человек, чтобы отступать там, где отступать нельзя. — Он помедлил секунду. — Однако не все так просто, как вам кажется, ваша светлость.

Мистер Кэрилл говорил спокойно и беспристрастно, и Уортон сразу понял, насколько беспочвенны были его опасения — отнюдь не страх сдерживал Кэрилла. Насмешливая улыбка сошла с лица герцога.

— Не занимайтесь пустяками, время идет, — напомнил он, — ваш отказ повредит не только вам, но и той даме, чье доброе имя вы взялись защищать. Сейчас поздно сомневаться.

— Да, черт возьми! — с жаром выругался Гаскойнь. — Что вас гложет, Кэрилл?

Мистер Кэрилл решительным жестом сорвал с головы шляпу и швырнул ее на землю позади себя.

— Что ж, идемте! — воскликнул он. — Гаскойнь, помогите друзьям милорда со шпагами.

Облегченно вздохнув, майор отправился сделать последние приготовления, а мистер Кэрилл с помощью Уортона поспешно избавился от костюма и жилета, оставшись в белой полотняной рубашке и коротких облегающих штанах.

Еще немного, и противники встретились лицом к лицу: дрожащий от нетерпения Ротерби с платком вокруг коротко остриженной головы, и мистер Кэрилл, явно неохотно приступающий к делу.

Противники отсалютовали друг другу, и их шпаги скрестились. Но Ротерби, не дожидаясь, пока лезвия соприкоснутся, как того требовали законы чести, сделал резкий и мощный выпад. Он будто намеревался застать противника врасплох, и на мгновение присутствующим показалось, что его грязная хитрость удалась. Она действительно удалась бы, если бы не феноменальная реакция мистера Кэрилла. Грациозно и безо всякой спешки, как танцор, он развернулся на правом носке, и смертоносное лезвие Ротерби встретило лишь пустоту. По инерции милорд сделал лишний шаг вперед, и мистер Кэрилл оказался в выгоднейшей позиции сбоку от него.

Ротерби охватила паника. Он мгновенно понял, что из-за своей хитрости сам попал в ловушку и теперь Кэриллу достаточно одного движения руки, чтобы закончить поединок.

Однако мистер Кэрилл улыбнулся и подождал, пока Ротерби вновь встанет в позицию. Фэлгейт побледнел, Мэйнуоринг тихо выругался, опасаясь за жизнь своего патрона, то же самое сделал Гаскойнь, сожалея об упущенной мистером Кэриллом возможности. Герцог Уортон изумленно сжал губы, во все глаза наблюдая за происходящим.

Ошеломленный Ротерби снова приготовился к схватке, но, прежде чем возобновить ее, противники несколько мгновений молча стояли лицом к лицу, будто испытывая друг друга взглядом. Затем милорд яростно бросился в атаку.

Вновь острие шпаги оказалось вблизи груди мистера Кэрилла, но тот легко и изящно, в лучшей манере французской школы парировал удар, противопоставив изощренную технику грубой силе противника. Ротерби, сам отличный боец, вскоре понял, что в этой схватке ему потребуется все его мастерство, но как ни стремительно двигалась его шпага, она всякий раз наталкивалась, словно на кирасу, на непроницаемую защиту.

Ротерби переступал с места на место, тяжело дыша и потея под лучами утреннего солнца, и про себя проклинал этого осторожного и невозмутимого фехтовальщика, который берег силы и, казалось, почти не двигался, но который с помощью мастерства и ловкости сумел нейтрализовать его преимущество в силе и длине выпада.

— Французская собака! — не выдержал виконт. Их шпаги со звоном сшиблись, сначала Ротерби сделал ложный выпад, потом ударил ногой о землю, отвлекая внимание противника, и вновь сделал резкий и глубокий выпад.

— Защищайся, проклятый maitre-d’armes![1776] — заревел он.

Мистер Кэрилл молча парировал, затем еще и ее раз.

Когда противник начинал чересчур сильно наседать и требовалось его отогнать, он наносил ответный удар, но ни разу не сделал выпад.

Их секунданты смотрели во все глаза, завороженные столь необычным и прекрасным зрелищем, которое являл собой поединок, и никто не обратил внимания, как в соседних домах стали распахиваться окна и появляться зрители. В одном из них дуэлянты, оторвись они на мгновение от схватки, могли бы узнать своего отца, а рядом с ним увидели бы леди Остермор. Всего несколько секунд лорд глядел на сражающихся, а затем торопливо исчез в глубине дома и тотчас же появился на улице в сопровождении пары торопящихся слуг.

Между тем дуэль продолжалась, и Ротерби почувствовал, что его силы на исходе. Он сделал шаг назад, чтобы успеть перевести дыхание, но мистер Кэрилл не позволил ему. В первый раз с начала поединка он сам атаковал Ротерби и сделал это так стремительно, что у милорда мелькнула мысль, не конец ли это?

В последний момент отчаянным усилием он отбил атаку мистера Кэрилла и перешел в контрнаступление. Ротерби увидел брешь в обороне противника, ложным выпадом попытался расширить ее и нанес отчаянный удар, вложив в него все оставшиеся силы. На этот раз его удар не был парирован. Произошло кое-что иное. Его шпага, двигавшаяся недостаточно быстро, оказалась захваченной, словно щупальцами, шпагой мистера Кэрилла и в следующее мгновение была вырвана из руки милорда и упала на землю в полуярде от него.

Ротерби почувствовал, как его тело стало липким от холодного пота. Крик ужаса замер у него на губах, и зрачки расширились, как у безумца — он увидел, что острие шпаги мистера Кэрилла устремилось на него. Время и весь мир вдруг остановились и перестали существовать для Ротерби, и так же неожиданно в трех дюймах от обнаженной глотки остановилась шпага мистера Кэрилла.

Боясь пошевелиться, милорд, как зачарованный, глядел вдоль сверкающего на солнце лезвия в глаза человеку, в чьей власти находилась сейчас его жизнь. И эти глаза смотрели с мрачным торжеством.

На поляне воцарилась тишина. Высоко в синем небе заливался жаворонок, но Ротерби не слышал и не видел ничего, кроме отливающей золотом шпаги и сурового взгляда его противника. И вряд ли до него дошел смысл слов мистера Кэрилла, которыми тот нарушил молчание.

— Ну, что, еще? — и не дожидаясь ответа, опустил шпагу. — Я думаю, хватит, — продолжил он. — Смерть лишила бы вас возможности усвоить этот урок.

Мир для Ротерби вернулся на свое место. Его черная душа пылала гневом. Красный туман застилал глаза.

Мистер Кэрилл повернулся к нему спиной и пошел прочь от милорда.

— Подберите шпагу, — на ходу бросил он через плечо.

Уортон и Гаскойнь, еще не успевшие прийти в себя от изумления, поспешили ему навстречу.

Ротерби секунду глядел на удаляющегося противника, потом нагнулся и не спеша поднял шпагу, и вдруг стремительно бросился вслед за мистером Кэриллом. О намерении милорда можно было без труда догадаться по выражению его искаженного злобой лица.

У Фэлгейта от изумления отвисла челюсть, а Мэйнуоринг рванулся вперед в отчаянной попытке предотвратить неизбежное. Но опоздал. Ротерби успел вонзить шпагу в незащищенную спину Кэрилла прежде, чем его успели остановить.

Мистер Кэрилл почувствовал резкий удар между лопаток и с удивлением увидел, как у него на груди из-под рубашки на три дюйма высунулось острие шпаги. В следующее мгновение оно исчезло, и все его существо пронзила жгучая, невыносимая боль. Он закашлялся, пошатнулся и рухнул на руки подбежавшего майора Гаскойня. Земля закачалась, как при землетрясении, деревья и дома вдалеке запрыгали и затанцевали, словно живые; в ушах закружился бессвязный гомон голосов, звучавших то громко, то тихо, а затем откуда-то возник монотонный гул, перекрывший все остальные звуки и нараставший до тех пор, пока сознание не оставило его.

А тем временем вокруг мистера Кэрилла разыгралась жуткая сцена. Герцог Уортон вырвал шпагу из руки Ротерби и в гневе сам чуть было не проткнул ею убийцу. Капитан Мэйнуоринг — горячий, импульсивный человек, не способный сдерживаться, повалил лорда Ротерби на землю и молотил его кулаками, осыпая при каждом ударе проклятиями, а жеманный мистер Фэлгейт, готовый упасть в обморок, лишь вытирал платком губы и клялся, что никогда больше не позволит втянуть себя в подобное дело.

— Мерзавец! — заорал Мэйнуоринг, отпустив наконец Ротерби. — Ты знаешь, что тебя ждет? Тебя повесят в Тибурне[1777], как последнего вора. О, Боже! Я охотнее расстался бы с сотней гиней, чем быть замешанным в такую грязную историю.

— Сейчас это не имеет значения, — сказал герцог и буквально оттащил его от Ротерби.

Милорд медленно поднялся с земли. Теперь, когда приступ ярости прошел, он начал понимать, что же он сделал. Ротерби взглянул на распростертую на земле безжизненную фигуру человека, голову которого поддерживал майор Гаскойнь, на смертельно-бледное лицо, сомкнутые глаза и окровавленную полотняную рубашку и содрогнулся от ужаса.

— Если мистер Кэрилл умрет, — ледяным тоном проговорил герцог Уортон, — я позабочусь, чтобы вас вздернули, милорд. Я не успокоюсь, пока не увижу на вашей шее веревку.

Чьи-то торопливые шаги и тяжелое дыхание заставили герцога замолчать и обернуться. Он едва не выругался, очутившись лицом к лицу с самим лордом Остермором, за которым торопились двое слуг, а за ними тянулись еще десятка два зевак.

— Что здесь происходит? — вскричал граф, не взглянув даже на своего сына. — Он мертв? Мертв?

Гаскойнь, пытавшийся остановить кровотечение, ответил, не поднимая головы:

— Все в руках Божьих. Но кажется, он близок к смерти.

Остермор повернулся к Ротерби. Он неожиданно побледнел, и углы его рта задрожали. Будто собираясь ударить сына, он занес кулак, но бессильно уронил его.

— Негодяй! — задыхаясь от ярости и быстрого бега, проговорил он. — Я сам видел! Я видел все! Это убийство, и я, твой отец, клянусь тебе: если мистер Кэрилл умрет, ты окончишь свои дни на виселице.

Эти слова и вывели Ротерби из оцепенения.

— Будь как будет, — безразлично пожимая плечами, сказал он, — я уже дважды слышал это сегодня утром. И мне наплевать.

В этот момент до них донесся голос Мэйнуоринга, склонившегося над раненым.

— Опасно двигать его. Это только усилит кровотечение.

— Мои люди отнесут его в Стреттон-Хауз, — сказал лорд Остермор. — Эй, вы, олухи, помогите.

Мэйнуоринг уже успел послать за доктором и раздобыть где-то пару плащей, из которых соорудил импровизированные носилки. Они с Гаскойнем и двое слуг лорда Остермора осторожно подняли их и сквозь толпу зевак, плотным кольцом окружавшую место схватки, двинулись к Стреттон-Хаузу. За ними отправились и остальные участники дуэли, включая Ротерби, которого герцог Уортон заставил пойти вместе со всеми, угрожая в случае отказа немедленно передать в руки констебля[1778].

В прохладном холле Стреттон-Хауза их встретили леди Остермор и мисс Уинтроп, обе бледные и взволнованные, но по разным причинам.

— Что это? — недовольно спросила миледи. — Почему вы принесли его сюда?

— Потому что, — жестко ответил Остермор, — нужно спасать жизнь этого человека. Если он умрет, мадам, вашего сына отправят на виселицу.

Графиня покачнулась и прижала руку к груди. Но ее смятение было недолгим.

— Это была дуэль, — смело начала она.

— Это было убийство, — уточнил герцог, прерывая ее, — и любой из присутствующих здесь джентльменов подтвердит мои слова. Ротерби пронзил мистера Кэрилла в спину после того, как тот пощадил его.

— Это ложь! — вскричала леди Остермор и еще сильнее побледнела.

Она повернулась к Ротерби:

— Почему ты не скажешь, что это ложь?

Ротерби попытался овладеть собой.

— Мадам, — сказал он, — вам лучше уйти.

Он отвернулся от матери и уловил ее резкий вздох. Она быстро прошла мимо него к лежавшему на диване раненому.

— Что с ним? — оглядев присутствующих, возбужденно спросила графиня. Но никто не ответил ей. Предчувствие, что в этом доме назревает трагедия, заставило всех замолчать.

— Неужели никто не ответит мне? — настаивала леди Остермор. — Он смертельно ранен? Да или нет?

Герцог Уортон с необычайной для него серьезностью взглянул на нее.

— Мы надеемся, что нет, мадам, — сказал он. — Но все в руках Божьих.

Графиня сразу как-то обмякла и осела на колени рядом с диваном.

— Да, надо спасти его, — испуганно бормотала она, — надо спасти его жизнь. Где же доктор? Он не умрет. Он должен жить!

Остальные молча смотрели на происходящее. Позади всех был Ротерби. А еще дальше, на самом верху лестницы, ведущей на второй этаж, мисс Уинтроп, не отрываясь, глядела на раненого. Она понимала, что он при смерти, и ее душа была объята безутешной печалью. Ей хотелось подбежать к нему, но здравый смысл подсказывал, что этого делать нельзя.

Вдруг глаза мистера Кэрилла открылись.

— Что… что? — сорвались с его губ невнятные слова.

— Не двигайся, Жюстен, — сказал Гаскойнь, стоявший ближе всех к нему. — Ты ранен. Лежи смирно. За доктором уже послали.

— Ах! — глаза раненого закрылись, но через секунду открылись вновь. — Я знаю, знаю, — слабым голосом проговорил он. — Меня проткнули насквозь, я хорошо помню это. — Кэрилл взглянул на свою запачканную кровью одежду. — Сколько крови. Я, наверное, умру.

— Нет, сэр, мы надеемся, что нет, — заговорила графиня.

Улыбка искривила его губы.

— Вы очень добры, ваша милость, — сказал мистер Кэрилл. — Я привык думать, что вы относитесь ко мне иначе. Но я… я был не прав, мадам.

Кэрилл остановился, чтобы перевести дух, и трудно было понять, говорил он серьезно или с иронией. Потом, совершенно неожиданно для всех, он тихо рассмеялся, и его смех прозвучал для собравшихся куда более зловеще, чем самые душераздирающие стоны.

Никто из них даже не подозревал, что мистер Кэрилл смеялся от облегчения, поскольку его тяжкая миссия в Англии была закончена. Терзавшие его сомнения разрешились сами собой, и смерть, как сейчас казалось ему, являлась отнюдь не самым плохим выходом из тупика.

— Где Ротерби? — наконец спросил он. Стоявшие перед виконтом люди расступились, чтобы раненый смог увидеть его. Мистер Кэрилл искренне улыбнулся.

— У меня не было лучшего друга, чем вы, Ротерби, — сказал он. — Подойдите ближе.

Словно во сне, Ротерби приблизился к Кэриллу.

— Я прошу простить меня, — хриплым голосом произнес виконт. — Я чертовски виноват.

— В этом нет нужды, — сказал мистер Кэрилл. — Поднимите меня, Том, — попросил он Гаскойня. — В этом нет нужды, — повторил он еще раз. — Вы помогли мне в таком деле, с которым я сам никогда не справился бы, останься я цел и невредим. Поэтому я ваш должник, милорд. — Он взглянул на герцога Уортона. — Это произошло случайно, — подчеркивая слова, проговорил он. — Вы все видели, что это был несчастный случай.

— Нет, черт побери! — с гневом вскричал лорд Остермор. — Мы все видели, как это было!

— Клянусь, ваши глаза обманули вас. Все произошло случайно — кто знает об этом лучше меня?

Он хитровато улыбнулся и утомленно откинулся на руки Гаскойня.

— Вы слишком много разговариваете, — сказалмайор.

— Ну и что? Скоро я замолчу навсегда.

В этот момент открылась дверь, и в холле появился джентльмен в засаленном парике и с тросточкой с золотым набалдашником. Мужчины расступились, пропуская доктора к мистеру Кэриллу. Раненый, казалось, ничего не замечал вокруг. Его глаза встретились с глазами Гортензии, и он ясно прочитал все, что отражалось в них.

— Так будет лучше, — словно в пустоту, проговорил мистер Кэрилл, но девушка поняла, что эти слова адресовались ей. — Так лучше.

Глаза Кэрилла закрылись, и он вновь потерял сознание, а доктор склонился над ним и принялся удалять временные повязки с раны.

Едва сдерживая рыдания, Гортензия отвернулась и побежала к себе в комнату.

Глава 12

СВЕТ И ТЕНЬ
Мистер Кэрилл был почти счастлив. Он удобно расположился в зеленой садовой беседке. Сидя в кресле, на мягких подушках, уложенных заботливыми руками Ледюка, он сквозь полуприкрытые веки лениво разглядывал залитый солнцем сад лорда Остермора. На него падала тень широко раскинувшегося вяза, впереди расстилалась большая поляна с искусственным прудом, на поверхности которого сверкали белоснежные чашечки лилий.

Мистер Кэрилл выглядел осунувшимся и побледневшим — сказывались четыре недели, проведенные в постели после ранения, — но тем не менее, элегантно, в атласном халате, голубых бриджах, замшевых туфлях с красными каблуками и золотыми пряжками. Его волосы Ледюк расчесал и уложил с такой аккуратностью, словно хозяину предстояло присутствовать на приеме у самого короля.

На душе у мистера Кэрилла было необычайно легко. Он почти радовался той вынужденной бездеятельности, во время которой мог забыть о своих тяжелых нерешенных проблемах.

Кэрилл блаженно улыбался, глядя на праздничные бутончики лилий. Это было уже третье утро из тех, что он проводил на открытом воздухе, и первые два его навещала Гортензия, приходившая с намерением почитать ему какие-нибудь книги, но вместо этого без конца болтавшая с ним.

Между ними установились самые дружеские отношения. Их беседы не затрагивали ни одной из тех тем, которые поначалу казались неприятными для Кэрилла.

Сейчас он ждал ее появления, но причина его хорошего настроения крылась не только в этом. Ледюк, заботливо раскладывавший на столике у его ног книги, различные лекарства, курительную трубку и коробку с табаком, только что сообщил, что в те дни, когда состояние мистера Кэрилла было кризисным, у его постели находилась Гортензия и однажды Ледюк, без стука вошедший в комнату, застал ее плачущей.

Эта новость доставила Кэриллу немало удовольствия. Он понимал, что между ним и девушкой существовала более крепкая связь, чем можно было предположить. Воображение так разыгралось, что ему захотелось выкурить трубку.

— Ледюк, если бы ты набил для меня трубочку этим превосходным испанским…

— Месье уже выкурил одну, — напомнил заботливый слуга.

— Ледюк, твои замечания совершенно неуместны. — Набей-ка трубку заново.

Он нетерпеливо щелкнул пальцами.

— Месье забывает, что доктор…

— К дьяволу вашего доктора, — решительно произнес мистер Кэрилл.

— Хорошенькое дельце, — проворчал Ледюк. — Теперь-то уж дьявол не преминет лишить вас врачей.

В ответ на эти слова послышался звонкий смех, донесшийся со стороны левого входа в сад. Оттуда, плавно ступая по мягкой траве, к ним приближалась одетая в легкое белое платье Гортензия. Ее глаза сияли, на губах играла улыбка.

— Вы быстро поправились, сэр, — сказала она.

— Видимо, за мной хорошо ухаживали, — сделав попытку подняться, ответил он.

Про себя Кэрилл усмехнулся, заметив, что Гортензия покраснела и с укором взглянула на Ледюка. Правда, в следующее мгновение девушка бросилась поддержать Кэрилла, но он уже стоял на ногах, довольный возможностью продемонстрировать силу, постепенно возвращающуюся к нему.

— Напрасно вы не слушаете меня, — упрекнула Гортензия. — Если вы и дальше будете столь упрямы, я вынуждена буду уйти.

— Мадемуазель, если вы уйдете, то, клянусь вам, я отправлюсь пешком домой — сразу после вашего ухода.

— Это же самоубийство! — На ее лице появилось выражение отчаяния. — Что мне сделать, чтобы вы вели себя благоразумно?

— Подать мне пример благоразумия и не говорить, что уйдете, едва появившись здесь. Ледюк, кресло для мисс Уинтроп! — приказал мистер Кэрилл таким тоном, как будто сад изобиловал свободными креслами.

Ледюк с невозмутимым видом придвинул стул. Гортензия засмеялась и села. Удовлетворенный ее покладистостью, мистер Кэрилл поклонился и тоже сел — боком, чтобы видеть лицо девушки. В ответ на ее просьбу устроиться поудобнее он хвастливо заметил:

— Из дома я вышел без посторонней помощи, — и с упреком добавил: — Мне и в самом деле намного лучше, а вы продолжаете обращаться со мной как с калекой. Послушайте, такой уход не пойдет мне на пользу.

— Но доктор… — начала Гортензия.

— Мадемуазель, от доктора я уже отделался, — заверил мистер Кэрилл. — Спросите у Ледюка, он вам подтвердит.

— Не сомневаюсь, — ответила она. — Ледюк слишком предан вам.

— Вам, должно быть, не понравилось, что он рассказал, кто и как ухаживал за мной, пока я лежал без сознания. Я тоже недоволен им — во-первых, он мог бы сообщить об этом сразу, а во-вторых… Увы, наш Ледюк не отличается большой наблюдательностью. Наверняка он не разглядел и половины того, о чем мне хотелось бы знать.

— Наверняка, — сказала Гортензия.

Мистер Кэрилл удивленно посмотрел на нее и рассмеялся.

— Рад, что мы с вами пришли к согласию.

— Видно, вы и впрямь не все знаете. Если бы ваш Ледюк наблюдал не только за мной, он поведал бы вам еще кое-что такое, за что я вам бесконечно обязана, мистер Кэрилл.

— Вот как? — озадаченно протянул он.

Потом добавил:

— Ну, подобные новости не станут менее ценными оттого, что я услышу их из ваших уст. Полагаю, речь идет о чем-то таком, что я говорил в бреду, не так ли? А если так, то не о кареглазой ли прекрасной девушке я проронил несколько неразборчивых слов, которые наш недогадливый Ледюк…

— Вы еще более недогадливы, чем он, дорогой Кэрилл, — засмеялась Гортензия. — Я перед вами в долгу, потому что мне стали известны гораздо более существенные вещи. Речь идет о моей репутации.

— Вы заинтриговали меня, — насторожился мистер Кэрилл.

— В городе только и делают, что говорят обо мне, — опустив глаза, тихо произнесла девушка. — Я сделала глупость, когда бежала вместе с лордом Ротерби. Я думала избавиться таким образом от опеки леди Остермор (мистер Кэрилл вздрогнул), но лишь подала повод для сплетен. Да вы, сэр, и сами прекрасно помните насмешки в мой адрес тогда, в парке. Вы еще пытались заступиться за меня, попросив леди Мэри Деллер подойти ко мне и заговорить со мной.

— Мадемуазель, стоит ли волноваться из-за таких мелочей? Комары всегда кусаются — для того они и созданы. Согласен, порой их укусы досаждают. Но могут ли эти насекомые причинить серьезный вред? Не обращайте на них внимания, и они сами отстанут от вас.

— Вы не знаете всего, что произошло потом. Когда ваше состояние было критическим, леди Остермор настояла на том, чтобы я поехала вместе с ней в Воксхолл[1779]. На сей раз вас со мной не было, и она надеялась, что все будут смеяться надо мной, оскорблять и унижать меня. Но… как вы думаете, что случилось на самом деле?

— Думаю, леди ждало большое разочарование.

— Это еще мягко сказано, сэр. Она сломала веер об голову своего негритенка и поколотила слугу, который должен был стоять на запятках кареты. В тот вечер мне было оказано такое всеобщее почтение, какое уже давно никто не встречал в Воксхолле. А ведь там собрались все те люди, которые прежде глумились надо мной!

Гортензия помолчала, а потом продолжила:

— Это обстоятельство показалось мне настолько загадочным, что я должна была попытаться найти ему какое-то объяснение. И знаете, кто помог мне в этом? Его светлость герцог Уортон!

Девушка взглянула на мистера Кэрилла так, будто все остальное было само собой разумеющимся. Но складка между его бровей так и не разгладилась.

— Что же он сказал вам, Гортензия?

— Он передал мне все, что вы рассказали не только лорду Остермору, но и многим другим. Все, что приключилось в Мэйдстоуне — как я поехала туда, глупая и невинная, чтобы выйти замуж за негодяя, которого, как мне по неопытности казалось, любила; как этот негодяй решил позабавиться со мной, сделав вид, будто хочет жениться на мне…

— Эта история была известна каждому, — перебил ее мистер Кэрилл. — Она обошла весь город. Недаром же перед той подлой дуэлью на лорда Ротерби со всех сторон сыпались обвинения в недостойном поведении, тогда как я по неосторожности отрицал свое участие в ней, не желая подвергать сомнению вашу репутацию.

— Вот за что я в долгу перед вами. Полагаете, этого мало? Я просто не могу найти слов, чтобы выразить вам свою признательность, — заключила Гортензия.

Мистер Кэрилл внимательно посмотрел на нее. Потом смущенно улыбнулся.

— Послушайте, вы уже не в первый раз пытаетесь переменить тему нашего разговора. Полагаю, эта попытка — самая хитроумная из всех, что вы предпринимали до сих пор. Она делает честь вашей дипломатичности.

Девушка опешила.

— Вы не правы…

— Я прав, — перебил он. — Разве мои поступки могут сравниться с тем, что вы сделали для меня? Ведь теперь-то я знаю, насколько обязан вам своим выздоровлением — более того, своей жизнью.

— Ах, но это же неправда. На самом деле…

— Позвольте мне самому судить, что правда, а что — нет. — Кэрилл нежно и вместе с тем капризно посмотрел на нее. — Я хочу верить, что именно так все и было. Верить — и чувствовать себя счастливым. Таким счастливым, каким был когда-то, но…

Внезапно он осекся, и она заметила, что его рука приподнялась, вздрогнула и снова опустилась. Как будто он хотел схватить что-то, а потом передумал.

Гортензия почувствовала некоторую неловкость ситуации. Чтобы сгладить ее, она повернулась к столу и сказала:

— Перед моим приходом вы собирались покурить.

И протянула ему трубку и коробку с табаком.

— О, в вашем присутствии я не смею и мечтать об этом.

Девушка улыбнулась, довольная тем, что они переменили тему разговора.

— А если я прошу вас? Предположим, мне нравится аромат табака.

Мистер Кэрилл удивленно поднял брови.

— Аромат? — переспросил он. — Леди Остермор предпочла бы другое слово.

Он взял трубку с коробкой и нахмурился.

— Послушайте, вы это сказали из жалости к человеку, которого считаете больным? Если это так, то я не сделаю ни одной затяжки.

Она покачала головой и улыбнулась.

— Да нет же! Мне действительно нравится этот запах.

— Хорошо, буду рад доставить вам удовольствие, — сказал мистер Кэрилл, принявшись набивать трубку табаком и с задумчивым видом добавил: — Через неделю-другую я смогу отправиться в путь.

— В путь? — спросила Гортензия.

Мистер Кэрилл поставил на столик коробку с табаком и дотянулся за трутницей.

— Пора возвращаться домой, — объяснил он.

— Ах, да. Ведь ваш дом во Франции.

— В Малиньи. Это чудеснейший уголок Нормандии, родина моей матери. Там она и умерла.

— Думаю, вы до сих пор переживаете ее смерть.

— Возможно, вы были бы правы, если бы я помнил ее. Но мне исполнилось всего два года, когда ее не стало. А ей было всего двадцать лет.

Кэрилл молча разжег трубку и затянулся табачным дымом. Его лицо помрачнело. Другая женщина не преминула бы выразить соболезнование, Гортензия же предпочла не нарушать его скорби. Кроме того, по его тону она поняла, что сказанное было лишь предисловием к тому, что он хотел рассказать, и не ошиблась.

— Причиной смерти моей матери, мисс Уинтроп, — продолжил мистер Кэрилл, — стало разбитое сердце. Мой отец бросил ее, и два с половиной года переживаний — да и самой настоящей нужды — сделали свое дело.

— Ах, бедная! — воскликнула Гортензия.

— Да, бедная — она умерла почти в нищете. Но любящие ее утешались тем, что она стала недосягаемой для земных тревог, которых в последние годы у нее было в избытке.

— А ваш отец?

— Подождите, расскажу и о нем. У моей матери был друг — благородный, честный человек, знавший и любивший ее еще до того, как за ней стал ухаживать мой отец. Простодушный и доверчивый, он подумал, что супруг принесет ей счастье, а потому уступил ему. Позже он понял свою ошибку и, когда моя мать умерла, поклялся отомстить ее обидчику. Этот человек заменил мне обоих родителей. Благодаря ему я стал владельцем Малиньи и избежал многого, что могло случиться со мной по милости отца.

Мистер Кэрилл вздохнул. Затем бросил на Гортензию пытливый взгляд и насупился.

— Я не слишком досаждаю вам рассказами о прошлом?

— Ну что вы говорите! — всплеснув руками, воскликнула она. — Прошу вас, продолжайте. Продолжайте, я вас внимательно слушаю.

Его взгляд смягчился.

— Вырастивший меня джентльмен имел только одну цель в жизни — отомстить за мою мать, которую он любил и чью смерть не мог простить человеку, которого любила она. Полагаю, для того-то он и воспитывал меня. Но вот прошло тридцать лет, а рука возмездия все еще не коснулась моего отца. Месяц назад это могло бы произойти, но я был слаб и нерешителен. В результате вражеская шпага помешала мне выполнить то, ради чего я покинул Францию.

В глазах Гортензии промелькнуло нечто, похожее на ужас.

— Вашему отцу хотели отомстить… — неуверенно проговорила она. — А вы должны были стать орудием возмездия?

Он кивнул.

— В том-то и штука, дух возмездия мне прививали с самого детства, — отложив выкуренную трубку, ответил мистер Кэрилл. — Мне внушали, что если я не смогу совершить его, то навсегда останусь трусом, незаконнорожденным малодушным выродком. И я в самом деле считал, что рожден для этой цели, — горел желанием мести до тех пор, пока не пришло время действовать. Вот тогда…

Кэрилл запнулся.

— Что тогда?

— Мне стало страшно. Я понял, насколько противоестественно то, что я должен был совершить. И не смог решиться.

— Иначе и быть не могло, — одобрительным тоном произнесла Гортензия.

— Я сказал об этом своему приемному отцу, но не нашел в нем ни сочувствия, ни понимания. Он обвинил меня в малодушии.

— Чудовище! Самое настоящее чудовище! Что бы вы ни говорили о нем, он — злодей и больше никто.

— Едва ли. В мире нет более благородного человека, чем он. Я могу это утверждать, потому что хорошо знаю его. Именно благородству он и обязан всеми недостатками, которые развились в нем после смерти моей матери. Любил он ее безумно, и это безумство целиком овладело им. Он стал фанатиком мщения — нетерпимым и жестоким, как всякий другой фанатик. Я понял это только недавно, когда был прикован к постели и имел достаточно времени, чтобы поразмыслить над своей жизнью.

Мистер Кэрилл помолчал, а потом добавил:

— Тридцать лет он не думал ни о чем, кроме возмездия. Удивительно ли, что оно затмило собой весь мир, — сделало его слепым по отношению ко всему остальному?

— В таком случае, его нужно пожалеть, — сказала Гортензия. — Его участи не позавидуешь.

— Верно. Из жалости я заколебался снова — между верностью себе и верностью ему, хотя почти не сомневался в том, что мой нравственный долг все-таки одержит верх. К счастью, удар шпагой избавил меня от необходимости выбирать.

— Но теперь ваша рана уже зажила? — спросила девушка.

— Теперь я благодарю Небо за то, что мстить уже поздно. Время упущено, и мы уже не доберемся до моего отца.

Наступило молчание. Мистер Кэрилл отвел взгляд от ее лица — глаза, прежде насмешливые, теперь не выражали ничего, кроме страдания — и уставился на сверкающую поверхность садового водоема. Сердце Гортензии сжалось от жалости к человеку, которого она до сих пор не понимала, но, несмотря на это — или благодаря тому, — была готова полюбить. Поведав свою историю, он стал ей ближе — даже ближе, чем в те дни, когда лежал при смерти. Правда, зачем он рассказал ей все это? Но задала она совсем другой вопрос, неожиданно вытеснившей в ее размышлениях предыдущий:

— Мистер Кэрилл, вы рассказали мне так много, что я чувствую в себе смелость спросить еще кое о чем. (Он ободряюще посмотрел на нее). Ваш отец — какая связь между ним и лордом Остермором?

Ни один мускул не дрогнул на его лице.

— Почему вы об этом спрашиваете?

— Потому что ваша фамилия — Кэрилл.

— Моя фамилия? — он невесело улыбнулся и потянулся к трости с эбонитовым набалдашником, стоявшей за креслом. — Я полагал, вы уже догадались.

Мистер Кэрилл поднялся на ноги, а она забыла предостеречь его.

— У меня нет права ни на какую фамилию, — сказал он. — Мой отец был слишком занят государственными делами, чтобы думать о таких мелочах. Поэтому случилось так, что перед тем, как бросить мою мать, он забыл жениться на ней. Я мог бы взять ту фамилию, какая мне больше нравится. Я выбрал — Кэрилл. Но, как вы понимаете, Гортензия (он пристально посмотрел в ее глаза, тщетно пытаясь разглядеть в них признаки отчаяния, — ему было странно, что еще несколько минут назад он чувствовал себя почти счастливым), если когда-либо я полюблю женщину и посчитаю ее достойной своей любви, то не смогу предложить ей ни имени, ни фамилии.

Только теперь ей стало все ясно! Она взглянула на Кэрилла.

— Вот что у вас было на уме в тот день, когда я думала, что вы не выживете? Тогда вы сказали… что это к лучшему…

Он кивнул.

— Да, именно это я и имел в виду.

Гортензия побледнела и опустила глаза. Мистер Кэрилл стоял неподвижно, опираясь на трость обеими руками. Не поднимая глаз, она спросила:

— Если один человек любит другого, то какое значение имеет все остальное? Неужели имя может играть такую большую роль?

— Господи! — вздохнул он и печально улыбнулся. — В свое время вы поймете, какое место в этом мире отведено для таких людей, как я. Во всяком случае, я не осмелюсь попросить женщину разделить со мной это место. Такие, как я, не смеют говорить с женщиной о любви.

— И все-таки однажды вы говорили, — напомнила она и затаила дыхание в ожидании ответа.

— Тогда светила луна, она сводила меня с ума и заставляла говорить то, о чем я должен был молчать. И вы тогда совершенно справедливо упрекнули меня за мои опрометчивые слова.

Он слегка наклонился к ней и негромко добавил:

— Гортензия, я благодарен вам, что, вспомнив о том нашем разговоре, вы не упрекнули меня еще раз. Но еще лучше было бы, если впредь вы вообще не вспоминали бы о моей прошлой глупости, заставившей меня забыть о должном уважении к такой милой девушке, как вы. Сегодня я так много говорю с вами, что вы можете…

— Видимо, я могу поздравить вас, сэр, — послышался за их спинами чей-то резкий голос. — Ваше здоровье определенно идет на поправку.

Мистер Кэрилл повернулся и поклонился леди Остермор, приближавшейся к ним.

— Полагаю, — сухо сказал он, — вы можете поздравить и себя с тем счастливым обстоятельством, которое вкупе с вашей неслышной походкой сделало ваш приход полной неожиданностью для меня.

Глава 13

ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА
Некоторое время леди Остермор стояла неподвижно, небрежно опираясь на трость, запрокинув голову назад и сжав губы. Она с нескрываемой неприязнью разглядывала мистера Кэрилла.

Эта сцена напоминала ему какой-то дешевый фарс. Мистер Кэрилл был восприимчив к любому гротеску — настолько восприимчив, что пожалел об отсутствии чувства юмора у леди Остермор. Самой же ей было не до смеха. Она хорошо помнила те бессонные ночи, когда ей не давало покоя желание своими глазами увидеть смерть этого человека.

Миледи перевела взгляд на Гортензию. Та медленно встала, смущенная ее появлением, еще не остывшая от слов, которые сказал Кэрилл, и от того что их застали врасплох.

Она чувствовала, что, прерванный за полуслове, он уже не будет вдаваться в новые объяснения. А если разговор будет закончен, то как она сможет победить его глупую щепетильность? Разве не глупо — добровольно воздвигать стену между ними?

Леди Остермор сделала еще два-три шага вперед. Ее левая рука неторопливо поводила веером, раздувая белый плюмаж на головном уборе.

— Дитя мое, что вы здесь делаете? — холодно спросила она.

Мисс Уинтроп подняла глаза. В них промелькнуло нечто, похожее на испуг.

— Я, мадам? Видите ли, я гуляла в саду и увидела мистера Кэрилла. У него был скучающий вид, и я решила почитать ему какие-нибудь книги.

— После всего, что произошло в Мэйдстоуне? — съязвила леди Остермор. — Как женщину, меня поражает ваше безрассудство.

Гортензия вспыхнула и прикусила нижнюю губу. Мистер Кэрилл поспешил ей на выручку.

— Ваша милость, вы должны признать, что мисс Уинтроп поступила благородно, посвятив так много времени уходу за мной и таким образом сделав вам немалое одолжение.

— Одолжение? Мне? — опешила графиня. — Вы хотели сказать — вам?

— Со своей стороны, мадам, я уже попытался выразить ей свою благодарность. Не желаете ли вы последовать моему примеру?

Мистер Кэрилл понял, что допустил оплошность, позволив себе разговаривать с ней в таком дерзком тоне.

Леди Остермор ударила тростью по земле.

— За что мне благодарить ее, сэр? Говорите, коль вы так хорошо осведомлены о происходящем!

— Да хотя бы за ее роль в спасении вашего сына, мадам. Господь свидетель, я не из тех, кто привык хвастаться собственными заслугами, — произнес он тем шутливым тоном, за которым обычно скрывал свои истинные чувства, — но все-таки не могу не упомянуть о том, как много мисс Уинтроп и я сделали для вашего сына. Она — тем, что так успешно выходила меня. Я же — тем, что не оставил ее уход без внимания и сделал все возможное, чтобы поскорей поправиться. Вот видите, мы оба потратили немало сил, защищая ваши интересы. А если так, то, справившись со своим нелегким заданием, мы были просто обязаны обменяться парой слов, чтобы подвести кое-какие итоги нашего сотрудничества.

Леди Остермор мрачно посмотрела на него.

— Сэр, вы сошли с ума? — спросила она.

Мистер Кэрилл пожал плечами и улыбнулся.

— Как-то раз мне это уже говорили. Полагаю — всего лишь из злости.

Он протянул руку в сторону скамьи, стоявшей неподалеку.

— Не изволит ли ваша милость присесть? Простите мне, что я предлагаю это, руководствуясь своими личными интересами. Врачи не советуют мне слишком долго стоять на ногах.

Мистер Кэрилл надеялся, что графиня оскорбится и уйдет. Но не тут-то было.

— Очень любезно с вашей стороны, — язвительным тоном сказала она и направилась к скамье.

Устроившись на ней, леди Остермор продолжала, подражая манере мистера Кэрилла:

— Мне стало известно о том, что вы оба сделали для лорда Ротерби. Должно быть, вам и в самом деле ясно, чем он обязан вам?

— Куда уж яснее. — На лице мистера Кэрилла появилась улыбка, которая могла бы обезоружить даже Медузу Горгону[1780].

Графиня помрачнела еще больше.

— Нет, все-таки я вам кое-что объясню. Он обязан вам тем, что вы проложили пропасть между ним и его отцом. Вы разъединили их — вот что вы натворили.

— Разве не обязан он этим своим порочным поступкам? — с вызывающим спокойствием спросила Гортензия.

— Порочным поступкам? — воскликнула миледи. — И у вас еще хватает наглости произносить такие слова? Нет уж, пусть его судят праведники, а не какая-то бесстыжая плутовка, осмелившаяся бежать вместе с ним! Ведь это вы с невинным видом одурачили его! Вы наставили его на неверный путь!

— Мадам, вы оскорбляете меня!

Гортензия поднялась на ноги. Ее глаза горели, щеки пылали.

— И я тому свидетель, — глухо произнес лорд Остермор, вошедший в сад через главный вход.

За его приближением следил только Мистер Кэрилл. Он удивился тому, как постарел и осунулся граф за последний месяц. Тот повернулся к леди Остермор.

— Зачем вы так распекаете это несчастное дитя? — с упреком спросил он.

— Несчастное дитя! — возмущенно воскликнула миледи и подняла глаза к небу, как бы призывая его подтвердить абсурдность этих слов. — Ах, боже мой, какое несчастное дитя!

— Хватит, мадам! — начиная злиться, строго произнес граф. — Ваше поведение неблагоразумно и недостойно.

— Если это так, то я всего лишь следую вашему примеру. Благоразумно ли, достойно ли, как вы обращаетесь с собственным сыном?

Лорд Остермор нахмурился. Он своем сыне он не мог говорить без раздражения.

— Нет у меня сына, — угрюмо произнес он. — А есть только распутный, негодяй и пьяница, который носит мое имя и однажды станет лордом Остермором. Этого я не могу его лишить. Но я лишу его всего остального. Прошу вас, больше не заставляйте меня слушать о нем. Поскольку мистер Кэрилл уже поправился, лорд Ротерби сегодня же покинет мой дом. Я уже отдал соответствующие распоряжения. Впредь я не желаю видеть его. Он уедет отсюда и пусть скажет спасибо — так же, как и вы, раз уж он вам дорог, несмотря на весь позор, которым мы обязаны ему, — что дорога не приведет его в Холборн-Хилл.

Она побледнела и с едва сдерживаемой яростью посмотрела на него.

— По-моему, подобная участь вашего сына обрадовала бы вас.

— Нет, — ответил он — мне было бы стыдно перед мистером Кэриллом.

— А перед вашим сыном?

— Ничуть.

— И вы — его отец? — с презрением произнесла графиня.

— К моему великому стыду, мадам, — ответил граф.

Казалось, со времени поединка между мистером Кэриллом и Ротерби лорд Остермор изменился не только внешне.

— И — хватит об этом, хватит! — закричал он, внезапно заметив Кэрилла, который задумчиво смотрел себе под ноги и рисовал кончиком трости какие-то замысловатые фигуры на песке. Он повернулся к своему гостю, чтобы спросить о его самочувствии. Миледи встала и уже хотела удалиться, но в этот момент появился Ледюк с подносом в руках. Поставив его на столик, он молча показал своему хозяину на тарелку бульона, на бутылку рейнвейна и на письмо, лежавшее в углу подноса. Адрес на письме был написан почерком сэра Ричарда Эверарда. Мистер Кэрилл взял его и положил к себе в карман. Леди Остермор удивленно подняла брови.

— Вы не желаете прочитать, это письмо? — неожиданно дружелюбным тоном спросила она.

— Мадам, я взгляну на него, когда буду находиться в менее приятном обществе, — ответил он и взял салфетку, которую протянул ему Ледюк.

— А вы своего корреспондента не балуете комплиментами, — ехидно заметила она.

— Он не нуждается в них, мадам, — небрежно ответил он и зачерпнул ложкой немного бульона.

— А может быть — она? — не унималась леди Остермор.

— Ох уж эти женщины! — рассмеялся мистер Кэрилл. — Всему на свете готовы найти объяснение.

— Еще бы, ведь это послание подписано женской рукой.

Мистер Кэрилл отправил в рот ложку бульона и усмехнулся с напускным добродушием.

— Ваша глаза, мадам, заслуживают двойную похвалу. Они не только красивые, но и поразительно зоркие.

— Сильвия, как вам удалось разглядеть это с такого большого расстояния? — поинтересовался милорд.

— А кроме того, — проигнорировав оба замечания, сказала леди Остермор, — я знаю, что одна дама с завидным усердием пишет письма мистеру Кэриллу. Пять посланий в течение шести дней! Будете отрицать, сэр?

Она говорила с прежними игривыми интонациями, но они уже не могли скрыть ее озлобленности.

— Ну зачем же? — вновь усмехнулся он и не удержался от того, чтобы не сделать еще одного двусмысленного комплимента: — Ваша милость — превосходная хозяйка дома. Что бы в нем ни происходило, ничто не скроется от вашего внимания. Можно только позавидовать его милости лорду Остермору.

— Вот видите, — обратилась она к своему супругу и Гортензии, которая прекрасно понимала, ради кого затеяны все эти банальные пререкания, — вот видите, он не может отрицать этого, а потому избегает прямого ответа на мой вопрос.

— Раз вы так проницательны, то в этом просто нет необходимости. Простите — я еще не совсем хорошо себя чувствую и не в силах соревноваться с вами в остроумии.

Мистер Кэрилл взял бокал вина, который предусмотрительно наполнил заботливый Ледюк.

Леди Остермор, прищурившись, посмотрела на него. Ее игривость исчезла без следа.

— Сэр, вы несправедливы к себе. У вас вполне достаточно сил для той роли, которую вы избрали.

Она встала.

— Не думаю, что кто-либо смог бы состязаться с вами в лицемерии, сэр, — едким тоном добавила графиня.

Мистер Кэрилл выронил ложку, и она со звоном упала в тарелку. На его лице отразились замешательство и изумление.

— В лицемерии? Со мной? — вырвалось у него. И, рассмеявшись, с пафосом продекламировал:

«Нет у меня таланта лицедейства,
И если улыбаюсь я порой,
То это значит, что в душе я плачу».
Миледи оглядела его, поджав губы.

— Мне всегда казалось, что из вас вышел бы неплохой актер, — с презрением сказала она.

— По правде говоря, — усмехнулся мистер Кэрилл, — я бы скорее предпочел играть, чем трудиться.

— Да уж, конечно. Но над этой игрой вы немало потрудились.

— Да сжальтесь же вы надо мной, мадам, — взмолился он. — Я всего лишь несчастный больной человек. Ваша милость слишком много требует от меня.

Не удостоив его ответом, графиня направилась к выходу.

— Пойдемте, дитя, — сказала она Гортензии. — Боюсь, мы утомляем мистера Кэрилла. Оставим его наедине с этим письмом. А то оно прожжет ему карман.

Гортензия поднялась. Уходить ей не хотелось, но она не могла найти благовидного предлога, чтобы остаться.

— Ваша милость, вы тоже уходите? — спросила она у лорда.

— Разумеется, — ответила за него леди Остермор.

Обращаясь к графу, она добавила:

— Мне нужно поговорить с вами о лорде Ротерби.

Граф смущенно кашлянул. Ему явно было не по себе.

— Идите, я догоню вас, — нерешительно произнес он. — Вот только скажу пару слов мистеру Кэриллу — и пойду за вами.

— Неужели это так неотложно? Почему бы вам не поговорить потом?

— Всего лишь пару слов, мадам.

— В таком случае, мы подождем вас, — повернувшись, сказала леди Остермор.

Граф смутился еще больше.

— Нет, нет! Прошу вас, не надо.

Графиня сначала удивленно подняла брови, потом подозрительно прищурилась.

— Что-то я не совсем вас понимаю, — глядя то на одного, то на другого мужчину, проговорила она.

Прежде они не симпатизировали друг другу, и поэтому сейчас она пришла к выводу, что загадочное поведение супруга было каким-то образом связано с переменой в его отношении к сыну. Такова уж черта многих женщин — достаточно им что-то заподозрить, и их подозрения сразу превращаются в уверенность. А леди Остермор была очень высокого мнения о своей интуиции.

Кроме того, она видела, что мистеру Кэриллу не терпится оказаться наедине с графом, и это подтверждало ее предположения. Ей даже не приходило в голову, что поведение Кэрилла могло объясняться обычным любопытством.

— Мадам, — сказал он, — я буду чрезвычайно признателен вам, если вы разрешите мне поговорить с его милостью.

— Идемте, Гортензия, — сказала она и, пропустив вперед девушку, направилась к дому.

У самых дверей она повернулась и еще раз пристально оглядела мужчин.

— Я знаю, какие козни они тут замышляют, — процедила графиня сквозь зубы.

— Козни? — переспросила Гортензия.

— А то как же? Конечно, козни. Вы слишком простодушны, дорогая моя. Помнится, они и раньше так же загадочно уединилась и о чем-то шушукались. Все началось с того дня, когда мистер Кэрилл переступил порог Стреттон-Хауза. О, это таинственный человек — чересчур таинственный, чтобы быть честным. Подумайте, письма от одного и того же корреспондента, французский слуга, который не отходит от него ни на шаг… Интересно, что за этим всем кроется?.. Очень интересно! Во всяком случае, тут надо держать ухо востро! — заключила она, входя в дом.

Между тем лорд грузно опустился на скамью, где только что сидела леди Остермор, и тяжело вздохнул. У него был вид человека, уставшего от какой-то непосильной ноши.

— Бокал рейнвейна? — спросил мистер Кэрилл, показав на бутылку. — Позвольте мне угостить вас вином из ваших подвалов.

По тому, как загорелись глаза графа, он догадался, что его дела шли не лучшим образом. Ледюк наполнил бокал и протянул лорду, который залпом осушил его. Кэрилл нетерпеливо махнул рукой.

— Ступай, Ледюк. Полюбуйся золотыми рыбками. Когда ты понадобишься, я позову тебя.

После ухода слуги они какое-то время молчали. Лорд Остермор сидел, опираясь локтями на колени и закрыв лицо ладонями. Наконец он распрямился и задумчиво посмотрел на своего собеседника.

— Мистер Кэрилл, я вижу, что вы уже достаточно хорошо себя чувствуете, и поэтому могу поговорить с вами об одном очень важном деле. Полагаю, вы знаете, о каком именно. Я не решался начать этот разговор, пока вашему здоровью грозила опасность.

— Ваша милость, позвольте мне поблагодарить вас за заботу, которой меня окружили в Стреттон-Хаузе. Я в большом долгу перед вами…

— Между нами не может быть никаких счетов, — прервал его лорд Остермор.

Его голос был напряженным, почти резким.

— Ну так вот…

Он снова замолчал, а затем внимательно огляделся.

— Нас могут подслушать.

Мистер Кэрилл улыбнулся и покачал головой.

— Едва ли, ваша милость. Смею вас заверить, бдительности и зоркости моего Ледюка позавидовал бы сам Аргус[1781]. Он предупредит, если кто-нибудь захочет незаметно приблизиться к нам. Не сомневайтесь — здесь мы с вами так же гарантированы от посторонних, как если бы беседовали в вашем кабинете.

— Хм, хорошо бы!.. Сэр, вы каждый день получаете письма. Имеют ли они отношение к делу короля Якова?

— В какой-то степени, да. Точнее, они — от человека, имеющего отношение к нему.

Снова наступило молчание. Остермор смотрел себе под ноги. Кэрилла разбирало любопытство.

— Как вы полагаете, — наконец произнес лорд, — когда вы будете в состоянии отправиться в путь?

— Думаю, через неделю, — последовал ответ.

— Хорошо, — кивнул лорд Остермор. — Ваша поездка будет вполне своевременной. Сможете ли вы передать королю мое послание?

Мистер Кэрилл нахмурился и задумчиво потер подбородок.

— Ответ на письмо, которое я привез вам?

— Да. Я принимаю предложение его величества.

— Вот как!

У мистера Кэрилла перехватило дыхание.

— Скажите… — продолжил Остермор, — в тех письмах, которые вы получаете… в них говорится о том, как идут дела его величества?

— Отчасти. И, как мне кажется, его дела идут не лучшим образом. Ваша милость, я бы осмелился дать вам один совет, — с задумчивым видом сказал Кэрилл. — Не торопитесь сжигать мосты. Подождите немного. Собранные мною сведения позволяют предположить, что ситуация еще может измениться.

Граф нетерпеливо махнул рукой.

— В таком случае вы располагаете крайне неполными сведениями.

Кэрилл вопросительно посмотрел на него.

— Видите ли, сэр, пока вы лежали в постели, я успел многое сделать. В частности, выяснил, что ситуация уже изменилась. Я виделся с Эттербери. Он разделяет мои мысли. Недавно приезжал доверенный человек короля, и у меня создалось впечатление, что он приказал епископу отказаться от наших конспиративных встреч — убеждал, что время еще не пришло. Эттербери проигнорировал этот приказ. Полагаю, он решил действовать в интересах короля, даже если его действия будут идти вразрез с распоряжениями его величества.

— Надо думать, это не пойдет ему на пользу, — заметил мистер Кэрилл, которому граф не сообщил никакой новости.

— Сейчас речь не о нем. Повторяю, вы даже не подозреваете, как стремительно развивались события в последний месяц, пока вы были больны. Эттербери считает — и, по-моему, вполне справедливо, — что более удобного случая уже не представится. Вопреки всем усилиям и обещаниям Уолпола финансовая система страны продолжает разрушаться. Все внимание правительства приковано к тому, что происходит с Южноморской компанией. Даже виги[1782] не могут оправиться от потрясения. Постепенно вся Англия склоняется к мнению, что за спасением нужно обратиться к королю Якову. Иными словами, сэр, теперь мы можем плыть с попутным ветром! Главное — не упустить такое удачное стечение обстоятельств!

— Ваша милость, меня удивляет, что вы так увлечены происходящим, — проговорил Кэрилл.

Насколько он знал Остермора, граф не относился к числу тех сентиментальных людей, которые бросаются в битву, не рассчитав своих шансов на успех. Однако, судя по словам графа, сейчас он был готов действовать, побуждаемый скорее энтузиазмом, чем практическими соображениями.

— Таковы мои прямые интересы, — ответил лорд Остермор. — Я желаю разделить судьбу своей страны — пусть даже кампания в. Южных морях потерпит неудачу, пусть даже нам придется обратиться за помощью к королю Якову. Пусть даже я обречен на поражение. Все равно. Это моя последняя надежда.

Мысленно усмехнувшись, Кэрилл кивнул. Так вот оно что! Весь этот энтузиазм объясняется надеждой на его собственную фортуну — на свой личный успех! Ну, ну! Выдавать эгоистические устремления за преданность общему делу — как это характерно для отца мистера Кэрилла! Вот и еще раз он почувствовал, что Остермор достоин скорее жалости, чем презрения. Этот человек прожил пустую, никому не нужную жизнь, и на склоне лет ему пришлось изведать несчастья, которых он, может быть, избежал бы, если бы не был так поглощен самим собой.

Единственным лучом света, озарявшим мрачное существование лорда Остермора, была его подопечная Гортензия — только к ней он однажды испытал нечто похожее на истинное человеческое чувство. Лишь она услаждала горечь его старости, лишь она украшала его последние дни. Кроме нее, никто на свете не вызывал его сострадания. Всегда и во всем он был эгоистом. Думал только о себе, заботился только о себе — и теперь остался почти один, без друзей и без товарищей.

Мистер Кэрилл грустно посмотрел на графа. Потом, глубоко вздохнув, наконец нарушил молчание.

— Все это я понимал и раньше, — сказал он. — Однако вы, ваша милость, придерживались иной точки зрения. Кто же переубедил вас? Вероятно, Эттербери и его единомышленники?..

— Нет, нет, — оживился Остермор. — Послушайте, Кэрилл, я буду откровенен с вами. Когда вы впервые появились у меня, дела шли плохо. Настолько плохо, что я был вынужден прибегнуть к крайним мерам и многим пожертвовать. В результате я понес большие потери, оставшегося едва хватит для того, чтобы обеспечить будущее лорда Ротерби. Вот почему теперь мне не хочется рисковать. Кроме того, я пожилой человек, мне нужны тишина и покой. А между тем… участие в планах короля Якова поможет избежать того… — Его голос вдруг задрожал. — Того, о чем я не мог даже подумать…

— О чем вы говорите? — спросил Кэрилл.

— Я говорю о полном разорении и несмываемом позоре, которые грозят мне.

Внезапно мистер Кэрилл потерял все свое самообладание.

— Мой Бог! — воскликнул он. — Неужели это возможно! Как это может произойти?

Граф ответил не сразу. Некоторое время он молчал, как бы раздумывая над ответом или над тем, отвечать ли ему вообще. Наконец он решил поделиться своими переживаниями.

— Я нахожусь в таком же положении, как прежде — государственный секретарь Краггз, — отведя глаза в сторону, нехотя выдавил граф. — А Краггз, как вы помните, покончил с собой.

— Ваша милость, — вытаращив глаза, проговорил мистер Кэрилл, — неужели вы…

Он запнулся, не зная, что сказать дальше.

Лорд Остермор угрюмо кивнул.

— Да, — сказал он. — Если уж говорить начистоту… Видите ли, когда Южноморская компания только создавалась, я принял от нее двадцать тысяч фунтов, в обмен на которые компания смогла воспользоваться моим именем. Если вы помните, в то время я был министром.

Мистер Кэрилл понял — последствия этого дела могли быть настолько серьезны, что лорд Остермор испытывал потребность излить кому-то свои страхи и сомнения. Может быть, позже…

— Теперь вы знаете, — продолжил граф, — почему мне остается надеяться только на короля Якова. Я стою перед лицом величайшей опасности. Да, у меня есть только один шанс, и я готов ухватиться за него. Должно быть, вы понимаете меня.

— Признаться, не совсем. Допустим, вы взяли у них деньги. Но ведь счета компании уже давным-давно проверены. Значит, опасность быть разоблаченным вам не грозит. Или вас мучает совесть?

Остермор изумленно уставился на него.

— Вы считаете меня сумасшедшим? — вполне серьезно спросил он. — Или думаете, что всех нас непременно ждет участь Краггза или Эйслеби? Да будет вам известно, на Стенхоупа набросились со всех сторон — а ведь он был совершенно непричастен к тому делу. Этот пустоголовый герцог Уортон вдруг превратился в завзятого адвоката. Он во что бы то ни стало хотел прославиться, и уж чего-чего, а красноречия у этого дурака хватило бы на десятерых. Смерть Стенхоупа лежит на его совести — если она у него есть, в чем я сомневаюсь. С тех пор прошло шесть месяцев. Убедившись в невинности Стенхоупа, он больше не появлялся в суде. Но ведь других-то он подозревал не меньше, чем Стенхоупа, и если бы не этот трагический исход, герцог Уортон продолжил бы следствие и нашел бы веские доказательства их вины. А так — ему пришлось довольствоваться одной-единственной жертвой своего правосудия. Вот уж и впрямь, самонадеянный болван!

Мистер Кэрилл не стал заострять внимания на той непоследовательности, с которой граф обрушился на его светлость герцога Уортона. Это было типично для лорда Остермора. И все же нельзя было не удивиться — всех своих врагов он наделял чертами, характерными для него самого.

— Но если с тех пор прошло уже шесть месяцев, то что же тревожит вас?

— Что тревожит? — внезапно вскочив на ноги, выпалил Остермор. — Мой собственный сын! Вот в ком мое проклятье! Во всей Англии не найти более жалкого создания!

Он замер, глядя куда-то в сторону. Сейчас у него был вид человека, который вдруг нашел ключ к решению какой-то важной проблемы. Мистер Кэрилл озадаченно уставился на него.

— Все-таки я слишком глуп, ваша милость, — сказал он. — Признаться, я ничего не понимаю.

— В таком случае, я вам кое-что объясню, — устало выдохнул граф.

На дорожке сада появился Ледюк.

— Ну что еще? — спросил мистер Кэрилл.

— Сюда идет леди Остермор, сэр, — ответил бдительный слуга.

Глава 14

ЛЕДИ ОСТЕРМОР
Лорд Остермор и мистер Кэрилл смотрели в сторону дома, но ее светлости не было видно.

Мистер Кэрилл вопросительно взглянул в бесстрастное лицо Ледюка и в этот момент уловил чуть слышный шорох платья позади беседки. Обернувшись к графу, он легким кивком указал направление, откуда донесся звук. На его губах появилась улыбка. Махнув рукой, мистер Кэрилл отпустил слугу, и тот отправился к пруду.

Раздосадованный тем, что его прервали, лорд Остермор нахмурился.

— Может быть, войдете, мадам? — сказал он. — Здесь лучше слышно, да и вообще удобнее.

Графиня вновь зашуршала платьем, на сей раз не таясь, и вошла в беседку, нимало не смущенная. Мистер Кэрилл почтительно привстал.

— Окружаете себя шпионами, которые следят, как бы кто не подобрался незаметно, — заметила графиня.

— Наоборот, берегусь от шпионов, — ответил ей супруг.

Леди Остермор смерила его холодным взглядом.

— Вам есть что скрывать? — спросила она.

— Свой позор, — с готовностью отозвался он и, выдержав короткую паузу, поднялся на ноги, уступая ей свое место. — Вас сюда не звали, но уж коли вы здесь, то оставайтесь и слушайте, мадам. Это поможет вам разобраться в том, что вы называете несправедливым отношением к сыну.

— Уместно ли докучать подобными разговорами постороннему человеку… гостю?

— Я собираюсь обсудить в вашем присутствии то, о чем хотел поговорить без вас, — сказал граф, оставив без внимания ее вопрос. — Садитесь, мадам.

Она фыркнула, с треском захлопнула свой веер и уселась. Мистер Кэрилл опустился в кресло, а его светлость взял стул.

— Мне стало известно, — тут же заговорил он, повторяя для графини уже сказанное, — что его милость герцог Уортон намерен вновь раздуть скандал по поводу краха Южноморской компании, как только сумеет доказать, что я был в числе людей, которые воспользовались льготами компании.

— Воспользовались?… — отозвалась леди Остермор презрительным тоном, в котором звучала горечь. — Вы сказали, «воспользовались»? Вы отдаете отчет своим словам? В этом бесчестном предприятии вы потеряли едва ли не все свое состояние и еще говорите о каких-то выгодах?

— Поначалу я получал прибыль — как и многие другие. И если бы я удовлетворился достигнутым и меньше верил дуракам, все было бы хорошо. Вероятно, блеск золота помутил мой разум. Мне хотелось еще и еще, и вот я потерял все, что имел. Одно это уже в достаточной мере прискорбно. Однако может случиться и кое-что похуже. Меня могут заставить вернуть все, что я получил от компании. Даже если придется отдать все, что у меня осталось, это едва ли возместит потери. Может получиться так, что я останусь нищим, да меня же еще и ославят.

Лицо ее светлости покрылось мертвенной бледностью, в глазах появилось выражение ужаса. Она, как и граф, пережила немало кошмарных дней, когда шесть месяцев назад начались разоблачения, покрывшие позором имена Крэггза, Эйслеби и еще полдюжины людей и погубившие их.

Его светлость несколько секунд смотрел на супругу.

— И если рухнут мои последние надежды, — продолжал он, — то благодарить за это нужно будет именно моего сына.

— Отчего же? — леди Остермор сумела найти в себе силы, чтобы задать вопрос презрительным тоном. — Кому, как не Ротерби, вы обязаны тем, что вас не разоблачили еще шесть месяцев назад? Разве не дружба, которой удостоил Чарлза его светлость герцог Уортон, спасла вас тогда?

— Почему же он не заботился о сохранении добрых отношений? — вскипел граф. — Для этого нужно было лишь проявлять почтение и уважение, каких требует Уортон от своих приближенных. Чарлз пал столь низко, что даже распутник герцог отвернулся от него ради спасения своего имени. Ротерби пытался опозорить порядочную девушку, нанес удар в спину человеку, пощадившему его драгоценную жизнь. Его светлость обещал разделаться не только с Чарлзом, но и с его отцом. Теперь вы понимаете, мадам? И вы, мистер Кэрилл?

Мистер Кэрилл понимал. Он понимал даже лучше, чем рассчитывал граф. Понимал лучше, чем сам граф. То же самое можно было сказать и о ее светлости.

— Вы болван! Слепец! — воскликнула она. — И вы обвиняете сына! Скорее, ему следовало бы обвинить вас в том, что ваше бесчестье вложило оружие в руки его врага!

— Мадам! — взревел граф, багровея и тяжело поднимаясь на ноги. — Да знаете ли вы, кто я такой?

— О да, я знаю, кто вы и что вы — а вам этого не понять никогда! Боже! Да можно ли представить себе такого самовлюбленного идиота? Прости меня, Господи! — она встала и обернулась к мистеру Кэриллу. — Вас, сэр, — сказала она ему, — втянули в это дело, не понимаю зачем…

Она внезапно умолкла и посмотрела на него колючими глазами, словно желая пронзить его взглядом.

— Зачем вы впутались? — потребовала она. — Я хочу знать: чего ради? Какой помощи от вас ожидал мой супруг, рассказывая вам об этом деле? Может быть, он… — Графиня на мгновение замолчала, и на ее морщинистом нарумяненном лице появилась коварная улыбка. — Уж не собрался ли он продаться королю-изгнаннику, и уж не явились ли вы сюда его секретным агентом? Не в этом ли разгадка?

Мистер Кэрилл, внешне невозмутимый, но сконфуженный, улыбнулся и взмахнул изящной рукой.

— Мадам… Ваша светлость слишком быстры в выводах. Вы поспешили сделать заключение, оснований для которого нет и быть не может. Его светлость измучен так, что — увы! — не способен щадить чувства собеседника. Разве это не ясно?

Графиня горько улыбнулась.

— Вы мастер на отговорки, сэр. Однако ваши слова равно как и выражение лица его светлости дают ответ, которого мне недоставало. Я сделала предположение наугад, но похоже, моя стрела попала в цель?

На лице лорда Остермора отразилось столь явное смятение, что разобраться в его мыслях не составило бы ни малейшего труда. Еще во время первой их встречи мистер Кэрилл понял, что из всех людей, причастных к конспиративной деятельности, наименьшими способностями в этом деле обладает лорд Остермор. Он выдавал себя на каждом шагу — если и не впрямую, неосторожным словом или действием, то уж обязательно — выражением лица.

Милорд сделал отчаянную попытку выкрутиться.

— Ложь! Клевета! — закричал он. — Неужели я стал бы запутываться еще больше, участвуя в заговоре — в мои-то годы! Зачем мне это? Какая мне польза от короля Якова?

— Именно этот вопрос я задам Ротерби, и его ответ поможет мне во всем разобраться, — отозвалась графиня.

— Ротерби? — воскликнул он. — Вы расскажете этому мерзавцу о своих подозрениях? Дадите ему в руки средство погубить меня?

— Ха! — ответила ее светлость. — Так вы признаетесь? — Она пренебрежительно рассмеялась и затем с внезапной суровостью и материнской гордостью продолжала: — Чарлз Ротерби мой сын, и я ни за что не позволю, чтобы он стал жертвой вашего безрассудства и несправедливости.

И она вышла, взмахнув веером, зажатым в одной руке, и с эбеновой тростью в другой.

— О Боже! — простонал Остермор, тяжело опускаясь на стул.

Мистер Кэрилл глубоко вздохнул.

— Я полагаю, — сказал он голосом, холодным, словно свинцовая примочка, — я полагаю, это еще одна причина, по которой вашей светлости не стоит идти дальше по этому пути.

— На что же мне в таком случае надеяться? Черт бы меня побрал! Мне конец!

— Ну что вы, — успокоил его мистер Кэрилл. — Даже если допустить, что вас правильно информировали и что герцог Уортон действительно намерен выступить против вас, то это еще не значит, что он сумеет собрать доказательства. Те из них, которые раньше можно было отыскать, к нынешнему моменту уже утеряны. Вы слишком рано отчаиваетесь.

— Вы правы, — задумчиво и даже с некоторой надеждой согласился граф и с энергией, присущей людям, готовым принимать решения и тут же менять их на самых шатких основаниях, воскликнул: — Черт побери! В конце концов, это лишь слухи, будто бы Уортон затевает что-то недоброе; к тому же вы сами сказали, непохоже, чтобы ему сейчас удалось собрать доказательства моей вины. Их и тогда-то нелегко было раздобыть. И все же я хотел бы подкрепить свою уверенность. Полагаю, мое письмо королю Якову не принесет вреда. Мы еще поговорим о нем, когда вы соберетесь в путь.

У мистера Кэрилла мелькнула мысль, что леди Остермор и ее сын могут устроить неприятности, достаточно серьезные, чтобы помешать его отъезду, и он был весьма близок к истине: ее светлость уже уединилась с Ротерби в своем будуаре.

Виконт был одет в дорожный костюм — он собирался уехать в деревню, так как прекрасно знал о том, как к нему относятся в городе, и вовсе не желал терпеть унижений и оскорблений, ожидавших его, вздумай он появиться в обществе. Ротерби стоял перед матерью — высокий, статный молодой человек с мрачным лицом и строптиво надутыми губами. Ее светлость сидела подле туалетного столика в позолоченном кресле и рассказывала сыну о страхах его отца, опасавшегося разорения и бесчестья. Услышав, что главная опасность исходит от герцога Уортона, виконт выругался сквозь стиснутые зубы.

— Разорение твоего отца означает также и наше с тобой разорение, поскольку он уже давно спустил мое состояние в своих махинациях.

Виконт рассмеялся, пожимая плечами.

— Какое мне дело? — сказал он. — Какой мне резон спасать остатки его состояния после того, как он поклялся, что мне не достанется ни пенни?

— Но есть еще и родовое поместье, — напомнила ему мать. — Если от нас потребуют возмещения убытков, король не станет нас защищать. Он предпочтет швырнуть этот кусок воющим псам, которые пострадали от делишек твоего отца и угрожают поднять смуту, если их не удовлетворят. Когда Уортон раздует скандал, мы разоримся.

— И все это из-за того, что герцог возненавидел меня, — задумчиво произнес Ротерби и выругался. — Мерзавец! Ради спасения своего имени он принес меня в жертву — точно так же, как и махинаторов Южноморской компании. Грязный распутник, ему хотелось одного — оправдаться в глазах горожан, которых уже тошнит от него самого и его выходок. Корыстный мерзавец, требует от окружающих высокой нравственности, а сам утопает в роскоши и грехе! — Виконт ударил кулаком по ладони. — Но есть способ заставить его замолчать.

— Какой? — с надеждой спросила мать.

— Стальной клинок, — объяснил Ротерби и похлопал по эфесу шпаги. — Я могу вызвать его на дуэль. Это нетрудно. Скажем, неожиданно подойти и ударить его. Вспыхнет ссора.

— Глупости! Он использует твою стычку с Кэриллом в качестве предлога ни при каких обстоятельствах не встречаться с тобой. Он велит слугам пресекать любые твои попытки оскорбить его.

— Он не посмеет!

— Фу! Любой одобрит его действия, поскольку ты напал на Кэрилла со спины. Это была такая глупость, Чарлз!

Виконт отвернулся и повесил голову, полностью признавая в душе, хотя и без горечи, ее правоту.

— Ты можешь получить помощь из рук того же человека, который стал причиной твоих нынешних затруднений — я говорю о Кэрилле, — сказала графиня. — Я больше чем когда-либо подозреваю, что он — сторонник изгнанного короля.

— Я знаю.

— Ты знаешь об этом?

— Почти уверен. И Грин тоже. — Ротерби принялся рассказывать матери о том, что он знал. — Грин заподозрил Кэрилла еще во время их встречи в Мэйдстоуне, но отказался от этой мысли, поскольку я заставил его сотрудничать со мной. Теперь и я, и лорд Картерет платим ему, и если ему удастся загнать Кэрилла в его нору, он получит плату с обоих.

— Вот как? И что ему удалось узнать? Он что-нибудь узнал?

— Самую малость. Этот Кэрилл частенько появляется в доме некоего Ричарда Эверарда, который прибыл в город неделю спустя после приезда Кэрилла. Известно, что этот самый Эверард — сторонник короля Якова. Агент изгнанного короля. Поначалу его собирались арестовать, но затем решили установить слежку, и в настоящее время ему предоставлена свобода действий. И вот из-за моей оплошности Кэрилл прекратил ездить к нему. Но они переписывались.

— Я знаю, — сказала ее светлость. — Только что ему передали письмо. Я пыталась выведать его содержание. Но он слишком хитер.

— Хитер он или нет, — отозвался ее сын, — но, покинув Стреттон, он рано или поздно выдаст себя и тем самым даст повод для ареста. Но какая нам-то от этого польза?

— Какая, спрашиваешь ты? Если существует заговор и мы сумеем его раскрыть, мы могли бы, поторговавшись с министром, прекратить следствие, которое затевает Уортон в связи со скандалом в Южных морях.

— Это означало бы выдать отца! Какая нам от этого польза? Ничуть не лучше, чем изобличение в махинациях.

— Какой же ты тугодум, Чарлз! Неужели ты думаешь, что мы не сумеем раскрыть заговор и выдать Кэрилла и Эверарда, если ты решишь их выдать, не впутывая в это дело отца? Его светлость осторожен и нерешителен, и ты можешь быть уверен в том, что он не дастся им в руки.

Ротерби неторопливо, широким шагом расхаживал по комнате, задумчиво опустив голову и сложив руки за спиной.

— Нужно подумать, — сказал он. — Этот план может сработать, к тому же я могу рассчитывать на Грина. Он уверен в том, что в Мэйдстоуне Кэрилл обвел его вокруг пальца и скрыл документы, несмотря на тщательный обыск. К тому же, Кэрилл вел себя непочтительно. Грин жаждет расквитаться с ним. Мне кажется, он с удовольствием поможет нам.

— Но не забывай: это оружие нужно пускать в ход ловко и осторожно, — сказала ему мать. — Лучше тебе остаться в городе, Чарлз.

— Ничего подобного, — возразил он. — Я устроюсь где-нибудь в удобном местечке, ведь мой любимый отец не желает, чтобы я осквернял своим присутствием его священное обиталище. Может быть, после того как я вытащу его из болота, в котором он завяз, он соизволит смягчиться. Хотя, честно говоря, я отлично проживу и без его благословения.

— Ты его сын, — сказала графиня, поднимая глаза. — Его отцовские чувства слишком сильны. Именно поэтому он так возненавидел тебя. Он видит в тебе те самые недостатки, которых не замечает в себе.

— Милая матушка! — воскликнул виконт, кланяясь.

Графиня бросила на сына сердитый взгляд. Она обожала иронизировать сама, но не терпела иронии по отношению к себе.

Ротерби вновь поклонился. Он подошел к двери и собирался уже выйти, когда его остановил голос матери.

— Очень жаль, что нам придется столь решительно порвать с Кэриллом, — сказала леди Остермор. — Порой он ведет себя как шут гороховый, но у него есть немало достоинств.

Сын молчал, вопросительно глядя на нее.

— Он мог бы стать мужем Гортензии и избавить меня от этой бледной дурочки.

— В самом деле? — спросил виконт безразличным голосом.

— Они созданы друг для друга.

— Вот как?

— Да, так оно и есть. И я готова поклясться, они сами знают об этом. Видел бы ты этих голубков в беседке, когда я застала их час назад.

Ротерби попытался улыбнуться, но сумел лишь изобразить кривую ухмылку. В глазах матери, наблюдавшей за его лицом, внезапно появилось выражение озабоченности.

— Что ты? — спросила она. — Неужели ты еще не забыл об этом увлечении?

— О чем вы, мадам?

— О глупости, которая обошлась тебе так дорого. Боже! Я просто не понимаю, если девушка была тебе столь небезразлична, чего же ты не женился на ней, когда все было в твоих руках?

Лицо Ротерби стало еще бледнее. Он стиснул кулаки.

— Я и сам удивляюсь, — с жаром в голосе ответил виконт и вышел, закрыв за собой дверь и оставив ее светлость изумленной и рассерженной.

Глава 15

ЛЮБОВЬ И ЯРОСТЬ
Спускаясь по лестнице после разговора с матерью, лорд Ротерби увидел Гортензию, пересекавшую зал. Позабыв о приличествующих его титулу манерах, виконт ринулся вниз, преодолев оставшиеся ступени в два прыжка. Его светлость был возбужден и рассержен, и в этот момент соображения личного достоинства не имели для него никакого значения. Впрочем, такое случалось с ним нередко.

— Гортензия! Гортензия! — крикнул он. Услышав его голос, девушка остановилась.

Большую часть последнего месяца виконт проводил в своей комнате, словно узник, и за это время они с Гортензией ни разу не обменялись и парой слов. Их встречи были редки.

Девушка сама удивилась спокойствию, с которым остановилась, услышав его призыв. Она любила Ротерби — или думала, что любит — всего лишь месяц назад, но сумела усилием воли избавиться от своего увлечения. Угасшее было чувство могло вспыхнуть вновь в своем противоположном обличье, и поначалу Гортензия решила, что именно это с ней и происходит. Но сейчас она поняла, что ее любовь окончательно умерла, поскольку ее былая привязанность так и не превратилась в ненависть. Возможно, она ощущала неприязнь, но это было холодное чувство, порождающее лишь полное безразличие, которое выражалось только в стремлении избегать встречи с человеком, на которого оно было направлено.

Пораженный спокойствием, написанным на ее исполненном возвышенной красоты лице, в каждой линии ее стройной грациозной фигуры, виконт на мгновение замер и, встретив холодный равнодушный взгляд карих глаз, сконфуженно опустил голову.

Ему потребовалось несколько секунд, чтобы прийти в себя от смущения. Подойдя к расположенной в правой стене залы двери маленькой комнаты, Ротерби открыл ее, поклонился и пригласил девушку войти.

— Прежде чем уйти, я прошу вас уделить мне пять минут, Гортензия, — его голос был в равной мере просящим и повелительным.

После краткого раздумья она слегка наклонила голову и направилась туда, куда приглашал ее виконт.

Это была солнечная комната, окрашенная в светлые тона и изысканно обставленная, с высокими стеклянными дверьми, открывавшимися в сад. Две трети площади выложенного полированным камнем пола закрывал светло-зеленый ковер с фестонами в виде розовых бутонов. На отделанной белым деревом стене сияло зеркало, по обе стороны которого были укреплены канделябры из позолоченной бронзы. В маленькой нише стоял открытый спинет[1783], на котором лежали ноты, несколько книг и стояла изумрудно-зеленая глиняная чаша с розами, наполнявшими комнату сильным ароматом. Рядом с двумя изящными столиками соседствовали кресла, гобеленовая обивка которых была расшита иллюстрациями к басням Лафонтена.

Гортензия считала эту комнату своей гостиной, что признавалось всеми — даже графиней.

Виконт, аккуратно затворил дверь. Гортензия села на стул у спинета, повернувшись к инструменту спиной и положив руки на колени, с холодной невозмутимостью ожидая объяснений.

Ротерби встал рядом с девушкой, опершись локтем об угол спинета. Его смуглое с крупными чертами лицо обрамляли ниспадавшие завитки парика.

— Я лишь хотел попрощаться, Гортензия, — сказал он. — Наконец-то я покидаю Стреттон-Хауз. Уезжаю сегодня же.

— Я рада, — ответила она ровным бесцветным голосом, — что все устроилось и вы теперь можете поступать, как вам заблагорассудится.

— Вы рады? — спросил он, чуть нахмурившись и слегка наклоняясь к девушке. — Вы рады? За мистера Кэрилла?

Она спокойно и бесстрашно посмотрела ему в лицо.

— И за вас тоже.

Темные беспокойные глаза виконта впились в глаза Гортензии, но она не дрогнула под его пристальным взглядом.

— Это правда? — требовательно произнес он.

— Отчего же. Я не жажду вашей смерти.

— Вы желаете, чтобы меня здесь не было! — воскликнул он. — Вы этого хотите? Сознайтесь, вы только об этом и мечтаете?

— Я даже и не думала об этом, — заявила Гортензия с безжалостной прямотой.

Он тихо и злобно рассмеялся.

— Итак, никакой надежды, верно? Вы даже и не думали об этом — может быть, вы даже и не вспоминали обо мне?

— Разве это не лучшее из того, что я могла сделать? Вы не дали мне повода думать о вас хорошо. С моей стороны было весьма любезно — не думать о вас вообще.

— Любезно? — передразнил ее Ротерби. — Вы полагаете, это любезно — забыть меня, человека, который вас любит?

Гортензия тут же поднялась на ноги и направилась к двери, на ее щеках появился румянец.

— Ваша светлость, — сказала она, — нам не о чем больше говорить.

— Нет, есть! — воскликнул он. — Я хочу сказать еще кое-что.

Ротерби преградил ей путь.

— Я попросил у вас встречи не только для того, чтобы попрощаться, — его голос внезапно смягчился. — Прежде чем уехать, я хочу услышать, что вы прощаете меня. — В его тихом голосе послышались нотки раскаяния. Он опустился перед девушкой на колени и протянул к ней руку. — Я не встану, пока не получу прощения, дитя мое.

— Что ж, если это все, что вам надо, то я охотно вас прощаю, — ответила она по-прежнему бесстрастно.

Виконт нахмурился.

— Охотно! — воскликнул он. — Вы прощаете меня слишком охотно, чтобы быть искренней. Такое прощение я не приму.

— Вам трудно угодить. Хорошо. Я прощаю вас от всего сердца.

— Правда? — воскликнул Ротерби и попытался поймать ее руки, но девушка спрятала их за спину. — Вы не питаете ко мне неприязни?

На сей раз Гортензия устремила на виконта спокойный критический взгляд, вынудивший его опустить глаза.

— За что?

— За то, что я сделал, что собирался сделать.

— Интересно, знаете ли вы обо всем, что сделали? — задумчиво спросила она. — Сказать вам, сэр? Вы избавили меня от заблуждений. Я хотела избежать одной напасти, но вы помогли мне понять, что я рискую навлечь на себя еще большую. Я была слепа, но вы открыли мне глаза. Вы спасли меня от меня самой. Вы заставили меня страдать, но это была исцеляющая боль. Отчего же мне обижаться на вас?

Ротерби встал с колен. Он встал поодаль, глядя на девушку из-под нахмуренных бровей, и в его глазах горел сердитый огонек.

— Мне кажется, — закончила Гортензия, — что нам больше не о чем говорить. Я поняла вас еще в тот памятный день в Мэйдстоуне. Прощайте.

Она шагнула к двери, но виконт снова преградил ей путь, на сей раз куда решительнее.

— Подождите, — серьезным тоном произнес он. — Подождите. Я причинил вам зло. Как бы жестоко ни звучали ваши слова — я их заслужил. Но я хочу загладить свою вину. Я люблю вас, Гортензия.

Она задумчиво улыбнулась.

— Об этом поздно говорить.

— Но почему? — с жаром спросил он, схватив девушку за руки. — Почему поздно?

— Позвольте мне уйти, — сказала она скорее требовательным, чем просящим, голосом и сделала попытку высвободить руки.

— Я хочу, чтобы вы стали моей женой, Гортензия, моей законной супругой.

Девушка посмотрела на виконта и рассмеялась холодным презрительным смехом, в котором, впрочем, не слышалось горечи.

— У вас и прежде появлялось такое желание, но вы пренебрегли возможностью, которую вам давало мое глупое увлечение. И — о Боже, — я благодарна вам за это!

— Не говорите так! — взмолился он. — Не говорите так! Я люблю вас, неужели вы не понимаете?

— Разве можно было не понять после того, как вы представили мне исчерпывающие доказательства своей искренности и преданности?

— Вы издеваетесь надо мной? — спросил виконт, справившись с приступом гнева. — Неужели вы считаете меня настолько ничтожным, что оттачиваете на мне свое остроумие?

— Разве я дала вам повод подумать такое? Позвольте мне уйти.

Виконт еще мгновение стоял, держа девушку за руки и глядя на нее с мольбой и яростью. Вдруг из груди вырвался хриплый вздох, и он с силой привлек к себе Гортензию, склонив над нею потемневшее пунцовое лицо.

— Отпустите меня, ваша светлость, — воскликнула девушка трепещущим от страха голосом. — Отпустите!

— Я люблю вас, Гортензия! Я не могу без вас! — простонал он, осыпая жадными поцелуями ее щеки и губы. По ее телу от головы до ног пробежала горячая волна стыда, и девушка беспомощно забилась в крепких руках виконта.

— Животное! — крикнула она и, высвободив руку, ударила его по лицу. — Гадина! Трус!

Они отпрянули друг от друга, тяжело дыша. Гортензия прислонилась к спинету, ее грудь судорожно вздымалась. Виконт бормотал проклятья — ударив Ротерби по лицу, девушка угодила пальцем ему в глаз, и боль, заставившая его ослабить хватку и отпустить Гортензию, сорвала последние покровы с истинной сущности этого человека.

— Может быть, вы уйдете? — гневно спросила она, разъяренная гнусными воплями виконта. — Уйдете или мне позвать на помощь?

Его светлость стоял, глядя на нее, поправляя парик и стараясь обрести внешнее спокойствие.

— Итак, — сказал он, — вы презираете меня? Вы не выйдете за меня замуж? Отказываетесь от такой возможности? Но почему? Отчего?

— Видимо, потому, что не вижу особой чести в таком союзе, — ответила она, справившись с собой. — Так вы уйдете?

Ротерби не двинулся.

— Ведь вы меня любили…

— Неправда! — воскликнула Гортензия. — Мне так казалось… к моему стыду.

— Вы любили меня, — настаивал он. — Вы и теперь любили бы меня, если бы не этот проклятый Кэрилл, французский шут, втершийся к вам доверие, словно ползучая скользкая гадина!

— Говорить о человеке гадости за глаза — это так вам к лицу, сэр! Вы неплохо научились нападать со спины!

Насмешка пронзила виконта болью, какую способна вызвать только истинная правда, и его гнев утих. Его светлость стоял красный и растерянный. Затем он пришел в себя.

— Известно ли вам, кто он и что он? — спросил виконт. — Так я вам расскажу. Он шпион — шпион короля Якова. Одно мое слово — и этот французишка будет болтаться на веревке.

Ее взгляд обдал виконта презрением.

— Было бы глупостью поверить вам, — высокомерно ответила девушка.

— Спросите его сами, — Ротерби рассмеялся, повернулся и пошел к двери. Остановившись, он окинул Гортензию сардоническим взглядом. — Между нами все кончено, мадемуазель. Все кончено! Я повешу вашего ненаглядного голубка в Тибурне. Так ему и передайте.

Он распахнул дверь и вышел, оставив в комнате похолодевшую от страха девушку.

Может быть, это была пустая угроза, цель которой — испугать ее? Первым побуждением Гортензии было немедленно отыскать мистера Кэрилла, расспросить его и поделиться своими опасениями. Но какое она имела право? По какому праву она могла задавать вопросы, касающиеся столь секретных дел? Она представила себе, как он поднимет брови — надменно, как это делал он всегда — и окинет ее взглядом с ног до головы, словно пытаясь проникнуть в сущность этого странного создания, что осмеливается задавать ему подобные вопросы. Она представила себе улыбку и остроту, которыми он ответит на ее любопытство.

На следующий день недомогание Кэрилла обострилось, и он счел за лучшее покинуть Стреттон-Хауз и вернуться домой, на Олд-Палас-Ярд.

Перед отъездом Кирилл еще раз переговорил с лордом Остермором. Его светлость, по чьей инициативе состоялась беседа, вновь повторил большую часть того, что было сказано им накануне в беседке, и мистер Кэрилл вновь привел те же аргументы в пользу оттяжки дела, которые упоминал тогда же.

— Подождите хотя бы день-другой, — просил он, — после моего отъезда за границу, чтобы я успел сообразить, куда дует ветер.

— А разве это неясно?

— Я могу дать правильный ответ, только если у меня будет возможность подумать. Не сомневайтесь: я не уеду во Францию, не известив вас. У вас еще будет достаточно времени, чтобы передать письмо, если вы, конечно, не измените своих намерений.

— Будь по-вашему, — ответил граф. — Мы все обговорили, а письмо будет у меня в большей безопасности, чем у вас в кармане, — он легонько постучал по секретеру. — И все же посмотрите, что я написал его величеству, и скажите, не нужно ли что-нибудь изменить.

Граф вынул из гнезда правый ящик, сунул в образовавшееся отверстие руку и шарил ей внутри стола до тех пор, пока, по-видимому, не нащупал пружину: в этот момент распахнулся маленький тайничок. Его светлость выудил оттуда два документа: тонкий пергамент послания короля Якова и ответ лорда Остермора, написанный на плотном листе. Граф развернул его, передал мистеру Кэриллу, и тот принялся читать.

Письмо было составлено крайне неосторожно; лорд Остермор совершенно не позаботился о сохранении тайны, он излагал свои мысли прямо и откровенно, и каждая строчка письма неопровержимо свидетельствовала об измене и заговоре.

Мистер Кэрилл вернул письмо. Его лицо помрачнело.

— Это чрезвычайно опасный документ, — заявил он. — Я не вижу необходимости писать столь подробно.

— Я хочу, чтобы его величество знал, как искренне я ему предан.

— Я думаю, лучше будет сжечь это послание. Когда настанет время отправлять, вы напишете другое.

Однако лорд Остермор был не из тех людей, которые прислушиваются к разумным советам.

— Фу! Письмо здесь в полной безопасности. О тайнике никто не знает, — он положил оба документа в тайник, закрыл его и вставил на место выдвижной ящик.

Мистер Кэрилл еще раз пообещал графу извещать его обо всем, что сумеет узнать, и отбыл из Стреттона.

Тем временем его светлость Ротерби рьяно взялся за осуществление задуманного. Разговор с Гортензией послужил еще одним стимулом к действию, которое могло стать губительным для мистера Кэрилла. Виконт поселился на улице Португал-Роу в каменном доме отца, и вечером по прибытии он пригласил к себе мистера Грина, желая услышать новости.

Однако тот мало что мог сообщить, но очень надеялся чем-нибудь поживиться. Поблескивая маленькими глазками и сияя улыбкой, как будто охота за сведениями, способными привести человека на виселицу, была веселым развлечением, соглядатай заверил лорда Ротерби, что мистера Кэрилла, вне всяких сомнений, можно будет уличить в любой момент, как только он вновь окажется поблизости.

— Именно по этой причине я в соответствии с желанием вашей светлости позволил сэру Ричарду Эверарду зайти так далеко. Пронюхай лорд Картерет, какие сведения я скрываю, мне грозили бы крупные неприятности. Но…

— К черту! — сказал Ротерби. — Покончив с этим делом, вы будете хорошо вознаграждены за свои услуги. К тому же, ни одна душа в Лондоне — я имею в виду людей правительства — не ведает о том, что сэр Ричард сейчас в городе. Так чего же вам опасаться?

— Верно, — отозвался мистер Грин, потирая пухлой ручкой круглую щеку. — В противном случае я был бы вынужден обратиться к министру за разрешением на ордер.

— Так подождите с этим, — сказал Ротерби, — и действуйте в согласии с моими указаниями. От этого вы только выиграете. Подождите, пока мистер Кэрилл не скомпрометирует себя излишне частыми визитами к сэру Ричарду. Затем берите ордер — я скажу, когда — и одной прекрасной ночью, когда Кэрилл будет где-нибудь неподалеку от сэра Эверарда, пустите его в ход. Сумеем ли мы добыть доказательства против него или нет, все равно то обстоятельство, что его обнаружили у агента опального короля, поможет нам привести его на виселицу. А уж тогда мы позаботимся об остальном.

На лице мистера Грина появилась злорадная улыбка.

— Я отдал бы оба уха, чтобы прижать эту змею! Ей-богу, отдал бы! Он надул меня в Мэйдстоуне, и я две недели не мог оправиться от его пинка.

— Ничего, он у нас еще помашет ногами — обеими сразу, — сказал Ротерби.

Глава 16

МИСТЕР ГРИН ПРЕДЪЯВЛЯЕТ ОРДЕР
Пятью днями позже, вечером, когда уже сгустились сумерки, мистер Кэрилл, чье выздоровление продвинулось настолько, что он вновь почувствовал себя в своей тарелке, быстрым шагом подошел к дому на углу улицы Мейден-стрит, где проживал сэр Ричард Эверард. Он заметил нескольких мужчин, стоявших на перекрестке Чандос и Брэдфорд, но мысль о том, что оттуда они могут наблюдать за дверью дома сэра Ричарда, пришла ему в голову лишь после того, как, зайдя за угол, он столкнулся с человеком, шедшим навстречу. Тот немедленно шагнул в сторону, бормоча извинения и уступая мистеру Кэриллу дорогу. Но Кэрилл остановился.

— А, мистер Грин? — приветливо сказал он. — Как поживаете? Ловите запоздавших гуляк?

Мистер Грин сделал попытку скрыть испуг, оскалив белые зубы в улыбке.

— Никак не забудете моей ошибки, мистер Кэрилл, — ответил он.

Мистер Кэрилл ласково улыбался.

— Я вижу, вы научились истинно христианскому смирению. Вы не сердитесь на меня за последствия вашей оплошности.

Мистер Грин пожал плечами.

— Вы были правы, сэр. Да, вы были правы! Человеку моей профессии приходится рисковать. Приходится расплачиваться за ошибки — пояснил он.

Кэрилл продолжал улыбаться. Если бы не наступившая темнота, мистер Грин мог бы заметить, что у его рта появились жесткие складки.

— Да вы сама скромность, — сказал мистер Кэрилл. — Собираетесь с силами, чтобы нанести удар? В кого вы и ваши друзья собираетесь вонзить свои когти на этот раз? — спросил он, ткнув тростью в сторону болтавшихся на углу мужчин.

— Мои друзья? — негодующе спросил Грин. — Что вы, сэр? Мои друзья — подумать только! Они вовсе не друзья мне.

— Нет? Значит, я ошибся. Очень уж они похожи на сыщиков, с которыми вы водите компанию, разве нет? Всего хорошего, мистер Грин. — Кэрилл, холодный и безразличный, шагнул вперед, свернул в узкую дверь радом с лавочкой перчаточника и поднялся по лестнице в квартиру сэра Ричарда.

Мистер Грин смотрел ему вслед. Выругавшись сквозь зубы, он подозвал одного из мужчин, знакомство с которыми только что отрицал.

— Каков нахал! Пошел туда, хотя и застукал нас. Какой спокойный, какой, черт побери, хладнокровный наглец! Ну ничего, он у нас еще похолодеет, клянусь! — И быстро спросил у своего спутника: — Джерри, сэр Ричард там?

— Да, — отозвался Джерри, грубый, рослый оборванец. — Он там все эти два часа.

— У нас есть шанс захватить их обоих — вероятно, такой возможности больше не представится. Игра окончена. Наш приятель все понял, — мистер Грин был не на шутку взбешен. Момент для ареста еще не созрел, но оттягивать его теперь, когда их планы раскрыты, значило бы дать сэру Ричарду и всем остальным заговорщикам возможность ускользнуть. — Наручники с собой? — резким тоном спросил пшик.

Джерри хлопнул по отвисшему карману и подмигнул. Мистер Грин сдвинул треуголку на глаза и задумался, заложив руки за спину.

— А, ладно! — решился он. — Надо кончать с ними нынче же ночью. Ждать бессмысленно. Мы дадим джентльменам время устроиться поудобнее, а уж потом поднимемся наверх и зададим жару. — И подозвал остальных ищеек.

Тем временем мистер Кэрилл поднимался по лестнице, полный дурных предчувствий. В последнем письме, полученном в тот памятный день в Стреттон-Хаузе, сэр Ричард писал, что он уезжает из города, но намерен вернуться через неделю. К отъезду его вынудило дело, связанное опять-таки с упрямцем Эттербери. Сэр Ричард поехал в Рочестер, надеясь уговорить епископа бросить затею, которая так не понравилась королю. Однако его старания оказались напрасны. Эттербери держал его при себе, всячески развлекая, надеясь, в свою очередь, вовлечь агента в дело, которое всецело поглотило самого епископа и его сообщников. Однако сэр Ричард твердо стоял на своем, и, когда он в конце концов решил уехать из Рочестера и вернуться в город к своему приемному сыну, отношения между этими двумя приверженцами династии Стюартов заметно охладели.

Вернувшись в Лондон — его отсутствие в городе не ускользнуло от внимания мистера Грина, который был очень этим встревожен, — сэр Ричард послал письмо мистеру Кэриллу, и тот не замедлил ответить, явившись к нему лично.

Приемный отец встретил его с распростертыми объятиями, с радостью на лице и сияющими старческими глазами, что должно было обрадовать гостя, но лишь сильнее опечалило его, и, когда сэр Ричард отошел назад, чтобы еще раз на него взглянуть, Кэрилл тяжело вздохнул.

— Ты такой бледный, мальчик мой, — сказал старик. — Ты так похудел, — и он принялся поносить Ротерби и все семейство Остермора, ставших тому причиной.

— Не будем об этом, — попросил мистер Кэрилл, усаживаясь в кресло. — Ротерби и так уже наказан. Весь город считает его мерзавцем, лишь чудом избежавшим виселицы. Я удивлен тем, что он до сих пор не уехал. На его месте я, пожалуй, отправился бы путешествовать год-другой.

— Почему ты пощадил его, когда твоя шпага была у его груди?

— Мне вовсе не хотелось с ним драться: я знал, что он мой брат.

Сэр Ричард удивленно посмотрел на него.

— Я не знал, что ты так сентиментален, Жюстен, — сказал он и вздохнул, потирая длинными белыми пальцами худощавое лицо. — Я думал, мне удалось воспитать в тебе твердость. А что сам Остермор?

— Что Остермор?

— Ты не пытался еще раз уговорить его примкнуть к королю Якову?

— Зачем, если возможность упущена? Его предательство теперь приведет к предательству Эттербери и всех остальных. Остермор поддерживал с ними связь.

— Так ли? Епископ об этом ничего не говорил.

— Мне об этом рассказал сам граф. И я знаю, через кого эта связь осуществлялась. Неужели Остермор не знал, что они выжмут из него все до последней капли? Граф крайне неосторожен. Настоящий тупица, глуп настолько, что сам не сознает своей глупости.

— Так что же делать? — спросил сэр Ричард, нахмурившись.

— Лучше всего вернуться домой, во Францию.

— И оставить все как есть? — Сэр Ричард задумался, потом покачал головой и горько улыбнулся. — Неужели ты мог бы удовлетвориться подобным решением? Уехать с тем, с чем приехал, найти нужного человека и забыть о нем? Неужели ты мог бы так поступить?

Мистер Кэрилл посмотрел на баронета и подумал, не стоит ли ему честно и прямо высказать свои мысли. Но он знал, что ответного понимания ему не добиться. Он был не в силах бороться с фанатизмом, проявляемым в этом деле сэром Ричардом. Если бы он честно рассказал о том, как ему не хочется выполнять порученное и как он рад тому, что обстоятельства сделали его задачу невыполнимой, он лишь поразил бы сэра Ричарда в самое уязвимое место и не достиг бы желаемого.

— Неважно, чего я хочу, — медленно, почти устало произнес мистер Кэрилл. — Важно лишь, что я должен сделать. Здесь, в Англии, делать больше нечего. К тому же либо я серьезно заблуждаюсь, либо пребывание здесь грозит вам опасностью.

— Какой опасностью? — безразличным голосом спросил сэр Ричард.

— За вами следят.

— Фу! Да я привык к этому. За мной следят всю мою жизнь.

— На сей раз за вами шпионят люди министра. Я заметил по меньшей мере трех-четырех человек, следивших за вашей дверью. А перед тем, как войти, я чуть не сшиб с ног мистера Грина — самого упрямого из них. Я с ним уже познакомился. Это тот самый человек, который обыскал меня в Мэйдстоуне; с тех пор он не спускал с меня глаз, но это меня не слишком беспокоило. Но теперь он обратил внимание на вас — это значит, что он вас подозревает. А коли так, то чем скорее мы уедем из Англии, тем лучше для вас.

Сэр Ричард невозмутимо покачал головой. На его худом старческом лице не отразилось и следа беспокойства.

— Все это чепуха! — сказал он. — Я не уеду с пустыми руками. После столько лет ожидания…

В дверь постучали, и в комнату вошел слуга сэра Ричарда. Его лицо было бледно, в глазах застыл испуг.

— Сэр Ричард, — сказал он тихим голосом, не предвещавшим ничего хорошего. — Сюда пришли несколько человек и требуют встречи с вами.

Мистер Кэрилл повернулся в кресле.

— И уж, конечно, они не представились? — спросил он таким же тихим голосом.

Слуга молча кивнул. Кэрилл выругался сквозь зубы. Сэр Ричард поднялся на ноги.

— Я сейчас занят, — спокойно сказал он. — И никого не принимаю. Спросите, чего им надо. Если дело важное, пусть приходят завтра.

— Дело чрезвычайно важное и неотложное, сэр Ричард Эверард, — послышался голос мистера Грина, вошедшего в комнату вслед за слугой. За его спиной в прихожей виднелись силуэты еще нескольких человек.

— Сэр! — недовольно воскликнул баронет. — Ваше вторжение абсолютно незаконно! Бентли, проводи джентльменов к выходу.

Бентли взял мистера Грина за плечо. Тот стряхнул его руку и вынул бумагу.

— У меня ордер на ваш арест, сэр Ричард. Ордер, подписанный министром лордом Картеретом.

Мистер Кэрилл решительно направился к шпику. Тот отступил на шаг и занял оборонительную позицию под прикрытием низкорослого, но крепкого с виду телохранителя.

— Держитесь на должном расстоянии, сэр, — с угрозой в голосе потребовал мистер Грин. — Или вам придется пожалеть. Эй! Джерри! Битти!

Джерри, Битти и еще двое головорезов сгрудились подле двери, не переступая, впрочем, порога. Кэрилл обернулся к сэру Ричарду, но мистер Грин опередил его.

— Сэр Ричард, — сказал он, — надеюсь, вы понимаете, что мы — не более чем орудие закона. Мне очень жаль, что я вынужден вас арестовать. Это не по нашей прихоти, ведь мы лишь исполняем приказ. Надеюсь, вы не захотите причинять моим людям неудобств и предпочтете сдаться по-хорошему.

Вместо ответа сэр Ричард открыл ящик письменного стола, около которого он стоял, и вынул оттуда пистолет.

Но ему не позволили даже выразить свои намерения. Комнату потряс выстрел, раздавшийся из дверей. Вспыхнуло пламя, сэр Ричард повалился на стол, а затем соскользнул на пол.

Джерри, испуганный появлением пистолета в руке сэра Ричарда, тут же выстрелил, чтобы помешать баронету осуществить его намерения, что и привело к столь печальному результату.

Все были в замешательстве. Мистер Кэрилл, не обращая внимания на шпиков, едкий дым и запах пороха, бросился к сэру Ричарду и, охваченный тревогой, с помощью Бентли поднял приемного отца. Мистер Грин тем временем распекал Джерри, а тот оправдывался, говоря, будто поступил так, испугавшись, что сэр Ричард собирается стрелять.

Мистер Грин подошел к Кэриллу.

— Я глубоко сожалею… — начал он.

— К черту ваши сожаления! — прорычал мистер Кэрилл, грозно сверкая глазами. — Вы его убили!

— Если сэр Ричард умрет, этому болвану не поздоровится! — воскликнул мистер Грин.

— Что мне с того? Да хоть повесьте этого навозного червя, какая от этого польза? Вернет ли это сэра Ричарда к жизни? Пошлите своих людей за доктором. И пусть поторапливаются.

Мистер Грин с готовностью повиновался. Он сожалел о случившемся, к тому же такая смерть сэра Ричарда вовсе не входила в его планы. С помощью слуги, который плакал, словно ребенок — он жил у сэра Ричарда более десяти лет и был предан ему, как собака хозяину, — Кэрилл расстегнул жилет и рубашку раненого и увидел в правой части его груди отверстие от пули.

Сэра Ричарда осторожно подняли. Мистер Грин хотел помочь, но Кэрилл рявкнул на него, и тот в испуге отступил. Кэрилл и Бентли вдвоем отнесли баронета в соседнюю комнату и, уложив его на кровать,сделали то немногое, что было в их силах — устроили раненого поудобнее и остановили кровотечение. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем появился врач.

Наконец он пришел — низенький, похожий на птичку человечек с большим серым париком на голове, заостренным личиком и маленькими глазками, сверкавшими за стеклами очков в роговой оправе.

Мистер Грин встретил его в прихожей и в нескольких словах объяснил, что здесь произошло. Затем доктор вошел в спальню и, сняв шляпу и отложив трость, начал осмотр.

Мистер Кэрилл и Бентли стояли поодаль, стараясь не мешать врачу. Он наклонился, нащупал пульс и осмотрел края раны, определяя направление отверстия и местоположение пули, затем прищелкнул языком с видом крайнего неодобрения.

— Прискорбно, весьма прискорбно, — воскликнул он. — Такой крепкий человек, несмотря на преклонный возраст! Так вы говорите, сэр, он якобит?

— Он будет жить? — кратко спросил мистер Кэрилл, напоминая врачу, что его сюда вызвали не для политических дискуссий.

Доктор поджал губы и посмотрел на Кэрилла поверх очков.

— Он будет жить…

— Слава Богу! — выдохнул Кэрилл.

— …не долее часа, — закончил доктор, не догадываясь о том, как близок был мистер Кэрилл к тому, чтобы ударить его. Он опять повернулся к пациенту, доставая зонд. Мистер Кэрилл услышал, как он бормочет, словно попугай: «Очень, очень прискорбно».

Повисла тишина, прерываемая лишь изредка маленьким доктором, который продолжал прищелкивать языком. Мистер Кэрилл стоял рядом, мучаясь острейшей болью, какую он когда-либо испытывал. Раненый застонал. Мистер Кэрилл подошел поближе.

Сэр Ричард открыл глаза и посмотрел на доктора, на слугу, а затем перевел взгляд на своего приемного сына и чуть заметно улыбнулся ему. Врач взял мистера Кэрилла за рукав и отвел его в сторону.

— Я не могу достать пулю, — сказал он. — Да и толку в этом нет, — он грустно покачал головой. — Разорвано легкое. Ему недолго осталось… Тут я бессилен.

Мистер Кэрилл молча кивнул. Его лицо исказилось от боли. Он махнул рукой, отпуская доктора, и тот вышел из комнаты вместе с Бентли. Когда слуга вернулся, мистер Кэрилл стоял на коленях у кровати, держа руку сэра Ричарда, который разговаривал с ним слабым охрипшим голосом, временами захлебываясь и кашляя.

— Не печалься, Жюстен, — говорил он. — Я уже стар. Пришел мой час. Я… я даже рад, что так получилось. Это гораздо лучше, чем попасть к ним в лапы. Они бы не пощадили меня. А так — и быстрее, и… легче.

Жюстен молча сжал его руку.

— Ты будешь грустить обо мне, — закончил старик. — Мы были друзьями, мой мальчик, добрыми друзьями — тридцать лет.

— Отец! — дрожащим голосом воскликнул Жюстен.

Сэр Ричард улыбнулся.

— Я хотел бы быть твоим настоящим отцом. Ты был мне хорошим сыном — лучшего и быть не могло.

Вошел Бентли, неся высокий стакан с сердечными каплями, прописанными доктором. Сэр Ричард жадно выпил и удовлетворенно вздохнул, возвращая стакан.

— Сколько мне осталось, Жюстен? — спросил он.

— Недолго, отец, — печально отозвался Кэрилл.

— Хорошо. Я доволен. Я счастлив, мой мальчик. Поверь мне, я счастлив. Что мне жизнь? Я растратил ее в погоне за призраком, — он говорил задумчиво и спокойно, как говорят люди, находящиеся на грани жизни и смерти и отвлеченно размышляющие о прошлом пути.

Его сознание было яснее, чем когда бы то ни было; ничем не замутненное, освобожденное наконец от оков фанатической ненависти к Остермору, теперь сэр Ричард видел вещи в истинном свете. Он тяжело вздохнул.

— Это послужит мне наказанием, — сказал он, глядя на Жюстена большими глазами, в которых светилась бесконечная печаль. — Ты помнишь, Жюстен, ту ночь у тебя дома, первую ночь, когда мы беседовали здесь, в Лондоне, о деле, которое тебе предстояло выполнить? О деле, которое я тебе навязал? Помнишь, как ты говорил, что все это бессмысленно и отвратительно?

— Помню, — отозвался Жюстен, со страхом и внутренней дрожью представляя, что же последует за этими словами.

— Да, ты был прав, мой мальчик, а я заблуждался, и мое заблуждение оказалось чудовищным. Я должен был оставить отмщение Господу, и вот его кара. Сама жизнь Остермора была наказанием. И смерть будет наказанием ему. Теперь-то я это понимаю. Остермор заплатил сполна. И я должен был этим удовлетвориться. В конце концов, он твой кровный отец, и ты не должен был поднимать на него руку. Так чувствовал ты, и я рад, поскольку это лишь подчеркивает твои достоинства. Сможешь ли ты простить меня?

— Нет, нет, отец! Не говорите так.

— Я хочу получить прощение.

— Но не от меня, не от меня! Что я должен прощать? Я многим вам обязан и надеялся отдать этот долг, когда вы совсем состаритесь. Я хотел заботиться о вас, быть вам надеждой и опорой, какой вы были мне в годы моего детства.

— Как чудесно, Жюстен, — вздохнул сэр Ричард, с улыбкой глядя на своего приемного сына и потирая ослабевшей рукой бледное лицо. — Мне было очень приятно услышать это от тебя.

Его тело содрогнулось в конвульсии. Он откинулся назад, закашлявшись, на его губах запузырилась кровь. Кэрилл осторожно вытер пену и попросил стоящего в оцепенении Бентли принести лекарства.

— Ну, вот и конец, — тихо произнес сэр Ричард. — Господь был благосклонен ко мне и теперь оказывает мне последнюю милость: я умираю на своей кровати, и со мной двое единственных моих друзей — ты, Жюстен, и Бентли.

А мог бы расстаться с жизнью на виселице, окруженный праздной толпой.

Бентли, потерявший самообладание при звуках своего имени, упал, рыдая, на колени. Сэр Ричард протянул руку и прикоснулся к его голове.

— Ты будешь служить мистеру Кэриллу, Бентли. Если ты проявишь по отношению к нему такую же преданность, как и ко мне, он будет хорошим хозяином.

Потом он сделал такой жест, будто вспомнил о чем-то очень важном, и мановением руки велел слуге удалиться.

— В секретере есть ящичек, — сказал он, когда Бентли оказался за пределами слышимости. — Там лежат бумаги, имеющие к тебе прямое отношение — свидетельства о твоем рождении и о смерти твоей матери. Я сохранил их для того, чтобы иметь возможность подтвердить твою личность, когда Остермора постигнет возмездие. Теперь они не нужны. Сожги их. Так будет лучше.

Мистер Кэрилл понимающе кивнул, и лицо сэра Ричарда вновь исказилось в приступе кашля. Бентли тут же подошел к кровати.

Когда припадок миновал, сэр Ричард еще раз обернулся к Жюстену, который пытался приподнять отца, чтобы облегчить ему дыхание.

— Прошу тебя, будь добр к Бентли, — пробормотал он тихим, утомленным голосом. — Ты — мой наследник, Жюстен. Я уладил все дела перед отъездом из Парижа. Стало темно. Сними нагар со свечей — они очень тускло горят…

Внезапно он дернулся, поддерживаемый Жюстеном, и, приподняв руки, потянулся к изножию кровати. Его зрачки расширились; на лице старика сначала появилось выражение удивления, потом умиротворенности.

— Антуанетта! — громко воскликнул он. — Антуа…

И сэр Ричард отошел в мир иной со счастливой улыбкой на устах.

Глава 17

СРЕДИ МОГИЛ
Тем временем мистер Грин и его помощники старались исправить положение, тщательно обыскивая письменный стол сэра Ричарда и внимательнейшим образом просматривая каждый обнаруженный там клочок бумаги. Из этого читатель может сделать вывод о том, что мистер Грин был человеком, ставящим служебный долг превыше любых иных соображений.

Мистер Грин приказал убийце сэра Ричарда отправляться вон и молить Господа, чтобы тот спас его от веревки, которая уже давно по нему плакала.

Своего четвертого клеврета мистер Грин отправил к лорду Ротерби с запиской, в которой просил совета, стоит ли немедленно арестовать мистера Кэрилла, а сам с удвоенным усердием продолжал обыск, добравшись до спальни, в которой лежал сэр Ричард. Он тщательно исследовал каждую щель, каждый укромный уголок, вытащил из-под умершего и осмотрел все простыни и матрацы, и даже мистер Кэрилл и Бентли подверглись личному обыску. Но все напрасно. Не было найдено ни единого доказательства измены.

Однако если доказательств предательства и изменнической деятельности не было, то свидетельств, подтверждающих личность сэра Ричарда, нашлось немало, и мистер Грин их конфисковал во избежание неприятных вопросов, касающихся обстоятельств смерти баронета.

Однако подобных вопросов не последовало. Мистер Грин и его люди заявили лорду Картерету, будто бы посыльный министра Джерри (фамилия неизвестна) застрелил сэра Ричарда в целях самозащиты, поскольку во время ареста по подозрению в измене баронет угрожал пистолетом мистеру Грину, у которого имелся ордер, подписанный самим министром.

Поначалу сэр Картерет был очень недоволен тем, что захватить сэра Ричарда живым не удалось, но по размышлении он решил не преувеличивать значения этой утраты. Баронет был крайне упрямым человеком, и вряд, ли можно было рассчитывать получить от него сколь-нибудь важные признания. И следствие, до сих пор не добившись результатов, которых ожидало правительство, было бы вынуждено предать гласности факт существования заговора, а в те неспокойные времена власти менее всего были заинтересованы в этом. Во всем, что касалось якобитства, заметим, что лорд Картерет благоразумно придерживался крайней осторожности. Любая огласка могла превратить тлеющие угли в бушующее пламя, а он предпочитал потихоньку гасить их, держа ситуацию под контролем.

Он не сомневался, что этот самый Джерри оказал стране громадную услугу, застрелив столь выдающегося якобитского агента, каким был сэр Ричард Эверард. Так что его светлость не желал не только задавать лишних вопросов, но и вообще слышать об этом деле.

Что касается лорда Ротерби, то, произойди все это днем раньше, он, несомненно, велел бы мистеру Грину арестовать Кэрилла по подозрению в измене. Однако случилось так, что в тот вечер его посетила мать и рассказала, что ей удалось выжать из лорда Остермора признание в том, что они с мистером Кэриллом решили написать королю Якову.

Графиня полагала, что, прежде чем выступить против мистера Кэрилла, нужно было разузнать, до какой степени лорд Остермор завяз в этом деле. Арест Кэрилла мог привести к разоблачению, которое оказалось бы куда губительнее для графа, чем любые махинации Южноморской компании.

— Мадам, — сказал ей Ротерби, — именно эти аргументы я приводил в нашей предыдущей беседе, вы же в ответ назвали меня тупым болваном, поскольку я не видел возможности не впутывать лорда в эту историю.

— Молчи! — воскликнула графиня, нервно постукивая веером по костяшкам пальцев. — Я назвала тебя тупым болваном? Это еще мягко сказано — чересчур мягко! По-моему, ты куда хуже! Неужели тебе все равно, кто расскажет министру о заговоре — ты или Кэрилл, если его арестуют? Разберись, в чем состоит заговор, и расскажи о нем лорду Картерету, изложив ему свою точку зрения.

Ротерби смотрел на мать, взбешенный ее упреками.

— Может быть, я и вправду столь глуп, как считает ваша светлость, но я, по-правде, не вижу разницы между нынешней ситуацией и той, которая была раньше.

— Разницы никакой, но тогда дело представлялось нам по-другому, — нетерпеливо сказала она. — Мы считали, что твой отец не выдаст себя, уповая на свойственную ему осторожность. Похоже, мы ошиблись. Он отдал себя в руки мистера Кэрилла. И прежде, чем мы продолжим, надо предоставить министру доказательства наличия заговора.

Лорд Ротерби почувствовал, что попал между Сциллой и Харибдой[1784], и, когда вечером к нему прибыл посланец мистера Грина, он лишь яростно стиснул зубы, вынужденный отложить дело и дожидаться момента, когда ситуация окажется менее напряженной. Он отправил мистеру Грину записку, в которой категорически запретил ему предпринимать какие бы то ни было шаги по отношению к мистеру Кэриллу до тех пор, пока они не обсудят сложившееся положение.

Мистер Грин с облегчением вздохнул. Арестуй он Кэрилла, тот мог бы возбудить дело об убийстве сэра Ричарда — дело, которое, по твердому убеждению мистера Грина, его начальник, сэр Картерет, предпочел бы замять. Мистер Грин был уверен, что, если отпустить Кэрилла, он не станет поднимать скандал. И он был прав. Охваченный горем, мистер Кэрилл и не думал требовать расследования обстоятельств убийства. К тому же пришлось бы выдвигать обвинение против правительственного чиновника, имевшего ордер на арест сэра Ричарда, и его ничтожного приспешника, но смысла в этом было не больше, чем обвинять пистолет, из которого был произведен выстрел. И пистолет, и сыщик были всего лишь орудиями, едва ли отличающимися по степени ответственности.

Мистер Кэрилл терзался мучительной болью. Чувство одиночества было невыносимым. Он потерял человека, заменявшего ему друзей и близких, он остался один во всем мире.

Наконец мистер Кэрилл нашел утешение, вспоминая слова сэра Ричарда, сказанные им на смертном одре — о том, что его жизнь не была счастлива, отравленная жаждой мести, которая, словно червь в бутоне розы, отняла у него радость бытия. Сэра Ричарда пришли арестовать, и, поскольку он был разоблачен, злополучный выстрел оказался милосердным избавлением от того, что могло произойти — от виселицы, толпы и пыток перед смертью. Гибель от пули была лучше — лучше в тысячу раз.

Все эти мысли лежали тяжелым камнем на душе Кэрилла, не, когда он провожал умершего в последний путь, он почувствовал облегчение, размышляя о том, что судьба, как это ни странно, оказалась благосклонна к сэру Ричарду. Но стоило мистеру Кэриллу услышать стук комьев земли, сыплющейся на крышку гроба с останками человека, который был ему отцом, матерью и братом, — и его вновь охватил приступ мучительной боли.

Он уже уходил с кладбища, когда кто-то осторожно прикоснулся к его руке. Кэрилл резко обернулся и, увидев прекрасное лицо Гортензии Уинтроп, остановился, гадая, как она здесь очутилась. На девушке был длинный темный плащ с капюшоном. В пятидесяти ярдах у стены кладбищенской церкви стоял ее портшез.

— Я лишь хотела сказать, что сочувствую вашему горю, — сказала она.

Мистер Кэрилл удивленно смотрел на нее.

— Откуда вы узнали? — спросил он.

— Я догадалась, — ответила девушка. — Я слышала, что вы были с ним, когда это случилось, — графиня обронила несколько слов о происшедшем. Лорду Ротерби принесли записку от шпика, который должен был арестовать сэра Ричарда Эверарда. Я поняла, что он был вашим приемным отцом — вы и сами его так называли; я и пришла, чтобы сказать, как я сочувствую вам и переживаю за вас.

Кэрилл схватил ее руки и поднес их к губам, не обращая внимания на окружающих.

— Это так любезно с вашей стороны, — сказал он.

Гортензия повела его обратно на кладбище. Вдоль стены кладбищенской церкви протянулась липовая аллея — летом прихожане прогуливались здесь после воскресной службы. Именно сюда девушка и вела Кэрилла — он шел, механически передвигая ногами. Сочувствие, как это нередко бывает, вновь погрузило его в печаль.

— У меня такое чувство, будто я похоронил вместе с ним свое сердце, — сказал мистер Кэрилл, указывая рукой на площадку среди могил, где суетились рабочие с лопатами. — Он был единственным человеком, который меня любил.

— Ах, это неправда, — в нежном голосе Гортензии звучала скорее печаль, чем упрек.

— Нет, правда. Я скорблю лишь о себе, страдая от одиночества. Так бывает со всеми людьми. Вместо того, чтобы говорить, что мы оплакиваем умершего, было бы куда честнее говорить, что мы оплакиваем живого. Мы совершаем ошибку, скорбя о кончине близких.

— Не говорите так, — попросила она. — Это ужасные слова.

— Что ж, правда редко бывает хороша, и оттого мы так часто грешим против истины, — он вздохнул. — И все же мне очень приятно, что вы нашли для меня несколько слов в утешение. Если что-то и способно рассеять мрак моего горя, так это ваше сочувствие.

Они молча дошли до конца аллеи и повернули обратно. Гортензия заговорила, спрашивая Кэрилла, что он собирается делать дальше.

— Вернусь во Францию, — ответил он. — Лучше было мне не приезжать в Англию.

— Мне кажется, вы ошибаетесь, — сказала она просто и откровенно, без следа кокетства, которое выглядело бы кощунственно в этот момент и в этом месте.

Мистер Кэрилл искоса бросил на нее быстрый взгляд, остановился и повернулся.

— Что ж, я рад, — сказал он. — Тем легче мне будет уехать.

— Я не это имела в виду! — воскликнула она, протягивая к нему руки. — Вы знаете, знаете, что я хотела сказать! Вы знаете — не можете не знать, — что заставило меня прийти к вам в этот час. Я знала, что вам нужны утешение и поддержка. И как жестоко с вашей стороны говорить, будто вы похоронили единственного человека, который вас любил!

Его пальцы сжали руку девушки.

— Нет, не надо! — охрипшим голосом заговорил мистер Кэрилл, и в его глазах загорелся огонь, а на щеках запылал лихорадочный румянец. — Не надо! Или я забуду о том, кто я и что я, и воспользуюсь вашим нелепым увлечением.

— Вы считаете, что это просто увлечение, Жюстен? — спросила она.

— Еще хуже — чистое помешательство! Но это пройдет, и вы еще скажете мне спасибо за то, что я оказался тверд и позволил вам избавиться от этого чувства.

Девушка печально покачала головой и тихо сказала:

— Значит, все, что было между нами — не более чем…

— Да, — ответил он, — и того, что было, более чем достаточно. Мне нечего предложить женщине; у меня нет даже имени.

— Имени? — с глубокой печалью повторила она. — Неужели вы думаете, будто для меня это что-то значит? Ваши слова свидетельствуют лишь о глупой предубежденности.

— Предвзятость — это великое искусство жизни, — со вздохом ответил мистер Кэрилл.

Гортензия сделала нетерпеливый жест и продолжала:

— Жюстен, вы говорили, что любите меня, эти слова дают мне право — по крайней мере, я так считаю — сказать вам то, что я говорю. Вы один на свете — ни друзей, ни родственников. Единственный человек, который был для вас всем, похоронен на этом кладбище. Неужели вы хотите вернуться во Францию в полном одиночестве?

— Я понял! — воскликнул Кэрилл. — Теперь я понял. Вас привела сюда жалость ко мне, несчастному и одинокому. Не так ли, Гортензия?

— Я не стану отрицать, что без жалости не могло бы быть смелости. Моя жалость не оскорбительна для вас, Жюстен, я жалею потому, что люблю вас.

Мистер Кэрилл положил руки на плечи девушки, глядя на нее горящими глазами.

— Ваши слова вселяют в меня гордость, — сказал он.

На затем его руки вновь бессильно повисли. Мистер Кэрилл вздохнул и горестно покачал головой.

— И все же я отказываюсь. Мне придется просить вашей руки у вашего опекуна, и что я отвечу ему, когда он пожелает узнать о моих родителях, моей семье и тому подобных вещах?

Гортензия заметила, что Жюстен вновь побледнел.

— А нужно ли входить в такие подробности? Важен человек сам по себе, а не его отец и не его семья. — Девушка сделала паузу. — Вы заставляете меня упрашивать. — Ее щеки порозовели. — И я не скажу более ни слова. Я уже и так сказала больше, чем собиралась. Вы просили прощения за то, что принудили меня к этому. Что ж, вы знаете о моих мыслях, о моих самых потаенных чувствах. Вы знаете: мне нет дела до того, что у вас нет имени. Решайте сами.

Мистер Кэрилл кивнул. Он попытался еще раз выразить свое восхищение ее благородством; затем провел Гортензию через ворота к ожидавшему ее портшезу.

— Каково бы ни было мое решение, — сказал он на прощание, — я буду исходить из ваших интересов, не из моих. И что бы я ни решил — поверьте, я говорю от всей души — это был самый лучший час в моей жизни.

Глава 18

ПРИЗРАК ПРОШЛОГО
Мистера Кэрилла охватило неодолимое искушение.

Целых два дня он оставался дома, не принимал гостей, пытаясь себя перебороть. Наконец Кэрилл принял необычное решение, в котором проявилась вся его натура.

Он отправится к лорду Остермору и попросит руки мисс Уинтроп. При этом будет вполне откровенен с графом и все расскажет ему о себе, утаив лишь имена родителей.

Мистер Кэрилл был всецело захвачен своей идеей. Ситуация складывалась крайне нелепая, и ему очень хотелось посмотреть, что из этого выйдет. Он должен узнать у своего собственного отца, может ли человек его происхождения осмелиться просить руки приемной дочери графа — в этом было что-то трагикомическое. Это была задача, от которой человек с характером мистера Кэрилла не в силах был отступиться. И он, не откладывая, приступил к выполнению замысла.

Он велел Ледюку вызвать экипаж и, одевшись в траур, но с присущей ему аккуратностью, отправился на Линкольн-Филдз.

Погруженный в свои мысли, мистер Кэрилл не обратил ни малейшего внимания на переполох, царивший в Стреттон-Хаузе. За воротами замка стояли две кареты, подле одной толпились несколько человек, занятых беседой.

Не обращая на них внимания, Кэрилл поднялся по ступеням, не заметив также и тяжелого взгляда, брошенного на него привратником.

В зале он увидел нескольких слуг, сбившихся в кучку и переговаривавшихся с видом заговорщиков, попавших в беду. Поглощенные разговором, они не замечали приближающегося мистера Кэрилла до тех пор, пока он не ткнул одного из них в плечо своей тростью.

— В чем дело? Чем это вы так увлеклись?

Слуги чуть отодвинулись и замерли, внимательно и даже с любопытством глядя на вошедшего.

— Сообщите обо мне его светлости и передайте, что я желаю переговорить с ним.

Слуги нерешительно переглянулись; вперед выступил дворецкий по имени Хамфриз.

— Неужели ваша честь не знает, что произошло? — сказал он, выражая своим видом и голосом печаль и озабоченность.

— И что же? — отрывисто спросил мистер Кэрилл, заинтригованный такой таинственностью. — Что произошло?

— Его светлость очень плох, сэр. Нынче утром с ним случился удар, когда за ним пришли.

— Удар? За ним пришли? — повторил он, пораженный необычным выражением, с которым слуга произнес эти три слова. — Кто за ним пришел?

— Посыльный, сэр, — удрученно ответил дворецкий. — Неужели вы не слышали? — И, посмотрев в бледное лицо Кэрилла, продолжал, не дожидаясь ответа: — Вчера герцог Уортон предъявил его светлости обвинение, связанное с банкротством Южноморской компании, и сегодня утром лорд Картерет отдал приказ арестовать его.

— О дьявол! — воскликнул мистер Кэрилл с удивлением в голосе, в котором прозвучала также и некоторая озабоченность. — И, вы говорите, у него случился удар?

— Апоплексия, ваша честь. Сейчас у него врачи; сам доктор Джеймс пришел. Его светлости ставят банки — я слышал это от мистера Тома, камердинера. А я думал, вы знаете, сэр. Мне казалось, весь город только об этом и говорит.

Мистер Кэрилл и сам не мог понять, какое впечатление произвело на него это известие. Но в целом оно оставило его равнодушным.

— Очень жаль, — сказал он и на мгновение задумался. — Вы могли бы передать мисс Уинтроп, что я хочу с ней побеседовать?

Хамфриз провел мистера Кэрилла в маленький, отделанный белым и золотым будуар Гортензии. За то недолгое время, что он провел в ожидании, Кэрилл успел уяснить себе сложившуюся ситуацию, и искушение, терзавшее его три последних дня, охватило его с новой неодолимой силой. Если лорд Остермор умрет, нашептывал ему внутренний голос, то ему не придется более колебаться. Гортензия останется в одиночестве, как и он сам; даже хуже, поскольку оставаться с ее светлостью в Стреттоне, откуда девушка уже пыталась бежать, было бы совершенно невыносимо, и разве мог Кэрилл предложить Гортензии что-либо иное, чем стать его женой?

Вскоре она пришла — бледная, с испуганными глазами. Взяв протянутую руку Кэрилла, попыталась улыбнуться.

— Это так любезно с вашей стороны — прийти ко мне в такую минуту, — сказала девушка.

— Вы ошибаетесь, — ответил мистер Кэрилл. — Это вполне естественно. Я и понятия не имел о том, что произошло. Я пришел просить у его светлости вашей руки.

На ее щеках появился легкий румянец.

— Итак, вы решились?

— Я решил, что решать должен граф, — ответил он.

— А теперь?

— А теперь, видно, решать придется мне, если его светлость умрет.

Лицо Гортензии омрачилось.

— Сэр Джеймс не теряет надежды. — И затем печально добавила: — Я даже не знаю — просить ли у Господа смерти графа или его выздоровления?

— Отчего же?

— Оттого, что, если он выживет, может произойти худшее. Агент министра даже теперь продолжает рыскать среди его бумаг. Сейчас он в библиотеке, роется в столе его светлости.

Мистер Кэрилл вздрогнул. Он тут же вспомнил о тайнике, в котором граф прятал письмо короля Якова и ответное послание, уличающее его светлость в измене. Если тайник будет обнаружен, Остермор будет приперт к стенке, и если он и оправится от удара, то лишь для того, чтобы оказаться на эшафоте.

Несколько секунд мистер Кэрилл хладнокровно размышлял. Затем ему пришло в голову, что, случись такое, разоблачение Остермора коснется и его самого, поскольку именно он передал графу письмо от находящегося в изгнании Стюарта, который, впрочем, уже сам жалел о том, что написал его.

Мистер Кэрилл похолодел от страха. Он не мог оставаться безучастным. Он должен сделать все, что в его силах, чтобы помешать разоблачению, иначе, если Остермор выживет и будет обвинен в измене, всю жизнь его будут терзать угрызения совести. Кэрилл уже давно и решительно расстался со своим намерением отомстить графу и теперь не мог оставаться в стороне и наблюдать за тем, как то немногое, что он успел сделать на пути к первоначальной цели, губит этого человека.

— Бумаги нужно спасти, — коротко сказал мистер Кэрилл. — Я немедленно иду в библиотеку.

— Но пшик уже там, — повторила Гортензия.

— Неважно, — ответил Кэрилл, направляясь к двери. — В столе его светлости лежат бумаги, которые могут стоить ему жизни, если их найдут.

При этих словах девушка замерла от страха.

— Так, значит, вы… вы? — воскликнула она. — Так значит, правда, что вы — якобит?

— Да, правда, — ответил он.

— Лорд Ротерби все знает, — сообщила она. — Он мне сам сказал. Если… если вы не сможете ему помешать — вы погибли! — На прелестном лице девушки отразился ужас.

— Если лорда Остермора казнят по обвинению в измене, это будет означать нечто худшее, чем моя гибель — правда, гибель не в том смысле, как вы об этом думаете.

— Но что вы можете сделать?

— Сейчас пойду и узнаю что.

— В таком случае, я иду с вами.

Несколько секунд мистер Кэрилл колебался, глядя на Гортензию, затем он открыл дверь и, пропустив девушку вперед, пошел следом. Они пересекли зал и вдвоем вошли в библиотеку.

Дверцы графского секретера были распахнуты. Над столом, стоя спиной к вошедшим, склонился невысокий плотный мужчина в костюме табачного цвета. Он обернулся на звук закрывающейся двери, и вошедшие увидели любезное круглощекое лицо мистера Грина.

— А! — воскликнул мистер Кэрилл. — Опять вы, вездесущий мистер Грин!

Шпик выпрямился и поздоровался; хотя его голос был несколько суховат, на подвижном лице мистера Грина, словно маска, красовалась его привычная улыбка.

— Вы что-то ищете? — спросил он.

— Я как раз хотел задать этот вопрос вам, — ответил мистер Кэрилл. — Ведь совершенно ясно, что вы что-то разыскиваете. Я, вероятно, мог бы помочь вам.

— Не сомневаюсь, — на лице мистера Грина появилось новое выражение, на сей раз несколько ироническое. — Ничуть не сомневаюсь! Вы можете помочь мне, выйдя из комнаты! Я произвожу обыск, и ваша помощь мне ни к чему.

Мистер Кэрилл, как ни в чем не бывало, двинулся к столу. Гортензия предпочла оставаться молчаливым зрителем, не выдавая терзающих ее опасений.

— Нынче утром вы крайне невежливы, мистер Грин, — оживленно заговорил Кэрилл. — Вы очень невежливы, а зря, вы могли бы найти во мне весьма полезного друга.

— Уже нашел, — печально ответил мистер Грин.

— У вас тонкое чувство юмора, — заметил мистер Кэрилл, склонив голову набок, с уважением поглядывая на шпика.

— И еще более острый нюх на якобитов, — отозвался мистер Грин.

— Вот видите, последнее слово всегда остается за ним, — сказал мистер Кэрилл Гортензии.

— Послушайте, сэр, — хмуро произнес Грин. — Месяц или около того назад я наблюдал за вами по поручению моих друзей, которые, в свою очередь, тоже кое перед кем отчитываются.

— Ваши слова меня шокируют, сэр. Они задевают самые основы моей веры в человека. Я считал вас честным человеком, но теперь сдается мне, что вы, по вашим же словам, всего лишь мерзкий негодяй, забывший о своем долге перед государством. Я собираюсь встретиться с лордом Картеретом и все ему рассказать.

— Очень скоро вам предоставится такая возможность! Прощайте! Мне нужно работать. — И мистер Грин повернулся к столу.

— Напрасный труд, — сказал мистер Кэрилл, доставая табакерку. — Вы можете искать до скончания века, но ничего не найдете — если, конечно, не разломаете стол на кусочки. Там есть тайник, мистер Грин. И я мог бы продать вам его секрет.

Шпик вновь обернулся, впившись своими проницательными глазами в лицо Кэрилла.

— Продать? Он того не стоит.

— Вы так полагаете? Фу! Там лежит письмо, которое я привез из Франции и которое вы с таким усердием искали в Мэйдстоуне, мистер Грин. — Кэрилл постучал пальцами по полированной столешнице. — Но без моей помощи вам его не найти. Тайник очень хорошо спрятан. Так что же, сэр, не хотите ли поторговаться? Это могло бы сберечь вам уйму времени и сил.

Мистер Грин смотрел на него, задумчиво облизывая губы, словно кошка.

— И что вы предлагаете? — холодно спросил он. Его мозг напряженно работал — Грин пытался сообразить, что кроется за откровенностью мистера Кэрилла, в искренность которого шпик, разумеется, не поверил.

— Мне известно не только имя, — сказал Кэрилл. Он постучал пальцами по табакерке, и в этот момент память подсказала ему, что нужно делать. — Вы видели «Неразлучную парочку»? — спросил он.

— Неразлучную парочку? — повторил мистер Грин и, озадаченный, пустил в ход свой тяжеловесный юмор: — Я не видывал неразлучных парочек — все они рано или поздно разлучаются.

— Ха! Да вы шутник! Но я-то говорю о пьесе «Неразлучная парочка».

— А, пьеса? Кажется, видел — несколько лет назад, когда ее играли впервые. Но какое это имеет…

— Вы сейчас поймете, — сказал мистер Кэрилл с улыбкой, которая очень не понравилась шпику. — Вы помните уловку сэра Гарри Уайлдерса, к которой он прибег, чтобы избавиться от настырного старого болвана? Вы помните, как он это сделал?

Мистер Грин чуть склонил голову, внимательно и нетерпеливо глядя на Кэрилла.

— Нет, не помню, — сказал он и, чтобы быть готовым к любой неожиданности, сунул руку в карман, где лежал пистолет. — И что же он сделал?

— Я покажу вам, — ответил мистер Кэрилл. — Сэр Уайлдерс поступил вот так… — И он резким движением швырнул содержимое табакерки в лицо шпика.

Мистер Грин отскочил назад и, вскрикнув от боли, закрыл глаза руками, невольно сыграв роль надоедливого старого болвана из комедии. Глаза щипало и жгло так, что он был не в силах открыть их, и мистер Грин в бешенстве метался по комнате, завывая, как пожарная сирена.

— Это скоро пройдет, — успокоил его мистер Кэрилл. — Уйметесь, и боль уляжется. — Он подошел к двери, распахнул ее и позвал: — Эй, подойдите кто-нибудь!

На его крик прибежали сразу трое. Кэрилл взял за плечи ослепшего, ревущего от боли мистера Грина и передал его попечению слуг.

— С этим джентльменом случилась неприятность. Дайте ему теплой воды — пусть промоет глаза… Это пройдет, мистер Грин, я уверяю вас — это скоро пройдет.

Он закрыл дверь, запер ее и обернулся к Гортензии, мрачно улыбаясь. Затем он быстрым шагом подошел к столу, девушка за ним. Кэрилл вынул нижний правый ящик в верхней части секретера — так же, как это делал чуть больше недели назад лорд Остермор. Сунув руку в образовавшееся отверстие, он несколько секунд водил рукой по внутренним стенкам, но безрезультатно. Затем прошелся по ним еще раз, ощупывая доски более тщательно, дюйм за дюймом, и наконец услышал щелчок. Распахнулась дверца тайника, мистер Кэрилл вынул из углубления бумаги и развернул их. Это были те самые документы, которые он уже видел — письмо короля и ответ Остермора, подписанный и готовый к отправке.

— Их нужно сжечь, — сказал мистер Кэрилл, — и сжечь немедля — в любой момент Грин может вернуться или прислать своего человека. Позовите Хамфриза. Пусть принесет свечу.

Когда Гортензия вернулась в библиотеку, она была крайне взволнована.

— Уезжайте! Прошу вас! — умоляющим голосом сказала девушка. — Вы должны немедленно вернуться во Францию.

— Да, оставаться здесь опасно. И все же… — Кэрилл протянул к Гортензии руки.

— Я поеду за вами, — пообещала она. — Я отправлюсь сразу после того, как его светлость поправится, или… или умрет.

— Вы хорошо все обдумали, милая? — спросил мистер Кэрилл, обнимая девушку и глядя ей в глаза.

— Я не смогу жить без вас.

Его вновь охватило сомнение.

— Расскажите лорду Остермору — расскажите ему все, — попросил Кэрилл. — И прислушайтесь к его совету. Его мнение — это мнение общества.

— А что мне общество? Во всем мире для меня существуете только вы! — воскликнула она.

Раздался стук в дверь. Кэрилл отстранил от себя Гортензию и открыл замок. На пороге стоял Хамфриз с зажженной свечой в руках. Мистер Кэрилл взял ее, поблагодарил слугу и закрыл дверь перед его носом, не обращая внимания на то, что Хамфриз явно собирался что-то ему сказать.

Мистер Кэрилл вернулся к столу.

— Нужно убедиться, что там больше ничего нет, — сказал он и сунул свечу в тайник. Сначала ему показалось, что там пусто, но когда свет проник дальше, он увидел в глубине тайника что-то белое. Мистер Кэрилл протянул руку и достал маленький пакет, перевязанный лентой, которая когда-то была зеленой, но теперь выцвела и пожелтела. Положив пакет на стол, он вновь принялся за поиски, но больше в тайнике ничего не было. Кэрилл закрыл его и вставил на место ящик. Гортензия наблюдала за ним, стоя по другую сторону стола. Кэрилл сел и взял пакет в руки.

Лента легко развязалась, и из пакета высыпались с полдюжины листков, рассыпавшись по столу. От листков шел смешанный запах затхлости и духов, которыми их пропитали много лет назад.

Мистер Кэрилл развернул один из сложенных листков и увидел, что это было письмо на французском; чернила выцвели и пожелтели. Тонкий изящный почерк был ему знаком. Мистер Кэрилл взглянул на подпись, стоявшую в конце письма. Перед глазами поплыло: «АНТУАНЕТТА». «Celle qui t’adore, Antoinette», — прочитал Кэрилл, и слова эти, казалось, заслонили собой весь мир; все его сознание, каждая клеточка его существа, его чувства сосредоточились на них — он видел след мечтаний обманутой женщины.

Читать он не стал. Ему показалось кощунственным читать письмо девушки, его матери, человеку, которого та любила и который жестоко обманул ее.

Мистер Кэрилл рассмотрел и другие письма; он разворачивал их одно за другим, убеждаясь, что в них написано примерно то же самое, что и в первом. Просматривая их, он поймал себя за мысли — как странно, что Остермор так берег эти листки. Возможно, что он положил письма в тайник и забыл о них. Такое объяснение куда лучше согласовывалось с тем, что Кэрилл знал о своем отце, чем предположение, будто столь холодный, эгоистичный человек был настолько покорен исполненными нежности посланиями, что решил их сберечь.

Кэрилл механически перебирал письма, совсем забыв о необходимости сжечь найденные им компрометирующие документы, забыв совершенно обо всем, даже о Гортензии. Она же молча смотрела на него, поражаясь медлительности и в еще большей степени — печали, набежавшей на его лицо.

— Вы что-то нашли? — наконец спросила она.

— Призрак, — ответил он напряженным голосом, в котором звенел металл, и как-то необычно усмехнулся. — Пачку любовных писем.

— От ее светлости?

— Ее светлости? — Кэрилл поднял глаза, и на его лице появилось такое выражение, будто бы он не мог понять, о ком идет речь. Потом грубые черты лица увешанной драгоценностями размалеванной Изабель заслонили в его видении милый образ матери, который он представлял себе по картине, висевшей в Малиньи, и мистер Кэрилл вновь рассмеялся. — Нет, не от ее светлости, — сказал он. — От женщины, которая любила графа Остермора много лет назад. — И Кэрилл взял седьмой листок, последний из этих жалких призраков — седьмой, роковой листок.

Он развернул письмо и, нахмурившись, склонился над столом. Из его груди вырвался тяжелый вздох. Он сжался в кресле, затем внезапно выпрямился, устремив перед собой невидящий взгляд. Потом он провел рукой по лицу, издав странный горловой звук.

— Что случилось? — спросила Гортензия.

Кэрилл не ответил; он вновь впился глазами в бумагу. Некоторое время он сидел неподвижно, потом трясущимися пальцами схватил остальные письма, развернул одно из них и принялся читать. Пробежав глазами несколько строк, он воскликнул:

— О, Господи! — потрясенный, он взмахнул руками, в одной из которых была зажата лента, но затем его порыв угас, и он уронил ленту на пол. Мистер Кэрилл не обратил на нее никакого внимания и даже не объяснил, зачем он взял ленту со стола. Он поднялся на ноги. На его лице проступила смертельная бледность, и Гортензия увидела, что он дрожит всем телом. Мистер Кэрилл собрал письма и сунул их во внутренний карман.

— Что вы делаете? — воскликнула девушка, желая вырвать Кэрилла из охватившего его оцепенения.

— Мне нужно увидеть лорда Остермора! — крикнул он и пошел к двери, пошатываясь, словно пьяный.

Глава 19

СМЕРТЬ ЛОРДА ОСТЕРМОРА
В прихожей, примыкающей к спальне лорда Остермора, графиня беседовала с Ротерби, которого она вызвала, как только ее супруга постиг удар.

Ее светлость сидела в кресле у окна; Ротерби стоял рядом, облокотившись об оконную раму. Они тихо и серьезно переговаривались, из чего можно было сделать вывод о том, что речь идет о тяжелом положении, в котором оказался граф. Так оно и было, правда, ее светлость обсуждала с сыном скорее политическое положение лорда Остермора, чем его здоровье. После того, как графу предъявили обвинение и послали к нему агента, который должен был его арестовать, угроза разорения и нищеты стала более чем реальной. По сравнению с этой проблемой вопрос жизни и смерти графа представлялся им мелким, незначительным; интерес, который они проявили к сообщению врача лорда Остермора сэра Джеймса о том, что еще сохраняется надежда, был скорее показным.

— Будет он жить или умрет, — заявил виконт, когда доктор ушел, — это не меняет наших планов. Мы должны действовать. — И он еще раз повторил вкратце то, о чем шла речь до прихода доктора: — Если бы удалось скрыть доказательства измены, которую отец затевал на пару с Кэриллом, я мог бы уговорить лорда Картерета прекратить судебное разбирательство, на котором настаивает правительство, и в таком случае нам нечего бояться конфискации.

— Но если бы он умер, — хладнокровно заявила графиня так, словно лорд Остермор был ей совершенно чужим человеком, — то этой опасности вовсе не существовало. Они не смогли бы взыскать убытки с мертвеца.

Ротерби покачал головой.

— Вы не правы, мадам, — сказал он. — Они могут взыскать долги с его наследников и конфисковать поместье. Именно так и поступили с канцлером Крэггзом, хотя он и застрелился.

Графиня подняла свое худощавое лицо и посмотрела сыну в глаза.

— Ты и впрямь рассчитываешь на то, что лорд Картерет станет с тобой разговаривать?

— Да, если я сумею дать ему неопровержимые доказательства того, что заговор действительно существует и что сторонники Стюарта готовят восстание. Доказательства, которых хватит, чтобы лорд Картерет и правительство решили заплатить ту ничтожную цену, о которой я прошу — прекратить преследовать моего отца за сотрудничество с Южноморской компанией.

— Но это может еще ухудшить его положение, Чарлз, если он выживет.

— Эй, матушка, ну что вы все твердите одно и то же? Я вовсе не такой дурак, как вам кажется! — воскликнул Ротерби. — Второе условие, которое я намерен поставить — неприкосновенность отца. Как только раскроется заговор, жертв будет с избытком. Они могут начать хотя бы с этого шута Кэрилла, который и затеял свару.

Леди Остермор сидела, задумчиво глядя в залитый солнцем сад, где легкий ветер раскачивал ветви деревьев.

— Где-то в его столе, — сказала она, — спрятан тайник. Если у него есть документы, которые им нужны, то они, конечно, лежат там. Может быть, ты их поищешь?

Виконт мрачно усмехнулся.

— Я уже видел их, — ответил он.

— Как? — возбужденно воскликнула графиня. — Ты взял бумаги?

— Нет. Но я отправил за ними человека, более опытного в таких делах; к тому же, у него по счастливой случайности оказался ордер. Это агент министра.

Ее светлость выпрямилась.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Не нужно волноваться, — успокоил ее Ротерби. — Этот человек, некто Грин, находится у меня на жалованье — так же, как и у министра. Ему куда выгоднее действовать в моих интересах. Грин — жадный, корыстный пес, готовый загонять и травить дичь, лишь бы за это хорошо платили. К тому же, он готов пожертвовать своим ухом, только бы упечь Кэрилла на виселицу. Я пообещал ему это, а также тысячу фунтов, если нам удастся избежать конфискации поместья.

Миледи смотрела на Ротерби глазами, в которых читались удивление и ужас.

— Ему можно доверять? — задыхаясь, спросила она.

Виконт негромко рассмеялся.

— Можно, ведь ему обещана тысяча фунтов. Как только мистер Грин услышал об обвинении, предъявленном моему отцу, он устроил так, чтобы именно ему поручили арестовать графа. Получив ордер, он первым делом пришел ко мне и все рассказал. За тысячу фунтов я купил его со всеми потрохами. Я велел мистеру Грину отыскать не только доказательства того, что мой отец получал неправедные доходы, но также и бумага, свидетельствующие о его связи с якобитским заговором, в который его втянул наш приятель Кэрилл. Именно этим Грин сейчас и занимается. Закончив обыск, он сообщит мне о результатах.

Графиня медленно, задумчиво кивнула.

— Ты все предусмотрел, Чарлз, — похвалила она сына. — Если твой отец выживет, будет совсем нетрудно…

Внезапно она замолчала и обернулась; Ротерби тоже поднял глаза ипоспешно отошел от окна.

Дверь спальни распахнулась, и оттуда вышел сэр Джеймс, бледный и взволнованный.

— Мадам… Ваша светлость… Господи боже мой! — Его губы тряслись, руки выделывали какие-то невероятные жесты.

Графиня поднялась на ноги, приняв надменную, суровую позу. Виконт нахмурился. Взглянув на него, сэр Джеймс испуганно попятился, всем своим видом выражая величайшую скорбь.

— Мадам… Его светлость… — Исполненный печали жест доктора красноречиво свидетельствовал о том, что он не осмеливался передать словами.

Леди Остермор шагнула вперед и взяла сэра Джеймса за руку.

— Он умирает? — спросила она.

— Крепитесь, мадам, — ответил доктор.

Неуместное в такой момент замечание рассердило ее светлость. Она была раздражена и не скрывала этого.

— Я спросила, он умирает? — повторила графиня с холодной яростью в голосе, отметая все попытки увильнуть от прямого ответа.

— Ваша светлость… он умер, — запинаясь, проговорил доктор, опустив глаза.

— Умер? — оцепенело произнес Ротерби, стоя за спиной матери.

Губы ее светлости шевельнулись, но она не смогла произнести ни слова. Она покачнулась и прижала руку к лицу. Ротерби тут же подхватил мать и усадил ее в кресло. Графиня сразу как-то обмякла. Силы покинули ее.

Сэр Джеймс протер лоб миледи мокрым платком, дал ей понюхать аммиак, приговаривая бессмысленные, банальные слова утешения. Пораженный внезапным известием, Ротерби двигался словно автомат, помогая доктору и поддерживая мать.

Постепенно к леди Остермор вернулось присутствие духа. Было странно видеть, как сильно расстроила ее потеря человека, которого, казалось, она так мало ценила и о возможной кончине которого совсем недавно говорила столь равнодушно.

Почти тридцать лет они с лордом Остермором состояли в освященном церковью законном браке, хотя любви между ними никогда не было. Он женился на графине, соблазнившись ее богатством, которое быстро промотал, и материальное положение семьи было весьма стесненным. Между супругами постоянно вспыхивали ссоры, и рождение сына, которое должно было сблизить родителей, лишь ухудшило их отношения. Ребенок рос грубым, бесчувственным, истинным сыном своих родителей. Тридцать лет ее светлость прожила, словно рабыня, душа ее огрубела и очерствела, а от красоты, которой некогда блистала эта женщина, не осталось и следа. У графини не было причин любить мужчину, который никогда ее не любил, однако за долгие годы она привыкла к нему. Тридцать лет они прожили вместе, хотя их брак и не был счастливым. Еще вчера граф был жив и полон сил — упрямый, сварливый, но живой. И вот от него осталась лишь бренная оболочка, которой отныне суждено было гнить в земле.

Миледи взяла сына за руку.

— Чарлз! — сказала она, удивив его нежностью, прозвучавшей в ее голосе.

Но уже в следующее мгновение ее светлость стала сама собой.

— Как он умер? — спросила она доктора; быстрота, с которой к ней вернулись обычные жесткие манеры, испугала его больше, чем все то, что ему доводилось видеть в подобных случаях.

— Это произошло так неожиданно, мадам, — ответил сэр Джеймс. — У меня были все основания надеяться на лучшее. Я как раз пытался уверить милорда в том, что мы вылечим его, когда он внезапно скончался. Он лишь вздохнул и умер. Я с трудом поверил своим глазам, ваша светлость.

Доктор пустился в рассказ о своих чувствах и переживаниях, так как был одним из тех людей, которые полагают, будто бы их впечатление от происходящего и есть самое точное и верное, но повелительный жест леди Остермор заставил его умолкнуть.

Всплеснув руками, сэр Джеймс отпрянул назад, сохраняя на лице выражение вежливого участия.

— Что еще я могу сделать для вашей светлости? — заботливо спросил он.

— Что еще? — воскликнула она, окончательно придя в себя. — Вы его убили. Что еще вы можете сделать?

— Ах! Мадам… Нет, мадам! Я глубоко опечален тем, что мой… мой…

— Его светлость проводит вас до дверей, — сказала графиня, указывая на сына.

Именитый эскулап молча повиновался. Он гордился своей способностью понимать с полуслова, а намек ее светлости был более чем красноречив.

Сэр Джеймс взял свой цилиндр и трость с золотым набалдашником — неотъемлемые атрибуты профессии — и быстро вышел, не сказав ни слова.

Ротерби закрыл за ним дверь и, повесив голову, медленно вернулся к окну, подле которого сидела его мать. Они мрачно посмотрели друг на друга.

— Это упрощает твою задачу, — сказала наконец графиня.

— И намного. Теперь не имеет значения, насколько далеко можно зайти в разоблачении его измены. Я рад, что вы сумели преодолеть свою слабость, мадам.

Ее светлость вздрогнула, уязвленная скорее тоном, которым он это сказал, чем хладнокровием Ротерби.

— Ты такой бессердечный, Чарльз.

Он спокойно посмотрел на мать и слегка пожал плечами.

— Какой смысл притворяться? Разве он дал мне повод печалиться о нем? Матушка, если у меня будет сын, то я уж постараюсь сделать все, чтобы он любил меня.

— Тебе трудно будет это сделать, с твоим-то характером, Чарлз — ответила она и поднялась на ноги. — Ты пойдешь к нему?

— Нет, — сказал он с гримасой отвращения. — Не сейчас.

Раздался быстрый, настойчивый стук в дверь. Обрадованный тем, что их прервали, Ротерби подошел к двери и открыл ее.

В комнату вошел мистер Грин. Его глаза опухли, на лице читалась ярость и что-то еще, чего Ротерби не смог понять.

— Сэр! — громко и злобно воскликнул вошедший.

Ротерби схватил его за руку и заставил умолкнуть.

— Помолчите, сэр, — серьезным тоном сказал он. — Не здесь, — и вытолкал сыщика из комнаты. Ее светлость вышла следом.

В галерее, проходящей над холлом, в котором все еще толпились слуги, мистер Грин рассказал о том, что произошло в библиотеке.

Ротерби встряхнул его, словно крысу.

— Проклятый болван! — крикнул он. — И ты оставил его там, у стола?

— А что я мог сделать? — с горячностью ответил Грин. — Табак попал мне в глаза, я ничего не видел, а боль сделала меня совсем беспомощным.

— Так почему же ты не послал за мной, дурень ты этакий?

— В тот момент я думал только о том, как унять эту страшную боль, — ответил мистер Грин, разозленный тем, что получил выговор вместо сочувствия. — Я пришел к вам сразу, как только смог, черт бы вас побрал! — закричал он, окончательно рассвирепев. — Извольте обращаться со мной любезно, иначе не пришлось бы вашей светлости пожалеть!

Ротерби смотрел на Грина, и его глаза застилала пелена гнева. Ничтожный шпик позволяет себе говорить таким тоном! Будь они наедине, Ротерби, несомненно, спустил бы наглеца с лестницы, хотя это и поставило бы под удар его будущее. Однако графиня удержала сына от опрометчивого поступка. Вероятно, она заметила гнев, пылающий в его глазах, и решила вмешаться.

Она взяла сына за рукав.

— Чарлз! — сказала она холодным, предостерегающим тоном.

Услышав ее голос, Ротерби опомнился. Он смерил мистера Грина взглядом.

— Клянусь, я проявляю к вам бездну терпения, — сказал он, и мистер Грин благоразумно прикусил язык. — Идемте. Мы тут болтаем, а этот мошенник, может быть, как раз уничтожает ценные доказательства.

Его светлость торопливо спустился по лестнице. Следом за ним мистер Грин и графиня.

У двери библиотеки Ротерби остановился и повернул ручку. Замок был заперт. Его светлость кликнул слуг и велел им ломать дверь.

Глава 20

НАСТОЯЩЕЕ ИМЯ МИСТЕРА КЭРИЛЛА
— Я должен поговорить с лордом Остермором! — крикнул мистер Кэрилл и ринулся к двери.

В коридоре послышались шаги и голоса. Кто-то повернул ручку.

Гортензия схватила Кэрилла за рукав.

— А как же письма? — воскликнула она, указывая на компрометирующие документы, которые лежали, забытые, на столе.

Кэрилл мгновение смотрел на девушку, и наконец к нему вернулась память. Уняв охватившее его волнение, он сунул в карман бумаги, которые держал в руке, и вернулся к письмам.

— Огня! — крикнул он. Погасшая свеча стояла на полу — Что же делать?

Раздался тяжелый удар в дверь. Мистер Кэрилл молча стоял, оглядываясь через плечо.

— Быстрее! Поторопитесь! — возбужденно говорила Гортензия. — Берите письма! Если мы не можем сжечь бумаги, то хоть спрячьте их!

Послышался второй удар, третий… Дверь распахнулась, и в комнату ворвались Грин и Ротерби, за ними — толпа слуг. Потом неторопливо вошла графиня, за ее спиной показались еще слуги: они застыли на пороге, не желая пропустить столь захватывающее зрелище.

Мистер Кэрилл выругался сквозь сжатые зубы и кинулся к столу. Но было поздно. Как только его пальцы схватили письма, он сам оказался пойманным. Ротерби и Грин подбежали к мистеру Кэриллу с двух сторон и схватили его за руки. Кэрилл беспомощно стоял между ними, даже не пытаясь вырваться. Пальцы его правой руки все еще крепко сжимали злополучные документы.

Ротерби подозвал слугу.

— Возьмите у этого вора бумаги, — распорядился он.

— Ни с места! — крикнул мистер Кэрилл. — Лорд Ротерби, я хотел бы поговорить с вами наедине, прежде чем вы сделаете то, о чем вам придется пожалеть.

— Забирай бумаги, — повторил Ротерби.

Слуга повиновался, но Кэрилл внезапно выдернул руку из пальцев Ротерби.

— Минутку, сэр. Если вам дорога ваша честь и ваше имущество, позвольте мне сначала поговорить с лордом Остермором. Отведите меня к нему.

— Он уже здесь, — ответил Ротерби. — Давайте, говорите.

— Но мне нужен лорд Остермор!

— Я лорд Остермор, — сказал Ротерби.

— Вы? С каких это пор? — спросил мистер Кэрилл.

— Уже десять минут, — был ответ.

Слуги зашевелились и зашептались, только теперь они узнали о кончине графа. Из кучки стоявших у двери людей вышел старый Хамфриз. Его отвисшие щеки были бледны и тряслись. Испуганная Гортензия повернулась к ее светлости, чтобы спросить, правда ли это. Графиня молча кивнула. Гортензия вскрикнула и упала в кресло, пораженная страшной вестью, а старик слуга отступил назад, заламывая руки и всхлипывая. В его глазах стояли слезы — единственные слезы по скончавшемуся Джону Кэриллу, пятому лорду Остермору.

Мрачное известие, казалось, поразило мистера Кэрилла в самое сердце. Он молча стоял, оцепенев и лишившись дара речи. Надо же было случиться так, что отец умер в такой момент!

— Умер? — спросил он. — Умер? А мне сказали, что он поправляется.

— Вам сказали неправду, — отозвался Ротерби. — А теперь — давайте-ка бумаги!

Мистер Кэрилл отдал письма.

— Берите, — сказал он. — Если все так обернулось — берите.

Ротерби сам взял бумаги.

— Заберите у него шпагу, — велел он слуге.

Мистер Кэрилл бросил на него пронзительный взгляд.

— Мою шпагу? — спросил он. — Что вы этим хотите сказать? Какое право…

— Мы собираемся задержать вас, сэр, — пояснил мистер Грин, — до тех пор, пока вы не объясните, что вы делали с этими бумагами и чем они вас заинтересовали.

Тем временем слуга выполнил приказ Ротерби, и теперь мистер Кэрилл стоял безоружный в окружении врагов. Он тут же взял себя в руки. Ситуация внезапно изменилась, и нужно было соблюдать крайнюю осторожность. Ротерби и Грин — сообщники! Это обстоятельство следовало хорошенько обдумать.

— Нет никакой необходимости задерживать меня, — спокойно сказал мистер Кэрилл. — Мне не нужны неприятности.

Ротерби вскинул глаза. В холодном, уверенном голосе Кэрилла ему почудилась угроза. Но мистер Грин лишь злобно рассмеялся, протирая все еще слезящиеся глаза. Он уже был знаком с характером мистера Кэрилла и знал, что чем спокойнее тот выглядит, тем он опаснее.

Ротерби разложил письма на столе и впился в них пылающим взглядом. Мистер Грин читал, стоя у его локтя. Графиня подошла к столу, также желая ознакомиться с находкой.

— В нужный момент мы пустим их в ход, — сказал ей сын и обернулся к мистеру Кэриллу. — Они помогут нам отправить вас на виселицу.

— Не сомневаюсь, в этих письмах вы найдете упоминание и обо мне, — ответил тот.

— Да, сэр, — отозвался мистер Грин. — Если и не по имени, то уж наверняка как о посыльном, который должен на словах передать то, о чем авторы писем — король и другие — из осторожности предпочли умолчать.

Гортензия наблюдала за происходящим, и ее сердце сжималось от страха. Однако мистер Кэрилл лишь весело рассмеялся и приподнял брови, словно в легком изумлении.

— Я вижу, вас связывают очень тесные взаимоотношения, — сказал он, переводя взгляд с Грина на Ротерби. — Ваша светлость тоже состоит на жалованье у министра?

Граф покраснел.

— А вы как были клоуном, так им и остаетесь до самого конца, — пробурчал он.

— А конец ваш близок, — заявил мистер Грин. Табак, попавший ему в глаза, сорвал с его лица привычную маску любезности. — Смейтесь, сколько вам угодно, сэр, но мы быстро выведем вас на чистую воду. Вот это письмо вы привезли сюда, а это должны были увезти обратно.

— Едва ли вам удастся доказать, что я должен был увезти второе письмо. Что же до первого, которое, по вашим словам, я привез сюда, то вы же помните, что обыскали меня в Мэйдстоуне…

— Но вы сами признали, что в тот момент письмо было при вас! — рявкнул сыщик. — Признали в присутствии этой молодой леди, и она будет свидетелем.

Мисс Уинтроп поднялась из кресла.

— Меня нельзя заставить быть свидетелем, — твердо сказала она.

Мистер Кэрилл улыбнулся и кивнул ей.

— Это так любезно с вашей стороны, мисс Уинтроп. Но этот джентльмен заблуждается, — он повернулся к Грину. — Слушайте, разве я признавал, что у меня было именно это письмо?

Мистер Грин пожал плечами.

— Вы признались, что везли письмо. Разве это могло быть какое-то другое?

— Ну нет, — улыбнулся мистер Кэрилл. — Ваше дело — не расспрашивать меня, а доказать, что письмо, попавшее к вам в руки, и то, о котором я говорил, — одно и то же. А это будет не так-то просто. На суде я от всего отрекусь.

— И совершите клятвопреступление, — заявила ее светлость. — Я могу засвидетельствовать, что письмо доставили вы. Я его видела в руках графа в день вашего приезда, когда вы с ним разговаривали — точно такая же тонкая бумага. К тому же, его светлость сам сказал мне о том, что существует заговор и вы в нем участвуете.

— Ага! — воскликнул мистер Грин — Что скажете, сэр? Что скажете? Какие еще увертки вы пустите в ход?

— Вы болван, — спокойно ответил мистер Кэрилл, доставая табакерку. — Неужели вы полагаете, что в таком серьезном деле хватит свидетельства одного человека? Фу! — Он открыл табакерку и, обнаружив, что она пуста, захлопнул крышку — Фу! — сказал он еще раз. — Я истратил на вас целую коробку бергамота[1785].

— А зачем вы швырнули его мне в лицо? — спросил мистер Грин. — Зачем это было делать, если не для того, чтобы скрыть преступление? Отвечайте!

— Мне не понравилось, как вы на меня смотрели, сэр. И я решил поубавить наглости на вашей физиономии. Ну, еще вопросы? — Он перевел взгляд с мистера Грина на Ротерби, ожидая от обоих ответа, и поднялся на ноги. — Нет? В таком случае, позвольте откланяться, и…

— Вы не выйдете из этого дома, — заявил Ротерби.

— Вот уж не думал, что ваше гостеприимство зайдет так далеко. Не прикажете ли слуге отдать мою шпагу? У меня еще масса дел.

— Мистер Кэрилл, боюсь, вы не понимаете, — с трудом сдерживаясь, сказал его светлость, — что вы сможете уйти отсюда только в сопровождении агента министра.

Мистер Кэрилл посмотрел на Ротерби и рассмеялся ему в лицо.

— Вы на редкость докучливы, сэр, — сказал он. — Да будет вам известно: терпеть не могу препятствий на своем пути. И какой от меня толк министру?

— Он предъявит вам обвинение в заговоре, — сказал мистер Грин.

— У вас есть ордер на мой арест?

— Нет, но…

— В таком случае, как вы смеете меня задерживать? — отрывисто произнес мистер Кэрилл. — Может быть, вы думаете, что я не знаю законов?

— Полагаю, в самое ближайшее время вы еще лучше узнаете их, — отозвался мистер Грин.

— Короче говоря, я ухожу, джентльмены. И только попробуйте меня задержать.

Он шагнул к двери, но в этот момент слуга, подчиняясь знаку его светлости, схватил его за руку и толкнул обратно в кресло.

— Идите за ордером, — велел Ротерби шпику. — Мы его подержим здесь до вашего возвращения.

Мистер Кэрилл откинулся в кресле, положив ногу на ногу.

— Я всегда относился к дуракам с истинно христианским смирением, — сказал он. — И уж коли вы настаиваете, я встречусь с лордом Картеретом — он человек разумный. Однако на вашем месте, сэр, и вашем, леди, я бы не стал настаивать. Поверьте, вы поступаете неразумно. У вас, ваша светлость, у самого рыльце в пушку.

— Ну и черт с ним, — отозвался Ротерби.

— Если я и упомянул об этом, то только в ваших интересах. Не забывайте, вы как-то раз пытались меня убить, и те обвинения, которые вы выдвинете против меня, вам не помогут. К тому же все знают, что вы не тот человек, которому можно верить.

— Вы замолчите наконец? — взревел Ротерби, теряя самообладание.

— Я бы посоветовал вам выслушать меня без свидетелей, — мягко настаивал мистер Кэрилл. — Это в ваших интересах, — добавил он нарочито сдержанным тоном.

Лорд Ротерби насмешливо посмотрел на него, но графиня явно встревожилась. Она знала Кэрилла куда хуже, его спокойствие и безразличие настораживали. По ее мнению, человек, попавший в столь тяжелое положение, не мог вести себя так непринужденно. Графиня встала из кресла и подошла к мистеру Кэриллу.

— Что вы хотите сказать? — спросила она.

— Нет, мадам, я не стану говорить в присутствии этих людей, — Кэрилл указал на слуг.

— Это лишь предлог удалить их из комнаты, — сказал его светлость.

Мистер Кэрилл презрительно рассмеялся.

— Бели вы так считаете, то я дам вам слово чести не пытаться уйти отсюда до тех пор, пока вы сами этого не пожелаете.

Ротерби, привыкший судить о людях по себе, все еще колебался. Однако ее светлость, несмотря на отвращение, которое она питала к мистеру Кэриллу, поняла, что он не из тех людей, в чьем слове можно сомневаться. Она сделала знак слугам.

Слуги вышли; мистер Кэрилл продолжал сидеть в кресле, словно желая показать, что у него нет намерения бежать.

Взгляд ее светлости обратился к Гортензии.

— Уходи и ты, дитя мое, — велела она.

— Я хочу остаться, — ответила девушка.

— Разве я спрашивала тебя о том, чего ты хочешь? — сказала графиня.

— Мое место здесь, — заявила Гортензия. — Разве только мистер Кэрилл пожелает, чтобы я ушла.

— О нет, — воскликнул тот и улыбнулся девушке с такой нежностью, что глаза графини округлились от удивления. — Я от всего сердца прошу вас остаться. Это будет очень кстати, если вы услышите то, что я собираюсь рассказать.

— Что это значит? — спросил Ротерби и шагнул вперед, переводя взгляд с Кэрилла на девушку. — О чем это вы, Гортензия?

— Я невеста мистера Кэрилла, — тихо отозвалась Гортензия.

Ротерби открыл рот, но не произнес ни звука. Ее светлость визгливо рассмеялась.

— Ага! Что я тебе говорила, Чарлз? — И уже обращаясь к Гортензии: — Мне так жаль вас, милая, — сказала она. — Долго же вы раздумывали, прежде чем решиться! — и вновь рассмеялась.

— Его светлость — низкий лжец, — напомнила ей девушка. Графиня побледнела, ее непристойный смех замер.

— Уж не собираетесь ли вы поучать меня? — крикнула она, скрывая смущение и злость, охватившую ее при этом напоминании. — Какая вы отважная, ей-богу! Что ж, нахальство невесты под стать наглости жениха.

Ротерби, единственный из всех присутствующих сохранивший спокойствие, вернул графиню к действительности.

— Не заставляйте мистера Кэрилла ждать, — насмешливо произнес он.

— Ах, да, — отозвалась ее светлость и, метнув в сторону Гортензии злобный взгляд, уселась в соседнее с девушкой кресло, отодвинув его подальше.

Мистер Кэрилл вытянулся в своем кресле, скрестив ноги, и, положив локти на подлокотники, сцепил пальцы рук.

— Я хочу сообщить вам нечто очень важное, — сказал он вместо предисловия.

Ротерби уселся подле стола, положив руку на злополучные письма.

— Продолжайте, сэр, — важно сказал он.

Мистер Кэрилл кивнул.

— Прежде чем продолжить, я хочу признаться в том, что, несмотря на беззаботность, которую я разыграл перед сыщиком и вашими слугами, я понимаю, что вы поставили меня в крайне затруднительное положение.

— Ага! — с удовлетворением воскликнул граф.

— Ах! — испуганно выдохнула Гортензия.

Ее светлость промолчала, сохраняя каменное выражение лица.

— Итак, — продолжал мистер Кэрилл, — мы имеем инцидент в Мэйдстоуне, свидетельство вашей светлости о том, что я привез письмо в первый же день, как только прибыл сюда. Еще одно обстоятельство, которым мистер Грин, несомненно, воспользуется — моя близость к сэру Ричарду Эверарду и постоянные посещения его дома, где я, кстати, оказался в момент его смерти. Вдобавок я швырнул табак в глаза мистеру Грину — по причинам, которые допускают единственное толкование, и, наконец, я не смогу предъявить убедительного объяснения моего пребывания в Англии.

Взятые по отдельности, эти обстоятельства не имеют никакого значения; но вместе они обретают некую значимость, однако недостаточную для того, чтобы меня повесить. Тем не менее, я сознаю, что в нынешней обстановке, когда правительство испугано перспективой мятежа вследствие обнародования факта катастрофы в Южных морях, оно готово повсюду искать заговор и примерно наказывать всех подряд. Поэтому обвинения, которые вы собираетесь мне предъявить, да еще подкрепленные доказательствами, о которых я говорил, вполне могут — я этого не исключаю — немало способствовать э-э… тому, что моя жизнь станет короче.

— Сэр, — ухмыльнулся Ротерби. — Вам бы стать адвокатом! Никому из нас ни за что не удалось бы изложить все так ясно и убедительно.

Мистер Кэрилл благодарно кивнул.

— Мне очень лестно услышать от вас похвалу, ваша светлость, — сказал он, печально улыбаясь, и продолжал: — Итак, считаю свое положение настолько серьезным, что отважился надеяться на то, что вы не станете настаивать на тех мерах, к которым собирались прибегнуть.

Лорд Ротерби беззвучно рассмеялся.

— Быть может, вы сообщите причины, по которым мы должны отказаться от своих планов?

— Если бы вы объяснили мне, почему вы так против меня ополчились, — сказал мистер Кэрилл, — то я бы мог доказать ошибочность выбранной вами линии. — Он бросил острый взгляд на Ротерби, лицо которого внезапно окаменело. Мистер Кэрилл еле заметно улыбнулся. — Меня не удовлетворяет предположение, будто вы, как это могло показаться поначалу, действуете против меня из чистой злобы. Едва ли у вас есть к тому причины, сэр, да и у вас тоже, леди. Этот болван Грин — терпение! — сам признает, что пострадал от моей руки. Однако без вашей помощи он ничем не смог бы мне повредить. Так что же вами движет?

Мистер Кэрилл замолчал, переводя глаза с одного противника на другого. Они тоже обменялись взглядами, а Гортензия смотрела на графиню и ее сына почти не дыша, обдумывая заданный Кэриллом вопрос и не находя ответа.

— Мне казалось, — заговорила ее светлость, — будто вы хотели сказать нам нечто важное. Вместо этого вы задаете вопросы.

Мистер Кэрилл шевельнулся в кресле. Взглянув на графиню, улыбнулся.

— Я хотел, чтобы вы сами сказали мне — зачем вам моя смерть, — медленно произнес он. — Но вы не желаете отвечать. Что ж, ладно. Я понимаю, вам стыдно, отчего — в общем-то, нетрудно догадаться.

— Сэр! — вскричал Ротерби, привстав с кресла.

— Отпусти его, Чарлз, — вмешалась мать. — Тем быстрее он свернет себе шею.

— В таком случае, — сказал мистер Кэрилл так, будто его не прерывали, — я изложу вам свои соображения, почему вы должны прекратить это дело.

— Ха! — ухмыльнулся Ротерби. — Для этого потребуются очень веские причины!

Мистер Кэрилл повернулся в кресле так, чтобы видеть лицо милорда.

— Это очень веские причины, — произнес он столь внушительно и серьезно, что его собеседники непроизвольно напряглись. — Столь же веские, как и те, по которым я предпочел не пускать в ход свою шпагу и пощадить вашу светлость. Из этого вы можете сделать вывод о том, насколько серьезны эти причины.

— Однако вы не объяснили нам, о чем идет речь, — проговорила графиня, стараясь справиться с охватившей ее тревогой.

— Сейчас объясню, — ответил мистер Кэрилл и вновь обратился к Ротерби: — В то утро, впрочем, как и в любое другое время, у меня не было причин любить вас, ваша светлость. У меня не было причин сомневаться — даже вы в глубине души могли бы это признать, имей вы сердце и способность заглянуть себе в душу — у меня не было причин сомневаться в том, что, пустив в ход клинок, я совершил бы благое дело. Вы сами это подтвердили, бросившись на меня со спины сразу после того, как я подарил вам жизнь.

Ротерби ударил кулаком по столу.

— Если вы рассчитываете на нашу благодарность…

— Ну что вы, я пытаюсь внушить вам не чувство благодарности, — ответил мистер Кэрилл, подняв руку, — а чувство ужаса от содеянного. — Его голос загремел: — Так знайте же! Если в то утро я не решился пустить вам кровь, так только потому, что это та самая кровь, что течет и в моих жилах, ведь вы — мой брат, ваш отец был также и моим отцом. Только поэтому я не пожелал поднять на вас руку.

Кэрилл говорил, что желает вселить в них ужас, и это ему удалось. Все присутствующие сидели, охваченные этим чувством, глядя на Кэрилла, разинув рты — даже Гортензия, которая знала и понимала куда больше остальных.

После длительной паузы заговорил Ротерби.

— Вы мой брат? — спросил он бесцветным голосом. — Мой брат? Как вы сказали?

К графине вернулся дар речи.

— А кто ваша мать? — В ее голосе звучал вызов — не сидящему перед ней человеку, а памяти несчастной Антуанетты Малиньи. Лицо мистера Кэрилла покраснело до корней волос, затем вновь побледнело.

— Этого я вам не скажу, ваша светлость, — заявил он холодным, надменным голосом.

— Рада видеть столь порядочного человека.

— Вы ошибаетесь, — сказал мистер Кэрилл. — Мною движет уважение к моей матери, — он в упор посмотрел на ее светлость. Взбешенная графиня вскочила на ноги.

— Что вы сказали? — взвизгнула она. — Вы слышали, Ротерби? Он не желает произнести в моем присутствии имя этой шлюхи из уважения к ней!

— Стыдитесь, ваша светлость! Вы говорите о его матери! — возмущенно воскликнула Гортензия.

— Все это ложь! От начала и до конца ложь! — крикнул Ротерби.

— Этот человек хитер, как бес!

Мистер Кэрилл встал с кресла.

— Именем Господа и всем, что для меня свято, я клянусь, что сказал правду. Я клянусь, что лорд Остермор, ваш отец — и мой отец тоже. Я родился во Франции в тысяча шестьсот девяностом году, и у меня есть соответствующие документы, и вы, Ротерби, их можете прочесть.

Его светлость поднялся.

— Покажите, — сказал он.

Мистер Кэрилл вынул из внутреннего кармана маленький кожаный бумажник, который ему дал сэр Ричард Эверард. В нем лежала копия свидетельства о крещении, выданная канцелярией церкви Святого Антония в Париже.

Ротерби протянул руку, но мистер Кэрилл лишь покачал головой.

— Станьте рядом со мной и читайте.

Ротерби не стал спорить, подошел поближе и прочел составленный по всем правилам документ, подтверждающий, что сэр Эверард доставил для крещения в церкви Святого Антония младенца мужского пола, заявив, что он — сын Джона Кэрилла, виконта Ротерби, и Антуанетты Малиньи и что мальчику при крещении дано имя Жюстен.

Его светлость отошел в сторону, повесив голову. Его мать смотрела на сына, постукивая пальцами по подлокотникам кресла. Ротерби обернулся.

— Откуда мне знать, что вы и есть тот Жюстен Кэрилл, о котором говорится в документе?

— Это нетрудно подтвердить. Вспомните тот вечер у Уайтса, когда между нами вспыхнула ссора. Вспомните, как ко мне обращались Стэплтон и Коллис, как они говорили, что знают меня с детства, когда мы учились в Оксфорде, и что они посещали меня в моем замке во Франции. Как назывался замок, ваша светлость?

Ротерби глядел на Кэрилла, роясь в памяти. Однако ему не пришлось долго напрягаться. Уже при первом упоминании ему показалось знакомым название «Малиньи».

— Замок Малиньи, — сказал он. — И все же…

— Если этого недостаточно, чтобы вас убедить, я могу сослаться на сотню свидетелей, знавших меня с детства. Поверьте: мою личность можно подтвердить совершенно неопровержимо.

— И что из этого? — внезапно спросила ее светлость. — Даже если окажется, что вы — незаконнорожденный сын моего супруга, что вы можете требовать от нас?

— А вот об этом, мадам, — исполненным серьезности голосом ответил мистер Кэрилл, — я и хотел бы спросить у своего брата.

Глава 21

ШКУРА ЛЬВА
В огромной комнате с колоннами повисла звенящая тишина. Мистер Кэрилл и ее светлость по-прежнему сидели в креслах, он был нарочито спокоен, графиня же не скрывала волнения. Гортензия, как нетерпеливый зритель, подалась вперед, наблюдая трех актеров в этой трагикомедии.

Ротерби стоял, опустив голову и нахмурив брови. Понимая, что именно его хотели услышать, он все же ощущал крайнюю нехватку слов. Дальнейшее развитие событий было непредсказуемо и могло бы помешать его планам. Ротерби раздумывал о том, как ему действовать и как вести себя в этой неожиданной ситуации. Первой нарушила тишину ее светлость. Сузив глаза, она рассматривала мистера Кэрилла, утолки ее рта были опущены. Она уловила имя Малиньи, и то, что она знала, заставило ее задуматься, хотя мистер Кэрилл и не подозревал об этом.

— Я не верю, что вы сын мадемуазель де Малиньи, — сказала она наконец. — Я никогда не слышала о том, что у милорда был сын. Я не верю, что между ним и той женщиной что-то было.

Мистер Кэрилл пристально смотрел на нее, отбросив свое привычное хладнокровие. Возглас удивление вырвался у Ротерби, он подался к матери.

— Так ты знала? Что мой отец…

Она горько улыбнулась.

— Твой отец женился бы, если б осмелился, — сказала графиня. — Для того, чтобы получить разрешение своего родителя, ему пришлось вернуться в Англию. Как и он сам, его отец был своенравен и вел себя так, как позже твой, когда дело касалось тебя. Он не хотел даже слышать об этом браке и просил моей руки для своего сына. В свою очередь, мой отец был не прочь извлечь из этого союза выгоду и согласился отдать меня вместе с огромным наследством.

Мистер Кэрилл обратился в слух. Запутанное дело начинало проясняться.

— Итак, — продолжала она, — твой дед заставил твоего отца забыть женщину, которую тот оставил во Франции, и жениться на мне. Я не знаю, за какие грехи мне выпало такое наказание. Но так уж вышло. Твой отец сопротивлялся, оттягивая свадьбу целый год. Затем была дуэль. Кузен мадемуазель де Малиньи пересек Ла-Манш и затеял ссору с твоим отцом. Они дрались, и Малиньи был убит. После этого отношение жениха ко мне изменилось, и однажды, через месяц или чуть позже, он поддался натиску своего отца. Мы поженились. Но я не верю, что граф оставил сына во Франции. Я не верю, что он мог так поступить. Каким бы бесчувственным он ни был, я не верю, что он мог бросить мадемуазель де Малиньи при таких обстоятельствах.

— Значит, вы полагаете, — сказал Ротерби, — что этот человек все выдумал?

— Уж не считаете ли вы, — с презрением прервал его мистер Кэрилл, — что я специально приготовил документы на такой случай?

— Нет, но вам эти документы могли бы пригодиться и для других целей, скажем, для шантажа, если бы граф был жив, — предположила ее светлость.

— Но примите во внимание, мадам, что я богат, гораздо богаче, чем граф Остермор, и это могут подтвердить мои друзья Коллис и Стэплтон. Зачем мне его шантажировать?

— И каким же образом вы стали тем, кем являетесь? — спросила она.

Мистер Кэрилл вкратце рассказал, как сэр Ричард Эверард заботился о нем и, усыновив, сделал наследником всех своих богатств, которые были весьма значительны.

— Я могу неопровержимо доказать, что ваши сомнения необоснованны. Вы, ваша светлость, говорите, что, если бы милорд имел сына, он бы знал о нем. Но тем не менее, он ничего обо мне не знал. Можете ли вы припомнить дату — хотя бы месяц — его возвращения в Англию?

— Разумеется. Конец апреля тысяча шестьсот восемьдесят девятого года. И что из того?

Мистер Кэрилл снова вынул документ. Кивнув Ротерби, поднес бумагу к его глазам.

— Какая здесь дата, я имею в виду, дата рождения?

Ротерби прочитал — 3 января 1690 года.

Мистер Кэрилл свернул документ.

— Теперь, я думаю, вы поняли, почему милорд остался в неведении о моем рождении, — положив бумагу в карман, Кэрилл вздохнул. — Жаль, что он так и не узнал об этом, — сказал он, как бы обращаясь к самому себе.

И тут ее светлость не выдержала. Она видела: Ротерби сомневается, и это невероятно ее рассердило, а, разозлившись, графиня совершила роковую ошибку. Лучше было бы все отрицать, что, по крайней мере, было бы простительно для нее и сына. Она же пошла напролом.

— К черту! — закричала графиня. Худая, злобная. — Какое мне дело, кто вы такой! Какое это имеет отношение к тебе, Ротерби? Ты должен выдать негодяя!

Сын мрачно смотрел на нее. Большая часть этой истории имела непосредственное к нему отношение и объясняла странное поведение мистера Кэрилла на дуэли. Тогда он недоумевал, как недоумевали все оказавшиеся свидетелями схватки.

Из этого и многого другого, не говоря уже о документе, который граф видел и который наверняка не был поддельным, он заключил, что мистер Кэрилл действительно был его братом. Даже внезапная вспышка гнева матери, несмотря на ее слова, лишь подтверждала, что и она была убеждена аргументами, которыми мистер Кэрилл удостоверил свою личность.

Ротерби не стал ненавидеть мистера Кэрилла ни на йоту меньше из-за того, что он узнал. Его ненависть даже усилилась. И все же чувство приличия не давало ему взять и отправить брата на виселицу. Убийство брата казалось ему гораздо более страшным делом, чем убийство постороннего человека, даже если оно было бы совершено чужими руками.

У графа было два возможных варианта дальнейших действий: либо помочь мистеру Кэриллу бежать, либо отказаться свидетельствовать в суде против него и убедить или заставить мать сделать то же самое. Теперь, когда все выяснилось, Ротерби видел, что его интересы не так уж сильно пострадают. Конечно, его позиция не будет вполне убедительной, если он раскроет заговор, не доставив никого из заговорщиков, но все же она будет достаточно сильной. Правительство будет благодарно ему и не станет преследовать с требованиями о возмещении убытков.

Графу оставалось только выбрать лучший вариант, как вдруг что-то привлекло его обостренное внимание.

Гортензия встала, шокированная последними словами ее светлости. С умоляющим взглядом, распростерши руки, она вскрикнула:

— Милорд, вы не сможете это сделать!

Слова, с которыми она обращалась к его великодушию, произвели обратный эффект. В глубине души графа еще таилась дикая злоба и ревность, и он почувствовал, что может сделать то, что девушка хотела предотвратить.

Его брови сдвинулись, лицо потемнело, взгляд вонзился в лицо Гортензии, и он увидел в ее глазах страх за любимого.

Бросив взгляд на Кэрилла, он хрипло произнес:

— Одну минуту, — и, подойдя к двери, крикнул слугу, а потом вернулся обратно.

— Мистер Кэрилл, — сказал он официальным голосом. — Не могли бы вы подождать в приемной? Мне надо подробнее рассмотреть это дело.

Мистер Кэрилл, решив, что он собирается обсудить все со своей матерью, тотчас поднялся.

— Смею напомнить вам, Ротерби, что время не ждет, — сказал он.

— Я не задержу вас надолго, — последовал холодный ответ, и мистер Кэрилл удалился.

— И что теперь, Чарлз? — спросила его мать. — Гортензия останется здесь?

— Именно ей и нужно остаться. Не затруднится ли ваша светлость также подождать в приемной? — сказал он, открывая для нее дверь.

— Что за глупость ты затеваешь?

— Вы зря тратите время, а время, как верно заметил мистер Кэрилл, не ждет.

Графиня направилась к двери, помимо своей воли повинуясь холодной целеустремленности, которая чувствовалась в его голосе.

— Уж не думаешь ли ты…

— Вы очень скоро узнаете, о чем я думаю, ваша светлость. Я прошу оставить нас одних.

Ее светлость остановилась в дверях.

— Если ты примешь поспешное решение, помни, что я могу действовать сама, — напомнила она. — Ты можешь верить, что этот человек твой брат, можешь не верить, и значит, — добавила она с жесткой усмешкой, обращенной к Ротерби, — ты можешь выбирать разные способы, чтобы избавиться от него. Но не забывай, ты все же должен со мной считаться. Может быть, он доказал тебе, что он одной крови с тобой, но, хвала Всевышнему, ни за что не докажет, что он одной крови со мной!

Лорд молча поклонился, сохраняя неподвижное выражение лица, в то время как она, назвав его дураком, вышла из комнаты. Закрыв дверь, он повернул ключ. Гортензия смотрела на него с ужасом.

— Я хочу выйти! — Голос девушки сорвался на крик, и она бросилась к двери.

Но Ротерби встал у нее на пути. Его лицо побелело, глаза горели. Гортензия отпрянула от его раскрытых объятий, граф замер, пытаясь овладеть собой.

— Этот человек, — сказал он, показывая большим пальцем через плечо на закрытую дверь, — будет жить или умрет, его освободят или повесят — как вы решите, Гортензия. — Девушка измученно смотрела на него, ее сердце стучало так, что было тяжело дышать.

— Что все это значит?

— Вы любите его, — прорычал Ротерби. — Да, я вижу это в ваших глазах. Ведь вы из-за него так испуганы?

— Почему вы насмехаетесь над этим? — спросила Гортензия.

— Нисколько! Отвечайте! Это правда? Вы любите его?

— Да, это правда, — ответила она твердо. — Вам-то что?

— Это значит для меня все! — ответил Ротерби пылко. — Все! Даже небеса — это ад для меня. Десять дней назад, Гортензия, я просил вас выйти за меня замуж.

— Ни за что, — заключила девушка, выставив руки, чтобы остановить графа.

— С тех пор кое-что изменилось, — произнес он, придвигаясь. — На этот раз предложение будет более привлекательно. Выходите за меня замуж, и Кэрилл сможет уехать, и ему не будет грозить судебное преследование. Клянусь! Если вы откажете мне, его повесят. Это так же верно, как и то, что мы сейчас разговариваем.

Она смотрела на него с презрением.

— Боже, — воскликнула она, — какое вы чудовище! Настаивать на женитьбе и заявлять, что в случае моего отказа ваш брат будет повешен! Да человек ли вы?

— Нет ничего более человеческого, чем любовь к вам, Гортензия.

— Это невыносимо, — взмолилась девушка, закрыв лицо руками. — Отпустите меня, сэр! Откройте дверь!

Ротерби стоял, обдумывая ее слова. Потом повернулся и медленно пошел к двери.

— Не забывай — он умрет!

Эти слова, зловещий тон, злобный взгляд сломили дух девушки одним махом.

— Нет, нет! — спотыкаясь, Гортензия сделала несколько шагов. — О будьте милосердны! — Она была побеждена. — Вы… вы клянетесь отпустить его, вы позволите ему уехать из Англии, если… если я соглашусь?

Глаза графа сверкнули, и он бросился к девушке. Та словно окаменела, безжизненно позволила взять свои руки, пожиная плоды этой ужасной капитуляции. Ротерби стоял рядом с ней, кровь бросилась ему в лицо.

— Так я покорил вас? — воскликнул он. — Значит, мы поженимся, Гортензия?

— Но какой ценой, — ответила она с горечью — какой ценой!

— Я буду нежным, любящим мужем. Клянусь небесами! — пыл страсти смягчил его, как огонь смягчает сталь.

— Пусть будет так, — сказала мисс Уинтроп. — Спасите его, и я буду вам заботливой женой, милорд.

— И любящей? — потребовал он жадно.

— Конечно. Я обещаю.

Ротерби нагнулся, чтобы поцеловать ее, но вдруг со стоном оттолкнул. Да так сильно, что Гортензия наткнулась на кресло и рухнула в него, не удержав равновесия.

— Нет! — зарычал граф как сумасшедший. — Проклятье! — его охватило дикое безумие ревности. Он чувствовал боль и слабость от сознания того, как сильна ее любовь к другому мужчине. Ротерби старался сдержать себя, пытаясь подавить животное, примитивное создание, которым был в глубине души.

— Если уж вы так сильно его любите, то лучше пусть его повесят, — Ротерби засмеялся на какой-то высокой, неистовой ноте. — Вы сами вынесли ему приговор, дитя мое! Вы думаете, я возьму вас, словно использованную вещь? О черт! Неужели вы на это рассчитывали?

Направляясь к двери, граф засмеялся снова, из его горла вырвался дрожащий, злой смех. Гортензия следила за ним расширенными от ужаса глазами. Ее разум не мог понять это дикое поведение. Он повернул ключ в замке и, резким жестом распахнув дверь, крикнул:

— Введите его!

Мистер Кэрилл, нахмурившись, вошел в комнату, сопровождаемый лакеем. Его взгляд перебегал с лица Ротерби на лицо Гортензии. Вслед за ними вошла графиня. Ротерби отпустил слугу и закрыл за ним дверь. Он поднял руку, указывая на Гортензию.

— Глупая, — сказал он, обращаясь к Кэриллу, — она не согласилась выйти за меня замуж, чтобы спасти вашу жизнь.

Брови мистера Кэрилла поднялись. Но слова Ротерби немного успокоили его. Он понял, что за ними скрывалось.

— Я рад, сэр, что вам не удалось ее уговорить. Думаю, вы сами оказались настолько глупы, что отказались от собственного предложения.

— Ах ты, чертов клоун! — взревел Ротерби. — Думаешь, я соглашусь довольствоваться объедками с чужого стола?

— Ну, это громко сказано, — ответил мистер Кэрилл. — Я бы не стал утверждать, что мисс Уинтроп досталась бы вам после кого-то другого, тем более меня.

— Довольно, — прервал его Ротерби. Холодные ироничные слова соперника вернули его к действительности, и он почувствовал, что не может больше ничего сказать. — Тебя повесят! — закончил он коротко.

— Вы в этом уверены, сэр? — пренебрежительно спросил мистер Кэрилл.

— Уверен, видит Бог.

— Не поминайте Господа всуе, — спокойным голосом отозвался мистер Кэрилл, подходя к Гортензии.

Ротерби и его мать переглянулись.

— Что это значит? — пожав плечами, ухмыльнулся граф. — Что за фарс перед смертью? В своем ли он уме?

Мистер Кэрилл не слушал его, он наклонился к Гортензии. Взяв ее ладонь, он поднес к своим губам.

— Дорогая, — прошептал он, — на какую же жертву готова ты была пойти! Неужели ты неверишь в меня? Не бойся, любимая, они не могут навредить мне.

Девушка сжала его руки и посмотрела на него.

— Ты так говоришь, просто чтобы успокоить меня, — сказала она.

— Ну что ты, — ответил мистер Кэрилл спокойно, — это чистая правда. Они будут обещать, клясться всем на свете, пытаясь уничтожить меня. Но лишь напрасно потратят время и силы.

— Да, тут вы правы, — усмехнулся граф. — Тут вы правы, вас просто надо повесить.

Мистер Кэрилл с усмешкой и любопытством взглянул на своего брата. Но его плотно сжатые губы выражали презрение.

— Мы одной крови, Ротерби, я ваш брат, — повторил он, — и однажды я сохранил вам жизнь, не желая, чтобы мои руки обагрились кровью брата, — Кэрилл вздохнул. — Я надеялся, вы сможете сделать то же самое. Сожалею, что вас на это не хватает, что вы в конце концов мой брат. Ну а остальное в этом деле для меня не имеет значения.

— Как не имеет значения, коли доказано — вы якобитский шпион? — вспылила графиня, не вынеся его холодного презрения. — Как не имеет значения, когда выяснилось — у вас было это самое письмо и могло быть то, другое, в котором… Полагаете, это ничего не значит?

Мистер Кэрилл лишь на мгновение задержал на ней взгляд и, не удостоив ответом, повернулся обратно к Ротерби.

— Я был глупцом, я был слеп, не видев дна этой маленькой, мутной лужи, по которой, как вы считали, поплывут ваши челны. Вы хотели продать меня. Вы заключили сделку с правительством, дабы восполнить потерянное вашим отцом состояние. Я правильно угадал ваши намерения?

— А даже если и так, что с того? — угрюмо сказал его светлость.

— А то, граф, — ответил мистер Кэрилл — что человек, продавший шкуру неубитого льва, погиб, охотясь за ним. Помните это!

Они смотрели на него, потрясенные силой голоса, которым это было произнесено и в котором слышались насмешка и ликование.

Придя в себя, ее светлость презрительно рассмеялась.

— Вы нам угрожаете?

— Я угрожаю? Нет. Я не способен угрожать. Я пытался урезонить вас, дать понять, что, имей вы хоть каплю приличия, вы могли бы позволить мне уехать, спастись от суда. Во имя вашего же блага. Но вы решили иначе… — Он замолчал и пожал плечами. — И вам придется пожалеть об этом.

— О чем пожалеть? — потребовал граф.

Но мистер Кэрилл улыбнулся и покачал головой.

— Если бы вы все знали, это могло бы повлиять на ваше решение. Но вы сделали свой выбор, не так ли, Ротерби! Я скорблю о вас от всей души.

— Жалеешь меня? Дьявол! Ты бесстыдный мошенник! Придержи свою жалость для тех, кто в ней нуждается.

— Я и сберег ее для вас, — почти печально сказал мистер Кэрилл. — За всю свою жизнь я не встретил человека, который в ней нуждался бы больше, чем вы.

Снаружи послышалось какое-то движение, раздался стук в дверь, и в комнату вошел Хамфриз. Объявив о возвращении мистера Грина, которого сопровождал помощник министра Темплтон, он тут же пригласил их в комнату.

Глава 22

ОХОТНИКИ
Первым вошел Темплтон — высокий джентльмен в парике до самых плеч, с длинным, бледным лицом, решительным ртом, с острым, но добрым взглядом.

Вслед за ним появился мистер Грин. Хамфриз удалился, закрыв за собой дверь.

Мистер Темплтон отвесил ее светлости глубокий поклон.

— Мадам, — сказал он очень серьезным тоном. — Я приношу вашей светлости и вам, милорд, мои искренние соболезнования и глубочайшие извинения за бесцеремонное вторжение в столь печальный момент.

Трудно сказать, заметил или нет мистер Темплтон, что на их лицах не было и следа печали.

— Я бы никогда не отважился на это, — продолжал он, — если бы ваша светлость не пригласил меня.

— Пригласил вас, сэр? — с почтением отозвался Ротерби. — Едва ли я мог даже рассчитывать…

— Вы пригласили меня, хотя и не напрямую, — ответил помощник министра. Его глубокий низкий голос казался намеренно осторожным, как будто он тщательно обдумывал каждое слово, прежде чем его произнести.

— Не напрямую, но приняв во внимание ваше послание к лорду Картерету. Милорд пожелал, чтобы я лично расследовал это дело до того, как оно получит огласку. Этот человек, — указывая на Грина, продолжал он, — получил от вас информацию, что вы держите здесь агента Стюарта и что у вас есть важное известие для министра.

Ротерби поклонился в знак согласия.

— Единственное, чего я желал, так это того, чтобы мистер Грин подготовил ордер на арест этого человека. Потом я готов рассказать все, что знаю. У вас есть ордер? — поинтересовался он.

— В последнее время было раскрыто необычайно много «заговоров», — произнес мистер Темплтон, — которые в конечном счете таковыми не являлись, и я рассчитываю, что вы, милорд, отнесетесь к этому делу крайне осторожно. Я полагаю, его величеству нежелательно, чтобы оно получало огласку до тех пор, пока не останется никаких сомнений в том, что это действительно был заговор. Разговоры лишь возмущают спокойствие общества, а, к несчастью, поводов для волнений и так предостаточно. Следовательно, было бы целесообразно, прежде чем произвести арест, быть вполне уверенными, имеются ли для этого веские основания.

— Но тут настоящий заговор! — раздраженно воскликнул Ротерби, теряя терпение из-за осторожности других. — Реальная опасность.

— Для того, чтобы убедиться в этом, — невозмутимо продолжил помощник министра, — необходимо иметь веские доказательства, прежде чем предпринять дальнейшие шаги. Ознакомьте меня со всеми фактами, которыми вы располагаете.

— У меня предостаточно информации. Заговор действительно вынашивается сообщниками Стюарта, готовится восстание, и настоящий момент признан благоприятным, так как доверие народа к правительству пошатнулось из-за катастрофы в Южных морях.

Мистер Темплтон медленно покачал головой.

— Осмелюсь высказать свои наблюдения, сэр. Подобные предлоги использовались в последнее время во всех разоблаченных «заговорах». Единственным утешением для нас, друзей его величества, является то, что ни один аргумент не выдерживает критики при тщательном рассмотрении дел.

— Именно этим мое разоблачение будет отличаться от остальных, — заявил Ротерби таким тоном, что впоследствии мистер Темплтон стал отзываться о графе как о «чертовски вспыльчивом человеке».

— У вас есть доказательства?

— Документы, среди которых личное письмо самозванца.

Резко очерченное лицо мистера Темплтона стало серьезным.

— Тогда дело действительно принимает серьезный оборот. Кому, позвольте вас спросить, сэр, предназначалось это письмо?

— Моему покойному отцу, — ответил граф.

— О-о! — мистер Темплтон издал многозначительное восклицание.

— Я нашел письмо после смерти отца, — продолжал Ротерби. — Я вовремя вырвал его из рук этого шпиона, который как раз собирался уничтожить добычу в тот момент, когда я схватил негодяя. Мной руководила преданность его величеству, сэр, и я пожелал, чтобы мистер Грин подготовил ордер на арест изменника.

— Сэр, — сказал мистер Темплтон, смотревший на графа глазами, в которых удивление смешалось с восхищением, — это действительно акт преданности, огромной преданности при таких… особых обстоятельствах дела. Я не думаю, что правительство его величества, учитывая, кому было адресовано письмо, смогло бы порицать вас, даже если бы вы его скрыли. Осмелюсь заметить, милорд, ваш поступок сродни патриотизму сынов античного Рима. Я убежден, правительство его величества не останется равнодушным и высоко оценит вашу преданность.

Ротерби отвесил глубокий поклон в благодарность за комплимент. Ее светлость закрыла губы веером, пряча циничную ухмылку. Стоявший сзади, подле кресла Гортензии, мистер Кэрилл тоже улыбнулся, а несчастная девушка, уловив его улыбку, пыталась найти в ней добрый знак.

— Я уверена, — вставила графиня, — сын благодарен вам за то, что вы так высоко оценили его поступок.

Мистер Темплтон поклонился ей с величайшей учтивостью.

— Я бы чувствовал себя камнем, мэм, не высказав своего восхищения.

— Я полагаю, сэр, — в своей спокойной манере вставил мистер Кэрилл, — это скорее патриотизм Израиля, чем Рима.

Мистер Темплтон обратил к нему свое лицо с холодным недовольством. Он хотел что-то сказать, но, пока подыскивал слова, подобающие ситуации, Ротерби опередил его.

— Сэр, — воскликнул он, — все, что я сделал, я сделал, не обращая внимания на возможно губительные последствия моего решения. Этот бунтовщик воображает, что я намеревался совершить сделку. Но вы должны понимать, сэр, при сложившихся обстоятельствах это лишено всякого смысла. Теперь слишком поздно пытаться продать бумаги. Я готов отдать письма, которые нашел. И все же, смею надеяться, правительство согласится с тем, что я имею некоторое право на получение признания за ту услугу, которую я оказал его величеству и стране и исполнение которой задело честь моего отца.

— Конечно, конечно, милорд, — промычал мистер Темплтон. Похоже, его энтузиазм по поводу римского патриотизма Ротерби несколько поубавился.

— Я полагаю, лорд Картерет не допустит, чтобы такая… э-э-э… верность его величеству осталась невознагражденной.

— Я хочу просить вас, сэр, просить ради памяти моего отца, над которой нависла неотвратимая угроза быть запятнанной…

Мистер Кэрилл улыбнулся и кивнул. Он мог рассуждать независимо — скорее как зритель, — и все-таки он должен был признать: его брат проявил тонкую проницательность, на которую только был способен.

— Да, мой отец имел отношение к афере в Южных морях, — продолжал Ротерби, — но он мертв и не может защитить себя от тех обвинений, которые предъявил ему герцог Уортон. Поэтому моего отца можно представить в свете, который… э-э-э… ну, словом, не совсем соответствует образу джентльмена. А тут еще заговор… Но все это не имеет ровным счетом никакого значения, когда речь идет о безопасности нашего королевства. Сейчас на весы легли мои личные интересы и интересы государства, и мой выбор прост. Единственное, о чем я осмеливаюсь просить вас, сэр… — я понимаю, раскрыть заговор невозможно, не упомянув о несчастной доле отца, умоляю лишь о том, чтобы лорд Картерет счел возможным не упоминать о делах в Южноморской компании. Отец уже заплатил за них своей жизнью.

Мистер Темплтон смотрел на молодого человека с неподдельным состраданием. Он был совершенно одурачен и в глубине своей души сожалел, что на какое-то мгновение усомнился в чистоте помыслов Ротерби.

— Ваша светлость, я хочу заверить вас в своей симпатии, моем глубочайшем уважении к вам, графиня, — сказал он. — К сожалению, по делу о Южных морях у меня нет никаких полномочий. Лорд Картерет поручил мне только дело об аресте. Я должен разобраться с персоной, которая находится у вас в руках, выяснить, достаточно ли оснований для подписания ордера. Тем не менее, милорд, я могу пообещать, учитывая вашу готовность отдать нам эти письма, важность которых обусловлена, как вы уверяете, их крайне опасным содержанием, а также принимая во внимание вашу героическую верность его величеству, лорд Картерет не будет увеличивать то бремя, которое вам и так уже приходится нести.

— О, сэр! — прочувственно воскликнул граф. — У меня не хватает слов, дабы выразить вам свою признательность.

— У меня тоже нет слов, — вставил мистер Кэрилл, — чтобы выразить восхищение этим великолепным спектаклем. А я и не подозревал, Ротерби, что вы обладаете такими блестящими способностями.

Мистер Темплтон снова нахмурился.

— Это уже наглость, — сказал он.

— Что вы, сэр, ну какая же наглость, здесь действительно самое неподдельное восхищение.

Ее светлость еле слышно засмеялась, взглянув на Кэрилла.

— Вы слушаете опасного заговорщика, мистер Темплтон. Он кичится своей совестью, несмотря на злодейство, в котором замешан.

Граф повернулся и взял письма со стола. Он вручил их помощнику министра.

— Вот, сэр, письмо от короля Якова моему отцу, а вот — ответное послание.

Мистер Темплтон взял письма и подошел к окну, чтобы изучить их. Его лицо просияло. Ротерби встал подле кресла своей матери, оба смотрели на мистера Кэрилла, а тот, в свою очередь, с едва уловимой усмешкой, играющей в уголках его губ, не сводил глаз с мистера Темплтона. Только раз он нагнулся и прошептал что-то на ухо Гортензии, и они перехватили ее взгляд, наполовину испуганный, наполовину вопросительный. Мистер Грин, стоя возле двери, вертел в руках шляпу, исподтишка наблюдая за всеми, при этом не привлекая к себе внимание окружающих, — в результате долгой практики он достиг в этом совершенства.

Наконец мистер Темплтон повернулся, сложив письма.

— Это очень серьезно, милорд, — заявил он, — не сомневаюсь, лорд Картерет пожелает лично выразить свою признательность и благодарность за услугу, которую вы ему оказали. Полагаю, вы можете рассчитывать на его щедрость.

Он положил письма в карман и поднял руку, указывая на мистера Кэрилла.

— Это и есть тот самый человек? — спросил он. — Шпион короля Якова?

— Это тот самый агент, который доставил письмо от самозванца моему отцу, и нет сомнений, что он отвез бы и ответ, если бы мой отец был жив.

Мистер Темплтон вытащил письма из кармана и подошел к столу. Усевшись, он взялся за перо.

— Вы, конечно, сможете это доказать? — спросил он, пробуя кончик пера большим пальцем.

— Безусловно, — последовал ответ, — моя мать может предоставить свидетелей, которые подтвердят, что именно он доставил письмо от Стюарта. Кроме того, негодяй напал на мистера Грина, о чем, не сомневаюсь, вам уже доложили, сэр. И наконец, доказано, что он, первым заполучив бумаги, пытался их уничтожить. Но я вовремя остановил его. Мои слуги готовы засвидетельствовать, что мы были вынуждены вломиться в эту комнату силой, чтобы отнять у него письма.

Мистер Темплтон кивнул.

— Тут все ясно, — сказал он, обмакнув перо.

— И все же, — заметил мистер Кэрилл с расстановкой, — стоит взглянуть на дело и с другой стороны.

Мистер Темплтон хмуро посмотрел на него.

— Вам предоставят такую возможность, — произнес он, — кстати, как ваше имя?

Мистер Кэрилл некоторое время смотрел на секретаря министра каким-то странным взглядом:

— Я — Жюстен Кэрилл, седьмой граф Остермор, ваш покорный слуга.

Мистер Кэрилл не ожидал такого эффекта: все были ошарашены. Пять пар расширенных глаз уставились на него.

Наконец из уст ее светлости вырвался смех:

— Он сумасшедший, я давно это подозревала.

Мистер Темплтон, опомнившись, со злостью ударил по столу кулаком. Это был действительно серьезный повод, чтобы выйти из себя, хотя умение владеть своими чувствами при любых чрезвычайных обстоятельствах было предметом его гордости.

— Кто вы такой? — потребовал он снова.

— Вы плохо слышите, сэр? Я лорд Остермор. Если вы определенно не хотите быть обманутым и чувствовать себя полным дураком перед лордом Картеретом, то вам надлежит вписать в ордер именно это имя.

Мистер Темплтон откинулся на спинку кресла, скорее в замешательстве, чем в раздражении.

— Конечно, — сказал мистер Кэрилл, — я могу все объяснить, и вы увидите, как вас одурачили. А что касается голословных утверждений, будто я шпион, агент самозванца, — он пожал плечами и махнул рукой, — думаю, мне не придется их опровергать, когда вы узнаете все остальное.

Ротерби сделал шаг вперед, сжав кулаки, его лицо пылало. Ее светлость протянула костлявую руку, схватив его за рукав, и дернула к себе.

— Фу! Чарлз, — сказала она.

Мистер Кэрилл прошествовал к секретеру и оперся о его крышку, оказавшись ко всем лицом.

— Я вынужден подтвердить, господин помощник министра, — сказал он, — инцидент с нападением на мистера Грина имел место. Я должен был заполучить бумаги, которые он искал в этом столе.

— Почему тогда… — начал мистер Темплтон.

— Терпение, сэр! Я признаю это, но не думаю признать все остальное. Я утверждаю, что причины моих поисков совсем иные, нежели вы думаете.

— Что же тогда? Что еще? — зарычал Ротерби.

— Да — что еще? — спросил мистер Темплтон.

— Сэр, — сказал мистер Кэрилл, печально качая головой. — Мне кажется, уже первое мое сообщение шокировало вас, будьте любезны приготовиться ко второму. Окажись я на вашем месте, сэр, я бы хорошенько подумал, прежде чем подписать ордер. Сделав так, вы окажетесь орудием в руках тех, кто замышляет погубить меня. Они готовы использовать даже лжесвидетелей. Я имею в виду вдову покойного графа и его сына, — сказал он, показав на графиню и своего брата.

Несмотря на очевидную дикость обвинения, ни мать, ни сын не смогли вымолвить ни единого слова оправдания, дабы выпутаться из этого глупого положения.

Мистер Темплтон дико захрипел:

— Что вы несете, сэр?

— Правду.

— Правду? — эхом повторил помощник министра.

— Вы никогда не слышали такого слова?

— Я начинаю думать, — продолжал мистер Темплтон, разглядывая прищуренными глазами сухощавую, стройную фигуру, — ее светлость права. Вы действительно сумасшедший, но ваше безумие особого рода.

— Мы должны немедленно разобраться с этим, — взорвался Ротерби, вскочив с кресла. — Мы обязаны принять меры! Мы потратили на этого безумца целый день! Выпишите ордер на имя Кэрилла Жюстена, как все его называют, а уж мистер Грин проследит за всем остальным.

Мистер Темплтон выразил свое нетерпение, крутя в руке перо.

— Вам не стоит рассчитывать, сэр, — заверил его мистер Кэрилл, — что мне нечем подтвердить свои слова. У меня есть доказательства, неоспоримые доказательства, подтверждающие все сказанное мною.

— Доказательства? Я без конца слышу сегодня это слово от всех присутствующих здесь.

Сказанное нельзя было отнести только к мистеру Грину, чье лицо сейчас выражало сильное внутреннее напряжение. Он не допускал и мысли о сумасшествии мистера Кэрилла. Все прошедшее он объяснял совершенно иначе.

— Да, доказательства, — снова заговорил мистер Кэрилл, вытаскивая футляр из своего кармана. Затем он достал из него свидетельство о рождении и положил его перед мистером Темплтоном.

— Взгляните на это для начала.

Мистер Темплтон согласился, становясь все более серьезным. Он посмотрел на мистера Кэрилла, потом на Ротерби, который был мрачнее тучи, ее светлость, взволнованно дышавшую. Его взгляд вернулся к мистеру Кэриллу.

— Вы и есть тот самый человек, о котором здесь говорится? — спросил он.

— Я могу убедительно доказать это, — ответил мистер Кэрилл. — У меня нет недостатка в друзьях в Лондоне, которые могут засвидетельствовать этот факт.

— И все же, — начал хмурый и ошеломленный мистер Темплтон, — этого документа недостаточно для того, чтобы подтвердить, что вы действительно тот человек, за которого себя выдаете. Из него видно только, что Жюстен Кэрилл доводился покойному сыном.

— Идем дальше, — сказал мистер Кэрилл, выкладывая следующий документ — выписку из регистрационной книги церкви Святого Этьена, в которой значилась дата смерти его матери.

— Знаете ли вы, сэр, в каком году состоялась свадьба этой леди, матери Ротерби, с покойным графом Остермором?

Это было в тысяча шестьсот девяностом году. Думаю, она может подтвердить.

— Что все это значит? — промолвил мистер Темплтон.

— Сейчас вы поймете. Взгляните на дату, — сказал мистер Кэрилл, показывая пальцем нужное место в документе.

Мистер Темплтон громко прочитал — «1692», — а затем имя скончавшейся — «Антуанетта де Бюали де Малиньи».

— И что же? — спросил он.

— Вы поймете, когда я покажу вам бумагу, которую я вытащил из этого стола во время последней схватки с мистером Грином. Если вы считаете, сэр, что цель оправдывает средства, то это именно тот самый случай. Нечто совершенно отличное от того пустякового дела с государственной изменой, в которой меня обвинили.

И он передал помощнику министра третий документ. Ротерби и его мать, охваченные сильнейшим волнением, молча приблизились к мистеру Темплтону и изучали бумагу через его плечо широко открытыми, завороженными глазами. Истина разоблачения надвигалась на них.

— Боже! — взвизгнула графиня. Она поняла значение прочитанного еще до того, как Ротерби начал что-либо соображать. — Это обман!

— Ну что вы, мадам, оригинал записи вы можете найти в регистрационной книге церкви Святого Антония, — отвечал мистер Кэрилл. — Я спас этот документ, а вместе с ним и письмо моей матери отцу, которое было написано после его возвращения в Англию. Час назад я завладел бумагами, вытащив их из секретера.

— Что это? — потребовал от него Ротерби. — Что это?

— Свидетельство о браке вашего отца, покойного графа Остермора, и моей матери, Антуанетты де Малиньи. Они обвенчались в церкви Святого Антония в Париже в тысяча шестьсот восемьдесят девятом году. — Он повернулся к мистеру Темплтону: — Теперь вы понимаете, сэр? В 1689 году они обвенчались; в 1692 году моя мать умерла; а в 1690 году лорд обвенчался с госпожой Сильвией Эверидье.

Мистер Темплтон мрачно кивнул, слишком внимательно рассматривая документ, дабы избежать взгляда женщины, которую он знал под именем Остермор.

— К счастью, — сказал мистер Кэрилл, — я смог получить эти бумаги вовремя. Надеюсь, нет надобности объяснять, как я нуждался в них. Как мало было нужно, при желании, чтобы выдвинуть против меня тяжкие обвинения.

— Ради всего святого… — начал Ротерби, но мать остановила его, сжав запястье.

— Помолчи, дурень! — прошипела она ему на ухо. Ей было необходимо собраться с мыслями, взвесив каждое слово, прежде чем начать говорить. Она оказалась на краю бездны. Один ложный шаг мог привести обоих к неизбежному краху, один неверный ход — и все могло быть невозвратимо потеряно.

Ротерби, похоже, испытывал неподдельный ужас, он был сломлен, чего раньше за ним не замечалось, и тут же замолчал.

Мистер Темплтон встал, сложил бумаги и отодвинул их.

— Вы можете доказать, что искали только этот документ? — спросил он.

— Я могу подтвердить, что мистер Кэрилл искал именно эту бумагу, — заговорила Гортензия, она придвинулась к своему возлюбленному, радуясь возможности свидетельствовать в его пользу, — я находилась в комнате, когда он вошел и сразу же направился к столу, как будто дом был хорошо ему знаком. Могу поклясться, он искал именно этот документ.

— Милорд, — мистер Темплтон с поклоном обратился к мистеру Кэриллу, — теперь я вижу, что вы действовали с благими намерениями. Похоже, сейчас вас не за что арестовывать. Думаю, я не получу одобрения министра, если подпишу ордер на арест при наличии тех сведений, которыми мы располагаем. Это дело уже в компетенции лорда Картерета.

— Позвольте заметить, что я был бы рад получить аудиенцию у его светлости в ближайшее время, — сказал новоиспеченный лорд Остермор. — Касательно же письма, которое, якобы привез из Франции от самозванца, — улыбнулся он всепрощающе, — стечение обстоятельств было таково, что присутствующий здесь мистер Грин подозревал меня. Как только я прибыл в Англию, он подверг меня тщательному обыску в Мэйдстоуне, который, как вы понимаете, не дал никаких результатов. Я был оскорблен перенесенным унижением. И вот сегодня я рад случаю, который помог объяснить мою невиновность.

— Милорда действительно можно поздравить, — согласился мистер Темплтон. — На вас не лежит ни малейшей тени подозрения, и ваша репутацию безупречна.

— Вы дурак! — закричала та, которая еще час назад звалась графиней Остермор. — Болван! — Она яростно наседала на мистера Темплтона.

— Мадам, я бы не советовал вам позволять себе так много, — с достоинством ответил помощник министра.

— Так много, идиот? — обрушилась она. — Да я готова заложить свою душу — несмотря ни на что, этот человек заговорщик. И что бы он там ни говорил, здесь он искал именно письмо короля.

Мистер Темплтон печально посмотрел на нее.

— Мадам, вы можете клясться, сколько вам угодно, но вам никто не поверит. Факты говорят сами за себя.

— Вы не верите мне? — негодовала она.

— Моя вера не может ничего изменить. Ваш покорный слуга, мадам, — заключил он скорее в силу привычки. Поклонившись ей, Темплтон взял шляпу и трость, кивнул Ротерби и направился к двери, которую мистер Грин распахнул для него.

Уже на пороге Темплтон отвесил поклон мистеру Кэриллу.

— Ваша светлость, я направляюсь к лорду Картерету. Он будет ждать вас с нетерпением.

— Я не заставлю его милость долго ждать, — ответил мистер Кэрилл. Помощник министра вышел, мистер Грин, поколебавшись мгновение, последовал за ним. Он понял, что партия проиграна и, следовательно, ему здесь нечего больше делать.

Глава 23

ЛЕВ
Игра окончилась и была проиграна.

Рука об руку стояли Ротерби и его мать. Женщина ухватилась за руку сына, ища в нем опору и поддержку в этот горький час возмездия, в час, когда зло, которое они замыслили, обратилось против них самих же.

Это было захватывающее зрелище — укрощение двух надменных и жестоких натур. Мистер Кэрилл пытался понять, что они чувствуют, какие мысли проносятся в их головах, казалось, какой-то паралич сковал их мозг. Они были все еще в шоке от удара, который он нанес. Угасающее, почти мертвое спокойствие.

Наконец женщина шевельнулась. Инстинкт раненого животного — уползти, спрятаться — двигал ею, тогда как разум по-прежнему бездействовал. Она сделала шаг.

— Пошли, Чарлз, — сказала она низким, хриплым голосом. — Пошли!

Прикосновение и эти слова вернули его к жизни.

— Нет! — крикнул он грубо, сбросив руку матери со своей. — Это еще не конец! — казалось, он готов растерзать брата. Выпрямившаяся, неповинующаяся, угрожающая фигура и бешеные глаза на мертвенно-бледном лице — весь его вид говорил об этом. — Это не конец! — подтвердил он зловещим голосом.

— Да, — спокойно согласился мистер Кэрилл. — Конец будет другим. — Он печально перевел взгляд от сына к матери. — Вы сами сделали его таким, все могло быть иначе. Я надеялся на ваше милосердие. Напомнив вам, брат, о тех узах, что связывают нас, я хотел отвести вас от братоубийства, спасти от преступления, которым вы грезили.

— Братоубийство! — зло засмеялся Ротерби. — Братоубийство! — казалось, он угрожает.

Но мистер Кэрилл по-прежнему сочувствовал ему. В душе он жалел его, жалел их обоих — не из-за их теперешнего положения, а из-за того бездушия, что было в них. Вот истинная трагедия.

— Вы, Ротерби, высказали мистеру Темплтону немало прекрасных слов о вашем уважении к памяти отца, — сказал мистер Кэрилл. — Выразили великодушные чувства о сохранении его доброго имени, которые выглядели правдивыми для мистера Темплтона. В интересах своего отца вы ходатайствовали о том, чтобы его дела с компанией Южных морей не были преданы огласке, не выгораживая себя ни в чем, не ища выгоды, которую могли бы извлечь из этого дела.

— Для чего вы все это говорите? — яростно воскликнула графиня. — Вы издеваетесь над нами? Вы бередите наши раны сейчас, когда после нашего падения нам не остается ничего иного, как полагаться на вашу милость?

— Так чем вызвано падение? — возмутился мистер Кэрилл. — А, не будем об этом. Я не иронизирую, мадам, — он снова повернулся к Ротерби.

— Лорд Остермор был вам отцом, как никогда не был для меня. Однако чувства, которые вы великолепно выразили мистеру Темплтону, также владеют мною сейчас. Но вовсе не потому, что связь лорда Остермора с Южноморской аферой сильно волнует меня. И все же, ради имени, которое сейчас стало моим, я покину Англию, как и приехал — мистером Жюстеном Кэриллом. В глазах света имя моей матери не запятнано, так как ее судьба, настоящая судьба, осталась неизвестной. Но имейте в виду — никто и никогда не должен узнать об этом, иначе я вернусь и снова дам урок, подобный тому, что вы уже получили. Вот тогда-то вы пойдете по миру. Надеюсь, вы меня поняли.

Ротерби не понял ничего. Однако цепкий ум его матери быстро ухватил истинный смысл слов, произнесенных мистером Кэриллом.

— Вы имеете в виду… что мы останемся… что наше положение не изменится?

— А разве может быть иначе?

Она удивленно уставилась на него.

— Вы оставляете… своему брату титул и все остальное?

— Не думайте, мадам, что это жест великодушия, — сказал мистер Кэрилл. — Поймите меня правильно. Мне не нужны ни титул, ни владения Остермора. Они были бы занозой в моем сердце и бередили бы мои горькие воспоминания. Это одна из причин, по которой не стоит считать меня великодушным, хотя главная другая. Я хотел бы, чтобы вы поняли меня сейчас, в этот час нашей последней встречи. Лорд Остермор, мой отец, женился на вас, мадам, по доброй воле…

Она резко прервала его.

— О чем вы говорите? — графиня почти завизжала, ее колотила ярость только от одной мысли о том, что сделал ее покойный муж.

— Он женился на вас по доброй воле, — спокойно повторил мистер Кэрилл. — Я все вам объясню. Он женился на вас, так как был уверен, что его жена, которую он оставил во Франции, мертва. Из-за страха перед своим отцом он держал свой брак в секрете, не смея сказать о нем. Как вы могли понять за годы жизни с графом, он не был человеком, который испытывал глубокие чувства к кому-либо. Себя же он любил безмерно, в чем вы также могли убедиться. Брак во Франции создавал проблемы. Остермор смотрел на него, как на ошибку юности, так он сам говорил мне в этом доме, не догадываясь, с кем разговаривает.

Когда он получил ложную весть о смерти моей матери от того самого кузена, который приехал в Англию, чтобы отомстить за нее, отец обрадовался — ему удалось избежать последствий своей глупости. Его ошибка не тяготила его. К тому же, моя мать прекратила писать. Так что граф Остермор женился на вас, мадам, с добрыми намерениями. Это и будет вашим аргументом в разговоре с лордом Картеретом, который заставит его понять — именно уважение к памяти моего отца побуждает меня уехать без шума, увозя с собой все то, что я вынужден был сказать, дабы избежать обвинения, которое мне предъявили. Лорд Картерет — человек, умудренный жизненным опытом. Он поймет далеко идущие последствия, которые могут быть, если всплывет правда обо всем этом. Он возьмет слово с мистера Темплтона о его молчании. Правда, мадам, никогда не получит огласки.

— Боже, сэр, — вскричал Ротерби, — это чертовски благородно с вашей стороны!

— Вы великолепно выражаетесь, — сказал мистер Кэрилл, возвращаясь к своей обычной манере.

Графиня же не могла вымолвить ни слова. Распростерши руки, она сделала шаг к мистеру Кэриллу. О, чудо из чудес — две слезы скатились по ее щекам, испортив грим, который покрывал их.

Мистер Кэрилл бросился к ней. Вид этих слез, родившихся в ее иссохшем сердце и прокладывающих свой путь по бледным, раскрашенным щекам, вызвал в нем острую жалость. Он взял ее руки и сжал их, на мгновение поддавшись порыву, с которым не мог совладать. Графиня поцеловала бы его в этот миг благодарности и унижения. Но он отстранил ее.

— Довольно, ваша светлость, — сказал мистер Кэрилл, как бы еще раз давая ей титул. Он восстанавливал ее положение, с которого, защищаясь, сам же и низвергнул. — Обещайте, что вы не дадите показаний против меня, даже если вас будут к этому принуждать.

— Сэр, сэр, — запиналась графиня. — Можно ли предложить…

— Конечно, нет. Мне ничего не нужно. Всего вам доброго, мадам. Если я могу воспользоваться еще несколько минут гостеприимством Стреттон-Хауза, я буду вашим должником.

— Этот дом… и все… это ваше, сэр, — напомнила она ему.

— И все же здесь есть то, что я возьму с собой, — сказал он, глядя на Гортензию. Мистер Кэрилл открыл дверь перед графиней.

— Храни вас Господь! — сказала она с удивительным жаром, который не часто можно было услышать в ее молитвах. — Он вознаградит вас за милосердие.

— Всего вам доброго, мадам, — повторил он снова, раскланиваясь. — И вам, лорд Остермор, — добавил он, обращаясь к Ротерби. Его брат взглянул на него, как будто собираясь что-то сказать, а затем, поддавшись настроению своей матери, протянул руку. Мистер Кэрилл весьма сдержанно пожал ее. «В конце концов, этот человек мой брат», — подумал он. Даже если его чувства к Ротерби и не были теплыми, он великодушно изобразил сердечность. Закрыв за ними дверь, мистер Кэрилл с огромным облегчением вздохнул. Он посмотрел на Гортензию, и улыбка, словно луч света, озарила его лицо. Девушка бросилась к нему.

— Пойдем! Ты единственная драгоценность, которую я забираю из дома отца.

— Неужели ты рассчитываешь покорить меня подобными словами?

— К черту слова! — воскликнул Кэрилл. — Ты покорена. Признайся.

— У тебя уже есть все, чтобы уважать себя, — серьезно произнесла девушка.

— Кроме одного, Гортензия, — поправил он. — Только этого недостает мне, чтобы уважать себя больше, чем король.

— Это уже лучше, — засмеялась она и вдруг грустно произнесла. — О, почему ты подсмеиваешься надо мной и пытаешься скрыть то, что у тебя на сердце? Зачем ты хочешь казаться легкомысленным и безрассудным даже после того, что ты сделал? Это было так благородно! Я очень горжусь тобой!

— Гордишься мной, — эхом повторил мистер Кэрилл. — О! Тогда как же могло случиться, что ты решила взять в мужья «этого самодовольного хлыща»? — сыронизировал он, вспомнив слова, которые она бросила ему той лунной ночью.

— Как я тогда ошибалась, — проговорила девушка.

— Тех, в ком мы ошибаемся, всегда стоит узнать получше, — философски заметил мистер Кэрилл.

— Зато ты не ошибся во мне.

— Не ошибся, — ответил он, — я сразу увидел, как ты прекрасна. Возьми мое сердце, и оно само скажет тебе об этом, — воскликнул Кэрилл, сжимая ее в объятиях.


ЗАБЛУДШИЙ СВЯТОЙ (роман)

Агостино де Ангвиссола, юный наследник знатного итальянского рода, искренне считает, что его предназначение — стать монахом. Грядущая война и долг кровной мести меняют его планы самым неожиданным образом…


Часть I Подаренный церкви

Глава 1

ИМЕНА И СУДЬБЫ
В поисках причины моих невзгод — как это свойственно человеку, я искал ее не в самом себе — я часто склонялся к тому, чтобы возложить вину за все несчастья, выпавшие на мою долю, а также за все зло, которое я причинил другим, на тех, кто, стоя у купели моей матери, решил дать ей имя Моника.

В жизни есть много вещей, которые человеку грубому и невнимательному кажутся неважными и незначительными, но которые на самом деле чреваты самыми ужасными последствиями. По существу они являются движущей силой самой судьбы. К таким зловещим пустякам я бы отнес имена, которыми нас так бездумно одаряют.

Меня удивляет, что ни один из знаменитых ученых древности в своих философских сочинениях не коснулся вопроса об именах, не говоря уже о том, что никто не говорит о великом значении, которое, с моей точки зрения, имеет этот предмет. Возможно, это объясняется тем, что ни одному из них не пришлось, как мне, страдать от последствий, проистекающих от имени. Вот если бы так случилось, они бы, конечно, преподали нам урок на этот предмет со знанием дела и таким образом избавили бы меня, который отлично сознает свою некомпетентность в этом деле, от необходимости исправить эту оплошность на основании моего собственного опыта. Давайте же рассмотрим хотя бы сейчас, с таким опозданием, какое коварное влияние оказывает имя в смысле предрасположения к добру и злу, как оно способствует становлению характера человека.

Для какого-нибудь деревенского тупицы или же, напротив, для поистине сильной натуры — такие не подвержены подобного рода влияниям

— не имеет значения, зовется ли человек Александром или Ахиллом; и в то же время жил однажды человек, который назывался Иудой, так вот он до такой степени не оправдывал благородных ассоциаций, связанных с этим именем, что само звучание и значение его изменилось на все времена.

Но для того, кто одарен воображением — этим величайшим даром и величайшим бедствием человечества, — или для того, чья натура жаждет назидательного примера, имя, которое он носит, может приобрести невероятно важное значение под влиянием образа давно почившего великого человека, носившего это имя до него, чья жизнь становится предметом подражания.

Я надеюсь доказать, что это общее вступление является справедливым по крайней мере в том, что касается моей матери.

Ее назвали Моникой. Почему было выбрано это имя, мне узнать не довелось; однако я не думаю, что при выборе имени ее родители руководствовались какими-либо соображениями, кроме звучания. Это приятное имя, достаточно благозвучное, и, как это случается достаточно часто, никакие посторонние обстоятельства на его выбор не повлияли.

Однако для моей матери, которая обладала впечатлительной и в то же время слабой и зависимой натурой, ее имя оказалось судьбоносным. Начиная с самых юных лет святая Моника стала предметом ее особого поклонения и осталась таковым после того, как она вышла замуж. Самой захватанной и зачитанной частью старого манускрипта — любимейшей ее книги, — содержащего жизнеописания нескольких святых, было «Житие святой Моники». Сделаться достойной имени, которое она носит, уподобить свою жизнь жизни этой святой женщины, которой столь много радости и столько же печали принес ее знаменитый отпрыск, стало навязчивой идеей моей матери. И я очень сомневаюсь, что моя мать решилась бы когда-нибудь связать себя узами брака, если бы святая Моника не была замужем и не родила сына.

Как часто в бурные накаленные часы моей столь несчастной юности я сожалел, что она не предпочла жизнь девственницы в монастыре и не избавила меня от тяжелого бремени моего существования, которое она в своей нечестивой святости едва не превратила в бесплодную пустыню!

Мне хочется думать, что в те дни, когда мой отец сватался к ней, добивался се расположения, в крепких объятиях этого неистового гибеллина[1786] она хоть на время забывала о том, как дальше собирается ткать узор своей жизни, что на всем ее пути по мрачной засушливой пустыне встретился хотя бы один уголок сада, цветущего, благоуханного, прохладного.

Мне хочется так думать, ибо даже в лучшем случае этот период был, должно быть, достаточно коротким. И поэтому я ее жалею, я, который в свое время так горько ее порицал. Все это, наверное, прекратилось еще до того, как я родился; она все еще носила меня в своем чреве, когда отстранила от своих уст чашу с теплым живительным вином жизни и снова обратилась к постам, размышлениям и молитвам.

Это было в тот год, когда состоялась битва при Павии, выигранная Императором[1787]. Мой отец, который добился кондотты[1788] и собрал войско, чтобы помочь изгнать французов, остался на этом славном поле боя как один из павших. Впоследствии, однако, выяснилось, что он еще жив, но находится на самом пороге вечности; и когда весть об этом донеслась до моей матери, я ничуть не сомневаюсь, что она сочла это карой Божией, наказанием за то, что на краткий миг своей юности она отклонилась от пути, ранее выбранного ею, за то, что отказалась идти по стопам святой Моники.

Я не знаю, в какой степени ею руководила любовь к моему отцу. Однако мне кажется, что в том, что она делала дальше, было больше долга, раскаяния, платы за грех, за то, что она была женщиной, которой сотворил ее Бог, чем любви. Я, собственно, почти уверен в том, что это так и было. Пренебрегая своим болезненным состоянием, она приказала приготовить носилки и велела нести себя в Пьяченцу, в собор святого Августина. Там, исповедавшись и причастившись, стоя на коленях перед малым алтарем, посвященным святой Монике, она дала торжественную клятву, что, если моему отцу будет дарована жизнь, она отдаст дитя, которое носит, Святой Церкви.

Два месяца спустя ей принесли весть, что мой отец, чье выздоровление почти завершилось, держит путь домой.

В тот самый день родился я — отданный Церкви согласно обету, обреченный на монашескую жизнь еще до первого моего вздоха в этой жизни.

Я частенько думал, улыбаясь про себя, что было бы, если бы я родился девочкой — ведь в этом случае она была бы лишена возможности осуществить соответствующие параллели. В том, что я родился мальчиком,

— я нисколько не сомневаюсь, — она увидела знамение, ибо ей свойственно было видеть знамения в самых обыкновенных событиях. Все было так, как тому следовало быть, все то же самое происходило со святой Моникой, по стопам которой она, бедняжка, старалась идти. Моника родила сына, и его назвали Августином. Прекрасно. Меня тоже следовало назвать Августином, чтобы я мог идти по стопам того, другого Августина, великого теолога, мать которого звали Моникой[1789].

И так же, как влияние имени моей матери руководило всей ее жизнью, так же и мое имя должно было управлять моей. Так было суждено. Еще раньше, чем я научился читать, жизнь этого великого святого — с теми купюрами, которых требовал мой нежный возраст, — снова и снова рассказывалась мне, пока я не выучил наизусть все события этой жизни, все деяния святого. Впоследствии его писания сделались моим учебником. Его «De Civitate Dei»[1790] и «De Vita Beata»[1791] были теми сосками, к которым я припадал, чтобы добыть себе самое первое умственное пропитание.

И даже ныне, после всех трагедии, всех грехов и превратностей моей жизни, которая должна была быть столь отличной, именно в его «Исповеди» я черпаю вдохновение для написания моей собственной, хотя вряд ли в них найдется что-нибудь пригодное для сравнения.

Не успел я родиться, как меня уже отдали Богу ради спасения жизни моего отца, для того чтобы он был возвращен матери целым и невредимым. Это возвращение состоялось, как мы видели; и тем не менее, если бы моя мать была другой, она бы поняла, что сделка в конце концов оказалась для нее невыгодной. Дело в том, что с самого раннего возраста я сделался для матери и отца предметом нескончаемого спора, который отдалял их все дальше друг от друга и в конце концов сделал врагами.

Я был единственный сын, наследник благородного имени Мондольфо-и-Кармина. Можно ли было допустить, что отец добровольно пожертвует мною, отдав меня в монастырь, при том, что наш титул в этом случае перейдет к нашему двоюродному брату иврагу, гвельфу и изменнику Козимо д’Ангвиссола из Кодоньо! Я представляю себе, как он бушевал при одной мысли об этом; слышу его уговоры, брань, бешеные крики. Но он был подобен океану энергии, волны которого бурлят вокруг неприступной стены упрямства и разбиваются об нее. Моя мать дала клятву отдать меня на службу Святой Церкви и согласна была вытерпеть любую муку, готова была идти и на смерть ради того чтобы ее клятва была исполнена. У нее была своя манера, против которой этот сильный человек, мой отец, ничего не мог поделать. Она стояла перед ним бледная, не говоря ни слова, не вступая с ним в споры, ничего не отвечая на его мольбы.

— Я дала клятву, — сказала она только один раз; и после этого она только кротко склоняла голову, избегая его гневных взглядов, и складывала руки, как воплощение долготерпения и мученичества. А потом, когда буря отцовского гнева обрушивалась на нее, на ее бледном лице появлялись две блестящие дорожки, и ее слезы — страшные молчаливые слезы, при которых лицо се оставалось спокойным и бесстрастным, градом катились по щекам. Это вызывало новый взрыв брани с его стороны, и он уходил прочь, проклиная тот день, когда сочетался браком с глупой женщиной.

Его ненависть к этим ее настроениям, к клятве, которую она дала и которая грозила лишить его сына, вскоре довела его до того, что он стал ненавидеть самую причину всего этого. Гибеллин по рождению, он довольно скоро стал настоящим отступником, врагом Рима и папской власти. Он был не таков, чтобы довольствоваться пассивной враждой. Он должен был действовать, попытаться уничтожить то, что так ненавидел. Так случилось, что после смерти папы Клемента (второго Медичи на папском престоле), используя ослабленное положение, от которого папская власть не успела оправиться после того, как Рим был завоеван. и разграблен Императором, мой отец собрал армию и попытался сбросить давнее ярмо, которое Юлий Второй[1792] наложил на Парму и Пьяченцу, отобрав их у Милана.

Я был в то время семилетним ребенком и отлично помню суету и беспорядок, которые царили в нашей цитадели Мондольфо в связи с военными приготовлениями; толпы вооруженных людей, заполнявшие дворы и дворики крепости, которая была нашим домом, или маневры и строевые учения, происходившие в зеленой долине за рекой.

Зрелище это очаровало и поразило меня. Кровь быстрее текла в жилах при звуках медных труб, а когда я взял в руки пику, пытаясь удержать се в равновесии, все тело мое пронзила сладостная дрожь, незнакомая мне доселе. Но моя мать, почувствовав с тревогой тот восторг, который вызывали во мне все эти военные приготовления, уводила меня, чтобы я видел их как можно меньше.

Засим последовали сцены между ней и моим отцом, о которых в моей памяти осталось лишь весьма смутное воспоминание. Прошло то время, когда она стояла словно безмолвная статуя, перенося с поразительным спокойствием его жестокие нападки. Теперь она просила, умоляла, порою со страстью, порою со слезами; своими молитвами, своими пророчествами о том, сколько зла принесут его богопротивные намерения, она пыталась изо всех своих слабых сил отвратить его от задуманного, помешать ему встать на путь мятежа и бунта.

А он слушал в молчании, сохраняя на лице непреклонное сардоническое выражение; а когда поток ее вдохновенного красноречия начинал иссякать от усталости, он неизменно давал ей один и тот же ответ:

— Вы сами довели меня до этого; и это только начало, не более. Вы дали клятву, чудовищную клятву, обещая принести в дар то, что не имели права дарить. Вы не можете нарушить клятву, как вы говорите. Пусть будет так. Но я должен исправить положение другим способом. Для того чтобы спасти моего сына от Церкви, в жертву которой вы его обрекли, я смету с лица земли саму эту Церковь, уничтожу ее власть в Италии.

При этих словах стон ужаса вырывался из ее груди, она сникала перед ним, закрывая свое бледное несчастное лицо руками.

— Богохульник! — восклицала она с ужасом, смешанным с отвращением, и с этим словом, которым, словно «аминь» в конце молитвы, неизменно заканчивались все их беседы в те последние дни, которые они провели вместе, она поворачивалась и, ведя меня за собой, ошеломленного и сбитого с толку тем, что было выше моего понимания, спешила в часовню нашей крепости и там, перед высоким алтарем, простиралась ниц и проводила таким образом долгие часы, со слезами вымаливая прощение.

Итак, пропасть между ними делалась все шире до того самого дня, когда он оставил Мондольфо.

Я не присутствовал при их расставании. Какие слова прощания говорили они друг другу, какие предчувствия мучили того или другого, думали ли они о том, что больше никогда не увидятся, — я ничего этого не знаю.

Помню, как ранним темным утром в начале года меня бесцеремонно выхватили из кроватки и подняли вверх руки, прикосновение которых всегда вызывало во мне приятную дрожь. Рядом с моим оказалось горячее смуглое лицо, выбритые щеки, орлиный нос; огромные глаза, влажные от слез, глядели на меня со страстной любовью. Затем раздался звенящий голос, этот властный голос, принадлежащий моему отцу, обращенный к Фальконе, оруженосцу, который служил у него, отправляя должность конюшего.

— Возьмем его с собой на войну, Фальконе?

Мои маленькие ручки обвились вокруг его шеи и судорожно сжимали ее, так что острый край его латного воротника едва не врезался в них.

— Возьмите меня с собой! — рыдал я. — Возьмите меня!

Он засмеялся в ответ, в этом смехе слышалось торжество. Вскинув меня на плечо и поддерживая руками, он смотрел на меня снизу вверх. А потом снова засмеялся.

— Послушай-ка, что говорит этот щенок! — воскликнул он, обращаясь к Фальконе. — Молоко на губах не обсохло, а туда же, тявкает, просится на войну.

Потом он снова взглянул на меня и крепко выругался, произнеся одно из своих излюбленных проклятий.

— Я могу на тебя положиться, сын мой, — смеялся он. — Им не удастся сделать из тебя бритоголового. Надеюсь, что, когда ты отрастишь мускулы, ты не будешь их тратить на то, чтобы размахивать кадилом. Потерпи немного, и мы еще поскачем вместе, никогда в этом не сомневайся.

С этими словами он снял меня с плеча, чтобы поцеловать, и прижал меня к груди с такой силой, что моя нежная кожа хранила отпечатки его доспехов еще долгое время после его ухода.

В следующее мгновение он удалился, а я остался лежать в слезах, одинокий маленький ребенок.

Однако, восстав против Церкви, мой отец недооценил силы и энергии нового понтифекса[1793] из рода Фарнезе. Он, по-видимому, решил, что новый папа столь же ленив и бездеятелен, как и предыдущий, что Павел Третий окажется не более опасным, чем Клемент Седьмой. Дорого стоила ему его ошибка. По ту сторону По его неожиданно атаковала папская армия под предводительством Ферранте Орсини, и он был наголову разбит.

Отцу удалось спастись, и вместе с ним спасся и некий джентльмен из Пьяченцы, один из отпрысков знаменитого дома Паллавичини, который получил рану в ногу, оставившую его хромым на всю жизнь, так что впоследствии он был известен как Pallavicini il Zoppo[1794].

Все они были преданы анафеме и объявлены вне закона, за голову каждого была обещана награда, папские эмиссары охотились за ними, так что им пришлось бежать из провинции в провинцию. В результате мой отец не смел показаться в Мондольфо, да и вообще в провинции Пьяченца, которая была сурово наказана за неповиновение, зародившееся на ее земле.

Само имение Мондольфо едва избежало конфискации. Это несомненно, случилось бы, если бы брат моей матери, могущественный кардинал из Сан-Паоло в Карчере, не употребил свое влияние в пользу своей сестры и мою и если бы к его просьбе не присоединился тот наш родственник, кузен моего отца Козимо д’Ангвиссола, который был следующим после меня наследником Мондольфо и поэтому имел все основания не желать, чтобы имение было конфисковано Святым Папским Престолом.

Так случилось, что нас оставили в покое, и мы не пострадали в результате восстания, поднятого отцом. Пострадать должен был отец, когда его схватят. Однако его так никогда и не поймали. Время от времени мы получали вести о нем. То он был в Венеции, то в Неаполе, то в Милане; однако в целях безопасности он нигде не оставался подолгу. А потом однажды ночью, шесть лет спустя, израненный седой ветеран, явившийся невесть откуда, упал от истощения во внутреннем дворике нашей цитадели, куда ему удалось дотащиться. Подошли люди, чтобы оказать ему помощь, и среди них был один, который его узнал.

— Это мессер[1795] Фальконе? — вскричал он и помчался сообщить эту весть моей матери, возле которой я в это время сидел за столом. Тут же находился и фра[1796] Джервазио, наш капеллан[1797].

Печальную весть принес нам старик Фальконе. Все эти долгие шесть лет непрерывных странствий Фальконе не разлучался с моим отцом до того самого момента, когда отец перестал нуждаться в его, и вообще в чьих бы то ни было, услугах.

В Перудже вспыхнуло восстание, повлекшее за собой кровавую битву, сообщил нам Фальконе. Была сделана попытка свергнуть власть Пьерлуиджи Фарнезе, герцога Кастро, славившегося своей подлостью, сына самого папы. Отец несколько месяцев пользовался убежищем, предоставленным ему перуджанцами, и отплатил за их гостеприимство тем, что присоединился к восстанию и сражался в этой обреченной на неудачу борьбе за независимость бок о бок с ними. Они были разбиты в сражении с войсками Пьерлуиджи, и в числе павших был мой отец.

Для него оказалось благом то, что он погиб столь славной и легкой смертью, думал я, когда услышал об ужасах, вынесенных несчастными, которые попали в лапы к Фарнезе.

Моя мать выслушала Фальконе до конца, не проявив ни малейших признаков чувств. Она сидела перед ним, холодная и бесстрастная, словно изваянная из мрамора, в то время как фра Джервазио — который был молочным братом моего отца, как вы со временем узнаете подробнее, — склонил голову на руки и рыдал, как дитя, слушая печальную повесть о его кончине. В силу ли примера или оттого, что в этот момент мне с необычайной остротой вспомнился этот прекрасный сильный человек, его смуглое бритое лицо, громкий веселый голос, то, как он обещал мне, что когда-нибудь мы вместе сядем на коней, но только я тоже разразился рыданиями.

Когда рассказ был окончен, моя мать холодно распорядилась, чтобы о Фальконе позаботились, и удалилась к себе, чтобы помолиться, и взяла меня с собой.

Впоследствии я часто задавал себе вопрос: о чем она молилась в ту ночь? Была ли это молитва за упокой души славного и мятежного воина, который покинул этот мир во грехе, сражаясь с оружием в руках против Святой Церкви, был предан анафеме и обречен на вечный ад? Или она благодарила Бога за то, что теперь она — полноправная хозяйка моей судьбы, ибо теперь ей нечего бояться, теперь никто не будет препятствовать ее планам относительно моего будущего? Я не знаю, и мне не хотелось бы совершать по отношению к ней несправедливость, высказывая возможные предположения.

Глава 2

ДЖИНО ФАЛЬКОНЕ
Когда я теперь думаю о моей матери, я не могу себе представить, какая она была, как выглядела в тех обстоятельствах, о которых я рассказал. Но есть одна картина, один се образ — он горит в моей памяти, словно выжженный кислотой, и встает, словно призрак, всякий раз, стоит только мне подумать о ней или услышать, как кто-то называет ее имя. Я всегда вижу ее такой, какой она была в тот вечер, когда неожиданно, без всякого предупреждения вошла в оружейную нашей крепости и застала там меня вместе с Фальконе.

Я вижу ее как сейчас: стройная высокая фигура; бледное овальное лицо с прозрачной, словно воск, кожей в рамке белого монашеского плата, поверх него накинута черная вуаль, доходящая до пояса, где она терялась в складках черной мантии, которую она неизменно носила.

Сколько я себя помню, она всегда была одета именно так: черная траурная мантия, свободными складками ниспадающая до самого пола. Снова я вижу эти складки и бледное лицо с запавшими глазами, обведенными темными кругами, от которых глаза казались еще более глубокими и которые подчеркивали их мягкий блеск в тех редких случаях, когда она их поднимала; тонкие восковые руки, четки с серебряным распятием на конце, свисающие с левой кисти.

Двигалась она почти бесшумно, словно призрак, как другие женщины, проходя, оставляют за собой аромат духов, за ней тянулся неуловимый след скорби и печали.

Так она выглядела, когда застала нас в тот вечер в оружейной, и такой осталась в моей памяти навеки, ибо в тот день я впервые восстал против ее ига, против рабства, на которое она меня обрекла; в первый раз столкнулись две наших воли, ее и моя; и, как следствие, я в тот день, возможно, в первый раз посмотрел на нее осмысленно и определил для себя.

Это произошло примерно через три месяца после возвращения Фальконе в Мондольфо.

То, что старый оруженосец обладал невероятной привлекательностью для моей юной души, понять нетрудно. Его тесная связь с полузабытым отцом, который тайно занимал в моем воображении то место, которое, как желала моя мать, должен был занимать святой Августин, притягивала меня к нему, его конюшему, с такой же силой, как металл тянется к магниту.

Тяготение было взаимным. Старик Фальконе постоянно искал случая находиться поблизости от меня, все время попадался мне на глаза, словно собака, ожидающая ласкового слова. Каждый день мы встречались и разговаривали, и день ото дня эти свидания продолжались все дольше и дольше; это были украденные часы, о которых я ни слова не говорил моей матери, да и никому другому тоже, так что до поры до времени все обстояло благополучно.

Говорили мы, естественно, о моем отце, и именно благодаря Фальконе я многое узнал об этом великодушном и благородном человеке, доблестном воине, который, по словам старого слуги, сочетал в себе храбрость льва с хитростью и коварством лисицы.

Он рассказывал о военных подвигах, в которых они оба принимали участие; он описывал конную атаку так живо, что у меня все дрожало внутри, когда я мысленно слышал рев медных труб и оглушительный топот копыт по земле. Он рассказывал о штурме крепостных стен, о том, как карабкались по лестницам и врывались в проломы, о ночных атаках и засадах; о черной измене и великом героизме вел он речь, воспламеняя мое воображение и наполняя мою душу восторгом, который сменялся яростью, когда я думал о том, что это не для меня, что этим подвигам нет места в моей жизни, что мне предназначен другой путь — серая скучная тропа, в конце которой маячит награда, не имеющая для меня никакого интереса.

А потом, в один прекрасный день, от разговоров о сражении как о военном деле, когда сила борется против силы и хитрость против хитрости, он перешел к искусству боя — фехтованию.

Именно от Фальконе я впервые услышал о Мароццо, чудо-оружейнике и учителе, который в своей Академии в Болонье обучал мастерству владения шпагой, так чтобы боец, сражаясь изготовленным им клинком, как зверь бьется с помощью зубов и когтей, приобретал практические навыки и умения, дающие ему преимущества, против которых обычная сила — ничто.

То, что он мне рассказал, поразило меня до глубины души, я никогда ничего подобного не слышал даже от него самого, к тому же он сопровождал свой рассказ демонстрацией, принимая различные позиции, преподанные Мароццо, для того чтобы я мог оценить науку, лежащую в их основе.

Так я впервые познакомился — в те времена мало кто знал такие вещи — с удивительнейшими оборонительными позициями, изобретенными Мароццо; Фальконе объяснил мне разницу между mandritto[1798] и riverso[1799], между ложным выпадом и действительной атакой, между stamazone[1800] и tondo[1801]. Я пришел в полное восхищение, когда он познакомил меня с великолепной защитой, которой Мароццо дал весьма удачное название «железный пояс — низкое положение, примерно на уровне талии, при котором боец парирует и в то же время получает возможность колоть, так что одним движением он и обороняется, и отвечает.

В конце концов, уступая моим расспросам, он рассказал, что во время своих скитаний мой отец, повинуясь безрассудному порыву — способность к таким порывам самым странным образом сочеталась у него с осторожностью, — отважился проникнуть в Болонью, несмотря на то, что она была ленным владением[1802] папы, с единственной целью поучиться у Мароццо; что сам Фальконе ежедневно сопровождал его, присутствовал на уроках и после этого помогал отцу закрепить узнанное на практике, выступая в качестве противника, так что ему были знакомы все секреты, которым обучал Мароццо.

И наконец однажды, очень робко, как человек, хотя и уверенный в собственном ничтожестве, просит тем не менее о милости, на которую, как он знает, не имеет никакого права рассчитывать, я попросил Фальконе показать мне какие-нибудь элементы искусства Мароццо с настоящим оружием.

Я боялся, что получу отказ. Мне казалось, что даже старик Фальконе рассмеется над желанием того, кому судьбою определено изучать теологию, приобщиться к таинствам искусства фехтования. Однако для моих страхов, как выяснилось, не было никаких оснований. В серых глазах конюшего не было и тени насмешки, в то время как улыбка, появившаяся на его губах, когда он узнал о моем намерении, была улыбкой радости, энтузиазма и даже благодарности.

Так и получилось, что после этого мы каждый день практиковались в оружейной с час или около того со шпагой и кинжалом, и с каждым разом моя ловкость в обращении с клинком возрастала так стремительно, что Фальконе именовал мои успехи поразительными и клялся, что я просто рожден для клинка, что умение им владеть у меня в крови.

Возможно, его привязанность ко мне заставляла его преувеличивать успехи, которые я делал, и умение, которое я приобретал; возможно, что его слова были не чем иным, как доброжелательной лестью того, кто любил меня и желал доставить мне удовольствие, давая мне возможность порадоваться моими успехами. И тем не менее, когда я оглядываюсь назад и вспоминаю, каким ребенком я в то время был, я склоняюсь к мысли, что его слова были чистой правдой.

Я упоминал о странном, почти необъяснимом восторге, который меня охватил, когда я впервые взял в руки копье, пытаясь удержать его в равновесии. Не берусь описать, что я испытал, когда мои пальцы впервые сомкнулись на рукоятке шпаги, а указательный палец по-новому прижался к ее нарезкам, как учил меня Фальконе. Но нет слов, чтобы все это описать. Сладкое ощущение равновесия, холодный блеск клинка — все это вызывало во мне трепет наподобие того, что испытывает юноша от первого страстного поцелуя. Я понимаю, что это не совсем одно и то же; и тем не менее не могу придумать никакого более достойного сравнения.

Я был в ту пору подростком, мне исполнилось тринадцать лет, но я был рослым и сильным не по возрасту, несмотря на то, что моя мать всячески ограничивала мои упражнения с оружием, занятия борьбой и верховой ездой — словом, все то, что способствует физическому развитию юноши. Я был почти такого же роста, как сам Фальконе, который считался человеком высоким, и если мой выпад был короче, чем его, я компенсировал это быстротой движения, свойственной молодости, так что в скором времени — если только он по своему добродушию не сдерживался, не позволяя себе действовать в полную силу, — я оказался достойным противником Фальконе.

У фра Джервазио, который был в то время моим наставником и с которым я проводил утренние часы, совершенствуясь в латыни и постигая основы греческого языка, вскоре возникли подозрения по поводу того, чем именно я занимаюсь наедине с Фальконе в часы сиесты, отведенные для отдыха.

Однако этот святой добрый человек хранил молчание, каковое обстоятельство в то время приводило меня в недоумение. Нашлись, однако, другие, которые сочли нужным уведомить о наших занятиях мою мать, и так случилось, что в тот день в оружейной она застала нас врасплох — оба мы были одеты только в рубашки и панталоны и занимались тем, что кололи мишени.

Когда она вошла, мы отскочили друг от друга, как дети которых поймали в чужом саду, хотя Фальконе сохранил свою гордую осанку; он стоял прямо, гордо откинув голову, и смотрел твердым, холодным взглядом.

Прошло какое-то время, показавшееся мне нестерпимо долгим, прежде чем она заговорила; раз или два я украдкой бросил на нее взгляд и увидел ее такой, какой она сохранилась в моей памяти, такой, какой я буду видеть ее до смертного своего часа.

Ее глаза были устремлены на меня. Мне кажется, что поначалу она даже не взглянула на Фальконе. Только на меня» она смотрела, и столько печали было в ее взоре при виде сильного здорового юноши, что, право же, даже мой хладный труп не мог бы вызвать большей скорби. Поначалу она только беззвучно шевелила губами; молилась ли она или просто не могла произнести ни слова от волнения, я сказать не могу. Наконец к ней вернулся дар речи.

— Агостино, — произнесла она голосом, исполненным холодного негодования, и остановилась, ожидая от меня ответа.

И тут в душе моей проснулся мятежный дух. Ее появление обдало меня холодом, при всем при том, что я был разгорячен движением и обливался потом. В этот момент, при звуке ее голоса, моему внутреннему взору впервые отчетливо представилась некая несправедливость, которая надо мною тяготела, фанатизм, сковавший меня по рукам и ногам. Меня снова бросило в жар, жар угрюмого протеста и негодования. Я ничего не сказал в ответ, если не считать короткого почтительного приглашения сообщить то, что она имела мне сказать, облеченного — так же как и ее упрек — в одно-единственное обращение.

— Мадонна?[1803] — с вызовом проговорил я и, подражая старому Фальконе, выпрямился, откинул голову и посмотрел ей прямо в глаза, собирая в кулак всю свою волю, так, как мне никогда еще не доводилось делать.

Это был, как я полагаю, самый отважный поступок в моей жизни. Совершая его, я испытывал те же чувства, что и человек, который решился войти в бушующее пламя. И когда дело было сделано, меня удивило, насколько это было легко. Не произошло ничего ужасного, никакой катастрофы, которой я мог бы ожидать. Под моим взглядом, неожиданно преисполненным смелости, она по своему обыкновению отвела и опустила глаза. Все, что она потом сказала, было произнесено тем холодным, бесстрастным тоном, который был ей свойствен, голосом той, в чьей груди навсегда застыл источник ласки, нежности и понимания.

— Что ты делаешь с этой шпагой, Агостино? — спросила она меня.

— Как видите, госпожа моя матушка, я упражняюсь, — ответил я и уголком глаза увидел суровую одобрительную улыбку, шевельнувшую губы старого Фальконе.

— Упражняешься? — механически повторила она, словно не понимая. Затем очень медленно и печально она подняла голову. — Человек упражняется в том, что он впоследствии собирается делать, Агостино. Возвращайся, следовательно, к своим книгам и предоставь шпаги кровожадным людям. Если у тебя есть ко мне уважение, постарайся, чтобы я больше никогда не видела оружия у тебя в руках.

— Если бы вы не пришли сюда, госпожа моя матушка, вы были бы избавлены от этого зрелища, — отвечал я, не давая угаснуть искре мятежного огня, который еще теплился в моей груди.

— Богу угодно было, чтобы я пришла и положила конец этому суетному занятию, прежде чем оно пустит слишком глубокие корни, — сказала она в ответ. — Положи на место это оружие.

Если бы она рассердилась, мне кажется, я бы сумел ей противостоять. Ее гнев в эту минуту подействовал бы на меня, вероятно, так же, как сталь действует на кремень. Но при виде этой воплощенной скорби и печали моя воля, сама сила моего характера обращались в воду. Подобными средствами она брала верх и над моим бедным отцом. А у меня к тому же была привычка к подчинению, преодолеть которую оказалось не так легко, как я поначалу предполагал.

Угрюмо и неохотно я положил свою шпагу на скамью, стоявшую у стены. Когда я обернулся, чтобы это сделать, ее мрачный взгляд остановился на минуту на Фальконе, который хранил мрачное молчание. Затем она снова опустила глаза и только после этого обратилась к нему.

— Ты поступил очень дурно, Фальконе, — сказала — Ты злоупотребил моим доверием и пытался совратить моего сына, направить его на путь зла.

Он вздрогнул, услышав эти упреки, как вздрагивает горячий жеребец, когда в него вонзают шпоры. Краска бросилась ему в лицо. Возможно, привычка к повиновению была в нем так же сильна, но это было повиновение мужчине; ему, старому солдату, никогда не приходилось иметь дело с женщиной. Более того, здесь он почувствовал оскорбление, нанесенное памяти Джованни д’Ангвиссола, моего отца, который был для Фальконе чуть ли не богом. И это ясно показал его ответ.

— Путь, на который я направил вашего сына, мадонна, — сказал он своим низким голосом, отозвавшимся гулким эхом под сводами потолка, — это путь, по которому шел его благородный отец. И тот, кто говорит, что путь Джованни д’Ангвиссола — это путь зла, гнусный лжец, кто бы он ни был — мужчина или женщина, знатный аристократ или простой виллан[1804], папа или сам дьявол.

После чего он замолчал и застыл в величественной позе, сверкая глазами.

Эта грубая речь заставила ее задрожать. Но потом она ответила, не поднимая глаз, без тени гнева в голосе:

— Твое здоровье и силы вернулись к тебе, мессер Фальконе. Сенешаль[1805] отдаст приказание заплатить тебе десять золотых дукатов вознаграждения в счет того, что тебе следует еще от нас получить. Позаботься о том, чтобы к ночи тебя не было в Мондольфо.

После чего, не сделав ни малейшей паузы и не изменив своей убийственной интонации, она скомандовала:

— Идем, Агостино.

Однако я не сдвинулся с места. Ее слова поразили меня ужасом. С того места, где стоял Фалъконе, я услышал звук — среднее между рыком и стоном. Я не смел взглянуть на него, однако видел мысленным взором, как он стоит там, бледный, замкнутый и непреклонный.

Что он теперь будет делать, что скажет? О, какая жестокость, какая ужасная жестокость! Выгнать старого воина, который едва оправился от ран, полученных на службе моего отца, выгнать его на старости лет, как не выгоняют и собаку! Это было чудовищно. Мондольфо — это его дом. Ангвиссола — его семья; их честь — это его честь, поскольку он виллан, а виллану не полагается иметь собственной. И выгнать его отсюда, лишив всего этого!

В одно короткое мгновение все это промелькнуло в моем воспаленном мозгу, пока я стоял в полном изумлении, ожидая, что он будет делать, что скажет в ответ на приказание моей матери.

Просить он не будет, я слишком хорошо его знал, чтобы это допустить; я был в этом уверен, даже не зная, что были и другие причины, которые делали невозможным для Фальконе просить милости у моей матери.

Некоторое время он стоял неподвижно, пораженный неожиданностью. А затем, когда он наконец обрел способность двигаться, он сделал то, чего я меньше всего ожидал. Не к ней обратился он, а ко мне, припав на одно колено.

— Мессер! — вскричал он, и, прежде чем он успел произнести следующее слово, я уже знал, что он собирается сказать. Ибо до этого времени ни разу никто не обращался ко мне как к господину, владетелю Мондольфо. Я был для всех просто сыном своей матери, Мадоннино. Но для Фальконе в этот час его великой нужды во мне я стал его господином.

— Мессер, — сказал он наконец. — Это тебе угодно, чтобы я удалился?

Я отпрянул назад, все еще во власти изумления, а затем услышал голос моей матери, холодный и язвительный:

— Желания Мадоннино не имеют к этому никакого отношения, мессер Фальконе. Это я приказываю вам удалиться.

Фальконе ей не ответил; он сделал вид, что не слышит ее, и продолжал, обращаясь ко мне.

— Ты здесь господин, мессер, — настойчиво продолжал он. — Ты творишь суд в Мондольфо. В твоей деснице жизнь и смерть твоих подданных. Ни один человек, находящийся в твоих владениях, будь то мужчина или женщина, не может противиться твоей воле.

Он говорил правду, истинную правду, все эти месяцы она словно гора, стояла перед моим взором, но я тем не менее ее не видел.

— Уйти мне или остаться, зависит от твоего решения, мессер, — сказал он, а затем добавил голосом, больше похожим на угрожающее рычание: — Я не повинуюсь здесь никому другому, ни папе, ни самому дьяволу.

— Агостино, я жду тебя, — раздался из дверей голос моей матери.

Что-то сдавило мне горло. Это было искушение, а искусителем был старик Фальконе. Он был больше чем искусителем, хотя в какой степени, я никак не мог вообразить, как не мог себе представить, от чьего имени и по чьему повелению он действует. Это был наставник, который указывал мне путь к свободе и возмужанию; он указывал мне, как одним ударом я могу разбить оковы, которые меня держат, и сбросить их, словно паутину, каковой они на самом деле и были. К тому же он меня испытывал, испытывал мое мужество и волю; и, на мою погибель, вышло так, что у меня не оказалось ни того, ни другого. Моя жалость к нему едва не придала мне решимости, которой мне не хватало. Однако и ее оказалось недостаточно.

Видит Бог, как я жалею, что не внял его совету, видит Бог, я должен был гордо вскинуть голову и заявить моей матери — как он мне подсказывал, — что в Мондольфо господин я и что Фальконе остается, ибо такова моя воля.

Я пытался это сделать скорее из любви к нему, чем повинуясь благородной силе духа, которую он пытался в меня вселить. Если бы я в этом успел, если бы утвердился в своей власти, я бы стал вершителем своей судьбы, и от скольких бед и невзгод, от скольких грехов и напрасных страданий это бы меня избавило в будущем!

Это был решающий час, хотя я этого и не знал. Я стоял на распутье; и тем не менее я колебался, не мог принять решение: недостаток храбрости помешал мне избрать тот путь, который он мне указывал и который манил, соблазнял меня с такой силой.

И вот, прежде чем я успел ответить, как мне хотелось, дать тот ответ, который я стремился дать, моя мать заговорила снова и своим дрожащим голосом, в котором звучали слезы — по своему прежнему обыкновению, так же, как она властвовала над моим отцом, — она снова сковала на мне оковы, которые я пытался сбросить всеми силами моей юной души.

— Скажи ему, Агостино, что твоя воля — это воля твоей матери. Скажи ему это, и пойдем. Я жду тебя.

Я подавил стон и бессильно опустил руки. Я был слаб душой и достоин всяческого презрения. Я это понимал. И все-таки сегодня, когда оглядываюсь назад, я понимаю, какая невероятная сила требовалась от меня тогда. Мне было всего тринадцать лет, я был подчинен и запуган той, которая держала меня в рабстве.

— Я… Мне очень жаль, Фальконе, — лепетал я, и в глазах у меня стояли слезы.

Я снова пожал плечами — пожал плечами в знак моего отчаяния, горя и бессилия — и медленно пошел по большой комнате к двери, возле которой меня ждала моя мать.

Я не смел бросить прощальный взгляд на сокрушенного горем старого воина, верного слугу, прослужившего нам всю жизнь и столь безжалостно выгнанного женщиной, которую иссушил фанатизм, лишив всякого человеческого чувства, и мальчиком, под громким именем которого скрывалась самая обыкновенная трусость.

Я услышал прерывистое рыдание, и этот звук поразил меня в самое сердце, причинив такую боль, словно это было настоящее железо. Я изменил ему. И, наверное, еще большее страдание причинило ему то, что я оказался недостойным сыном боготворимого им господина, чем то, что его ожидали нужда и лишения.

— Мессер! Мессер! — раздался его отчаянный крик. На самом пороге я замялся, остановленный этим душераздирающим криком. Я повернул голову.

— Фальконе… — начал я.

И тут бледная рука моей матери опустилась на мое плечо.

— Пойдем, сын мой, — произнесла она голосом, к которому вернулось прежнее бесстрастное выражение.

Как бы там ни было, я снова покорился ей и, выходя, слышал голос Фальконе. Старик кричал:

— Мессер, мессер! Помоги мне, Господь, и помоги, Господь, тебе тоже.

Часом позже он покинул цитадель, и на каменных плитах внутреннего дворика остались лежать десять золотых дукатов, которые он там бросил и подобрать которые не хватило смелости ни у конюхов, ни у алчных слуг, так боялись они проклятия, которому он предал эти деньги.

Глава 3

ПИЕТИЧЕСКОЕ РАБСТВО[1806]
В тот вечер моя мать говорила со мною дольше, чем когда-либо. Возможно, она опасалась, как бы Джино Фальконе не разбудил во мне мысли, которым лучше было бы снова погрузиться в сон. Возможно и то, что она почувствовала какую-то особую значительность того момента в оружейной, так же, как она, наверное, почуяла, что я в первый раз в жизни заколебался, не подчинившись немедленно малейшему ее слову, и приняла решение сразу же подавить мой бунт, прежде чем он разрастется до такой степени, что она уже не сможет с ним сладить.

Мы сидели в комнате, которая носила название малой столовой, но которая, по существу, исполняла и все остальные функции — только для сна были отведены особые покои.

Роскошные палаты, через которые я проходил ребенком во времена моего отца, полные драгоценной резной мебели; высокие залы, где потолки были расписаны фресками, а стены увешаны драгоценными гобеленами, многие из которых были вытканы мастерами Фландрии; где полы были выложены мозаичным паркетом, эти апартаменты много лет стояли закрытыми.

Для затворнических потребностей моей матери достаточно было алькова, где она спала, часовни в замке, в которой она проводила многие часы, и этой ее столовой, где мы теперь сидели. В обширные сады, находящиеся в пределах замка, она выходила редко и никогда не бывала в нашем городке Мондольфо. Ни одного раза, с того самого дня, как мой отец отправился в свой мятежный поход, она не ступила на подъемный мост, охраняющий наш замок. «Скажи мне, кто твой друг, и я скажу тебе, кто ты», — гласит пословица. «Покажи мне свое жилище, и я определю твой характер», — говорю я.

Не было другой комнаты, на которой бы до такой степени отпечатался характер ее обитательницы, как эта личная столовая моей матери.

Это была узкая комната в форме небольшого прямоугольника с окнами, расположенными под самым потолком, обшитым деревом и побеленным, так что невозможно было ни заглянуть внутрь комнаты, ни выглянуть наружу — такие окна бывают иногда в часовнях.

На белой стене напротив двери висело огромное распятие, грубо вырезанное из дерева человеком, который либо не имел никакого понятия об анатомии, либо — что более вероятно — не сумел передать свои знания резцу. Грубо раскрашенная фигура была сделана примерно в половину натуральной величины человека; это было самое отталкивающее, самое отвратительное изображение трагедии Голгофы, которое мне когда-либо приходилось видеть. Оно наполняло человека ужасом, не имеющим ничего общего с благоговейным трепетом, который этот символ должен вызывать у каждого истинно верующего. Оно подчеркивало всю отвратительную неприглядность смерти на этом варварском подобии виселицы, без малейшего намека на красоту и безмерность божественного мученичества Того, кто в обличий грешной плоти был единственным безгрешным. Самым же отвратительным и жалким для меня в этом распятии было изобретение, которое придумал его создатель, для того чтобы дать понятие о сверхъестественной природе этого уродливого, непохожего на человека изображения. Внутри раны, нанесенной копьем Лонгина, он поместил кусочек хрусталя, на который, если смотреть под определенным углом, в особенности когда в комнате горели свечи, падал свет и, отражаясь, создавал впечатление исходящего из тела сияния.

Было удивительно, что моя мать, которая смотрела на это распятие иными глазами, чем я, старалась, когда по вечерам приносили в комнату свет, поставить свечу таким образом, чтобы эффект, задуманный скульптором, осуществлялся наилучшим образом. Какое она могла испытывать удовлетворение, глядя на свет, отраженный от этой покрытой стеклом раны, аранжировке которого она сама способствовала, я понять не в состоянии. И тем не менее меня уверяли, что она подолгу смотрела на это сияние в благоговейном экстазе, считая, что если это и не чудо, то нечто очень близкое к нему.

Под распятием висел сосуд из алебастра для святой воды. В одно из его отделений была поставлена желтая увядшая пальмовая ветвь, которая менялась раз в году в Пальмовое воскресенье[1807]. Перед ним стояла простая дубовая скамеечка для коленопреклоненной молитвы, ничем не покрытая, так что ничто не защищало колени от жесткого дерева.

В углу комнаты стоял высокий квадратный шкаф, вместительный, но очень простой, в котором размещалось все необходимое для трапезы. В противоположном углу стоял еще один шкаф, поменьше, с небольшим пюпитром для письма. Здесь моя мать вела счета хозяйственных расходов, держала книгу кулинарных рецептов и простейшие лекарства; здесь же хранились божественные книги — в основном рукописи, — из которых она черпала утешение для своей жаждущей души.

Среди них были «Трактат о душевных страданиях Христа» — труд блаженной Батисты де Варано, принцессы Камерино, той, что основала в этом городе монастырь, обитель нищенствующих монахинь-кларисс[1808], — книга, которая даже в моем юном возрасте казалась мне богохульствснно-самонадеянной, составив одно из первых звеньев в цепи моих сомнений.

Второй была «Духовная борьба», странная, но талантливая книга клирика Скуполи, которую именовали «aurea libra»[1809] и которая была посвящена «Al Supremo Capitano е Gloriosissimo Trionfatore Gesu Cristo, Figliuolo di Maria[1810], и это посвящение, написанное в форме письма к нашему Спасителю, было подписано: «Твой покорнейший слуга, за которого было заплачено ценой твоей крови»[1811].

В середине комнаты располагался длинный прямоугольный дубовый стол, очень скромный, как и вся остальная скудная меблировка этой комнаты. Во главе стола стояло кресло для моей матери, деревянное, без всякой обивки или подушек, долженствующих сделать его более мягким и удобным, а вдоль каждой длинной стороны его стояли стулья поменьше, предназначенные для тех, кто обычно обедал за этим столом. Это были, кроме меня, фра Джервазио, мой воспитатель; мессер Джорджо, кастелян[1812], лысый старик, который давно уже вышел из того возраста, когда мужчина берет в руки оружие, и который, если придет нужда защищать Мондольфо от врагов, мог бы принести не больше пользы, чем Лоренца, престарелая служанка моей матери, сидевшая за столом на следующем месте после него; он был дряхл, беззуб и согбен годами, но в высшей степени предан — могло ли быть иначе, принимая во внимание, что он стоял одной ногой в могиле, — каковое достоинство, с точки зрения моей матери, намного превышало все остальные[1813].

Что же касается наших трапез, не говоря о том, что ели мы только постную пищу, а вино пили разбавленным, я могу сказать только одно: за столом моей матери не соблюдалась строгая иерархия размещения трапезующих по степени их сана. Не было того, что кто-то обязательно сидел выше или ниже центра, обозначенного солонкой, стоящей в середине стола, как было принято испокон веков в других феодальных домах. Нет никакого сомнения, что она рассматривала отказ от этого обычая как акт смирения, однако она никогда ничего по этому поводу не говорила, по крайней мере в моем присутствии.

Стены в комнате были побелены и голы. Каменный пол устлан тростником, который менялся не чаще раза в неделю. Из того, что я рассказал, вы можете составить некоторое представление о том, каким холодным и безрадостным было это жилище, об атмосфере ханжества, пропитавшей сам воздух этой комнаты, в которой я провел значительную часть своей юности. Кроме того, там стоял запах, характерный запах, составляющий непременную принадлежность ризницы и редко присутствующий в обыкновенных покоях; запах, который трудно определить — неуловимый и в то же время всепроникающий, не похожий ни на один из известных мне запахов в мире. Эту затхлость, запах плесени, мог бы несколько развеять свежий воздух, если бы открыть окно, однако уничтожить его было невозможно; и к нему примешивался, так что невозможно было определить, который из них преобладает, легкий сладковатый запах воска.

В тот вечер мы обедали там в молчании, в то самое время, как Джино Фальконе готовился покинуть замок. Молчание не было необычным во время трапезы, поскольку принятие пищи — как и все остальное в этом скучном доме — рассматривалось как акт благочестия. Иногда молчание нарушалось чтением вслух из какого-нибудь божественного сочинения, которое читал один из ее секретарей.

Но в описываемый вечер в столовой царило обычное молчание, нарушаемое лишь беззубым чавканьем кастеляна, склонившегося над какой-нибудь мягкой пищей, которую готовили специально для него. В этом молчании было что-то мрачное; дело в том, что никто — и менее всего фра Джервазио — не одобрял нехристианского поступка, который от избытка христианских чувств совершила моя мать, прогнав прочь старого Фальконе.

Что касается меня, то я совсем не мог есть. Мое страдание душило меня. Мысль о том, что старый слуга, которого я любил, обречен на жизнь бесприютного бродяги, и все из-за моей слабости, из-за того, что я предал его в час, когда он во мне нуждался, была мне непереносима. У меня начинали дрожать губы, стоило мне об этом подумать, и я едва сдерживал слезы.

Наконец эта ужасная трапеза подошла к концу, закончившись благодарственной молитвой, чрезмерно длинной по сравнению со скромной пищей, которая была нам предложена.

Кастелян, шаркая ногами, вышел, опираясь на руку сенешаля; за ним последовала Лоренца, повинуясь знаку моей матери, и мы трое — Джервазио, моя мать и я — остались одни.

Теперь позвольте мне сказать два слова о фра Джервазио. Он был, как я уже упоминал, молочным братом моего отца. Это означает, что он был сыном крепкой здоровой крестьянки из Валь-ди-Таро, щедрая грудь которой вскормила отца, став источником силы и мощи, которыми он славилсявпоследствии.

Он был старше моего отца примерно на месяц и, как это часто бывает в таких случаях, был привезен в Мондольфо для того, чтобы стать сначала первым товарищем его игр, а впоследствии, несомненно, следовать за ним в качестве оруженосца. Однако простуда, приключившаяся с ним на десятом году жизни в результате того, что он среди зимы очутился в ледяной воде Таро, в коей пробыл довольно долго, приковала его к постели на многие недели, значительно ослабив его здоровье. Но он был умным и сообразительным ребенком, поэтому ему было разрешено присутствовать на уроках моего отца, и это привило ему вкус к учению. Принимая во внимание то, что из-за его слабого здоровья он не сможет переносить тяготы и лишения, связанные с жизнью солдата, его склонность к ученым занятиям всячески поощрялась, и было решено, что ему придется сделаться священником. Он вступил в орден святого Франциска; однако после нескольких лет, проведенных в монастыре в Аквилоне, поскольку правила в этой обители были слишком суровыми, а его здоровье по-прежнему недостаточно крепким, ему было позволено стать капелланом в Мондольфо. Здесь он встретил самое доброжелательное отношение со стороны моего отца, который сохранил к товарищу своих детских игр настоящую привязанность.

Это был высокий сухопарый человек с добрым ласковым лицом, отражавшим его добрый характер; у него были глубоко посаженные темные глаза и мягкий рот, окруженный морщинами страданий; лоб его прорезала глубокая складка, которая шла вверх, начинаясь от длинного тонкого носа.

Это он нарушил молчание, которое продолжалось даже после того, как все остальные удалились. Сначала он говорил так, словно разговаривал сам с собой, как человек, выражающий вслух свои мысли; своими длинными пальцами, как я заметил, большим и указательным, он мял кусочек хлеба, не отрывая от него глаз.

— Джино Фальконе старый человек, он был любимейшим и самым верным его слугой. Он бы отдал свою жизнь ради спасения жизни молодого господина, и сделал бы это с удовольствием; а теперь, неизвестно почему, его выгнали из дома, оставив на произвол судьбы. Ах, да что там говорить! — он испустил глубокий вздох и умолк, в то время как во мне долго сдерживаемые чувства вырвались наружу при этих словах, выражавших собственные мои мысли, и я разразился беззвучными рыданиями.

— Ты упрекаешь меня, Джервазио? — спросила она без всякого выражения.

Прежде чем ответить, монах отодвинул свой стул и встал с места.

— Я должен это сделать, — ответил он, — в противном случае я недостоин одежды монаха, которую ношу. Я обязан осудить этот нехристианский поступок, иначе я уже не могу оставаться верным служителем моего Господа.

Она перекрестилась, приложив ноготь большого пальца ко лбу и к губам, дабы воздержаться от дурных мыслей и не дать вырваться гневным словам, — верный знак того, что в ней закипал гнев и она старалась подавить это греховное чувство. После этого она заговорила, довольно кратко, тем же холодным ровным голосом.

— Мне кажется, упрека заслуживаешь ты, а не я, — сказала она ему,

— когда ты называешь нехристианским поступок, необходимый для того, чтобы это дитя посвятило себя служению Христу.

Он улыбнулся слабой печальной улыбкой.

— И тем не менее вам следовало действовать осторожно, употребляя свое влияние, тогда как в этом случае вы не сделали ни того, ни другого.

Здесь настала ее очередь улыбнуться, что она и сделала, хотя было видно, что даже эта едва заметная, бледная улыбка стоила ей больших трудов.

— А мне кажется, что именно так я и поступила, — сказала она и добавила: — Если твоя правая рука соблазняет тебя, отсеки ее.

Я видел, как вспыхнул фра Джервазио, как его высокие скулы залила краска. По существу это был очень человечный человек, несмотря на его монашеское одеяние, и ему были свойственны быстрые вспышки гнева, способность к которому он сохранил, несмотря на многолетнюю привычку к сдержанности. Он возвел глаза к потолку с таким выражением отчаяния, что я невольно задумался. Он призывал небо обратить взор на эту упрямую, невежественную, неразумную женщину, которая считала себя мудрой и не гнушалась использовать Священное Писание для того, чтобы самодовольно богохульствовать.

Теперь я это понимаю, тогда же я был еще недостаточно проницателен, чтобы оценить все значение этого взгляда.

Ее решительность была решительностью, свойственной глупцам. Там, где разумный, зрелый человек остановился бы, дрожа, она очертя голову рвалась вперед. Вот перед ней стоит этот монах, учитель и толкователь, человек святой жизни, глубоко образованный как в гуманитарном, так и в богословском отношении, и говорит ей, что она совершила дурной поступок. А она, опираясь на ничтожные крохи своих знаний, на скудный свой умишко — могла ли она не быть при этом слепой, — уверенно заявляет ему, что виноват он.

Никакой спор между ними был невозможен. Я это видел и опасался взрыва гнева, признаки которого заметил на его лице. Но он сдержался. И тем не менее в голосе его слышались громовые раскаты, когда он произнес следующие слова:

— Мне кажется, очень важно, чтобы Джино Фальконе не пришлось голодать.

— Но еще более важно, чтобы мой сын не был предан проклятию, — ответила она ему и тем самым выбила у него из рук оружие, ибо нет такого оружия, которым можно было бы бороться с невежеством столь глубоким и единонаправленным. — Послушайте, — сказала она, подняв на секунду глаза и окинув взглядом нас обоих. — Я должна вам кое-что сказать, чтобы вы раз и навсегда поняли, насколько крепко мое решение относительно Агостино. Мессер его отец был человеком, любившим проливать кровь на поле брани.

— Такими же были и многие из тех, чьи имена стоят сейчас в ряду святых и являются его украшением, — резко возразил монах.

— Но они не поднимали оружия против Святой Церкви и против самого наместника Бога на земле, как это сделал он, — напомнила она ему с глубокой печалью. Меч — это скверная штука, если его обнажают не ради святого дела. А мессер обнажил меч ради самого нечестивого дела и поэтому был проклят. Но Божий гнев поразил его, и он пал под Перуджей в расцвете сил и могущества, которые делали его надменным, как Люцифер. Может быть, для нас оказалось благом, что его не стало.

— Мадонна! — в ужасе вскричал Джервазио.

Но она продолжала, не обращая на него никакого внимания:

— Лучше всех это было для меня, поскольку я была избавлена от исполнения тягчайшего долга, который только может выпасть на долю женщины и супруги. Необходимо было, чтобы он искупил то зло, которое причинил; более того, его жизнь превратилась в препятствие, мешающее спасению моего сына. Его желанием было сделать из Агостино такого же, как он, солдата, повести своего единственного сына по пути, ведущему прямо в ад. Долгом моим моему Богу и моему сыну было защитить этого ребенка. И для того, чтобы это исполнить, я готова была предать его отца в руки папских эмиссаров, которые его разыскивали.

— Не может этого быть! — воскликнул монах. — Вы не могли этого сделать!

— Да неужели? Говорю вам, это едва не осуществилось, все было уже подготовлено. Я совещалась с моим духовником, и он указал мне, в чем состоит мой долг.

Она замолкла на мгновение, а мы смотрели на нее, не отрывая глаз. Фра Джервазио был бледен как полотно, у него от ужаса открылся рот.

— Много лет он скрывался, длинная рука святого правосудия никак не могла его настигнуть, — снова заговорила она. — И все эти годы он не переставал устраивать заговоры и строить планы, направленные к подрыву суверенного права понтификата[1814]. В ослеплении от своего высокомерия он считал, что может противостоять небесному воинству. Упорство в грехе лишило его разума. Quem Deus vult perdere…[1815]

— Она махнула рукой, оставив изречение незаконченным. — Небо указало мне путь, выбрав меня своим орудием. Я послала к нему верного человека, предлагая убежище здесь, в Мондольфо, где никто не будет его искать, считая, что это последнее место, где он отважится показаться. Он должен был приехать и приехал бы, если бы в Перудже его не поразила смерть.

Во всем этом было что-то, чего я никак не мог понять. В таком же положении, по-видимому, находился и Джервазио, ибо он провел рукой по лбу, словно снимая завесу, которая препятствовала его пониманию.

— Он должен был приехать сюда? — повторил он. — Чтобы найти убежище?

— Нет, — спокойно проговорила она. — Смерть. Папские эмиссары были осведомлены об этом и находились бы здесь, ожидая его.

— И вы бы предали его? — Голос фра Джервазио стал хриплым, глаза мрачно сверкали. — Своего мужа?

— Я спасла своего сына, — сказала она со спокойным удовлетворением, тоном, который показывал, до какой степени она считала себя неоспоримо правой.

Он стоял там и казался еще выше и еще более исхудалым, чем всегда, ибо он вытянулся во весь свой рост, тогда как обычно ходил сгорбившись. Руки были сжаты в кулаки, так что косточки суставов побелели, напоминая синевато-белые мраморные шарики. Лицо его было бледно, на виске пульсировала жилка. Он слегка покачивался на носках, вид его был страшен. Мне казалось, что он способен на ужасные поступки.

Когда я думаю о мести, я представляю себе фра Джервазио, каким я видел его в тот час. Что бы он тогда ни совершил, меня это нисколько не удивило бы. Судя по его виду, он вполне способен был наброситься на мою мать и разорвать ее в клочки. Я сказал, что бы он ни сделал, это меня нисколько не удивило бы. Однако следовало сказать иначе: меня ничто не удивило бы, кроме того, что он сделал на самом деле.

Он стоял так столько времени, сколько понадобилось бы, чтобы сосчитать до десяти, — она даже не заметила, как странно изменился весь его облик, так как сидела по своему обыкновению опустив глаза. Затем, медленно, кулаки его разжались, руки опустились и голова упала на грудь; он весь сгорбился еще сильнее, чем обычно. Затем, совершенно неожиданно и мягко, как человек, который падает в обморок, он снова опустился на стул, на котором сидел прежде.

Он поставил локти на стол и обхватил голову руками. Из груди его вырвался стон. Она услышала и бросила на него мимолетный взгляд.

— Тебя взволновало то, что ты услышал, Джервазио? — сказала она и вздохнула. — Я рассказала тебе об этом — и тебе тоже, Агостино, — чтобы вы знали, насколько глубоко и непоколебимо мое решение. Ты был моим приношением Богу, Агостино. Много лет тому назад, еще до того, как ты родился, я дала клятву, что, если Господь сохранит жизнь твоему отцу, я отдам тебя Ему, чтобы ты посвятил себя служению Ему. Находясь на пороге смерти, твой отец вернулся к жизни и вновь обрел свою прежнюю силу. Но эту жизнь и эту силу он употребил на то, чтобы украсть у Бога подаренное Ему взамен оказанной мне милости.

— А что, если, — спросил фра Джервазио голосом, прозвучавшим чуть ли не свирепо, — Агостино не почувствует призвания, если у него не будет склонности к такой жизни?

Она посмотрела на него задумчиво, почти с сожалением.

— Как это может быть? Ведь он обещан Богу. И Бог принял этот дар. Он показал это, вернув Джованни жизнь. Как же может случиться, что Агостино не почувствует призвания? Неужели Бог отвергнет то, что он уже принял?

Фра Джервазио снова поднялся.

— Ваша мысль слишком глубока для меня, мадонна, — с горечью сказал он. — Мне не пристало самому говорить о моих достоинствах, кроме как с благоговением, с глубокой и смиренной благодарностью за ту милость, которую Бог даровал мне. Но меня считают хорошим казуистом. Я доктор теологии и канонического права[1816], и, если бы не мое слабое здоровье, я занимал бы сейчас кафедру канонического права в университете в Павии. И, несмотря на все это, мадонна, все, что вы мне говорите с такой уверенностью, является не чем иным, как насмешкой над тем, что я когда-либо изучал.

Даже я, несмотря на то, что был совсем ребенком, уловил горькую иронию, которой была наполнена его речь. Но она этого не поняла. Клянусь, она покраснела оттого, что посчитала эти слова похвалой своей мудрости, своему божественному прозрению; ибо тщеславие — это недостаток, от которого труднее всего отделаться. Затем она как будто опомнилась и почтительно склонила голову.

— Только благодаря Божьей милости мне была открыта правда, — сказала она.

Он отступил на шаг, изумленный тем, что его столь превратно поняли. Затем отошел от стола. У него был такой вид, словно он хотел заговорить, однако передумал и не сказал ни слова. Он повернулся и вышел из комнаты, так ничего и не сказав, и оставил нас вдвоем.

Именно тогда и состоялся наш разговор, впрочем, говорила только она, а я слушал. И по мере того, как я слушал, я снова постепенно оказался под обаянием тех чар, от которых несколько раз в течение этого дня пытался освободиться.

Ведь в том, что я пишу, вы должны понять разницу между моими тогдашними чувствами и тем критическим к ним отношением, к которому я пришел сейчас, в свете жизненного опыта и зрелых размышлений. Как я уже говорил, упражнения со шпагой вызвали во мне странное возбуждение. И тем не менее я был готов поверить, что это удовольствие, как уверяла моя мать, не что иное, как искушение сатаны. Возможно, что в других, более глубоких вещах она и ошибалась, иронический тон фра Джервазио показал мне, что он думает именно так. Однако в тот вечер мы в такие дебри не углублялись.

Она потратила около часа на неопределенные рассуждения о радостях райской жизни, доказывая мне, как неразумно подвергаться риску лишиться их ради быстротечной суеты этого преходящего мира. Она подробно остановилась на любви Бога к нам и на том, как мы должны любить Его, читая мне отрывки из книг блаженных Варано и Скиполо, для того чтобы придать больше веса своим поучениям по поводу того, сколь прекрасна и благородна жизнь, посвященная служению Богу, — единственный вид служения, в котором еще сохранилось благородство.

К этому она добавила еще несколько рассказов о мучениках, пострадавших за веру, о счастье, которое принесло им это страдание, и о той радости, что они испытывали во время самих мучений, перенести которые им помогала вера и сила их любви к Господу Богу.

Во всем этом для меня не было ничего нового; ничего такого, чего я не принял бы, чему бы не поверил, не позволяя себе судить или подвергать критике. И несмотря на это, с ее стороны было весьма разумно подвергнуть меня подобному воздействию; ибо таким образом она уничтожила в самом зародыше те сомнения, к которым меня побуждали события того дня, и она снова подчинила меня себе более твердо, чем когда-либо, и заставила устремить взор мимо этого мира на тот, другой, на его красоту и сияние, которые отныне должны были составлять мою единственную цель и стремление.

Итак, я снова возвратился к трудам, желание избежать которые у меня возникло в тот день; более того, доведенный рассказами о святых мучениках до некоторого экстаза, я вернулся в это пиетическое рабство охотно и по собственной воле, подчинившись ему крепче, чем когда-либо.

Мы расстались так же, как расставались всегда, и, поцеловав ее холодную руку, я отправился спать. И когда я в ту ночь преклонил колена и просил Господа не оставить бедного заблудшего Фальконе, это было сказано в том смысле, чтобы он осознал свои грехи и заблуждения и чтобы ему была дарована милость легкой смерти, когда настанет его час.

Глава 4

ЛУИЗИНА
Четыре года, которые за этим последовали, не заслуживают особого упоминания на этих страницах, если не считать одного эпизода, важность которого определилась исключительно тем, что произошло впоследствии, ибо в то время я не придал ему никакого значения. И тем не менее, поскольку ему суждено было сыграть такую важную роль, я считаю, что вполне уместно о нем рассказать.

Случилось так, что примерно через месяц после того, как старик Фальконе покинул нас, во внешний дворик замка забрели два монаха-пилигрима, которые, как они сообщили, шли из Милана, собираясь навестить святое братство в Лоретто.

У моей матери был обычай два раза в неделю принимать всех странников-пилигримов и нищих в этом дворике, наделяя их пищей и раздавая милостыню. Сама она редко принимала участие в раздаче милостыни; еще реже при этом присутствовал я. От имени графини Мондольфо этим ведал фра Джервазио.

Иногда жалобы и угрозы пестрой толпы, которая собиралась во дворе замка — там частенько случались ссоры и драки — долетали и до башни, где находились наши покои. Но в тот день, о котором я говорю, мне случилось стоять на украшенной колоннами галерее над этим двориком, наблюдая бурлящую человеческую массу внизу, ибо в тот день народу собралось больше, чем обычно.

Там были калеки, одетые в лохмотья и демонстрирующие самые разнообразные увечья; у одних были скрюченные высохшие руки, у других вместо отсеченной руки или ноги торчал только обрубок; у третьих — и таких было много — тело было сплошь покрыто ужасными гноящимися язвами, иные из которых были вызваны искусственно, как мне теперь известно, с помощью припарок из соли, для того чтобы возбудить сострадание у сердобольных благодетелей. Все они были оборваны, нечесаны, грязны и покрыты насекомыми. Большинство из них были жадны и прожорливы, они отталкивали друг друга, чтобы пробиться к фра Джервазио, опасаясь, что источник милостыни и пищи иссякнет, прежде чем настанет их черед. Среди них обычно бывало некоторое количество нищенствующих монахов, причем вполне возможно, что в их числе находились и просто обманщики и лицемеры, как я впоследствии неоднократно убеждался, хотя в те времена всякий, кто носил монашеские наплечники, был в моих глазах святым человеком. Большинство из них направлялись — или только делали вид — в отдаленные места, питаясь по пути милостыней, которую удавалось получить.

Фра Джервазио, изможденный и бесстрастный, стоял обычно на ступенях часовни с целым отрядом помощников. У одного из них, стоящего ближе всего к нему, был в руках большой мешок, наполненный ломтями хлеба; другой держал в руках деревянный, похожий на корыто, поднос с кусками мяса, а третий раздавал сделанные из рога чаши, наполненные жидким и довольно кислым, однако весьма полезным вином, которое он наливал из мехов, находящихся в его распоряжении. Фра Джервазио следил, чтобы нищие подходили по очереди ко всем трем, а потом возвращались к нему, чтобы получить из его рук монету — медный гроссо[1817], — которые он доставал из своего мешка.

В тот день, о котором я пишу, когда я стоял там, глядя вниз на эту массу нищеты и страдания, возможно, слегка удивляясь несправедливости судьбы и задавая себе вопрос, с какой целью Бог обрек некоторых людей на такие муки, почему одни рождаются в пурпуре, а другие в отрепьях, я вдруг заметил двух монахов, стоявших позади толпы, прислонившись к стене, которые смотрели на меня с пристальным вниманием.

Оба были высокого роста, одеты в сутаны с капюшоном и стояли в подобающей позе, спрятав руки в широкие рукава коричневого одеяния. Один из них был более широк в плечах, чем его товарищ, и держался очень прямо, что было необычно для монаха. Его рот и вся нижняя половина лица были скрыты большой каштановой бородой, а поперек лица от левого глаза через нос и щеку тянулся огромный синевато-багровый шрам, теряясь в бороде с правой стороны у подбородка. Его глубоко посаженные глаза смотрели на меня так настойчиво и внимательно, что я смутился и покраснел под этим взглядом; я ведь привык к затворнической жизни и легко конфузился. Я повернулся и медленно пошел к концу галереи, но все равно у меня было такое чувство, что эти глаза следят за мною, и действительно, бросив украдкой взгляд через плечо, прежде чем войти в комнаты, я убедился, что это действительно так.

В тот вечер за ужином я между прочим рассказал об этом фра Джервазио.

— Сегодня во дворе во время раздачи милостыни два высоких бородатых капуцина, — начал я, и в тот же момент нож фра Джервазио выпал у него из рук, краска сбежала с лица, и он посмотрел на меня с самым настоящим страхом. При виде его расстроенного лица я тут же замолчал, отказавшись от расспросов, в то время как моя мать, которая, как обычно, ни на что не обращала внимания, отпустила довольно глупое замечание:

— У нас никогда нет недостатка в этих малых братьях, Агостино.

— Но это были большие братья, — возразил я.

— Неприлично шутить, когда говоришь о святых отцах, — выговорила она мне ледяным тоном.

— Я и не думал шутить, — серьезно сказал я. — Я бы никогда не заметил этого монаха, если бы он не смотрел на меня так пристально, что я не мог этого вынести.

Теперь настала ее очередь взволноваться. Она посмотрела мне прямо в лицо, и ее испытующий взгляд против обыкновения задержался на мне довольно долго. Она изменилась в лице, тоже стала еще бледнее обычного.

— Агостино, о чем ты говоришь? — проговорила она, и голос ее задрожал.

Сколько волнения из-за того, что какой-то капуцин посмотрел на Мадоннино д’Ангвиссола! Дело само не стоило того внимания, которое ему уделялось, и в следующих моих словах я высказался именно в этом духе.

Однако моя мать задумчиво смотрела на меня.

— Не думай так, Агостино, — обратилась она ко мне. — Ты и не подозреваешь, какое это может иметь значение. — Затем она повернулась к фра Джервазио. — Кто был этот монах? — спросила она у него.

Он уже оправился от своего замешательства, однако был по-прежнему бледен, и я заметил, что руки у него дрожат.

— Это, вероятно, один из двух малых братьев ордена святого Франциска, что совершают паломничество, направляясь из Милана в Лоретто.

— Не те ли; о которых ты говорил, что они остановились здесь на отдых до утра?

Я видел по его лицу, что он охотно дал бы отрицательный ответ, если бы вообще был способен произнести заведомую неправду.

— Они самые, — ответил он глухим голосом.

Она встала.

— Я должна видеть этого монаха, — объявила она, и никогда в жизни я не видел на ее лице такого смятения.

— Значит, утром, — сказал фра Джервазио. — Солнце давно уже село,

— объяснил он. — Они удалились на покой, и по их правилам… — Он не закончил фразы, но сказанного было достаточно, чтобы она поняла.

Она снова опустилась на стул, сложила руки на коленях и предалась размышлениям. Легчайший румянец окрасил ее восковые щеки.

— О, если бы мне было дано знамение, — прошептала она, занятая одной мыслью, и затем снова обратилась к фра Джервазио. — Ты слышал, Агостино сказал, что не мог выдержать взгляда этого монаха. Ты помнишь, отче, как однажды возле Сан-Руфино одной сестре из францисканского монастыря явился святой Франциск и взял у нее из рук младенца, дабы благословить его, а потом снова исчез. О, если бы мне было дано знамение вроде этого!

Она в волнении заломила руки.

— Я должна видеть этого странника, прежде чем он снова отправится в путь, — обратилась она к фра Джервазио, который смотрел на нее в полном недоумении.

Наконец-то я понял причину ее волнения. Всю свою жизнь она ожидала какого-нибудь знака, указующего на милость Всевышнего, снизошедшую на нее или на меня, и она уверовала, что сейчас наконец, если как следует расспросить, может открыться нечто, что послужит ответом на ее молитвы. Этот капуцин, который стоял во дворе замка и смотрел на меня, сделался в ее сознании — столь неуравновешенном, когда дело касалось таких вещей, — неким посланцем свыше, провозвестником, так сказать, моей грядущей святости и славы.

Однако, несмотря на то, что на следующее утро она поднялась ни свет ни заря, чтобы увидеть святого отца, прежде чем он пустится в дорогу, она опоздала. Во дворе, куда она спустилась, чтобы направиться в то крыло замка, куда путников поместили на ночь, она встретила фра Джервазио, который встал еще раньше, чем она.

— Где странник? — воскликнула она, предчувствуя недоброе. — Где этот святой отец?

Джервазио стоял перед ней бледный и дрожащий.

— Вы пришли слишком поздно, мадонна. Он уже ушел.

Она заметила его волнение и сочла его отражением ее собственного, думая, что оно проистекает из того же самого источника.

— О, это было знамение! — воскликнула она. — Я вижу, что ты тоже это понял. — И затем, в порыве благодарности, для которой было так мало оснований, что на это было жалко смотреть: — О, счастливый Агостино! На тебя снизошло благословение!

Вскоре, однако, недолгая экзальтация оставила эту женщину, созданную для печали.

— Но это лишь делает мою ношу еще тяжелее, а мою ответственность еще больше, — причитала она. — Господи, помоги мне нести мое бремя!

Так завершился этот эпизод, столь незначительный сам по себе и столь ложно понятый моей матерью. Но он не был забыт, и время от времени она ссылалась на него как на знамение, которого я был удостоен и по поводу которого я должен был испытывать величайшую радость и благодарность.

Если не считать этого эпизода, наша жизнь в течение следующих четырех лет текла незаметно, не отмеченная никакими особыми событиями, в четырех стенах нашей огромной цитадели, ибо выходить за пределы этих четырех стен мне никогда не разрешалось; хотя время от времени до меня доходили слухи о том, что делается в самом городе, о делах провинции, правителем которой я был по праву и рождению, и о более серьезных событиях в широком мире, простирающемся за ее пределами. Я был так воспитан, что у меня не было никакого желания познакомиться с этим миром.

Правда, порой меня одолевало любопытство, однако оно было вызвано не столько тем немногим, что я слышал, сколько тем, о чем я узнавал из исторических книг, прочтение которых от меня требовалось. Ибо даже жития святых и само Священное Писание дают возможность изучающему их заглянуть одним глазком в этот мир.

Но это любопытство я привык рассматривать как соблазны плоти и противиться ему. Блаженны те, кто отказался от всяческой связи с этим миром, ибо они легче всего достигают спасения; в это я верил безоговорочно, как учили меня моя мать и фра Джервазио, который говорил то же самое по ее велению.

И по мере того как шли годы, под влиянием, оказываемым на меня с самой колыбели, ничем не ограниченным, если не считать краткой попытки, предпринятой Джино Фальконе, я в результате сделался набожным и благочестивым.

Я испытывал радостное волнение, изучая житие святого Луиджи из благородного мантуанского рода Гонзаго — я видел в нем идеал, достойный подражания, поскольку мне казалось, что у меня с ним много общего и по обстоятельствам, и по моему положению — который считал, что величие этого мира иллюзорно и что от него следует отказаться ради того, чтобы искать райского блаженства. Подобный же восторг я испытывал, читая житие, написанное Томмазо да Челано, блаженного сына Пьетро Бернардоне, купца из Ассизи, этого Франциска, который сделался трубадуром Господним и так сладко пел хвалы Его творению. Сердце мое разрывалось в груди, и я рыдал, проливая горячие слезы, когда читал описание раннего, исполненного греха, периода его жизни, как только можно рыдать при виде возлюбленного брата, которому грозит смертельная опасность. Тем большей была радость, восторг и, наконец, блаженный мир и покой, которые я черпал из рассказа о его беседах, о его удивительных трудах, о трех его соратниках.

На этих страницах — так живо было мое воображение и в такое возбуждение меня приводило то, что я читал, — я снова переживал вместе с ним его мучительные надежды, дрожал от радости, приобщаясь к его изумительным восторгам, завидовал чудному знамению небесной милости, которое оставило свой знак на его живом теле.

Я прочел также все, что было с ним связано: его «Цветочки», его «Завет, зеркало совершенства», но в наибольший восторг меня приводили его «Песни Божьих тварей», которые я выучил наизусть.

Впоследствии я часто размышлял и пытался понять, испытывал ли я духовное блаженство от божественной сущности этих похвал, или же самая красота этих строк, те образы, которые ассизианин использовал в своих писаниях, действовали на мои чувства.

Равным образом я не берусь определить, не было ли удовольствие, которое я получал, читая описание радостной, благоуханной жизни другой святой, отмеченной божественным знаком — блаженной Катарины из Сиены,

— вызвано чувственным наслаждением, а не экстазом души, как я в то время полагал.

Рыдая над юношескими грехами святого Франциска, я в то время проливал слезы и над «Исповедью» святого Августина, этого великого богослова, в честь которого я получил свое имя и чьи труды — после тех, которые были посвящены святому Франциску, — оказали на меня огромное влияние в дни моей юности.

Так я рос в милости Божией, и наконец фра Джервазио, который внимательно и тревожно наблюдал за мною, по-видимому, успокоился, отбросив в сторону сомнения, которые одолевали его прежде, когда он опасался, что меня силой обрекут на жизнь, к которой у меня нет призвания. Он стал обращаться со мною еще более нежно и ласково, словно теперь к его горячей привязанности добавилась жалость.

А между тем, в то время как развивался и мужал мой дух, развивалось и мужало мое тело, и я превратился в высокого и крепкого юношу, что было бы не удивительно, если бы не то обстоятельство, что такое воспитание, которое я получил, обычно не способствует нормальному росту и здоровью. Ум, который питается за счет растущего тела, обычно высасывает из него силы и энергию; кроме того, нужно принять во внимание, что все эти годы я вел почти затворническую жизнь, лишенную каких бы то ни было физических упражнений, благодаря которым в теле юноши расцветают прекрасные силы.

Когда я приближался к восемнадцатому году своей жизни, произошел один случай, незначительный сам по себе, который тем не менее сыграл определенную роль в моем развитии и поэтому заслуживает места на этих страницах. Я-то в то время не считал его ничтожным — нельзя было считать неважным в то, что за ним воспоследовало, хотя сейчас, когда я обращаю свой взор в то далекое прошлое, я понимаю, что ничего особенного в этом случае не было.

У Джойозо, сенешаля, о котором я уже упоминал, был сын, высоченный тощий верзила, которого он прочил в личные секретари моей матери, но который был настолько туп, что оказался непригодным ни на что путное. В то же время он был достаточно силен и исполнял в замке разнообразные поручения. Впрочем, везде, где только возможно, он старался увильнуть от работы, так же как в свое время увиливал от уроков.

Однажды ранним весенним утром — это было в мае — я прогуливался по верхней из трех обширных террас, составляющих замковый сад. Содержался он достаточно небрежно, но, может быть, именно поэтому был особенно хорош, ибо природе было дозволено хозяйничать в нем беспрепятственно, со. всей ее роскошной щедростью. Справедливо, что обширные самшитовые боскеты[1818] следовало бы подстричь и что между камнями, образующими ступени лестниц, ведущих с террасы на террасу, пробивалась сорная трава; но там было радостно и приятно, весь сад был напоен благоуханием полевых цветов, ветвистые деревья отбрасывали щедрую тень, а густая высокая трава могла служить приятным ложем, когда хотелось отдохнуть в жаркий летний день. Следующая терраса содержалась гораздо лучше. Это был ухоженный фруктовый сад с большим количеством деревьев, которому я обязан многочисленными желудочными коликами, терзавшими меня в дни моего детства, ибо я постоянно объедался персиками и фигами, не имея терпения дождаться, когда они созреют.

Итак, однажды, очень ранним утром я прогуливался по этой верхней террасе, непосредственно примыкавшей к крепостной стене, то читая принесенную с собой книгу «De Civitate Dei», то размышляя над прочитанным. Внезапно я был потревожен звуками голосов, доносившихся снизу.

Говорящие были скрыты от меня самшитовым боскетом, который был вдвое выше моего роста и составлял не менее двух футов в ширину.

Голосов было два, один из них, злобный и угрожающий, я узнал, это был голос Ринольфо, этого дрянного сына мессера Джойозо; другой же, свежий молодой женский голос был мне совершенно неизвестен; в сущности, это был первый женский голос, который, насколько мне помнится, я слышал в продолжение всех моих восемнадцати лет, и звук его был так же приятно нов для моего слуха, как и по-новому приятен.

Я стоял не двигаясь, прислушиваясь к увещеваниям девушки.

— Ты жестокий человек, мессер Ринольфо, и графиня узнает об этом.

Послышался треск сучьев и топот тяжелых ног.

— Сейчас ты у меня получишь еще кое-что, будет о чем жаловаться милостивой госпоже, — грозил грубый голос Ринольфо.

В ответ на эти слова и его приближение раздался громкий крик, звук его двинулся в правую сторону. Снова затрещали сучья, послышались быстрые легкие шаги и, наконец, тяжелое дыхание и топот ног, бегущих по ступенькам, которые вели на террасу, где я находился.

Я быстро пошел вперед, к выходу из боскета, возле которого начинались ступеньки, и не успел я там появиться, как на меня налетела мягкая, гибкая фигурка, да так внезапно, что мои руки невольно ее обхватили, при том, что в правой руке я держал «De Civitate Dei», заложив указательным пальцем страницу, на которой остановился.

На меня смотрели влажные, испуганные глаза.

— О, Мадоннино, — задыхаясь обратилась она ко мне. — Спаси меня! Защити меня!

Внизу на лестнице стоял Ринольфо, остановившись на полдороге в своем преследовании. Его широкое лицо покраснело от гнева, вдруг потеряв уверенность, он бросал на меня злобные взгляды.

Ситуация была не просто экстраординарна сама по себе, меня она привела в полное смятение. Глядя на эту девушку, я никак не мог определить, кто она такая и каким образом здесь очутилась. Она, должно быть, была одного со мною возраста, возможно, несколько моложе и, судя по одежде, принадлежала к крестьянскому сословию. На ней был безукоризненно чистый корсаж из белого полотна, который не слишком плотно прикрывал ее молодую зреющую грудь. Ее домотканая темно-красная юбка едва доходила до середины голени, оставляя открытыми загорелые щиколотки и маленькие босые ножки. Каштановые волосы, едва скрепленные на затылке над нежной тонкой шеей, рассыпались по плечам, выбившись из прически в результате ее борьбы с Ринольфо. Алые губки маленького ротика открывали здоровые молодые зубы, белые как молоко.

Впоследствии я часто думал, была ли она на самом деле такой красивой, какой показалась мне в тот момент. Ведь не следует забывать, что мое положение ничем не отличалось от положения Филиппо Бальдуччи, — о нем рассказал мессер Боккаччо в веселых историях своего «Декамерона»[1819], — который достиг возраста юноши, ни разу не бывав в женском обществе, так что, когда он впервые увидел женщин на улицах Флоренции, это было для него так странно, что он без конца донимал своего родителя глупыми вопросами и еще более глупыми просьбами.

То же самое было и со мной. За все свои восемнадцать лет — об этом особо позаботилась моя мать — я ни разу не видел ни одной женщины, которая была бы моложе ее. И — считайте меня дураком, если вам угодно, но это было так — мне просто не приходило в голову, что они существуют, и я считал, что если и есть на свете молодые женщины, то они ничем не отличаются от тех немолодых, с которыми мне приходилось иметь дело. Поэтому все они были для меня на одно лицо: слабые, робкие создания, обожающие сплетни, которые постоянно хнычут и жалуются и от которых я не видел для себя решительно никакой пользы.

Я не мог понять, по какой причине Сан-Луиджи Гонзаго, едва выйдя из детского возраста, уже не позволял себе взглянуть на женщину; непонятно мне было и то, какая в этом особая заслуга. А некоторые пассажи из «Исповеди» святого Августина и описание ранних лет жизни святого Франциска Ассизского приводили меня в недоумение, попросту ставили в тупик.

И вот, совершенно неожиданно, на меня словно нашло озарение. Как будто бы открылась наконец Книга Жизни, и я, едва взглянув на нее, прочел одну из самых ослепительных ее страниц. Итак, независимо от того, была ли эта смуглая поселяночка красавицей или нет, для меня она блистала красотой, которую доселе я приписывал лишь райским ангелам. Не было никакого сомнения, что она обладала такой же святостью, ибо не только древним грекам было свойственно видеть в красоте знак божественной милости.

И вот, в силу влечения к этой красоте — настоящей или мнимой, — я выразил полную готовность оказать покровительство, тем более что я чувствовал: защита и покровительство влекут за собой известные права собственности, весьма приятные и, несомненно, желательные.

Вследствие этого, держа ее в своих объятиях, где она, в своей невинности, искала убежища, и чисто интуитивно догадавшись, что нужно погладить эту темную головку, чтобы развеять обуревающие ее страхи, я, впервые почувствовав себя мужчиной, приобрел и необходимую мужчине грубость и решительность и повелительным тоном обратился к ее обидчику.

— Что это значит, Ринольфо? — спросил я. — Почему ты се преследуешь?

— Она разломала мои ловушки, — злобно ответил он, — и выпустила птиц.

— Какие ловушки? Каких птиц? — спросил я.

— Он злой, он жестокий! — воскликнула она. — И он будет лгать тебе, Мадоннино.

— Если он это сделает, я переломаю ему кости, — пригрозил я совершенно новым для себя тоном, а затем обратился к нему: — Говори правду, трус!

Наконец, слушая попеременно то одного, то другую, я узнал, как было дело: на небольшой полянке в саду Ринольфо насыпал зернышек и натыкал веток, густо смазанных птичьим клеем. Каждый день он находил там множество птичек, которых он относил своей матери, свернув им предварительно шею; а эта глупая женщина готовила из них для своего сына вкусное блюдо с рисом. Девушка говорила, что и вообще-то грешно ловить птичек таким предательским образом, на который способны только трусы, но что, поскольку среди этих пташек попадались малиновки, жаворонки, черные дрозды и другие сладкогласные небесные певуньи, которые никому не причиняют зла и проводят всю жизнь в том, что поют славу Господу, его грех — это уже не просто грех, а прямо святотатство.

Наконец я узнал, что, придя в то утро на поляну и обнаружив на ней десяток бьющих крылышками испуганных птичек, попавшихся в ловушки Ринольфо, девочка выпустила их на свободу и стала ломать его ловушки. За этим занятием он ее и застал и несомненно жестоко бы с ней расправился, если бы не зашита, которую она обрела в моем лице.

И когда я об этом услышал — вы только послушайте, как я впервые в жизни воспользовался прерогативами, дарованными мне в силу моего права и рождения, как я вершил правосудие в Мондольфо, где был господином, вольным распоряжаться жизнью и смертью.

— Ты, Ринольфо, — сказал я, — никогда больше не будешь ставить ловушки в Мондольфо и никогда больше не войдешь в эти сады под страхом вызвать мое неудовольствие со всеми его последствиями. А что до этой девочки, если ты осмелишься ей досаждать из-за того, что здесь сейчас произошло, если ты посмеешь хотя бы тронуть ее пальцем и я об этом услышу, я разделаюсь с тобой, как с преступником. А теперь пошел прочь!

Он ушел, отправившись без промедления к своему отцу сенешалю, с жалобой, разумеется, лживой — на то, что я грозил ему расправой и запретил показываться в саду, потому что он застал меня там в то время, как я обнимал Луизину — так звали эту девушку. А мессер Джойозо, исполненный родительского негодования по поводу жестокого обращения с его чадом и оскорбленного целомудрия, вызванного мыслью о том, что молодой человек, предназначенный для служения Богу, предается развратному времяпрепровождению с простой мужичкой, направил свои стопы прямиком к моей матери, чтобы доложить ей о случившемся, и я больше чем уверен, что его доклад ничего не потерял при повторении.

Тем временем я остался в саду с Луизиной. Я не спешил отпустить ее от себя. Ее присутствие радовало меня, доставляло мне какое-то странное, необъяснимое удовольствие. И чувство красоты, которое до той поры — хотя оно всегда было мне свойственно — дремало во мне, теперь наконец пробудилось и нашло пищу в прелести этой девушки.

Я сел на верхнюю ступеньку террасы и посадил ее возле себя. Она покорилась после некоторого колебания, говоря, что она недостойна этой чести, каковые возражения я решительно отмел.

Итак, мы сидели там в это майское утро, тесно прижавшись друг к другу, в чем не было никакой надобности, принимая во внимание, что ступени были достаточно широки. У наших ног простирался сад, спускаясь террасами до самой серой стены, укрепленной контрфорсами. Но с того места, где мы сидели, мы видели еще дальше — на целую милю тянулась долина, сверкали на солнце воды Таро, а завершали этот ландшафт подернутые дымкой Апеннины.

Я взял ее за руку, которую она подала мне свободно и открыто, — ее невинность была так же велика, как и моя; я спросил ее, кто она и откуда и как попала в Мондольфо. Тогда я и узнал, что ее зовут Луизина, что ее мать — одна из тех женщин, которые работали у нас на кухне, и что мать взяла ее к себе, чтобы она ей помогала, а до этого она жила у тетки в Борго-Таро[1820].

Сегодня мысль о том, что правитель Мондольфо сидит — почти что coram populo[1821], держа за руку дочь одной из кухонных прислужниц, показалась бы нелепой и оскорбительной. В то время, однако, я об этом просто не думал, а если бы и подумал, меня это нисколько бы не смутило. Для меня впервые открылся мир юной женственности, я был исполнен приятнейшего интереса и желал поближе познакомиться с этим явлением. Дальше этого я не шел.

Я прямо и открыто сказал ей, что она красива, после чего она вдруг посмотрела на меня настороженными глазами, вопросительно и тревожно, и попыталась отнять руку. Не понимая ее страхов и пытаясь успокоить ее, уверить в том, что во мне она имеет друга, который всегда защитит ее от всех ринольфо на свете, я обнял ее за плечи и привлек к себе, нежно и покровительственно.

Она окаменела, словно несчастный завороженный зверек, неспособный от страха сопротивляться грозящей ему беде.

— Ах, Мадоннино, — прошептала она и вздохнула. — Нет-нет, не надо. Это… это нехорошо.

— Нехорошо? — спросил я, и, наверное, именно так же удивился этот глупец, сын, Бальдуччи из рассказа, когда отец сказал ему, что нехорошо глазеть на женщин. — Отчего же? Мне оченьхорошо.

— Но ведь говорят, что ты собираешься стать священником, — сказала она, но в этом замечании я не уловил решительно никакого смысла.

— Ну и что? Что из этого? — осведомился я.

Она снова бросила на меня робкий взгляд.

— Тебе бы следовало сидеть за уроками, — сказала она.

— Я и так на уроке, — возразил я и улыбнулся. — Я изучаю новый предмет.

— Мадоннино, это не тот предмет, который изучают, чтобы стать хорошим священником, — заметила она, снова поставив меня в тупик своей глупостью, ибо я не видел никакого смысла в том, что она сказала.

Я уже начал испытывать в ней разочарование. Если не считать моей матери, о которой я вообще не смел судить и которая стояла особняком по отношению к маленькому человеческому мирку, известному мне до той поры, я полагал, что глупость свойственна всем женщинам, так же неотделима от них, как блеяние от овцы или гоготанье от гусыни; и эту уверенность горячо поддерживал во мне фра Джсрвазио. Сейчас, увидев Луизину, я поначалу вообразил, что открыл в женской породе нечто новое, доселе неведомое и неожиданное. Ее поведение, однако, заставило меня заключить, что я ошибся и что передо мною всего лишь красивая оболочка, заключающая в себе самую заурядную душу, общение с которой окажется достаточно скучным, когда притупится первое впечатление от ее юной красоты и свежести.

Сейчас мне ясно, что я был к ней несправедлив, ибо ее слова были не такими бессмысленными, как я тогда предполагал. Вина была целиком на мне и определялась полным невежеством в той области, которая касалась мужчин и женщин, что никак не компенсировалось моими глубокими и никому не нужными познаниями, касающимися жизни святых.

Однако нашему приятному времяпрепровождению не было суждено продлиться долго. Ибо в то время, как я ломал голову над ее словами и пытался найти в них какой-то разумный смысл, у нас за спиной раздался отчаянный крик, заставивший нас отпрянуть друг от друга так испуганно, словно мы действительно совершили нечто непозволительное.

Мы оглянулись и увидели, что этот крик исходит от моей матери. Она стояла едва в десяти шагах от нас на сером фоне покрытой лишайником стены в сопровождении Джойозо, из-за спины которого выглядывала ухмыляющаяся физиономия Ринольфо.

Глава 5

БУНТ
Вид моей матери испугал меня больше, чем я могу выразить. Он наполнил меня страхом перед чем-то непонятным. Никогда в жизни я не видел это спокойное холодное лицо до такой степени искаженным, и это произвело на меня сильнейшее впечатление.

Передо мною стояла уже не та, похожая на призрак, женщина, бледная, с потупленным взором и почти безжизненным голосом. Щеки ее горели неестественным румянцем, губы дрожали, в глубоко посаженных глазах сверкали гневные искры.

Она мгновенно очутилась около нас, словно перелетела по воздуху. И не ко мне обратила она свою речь, а к бедняжке Луизине.

— Кто ты такая, девица? — спросила она хриплым от страшного гнева голосом. — Что ты делаешь здесь, в Мондольфо?

Луизина поднялась со ступеней и стояла, нетвердо держась на ногах, очень бледная, глядя в землю и сжимая и разжимая руки. Губы ее шевелились, но она была слишком испугана, чтобы говорить. Тут вперед выступил Джойозо и сообщил моей матери, как зовут эту девушку и почему она здесь находится. Эти сведения, казалось, еще усилили ее гнев.

— Кухонная девка! — воскликнула она — Какой ужас!

Совершенно неожиданно, словно по вдохновению, плохо понимая, что я говорю, я ответил, почерпнув мой ответ из того вороха теологической премудрости, которой был напичкан.

— Все мы равны перед Богом, госпожа моя матушка.

Она метнула на меня негодующий взгляд, взгляд праведного гнева, ужаснее которого нет ничего на свете.

— Богохульник! — крикнула она. — Какое это имеет отношение к Богу?

Она не стала ждать ответа, справедливо полагая, что ответить мне нечего.

— Что до этой распутницы, — обратилась она к Джойозо, — ее выгонят отсюда плетьми — отсюда и вообще из Мондольфо. Вели конюхам, чтобы они это сделали.

Услышав ее распоряжение, я мгновенно вскочил на ноги, чувствуя стеснение в сердце и невозможность вздохнуть, отчего лицо мое страшно побледнело.

Здесь, по-видимому, снова должно было повториться — хотя в тысячу раз более жестоким и варварским образом — то зло, которое несколько лет тому назад было причинено несчастному Джино Фальконе. И о причинах, которые вызвали эту жестокость в данном случае, я не имел даже отдаленного понятия. Фальконе я любил; это, по существу; был единственный человек, который встал на пороге моей души и постучался, прося разрешения туда войти. Они его выгнали. А теперь эта девочка — самое прелестное из Божьих созданий, которые мне приходилось видеть, — чье общество было мне столь приятно и желанно, и которую, как мне казалось, я мог полюбить так же, как я любил Фальконе. Ее они тоже прогонят с такой отвратительной грубостью и жестокостью.

Позже мне суждено было лучше узнать эти причины, и я получил обильную пищу для размышлений, когда понял, что нет на свете более дикого и мстительного, свирепого и неукротимого чувства, чем праведный гнев благочестивого христианина. Все сладостные учения о милосердии и терпимости отбрасываются прочь, и мы наблюдаем самый удивительный парадокс христианства: католики предают огню еретиков, еретики убивают католиков, и все это делается из любви к Христу, причем каждый искренне гордится своими деяниями, не видя никакого богохульства в том, что именно таким образом они следуют заветам нашего Спасителя, который учил их доброте и кротости.

Вот так и моя мать отдала это чудовищное приказание, не испытывая в своем фарисейском благочестии ни малейших угрызений совести.

Однако на сей раз я не намерен стоять в стороне, как я это сделал в истории с Фальконе, и не допущу, чтобы свершилась ее жестокая ханжеская воля. Я с тех пор стал старше и повзрослел больше, чем сам мог предположить. Потребовалось это испытание, чтобы я это как следует понял. Помимо всего прочего, неуловимое влияние пола — хотя я этого и не осознавал — побуждало меня к тому, чтобы утвердиться в новообретенном мужестве.

— Остановись! — приказал я Джойозо, произнося это приказание холодно и твердо, поскольку я вновь обрел способность свободно дышать.

Уже повернувшись, чтобы отправиться исполнять чудовищное распоряжение моей матери, он замер на месте.

— В чем дело? — вскричала она, интуитивно догадываясь о моем намерении. — Ты отменяешь мое приказание?

— Ни в коем случае, — ответил я. — Разумеется, ты передашь конюхам приказание госпожи, мессер Джойозо, как тебе было велено. Но ты добавишь от меня, что, если хоть один из них тронет пальцем Луизину, я убью его вот этими руками.

Все они замерли на месте, оцепенев от изумления. Джойозо вдруг затрясся всем телом, Ринольфо, виновник всей этой сцены, стоял выпучив глаза, в то время как моя мать, вся дрожа, схватилась руками за грудь и смотрела на меня со страхом, не произнося, однако, ни слова.

Я смотрел на них с улыбкой, возвышаясь над ними, впервые в жизни почувствовав, как я высок ростом, и радуясь этому.

— Итак, — обратился я к сенешалю. — Чего ты ждешь? Отправляйся, мессер, и делай то, что тебе велела моя мать.

Он повернулся к ней, подобострастно изогнувшись, и развел руками в нелепом недоумении, всей своей фигурой выражая просьбу о руководстве на пути, который внезапно оказался столь тернистым.

— Ма… мадонна! — заикаясь пробормотал он.

Она с трудом сглотнула слюну, обретая наконец дар речи.

— Ты противишься моей воле, Агостино?

— Напротив, госпожа моя матушка, вы только что слышали, что я ее выполняю. Ваша воля будет исполнена, ваше приказание будет передано. Я настаиваю на этом. Теперь от ваших лакеев зависит, будет оно выполнено или нет. Моя ли это вина, если они окажутся трусами?

О, наконец-то я себя нашел, и с какой безумной радостью воспользовался я этим открытием!

— Но это… это же насмешка надо мной и над моим достоинством, — возразила моя мать.

Она все еще чувствовала свою беспомощность, ничего не могла понять и задыхалась, как человек, которого внезапно бросили в холодную воду.

— Если вы этого опасаетесь, сударыня, может быть, вы предпочтете отменить свое приказание?

— Так что же, эта девица останется в Мондольфо вопреки моему желанию? Ты… ты совсем потерял стыд, Агостино?

Нотки раздражения, появившиеся в ее голосе, дали мне понять, что она собирается с силами, чтобы вновь овладеть ситуацией.

— Нет, — ответил я и посмотрел в бледное, залитое слезами лицо стоявшей радом со мною Луизины. — Я думаю, что ради ее собственного блага бедной девушке лучше отсюда уйти, поскольку вы этого желаете. Но никто не посмеет бить ее плетью, словно бродячую собаку.

— Иди же, дитя, — сказал я ей как можно ласковее. — Иди, собери свои вещи и оставь эту обитель печали. И будь спокойна, ибо, если хоть один человек в Мондольфо осмелится поторопить тебя, он будет иметь дело со мной.

Я на секунду положил руку ей на плечо.

— Бедняжка Луизина, — сказал я, вздыхая. Но она отпрянула и задрожала при моем прикосновении. — Пожалей меня хоть немножко. Мне не разрешено иметь друзей, а тот, у кого нет друга, достоин сожаления.

И тогда, оттого ли, что ее простая душа проснулась и сбросила с себя смирение, к которому ее всю жизнь приучали, или она поняла, что, находясь под моей защитой, она может, не боясь, проявить перед всеми свои чувства, она схватила мою руку и, нагнувшись, поцеловала ее.

— О, Мадоннино! — промолвила она дрожащим голосом, и поток слез омочил мою руку. — Господь да вознаградит тебя за твою доброту ко мне. Я буду молиться за тебя, Мадоннино.

— Молись, Луизина, — сказал я. — Я начинаю думать, что это мне не помешает.

— Несомненно, не помешает, — мрачно подтвердила моя мать.

При этих словах Луизина, к которой вернулись все ее страхи, повернулась и быстро пошла прочь, мимо Ринольфо, который злобно ухмыльнулся, когда она с ним поравнялась и скрылась за углом.

— Что… что вы прикажете мне делать, мадонна? — промямлил несчастный сенешаль, напоминая ей о том, что ничего еще не решено.

Она опустила глаза в землю и сложила руки. Она снова была совершенно спокойна, снова стала самой собой — сдержанной и печальной.

— Пусть ее, — сказала она. — Пусть эта девица уходит. Мы должны почесть за счастье, что избавляемся от нее.

— А мне кажется, что счастлива она, — заметил я. — Ей посчастливилось, что она возвращается в широкий мир, который лежит за стенами всего этого — в мир, где царят любовь и жизнь, который был создан Господом Богом и которому пел хвалу святой Франциск. Сомневаюсь, принимал ли Бог участие в его создании в том виде, в котором он сейчас существует. В нем… в нем слишком мало жизни.

О, в это майское утро мною владел поистине мятежный дух.

— Не сошел ли ты с ума, Агостино? — задохнулась моя мать.

— А мне кажется, что, напротив, ко мне возвращается разум, — печально сказал я в ответ.

Она бросила на меня один из редких взглядов, и я заметил, как она сжала губы.

— Я должна с тобой поговорить, — сказала она. — Эта девица… — Тут она замолкла. — Следуй за мной, — приказала она.

Но в этот момент я кое-что вспомнил и обернулся, чтобы посмотреть на моего друга Ринольфо. Он втихомолку двинулся вслед за Луизиной. При мысли о том, что он отправился мучить ее и терзать, издеваться над тем, что ее выгнали из Мондольфо, мой гнев вспыхнул с новой силой.

— Остановись! Эй ты, Ринольфо! — крикнул я ему.

Он остановился и обернулся, нахально глядя мне в лицо.

Мне и раньше никогда не оказывали почтения, на которое я мог рассчитывать по праву моего положения. Мне даже кажется, что среди лакеев и прочей прислуги в Мондольфо на меня смотрели с некоторой долей презрения, как на того, кто, достигнув зрелого возраста, сделается всего-навсего священником и никем иным.

— Поди сюда, — велел я ему и, поскольку он замешкался, повторил приказание более властным тоном. Наконец он повернулся и пошел ко мне.

— Что ты задумал, Агостино? — воскликнула моя мать, кладя свою бледную руку мне на рукав.

Но все мое внимание было обращено на этого наглеца, который стоял передо мной, переминаясь с ноги на ногу с угрюмым вызывающим видом. Из-за его плеча мелькнуло желтое лицо его отца с широко открытыми от страха глазами.

— Мне кажется, ты сейчас улыбался, — сказал я.

— Ха! Реч Вассо![1822] — нагло ответствовал он, словно желая сказать: «А как тут можно было не улыбаться?»

— Изволь объяснить, чему ты улыбался! — потребовал я.

— Ха! Реч Вассо! — снова сказал он и пожал плечами, словно подчеркивая оскорбительность своего тона.

— Изволь отвечать! — взревел я, и при виде моего гнева он имел дерзость ответить мне враждебным взглядом, и мое терпение окончательно истощилось.

— Агостино! — послышался предостерегающий возглас моей матери, и это на какое-то мгновение остановило меня, усмирив мою ярость.

Тем не менее я продолжил:

— Ты улыбнулся тому, что твоя гнусная затея удалась. Ты улыбался, видя, что бедную девушку прогнали отсюда благодаря твоим проискам; ты улыбался, видя, что твои сломанные ловушки отомщены. И ты, конечно, пошел следом за ней, чтобы сообщить ей об этом и снова смеяться. Так или нет?

— Ха! Реч Вассо! — в третий раз повторил он.

Прежде чем кто-нибудь успел меня остановить, я схватил его за горло и за пояс и с силой тряхнул.

— Ты будешь мне отвечать, безмозглый чурбан? — вскричал я. — Или мне придется научить тебя уму-разуму, вбить тебе в башку должное уважение ко мне?

— Агостино, Агостино, — стенала моя мать. — На помощь, мессер Джойозо! Разве ты не видишь, что он сошел с ума?

Мне кажется, что в мои намерения не входило причинить этому негодяю серьезные увечья. Но в тот момент он совершил роковую ошибку, попытавшись защититься. Он ударил меня по руке, которой я держал его за горло, и это привело меня в неукротимое бешенство.

— Грязный пес! — прошипел я сквозь стиснутые зубы. — Ты осмелился поднять на меня руку? На меня, своего господина! Или ты думаешь, что я из той же грязи, что и ты? Так вот тебе, это научит послушанию! — И я швырнул его так, что он кубарем покатился вниз по ступеням лестницы.

Их было двенадцать, все они были из камня, и хотя их края местами сгладились от времени, однако они все еще были достаточно острыми. Этот дуралей не подозревал во мне такой силы, да я и сам до этого времени не знал о ней. Иначе он не стал бы столь нахально пожимать плечами, давать такие дурацкие ответы и, наконец, не стал бы оказывать сопротивления.

Он пронзительно завизжал, когда я его толкнул; закричала моя мать; завопил Джойозо.

Потом все смолкло. Охваченные ужасом, они молча наблюдали, как он катился с лестницы, ударяясь о ступени. Меня не особенно занимало, убил я его или нет. Однако ему повезло, он отделался одним-единственным переломом, который на какое-то время помешает ему делать людям гадости и научит уважению ко мне на всю оставшуюся жизнь.

Его отец помчался вниз по лестнице на помощь своему драгоценному сыночку, который лежал и стонал, неестественно подогнув ногу под таким углом, который ясно указывал на характер понесенного им наказания.

Моя мать повела меня в комнаты, осыпая по дороге упреками. Кого-то из слуг она послала на помощь Джойозо, других отправила на поиски фра Джервазио, меня же потянула за собой в свою личную столовую. Я шел очень послушно и даже с некоторым страхом, теперь, когда возбуждение мое несколько утихло.

Там, в этой безрадостной комнате, которую не могли оживить даже яркие пятна солнечного света, падавшие из расположенных под самым потолком окон на беленую стену, я стоял довольно мрачно, пока она сначала бранила меня, а потом горько плакала, сидя на своем обычном месте во главе стола.

Наконец появился Джервазио, сильно встревоженный, поскольку до него уже дошли слухи о происшедшем. Его острый взгляд остановился на мне, потом он посмотрел на мою мать, потом снова на меня.

— Что случилось? — спросил он.

— Что случилось? — стенала моя мать. — Агостино помешался.

Он нахмурился.

— Помешался? — переспросил он.

— Да, помешался. В него вселился бес. Он избил Ринольфо, сломал ему ногу.

— Ах, вот оно что, — сказал Джервазио и обратился ко мне со всей строгостью сурового наставника. — Что ты на это скажешь, Агостино?

— Скажу, что очень сожалею, — отвечал я, вновь охваченный мятежным духом. — Я надеялся свернуть ему его мерзкую шею.

— Ты слышишь, что он говорит? — вскричала моя мать. — Наступил конец света, Джервазио. Я же говорила, что в мальчика вселился бес.

— Что было причиной вашей ссоры? — спросил монах еще более суровым голосом.

— Ссоры? — повторил я, надменно вскинув голову и повысив голос. — С такими, как Ринольфо, я не ссорюсь, я их наказываю, когда они ведут себя дерзко и вызывают мое неудовольствие. В данном случае было и то и другое.

Он остановился передо мною, прямой и строгий, чуть ли не с угрожающим видом. И я почувствовал страх; ведь я любил Джервазио и совсем не хотел с ним ссориться. И все-таки я решил довести дело до конца.

Спасла положение моя мать.

— Увы, — причитала она. — В его жилах течет дурная кровь. Им владеет отвратительная гордость, гордость, которая погубила его отца.

Нет, не таким способом нужно было искать сочувствия У фра Джервазио. Ее слова произвели как раз обратное действие. Он сразу же перешел на мою сторону, почувствовав внезапную вражду к той, что оскорбила память моего отца, память, которую бедняга все еще чтил тайком от всех.

Строгость оставила его. Он посмотрел на нее и вздохнул. Затем, склонив голову и сцепив руки за спиной, он слегка отодвинулся от меня.

— Не будем судить опрометчиво, — сказал он. — Возможно, Агостино был спровоцирован. Выслушаем…

— О, чего только ты не услышишь, — со слезами посулила она, всячески желая показать ему, что он не прав. — Ты узнаешь кое-что и похуже, мерзости, из-за которых все и началось.

И она изложила ему историю, преподнесенную ей Ринольфо и его папашей, — о том, как я набросился на этого парня, потому что тот увидел, как я обнимаю Луизину.

Лицо монаха, по мере того как он слушал, потемнело и приобрело суровое выражение. Но прежде, чем она закончила свой рассказ, я прервал ее, не в силах более сдерживать свое негодование.

— Все это ложь, этот гнусный червь все выдумал! — вскричал я. — И я все больше сожалею, что не свернул ему шею, как собирался.

— Он солгал? — спросила она, широко раскрыв глаза от удивления, не по поводу самого факта, а оттого, что ее поразила моя, как ей казалось, лживость.

— А разве это так уж невероятно? — спросил фра Джервазио. — Расскажи ты, как было дело, Агостино.

Я все рассказал: как эта девочка из христианского милосердия выпустила на свободу бедных пташек, которые попались в предательские ловушки Ринольфо, и как, разозлившись, он пытался ее поколотить, а она бросилась ко мне искать защиты и покровительства; как после этого я выгнал его из сада и сказал, чтобы он никогда больше не смел там появляться.

— Теперь ты знаешь, — заключил я, — что я с ним сделал и знаешь почему. И если ты мне скажешь, что я поступил неправильно, предупреждаю: я тебе не поверю.

— Действительно… — начал он, незаметно послав мне дружескую улыбку.

Однако моя мать перебила его.

— Он лжет, Джервазио, — сказала она тоном, в котором гнев сочетался со скорбью. — Он бесстыдно лжет. О, в какую бездну греха он ввергнут, и с каждой минутой погружается все глубже! Разве я не говорила, что в него вселился дьявол? Придется искать способ, чтобы его изгнать.

— Нам придется искать способ изгнать вашу глупость, госпожа моя матушка, — отвечал я с горячностью, уязвленный до глубины души тем, что меня называют лжецом и что поверили не мне, а этому олуху Ринольфо.

Она поднялась, исполненная сурового негодования.

— Агостино, я твоя мать! — напомнила она мне.

— Возблагодарим же за это Господа Бога. Это, по крайней мере, значит, что не вам меня обвинять, — выпалил я, окончательно перестав владеть собой.

Мой ответ заставил ее снова рухнуть в кресло. Она бросила умоляющий взгляд на фра Джервазио, на лице которого сохранялось хмурое и мрачное выражение.

— Может быть, он… может быть, на него напустили порчу? — спросила она моего наставника совершенно серьезно. — Как ты думаешь, может быть, какие-нибудь злые чары…

Он остановил ее, махнув рукой и раздраженно хмыкнув.

— Мы напрасно спорим, — сказал он. — Агостино не лжет, я за это ручаюсь.

— Но, фра Джервазио, говорю тебе, что я их видела, видела своими собственными глазами: они сидели рядом на ступеньках террасы, и он обнимал ее за плечи. А теперь он бессовестно лжет мне в лицо, что этого не было.

— Разве я сказал об этом хоть слово? — воззвал я к монаху. — Это было уже после того, как Ринольфо ушел из сада. В моем рассказе я до этого места еще не дошел. Совершенно верно, я сидел подле нее. Девочка была расстроена. Я ее утешал. Что в этом дурного?

— Дурного? — строго спросил он. — Ты обнимал ее за плечи. А ведь ты собираешься стать священником.

— Но почему же нельзя этого делать, позволь тебя спросить? — требовал я ответа. — Это что, новый грех, который ты вдруг обнаружил? Дать утешение страждущему — не в этом ли назначение нашей святой матери Церкви? Любить ближнего заповедал нам сам милосердный Господь. Я повинен и в том и в другом. Неужели из-за этого я достоин осуждения?

Он испытующе смотрел на меня, пытаясь отыскать в выражении моего лица — теперь-то мне это понятно — признаки иронии или насмешки. Не обнаружив ни того, ни другого, он обернулся к моей матери. Вид у него был торжественный.

— Мадонна, — спокойно сказал он, — мне кажется, что если Агостино и не святой, то он подошел к святости ближе, чем вы или я. Мы не смели и надеяться на такое к ней приближение.

Она посмотрела на него сначала с удивлением, а потом с печалью и медленно покачала головой.

— К несчастью для него, существует и другой арбитр святости, который видит глубже, чем ты, Джервазио.

Он склонил голову, но возразил:

— Лучше не пытаться заглядывать в самую глубину, мадонна, иначе, боюсь, можно увидеть такое, чего нет на самом деле.

— Ах, ты будешь защищать его даже вопреки здравому смыслу, — жалобно проговорила она. — Разве ты не видишь, он полон злобы, его обуревает жажда убить, заклеймить тебя печатью Каина — он сам в этом признается. То, что он проявляет неповиновение моей родительской воле, ты видел сам, а это тоже грех, ибо в одной из заповедей сказано: чти отца своего и матерь свою. О, — стенала она, — моя воля для него ничего не значит, он отказывается мне подчиняться, он отбрасывает поводья, с помощью которых я пыталась направить его по верному пути.

— Жаль, что вы не последовали моему совету год тому назад, мадонна. Но даже сейчас еще не поздно это сделать. Пошлите его учиться в Павию или в Сапиенцу[1823], пусть изучает богословские науки.

— Отпустить его в мир! — в ужасе вскричала она. — О нет, нет! Я так старательно его оберегала!

— Но вы не можете вечно держать его взаперти, — возразил он. — Когда-нибудь он должен покинуть дом и соприкоснуться с миром.

— В этом нет нужды, — нерешительно проговорила она. — Если его призвание окажется достаточно твердым, монастырь… Она не договорила и посмотрела на меня. — Выйди, Агостино, — велела она мне. — Нам с фра Джервазио нужно поговорить.

Я неохотно вышел, поскольку ничто в целом мире не могло интересовать меня больше, чем предмет их разговора, ведь от этого зависела моя судьба. Однако я тем не менее подчинился, и ее последними словами, когда я покинул комнату, было напутствие: то время, которое у меня осталось до урока с фра Джервазио, употребить на молитву, моля Господа о прощении за совершенные мною грехи, прося его наставить меня на путь истинный.

Глава 6

ФРА ДЖЕРВАЗИО
Я больше не видел мою мать в тот день, не было ее и за столом во время ужина. Фра Джервазио сообщил мне, что она уединилась в своей спальне и молится за меня, прося Господа просветить и направить ее в том, что следует предпринять в отношении меня.

Я рано удалился в свою маленькую спальню, выходившую окнами в сад. Комнатка эта более напоминала монастырскую келью, чем покои, достойные положения господина и правителя Мондольфо. Стены ее были выбелены известкой, и единственным ее украшением, не считая распятия, висевшего над изголовьем кровати, было изображение святого Августина, беседующего с мальчиком на берегу моря.

Постелью мне служил простой соломенный тюфяк, а в комнате, кроме кровати, было еще деревянное кресло, табурет, на котором стояли чаша и кувшин для умывания, и шкаф, где хранилась моя скромная одежда. Я никогда не испытывал суетного желания красиво одеться, свойственного юному возрасту, и постоянно носил только строгое черное платье. В этом смысле мне не с кого было брать пример.

Я лег на кровать, погасил свечу и приготовился уснуть. Но сон бежал от меня. Долго лежал, обдумывая события этого дня, дня, когда я впервые открыл самого себя; самого тревожного и беспокойного дня из всех, что мне пришлось до этого пережить; дня, в течение которого, хотя вряд ли я это сознавал, мне довелось вкусить от двух самых острых блюд, даруемых нам жизнью: я изведал любовь и наслаждение от битвы.

Так я лежал несколько часов, размышляя и пытаясь сложить в единую картину отдельные кусочки загадки бытия, как вдруг моя дверь внезапно отворилась, и я вскочил с постели, увидев фра Джервазио со свечой, которую он держал, заслонив ладонью, так что она освещала только его бледное, изможденное лицо.

Видя, что я бодрствую, он вошел в комнату и притворил за собой дверь.

— В чем дело? — спросил я.

— Ш-ш! — он приложил палец к губам. Потом подошел ко мне, поставил свечу на кресло и присел на краешек моей кровати. — Ложись-ка снова в постель, сын мой, — велел он. — Я должен тебе кое-что сказать.

Он помолчал, дождавшись, пока я улегся и натянул покрывало до подбородка, не без мысли о том, что предстоит какое-то важное сообщение.

— Мадонна приняла решение, — сказал он. — Она опасается, что теперь, после того как ты однажды восстал против ее воли, она уже никогда не сможет подчинить тебя себе; если она по-прежнему будет держать тебя при своей особе, будет плохо и тебе, и ей. Поэтому она решила, что завтра утром ты покинешь Мондольфо.

Легкое волнение охватило меня. Покинуть Мондольфо — оказаться на свободе, в мире, о котором я столько читал; встречаться с людьми, с другими юношами, такими же, как я, а может быть, и с девицами, подобными Луизине, побывать в городах, посмотреть, как там живут люди. Тут было от чего прийти в волнение. И все-таки в этом возбуждении была не только радость, ибо к естественному любопытству, к желанию его удовлетворить примешивались некоторые опасения, порожденные единственным видом чтения, которое было мне доступно.

Мир — это скопище зла, он таит в себе многие соблазны, в нем трудно остаться невредимым. Поэтому я боялся мира, боялся выйти из-под защиты замковых стен Мондольфо; и в то же время мне хотелось своими глазами взглянуть на этот мир, в греховности которого я иногда позволял себе сомневаться.

Ход моих мыслей определялся следующим силлогизмом[1824]: Бог — это добро, и, поскольку мир — его создание, он не может быть дурным. Пусть говорят, что там хозяйничает сатана. Это же не значит, что сатана его создал, и, прежде чем утверждать, нужно еще доказать, что мир плох сам по себе, как это делают некоторые наши богословы, и что следует его избегать.

Этот вопрос я часто задавал себе, но, в конечном счете, гнал его прочь, считая обольщением сатаны с целью погубить мою бедную душу. И вот он снова терзал мою душу.

— Куда я должен направиться? — спросил я. — В Падую или в университет в Болонье?

— Если бы послушались моего совета, — сказал он, — вы бы направились в одно из этих мест. Но твоя мать держала совет с мессером Арколано.

Он пожал плечами, и на лице его появилось презрительное выражение. Он не доверял Арколано, который принадлежал к черному духовенству и был духовником моей матери, ее советником, и имел на нее значительное влияние. Она сама признала, что именно Арколано толкнул ее на эту чудовищную сделку, на попытку продать жизнь моего отца, от осуществления которой ее спасло милосердное провидение.

— У мессера Арколано, — снова заговорил он, — есть друг в Пьяченце, педагог, доктор гражданского и канонического права, человек, по его словам, весьма сведущий в этих науках и к тому же благочестивый, по имени Асторре Фифанти. Я слышал о нем, и я не согласен с мессером Арколано. Я об этом сказал. Но твоя мать… — Он снова помолчал. — Решено, что ты отправишься туда немедленно, будешь под его руководством изучать гуманитарные науки и будешь у него жить до тех пор, пока не наступит для тебя время принять сан, что, как надеется твоя мать, произойдет очень скоро. Согласно се желанию осенью ты должен вступить в монастырь в качестве поддьякона, а в следующем году принять послух, дабы подготовить себя достойным образом к вступлению в братство святого Августина.

Он замолчал, не добавив больше никаких комментариев, словно ожидая моих расспросов. Однако мой ум не способен был двинуться за пределы того факта, что завтра мне предстоит покинуть Мондольфо и вступить в широкий мир.

То обстоятельство, что я должен сделаться монахом, не было для меня новостью, я уже давно был приучен к этой мысли, хотя определенно об этом не говорилось, речь шла лишь о том, что я буду священником. И вот я лежал, не в состоянии придумать ни слова для того, чтобы ответить фра Джервазио.

Он внимательно смотрел на меня некоторое время, наконец вздохнул и сказал:

— Агостино, ты находишься на пороге великих перемен. Тебе предстоит сделать решительный шаг, над значением которого ты до сих пор не задумывался. Я был твоим наставником, на мне лежала ответственность за твое воспитание. Этот долг я честно выполнял, как мне было приказано, но не так, как я стал бы его выполнять, если бы я следовал в этом деле велению своей совести. Мысль о том, что ты в конечном счете сделаешься священником, с такой настойчивостью воспитывалась в тебе, что ты поверил, будто это твое собственное желание. Теперь, когда приближается время принять решение, сделать, возможно, бесповоротный шаг, ты должен серьезно подумать.

То, как он это говорил, поразило меня ничуть не меньше, чем смысл сказанного.

— Как? — вскричал я. — Ты говоришь, что мне, может быть, не следует стремиться к тому, чтобы принять духовный сан? Разве может быть что-нибудь лучше, чем жизнь священника? Разве ты сам не учил меня, что это самое благородное занятие для мужчины?

— Быть хорошим священником, выполнять все то, чему учил нас Господь, стать, в свою очередь, глашатаем его учения, вести жизнь самоотречения, самопожертвования и чистоты, — медленно ответил он, — нет ничего благороднее, ничего лучше этого. Но быть плохим священником… есть на свете и другие пути заслужить проклятье, менее вредоносные для Церкви.

— Быть плохим священником! — воскликнул я. — Разве можно быть плохим священником?

— Это не только возможно, сын мой; в наши дни это случается достаточно часто. Многие люди, Агостино, посвящают себя служению Церкви из соображений своекорыстных. Из-за таких, как они, Рим стали называть некрополем[1825] живых. Другие же, Агостино, — и они достойны всяческого сожаления — вступают в лоно Церкви в юности по воле неразумных родителей. Я бы не хотел, чтобы ты стал одним из них, мой сын.

Я глядел на него во все глаза, удивляясь все более и более.

— Ты думаешь… ты думаешь, что мне грозит такая опасность? — спросил я.

— Это вопрос, на который ты должен ответить сам. Ни один человек не может знать, что находится в сердце другого. Я воспитывал тебя так, как мне было велено. Я видел, что ты благочестив, видел, что ты становишься все более набожным, и все-таки… — Он замолчал и снова посмотрел на меня. — Вполне возможно, что все это — не более чем плоды твоего воспитания; вполне возможно, что твоя набожность, твое благочестие идут исключительно от ума. Люди знакомятся с догмами религии так же, как законник изучает свои законы. Отсюда ни в коей мере не следует, что они религиозны — хоть они и считают себя таковыми

— так же, как человек, знающий законы, совсем не обязательно является законопослушным. Только по их поступкам, по их жизни можно судить об их истинной натуре, и пока еще ни один поступок в твоей жизни, Агостино, не говорит о наличии призвания в твоем сердце.

Сегодня, например, при первом же соприкосновении с миром ты дал волю своим чувствам и совершил акт насилия; то, что ты не убил Ринольфо, в такой же степени случайность, как и то, что ты сломал ему ногу. Я не говорю, что этот поступок — грех. Среди светских юношей твоих лет провокация, с которой ты столкнулся, более чем оправдала бы твои действия. Но это никак нельзя отнести к человеку, который готовит себя к смирению и самоотречению, требуемым от священника.

— Но ведь ты же говорил, — возразил я, — я слышал, как ты говорил внизу моей матери, что я ближе к святости, чем ты или она.

Он печально улыбнулся.

— Это были опрометчивые слова, Агостино. Я принял невежество за чистоту и непорочность, это обычная ошибка. Позже я все как следует обдумал, и мои размышления вынуждают меня сказать тебе то, что в этом доме равносильно предательству.

— Я не понимаю, — признался я.

— Возможно, что я исполнял мой долг по отношению к твоей матери более добросовестно, чем имел на это право. Мой долг по отношению к моему Богу я исполняю сейчас, хотя тебе может показаться, что я выступаю скорее как advocatus diaboli[1826]. Долг мой заключается в том, чтобы предупредить тебя; попросить тебя как следует обдумать тот шаг, который ты собираешься совершить. Послушай, Агостино. Я говорю с тобой на основании горького опыта одной несчастной жизни, полной страданий. Я бы не хотел, чтобы ты вступил на путь, по которому пришлось пройти мне. Он редко приводит к счастью в этом мире, впрочем, так же, как и в следующем; чаще всего он приводит прямехонько в ад.

Он замолчал, а я смотрел на его измученное лицо в полном изумлении. Казалось невероятным, что эти слова исходят от человека, которого я считал воплощением добра.

— Если бы я не знал, что в один прекрасный день мне придется говорить с тобой так, как я разговариваю сейчас, я бы уже давно отказался делать то дело, которое не одобряю. Но я боялся тебя оставить. Я боялся, что, если я уйду, мое место займет какой-нибудь временщик, который ради хлеба насущного будет учить тебя так, как этого хочется твоей матери, и толкнет тебя, без предупреждения, на ту жизнь, которая уготована тебе по обету.

Однажды, несколько лет тому назад, я был на грани того, чтобы оказать неповиновение твоей матери. — Он устало провел рукой по лбу. — Это было в ту ночь, когда Джино Фальконе покинул нас. Она его выгнала, считая это своим долгом. Ты помнишь, Агостино?

— О, я помню, — ответил я.

— В ту ночь, — продолжил фра Джсрвазио, — я был рассержен, я испытывал праведный гнев, глядя на то, как дурной, нехристианский поступок совершается в святотатственном самодовольстве. Я был готов осудить этот поступок и осудить твою мать, сказать ей в лицо, что она поступает дурно. Но потом я вспомнил о тебе. Я вспомнил любовь, которую питал к твоему отцу, вспомнил о долге, который он мне завещал: позаботиться о том, чтобы тебе не было причинено то зло, которого я опасался. Я понял, что, если я произнесу слова, которые жгли мне язык, мне придется уйти, так же как ушел Джино Фальконе. Но дело было не в том, что меня прогонят. Мне было бы легче спасать свою душу в каком-нибудь другом месте, а не в этом доме, где царит дух ложно понятого христианства; и кроме того, всюду есть монастыри моего ордена, где я могу найти приют. Но я не мог оставить тебя; я понимал, что, если я уйду, ты целиком окажешься во власти влияния, которое лепило и ломало тебя вопреки твоей натуре, не принимая во внимание твои склонности. Поэтому я остался, поэтому не встал на защиту Фальконе. Впоследствии я узнал, что он нашел друга, что о нем… что о нем позаботились.

— Кто позаботился? — спросил я, в высшей степени заинтересованный.

— Один из друзей твоего отца, — сказал он после секундного колебания. — Кондотьер по имени Галеотто — предводитель наемников, известный по имени Ti Gran Galeotto[1827]. Но это неважно. Я хочу рассказать о себе, чтобы ты понял, на каком основании я все это говорю. Мне была уготована судьба солдата, я должен был следовать за своим доблестным молочным братом, твоим отцом. Если бы я сохранил силы моей ранней юности, на мне вместо монашеской рясы были бы сейчас солдатские доспехи. Однако случилось так, что тяжелый недуг лишил меня здоровья и сделал непригодным для такой жизни. Равным образом я был не в состоянии работать в поле, и мне грозила опасность сделаться обузой для моих родителей-хлебопашцев. Для того чтобы этого избежать, они решили сделать из меня монаха; отдали меня Богу, увидев, что я непригоден для служения человеку. Бедные простаки, они считали, что, поступая таким образом, совершают доброе, богоугодное дело. Я проявил способности к учению; меня заинтересовали предметы, которым меня учили; я, действительно, увлекся ими и не задумывался о будущем; не задаваясь лишними вопросами, я подчинился воле своих родителей, и, прежде чем я успел сообразить, что и кто я есть, я уже был духовным лицом.

Он значительно понизил голос, заключая свой рассказ:

— В течение десяти лет после этого, Агостино, я носил власяницу, не снимая ее ни днем, ни ночью; поясом мне служило узловатое вервие, в которое были воткнуты шипы, терзавшие мое тело. Десять лет я не знал телесного покоя, не знал, что значит ночной сон. Только таким способом удалось мне смирить мою бунтующую плоть и уберечь себя от того, что для простого человека — обычное дело, а для меня — святотатство и грех. Я был набожен. Если бы я не был набожен и силен в моей вере, я никогда бы не вынес того, что был вынужден выносить, чтобы не быть обреченным на вечные муки, и все потому, что меня сделали священником, не приняв во внимание моей натуры. Подумай об этом, Агостино, подумай хорошенько. Я бы не хотел, чтобы ты пошел по этому пути, не хотел бы, чтобы тебе пришлось бороться с искушениями таким образом. Ибо я знаю — надеюсь, что говорю это со всем смирением, Агостино, благодаря Бога за великую милость, которую оказал он мне, — на одного священника без призвания, который может побороть искушение с помощью таких мучительных средств, приходится сотня таких, которые устоять не могут, и это очень плохо: своим скандальным примером они многих отвращают от Церкви и дают оружие в руки ее врагов, за что приходится дорого расплачиваться впоследствии.

Наступило молчание. Я был неожиданно тронут его рассказом, на меня произвело впечатление предостережение, которое я уловил в его исповеди. И тем не менее моя самоуверенность не была поколеблена.

И когда наконец он поднялся, взял свою свечу и, встав у моей кровати, спросил меня еще раз, чувствую ли я в себе призвание, я продемонстрировал свою самонадеянность ответом:

— Я молюсь и надеюсь, что я действительно чувствую в себе призвание, — сказал я. — Я буду следовать по жизненному пути, который наилучшим образом подготовит меня к жизни будущей.

Он смерил меня долгим печальным взглядом.

— Ты должен поступать так, как подсказывает тебе твое сердце, — вздохнул он. — И когда ты увидишь мир, познакомишься с ним, твое сердце научится говорить более понятным языком.

С этим он меня оставил.

На следующий день я отправился в путь.

Прощание мое было недолгим. Моя мать, провожая меня, коротко всплакнула и долго-долго молилась. Не могу сказать, чтобы она испытывала особую грусть, расставаясь со мною. К этой грусти я бы отнесся с уважением, память о ней берег бы, как святыню. Но нет, ее слезы были вызваны страхом, она боялась, что я не сумею противостоять опасностям, которые окружают человека в мире, поддамся искушению и обману ее надежды на исполнение обета.

Она сама в этом призналась в своем прощальном напутствии, с которым она ко мне обратилась. После ее слов у меня сложилось твердое убеждение: единственное, что ее интересовало в отношении меня и моей жизни, — это исполнение ее обета. О том, какую цену за это, возможно, придется заплатить, она не думала ни минуты.

Слезы стояли и в глазах фра Джервазио. Моя мать позволила мне только поцеловать се руку — так у нас было принято. Что же касается святого отца, он обнял меня и долго не отпускал, прижимая к груди своими длинными руками.

— Помни! — прошептал он хриплым от волнения голосом. А потом, выпустив меня из своих объятий, добавил: — Да поможет тебе Бог, да наставит он тебя на путь истинный, сын мой.

Это были его последние слова.

Я спустился по ступенькам во двор, где собрались почти все наши слуги, чтобы проводить своего господина, в то время как мессер Арколано задержался наверху, чтобы еще раз уверить мою мать, что он будет обо мне заботиться, и чтобы выслушать ее последние наставления касательно меня.

Четверо слуг, верхом и при оружии, ожидали, чтобы меня сопровождать, а с ними — три мула, один для меня, другой для Арколано и третий для моего багажа, который и был на него навьючен.

Один из слуг держал стремя, и я вскочил в седло, с которым был знаком весьма относительно. Затем сел на своего мула и Арколано, пыхтя и отдуваясь, ибо это был тучный краснолицый человек, обладавший самыми толстыми руками, которые мне когда-либо приходилось видеть.

Я тронул мула кнутом, и мы двинулись в путь. Арколано трусил рядом со мной, а позади ехали в ряд всадники, составлявшие наш эскорт. Таким образом мы проследовали к воротам, и слуги, когда мы проезжали мимо, шептали нам прощальные приветствия.

— Счастливого пути, Мадоннино!

— Счастливо возвратиться, Мадоннино!

Я оборачивался и улыбался им в ответ; глядя на них, я заметил, что многие смотрят на меня с сочувствием и сожалением.

Перед тем как завернуть за угол, я обернулся и помахал шляпой моей матери и фра Джервазио, которые стояли наверхней ступеньке лестницы, где я их оставил. Святой отец помахал мне в ответ. Что же касается моей матери, она даже не шевельнулась. Она, скорее всего, уже снова опустила глаза долу.

Ее бесчувственность даже рассердила меня. Мне казалось, что человек имеет право хотя бы на мимолетное проявление нежности со стороны женщины, которая его родила. Ее холодность обидела меня. Обидела тем более, что я сравнивал ее поведение с тем, как нежно обнял меня на прощание старик Джервазио. Чувствуя комок в горле, я свернул с солнечного света, заливавшего двор, в сумрак арки ворот, а потом снова выехал наружу, на подъемный мост. Копыта наших мулов простучали по деревянному настилу моста, а потом, более звонко, по камням мостовой.

Я впервые в жизни оказался за пределами стен нашего замка. Передо мною тянулась плохо вымощенная улица предместья, которая спускалась по склону, направляясь к рыночной площади городка Мондольфо. А дальше, за его пределами, простирался целый мир, который, как мне казалось, лежал у моих ног.

Комок у меня в горле постепенно рассосался, сердце забилось быстрее в предвкушении чего-то необыкновенного. Я дал шпоры своему мулу и поехал быстрее в сопровождении тучного пастыря, который ехал рядом со мною.

Так я покинул свои дом и вышел из-под мрачного безрадостного влияния моей вечно печальной матери.

Часть II Джулиана

Глава 7

ДОМ АСТОРРЕ ФИФАНТИ
Позвольте мне не останавливаться слишком подробно на тех событиях, которые произошли во время нашего путешествия, дабы не наскучить читателю. Сами по себе они достаточно забавны, однако если о них рассказывать, они могут показаться совсем неинтересными.

По всему предместью, опережая нас, разнесся слух, что здесь находится Мадоннино из Мондольфо, и волнение, вызванное этим известием, носило такой характер, что я не знал, чувствовать ли себя польщенным или оскорбленным.

Все дома опустели, а их обитатели стояли, раскрыв рот, у дороги, по которой мы следовали, чтобы в первый раз в жизни посмотреть на своего господина, о котором очи слышали Бог весть какие россказни, ибо там, где есть хоть намек на тайну, человеческое воображение работает вовсю.

Поначалу такое количество устремленных на меня глаз смутило меня; так что мои собственные глаза были устремлены на блестящую шею моего мула. Вскоре, однако, привыкнув к тому, что на меня смотрят, я освободился от своей застенчивости, каковое обстоятельство незамедлительно сделалось предметом забот и неприятностей для мессера Арколано. Ибо едва я успел осмотреться, как тут же сотни разнообразных вещей привлекли мое внимание, потребовав расспросов и более пристального рассмотрения.

К тому времени мы добрались до рыночной площади; день к тому же был базарный, и вся площадь была заполнена крестьянами из Валь-ди-Таро, которые прибыли в город, чтобы продать плоды своих трудов и купить все то, чего не может дать земля.

Мне хотелось задержаться у каждой лавки и рассмотреть предлагаемые товары, и каждый раз, когда я намеревался это сделать, крестьяне подобострастно расступались, давая мне дорогу в приглашая подойти поближе. Однако мессер Арколано понуждал меня двигаться вперед, говоря, что нам предстоит еще долгий путь в что в Пьяченце лавки гораздо лучше, к тому же у мена будет больше времени, чтобы их осмотреть.

Затем нам встретился фонтан, увенчанный статуей, которая привлекла мое внимание, — это был Лаокоон[1828] работы Дюфрено, — и я приостановил своего мула, издав восхищенный возглас при виде этого великолепного произведения, и засыпал Арколано бесчисленными вопросами: кто он такой и почему подвергся нападению этой чудовищной змеи, и удалось ли ей в конце концов его задушить.

Арколано, терпение которого истощилось, коротко отвечал, что в виде змеи набожный скульптор символически изобразил греховность, которую побеждает святой Геракл.

Я совершенно уверен, что именно так он интерпретировал значение этой скульптуры и что благодаря известной путанице в мозгах он причислил языческого полубога к христианским святым. Ибо это был неуч, простой, необразованный мужик, и то, что моя мать нашла в нем какие-то достоинства, позволившие предпочесть его высокообразованному фра Джервазио и избрать в качестве своего духовного пастыря и советника по религиозным вопросам, представляет лишь одну из многочисленных загадок, встретившихся мне в моих попытках понять ее характер.

Кроме того, на площади было множество молодых крестьянских девушек, отчаянно красневших под моим взглядом, который Арколано тщетно приказывал мне опустить долу. Мне часто казалось, что одна из этих стройных пригожих девиц — моя маленькая Луизина; и я не раз был готов обратиться то к одной, то к другой только для того, чтобы моя ошибка тут же обнаружилась, а мессер Арколано начинал брюзжать, возмущенный моим легкомыслием.

И когда я раз или два рассмеялся в ответ на их дружелюбные шутки, ухмыляющиеся слуги, которые меня сопровождали, толкали друг друга в бок и подмигивали при виде того, как далеко я, по их мнению, отклонился от пути, ведущему к духовному сану, тогда как из уст моего тучного клирика сыпались жаркие проклятья, и он грубо тащил меня прочь, заставляя ехать быстрее.

Муки его прекратились, только когда мы выехали из города. Некоторое время мы проехали в молчании, ибо в голове у меня теснились мысли о том, что я увидел, а душа была полна волнением, которым я заразился, проезжая по этим оживленным местам. Помню, как я обернулся к Арколано, который следовал за мною, чуть приотстав, так что уши его мула находились на уровне луки его седла, и попросил его указать, где кончаются мои владения.

Этот мой скромный вопрос вызвал, непонятно почему, весьма грубый ответ. Мне было строго приказано направить свои мысли в другое русло, отвратившись от мирской суеты; это послужило поводом для нудной проповеди, которая тянулась весьма долго, о тщете всего земного и прелестях райской жизни, скучнейшей и банальнейшей, на эту тему я сам мог говорить в десять раз лучше, чем его тупоголовое невежество.

Расстояние от Мондольфо до Пьяченцы составляет добрых восемь лиг[1829], и, хотя мы выехали очень рано, было уже далеко за полдень, когда нашему взору открылся этот город на реке По, который притаился, так сказать, в просторной долине, и Арколано стал мне называть одну за другой церкви, шпили которых выступали на фоне яркого синего неба.

Примерно через час после того, как на горизонте показался город, мы подъехали к воротам Сен-Ладзаро. Однако мы не стали заезжать в город, как я надеялся. Мессер Арколано считал, что с него довольно вопросов, которыми я засыпал его в Мондольфо, и не собирался терпеть еще большего неумения себя вести с моей стороны, которое, несомненно, проявится при виде разнообразных чудес большого города.

Итак, мы миновали ворота и поехали под самыми стенами города по аллее цветущих каштанов, огибая город к северу, пока нашему взору не открылись песчаные отмели По, и я впервые увидел вблизи эту могучую реку, неспешно несущую свои воды меж островов, густо заросших ивняком, которые, казалось, плыли в ее сверкающих водах.

Посреди реки виднелась лодка рыбаков, которые тянули невод под звуки мелодии, непривычной для моего слуха, и мне очень хотелось задержаться, чтобы посмотреть на их труды. Однако Арколано понуждал меня ехать дальше, не обращая никакого внимания на мое естественное любопытство. Но вскоре я снова натянул поводья с криком восторга и удивления при виде наплавного моста, перекинутого через реку на некотором расстоянии от нас.

Однако мы уже достигли цели нашего путешествия. Арколано остановился у ворот виллы, стоявшей несколько поодаль от дороги на небольшом холме возле ворот Фодеста. Он велел одному из слуг спешиться и открыть ворота, и вот мы уже устало плелись по короткой аллее, между боскетами из лавровых кустов, к самой вилле.

Это был дом хороших пропорций, однако мне, привыкшему к просторным помещениям Мондольфо, вилла тогда показалась жалкой хижиной. Зеленые венецианские ставни на фоне беленых стен придавали ей прохладный приятный вид; из одного окна до нас доносились веселые голоса и женский смех.

Двойные двери виллы были открыты, и через минуту после нашего появления на пороге показался высокий, тощий человек, чьи беспокойные глазки быстро оглядели нас, а тонкие губы раздвинулись в приветственной улыбке, предназначенной для мессера Арколано, прежде чем он торопливо спустился вниз по ступенькам, шаркая башмаками, которые были ему велики.

Это был мессер Асторре Фифанти, педагог, у которого я должен был обучаться и под кровом которого мне предстояло провести следующие несколько месяцев.

Видя в нем человека, которому мне придется подчиниться, я разглядывал его с величайшим интересом и с самого начала невзлюбил его.

Это был, как я уже говорил, высокий, худощавый человек; у него были длинные руки с огромными, мослатыми кистями. Они напоминали руки скелета, обтянутые перчатками из кожи. Он был лыс, если не считать полоски седых курчавых волос, окаймлявших затылок вровень с огромными ушами, а лоб у него продолжался до самой макушки яйцеобразной головы. У него был висячий нос и близко посаженные глаза, в которых таилось слишком много хитрости и коварства, для того, чтобы они могли принадлежать честному человеку. Бороды он не носил, и кожа на щеках приобрела синеватый оттенок от постоянного бритья. Лет ему было около пятидесяти, а лицо носило выражение угодливого подобострастия. И, наконец, одет он был в длиннополый кафтан из грубого сукна, доходивший ему до колен, из-под которого торчали самые тощие икры и самые громадные ступни, какие только можно себе вообразить.

Приветствуя нас, он лебезил и полоскал в воздухе костлявыми руками, словно моя их.

— Я вижу, вы добрались благополучно, — ворковал он. — Benedicamus Dominum![1830]

— Deo Gratias![1831] — пророкотал дородный священник, тяжело стаскивая свое тучное тело с мула при помощи одного из слуг.

Они пожали друг другу руки, и Фифанти обернулся, чтобы как следует рассмотреть меня еще раз.

— Это и есть мой благородный подопечный? — осведомился он. — Salve![1832] Добро пожаловать в мой дом, мессер Агостино!

Я спешился, пожал протянутую руку и поблагодарил его.

Между тем слуги развязали мой багаж, а из дома прибежал немолодой слуга, чтобы внести его в комнаты.

Я стоял возле своего мула несколько смущенно, переминаясь с ноги на ногу, в то время, как доктор Фифанти уговаривал Арколано зайти в дом и отдохнуть; он, кроме того, упомянул какое-то везувийское вино, которое ему прислали с юга и по поводу которого ему хотелось услышать просвещенное мнение священника.

Арколано колебался; губы его прожорливого рта подрагивали и подергивались. Но он тем не менее отказался, извинившись и сославшись на то, что ему нужно ехать. У него есть еще дела в городе, и он должен как можно скорее вернуться в Мондольфо, чтобы отдать отчет графине о нашем благополучном прибытии. Если он задержится, станет совсем темно, а ему совсем не хочется путешествовать в темноте. Что же до того, что кости у него ноют, а плоть уязвлена от слишком долгого нахождения в седле, пусть Господь примет Это как наказание за его грехи.

После того как любезный Фифанти рассыпался в уверениях по поводу того, как невелика в этом нужда, когда дело касается человека столь святого, как мессер Арколано, священник стал прощаться. Он дал мне свое благословение, наказал мне, чтобы а повиновался тому, кто будет мне на это время in loco parentis[1833], снова взгромоздился на своего мула и отбыл в сопровождении слуг.

Доктор Фифанти положил свою костлявую руку мне на плечо и высказал предположение, что после такого путешествия мне необходимо подкрепиться. С этими словами он повел меня в комнаты, уверяя, что в его доме потребностям телесным оказывается столь же неукоснительное внимание, как и потребностям духовным.

— Ибо, не напитав тело, — заключил он в своей отвратительной любезно-подобострастной манере, — можем ли мы напитать ум, а также сердце?

Мы прошли через холл с великолепным мозаичным полом и оказались в просторной комнате, которая показалась мне нарядной и веселой после той мрачной обстановки, которая окружала меня дома.

Там был голубой потолок с разбросанными по нему золотыми звездами, тогда как на стенах висели гобелены более сочного синего цвета. На них, в серых и красновато-коричневых тонах, были изображены сцены из, как я впоследствии узнал, метаморфоз Актеона[1834]. В тот момент я не мог их как следует рассмотреть. Фигуры Дианы, принимающей ванну, и ее пухленьких прислужниц-нимф заставили меня быстро отвести смущенный взор.

В середине комнаты стоял большой стол, на котором поверх вышитой скатерти ослепительно белого полотна стояли сверкающие хрустальные и серебряные кувшины с вином и вазы с различными фруктами. За столом расположилось благородное общество, состоявшее из полудюжины мужчин и двух роскошно одетых женщин. У одной из них, маленькой и изящной, были темные живые глаза, полные язвительного юмора. Другая была высока и стройна, как молодая ива; ее волосы, завитые в крутые локоны, были рассыпаны по плечам; что же до юс цвета — я никогда и не думал, что на свете могут быть такие волосы. Они были медно-красные и блестели, как металлические. Ее лицо и шея — весьма и весьма открытые — напоминали своим теплым цветом старую слоновую кость. У нее были большие глаза, чуть прикрытые полуопущенными веками, которые придавали ее лицу томное выражение. Лоб был низкий и широкий, а губы необычайно яркие на фоне общей бледности.

При моем появлении она тотчас же встала и подошла ко мне с медленной улыбкой, протягивая руку и произнося слова самого любезного приветствия.

— Это, мессер Агостино, — обратился ко мне Фифанти, — моя жена.

Если бы он представил ее как свою дочь, этому скорее можно было бы поверить, принимая во внимание разницу в возрасте, хотя это было бы столь же невероятно, если учесть, как мало они были друг на друга похожи.

Пораженный ее видом, я уставился на нее в полном изумлении, ослепленный к тому же сиянием ее глаз, которые теперь смотрели прямо на меня. В полном смущении я потупил взор, отвечая ей со всей учтивостью, на которую только был способен. Затем она подвела меня к столу и представила обществу, называя каждого гостя по имени.

Первым из них был худощавый и очень изысканный молодой синьор в алом костюме для прогулок, поверх которого была наброшена мантия, тоже алого цвета. На груди у него висел золотой крест на золотой цепочке. У него было тонкое женственное лицо, обрамленное светлыми волосами, заостренная бородка и крошечные усики. Руки у него были белые-белые, с еле заметными синими жилками, причем, как я вскоре заметил, он старался не опускать их вниз, чтобы к ним не приливала кровь, нарушая тем самым их красоту. На левой руке, прикрепленный к кисти тонкой цепочкой, висел круглый золотой футлярчик с благовониями, размером с небольшое яблоко, покрытый великолепной резьбой. На пальце — кольцо с огромным сапфиром, знак его сана.

То, что он один из церковных сановников, я увидел сам. Но я никак не ожидал, что он занимает такое высокое положение — я не мог себе представить, что в скромном доме доктора Фифанти может оказаться столь высокопоставленный гость.

Это был, ни мало ни много, его высокопреосвященство Эгидио Оберто Гамбара, кардинал Брешии, губернатор Пьяченцы и папский легат в Цезальпинской Галлии.

Когда я узнал, кто этот элегантный надушенный женственный господин, я был просто потрясен, ибо совсем не таким видел я в своем воображении представителя папы.

Он улыбнулся мне любезной и несколько утомленной улыбкой, пресыщенной улыбкой светского человека, и протянул руку с кольцом. Я встал на колено, чтобы поцеловать перстень, пораженный сверх всякой меры рангом этого человека, тогда как сам он не внушил мне никакого почтения.

Когда я снова поднялся с колен, он смерил меня взглядом, удивленный моим высоким ростом.

— Посмотрите-ка, — сказал он. — Вот вам отличный солдат, потерянный для славы.

Говоря это, он полуобернулся к молодому человеку, сидевшему рядом с ним, которого мне очень хотелось рассмотреть, потому что его лицо было мне странным образом знакомо.

Это был высокий, стройный человек, роскошно одетый в пурпур и золото; его иссиня-черные волосы были собраны в сетку из тончайших золотых нитей. Платье его прилегало к нему так плотно и гладко, словно составляло с ним одно целое — в сущности, так оно и было. Но больше всего меня заинтересовало его лицо. Это было загорелое бритое орлиное лицо с прямыми черными бровями, черными глазами и решительным подбородком, несомненно, красивое, если не считать, что какие-то еле заметные складочки вокруг рта придавали ему неприятное выражение: сардонически-гордое и презрительное.

Кардинал обратился к нему.

— Ваша порода дает великолепные экземпляры, Козимо, — сказал он.

Его слова поразили меня, ибо теперь я знал, где я его видел — в моем собственном зеркале.

Его лицо до такой степени напоминало мое — только волосы у него были темнее, и он был не так высок — словно он был моим родным братом, а не просто родственником, и я сразу же все понял. Ибо это был не кто иной, как гвельфский Ангвиссола, ренегат, который служил папе и был в большой чести у Фарнезе; в Пьяченце он исполнял должность капитана стражи порядка. По годам он был, должно быть, лет на семь старше меня.

Я смотрел на него с интересом и обнаружил, в нем некоторую привлекательность, главным образом, потому, что он был похож на моего отца. Именно так, наверное, выглядел мой отец, когда он был в возрасте этого человека. Он, в свою очередь, смотрел на меня с улыбкой, которая его не красила, — слишком она была презрительно-ленивая и высокомерная.

— Смотри, смотри, кузен, — сказал он, — ибо я считаю, что делаю тебе честь тем, что похожу на тебя.

— Вы увидите, — проговорил кардинал, — что это наиболее самонадеянный человек в Италии. Находя в вас сходство с собой, он отчаянно себе льстит, что, как вы впоследствии убедитесь, когда познакомитесь с ним поближе, вообще является его отличительной чертой. Он сам себе самый ревностный льстец. — И мессер Гамбара снова погрузился в кресло, томно поднеся к носу свой шарик с благовониями.

Все засмеялись, а вместе со всеми и мессер Козимо, который продолжал смотреть на меня.

Однако супруга мессера Фифанти должна была познакомить меня с остальными гостями, сидящими возле маленькой волоокой дамы. Ее звали донья Леокадия дельи Аллогати, она приходилась хозяйке кузиной, и в тот день я видел ее в первый и последний раз в своей жизни.

Три оставшихся синьора не представляют особого интереса, кроме одного, чье имя стало впоследствии широко известным — нет, оно уже было известно, только не тому, кто вел такую уединенную жизнь, как я.

Это был очень хороший поэт, Аннибале Каро, про которого, как я слышал, говорили, что он может сравняться с самим великим Петраркой. Трудно представить себе человека, который менее походил бы на поэта, чем он. Это был немолодой и весьма дородный человек лет около сорока. Он был бородат, румян, имел мелкие черты лица и самодовольно-преуспевающий вид; одет он был тщательно, однако без той роскоши, которой отличалась одежда кардинала и моего кузена. Позвольте добавить, что он состоял секретарем Пьерлуиджи Фарнезе и что в Пьяченцу он прибыл с поручением к губернатору, которое касалось интересов его принцепса[1835].

Двое других господ, завершающих список гостей, не имеют никакого значения, и, право же, я не могу припомнить их имен, хотя одного из них звали, кажется, Пачини, и про него говорили, что это довольно известный философ.

Когда меня пригласили к столу, я сел в кресло, указанное мне мессером Фифанти, рядом с его супругой, и вскоре появился старый слуга, которого я уже видел, и принес мне еду. Я был голоден и принялся есть с большим аппетитом, в то время как за столом продолжалась приятная беседа. Напротив меня сидел мой кузен, и, занятый едой, я поначалу не заметил, как пристально он меня разглядывает. Однако в конце концов наши взгляды встретились. Он улыбнулся своей неприятной кривой улыбкой.

— Итак, мессер Агостино, из вас хотят сделать священника? — осведомился он.

— Если будет угодно Богу, — спокойно ответил я, возможно, чересчур кратко.

— И если его голова хоть сколько-нибудь напоминает его лицо и телосложение, — томно проговорил кардинал-легат, — мы еще, возможно, увидим папу из рода Ангвиссола, мой Козимо.

Мой взгляд, должно быть, выдал изумление, вызванное этими словами.

— Вы ошибаетесь, ваше великолепие, — отозвался я. — Мне уготована монашеская жизнь.

— Монашеская! — воскликнул он как будто бы с ужасом, так, словно почувствовав неприятный запах. Он пожал плечами и капризно надул губы, снова прибегнув к своему шарику с благовониями. — Ну что же, и святые отцы, случалось, становились папами.

— Я иду в монастырь отшельнического ордена святого Августина, — снова поправил я его.

— Ах, — сказал Каро своим звучным голосом, — цель, к которой он стремится, совсем не Рим, а само небо, милорд.

— Тогда за каким дьяволом он находится в вашем доме, Фифанти? — спросил кардинал. — Не вы ли собираетесь учить его святости?

И все находившиеся за столом громко рассмеялись шутке, которую я не понял, так же как я отказывался понимать милорда кардинала.

Мессер Фифанти со своего места во главе стола бросил в мою сторону вопросительно-тревожный взгляд и снова помахал в воздухе руками в поисках ответа, который отразил бы эту ядовитую шутку. Но его предупредил мой кузен Козимо.

— Обучение скорее должно исходить от монны Джулианы, — сказал он и дерзко улыбнулся через стол супруге мессера Фифанти, отчего широкий лоб педагога собрался в сердитые складки.

— Конечно, конечно, — подтвердил кардинал, рассматривая ее сквозь полузакрытые веки. — Разве кто-нибудь может отказаться отправиться в рай, если она об этом попросит? — И он испустил глубокий вздох, в то время как она стала бранить его за дерзость. И хотя я не всегда понимал, о чем идет речь, словно они разговаривали на другом языке, я все-таки не мог не удивляться тому, что можно позволять себе такие вольности по отношению к прелату. Она обернулась ко мне, и взгляд ее прекрасных глаз озарил мою душу словно сиянием.

— Не слушайте их, мессер Агостино. Это нечестивые, скверные люди,

— сказала она, — и если вы стремитесь к святости, то чем меньше вы будете с ними встречаться, тем лучше.

Я в этом нисколько не сомневался, однако у меня не хватало смелости в этом признаться, и мне было непонятно, почему они рассмеялись, слушая, как она их бранит таким серьезным тоном.

— Путь к святости усыпан терниями, — сказал кардинал, вздыхая.

— Вашей светлости, я полагаю, не раз об этом говорили, — сказал Каро, у которого был весьма острый язык для такого холеного и довольного жизнью человека.

— Я мог бы обнаружить это и сам, однако согласно жребию мне выпало на долю жить среди грешников, — ответил кардинал, охватывая взглядом и жестом собравшееся общество. — И я делаю, что могу, для того, чтобы их исправить. Non ignara mali, miseris succurrere disco[1836].

— Для этого требуется храбрость особого рода, не так ли? — со смехом воскликнула маленькая Леокадия.

— О, что до этого, — отозвался Козимо, открывая в улыбке свои прекрасные зубы, — то есть даже пословица касательно храбрости священнослужителей. Она похожа на любовь женщины, которая, в свою очередь, напоминает воду в решете: только нальешь, а ее уж и нет!

Его взор задержался на Джулиане.

— Если решето — это вы, то можно ли винить женщин? — парировала она с ленивой дерзостью.

— Клянусь телом Христовым! — воскликнул кардинал и от души расхохотался, в то время как мой кузен сердито хмурился. — Это святая правда, а правда лучше всяких пословиц.

— Не нужно за столом говорить о покойниках, это плохая примета, — вставил Каро.

— А кто здесь говорит о покойниках, мессер Аннибале? — спросила Леокадия.

— А разве мессер кардинал не упомянул о правде? — спросил жестокий поэт.

— Вы насмешник, а это великий грех, — лениво отозвался кардинал. — Пишите себе стихи, а правду оставьте в покое.

— Согласен, при условии, что ваша милость будет придерживаться правды и не будет писать стихов. Предлагаю заключить этот договор в интересах человечества.

Это был меткий удар, и все покатились со смеху. Однако на мессера Гамбару это, по-видимому, не произвело ни малейшего впечатления. Я начал думать, что он очень приятный человек, отличающийся исключительной терпимостью.

Он отпил глоток из своего бокала и поднял его к свету, так что темно-рубиновая жидкость засверкала в венецианском хрустале.

— Вы напомнили мне, что я написал новую песню, — сказал он.

— Значит, я действительно согрешил, — застонал Каро.

Однако Гамбара, не обращая внимания на эти слова и устремив задумчивый взор на поднятый бокал, начал декламировать:

Bacchus saepe visitans Mulierum genus Facit eas subditas Tibi, о tu Venus![1837]

Но поняв до конца смысла, я был тем не менее шокирован сверх всякой меры, услышав выражение подобных эмоций — настолько я все-таки понял — из уст священнослужителя, и уставился на него в откровенном ужасе.

Но тут он остановился. Каро ударил по столу кулаком.

— Когда вы написали это, мессер? — вскричал он.

— Когда? — спросил кардинал, недовольный тем, что его прервали. — Да только вчера.

— Ха! — вырвалось у мессера Каро. Это было нечто среднее между рыком и смехом. — В таком случае, мессер, ваша память узурпировала место творчества. Эту песню пели в Павии, когда я был студентом, и прошло тому гораздо больше лет, чем хочется вспоминать.

Кардинал улыбнулся, нимало не смущенный.

— Ну и что из этого, позвольте вас спросить? Разве этого можно избежать? Да ведь сам Вергилий[1838], у которого вы так бессовестно крадете, тоже был плагиатором.

Эти слова, как вы можете предположить, вызвали за столом дискуссию, в которой приняли участие все, не исключая супруги Фифанти и донны Леокадии.

Я слушал с изумлением и глубоким интересом их спор о вещах, которые были мне абсолютно незнакомы, но казались удивительно привлекательными.

Вскоре к спору присоединился Фифанти, и я заметил, что как только он начинал говорить, все другие замолкали. Все слушали его, как слушают учителя, когда он высказывал свое мнение или критиковал Вергилия с силой, яростью и красноречием, которые свидетельствовали о глубоких знаниях, так что даже такому невежде, как я, все становилось ясным.

Его слушали с большим вниманием все, кроме, возможно, мессера Гамбары, который не проявлял уважения ни к чему и предпочитал шептаться с Леокадией, глядя на нее влюбленными глазами, тогда как она жеманно улыбалась в ответ на это. Раз или два монна Джулиана бросала на него сердитые взгляды, и мне казалось естественным, что ей не нравится отсутствие внимания к тому, что говорил ее ученый супруг.

Что касается других, то они слушали с почтением, как я уже говорил, и даже мессер Каро, который в это время — как я впоследствии узнал — занимался переводом Вергилия на тосканское наречие и которого, следовательно, можно было считать авторитетом, молча слушал, как ученый доктор излагает свои мысли, приводя те или иные доводы в их подтверждение.

Льстивая, подобострастная манера себя вести слетела с Фифанти как по волшебству. Вдохновленный собственным энтузиазмом, он приобрел благородный вид и стал казаться мне более симпатичным; я начал видеть в нем нечто, достойное восхищения, превосходные качества, которыми может быть наделен только человек, обладающий глубокими знаниями и настоящей культурой.

Теперь мне стало понятно, почему в его доме, за его столом собирается столь избранное общество.

Меня уже больше не удивляло то обстоятельство, что такая прекрасная, восхитительная женщина, как монна Джулиана, вышла за него замуж. Мне показалось, что мне удалось разглядеть, каким образом этот немолодой человек сумел очаровать утонченную молодую душу, которая искала в жизни чего-то возвышенного.

Глава 8

КЛАССИЧЕСКИЕ НАУКИ
По мере того как дни превращались в недели, а недели, в свою очередь, складывались в месяцы, я начал разбираться в житейских обстоятельствах дома доктора Фифанти.

Моя нынешняя программа столь разительно отличалась от той, которую, по настоянию моей матери, составил для меня фра Джервазио, и мое знакомство со светскими авторами, как только я приступил к их изучению, продвигалось столь быстрыми темпами, что я усваивал знания так же быстро и беспорядочно, как растет сорная трава.

Фифанти пришел в неистовство, когда обнаружил степень моего невежества и то поразительное обстоятельство, что фра Джервазио научил меня бегло разговаривать по-латыни и в то же время держал в полном неведении в отношении классических авторов и почти в таком же невежестве относительно самой истории. Педагог сразу же принялся за исправление этих недочетов, и в качестве самых ранних трудов, которые он дал мне для предварительного ознакомления, были латинские переводы Фукидида и Геродота[1839], которые я проглотил — в особенности пламенные страницы последнего — со скоростью, напугавшей моего наставника.

Однако меня подстегивало не только прилежание, как он воображал. Я был захвачен новизной тех предметов, с которыми знакомился, столь отличных от всего того, с чем мне было разрешено знакомиться до этих пор.

Затем последовали Тацит, а после него Цицерон и Ливий — двух последних я нашел менее увлекательными; затем Лукреций[1840] — его «De Rerum Naturae»[1841] оказалось весьма соблазнительным блюдом для аппетита моей любознательности.

Однако мне предстояло еще вкусить от того, что составляет славу и величие древних. Мое первое знакомство с поэтами состоялось через переводы Вергилия, над которыми работал мессер Каро. Он окончательно поселился в Пьяченце, куда, как говорили, вскоре должен был прибыть его принципал Фарнезе, ожидавший герцогского титула. И в свободное время от обязанностей, которые он исполнял на службе у Фарнезе, он трудился над своими переводами, и время от времени приносил в дом доктора вороха своих манускриптов для того, чтобы прочесть то, что было уже сделано.

Мне вспоминается, как он пришел туда в один из знойных августовских дней, когда я находился в доме мессера Фифанти уже около двух месяцев, в течение которых мой ум постепенно, однако довольно быстро раскрывался, подобно бутону, под солнцем новых знаний. Мы сидели в прекрасном саду позади дома на лужайке, под сенью тутовых деревьев, сгибавшихся под тяжестью желтых прозрачных плодов, возле пруда, в котором плавали водяные лилии.

Там стояла полукруглая скамья резного мрамора, и мессер Гамбара, находившийся у доктора в гостях, небрежно бросил на нее свою алую кардинальскую мантию, которую снял из-за жары. Он, как обычно, был в простом платье для прогулок, и если бы не перстень на пальце и не крест на груди, вы бы никогда не подумали, что перед вами священнослужитель. Он сидел подле своей мантии на мраморной скамье, а рядом с ним оказалась монна Джулиана, одетая во все белое, если не считать золотого пояса на талии.

Сам Каро читал стоя, держа в руках свой манускрипт. Напротив поэта стоял, прислонившись к солнечным часам, мессер Фифанти; его лысина блестела от пота, а глаза то и дело обращались в сторону красавицы жены, которая с таким скромным видом сидела на скамье возле прелата.

Что же касается меня, то я лежал, растянувшись на траве возле пруда, лениво водя пальцем по воде и поначалу не проявляя особого интереса. Жаркий день, плюс то обстоятельство, что мы только что сытно пообедали, в сочетании с гулким и несколько монотонным голосом поэта, оказывали на меня усыпляющее действие, и я опасался, как бы мне не заснуть. Однако через некоторое время, по мере того как голос чтеца окреп и декламация приобрела более живой характер, от этих страхов не осталось и следа. Сон слетел с меня окончательно, сердце учащенно билось, голова была в огне. Я уже не лежал, я сидел, завороженно слушая, никого и ничего не замечая, не слыша даже голоса чтеца, всецело захваченный удивительной, полной трагизма историей, о которой он повествовал.

Ибо то, что он читал, была четвертая книга «Энеиды», самая печальная из всех, душераздирающий рассказ о любви Дидоны к Энею, о том, как он ее покинул, о ее страданиях и смерти на погребальном костре.

Я слушал как зачарованный. Эта печальная история казалась мне более реальной, чем все, о чем я читал или слышал до этого времени; и судьба несчастной Дидоны растрогала меня так, словно я знал и любил ее сам; и задолго до того как мессер Каро дошел до конца, я безудержно рыдал, охваченный глубокой скорбью.

После этого я стал походить на человека, который отведал крепкого вина и чувствует, что душа его горит огнем, погасить который можно лишь упиваясь им вновь и вновь. В течение недели я прочел всю «Энеиду» от начала до конца и перечитывал ее снова. Затем последовали комедии Теренция, «Метаморфозы» Овидия и сатиры Ювенала. После того великолепия, которое открылось моему взору и моей душе в сочинениях светских авторов, меня уже не удовлетворяли писания отцов церкви и размышления над жизнеописаниями святых.

Я никак не могу понять, знала ли моя мать о том, какие инструкции получил Фифанти от Арколано по поводу моей особы. Но несомненно одно: она никак не могла себе вообразить, под каким влиянием я окажусь в скором времени; и еще менее могла она предполагать, какие разрушения вызовет это влияние во всем том, что я до той поры усвоил, и в тех решениях, которые принял я и которые она приняла за меня — по поводу моего будущего.

Чтение странным образом смутило и взволновало меня; так, наверное, чувствует себя человек, долго находившийся в темноте, а потом вдруг оказавшийся в ярком солнечном свете, который слепит его, так что, несмотря на свет, он чувствует себя еще более слепым, чем был прежде. Ибо процесс, который должен был быть постепенным, начинаясь с самого раннего возраста, занял не более нескольких недель.

Мессер Гамбара чувствовал ко мне какой-то странный интерес. Он представлял собой нечто вроде доморощенного философа, занимавшегося изучением человеческой натуры; на меня он смотрел как на диковинный человеческий экземпляр, над которым производится необыкновенный эксперимент. Я думаю, ему доставляло удовольствие способствовать этому эксперименту; и несомненно, он больше, чем кто-либо другой, и даже больше, чем чтение, способствовал освобождению моего ума.

Дело не в том, что от него я узнал больше, чем из других источников; а в том, в какую циничную форму облекал он свою информацию. Он имел обыкновение рассказывать мне о самых чудовищных вещах, причем с таким видом, как будто для нормального человека они не представляют ничего особенного, и, если они меня шокировали, это следовало отнести исключительно за счет моих понятий.

Так, именно от него я узнал некоторые неожиданные сведения, касающиеся Пьерлуиджи Фарнезе, который, как говорили, должен был стать нашим герцогом; на Императора уже давно со всех сторон оказывали давление, чтобы он отдал ему герцогскую корону Пармы и Пьяченцы.

Однажды, когда мы гуляли вместе в саду — синьор Гамбара и я, — я прямо спросил у него, какие основания у мессера Фарнезе для того, чтобы претендовать на герцогство.

— Основания? — спросил он и остановился, смерив меня холодным взглядом. Он коротко рассмеялся и снова двинулся вперед по аллее, а я пошел вслед за ним. — А разве он не сын папы и разве это не достаточное основание?

— Сын папы! — воскликнул я. — Но разве это возможно?

— Разве это возможно? — насмешливо повторил он. — Ну что же, я вам расскажу, синьор. Когда наш нынешний Святой Отец был кардиналом и находился в качестве легата в Анконе, он встретился там с некоей дамой по имени Лола, которая ему приглянулась. Он, в свою очередь, понравился ей — Алессандро Фарнезе был красивый мужчина, мессер Агостино. Она родила ему троих детей, из которых один умер, вторая — это мадонна Констанца, она теперь замужем за Сфорца из Сантафьоре, и третий — в сущности, это как раз первенец — и есть мессер Пьерлуиджи, нынешний герцог Кастро и будущий герцог Пьяченцы.

Прошло довольно много времени, прежде чем я был в состоянии заговорить.

— А как же его обеты? — воскликнул я наконец.

— Ха! Его обеты! — усмехнулся кардинал-легат. — Да, обеты, я про них и забыл. Уверен, что папа сделал то же самое. — И он саркастически улыбнулся, понюхав свой шарик с благовониями.

Начиная с этого дня мои знания пополнялись довольно быстро. Подстрекаемый моими расспросами, мессер Гамбара очень охотно познакомил меня — глаз у него был беспощадный — с помойной ямой, которая именовалась Римской курией[1842]. Ужас мой возрастал, а иллюзии рушились с каждым словом, которое он произносил.

От него я узнал, что папа Павел Третий не был исключением из этого правила, не был таким святым, каким я его себе представлял; что кардинальской мантией он был обязан исключительно той симпатии, которую его сестра, прекрасная Джулия, внушила тогдашнему папе из рода Борджа лет пятьдесят тому назад. От него я узнал, что в сущности представляет собой Священная коллегия — не источник и вместилище христианства, как я это себе воображал, направляемая и управляемая мужами высочайшей святости поведения, но сборищем честолюбцев, обуреваемых мирскими заботами, которые настолько потеряли всякий стыд в погоне за мирской властью, что даже не трудились накинуть покров приличия на грех и порок, в которых постоянно пребывали; в их душах было так же мало священного огня, воодушевлявшего на подвиги моих любимых святых, о которых я с таким восторгом читал в юности, как в душе какой-нибудь блудницы.

Я однажды, набравшись смелости, сказал ему об этом.

Он выслушал меня совершенно спокойно, без тени гнева, улыбаясь своей привычной, насмешливой улыбкой я пощипывая свою золотисто-каштановую бородку.

— Я думаю, ты не прав, — сказал он. — Ты говоришь, что Церковь пала жертвой своекорыстных честолюбцев, которые заполонили ее под покровом священнослужения. Ну и что из этого? В их руках Церковь стала богаче. Она приобрела могущество, которое обязана сохранить. И это все идет на пользу Церкви.

— А как же быть со всей этой мерзостью? — бушевал я.

— Ах, это, — послушай, мальчик, а ты читал когда-нибудь Боккаччо?

— Никогда, — отвечал я.

— А ты почитай, — посоветовал он мне. — Он научит тебя многому, что тебе необходимо усвоить. В особенности прочитай рассказ об Аврааме, это еврей, который, побывав в Риме, был настолько шокирован распущенностью и роскошью, в которых пребывало духовенство, что тут же крестился и сделался христианином, полагая, что религия, которая сумела устоять перед такими происками сатаны, стремившегося ее уничтожить, — это истинная религия, благословенная свыше. — Он рассмеялся своим циничным смехом, видя, что этот маленький парадокс только усилил мое смущение.

Неудивительно, что я был в полной растерянности, похож на несчастного мореплавателя, оказавшегося в незнакомых водах при беззвездном небе и без компаса, который мог бы указать путь.

Так неспешно шло лето; приближалось время первой стадии моего рукоположения. Визиты мессера Гамбары в дом доктора Фифанти становились все более частыми, так что теперь он бывал у нас почти ежедневно; частенько приходил и мой кузен Козимо. Но они появлялись обычно днем, в часы моих уроков с Фифанти. И я часто замечал, что внимание моего учителя как-то странно рассеивается и что он то и дело подходит к окну, сплошь затянутому ломоносом, и пытается разглядеть сквозь покрытую алыми цветами зелень, что делается в саду, где его преподобие и Козимо прогуливались с монной Джулианой.

Когда в сад являлись оба гостя, он, казалось, беспокоился меньше. Но если там был только один из них, он не находил себе места. И когда однажды мессер Гамбара вошел в дом вместе с его женой, он вдруг прервал наш урок, сказав, что на сегодня довольно, а пошел вниз, чтобы к ним присоединиться.

С полгода тому назад я никак не мог бы объяснить себе это странное поведение. Но теперь я уже достаточно знал о том, что делается в мире, для того чтобы понять, что в этой яйцеобразной голове зашевелился червь сомнения. И тем не менее я краснел за него, за его грязные, недостойные подозрения. Я бы скорее заподозрил мадонну, написанную кистью Рафаэля Санти, которую я видел над высоким алтарем церкви святого Сикста, чем стал бы думать о том, что прекрасная и благородная Джулиана может дать этому старому педанту повод для подозрений. И тем не менее я понимал: такова плата за то, что этот престарелый экземпляр рода человеческого взял себе в жены женщину молодую и прекрасную.

В эти дни мы много времени проводили вместе, монна Джулиана и я. Наша дружба выросла из небольшого инцидента, о котором я считаю необходимым рассказать.

В то лето в Пьяченцу прибыл молодой художник Джанантонио Реджилло, более известный как Иль Порденоне[1843], для того чтобы украсить росписью церковь Санта-Мария делла Кампанья. При нем было письмо к губернатору, и Гамбара привел его на виллу Фифанти. Молодой художник узнал от монны Джулианы мою любопытную историю; она рассказала ему о том, что еще до моего рождения моя мать дала обет, согласно которому я должен был идти в монастырь; он подробно о ней расспрашивал, узнал, как она выглядит, как ее зовут, узнал также о ее чаяниях и надеждах на то, что я пойду по стопам святого Августина, в честь которого я был назвал.

Случилось так, что на фреске церкви, о которой я говорил, он собирался изобразить святого Августина как одного из волхвов. После того как он увидел меня и узнал мою историю, у него возникла любопытная идея использовать меня в качестве натурщика для этого святого. Я согласился, и он стал приходить к нам каждый день, чтобы писать мойпортрет; и все это время монна Джулиана находилась вместе с нами, глубоко заинтересовавшись его работой.

Портрет он в конце концов перенес на фреску, и там — о, какая горькая ирония! — вы и по сей день можете видеть меня в образе святого, по стопам которого я должен был следовать.

После ухода художника мы с монной Джулианой еще оставались в саду и беседовали; все это происходило примерно в то самое время, когда мессер Гамбара преподал мне свои первые уроки касательно нравов Римской курии. Вы помните, что он сказал мне о Боккаччо, и я спросил се, нет ли у них в библиотеке книги рассказов этого автора.

— Не иначе как этот безнравственный священник посоветовал тебе их почитать? — спросила она полусерьезно-полунасмешливо, глядя на меня своими темными глазами, отчего я всегда чувствовал себя неловко.

Я рассказал ей, как все это было; вздохнув и заметив, что у меня сделается несварение от того количества умственной пищи, которую я поглощаю, она повела меня в небольшую библиотеку, чтобы найти там книгу.

У мессера Фифанти было редкостное собрание произведений, исключительно рукописных, ибо почтенный доктор был в своем роде идеалистом и решительным противником печатного станка, считая, что изобретение его привело к чрезмерному распространению книг. Из неприязни к машине выросла и неприязнь к се продукции, которую он считал вульгарной; и даже сравнительная дешевизна печатных книг в сочетании с тем обстоятельством, что он был человеком не слишком богатым, не могла заставить его приобрести хотя бы одну книгу, напечатанную на станке.

Джулиана поискала на полках и наконец достала четыре тяжелых тома. Полистав страницы первого тома, она нашла довольно быстро — это говорило о том, что она была хорошо знакома с этим произведением, — рассказ о еврее Аврааме, который мне хотелось прочесть. Она попросила, чтобы я прочел его вслух, что я и сделал, а она слушала, усевшись в оконной нише.

Вначале я читал стесненно, с некоторой робостью, но потом, заинтересовавшись, воодушевился, голос мой зазвучал живо и взволнованно, так что, когда я кончил читать, я увидел, что она сидит, обхватив руками одно колено и устремив взор на мое лицо; губы ее были слегка полуоткрыты — одним словом, по всему было видно, что она слушает с большим вниманием.

Это положило начало нашим регулярным встречам; очень часто, почти каждый день после обеда, мы удалялись в библиотеку, и я, которому до этого не приходилось читать ничего, кроме написанного по-латыни, начал знакомиться и быстро расширять свои знания в этой области — с нашими тосканскими авторами. Мы упивались нашими поэтами. Мы прочли Данте и Петрарку и обоих полюбили, однако больше, чем произведения этих двух поэтов — очевидно, за быстроту движения и действенность повествования, хотя мелодия стиха, я это понимал, была не столь чиста, — «Орландо» Ариосто[1844].

Иногда к нам присоединялся сам Фифанти. Однако он никогда не оставался подолгу. Он испытывал старомодное презрение к произведениям, написанным, как он это называл, на «dialetto»[1845], ему нравилась торжественная многоречивость латыни. Немного послушав, он, бывало, зевнет, потом начинает ворчать, потом поднимается и уходит, бросив презрительное слово по поводу того, что я читаю; порою он даже говорил мне, что я мог бы найти себе более полезный способ развлекаться.

Однако я продолжал эти занятия под постоянным руководством его супруги И, что бы мы ни читали, мы то и дело возвращались к возвышенным, светлым и живым страницам Боккаччо.

Однажды я наткнулся на трагическую историю, которая называлась: «Изабстта и горшок с базиликом», и, в то время как я читал, я почувствовал, как она поднялась со своего места и встала за моим креслом. И когда я дошел до того момента, когда убитая горем Изабетта несет голову своего убитого возлюбленного в комнату, на мою руку вдруг упала слеза.

Я остановился и, подняв глаза, взглянул на Джулиану. Она улыбнулась мне сквозь непролившиеся слезы, от которых ее несравненные глаза стали казаться еще более прекрасными.

— Я не буду больше читать, — сказал я. — Это так печально.

— О нет, — просила она. — Продолжай читать, Агостино, я люблю грустные истории.

Итак, я дочитал рассказ до самого его жестокого конца и сидел, не двигаясь, взволнованный этим трагическим повествованием, в то время как Джулиана продолжала стоять, облокотившись о мое кресло. Я был взволнован еще и по другой причине; непонятно и непривычно; я даже не мог бы определить, что именно меня взволновало.

Я пытался разрушить чары и начал перелистывать страницы книги.

— Давайте я почитаю что-нибудь другое, — предложил я. — Что-нибудь веселое, чтобы развеять грусть.

Но ее рука внезапно оказалась в моей, крепко сжимая ее.

— Ах нет, — нежно попросила она. — Дай мне книгу. Не будем сегодня больше читать.

Я весь дрожал от ее прикосновения, каждый мой нерв был натянут до предела, мне было трудно дышать, и вдруг в моем мозгу мелькнула строчка из Дантовой поэмы о Паоло и Франческе:

«Quel giorno piu non vi leggemo avanti»[1846].

Слова Джулианы «не будем сегодня больше читать», казалось, повторяли эту строчку словно эхо, и мне внезапно пришло в голову неожиданное сравнение: наше положение показалось мне до странности схожим с тем, в котором находились эти злополучные любовники из Римини.

Но уже в следующее мгновение ко мне возвратилась трезвость. Она отняла свою руку и взяла книгу, чтобы поставить ее на место.

Ах нет! В Римини было двое безумцев. Здесь же был только один. Я приведу его в чувство, указав ему на его безумие.

Однако Джулиана не сделала ничего, чтобы помочь мне справиться с этой задачей. Возвращаясь назад от книжной полки, она легонько провела пальцами по моим волосам.

— Пойдем, Агостино, — сказала она. — Давай погуляем в саду.

Мы отправились гулять, и мое волнение прошло. Я снова был трезв и сдержан, как обычно. И вскоре после этого явился мессер Гамбара, что было довольно необычно, поскольку он не имел обыкновения приходить днем.

Некоторое время мы гуляли все вместе по аллеям, разговаривая о незначительных предметах, но потом Джулиана вступила с ним в спор по поводу какой-то вещицы, которую написал Каро и рукопись которой находилась у нее. В конце концов она попросила меня пойти к ней в комнату и принести эту рукопись. Я пошел и искал там, где она сказала, и в разных других местах, потратив на это добрых десять минут. Огорченный тем, что не могу выполнить поручение, я зашел в библиотеку, думая, что листок может находиться там.

Доктор Фифанти быстро писал что-то за столом, когда я вошел в комнату. Он посмотрел на меня, сдвинув очка на самый лоб.

— Какого дьявола! — раздраженно воскликнул он. — Я думал, что ты в саду с монной Джулианой.

— Там мессер Гамбара, — сказал я.

Он густо покраснел и стукнул по столу своим костлявым кулаком.

— Будто я этого не знаю, — зарычал он, хотя я никак не мог понять причины такого яростного гнева. — А почему ты не там, не с ними?

Вы не должны думать, что я был прежним деревенским дурачком, который приехал в Пьяченцу три месяца тому назад. Я недаром изучал классические науки, открывая для себя Человека.

— Я бы хотел, чтобы мне объяснили, — сказал я, — почему я обязан находиться не там, где мне угодно, а в каком-то другом месте. Это первое. И второе, значительно менее важное обстоятельство: монна Джулиана послала меня за рукописью мессера Каро «Gigli d’Oro»[1847].

Не знаю, подействовал ли на него мой спокойный холодный тон или что-нибудь другое, но только он успокоился.

— Я… я был раздосадован тем, что мне помешали, — неловко оправдывался он. — Вот эта рукопись. Я нашел ее здесь, когда пришел. Мессер Каро мог бы найти лучшее занятие, чтобы заполнить свой досуг. Ну ладно, ладно. Отнеси ей, ради Бога, эту рукопись. Она ведь ждет с нетерпением. — Мне показалось, что он усмехнулся. — Она, несомненно, оценит твое старание, — добавил он, и на сей раз я был уверен, что он именно усмехнулся.

Я взял листок, поблагодарил его и удалился, заинтригованный.

Но когда я подошел к ним и протянул ей рукопись, то, как это ни странно, они говорили уже о другом, предмет их прежнего спора перестал ее интересовать, и она даже не взглянула на листок, который ей так не терпелось получить, что она послала за ним меня.

Это тоже было странно даже для человека, который уже начал познавать мир.

Загадки, однако, на этом не кончились. Ибо вскоре появился Фифанти собственной персоной, еще более желтый, кислый и тощий, чем когда-либо. Он был одет в длинную, ржавого цвета мантию, а на ногах его, как обычно, были старые туфли. Этот человек был в высшей степени равнодушен к жизненным удобствам.

— А, Асторре, — приветствовала его жена. — Мессер Гамбара принес тебе хорошие вести.

— Правда? — спросил Фифанти довольно кисло, как мне показалось, и посмотрел на легата так, словно его преподобие уж никак не походил на доброго вестника.

— Мне кажется, что вам будет приятно услышать, — улыбаясь сказал прелат, — что я получил письмо от милорда Пьерлуиджи с приказом о вашем назначении секретарем герцога. А затем, я нисколько в этом не сомневаюсь, вы получите пост его советника. Между прочим, жалованье составляет триста дукатов, а работа не слишком обременительна.

Последовало долгое и крайне неловкое молчание, во время которого доктор покраснел, потом побледнел, а потом снова покраснел, в то время как мессер Гамбара стоял перед ним, облаченный в свою алую мантию, поднося к носу шарик с благовониями и устремив на Фифанти оскорбительный взгляд; мне показалось, что на бледном спокойном лице Джулианы можно было прочесть отражение этого оскорбительного взгляда.

Наконец Фифанти заговорил, прищурив свои маленькие глазки.

— Этого стишком много, не по моим заслугам, — коротко сказал он.

— Вы слишком скромны, — возразил прелат. — Ваша преданность дому Фарнезе, гостеприимство, которое вы оказываете мне, его посланнику…

— Гостеприимство! — буркнул Фифанти, бросив странный взгляд на Джулиану, настолько странный, что на ее щеках проступил легкий румянец. — За это вы и платите? — насмешливо спросил он. — О, за это жалованье в три сотни дукатов далеко не достаточно.

Все это время он не спускал глаз со своей жены, и я видел, что она напряглась, словно ее ударили.

Однако кардинал только засмеялся.

— Послушайте, вы очень откровенны, и мне это нравится, — сказал он. — Ваше жалованье будет удвоено, когда вы станете членом Совета.

— Удвоено? — сказал Фифанти. — Шестьсот дукатов… — Он не договорил. Сумма была огромна. Я видел, как в его глазах мелькнула алчность. Но даже и сейчас я не мог догадаться, что так беспокоило его до этого. Он помахал в воздухе руками и снова посмотрел на жену. — Это сходная цена, мессер, — сказал он, и в голосе его сквозило презрение.

— Герцогу будет сообщено, какую ценность представляет ваша ученость, — томно проговорил кардинал.

Фифанти нахмурил брови.

— Моя ученость? — повторил он, словно его удивили эти слова. — Моя ученость? А что, разве дело именно в этом?

— Что же еще может явиться причиной вашего назначения? — улыбнулся кардинал улыбкой, полной скрытого значения.

— Я не сомневаюсь, что именно этот вопрос будет задавать себе каждый человек в городе, — сказал мессер Фифанти. — Я надеюсь, что вы сможете удовлетворить их любопытство, мессер.

С этими словами он повернулся и зашагал прочь, весь побелев и дрожа от волнения, насколько я мог видеть.

Мессер Гамбара снова беспечно рассмеялся, а на лице монны Джулианы скользнула легкая улыбка, воспоминание о которой только усилило мое полнейшее недоумение.

Глава 9

РЫЦАРЬ
В последующие дни я заметил, что настроение мессера Фифанти становится все более странным. Он никогда не отличался терпением, а сейчас то и дело начинал сердиться, и дня не проходило, чтобы он не обрушился на меня и не разбранил во время наших уроков. Теперь я изучал под его руководством греческий язык.

По отношению к Джулиане его поведение было более чем странным; временами он смеялся над ней, передразнивая ее, как обезьяна; иногда в его манерах проскальзывало что-то змеиное; однако чаще всего он сохранял свою обычную повадку и был похож на хищную птицу. Он наблюдал за ней исподтишка, постоянно находясь на грани между гневом и насмешкой, на что она реагировала совершенно спокойно, демонстрируя поистине ангельское терпение. Он был похож на человека, вынужденного нести на себе тяжелое бремя, который еще не решил, продолжать его нести или сбросить.

Ее терпение вызывало во мне жалость к ней, а жалость к такой красивой женщине есть самая коварная ловушка сатаны, в особенности если принять во внимание ту власть, которую приобрела надо мною ее красота, в чем я убедился, к своему великому ужасу. В эти дни она рассказала мне кое-что о себе, однако это было сделано с ангельской покорностью и смирением. Брак ее был всего-навсего сделкой, то есть ее попросту продали человеку, который годился ей в отцы, и она призналась мне, что жизнь обошлась с ней жестоко; однако это признание было сделано с видом кротким и покорным, так что было ясно: она собирается и дальше нести свой крест со всей возможной твердостью.

А потом, в один прекрасный день, я сделал весьма глупую вещь. Мы читали вместе, она и я, что вошло у нас в привычку. Она принесла мне том Панормитано[1848], и мы сидели рядом на мраморной скамье в саду, так что наши плечи соприкасались, и я читал ей эти сладострастные стихи, остро ощущая аромат, витавший вокруг ее прелестной фигуры.

На ней, как я помню, было облегающее платье золотисто-коричневого шелка, редкостным образом оттенявшее ее великолепную красоту, а тяжелая масса огненно-рыжих волос была заключена в золотую сетку с драгоценными каменьями — подарок мессера Гамбары. По поводу этой сетки между Джулианой и се мужем состоялся неприятный разговор, и я считал, что гнев почтенного доктора является порождением его низкой натуры.

Я читал, охваченный странным возбуждением — в то время я не мог бы сказать, было ли оно вызвано красотою стиха или красотою женщины, сидевшей подле меня.

Внезапно она меня прервала.

— Оставь на время Панормитано, — сказала она. — Тут у меня есть кое-что другое, и я хотела бы узнать твое мнение. — Она положила передо мною листок бумаги, на котором был сонет, переписанный ее собственной рукой, — почерк у нее был прекрасный, не хуже, чем у самого лучшего переписчика.

Я прочел стихотворение. Это был сладчайший и печальнейший зов души, жаждущей идеальной любви; и, как ни хороша была форма, меня больше всего взволновало содержание. Когда я сказал ей об этом, добавив, как оно меня тронуло, ее белая рука крепко пожала мою, совсем так же, как тогда, когда мы читали рассказ об Изабетте и горшке с базиликом. Ручка у нее была горячая, однако не до такой степени, если принять во внимание, как она меня воспламенила.

— Ах, благодарю тебя, Агостино, — прошептала она. — Твоя похвала так дорога мне. Ведь это стихотворение написала я сама.

Я был поражен этой новой интимной чертой, которая мне открылась в ней. Красота ее тела была открыта для всех, каждый мог видеть ее и любоваться ею, но сейчас я в первый раз имел возможность заглянуть в ее внутренний мир и оценить его красоту. Не знаю, в каких словах я мог бы ей ответить, потому что в этот момент нас прервали.

Сзади нас послышался сухой и резкий, словно хруст засохшего сучка, голос мессера Фифанти.

— Что это вы здесь читаете?

Мы отскочили в разные стороны и обернулись.

Он ли подкрался так незаметно, что мы не услышали его приближения, или же мы сами были так поглощены разговором, что не обращали никакого внимания на окружающее, только мы и не подозревали о его приближении. Он стоял перед нами в своей неряшливой мантии, с выражением злобной насмешки на длинном бледном лице. Он медленно просунул между нами свою тощую руку и взял листок костлявыми пальцами.

Поднеся его близко к лицу, ибо он был без очков, Фифанти сощурился, так что глаз почти не было видно.

Так он и стоял, медленно читая стихи, а я смотрел на него, испытывая некоторую неловкость, в то время как на лице Джулианы можно было прочесть выражение страха, а грудь ее, затянутая в золотисто-коричневый шелк, взволнованно вздымалась и опускалась.

Прочитав, он презрительно фыркнул и посмотрел на меня.

— Разве я не просил тебя предоставить вульгарные диалекты вульгарным людям? — осведомился он. — Разве тебе мало написанного на латыни, что ты теряешь время и засоряешь душу такой жалкой стряпней, как эта? А это что у тебя? — Он взял у меня книгу. — Панормитано! — зарычал он. — Ничего себе, подходящий автор для будущего святого! Хорошенькая подготовка для монастыря!

Он обернулся к Джулиане. Протянул руку и коснулся ее голого плеча своим безобразным пальцем. Она отпрянула при этом прикосновении, словно ее кольнули иголкой.

— Нет никакой необходимости в том, чтобы вы взяли на себя обязанности его наставницы, — сказал он со своей убийственной улыбкой.

— Я этого и не делаю, — с негодованием возразила она. — Агостино понимает толк в литературе, и…

— Тс, тс! — перебил он, продолжая тыкать пальцем в се плечо. — Я думаю совсем не о литературе. На это есть мессер Гамбара, мессер Козимо д’Ангвиссола, мессер Каро. Даже Порденоне, живописец. — Губы его кривились, когда он произносил эти имена. — Мне кажется, у вас достаточно друзей. И оставьте в покое мессера Агостино. Не оспаривайте его у Бога, которому он обещан.

Она поднялась и стояла перед ним, дрожа от гнева, величественная, высокая; мне кажется, что так, как она смотрела на меня, должна была смотреть на поэтов Юнона[1849].

— Это стишком! — воскликнула она.

— Совершенно верно, сударыня, — ответил он. — Я с вами вполне согласен.

Она смерила его взором, в котором сочетались отвращение и невыразимое презрение. Затем взглянула на меня и пожала плечами, словно желая сказать: «Ты видишь, как со мною обращаются!» И наконец повернулась и пошла через лужайку по направлению к дому.

Мы немного помолчали, после того как она удалилась. Я кипел от негодования и в то же время не мог найти слов, чтобы его выразить, понимая, что не имею ни малейшего права сердиться на то, как муж обходится со своей женой.

Наконец, серьезно посмотрев на меня, он заговорил.

— Я считаю, что будет лучше, если ты перестанешь заниматься чтением с мадонной Джулианой, — медленно сказал он. — У нее не те вкусы, которые подобает иметь человеку, готовящемуся принять духовный сан. — Он сердито захлопнул книгу, которую до того времени держал открытой, и протянул ее мне.

— Положи ее на место, на полку, — велел он.

Я взял книгу и послушно направился выполнять приказание. Но для того, чтобы попасть в библиотеку, мне нужно было пройти мимо двери в комнату Джулианы. Она была открыта, и Джулиана стояла на пороге. Мы посмотрели друг на друга, и, видя, как она огорчена, заметив слезы на ее глазах, я сделал шаг по направлению к ней, чтобы что-то сказать, выразить глубокое сочувствие, которым было полно мое сердце.

Она протянула мне руку. Я схватил ее и крепко сжал, глядя ей в глаза.

— Дорогой Агостино, — прошептала она, благодаря меня за сочувствие; а я, окончательно потеряв голову, воспламененный ее взглядом и тоном, ответил тем, что произнес — в первый раз в жизни! — ее имя:

— Джулиана!

После этого, не смея взглянуть на нее, я нагнулся и поцеловал руку, которая все еще находилась в моей руке. Поцеловав ее, я выпрямился и хотел было приблизиться к ней, но она вырвала руку и сделала мне знак уходить так повелительно и в то же время умоляюще, что я повернулся и отправился в библиотеку, чтобы там затвориться, окончательно перестав что-либо понимать.

Целых два дня после этого я избегал ее, сам не зная почему, и мы ни разу не были вместе, только за столом и в присутствии мужа.

Трапезы проходили в мрачном молчании, за столом почти ничего не говорилось. Монна держалась холодно и неприступно, а доктор, который и так не отличался говорливостью, хранил полное и довольно угрожающее молчание.

Но однажды с нами ужинал мессер Гамбара; он держался со своим обычным легкомыслием — воплощенная фривольность — отпускал двусмысленные шуточки и, очевидно, совершенно не замечал ледяной сдержанности Фифанти и его презрительных усмешек. Меня очень удивляло, как этот человек, занимающий такое положение, как мессер Гамбара, губернатор Пьяченцы, с таким добродушием сносит грубости этого педанта.

Объяснение вскоре было мне представлено.

На третий день Джулия заявила, что она собирается в город пешком, и просила меня ее сопровождать. Это была честь, которой раньше меня не удостаивали. Я отчаянно покраснел, однако выразил согласие, и вскоре мы отправились вдвоем: она и я.

Мы прошли через ворота Фодесты и миновали замок Сан-Антонио, который стоял в развалинах — Гамбара разбирал стены, чтобы построить бараки для папских отрядов, расквартированных в Пьяченце. Вскоре мы подошли к месту строительства нового здания, вышли на середину дороги, чтобы обойти леса, и продолжали наш путь по направлению к главной площади города — пьяцца дель Коммуне, посредине которой высилась громада дворца, в котором был расположен городской совет. Это величественное здание в сарацинском стиле, несколько напоминающее крепость из-за своих островерхих башен.

Возле собора нам встретилось большое скопление народа; все взоры людей были направлены вверх, на железную клетку, укрепленную на колокольной башне, почти у самой ее вершины. В клетке находилось то, что поначалу казалось грудой тряпья, но при ближайшем рассмотрении приняло очертания человеческого тела, скорчившегося в этом жестком узком пространстве, палимого безжалостным солнцем, терзаемого невыразимыми муками. В толпе слышался ропот, в котором страх сочетался с сочувствием.

Он находился так со вчерашнего вечера, как сообщила нам деревенская девушка, и помещен туда по приказу кардинала-легата за тяжелый грех: святотатство.

— Что? — вскричал я с таким удивлением и возмущением, что монна Джулиана схватила меня за руку и крепко ее сжала, призывая к благоразумию.

Только после того, как она закончила свои покупки в лавке под собором, и мы возвращались домой, я снова заговорил об этом. Она бранила меня за отсутствие осторожности, которое могло окончиться плохо, если бы она меня не остановила.

— Но подумать только, такой человек, как мессер Гамбара, подвергает кого-то пытке за святотатство! — возмущался я. — Это же смешно! Нелепо! Низко!

— Не так громко, пожалуйста, — смеялась она. — На тебя смотрят. — И она прочитала мне лекцию — великолепнейший образец казуистики. — Если человек, будучи грешником, уклонится по этой причине от вынесения наказания другому грешнику, он согрешит вдвойне.

— Этому вас научил мессер Гамбара, — сказал я с невольной усмешкой.

Она смерила меня очень внимательным взглядом.

— Что ты, собственно, хочешь сказать, Агостино?

— Ну как же, ведь именно такими софизмами[1850] кардинал-легат пытается прикрыть беспорядочность своего поведения. «Video meliora proboque, deteriora sequor»[1851] — вот его философия. Если он хочет посадить в клетку самого кощунственного человека в Пьяченце, пусть садится туда сам.

— Ты его не любишь, — сказала она.

— Ах, какое это имеет значение? Как человек, он вполне приятен, а как священнослужитель… Впрочем, довольно о нем. Пусть дьявол забирает мессера Гамбару!

Она улыбнулась.

— Боюсь, что это вполне может случиться.

Однако в тот день не так-то легко было отделаться от мессера Гамбары. Когда мы проходили через Порто-Фодеста[1852], небольшая группа крестьян, которые там собрались, расступилась перед нами; все взоры были устремлены на Джулиану, на ее ослепительную красоту — впрочем, с того момента, как мы вступили в город, это повторялось неизменно, так что я безумно гордился ролью ее телохранителя. Я замечал завистливые взгляды, которые бросали в мою сторону, хотя в конце концов эта зависть была завистью Феба[1853] к Адонису[1854].

Где бы мы ни проходили, все — и мужчины, и женщины — начинали шептаться и указывать на нас пальцами. То же самое было и сейчас, у ворот Фодесты, с той только разницей, что я наконец услышал, что говорят, поскольку нашелся один человек, который не шептал, а говорил громко.

— Вот идет милашка нашего губернатора, — раздался грубый издевательский голос. — Светоч любви безгрешного легата, который посадил в клетку Доменико за святотатство и собирается уморить его голодом.

Он несомненно добавил бы что-нибудь еще, но в этот момент пронзительный женский голос заглушил его слова.

— Замолчи, Джуффре, — со страхом уговаривала она его. — Замолчи, иначе это будет стоить тебе жизни.

Я остановился на месте, внезапно похолодев с головы до ног, совсем как в тот день, когда сбросил Ринольфо со ступеней каменной лестницы на террасе в Мондольфо. Так случилось, что при мне была шпага — в первый раз в моей жизни, — каковое обстоятельство наполняло меня чувством удовлетворения, поскольку меня сочли достойным сопровождать монну Джулиану в качестве ее эскорта. Я немедленно схватился за эфес и непременно убил бы на месте подлого клеветника, но меня остановила Джулиана, в глазах которой я увидел отчаянное волнение и страх.

— Пойдем, — прошептала она задыхаясь. — Пойдем отсюда!

Она говорила таким повелительным тоном и тянула меня так решительно, что я наконец осознал, какой глупостью с моей стороны было бы ослушаться ее. Я понял, что, если бы я проучил этого гнусного сплетника, на следующий же день о ней стал бы говорить весь этот ужасный город. И я пошел дальше, но лицо мое было покрыто смертельной бледностью, а двигался я с большим трудом и тяжело дыша, поскольку сдерживаемое бешенство скверно действует на душу.

Таким образом мы вышли из города и очутились на тенистых берегах сверкающей реки. Тут наконец, когда мы остались совсем одни и находились в двух сотнях шагов от дома Фифанти, я нарушил молчание.

Я лихорадочно размышлял, и слова крестьянина раскрыли для меня смысл множества доселе мне непонятных вещей, объяснили мне странные высказывания Фифанти, которые я слышал начиная с того момента, когда кардинал-легат объявил ему о его назначении секретарем герцога. Я остановился и обернулся к ней.

— Это правда? — спросил я с жестокой прямотой, проистекавшей от непонятной боли, которую я испытывал в результате моих размышлений.

Она посмотрела на меня так печально и задумчиво, что все мои подозрения тут же рассеялись как дым, и я покраснел от стыда за то, что они у меня возникли.

— Агостино! — воскликнула она с такой болью, что я крепко сжал зубы и склонил голову от презрения к себе.

Затем я снова посмотрел на нее.

— Но ведь ваш муж разделяет гнусные подозрения этого мужлана, — сказал я.

— Гнусные подозрения, да, — ответила она, опустив глаза и слегка порозовев. А потом, совершенно неожиданно, она двинулась вперед. — Пойдем же, — позвала она. — Ты ведешь себя глупо.

— Я сойду с ума, — сказал я, — если все это не прекратится. — И я пошел к дому рядом с ней. — Если мне не удалось отомстить за вас там, я могу сделать это здесь. — И я указал на дом. — Я вырву с корнем эту сплетню, уничтожу самый ее источник.

Она просунула руку мне под локоть.

— Что же ты сделаешь? — живо спросила она.

— Потребую, чтобы ваш муж отказался от своих слов и умолял вас о прощении, в противном случае я растерзаю его лживую глотку, — отвечал я, вновь охваченный яростью.

Она внезапно застыла на месте.

— Вы слишком прытки, мессер Агостино, — сказала она. — И собираетесь вмешаться не в свое дело. Я не давала вам к этому повода, не понимаю, почему вы чувствуете себя вправе требовать от мужа объяснения в том, как он со мною обращается. Это абсолютно никого не касается, это дело исключительно мое и моего мужа.

Я был сконфужен; я чувствовал себя униженным; я готов был расплакаться. Я подавил в себе все эти чувства, проглотил слезы и пошел рядом с ней, внутренне кипя от гнева. К тому времени, как мы дошли до дома, не произнеся ни слова, гнев мой снова готов был вырваться наружу. Она прошла к себе в комнату, не взглянув на меня, а я направился на поиски Фифанти.

Я нашел его в библиотеке. Он сидел там запершись, как всегда это делал, когда работал, однако открыл дверь, когда я постучал. Я решительно вошел в библиотеку, отстегнул шпагу и поставил ее в угол. Затем обернулся к нему.

— Вы проявляете по отношению к вашей жене чудовищную несправедливость, господин доктор, — заявил я со всем максимализмом юности.

Он уставился на меня так, словно я его ударил, — так он мог бы посмотреть на ударившего его ребенка, не зная, как реагировать: то ли ударить в ответ для его же блага, то ли позабавиться и рассмеяться.

— А, — произнес он наконец. — Она с тобой говорила? — При этом он встал и стоял, глядя на меня, широко расставив ноги, сцепив за спиной руки и наклонив голову; его длинная мантия едва прикрывала щиколотки.

— Нет, — ответил я. — Просто я размышлял.

— В таком случае меня ничто не удивляет, — сказал он в своей обычной угрюмо-презрительной манере. — И ты пришел к заключению…

— Что вы питаете постыдные подозрения.

— Твоя уверенность в том, что они постыдны, оскорбила бы меня, если бы не послужила к моему утешению, — насмешливо продолжал он. — А в чем, если можно узнать, состоят эти подозрения?

— Вы подозреваете, что… что… О Боже, я просто не могу выговорить это.

— Смелее, смелее, — насмешливо подзадоривал он меня. При этом он еще больше наклонил голову вперед, очень напоминая в этот момент хищную птицу.

— Вы подозреваете, что мессер Гамбара… что мессер Гамбара и ваша жена… что… — Я сжал кулаки, глядя в его ухмыляющуюся физиономию. — Вы прекрасно меня понимаете! — сердито воскликнул я.

Теперь он смотрел на меня серьезно, и в глазах его появился холодный блеск.

— Хотел бы я знать, понимаешь ли ты это сам, — сказал он. — Мне кажется, что нет. Поскольку Бог создал тебя дураком, то для того, чтобы сделать тебя священником и завершить таким образом то, что сделано Богом, нужны еще и человеческие усилия.

— Вы не собьете меня с толку своими насмешками, — заявил я. — У вас грязные мысли, мессер Фифанти.

Он медленно приблизился ко мне, шаркая старыми туфлями по деревянному полу.

— Потому что, — сказал он, — я подозреваю, что мессер Гамбара… что мессер Гамбара и монна… что… Вы понимаете меня, — повторил он мои слова, передразнивая мою смущенную, запинающуюся речь. — А какое тебе, собственно, дело, кого я подозреваю и что я подозреваю, когда речь идет о моих собственных делах?

— Это и мое дело, дело любого человека, который считает себя благородным, защищать честь чистой и святой женщины от грязных вымыслов клеветников.

— Настоящий рыцарь, клянусь Святым Духом! — воскликнул он, и его брови поползли вверх на покатый лоб. Затем они снова опустились, и он нахмурился. — Нет никакого сомнения, мой доблестный рыцарь, что ты располагаешь точными сведениями касательно беспочвенности этих клеветнических измышлений, — сказал он, отходя от меня и двигаясь по направлению к двери, причем его шаги не сопровождались теперь никакими звуками, хотя я этого не заметил, как не заметил и того, что он вообще сдвинулся с места.

— Доказательства? — закричал я на него. — Какие вам еще нужны доказательства помимо тех, которые написаны на ее лице? Посмотрите на него, мессер Фифанти, и вы найдете там чистоту, невинность, целомудрие. Посмотрите на него!

— Очень хорошо, — сказал он. — Давайте посмотрим.

И он совершенно неожиданно распахнул дверь, и я увидел, что за ней стоит Джулиана; несмотря на то, что она стояла прямо, было ясно, что она подслушивала.

— Посмотрите на ее лицо, — издевался он, махнув костлявой рукой.

На лице были написаны стыд и замешательство и, кроме того, гнев. Но она повернулась, не сказав ни слова, и быстро пошла по коридору, провожаемая его злобным кудахтающим смехом.

Потом он серьезно посмотрел на меня.

— Возвращайся-ка ты к своим учебникам, — сказал он. — Это для тебя самое подходящее занятие. А мои дела предоставь решать мне самому, мой мальчик.

В его словах прозвучала плохо скрытая угроза, но после того, что произошло, продолжать разговор на эту тему было невозможно.

Чувствуя себя отчаянно глупо, не зная, куда деваться от смущения, я вышел из библиотеки — доблестный рыцарь, с которого сбили шлем.

Глава 10

МЕССЕР ГАМБАРА РАСЧИЩАЕТ ТЕРРИТОРИЮ
Я рассердил ее! Хуже того, я выставил ее напоказ, сделав жертвой унижения со стороны этого гнусного животного, который замарал ее липкой грязью своих подозрений. Это из-за меня она была вынуждена прибегнуть к постыдному подслушиванию у дверей, терпеть позор из-за того, что се на этом поймали. Из-за меня над ней смеялись и оскорбляли ее.

Для меня это было мукой. Не было такого стыда, унижения и боли, которых я бы не претерпел, испытывая радость от страданий при мысли о том, что все это ради нее. Но обречь на страдания ее, эту прекрасную святую женщину, этого ангела, вызвать ее справедливый гнев! О, горе мне!

В тот вечер я пришел в столовую, испытывая страшную неловкость, очень несчастный, чувствуя, что мне стоит больших усилий находиться в ее присутствии, независимо от того, обратит она на меня внимание или сделает вид, что меня не существует. К моему облегчению, она прислала сказать, что ей нездоровится и она к столу не выйдет; Фифанти улыбнулся странной улыбкой, потирая синий от бритья подбородок, и бросил на меня взгляд исподтишка. Трапеза прошла в полном молчании, и, когда она закончилась, я удалился, не сказав ни слова своему наставнику, в свою комнату, где и просидел запершись до самой ночи.

Я плохо спал в эту ночь и проснулся рано поутру. Я спустился в сад как раз в то время, когда должно было взойти солнце, и пошел по траве, сверкающей от росы. Я бросился на мраморную скамью возле пруда с водяными лилиями, которые все увяли и уже начали гнить, и там полчаса спустя меня нашла Джулиана.

Она осторожно подкралась ко мне и стояла у меня за спиной так, что я, погруженный в свои мысли, не замечал ее присутствия до тех пор, пока ее звонкий мальчишеский голос не вывел меня из задумчивости.

— О чем это мы мечтаем в такой ранний час, господин святой? — спросила она.

Я обернулся и встретил смеющийся взгляд Джулианы.

— Вы… вы можете меня простить? — проговорил я, заикаясь, как дурак.

Она слегка надула губки.

— Могу ли я не простить того, кто наделал глупостей из любви ко мне?

— Так оно и было, так оно и было, — вскричал я и тут же осекся, охваченный смущением, чувствуя, что заливаюсь краской под ее томным взглядом.

— Я это знаю, — сказала она. Она поставила локти на высокую спинку скамьи, так что я чувствовал ее свежее дыхание на своем лбу. — Неужели я должна на тебя сердиться? Мой бедный Агостино, неужели у меня нет сердца? Ничего, кроме расчетливого, холодного ума, как у моего мужа? О, Боже! Быть супругой этого бездушного педанта! Я была принесена в жертву! Меня просто продали, заставили выйти за него замуж! О, я несчастная!

— Джулиана! — пробормотал я, пытаясь ее утешить и сам испытывая жестокие муки.

— Неужели никто не мог мне сказать, что когда-нибудь появишься ты?

— Тише! — умолял я ее. — Что вы говорите?

Но хотя я умолял ее молчать, душа моя жаждала еще таких же слов от нее — от нее, самой совершенной и прекрасной из женщин.

— А почему я должна молчать? — сказала она. — Неужели правду нужно скрывать вечно? Вечно?

Я потерял голову — совершенно обезумел. В это состояние меня привели ее слова. И когда, задавая мне этот вопрос, она приблизила свое лицо к моему, я сбросил узду с моего безрассудства и помчался вскачь по дерзостному пути. Короче говоря, я тоже наклонился вперед. Я наклонился вперед и поцеловал ее алые, раскрывшиеся мне навстречу губы.

Я поцеловал ее и отпрянул, испустив крик, в котором звучала почти что мука — такой сладкой, пронзительной болью отозвался этот поцелуй в каждом нерве моего тела. Я закричал, и то же самое сделала она, отступив назад и прижав руки к лицу. В следующий момент она взглянула вверх, на окна дома — на эти непроницаемые глаза, которые были свидетелями того, что мы сделали; которые взирали на нас, не давая возможности понять, сколько они видели.

— Что, если он нас видел? — воскликнула она; и у меня появилось неприятное чувство, что именно это было первой мыслью, которую вызвал в ней этот поцелуй. — Что, если он нас видел! О, Боже, неужели я еще недостаточно вынесла?

— Мне это безразлично, — сказал я. — Пусть он видит. Я не мессер Гамбара. Ни один человек не посмеет оскорбить вас из-за меня — недолго он после этого проживет.

Я становился самым преданным ее любовником, готовым кричать о своей любви, готовым изрубить в куски целый мир, ради того чтобы доставить удовольствие своей возлюбленной или избавить ее от страданий, и это я… я… Агостино д’Ангвиссола, который через месяц должен принять духовный сан и идти по стопам святого Августина!

Смейтесь вы, читающие эти строки, смейтесь, ради всего святого!

— Нет, нет, — успокаивала она себя. — Он все еще в постели. Он храпел, когда я оставила его.

И она отбросила свои страхи, посмотрела снова на меня и вернулась к нашему прежнему занятию.

— Что ты со мною сделал, Агостино?

Я опустил глаза под ее томным взглядом.

— То, чего я еще не сделал ни с одной другой женщиной, — ответил я, чувствуя, что восторг, во власти которого я еще находился, чуть померк, подернувшись легкой пеленой уныния.

— О, Джулиана, что ты со мною сделала? Ты околдовала меня, ты сводишь меня с ума! — Я сидел, поставив локти на колени, обхватив голову руками, потрясенный сознанием непоправимости того, что я совершил, считая, что из-за моего поступка душа моя будет обречена на вечные мучения.

Если бы я поцеловал девушку, это и тогда было бы достаточно скверно для человека, имеющего планы, подобные моим. Но поцеловать чужую жену, сделаться чичисбеем![1855] Эта мысль приобрела в моем мозгу невероятные размеры, значительно превышающие их истинное дурное значение.

— Ты жесток, Агостино, — прошептала она, стоя позади меня. Она снова возвратилась на старое место и встала у спинки скамьи. — Разве я одна виновата? Разве может железо устоять перед магнитом? Разве может дождь не падать с неба, а ручей, может ли он не течь вниз по холму? — Она вздохнула. — О, горе мне! Это я должна сердиться за то, что ты так вольно обошелся с моими губами. А я вот стою перед тобой и прошу простить меня за грех, который совершил ты сам.

Эти слова заставили меня испустить отчаянный крик и обернуться к ней — я знал, что был бледен как смерть.

— Ты меня соблазнила! — воскликнул я, как настоящий трус.

— То же самое однажды сказал Адам. Однако Бог рассудил иначе, ибо Адам был наказан так же, как и Ева. — Она задумчиво улыбнулась, гладя мне в глаза, и голова у меня снова закружилась.

А потом неожиданно появился старик Бузио, слуга, которого послали за чем-то к Джулиане, и это положило конец неловкой ситуации.

Весь остаток дня я жил воспоминаниями об этом утре, повторяя про себя каждое слово, произнесенное ею, восстанавливая в памяти ее лицо, каждый се взгляд. Моя рассеянность была замечена Фифанти, когда я в положенное время явился к нему на урок. Он брюзжал больше, чем обычно, называя меня тупицей и дубиной, и превозносил мудрость тех, кто предназначил меня для монашеской жизни, добавив, что моих знаний латыни вполне достаточно для того, чтобы отправлять церковную службу не хуже любого другого, не задумываясь о том, что я бормочу. Все это было несправедливо, ведь ему было прекрасно известно, что мои знания в области латыни, умение бегло говорить на этом языке значительно превышали знания других студентов. Когда я сказал ему об этом, он разразился тирадой относительно студентов вообще со всем ехидством своей раздражительной натуры.

— Я могу написать оду на любую тему, которую вы мне предложите, — вызвался я.

— Тогда напиши на тему о наглости, — сказал он. — Этот предмет должен тебе быть хорошо знаком. — С этими словами он вскочил и в раздражении вылетел из комнаты, прежде чем я успел ему ответить.

Оставшись один, я начал писать оду, которая должна была доказать ему его несправедливость. Однако я не продвинулся дальше второй строчки. Долгое время я сидел, грызя перо, — все мои мысли, вся душа моя и внутренний взор — все было полно Джулианой.

Потом я снова начал писать. Однако это была не ода, это была молитва, и она была на итальянском языке, на «диалетто», вызывавшем такие насмешки со стороны Фифанти. В чем она состояла, я теперь уже не помню — ведь прошло столько лет. Помню только, что в ней я сравнивал себя с мореплавателем, находящимся в опасных водах и молящим, чтобы светоч прекрасных глаз Джулианы указал мне путь к спасению; я молил о том, чтобы она омыла меня своим взором и придала бы мне силы для преодоления опасностей, таящихся в этом бурном море.

Поначалу я прочел написанное с удовлетворением, но потом со страхом, поняв, что моя молитва исполнена любовного смысла. И наконец разорвал ее и спустился вниз к обеду.

Мы все еще сидели за столом, когда появился мессер Гамбара. Он приехал верхом в сопровождении слуг, которых он оставил дожидаться. Он был весь в черном бархате, включая высокие сапоги, зашнурованные с боков золотыми шнурами, а на груди его сверкал медальон, усыпанный брильянтами. Его высокий сан выдавали, как обычно, только алая мантия и перстень с сапфиром.

Фифанти встал и предложил ему кресло, улыбаясь кривой улыбкой, в которой было больше враждебности, чем гостеприимства. Невзирая на это, его преподобие, усаживаясь за стол, рассыпался в комплиментах Джулиане, спокойно и непринужденно, как всегда. Я пристально наблюдал за ним, исполненный непривычного беспокойства, смотрел я и на Джулиану.

Разговор шел обычный, главным образом о казармах, которые строиллегат, и о великолепной новой дороге, от центра города к церкви Санта-Кьяра, которую он хотел назвать Виа-Гамбара, но которая, вопреки его намерениям, известна сегодня как Страдоне-Фарнезе[1856].

Вскоре появился и мой кузен, в полном вооружении и с весьма воинственным видом в отличие от бархатного кардинала. При виде мессера Гамбары он нахмурился, однако сразу же прогнал с лица мрачное выражение и стал здороваться со всеми нами. Ко мне он обратился в последнюю очередь.

— Ну, как поживаете, наша святость? — спросил он.

— По совести говоря, не слишком свято, — отозвался я.

Он рассмеялся.

— В таком случае, чем скорее мы наденем сутану, тем скорее это можно будет исправить. Не правда ли, мессер Фифанти?

— Это обстоятельство, несомненно, принесет вам немалую пользу, — сказал Фифанти со своей обычной язвительностью и отсутствием любезности. — Неудивительно, что вы так стремитесь это ускорить.

Этот ответ привел моего кузена в полное замешательство. Он живо напомнил мне о том, что Козимо — следующий после меня наследник Мондольфо и что он весьма заинтересован в том, чтобы я поскорее надел монашеские наплечники.

Я взглянул на высокомерное лицо и жестокий рот Козимо и подумал в этот момент: а был ли бы он так вежлив и приятен со мною, если бы обстоятельства сложились иначе?

О, каким хитрым змеем был мессер Фифанти; с той поры я часто задавал себе вопрос: а не нарочно ли он старается посеять в моем сердце ненависть к моему гвельфскому кузену, для того чтобы сделать меня орудием достижения его собственных целей — вскорости вы все это сами поймете.

Между тем Козимо, оправившись от смущения, отмахнулся от брошенного ему обвинения и спокойно улыбнулся.

— Нет, вы меня неправильно поняли. Ангвиссола потеряет больше, чем приобрету я, если Агостино удалится от мира. И я об этом сожалею. Ты веришь мне, кузен?

На его любезные слова я отвечал так, как они того заслуживали, столь же вежливо и любезно, и это сделало атмосферу за столом чуть более приятной для всех. И все-таки напряжение не вполне исчезло. Все были настороже. Мой кузен ловил каждый взгляд Гамбары, устремленный на Джулиану; кардинал-легат делал то же самое по отношению к Козимо; мессер Фифанти наблюдал за обоими.

А Джулиана тем временем слушала то одного, то другого, ее алые губы раскрывались в томной улыбке — те самые губы, которые я целовал только сегодня утром!

А потом пришел мессер Аннибале Каро, которого так и распирало от желания прочесть нам свои очередные переводы. И когда Джулиана захлопала в ладоши в восторге от каких-то особенно удачных строчек и попросила их повторить, он поклялся всеми богами, которых упоминает Вергилий в своих произведениях, что посвятит свой труд ей, как только он будет завершен.

При этом они все снова помрачнели, и мессер Гамбара высказал мнение — в его медовом голосе оно прозвучало как обещание, как угроза,

— что герцог вскоре потребует присутствия мессера Каро в Парме; после чего мессер Каро разразился проклятиями по адресу герцога, осыпая его бранью.

Они оставались у нас довольно долго, стараясь, несомненно, пересидеть один другого. Но, поскольку ни один не уступал, им пришлось удалиться всем вместе.

И пока мессер Фифанти, как подобает хозяину дома, провожал их до того места, где были привязаны их лошади, я оставался наедине с Джулианой.

— Почему вы терпите этих людей? — прямо спросил я ее.

Ее тонкие брови поползли вверх.

— А что тут такого? Они приятные господа, Агостино.

— Слишком приятные, — сказал я и пошел на другой конец комнаты к окну, из которого мог наблюдать, как они садятся в седло, все, кроме Каро, который пришел пешком. — Слишком, слишком приятные. Этот прелат, которому место в аду…

— Ш-ш-ш! — остановила она меня, подняв руку и улыбаясь. — Если он тебя услышит, сможет посадить в клетку за святотатство. О, Агостино! — воскликнула она, и улыбка исчезла с ее лица. — Неужели ты тоже станешь жестоким и подозрительным?

Я был обезоружен. Я осознал всю свою низость, понял, что я недостоин ее.

— О, будьте со мною терпеливы, — умолял я ее. — Я… Я сегодня сам не свой. — Я тяжело вздохнул и замолк, наблюдая за тем, как они отъезжали. И все-таки я их всех ненавидел; и больше всех я ненавидел этого изящного златокудрого кардинала-легата.

Он снова явился наутро, и мы узнали — в числе других новостей, которые он нам принес, — что он исполнил свою угрозу в отношении мессера Каро. Поэт находился на пути в Парму, к герцогу Пьерлуиджи, посланный туда кардиналом с важным поручением. Кроме того, он сказал, что собирается послать моего кузена в Перуджу, где нужна была сильная рука, поскольку в городе возникла угроза бунта.

Когда он уехал, мессер Фифанти позволил себе одно из своих язвительных замечаний.

— Он хочет избавиться от соперников, — сказал он, улыбаясь Джулиане своей холодной улыбкой. — Остается только одно: вскоре мы узнаем, что у герцога появилась настоятельная потребность и в моем присутствии тоже.

Он говорил об этом как о возможном обстоятельстве, однако с известным сарказмом, как говорят о вещах, слишком маловероятных для того, чтобы думать о них всерьез. Он еще вспомнит эти слова два дня спустя, когда именно это самое и случится.

Мы сидели за завтраком, когда на него обрушился этот удар.

Под нашими окнами, которые стояли открытыми в это теплое сентябрьское утро, раздался цокот копыт, и вскоре старик Бузио доложил о прибытии офицера понтификальной[1857] службы с пергаментным свитком, обвязанным шелковым шнуром и запечатанным печатью с гербом Пьяченцы.

Мессер Фифанти взял свиток и, нахмурившись, взвесил его в руке. Возможно, в его душе зародилось предчувствие относительно того, что именно содержалось в этом послании. Джулиана между тем налила офицеру бокал вина, и Бузио подал его ему на подносе.

Фифанти сорвал печать и шнур и начал читать. Я как сейчас вижу, как он стоит перед окном, к которому подошел, потому что там было светлее, и читает это послание, поднеся пергамент к самому носу и прищурив близорукие глаза. Потом я увидел, как лицо его покрылось свинцовой бледностью. Взгляд его на секунду задержался на офицере, а потом обратился на Джулиану. Однако мне кажется, что он не видел ни того, ни другую. Это был взгляд человека, мысли которого витают где-то совсем в другом месте.

Он заложил руки за спину, нагнул голову и, сделавшись похожим на хищную птицу, медленно вернулся к своему месту во главе стола. Его щеки постепенно приобрели свою обычную окраску.

— Прекрасно, синьор, — сказал он, обращаясь к офицеру. — Уведомьте его сиятельство, что я повинуюсь приказанию и явлюсь безотлагательно.

Офицер поклонился в сторону Джулианы и отбыл, сопровождаемый Бузио.

— Приглашение от герцога? — воскликнула Джулиана, и тут разразилась буря.

— Да, — ответил он с угрюмым спокойствием. — Приглашение от герцога. — И он бросил ей пергамент через стол.

Я видел, как этот роковой документ секунду парил в воздухе, а потом, под тяжестью восковой печати, стал снижаться и упал ей на колени.

— Для вас оно, без сомнения, явилось полной неожиданностью, — бормотал он, и в этот момент его долго сдерживаемая ярость вырвалась наконец наружу. Он грохнул кулаком по столу, смахнул драгоценный графин венецианского стекла, который полетел на пол и разлетелся в мелкие дребезги, а вино растеклось по паркету, образовав на полу кроваво-красную лужу.

— Разве я не говорил, что этот негодяй кардинал станет избавляться от соперников? Разве не говорил? — Он засмеялся резким пронзительным смехом. — Он отсылает вашего мужа так же, как он разослал по разным местам остальных. О, меня ожидает жалованье — триста дукатов в год, которые скоро превратятся в шестьсот, и все только за мою уступчивость, только за то, чтобы я согласился сделаться веселым и жизнерадостным cornuto[1858].

Он прошел к окну, отчаянно ругаясь, тогда как Джулиана сидела бледная как смерть, сжав губы, тяжело дыша и устремив глаза в тарелку.

— Милорд кардинал вместе с его герцогом могут отправляться в ад, прежде чем я подчинюсь приказу, который послан одним по желанию другого. Я остаюсь здесь, чтобы охранять то, что мне принадлежит.

— Вы дурак, — сказала наконец Джулиана, — и к тому же еще и негодяй, потому что вы оскорбляете меня без всяких оснований.

— Без оснований? Ах, так значит, без всяких оснований? Силы небесные! И вы тем не менее не желаете, чтобы я остался дома?

— Я не желаю, чтобы вас посадили в тюрьму, что непременно случится, если вы ослушаетесь приказания его сиятельства герцога, — сказала она.

— В тюрьму? — воскликнул он, дрожа от все усиливающейся ярости. — А может быть, и в клетку? Чтобы я там умер от голода, жажды и жары, как этот несчастный Доменико, который скончался наконец вчера, за то, что осмелился сказать правду. О, творец! О, горе мне! — И он упал в кресло.

Но в следующий момент он снова вскочил, дико размахивая руками.

— Клянусь Господом Богом! У них будут основания посадить меня в клетку. Если они хотят снабдить меня рогами, как буйвола, я пущу в ход эти рога. Я пропорю им брюхо. О, мадам, если ваша распущенность привела к тому, что вы желаете превратиться в шлюху, вам следовало выбрать в качестве мужа другого человека, а не Асторре Фифанти.

Это было слишком. Я вскочил на ноги.

— Мессер Фифанти! — накинулся я на него. — Я не намерен выслушивать подобные слова, обращенные к этой прекрасной даме.

— Ах да, — зарычал он, мгновенно оборачиваясь ко мне, словно намереваясь нанести мне удар. — Я и забыл про защитника, про доблестного рыцаря, будущего святого. Так вы не желаете слышать правду, синьор? — И он крупными шагами направился к двери и распахнул ее с такой силой, что она ударилась о стену. — Могу вас от этого избавить. Убирайтесь отсюда! Уходите. То, что здесь происходит, вас совершенно не касается. Уходите! — рычал он, как бешеный зверь, так, что страшно было смотреть на его ярость.

Я взглянул на него, потом на Джулиану, спрашивая ее взглядом, как мне поступить.

— Мне кажется, тебе лучше уйти, — печально сказала она. — Мне будет легче переносить оскорбления, если при этом не будет свидетелей. Да, уходи.

— Если вы этого желаете, мадонна. — Я поклонился ей и очень прямо, с вызывающей миной на лице, проследовал мимо мертвенно-бледного Фифанти и вышел из комнаты. Я слышал, как за мною захлопнулась дверь, и в маленькой прихожей наткнулся на Бузио, который стоял, ломая в отчаянии руки, тоже бледный как смерть. Он подбежал ко мне.

— Он убьет ее, мессер Агостино, — стенал старый слуга. — В гневе он превращается в самого дьявола.

— Он и есть дьявол, в гневе он или нет, — сказал я. — Его одолевают бесы, ему нужен заклинатель, который может их изгонять. Я бы с удовольствием оказал ему эту услугу. Отколотил бы его так, что бесы выскочили бы из него без памяти, Бузио, если бы только она мне разрешила. А пока подождем здесь, на случай, если ей понадобится наша помощь. Мы будем наготове.

Я опустился на одну из резных скамей, которые находились в этой прихожей, а старик Бузио стоял возле меня, несколько успокоившись насчет того, что, если мадонне понадобится помощь, она будет ей оказана. А из-за дверей нам было слышно, как он там бушует. Снова раздался звон разбитого стекла, когда он грохнул кулаком по столу. С полчаса, наверное, продолжалась эта буря, причем ее голоса мы почти не слышали. Один раз только она рассмеялась, это был холодный пронзительный смех, резкий, как острие ножа, и я вздрогнул, ибо слышать его было неприятно.

Наконец дверь отворилась, и он вышел из столовой. Лицо его пылало, он дико поводил вокруг налитыми кровью глазами. На мгновение он задержался на пороге, однако мне кажется, что поначалу он нас не заметил. Он обернулся через плечо, чтобы бросить еще один взгляд на жену, которая по-прежнему сидела за столом, отчетливо выделяясь своим белым платьем на фоне темно-голубой обивки стен.

— Я вас предупредил, — сказал он. — Прошу этого не забывать. — И он пошел прочь.

Заметив наконец меня, он оскалил свои порченые зубы в саркастической усмешке. Однако обратился он не ко мне, а к Бузио.

— Вели оседлать моего мула, так чтобы через час он был готов, — сказал он и пошел наверх, чтобы приготовиться к отъезду. Похоже было на то, что Джулиане удалось рассеять его подозрения.

Я вошел в столовую, чтобы ее утешить, так как она рыдала, расстроенная этой жестокой сценой. Но она показала мне знаком, чтобы я уходил.

Я не был бы ее другом, если бы не повиновался ей без дальнейших расспросов.

Глава 11

PABULUM ACHERONTIS[1859]
Время близилось к вечеру, когда Асторре Фифанти тронулся в путь. Он обратился ко мне с несколькими словами, уведомив меня о том, что вернется через четыре дня, что бы там ни случилось, дав мне задание на это время и попросив, чтобы я не отлучался из дома и соблюдал благоразумие в его отсутствие.

Из окна моей комнаты я видел, как доктор взгромоздился на своего мула. На поясе у него висела шпага, но одет он был по-прежнему в свою нелепую старую мантию, а на ногах у него были все те же, слишком большие для него туфли, так что было ясно: не успеет он отъехать, как у него начнутся неприятности со стременами.

Я видел, как он пришпорил пятками мула и поехал не спеша по короткой аллее, которая вела от ворот. Выехав на дорогу, он остановил мула и постоял, разговаривая с мальчишкой, который вертелся поодаль, — тот обычно исполнял разные поручения по дому и в саду, словом, там, где было нужно.

Все это видела и Джулиана, она наблюдала за его отъездом из своей комнаты, которая находилась ниже этажом. Она придала этому мелкому эпизоду гораздо большее значение, чем я, но мне это стало ясно только значительно позже.

Наконец Фифанти снова тронулся в путь, и я видел, как он ехал по длинной серой дороге, которая вилась вдоль реки, пока наконец не скрылся из вида. Я надеялся, что навсегда. Какое это было бы для меня счастье, если бы эта глупая надежда осуществилась!

В тот вечер я ужинал в одиночестве, если не считать старика Бузио, который мне прислуживал.

Монна прислала сказать, что будет ужинать у себя в комнате.

После того как я поужинал и наступила ночь, я поднялся в библиотеку и, заперев дверь, попытался читать при свете трех тоненьких фитильков высокой бронзовой лампы, стоявшей на столе. Мне досаждали ночные бабочки и мошки, так что я плотно задвинул занавеси на открытом окне и приготовился корпеть над начальными строками Эсхилова «Прометея».

Мои мысли, однако, были далеко от того, что происходило с сыном Иапета, и наконец я отбросил книгу и предался собственным размышлениям, сомнениям и предположениям. Я серьезно пытался разобраться в себе самом. Я исследовал не только мою совесть, но и сердце и душу и обнаружил, что я самым прискорбным образом удалился от тропы, которая была мне уготована. Так я сидел до ночи, пытаясь решить, что мне следует делать.

Внезапно, подобно манне с небес для моей алчущей души, пришло воспоминание о последнем моем разговоре с фра Джервазио, о его предостережении. Это воспоминание подсказало мне, что нужно делать. Завтра, несмотря на приказание мессера Фифанти, я сяду на лошадь и поеду в Мондольфо для того, чтобы исповедаться фра Джервазио и спросить его совета. Я увидел в правильном свете обет моей матери касательно меня. Я не могу быть связанным этим обетом, я причиню себе непоправимое зло, если подчинюсь ему, не чувствуя к этому призвания. Я не должен губить свою душу, обрекая ее на проклятие, ради того, в чем моя мать поклялась еще до того, как я появился на свет, хотя бы она считала, что мой сыновний долг обязывает меня этому подчиниться.

У меня стало легче на душе после того, как я принял это решение, и я позволил своим мыслям течь по тому руслу, в которое им так хотелось устремиться. Я стал думать о Джулиане — о Джулиане, к которой я стремился со всей страстной мукой моей души, хотя я все еще пытался скрыть от себя истинную причину моих страданий. Было бы в тысячу раз лучше, если бы я тогда же прямо посмотрел в лицо прискорбному факту и попытался бы побороть это греховное чувство. Тогда у меня еще была возможность победить себя и с честью выйти из того ужаса, который мне предстояло пережить.

То, что в такой момент, когда я больше всего нуждался в силе духа, я оказался слабым и нерешительным, — теперь, когда я спокойно могу все это обдумать, я уверен в этом более, чем когда-либо, — я целиком отношу за счет чудовищного воспитания, которое я получил. Меня так лелеяли в Мондольфо, так укрывали от сурового ветра, который мог повеять на меня со стороны внешнего мирз, что я в результате представлял собой сочный зрелый плод, весьма привлекательный на вкус, вполне пригодный для самого дьявола. Если человеку, получившему нормальное воспитание, легче было противостоять соблазнам, поскольку они встречались ему и раньше, и у него постепенно выработался иммунитет, то я, воспитанный таким диким образом, был к ним абсолютно не подготовлен.

Пусть человек встретится с грехом в юности, дабы, встретившись с ним в зрелом возрасте, он не пленился бы красивыми одеждами, в которые рядится грех по хитрому дьявольскому наущению.

И все-таки делать вид, что я был совсем уж невинен и не представлял себе, какой опасности подвергаюсь, было бы лицемерием. В основном я это понимал; так же как понимал, что, если не хватает сил сопротивляться, нужно искать спасения в бегстве. И завтра же я уеду. Итак, решение принято, и можно перевернуть страницу. Что же до сегодняшней ночи, то я готовился провести ее, смакуя свои страдания, терзаемый неведомым мне голодом.

И вдруг, часу в третьем ночи, когда я все еще сидел в библиотеке, дверь осторожно приоткрылась, и я увидел на пороге Джулиану. Она вышла из темноты коридора, и свет от трех фитильков моей лампы падал на ее золотистые волосы, превращая их в яркий светящийся нимб вокруг головы. На мгновение мне показалось, что ожили, воплотились в жизнь мои видения, порожденные слишком интенсивной работой мысли. Бледное ее лицо казалось прозрачным, белые одежды словно бы просвечивали насквозь, огромные темные глаза смотрели так скорбно, так печально. Только ярко-красные губы говорили о жизни, о том, что в жилах ее течет теплая кровь.

— Джулиана! — прошептал я, не отрывая глаз от видения.

— Почему ты не ложишься? Уже поздно, — сказала она и закрыла дверь.

— Я все думаю, Джулиана, что мне делать, — ответил я и, проведя рукой по лбу, обнаружил, что он покрыт липким потом. — Завтра я уеду отсюда.

Она вздрогнула, глаза ее расширились, она приложила правую руку к груди.

— Уедешь отсюда? — воскликнула она, и в ее голосе мне послышались нотки страха. — Отсюда? Куда же?

— Назад, в Мондольфо, сообщить моей матери, что ее мечтам пришел конец.

Она медленно приблизилась ко мне.

— А… а… а что же дальше? — спросила она.

— Дальше? Я не знаю. На то будет Божья воля. Но я понял, что монашеская ряса не для меня. Я недостоин ее. У меня нет призвания. Теперь я это знаю. Вместо того чтобы быть таким священником, как мессер Гамбара, — у Церкви слишком много подобных священнослужителей — я найду другой способ служить Богу.

— Когда… с какого времени ты начал так думать?

— С сегодняшнего утра, когда я поцеловал вас, — с жаром отвечал я.

Она опустилась в кресло по другую сторону стола и протянула руку, приглашая меня пожать ее.

— Но если это так, зачем же уезжать от нас?

— Потому что я боюсь, — отвечал я. — Потому что… О Боже, Джулиана, неужели вы не понимаете? — И я уронил голову на руки.

В коридоре послышались шаркающие шаги. Я быстро поднял голову. В дверь постучали, и в комнату вошел старик Бузио.

— Мадонна, — объявил он, — там, внизу, находится мессер кардинал-легат, он спрашивает вас.

Я вздрогнул, словно от резкого удара. Вот оно что! В такой час! Так, значит, подозрения мессера Фифанти были не так уж беспочвенны.

Джулиана метнула быстрый взгляд в мою сторону, прежде чем ответить.

— Передайте мессеру Гамбаре, что я удалилась на покой к себе в комнаты и что… Но постойте! — Она схватила перо, обмакнула его в чернильницу, сделанную из рога, и, придвинув к себе листок бумаги, быстро написала несколько строк; затем посыпала листок песком, чтобы просохли чернила, и протянула его слуге.

— Передайте это мессеру.

Бузио взял записку, поклонился и вышел.

После того как дверь за ним затворилась, наступило молчание, во время которого я крупными шагами мерил пол в библиотеке, охваченный пламенем всепоглощающей ревности. Мне кажется, что сатана вызвал из ада целый легион своих подручных, чтобы завершить в ту ночь мое падение. Единственное, чего не хватало для того, чтобы меня уничтожить, — это ревности. Именно ревность заставила меня остановиться около Джулианы. Я стоял, глядя на нее сверху вниз, разрываясь между нежностью и злобой, тогда как в ее взгляде, обращенном на меня, можно было прочесть покорность жертвы, ведомой на заклание.

— Как он смел сюда явиться?

— Возможно… возможно, это связано с каким-нибудь делом, касающимся Асторре, — пробормотала она запинаясь.

Я саркастически усмехнулся.

— Вполне правдоподобно, в особенности если принять во внимание, что он отослал Асторре в Парму.

— Если тут есть что-нибудь другое, я не имею к этому никакого отношения, — уверила она меня.

Как мог я ей не поверить? Как мог постигнуть всю низость души этой красавицы, я, незнакомый с уловками, которыми сатана так щедро наделяет женщин? Как мог я догадаться, что, когда она увидела, как Фифанти разговаривает с мальчишкой у ворот, она заподозрила, что он оставил у дома шпиона, и, опасаясь этого, велела кардиналу удалиться? Я узнал об этом только позднее. В тот же момент мне это было неизвестно.

— Вы можете поклясться, что это правда? — спросил я ее, бледнея от страсти.

Как я уже сказал, я стоял очень близко, склонившись над нею. Вместо ответа она быстро поднялась с кресла. Как змея скользнула она в мои объятия, так что голова ее через секунду уже покоилась у меня на груди, лицо было обращено ко мне, глаза томно прикрыты, а губы сложены в капризную гримаску.

— Разве ты причиняешь мне зло, думая, что любишь меня, когда знаешь, что и я тебя люблю? — спросила она меня.

С минуту мы так и стояли, слегка покачиваясь в неловком объятии. Отчаянная внутренняя борьба полностью лишила меня сил. Я дрожал с головы до ног. Из груди моей вырвался один-единственный вскрик — мне кажется, это была мольба о помощи — а потом я погрузился в бездну на целую вечность, до того самого момента, когда мои губы встретились с ее губами. Восторг, живое пламя, сладкая мука этого мгновения оставили неизгладимый след в моей памяти. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, я ощущаю всю мучительную сладость, все блаженство того мгновения, столь ненавистного для меня теперь.

Итак, слепо и безрассудно я отдался в рабство этому неодолимому искушению. Но потом, через некоторое время, у меня в мозгу вспыхнула искра совести: искра, которая мгновенно превратилась в яркое пламя, в свете которого передо мною предстала вся низость моего поведения. Я оторвался от нее в эту минуту отвращения и отбросил ее от себя грубо и яростно, так что она пошатнулась и скорее упала, чем села, в кресло, с которого встала перед этим.

И в то время как она, тяжело дыша и раскрыв губы, смотрела на меня с каким-то даже ужасом, я бегал по комнате, бушевал, осыпал себя бранью и упреками и кончил тем, что упал перед нею на колени, умоляя простить меня за то, что я наделал, считая — несчастный безумец, — что это сделал именно я, — заклиная ее с не меньшей страстью, чтобы она оставила меня и удалилась.

Она положила дружащую руку мне на голову; другой рукой взяла меня за подбородок и приподняла мое лицо, так что теперь она могла посмотреть мне в глаза.

— Если ты этого хочешь, если это принесет тебе душевный покой и счастье, я уйду и ты никогда больше меня не увидишь. Но не обманываешь ли ты себя, мой Агостино?

И в этот момент, словно она не могла больше сдерживаться, она разразилась рыданиями.

— А что будет со мною, если ты уйдешь? Что будет со мною, несчастной женой этого чудовища, этого жестокого, бездушного педанта, который мучает и оскорбляет меня, как ты много раз имел возможность видеть?

— Любимая, неужели еще один дурной поступок излечит уже содеянное зло? — молил я. — О, если ты меня любишь, уйди… уйди, оставь меня. Слишком поздно… теперь уже слишком поздно.

Я отпрянул от ее прикосновения, побежал на другой конец комнаты и бросился на сиденье в оконной нише. Так мы и сидели в разных концах, оторвавшись друг от друга. И наконец…

— Послушай, Джулиана, — сказал я более спокойно. — Если бы я повиновался тебе, если бы я следовал своим собственным желаниям, я бы позвал тебя за собой, и мы вместе уехали отсюда завтра же утром.

— О, если бы ты это сделал! — вздохнула она. — Ты бы вызволил меня из ада.

— Только бросив в еще худший, — быстро возразил я. — Я причинил бы тебе такое зло, которое уже никогда нельзя было бы исправить.

Некоторое время она смотрела на меня, не произнося ни слова. Она сидела спиной к свету, так что лицо ее было в тени, и я не мог видеть его выражения. Потом, очень медленно, она поднялась.

— Я сделаю так, как ты хочешь, мой любимый; но я делаю это не из страха за себя, не потому, что боюсь расплаты за грех — ибо я не считаю это грехом, но дабы не причинить зла тебе.

Она помолчала, словно ожидая ответа. Мне нечего было ей сказать. Я поднял руки, затем снова их уронил и склонил голову. Я услышал слабый шелест се платья, увидел, как она идет к двери неверным шагом, протянув перед собой руки, словно слепая. Она подошла к двери, открыла ее и с порога бросила на меня последний взгляд своих невыразимо прекрасных глаз, наполненных слезами. Дверь закрылась, и я остался один.

Из глубины моей души поднялась горячая волна благодарности. Я упал на колени и стал молиться. Вероятно, я находился в этом положении по крайней мере в течение часа, моля Бога о милости, о том, чтобы он даровал мне силы. Успокоенный и утешенный, я поднялся наконец с колен и подошел к окну. Я раздвинул занавеси и высунулся из окна, чтобы ощутить покой теплой сентябрьской ночи.

И вдруг из мрака возникла огромная серая тень; она приблизилась, и вот уже у самого окна слышался шелест тяжелых крыльев. Это была сова, привлеченная светом, лившимся из комнаты. При виде этой зловещей птицы, этого провозвестника смерти, я отступил от окна и осенил себя крестным знамением. Я успел рассмотреть маску сфинкса, два огромных круглых бесстрастных глаза, а потом она сделала круг и снова исчезла в темноте, испуганная каким-то внезапным движением. Я закрыл окно и вышел из библиотеки.

Очень тихо я шел по коридору в направлении своей комнаты, оставив в библиотеке свет, ибо у меня не было привычки его гасить, и я, кроме того, совсем не думал о том, который теперь час.

Дойдя до середины коридора, я остановился. Я находился у двери, ведущей в комнату Джулианы, и из-под этой двери виднелась тонкая полоска света. Однако меня остановило не это. Она пела. Это была грустная песенка.

Я прислонился к стене, и из груди моей вырвалось рыдание. И вдруг, в одно мгновение, широкий поток света залил коридор, на пороге открытой двери передо мною появилась Джулиана, протягивая ко мне руки.

Глава 12

ЖЕЛЕЗНЫЙ ПОЯС
Вдали послышался, звонко раздаваясь в безмолвии ночи, цокот копыт, который быстро приближался. Этот звук, однако, не регистрировался сознанием, на него попросту не обращалось внимания, пока он не прозвучал под окном и не заглох у двери.

Джулиана в страхе схватила меня за руку.

— Кто это приехал? — спросила она дрожащим от ужаса голосом.

Я вскочил с кровати и, пригнувшись, подбежал к окну, прислушиваясь и потеряв таким образом драгоценное время.

Из темноты послышался голос Джулианы, хриплый и дрожащий.

— Это, наверное, Асторре, — уверенно сказала она. — Когда я увидела сегодня днем, как он разговаривает с этим мальчишкой у ворот, я сразу поняла, что он приставил ко мне шпиона, чтобы тот следил за мною и предупредил его, когда будет нужно.

— Но откуда этот мальчик мог знать?.. — начал я, однако она перебила меня почти что с раздражением.

— Мальчик увидел, как подъехал мессер Гамбара. Он не стал ничего больше дожидаться и сразу же отправился предупредить Асторре. Долго же он собирался, — добавила она тоном человека, который пытается найти точное объяснение того, что происходит. Но потом внезапно обратилась ко мне: — Уходи же, — потребовала она. — Уходи поскорее.

Пробираясь в потемках ощупью к двери, я снова услышал ее голос:

— Почему он не стучит? Чего дожидается?

И тут же со стороны лестницы послышался ужасный ответ на ее вопрос: шарканье ног доктора, которое не оставляло никаких сомнений.

Я замер на месте, и в течение какого-то времени был не в силах двинуться с места. Каким образом он проник в дом, я не мог понять, не узнал я этого и впоследствии. Важно и ужасно было только одно: он находился в доме.

Я похолодел, покрывшись липким потом с головы до ног. Потом меня бросило в жар, и я снова стал ощупью пробираться вперед, в то время как его шаги, зловещие и ужасные, словно шаги самого рока, все приближались и приближались.

Наконец я нащупал дверь и распахнул ее. Я приостановился, чтобы закрыть ее за собой, но в конце коридора уже виднелось отражение от света фонаря, который нес с собой Фифанти. Секунду я стоял в нерешительности, не зная, куда мне повернуть: первой моей мыслью было искать спасения в своей комнате. Но это было невозможно, я сразу же попадал в его объятия. Поэтому я повернул в другую сторону и побежал со всей возможной быстротой и осторожностью к библиотеке.

Я уже почти достиг своей цели, когда он показался из-за угла коридора и увидел меня, прежде чем я успел закрыть дверь.

Я стоял в библиотеке, где все еще горела лампа, обливаясь потом и тяжело дыша, дрожа крупной дрожью. Ибо если он увидел меня, то я тоже успел его заметить, и это зрелище привело меня в совершенный ужас.

Я увидел высокого сухопарого человека, который, нагнув голову, несся вперед по коридору. В одной руке у него был фонарь, в другой обнаженная шпага. Лицо было мертвенно-бледно и страшно, лысый яйцевидный череп блестел, отражая желтый свет фонаря. Когда он заметил меня, из груди его вырвался ужасный звук, нечто среднее между ревом и рычанием, и он, ускорив шаги, побежал по коридору, шлепая слишком большими туфлями.

Мне кажется, что поначалу я собирался пуститься па хитрость: сесть за стол, положив перед собой книгу, и сделать вид, что я дремлю; изобразить человека, утомленного долгими трудами. Но сейчас об атом нечего было и думать. Меня увидели, и было ясно, что я пытался скрыться. Отпираться было бесполезно.

То, что я сделал, было подсказано скорее инстинктом, чем здравым смыслом; но в то время это не принесло особой пользы. Я захлопнул дверь и повернул ключ, загородившись хотя бы этим жалким барьером от человека, которому я причинил такое страшное зло и который имел право меня убить. Секундой позже дверь затрещала, словно в нее ударил ураган. Фифанти ухватился за ручку и потянул ее с бешеной силой.

— Открывай! — заревел он, но потом злобный рев сменился леденящим душу жалобным воем, который страшно было слышать, — Открывай!

И вдруг, совершенно неожиданно, он успокоился. Было такое впечатление, что его ярость обрела реальную цель; и его следующие слова подействовали на меня так, словно меня ударили кинжалом, выведя меня из состояния остолбенения.

— Не воображаешь ли ты, что эти жалкие запоры спасут тебя от моей мести, мессер Гамбара? — вопросил он с ужасным смехом.

Мессер Гамбара! Он принял меня за легата!

В то же мгновение я понял причину этой ошибки. Все было так, как объясняла Джулиана. Мальчишка побежал его предупредить туда, где он находился, вероятно, это было в Ронкалье, на расстоянии мили по дороге в Парму. Мальчик сообщил ему, что губернатор направился к дому Фифанти. Посланец не стал дожидаться того, что будет дальше, и не знал, что легат снова уехал; мальчик исполнил поручение точно, и Фифанти вернулся домой, чтобы захватить Гамбару на месте преступления и убить, на что у него было полное право.

Когда он заметил убегающего человека, меня, нас разделял длинный коридор, и, поскольку он ожидал увидеть Гамбару, он сразу решил, что от него убегает именно Гамбара.

Не было, наверное, такой подлости, которую я не был способен совершить в ту ночь. Как только я понял, что произошла ошибка, я тут же стал соображать, каким образом можно обратить ее себе на пользу. Пусть Гамбара расплачивается вместо меня, если только можно это как-нибудь устроить. Ведь если кардинал-легат и не согрешил, то уж во всяком случае он собирался это сделать. И если он не оказался сейчас на моем месте, то только потому, что судьба уж очень к нему благоволила. Кроме того, Гамбаре гораздо легче будет защититься от последствий этого дела и от гнева Фифанти.

Так рассуждал я, жалкий трус. Следуя этим рассуждениям, я подошел к окну. Если бы я мог спуститься в сад, а потом вскарабкаться каким-нибудь образом по стене и влезть в окно моей комнаты, я мог бы лечь в постель, пока Фифанти барабанит в дверь. Тем временем его голос доносился до меня сквозь тонкие филенки двери; он продолжал осыпать насмешками кардинала, принимая меня за него.

— Вы не желали меня слушать, хотя я вас достаточно ясно предупреждал. Вам хотелось украсить меня рогами. Так не посетуйте, если эти рога пропорют вам брюхо. — Он захохотал ужасным смехом. — Этот несчастный Асторре Фифанти слеп и глух. Его нужно отправить отсюда, послать его к герцогу, придумав поручение, отвечающее интересам мессера кардинала. Однако вам бы следовало сообразить, что подозрительный муж может кое-кого перехитрить: сделать вид, что уехал, и остаться на месте.

Затем его голос обрел прежнюю гневную силу, и дверь снова затрещала.

— Откроешь ты или нет, или мне придется выламывать дверь? Нет такой преграды, которая укрыла бы тебя от меня, нет такой силы, которая способна была бы тебя спасти. Я имею право тебя убить по всем законам, божеским и человеческим. Неужели я откажусь от этого права?

Он презрительно рассмеялся.

— Триста дукатов в год за то гостеприимство, которое я тебе предоставлял, а впоследствии, по прибытии герцога, даже шестьсот, — издевался он. — Такова цена моего гостеприимства, синьор, и распутства моей жены. Три сотни дукатов! Ха-ха! Триста миллионов лет в аду! Такова плата, мессер, которую вам придется платить, ибо я предъявляю счет и позабочусь, чтобы он был оплачен. С помощью железа. Сначала заплатите вы, а после вас эта распутница. Как вы думаете, посадят меня в клетку за то, что я пролил священную кровь прелата? За то, что послал душу прелата в ад вместе со всей грязью, со всеми грехами, наполняющими ее? Отвечайте, ваше преподобие, просветите меня от всей полноты ваших теологических познаний.

Я замер, слушая, словно завороженный, эту тираду, исполненную злобной насмешки. Но потом очнулся, подошел к окну и открыл его. Я выглянул в темноту и остановился в нерешительности. Стена была покрыта вьющимися растениями вплоть до самого окна. Но я опасался, что хрупкие плети клематиса не выдержат тяжести моего тела. Я колебался. Затем решил все-таки прыгнуть. До земли было не более двенадцати футов, совершенный пустяк для человека моего возраста и сложения, тем более что земля под окном была покрыта мягкой травой. Надо было бы действовать не раздумывая, ибо это минутное колебание привело меня к погибели.

Фифанти услышал, как открывается окно, и, опасаясь, что жертва все-таки ускользнет от него, внезапно бросился на штурм двери, словно разъяренный буйвол, — ярость придала ему нечеловеческую силу — и под этим напором непрочная дверь подалась и распахнулась.

Доктор влетел в комнату, осмотрелся и остолбенел. Он был настолько ошеломлен, что не сразу сообразил, в чем, собственно, дело.

Когда он наконец понял, ярости его не было границ.

— Ты! — выдохнул он почти беззвучно, но потом голос его снова окреп. — Гнусный пес! — завопил он. — Так, значит, это ты! Ты!

Он пригнулся, и его маленькие глазки, налитые кровью, сверлили меня с ужасающей злобой. Справившись со своим удивлением, он немного успокоился.

— Ты! — повторил он. — Как же я был слеп! Ты! Идешь по стопам святого Августина, подражаешь подвигам его ранней молодости. Будущий святой, без пяти минут монах, готовый принять духовный сан. Я тебе покажу духовный сан, ты у меня примешь посвящение с помощью вот этой штуки! — И он поднял шпагу, так что по ее лезвию пробежал желтый отсвет от фонаря.

— Я отправлю тебя прямиком в ад, собака! — И с этими словами он прыгнул в мою сторону.

Я отскочил от окна — от страха перед ним ко мне вернулись силы и способность действовать. Перебегая через комнату, я заметил в коридоре белую фигуру Джулианы; она стояла там и наблюдала.

Он бросился за мною, оскалив зубы. Я схватил табурет и швырнул в него. Он ловко увернулся, и снаряд угодил в створку окна, вдребезги разбив стекло.

Брошенный мною табурет научил его осмотрительности, и он попятился к двери, преградив мне таким образом путь к отступлению на случай, если я задумаю обежать вокруг стола.

Мы стояли и смотрели друг на друга, разделенные всего лишь маленькой комнаткой с низким потолком; оба тяжело дышали.

Потом я осмотрелся вокруг в поисках какого-нибудь орудия защиты, так как было ясно, что ему нужна была моя жизнь. К великому несчастью, случилось так, что шпага, которая была на мне в тот день, когда я сопровождал Джулиану в Пьяченцу, стояла в том самом углу, где я ее оставил. Я инстинктивно прыгнул, чтобы ее схватить, и Фифанти, не подозревая о моем намерении, до того самого момента, когда увидел меня с обнаженным клинком в руке, ничего не сделал для того, чтобы мне помешать.

Увидев меня вооруженным, он засмеялся.

— Хо-хо! Святоша со шпагой в руке! — издевался он. — Я уверен, что с оружием ты обращаешься так же ловко, как и со своей святостью! — И он двинулся на меня большими осторожными шагами.

Мы стояли по разные стороны стола, и он сделал выпад, пытаясь поразить меня, невзирая на это препятствие. Я парировал и нанес ответный удар, так как теперь, когда у меня в руках было оружие, он внушал мне не больше страха, чем малый ребенок. Он и не подозревал, насколько я был искусен в фехтовании благодаря старику Фальконе — ведь то, чему мы научились, никогда не забывается, хотя отсутствие практики несколько замедляет наши движения.

Он снова напал на меня, едва не задев при этом лампу. Теперь я могу торжественно поклясться: в том, что произошло после этого, не было с моей стороны злого умысла. Все было кончено прежде, чем я успел сообразить, что происходит. Я действовал, руководствуясь исключительно инстинктом, как обычно действует человек, проделывая то, чему его учили.

Парируя его удар, я бессознательно принял защитную позицию Мароццо, известную под названием «Железный пояс». Я парировал и тем же движением нанес удар, которого этот несчастный никак не ожидал, так что моя шпага вошла ему в грудь наполовину, прежде чем он или я опомнились и сообразили, что произошло.

Я увидел, как его маленькие глазки широко раскрылись, а на лице появилось выражение крайнего изумления. Он шевельнул губами, словно пытаясь что-то сказать, а затем шпага со звоном выпала из его руки, фонарь — из другой, и он стал медленно падать лицом вперед, продолжая смотреть на меня удивленными глазами, так что моя собственная шпага, которую я крепко держал в руке, все глубже входила в его тело, пока грудь его не коснулась крестовины. Несколько мгновений он оставался в этом положении, поддерживаемый моей рукой и столом, на который облокачивался. Потом я выдернул шпагу, сразу же отбросив ее от себя. И, прежде чем она со звоном упала на пол, его тело рухнуло по другую сторону стола, так что мне была видна только верхушка его яйцевидного черепа.

Некоторое время я стоял неподвижно, глядя на него, исполненный удивления и какого-то непонятного почтительного ужаса. Очень медленно в голове у меня начало проясняться, пришло понимание того, что я сотворил. Ведь я, может быть, убил Фифанти. Вполне возможно. Медленно и постепенно холод сковал все мои члены при мысли о том, что я наделал и к каким последствиям это может привести.

Затем из коридора послышался сдавленный вопль, и в комнату, шатаясь, вошла Джулиана, одной рукой придерживая на груди прозрачные одежды, а другую прижимая ко рту, безобразно разинутому в непроизвольном крике. Ее волосы, сверкающие медью, не стесненные прической, рассыпались по плечам, накрывая ее словно мантией.

Позади нее стоял бледный как смерть и дрожащий всеми своими членами старик Бузио. Он стонал и ломал руки. Я видел, как оба они осторожно приблизились к Фифанти, который не произнес ни звука с того момента, как его пронзила моя шпага.

Но там уже не было Фифанти, который мог бы их видеть — верного слугу и неверную жену. Около стола лежала лишь бесформенная груда кровоточащей плоти, облаченной в старую одежду.

Это Джулиана сообщила мне о том, как обстояло дело. С мужеством, почти невообразимым, она посмотрела на него, а потом перевела взгляд на мое лицо, несомненно такое же мертвенно-бледное, как и лицо Фифанти.

— Ты убил его, — прошептала она. — Он мертв.

— Он мертв, и я убил его! — шевелились мои губы. — Он хотел меня убить, — отвечал я сдавленным голосом, зная, что мои слова — ложь, направленная на то, чтобы оправдать чудовищность моего деяния.

Из груди Бузио вырвался долгий хриплый стон, старик упал на колени возле своего господина, которому служил так долго, господина, которому уже никогда не потребуются ничьи услуги.

Именно этот жалобный крик донес до моей души полное значение того, что я сотворил. Я опустил голову и закрыл лицо руками. В этот момент я увидел себя таким, каков я был на самом деле. Я понял, что осужден на вечное, безвозвратное проклятие. Господь милостив, это верно, но даже его бесконечное милосердие не может найти оправдание тому, что сейчас произошло.

Я пришел в дом к Фифанти, чтобы изучать гуманитарные и теологические науки, но единственное, что я усвоил, — это науку дьявольскую, она-то и привела меня к настоящему преступлению. И все это без малейшейвины со стороны этого несчастного, жалкого и некрасивого педанта, который стал моей жертвой.

Никогда еще человек не испытывал такого ужаса перед самим собой, такого отвращения и презрения к себе. И вдруг, когда я изнывал под бременем этих мыслей, под бременем свалившегося на меня ужаса, мягкая ручка тронула меня за плечо и нежный голос настойчиво прошептал мне на ухо:

— Агостино, нужно бежать. Мы должны бежать.

Я стремительно отдернул руку и обратил к ней лицо, при виде которого она в ужасе отпрянула назад.

— Мы? — зарычал я. — Мы? — повторил я еще более яростно и оттолкнул ее от себя, словно желая причинить ей боль.

О, я, наверное, воображал — если у меня вообще было время на то, чтобы что-нибудь воображать, — что я уже опустился на самое дно бездны позора и бесчестья. Однако оставалась еще одна ступень, и я ступил на нее. И не действием, даже и не словом, а только одной мыслью.

Не имея мужества взять на себя всю вину за это преступление, я вместо этого возложил душою и разумом всю вину на нее. Подобно Адаму, нашему прародителю, я свалил все на женщину, обвинив ее в том, что она меня соблазнила. Обвинив, я ее возненавидел, считая источником грехов, в которых я погряз. В тот момент я ненавидел ее как нечто нечистое и отвратительное; ненавидел со всей полнотой ненависти, которой прежде не испытывал ни к одному человеческому существу.

Вместо того чтобы подумать о себе, о том, что я увлек ее в бездну греха и что поэтому мой долг, как мужчины, состоит в том, чтобы охранить и защитить ее от последствий моего чудовищного проступка, я возложил вину за все, что произошло, на нее.

Сегодня я знаю, что, поступая так, я следовал только принципу справедливости. Но в то время это не было справедливо. Тогда я не знал, как знаю сейчас, чем мне нужно было руководствоваться. В то время я имел право думать только одно: какова бы ни была се вина, она была меньше моей. И, думая иначе, я сделал последний шаг, опустился на последнюю ступень адской бездны, которую сам для себя создал в ту страшную ночь.

По сравнению с этим все остальное было неважно. Я говорил, что ни словом, ни делом не увеличил сумму моих чудовищных прегрешений, на самом же деле я сделал и то и другое.

Во-первых, тем, что я яростно повторил это «мы» и грубо оттолкнул ее от себя; и во-вторых, тем, что поспешно бежал из этого дома один.

Я едва помню, как выбрался из библиотеки. События, последовавшие непосредственно за смертью Фифанти, смешались в моей памяти, подобно видениям, толпящимся в мозгу больного, находящегося в бреду.

Я смутно помню, как она пятилась от меня, пока ее плечи не коснулись стены, как она стояла там, бледная и прекрасная, как искушение, созданное сатаной на погибель мужчине, глядя на меня молящими глазами, а я пробирался к двери, стараясь не смотреть на страшную груду, лежащую на полу, над которой рыдал Бузио.

В какой-то момент, ступив на пол, я ощутил под ногой липкую влажность. В тот же момент я инстинктивно понял, что это такое, и это наполнило меня таким ужасом, что я с громким криком бросился вон из комнаты.

Сломя голову мчался я по коридору и по темной лестнице и наконец добежал до входной двери. Она была открыта, и я беспрепятственно выбрался наружу. Сверху до меня донесся полный отчаяния крик Джулианы, которая звала меня. Однако это не заставило меня задержаться ли на минуту.

Мул доктора, как я потом сообразил, был привязан неподалеку от ступеней, ведущих к входной двери. Я видел его, но его значение не отложилось в моем мозгу, который находился в состоянии оцепенения. Я пробежал мимо, потом проскочил через ворота, свернул на дорогу по берегу По, мимо городских стен и наконец выбрался в открытое поле.

Без шляпы, без камзола, даже без туфель, только в рубашке и панталонах, я бежал, инстинктивно направляясь к дому, как бежит к своей норе животное, застигнутое опасностью. Никогда, я думаю, со времен Фидипида, афинского скорохода, ни один человек не бежал так отчаянно и упорно, как бежал в эту ночь я.

На рассвете, покрыв к тому времени около двадцати миль, отделявших меня от Пьяченцы, измученный, с кровоточащими ногами, я переступил, шатаясь, порог какого-то крестьянского дома.

Я ввалился в комнату с каменным полом, где за завтраком сидела вся семья. Встретив удивленные взгляды, я замер.

— Я — владетель Мондольфо, — выговорил я хриплым голосом, — и мне нужна лошадь, которая доставила бы меня домой.

Глава этого большого семейства, крестьянин с загорелым лицом и седеющими волосами, поднялся со своего места и смерил меня взглядом, всем своим видом выражая недоверие.

— Владетель Мондольфо, ты? В таком виде? — воскликнул он. — Тогда, реч Вассо, я — папа римский!

Однако жена его, у которой было более мягкое сердце, нашла, что мое положение заслуживает скорее жалости, чем иронии.

— Бедный мальчик! — прошептала она, когда я, шатаясь от слабости, добрался до кресла и упал в него, не в силах больше держаться на ногах. Она немедленно встала и поспешила ко мне с чашкой козьего молока в руках. Питье подкрепило мое тело, в то время как ласковые слова успокоили мою мятежную душу. Сидя так в этом кресле, склонив голову на ее внушительную материнскую грудь и чувствуя ее руку, обнимающую меня за плечи, я чуть было не расплакался, почувствовав после такого страшного напряжения ее ласковое сочувственное прикосновение. Да вознаградит ее за это Бог!

Я немного отдохнул в этом доме. Три часа я проспал в маленькой пристройке на охапке соломы. Это восстановило мои силы, и я снова стал их уверять, что я правитель Мондольфо, и требовал лошадь, которая доставила бы меня в мой замок.

Все еще сомневаясь в моих словах и не решаясь доверить мне одно из своих животных, крестьянин все-таки привел двух мулов и отправился со мною вместе в Мондольфо.

Часть III Пустыня

Глава 13

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ
Было еще раннее утро, когда мы въехали в Мондольфо — я и сопровождавший меня крестьянин.

Поскольку было воскресенье, на улицах в этот час незаметно было никакого движения, и город представлял собою совсем другую картину по сравнению с тем, что я видел в прошлый раз Однако разница состояла не только в отсутствии оживленной суеты базарного дня и толпы, через которую мне приходилось пробираться в день отъезда. Теперь я смотрел на него глазами, способными сравнивать, и после широких улиц и внушительных здании Пьяченцы мой родной город показался мне жалким и провинциальным.

Мы миновали церковь, посвященную Богоматери Мондольфо Ее широкие двери были распахнуты настежь и завешены тяжелой алой занавесью, на которой был вышит золотом огромный крест, отчего вся она стала похожей на хоругвь На ступенях гнусавыми голосами просили милостыню нищие калеки; несколько богомольных горожан спешили к ранней мессе.

Дальше и дальше, вверх по плохо вымощенной улице ехали мы в направлении огромной серой цитадели, высившейся на вершине холма, подобно гигантскому стражу, охраняющему город Мы беспрепятственно миновали подъемный мост, проехали под аркой ворот и оказались в никем не охраняемом внутреннем дворе крепости.

Я осмотрелся вокруг, хлопнул в ладоши и крикнул:

— Оля, оля!

В ответ на мой зов дверь караульного помещения сразу же отворилась и оттуда выглянул человек. Он грозно нахмурился, но через мгновение брови у него поползли вверх, а рот разинулся от удивления.

— Это же Мадоннино! — крикнул он через плечо и поспешил принять у меня повод моего мула, бормоча приветственные слова, рассеявшие страхи и сомнения моего крестьянина, который давеча так и не поверил мне, когда я назвал себя.

В караульном помещении поднялась суматоха, и на пороге показались двое или трое стражей из того смехотворного гарнизона, который содержала моя мать, в то время как, расталкивая их, из дверей вышел дородный детина, одетый в кожу, с мечом на поясе, и, слегка прихрамывая, направился к нам. Взглянув на его мрачную, обветренную физиономию, я тут же признал в нем моего старого приятеля Ринольфо и подивился, увидев его в таком облачении.

Он остановился передо мной и приветствовал меня холодно и недружелюбно; затем он велел своим подчиненным помочь мне спешиться, подержав мое стремя.

— Какую должность ты отправляешь здесь, Ринольфо? — коротко осведомился я у него.

— Я кастелян, — сообщил он.

— Кастелян? А где же мессер Джорджо?

— Он умер месяц тому назад.

— Кто назначил тебя на эту должность?

— Мадонна графиня, чтобы вознаградить меня за то зло, которое вы мне причинили, — ответил он, протягивая вперед свою хромую ногу.

Тон у него был грубый и враждебный, однако теперь это не вызывало во мне раздражения. Я заслужил его нелюбовь. Я сделал его калекой. На минуту я забыл, что он сам меня на это вызвал — забыл, что, поскольку он поднял руку на своего господина, он не имел права жаловаться, даже если бы его за это повесили. Я видел в нем лишь очередную жертву моей греховности, пострадавшего от моей руки человека. И я склонил голову, приняв упрек, столь явно выраженный в его тоне и взгляде.

— Я не хотел, Ринольфо, нанести тебе столь серьезное увечье, — сказал я и прикусил язык, поняв, что солгал. Разве я не выразил в тот день сожаления, что не свернул ему шею?

Медленно, с большим трудом я спешился, ибо все мои члены одеревенели, а ноги были покрыты ранами. Ринольфо мрачно усмехнулся моим словам, а еще более тому, что я осекся; однако я сделал вид, что этого не заметил.

— Где мадонна? — спросил я.

— К этому времени она обычно возвращается из часовни, — ответил он.

Я обернулся к стражу.

— Тогда ступай, доложи обо мне, — приказал я. — А ты, Ринольфо, позаботься о животных и об этом добром человеке. Пусть его накормят, дадут ему вина и всего, что требуется. Я еще повидаюсь с ним, прежде чем он тронется в обратный путь.

Ринольфо пробурчал, что все будет сделано, как я приказал, и я дал знак стражу идти впереди меня и доложить о моем прибытии.

Мы поднялись по ступеням и очутились в прохладном огромном холле. Здесь мой солдат, которого, конечно, до глубины души возмутило поведение Ринольфо по отношению к его господину, осмелился выразить свое сочувствие и негодование.

— Ринольфо — грязное животное, Мадоннино, — пробормотал он.

— Все мы грязные животные, Эудженио, — сурово отозвался я, и его так поразили мои слова и тон, которым они были сказаны, что он не осмелился продолжать, но прямо проводил меня до столовой моей матери, открыл дверь и спокойно доложил обо мне.

— Мадонна, прибыл мессер Агостино.

Я услышал, как она вскрикнула, еще прежде чем увидел ее. Она сидела во главе стола на своем обычном месте в большом деревянном кресле, а фра Джервазио, заложив руки за спину и склонив голову вперед, расхаживал по устланному тростником полу. Они беседовали.

Услышав мое имя, он мгновенно выпрямился и резко обернулся, устремив вопросительный взгляд на дверь. Моя мать поднялась с кресла, да так и осталась в этом положении, глядя на меня с величайшим изумлением, которое все возрастало по мере того, как могла разглядеть, в каком виде я нахожусь.

Эудженио затворил дверь и удалился, оставив меня стоять с внутренней ее стороны, в комнате. Некоторое время никто из нас не произносил ни слова.

Знакомая мрачная комната, которая показалась мне еще более мрачной, чем раньше, с ее высоко расположенными окнами и отвратительным распятием, подействовала на меня необычайно. В этой комнате я знавал мир и покой, которые являются достоянием каждого ребенка, чем бы ни омрачалось его детство. Сейчас я пришел сюда с адом в душе, черный грешник перед Богом и людьми, беглец, ищущий безопасного убежища.

В горле у меня стоял ком, из-за которого я был не в силах говорить. Но потом, разразившись рыданиями, я бросился к ней, не обращая внимания на боль в израненных ногах. Я упал перед ней на колени, зарылся лицом в ее платье, и единственное, на что я был способен в этот момент, был отчаянный крик:

— Матушка! Матушка!

Оттого ли, что она увидела, в каком состоянии я нахожусь, и поняла мои безумные страдания, но только то, что осталось в ней от женщины, исполнилось жалостью; может быть, мой вскрик был подобен жезлу Моисееву — прикоснувшись к скале ее сердца, иссушенного чрезмерной набожностью, он возвратил к жизни источник, так давно иссякший, и напомнил ей о тех узах, которые нас связывали. Во всяком случае, голос ее, когда она ко мне обратилась, звучал более нежно и ласково, чем мне когда-либо приходилось слышать.

— Агостино, дитя мое! Что привело тебя сюда? — И ее восковые пальцы нежно коснулись моей головы. — Почему ты здесь и в таком виде? Что с тобой случилось?

— О, я несчастный! — стенал я.

— В чем дело? — продолжала спрашивать она со все возрастающим беспокойством.

Наконец я набрался смелости для того, чтобы сказать ей что-то, что приготовило бы ее к дальнейшему.

— Матушка, я великий грешник, — с трудом вымолвил я.

Я почувствовал, как она отпрянула от меня, как от чего-то нечистого и заразного, ибо в ее мозгу каким-то неуловимым образом зародилось предчувствие — она начала догадываться о том, что я сделал. Но потом заговорил Джервазио, и его спокойный тон оказал такое же действие, как масло, пролитое на бурные волны.

— Все мы грешны, Агостино. Однако раскаяние очищает грех. Не предавайся отчаянию, сын мой.

Однако мать, которая родила меня на свет, не разделяла этой христианской точки зрения.

— Что случилось? Что ты сделал, несчастный? — И холодная враждебность, прозвучавшая в ее голосе, снова лишила меня смелости, которую я только-только начал обретать.

— О, Господи, помоги мне! Помоги мне, Господи! — в отчаянии стенал я.

Джервазио, видя, в каком состоянии я нахожусь, с его всегдашней способностью проявить сочувствие, быстро подошел ко мне и положил руку мне на плечо.

— Дорогой Агостино, — сказал он. — Может быть, тебе легче будет все рассказать сначала мне? Не хочешь ли исповедаться, сын мой? Позволь мне снять это тяжкое бремя с твоей души.

Все еще стоя на коленях, я поднял голову и посмотрел в его доброе бледное лицо. Я схватил его тонкую руку и поцеловал ее, прежде чем он успел ее отдернуть.

— Если бы на свете было побольше таких священников, как ты, то было бы меньше таких грешников, как я! — воскликнул я.

Тень пробежала по его лицу; он улыбнулся слабой улыбкой, которая напоминала бледный луч солнца, проглянувший с обложенного облаками неба, и обратился ко мне с кроткими утешительными словами божественного милосердия.

Я поднялся на ноги, превозмогая боль.

— Я исповедуюсь тебе, фра Джервазио, — сказал я, — а потом мы все расскажем моей матери.

Она взглянула на нас, словно желая возразить, однако фра Джервазио пресек эту ее попытку.

— Так будет лучше, мадонна, — серьезно сказал он. — Больше всего он нуждается в утешении, которое может дать только одна Церковь.

Он взял меня за руку и осторожно повел к двери. Мы прошли в его скромную келью с ее навощенным полом, где стояла узкая кровать с жестким соломенным тюфяком — жалкое ложе, на котором он спал; на стене висело изображение Пресвятой Девы, исполненное в синих и золотых тонах, а возле кровати стояла конторка с лежащей на ней открытой рукописью, которую он украшал цветными рисунками, ибо он был очень искусен в этом занятии, вышедшем к тому времени из моды.

За этой конторкой, стоящей у окна, он и сел в свое кресло, а мне сделал знак стать на колени. Я прочитал «Верую». Затем, закрыв лицо руками, терзаемый муками раскаяния и стыда, я исповедался, рассказав ему все о совершенном мною гнусном злодеянии.

Он почти не прерывал меня во время моего рассказа, только иногда, когда я останавливался или колебался, он вставлял одно-два слова сочувствия или утешения, которые падали, словно благословенный бальзам, на мои душевные раны и давали мне силы продолжать мой ужасный рассказ.

Когда я закончил, ему стало известно все, он знал, что я совершил два страшных греха: прелюбодеяние и убийство, и наступило продолжительное молчание, во время которого я ждал, что он мне скажет, словно преступник в суде, ожидающий своего приговора. Однако приговора не последовало. Вместо этого он принялся меня расспрашивать, как бы желая поглубже вникнуть в то, что я ему рассказал. Он пытался разобраться в отдельных моментах, задавая мне тот или иной вопрос, причем все это делалось с умом и тактом, показывающими недюжинное знание человеческой природы, а также доброту и сочувствие, проистекающие из этой печальной осведомленности.

Он заставил меня вернуться к самому началу, к первому дню моего пребывания в доме Фифанти; а потом, шаг за шагом, провел меня по тому пути, который я проделал за последние четыре месяца, пока не добрался до самого первоисточника зла и не проследил, как крохотный ручеек постепенно рос, набирая силу, и наконец превратился в мощный бушующий поток, который и разрушил свое узкое русло.

— Тот, кто знает, как родился грех, смеет ли осудить грешника? — воскликнул он наконец, так что я поднял голову и взглянул на него с удивлением, чувствуя, как сквозь мрак пробивается робкий луч надежды и утешения. Ответный его взгляд был полон бесконечной жалости.

— Это все из-за женщины. На нее падает основная вина, — сказал он наконец.

Я стал горячо возражать в ответ, добавив, что должен покаяться еще в одном мерзком поступке, ибо только сейчас, в первый раз, я это по-настоящему понял. И я рассказал ему, как вчера ночью я оттолкнул ее от себя, отрекся от нее и бежал, предоставив ей расплачиваться за все в одиночестве.

Он не стал осуждать меня за этот поступок.

— Это ее грех, — повторил он. — Она — жена своего мужа, и она совершила прелюбодеяние. Более того, она соблазнительница. Именно она развратила твой ум чтением непристойных произведений, разрушила фундамент добродетели в твоей душе. Если разразилась буря, в результате которой она может погибнуть, то виновата в этом только она сама, и никто больше.

Я продолжал возражать, сказав, что эта точка зрения слишком щадит меня, что она проистекает исключительно из его любви ко мне и что это несправедливо. Тогда он стал разъяснять мне многие вещи, которые вы, знакомые со светом, прекрасно поняли сами, прочитав мое подробное добросовестное повествование, но которые для меня в ту пору были окутаны мраком неизвестности.

Он как будто бы показал мне зеркало — умное и всеведущее зеркало, в котором отражались мои поступки, освещенные светом его глубокой мудрости. Он показал мне весь процесс постепенного обольщения, которому я подвергался; показал мне Джулиану в ее истинном свете на основании того, что я ему рассказал; напомнил, что она была десятью годами старше меня, весьма искушена во всех житейских делах и в особенности в том, что касалось мужчин; что там, где я брел вслепую, не подозревая, к какому концу ведет меня дорога, по которой я иду, она сознательно вела меня по ней, точно зная конечную цель и стремясь к ней.

Что же до убийства Фифанти, то тут дело обстоит значительно серьезнее, однако это произошло в пылу борьбы, и вряд ли я действительно желал лишить жизни этого несчастного человека. Нельзя также сказать, что во всей этой истории Фифанти уж совсем не виноват. Он сам во многом способствовал этой трагедии. В его сердце было много злобы. Хороший человек не оставил бы жену в таком окружении, которое, как он прекрасно понимал, было для нее вредно и опасно, не стал бы использовать ее в качестве приманки для того, чтобы захватить и уничтожить своего врага.

Но больше всего он винил этого мессера Арколано, который рекомендовал моей матери Фифанти в качестве наставника, прекрасно зная — по крайней мере он должен был бы об этом знать, — что собой представляет дом, в котором он живет, и какая распутница у него жена. Арколано искал случая услужить Фифанти, отнюдь не думая об интересах моей матери и моих, и ей следовало наконец узнать, что собой представляет этот скверный человек.

— Однако, — заключил он, — все это совсем не означает, Агостино, что ты не должен считать себя грешником. Ты согрешил, совершил ужасный грех, даже принимая во внимание все, о чем мы говорили.

— Я знаю это! Знаю! — стонал я.

— Но не было еще такого грешника, который не заслуживал бы прощения, и это относится к тебе тоже. Поскольку твое раскаяние глубоко и истинно, я наложу на тебя епитимью, с помощью которой ты очистишься от скверны, приставшей к твоей несчастной душе, а после этого ты получишь от меня отпущение грехов.

— Наложи, наложи на меня епитимью! — страстно воскликнул я. — Нет такой кары, которую я не согласился бы нести, чтобы заслужить прощение и обрести душевный покой.

— Я обдумаю это, — серьезно проговорил он. — А теперь пойдем к твоей матушке. Нужно все ей рассказать, ибо от этого зависит очень многое, Агостино. Карьера, для которой ты был предназначен, теперь закрыта для тебя, сын мой.

Душа моя содрогнулась при этих словах, и в то же время я почувствовал невероятное облегчение, словно какая-то огромная тяжесть свалилась с моих плеч.

— Конечно, я недостоин, — сказал я.

— Я думаю не об этом, сын мой. Дело не в том, что ты недостоин, дело в твоей натуре. Зов мира слишком силен в тебе. Недаром ты сын Джованни д’Ангвиссола. В твоих жилах течет его кровь, это горячая красная кровь живого человека. Таким, как ты, нет места в монастыре. Необходимо, чтобы твоя матушка это поняла и рассталась со своими мечтами касательно твоего будущего. Это нанесет ей глубокую рану. Однако это лучше, чем… — Он пожал плечами и встал. — Пойдем, Агостино.

Я тоже встал, безмерно успокоенный и умиротворенный, хотя нельзя сказать, чтобы в душе моей царили мир и покои. Когда мы вышли из комнаты, он положил руку мне на плечо.

— Погоди, — сказал он. — Мы в какой-то мере позаботились о твоей несчастной душе. Давай теперь подумаем и о теле. Тебе нужна одежда и много чего другого. Пойдем со мной.

Он повел меня наверх, в мою собственную крошечную комнатку, достал из шкафа чистое платье, позвал Лоренцу и велел ей принести хлеба, вина, теплой воды и уксусу.

В очень слабом растворе уксуса он велел мне обмыть мои израненные ноги, а потом, разорвав на полосы кусок тонкого полотна, перевязал их, прежде чем я стал надевать панталоны и сапоги. И в то время как я поглощал хлеб с солью, запивая его крупными глотками немного кисловатого вина, мой душевный покой укреплялся, по мере того как насыщалось тело.

Наконец я поднялся — впервые за эти ужасные двенадцать часов я стал хоть сколько-нибудь похожим на себя, — ибо уже настал полдень, и в эти двенадцать часов вместилось столько событий, что их могло хватить на целую жизнь.

Фра Джервазио обнял меня за плечи так ласково, как мог бы это сделать отец, и снова повел меня вниз, где я должен был предстать перед моей матерью.

Мы нашли ее коленопреклоненной перед распятием, она молилась, перебирая четки; и мы несколько минут молча стояли в ожидании; наконец она вздохнула, медленно поднялась с колен, шелестя грубой тканью своего черного платья, и обратилась в нашу сторону.

Сердце мое бешено колотилось в момент, когда я увидел это бледное, скорбное лицо. Затем фра Джервазио заговорил тихим, вкрадчивым голосом.

— Ваш сын, мадонна, был введен в грех распутной женщиной, — начал он, но она тут же прервала его, издав жалобный крик.

— Только не это! О, только не это! — воскликнула она, протянув вперед дрожащие руки.

— Именно это, ко еще и другое, мадонна, — сурово продолжал он. — Мужайтесь и выслушайте до конца. То, что с ним произошло, весьма прискорбно. Однако источник божественного милосердия неистощим, и Агостино припадет к нему, как только очистит свои уста покаянием.

Она стояла перед нами прямая, безмолвная, похожая на призрак; лицо ее казалось прозрачным на фоне черных складок вуали, его обрамлявших, а глаза напоминали две огромные чаши, до краев наполненные скорбью. Бедная, бедная матушка! Такой сохранилась ты в моих воспоминаниях; ибо с того дня мы больше ни разу не встречались, и я готов десять лет оставаться в чистилище, только бы мне вспомнить последние слова, которыми мы обменялись.

Как можно более кратко, все время выставляя на первый план искушения, которыми меня окружали, силки, расставляемые для того, чтобы меня заманить, Джервазио рассказал историю моего грехопадения.

Она выслушала его до конца, все в той же неподвижной позе, прижав одну руку к сердцу, шевеля губами, но не произнося ни слова; лицо — бледная маска, воплощение страдания и ужаса.

Когда он закончил, меня настолько потрясло это выражение скорби, что я снова рванулся к ней и упал перед ней на колени.

— Матушка, простите меня! — молил я. Не получив ответа, я протянул руку, чтобы дотронуться до ее руки. — Матушка! — взывал я к ней, и слезы ручьем катились по моему лицу.

Но она отпрянула от меня.

— И это мое дитя? — вопрошала она голосом, полным ужаса. — Неужели это то, что выросло из младенца, которого я обещала отдать Богу чистым и целомудренным? Вот она расплата за мой собственный грех — я согрешила, родив сына Джованни д’Ангвиссола, этому богоотступнику!

— О, матушка, матушка, — вскричал я снова, надеясь, возможно, этим всемогущим словом пробудить в ней жалость и мягкосердечие.

— Мадонна! — взывал к ней Джервазио. — Если вы ищете милосердия, будьте милосердны сами.

— Он осквернил мою клятву, — проговорила она каменным голосом. — Он был искупительной жертвой, которую я обещала в обмен на жизнь его недостойного отца. Вот кара мне за столь недостойное приношение и столь же недостойную цель, во имя которой была принесена жертва. Проклят плод моего чрева! — простенала она, и голова ее упала на грудь.

— Я все это искуплю! — воскликнул я, потрясенный ее горем.

— Искупишь! — отозвалась она дрожащим голосом, ломая бледные руки.

— Иди же, искупай. Но никогда больше не показывайся мне на глаза. Я не желаю ничего знать о грешнике, которому дала жизнь. Уходи! Прочь с глаз моих! — И она подняла руку трагическим жестом, изгоняя меня от себя.

Я отодвинулся от нее, медленно поднимаясь на ноги. И тут заговорил Джервазио — голос его обрел необычайную силу от справедливого негодования.

— Мадонна, это бесчеловечно! — гремел он. — Посмеете ли вы взывать о милосердии, будучи столь немилосердной?

— Я буду молить Создателя о том, чтобы он даровал мне силы простить. Однако его вид может ввести меня во искушение: я могу вспомнить о том, что он сотворил, — отвечала она, и к ней снова вернулась ее ужасная холодная сдержанность.

И в этот момент то, что фра Джервазио хранил в себе столько лет, мощным потоком вырвалось наружу.

— Он ваш сын, и он таков, каким вы его сделали.

— Как это я его сделала? — спросила она, спокойно встречая взгляд монаха.

— По какому праву сделали вы из него искупительную жертву? По какому праву вы решили обречь еще не рожденное дитя на жизнь затворника, не задумываясь о его характере, о том, каковы могут быть его желания в будущем? По какому праву вы позволили себе решать судьбу еще не рожденного человека?

— По какому праву? — спросила она. — Какой же вы священник, если спрашиваете меня, по какому праву я дала обет, что он будет служить Богу?

— А вы думаете, что нет другого способа служить Богу, кроме как затворившись в монашеской келье? — требовал он ответа. — Ведь если ни один человек не должен быть осужден на проклятие с самого рождения и если, по вашему мнению, все мирское заслуживает проклятия, то значит, что все люди должны запереться в монастырях, и, таким образом, со временем человечеству наступит конец. Вы слишком самонадеянны, мадонна, если берете на себя решить, что угодно Богу. Берегитесь, как бы вам не впасть в грех фарисейства, я часто замечал, что вам грозит эта опасность.

Она покачнулась, словно силы оставили ее, и снова ее бледные губы зашевелились.

— Довольно, фра Джервазио, я ухожу! — вскричал я.

— Нет, еще не довольно, — возразил он и большими шагами пересек комнату, остановившись возле нее и меня. — Он такой, каким вы его сделали, — повторил он осуждающим тоном. — Если бы вы дали себе труд изучить его характер, его наклонности, если бы вы предоставили ему свободу и дали возможность развиваться в обычных условиях, в которые Господь помещает обыкновенных людей, вы бы имели возможность определить, годится он для монастыря или нет. И тогда можно было бы принять окончательное решение. Но вы не желали понять, что он оказался не таким, каким вам хотелось бы его видеть, и вы, по всей вероятности, обрекли бы его на проклятие, сделав из него дурного священника. В своем фарисейском высокомерии вы в отношении этого мальчика пытались противопоставить свою волю воле Божией, вы подменили Его волю своей. И поэтому грехи вашего сына падут на вашу голову, и за них придется расплачиваться не кому-нибудь другому, а вам. Остерегитесь, мадонна. Держитесь более скромных взглядов, если хотите, чтобы Господь взглянул на вас. Научитесь прощать, ибо, говорю я вам, сегодня вы нуждаетесь в прощении за то, что совершил Агостино, ничуть не меньше, чем он сам.

Он наконец замолчал и стоял перед ней, весь дрожа; глаза его сверкали, легкий румянец покрывал щеки. Она же смотрела на него холодно и бесстрастно, мрачное выражение ее лица ничуть не изменилось.

— Разве ты священник? — спросила она со спокойной насмешкой. — Неужели ты действительно священник? — И тут сдержанность изменила ей, гнев ее вырвался наружу, и она разразилась потоком хриплой брани. — Какую змею пригрела я на своей груди! — вопила она, раскачиваясь от злости. — Богохульник! Теперь я понимаю, из какого источника родилось безбожие и неверие Джованни д’Ангвиссола. Он всосал их с молоком твоей матери!

Рыдание вырвалось из его груди.

— Моей матери уже нет в живых, мадонна, — упрекнул он ее.

— Значит, она счастливее, чем я, поскольку она не дожила до того, чтобы увидеть, каких грешников она вскормила. Уходи же отсюда, презренный монах. Оба уходите. Вы стоите один другого. Уходите из Мондольфо, и чтобы я больше никогда не видела ни того, ни другого.

Она с трудом добралась до своего кресла и упала в него, в то время как мы стояли на месте, молча глядя на нее. Что касается меня, то я с трудом сдерживался, чтобы не высказать все язвительные слова, которые просились мне на уста. Если бы мне дали волю, мой язык был бы подобен жалу скорпиона. Гнев мой был рожден совсем не тем, что она сказала мне, но тем, что она говорила этому святому человеку, который протянул руку, чтобы помочь мне выбраться из трясины греха, в которую я погружался. То, что его, прекрасного и милосердного последователя Господа, оскорбляли, называли богохульником, а священную для него память его матери оскверняли ханжескими поношениями, — вот что возмутило мою душу, наполнило ее негодованием.

Но он положил руку мне на плечо.

— Пойдем, Агостино, — сказал он очень ласково. — Мы уйдем отсюда, раз нас выгоняют. Уйдем вместе, ты и я.

А потом, исключительно по доброте своей натуры, он, сам того не желая, нашел оружие, которое должно было поразить ее в самое сердце.

— Прости ее, сын мой. Прости, ибо ты и сам нуждаешься в прощении. Она не ведает, что творит. Пойдем. Будем молиться за нее. Да научит ее Господь, в своем бесконечном милосердии, смирению и истинному пониманию Его воли.

Я видел, как она вздрогнула, словно ее что-то кольнуло.

— Богохульник! Изыди! — снова закричала она хриплым от ярости голосом.

И вдруг дверь распахнулась, и в комнату, бряцая оружием, вошел Ринольфо с воинственным и важным видом, держа за спиной шпагу острием вверх.

— Мадонна, — объявил он, — здесь находится капитан стражи порядка, он прибыл к нам из Пьяченцы.

Глава 14

КАПИТАН СТРАЖИ ПОРЯДКА
Воцарилось недолгое молчание, после того как Ринольфо выпалил свое сообщение.

— Капитан стражи порядка? — переспросила моя мать испуганным голосом. — Что ему нужно?

— Ему нужен мессер Агостино д’Ангвиссола собственной персоной, — твердым голосом доложил Ринольфо.

Моя мать глубоко вздохнула.

— Достойный конец всякого преступника, — прошептала она и обернулась ко мне. — Если таким образом ты искупишь свои грехи, — сказала она мне, и голос ее звучал несколько мягче, — то пусть свершится воля Божия. Введи капитана, Ринольфо.

Он поклонился и повернулся кругом, чтобы идти.

— Остановись! — крикнул я, и он замер на месте, повинуясь моему повелительному тону.

Фра Джервазио был более чем прав, говоря, что по своей натуре я не гожусь для монастырской кельи. В тот момент я, вероятно, полностью это осознал по той готовности, с которой я тут же приветствовал мысль о предстоящей драке, а также по тому жару, который наполнил все мое существо от одного только ее предвкушения. Я был истинным сыном Джованни д’Ангвиссола.

— Сколько человек сопровождают капитана? — спросил я.

— При нем находится шесть всадников, — ответил Ринольфо.

— В таком случае ты передашь ему от моего имени, чтобы он убирался вон.

— А если он не уйдет? — последовал дерзкий вопрос Ринольфо.

— Ты ему скажешь, что я его отсюда выгоню вместе с его храбрыми воинами. Наш гарнизон состоит по крайней мере из двух десятков человек

— вполне достаточно для того, чтобы заставить их удалиться.

— Но он снова вернется с подкреплением, — сказал Ринольфо.

— Какое тебе до этого дело? — оборвал я его. — Пусть приводит с собой кого хочет. Я сегодня соберу достаточно людей из города и окрестных деревень, мы поднимем мост и зарядим пушки. Это мое родовое гнездо, моя крепость, и я буду защищаться, как подобает мне по рождению и по тому имени, которое я ношу. Здесь я господин и повелитель, и пусть капитан стражи порядка не рассчитывает на то, что владетель Мондольфо позволит себя отсюда увезти. Ты получил мое приказание. Выполняй же его. Живо!

Обстоятельства указали мне путь, по которому мне следовало идти, и я понял, как глупо было бы послушаться приказания моей матери и покинуть Мондольфо, сделавшись бродягой и изгнанником. Я был владетелем Мондольфо, и с этого часа они должны были это почувствовать

— все, как один, не исключая моей матери.

Но моей ошибкой было то, что я не принял во внимание ту ненависть, которую питал ко мне Ринольфо. Вместо того чтобы сразу же подчиниться, как я рассчитывал, он снова повернулся к моей матери.

— Вы этого желаете, мадонна? — спросил он.

— Здесь должны подчиняться моим желаниям, ты, негодяй! — прорычал я и двинулся к нему.

Однако он повернулся ко мне без всякого страха.

— Я исполняю свою должность по поручению моей госпожи графини. Я не подчиняюсь здесь никому другому.

— Клянусь телом Христовым! Ты смеешь мне перечить? — вскричал я. — Господин я или лакей в своем собственном доме? Делай то, что тебе говорят, Ринольфо, а не то я тебя просто уничтожу. Посмотрим, кому будут подчиняться наши люди, — добавил я самоуверенно.

Легкая улыбка появилась на его физиономии.

— Наши люди и пальцем не шевельнут, если им будет приказывать кто-то помимо мадонны или меня, — дерзко заявил он.

Мне стоило больших усилий не наброситься на него и не отколотить. Но в эту минуту снова заговорила моя мать.

— Все именно так, как говорит Ринольфо, — сообщила она мне, — так что прекрати это бессмысленное сопротивление, сын мой, и прими искупление, которое тебе предлагается.

Я посмотрел на нее, однако она избегала моего взгляда.

— Мадонна, я не могу себе представить, чтобы это было так, — сказал я. — Эти люди знают меня с детства. Многие из них участвовали в кампаниях моего отца. Они не отвернутся от его сына в трудную минуту. Они не столь бесчеловечны, как моя мать.

— Вы ошибаетесь, сэр, — сказал Ринольфо. — Из старых солдат, что знали вас, не осталось почти никого. Большинство из тех, кто составляют гарнизон, набраны мною в течение последних нескольких месяцев.

Это было поражение, полное и окончательное. Он говорил уверенным тоном, он знал, насколько тверда его позиция, не оставляя мне ни малейшего сомнения в том, что именно произойдет, если я обращусь к его подлым приспешникам. Руки мои бессильно опустились, и я посмотрел на Джервазио. Он сразу осунулся, и в глазах его, обращенных ко мне, проглянула глубокая печаль.

— Это правда, Агостино, — сказал он.

В то время как он это говорил, Ринольфо, хромая, вышел из комнаты, чтобы ввести капитана стражи порядка, как велела ему моя мать; на губах его играла жестокая улыбка.

— Госпожа моя матушка, — с горечью обратился я к ней. — То, что вы сделаете, чудовищно. Вы узурпировали власть, которая мне принадлежит, и вы отправляете меня, своего сына, на виселицу. Я надеюсь, что впоследствии, когда вы до конца поймете то, что вы совершаете, вы сможете продолжать жить со спокойной совестью.

— Мой первый долг — это долг Господу Богу, — отвечала она, и на это жалкое, ничтожное заявление нечего было возразить.

И я отвернулся от нее и стал ждать; фра Джервазио стоял возле меня, сжимая кулаки от бессилия и немого отчаяния. А потом послышался звон доспехов, возвещающих о приближении капитана, начальника стражи порядка.

Ринольфо придержал дверь, и в комнату твердо и уверенно вошел Козимо д’Ангвиссола в сопровождении двух своих подчиненных.

На нем был камзол из буйволовой кожи, под которым он, несомненно, носил кольчугу; шею и руки защищали латный воротник и запястники из сверкающей стали, а на голове был стальной шлем, прикрытый бархатом персикового цвета. Ноги были обуты в невысокие сапоги, а на поясе висели шпага и кинжал в серебряной оправе. На его красивом лице с орлиным носом застыло торжественное выражение.

Он низко поклонился моей матери, которая поднялась с места, чтобы ответить на приветствие, а потом бросил в мою сторону быстрый взгляд своих пронзительных глаз.

— Я сожалею о возложенном на меня поручении, — коротко объявил он.

— Я не сомневаюсь, что вам уже известно, в чем оно состоит.

И он снова посмотрел на меня, позволяя себе задержаться взглядом на моем лице.

— Я готов, сэр, — отвечал я.

— В таком случае не будем медлить, ибо я понимаю, насколько нежелательно мое присутствие здесь. И тем не менее, мадонна, позвольте вас уверить, что для меня в этом нет ничего личного. Я лишь выполняю своя функции.

— Такие пространные объяснения, несмотря на то, что не было выражено никаких сомнений, — заметил фра Джервазио, — сами по себе уже внушают подозрения относительно вашей искренности и честности. Разве вы не Козимо д’Ангвиссола, кузен и наследник моего господина?

— Да, это верно. Однако это не имеет ни малейшего отношения к существу дела, господин монах.

— А почему, собственно, не имеет? Пусть имеет то отношение, которое оно должно иметь. Вы собираетесь препроводить человека одной с вами крови на виселицу, не так ли? А что скажут об этом люди, в особенности когда они узнают, насколько это вам выгодно?

Козимо смотрел прямо на него, однако не в глаза, а между глаз. Его орлиное лицо сильно побледнело.

— Господин священник, я не знаю, по какому праву вы обращаете ко мне свою речь. Но вы ко мне несправедливы. Я исполняю должность подесты[1860] в Пьяченце и связан клятвой, нарушить которую было бы для меня равносильно бесчестью, и я должен либо нарушить свою клятву, либо выполнить мой долг. Но довольно! — добавил он высокомерным, безапелляционным тоном. — Мессер Агостино, я жду, когда вам будет угодно за мною последовать.

— Я обращусь с жалобой в Рим! — вскричал фра Джервазио, вне себя от горя.

Козимо улыбнулся, мрачно и с сожалением.

— Неужели вы воображаете, что Рим будет слушать жалобы, касающиеся сына Джованни д’Ангвиссола?

С этими словами он сделал мне знак следовать за ним, не оглянувшись в сторону моей матери, которая сидела на своем месте молчаливым свидетелем сцены, которую одобряла.

Стражники двинулись за мной, по одному с каждой стороны, и таким образом мы вышли во двор, где ожидали остальные люди Козимо и где собрались все обитатели замка — небольшая, испуганная толпа, безмолвно созерцающая эту сцену.

Мне привели мула, и я сел в седло. Потом я снова неожиданно увидел возле себя фра Джервазио.

— Я тоже ухожу отсюда, — сказал он. — Не теряй мужества, Агостино. Я сделаю все возможное и невозможное ради твоего спасения. — Дрожащим голосом он добавил какие-то прощальные слова, но потом капитан строго велел ему отойти, что он и сделал. Небольшой отряд окружил меня, и таким образом, через два часа после возвращения домой, я снова покинул Мондольфо, отданный в руки палачу благочестивыми руками моей матери, которая, вне всякого сомнения, на коленях будет благодарить Создателя за то, что он оказал ей великую милость, позволив совершить столь праведный поступок.

Только раз мой кузен обратился ко мне, это было вскоре после того, как мы оставили наш город позади. Он знаком велел своим стражам отъехать в сторону, приблизился ко мне, и мы поехали рядом. Он посмотрел на меня презрительным, ненавидящим взглядом.

— Мне кажется, ты зря бросил играть в святость, но вот грешник из тебя получился великолепный, — сказал он.

Я ничего ему не ответил, и он некоторое время продолжал ехать рядом со мной.

— Ну что же, — выдохнул он наконец. — Твой путь по этой тропе был недолог, зато полон событий. Кто бы мог подумать, какой свирепый волк скрывается под этой овечьей шкурой! Клянусь телом Христовым! Ты одурачил нас всех. Ты и твоя белоликая шлюха.

Он проговорил эти слова сквозь крепко сжатые губы и с такой яростью в голосе, что было ясно, как он беснуется.

Я мрачно смотрел на него.

— Как тебе кажется, пристало ли насмехаться над человеком, который является твоим пленником?

— А разве ты не насмехался надо мной, когда у тебя была эта возможность? — с бешенством отозвался он. — Разве вы с ней вместе не смеялись над бедным дурачком Козимо, чьи деньги она брала с такой охотой, а ведь он был единственным, кому она не дарила своего расположения.

— Ты лжешь, собака! — обрушился я на него с такой яростью, что солдаты обернулись в нашу сторону. Он побледнел и поднял одетую в перчатку руку, в которой у него был хлыст. Однако он взял себя в руки и обратил свой гнев на солдат.

— Пошли вперед, чего стали! — рявкнул он.

Когда они немного отъехали и мы снова оказались одни, он продолжил:

— Я не лгу, синьор Агостино, — сказал он, — я предоставляюэто соплякам и святошам всех мастей.

— Если ты говоришь, что она брала что-то от тебя, ты лжешь, — повторил я.

Он внимательно, как бы изучая, посмотрел на меня.

— А откуда, по-твоему, брались все эти бриллианты и драгоценные наряды? Уж не Фифанти ли ей их покупал, этот нищий педант? Или ты думаешь, что это делал Гамбара? Со временем этот скупердяй, возможно, заставил бы заплатить герцога. Но платить самому? Клянусь кровью Христовой, не было еще такого случая, чтобы он за что-нибудь заплатил. Или ты полагаешь, что всю эту роскошь ей предоставил Каро? Мессер Аннибале Каро, который сидит в таких долгах, что боится нос показать в Пьяченце, разве что какому-нибудь болвану-патрону вздумается вознаградить его за его поэтические труды. Нет, господин святоша. Это я платил, это я был таким дураком, что платил. Боже правый! Я почти что подозревал их всех. Но тебя, святошу… Тебя!

Он вскинул голову и рассмеялся горьким, весьма неприятным смехом.

— Ну ладно, — заключил он. — Теперь заплатишь ты, хотя и другой монетой. Как видишь, все останется в семье. — И он крикнул солдатам, приказывая им подождать.

После этого ехал впереди, мрачно и одиноко, в то время как я ехал в сопровождении моих стражей. То, что он мне рассказал, сорвало пелену с моих глупых глаз. Мне стали понятны сотни мелочей, которые прежде приводили меня в недоумение. И я увидел, как бесконечно глуп и слеп я был, не понимая вещей, которые сразу же разглядел фра Джервазио на основании только моего рассказа.

Когда мы въезжали в Пьяченцу, через ворота Сан-Ладзаро, я снова попросил моего кузена подъехать ко мне.

— Господин капитан, — позвал я его, ибо не мог себя заставить назвать его кузеном. Он подъехал, вопросительно глядя на меня.

— Где она сейчас? — спросил я.

Он смотрел на меня несколько мгновений, так, словно моя наглость удивила его.

— Я и сам хотел бы это знать, — со злостью ответил он. — Очень хотел бы. Тогда вы оба были бы в моих руках. — И я увидел по выражению его лица, как он меня ненавидит, ненавистью, не знающей прощения, какая жестокая ревность терзает его. — Я думаю, об этом мог бы сообщить мессер Гамбара. Я в этом почти не сомневаюсь. Если бы я был в этом уверен, чего бы я только с ним не сделал! Что из того, что он губернатор Пьяченцы? Да пусть он будет губернатором хоть в самом аду, он и тогда от меня не уйдет. — И с этими словами он снова поехал вперед, оставив меня одного.

Слух о нашем прибытии разнесся по городу с невероятной быстротой, и горожане высыпали из домов и толпились на улицах; они указывали на меня пальцем, шептались между собой и неодобрительно качали головами. И чем дальше мы продвигались, тем больше становилось людей, так что, когда мы достигли площади перед дворцом-ратушей, обнаружили, что там собралась огромная толпа, ожидавшая нашего прибытия.

Мои стражи окружили меня, словно для того, чтобы защитить от этих людей. Но, как это ни странно, я не испытывал никакого страха, и вскоре мне пришлось убедиться, как мало было для него оснований, и понять, что действия стражей определялись совсем другими мотивами.

Люди стояли неподвижно, и на каждом обращенном ко мне лице, которое мне удавалось разглядеть, я замечал выражение, очень близкое к жалости. А потом, по мере того как мы приближались к дворцу, в толпе поднялся ропот. Он все разрастался, приобретая зловещий характер. И вдруг раздался крик, отчетливый и неистовый:

— Свободу ему! Свободу!

— Он владетель Мондольфо, — кричал какой-то высокий человек, — а кардинал-легат заставил его таскать для себя каштаны из огня! Он расплачивается за злодейства, совершенные мессером Гамбарой!

В ответ ему снова раздались крики:

— Свободу ему! Свободу! — в то время как другие голоса гневно требовали: — Смерть легату!

Я ломал себе голову над тем, что здесь происходит, тогда как Козимо смотрел на меня, обернувшись через плечо, и, хотя губы его были неподвижны, глаза, казалось, улыбались насмешливой улыбкой. Кроме насмешки, однако, в этой улыбке чувствовалось еще и нечто другое, что было мне непонятно. Затем я услышал его повелительный голос.

— Назад, трусливые собаки! Убирайтесь в свои конуры! Прочь с дороги, не то мы раздавим вас.

Он обнажил свою шпагу, и его бледное лицо выражало такую жестокость и решительность, что толпа расступилась перед ним и крики стихли. Мы въехали во дворик дворца, огромные ворота захлопнулись перед лицом толпы и были заложены на засов.

Я слез со своего мула, и по указанию Козимо меня провели в одну из темниц, расположенных в подземельях дворца, где и оставили, сообщив, что назавтра я должен предстать перед трибуналом руоты[1861].

Я бросился на охапку сухой соломы, сваленной в углу, которая должна была служить мне постелью, и отдался своим горьким мыслям. В частности я размышлял о странном поведении толпы. Не то чтобы эту загадку трудно было разгадать. Было очевидно, что, поскольку они считали Гамбару любовником Джулианы и им стало известно — да еще в приукрашенном виде, как это обычно случается, — что кардинал-легат ночью явился в дом Фифанти, то они и заключили, что это гнусное убийство было делом рук мессера Гамбары.

Таким образом, легат пожинал плоды ненависти, порожденной тиранством и постоянными вымогательствами, столь характерными для его жестокого правления в Пьяченце. Поэтому, охотно веря всему мерзкому относительно человека, которого они ненавидели, они не только обвинили его в смерти Фифанти, но пошли еще дальше, считая, что он сделал меня козлом отпущения, заставляя отвечать за его преступления; что меня приносят в жертву ради спасения жизни и репутации легата. Возможно, они вспомнили, в какой немилости мы, Ангвиссола из Мондольфо, были в Риме из-за нашей принадлежности к гибеллинам и из-за восстания, которое мой отец поднял против папской власти; вот таким образом, на основании этих обстоятельств, они и вывели свое заключение.

Население Пьяченцы уже давно находилось на грани бунта и мятежа против несправедливости Гамбары, и нужна была последняя капля вроде этой, которая переполнила чашу, для того, чтобы ненависть выплеснулась наружу.

Все это было ясно и очевидно, и мне казалось, что завтрашний суд может стать весьма интересным. Все, что мне нужно было сделать, — это отпираться; мне достаточно было стать рупором слухов, которые ходили по городу, — и только Богу известно, чем все это могло обернуться.

Однако потом я лишь горько улыбнулся этим мыслям. Отпираться? О нет! Это была бы окончательная низость, я не мог на нее согласиться. Руота должна выслушать правду, а Гамбару нужно оставить в покос, пусть позаботится о Джулиане, которая — Козимо был в этом уверен — бежала к нему, нуждаясь, естественно, в защитнике.

Это была горькая мысль. Степень этой горечи заставила меня осознать, как обстояло дело со мной, и это меня встревожило. И, размышляя об этом, я уснул, измученный душой и телом всеми ужасными событиями этого дня.

Глава 15

ИНТЕРЕСЫ ГАМБАРЫ
Я проснулся оттого, что надо мною стоял человек. Он был закутан в черный плащ, в руках у него был фонарь. Находившаяся за его спиной дверь была открыта — входя, он не закрыл ее.

Я мгновенно сел, вспомнив все то, что со мною происходило и где я нахожусь. Увидев, что я проснулся, посетитель заговорил.

— Ты очень крепко спишь для человека в твоих обстоятельствах, — сказал он, и я узнал голос мессера Гамбары, в котором слышалось холодное неодобрение.

Он поставил фонарь на табурет, так что от него падало круглое пятно света, пересеченное черными полосами. Плащ распахнулся, и я увидел, что Гамбара одет по-дорожному, в простое темное платье, и вооружен.

Он стоял немного в стороне, так чтобы мое лицо было освещено, тогда как его собственное оставалось в тени; таким образом он рассматривал меня в течение некоторого времени. Наконец, очень медленно, очень горько качая головой, он заговорил.

— Какой глупец! Какой безнадежный глупец! — сказал он.

Как вы знаете, я вывел свои заключения из поведения толпы и поэтому не вполне мог понять истинное значение его слов.

— Как было бы хорошо, — от всей души отвечал я, — если бы моя вина заключалась только в глупости.

Он раздраженно фыркнул.

— Ханжа всегда остается ханжой, — презрительно бросил он. — Ну же, вставай и будь, наконец, мужчиной, Ты уже сбросил свою тогу святости. Полно же притворяться.

— Я не притворяюсь, — ответил я ему. — А что до того, чтобы вести себя как мужчина, я, во всяком случае, сумею мужественно принять наказание, которое наложит на меня закон. Если только я смогу искупить…

— Плевать мне на твое искупление, — оборвал он меня. — Как ты думаешь, для чего я здесь нахожусь?

— Я жду, что вы мне это объясните.

— Я нахожусь здесь потому, что ты по своей глупости погубил нас всех. Зачем тебе понадобилось, — кричал он голосом, звенящим от гнева,

— зачем тебе понадобилось убивать этого осла Фифанти?

— Иначе он убил бы меня, — ответил я. — Я заколол его в порядке самозащиты.

— Ха! И ты надеешься спасти свою шкуру подобными заявлениями?

— Нет. Я не собираюсь никого в этом убеждать. Говорю это только вам.

— Мне ничего не нужно говорить, — отрезал он. — Я прекрасно знаю, как было дело. Лучше я тебе кое-что скажу. Понимаешь ли ты, что из-за тебя я не могу оставаться в Пьяченце ни одного дня?

— Мне очень жаль… — неловко начал я.

— Прибереги свои сожаления для сатаны, — оборвал он меня. — Мне они ни к чему. Я поставлен перед необходимостью оставить свою должность губернатора и бежать среди ночи, словно вор, за которым гонятся. И за это я должен благодарить тебя. Ты видишь меня накануне отъезда. Лошади ждут меня наверху. Ко всем остальным подвигам, которые ты вчера совершил, можешь добавить и мою погибель. Ты отлично поработал для святого.

Он отвернулся и зашагал по моей темнице, до стены, а потом назад, так что я увидел его лицо, искаженное злобой. От его обычной изнеженности не осталось и следа; шарик с благовониями был забыт, изящные пальцы отчаянно теребили острую бородку, огромный сапфир поблескивал в темноте.

— Послушайте-ка, господин Агостино, я мог бы вас убить, и сделал бы это с превеликим удовольствием. Ей-Богу! — Пристально глядя на меня, он достал из-за пазухи сложенный лист бумаги. — А вместо этого я приношу тебе свободу. Покажешь это офицеру у ворот Фодесты. Он тебя пропустит. А потом убирайся, чтобы тебя не видели на территории Пьяченцы.

На какое-то мгновение сердце мое замерло от изумления. Я быстро сбросил ноги на пол и привстал. Но потом снова опустился на свое ложе. Решение было принято… Мне надоел этот мир; надоела эта жизнь, — я отпил всего один-единственный глоток напитка, и он так жестоко обжег мне горло. Если я могу искупить мои грехи смертью и получить прощение, проявив покорность и смирение, большего я и не желаю. Я с радостью приму освобождение от всех горестей и скорбей, для которых я был рожден.

В нескольких словах я сообщил ему мое решение.

— Вы желаете мне добра, милорд, — заключил я. — Но…

— Клянусь всеми святыми! — вскричал он. — Я и не думаю желать тебе добра. Желаю тебе всего, чего угодно, только не добра. Разве я не сказал, что с удовольствием убил бы тебя? Каковы бы ни были грехи Эгидио Гамбары, он не лицемер и предстает перед своими врагами без маски.

— Но почему же тогда вы предлагаете мне свободу? — с удивлением воскликнул я.

— Да потому, что это проклятое население так настроено, что, если тебя начнут судить, неизвестно, что может произойти. Вполне возможно, что будет восстание, прямой мятеж против власти папы и кровопролитная война на улицах. А сейчас не время для этого. Святой Отец требует покорности. Со дня на день герцог Пьерлуиджи явится сюда, чтобы вступить во владение своими новыми землями, и очень важно, чтобы его любящие подданные оказали ему соответствующее гостеприимство. А если, напротив, его встретит мятежный непокорный люд, станут доискиваться причины, и вина падет на меня. Твой кузен Козимо уж позаботится об этом. Он очень хитрый господин, этот твой кузен, и он умеет блюсти свои интересы. Так что теперь ты понимаешь, как обстоят дела. Я не имею ни малейшего желания быть раздавленным этой историей. Достаточно того, что я пострадал из-за тебя, потеряв пост губернатора. А это выход из положения. Завтрашний суд не должен состояться. Будет известно, что ты сбежал. Таким образом, они успокоятся, и все затихнет. Итак, господин Агостино, теперь мы друг друга понимаем. Ты должен исчезнуть.

— Но куда мне идти? — воскликнул я, вспомнив свою мать и то, что Мондольфо — единственное безопасное место, было закрыто для меня ее жестокими благочестивыми руками.

— Куда? — повторил он. — Какое мне до этого дело? К дьяволу — куда угодно, лишь бы тебя не было здесь.

— Предпочитаю отправиться на виселицу, — сказал я совершенно серьезно.

— Отправляйся себе на здоровье, меня это совершенно не беспокоит,

— ответил он со все возрастающим раздражением. — Но если тебя повесят, прольется кровь, погибнут невинные люди, и я сам могу пострадать.

— До вас, синьор, мне нет никакого дела, — ответил я ему, принимая его собственный тон и возвращая ему грубую откровенность, с которой он разговаривал со мной. — Я не сомневаюсь, что вы заслужили страдание. Но, поскольку может пролиться и другая кровь, могут пострадать невинные люди… Давайте мне бумагу.

Он нахмурил брови, и в то же время на губах его появилась змеиная улыбка.

— Твоя откровенность нравится мне больше, чем твое ханжество, — сказал он. — Итак, теперь мы понимаем друг друга, и никто ни у кого не остался в долгу. Отныне берегись Эгидио Гамбары. Это мое последнее честное предупреждение. Смотри, никогда больше не попадайся на моем пути.

Я встал и посмотрел на него сверху вниз, с высоты моего роста. Я хорошо понял источник этого последнего проявления ненависти. Так же, как у Козимо, она проистекала от ревности. Ведь ничто не порождает столько зла, как это чувство.

Некоторое время он выдерживал мой взгляд, потом повернулся и взял свой фонарь.

— Пошли, — сказал он, и я покорно пошел за ним по винтовой каменной лестнице и дальше, до самых ворот дворца.

Мы никого не встретили. Не имею представления, куда девалась стража; думаю, что Гамбара позаботился о том, чтобы ее убрали. Он открыл для меня калитку и, когда я выходил, вручил мне бумагу и тихо свистнул. Почти в тот же момент я услышал приглушенный стук копыт под колоннадой, и тут же возникла фигура человека с мулом на поводу, еле различимые в жемчужных сумерках рассвета, ибо рассвет уже наступил.

Гамбара вышел вслед за мной и закрыл калитку.

— Этот мул для тебя, — коротко сказал он. — С его помощью ты сможешь быстрее скрыться.

Так же коротко я поблагодарил его и сел в седло с помощью слуги, который держал мое стремя.

О, это была самая странная сделка, какую только можно себе представить! Мессер Гамбара, сгорая желанием меня убить, дарует мне жизнь, которая мне совсем не нужна.

Я тронул пятками бока своего мула и двинулся в путь сначала через пустую безмолвную площадь, а потом по узким улицам, где царила почти полуночная тьма.

Я выехал на открытое место перед Порто-Фодеста и подъехал к самым воротам. Одно из окон караульного помещения светилось желтым светом, и, как только я позвал, из дверей тотчас же вышел офицер с двумя солдатами, один из которых нес фонарь, прикрепленный к пике. Он высоко поднял его, чтобы офицер мог меня рассмотреть.

— В чем дело? — окликнул он меня. — Никого не велено выпускать сегодня ночью.

Вместо ответа я сунул ему под нос бумагу.

— Приказ мессера Гамбары, — сказал я.

Но он даже не посмотрел на бумагу.

— Сегодня ночью никого не велено выпускать, — невозмутимо повторил он. — Таков полученный мною приказ.

— Чей это приказ? — спросил я, удивленный его тоном и манерой держаться.

— Приказ капитана стражи порядка, если тебе так хочется знать. Так что поворачивай и отправляйся, откуда пришел, и дожидайся утра.

— Нет, постой, — настаивал я. — Мне кажется, ты меня не расслышал. Со мною приказ милорда губернатора. Капитан стражи порядка не может препятствовать его выполнению. — И я снова помахал перед ним бумагой.

— Мне приказано никого не пропускать, даже самого губернатора, — твердо заявил он.

Это было очень смело со стороны Козимо, и я ясно видел его цель. Он, как правильно заметил Гамбара, был весьма хитер. Он тоже держал руку на пульсе состояния умов жителей Пьяченцы и понимал, чего можно от них ожидать. Он жаждал мести, это было ясно по его поведению, и был полон решимости не выпускать ни меня, ни Гамбару. Сначала нужно было, чтобы судили, приговорили и повесили меня, а потом, несомненно, горожане разорвут на части Гамбару; и вполне возможно, что сам мессер Козимо найдет тайные способы возбудить негодование толпы против легата и побудить ее к действиям. И, по всей вероятности, все нужные карты были у него на руках, ибо решительное поведение офицера показывало, насколько беспрекословно исполнялись его приказания.

Вскоре я смог еще раз убедиться в том, насколько точно они исполнялись. Я все еще стоял, тщетно пытаясь протестовать, когда на улице, у меня за спиной, показался сам Гамбара верхом на крупной высокой лошади, в сопровождении конных носилок и эскорта, состоящего из десятка вооруженных всадников.

Он издал удивленное восклицание, увидев, что я все еще в городе, ворота закрыты, а я разговариваю с офицером. Он пришпорил коня и быстро подъехал к нам.

— В чем дело? — вопросил он гневно и высокомерно. — Этот человек едет по государственному делу. Почему ты медлишь и не открываешь ворота?

— У меня приказ, — отвечал лейтенант вежливо, но твердо, — в котором говорится, что сегодня нет никаких пропусков.

— Вы меня знаете? — спросил Гамбара.

— Да, мессер.

— И вы смеете говорить о каких-то приказах? В Пьяченце не существует никаких приказов, кроме моих. Открывайте немедленно ворота.

— Мессер, я не смею.

— Обвиняю тебя в неповиновении, — объявил легат голосом, в котором слышались ледяные нотки.

Ему не нужно было спрашивать, чей это был приказ. Он сразу разглядел сети, раскинутые для того, чтобы его схватить. Но если мессер Козимо был хитер, то мессеру Гамбаре тоже нельзя было отказать в хитрости. Ни словом, ни жестом не показал он, что подвергает сомнению свою власть над этим офицером.

— Обвиняю тебя в неповиновении. — Больше он ничего ему не сказал, но обратился к солдатам, стоявшим позади лейтенанта. — Эй, вы там! — позвал он. — Вызовите стражу. Я Эгидио Гамбара, ваш губернатор.

Он был так спокоен и тверд, столько уверенности такого неоспоримого права командовать ими было в его тоне, что солдаты тут же бросились выполнять его распоряжение.

— Что вы хотите делать? — спросил офицер, который казался обескураженным.

— Болван! — прошипел Гамбара сквозь зубы. — Сейчас ты увидишь.

Из караульного помещения поспешно вышли шестеро солдат, и Гамбара обратился к ним.

— Пусть выйдет вперед капрал, — сказал он.

Из ряда, в который они поспешно выстроились, вышел один из них и салютовал губернатору.

— Посадите вашего офицера под арест, — холодно распорядился легат.

— Он должен находиться в караульном помещении под замком до моего возвращения. А ты, капрал, примешь на это время командование.

Испуганный капрал снова салютовал и двинулся по направлению к своему офицеру. В глазах лейтенанта появилось выражение беспокойства. Он зашел слишком далеко. Он никак не ожидал, что с ним так обойдутся. Он чувствовал себя в своем праве, пока выполнял всего-навсего приказания Козимо, за которые должен был отвечать Козимо. А вместо этого оказалось, что губернатор собирается сделать ответственным его самого. Что бы он ни сделал сам, он прекрасно знал — так же, как знал это и Гамбара, — что его солдаты никогда не осмелятся ослушаться губернатора, который представлял здесь высшую власть, был первым после папы.

— Милорд, — воскликнул он. — У меня был приказ от капитана стражи порядка.

— И вы смеете утверждать, что этот приказ включал и моих посланников, и меня самого? — возмутился утонченный прелат.

— Совершенно определенно, мессер, — отвечал лейтенант.

— Это мы выясним по моем возвращении, и, если окажется, что ты говорил правду, капитан ответит за измену вместе с тобой, ибо это есть преступление. Уведите его, и пусть кто-нибудь откроет мне ворота.

Таким образом ослушанию был положен конец, и минуту спустя мы уже были за пределами города, на берегу реки, которая с тихим журчанием спокойно несла свои воды в туманном свете наступающего дня между радами мощных тополей, что стояли словно часовые, охраняя ее.

— А теперь уходи, — коротко приказал мне Гамбара; и, повернув своего мула, я поехал к понтонному мосту, пересек по нему реку и направился в сторону холмов, лежащих на том берегу.

Однако на полпути я остановился, обернулся и посмотрел назад, на другую сторону реки. Стало заметно светлее, и на востоке появились розовые блики, провозвестники приближающегося восхода солнца. Там, вдали, можно было еще разглядеть небольшую кавалькаду легата, которая направлялась к югу. И тут, в первый раз за все это время, я подумал о носилках с кожаными занавесками, которые были плотно задернуты. Кто в них находился? Неужели это была Джулиана? Неужели Козимо говорил правду, уверяя меня, что она будет искать приюта у Гамбары?

Еще совсем недавно я призывал смерть, с восторгом думая о возможности искупления, о том, что я смогу очистить себя от скверны своих грехов. А сейчас, когда мне пришла в голову эта мысль, я стал жертвой невыносимой ревности по отношению к женщине, которую я еще так недавно ненавидел за то, что она была причиной моего падения. О, непостоянство человеческого сердца, вечная борьба жалкой натуры, подобной моей, между сознанием того, что хорошо, и желанием того, что дурно!

Напрасно я стремился обратить мои помыслы в другое русло; напрасно обращался к недавним событиям и недавним решениям; напрасно вспоминал покаянные мысля вчерашнего утра, исповедь у колен фра Джервазио и твердое решение искупить свой грех и загладить свою вину чистотой всей своей дальнейшей жизни. Все было напрасно.

Я повернул мула и, все еще борясь со своей совестью, снова пересек реку и направился на юг, чтобы догнать мессера Гамбару и положить конец сомнениям.

Я должен знать! Должен! Я не желал слушаться голоса разума, который говорил мне, что все это меня не касается, что Джулиана принадлежит прошлому, с которым я порвал, прошлому, которое я должен искупить, за которое должен молить о прощении. Я должен знать. Итак, я ехал по пыльной дороге следом за мессером Гамбарой, который, как я полагал, собирался присоединиться к герцогу в Парме.

Для меня не составляло никакого труда следовать за ними. Вопрос там, вопрос здесь, сопровождаемые описанием этой группы, — этого было достаточно, чтобы я мог идти по их следам. И, судя по ответам, мне казалось, что расстояние, разделяющее нас, все время уменьшается.

Я ослабел от голода, так как в последний раз ел накануне в поддень, в Мондольфо, да и то немного. Единственное, чем мне удалось утолить голод с тех пор, были несколько кистей винограда, которые я украл на винограднике и съел, продолжая трястись в седле по бесконечной Виа-Эмилия.

Было уже около полудня, когда наконец хозяин таверны в Кастель-Гвельфо сказал мне, что интересующая меня группа проехала через город всего за полчаса до меня. Услышав это, я пришпорил усталое животное и поехал дальше, ибо было ясно, что, если я не потороплюсь, вполне может случиться так, что Гамбара со своими спутниками затеряются в Парме, прежде чем мне удастся их настигнуть. И вот, десять минут спустя, я заметил впереди, примерно в полумиле от меня, что среди деревьев что-то мелькает. Я свернул с дороги и углубился в лес. Некоторое время я еще ехал верхом; потом спешился, привязал мула к дереву и осторожно пошел дальше пешком.

Я нашел их в небольшой лесной лощинке возле ручья. Лежа на животе в высокой траве, я смотрел на них сверху, и черная ненависть наполняла мое сердце.

Они возлежали в этом прохладном благоуханном уголке, в тени огромного бука. Перед ними на земле была разостлана скатерть, на которой стояли блюда с жареным мясом, белым хлебом и фруктами, а также бутыль с вином, тогда как вторая бутыль студилась в ручье.

Мессер Гамбара говорил, а она смотрела на него, полуприкрыв глаза, на ее несравненном лице блуждала ленивая, дерзкая улыбка. Вдруг, очевидно в ответ на какое-то его замечание, она рассмеялась, и этот смех был настолько неуместным, настолько беспечно-веселым, что я подумал: а уж не снится ли мне все то, что передо мною происходит? Это был вполне искренний и невинный смех ребенка, но еще никогда в жизни не слышал я звуков, наполнявших меня таким ужасом. Гамбара потянулся к ней и погладил ее по щеке своими изящными пальцами, и она спокойно приняла его ласку в своей обычной лениво-насмешливой манере.

Больше я не мог там оставаться. Я немного отполз назад, до зарослей орешника, которые позволяли мне встать, оставаясь незамеченным. Отсюда я бежал бегом. Сердце мое готово было разорваться, а губы способны были произнести только одно слово, которое вырвалось из моей груди, словно проклятие, и это слово было: «Шлюха!»

То, что случилось два дня назад, должно было бы наполнить ее душу скорбью и отчаянием. А она могла сидеть вот так, смеяться, наслаждаться изысканной пищей и предаваться разврату с этим кардиналом.

То немногое, что оставалось от моих иллюзий, было разбито в прах в этот ужасный час. Нет больше добра на этом свете, твердил я себе, ибо, даже если к нему стремятся, оно искажается, принимая уродливую форму, как это случилось с моей матерью. И все-таки, несмотря на все свое ханжество, она была права. Покой и счастье можно найти только в монастыре. Горечь отчаяния и сожаления охватила меня со всей силой, когда я наконец понял, что не смею искать этого милосердного убежища, ибо мое собственное поведение сделало меня навеки недостойным.

Глава 16

АНАХОРЕТ С МОНТЕ-ОРСАРО
Словно слепой, пробирался я сквозь густые заросли, спотыкаясь на каждом шагу и даже не замечая, что спотыкаюсь, и наконец добрался до своего мула. Я вскочил в седло и помчался сломя голову, но не тем путем, каким приехал, а на запад; не по дороге, а по тропинке, вьющейся по лесам и лугам, вверх по холму и вниз в долину, словно одержимый, не зная, куда и зачем, и не думая об этом.

Да и куда мне было идти? Так же, как и мой отец, я стал изгоем, беглецом вне закона. Однако это меня покуда не тревожило. Моя душа — вся моя измученная израненная душа — была наполнена прошлым. Только о Джулиане думал я в этот теплый сентябрьский день, погоняя свое измученное животное. Никогда еще человек не предавался столь противоречивым раздумьям.

Во мне не осталось и следа от того настроения, которое охватило меня в тот час, когда я отвернулся от нее после убийства Фифанти. Я выслушал приговор, который тогда вынес ей фра Джервазио; в то время я сомневался в его справедливости, мне казалось, что он судит ее без всякого милосердия. Теперь мои собственные глаза убедили меня в том, что он говорил правду; но в то же время, когда я увидел, что она принадлежит другому, во мне проснулась бешеная ревность и не менее бешеное желание.

Эта тоска, это страстное желание охватило меня после того, как я обвинил ее, и как же скоро это случилось! Человеку свойственно, как я впоследствии убедился, желать чего-то с особенной силой, когда убеждаешься в том, что желанное для тебя потеряно. Как горько казнил я себя за то, что не увез ее с собой два дня тому назад, когда бежал из дома Фифанти, когда она сама просила меня об этом. Я презирал себя за то, что отрекся от нее, в тысячу раз более горько, чем презирал себя тогда, когда считал, что совершаю подлость, отрекаясь от нее.

Только сейчас я понял, как бесконечно я ее люблю, как глубоко корни нашей страсти проросли в моем сердце и укрепились в нем так прочно, что вырвать их можно разве только вместе с самой жизнью. Так я думал в тот момент; и эта мысль заставила меня звать ее, громко кричать, называя ее имя, взывать к ней через благоухание соснового леса, выражая этим криком свою тоску по ней, свое отчаяние.

Но вскоре это настроение сменилось другим. Меня охватило сознание греховности всего этого, настойчивое желание очиститься, изгнать из своего сердца память о ней, ибо она не может там оставаться, не толкая меня вновь на грех плотского желания. Я пытался это сделать изо всех моих слабых сил. Снова и снова я обвинял ее, называя бездушной распутницей; винил се во всех бедах, которые со мною приключились; приписывал ей даже то, что она использовала меня как орудие, которое помогло ей избавиться от докучливого мужа.

Однако потом я понял, что это всего лишь хитрая уловка, самообман, совсем как в басне о лисе, которая не может дотянуться до спелых, сочных гроздьев винограда, висящих у нее над головой. С тем же успехом можно ожидать от голодного человека, что он усилием воли утолит голод, терзающий его внутренности.

Так желание и совесть сцепились между собой в неразрешимом конфликте, и каждое чувство по очереди одерживало верх, в то время как я бесцельно двигался вперед, пока не оказался на берегу реки.

Широкая серая полоса высушенных солнцем камней доходила до ручья, в который превратилась река в результате долгой засухи. По другую сторону этой сверкающей ленты воды простиралась вторая каменистая полоса, дальше шли зеленые луга, а за ними поднималась серая громада города.

Этим городом был Форново, а обмелевшая река называлась Таро — старинная граница, разделявшая два народа: галлов и лигурийцев. Я стоял на историческом месте: именно здесь Карл Восьмой с боями пробивался назад во Францию, после того как захватил Неаполь. Однако не этот ничтожный король, уже четверть века назад превратившийся в прах, занимал в этот момент мои мысли. При виде Таро я думал не о битвах, а о доме. Для того чтобы добраться до Мондольфо, мне достаточно было следовать вверх по речной долине по направлению к длинному горному хребту, который возвышался передо мною со своими высокими, покрытыми снегом вершинами Монте-Гизо и Монте-Орсаро, сверкающими на солнце. Два, от силы три часа пути вдоль этого прохладного сверкающего потока, и я увижу серую цитадель Мондольфо.

Эти мысли заставили меня задуматься над своим положением, спросить себя, куда мне следует повернуть. Денег у меня не было — даже медного гроссо. Продать мне было нечего, кроме платья, которое было на мне — это было черное монашеское одеяние, — я надел его вчера в Мондольфо. Не было у меня и оружия, за которое я мог бы получить несколько монет. Единственное, что у меня было, — это мул, за него можно было выручить дукат или даже два. А что будет после того, как деньги будут истрачены? Обращаться с просьбами к этому благочестивому осколку льда, моей матери, было более чем бесполезно.

Куда мне было идти? Мне, владетелю Мондольфо и Кармины, одному из самых богатых и могущественных властителей долины Таро? При этой мысли я чуть было не засмеялся горьким смехом отчаяния. Возможно, какой-нибудь крестьянин из contado[1862] пожалеет своего господина и даст ему приют и пищу в обмен на то, что могут заработать сильные руки его господина на земле, ему, господину, принадлежащей.

Вполне возможно, что мне придется испробовать этот путь. Это единственное, что мне остается. Ибо для того, чтобы бороться с моей матерью и отстаивать свои права, я не могу прибегнуть к помощи закона, который обрек меня на изгнание и был бы применен ко мне со всей строгостью, если бы я только себя обнаружил.

Потом я стал думать о том, чтобы искать убежища в каком-нибудь монастыре, предложить себя в качестве работника для выполнения самой тяжелой работы. Таким образом я, может быть, мог бы найти покой и, хотя и в меньше степени, чем предполагалось вначале, утешение в религии, которой я так бессовестно изменил. Эта мысль постепенно крепла и наконец превратилась в твердое решение. Она принесла мне утешение, сделалась страстным желанием.

Я пришпорил мула и поехал дальше по тропе, которая становилась все круче. Я понимал, что так или иначе мне придется скоро где-нибудь остановиться, ибо мой мул начал уставать.

Проехав еще три мили через зеленые заросли у подножия горы, я оказался возле небольшой деревушки, которая носила название Поджетта. Она состояла всего лишь из одной улицы, от которой отходили два-три узеньких переулка; там была жалкая маленькая церквушка и еще более жалкая таверна. Единственной вывеской этой последней служила ветка розмарина, прикрепленная над грязной дверью.

Я остановил своего мула, измученный не меньше, чем он сам, ослабевший от голода и жажды. Я спешился под подозрительным взглядом хозяина таверны, мощный подбородок которого напоминал фонарь; несмотря на мое скромное одеяние, он, по-видимому, счел меня слишком изысканной особой для своего заведения.

— Позаботься о моем муле, — велел я ему. — Я пробуду здесь час-другой.

Он угрюмо кивнул и увел мула, а я вошел в единственную комнату таверны. После яркого солнечного света я поначалу ничего не мог разглядеть, настолько там было темно. Свет проникал туда только через открытую дверь, поскольку единственное окошко давным-давно покрылось толстым слоем грязи и паутины и почти не пропускало света. Это была довольно обширная комната с низким беленым потолком, который держался на прокопченных параллельных балках.

Скользкий от грязи и остатков пищи пол был устлан тростником, таким грязным, что было ясно: его не меняли месяцами. Всюду валялись кости, их, по-видимому, бросали вежливые гости, которых принимал у себя хозяин. Стоял густой запах прогорклого масла, пригоревшего мяса и еще чего-то непонятного, словом, все было пропитано едкой тошнотворной вонью.

В дальнем конце комнаты был очаг, там, над огнем, висел котелок с каким-то варевом, над ним хлопотала молодая девушка. Когда я вошел, она обернулась. Это была высокая черноволосая девица, по-своему миловидная, несмотря на грубоватые черты лица и загорелую кожу, и обладающая недюжинной силой, судя по се мускулистым рукам, обнаженным до локтей.

При виде столь необычного посетителя лицо ее оживилось. Она отошла от очага, вытирая на ходу руки о платье, и придвинула для меня табурет к простому длинному деревянному столу, занимающему всю середину комнаты.

В верхнем конце стола сидели четыре человека. Это были крестьяне, загорелые бородатые мужики в свободных крестьянских куртках и обмотках, перекрещенных ремешками.

При моем появлении воцарилось молчание — они в свою очередь разглядывали меня с откровенным любопытством, которое в своем простодушии они и не думали скрывать.

Я устало опустился на свой табурет, не обращая на них никакого внимания, и в ответ на вопросительный взгляд девушки попросил подать себе хлеба, мяса и вина. В то время как она все это готовила, один из мужиков вежливо обратился ко мне с каким-то вопросом. Я ответил ему так же вежливо, однако несколько рассеянно, поскольку мои мысли были заняты совсем другими вещами. Потом другой крестьянин дружелюбным тоном осведомился, откуда я приехал. Я инстинктивно скрыл правду, ответив неопределенно, что следую из Кастель-Гвельфо — это то селение, возле которого я нагнал мессера Гамбару и Джулиану.

— А что говорят в Кастель-Гвельфо о том, что случилось в Пьяченце? — спросил кто-то из них.

— В Пьяченце? — переспросил я. — А что там могло случиться?

Тут они наперебой стали мне рассказывать, желая показать, как это свойственно сельским жителям, свою осведомленность в делах горожан, то, что, как я понял, было распространенной версией событий, связанных со смертью Фифанти. Говорили они оживленно, каждый старался вставить словечко, едва другой замолчит, а иногда говорили все наперебой, настолько каждому не терпелось высказать свое суждение.

Версия эта заключалась, конечно, в том, что Гамбара, будучи любовником жены Фифанти, отослал под каким-то предлогом доктора, а сам явился ночью ее навестить. Но что подозрительный Фифанти никуда не уехал, а затаился поблизости и, увидев, что кардинал вошел в дом, последовал за ним и напал на него; завязалась схватка, и Гамбара убил мужа. А потом этот коварный злодей-прелат пытался переложить вину за это убийство на юного правителя Мондольфо, который состоял в учениках доктора и жил в его доме, в результате чего молодого человека подвергли аресту. Однако жители Пьяченцы не пожелали мириться с такой несправедливостью. Они восстали, угрожая жизни губернатора, и ему пришлось бежать в Рим или в Парму, в то время как власти, желая избежать скандала, помогли мессеру д’Ангвиссола бежать, так что он тоже скрылся неизвестно куда.

Просто удивительно, с какой быстротой эта весть достигла отдаленного горного селения. Однако версия была ложной изначально. Жители Пьяченцы считали, что у них есть доказательство справедливости их предположения: показания мальчишки, которого Фифанти оставил шпионить за своим домом и который сказал, что видел, как кардинал вошел в дом. А бегство легата было для них лишним доказательством его виновности.

Так создается история. Нет сомнения в том, что какой-нибудь усердный летописец в Пьяченце, имеющий зуб против Гамбары, перенесет на бумагу эти слухи, циркулирующие в Пьяченце, и отныне убийство Асторре Фифанти, осуществленное с самыми гнусными целями, несомненно, войдет в число преступлений Эгидио Гамбары, дабы потомки могли проклинать его имя с еще большим пылом, чем он на самом деле того заслуживает.

Я выслушал их молча и безучастно, лишь иногда задавая вопрос, чтобы узнать, какими еще подробностями обросла эта глупая история. И в то время как они поносили легата — с отвращением еврея, говорящего о свинине, — явился хозяин с блюдом жареной козлятины, хлебом и кувшином вина. Все это он поставил передо мной и включился в беседу о мерзостях мессера кардинала.

Я с жадностью набросился на еду, и при том, что мясо было жесткое и пригорелое, эта жареная козлятина на грязном столе казалась мне самой вкусной пищей, какую мне приходилось есть.

Увидев, что я неразговорчив и что от меня нельзя узнать ничего нового и интересного, крестьяне стали говорить между собой, и к ним вскоре присоединилась девушка, которую звали, кажется, Джованоцца. Она рассказала им о новом чуде, которое сотворил отшельник с Монте-Орсаро.

Я посмотрел в ее сторону, потому что ее рассказ заинтересовал меня больше, чем все предыдущие, и спросил, кто этот анахорет.

— Пресвятая Дева! — воскликнула девушка, уперев руки в мощные бока и глядя на меня с великим удивлением. — Откуда вы явились, синьор, что ничего на свете не знаете? Не знаете о том, что творится в Пьяченце, а это уже известно всем и каждому, и никогда не слышали об анахорете с Монте-Орсаро! — И она возвела глаза к небу.

— Это очень святой человек, — сказал один из крестьян.

— И он живет совсем один в хижине, высоко в горах, — добавил другой.

— В хижине, которую он построил своими собственными руками, — пояснил третий.

— И питается орехами и травами и тем, что оставляют ему добросердечные путники, — ввернул четвертый, желая показать, что он осведомлен не менее остальных.

Однако теперь разговором завладела Джованоцца, решительно и бесповоротно, и, поскольку она была женщиной, ее язык работал безостановочно, и она с легкостью забила остальных собеседников, так что они не могли и слова вставить до тех пор, пока рассказ не был закончен. От нее я узнал, что у анахорета, некоего фра Себастьяно, было чудотворное изображение блаженного мученика святого Себастьяна, чьи раны чудесным образом кровоточили во все время Страстной недели, и что не было на свете такой болезни, которую нельзя было бы излечить с помощью этой крови, при условии, что у того, кого ею пользуют, не было бы смертных грехов и чтобы он был исполнен духа милосердия и веры.

Каждый набожный путник, следующий через перевал Чиза, непременно делал крюк, чтобы завернуть к его убогой хижине, приложиться к чудотворному изображению и испросить благословения отшельника. И каждый год, в то время как свершалось это чудо, к его жилищу совершалось настоящее паломничество со всей долины Таро и долины Баньянцы и даже из мест по ту сторону Апеннин. Так что фра Себастьяно собирал огромное количество милостыни, часть которой он снова раздавал бедным, а другую копил, чтобы построить мост через бурные потоки Баньянцы, переправа через которую стоила жизни многим бедным людям.

Я внимательно слушал рассказ о все новых чудесах. Теперь к девушке снова присоединились крестьяне; каждый из них поведал о каком-нибудь чудесном исцелении, о котором он знал не иначе как из первых рук. Множество удивительных подробностей сообщили они мне об этом святом — ибо они уже называли его святым, — так что у меня не было ни малейшего сомнения в том, что это действительно святой человек.

Джованоцца рассказала мне, как один пастух, проходя однажды ночью через перевал, вдруг услышал пение; это были самые удивительные, самые сладкие звуки из всех, что когда-либо раздавались на земле; они привели этого человека в такой необычайный экстаз, что было совершенно ясно: он услышал не что иное, как ангельский хор. А потом один из крестьян, самый высокий и темноволосый из всех, поклялся великой клятвой, что однажды, находясь в горах, он видел, как хижина отшельника светилась небесным светом на фоне темной массы горы.

Все это заставило меня задуматься, наполнив душу удивлением. Однако потом направление беседы изменилось, они заговорили о винограде, о том, как он прекрасно уродился на виноградниках Фонтана-Фредда. и о том, что нынче следует ожидать хорошего урожая маслин. А потом гул голосов мало-помалу стих, а для меня исчез вовсе, и я уснул, положив голову на руки.

Проснулся я приблизительно час спустя, чувствуя, что руки у меня затекли, а все тело одеревенело от неудобного положения, в котором я спал. Крестьяне все разошлись, а угрюмый хозяин стоял возле стола надо мной.

— Вам следует продолжать свой путь, — сказал он, видя, что я проснулся. — До заката осталось не более двух часов, и, если вы собираетесь ехать через перевал, не следует медлить, иначе вас в пути застанет ночь.

— Мой путь? — вслух спросил я и вопросительно посмотрел нанего.

В какие края лежал мой путь, кто бы мог ответить?

Потом я вспомнил о принятом раньше решении искать приюта в каком-нибудь монастыре, и его слова о перевале заставили меня подумать о том, что для меня было бы разумнее оказаться по ту сторону гор, в Тоскане. Там меня не достанут когти Фарнезе, тогда как сейчас, пока я нахожусь на территории, подвластной папе, меня в любую минуту могут схватить.

Я тяжело поднялся с места и вдруг вспомнил о том, что у меня совсем нет денег. На мгновение это привело меня в отчаяние. Но потом я вспомнил о муле и решил, что дальше я буду двигаться пешком.

— Я хочу продать мула, — сказал я хозяину. — Он находится у тебя в конюшне.

Он почесал за ухом, соображая, очевидно, что у мена на уме.

— Да? — спросил он с сомнением. — А на какой рынок вы собираетесь его вести?

— Я предлагаю его тебе, — сказал я.

— Мне? — воскликнул он, и мгновенно в его хитрых глазах вспыхнуло подозрение, отразившееся и на грозных морщинах лба. — А где вы взяли этого мула? — спросил он, крепко сжав губы.

Девушка, которая вошла в этот момент в комнату, смотрела на нас и слушала.

— Где я его взял? — как эхо повторил я. — А какое тебе до этого дело?

Он улыбнулся неприятной улыбкой.

— А вот какое: если сюда явятся барджелли[1863] и найдут у меня в конюшне краденого мула, мне не поздоровится.

Я покраснел от гнева.

— Ты хочешь сказать, что я его украл? — вскричал я с такой яростью, что он изменил тон.

— Нет, нет, нет, что вы, — успокаивал он меня. — Но дело в том, что мул мне не нужен, у меня уже есть один, я человек бедный…

— Полно причитать, — остановил я его. — Дело в том, что у меня нет денег. Ни гроссо, за обед я могу заплатить только продав мула. Назначь цену — и покончим с этим делом.

— Ха! — закричал он. — Так, значит, я должен купить твоего краденого мула? Думаешь, ты меня напугал и воображаешь, что я так сразу и куплю его? Убирайся отсюда, негодяй, а не то я подниму на ноги всю деревню, и тебе тогда не поздоровится. Убирайся, тебе говорят!

Выкрикивая эти слова, он пятился назад, по направлению к очагу, и там, пошарив в углу, достал толстое дубовое полено. Хозяин — подлец, отъявленный мерзавец и вор, это было ясно. Однако не менее ясно было и то, что я должен подчиниться и оставить ему моего мула или же быть готовым к чему-то весьма неприятному.

Если бы давешние честные крестьяне все еще находились здесь, он не посмел бы так себя вести. Но при существующем положении, при отсутствии свидетелей, которые могли бы подтвердить, как все это было, можно ли было поверить такому человеку, который не может заплатить за съеденный обед? Мне пришлось бы плохо.

Если бы нужно было помериться силами, я бы в два счета его утихомирил, несмотря на его полено. Но нельзя было забывать о девушке, которая поднимет тревогу, и тогда к обману с моей стороны прибавится драка, и меня сочтут попросту за обыкновенного бандита.

— Прекрасно, — сказал я. — Ты гнусный вор и негодяй, самым подлым образом ты воспользовался моим положением. Я еще когда-нибудь вернусь за своим мулом, а пока прими его в качестве залога за то, что я тебе должен. Но смотри, будь готов к расплате, когда я предъявлю тебе счет.

С этими словами я повернулся на каблуках, прошел мимо большеглазой девицы и вышел вон из этой вонючей дыры на свет Божий, сопровождаемый грозными ругательствами этого мерзавца.

Я свернул на улицу, которая круто поднималась вверх, и быстро зашагал в сторону гор.

Вскоре я оставил деревню и по крутой дороге направился к перевалу Чиза, по которому можно переправиться через Апеннины в Понтремоли. Этим путем следовал Ганнибал, когда он вторгся в Этрурию две тысячи лет тому назад. Я свернул с дороги на верховую тропу и зашагал по склону величественной Монте-Принцера. Я шел все время вверх между серо-зелеными оливами и яркой зеленью фиговых деревьев, наконец достиг узкого ущелья между двумя огромными утесами, где царили папоротники и влажная прохлада и все было окутано густой тенью.

Надо мною к синему небу вздымались горы; их зеленые склоны местами были тронуты золотом, там, где пальцы осени прикоснулись к их вершинам; в других же местах зияли серые и пурпурные раны — там, где сквозь зелень пробивались голые скалы.

Я бесцельно двигался вперед, пока не наткнулся на хвойные заросли, через которые стал пробираться, услышав звуки падающей воды. В конце концов я остановился на скале, над бурным потоком, с ревом стремившимся по глубокому ущелью, которое он пробил между горами. Отсюда открывался вид на длинную извилистую долину, освещенную лучами заходящего солнца, а вдали красноватым пятном виднелся город Форново, через который я проходил днем. Это и была река Баньянца, мощный поток, преградивший мне путь. Я стал подниматься вверх по ее руслу, карабкаясь по покрытым лишайниками скалам или погружаясь по самую щиколотку в мягкий, податливый мох.

Наконец, утомленный и неуверенный в правильности выбранного пути, я опустился на землю, чтобы отдохнуть и подумать о том, что делать дальше. Мысли мои постоянно обращались к отшельнику, живущему где-то поблизости, в этих горах, о том, как прекрасна и счастлива такая жизнь, вдали от мира, который человек наполнил таким злом. Но потом, вместе с мыслями о мире, явилась мысль о Джулиане. Две ночи тому назад я держал ее в своих объятиях. Две ночи тому назад! А казалось, что прошла уже целая вечность, так далеко отодвинулась вся моя прошлая жизнь, частицей которой она была. Ибо с убийством Фифанти в жизни моей наступил перелом, и за последние два дня я пережил и перечувствовал больше, чем за все предыдущие восемнадцать лет.

Думая о Джулиане, я вызвал в памяти се образ: пылающую медь волос, таинственный блеск ее загадочных глаз, полуприкрытых веками, ее томную улыбку. Вот она стоит передо мною, вся в белом, пленительная, как прежде, и опаляющая страсть снова терзает сердце невыразимой мукой.

Я отчаянно боролся. Я пытался изгнать этот образ. Но он оставался на месте, смеясь надо мною. И вдруг издалека, со стороны долины, легкий ветерок, шелестящий в ветвях хвойных деревьев, донес до меня еле слышный звон колокольчиков. Я узнал звуки «Ангелуса»[1864].

Я пал на колени и стал молить Пресвятую Деву, чтобы она даровала мне силы и в душе моей снова воцарились мир и покой. После этого я забрался под выступающую скалу, завернулся поплотнее в свой плащ и улегся на твердой земле, сломленный усталостью.

Лежа там, я наблюдал за тем, как меркнут краски на небе. Я видел, как пурпур, окрасивший облака на востоке, сменился оранжевым оттенком, оранжевый, в свою очередь, постепенно бледнея, превратился в бледно-желтый, а на смену ему пришел бирюзовый. Тени подбирались к самым вершинам. В небе зажглась звезда, потом другая, и вот уже десятки звездочек заблистали в глубокой синеве небесного свода.

Я повернулся на бок и закрыл глаза, призывая сон; и вдруг неожиданно до ушей моих донеслись невыразимо сладостные звуки; они были едва слышны, в них не было ни мелодии, ни ритма, присущих земной музыке. Я сел, затаив дыхание, и стал прислушиваться. Едва слышные звуки по-прежнему доносились откуда-то издалека. Они напоминали звон колокольчиков, и все-таки это было не то. Я припомнил рассказы, которые услышал в тот день в Поджетте, когда сидел в таверне, о таинственной музыке, привлекавшей путников к жилищу отшельника. Заметив направление звука, я решил, руководствуясь им, броситься к ногам этого святого человека и умолять того, кто способен исцелять недуги тела, совершить чудо: исцелив мою душу, избавить меня от мучений.

Итак, я двинулся вперед при свете звезд, стараясь идти по открытому месту, — в тени деревьев невозможно было разглядеть разные мелкие препятствия. По мере того как я продвигался вперед, придерживаясь русла Баньянцы, мелодия становилась все слышнее, приближаясь к своему источнику; и шум потока, уже не столь бурного, не заглушал этого другого звука.

Это была мелодия, состоящая из долгих певучих нот, — мне казалось, что в основном это были две ноты, в которые иногда вплетались третья и четвертая и в редких интервалах — пятая. Она была необыкновенно гармонична, и в то же время в ней было нечто таинственное, даже сверхъестественное, неземное; но теперь еще более отчетливо слышались колокольчики, их мелодичный серебряный звон.

И вдруг, совершенно неожиданно, я услышал крик, даже не крик, а жалобный стон, говорящий о беспомощности и страдании. Ускорив шаги, я двинулся в том направлении, откуда раздался этот крик, обогнул густые ореховые заросли и внезапно очутился перед примитивной убогой хижиной, сложенной из сосновых бревен, прилепившейся к краю скалы. Сквозь маленькое оконце, в котором не было стекла, виднелся слабый огонек.

Я замер на месте, едва переводя дыхание, охваченный страхом. Это, должно быть, и есть жилище отшельника. Я находился в святом месте.

Затем крик повторился. Он доносился из хижины. Я приблизился к окну и, набравшись храбрости, заглянул внутрь. При свете единственного фитилька медной масляной лампы мне с трудом удалось разглядеть внутренность хижины.

Дальней стеной ей служила сама скала, в которой была выдолблена ниша широкая и глубокая; в глубине этой ниши неясно вырисовывалась небольшая, примерно в два фута высотой, фигура. Это, несомненно, и было то самое чудотворное изображение святого Себастьяна. Перед статуей находился грубо сколоченный невысокий аналой, на котором лежали огромная книга с медными застежками и желтый ухмыляющийся череп.

Все это я заметил с одного взгляда. В хижине не было никакой другой мебели, ни стола, ни стула; медная лампа стояла прямо на полу, возле ложа, состоящего из охапки тростника и соломы, на котором можно было разглядеть самого отшельника. Он лежал на спине, это был сильный, здоровый мужчина, по всей видимости, довольно высокий.

На нем была свободная коричневая ряса, подпоясанная грубой веревкой, с которой свисали длинные четки. Волосы и борода у него были черные, а лицо покрывала мертвенная бледность; когда я взглянул на него, он снова испустил стон и заметался на своем ложе, словно испытывая невыносимые страдания.

— О, Господи Боже мой, Господи Боже мой! — стенал он. — Неужели я так и умру в одиночестве? Смилуйся! Я раскаиваюсь! — И он продолжал корчиться и стонать, потом повернулся на бок, и я увидел, что его бледное лицо все покрыто потом.

Я подошел к двери и поднял щеколду.

— Ты страдаешь, святой отец? — спросил я, чувствуя, что мне становится жутко.

При звуке моего голоса он внезапно сел на своей постели, обратив ко мне лицо, искаженное ужасом.

— Благодарю тебя, Господи, благодарю тебя!

Я вошел в комнату, приблизился к ложу и опустился перед ним на колени.

Не дав мне выговорить ни слова, он вцепился в мою руку своими влажными пальцами и с трудом приподнялся на локте, устремив на меня глаза, пылающие лихорадочным огнем.

— Священника! — выдохнул он. — Приведи священника, чтобы я мог исповедаться! О, приведи его, и ты будешь спасен от вечных мук в геенне огненной. Я умираю, но я не могу покинуть этот мир с таким бременем грехов, тяготящих мою душу.

Даже сквозь ткань моей одежды я чувствовал, какие у него горячие руки. Положение было ясно: жестокая лихорадка сжигала его тело.

— Успокойся, — сказал я. — Я отправлюсь немедленно. — И я поднялся, чтобы идти, в то время как он осыпал меня благословениями.

У двери я остановился, чтобы спросить, где найти ближайшего священника.

— В Кази, — хрипло ответил он. — Поверни направо и увидишь тропинку, ведущую вниз по склону холма. Ее нельзя не заметить. Через полчаса будешь на месте. И возвращайся немедленно, мне уже недолго осталось жить. Я чувствую это.

Пробормотав какие-то слова успокоения и утешения, я закрыл дверь и отправился в путь, погрузившись в густой мрак ночи.

Глава 17

ОТРЕЧЕНИЕ
Я нашел тропинку, о которой говорил отшельник, и, следуя ее извилистым путем, побежал вниз; впрочем, бежать можно было только тогда, когда она шла по открытой местности, если же на пути встречались деревья, двигаться приходилось более осторожно, хотя и по-прежнему быстро.

Примерно через полчаса я заметил внизу мерцающие огоньки деревушки, прилепившейся к склону холма, и спустя несколько минут шел уже между домишками Кази. Найти священника, который жил в маленьком домике возле церкви, не составляло особого труда; сообщить ему о цели моего прихода и уговорить его пойти со мной, чтобы помочь святому человеку, который лежит один далеко в горах и, может быть, умирает, тоже было достаточно просто. Значительно труднее, однако, было возвращение назад, в хижину отшельника, ибо тропинка была достаточно крута, священник стар и немощен, ему требовалась помощь, а я был настолько измучен, что не всегда мог ему эту помощь оказать. К счастью, у него был фонарь — он настоял на том, чтобы захватить его с собой, — и мы двигались вперед со всей возможной скоростью. И тем не менее прошло не менее двух часов с того момента, как я тронулся в путь, прежде чем мы добрались до той небольшой площадки, где стояла его хижина.

В хижине царила полная темнота. Масло в маленькой лампочке все выгорело, и она погасла. И когда мы вошли, человек, лежащий на убогом ложе из ветвей акации, распевал непристойную кабацкую песню. Эта песня, исходящая из святых уст, привела меня в ужас и недоумение.

Что до священника, которому достаточно часто приходилось исполнять эту печальную обязанность — присутствовать при последнем вздохе умирающего, — то он быстро понял причину столь странного поведения. Огонь, сжигавший тело несчастного, разгорался все жарче, прежде чем совсем погаснуть, и умирающий сам не знал, что делает.

Не менее часа сидели мы возле него в ожидании. Священник был уверен, что перед концом обязательно должно наступить некоторое улучшение и к умирающему вернется сознание.

В течение всего этого печального часа я сидел на корточках возле постели, в первый раз в жизни наблюдая жуткий процесс угасания человеческой жизни.

Если не считать Фифанти, мне никогда еще не приходилось сталкиваться со смертью; впрочем, нельзя сказать, что в тот раз я действительно мог ее наблюдать. Тогда смерть наступила внезапно — мгновенно была перерезана нить жизни, и я понял, что он мертв, еще до того, как у меня могла возникнуть мысль о смерти вообще, возможно, потому, что в тот момент я был слишком возбужден и взволнован.

А теперь, когда умирал фра Себастьяно, мне не мешали мои собственные мысли. Я был невольным посторонним свидетелем, оказавшимся здесь по воле случая. Впечатление, оставшееся в моей душе от этого зрелища, изгладилось не скоро, и именно им, этим впечатлением, отчасти объясняется то, что произошло впоследствии.

Ближе к рассвету бессвязное бормотание больного — а оно было столь же непристойно и богохульственно, как и песни, которые он то и дело принимался петь, — немного утихло. Блеск его невидящих глаз, взгляд которых время от времени обращался в нашу сторону, сделался тусклым и осознанным, и он попытался приподняться, однако его члены отказывались ему повиноваться.

Священник склонился над ним, шепча слова утешения, а потом обернулся ко мне и сделал знак выйти из комнаты. Я встал и двинулся к двери. Но не успел я дойти до порога, как за спиной у меня раздался хриплый вскрик, а затем горестное восклицание священника. Я резко обернулся и увидел, что отшельник лежит опрокинувшись навзничь, рот у него открыт, а глаза еще более потускнели.

— В чем дело? — невольно воскликнул я.

— Он скончался, сын мой, — печально ответил старик священник. — Но он покаялся, а жизнь его была жизнью святого. — И, достав из-за пазухи маленький серебряный ковчежек со святыми дарами, он совершил последний обряд над телом, душа от которого уже отлетела.

Я медленно вернулся назад, встал возле него на колени, и мы долго молились за упокой души этого святого человека. А пока мы молились, снаружи поднялся ветер, и в лоне этой ночи, такой ясной и спокойной сначала, родилась буря. Сверкала молния, освещая внутренность хижины так, словно был яркий полдень, ярко высвечивая нишу, стоящего в ней святого Себастьяна и жуткий ухмыляющийся череп на аналое отшельника.

Грохотал гром, раскатываясь по холмам оглушительным эхом, в то время как дождь хлестал по холмам и долинам, изливаясь на землю неистощимым потоком. Струи дождя нашли слабое место в крыше, с потолка закапало, и вскоре на полу образовалась лужа.

Гроза бушевала более часа, и все это время мы стояли на коленях возле покойного отшельника. Потом гром начал стихать и постепенно замер вдалеке; дождь перестал, и в долину прокрался рассвет, бледный, как отблеск лунного камня.

Мы вышли наружу, чтобы сделать глоток освеженного грозой воздуха, как раз в тот момент, когда первый луч солнца окрасил роскошным румянцем рассветные сумерки, заливавшие склоны холмов и долины. От земли повсюду поднимался пар, а Баньянца, вздувшаяся от дождя, с грохотом катила свои воды по узкому ущелью.

Когда солнце поднялось достаточно высоко, нашли лопату и выкопали могилу под самой площадкой, на которой стояла хижина. Там мы и похоронили отшельника, а над могилой я соорудил крест из самых больших камней, которые мне удалось найти. Священник считал, что его следует похоронить в самой хижине; однако я предположил, что, возможно, найдется еще какой-нибудь человек, который захочет занять место отшельника и посвятить свою жизнь тому, чтобы продолжать дело этого святого человека: охранять святыню и собирать милостыню для бедных и для построения моста.

Тон моего голоса заставил священника обратить на меня проницательный взор его добрых глаз.

— Может быть, ты думаешь о себе? — спросил он меня.

— Только в том случае, если вы не сочтете меня недостойным этого святого дела, — смиренно ответил я.

— Но ты очень молод, сын мой, — сказал он и ласково положил мне руку на плечо. — Ты, наверное, жестоко страдал в этом мире, — так жестоко, что тебе захотелось от него отказаться, покинуть все земное и обратиться к покою и одиночеству?

— Я должен был сделаться священником, отец мой, — ответил я. — Готовился к тому, чтобы принять духовный сан. Однако грехи мои сделали меня недостойным. Возможно, что здесь я смогу искупить свою вину, очистить душу от скверны, наполнившей ее в греховном мире.

Он оставил меня час спустя, чтобы вернуться назад в Кази, после того как выслушал от меня достаточно о моем прошлом и понял, в каком я нахожусь состоянии. Этого было довольно, чтобы он одобрил мое решение наложить на себя епитимью и искать душевного покоя в одиночестве. Прежде чем уйти, он просил меня обращаться к нему в Кази в любой момент, когда меня станут одолевать сомнения или когда мне покажется, что ноша, которую я взвалил на свои плечи, слишком тяжела для меня.

Я смотрел, как он спускается вниз по извилистой горной тропинке, видел его согбенную фигуру, облаченную в длинный кафтан из грубого сукна, до тех пор, пока он не скрылся из глаз за поворотом.

Тут я впервые ощутил горький вкус одиночества, на которое обрек себя в это утро. Я почувствовал себя оторванным от всего, в сердце моем проснулась жалость к себе, быстро погасившая пламя восторга, согревавшего меня, когда я думал о том, чтобы занять место скончавшегося отшельника.

Мне еще не было двадцати лет; я был сеньором, владельцем огромного состояния; я еще даже не начал жить — мне довелось выпить всего лишь один опрометчивый, исполненный яда глоток, — и вот я отказываюсь от мира, я добровольно отрекаюсь от него ради того, чтобы искупить свой грех. Это справедливо; но это тяжело и горько. Однако позже я снова почувствовал порыв восторга при мысли о том, что именно горечь, страдание — вот что придает цену моему отречению, что только через все испытания и трудности мой путь может привести меня к благодати.

Некоторое время спустя я занялся осмотром хижины, и первое, на что я обратил внимание, была чудотворная статуя. Я смотрел на нее со священным трепетом, я преклонил колена, чтобы вымолить прощение за то, что я, недостойный, предлагаю себя для служения этой святыне.

Сама по себе статуя была сделана весьма грубо и выглядела достаточно непривлекательно. Она отчетливо напомнила мне распятие, которое висело на стене в столовой у моей матери и вызывало у меня такое отвращение.

От двух ран на груди, нанесенных стрелою, шли вниз две коричневые полоски — следы последнего чудесного явления. На лице этого юного римского центуриона, который принял мученическую смерть за свое обращение в христианство, была улыбка, взгляд обращен к небу — эта часть произведения скульптору удалась. Все же остальное было просто ужасно: фигура была вырезана грубо и неправильно, тело так непропорционально широко, что напоминало сплющенного карлика.

Громадная книга, стоящая на аналое из простого соснового дерева, оказалась, как я предполагал, служебником[1865]; и у меня вошло в привычку каждое утро справляться по ней, что именно нужно делать во время утренней, обеденной и вечерней службы.

В грубо сколоченном шкафу я обнаружил глиняный кувшин, наполовину наполненный маслом, и другой кувшин, побольше, в котором было несколько кукурузных лепешек и пригоршня каштанов. Был там и коричневый узелок, в котором оказалась монашеская ряса с власяницей внутри.

Я обрадовался этой находке — тут же снял с себя мирское платье и облачился в грубую коричневую рясу, которая по причине моего высокого роста доходила мне только до середины икры. За неимением сандалий я остался босым и, связав в узелок снятое платье, засунул его в шкаф, на место того, что оттуда вынул.

Таким образом, я, который должен был, согласно клятве, сделаться затворником ордена святого Августина, начал жизнь анахоретом, не прошедшим обряда посвящения. Я вынес из хижины ветви акации, на которых мой блаженный предшественник испустил последний вздох, дочиста вымел пол связкой веток орешника — я специально нарезал их для этой цели — и пошел к бурному раздувшемуся потоку, чтобы набрать свежих ветвей и тростника для своей собственной постели.

О моем существовании можно было сказать не только то, что оно было одиноким, оно также было исполнено самых суровых лишений. Люди редко показывались возле моего жилища, если не считать нескольких благочестивых женщин из Кази или Фьори, которые просили помолиться за них, оставляя для меня в качестве платы масло и кукурузные лепешки, и порою проходили многие дни, в течение которых я не видел ни одного человеческого существа. Моим основным пропитанием были кукурузные лепешки да еще орехи — я набирал их в ореховой рощице у самой двери моей хижины и сделал себе небольшой запас — и каштаны, за которыми приходилось отправляться подальше в лес. Иногда мне приносили в качестве подарка кувшинчик с оливами, для меня в то время это было самое роскошное лакомство. Ни к мясу, ни к рыбе я в то время не прикасался, поэтому я сильно исхудал и часто испытывал голод.

Дни мои проходили частично в молитве, частично в размышлениях, и я много раздумывал об «Исповеди» святого Августина — насколько мне удавалось восстановить ее по памяти, — находя большое утешение при мысли о том, что, если этот святой, один из великих отцов Церкви, сумел удостоиться милости после всех грехов, осквернивших его юность, у меня не было оснований отчаиваться. И все-таки я еще не получил отпущения смертных грехов, совершенных мною в Пьяченце. Я исповедался фра Джервазио, и он обещал наложить на меня епитимью, однако это так и не осуществилось. Сейчас я наложил се на себя сам. И всю свою жизнь я буду ее нести.

Но ведь я могу умереть, прежде чем истечет ее срок, и эта мысль привела меня в ужас, ибо мне нельзя умереть в грехе. И я решил, что буду говеть[1866] в течение года, а потом попрошу кого-нибудь из тех, кто меня посещает, передать священнику в Кази, что прошу его прийти ко мне, дабы я мог получить отпущение из его рук.

Глава 18

HYPNEROTOMACHIA[1867]
Поначалу мне казалось, что я делаю неплохие успехи на своем пути в поисках милосердия и прощения, что на меня нисходит известное спокойствие духа, благодетельное, словно роса, падающая на истомленную жаждой землю. Однако через какое-то время это мое состояние изменилось, и я стал ловить себя на том, что мои мысли, дотоле занятые благочестивыми предметами, улетают назад, в прошлое, с сожалением и тоской по той жизни, от которой я был оторван.

Я вздрагивал в благочестивом гневе на себя и пытался отделаться от этих мыслей еще более усердными молитвами и еще более строгим постом. Но если мое тело начинало привыкать к лишениям, которым его подвергали, то дух мой приобретал мятежную свободу, препятствующую делу очищения, к которому я пытался его принудить. В силу того, что мой желудок был постоянно пуст, меня то и дело посещали греховные видения, терзавшие меня по ночам; я тщетно пытался с ними бороться, пока наконец не вспомнил о мерах, которыми, судя по его рассказам, пользовался в аналогичных случаях фра Джервазио. И тут мне пришла в голову благая мысль прибегнуть к помощи власяницы, чего прежде я страшился.

Это было, верно, в конце сентября — дни в эту пору становились холоднее, — когда я впервые надел на себя эту броню, долженствующую защитить меня от сатанинского искушения. Она раздражала меня ужасно, нежная моя кожа горела, каждое движение причиняло невыносимые страдания; но зато ценой страданий моего тела я, по крайней мере, вернул себе душевный покой, и плоть моя, усмиренная и утишенная, не мешала более своими дурными прихотями чистоте, столь необходимой для моих размышлений.

Больше месяца понадобилось для того, чтобы пытка, причиняемая этой тканью из конского волоса, сделала то, что от нее требовалось. Но к началу декабря, по мере того как моя кожа огрубела от постоянного раздражения и привыкла к соседству грубого конского волоса, дух мой снова начал свои мятежные блуждания. Для того чтобы снова его укротить, я снял с себя власяницу и всю другую нижнюю одежду, оставшись в одной только грубой монашеской рясе. Таким образом я решил подвергнуть себя испытанию холодом, так как на той высоте, где находилось мое жилище, климат был достаточно суров и снег подкрадывался, спускаясь по горным склонам.

Я видел, как зеленый цвет сменялся в долинах золотом, а затем багряным пламенем. Я видел, как огненные блики постепенно исчезали с осенней палитры и, по мере того как опадали листья, в мире постепенно воцарялась серая, лысая старость. А на смену ей пришли холодные зимние ветры, которые выли и свистели в прорехах моей жалкой хижины; прилетая сверху, со стороны скованных морозом вершин, ветер пронизывал меня до костей.

Мои страдания от холода усугублялись еще тем, что я был страшно истощен; с каждым днем я худел все больше и больше, так, что постепенно превратился в мешок костей, и было просто удивительно, что эти кости не стучали, когда я двигался.

Я страдал и в то же время радовался этому страданию, радовался, испытывая боль, и благодарил Бога за то, что он в своей великой милости позволил мне ее испытывать, ибо, чем тяжелее были страдания тела, тем спокойнее становилось у меня на душе и тем дальше удалялись от меня соблазны плотских желаний, с помощью которых сатана все еще старался подловить мою душу. Если другие ищут обычно утоления боли, то я искал утоления своих страданий в самой боли. Физические муки были моим летейским[1868] напитком, лишь они давали мне забвение, которого я так жаждал.

Думаю, что в течение этих месяцев разум мой немного помутился, не выдержав чрезмерных лишений, и мне кажется, что состояние экстаза, во власти которого я подолгу находился, объяснялось лихорадкой, явившейся результатом сильной простуды.

Я проводил долгие часы в коленопреклоненной молитве и размышлениях. И, помня о том, как некоторым счастливцам в аналогичных случаях было даровано великое счастье и благодать — им явились небесные видения, — я молился и надеялся на подобный же знак Божьей милости, уверенный в том, что такое видение даст мне силы, поддержит меня, поможет устоять против любого искушения.

И вот однажды ночью, когда год подходил к концу, мне показалось, что мои молитвы не остались без ответа. Я не думаю, что это видение посетило меня во сне. По крайней мере я уверен, что не спал, когда оно появилось. В это время я стоял на коленях возле своего ложа из ветвей акации, и была поздняя ночь. Внезапно дальний конец моей хижины засветился слабым светом; было похоже на то, что из земли стал подниматься фосфоресцирующий туман; он колебался, поднимаясь вверх раскаленными добела клубами, и потом, в самой сердцевине этого тумана, стала проступать фигура — она была в белой одежде, поверх которой было накинуто темно-синее покрывало, все усыпанное золотыми звездами; в сложенных руках она держала серебряные лилии.

Я не испытывал страха. Сердце мое билось учащенно восторженно, когда я наблюдал, как видение делается все более отчетливым, так что я уже мог разглядеть белое лицо несказанной красоты и опущенные вниз глаза.

Это была Пресвятая Дева, какой изобразил ее мессер Порденоне в церкви святой Клары в Пьяченце; платье, лилии, сладостно-прекрасный лик — все это было мне известно, даже пышное круглое облако, на которое опиралась маленькая босая ножка.

Я испустил крик восторга и страстного желания, простирая руки к волшебному видению. Но стоило мне это сделать, как вид его стал постепенно изменяться. Под синим покрывалом, которое представляло собой нечто вроде вуали, появилась масса золотистых блестящих волос; снежная бледность лица сменилась теплым оттенком слоновой кости; губы потемнели, сделались карминно-красными и сложились в живую мирскую улыбку; в глазах появился томный блеск; лилии исчезли, бледные руки потянулись ко мне.

— Джулиана! — воскликнул я, и мой чистый, радостный восторг сменился жгучим плотским вожделением. — Джулиана! — Я протянул руки, и она медленно поплыла ко мне, не касаясь неровного земляного пола моей хижины.

Я обезумел от страсти. Я попытался подняться с колен, чтобы пойти ей навстречу, чтобы хоть на секунду сократить эту муку ожидания. Однако ноги отказывались мне повиноваться, мне казалось, что весь я сделан из свинца, а она тем временем приближалась все медленнее, ее томная улыбка становилась все более насмешливой.

И тут меня вдруг охватило отвращение, внезапное и непредсказуемое. Я закрыл лицо руками, чтобы отогнать это видение, истинное значение которого вдруг открылось мне со всей ясностью.

— Retro me, Sathanas![1869] — загремел я. — Господи! Пресвятая Дева Мария!

Наконец я поднялся с колен, чувствуя, что ноги у меня онемели и затекли. Я снова поднял глаза. Видение исчезло. Я был один в своей келье, а снаружи ровными струями лил и лил дождь. Я застонал в отчаянии. Потом покачнулся, склонился набок и потерял сознание.

Когда я очнулся, было уже совсем светло и бледное зимнее солнце рассылало свои серебристые лучи с зимнего неба. Мне было холодно, я чувствовал страшную слабость, и, когда попытался встать на ноги, все вокруг меня поплыло, и пол моей кельи качался, словно палуба корабля в сильный шторм.

В течение многих дней после этого я находился в некоем трансе, меня мучили попеременно то озноб, то пылающий жар; и, если бы не пастух, который завернул к отшельнику, желая получить его благословение, и который остался возле меня из милосердия и ходил за мной в течение трех или более дней, я скорее всего просто бы умер.

Он поил меня молоком от своих коз — роскошь, от которой ко мне быстро возвращались силы, — и даже после того, как он покинул мою хижину, он приходил каждый день в течение недели и настаивал на том, чтобы я пил принесенное им молоко, не слушая моих возражений, что теперь, когда нужда в этом отпала, у меня нет оснований так себя баловать.

После этого наступил некоторый период покоя.

Я понимал это так, что дьявол, нанеся мне мощный удар искушения и потерпев поражение, прекратил борьбу. Но я тем не менее соблюдал осторожность, стараясь не тешить себя этой мыслью, опасаясь, как бы моя самоуверенность не вызвала дурных последствий. Я благодарил небо за силу, которая была мне дарована, и умолял и дальше не оставить столь слабый сосуд без своего покровительства.

Теперь мой склон холма и долина начали одеваться в наряд очередного нового года. Февраль, как добрая фея, легкой поступью спустился вниз по лугам и речным долинам, лаская спящую землю своим нежным дыханием. И вскоре там, где проходила эта посланница весны, поднимали свои желтые головки крокусы; доставая из подола, она щедро рассыпала по земле алые, голубые и пурпурные анемоны, которые пели славу весне нежной гармонией разнообразных оттенков; скромная фиалка и душистый папоротник возносили свое благоухание к ее алтарю, а вдоль ручьев проклюнулись ростки чемерицы.

А потом, когда березы, дубы, каштаны и буки оделись в свой нежный светло-зеленый наряд, пришел март, а вслед за ним не замедлила явиться и Пасха.

Однако приближение Пасхи наполнило меня ужасом. Ведь именно в Страстную неделю совершалось чудо святого Себастьяна, статую которого я охранял. А что, если чудо не совершится оттого, что я недостоин быть его хранителем? Меня то и дело охватывал страх, и я начинал молиться еще более ревностно. И это было не лишне, ибо весна, столь благотворно прикоснувшаяся к земле, не обошла и меня. Временами во мне снова вспыхивала тоска по миру, и снова приходили мучительные мысли о Джулиане — а я ведь думал, что с ними покончено навсегда, — и мне снова приходилось прибегать к помощи власяницы; а когда и она оказалась бессильной, я набрал длинных, напоминающих бич, побегов молодой эглантерии[1870], сделал из них плеть и стегал себя по голому телу, так что острые шипы разрывали кожу и моя мятежная кровь капала на землю.

Наконец однажды вечером, когда я сидел возле своей хижины, глядя на изумрудные холмы, я был вознагражден. Я чуть было не лишился чувств от бесконечной радости и благодарности, когда это понял. Еле различимо, точно так же, как я впервые это услышал, когда подходил к жилищу отшельника, до моих ушей донеслась таинственная, напоминающая звон колокольчиков, музыка, которая тогда привела меня к хижине. С тех пор я ни разу не слышал этих звуков, хотя частенько прислушивался, надеясь, что они раздадутся опять.

И вот я слышал их снова, они, казалось, прилетели на крыльях весеннего ветерка, эти восхитительные звуки, этот ангельский звон, наполнявший мое сердце таким восторгом веры и счастья, какого я не испытывал с того момента, как поселился здесь.

Это было знамение — знак прощения, знак милости. Иначе быть не могло. Я пал на колени и вознес молитву глубокой радостной благодарности.

И всю последующую неделю эти неземные серебряные звуки были со мною, утешая меня и успокаивая. Даже если я бродил в полях, она все равно не оставляла меня, разве что мне случалось слишком близко подходить к бурным водам Баньянцы, тогда рев потока заглушал божественную музыку. Я перестал испытывать страх, ко мне возвращалась уверенность в себе. Страстная неделя приближалась, но она уже не внушала мне такого ужаса. Я почитал себя достойным того, чтобы быть хранителем святыни. Тем временем я молился, особо направляя мои молитвы святому Себастьяну, моля его, чтобы он не подвел меня, помог бы мне сделать то, что от меня требуется.

Наступил апрель, как я узнал от странников, принесших мне милостыню в виде хлеба, а со второго числа этого месяца начиналась Страстная неделя.

Глава 19

НЕЗВАНЫЕ ГОСТИ
Был Страстной четверг, именно в этот день раны на статуе святого Себастьяна начинали кровоточить, что продолжалось до рассвета пасхального воскресенья.

Теперь, когда назначенное время приближалось, я самым внимательным образом наблюдал за статуей, а в среду смотрел на нее со страхом и волнением, которые не мог преодолеть, ибо не замечал ни малейших признаков чуда. Коричневые подтеки, остатки предыдущего потока крови, по-прежнему оставались сухими. Всю эту ночь я усердно молился, терзаемый муками сомнения, которые в какой-то степени успокаивала музыка, не прекращавшаяся ни на минуту.

С первыми проблесками рассвета мне послышался звук шагов возле хижины, однако я не обратил на это внимания. Когда же взошло солнце, вся поляна возле хижины гудела от звука голосов, напоминавшего рокот волн, катящихся на берег. Я встал и еще раз внимательно посмотрел на святого. Это был всего-навсего кусок дерева, бесчувственный и безжизненный, и по-прежнему не было никаких признаков чуда. Снаружи — я это понял — уже собралась толпа пилигримов. Они ждали, бедные глупцы. Но могло ли их ожидание сравниться с моим?

Еще один час провел я на коленях, умоляя небо сжалиться надо мною. Но оно оставалось безответным, и раны святого по-прежнему были сухи.

Наконец я поднялся на ноги, в полном отчаяния, и, подойдя к двери, широко распахнул ее.

Вся площадка перед хижиной была заполнена крестьянами, а те, что не поместились, стояли на нижних склонах холма или разместились наверху, справа и слева от хижины. Увидев меня — худого и изможденного донельзя, увидев мои глаза, безумные от отчаяния, воспаленные от постоянного недосыпания, мою спутанную бороду, покрывающую впалые щеки, толпа застыла. Единый вздох, выкрик, выражающий ужас и благоговение, вырвался из недр ее. Вся масса людей качнулась, заколебалась и в едином порыве, словно склоненная ветром, опустилась на колени — все, кроме кучки калек, собравшихся перед самой хижиной, — эти несчастные приплелись сюда в надежде на чудесное исцеление.

Оглядывая толпу собравшихся, я заметил, что на дороге, ведущей вверх, в сторону Чизанского перевала, что-то блеснуло. По ней спускался небольшой отряд вооруженных всадников. Их было человек двадцать; на верхушках их копий развевались алые вымпелы с изображенным на них девизом, который я не мог разглядеть за дальностью расстояния.

Отряд приостановился, и один из них, человек, ехавший на крупной черной лошади, в доспехах, сверкающих, как само солнце, протянул одетую в перчатку руку, указывая на что-то внизу. Затем они снова двинулись вперед, и блеск их доспехов, развевающиеся вымпелы на копьях на какое-то мгновение наполнили меня странным волнением, прежде чем я снова повернулся к толпе паломников, ожидающих моего слова. Скорбным голосом, повесив голову и опустив глаза, я сообщил им неприятное известие:

— Дети мои, чудо еще не свершилось.

Слова мои были встречены мертвым молчанием. Затем раздался ропот, послышались возмущенные выкрики, жалобные стоны. Один из жителей горных мест, оказавшийся смелее других, протиснулся в первые ряды, не вставая с колен.

— Отец мой, — вскричал он. — Как это может быть? За все последние пять лет не было такого случая, чтобы на заре в Страстной Четверг раны нашего святого не начинали кровоточить.

— Увы! — застонал я. — Я ничего не знаю. Говорю только то, что есть. Всю ночь я провел в молитве, на коленях, у ног святого. Я буду молиться и дальше, и вы молитесь тоже.

Я не смел высказать им свои подозрения насчет того, что дело тут, по-видимому, во мне, что это — знак небесного неодобрения хранителю этого святого места, который оказался недостаточно чистым и, следовательно, недостоин.

— Но музыка! — вскричал один из увечных хриплым голосом. — Я же слышу божественную музыку!

Я не знал, что сказать, а толпа молчала, прислушиваясь. Все слышали нежный, умиротворяющий перезвон колокольчиков, исходящий словно из самого лона горы, снова из центра толпы вырвался многоголосый крик — крик надежды на то, что, если происходит одно чудо, непременно должно произойти и другое, что там, где звучит ангельский хор, все должно быть хорошо.

И вдруг раздался стук копыт и лязг металла, и отряд, который я заметил на горе давеча, уже ехал через пастбище по направлению к моему убежищу, свернув с главной дороги. У подножия утеса, к которому прилепилась моя хижина, отряд остановился по знаку своего командира.

Я наблюдал эту картину, испытывая непонятное волнение, и люди в толпе тоже поворачивались посмотреть, что за необычные паломники явились к этому святому месту.

Командир спешился без посторонней помощи, несмотря на тяжелые доспехи, и, подойдя к носилкам, которые находились в хвосте кавалькады, помог даме, которая в них находилась, спуститься на землю.

Все это я наблюдал с неослабным интересом и вскоре разглядел, что символ на вымпелах представляет собой голову белой лошади. По этому символу я узнал, кто они такие. Они принадлежали к дому Кавальканти — этот род, как я слышал, находился в союзе и в большой дружбе с моим отцом. Но ведь не может быть, чтобы их появление здесь имело какое-то отношение ко мне? Это было бы слишком невероятно. Ни одной душе не было известно, где я нахожусь, и никто не подозревал о том, как зовут отшельника с Монте-Орсаро.

Воин вместе с дамой подходили ближе, оставив солдат дожидаться их возвращения внизу, а я старался рассмотреть их, так же, как и все собравшиеся возле хижины паломники.

Мужчина был среднего роста, широкий в плечах и очень подвижный; у него были сильные, длинные руки, на одну из них опиралась его миниатюрная спутница, которой трудно было подниматься по крутой тропинке. Гордое, суровое, чисто выбритое лицо, твердые линии рта и решительный подбородок казались высеченными из камня. Только когда они приблизились, я мог заметить, что общая суровость этого лица смягчалась добрым взглядом глубоко посаженных карих глаз. Что до его возраста, мне тогда показалось, что ему около сорока лет, хотя в действительности ему было пятьдесят.

Дама, опиравшаяся на его руку, была прелестнейшим созданием, какое только можно себе вообразить. Ее лилейная кожа была лишь слегка тронута румянцем на щеках; личико — правильный овал; ротик — во всем мире не нашлось бы ничего более нежного и изящного; низкий и широкий лоб; и глаза — темно-синие сапфиры, видные только тогда, когда она поднимала свои длинные ресницы, осеняющие их, словно тени. Ее каштановые волосы были убраны в сетку из золотых нитей, унизанных бриллиантами, а на шее поблескивало изумрудное ожерелье. Узкое платье и мантилья были цвета бронзы, и, когда она двигалась, лучи солнца играли на шелке, придавая ему металлический блеск.Талия была стянута поясом чеканного золота, а коричневые бархатные перчатки были вышиты жемчугом.

Только один раз взглянула она на меня, когда они подходили, а потом снова тотчас же опустила глаза, но я был еще так слаб, так полон мирского тщеславия, что в этот момент мне стало стыдно при мысли о том, в каком виде я перед ней стою: грубое одеяние отшельника, лицо покрыто косматой бородой, давно не стриженные волосы длинны и нечесаны. Этот стыд окрасил румянцем мои впалые щеки. Но затем я снова побледнел, потому что мне показалось, что некий голос, неизвестно откуда, вдруг спросил меня:

— И ты еще удивляешься, что кровь не течет из ран святого?

Так ясно и отчетливо прозвучал этот голос, исходящий из уст совести, что мне казалось, будто они были произнесены вслух, и я огляделся вокруг, в страхе, что кто-нибудь еще может их услышать.

Рыцарь стоял передо мной, сдвинув брови, глядя на меня с величайшим изумлением. Несколько мгновений прошло в полном молчании. Когда он наконец заговорил, голос его прозвучал резко, как оклик.

— Как твое имя? — спросил он.

— Мое имя? — повторил я, удивленный не только его вопросом, но и пристальным испытующим взглядом. — Меня зовут Себастьян, — ответил я достаточно правдиво, ибо это было мое новое имя, имя, которое я принял, поселившись на месте покойного отшельника.

— Из какого ты рода, Себастьян, и из каких мест? — допрашивал он.

Он стоял передо мной, спиной к толпе поселян, не обращая на них ни малейшего внимания, словно их там не было вовсе, чувствуя себя полным хозяином положения. А между тем дама, опиравшаяся на его руку, то и дело украдкой посматривала на меня.

— Себастьян, и все тут, — отвечал я. — Себастьян — отшельник, хранитель святыни. Если вы пришли…

— Но как тебя звали в миру? Назови свое прошлое имя, — нетерпеливо перебил он меня, продолжая всматриваться в мое исхудалое лицо.

— Это имя грешника, — ответил я. — Я вычеркнул его, сбросил его с себя.

По его лицу пробежало выражение нетерпеливого раздражения.

— Но как зовут твоего отца? — настаивал он.

— У меня нет отца, — ответил я. — У меня нет родных, ничто не привязывает меня к этому миру. Я Себастьян-отшельник.

Губы его сложились в раздраженную гримасу.

— Тебя нарекли Себастьяном при крещении? — спросил он.

— Нет, — ответил я. — Я принял это имя, когда стал хранителем святыни.

— Когда это случилось?

— В сентябре прошлого года, когда скончался святой отец, бывший здесь хранителем до меня.

Я увидел, как в глазах его зажегся внезапный свет, и слабая улыбка тронула губы.

— Приходилось ли тебе слышать имя Ангвиссола? — спросил он, близко приблизив свое лицо к моему и впиваясь в меня взглядом.

Однако я ничем себя не выдал, поскольку этот вопрос уже не был для меня неожиданностью. Я знал, что сильно похожу на своего отца, и в том, что человек, принадлежащий к дому Кавальканти, с которым был столь тесно связан Джованни д’Ангвиссола, заметил это сходство, не было ничего удивительного. Кроме того, я был убежден, что его присутствие здесь было чисто случайным; что его привлекло сюда обыкновенное любопытство, вызванное толпой паломников.

— Синьор, — сказал я ему, — мне неизвестны ваши намерения, но я нахожусь здесь не для того, чтобы отвечать на вопросы, касающиеся мирских обстоятельств. Мир отказался от меня, а я отказался от мира. Итак, если вы находитесь здесь не для того, чтобы поклониться этой святыне, я попрошу вас удалиться и не докучать мне более. Вы явились сюда в крайне не благоприятный момент, когда мне нужны все мои силы для того, чтобы забыть мир и мое греховное прошлое во имя того, чтобы через меня свершилась воля Божия.

Я видел, что, в то время как я говорил, нежный взор девы обратился на меня с выражением ласкового сочувствия. Я заметил, как она сделала знак своему спутнику, прижав рукой его локоть. Повиновался ли он этому движению, или на него подействовала твердость моего тона, я сказать не могу. Во всяком случае, он коротко кивнул.

— Ладно, ладно, — сказал он, бросив на меня последний испытующий взгляд, повернулся вместе со своей спутницей и, бряцая доспехами, стал спускаться вниз по проходу, который освобождали ему в толпе.

Ему ясно давали понять, что его присутствие здесь нежелательно, поскольку оно вызвано не благочестивым желанием поклониться святыне, а какими-то иными соображениями. Люди опасались, что вторжение столь явно мирской персоны в такой ответственный момент может создать дополнительные трудности для появления ожидаемого чуда.

Дело нисколько не улучшило то обстоятельство, что, выбравшись из толпы, он остановился и стал расспрашивать, по какому случаю совершается паломничество. Я не слушал, что ему отвечали, но видел, как он внезапно вскинул голову, и уловил его следующий вопрос:

— А когда лилась кровь в последний раз?

Снова неразборчивый ответ, и снова его звенящий голос:

— Значит, до того, как сюда пришел молодой отшельник? А сегодня, вы говорите, раны сухи и кровь не идет?

Он бросил в мою сторону еще один пронзительный взгляд своих прищуренных глаз, в которых, казалось, сквозила насмешка. Девушка шепнула что-то ему на ухо, но он только презрительно рассмеялся в ответ.

— Дурацкое лицедейство, — отрезал он и потянул ее за собой, чему она, по моему мнению, повиновалась весьма неохотно.

Однако толпа его услышала, услышала оскорбление, нанесенное святыне. По рядам прокатился угрожающий гул, и кое-кто вскочил на ноги, словно приготовившись напасть на него.

Он остановился и круто обернулся, услышав эти звуки.

— Ну, что вы там? — крикнул он. Голос его был подобен трубному гласу, глаза угрожающе сверкали; и, подобно собакам, которые уползают на свое место при грозном окрике хозяина, толпа испуганно смолкла под взором одного-единственного человека, облаченного в стальные доспехи.

Он рассмеялся глубоким грудным смехом и спокойно зашагал вниз по тропинке, ведя под руку свою даму.

Но когда он сел на лошадь и стал отъезжать, толпа почувствовала себя в безопасности и осмелела. По мере того как он удалялся, все более громко раздавались проклятия по его адресу: «Насмешник!» и даже «Богохульник!»

Но он невозмутимо и презрительно продолжал свой путь, лишь один раз обернувшись, чтобы посмеяться над ними.

Вскоре он скрылся из глаз под горой, видны были только алые вымпелы с изображенной на них головой белой лошади. Постепенно и они скрылись из вида, и я снова остался один на один с толпой пилигримов.

Велев им вернуться к прерванным молитвам, я снова пошел в хижину.

Глава 20

ВИДЕНИЕ
Как мы ни молились, наступившая ночь не принесла с собой никаких признаков чуда. Толпа разошлась, обещая вернуться с рассветом, — это обещание прозвучало для меня как угроза.

Я снова остался один, наедине со своими мыслями. И думал я не только о святом Себастьяно, о том, что он не слышит наших молитв, не хочет отозваться на мольбы верующих в него: я был не только во власти страха, что его неотзывчивость может быть знаком небесного неодобрения, указанием на то, что я недостоин быть хранителем святыни из-за скверны грехов, в которых я погряз. Мысли мои невольно устремились вниз по склону горы, вслед за доблестным отрядом с его суровым предводителем и ясноокой дамой, которая опиралась на его руку. Снова я видел своим мысленным взором сверкание доспехов, слышал грохот конских копыт, в то время как образ девушки в платье, отливающем бронзой, не оставлял меня ни на минуту.

Вот жизнь, которая должна была бы быть моей! Такая девушка должна бы быть спутницей моей жизни, родить мне детей. И снова я краснел при воспоминании, так же как покраснел и в тот момент — из-за того, что она видела меня в таком жалком непрезентабельном виде.

Как она, должно быть, сравнивала меня с разряженными придворными кавалерами, которые увиваются за нею, ловят каждое се ласковое слово. Могу ли я надеяться, что ее посетит хотя бы единая мысль обо мне, тогда как в моей душе навеки поселился ее образ и я думаю о ней неотступно. О, если она и вспомнит обо мне, то только как об отшельнике, который облачился в рубище анахорета и повернулся спиной к миру, ставшему для него пустыней.

Вы, живущие в миру и читающие эти строки, легко можете догадаться, что со мною произошло. Я страстно полюбил. Достаточно было встретиться с нею взглядом, и все было кончено. Вы, конечно, скажете, что в этом нет ничего удивительного, принимая во внимание то, что я вел такую уединенную жизнь, в особенности в последние несколько месяцев, и поэтому первая же красивая девушка, которую я увидел, мгновенно покорила мое сердце, для этого ей было достаточно всего только взмахнуть ресницами.

И все-таки я не могу согласиться с тем, что вы так уж проницательны.

Эта встреча была предопределена. В книге судеб было записано, что она должна явиться и сорвать с моих глаз эту глупую повязку, чтобы я сам мог увидеть то, о чем говорил мне фра Джервазио, а именно: ни хижина отшельника, ни монастырская келья не могут быть моим призванием; меня зовет к себе мир; именно в миру найду я свое спасение, ибо я нужен миру, там есть для меня необходимое дело.

И никто, кроме нее, сделать этого не мог. В этом я убежден, и вы тоже убедитесь, когда прочитаете дальше.

Томление, наполнявшее мою душу, не имело ничего общего с желаниями, вызванными воспоминаниями о Джулиане. Она полностью очистила мою душу от этих греховных желаний, добившись того, что оказалось не под силу молитве, посту, власянице или плетке. Мысль о ней наполняла меня небесным блаженством, я мечтал о ней так же, как истинно святые души жаждут, чтобы им явились блаженные обитатели небес. Одно лишь созерцание се прекрасного лица очистило меня от скверны, избавило от мрака плотских вожделений, в котором я пребывал независимо от своей воли; ибо то, что я испытывал по отношению к ней, было благословенным благородным желанием служить, охранять и лелеять.

Она была чиста, подобно белому нарциссу на берегу ручья, и мог ли я не оставаться чистым, служа ей?

Но потом, вдруг, вслед за этими мыслями наступила реакция. Душа моя наполнилась ужасом и отвращением. Все это лишь новая ловушка, которую расставил сатана, дабы уловить и погубить мою душу. Там, где бессильными оказались воспоминания о Джулиане, приведшие меня только к еще более строгому покаянию и усмирению плоти, гнусный враг рода человеческого решил искать окончательной моей гибели с помощью соблазна чистотой. Такого рода искушение испытал Антоний, египетский монах; и то и другое обличие принимала все та же соблазнительница Цирцея[1871].

Я положу этому конец. Я принес эту клятву в отчаянном порыве раскаяния, испытывая страстное желание сразиться с сатаной, с моей собственной грешной плотью, и приступил к этой ужасной битве с исступленной радостью.

Я скинул свое рубище и, взяв плетку из ветвей акации, стал себя бичевать так, что по всему телу заструились потоки крови. Однако этого мне показалось недостаточно. Как был, обнаженный, я выскочил в синюю темень и помчался к заводи на Баньянце, нарочно продираясь сквозь заросли ежевики и шиповника, шипы которых впивались в мое тело, раздирая его, так что я то кричал от боли, то заливался восторженным смехом, насмехаясь над сатаной за то, что он терпит поражение.

Я мчался вперед — тело мое было истерзано и кровоточило с головы до ног — и наконец добежал до заводи на пути бурного потока. Я бросился в воду и встал, погрузившись по самую шею, дабы изгнать нечистый пламень, сжигающий мое тело. В те поры на вершинах таяли снега, и вода в реке была ненамного теплее только что растаявшего льда. Холод пробрал меня до мозга костей, я чувствовал, что тело мое сжимается, превращаясь в грубую шкуру какого-то сказочного чудовища, а раны саднило, словно их поливало жидким огнем.

Так продолжалось какое-то время, а потом все исчезло, я перестал чувствовать как холод, так и пламя, сжигающее раны. Все притупилось, каждый нерв погрузился в сон. Наконец-то я победил. Я засмеялся вслух и громким, торжествующим голосом возвестил соседним холмам и безмолвию ночи:

— Ты побежден, сатана!

После этого я выкарабкался на покрытый мхом берег и попытался встать на ноги. Но земля качалась у меня под ногами; синева ночи сгустилась, превратившись в полный мрак, и сознание покинуло меня, словно кто-то дунул на свечу, погасив ее.

Она возникла надо мною в лучезарном сиянии, исходившем от нее, словно она была источником света. Одеяние из сверкающей ослепительным блеском ткани мягко облегало ее гибкую девственную фигуру, и эта целомудренная красота вызвала во мне чистейший восторг благоговения и почитания.

Бледное овальное лицо было неизъяснимо прелестно, чуть раскосые небесно-голубые глаза светились невыразимой нежностью, а каштановые волосы, заплетенные в две длинных косы, спускающиеся с двух сторон по груди, были перевиты золотыми нитями и сверкали драгоценными каменьями. Во лбу горел чистым белым огнем огромный бриллиант, а руки призывно тянулись ко мне.

Ее губы раскрылись, произнося мое имя.

— Агостино д’Ангвиссола! — Нежность, прозвучавшая в этих нескольких слогах, была равносильна целым томам ласковых речей, и мне показалось, что, услышав их, я уже знал все, чем было полно ее сердце.

А потом в душе моей родилось и имя — его подсказала мне сверкающая белизна всего ее облика.

— Бьянка![1872] — воскликнул, в свою очередь, я и простер руки, сделав попытку приблизиться к ней. Но меня цепко держали, не выпуская, ледяные оковы, и мучительный стон вырвался из моей груди.

— Агостино, я жду тебя в Пальяно, — сказала она, и при этих словах из темных глубин моей памяти всплыло воспоминание о том, что Пальяно — это крепость в Ломбардии, цитадель рода Кавальканти. — Приходи ко мне скорее!

— Я, наверное, не смогу, — печально отвечал я. — Я отшельник, хранитель святыни; и моя жизнь, полная грехов, должна быть посвящена покаянию. Такова воля неба.

Она улыбнулась, и в улыбке этой не было и тени тревоги или уныния, напротив, она была исполнена веры и нежности.

— Самонадеянный! — мягко пожурила она меня. — Что ты знаешь о воле неба? Воля неба непостижима. Если ты грешил в этом мире, в нем же должен ты искупить свой грех делами, которые послужат миру — Божьему миру. Уединившись в своей хижине, ты стал бесплодной почвой, на которой ничто не может взрасти ни для тебя самого, ни для других. Вернись, вернись из своей пустыни. Приди ко мне, не медли! Я жду тебя!

С этим чудесное видение растаяло, и кромешная тьма снова сомкнулась надо мною, тьма, сквозь которую продолжали звучать, отдаваясь эхом, слова:

— Приди ко мне, не медли! Я жду тебя!

Я лежал на своем ложе из ветвей акации, сквозь крошечные оконца в комнату вливались потоки света, однако капли на карнизах указывали на то, что недавно шел дождь.

Надо мною склонилось ласковое лицо старика, в котором я узнал доброго священника из Кази.

Я долго лежал не шевелясь, просто глядя на него. Вскоре, однако, независимо от моей воли, заработала память, и я подумал о паломниках, которые, верно, уже собрались и ждут с нетерпением новостей.

Как мог я так надолго заснуть? Я смутно припоминал предыдущую ночь, епитимью, которую я добровольно на себя наложил, но за этим следовал пробел в сознании, пропасть, через которую не было моста. Однако превыше всего было беспокойство, связанное со статуей святого Себастьяна.

Я пытался приподняться и обнаружил, что я страшно ослаб; я был настолько слаб, что с удовольствием снова вытянулся на своем ложе.

— Кровоточат ли его раны? Идет ли кровь? — спросил я, и голос мой был настолько слаб и едва слышен, что я даже испугался.

Старый священник покачал головой, и в его глазах я прочел глубокое сострадание.

— Бедный юноша, бедный юноша, — со вздохом проговорил он.

Снаружи все было тихо. Как я ни прислушивался, я не слышал шороха толпы. Я увидел в своей хижине мальчика-пастуха, который, бывало, приходил ко мне испросить благословения. Что он здесь делает? А потом я увидел еще одну фигуру — это была старуха крестьянка с добрым морщинистым лицом и ласковыми темными глазами, которую я совсем не знал.

По мере того как в голове у меня прояснялось, прошлая ночь стала казаться бесконечно далекой. Я снова посмотрел на священника.

— Отец мой, — пробормотал я. — Что со мною случилось?

Его ответ изумил меня. Он сильно вздрогнул, еще раз внимательно посмотрел на меня и воскликнул:

— Он меня узнает! Он узнал меня! Deo gratias![1873] Я подумал, что бедный старик сошел с ума.

— А почему я не должен был его узнать? — спросил я.

Старая крестьянка заглянула мне в лицо.

— О, благодарение небу! Он очнулся, он пришел в себя. — Она обернулась к мальчику, который глядел на меня с радостной улыбкой на лице. — Беги и скажи им, Беппо! Да поскорее!

— Сказать им? — вскричал я. — Пилигримам? О, нет, нет — пусть сначала свершится чудо!

— Здесь нет никаких пилигримов, сын мой, — сказал священник.

— Нет? — воскликнул я, и меня охватил ужас. — Но они должны здесь быть. Сегодня же Страстная Пятница, отец мой.

— Нет, сын мой. Страстная Пятница была две недели тому назад.

Я в изумлении смотрел на него, не произнося ни слова. Потом снисходительно улыбнулся.

— Но ведь вчера они все были здесь. Вчера…

— Твое «вчера», сын мой, длится вот уже пятнадцать дней, — отвечал он, — с той самой ночи, когда ты боролся с дьяволом, ты лежишь в изнеможении, измученный этой страшной битвой, находишься между жизнью и смертью. И все это время мы ухаживали за тобой — Леокадия, я и этот мальчик Беппо.

Услышав это, я некоторое время лежал без движения, не произнося ни слова. Мое удивление еще усилилось, но в то же время я постепенно стал понимать, что со мною было, когда посмотрел на свои руки, лежащие на грубом покрывале, которым меня прикрыли. Они и раньше были худыми, вот уже несколько месяцев. Но теперь они были белы как снег и почти столь же прозрачны. К тому же я все более отчетливо начинал ощущать слабость и утомление, владеющие всем моим телом.

— У меня была горячка? — спросил я его.

— Да, сын мой. А как могло быть иначе? Пресвятая Дева! Как можно было не заболеть после того, что тебе пришлось претерпеть?

И он поведал мне удивительнейшую историю, которая уже облетела всю округу. Оказалось, что мой крик — исступленный крик в ночи, которым я извещал сатану, что победил его, — был услышан пастухом, охранявшим своих коз в горах. В безмолвии ночи пастух отчетливо расслышал сказанные мною слова и, дрожа от страха, прибежал к реке, движимый благочестивым любопытством.

И здесь, возле заводи, он меня и нашел; он увидел мое тело, распростертое на камнях, сверкающее мраморной белизной и почти такое же холодное. Узнав во мне отшельника с Монте-Орсаро, он поднял меня своими сильными руками и отнес назад в мою хижину. Там он пытался меня оживить, растирая мое тело и вливая мне в горло вино из тыквенной бутыли, которую всегда носил с собой.

Увидев, что я жив, но что он не может привести меня в чувство и что окоченение сменилось у меня лихорадочным жаром, он укутал меня моей рясой, покрыл сверху своим собственным плащом и отправился вниз, в Кази, чтобы рассказать о случившемся и привести священника.

История, которую он рассказал, заключалась в следующем: отшельник с Монте-Орсаро сражался с дьяволом, и тот выволок его, обнаженного из его хижины и пытался бросить в пучину бурлящих волн; но что на самом берегу потока отшельник собрался с силами и с помощью Божией одолел своего мучителя, лишил его силы; доказательством правдивости этой истории было мое тело, покрытое ранами, нанесенными когтями столь жестоко терзавшего меня сатаны.

Священник явился немедля, взяв с собой все необходимые средства для того, чтобы возвратить меня к жизни, — слава Богу, он не захватил с собой пиявок, а не то я мог бы лишиться последних капель крови, оставшейся в моих жилах.

Тем временем рассказ пастуха быстро распространился по округе. К утру он уже был на устах у всех обитателей этой местности, так что не было недостатка в объяснениях причин, почему святой Себастьян отказался на этот раз совершить чудо, и никто более не ожидал, что оно совершится — оно и не совершилось.

Священник ошибался. Чудо все-таки совершилось. Ведь если бы не случившееся, толпа наутро непременно вернулась бы снова, доверчиво ожидая, что раны святого Себастьяна начнут кровоточить — ведь это неизменно происходило в течение пяти лет. То, что на этот раз кровь из ран не полилась, весьма неблагоприятно отразилось бы на новом отшельнике. В наказание за кощунственное небрежение своими обязанностями со стороны хранителя святыни, из-за которого бедные поселяне были лишены столь страстно ожидаемого чуда, они могли растерзать меня на части.

Старик продолжал свой рассказ, сообщив мне, что три дня тому назад мою хижину посетил небольшой отряд вооруженных всадников под предводительством высокого бородатого рыцаря, девизом которого была черная лента на серебряном поле, в сопровождении монаха ордена святого Франциска — высокого худого человека, который заплакал, увидев меня.

— Это, наверное, фра Джервазио! — воскликнул я. — Как это случилось, что он меня нашел?

— Да, его звали фра Джервазио, — ответил священник.

— Где он сейчас? — спросил я.

— Мне кажется, здесь.

В этот самый момент я услышал звук приближающихся шагов. Дверь отворилась, и передо мною предстала высокая фигура моего дорогого друга — глаза его сверкали, бледное лицо покраснело от волнения.

Я улыбнулся, приветствуя его.

— Агостино! Агостино! — воскликнул он, подбежав ко мне, бросился на колени и схватил меня за руки. — О, слава тебе, Господи!

В дверях стоял еще один человек, пришедший вместе с ним, — его лицо я где-то видел, однако не мог припомнить, где именно. Он был очень высок, настолько, что ему пришлось пригнуться, чтобы не ушибиться о косяк низенькой двери, так же высок, как Джервазио или я сам, — и его загорелое лицо было покрыто густой каштановой бородой, в которой виднелись седые пряди. Поперек всего лица шел безобразный багровый шрам — удар, оставивший этот след, перебил, должно быть, ему нос. Он начинался под левым глазом и пересекал все лицо, скрываясь в бороде на уровне рта. И тем не менее, несмотря на этот уродливый шрам, его лицо сохранило известную красоту, а его глубоко посаженные серо-голубые глаза были глазами отважного и доброго человека.

Он был одет в камзол, на нем были огромные высокие сапоги из серой кожи, с железного кованого пояса свисал и кинжал, и пустые ножны от шпаги. Остриженная голова его была обнажена, а в руках он держал черную бархатную шляпу.

Некоторое время мы смотрели друг на друга, глаза его были печальны и задумчивы, в них можно было прочесть жалость, вызванную, как я думал, печальным положением, в котором я находился. Потом он подошел ближе — его движения сопровождались скрипом кожи и бряцанием шпор, которые казались мне приятнейшей музыкой.

Он положил руку на плечо стоявшего на коленях Джервазио.

— Теперь он будет жить, Джервазио? — спросил он.

— О, теперь будет, — ответил монах, и в его утешительных словах звучала неистовая радость. — Он будет жить, не пройдет и недели, как мы сможем увезти его отсюда. А пока единственное, что ему нужно, — это настоящая пища. — Он поднялся с колен. — Моя добрая Леокадия, готов ли у тебя бульон? Давай-ка его сюда, нужно подкрепить силы этого молодчика. Да поскорее, добрая душа, нам нельзя терять времени.

Она засуетилась, исполняя его приказание, и вскоре я услышал, как за дверями затрещали ветки и сучки, возвещая о том, что там разводится огонь. А затем Джервазио познакомил меня со своим спутником.

— Это Галеотто, — сказал он. — Он был другом твоего отца, а теперь будет твоим другом.

— Мессер, — сказал я, — я не желаю ничего лучшего со стороны того, кто был другом моего отца. Не вы ли, случайно, тот человек, которого называют «Великий Галсотто»? — спросил я, вспомнив девиз: черная лента на серебряном фоне, о котором мне говорил священник.

— Да, это я и есть, — отвечал он, и я с любопытством посмотрел на человека, имя которого гремело по всей Италии в течение последних нескольких лет. А потом я вдруг вспомнил, почему мне знакомо его лицо. Это был тот самый человек в монашеской одежде, который так пристально смотрел на меня тогда в Мондольфо, пять лет тому назад.

Он был чем-то вроде человека, стоящего вне закона, ландскнехтом[1874] — они до сих пор еще сохранились в качестве остатков рыцарских времен, — готовым отдать свою шпагу всякому, кто согласен был за нее заплатить. До сих пор он был предводителем отряда отчаянных вояк, который в свое время собрал Джованни дей Медичи, и которым он командовал до самой своей смерти. Черная полоса, которую они приняли в качестве девиза в знак траура по этому доблестному воину, снискала, ему имя Giovanni delle Bande Nere[1875].

Его называли также Gran Galeott [1876], тогда как того, другого называли Gran Diavolo[1877], в этой игре слов имя отражало образ жизни, который он вел. Он был в немилости у папы, и, поскольку в свое время он был связан с моим отцом, на него вообще косо смотрели в папских владениях, до тех пор пока он, как мне вскоре стало известно, не наладил в какой-то степени отношения с Пьерлуиджи Фарнезе, который считал, что может наступить такое время, когда ему понадобятся ландскнехты Галеотто.

— Я был лучшим другом твоего отца, — сказал он мне. — Я отвез твоего отца в Перуджу, где он и скончался, — добавил он, указывая на свой ужасный шрам. Потом засмеялся. — Я ношу его с радостью в память о нем.

Он с улыбкой обернулся к Джервазио.

— Я надеюсь, что сын Джованни д’Ангвиссола в память о своем отце окажет мне честь, подарив свое расположение, когда мы с ним поближе познакомимся.

— Синьор, — сказал я, — благодарю вас от всего сердца за это доброе пожелание; я бы искренне хотел оказаться достойным его. Но Агостино д’Ангвиссола, который был на пороге телесной смерти, не существует более для света. Вы видите перед собой бедного отшельника по имени Себастьян, хранителя святыни.

Джервазио стремительно поднялся на ноги.

— Эта святыня… — яростно начал он, покраснев от охватившего его гнева. Но потом внезапно остановился. Священник пристально смотрел на его лицо, а в дверях показалась Леокадия с миской дымящегося бульона в пуках. — Мы поговорим об этом позже, — сказал он голосом, в котором слышались раскаты грома.

Глава 21

ИКОНОБОРЕЦ
Прошла целая неделя, прежде чем мы вернулись к этому разговору.

К тому времени добрый священник из Кази и Леокадия вернулись домой, получив королевское вознаграждение от молчаливого великодушного Галеотто.

Теперь за мною ухаживал только один мальчик Беппо; и после долгих шести месяцев сурового поста наступило время постоянного пиршества, которое начинало меня беспокоить, по мере того как ко мне возвращались силы. И когда наконец по прошествии недели я смог встать на ноги и, опираясь на руку Джервазио, дойти до двери хижины и выглянуть наружу, на благостный вечерний ландшафт и на зеленые шатры, которые сподвижники Галеотто разбили в лощине, как раз под тем уступом, на котором стояла моя хижина, я поклялся, что положу конец всем этим бульонам, куриным грудкам, форели, белому хлебу, красному вину и прочим деликатесам.

Но когда я заговорил об этом с Джервазио, он сразу стал серьезным.

— Довольно об этом, Агостино, — сказал он. — Ты едва не умер, и, если бы ты умер, смерть твоя была бы самоубийством, ты был бы проклят благодаря твоей собственной глупости и еще кое-чему другому.

Я посмотрел на него с удивлением и упреком.

— Как же это, фра Джервазио? — спросил я.

— Как же? — переспросил он. — Неужели ты думаешь, что я поверил этим дурацким россказням о ночной битве с сатаной и о следах, которые оставили его когти на твоем теле? Неужели ты так понимаешь благочестие, что соглашаешься войти в компанию с этими гнусными мошенниками и позволяешь, чтобы рассказы об этом ходили по всей округе?

— Гнусные мошенники? — в ужасе повторил я. — Фра Джервазио, ты богохульствуешь.

— Богохульствую? — воскликнул он и горько рассмеялся. — Богохульствую? А это что такое? — И суровым обличительным жестом он вскинул руку по направлению к статуе святого Себастьяна, которая стояла в нише.

— Ты думаешь, оттого, что раны не кровоточили… — начал я.

— Они не кровоточили, — отрезал он, — потому что ты не жулик. Это единственная причина. Человек, который был здесь до тебя, просто нечестивец и негодяй. Он не был священником. Он последователь Симона Мага[1878], который торговал святынями, наживаясь и жирея за счет предрассудков бедного темного народа. Этот черный негодяи, что недавно умер, предан проклятью, ибо ему не было дано времени, когда пришел его конец, исповедаться в своих мерзких кощунственных грехах, покаяться в том, что он вымогал деньги у бедняков путем святотатства.

— Боже мой, фра Джервазио, что ты говоришь? Как ты только осмеливаешься произносить такие вещи?

— Где деньги, которые он собирал, чтобы построить свой распрекрасный мост? — резко спросил он меня. — Нашел ты что-нибудь, когда пришел сюда? Нет. Я готов поклясться, что не нашел. Еще немного, и этот разбойник окончательно разбогател бы и в один прекрасный день исчез — его утащил бы дьявол, однако несчастные поселяне подумали бы, что это ангелы унесли его в райские кущи.

Удивленный страстностью его речей, я опустился на чурбак, стоявший возле дверей и служивший стулом.

— Но ведь он раздавал милостыню! — воскликнул я в полном смятении.

— Пыль в глаза глупцам. Не более того. Этот идол, — проговорил он с величайшим презрением, — самое настоящее мошенничество, кощунственный обман, Агостино.

Неужели это чудовищное предположение могло быть правдой? Неужели человек может до такой степени забыть о Боге и совершить такое, не боясь, что гром небесный поразит его на месте?

Я задал Джервазио этот вопрос. Он только улыбнулся.

— Твои понятия о Боге отдают язычеством, — сказал он, немного успокоившись. — Ты путаешь Его с Юпитером-Громовержцем. Он не посылает на землю громы и молнии, как это делал отец Олимпа. И тем не менее… Подумай о том, как этот негодяй встретил свою смерть.

— Но… но… — мямлил я и вдруг замолчал, прислушиваясь. — Чу, фра Джервазио! Ты ничего не слышишь?

— Слышу? Что я должен слышать?

— Музыку — эти ангельские звуки. И ты можешь говорить, что это место — грязный обман, что это святое изображение — мошенничество! И это священник! Прислушайся! Это знамение, дабы ты отказался от своего упрямого неверия.

Он прислушался, нахмурив брови. Но потом лоб его разгладился, и он улыбнулся.

— Ангельские звуки! — повторил он с ласковой насмешкой. — Какие только ловушки не устраивает дьявол, чтобы ввести в заблуждение людей, используя в своих целях то, что они почитают святыней. Эта музыка, мой мальчик, не что иное, как звуки, которые издают капли воды, падая в небольшие колодцы разной глубины, — разная глубина и дает разную высоту звука. Эти колодцы находятся в какой-нибудь пещере в горах, там, где Баньянца вырывается из земли.

Я слушал его, наполовину убежденный и в то же время опасаясь, что слишком покорно принимаю его объяснения.

— Но доказательства! Где доказательства? — вскричал я.

— Доказательство в том, что ты никогда не слышал эти звуки во время сильного дождя, в то время когда вода в реке поднимается.

Я мысленно вернулся назад в те месяцы, которые я здесь провел, припомнил то отчаяние, что охватывало меня, когда я переставал слышать эти звуки, и радость, когда они снова раздавались. Эти минуты я всегда воспринимал как знак особой милости. И все было именно так, как он говорил: вовсе не моя греховность, а самый обыкновенный дождь заставлял смолкнуть эти звуки. Я перебрал в памяти все эти случаи и увидел истину с такой ясностью, что просто не мог понять, почему эта закономерность не заставила меня задуматься раньше.

Более того, теперь, когда мои иллюзии, связанные с этим делом, несколько рассеялись, я понял, что характер звуков был именно таков, как он говорит. Я узнал их. Человека в здравом рассудке они могли заинтриговать на день-другой. Однако они никогда не обманули бы того, чей разум не был заражен лихорадкой фанатического экстаза.

Потом я еще раз посмотрел на статую, стоящую в нише, и маятник моей веры снова замер, остановившись в своем обратном движении. Что касается святого Себастьяна, здесь не могло быть никаких сомнений. Вся округа была свидетельницей чуда, все видели кровоточащие раны, все наблюдали случаи чудесного исцеления среди верующих. Не может быть, чтобы все обманывались. Кроме того, раны на груди все еще хранили следы чудесного явления, случившегося в прошлый раз.

Но когда я начал об этом говорить, Джервазио вместо ответа взял топор, стоявший у двери, которым пользуются лесорубы. Держа его в руке, он подошел к статус.

— Фра Джервазио! — вскричал я, вскакивая на ноги и покрываясь холодным потом при мысли о том, что он собирается сделать. — Остановись! — почти что завопил я.

Но было слишком поздно. Ответом мне послужил сокрушительный удар. В следующий момент, когда я снова опустился на свой чурбак и закрыл лицо руками, разрубленная пополам статуя упала к моим ногам, куда ее бросил фра Джервазио.

— Смотри! — загремел он.

Я со страхом открыл лицо и посмотрел. И увидел. И все-таки не мог поверить.

Он быстро подошел ко мне и поднял обе половинки статуи.

— По дерзости и бесстыдству это устройство не уступает Дельфийскому оракулу[1879], — сказал он. — Взгляни на эту губку, металлические пластинки, которые сдвигаются, сжимая губку, так что жидкость, которой она пропитана, начинает сочиться и капает наружу. — Говоря, он одновременно отрывал одну за другой отдельные части дьявольского механизма. — Только посмотри, как изобретательно она устроена, жидкость начинает капать, стоит только тронуть стрелу у него в боку.

Со стороны двери раздался смех. Вздрогнув, я поднял голову и увидел Галеотто, стоявшего рядом со мной. Я был так погружен в собственные мысли, что не заметил, как он подошел к хижине по мягкой траве.

— Реч Вассо! — воскликнул он. — Я вижу, наш Джервазио зачем-то занялся уничтожением идолов? Ну, как поживает наш чудотворец Себастьян, Агостино?

Моим ответом был жалобный стон утраченных иллюзий, а потом я выругался из самой глубины души, проклиная свою глупость, из-за которой я превратился в посмешище.

Монах положил руку мне на плечо.

— Как видишь, Агостино, твой экскурс в область святости, твое близкое знакомство с ней не принесли тебе особой радости. Прочь отсюда, мой мальчик! Сбрось с себя это лицемерное одеяние, ступай в мир и делай полезное дело — полезное для людей и для Господа Бога. Если бы у тебя действительно была склонность к духовному сану, я с радостью направил бы твои шаги по этому пути, был бы первым человеком, который помог бы тебе. Но твои понятия в этой области были искажены изначально, все твои воззрения ложны; ты путаешь мистицизм с истинной религией, тебе кажется, что гнить в келье отшельника — это и означает служить Богу. Но как ты можешь Ему служить, находясь здесь? Разве мир не принадлежит Богу? Почему ты чуждаешься его, словно он создан не Богом, а самим дьяволом? Я говорю тебе: ступай, и говорю это властью ордена, к которому принадлежу, — ступай и служи людям, ибо так ты лучше всего будешь служить Богу. Все остальное лишь ловушки, силки, с помощью которых улавливаются души, подобные твоей.

Я беспомощно молчал, переводя взгляд с него на Галеотто, который стоял у двери, нахмурив темные брови и глядя на меня так пристально и внимательно, словно от моего ответа зависело нечто чрезвычайно важное. В то же время слова Джервазио затронули какую-то струну в моей памяти. Я слышал их и раньше — может быть, не их, не именно эти слова, но что-то похожее на них, что-то имеющее тот же самый смысл.

Тут я застонал, обхватив голову руками.

— Куда же мне идти? — воскликнул я. — Есть ли на земле место для меня? Я изгнан отовсюду. Самый мой дом и тот восстает против меня. Куда мне идти?

— Если тебя волнует только это, — сказал Галеотто сладким голосом, как бы посмеиваясь над елейной интонацией некоторых священников, — ну что же, тогда поедем в Пальяно.

Я вскочил при этом слове — буквально вскочил на ноги и уставился на него горящими глазами.

— Что случилось? Что с тобой? — удивленно спросил он.

И было чему удивляться. Это название — Пальяно — возникло в моей памяти так отчетливо, что передо мной, как вспышка света, вдруг снова предстало странное видение, посетившее меня во время бреда: я вновь увидел манящие глаза, простертую ко мне нежную ручку и ласковый голос, зовущий меня:

— Приходи в Пальяно! Приходи скорее!

Кроме того, теперь я вспомнил, где слышал убеждающие меня вернуться в мир слова, столь схожие по своему смыслу с теми, которые в свое время говорил мне Джервазио.

Что это за чудо? Какое здесь действует волшебство? Мне было известно — ибо мне об этом сказали, — что именно рыцарь по имени Этторе де Кавальканти принес весть о человеке, так странно похожем на Джованни д’Ангвиссола в молодости.

— Ты еще так слаб, Агостино! — обеспокоенно воскликнул Джервазио, обнимая меня за плечи, поскольку я пошатнулся.

— Нет, нет, — ответил я. — Это ничего. Скажи мне… — И я замолчал, боясь, как бы ответ на мой вопрос не разрушил вдруг вспыхнувшую надежду. Ибо мне казалось, что в этом месте, полном фальшивых чудес, сотворилось по крайней мере одно истинное чудо; и если оно подтвердится, тогда я приму его как знамение, указание на то, что мое спасение находится в миру. Если же нет…

— Скажи-ка мне, — начал я снова. — У этого Кавальканти есть дочь. Она его сопровождала в тот день, когда он был здесь. Как ее зовут?

Галеотто смотрел на меня, прищурив глаза.

— Почему ты спрашиваешь? Какое это имеет значение?

— Больше, чем ты думаешь. Отвечай же мне. Как ее имя?

— Ее зовут Бьянка, — сказал Галеотто.

Что-то у меня внутри словно бы подалось, и я разразился глупым смехом — так смеются женщины, когда находятся на грани слез. Усилием воли мне удалось совладать с собой.

— Очень хорошо, — сказал я. — В таком случае я поеду с тобой в Пальяно.

Оба они смотрели на меня во все глаза, удивленные внезапностью моего решения, столь внезапно последовавшего за информацией, которая, по их мнению, не могла иметь ни малейшего отношения к делу.

— Не лишился ли он рассудка? — ворчливо спросил Галеотто.

— Мне кажется, рассудок к нему возвращается, — ответил Джервазио после недолгой паузы.

— В таком случае помоги мне Бог, дай мне побольше терпения, — проворчал старый воин, немало удивив меня таким замечанием.

Часть IV В миру

Глава 22

ПАЛЬЯНО
Когда мы подъезжали к серым стенам Пальяно, сирень была в полном цвету, и с тех самых пор ее аромат, воскрешая в памяти мое возвращение в мир, всегда символизирует для меня этот мир, во всей его широте и многообразии.

Мое возвращение было безоговорочным — я не колебался и не оглядывался назад. Решившись на этот шаг, я сделал его решительно и бесповоротно. Поскольку Галеотто предоставил в мое распоряжение все необходимые денежные средства с тем, что я верну ему долг впоследствии, как только получу возможность распоряжаться своим имением в Мондольфо, я без излишнего стеснения воспользовался этой его любезностью для удовлетворения самых неотложных своих нужд.

Я принял предложенное им тонкое белье и подобающее платье, достойное моего благородного имени, и теперь, когда борода моя была сбрита, волосы подстрижены до положенной длины, мой нарядный вид доставлял мне огромное удовольствие. Подобным же образом я принял от него оружие, деньги и коня. Экипированный таким образом, я впервые в жизни выглядел так, как подобает выглядеть аристократу столь высокого ранга, как мой, и выехал с Монте-Орсаро вместе с Галеотто и Джервазио в сопровождении эскорта из двадцати вооруженных всадников.

И с того самого момента, как мы выехали оттуда, меня охватило ощущение удивительного покоя, счастья и ожидания. Меня больше не мучил страх оказаться недостойным той жизни, которую я для себя избрал, — как это было в то время, когда я готовился в монахи.

Галеотто радовало мое хорошее настроение, он испытывал горделивое удовольствие, видя, каким молодцом я выгляжу, и клятвенно уверял, что со временем я стану достойным сыном своего отца.

Первым моим самостоятельным поступком в новой жизни было то, что я сделал, когда мы проезжали через Поджетту.

Я велел остановиться перед той жалкой харчевней — над ее дверями была прикреплена, несомненно, та же самая увядшая ветка розмарина, что висела там осенью, когда я в последний раз там проезжал.

Я приказал моей старой знакомой — волоокой и пышногрудой девице, которая стояла, прислонившись к дверному косяку, и дивилась на великолепную кавалькаду, подъехавшую к дому, — позвать мне трактирщика. Он явился, неуклюжий и согбенный, со смиренным видом и робостью в глазах — ничего похожего на то, как он себя вел по отношению ко мне.

— Где мой мул, негодяй? — спросил я его.

— Какой мул, ваше великолепие? — пробормотал он, вопросительно посмотрев на меня.

— Полагаю, что ты меня забыл — забыл юношу в старом черном одеянии, который проезжал здесь прошлой осенью и которого ты ограбил.

Когда он услышал мои слова, его лицо покрыла нездоровая желтизна, он задрожал от страха, бормоча какие-то объяснения и оправдания.

— Довольно! — остановил я его. — Ты не пожелал тогда купить моего мула. Купишь его сейчас и заплатишь с процентами.

— В чем дело, Агостино? — спросил Галеотто, подъехав ко мне.

— Восстановление справедливости, синьор, — коротко ответил я, после чего он больше меня не расспрашивал, а просто наблюдал происходящее с серьезной улыбкой. Я вновь обратился к трактирщику. — Сегодня ты ведешь себя не совсем так, как в прошлый раз, когда мы с тобой виделись. Я пощажу тебя, не отправлю накаторгу, для того чтобы нынешнее счастливое избавление послужило тебе хорошим уроком. А теперь, негодяй, выкладывай десять дукатов за моего мула! — И я протянул руку.

— Десять дукатов! — воскликнул трактирщик, набравшись храбрости при мысли о том, что его не повесят. — Это же вдвое против того, что стоит несчастная скотина! — протестовал он.

— Знаю, — отвечал я. — Значит, пять дукатов за мула и пять — за твою жизнь. Я оказываю тебе милость, назначив такую низкую цену за твою шкуру — впрочем, большего она и не стоит. Шевелись, мошенник, давай десять дукатов без лишних слов, а не то я спалю твой гнусный вертеп, а тебя повешу на пепелище.

Он съежился и весь сомлел от страха. А потом побежал в дом за деньгами, в то время как Галеотто тихо смеялся, наблюдая эту сцену.

— Ты рассудительный человек, поступаешь вполне благоразумно, — сказал я, когда этот негодяй возвратился и вручил мне деньги. — Я тебя предупреждал, что вернусь назад и предъявлю счет. Пусть это будет тебе предупреждением.

Когда мы отъехали от этого места, продолжая свой путь, Галеотто снова рассмеялся.

— Черт возьми, Агостино! Если ты что-то делаешь, то делаешь основательно. В бытность свою отшельником ты не щадил себя, а теперь, когда сделался властелином, ты, верно, не собираешься щадить других.

— Так принято в роду Ангвиссола, — спокойно заметил Джервазио.

— Вы ошибаетесь, — сказал я. — Я считаю, что вернулся в мир для того, чтобы творить добро. И то, чему вы только что были свидетелями, служит именно этой цели. То, что я сделал, не является актом мести. Если бы это было так, я обошелся бы с ним значительно более сурово. Это был акт справедливости, а справедливость есть добродетель, достойная похвалы.

— В особенности если в результате справедливости у тебя в кармане оказываются десять дукатов, — смеялся Галеотто.

— И снова вы заблуждаетесь на мой счет, — сказал я. — Наказывая вора, я желаю тем самым вознаградить неимущего. — И я снова придержал своего коня.

Вокруг нас собралась небольшая толпа, состоявшая главным образом из оборванных полуголых людей, ибо Поджетта считалась одной из самых нищих деревень в округе. В эту толпу я и бросил десять дукатов, в результате чего она в тот же момент превратилась в рычащую, орущую, дерущуюся массу людей, готовых разорвать друг друга на куски. Не прошло и секунды, как появились разбитые головы, полилась кровь, и, для того чтобы ликвидировать последствия, вызванные моей милостыней, мне пришлось пришпорить коня и заставить их разойтись при помощи угроз.

— Мне кажется, — заметил Галеотто, когда дело было закончено, — что и в этом случае ты поступил столь же безрассудно. На будущее, Агостино, имей в виду, что когда подаешь милостыню, гораздо благоразумнее дать деньги кому-нибудь одному, с тем чтобы он роздал их остальным.

Я от досады прикусил губу; однако вскоре снова улыбнулся. Неужели такие пустяки могли меня расстроить? Разве мы не ехали в Пальяно, к Бьянке де Кавальканти? При мысли об этом сердце мое учащенно забилось, а душу наполнило сладостное предвкушение, омрачаемое по временам каким-то страхом, которому я не мог найти названия.

Итак, мы прибыли в Пальяно в мае, когда сирень, как я уже говорил, была в полном цвету, после того как фра Джервазио оставил нас, чтобы возвратиться в свой монастырь в Пьяченце.

Во внутреннем дворике этой мощной крепости нас встретил тот самый высокий и крепкий человек с орлиным профилем, который узнал меня на Монте-Орсаро, в жилище отшельника. Теперь, однако, на нем не было доспехов. Он был одет в камзол желтого бархата, и взгляд его глаз был исполнен доброты и приязни, когда он остановился на Галеотто, а потом перешел на меня.

— Так это и есть наш отшельник? — спросил он, причем в его отрывистом голосе прозвучали нотки удивления. — Я бы сказал, что он несколько изменился!

— Причем эти изменения не ограничиваются его красивым камзолом, они проникли гораздо глубже, — отозвался Галеотто.

Мы спешились, и слуги, одетые в ливреи дома Кавальканти — алые, с белой лошадиной головой на груди, — увели наших лошадей. Сенешаль занялся размещением наших людей, в то время как сам Кавальканти повел нас по широкой каменной лестнице с мраморной балюстрадой, богато украшенной резьбой, от которой уходили ввысь колонны, поддерживающие крестовый свод потолка. Последний был расписан фресками в темно-красных тонах, на которых через правильные интервалы помещалась белая лошадиная голова. С правой стороны, на каждой третьей ступеньке, стояло цветущее апельсиновое дерево в кадке, источая дивный аромат.

По этой лестнице мы поднялись на просторную галерею, а затем, пройдя через анфиладу великолепных покоев, оказались в роскошных апартаментах, приготовленных специально для нас.

Два пажа, назначенные мне в услужение, принесли ароматическую воду и размоченные травы для омовения. Когда с этим было покончено, они помогли мне облачиться в свежую одежду, ожидавшую меня в моих комнатах. Черные чулки из тончайшего шелка и такого же цвета короткие бархатные штаны; для верхней части моего тела предназначался узкий камзол из золотой парчи схваченный в талии поясом, украшенным драгоценными каменьями с прикрепленным к нему крохотным кинжальчиком, который можно было рассматривать лишь как игрушку.

Когда я был готов, меня повели — оба пажа шествовали впереди, указывая мне путь, — в так называемую малую столовую, где нас ожидал ужин. При одном упоминании о «малой столовой» в воображении моем сразу же возникли побеленные стены, высоко расположенные окна, пол, устланный тростником. Вместо этого мы оказались в самой очаровательной комнате, какую мне когда-либо приходилось видеть. Стены от пола до потолка были затянуты шпалерами из алой и золотой парчи, вперемежку; это — с трех сторон. Четвертая же сторона представляла собой окно-эркер, светящееся в сгущающихся сумерках, словно гигантский сапфир.

Пол был застелен ковром, алым, с багряным оттенком, и настолько толстым и мягким, что шум шагов делался совершенно неслышным. С потолка, украшенного фреской, изображающей лучезарного Феба, погоняющего четверку горячих белых коней, запряженных в колесницу, на цепи, представляющей собой сплетенных между собою титанов, свисала огромная люстра, каждая ветвь которой изображала титана, держащего в руках толстую свечу из ароматического воска. Люстра была из позолоченной бронзы, а делал ее, как я вскоре узнал, знаменитый ювелир и великий плут Бенвенуто Челлини. Свет этой люстры освещал мягким золотистым светом стол, заставляя сверкать хрусталь, золото и серебро стоявшей на столе посуды.

Возле буфета, уставленного кушаньями, находился мажордом[1880], одетый в черный бархат; золотая, богато украшенная резьбой цепь — знак его должности — оканчивалась серебряным медальоном, изображающим лошадиную голову; по обе стороны от него стояли два пажа.

Все это я успел заметить с первого взгляда, однако лишь очень поверхностно. Ибо взор мой тут же обратился к той, что стояла между Кавальканти и Галеотто, ожидая моего прихода. И — о, чудо из чудес! — одета она была точно так же, как тогда, когда она явилась мне в моем ночном видении.

Ее гибкая девичья фигурка была заключена в платье из серебряной парчи. Две косы каштановых волос, в которые были вплетены золотые нити с крошечными бриллиантиками, лежали у нее на груди. Во лбу ослепительно сверкал крупный камень — чистейшей воды бриллиант.

В ее голубых, чуть удлиненных глазах — она подняла их, чтобы посмотреть на меня, — вдруг появилось выражение испуга, когда она встретила мой взгляд; щеки, покрытые до того легким румянцем, побледнели, и, подходя ко мне, чтобы приветствовать меня в Пальяно от своего имени, она опустила глаза.

Окружающие, вероятно, обратили внимание на ее волнение, так же, как заметили и мое. Однако никто из них не подал вида. Мы разместились за круглым столом: я — слева от Кавальканти, Галеотто — справа, на почетном месте, а Бьянка — напротив отца, так что я оказался справа от нее.

Сенешаль взялся за дело, и два шустрых шелковых пажа засуетились вокруг нас. Стол властителя Пальяно отличался такой же роскошью, как и все остальное в его великолепном дворце. Сначала подали телячий бульон в серебряных чашах, затем рагу из петушиных гребней и каплуньих грудок, потом поджаренный окорок вепря, мясо которого было обильно полито соусом из розмарина, потом оленина, мягкая, как бархат, и разные другие яства, которых я теперь и не упомню. Запивалось все это ломбардским вином, прозрачным и хорошо выдержанным, которое предварительно охлаждалось в снегу.

Галеотто ел с завидным аппетитом, Кавальканти — изящно и умеренно, я ел очень мало, а Бьянка не ела вообще ничего. Ее присутствие разбудило во мне такие сильные чувства, что я не мог думать о еде. Вино, однако, я пил и в конце концов почувствовал некую ложную легкость и свободу, и мне показалось, что я могу принять участие в беседе, которая шла в это время за столом, хотя, по правде говоря, это участие было не слишком значительным, поскольку Кавальканти и Галеотто говорили о вещах, о которых я в то время имел лишь отдаленное представление.

Несколько раз я порывался обратиться к самой Бьянке, однако у меня не хватало храбрости, и я останавливался на полдороге. Я тут же начинал думать о том, какие воспоминания она хранила обо мне, каким она меня видела тогда, и моя застенчивость, вызванная самим ее присутствием, еще стократ увеличивалась. Что до нее то она тоже почти все время молчала и только раз ила два ответила на вопрос, с которым к ней обратился ее отец. И хотя я время от времени ловил ее взгляд украдкой обращенный на меня, она тут же отводила взор, стоило нашим глазам встретиться.

Так прошла наша первая встреча, и на какое-то время ей суждено было остаться и последней, поскольку у меня не хватало храбрости искать с ней встречи. В Пальяно у нее были свои собственные апартаменты и свои придворные дамы, как у владетельной принцессы; сад при замке находился почти исключительно в ее распоряжении, и даже отец редко нарушал ее уединение. Он любезно предложил мне гулять там, когда мне захочется, однако за всю неделю, что мы там находились, я ни разу не воспользовался этим предложением. Несколько раз я чуть было не решился туда пойти, но моя непобедимая робость всякий раз мешала мне это сделать.

Было, однако, еще одно обстоятельство, которое меня сдерживало. До той поры воспоминания о Джулиане посещали меня в моем уединенном убежище, вызывая во мне вожделение, которое я пытался побороть молитвой, постом, а также плетью и власяницей. Теперь же эти воспоминания снова начали меня преследовать, однако совсем по-иному. Они напоминали мне о той пучине греха, в которую я был ввергнут из-за нее. И так же, как в моменты просветления в келье отшельника, я чувствовал себя недостойным быть хранителем святыня Монте-Орсаро, так и теперь эти воспоминания заставляли меня чувствовать себя недостойным войти в сад, охраняющий мою новую святыню — мадонну Бьянку де Кавальканти.

Ангельская чистота, окружавшая ее словно сиянием, заставляла меня отпрянуть и взирать на нее издали с благоговейным трепетом, который был сродни религиозному поклонению. Я так и не посмел войти в этот сад, хотя думал о ней непрестанно, несмотря на то, что все мое время было занято ежедневной муштрой — на коне и с разным оружием, — которой я каждый божий день занимался под руководством Галеотто.

Эти занятия велись не только для того, чтобы восполнить серьезные недочеты в моем воспитании. У них была определенная цель, как сообщил мне Галеотто, известив меня о том, что близилось время, когда я должен буду отомстить за своего отца и сражаться за восстановление своих прав.

И вот однажды, в конце этой недели, во внутренний двор замка Пальяно въехал всадник и свалился со своего коня, требуя, чтобы его немедленно проводили к мессеру Галеотто. В лице и облике этого гонца было что-то такое, что всколыхнуло в моей душе сладкие воспоминания. Я шел по галерее, когда цокот копыт привлек мое внимание, и голос всадника заставил меня задрожать.

Одного взгляда на его лицо было достаточно, и я помчался вниз по лестнице, перепрыгивая через четыре ступеньки, а в следующий момент, к изумлению всех присутствующих, уже сжимал в объятиях этого всадника, покрывая поцелуями его морщинистое, покрытое шрамами, обветренное лицо.

— Фальконе! — воскликнул я. — Фальконе, ты узнаешь меня?

Он был слегка ошарашен столь бурным приветствием — я ведь чуть не сбил его с ног, а он проделал долгий путь, и все тело его затекло от долгого пребывания в седле. А потом… как он уставился на меня! Какой поток радостных приветствий вырвался из его грубых солдатских уст, привыкших скорее к проклятьям и ругательствам!

— Мадоннино! — только и мог выговорить старый солдат. — Мадоннино!

— И он высвободился из моих объятий и отступил назад, чтобы как следует рассмотреть меня. — Клянусь самим сатаной! Однако ты здорово вырос! Как ты хорош, как похож на своего отца, когда он был таким же молодым, как ты. Так, значит, им не удалось сделать из тебя святошу. Возблагодарим же за это Господа Бога! — Тут он внезапно замолчал, и взгляд его скользнул мимо меня как бы в замешательстве.

Я обернулся и увидел, что на галерее, облокотившись на перила лестницы, стоят рядом Галеотто и мессер Кавальканти. Стоят и улыбаются, глядя на нас.

Я услышал слова Галеотто, обращенные к властителю Пальяно:

— Душа его в порядке, и это настоящее чудо. По-видимому, этой несчастной женщине так и не удалось лишить его человеческого облика. — И он, тяжело ступая, спустился по лестнице, чтобы расспросить Фальконе о принесенных им вестях.

Старый конюший сунул руку за пазуху своей кожаной куртки и достал оттуда письмо.

— От Ферранте? — с живостью спросил владетель Пальяно, заглядывая ему через плечо.

— Да, — ответил Галеотто, сломав печать. Он читал письмо, нахмурив брови. — Отлично, — сказал он наконец передавая письмо Кавальканти. — Фарнезе уже прибыл в Пьяченцу, а папа уж сумеет убедить коллегию, чтобы его бастарду[1881] была пожалована герцогская корона. Пора нам браться за дело.

Он обернулся к Фальконе, в то время как Кавальканти читал письмо.

— Пойди поешь и отдохни, мой добрый Джино, ибо завтра ты снова поедешь со мной. И ты тоже, Агостино.

— Снова ехать? — воскликнул я. У меня упало сердце, и мое огорчение отразилось на моем лице. — Куда?

— Исправить зло, причиненное дому Мондольфо, — коротко ответил он и отвернулся.

Глава 23

ГУБЕРНАТОР МИЛАНА
Мы тронулись в путь утром, как он и сказал; с нами отправился Фальконе и тот же самый великолепный отряд, который сопровождал меня на пути из Монте Орсаро. Однако я не придал этому обстоятельству особого значения, не испытывал особой гордости при мысли о таком великолепном эскорте. На сердце у меня было тяжело. Мне не удалось повидаться с Бьянкой перед отъездом, и одному Богу было известно, когда мы сможем вернуться в Пальяно. Так, по крайней мере, мне ответил Галеотто, когда я, набравшись храбрости, задал ему этот вопрос.

Мы ехали два дня, небольшими переходами, и наконец нашему взору представился удивительно прекрасный я величественный город Милан, расположенный в самом сердце обширной Ломбардской долины, в северной частя которой вдали виднеются Альпы, ограничивая ее я защищая с этой стороны.

Целью нашего путешествия был замок, в роскошном вестибюле которого в оказались мы с Галеотто, стоя там в толпе шуршащих шелками разодетых придворных, офицеров, бряцающих оружием и доспехами, и красивых женщин. Кое-кто из них бросал в мою сторону дерзкие взоры, напоминавшие мне о Джулиане, однако ни одна не могла сравниться с Бьянкой.

В этой толпе у Галеотто было, по-видимому, много знакомых; к нему то и дело подходили и шептали что-то на ухо. Наконец к нам пробрался, расталкивая придворных, бойкий паж в желтой с черным полосатой ливрее императорского двора.

— Мессер Галеотто, — раздался его резкий мальчишеский голос, — его светлость желают вас видеть.

Галеотто взял меня за руку и потянул за собой. Таким образом мы проследовали по проходу сквозь толпу расступившихся перед нами придворных и оказались перед дверью, завешенной портьерой. Церемониймейстер откинул перед нами эту портьеру по знаку пажа, и последний, открыв дверь, доложил о нашем приходе тому, кто находился в комнате.

За столом, заваленным пергаментными свитками, в золоченом кресле, ручки которого были покрыты причудливой резьбой, изображающей змеиные головы, сидел изысканно любезный господин, который поднялся нам навстречу.

Это был упитанный, цветущий человек среднего роста. У него был решительный рот, высокие скулы, хитрые, навыкате, глаза, которые напомнили мне глаза трактирщика из Поджетты. Он был великолепно одет — на нем была алая шелковая мантия, отороченная мехом рыси, а все пальцы

— даже большой — были густо унизаны кольцами с драгоценными каменьями.

Это был Ферранте Гонзаго, принц Мольфетта, герцог Ариано, наместник Императора и губернатор провинции Милан.

Любезная улыбка, которой он приготовился приветствовать Галеотто, слегка потускнела при виде меня. Однако, прежде чем он успел задать вопрос, мой спутник поспешил меня представить.

— Вот человек, мессер, на которого, я уверен, мы сможем рассчитывать, когда придет время. Это Агостино Д’Ангвиссола — владетель Мондольфо и Кармины.

На лице Гонзаго появилось выражение удивления. Он хотел что-то сказать, но раздумал, переведя внимательный взгляд на Галеотто, лицо которого оставалось спокойным и непроницаемым, словно камень. Затем губернатор посмотрел на меня, а потом снова на Галеотто. Наконец он улыбнулся, в то время как я склонился перед ним в глубоком поклоне, плохо представляя, чем все это может для меня обернуться.

— Это время, — сказал он, — наступит, как мне кажется, довольно скоро. Герцог Кастро, этот Пьерлуиджи Фарнезе, настолько уверен в конечном успехе, что уже водворился в Пьяченце, сделав ее своей резиденцией, и его называют, как мне донесли, герцогом Пармы и Пьяченцы.

— У него есть на это свои основания, — заметил. Галеотто. — Кто будет противиться его избранию, если Император, подобно Пилату, умыл руки и не желает вмешиваться?

Хитрое лицо Гонзаго расплылось в улыбке.

— Не следует слишком полагаться на желания Императора в этом вопросе. Его ответ папе сводился к тому (заключался в том), что если Парма и Пьяченца являются ленными владениями империи — то есть составной частью провинции Милан, — Императору не подобает отчуждать эти области от территории, коей он является всего только хранителем; если же найдутся доказательства того, что они принадлежат папскому престолу, ну что же, в этом случае Император не имеет к ним никакого касательства и папа может распоряжаться там по своему усмотрению.

Галеотто пожал плечами, и лицо его омрачилось.

— Это равносильно согласию, — сказал он.

— Не совсем так, — проворковал Гонзаго, снова усаживаясь в свое кресло. — Это ничего не означает. Это Сивиллин[1882] ответ, который ни в коей мере его не связывает, никак не определяя то, что он намерен предпринять в будущем. Мы все еще надеемся, что священная коллегия откажется утвердить инвеституру[1883]. Пьерлуиджи Фарнезе не пользуется особым расположением членов курии.

— Священная коллегия не может противостоять желаниям папы. Он подкупил ее, вернув Церкви провинция Непи и Камерино взамен Пармы и Пьяченцы, которые должны составить владения его сына. Как вы думаете, мессер, сколько времени сможет сопротивляться коллегия?

— Все испанские кардиналы готовы блюсти интересы Императора.

— Испанские кардиналы могут оказывать сопротивление, пока не подавятся собственным энтузиазмом, — не задумываясь возразил Галеотто.

— У папы достаточно приспешников, для того чтобы провести любые выборы, а если их не хватит, он поищет и найдет или создаст себе новых, чтобы хватило для достижения его целей. Он уже неоднократно пользовался этой уловкой.

— Ну что же, — улыбаясь сказал Гонзаго, — если вы так в этом уверены, тогда дело за вами, благородные господа, владетельные сеньоры Пьяченцы. Пора начинать действовать. Император рассчитывает на вас. А вы можете рассчитывать на Императора.

Галеотто посмотрел на губернатора, и его глаза на покрытом шрамами лице приобрели строгое, серьезное выражение.

— Я надеялся на другое, на большее. Вот почему я медлил, не начинал действовать. Вот почему выжидал и даже совершил вероломный поступок, позволив Пьерлуиджи полагать, что я готов, если возникнет надобность, наняться к нему на службу.

— О, ты играешь в опасную игру, — откровенно заявил ему Гонзаго.

— Она будет еще более опасной, прежде чем я закончу дело, — решительно отозвался Галеотто. — Ни папа, ни даже сам дьявол меня не испугают. Я должен исправить причиненное мне зло, а каково оно — вашей светлости известно лучше, чем кому-либо другому, и если ради этого мне придется лишиться жизни, — он пожал плечами и усмехнулся, — ну, что же, это все, что у меня осталось, а для человека, который лишился всего остального, жизнь не имеет особой цены.

— Знаю, знаю, — сказал лукавый губернатор, покачав своей огромной головой. — Иначе я не стал бы тебя предупреждать. Ведь ты нужен нам, мессер Галеотто.

— Да, я вам нужен; вы сделаете меня орудием, вы и ваш Император. Инструмент, с помощью которого вы собираетесь свалить неугодного вам герцога.

Гонзаго нахмурился и встал со своего места.

— Вы заходите слишком далеко, мессер Галеотто, — сказал он.

— Не дальше, чем вы меня вынуждаете.

— Терпение и еще раз терпение, — успокаивал его наместник, снова принимая преувеличенно-любезный вид и беря елейный тон. — Давайте рассмотрим ситуацию. То, что Император ответил папе, — истинная правда. Совершенно неясно, принадлежат ли провинции Парма и Пьяченца империи или папскому престолу. Но как только они будут дарованы Фарнезе в качестве герцогства, они уже не будут принадлежать престолу, даже если прежде это было так. Как только это произойдет, пусть народ поднимется, заявив, что люди недовольны тем, как ими управляют, пусть они восстанут против Фарнезе, и тогда можно смело рассчитывать на то, что Император вмешается, выступит как освободитель и поддержит ваше восстание.

— Вы нам это обещаете? — спросил Галеотто.

— Совершенно определенно, — последовал незамедлительный ответ. — Заверяю тебя своей честью. Пришлите мне гонца с известием, что вы взялись за оружие, что нанесен первый удар, и я тут же двинусь вам на выручку со всеми силами, которые сумею поднять именем Императора.

— У вашей светлости есть на то полномочия? — спросил Галеотто.

— Разве я стал бы обещать, если бы было иначе? Приступайте, синьор. Вы можете действовать уверенно.

— Может быть, и уверенно, — мрачно отозвался Галеотто, — однако без особой надежды. В результате папского правления половина владетельных сеньоров Вальди-Таро окончательно лишились силы духа. Они так много, так жестоко страдали, столько понесли потерь — у них отбирали их владения, свободу, иногда и самую жизнь, — что теперь у них заячьи души и они скорее готовы цепляться за те жалкие остатки свободы, которые им сохранили, чем попытаются нанести удар и вернуть то, что принадлежит им по праву. О, я давно их знаю. Я сделаю все, что в человеческих силах, но… — Он пожал плечами и горестно покачал головой.

— Что, разве совсем не на кого рассчитывать? — очень серьезно спросил Гонзаго, потирая свой гладкий жирный подбородок.

— Я могу рассчитывать на одного человека, сеньора владетеля Пальяно. Он гибеллин до мозга костей, я потому предан нашему делу и мне. Если я его попрошу, он не остановится ни перед чем. Между нами есть один должок, а он человек чести и долги свои платит исправно. На него я могу рассчитывать полностью, а он богат и могуществен. Но дело в том, что он. по существу, не пьячентинец. Он держит свой лен непосредственно от Императора. Пальяно принадлежит к провинции Милан, и Кавальканти не является подданным Фарнезе. Таким образом, Кавальканти — это исключение, и у него гораздо меньше оснований проявлять чрезмерную покорность. — Он снова пожал плечами. — Все, что я могу сделать, чтобы их поднять, я сделаю. Скоро вы снова обо мне услышите, мессер.

Гонзаго взглянул на меня.

— Мне кажется, вы называли еще одного человека.

Галеотто печально улыбнулся.

— Да, еще один человек есть, но это всего только еще одна шпага, не более. Если наше предприятие не увенчается успехом, ему никогда не властвовать в Мондольфо. На него можно положиться, но он не приведет с собой людей.

— Понятно, — сказал Гонзаго, захватив пальцами нижнюю губу. — Но его имя…

— Это имя, а также зло, причиненное ему, будут использованы, мессер, можете быть уверены — зло, доставшееся ему по наследству.

Я не сказал ни слова. Мне стало немного неприятно, когда я слушал, как мною распоряжаются, не спрашивая моего мнения на этот счет; однако моя вера в Галеотто, доверие к нему заставляли меня мириться с этим обстоятельством — я был уверен, что он не поставит меня в неловкое положение, несовместимое с моей честью.

Гонзаго проводил нас до дверей кабинета.

— Буду ждать от вас вестей, мессер Галеотто, — сказал он. — И если дворян из Валь-ди-Таро трудно сейчас сдвинуть с места, пусть-ка они попробуют, каково им придется под рукой Пьерлуиджи, тогда у них наверняка прибавится храбрости. Я считаю, что дело это не безнадежно, нужно только набраться терпения. А Императору, моему повелителю, все будет доложено.

В следующую минуту мы были уже за пределами кабинета, расставшись с этим хорошо упитанным, великолепным и коварным вельможей. Портьера за нами опустилась, и мы стали пробираться сквозь толпу, наполнявшую приемную, причем Галеотто все время что-то бормотал сквозь зубы. Когда мы вышли на чистый воздух, я разобрал, что это были проклятья, адресованные Императору и его миланскому наместнику.

Когда мы оказались в гостинице возле величественного собора, построенного Висконти, — там над дверью в качестве вывески красовалось изображение солнца — он наконец дал полную волю своему гневу.

— В этом мире одни только трусы, — бушевал он. — Ленивые, своекорыстные трусы и бездельники. Я надеялся, что хотя бы Император окажется человеком, который не задумываясь, смело выступит на защиту своих интересов. На большее я не надеялся, но на это рассчитывал твердо. Однако даже здесь я обманулся. О, этот Карл Пятый! — вскричал он. — Этот монарх, в землях которого никогда не заходит солнце! Фортуна одарила его щедрой рукой, но вот сам он ничего не может для себя сделать. Он коварен, жесток, нерешителен и никому не доверяет. В нем нет никакого величия, а ведь он владеет чуть ли не всем миром! Все за него должны делать другие; другие должны одерживать победы, а он будет только вкушать их плоды. Ах, да ладно, — заключил он с насмешливой улыбкой. — Если смотреть с точки зрения света, то в этом тоже есть известное величие — величие лисы.

Мне, естественно, было понятно далеко не все, что он говорил, и я, набравшись храбрости, прервал его гневные тирады и попросил, чтобы он объяснил мне, в чем дело. Вот что я узнал о том, как обстояло дело.

Провинция Милан была в то время предметом спора между Францией и империей, когда Генрих Второй уступил ее Карлу Пятому. А к Милану относились провинции Парма и Пьяченца, которые папа Юлий Второй отнял у Милана и присоединил к владениям Церкви. Этот акт, однако, являлся беззаконным, и, хотя эти провинции с тех пор находились под властью понтификата, по закону они принадлежали Милану, у которого до сих пор не было достаточно сил, для того, чтобы отстаивать свои права. Теперь наконец эта сила появилась, когда было подтверждено право Императора на эти земли. Но именно в этот момент вступила в силу папская политика непотизма[1884], и эти земли вновь были отторгнуты, отняты у Милана — из них было образовано герцогство для фарнезского бастарда Пьерлуиджи, который уже был к тому времени герцогом Кастро.

Сеньоры Валь-ди-Таро, в особенности гибеллины, так же как и мелкие дворяне, жестоко страдали под властью папского правления — грабежи, конфискации и вымогательства довели их до самого жалкого состояния. Именно против этих бесчинств — когда они только что начались — и поднял мятежное знамя восстания мой отец, потерпев жестокое поражение из-за лености своих собратьев-сеньоров, которые не желали его поддержать даже во имя спасения от ненасытной утробы Рима, который готов был поглотить их всех без остатка.

Но то, что им приходилось терпеть до сих пор, не идет ни в какое сравнение с тем, что произойдет, если папе удастся добиться своего и если Пьерлуиджи станет их герцогом — независимым принцем. Он согнет сеньоров в бараний рог, ради того чтобы стать полновластным господином всего края. Это неоспоримо. Однако эти жалкие трусы не желали понимать, какая беда им грозит, в покорно ожидали своей участи.

Возможно, они рассчитывали на Императора, который, как было известно, не поощрял системы инвеституры, и надеялись на то, что он не утвердит этого проекта папы. Кроме того, следовало помнить, что Оттавио Фарнезе, сын Пьерлуиджи, был женат на Маргарите Австрийской, дочери Императора, и если уж в Парме и Пьяченце суждено было установиться владычеству Фарнезе, то Император предпочел бы отдать эти земли собственному зятю, который держал бы этот лен непосредственно от империи. Кроме того, было известно, что Оттавио плетет интриги, вступая в переговоры то с палой, то с Императором, пытаясь получить эту инвеституру вместо своего отца.

— Может ли сын так себя вести? Это противоестественно! — воскликнул я, услышав об этом.

Галеотто взглянул на меня и мрачно улыбнулся, поглаживая свою густую бороду.

— Скорее, это отец ведет себя противоестественно, — отозвался он.

— Оттавио Фарнезе только выигрывает, забывая о том, что он сын Пьерлуиджи. Это не то родство, которым может гордиться человек, каким бы отъявленным негодяем он ни был.

— Как это так? — спросил я.

— Да, видно, ты действительно жил вдали от света, если ничего не знаешь о Пьерлуиджи Фарнезе. Мне казалось, что какие-то слухи о его распутной жизни должны были проникнуть даже в твое уединение, они должны были отпечататься на лике самой природы, которую он осквернял каждым своим шагом, каждый день своей жизни, исполненной скверны и порока. Пьерлуиджи — это чудовище, сущий антихрист, самый беспощадный, кровожадный и злобный человек, когда-либо ступавший по земле. По правде сказать, немало находится людей, которые считают его колдуном. Ходят слухи, что он занимается черной магией, что он продал душу дьяволу. Впрочем, то же самое говорят и о папе, его родителе, и я не сомневаюсь, в этой его магии есть нечто сатанинское, выходящее за пределы, доступные простому смертному.

Есть один человек, по имени Паоло Джовио, епископ Ночеры, шарлатан и алхимик, который занимается черной магией, так вот он недавно написал историю жизни еще одного сына папы римского — Чезаре Борджа, который жил примерно с полвека тому назад и немало сделал для консолидации папских земель — больше, чем кто бы то ни было, — хотя истинной его целью, так же как и у Пьерлуиджи, было расширение собственных владений. Мне намекнули, что в качестве образца для своего описания он использовал нашего фарнезского негодяя, приписав сыну Александра Шестого грехи и подлости сына Павла Третьего.

Однако эта попытка провести параллель является оскорблением памяти Борджа, ибо тот, по крайней мере, был настоящим властителем: он знал, как управлять своим народом, и умел внушить к себе любовь; так что во времена моей ранней молодости — примерно лет тридцать тому назад — в Романье еще сохранились люди, которые ждали возвращения Борджа и молились об этом так же горячо, как верующие молятся о втором пришествии Мессии, отказываясь верить, что он мертв. Что же до этого Пьерлуиджи! — Галеотто презрительно оттопырил губу. — Он просто вор, убийца, развратник, гнусный похотливый пес!

И он стал рассказывать о похождениях этого человека, страницы жизни которого были залиты кровью и грязью — это был рассказ об убийствах, насилии и прочих, еще худших деяниях. И когда, в качестве кульминации, он рассказал мне о чудовищном надругательстве, учиненном над Козимо Гери, молодым епископом Фано, я попросил его прекратить, ибо это привело меня в такой ужас, что мне едва не сделалось дурно[1885].

— Этот епископ был святой человек, он вел в высшей степени добродетельную жизнь, — настойчиво продолжал Галеотто, — и после того, что с ним произошло, германские лютеране стали говорить, что это новая форма мученичества для святых, изобретенная сыном папы. И отец Пьерлуиджи простил сыну и это его деяние — в числе других, столь же отвратительных — при помощи священной буллы[1886], избавляющей его от адских мук, положенных в качестве кары за неумеренность в плотских наслаждениях, за гнусный разврат.

Мне кажется, что именно рассказ об этих ужасах — он произвел на меня громадное впечатление — возбудил во мне желание действовать, больше даже, чем мысль о необходимости исправить зло, причиненное мне матерью, которое оказалось возможным только при понтификальном правлении, при владычестве Фарнезе.

Я протянул Галеотто свою руку.

— Можете рассчитывать на меня. Буду служить верой и правдой благородному делу, которому вы себя посвятили.

— Вот речь, достойная сына дома Ангвиссола, — сказал он, и в его глазах цвета стали мелькнула искорка неподдельной любви. — Однако не забудь, что нужно не только исправить зло, причиненное многим людям, но и то, которое причинено твоему отцу. Нужно восстановить его в правах, вернуть ему то, что у него отнято. Пьерлуиджи — вот кто виновник его погибели; но те, кто сражался бок о бок с ним у стен Перуджи и был взят в плен живым… — Он замолк, смертельно побледнев; крупные капли пота выступили у него на лбу. — Не могу, — промолвил он дрожащим голосом. — Даже сейчас, когда прошло столько лет, мне невыносимо думать о том, что с ними сделал этот ужасный человек, это чудовище.

Меня странным образом поразило волнение этого человека, которого я привык видеть сдержанным и невозмутимым.

— Я вышел из своего уединения, — сказал я, — в надежде на то, что смогу лучше служить Богу в миру. Мне кажется, что вы, мессер Галеотто, указываете мне путь, по которому я должен идти, объясняете то, что я Должен делать.

Глава 24

ПЬЕР ЛУИДЖИ ФАРНЕЗЕ
Мы оставили Милан в тот же самый день, а затем последовали несколько месяцев, в течение которых мы скитались по Ломбардии, переезжая из замка в замок, из имения в имение. Нас было всего трое: Галеотто, я и Фальконе, который исполнял обязанности конюшего и слуги.

В моем характере действительно было, наверное, что-то от фанатика, ибо теперь, когда я душою и телом отдался правому делу, я исполнял его со всем фанатизмом, с которым прежде, на Монте-Орсаро, я старался быть достойным избранного мною в то время пути.

Я сделался чем-то вроде апостола, призывающего всех и вся к крестовому походу против наместника сатаны на земле — мессера Пьерлуиджи Фарнезе, некогда герцога Кастро, ныне же герцога Пармы и Пьяченцы, — ибо инвеститура должным образом состоялась в августе этого года, и в скором времени провинция, отданная ему во владение волею папы, почувствовала его железную руку.

Действовал я со всем пылом, порожденным справедливостью, а лукавый Галеотто добавил к этому еще и дополнительный стимул, гораздо более земного характера. Однажды в конце сентября этого года мы ехали из Кортемаджоре, где провели целый месяц, пытаясь убедить Паллавичини в необходимости сопротивляться тирану — вызвать в нем волю к действию. Наш путь лежал в направлении Романьезе, цитадели великородного и могущественного ломбардского семейства даль Верме.

Когда мы ехали по узкой лесной тропинке и Фальконе, проехав вперед, оказался на некотором от нас отдалении, Галеотто вдруг остановил коня и обратился ко мне, поразив и даже слегка испугав меня своими словами.

— Дочь Кавальканти, по-видимому, произвела на тебя серьезное впечатление, Агостино, — сказал он, наблюдая, как я побледнел под его пристальным взглядом.

Смутившись, я пробормотал первое, что пришло мне в голову:

— А какое может иметь ко мне отношение дочь Кавальканти?

— Ну, мне кажется, это зависит исключительно от тебя, — ответил он, воспринимая мои слова в их прямом значении. — Кавальканти мог бы рассматривать владетеля Мондольфо и Кармины достойным претендентом на руку своей дочери, однако вряд ли он согласится отдать ее за нищего Агостино д’Ангвиссола, у которого нет ни земель, ни состояния. Он любил твоего отца всей душой, и обе стороны смотрели на этот союз весьма благосклонно.

— Так вы считаете, что я делаю недостаточно, что меня нужно еще подстегивать?

— Нет, я знаю, что не нужно. Но всегда полезно сознавать, что наши труды в конце концов увенчаются наградой. Это облегчает труд и придает человеку мужества.

Я повесил голову, ничего ему не ответив, и мы молча продолжали свой путь.

Он коснулся самого чувствительного, самого больного места. Бьянка де Кавальканти! Это имя я шептал в молитвах как заклинание. До настоящего времени я в какой-то мере довольствовался тем, что мысленно повторял ее имя, вызывая в памяти ее прелестное лицо. Мысль о том, что она может когда-нибудь — если мне удастся вернуть принадлежащее мне по праву — стать хозяйкой Мондольфо, вызывала во мне видения, наполнявшие мою душу отчаянием.

Вновь меня одолевали сомнения, заставлявшие избегать ее общества в Пальяно, в то время как мне был открыт свободный доступ в ее сад. Джулиана оставила неизгладимый след в моей душе, поставила на мне свое позорное клеймо. И хотя благодаря Бьянке мне удалось добиться того, чего не могли сделать ни пост, ни молитвы — вырвать из моего сердца нечестивый образ Джулианы, — все-таки каждый раз, когда я думал о Бьянке как о возможной будущей подруге жизни, — о чем-то большем или, напротив, меньшем, чем та святая на небесном троне, на который я ее водрузил в своем воображении, между нами тут же становился барьер из убийства и прелюбодеяния — барьер, через который я не смел переступить даже в своем воображении.

Я пытался выбросить из головы эти мысли, освободиться от них, для того чтобы иметь возможность делать то дело, которому я себя посвятил.

В течение всей этой зимы мы продолжали свою миссию. В Романьезе, цитадели даль Верме, мы особого успеха не добились, поскольку они считали, что находятся в относительной безопасности: ведь они так же, как и Кавальканти, были вассалами самого Императора и не относились к провинции Пармы и Пьяченцы. Из Романьезе мы направились дальше, держа путь к твердыне альбарольских Ангвиссола, моих кузенов, которые оказали мне сердечный прием, но которые, несмотря на то, что разделяли наши мысли и в особенности нашу ненависть к общему нашему гвельфскому кузену Козимо, ставшему теперь фаворитом Пьерлуиджи, находились тем не менее в нерешительности, как и все остальные. Столь же неудачными были попытки побудить к действиям Сфорца из Сантафьоре, в чей замок мы отправились из Алъбаролы, а также Ланди, Скотти и Конфраньери. Повсюду царила атмосфера трусости, боязни потерять то малое, что осталось, стремление уцепиться за эти жалкие остатки, вместо того чтобы смело поднять голову и сражаться за то, что принадлежит тебе по праву.

Поэтому, когда снова наступила весна и наша миссия была закончена без особого успеха, ибо мы взывали к сердцам, которые не желали, не могли или не хотели воспламениться, мы вновь направили свои стопы в сторону Пальяно. Мы совсем пали духом, хотя если говорить обо мне, то мое уныние несколько скрашивала мысль о том, что я снова увижу Бьянку.

Однако, прежде чем я вернусь к рассказу о ней, позвольте мне покончить с обстоятельствами историческими, в той их части, которая имеет непосредственное касательство к нам.

Как вы знаете, мы оставили владетельных сеньоров в прежней нерешительности и апатии, поскольку наши доводы на них не подействовали. Однако пророчества лукавого Гонзаго не замедлили подтвердиться. Невыносимое тиранство Фарнезе вывело их из сонного состояния. Первыми, кто почувствовал на себе железную руку герцога, были Паллавичини, у которых он отнял их земли Кортемаджоре, захватив в качестве заложников жену и мать Джироламо Паллавичини. Затем он бросил своих головорезов против даль Верме, осадив Романьезе и заставив эту цитадель капитулировать, а потом пытался отобрать у них Боббио, другое их ленное владение. Оттуда, сметая все на своем пути, он направил свой победоносный путь на Кастель, Сан-Джованни, желая выкурить оттуда Сфорца, но в то же время совершил ошибку, пытаясь выгнать из Сораньо сеньоров Гонзаго.

Эта неосмотрительность привела к тому, что на него обрушился гнев самого Ферранте Гонзаго. Встав во главе имперских войск, губернатор Милана не только вступился за свою семью, возвратив им Сораньо, но и отбил у Пьерлуиджи Боббио и Романьезе, вернув эти владения даль Верме. Кроме того, он заставил Пьерлуиджи снять осаду с Сан-Джованни, доказывая, что эти земли — ленные владения самого Императора.

Получив этот суровый урок, Пьерлуиджи был вынужден спрятать на время свои стальные когти. В качестве утешения он обратил свои помыслы на долину Таро, издав эдикт, предписывающий всем сеньорам разоружиться, распустить свои войска, покинуть крепости и переселиться в главные города своей округи. Тех же, кто отказался подчиниться или медлил с выполнением распоряжения, он сокрушил, отправив в изгнание и конфисковав земли и имущество; но и тех, кто покорно подчинился его воле, он лишил всех привилегий, которыми пользовались феодальные сеньоры.

Даже моя мать, как нам стало известно, была вынуждена распустить свой жалкий гарнизон, получив приказание закрыть цитадель Мондольфо и переселиться в наш дворец в самом городе. Впрочем, она пошла еще дальше, чем ей было предписано: она приняла постриг и ушла в монастырь святой Клары, удалившись от мира навсегда.

Эта жестокая тирания вызвала глухое брожение во всей провинции.Фарнезе вел себя в Пьяченце так же, как в свое время Тарквиний[1887]: тот, гуляя в своем саду, имел обыкновение срезать маковые головки, которые возвышались над остальными. В скором времени, для того чтобы пополнить свою казну, которая, как ему казалось, несмотря на бесконечные поборы, прямой грабеж и конфискации, наполнялась недостаточно быстро, для того чтобы удовлетворять его непомерные аппетиты, он затеял проверку прошлого своих сеньоров и издал законы, имеющие обратную силу, для того чтобы иметь возможность налагать новые штрафы и учинять новые конфискации в наказание за давно минувшие дела и проступки.

В числе прочих акций такого рода, как нам стало известно, была и расправа над нашим семейством: над моим отцом была проделана процедура смертной казни — ему символически отрубили голову — за то, что он поднял восстание против власти папского престола, а мои владения Мондольфо и Кармина были конфискованы — мне вменялось в вину то, что я был сыном Джованни д’Ангвиссола. Вскоре мы услышали, что Фарнезе преподнес Мондольфо своему преданному слуге и вассалу сеньору Козимо д’Ангвиссола, с ежегодным жалованьем в тысячу дукатов!

Галеотто скрипел зубами от бешенства, когда эта новость донеслась до нас из Пьяченцы, что же до меня, то я совсем пал духом, и последняя надежда на то, что мне когда-нибудь доведется получить руку Бьянки — тайная надежда, которую я лелеял вопреки всему, — окончательно угасла в моей душе.

Однако вскоре пришли и более отрадные вести. Пьерлуиджи зашел слишком далеко. Ведь даже крыса, оказавшись в безвыходном положении, когда ее загоняют в угол, ощерится и бросится в драку. В таком именно положении очутились и сеньоры.

Скотти, Паллавичини, Ланди и Ангвиссола альбаролъские один за другим тайно приезжали в Пальяно и имели долгие беседы с мрачным и хмурым Галеотто. Во время одного из таких тайных свиданий, состоявшихся в замке, он разразился бешеной тирадой, дав волю своему возмущению.

— Теперь вы наконец явились, — говорил он с горечью и презрением, — теперь, когда с вами как следует расправились, теперь, когда вам пустили кровь и вы наполовину лишились сил, теперь, когда у вас вырваны чуть ли не все зубы. Если бы у вас хватило мужества в здравого смысла подняться полгода тому назад, когда я вас призывал, мы бы справились быстро и наверняка. Теперь же борьба будет исполнена риска, ее опасно начинать и неизвестно чем она кончится.

Но теперь уже они, те самые люди, которые в свое время были так трусливы и нерешительны, уговаривали его вести их за собой, клялись, что пойдут за ним, не останавливаясь ни перед чем, не пожалеют жизни, ради того чтобы сохранить для своих детей хотя бы то немногое, что у них осталось.

— Если у вас такие мысли, я отказываюсь вести вас за собой, — ответил он им. — Если уж мы поднимем ваше знамя, мы будем драться за все наши древние права, за все привилегии; мы будем требовать возвращения всего, что у нас отняли, — короче говоря, будем бороться за то, чтобы выгнать Фарнезе с нашей земли. Если вы этого хотите, я подумаю, что можно предпринять, ибо — поверьте мне — открытая борьба в настоящее время нам невыгодна. Нам придется действовать хитростью. Вы слишком долго ждали, слишком долго не могли решиться. А пока мы слабели, истекали кровью, Фарнезе становился все сильнее, он подлизывался к черни, всячески льстил простому народу и восстанавливал его против сеньоров; он делает вид, будто бы, сокрушая сеньоров, служит народу, и бедняки — несчастные простачки! — до такой степени доверяют ему, что бегом побегут под его знамена, стоит только начаться какой-нибудь драке.

Наконец он их отпустил, пообещав, что в скором времени они получат от него известие, и наутро в сопровождении одного только Фальконе снова выехал из Пальяно, чтобы увидеться с сеньорами даль Верме и Сфорца из Сантафьоре и уговорить их выступить против человека, который так грубо попирает их права.

Это было в начале августа.

По просьбе Галеотто я остался в Пальяно. Он сказал, что в этом деле я ему не понадоблюсь. Но ведь он мог бы попросить меня повидаться с другими сеньорами Валь-ди-Таро, послать меня к ним с каким-либо поручением.

Все это время я мало виделся с Бьянкой. Мы встречались в присутствии ее отца в пурпурной с золотом столовой; и тут я благоговейно, хотя и тайно, исподтишка, любовался ее небесной красотой. Однако я редко с ней говорил, да и то о самых обыденных вещах; и, хотя лето тем временем вступило в самую свою роскошную благоуханную пору, я не осмеливался показаться в ее саду, куда меня приглашали в свое время, ибо слишком сильно тяготели надо мною воспоминания о прошлом.

Столь жгучими порою были эти воспоминания, что я ловил себя на мысли: а не сделал ли я ошибки, послушавшись уговоров фра Джервазио, не ошибся ли сам фра Джервазио, считая, что мое место — в миру, и не лучше ли мне было бы последовать своему первоначальному намерению к удалиться в монастырь, заняв скромное положение бельца?[1888] Между тем властитель Пальяно относился ко мне с поистине отеческой любовью. Однако даже это обстоятельство не придавало мне достаточной смелости в том, что касалось его дочери, и мне казалось, что и Бьянка, если она и не избегала меня явно, то, по крайней мере, никогда не искала моего общества.

Я часто думал, без всякого, впрочем, толка, чем бы все это кончилось, если бы не ужасные изменения, которые вдруг наступили в наших делах.

Случилось так, что примерно через неделю после того, как уехал Галеотто, к воротам замка подъехала блестящая кавалькада, наполнив окрестные поля оглушительными звуками рогов, цоканьем копыт и бряцанием оружия и доспехов.

Мессер Пьерлуиджи Фарнезе, возвращаясь после визита в свой город Парму, решил на обратном пути сделать крюк и посмотреть на земли, расположенные в верховьях реки По, а заодно нанести визит сеньору владетелю Пальяно, которого он, правда, не любил, однако собирался, по-видимому, умилостивить, поскольку никоим образом не мог ему навредить.

Он получил достаточно хороший урок за попытку вторгнуться в имперские владения, и было бы безумием с его стороны повторить эту ошибку, рискуя снова вызвать неудовольствие Императора. Карл Пятый был для Фарнезе «спящей собакой», и всего благоразумнее было его не тревожить, предоставив ему спокойно спать дальше[1889].

Итак, он приехал в замок Пальяно с дружеским визитом в сопровождении огромной свиты, состоявшей из кавалеров и придворных дам, пажей и лакеев и нескольких десятков вооруженных всадников в качестве эскорта. Вперед был послан гонец, чтобы предупредить Кавальканти о той чести, которой его удостаивает господин герцог, и Кавальканти, ничуть не тронутый этой «честью», решил из благоразумия подчиниться необходимости и встретил его, стоя у подножия мраморной лестницы; по правую руку от него стояла Бьянка, а по левую — я.

Вся роскошная кавалькада с Фарнезе во главе проехала под сводами арочного въезда. Фарнезе ехал верхом на белом парадном скакуне. Грива и хвост благородного животного были выкрашены хной, а богатая пурпурная попона чуть ли не волочилась по земле. Герцог был одет в белый бархат, вплоть до высоких сапог, зашнурованных золотыми шнурами и снабженных золотыми шпорами. Пышное алое перо, прикрепленное застежкой из великолепного бриллианта, украшало его бархатную шапочку, а на правой руке у него сидел сокол с клобучком на голове.

Пьерлуиджи был высокий, хорошо сложенный мужчина, в возрасте немногим более сорока лет, черноволосый в смуглый; он носил небольшую бородку клинышком, несколько удлинявшую его лицо. У него был орлиный нос и красивые глаза, но под ними лежали глубокие черные тени, а когда он подъехал ближе, стало заметно, что все лицо его обезображено какой-то болезненной сыпью.

За ним ехали придворные — двенадцать человек, целая дюжина — и блистательно-прекрасные дамы — их было в половину меньше. Следом двигалась целая туча пажей в великолепных ливреях и слуг, ведущих в поводу запасных лошадей, а в арьергарде, придавая всей кавалькаде еще более внушительный вид, следовала стальная фаланга вооруженных всадников.

Я описываю его прибытие так, как оно выглядело на первый взгляд, не обращая особого внимания на детали. Мой взор с ужасом остановился на одной даме из свиты — царственной красавице с прелестным бледным лицом и томной дерзкой улыбкой.

Это была Джулиана.

В тот момент я не дал себе труда задуматься над тем, как она оказалась в этой свите. Достаточно того, что она была здесь. Это было настолько ужасно, что я не верил своим глазам: мне даже показалось, что она мне просто грезится, что я снова нахожусь во власти тех, прошлых, видений, что явились плодом слишком долгих размышлений. Я чувствовал, как вся кровь отливает у меня от сердца, а ноги отказываются мне служить. Чтобы не упасть, мне пришлось облокотиться на перила, возле которых мы все стояли.

Она увидела меня. На лице ее мелькнуло удивленное выражение, но потом она снова улыбнулась своей знакомой, томной и зовущей улыбкой. Что до меня, то я плохо соображал, что происходит. Словно сквозь густой туман до моего сознания доходили и суета, поднявшаяся в замке, и то, что Кавальканти сам держал стремя герцога, пока тот медленно спускался на землю и передавал птицу сокольничему, у которого на шее висел специальный насест — на нем уже сидели три сокола с зачехленными головками. Так же мало я реагировал и на слова Кавальканти, заставившие меня обратиться лицом к герцогу. Он представлял меня Пьерлуиджи.

— Это, мессер, Агостино д’Ангвиссола.

Я видел словно сквозь туман это смуглое, покрытое прыщами лицо, обращенный на меня хмурый взгляд. Я слышал голос, грубый и в то же время женственный, в высшей степени неблагозвучный, произносящий неприязненным тоном:

— Сын Джованни д’Ангвиссола, не так ли?

— Он самый, мессер, — ответил Кавальканти, добавив великодушно: — Джованни д’Ангвиссола был моим другом.

— Эта дружба не делает вам особой чести, синьор, — последовал резкий ответ. — Не очень-то хорошо иметь друзьями врагов Господа Бога.

Неужели слух не обманул меня и я действительно это слышал? Как смеет человеческая низость говорить о Боге?

— Это вопрос, по поводу которого я бы не хотел вступать в спор с моим гостем, — отозвался Кавальканти учтивым светским тоном, который плохо вязался с гневом, сверкнувшим в его карих глазах.

В то время я думал, что он ведет себя в высшей степени вызывающе, не подозревая о том, что, предупрежденный о приезде герцога, Кавальканти принял свои меры и что достаточно ему было свистнуть в серебряный свисток, висевший у него на шее, как тут же появится целое полчище вооруженных людей, которые заставят подчиниться мессера Пьерлуиджи вместе со всей его свитой.

Фарнезе оставил эту тему, прекратив разговор небрежной улыбкой. И в этот момент знакомый медлительный голос, некогда ласкавший мой слух сладчайшей музыкой, — теперь он казался мне столь же отвратительным, как кваканье мерзких лягушек, обитающих в Стиксе[1890], — произнес, обращаясь ко мне:

— Скажите, пожалуйста, как изменился наш господин святой! Мы слышали, что вы стали анахоретом, а вы — смотрите-ка — весь в золотой парче, словно желаете своим сиянием затмить самого Феба.

Я стоял перед ней, бледнея и стараясь, чтобы на моем лице не отражалось отвращение, которое она во мне вызывала; кроме того, я заметил, что Бьянка внезапно обернулась и смотрит на нас серьезно и обеспокоенно.

— Таким вы мне больше нравитесь, — продолжала Джулиана. — Клянусь, вы к тому же еще и подросли, по крайней мере, на целый дюйм. Неужели вы ничего не хотите мне сказать?

Я вынужден был ей ответить.

— Надеюсь, что у вас все благополучно, мадонна, — пробормотал я.

Она улыбнулась еще шире, обнажив ослепительно сверкающие крепкие зубы.

— О, у меня все в порядке, — сказала она, и ее взгляд, брошенный украдкой на герцога, полунасмешливый и полуласковый, придавал, казалось, ее словам какой-то добавочный смысл.

Как он посмел привезти сюда эту женщину, которую он, по всей видимости, отнял у этого негодяя Гамбары, — сюда, в это святилище, где обитала моя чистая, святая Бьянка! За это я готов был убить его на месте, за это я ненавидел его еще в тысячу раз больше, чем за все те гнусности и подлости, что связывали с его ненавистным именем.

А тем временем он, этот папский ублюдок, стоял склонившись перед моей Бьянкой, разговаривая с ней, и всякий раз, когда его взгляд останавливался на ее прекрасном лице — словно гадкая скользкая улитка, которая гложет прекрасную лилию, — в его глазах вспыхивало темное, похотливое пламя. Он, казалось, не думал ни о чем, и меньше всего о том, что все мы стояли вокруг и ждали.

— Вы непременно должны приехать в Пьяченцу, к нашему двору, — ворковал он. — Мы и не знали, что в садах Пальяно расцвел такой восхитительный цветок. Никуда не годится, что такое сокровище находится в столь неприглядном сером окружении. Вы созданы для того, чтобы блистать при дворе, мадонна, а в Пьяченце вы будете царить, как королева.

Он говорил и говорил, преподнося ей все новые грубые и пошлые комплименты, приблизив к ней свое похотливое прыщавое лицо, а она пыталась отстраниться от него, бледная, испуганная, не произнося ни слова. Ее отец взирал на эту картину, сурово нахмурив брови, а Джулиана начала кусать губы, и лицо ее несколько утратило свое прежнее томно-ленивое выражение, в то же время почтительный шепоток придворных, постепенно разрастаясь, превратился в подобострастный хор, вторящий отвратительно льстивым речам герцога.

На помощь дочери пришел наконец Кавальканти, решительно предложив герцогу проследовать в отведенные ему и его свите апартаменты.

Глава 25

МАДОННА БЬЯНКА
В соответствии с первоначальными планами Пьерлуиджи собирался провести в Пальяно всего одну ночь. Однако, когда наступило утро, он не выказал на малейшего желания отправиться в путь. То же самое было я на следующий день и еще на следующий.

Прошла неделя, а он все еще не двигался с места; он, по-видимому, чувствовал себя все более и более уютно в твердыне замка Кавальканти, предоставив заниматься делами герцогства своему секретарю Филарете и Совету, во главе которого, как мне стало известно, стоял мой старый знакомый Аннибале Каро.

Что касается Кавальканти, то он, проявляя немалое благоразумие, терпел присутствие герцога, предоставляя ему и его спутникам всякого рода благородные развлечения.

Его положение было в высшей степени рискованным и опасным, и ему потребовалась вся сила характера для того, чтобы сдерживать кипящее в душе возмущение при виде того, как бессовестно пользуются его гостеприимством. Однако это было еще не самое скверное. Хуже всего было постоянное внимание, которое Пьерлуиджи оказывал Бьянке, — внимание сатира по отношению к нимфе, — от которого Кавальканти страдал немногим меньше, чем я сам.

Он надеялся, что все обойдется благополучно, и решил терпеливо выжидать, пока не случится что-то, что заставит его принять решительные меры. А между тем толпа прихлебателей-придворных расположилась в Пальяно со всеми удобствами. Сад, находившийся до той поры в исключительном распоряжении Бьянки, был ее святилищем, в которое я так и не осмелился войти, заполнила пестрая веселая толпа кавалеров и дам герцогской свиты, словно туча ядовитых бабочек. Здесь они резвились в тенистых аллеях, порхали в лимонной роще, среди благоуханных розовых кустов, между боскетов и шпалер, увитых пурпурным клематисом.

Все это время Бьянка старалась не выходить к гостям, оставаясь в своей комнате, насколько это было возможно. Однако герцог, с трудом ковыляя по террасе — дурная болезнь подточила его организм, и он уже не мог выдержать долгого пребывания в седле, — ворчал, жалуясь на ее отсутствие, и настаивал на том, чтобы она вышла, давая понять, что ее нежелание показаться граничило с непочтительностью и неуважением к его особе. И она была вынуждена выходить из своей комнаты и терпеть его неуклюжие любезности и грубую лесть.

А три дня спустя в Пальяно явился еще один сеньор — это был не кто иной, как мой кузен Козимо, который теперь именовал себя владетелем Мондольфо, поскольку, как я уже говорил, ему было пожаловано это поместье.

Наутро после его приезда мы встретились на террасе.

— А-а, мой преподобный кузен! — насмешливо приветствовал он меня.

— Какие удивительные изменения, вместо власяницы — бархат и атлас! В святцах ты будешь значиться как святой Хамелеон, а еще лучше — святой фигляр.

Засим последовала сцена, в которой он был исполнен сарказма, а я непримиримой враждебности. Над моей враждебностью он жестоко издевался.

— Скажи спасибо за то, что дешево отделался, святоша, — говорил он, и в его тоне звучала неприкрытая угроза, — а не то сидеть тебе опять в пустыни[1891], а то и где-нибудь похуже. Ты уже попал однажды в передрягу, попробовал, что значит путаться в мирские дела. Так вот держись лучше своей святости, это тебе больше подходит. — Он приблизился ко мне вплотную и яростно продолжил: — Не выводи меня из терпения, не то мне придется сделать из тебя святого мученика, отправив прямиком на небо.

— Как бы тебе самому куда-нибудь не отправиться, только, уж конечно, не на небо, а в ад, — сказал я. — Не попробовать ли нам, как это выйдет?

— Клянусь телом Христовым! — зарычал он, забыв согнать улыбку с побелевшего лица. — Так вот какие чувства наполняют твою святую душу! Кровожадность и отвага! Знай же, если ты меня тронешь, мне совсем не обязательно самому выступать в роли палача. За тобой достаточно грехов, для того чтобы тобою занялся трибунал руоты. Или ты забыл то маленькое приключение в доме Фифанти?

Я опустил глаза, охваченный на мгновение страхом, но потом снова посмотрел на него и улыбнулся.

— Ты жалкий трус, мессер Козимо, — сказал я, — пытаешься спрятаться за тенью. Ты же знаешь, что против меня нет никаких улик — разве что заговорит Джулиана, а она этого сделать не посмеет, иначе она сама пострадает. Есть свидетели, которые покажут, что Гамбара был той ночью в доме Фифанти. И никто не может доказать, что он не убил Фифанти, прежде чем вышел из этого дома; именно так все и думают, поскольку всем известны их отношения с Джулианой. А то, что она бежала вместе с ним сразу же после убийства, само по себе является доказательством. Твой герцог питает слишком добрые чувства к своему народу, — насмешливо продолжил я, — и никогда не осмелится вызвать его гнев в связи с этой историей. А кроме всего прочего, — заключил я, — если обвинят меня, то окажется виноватой и Джулиана, а мессер Пьерлуиджи, как мне кажется, не слишком расположен к тому, чтобы отдать эту даму во власть трибунала, где ей не поздоровится.

— Ты что-то слишком расхрабрился, — сказал он, еще больше бледнея, ибо это последнее замечание по поводу Джулианы, по-видимому, разбередило старую рану, которая по-прежнему причиняла ему боль.

— Расхрабрился? — отозвался я. — Про тебя этого не скажешь, мессер Козимо. Ты осторожен, как все трусы.

Я хотел вывести его из себя. Если бы мне это не удалось, я был готов его ударить, ибо был почти не в состоянии сдерживать охватившую меня ярость. То, что он стоял и нагло издевался надо мной, было для меня непереносимо. Но в этот момент у меня за спиной послышался хриплый голос:

— Что такое, синьоры? Что я слышу?

Там, в великолепном костюме из бархата цвета слоновой кости, стоял герцог. Он тяжело опирался на трость, лицо его было покрыто пятнами еще больше, чем обычно, а глаза запали еще глубже.

— Ты ищешь ссоры с сеньором владетелем Мондольфо? — спросил он, и я понял по его улыбке, что он нарочно назвал моего кузена полным титулом, чтобы меня раздразнить.

Позади него стоял Кавальканти, а рядом, опираясь на его руку, — Бьянка, точно так же, как в тот день, когда она приходила с отцом на Монте-Орсаро, только теперь в ее прекрасных голубых глазах застыло выражение страха. Немного поодаль стояла небольшая группка: три кавалера из свиты герцога и Джулиана еще с одной дамой. Джулиана смотрела на нас чуть прищурив глаза.

— Мессер, — ответил я, вскинув голову и смело встретив его взгляд, причем в глазах моих невольно отразилось отвращение, которое он во мне вызывал. — Мессер, ваши опасения напрасны. Мессер Козимо слишком осторожный человек для того, чтобы затевать ссоры.

Герцог, хромая, приблизился ко мне. Он тяжело опирался на трость, и мне приятно было видеть, что, несмотря на свой достаточно высокий рост, ему пришлось поднять голову, чтобы посмотреть мне в лицо.

— В тебе слишком много дурной ангвиссольской крови, — сказал он. — Берегись! Как бы нам не пришлось позаботиться о твоем здоровье и прислать к тебе нашего лекаря, чтобы он избавил тебя от этого излишка.

Я рассмеялся, окинув взглядом его прыщавое лицо, хромую ногу и представив себе ядовитые соки, питающие это хилое тело.

— Клянусь честью, ваша светлость, по-моему, это вы, а не я нуждаетесь в услугах лекаря, — сказал я, повергнув своим ответом в ужас всех присутствовавших при этой сцене.

Я видел, как смертельно он побледнел, как дрожит его рука, сжимающая золотой набалдашник трости. Глаза его злобно сверкнули, однако он сдержал свой гнев. Он заставил себя улыбнуться, обнажив темные гнилушки — все, что осталось от его зубов.

— Советую тебе поостеречься, — сказал он. — Было бы досадно, если бы такое великолепное тело стало добычей палача. А ведь есть кое-какие делишки, по поводу которых Святая Инквизиция хотела бы задать тебе несколько вопросов. Остерегитесь, синьор. Не ищите ссоры с моими людьми.

Герцог отвернулся от меня. За ним осталось последнее слово, вызвавшее в моей душе самые мрачные опасения, но в то же время я был доволен, поскольку наша беседа задела его гораздо глубже: стрела попала в самое больное место.

Он склонился в поклоне перед Бьянкой.

— О, прошу меня извинить, — сказал он. — Я и не подозревал, что вы находитесь так близко. Иначе я бы не допустил, чтобы столь неприятные звуки коснулись ваших прекрасных ушек. Что же до мессера д’Ангвиссола… — Он пожал плечами, словно желая сказать: «Ну что возьмешь с этого мужлана!»

Ее ответ, однако, внезапный и решительный, как всякое слово, подсказанное душевным порывом, несколько поколебал его уверенность в себе.

— Ни одно слово, сказанное им, не оскорбило меня, — смело и чуть ли не презрительно ответила она ему.

Он бросил в мою сторону взгляд, исполненный ядовитой злобы, и я заметил, как улыбнулся Козимо, в то время как Кавальканти вздрогнул, удивленный такой смелостью, проявленной его робкой дочерью. Но герцог уже вполне овладел собой и снова поклонился.

— Это меня утешает, значит, я могу не огорчаться, — сказал он и тут же изменил тему разговора. — Не пойти ли нам на лужайку поиграть в шары?

Его приглашение было адресовано непосредственно Бьянке, на ее отца он даже не посмотрел. Не дожидаясь ответа, поскольку его вопрос был равносилен приказу, он резко обернулся к моему кузену.

— Твою руку, Козимо, — сказал он и, тяжело опираясь на своего приближенного, стал спускаться по широким гранитным ступеням, в сопровождении небольшой кучки своих придворных, за которыми следовали Бьянка и ее отец.

Что до меня, то я повернулся и пошел в комнаты. Немного же оставалось во мне от святого в этот момент! Все в душе моей кипело, кипело ненавистью и гневом. Но вскоре на меня снизошло успокоение, стоило мне подумать о сладостных звуках ее речи, когда она встала на мою защиту. Ее слова, наконец, придали мне смелости — если раньше, во все время моего пребывания в Пальяно, я не смел искать ее общества, то теперь понял, что могу это сделать.

Я встретил ее в тот же самый вечер совершенно случайно. Она медленно прогуливалась по галерее, окружающей внутренний двор замка, укрывшись там от ненавистной толпы придворных. Увидев меня, она робко улыбнулась, и эта ее улыбка окончательно придала мне смелости, которой мне до этого не хватало. Я подошел к ней и горячо поблагодарил за поддержку, которую она мне оказала, выразив одобрение моим словам.

Она опустила глаза, грудь ее взволнованно вздымалась, краска то сбегала с лица, то снова возвращалась на бледные щеки.

— Меня не надо благодарить, — сказала она. — То, что я сделала, было сделано во имя справедливости.

— А я имел дерзость надеяться, что, может быть, вы это сделали ради меня.

— Это тоже верно, — быстро ответила Бьянка, опасаясь, что она меня обидела. — Мне показалось оскорбительным, что герцог пытается вас запугать, и я гордилась вами, видя, с каким достоинством вы держитесь, как смело отвечаете ударом на удар.

— Мне кажется, мне придавало храбрости ваше присутствие, — сказал я. — Я бы умер от горя, если бы оказался низким трусом в ваших глазах.

Снова предательский румянец окрасил ее прелестные щеки. Она медленно двинулась вперед по галерее, а я шел рядом с ней. Вскоре она заговорила снова.

— И все-таки, — сказала она, — я бы хотела, чтобы вы были осторожнее. Не следует без причины оскорблять герцога, ибо он имеет огромную власть.

— Мне уже нечего терять, — сказал я.

— У вас осталась ваша жизнь, — возразила она.

— Жизнь, которой я так дурно пользовался.

Она бросила на меня робкий, трепещущий взгляд и снова отвернулась. В молчании мы дошли до конца галереи, где стояла мраморная скамья с яркими подушками из расписной и позолоченной кожи. С легким вздохом она опустилась на скамью, а я, облокотившись о балюстраду, встал рядом, слегка склонившись к ней. И тут, в этот момент, я вдруг почему-то осмелел.

— Назначьте мне какую-нибудь службу, — воскликнул я, — чтобы, выполнив ее, я стал достойным вас.

— Службу? — спросила она. — Я вас не понимаю.

— Всю мою жизнь, — пытался я объяснить, — я тщетно стремился к чему-то, в это что-то постоянно ускользало от меня. Когда-то я думал, что должен посвятить себя Богу; но потом я совершил преступление, сделавшее меня недостойным грешником, поэтому я и оказался на Монте-Орсаро, где вы меня видели. Я искал искупления, надеясь, что долгое, искреннее покаяние поможет мне искупить мой грех и я смогу вернуться к тому состоянию, из которого меня вырвало сатанинское искушение. Однако святыня обернулась святотатством, и мое покаяние тоже обернулось святотатством, а знамение, которое, как мне казалось, было мне послано, оказалось насмешкой. Не здесь суждено мне было спасти свою душу. Так было сказано однажды ночью: мне было видение.

Она вскрикнула — не могла сдержаться — и посмотрела на меня с таким страхом, что я невольно замолчал и, в свою очередь, уставился на нее.

— Так вы знали! — вскричал я.

Долгое время ее голубые, чуть раскосые глаза смотрели на меня не мигая, никогда еще она так на меня не смотрела. Она, казалось, рассматривала меня с сомнением и в то же время прямо и открыто.

— Теперь знаю, — сказала, она, как будто выдохнула.

— Что вы знаете? — Мой голос дрожал от волнения.

— Что это было за видение? — спросила она.

— Разве я вам не рассказывал? Мадонна явилась моему взору, когда я был в беспамятстве, и призывала меня вернуться в мир; она уверяла меня, что в миру я с большей пользой сумею служить Богу; дала мне понять, что нуждается во мне. Она обратилась ко мне по имени, назвала место, о котором я до того времени не имел ни малейшего понятия и которое теперь знаю.

— А вы? А вы? — спрашивала она. — Что вы ей ответили?

— Я назвал ее по имени, хотя до того часа оно было мне неизвестно.

Она склонила голову, вся дрожа от глубокого волнения.

— Как часто я об этом думала, не понимая и удивляясь, — призналась она едва слышным голосом. — А оказалось, что это истинная правда — но как странно!

— Истинная правда? — отозвался я. — Это было единственное истинное чудо среди царивших там фальши и обмана, и в этом так ясно чувствовался перст судьбы, что я вернулся в мир, который до того решил покинуть. И все-таки с тех самых пор меня не оставляют сомнения. Я опасаюсь, что и здесь мне не место, так же, как и там. Ведь я снова исполнен благоговения, я снова молюсь, однако это благоговение внушено мне самим небом, настолько оно чисто и свято. Оно заслонило собой всю скверну, всю греховность моего прошлого. И все-таки я недостоин… Потому-то я и взываю к вам: назначьте мне службу, наложите на меня епитимью, чтобы, покаявшись, я снова мог молиться.

Она не понимала меня, да и не могла понять. Мы не были похожи на обычных любовников. На тех мужчину и деву, которые, встретившись и почувствовав влечение друг к другу, затевают очаровательную игру в нападение и защиту, занимаются этими пустяками до тех пор, пока девица не решит, что приличия соблюдены, что она сопротивлялась вполне достаточное время и что теперь может капитулировать, с честью, под знаменем и с барабанным боем. В нашей любви ничего подобного не было. Когда мы о ней заговорили, оказалось, что все было решено уже тогда, когда мы были еще едва знакомы, когда она явилась ко мне в чудном видении, а я явился к ней.

Отведя глаза, она задала мне вопрос:

— Когда приехала мадонна Джулиана, она обошлась с вами довольно свободно, как со знакомым, и в разговорах между дамами из свиты герцога ее имя обычно соединяется с вашим. Но я их ни о чем не спрашивала. Я знаю, сколь праздны могут быть толки среди придворных. Теперь я задаю этот вопрос вам: чем была — а может быть, и осталась — для вас мадонна Джулиана?

— Была, — с горечью отвечал я. — И да сжалится надо мною Всевышний за то, что я вынужден говорить об этом вам! Она была для меня тем же, чем Цирцея была для спутников Улисса[1892].

Легкий стон вырвался из ее груди, и я видел, как ее руки, лежавшие на коленях, крепко сжались. Этот звук, весь ее вид наполнили мою душу невыразимой болью и отчаянием. Но Она должна знать. Пусть лучше это знание станет барьером между нами, видимым нам обоим, чем только я один буду знать о нем и содрогаться от ужаса всякий раз, как о нем вспомню.

— О, Бьянка, простите меня! — молил я. — Я же не знал! Я не знал! Я был так молод и глуп, я рос в полном уединении, ни о чем не ведая, и стал жертвой первого же соблазна, встретившегося на моем пути. Этот грех я хотел искупить на Монте-Орсаро, чтобы быть достойным хранителем находящейся там святыни. Этот грех я хочу искупить и сейчас, чтобы быть достойным хранителем святыни, которой я ныне поклоняюсь.

Я низко склонился над ее головкой, где в темных кудрях поблескивали золотые нити сетки для волос.

— Ах, если бы это видение посетило меня раньше! — прошептал я. — Насколько все было бы проще и легче! Найдется ли в вашем сердце достаточно ко мне милосердия? Можете ли вы простить меня, Бьянка?

— О, Агостино, — печально ответила она, и звуки моего имени, слетевшие с ее уст, наполнили меня восторгом, подобно мистической музыке Монте-Орсаро. — Что я могу ответить? Сейчас я ничего не могу сказать. Дайте мне время подумать. Вы причинили мне такую боль!

— О, горе мне! — стенал я.

— Я думала, что ваш грех был порожден чрезмерной святостью.

— А оказалось, что я обратился к святости из-за чрезмерной тяжести моих грехов.

— А я так в вас верила!.. О, Агостино! — это был горький жалобный стон.

— Назначьте мне покаяние! — умолял я ее.

— Какое же покаяние могу я вам назначить? Может ли раскаяние восстановить мою утраченную веру?

Я застонал и закрыл лицо руками. Мне казалось, что всем моим надеждам наступил конец; что мир обернулся для меня такой же насмешкой, как и пустынь, отказ от него; что первое кончилось для меня тем, что оказалось обманом. То же самое происходит сейчас и с моим пребыванием в миру, с той только разницей, что теперь обман таится во мне самом.

Было похоже на то, что первое же наше настоящее свидание окажется и последним. С того самого момента, как она увидела меня на пороге пурпурной с золотом столовой в Пальяно — живым воплощением ее видения, так же как она была воплощением моего, — она с надеждой ждала этого часа, твердо зная, что он непременно наступит, что это предопределено судьбой. Ничего, кроме горечи и разочарования, не принес ей этот час.

И вдруг, прежде чем мы успели сказать еще хоть слово, из глубокой арки галереи раздался резкий, пронзительный голос, напоминающий звуки рожка.

— Мадонна Бьянка! Как это можно! Прятать свою красоту от наших жадных глаз! Лишать нас света, с помощью которого мы только и можем найти свою дорогу! Лишать нас счастья и радости вашего присутствия! Ах, недобрая, недобрая!

Это был герцог. Белый бархат, в который он по-прежнему был одет, и сгущающиеся сумерки делали его похожим на призрак.

Он, хромая, приблизился к нам — его трость резко постукивала по черным и белым плитам пола — и остановился перед Бьянкой. На ее лице мгновенно появилась привычная светская маска, скрывшая все следы бывшего на нем волнения, и она встала, приветствуя его.

А он пристально смотрел на меня, стараясь, казалось, проникнуть в то, что скрывалось внутри.

— Скажите, пожалуйста! Это же мессер Агостино, владетель несуществующего! — проговорил он с издевкой.

Из глубины галереи тут же послышался смех моего кузена Козимо и голоса других придворных.

Для того ли, чтобы удержать меня от столкновения с этими господами, которые готовы были стереть меня в порошок, или по каким-либо другим соображениям, Бьянка положила свою ручку на белый бархат герцогского рукава и удалилась вместе с ним.

В полном оцепенении я прислонился к балюстраде и смотрел им вслед. Я видел, как с другой стороны к ней подошел Козимо и склонился, высокий и стройный, рядом с ее тоненькой изящной фигуркой. Потом я опустился на подушки скамьи, откуда она только что встала, и сидел там, наедине со своей мукой, пока на землю не спустились сумерки, в которых белые мраморные колонны засверкали призрачным блеском.

Глава 26

ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ
В тот вечер я молился — впервые так горячо с того момента, как покинул Монте-Орсаро. Словно бы все то, что двигало мною в юности и что слетело с меня в ходе произошедших со мной событий, провозвестников грядущих битв, вновь вернулось в мою душу.

Так же как в прошлый раз меня соблазнила женщина, заставив сойти с предназначенного мне пути, только для того, чтобы я снова на него вернулся, еще более ревностно, чем прежде, так и теперь женщина поманила меня за собой, убеждая, что я должен вернуться в мир, и снова в результате у меня возникло желание, еще более сильное, чем прежде, от него удалиться. Снова я оказался на грани: готов был отказаться от всех мирских желаний и помышлений и искать спасения в уединении монастырской кельи.

Но тут мне вспомнился Джервазио. Я отправлюсь к нему за советом, так же, как сделал это раньше. Поеду на следующее же утро и отыщу его в монастыре, куда он удалился, — это недалеко от Пьяченцы. В конце концов меня вывело из задумчивости появление пажа, который объявил мне, что мессер уже изволил сесть за стол и начать ужин.

Поначалу я хотел было извиниться и сказать, что не приду, но потом передумал и отправился вслед за пахом.

Ужин, как обычно, был сервирован в банкетном зале замка. За роскошным столом расположилась вся свита Пьерлуиджи в количестве, доходящем чуть ли не до двух десятков. Сам герцог сидел по правую руку от монны Бьянки, тогда как по левую руку находился Козимо.

Не обращая никакого внимания на то, заметили меня или нет, я опустился на первое попавшееся свободное место, примерно в середине стола, рядом со смазливым юным господином, приближенным герцога, и хорошенькой дамой из его пестрой свиты — это была востроглазая уроженка Рима, и звали ее, как мне помнится, Валерия Чезарини, что, впрочем, не имеет никакого касательства к настоящей истории. Почти что напротив меня сидела Джулиана, но я ее не замечал, как не замечал ничего и никого, кроме монны Бьянки.

Раз или два наши взгляды встретились, но Бьянка сразу же опускала глаза. Она была очень бледна, и возле губ ее обозначилась морщинка, выдававшая задумчивость, однако вела она себя необычно. Глаза ее неестественно блестели, она улыбалась тому, что шептали ей на ухо то герцог, то Козимо, а раз или два даже громко рассмеялась. Куда девалась холодная сдержанность, с помощью которой она пыталась себя оградить от ненавистных ухаживаний Пьерлуиджи! Были моменты, когда ей, казалось, даже доставляли удовольствие его дерзкие взгляды и льстивые речи, словно она тоже принадлежала к тем бесстыдным женщинам, которые окружали герцога.

Ее поведение причиняло мне жестокую боль. Мне оно было непонятно — у меня не хватало ума догадаться, что это странное настроение было результатом обиды, которую я ей нанес, внешним проявлением ее собственной боли, вызванной крушением иллюзий, которые она питала в связи с моей особой.

Итак, я сидел мрачный, закусив губу в бросая грозные взгляды на Пьерлуиджи и на моего кузена. Последний был столь же настойчив в своих ухаживаниях, как и его господин, и на его долю выпадало даже большая часть ее милостей, по-видимому, он пользовался большей благосклонностью своей дамы. Одно только утешало меня. Глядя на сеньора Пальяно, который сидел во главе стола, я заметил, что он все больше и больше хмурится, наблюдая за своей дочерью, этой белой лилией, которая вдруг, неожиданно для всех, стала себя вести вольно и своенравно.

Наблюдая все это, я почувствовал, что во мне закипает гнев и желание сразиться с негодяями. Забыто было намерение встретиться с Джервазио, забыто желание снова удалиться от мира. Здесь надо было действовать. Надо было защитить Бьянку. Может быть, именно сейчас ей понадобится моя помощь.

Один раз Козимо поймал мой мрачный взгляд и прошептал что-то герцогу, наклонившись к нему. Пьерлуиджи бросил в мою сторону томный насмешливый взгляд. Он должен был сквитаться со мной за поражение, которое потерпел от меня утром благодаря помощи Бьянки. По правде говоря, герцог был глуп и отнюдь не отличался тонкостью. Поэтому, уверенный в поддержке Бьянки, за которую он принял преувеличенное дружелюбие, столь неожиданно проявившееся в ее отношении к нему, он решил попробовать меня уязвить.

— Этот твой кузен сидит, словно побитая собака, — сказал он Козимо, однако достаточно громко, для того чтобы слышали и все остальные, сидящие за столом. А потом, обратившись к сидящей рядом со мною даме, добавил: — Простите нас, Валерия, мне очень жаль, что вам пришлось сидеть рядом с этим молокососом.

После этого он обернулся ко мне, чтобы окончательно завершить свое черное дело:

— Когда же ты собираешься обратиться к монашеской жизни, любезный, которая столь явно уготовлена для тебя небом?

В ответ на эти пошлые шутки раздались подобострастные смешки со стороны лизоблюдов герцога, но потом все притихли, ожидая моего ответа, в то время как Кавальканти грозно нахмурился.

Я вертел в руке кубок с вином, и у меня возникло искушение выплеснуть его содержимое прямо в прыщавую физиономию герцога, а там будь что будет. Но потом мне пришло в голову нечто другое, что могло нанести ему гораздо более ощутимую рану.

— Увы! — отозвался я со вздохом. — Я отказался от этой мысли — вынужден был отказаться.

Он клюнул на эту наживку.

— Вынужден? — спросил он. — Что же тебя заставило? Скажи нам, какой дурак заставил тебя это сделать?

— Не дурак, а обстоятельства, — отвечал я. — Я подумал, — объяснил я, — что если даже епископ не может чувствовать себя в безопасности, то какие неисчислимые бедствия могут грозить жизни простого монаха.

Если не считать Бьянки (в своем святом неведении она и не подозревала о существовании таких гнусностей, как та, на которую я намекал, и не знала, каким образом принял смерть этот святой мученик), я уверен, что за столом не было ни одного человека, который не понял бы, какое чудовищное преступление я имею в виду.

Молчание, воцарившееся за столом после моих слов, было похоже на затишье, наступающее в природе всякий раз, когда собирается гроза.

Кровь бросилась в лицо герцогу, он побагровел, но потом краска схлынула и лицо его покрылось смертельной бледностью, вплоть до многочисленных его прыщей. Дрожащие его пальцы с такой силой сжали тонкую ножку драгоценного венецианского кубка, что она, не выдержав, хрустнула, и по снежно-белой скатерти расплылось красное пятно. Он ощерился, словно собака, готовая вцепиться в горло врагу, обнажив черные испорченные зубы. Однако он не произнес ни слова.

Вместо него заговорил Козимо, приподнявшись из-за стола:

— Это неслыханная дерзость, мессер герцог, она должна быть наказана. Позвольте мне…

Однако Пьерлуиджи, протянув руку через Бьянку, удержал моего кузена, заставив его снова сесть на место и замолчать.

— Оставь его в покое, — сказал он. Затем он посмотрел в ту сторону, где сидел Кавальканти. — Предоставим мессеру властителю Пальяно высказать свое мнение: можно ли наносить такое оскорбление гостю, сидящему за его столом?

Лицо Кавальканти приняло жесткое выражение.

— Вы возлагаете на меня тяжкое бремя, ваша светлость, предлагая мне выступить в вашу защиту против другого моего гостя, за которого некому заступиться и который является сыном лучшего моего друга.

— И моего злейшего врага! — яростно воскликнул Пьерлуиджи.

— Это дело вашей светлости, а не мое, — холодно отвечал Кавальканти. — Но если вы обращаетесь ко мне, я должен сказать, что сказанное мессером д’Ангвиссола неразумно и несвоевременно при данных обстоятельствах. И в то же время я не могу не заметить — ради одной только справедливости, — что юности несвойственно тщательно взвешивать свои слова; а вы дали ему достаточный повод для дерзкого ответа. Когда человек — какое бы высокое положение он ни занимал — позволяет себе насмехаться над другим, он должен быть готов к тому, чтобы не слишком близко принимать к сердцу и насмешки противника.

Фарнезе поднялся из-за стола, изрыгая ужасные ругательства, и все его приближенные встали вместе с ним.

— Мессер, — сказал он, — это означает, что вы становитесь на сторону моего противника и поддерживаете нанесенное мне оскорбление.

— Если вы так думаете, вы неправильно истолковываете мои намерения, — отвечал Кавальканти с холодным достоинством. — Вы обратились ко мне, желая, чтобы я вас рассудил. Но, когда дело касается моих гостей, мои весы должны сохранять полнейшее равновесие, независимоот ранга каждого из них. Принимая во внимание ваше благородство, мессер герцог, вы должны признать, что я не могу поступить иначе.

Таким простым способом он давал понять Фарнезе, что его нисколько не интересует, какое положение занимает тот или иной из его гостей, и напоминал его светлости, что Пальяно — это ленное владение Императора, где герцог Пармы не имеет никакого права распоряжаться.

Мессер Пьерлуиджи некоторое время молчал в замешательстве, не зная, как реагировать. Но потом он взглянул на Бьянку, и взгляд его заметно смягчился.

— А что скажет мадонна Бьянка? — спросил он, вновь обретая светские манеры. — Неужели и ее суждение будет столь же безжалостно нелицеприятным?

Она посмотрела на него испуганно, а потом засмеялась — пожалуй, слишком громко, — почувствовав напряженность атмосферы и не понимая причины этого.

— Что я скажу? — повторила она. — Да только то, что не стоит поднимать шум из-за таких пустяков, все эти споры не стоят выеденного яйца.

— Вот что получается, — воскликнул Пьерлуиджи, — когда говорит не только красота, но и мудрость! Минерва, глаголящая устами Дианы[1893].

С явным облегчением все общество вторило его искусственному смеху, все снова расселись по своим местам, инцидент был исчерпан; однако мое презрение к герцогу еще усилилось из-за того, что он позволил этому делу так легко закончиться.

Но в эту ночь, когда я удалился в свою комнату, мне нанес визит Кавальканти. Он был очень серьезен.

— Агостино, — сказал он. — Умоляю тебя, будь осторожнее, сдержи свой острый язык. Имей терпение, мой мальчик, бери пример с меня — а ведь мне приходится выносить гораздо больше.

— Я удивляюсь, мессер, как вы все это терпите, — отвечал я в крайнем раздражении.

— Доживи до моих лет, и ты будешь удивляться гораздо меньше — если, конечно, доживешь. Если ты будешь вести себя по-прежнему и отвечать ударом на удар всякий раз, когда такие люди, как Пьерлуиджи, будут тебя задевать, ты вряд ли достигнешь зрелого возраста. Клянусь дьяволом! Как жаль, что здесь нет Галеотто! Ведь если с тобой что-нибудь случится… — Он замолк на полуслове и положил руку мне на плечо. — Я люблю тебя, Агостино, и говорю с тобой как любящий тебя человек.

— Я знаю! Знаю! — воскликнул я в раскаянии, схватив его за руку. — Я неблагодарная свинья и к тому же глуп. И вы так благородно поддержали меня за столом. Клянусь вам, синьор, больше я никогда не причиню вам таких огорчений, не заставлю вас волноваться и тревожиться.

Он похлопал меня по плечу очень ласково и дружелюбно и улыбнулся, глядя мне в глаза.

— Если ты только обещаешь мне это — исключительно ради себя самого, Агостино, — мне больше нечего тебе сказать. Дай Бог, чтобы этот папский ублюдок поскорее убрался отсюда, здесь он не только незваный, но в нежеланный гость.

— Мерзкая жаба! — воскликнул я. — Видеть его каждый день, чуть ли не каждый час, смотреть, как он склоняется над монной Бьянкой, шепчет ей на ухо, пожирает ее глазами. Бр-р-р!

— Это тебя оскорбляет, да? Вот за это я тебя люблю! Послушай, наберись осторожности и терпения, и все будет хорошо. Во всем доверься Галеотто. Не отвечай на оскорбления, терпи и будь уверен: за все, что тебе прядется вынести, он рассчитается с лихвой, дай только время.

С этим он оставил меня, оставил до некоторой степени успокоенным. И в последующие дни я вел себя так, как он мне советовал, хотя, сказать по правде, у меня не было нужды вести себя иначе. Герцог меня игнорировал, то же самое делали и все остальные синьоры его свиты, включая Козимо. Все они пили, ели и веселились, вовсю пользуясь гостеприимством Пальяно, которого им никто не предлагал.

Прошла еще одна неделя, в течение которой я не осмеливался приблизиться к Бьянке после того, что произошло между нами во время нашего единственного свидания. Да у меня и не было такой возможности. Возле нее непрерывно находились герцог и Козимо, причем создавалось такое впечатление, что герцог уступает место своему вассалу, ибо именно Козимо казался наиболее рьяным из двух претендентов на ее внимание.

Дни проходили за игрой в мяч или в кегли в самом замке или же, когда здоровье Пьерлуиджи наконец настолько поправилось, что он снова мог сесть на лошадь, все общество стало выезжать на охоту с соколами или собаками; по вечерам устраивались пиры, которые должен был обеспечивать Кавальканти, иногда танцевали, хотя в этом развлечении я участия не принимал, не имея к этому ни охоты, ни умения.

Однажды вечером, когда я сидел на галерее над большим залом, наблюдая за танцорами, которые скользили по каменным плитам пола внизу, меня вывел из задумчивости звучный, неторопливый голос Джулианы. Она следила за мной и нашла меня в моем уединении, хотя с тех самых пор, как она тогда, при первой нашей встрече, так бесстыдно заговорила со мной, я не обращался к ней и не давал ей возможности обратиться ко мне.

— Похоже на то, что эта белая лилия, мадонна Бьянка де Кавальканти, захватила герцога в сети своей невинности, — сказала она.

Я обернулся, словно меня ужалили, а она при виде моего побагровевшего лица томно улыбнулась — той же самой ненавистной улыбкой, которая появилась на ее лице в тот день в саду, когда Гамбара торговался за нее с Фифанти.

— Вы ведете себя дерзко, — сказал я.

— Потому что всуе произношу имя святой невинности? — парировала она с презрительной улыбкой. Но потом, сделавшись серьезной, добавила:

— Послушай, Агостино, мы с тобой когда-то были друзьями. Я и сейчас хочу быть твоим другом.

— Это не такая дружба, мадонна, которую стоило бы выставлять напоказ.

— Ах, до чего мы стали щепетильны, с тех пор как покинули стезю святости и вернулись на грешную землю. Я вижу, мы снова принялись за старое, пялим глаза на эту бледную немочь, чистую и беспорочную дочку Кавальканти, — презрительно говорила она.

— Какое вам до этого дело? — спросил я.

— Никакого, — откровенно ответила она. — Но то, что на нее посматривает кое-кто другой, уже касается меня самым непосредственным образом, говорю тебе честно. Если эта девочка что-нибудь для тебя значит, если ты не хочешь ее потерять, советую тебе позаботиться о ее безопасности. Это мой искренний тебе совет, и надеюсь, что еще не поздно. Вот все, что я хотела тебе сказать.

— Подождите, — позвал я, потому что она уже скользнула прочь, сливаясь с сумраком галереи.

Она рассмеялась, обернувшись ко мне через плечо — воплощение дерзости и оскорбительного высокомерия.

— Ну что, удалось мне вразумить тебя? — спросила она. — Готов ли ты задавать вопросы той, которую презираешь? Ведь ты, разумеется, имеешь на это все права, — язвительно добавила она.

— Объясните, что вы имеете в виду, — попросил я, ибо ее слова наполнили мою душу страхом.

— Боже милостивый! — воскликнула она. — Неужели нужно еще что-то объяснять? Ты так ничего и не понял? Тогда послушай меня, послушай моего совета: мадонна Бьянка не совсем здорова и нуждается в перемене обстановки. Сеньор властитель Пальяно поступит очень благоразумно, если отошлет ее для поправления здоровья в какое-нибудь уединенное местечко подальше отсюда, пусть она побудет там до отъезда герцога. И, уверяю тебя, чем скорее она уедет, тем скорее он покинет Пальяно. Теперь, мне кажется, и святому ясно, что я имею в виду.

Пустив эту последнюю шпильку, она решительно удалилась, и я остался один.

Шпилька не произвела на меня особого впечатления. Важно было ее предупреждение. Я не сомневался, что у нее есть свои основания на то, чтобы меня предупредить. Я с содроганием вспомнил ее давнишнюю привычку подслушивать у дверей. Вполне вероятно, что именно таким образом она получила информацию, которую нашла необходимым передать мне в качестве совета.

Этому невозможно было поверить! И в то же время я знал, что это правда, и проклинал свою слепоту — свою и Кавальканти. Я не знал, в чем в точности заключались замыслы Фарнезе. Трудно было себе представить, что он осмелится сделать то, на что более чем прозрачно намекала Джулиана. Может быть, она просто опасалась такой возможности, потому что здесь были затронуты ее собственные низкие интересы, и она решила предотвратить грозящую ей опасность.

Во всяком случае, ее совет был достаточно благоразумен; и вполне возможно, что, если Бьянка спокойно удалится из Пальяно, это поможет положить конец затянувшемуся визиту герцога в Пальяно.

Конечно, все дело в этом. Именно Бьянка держала его здесь, это было бы ясно даже слепому.

Сегодня же вечером, прежде чем идти спать, я поговорю об этом с Кавальканти.

Глава 27

КОГТИ СВЯТОЙ ИНКВИЗИЦИИ
В соответствии с этим решением я после ужина направился в маленькую приемную перед спальней Кавальканти, с тем чтобы дождаться там его прихода. Мое терпение подверглось серьезному испытанию, поскольку явился он необычайно поздно. Прошло не менее часа после того как в замке затихли все дневные звуки и стало известно, что все отошли ко сну, а его все не было.

Я спросил одного из двух пажей, которые томились в приемной в ожидании своего господина, не мог ли мессер пройти в библиотеку, и мальчик только-только начал перебирать различные обстоятельства, которые могли бы задержать его господина, мешая ему спокойно отойти ко сну, как дверь отворилась и Кавальканти появился наконец в своих апартаментах.

Когда он увидел, что я его ожидаю, взгляд его мгновенно оживился, в глазах мелькнуло удовлетворение. Я тут же понял, что он чем-то сильно взволнован. Он был бледен, под глазами залегли черные тени, он знаком показал своим юным пажам, чтобы они удалились, рука его дрожала, так же как и голос, когда он сказал, что желает ненадолго остаться наедине со мной.

Когда мальчики вышли, он бессильно опустился в высокое резное кресло возле черного, эбенового дерева, столика на серебряной ножке, стоящего посреди комнаты.

Однако вместо того, чтобы объяснить, как я ожидал, что произошло, он посмотрел на меня и спросил:

— В чем дело, Агостино?

— Мне кажется, я нашел средство, — сказал я после недолгого колебания, — с помощью которого можно положить конец нежелательному пребыванию герцога Фарнезе в Пальяно.

После этого со всей возможной деликатностью я пытался ему объяснить, что, по моему мнению, мадонна Бьянка была тем магнитом, который удерживал его в замке, и что, если ее увезти подальше от гнусных знаков внимания, которыми он ей постоянно докучает, Пальяно потеряет для него всякую привлекательность и он вскорости уедет.

Мои сбивчивые слова и заключенные в них осторожные намеки не вызвали взрыва негодования, к которому я был готов. Он посмотрел на меня серьезно и печально.

— Как жаль, что ты пришел ко мне с этим советом сейчас, а не две недели тому назад, — сказал он. — Но кто мог предположить, что этот папский ублюдок задержится здесь так долго? Что же касается остального, Агостино, то ты ошибаешься. Это не он заглядывается на Бьянку, как ты предполагаешь. Если бы это было так, я убил бы его собственными руками, будь он хоть тридцать раз герцогом Пармы. Нет-нет. Руки моей Бьянки почтительнейше просит твой кузен Козимо.

Я смотрел на него в полном изумлении. Этого не может быть! Я вспомнил то, что говорила Джулиана. Джулиана не испытывает ко мне никаких теплых чувств. Если бы все было так, как он говорит, у нее не было бы оснований вмешиваться. Она скорее испытала бы известное злорадство, глядя на то, как мой кузен, уже отобравший у меня так много, выхватывает у меня из-под носа прелестную девушку, которую я полюбил.

— Не может быть, вы ошибаетесь! — воскликнул я.

— Ошибаюсь? — повторил он, качая головой и улыбаясь горькой улыбкой. — Здесь не может быть никакой ошибки. Только сейчас я разговаривал с герцогом и его распрекрасным вассалом. Они вместе обратились ко мне, прося руки моей дочери для Козимо д’Ангвиссола.

— А что вы? — в отчаянии вскричал я, ибо это окончательно уничтожило всякие сомнения.

— Я отклонил эту честь, — сурово ответил он, в волнении вскакивая с кресла. — Я отклонил эту честь в таких выражениях, что у них не осталось ни малейшего сомнения в непреклонности моего решения. И тогда этот пакостный герцог имел наглость прибегнуть к угрозам, да еще и улыбаясь при этом; он напомнил мне, что у него есть способы заставить человека подчиниться его воле, напомнил, что за ним стоит не только вся мощь понтификального владычества, но и сама Святая палата[1894]. А когда я ответил, что я нахожусь в вассальном подчинении самого Императора, он возразил, что и Император нынче склоняет голову перед судом Святой Инквизиции.

— Боже милосердный! — воскликнул я, охваченный страхом.

— Пустые угрозы, — презрительно отозвался он и принялся мерить шагами комнату, сцепив руки за широкой спиной. — Что мне за дело до Святой Инквизиции? — фыркнул он. — Но они подвергли меня еще худшему унижению, Агостино. Они с издевкой напомнили мне, что Джованни д’Ангвиссола был моим ближайшим другом. Они сказали, что им известно мое намерение сделать мою дочь сеньорой Мондольфо, скрепить эту дружбу, объединив земли Пальяно, Мондольфо и Кармины. И добавили, что наилучшим способом привести этот план в исполнение было бы выдать Бьянку за Козимо д’Ангвиссола, ибо Козимо уже владеет землями Мондольфо, а Кармину получит в качестве свадебного подарка от герцога.

— У вас действительно было такое намерение? — еле слышным голосом осведомился я, как человек, охваченный ужасом при мысли о том, чего он лишился по причине своей глупости и греховности.

Он остановился передо мной и, положив руку мне на плечо, посмотрел мне в лицо.

— Это была моя заветная мечта, Агостино, — сказал он.

Я застонал.

— Это мечта, которой никогда не суждено было осуществиться, — сказал я, терзаемый горем.

— Действительно никогда, если Козимо д’Ангвиссола будет оставаться сеньором Мондольфо, — ответил он, устремив на меня дружелюбный оценивающий взор.

Я то краснел, то бледнел под этим взглядом.

— Не только по этой причине, — сказал я, — монна Бьянка испытывает ко мне презрение, которое я вполне заслужил. Было бы в тысячу раз лучше, если бы я продолжал жить вдали от света, в который вы вынудили меня вернуться, разве что нынешние мои муки можно рассматривать как наложенное на меня наказание во искупление моих грехов.

Он слегка улыбнулся.

— Ты так думаешь? Полно, мой мальчик, ты слишком рано огорчаешься и слишком поспешно судишь. Я ее отец, и для меня моя маленькая Бьянка

— открытая книга, которую я глубоко изучил. Я читаю по этой книге лучше, чем ты, Агостино. Но об этом мы еще поговорим.

Метнув в меня эту стрелу восторженной надежды, он тут же отвернулся и снова стал шагать по комнате.

— Сейчас меня больше всего беспокоит этот пес Фарнезе и его прихвостни — эта шайка фаворитов и шлюх, которые превратили мой дом в свинарник. Он грозится, что не уедет, пока я не приму то, что он называет разумным предложением, то есть пока я не подчинюсь его воле и не соглашусь выдать свою дочь за его приспешника. И он ушел, убеждая меня обдумать как следует его предложение. Он к тому же имел наглость заявить, что Козимо д’Ангвиссола — этот гвельфский шакал! — будет достойным супругом для Бьянки де Кавальканти.

Эти слова он проговорил сквозь зубы, и глаза его снова гневно сверкали.

— Единственное средство, мессер, это отослать Бьянку отсюда, — сказал я. — Пусть попросит приюта в каком-нибудь монастыре, до тех пор пока мессер Пьерлуиджи не уберется отсюда. Если она уедет, у Козимо не будет охоты задерживаться в Пальяно.

Он гордо вскинул голову, и на его мужественном лице появилось упрямое, вызывающее выражение.

— Никогда! — отрезал он. — Это можно было сделать две недели тому назад, когда они только что приехали. Тогда можно было сделать вид, что ее отъезд был решен еще до их приезда и что я, при моей независимости, не желал менять свои планы. Но делать это сейчас означало бы показать, что я его боюсь, а это не в моих правилах. Поди к себе, Агостино. Дай мне время подумать, у меня еще вся ночь впереди. Я пока не знаю, как мне поступить. А утром мы еще поговорим.

Это было правильное решение. Утро вечера мудренее, и за ночь можно что-нибудь придумать. Ведь дело обстояло крайне серьезно, и вполне возможно, что решать наши затруднения придется с помощью оружия. Нетрудно догадаться, что я не мог заснуть в эту ночь. Я размышлял над этой затеей со сватовством Козимо — мне казалось, что я понял истинные его мотивы: отдать Пальяно под власть герцога, сделав властителем этой провинции человека, преданного Фарнезе.

Я думал еще и о том, что сказал мне Кавальканти, о том, что я слишком поспешно судил о чувствах и настроении его дочери. Мои надежды вспыхнули с новой силой и терзали меня своей неопределенностью и эфемерностью. А потом мне пришла в голову ужасная мысль, что это, возможно, некое возмездие, задуманное с целью меня наказать: ведь я в свое время оказался счастливым соперником в моей греховной любви; теперь же, когда я люблю такой чистой и святой любовью, он одерживает верх надо мной.

Ни свет ни заря я был уже на ногах и вышел в сад прежде всех, надеясь, что Бьянка, воспользовавшись ранним часом, тоже будет искать уединения и мы сможем там поговорить.

Однако встретил я там не Бьянку, а Джулиану. Я, должно быть, минут десять прогуливался по верхней террасе, с наслаждением вдыхая благоуханный утренний воздух, купая руки в прохладной росе, покрывавшей кусты самшитовых боскетов, когда увидел ее в дверях лоджии, выходящей в сад.

Увидев ее, я повернул назад, собираясь возвратиться в дом, и прошел бы мимо нее, не говоря ни слова, но она протянула руку, останавливая меня.

— Я искала тебя, Агостино, — сказала она вместо приветствия.

— Вы меня нашли, мадонна, а теперь позвольте мне вас оставить, — сказал я.

Однако она решительно загородила мне дорогу. Губы ее дрогнули и сложились в медленную улыбку, осветив лицо, которое когда-то я считал обворожительным и которое теперь было мне ненавистно.

— Мне вспоминается другая встреча ранним утром в саду, тогда ты не так спешил от меня уйти.

— И у вас хватает смелости это помнить? — воскликнул я, заливаясь краской под ее дерзким взглядом.

— Искусство счастливой жизни наполовину состоит в том, чтобы помнить счастливые мгновения, — ответила она.

— Счастливые? — спросил я.

— Можешь ли ты отрицать, что в то утро мы были счастливы? Это было всего два года назад, примерно в такое же время. Но как ты с тех пор изменился! А еще говорят, что непостоянны женщины! И говорят именно мужчины.

— Я тогда не знал, какая вы, — с горечью ответил я.

— А теперь разве знаешь? Или, с тех пор как ты набрался мудрости в пустыне, женское сердце не имеет для тебя тайн?

Я смотрел на нее, и в глазах моих можно было прочесть отвращение, которое я к ней испытывал. Ее бесстыдство, ее наглое поведение еще раз убедили меня в том, что у нее нет ни совести, ни сердца.

— Это было… это было через день после того, как умер ваш муж, — сказал я. — Я видел вас в лесу, на поляне неподалеку от Кастель-Гвельфо, с мессером Гамбарой. В тот день я и узнал, какая вы на самом деле.

Она прикусила губу, но потом снова улыбнулась.

— А что мне было делать? — оправдывалась она. — По твоей глупости, из-за преступления, которое ты совершил, мне пришлось бежать. Жизни моей угрожала опасность. Ты бросил меня самым бессовестным образом. А мессер Гамбара оказался более великодушным, он дал мне приют и предложил свою защиту. Я не создана для мученичества, для того, чтобы сидеть в темницах, — добавила она и вздохнула с улыбкой, ища моего сочувствия. — Неужели ты будешь меня осуждать?

— Я знаю, что не имею на это права, — ответил я. — И я виню вас ничуть не больше, чем самого себя. Но если я обвиняю себя самым жестоким образом, если я презираю и ненавижу себя за то, что произошло, вы можете себе представить, какие чувства я питаю к вам. Принимая все это во внимание, мне кажется, вы поступите благоразумно, разрешив мне удалиться.

— Я пришла сюда не для того, чтобы говорить о нас с тобой, мессер Агостино, а совсем с другой целью, — отозвалась она, нимало не тронутая моим презрительным тоном — по крайней мере ничем не выдавая своих истинных чувств. — Я имею в виду эту жеманницу, дочку властителя Пальяно.

— У меня нет ни малейшего желания слушать, что вы о ней скажете, — заявил я.

— Как это похоже на всякого мужчину — отказываться слушать то, что ему уже было сказано.

— То, что вы мне говорили, оказалось неправдой, — сказал я. — Вам это почудилось из страха, что могут пострадать ваши собственные низкие интересы. Обстоятельства показали, что герцог искал руки мадонны Бьянки для Козимо д’Ангвиссола.

— Для Козимо! — воскликнула она с таким серьезным и озабоченным видом, какого мне еще не приходилось наблюдать. — Для Козимо? Ты в этом уверен?

Она была так взволнована, так хотела что-то понять, что я вынужден был пояснить:

— Я это слышал от самого мессера.

Она нахмурила брови и опустила глаза. Затем снова посмотрела на меня все тем же серьезным взглядом.

— Боже мой, какие же темные пути он избирает, чтобы добиться своей цели! — как бы вслух рассуждала она.

Вдруг глаза ее живо блеснули, а на лице появилось хитрое и мстительное выражение.

— Теперь я все поняла, — сказала она. — О, все это ясно как день. Это чисто римская манера использования покорных мужей.

— Мадонна! — гневно прервал я ее, возмущенный тем, что кто-то может даже вообразить такое неслыханное оскорбление, задуманное по отношению к Бьянке.

— Господи Иисусе! — сказала она в ответ, пожимая плечами. — Все достаточно ясно, стоит только внимательно посмотреть. Здесь его светлость не смеет ничего предпринять, опасаясь вызвать неудовольствие непреклонного властителя Пальяно, но, как только она благополучно удалится отсюда в качестве жены Козимо…

— Остановитесь! — вскричал я, протягивая руку, словно для того, чтобы зажать ей рот. Затем, овладев собой, продолжил: — Неужели вы хотите сказать, что Козимо способен пойти на такую чудовищную сделку?

— Пойти на сделку? Этот ненасытный сводник? Ты не знаешь своего кузена. Нет ничего на свете, чего он не сделал бы ради выгоды. Если ты хоть сколько-нибудь интересуешься этой мадонной Бьянкой, ты постараешься немедленно удалить ее отсюда, и смотри, чтобы Пьерлуиджи не пронюхал, в каком монастыре вы ее спрячете. Он пользуется привилегиями папского отпрыска и не постесняется осквернить любую святыню. Так что действуйте быстро, и так, чтобы никто ничего не знал.

Я смотрел на нее со смешанным чувством сомнения и ужаса.

— Почему ты мне не доверяешь? — спросила она в ответ на мой взгляд. — Я все это делаю не ради тебя в не ради этой белоликой дурочки. Мне до вас нет решительно никакого дела, хотя я тебя любила, Агостино. — Эта внезапная нежность, отразившаяся в ее голосе в в улыбке, казалась просто издевкой. — Нет-нет, любимый мой, если я и вмешиваюсь в это дело, то только потому, что здесь замешаны мои собственные интересы, которым грозит опасность.

Я вздрогнул, услышав, каким холодным тоном она говорит о тех интересах, которые могли связывать ее с Пьерлуиджи.

— Пожалуйста, можешь содрогаться от отвращения, господин святой, — презрительно проговорила она. — Поскольку ты меня бросил и ударился в святость, у тебя, конечно, есть на это полное право. — С этими словами она прошла мимо меня и стала спускаться по ступенькам террасы, даже не посмотрев в мою сторону. Больше я никогда ее не встречал, как вы увидите, хотя в тот момент это трудно было предположить.

Я стоял в нерешительности, думая о том, не броситься ли мне за вей, чтобы расспросить ее как следует и узнать, известно ли ей что-нибудь наверняка или все это только ее предположения. Но потом я подумал, что это не имеет особого значения. Важно было то, что нужно было следовать ее доброму совету, и притом незамедлительно.

Я направился к дому и в лоджии столкнулся лицом к лицу с Козимо.

— Не можешь расстаться с прежней любовью? — проговорил он вместо приветствия и кивнул с улыбкой в сторону удаляющейся Джулианы. — Мы в конце концов всегда к ней возвращаемся, так, по крайней мере, говорят. Однако советую тебе быть осторожным. Не слишком разумно перебегать дорогу герцогу в таких делах. Он может оказаться весьма ревнивым соперником.

Я не мог понять, не было ли в его словах двойного смысла, и сделал попытку пройти мимо, не отвечая на его насмешки, но он неожиданно заступил мне дорогу и положил руку мне на плечо.

— И еще одно, мой милый кузен. Правда, ты не заслуживаешь моего доброго совета и предупреждения, но я все-таки тебе его дам. Поспеши отряхнуть с ног своих прах Пальяно. Над твоей головой собирается гроза.

Я посмотрел ему прямо в лицо, злобное, но в то же время красивое, и холодно улыбнулся.

— Этот совет и предупреждение я тебе возвращаю, подлый шакал, — сказал я и увидел, что выражение лица его мгновенно изменилось, все черты, казалось, окаменели, он смертельно побледнел.

— Что ты хочешь сказать? — зарычал он, догадавшись, вероятно, что мне кое-что известно, по тому слову, которым я его назвал. — Что эта тварь посмела тебе…

— Просто я вас предупреждаю, синьор, — перебил я его. — Не вынуждайте меня на большее.

Мы были совсем одни. У нас за спиной была пустая длинная комната, а перед нами — сад, в котором никого не было. Козимо был безоружен, я

— тоже. Но я был в такой ярости, что он невольно отшатнулся в страхе, опасаясь, по всей вероятности, моих рук.

Я повернулся на каблуках и пошел своей дорогой.

Я направился наверх, желая увидеться с Кавальканти, и обнаружил, что он только что встал. Он сидел, завернувшись в подбитую горностаем мантию, и сразу же сообщил мне, что, обдумав еще раз все обстоятельства, он решил поступиться своей гордостью и увезти Бьянку из замка не позже чем сегодня же утром, как только он сможет уладить все дела, чем и займется безотлагательно.

Я предложил сопровождать его, и он принял мое предложение, после чего я расположился в его приемной, ожидая, пока он оденется, и раздумывая, стоит ли сообщать ему то, что мне сегодня утром сообщила Джулиана. В конце концов я решил этого не делать — я не мог себя заставить произносить все чудовищные мерзости, которые замышлялись против Бьянки. Мне казалось, что разговор о них пачкает ее. Даже думать об этом было невыносимо.

Наконец он вышел, полностью одетый, в сапогах и при оружии, и мы вышли по коридору на галерею. Спускаясь по ступеням во внутренний дворик, мы обратили внимание на находящуюся там странную группу.

Группа состояла из шести всадников, одетых в черное, а рядом с ними, несколько поодаль, стоял возле своего коня седьмой человек в латах из вороненой стали и в стальном шлеме. Он беседовал с Фарнезе. Герцога сопровождали Козимо и другие приближенные.

Мы задержались на ступенях, и я почувствовал, как Кавальканти крепко взял меня за локоть.

— В чем дело? — спросил я простодушно, не думая о том, что мне может грозить опасность.

— Это фамильяры, полицейские Святой Инквизиции, — мрачно сообщил он мне, В этот момент герцог обернулся и увидел нас. Он пошел нам навстречу и остановился у лестницы. Выражение лица у него было важное и значительное.

Мы спустились во дворик, причем я начал испытывать известное беспокойство, которое, несомненно, разделял и Кавальканти.

— Скверные новости, мессер Пальяно, — сказал Фарнезе. — Священная коллегия прислала своих людей, для того чтобы арестовать человека по имени Агостино д’Ангвиссола, которого разыскивают уже больше года.

— Меня? — воскликнул я, выступив вперед и становясь перед Кавальканти. — Но какое может быть до меня дело у Священной коллегии?

Главный фамильяр приблизился ко мне.

— Если вы Агостино д’Ангвиссола, вам предъявляется обвинение в святотатстве, за которое вы должны держать ответ перед судом Святой Инквизиции в Риме.

— Святотатство? — повторил я в полнейшем недоумении, ибо первой моей мыслью было то, что дело касается смерти Фифанти и что, поскольку этот ужасный трибунал вершит свои дела втайне, можно не бояться, что неприятные разоблачения вызовут чей-нибудь гнев.

Но это предположение было нелепо, потому что смерть Фифанти подлежала ведению руоты и открытых судебных заседаний, а они, как мне было известно, не посмели бы меня судить из-за мессера Гамбары.

— В каком же святотатстве могут меня обвинять? — спросил я.

— Трибунал сообщит вам об этом, — ответил фамильяр, высокий, болезненного вида немолодой человек.

— Трибуналу придется подождать другого случая, — внезапно вмешался Кавальканти. — Мессер д’Ангвиссола мой гость; а моих гостей нельзя хватать и увозить из Пальяно.

Герцог отошел немного в сторону и оперся на руку Козимо, наблюдая за происходящим. У себя за спиной на галерее я услышал шуршание женского платья, однако не стал оборачиваться, чтобы посмотреть, кто это. Глаза моя были прикованы к черной фигуре фамильяра.

— Надеюсь, вы не будете столь неблагоразумны, мессер, — сказал он,

— и не заставите нас прибегнуть к силе.

— Я очень надеюсь, что вы не будете столь неблагоразумны и не станете пытаться это сделать, — рассмеялся Кавальканти, тряхнув своей крупной львиной головой. — В стенах моего замка не менее сотни вооруженных людей, господин Черный Камзол.

Фамильяр поклонился.

— В таком случае сила сегодня на вашей стороне, как вы заметили. Но я бы очень вам порекомендовал не использовать эту силу для оказания сопротивления полицейским Святой Инквизиции, для того чтобы препятствовать им в исполнении их долга, ибо в противном случае вы рискуете заслужить их справедливое неудовольствие.

Кавальканти сделал шаг вперед, покраснев от гнева, вызванного тем, что этот служака смеет говорить с ним таким тоном. Но в этот момент я схватил его за руку.

— Это ловушка, — шепнул я ему на ухо. — Берегитесь!

Это было сделано более чем вовремя. По прыщавому лицу Фарнезе скользнула хитрая улыбка — улыбка кошки, которая видит, что мышка высунулась из своей норки. Эта улыбка мгновенно исчезла, подтвердив тем самым мои подозрения, как только он увидел, что при моих словах Кавальканти сдержал свой опрометчивый порыв.

Не отпуская руки Кавальканти, я обернулся к фамильяру,

— Я отдам себя в ваше распоряжение через минуту, синьор, — сказал я. — А пока, господа, дайте нам возможность сказать два слова наедине.

— И я увлек удивленного Кавальканти в сторонку, в дальний угол двора, под колоннаду галереи.

— Мессер, будьте благоразумны ради вашей дочери, — умолял я его. — Я уверен, что все это — не более чем ловушка, приготовленная для вас. Но не попадайтесь в нее, не заглатывайте наживку, как того требует ваша честь. Вы можете их победить только осторожностью. Разве вы не понимаете, что, если вы окажете сопротивление Святой Инквизиции, они объявят вас вне закона, наложат церковное проклятие? А против этого вас не сможет защитить даже сам Император. Подумайте, ведь если Императору доложат, что его вассал, властитель Пальяно, злонамеренно помешал Святой Инквизиции в осуществлении ее целей, этот слепой фанатик Карл Пятый ничтоже сумняшеся отдаст его в руки ее трибунала. Не мне вас учить, мессер, вы и сами отлично все это знаете.

— Боже Всемогущий! — в отчаянии застонал он. — Но что будет с тобой, Агостино?

— Против меня у них ничего нет, — нетерпеливо ответил я. — Какое святотатство я мог совершить? Это просто фальшивка, грубо сфабрикованная для того, чтобы помочь Пьерлуиджи осуществить его гнусные замыслы. Значит, мужество и сдержанность, с их помощью мы сможем разрушить их планы. Пойдемте, мессер, я поеду с ними в Рим, и не сомневайтесь, я очень скоро вернусь.

Он взглянул на меня, и в каждой черточке его лица, обычно такого твердого и решительного, можно было прочесть тревогу и неуверенность. Он понимал, что его приперли к стене.

— Как бы я хотел, чтобы здесь сейчас был Галеотто! — воскликнул этот человек, который привык во всем полагаться на самого себя. — Что я ему скажу, когда он вернется? Я обещал беречь тебя как зеницу ока, мой мальчик.

— Скажите ему, что я скоро приеду назад, — это будет действительно так. Пойдемте же. Именно так вы сейчас можете мне помочь. В противном случае кончится тем, что вы будете арестованы и Бьянка окажется в руках этих негодяев, а ведь именно этого они и добиваются.

Мысль о Бьянке заставила его наконец решиться. Мы повернулись и направились назад, медленно и безмятежно, не спеша, словно ничто не нарушало нашего спокойствия, хотя лицо у Кавальканти заметно осунулось.

— Я в вашем распоряжении, — сказал я фамильяру.

— Мудрое решение, — насмешливо обронил герцог.

— Надеюсь, вы тоже в этом убедитесь, — парировал я не менее насмешливым тоном.

Мне подвели лошадь, и, обняв на прощание Кавальканти, я сел в седло, после чего мои одетые в черное конвоиры окружили меня со всех сторон, так что все это стало походить на траурный кортеж. Мы проехали через двор, провожаемые испуганными взглядами дворни, ибо фамильяров Святой Инквизиции боялись все, они способны были вызвать ужас в душе даже самого храброго человека. Мы уже подъезжали к воротам, как вдруг в утренней тишине раздался пронзительный крик.

— Агостино!

Страх, нежность и боль смешались в этом горестном вопле.

Я резко повернулся в седле и увидел фигуру Бьянки в белом, которая стояла в галерее, провожая меня взглядом широко раскрытых глаз и протягивая ко мне руки. А потом, на моих глазах, она покачнулась и со стоном упала на руки своих дам, стоявших возле нее.

Я посмотрел на Пьерлуиджи и проклял его из самой глубины моей души. Я молил Бога, чтобы пришел наконец тот день — надеясь, что в недалеком будущем, — когда ему придется расплатиться за все грехи его преступной жизни.

Но потом, когда мы выехали в открытое поле, мысли мои приняли более приятное направление и я подумал: ради того, чтобы услышать этот крик, стоило оказаться в когтях Святой Инквизиции.

Глава 28

ПАПСКАЯ БУЛЛА
А теперь, для того чтобы вы могли как следует понять, что произошло, необходимо, чтобы все события были изложены в их правильной последовательности, хотя для этого потребуется, чтобы я на время удалился с этих страниц, которые слишком долго занимал своими действиями, мыслями и чувствами.

Я излагаю их так, как мне впоследствии рассказали их те, кому случилось принимать в них участие. Чаще всего это был Фальконе, который, как вы узнаете, оказался свидетелем того, что происходило, и описал мне со всеми подробностями, кто что сказал, что сделал и как при этом выглядел.

Я оказался в Риме на четвертый день после того, как отправился в путь в сопровождении моего мрачного эскорта, и в тот же самый день и почти в тот же час, когда за мной захлопнулись двери темницы Сант-Анджело, во двор замка Пальяно въехал Галеотто, возвратившийся из своей бунтарской экспедиции.

Его сопровождал один только Фальконе, и так случилось, что свидетелем его приезда оказался Фарнезе, который в этот момент прогуливался по галерее в сопровождении дам и кавалеров своей свиты.

Удивление при этой встрече было взаимным. Дело в том, что Галеотто ничего не знал о пребывании герцога в Пальяно, считая, что он находится в Парме, тогда как Пьерлуиджи и не подозревал, что сотня пик, составляющих гарнизон Пальяно, на две трети состоит из ландскнехтов Галеотто.

Тем не менее при виде этого кондотьера, об истинных целях которого он и не подозревал и услугами которого жаждал воспользоваться, герцог тяжело поднялся со скамьи и стал спускаться по ступеням лестницы, шумно приветствуя солдата и шутливо называя его Талеотто, имея в виду первоначальное значение этого слова и расспрашивая его о том, где он так долго пропадал.

Кондотьер соскочил с седла без посторонней помощи — он умел это делать даже тогда, когда был в полном вооружении, — и встал перед Фарнезе — грозный, покрытый пылью, с загадочной улыбкой на покрытом шрамами лице.

— Где? — повторил он и ответил: — Я ездил по делам, которые весьма близко касаются вашего великолепия. — И, в сопровождении Фальконе, Галеотто подошел ближе, представив заботы о лошадях конюхам, которые поспешили их увести.

— По делам, которые касаются меня? — спросил герцог, крайне заинтересованный.

— Ну конечно, — сказал Галеотто, стоявший теперь лицом к лицу с Фарнезе, у подножия лестницы, где толпились его придворные. — Я вербовал людей, набирая себе войско, и, поскольку я был уверен, что настанет день, когда ваше великолепие найдет моим людям применение, вам станет ясно, что дела мои непосредственно касаются вас.

На галерее, облокотясь на перила, стоял Кавальканти, бледный и озабоченный, не в силах оценить злобный юмор Галеотто, способного шутить шутки, понятные только ему одному. Впрочем, рядом с ним стоял Фальконе, который вполне оценил происходящее, прикрыв усмешку своей громадной загорелой рукой.

— Должен ли я понять, что ты одумался в готов прийти к соглашению по поводу размеров вознаграждения, мессер Галеотто? — спросил герцог.

— Я не торгаш из Джудекки[1895] и не собираюсь рядиться из-за своего товара, — ответил могучий кондотьер. — И я нисколько не сомневаюсь, что мы с вашим великолепием в конце концов сойдемся в цене.

— Пять тысяч дукатов ежегодно — вот мое предложение, — сказал Фарнезе, — при условии, что ты приводишь с собой триста копий.

— Ну ладно, — негромко сказал Галеотто — Однако настанет когда-нибудь день, ваше высочество, когда ты пожалеешь, что не дал мне ту цену, которую я просил.

— Пожалею? — спросил герцог, нахмурившись, недовольный такой откровенностью кондотьера.

— Когда ты увидишь, что я служу кому-нибудь другому, — пояснил Галеотто. — Тебе нужен кондотьер, мессер; а ведь может наступить такое время, когда он тебе понадобится еще больше, чем сейчас.

— У меня есть еще властитель Мондольфо, — сказал герцог.

Галеотто посмотрел на него, широко раскрыв глаза.

— Властитель Мондольфо? — переспросил он, прикидываясь непонимающим.

— Разве ты не слышал? Так вот же, вот он стоит. — И Фарнезе указал рукой, унизанной кольцами, в сторону Козимо — тот стоял рядом с герцогом, стройный, красивый, роскошно одетый. Галеотто посмотрел на этого Ангвиссолу, и лицо его приобрело мрачное, даже грозное выражение.

— Понятно, — медленно проговорил он. — Значит, ты властитель Мондольфо, не так ли? И ты, я полагаю, очень храбр.

— Я надеюсь, в доблести моей никто не посмеет усомниться, когда придет пора ее испытать, — высокомерно отозвался Козимо, чувствуя неприязнь собеседника и отвечая ему тем же.

— Усомниться в этом трудно, — сказал Галеотто, — поскольку ведь у тебя хватило храбрости присвоить себе титул сеньора Мондольфо, как известно, всем властителям Мондольфо он приносил несчастье, мессер Козимо. Возьми, например, Джованни д’Ангвиссола, ему во всем не везло, и вспомни, как плохо он кончил. Его отца отравил лучший его друг, а что до последнего законного носителя этого титула, — разве может кто-нибудь сказать, что он счастлив?

— Последний, его законный носитель? — раздражено воскликнул Козимо. — Мне кажется, сэр, что вы задались целью рассердить меня.

— Более того, — продолжал кондотьер, словно не услышав ответа Козимо, — властители Мондольфо не только несчастливы сами по себе, они приносят несчастье и тому, кому служат. Стоило отцу Джованни поступить на службу к Чезаре Борджа, как тот погиб от руки папы Юлия Второго. Что стоила дружба Джованни его друзьям — об этом вашему высочеству известно лучше, чем кому-либо другому. Итак, принимая во внимание все сказанное, мне кажется, ваше великолепие, вам следует поискать себе другого кондотьера.

Его высочество стоял, жуя свою бороду и мрачно задумавшись, ибо он был в высшей степени суеверен — постоянно интересовался всякими знамениями, изучал гороскопы, прислушивался к предсказаниям и советовался с разного рода прорицателями. На него произвело впечатление то, что сказал Галеотто. Но Козимо только рассмеялся.

— Стоит ли верить бабьим сказкам? — сказал он. — Я, во всяком случае, не обращаю на них ни малейшего внимания.

— Ну и зря, это только доказывает твою глупость, — оборвал его герцог.

— Верно, верно, — одобрительно захлопал в ладоши Галеотто. — Неверие в приметы происходит исключительно от невежества. Нужно бы тебе заняться их изучением, мессер Козимо. Я это сделал и теперь знаю и могу тебе сообщить, что несчастье роду Мондольфо приносят смуглые мужчины. А когда у такого мужчины под глазом родинка — что само по себе предвещает смерть через повешение, — то лучше всего не подвергать свою жизнь ненужному риску.

— Все это очень странно, — пробормотал герцог, на которого произвели сильное впечатление эта прорицания, столь неблагоприятные для Козимо, в то время как Козимо только пожал плечами и презрительно улыбнулся. — Ты, по-видимому, хорошо разбираешься в этих делах, мессер Галеотто, — добавил Фарнезе.

— Если хочешь добиться успеха в том, что собираешься предпринять, нужно внимательно изучить все знамения, — нравоучительно заметил Галеотто. — Я специально занимался этим предметом.

— А что ты скажешь обо мне? Ты видишь какие-нибудь знаки, по которым можно прочесть мое будущее? — совершенно серьезно спросил герцог.

Галеотто внимательно посмотрел на Фарнезе, ничем не выдавая гневного презрения, наполнявшего его душу.

— Ну что же, — медленно проговорил он, — можно попробовать, только эти знамения не прямые, а косвенные, ваше великолепие — по крайней мере, так сразу я не могу определить более точно. Но, поскольку вы меня спрашиваете, я скажу, что в последнее время мое внимание привлекли новые денежные знаки вашего высочества.

— Да, да, — живо отозвался герцог, в то время как его придворные подошли ближе, тесно столпившись вокруг него, ибо всех интересовали знамения и предсказания. — Что ты в них увидел?

— Мне кажется, они предсказывают вашу судьбу.

— Мою судьбу?

— Есть ли при вас какая-нибудь монета?

Фарнезе достал золотой дукат, новехонький, только что с монетного двора. Кондотьер указал пальцем на четыре буквы: PLAC, долженствующие обозначать сокращенное Placentia[1896] в легендемонеты.

— P-L-A-C, — назвал он эти буквы. — В них скрывается ваша судьба, можете прочесть ее сами. — И он вернул монету герцогу, который уставился бессмысленным взором на буквы, а потом на прорицателя.

— Но что же означают буквы PLAC? — спросил он, слегка побледнев от волнения.

— У меня такое чувство, что это предзнаменование. Большего я сказать не могу. Могу лишь обратить на него ваше внимание, мессер, а истолковать его вы должны сами — вы ведь значительно лучше, чем я, разбираетесь в таких вещах. А теперь вы позволите мне пойти и переодеться с дороги, снять с себя это платье, покрытое дорожной пылью и грязью? — сказал он в заключение.

— Да, да, отправляйся, сэр, — рассеянно ответил ему герцог, хмуро и озабоченно глядя на монету со своим изображением.

— Пойдем, Фальконе, — сказал Галеотто и поставил ногу на верхнюю ступеньку лестницы, сопровождаемый своим верным конюшим.

Козимо наклонился к нему — его бледное лицо кривила издевательская усмешка.

— Надеюсь, мессер Галеотто, что в роли кондотьера ты будешь выступать успешнее, чем в роли шарлатана, — сказал он.

— А из тебя, мессер, — парировал Галеотто, улыбаясь ему самой лучезарной улыбкой, — я уверен, получится гораздо лучший шарлатан, чем кондотьер.

Сквозь пеструю толпу расступившихся перед ним придворных он двинулся вверх по лестнице, на верхней ступеньке которой его ожидал сильно встревоженный властитель Пальяно. Они молча пожали друг другу рука, в Кавальканти пошел со своим гостем, чтобы лично проводить его в предназначенные для него апартаменты.

— У тебя не очень-то счастливый вид, — сказал Галеотто своему другу. — Клянусь телом Христовым! В этом нет ничего удивительного, принимая во внимание, с кем ты водишь компанию. Давно у тебя гостит этот Фарнезе?

— Его визит продолжается уже третью неделю, — . отвечал Кавальканти, произнося слова чисто механически.

— Силы небесные! — воскликнул Галеотто, выражая этим свое крайнее удивление. — Что же заставляет его так долго здесь находиться? Что его держит?

Кавальканти пожал плечами и бессильно опустил руки.

Галеотто показалось, что у этого гордого сурового человека непривычно унылый вид.

— Вижу, что нам необходимо поговорить, — сказал кондотьер. — События развиваются быстро, — добавил он, понизив голос. — Но об этом поговорим немного позже. Мне нужно многое тебе рассказать.

Когда они оказались в покоях, отведенных Галеотто, и когда Фальконе, закрыв двери, начал снимать со своего господина доспехи и отстегивать шпоры, Галеотто начал говорить.

— Итак, мои новости, — сказал он. — Но прежде всего, чтобы мне не пришлось дважды повторять одно и то же, давай позовем Агостино. Где же он?

Галеотто достаточно было одного взгляда на лицо Кавальканти, и он вскинул голову, словно горячий конь, почуявший опасность.

— Где Агостино? — повторил он, а руки Фальконе бессильно упали, отпустив пряжку шпоры, которую он отстегивал.

Вместо ответа Кавальканти застонал. Он воздел руки к потолку, словно призывая на помощь небо; затем эти мощные руки снова упали, бессильные что-либо предпринять.

Галеотто с секунду стоял неподвижно, глядя на него и смертельно побледнев. Потом внезапно сделал шаг вперед, оставив Фальконе стоять на коленях.

— Что случилось? — вопросил он громовым голосом. — Где мальчик, спрашиваю я.

Властитель Пальяно не мог выдержать взгляда этих глаз цвета стали.

— О, Боже! — воскликнул он. — Как мне тебе это сказать?

— Он умер? — спросил Галеотто грозно.

— Нет, нет, не умер. Но… Но… — Жалко было смотреть на замешательство этого гордого человека, обычно такого уверенного в себе.

— Но что? — требовал ответа кондотьер. — Клянусь Иисусом! Что я, женщина, или, может быть, мне никогда не приходилось испытывать горе, что ты не решаешься мне сказать? Что бы там ни было, говори, скажи мне, наконец, что случилось.

— Он попал в лапы Святой Инквизиции, — запинаясь пробормотал наконец Кавальканти.

Галеотто посмотрел на него, еще более побледнев. Потом он неожиданно опустился в кресло, поставил локти на колени и, обхватив голову руками, некоторое время не произносил ни слова, в то время как Фальконе, все еще стоя на коленях, смотрел то на одного, то на другого, сгорая от беспокойства и нетерпения услышать какие-нибудь подробности.

Ни один из господ не обратил внимания на присутствие конюшего, но если бы они и заметили его, это не имело бы никакого значения, поскольку верить ему можно было безоглядно и у них не было от него секретов.

Наконец Галеотто удалось справиться со своим волнением, и он попросил своего друга рассказать ему, что случилось, и Кавальканти сообщил ему о происшедшем.

— Что я мог сделать? Что? — воскликнул он, завершив свое повествование.

— И ты допустил, чтобы они его забрали? — проговорил Галеотто, как человек, который твердит какие-то слова, словно не может поверить тому, что они выражают. — Ты допустил, чтобы они его забрали?

— Разве был у меня другой выход? — протянул Кавальканти, мертвенно-бледное лицо которого исказилось от боли.

— То, что существует между нами, Этторе… не позволяет мне этому поверить, несмотря на то, что ты сам мне это говоришь.

И тут несчастный властитель Пальяно изложил своему другу те самые доводы, с помощью которых уговорил его я. Рассказал о том, что Козимо ищет руки его дочери, о том, как герцог пытался заставить его согласиться на этот союз. Он объяснял, что вся эта затея со Святой Инквизицией — не более чем ловушка, долженствующая отдать его, Кавальканти, во власть Фарнезе.

— Ловушка? — зарычал кондотьер, вскочив с места. — Что еще за ловушка? Где она, эта ловушка? В твоем распоряжении сотня вооруженных людей, две трети из них мои воины — каждый из них готов ради меня расстаться с жизнью, — а ты позволил, чтобы его забрали отсюда какие-то шесть негодяев из Святой Инквизиции, убоявшись двух десятков жалких вояк, сопровождающих этого подлого герцога.

— Нет, нет, дело не в этом, — возражал Кавальканти. — Ведь стоило мне хотя бы пошевелить пальцем, как я сам оказался бы во власти Святой Инквизиции, без всякой пользы для Агостино. Это была ловушка, я Агостино ее разгадал. Именно он уговорил меня не вмешиваться и предоставить им увезти его отсюда, поскольку Святая Инквизиция не может предъявить ему никаких обвинений.

— Никаких обвинений! — вскричал Галеотто с уничтожающим презрением. — Неужели у этих негодяев не найдется в запасе какой-нибудь фальшивки? Клянусь телом Христовым, Этторе, неужели после стольких лет нашей дружбы я вынужден прийти к заключению, что ты просто глуп? Что за ловушку могут они тебе расставить в этой ситуации? Ведь именно ты был хозяином положения. Фарнезе был в твоих руках. Можно ли придумать лучшего заложника? Тебе достаточно было свистнуть, твои люди схватили бы его, и ты мог бы потребовать у папы, его родителя, безоговорочного отпущения грехов и, в качестве компенсации, освобождения от всякого преследования со стороны Святой Инквизиции для себя и для Агостино. А если бы они попробовали действовать силой, ты мог бы их остановить, пригрозив, что повесишь герцога, если подписанные бумаги не будут тебе вручены незамедлительно. Боже мой, Этторе, неужели нужно все это объяснять?

Кавальканти опустился в кресло, обхватив голову руками.

— Ты прав, — проговорил он. — Я заслужил все эти упреки. Я поступил как дурак. Более того, как последний трус. — Но затем он снова поднял голову, и глаза его засверкали. — Однако еще не все потеряно! — воскликнул он, вскочив на ноги. — У нас есть еще время. Мы еще можем это сделать.

— Не все потеряно, — насмешливо сказал Галеотто. — да ведь мальчик находится у них в руках. Теперь совсем другое дело: заложник против заложника. Нет, мальчик погиб, погиб безвозвратно, — закончил он со стоном. — Единственное, что мы можем сделать, — это отомстить за него. Спасти его мы уже не в силах.

— Нет, — сказал Кавальканти, — это неверно. — Я болван и старый осел, и я во всем виноват. Значит, я и заплачу.

— Заплатишь? — спросил кондотьер, глядя на друга глазами, в которых не было и тени надежды.

— Не пройдет и часа, как у тебя в руках будут все бумаги, необходимые для того, чтобы освободить Агостино. Ты сам повезешь их в Рим. Это то, что я обязан сделать, чтобы загладить свою вину. И это будет сделано.

— Но разве это возможно?

— Возможно, и это будет сделано. И после этого можешь рассчитывать на меня. Я буду биться до последней капли крови, ради того чтобы уничтожить этого гнусного выродка Фарнезе.

Он пошел к дверям — шаг его был по-прежнему тверд, а на лице, хотя и бледном, установилось спокойное выражение.

— Сейчас я должен уйти, однако ты можешь быть уверен: свое обещание я выполню.

Он вышел, оставив Галеотто наедине с Фальконе, и кондотьер снова бросился в кресло и сидел там, погруженный в свои мысли, так и не сменив запылившейся в дороге одежды и не проявляя желания переодеться. Фальконе стоял у окна, глядя в сад и не смея нарушить размышления своего господина.

Так и застал их Кавальканти час спустя, когда вернулся к ним в комнату. Он принес пергамент, к которому была прикреплена огромная папская печать с изображением папского герба. Он вручил пергамент Галеотто.

— Вот, — сказал он. — Я возвращаю свой долг — он явился результатом моей глупости и слабости, значит, я и обязан был расплатиться.

Галеотто посмотрел на пергамент, потом на Кавальканти, потом снова на пергамент. Это была папская булла, содержащая полное отпущение моих грехов и освобождение от наказания.

— Каким образом тебе удалось это получить? — удивленно спросил он.

— Разве Фарнезе не сын папы? — презрительно осведомился Кавальканти.

— Но на каких условиях она была дана? Если за нее заплачено ценой твоей чести, свободы, а может быть и самой жизни, то давай сразу же покончим с этим делом. — Он поднял пергамент и, держа его в обеих руках, пристально глядел на властителя Пальяно, словно собираясь разорвать документ.

— Ни жизни моей, ни чести не грозит опасность, — твердо ответил Кавальканти. — Тебе следует поторопиться. Святая Инквизиция медлить не любит.

Глава 29

ДОПРОС ТРЕТЬЕЙ СТЕПЕНИ
За мной в темницу явился мой тюремщик в сопровождении двух мужчин, казавшихся очень высокими из-за своего монашеского облачения — рясы с глухим капюшоном, в котором были сделаны прорези для глаз. В отблесках зловещего красноватого света факела, принесенного в это мрачное подземелье тюремщиком, эти черные безмолвные фигуры — они медленно и торжественно двигались, спрятав руки в широкие рукава своих ряс, — казались призрачными и грозными, словно жуткие посланники смерти.

По холодным темным каменным переходам, в которых глухо отдавались наши шаги, они привели меня в просторное подземное помещение с колоннами и сводчатым потолком, освещенное факелами, укрепленными в железных кронштейнах.

На небольшом возвышении стоял дубовый письменный стол, а на нем — две массивных восковых свечи Я распятие. За столом сидел дородный смуглолицый монах в черной рясе ордена святого Доминика. Несколько ниже, по обе стороны от него, сидели двое — безмолвные фигуры в капюшонах, исполняющие должность секретарей.

Справа от них, там, где царил полумрак, почти не рассеиваемый лучами факелов, находилось какое-то деревянное сооружение, по размерам и форме напоминающее раму кровати, но с крепкими кожаными ремнями, для того чтобы привязывать пациента, и огромные деревянные винты, с помощью которых эту раму можно удлинять и укорачивать. К потолку были прикреплены блоки, с них свисали серые веревки, напоминая некое кровожадное чудовище — воплощение жестокости.

Одного взгляда в этот мрачный угол было для меня достаточно.

Подавив дрожь, я посмотрел прямо на инквизитора и с этого момента старался не отрывать от него взгляда, чтобы случайно не взглянуть на прочие ужасы. Сам же он был достаточно ужасен для человека в моем положении.

Это был тучный человек с бритым смуглым лицом и вторым подбородком, толстым и отвислым, словно подгрудок у быка. В этой пухлой плоти утонули его глаза, похожие на маленькие черные пуговки; они казались зловещими просто от полного отсутствия в них какого бы то ни было выражения. Полуоткрытый рот с отвислой нижней губой придавал лицу выражение жадности и жестокости.

Когда он говорил, его рокочущий бас гулко отдавался под низкими сводами потолка.

— Как твое имя? — спросил он.

— Я — Агостино д’Ангвиссола, властитель Мондольфо, и…

— Титулы можно опустить, — остановил он меня. — Святую Инквизицию не интересует, какое положение человек занимает в миру. Сколько тебе лет?

— Мне пошел двадцать первый год.

— Benedicamus Domine![1897] — пробормотал он, хотя я никак не мог понять, к чему относится это замечание. — Ты обвиняешься, Агостино д’Ангвиссола, в святотатстве и осквернении святыни. Что ты можешь сказать по этому поводу? Признаешь ли ты себя виновным?

— Я тем более не могу этого сделать, что мне неизвестно, в чем именно меня обвиняют. Я не знаю за собой такого греха. Не имею ни малейшего…

— Тебе об этом сообщат, — перебил он меня, призывая к молчанию жестом своей пухлой руки и тяжело переваливаясь, чтобы повернуться к одному из секретарей. — Прочитай ему обвинение, — приказал он ему.

Из глубины глухого капюшона раздался резкий, пронзительный голос:

— Святой Инквизиции стало известно, что Агостино д’Ангвиссола на протяжении шести месяцев зимы 1544 года от рождества Христа Господа Бога нашего и весны 1545 года от рождества Христа Господа Бога нашего занимался мошенническими и богопротивными деяниями, фабрикуя корысти ради поддельные святыни, кои затем и использовал в своих низменных и гнусных целях. Ему вменяется в вину, что статую святого Себастьяна, находившуюся в уединенном убежище на Монте-Орсаро, он объявил чудодейственной, имеющей силу исцелять хвори и недуги, каковая статуя имела невиданные свойства: всякий год на Страстную неделю раны ее кровоточили, каковое обстоятельство явилось причиной того, что толпы паломников являлись к этой ложной кощунственной святыне, оставляя обильное подаяние, кое вышеназванный Агостино д’Ангвиссола присваивал в своих собственных корыстных целях. Далее нам стало известно, что в конце концов он бежал из этих мест, опасаясь разоблачения, а после его побега в том месте была оставлена сломанная статуя, и внутри ее — дьявольский механизм, с помощью коего и осуществлялось это чудовищное святотатство.

Все время, пока продолжалось это чтение, заплывшие, непроницаемые глазки инквизитора были устремлены на меня. Когда пронзительный голос чтеца смолк, он провел рукой по жирным складкам подбородка.

— Итак, ты слышал, — сказал он.

— Да, я выслушал много лжи, — ответил я. — Никогда еще события не излагались таким бессовестно-извращенным образом.

Глаза-бусинки совсем исчезли, спрятавшись в складках жира; и тем не менее я знал, что они продолжают меня изучать. Через некоторое время они снова появились.

— Значит, ты отрицаешь, что в статуе было спрятано это мерзкое кощунственное устройство?

— Нет, не отрицаю, — ответил я.

— Запиши его слова, — живо приказал он секретарю. — Он в этом признается. — И затем, обращаясь ко мне: — Ты отрицаешь, что находился в хижине отшельника в названный период времени?

— Нет, не отрицаю.

— Запиши его слова, — снова велел он секретарю. — Что же еще остается? — спросил он меня.

— А остается то, что я ничего не знал об этом мошенничестве. Обманщиком был лжемонах, который жил там до меня и при смерти которого я присутствовал. Я занял его место, безоговорочно веря в чудотворную сущность статуи святого Себастьяна; когда же мне рассказали, что все это обман, я просто не мог поверить, что кто-то посмел решиться на такое чудовищное святотатство. В конце концов, когда статуя была сломана и я воочию убедился в святотатственном замысле обманщика, я с ужасом и отвращением тут же покинул это прибежище сатаны.

На широком лице инквизитора не отразилось никакого чувства.

— Это естественный способ оправдания, — медленно проговорил он. — Однако он не объясняет, как и почему были присвоены деньги.

— Я не присваивал никаких денег! — гневно вскричал я. — Это самое грязное обвинение из всех.

— Ты отрицаешь, что паломники делали известные приношения?

— Конечно, приношения делались, однако я понятия не имею, в каких размерах. У дверей хижины стоял сосуд из обожженной глины, в который верующие опускали свои приношения. Мой предшественник имел обыкновение раздавать часть этих денег среди бедных в качестве милостыни; другую часть, как говорили, он копил, чтобы истратить их на постройку моста через Баньянцу — это бурный поток, и мост через нее был необходим.

— Ну же, — подсказывал он, — значит, когда ты сбежал оттуда, ты и прихватил с собой эти собранные деньги.

— Я этого не делал, — отвечал я. — У меня не было даже такой мысли. Уезжая, я не взял с собой ничего — только ту одежду, которая была на мне, когда я там находился.

Последовала короткая пауза.

— Святая Инквизиция располагает другими сведениями.

— Какими же сведениями? — вскричал я, перебивая его. — Кто меня обвиняет? Покажите моего обвинителя, я хочу с ним встретиться лицом к лицу.

Он медленно покачал своей огромной головой с нелепым венчиком грязных волос, окружающих тонзуру[1898], этот символ тернового венца.

— Тебе, разумеется, должно быть известно, что в Святой Инквизиции это не принято. В своей великой мудрости наш трибунал считает, что, открывая имя доносчика, мы подвергаем его опасности преследования, и это может привести к тому, что иссякнет источник полезных сведений, которыми мы пользуемся. Следовательно, твоя просьба не может быть удовлетворена, она тщетна, столь же тщетна, как и попытки оправдаться, которые ты предпринимаешь, — все это сплошная ложь, направленная на то, чтобы помешать свершиться правосудию.

— Ложь, господин монах? — вскричал я с такой яростью, что один из стражей положил руку мне на плечо.

Глаза-бусинки исчезли, а потом снова появились, в то время как он внимательно и равнодушно рассматривал меня.

— Твой грех, Агостино д’Ангвиссола — это самый гнусный грех, который только может изобрести и осуществить сатанинская жадность. Больше, чем любой другой грех, он закрывает двери милосердию. Такое же преступление, какое совершил в свое время Симон Маг, — и искупить его можно только пройдя через врата смерти. Ты вернешься в свою камеру, и когда дверь за тобою затворится, она затворится навсегда, до конца твоей жизни, и ты никогда уже не увидишь ни единого человека. Голод в жажда будут твоими палачами, медленно и неуклонно они лишат тебя жизни, которой ты не сумел как следует распорядиться. Ты останешься в этой камере без света, пищи и воды, пока не умрешь. Именно такое наказание несет тот, кто совершил подобное преступление.

Я не мог этому поверить. Я стоял перед ним все то время, пока он произносил эти лишенные всякого чувства слова. Наступила недолгая пауза, и снова он сделал этот широкий жест, поглаживая свой рот и обширный подбородок. Затем он продолжил:

— Это то, что касается тела. Но остается еще и душа. В своем бесконечном милосердии Святая Инквизиция желает, чтобы искупление греха наступило еще в этой жизни, дабы спасти тебя от пламени вечного ада. Поэтому Святая Инквизиция призывает тебя очистить свою душу, признавшись в своем грехе и раскаявшись в содеянном, прежде чем ты отойдешь в иной мир. Покайся, сын мой, спаси свою душу.

— Покаяться? — повторил я. — Покаяться в том, чего я не совершил, признать правдой ложь? Я изложил тебе истинную, правдивую историю того, что произошло на самом деле. Говорю тебе: нет во всем свете человека менее способного на святотатство, чем я. По своей натуре, по своему воспитанию я набожный и благочестивый человек. Кто-то возвел на меня напраслину, чтобы мне навредить. Вынося мне приговор, вы осуждаете невинного человека. Да будет так. Не могу сказать, чтобы мир казался мне настолько привлекательным, чтобы я не мог расстаться с ним без особых сожалений. Моя смерть будет на вашей совести, на совести этого несправедливого, чудовищного трибунала. Но избавьте себя по крайней мере от еще большего преступления, требуя, чтобы я признал эти клеветнические обвинения.

Крошечные глазки устремили на меня долгий непроницаемый взгляд. Наконец доминиканец заговорил медленно и торжественно, и в голосе его звучало почти что сожаление.

— Милосердные законы этого трибунала предоставляют тебе двадцать четыре часа на размышление. Я буду молиться, сын мой, чтобы Божественное Провидение смягчило сердце, ожесточенное грехом, склонило бы тебя к раскаянию, к полному и свободному признанию своих преступлений. В противном случае наш долг нам ясен, и у нас есть способы добиться от человека признания. Подумай об этом, сын мой, избавь себя от ненужного страдания. Уведите его.

Я ничего ему не ответил и молча позволил фамильярам увести себя теми же самыми мрачными холодными коридорами назад, в камеру, в которой мне суждено было умереть.

Но прежде, чем это свершится, мне предстояло претерпеть страшные муки, пытки, более мучительные, чем голод и жажда, в том случае если я не соглашусь купить себе избавление, признавшись в возводимой на меня клевете. Меня приводила в ужас эта безумная затея спасти мою душу, осуществляемая тем самым способом, который служил верной ее погибели, — стремясь избавить меня от одного святотатства, меня беззастенчиво ввергали в другое.

Наверное, я в конце концов решился бы по истечении этих двадцати четырех часов на это. Благодарю Бога за то, что это испытание меня миновало. Ибо через три часа после моего возвращения в эту камеру снова явился мой тюремщик, положив конец моему мрачному унынию. На этот раз его сопровождали не только фамильяры, и сам инквизитор.

Он вкатился в сумрак этой темницы, в которую никогда не заглядывал солнечный свет, держа в руке пергамент, скрепленный огромной печатью, и знаком подозвал меня к себе.

— Ты можешь убедиться в том, — сказал он, — что пути Господни поистине неисповедимы и что правда в конце концов торжествует. Твоя невиновность установлена, поскольку сам Святой Отец нашел нужным вмешаться и спасти тебя. Вот твое освобождение. Ты волен выйти отсюда и направиться, куда тебе заблагорассудится. Эта булла относится к тебе. — И он протянул мне пергамент.

Мой ум метался в поисках объяснения, так же как человек мечется в густом тумане, пытаясь найти дорогу, спотыкаясь и останавливаясь на каждом шагу. Я взял пергамент и долго смотрел на него. Удостоверившись в его подлинности и в то же время недоумевая, каким образом папа оказался замешанным в этом деле, я сложил документ и засунул его себе за пояс.

Затем инквизитор махнул своей огромной рукой, указывая вниз: «Ite!»[1899] — и добавил — его рука, казалось, поднята специально для благословения: — Pax Domini sit tecum[1900].

— Et cum spiritu tuo[1901], — машинально ответил я, повернувшись прочь из этого ужасного места вслед за фамильярами, которые шли впереди, указывая мне путь.

Глава 30

ВОЗВРАЩЕНИЕ
Наверху, в блаженном сиянии солнечного света, от которого у меня заболели глаза, ибо я был лишен его целую неделю, я увидел Галеотто, который ожидал меня в пустой, лишенной всякой мебели комнате. Я не успел даже сообразить, что это он, а его огромные руки уже обхватили меня и прижали к себе с такой силой, что его латы едва не впились мне в грудь, вызвав мгновенное, сладостно-горькое воспоминание о другом человеке, таком же высоком, который прижимал меня к себе много лет тому назад и чьи доспехи причинили мне такую же боль, какую я испытывал сейчас, когда меня обнимал Галеотто.

Затем он отстранил меня на расстояние вытянутой руки и долго смотрел на меня. Я заметил предательскую влагу в его затуманенных глазах. Он буркнул что-то фамильярам, взял меня под руку, повлек за собой по длинным коридорам, минуя разные двери, и вывел наконец на оживленные улицы Рима.

Мы шли молча, улицами и переулками, которые, должно быть, были ему хорошо известны, но в которых я, несомненно, заблудился бы, и наконец очутились перед отличной таверной — Osteria Del Sole[1902], что возле башни Ноны.

Там в конюшне находилась его лошадь, и слуга провел нас наверх, в комнату, которую он нанял.

Как я был не прав, думал я, заявляя инквизитору, что не испытываю сожаления, расставаясь с этим миром. Какая это была неблагодарность с моей стороны, принимая во внимание, что был на свете этот преданный мне человек, который любил меня в память о моем отце! А разве не было на свете Бьянки, которая, несомненно, — если только ее последнее восклицание, исторгнутое мукой, заключало в себе правду — любила меня ради меня самого?

Какая сладостная перемена произошла в моей судьбе — теперь, когда я удобно сидел в кресле возле окна, наслаждаясь поистине приятнейшим моментом в моей жизни, и когда мрачные тени смерти, сгустившиеся над моей головой, так внезапно рассеялись.

Вокруг хлопотали слуги, расставляя на столе изысканные яства, заказанные Галеотто, огромные корзины сочных фруктов, кувшины с красным вином из Апулии; и вскорости мы сели за стол. Чтобы воздать всему этому должное.

Но прежде чем приступить к еде, я спросил Галеотто, с помощью какого чуда ему удалось добиться моего спасения; какие магические силы способствовали тому, что даже сама Святая Инквизиция растворила свои двери по его повелению. Взглянув на лакеев, которые нам прислуживали, он велел мне заняться едой, сказав, что поговорим мы потом. При этих словах я почувствовал такой зверский голод, что немедленно и со всей охотой повиновался его приказанию и набросился на еду, так что, начиная с бульона и кончая фруктами, мы были заняты исключительно поглощением пищи и не сказали ни слова.

Наконец, когда наши бокалы были наполнены, а слуги удалились, я повторил свой вопрос.

— Это чудо сотворил не я, — сказал Галеотто. — Этим ты обязан Кавальканти. Буллу получил он.

И он вкратце изложил все те обстоятельства, о которых уже читателю рассказано на предыдущих страницах (мелкие подробности тех событий мне впоследствии, как уже говорилось, удалось выведать у Фальконе). По мере того как разворачивался его рассказ, я чувствовал, как во мне растет дурное предчувствие, от которого все тело покрывается холодным потом, совсем как утром, когда я находился в руках моих палачей. Наконец Галеотто, видя, что я смертельно побледнел, спросил, что со мною.

— Что… какую… чем заплатил за мое спасенье Кавальканти? — ответил я вопросом.

— Он мне не сказал, я не стал задерживаться, для того чтобы дознаться — мне надо было торопиться. Он уверил меня, что дело завершилось без урона для его чести, жизни и свободы, я этим удовольствовался и поспешил в Рим.

— И с тех пор вы не думали о том, какую цену должен был заплатить Кавальканти?

Он тревожно посмотрел на меня.

— Должен признаться, что радость, которую принесла мне мысль о скором твоем освобождении, сделала меня эгоистичным. Я думал только о твоем спасении и больше ни о чем.

Я застонал и в отчаянии опустил руки на стол.

— Он заплатил такую цену, — проговорил я, — что мне в тысячу раз лучше было бы остаться там, откуда вы меня вытащили.

Галеотто наклонился ко мне, сурово нахмурив брови.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил он.

И тут я рассказал ему о том, чего опасался; рассказал, как Фарнезе искал руки Бьянки для Козимо, как гордо и бесповоротно Кавальканти ему отказал; как герцог настаивал и пригрозил, что останется в Пальяно, пока мессер не изменит своего решения; как я узнал от Джулианы о чудовищных замыслах герцога — об истинной причине, заставляющей его добиваться этого брака. И наконец…

— Вот какую цену согласился он заплатить! — в отчаянии воскликнул я. — Его дочь, эта чистая, святая девушка — вот эта цена! И в эту самую минуту, возможно, они получают выторгованную ими плату — отвратительная сделка осуществляется. О, Галеотто! Галеотто! Почему ты не оставил меня гнить в темнице инквизиции? Как был бы я счастлив умереть там, ничего не зная об этом!

— Клянусь кровью Христовой, мальчик! Не хочешь ли ты сказать, что мне было об этом известно? Неужели ты думаешь, что я согласился бы выкупить такой ценой чью бы то ни было жизнь?

— Нет, нет, — ответил я. — Я знаю, что вам это не было… что вы не могли… — И я внезапно вскочил на ноги. — А мы сидим здесь… пока это… пока это… О, Боже! — зарыдал я. — Может быть, еще есть время. На коней! Едем немедленно!

Он тоже вскочил на ноги.

— Может быть, есть еще способ исправить зло. Отправимся тотчас же. Гнев поможет мне преодолеть усталость. Мы можем доскакать за три дня. Будем мчаться так, как никому на свете не доводилось это делать.

И мы поскакали, и мчались с такой скоростью, что наутро третьего дня, который пришелся на воскресенье, были уже в Форли (перевалив Апеннины у Арканджело) и вечером прискакали в Болонью. Мы не сомкнули глаз и почти не отдыхали с того самого момента, как покинули Рим. Мы буквально валились с ног от усталости.

Если уж я находился в таком состоянии, то что должен был испытывать Галеотто? Он был сделан поистине из железа. Подумайте только, ведь он уже проделал этот путь, и так же поспешно, чтобы вызволить меня из когтей инквизиции; и, не отдохнув, снова двинулся в путь на север. Подумайте об этом, и вы не удивитесь, что усталость наконец сломила его.

В Болонье мы спешились возле гостиницы, где нашли Фальконе, который нас дожидался. Он собирался сопровождать своего господина в Рим, однако был в то время слишком утомлен и не мог долее находиться в седле, так что Галеотто, в своем отчаянном нетерпении, оставил его здесь и продолжал свой путь один.

Здесь, в Болонье, мы и встретили верного конюшего, умирающего от беспокойства. Он бросился ко мне, чтобы обнять меня, называя меня по-прежнему Мадоннино, что мне приятно было слышать от него, несмотря на мрачные воспоминания, всколыхнувшиеся при звуке этого имени.

В Болонье Галеотто объявил, что он вынужден остановиться на отдых, и мы проспали три часа — пока не наступила ночь. Нас разбудил хозяин, как ему и было приказано, но после того, как он отошел, я продолжал лежать без сил, руки и ноги отказывались мне повиноваться. Но тут внезапно сознание возвратилось ко мне, я вспомнил, что нам предстояло, и эта мысль подействовала на меня как удар хлыста: всю мою усталость как рукой сняло.

Что же касается Галеотто, то он находился в самом плачевном состоянии: он просто не мог пошевелиться. Силы его истощились — он был измучен до крайности усталостью и недостатком сна. Мы с Фальконе вдвоем подняли его на ноги, но он снова свалился, поскольку был не в силах стоять.

— У меня нет сил, я выдохся, — пробормотал он. — Дайте мне поспать двенадцать часов — всего двенадцать часов, Агостино, и я поеду с тобой хоть к самому дьяволу.

Я застонал и выругался — все на одном дыхании.

— Двенадцать часов! — вскричал я. — А она… Я не могу ждать, Галеотто, я должен ехать, я поеду один.

Он откинулся на подушку и лежал, глядя на меня остекленевшими глазами, потом, сделав над собой усилие, очнулся и приподнялся на локте.

— Правильно, мальчик, поезжай один. Возьми с собой Фальконе. Послушай. В Пальяно находятся шесть десятков моих людей, которые пойдут за тобой куда угодно, хоть в самый ад, когда Фальконе передаст им мое приказание. Вперед, мой мальчик, спаси ее. Но… погоди минутку! Постарайся не трогать Фарнезе, не причинять ему вреда, если только это возможно.

— А если невозможно? — спросил я.

— Ну, тогда ничего не поделаешь. Но старайся не трогать его физически, не нанести ему никакого увечья. Предоставь это мне — настанет час, и он свое получит. Сегодня это было бы преждевременно, и мы… нас… нас раздавят его… — Речь его превратилась в нечленораздельное бормотание, глаза закрылись, и он снова заснул мертвым сном.

Десять минут спустя мы уже снова ехали на север, по бесконечной Эмилианской дороге, останавливаясь только для того, чтобы промочить горло глотком вина, тогда как хлеб мы жевали по дороге, не слезая с седла.

Мы переправились через По и поехали дальше, меняя коней, где это было возможно, и наконец, когда уже близился закат, на повороте дороги нашему взору открылся Пальяно — серые, покрытые лишайником стены замка, стоящего на вершине невысокого изумрудного холма.

Спускались сумерки, в окнах замка кое-где появлялись огоньки, когда мы приблизились к воротам.

Из караульного помещения неторопливо вышел вооруженный страж и спросил у нас, какое дело привело нас в замок.

— Мадонна Бьянка уже вышла замуж? — задыхаясь спросил я его вместо приветствия.

Он внимательно посмотрел на меня, потом перевел глаза на Фальконе и с удивлением пробормотал какое-то ругательство.

— С возвращением вас, мессер! Мадонна Бьянка? Свадьбу отпраздновали сегодня. Молодые уже уехали.

— Уехали? — зарычал я. — Куда они уехали, отвечай!

— Куда? В Пьяченцу, во дворец мессера Козимо. Вот уже три часа, как они отъехали.

— А где твой хозяин? — спросил я его, соскакивая на землю.

— У себя в покоях, благородный господин.

Как я его отыскал, куда направился в поисках Кавальканти — все эти обстоятельства начисто выветрились из моей памяти. Знаю только, что нашел я его в библиотеке. Он сидел, сгорбившись, в огромном кресле, лицо его было мертвенно-бледно, глаза лихорадочно блестели. Когда он увидел меня — причину, хотя и невольную, всех этих бед, — он сурово нахмурился и в глазах его появились гневные искры. Если он собирался накинуться на меня с упреками, я не дал ему этой возможности, обрушив на него мои собственные.

— Что вы наделали, мессер? — потребовал я ответа. — По какому праву вы совершаете такие поступки? По какому праву вы принесли в жертву эту чистую голубку? Неужели вы считаете меня подлецом, который будет рассыпаться перед вами в благодарности, что я буду испытывать какие бы то ни было чувства, кроме ненависти и отвращения, — ненависти ко всякому, кто имеет отношение к этому делу, отвращение к самой жизни, купленной такой ценой?

Он совсем сник перед моим яростным гневом; ибо вид у меня, наверное, был ужасный — я стоял перед ним, извергая эти обвинения, обезумев от боли, ярости и бессонных ночей.

— Да понимаете ли вы, что вы сделали? — продолжал я. — Знаете, на что ее обрекли? Для какой цели вы ее продали? Или я должен вам объяснить?

И я все ему рассказал, в нескольких жестоких словах, от которых он вскочил на ноги, бешено сверкая глазами, — лев, очнувшийся от спячки.

— Нужно гнаться за ними, — уговаривал его я. — Нужно вырвать ее у этих скотов, даже если для этого пришлось бы сделать ее вдовой. Люди Галеотто находятся внизу, они пойдут за мной. Вы тоже можете поднять своих солдат. Ну же, мессер, на коней!

Он выскочил из библиотеки и бросился вниз по лестнице, не сказав мне ни слова и бормоча вместо ответа молитвы о том, чтобы мы могли поспеть вовремя.

— Мы должны! — бешено прокричал я, выскакивая на галерею, потом вниз по лестнице, не переставая бушевать, в то время как Кавальканти бежал следом за мной.

Через десять минут шестьдесят пик Галеотто и еще двадцать из тех, что составляли гарнизон Пальяно, были уже в седле и мчались во весь опор по направлению к Пьяченце. Впереди, на свежих лошадях, скакали мы с Фальконе, а рядом со мной, то и дело пришпоривая своего коня, скакал властитель Пальяно, донимая меня вопросами о том, откуда я получил свои сведения.

Больше всего мы опасались, что ворота Пьяченцы будут закрыты, до того как мы успеем доехать. Однако нам потребовалось меньше часа, чтобы проделать эти десять миль, и авангард нашего небольшого отряда уже входил в ворота Фодесты, когда на колокольне собора раздался первый удар колокола, возвещающий наступление ночи и подающий сигнал привратникам закрывать ворота.

При виде столь многочисленного отряда начальник караула вышел к воротам и приказал нам остановиться. Но я бросил ему в ответ несколько слов, объясняя, что мы — черные воины мессера Галеотто и прибыли в Пьяченцу по приказу герцога, каковой ответ показался ему удовлетворительным, ибо мы не стали задерживаться, а у него не было достаточного количества людей, чтобы воспрепятствовать продвижению нашего отряда.

Мы ехали по темной улице — той самой, по которой я ехал в последний раз, после того как Гамбара открыл для меня ворота тюрьмы, и таким образом вскоре оказались на площади перед дворцом Козимо.

Всюду царила темнота, и громадные ворота были заперты. Это было очень странно, принимая во внимание, что в дом только что приехала молодая жена.

Я соскочил на землю — с такой легкостью, словно проехал всего только эти десять миль от Пальяно. И действительно, я совсем перестал чувствовать усталость, совершенно забыв о том, что не спал уже три ночи, не считая трех недолгих часов в Болонье.

Я торопливо постучал в ворота, обитые железными гвоздями. Мы стояли перед ними в ожидании — Кавальканти и Фальконе рядом со мною, а воины — верхом, в некотором отдалении — молчаливая и грозная фаланга.

Я отдал приказ Фальконе:

— Десять человек пойдут с нами, остальные остаются здесь, из ворот никого не выпускать.

Конюший отошел назад, чтобы передать приказание солдатам, и десять человек, назначенных им, бесшумно соскользнули с седел и выстроились в тени, которую отбрасывала стена.

Я постучал еще раз, более решительно и властно, и наконец боковая калитка возле ворот открылась и показался престарелый слуга.

— В чем дело? — спросил он и приподнял фонарь, стараясь осветить мое лицо.

— Нам нужен мессер Козимо д’Ангвиссола, — ответил я.

Он смотрел мимо меня, на солдат, выстроившихся вдоль улицы, и лицо его приняло тревожное выражение.

— А что вам нужно? — спросил он.

— Глупец! Я сообщу об этом твоему хозяину. Проводи меня к нему. Дело не терпит отлагательства.

— Да, но… разве вы не слышали? Мой хозяин только что женился. Свадьба состоялась не далее как сегодня. Неужели вы решитесь беспокоить его в такое время? — Он многозначительно ухмыльнулся.

Я ударил его сапогом в живот, отчего он упал, растянувшись во весь рост, а потом покатился по земле и наконец забился в угол, жалобно воя.

— Заткните его, — велел я людям, которые нас сопровождали. — А потом половина останется здесь охранять лестницу, а остальные пойдут с нами.

Дом был огромный, и в нем было тихо, значит, маловероятно, что кто-либо услышал крики этого шута у порот.

Мы поспешно поднялись по лестнице при свете фонаря, который где-то нашел Фальконе, ибо все вокруг было окутано зловещим мраком. Кавальканти шел рядом со мной, задыхаясь от ярости и беспокойства.

На верхней площадке лестницы мы обнаружили человека, в котором я узнал одного из приближенных герцога. Он, без сомнения, услышал наши шаги. Однако, увидев нас, он пустился бежать. Кавальканти бросился вслед за ним, и ему удалось поймать беглеца, схватив его за лодыжку, отчего тот упал, ударившись лицом оземь.

Не прошло и секунды, как я уже сидел на нем верхом, приставив ему к горлу кинжал.

— Один звук, — прошипел я, — и ты отправишься прямиком в ад.

Он смотрел на меня, выкатив глаза от страха, бледный как полотно.

Это был женоподобный слизняк, из тех, какими любил окружать себя герцог, и я сразу понял, что с ним у меня не будет никаких хлопот.

— Где Козимо? — спросил я у него. — Вставай, приятель, и проводи нас в комнату, которую он занимает, если тебе дорога твоя поганая жизнь.

— Его здесь нет, — проскулил несчастный придворный.

— Лжешь, гнусный пес, — сказал Кавальканти и обернулся ко мне. — Прикончи его, Агостино.

Мой пленник, на котором я сидел верхом, преисполнился ужасом, как и рассчитывал предусмотрительный Кавальканти.

— Клянусь Господом Богом, его здесь нет, — проговорил он, лишившись голоса от страха, ибо в противном случае он вопил бы во весь голос. — Господи! Клянусь, я говорю правду. Его здесь нет.

Я озадаченно посмотрел на Кавальканти, охваченный внезапным страхом. Я видел, что глаза Кавальканти, до этого тусклые и невыразительные, вновь загорелись недобрым огнем. Он склонился над распростертым на земле человеком.

— А невеста здесь? Моя дочь… она здесь, в этом доме?

Человек скулил и ничего не отвечал, пока острие моего кинжала не коснулось его шеи. Тогда он внезапно завизжал:

— Да!

В мгновение ока я схватил его за ворот и снова поставил на ноги, причем его элегантное платье и тщательно причесанные волосы пришли в полный беспорядок, так что он являл собой самое плачевное зрелище, какое только можно себе вообразить.

— Веди нас в ее комнату, — велел я ему.

И он повиновался, как повинуется человек, когда ему грозит смерть.

Глава 31

БРАЧНАЯ НОЧЬ БЬЯНКИ
Ужасная мысль терзала меня, пока мы шли по залам и коридорам дворца — она была вызвана присутствием в этом месте одного из приближенных герцога. Страшный вопрос то и дело просился мне на язык, однако я не мог себя заставить произнести его вслух.

Мы продолжали идти; моя рука, лежавшая у него на плече, как клещами сжимала его бархатный камзол, впиваясь в плоть и кости; в другой руке у меня был кинжал.

Мы прошли через приемную, где толстый ковер скрадывал шум наших шагов, и остановились перед тяжелой тканой портьерой, за которой скрывалась дверь. Здесь, сдерживая бешеное нетерпение, я остановился, сделав знак сопровождавшим нас пятерым солдатам, чтобы они оставались на месте, затем я передал провожавшего нас царедворца в руки Фальконе и придержал Кавальканти, который дрожал с головы до ног.

Я приподнял тяжелую портьеру, заглушавшую звук, и, остановившись на секунду у двери, услышал голос моей Бьянки; первые же ее слова заставили меня содрогнуться — кровь застыла у меня в жилах.

— О, мессер, — умоляла она дрожащим голосом. — О, мессер, сжальтесь надо мною!

— Моя прелестная, — послышалось в ответ. — Это я, а не ты достойна жалости, я умоляю тебя о милости. Разве ты не видишь, как я страдаю? Разве ты не видишь, что я сгораю от любви к тебе, чтожаркий ее пламень терзает меня, а ты, жестокая, отказываешь мне в своей любви.

Это был голос Фарнезе. Значит, этот негодяй Козимо действительно заключил ужасную сделку, о которой меня предупреждала Джулиана, причем осуществил ее еще более ужасным способом, чем она предполагала.

Кавальканти готов был броситься в комнату, распахнув настежь дверь, но я крепко взял его за руку и поднес палец — той руки, в которой у меня был кинжал, — к губам.

Я попробовал нажать ручку. Как это ни странно, дверь была не заперта и подалась. И верно, для чего было ее запирать? Нужно ли было герцогу опасаться, что его потревожат в доме, который жених любезно предоставил в его распоряжение, в доме, охраняемом его людьми?

Совершенно бесшумно я открыл дверь, и мы стали на пороге — Кавальканти и я, отец и возлюбленный нежной девы, принесенной в жертву грязному развратнику-герцогу. Мы стояли столько времени, сколько может понадобиться, чтобы сосчитать до двадцати, — молчаливыми свидетелями этой отвратительной сцены.

Брачный покой был сплошь увешан златоткаными гобеленами — только огромная, резного дерева кровать была задрапирована мертвенно-белым бархатом и дамасским шелком цвета слоновой кости, символизируя прелесть и чистоту прекрасной жертвы, для которой было уготовано это ложе.

И все это было сделано ради меня — ради меня согласилась она на этот ужас, согласилась, как я впоследствии узнал, с охотой и без колебаний, с решимостью Ифигении[1903]. Однако согласилась она на брак, а не на то ужасное испытание, которое ей теперь предстояло.

Она опустилась на колени на молитвенную скамеечку с высокой спинкой — ее платье не белее смертельно-бледного лица, сжатые руки с мольбой протянуты к этому чудовищу, стоявшему над ней. Его покрытое прыщами лицо покраснело, глаза жадно горели, когда он смотрел на объятую ужасом, беззащитную прелестную девушку.

Некоторое время мы за ними наблюдали, не замеченные ими, поскольку молитвенная скамеечка находилась слева, возле камина с широким козырьком, в котором потрескивали благоухающие поленья какого-то экзотического дерева. Комнату освещали два серебряных канделябра, стоявшие на столике возле завешенного портьерой окна.

— О, мессер! — в отчаянии воскликнула Бьянка. — Смилуйтесь, оставьте меня, и ни один человек на свете не узнает о том, чего вы от меня добивались. Я буду молчать, мессер. О, если у вас нет жалости ко мне, пожалейте, по крайней мере, себя. Вы покроете себя позором, позором, который сделает вас ненавистным для всех на свете.

Подобно ястребу, который долго парит над своей жертвой, а потом складывает крылья и камнем падает на нее, Фарнезе вдруг бросился на девушку, схватил ее, поднял со скамеечки, где она стояла на коленях, и заключил в свои жестокие объятия. Она закричала и стала отбиваться. Пытаясь от него вырваться, она резко повернулась, так что теперь стояла к нам спиной, а Фарнезе, тоже вынужденный повернуться в этой борьбе, оказался лицом к нам и увидел нас.

В мгновение ока его лицо изменилось самым ужасным образом — было полное впечатление, что с него вдруг сдернули маску. Багровый румянец сменился мертвенной бледностью; нездоровый пламень в глазах погас, и взор его сделался тусклым и безжизненным, как у змеи; челюсть отвисла, а чувственные губы приобрели на этом фоне донельзя глупый вид.

Мне казалось, что на какое-то мгновение я ему даже улыбнулся, но потом мы с Кавальканти бросились вперед — оба одновременно. Он пошевелился, руки его при этом разжались, и Бьянка упала бы на пол, если бы я ее не подхватил.

Все еще находясь во власти страха, она подняла глаза…

— Агостино! — воскликнула Бьянка, глаза ее закрылись, и она в изнеможении упала ко мне на грудь.

Герцог же, спасаясь от гнева Кавальканти, метнулся, словно испуганная крыса, через комнату к маленькой дверце в той стене, где находился камин. Он распахнул ее и выскочил в коридор, куда за ним, не думая об опасности, бросился Кавальканти.

Послышался бешеный рык, затем восклицание боли, и властитель Пальяно отпрянул назад, прижимая руку к груди, чтобы остановить кровь, которая сочилась между пальцами. К нему подбежал Фальконе, однако Кавальканти только изрыгал проклятья, словно одержимый.

— Пустяки! — бросил он. — Клянусь когтями сатаны, это пустяки. Даже кость не задета, а я, как дурак, отскочил назад. За ним! Сюда! Смерть ему! Смерть!

Фальконе выхватил шпагу из ножен и с громким криком бросился в темный кабинет позади спальни — Кавальканти мчался за ним по пятам.

Когда за минуту до этого Фарнезе, спасаясь от Кавальканти, очутился в этом кабинете, он, по-видимому, сразу же добежал до стены, обернулся и, встав в оборонительную позицию, нанес своему преследователю удар, заставив его отступить, и выиграл таким образом столь необходимое ему время. Ибо теперь кабинет был пуст. Там была еще одна дверь, ведущая в коридор, которая теперь была заперта. Через нее он, конечно, и ушел. Они ее взломали. Я все это слышал, в то время как пытался успокоить Бьянку, поглаживая ее по голове и по лицу, ласково уговаривая успокоиться, пока она не затихла, продолжая лишь время от времени всхлипывать.

В таком положении застали нас Фальконе и Кавальканти, когда вернулись. Фарнезе скрылся с одним из своих приближенных, который подоспел вовремя и предупредил его, что на улице полно солдат, а дворец окружен. Тогда Фарнезе выскочил из окна в сад в сопровождении этого царедворца, Кавальканти удалось только увидеть, как он скрылся через садовую калитку.

Камзол из буйволовой кожи, в который был одет Кавальканти, был весь покрыт кровью от раны, нанесенной ему герцогом, но он не желал обращать на это ни малейшего внимания. Он, подобно тигру, выскочил в приемную, и я услышал, как он отдает приказания. Вдруг раздался отчаянный крик, а потом послышался грохот и звон, словно весь дом готов был обрушиться нам на голову.

— В чем дело? — воскликнула Бьянка, вся дрожа и прижимаясь ко мне.

— Они… они там сражаются?

— Нет, я не думаю, — ответил я ей. — Во всяком случае, вы не должны бояться, моя голубка. У нас достаточно людей.

В комнату снова вошел Фальконе.

— Сеньор властитель Пальяно совсем обезумел, — сказал он. — Нужно уходить отсюда, иначе нам придется иметь дело с капитаном стражи порядка.

Поддерживая Бьянку, чтобы она не упала, я повел ее прочь из этой комнаты.

— Куда мы направляемся? — спросила она.

— Домой, в Пальяно, — ответил я ей, успокоив этим ответом бедную девушку, которой столько пришлось претерпеть.

В приемной царил полный разгром. Огромная люстра, сорванная с потолка, валялась на полу, картины были взрезаны, гобелены сорваны со стен и изодраны в клочья, драгоценная мебель изломана — теперь она годилась разве что на дрова, — широкие окна, выходящие на балкон, распахнуты, и в них не осталось ни одного целого стекла — весь пол был усеян осколками.

Надо полагать, Кавальканти дал волю своему гневу, обрушив его, чисто по-детски, на ни в чем не повинные предметы. Можно себе представить, какая участь постигла бы людей герцога, если бы кто-нибудь из них попался ему под руку. Тогда я еще не знал, что несчастный сводник, пособник герцога в его гнусном деле, бывший нашим проводником, был мертв, его повесили на перилах балкона — это его отчаянный крик я слышал минуту тому назад.

На лестнице мы встретили Кавальканти, который никак не мог успокоиться. Он поднимался к нам, держа в руке обломок шпаги.

— Торопитесь, — обратился он к нам. — Я шел за вами. Надо отсюда уходить!

Внизу, у парадной двери, мы увидели огромную кучу из сломанной мебели и соломы.

— Что это такое? — спросил я.

— Сейчас увидишь, — зарычал он. — Быстро на коней!

После недолгого колебания я повиновался ему и сел на свою лошадь, посадив перед собой Бьянку и поддерживая ее, чтобы она не упала.

Кавальканти подозвал одного из своих людей, который стоял неподалеку, держа в руке пылающий факел. Он выхватил факел у него из рук и стал тыкать им в кучу из сломанной мебели и соломы, сваленную у дверей. От каждого его прикосновения сразу же появлялся язычок пламени. Когда же он наконец швырнул факел в самую середину, пламя сразу занялось и вся куча тут же превратилась в ревущее и свистящее море пламени.

Он отступил назад и рассмеялся.

— Если в этом доме остались еще его сподвижники по разврату, пусть спасаются так же, как это сделал он. Может, им повезет больше, чем вот этому. — И он указал на безжизненное тело, свисающее с балкона, и я таким образом узнал о том, что уже вам рассказал.

Я закрыл глаза Бьянки своей рукой.

— Не смотрите туда, — сказал я ей.

Меня бросило в дрожь при виде этого безжизненно висящего тела. Однако, по зрелом размышлении, я решил, что это справедливо. Всякий человек, который оказывает помощь в таком грязном деле, как то, что было задумано здесь сегодня ночью, заслуживает подобной судьбы, если еще не худшей.

Кавальканти вскочил на коня, и мы поскакали по улице. Люди с тревогой высовывались в окна, чтобы посмотреть, что случилось. У нас за спиной, из первого этажа дворца Козимо, стали показываться языки пламени, охватывая все строение.

Доехав до Порто-Фодеста, мы велели стражу открыть ворота. Однако он, как велел ему долг, ответил теми же словами, которые я услышал в этом же самом месте два года тому назад:

— Сегодня велено никого не выпускать.

В одно мгновение наши люди окружили его, другие образовали живой барьер перед караульным помещением, а в это время двое или трое вытащили засов и растворили огромные тяжелые ворота.

Мы продолжали свой путь, переправились через реку и направились прямиком в Пальяно.

В течение какого-то времени это была приятнейшая поездка, которую мне когда-либо приходилось предпринимать, — в этот божественно-прекрасный час я прижимал к своей груди Бьянку, и она отвечала нежным, еле слышным голосом на все те глупости, которые я шептал ей на ухо.

Но потом мне стало казаться, что мы едем не ночью, а в слепящем свете яркого полдня по пыльной дороге, вьющейся по иссушенной солнцем равнине Кампаньи; и, несмотря на сухость, где-то, наверное, должна быть масса воды, потому что я слышу рев потока, похожий на то, как грохочет после дождя Баньянца, и в то же время я знал, что никакой Баньянцы здесь быть не может, ибо она не может находиться в окрестностях Рима.

И вдруг прекрасный голос — я знал, что это голос Бьянки, — назвал меня по имени:

— Агостино!

Видение исчезло. Снова была ночь, и мы ехали в Пальяно по плодородной долине верховьев По; рядом со мною была Бьянка, она вцепилась в меня и звала меня испуганным голосом, в то время как все остальные всадники придержали своих коней.

— Что случилось? — крикнул Кавальканти. — Ты не ранен?

Я сразу все понял. Я задремал в седле и, вероятно, стал сползать с него и упал бы, если бы Бьянка не вскрикнула и не разбудила меня. Я все объяснил Кавальканти.

— Клянусь сатаной! — сердито воскликнул он. — Нашел время спать!

— Три дня и три ночи я почти не слезал с седла. Эта четвертая, — объяснил я ему. — С тех пор как мы выехали из Рима, мне удалось поспать всего три часа. Я больше никуда не гожусь, — признался я. — Думаю, будет лучше, мессер, если вы посадите вашу дочь на свою лошадь. На моей сейчас ехать небезопасно.

И это было действительно так. Невероятное напряжение, которое лишало меня сна, пока происходили все эти события, спало, и я начисто лишился сил, так же как Галеотто в Болонье. А ведь Галеотто уговаривал меня остаться и отдохнуть там. Он просил всего двенадцать часов! Я от всей души благодарил небо за то, что оно даровало мне силы и решимость продолжать путь, ибо эти двенадцать часов оказались решающими: если бы я последовал его совету, небесное счастье, которое я испытывал, обратилось бы в адские муки.

Кавальканти не мог взять ее к себе, признавшись, что испытывает сильную слабость. Правда, он всех уверял, что рана его несерьезна, но тем не менее он потерял много крови, потому что в своей ярости не позаботился о том, чтобы остановить кровотечение. И нести эту драгоценную ношу выпало на долю Фальконе. Последнее, что я запомнил, был смех Кавальканти — когда мы поднялись на небольшую возвышенность, он обернулся полюбоваться алым заревом над Пьяченцей, где ненасытное пламя, испуская снопы искр, пожирало великолепный дворец Козимо.

Затем мы снова спустились в долину. По мере того как мы ехали, стук копыт становился все глуше и глуше, и я заснул в седле, продолжая двигаться вперед между двумя всадниками, которым поручили следить за тем, чтобы я не упал, так что я ничего больше не помню о том, что происходило в ту богатую событиями ночь.

Глава 32

РАСПЛАТА
Я проснулся в комнате, которую занимал в Пальяно, перед тем как меня увезли оттуда по приказу Святой Инквизиции, и мне сказали, что я проспал всю ночь и весь следующий день, так что теперь время снова близилось к вечеру.

Я встал, умылся, завернулся в просторную мантию из меха, и после этого ко мне пришел Галеотто.

Он прибыл на рассвете и тоже проспал не менее десяти часов после своего приезда. Однако, несмотря на это, вид у него был измученный, а взор угрюмый и печальный.

Я приветствовал его с радостью, с сознанием того, что мы сделали хорошее дело. Он, однако, оставался мрачным и никак не отозвался на мою радость.

— Плохие новости, — сказал он наконец. — У Кавальканти жестокая лихорадка, он потерял много крови в совершенно обессилел. Я даже опасаюсь, что он отравлен, вполне возможно, что кинжал Фарнезе был смазан ядом.

— О, но он же… он, конечно, поправится! — с трудом выговорил я. Галеотто покачал головой, брови его были сурово нахмурены.

— В ту ночь он, должно быть, совершенно обезумел. Учинить такой разгром, имея рану в груди, а потом еще проехать десять миль! Не иначе как безумие дало ему силы все это совершить. А здесь он замертво свалился с седла; когда его поднимали, увидели, что он с ног до головы покрыт кровью, с тех самых пор он не приходит в сознание. Я опасаюсь… — И он уныло покачал головой.

— Вы хотите сказать… вы думаете, что он может умереть? — прошептал я, с трудом выговаривая слова.

— Произойдет чудо, если он выживет. И это будет еще одно преступление в длинном списке тех, что совершил Пьерлуиджи. — Он проговорил эти слова в неописуемом волнении, воздев к небесам сжатую в кулак руку.

Чуда не произошло. Два дня спустя в присутствии Галеотто, Бьянки, фра Джервазио, которого вызвали из монастыря в Пьяченце, чтобы он причастил и исповедал несчастного барона, и меня Этторе Кавальканти спокойно отошел в лучший мир.

Была ли его смерть результатом отравления или он умер от того, что в его жилах совсем не оставалось крови, я сказать не берусь.

Перед самым концом его сознание на минуту прояснилось.

— Ты будешь защитником моей Бьянки, Агостино, — сказал он мне, и я, стоя возле него на коленях и сжимая его руку, принес ему в этом страшную клятву, в то время как Бьянка, бледная, как мрамор, отчаянно рыдала, стоя возле отца.

Затем умирающий повернул голову к Галеотто.

— А ты позаботишься о том, чтобы праведный суд совершился над этим чудовищем, — завещал ему он. — Это святое дело, угодное Богу.

Затем его сознание снова помутилось, окутанное туманом приближающейся смерти, и он погрузился в сон, от которого больше не проснулся.

Мы похоронили его на следующее утро в часовне замка Пальяно, а на следующий день Галеотто написал меморандум, в котором подробнейшим образом изложил все обстоятельства, при которых этот благородный доблестный сеньор встретил свою смерть. Он представлял собой страшное обвинение против Пьерлуиджи Фарнезе. Галеотто велел изготовить две копии этого документа, и в качестве свидетелей, удостоверяющих правильность изложенных в нем фактов, его подписали Бьянка, Фальконе и я, а к нашим подписям присоединил свою и фра Джервазио. Один из экземпляров меморандума Галеотто отправил папе, а другой — Ферранте Гонзаго в Милан, присовокупив к этому просьбу, чтобы документ был передан Императору.

После того как меморандум был подписан, Галеотто встал и, сжимая руку Бьянки в своей руке, поклялся, что отказывается от всякой надежды на спасение своей души, если по истечении года ее отец не будет отомщен, так же как и все остальные жертвы Пьерлуиджи.

В тот же самый день он снова уехал из замка по своим тайным делам, суть которых заключалась не только в борьбе с Пьерлуиджи, но и в полном освобождении Пармы и Пьяченцы от папского владычества. Несколько дней спустя он прислал мне еще пару десятков копейщиков — силы его были разбросаны по всей округе, в количество солдат все время росло.

После этого мы затаились в Пальяно, ожидая дальнейшего развития событий. Мост через ров был поднят, и ни один человек не мог проникнуть в замок, не предъявив пропуск или не сказав пароль.

Мы ожидали нападения, которое так и не состоялось, ибо Пьерлуиджи не осмеливался вести свою армию против имперского владения на тех шатких основаниях, которыми он располагал. А возможно, и то, что папа, получив меморандум Галеотто, постарался обуздать своего распутного сына.

Что же касается Козимо д’Ангвиссола, то он имел наглость направить своего курьера в Пальяно с требованием возвратить его жену, которая является таковой перед Богом и людьми, и угрожая в случае невыполнения его требования послать протест в Ватикан.

Нет нужды говорить о том, что мы отправили гонца с пустыми руками. Я встал во главе гарнизона Пальяно, заняв должность кастеляна и доверенного лица Бьянки, и поклялся, что мост через ров всегда будет поднят и все силы будут наготове, чтобы не допустить в замок врага.

Однако гонец Козимо заставил нас вспомнить о том, что лежало в те дни глубоко на дне наших душ: я не мог больше искать ее руки. Она была женой другого.

Это открылось нам вдруг, внезапно, словно вспышка молнии темной ночью, и мы были потрясены, когда осознали все значение этого обстоятельства.

— Это моя вина, я одна во всем виновата, — сказала она в тот вечер, когда мы сидели за ужином в алой с золотом столовой.

Именно этими словами она нарушила молчание, которое царило за столом в течение всей трапезы, покуда пажи и сенешаль прислуживали нам за столом, совершенно так же, как это было при жизни Кавальканти.

— О нет, любовь моя! — утешал я ее, протянув к ней руку через стол.

— Но это правда, дорогой, — ответила она, закрывая мою руку своей.

— Если бы я была более милосердна и снисходительна, когда ты поведал мне о своих грехах, судьба обошлась бы со мною более милостиво. Знак, поданный мне в моем видении, должен был бы мне сказать, что мы предназначены друг для друга; и ничто содеянное тобой или мною не может этого изменить. Я знала это, и все же… — Она не могла больше говорить, так дрожали ее губы.

— Но ты не могла поступить иначе — твоя чистая душа содрогнулась, узнав о том, что я такое на самом деле.

— Но ты ведь уже не был таким, — пролепетала она голосом, в котором слышалась мольба.

— Это ты… твой благословенный образ — вот что очистило меня от скверны! — воскликнул я. — Когда во мне проснулась любовь к тебе, только тогда, впервые в жизни, я почувствовал истинную любовь, ибо то, другое, что я почитал любовью, было лишено святости. Твой образ вытеснил из моей души всю греховность. Мир и покой, которых я жаждал и которые были мне недоступны, несмотря на долгие месяцы покаяния, поста и бичевания плоти, снизошли на меня благодаря моей любви к тебе, стоило только ей проснуться. Она была подобна очистительному пламени, которое обратило в пепел все греховные желания, наполнявшие мое сердце.

Ее ручка сжала мою руку. Она тихо плакала.

— Я был отверженным, — продолжал я. — Я был подобен моряку, лишенному компаса, вдали от спасительного берега, который пытается найти правильный путь с помощью чувств и понятий, заложенных во мне моим воспитанием. В полном отчаянии я искал спасения и нашел его в затворничестве — это была бы монастырская келья, если бы я не чувствовал себя недостойным монашеской рясы. И наконец я нашел его в тебе, в блаженном созерцании твоего прекрасного лица. Именно ты преподала мне урок, научила тому, что мир создан Богом и Бог обитает в мире в такой же степени, как и в монастыре. Вот в чем был смысл знамения, вот что я понял, когда образ твой явился мне на Монте-Орсаро.

— О, Агостино! — воскликнула она. — И, несмотря на все это, ты не винишь себя за то, что случилось? Если бы только у меня достало веры в тебя, веры в знамение, которое мы оба получили, я должна была все это знать; знать, что если ты согрешил, это значит, что ты всего лишь уступил соблазну и что ты уже искупил свой грех.

— Мне кажется, что искупление происходит сейчас, здесь, в том, что с нами происходит, — отвечал я ей очень серьезно. — Та, что увлекла меня в бездну, была женой другого. Ты тоже жена другого, и ты спасаешь меня, поднимая из этой бездны. Она была доступной через свою греховность. Ты же никогда, никогда не можешь быть такой же, в противном случае я охотно расстался бы с жизнью. Но не вини себя, моя любимая, моя святая. Ты поступила так, как тебе подсказала твоя чистая душа; все было бы хорошо, если бы тебя в то время не увидел Пьерлуиджи.

Она содрогнулась.

— Тебе известно, мой бесценный, что если я согласилась стать женой твоего кузена, то я это сделала исключительно ради твоего спасения? Такова была цена, которую они запросили.

— О, моя святая! — воскликнул я.

— Я говорю об этом только для того, чтобы ты знал, почему я это сделала.

— Мог ли я в этом сомневаться? — уверял ее я.

Я встал и прошел в другой конец комнаты, к окну, за которым сияла ночь, накрывая мир глубокой синью небосвода. Я смотрел в сад, где высокие тополя поднимали к небу свои вершины, и думал о том, что нам теперь делать. Затем я обернулся к ней, найдя, как мне казалось, единственно правильное решение.

— Нам остается только одно, Бьянка, — сказал я.

— Что же? — В глазах ее светилась тревога, которую еще более подчеркивали ее бледность и отпечаток боли на лице, появившиеся в результате тяжких испытаний, постигших ее в последние недели.

— Я должен уничтожить препятствие, которое стоит между нами. Я должен найти Козимо и убить его.

Я произнес эти слова без всякого гнева, без признака горячности — это было спокойное, деловое изложение того, что необходимо было сделать. Это было справедливое, единственно возможное действие, которое могло восстановить справедливость. Мне казалось, что оба мы, и она и я, смотрим на вещи одинаково. Ибо она не вздрогнула, не закричала в ужасе, не выразила ни малейшего удивления. Она просто покачала головой и печально улыбнулась.

— Как это было бы глупо! — сказала она. — Каким же образом это нам поможет? Тебя схватят, тут же предадут суду, и ты понесешь наказание. Каким образом это облегчит мою участь? Я останусь одна в этом мире, одинокой и совершенно беззащитной.

— О, зачем же так спешить? — воскликнул я. — По справедливости, я не должен пострадать. Мне достаточно будет лишь рассказать, как было дело, объяснить, почему я затеял с ним ссору, поведать о том чудовищном замысле по отношению к тебе, который чуть было не осуществился, об этом невероятном браке — и все будут на моей стороне. Никто не посмеет преследовать и наказывать меня за это.

— Ты слишком великодушен, слишком веришь в людей, — сказала она. — Кто поверит твоим рассказам?

— Суд, — ответил я.

— Суд провинции, где правит Пьерлуиджи?

— Но у меня есть свидетели того, что произошло.

— Этим свидетелям не дадут и рта раскрыть. Твои объяснения никто не будет слушать. Ты подумай, как это будет выглядеть! — воскликнула она. — Всему свету дело представится так, что возлюбленный Бьянки Кавальканти убил ее мужа, чтобы жениться на ней самому. Что ты сможешь сказать в ответ на такое обвинение? К тому же люди, возможно, припомнят и то, другое дело — убийство Фифанти; и даже простой народ, те люди, которые, можно сказать, спасли в то время твою жизнь, могут изменить мнение, которого они тогда придерживались. Они скажут, что если он вообще способен убить, значит, и тогда убил он, что…

— О, ради всего святого, довольно! Сжалься надо мною! — вскричал я, протягивая к ней руки. И, слава Богу, она замолчала, понимая, что сказано было достаточно. Она была права. С ее острым умом она мгновенно разобралась в самом существе этого дела. Ведь, если бы я осуществил то, что собирался, это не только послужило бы к моей погибели, но и набросило бы тень на нее; ведь если бы людская молва меня осудила и признала виновным, то это обвинение, несомненно, пало бы и на нее. И что же тогда, как она правильно сказала, было бы с ней? У них появилось бы основание увезти ее из Пальяно, из-под защиты родных стен. Она стала бы жертвой гражданского суда. Пьерлуиджи мог подстроить так, что ее обвинили бы как мою сообщницу в подлом убийстве, совершенном с самыми гнусными целями.

Я снова обернулся к ней.

— Ты права, — сказал я. — Я понимаю, что ты права. Так же как я был прав, когда говорил, что мое искупление должно быть совершено здесь и теперь же. Кара, которую я столько времени призывал, настигла меня наконец. Она справедлива и уместна, хотя и жестока.

Я медленно вернулся к столу, возле которого она сидела, и стоял, глядя на нее. Она подняла голову и взглянула на меня глазами, полными муки.

— Бьянка, я должен уехать отсюда, — сказал я ей. — Это тоже совершенно ясно.

Губы ее приоткрылись, зрачки расширились, бледное лицо побледнело еще больше.

— О нет, нет! — жалобно воскликнула она.

— Это необходимо, — настаивал я. — Как я могу остаться? Козимо может обратиться в суд, предъявив мне обвинение в том, что я насильно держу у себя его жену, — и его иск будет удовлетворен.

— Но ты ведь можешь не подчиниться. Пальяно — достаточно хорошо защищенная крепость, и у нас достаточно людей. Черные воины преданы нам, они будут стоять за тебя до последнего.

— А что скажут люди? — воскликнул я. — Что скажет о тебе свет? Ты сама заставила меня над этим задуматься. Можно ли допустить, чтобы твое имя пачкали грязью гнусные сплетники? Жена Козимо д’Ангвиссола сбежала с кузеном своего мужа! Неужели я допущу, чтобы о тебе такое говорили!

Она застонала, спрятав лицо в ладонях. Затем снова взяла себя в руки и посмотрела на меня взглядом, полным отчаяния и решимости.

— Тебя так занимает то, что скажут люди?

— Я думаю только о тебе.

— Тогда подумай о том, что будет для меня лучше, мой Агостино. Так мы поступим или иначе — и то и другое одинаково плохо. Но мы должны выбрать меньшее из двух зол. Если ты уедешь, покинешь меня, я останусь беззащитной, и… и… так или иначе, у сплетников уже есть основание для злоязычия.

Долго смотрел я на нее, испытывая непреодолимое желание заключить ее в свои объятия и утешить. И я твердо знал, что если я останусь, то каждый день, каждый час я буду испытывать это желание и с каждым днем оно будет становиться тем более настоятельным и жестоким, чем больше я буду стараться его подавить. Но затем мне на помощь пришло мое воспитание, насквозь пронизанное превратно понятой святостью; оно заставило меня увидеть в этой ситуации усугубление моей кары, дополнительное бремя, которое я должен возложить на свои плечи, если я хочу добиться полного прощения.

И я согласился остаться в Пальяно. Уходя из комнаты, я ограничился тем, что поцеловал лишь кончики ее пальцев, и пошел молиться о том, чтобы Бог даровал мне силы и терпение, дабы я мог нести свой тяжелый крест и получить в конце концов награду — все равно, в этой жизни или за ее пределами.

На следующее утро к нам прибыл гонец от Галеотто, который принес нам весть о новом гнусном преступлении, которое совершил герцог в ту ужасную ночь, когда мы вырвали Бьянку из его когтей. На следующее утро несчастную Джулиану нашли мертвой. Она была задушена в ее собственной постели, и народная молва приписала это злодеяние герцогу.

Впоследствии я нашел подтверждение этим слухам. Дело, по-видимому, обстояло так: взбешенный тем, что у него вырвали из рук добычу, этот свирепый волк бросился на поиски того, кто мог открыть врагам его намерения и таким образом помешать их осуществлению. Он подумал о Джулиане. Разве Козимо не подсмотрел, как она разговаривала со мной в утро моего ареста, и разве он не сообщил об этом своему господину?

Итак, герцог немедленно направился в роскошный дом, в который он ее поместил и куда имел доступ в любое время дня и ночи. Он, должно быть, предъявил ей это обвинение, и я могу себе представить — ведь мне хорошо был известен ее характер, — что она не только призналась в том, что разрушила его планы, но сделала это с насмешкой, с торжеством, издеваясь над ним, как только может это сделать ревнивая женщина, и довела его тем самым до бешенства, до того, что он бросился ее душить.

Какие жестокие муки, должно быть, испытывала она в эти короткие страшные мгновения, как она жалела о том. что не придержала вовремя язык в те страшные мгновения — ей они, наверное, показались вечностью

— пока ее душа не покинула сосуд, который она так любила и холила.

Когда я услышал о том, какой конец постиг эту несчастную, вся моя горечь, вся злость, которые я к ней испытывал, покинули меня и я стал искать в душе своей и в сердце оправдания ей.

Она была хорошо образованна и умна во многих отношениях, в других же не понимала решительно ничего и была бесчувственна, словно животное. В Бога она не верила, так же как и многие другие, ибо религия в той форме, которая ей представлялась, не внушала ей никакого уважения — ведь одним из ее любовников был кардинал, другим — сын самого папы. По натуре она была чувственна, и эта чувственность мешала ей понимать разницу между тем, что хорошо и что дурно.

Мне приятно было думать, что смерть ее явилась результатом доброго деяния, ведь так легко могло бы случиться, что она погибла бы в результате какого-нибудь дурного поступка. И мне хочется верить, что это ее доброе деяние — какими бы мотивами оно ни было продиктовано — зачтется ей и будет положено на другую чашу весов, противоположную той, где будут находиться ее многочисленные грехи.

Я вспомнил слова фра Джервазио, с которыми он в свое время обратился ко мне: «Можем ли мы осудить грешника, если знаем все то, что привело его ко греху?» Он, помнится, произнес эти слова, говоря обо мне и о Джулиане. Но разве они не относятся и к самой Джулиане? Разве они не относятся к каждому, кто согрешил?

Глава 33

КРОВЬ
Те слова, которыми обменялись мы с Бьянкой в тот вечер, исчерпывающим образом выражают отношения, установившиеся между нами и продолжавшиеся в течение последующих нескольких месяцев. Мы встречались ежедневно, и то, чего не смели произнести наши уста, можно было прочесть в глазах.

Шли дни, они слагались в недели, и, сменяя одна другую, в свою очередь, образовывали месяцы. Подошла к концу осень, сбросив свой золотой наряд и уступив место унылой серости зимы: земля погрузилась в глубокий сон, от которого ее вновь разбудила весна.

Мы спокойно жили в Пальяно, нас никто не тревожил, и мы, с известной долей уверенности, начали чувствовать себя в безопасности. Записка Галеотто, несомненно, сыграла свою роль: Пьерлуиджи, вероятно, получил приказание от своего отца воздержаться от очередного скандала

— их и так было достаточно в его бурной жизни — и не сметь трогать мадонну Бьянку в ее убежище в Пальяно.

Время от времени нас навещал Галеотто. Очень хорошо, что в тот день в Болонье его сломила усталость, помешавшая ему принять вместе с нами участие в событиях той ужасной ночи, в противном случае у него вряд ли была бы возможность так свободно и беспрепятственно передвигаться по стране.

Он рассказал нам о новой цитадели, которую строил герцог в Пьяченце, безжалостно разрушая дома, для того чтобы добыть необходимый материал и расчистить себе территорию, о том, как он укрепляет и расширяет городские стены.

— Однако я сомневаюсь, — сказал он нам однажды весной, — что ему доведется увидеть результаты своих трудов. Мы наконец приняли решение и готовы действовать. Я думаю, у нас не будет нужды в вооруженном восстании. Вполне достаточно будет сотни пик — они у меня уже есть. Мы намерены действовать внезапно, а Ферранте Гонзаго будет стоять наготове и поддержит нас с помощью императорского войска, чтобы потом, когда пробьет час, провинция поступила под его начало — он станет там наместником. А пробьет он скоро, и за это они тоже заплатят, — заключил кондотьер, указывая на черное траурное платье Бьянки.

Он снова уехал в тот же день, направляясь на север, где у него было назначено последнее, заключительное свидание с наместником Императора, однако обещал вернуться, прежде чем начнется дело, чтобы и я тоже мог принять в нем посильное участие.

На смену весне пришло лето, и мы ждали событий, гуляя вместе в саду, читая, играя в шары или в теннис, хотя эта игра считалась не совсем подходящей для женщины. Иногда я проводил учения с солдатами во внутреннем дворе замка, где они располагались. Дважды мы выезжали на соколиную охоту в сопровождении сильного эскорта и благополучно возвращались домой без всяких приключений. Но в третий раз я ехать отказался, опасаясь того, что слухи о наших вылазках разнесутся по округе и наши враги устроят нам ловушку. Я постоянно испытывал страх — боялся потерять ту, которая мне не принадлежала и которую я, может быть, никогда не смогу назвать своей.

И все это время мне все труднее и труднее было нести мою кару искупления, как я это называл. Я давно отказался от счастья целовать кончики ее пальцев. Но даже если я целовал окружающий ее воздух, это все равно нарушало спокойствие моей души. И вот однажды вечером, когда мы гуляли в саду, меня охватило мгновенное безумие — я больше не мог противиться своим чувствам. Не говоря ни слова, я обернулся, схватил ее в свои объятия и крепко прижал к груди.

Я увидел, как дрогнули ее веки, заметил быстрый взгляд голубых глаз и разглядел в них жажду любви, родственную моей собственной, но в то же время и страх, заставивший меня остановиться.

Я отпустил ее. Потом встал на колени и поднес к губам подол ее траурного платья.

— Прости, любовь моя! — смиренно молил я ее.

— Бедный мой Агостино, — было все, что я услышал в ответ, в то время как ее трепещущие пальцы мягко перебирали мои темные волосы.

После этого я избегал ее общества почти целую неделю и совсем не виделся с ней наедине, а только за обеденным столом во время трапезы, в присутствии наших слуг.

Наконец однажды, в самом начале сентября, в годовщину смерти ее отца — это было, как помнится, восьмого числа, в четверг, — прибыл Галеотто в сопровождении довольно значительного отряда вооруженных всадников; в тот вечер он выглядел счастливым и довольным — за весь предшествующий год мне ни разу не приходилось видеть его таким оживленным.

Когда мы остались одни, мне открылась — впрочем, я и сам об этом подозревал — истинная причина его превосходного настроения.

— Час настал, — сказал он голосом, исполненным значения. — Его конец близок. Завтра, Агостино, ты поедешь со мной в Пьяченцу. Фальконе останется здесь, возьмет на себя команду над здешними людьми, на случай если будет сделана попытка напасть на Пальяно, что, как мне кажется, маловероятно.

И он рассказал мне о веселых развлечениях, которые состоялись в Пьяченце по поводу визита герцогского сына Оттавио — того самого зятя Императора, которого последний всячески пригрел и обласкал, однако не до такой степени, чтобы отдать ему герцогство его отца, после того как тот отойдет в лучший мир, чтобы ответить за совершенные грехи.

Ежедневно проходили рыцарские поединки и турниры, устраивались самые разнообразные развлечения, ради которых с жителей Пьяченцы снимали последнюю шкуру — да и шкуры-то у них уже не оставалось. В свое время Фарнезе всячески подлизывался к простому люду, прося у крестьян помощи для того, чтобы сокрушить баронов, а когда с баронами было покончено, он принялся за них самих, поскольку их помощь ему больше не требовалась. Разнообразные поборы довели жителей до полной нищеты, а теперь он рушит их дома, чтобы получить строительный материал для своей новой цитадели, нимало не задумываясь о тех, кто лишился при этом крова над головой.

— Этот Пьерлуиджи окончательно сошел с ума, — сказал Галеотто и рассмеялся. — Впрочем, он отлично играет свою роль: все, что он делает, как нельзя лучше служит нашим целям, все его штучки нам только на руку. Сеньоров он восстановил против себя уже давно, теперь же против него раздражено и население — грабеж и бесконечные вымогательства надоели всем до крайности. Дело дошло до того, что в последнее время он постоянно сидит, запершись в своей цитадели, редко оттуда выезжая, чтобы только не видеть изможденные лица бедняков, не смотреть на руины, в которые он превратил прежде красивый город. Говорят, что он болен. Небольшое кровопускание живо вылечит все его болячки.

Наутро Галеотто отобрал тридцать человек из своего отряда, дав им следующее приказание: они должны снять свои черные камзолы и одеться в крестьянскую одежду — взяв с собой только такое оружие, какое обычно берет крестьянин, отправляясь в далекое путешествие; после этого, поодиночке и пешим порядком, они должны пробираться в Пьяченцу и собраться там в субботу утром в определенном месте и в определенное время, которое им будет указано. Они отправились, и в тот же день мы отправились тоже.

— Ты вернешься ко мне, Агостино? — спросила меня Бьянка, когда мы расставались.

— Я вернусь, — ответил я, ощущая тяжесть на сердце.

Однако по мере того, как мы продвигались вперед, к нашей цели, мысль о том, что нам предстояло сделать, стала занимать меня все более и более и моя меланхолия несколько рассеялась. Вера в лучшее будущее и надежда на счастье окрасили все окружающее в розовые тона.

Ночь мы провели в Пьяченце, в большом доме на улице, которая ведет к церкви Сан-Ладзаро, — там уже собралась целая компания, человек, наверное, двенадцать, главными из которых были братья Паллавичини из Кортемаджоре — именно они первыми почувствовали железную руку Пьерлуиджи; был там и Агостино Ланди, и глава известного дома Конфалоньери.

После ужина мы все сидели за длинным дубовым столом, доски которого были отполированы так гладко, что в них, как в пруду, отражались стоявшие на нем чаши, кубки и огромные бутыли с вином, как вдруг Галеотто бросил на середину стола серебряную монету. Она легла гербом вверх — это был герб герцога, в легенде же, расположенной по краю монеты, было сокращенное слово PLAC.

Галеотто указал на него пальцем.

— Год тому назад я его предупредил, — сказал он, — что его судьба записана здесь, в этом сокращенном слове. Завтра я напомню ему об этой загадке.

Я не понял, на что он намекает, и сказал ему об этом.

— Ну как же, — объяснил он не только мне, но и всем остальным, которые тоже в недоумении нахмурили брови. — Во-первых, PLAC обозначает «Placentia»[1904], где ему суждено встретить свой конец, а во-вторых, это слово составляют инициалы четырех главных участников нашего предприятия: Паллавичини, Ланди, Ангвиссола и Конфалоньери[1905].

— Ты называешь меня в числе главных участников этого дела. Не кажется ли тебе, что в этом есть некоторая натяжка, ты, наверное, делаешь это для того, чтобы вернее сбылось предзнаменование.

Он ничего не сказал на это, только улыбнулся и положил монету в карман.

Описание событий, о которых мне предстоит рассказать, можно найти везде, где угодно, ибо о них писали множество людей, и каждый по-своему, в зависимости от своих симпатий или от того, кто нанял писателя для их изложения.

Вскоре после рассвета Галеотто окинул нас, наказав каждому, что ему следует делать.

Позже, уже утром, направляясь к замку, где все мы должны были собраться, я его увидел — он ехал по улице рядом с герцогом. Они выезжали за пределы города, чтобы осмотреть новую крепость, которая в то время строилась. Похоже, между ними снова велись переговоры о том, чтобы Галеотто поступил к герцогу на службу, и последний использовал это обстоятельство в своих целях — для осуществления собственных планов. По моему мнению, не было на свете человека, более подходящего для этого дела, человека, обладающего большей выдержкой и терпением.

Помимо кондотьера, герцога сопровождали два-три всадника из числа его приближенных, а вокруг, охраняя его светлость, шли пешие швейцарские ландскнехты — их было не менее десятка — облаченные в блестящие латы и шлемы с высоким гребнем; каждый нес на плече огромное устрашающее копье.

Народ расступался перед этим небольшим отрядом; горожане снимали шапки из почтения, порожденного страхом, однако лица у них были угрюмые и мрачные, хотя нашлись плуты, рожденные только для того, чтобы служить все равно кому, которые трусливо и раболепно выкрикивали: «Duca!»[1906] Герцог ехал медленно, не быстрее, чем если бы шел пешком, его снова мучила болезнь, и на его лицо, некрасивое само по себе, теперь неприятно было смотреть: оно было сплошь покрыто ярко-красными прыщами, которые резко выделялись на мертвенно-бледной коже, а под глазами залегли темно-коричневые тени, свидетельствующие о глубоком страдании.

Я прижался к стене, укрывшись в тени дверного проема, чтобы он меня не увидел, поскольку из-за моего высокого роста мне было трудно не выделяться в толпе. Но герцог смотрел прямо перед собой, не поворачивая голову ни направо, ни налево. Вообще ходили слухи, что он не может смотреть в глаза людям, которых он так жестоко оскорблял, над которыми в свое время так надругался, — впрочем, об этом уже довольно говорилось, и мне не хочется повторяться, дабы не вызывать отвращение читателя.

Когда они проследовали мимо меня, я медленно поехал за ними, направляясь в сторону замка. Едва я свернул с отличной дороги, построенной Гамбарой, как ко мне присоединились братья Паллавичини. Это были смелые и решительные синьоры с начинающими седеть волосами, один из которых, как вы помните, слегка прихрамывал. Оба они были одеты в черное, что в какой-то мере соответствовало характеру задуманного предприятия. Их сопровождали с полдюжины молодцов из отрядов Галеотто, однако на одежде не было никаких знаков, определяющих их связь с кондотьером. Мы обменялись приветствиями ивсе вместе выступили на открытое пространство piazza della Citadella[1907], направляясь к самой крепости.

Мы миновали подъемный мост и оказались внутри — никто из стражей не пытался нас остановить. Люди свободно входили и выходили из крепости, строго охранялись только личные апартаменты герцога — для того чтобы пройти к нему, нужно было изложить свое дело офицеру, находившемуся в передней.

Более того, вся охрана состояла из двух-трех швейцарцев, которые лениво бродили в проходе, ведущем от подъемного моста во двор, поскольку солдаты гарнизона отправились обедать — обстоятельство, которое Галеотто учел, выбрав полдень как время для нанесения удара. Мы пересекли широкий квадратный двор и миновали еще одну арку, ведущую во второй внутренний дворик, как нам было приказано. Здесь нас встретил Конфалоньери, которого тоже сопровождали несколько наших людей. Он приветствовал нас и тут же, не теряя времени, стал давать приказания, что кому следует делать.

— Вы, мессер Агостино, пойдете с нами, остальные остаются здесь, дожидаясь прибытия Ланди, который подоспеет с остальными нашими силами. С ним будет два десятка людей, они изолируют стражу, когда она появится. Как только это будет сделано, дайте нам наверх сигнал — это должен быть пистолетный выстрел, — а затем немедленно поднимайте мост и займитесь теми швейцарцами, которые все еще будут сидеть за столом. Ланди получил соответствующие распоряжения, он знает, что нужно делать.

Братья Паллавичини коротко ответили, принимая к сведению приказ, а Конфалоньери взял меня за руку, и мы быстро пошли вверх по лестнице в сопровождении полудюжины его людей. Ни на одном из них не было видно никаких признаков оружия, но у всех под камзолом или курткой была надета кольчуга.

Мы вошли в переднюю — это была великолепная комната, богато обставленная, затянутая драгоценными тканями и гобеленами. Придворных там не было — все отправились обедать вместе с начальником стражи, который в то самое утро женился и давал по этому поводу банкет. Галеотто знал об этом, когда назначал день нанесения удара.

В другой стороне комнаты возле окна находились четыре швейцарца — все, что осталось от стражи; они играли в кости, стоя вокруг стола и поставив свои пики к стене.

Возле них мы увидели высокую широкоплечую фигуру Галеотто — проводив герцога до этого места, он задержался здесь, чтобы посмотреть, как они играют. Когда мы вошли, он обернулся и смерил нас безразличным взглядом, а затем снова обернулся к игрокам.

Один или два швейцарца посмотрели в нашу сторону, не выказав никакого интереса. Кости весело гремели, и со стороны игроков до нас доносились взрывы смеха в гортанные немецкие ругательства.

В дальнем конце комнаты, у портьеры, за которой скрывалась дверь, ведущая в комнату, где сидел за обедом Фарнезе, стоял церемониймейстер, одетый в черный бархат, с жезлом в руке; он обратил на нас не больше внимания, чем швейцарцы.

Мы не спеша подошли к столу игроков, якобы для того, чтобы получше видеть игру, и встали таким образом, что почти оттеснили их в амбразуру окна, в то время как сам Конфалоньери поместился спиной к их копьям, образовав надежный заслон между солдатами и их оружием.

Так мы стояли довольно продолжительное время. Игра продолжалась, мы смеялись вместе с победителями и разражались проклятиями вместе с проигравшими, словно во всем свете у нас не было другого дела.

Внезапно внизу раздался пистолетный выстрел — он напугал швейцарцев, которые с удивлением посмотрели друг на друга. Один из них, здоровенный детина, которого товарищи называли Гюбли, остановился, держа в руках стаканчик для костей — он уже было приготовился бросить их на стол, чего ему так никогда и не пришлось сделать.

Внизу по двору бежали люди с обнаженными шпагами в руках, крича на ходу, они бросились к дверям, ведущим в те комнаты, где сидели за обедом швейцарцы. Это увидели через открытое окно игроки в кости и удивленно выругались, наблюдая столь странную сцену.

А затем послышался скрип лебедки и громыхание цепей, известившие нас о том, что мост поднимается.

— Beim Blute des Gottes! — выругался Гюбли. — Was giebt es?[1908] Наши невозмутимые лица, на которых не было и тени удивления, еще усилили их тревогу — она еще более возросла, когда они вдруг поняли, как плотно мы их окружили.

— Продолжайте вашу игру, — спокойно сказал Конфалоньери, — так будет лучше для вас.

Гюбли, этот светловолосый великан, отшвырнул кости и яростно набросился на говорящего, который стоял между ним и копьями. В тот же момент Конфалоньери вонзил ему в грудь клинок, и он с криком повалился на стул; в его голубых глазах отражалось величайшее изумление, настолько неожиданным было нападение.

Галеотто уже не было среди тех, кто находился возле игрального стола: мощным ударом он свалил с ног церемониймейстера, который пытался загородить дверь, ведущую в покои герцога. Он сорвал портьеру и закутал в нее упавшего на пол церемониймейстера, когда я поспешил к нему на помощь в сопровождении Конфалоньери, в то время как шестеро его солдат остались сторожить троих здоровых и одного раненого швейцарца.

В это время снизу, со двора, до нас донесся оглушительный шум: бряцание стали о сталь, крики, вопли, проклятья, которые заставили нас поторопиться.

Велев нам следовать за ним, Галеотто распахнул двери. За столом сидел Фарнезе, и с ним двое его приближенных: один из них был маркиз Сфорца-Фольяни, а другой — доктор канонического права по имени Копаллати.

На их лицах уже появилось выражение тревоги. При виде Галеотто Фарнезе воскликнул:

— А-а, ты все еще здесь! Что там происходит во дворе? Наверное, швейцарцы разодрались между собой.

Галеотто ничего ему не ответил, продолжая медленно двигаться по направлению к столу; а взор Фарнезе, тем временем скользнув мимо Галеотто, остановился на мне, и я увидел, как глаза его внезапно широко раскрылись; а потом за моей спиной они наткнулись на стальной взгляд Конфалоньери, еще одного человека, с которого он снял последнюю рубашку и лишил всех владений и прав. Солнце, светившее в окно, сверкало на клинке, который он все еще держал в руке, его блеск привлек внимание герцога, и он, должно быть, заметил, что рукав барона запачкан в крови.

Пьерлуиджи поднялся, тяжело опираясь на стол.

— Что все это значит? — дрожащим голосом потребовал он ответа, в то время как лицо его сделалось серым от страха и дурного предчувствия.

— Это означает, — холодно и твердо ответил ему Галеотто, — что твоему владычеству в Пьяченце пришел конец, что власти папы в этих провинциях больше не существует и что по ту сторону По стоит с армией Ферранте Гонзаго, чтобы занять эти земли именем Императора. И наконец, мессер герцог, это означает, что довольно ты испытывал терпение сатаны — он устал ждать и должен получить наконец того, кто так верно служил ему на земле.

Фарнезе издал какой-то булькающий звук, и его украшенная перстнями рука потянулась к горлу. Он был одет в зеленый бархат, и каждая пуговица на его камзоле представляла собой драгоценный брильянт; яркие краски и роскошь его одеяния подчеркивали своим несоответствием трагичность момента.

Что же касается его приближенных, то почтенный доктор замер от страха и сидел в своем кресле, сжимая ручки его с такой силой, что костяшки его пальцев побелели и сделались похожими на мрамор. В том же состоянии находились и два лакея, стоявшие возле буфета. Но Сфорца-Фольяни, несмотря на свой изнеженный, женоподобный вид, обладал известной храбростью — он вскочил на ноги и потянулся рукой к своей шпаге.

В ту же секунду в руках Конфалоньери сверкнула шпага. Кинжал он успел переложить в другую руку.

— Если вам дорога жизнь, маркиз, не вмешивайтесь в это дело, — предупредил он его громовым голосом.

Грозный вид барона и блеск обнаженной стали умерили пыл Сфорца-Фольяни, заставив его в страхе замереть на месте.

Я тоже обнажил свой кинжал, твердо решив, что Фарнезе должен пасть от моей руки, — таким образом намеревался я свести старые счеты, которые между нами существовали. Он заметил мое движение, и оно, если это только возможно, еще усилило его страх, ибо он знал, что зло, которое он мне причинил, — дело чисто личное и что я, конечно, никогда его не прощу.

— Прошу пощады! — выдохнул он, протягивая в мольбе руки к Галеотто.

— Пощады? — отозвался я с ужасным смехом. — А какой пощады мог ожидать от тебя я — я, которого ты отдал в руки Святой Инквизиции, с тем чтобы продать после этого мою жизнь, взяв за нее цену, в которой не было места пощаде и милосердию? Могла ли ожидать от тебя пощады несчастная дочь Кавальканти, когда она находилась во власти твоих гнусных помыслов? А ее отец, погибший от твоей руки? Может быть, его ты пощадил? Не молила ли о пощаде несчастная Джулиана, которую ты задушил в ее собственной постели? Кого из них ты пощадил, ты, который теперь молишь о пощаде?

Он смотрел на меня безумными глазами, а потом перевел взгляд на Галеотто. Все тело его сотрясала дрожь, а лицо так побледнело, что казалось зеленоватым. От страха его не держали ноги, и он бессильно упал в кресло, с которого только что поднялся.

— По крайней мере… по крайней мере… — задыхаясь проговорил он,

— приведите мне священника, чтобы я мог исповедаться. Не дайте мне умереть отягощенным всеми грехами, которые я совершил.

В этот момент со стороны передней послышались быстро приближающиеся шаги и лязг металла, сопровождающийся громкими криками. При этих звуках он несколько приободрился. Он решил, что кто-то спешит к нему на выручку.

— Ко мне! Сюда! На помощь! — закричал, вернее, завизжал он — это был настоящий вопль отчаяния.

Этот крик заставил меня броситься вперед, к нему, но тут я почувствовал, что меня останавливает рука Галеотто. Он выбросил ее вперед, и я наткнулся на нее грудью, словно на железную преграду. Я на секунду потерял равновесие, но даже не успел прийти в себя, как он снова меня отстранил.

— Назад! — вскричал Галеотто громовым голосом. — Это мое дело. Мне он причинил еще горшее зло, и оно имеет большую давность.

С этими словами он подошел к герцогу и встал позади его кресла, тогда как Фарнезе в новом приступе страха поднялся на ноги. Галеотто захватил рукой шею герцога и откинул назад его голову. На ухо ему Галеотто прошептал несколько слов, которых я не мог расслышать, но которые оказали неожиданное действие на Пьерлуиджи: сопротивление его было сломлено окончательно. Живыми остались только его глаза, он вращал ими, пытаясь заглянуть в лицо человеку, который с ним разговаривал. И в этот момент Галеотто запрокинул голову своей жертвы еще круче, так что полностью обнажилась длинная темная шея, по которой он быстро полоснул своим кинжалом.

Копаллати завизжал и закрыл лицо руками; Сфорца-Фольяни, белый как мел, смотрел на происходящее как человек, находящийся в трансе.

Фарнезе вскрикнул, в горле у него заклокотало, и оттуда фонтаном брызнула кровь. Галеотто отпустил его. Герцог опустился в кресло, и голова его упала на стол лицом вниз, заливая скатерть кровью. Потом он встал, сделал несколько шагов, двигаясь боком, и рухнул на пол, где и остался лежать бесформенной грудой — руки и ноги его еще дергались, голова откинулась назад, глаза остекленели… и кровь, кровь — все кругом было залито кровью.

Глава 34

ПЕРЕВОРОТ
От этого зрелища мне чуть не стало дурно — к горлу подступила тошнота. Я огляделся и выскочил из комнаты в переднюю, где было в полном разгаре сражение. Трое или четверо приближенных герцога вместе с несколькими швейцарцами пытались спастись от внезапного нападения. Они вынудили шестерых солдат Галеотто обнажить оружие и защищаться, и перевес внезапно оказался на их стороне. Я выхватил шпагу и бросился в самую гущу схватки — рубил и колол с бешеной силой, наносил удары и получал их, испытывая радость в пылу борьбы, хватаясь за любое дело, которое помогало мне стереть из памяти ужасную сцену, коей свидетелем я только что был.

Тут на помощь подоспел Конфалоньери, оставив Галеотто на страже, и через несколько минут нам удалось окончательно сломить сопротивление.

Мы не потеряли ни одного человека — несколько царапин и ушибов не в счет, тогда как из сторонников герцога, пытавшихся защитить его в передней, в живых не осталось ни одного человека. В комнате царил полнейший разгром. Портьеры и гобелены, за которые цеплялись люди, стараясь не упасть, были сорваны со стен; огромное зеркало треснуло сверху до самого низа; столы были сломаны и опрокинуты, стулья превратились в щепы; в окнах не осталось ни одного целого стекла. И всюду была кровь, валялись мертвые тела.

К нам наверх поднимались соединенные отряды под командой Ланди и Паллавичини. Внизу все было спокойно. Отряд швейцарцев, застигнутый врасплох за обедом, — как и было задумано — был разоружен, находился под надежной охраной и не мог причинить повстанцам никакого вреда. Стража у ворот была вся перебита, так что замок полностью находился в наших руках.

Сфорца-Фольяни, Копаллати и обоих лакеев вывели из покоев герцога и препроводили в другую комнату, где и заперли вплоть до окончания дела, ибо все еще только начиналось В городе, на башне дворца Совета, зазвонил набатный колокол, и я видел, как при этих звуках глаза Галеотто засверкали. Он взял на себя командование, чему все охотно подчинились, и солдаты быстро направились к крепостной пушке, с приказом повернуть ее дуло в сторону площади перед замком, чтобы можно было отразить атаку, буде она последует. Было сделано три залпа, долженствующие предупредить Ферранте Гонзаго, ожидавшего в условленном месте, что замок находится в руках заговорщиков, а Пьерлуиджи убит.

Тем временем мы с Галеотто вернулись в комнату, где умер герцог и где лежало его тело все той же бесформенной грудой. Окна этой комнаты находились на внешней стене крепости, непосредственно над воротами, из них отлично видна была вся площадь. Нас было шестеро: Конфалоньери, Ланди, братья Паллавичини, Галеотто и я, а кроме того, еще незаметный человек по имени Малавичини, который в свое время служил у герцога в качестве офицера в легкой кавалерии, но теперь изменил ему и находился на нашей стороне.

Вся площадь к этому времени была заполнена возбужденной бурлящей толпой, через которую пыталась пробиться небольшая армия — примерно около тысячи солдат — городской милиции со своим капитаном Терни. Они громко выкрикивали «Duca!» и уверяли собравшихся горожан, что крепость захвачена испанцами, подразумевая под этим императорские войска.

Галеотто подтащил к окну стул, и, взгромоздившись на него, показался толпе.

— Разойдитесь! — крикнул он им. — Идите по домам. Герцог мертв.

Однако голос его нельзя было расслышать в шуме и гомоне толпы, над которой то и дело взлетали крики «Duca!», «Duca!».

— Пусть-ка посмотрят на своего любезного «Duca»! — вдруг выкрикнул кто-то. Это был голос Малавичини.

Он сорвал шнур, с помощью которого задергивались портьеры, и один его конец обвязал вокруг ноги мертвого герцога. С помощью этого шнура он подтащил тело к окну. Другой его конец он крепко привязал к стержню в середине оконной рамы. Затем подхватил тело на руки — Галеотто отступил в сторону, давая ему пройти, — и, шатаясь под тяжестью своей жуткой ноши, Малавичини подошел к окну и перекинул тело через подоконник.

Оно полетело вниз, потом подпрыгнуло, удержанное веревкой, и наконец повисло головой вниз, ярко выделяясь на фоне коричневой стены

— бриллиантовые пуговицы и зеленый бархат камзола ярко сверкали в солнечных лучах.

При виде мертвого герцога в толпе воцарилось мертвое молчание, и, воспользовавшись этим, Галеотто снова обратился к пьячентинцам.

— Идите все по домам, — кричал он им, — и вооружайтесь, дабы вы могли защитить свою землю от врага, если возникнет такая необходимость. Вот перед вами висит герцог. Он мертв. Он был убит во имя того, чтобы освободить нашу землю от захватчика.

И все-таки они, по-видимому, его не слышали. Нам казалось, что толпа молчит, но там все время происходило какое-то движение, какие-то шорохи, которые мешали людям слышать то, что им говорят.

Снова послышались крики: «Duca!», «Испанцы!», «К оружию!»

— К дьяволу ваших «испанцев»! — вскричал Малавичини. — Вот! Забирайте себе своего герцога. Любуйтесь на него! Может быть, тогда что-нибудь и поймете. — И он полоснул кинжалом по веревке, так что тело упало вниз, в ров, окружавший замок.

Несколько храбрецов подбежали ко рву и спустились вниз, чтобы рассмотреть как следует тело, и их сообщение, подтверждающее справедливость объявленного ранее, прокатилось по толпе, словно рябь по воде, и в мгновение ока на всей площади — там, по-видимому, собралось все население Пьяченцы — не было ни одного человека, который не знал бы, что Пьерлуиджи больше нет в живых.

Все внезапно смолкло. Никто уже больше не кричал «Duca!». Все стояли молча, и не было сомнения в том, что в груди у многих из стоящих на площади родился вздох облегчения. Даже отряды милиции замерли на месте, прекратив попытки продвинуться вперед. Если герцог мертв, им нечего больше делать.

Галеотто снова обратился к толпе, и на этот раз его слова услышали те, кто находился во рву прямо под нами, и передали их остальным, так что там и тут послышались торжествующие выкрики, которые слились в один крик — победный клич радости и облегчения. Если Фарнезе мертв — окончательно и бесповоротно — они могут наконец выразить то, что так долго лежало у них на сердце.

В этот момент в дальнем конце площади в лучах солнца засверкала сталь доспехов; отряд закованных в латы всадников стал медленно продвигаться к крепости, осторожно, но решительно раздвигая толпу. Они ехала колонной по три, и было их шесть раз по двадцать, а на кончиках их копий развивались вымпелы — черная полоса на серебряном поле. Это были вольные отряды Галеотто под командой одного из его лейтенантов. Они тоже располагались по ту сторону По, ожидая артиллерийского сигнала к выступлению.

Когда их узнали и когда в толпе поняли, что они направляются на помощь тем, кто находится в крепости, их приветствовали восторженными криками, которые тут же были подхвачены и милицией, ведь ее отряды состояли из самих пьячентинцев в отличие от наемной швейцарской гвардии герцога.

Подъемный мост был опущен, и отряды, прогрохотав по доскам моста, построились во дворе перед Галеотто. Он еще раз отдал необходимые распоряжения своим сподвижникам, а потом приказал привести коней для себя и для меня, и отделить двадцать копий — небольшой отряд, который должен был нас сопровождать, после чего мы покинули крепость.

Мы медленно продвигались сквозь возбужденную, кричащую толпу, а когда достигли середины площади, Галеотто остановился, натянул поводья своей лошади и поднял руку, требуя молчания. Он еще раз известил народ о том, что герцог был убит сеньорами Пьяченцы, которые не только отомстили таким образом за обиды, причиненные им и всему народу, но и освободили всех от несправедливых притеснений и жестокой тирании.

Его слова были встречены приветственными криками, и народ теперь выкрикивал: «Пьяченца! Пьяченца!»

Когда крики снова стихли, он продолжал:

— Я хочу, чтобы вы помнили, — говорил он, — что Пьерлуиджи был сыном папы и что его святейшество поспешит отомстить за его смерть и восстановить здесь, в Пьяченце, владычество Фарнезе. И все, чего мы сегодня добились, может пойти прахом, если мы не примем свои меры.

Ответом ему было молчание.

— Но вам помогли люди, для которых интересы нашей провинции — кровное дело; и не думайте, что все ограничивается только убийством Пьерлуиджи. У нас обширные планы, и мы ожидаем лишь подтверждения вашей воли: мы хотим знать, желаете ли вы, чтобы Пьяченца снова, как прежде, стала нераздельной частью Милана, желаете ли вы отдаться под покровительство Императора, который назначит правителей из числа ваших же сеньоров и будет править вами мудро и справедливо, избавив вас от угнетения и непрерывных грабежей?

Ответом ему были громкие одобрительные крики. «Цезарь! Цезарь!»[1909] — кричали они теперь, и в воздух полетели шапки.

— В таком случае вооружайтесь и возвращайтесь к зданию Совета и там сообщите о ваших намерениях старшинам и советникам и позаботьтесь о том, чтобы они как следует это поняли. Наместник Императора стоит у ваших ворот. Я направляюсь к нему, с тем чтобы сдать ему город от вашего имени, и, прежде чем настанет ночь, он будет уже здесь, для того чтобы защитить вас от нападения папских наемников.

С этими словами он тронулся с места, прокладывая себе путь в толпе, а народ двинулся за нами, горя желанием тут же, немедленно исполнить то, что советовал им Галеотто. К этому времени они уже знали его имя и выкрикивали его в знак одобрения. Эти крики вызвали улыбку «на его лице, хотя глаза его при этом оставались печальными и задумчивыми.

Он наклонился ко мне и сжал мою руку, которая лежала на луке седла, держа поводья.

— Наконец-то Джованни д’Ангвиссола отомщен, — проговорил он глубоким грудным голосом, который заставил меня задрожать.

— Как бы я хотел, чтобы он был здесь и видел это, — отвечал я. И снова глаза Галеотто приняли задумчивое выражение, и он внимательно посмотрел на меня.

Наконец мы выбрались из города и, поднявшись на высокий холм по другую сторону реки, сразу же увидели боевые порядки пехоты, составляющие огромную армию. Это была императорская армия, которую привел Ферранте Гонзаго.

Галеотто указал рукой на стройные ряды.

— Вот я и прибыл на место, — сказал он мне. — Я останусь здесь, а ты направляйся в Пальяно, и пусть тебя сопровождают эти солдаты. Они тебе могут понадобиться. Я надеялся, что Козимо будет там, в замке, вместе с Пьерлуиджи. Его отсутствие меня беспокоит. Поезжай немедленно. Я дам о себе знать не позже чем через три дня.

Мы обнялись, не слезая с седел, затем он повернул своего коня, спустился вниз по крутому склону и поскакал во весь опор навстречу армии Ферранте, в то время как мы продолжали свой путь и через два часа без всяких приключений добрались до Пальяно.

Я нашел Бьянку на галерее, окружающей внутренний двор замка, — она ожидала меня там, привлеченная топотом копыт наших лошадей.

— Милый мой Агостино, я так беспокоилась о тебе, — проговорила она вместо приветствия, когда я в несколько прыжков взбежал по ступенькам и взял ее за руку.

Я провел ее к мраморной скамье, на которой она сидела в тот день, два года тому назад, когда мы впервые заговорили о явившихся нам видениях. В кратких словах я рассказал ей о том, что произошло в Пьяченце.

Когда я закончил, она вздохнула и посмотрела на меня.

— Нет, нет, ты ошибаешься, мы станем ближе — ведь теперь будет издан императорский указ, который вернет мне владения Мондольфо и Кармину, отобрав их у узурпатора. И тогда я смогу прийти к моей Бьянке не с пустыми руками.

— Глупый, — сказала он. — Какое значение имеют все эти владения, которые ты можешь мне предложить? Разве этого мы ждем, Агостино? Разве не будет тебе принадлежать Пальяно? Или тебе недостаточно быть господином этих владений?

— Самая убогая хижина в какой-нибудь деревне была бы для меня достаточным владением, если бы я мог разделить ее с тобой, — пылко ответил я, как великое множество влюбленных делали это до и после меня.

— Значит, ты понимаешь, насколько это неразумно — придавать значение такому незначительному обстоятельству, как императорский указ, когда дело касается нас с тобой. Разве императорский указ может аннулировать мой брак?

— Для этого будет достаточно папской буллы.

— А как ты рассчитываешь получить ту папскую буллу?

— Да, нам это не по силам, — грустно признал я.

— У меня были грешные мысли, — сказала она, опустив голову и слегка зардевшись. — Я молилась о том, чтобы узурпатора лишили тех прав, которые он имеет на меня. Я молилась о том, чтобы, когда поднимется восстание и повстанцы нападут на цитадель Пьяченцы, Козимо д’Ангвиссола занимал свой обычный пост, стоял бы возле своего господина-герцога, и чтобы он пал вместе с ним. Разве не требует этого простая справедливость? — воскликнула она. — Божья справедливость, так же как и людская. То, что он женился на мне, — это осквернение одного из самых священных таинств, и за это он должен понести наказание, за это он должен погибнуть.

Я опустился перед ней на колени.

— О, любовь моя! — уговаривал я ее. — Подумай только, я могу быть с тобой, видеть тебя каждый день. Не дай мне оказаться неблагодарным за это счастье!

Она обхватила ладонями мое лицо и смотрела мне в глаза, не говоря ни слова. Потом нагнулась и очень нежно и осторожно коснулась губами моего лба.

— Да сжалится над нами Господь, мой Агостино, — прошептала она — в глазах ее блестели непролитые слезы.

— Это я виноват — только я один! — каялся я. — Мы оба расплачиваемся за мои грехи. Если я когда-нибудь назову тебя своей — если этот благословенный день когда-нибудь наступит, — я буду знать, что я получил прощение, грех мой смыт, и я наконец достоин тебя.

Она поднялась со скамьи, и я проводил Бьянку в ее покои, а затем направился к себе, чтобы умыться, переодеться и отдохнуть с дороги.

Глава 35

ОСАДА ПАЛЬЯНО
На следующее утро мы сидели за завтраком, когда Фальконе прислал ко мне одного из пажей с сообщением, что с юга на нас движется целая небольшая армия.

Я поднялся с места, испытывая некоторое беспокойство. В то же время я подумал, что, возможно, известие о восстании в Пьяченце достигло Пармы и это папские войска, направляющиеся к мятежному городу. Но что в таком случае они делают здесь, по эту сторону По?

Примерно час спустя с крепостной стены, по которой мы — Бьянка и я — в волнении ходили взад-вперед, глядя на приближающееся войско, мы смогли приблизительно подсчитать количество копий: их было около сотни. Скоро стал виден и девиз на вымпелах — голова вепря, голубая на серебряном поле — мой собственный девиз, девиз Ангвиссола из Мондольфо. И в ту же минуту я понял, что это были солдаты Козимо.

Под руководством Фальконе — он все еще находился у нас, в Пальяно, — на нижний парапет были выкачены шесть кулеврин[1910].

Несколько солдат, которых я назначил быть пушкарями, зарядили их и стояли наготове.

Подготовившись таким образом, мы стояли и ждали. Тем временем маленькая армия приблизилась к замку на расстояние около четверти мили и остановилась. Вперед выехал герольд — глашатай с белым флагом, а за ним — рыцарь, вооруженный с головы до ног, с опущенным забралом. Герольд поднял рог и протрубил вызов. Со стороны крепости прозвучал ответ, после чего герольд возвестил:

— Именем нашего Святого Отца и владыки, мы вызываем Агостино д’Ангвиссола на переговоры с великим и могущественным Козимо д’Ангвиссола, властителем Мондольфо и Кармины.

Три минуты спустя, к их величайшему изумлению, подъемный мост заскрипел и опустился и я перешел по нему через ров. Рядом со мною шла Бьянка.

— Не угодно ли будет господину Козимо подойти и передать нам свое послание? — спросил я.

Господин Козимо не пожелал, опасаясь ловушки.

— Не угодно ли ему встретиться со мною здесь, на мосту, сняв с себя предварительно всякое оружие? Сам я безоружен.

Герольд передал мое сообщение Козимо, который все еще колебался. Надо сказать, что, когда опускали мост, он резко поворотил своего коня, готовый пуститься наутек при первых признаках вылазки.

Я рассмеялся.

— Ты жалкий трус, Козимо, ничего другого и не скажешь, — крикнул ему я. — Неужели ты не понимаешь, что, если бы я хотел тебя захватить, мне не к чему было бы прибегать к разным уловкам. У меня, — добавил я, несколько преувеличив, — вдвое против тебя людей, вооруженных и готовых к бою, мост опущен, они в одну минуту могли бы оказаться по ту сторону рва и захватить тебя на глазах твоих людей. Ты поступил неосмотрительно, осмелившись подойти так близко. Но если ты боишься подойти еще ближе, пошли, по крайней мере, своего герольда.

При этих словах он соскочил с коня, передал свою шпагу и кинжал единственному своему сопровождающему, принял от него пергамент и направился в нашу сторону, подняв забрало. Мы встретились на середине моста. Его губы кривила презрительная улыбка.

— Приветствую тебя, мой заблудший святой, — сказал он. — Вижу, что ты, по крайней мере, верен себе: во всех своих блужданиях берешь себе в спутницы жену ближнего своего, чтобы не скучно было.

Меня бросило сначала в жар, а потом в холод. Я то краснел, то покрывался бледностью. Мне пришлось употребить все свои силы, чтобы сдержаться и не ответить на эти насмешки, которые он бросил мне в лицо в присутствии Бьянки.

— Какое у тебя ко мне дело? — в ярости обратился я к нему.

Он протянул мне пергамент, все время глядя прямо на меня, так что его взгляд ни разу не обратился в сторону Бьянки.

— Прочтите, ваша шарлатанская святость, — предложил он мне.

Я взял документ, но, прежде чем начать читать, предупредил:

— Если ты замыслил хоть малейшее предательство, — сказал я Козимо,

— ты за это заплатишь. У лебедок сидят мои люди, и им отдано распоряжение поднять мост при первом же подозрительном движении с твоей стороны. Посмотрим, успеешь ли ты добежать до конца, чтобы спасти свою шкуру.

Теперь настала его очередь измениться в лице. Даже под шлемом было видно, как он побледнел.

— Ты что, устроил мне ловушку? — прошипел он сквозь зубы.

— Если бы в тебе было что-нибудь от Ангвиссола, кроме имени, ты бы знал, что я на это не способен. Однако мне известно, что в тебе нет ни чести, ни совести, присущих нашему роду; я знаю, что ты негодяй, мерзавец и трусливый пес, который норовит куснуть исподтишка, и только поэтому я принял необходимые меры предосторожности.

— Хороши твои понятия о чести, если ты оскорбляешь человека, лишенного возможности — все равно что связанного по рукам и по ногам — нанести тебе удар, которого ты заслуживаешь.

Я улыбнулся, глядя прямо в это бледное, искаженное от бешенства лицо.

— Брось свою перчатку на мост, Козимо, если ты считаешь себя оскорбленным, если думаешь, что я солгал, я с удовольствием подниму ее, и мы решим дело поединком, если ты пожелаешь.

На мгновение я подумал, что он поймает меня на слове, чего мне хотелось от всей души. Однако он воздержался от этого.

— Прочти, — снова сказал он мне, делая угрожающий жест.

Считая, что он в достаточной мере предупрежден, я спокойно начал читать.

Это было папское бреве[1911], в котором мне предлагалось под страхом отлучения от Церкви и смерти передать в распоряжение Козимо д’Ангвиссола его жену мадонну Бьянку и замок Пальяно, который я захватил предательским образом.

— Этот документ недостаточно точен, — сказал я. — Я не захватывал этот замок, тем более предательским образом. Это императорское ленное владение, и я держу его от имени Императора.

Он улыбнулся.

— Можешь настаивать на своем, если тебе надоела жизнь, — сказал он. — Если ты сейчас подчинишься, ты свободен и можешь отправляться на все четыре стороны. Если же будешь упорствовать в своем преступлении, расплата не замедлит тебя настигнуть, и она будет ужасна. Это владение принадлежит мне, и именно мне надлежит держать его от имени Императора, поскольку я являюсь властителем Пальяно в силу моего брака я смерти прежнего его господина.

— Однако ты можешь не сомневаться, что, если это бреве будет предъявлено наместнику Императора в Милане, он немедленно двинет против тебя войска и вышибет тебя отсюда, утвердив меня в моих правах — по всем законам, божеским и человеческим. — Я протянул ему пергамент. — Для того чтобы найти наместника Императора, тебе нет необходимости ехать так далеко, он находится не в Милане, а в Пьяченце.

Он смотрел на меня так, словно не понимал значения моих слов.

— Как это так? — спросил он.

Я ему объяснил:

— Пока ты зря терял время в Ватикане, добиваясь того, чтобы были узаконены твои подлые деяния, в мире кое-что изменилось. Вчера Ферранте Гонзаго именем Императора захватил Пьяченцу. Сегодня Совет Пьяченцы должен принести клятву верности цезарю[1912] через его наместника.

Он долго смотрел на меня широко раскрытыми глазами, лишившись дара речи от крайнего изумления.

— А герцог? — с трудом выговорил он, проглатывая слюну.

— Вот уже двадцать четыре часа, как герцог находится в аду.

— Он умер? — спросил Козимо еле слышно.

— Умер, — ответил я.

Он облокотился о перила моста. Руки его бессильно повисли, в одной он машинально крошил и мял папский пергамент. Однако через некоторое время он слегка приободрился. Он обдумал ситуацию и решил, что его положение не так уж сильно ухудшилось.

— И тем не менее, — настаивал на своем Козимо, — на что ты можешь надеяться? Даже Император должен склонить голову перед этим, — он похлопал рукой по пергаменту. — Я требую, чтобы мне вернули мою жену, и мое требование подтверждается прямым указанием папы. Неужели ты так безумен, думая, что Карл Пятый откажется его подтвердить?

— Возможно, что у Карла Пятого сложился несколько иной взгляд на твою женитьбу, чем тот, который, по всей видимости, имеется на этот предмет у его святейшества. Ведь Император судил на основании некоего меморандума, в котором изложены все обстоятельства этого дела. Я советую тебе безотлагательно явиться в Пьяченцу, к наместнику Императора. Здесь ты только попусту теряешь время.

Он сложил губы, слегка причмокнув. Наконец взгляд его, скользнув, остановился на Бьянке, которая стояла возле меня, несколько отступив назад.

— Позволь мне обратиться к тебе, монна Бьянка… — начал он.

Но я мгновенно встал между ними.

— Неужели ты совсем уж лишился стыда? — зарычал я. — Настолько, что осмеливаешься обратиться к ней, ты мерзкий сводник, шакал, пожиратель праха? Убирайся вон, а не то я велю поднять мост и разделаюсь здесь с тобой самолично, наплевав на папу, Императора и всех прочих, которых ты вздумаешь позвать на помощь. Убирайся отсюда, и немедленно!

— Ты мне за это заплатишь! — прорычал он. — Клянусь Богом, ты за это заплатишь!

С этими словами он удалился, опасаясь, что я приведу в исполнение свою угрозу.

Однако Бьянка дрожала от страха.

— Он не зря тебе угрожает, он сделает все, чтобы настоять на своем! — воскликнула она, как только мы снова оказались во дворе замка. — Император не сможет отрицать, что его требования справедливы. Не может! Не может! О, Агостино, это конец. Подумать только, в какое ужасное положение я тебя поставила.

Я утешал ее. Говорил ей мужественные слова. Клялся защищать замок до последнего — пусть камня на камне от него не останется, я все равно не сдам его неприятелю! Однако на душе у меня было скверно, меня терзали дурные предчувствия.

Следующий день, который пришелся на воскресенье, мы провели в мире и покое. Удар обрушился на нас в понедельник, в полдень. В Пальяно явился герольд[1913] Императора в сопровождении небольшого эскорта.

Мы находились в саду, когда слуга принес нам это известие, и я отдал распоряжение, чтобы герольда впустили в замок и привели ко мне.

Я взглянул на Бьянку и увидел, что она смертельно побледнела и вся дрожит.

Мы не сказали друг другу ни слова, пока дожидались гонца — им оказался расторопный человек в черном с желтым — цвета австрийского дома[1914]. Он вручил мне запечатанный конверт. В нем находилось письмо от Ферранте Гонзаго, в котором мне предписывалось явиться на следующий день в Муниципальный дворец в Пьяченце, с тем чтобы предстать перед судом по обвинению, предъявленному мне Козимо д’Ангвиссола.

В полном замешательстве я смотрел на герольда, не зная, что мне делать. Он протянул мне еще один конверт и сказал:

— Меня попросили, мессер, чтобы я, в виде одолжения, передал вам вот это.

Я взял конверт и стал рассматривать, что на нем написано: «Высокочтимому и благородному Агостино д’Ангвиссола, в Пальяно. Спешно».

Это была рука Галеотто. Я вскрыл конверт. Все письмо состояло из двух строчек:

«Ради святого, не вздумай не подчиниться императорскому приказу. Незамедлительно пошли ко мне Фальконе. Галеотто».

— Хорошо, — сказал я герольду. — Я не замедлю явиться.

Я приказал сенешалю, который стоял возле меня, ожидая распоряжений, чтобы гонца перед отъездом накормили, и отпустил их обоих.

Когда мы остались одни, я обернулся к Бьянке.

— Галеотто велит мне подчиниться, — сказал я. — У нас есть еще надежда.

Она взяла письмо и, проведя рукой по глазам, словно для того, чтобы рассеять туман, мешающий ей видеть, прочла его. Потом она задумалась над этим приказанием, смысла которого не могла понять, и наконец подняла на меня глаза.

— Теперь все кончится, — сказал я. — Так или иначе теперь все кончится. Если бы не письмо Галеотто, я, наверное, отказался бы подчиниться и стал бы настоящим изгнанником, парией, человеком вне закона. А теперь у меня появилась какая-то надежда.

— О, конечно, Агостино! Конечно! — воскликнула она. — Неужели мы еще недостаточно страдали? Неужели не заплатили полной мерой за то счастье, которое принадлежит нам по праву? Завтра я поеду с тобой в Пьяченцу.

— Нет, нет! — уговаривал я ее.

— Разве я могу оставаться здесь? — молила она. — Разве могу сидеть дома и ждать? Неужели у тебя хватит жестокости обречь меня на такие мучения, на неопределенности?

— Но если… случится худшее?

— Этого не может быть. Я верю в Господа Бога.

Глава 36

ВОЛЯ НЕБА
В зале правосудия Муниципального дворца собрались в этот день не чиновники-заседатели руоты, но советники, облаченные в алые мантии — Совет Десяти города Пьяченцы. А председательствовал над ними не приор руоты, а сам Ферранте Гонзаго в пурпурной судейской тоге, отороченной горностаем.

Они сидели за длинным столом, поставленным в конце зала и покрытым красной скатертью; Гонзаго — чуть повыше всех остальных, на небольшом возвышении под балдахином. Позади него висел золотой пнет, на котором были изображены две колонны, увенчанные коронами, а между ними — черный двуглавый австрийский орел; на свитке, обвивающем колонны, был написан девиз: PLUS ULTRA[1915].

В другом конце зала стояли любопытные, пришедшие сюда, чтобы поглазеть на интересное зрелище, от судей их отделяла, не давая заполнить весь зал, стальная шеренга испанских алебардщиков. Впрочем, в этом не было необходимости, поскольку желающих присутствовать на суде было не так уж много — у жителей Пьяченцы были более важные дела, и они не особенно жаждали смотреть, как будут судить похитителя чужих жен.

Я приехал в Пьяченцу в сопровождении двадцати копейщиков и, оставив их на площади, прошел во дворец и отдался в распоряжение офицера, который меня встретил. Офицер тут же проводил меня в зал правосудия, а два солдата очистили для меня проход сквозь толпу, раздвигая людей своими копьями, так что я очутился в свободном пространстве перед моими судьями и приветствовал Гонзаго низким почтительным поклоном.

Он ответил на мое приветствие весьма холодно, обратив в мою сторону цветущую физиономию и смерив меня взглядом хитрых, навыкате глаз.

Слева от меня, но значительно дальше, на одном уровне с судейским столом и справа от него, находились фра Джервазио, который приветствовал меня печальной улыбкой, и Фальконе, сидевший рядом с ним в напряженной позе.

Напротив них, по другую сторону судейского стола, стоял Козимо. Он был красен как рак, и глаза его сверкали, когда он смотрел на меня с высокомерным торжеством. Потом он перевел взгляд на Бьянку, которая вошла вслед за мной в сопровождении своих дам, бледная, но мужественная и спокойная; бледность ее лица еще более подчеркивало черное траурное платье, она все еще носила траур по отцу, и, кто знает, быть может, вскоре это платье станет знаком траура и по мне. Я больше уже не смотрел на нее, а она прошла дальше, в тот конец зала, где сидел Галеотто, который встал, приветствуя ее, и проводил ее к креслу, стоявшему возле его собственного, так что Фальконе пришлось пересесть на соседнее. Ее дамы разместились позади нее.

Судебный пристав принес мне стул, и я тоже сел, прямо напротив наместника Императора. После этого другой пристав громким голосом предложил Козимо выйти вперед и изложить свою жалобу.

Он сделал два-три шага, но тут Гонзаго поднял руку, предлагая ему остановиться и стоять, так чтобы все могли его видеть, когда он будет говорить.

После этого Козимо сразу же начал свою речь, излагая свои обвинения. Говорил он быстро, гладко и понятно, так, словно заранее выучил все это наизусть. Он сообщил, что женился на Бьянке де Кавальканти с согласия ее отца, в замке Пальяно, принадлежащем последнему; рассказал о том, как в ту же самую ночь в его дворец в Пьяченце силой ворвался я с моими сообщниками, как мы увезли из дворца его молодую жену, а дворец разрушили и сожгли до основания; что с того самого дня я держу ее взаперти в Пальяно, не отдавая законному мужу, добавив, что Пальяно принадлежит ему, является его владением, согласно брачному контракту, тогда как я незаконно удерживаю это владение в своих руках, нанося ему таким образом ущерб и поношение.

В заключение он напомнил суду, что он послал жалобу папе и что его святейшество прислал бреве, повелевающее мне, под страхом отлучения и смерти, отказаться от своих притязаний; что я пренебрег распоряжением самого папы и только после его жалобы цезарю, в результате которой был получен императорский мандат, я соизволил подчиниться. В связи со всем вышеизложенным он просит суд поддержать авторитет власти Святого Отца, незамедлительно объявить о моем отлучении от Церкви и о конфискации моих владений; возвратить ему его жену Бьянку и его собственность, Пальяно, которым он обязуется владеть как верный вассал и слуга Императора.

Проговорив все это, он поклонился суду, отступил назад и снова сел в свое кресло.

Все десять советников посмотрели на Гонзаго. Гонзаго посмотрел на меня.

— Что ты можешь сказать по этому поводу? — спросил он.

Я поднялся со своего места, исполненный спокойствия, что немало удивилодаже меня самого.

— Мессер Козимо упустил в своем рассказе кое-какие подробности, — сказал я. — Когда он говорил о том, что я насильно ворвался в его дворец, находящийся здесь, в Пьяченце, в ночь его бракосочетания и увез оттуда синьору Бьянку с помощью моих сообщников, неплохо было бы, в интересах правосудия, назвать имена этих моих сообщников.

Козимо снова встал с кресла.

— Разве имеет какое-нибудь значение для суда я для обсуждаемого дела, каких негодяев он нанял себе в помощь? — высокомерно спросил он.

— Никакого, если бы это действительно были негодяи, — отозвался я.

— Но все обстояло совершенно иначе. По сути говоря, было бы не совсем верно утверждать, что во дворец ворвался я. Во главе всего этого дела находился отец монны Бьянки. Узнав правду о гнусных замыслах, в которых участвовал мессер Козимо, он поспешил на помощь своей дочери, дабы спасти ее от бесчестья.

Козимо пожал плечами.

— Это только слова, и больше ничего, — заявил он.

— Здесь присутствует сама синьора Бьянка, она может засвидетельствовать суду справедливость моих слов, — воскликнул я.

— Она заинтересованное лицо и не может быть беспристрастным свидетелем, — нагло заявил Козимо; при этом Гонзаго одобрительно кивнул, отчего у меня упало сердце.

— Пусть мессер Агостино назовет имена храбрецов, которые находились во дворце вместе с ним, — потребовал Козимо. — Это, несомненно, поможет правосудию, поскольку эти люди должны стоять сейчас рядом с ним.

Он предупредил меня как нельзя более вовремя. Я был уже готов назвать Фальконе и вдруг сообразил, что тем самым погублю его без всякой пользы для своего дела.

Я посмотрел на своего кузена.

— В таком случае, — сказал я, — я не намерен их называть.

Между тем Фальконе собирался сделать это самолично, ибо он издал какой-то неопределенный звук и стал подниматься со своего места. Однако Галеотто, протянув руку через Бьянку, заставил его снова сесть в кресло.

Козимо увидел все это и улыбнулся. Теперь он был окончательно уверен в себе.

— Единственный свидетель, чье слово может иметь какую-нибудь цену, был бы покойный властитель Пальяно, — заявил он. — И обвиняемый проявляет скорее хитрость, чем честность, призывая в свидетели человека, который давно уже умер. Вашему сиятельству, конечно, понятно все значение этого обстоятельства.

Его сиятельство снова кивнул. Неужели я окончательно запутался? Я больше не мог сохранять спокойствие.

— Не сообщит ли мессер Козимо вашему сиятельству, при каких обстоятельствах скончался властитель Пальяно? — воскликнул я.

— Тебе это лучше знать, именно ты должен сообщить суду о том, каким образом он умер, — быстро парировал Козимо, — поскольку он умер в Пальяно, сразу после того, как ты привез туда его дочь. На сей счет у нас имеются доказательства.

Гонзаго пристально посмотрел на него.

— Вы даете нам понять, синьор, что Агостино д’Ангвиссола повинен еще в одном преступлении и должен понести за него наказание? — осведомился он.

Козимо пожал плечами и поджал губы.

— Я бы не стал заходить так далеко, поскольку обстоятельства смерти Этторе Кавальканти непосредственно меня не касаются. Кроме того, материала для обвинения и без того достаточно.

Намек тем не менее был ужасен и не мог не оказать своего действия на умы советников. Я был в полном отчаянии, поскольку с каждым вопросом волны моей погибели поднимались все выше и выше и уже плескались у самого горла. Я чувствовал, что гибну безвозвратно. Своих свидетелей я призвать на помощь не мог, их все равно что не было.

И все-таки в моем колчане была еще одна, последняя, стрела — вопрос, который, как мне казалось, должен был сразить его наповал, лишить всякой уверенности.

— Не можешь ли ты сообщить его сиятельству, где ты находился в ночь своей свадьбы? — хрипло выкрикнул я, чувствуя, как кровь стучит в висках.

Величественным движением Козимо повернулся и посмотрел в сторону судей; он пожал плечами и покачал головой, всем своим видом выражая жалость и сочувствие ко мне.

— Я предоставляю вашему сиятельству самому решить, где должен находиться человек в ночь своей свадьбы, — сказал он с невыразимой наглостью, и в толпе позади меня раздались понимающие смешки. — Позвольте мне снова просить ваше сиятельство и господ советников вершить суд и прекратить эту глупую комедию.

Гонзаго серьезно кивнул, как бы полностью соглашаясь с предложением, в то время как его пухлая рука, украшенная драгоценными каменьями, задумчиво поглаживала необъятный подбородок.

— Я согласен, пора заняться делом, — сказал он, после чего Козимо, с явным вздохом облегчения, приготовился вернуться на свое место, но я предупредил его, выкрикнув последнее, что мне оставалось сказать.

— Мессер, — обратился я к Гонзаго, — истинная правда о событиях той ночи изложена в меморандуме, который существует в двух экземплярах. Один из них предназначен для папы, а другой — для вашего сиятельства в качестве наместника Императора. Позвольте мне изложить его содержание, с тем чтобы мессеру Козимо в связи с этим можно было задать несколько вопросов.

— В этом нет необходимости, — ответил Гонзаго ледяным тоном. — Меморандум находится здесь, передо мною. — И он постучал пальцем по документу, лежащему перед ним на столе. После этого он устремил взгляд своих выпученных глаз на Козимо. — Знакомо ли вам содержание этого документа? — спросил он.

Козимо поклонился, а Галеотто сдвинулся с места — в первый раз с начала судебного разбирательства.

До этого момента он все время сидел неподвижно, словно каменное изваяние, не считая того случая, когда он протянул руку, чтобы удержать Фальконе, и его поведение внушало мне невыразимый ужас. Но тут он подался вперед и повернул голову, так чтобы его ухо было обращено к Козимо, словно он боялся пропустить хоть слово из того, что тот скажет. Однако Козимо при всем том, что был все время настороже, не заметил этого движения.

— Я видел его собрата в Ватикане, — сказал мой кузен, — и, поскольку его святейшество папа, по своей доброте и мудрости, почел этот документ не имеющим никакой цены, принимая во внимание личность того, чья подпись под ним стоит, его святейшество счел нужным издать бреве, в соответствии с которым ваше сиятельство действует в данную минуту, призвав Агостино д’Ангвиссола предстать пред настоящим судом. Таким образом, этот меморандум рассматривается как лживый, обманный документ.

— И тем не менее, — задумчиво проговорил Гонзаго, ухватив пальцами свою толстую губу, — среди других подписей там имеется еще и подпись духовника властителя Пальяно.

— Этот монах, исполнявший должность духовника, не имел права свидетельствовать, ибо он таким образом нарушил тайну исповеди, — последовал ответ. — И Святой Отец не может дать ему на это разрешения. Таким образом, его подпись недействительна.

Последовало минутное молчание. Десять советников шепотом совещались между собой. Что же до Гонзаго, он ни разу не обратился к ним за советом, даже ни разу не посмотрел в их сторону. Вся эта процедура имела чисто декоративное значение, ни один из советников не имел никакого влияния на отправление правосудия, вершить которое единовластно губернатор считал себя в полном праве.

Наконец он заговорил:

— По всей видимости, здесь действительно нечего больше сказать, и курс, которого должен придерживаться суд, ясен и очевиден, поскольку Император не может противодействовать указу, исходящему от папского престола. Суду остается лишь вынести приговор, хотя…

Он сделал паузу и, сложив губы чуть ли не в комическую гримасу, обратил взгляд своих хитрых глаз в сторону Галеотто.

— Мессер Козимо, — начал он, — объявил данный меморандум лживым и не имеющим никакой цены. Не можете ли вы, мессер Галеотто, поскольку вы являетесь автором этого документа, сказать что-либо суду по этому вопросу?

Кондотьер немедленно поднялся со своего места. Его крупное, обезображенное шрамом лицо хранило торжественное выражение, а глаза смотрели задумчиво. Он подошел почти к самой середине стола, так что теперь стоял почти точно напротив Гонзаго, однако смотрел не на него, а на Козимо, так что я видел его в профиль.

Козимо, по крайней мере, перестал улыбаться. Его красивое бледное лицо несколько утратило выражение высокомерной уверенности. Тут возникло нечто непредвиденное, чего он никак не ожидал и к чему соответственно не был подготовлен.

— Какое отношение имеет к этому мессер Галеотто? — резко спросил он.

— А это он, без всякого сомнения, сообщит вам сам, синьор, — ответил Гонзаго столь приятным и почтительным тоном, что Козимо, должно быть, несколько успокоился.

Я подался вперед, не смея дышать из страха пропустить хоть единое слово из того, что последует дальше. Кровь, которая до этого момента приливала к лицу, снова отхлынула; сердце молотом стучало в груди.

Когда заговорил Галеотто, голос его звучал спокойно и ровно:

— Не позволит ли мне ваше сиятельство взглянуть прежде всего на бреве, в соответствии с которым вы действовали, вызвав на суд обвиняемого.

Ни слова не говоря, Гонзаго передал пергамент в руки Галеотто. Кондотьер некоторое время внимательно рассматривал его, нахмурив брови. Затем резким движением смял его в кулаке.

— Этот документ недействителен, в нем есть ошибки, — объявил он.

— В каком это смысле? — спросил Козимо, который уже снова улыбался, вполне успокоенный и уверенный в том, что дело касается каких-то мелких юридических тонкостей.

— Ты здесь значишься как Козимо д’Ангвиссола, властитель Мондольфо и Кармины. Ты не имеешь права на эти титулы.

Легкая краска появилась на щеках Козимо.

— Эти владения были пожалованы мне нашим покойным господином, герцогом Пьерлуиджи, — ответил он.

Теперь заговорил Гонзаго.

— Конфискации, осуществленные покойным узурпатором Фарнезе, и пожалования за счет этих конфискаций, отменены указом Императора. В соответствии с этим указом все земли, конфискованные таким образом, возвращаются прежним владельцам по принесении ими клятвы в вассальной верности цезарю.

Козимо продолжал улыбаться.

— Дело обстоит не совсем так. Речь идет не о конфискации, осуществленной герцогом Пьерлуиджи, — сказал он. — Конфискация земель и последующее введение меня во владение конфискованными владениями являются следствием измены и отступничества Агостино д’Ангвиссола — по крайней мере, в таких словах выражено мое введение в наследование в папской булле, которая была мне вручена, и в бреве, лежащем в данную минуту перед вашим сиятельством. Впрочем, в таких документах даже нет необходимости, поскольку, принимая во внимание то, что после мессера Агостино я являюсь следующим, кто наследует Мондольфо и Кармину, совершенно естественно, что я и вступаю во владение своим наследством, поскольку Агостино находится вне закона и вообще подлежит лишению жизни.

Вот теперь, подумал я, мне действительно конец. Однако на лице Галеотто нельзя было прочесть никаких признаков того, что он потерпел поражение.

— А где эта булла, о которой ты говоришь? — потребовал он, словно это он сам был судьей.

Козимо устремил свой высокомерный взор на Гонзаго, минуя Галеотто.

— Ваше сиятельство желает ее увидеть?

— Несомненно, — коротко ответил Гонзаго. — Я могу и усомниться в ее наличии, вашего слова мне недостаточно.

Козимо сунул руку за пазуху и достал из-под коричневого атласного колета[1916] пергамент, развернул его и подошел, чтобы передать его Гонзаго, так что теперь он стоял совсем близко от Галеотто, не больше, чем на расстоянии вытянутой руки.

Губернатор внимательно рассмотрел документ. После этого он передал его Галеотто.

— По-видимому, здесь все в порядке, — сказал он.

Однако Галеотто тоже понадобилось некоторое время, чтобы как следует ознакомиться с документом. После этого, все еще держа пергамент в руке, он посмотрел на Козимо, и на его лице, до тех пор хранившем мрачное и угрюмое выражение, появилась улыбка.

— Этот документ столь же неверен, как и предыдущий, — заявил он. — Он не имеет никакой цены.

— Не имеет цены? — сказал Козимо с удивлением, которое граничило с презрительным негодованием. — Но разве я уже не объяснил?..

— Здесь говорится, — решительно перебил его Галеотто, — что владения Мондольфо и Кармина конфискованы у Агостино д’Ангвиссола. А я утверждаю перед лицом вашего сиятельства и господ советников, — добавил он, обернувшись в их сторону, — что эта конфискация смехотворна и абсолютно невозможна, поскольку владения Мондольфо и Кармина никогда не являлись собственностью Агостино д’Ангвиссола и их нельзя у него отобрать, так же как нельзя с голого снять рубашку. Разве что, — насмешливо добавил он, — папская булла способна творить чудеса.

Козимо смотрел на него широко открытыми круглыми глазами, и я тоже уставился на Галеотто — ни малейшего намека на невероятную правду не возникло в моем смущенном мозгу. За судейским столом царило полное молчание, которое в конце концов нарушил Гонзаго.

— Вы хотите сказать, что Мондольфо и Кармина не принадлежали… что они никогда не были владениями Агостино д’Ангвиссола? — спросил он.

— Именно это я и говорю, — ответил Галеотто, который стоял там, как скала, огромный и грозный в своих сверкающих доспехах.

— Кому же они в таком случае принадлежали?

— Они принадлежали и принадлежат Джованни д’Ангвиссола, отцу Агостино.

Услышав это, Козимо пожал плечами — страх и тревога на его лице уступили место более спокойному выражению.

— Что это за глупости? — воскликнул он. — Джованни д’Ангвиссола пал в битве при Перудже восемь лет тому назад.

— Так считали все, и Джованни д’Ангвиссола предоставил всем оставаться в этом заблуждении — ничего не сказал даже своей жене, находящейся во власти монахов и священников, даже своему сыну, сидящему здесь, в этом зале, опасаясь, как бы конфискация, подобная этой, — пока был жив Пьерлуиджи, — не оказалась возможной на самом деле. Однако в Перудже он не умер. В Перудже, синьор Козимо, он заработал этот шрам, который все это время служил ему в качестве маски. — И он указал на свое лицо.

Я вскочил на ноги, не смея верить тому, что только что услышал. Галеотто — это вовсе не Галеотто, а Джованни д’Ангвиссола, мой собственный отец! А мое сердце до сих пор мне этого не сказало!

В одно мгновение мне вспомнились многочисленные мелочи, значение которых до того времени было мне непонятно, — мелочи, которые должны были подсказать мне правду, стоило мне по-настоящему над ними задуматься.

Почему, например, я решил, что Ангвиссола, которого он назвал в числе руководителей заговора против Пьерлуиджи, это я сам?

Я стоял, еле держась на ногах, в то время как его голос продолжал звучать в зале суда:

— Теперь, когда я поклялся в вассальной верности Императору под моим собственным именем — с помощью и благословения мессера Гонзаго, находящегося сейчас здесь; теперь, когда покровительство Императора защищает меня от папы и его ублюдков; теперь, когда я завершил дело своей жизни — освободил Пьяченцу от папского владычества, я могу наконец перестать скрываться и вернуть себе положение, которое принадлежит мне по праву.

Вот здесь, рядом со мною, стоит мой молочный брат, он может удостоверить, что я — это я; здесь же находится Фальконе, он вот уже тридцать лет состоит при мне конюшим; есть еще братья Паллавичини, которые ходили за мною и скрывали меня, когда я находился на грани смерти от ран, полученных в битве при Перудже, от ран, которые на всю жизнь изменили мою наружность. Итак, мессер Козимо, если ты желаешь упорствовать в своем деле и продолжать преследовать моего сына, тебе следует вернуться в Рим вместе со своими бреве и буллой и исправить допущенные в них ошибки, ибо во всей Италии нет другого властителя Мондольфо и Кармины, кроме меня.

Козимо бессильно поник и отступил, весь дрожа, сраженный этим сокрушительным ударом.

И снова заговорил Гонзаго, произнеся слова, которые могли бы его ободрить. Однако, уже испытав потрясение — сорвавшись в бездну неудачи с самой, как ему казалось, вершины успеха, — Козимо уже не доверял коварному наместнику, поняв, что этот императорский кот играет с ним, как с мышью, трогая его своей холеной безжалостной лапой.

— Мы могли бы пренебречь формальностями в интересах правосудия, — ворковал наместник. — Ведь здесь у нас находится этот меморандум, — сказал он, глядя на моего отца.

— Поскольку вашему сиятельству угодно, чтобы с этим делом было покончено безотлагательно, мне кажется, это можно сделать, — сказал отец и снова посмотрел на Козимо. — Итак, ты утверждаешь, что этот меморандум не имеет законной силы, поскольку свидетели, имена которых в нем значатся, не имеют права на то, чтобы его подтвердить?

Козимо приободрился, приготовившись сделать последнее усилие.

— Вы смеете оказывать открытое неповиновение папе? — вопросил он.

— Если в этом возникает необходимость, — последовал ответ. — Мне уже не раз случалось это делать в течение моей жизни.

Козимо обернулся к Гонзаго.

— Это не я объявил этот документ не имеющим законной силы, это сделал сам Святой Отец.

— У Императора может сложиться мнение, — сказал мой отец, — что в этом деле Святой Отец был введен в заблуждение лжецами. Существуют и другие свидетели. Есть, например, я. В этом меморандуме не содержится ни единого слова, кроме того, что сообщил мне властитель Пальяно на смертном одре, в присутствии своего духовника.

— Мы не можем считать духовника свидетелем, — перебил его Гонзаго.

— Прошу прощения, ваше сиятельство, но фра Джервазио выслушал показания умирающего не в качестве его собственного духовника. Собственно, исповедь Кавальканти состоялась уже после этого. У нас есть еще один свидетель: сенешаль Пальяно, который присутствует здесь. Этого довольно, чтобы засвидетельствовать достоверность меморандума в имперском, равно как и в понтификальном судах. Я клянусь перед Богом, стоя тут пред лицом его, что каждое слово в этом меморандуме записано со слов Этторе Кавальканти, властителя Пальяно, за несколько часов до его смерти, в чем клянутся и все остальные, присутствовавшие при этом. И я прошу ваше сиятельство в качестве наместника Императора рассматривать этот документ как обвинение против труса и негодяя Козимо д’Ангвиссола, который совершил такое чудовищное святотатственное злодеяние — ведь речь идет об осквернении таинства брака.

— Это ложь! — завизжал Козимо. Он побагровел от ярости, на шее и на лбу у него надулись безобразные жилы, толстые, словно веревки.

Наступило молчание. Мой отец обернулся к Фальконе, вскочил и подал ему тяжелую железную перчатку. Держа эту перчатку за пальцы, мой отец сделал шаг по направлению к Козимо — теперь он снова улыбался, успокоившись после давешней вспышки ярости.

— Да будет так, — сказал он. — Поскольку ты говоришь мне, что я лгу, вызываю тебя на бой, докажи это с помощью силы, в честном поединке.

И он с силой швырнул перчатку прямо в лицо Козимо, так что она поранила щеку и по лицу полилась кровь, заливая рот и подбородок. Все лицо разделилось как бы на две половины: нижняя сделалась красной от крови, в то время как лоб и щеки покрылись смертельной бледностью.

Гонзаго продолжал сидеть, нимало не тронутый происходящим, и спокойно, безразлично ждал, не обращая внимание на беспокойное движение, возникшее среди судей. Дело в том, что в соответствии с древними рыцарскими законами — как бы они ни устарели, — если Козимо поднимет перчатку, то дело сразу же выйдет из юрисдикции суда и все должны будут подчиниться решению, определенному исходом поединка.

Козимо довольно долго колебался. Но потом понял, что все для него погибло. Он шел на этот суд с такой уверенностью в успехе — и угодил в ловушку. Теперь он отчетливо это видел и понимал, что его единственная надежда — это тот шанс, который давал ему сам поединок. В конце концов он поступил как подобает мужчине. Он нагнулся и поднял перчатку.

— Значит, дело решит поединок, — сказал он. — И да поможет мне Бог!

Не в силах долее сдерживаться, я вскочил на ноги и бросился к отцу.

— Позволь мне, отец! Позволь мне это сделать!

Он посмотрел на меня и улыбнулся. Его серо-стальные глаза, казалось, увлажнились, и взор их сделался удивительно мягким.

— Сын мой! — проговорил он, и голос его был нежен.

— Отец! — ответил я ему, чувствуя, что у меня перехватило горло.

— Увы, я должен отказать тебе в просьбе — в первой просьбе, с которой ты обращаешься ко мне, назвав меня этим именем, — сказал он. — Но вызов брошен и принят. Возьми Бьянку, ступайте в собор и помолитесь вместе, чтобы свершилась воля Божья. Джервазио пойдет вместе с вами.

Но тут к нему обратился Гонзаго.

— Мессер, — сказал он, — вы уже определили время и место, где должен состояться поединок?

— Незамедлительно, — ответил мой отец, — на берегу По в присутствии двух десятков копейщиков, необходимых для соблюдения ритуала.

Гонзаго посмотрел на Козимо.

— Вы согласны с этими условиями?

— Как нельзя более. По мне, чем скорее, тем лучше, — ответил Козимо, дрожа всем телом и бросая вокруг взгляды, полные черной ненависти.

— Да будет так, — возвестил губернатор, вставая, и члены суда поднялись вслед за ним.

Мой отец снова крепко сжал мою руку.

— Отправляйся в собор, Агостино, и будь там, пока я не приду, — велел он, и на этом мы расстались. Моя шпага была мне возвращена по распоряжению Гонзаго. Итак, поскольку дело касалось меня, суд закончился и я был свободен.

Гонзаго предложил мне принести клятву верности Императору через него, что я и сделал в тот же час, на том же самом месте и с большим удовольствием. После этого, в сопровождении Бьянки и Джервазио, я проложил себе путь через толпу людей, приветствовавших меня радостными криками, и вышел из дворца, на солнечный свет, где мои копейщики, уже оповещенные о происшедшем, увидев меня, разразились настоящей бурей приветствий.

Таким образом мы пересекли площадь и вошли в собор, чтобы принести благодарность Господу. Мы преклонили колена у ограды алтаря, а Джервазио поднялся на одну ступеньку лесенки, ведущей к самому алтарю, и встал на колени чуть повыше нас.

Где-то позади нас молились дамы, сопровождавшие Бьянку, — они тоже прошли вместе с нами в собор.

Там мы ожидали довольно долго, не менее двух часов, которые показались нам целой вечностью.

В то время как я стоял на коленях перед алтарем, перед моим внутренним взором разворачивался свиток моей юной жизни в том виде, как я теперь ее понимал. Я вспоминал ее начало в мрачной серости Мондольфо, под руководством моей бедной, вечно печальной матери, которая так страстно пыталась направить мои стопы на путь святости. Для меня, однако, этот путь оказался путем заблуждений, хотя я и пытался идти так, как мне было указано. Я сбивался с пути, делал страшные ошибки, снова менял направление, — словно в насмешку над тем, что она из меня стремилась сделать, я олицетворял собой просто насмешку над святостью — воистину «заблудший святой», как назвал меня в насмешку Козимо — искал святой жизни, а превратился в какого-то бродячего комедианта.

Но все мои ошибки, все странствия и шатания окончились здесь, у ступеней этого алтаря, и я это прекрасно знал.

Тяжек был мой грех. Но нелегко далось мне и искупление, и самым тяжким наказанием был для меня последний год, проведенный в Пальяно, рядом с моей ненаглядной Бьянкой, которая была женой другого. Этот крест покаяния, столь заслуженного по моим грехам, я нес со всей твердостью и смирением, кои укреплялись во мне от сознания, что именно таким образом могу я заслужить прощение и что это бремя будет милосердно снято с меня, как только искупление будет завершено. В освобождении меня от этого бремени я увижу знак, что прощение мне даровано и что я сделался достойным этой чистой девы, через которую удостоился милости и прощения, через которую познал, что любовь, этот благословенный дар Божий, — великая сила, способная очистить человека от скверны.

В том, что час свершения, столь нетерпеливо ожидаемый, приближается, что он вот-вот должен пробить, я не сомневался ни секунды.

Позади нас отворилась дверь и послышался звук тяжелых шагов по гранитному полу.

Фра Джервазио, мрачный и встревоженный, поднялся во весь свой высокий рост.

Достаточно было одного взгляда, чтобы тревога его рассеялась. Выражение глубокой благодарности разлилось по его лицу. Он тихо улыбнулся, и в его глубоко посаженных глазах сверкнули слезы. Увидев это, я тоже осмелился поднять голову и взглянуть.

По проходу между скамьями шел мой отец, прямой и торжественный, а следом за ним двигался Фaлькoнe, глаза которого на мужественном, загорелом и обветренном лице победно сверкали.

— Да свершится воля Божия, — сказал мой отец.

А фра Джервазио вновь опустился на колени, чтобы произнести слова, благословляющие наше с Бьянкой бракосочетание.


ВРАТА СУДЬБЫ (роман)

Действие романа разворачивается в эпоху попытки реставрировать дом Стюартов на престоле Англии в 1714 г.


Глава 1

ИГРОКИ
В просторной, изысканно убранной комнате, где ночь напролет играли в карты, царил беспорядок. На столике для закусок орехового дерева, украшенном затейливой резьбой, теснились бутылки, бокалы, тарелки с остатками еды. Из ведерка для охлаждения вина торчали опорожненные бутылки. Возле карточного стола посреди комнаты небрежно стояли стулья. На зеленом сукне стола, на алом турецком ковре, покрывавшем навощенный паркетный пол, пестрели игральные карты.

Оплывали свечи на бронзовой люстре с хрустальными подвесками. Из высокого французского окна[1917], растворенного лордом Понсфортом, тянуло предутренним холодком. Над парком стелился туман.

Часы на каминной полке показывали три. Возле камина стоял последний, самый важный гость его светлости — молодой человек, высокий, тонкий, как рапира, казалось, наделенный стальной силой и гибкостью. Скромную элегантность его черного камзола подчеркивали кружевной воротник, крупный сапфир, иногда вспыхивающий лиловатым пламенем, серебряный узор на чулках, да стразы на пряжках лакированных туфель с красноватыми каблуками. Выправка молодого человека и сильный загар выдавали в нем военного.

Во взгляде проницательных голубых глаз, устремленном на хозяина, сквозила легкая насмешка, смягчавшая твердо очерченные губы. В ней чувствовалось презрение к хозяину, вынудившему его провести ночь за картами, — презрение и легкая грусть. «Неужто, — размышлял он, — его король и повелитель в своем отчаянном положении полагается на таких людей? Неужто сам он с риском для жизни вернулся в Англию, где за его голову обещана награда в тысячу гиней, чтобы заручиться поддержкой таких людей, как милорд Понсфорт и его драгоценные друзья?»

Молодой человек с досадой вспомнил, что милорд и его друзья затеяли игру якобы из мудрой предосторожности. О делах, связанных с заговором, убеждали они его, можно поговорить и за карточным столом: игроков никто не заподозрит в притворстве, никому и в голову не придет, что игра прикрывает тайное дело. Игроки заморочили голову себе, но не ему. Гость милорда Понсфорта вскоре заметил, что притворством-то как раз был разговор, а игра — настоящим делом. Какая игра! Он всю жизнь был азартным игроком, раз десять в разных странах спускал все до нитки, но никогда еще не видывал таких ставок, как этой ночью. Груды золота передвигались по зеленому сукну от одного игрока к другому.

Насмешливый ход его мыслей прервался, когда он вспомнил, как сам очертя голову кинулся в игру. Разве не он нынче выиграл целое состояние — более десяти тысяч гиней[1918]? За всю свою богатую приключениями жизнь он не держал в руках и половины такой суммы. Впрочем, это отнюдь не означало, что он того же поля ягода, что здешние игроки. Если он и рисковал в прошедшую ночь деньгами, которые вряд ли мог считать своими, то и огромную сумму, выигранную им, вряд ли рискнул бы назвать своим состоянием.

«Десять тысяч гиней! В десять раз больше, чем награда, назначенная правительством за мою бедную голову», — грустно усмехнулся он.

Лорд Понсфорт наконец отошел от окна. При виде его мертвенно бледного лица гость позабыл обо всем.

— Милорд, да вы больны! — невольно вырвалось у него.

Лорд Понсфорт махнул рукой.

— Не в том дело, — сказал он хриплым от волнения голосом.

Милорд Понсфорт, тридцатилетний, смуглый человек мужественного облика, был чрезвычайно хорош собой: большие темные глаза с поволокой, изящно очерченный рот, орлиный нос с нервными ноздрями. Правда, у него был узковатый лоб и, пожалуй, чересчур тяжелый подбородок.

Милорд поднес к лицу носовой платок.

— Капитан Гейнор, я — банкрот! — произнес он с отчаянием. — Я разорился этой ночью.

Капитан Гейнор вспомнил, что ни один из гостей не остался в проигрыше. Стало быть, проигрыш милорда вдвое больше выигранной им, Гейнором, суммы. Восклицание Понсфорта не оставило его безучастным. Признание, сделанное человеку, отнюдь не облеченному доверием их светлости, показалось капитану Гейнору верхом бестактности. Он всегда полагал, что тот, кто не способен проигрывать спокойно и с достоинством, каковы бы ни были ставки, даже если на карту поставлена жизнь, не имеет права вступать в игру. Капитан Гейнор принимал это правило как нечто незыблемое и придерживался его всю жизнь.

Удрученный вид милорда вызвал у него не жалость, а скорее презрение, граничащее с физическим отвращением. Первым порывом капитана было уйти. Он и задержался-то в надежде на то, что милорд Понсфорт пожелает сказать ему что-нибудь с глазу на глаз касательно дела, приведшего его в Англию и конкретно в этот дом. Наблюдая убитого горем хозяина, Гейнор понял, сколь тщетны были его надежды. Он решил откланяться.

Однако внезапный уход после столь откровенного признания мог быть воспринят как оскорбление. Самого капитана Гейнора это обстоятельство мало трогало. Но в интересах дела, пользы, которую мог принести милорд Понсфорт, капитану следовало вести себя осмотрительно, щадя самолюбие хозяина. Гейнор колебался и злился на себя за не свойственную ему нерешительность: он был человеком действия.

Гость переминался с ноги на ногу, придав лицу выражение сочувственного интереса. Их светлость в полном изнеможении опустился на стул. Глаза его блуждали, он нервно промокал платком узкий лоб, так портивший его благородное лицо.

— Вероятно, вы полагаете, что я преувеличиваю, — заговорил он наконец. — Но поверьте, сэр, в эту ночь я блефовал. Я проиграл четыре тысячи гиней Мартиндейлу, еще две тысячи Бэгшоту. А главное, я проиграл свою честь, ибо утратил последнюю надежду когда-либо расплатиться с долгами.

Капитан посмотрел на него с еще большим сочувствием.

— Но ведь они ваши друзья, — задумчиво произнес он. — Разумеется, они подождут, пока вам будет угодно заплатить долг.

В нагрудном кармане Гейнора лежала расписка лорда Понсфорта на восемь с лишним тысяч гиней, адресованная банкирам.

— Пока мне будет угодно? — повторил Понсфорт, и его лицо искривила насмешка. — Так знайте: у меня нет и десяти гиней. Ведь вы игрок, капитан Гейнор, — заключил он, то ли спрашивая, то ли констатируя.

— Признаюсь, ходят обо мне такие слухи, — кивнул Гейнор, и по губам его скользнула ироническая улыбка. — Отныне я вовлечен в игру, где ставка — моя собственная голова. Доводилось ли вам, ваша светлость, делать такие ставки?

— О, еще бы! Я уже сказал вам, что этой ночью главной ставкой была моя честь. А честь, несомненно, дороже жизни.

— Несомненно, — отозвался капитан с изрядной долей скепсиса.

Чем он мог утешить хозяина, чем подбодрить в ответ на навязанные ему откровенные признания? Капитан намеренно пропускал их мимо ушей, не желая вникать в суть. Он был близко знаком с лордом Понсфортом, но вряд ли их знакомство переросло бы в дружбу. Их связывала лишь общая преданность делу Стюарта[1919], чьим посланником и был капитан Гейнор. Помимо этого у них не было общих интересов, но в такое время и общей преданности делу достаточно, чтобы сблизиться.

Явная отчужденность капитана Гейнора не смутила лорда Понсфорта. В природе этого человека, на первый взгляд столь же сильного, сколь благородного, была почти женская слабость. Такие люди всегда поверяют окружающим свои горести и невзгоды, не в силах сносить их бремя молча и с достоинством. Они испытывают потребность поделиться с кем-нибудь своим горем в надежде облегчить душевные муки. Более того, сейчас у лорда Понсфорта была еще одна причина для откровенности, и он надеялся, как вы убедитесь, извлечь из нее выгоду.

— Послушайте… — начал он и тут же принялся изливать душу. — Я разорился полгода назад, когда лопнул этот мыльный пузырь — «Компания Южных морей»[1920]. Я пустился в рискованную игру на бирже и, проснувшись в одно прекрасное утро, обнаружил, как и многие другие, что удача ускользнула у меня из рук. Это подлое правительство вигов…[1921] — его светлость отклонился было в сторону, но резко оборвал себя и вернулся к главной теме. — Я заложил большую часть имущества, чтобы купить акции. После катастрофы мне пришлось заложить кое-что еще, а оставшееся пошло на возмещение потерь. И тут вдруг… Впрочем, это неважно. Сегодня я сел за карты в надежде отыграть хоть самую малость. Я делал ставки вдвое больше, чем мог заплатить, вот в чем мое плутовство. Поверьте, капитан, я доведен до крайности. Теперь все кончено. — Лорд Понсфорт снова промокнул лоб платком. Голос его звучал тускло, в нем было безнадежное отчаяние. — Если у меня хватит мужества жить, завтра днем меня ждет долговая тюрьма. — Понсфорт вздрогнул, и пуговицы из драгоценных камней на его бледно-розовом жилете тревожно заиграли, будто почуяв иронию судьбы: драгоценности на платье, которое вот-вот превратится в рубище нищего.

Капитан Гейнор задумался. На лице его была все та же маска вежливого участия, а сердце преисполнилось еще большего презрения. Неужели его величество надеется на таких людей? Ему вспомнились лестные слова принца о верном стороннике. «Лорд Понсфорт — человек влиятельный и заслуживающий доверия, — говорил принц. — Он предан нашему делу душой и телом и отдаст ради него все до последнего пенни». Как же заблуждался августейший мечтатель! Перед капитаном Гейнором стоял сейчас подлинный Понсфорт — разорившийся игрок, хнычущий из-за проигрыша.

— И все же, — задумчиво произнес капитан, — одно обстоятельство вы упустили из виду…

Понсфорт бросил на него быстрый взгляд, слегка нахмурив черные брови.

— Если осталось что-то, способное принести деньги, заклинаю вас, не тяните с ответом, капитан Гейнор! сказал лорд Понсфорт, вежливо улыбаясь.

— Думаю, осталось, — ответил капитан. — Милорд, вы позабыли о мисс Холлинстоун.

Брови его светлости сошлись на переносице, на лице промелькнуло выражение высокомерия и вызова. Капитан Гейнор тем временем пояснил:

— О вашей помолвке с Дамарис Холлинстоун знает весь свет. Говорят, она — одна из самых богатых наследниц в Англии, что ее состояние огромно. При такой перспективе, сэр, ваши кредиторы, разумеется…

Злой смех хозяина оборвал его рассуждения:

— Вы, очевидно, никогда не имели дела с иудиным племенем, сэр, — с горечью молвил милорд. — Да будет вам известно, я обращался к ее опекуну и в ответ получил замаскированную иронию. Все было проделано с откровенной наглостью. Вы не знаете евреев. Вы не знаете, что подоплека всех их дел — ненависть к христианам. Евреи вампиры по духу. Шекспир прекрасно понимал их природу, создавая образ Шейлока.

— Однако, возможно, христиане и не заслуживают лучшего отношения с их стороны, — заметил капитан.

Замечание было столь радикально, что подрывало основы мировосприятия Понсфорта. Он не мог прийти в себя от изумления. Но постепенно собственные невзгоды снова завладели его мыслями и отбили охоту оспаривать безумные речи гостя.

— Вы игрок, капитан Гейнор, а все игроки рано или поздно попадают в такое положение, в какое попал я, — заметил он. — Позвольте мне дать вам совет по части искусства добывания денег. Это все, что я могу сейчас. Старайтесь получить сумму вдвое большую, чем сможете когда-либо вернуть. Тогда ваши кредиторы, радея о своей выгоде, пойдут на все. Они отнесутся к вам бережно, станут любовно пестовать вас: ни одна мать так не опекает ребенка, делающего первые шаги. Если бы кто-нибудь своевременно дал мне такой совет и я последовал ему, не оказался бы я сейчас в такой переделке. Узнай кредиторы о моей предстоящей женитьбе, деньги потекли бы ко мне рекой, ведь она гарантировала бы выплату долга. Но я, сэр, совершил ошибку и занял лишь сумму, в которую оценивается мое состояние. Мой главный кредитор, испанский еврей, некто Исраэль Суарес — злобный негодяй. Он сказочно богат, но не ведает жалости. Кажется, он испытывает сатанинскую радость, мучая и разоряя таких, как я. Каюсь, капитан Гейнор, я унизился до мольбы. Я заклинал Суареса, — теперь я вспоминают об этом со стыдом, — дать мне взаймы, имея в виду мой будущий брак, или хотя бы отсрочить уплату долга до свадьбы. Наглый пес — ростовщик отвечал на мольбы издевательскими насмешками. Он скупил мои закладные на имущество, подлежащее отчуждению. Они почти покрывают мой долг. Остальное он компенсирует за счет процентов на владения, не подлежащие отчуждению, пока я буду гнить в долговой тюрьме. Он мне откровенно признался: коль скоро он вернет свое, ему нет смысла рисковать. И вот завтра… — Милорд вскинул руки и стеная опустился на стул.

Капитан Гейнор кое-что понял, но промолчал. Да и что он мог сказать? Он посмотрел на окна, светившиеся опалом, и снова подумал, что пора уходить, недоумевая, почему лорд Понсфорт избрал для своих излияний именно его. Вероятно, выбор был случайным: другие гости ушли, а он задержался.

В последующих словах его светлости содержался ответ на незаданный вопрос.

— Если бы я воздержался от игры сегодня ночью, — начал он тихим нетвердым голосом, нервно теребя карту, поднятую с пола, — все бы обошлось. Получив вексель к оплате, я мог бы временно удовлетворить требования мерзкого стервятника Суареса. Я выиграл бы время и мог бы рассчитывать на благоприятный исход. Деньги мои вложены в торговлю, я имею возможность вернуть их с лихвой. Но для этого нужно время — время и деньги, которые я проиграл. Я держал их для выкупа, но проклятые карты… — не закончив фразы, лорд Понсфорт разразился ругательствами.

Все было ясно. В словах Понсфорта содержался недвусмысленный намек на помощь, которую Гейнор мог бы оказать ему. До него наконец дошел тайный смысл излияний милорда. Он ощутил в душе некоторую жалость к нему, хотя в последнее время несколько очерствел душой.

— Чувствую себя обязанным, милорд, вернуть вам это, — жестко, без обиняков сказал он, доставая из нагрудного кармана долговую расписку Понсфорта.

Как уже упоминалось, капитан Гейнор был человеком действия. Решение он принял мгновенно. Однако хозяин понял его по-своему. Уловив жесткие нотки в голосе капитана, лорд Понсфорт вскинул голову, чувствуя себя смертельно оскорбленным. Да, гость поступил так, как ему хотелось бы, но его манеры были поистине чудовищны.

— Сэр! — произнес лорд Понсфорт с ледяной вежливостью и, насупясь, поднялся. — Сэр, вы меня оскорбляете!

— Прошу прощения, — мягко отозвался капитан, — это не входило в мои намерения. — Он убрал долговую расписку в карман. — И все же, — добавил он со вздохом, — я полагал, что нашел способ помочь вам.

Неожиданное отступление капитана так удивило его светлость, что от его высокомерия не осталось и следа. Приоткрыв рот, он с глупым видом уставился на капитана, карта выскользнула из безвольных пальцев. Опершись о стол, лорд Понсфорт наклонился к гостю.

— Вероятно, — произнес он, запинаясь, — вероятно, мой отказ показался вам чересчур резким?

— Я понимаю ваши чувства, — спокойно отвечал Гейнор.

Сохраняя маску невозмутимости, он в душе потешался над их светлостью.

— В конце концов, — продолжал лорд Понсфорт, — если бы вы соблаговолили… если бы вы позволили мне злоупотребить вашим терпением и подождали до лучших времен…

Гейнор сразу понял, к чему он клонит.

— Подождать до лучших времен? — капитан задумчиво нахмурился, потом рассмеялся — добродушно, но слегка насмешливо. — Вы не поняли меня, сэр!

— Что вы хотите сказать? — к его светлости вернулось прежнее высокомерие.

— Ей-богу, вы ведь согласитесь, что у меня мало надежд дождаться лучших времен. Да, мне нравится ставить на кон жизнь, но я вовсе не жажду требовать того же от других — по крайней мере, если другая сторона не делает равноценной ставки. Вы забываете, милорд, — тут капитан интуитивно понизил голос, — что за мою голову назначена награда в тысячу гиней, и в любой момент я могу погибнуть. Здесь, в Англии, я хожу по лезвию ножа. Пожелай я доставить вам удовольствие своим согласием, вы, вероятно, скоро освободились бы от необходимости возвращать долг, — капитан засмеялся, — В этой игре все преимущества на вашей стороне, более того — вступая в нее, вы ничем не рискуете.

— Я… я об этом не подумал! — воскликнул лорд Понсфорт. — Клянусь честью, не подумал!

— Я был бы несправедлив к вам, полагая обратное.

Так извольте подумать.

— Хорошо. Благодарю за то, что наставили меня на ум. — Лорд Понсфорт стоял, вскинув голову. Он был бледен, но на его лице не было и следа былой растерянности. — Итак, наш разговор закончен, капитан Гейнор.

— Пожалуй, нет, — с улыбкой возразил собеседник.

— Не понимаю…

— Не угодно ли вам поразмыслить вот о чем? Как вы изволили заметить, я игрок, все мы солдаты удачи, все игроки. Я обделен земными благами и уже привык ставить на карту свою жизнь. Учитывая ваши обстоятельства, я не возражал бы против того, чтобы поставить ее на карту еще раз вдобавок к выигрышу в восемь тысяч гиней. Но и ваша ставка, милорд, должнабыть весомой, чтобы уравновесить мои.

Капитан произнес все это вполголоса. Взгляд его был тверд, никто не заподозрил бы в нем внутреннего волнения, Лорд Понсфорт не сводил с него удивленного взгляда.

— Кажется, я бросал слова на ветер, — сказал он. — Я же объяснил без утайки, что в моем кошельке меньше десяти гиней. Что же прикажете поставить на карту?

— То, что навряд ли принадлежит вам, — последовал вежливый ответ, — Эту ставку, окажись я в выигрыше, мне придется отыгрывать снова, и, возможно, безуспешно. — Капитан улыбнулся, но его взгляд, устремленный на собеседника, был холоден. — Поймите, милорд, все преимущества на вашей стороне. Меня трудно обвинить в том, что в своих авантюрах я не проявляю широты души.

— Не понимаю, к чему вы клоните, — резко отозвался лорд Понсфорт. — О какой ставке идет речь?

Солдат удачи явно не спешил с ответом. Он распрямил плечи, лицо его сделалось жестким. Взгляд его на мгновение скользнул по окну, за которым матовую бледность предрассветных сумерек уже сменили живые краски рассвета. Потом он снова обернулся к лорду Понсфорту, нетерпеливо ждущему ответа.

— О Дамарис Холлинстоун, — тихо сказал он.

Глава 2

ИГРА
Лорд Понсфорт вздрогнул, будто его ударили. Буря чувств: удивление, презрение, гнев — отразилась на его лице. Опершись о карточный стол, он вперил в гостя злобный взгляд.

Капитан Гейнор хладнокровно ждал, когда его светлость нарушит тягостное молчание. Наконец хозяин презрительно фыркнул:

— Будь я проклят, странные вы ведете игры, капитан Гейнор!

— Верно, — признал Гейнор, слегка задетый словами хозяина, и добавил: — И порой со странными партнерами. Но согласитесь: я великодушно мирюсь с вашими преимуществами.

— Да, черт побери! — вспылил лорд Понсфорт. — Рад, что у вас достало такта их признать.

— Меня никогда не упрекали в отсутствии такта, — вполне благодушно заметил капитан.

Лорд стукнул кулаком по столу.

— Мы должны объясниться! — сурово заявил он.

— Это и мое самое большое желание.

— Как вы относитесь к мисс Холлинстоун?

— Если ответить одним словом — никак, милорд.

— Никак? И тем не менее вы…

— Избавьте меня от вашей ревности, милорд, — прервал солдат удачи и, не обращая внимания на недовольство высокомерного хозяина, продолжал: — Она беспочвенна. Я в глаза не видел мисс Холлинстоун. Я отнюдь не ваш соперник, добивающийся взаимности этой леди. Я даже не знаю, высокого она роста или маленького, блондинка или брюнетка, полная или худая. Слышал лишь, что мисс Холлинстоун — одна из самых богатых наследниц в Англии. Она сказочно богата: больше я о ней ничего не знаю и знать не хочу.

Лицо лорда Понсфорта выразило непреодолимое отвращение.

— Капитан Гейнор! — с возмущением воскликнул он. — Я пригласил вас в свой дом, я сидел с вами за одним столом, я почитал вас джентльменом…

— Ах, вот оно что! И кем же вы меня считаете теперь? — невозмутимо поинтересовался капитан.

— Я считаю вас грязным наемником! — милорд больше не сдерживал своего гнева. — Вы представились искателем приключений, солдатом удачи. Я не предполагал, что эти занятия означают такую глубину падения. Своим предложением вы нанесли мне оскорбление. В своей низости вы сочли меня ровней. Я требую сатисфакции. Да, черт побери, требую!

Капитан Гейнор слегка побледнел от такого натиска. Губы его сжались, в глазах появился холодный стальной блеск, перед которым в свое время пасовали и более смелые люди, чем лорд Понсфорт. Капитан упругой походкой подошел к окну и какое-то время вглядывался в рассветную рань. Глаза хозяина зло и нетерпеливо сверлили ему спину.

Капитан обдумывал что-то неприятное. Ему претили всяческие объяснения. И прежде многие понимали его превратно. Он не рассеивал их заблуждений, за что они нередко дорого расплачивались. Теперь он был вынужден объяснять свое поведение человеку, которого глубоко презирал после событий прошедшей ночи. Как ни противно было капитану оправдываться, ему пришлось смириться: только таким путем он мог добиться цели, которую поставил перед собой со свойственной ему стремительностью.

Наконец он обернулся. Теперь он и лорд Понсфорт стояли лицом к лицу.

— Если я вас правильно понял, милорд, — сказал Гейнор с достоинством, составляющим притягательную силу его характера и заставляющим окружающих прислушиваться к его словам, — если я вас правильно понял, протест вызывает не мое предложение, а мотивы, побудившие меня сделать его. Имей я основание сказать: «Я люблю мисс Холлинстоун», вы восприняли бы его иначе.

Его светлость гневно взмахнул рукой:

— Возможно! Но какое это имеет значение?

— Огромное, — последовал ответ. — Если бы у меня были основания сделать подобное заявление, тогда мое предложение звучало бы недостойно и даже низко, тогда вы и впрямь могли бы счесть себя оскорбленным и потребовать сатисфакции. Вас удивляет моя позиция, милорд? Вряд ли мы придерживаемся схожих взглядов, но мне бы хотелось быть правильно понятым, хоть вы и не проявляете желания постичь истинные мотивы, мною движущие. Лорд Понсфорт насмешливо поклонился.

— Продолжайте, сэр, — поощрил он гостя. — Если вам удастся как-то поколебать мое мнение…

— Мне глубоко безразлично ваше мнение, сэр! — резко, даже зло ответил гость. — Поверьте, человека, прошедшего огонь и воду, мало трогают суждения тех, чья жизнь безоблачна. В этом мире меня волнует лишь одно — дело. И не будь я готов отдать за него жизнь, меня бы не было сегодня в Англии. Вам, ваша светлость, это известно лучше, чем кому-либо. Если я и уповаю на удачу, то это весьма туманная мечта, ибо моя судьба тесно переплелась с судьбою другого человека. Я ждал десять лет. Служба на чужбине закалила меня, подготовила к большим свершениям. Мне двадцать девятый год, первая молодость прошла. Я ничуть не сожалею, что она была испытанием во имя грядущего. Мои уста не коснулись чаши наслаждений, дарованной юности. Я не избалован женской лаской, а деньги, заработанные па военной службе, их львиная доля, ушли на дело, которому я отдал душу. Если Всемогущему угодно, чтобы мои надежды сбылись и труды окупились, я приму это как награду и тогда наконец отдохну. Если же нет, — лицо капитана Гейнора помрачнело, глаза, горевшие фанатическим блеском, потухли, — вознаграждением мне будет память о славной службе римскому изгнаннику. Вам известно, милорд, о ком я говорю, о какой службе идет речь. Сегодня я играл на деньги, которые вряд ли смею назвать своими. Если бы я оказался в проигрыше, они пропали бы для дела, но я выиграл и считаю справедливым отдать эти деньги на святое дело. Моя честь, сэр, никогда и ни при каких обстоятельствах не позволила бы мне вернуть вам вексель и ждать случая, который не представится. Милорд, вы прекрасно осведомлены о том, что наше дело крайне нуждается в деньгах. Его величество, можно сказать, живет на благотворительные взносы, — голос Гейнора дрогнул. — Подумайте об этом, милорд. Вы полагаете себя одним из его слуг, одним из его приверженцев. Вы вступаете в заговор, потому что жаждете возвращения его величества, как и подобает верному стороннику законного короля. Можете ли вы представить себе, в сколь стесненных обстоятельствах он находится, не говоря о чувстве унижения и стыда? Представьте, что деньги, пущенные вами на ветер… — Гейнор осекся. — Впрочем, что было, то было! Скажу не о вас, а о себе. Я уже упомянул, что не вправе назвать выигранные у вас деньги своими. Тем не менее я рискну это сделать, как уже сделал однажды. Рискну ради еще более крупного выигрыша — ради наследства мисс Холлинстоун, которое, возможно, послужит святой цели. Итак, сэр, — резко заключил капитан Гейнор, — теперь вам понятно, как низко я пал, теперь вам в полной мере ясно, какое оскорбление я вам нанес.

Он быстро отвернулся к окну: ему, человеку железной воли, не хотелось, чтобы собеседник увидел у него на глазах слезы.

Милорд опустился на стул и обхватил голову руками. Его потрясло, как ревностно и страстно относится к своему долгу тот, кого он обозвал низким корыстолюбивым наемником. Слова солдата удачи тронули лорда Понсфорта, однако сочувствие и раскаяние сменилось жгучим стыдом, когда он мысленно сопоставил цели, которые преследовал капитан Гейнор, с собственными целями. Едва слышный голос совести нашептывал милорду, что он сам и есть подлый авантюрист: это он примкнул к заговору, не будучи предан делу, не веря в его справедливость, примкнул лишь потому, что лелеял слабую надежду как-то поправить свое состояние.

— Капитан Гейнор, — сказал он наконец тихим голосом, — прошу вас извинить меня за превратное представление о вас.

Гейнор обернулся. Он был снова спокоен и сдержан.

— Стало быть, вы желаете продолжить игру? — осведомился он.

Лорд Понсфорт помрачнел от тяжелых предчувствий. Капитан не имел о них ни малейшего представления, иначе не стал бы настаивать на своем предложении.

— Милорд, все козыри в ваших руках! — воскликнул Гейнор. — С одной стороны — прекрасные шансы на выигрыш, с другой — вам нечего терять, раз уже все потеряно.

Милорд поднял голову, в его взгляде читались удивление и гнев.

— Что вы хотите этим сказать? — с неожиданной запальчивостью спросил он капитана.

Проклиная в душе тупость собеседника, капитан пояснил:

— Вы сетовали на то, что должны завтра вернуть долг, в противном случае вас ждет долговая тюрьма. Следовательно, вы потеряете и мисс Холлинстоун. Неужто вы тешите себя надеждой, что ее дядя и опекун сэр Джон Кинастон будет по-прежнему считать вас женихом? Я предлагаю вам единственный шанс на спасение. В ваших интересах в не меньшей степени, чем в моих, согласиться. Казалось бы, все так просто и ясно. Понсфорт на мгновение задумался, он понял, что игра сулит ему неожиданное преимущество, но весьма сомнительного свойства. Все это может обернуться надувательством и выставить его на посмешище. Он нахмурился, пытаясь прогнать сомнения, и наконец решился высказать их:

— Какую выгоду вы собираетесь извлечь из моего проигрыша? — спросил он.

Капитан ответил не сразу. Подойдя к столу, он оперся о его край.

— Завоевать сердце женщины, чья гордость уязвлена, не такая уж непреодолимо трудная задача. Задетое самолюбие побудит ее благосклонно отнестись к поклоннику, которого прежде она бы надменно отвергла. В этом-то заключается мой шанс. Он не бесспорен, судите сам, так что преимущества снова на вашей стороне. Тем не менее при благоприятной возможности я не собираюсь занимать выжидательной позиции: я повидал мир и при случае пущу в ход все способы обольщения, способные покорить женщину. К тому же, — хладнокровно продолжал капитан Гейнор, — ее дядя — наш сторонник. Он ждет меня в свое поместье Монастырская ограда в четверг. Сэр Джон весьма расположен ко мне, так что путь для меня открыт.

— Вы сказали об уязвленном самолюбии…

— Самолюбие девушки будет задето разрывом помолвки с вашей светлостью, — сухо заметил капитан, глядя на собеседника в упор.

Лорд Понсфорт выдержал его взгляд и ударил кулаком по столу.

— Нет! — крикнул он. — Будь я проклят, нет!

Это был крик совести: элементарная порядочность требовала, чтобы он отверг сделанное ему предложение. Но капитан Гейнор ставил свою честь не менее высоко.

— Будь по-вашему, — кивнул он. — Разговор закончен, и я, с вашего позволения, откланиваюсь. Уже встает солнце.

Мрачная альтернатива предстала перед лордом Понсфортом зияющей пропастью, и он стоял на самом ее краю. Он схватил гостя за рукав.

— Не уходите! — воскликнул лорд Понсфорт. — Что значит честь для человека, потерявшего все?

— Бывают обстоятельства, при которых, пожертвовав честью, остаешься в чести. Если я выиграю и мне удастся повлиять на ход событий в желаемом направлении, вы, ваша светлость, можете с полным основанием полагать, что сделали все, что в ваших силах, сослужили добрую службу общему делу.

— Если выиграете… — эхом отозвался собеседник. Лицо его было мертвенно бледно. — А если проиграете? — спросил он и тут же осекся. — Во что же будем играть?

— А вы что предложите? — поинтересовался капитан, сдерживая азарт, как гончая, рвущаяся с поводка.

Милорд встал. Его лицо еще больше помрачнело. Теперь оно казалось зловещим. Белою рукою, унизанной перстнями, он провел по тяжелому раздвоенному подбородку:

— Наш спор может разрешиться как угодно, но не с помощью костей или карт. Речь идет о чести, а с честью можно потерять и жизнь.

— Все зависит от того, как к этому подойти, — сдержанно ответил капитан. — Однако мы с вами, милорд, снова не понимаем друг друга. Я не считаю игру бесчестной, иначе не вступил бы в нее.

— Верно, вы не вступили бы! — милорд поморщился, вспомнив, что они руководствуются разными мотивами. — Но вы не думаете обо мне.

— Если бы я не думал о вас, я бы принял предложенный вами способ разрешить спор. Он больше подходит человеку моей профессии и дает мне слишком большие преимущества.

Он произнес эти слова как привычную банальность, в его хладнокровном заявлении не было ни грамма хвастовства.

Его светлость горестно усмехнулся.

— В таком случае, — заявил он, — обратимся к орудию моей профессии, — Милорд собрал разбросанные по столу карты. — Признаю: воистину вы воплощение щедрости, капитан Гейнор.

— Рад, что вы наконец это оценили, — добродушно ответил гость. — Может быть, просто снимем карты? — с этими словами он положил на стол долговую расписку милорда.

Понсфорт посмотрел на расписку, потом перевел взгляд на капитана.

— Дайте волю вашей щедрости, — сказал он, — добавьте к расписке те две тысячи, что вы выиграли у моих гостей.

Стараясь скрыть презрение, Гейнор вытащил из кармана вторую расписку и тяжелый кошелек. Все это он положил на стол.

— Голову тоже поставить на кон? — обратился он к милорду. — Ведь за нее обещана награда в тысячу гиней.

Понсфорт зло посмотрел на него, почувствовав в его словах скрытую издевку.

— Я вполне удовлетворен, — бросил он.

Капитан Гейнор улыбнулся, взял колоду, умело перетасовал ее и положил на стол.

— Итак, снимаем карты, — повторил он и жестом пригласил милорда использовать право первенства.

Виконт дрожащей рукой снял карты. Четверка пик! Кровь отлила у него от лица.

— Будь я проклят! — вскипел он. — Какой я дурак, что согласился! Господи, было ведь как божий день ясно: не идет карта!

Капитан молча протянул руку и в свою очередь снял карты.

Настал миг преподать его светлости урок, как проигрывать с достоинством. Улыбаясь, он качал головой, глядя на безмерно огорченного хозяина.

— Вы слишком рано прокляли свою неудачу, милорд, — сказал он.

Сняв карту, он обнаружил тройку бубен.

Капитан шел по залитой солнцем улице Джермин и грустно улыбался. Божьей волей ему была послана такая удача — целое состояние, десять тысяч гиней. Он прикинул, что можно сделать на такие деньги, потом выбросил эту мысль из головы и больше не сожалел об утрате.

Как вы убедились, по характеру он был настоящим игроком.

Глава 3

ГОСПОДИН ПОМОЩНИК МИНИСТРА
Капитан Гейнор, человек, само собой разумеется, привыкший к опасности и риску, никогда не рисковал понапрасну. Он отличался дерзостью, но не безрассудством. Тщательность и предусмотрительность, с какими он разрабатывал свои планы, продуманность дела до мельчайших деталей, пунктуальность — все было нацелено на то, чтобы свести риск к минимуму. Капитан Гейнор ничего не упускал из виду и потому крайне редко оказывался в ситуации, из которой в случае опасности не было бы заранее предусмотренного выхода.

В результате, хотя правительство и знало о существовании особо дерзкого агента, шпиона и заговорщика, который осуществлял связь между двором Претендента[1922] в Риме и его сторонниками в Англии, хотя по всей стране были развешаны объявления о его розыске, обещавшие награду в тысячу гиней тому, кто опознает государственного преступника, личность его так и не была установлена. Не существовало даже его словесного портрета, а описания, поступавшие время от времени, разнились между собою столь сильно, что казалось, будто тут орудует не один преступник, а целая группа.

Его знали под именем капитана Дженкина, но никто не мог объяснить, откуда оно известно. В донесениях о его делах, поставлявшихся министру платными агентами, он именовался капитаном Дженкином. То же было и в объявлениях, суливших тысячу гиней за его голову.

Всего лишь двое участников заговора знали капитана в лицо. А если бы узнал кто еще, если бы платный агент окликнул Гарри Гейнора по имени, Гейнор — он это твердо решил, — отказался бы от собственного имени, бросил его, как одежду, отслужившую срок, ради того, чтобы жизнь других людей не подверглась опасности. Тогда его карьера закончилась бы. Но если даже с него сорвут маску, он сумеет вывернуться, а его работу продолжит кто-нибудь другой. Тщательно продуманные решения позволяли капитану Гейнору заранее знать, как он будет действовать в непредвиденных обстоятельствах, если таковые когда-нибудь возникнут.

В тот день, когда Гейнор на рассвете ушел от лорда Понсфорта, мы встречаем его в таком месте Лондона, где меньше всего ожидаешь увидеть человека, выполняющего столь деликатную миссию, — в приемной Темплтона, помощника министра.

Три месяца назад в Риме капитан Гейнор возобновил знакомство с сэром Ричардом Толлемахом Темплтоном, с которым он служил под командовавшем герцога Мальборо[1923] еще при покойной королеве[1924]. Тогда капитан Гейнор еще только постигал основы нынешнего ремесла. Теперь Толлемах Темплтон получил титул баронета, ушел в отставку и путешествовал, восполняя пробелы в своем образовании.

Сэр Ричард приходился двоюродным братом помощнику министра, и капитан Гейнор поспешил воспользоваться этим обстоятельством и с помощью старого приятеля заручиться поддержкой своей предстоящей миссии в Англию. Он целый месяц провел с праздным сэром Ричардом. Вместе они путешествовали по Южной Италии. Капитан изображал солдата удачи, оказавшегося не у дел. Он не знает, как распорядиться свободным временем, к тому же он всей душой привязался к обаятельному сэру Ричарду. Они и вправду сближались все больше, и знакомство быстро переросло в дружбу. Сэр Ричард искренне полагал себя другом капитана Гейнора, да и тот чувствовал к нему искреннее расположение.

Капитану Гейнору удалось очень тонко внушить сэру Ричарду превратное представление о своих целях. Гейнор столь умно осуществил свой замысел, что в конце путешествия предложение, которое он собирался сделать сэру Ричарду, тот сделал ему сам.

Как-то бледным безветренным утром они бродили на Капри по горам и капитан, желая перевести разговор на нужную ему тему, посетовал на то, что в Европе упал спрос на солдат удачи. Он жаловался на собственное вынужденное безделье: повсюду царит мир, нет военных действий, такие, как он, не находят применения. Он прибыл в Италию, мечтая получить работу, но надежды его не оправдались, кошелек отощал, а перспектив никаких; капитан с мрачным видом заявил, что собирается вернуться на Восток, что напрасно он уехал оттуда. Самым тонким был последний предпринятый им ход, и его вопиющую фальшь капитан Гейнор оправдывал лишь служением великому делу, целью, ради которой, в случае необходимости, можно использовать и недостойные средства.

— Есть, правда, Претендент, — как бы размышляя вслух, заметил он, — я думал и о нем. Впрочем, он здесь единственный, кому я мог бы предложить свои услуги. Но эта мысль меня не привлекает. Пусть я солдат удачи, наемник, которому за его ремесло платят, как галантерейщику или лудильщику, клянусь, Дик, всему есть предел. Претендент — враг Англии, — тут капитан мысленно попросил у Бога прощения за вынужденную ложь, — а шпага Гарри Гейнора, хоть он и наемник, никогда не станет служить предателю, — капитан вздохнул и засмеялся мелодичным смехом, исполненным самоиронии. — Держу пари, Дик, ты считаешь меня глупцом, готовым, как говорится, «оцедить комара, а верблюда проглотить»[1925].

Но сэр Ричард даже не улыбнулся. Глаза его светились: он любовался и гордился другом.

— Клянусь честью, Гарри, — вскричал он, как и подобало настоящему вигу, — мне это и в голову не приходило! Я высоко ценю твои чувства. Мой друг и не мог бы мыслить иначе. Однако, — продолжал он, нахмурясь, — уж коли ты так настроен, почему бы не объединить выгоду и склонности? Почему не найти для твоей шпаги дела, которому можно служить по велению сердца?

У капитана кровь застучала в висках: сэр Ричард высказал предложение, к коему капитан так упорно его подводил. Но уж если сэр Ричард обратился к нему с таким предложением, пусть теперь сам и убедит его принять. Тогда основа его будет более прочна, чем капитан смел надеяться.

Он пренебрежительно усмехнулся.

— Подумай, Дик, что ты мне предлагаешь! — воскликнул он. — Какого рода службу может предложить мне Англия? Знай, друг, в этой стране кошелек наемника только тощает.

— Но ведь есть еще и колонии, — настаивал сэр Ричард. — Там всегда найдется местечко для предприимчивых сынов отечества.

— Колонии? — подхватил капитан совсем другим тоном, демонстрируя умеренный интерес. — Что ж, это верно… — И добавил: — Но и там авантюрист может получить достойное место только при помощи влиятельного, пожалуй, даже очень влиятельного лица.

— Согласен, — подтвердил сэр Ричард, — И в этом я тебе помогу.

Капитан Гейнор смотрел на него, широко раскрыв глаза.

— Ты, Дик? — воскликнул он и с улыбкой взглянул на приятеля.

— Ты забываешь, что помощник министра — мой двоюродный брат, — напомнил ему сэр Ричард.

— Ах, вот как! — Будто нечаянно обнаружив нечто, доселе ему неизвестное, капитан продолжил: — Ты прав! Так ты полагаешь, что…

— Я-то знаю, — прервал его сэр Ричард, — мой кузен сделает все, что в его силах, для моего друга. Обязательно сделает. Я напишу ему сегодня же, и ты сам отвезешь ему письмо, Гарри.

Добродушный сэр Ричард сочинил восторженный панегирик капитану Гейнору. Вручив его авантюристу, сэр Ричард потребовал, чтобы тот немедленно отправлялся в путь. Но капитан был не из тех простаков, кто исчезает, едва успев получить желаемое, и тем вызывает сомнения в благородстве своих целей. Он еще полмесяца пробездельничал в компании сэра Ричарда, вопреки постоянным понуканиям последнего. Он явно не желал расставаться с другом. Приятели не раз даже ссорились по сему случаю: баронет обижался, что его протеже так легкомысленно относится к его протекции. А капитан каждый день ворчал: не такая уж у него блестящая перспектива в Англии, денег там платят мало, и Бог весть сколько придется проторчать в приемных, пока ему не предложат что-нибудь сносное. К тому же ему не по душе английский климат, английский обычай мариновать просителей в приемной, где всегда сквозняки, а он боится сквозняков из-за ревматизма, которому он подвержен в результате лихорадки, перенесенной три года назад в Константинополе[1926].

В конце концов он с большой неохотой отбыл в Англию, убедив сэра Ричарда в том, что сожалеет о состоявшемся разговоре и его последствиях. Он вообще бы никуда не уехал, если бы не опасался обидеть друга отказом, нежеланием воспользоваться протекцией.

В душе капитан Гейнор испытывал глубочайшее удовлетворение. Он знал, что за человек помощник министра Темплтон, хотя и не был с ним знаком. Впрочем, он собрал сведения обо всех членах кабинета, заочно изучил их. Темплтон был именно тем, кто ему нужен: не Бог весть какой влиятельный, надутый, самодовольный, раболепный слуга, игрушка в руках министра милорда Картерета[1927]. Он, конечно, даст тысячу обещаний и ни одного не выполнит, будет водить его за нос, но зато у него будет прекрасное объяснение, вздумай кто-нибудь поинтересоваться целью его приезда в Англию.

Итак, ясным июньским утром он явился вместе с другими просителями в приемную мистера Темплтона. С тех пор как он покинул лорда Понсфорта, прошло семь часов, и шесть из них он проспал. Теперь, бодрый и предельно собранный, он готовился предстать перед государственным мужем.

Если накануне в нем угадывался всего лишь военный, то теперь костюм капитана Гейнора подчеркивал его принадлежность к солдатам удачи. На нем были темно-синий камзол с серебряными галунами, белые лосины, сапоги с серебряными шпорами, шпага с эфесом из граненой стали. В руке он держал черную шляпу с плюмажем. Единственным его украшением был сапфир, прячущийся в тонких кружевах.

Щелкнув каблуками, капитан Гейнор чинно поклонился помощнику министра. Мистер Темплтон не счел необходимым встать, приветствуя посетителя. Он величественно-небрежно кивнул ему, восседая за заваленным бумагами столом, и в то же время повелительно махнул рукой чиновнику, приведшему к нему капитана, чтобы тот удалился.

— Вы, насколько я понимаю, принесли мне… э-э-э… письма от моего кузена сэра Ричарда… от моего кузена сэра Ричарда…

Он говорил звучным голосом, неспешно и важно, делая ударение на каждом слове, и, по обыкновению плохих ораторов, повторял конец фразы.

Капитан бросил оценивающий взгляд на его длинное аристократическое лицо и высокий парик. Холодное и надменное, оно показалось капитану в высшей степени непривлекательным. Мистер Темплтон взирал так на тех, кто являлся к нему с какой-нибудь просьбой. Впрочем, ничего другого капитан и не ждал.

Он протянул Темплтону рекомендательное письмо. Тот вяло, будто нехотя, взял его.

— У меня такое впечатление… э-э-э… что я уже знаком с содержанием письма… с содержанием письма…

— Дик, несомненно, написал непосредственно вам, сэр, — спокойно отозвался капитан Гейнор.

Мистер Темплтон молча кивнул и сломал печать. Он проделал это в своей обычной неспешной манере, напуская на себя еще большую важность, как все мелкие душой люди. Вот что, если исключить стилистические изыски сэра Ричарда, воспроизводить которые не имеет смысла, содержалось в рекомендательном письме:


«Дорогой Нед!

Посылаю тебе это письмо с одним из моих старых друзей. Капитан Гарри Гейнор был моим боевым товарищем, когда мы оба служили под командованием герцога Мальборо. У него большие воинские заслуги. Капитан Гейнор побывал на военной службе во многих странах и готов предложить свою шпагу королю. Его величество обретет в лице капитана Гейнора самого верного и преданного делу подданного. Смею предположить, опыт, о котором он доложит лично, даст ему основания занять достойную должность в заморских владениях его величества. Если ты поможешь ему в осуществлении его планов, ты окажешь честь и мне, чьи заслуги перед отечеством не столь уж велики, и капитану, заслуги которого значительно больше, и его величеству, чьи заслуги превыше всех. Подобная рекомендация сделает честь и тебе, ибо на какой бы пост ты ни счел нужным его назначить, капитан Гейнор оправдает твое доверие. Поскольку капитан предпринял поездку в Англию в основном по моему настоянию, надеюсь, тебя не затруднит обеспечить ему удобное жилье, снискав тем благодарность любящего и преданного тебе кузена.

Ричард Толлемах Темплтон».


Закончив чтение, мистер Темплтон внимательно посмотрел через монокль на капитана, потом, громко откашлявшись, произнес:

— Мой кузен, сэр, чрезвычайно лестного мнения о вас… чрезвычайно лестного…

Капитан Гейнор молча поклонился.

— Более подробная рекомендация содержится в другом письме, которое я получил от сэра Ричарда, — заявил помощник министра. Сделав небольшую паузу, он продолжал уже в ином тоне, на сей раз напуская на себя таинственность: — Я понимаю, вы повстречались с моим кузеном в Риме… в Риме…

— Так точно, — ответил капитан.

— Извините за излишнюю дотошность, сэр, позвольте узнать, чем вы там занимались?

— Я не нахожу, что вы проявляете излишнюю дотошность, — любезно возразил капитан, — Извольте: я несколько дней слонялся по Риму без дела, поскольку только что вернулся со службы из Турции и еще не решил, куда направить свои стопы, где искать новую службу…

— А не собирались ли вы… э-э-э… часом предложить свою шпагу Претенденту? — И, опережая ответ капитана, Темплтон добавил: — Из письма кузена я понял, что вы солдат удачи, а для наемника любая… э-э-э… служба хороша…

— Не совсем так, сэр. Наемник, воюющий против своего монарха, заслуживает всяческого презрения. Можно быть наемником, сэр, и все же оставаться верным королю и отечеству. Я, по крайней мере, всегда следовал кодексу чести. Для меня это веская причина, чтобы не присягать на верность Претенденту. Но не стану скрывать и другую, — лукавая улыбка промелькнула на его открытом лице. — Наемник, сэр, преследует ту же цель, что и торговец, — выгоду. Видит Бог, служба у Претендента не сулит выгоды сейчас, а еще меньше в будущем. Это ответ на ваш вопрос, сэр.

Капитан избрал правильную линию поведения — выразил доверие нынешнему правительству и презрительно отверг мысль о возможности возвращения на трон Стюартов. Он был очень доволен, что ему представился случай высказаться. Но по-прежнему он видел перед собой холодную надменную маску, хотя государственный муж и соизволил качнуть головой в знак согласия.

— Во время вашего пребывания в… э-э-э… бессмертном городе, — начал помощник министра, — вы, я полагаю, кое-что разузнали о дворе Претендента?

Темплтон замолчал. В последней его фразе заключался вопрос, и капитан Гейнор ни минуты не заблуждался насчет его направленности. Его просили сообщить имеющиеся у него сведения.

Как уже упоминалось, капитан был решительным человеком. Он в мгновение ока оценил ситуацию. Излишне щепетильный человек сделал бы вид, что не понял вопроса, не желая хоть в какой-то степени выступить в роли шпиона. Но Гейнору в его положении не пристало проявлять щепетильность.

И потому капитан сделался разговорчивым. Он сообщил помощнику министра кое-какие сведения, изобразив, что специально собрал их в Риме. Он говорил об англичанах, приближенных Стюарта, с видом человека, готового предать любого, лишь бы предательство снискало ему милость властей предержащих. Во время его рассказа лицо-маска мистера Темплтона слегка оживилось; он жаждал сведений такого рода. Но вот капитан Гейнор закончил свой рассказ, и мрачная физиономия помощника министра снова сделалась холодной и надменной: проситель назвал лишь тех людей, что уже были разоблачены, и сообщенное им давно стало достоянием толпы, не говоря уж о членах правительства.

Мистер Темплтон, не в силах скрыть своего разочарования, высказал капитану эти соображения в весьма резкой форме. Затем, вперившись в него взглядом, задал капитану вопрос, от которого у того, человека неробкого десятка, упало сердце:

— Сэр, доводилось ли вам слышать о капитане Дженкине?

В глазах капитана промелькнула растерянность, но в следующий миг он совладал с собой и, нахмурясь, задумался.

— Пожалуй, да… — протянул он. — Дженкин — агент Якова, не так ли?

— Да, да, — нетерпеливо подхватил Темплтон. — Так что вы о нем слышали?.. Что слышали?..

Страх Гейнора рассеялся, но все же он недоумевал: какую цель преследовал Темплтон, задавая этот вопрос? Впрочем, он мог спросить и без задней мысли. Желая прощупать собеседника, капитан ответил уклончиво:

— До меня доходили слухи, — не помню, кто это говорил и при каких обстоятельствах, — но я слышал, что капитан Дженкин был в Риме и готовился отбыть в Англию.

И тут мистер Темплтон выдал посетителю государственную тайну, ибо, как все напыщенные люди, не удержался от соблазна продемонстрировать собственное превосходство. Пренебрежительно фыркнув, он бросил:

— Ваша новость устарела, как и все ваши ценные сведения. Мы уже целую неделю об этом знаем.

Ни один мускул не дрогнул на лице капитана Гейнора при этом неприятном известии. Нахмурившись, он выпрямился.

— Мои сведения, сэр? Мне кажется, вы обошлись со мной недостойно.

Впервые за аудиенцию он дал почувствовать помощнику министра всю силу своего негодования, устремив на него яростный взгляд. Но уже в следующий момент он снова вошел в роль скромного льстивого просителя, готового, проглотив обиду, унижаться перед обидчиком.

— Мне следовало быть осторожнее, — сказал он, — но я туповатый вояка. В бою мне отваги не занимать, уж поверьте на слово, сэр. Но куда мне состязаться в уме с таким человеком, как вы, сэр. Вы уж пощадите меня, ей-богу, пощадите, — взмолился капитан.

Польщенный мистер Темплтон снизошел до улыбки.

— Так уж и быть, — сказал он. — Я расспрашивал вас в ваших же интересах… в ваших интересах… Если бы вам удалось получить сведения, которые мы сочли бы ценными, правительство его величества было бы признательно вам. Правительство оказалось бы у вас в долгу, и мне было бы легче просить лорда Картерета… э-э-э… удовлетворить вашу просьбу. Уверен, вы меня понимаете… вы меня понимаете…

— Сэр! — вскричал капитан Гейнор. — Я снова обнаружил перед вами свою тупость. Впрочем…

Пожатие плеч было красноречивее слов. Оно словно говорило: «Разве может заурядный человек вроде меня распознать замыслы такого выдающегося деятеля?»

— Ни слова более, сэр, ни слова более! — мистер Темплтон, отставив кресло, поднялся. Высокий, с горделивой осанкой, он стоял, откинув голову назад и повернув ее чуть в сторону. — Мы сделаем все, что в наших силах. Вы оставите мне ваши… э-э-э… рекомендации?

Капитан Гейнор держал их наготове. Он вытащил объемистый пакет из внутреннего кармана камзола и положил его на стол помощника министра. Некоторые рекомендации были подлинные, однако большая часть — поддельные. В совокупности они свидетельствовали чуть ли не о каждом дне жизни капитана за последние десять лет. Жизнь, богатая невероятными событиями, истинность которых подтверждали некоторые из документов, еще сулила Гейнору такие приключения, какие ему и не снились, прежде чем он снова явится к помощнику министра, чтобы востребовать свой пакет.

Тем временем мистер Темплтон с многозначительным видом вертел пакет в руках.

— Если эти рекомендации столь же лестны для вас, как рекомендация моего кузена, вы можете надеяться на подходящую для вас должность, должность, соответствующую вашим заслугам. Полагаю, сэр, вам следует наведаться ко мне через некоторое время. Если возникнет необходимость связаться с вами, где я смогу вас найти?

— Завтра я уезжаю в Чертси, — отвечал капитан, — в имение Монастырская ограда.

— К сэру Джону Кинастону? — спросил Темплтон.

— Да, сэр, он был другом моего отца много лет тому назад, — с поклоном отвечал капитан, — Он изволил пригласить меня в гости на то время, что я пробуду в Англии.

— О, так это еще одна отличная рекомендация, сэр! — воскликнул мистер Темплтон, демонстрируя в конце беседы некоторое радушие. — Отличная рекомендация! Правительство благоволит к сэру Джону. Лорд Картерет прислушивается к его мнению. Словечко, замолвленное им…

Капитан снова поклонился, приложив руку к сердцу.

— Подобно всем великим людям, которых мне довелось повидать на своем веку, — а я объездил весь свет, — вы, сэр, почитаете могущественными малые возможности других и малым свое собственное могущество. Мистер Темплтон, я весьма удовлетворен тем, что оставляю свое прошение на ваше усмотрение. Я не желаю для себя лучшего покровителя и мне не найти более великого. — Капитан отвесил еще один поклон улыбающемуся помощнику министра, и тот еще шире расплылся в улыбке. От его былой ледяной неприступности не осталось и следа. — А теперь позвольте откланяться, сэр. Я буду уведомлять вас о всех своих перемещениях. Сэр, — снова поклон, — я ваш покорный слуга.

Капитан наконец вышел в переднюю, покашливая и прикрывая рот платком. А в кабинете сияющий мистер Темплтон, хихикая и потирая руки, призывал купидонов на потолке в свидетели своей поистине дьявольской хитрости. Не он ли вывернул наизнанку этого вояку? Не он ли выжал из солдата удачи все сведения и выбросил его, как выжатый лимон, прежде, чем тот понял его и взбесился? Даже его усмирила и восхитила изумительная проницательность мистера Темплтона.

Помощник министра снова опустился в кресло. Улыбка его угасла. Ведь авантюрист, вспоминал он, не сообщил ему ничего нового. Впрочем, может быть, он и не располагает ценными для Темплтона сведениями, иначе он вытянул бы их из этого простака.

Помощник министра взял пакет с рекомендациями. Надо будет ознакомиться с ними. Надо подыскать местечко человеку, который с такою готовностью признает власть, авторитет и умственное превосходство. Мистер Темплтон почувствовал, что со все большей симпатией относится к капитану Гейнору и готов сделать все возможное, чтоб помочь ему. Такое с помощником министра случалось крайне редко.

Но пора было браться за дела государственной важности. Он позвонил в колокольчик. Появился чиновник, и на лице помощника министра Темплтона снова застыла маска неприступной надменности.

Глава 4

ПОСРЕДНИКИ СУДЬБЫ
Капитан Гейнор произвел столь приятное впечатление на помощника министра, что ему в тот же день принесли приглашение от мистера Темплтона отобедать у него в среду. Капитан принял приглашение и использовал представившуюся ему возможность не только для того, чтоб войти в еще большее доверие к помощнику министра, но и завоевать сердце его жены, пухленькой легкомысленной женщины, чья власть над супругом была абсолютной. Гейнор ушел от них в твердой уверенности, что полная подчиненность жене служила мистеру Темплтону школой, где он освоил искусство подчинять себе других.

Ничего, достойного упоминания, во время визита не произошло, разве что капитан Гейнор, как и подобает истинному вигу, на чем свет стоит ругал мятежников: они-де не дают покоя королевству, где всегда царили мир и процветание. Капитан позволил себе сделать комплимент лично мистеру Темплтону за бдительность, проявляемую правительством, и восхитился неусыпностью этой бдительности: все сведения, доставленные им из Рима, включая тот факт, что злонамеренный шпион капитан Дженкин находится на пути в Англию, были уже доподлинно известны всеведущему помощнику министра.

Получив хоть какой-либо намек от мистера Темплтона, капитан Гейнор надеялся предотвратить утечку важных данных, но его постигла неудача, и он не решился проявить излишнее усердие: игра не стоила свеч, ведь, возможно, мистер Темплтон и не располагал подобными сведениями.

Все же капитан решил предупредить об опасности лорда Понсфорта и потому нанес ему визит на следующий день. Их светлость пришел в ужас от новостей.

— Откуда вам это известно? — вскричал он дрожащим голосом, чем очень удивил капитана.

Капитан Гейнор ему все рассказал.

— Видите ли, есть опасение, что среди нас появился предатель, — заключил он свой рассказ, — иначе как же правительство получило сведения о капитане Дженкине?

— А вы уверены, что оно их получило? — хмуро осведомился Понсфорт. — Может быть, вы сами поставили им нужные сведения, а заявление Темплтона, что ему и так все известно, всего лишь притворство? Так он хочет придать себе важности и скрыть, что он ваш должник.

Капитан Гейнор лишь снисходительно усмехнулся:

— Милорд, я вступил в заговор не желторотым птенцом.

— И все же с вашей стороны было глупостью сообщить ему то, что вы сообщили, — стоял на своем милорд. — Чистейшей глупостью!

— Не думаю, милорд, — последовал вежливый ответ. — Целью моей было прощупать, что знает правительство, и в этом я преуспел.

— Пусть будет так, — согласился Понсфорт. — Я же придерживаюсь иного мнения. Клянусь, я бы ночью не сомкнул глаз, если бы рассуждал, как вы. Господи, у меня сердце оборвалось, когда вы рассказали, как завели разговор о предателях.

— Тем не менее предупреждаю вас: будьте осторожны, — трезво рассудил капитан. — Встретимся в гостинице «На краю света» в Челси[1928] через неделю, когда продумаем предстоящее. Там будет безопаснее, чем в вашем доме или в каком-либо другом.

— А вы тем временем отправитесь в Монастырскую ограду? — спросил лорд Понсфорт.

— Да, я еду туда. Собственно, я и задержался-то лишь для того, чтобы предупредить вас. Надеюсь, я увижу вас там?

Милорд медлил с ответом. Он вспыхнул, на мгновение смешался, но, оправившись от смущения, сказал:

— Пожалуй, нет. Дела требуют моего присутствия здесь. Надо очень постараться, чтобы распутать весь этот клубок.

— Я счастлив, что он поддается распутыванию.

— Разумеется, благодаря той шутке, которую фортуна сыграла с вами два дня назад. Ей-то я и обязан новыми возможностями.

— Я рад, — приветливо кивнул Гейнор. — Стало быть, дела ваши не так уж и плохи, как вы считали прежде. Я сердечно рад, сэр.

Капитан говорил дружелюбно и искренне. Никто бы не заподозрил, что сам он выступает в данном случае проигравшей стороной. Наконец он собрался уходить, но лорд Понсфорт удержал гостя. Он был явно чем-то обеспокоен.

— В Монастырской ограде вы увидите мисс Холлинстоун. Передайте, пожалуйста, привет от меня ей и сэру Джону. Что касается этой дамы и нашей игры, вы помните, что… что… — лорд Понсфорт тщетно подыскивал слова, способные выразить его мысль в не обидной для собеседника форме.

— Что я проиграл, — жестко произнес капитан. — И потому вы снова вступаете в права, полученные при обручении?

— Вы представляете все слишком плоско и прямолинейно, — посетовал милорд.

— Дело простое. Но ваши опасения напрасны. Они делают мало чести леди и еще меньше мне.

Они распрощались довольно холодно, и капитан Гейнор ушел.

Он нанял слугу, коротышку с проницательным взглядом по фамилии Фишер. Владелец поместья под названием «Джордж» отрекомендовал его как человека верного и честного, и потому капитан отправил с ним свой багаж дилижансом. Сам же он поехал верхом, и через час после визита Понсфорту перед ним открылись навевающие тоску вересковые пустоши Хаунслоу-Хит. Далеко впереди скакал одинокий всадник. Капитан Гейнор присмотрелся бы к нему внимательней, если бы распознал в нем одного из посредников судьбы. Если бы не этот всадник на пустынной дороге, жизнь нашего героя сложилась бы совсем не так, как она описывается вэтом романе.

Верстовой столб отбрасывал длинную тень на дорогу, которая лентой обвивала выжженную пустошь. Солнце казалось сверкающим диском. Всадник — черный силуэт на фоне солнца — скрылся вдали. Капитан Гейнор продолжал свой путь, погруженный в думы. Он думал о чем угодно, только не о судьбоносном всаднике. Капитан поднялся на холм, потом спустился в ложбинку, сдерживая коня; дорога была неровная, глиняные борозды окаменели под палящим солнцем. Всадник скрылся из виду, вокруг не было ни одной живой души. Вдруг он снова показался из соснячка, погребально-мрачно черневшего впереди. Капитан видел только его спину, он ни разу не обернулся, очевидно подозревая, что его быстро нагоняют. Это и заставило капитана взглянуть на него внимательнее.

Крепко сбитый мужчина ехал на пегой нескладной лошади. Черные волосы, выбивающиеся из-под широкополой шляпы, развевались на ветру. На нем был черный костюм для верховой езды и грязные лосины. Поравнявшись с ним, капитан увидал хищное лицо со впалыми щеками, грязный шейный платок и еще более грязный зеленый атласный жилет и весьма неопрятные, поблекшие золотистые кружева.

Трудно было повстречать человека с более отталкивающей внешностью, даже изъездив всю Англию вдоль и поперек. Подобная встреча на безлюдной дороге не предвещала ничего доброго.

— Хороший денек, ваша честь, — произнес незнакомец с явным ирландским акцентом.

— Хороший, — холодно кивнул капитан.

Он не сбавил скорости и оставил бы незнакомца далеко позади, но тот пришпорил свою пегую лошаденку и не отставал.

— Ну и глухомань, — сказал он, словно объясняя свое стремление держаться рядом, — страсть как не люблю таких медвежьих углов.

— Не разделяю вашего предубеждения, — возразил капитан.

— Ах, не разделяешь! — возмутился спутник. — Что ж, я, слава Богу, из тех, кто понимает намеки сразу. Так что больше не навязываю тебе свое общество. Но сначала придется сказать тебе два слова. А ну, попридержи коня! Стой, говорю! Стой, или я вышибу из тебя мозги!

Капитан осадил коня. Разбойник навел на него револьвер с длинным блестящим дулом, казавшимся кроваво-красным в лучах заходящего солнца.

— Что тебе надо? — резко спросил капитан.

— Вопрос простой и ответ простой, будь я проклят. — Разбойник усмехнулся. — А нужен мне сущий пустяк — кошелек, вон тот красивый камешек у шеи и часы, если имеются.

Капитан Гейнор бросил на него оценивающий взгляд, словно прикидывая свои шансы на успех. Хищная волчья пасть все еще ухмылялась, в налитых кровью глазах горел голодный огонек. Да, это не случайный искатель приключений, а настоящий разбойник с большой дороги. Такой ограбит и солдата, и старуху, и лишит жизни любого без всяких угрызений совести, стоит ему почуять выгоду, Гейнор криво улыбнулся:

— А ты загнал меня в угол, клянусь честью!

— И я того же мнения. Хорошо, что ты человек разумный, жаль было бы проливать кровь такого красавца из-за какой-то ерунды — горстки гиней да пары блестящих камушков. Мой девиз — живи и давай жить другим, ваша честь.

Капитан вытащил вязаный кошелек из черного шелка. Он был туго набит, сквозь растянутые петли просвечивало золото.

Разбойник подъехал чуть ближе. Не опуская пистолета и не сводя с капитана глаз, он протянул за кошельком левую руку. Пожалуй, капитан чересчур поспешно отпустил кошелек, едва разбойник коснулся его пальцами, и кошелек со звоном упал на землю между ними.

Разбойник непроизвольно проследил глазами за падающим кошельком, совершив тем самым непростительный промах для бывалого в таких делах человека. Удар, выбивший пистолет у него из рук, был очень силен и чуть не сломал ему запястье. Не успел он сообразить, что произошло, и предпринять действия в свою защиту, как на него обрушился второй удар, на сей раз по голове, нанесенный с такой ловкостью, что разбойник покачнулся в седле.

Капитан Гейнор привстал на стременах, заняв более выгодную по сравнению с противником позицию. Используя кнут с тяжелой рукояткой как дубинку, он с быстротой и сноровкой, неожиданной для видавшего виды разбойника, ударил его по затылку. Не успел тот оправиться от страшной боли, как удары посыпались на него градом, выбивая из его одежды целые облака пыли. Потрясенный неожиданной бурной атакой, разбойник был не в силах защищаться. Храбрец при оружии, а без него жалкий трус, он понял, что схватил голой рукой скорпиона. Не испытывая судьбу, он натянул поводья и с яростью вонзил шпоры в бока своей пегой лошаденки. Обезумевшая лошадь встала на дыбы, а потом рванула вперед и понеслась галопом. Но капитан, еще не насладившийся местью, ринулся в погоню, со свистом рассекая воздух кнутом.

Тут рыцарь больших дорог, гнавший лошадь что было мочи, вдруг вспомнил, что у него есть еще один пистолет.

Он вытащил его трясущейся рукой и, обернувшись, выстрелил в преследователя. Разбойнику было трудно попасть в летевшего за ним всадника, к тому же рука плохо слушалась его. Тем не менее выстрел положил конец преследованию: пуля с близкого расстояния угодила коню капитана в грудь. Бедное животное с громким ржанием рухнуло наземь — капитан едва успел выпрыгнуть из седла.

Стоя на дороге, он проклинал разбойника и собственную глупую затею с погоней. Раненый конь бился в агонии, и капитан, выхватив пистолет, прекратил его мучения. Потом он вернулся к месту встречи с разбойником и поднял кошелек. В азарте погони ему было недосуг подумать об этом. Подойдя к убитому коню, капитан задумался. До поместья оставалось добрых девять миль, а уже темнело.

Он все еще стоял в задумчивости на том же месте, когда вдруг вдалеке послышались дребезжание колес и стук копыт. Шум со стороны пустоши нарастал, и вот уже на холме показалась карета. Раскачиваясь и подпрыгивая на ухабах, она съехала вниз.

Кучер и ливрейный лакей на запятках подозрительно косились на капитана, поджидавшего карету на дороге. Когда она приблизилась, Гейнор поднял руку, и карета остановилась. Увидев валявшуюся на дороге лошадь, кучер, упитанный мужчина, понял, что перед ним — путник, попавший в беду.

Раздвинулась кожаная занавеска, и в окошке показалась причудливо причесанная женская голова.

— Что стряслось, Гилберт? — произнес высокий женский голос. — Почему мы остановились?

Заметив капитана, дама вскрикнула и тотчас спряталась. Капитан, сняв шляпу, подошел поближе.

— Не беспокойтесь, прошу вас, — сказал он с улыбкой. — Перед вами проситель, а не разбойник.

— У джентльмена убили лошадь, — сообщил Гилберт. В окошке показалась еще одна женская головка — и прехорошенькая. Девушка, с откровенным любопытством взиравшая на капитана, была голубоглазая, с тонким милым личиком, сиявшим под замысловатым сооружением из золотистых локонов, с изящным подбородком и пухлым маленьким ртом бантиком. Таких девушек любил рисовать Грёз[1929], прославлявший милую заурядность.

Капитан почтительно склонил голову.

— Мадам, — сказал он, — меня постигла неудача: подо мной убили коня.

Голубые глаза выразили сочувствие и беспокойство.

— Убили?! — воскликнула она. — О Господи!

Старшая по возрасту дама снова появилась у окошка.

— Вы говорите — убили? — вскричала она. — Кто ее убил, сэр?

— Какой-то негодяй, разбойник с большой дороги, мадам.

— Разбойник! — пронзительно вскрикнула она. — Слышите? Сколько раз я вам об этом говорила и все впустую! Как хотите, но я еду через пустошь в последний раз. Господи, да это чудо, что нас не убили, просто чудо!

— Я еще не добрался до места, мадам, — начал капитан. — Я был бы чрезвычайно признателен, если бы вы позволили мне ехать на козлах рядом с вашим кучером до следующей почтовой станции, где я восполнил бы свою потерю.

Дама сначала потеснила, а потом и вовсе отодвинула девушку, заполнив весь проем окошка. Она с явным подозрением разглядывала просителя.

— Куда вы направляетесь, сэр?

— В Чертси, мадам.

Она еще внимательней посмотрела на молодого человека. В глубине кареты послышался шепот. Дама на мгновение обернулась.

— Возможно, Дамарис, — ответила она. — У него именно такой вид.

«Дамарис», — пронеслось в голове у капитана.

— Позвольте поинтересоваться, сэр, — продолжала дама, — кому я буду иметь честь оказать услугу?

— Я — Гейнор, мадам, капитан Гейнор, ваш покорный слуга.

— Вот как! — воскликнула она и приветливо улыбнулась. — Боже, какая странная встреча. Вы направляетесь в Монастырскую ограду?

Капитан, осененный догадкой, кивнул.

— А вы, стало быть, леди Кинастон? — спросил он. — Да, поистине удивительное стечение обстоятельств.

— Джеймс, деревенщина ты эдакая, — обратилась она к глазевшему на них лакею, и того как ветром сдуло с запяток, — открой дверцу!

Лакей услужливо опустил подножку, ее светлость ступила на землю, опираясь на его плечо. Леди Кинастон была высокого роста, приятной наружности, держалась с горделивой осанкой. Будучи весьма привлекательной дамой, она умела оценить и мужскую привлекательность.

Леди Кинастон сделала легкий реверанс и одарила капитана самой любезной улыбкой.

— Мы почтем за честь для себя оказать вам услугу, сэр, — заявила она и тут же в свойственной ей небрежной манере представила своих спутниц. Обернувшись, она махнула рукой в сторону кареты: — Мисс Холлинстоун моя племянница, и Эвелин, моя дочь. Она у нас единственная, сэр, что весьма огорчает сэра Джона: он мечтал о сыне. Очень жаль, что небо не исполнило его желания, — продолжала она непоследовательно, — но, если взглянуть с другой стороны, растить сыновей в наше смутное время — такое ответственное дело, что порой думаешь: небу и впрямь виднее.

Капитан почти не слушал ее болтовни: он смотрел на девушек, оставшихся в карете, — златокудрую, ту, что беседовала с ним, — капитан решил, что она и есть Дамарис Холлинстоун, — и более высокую, темноволосую девушку, блиставшую красотой совсем иного типа. Гейнор учтиво поклонился, задержав чуть дольше взгляд на той, которую называл про себя мисс Холлинстоун. Странное чувство всколыхнуло его душу при воспоминании об удивительной игре, которую он вел три дня тому назад с милордом Понсфортом.

Капитан заметил, что его пристальный взгляд смутил девушку, и вежливо осведомился у леди Кинастон о сэре Джоне. Она привела длинный перечень истинных и мнимых болезней сэра Джона, из чего, по-видимому, следовало, что ее муж в добром здравии и с удовольствием предвкушает прибытие гостя.

— Уже поздно, мама, — заметила темноволосая девушка, — а капитан Гейнор, конечно, торопится.

— Если путешествие приятно, пусть оно никогда не кончается, — куртуазно ответил капитан.

— Ах, вот как! — Светловолосая Дамарис рассмеялась. — И все же, мама, вы задерживаете капитана.

Вспомнив, что леди Кинастон воспитывает Дамарис как родную дочь, капитан Гейнор решил, что подобное обращение естественно и уважительно.

Тем временем леди Кинастон, несколько язвительно отозвавшись о нынешних нравах и об отсутствии уважения к старшим у молодого поколения, все же вняла советам дочери и племянницы и милостиво позволила капитану проводить ее к карете.

Он последовал за ней и сел рядом. Подножку подняли, дверь затворили, и карета, раскачиваясь, покатила по дороге. Та девушка, что звалась, как полагал капитан, Дамарис, попросила его подробнее рассказать о приключении. Он охотно согласился, но, повествуя о нем, обращался главным образом к леди Кинастон и ее дочери, полагая, что следует поступать именно так. После того, что Произошло между ним и Понсфортом, ему приходилось проявлять величайшую осмотрительность: ведь его могли заподозрить в попытке завоевать симпатию мисс Холлинстоун, обрученной с другим. Она была ставкой в игре, в которую он вступил и которую проиграл. Между ними — невидимая стена, теперь мисс Холлинстоун в большей степени, чем раньше, принадлежит другому, и он уподобится вору, если рискнет ее украсть.

Закончив рассказ, он откинулся на спинку сиденья. Дамы продолжали болтать о разбойниках, об опасности, подстерегающей путников, хвалили его находчивость: мало кто, находясь в столь невыгодном положении, сумел бы победить противника.

Но мысли капитана были далеко. Красивое личико и губки совершенной, как розовый бутон, формы помогли Гейнору, прекрасному психологу, понять характер мисс Холлинстоун. Если в какой-то период своей жизни человек неизбежно задумывается о женитьбе, ему надо жениться на той, что готова не только брать, но и отдавать, думал капитан. А эта Дамарис, видно, из тех, кому нечего отдавать. У нее нет ничего своего, индивидуального. Капитан всегда распознавал по внешним чертам суть человека. Несомненная красота девушки ничуть не тронула его — напротив, вызвала неприятное чувство. На первый взгляд ее красота показалась ему фальшивой, но вскоре капитан понял, что судит чересчур прямолинейно: фальшь предполагает, по крайней мере, какую-то активность, а эта девушка совершенно безжизненна. Она похожа на камелию — то же грациозное совершенство формы, но никакого аромата. Такой цветок вянет от прикосновения.

Эти поспешные выводы, первым результатом которых стала легкая неприязнь, которую отныне вызывала у него светловолосая девушка, естественно заставили его задуматься, как бы он повел себя, окажись он тогда в выигрыше. Потребовал бы он у Понсфорта выполнения условий? Гейнор вспомнил о своем повелителе, терпеливо ждущем решения своей участи в Риме. Король, можно сказать, живет на пожертвования. И капитан признался себе, что, пожалуй, он не отказался бы от богатой наследницы: ради короля он был готов на любые жертвы. Но теперь капитан радовался, что карты не заставили его принести именно эту жертву. Он испытал облегчение: оказавшись в проигрыше, он вполне мог примириться с ним и легко выполнить условия пари.

Итак, ему не придется совершать насилия над собой. Капитан подумал, что и в будущем не должен допускать ничего подобного. Теперь ему было ясно, какую линию поведения следует избрать во время пребывания в Монастырской ограде. Почти все время он продолжал обращаться к леди Кинастон и ее дочери. Невольно он сравнивал ее с мисс Холлинстоун, и сравнение было явно не в пользу последней: бледное задумчивое лицо, карие глаза с поволокой, нежный и грустный взгляд, выразительный рот, благородный лоб… Он поймал себя на мысли: если бы она оказалась Дамарис, ему пришлось бы страдать.

В наступающих сумерках карета прогромыхала по мосту. Река шумным водопадом спадала вниз — впереди темнела запруда. Вскоре изрезанную колеями дорогу сменила булыжная мостовая, по обе стороны которой неясно вырисовывались дома. Они въехали в город Чертси.

Капитан попросил подвезти его к гостинице «Голова великана», где его ждал слуга с багажом. Карета остановилась у гостиницы и простояла там минут пять. Пять минут оказались судьбоносными, как и весь этот день. Они волею судьбы завершили то, что начал ее посредник — разбойник с большой дороги.

Золотоволосая красавица сидела в углу кареты насупившись, недовольно опустив уголки прелестных губ. Если и был у нее в жизни интерес, возбуждавший каждый нерв, каждую клеточку ее существа, то это был успех у мужчин. Главным в натуре этой девушки было желание нравиться сильному полу, и если это ей не удавалось, она злилась. Ущемленное самолюбие наполняло ее душу горечью. Она привыкла к тому, что кузина пользовалась большим успехом, но не желала с этим смириться, объясняя чужой успех причинами, вовсе не умалявшими ее собственного очарования. Но никогда еще она не терпела такого сокрушительного фиаско, как сегодня, никогда еще не встречала мужчины, настолько поглощенного скромницей-кузиной, как этот капитан Гейнор. Никогда еще к ней не относились со столь полным, казалось, даже нарочитым невниманием.

Щеки у Эвелин горели, губы подрагивали, как у наказанного ребенка. Чувствуя себя глубоко несчастной, она молча сидела в своем углу. Дважды она обращалась к капитану, и он едва снисходил до ответа: его занимала только кузина. Эвелин поклялась себе, что больше не потерпит такого отношения. Невыносимый мужлан! И когда капитан отправился в гостиницу, она дала волю своему гневу, излив его не бурно, а с холодным, уязвляющим душу презрением — она умело пользовалось этим приемом.

— Ох-хо-хо! — Эвелин вздохнула. — Как я благодарна судьбе, что привлекаю кавалеров сама, что к этому не причастен мешок с деньгами!

Теперь читателю ясно, какую ошибку совершил капитан Гейнор, приняв дочь за племянницу. Ошибка объяснялась тем обстоятельством, что обе девушки называли леди Кинастон мамой.

Тень пробежала по призрачно-бледному лицу Дамарис.

— Какая ты недобрая, Эвелин! — укорила она кузину. — Неужто тебе не надоело подпускать шпильки? Да, я понимаю: за мной ухаживают, меня добиваются из-за наследства. Тебе ведь давно это ясно, — в голосе Дамарис прозвучала нотка горечи: признание причинило ей боль. — Ты считаешь мое положение завидным, коли постоянно напоминаешь мне о нем?

— Моя милая, — проворковала леди Кинастон, утешая Дамарис, — Эвелин сказала не подумавши, только и всего.

— Было бы милосерднее, если бы она задумывалась над своими словами, — ответила Дамарис.

— Ах, вот как! — Эвелин рассмеялась коротко и зло, — Ты всегда неправильно истолковываешь мои слова. Я имела в виду не лорда Понсфорта, а капитана Гейнора и ему подобных.

— В чем же моя вина? — недоумевала Дамарис.

— Дело не в тебе, моя дорогая Дамарис, а в твоем наследстве. Вот почему я так благодарна судьбе…

— Я всегда говорила, — вмешалась непоследовательная леди Кинастон, — что нам следует благодарить судьбу и за то, что мы знаем, и за то, чего не знаем.

Добродушная глуповатая женщина и не подозревала о назревающей ссоре, ее светлость не воспринимала намеков.

— Эвелин, я не понимаю тебя, — сказала Дамарис. Мисс Кинастон раздраженно передернула плечами и выпрямилась. В свете, падавшем из окошка гостиницы, золотистая головка и миловидное личико обратились в резко очерченную тень на стенке кареты.

— Капитан смотрел только на тебя, — насмешливо бросила Эвелин, не отличавшаяся деликатностью.

— Даже если это правда, в чем я виновата?

Желая примирения, Дамарис протянула кузине руку, но та резко отдернула свою.

— Я и говорю, ты тут ни при чем. Тебе приходится расплачиваться за то, что ты наследница большого состояния.

— Я всегда говорила, что за любой успех в жизни приходится расплачиваться, — благодушно заметила леди Кинастон, не подозревая о дуэли, происходившей на ее глазах.

Раньше Дамарис не ответила бы кузине: она отличалась кротостью нрава, — лишь насмешки Эвелин, ее отказ пожать руку в знак примирения вызвали полемику. Насмешки эти уязвили Дамарис, как может уязвить лишь правда. У нее была возможность не раз убедиться в правоте Эвелин, и ее нежная душа страдала от унижения.

— Что касается капитана Гейнора, — сказала она, — я не уверена, разобрался ли он, кто из нас Дамарис Холлинстоун, а кто Эвелин Кинастон. — Кузина рассмеялась: подобное высказывание показалось ей абсурдным. — Во всяком случае, уверяю тебя, — продолжала Дамарис, — капитан дважды назвал меня мисс Кинастон.

— Неужели? — встрепенулась ее светлость. — Странное заблуждение!

— Поистине странное! — с издевкой подтвердила Эвелин.

Если раньше было задето ее самолюбие, то теперь она испытала подлинную муку. Правда, Эвелин тут же предположила: Дамарис лукавит. Она была очень высокого мнения о себе и не допускала мысли, что при прочих равных условиях кто-то отдаст предпочтение Дамарис. Самодовольство и злость побудили Эвелин сделать кузине коварное предложение:

— Если ты права, если капитан и впрямь не знает, кто из нас богатая наследница Дамарис Холлинстоун, может быть… — она помедлила и закончила не без лукавства: — Может быть, стоит поддержать в нем это заблуждение? Итак, я — Дамарис, а ты — бедная Эвелин Кинастон!

— Дитя мое, что ты говоришь? возмутилась ее мать. — Ты вовсе не бедна, ты…

— Все познается в сравнении, дорогая мама. Я сравниваю себя с Дамарис. Ну, что скажешь, Дамарис?

— Что скажу? — удивленно отозвалась кузина. — Ты с ума сошла, Эвелин!

Эвелин снова презрительно рассмеялась:

— Сдается мне, ты хвастунишка, Дамарис.

— Эвелин! — одернула ее мать.

— Я хвастунишка? — добродушно переспросила Дамарис.

— А кто же еще? Ведь ты не отваживаешься проверить?

— Не отваживаюсь?

Дамарис почувствовала, что ею овладевает гнев. Она была кроткого нрава, однако это не мешало ей требовать к себе должного уважения. Видно, ей придется проучить Эвелин.

— Не отважишься! — подзадоривала ее кузина.

— Но, дорогие мои, вы же устроите грандиозную путаницу, — встревожилась леди Кинастон.

Она была решительно против затеи своей дочери. Дамарис приняла вызов.

— Это продлится всего лишь день-два, — успокоила она тетушку. — А вы, пожалуйста, попросите сэра Джона принять участие в игре. Поверьте, это пойдет на пользу вашей дочери, — жестко добавила она.

— Ты… ты согласна? — взволнованно воскликнула Эвелин.

Теперь, когда дело было решено, она вдруг испугалась, что ее ждет неудача.

— Ты не оставляешь мне выбора. Что ж, отныне будь Дамарис Холлинстоун. Но если твоя недостойная затея не принесет тебе удовлетворения, изволь прекратить свои насмешки, ты мне слишком досаждаешь ими.

Дамарис откинулась на спинку сиденья. Эвелин снова рассмеялась. Мимолетное чувство страха покинуло ее: если к красоте, дарованной ей природой, добавится богатое наследство, ей бояться нечего.

Тут в разговор вступила мать, сообразившая наконец, что задумали девушки и чем может обернуться придуманная ими игра.

— Но, дорогие мои, — вскричала она, — я вовсе не желаю, чтобы капитан Гейнор ухаживал за моей дочерью! Я этого не допущу, Эвелин, по крайней мере, пока не узнаю больше об этом джентльмене. Я совсем не уверена в том, что он может претендовать на твою руку. Он, конечно, смел и красив, такие качества не часто встретишь в наше время, но, на мой взгляд, он солдат удачи.

— Солдат удачи! — воскликнула Эвелин. — И вы хотите, чтобы я… Тише, он уже возвращается. С этого момента я — Дамарис Холлинстоун, запомните это, мама.

Лакей открыл капитану Гейнору дверцу, тот быстро поднялся в карету и принес дамам извинения за вынужденную задержку.

Глава 5

ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ
Казалось, сама судьба не оставляла капитану выхода из трудного положения. Ее посредниками выступили разбойник, затем мисс Кинастон. Стяжательство одного положило начало делу, тщеславие другой сулило ему продолжение. Тем не менее обстоятельства еще не сбили капитана с правильного пути, и веское слово сэра Джона Кинастона могло все исправить. Но судьба была тут как тут и все же сыграла с капитаном шутку. Когда карета прибыла в Монастырскую ограду, сэр Джон снарядился в дорогу. Час тому назад нарочный привез дурную весть: брат сэра Джона, живший в Бате[1930], тяжело заболел. Баронет ждал прибытия капитана Гейнора, чтобы повидаться с ним перед отъездом.

Прошло двадцать лет с тех пор, как Гейнор посетил Монастырскую ограду. И все же у него сохранилось очень яркое воспоминание о доме, куда его, девятилетнего мальчишку, привез отец. Они с сэром Джоном Кинастоном были верными друзьями, и Гарри Гейнор чувствовал, что тепло былой дружбы согревает и его: сэр Джон испытывал к нему поистине отеческую привязанность. Тем не менее ни в один из своих приездов в Англию за последние семь лет (его отец последовал за Яковом II во Францию, а поскольку мать Гарри к этому времени умерла, он взял сына с собою) капитан Гейнор ни разу не навестил сэра Джона в Монастырской ограде и не был знаком с его женой и дочерью.

Капитан не бывал в поместье намеренно: он не хотел, чтобы в случае его ареста и опознания сэра Джона привлекли к суду по его делу. Сэр Джон уговаривал Гейнора сделать Монастырскую ограду своей штаб-квартирой во время пребывания в Англии, подчеркивая то обстоятельство, что положение хозяина поместья обеспечит гостю полную безопасность. Баронет[1931] был вне подозрений — мировой судья, уважаемый всеми виг. Но капитан Гейнор всегда отвечал ему, что король его очень ценит, потому он не должен рисковать.

Но на сей раз капитан решил, что может воспользоваться столь щедрым гостеприимством: он принял особые меры предосторожности, у него был отличный предлог для пребывания в Англии. В случае его провала сэр Джон был бы скомпрометирован не более других.

Сэр Джон оказал капитану чрезвычайно радушный прием. Могучее сложение, спокойствие духа, здоровый образ жизни помогли ему прекрасно сохраниться, несмотря на годы. В свои шестьдесят он выглядел чуть старше сорока. Правда, сэр Джон был склонен к полноте, но чуть-чуть. При высоком росте и величавой осанке некоторая дородность казалась признаком силы. Голубые ясные глаза, острый проницательный жизнерадостный взгляд придавали лицу моложавость. Загорелое лицо под неизменным седым париком сияло красотой и благородством.

Сэр Джон высоко ценил капитана Гейнора: никто лучше, чем он, не знал этого достойного молодого человека. Не имея сына-наследника, он одно время лелеял надежду, что его дочь и капитан Гейнор поженятся. Сэр Джон предпочел бы Гарри Гейнора другим молодым людям не только за его заслуги, но по причине старой дружбы с Гейнором-старшим. Сэра Джона согревала мысль, что такой союз порадовал бы отца Гарри, будь он жив.

Сэр Джон строил бы свои планы более уверенно, если бы не дочь. Безоблачное небо его жизни омрачала одна-единственная туча, и это была Эвелин. Он не питал иллюзий относительно дочери: он понимал, что она тщеславная и пустая девчонка. И все же он любил дочь и, пожалуй, даже больше полюбил, изучив ее недостатки: теперь к любви примешивалась жалость.

Подобное чувство он всю жизнь питал к матери Эвелин. Любовь включала снисхождение к слабостям, которые со временем открылись в избраннице его нетерпеливой юности. Сэр Джон благородно скрывал от жены свои разочарования, старался не замечать изъянов ее характера и утешался ее добродетелями — послушанием и добрым нравом. За советом он, однако, никогда к жене не обращался. Она знала о его внутренней жизни не больше, чем о внутренней жизни любого другого человека. К примеру, она придерживалась такого же мнения о его политических взглядах, что и мистер Темплтон и прочие джентльмены, которым он намеренно морочил голову. На его месте иной попрекал бы жену дочерними слабостями, но не таков был сэр Джон; смелый человек с широкими взглядами, он во всем винил лишь себя и никогда не перекладывал вину за свои ошибки на жену или на дочь. Как вы поняли, у сэра Джона был философский склад ума.

Его очень беспокоило будущее Эвелин. Зная натуру дочери, он предвидел массу осложнений в ее будущей семейной жизни. Сэр Джон понимал, что должен найти ей мужа чуткого, заботливого и в то же время властного, надежного человека, чье терпение и сила изменили бы Эвелин к лучшему, коли уж не удалось ему самому. Будущему зятю предстояло заслонить его дочь от жизненных невзгод, провести ее сквозь житейские бури, в которых она одна без сильной поддержки, несомненно, потерпела бы крушение.

По его мнению, Гарри Гейнор был именно таким человеком. Иногда сэру Джону казалось, что Гейнор не удостоит Эвелин и взгляда, но в другой раз он, будучи, как уже упоминалось, философом, начинал размышлять о том, что по непонятой прихоти природы именно таких мужчин и притягивают женщины, подобные Эвелин. На столь зыбкой основе сэр Джон и строил свои планы. Зная их, можно представить себе теплый прием, оказанный гостю, заботу, проявленную о нем сэром Джоном.

Торопясь в дорогу, покидая дом на несколько дней, сэр Джон жаждал получить сведения об опасном деле, по которому капитан прибыл в Англию. Не пускаясь в долгие объяснения с домочадцами, он тотчас увел Гарри в свой кабинет. Наедине с гостем он снова выразил сожаление по поводу срочного отъезда в столь неподходящее время и, с удовлетворением отметив, что Гарри выглядит прекрасно, осведомился, в чем суть его миссии. Обстоятельства, вынуждавшие сэра Джона покинуть дом, были безотлагательны, но беседу с капитаном Гейнором он не мог отложить до своего возвращения.

В теплом свете серебряного канделябра лицо капитана казалось мрачным. Он признался, что не удовлетворен тем, как продвигается дело его повелителя в Англии.

Сэр Джон задумчиво кивнул.

— Вы меня не удивили, — сказал он. — Я и сам, случается… — Не закончив фразы, он с ласковой озабоченностью заглянул молодому человеку в глаза. — Неужели сомнения никогда не закрадывались тебе в душу, Гарри? — мягко спросил он. — Неужели ты никогда не задавался вопросом, не отдал ли ты свою молодость, энергию, энтузиазм мечте, бесполезному служению в обществе мечтателей?

— Сэр Джон! — возмущенно воскликнул молодой собеседник, и на его лице под загаром проступил легкий румянец. Потом, смягчившись, он грустно добавил: — И вы покидаете это общество?

Сэр Джон улыбнулся. Взгляд его голубых глаз был тверд:

— Я говорю не о себе, Гарри, я говорю о тебе. Ты молод, полон сил и энергии. Жизнь только открывается перед тобой — ты можешь горы свернуть. А я никуда не годный неуклюжий старик. Но как бы то ни было, я придерживаюсь прежних взглядов. Но будь я на твоем месте, будь я молодым человеком, у которого вся жизнь впереди, не ручаюсь, что моя верность выдержала бы испытание бесполезной жертвенностью.

— Бесполезной? — горячо воскликнул молодой человек. — Неужто все утратили веру в наше дело? Неужто и вы не верите в нашу победу?

Сэр Джон вздохнул и задумчиво покачал головой:

— Я надеюсь, я молюсь за наш успех, как должен надеяться и молиться каждый порядочный человек за торжество правды и справедливости. Но то, что ты заметил сейчас, творится давно и наполняет мою душу отчаянием. Если бы я был моложе и играл более значительную роль, такое поведение соратников отвратило бы меня от дела.

— Вы варитесь в собственном соку, — возразил капитан. — Если бы я видел только то, что у вас перед глазами, я, пожалуй, разделил бы ваши опасения. По правде говоря, сборище у Понсфорта три дня тому назад произвело на меня удручающее впечатление. Собрались в основном люди, на которых полагается его величество, — добрый десяток тех, кого он считает своими самыми стойкими и деятельными сторонниками. Я, его доверенное лицо, появился у Понсфорта впервые, рискуя головой, чтобы обменяться с ними новостями. Но им нечего было мне сказать. Всю ночь мы провели за карточным столом. Ставки были таковы, что я, памятуя про невзгоды нашего государя, про его постоянную нужду, разнес бы этот стол в щепки, чтобы бросить вызов их подлому безразличию.

— Ах, вот как! — сразу заинтересовался сэр Джон. — Стало быть, играли по-крупному?

— Да, я и сам сначала выиграл, а потом спустил десять тысяч гиней, — холодно ответил капитан.

Баронет изумленно всплеснул руками. Потом рассмеялся — грустно и иронично:

— Если люди, больше всего заинтересованные в возвращении короля из ссылки, ведут себя подобным образом, остается ли хоть какая-то надежда на конечное торжество дела?

— Никакой, если не заглянуть в будущее. Но давайте заглянем. — Глаза Гейнора горели, в голосе крепла уверенность. — Шотландия восстанет снова[1932].

— Шотландия… — повторил баронет, — Не возлагайте на Шотландию слишком больших надежд. Она восставала и прежде. Ты сам был в числе повстанцев. С тех пор прошло не так уж много времени. Ты был там, видел все своими глазами и все еще… — сэр Джон улыбнулся. О юность, с ее вечной верой в исполнение желаний!

— На сей раз все будет продумано лучше, — заверил его капитан. — Мы слишком быстро поддаемся отчаянию, глядя на то, что происходит вокруг. В конце концов, Лондон еще не вся Англия.

— Он сердце Англии, а по биению сердца определяется жизнеспособность всего организма.

Капитан пропустил это замечание мимо ушей.

— Я на днях отправляюсь в Рочестер к господину Аттербури с посланием от его величества. На этой же неделе я должен повидаться и с нашими друзьями в Лондоне. Понсфорт известит их о встрече, — сказал он.

Сэр Джон задумчиво нахмурил брови. Он заложил руки за спину, подошел к окну, потом снова повернулся к гостю. Бросив на стол шляпу и хлыст, он обнял молодого человека за плечи.

— Я говорю с тобой, как с собственным сыном, — начал он. — Подумай хорошенько, прежде чем предпринимать какие-либо действия. Подумай ради собственного же блага! Будь у меня надежда, я не стал бы разубеждать тебя. Но я вижу, что ты растрачиваешь свои силы на несбыточные мечты.

— Разве вы не занимались тем же, сэр Джон?

— Я и остерегаю тебя, исходя из своего горького опыта. Однако мне повезло: я пока цел и невредим. Но, доводись начать все с начала, — кто знает, чем все окончилось бы? Я уже стар, — сказал баронет с улыбкой, — слишком стар, чтобы перемениться, к тому же, повторяю, я не такая уж важная персона.

— А я важная? — вскричал Гейнор. — Я солдат удачи, и в целом мире у меня нет ни одной родной души.

— А если бы она была? — подхватил баронет, и в его ясных молодых глазах сверкнула лукавая искорка. — Если бы была?

— Возможно, все сложилось бы иначе. Но у меня никого нет, и я не жалею об этом. Я не вправе заводить семью, пока не выполню своего долга. Вы говорите со мной, как отец, сэр Джон.

— Да, дорогой мой мальчик.

— И тем не менее вы знаете, что отец не дал бы мне такого совета, — грустно возразил Гарри, не желая обидеть собеседника.

Ответ сэра Джона очень удивил Гарри Гейнора.

— Я в этом отнюдь не уверен, — спокойно произнес сэр Джон. — Я напутствую тебя так, как, мне представляется, напутствовал бы тебя отец, будь он жив. Я очень хорошо его знал, Гарри, гораздо лучше, чем ты. Ну, да ладно, на сегодня хватит. Пора в дорогу! — Он взял со стола шляпу и хлыст. — Чувствуй себя как дома и будь осторожен в поездках, дружок, — он ласково похлопал капитана по плечу. — Будь осторожен…

— Не беспокойтесь, я буду осторожен, — последовал ответ, — тем более что правительству уже известно, что я в Англии.

Сэр Джон настороженно вскинул голову, и обычное веселое выражение сразу исчезло с его лица.

— Я известен им не под своим именем, — успокоил его капитан. — Они и не подозревают о какой-то связи между капитаном Дженкином и капитаном Гейнором, а мистер Темплтон тем временем подыскивает капитану Гейнору какой-нибудь пост в колониях. Но он знает, что капитан Дженкин в Англии, и его агенты старательно разыскивают якобита[1933].

— Ты уверен, ты и впрямь уверен, что мистер Темплтон не подозревает?

— Не подозревает, — капитан засмеялся. — Иначе меня давно упекли бы в тюрьму. — Желая окончательно развеять сомнения собеседника, капитан поведал ему о дружеском приеме, оказанном ему помощником министра. — Меня сейчас беспокоит не опасность, — продолжал он, — а их прекрасная осведомленность.

— Хорошо, — баронет с облегчением вздохнул и протянул капитану на прощанье руку.

— Искренне надеюсь, что по прибытии вы найдете меня в добром здравии, — сказал Гейнор.

— Я тоже на это надеюсь, Гарри. Постараюсь вернуться как можно раньше. — Уже в дверях сэр Джон, чем-то встревоженный, вдруг остановился и медленно подошел к Гарри. — И последнее, мой мальчик, — произнес он тихим голосом, — будь начеку, не слишком доверяйся милорду Понсфорту. Я не могу на него положиться.

От изумления капитан широко открыл глаза.

— Вот как! — воскликнул он. — Что вы имеете в виду?

— О, лучше не спрашивай, — сэр Джон покачал головой. — Возможно, у меня нет веских оснований для подобного заявления. И все же заклинаю тебя: остерегайся Понсфорта! Спокойной ночи!

Но капитана не удовлетворил такой ответ.

— Сэр Джон, я не считаю наш разговор законченным, — сказал он, удерживая собеседника.

Он не принял предостережения всерьез, однако был не из тех, кто довольствуется намеками. Он хотел получить от сэра Джона доказательства. Заявив, что от ответа собеседника, может статься, зависит вся его жизнь, он вынудил сэра Джона задержаться. Тот вздохнул и нахмурился, рассеянно постукивая по сапогу ручкой хлыста. Он явно не желал продолжения разговора.

— Видит Бог, — наконец начал он, — не в моих правилах делать из мухи слона и ставить под сомнение чужую репутацию. А ты меня к этому склоняешь, Гарри.

— Никоим образом, сэр. Я лишь прошу вас сказать, на чем основаны ваши предположения. Постараюсь их опровергнуть. Если это действительно мелочи, поверьте, я не стану придавать им значения. Очевидно, все же есть веские причины для такого заявления — по крайней мере, вы считаете их вескими. Заклинаю вас изложить их мне, чтобы я смог судить обо всем сам.

— Ну, что же, — с явной неохотой произнес сэр Джон, — если говорить начистоту, то Понсфорт прежде всего отчаявшийся игрок, В отчаяние его повергла биржевая спекуляция. У меня есть серьезные основания интересоваться его делами. Я знаю, что он на грани полного разорения. Понсфорт попал в цепкие когти ростовщика по имени Исраэль Суарес. Он не знает пощады. Разумеется, он не пощадит и его светлости милорда Понсфорта. Прибавь к этому, что я испытываю сильную антипатию к Понсфорту — не только интуитивно, но и вполне осознанно, и ты поймешь, почему я не доверяю ему.

— И все же я не вполне понимаю вас, — задумчиво сказал капитан Гейнор.

— Ты не хочешь понять, Гарри, — посетовал баронет с грустной улыбкой. — Знание человеческой природы подсказывает мне, что разорившемуся игроку доверять нельзя. А если добавить, что я обнаружил в его характере весьма отрицательные черты, тебе станет ясно, почему я прошу, чтобы ты не доверял Понсфорту, как я не доверяю ему.

— Вы ему не доверяете? — удивленно воскликнул капитан. — Так почему же вы дали согласие на его брак с вашей племянницей?

— Я не дал согласия, — отвечал сэр Джон, — а если бы дал, они бы поженились несколько месяцев тому назад.

— А как же обручение? Вы разрешили им обручиться?

— Да, обручились они с моего ведома. Я не волен запретить помолвку, но властью, данной мне моим шурином, покойным Джеффри Холлинстоуном, препятствую и буду препятствовать их браку. Позволь мне объяснить тебе все по порядку, Гарри.

Дамарис Холлинстоун, как известно в свете, одна из самых богатых наследниц в Англии. По условиям завещания, оставленного ее отцом, она не может войти в права наследства, пока ей не исполнится двадцать один год. Или, — добавил он с расстановкой, — пока она не выйдет замуж с моего согласия и одобрения. Вздумай она выйти замуж раньше или против моей воли, она унаследовала бы по завещанию менее одной десятой части состояния. Это вполне приличная сумма, но не сопоставимая с тем, что она теряет, ибо остальное в этом случае наследуют кузены. Понсфорт начал свои ухаживания полгода назад. Дамарис тогда только исполнилось девятнадцать. Девочку, не знающую жизни, конечно, поразил такой важный кавалер. Победа далась Понсфорту легко. Но когда речь зашла о браке, я счел своим долгом воспрепятствовать: я-то знал, как знают все вокруг, образ жизни его светлости. Тем не менее я разъяснил влюбленным, что вовсе не собираюсь доводить их до отчаяния. Если милорд Понсфорт и леди Холлинстоун не изменят свои намерение через полтора года, — до срока уже остался год, — я не стану возражать против их союза.

Дамарис согласилась ждать. Понсфорт был груб со мной в разговоре с глазу на глаз и таким образом выдал свои намеренья. Впрочем, я никогда не заблуждался относительно его истинных целей. В конце концов он был вынужден подчиниться моему условию и спросил, согласен ли я на их помолвку. Я отвечал, что не властен запретить ее. Я уповал на то, что время раскроет Дамарис глаза на истинную суть его светлости. У меня сложилось такое впечатление, — добавил он задумчиво, — что она наконец-то все поняла. Неделю тому назад, — продолжал баронет с мрачной улыбкой, — произошло нечто такое, что раскрыло глаза и ей и мне. Это происшествие насторожило меня, вот почему я предупреждаю тебя.

Милорд Понсфорт явился ко мне. Он был в отчаянии и не владел собой. Поскольку я осведомлен о состоянии его дел, меня ничуть не удивил ни сам визит, ни его цель. Милорд Понсфорт испрашивал моего согласия на то, чтобы свадьба состоялась немедленно. Он был очень возбужден, доводы его на сей раз звучали весьма убедительно, Я отвечал, что мой долг по отношению к Дамарис и к ее покойному отцу, чью волю я представляю, не изменять решения, принятого полгода назад. Понсфорт высокомерно и зло потребовал объяснить, на каком основании я возражаю против его брака с Дамарис, одобренного светом. Я просил его не оказывать на меня давление, хоть отнюдь не сожалел, что он настаивает на своем. Будучи прекрасно осведомлен о состоянии дел милорда, я знал, что он целиком в моей власти.

— Хорошо, — отвечал я. — Я сообщу вам о своем решении, но в присутствии Дамарис.

Я позвал Дамарис, а когда она явилась, сообщил ей причину визита его светлости. Дамарис заявила, что полностью согласна со своим избранником, и обвинила меня в злоупотреблении властью, которой облек меня ее покойный отец.

— Погоди, Дамарис, — сказал я, — милорд Понсфорт пожелал, чтобы я изложил причины, препятствующие браку. Так послушай же, что я скажу.

Понсфорт стоял у окна, и Дамарис, как бы желая подчеркнуть свое полное безразличие к моим словам, подошла к Понсфорту и встала с ним рядом. Он обнял Дамарис за плечи, словно защищая ее от меня. Поистине трогательная сцена! Однако дело ею не закончилось.

— Из побудительных причин я назову лишь две наиболее весомые, — начал я. — Первая: лорд Понсфорт не подходит тебе по возрасту, он почти на пятнадцать лет старше тебя, Дамарис. Вторая: я твердо убежден, что его светлость сватает не столько мою племянницу, сколько ее наследство.

— Низкая ложь! — вскинулся Понсфорт.

— Буду только рад, если вы разубедите меня, — продолжал я, — Вы хотите сказать, что наследство Дамарис для вас ничего не значит?

— Клянусь — ничего! — воскликнул Понсфорт.

— Следовательно, ваша любовь к Дамарис совершенно бескорыстна? Неужели вы, милорд, согласны взять в жены бесприданницу?

— Конечно! — бросил он сгоряча. — Слово чести!

— Вы щедры на клятвы, — заметил я, — но чем вы докажете правоту своих слов?

— Вам нужны доказательства? — спросил он, сразу изменившись в лице.

Он сразу сообразил, чтоя подстроил ему ловушку.

— Все в вашей власти, — заверил я его. — Надеюсь, вы помните условия завещания? Я не могу навязывать вам своей воли, раз вы оба настаиваете на вступлении в брак. Мне остается лишь воздержаться от дальнейших высказываний и приступить к разделу наследства. Поскольку оно для вас ровным счетом ничего не значит, поскольку ваша любовь бескорыстна и вам нужна только Дамарис, женитесь на ней вопреки моему запрету, и Бог дарует вам радость взаимной любви.

Сэр Джон помедлил и грустно покачал головой.

— Бедная Дамарис! — вздохнул он. — Видели бы вы ее в этот момент, Гарри! Глаза ее горели. Она была уверена в себе и в своем возлюбленном и ликовала, что выход найден. Бедное дитя, разве она придавала значение наследству? Она бы с радостью отказалась от него, чтобы доказать свою любовь. У меня сердце разрывалось от жалости: Дамарис преобразилась в счастливом ожидании немедленного согласия своего возлюбленного, в котором ничуть не сомневалась.

Увы, ответа не последовало. Понсфорт, потрясенный, бледный, вперил в меня ненавидящий взгляд. Наконец Дамарис вопрошающе заглянула ему в лицо, удивляясь, почему он медлит. Она помертвела, еще не успев как следует разглядеть выражение его лица, и, вскрикнув, отпрянула от враз обмякшего Понсфорта.

Обернувшись к ней, он крикнул:

— Дамарис, выслушай меня! Погоди! Ты меня не поняла!

— Наконец-то поняла, — сказала она, будто отрезала. Мне хотелось плакать, глядя на бедняжку. Понсфорт все еще пытался успокоить Дамарис, что-то объяснял ей, хотя все было ясно без слов.

— Неужели ты не уразумела, Дамарис, что мое согласие означало бы победу сэра Джона? А он именно этого и добивается ради собственной выгоды! — воскликнул он.

Он был по-своему прав, хоть я и не задумывался, в чем моя выгода. Он не приводил доводов, ограничиваясь голословным осуждением.

— Ради собственной выгоды? — повторила она, ухватившись за конец фразы, как утопающий за соломинку. — Какой выгоды?

— Из наследства, которое при таких обстоятельствах будут делить, десять тысяч фунтов он положит в собственный сундук.

— Они попадут не в мой сундук, а в больницу в Челси, — уточнил я.

Но мне не требовалось защищаться от нападок Понсфорта. Дамарис посмотрела на своего жениха с убийственной насмешкой.

— А вы великолепно изучили условия завещания, — сказала она, одним ударом выбив почву у него из-под ног. — Вероятно, вы не пожалели на это времени, — с этими словами она вышла из комнаты.

Сэр Джон взглянул на гостя и едва заметно улыбнулся. Глаза капитана Гейнора горели, губы были плотно сжаты. Он ловил каждое слово собеседника. Сомнительная игра в доме Понсфорта показалась ему теперь еще более подозрительной. Ведь Понсфорт поставил на карту то, что ему не принадлежало. Можно ли доверять человеку, способному на столь бесчестный поступок? Но сэр Джон еще не закончил своего рассказа.

— После ухода Дамарис Понсфорт раскрылся полностью, — продолжал он. — Его светлость был вне себя от гнева и обрушил на меня шквал угроз.

— Шквал угроз? — слова эти вывели капитана из задумчивости.

— Разумеется, скрытых. Он поклялся, что я горько пожалею о содеянном. Как ты думаешь, Гарри, чем он может угрожать? Что у него на уме?

Капитан выругался, таким образом выразив свое возмущение и негодование.

— Вы полагаете, он законченный негодяй? — спросил он.

— Во всяком случае, ясно, что он задумал какую-то подлость. А от задуманной подлости до совершенной — всего шаг, — ответил сэр Джон. — У меня нет оснований для беспокойства по поводу собственной персоны, я всегда проявлял предельную осторожность, и против меня нет улик. Правительство ко мне благоволит. Любой донос о моем отступничестве будет воспринят как клевета, доносчик сам сунет голову в петлю. Так что обо мне не беспокойся. Но умоляю тебя: подумай о себе. Пойми, бесчестный человек, каким показал себя Понсфорт, да еще оказавшийся в отчаянном положении, начнет нечестную игру, чтобы выпутаться, спастись от долговой тюрьмы.

Капитан, потрясенный услышанным, некоторое время молча смотрел на сэра Джона, потом нахмурился. Он обдумывал слова лорда Понсфорта: «Мои дела не так уж плохи». Означало ли это, рассуждал Гейнор, что Понсфорт уже принял какие-то меры, что догадки баронета подтверждаются?

— Я рассказал тебе эту историю во всех подробностях, чтобы ты сам судил, хорош мой совет или плох, — сказал сэр Джон.

— Благодарю вас, сэр Джон, — ответил капитан. — Боюсь, ваши подозрения небезосновательны, — Он улыбнулся, просветлев лицом: — Поверьте, я буду осторожен, особенно если придется иметь дело с милордом Понсфортом.

На этом они наконец расстались, и сэр Джон в сопровождении двух грумов уехал в Бат к больному брату.

Глава 6

ЗАКОЛДОВАННЫЙ САД
Через поместье Монастырская ограда бежит речушка, устремляясь к полноводной реке Эбби. Она вьется по луговине, огибая, точно ров, заполненный водой, чудесный старый сад. Из особняка к нему можно пройти по тропинке через ельник.

По этой тропинке, испещренной солнечными бликами, на следующее утро неторопливо шел капитан Гейнор. Она привела его к мостику из грубо отесанного камня в двадцать шагов длиною. Далеко внизу журчала река. Гейнор дошел до середины моста и, облокотившись о перила, залюбовался зарослями деревьев на берегах реки.

Место было прохладное и уединенное. Все вокруг было напоено ароматом прогретой солнцем хвои. Где-то неподалеку звонко пел свою песню дрозд. Журчала вода, перекатываясь через мшистые валуны. Гейнор впервые в жизни видел такой мирно-сказочный уголок. Все мирские заботы казались отсюда бесконечно малыми, ничтожными, а людское честолюбие представлялось жалким мыльным пузырем. Здесь капитан Гейнор понял, почему сэр Джон так охладел к их общему делу. Баронет, несомненно, дорожил миром в стране не меньше, чем миром и спокойствием здешних мест. Мысли о том, что миру придет конец, и в ходе переворота страну ждут бедствия и кровопролитие, несомненно, приводили его в отчаяние.

Капитан Гейнор задумчиво вздохнул и прошел по заколдованному мосту в заколдованный сад. Он миновал ельник, мягко ступая по ковру опавших иголок. Наконец в глаза ему ударил яркий солнечный свет, и он залюбовался буйными красками сада. Живой изгородью служили самшитовые деревья — гордость сада. Высокие деревья разделяли сад, образуя узкие аллейки, через которые мог пройти лишь один человек. Слева от тропинки, ведущей к дальней красно-кирпичной стене, в бело-розовой кипени цветов нежился фруктовый сад.

Сквозь листву капитан вдруг увидел дочь и племянницу хозяина поместья. Девушки стояли возле речушки и вели разговор, который капитан счел бы серьезным, если бы его изредка не прерывал смех Эвелин. Капитан направился к девушкам, не подозревая о том, что предмет их спора — он сам. Дамарис хотела положить конец обману. Утром она пришла к Эвелин и высказала сожаление, что согласилась в нем участвовать. Она считала их затею пустой и недостойной. Чем дольше будет длиться мистификация, тем более она унизительна.

— Давай объясним капитану Гейнору, что мы в шутку позволили ему пребывать в заблуждении, коли он сам изволил ошибиться, — сказала она.

— Откроем ему правду завтра или послезавтра, — легкомысленно отвечала Эвелин. — К тому же я не согласна, что капитан сам ошибся, — Эвелин рассмеялась, и капитан Гейнор издалека услышал ее резкий пронзительный смех.

Щеки Дамарис слегка порозовели.

— Ну, признайся, признайся, что ты боишься предстать перед ним без позолоты, — не унималась Эвелин, — Или с позолотой?

— Ты просто беспощадна, Эвелин! — мягко укорила ее Дамарис.

Ни Эвелин, ни ее мать не знали о том, что произошло в библиотеке неделю назад. Они и не подозревали о глубокой сердечной ране Дамарис, об ее уязвленном самолюбии. Дамарис была не из тех, кто заламывает руки и стенает на людях. День-два она не выходила из своей комнаты, ссылаясь на легкое недомогание, и за это время научилась держать себя в руках. Она призвала себе на помощь презрение — холодное презрение, порожденное разочарованием. Она испытывала даже нечто вроде благодарности судьбе, позволившей ей увидеть в истинном свете человека, которому она собиралась доверить свою жизнь, благодарности за то, что вовремя обнаружила его суть. Она понимала, что со временем это чувство возобладает, но пока оно уступало боли и горечи от утраты иллюзий.

В данный момент Дамарис резко ощущала свое одиночество и отчужденность. Равнодушная Эвелин ни о чем не догадывалась; внимательно она вглядывалась лишь в собственное отражение в зеркале.

— Беспощадна? — повторила она. — В чем же я беспощадна?

— В своих суждениях обо мне. Если бы капитан…

Она обернулась, услышав позади шорох, и увидела направлявшегося к ним капитана. Вчера он вышел к столу в элегантном темно-сером с синим оттенком камзоле, в напудренном парике, лишь бронзовый загар отличал его от придворных кавалеров. Утром он снова облачился в мундир офицера — синий камзол с галунами, глухо застегнутый до самого подбородка, тогда как в моде были камзолы с глубоким вырезом, открывающим кружевную манишку. Высокие сапоги со шпорами довершали его наряд.

Подойдя к девушкам, он снял шляпу с плюмажем, отвесил несколько старомодный поклон и попросил разрешения составить им компанию.

Эвелин с притворной застенчивостью вскинула ресницы и даровала ему эту честь, а потом с озорным желанием продолжить мистификацию сказала, указывая на Дамарис:

— Эвелин очень гордится своим садом.

— Что ж, гордость вполне законная, — заметил капитан. — Я видел множество садов — от Англии до Китая, но ни в одном из них не чувствовал столь благословенного покоя.

— Мадемуазель, — обратился он к Дамарис, — ваш сад стоит того, чтобы им гордиться, он делает честь своей хозяйке.

Искренность и серьезность гостя смягчили неуместность разговора. Взгляд карих глаз на мгновение встретился с его взглядом. Этот взгляд как бы оценивал подлинный смысл его слов. Дамарис отвела взгляд, и слабая улыбка промелькнула на ее матово-бледном, цвета слоновой кости лице. Она слегка наклонила голову в знак признательности.

Глаза их встретились всего лишь на миг, но капитан Гейнор уловил в них грусть, и сердце его дрогнуло: они будто молили о помощи. Капитан сознавал, что мольба обращена не к нему, а к природе, ко всему миру: она просила исцелить ее печаль, откликнуться на внутреннее страстное, непонятное ей самой желание. Неясная грусть Дамарис тронула Гейнора до глубины души, породила желание служить ей, утолять ее печали, выполнять желания.

Эвелин наблюдала за ними, приоткрыв рот, озабоченная лишь тем, чтобы Дамарис не отказалась от навязанной ей роли. Молчание кузины успокоило Эвелин, но вскоре она рассмеялась обычным резким смехом, стараясь скрыть за ним раздражение и недовольство, вызванные тем, что первый комплимент, сорвавшийся с уст этого холодного офицера, достался не ей, а кузине.

В то утра Эвелин являла собой нежное благоуханное воплощение девичества. Казалось, ей не было равных. На ней было бледно-сиреневое платье, точеную талию подчеркивала белая воздушная оборка. Формы ее были изысканно-округлы. Тончайшие кружева прикрывали белоснежную грудь и плечи. Волосы цвета спелой пшеницы ниспадали на плечи локонами. Глаза голубизной могли сравниться с безоблачным июньским небом, щеки — с нежной розовостью яблоневого цвета.

Женственность, воплощенная в Эвелин, казалось, должна была привлечь внимание такого мужественного офицера, как Гейнор, но он не сводил глаз с Дамарис и обращался главным образом к ней. Дамарис была на полголовы выше своей миниатюрной кузины. На ней был коричневый костюм для верховой езды с высоким воротником, расшитым золотом. Ей явно шла черная касторовая шляпа с золотым пером, оттенявшим ее темно-каштановые волосы. Во всем ее облике, отметил капитан, ранее никогда не задумывавшийся над характером женщин, чувствовались сдержанность, решительность и надежность.

Разговор все еще шел об их саде и о садах, в которых капитан побывал во время своих странствий. Дамарис в беседе почти не участвовала, только отвечала на вопросы, когда капитан обращался непосредственно к ней.

— Едва ступив на мостик, я понял, что попал в заколдованный сад, — рассказывал он, — Нам столько рассказывали о нем в детстве. Но житейский опыт делает нас скептиками и заставляет усомниться в волшебстве…

— И вы разгадали, в чем его колдовство? — тихо спросила Эвелин, предчувствуя, что его слова — лишь пролог к галантным комплиментам.

— Пожалуй, да, — ответил капитан с удивившей Эвелин серьезностью, глядя прямо перед собой. Он вздохнул: — Я под властью его чар. Стоит мне задержаться здесь, и я буду безнадежно околдован.

Гейнор произнес эти слова без тени иронии. Дамарис пристально посмотрела на него, догадавшись, что за прологом последуют отнюдь не пустые галантности, как полагала ее кузина.

— В чем же состоит колдовство? — Дамарис в первый раз обратилась к капитану.

Их взгляды снова встретились, но капитан, казалось, смотрел на нее невидящим взором — взором поэта или одержимого.

— Колдовство в том, — капитан благоговейно понизил голос, — колдовство в том, что мир Божий, бесценный дар человеку, снизошел на этот сад. Где-то здесь произрастает и древо познания добра и зла. Его благоуханием напоен воздух. Вдыхая его, понимаешь всю низость мира с его войнами и кровопролитиями, проникаешься презрением к честолюбию, в коем лишь эгоизм и тщеславие. Кто, пожив здесь, выберет потом другой уголок? Кто, единожды насладившись здешним благоуханием, оскорбит свое обоняние тлетворными запахами?

Разочарованная Эвелин рассмеялась не без издевки:

— А вы поэт, сэр, ей-богу, поэт!

Взгляд непроницаемых глаз Гейнора на мгновение задержался на девушке.

— Благодарю вас, мисс Холлинстоун, — с поклоном ответил он, — Благодарю за то, что вовремя развеяли чары. Еще немного, и они погубили бы бедного солдата.

— Вы в каком полку служите? — поинтересовалась Эвелин, столь же непоследовательная, как и ее мать.

— Мне довелось служить в разных полках, но сейчас я нигде не служу, — последовал ответ. — А последним местом моей службы была армия султана.

— Султана? — разом воскликнули удивленные девушки.

— Турецкого султана, — спокойно пояснил Гейнор. — У него плохая кавалерия, вот я и занялся ее обучением. Потом участвовал в сражениях против Венеции.

Дамарис смотрела на него, не веря своим ушам.

— Вы воевали с христианами, служа язычникам! — воскликнула она.

— Я воевал с мошенниками, служа мошенникам, истинное слово. Солдат удачи выбирает ту службу, где больше платят.

Капитан заметил во взгляде Дамарис презрение, но он не знал, какая горечь скрывается за этим презрением: ведь минуту назад, когда капитан говорил о саде, ей показалось, что он совсем другой человек.

— И вы всегда сражаетесь на той стороне, где больше платят? — спросила она.

— С вашего разрешения, я считал бы себя дураком, если бы поступал иначе.

Гейнор спокойно выдержал холодный оценивающий взгляд Дамарис и почти открытую насмешку, прозвучавшую в ее вопросе. Он должен был играть свою роль — ради короля. Он сам себе дивился: ему было неприятно представать перед Дамарис в роли корыстолюбивого наемника. Что ж, такова судьба…

— Война сделалась моим ремеслом, — пояснил он. — Да, я солдат удачи, но при всей кажущейся непоследовательности моего поведения я всегда проявлял последовательность в одном — служил удаче куда вернее, чем она мне, — добавил он печально.

— Как странно! — со вздохом молвила Дамарис. Откровенность капитана подавила нарождавшееся в ее душе отвращение. — Как странно!

— Что же в этом странного? — возразила Эвелин, будто защищая капитана.

— Странно, что люди приносят в жертву все лучшее в себе, подвергают свою жизнь опасности, предают честь ради выгоды, — пояснила Дамарис.

— Отнюдь не все, — произнес капитан с улыбкой, — немало и таких, кто приносит свою жизнь на алтарь мечтаний, желая заслужить благодарность монарха, любовь народа, кто жертвует собой во имя родины, грядущей бессмертной славы и прочих грез.

— И вы презираете их? — в голосе Дамарис прозвучал вызов.

— Как солдат — да, — Гейнор уклонился от прямого ответа. — Излишнее рвение не вознаграждается по заслугам и лишает человека хладнокровия. Я на собственном опыте убедился, что идеалисты уступают хорошо обученным наемникам, ибо руководствуются страстью, а не расчетом.

— Я имею в виду не результат, а цель, — сказала Дамарис, — их стремления, их верность идеалу. Вы это признаете, сэр?

И снова Гейнор спокойно выдержал ее взгляд:

— Нет, не признаю.

— Но вы, конечно, презираете послушных исполнителей чужой воли, рабов! — воскликнула Дамарис.

Она слегка оживилась, вступив в спор: сам предмет его был близок ее израненному сердцу.

— Таких, как я сам? — в голосе капитана не было обиды. — Поверьте, если бы я их презирал, мне пришлось бы подыскать себе иное занятие. Полагаю, и те и другие заслуживают уважения.

Дамарис снова устремила на капитана слегка отчужденный, оценивающий взгляд. Она заключила, что капитан чист душою: свою честность он доказал искренним признанием, не опасаясь презрения, которого она почти не скрывала. Гордая посадка головы, прямая осанка, твердая линия губ, открытый взгляд — все подсказывало Дамарис, что перед ней рыцарь высокой пробы, защитник слабых и угнетенных. Он не унизит человеческого достоинства собрата, ему может довериться женщина.

Угадав в нем эти черты, Дамарис попыталась понять взгляды капитана, казалось, противоречащие самой его природе. Возможно, ей хотелось оспорить их, доказать ему недостойность его целей, в чем она была абсолютно уверена.

— Не думаю, что человек, сделавший своим ремеслом то, к чему следует прибегать лишь для защиты правого дела, достоин уважения. Жизнь столь же драгоценна, как и честь, и подвергать ее риску из-за золота недостойно.

Если войны неизбежны, если люди воюют, то пусть воюют, защищая свободу, справедливость, высокие идеалы. Все остальное не стоит того, чтобы рисковать жизнью. Такой риск ничем не оправдан, неблагороден, — заявила Дамарис.

Она продолжила бы свои речи, но капитан слушал ее так спокойно и невозмутимо, лишь слегка улыбаясь, что Дамарис невольно смолкла и залилась краской.

— Прошу прощения, если сказала лишнее, — виновато молвила она. — В конце концов, у меня нет никакого права судить, я сама лишь хочу разобраться…

Гейнор рассмеялся низким мелодичным смехом.

— Вы сняли камень с моей души, — сказал он. — А я уж было решил, что вам недостает милосердия.

— Вы, конечно, правы, — не упустила случая вмешаться Эвелин. — Ведь вы вернулись, чтобы служить своей стране.

— О нет, вы заблуждаетесь, — горячо запротестовал капитан Гейнор. — Это означало бы, что я осознал свои ошибки и вернулся исправить их.

— А разве дело обстоит иначе? — удивилась Эвелин.

— Конечно, — отвечая Эвелин, капитан обращался к Дамарис. — Просто сейчас мне негде больше предложить свою шпагу. — Во взгляде Дамарис было больше жалости, чем презрения, и, как бы отвечая на ее немой вопрос, Гейнор продолжал: — Тем не менее, если бы нашлось дело, достойное того, чтобы ему служить, я бы ничуть не колебался, даже если бы оказался в проигрыше.

— Я так и думала. — Эвелин не сводила с Гейнора дерзкого зовущего взгляда.

Он поклонился в знак признательности.

— А пока, — продолжал Гейнор, — мне следует опасаться искушения заколдованного сада: его чары погубят бродячего наемника.

По аллее к ним направлялся грум в ливрее, и Эвелин, первой заметившая его, возвестила:

— А вот и Гиббс, милая кузина. Он хочет знать, не желаешь ли ты прокатиться на пони, которого велела оседлать.

Эвелин обрадовалась, что наконец-то избавится от Дамарис и всецело завладеет вниманием капитана, из чего читатель может заключить, что капитан Гейнор per se[1934] был небезразличен ей. Ему как мужчине полагалось курить фимиам ее мелкому тщеславию. Покорив его сердце, Эвелин доказала бы кузине свое превосходство: в данный момент соперничество с ней беспокоило ее больше всего. Но оказалось, что капитан надел сапоги со шпорами вовсе не для того, чтобы все утро бродить по саду. Он тут же заявил, что и сам желал бы прокатиться верхом.

— Если вы, мисс Кинастон, — сказал он, обращаясь к Дамарис, — позволите мне сопровождать вас, вы, в свою очередь, будете моим гидом в этой незнакомой местности. Как видите, я во всем верен своему расчетливому характеру, характеру наемника. — Дамарис с минуту колебалась, и Гейнор с должным смирением почтительно поклонился, расценив ее молчание как отказ. — С моей стороны было весьма самонадеянно предлагать вам услугу, не осведомившись, нужна ли она, — посетовал он. — Леди, я ваш покорный слуга.

С этими словами он поклонился девушкам и уж собрался уходить, но Дамарис остановила его:

— Сэр, вы чересчур поспешно заподозрили меня в нелюбезности.

Глаза Эвелин гневно сверкнули. Дамарис подумала, что крайне невежливо закончить так разговор и отпустить обиженного гостя.

— Я с удовольствием покатаюсь с вами, сэр, на предложенных вами условиях, — улыбнулась она.

И пока негодующая Эвелин, — она чувствовала себя униженной из-за такого оборота дела, — рассказывала исполненной сочувствия матери о бессовестной обманщице Дамарис и ее наглости в общении с сильным полом, Дамарис и капитан уже ехали по зеленым лугам Суррея в сопровождении грума Гиббса, деликатно следовавшего за ними на некотором расстоянии.

Прогулка оказалась полезной для обоих, особенно для Дамарис. Капитан Гейнор по ее настоянию рассказывал о себе, о своих путешествиях, о странах, где он побывал по долгу службы. Рассказ был искренний и занимательный. Гейнор не в пример другим не хвастал своими подвигами, желая произвести впечатление, и тем укрепил мнение о себе, сложившееся у нее ранее. Прогулка немало содействовала и врачеванию раны, нанесенной ее нежному сердцу. Капитан Гейнор вернул ей способность радоваться жизни, еще вчера казавшуюся навсегда утраченной. Понсфорт совершенно померк в ее воображении. Невольно сравнивая его со своим спутником, Дамарис поняла, что возвела милорда Понсфорта на пьедестал и чуть ли не преклонялась перед ним лишь потому, что вела уединенный образ жизни и не встречала настоящих мужчин.

В основе ее нынешней неуверенности был глупый уговор с Эвелин, о котором Дамарис сожалела и которому утром хотела положить конец. Но, добейся тогда Дамарис своего, она бы испытывала сейчас совсем другие чувства. Она с подозрением отнеслась бы к искреннему расположению солдата удачи, расценила бы его как корысть и тем лишь усилила горечь, накопившуюся в сердце. Теперь от былой горечи не осталось и следа.

Уговор радовал Дамарис: надо было сполна испытать муки разочарования, чтобы ощутить эту радость. Какое ей дело до того, что раскрытие обмана слегка ущемит ее самолюбие? Рядом с ней человек, называющий себя наемником, человек, чья жизнь посвящена служению фортуне. Такого человека можно заподозрить в погоне за богатым наследством Дамарис Холлинстоун. Лишь магнетизм огромной силы мог притянуть его к другой, будто богатой наследницы и не существовало.

Капитан Гейнор вошел в сердце Дамарис Холлинстоун в момент величайшего потрясения в ее жизни. Дамарис было лестно оказанное ей внимание, хотя в другое время, заблуждался бы капитан или нет, она сочла бы его внимание сущим пустяком и не испытала бы на себе его целительного воздействия.

По возвращении в поместье Дамарис была сердечно благодарна Эвелин за уговор, ранее вызвавший у нее такую досаду. И теперь она отнюдь не стремилась поскорее рассеять заблуждение капитана.

Глава 7

ДОЛГ ЭВЕЛИН
Есть опасения, что капитан целую неделю не вспоминал об истинной цели своего приезда в Англию. Он был очарован садом, вернее — одной из его постоянных посетительниц! Речушка, протекавшая близ поместья, стала для него своего рода рекой забвения, Летой[1935]. Для Гейнора в это время не существовало ни прошлого, ни будущего, он жил настоящим. Если что-либо и беспокоило его в эти счастливые летние дни, так это как бы раздвоение собственной личности: он был правдив и искренен и в то же время лукав и скрытен с Дамарис. Читатель знает, что скрытность эта была, увы, вызвана необходимостью. Однако, судя по всему, ему не грозила расплата. Правда, Дамарис едва скрыла презрение, впервые узнав про род его занятий. Но с той памятной прогулки она не избегала его общества. Впрочем, Гейнор н не догадывался, что именно благодаря откровенности он завоевал доверие Дамарис. Откровенность сблизила их.

Все это время капитан не подозревал об обмане. А его могла невольно раскрыть прислуга или просто непредвиденный случай. Эвелин волей-неволей пунктуально соблюдала договор, хотя он и злил ее и она охотно бы его нарушила. Увы, она угодила в собственную ловушку.

С одобрения матери Эвелин обвинила Дамарис в недостойном поведении, когда Дамарис на второе утро появилась в костюме для верховой езды. Дамарис выслушала обвинение спокойно, не выказав ни малейшего недовольства. В ее поведении не было ничего предосудительного, но она понимала тайную причину возмущения кузины — понимала и презирала ее за это. В эти дни Дамарис держалась несколько вызывающе, из чего было очевидно, что она вновь обрела присутствие духа.

— Помилуй, Эвелин, — возразила она, — я не выхожу из роли, которую ты сама мне навязала.

— Я — тебе? — У Эвелин от изумления округлились глаза.

— Разве не ты пожелала назваться Дамарис Холлинстоун? Я же по твоей воле стала Эвелин Кинастон. В отсутствие отца капитан вправе ожидать от меня, его предполагаемой дочери, внимания. Не проявить внимания к гостю значило бы нарушить законы гостеприимства, а мне не хотелось бы их нарушать, это огорчило бы сэра Джона.

— Ты права, — благожелательно молвила леди Кинастон, — ты права, я всегда говорила, что английская девушка должна проявлять гостеприимство.

Эвелин едва не задохнулась от злости.

— Думаю, чем скорее мы положим конец этой путанице с именами, тем лучше! — воскликнула она.

В душу Дамарис закралось беспокойство, хотя еще вчера она очень неохотно согласилась принять участие в игре, которую считала недостойной. Но лицо ее оставалось спокойным, а глаза веселыми.

— Я всегда так думала и рада, что теперь ты согласна со мной. Я ухожу и предоставляю тебе объясняться с капитаном, — ответила она. — В самом деле, почему бы тебе самой с ним не объясниться? Так будет лучше. Давай обсудим, что ты ему скажешь. Начни с того, что тебе всегда претило восхищение мужчин твоей кузиной Дамарис. Будучи абсолютно уверена, что подоплека их восторгов — ее наследство, ты убедила Дамарис…

— Да что я — с ума сошла? — воскликнула Эвелин и сердито топнула атласной туфелькой.

— Ну, тогда говори, что твоей душе угодно, однако имей в виду: смысл должен быть таким, как бы ты ни выражала своих мыслей. Иное толкование невозможно.

— А мне кажется, ты заинтересована в том, чтобы обман продолжался, — заявила Эвелин.

— Мне все равно, — Дамарис пожала плечами. — Ты навязала мне эту роль, ты и должна освободить меня от нее. Я проявляла полную пассивность. За все время я ни разу не назвала тебя Дамарис, содействуя обману.

— Какое лукавство! — возмутилась Эвелин. — Какая недостойная игра словами! Ты содействовала обману уже самим молчанием.

— Тут ты права, Эвелин, дорогая, позволь мне молчать и дальше!

— Я с самого начала не одобряла твоей затеи, — вздохнула леди Кинастон. — Видишь, в какое трудное положение ты себя поставила!

— Понимаю, — протянула Эвелин. Щеки ее горели. — О, я понимаю тебя, Дамарис!

— Что-то не верится…

Эвелин презрительно и самодовольно рассмеялась. Она судила о других по себе. Главное, что движет женщинами, думала она, это стремление завоевать любовь и восхищение сильного пола. Вот почему Дамарис так равнодушна к исходу дела. Дамарис завоевала симпатию капитана Гейнора в роли Эвелин Кинастон и теперь ничуть не сомневается, что капитан проникнется к ней еще большей симпатией, узнав, что она — Дамарис Холлинстоун, богатая наследница. Так размышляла Эвелин, закипая от досады. Из путаницы, ею же созданной, был единственный выход — тот, что предложила Дамарис. Эвелин сама подливала масла в огонь: поиск справедливого решения был не в ее привычках. В любом случае, рассуждала она, объяснение ничем не повредит Дамарис, не унизит ее, а вот ее, Эвелин, унизит непременно. Что ж, раз ее побили ее же собственным оружием, остается лишь найти новое, более грозное.

— Дамарис совсем забыла лорда Понсфорта, — ехидно заметила она, обращаясь к матери.

— Прилагаю к этому все усилия, — отозвалась Дамарис, вкладывая в свои слова глубокий смысл.

— Сама признаешься в этом? — Эвелин широко раскрыла глаза. — Мама, ты только послушай! Никогда бы не поверила! Дамарис, да ты совсем потеряла стыд и чувство приличия!

— Приятно, что ты обо мне столь высокого мнения, — Дамарис улыбнулась, и, вдруг осознав всю мелочность и недостойность ссоры, превозмогла себя и протянула руки к Эвелин:

— Эвелин, дорогая, давай заключим перемирие!

— Перемирие? — переспросила Эвелин. — Какое перемирие?

— Перемирие в войне глупых и обидных слов, в войне недружественных взглядов.

— Скажите на милость! Измени свое поведение, и ты их больше не услышишь, — последовал бесцеремонный ответ.

Слабая улыбка промелькнула на лице Дамарис. Ее терпение было неистощимо.

— Мама, дорогая, — умоляюще обратилась она к леди Кинастон, — повлияйте на Эвелин, смягчите ее гнев!

— Она желает тебе лишь добра, милая, — ответила та, — и потому так печется о тебе. Признаюсь, и я не вижу должного уважения с твоей стороны к помолвке с лордом Понсфортом. Навряд ли он бы обрадовался, узнав, что ты охотно принимаешь ухаживания капитана Гейнора.

— Еще как охотно, — подхватила Эвелин, возводя глаза к потолку.

— Моя помолвка с лордом Понсфортом… — Дамарис осеклась.

Ее испугал допрос, который неизбежно последовал бы после такого признания, стыд и унижение, которые пришлось бы заново переживать на глазах у Эвелин. Со вчерашнего дня душевная боль, терзавшая Дамарис, поутихла, но стоило ей вспомнить про помолвку, как боль снова дала знать о себе. Вздохнув и грустно улыбнувшись, Дамарис неспешно направилась к двери.

— Так ты намерена каждое утро совершать верховые прогулки с капитаном Гейнором? — поинтересовалась кузина.

— Ты заблуждаешься, Эвелин, — мягко ответила Дамарис. — Речь идет не о моих намерениях, — никаких намерений у меня нет, — но, если капитан Гейнор желает прокатиться верхом, я как дочь хозяина обязана в отсутствие отца оказать ему внимание. Если ты не одобряешь наших прогулок, вини в этом только себя.

С этими словами Дамарис удалилась, предоставив Эвелин переживать горечь поражения, разделенную ее бедной матерью.

Если не считать подобных ежедневных сцен, неделя, проведенная капитаном Гейнором в поместье, оказалась счастливой как для него, так и для Дамарис. Дни летели за днями, и отчаяние, наполнившее ее душу после саморазоблачения лорда Понсфорта, сменилось чувством благодарности судьбе.

Сэр Джон писал из Бата, что состояние его брата все еще критическое, но появилась надежда на улучшение, и, возможно, он скоро вернется. Капитану Гейнору также было адресовано краткое послание. Баронет сожалел о вынужденном отсутствии и в иносказательной форме напоминал капитану о своем предостережении относительно лорда Понсфорта. Послание сэра Джона пробудило капитана от сладких грез и обострило в нем чувство опасности: на завтра была назначена важная встреча в гостинице «На краю света».

Утром в четверг, день, в который завершалось пребывание капитана Гейнора в поместье, он заявил дамам, что днем уезжает в город, чтобы повидаться с министром и напомнить ему об обещанном назначении.

— Вы, несомненно, боитесь праздности, сэр, — сказала Эвелин.

— И вам, должно быть, наскучило в нашем тихом уголке, — заключила леди Кинастон.

— Ничуть, мадам, я был здесь очень счастлив, — возразил Гейнор, — но я не вправе забывать, что мне уготовано совсем иное.

Дамарис промолчала. Потягивая шоколад, она глубоко задумалась. Может ли солдат удачи полюбить покой, сменить жизнь, богатую приключениями, на мирную? Если нет… Дамарис не рискнула продолжить свою мысль — она испугалась. Душа ее затрепетала перед этой дилеммой. Дамарис предпочла молчаливое ожидание.

В то утро Дамарис выехала на прогулку одна, если не считать грума, — в первый раз с тех пор, как капитан Гейнор появился в поместье. Ее переполняло чувство одиночества, мучили беспокойные мысли.

Дамарис вспоминала Понсфорта — и впервые с благодарностью. Она вдруг поняла, что лорд Понсфорт оказал ей большую услугу. Если бы он не преподал ей жестокий урок, она никогда бы так быстро не поняла надежности своего капитана, солдата удачи, отважно, без идеалов шагающего по жизни. А ведь вначале она так презирала его за корыстолюбие.

Дамарис снова увидала капитана за обедом. В тот день в Монастырской ограде обедали в три часа — на час раньше обычного. А потом она тайком наблюдала из своего окна, как Гейнор выезжает из поместья на черном коне, и долго смотрела ему вслед, пока всадник не скрылся из виду.

Дамарис уединилась в своей комнате, а Эвелин принялась подстрекать леди Кинастон, призывая ее к исполнению материнского долга:

— Вы должны написать отцу, мама, и сообщить ему все, что здесь происходит.

— А что здесь происходит? — ворчливо осведомилась мать. Она не любила впутываться в дела, за которыми следовало выяснение отношений.

Эвелин нетерпеливо пожала плечами. В ее беспокойном бегающем взгляде чувствовалась злость.

— А разве об этом нужно спрашивать, мама?

— Дождемся возвращения отца, дитя мое, — взмолилась мать. — Он сам во всем разберется. К тому же капитан Гейнор уехал.

— Но он завтра вернется.

— Откуда ты знаешь? Может быть, он получит назначение, которого добивался, и уж больше никогда здесь не появится.

Эвелин презрительно улыбнулась: она знала, какой магнит притянет капитана в поместье, что бы ни случилось.

— Тогда я сама напишу отцу, — сказала она.

— Эвелин, я запрещаю!

— Отца нет, а мать отказывается верить собственным глазам. Кто мне поможет? Я еще не утратила чувства долга. Я напишу отцу ради Дамарис. В конце концов, что нам известно об этом авантюристе, солдате удачи?

— О нет, ты не должна так говорить о нем, — вступилась за честь гостя леди Кинастон. — Его отец был лучшим другом твоего отца. Сэр Джон любит Гарри, как родного сына.

Эвелин взглянула на мать и, не говоря ни слова, вышла.

Приводим содержание написанного ею письма:


«Милорд, величайшее почтение к Вашей светлости обязывает меня написать Вам без промедления. Если Вы не желаете утратить самое дорогое для Вас на свете, Вам следует как можно скорее прибыть в Монастырскую ограду. Некто намерен похитить Ваше сокровище, о чем я Вас своевременно уведомляю.

Эвелин Кинастон».


Написав письмо, Эвелин задумалась. Внутренний голос, тихий и насмешливый, подсказывал ей, что ею движет злая воля. Эвелин покраснела и взяла листок, чтобы разорвать его на кусочки, но тут же передумала.

«Я слишком чувствительна, — утешила она себя. — Ясно, что я лишь выполняю свой долг, поскольку мать уклоняется от выполнения своего. От этого зависит будущее Дамарис».

В конце концов, Эвелин была по-своему права. Но лишь на следующее утро она отправила гонца с письмом к отцу.

Глава 8

ГОСТИНИЦА «НА КРАЮ СВЕТА»
На окраине прелестной деревушки Челси, одной из западных сторожевых застав Лондона, стояла гостиница «На краю света», где всегда было шумно и многолюдно. По этой причине капитан Гейнор и предпочел эту гостиницу другой. В постоянных встречных людских потоках в метрополию и из метрополии один человек или даже небольшая группа вряд ли привлекли бы к себе пристальное внимание. Шотландец Маклин, хозяин гостиницы, преданный якобит, был человеком весьма осмотрительным. Удаленность гостиницы и ее плохую связь с Лондоном Гейнор расценил как еще одно преимущество: никому и в голову не придет, что в такой глуши назначена важная встреча.

Гостиница располагалась немного в стороне от Кинг-Роуд, дороги, соединявшей Сент-Джеймс[1936] и Хэмптон-корт[1937]. Она стояла на невысоком отлогом холме, откуда открывался вид на реку. На зеленой лужайке перед входом прямо под открытым небом стояло два грубо сколоченных длинных стола.

В этот июньский вечер перед гостиницей царила привычная суета. Огромный черно-желтый дилижанс, направлявшийся в Лондон, остановился возле лужайки. Кондуктор вел нелицеприятный разговор с кучером, не предназначенный для деликатного слуха. Бок о бок с дилижансом стояла карета аристократа — громоздкое сооружение из дерева и кожи с рельефными гербами на стенках, запряженная шестеркой лошадей. Она только что прибыла из Лондона. По соседству разместились экипажи поменьше: почтовая карета, парочка наемных, повозка с багажом. Вдоль дороги вытянулись, точно хвост воздушного змея, с десяток груженых фургонов, державших путь на рынок. Впечатление общего коловращения усиливали всадники и пешеходы, лодочники с барок, грумы, кучера. Пестрая компания расположилась с кружками эля за столами под открытым небом. Шум, гомон, смех…

Все это шумное сборище предстало взору капитана, приехавшего сюда в девятом часу вечера, — на это время была назначена встреча шести заговорщиков. Капитан привез в Англию королевское послание в зашифрованном виде. Заговорщики намеревались получить его от капитана для дальнейшего распространения. История не сохранила содержание этого послания, в наше время невозможно узнать подробностей заговора, ставшего целью приезда сюда капитана Гейнора. Как бы ни было прискорбно упомянутое обстоятельство с точки зрения исторического исследования, мы полагаем, что оно не столь уж и важно, поскольку нас занимает судьба капитана Гейнора, а не заговора.

Из дошедших до нас сведений, а если точнее, то из объемистых мемуаров помощника министра Темплтона, написание коих скрашивало его тоскливое существование после отставки, этот заговор был одним из ранних заговоров якобитов. Все они были результатом злокозненной деятельности епископа Аттербури. Мистер Темплтон описывает миссию пресловутого якобитского агента капитана Дженкина, действовавшего по прямой указке епископа и повешенного при чрезвычайных обстоятельствах в Тайберне[1938].

К капитану Гейнору, резко осадившему коня, чтобы не врезаться в толпу, кинулся взлохмаченный потный конюх, но его тут же оттеснил какой-то молодой человек. Конюха не возмутило его вмешательство: парень явно был здесь на особом счету, о чем свидетельствовала и его одежда, домотканая, но слишком добротная для грума[1939]. Это был сын хозяина, посланный встретить капитана Гейнора. Гарри Гейнор кинул ему поводья и легко выпрыгнул из седла.

— Я здесь долго не задержусь, — сказал он, — не расседлывай коня.

С этими словами он прошел сквозь толпу к гостинице. Его стремительность и властная манера заставляли людей расступаться. Капитан вошел в узкий, вымощенный плитками коридор. Дверь в пивной зал была открыта. Оттуда клубами валил табачный дым, доносились громкие голоса. К косяку двери прислонился человек в рубашке и переднике. Заслышав шаги, он обернулся, и Гейнор увидел приветливое лицо Маклина.

Они обменялись дружескими взглядами, словно рукопожатиями. Всех прочих якобитов, собравшихся сейчас наверху, Маклин спрашивал, что они желают заказать, и получал условленный ответ — замаскированный пароль. Но капитана Гейнора хозяин гостиницы знал в лицо.

— Эй, хозяин! — крикнул капитан, весело подмигнув Маклину. — Пинту[1940] кларета[1941] с нантским коньяком!

— Сию минуту, ваша честь! — привычно откликнулся Маклин.

Капитан помедлил у порога пивного зала.

— Да у вас тут битком набито, — сказал он и закашлялся, будто дым попал ему в горло.

— Наверху есть другой зал. — Маклин оценил находчивость капитана. — Будьте любезны подняться туда, сэр.

Гейнор направился к лестнице.

— Первая дверь направо, ваша честь! — нарочито громко сказал ему вслед Маклин. — Я тотчас принесу туда ваш кларет.

Хозяин многозначительно кашлянул, и когда капитан Гейнор обернулся, жестом указал, что следует войти в дверь налево. Капитан понимающе кивнул и поднялся на второй этаж. Он помнил расположение комнат с прошлого пребывания здесь. Назначенная комната была идеальна для секретной встречи: чтобы попасть в нее, надо было пройти через переднюю, в узкую дверь, напоминавшую дверь стенного шкафа.

Гейнора несколько озадачила излишняя осторожность, проявленная хозяином, нарочито громкое указание идти направо и жест, указующий в противоположную сторону. «Вероятно, у Маклина есть веские основания опасаться шпиона», — подумал капитан.

У Маклина действительно были подобные опасения, и скоро они перешли в уверенность. Обернувшись, он столкнулся лицом к лицу с тем, кого подозревал, В дверях пивного зала стоял верзила в костюме табачного цвета. Маклин сразу учуял в нем правительственного шпиона. Ранее он скромно сидел в уголке, откуда был хорошо виден вход, и, несмотря на его явное желание держаться незаметно, а скорее — благодаря ему, Маклин наблюдал за ним со все возраставшим недоверием. Когда капитан подошел к двери, Маклин намеренно встал в проходе, загораживая капитана от рыскающих глаз подозрительного гостя. Громкое указание пройти в дверь направо должно было сбить шпиона с толку.

Теперь, когда сомнения подтвердились, подчеркнуто услужливый Маклин умело преградил шпиону путь, и тот не успел определить, куда направился капитан.

— Что угодно, сэр? — спросил Маклин с улыбкой.

Это был формально-вежливый вопрос хозяина, стремящегося удовлетворить пожелания гостя. За улыбкой скрывалось беспокойство, доставленное гостем.

Верзила зашелся в кашле.

— Накурили — не продохнешь, — пожаловался он. — Пожалуй, я поднимусь наверх.

Маклин улыбнулся и с обезоруживающей услужливостью махнул рукой в сторону лестницы:

— Другой зал справа. Там уже есть посетители. Я пошлю буфетчика обслужить вас.

Подозрительный посетитель и впрямь был шпионом — более того, с ордерами на арест в кармане и с шестерыми подручными, сидевшими за деревянными столами на улице. Он был несколько смущен непринужденностью хозяина и его готовностью выполнить любое пожелание гостя. А прирожденный конспиратор Маклин знал, как повести дело, чтобы заговор не раскрыли. Желая создать прикрытие встрече на всякий непредвиденный случай вроде нынешнего, Маклин разместил в верхнем зале посетителей благородного происхождения. Туда-то и ввалился шпион, потерявший веру в успех своего начинания, чему немало способствовала невозмутимость хозяина.

В зале уже сидели какие-то джентльмены — человек десять-двенадцать, не меньше. Они подозрительно покосились на нового посетителя, и тот снова ощутил азарт ищейки. Компания, более многочисленная и разношерстная, чем он ожидал, разделялась на группы по два-три человека. Вряд ли здесь собрались те, кого он ищет. Но, будучи человеком от природы подозрительным, шпион видел хитрые уловки там, где их не было. К тому же он считал невинность лучшей маской преступности и потому тотчас присел за дальний столик в углу и заказал буфетчику рюмку эля[1942]. Более внимательное изучение групп показало: либо его водят за нос, либо он сам совершает ошибку. Опасения шпиона подтвердились, когда в зале появились два новых посетителя. В одном из них, в парике, дородном и важном, шпион узнал сэра Генри Треша, мидлсекского[1943] судью.

Тем временем капитан Гейнор пересек переднюю и через узкую дверку вошел Уайтс где его ждали сообщники. Задняя комната выходила окнами на запад, и теперь ее заливал предзакатный свет. Обстановка была очень простая. Четверо джентльменов сидели за продолговатым столом, попивая вино. Посреди стола стояла — непременный атрибут всех якобитских собраний — хрустальная чаша с водой, бросая на стол отраженный клин радужного света. Возле нее лежали трубки, трутница и свинцовый ларец с табаком. Курил лишь один из присутствующих, высокий стройный молодой человек в эффектном костюме для верховой езды — зеленом, с отделкой из белого атласа. Патридж, — так звали молодого человека с живыми черными глазами и приятным лицом под очень модным, сильно завитым париком, — считался влиятельным человеком в Уилтшире[1944].

Двум другим джентльменам было лет по сорок. Одного из них, виконта[1945] Хэрвуда, связывали со Стюартами семейные узы: по его утверждению, Карл II приходился ему дедом. В смуглом мрачном лице его светлости проглядывало весьма отдаленное сходство с веселым монархом. Другой, Стивен Дайк, бледный, с острым лицом и ястребиным носом, носил коричневый парик, забранный, по моде того времени, в сеточку.

Четвертый в компании, сэр Томас Ли, один из самых верных приверженцев короля в изгнании, был намного старше других джентльменов. Высокий и прямой, он отличался военной выправкой. Армейское проскальзывало и в крепких словечках, обильно уснащавших его речь. Сэр Томас действительно служил в армии при покойной королеве. Друзья ценили сэра Томаса за искренность и дружелюбие.

Все встали, приветствуя капитана Гейнора, прибывшего через четверть часа после условленного времени. Не все еще были в сборе, отсутствовали лорд Понсфорт и ирландец по имени О’Нил. Капитан Гейнор извинился за опоздание, сел и в ожидании двух последних участников встречи стал отвечать на вопросы, пока не появился Маклин с кларетом. Он поставил на стол графин и стакан, слегка наклонился и, обращаясь преимущественно к капитану Гейнору, мрачно сообщил, что в гостинице соглядатай.

Компания выслушала его в мрачном молчании. Старый сэр Томас разразился проклятиями.

— Что вы посоветуете, Маклин? — спокойно спросил капитан.

— Продолжайте дело, по которому прибыли сюда, джентльмены. На какое-то время я избавил вас от этого негодяя. Он следит за посетителями в пивном зале напротив. В конце концов, я предвидел подобное. Не исключено, что он выслеживает кого-нибудь еще, но я счел необходимым предупредить вас.

С этими словами хозяин ушел, немного успокоив заговорщиков. Все, кроме одного, охотно уверовали, что правительственный шпион идет по другому следу.

— Ей-богу, он прав! — воскликнул Хэрвуд. — В противном случае нас предали, а это невозможно!

— Разумеется, невозможно, — поддержал его сэр Томас. — Обычная история — сыщик выслеживает вора. Маклину всюду мерещатся соглядатаи.

Но капитан Гейнор не разделял их оптимизма. Отсутствие Понсфорта его насторожило. Недоверие к Понсфорту сэра Джона, сообщенные им факты взволновали его.

— Где их холера носит? — пробормотал капитан, и как бы в ответ на его слова дверь отворилась и в комнату ввалился О’Нил.

Именно ввалился, иначе его появления не опишешь. О’Нил, рыжий, цветущий, с озорными голубыми глазами, сейчас был смертельно бледен. На лице его выступили капельки пота, взгляд блуждал. Сапоги покрывала дорожная пыль. Он принес с собой ощущение спешки, беспорядка, тревоги.

Все вскочили, вопросы посыпались градом. О’Нил бессильно опустился на стул, схватил рюмку нантского коньяка, заказанную сэром Томасом, и бесцеремонно ее осушил.

— Игра закончена, джентльмены! — заявил молодой ирландец и, оглядев собравшихся, добавил: — Нас предали, заговор раскрыт!

Наступило тягостное молчание. Заговорщики неотрывно глядели на юношу, принесшего столь ужасную весть. Молчание нарушил лорд Хэрвуд.

— Кто? — спросил он таким зловещим тоном, что предатель, заслышав его, бросился бы наутек.

— Не знаю, — последовал ответ. — Клянусь, это единственное, чего я не знаю. Нас предали — в этом нет никаких сомнений! Чудо, что я здесь и могу сообщить вам о предательстве. Клинтон, Браунриг, Холмдейл, Спенсер Гэмлин и сэр Вернон Бьюик арестованы с предъявлением ордера на арест. За ними предполагают арестовать вас, Хэрвуд, и вас, сэр Томас.

— Пусть арестуют, будь они прокляты! — сказал ветеран. — Что еще новенького?

— Выписан ордер и на мой арест, но нет худа без добра, иначе я не смог бы предупредить вас об опасности.

Снова посыпались вопросы. Конец им положил капитан Гейнор. Он заговорил впервые с момента появления О’Нила.

— Давайте обсудим наше дело спокойно, джентльмены, — предложил капитан. — Так мы выиграем время, а это сейчас важнее всего. Прошу вас сесть.

Капитан произнес эти слова властным голосом. Внешне он был самым спокойным в компании, вернее, единственным спокойным здесь человеком. Заговорщики подчинились, прекрасно понимая, что в таких чрезвычайных обстоятельствах нужен предводитель, что капитан Гейнор не только королевский посланник, но и прирожденный руководитель. Все сели, сел и капитан.

Он был не новичок в подпольных делах и слишком хороший актер, чтобы выдать свои подлинные чувства. Вот почему он сохранял внешнюю невозмутимость, будто речь шла о сущей безделице. Но в душе он испытывал муку. Замыслы, лелеянные годами, были уничтожены одним ударом. Теперь все надо начинать сначала, и одному Богу известно, суждено ли ему дожить до окончательной победы, венчающей, как его учили, правое дело. Однако душевные терзания не отразились на лице Гейнора. Спокойное и суровое, оно сохраняло невозмутимость, сопутствующую холодности.

Капитан взял одну из длинных трубок и несколько нарочито принялся набивать ее табаком.

— Прежде всего, — начал он, — не расскажете ли вы нам, мистер О’Нил, откуда вам все это известно?

— Я получил эти сведения от своего кузена Джоселина Батлера, личного секретаря милорда Картерета, — тотчас ответил О’Нил, слегка подавшись вперед. — Джоселин собственноручно выписывал ордера на аресты по приказанию милорда, и, не окажись в списке моей фамилии, вас бы никто не предупредил об опасности. Джоселин пришел ко мне сегодня в начале седьмого, когда я уже собрался в дорогу, потому-то я и задержался. Сначала он сообщил мне, что выписан ордер на мой арест по обвинению в заговоре с целью организации бунта, и посоветовал немедленно седлать коня. Но я поклялся, что не сойду с места, пока он не расскажет мне всего.

Джоселин заколебался, но потом, наверное, решил, что утром новость все равно облетит весь город; многих уже арестовали, и не такую уж великую тайну он разглашает, — и открыл мне то, что знал. По крайней мере, он ответил на мои вопросы, а я вызнал у него главное. Тогда я погнал коня во весь опор: кузен предупредил меня, что правительственные ищейки уже на пути сюда, чтобы захватить заговорщиков врасплох.

Джентльмены, сидевшие за столом, заволновались.

— Вот как! — капитан потянулся к трутнице. — Стало быть, им известно место встречи?

— То-то и оно! Но, благодарение Господу, я упредил их.

— Не успели, черт побери! — взорвался сэр Томас и разразился ругательствами — на сей раз по поводу ищейки, уже рыскающей здесь.

О’Нил слушал его с растущим беспокойством.

— Что же делать? — с отчаянием вскричал он.

— А это мы сейчас обсудим, — сказал капитан, и его тон сразу успокоил присутствующих. Капитан выбил кремнем пламя, зажег трубку, потом обратился к О’Нилу: — Вы не знаете, что с лордом Понсфортом? Он арестован?

— Слышал, что его не арестовали.

— Но ордер на арест, конечно, выписали?

— Нет. Я поинтересовался, как обстоит дело с ним, и с облегчением узнал, что его упустили из виду.

— Упустили? Какое везенье! — произнес капитан Гейнор с легкой иронией. Слова сэра Джона Кинастона не выходили у него из головы. — Учитывая это обстоятельство, как вы думаете, почему милорд Понсфорт не с нами?

Все молчали. Лишь Хэрвуд, друг лорда Понсфорта, вспыхнув от гнева, спросил:

— Послушайте, капитан Гейнор, что вы имеете в виду?

— Прежде чем я отвечу вам, милорд, — произнес капитан, сохраняя внешнее спокойствие, — позвольте задать всем встречный вопрос: говорил ли кто-нибудь из присутствующих хоть одной живой душе о сегодняшней встрече? В интересах всех прошу честно сообщить мне об этом.

Заговорщики один за другим ответили отрицательно, никто из них не разглашал тайны.

— Тогда позвольте вам напомнить, — продолжал капитан, — что никто, кроме участников — тех, кто здесь, и того, кто отсутствует, не знал о встрече.

— Вы позабыли о Маклине, — напомнил капитану мистер Патридж.

— Ну, и что? — повысив голос, спросил Хэрвуд. — При чем тут Маклин?

Гейнор улыбнулся и легким жестом руки, в которой держал трубку, показал, что вопрос не заслуживает внимания:

— Маклин не знал, кто сюда приедет. А со слов мистера О’Нила вам известно, что в ордерах на арест указаны фамилии. Маклин не мог их узнать. Даже если мы предположим обратное, он бы нас не выдал, ибо рисковал бы собственной головой. В его пользу говорит и тот, пусть незначительный факт, что он сам известил нас о шпионе. Итак, господа, предать нас мог лишь один человек, и его отсутствие подкрепляет мои подозрения. Они переходят в уверенность, а я вовсе не из тех, кто скор на выводы. Напомню вам, что лорд Понсфорт — игрок. Сейчас он разорен и находится в отчаянном положении. Это не предположение, а утверждение, я готов подтвердить свои слова где угодно. Лорд Понсфорт избрал подлый способ поправить свои пошатнувшиеся финансовые дела. Короче, джентльмены, он предал нас, и не сомневаюсь, получил хорошее вознаграждение от лорда Картерета за свою иудину службу.

Хэрвуд вскочил:

— Ей-богу, я не потерплю, чтобы человека так оскорбляли в его отсутствие! — гневно выкрикнул он.

— Вы убедитесь, что я не замедлю предъявить ему обвинение, как только он явится, — ответил капитан, — Я возблагодарил бы судьбу, если бы это случилось.

Хэрвуд горящими глазами обвел присутствующих, как бы призывая их опровергнуть чудовищное обвинение, предъявленное его другу, но никто не откликнулся на его немой призыв. Все было ясно как день. Виконт почувствовал, что подозрение закрадывается и в его душу, но верность другу мешала прислушаться к нему.

— Не верю! Хоть убейте, не верю! — воскликнул он дрожащим голосом.

— Такая преданность делает честь вашему сердцу, но не здравому смыслу. Тем не менее, милорд, чтобы вы либо кто-нибудь другой не сочли мои выводы чересчур поспешными, позвольте открыть вам известные мне факты. Они-то, признаюсь, и побудили меня сделать выводы. — И капитан Гейнор вкратце рассказал, как Понсфорт запугивал сэра Джона Кинастона. — В общем, — заключил капитан, — у меня нет оснований отрицать, что человек, потерявший честь и способный на шантаж, остановится и не претворит свои угрозы в жизнь.

Осознав свою ошибку, Хэрвуд опустился на стул и обхватил голову руками.

— Он был моим другом, — сказал он бесцветным голосом.

Капитан Гейнор, покуривая трубку, снова обратился к О’Нилу:

— Вы не упомянули о том, что ордер выписан и на мое имя.

— Я не успел. — Лицо ирландца оживилось: — Ордер, можно сказать, есть и в то же время его нет.

— Как прикажете вас понимать? — нахмурился капитан Гейнор.

— Ордер выписан на капитана Дженкина, — пояснил О’Нил, — Его и собираются захватить здесь вместе с нами.

Лицо капитана посуровело: он получил последнюю, самую вескую улику против Понсфорта. Всего лишь два человека в Англии знали, что капитан Дженкин и капитан Гейнор — одно и то же лицо: Понсфорт и сэр Джон Кинастон. Даже участники нынешней встречи не подозревали об этом. Тайна была разглашена. Послышались изумленные восклицания, заглушенные громогласным выкриком сэра Томаса:

— Вы — капитан Дженкин?

Капитан, улыбнувшись, неодобрительно покачал головой.

— Господа, неужели вы полагаете, что капитан Дженкин — конкретное лицо? По-моему, правительство именует так любого якобитского агента, прибывшего в Англию. В данном случае, — и сообщение О’Нила подтверждает мое предположение, — этой чести удостоился я. — Капитан обернулся к ирландцу: — Стало быть, моя фамилия в списках на арест не значится?

— Насколько мне известно — нет.

— Очень странно.

— Да, — кивнул О’Нил, — но меня, ей-богу, куда больше удивило, почему так вышло. Министр получил на вас донос. Но когда он поручил своему помощнику мистеру Темплтону выписать ордер на арест, тот заявил, что здесь кроется ошибка, что доносчик его светлости явно введен в заблуждение: капитан Гарри Гейнор не якобит, а солдат удачи. Мистер Темплтон своими глазами видел послужной список Гейнора и данные ему рекомендации, из коих явствует, что капитан отнюдь не сочувствует делу Стюартов. О том же свидетельствует и рекомендательное письмо кузена мастера Темплтона сэра Ричарда Толлемаха Темплтона, старого друга Гейнора. Лорд Картерет, по-видимому, приложил все усилия, чтобы поколебать уверенность своего помощника, но мистер Темплтон упрямый человек, и, по его собственным словам, никогда не ошибается. Он предъявил лорду Картерету рекомендательные письма капитана Гейнора. Тот возразил, что они, возможно, сфабрикованы. Тогда мистер Темплтон сел в коляску и посетил посольства двух стран, где были получены рекомендательные письма.

— Какие именно посольства? — глаза у капитана загорелись.

— Австрийское и турецкое.

Капитан облегченно вздохнул. Он даже улыбнулся, когда ирландец продолжил свой рассказ:

— И в том и в другом посольстве мистера Темплтона заверили, что документы подлинные, турецкий посол заявил, что лично знаком с капитаном Гейнором, что их знакомство состоялось четыре года назад в Константинополе, и, как мне сказали, очень лестно отозвался о вас. Мистер Темплтон пришел с этим к лорду Картерету и смело заявил, что подаст в отставку, ибо не хочет стать всеобщим посмешищем, подписав ордер на арест джентльмена со столь безукоризненной репутацией. Все это, сэр, произошло в присутствии моего кузена. Такая уверенность повлияла на решение лорда Картерета он пошел на компромисс. Ордер выписали на имя капитана Дженкина. По сведениям министра, капитан Дженкин и вы — одно лицо. Тут мистер Темплтон не стал перечить, уповая на то, что докажет правильность своей точки зрения и посрамит доносчика.

— Наше дело — подкрепить уверенность мистера Темплтона, — с улыбкой заметил капитан.

Он радовался, что его предусмотрительность при подготовке операции принесла желанные плоды и помогла в нынешнем крайне тяжелом случае.

— Что же нам теперь делать? — подал голос с другого конца стола мистер Дайк.

Капитан молча затянулся, потом, выпустив дым, сказал:

— Давайте обсудим сложившееся положение. По-моему, волноваться не следует.

— Не следует, черт побери! — пробурчал сэр Томас. — Гром и молния, что же способно взволновать вас, сэр?

— Надеюсь, и вы успокоитесь, если соблаговолите выслушать меня, сэр, — отозвался капитан и продолжал: — Если вы, джентльмены, проявите должную осторожность, опасность вам не угрожает. Правительство поторопилось с арестами. Через месяц они показались бы более разумными. И в самом деле, какое обвинение можно предъявить каждому из вас? Так что спокойно возвращайтесь домой и продолжайте свои дела. Если вас арестуют, проявите терпение, будьте уверены, что вас скоро освободят. Я бы нисколько не удивился, если бы узнал, что поспешность проявляется намеренно. Политика лорда Картерета — задушить наше движение в зародыше, вселить страх в руководителей движения: пусть уверуют во всеведение правительства. Главное для Картерета — не допустить, чтобы государственная измена хоть чуть-чуть укоренилась. В этом его поистине дьявольское коварство: лорд понимает, что мученики вызывают сочувствие, и на место павшего в борьбе готовы встать десять новых. Нет, Картерету мученики не нужны. Даже в случае арестов все сведется к тому, что он станет лично увещевать каждого заключенного, прежде чем выпустит его на свободу. Такова моя точка зрения, джентльмены.

Спокойная, рассудительная речь капитана, успешно подавившего собственное смятение, пролилась бальзамом на истерзанные души заговорщиков. Только сэр Томас Ли усмотрел противоречие в его словах:

— Надеюсь, вы не упустили из виду, что предатель — один из нас?

— Не упустил, сэр Томас. Но неразумно полагать, что среди якобитов найдутся другие предатели. Свидетельство же одного человека, побуждаемого, несомненно, корыстными интересами, служит лишь целям лорда Картерета — напугать нас своим всеведением; оно не способно никого убедить. К тому же не забывайте: предатель ни в коем случае не согласится открыто свидетельствовать против нас. Это было бы большой глупостью, с какой стороны ни посмотри. Вероятно, Понсфорт поставил условие правительству, что он останется в тени. Это выгодно и правительству: как только имя доносчика становится известным, ценность его сведений резко падает. А лорда Понсфорта они ставят весьма высоко и намерены еще долго пользоваться его услугами — разумеется, если Понсфорт останется в живых. Думаю, это в немалой степени зависит от нас.

В голосе капитана Гейнора прозвучала зловещая нота, и взоры невольно обратились к нему. Лицо у него сделалось суровым, почти жестоким.

— Уверен, дело чести любого из нас, кому удастся избежать ловушки, подстроенной здесь для всех, разыскать лорда Понсфорта и… — резкое движение трубкой было красноречивее слов.

Мистер Патридж изумленно ахнул, на лице Хэрвуда отразился испуг.

— Мы не дети, господа, — сказал капитан, — и не играем в детские игры. Нас предали, и мы должны исполнить свой долг — долг перед собой, перед другими, перед делом, которому мы служим. Во всем мире предателей карают одинаково. Лорд Понсфорт заслужил кару. Я молю небо уберечь меня от заключения и дать мне возможность собственноручно покарать предателя. Надеюсь, вы разделяете мои чувства.

Бледное ястребиное лицо мистера Дайка исказил гнев. Он поклялся, что исполнит долг, если представится возможность. О’Нил и сэр Томас тотчас поддержали его.

— И все же, господа, несмотря на то, что я сказал, риск есть, серьезный риск, — продолжал капитан, — риск, что меня схватят здесь, в вашем присутствии. Если это произойдет, будет установлена тождественность капитана Дженкина и капитана Гейнора и доказана ошибочность утверждений мистера Темплтона. Что бы ни случилось с остальными, капитана Дженкина не пощадят, ему отпустят короткий срок между приговором и виселицей. Арест в вашей компании погубит меня, угроза предателя сбудется, и вы можете пострадать за сотрудничество со мной. В этом главная опасность. Если же вас арестуют без меня, опасность уменьшится. То же относится и ко мне: арест в любом другом месте сводит риск почти на нет.

Заговорщики единодушно согласились с доводами капитана Гейнора.

— Следовательно, — заключил мистер Дайк, — вам надо держаться подальше от нас, а нам — от вас.

— Именно так, — подтвердил капитан. — Остается лишь решить, как действовать. Признаюсь, мне пока не приходит в голову, какой выбрать путь. Есть ли у вас предложения?

— Куда подевался негодяй Маклин? — гаркнул сэр Томас.

— Хотел бы я это знать, — поддержал его О’Нил. — Если бы не ваш коньяк, нахально мною выпитый, я бы помер.

— Можно позвать его или это опасно? — поинтересовался Патридж.

— Когда тебя выслеживают, все опасно, — высказался осмотрительный мистер Дайк. — Раз он оставляет нас без внимания, значит, уверен, что мы в осаде, и боится навести врагов на наш след.

Тут дверь распахнулась и появился Маклин. Он едва переводил дух, на его широкоскулом лице не было и следа привычного румянца.

Глава 9

АЛИБИ
Маклин дважды пытался проведать заговорщиков, но каждый раз из осторожности поворачивал обратно. Один раз он уже зашел было в переднюю, но дверь позади него тихо отворилась, и, глянув через плечо, Маклин увидел шпиона. Хозяин не растерялся: он подошел к каминной полке, взял пару подсвечников и вернулся.

Правительственный шпион был явно заинтригован действиями Маклина. Настороженно наблюдая за кравшимся по коридору хозяином, шпион решил, что тот наконец укажет ему след. Но, к своему разочарованию, он увидел лишь, как хозяин взял из пустой комнаты подсвечники. Лицо его вытянулось.

— Ищете кого-нибудь, сэр? — спросил Маклин.

В угодливом тоне хозяина шпион почуял вызов, но крыть ему было нечем.

— Да, — кивнул он. — Ищу друзей, которые меня здесь дожидаются. Сэра Томаса Ли, к примеру. Вы, наверное, его знаете?

Маклин с простодушным видом наморщил лоб, потом отрицательно покачал головой.

— Фамилия незнакомая… — протянул он задумчиво. — А в том зале не смотрели? — он показал шпиону на пивной зал напротив, куда направлял его ранее.

— Смотрел. Там его нет.

— Тогда, может, он внизу дожидается?

— И там его нет, — буркнул шпион, впившись взглядом в лицо хозяина. Но лицо сурового шотландца оставалось вежливо-непроницаемым. Шпион понял, что ничего не добьется от упрямого шотландца, дальнейшие расспросы лишь насторожат его, и добыча ускользнет у него из рук.

— Что же, подожду, — бросил он и неспешно направился в зал, где сидел раньше.

Маклин поклонился и спустился вниз по лестнице. Шпион наблюдал за ним, все еще лелея надежду. Но ей не суждено было сбыться. Маклин ни разу не обернулся, и шпион окончательно разуверился в успехе: подобное безразличие, вероятно, свидетельствовало о спокойной совести. Возможно, он не знает, что в его гостинице проходит встреча заговорщиков. Во всяком случае, не было оснований сделать другое заключение.

Шпион прошелся по коридору, приникая ухом к каждой двери, но ничего подозрительного не услышал. В самом конце коридора он заметил приоткрытую дверь. Слегка толкнув ее, он обнаружил за ней узкую лестницу. Заглянув вниз, он убедился, что лестница ведет в кухню и в садик на задворках гостиницы. С досадой он понял, что это запасной выход, о существовании которого он не подозревал. Вероятно, пока он попусту тратил время в пивном зале справа от лестницы, хозяин, поняв, что перед ним ищейка, благополучно выпроводил заговорщиков. Шпион повернулся и задумчиво побрел обратно. Навстречу ему снова шел хозяин.

— Ваш друг — высокий пожилой джентльмен с красноватым лицом? — спросил он.

— Да, — кивнул шпион. — Судя по описанию, это он.

— Тогда он в пивном зале внизу.

Поблагодарив хозяина, шпион спустился по лестнице. Но он был не из тех, кого легко одурачить. Пусть хитрый шотландец роет ему яму, сам же в нее и попадет. Шпион вошел в пивной зал, но тут же выглянул за дверь, проверяя, куда свернет хозяин. Тот снова исчез в комнате налево.

Соглядатай тут же выскочил из гостиницы и поспешил к своим подручным. Те все еще сидели за деревянным столом, потягивая эль. Шпион, человек хитрый и расчетливый, наперед знал, что произойдет дальше. Он отвел своих головорезов в садик на задворках, они спрятались за живой изгородью из лавра. Наступавшие сумерки должны были способствовать успеху операции.

Тем временем Маклин проник наконец в заднюю комнату, где собрались заговорщики. Он сообщил, что правительственный шпион уже идет по пятам, у него даже хватило наглости осведомиться о сэре Томасе Ли.

— Внизу засела целая шайка бандитов, все, конечно, его люди, — сказал он, — Воспользуйтесь черным ходом, сейчас самое время. Я пустил ищейку по ложному следу.

Заговорщики тотчас вскочили: им не терпелось поскорее выбраться из западни.

— В конюшне стоят оседланные лошади. Мой сын ждет вас. Поторопитесь, господа!

Заговорщики устремились было к двери, но капитан задержал их.

— Простимся здесь, — сказал он. — Я выжду, пока вы благополучно покинете дом. Если мне удастся скрыться, завтра в полдень я буду в клубе «Уайтс»[1946].

— Может быть, сначала уйти вам, капитан? — предложил мистер Патридж.

— Нет, нет! запротестовал тот, — Я еще должен кое-что предпринять, пока нахожусь на свободе. Уходите поскорее. Удачи вам!

Оставшись один, капитан Гейнор взял свечу с каминной полки, запалил ее и сжег бумаги, которые прятал в ножнах шпаги. Когда они обратились в пепел, он тяжело вздохнул: как печально закончилась его миссия! Заговор раскрыт, в бумагах сейчас нет нужды, поскольку ему самому угрожает арест, необходимо было их уничтожить.

Оставив на каминной решетке кучку пепла, капитан вышел из комнаты, пересек переднюю и, убедившись, что в коридоре пусто, направился к запасному выходу. Не повстречав на своем пути ни одной души, он приоткрыл дверь и уже собрался сбежать вниз по лестнице, но замер как вкопанный: внизу слышался шум схватки. Невнятный гул голосов перекрыл приказ:

— Стоять на месте, или я стреляю!

Капитан выругался. Его друзья попали в засаду! Дом, разумеется, окружен, или оба выхода охраняются. Капитану оставалось утешаться тем, что его не арестовали вместе со всеми. Стычка, судя по всему, возобновилась: послышался выстрел, затем крики, постепенно шум голосов стих. Но вскоре началась суматоха у дверей: посетителей и постояльцев встревожила схватка. Капитан слышал голоса, топот ног по коридору и благодарил судьбу, что тьма укрыла его от чужих глаз. Главное, чтобы его не схватили здесь, в гостинице, ведь среди преследователей наверняка есть правительственные ищейки.

Гейнор увидал справа от себя дверь и, не задумываясь, повернул ручку. Дверь отворилась, он проскользнул внутрь, затем, тихо притворив дверь, запер ее на ключ, торчавший в замочной скважине. Он огляделся и обнаружил, что находится в спальне. Сейчас она пустовала, но доказательств, что в номере были постояльцы, было предостаточно: плащ, брошенный на спинку стула, пара туфель на высоких каблуках, нижняя юбка и шаль, валявшиеся на кровати, полураскрытый, битком набитый саквояж на полу, из которого торчали ленты и кружева.

Из окна, выходившего на восток, в мягком сумеречном свете открывался вид на поля, на заросли шиповника и серую громаду герцогского замка Боуфорт вдали. Вдруг из скрытой портьерами ниши послышался звонкий молодой голос:

— Наконец-то ты вернулся, Генри!

Капитан Гейнор вздрогнул от неожиданности, но тут же взял себя в руки. Его приняли за Генри, и он мгновенно отозвался:

— Да.

— Где ты пропадал так долго? — в голосе женщины прозвучали капризные нотки. — Ты же знаешь, что тебя ждут. Я давно проголодалась и…

Портьеры раздвинулись, из-за них появилась женщина. Увидев постороннего, она невольно осеклась. Гейнор сильно опасался, что она полуодета и вмиг поднимет крик от испуга и смущения. К огромному облегчению, он убедился, что туалет незнакомки имеет вполне законченный вид, если не считать очаровательного беспорядка в прическе и отсутствия шемизетки на белоснежной шее. Перед ним в эффектном обрамлении портьер из пурпурного бархата стояла красивая, царственно величавая женщина. Картина, сама по себе радующая взор, отнюдь не обрадовала капитана Гейнора.

Бледная от испуга незнакомка смотрела на незваного гостя расширившимися от ужаса глазами, а он, опережая ее действия, склонился в галантном поклоне:

— Приношу вам глубочайшие извинения и молю о снисхождении. Простите мое невольное вторжение, мадам!

Спокойный тон и хорошие манеры незнакомца немного успокоили даму, но в ней чувствовалась настороженность.

— Кто вы? — спросила она звенящим от волнения голосом, — Что вы здесь делаете?

— Я перепутал двери и попал в другой номер, — объяснил капитан Гейнор.

— Но вы заперли дверь на ключ, — укоризненно напомнила она, снова поддавшись испугу.

— Просто я не хотел, чтобы меня беспокоили.

— Но вы… вы отозвались на имя Генри! — воскликнула она.

— Меня зовут Генри.

Последовало молчание. Дама нахмурила брови и спросила несколько вызывающе:

— Почему же вы не уходите?

Она направилась к шнурку с колокольчикам.

— Я жду, когда вы разрешите мне покинуть вас, мадам.

— Ждете моего разрешения? — удивленно переспросила она. — Немедленно уходите, сэр!

— Сию минуту, мадам! — смиренно ответил он и, к ужасу дамы, решительно прошел в комнату. — С вашего разрешения, — добавил он холодно, — я предпочел бы покинуть вас через окно.

— Через окно? — недоумевающе переспросила она и с беспокойством подумала, уж не сумасшедший ли перед ней.

В коридоре по-прежнему слышался топот ног, звучали приглушенные голоса.

— Подумайте, мадам! — сказал капитан, махнув рукой в сторону коридора. — Надеюсь, вы не считаете меня совсем пропащим? Я уважаю доброе имя женщины и не могу позволить, чтобы меня увидели выходящим из ее спальни. Согласитесь, окно предпочтительней.

Дама, сузив глаза, преградила ему путь. Капитан восхитился ее смелостью, как прежде — красотой.

— Вы знаете, кто я, сэр? — спросила она. — Я — леди Треш. Мой муж — Генри Треш, один из судей в Мидлсексе.

— Сэру Генри можно позавидовать, мадам, — ответил Гейнор без тени смущения.

Ситуация становилась смешной. Капитан Гейнор отвесил леди Треш церемонный поклон, прижав шляпу к груди.

— Я бы предпочел, мадам, быть представленным вам при других обстоятельствах, но и сейчас эта встреча для меня большая честь.

Капитан снова поклонился, но вовсе не спешил уйти — ни через дверь, ни через окно. Он решил для себя: чем дольше он здесь пробудет, тем лучше. Беготня в коридоре прекратилась.

— Немедленно отоприте дверь, сэр! — леди Треш, точно королева в трагедии, вытянула руку с указующим перстом, подчеркивая настоятельность приказа.

— Это было бы неблагоразумно, — воззвал к ее разуму капитан. — А выпрыгнуть из окна очень удобно: высота здесь не более двенадцати футов[1947].

Царственная грудь леди Треш вздымалась от волнения.

— Скажите наконец, кто вы! — потребовала она.

Капитан пожал плечами, в его глазах промелькнула грустная усмешка. Он чуть было не назвал свое имя, полагая, что в его положении лучше всего сдаться на милость победителя, как вдруг на лице леди Треш появилось выражение растерянности, и она невольно прижала руку к груди.

В коридоре слышались чьи-то тяжелые шаги. Леди Треш поняла, что вернулся муж. Шаги замерли у двери, щелкнула ручка. Потом в дверь постучали, и ворчливый голос произнес:

— Кейт!

— Мой муж! — прошептала, словно выдохнула, леди Треш.

Капитан Гейнор сочувственно развел руками.

— Я же говорил, — прошептал он в ответ, — мне придется выпрыгнуть в окно.

Леди Треш стиснула пальцы, глядя на него с отчаянием и злостью.

— Я погибла! — простонала она.

— Не бойтесь!

Капитан на цыпочках прошел мимо нее к окну и распахнул его настежь.

Тем временем стук в дверь становился все настойчивей и громче. Снова щелкнула ручка, послышался ворчливый голос:

— Открой же, Кейт!

— Это ты, Генри? — отозвалась она.

Незваный гость уже стоял на подоконнике.

— А кого еще ты ждешь? Черт побери, что за привычка запираться!

Леди Треш медленно прошла по комнате и повернула ключ. Капитан Гейнор исчез.

Он прыгнул вниз и, пролетев добрых четырнадцать футов, приземлился. В голове у него шумело, но медлить было нельзя. Он промчался через конюшенный двор и укрылся в конюшне, прежде чем сэр Генри наверху пересек порог комнаты. В конюшне капитана ждал сильно обеспокоенный Маклин-младший. Увидав Гейнора, шотландец возблагодарил Бога.

— Конь оседлан, — сказал он вместо приветствия. — Пойдемте, сэр!

От сына хозяина капитан узнал, что пятеро его друзей арестованы. Их отправили в Лондон в наемных экипажах в сопровождении правительственных сыщиков. Сэр Томас Ли, обороняясь, выхватил шпагу, ему прострелили руку. Мистер Дайк тоже пытался оказать сопротивление, ему разбили голову. Хозяин гостиницы на свободе, он найдет ответ на любой каверзный вопрос, заверил капитана Маклин-младший.

Выслушав его, капитан Гейнор решил оставить своего коня в конюшне Маклина до следующего приезда. А сейчас он попросил почтовую лошадь.

Коварный удар правительства по якобитскому движению болью отозвался в душе капитана, но он не терял присутствия духа. К ночи он добрался до Чаринг-кросс, отвел лошадь на почтовую станцию и занялся претворением придуманного им плана в жизнь.

Через полчаса он уже сидел неподалеку от Уайтхолла[1948], прислонившись к дереву, и с интересом наблюдал за ночным сторожем. Тот с фонарем и с палкой ходил взад-вперед по набережной возле своей будки. Капитан вытащил из нагрудного кармана флягу, в которую Маклин-младший при расставании налил с полпинты бренди. Капитан выпил меньше половины содержимого, щедро полил оставшимся бренди жилет и выкинул флягу в реку. Потом он покачиваясь направился к будке сторожа. В ней он расположился поудобнее и вскоре уснул мертвым сном. Некоторое время спустя из будки послышался храп, и сторож, заглянув туда, обнаружил пьяного. Сторож разразился проклятьями. Он тыкал парня палкой, тряс его, орал ему на ухо, но тот спал, бесчувственный, как изваяние.

Сильный запах бренди, исходивший от засопи, убедил сторожа, что он пьян мертвецки. Надо напомнить, что еще при покойной королеве[1949] был принят закон, по которому пьяницы считались нарушителями спокойствия и общественного порядка. Сторожам вменялось в обязанность доставлять их в тюрьму. Пьяница, не дошедший до скотского состояния, мог за один-два шиллинга откупиться от сторожа, и тот вместо тюрьмы доставлял его домой. Но в нынешнем случае сторожу оставалось лишь исполнить свои законные обязанности, что он и сделал.

Сначала он очень тщательно обшарил карманы капитана. Их содержимое находилось в явной диспропорции с капитанским мундиром: Гейнор предусмотрительно спрятал все ценное подальше от жадных пальцев воров, и старый негодяй заключил, что карманы успели обшарить до него. Потом сторож трещоткой привлек к себе внимание констебля[1950]. К будке тотчас сбежались другие сторожа, лодочники с пристани, вездесущие зеваки. Сторож передал собратьям безжизненное тело капитана и шепотом сообщил констеблю, что карманы джентльмена пусты, избавив того от лишних хлопот.

Капитана Гейнора препроводили в ближайшую тюрьму — Гейтхаус[1951], помещавшуюся над городскими воротами Вестминстера. Там его бросили в сырую грязную камеру, где уже копошилась добрая дюжина отбросов общества. Они, конечно, завершили бы поиск, начатый сторожем и констеблем, но капитан, мгновенно протрезвев от прикосновения грязных рук, приподнялся и разбил физиономию одному из любителей пошарить по чужим карманам. Тот от страшного удара с воем повалился и зашелся в кашле, выплевывая выбитые зубы. Капитана оставили в покое, здраво рассудив: раз он пьяный так драчлив, то трезвый будет просто страшен, и тронь его сейчас, потом не расквитаешься.

Прислонившись спиной к стене и вытянув ноги, Гейнор провел в камере одну из кошмарнейших ночей в своей жизни. Но он утешался сознанием того, что все идет так, как он задумал. Капитан почти не сомневался, что последующие события щедро вознаградят его за муки.

Глава 10

ДВА ПИСЬМА
Помощник министра Темплтон завтракал в столовой своего роскошного особняка. Это была просторная солнечная зала с белыми панелями и с обилием позолоты. Длинные французские окна, сейчас открытые, выходили на террасу. Балюстраду из серого камня оживляли герани и розы.

Государственный муж чувствовал себя весьма непринужденно в халате из голубой парчи. Стриженые волосы стягивал шелковый платок, яркость которого подчеркивала болезненную бледность его длинного породистого лица. За круглым столом напротив него сидела миссис Темплтон, маленькая, склонная к полноте женщина. У нее был желтоватый, нездоровый цвет лица. Время оставило на нем свои следы. Хищное, с орлиным носом, оно считалось красивым в дни молодости. Между супругами сидел кузен мистера Темплтона сэр Ричард Толлемах Темплтон, вчера вернувшийся из заграничного путешествия.

Баронет был лет на десять моложе помощника министра, — сэру Ричарду едва перевалило за тридцать, — тем не менее мистер Темплтон, державшийся высокомерно с подчиненными и посетителями, проявлял к сэру Ричарду должное уважение как к титулованной особе и главе рода. Помощник министра почитал за честь для себя принадлежать по праву рождения к семейству Темплтонов. Семья была его религией, в общении с родными он отбрасывал всякую чопорность и порой даже выказывал симпатию, как, к примеру, сегодняшним утром. Он даже пустился в философские рассуждения на эту тему.

— В этом мире, мой дорогой Толлемах, — он счел, что Ричард — слишком фамильярное обращение к человеку, занимающему в свете столь высокое положение, — в этом мире истинное величие весьма редко получает признание. Вульгарная, неразборчивая толпа всегда принимает на веру то, что ей говорят. Она не имеет собственных суждений, собственных понятий. Она почитает великим того, кто сам себя провозглашает великим. Ей не понять, что для истинного величия такое самовосхваление в высшей степени отвратительно… э-э-э… в высшей степени отвратительно…

— Я что-то не чувствую подобного отвращения в тебе, Эдвард, — заметала хозяйка дома, и в ее бесцветных глазах зажглись недобрые огоньки.

— Моя дорогая, милая моя! — голос мистера Темплтона выражал решительное неприятие обидного подтекста. — Да будет мне позволено здесь, в священной интимности своего домашнего очага… э-э-э… разоблачиться.

— Тебе больше пристало оставаться в халате! — отрезала жена, досадуя на его излишне цветистую риторику.

Сэр Ричард невольно улыбнулся.

— Я имею в виду не телесное, а духовное, интеллектуальное разоблачение, — продолжал муж. — Неужели человек за своим столом, в присутствии своей жены и главы нашего славного рода, а своих пенатах не может свободно высказать свои мысли, не рискуя показаться… э-э-э… нескромным? Скромность — публичное одеяние приличного человека. Но публика, понятия не имеющая о приличиях, почитает истинно великим того, кто обходится без прикрытия скромностью. — И он вернулся к предмету разговора, от которого отвлекся из-за вмешательства жены: — Так вот, Толлемах, с одной стороны — лорд Картерет, с другой — я. У лорда Картерета огромный доход, перед ним лебезят и низкопоклонничают. Король дарит его своей улыбкой, осыпает почестями, в его тени мне остается лишь работать, приумножая его славу. Сам же лорд Картерет палец о палец не ударит, чтоб ее заслужить… палец о палец не ударит…

Мистер Темплтон раздраженно помешал ложечкой свой шоколад.

— Будет и на твоей улице праздник, Нед, — добродушно утешил его сэр Ричард.

Мистер Темплтон поднял ложку в знак несогласия с кузеном.

— А кто мне это гарантирует? — он коротко и зло рассмеялся. — Вижу, ты плохо представляешь себе, каким образом милорд утверждает свое величие. Позволь, я объясню тебе, Толлемах… позволь, я объясню… В государственных делах милорд Картерет маячит передо мной, как… э-э-э… как носовая фигура корабля перед штурманом. Впрочем, нет, это чересчур всеобъемлющая метафора. Будь оно так, все было бы хорошо… все было бы хорошо… Я не очень удачно использовал этот образ.

— Твоя речь была бы намного вразумительней, если бы ты обходился без образов, — заявила жена, — Вероятно, ты имел в виду, что стоишь у штурвала государственного корабля, а лорд Картерет присваивает себе твои заслуги.

Супруг задумчиво покачал головой, завуалированная насмешка его не тронула:

— Ты выразилась слишком… э-э-э… прямолинейно, но верно, ей-богу, верно. Толлемах должен понять: лорд Картерет присваивает себе заслуги, когда они налицо. Но, помяни мои слова, в один прекрасный день… в один прекрасный день его постоянное вмешательство в дела… э-э-э… штурмана приведет к тому, что государственный корабль сядет на мель. Ты думаешь, его светлость примет вину на себя с тою же готовностью, с какой принимает почести за благоприятный исход плаванья?

Мистер Темплтон перевел взгляд с Толлемаха на жену. Взгляд красноречивей слов говорил, как он оценит их умственные способности, вздумай они дать утвердительный ответ.

— Нет! — воскликнул он, выдержав внушительную паузу.

— Ты проливаешь шоколад, — заметила жена.

— Нет! — повторил мистер Темплтон, пропуская мимо ушей несерьезное замечание. — В этом случае милорд наконец вспомнит, что у него есть рулевой, который должен вращать штурвал. Онвозразит вам, что рулевому следовало бы знать, где находится мель. И кто бросит камень в министра? Разве король перестанет ему улыбаться? Разве льстецы перестанут лебезить перед ним? Позор падет на голову того, кто так и не познал славы… кто так и не познал славы… Короче говоря, на меня. — Мистер Темплтон поерзал на стуле и погладил свой тяжелый подбородок. — Вот как создаются репутации, Толлемах, и вот как они лопаются.

Мистер Темплтон был в ударе.

— Но пока ты у руля, ты можешь предотвратить такую неприятность, — примирительно заметил сэр Ричард.

— В том-то и загвоздка, Толлемах… в том-то и загвоздка… Я мог бы это сделать, дай он мне волю… дай он мне волю действовать по собственному разумению. Но ведь он постоянно сует мне палки в колеса, предлагает крайне нежелательную, а порой и опасную линию поведения. Возьмем, к примеру, пресловутое дело якобитов. У тебя богатый жизненный опыт, Толлемах, ты глава великого рода, воин и ученый. (Сэр Ричард невольно опустил глаза под тяжелым взглядом кузена.) Так вот, я спрашиваю тебя, Толлемах, если бы ты был министром, смог бы ты допустить такую… э-э-э… непостижимую ошибку?

— Полагаю, — начал сэр Ричард не очень уверенным голосом, — мне ясно, куда ветер дует.

Мистер Темплтон нахмурился, потом весь озарился радостью.

— Куда ветер дует! — повторял он снова и снова. — Мой дорогой Толлемах, благодарю тебя за эти слова! Ты сказал замечательно точно, попал в самую точку. Куда ветер дует! Изумительно верная характеристика политики сего государственного мужа! Куда ветер дует! Лучше не скажешь!

— Чепуха! — высказалась жена. — Ты, несомненно, умный человек, Эдвард, но ты сильно заблуждаешься, почитая всех других дураками.

Мистер Толлемах развел руками, как бы извиняясь за жену перед кузеном.

— Женская логика, Толлемах! — Он возвел глаза к потолку, потом пояснил, обращаясь к жене: — Моя дорогая, понимаешь ли ты, что эти два утверждения несовместимы? Если я умен, я не способен впасть в подобную ошибку.

— Значит, ты не умен, — заключила она.

— Отказ от своих слов неуместен в разумном споре, моя дорогая. Ты… э-э-э… ты нам мешаешь, милая…

Мистер Темплтон проявил необычайную смелость.

— Но, возможно, его светлость, затаптывая тлеющие угли якобитства, не давая разгореться пламени, сейчас выполняет более легкую задачу, чем сулит будущее? — спросил сэр Ричард, устремив на кузена простодушный взгляд.

— Ты так думаешь? — Мистер Темплтон позволил себе некоторый сарказм в обращении с высокопоставленной особой, главой клана Темплтонов.

— Я только спрашиваю, — пояснил баронет, — я ведь не государственный деятель.

— Это очень большая потеря для Англии, мой дорогой Толлемах, очень большая потеря. Но ты спрашиваешь, и я должен тебе ответить, — Темплтон откашлялся. — Твое предположение излюбленная версия его светлости. Оно… э-э-э… правдоподобно, но иллюзорно. Если бы такой политический курс был осуществим, он был бы превосходен, но, к сожалению, осуществить его невозможно. Подобный курс не имеет законного обоснования, он противоправен, о чем свидетельствуют последствия. Мы задерживаем якобитов, но разве их отдают под суд? То-то и оно, правительство не решается на такой шаг. У нас нет доказательств. Обвинение обычно исходит от доносчика. Мы держим пленников в тюрьме неделю или около того, потом его светлость требует, чтобы арестованных доставили к нему. Далее он читает им проповедь о том, что предательство отвратительно, что якобитские идеи неразумны, что они, сторонники этой идеи, едва избегли смерти. Чудесное избавление лорд Картерет объясняет милосердием его величества, а не собственным неумением привлечь их к ответственности. Разве это достойный курс для правительства? Я спрашиваю тебя, Толлемах.

— Вероятно, нет, — уклончиво ответил Толлемах. — Но он оправдывает себя тем, что вселяет страх в заговорщиков и отвращает их от заговора. Таким образом сохраняется мир в стране.

Потягивая шоколад, мистер Темплтон заглушал в себе растущее негодование и досаду на глупость главы своего семейного клана.

— Ты не государственный деятель, мой дорогой Толлемах, и тебе простительна близорукость в политике — тебе, но не лорду Картерету, — произнес он наконец. — Пока фортуна благосклонна к его… э-э-э… действиям, пока мы, используя ваше меткое выражение, плывем, куда ветер дует, — попутный ветер удачи, все идет хорошо. Но в один прекрасный день милорд применит свои санкции против невинного человека, и вот тогда разразится скандал. От нас потребуют компенсацию за моральный ущерб, и вообще Бог знает что случится. Но я знаю одно: что бы ни случилось, все неприятности падут на нашу голову. Возьмем, к примеру, дело твоего друга капитана Гейнора…

— Это, разумеется, самое глупое недоразумение, — признал Толлемах.

— Видишь, видишь! — торжествующе воскликнул помощник министра, потирая руки, — Так вот, если бы не я, если бы я не доверился твоей рекомендации, твоему знанию этого человека, если бы я не понял всю абсурдность обвинения, если бы у меня не было рекомендательных писем и если бы я не проверил их подлинность в двух посольствах, капитана Гейнора уже арестовали бы как якобитского агента!

— Чепуха! — возразил сэр Ричард. — Капитан Гейнор всего лишь солдат удачи. С его слов знаю, что он подумывал о том, чтобы поступить на службу к Претенденту, но у него капитан не заработал бы себе на жизнь. К тому же капитан не верит в конечную победу Претендента.

— И все же, что бы я ни говорил, его светлость утверждает, что он не подвергает сомнению полученную им информацию: капитан Гейнор и агент Дженкин — одно лицо. Лишь благодаря моей настойчивости и сведениям из австрийского и турецкого посольств лорд Картерет подписал ордер только на арест капитана Дженкина. Он был абсолютно уверен, что капитана Дженкина арестуют в гостинице «На краю света» вместе с другими заговорщиками, и тогда окажется, что он и капитан Гейнор — одно лицо.

Вошел лакей и вручил мистеру Темплтону письмо с официальной печатью. Помощник министра взял его с рассеянным видом.

— Грубейшая ошибка! — сэр Ричард улыбнулся. — Хотел бы я знать, откуда все это пошло. Гарри Гейнор, ей-богу, очень удивится, когда я расскажу ему эту историю. Он будет весьма благодарен тебе, Нед, за прозорливость и настойчивость, избавившие его от столь досадного недоразумения.

— О, в упрямстве его светлости нет равных! — вскричал мистер Темплтон. — Когда он узнает, что ни Гейнор, ни мифический Дженкин не были арестованы вместе с заговорщиками, — если они действительно заговорщики, а это еще надо доказать, — неужто ты полагаешь, что он признает свою ошибку? Кто угодно, только не он. «Должно быть, капитану Гейнору удалось скрыться, — скажет он. — Негодяи плохо справились со своим делом». Нет, спорить с таким человеком невозможно! — С этими словами мистер Темплтон сломал печать, пробежал письмо, и лицо его побагровело. — Он ударил кулаком по столу: — Будь я проклят! Хм… Ответа не будет, Джонс. Передай, что я явлюсь с ответом позже.

Посыльный ушел.

— Что случилось, Эдвард? — поинтересовалась миссис Темплтон, заметив, как изменилось лицо мужа.

— Что случилось? — отозвался он. — А вот что… Впрочем, не желаете ли услышать содержание письма? Черт побери, если бы мне потребовалось доказать свои слова, лучшей возможности было бы не найти. Слушайте!

И мистер Темплтон приступил к чтению:


«Дорогой мистер Темплтон, по известным Вам причинам я вчера вечером отправил посыльного в поместье сэра Джона Кинастона в Суррее[1952], желая убедиться, что капитан Гейнор по-прежнему находится там. Посланник только что доставил мне сообщение, что капитан Гейнор покинул Чертси вчера днем и еще не вернулся. Буду премного признателен, если Вы примете надлежащие меры, чтобы узнать не только о месте пребывания капитана Гейнора в настоящее время, но и о деле, по которому он отлучался из Чертси. Я прислушался к Вашим заверениям, что капитан Гейнор — не тот якобитский агент, о котором меня предупреждали, и теперь весьма опасаюсь, что мы дадим ему возможность ускользнуть от нас и покинуть страну. Меня нисколько не удивит известие, что капитан Гейнор уже в порту или даже покинул пределы страны.

Ваш покорный слуга Картерет».


Мистер Темплтон бросил письмо на стол.

— Черт побери! — выругался он, — Видите, его светлость уже обвиняет меня. Я дал возможность якобиту одержать победу! Вот так лорд Картерет делает заявление, ничуть не заботясь о доказательствах. С таким же успехом можно сказать, что якобитский шпион не капитан Гейнор, а я! То, что капитан Гейнор уехал из Чертси, — еще не доказательство, но для его светлости он уже якобит, он уже находится в порту или покинул пределы страны. Перед тобой, Толлемах, один из величайших умов мира, — я лишь подверг его анализу, чтобы ты мог вынести свое суждение. Так что же ты о нем думаешь?

Сэр Ричард нахмурился:

— Мне ясно одно: лорд Картерет слишком скор на выводы.

— Сколь долго, спрашиваю я тебя, Толлемах, сколь долго такие люди занимали бы ответственные посты, если бы не мы, скромные кроты, корпящие под землей, где нас никто не видит? Ха! — И помощник министра откинулся, негодуя, на спинку стула.

— А разве не было случая, когда его светлость оказался бы прав? — спросила миссис Темплтон.

На мистера Темплтона ее слова подействовали, как холодный душ. Он поежился.

— Прав? — с коротким смешком мистер Темплтон воздел руки к небу. — Стало быть, он всегда прав?

— В этом случае он совершенно неправ, готов поклясться, — заявил сэр Ричард, положив конец сомнениям миссис Темплтон.

— Как и во всех других случаях, — вскипел помощник министра, — без колебаний можешь клясться своей головой. Я так и сказал вчера министру: если вы так уверены, что капитан Гейнор — якобитский шпион, выписывайте ордер на арест и отвечайте за последствия. Думаете, он согласился? Как бы не так! Это ваша обязанность, говорит. Да, моя обязанность — рисковать, а потом либо стать посмешищем, либо передать все лавры ему.

Сэр Ричард поднялся.

— Плохи дела у моего друга Гейнора, — сказал он.

— Вам следует его разыскать, — посоветовала миссис Темплтон.

Дверь отворилась, и вошел лакей. Он снова принес письмо, и мистер Темплтон нахмурился:

— Что еще?

— Посыльный, сэр, из тюрьмы Гейтхаус в Вестминстере. Он ждет ответа.

— Из тюрьмы Гейтхаус? Что за дьявольщина? Какие у меня дела с тюрьмой Гейтхаус? Я еще и за всех судебных чиновников должен расплачиваться?

Он выхватил у лакея письмо и разорвал нитку. Печати не было. Помощник министра расправил лист, прочел письмо и нахмурился. Бумага выпала из его ослабевших рук. Мистер Темплтон часто задышал и вдруг оглушительно расхохотался. Никто и никогда не слышал, чтобы важный и чопорный помощник министра так смеялся. Раскаты его хохота гулко отдавались в зале. Вконец обессилев, он умолк. Миссис Темплтон, сэр Ричард и лакей смотрели на него с растущим беспокойством. Наконец к нему вернулся дар речи.

— Он, он нашелся, — едва выговорил мистер Темплтон. — Ха-ха-ха, он нашелся. Капитан Гейнор не покинул пределов страны и даже не добрался до порта. Он… он… черт побери, как вы думаете, где он находится? Как вы думаете, где он провел ночь?

— Где? — сэр Ричард смотрел на кузена во все глаза, он, как и раньше, ничуть не сомневался в человеке, о котором шла речь.

— Так слушайте! — государственный муж поднял письмо. — Вот что пишет мне судья сэр Генри Треш:


«Достопочтенный сэр!

Утром ко мне доставили джентльмена, проведшего ночь в тюрьме Гейтхаус. Прошлой ночью сторож обнаружил его, мертвецки пьяного, близ Уайтхолла. По его утверждению, этот человек, капитан Гарри Гейнор, имеет честь знать Вас лично и полагает, что Вы вступитесь за него. Я осмеливаюсь переслать Вам его записку, ставящую Вас в известность о его нынешних обстоятельствах. Буду весьма признателен, если получу от Вас указание, как поступить с ним».


Мистер Темплтон замолчал и вытер слезы, выступившие на глазах, трепеща от радости при мысли о том, что лорд Картерет сел в лужу. Сэр Ричард улыбался, улыбалась даже миссис Темплтон.

— Послушайте, что пишет этот негодяй! Нет, вы только подумайте, каков наглец! Он еще ждет, чтобы помощник министра внес за него залог! Вот послушайте:


«Дорогой мистер Темплтон!

Имею честь доложить Вам лично то, что сохранилось в моей затуманенной памяти после вечера, проведенного в ресторане «Петух» на Флит-стрит[1953]. Полагаю, вы пожелаете узнать, как я дошел до такого плачевного состояния. В настоящий момент меня больше всего беспокоит то, что какие-то негодяи обчистили мои карманы, похитив деньги, часы, печать, серебряные галуны и прочие ценности, пока я находился в бессознательном состоянии. Если бы не это обстоятельство, я не стал бы беспокоить Вас по столь ничтожному поводу. Буду Вам чрезвычайно признателен, если Вы напишете поручительство сэру Генри Трешу. Обязуюсь уплатить наложенный на меня штраф, как только окажусь на свободе.

Ваш покорный слуга Гарри Гейнор».


— Вот вам якобитский заговорщик! — торжествующе выкрикнул помощник министра. — Вот вам агент, плетущий нити заговора в гостинице, вот отъявленный злодей капитан Дженкин!

Он снова расхохотался. На сей раз кузен смеялся вместе с ним.

— Ей-богу, лучшего ответа лорду Картерету и не придумаешь! — воскликнул Ричард.

— Ты прав — лучше не придумаешь! Я тотчас пошлю ему эти письма, а сам отправлюсь в Гейтхаус выручать этого горе-заговорщика. — Он отставил стул и поднялся. — Скажи посыльному, что я лично нанесу визит сэру Генри, как только приведу себя в порядок, — бросил он лакею.

— Разреши мне сопровождать тебя, Нед, — сказал сэр Ричард.

— Как пожелаешь.

Мистер Темплтон поспешил к двери.

— Ах, разрази меня гром! — бросил он через плечо. — Как бы хотелось увидеть физиономию его светлости, когда он получит такое доказательство! Да, вот это алиби, черт побери!

Мистер Темплтон, настроенный весьма легкомысленно, так и сыпал богохульствами в то утро. Его переполняло злорадство при мысли о том, какое фиаско потерпел его начальник. Мистер Темплтон обожал Гарри Гейнора как сына за то, что благодаря ему сможет нанести сокрушительный удар в ответ на высокомерно предъявленное ему обвинение.

Глава 11

ХОД ПОНСФОРТА
Капитан Гейнор, освобожденный из-под стражи стараниями мистера Темплтона, изможденный, с ввалившимися глазами — результат страшной ночи в тюрьме, — наглядно подтверждал всем своим видом, что стал жертвой дебоша. Ликующий помощник министра тут же сделал его мишенью своих сомнительных острот. Когда веселье слегка поутихло, капитан объяснил цель своего приезда.

— Я собирался нанести вам визит, сэр, и вдруг попал в такую переделку, — заявил он не краснея. — Надеюсь, вы уже подыскали мне какое-нибудь назначение?

Лицо государственного мужа вытянулось. Обращение к лорду Картерету по делу капитана Гейнора сейчас было не просто бесполезно — губительно. Но мистер Темплтон уклонился от прямого ответа. Он выразил сожаление, что пока не нашлось места, достойного столь заслуженного соискателя. Но он постоянно помнит свое обещание и надеется, что в скором времени будет иметь удовольствие предложить капитану Гейнору что-нибудь вполне приемлемое. Капитан выразил свою глубочайшую признательность.

— А пока, — сказал он, — я направляюсь в Шотландию: хочу повидаться с друзьями, которых не видел много лет.

В действительности капитан намеревался вернуться в Рим и доложить королю о провале своей миссии. Но его заявление об отъезде за границу потребовало бы дальнейших разъяснений и сильно смахивало бы на побег, что в нынешних обстоятельствах было бы весьма неосмотрительно.

— Но вы будете держать меня в курсе своих перемещений?

— Я собираюсь путешествовать, — последовал ответ. — Пожалуй, лучше всего адресовать корреспонденцию для меня в «Чайлдс» к моим банкирам, я буду к ним обращаться. Вернувшись в Лондон, я тотчас дам о себе знать.

Обменявшись приличествующими случаю любезностями, они расстались.

Мистер Темплтон нанял портшез и отправился к лорду Картерету, а Гейнор составил компанию своему другу сэру Ричарду.

Посетовав на воров, обчистивших накануне его карманы, капитан наведался к банкирам в «Чайлдс» с рекомендательным письмом и получил от них сумму, вполне достаточную для предстоящего путешествия. Ближе к полудню друзья заглянули в клуб «Уайтс». Здесь они провели час, предаваясь приятным воспоминаниям о совместном путешествии по Италии. В конце беседы капитан сказал, что возвращается в Чертси. Сэр Ричард намеревался завтра отбыть в свою усадьбу в Девоншире и выразил надежду, что капитан Гейнор посетит его до отъезда в колонии, куда ждет назначения. Гейнору претило обманывать друга и использовать его в своих целях. Ему очень хотелось на прощанье рассказать ему всю правду, но он не смел подвергать риску свою жизнь.

Прямо из клуба Гейнор отправился на почтовую станцию Чаринг-кросс, оттуда — в гостиницу «На краю света» в Челси, где переговорил с Маклином и взял из конюшни своего коня.

На душе у него было очень тяжело: миссия в Англии кончилась провалом, а теперь по пути в Чертси он с болью сознавал, что завтра в последний раз увидит прекрасную девушку, которую встретил в зачарованном саду. Гейнору казалось, что все у него позади — и любовь, и интересные приключения. Никогда ему не бродить по свету, никогда больше не радоваться жизни. Все переменилось. Мир, еще неделю назад залитый солнечным светом, померк для него.

Тем временем мистер Темплтон явился к лорду Картерету и представил требуемое донесение о местопребывании капитана Гейнора вместе с неопровержимыми доказательствами заблуждения, в которое ввели министра. Он проделал это с самодовольной усмешкой, то и дело повторяя: «Разве я не докладывал вашей светлости, как обстоит дело?» Наконец он с достоинством удалился, полностью восстановив свою репутацию умудренного опытом проницательного человека и сильно уязвив при этом своего начальника, потерпевшего поражение. Вряд ли кто-нибудь на его месте спокойно снес бы насмешки подчиненного, почти принудившего его признать: да, он пренебрег советами, к которым прислушался бы каждый разумный человек. Пришлось ему, министру, получать взбучку от этого надутого индюка Темплтона. И лорд Картерет, как повелось у высокого начальства, принялся искать, на ком бы отыграться, кому, в свою очередь, устроить взбучку. Тут пред его светлые очи явился лорд Понсфорт в роскошном черном парике и шафранового цвета камзоле.

— Доброе утро, милорд! — приветствовал его государственный муж тоном, не предвещавшим ничего доброго. — Я уже собирался послать за вами, — Лорд Картерет, вальяжный, с крючковатым носом, хитрым ртом и маленькими въедливыми глазками, мрачно вперился в гостя. — Что за небылицу вы сочинили про капитана Гейнора?

— Небылицу? — повторил Понсфорт, потрясенный не столько самим вопросом, сколько тоном, каким он был задан. Но он взял себя в руки и с высоты своего величественного роста надменно глянул на министра. Милорд не привык к подобному обращению. Однако Понсфорт недолго с гордым видом взирал на министра. Ехидная насмешка тонкогубого рта и презрение, излучавшееся маленькими глазками, заставили его потупиться и слегка покраснеть.

Высокопоставленные чиновники, такие, как лорд Картерет, могут использовать в своих целях людей, подобных лорду Понсфорту, но стоит тем взять в разговоре неверный тон, чувство равенства между ними исчезает навсегда. Виконт был для лорда Картерета всего лишь низменным шпионом, которым можно пренебречь, расплатившись с ним за грязные услуги, и в дальнейшем глубоко презирать. Все это красноречивее слов выражала усмешка на лице министра и презрительно сощуренные глаза.

— Вы не ослышались, — произнес он твердо и повторил: — Вы сочинили небылицу. Капитана Гейнора не было вчера вечером в Челси. Мне говорили, что идентифицировать его с капитаном Дженкином невозможно, хоть вы и утверждали обратное. Вчера мне вполне убедительно это доказали, но я, поддавшись вашим уговорам, упорствовал и тем дал возможность самодовольному хлыщу Темплтону высмеять меня сегодня утром. Так вот, правительство его величества, милорд, платит вам не за выдумки, — продолжал он безжалостно, — а за предельно точно выверенные сведения.

— И вы их получили, — сказал Понсфорт тусклым голосом.

Государственный муж нетерпеливо постучал по столу костяшками пальцев:

— В данном случае — нет.

— В данном случае — больше, чем нужно, — настаивал Понсфорт. — Какая мне корысть клеветать на невинного человека? Стоит ему получить слово, он тотчас докажет свою невиновность.

— Тем не менее случай с капитаном Гейнором яркий тому пример.

— Это только так кажется. Он увертлив, как дьявол.

Лорд Картерет пропустил это заявление мимо ушей.

Он сообщил Понсфорту, где и как провел прошлую ночь капитан Гейнор. Понсфорт слушал его со вниманием.

— В котором часу его подобрал сторож? — спросил милорд.

— Мне доложили — когда стемнело.

— Стало быть, примерно в половине десятого. А когда были произведены аресты в Челси?

— Ну, около девяти. Вряд ли он успел побывать и тут и там и в промежутке напиться до бесчувствия. К тому же с какой стати ему понадобилось в тюрьму?

— Для того чтобы получить алиби[1954]. А был ли он пьян на самом деле?

— Так утверждает сторож. — Лорд Картерет нетерпеливо пожал плечами. — Им лучше знать, да и Темплтон клянется, что от капитана до сих пор несет бренди.

— Как бы то ни было, он и есть капитан Дженкин, и я готов поклясться, что он присутствовал на сборище в Челси.

— Если бы его арестовали вместе с другими, я признал бы неоспоримым тот факт, что капитан Гейнор — агент Претендента, и мы бы с ним расправились. Но в нынешней ситуации я вынужден, да, вынужден поверить в правоту Темплтона, в то, что…

— Он и есть капитан Дженкин, милорд, — стоял на своем Понсфорт.

— Ну что вы твердите одно и то же! — вскинулся Картерет. — Мне бы хотелось получить от вас побольше доказательств и поменьше голословных утверждений. Мы не можем, поверив вам на слово, повесить человека. Суд охотно поверит кому угодно, но не осведомителю. Вы поняли меня?

Министр прочел ответ на лице Понсфорта.

— Вы меня оскорбляете, милорд! — возмутился осведомитель.

— Я называю вещи своими именами, — холодно ответил министр, глядя на него в упор.

Понсфорту пришлось проглотить и второе оскорбление как заслуженную и неизбежную расплату.

— Всего доброго, ваша светлость, — выдавил из себя Понсфорт и, едва кивнув, поспешил к двери. Вдруг, осененный какой-то мыслью, он обернулся к министру: — Вы, кажется, сказали, что судьей, разбиравшим дело капитана Гейнора в Вестминстере, был сэр Генри Треш?

— Именно так, — отвечал министр. — Если сумеете подкрепить свои слова доказательствами, приходите.

Разъяренный виконт толкнул лакея, попавшегося ему на пути, и тем чуть умерил душившую его злобу. Он тут же отправился к судье, назвавшись другом капитана Гейнора, только что узнавшим про его арест. Сэр Генри сообщил ему, что капитан уже на свободе, виконт продолжал выпытывать подробности, и в ходе разговора Фортуна самым неожиданным образом проявила благосклонность к его светлости. Выяснилось, что прошлым вечером, когда производился арест заговорщиков, сэр Генри находился в гостинице «На краю света».

То, что поведал виконту судья, тем же вечером рассказал своему кузену сэру Ричарду помощник министра мистер Темплтон.

— Как ты полагаешь, что теперь лорд Картерет думает о твоем друге капитане Гейноре? — спросил помощник министра.

— Его все еще занимает это дело? — удивился сэр Ричард.

— О, у него это навязчивая идея — навязчивая идея! Просто невероятно, как он самодоволен и глуп! Невероятно! Да и сама история покажется в высшей степени неправдоподобной любому, кто не утратил до конца чувство юмора. Впрочем, послушай сам. Неведомо каким образом сэра Генри Треша занесло в гостиницу «На краю света» в то время, как там производились аресты. Он спокойно попивает вино с приятелем, как вдруг начинается суматоха. Сэр Генри тотчас поднимается в номер, где находилась его жена, и обнаруживает, что дверь заперта. Ему показалось, что он слышит в комнате голоса. Он снова стучит, и после некоторого промедления рогоносца впускают. Он требует от жены объяснения, почему она не сразу открыла дверь и что ее так взволновало. Наконец она признается, что какой-то незнакомый джентльмен вошел в номер, запер дверь, а потом выпрыгнул из окна. Сэр Генри, преданный муж, верит жене безоговорочно и тут же заключает, что этот человек — один из якобитов, избежавший ареста. Сегодня эту историю услышал лорд Картерет и решил — ушам своим не поверишь! — что наконец-то получил объяснение, почему капитана Дженкина не схватили вместе с другими заговорщиками. Остановись он на этом, я бы еще допустил, что он сохранил остатки здравого смысла. Но капитан Дженкин тут же превращается у него в капитана Гейнора — вопреки алиби, рекомендациям и всему прочему. А теперь я спрашиваю, Толлемах: ну, что сказать такому человеку?

— «Боже, спаси Англию», полагаю, — ответил сэр Ричард.

— Но самое скверное — он угрожает, говорит, что ордер на арест капитана Дженкина действителен для ареста капитана Гейнора.

— Он что — умом тронулся?

— Увы, тронулся! — мистер Темплтон покачал толовой. — И года не пройдет, как он окажется в Бедламе. Но я умываю руки. Я его предупреждал. Если он зайдет слишком далеко, пусть отвечает за последствия своей головой. Я же приму меры, чтобы не пострадала моя. Я извещу широкую общественность, что, по крайней мере, эта ошибка не на моей совести, ибо я сделал все, что в моих силах, чтобы ее избежать. А потом, когда его светлость станет посмешищем для всей страны и его законно сочтут паникером, которому повсюду мерещатся якобитские агенты, мы еще посмотрим, мы еще посмотрим…

Мистер Темплтон потирал руки, глаза сто горели: он явственно видел, как власть после позорного падения его начальника переходит к нему, более способному государственному деятелю.

Глава 12

ТОРЖЕСТВО ПРИРОДЫ
Наутро капитан Гейнор занялся приготовлением к отъезду из Англии. Вернувшись в Монастырскую ограду, он узнал, что его разыскивал некий посыльный, и понял, что был на волосок от гибели. На какое-то время он получил, благодаря стараниям мистера Темплтона и собственной сообразительности, временную передышку и намеревался использовать ее, чтобы свести счеты с лордом Понсфортом. Капитан Гейнор почитал это священным долгом и не мог покинуть Англию, не выполнив его. В его планы входило вернуться в Лондон, в тот же день разыскать его светлость, и где бы ни довелось им встретиться, навязать ему ссору и потребовать немедленного удовлетворения. Пожалуй, лишь такой исход дела объяснит мистеру Темплтону последующее бегство капитана из Англии. Ему не хотелось причинять помощнику министра неприятности, ведь тот проявил к нему истинно дружеское расположение.

С утра капитан поручил своему слуге Фишеру собрать немногочисленный багаж и объявил ему, что обстоятельства складываются таким образом, что в Лондоне слуга ему больше не понадобится. За неделю службы у капитана Гейнора Фишер оценил его доброту и заботливость, к тому же магнетизм сильной натуры невольно притягивал его к новому хозяину. Он был сильно огорчен, что от его услуг отказываются, и стал доискиваться причин такого решения.

— Прошу прощения, сэр, — начал он, — но думаю, что у вашей чести нет оснований быть недовольным мною. Я старался изо всех сил, но у меня не было возможности…

— Не в том дело, — перебил капитан, положив руку на плечо щупленькому Фишеру и приветливо глядя ему в лицо. — Ты сослужил мне добрую службу. Мне искренне жаль расставаться с тобой, но, — прошу не злоупотребить моим доверием, — мне предстоит свести кое с кем счеты.

— О, сэр! — с пониманием воскликнул слуга, и капитан был тронут выражением искреннего сочувствия в его проницательных глазах.

— При одном исходе дела, Фишер, — продолжал Гейнор, — слуги мне больше не понадобятся. При другом, — а я на него очень надеюсь, — мне придется бежать из страны, и я не смогу взять тебя с собой.

— Но почему, сэр? — воскликнул слуга. — Мне приходилось путешествовать и раньше. Я побывал во Франции и в Италии, когда имел честь служить у его светлости сэра Уортона. Я знаю тамошние обычаи. Я…

— Нисколько в этом не сомневаюсь, друг мой, — прервал слугу капитан. — Но существуют причины, по которым я никак не могу взять тебя с собой, и ты, пожалуйста, не настаивай.

— Да смею ли я, сэр?..

— Тогда на этом и закончим разговор, мне очень жаль расставаться с тобой, Фишер.

— И мне тоже, сэр, — с неподдельным огорчением признался Фишер.

— Спасибо, Фишер!

— Благодарю вас, сэр!

Капитан спустился вниз. Он был растроган дружеской преданностью слуги, но на душе у него стало еще тяжелее. Его не покидало чувство нависшей над ним опасности, порожденное, несомненно, предстоящей разлукой с той, которая, казалось, стала частью его самого — лучшей частью. И вот сегодня он уезжает и должен ее покинуть.

Капитана беспокоило и долгое отсутствие сэра Джона Кинастона. Пришло известие, что брат сэра Джона уже вне опасности, и баронет возвращается завтра утром. Капитан Гейнор не решился отложить свой отъезд, ему следовало как-то объяснить его поспешность. Более того, он должен был известить сэра Джона о событиях последних дней, предупредить об угрозе. Но как это осуществить? Написать письмо он не мог: письма опасны, они частенько попадают в чужие руки, и изложи он свое сообщение на бумаге, она превратится в смертельно опасную улику против сэра Джона. И тогда капитан пришел к такому решению: он передаст сэру Джону устное сообщение через Эвелин, разумея при этом, конечно, Дамарис.

Потом капитан подумал, что сэр Джон, возможно, предпочел бы держать дочь, как и остальных домочадцев, в неведении относительно своих связей с якобитами. Но выбора у капитана не было, и он предпочел меньшее из двух зол. К тому же он распознал в милой девушке замечательные свойства ума и сердца, и ему было легко довериться ей. А сообщение можно передать в такой форме, что дочь не заподозрит сэра Джона в тесной связи с якобитами. Приняв наконец решение, Гейнор отправился на поиски мисс Кинастон.

Слуга сказал капитану, что мисс Кинастон — в гостиной у ее светлости. Капитан Гейнор, как и следовало ожидать, увидел в гостиной леди Кинастон Эвелин. Его встретили очень приветливо. Капитан Гейнор не решился спросить о девушке, которую искал, впрочем, и спрашивать не пришлось: мельком глянув в окно, он увидел ее в саду. Как бы ни хотелось Гейнору поскорее увидеть ее, пришлось, соблюдая правила приличия, задержаться для обмена любезностями с хозяйкой. Когда он вошел, леди Кинастон внимательно читала вчерашнюю газету и, очевидно, сразу не найдя подходящей темы для разговора, завела речь о прочитанном.

— Сэр, доходили ли до вас слухи об этих мошенниках якобитах, угрожающих миру и спокойствию в стране? — спросила леди Кинастон, почти буквально процитировав газету.

— Да, кое-что я слышал, мадам, — небрежно ответил Гейнор.

— О, да вы относитесь к этому делу весьма несерьезно.

— А разве оно серьезно, мадам?

— И вы еще сомневаетесь? Да пресловутый капитан Дженкин уже в Англии!

— Да ну? Это, конечно, слухи.

— О нет, сэр, не слухи, а официальное сообщение.

— А это одно и то же, дорогая мама, — сказала Эвелин, стоявшая у окна. — Надеюсь, его не схватят, — она вздохнула, сочувствуя неизвестному храбрецу.

— Ты надеешься, что его не схватят, Эвелин! — ее светлость была вне себя от гнева. — Да он же опасный, злокозненный бунтарь! И его поймают, можешь не сомневаться!

— Как сказать… — усомнился капитан.

— Почитайте сами! — леди Кинастон протянула капитану газету.

Гейнор взял ее. Леди Кинастон указала, что следует прочесть, но в этом не было необходимости: сразу бросалось в глаза набранное жирным шрифтом объявление в конце второй колонки:

«ПРАВИТЕЛЬСТВЕННОЕ СООБЩЕНИЕ

Правительству его величества известно, что злокозненный бунтарь и якобитский шпион капитан Дженкин в настоящее время находится в Англии. Министр его величества заявляет, что каждый, кто передаст сведения, способствующие поимке и задержанию вышеупомянутого мятежника, получит из казны его величества вознаграждение в сумме одна тысяча двести гиней».

— Судя по всему, цена за его голову растет, — заметил капитан, возвращая газету ее светлости. — Бедняга! — добавил он и вскоре под благовидным предлогом покинул гостиную и поспешил в сад к Дамарис.

— Мадемуазель! — капитан склонился перед девушкой в глубоком поклоне. — Увы, я пришел попрощаться с вами, но перед отъездом мне хотелось бы поверить вам нечто конфиденциальное, если вы удостоите меня такой чести.

Дамарис вспыхнула и тут же побледнела, потупив карие глаза. Рука ее, потянувшаяся к розе, дрогнула. Капитан Гейнор вдруг понял, что она неправильно истолковала его слова и невольно выдала свои чувства, и эта мысль кинжалом пронзила его сердце.

— Слушаю вас, капитан, — еле слышно проговорила Дамарис.

Какое-то мгновение он колебался, потом сдавленным голосом сказал:

— Не угодно ли вам прогуляться по саду? Дамарис не возражала. Они свернули в молодой ельник, прошли по мосту и оказались на главной аллее сада, не сказав за все это время ни слова друг другу. Молчаливое единение их душ радовало Дамарис и повергало в отчаяние капитана.

Дамарис, как ей казалось, понимала, почему капитан привел ее в сад. Она помнила, что он назвал сад зачарованным уголком, где человек должен проститься с честолюбивыми помыслами и побороть в себе тщеславие. Именно здесь они впервые обменялись незначащими фразами. Здесь, под яблоней они и встретились. Здесь он впервые рассказал о себе. Честность и прямота капитана Гейнора восхитили Дамарис, и она не придала значения его заверениям, что ему чужды высокие идеалы. Желание капитана объясниться с ней там, где они встретились впервые, глубоко тронуло Дамарис. В зачарованном саду капитан Гейнор, ничего не приукрашивая, рассказал о себе, а теперь хочет поверить ей одной свою тайну.

Дамарис с радостью пошла за ним в сад, как пошла бы на край света, позови он ее — ведь она уже отдала ему свое сердце. Сейчас она благодарила судьбу за уговор с Эвелин. Для капитана Гейнора она не Дамарис Холлинстоун, богатая наследница. Как приятно и утешительно сознавать, что желанна ты сама, а не твое наследство! И хорошо, что она богата, а капитан Гейнор беден. Какое счастье, что ей даровано благо дающего! Дамарис принадлежала к бескорыстным натурам, готовым все отдать любимому. Она знала, что хороша собой, и это наполняло ее радостью: красота — тоже дар любимому.

Дамарис шла рядом со своим избранником, точно во сне, счастливом сне, который сбылся. Но почему он молчит? Бедный влюбленный, он не решается открыть ей свое сердце. Неужто он в ней сомневается? Видит Бог, сомнения неуместны! Дамарис искоса взглянула на капитана и отметила, что у него изнуренный вид, а лоб нахмурен. Бедняга, зачем он так терзает себя? С каким радостным нетерпением Дамарис ждала его признания! Если бы он знал, что ее ответ сразу рассеет все его опасения, разгладит морщины на челе. И вместе с тем он был еще милей Дамарис за милую робость, столь неожиданную в таком смелом и бесстрашном человеке.

Наконец капитан Гейнор заговорил тихим, спокойным голосом, и первые же его слова пробудили ее от сладостных грез. Дамарис оцепенела.

— Я хотел бы поговорить с вами о сэре Джоне, — начал он. — Я должен сообщить сэру Джону нечто чрезвычайно важное. Моя ответственность так велика, что я не решаюсь обратиться к нему с письмом: не дай Бог, оно попадет в руки тех, кто использует его во зло сэру Джону.

Не видя ничего вокруг, Дамарис шла рядом с капитаном. Лицо ее было мертвенно бледно, глаза расширились и будто потемнели, губы дрожали. Она задыхалась. Но капитан не заметил перемены: он смотрел в сторону, на залитый солнцем луг.

Молча они подошли к розарию за живой изгородью из самшита. Капитан отступил, пропуская даму вперед, потом вошел в розарий, где, будто пламя на снегу, алели красные розы на фоне белых.

— Передайте сэру Джону, мадемуазель, что я безмерно огорчен, что не могу дождаться его возвращения и уезжаю, не простившись с ним. Я не вправе откладывать своего отъезда: с каждым днем промедления тень виселицы все отчетливей нависает надо мной.

Страшный образ вывел Дамарис из оцепенения.

— Виселица? — воскликнула она, и ужас исказил ее прелестное лицо. — Вы в опасности!

Капитан Гейнор намеренно не щадил девушку, уповая на ее понимание. Он обращался не только к сэру Джону, но и к ней, косвенно объясняя несвоевременность признания, которого она так ждала. При виде ее тревоги душа его чуть не разорвалась от боли. Но, верный долгу чести, он ничем не выдал своей душевной муки. Каждый нерв, каждая частичка его плоти настоятельно требовали, чтобы он заключил девушку в объятия, назвал ее, уже послушную его воле, своей. Но спокойный холодный голос чести остерег капитана от вероломства ветреницы-природы, ничего не желающей знать ни о чести, ни о других человеческих установлениях.

Каким же негодяем надо быть, напоминала честь, чтобы отплатить сэру Джону злом за любовь и добрые дела, обмануть его доверие, похитив его единственную дочь, чтобы обречь ее на злоключения и странствия! Если бы сэр Джон был здесь, все могло бы сложиться иначе. Капитан Гейнор честно рассказал бы сэру Джону, что у него на сердце, и ждал бы решения баронета. Без согласия баронета, — а капитан Гейнор полагал, что баронет навряд ли одобрит его намерения, — он не смеет говорить с его дочерью о любви, переполняющей его сердце. Тянуть время до возвращения сэра Джона капитан не мог не только из-за угрожавшей ему опасности, — он достойно встретил бы любую опасность, — само его пребывание в Англии подвергало риску жизнь арестованных якобитов. Если его не поймают, им не смогут предъявить обвинение, стало быть, надо немедленно покинуть страну. Голос чести звучал так отчетливо и ясно, что истолковать его иначе было невозможно. Он приказывал капитану молчать о своих чувствах и поскорее покинуть страну.

Твердый взгляд говорил о принятом решении. Когда Дамарис встревожилась из-за угрожающей ему опасности, капитан лишь усмехнулся.

— Опасность сведется к нулю, — сказал он, — если я уеду немедленно. Речь идет не только о моей безопасности, но и о безопасности тех, кто окажется замешанным в деле в случае моего ареста. Прошу вас, запомните мои слова и передайте их сэру Джону. И еще: почти все близкие друзья его светлости содержатся в предварительном заключении. Серьезного обвинения им не могут предъявить. Что касается меня, я вынужден отказаться от своей миссии. Я не еду в Рочестер, ничего не предпринимаю и как можно скорее возвращаюсь в Рим. Вот, пожалуй, и все. Выводы он сделает сам. Скажите сэру Джону, что выписан ордер на мой арест, хотя и не на мое имя: правительство пока не уверено, что я и человек, которого оно разыскивает, одно и то же лицо. Пока они окончательно уверятся в этом, я буду далеко. Пусть сэр Джон не беспокоится: я хорошо продумал дальнейшие ходы. К тому же у меня есть друг при дворе, на которого я могу положиться. Передайте все это его светлости, мадемуазель, — продолжал капитан, старательно избегая взгляда Дамарис, — скажите, что я предан ему всей душой. Сэр Джон поймет, чем вызван мой поспешный отъезд и как ему защитить себя от наветов, если все же будет доказана моя идентичность с тем, кого разыскивают.

— Я все запомню, — сказала Дамарис, каждое слово врезалось ей в память, — я все передам сэру Джону, но вы, сэр, обманули меня!

Голос ее дрожал, и слова явно противоречили тону, каким они были сказаны.

— Я обманул вас? — спросил капитан и заглянул ей в глаза.

— Вы представили себя авантюристом, солдатом удачи, наемником, отдающим свою шпагу тому, кто больше заплатит…

— Я был и есть авантюрист, солдат удачи и наемник, и я не прибегал к обману.

— Вы и сейчас к нему прибегаете, — сказала Дамарис, и ее гордость за избранника ее сердца увеличилась тысячекратно. — Вы только что говорили о своей миссии и возвращении в Рим. Вы якобит, вы подвергаете свою жизнь опасности ради идеала. Из ваших слов явствует, что вам грозит виселица, а вы еще называете себя наемником и провоцируете мое презрение, — ласково закончила она.

Капитан вздрогнул, посмотрел на Дамарис, потом перевел взгляд на пламенеющие розы. Первым порывом его было заявить, что он и на королевской службе оставался наемником, ибо все, что он делал, оплачивалось золотом. Сначала его остановила ложь, заключавшаяся в подобном утверждении, затем мысль о том, что ложь не сослужит ему сейчас добрую службу. Он завоевал любовь девушки: каждое ее слово, каждый взгляд говорили о любви. Так стоит ли и дальше вести жестокую, ненавистную ему самому игру — притворяться равнодушным? Ведь игра эта ничего, кроме душевных ран, не принесет. Не лучше ли и ему проявить наконец истинные чувства? Пусть она узнает, что он невольно оказался не только победителем, но и побежденным, пусть узнает о его любви. Может быть, когда-нибудь… Нет, пожалуй, в мечтах он слишком далеко себя завлек. Если бы он мог открыться ей, не произнося слов признания! Слова сразу же разобьют бастионы, воздвигнутые честью.

— Вы правы, — мягко сказал капитан. — Простите меня.

— Простить? — Дамарис удивленно приподняла брови. — Простить за благородство, которое я сочла низостью?

— Нет, за недостойный обман.

— А почему вы к нему прибегли?

Между ними с удивительной, пугавшей Дамарис быстротой устанавливались доверительные отношения.

— Хотел быть последовательным. Узнай кто-нибудь мою тайну, она сделалась бы общим достоянием. И все же я и тут не покривил душой: я действительно был солдатом удачи — раньше, но не теперь. Я не решался говорить об этом — по крайней мере, тогда.

— А теперь? — спросила она напрямик.

— Теперь? — Капитан Гейнор выдержал взгляд Дамарис, проникавший, казалось, в самую его душу. — Теперь, желая исправить прошлую ошибку, я отдаю свою жизньв ваши нежные руки. Видит Бог, это единственное, что я могу отдать, — капитан грустно рассмеялся. — Я тот, кто известен правительству как капитан Дженкин.

Дамарис, вскрикнув, отпрянула. Объяснения были излишни: утром она просматривала газету и видела объявление о розыске. Осознав всю глубину опасности, угрожающей капитану Гейнору, Дамарис помертвела.

— Боже милостивый! — вырвалось у нее, как стон. — Ну, зачем, зачем вы мне это сказали?

Это было выше его сил. Бастионы, возведенные честью, рухнули от одного удара. Сама честь онемела, и ее место тут же заняла торжествующая природа.

Капитан заключил Дамарис в объятия, крепко прижал к груди.

— Сказал, потому что люблю вас, миледи, — в голосе его зазвучали радость и боль. — И в залог своей любви я отдаю в ваши милые руки свою жизнь.

— Но я и не просила залога…

Слезы радости засияли в глазах Дамарис. Радость победила страх. Капитан склонил голову к запрокинутому лицу Дамарис, и они поцеловались.

— Любовь моя! — прошептала счастливая Дамарис, прижимаясь к его груди. — Я тоже должна вам кое в чем признаться.

— Признавайтесь, милая грешница. Кара последует незамедлительно.

— Я рада, что вы обманули меня, потому что я тоже обманула вас.

— Вы — обманули?

— Я не Эвелин, — призналась она и заметила, что лицо капитана Гейнора омрачилось. — Я — Дамарис Холлинстоун.

Капитан Гейнор еще больше нахмурился, но потом вдруг рассмеялся.

— Я рад, ей-богу, рад, — сказал он. — Имя Дамарис подходит вам больше, и оно благозвучнее.

— Вы этому рады?

— А чему же еще? Носите то имя, которое вам нравится.

Влюбленные приникли друг к другу, и весь мир с его опасностями канул в небытие. Они не видели ничего вокруг, только друг друга, как первые жители рая.

Тем временем из-за самшитовой изгороди неслышно выступил прятавшийся там соглядатай. Его сообщница — золотоволосая хрупкая девушка — бежала прочь, обливаясь слезами раскаяния. Она вызвала, сама того не желая, трагедию, нежданную, негаданную, распростершую черные крылья, в то время как она замышляла комедию с легкой иронией.

Из-под зеленой арки в рай ступил вездесущий сатана в красивом обличье милорда Понсфорта. Он выждал минуту, наблюдая идиллию, которую намеревался задушить кровавою рукой. Скрыв кипящий гнев за сардонической ухмылкой, Понсфорт пробормотал:

— Ба, да тут разыгрывается мистерия — грехопадение Адама и Евы у древа познания добра и зла[1955]!

Глава 13

В РОЗАРИИ
Испуганные, смущенные, Дамарис и Гарри прервали поцелуй, но его рука — рука защитника — по-прежнему обвивала талию Дамарис. Последовало молчание. Мужчины обменялись оценивающими взглядами, точно фехтовальщики, готовые начать поединок. В глазах капитана читалось удовлетворение от мысли, что перед ним — искомая добыча. Необходимость поиска отпала. Капитан смотрел на врага горящими глазами, на губах его блуждала улыбка.

Бледная Дамарис, застывшая в напряженной позе, первой нарушила тягостное молчание.

— По какому праву, сэр, вы позволили себе дерзость ворваться сюда? — одернула она незваного гостя.

— Вы подвергаете сомнению мое право? — изобразил удивление Понсфорт.

На помощь девушке пришел капитан Гейнор:

— По праву своего естества, Дамарис. Он не может избавиться от шпионских замашек, как лисица от своего запаха.

Милорд перевел встревоженный взгляд на капитана, выдав тем свою озабоченность: удар попал в цель. Но он тут же взял себя в руки и высокомерно вскинул красивую голову:

— Что вы имеете в виду, сэр?

— Что я имею в виду, подлый иуда?

Капитана захлестнул гнев. Двуличие и предательство этого человека стало причиной разгрома, на время погубило надежды обожаемого Гейнором монарха. Вот почему он не сдержался, и негодующие слова сорвались с его губ. Но он тут же овладел собой.

— Дамарис, позвольте представить вам самого известного шпиона в Англии, — произнес он с холодной насмешкой. — Выполняя приказ сыскного отделения, он ворвался сюда. Возможно, вы считали милорда Понсфорта благородным человеком, истинным джентльменом. Так себе на пагубу полагали и другие. На самом деле перед вами разорившийся картежник, предавший за горстку золота людей, доверявших ему, почитавших его своим другом. Он предал дело, в которое верил, продал свою честь и навсегда навлек позор на свое имя!

— Замолчите! — выкрикнул Понсфорт. Он шагнул к капитану, но остановился. Лицо его задергалось. — Это ложь, поверьте! — сказал он, обращаясь к Дамарис.

— Вероломная ищейка! Вам ли говорить про ложь? Ложь и низость — в ваших делах, которые вам придется искупать в аду!

— Значит, это он предал вас? — голос Дамарис был спокоен и ровен.

— Именно он. Взгляните на него, Дамарис! Взгляните, может быть, вам больше никогда не представится случая увидеть, чтобы человек, рожденный джентльменом, так обесславил себя: запродал свою душу, чтобы ублаготворить тело.

Понсфорт, мертвенно-бледный, был потрясен неожиданностью атаки: он никак не предвидел, что его предательство раскрыто.

— А теперь, сэр, когда вы получили по заслугам, не соблаговолите ли удалиться? — спросила девушка.

Презрение Дамарис ударило по самолюбию Понсфорта сильнее, чем гневное обличение капитана. Оно сразу же вывело милорда из оцепенения. Он быстро совладал с собой и вошел в привычную роль. Милорда приободрила мысль, что в его колоде имеется туз, который побьет все козыри капитана. Он смерил капитана Гейнора высокомерным взглядом аристократа.

— Сэр, — начал он, — при всей вашей низости, доподлинно мне известной, вы позволили себе нечто такое, что человек моего положения не может простить даже стоящему неизмеримо ниже. Продолжим наш разговор в другом месте!

— Клянусь Богом, продолжим! — подхватил капитан. — Это входит и в мои планы!

— Я заставлю вас отказаться от гнусной лжи! — добавил милорд и величавым жестом пресек разговор с капитаном. — Но вы, Дамарис, как могли вы поверить бесчестному клеветнику, как могли, не выслушав меня, довериться ему? Вот что потрясло меня до глубины души!

Взгляд Дамарис красноречивее слов выразил презрение к жалкой выдумке и притворству милорда. Не удостоив его ответом, она повторила:

— Соблаговолите уйти, сэр!

Понсфорт, казалось, не верил собственным ушам. Он очень темпераментно сыграл свою роль, но его усилия оказались тщетны. Тем не менее он продолжил игру, черпая уверенность в том, что последнее слово за ним. Он приберег его для кульминации, которая ошеломит и покорит Дамарис, несмотря на все ее презрение.

— Нет, — он покачал головой, — я не уйду. Мое место здесь, рядом с моей невестой.

— Вашей?.. — Дамарис задохнулась от возмущения, щеки ее вспыхнули. — Вы очень кстати напомнили мне о моем позоре. Но все это в прошлом. Я больше не считаю себя вашей невестой.

— Ах, вот как! — К милорду Понсфорту вернулось обычное самообладание, и он ничем не выдал своей злости. — Когда же произошла такая перемена?

— Когда вам не хватило ума скрыть, что сватались вы не за меня, а за мое наследство.

Милорд не сводил с Дамарис грустного взгляда.

— У меня были опасения, что меня неправильно поняли, — сказал он.

— Вас правильно поняли, — последовал ответ. — Я впервые поняла вас правильно, потому-то разоблачение капитана Гейнора меня ничуть не удивило.

Это был удар не в бровь, а в глаз. Но милорд не дрогнул. Он сохранял внешнюю невозмутимость.

— Что же, за свои слова вы сами с должным смирением и раскаянием попросите у меня прощения, — заметил он.

— Я?! — презрение, прозвучавшее в голосе Дамарис, обожгло Понсфорта. — Прошу вас — уйдите.

Но Понсфорт и не думал уходить. Тогда в разговор вступил капитан Гейнор.

— Если я не ошибаюсь, миледи просила вас удалиться. Мне придется силой заставить вас выполнить ее приказ.

— Хорошо! — сказал Понсфорт, обращаясь к Дамарис, будто и не слышал слов капитана Гейнора. — Очень хорошо! — Он поклонился. — Надеюсь, в следующий раз мне больше повезет. Мне бы хотелось восстановить свою репутацию, переговорив с вами с глазу на глаз. Но прежде чем я уйду, разрешите напомнить вам, Дамарис: даже если вы неверно истолковали мои мотивы, мы все еще обручены, и я не освобождал вас от слова, данного мне при помолвке.

— Я сама себя освободила, — резко сказала Дамарис. — Я не выйду замуж за вора.

Капитан усмехнулся:

— Точное слово, которое я искал, найдено. Вор!

Кровь прилила к смуглому лицу милорда. Он бросил на капитана злобный взгляд, с присвистом втянув в себя воздух: удар пришелся в цель.

— Как своенравна разгневанная женщина! — воскликнул он. — И как безответственна в своей несправедливости! Вы скоро сами признаете свою несправедливость, — грустно продолжал он, склонив голову. — Вы натура искренняя и великодушная, когда не поддаетесь чужому влиянию, и потому я верю, что вы еще попросите у меня прощения. Дамарис, вы надумали разорвать помолвку, ибо полагаете, — Бог мой, как вы заблуждаетесь! — что я — искатель богатых невест и, как вы изволили выразиться, сватался не за вас, а за ваше наследство. И вот теперь в чисто женском ослеплении вы меняете меня на откровенного авантюриста, брачного афериста, по его собственному признанию, корыстного наемника, как раз он пытался открыто и беззастенчиво завоевать ваше расположение ради богатого приданого!

Итак, милорд пустил в ход козырные карты, и капитан Гейнор помертвел, слушая его и с ужасом вспоминая сцену за карточным столом.

— Это все, что вы хотели сказать? — такова была реакция Дамарис на обличительную речь Понсфорта.

— Все, если вы мне не верите, — мрачно ответил милорд.

Промолчи она, сохраняя высокомерное безразличие, все бы обошлось как нельзя лучше. Понсфорту больше нечего было сказать. После неожиданной неудачи ему оставалось лишь уйти. Но как истинная женщина Дамарис хотела, чтобы последнее слово осталось за ней. С этой целью она с готовностью спустилась с ледяных высот своего высокомерия. С последнего ее слова начался новый разговор.

— Я вам не верю, — сказала Дамарис.

— Естественно, — последовал ответ. — А если я докажу обратное?

— Докажете? — вскричала Дамарис, и на сей раз гордость, непоколебимая вера в своего избранника, равно как и другие эмоции, сыграли с ней дурную шутку. — Докажете? Жалкий обманщик! Это я могу доказать вам обратное! До тех пор пока капитан Гейнор не уверился, что завоевал мое сердце, — а он его завоевал, милорд, — он даже не знал моего имени. Он полагал, что я Эвелин Кинастон, поскольку мы намеренно ввели его в заблуждение. Теперь я благодарю Господа за этот обман, ибо у меня есть все основания разделить мнение капитана Гейнора о вас, милорд!

Но его светлость пропустил оскорбление мимо ушей. Теперь он расценил мнение Дамарис о нем как ничтожную деталь. Внимание его привлек сам факт. На какое-то мгновение он обескуражил Понсфорта, потом он сообразил, как обратить его себе на пользу.

— Капитан Гейнор искренне полагал, что вы — мисс Кинастон? Подумайте, какой закоренелый лжец! — И далее голосом громовержца, нараставшим, казалось, под давлением весомых слов, он обрушил на Дамарис лавину разоблачений: — Так вот, этот человек, — милорд погрозил дрожавшим от волнения пальцем капитану, — этот негодяй явился сюда с твердым намерением жениться на вас! По его собственным словам, он понятия не имел, высокого вы роста или маленького, блондинка вы или брюнетка, полная вы или стройная, Ему было все равно, он знал лишь, что вы — одна из самых богатейших наследниц в Англии. Он не желал знать вас в ином качестве. — Понсфорт со зловещей ухмылкой обратился к капитану: — Видите, с каким тщанием я сохранил в памяти каждое ваше слово, сэр!

— Собака, шакал!.. — процедил капитан сквозь зубы.

— И поскольку ему было известно о нашей помолвке, — невозмутимо продолжал милорд, — поскольку он знал, что я, находясь в стесненных обстоятельствах, попал в лапы безжалостного ростовщика и мне грозит долговая тюрьма, он воспользовался моим отчаянным положением и предложил поставить на карту право жениться на вас. К моему неизгладимому стыду, я, признаюсь, уступил капитану Гейнору. Он поставил на карту десять тысяч гиней и проиграл. И несмотря на это — каков негодяй! — он не признал приговора карточной игры и явился сюда — украсть то, что по долгу чести для него запретно вдвойне. Именуя меня вором, вы, Дамарис, бросаетесь в объятия истинного вора!

Понсфорт умолк. Дамарис медлила с ответом. Ее спокойствие было непоколебимо. Холодный презрительный взгляд говорил, что она затем лишь терпела речь милорда, чтобы поскорее отделаться от него. Но милорд не спешил с уходом. Он сбросил свой козырь, но другие игроки явно не оценили его карты.

— Я пережил адские муки, ибо, доведенный до отчаяния, поддался искусу. Но как бы ни был постыден мой поступок, поступок капитана Гейнора еще постыднее! — продолжал он. — Я мечтал жениться на вас, поскольку любил вас. Ставя на карту свое право жениться на мисс Холлинстоун, я разумел не наследство. Я ставил на карту свою жизнь, свои надежды. Но капитан Гейнор… Что ж, я передал вам его слова. Он не посмеет отказаться от них, если вы его спросите. На такое не отважится даже закоренелый лжец!

Теперь Понсфорт выложил все свои козыри. Он погубил себя, но погубил и капитана Гейнора. И все же пока ему еще светил лучик надежды. Если из отвращения к нему Дамарис предпочла объятия наемника, то при неизбежном разочаровании в своем нынешнем избраннике, возможно, она еще обратит на него, Понсфорта, свой благосклонный взор. Мысль эта была не лишена смысла, и Понсфорт уповал на то, что сумеет завербовать сэра Джона себе в союзники. Милорду и в голову не приходило, что все его старания тщетны. Он полагался на свое знание женской натуры и на то, что избрал единственно верный ход, который не оставит равнодушной ни одну женщину. И все же он недооценил Дамарис.

— Ну, теперь наконец вы покинете нас, сэр? Или вы приберегли еще что-нибудь? Заранее предупреждаю; вы напрасно сотрясаете воздух! — сказала девушка.

Милорд, не ожидавший такого оборота дела, оторопело вытаращил глаза.

— Вы не верите? — повторил он, но в его вопросе уже не чувствовалось былой самонадеянности.

— Поверить вам? — Дамарис усмехнулась. — Да вы, кажется, считаете меня сумасшедшей.

— Тогда спросите капитана Гейнора! — вскипел Понсфорт.

— Нет нужды, — спокойно ответила Дамарис.

Какое-то время Понсфорт неотрывно глядел на девушку: ее верность возлюбленному, глупая упрямая верность, потрясла его. Как же она любит этого проходимца, если он для нее вне подозрений, если она не приемлет даже веских доводов!

— Вы правы, — признал он после затянувшейся паузы. — Нет нужды задавать ему вопросов. — Милорд улыбался, но никогда еще его улыбка не была столь коварной. — Вы только посмотрите на него, посмотрите! — настаивал он. — Загляните ему в лицо, ведь на нем все написано! Тогда сами убедитесь, лгал я или нет! А спрашивать, разумеется, нет нужды.

На сей раз Дамарис последовала его совету. Долгое молчание капитана Гейнора при таких суровых обвинениях вынудило ее прислушаться к словам милорда Понсфорта. Она обернулась и посмотрела в лицо своему возлюбленному. То, что она увидела, сокрушило ее гордую уверенность, выбило почву из-под ее ног. Дамарис похолодела. Капитан Гейнор походил на мертвеца. Его глаза потускнели и избегали ее взгляда.

— Гарри! — обратилась она к капитану, удивляясь твердости собственного голоса.

Дамарис услышала свой голос будто со стороны и так же отстранение и несколько иронично отметила про себя, что впервые — и при таких обстоятельствах! — назвала капитана по имени. Подумать только, она просит его — его! — опровергнуть глупое смехотворное обвинение! Но раз у нее возникла такая потребность, значит, не такое уж оно смехотворное, не такое глупое. Дамарис, словно сторонний наблюдатель, наблюдала сцену, участницей которой была она сама, будто душа ее отделилась от тела и превратилась в трезвого, критически настроенного зрителя.

— Гарри, скажите, что он лжет. Это все, что я хочу от вас услышать, — продолжала она.

— Будь я способен на дела, которые приписывает мне милорд Понсфорт, я был бы таким же лжецом, как и он, и без зазрения совести сказал бы то, что вы хотите услышать, — ответил капитан хриплым срывающимся голосом.

Дамарис ничего не поняла. В словах капитана был смущавший ее парадокс. Она мысленно взвесила их, повторила про себя и сочла сущей бессмыслицей. Так она и сказала капитану, умоляюще добавив:

— Но вы ведь считаете, что слова милорда — ложь?

— Видит Бог — ложь, но вместе с тем каждое его слово — правда.

Дамарис невольно отшатнулась от капитана. Она словно оцепенела. На ум ей пришло лишь одно объяснение подавленного состояния капитана, его хриплого срывающегося голоса, уклончивого ответа.

— Правда? — повторила Дамарис. — Значит, я была ставкой в вашей игре?

Капитан Гейнор промолчал. Он стоял в напряженной позе, крепко сжав кулаки. На какой-то миг у него появилось желание объясниться с Дамарис, но он подавил искушение, представив себе ее презрение. Вздумай он что-либо объяснить Дамарис, он будет выглядеть еще более жалким и низким в ее глазах. Да и можно ли объяснить такое? Ему все равно не удастся убедить Дамарис: каждое слово покажется ей притворством лжеца и негодяя. А то, что произошло между ними, когда он появился в поместье сэра Джона, — лишь подтвердит версию Понсфорта. Ведь формально он прав, хотя это самая черная, фальшивая, самая лживая правда на свете.

Дамарис напрасно ждала ответа, пока не поняла, что ответ заключен в самом его молчании.

— О Господи, сжалься надо мной! — прошептала она, как простонала.

Она пошатнулась и поднесла ладонь ко лбу. Капитан молча предложил ей руку, и это сразу привело ее в чувство. Она отшатнулась от него, будто узрела не руку, а раскаленное железо. Отвергнув помощь капитана, она выпрямилась и обрела обычную выдержку. Униженная и оскорбленная, стояла она перед дикарями, затеявшими драку из-за нее, калечившими в постыдной схватке ее душу. Однако гордость не позволяла ей больше выдавать свою слабость и боль.

Дамарис спокойно повернулась, распрямила плечи и пошла по узкой дорожке розария. Когда она поравнялась с Понсфортом, он, пожирая ее горящими глазами, громко окликнул ее. Но взгляд Дамарис заставил его отступить — столько в нем было неприязни и отвращения. Она продолжала свой путь, но у арки из самшита вновь услышала свое имя.

— Дамарис! Дамарис!

В целом мире не было голоса ближе и родней. Сейчас в нем звучала смертная мука. И хотя она поверила в низость и вероломство капитана, она не могла оставить без внимания его зова. Она замерла на месте, потом медленно обернулась к нему. Милое, искаженное болью лицо, выразительные карие глаза, в которых он только что видел свое отражение, бледные дрожащие губы, которые он целовал… Дамарис ждала: вопреки всем доводам разума ею овладела безумная надежда.

— Дамарис, поверьте мне хотя бы в одном! — воскликнул он. — Клятвенно заверяю вас, что это перечеркнет все остальное. До последнего разговора я не знал, что вы — Дамарис Холлинстоун. Клянусь, что не знал! Призываю в свидетели Всевышнего!

Клятвенное заверение капитана действительно перечеркивало все остальное. Если капитан не лукавил, оно не имело значения. Дамарис задумалась, мысленно взвешивая его слова. Но тут, коварно нарушая ход ее мыслей, послышался презрительный смешок милорда Понсфорта.

— О, конечно, — глумливо произнес он, — поверьте джентльмену на слово! Разве он не заслужил вашего доверия, разве сам он — не воплощение чести?

Насмешка отрезвила Дамарис. Она медленно пошла дальше и вскоре скрылась из виду. Ничего не видя вокруг себя, как лунатик, она вернулась домой. Сохраняя гордую осанку, она поднялась по лестнице к себе в комнату и опустилась на колени перед узкой кроватью, застеленной белым покрывалом. Зажатая в тиски природа потребовала наконец своего, и Дамарис впала в забытье, возможно спасшее ее от безумия.

После ухода Дамарис лорд Понсфорт и капитан Гейнор какое-то время молча смотрели друг на друга. Капитан напряженно прислушивался к шороху шагов Дамарис, пока они не стихли вдалеке. И тогда будто рухнула невидимая преграда, рассеялось колдовство. Капитан гневно выхватил шпагу из ножен.

— Теперь мой черед! крикнул он. — Защищайся, лакейская душа!

С этими словами он прыгнул на газон, горя от нетерпения затеять с противником бой.

Лорд Понсфорт, напротив, охотно уклонился бы от дуэли. Он не был трусом, но сражаться с таким яростным противником, как капитан Гейнор, означало бы самоубийство. Он прочел свою смерть в горящих глазах на искаженном ненавистью лице капитана. Понсфорт поднял руку, требуя внимания.

— Для дуэли сейчас не время и не место, — крикнул он. — Победителя обвинят в убийстве!

Капитан рассмеялся ему в лицо:

— Пришлите ко мне своих секундантов, — стоял на своем лорд Понсфорт, — и вы получите сатисфакцию.

Но с таким же успехом он мог утишить разбушевавшееся море.

— Защищайтесь, черт побери, или я проткну вас на месте! — услышал он в ответ.

Милорд все еще колебался. В воздухе сверкнул длинный острый клинок шпаги, ее острие уперлось ему в грудь против сердца. Холодный пот выступил у него на лбу. Он нехотя обнажил шпагу и занял позицию.

Капитан вел бой яростно, исступленно, он задыхался, вскрикивал, насмехался над противником. Вид его был страшен, и страх вошел в душу милорда. Капитан представлялся ему воплощением мести, казался гончей, настигшей жертву. Милорд ярко представлял себе, как безжалостный стальной клинок вонзается ему в горло.

— Ну, разве найдется лучшее место или время? — издевался капитан, перегоняя его светлость с газона на газон.

Зловещий танец ежесекундно грозил милорду смертью: острие шпаги капитана Гейнора то и дело мелькало возле адамова яблока Понсфорта.

— Вы слишком разборчивы, если розарий миледи для вас неподходящее смертное ложе! Навозная куча куда более соответствует вашим заслугам! — кричал капитан.

Понсфорт упал спиной на розовый куст, но тут же вскочил и продолжил отчаянную схватку. Вскоре, к своей радости, он услышал топот бегущих к ним людей. Капитан тоже услышал шум.

— Надеетесь на подмогу? — язвительно бросил он. — Но конец близок! Получайте свою плату, милорд, вот такую плату! — Гейнор выбил шпагу из рук врага и сделал выпад, намереваясь покончить с ним.

Но Понсфорт отпрыгнул в сторону и, обуянный паническим страхом, бросился бежать.

— Трус! — крикнул капитан. — Жалкий трус! Боишься встретить смерть лицом к лицу, так получай же удар в спину!

Гейнор кинулся вдогонку за Понсфортом, но зацепился ногой за корень и упал. Кто-то протянул ему руку, помогая подняться, но тут же крепко ухватил за предплечье, удерживая на месте. Как в тумане капитан видел загорелое обветренное лицо садовника. Его помощник стоял сбоку. Гейнор рванулся, пытаясь освободиться от крепкой хватки, но второй садовник пришел товарищу на помощь. Вдвоем они одолели капитана и, бормоча извинения за то, что вынуждены прибегнуть к силе, отняли у него шпагу.

Обессилевший Понсфорт, хватая ртом воздух, прислонился к живой изгороди, наблюдая за происходящим. Садовник посоветовал ему уйти. Благоразумно последовав доброму совету, милорд вложил шпагу в ножны и пошел прочь, вытирая пот со лба.

— Улизнул от расправы! — крикнул ему вдогонку капитан. — Учти: это не спасение, а всего лишь отсрочка!

Лорд Понсфорт, несколько оправившись от испуга, обернулся к противнику.

— При соблюдении правил дуэли я готов дать вам сатисфакцию, когда вам будет угодно. Жду вызова, — ответствовал он.

С этими словами он удалился.

Глава 14

ПУТЬ В ТАЙБЕРН
В тот же день капитан Гейнор, сдержанный и хладнокровный, — по его виду вы бы никогда не догадались, какую бурю чувств он пережил накануне, — попрощался с леди Кинастон, сообщив ей, что дела неотложной важности вынуждают его уехать, не дожидаясь возвращения сэра Джона. Ее светлость ни словом не обмолвилась о шумной ссоре в саду. Прислуга доложила леди Кинастон о скандале. Она не сомневалась, что спешный отъезд капитана связан именно с ним, а неотложные дела, на которые он ссылался, подразумевали продолжение ссоры. Леди Кинастон, естественно, догадывалась, на какой почве возникла ссора, но не решилась получить подтверждение от капитана: он держался вежливо, но отчужденно. Однако леди Кинастон не связывала своих подозрений с тем фактом, что дочь и племянница уединились в своих комнатах. Итак, капитану удалось откланяться без лишних расспросов. Дамарис он больше не видел, а отсутствия Эвелин, находясь в смятенном состоянии духа, просто не заметил.

Капитан Гейнор остановился в тихой гостинице близ Чаринг-кросс и там рассчитал Фишера. Покончив с этим делом, он прикинул, кто из друзей мог бы передать лорду Понсфорту его вызов, и остановился на сэре Ричарде Темплтоне. Он жил на улице Сент-Джеймс по соседству с лордом Понсфортом. Правда, баронет собирался уехать в Девоншир. Капитан все же решился к нему наведаться.

Появившись на улице Сент-Джеймс, он обнаружил, что его ждут, и не сэр Ричард, разумеется — тот действительно уехал в Девоншир, — а сыщики, подосланные лордом Понсфортом, опасавшимся визита капитана. Не успел Гейнор свернуть с Пэлл-Мэлл[1956], как путь ему преградили двое рослых мужчин в грубой одежде простолюдинов. Тот, который, видно, был за старшего, пожелал переговорить с капитаном.

— Со мной? — несколько высокомерно переспросил капитан Гейнор, наперед зная, что за сим последует.

— У меня есть ордер на ваш арест, — сказал старший сыщик, тот самый, который руководил арестами в гостинице «На краю света». Он извлек из кармана ордер и помахал им перед носом капитана: — Сдается мне, вы и есть упомянутый здесь капитан Дженкин.

«Какой смысл отпираться?» — подумал капитан. Раз уж схватили, все равно не отпустят, как бы убедительно он ни доказывал обратное. Более того, ему вдруг пришло в голову, что он и не хочет свободы. Дело, которому он служил, потерпело крах. Если оно и восторжествует, то очень не скоро, может быть, и никогда. Женщина, которую он любил, — он, всегда избегавший женщин, всецело посвятивший себя монарху! — сочла его низким и недостойным человеком и, вероятно, никогда не изменит своего мнения о нем. Что же ему остается в жизни? Отомстить за измену предателю Понсфорту? Но месть и так скоро настигнет предателя, пусть от другой руки.

В тот трудный час арест разрешал все проблемы капитана Гейнора, снимал с его сердца камень. Мысль о возвращении в Рим с плохой вестью была мучительна сама по себе, но еще мучительнее было сознавать, что ты — негодяй в глазах единственной, боготворимой тобою женщины. Капитан Гейнор почти дружелюбно посмотрел на удачливых сыщиков. Пожалуй, они и были ему добрые друзья: сослужили хорошую службу в тяжелое время.

— Вы не ошиблись, — сказал он, — я тот, кого вы ищете, я — капитан Дженкин.


Суд над капитаном Дженкином, — министр распорядился, чтобы его ускорили и чтобы он состоялся не позже, чем через три дня после ареста, — не привлек к себе особого внимания. Как и все другие дела, связанные с заговорами якобитов, суд над капитаном в интересах правительства свершился быстро и при минимальной огласке. Сообщение о поимке опасного государственного преступника появилось в газетах, когда суд уже закончился и подсудимого приговорили к смерти.

Гейнор сразу признал себя капитаном Дженкином, и это избавило суд от лишних проволочек и хлопот. Судьи охотно воспользовались явным безразличием и апатией человека, считавшегося смелым и решительным преступником. Они решили, что, оказавшись в тюрьме, капитан сразу утратил свою смелость и находчивость. Возможно, он надеялся, что чистосердечное признание смягчит приговор. Лорд Картерет с облегчением вздохнул, узнав, что подсудимый сам признал, что он и есть опасный государственный преступник капитан Дженкин, и тем избавил его от необходимости выставлять доносчика в качестве свидетеля, снимая маску с такого ценного правительственного шпиона, как лорд Понсфорт. Суд обошелся показаниями сыщиков, арестовавших капитана, и жены сэра Генри Треша, узнавшей в нем человека, который ворвался к ней в номер, когда в гостинице «На краю света» производились аресты заговорщиков.

В общем, суд вершился скорый, в чем легко убедиться, прочитав краткий отчет о нем в бюллетене «Суды над государственными преступниками» и ознакомившись с некоторыми подробностями, если они вас интересуют. Подсудимый охотно помогал судьям на всех стадиях судебного разбирательства, с готовностью принимал выдвинутые против него обвинения — связанные как с его предыдущими приездами в Англию, так и с нынешними. Обвинительный материал собирался заблаговременно на случай ареста преступника, что сильно упростило ход дела.

В одном лишь подсудимый проявил упорство. Признав себя капитаном Дженкином еще при аресте, он отказался подтвердить, что его настоящая фамилия — Гейнор. Он не отрицал этого факта, просто отказывался его подтвердить. Подсудимый заявил, что его арестовали как капитана Дженкина и судят как капитана Дженкина, и предложил суду довольствоваться этим.

Эта странная на первый взгляд позиция была продуманной. Признайся подсудимый, что он — капитан Дженкин и капитан Гейнор в одном лице, он оказал бы содействие правительству в возбуждении многочисленных судебных дел против сообщников капитана Гейнора. Пока правительство не располагало прямыми доказательствами, что они — участники якобитского заговора. Капитан Гейнор не знал, явится ли отсутствие прямых улик препятствием для арестов и судебного преследования якобитов, но твердо решил не делать никаких признаний, которые могли бы облегчить правительству его задачу.

Суд и не настаивал, действуя согласно инструкциям, хотя располагал кое-какими сведениями. Он мог без особого труда вызвать свидетелей, которые подтвердили бы, что подсудимый и есть капитан Гейнор. В суд вызвали бы из Чертси сэра Джона Кинастона и членов его семьи, помощника министра Темплтона. Последнему пришлось бы пережить унижение, отвечая на вопрос: под каким именем он знал человека, произведшего на него такое хорошее впечатление? Но правительство хотело закончить дело как можно скорее и тише, по возможности не разжигая вокруг него страстей. Вызывалось как можно меньше свидетелей. Главное — поскорее составить обвинительное заключение и вынести приговор отчаянному и опасному бунтовщику. Выполняя эту задачу, суд пренебрег упорным нежеланием подсудимого назвать свою настоящую фамилию, и нашего якобита приговорили к смерти через повешение в Тайберне, как самого заурядного вора-карманника.

В приговоре суда чувствовался коварный расчет. Якобиту капитану Дженкину предстояло исчезнуть с лица земли незаметно, приняв смерть от простого палача. Подобная бесславная кончина сама по себе служила средством устрашения.

Когда зачитывали приговор, в зале суда было мало публики. Капитан Гейнор не увидел ни одного знакомого лица. Он предполагал, что явится Понсфорт — позлорадствовать его беде, но милорд благоразумно держался подальше от Фемиды[1957]. Естественным было бы и желание Темплтона собственными глазами узреть невероятное, и капитана очень удивило отсутствие помощника министра. Он не догадывался, что честолюбивый мистер Темплтон, мечтая поднять своего начальника лорда Картерета насмех, сам оказался в смешном положении и от расстройства слег, объявив, что у него разыгралась подагра. Забегая вперед, скажем: когда мистер Темплтон узнал, что подсудимому вынесен приговор, он немедленно подал в отставку, пытаясь сохранить хоть остатки былого достоинства.

Капитан Гейнор не сомневался в приходе в суд сэра Джона Кинастона. Он опять же заблуждался: сэр Джон, как и все прочие, понятия не имел, что суд уже идет, наивно полагая, что подготовка к процессу по столь серьезному обвинению займет много времени.

Когда огласили приговор, у капитана ни один мускул на лице не дрогнул: он был не случайным человеком в заговоре, а засланным агентом, возмутителем спокойствия в стране. Он ставил целью свержение династии, а в случае необходимости казнь правящего монарха. Капитана Дженкина судили как шпиона Претендента, а какова участь шпиона, известно всем.

Спокойствие капитана было не внешним, показным, оно не было следствием гордости, как у многих молодых людей перед лицом смерти. Его сердце билось ровно, он и не желал для себя ничего иного. На пороге смерти ему открылась возможность, которая не представилась бы прежде, и он должен был ею воспользоваться.

Суд состоялся в понедельник, последний понедельник месяца. В тот же вечер капитана Дженкина известили, что ему даются три дня на то, чтобы привести в порядок свои дела и позаботиться о душе. Казнь назначили на четверг.

Капитану с лихвой хватило отпущенного срока. Близких родственников у него не было. Передать весточку друзьям он не решался, чтобы не навлечь на них беду. Капитан с радостью сообщил бы в Рим своему монарху, что остался верен ему до конца, но он знал, что такое письмо никогда не дойдет по назначению. Предстояло написать письмо Дамарис. С письмом к любимой для капитана Гейнора заканчивались все мирские дела. Это и была возможность, открывшаяся ему на пороге смерти. Останься он в живых, он никогда не решился бы обратиться к Дамарис даже в письме.

Лишь вечером в среду капитан Гейнор попросил принести ему чернила, перо и бумагу. Он хотел завершить свою стремительно убывающую жизнь последним обращением к любимой, высказать наконец мысли, всецело занимавшие его ум. Он написал первую строку: «Из камеры в Ньюгейте накануне казни». Потом он мучительно долго размышлял, как обратиться к девушке. В конце концов он разрешил сомнения, обратившись к ней по имени. Вот это письмо:


«Дамарис, когда Вы прочтете эти строки, я буду там, где сочувствие и проклятие равно безразличны, и потому в последние часы своей жизни я тешу себя надеждой, что Вы прочтете мое письмо, чего никогда бы не сделали, будь я жив и свободен. Уже ради этого я приму смерть с радостью, поскольку смерть дарует мне право и преимущество, в котором отказано живому. Прошу мне верить, ибо я стою на пороге смерти, мне открываются врата судьбы и я готов предстать пред Вечным Судией, даже если Вы сочтете мою историю невероятной и никогда бы не поверили в нее, если бы я еще продолжал идти по жизни.

В смертный час мною не движут мирские побуждения, я не стал бы пятнать себя ложью и до конца хранил бы молчание. Рассудите, какая мне польза от лжи? Она отвратительна и самым пропащим людям, когда смерть взглянет на них своим холодным оком, а коса ее отсечет от них все мирские надежды и желания. Я умираю с сознанием, что Вы поверите изложенному здесь. Ваша вера подарит мне истинное сокровище — посмертную добрую память и любовь, на что при жизни я не мог претендовать.

Итак, все, что поведал вам милорд Понсфорт, — правда. Но не менее правдив был и я. Вы просили меня опровергнуть его слова. Только подлец, каким он меня представил, спас бы себя ложью. Вы тогда не поняли меня, вероятно, и сейчас не понимаете. Пока не вникнешь в суть дела, слова вносят лишь путаницу. И все же в них абсолютная правда. Но никогда еще, Дамарис, правду не искажали так, как исказил ее милорд Понсфорт в тот злополучный день.

То, что я очертя голову кинулся в игру, — правда. Это случилось в ту ночь, когда он проиграл мне около восьми тысяч гиней. Понсфорт жаловался, что полностью разорен, и кредитор упечет его в долговую тюрьму. В тот роковой для меня час мне вдруг пришло на ум, что его светлости есть что поставить на карту — его право жениться на Вас. Я полагал, что он еще обручен с Вами.

Правда и то, что, сделав ему это предложение, я не ставил себе целью завоевать Вашу любовь. Ставкой в игре для меня было Ваше наследство. Неправда же в том, что я авантюрист, жаждавший получить богатое наследство. Я желал лишь одного — отдать эти деньги своему монарху, которому они так нужны для воплощения высоких замыслов. Лорду Понсфорту хорошо известно мое единственное побуждение. А то, что я принес бы Вас в жертву делу, ради которого принес в жертву себя, подвергая свою жизнь опасности ранее и почти расставшись с ней сейчас, не представляется мне ужасным и непростительным поступком.

Его светлость выиграл. Я вернул ему деньги, и на этом все закончилось — вернее, закончилось бы, не сыграй вы с кузиной со мной такую шутку. Кстати, я до сих пор не могу понять, почему вы благодарили за нее Господа.

Вот здесь и заключается правда, заслоняющая все остальное в этой комедии ошибок, — правда, о которой я уже писал. Я не мыслил себе, что Вы не та, за кого себя выдаете. Я не мыслил себе, что Вы — Дамарис Холлинстоун, пока Вы сами не признались мне в этом в саду перед появлением лорда Понсфорта. Я считал богатой наследницей Вашу кузину, вы намеренно ввели меня в заблуждение. С той минуты, как я увидел Вас, я радовался, что мне не возбраняется судьбой ухаживать за Вами. Тогда я радовался своему проигрышу, хоть для меня по закону чести было очень важно выиграть, ведь моя честь — это прежде всего служба монарху, и я почитаю бесчестным все, отвлекающее меня от этой цели.

Теперь, любимая, Вы знаете всю правду, и я надеюсь, — нет, я уверен, — она Вас утешит. Пусть у Вас не вызывает стыда мысль, что Вы стали жертвой беспринципного искателя богатых невест и подарили сокровище своей чистой, святой любви авантюристу, наемнику и негодяю.

Мысль о том, что Вы узнаете правду и поймете меня, подбадривает и озаряет мои последние часы, иначе они были бы очень мрачны. Она согревает и радует меня. Я радостно встречу свой смертный час и сочту смерть скромной платой за счастье послать Вам неоспоримое свидетельство моей любви.

Завтра, пока я еще буду жив, моя последняя мысль будет о Вас. Я не знаю, что ждет меня за пределами бытия, однако смерти я не боюсь. Но если память о прожитой жизни сохраняется в великом потустороннем мире, моим раем будет память о Вас, сознание, что, узнав правду, Вы будете с нежностью вспоминать обо мне до нашей встречи, если нам суждено встретиться в мире ином.

Моя дорогая, моя милая, любовь моя, спокойной ночи!»


Уже давно стемнело, когда капитан Гейнор закончил свое письмо. Он сложил исписанные листы, скрепил их печатью и положил в нагрудный карман. Затем он лег и спокойно уснул. Когда утром в его камеру вошли, он уже успел передать доброхоту-надзирателю письмо, а в придачу к нему — кошелек с двадцатью гинеями в награду за обещанную услугу.

Вскоре после восьми появился тюремный священник, круглый, как бочка, с добрыми глазами, толстыми щеками и двойным подбородком. Он зарос черной щетиной, по крайней мере, недельной давности, придававшей его облику что-то дикарское. На священнике был грязный стихарь; крошки нюхательного табака застряли в щетине над его верхней губой и на воротнике. Капитан Гейнор приветствовал его с отстраняющей вежливостью, и священник, заподозрив в ней гордыню, тотчас повел речь о спасении души.

— С вашего разрешения, сэр, я полагаю, что знаю о своей душе больше, чем кто-либо другой, — прервал его узник, — а потому, заклинаю вас, оставьте меня в покое, я сам о ней позабочусь. А я тем временем готов позаботиться о вашей плоти. Вон там в кувшинчике — вполне сносная голландская водка, а в бутылке — купленное по моей просьбе бургундское. Сделайте милость, отведайте, — и капитан махнул рукой в сторону грубо сколоченного стола, где стояли выпивка и пара кружек.

Больше его не беспокоили, и Гейнор ходил взад-вперед по камере, поджидая с нарастающим нетерпением тех, кому надлежало проводить его в последний путь. Около одиннадцати они наконец появились. Капитана вывели в тюремный двор, где его поджидала повозка, окруженная солдатами. К окнам тюрьмы приникли физиономии негодяев, алчущих зрелища.

Капитан легко вскочил в повозку, за ним, тяжело пыхтя, вскарабкался тюремный священник, уже изрядно нагрузившийся бургундским. Гейнор с удовольствием избавил бы себя от его общества, но это запрещалось правилами. Священник должен оставаться с приговоренным к смерти до конца, казнь через повешение должна сопровождаться пением псалма. И капитан Гейнор, соблюдая приличие, смирился с присутствием священника.

Кучер встал и обернулся к узнику. В руках у него был длинный кусок веревки, которым он связал узнику руки за спиной. Потом он извлек откуда-то пеньковую веревку с петлей и ловко накинул ее на шею капитану Гейнору. Свободный конец веревки, по правилам, должен был болтаться у висельника за спиной. Когда грубый детина проделал свою работу, с привычным безразличием попыхивая короткой зловонной трубкой, ворота тюрьмы отворились.

Помощник шерифа в великолепном красном камзоле с золотым кружевом отдал приказ, и процессия тронулась.

Впереди шагали солдаты в красных мундирах и высоких шапках, прокладывая путь в толпе, собравшейся у тюрьмы, прикладами мушкетов. Расступавшееся перед ними людское море вновь волнами катилось к повозке. Гейнор бесстрастно смотрел на запрокинутые лица. Какой-то злобный малый затянул гнусную песенку про тяжкую долю висельника. Капитан глянул на него с таким состраданием, что негодяй на миг осекся, а потом разразился потоком грязной брани. Капитан смотрел на него с жалостью. Он невольно задумался о том, какая смерть ожидает этого человека, и вдруг увидел внутренним зрением, дарованным тем, кто стоит на пороге смерти, нечто неописуемо страшное.

Процессия медленно продвигалась вперед. Всюду на пути следования их поджидали толпы людей, у каждого окошка теснились жаждавшие посмотреть на смертника. Гарри Гейнор равнодушно и беззлобно взирал на эту суету, любопытство толпы казалось ему низменным и постыдным.

Он повернул голову и встретил взгляд священника. Его глаза были полны слез. Капитан очень удивился и растрогался, совершенно позабыв про количество поглощенного священником бургундского. Оно так размягчило сердце священника, что он оплакал бы и смерть бродячей собаки.

— Сэр, — ласково обратился к нему Гейнор, — не плачьте о том, кто сам о себе не плачет.

— Потому-то я и скорблю о вас, — священник вздохнул, и слеза, скатившись по его толстой щеке, омочила крошку табака на его воротнике.

— Это очень странно, — заметил капитан, наблюдавшийза ним с интересом. — Стало быть, вы не верите в то, что проповедуете? Разве вы не верите в радостную потустороннюю жизнь?

Священник уставился на смертника в изумлении, даже плакать перестал.

— А может быть, вы на собственном опыте убедились, что этот мир так хорош, что вы не променяете его услад ни на какие иные?

— О нет, сэр, но вы… вы так молоды, — невразумительно пробормотал священник.

— Разве мне не повезло? Меня минует немощь старческого возраста…

— Но погибнуть в расцвете лет! Какая жалость! О, сэр, — взмолился он, — умоляю, думайте о другом!

— Не думается, — спокойно ответил капитан. — Вот и вас, сэр, одолевают земные мысли, иначе откуда эта грусть, которую я не могу разделить? Сэр, мне кажется, вы придаете слишком большое значение короткому мигу, именуемому жизнью. Поскольку нам всем в конце концов суждено уйти, не все ли равно, уйдем мы сегодня или повременим до завтра? Стоит ли оплакивать один день? — утешал священника обреченный на смерть. — Разрешите, я расскажу вам историю, услышанную однажды на Востоке…

— Боже упаси! — воскликнул священник. — Вы думаете о прошлом, а ваши мысли должны быть устремлены в будущее!

Капитан улыбнулся и ничего не сказал в ответ. Забыв про бургундское, он заключил, что этот человек явно непригоден для тяжкого испытания утешения обреченных. Его, очевидно, смущала сама задача. Оба замолчали. Повозка, точно улитка, взбиралась на Холборн-Хилл, и повсюду волновалась та же бесчувственная жестокая толпа — глазеющая, орущая, насмехающаяся.

Не думайте, что здесь собрались политические противники капитана. Мало кто из толпы знал, за какое преступление этого человека осудили на смерть. Его приговорили к повешению, а висельник — всегда интересное, даже забавное зрелище, он — словно приглашение к празднику.

Заглянув Гейнору в лицо, священник прочитал на нем полупрезрительное удивление и неверно истолковал это выражение.

— Меня потрясло, сэр, — сказал он, — что вы не получили разрешения прибыть на казнь в карете.

— А я мог бы потребовать такого разрешения? спросил капитан Гейнор, проявляя умеренный интерес.

— Могли бы, если бы оплатили карету, — заверил его священник.

— Ах, теперь это не имеет значения!

Но священника уже занимала другая мысль. Он заметил, что в повозке нет гроба.

— Есть ли у вас друзья? — поинтересовался священник.

Он был вынужден говорить очень громко, чтобы заглушить гомон толпы.

— Друзья? Надеюсь, есть.

— Где же они тогда?

Капитан Гейнор слегка нахмурился:

— Вы бы хотели, чтобы они влились в эту кошмарную толпу?

— Конечно, нет. Но они позаботились бы…

— О чем позаботились, сэр?

— О ваших похоронах. Получили они разрешение на похороны?..

Капитан посмотрел на него и улыбнулся:

— Представьте, эта мысль не приходила мне в голову. Я-то полагал, хоть и не задумывался над этой проблемой, что о похоронах позаботятся те, кто распорядился меня повесить.

— Вы заблуждаетесь, сэр.

— Но разве это так важно?

Встретив невозмутимо спокойный взгляд солдата, священник смешался: уж слишком далеко уклонился он от своих обязанностей, направив свои мысли по неверному руслу. Все они были о бренной тленной плоти, тогда как надлежало позаботиться о бессмертной душе. И духовный наставник пробормотал какую-то банальность, кинув страждущему мелкую монету. Капитан Гейнор сидел молча, благодарный за передышку в болтовне, еще более пустой, чем сам предмет разговора. Мысли его были далеко. Вдруг он обернулся и посмотрел вперед. Тотчас послышался взволнованный возглас священника:

— Не смотрите!

Капитан не обратил внимания на слова пастыря. Повозка, дребезжа, съезжала с горы. Домов здесь было меньше, а толпа все прибывала. У подножия горы люди кишели, как муравьи. В центре сборища торчал темный треугольник — зловещее сооружение.

Капитан Гейнор уперся в него взглядом, потом обернулся к священнику.

— Наше путешествие заканчивается, — молвил он с улыбкой. — Оно и к лучшему: путешествие, прямо скажем, не из приятных.

Глава 15

КАЗНЬ
Смерть — величайшее приключение в человеческой жизни. Эта фраза стала расхожей. В ней есть парадокс, вот почему она так полюбилась многим писателям. Но про смерть, которую предстояло принять капитану Гейнору, можно сказать в прямом смысле, без всякого парадокса, что она явилась величайшим приключением в его жизни.

На этой стадии повествования возникает искушение вставить в текст отрывки из мемуаров некогда знаменитого доктора Эмануэля Близзарда. И если, по размышлении зрелом, автор решил не приводить этого документа дословно, то лишь потому, что, несмотря на обилие подробностей, мемуары доктора Эмануэля Близзарда неполно освещают события: многое в истории капитана Гейнора было знаменитому профессору неизвестно. И все же без мемуаров доктора Близзарда невозможно было бы воспроизвести в подробностях события самой необычной части повествования. Многие отрывки из мемуаров, — читатель легко распознает эти места, — приводятся почти буквально, лишь иногда они дополняются другими источниками: доктор знал не все. Более того, рассказ будет понятнее, если события будут изложены в порядке их следования, что несвойственно профессору.


Когда повозка с осужденным приблизилась к месту казни, толпа притихла. Некоторое время слышались лишь невнятное бормотанье да приглушенный шепот, как шорох листьев в лесу под дуновением ветерка. Потом и он смолк, и наступила мертвая тишина. Так в природе все вокруг замирает перед бурей.

Пока священник читал заупокойную молитву, Джек Кетч, грубый возница, подхватил конец пеньковой веревки, болтавшейся за спиной капитана Гейнора. Раскрутив веревку, он ловко забросил ее конец за балку, поймал его и стянул узлом. Миг спустя, уже на козлах, он хлестнул кнутом коня и пустил его в галоп по проходу в толпе, проложенному солдатами.


Капитан Гейнор обнаружил, что остался в повозке один. Священник куда-то исчез, капитан не заметил, когда это произошло. Вокруг повозки снова бушевала толпа — орала, ругалась, хохотала, но что удивительно, никто больше не обращал внимания на капитана. Повозка с грохотом катилась вперед, грохот все усиливался, и капитан с удивлением отметил, что ротозеи, не успевавшие отскочить в сторону, попадали под колеса. Они-то и оглушали его ругательствами и проклятиями.

Вскоре шум голосов утих. Толпа осталась позади, у мрачного сооружения. Они выехали в открытое поле. Грохот колес постепенно заглох: теперь повозка катилась по изумрудно-зеленой траве. Гейнор вдруг ощутил, что веревка больше не стягивает ему руки, это было столь же таинственно, как и исчезновение священника. Капитан никак не мог припомнить, когда же ему развязали руки.

Обернувшись, капитан увидел перед собой на козлах неподвижную фигуру возницы в потрепанной треуголке и порыжевшем черном плаще. Он все еще курил короткую глиняную трубку, и дымок от нее поднимался колечками вверх. Капитана поразило его подчеркнутое безразличие к узнику.

Повозка, мягко покачиваясь, ехала по аллее. Деревья по обе стороны аллеи были усыпаны невиданными цветами, все вокруг залито солнечным светом. Между деревьями показалось озерцо, и солнце, отразившись в его зеркальной глади, на мгновение ослепило капитана.

Вдруг его осенило: раз Джек Кетч проявляет такое безразличие к нему и других препятствий нет, почему бы ему не убежать? Он перекинул ногу через заднюю загородку и легко спрыгнул на землю.

А повозка катилась все дальше по бесконечной аллее. Капитан видел, как она с поразительной быстротой исчезала вдали. И когда она превратилась в едва заметную точку, капитан свернул в проход между деревьями, туда, где солнце, отражаясь в воде, невыносимо больно резало глаза, и пошел ему навстречу. Кругом, как зеркало, сверкала вода. Наконец он различил впереди мостик и направился к нему. Он шел по мосту, прикрыв глаза, чтобы защитить их от ослепительного света, но все равно чувствовал неистовый блеск солнца сквозь веки. Открыв глаза, Гейнор вдруг понял, что идет по мостику из грубо отесанного камня в Монастырскую ограду. «Странно, — подумал он, — раньше я не замечал, какая полноводная река течет под мостом». Потом он перестал удивляться чему бы то ни было: перед ним стояла сияющая Дамарис, протягивая к нему руки.

Гарри Гейнор с радостным криком кинулся к любимой и упал в ее объятия.

— Мой дорогой, — сказала она, — почему ты надолго оставил меня наедине с горькими мыслями?

Гейнор хотел ответить, но руки Дамарис так крепко обвились вокруг его шеи, что он не мог ничего сказать. Она душила его. Если бы он мог вымолвить хоть слово, он бы остерег Дамарис. И хотя удушающие объятия причиняли ему боль, он не делал попыток освободиться. Ему было так хорошо с ней, и он очень, очень устал. Гарри еще сильней прижался к ее груди. Им овладела сильная дремота, и он уснул…


Меж двух столбов тихо покачивалось тело капитана Гейнора, будто колеблемое легким летним ветерком. Площадку у основания виселицы ограждала цепочка солдат в красных мундирах и в высоких шапках. Уже давно перестали бить барабаны.

Прозвучало резкое слово команды, и мушкеты взлетели на плечо. Еще одна команда — и солдаты построились по четыре в шеренге. Раздалась барабанная дробь. Красные мундиры быстро прошли сквозь возбужденную толпу.

Зрелище закончилось.

Площадку перед виселицей, освобожденную солдатами, в мгновение ока заняло с полдюжины головорезов. Толпа хлынула за ними к виселице, как вода, прорвавшая дамбу. Тут же, в толпе, двигалась телега.

Самый рослый из компании, зажав в зубах нож, вскарабкался на столб и перекинул ногу на перекладину, с которой свисало тело капитана Гейнора. Он перерезал веревку. Тело упало на руки его помощников. Двое из них тут же потащили его прочь. Другие локтями и ругательствами прокладывали им путь в толпе. Добравшись до телеги, они бросили в нее безжизненное тело. Один из головорезов прыгнул следом. Кучер щелкнул хлыстом и грязно обругал стоявших на его пути людей. Те нехотя расступились, и телега вклинилась в толпу.

Неподалеку от площадки виднелся фаэтон[1958]. Из него за казнью наблюдал пожилой человек. Лицо его было бледно, глаза исполнены муки. Его скорбь, несомненно, повлияла на людей, стоявших возле фаэтона: они вели себя довольно сдержанно. Зевакам, разумеется, не нравилось вынужденное молчание, оно отравляло им удовольствие от редкого зрелища. Но, испытывая некоторую досаду, они тем не менее были словно околдованы горестным видом старика.

Когда тело сняли с виселицы и потащили прочь, сэр Джон Кинастон, — а это был он, — вдруг словно опомнился от забытья. Вскрикнув, он потянулся дрожащей рукой к дверце экипажа. Некоторое время он беспомощно шарил впотьмах, потом наконец отворил дверцу и соскочил на землю. Рев толпы заглушил его слабый крик. Сэр Джон тщетно пытался пробиться сквозь толпу: горе отняло у него последние силы. Через четверть часа он приблизился к подножию виселицы не больше, чем на шаг. Телега тем временем скрылась из виду. Сэр Джон умолял людей, стоявших вокруг, передать, что он хорошо заплатит похитителям за их добычу. Доброхоты пытались исполнить его просьбу, сообщение некоторое время передавали по цепочке, но потом она оборвалась.

В конце концов сэр Джон потерял надежду. Проклиная себя за то, что не предугадал хода событий, он, пошатываясь, побрел к фаэтону. Толпа редела. Сэр Джон сел в свой экипаж и, полный скорби, отправился в Чертси, терзаясь чувством вины: он так и не отдал последнего долга сыну своего покойного друга.

В поместье в те дни царил дух уныния. И Эвелин, и Дамарис не показывались на глаза сэру Джону, ссылаясь на недомогание. Эвелин была в ужасе от содеянного. Она полагала, что арест и казнь капитана Гейнора связаны с тем, что лорд Понсфорт опознал его, выследив влюбленных в саду. А ведь это она, Эвелин, вызвала его светлость письмом в Чертси, она проводила его в сад, чтобы он сам увидел свою невесту в объятиях другого.

С ее стороны это была мелкая месть, хоть она сама толком не понимала, за что мстит Дамарис. Эвелин желала лишь досадить кузине, она и не помышляла о столь трагических последствиях. Она была убита горем и сознанием своей вины. Страдания пробудили ее спавший доселе ум и разбудили в ней женщину. Эвелин не видела Дамарис уже десять дней — с того злополучного происшествия в саду. Она боялась взглянуть в глаза Дамарис, а теперь, когда отец привез весть о казни их гостя, ее обуял страх. Но потом она узнала, опять же от сэра Джона, еще более страшную новость: капитана Гейнора повесили. В своем безысходном отчаянии Эвелин хотела умереть. Она никогда больше не посмеет взглянуть на Дамарис. В ту ночь Эвелин не сомкнула глаз. Она называла себя убийцей. В сумрачный предрассветный час она поднялась, упала на колени возле постели и принялась молиться — не Богу, а духу капитана Гейнора. Эвелин молила его о прощении. Полагая, что дух, покинувший тело, обладает высшим знанием, Эвелин, заливаясь слезами, призналась, что замышляла сущий пустяк, а не катастрофу. Знай она, к каким последствиям приведет ее поступок, она бы никогда его не совершила. Она нашла некоторое утешение в том, что капитан Гейнор теперь все понимает, а все понять — значит все простить.

На следующее утро после приезда домой сэр Джон, собравшись с силами, принялся расспрашивать жену о пребывании капитана в их доме. Леди Кинастон с присущей ей непоследовательностью и любовью к пустячным подробностям рассказала ему, как девушки обманули капитана Гейнора. Он понял из ее рассказа и ответов на вопросы, что капитан ухаживал за Дамарис, полагая, что ухаживает за Эвелин; узнал он и о том, что Понсфорт приезжал в Монастырскую ограду в тот день, когда арестовали капитана Гейнора, и мысленно связал оба события. Сэр Джон не знал лишь о том, что отвратило Дамарис от Гарри Гейнора, как ранее от лорда Понсфорта, разоблаченного им самим.

Сэр Джон сидел у себя в кабинете, размышляя над трагическими событиями и вспоминая Гейнора-старшего, друга, который был сэру Джону ближе брата. Он благодарил Бога, что его друг не дожил до такой беды. Вспоминал он и свою мечту — женить Гарри на своей единственной дочери. Теперь он понимал, что мечте этой не суждено было сбыться. Впрочем, это уже не имело значения. Для Эвелин так было лучше — хорошо, что она его не любила. Вдруг сэр Джон резко выпрямился: в голову ему закралось страшное подозрение. Оно побудило сэра Джона встать и снова отправиться к жене.

— Что с Эвелин? — спросил он.

— Не знаю, мой дорогой. Девочка очень эксцентрична и своевольна, — леди Кинастон вздохнула. — Она никогда не открывала мне своих тайн.

— Давно ей не можется? Давно она не выходит из комнаты?

Леди Кинастон задумалась:

— Пожалуй, с тех пор, как капитан Гейнор покинул нас.

«Вот и ответ на мой вопрос», — подумал сэр Джон. Да, его дочь настиг тот же удар. Она страдала от безответной любви к капитану. Его сердце преисполнилось боли за дочь, сочувствия к ней, и сэр Джон тут же пошел в ее комнату.

Эвелин сидела у окна, безучастно сложив на коленях руки. Щеки, пылавшие некогда розами, побледнели, лицо осунулось. У нее был измученный и удрученный вид. Куда подевались ее кокетство и игривость? Она подняла на отца глаза. Сэр Джон заметил под ними темные круги — свидетельство бессонных ночей.

— Моя дорогая, бедное мое дитя! — сэр Джон протянул к ней руки.

Жалость отца больно кольнула Эвелин. Она поняла, что отец заблуждается.

— Не прикасайся ко мне, отец! — крикнула Эвелин. — Ты не знаешь, ты ничего не знаешь!

— Мне кажется, я все понимаю, — мягко ответил он.

— Понимаешь?

На лице, поднятом к нему, застыло выражение ужаса. Эвелин сразу сообразила, что сэр Джон не знает правды и на уме у него что-то другое. Но он пришел вовремя. Эвелин жаждала открыть душу, поделиться своим горем, иначе она погибла бы под его тяжестью. Она бросилась к отцу и, прижавшись к его груди, разразилась слезами. Потом, всхлипывая, она поведала отцу печальную историю. Сэр Джон молча слушал, и лицо его все больше мрачнело. Но когда Эвелин закончила свой рассказ, он не оттолкнул ее, как она опасалась. Он ласково потеребил ее золотистые волосы.

— Ты уже достаточно наказана за свой недостойный поступок, Эвелин, — сказал он. — Не терзай себя, не преувеличивай своей вины. Не ты отдала капитана Гейнора в руки палача и даже не лорд Понсфорт на основании того, что здесь увидел. Ты ошибаешься, полагая, что он опознал капитана Гейнора, подслушав разговор в саду. Лорд Понсфорт знал, кто такой капитан Гейнор. Лорд Понсфорт и сам был якобитом, но предал своих друзей-заговорщиков. Теперь ты все знаешь. Пусть это знание послужит тебе хоть слабым утешением.

Эвелин, как свойственно таким натурам, утешилась легко и быстро. В ту ночь она спала мертвым сном и утром за завтраком уже напоминала прежнюю Эвелин. Отныне она не боялась встречи с Дамарис, поскольку больше не считала себя виноватой перед кузиной. Конечно, она поступила подло, написав лорду Понсфорту и пригласив его шпионить за влюбленными, но в остальном — это подтвердит отец, — ее поступок не повлиял на ход событий последних дней. Они были предопределены. Не опасаясь больше встречи с Дамарис, Эвелин и не искала ее, как, впрочем, и сэр Джон, несмотря на побуждения своей доброй отзывчивой натуры. Но в этом и не было нужды, на следующий день Дамарис сама вышла из добровольного заточения и разыскала дядю.

Сэр Джон, сидя у себя в кабинете, писал письмо брату, когда вдруг перед ним появилась Дамарис. Ожидая разрешения войти, она стояла бледная в полутьме приоткрытой двери и казалась призраком. Сэр Джон тут же поднялся и пошел ей навстречу, потрясенный тем, что с нею сделало горе. Но и Дамарис испытала не меньшее потрясение: бледное, осунувшееся лицо сэра Джона не сохранило и следа былого веселья, потускнели лучившиеся добротой голубые глаза. Он протянул к ней руки, и Дамарис крепко сжала их. Если бы не дядя, ставший ей и отцом и другом, Дамарис была бы совсем одинока.

— Какие у тебя холодные руки, дитя мое, — прошептал он срывающимся голосом. — О, моя бедная Дамарис!

Она инстинктивно почувствовала, что сэр Джон все знает — по крайней мере, самое важное.

— Я пришла поговорить с вами о нем, — сдержанно сказала Дамарис, и на лице ее, несмотря на все старания, отразилась душевная мука.

Сэр Джон усадил племянницу в кресло, а сам встал у камина. Дамарис вспомнила, как, стоя рядом с Понсфортом у окна, она с вызовом, как на врага, смотрела на сэра Джона. Какой горечью отозвалось сейчас в ее душе недавнее прошлое! Дамарис почувствовала еще большую привязанность к дяде: теперь их крепко связывала общая любовь к Гарри Гейнору.

— Уезжая, он просил меня передать вам кое-какие сообщения, — сказала она, и никому из них не показалось странным, что она не упоминает его имени. — Они короткие, но он не решился оставить вам письма, опасаясь, что оно попадет в чужие руки. Мне кажется, вы сами догадаетесь, что он имел в виду.

И Дамарис слово в слово передала сэру Джону то, что доверил ей капитан Гейнор.

— Да, я все понял, — посуровев, подтвердил сэр Джон, когда Дамарис умолкла.

— Я… я получила от него письмо, — сказала она. — Он написал мне из Ньюгейта накануне… словом, в прошлый четверг. Вы… вы были с ним… до конца?

— Я был там, но он меня не видел.

Дамарис качнулась в кресле, провела рукой по лбу, и лицо ее сделалась напряженным: она пыталась сохранить выдержку.

— Как он умер? — спросила она наконец.

— Думаю, он умер счастливым, — ответил сэр Джон. — Он улыбался перед смертью, когда… когда взошел на эшафот. И чего ему было бояться? — воскликнул баронет, и голос его снова окреп. — Чего ему было бояться? Смолоду он отличался смелостью и отвагой, все вокруг уважали и любили его, а смерть он принял как мученик за правое дело. Разве он мог дрогнуть перед смертью? — Слезы побежали по щекам старика, и он слабым голосом заключил: — Будь бедняга моим сыном, я гордился бы им, как гордился дружеской привязанностью, которой меня удостоил его отец.

Дамарис поднялась и подошла к сэру Джону. Встав на цыпочки, она обвила руками его шею и, нежно притянув к себе голову, поцеловала. А потом все так же тихо вышла из кабинета, молча переживая свое горе.

Глава 16

ВОСКРЕШЕНИЕ
Почти весь материал этой главы почерпнут, в чем может убедиться читатель, из упомянутых мемуаров доктора Близзарда, за что автор ему весьма признателен. Мемуары доктора использованы и при описании галлюцинаций капитана Гейнора, начавшихся после того, как повозка отъехала, а он закачался в петле. Они воспроизведены до того момента, как Гарри Гейнор потерял сознание, или, — если точно следовать его ощущениям, — когда он погрузился в сон, склонив голову на грудь Дамарис.

Но вот капитан проснулся. Обстановка сильно отличалась от той, в которой он, по его представлениям, погрузился в сон. Вместо залитого солнцем сада он увидел квадратную комнату с белеными стенами, окном в стене и еще одним, очень большим, — над головой.

Кто-то склонился над капитаном, внимательно наблюдая за ним. Но то была не прелестная любимая Дамарис, а человек с худым, острым, каким-то волчьим лицом и пронзительным взглядом маленьких глаз за очками в роговой оправе.

Капитан лежал тихо, в полузабытьи, равнодушно созерцая все вокруг, не задумываясь над тем, кто этот человек. Потом, постепенно приходя в сознание, он почувствовал холод и неподвижность своего тела и сильный привкус бренди во рту. Человек в очках сжимал его левое запястье — вернее, очень осторожно прощупывал пульс. На Гейнора вдруг потоком нахлынули воспоминания, и он окончательно пришел в себя.

Он сделал попытку приподняться, и тут же будто тысячи молоточков забарабанили у него в мозгу. Голова сделалась вместилищем, средоточием боли. Окно вверху заколебалось вправо, влево, качнулась постель, морщинистое лицо сначала расплылось, а потом мгновенно сжалось. Капитан застонал и прикрыл глаза. Боль разлилась по всему телу, обнаженному телу, лежащему на столе. Наконец она стихла. Тело Гейнора покрылось потом.

Капитан снова открыл глаза. Он хотел что-то сказать, но усилие вызвало новый приступ боли — на сей раз в чудовищно распухших, как ему казалось, горле и языке. Лицо-маска, склонившееся над ним, вдруг словно раздалось вширь. Большой, почти безгубый рот приоткрылся, и послышались какие-то странные звуки:

— Та-та! Та-та! Лежите смирно, так будет лучше! Лежите смирно, так будет лучше!

Странный незнакомец отпустил его запястье и подошел к столу у окна. Капитан Гейнор, не поворачивая головы, следил за ним глазами. Незнакомец, среднего роста, очень худой, был без камзола, в черных бархатных панталонах, черных шелковых чулках и туфлях с металлическими пряжками. Рукава рубашки, закатанные по локоть, обнажали длинные жилистые руки. Желтоватый фартук из грубой материи в коричневатых пятнах прикрывал его от подбородка до пояса, а свернутую в трубку нижнюю часть он заткнул за пояс. Стол у окна, сколоченный из простых сосновых досок, заполняли всевозможные склянки, а посередке на полотенце лежали сверкающие инструменты самых разных форм, назначение которых капитан не разгадал бы, будь он в силах думать об этом.

Доктор Эмануэль Близзард, — так звали человека в очках, — держа в одной руке бокал в форме лилии, другой налил в него из склянки жидкость рубинового цвета. Из второй склянки он очень медленно, считая капли, добавил нечто бесцветное. Потом, поставив склянку на место, вернулся с бокалом к столу, где лежал капитан Гейнор. Он подложил левую руку под голову больного и очень осторожно ее приподнял. Но, несмотря на бережное обращение доктора, молоточки снова принялись за свое дело, колотя лоб и затылок. Доктор поднес край бокала к губам больного.

— Выпейте! — сказал он хриплым голосом.

Превозмогая боль, Гейнор послушно выпил лекарство. Сначала он ничего не почувствовал, но, когда вернулся в прежнее положение и комната перестала качаться у него перед глазами, как корабельная каюта, он ощутил пикантный привкус лекарства, успокоившего и охладившего воспаленное горло.

Когда доктор приподнял голову Гейнора, тот увидел, что лежит совершенно голый, а из его левой ноги сочится кровь, собираясь в лужицу на краю стола. Теперь, лежа, он услышал слабый звук, повторявшийся методично, с коротким интервалом. Отвлеченно и без особого интереса он подумал, что этот звук и лужица крови на краю стола как-то связаны.

События минувшего дня вдруг стали всплывать в его памяти в мельчайших подробностях. Он вспомнил повозку, толпу, скрученные за спиной руки, священника, провожавшего его в последний путь, виселицу, увиденную, когда повозка спускалась с горы. Последующие события капитан Гейнор вспоминал с того момента, как они выехали в открытое поле, а он все еще сидел в повозке. Потом он прошел по мосту над сверкающей водной гладью и увидел Дамарис, ждавшую его на другом берегу.

Гейнор не мог сказать наверняка, что происходило на самом деле и что ему привиделось. Он не сомневался, что все эти события были, но не мог найти им объяснения, как и тому, что сейчас лежит обнаженный на сосновом столе, что его кровь стекает в сосуд на полу, а какой-то незнакомый доктор выхаживает его.

Гейнору уже казалось, что казни через повешение вовсе не было, и он дивился собственным мыслям. Впрочем, мысли еще туго проворачивались у него в голове: он не мог сосредоточиться и разрешить эту загадку. Мозг слишком устал и работал вяло. Вялость и апатия овладели капитаном, и он снова впал в забытье.

На сей раз пробуждение отличалось от прошлого. Гейнор проснулся часов через двенадцать, рано утром на следующий день. Он лежал в постели в хорошо обставленной комнате, залитой солнечным светом. Некоторое время Гейнор не шевелился и разглядывал белый балдахин наверху. Потом, сделав резкое движение, сел. Боль снова пронзила голову, смутно напомнив ему прошлое пробуждение, но сейчас она была хоть и острой, но вполне переносимой.

С покрытой вощаным ситцем скамьи, стоявшей справа у стены, тут же вскочил худощавый доктор, заметивший резкое движение капитана. Он обхватил его и помог ему сесть; маленькие глазки буравили капитана сквозь роговые очки. Капитан Гейнор отметил, что, хоть в лице доктора и есть что-то волчье, оно искреннее и доброе. Широкий, почти безгубый рот открылся, издав, как и прежде, какой-то странный звук, гладко выбритое морщинистое лицо заиграло улыбкой.

— Ну, как мы себя чувствуем, а? Лучше? — с этими словами профессор трижды топнул — очевидно, подавая сигнал кому-то внизу.

— Кто вы? — спросил озадаченный пациент.

— Меня зовут Близзард — доктор Эмануэль Близзард, профессор анатомии. В моем доме вы в полной безопасности.

— В вашем доме, доктор…

— Близзард, сэр, Эмануэль Близзард.

— А как я сюда попал? — спросил капитан растерянно и удивленно.

Голос у него был хриплый. Он говорил громким шепотом, все еще ощущая онемение горла и языка.

Профессор цокнул:

— Та-та! Это очень длинная и странная история. Вот поправитесь и все узнаете. Мы ведь еще очень слабы, а? Так будет еще некоторое время, ведь я вас основательно обескровил. Но скоро мы наверстаем потерянное.

В дверь постучали. Анатом подоткнул подушки под спину пациента, чтоб ему было легче сидеть. Потом он поспешил к двери и, приоткрыв ее, принял поднос, на котором стояли чашка, графинчик с красным вином и бокал. Доктор поставил поднос на столик у изголовья кровати, потом поднял чашку с горячим бульоном.

— Вы, наверное, проголодались? — спросил он, глядя на капитана сбоку.

Тот слабо кивнул.

— Ага, очень хорошо!

Доктор подошел к больному и принялся поить его бульоном с роговой ложки. Тщательно отмерив половину бокала бургундского, доктор поднес его к губам капитана.

— Еще? — спросил он, когда капитан медленно выпил содержимое бокала. — Та-та! Лучше воздержимся. Лучше воздержимся, а? Хорошенького понемножку. Как говорят итальянцы, piano si va sano[1959]. А сейчас — ne quid nimis[1960], a?

Нежно, как женщина, он поправил подушки и снова уложил пациента. Капитан беспрекословно подчинился: он был слишком слаб и потрясен случившимся. С ним произошло нечто невероятное, но что именно, он не понимал. И самое непонятное — как он попал в дом профессора анатомии, который так бережно и заботливо его выхаживает. Один вопрос постоянно вертелся на языке у Гейнора. Он решил, что должен наконец получить ответ на него.

— Значит, меня не повесили? — спросил капитан слабым голосом, заглянув в острое дружелюбное лицо доктора.

— Повесили! — воскликнул тот. — Та-та! Поспите. В следующий раз после пробуждения вы почувствуете прилив сил. А сейчас усните.

Предсказание оправдалось. Бульон и бургундское разнесли по всему телу тепло, больной успокоился и уснул, не терзаясь больше сомнениями.

Когда он проснулся и оглядел комнату, ее уже не заливал солнечный свет. Было сумеречно, из окна тянуло прохладой. У его постели сидела толстуха средних лет с ярким румянцем на щеках, отчего ее лицо казалось гигантским яблоком. Встретив вопрошающий взгляд Гейнора, она ободряюще улыбнулась и наклонилась над ним.

— Ну как, лучше? — приветливо осведомилась она.

Капитан Гейнор, разумеется, чувствовал себя лучше. У него появился волчий аппетит, о чем он и уведомил сиделку. Голос у него окреп, а от былой боли в горле и языке не осталось и следа. Голова была ясная и не болела, когда он поворачивал ее, чтобы проверить свое состояние.

— Я позову доктора, — сказала сиделка. — Он внизу, отдыхает.

Через считанные минуты появился профессор. Еще через несколько минут принесли бульон, бургундское и даже несколько кусочков белого мяса каплуна и немного белого хлеба. Поглотив все, капитан счел трапезу скудной, но смолчал и, откинувшись на взбитые подушки, попросил:

— Прошу вас, расскажите, как я попал сюда и каким чудом меня не повесили?

Профессор глядел на него, поглаживая подбородок.

— Чуда не произошло, — медленно произнес он. — Вас повесили — два дня тому назад.

— Повесили? — капитан вздрогнул, ужас и недоверие отразились у него на лице.

— Та-та! Та-та! — снова зацокал языком доктор Близзард. — Успокойтесь! Не надо волноваться! Все позади и больше не повторится. Nemo bis punitur pro eodem delicto[1961], запомните! Так гласит закон.

Однако невозможность дважды покарать человека за одно и то же преступление меньше всего волновала сейчас капитана, меньше всего занимала его мысли.

— Но если меня повесили, — начал он, и лицо его выразило полное отчаяние, — почему я жив? Ведь я жив, не так ли? Надеюсь, у меня не галлюцинация?

— О нет, вы живы, можете не сомневаться, через неделю-другую будете здоровы, как и прежде.

— Но как же так, если меня повесили?

— Говорят, что тот, кому суждено быть повешенным, не утонет, следовательно, того, кому суждено утонуть, не повесят. Это, ей-богу, самое разумное объяснение, в нем достаточно здравого смысла.

Капитан смотрел на доктора с недоумевающим видом.

— Я и сейчас ничего не понимаю, — молвил он слабым голосом, — Как же я оказался здесь?

— Это совсем другое дело, и вам предстоит выслушать очень занимательную историю. Вот как это произошло. — Доктор взял основательную понюшку табаку, чихнул и убрал коробочку в карман, потом, усевшись на краю постели лицом к пациенту, начал свой рассказ: — Вот как это произошло. Когда вы проболтались на виселице двадцать минут, как и положено по закону, явилась парочка негодяев, наловчившихся зарабатывать — «на плодах с безлистного дерева», как они иронично именуют виселицу, и срезала веревку. И тут, позвольте заметить, вам чертовски повезло, что вы не распорядились относительно похорон и ваши друзья не исправили этой ошибки. Хи-хи, — и доктор рассмеялся тонким мелким смехом. — Если бы не это упущение, не сидеть бы вам сейчас здесь, попивая бургундское. К этому времени вы бы уже покоились под могильной плитой. Потом негодяи привезли вас на телеге ко мне, и никогда еще живой человек так не походил на мертвеца. Ваш вид обманул даже меня. И вот я положил вас, голого, на стол — вы уже догадались, что я купил ваш труп для диссекции[1962], — не подозревая, что меня надули и передо мною вовсе не труп. Я легонько провел скальпелем по груди: до вскрытия чуть надрезал кожу, чтобы обозначить линию диссекции, и вдруг вижу: линия окрасилась в алый цвет! Сказать, что я удивился — значит ничего не сказать. Тогда я провел пальцем вдоль алой черты и увидел на нем кровь. Передо мной был явно не мертвец. Но как далеко вы забрели в тот край, откуда никто не возвращается, я еще не знал. Поднес к губам зеркальце — оно помутнело. Приложил руку к запястью — пульса нет. Тогда я открыл вену на ноге, чтобы стимулировать работу сердца. Через десять минут вы открыли глаза и попробовали сесть. И тогда я предоставил вас vis medicatrix naturae[1963], ибо природа богато одарила вас, сэр, так богато, что я чуть было не пожалел о тех двух гинеях, что отдал негодяям: ведь вы обманули меня, сэр, самым бессовестным образом.

Капитан слабо улыбнулся шутке. Улыбнулся, хоть ему было не до смеха, когда он узнал подробности самого удивительного приключения в своей жизни.

— Но вы воздадите мне сторицей в другом, — продолжал анатом.

— Можете не сомневаться, сэр, вы не пожалеете, что потратились, — заверил его капитан.

— Фу, та-та! — профессор только презрительно отмахнулся.

— Скажите, пожалуйста, ведь это невероятное явление? — поинтересовался капитан после некоторого молчания.

— Невероятное? О да, видит Бог! Или вы полагаете, что нечто подобное случается каждую неделю?

— А в вашей памяти сохранились подобные случаи?

— Пожалуй, да. Именно в памяти, но не в практике. Доводилось ли вам слышать про Джона Смита, взломщика? Ему отменили смертный приговор после того, как его уже успели привести в исполнение и он проболтался на виселице четверть часа. Когда пришло сообщение о помиловании, миловать было некого. Однако на удивление всему миру плут ожил и вернулся к ремеслу взломщика. Засвидетельствован и еще случай — с Анной Грин из Оксфорда. Она провисела с полчаса, и, как и вы, попала в руки анатома, доктора Петти, и он ее оживил. Появлялись в печати сообщения и о других случаях. И тем не менее это явление достаточно редкое — такое редкое, что человек должен благодарить судьбу, если она уготовила вам нечто подобное.

Капитан лег, все еще не в силах оправиться от удивления и от мыслей, возникших в связи с этой потрясающей воображение историей. Как сказал доктор, nemo bis punitur pro eodem delicto, следовательно, ему нечего бояться, даже если проведут опознание. Но капитан Гейнор полагал, что до опознания дело не дойдет.

Вскоре его мысли обратились к Дамарис, и в душу капитана закралось страшное сомнение. Как она отнесется к его воскрешению из мертвых? Каким образом она получила письмо? Тут, впрочем, существовал лишь один путь. Но теперь тот факт, что он жив, или снова жив, может все изменить и как-то повлиять на дарованное ему, как он надеялся, прощение. Терзаемый сомнениями, капитан Гейнор снова обратился к доктору:

— Когда я смогу уехать?

— Та! — прицокнул языком тот. — К чему такая спешка? Если вы будете лежать тихо и слушаться меня, возможно, через неделю-полторы ваши силы восстановятся. Здоровье у вас хорошее, очень хорошее. Но я порядком обескровил ваши вены, и надо подождать, пока кровь восстановится.

— Через неделю… — простонал капитан.

— Та-та! Это еще малый срок. Благодарите судьбу, что вас не похоронили. А если у вас есть друзья, с которыми надо связаться…

— Нет, — прервал его капитан, — друзья подождут, так будет лучше, — и перевел разговор на другую тему: — Сэр, я ваш должник, и вы облегчили бы мою совесть, не говоря уж о кошельке, если бы позволили мне возместить ваши расходы.

— В этом нет нужды! Та-та! Что мне еще оставалось? Вскрыть живого? Ей-богу, врачи не убийцы, что бы ни болтало простонародье. К тому же вы живой куда интереснее для эксперимента. Скажите, вы помните казнь?

— Нет.

— Вот, вот, то же самое говорил и Джон Смит, когда очнулся. Расскажите, что вы помните.

Капитан с готовностью описал свои галлюцинации, не назвав лишь имя дамы, ждавшей его в саду, в объятиях которой он, как ему показалось, задохнулся.

— Предостережение! — подхватил доктор Близзард. — В женских объятиях таится опасность! И все же мужчины рискуют. Какая неосторожность!

Для профессора все детали опасного перехода капитана Гейнора за врата судьбы были бесценны, и он включил их в свои мемуары, где описал удивительное воскрешение капитана Дженкина, — мемуары, позволившие обогатить повествование столь необычными подробностями.

Глава 17

ПОНСФОРТ — СЕЯТЕЛЬ ВЕТРА
На следующей неделе, в понедельник, четыре дня спустя после казни капитана Гейнора, лорд Понсфорт появился в Монастырской ограде — впервые с той памятной встречи в саду, едва не стоившей его светлости жизни.

Сэру Джону рассказали о той встречи и о вмешательстве садовников, спасших милорда. Сэр Джон горько сожалел о вмешательстве, как и о других событиях прошлой недели. Не окажись поблизости садовников, капитан Гейнор остался бы жив, а мир избавился бы от негодяя и стал чище.

Встреча сэра Джона с незваным гостем произошла в библиотеке. Первым порывом сэра Джона было не принимать лорда Понсфорта, но, поразмыслив, он все же направился в свой просторный кабинет-библиотеку, где его ждал Понсфорт. Однако с первых слов сэр Джон взял бескомпромиссный тон:

— Не кажется ли вам, сэр, что вы уже сотворили достаточно зла и после случившегося несчастья могли бы избавить нас от нежелательного визита?

Его светлость стоял со шляпою в руке, слегка опираясь на трость с аметистовым набалдашником, всем своим видом изображая оскорбленную невинность.

— Сэр Джон, — спокойно возразил он, — уверен, что вас, к сожалению, ввели в заблуждение.

— По-вашему, я ошибаюсь, полагая, что вы обрекли капитана Гейнора на смерть?

— Сильно ошибаетесь! — воскликнул лорд Понсфорт. — Но мне ясно, на чем основаны ваши умозаключения. Тем более я рад рассеять ваши заблуждения. Вероятно, вы думаете, что арест Гарри Гейнора — следствие той злополучной ссоры в вашем саду. Но это не так, сэр. Ордер на его арест выписали за несколько дней до моего приезда, и Гарри Гейнора так или иначе должны были арестовать. На самом деле я приехал предупредить его.

— Предупредить, что вы его предали? — холодный пронзительный взгляд сэра Джона вперился в красивое смуглое лицо собеседника, и тот невольно покраснел.

— Ваши слова резки — резки и несправедливы, сэр, — ответил он.

— Лжете, милорд! — отрезал баронет. — Слышите — вы лжете!

Лорд Понсфорт выпрямился, надменно вскинув голову, и лицо его приняло жесткое выражение. Сэр Джон наблюдал за ним не без злорадства.

— Будь вы лет на двадцать моложе, сэр Джон, я просил бы вас о сатисфакции, но вы старый человек, — сказал Понсфорт, как бы смягчаясь и являя собой воплощенное терпение, — и потому я вынужден смириться и попробовать доказать вам мирным путем чудовищную несправедливость ваших слов.

— Увольте меня от продолжения! — вспыхнув, перебил его сэр Джон. — Вы можете пренебречь оскорблением, сославшись на мой преклонный возраст, а я и впрямь не в силах оскорбить вас: ведь вы снесете и пощечину и все что угодно.

— Сэр Джон! — вскинулся Понсфорт. — Не испытывайте моего терпения, или я позабуду о разнице в возрасте.

— Мне это безразлично. Есть множество молодых людей, желающих свести с вами счеты. Что вы скажете об О’Ниле или Ли, о своем бывшем друге Хэрвуде, Клинтоне, Браунриге и, наконец, о мистере Дайке, самом опытном фехтовальщике в Англии? Задумывались ли вы над тем, что произойдет, когда все эти джентльмены и другие, которых вы предали и посадили в тюрьму, выйдут на свободу? А их освободят, ведь у правительства нет оснований предъявить им обвинение в государственном преступлении. Будьте уверены, они тотчас же отомстят вам за низкое предательство, за то, что вы их продали. Или вы надеетесь, что они не знают о нем или сомневаются в вашем предательстве?

С последней встречи с Гейнором лорд Понсфорт терзался этой мыслью. Гейнор сказал его светлости прямо в глаза, что его предательство раскрыто. То, что знал Гейнор, несомненно, знали и другие заговорщики. А что, если нет? Теперь, когда Гейнора казнили, лорд Понсфорт, как за соломинку, ухватился за эту мысль. Что же касается сэра Джона, его сомнения и подозрения объясняются очень просто: он, Понсфорт, сам в завуалированной форме угрожал сэру Джону, покидая прошлый раз его дом. Лорд Понсфорт медленно покачал головой под тяжелым черным париком, придав глазам выражение грусти.

— Как глубоко вы заблуждаетесь! — тяжело вздохнул он. — Упомянутые вами джентльмены вряд ли придерживаются обо мне такого мнения. Но если кто-нибудь из них бросит мне вызов, я готов драться на любых условиях. А пока, сэр Джон, займемся делом, по которому я и прибыл сюда.

— Верно! — резко сказал баронет. — Конечно, я задерживаю вас. Так какое у вас ко мне дело? Чем скорей мы его решим, тем лучше: вы избавите меня от своего присутствия!

— Я явился предупредить вас.

— Как в свое время Гарри Гейнора? — последовал колкий ответ.

Лорд Понсфорт некоторое время молчал, все с тем же грустным выражением смотря на сэра Джона.

— Именно так, — со вздохом проговорил он наконец. — Пожалуй, мне действительно лучше уйти и предоставить нависшему над вами року решить вашу судьбу, ибо я получаю от вас одни лишь оскорбления. И все же, сэр, прошу учесть — у меня нет иного способа убедить вас, что я ничего не выигрываю от своего предупреждения, но… — добавил он с расстановкой, — я, возможно, окажусь в большом выигрыше, если вас привлекут к суду.

— Вы ошибаетесь, — сказал сэр Джон, — суд мне не грозит.

— Это вы ошибаетесь, сэр Джон. Вам угрожает опасность, серьезная опасность, вам могут предъявить обвинение в государственной измене. Других перечисленных вами джентльменов правительство не будет преследовать в судебном порядке, и я этому рад. Их освободят за неимением улик — такова политика правительства. Но вы, сэр, совсем другое дела.

— Согласен, — кивнул сэр Джон, — мне изначально невозможно предъявить какого-либо обвинения.

— Вы полагаете? —печально произнес лорд Понсфорт и снова покачал красивой головой, — Но вы кое-что упустили из виду. Вы совсем забыли, что укрывали некоего Гарри Гейнора, пресловутого якобитского агента и шпиона, — пользуюсь терминологией правительства, — впоследствии осужденного и повешенного.

Это была чистая правда. Сэр Джон, конечно, не забыл самого факта укрывательства, но действительно упустил из виду, какие оно может иметь для него последствия, если правительство пожелает привлечь его к суду. Он не ожидал такого поворота событий и теперь, когда Понсфорт привлек к этому его внимание, сэр Джон остро ощутил опасность. Он будто подошел к краю пропасти. Вся его надменность разом пропала, он ссутулился, заложил руки за спину, и лицо его приняло озабоченное выражение. Сэр Джон думал не только о том, какая опасность угрожает ему, но и о жене и о дочери. Его осторожность, граничившая с равнодушием к делу, приверженцем которого он был в душе, объяснялась именно беспокойством за близких. Если его обвинят в государственной измене, что вполне вероятно, частью наказания будет конфискация имущества, и леди Кинастон и Эвелин останутся без средств к существованию.

Последовало долгое молчание. Сэр Джон, понурив голову, размышлял. Когда он наконец поднял на посетителя встревоженный взгляд, лорд Понсфорт отметил, что лицо сэра Джона сделалось мертвенно-бледным. Но, хотя он держался теперь без былой надменности, тон и слова, обращенные к Понсфорту, были столь же бескомпромиссны.

— Стало быть, вы явились предупредить меня об этом?

— Хотелось бы, чтобы дело этим ограничилось, — ответил Понсфорт. — Однако я приехал с известием о том, что милорд Картерет решает, подписать ли ему ордер на ваш арест по обвинению в государственной измене…

Сэр Джон горько улыбнулся:

— Ваше сообщение сослужило добрую службу: если у меня и были какие-то сомнения по поводу вашей связи с правительством, то теперь их нет.

Лицо Понсфорта слегка помрачнело, но не утратило невозмутимости.

— Вы упорно отстаиваете неблагосклонное мнение обо мне, — сказал он, — Оно настолько укоренилось, что все используется для его подтверждения. Но вы ошибаетесь, сэр Джон. Мои сведения — результат дружеских отношений с министром. Эти сведения позволили мне оказать услугу друзьям, но они же, сэр, позволили людям вроде вас, не входящим в число моих друзей, неверно истолковать мои цели. Добавлю к сказанному, сэр, что в вашем случае ордер на арест был бы выдан, не окажи я некоторое давление на его светлость, Я сыграл на его дружеском расположении ко мне и посетовал на то, что первый пострадаю, если вас арестуют, ибо уповаю на честь вскоре породниться с вами.

— Я знал, что разговор закончится таким образом, — сухо заметил сэр Джон.

Понсфорт нахмурился:

— Бескорыстие моих побуждений очевидно непредубежденному человеку, и я поражаюсь вашему недоверию, сэр. Вероятно, вы решили, что я пришел торговаться с вами. Вы ждете, что я скажу: «Как опекун соизвольте дать мне разрешение жениться на вашей племяннице, а я употреблю все свое влияние на лорда Картерета, чтобы он не подписывал ордера на ваш арест». Вы этого от меня ждете, не так ли?

— Да, какого-нибудь предложения в этом роде, — признался баронет. — Но я предполагал, что вы преподнесете его в более отвлеченной, туманной форме.

Лорд Понсфорт, задумчиво поглаживая раздвоенный подбородок и сузив глаза, наблюдал за сэром Джоном.

— Позвольте привлечь ваше внимание к тому факту, сэр Джон, — начал он мягко, — что для достижения цели, которую вы мне приписываете, мне нужно лишь терпеливо, стоя в сторонке, выждать, когда вас арестуют по обвинению в государственной измене. Более того, будь я человеком своекорыстным, каковым вы меня считаете и без малейших угрызений совести называете, я бы использовал дружеское расположение его светлости и настоял на вашем немедленном аресте. Прошу не забывать: после неизбежного обвинения в государственной измене вас объявят вне закона. Полномочия, предоставленные вам по завещанию покойного мистера Холлинстоуна, будут приостановлены, по закону вы не будете иметь голоса, и вашей санкции на мой брак с вашей племянницей и подопечной больше не потребуется. Ни ваше согласие, ни ваш запрет не будут иметь юридической силы. Все это, сэр Джон, возможно, позволит вам судить обо мне более справедливо.

Но сэр Джон был явно не расположен прислушиваться к его словам, несмотря на факты, приведенные его светлостью.

— Понимаю… — протянул он, — Понимаю. Вы, стало быть, предлагаете использовать свое влияние на лорда Картерета, чтобы он не подписывал ордера на мой арест, в обмен на разрешение опекуна…

— Вы меня неправильно поняли! — прервал его лорд Понсфорт громким повелительным голосом. — Я не вступаю в сделку с вами. Мне нечего предлагать, я лишь подчеркиваю: оказывая услугу мне, вы оказываете еще большую услугу самому себе. В любом случае я приложу все усилия, чтобы спасти вас от неминуемой гибели, несмотря на оскорбления, которыми вы меня осыпали. Но просьба будущего родственника имеет надежды на успех, тогда как ходатайство постороннего, не более чем друга, обречено на отказ.

Наглость заявления Понсфорта на какое-то время лишила сэра Джона дара речи. Он считал его бесстыдным, даже сейчас, когда его сердце замирало от предчувствия смертельной опасности.

— Друга? — повторил он, скривив губы. — Слишком много чести! — сэр Джон насмешливо поклонился. — Но вы упустили из виду сущий пустяк — вы забыли про мисс Холлинстоун, про ее чувства…

У его светлости чуть было не сорвалось с языка, что мисс Холлинстоун могла бы пренебречь своими чувствами, узнав об опасности, угрожающей сэру Джону, но он вовремя спохватился. Лорд Понсфорт был в таких делах не новичком, а опытным интриганом. Он сдержал свой порыв и поклонился с выражением озабоченности и грусти на лице.

— Вы правы! — он горестно покачал головой. — Я не учел, что мисс Холлинстоун могут настроить против меня: в вашем доме все пронизано враждебностью ко мне, и ни мои объяснения, ни мои дела не меняют мнения обо мне как о человеке, предавшем соратников. Это чудовищно несправедливо, но преодолеть эту враждебность не в моих силах.

Сэр Джон, не доверяя смиренному тону незваного гостя, в упор посмотрел ему в лицо.

— Вы сами выдали себя, милорд, здесь, в этой комнате, — напомнил он. — Выдали свои истинные мотивы искателя богатых невест, коими и вдохновлялись. Что ж удивительного в том, что теперь моя племянница смотрит на вас с презрением, вполне заслуженным вами!

Лорд Понсфорт не спешил с ответом. Он вздохнул, обтерев платочком красные губы, и с видимым отчаянием пожал плечами.

— В тот день я не отвечал за себя, — начал он. — Гнусный ростовщик Исраэль Суарес перешел границы дозволенного, и я чуть не впал в отчаяние. Но, сэр Джон, если я проявил интерес к наследству вашей племянницы, это не означает, что я не проявлял интереса к ней самой, что я не любил ее! — Он устремил взгляд своих больших красивых глаз на баронета. Они был наполнены грустью. — Я бы отдал жизнь, чтоб искупить тот час, — сказал он.

— Так и сделайте, — посоветовал сэр Джон. — Возможно, так вы его искупите, если же нет — мертвые сраму не имут, и вашим страданиям придет конец.

— Сэр, вы смеетесь надо мной! — негодующе воскликнул лорд Понсфорт.

— Ни вы, ни правительство не может лишить меня права смеяться, — последовал ответ. — Скоро у меня останется лишь это право.

Его светлость взял со стола шляпу, натянул длинные перчатки с крагами для верховой езды. Напряженное лицо, сжатые губы — лорд Понсфорт разыгрывал комедию. Он понимал, что сказал все, что надо было сказать. Он посеял семена, и теперь самое время удалиться, а не затаптывать почвы — пусть семена всходят. Лорд Понсфорт не сомневался, что они взойдут. К тому же в благодарность за верную службу и в качестве возмещения некоторой несправедливости, проявленной к осведомителю в деле капитана Гейнора, лорд Картерет согласился отложить арест сэра Джона, пока от Понсфорта не поступит сигнал. А у Понсфорта не было оснований спешить.

— Несмотря ни на что, сэр Джон, — сказал он, — я не мог забыть, что какое-то время мы были друзьями.

— У меня не такая хорошая память, как у вас, — отвечал несговорчивый сэр Джон.

— Понимаю! — виконт горько улыбнулся. — У меня не только хорошая, но и благодарная память, и хотя сегодня вы оказали мне недостойный прием, я приложу все усилия, чтобы уговорить лорда Картерета не применять к вам санкций за укрывательство государственного преступника.

Сэр Джон подошел к шнурку с колокольчиком и яростно дернул его.

— Мне ненавистна сама мысль быть вам обязанным, — заявил баронет. — Прошу вас, предоставьте все естественному ходу событий.

— Понимаю, сэр Джон, — лорд Понсфорт снова изобразил смирение и покорность. — Я все понимаю, позвольте откланяться.

Сэр Джон сделал жест рукой, будто презрительно отмахнулся от посетителя. В дверях появился вызванный им лакей.

— Проводите его светлость! — приказал баронет.

Но когда он наконец остался один, с ним произошла резкая перемена, будто он сбросил плащ, в который рядился. Он тяжелой походкой подошел к письменному столу и упал в кресло. Подперев голову рукой, он бесцельно уставился в пустоту. Потом будто судорога прошла по его телу.

— Бедная моя Мария! — простонал он. — Бедная Эвелин! Господи, помоги им обеим!

Но сэр Джон поступил бы мудрее, если бы не стенал от бессилия в одиночестве, а, не скидывая с себя плаща выдержки, самолично проводил лорда Понсфорта до кареты, поджидавшей того на подъездной аллее. Тогда бы он избежал незадачи, сослужившей его светлости добрую службу, ибо, спускаясь с лестницы, лорд Понсфорт повстречал мисс Кинастон. Он задержался, чтобы поздороваться с Эвелин. Вид у него был мрачный и озабоченный. Сейчас его занимала новая мысль, до того молнией сверкнувшая в голове бывалого интригана. Да, он считал, что семена упали на благодатную почву, но вместе с тем он знал, что сэр Джон способен проявить упрямство и принести себя в жертву на алтарь мнимой верности мертвым. А потому, решил лорд Понсфорт, не помешает бросить горсть семян в еще более плодородную почву, коли у него вдруг появилась такая возможность.

— Увы, мисс Кинастон, боюсь, я привез невеселые вести вашему отцу! — лицо милорда преисполнилось скорби.

Как и ожидал ловкий интриган, его слова взволновали девушку. Щеки ее вспыхнули, в глазах появилась растерянность.

— Что случилось? — спросила она с дрожью в голосе.

Милорд перевел взгляд на лакея, стоявшего у двери. Эвелин поняла, чего он опасается, и приняла его молчаливое приглашение. Они пошли по подъездной аллее.

— Поезжай, — приказал Понсфорт кучеру, — подожди меня у ворот.

Хрупкая Эвелин ступала рядом с его светлостью по вязовой аллее, покрытой солнечными пятнами.

— Пожалуй, хорошо, что я могу поделиться с вами, — лорд Понсфорт как бы размышлял вслух. — Очень удачно, что я вас встретил. Вам, возможно, удастся завершить то, в чем я потерпел поражение. Моя неудача — увы! — обернется серьезной опасностью для вашего отца.

Предложение Понсфорта заинтриговало и польстило Эвелин: ей доверяли завершить то, что не удалось самому милорду. Она вопрошающе устремила на него открытый взор.

— Ваш отец сильно скомпрометирован: он укрывал у себя в доме человека, осужденного за государственную измену и впоследствии повешенного. За такие действия кара почти такая же, как за измену, ибо сами по себе они предполагают почти равную степень вины.

— Что вы говорите! — вскричала Эвелин, сильно встревожившись.

— Жестокую правду, мадемуазель. Но не стоит так волноваться. Я делаю все, что в силах сделать друг, добиваясь изъятия ордера на арест вашего отца, подписанного министром.

— Ордер на арест отца! — кровь отхлынула от лица Эвелин, и она вцепилась в рукав лорда Понсфорта.

— О, нет, нет, заверяю вас, мадемуазель, дело не так безнадежно, — успокоил он девушку. — Не предавайтесь панике! Я надеюсь, что добьюсь своего. Я могу повлиять на лорда Картерета, он прислушивается к моему мнению, и можете не сомневаться, я употреблю все свое влияние, чтобы оказать вам услугу.

— Но что… что они с ним сделают, если его арестуют?

— Ох! — лорд Понсфорт вздохнул и потер подбородок. — Надеюсь, что сэра Джона все же не повесят. Нет, нет, такая опасность ему не грозит. На него наложат большой штраф. Он сведется к полной конфискации имущества.

Воображение тотчас нарисовало Эвелин страшную картину разорения и полной нищеты. Картина эта ее напугала, хотя была очень далека от действительности. Но Эвелин слишком плохо знала жизнь, чтобы критически отнестись к игре воображения, и потому пришла в ужас.

— О-о-о-о… — простонала она.

— Не следует так волноваться, — повторил лорд Понсфорт. — Разве я не сказал, что приложу все усилия, что имею большое влияние на министра? Помните об этом и не теряйте присутствия духа. — Лорд Понсфорт говорил бодро и уверенно и тем повлиял на восприимчивую Эвелин: она приободрилась и немного успокоилась. Но лицо милорда снова омрачилось. — Я смогу добиться изъятия ордера на арест сэра Джона, — сказал милорд, — лишь в том случае, если он последует моему совету. К сожалению…

— Какому же? — нетерпеливо спросила Эвелин.

Он взглянул на хрупкую миниатюрную девушку, едва достававшую ему до плеча, отметил, как элегантно причесана ее золотая головка, и тяжело вздохнул:

— Как вы знаете, я обручен с Дамарис.

— Да, да, — подхватила Эвелин, до сих пор не знавшая, по каким причинам помолвка была расторгнута.

Поспешность ее ответа подсказала Понсфорту, что Эвелин находится в неведении относительно причин расторжения помолвки, и это облегчило его задачу. Глаза его засветились от радости:

— Возможно, вы не слышали, что ваш отец возражает против нашего брака. Он не позволит мне жениться на Дамарис, пока она не достигнет совершеннолетия.

— Но почему? — изумилась Эвелин.

— Формальное соблюдение воли покойного отца Дамарис, — небрежно пояснил лорд Понсфорт. — Я умолял сэра Джона пренебречь такой мелочью, заверял его: будь я родственником, а не просто другом, мне было бы легче оказать ему услугу, тогда лорд Картерет наверняка уничтожил бы ордер на арест. Видите ли, мадемуазель, его привязанность ко мне столь велика, что он не причинит вреда никому, связанному со мной родственными узами, даже если степень родства не очень близкая.

— Тогда… тогда все просто! Отец спасен, и у меня нет повода огорчаться! — воскликнула Эвелин, подняв к могущественному собеседнику просиявшее лицо.

Но милорд, скорбно воззрившись на нее, покачал головой.

— К сожалению, ваш отец не поступится и такой мелочью, — посетовал он и добавил с грустной полуулыбкой, заметив огорчение Эвелин: — О, пусть это вас не печалит! В конце концов я ничуть не сомневаюсь, что смогу помочь вашему отцу, если буду просить за сэра Джона как друг. Но, конечно, у родственника больше шансов на успех. Я не решился ни на чем настаивать в разговоре с сэром Джоном, не решаюсь просить поддержки и у Дамарис, поскольку… надеюсь вы сохраните мою маленькую тайну, мисс Кинастон?

— О да! — с готовностью подтвердила Эвелин.

— Не решаюсь, — продолжал лорд Понсфорт, — поскольку Дамарис однажды обидела меня несправедливым подозрением, что я хочу жениться на ней из корыстных побуждений, а я никоим образом не давал ей повода для подобного умозаключения.

— Как она могла так подумать! — простодушно возмутилась Эвелин.

Лорд Понсфорт усмехнулся горькой усмешкой много повидавшего на своем веку человека, заглянувшего в самую глубину человеческого сердца и познавшего его склонность к низменным побуждениям:

— Меня могли понять превратно, подумать, будто я собирался заключить сделку, а я бы этого не хотел и потому не настаивал. Возможно, я потерпел поражение потому, что не открыл вашему отцу всей глубины угрожающей ему опасности. Зато я открыл ее вам, потому что высоко ценю ваш… ваш ум. Если вам будет угодно, при случае намекните отцу на опасность, но ни под каким видом не ссылайтесь на меня. Впрочем, возможно, вам лучше промолчать.

Иными словами, Понсфорт просил Эвелин известить об опасности ее кузину Дамарис, и она не разгадала хитрости его речей.

— Понимаю! — воскликнула она. — Конечно, я сделаю все, что смогу.

— Я в этом уверен и буду счастлив оказать услугу не только вашему отцу, но и вам, ибо речь идет и о вашем будущем.

Сняв треуголку, милорд склонился перед Эвелин в низком поклоне и прильнул губами к ее руке, словно не только прощался, но и скреплял уговор.

Тем временем они подошли к карете Понсфорта. Он сел в нее, а Эвелин все еще стояла у ворот, потрясенная услышанным от него сообщением. Кучер уже натянул вожжи, но вдруг милорд приказал ему повременить и высунул голову из окошка кареты.

— Мисс Кинастон, поразмыслив хорошенько, я решил: пожалуй, никому ничего не говорите, — сказал он. — Предоставьте действовать мне, а я уж постараюсь. Я… — голос милорда дрогнул, и он беспомощно пожал плечами, — я так боюсь обвинения в недостойных мотивах, которые мне приписываются. Лучше позабудьте все, что я вам говорил.

Милорд с мрачным видом помахал Эвелин рукой и тут же скрылся в глубине кареты, не дожидаясь ответа. Но когда карета покатилась по дороге, он самодовольно усмехнулся, подумав, что ему очень повезло с этой встречей и что он осуществил больший посев, чем предполагал, и некоторые семена пали на очень благодатную почву.

Глава 18

ШАХ
Все произошло именно так, как рассчитывал лорд Понсфорт. Не успела его карета скрыться в туче пыли, как Эвелин отправилась к Дамарис.

Дамарис сидела у окна в своей комнате с письмом капитана Гейнора в руках — она теперь просиживала так часами, целиком погруженная в свои мысли. Она перечитывала письмо так часто, что каждое слово неизгладимо запечатлелось у нее в памяти. Когда появилась Эвелин, все еще бледная, запыхавшаяся от быстрой ходьбы, она быстро спрятала письмо за корсаж. Она спокойно выслушала Эвелин. При упоминании об опасности, угрожающей сэру Джону, милое лицо Дамарис сделалось жестким, и она нахмурилась. Она мгновенно оценила всю серьезность сообщения. Сколько бы лжи ни вложил в него Понсфорт, все, относящееся к опасности, было правдивым. И все же Дамарис сохранила удивительную выдержку.

— Ясно, — сказала она, когда Эвелин закончила свой рассказ. — Конечно же, лорд Понсфорт просил тебя передать все это мне.

Легкая насмешка придала ее словам оттенок пренебрежения, который сразу же уловила Эвелин.

— Ты не права! вскричала Эвелин, вспыхнув от возмущения. Она почитала своим долгом защитить того, кто так открыто и честно доверил ей свою тайну. — Ты не права, недаром он опасался, что ты превратно истолкуешь его слова!

— Значит, он наверняка постарался, чтобы ты обо всем мне рассказала.

— Неправда! — Эвелин, рассердившись, топнула ногой.

— Почему ты так горячишься, моя дорогая?

— Потому что ты так несправедлива, так мелочно подозрительна! И ты слишком торопишься делать выводы. Лорд Понсфорт опасался, что ты заподозришь корыстные мотивы в его предложении, и потому, уезжая, он просил меня позабыть все, что мне сказал, и не упоминать его слов в разговорах с кем бы то ни было!

— При этом он наперед знал, что ты проговоришься, — сказала Дамарис. — Прошу тебя, Эвелин, не сердись на меня, ведь я же не тебя презираю, дитя мое.

— Мы с тобой ровесницы! — парировала Эвелин с некоторой непоследовательностью, свойственной ей, дочери леди Кинастон.

— Но тебе в отличие от меня не пришлось познать кое-что на своем горьком опыте, — возразила Дамарис с тенью улыбки на лице. — Иначе лорду Понсфорту не удалось бы так легко сделать тебя своим орудием.

— Я — орудие лорда Понсфорта? — Эвелин задохнулась от негодования, расценив слова кузины как оскорбление: ей отказывали в уме и проницательности.

— Эвелин, дорогая, пойми: если бы лорд Понсфорт не преследовал корыстных целей, передавая через тебя свое сообщение, он бы не стал тревожить тебя разговорами об опасности, угрожающей твоему отцу. Он пытался предложить сэру Джону сделку, но она не состоялась, и он передал свое сообщение через тебя мне.

— Никакого сообщения он не передавал, — стояла на своем Эвелин. — Твоя подозрительность отвратительна! Он просил меня не упоминать о том, что он мне рассказал, из боязни, что ты неверно истолкуешь его слова и цели.

— Тем самым он продемонстрировал свою проницательность.

— Вижу, все мои старания напрасны, ты ничего не поняла. — И Эвелин с пылающими щеками вышла из комнаты кузины.

Подумать только, лорд Понсфорт сделал ее своим орудием, будто у нее своего ума не хватает! Чудовищно! Эвелин, дрожа от гнева, укрылась в своей комнате. Но если бы она знала, что творится в душе у бедной Дамарис, она бы смягчилась.

Дамарис, еще не оправившейся от тяжести утраты, постигло новое горе: над ее дорогим дядей, единственным ее другом, нависла страшная опасность. Ее больно ранила, терзала мысль, что она может спасти сэра Джона, лишь принеся себя в жертву.

Девушка поднялась и некоторое время, стоя у окна, стискивала руками голову, словно пыталась оживить оцепеневший мозг. Не все ли равно теперь, что уготавливает ей судьба? Она спасет сэра Джона любой ценой — даже ценой своего брака с Понсфортом. Пожалуй, на это стоит потратить отныне бесполезную, лишенную смысла жизнь.

Когда Дамарис пошла искать сэра Джона, ее ноги будто свинцом налились. Он все еще сидел за столом в кабинете, низко опустив голову, словно в ожидании неминуемого удара карающего меча. Сэр Джон поднял взгляд. Его посеревшее лицо, мука, затаившаяся в потускневших, обычно таких веселых и ясных глазах, укрепили Дамарис в решении принести себя в жертву ради благого дела. Она подошла к дяде, обняла его за плечи, прижалась к нему мягкой теплой щекой.

— Отец, дорогой! — прошептала она. Никогда раньше она не называла сэра Джона отцом, и потому нынешнее обращение прозвучало особенно нежно. — Отец, дорогой, вы обеспокоены. Я пришла помочь вам, если вы не отвергнете мою помощь…

— Я… я обеспокоен? — произнес он срывающимся голосом, тщетно стараясь придать себе бравый вид. — Нет, нет, о каком беспокойстве может идти речь?

— Вы обеспокоены сообщением, с которым явился лорд Понсфорт. Вот видите, мне все известно.

— Кто тебе рассказал? — проворчал сэр Джон. — Ты виделась с Понсфортом? Это он предложил тебе постыдную сделку?

— Нет, — Дамарис покачала головой, — он виделся с Эвелин.

— И открыл ей все, чтобы она передала тебе? — голос его дрожал от негодования.

— Отец, дорогой, не сердитесь на нее! — Дамарис еще теснее прижалась к нему щекой. — Эвелин — ребенок. Ей и в голову не пришло, что милорд Понсфорт использовал ее в своих корыстных интересах. Мне кажется, она и сейчас не осознает в полной мере, какая опасность вам угрожает.

— Разумеется, — сэр Джон горько усмехнулся. — Как сказано: «Родил кто глупого — себе на горе, и отец глупого не порадуется»[1964]. — Сэр Джон сейчас думал о том, что его дочь, знающая про нависшую над ним смертельную угрозу, не тревожится, в каком он сейчас состоянии. Эвелин не пришла к нему, не утешила хотя бы проявлением дочерней привязанности. Она предоставила это Дамарис, готовой пожертвовать собой ради его спасения. Тяжелое предчувствие не обмануло сэра Джона: он сразу понял, о какой помощи идет речь.

Дамарис, вероятно, права. У легкомысленной, безответственной девчонки, его дочери, не хватает ума оценить его положение. Сэр Джон тяжело вздохнул: и все-таки она его дитя — его и глупой леди Кинастон, его жены, и он не вправе сетовать.

— Не горюй, дорогая Дамарис! — молвил он наконец. — Твое сочувствие ободрило меня, придало мне сил. Теперь я понимаю: еще не все потеряно.

— Ничего не потеряно, — подхватила Дамарис, — ничего не потеряно, пока в наших силах выкупить вас!

— Я не о том! — прогремел, как бывало, его голос. — Я запрещаю тебе даже упоминать о выкупе, слышишь меня, девочка? — Он высвободился из объятий Дамарис, чтобы лучше видеть выражение ее лица. Потом добавил ласково, сразу смягчившись: — Как ты добра, Дамарис, как благородна! Я счастлив, я горд, что ты любишь меня, дорогая! Но про жертву забудь!

— От меня осталась одна оболочка, — задумчиво и грустно сказала Дамарис, и глаза ее засветились еще большей решимостью. — Та, что звалась Дамарис Холлинстоун, погибла в Тайберне неделю тому назад. То малое, что от нее осталось, принадлежит вам. Что в ней, в этой оболочке? Пусть она достанется лорду Понсфорту, ничего другого ему и не требуется. Впрочем, и она ему не нужна. Наследство — вот чего он алчет. А разве не лучшее для него применение — выкуп самого дорогого мне человека? Отец, не отказывайте мне в такой малости! Вы же чувствуете, с какой радостью я…

— Нет! — снова возвысил голос сэр Джон, стукнув кулаком по столу. — Об этом не может быть и речи! Я бы не пошел на сделку с ними, четвертуй они меня заживо! Ты хочешь, чтобы я стал негодяем? Неужто ты или другая чистая душа сохранили бы ко мне уважение, дай я согласие на такую бесчестную сделку? — Сэр Джон решительно взмахнул рукой, как бы отметая все возражения. — Чему быть, того не миновать. Я уже стар, и мне в любом случае не так уж много осталось дней. Правительству — увы! — придется довольствоваться малым. А выкуп, который ты предлагаешь, абсурдно, непомерно велик!

— Значит, вы думаете только о себе?

Сэр Джон удивленно поднял брови:

— Моя дорогая, сдается мне, что я думаю и о тебе.

— Но у других домочадцев больше прав на вашу заботу, чем у меня.

Лицо сэра Джона судорожно передернулось, он на мгновение смолк, но потом продолжил разговор в том же тоне:

— Я бы поступил низко, оплатив их жизнь в довольстве и богатстве тобою.

Но Дамарис не дрогнула, не сдалась:

— Повторяю: я всего лишь оболочка. Вы мне не верите?

— О Боже! — простонал сэр Джон и на миг безвольно обмяк, но тут же взял себя в руки. — Ни слова больше, дитя мое! — произнес он безоговорочно. — Если ты меня любишь, не заводи больше разговора об этом, я не буду тебя слушать. И не считай меня бесчувственным, не способным оценить благородство, величие твоей души, моя славная Дамарис! — Сэр Джон поднялся, обнял девушку и нежно поцеловал. — Я благодарю тебя от всей души. Сегодня ты доставила мне утешение и радость, какой я еще никогда в жизни не испытывал. До конца дней своих я буду благодарить Господа за сокровище твоей любви.

— Отец, дорогой!

Сэр Джон заметил слезы на глазах Дамарис.

— Не будем больше говорить об этом, — мягко сказал он. — Уже все сказано. Тебе не удастся заставить меня согласиться на сделку, даже если ты по доброй воле готова пойти на жертву, даже если ты в своем глупом благородстве сама найдешь этого пса Понсфорта и скажешь ему, что заплатишь назначенную цену. Все равно я не дам разрешения на брак, воспользуюсь своим правом опекуна, которым меня назначил твой отец. Так бы поступил любой, кто верует в Бога и верует в честь.

Дамарис поняла, что решение баронета непреклонно, и, если она будет настаивать, сэр Джон сам подставит голову под карающий меч. И она ушла, заклиная Господа помочь ей спасти сэра Джона вопреки его воле. Поглощенная этими мыслями, она не задавалась вопросом, чем подобный исход дела обернется для нее самой. Ей некогда было ужасаться цене, которую она предлагала за спасение дорогого ей человека.

И вот неделю спустя Дамарис решила: ее час пробил. Эвелин сообщила ей, что сэр Джон снова уединился в кабинете с лордом Понсфортом.

Как и в предыдущий приезд милорда, сэру Джону инстинктивно хотелось отказать ему в приеме. И снова баронет, преодолев неприязнь, счел необходимым принять лорда Понсфорта и вызнать — он полагался на свою проницательность, — насколько велика угрожающая ему опасность. Сэр Джон принял его светлость, как и в прошлый раз, весьма недружелюбно.

— Я вас не приглашал, милорд, — заявил он, вставая навстречу незваному гостю, и на протяжении всего разговора не предложил ему сесть. — Если цель вашего визита та же, вы напрасно изволили беспокоиться.

— Весьма сожалею, сэр Джон, — отозвался виконт с потрясающей невозмутимостью, — что вы все еще пребываете в том же настроении, но, полагаю, на сей раз мне повезет, и я его улучшу. — Лорд Понсфорт медленно и грациозно прошелся по комнате, а сэр Джон встал в свою любимую позу — оперся плечом о каминную полку. — Если бы я не нашел способа рассеять ваши беспочвенные подозрения и доказать бескорыстие своих чувств к вашей племяннице, я не явился бы к вам незваным гостем, как вы изволите думать.

В Лондоне милорд, уверенный в успехе, час за часом ждал гонца с письмом от Дамарис, но не выдержал столь долгого напряжения. К тому же действия, связанные с арестом сэра Джона, не терпели больше отлагательства. Лорду Картерету могло прийти в голову отдать распоряжение об аресте, не известив об этом Понсфорта, и тогда бы вышла наружу ложь о якобы прилагаемых им усилиях спасти баронета. И Понсфорт возобновил атаку, вооружившись новыми аргументами.

— Слушаю вас, милорд, но предупреждаю заранее: я жду серьезных доказательств. Ваша новая выдумка, сдается мне, рассчитана на мою доверчивость. Тем не менее продолжайте, милорд, — сказал сэр Джон.

— Вы утверждали, сэр, что не дадите разрешения на мой брак с вашей племянницей?

— Да, таково мое решение.

— Очевидно, вы намерены и далее настаивать на нем? — поинтересовался милорд.

— Ваши опасения оправданны, — сухо ответил сэр Джон.

В этот момент дверь тихо отворилась, и в комнату незаметно вошла Дамарис.

— Я рад, что вы проявили твердость, — лицо милорда вдруг засияло радостной улыбкой, — и тем позволили мне доказать вам и Дамарис свое раскаяние по поводу прошлого злополучного инцидента и доказать искренность моих чувств. Я хочу, сэр Джон, жениться на вашей племяннице без вашего согласия, как вы мне тогда предложили, и к черту ее наследство!

— К черту ваше предложение, — последовал спокойный ответ.

— Нет, нет, сэр Джон, — вступила в разговор Дамарис.

— Дамарис! — сэр Джон помрачнел.

Его светлость, весьма эффектный в бронзово-зеленом атласном камзоле, склонил голову в почтительном поклоне, и локоны парика почти скрыли его лицо.

— Поскольку его светлость предлагает доказательства своей искренности… — начала она, и глаза милорда засветились торжеством.

Но торжество лорда Понсфорта было преждевременным.

— Искренности? — перебил Дамарис сэр Джон. — Как ты могла поверить его красивым словам!

— Сэр Джон, вы заходите слишком далеко! — надменно одернул его Понсфорт. — Прощу поразмыслить над тем, что я всего лишь поймал вас на слове. Мне бы следовало сделать это сразу, когда вы объявили свое решение. Это мое упущение. По крайней мере, я бы избавил Дамарис и себя от напрасных страданий. Я приехал, сэр, чтобы исправить свою ошибку, о которой всегда горько сожалел. И если в моих словах кроется фальшь, прошу вас, сэр, сорвите с меня маску!

Лорд Понсфорт достал платок и приложил его к губам. Гордо вскинув голову, всем видом являя вызов, он ожидал ответа. Ответ последовал незамедлительно:

— Каков мошенник! Уму непостижимо! Ты только подумай, Дамарис, он решил заморочить нас небылицами, которыми не проведешь и ребенка! И после этого ты намерена выслушивать его? Ладно, слушай, но позволь, я помогу тебе понять его замысел. Милорд утверждает, что берет тебя без приданого. Стало быть, я, не давая разрешения на брак, должен распорядиться твоим наследством, как указано в завещании твоего отца. Но доведется ли мне выполнить его наказ? Позволят ли мне? Если меня арестуют и объявят вне закона, мои распоряжения не будут иметь юридической силы. На это и рассчитывает милорд. О, хитрости ему не занимать, но все же злодейства в нем больше, чем хитрости!

Лорд Понсфорт побагровел от злости.

— Единственное, что уму непостижимо, так это ваша несправедливость, сэр. — Он обернулся к Дамарис: — Я уже рассказывал вашему дяде, что делаю все возможное и невозможное, чтобы министр не подписал ордера на его арест, а в благодарность получаю одни оскорбления. Пожалуй, мне лучше умыть руки и не пытаться изменить судьбу сэра Джона.

— Погодите, милорд! воскликнула Дамарис. — Вы обещаете, что сэра Джона не будут преследовать по закону?

— Да, его не будут преследовать за укрывательство капитана Гейнора, — подтвердил Понсфорт. — Именно это я и обещал. Но я не хочу рассматривать свою помощь как сделку между нами, Дамарис. Мне претит сама мысль об этом. Однако при всей моей любви к вам, — продолжал милорд, делая вид, что не заметил, как она поморщилась при его словах, — при всей моей любви к вам я не всесилен, но если бы я приходился сэру Джону родственником по сватовству, мне было бы куда легче уговорить лорда Картерета, питающего ко мне дружеские чувства, не возбуждать судебного преследования. Тогда бы я гарантировал полный успех.

— И не сдержали бы своего слова, как и раньше, — вскипел баронет. — Не слушай его, Дамарис!

— Нет, вы должны выслушать меня, миледи, — возразил лорд Понсфорт, — Проявленная мною постыдная нерешительность действительно заслуживает вашего презрения. Сейчас я стараюсь искупить свою вину, но — заклинаю вас — не заставляйте меня страдать больше, чем я того заслуживаю. Повторяю: я готов пренебречь запретом вашего опекуна, пусть он распоряжается вашим наследством, как ему заблагорассудится. Можно ли привести более веское доказательство искренности моих чувств?

— Милорд пренебрегает моим запретом, — пояснил сэр Джон, — потому что прекрасно сознает: как только меня арестуют и поставят вне закона, мои распоряжения станут недействительными, и он приберет к рукам твое наследство. Пойми наконец, Дамарис: ты напрасно думаешь, что поможешь мне своей жертвой, напротив, ты лишь усилишь угрозу, усугубишь роковые последствия.

Это был шах и мат. Лорд Понсфорт увидел растерянность девушки.

Но в остроте ума Дамарис не уступала дяде.

— Тогда дайте разрешение, сэр Джон! — воскликнула она. — Вы должны это сделать!

— Никогда! — баронет сжал губы, лицо его словно окаменело.

Для лорда Понсфорта неумолимость сэра Джона означала крушение всех его надежд. Лобовая атака не удалась. Но, наблюдая за Дамарис, он понял: надо нанести удар с фланга и одержать победу. Понсфорт тут же сбросил маску лицемерного смирения, он больше не скрывал своей злобы.

Милорд сухо откланялся.

— Больше говорить не о чем, — процедил он сквозь зубы. — Вы слишком стары, и я не могу заставить вас отвечать за свои слова, но могу избавить себя от последующих оскорблений.

Как и в прошлый раз, сэр Джон дернул за шнурок с колокольчиком.

— Я рад, сэр, что вы это осознали, — презрительно бросил он.

Лорд Понсфорт намеренно повернулся спиной к сэру Джону и склонил голову перед Дамарис в почтительном поклоне.

— Умоляю вас, судите обо мне милосерднее вашего дяди. Поверьте, — голос милорда задрожал, и Дамарис чуть было не поверила в его искренность, — поверьте, я не заслужил такого позора. Моя любовь к вам — вне подозрений.

Отвесив ей глубокий поклон, милорд удалился. Дамарис подбежала к сэру Джону и обвила руками его шею.

— Ну почему вы отказались? — спросила она со слезами. — Вы обрекли себя на гибель.

— Семь бед один ответ, — мрачно пошутил сэр Джон. Он погладил каштановые волосы Дамарис, заглянул в ее карие глаза, в которых читалась тревога за его судьбу. — Единственное, что мне осталось, — проявить твердость духа, — сказал он ей в утешение. — Стоит уступить Понсфорту — и я пропал. Отказывая Понсфорту, я держу его на привязи: он все еще надеется на успех и, возможно, не станет торопиться с доносом. Меня арестуют лишь в том случае, если он донесет на меня. Все остальное — его выдумка, в этом я сегодня окончательно убедился.

— Не может быть! — воскликнула потрясенная Дамарис.

— Я знаю лорда Картерета, когда-то мы с ним были приятелями. Он не из тех, кому можно указывать, точно лакею. Интуиция меня не подводит. Лорд Понсфорт делает вид, что спасает меня от ареста. Уж если он меня действительно от чего-либо спасает, так это от собственного доноса. Он предал якобитов. Он предал Гарри Гейнора.

При этих словах Дамарис вскрикнула. Баронет нанес точный удар, пробивший щит самопожертвования, чего, собственно, сэр Джон и добивался.

— Это истинная правда, видит Бог! — подтвердил он. — И за такого человека ты собралась выходить замуж! Теперь ты понимаешь, что это невозможно? Но не бойся, моя дорогая девочка. Мы еще одолеем Понсфорта, если не сдадимся на его милость.

Уверенность сэра Джона обманула Дамарис.

— Вы так полагаете? — спросила она с надеждой.

— Безусловно! — подтвердил баронет, используя ложь во спасение.

Его слова немного успокоили Дамарис, и она ушла.

Оставшись один, сэр Джон застыл за столом в той же позе отчаяния, что и после первого визита лорда Понсфорта. И если тогда он полагал себя в опасности, то сегодня уверился в том, что обречен. Предвидя скорый конец, баронет снова с тоской подумал, что станется с его беспомощной дочерью и еще более беспомощной женой, когда их постигнет такой удар. И он молча обратился к Господу, умоляя защитить их.

Сэр Джон все еще бесцельно сидел в своем кабинете, когда полчаса спустя к нему явился лакей с письмом, доставленным посыльным из Лондона.

Глава 19

КАПИТАН ДЕЙСТВУЕТ
Сэр Джон сломал печать и распрямил желтоватый лист бумаги, на котором тонким витиеватым почерком было написано нижеследующее:


«Достопочтенный сэр, у меня есть важное, как мне представляется, сообщение для Вас относительно Вашего друга капитана Гарри Гейнора. Поскольку я намерен безотлагательно передать это сообщение Вам, — по получении вы признаете мою поспешность оправданной — надеюсь, Вы сочтете возможным незамедлительно оказать мне честь своим визитом. Подателю письма предписано сопровождать Вас, если Вы соблаговолите исполнить мою просьбу тотчас по прочтении письма. Ежели в данный момент это невозможно или трудно, будьте столь любезны передать через подателя письма, когда и в какое время Вы удостоите меня чести принять Вас. Мой дом расположен на Грейз-Инн-роуд, по соседству с таверной «Плачущая женщина», если ехать из Холборна.

Эмануэль Близзард».


Сэр Джон прочитал письмо дважды и нахмурил брови. Сообщение относительно Гарри Гейнора! Не странно ли, что автор письма не оговорился: «покойного Гарри Гейнора»? При первом чтении у баронета промелькнула мысль, что ему хотят устроить ловушку. Но отсутствие слова «покойный», из чего следовало, что автор не знает о смерти капитана, рассеивало все подозрения. Разумеется, любой, вздумавший подстроить ему подобную ловушку, не допустил бы такой ошибки. И все же сомнения оставались. Однако сэр Джон решительно отмел их: какой смысл подстраивать ему ловушки? Если кто-то хочет его погибели, все основания для судебного преследования налицо.

Приняв решение, сэр Джон сразу поднялся. Гадай не гадай — все равно не узнаешь, какое сообщение его ждет, а ему не терпелось получить его как можно скорее. Он взглянул на почтительно ждавшего его приказа слугу.

— Каков из себя податель письма?

— Простой парень, сэр Джон, — отвечал тот. — Приехал верхом.

— Скажи, что я еду с ним. Пусть мне оседлают Джесси, и позови Берда — он поможет мне натянуть сапоги.

Сэр Джон ничего не сказал Дамарис, а в разговоре с женой вскользь упомянул, что неотложные дела призывают его в Лондон, но он вернется к вечеру.

Часа через два он уже стоял в темной комнате на первом этаже неприметного дома доктора на Грейз-Инн-роуд. Вскоре появился и сам профессор — худощавый, маленького роста, с быстрыми порывистыми движениями и характерным цоканьем.

— Та-та! Очень мило с вашей стороны, сэр Джон. Мне было бы крайне огорчительно думать, что я причинил вам беспокойство, а? Надеюсь, что нет. — Профессор потер сухонькие ручки, и его пытливые глаза за стеклами очков заблестели.

— Я ничто не почту беспокойством для себя, если мне обещано сообщение о близком человеке, почти сыне, мистер Близзард.

— Доктор, доктор Близзард, — поправил его профессор, — ваш покорный слуга. Присаживайтесь, прошу вас.

Сэр Джон уселся в кресло, указанное доктором, и положил на стоявший сбоку столик шляпу и хлыст. Профессор оперся руками о стол и задумчиво поцокал языком. Потом он поднял очки почти к самому краю седого парика и внимательно посмотрел на посетителя близорукими глазами.

— Сообщение, о котором идет речь, сэр, из ряда вон выходящее, оч-чень странное, да, поверьте, я бы сказал — потрясающее.

— Да, да, — кивнул баронет. — Умоляю, не держите меня в неизвестности.

— Та-та! Я и не собираюсь. Мне лишь надо как-то подготовить вас, а?

— Подготовить меня?

— Видит Бог, да! Разве я не упомянул, что мое сообщение потрясающего свойства? Дело обстоит так, сэр: виселица в Тайберне оказалась для вашего друга вратами жизни, но не в том смысле, в каком встречается то ли у пророка, то ли у сочинителя псалмов или теолога, одним словом, того, кому принадлежит изречение: «Mors jannua vitae»[1965].

Сэр Джон глядел на него, ничего не понимая. Уж не сумасшедший ли перед ним?

— Доктор Близзард, не объясните ли вы мне попросту, что вы имеете в виду?

— Попросту? Ага, попросту… тогда… Впрочем, погодите! Я — доктор, как уже говорил вам. Сэр, я профессор анатомии, следовательно, изучаю анатомию… К счастью, сэр, друзья вашего друга позабыли сделать распоряжения о его похоронах, и я купил труп у негодяев, срезавших веревку, за две гинеи, а потом, говоря попросту, обнаружил, что он вовсе не мертв…

Сэр Джон замер. Кровь отхлынула у него от лица, губы приоткрылись, но он не мог произнести ни звука. Потом его стала бить дрожь.

— Вот, вот, та-та! — воскликнул доктор и, водрузив очки на нос, вперился в гостя. — Я предупреждал, что новость волнительного свойства, а вы еще предложили мне объяснить вам все попросту.

— Я… — баронет задохнулся от волнения. — Я уже пришел в себя, сэр. — Сэр Джон героически пытался совладать с собой. Он вытащил платок и промокнул вспотевший лоб. — Но вы, признаюсь, потрясли меня. Сказать по правде, я и сейчас как в тумане. Вы подразумеваете, что Гарри Гейнор… жив?

— Не только жив, но почти здоров, он быстро пошел на поправку. Черезденек-другой он сможет вернуться к обычной жизни.

Последовало молчание, которое профессор не счел нужным нарушить: он понимал, что обычный ум не в состоянии быстро воспринять подобное известие.

— Но это же чудо! — воскликнул сэр Джон неестественным голосом: он все еще сомневался, все еще не понимал до конца того, что рассказал профессор.

— Та-та! — цокнул, по обыкновению, профессор. — Чудес в природе не бывает. Чудо — вне природы, а я вам сообщил о естественном событии. Такое действительно происходит, но крайне редко, потому и кажется чудом, однако совсем не чудо!

— Где он? — спросил сэр Джон дрожащим голосом.

— Там, наверху, ждет вас, — услышал он ответ, рассеявший наконец туман в его голове.

Гарри Гейнор жив, он ждет его наверху. Это сэр Джон понял сразу, а больше ему пока ничего не требовалось. Он тут же вскочил:

— Почему вы мне сразу не сказали, что он жив? Почему в письме об этом ни слова, ни намека?

— Спросите капитана, — профессор улыбнулся. — Я бы сразу связался с его друзьями, но он не хотел. Очень осторожный юноша, хоть и сорвиголова. Но я задерживаю вас. Сюда, пожалуйста!

Он повел сэра Джона вверх по крутой темной лестнице. На узкой площадке наверху он мгновение помедлил, потом постучал и отворил дверь. Баронет зашел в комнату и замер на месте, словно не веря собственным глазам: перед ним в стеганом халате стоял, улыбаясь, Гарри Гейнор.

Доктор вышел и притворил за собой дверь, оставив друзей наедине.

— Гарри! — вскричал сэр Джон внезапно охрипшим голосом.

— Мой дорогой сэр Джон!

Баронет вне себя от радости широко раскрыл ему объятия, прижал его к сердцу.

— Мой мальчик, мой мальчик! — бормотал он срывающимся голосом, со слезами на глазах. — Мы уже оплакали твою кончину, а ты воскрес из мертвых!

Когда наконец капитан успокоил сэра Джона, и тот мало-помалу осознал удивительное происшествие, они сели, и начался долгий разговор. Гейнор раскрыл сэру Джону свои планы: он должен немедленно покинуть Англию.

— По закону человека не карают дважды за одно и то же преступление, — сказал он. — Но я отнюдь не уверен, что для опасного якобитского агента правительство не сделает исключения. Оно постарается избавиться от меня, как только поползут слухи, что я избежал смерти.

— Да, да, — поддержал его баронет. — Ты рассуждаешь мудро. Наверное, тебе понадобятся деньги?

— Деньги у меня есть. Я могу снять по аккредитиву в банке «Чайлдс» почти две тысячи гиней, но, пожалуй, разумнее не обращаться в банк. Хоть тождество капитана Дженкина и капитана Гейнора не имеет официального подтверждения, все понимают, что это одно и то же лицо. Банкиры почтут своим долгом известить правительство.

— Ты прав, — подтвердил сэр Джон, — Пользуйся моим кошельком, как своим собственным.

— Благодарю вас, сэр, — тотчас отозвался капитан. — Полагаю, ста гиней мне хватит, чтобы добраться до Рима.

— Я принесу деньги завтра.

— Тогда, если доктор Близзард позволит, я уеду послезавтра. А как дела у вас, сэр Джон?

Сэр Джон глядел на Гарри и изумлялся: до сих пор — ни слова о Дамарис. Баронету казалось, что он понимает, почему Гарри колеблется.

— Когда я привезу радостную весть, Дамарис будто заново родится, — сказал он.

Лицо капитана побледнело, и он спросил дрогнувшим голосом:

— Она… опечалилась?

— Опечалилась, говоришь? Да она чуть не умерла! Новость о том, что ты жив, будет ей самым лучшим лекарством. Снова розы зацветут на ее щечках, снова заискрятся глаза. А еще, — сэр Джон запнулся, потрясенный внезапно пришедшей ему в голову мыслью, — радостная весть устранит опасность жертвы, которую она задумала принести.

— Жертвы? Какой жертвы?

Сэр Джон спохватился, что не проявил должной осторожности, но отступать было поздно, и он волей-неволей поведал капитану Гейнору свои беды. Сэр Джон облегчил душу, и в ней затеплилась надежда: молодому находчивому человеку найти выход из положения легче, чем ему, потрясенному нависшей над ним угрозой.

Капитан выслушал его молча, с непроницаемым выражением лица и лишь раз кивнул, когда баронет упомянул о подлой ловушке, подстроенной ему Понсфортом. Когда сэр Джон закончил свой рассказ, капитан поднялся и медленно прошелся по комнате — от двери к окну и обратно, заложив руки за спину и задумчиво наклонив голову. Он был глубоко тронут благородством Дамарис, решившей принести себя в жертву, и не меньшим благородством сэра Джона, решительно отвергавшего ее жертву.

— Ныне, — сказал в заключение сэр Джон, — я убедил Дамарис, что она не спасет, а погубит меня, если согласится выйти замуж за злодея. А теперь Дамарис узнает о твоем чудесном, невероятном спасении, и я надеюсь на полный успех: убежден, что ее отважное самопожертвование объясняется отчаянием и безнадежностью.

— Вы… вы полагаете, что одно с другим связано? — воскликнул Гейнор, не веря своим ушам.

— Мой дорогой Гарри, если бы ты слышал, как она сказала: «Я всего лишь оболочка. Та, что звалась Дамарис Холлинстоун, погибла в Тайберне», — ты бы понял всю глубину ее отчаяния и растрогался до слез.

У капитана и впрямь слезы навернулись на глаза, когда сэр Джон повторил ее слова. Он снова зашатал по комнате, размышляя над тем, что рассказал баронет, и над заданной ему головоломкой. Наконец он остановился у окна, и его лицо просветлело.

Капитану пришел на ум план действий, разработанный им ранее и отвергнутый как слишком рискованный. План был дерзок и смел. Можно было надеяться на успех именно из-за его дерзости. Капитан откинул голову и громко рассмеялся. Баронет с испугом уставился на него.

— Полагаю, капитану Гейнору пора вернуться к жизни, — сказал он.

Сэр Джон смотрел на Гарри растерянно и недоуменно. Под его взглядом лицо капитана снова стало непроницаемым.

— Послушайте, сэр Джон, вы преувеличиваете опасность, которая вам угрожает, — сказал он. — Допустим, они арестовали вас. Но как же вам предъявят обвинение в укрывательстве государственного преступника? Для этого требуется сначала доказать, что капитан Гейнор и капитан Дженкин — одно и то же лицо.

— Чепуха! — возразил баронет. — Как только понадобится доказательство тождества, правительство сделает это без особых хлопот.

— Допустим, оно докажет, допустим, найдет свидетелей, хотя не представляю, откуда они возьмутся. Но правительству еще придется доказать, что вы знали о моих связях с якобитским движением, знали меня как агента короля в изгнании и что я не обманул вас, как обманул многих других, включая мистера Темплтона, помощника министра.

— Ах, Гарри, Гарри, все эти доводы — соломинка, за которую хватается утопающий, и ты понимаешь это не хуже меня.

— Не уверен, — сказал Гарри с улыбкой. — Но даже если ваши опасения оправданны, у меня в надежном месте припрятан плот, а он надежнее соломинки.

— Что ты имеешь в виду?

Капитан на мгновение задумался.

— Мне придется немножко потрудиться, чтобы он мог выйти в плавание. Надеюсь, завтра утром к вашему приезду все будет в порядке. Тогда я и открою вам свой секрет.

Несмотря на уговоры, сэр Джон больше не вытянул из капитана ни слова. Сэр Джон пообещал, что вернется утром и привезет с собой Дамарис, и Гарри провел ночь без сна: он и радовался встрече с Дамарис, и боялся ее.

Однако утром во вторник сэр Джон не появился. Капитан постарался придать наилучший вид своему черному камзолу, в котором его арестовали и повесили. Он заказал цветы — корзину роз и корзину белоснежных лилий, украсив комнату для такого торжественного случая. Утро ушло на приготовления к приезду гостей, день — на ожидание, вечером, пережив горькое разочарование, Гейнор все еще продолжал ждать, даже когда в доме зажгли свечи. Наконец он лег спать, утешая себя надеждой, что сэр Джон и Дамарис приедут на следующий день. Но и среда прошла в мучительном ожидании. Сэр Джон будто в воду канул.

В четверг утром, не в силах больше вынести душевного напряжения, капитан упросил профессора послать к сэру Джону своего ученика, который отвозил в свое время в Монастырскую ограду письмо профессора. На сей раз ограничились устным посланием. Вернувшись, молодой человек рассказал, что дом постигла беда: сэра Джона арестовали прямо по возвращении, в понедельник.

Услышав новость, капитан глубоко вздохнул. Вздох выражал не уныние, а скорее облегчение. Он поблагодарил посыльного, а когда тот ушел, обратился к профессору, сидевшему в комнате.

— Хочешь не хочешь, пора возвращаться к жизни, — мрачно заметил капитан. — Который час?

— А? Который час? Почти два.

— Тогда мне пора прощаться.

— Та-та! Вы хотите сказать, что уходите? Куда же вы собрались?

— Возвращаюсь к жизни.

— В вашем-то состоянии? — профессор не на шутку обеспокоился. К тому же ему не хотелось расставаться с полюбившимся ему молодым человеком. — Вы меня удивляете…

— Что же вам не правится в моем состоянии? Осмотрите меня, — попросил капитан.

Профессор спустил очки со лба на нос:

— По-моему, у вас лихорадка.

— Лихорадка ожидания, сэр, — ответил пациент. Он взял доктора за руку: — Друг мой, меня тяготит мой долг, мне хотелось бы вернуть его вам…

— Та-та!

— Вы ведь мне больше, чем друг. Надеюсь, сердечная привязанность сохранится между нами и дальше. Если вам понадобится моя помощь, только позовите. Я буду счастлив услужить вам.

— Мой дорогой сэр! Мой дорогой мальчик! Та-та! Та-та!

— Я с величайшим сожалением покидаю ваш гостеприимный дом, сэр. Но это не прощание. Мы расстаемся друзьями, и, — капитан чуть помедлил, — за мною долг.

— Сэр! вскричал доктор в притворном негодовании. — Я, по-вашему, виноторговец? Или, быть может, хозяин таверны?

Капитан сжал его руки.

— Простите меня, — сказал он, — моя неспособность возместить истинный долг заставляет меня проявлять щепетильность в мелочах.

— Ни слова больше, или я обижусь!

Они расстались лучшими друзьями, и когда капитан ушел, одинокий профессор впервые за долгие годы, исполненные всепоглощающего, упорного труда, понял, как уныл и мрачен его дом на Грейз-Инн-роуд.

Капитан Гейнор в черном камзоле и в шляпе, купленной для него учеником профессора, с двумя гинеями в кармане, одолженными при прощании у доктора Близзарда, быстро миновал Холборн и вскоре оказался у Темпл-Бар[1966], где было, по обыкновению, слякотно и грязно.

У Темпл-Бар он нанял фаэтон и добрался до гостиницы на Чандос-стрит, где остановился две недели тому назад и где все еще находился его багаж.

Глава 20

ОТСТАВКА МИСТЕРА ТЕМПЛТОНА
Сэр Ричард Толлемах Темплтон, проживавший затворником в своем далеком поместье в Девоншире[1967], получил письмо от кузена, помощника министра, вселившее в него ужас. Вот что писал помощник министра.


«Мой дорогой Толлемах! De profundis[1968] я пишу тебе, преисполненный глубочайшего отчаяния, раздавленный злокозненной судьбой. До сих пор не верится, что такое приключилось со мною. Меня вынудили покинуть высокий пост на службе его величества, и теперь я склоняю свою голову от стыда под злорадными взглядами завистливой черни, испытывающей особое ликование при падении высокопоставленных особ.

Прошла неделя с того дня, как произошло злополучное событие, повлекшее за собою мой крах, но я лишь сегодня собрался с духом написать свое жалкое послание, ибо должен сообщить тебе, главе нашего славного дома, все, что со мною стряслось. Дорогой Толлемах, в час, когда бремя позора согнуло мои плечи, слабым утешением мне служит мысль о том, что ты отчасти разделяешь мою вину. Из вышесказанного следует, что я осмеливаюсь порицать тебя. Мы оба стали жертвами злокозненной судьбы и негодяя, искупившего на виселице порочность своего существования. Нас обоих обманули, и мое заблуждение — скорее естественное следствие того, что и тебя обвели вокруг пальца. Эта мысль — поддержка и опора во мраке моей нынешней жизни. Если бы не это смягчающее душевные муки обстоятельство, я бы не посмел показаться тебе на глаза или написать письмо.

Негодяй, о котором идет речь, мой дорогой Толлемах, произведший на тебя столь выгодное впечатление (конечно, все люди склонны заблуждаться) и обманувший доверие, коим ты его удостоил, некто капитан Гейнор, или тот, кто скрывается под этим именем. Я был твердо уверен в его лояльности, основываясь на твоем собственном утверждении, что капитан Гейнор вне подозрений. Я грудью встал на его защиту, когда поползли слухи, что он и есть неуловимый капитан Дженкин, пресловутый якобитский агент, ибо никто не знал настоящего имени агента.

Твоя уверенность в нем была столь неколебима, что я, как мог, препятствовал его аресту, ручаясь самою честью своей за его лояльность. Но, как я уже упоминал, нас обоих обвели вокруг пальца. Наступил момент, когда защищать его долее стало невозможно. Его арестовали по приказу правительства. Капитан Гейнор понял, что проиграл, и повел себя, как все головорезы, припертые к стенке: признался в измене и безропотно покорился судьбе. Гейнора повесили неделю тому назад, и он заслужил кару, как никто другой на моей памяти.

Что еще остается сообщить? Стоит ли лишний раз упоминать, что я обесчестил себя необдуманным поручительством и мне ничего не оставалось, как подать в отставку, не дожидаясь, пока лорд Картерет обрушит на мою несчастную голову град презрительных насмешек. Я пропащий человек, мой дорогой Толлемах, и больше, чем кто-либо, нуждаюсь в сочувствии и жалости в своем нынешнем одиночестве. Я спрятался от мира, запершись в своем кабинете, но мне никуда не деться от Эмили, чей язык колет меня, точно острый нож.

Продолжать письмо нет сил. Но если ты, сжалившись над моим одиночеством, пригласишь меня пожить у тебя в Девоншире, пока об этом деле позабудут и я снова смогу показаться на глаза людям, я буду очень благодарен.

Твой преданный незадачливый кузен

Эдвард Темплтон».


Новость, сообщенная кузеном сэру Ричарду, показалась совершенно невероятной. То, что лорд Картерет, упорствуя в абсурдной ошибке или побуждаемый запутавшимися советниками, несмотря ни на что решился арестовать Гарри Гейнора как капитана Дженкина, не было удивительным. Но чтобы Гарри Гейнор, которого он знал, о чьей карьере ему было все доподлинно известно, чей послужной список год за годом подтверждался хвалебными отзывами и рекомендациями, признал себя якобитским агентом, за которым долго охотилось правительство, — в это поверить было невозможно.

Сэр Ричард еще раз обдумал письмо кузена. Либо он сошел с ума, либо в основе судебного дела лежала чудовищная ошибка.

Он не стал тратить времени на ответ. Взволнованный сообщением, через два дня, — ровно столько времени потребовалось для улаживания дел в поместье, требовавших его личного участия, — сэр Ричард отправился в Лондон. Он прибыл туда еще два дня спустя — лошадей по его приказу гнали всю дорогу. В тот самый четверг, когда капитан Гейнор покинул дом профессора Близзарда, запыленная карета сэра Ричарда остановилась у дома мистера Темплтона.

Тот находился у себя в кабинете. Несмотря на поздний час, — часы давно пробили полдень — мистер Темплтон сидел в вишневом халате и в ночном колпаке. Длинное лицо кузена, казалось, еще больше вытянулось, побледнело и осунулось, щеки обвисли. Он походил на побитую собаку. В его глубоко посаженных глазах затаилась тоска. С первого взгляда на него становилось ясно: человек страдает от жалости к самому себе.

Мистер Темплтон поднялся и пошел навстречу кузену, приветственно протянув к нему руки:

— Мой дорогой Толлемах! — его низкий голос гудел, как орган, и был преисполнен грусти. — Ты проявил душевную щедрость, так быстро откликнувшись на мой зов, отозвавшись на мое… э-э-э… горе.

— Я был не в силах ждать, пока ты явишься ко мне, — услышал он в ответ. — Новость, сообщенная тобой, показалась мне фантастичной, невероятной. Я должен сам услышать объяснения. А уж потом я увезу тебя в Девоншир.

— Возможно, она фантастична, возможно, невероятна, но тем не менее это правда.

Сэр Ричард, как был, в дорожном костюме, опустился в кресло.

— Расскажи мне все! — нетерпеливо потребовал он.

— Ну, что еще сказать? Мое письмо…

— Да, да. Но из письма я узнал лишь сам факт. Я не поверю в него, пока не узнаю подробностей.

— Подробностей?

Мистер Темплтон, наклонив голову, прошелся по комнате. Наконец он остановился у письменного стола против сэра Ричарда. Он посмотрел в окно: серое небо, мелкий дождик, поникшие мокрые ветки кустарника в саду.

И мистер Темплтон поведал наконец кузену свою историю в привычной витиеватой манере, расцвечивая свою речь множеством красивых, но малосодержательных слов, что привело нетерпеливого кузена в состояние крайнего раздражения.

— И это все? — спросил сэр Ричард, когда кузен умолк.

— Тебе этого мало? — возмутился бывший министр. — Того, что я рассказал, оказалось достаточно, чтобы погубить меня, Толлемах!

— И все же, если учесть все, что я знаю о капитане Гейноре, — недостаточно для смертного приговора.

— О, он был коварен, чертовски хитер и коварен! вскричал мистер Темплтон, — Он одурачил, он надул тебя!

Сэр Ричард поднялся и в свой черед прошелся взад-вперед по кабинету, а кузен сел в кресло, упершись локтями в колени и подперев голову руками.

— Он с большой неохотой отправился в Англию, — рассуждал сэр Ричард. — Он приехал сюда по моему настоянию. Даже когда я написал рекомендательное письмо к тебе, он все еще бездельничал в Неаполе, и, держу пари, слонялся бы там до сих пор, не заставь я его.

— Да, он был хитер, — стоял на своем мистер Темплтон.

— Но рекомендации, хвалебные отзывы! — напомнил сэр Ричард. — Подробнейший послужной список, с девятнадцати лет на военной службе — и здесь, и на Востоке!

— Подделка! — пробурчал кузен.

— Подделка? Ни в коем случае. Ты же сам проверил две рекомендации в посольствах в Лондоне?

— Две проверил. А остальные?

— Ab uno disce omnes[1969].

Мистер Темплтон ударил кулаком по ладони.

— Именно так я и сказал лорду Картерету — слово в слово. Он высмеял меня, ей-богу! Я стал отличной мишенью для насмешек, разрази меня гром!

— Так ты говоришь, что он признался в измене? — язвительно осведомился сэр Ричард, всем своим видом являя недоверие.

— Как и подобает трусу.

— Удивительно! А как он держался на суде?

— Мне передали — спокойно, как настоящий злодей.

— Так ты не присутствовал в суде?

— Присутствовал? Да с того момента, как арестовали Гейнора, я никому не показывался на глаза. Разве я мог явиться в суд? Каждый наглец ткнул бы в меня пальцем! Еще бы! Одураченный государственный деятель, который ручался своей честью за предателя! Какое везенье, что мне не предъявили обвинения в государственной измене!

И в тот же момент судьба, ироничный вселенский режиссер, проявила интерес к этой комедии.

Послышался стук в дверь, и появился лакей.

— Капитан Гейнор, сэр, ждет внизу позволения нанести вам визит, — сообщил он.

Двое мужчин будто к месту приросли и молча глядели на лакея.

Наконец мистер Темплтон спросил брюзгливым голосом:

— Чего он ждет, черт побери?

Лакей флегматично повторил свое сообщение.

— Капитан Гейнор? — переспросил мистер Темплтон. — Капитан Гейнор? — повторил он с расстановкой. — Ты с ума сошел или хватил лишнего?

— Ни то ни другое, сэр, — отвечал лакей, позволяя себе ровно столько вызова в голосе, сколько допускали отношения с мистером Темплтоном, внушавшим прислуге благоговейный страх.

Мистер Темплтон поджал губы.

— А ты знаешь капитана Гейнора в лицо? — выпалил он. — Ты видел его раньше?

— О да, сэр, несколько раз.

— И ты уверяешь, что это он?

— Да, сэр. По крайней мере, я так думаю, сэр.

В разговор вступил сэр Ричард, взволнованный не меньше кузена.

— Пригласи его поскорей сюда, Нед! — предложил он.

Мистер Темплтон распорядился принять капитана, и заинтригованный лакей удалился.

— Что это значит, Толлемах? Что это значит?

— Похоже, это значит, что прав был я, а не ты и твое правительство. Ведь если твой визитер и впрямь капитан Гейнор, стало быть, он не капитан Дженкин.

— Ты подразумеваешь, что лорд Картерет ошибся? — вскричал мистер Темплтон.

Его глубоко взволновала блестящая перспектива восстановления в правах. Хорошо смеется тот, кто смеется последним! Потрясенный, он поднялся, но уже в следующее мгновение тяжело плюхнулся в кресло.

— Это абсурд! — Он усмехнулся. — Это невозможно!

Тут дверь отворилась, и лакей препроводил в кабинет капитана Гейнора. Он был в синем военном мундире в талию, глухо застегнутом до самого подбородка, в сапогах и при шпаге. В руке капитан держал шляпу с плюмажем.

Никаких сомнений в том, что перед ними капитан Гейнор собственной персоной, не осталось. Оба кузена неотрывно глядели на него. Эдвард Темплтон не верил своим глазам.

Офицер непринужденно вошел в кабинет и, щелкнув каблуками, поклонился.

— Надеюсь, мистер Темплтон, я не очень докучаю вам своим визитом. О, кого я вижу? Дик? — обрадовался капитан, увидев приятеля. — Ну, мне просто повезло. А я уж подумывал о приятной поездке в Девоншир, если старания вашего кузена еще не принесли плодов, на которые мы рассчитывали. — Капитан вдруг осекся. — Что случилось? — спросил он, переводя взгляд с одного изумленного лица на другое.

— Скажите, кто вы, черт возьми? — обратился к нему мистер Темплтон.

— Кто я, черт возьми? — переспросил капитан. — Черт возьми, капитан Гейнор, ваш покорный слуга! — На лице капитана отразилось недоумение, и он добавил, будто заподозрил что-то неладное: — Надеюсь, сэр, я не имел несчастья ненароком обидеть вас?

Мистер Темплтон обернулся к кузену:

— Это он самый, ей-богу!

— Он и есть, — подтвердил — как и разразился хохотом.

Капитан смотрел то на одного, то на другого. Выражение растерянности и недоумения на его лице сменилось досадой.

— Извините, джентльмены, — сказал капитан Гейнор, — но я нахожу ваше поведение странным. А ты, Дик…

— как, подскочив к капитану, крепко стиснул ему руку.

— Мой дорогой Гарри! — воскликнул он. — Пусть мое поведение и кажется тебе странным, но я никогда и никого так не был рад видеть, как тебя сейчас!

— И я тоже, разрази меня гром! — взревел мистер Темплтон.

Он уже предвкушал час своего торжества, полное отмщение и лавину насмешек, обрушившуюся на этого глупца лорда Картерета, вполне достойного всеобщего осмеяния.

— Вы можете объяснить, как все произошло? — снова обратился он к капитану Гейнору.

— Что я должен объяснять, сэр? — спросил явно озадаченный офицер.

Мистер Темплтон изменил тактику:

— Где вы, черт возьми, пропадали две недели?

— Где? Разве, прощаясь с вами, я не известил вас, что отправляюсь в Шотландию? Я бы задержался там дольше, да вот не нашел друзей, которых хотел повидать. А поскольку север сам по себе малопривлекателен для человека, изнеженного более мягким климатом, я и вернулся на юг.

Капитан лгал бойко и гладко, не испытывая угрызений совести. Он понял, что его напор и натиск завоевали ему победу в доме мистера Темплтона. Обеспечат ли они ему победу повсюду? Но теперь Гарри Гейнор почти не сомневался в успехе.

— Вы получали вести из Лондона в свое отсутствие? — поинтересовался мистер Темплтон.

— От кого? У меня так мало друзей в Англии.

— Следовательно, вам неизвестно, что арестован и повешен некто капитан Дженкин?

— Капитан Дженкин? — Гарри Гейнор нахмурился, словно перебирая какие-то имена в памяти. — А, тот самый якобитский агент? Ну что же, поделом ему. Одним настырным дураком в мире будет меньше. Впрочем… — капитан посмотрел на своих собеседников с недоумевающим видом. — Вы, конечно, сообщили мне эту новость неспроста?

— как, опередив кузена, поведал Гарри Гейнору историю, впервые показавшуюся рассказчику смешной, — историю о том, как капитана Дженкина, которого никто не знал в лицо, отождествили с капитаном Гейнором. Капитан засмеялся было, но тут же осекся и лицо у него вытянулось.

— Но это же чудовищно — стать жертвой абсурдной ошибки, — воскликнул он. — Надо ее как-то исправить. Надеюсь, мистер Темплтон, вы восстановите справедливость.

— Я? — Темплтон усмехнулся. — Вам предстоит узнать еще кое-что. Я поставил на карту свою честь, отрицая возможность того, что вы и капитан Дженкин — одно лицо, и в результате я уже не член правительства. Я подал в отставку. Но следующий ход — мой!

— Тогда я должен немедленно повидать лорда Картерета!

— Вы правы. Я пойду с вами, — мистер Темплтон на глазах обретал прежнюю величавость. — Дайте мне время привести себя в надлежащий вид, и мы нанесем визит лорду Картерету. Хорошо, если ты будешь сопровождать нас, Толлемах.

— Лучшего развлечения и не придумаешь, ей-богу! — сэр Ричард рассмеялся.

Капитан Гейнор успел задать еще один вопрос, прежде чем мистер Темплтон удалился:

— Как возникла путаница, сэр? Капитан Дженкин… он похож на меня?

— Пока ничего не могу сказать. Впрочем, какое это имеет значение? Полагаю, лорд Картерет проявил излишнюю самонадеянность. Но подлинный зачинщик этого дела — Понсфорт.

— Понсфорт? — вспыхнул капитан. — Понсфорт! Клянусь небом, я подозреваю здесь злодейский умысел. Никакой ошибки не произошло, все делалось намеренно. Сразу после визита к лорду Картерету я еду в Монастырскую ограду. Дай Бог, чтобы я не опоздал. Проклинаю час, когда решился уехать в Шотландию.

— Вы опасаетесь за сэра Джона Кинастона?

— За него — нет. Сейчас я думаю не о нем.

— А разве вы не знаете… Да, конечно, не знаете. Сэра Джона арестовали два дня тому назад.

Наш актер умело изобразил испуг:

— Арестовали сэра Джона? В чем его обвиняют?

— В укрывательстве изменника и шпиона — капитана Гейнора.

Капитан стукнул себя по лбу сжатой в кулак рукой.

— Теперь я все понял! — воскликнул он. — Не будем терять времени! Сэра Джона надо освободить немедленно!

— При всем при том лорд Картерет очень тебе обрадуется, — не без издевки заметил сэр Ричард.

— Он станет всеобщим посмешищем в городе! — воскликнул мистер Темплтон.

Он вышел из дому с довольной улыбкой на лице, предвкушая важную встречу.

Глава 21

ЛОРД КАРТЕРЕТ ПРОЯВЛЯЕТ ПОНИМАНИЕ
Арест сэра Джона, как и всех других якобитов, произвели по доносу Понсфорта. Это был последний отчаянный ход в игре, затеянной им, чтобы спасти себя от полного разорения, игре, толкнувшей его на подлое предательство и позор. Но Понсфорт замыслил предательство лишь как средство к достижению цели. Он вовсе не хотел причинять страдания сэру Джону — во всяком случае, это не входило в его ближайшие планы.

Понсфорт подсказал министру, на каком основании следует произвести арест, и особо подчеркнул в своем доносе, что ему известна связь сэра Джона с якобитскими заговорщиками, хотя сам Джон Кинастон не заговорщик. После ареста сэра Джона Понсфорт явился к лорду Картерету и потребовал, чтобы в дальнейшем судьба сэра Джона зависела от его, Понсфорта, воли. Он расценивал исполнение этого требования как частичное вознаграждение правительства за его услуги.

Лорд Картерет выслушал его, не потрудившись скрыть откровенного презрения. Оно усиливалось тем, что лорд Картерет относился к сэру Джону Кинастону с большим почтением. Понсфорт упустил это обстоятельство из виду. С большой неохотой, лишь выполняя служебный долг, лорд Картерет подписал ордер на арест Джона Кинастона. Государственный муж поджал тонкие губы и молча вперил в виконта холодный взгляд. И виконт, как обычно, слегка поежился.

— Я нахожу ваше требование более чем удивительным, сэр, — заявил лорд Картерет.

Понсфорт усмехнулся:

— Ваша светлость, если бы вам, подобно мне, приходилось, к несчастью, выслушивать требования кредиторов, вы бы не нашли в моих словах ничего удивительного.

— Вы напоминаете мне, что являетесь моим кредитором? — невозмутимо заметил министр. — Или, вернее, что я обязан вам за услуги, оказанные вами государству?

— Думаю, милорд, мне причитается какая-то компенсация помимо ничтожных сумм, выданных казной.

Лорд Картерет, откинувшись в кресле, постукивал кончиками пальцев по краю стола.

— Эти ничтожные, как вы изволили заметить, суммы составляют в целом двенадцать тысяч фунтов. К тому же я спас вас от долговой тюрьмы, предоставив вашим кредиторам ручательство, что долги будут ликвидированы тотчас после вашей женитьбы. Мне представляется, ваши услуги оплачены. Кое-кто, вероятно, счел бы, — продолжал министр тем же спокойным, слегка презрительным тоном, — что правительство проявило недопустимую щедрость, но я не из их числа. Я принимаю во внимание положение, занимаемое вами в обществе, помню о вашем благородном происхождении. Все это обязывает правительство платить вам больше, чем простому… осведомителю.

Виконт сделал вид, будто не заметил последнего оскорбления. Он уже проглотил столько обид от лорда Картерета, что одной больше, одной меньше — уже не имело значения. Понсфорт держал голову высоко и сохранял хорошую мину при плохой игре.

— Признаю, милорд: вознаграждение было бы щедрым, — сказал он, — получи я его сполна. Оправдав ручательство вашей светлости, я расплатился бы с кредиторами.

— Не уверен, что слово «ручательство» в данном случае уместно. Но ваши кредиторы поняли меня. Надеюсь, вы тоже, — ответил министр.

— Разумеется, милорд. Вы оказали мне честь, поручившись за меня перед Исраэлем Суаресом и другими кредиторами.

— Именно так, — подтвердил лорд Картерет. — Благодаря моему письму вы спаслись от долговой тюрьмы.

— Да, — согласился в свой черед лорд Понсфорт, — и моя просьба относительно сэра Джона Кинастона вызвана желанием освободить вашу светлость от обязательств поручителя.

— Надеюсь, вы не забываете, что я могу в любой момент отказаться от своего ручательства, если заподозрю, что у вас нет былой уверенности в своей способности погасить долги. Но это к слову. Мне крайне неприятна ваша просьба. Я отнюдь не убежден, что смогу ее выполнить. Я смог бы это сделать, если бы знал… — министр оборвал себя на полуслове и выпрямился в кресле. — Но мы бродим в потемках. Разъясните, какую пользу для себя вы хотите извлечь из…

— Моя цель вполне разумна, милорд, — с готовностью отозвался Понсфорт. — Я уже имел честь уведомить вас об условиях завещания покойного мистера Холлинстоуна. Они позволяют сэру Джону запретить своей подопечной вступление в брак до совершеннолетия.

— Помню, — прервал его государственный муж. — Вы мне все это уже рассказывали. Более того, — добавил он с обычным выражением недоверия и легкого презрения, — независимо от вас получил этому подтверждение. Продолжайте, пожалуйста.

— Вам известно, что моя помолвка с мисс Холлинстоун состоялась вопреки воле сэра Джона.

— Меня это ничуть не удивляет, поскольку я знаю и глубоко уважаю сэра Джона, — язвительно прокомментировал его слова министр. — Ну и что?

— Сэр Джон арестован, милорд.

— Да, при вашем активном содействии, — напомнил министр. — Признаться, я не задумывался над вашими истинными целями. Мне известно, что сэр Джон не дал согласия на помолвку. — Вероятно, лорд Картерет не знал о расторжении помолвки. — Теперь я отчетливо представляю, что обвинение в государственной измене лишает его прав опекуна по завещанию сэра Холлинстоуна. Что мне неясно, так это причина вашего нынешнего визита. Надеюсь, вы не ведете со мной двойной игры, сэр?

— Двойной игры? Я, милорд?

— Ах, вы, кажется, и понятия не имеете, что это такое? Оставьте, сэр, не изображайте оскорбленную невинность! Подобные игры сейчас неуместны. Предавший однажды предаст снова. Впрочем, у меня нет желания обвинять вас, милорд. Мое единственное желание предупредить: будьте со мною откровенны. Какова ваша цель? Скажите коротко и прямо.

Виконту пришлось смириться с повелительным безапелляционным тоном министра: маска с него была сорвана.

— Милорд, — ответил он, — я полагал, что моя цель ясна. Я не замышляю зла против сэра Джона, ведь я собираюсь жениться на его племяннице и не хочу его погибели. Мне остается лишь уповать на перемену к лучшему в его мыслях по поводу моей женитьбы, когда бы перемена ни произошла — до или после свадьбы. Сэр, если я пообещаю сэру Джону всячески содействовать его освобождению и оправданию, он, движимый чувством естественной благодарности…

— Чепуха! — прервал его министр… — Естественная благодарность, черт побери! Почему бы вам не сказать начистоту, что вы замышляете сделку с сэром Джоном?

На сей раз Понсфорт лукаво улыбнулся.

— По правде сказать — да, — признался он. — Имей я приказ об его освобождении в кармане, я бы чувствовал себя намного увереннее.

Государственный муж снова откинулся в кресле, задумчивая поигрывая пером. Его неуверенность вселила в лорда Понсфорта надежду. Он понимал: самое неприятное для лорда Картерета после постоянных якобитских интриг — медленного кипения под внешне спокойной поверхностью, — их разоблачение. Министр предпочитал подавлять заговоры в зародыше. Он вселял в заговорщиков страх, а потом без лишнего шума отпускал их на волю. Осуждение сэра Джона не входило в планы министра: оно лишь придало бы популярности якобитскому движению. Правительству было выгодно ограничиться его арестом. Выйдя на свободу после такого сильного потрясения, сэр Джон наверняка утратит интерес к заговорам. Скорейшее освобождение сэра Джона под любым благовидным предлогом вполне устраивало министра. Предложение лорда Понсфорта давало козыри ему в руки: у сэра Джона сложилось бы впечатление, что своим освобождением он обязан его личному вмешательству. Министр колебался лишь потому, что не доверял Понсфорту и опасался, что осведомитель преследует иную, не известную ему, Картерету, цель. Вдруг его осенило.

— А может быть, освобождение сэра Джона нужно вам, чтобы оказать давление на его племянницу? — осведомился он холодным ровным голосом.

Проницательность министра потрясла Понсфорта: тот разгадал его истинные цели. Это была последняя карта в затеянной Понсфортом игре, и он возлагал на нее большие надежды. Но виконт ничем не выдал себя. В ответ на слова министра лорд Понсфорт изобразил оскорбленное достоинство и, выдержав паузу, растянул губы в презрительной усмешке:

— У меня нет нужды оказывать давление на мисс Холлинстоун, сэр. Мы обручены. Помолвка состоялась полгода назад, и об этом знает весь свет.

Убедительный ответ Понсфорта не рассеял сомнений министра: уж он-то знал, как двуличен человек, с которым он беседует. Лорд Картерет молча покачал головой.

— Когда же свадьба? — спросил он наконец.

— Завтра вечером в моем поместье в Суррее.

Понсфорт действительно вырвал у Дамарис согласие на брак в обмен на обещание освободить сэра Джона.

Лорд Картерет повертел в руке перо, потом бросил его на стол. По всему было видно, что он принял важное для себя решение.

— Приходите ко мне после свадьбы, — предложил он виконту, — и мы вернемся к этой теме. Весьма вероятно, что я выполню вашу просьбу.

Лорд Понсфорт едва сдержался. Протестовать в его положении означало выдать себя, обнаружить свои намерения. Он вовремя спохватился. Все сказано, и чем скорей он согласится с предложением лорда Картерета, тем лучше. Он медлил с уходом, досадуя на неудачу. Наконец он встал, чтобы откланяться.

— Пусть так и станется, — Понсфорт натянуто улыбнулся. — Я буду иметь честь нанести вам визит в пятницу.

— Всего доброго, — лорд Картерет холодно кивнул Понсфорту.

Тот ушел, кипя от злости, прикидывая, как бы обойти препятствие, так неожиданно возникшее на его пути. Однако довольно быстро нашел выход из положения и уже через полчаса в своем доме на Сент-Джеймс[1970] он настрочил и отправил мисс Холлинстоун следующее послание:


«Моя дорогая Дамарис, я только что вернулся от лорда Картерета и сразу взялся за перо, желая успокоить вас, ибо прекрасно понимаю, что Вы очень волнуетесь. Министр внял моей настойчивой просьбе и готовит приказ о помиловании сэра Джона. Его величество подпишет приказ завтра, и я преподнесу его вам в качестве свадебного подарка, когда Вы пожалуете в Вудлэндс…»


Далее следовали заверения в вечной любви и слова о предвкушении безумного счастья, до которых нам нет дела. Впрочем, надо отдать должное лорду Понсфорту, он писал вполне искренне. Он и впрямь предвкушал безумную радость освобождения от Исраэля Суареса и кошмара долговой тюрьмы. Он жил в этом кошмаре днем и ночью. Угроза долговой тюрьмы сделала из него злодея.

Описанные события произошли в среду судьбоносной недели.

В четверг лорд Понсфорт отправился в свое поместье в Суррее, чтобы завершить приготовления к приезду невесты. Для заключения брачного союза он прихватил с собой бродячего пастора по имени Пью.

Примерно в то же самое время, когда карета лорда Понсфорта свернула с улицы Сент-Джеймс на Пиккадилли[1971], другая карета остановилась у резиденции лорда Картерета. Мистер Темплтон явился к министру для объяснения. Он играл роль хора в этой комедии. Капитан Гейнор сам хотел получить от министра объяснения, что же касается сэра Ричарда, то он прибыл как важный свидетель на тот случай, если потребуется расследование.

Никаких объяснений не потребовалось. Потрясающий факт появления капитана Гейнора сокрушил абсурдное предположение о том, что капитан Дженкин, якобитский шпион, повешенный две недели назад в Тайберне, и капитан Гейнор — одно лицо. Здесь явно произошла чудовищная ошибка. Первоначальное оцепенение лорда Картерета сменилось гневом, умело подогреваемым мистером Темплтоном.

— Если бы вы, ваша светлость, удостоили меня своим вниманием, прискорбной ошибки не произошло бы… не произошло бы… — вещал мистер Темплтон громким рокочущим голосом. — Я прилагал все усилия, но вы, ваша светлость, не прислушались к моим словам. Даже когда я предъявил неоспоримые доказательства, вы, ваша светлость, предпочли мне других советников. Если вы сейчас навлечете на себя злорадство и издевательские насмешки своих политических противников, вы посочувствуете мне, моим незаслуженным страданиям!

— Ваше право — указать мне на ошибку, от которой вы меня предостерегали и которую я, вопреки вашим предостережениям, совершил, — с горечью произнес министр, сверля мистера Темплтона глазами-буравчиками, — Но, заклинаю вас, сэр, не сыпьте соль мне на раны!

— О, милорд, я менее всех других склонен к такой… бесчеловечности. Мое многословие объясняется лишь желанием оправдать настойчивость, с коей я предупреждал вашу светлость.

— Не стоит оправдываться, коли капитан Гейнор пожаловал сюда собственной персоной!

— Я клялся честью, — продолжал мистер Темплтон, — я уж было решил, что поплатился своим добрым именем. Под этим впечатлением я и подал в отставку, и вы ее приняли, ваша светлость. Я сделался мишенью для всех злых языков в городе, всех злых…

— Возможно, — прервал его министр, сообразивший, что пора раз и навсегда компенсировать мистеру Темплтону его муки, — возможно, вашему преемнику по службе будет предложено подать в отставку ради восстановления справедливости, и вы снова займете свой пост.

— Я признаю за вами, ваша светлость, высочайшее чувство справедливости, — не преминул вставить мистер Темплтон.

— А что касается вас, сэр, — министр перевел взгляд на капитана Гейнора, и тот встал навытяжку, — вам возместят ущерб. Мы опубликуем сообщение о допущенной ошибке. Она, признаюсь, и сейчас повергает меня в изумление.

Капитан продолжил тактику напора и натиска:

— Вероятно, я смогу внести ясность в это дело.

— Вы полагаете, что путаница вызвана игрой природы, порой наделяющей людей столь сходными чертами, что их не отличишь друг от друга?

— Я имел в виду другое. Ничего не могу сказать о своем сходстве с покойным капитаном Дженкином: никогда с ним не встречался. Но, пожалуй, дело куда серьезнее. По словам мистера Темплтона, арестован сэр Джон Кинастон — за то, что предоставил мне кров. Правительство опять же исходило из того, что я — капитан Дженкин, якобитский шпион, повешенный две недели назад.

Лорд Картерет помрачнел.

— Да, вы правы, — раздраженно буркнул он.

— Еще одна ошибка, подлежащая исправлению, — мгновенно нашелся мистер Темплтон, несомненно получавший огромное удовольствие от этой сцены.

— Сдается мне, арест сэра Джона, равно как и путаница со мной и с покойным капитаном Дженкином, — работа милорда Понсфорта, — спокойно заметил Гейнор.

— Верно, — подтвердил министр и выругался.

— Самое странное в этом деле то, что лорд Понсфорт прекрасно меня знает. Я бы удивлялся еще больше, если бы не понимал причин его необычного поведения.

— Что я слышу? Вы знакомы с лордом Понсфортом?

— Его светлость знает меня так же близко, как моего друга Дика Темплтона.

— Ах, вот как, черт побери!

Министр задумался. Дружеское расположение к сэру Джону Кинастону и недоверие к Понсфорту привели его к неожиданным выводам:

— Вы предполагаете, что он сделал это… использовал меня как орудие для достижения собственных целей?

— Я ничего не предполагаю, — ответил капитан Гейнор, — я лишь обращаю ваше внимание на суть происходящего.

Теперь Гейнор вел игру смело: он понял, что Понсфорт у него в руках. Впрочем, он не дрогнул бы и в присутствии самого Понсфорта: никакие клятвы и заверения милорда не смогли бы противостоять одному впечатляющему факту: по его доносу две недели тому назад повесили капитана Гейнора, и тем не менее капитан Гейнор, живой и невредимый, стоял перед министром.

— Мне придется привлечь внимание вашей светлости к некоторым деталям личного свойства, — сказал Гейнор. — Когда по настоянию Дика Темплтона я месяц тому назад приехал в Англию с рекомендательными письмами к его кузену, помощнику министра, я надеялся послужить своей стране. Я воспользовался гостеприимством лучшего друга моего отца сэра Джона Кинастона. Сэр Джон удостоил меня своим доверием, сообщив, что помолвка его племянницы и лорда Понсфорта расторгнута: обнаружилось, что лорд Понсфорт преследовал недостойные цели, домогаясь руки его подопечной.

— Расторгнута? — вскричал лорд Картерет. — Вы говорите — расторгнута? — Сомнения министра тотчас переросли в уверенность. — Прошу вас, продолжайте, — мрачно добавил он. — Интригующая история!

Капитан Гейнор разгадал ход мыслей министра. Это воодушевило его.

— Так уж случилось, сэр, — продолжал он, — что познакомившись с мисс Холлинстоун поближе, я… словом, у его светлости появились основания считать меня своим соперником. Его опасения были тем более оправданны, что сам он впал в немилость. Вскоре обстоятельства вынудили меня покинуть Лондон, и в мое отсутствие мое имя отождествили с именем известного мятежника. Широко распространились слухи о моей казни, а моего друга и хозяина сэра Джона Кинастона арестовали за укрывательство государственного преступника.

По лицам слушателей было видно, какое впечатление произвел на них его рассказ и к каким выводам они пришли.

— Вы даете понять, сэр, что злодей воспользовался моим доверием в своих целях? — снова резко спросил министр.

Капитан Гейнор с непроницаемым выражением лица покачал головой.

— Не в моих привычках, сэр, ходить вокруг да около, ограничиваясь намеками, — возразил он, — и я, естественно, делаю выводы. Однако позвольте мне оставить их при себе. С моей стороны было бы несправедливым разглашать их: я — сторона заинтересованная, следовательно, сужу о событиях субъективно. Потому я лишь привожу факты — не более того. Делайте выводы сами, ваша светлость. Ранее вы действовали, руководствуясь определенными сведениями. Вы, несомненно, понимаете, что само мое присутствие здесь — достаточное доказательство лживых сведений. Обдумайте все, что я вам рассказал, и вы сразу увидите, на чьей стороне правда.

Министр вскочил, разгневанный тем, что его подозрения подтвердились. Его и впрямь использовали самым бесчестным образом!

— О! — воскликнул он. — История невероятная и вместе с тем вполне достоверная!

— Ничего невероятного в ней нет, если вашей светлости угодно знать подоплеку дела, — заметил капитан. — На брак Понсфорта с мисс Холлинстоун требуется согласие сэра Джона, иначе…

— Знаю, знаю, — раздраженно прервал его лорд Картерет. — Сэр, ничего нового вы мне уже не расскажете, во всем остальном я разберусь сам!

Заявление министра очень удивило капитана, но он и виду не подал.

— Вот дьявольщина! — выругался министр. — Я еще вчера заподозрил: приказ о помиловании сэра Джона нужен Понсфорту, чтобы принудить племянницу сэра Джона к браку. А ведь я ничего не слышал о расторжении помолвки. Теперь мне все ясно. Я проучу Понсфорта! Он до конца жизни будет помнить мой урок! А вы, сэр, позаботьтесь о молодой особе, иначе ее обманут, как обманули меня. Более подходящего человека, чем вы, мне для этого не найти. Негодяй Понсфорт собирается жениться на ней сегодня вечером…

Капитан мгновенно утратил свою выдержку. Он побледнел, его глаза в ужасе расширились.

— Сегодня… сегодня вечером? — повторил он срывающимся голосом.

— Не волнуйтесь! — лорд Картерет улыбнулся. — Вы явитесь вовремя и сорвете планы Понсфорта.

Министр снова сел. Под личиной холодного безразличия клокотал гнев: им воспользовались как орудием — такое заключение напрашивалось само собой. И кто? Шпион, которого он презирает! Лорда Понсфорта ждала расплата. Она всегда угрожает предателю. Тот, кто его нанимает, первым и бьет его, заподозрив измену.

— Даже если мне не удастся сорвать его планов, я успею внести в них поправки, — процедил капитан сквозь зубы.

Министр предостерегающе поднял руку.

— Поймите меня правильно, капитан Гейнор, не думайте, что я санкционирую все, что у вас на уме. Я хочу лишь, чтобы вы вмешались и спасли девушку от брака с негодяем. Остальное вы можете спокойно предоставить другим, — После недолгой паузы министр добавил: — Если свадьба не состоится, милорд Понсфорт не причинит миру особого беспокойства в ближайшем будущем. — Министр взялся за перо: — Я напишу приказ о немедленном освобождении сэра Джона и вручу его вам, капитан Гейнор. Возможно, сэр Джон изъявит желание сопровождать вас в Суррей. Он, конечно, будет вам весьма признателен за то, что по возвращении из странствий вы оказали ему столь своевременную услугу, — с такими словами министр что-то быстро написал, посыпал документ песком, а потом поднялся и вручил его Гейнору: — Вот приказ.

Обернувшись к мистеру Темплтону, лорд Картерет попросил его задержаться для разговора с глаза на глаз и проводил капитана и сэра Ричарда.

— Насколько мне известно, вы хотели получить должность в колониях, сэр, — сказал он капитану напоследок. — Теперь вы помышляете о женитьбе, и, возможно, ваши планы изменились. Если же нет — я в вашем распоряжении.

Капитан Гейнор поблагодарил его светлость и откланялся. Они с сэром Ричардом спустились рука об руку по ступеням особняка.

— Что бы со мной ни случилось, я не останусь в Англии, — признался Гейнор. — Ты оказал мне плохую услугу, уговорив меня приехать сюда, Дик. Уж очень здесь неспокойно — заговоры, интриги, козни. Все это претит моей простодушной натуре.

— Пожалуй, ты прав, — согласился сэр Ричард. — Вам, людям действия, не по пути с интриганами.

— Да, — печально кивнул капитан и тяжело вздохнул.

Сэр Ричард никогда бы не догадался, как сожалеет капитан о своем вынужденном притворстве, о своей тонкой интриге. Но речь шла о жизни и смерти — не только его, Гейнора, но и других людей, и капитан не осмелился рассказать всю правду Ричарду, славному человеку, лучшему другу, ликовавшему, что Гарри жив и здоров.

— Я поеду с тобой в Суррей сегодня вечером, — предложил сэр Ричард, — посмотрю, чем дело кончится.

Глава 22

ИСРАЭЛЬ СУАРЕС
Вудлэндс, поместье лорда Понсфорта в Суррее, находился в двух милях к северу от города Гилфорда. Прекрасный красно-коричневый особняк в стиле тюдор располагался в обширном старинном парке.

В тот июльский вечер лорд Понсфорт обедал с большим опозданием. Он довольно поздно приехал из города. Много времени у него отнял туалет, приличествующий жениху. Понсфорт надеялся, что свадьба состоится до исхода дня. Наконец Понсфорт спустился в столовую. Он выглядел великолепно в камзоле из серого атласа с серебряными галунами. Жемчужно-серые чулки украшал узор из серебряной нити. Бриллианты капельками воды переливались в брабантских кружевах шейного платка, кружевные манжеты почти полностью прикрывали красивые холеные пальцы, на туфлях сверкали пряжки с французскими стразами. Модный напудренный парик, перевязанный сзади лентой, подчеркивал мужественную красоту смуглого лица.

Милорда нетерпеливо ждал, страдая от голода, преподобный Томас Пью, изрядно обносившийся бродячий проповедник, которого Понсфорт привез из Лондона. Проповедник ахнул, потрясенный столь ослепительным зрелищем, притупившим даже муки голода. Пожелай лорд Понсфорт оттенить свое великолепие, лучшего фона, чем Пью — приземистого, со впалыми синеватыми щеками, черного, как ворон, в своем старом пасторском облачении, — было не найти.

Лорд Понсфорт ел мало, а говорил еще меньше. Милорд явно нервничал: приготовления к свадьбе не закончились. Но больше всего он опасался, что ему не удастся, вопреки своим усилиям, склонить к браку Дамарис.

Обед подходил к концу. Уже убрали скатерть и зажгли свечи. Мужчины по-прежнему сидели за столом, пили вино и лишь изредка перекидывались словами. Понсфорт, откинувшись на спинку стула, мрачно глядел на круглый графин с портвейном, в котором отражалось пламя свечей. Графин переливался, как огромный карбункул.

Длинные окна были распахнуты в душную вечернюю тьму. Небо, усыпанное звездами, бархатисто-черное, пересекали зловещие пурпурные отблески заката. Стояло полное безмолвие. Свечи в золоченых канделябрах, стоящие на выступах деревянных панелей, ярко горели, отбрасывая блики на темный полированный паркет.

Вдруг издалека донесся топот копыт. Звуки приближались, послышался шорох колес по гравию аллеи. Лорд Понсфорт прислушивался, затаив дыхание. Его глаза лихорадочно блестели. Дамарис приехала!

— Наверное, невеста, — отважился предположить пастор.

Долгое молчание и скверное настроение хозяина изрядно действовали ему на нервы. Милорд ничего не ответил, и пастор, потягивая вино, смущенно посматривал на него из-под косматых бровей.

Карета остановилась. Не в силах больше ждать, милорд поднялся, отставив стул с высокой спинкой. Он взглянул на часы, стоявшие на каминной полке. Стрелка приближалась к девяти. Понсфорт ждал Дамарис в девять и счел ее поспешность добрым знаком.

Дверь за спиной у Понсфорта тихо отворилась. Он резко обернулся, дрожа от волнения. Ливрейный лакей пришел доложить о приезде гостя. Его слова, будто холодный душ, остудили лихорадочное возбуждение Понсфорта.

— Мистер Суарес, сэр, просит доложить о себе.

— Суарес? — хриплым от перехватившей горло злости голосом спросил Понсфорт. Но злость тут же сменилась другим чувством, глаза его расширились, уголки губ безвольно опустились: — Суарес?

— Я сказал ему, сэр, что вы сегодня никого не принимаете, — оправдывался лакей, — но он утверждает, что у него к вам неотложное дело.

— Так оно и есть, милорд, — прогудел низкий голос, и в дверях появился сам ростовщик — рослый, с бараньим профилем.

Опасаясь, что его не примут, Суарес пошел за лакеем с твердым намерением встретиться с милордом. Лакей попытался преградить ему путь, но было поздно. Еврей, пренебрежительно отстранив слугу, прошел в комнату.

— Что вам нужно? — вызывающе спросил хозяин. Он побледнел от гнева и не сводил с незваного гостя уничтожающего взгляда.

— Что мне нужно? — эхом отозвался Суарес. Он был крайне взволнован, и это чувствовалось по его речи. — Что мне нужно? О, мне многое нужно, можете мне поверить, милорд. Для начала я требую объяснений.

— Черт возьми! Вы наглый негодяй! Как вы смеете врываться ко мне таким образом?

Незваный гость в ответ лишь махнул рукой.

— Бросьте! Хватит слов, хватит оскорблений! Я подам на вас в суд за оскорбления, и вы мне еще за это заплатите! Мы будем говорить при них? — Суарес указал на пастора и лакея. — Впрочем, мне это безразлично, — добавил он презрительно.

Лорд Понсфорт вперился в Суареса взглядом, пытаясь подавить гнев, потом обернулся к лакею.

— Оставь нас, — бросил он лакею. — И вы тоже, Пью. Ждите меня в кабинете.

Пастор допил вино и удалился вместе с лакеем. Суарес наблюдал эту сцену с усмешкой.

— Ха! Какая важность, какое могущество! Оч-чень величественно для побирушки! — воскликнул он.

Исраэль Суарес ничуть не походил на заискивающего, трясущегося от страха еврея с пейсами, в длиннополом суконном сюртуке, постоянно сознающего свою принадлежность к презираемой нации. Суарес гордился тем, что он еврей, и презирал тех, кто относится к евреям пренебрежительно. Он был необычайно богат, понимал силу денег и пользовался ею. Он проявлял особую безжалостность к тем, кто осмеливался третировать его из-за происхождения. Им он платил презрением за презрение, оскорблением за оскорбление, и поскольку сила была на его стороне, его презрение и оскорбление нередко бывали пагубны.

Внешне Исраэль Суарес производил бы впечатление денди, если бы не природная тяга к восточной роскоши. Тут он всегда переходил границу. Его бордовый камзол и алый жилет под ним, сплошь расшитые золотом, слепили глаза. Пуговицами служили рубины великолепной огранки. Бриллианты сверкали в кружевах и в кольцах, которых на каждой руке было по два. Даже рукоятка шпаги была из чистого золота.

Дородный, могучего телосложения, смуглый, с большими влажными глазами и длинным носом, Суарес производил впечатление человека незаурядного и притягательного. Сознание собственного могущества, дарованного огромным богатством, придавало ему властности. Этот испанский еврей был не из тех, на кого взирают свысока. Если бы не картавость, его английский был бы безупречен.

Лорд Понсфорт допустил ошибку, недооценив Суареса. Он и прежде относился к нему с изрядным пренебрежением, а сейчас, презрительно искривив губы, оглядел ростовщика с головы до ног. Это не ускользнуло от внимания самолюбивого еврея. Ответные действия последовали незамедлительно. Ростовщик подошел к столу и налил себе бокал портвейна, не потрудившись спросить разрешения. Он отведал вина и задумчиво облизал губы, как бы оценивая его качество.

— Хорошее вино, — сказал он с удовлетворением, — Надеюсь, в моем винном погребе здесь неплохой запас портвейна?

— Что вы хотите этим сказать, черт возьми! — возмутился Понсфорт.

Суарес хладнокровно осушил бокал и, не спрашивая позволения его светлости, опустился на стул, в то время как милорд стоял.

— Полагаю, мне дозволено пить свое собственное вино в своем собственном доме, не спрашивая разрешения, черт побери, — ответил Суарес тем же тоном.

Чувствовалось, что он полностью овладел собой. Горячий и вспыльчивый от природы, Суарес умел быть холодным и беспощадным. Не дав Понсфорту оправиться после первого удара, он нанес новый, сухо изложив причину визита.

— Видите ли, я получил сообщение от лорда Картерета, что он отменяет свое ручательство, — сказал он. — Я направил свое доверенное лицо, Коуэна, в ваш дом в Лондоне, а сам прибыл сюда. У меня имеется ордер на арест имущества, и я привез сюда трех судебных приставов. Своего агента я отправил в ваше имение в Йоркшире[1972]. Как вы сами понимаете, я не теряю времени даром. — Суарес с усмешкой наблюдал за потерявшим дар речи Понсфортом. — Вы должны мне тридцать тысяч фунтов, милорд. Имение Вудлэндс оценивается в четыре тысячи, ваш дом в Лондоне — в три тысячи, а йоркширское поместье даст после продажи еще семь-восемь тысяч фунтов. В залог оставшейся суммы я должен взять вас, пока не получу выкуп от вас или ваших друзей. Теперь вам известны мои намерения. Теперь вам ясно, почему я, наглый негодяй, вторгаюсь в свой собственный дом, — злорадно закончил ростовщик.

Понсфорт прислонился спиной к каминной полке, пытаясь унять дрожь. Он сразу сник. Ему казалось, что в его жилах течет не кровь, а вода. Из всего, что наговорил ростовщик, в голове у него застряла одна фраза, и он произнес ее сиплым голосом:

— Лорд Картерет отменил свое ручательство…

— Именно так, — подтвердил Суарес. — Меня удивляет, почему он его дал.

— И все же, — начал Понсфорт неверным голосом, перестав удивляться и искать причину странного поступка министра, ибо теперь его больше занимали страшные последствия, — даже если ручательство отменено, какое это имеет значение?

— Значение имеют тридцать тысяч фунтов, — заявил Суарес. — Вы понимаете, что лишь ручательство его светлости удержало меня от подачи иска месяц тому назад.

— Но сегодня у меня свадьба! — вскричал виконт. Он побледнел, капли пота выступили на его некрасивом узковатом лбу.

Теперь мистер Суарес в свою очередь с молчаливым презрением оглядел наряд хозяина.

— Ах, вот оно что! — недобро усмехнулся он. — Вот почему вы так вырядились! Вы очень красивы в свадебном наряде.

Лорд Понсфорт хотел было гордо вскинуть голову, но не посмел. Здесь распоряжался другой.

— Вы знаете… вам положено знать, как богата мисс Холлинстоун. Неужели вам мало такой гарантии?

— О чем речь? Брачные перспективы еще не гарантия, вам это прекрасно известно. Да я бы вам и шиллинга не дал в обмен на обещания, я бы отказал вам в праве выкупа закладной, если бы вы не заручились бумагой лорда Картерета, подтверждающей вашу платежеспособность. А поскольку он больше не ручается за вас, ваши поместья вы сами…

— Господи, неужели нельзя подождать до завтра?

— Я не намерен ждать и часа, — отрезал Суарес. — Какой в этом смысл?

— Вы окажетесь в дураках, если не дадите мне срока.

Суарес зло хохотнул:

— Я еще никогда не оказывался в дураках в своем деле, милорд. Никогда!

Лорд Понсфорт подошел к столу и тяжело опустился на стул. Наклонившись вперед, он смотрел на Суареса. Его бледное потное лицо блестело в свете свечей.

— Суарес, — сказал он, — прошу вас, учтите, что весь мой долг наличными не превышает пятнадцати тысяч фунтов. Вы отнимаете у меня Вудлэндс, мой лондонский дом, имение в Йоркшире. Но вы же понимаете, хотя и утверждаете обратное, что моя недвижимость в совокупности стоит больше пятнадцати тысяч фунтов?

— А вы думаете, что я дал бы вам денег, не будь я в этом уверен? Или вы воображаете, что ростовщики занимаются филантропией? Это рискованное дело, мой друг, в таких делах лишь большая прибыль компенсирует затраты. Но вы упускаете из виду, что я всюду получил бы процент на свой капитал.

— Это вы упускаете из виду свой доход, поскольку собираетесь упечь меня в тюрьму. Если вам это удастся, не видать вам проклятых процентов, как своих ушей.

Мистер Суарес прикрыл один глаз.

— Процент идет и с заповедного родового имущества, — напомнил он Понсфорту. — Получается что-то около полутора тысяч фунтов в год. Если деньги удачно вложить, к примеру, во флот, можно получить приличную прибыль. А вы заживете припеваючи на пятьдесят фунтов в год.

— Так вы меня на десять лет собираетесь упечь? — взревел виконт.

— Нет, пожалуй, на более долгий срок, — ростовщик поджал губы. — Из-за неоплаченного баланса. Но вы, ваша светлость, на здоровье не жалуетесь и легко выдержите испытания.

— Суарес! — с яростью выкрикнул милорд. — Вы — грязный еврей!

— Понсфорт, вы — еще более грязный христианин: залезаете в долги, которые не можете вернуть, — парировал ростовщик.

Понсфорт вскочил, будто его ударили. Получить такое оскорбление, и от кого? От мерзавца из иудина племени! Нет, такое невозможно снести, это неслыханно!

Понсфорт был безоружен, а то наверняка набросился бы на Суареса. Он невольно схватился рукой за бок, где обычно висела шпага. Еврей наблюдал за ним с холодной усмешкой. Твердой рукой он налил себе еще бокал вина.

— Удивляюсь, — он задумчиво улыбнулся, — когда ваша светлость наконец поймет, что напрасные оскорбления — соревнования для дураков. Я все стараюсь учить вас… — Суарес осушил бокал и поднялся. — Ну что, пойдем? — спросил он, и в его вопросе прозвучал приказ.

Понсфорт, сдерживая гнев, так сильно оперся руками о стол, что суставы пальцев побелели.

— Пойдем? — повторил он.

— Разве я не упомянул, что ордер на арест у меня в кармане и трое судебных приставов готовы его произвести? Надеюсь, у вас хватит благоразумия не оказывать сопротивления?

— Вы хотите сказать… — Понсфорт облизал пересохшие губы. — Вы хотите сказать, что заберете меня сейчас? Прошу вас, подождите до завтра: я женюсь и верну долги.

— Женитесь? — с издевкой спросил еврей. — Вы все еще надеетесь заморочить меня пустой болтовней?

— Заморочить? Но это чистая правда!

Суарес задумчиво посмотрел на виконта:

— Если это правда, почему лорд Картерет отменил свое ручательство?

— И все же я говорю правду! — с жаром повторил виконт. — Я жду невесту.

Но Суарес все еще сомневался:

— Ждете журавля в небе.

— Послушайте, Суарес, — в отчаянии воскликнул Понсфорт, — женившись, я тотчас верну долг — в понедельник, а может быть, и раньше. Более того, с сегодняшнего дня и далее, пока не будет погашен долг, я плачу вам тысячу фунтов в день.

Это уже был деловой разговор, а против делового разговора мистер Суарес не возражал. К тому же серьезность предложения подтверждала то, что лорд Понсфорт готовился к свадьбе. Однако кто мог поручиться за планы милорда? А если это очередная уловка, которая позволит ему улизнуть от ростовщика и покинуть страну? Суарес не доверял лорду Понсфорту: тот уже доказал свою ненадежность. Ростовщик вздохнул и покачал головой.

— Хорошо, даю две тысячи — две тысячи в день! — предложил виконт.

Ростовщик больше не сомневался.

— Для честного человека вы слишком сильно рискуете, — Суарес засмеялся. — Ваши слова про свадьбу ложь.

Понсфорт уловил характерный звук в вечерней тишине. Лицо его вспыхнуло.

— Я лгу? — воскликнул Понсфорт. — Лгу? — в голосе его прозвучало ликование. — Вот послушайте! — он махнул рукой в сторону распахнутого окна.

Суарес услышал шум подъезжающей кареты.

— Это мисс Холлинстоун, — уверенно заявил виконт.

Ростовщик внимательно посмотрел на него.

— Вы все еще не верите? — возмутился Понсфорт. — Все еще думаете, что никакой свадьбы не будет? А разве вы не видели пастора? С какой стати я сел бы за стол с этим вороном?

Ростовщик упустил из виду такой важный факт. Он тут же невозмутимо присел за стол.

— Что ж, посмотрим, — заявил он.

Лорд Понсфорт с облегчением вздохнул и вытер взмокший лоб. Воцарилось молчание.

— Так вы предлагаете две тысячи фунтов в день? — нарушил молчание Суарес.

— Да, да! — поспешно подтвердил Понсфорт.

— Я обдумаю ваше предложение, — холодно заметил Суарес.

— Так думайте поскорее, черт возьми! — снова вышел из себя виконт, постепенно обретавший привычную самоуверенность. — Принимаете вы мое предложение или отказываетесь?

— Отказываюсь.

— Нет, я неправильно выразился. Обдумайте мое предложение, сэр, непременно обдумайте, но, ради Бога, поскорей примите решение.

Суарес засмеялся.

— Вы — то лед, то пламя, — с насмешкой сказал он. — Если я и впрямь стану его обдумывать, то лишь оказывая вам услугу.

Вошел лакей, и виконт тотчас обратил к нему бледное взволнованное лицо.

— Прибыла мисс Холлинстоун, милорд.

Понсфорт торжествующе взглянул на ростовщика.

— Ну, — настойчиво начал он, — принимаете мои условия?

— Пожалуй, да, но лишь когда узнаю, с какой целью пожаловала к вам леди.

Понсфорт глядел на него в замешательстве.

— Вы безрассудный человек, Суарес, — сказал он с досадой.

— Мне приходилось иметь дело со множеством негодяев, — пояснил Суарес и многозначительно посмотрел на слугу.

— Обожди за дверью! — приказал виконт, и слуга вышел, притворив за собой дверь.

— Вы утверждаете, что леди приехала с целью выйти за вас замуж?

— Да, — подтвердил Понсфорт. — Вы же видели пастора.

— Что ж, тогда я рискну, милорд: принимаю ваше предложение при условии, что свадьба состоится сегодня и я буду одним из свидетелей.

В Понсфорте боролись нетерпение и гнев. Но он взял себя в руки.

— Будь по-вашему, — сказал он. — А пока не угодно ли составить компанию пастору? Подождите у меня в кабинете, пока начнется свадебная церемония. — И добавил, уловив сомнение во взгляде ростовщика: — Можете поставить одного из ваших людей за дверью, другого — под окном, а третьего, — виконт язвительно скривил губы, — на крыше, чтобы я не улетел через дымоход. Дайте им оружие и не сомневайтесь: я от вас не убегу.

— Очень хорошо, — поклонился Суарес.

Глава 23

ПОСЛЕДНИЙ БРОСОК
Милорд Понсфорт остался в столовой один, ожидая появления Дамарис. Сердце его бешено колотилось и от ожидания встречи, и от пережитого волнения. Разговор с ростовщиком вселил в него страх и растерянность. Виконт сознавал грозящую опасность: вдруг ему не удастся уговорить Дамарис выйти за него замуж, ведь у него нет распоряжения о помиловании, обещанного ей.

Понсфорт был зол на себя. Эта злость отчасти подавила страх. Он подошел к массивному буфету и налил полный бокал бренди, чтобы унять дрожь. Но не успел он осушить его, как дверь отворилась. Перед ним в дорожном плаще с капюшоном стояла Дамарис.

Понсфорт бросился к ней, точно пылкий влюбленный, сразу позабывший обо всем на свете:

— Дамарис, дорогая!

Он схватил бы ее в объятия, но что-то в лице Дамарис, в ее поведении удержало его, будто между ними возник невидимый барьер.

Дамарис была бледна, темные круги под глазами выдавали сердечную муку. Она держалась очень прямо, со спокойствием мученика в роковой для него час. Ее длинный черный плащ распахнулся, приоткрыв темно-красное платье. Лорд Понсфорт содрогнулся, подумав, что такое сочетание цветов в наряде невесты — скверное предзнаменование.

— Вам удалось добиться помилования для сэра Джона? — спросила Дамарис.

— Удалось, — последовал незамедлительный ответ.

Дамарис тяжело вздохнула и на мгновение закрыла глаза. Казалось, сам по себе ответ был для нее ударом, словно она надеялась, что Понсфорта постигнет неудача. Впрочем, и отрицательный ответ причинил бы ей невыносимую боль. Дамарис выбирала из двух страшных зол, и выбранное, несомненно, показалось ей большим хотя бы в силу его неотвратимости. И в том и в другом случае от нее требовалась огромная выдержка, чтобы принять свою участь с подобающим смирением. Дамарис протянула руку.

— Покажите, — сказала она бесцветным голосом.

Понсфорт не выказал ни малейшего смятения, иначе Дамарис заподозрила бы, что все идет не так гладко, как он обещал.

— У меня нет самого документа, — непринужденно ответил он, словно все шло своим чередом. — Он направлен на подпись его величеству и будет у меня завтра.

Какое-то время Дамарис холодно смотрела на него, не произнося ни слова, потом запахнула плащ.

— Вы уверены? — спросила она наконец. — Вы не сомневаетесь в положительном исходе дела?

— У меня нет и тени сомнения, — твердо заявил Понсфорт. — Милорд Картерет дал мне слово, что я получу документ завтра.

Понсфорт действительно получил такое обещание от министра. Свадьба, состоявшаяся накануне, подтвердила бы, что получение документа не является предметом сделки между лордом Понсфортом и племянницей сэра Джона.

— В таком случае, милорд, я приеду завтра.

— Приедете завтра? — эхом отозвался виконт, и на его померкшем лице отразилось крушение всех его надежд. — Дамарис, подумайте: вы — в моем доме. Вы будете хозяйкой этого дома. Неужели несколько часов играют роль?

— Они не играют никакой роли. Позвоните, пожалуйста, пусть меня проводят к карете.

Понсфорту потребовалось все самообладание, чтобы предстать в глазах Дамарис человеком, движимым лишь заботой о ней. Он заискивающе улыбнулся — один Бог знает, чего стоила ему эта улыбка.

— Через минуту, если угодно, — сказал он, — хоть я все еще уповаю на то, что вы останетесь.

— Весьма неразумно с вашей стороны, милорд, — ответила Дамарис.

— Прощу вас, сядьте, — виконт пододвинул к ней стул. — Может быть, бокал вина?

Дамарис жестом отклонила и то и другое.

— Неразумно терять время даром. Я не приехала бы, не заверь вы меня, что распоряжение о помиловании будет у вас сегодня вечером. Мне… мне вообще не следовало верить вам на слово, — подосадовала Дамарис, впервые обнаружив слабость.

— У вас нет оснований сожалеть о приезде, — мягко укорил ее хозяин. — Я выполнил свое обещание. Я добился помилования, и завтра, когда его величество подпишет документ, сэра Джона освободят. Неужто вы еще сомневаетесь?

— Если бы я сомневалась, я бы не сказала, что вернусь завтра. Поймите меня, милорд, я с самого начала хотела избежать недомолвок: мы заключили сделку, и когда вы выполните свои обязательства, я выполню свои.

Понсфорт на мгновение отвернулся, кусая губы от злости. Его загнали в тупик. Всякое промедление исключалось. Суарес и судебные приставы были начеку. Если свадьба не состоится сегодня, он погиб, надеяться больше не на что.

Сдерживая клокотавший в нем гнев, Понсфорт гадал, что заставило лорда Картерета сыграть с ним эту подлую шутку — отменить в последнюю минуту свое ручательство? Он выхватил носовой платок из кармана шитого серебром камзола и вытер мокрый лоб. Пот тек ручьями: в комнате стало жарко из-за невыносимой духоты летней ночи. Вдруг за окном зловеще засвистел ветер, будоража кроны деревьев, и пламя свечей заколебалось.

— Дамарис! — взмолился Понсфорт. — Не будьте со мной так жестоки. Неужели, как бы я ни старался, я не верну вашего расположения, утраченного в минуту безрассудства? Я люблю вас, Дамарис! — Голос виконта дрожал от волнения, как у робкого, заклинающего о любви влюбленного. Не верилось, что эти слова исходят от красивого мужественного человека. — Я сделаю для вас все, что возможно, я принесу любую жертву, чтобы вернуть ваше расположение, — любую, клянусь, какова бы она ни была.

Но Понсфорту не удалось растрогать Дамарис. Ни робкие просьбы, ни бурный протест, ни красота виконта не тронули ее сердца: от Дамарис и впрямь, как она говорила сэру Джону, осталась одна оболочка. Некоторое время она молчала, боясь, чтобы ее слова не показались грубыми. Потом сказала: «Я пойду», — и снова попросила Понсфорта вызвать слугу, который проводил бы ее к карете.

Но тут Понсфорт вдруг резко переменился. Он сбросил маску робкого влюбленного и, поскольку мольбы не возымели действия, решил показать строптивой невесте подлинное лицо. Раз она не внемлет мольбам, пусть выслушает его волю.

— Нет, — произнес он спокойно, даже холодно, и улыбнулся, но уже не прежней заискивающей улыбкой. — Нет, Дамарис, вы в моем доме и останетесь в нем. Снимите плащ, милая.

В ее глазах появилась тревога, дыхание участилось. Все же она ошибалась, полагая себя совсем бесчувственной.

— Что вы хотите этим сказать? — голос Дамарис звучал несколько напряженно.

— Вы обещали приехать и выйти за меня замуж сегодня вечером, если я добьюсь помилования для сэра Джона. Я его добился. Завтра оно будет у вас в руках, если вам так угодно. Вы должны поверить моему слову.

— Вашему слову? — воскликнула она с нескрываемым презрением в голосе.

— Моему слову! — твердо повторил виконт. — Вы прибыли сюда, согласившись стать виконтессой Понсфорт, и вы станете виконтессой Понсфорт в течение часа. Все приготовления сделаны, пастор ждет. Снимайте плащ.

Дамарис ощутила легкую дурноту. Комната качнулась у нее перед глазами, и одно слово закрутилось в голове: «Глупо, глупо, глупо!» Глупо довериться такому человеку и оказаться с ним наедине, в его доме, в его власти.

Понсфорт подошел к шнурку и резко его дернул. Где-то внизу послышалось треньканье.

— Я не останусь! — закричала Дамарис. — Отпустите меня!

Она кинулась к двери. Понсфорт подскочил к ней и схватил за руку. За открытыми окнами тяжелые дождевые капли уже стучали по листве.

— Послушайте, Дамарис! — умолял Понсфорт, приблизив к ней лицо, вызывавшее у нее ужас и отвращение. — Послушайте, идет дождь, начинается гроза. Вы не можете уехать в такую ночь! — Сверкнула молния, осветившая террасу и сад. — Сама природа вступила в заговор со мной, чтобы вы стали моей!

— Я выйду за вас замуж, когда распоряжение о помиловании сэра Джона будет у меня в руках, — отвечала Дамарис, отважно пытаясь унять дрожь в голосе. — Но если вы посмеете удерживать меня здесь против моей воли, я никогда не стану вашей женой.

— Не станете? — переспросил он чуть-чуть насмешливо. — Прекрасно! Но уехать вы не можете: начинается гроза. Впрочем, будь по-вашему, — продолжал он еще более насмешливым тоном. — Не выходите за меня замуж, пока не получите документа. Но ради вашего же блага советую стать моей женой сегодня, а не завтра.

— Вы мне угрожаете? — Дамарис вырвалась из его рук.

— Угрожаю? Нет, моя дорогая, не угрожаю. Я предупреждаю, предостерегаю. Представьте, что утром, устав от вашей жестокости, я раздумаю жениться на вас. Что же тогда?

Дамарис молча смотрела на Понсфорта. Он прочел в ее взгляде ненависть и отвращение и понял, что ведет игру неумело. С досады он совершил еще более безрассудный поступок — предъявил ей ультиматум.

— Клянусь Богом, — заявил он, — или вы станете моей женой сегодня, или распоряжение о помиловании сэра Джона будет отменено. Я не позволю играть собою, не позволю ради забавы вести со мной двойную игру.

Дамарис закрыла лицо руками, потом взглянула Понсфорту в глаза.

— Вы негодяй, лорд Понсфорт!

— Я люблю вас, мадемуазель. Делайте выбор и сообщите мне о нем. Или вы хотите, чтобы сэр Джон разделил судьбу капитана?

Небо расколол страшный удар грома, дождь перешел в ливень.

— А вот и гроза, — сказал Понсфорт. — Может быть, она поможет вам принять здравое решение.

Дверь отворилась, стоявший на пороге слуга ждал приказов хозяина.

— Позаботьтесь о карете мисс Холлинстоун, — сказал Понсфорт, — распрягите лошадей.

Ужас отразился на лице Дамарис — ужас попавшего в ловушку зверя.

— Будет исполнено, милорд.

— Погоди, — сказал Понсфорт и обратился к Дамарис: — Так пригласить пастора или нет? Я жду вашего решения.

— Нет! Нет! — крикнула Дамарис слуге. — Я уезжаю! Проводите меня к карете.

Озадаченный лакей молча глядел на хозяина. Понсфорт за спиной Дамарис дал ему знак удалиться, что тот и сделал, прикрыв за собою дверь.

Дамарис растерянно взглянула на своего тюремщика.

— Милорд, — сказала она, — вы не смеете меня задерживать, я не выйду за вас замуж — ни сейчас, ни когда-либо еще. Теперь я вижу, что мне угрожало. Отпустите меня! Немедленно отпустите, или же вам придется отвечать перед законом.

— Утром вы будете сговорчивее, — пробурчал Понсфорт. — Что же касается свадьбы, то я вас не принуждаю. Не хотите — воля ваша. Но, может статься, завтра вы запоете по-другому, моя милая.

Теперь он сбросил маску робкого влюбленного и вел себя откровенно грубо и напористо.

Дамарис не дрогнула.

— Вы еще пожалеете о содеянном, милорд! — заявила она, — Очень пожалеете!

— О чем мне жалеть? — насмешливо осведомился Понсфорт. — О том, что проявил гостеприимство и не отправил даму в рискованное путешествие в грозу? Подумайте как следует, Дамарис… — добавил он с показным добродушием. — А вот и пастор. Не лишайте его работы.

Дамарис услышала, как позади отворилась дверь, и, как и Понсфорт, предположила, что явился пастор. Она не обернулась, но по выражению лица Понсфорта поняла, что ошиблась, что в дверях стоял не пастор, а незваный и страшный гость.

Виконт передернулся, словно судорога прошла по его телу, краска возбуждения на его лице сменилась мертвенной бледностью, он приоткрыл рот и вытаращил глаза, не в силах оторваться от увиденного. Его немой ужас отчасти передался и Дамарис, она не решалась посмотреть, что так потрясло милорда; голова ее раскалывалась от боли, сердце учащенно билось. Она молча ждала развития событий.

Наконец после долгого молчания свершилось чудо. Сначала послышался голос, милый сердцу голос, сейчас звучавший сухо и сурово. Едва заслышав его, Дамарис почувствовала, что сердце, сильно толкнувшись в груди, будто остановилось. Она оцепенела — то был голос мертвеца:

— Вы слишком беспечны, Понсфорт, для человека с такими злодейскими наклонностями. Я и не надеялся так легко попасть в ваш дом.

Понсфорт ничего не ответил. Он по-прежнему в ужасе таращился на призрак человека, которого при его, Понсфорта, содействии повесили в Тайберне две недели назад.

Когда голос смолк, Дамарис с легким стоном покачнулась и упала бы, но сильная рука поддержала ее за талию.

— Не бойтесь, Дамарис, это я! — прошептал тот же голос у самого ее уха.

Дамарис, все еще пребывавшая в оцепенении, подняла голову и встретила сияющие глаза капитана Гейнора. Она едва сдержала крик. Все это, конечно, сон, подумала она, горький, иронический финал затянувшегося кошмара.

Понсфорт наконец обрел дар речи.

— Во имя Господа, кто вы? — воскликнул он.

— Капитан Гейнор, к вашим услугам, — последовал ответ. — Полагаю, мое появление столь же своевременно, сколь и нежелательно, — добавил он с саркастической улыбкой.

И тогда наконец Понсфорт сообразил, что перед ним не мертвец, восставший из могилы, а живой человек из плоти и крови, страшный и нежданный, требующий немедленных ответных действий. Неважно, каким чудом он остался в живых и явился сюда в самый неподходящий момент. Второй раз за вечер рука милорда невольно потянулась к шпаге, второй раз он выбранился, не обнаружив ее на привычном месте.

Капитан Гейнор, правильно оценив его жест, понимающе усмехнулся.

— Дело поправимое, — многозначительно произнес он. — Как-то ночью в вашем городском доме, милорд, мы играли в скверную игру. Но тогда у нас в руках были карты и фортуна благоволила вам, мошеннику. Мы возобновим игру в любой момент, милорд, но на сей раз не в карты.

Гейнор почувствовал, как задрожала Дамарис. Она лишь сейчас поняла, что это не сон, а удивительная реальность, и сердце того, к кому она прижалась плечом, живое, бьющееся — сердце человека, которого она считала мертвым.

— Кроме того, — продолжал тем временем капитан, — мне необходимо свести с вами еще кое-какие счеты. Похоже, вы назвали моим почтенным именем якобитского негодяя капитана Дженкина, повешенного в Тайберне, и с помощью лжи добились ареста сэра Джона за укрывательство шпиона.

Понсфорт тяжело оперся о стол. Он ничего не понимал, удивление пересиливало все.

— Посему, — продолжал Гейнор, — сэр Джон явился сюда, чтобы самолично задать вам несколько вопросов.

— Сэр Джон? — пробормотал Понсфорт.

— Сэр Джон здесь? — радостно воскликнула Дамарис.

— Разумеется. Когда я явился сегодня к лорду Картерету, одного моего присутствия оказалось достаточно, чтобы опровергнуть абсурдное обвинение, выдвинутое против вашего дяди. Его немедленно освободили. А поскольку лорд Картерет сообщил мне, что этот мошенник принуждает вас вступить с ним в брак, мы с сэром Джоном немедленно выехали из Лондона. С нами мой старый друг — на случай, если потребуется помощь. Сейчас они беседуют с пастором. Впрочем, они уже здесь.

В столовую вошли сэр Джон и сэр Ричард Темплтон.

Только теперь Понсфорт разрешил загадку, мучившую его с момента появления в доме Суареса: почему лорд Картерет отменил свое ручательство. Очевидно, увидев живого и невредимого капитана Гейнора, самим своим появлением отрицавшего, что он и капитан Дженкин, повешенный в Тайберне, — одно лицо, министр решил, что его обманули. И хоть в этом деле оставалось много неясного, очевидно было одно: никакие возражения не заставят лорда Картерета изменить своего мнения, никакие доказательства не изменят утверждения: кем бы ни был капитан Дженкин, он не Гарри Гейнор.

Сэр Джон сразу оценил ситуацию.

— Ну и ну! Увидев пастора, я сразу понял, что мы поспели вовремя. Дамарис, дорогая моя девочка, как ты могла… как ты могла довериться этому злодею? Понсфорт, — начал было он, обращаясь к виконту, но тут же оборвал себя и повернулся к нему спиной. — К чему все эти разговоры, обвинения? Поедем, Гарри, скорее поедем домой!

— Уведите Дамарис, сэр Джон. А Дик пусть останется. Мне нужно кое-что сказать его светлости. Надо завершить игру.

Дамарис вдруг схватила Гарри за руки, испуганно заглянула ему в лицо:

— Не надо, прошу вас, Гарри! Оставьте его, уедем!

В разговор вступил Понсфорт:

— Если Гейнор и впрямь трус, каким я его считаю, — сказал он срывающимся от злобы голосом, — он обратит внимание на ваши слова.

— Слышите, дорогая? — улыбнулся капитан.

— Неужели кто-нибудь усомнится в вашем мужестве из-за слов такого человека? — возмутилась Дамарис. — О Гарри, я столько выстрадала из-за вас, вы и представить не можете. Не знаю, каким чудом, но вы воскресли из мертвых. Я ничего не понимаю, в моей душе смятение, но мне ясно одно: благодарение Богу, вы здесь, вы живы. Мне еще предстоит узнать, как произошло это чудо. Ну, а пока, мой дорогой, выполните мою просьбу! Я в первый раз обращаюсь к вам с просьбой. Если вы любите меня, Гарри, вы уедете с нами!

— Несомненно, уедет! — подхватил Понсфорт. — Уедет, прикрываясь женской мольбой.

— У меня создается впечатление, — послышался мягкий вкрадчивый голос, — что лорд Понсфорт проявляет неблагоразумие и ищет ссоры.

Все тотчас удивленно обернулись к говорившему. В дверях стоял Исраэль Суарес. За ним маячили фигуры судебных приставов.

— Извините меня за вторжение, леди и джентльмены, — с поклоном сказал Суарес, — но оно своевременно. Жизнь милорда оценивается в пятнадцать тысяч фунтов, и мне еще предстоит получить их. Я не могу допустить, чтобы он подвергал свою жизнь опасности.

— Кто вы такой, черт возьми? — спросил сэр Джон.

— Мое имя Исраэль Суарес, сэр. Возможно, вы слышали обо мне. Я имею ордер на арест этого красивого джентльмена. Он мой должник, но не в состоянии вернуть долга. Очень сожалею о вмешательстве, джентльмены, — сказал Суарес и, обращаясь к капитану Гейнору, добавил: — Сожалею, что лишаю вас достойного соперника, сэр. Но милорд принадлежит мне, вернее, не мне, а закону, и жизнь его священна. Зная об этом, милорд — какой позор! — старается оскорбить вас. Лет через пятнадцать у меня, возможно, не будет к нему претензий, тогда и сводите с ним счеты. А сейчас первоочередное право на удовлетворение принадлежит закону.

— Ну и ну! — голубые глаза сэра Джона смеялись. Обернувшись к Гейнору, он заметил: — Думаю, мистер Суарес обеспечит его светлости безопасность.

— Полную, — подтвердил капитан, лишь теперь осознавший смысл сказанного лордом Картеретом. — Но мне кажется, лорд Понсфорт счел бы меня более милосердным. Так едем, Дамарис?

— Да. Господи, благодарю тебя! — Дамарис дала волю слезам.

Взревев от злобы, Понсфорт кинулся вслед Гейнору, но на его пути непреодолимой преградой встал Исраэль Суарес.

— Успокойтесь, милорд, успокойтесь! — любезно произнес ростовщик. — На сей раз вы проиграли. Но — терпение! Фортуна любит тех, кто умеет проигрывать, особенно не печалясь.

Понсфорт осыпал его ругательствами, но потом, сникнув, зарыдал и повалился на стул. Над ним стоял благожелательный Суарес, точно ангел-хранитель, предъявляющий свои права на его душу.

Дождь лил как из ведра, дороги развезло. Сэр Джон предложил компании разделиться, поскольку у них было два экипажа — карета Дамарис и та, что доставила капитана Гейнора с друзьями из Лондона. Сэр Джон получил общее согласие и, проявив легкомысленное отношение к правилам приличия, послал вперед в одной карете капитана и Дамарис.

— Вы сожалеете о вмешательстве этого человека? — спросила Дамарис, имея в виду Суареса, предотвратившего дуэль капитана с лордом Понсфортом.

— Нет, дорогая, я очень рад, — отвечал капитан. — Он помог мне выполнить просьбу любимой.

— Стало быть, вы колебались и теперь признаетесь в этом?

— Если я и колебался, то лишь потому, что лорд Понсфорт — постоянная угроза для меня и для моих друзей. Но теперь у меня нет оснований для беспокойства. У змеи вырвали жало. Удел Понсфорта — бесчестие и долговая тюрьма. Такое отмщение ещеприятнее: не пришлось пачкать рук.

— Но я не понимаю… — начала Дамарис.

И капитан Гейнор поведал ей свою историю.


ЗАПАДНЯ (роман)

Страшась Наполеона, Португалия призвала на помощь Англию. Веллингтон планирует оборону, возводит укрепления, объединяет действия двух стран. Успех зависит от секретности. Несчастная случайность — ошибка пьяного английского офицерика — ставит под угрозу отношения между португальцами и англичанами…

Как распутать клубок скандалов, придворных интриг, шпионских игр и любовных неурядиц? Кто выйдет победителем — шпион Наполеона или английская военная разведка?


Глава 1

ДЕЛО В ТАВОРЕ
В том, что мистер Батлер был тогда пьян, можно совершенно не сомневаться. Это подтвердил и сержант Фланаган, и сопровождавшие его солдаты, да и сам Батлер впоследствии. И позвольте мне сразу здесь заметить, что, хотя в глазах других, по его собственным словам, он выглядел безответственным сумасбродом, мистер Батлер был человеком чести, не способным ко лжи. Да, сэр Томас Пиктон назвал его «подлым вором», но я уверен, что дело тут просто в том, что этот генерал, безусловно, выдающийся военачальник, во всем остальном был человеком слишком прямолинейным и ортодоксальным. Те, кто понял его высказывание буквально, очевидно, просто плохо знают людей и потому принимают за объективную оценку резкость генерала Пиктона, которого лорд Веллингтон[1973] называл грубияном и сквернословящим чертом.

Вообще же, если как следует разобраться, то станет ясно, что вся эта драматическая история, о которой речь впереди, явилась результатом недоразумения. Хотя я, конечно, не захожу так далеко, чтобы принять точку зрения одного из защитников Батлера, считавшего, что лейтенант оказался жертвой заговора, организованного «гостеприимным» хозяином в Регоа. То, что это не так, легко объяснить. Этот хозяин носил фамилию Соза, и упомянутый защитник поспешил сделать вывод, что он принадлежит к известному семейству, самыми видными представителями которого были принципал Соза, член регентского совета в Лиссабоне, и кавалер Соза, португальский посланник при Сент-Джеймском дворе. Плохо знакомый с Португалией, защитник находился в неведении относительно того, фамилия Соза распространена в этой стране почти так же, как фамилия Смит в Англии. Он, наверное, был введен в заблуждение также тем обстоятельством, что принципал Соза не преминул поднять по этому поводу шум в столице, чем создал новые трудности для лорда Веллингтона, у которого их и без того хватало: ему мешали некомпетентность и злоба, которые проявляли как кабинет министров в Лондоне, так и правительство в Лиссабоне.

Если бы не все те же некомпетентность и злоба, и наша история могла бы иметь совсем другое развитие сюжета. Прояви мистер Персиваль больше энергии, а представители оппозиции меньше недоверия и своекорыстия, кампания лорда Веллингтона не страдала бы из-за нехватки продовольствия. Не менее глупо и корыстно, да еще и скандально вел себя португальский регентский совет. В результате того, что политики обеих стран пеклись главным образом о своих собственных интересах, британские экспедиционные силы остались без обещанных припасов, хватало у них и разных других трудностей буквально на каждом шагу продвижения по Португалии. Лорд Веллингтон, должно быть, испытывал муки бессилия сродни тем, что пришлось пережить сэру Джону Муру при таких же обстоятельствах пятнадцатью месяцами ранее. О том, что Веллингтон действительно страдал и ожидал еще больших страданий, свидетельствуют письма. От возможного душевного расстройства ему помогала уберечься лишь его железная воля. Регентский совет с его заботой о снискании популярности среди португальской аристократии намеренно тормозил выполнение его распоряжений своей бездеятельностью; до него доходило эхо голосов из Сан-Стефана[1974], громко объявлявших его действия необдуманными, опрометчивыми и неразумными; посредственные журналисты и люди типа лорда Грея, видимо, вследствие своего абсолютного невежества в военных делах истово критиковали его операции. Он знал, какая неистовая буря гнева и обвинении была поднята оппозицией, когда его возвели в пэрство несколько месяцев назад, после славной битвы под Талаверой[1975], и как, несмотря на нее, утверждалось: «Веллингтон, дескать, так неумело проводит кампанию, что заслуживает не награды, а наказания»; он также знал о растущей в Англии непопулярности этой войны, ему было известно, что правительство, не сведущее в проводимых им трудоемких приготовлениях, было недовольно его «бездеятельностью» в последние несколько месяцев, — настолько, что один из членов кабинета даже написал ему нечто невероятно нелепое: «Бога ради, делайте же что-нибудь — что-нибудь, чтобы пролилась кровь».

Сердце, менее стойкое, должно быть, не вынесло бы этого, дух, менее сильный, упал бы в окружающей его удушливой атмосфере недоброжелательности. Человек, не столь целеустремленный, наверное, дал бы волю чувствам, сложил с себя командование и сел на корабль, отплывающий в Англию, предложив предварительно кому-нибудь из своих многочисленных критиков занять его место во главе войска и дать возможность проявиться на практике военному гению, вдохновлявшему их лишь на критические опусы. Веллингтон, однако, был не зря прозван «железным», и он никогда не обнаруживал столько воли и самообладания, как в те тяжелые дни 1810-го.

Суровый и бесстрастный, он шел своим путем к поставленной цели, не позволяя всякого рода критиканам остановить себя.

К сожалению, хладнокровие главнокомандующего не разделяли его офицеры. Дивизия легкой кавалерии, расквартированная вдоль реки Агеды для охраны испанской границы, за которой маршал Ней[1976] произвел демонстрацию против Сьюдад-Родриго[1977], как и другие части, страдала из-за недостатка припасов, и, в конце концов, ее темпераментный командир сэр Роберт Крофорд обнаружил, что ему больше нечем кормить людей. Раздраженный этим обстоятельством, сэр Роберт стал действовать опрометчиво. Он конфисковал кое-какую утварь в церкви в Пиньеле, чтобы обменять ее на продовольствие. Этот акт, учитывая распространенные в те времена среди населения чувства и настроения, мог иметь серьезные последствия, и сэр Роберт был вынужден принести, в конце концов, свои извинения и все возместить. Однако это уже другая история. Я упомянул этот инцидент лишь потому, что дело в Таворе, которое нас интересует, по сути, вытекло из него, поскольку поведение сэра Роберта могло быть воспринято его офицерами как пример, а следовательно, должно служить в дальнейшем для оправдания лейтенанта Батлера. Нашего лейтенанта послали в экспедицию за провиантом в долину Верхней Дору[1978] с полуэскадроном кавалеристов 8-го Ирландского драгунского полка, два эскадрона которого были в это время приданы легкой кавалерии. Если быть более точным, ему предстояло купить и пригнать в Пиньел сто голов скота, часть которого предполагалось забить, а другую часть использовать в качестве тяглового. Согласно инструкциям, лейтенант должен был доехать до Регоа и там представиться некоему Бартоломью Бирсли, преуспевающему и влиятельному англичанину-виноделу, владеющему благоприобретенными его предком обширными виноградниками на Дору. Ему напомнили о почти враждебном отношении крестьян в некоторых районах, предупредили, чтобы он обращался с ними осторожно, не допускал отставания своих солдат, и посоветовали довериться во всем, что связано с покупкой скота, мистеру Бирсли. Нужно сразу признать, что если бы сэру Роберту Крофорду было известно о ветрености и безответственности мистера Батлера, он, безусловно, назначил бы в эту экспедицию другого офицера. Но Ирландский драгунский полк лишь недавно прибыл в Пиньел и был генералу совершенно незнаком.

Ненастным мартовским днем лейтенант Батлер выступил во главе своего отряда в сопровождении корнета О’Рурка и двух сержантов; в Пишкейре к ним присоединился проводник-португалец. На ночь они остановились в Эрведозе и рано утром снова были в седлах. Они ехали по поднимающейся над Кашан-да-Валейра скалистой возвышенности, через которую, бурля и пенясь, бежала своим каменистым путем разлившаяся желтая река. Это зрелище, впечатляющее даже ярким цветущим летом, теперь угнетало и даже пугало, наводя на мысль об ущелье подземного мира. Возвышающиеся по ту сторону вздувшегося потока гранитные утесы скрывались мглой и проливным дождем, непрерывно низвергавшимся со свинцовых небес с угрюмой неумолимостью, заставляя пузыриться ревущую в ущелье реку, и пробирающим солдат до самых внутренностей. Впереди, закутавшись до подбородка в синий кавалерийский плащ, в кожаном шлеме со стекающими по нему ручейками ехал лейтенант Батлер, проклиная погоду, страну, легкую кавалерию и вообще все, что привело к его нынешнему положению. Рядом с ним верхом на муле трусил португальский проводник в соломенной плащ-накидке с капюшоном, придававшей ему сходство с оплетенной соломой бутылью его родного портвейна. Оба молчали — проводник не понимал по-английски, а знание лейтенантом португальского исключало какую бы то ни было беседу.

Отряд достиг склона и спустился вниз по дороге, окаймленной унылыми мокрыми соснами, качающими своими черными ветвями, на время скрывавшими всадников от насквозь промокшего хлюпающего мира. Они выехали из-за них у самого моста, соединяющего берега желтой реки и ведущего прямо в Регоа. Вступив в город, драгуны зашлепали по грязи и глине узких немощеных улиц, которые местами оказались совершенно затопленными: к дождю здесь добавлялись потоки воды, струившиеся с покрытых черепицей крыш домов слева и справа.

В окнах мелькали любопытные лица, изредка открывалась дверь, и появившийся на пороге крестьянин со своим семейством вопросительно, а порой и участливо смотрел на проезжающую мимо мокрую процессию. Но на улицах они не увидели ни одной живой души, все попрятались кто куда от безжалостного ливня.

Драгуны выбрались за город, и проводник остановился у ворот в стене, за которой виднелись сад и красивый белый дом; за домом начинались виноградники, поднимающиеся террасами по горному склону и скрывающиеся из виду в опустившейся туманной мгле. На гранитной перекладине над воротами лейтенант прочитал высеченную надпись «Бартоломью Бирсли, 1744» и понял, что они у цели, у дома сына или внука — он не знал, кого именно, да его это и не интересовало — первого арендатора виноградной фермы.

Однако мистера Бирсли дома не было. Об этом лейтенанту сообщил его управляющий, полный, благодушный, чем-то похожий на священника в своем черном с шелковой отделкой одеянии господин, чья фамилия был Соза, что послужило в дальнейшем, как я уже говорил, причиной некоторых недоразумений. Мистер Бирсли недавно отбыл в Англию, собираясь там переждать, пока в Португалии все успокоится. Он здорово пострадал от французов во время вторжения армии Сульта[1979], и никто не смог бы упрекнуть его за нежелание опять испытать то, что он уже перенес, особенно сейчас, когда ходили слухи, что император сам собирается повести армию, концентрирующуюся на границе.

Но даже если бы мистер Бирсли находился дома, вряд ли драгунам был бы оказан лучший прием. Приветствовавший лейтенанта на вполне понятном английском Фернанду Соза просил его в принятой в Португалии витиеватой манере считать весь дом и все, что в нем находилось, своим и требовать всего, чего пожелает. Солдаты расположились на кухне и в просторном холле, где развели большой огонь из сосновых поленьев, после чего дом наполнился паром и запахом сохнущей одежды, и провели тут остаток дня полураздетые, закутанные в одеяла и соломенные накидки. После утомительной скачки по дождю драгуны изрядно проголодались, в полной мере изведав нехватку продовольствия, возникшую на Агеде в последнее время. Теперь же, благодаря Фернанду Созе, они могли поесть так, как не ели уже многие месяцы: жареная козлятина с вареным рисом и золотистым маисовым хлебом под терпкое и не очень хмельное вино были предложены их изголодавшимся желудкам предупредительным и внимательным управляющим в таких количествах, что избежать излишеств, казалось, не представлялось возможным.

На столе лейтенанта Батлера и корнета О’Рурка, расположившихся в гостиной, козлятина уступила место отлично зажаренной индюшке, и Соза сам отправился в погреб, чтобы принести им выдержанное столовое вино, приготовленное из прогретого солнцем винограда, собранного на берегах Дору, которое, как он клялся — и наши драгуны с ним охотно согласились, — посрамит само бургундское; а портвейн, поданный на десерт, изумил даже мистера Батлера, знавшего толк в вине и за время своего пребывания в этой стране научившегося неплохо разбираться в портвейнах.

Сутки пробыли драгуны на вилле мистера Бирсли, благодаря бога за выпавшие на их долю тяготы, в результате чего они оказались в тепле и уюте, в оазисе изобилия, пируя так, как могут пировать только долго и строго постившиеся люди. Но это было не все. Добряк Соза считал, что оказавшиеся у него в гостях представители защитников Португалии должны отдохнуть и поправиться, и мистеру Батлеру не нужно отправляться в горы за стадом буйволов. Фернанду Соза имел под своим началом группу рабочих, в это время года сидевших без дела, которых он и занял в интересах своих английских друзей, позволив лейтенанту лишь заплатить деньги за скот и собираясь самолично проследить, чтобы цена была надлежащей.

О большем лейтенант не мог и мечтать. Он был невысокого мнения о себе, как о торговце скотом или погонщике, и не имел особого желания отличиться в качестве того или другого. Так что, когда на следующий день, после того, как кончился дождь, стадо пригнали в Регоа, наш лейтенант имел все основания остаться довольным. Выплатив запрашиваемые деньги — сумму гораздо более скромную, чем та, которую он приготовился отдать, — мистер Батлер собрался тотчас же отправиться в Пиньел, помня о тяжелом положении дивизии и нетерпении, с которым горячий генерал Крофорд, должно быть, ждал его.

— Ну, что ж, поезжайте, раз должны, — смиренно сказал опечаленный Соза. — Но сперва отобедайте. Обед будет просто замечательный, обещаю. Насчет него я уже распорядился. И вино — вы непременно должны высказать свое мнение о вине.

Лейтенант Батлер заколебался. Корнет О’Рурк с беспокойством посмотрел на него, в душе моля бога, чтобы Батлер поддался соблазну, и, со своей стороны, пытаясь изобразить согласие, поблагодарил Созу за гостеприимство.

— Сэр Роберт будет беспокоиться, — проговорил лейтенант.

— Но полчаса, — возразил Соза, — что они решают? А за полчаса вы отобедаете.

— В самом деле, — отважился вставить свое слово корнет, — бог знает, когда мы еще сможем поесть.

— И обед уже готов. Он будет подан немедленно, — сказал Соза и тут же дернул за шнур колокольчика.

Не подозревая о вмешательстве судьбы — да и как он это мог заподозрить? — мистер Батлер наконец согласился, и они сели за стол.

Теперь вы увидите, жертвой каких роковых обстоятельств он стал. Через полчаса, как и обещал Соза, с обедом, который и в самом деле оказался изумительным, было покончено. Уж если накануне дворецкий, не ожидая их появления, выставил столь обильное угощение, можете себе представить, какой пир он им закатил теперь, имея время подготовиться. Опорожнив свой четвертый и последний, наполненный до краев, стакан тончайшего красного дорского вина, лейтенант вздохнул с явным сожалением и отодвинулся от стола.

Но Соза, забеспокоившись, замахал рукой, удерживая его.

— Один момент, — взмолился он. Его полное доброе лицо излучало тревогу. — Мистер Бирсли никогда не простит мне, если я позволю вам уехать без того, что он называет «чашкой в стремя», которая предохранит вас от болезней, таящихся в ветрах, приходящих с Серры[1980]. Стакан — только один — того портвейна, который вы попробовали вчера. Я сказал — только стакан, хотя все же надеюсь, что вы окажете мне такую честь и выпьете всю бутылку. Но стакан — хотя бы, стакан! — Он просил почти со слезами.

Мистер Батлер уже находился в состоянии приятной расслабленности, и предстоящая дорога представлялась ему пыткой; но служба есть служба, к тому же сэр Роберт Крофорд имел дьявольский характер. Разрываясь между сознанием долга и жаждой удовольствия, Батлер посмотрел на О’Рурка. Этот белокурый ангелоподобный юноша, почти еще мальчик, для своих лет слишком хорошо разбирающийся в винах, ответил ему затуманенным взглядом и облизнул губы.

— На вашем месте я бы поддался искушению, — проговорил он. — Вино весьма изысканно, а десять минут большой роли не играют.

Лейтенант принял компромиссное решение, делающее ему, как офицеру, честь, но обнаруживающее достойный всяческого осуждения, хотя и вполне понятный, эгоизм.

— Хорошо, — сказал он. — Оставьте сержанта Фланагана с десятью людьми подождать меня, О’Рурк, а сами немедленно отправляйтесь с остальными и прихватите с собой скот. Я догоню вас.

Вид упавшего духом О’Рурка вызвал сочувствие у Созы.

— Но, капитан, — умоляюще заговорил он, — разве вы не позволите лейтенанту…

— Долг есть долг, — не терпящим возражений тоном прервал его мистер Батлер. — Отправляйтесь, О’Рурк.

И О’Рурк, весьма нечетко щелкнув каблуками, отдал честь и отбыл.

Тотчас принесли бутыли в корзине — не одну, как сказал Соза, а три — и, когда с первой было покончено, Батлер решил, что, коль скоро О’Рурк и скот уже в пути, ему самому можно не торопиться с отъездом. Стадо буйволов движется довольно медленно, и отряд всадников, отправившись вслед ему спустя несколько часов и путешествуя без помех, без труда сможет догнать его прежде, чем стадо преодолеет лежащие впереди сорок миль.

Так, с легкостью поддаваясь соблазну, наш лейтенант склонился наконец к тому, чтобы распробовать и вторую бутылку этого нектара, «выгнанного из солнечного света, разливающегося над Дору» (его собственные слова). Управляющий вытащил коробку отборных сигар, и, хотя лейтенант не курил, он решил позволить себе и это по такому особенному случаю. Удобно устроившись в глубоком кресле и протянув ноги к пылающим сосновым поленьям, он провел большую часть этого промозглого дня в полудреме, прихлебывая вино и пуская дым. Вскоре вслед за второй отправилась и третья бутылка, и, учитывая, что управляющий мистера Бирсли был человеком исключительно мало пьющим, можно с уверенностью сказать, что большая часть вина перетекла в страждущую утробу лейтенанта.

Вино оказалось несколько более крепким, чем Батлеру представлялось сначала, и на смену блаженному оцепенению, вызванному обедом, пришло возбуждение, разрушившее остатки здравомыслия.

Управляющий был человеком, чрезвычайно хорошо разбирающимся в винах и виноградарстве и чрезвычайно плохо во всем остальном — поэтому неудивительно, что различные аспекты этих предметов в основном и составляли тему их разговора, — и, как все энтузиасты, являлся весьма интересным собеседником. Когда Батлер в очередной раз рассыпался в похвалах рубиновому вину, управляющий сказал со вздохом:

— Да, вы, конечно, правы, капитан, это прекрасное вино. Но у нас было еще лучше.

— Клянусь богом, это невозможно! — возразил Батлер, икнув.

— Трудно в это поверить, я понимаю. Но тем не менее оно было: великолепное, чудесное вино урожая знаменитого на Дору 1798 года, самого известного из всех, что мы знаем. Мистер Бирсли продал несколько бочек монахам в Тавору, которые разлили его по бутылкам и теперь хранят. Я упрашивал его тогда не делать этого, зная, сколь ценным оно может стать со временем, но он все же продал. Эх, господи, господи! — Управляющий сжал на груди руки и поднял к потолку свои чуть выпуклые глаза, демонстрируя всевышнему, что он не одобряет безрассудного поведения хозяина. — Мистер Бирсли сказал, что вина и так достаточно, но теперь, — он в отчаянье развел своими пухлыми руками, — у нас его не осталось вовсе. Эти сукины дети — французы, которые пришли с маршалом Сультом, — забрели к нам в поисках фуража и, найдя вино, вылакали его, как свиньи. — Он выругался, его прежде добродушное лицо теперь горело гневом. — Подумать только, все это бесценное вино было употреблено словно самое низкопробное пойло. Не осталось ни капли. Но у монахов в Таворе его еще много. Они дорожат им, поскольку знают толк в хорошем вине. Все священники знают толк в хорошем вине. Да! Черт побери!

Он погрузился в тяжелые раздумья.

Лейтенант Батлер пошевелился в кресле и сочувственно нахмурил брови.

— Отврат’тельно, — сказал он с негодованием, его язык сильно заплетался. — Я не забуду об этом, когда… встр’чусь с фр’нцузами. — После чего тоже погрузился в раздумья.

Мистер Батлер был добрым католиком и, более того, католиком весьма ортодоксальным, не согласным считать некоторые вещи само собой разумеющимися. Леность и распущенность духовенства в Португалии, бросившиеся в глаза уже при его первом знакомстве с монахами этой страны, вызвали в нем негодование. Громогласно декларируемые обеты монашеской бедности, якобы строго соблюдаемые за монастырскими стенами, коробили его своей фальшью. Люди, поклявшиеся богу жить в нищете, носящие грубую одежду и обходящиеся без обуви и в то же время заплывающие жиром от обильной пищи, хранящие драгоценные вина, раздражали его своей несообразностью.

— И теперь этот нектар попивают монахи, — сказал он вслух и саркастически усмехнулся. — Знаю я эту п’роду каплунов, подпоясавших свои большие животы веревками, ваших живущих «в нищете» капуцинов[1981].

Соза посмотрел на него с внезапной тревогой, вспомнив, что все англичане еретики (он ничего не знал о религиозных разногласиях между англичанами и ирландцами)[1982]. Молча Батлер прикончил третью, и последнюю, бутылку, его разум замкнулся на мысли о вине, которое было еще лучше этого и хранилось в подвалах монастыря в Таворе. Он ощутил растущую потребность непременно его попробовать.

И неожиданно спросил:

— А где находится Тавора? — вероятно, подумав о восторге, который могло бы вызвать это вино у измученных войной солдат в долине Агеды.

— Лиг[1983] десять отсюда, — ответил Соза и показал ее на карте, висящей на стене.

Лейтенант поднялся и, слегка пошатываясь, двинулся через комнату. Он был высоким, чуть угловатым парнем, светлокожим, с голубыми глазами и копной густых огненно-рыжих волос, удивительно сочетавшихся с его характером. Широко расставив ноги для большей устойчивости, лейтенант остановился перед картой и, проследив пальцем течение Дору, стал водить им по области вокруг Регоа, пока наконец не нашел нужного места.

— А что, — сказал он, — мне кажется, мы должны отправиться обратно в Пишкейру этим п’тем, ведь он короче того, что ведет вдоль реки.

— По карте — да, — ответил Соза. — Но там очень плохая дорога — просто тропка для мулов, а вот дорога вдоль реки довольно хорошая.

— Все же, — сказал лейтенант, — я думаю, лучше отпр’виться этим п’тем.

Его мозг окутался уже достаточно плотной завесой винных паров и воспринимал действительность все менее и менее адекватно. Его антипатия к священникам, которые, дав обет самоотречения, прячут хорошее вино, в то время как солдаты, прибывшие защищать их жирные туши, страдают от холода и даже голода, росла с каждой минутой. Он должен попробовать это вино в Таворе и часть его запасов взять с собой, чтобы его собратья офицеры в Пиньеле тоже смогли им насладиться. Разумеется, он заплатит за него! Он не допустит грабежа, ведь нельзя же ослушаться приказа. Он даст им денег — но столько, сколько сам сочтет нужным, проследив, чтобы эти монахи из Таворы не нажились на своих защитниках.

Так размышлял лейтенант, изучая карту. Вскоре, покинув наконец Созу, этого короля всех хозяев, мистер Батлер уже ехал через город, сопровождаемый сержантом Фланаганом и десятью солдатами, окончательно укрепившись в своем намерении и чувствуя прилив решимости для его осуществления. Я думаю, в случившемся отчасти виновато и изменение погоды — это был холодный, унылый вечер, по бледно-голубому небу неслись изодранные клочки облаков — обломки вчерашней бури, — и, попав из теплой, уютной гостиной Созы под сильный, пронизывающий ветер, дующий с Атлантики, лейтенант совершенно потерял голову. Теперь он уже видел в предстоящей затее свою святую обязанность, преисполнившись чем-то вроде религиозного фанатизма.

Да, он должен спасти души несчастных монахов, уберечь их от соблазна, грозящего погибелью, это его христианский долг. Мистер Батлер уже больше не думал о том, чтобы купить вино. Свою главную цель он теперь видел в том, чтобы получить его — и не часть, а все — и увезти, убив таким образом сразу двух зайцев: монахи в монастыре избавятся от проклятья, а его измученные, терпящие лишения товарищи получат возможность славно угоститься.

Так размышлял мистер Батлер, следуя достойной, хотя и пьяной, логике, и, перебравшись через мост, поехал прямо. Сержант Фланаган, видя состояние лейтенанта, решил, что он сбился с пути, и отважился напомнить, что они добрались сюда по дороге вдоль реки.

— Да, — ответил Батлер резко, — но мы будем в’звращаться через Тавору.

У них не было проводника: тот, что довел их до Регоа, вернулся вместе с О’Рурком, и, хотя Соза при расставании настаивал, чтобы лейтенант взял в провожатые человека из прислуги, Батлер, понимая, что при данных обстоятельствах это будет нежелательно, предпочел искать дорогу сам.

Теперь он силился вспомнить детали карты, виденной им в гостиной Созы, пока не осознал, что эта задача ему совершенно не по силам. Тем временем приближалась ночь: они ехали по тропинке, ведущей вдоль холма вверх, и, в конце концов, уже в темноте выехали к деревушке.

Сержант Фланаган был опытным солдатом и, наверное, самым трезвым человеком в отряде, поскольку вино на кухне Созы тоже лилось рекой, и драгуны, ожидая командира, вовсю наслаждались им — ситуация, подобные которой редко возникали во время этой кампании. Его беспокойство стало усиливаться, он знал полуостров еще со дней похода сэра Джона Мура[1984] и, как любой другой, отлично понимал, что собой представляют крестьяне Португалии, помня о дикой жестокости, на которую они были способны. Сержант не раз оказывался очевидцем последствий жуткой участи, постигшей французских солдат отступавшей армии Сульта, и мог себе представить, каким страшным мукам их подвергли кровожадные обитатели этих удаленных горных районов, в руки которых они имели несчастье попасть. Он знал, что такие зверства творились не только в отношении французов, многие из этих темных крестьян были не в состоянии отличить захватчика от защитника — все чужеземцы были для них врагами. Ну а те, что все же делали такое различие, смотрели и на французов, и на англичан с почти одинаковой ненавистью.

В то время как войска императора воевали, основываясь на принципе, что армия должна сама кормиться в занимаемой стране, согласно британскому закону, все, что реквизировалось, подлежало оплате, и, несмотря на все трудности, Веллингтон с чрезвычайной строгостью следил за его соблюдением, сурово карая всех, кто этот закон нарушал. Тем не менее нарушения продолжались, люди то и дело срывались, причем часто, следует сказать, под давлением обстоятельств, в возникновении которых были виноваты сами португальцы, случались и грабежи и насилия, вызывающие слепое озлобление, выливающееся в последствия, порой столь же ужасные для освободителей-англичан, как и для агрессоров-французов. К тому же португальским правительством недавно был принят указ о милиции — на нем настоял Веллингтон, — который лег бременем на плечи крестьян, вызвав у них сильное раздражение, вымещавшееся на попадавших к ним случайных британских солдатах.

Зная все это, сержант был не слишком доволен перспективой ночной прогулки в глубь гор, где в любой момент, как ему казалось, они могли заблудиться. Их было только двенадцать человек, и он счел неразумным ехать через горы, чтобы догнать обремененный стадом, медленно движущийся большой отряд. Так они его не догонят, а перегонят. Но, не смея возражать лейтенанту, он молчал, с тревогой уповая на лучшее. В деревушке мистер Батлер остановился у винной лавки и несколько раз громко повторил: «Тавора?» — с подчеркнуто вопросительной интонацией. Виноторговец объяснил жестами, сопровождаемыми быстрой и совершенно непонятной речью, что им нужно ехать прямо, и они продолжили свой путь по той же самой тропинке. Миль через пять-шесть тропинка пошла под уклон, ведя на равнину, где виднелись мерцающие огоньки, обозначающие небольшой городок. Драгуны быстро спустились вниз и в предместье нагнали запряженную волами запоздалую телегу, скрип несмазанных осей которой наполнял окрестные холмы заунывным эхом.

Молодая женщина, шагающая босиком рядом с ней, на вопрос мистера Батлера: «Тавора ли это?» — он, как обычно, повторил несколько раз это слово с вопросительной интонацией, — ответила явно утвердительно, хотя и крайне многословно. Некоторое время они шли рядом.

— Convento Dominicano?[1985] — был его следующий вопрос.

Женщина указала стрекалом[1986] на массивное темное здание возле маленькой церкви, стоящей на другом конце площади, куда они как раз въехали. Через минуту сержант, выполняя приказ мистера Батлера, уже стучал в окованную железом дверь монастыря. Они подождали некоторое время, но никто не вышел на стук, даже не засветилось ни одно окно. Сержант снова постучал, сильнее, чем прежде. Наконец послышалось слабое шарканье, в двери открылось окошко, из-за решетки которого пробился тусклый бледно-желтый свет, и дрожащий старческий голос спросил, кто стучит.

— Британские солдаты, — ответил лейтенант по-португальски. — Открывайте!

После раздавшегося в ответ слабого восклицания, видимо, означавшего отказ, окошко с лязгом закрылось. Шаркающие шаги удалились, и опять воцарилась тишина.

— Что за черт! — выругался мистер Батлер.

Пьяные, как и глупцы, подвержены излишней подозрительности.

— Какого дьявола они тут замышляют, если боятся впустить солдат английского короля? Постучи-ка еще, Фланаган. Громче, сержант! — Сержант стал бить в дверь прикладом своего карабина, удары возвращались назад гулким эхом и больше ни звука, можно было подумать, что они ломились в склеп.

Мистер Батлер начал терять терпение.

— Сдается мне, мы заехали в гнездо измены. Гнездо измены! — ему явно понравилось такое определение. — Вот что это. Ломайте дверь, — распорядился он.

— Но, сэр, — набравшись отчаянной смелости, попытался возразить сержант.

— Ломайте дверь, — повторил мистер Батлер. — Давайте-ка посмотрим, что там эти монахи не хотят показывать британским солдатам. По-моему, они прячут еще кое-что, кроме вина.

Некоторые драгуны возили с собой топоры как раз для таких случаев: спешившись, они споро принялись за дело. Но дубовая дверь, укрепленная железными полосами и обитая гвоздями, оказалась весьма прочной. Глухой стук топоров и треск разбиваемых досок были слышны, наверное, даже на окраинах Таворы, однако монастырь продолжал хранить тишину. Но, после того, как дверь стала поддаваться, округу наполнил новый звук: на колокольне соседней церквушки неистово забил колокол, что, несомненно, говорило о начавшемся переполохе. «Динь-динь-динь-динь», — набатом трезвонил он, призывая на помощь всех истинных сынов Матери Церкви.

Мистер Батлер, однако, не обратил на это никакого внимания, и, после того, как дверь была выломана, он вместе со своими солдатами въехал через высокий проем во внутренний двор. Спешившись здесь и оставив удрученного и крайне обеспокоенного сержанта с двумя драгунами охранять лошадей, лейтенант устремился по едва освещенной молодой луной галерее к темному дверному проему, в котором виднелся слабый мерцающий свет. Споткнувшись о ступеньку, он вбежал в зал, тускло освещенный свисающим с потолка светильником. Лейтенант подставил стул, забрался на него и снял фонарь, после чего продолжил свой путь по бесконечному коридору с рядами келий вдоль толстых каменных стен. Открытые двери свидетельствовали о поспешности, с которой их покинули обитатели, явившейся, видимо, результатом паники, вызванной появлением отряда.

Любопытство мистера Батлера возрастало, одновременно росло и его подозрение, что тут не все ладно. С чего бы целой общине законопослушных и верноподданных монахов ударяться в бега при появлении союзных солдат?

— Им же хуже! — с угрозой повторял он и быстро, хотя и спотыкаясь, направился вперед. — Пусть прячутся куда угодно, я найду их и под землей.

В конце этой длинной холодной галереи путь им преградили закрытые двойные двери, за которыми слышались звуки органа; колокол звонил теперь прямо над их головами чрезвычайно громко, и солдаты поняли, что стоят на пороге часовни, где укрылись все монахи. Тут мистера Батлера осенила внезапная догадка:

— А может быть, они приняли нас за французов?

— Лучше бы дать им понять, что это не так, прежде чем здесь соберется все село, — осмелился заметить один из солдат.

— Черт бы побрал этот колокол, — сказал лейтенант и добавил: — Нажмите-ка плечами на дверь.

Запоры оказались не слишком крепкими, и под напором солдатских тел двери подались почти сразу, раскрывшись так неожиданно, что мистер Батлер, бывший в числе первых, влетел в часовню и, пробежав с полдюжины ярдов, грохнулся на пол, растянувшись во весь свой немалый рост на каменных плитах.

Одновременно от алтаря послышалось громкое «Libera nos, Domine!»[1987], сопровождаемое многоголосым бормотанием молитв.

Лейтенант поднялся, взял в руку выроненный фонарь и, покачиваясь, обошел угол, закрывавший внутренность часовни. В тусклом свете висевшей вверху алтарной лампы он увидел десятка четыре монахов в черно-белых одеяниях ордена святого Доминика[1988], столпившихся у большого алтаря, словно стадо испуганных овец. Он остановился и, подняв над головой фонарь, строго окликнул их:

— Эй вы, там!

Орган тут же умолк, но колокол наверху продолжал звонить. Мистер Батлер обратился к ним на французском:

— Чего вы боитесь? Почему вы убежали? Мы — друзья, британские солдаты, ищем ночлег.

В нем уже зрела смутная тревога, и он, хотя и с трудом, начал соображать, что, пожалуй, поступил опрометчиво и что насильственное вторжение в монастырь — проступок серьезный.

От толпы отделилась фигура с четками в руках и, шурша одеждами, двинулась к ним с величавой грацией. Что-то в этой фигуре приковало внимание лейтенанта; вытянув шею, он широко раскрыл глаза, трезвея от внезапно охватившего его страха.

— Я полагала, — послышался мягкий, спокойный женский голос, — что двери монастыря священны для британских солдат.

У Батлера перехватило дыхание, и, уже совершенно протрезвев, он до конца осознал весь драматизм случившегося.

— Боже… — с трудом выдохнул лейтенант и, не в силах более сдерживаться, бросился к выходу.

Но, на бегу, будучи в ужасе от собственного святотатства, не в состоянии стряхнуть внутреннее оцепенение, а может, сомневаясь в увиденном и услышанном, он продолжал оглядываться на фигуру аббатисы, в результате чего налетел на колонну и, покачнувшись, без чувств грохнулся на землю.

Его солдаты этого не заметили, потому что, как только их командир повернулся, осознавая свою долю участия в содеянном, они стремительно ретировались, не останавливаясь и не оглядываясь, тем же путем, которым пришли, полагая, что лейтенант следует за ними.

Впрочем, для спешки у них была и другая причина: из монастырского сада донесся гул толпы и голос сержанта Фланагана, громко звавшего на помощь.

Они появились как раз вовремя. Тревожный звон церковного колокола сделал свое дело. Сбежалась огромная толпа негодующих жителей Таворы, вооруженных кольями, косами и резаками, уже подбирающаяся к сержанту и его товарищам, которые, не совсем понимая причину такого сильного гнева, но вполне осознавая его чрезвычайную серьезность и опасность, отчаянно защищали лошадей. Стремительный бросок драгун — и вот они уже в седлах — все, кроме лейтенанта, чье отсутствие неожиданно обнаружилось.

Фланаган решил вернуться за ним и уже собирался отдать соответствующий приказ, когда внезапный натиск орущей, волнующейся толпы отрезал их от галереи, ведущей к часовне. Зависшая в самой высокой точке неба луна слабо освещала место готовящейся схватки, сплотившихся и обнаживших свои сабли драгун, словно утес, возвышающихся над накатывающим на них морем беснующихся людей.

Фланаган, привстав на стременах, попытался обратиться к жителям. Но он не знал, что им сказать, чтобы успокоить, по-португальски он не мог двух слов связать. Какой-то крестьянин попытался полоснуть его кривым садовым ножом, но, получив удар саблей плашмя, без чувств свалился на землю.

Толпа взорвалась яростными криками и надвинулась на драгун.

— Да послушайте же вы, кровожадные мерзавцы! — закричал Фланаган. — А, черт бы вас побрал! — И, в отчаянии махнув рукой, он скомандовал: — В атаку! — пришпорив коня.

Но отряду не удалось выбраться. Толпа сдавила солдат тесным кольцом, и в саду, символизировавшем до сих пор мир и благочестие, залитом холодным лунным светом, началась жестокая схватка. Две лошади остались без седоков, драгуны раздраженно отбивались саблями от бросавшихся на них крестьян, пытаясь пробить себе путь сквозь смертоносное окружение, но при соотношении один против десяти казалось сомнительным, что кто-то из них уцелеет. И тут на помощь пришла аббатиса, которая, выйдя на балкон, стала призывать жителей Таворы остановиться и послушать ее. Она велела им пропустить солдат. Толпа неохотно, но все-таки стала подчиняться, и, в конце концов, в этой взбудораженной человеческой массе образовался проход.

Но Фланаган все еще колебался. Трое его солдат пали, лейтенант пропал, и он пытался для себя решить, в чем сейчас состоит его долг. Подступившая сзади толпа крестьян уже отрезала драгун от их павших товарищей, и попытку вернуться эти люди могли истолковать неверно: схватка бы возобновилась, в чем не было никакого смысла.

Плотной массой крестьяне загораживали и вход в галерею, ведущую внутрь монастыря, где остался мистер Батлер, живой или мертвый, и часть их уже проникла туда. И тогда Фланаган решил, что едва ли лейтенант избежал гнева крестьян, вызванного его собственной опрометчивостью. У него оставалось семь человек, и сержант заключил, что в сложившихся обстоятельствах его долг — вывести их отсюда живыми и не провоцировать гибель отряда бесполезным донкихотством.

Итак, скомандовав «Вперед!», он провел своих солдат через толпу и вывел из монастыря.

Снаружи их тоже ждали вооруженные, враждебно настроенные жители Таворы, не слышавшие умиротворяющую речь аббатисы, но здесь имелось пространство для маневра.

«Рысью», — приказал сержант. Вскоре они перешли на галоп. До самой окраины Таворы их сопровождал град камней, и даже у самого Фланагана, докладывавшего корнету О’Рурку, которого они нагнали в Пишкейре на следующий день, была на макушке шишка величиной с утиное яйцо.

Когда эта история достигла ушей сэра Роберта Крофорда, он разъярился так, как мог это делать только он.

— Как могла произойти такая ошибка? — мрачно вопрошал он, думая о потере четырех драгун и скачках наперегонки со стадом, закончившихся большим скандалом, что, несомненно, будет иметь серьезные последствия.

— Как оказалось, сэр, — выяснявший обстоятельства дела О’Рурк знал теперь все подробности, — помимо мужского, в Таворе есть еще и женский доминиканский монастырь. Мистер Батлер, спрашивая дорогу, сказал «соnvento» — слово, которым обычно называют последний, и его направили не туда.

— И вы говорите, у сержанта были серьезные основания полагать, что мистеру Батлеру не удалось избежать возмездия за свое безрассудство?

— Я боюсь, что нет никакой надежды на то, что это не так.

— Что ж, возможно, это даже и к лучшему для всех нас, — сказал сэр Роберт. — Лорд Веллингтон наверняка велел бы его расстрелять за такой проступок.

Теперь вы знаете все обстоятельства этой дурацкой истории в Таворе, которая, как будет ясно из дальнейшего повествования, самым неожиданным и роковым образом повлияла на судьбы людей, не имевших к ней никакого отношения.

Глава 2

УЛЬТИМАТУМ
Генерал-адъютант сэр Теренс О’Мой, находившийся в Лиссабоне, узнал о происшествии в Таворе из штабных депеш, пришедших неделю спустя. В них говорилось о том, что по поводу происшествия полковник 8-го драгунского лично принес смиренные извинения матери-аббатисе в связи с досадным происшествием, виновник его — лейтенант Батлер — покинул монастырь живым и невредимым, но до сих пор не прибыл в свой полк.

Депеши содержали и другие малоприятные новости о делах, которыми сэру Теренсу следовало немедленно заняться, но его мыслями полностью завладело злосчастное приключение Батлера. Хотя честный и прямой О’Мой отнюдь не был одарен необыкновенной проницательностью, он сразу понял, какие новые сложности этот случай создаст для их и без того тернистого пути взаимопонимания, какие новые оправдания своей враждебности благодаря ему получат интриганы из регентского совета и какое мощное оружие он дает в руки принципала Созы и его сторонников. Самого по себе этого, казалось, достаточно, чтобы встревожить человека, находящегося в положении О’Моя. Но это было еще не все. Лейтенант Батлер приходился братом его прелестной легкомысленной супруге — безответственность была фамильной чертой Батлеров.

Ради своей молодой жены, которую он любил со всепоглощающей, часто неконтролируемой ревностью, что в общем-то нехарактерно для людей с темпераментом О’Моя, со времени их женитьбы — ему тогда шел сорок шестой год, а девушка была в два раза моложе — генерал-адъютант выручал своего шурина из многих передряг,неоднократно избавлял от последствий переделок, в которые тот попадал из-за своего неизлечимого безрассудства.

Однако это происшествие в монастыре превосходило все имевшее место прежде и вместе с тем представляло наибольшую проблему для О’Моя. Он рассердился и одновременно расстроился и, уронив голову на руки, застонал; однако печалился он только из-за своей жены.

Стон привлек внимание его военного секретаря капитана Тремейна из инженерного корпуса Флетчера, работавшего за заваленным бумагами письменным столом, стоявшим в нише под окном. Он поднял голову, его серые глаза выразили живое участие, и, увидев склоненную голову шефа, немедленно встал.

— Что случилось, сэр?

— Этот проклятый дурак Ричард, — простонал О’Мой, — опять влип.

— И это все? — Капитан явно почувствовал облегчение.

О’Мой обратил к нему свое побелевшее лицо, его голубые глаза метнули молнии, которые вместе с его именем вошли в армии в поговорку.

— Все?! — прорычал он. — Клянусь богом, вы скажете «это слишком», когда узнаете, что кретин Батлер натворил теперь!

О’Мой ударил увесистым кулаком по бумаге, принесшей дурную новость.

— Неделю назад он вломился ночью с отрядом драгун к доминиканским монахиням в Таворе. Ударили в колокол, и сбежавшаяся деревня принялась мстить за поругание своей святыни. В итоге — трое солдат убиты, пятеро крестьян зарублены насмерть, еще семеро ранены, а сам Дик отстал и, как сообщают, потом выбрался из монастыря, но, судя по всему, где-то скрывается, так что к своему преступлению добавляет еще и дезертирство, без которого ему уже и так грозит виселица. И это «все», как вы говорите. Но, по-моему, это чересчур даже для Дика Батлера.

— О Боже! — прошептал капитан Тремейн.

— Я рад, что вы согласились со мной.

Капитан смотрел на своего командира с выражением неподдельного ужаса на лице.

— Но ведь наверняка, сэр, — я хочу сказать, если тут нет ошибки, существует какое-нибудь объяснение… — Он замолчал в полной растерянности.

— Да уж. Всегда существует самое подходящее объяснение тому, что совершает Дик Батлер, его жизнь состоит из ошибок и объяснений. — Он говорил с раздражением, в котором чувствовалась горечь.

— Он вторгся в этот монастырь по недоразумению, согласно докладу сопровождавшего его сержанта, — сообщил сэр Теренс и прочитал соответствующую часть донесения.

— Но как это может ему помочь теперь, при нынешнем общественном настрое и отношении Веллингтона к подобным вещам? Ищейки провоста[1989] прочесывают страну в поисках этого мерзавца, и, когда его найдут, встреча с расстрельной командой ему гарантирована.

Тремейн медленно повернулся и стал смотреть в окно. Из него открывался великолепный вид на горные склоны, поднимающиеся над рощей пробковых дубов, покрытых молодыми зелеными побегами, особенно яркими на фоне серебристой реки.

Бушевавшие на прошлой неделе грозы — родовые муки природы, сопровождавшие появление весны, — совсем обессилели, и день стал очень напоминать июнь в Англии. Согретые щедрым солнцем, распускались почки, деревья, еще две недели назад стоявшие совсем голыми и тощими, напоминая скелеты, теперь покрылись нежной зеленой дымкой.

Красивый дом, который занимал генерал-адъютант, принадлежал монастырю и стоял на высотах Монсанту, поднимающихся над пригородами Алькантары. Капитан Тремейн окинул взором открывшуюся панораму красновато-коричневых крыш Лиссабона справа — этот город задирал нос перед Римом из-за того, что был построен на семи холмах — до дебаркадера, тянущегося до форта святого Жулиана слева, и, отвернувшись от окна, в задумчивости скользнул взглядом по комнате, обстановку которой наполовину составляла тяжелая церковная мебель, где за громоздким резным черным письменным столом, ссутулившись и угрюмо уставившись в пространство, сидел сэр Теренс.

— Что вы собираетесь предпринять, сэр? — спросил Тремейн.

О’Мой нервно пожал плечами и выпрямился.

— Ничего, — проворчал он.

— Ничего?

Этот вопрос, прозвучавший почти упреком, задел генерала.

— А что я могу сделать? — раздраженно спросил он.

— Но вы ведь не раз прежде выручали Дика из беды.

— Да. Это стало моим основным занятием с тех пор, как я женился на его сестре. Но на этот раз он зашел слишком далеко.

— Лорд Веллингтон любит вас, — заметил капитан Тремейн.

Будучи по природе человеком невозмутимым, Тремейн был сейчас настолько же спокоен, насколько О’Мой возбужден. Хотя он был лет на двадцать моложе генерала, его с О’Моем связывала крепкая дружба, так же, как и с семейством Батлеров, с которым у Тремейна имелись, кроме того, дальние родственные связи, что в немалой степени способствовало его назначению военным секретарем к сэру Теренсу.

О’Мой посмотрел на него и опустил глаза.

— Да, — согласился он. — Но он еще чтит закон, порядок и военную дисциплину, и я только подвергну ненужному испытанию нашу дружбу, замолвив слово за этого шалопая.

— Этот шалопай ваш шурин, — напомнил Тремейн.

— Черт возьми, Тремейн, вы думаете, я этого не знаю? Однако что я могу поделать? — ответил он и сердито резюмировал: — Честное слово, я не понимаю, о чем вы думаете.

— Я думаю о Юне, — спокойно, в свойственной ему манере ответил капитан, и эти слова моментально остудили гнев О’Моя.

Редко кто может спокойно воспринять упрек, скрытый или явный, в отсутствии предупредительности и внимания к своей жене, но для человека с характером О’Моя и в его обстоятельствах это было просто исключено. Напоминание Тремейна уязвило его особенно больно из-за неравнодушного отношения генерала к дружбе, сложившейся между Тремейном и леди О’Мой. Эта дружба в прошлом немало досаждала сэру Теренсу. В пору своих ухаживаний за Юной Батлер он испытывал к Тремейну жуткую ревность, видя в том соперника, который, имея перед ним такое сильное преимущество, как молодость, должен был победить. Но, когда О’Мой, решив испытать судьбу, сделал девушке предложение, она приняла его, и между ними восстановились прежние сердечные отношения.

О’Мой решил тогда, что его ревность умерла. Но потом, чувствуя временами ее смутное шевеление, понял, что это иллюзия. Как большинство людей широкой души и большого сердца, О’Мой был чрезвычайно скромен, когда дело касалось женщин, но эта же его скромность порой нашептывала ему, что при выборе между ним и Тремейном Юной руководила скорее голова, чем сердце, сначала практичность, а потом уже любовь: она ведь вышла замуж за человека, который мог дать ей гораздо более уверенное положение в обществе, чем молодой офицер.

Он гнал от себя эти мысли, как недостойные, низкие по отношению к его молодой жене, и в такие моменты презирал себя. Три месяца назад Юна сама оживила его сомнения, предложив, чтобы Нед Тремейн, находившийся тогда на Торриж-Ведраш[1990] с полковником Флетчером, занял вакантное место военного секретаря генерала. Чувствуя угрызения совести в связи со снова возникшими подозрениями и одновременно прилив гордости, неукротимый столь же, сколь велика была его скромность, О’Мой согласился, после чего на протяжении последних трех месяцев сумасшедший бес его ревности спал мертвым сном. Теперь же случайным замечанием, не подозревая о своей неосмотрительности, Тремейн неожиданно разбудил этого беса, хотя вообще не ведал о его существовании. Сэру Теренсу было страшно неприятно, что Тремейн проявил заботу о чувствах леди О’Мой; сам он, должно быть, выглядел при этом невнимательным и безразличным. Однако он сдержался, не желая оказаться в смешной роли ревнивца.

— Это, — произнес О’Мой, — вы можете преспокойно переложить на меня. — Его губы плотно сжались, едва с них сорвалось последнее слово.

— О, конечно, — сказал Тремейн, ничуть не смутившись, — вы ведь знаете, как Юна любит Дика.

— Я женился на Юне, — резко прервал его генерал, — а не на всем семействе Батлеров. — Он чувствовал, как нарастает в нем настоящее ожесточение по отношению к Дику, игравшему на родственных узах и вынуждавшему его к действиям. — Я по горло сыт мастером Ричардом и его выходками. Пусть выбирается из беды сам или остается там — его дело.

— Вы хотите сказать, что не станете ему помогать?

— Пальцем не пошевелю.

Тремейн посмотрел в голубые глаза генерала, горящие решимостью, за которой читались скрывавшиеся за ней негодование и затаенная обида, которые он, растерявшись, никак не смог себе объяснить и приписал чему-то, ему неизвестному, что, видимо, лежало между О’Моем и его шурином.

— Мне очень жаль, — подчеркнуто медленно сказал он. — Тогда, как вы понимаете, остается только надеяться, что Дик Батлер не попадется живым. В противном случае, развитие событий будет столь жестоким для Юны, что я даже не берусь размышлять на эту тему.

— Да кто, черт возьми, вас просит размышлять? — взорвался сэр Томас. — Я не понимаю, какое вообще это имеет к вам отношение!

— Дорогой О’Мой!

Это восклицание, продиктованное обидой, смешанной с негодованием, выходило за рамки их с генералом служебных взаимоотношений и сопровождалось таким отчаянным взглядом оскорбленного в лучших чувствах человека, что О’Мой, будучи по природе человеком великодушным и импульсивным, тут же глубоко устыдился своих слов. Медленно поднявшись во весь свой высокий рост — на его красивом суровом лице сквозь густой загар проступила краска стыда, — он протянул Тремейну руку.

— Мой милый мальчик, прости меня. Я так раздосадован, что не сдержался. Тут ведь не только дело Дика — оно лишь маленькая часть неприятных новостей. Вот, почитай сам и реши, в человеческих ли силах сохранить тут спокойствие.

Пожав плечами и улыбнувшись, показывая тем самым, что уже забыл об их стычке, капитан Тремейн взял бумаги и сел за свой стол. По мере того, как он их читал, его лицо становилось все более и более серьезным; он не успел дочитать их до конца, как в дверь постучали.

Вошел ординарец и доложил, что дон Мигел Форжеш только что прибыл на Монсанту, чтобы нанести визит генерал-адъютанту.

— Ну, что же, — сказал О’Мой и обменялся взглядом со своим секретарем, — проводите сеньора.

Как только ординарец удалился, Тремейн подошел и, положив депешу на стол генералу, заметил:

— Да. Он явился своевременно.

— Настолько своевременно, что это даже подозрительно! — воскликнул О’Мой. Неожиданно он оживился, предвкушая предстоящую беседу. — Возможно, это дьявол подзуживает меня, но я чувствую, что встреча, на которую спешит сеньор Форжеш, ожидается весьма теплой, я бы даже сказал, горячей, Нед.

— Мне лучше выйти?

— Ни в коем случае.

Дверь открылась, и ординарец впустил Мигела Форжеша, португальского государственного секретаря. Это был статный, подвижный, одетый во все черное, от шелковых чулок и туфель со стальными пряжками до атласного шарфа, господин. Сквозь кожу на его чисто выбритых щеках и подбородке проступала синева. Крючковатый нос на смуглом лице и напомаженные волосы придавали его лицу выражение сосредоточенности. С чрезвычайной важностью сеньор Форжеш почтительно поклонился сначала генералу, потом его секретарю.

— Ваши превосходительства, — сказал он — его английский, несмотря на сильный акцент, был вполне правильным и довольно беглым, — ваши превосходительства, все дело в это досадном происшествии.

— Какое происшествие ваше превосходительство имеет в виду? — спросил О’Мой.

— Разве вы не получили сообщения о том, что случилось в Таворе? О том, что в женский монастырь ворвалась группа британских солдат и между ними и крестьянами, пришедшими защитить монахинь, произошла стычка?

— Ах, это, — отозвался О’Мой. — Мне показалось сначала, вы имеете в виду другое. Я получил гораздо более неприятные новости, чем эта, о деле в монастыре, которым вас отвлекли сегодня утром.

— Прошу прощения, сэр Теренс, но что значит — более неприятные? — это совершенно невозможно.

— Ну что же, судите сами. Пожалуйста, присядьте, дон Мигел.

Государственный секретарь сел, закинув ногу на ногу, и положил шляпу на колени; генерал с капитаном вновь расположились в своих креслах, и О’Мой, упершись локтями в крышку стола, подался вперед, глядя в глаза сеньору Форжешу.

— И все же сначала, — сказал он, — обсудим то, что случилось в Таворе. Нет сомнения, регентский совет будет информирован обо всех его обстоятельствах, и тогда вы поймете, что это недоразумение. И что монахини могли бы благополучно избежать беспокойства, если бы вели себя более благоразумно. Вместо того чтобы прятаться в часовне и поднимать тревогу, настоятельнице монастыря или одной из сестер нужно было подойти к окошку и ответить офицеру, командовавшему отрядом, на его требование впустить. Не сомневаюсь, он бы тут же понял свою ошибку и удалился.

— Что ваше превосходительство подразумевает под ошибкой?

— У вас есть отчет о происшествии, сударь, наверняка там все сказано. Вы должны знать: он был уверен, что стучит в ворота монастыря отцов-доминиканцев.

— Не могли бы вы, ваше превосходительство, в таком случае, объяснить, какое дело этот офицер имел к доминиканским монахам? — с холодной сдержанностью продолжил Форжеш.

— На этот счет у меня, естественно, нет информации, — ответил О’Мой, — поскольку этот офицер, что вам, конечно, тоже известно, исчез. Но у меня нет причин сомневаться, что его дело, в чем бы оно ни заключалось, служило интересам, которые сейчас у Британии и Португалии едины.

— Это весьма субъективное предположение, сэр Теренс.

— Может быть, вы, дон Мигел, выскажете объективное предположение, которое, кстати, высоко оценит принципал Соза? — съязвил О’Мой, начиная терять терпение.

Щеки португальского секретаря вспыхнули, хотя внешне он оставался спокойным.

— Я выражаю, сэр, настроение не принципала Созы, а всего регентского совета, в совете же сформировалось мнение — и это подтверждают ваши слова, — что его превосходительство лорд Веллингтон весьма искусно находит оправдания преступлениям своих солдат.

— За это мнение, — сказал О’Мой, сдерживаясь лишь из-за приятного сознания того, что имеет на руках козырь, который даст ему возможность одержать верх над этим представителем португальского правительства, — за это мнение совету следовало бы извиниться, потому что оно не имеет ничего общего с истиной.

Форжеш вздрогнул так, словно его ужалили, вскочив с кресла.

— Ничего общего с истиной, сэр? — несколько истерично переспросил он.

— Полагаю, нам следует поставить наконец все точки над «i», чтобы избежать недопонимания в дальнейшем, — сказал О’Мой. — Должно быть, вам известно, сударь, и вашему совету, несомненно, тоже, что везде, где проходит армия, появляются поводы к недовольству. И британская армия тут ни в коей мере не претендует на первенство, хотя я, заметьте, не пытаюсь утверждать это однозначно. Но мы настаиваем на том, что наши законы о наказании за грабеж и насилие настолько строги, насколько это вообще возможно, и что там, где такое еще имеет место, наказание следует неизменно. Да вы и сами знаете, что я говорю правду.

— Да, это, несомненно, так, когда речь идет о рядовых. Но в данном случае, когда виновным оказался офицер, мы не можем сказать, что правосудие вершилось столь же беспристрастно.

— Это потому, сударь, — раздраженно ответил О’Мой, — что он исчез.

Тонкие губы государственного секретаря скривились в едва заметной усмешке.

— Вот именно.

Вместо ответа побагровевший О’Мой подтолкнул к нему касающиеся дела бумаги.

— Вот, почитайте и передайте потом регентскому совету текст этого донесения как можно ближе к оригиналу, я только что получил его из штаба. Полагаю, вы сможете до них донести, что ведутся тщательные поиски виновника.

Форжеш, внимательно изучив документ, вернул его.

— Хорошо, — сказал он. — Регентский совет будет рад услышать об этом. Теперь мы сможем немного успокоить народное возмущение. Но тут не говорится, что этот офицер не будет оправдан на тех основаниях, которые вы мне сами изложили.

— Нет. Но, учитывая, что он теперь виновен и в дезертирстве, можно не сомневаться, что военно-полевой суд только за это приговорит его к расстрелу.

— Очень хорошо, — сказал Форжеш. — Я принимаю ваше заверение, и, думаю, совет будет удовлетворен, услышав об этом.

Он поднялся.

— Совет настоятельно просит сообщить лорду Веллингтону о своей надежде на то, что он примет меры по обеспечению большего порядка в своих войсках во избежание повторов таких в высшей степени неприятных инцидентов.

— Одну минутку, — сказал О’Мой и, поднявшись, сделал рукой жест, предлагая гостю вернуться на его место, после чего сел сам, оставаясь внешне более или менее спокойным, хотя внутри весь кипел. — Мне кажется, разговор не окончен, хотя ваше превосходительство, возможно, думает наоборот. Из ваших последних высказываний и по множеству других признаков я заключил, что совет совершенно не удовлетворен тем, как лорд Веллингтон проводит кампанию.

— Я не решусь опровергать это заключение. Вы понимаете, генерал, что я выражаю не свое мнение, но мнение всего совета, когда говорю, что многие из предпринимаемых им мер кажутся нам не просто ненужными, но даже вредными. Лорду Веллингтону дали власть, и совет не считает себя вправе вмешиваться в его распоряжения. Однако члены совета весьма сожалеют о разрушении мельниц и опустошении страны, чего настоятельно требует его светлость, а кроме того, совет полагает, что это не лучший способ ведения войны, и народ разделяет его гревогу. Лорд Веллингтон поступил бы гораздо целесообразнее, если бы он повел свои войска навстречу французам и дал сражение, упреждая их вторжение в Португалию.

— Совершенно справедливо, — произнес О’Мой. Тремейн, глядя, как сжимаются и разжимаются его кулаки, прикидывал, как скоро разразится буря. — Совершенно справедливо. И оттого, что совет не одобряет мер, к которым он по наущению лорда Веллингтона публично призывает, он не беспокоится о том, чтобы проследить за их проведением. Как вы сказали, совет не чувствует себя вправе вмешиваться в его распоряжения, но считает нормальным демонстрировать свое неодобрение пассивным противодействием каждому его шагу. Магистраты продолжают игнорировать принятые постановления.

— И видимо, оттого же, — добавил он с горькой иронией, — португальцы, столь доблестные и неистовые в сражении, собственные указы о милиции, призывающие всех мужчин под ее знамена, забывают сразу же, как только их издают. До сих пор никто не попытался заставить упрямцев взять в руки оружие или наказать за дезертирство тех, кто, все же взяв его, потом бросил. Однако вы желаете сражений, вы хотите, чтобы ваши границы защищали. Еще минутку, сеньор! Больше нет нужды горячиться и не требуется никаких слов. Теперь, можно сказать, все решено.

Он улыбнулся — немного злорадно, как сам это почувствовал — и бросил наконец свой козырь, словно бомбу:

— Поскольку точки зрения вашего совета и главнокомандующего на многие вещи кардинально расходятся, вы, как нам кажется, будете приветствовать намерение лорда Веллингтона уехать из страны и рекомендовать правительству его величества прекратить помощь, которая в данное время оказывается Португалии.

Во время наступившей затем длительной паузы О’Мой, откинувшись в кресле и подперев рукой подбородок, наблюдал за эффектом, произведенным его словами. Дон Мигел побледнел, открыл рот и выкатил глаза, превратившись в комическое воплощение глубокого испуга.

— Боже мой! — он, наконец, сумел перевести дух, его пальцы судорожно впились в изогнутые ручки кресла.

— Вы выглядите не таким довольным, как я ожидал, — не преминул заметить О’Мой.

— Но, генерал… ведь его превосходительство не сможет совершить этот… этот роковой шаг?

— Роковой для кого, сударь? — поинтересовался О’Мой.

— Для всех нас, — Форжеш поднялся и приблизился к столу генерал-адъютанта, глядя ему в глаза. — Конечно, сэр, ведь наши интересы — Англии и Португалии — едины.

— Безусловно. Но интересы Англии можно защищать и в других местах, помимо Португалии. Об этом и говорил лорд Веллингтон; он уже извещал регентский совет, что, коль скоро его величество и принц-регент[1991] возложили на него командование британской и португальской армиями, он не станет мириться с вмешательством совета или кого-нибудь из его членов в руководство военными операциями или терпеть их критические замечания и указания по поводу применяемых им методов и проводимых мер с целью их изменения. Но, видя, что критика не действует, члены совета, преследующие частные интересы, возобладавшие над их чувством долга, принялись всячески препятствовать действиям лорда Веллингтона, которые они не одобряют, и вот его терпение кончилось. Я передаю вашему превосходительству его собственные слова. Он считает, что нет никакого смысла оставаться в стране, чье правительство полно решимости противодействовать всем его усилиям по успешному проведению кампании.

Вы, сударь, выглядите встревоженным, но совет, не сомневаюсь, посмотрит на это иначе. Там наверняка обрадуются отъезду человека, чьи военные операции вызывают такое негодование, и вы, безусловно, увидите это, когда доложите совету о решении лорда Веллингтона, что я вам и предлагаю сделать.

Смущенный и растерянный Форжеш молча стоял несколько секунд, тщетно пытаясь подыскать нужные слова.

— Это последние слова лорда? — наконец произнес он явно испуганно.

— Существует альтернатива, — нарочито спокойно произнес О’Мой, — но только одна.

— Какая же? — спросил Форжеш, и в голосе его ощущались нотки нетерпения и тревоги.

Несколько секунд О’Мой молча смотрел на него, как бы размышляя.

— Честно говоря, я даже не знаю, стоит ли вообще об этом говорить.

— Пожалуйста, прошу вас.

— Мне кажется, это совершенно бесполезно.

— Позвольте это решить совету. Я просто умоляю об этом, генерал.

— Хорошо. — О’Мой пожал плечами и взял одну бумагу из пакета, лежавшего перед ним. — Я полагаю, вы должны признать, сударь, что все неприятности начались с приходом в регентский совет принципала Созы. — Он сделал паузу, ожидая ответа, но Форжеш дипломатично хранил молчание, и О’Мой продолжил: — Исходя из этого, а также учитывая другие факты, в которых, признаться, нет недостатка, лорд Веллингтон пришел к заключению, что сопротивление, пассивное и активное, на которое он наталкивается, является следствием влияния на совет принципала Созы. Полагаю, сударь, вы не станете это отрицать.

Форжеш с сожалением развел руками.

— Вспомните, генерал, — извиняющимся тоном произнес он, — ведь принципал Соза представляет определенный слой общества, на котором все, что предпринимает лорд Веллингтон, сказывается особенно тяжело.

— Вы хотите сказать, что принципал представляет португальское дворянство, которое, ставя свои собственные интересы выше государственных, решило оказывать сопротивление и противодействовать разорению страны, на котором настаивает лорд Веллингтон.

— Вы выражаетесь слишком резко…

— Вы найдете собственные слова лорда Веллингтона еще более резкими, — сказал О’Мой с мрачной улыбкой и обратился к бумаге, которую держал в руках. — Позвольте мне зачитать, что он пишет: «Что же касается принципала Созы, то прошу вас передать ему, что я не получаю удовлетворения от ведения дел в этой стране с тех пор, как он стал членом правительства, и никакая сила не заставит меня задержаться в Португалии, если он останется им или даже если просто будет находиться в Лиссабоне. Он должен покинуть страну, либо это сделаю я, причем сразу же после того, как только получу на то согласие его величества».

Генерал отложил письмо и выжидающе посмотрел на государственного секретаря, который ответил ему взглядом, полным смятения. Еще никогда за всю свою политическую карьеру этот умудренный в дипломатии человек не чувствовал себя таким ошеломленным, как теперь, его просто сокрушили откровенность и прямота этого энергичного человека.

Дон Мигел был отнюдь не глуп и мог в полной мере оценить военный талант британского главнокомандующего, плоды которого ему уже приходилось видеть. Он знал, что уход армии Жюно[1992] из Лиссабона в позапрошлом году явился результатом, главным образом, боевых действуй сэра Артура Уэлсли — он тогда еще не был лордом Веллингтоном — до того, как его сменили на посту главнокомандующего той первой экспедиции, и дон Мигел чувствовал, что, если бы не это смещение, французам пришлось бы гораздо хуже. Он был свидетелем великолепно проведенной кампании 1809 года, битве на Дору с последующими жестокими боями, закончившимися вытеснением за португальскую границу расстроенных частей прежде столь великолепной армии Сульта. Страна была во второй раз избавлена от могучего захватчика. И дон Мигел понимал, что без войск под командованием этого человека, который должен остаться в Португалии и пользоваться полной свободой действий, нет никакой надежды остановить третье французское вторжение, для которого Массена[1993] — один из самых талантливых маршалов императора — собирал теперь дивизии на севере. В случае исполнения Веллингтоном его угрозы и увода армии французы неудержимо двинутся по стране, захватывая и разоряя ее, и независимость португальцев падет в пыль под каблуки их жестокого императора.

Все это дон Мигел Форжеш представил очень живо. Нужно отдать ему должное, он был честным человеком, и на какое-то мгновение его охватил страх: как бы неразумная политика правительства в конце концов не завела страну в пропасть. Но государственному чиновнику его ранга не пристало высказывать вслух подобные опасения, несмотря на вроде бы солидность своего положения, он был всего-навсего слугой своего правительства, его рупором.

— Это, — наконец произнес дон Мигел нетвердо, — ультиматум?

— Да, — с готовностью подтвердил О’Мой.

Вздохнув, Форжеш тряхнул головой и выпрямился с видом человека, принявшего важное решение. Он понимал, что должен выбирать, и сделал этот выбор достойно.

— Возможно, это и к лучшему, — сказал он.

— Что именно — то, что лорд Веллингтон уходит? — воскликнул О’Мой.

— То, что лорд Веллингтон объявил о своем намерении уйти, — пояснил Форжеш. И, сказав так много, уже совершенно сбросил маску официальности, как ставшую совершенно ненужной. Теперь он говорил от своего имени, а не от имени совета: — Конечно, этого совет ни за что не допустит. Защита страны была вверена лорду Веллингтону принцем-регентом, следовательно, долг каждого португальца — любой ценой добиваться, чтобы он оставался на этом посту.

О’Мой был озадачен. Он совершенно не представлял, чем вызвана эта неожиданная перемена в позиции португальского дипломата.

— Но, ваше превосходительство понимает, каковы должны быть условия, при которых его светлость останется?

— Вполне. И мне надо поспешить, чтобы ознакомить с ними совет. А кроме того, я могу передать моему правительству — так ведь? — и огласить ваши заверения в том, что офицер, виновный в налете на женский монастырь в Таворе, будет расстрелян, когда его найдут.

Внимательно всмотревшись в лицо О’Моя, дон Мигел увидел, как моргнули и посуровели его чистые голубые глаза, а на румяные щеки легла едва заметная тень. Ничего не зная о родственных связях между генералом и разыскиваемым офицером, но видя явные признаки его колебания, дон Мигел истолковал их неправильно.

— Не должно быть никаких уверток, генерал! — воскликнул он. — Позвольте мне говорить с вами не как государственному секретарю регентского совета, а как португальскому патриоту, ставящему благополучие своей страны выше любых других соображений. Вы предъявили ваш ультиматум. Возможно, он резок, возможно, суров — меня это мало тревожит. Интересы и эмоции принципала Созы или любой другой личности не могут перевесить, когда на другую чашу весов брошены интересы нации. Пусть уж потерпит один человек, но не будет страдать вся страна. Поэтому я не спорю с вами по поводу того, в чем прав и в чем не прав лорд Веллингтон в его ультиматуме — это другой вопрос. Милорд требует удаления из правительства принципала Созы, угрожая в противном случае своим уходом. Блюдя национальные интересы, правительство может прийти только к одному решению. Я с вами откровенен, генерал. Я сам стою за интересы нации и все свое влияние в совете употребляю для их защиты. Но, если вы знаете принципала Созу, то должны понимать, что он не сдаст своих позиций без борьбы. Он имеет влиятельных друзей — патриарх Лиссабона и часть высшей знати будут на его стороне. И я очень бы хотел предостеречь вас от того, чтобы предоставлять ему дополнительное оружие.

Он многозначительно помолчал. Но О’Мой, как-то вдруг посеревший и осунувшийся, ждал продолжения.

— Из моих слов вы могли понять, — продолжал Форжеш, — что принципал Соза воспользовался этим происшествием в Таворе как еще одним поводом для осуждения проводимой лордом Веллингтоном кампании. Это оружие я и имею в виду. Вы должны — если относитесь к тем, кто национальные интересы ставит превыше всего — обезоружить его, дав свои гарантии, которые я прошу. Вы должны также понимать, что я сейчас действую против члена совета, и мне приходится это делать для того, чтобы не пострадала моя страна. Но я повторяю, что говорю с вами откровенно. Этот офицер грубо нарушил закон, что может вылиться во всенародную ненависть к британской армии, если мы не объявим, что британцы первыми осудили виновника и готовы покарать его с предельной строгостью. Скажите мне теперь, могу ли я заявлять везде, что получил ваше официальное заверение, что этот человек будет расстрелян, а я, в свою очередь, обещаю вам, что принципал Соза, лишенный, таким образом, сильнейшего аргумента, потерпит поражение в предстоящей борьбе.

— Я полагаю, — О’Мой говорил медленно, опустив голову, его глухой голос едва заметно дрожал, — я полагаю, что не уступлю вам в верности своему долгу. Можете объявить о моем обещании, что упомянутый офицер будет… расстрелян, когда объявится.

— Генерал, я благодарю вас. Моя страна благодарит вас. Вы можете быть абсолютно уверены в этом деле. — Он чинно поклонился О’Мою, потом Тремейну. — Ваши превосходительства, имею честь откланяться.

Ординарец проводил его, и дон Мигел удалился, чувствуя в душе даже некоторое удовлетворение оттого, что кризис, который, как он понимал, был неизбежен, наконец-то наступил. Потом дон Мигел вспомнил сдавленный голос генерал-адъютанта, когда тот давал слово, и задумался, гадая, в чем тут может быть дело, впрочем, ненадолго, поскольку, так или иначе, это, вероятнее всего, была какая-то несущественная мелочь. Ему сейчас хватало размышлений об ультиматуме, который предстояло изложить правительству.

Глава 3

ЛЕДИ О’МОЙ
У северо-восточных границ страны готовилась к вторжению третья шестидесятитысячная армия, которой командовал Массена, князь Эсслингенский, самый опытный и удачливый маршал Наполеона, не знавший поражений, которого император называл «любимое дитя Победы».

Веллингтон, имея под своим началом силы, численностью почти в три раза меньше французских, наблюдал и ждал, дорабатывая свой грандиозный стратегический план, который те, в чьих интересах он задумывался, пытались изо всех сил расстроить. Этот план основывался на том провозглашенном императором принципе, что война должна кормить войну, что армию на марше не следует связывать и тормозить проблемами снабжения продовольствием — ей нужно добывать продукты в занимаемой стране, иначе говоря, армия должна существовать за счет этой страны.

Позади британской армии, к северу от Лиссабона, под руководством полковника Флетчера возводились укрепленные линии Торриж-Ведраш, протянувшиеся тридцатимильной дугой, следуя изгибам холмистой гряды, от моря и устья Зизандре до широких вод Тежу у Альяндры, причем делалось это в такой секретности, что о них не слышали ни британцы, ни португальцы. Даже те, кто непосредственно был занят в строительных работах, помимо своей части общей задачи, больше ничего не знали и совершенно не представляли, какое грандиозное и неприступное укрепление сооружается. Британский командующий предполагал осуществить отход к этим линиям, когда французы двинутся вперед, заманивая их в опустошенную, покинутую страну так, чтобы войска противника, начав голодать, вконец деморализовались. Это и имели своей конечной целью его распоряжения, предписывающие, чтобы земли, лежащие между реками Тежу и Мондегу — часть страны от Бейры[1994] до Торриж-Ведраш, — были совершенно «очищены» и превращены, таким образом, в пустыню, такую же бесплодную и голодную, как Сахара, чтобы там не осталось ни одной головы скота, ни одного зернышка, ни бочки вина, ни бутылки масла — ни крошки съестного. Мельницы следовало приводить в негодность, мосты разрушать, жителям предлагалось уносить из домов все имущество, которое они могли взять.

Таковы были условия спасения страны, выдвинутые Веллингтоном. Но, как мы видели, в понимании принципала Созы и его сторонников, войну следовало вести совсем не так. Они не способны были предвидеть результат к которому должно было привести выполнение этого стратегического плана. Они не понимали и того, что опустошение, осуществляемое британцами в целях обороны, с заложенными в него основами будущего наступления, нанесет меньший урон, чем разорение, которое принесут французы, если захватят страну. Эти люди не могли понять действий Веллингтона отчасти потому, что не пользовались в полной мере его доверием и потому не были знакомы с его планами в деталях, но в основном же из-за того, что были озабочены прежде всего собственными интересами. Землевладельцы севера, чьи владения должны были пострадать, отчаянно сопротивлялись проводимым акциям, они даже противились уводу со своих земель рабочих, которые требовались по указу о милиции. Антониу Соза был их лидером до тех пор, пока его не устранили после ультиматума Веллингтона совету. Нация разделилась: настало время выбирать, и, как бы горячо ни протестовал принципал, выражавший настроения своей партии, доказывая, что британский план столь же ужасен и разорителен, как и французское нашествие, она все же предпочла довериться победителю французов при Вимейру и на Дору.

Соза вышел из правительства и покинул столицу, как и требовали от него. Но Веллингтон, надеявшийся, что теперь он перестанет строить козни, явно недооценивал этого человека. Это была чрезвычайно тщеславная, заносчивая и самодовольная личность из того сорта людей, которых лучше не задевать. Теперь его уязвленная гордость напоминала о себе, как не затянувшаяся рана. Всему виной был английский главнокомандующий, и ему следовало отплатить с лихвой. То соображение, что, мстя Веллингтону, он мог погубить и себя, и свою страну, ничего не значило для Созы. Он был точно ослепленный яростью безумный зверь, готовый, даже желающий пожертвовать жизнью ради того, чтобы уничтожить врага и утолить свою жажду мщения.

В таком состоянии духа Соза и удалился в свое уединенное поместье, но отнюдь не для того, чтобы забыть там обо всем; он продолжил, хотя и втайне, активную политическую деятельность, плоды которой обнаружились весьма скоро.

С его уходом регентский совет, который здорово встряхнулся благодаря ультиматуму, стал действовать более согласованно и эффективно, и все, что рекомендовал предпринять главнокомандующий, было исполнено в точности.

Жизнь в монастырском доме на холмах Монсанту потекла спокойнее, О’Мой смог перевести дыхание и сосредоточиться на устройстве фортификаций, которые Веллингтон оставил на его, главным образом, попечение. По прошествии нескольких недель висевшие над ним тучи в образе дела Ричарда Батлера вроде бы постепенно рассеялись. О пропавшем лейтенанте ничего не было слышно, приближался уже конец мая, и О’Мой с Тремейном решили, что он, должно быть, попал в руки свирепых жителей гор, для которых солдат — неважно в какой форме, британской или французской — являлся тем, кого следовало убить.

Думая о своей жене, О’Мой с готовностью поддержал такое предположение. В сложившихся обстоятельствах подобный финал казался лучшим завершением этой истории. Ей следовало сказать о смерти брата сразу же, как только появятся тому свидетельства; она будет горячо оплакивать его, нет сомнения, ведь она очень сильно к нему привязана — слишком сильно для такой легкомысленной женщины, — но, по крайней мере, будет избавлена от боли и стыда, которые ей пришлось бы перенести, если бы его схватили и расстреляли.

Однако время шло, а новостей о нем все не было, что, в свою очередь, рано или поздно предстояло объяснить Юне — между братом и сестрой велась переписка, впрочем, не слишком регулярная — и О’Мой со страхом ждал, когда наступит этот момент. Лишенный изобретательности, он призвал на помощь Тремейна, и тот угрюмо констатировал, что у него нет иного выхода, кроме как сказать неправду, когда леди О’Мой обратится к нему с расспросами.

В конце концов, он смирился с необходимостью лгать в надежде на то, что правда сама станет ей известна каким-нибудь неожиданным образом.

Прошло уже около двух месяцев с того дня, как О’Мой узнал о злосчастном происшествии с Ричардом Батлером в Таворе. Стояло великолепное майское утро, генерал-адъютант задержался к завтраку из-за мешка с почтой, прибывшего из штаб-квартиры, располагавшейся теперь в Визеу[1995]. Оставив капитана Тремейна разбирать ее, сэр Теренс прихватил с собой несколько писем, пришедших от друзей из армии, и отправился завтракать.

Дом на Монсанту был выстроен в почти монастырском стиле, три его стороны огораживал пышный сад, четвертая представляла собой протянувшуюся наподобие моста закрытую галерею, замыкающую внутренний двор и образующую широкий сводчатый проход, за которым начинался перелесок, полого спускавшийся к Алькантаре. Этот проход под аркой, преграждающийся на ночь огромными деревянными дверями, оставался днем открытым на зеленую террасу, огороженную балюстрадой из белого мрамора, ослепительно блестевшего сейчас в ярких солнечных лучах. О’Мой имел обыкновение в этом мягком климате завтракать на открытом воздухе, и весь апрель, пока солнце палило еще не слишком сильно, стол накрывали на террасе. Однако сейчас даже ранним утром хотелось укрыться в тени, и завтрак подавали во дворик под решетки с виноградными лозами, поддерживаемыми на португальский манер грубо обработанными гранитными колоннами. Место было восхитительное: прохладное, уединенное, но не закрытое — через широкий сводчатый проем виднелись Тежу и холмы Алентежу.

Спустившись сюда, О’Мой обнаружил в нетерпеливом ожидании свою супругу и ее кузину Сильвию Армитидж, недавно прибывшую из Англии.

— Ты напрасно позволяешь себе опаздывать, — недовольно встретила его леди О’Мой. Частенько заставляя ждать себя, она, как это обычно бывает с эгоистами, раздражалась, когда сталкивалась с необязательностью других.

Если вы посмотрите на ее портрет, написанный Рейберном в прошлом году, который теперь украшает Национальную галерею, или на одну из его многочисленных копий, вы сразу отметите ее неповторимое очарование — светящееся золото волос, совершенные черты лица, безупречно чистая кожа, восхитительная синева глаз, глядящих на вас с выражением детской наивности, все черты ее облика говорили о том, что эта женщина прекрасна не только внешне.

На ней было отличающееся элегантной простотой платье из муслина с цветочным узором, вокруг шеи обвилась легкая белая косынка. На первый взгляд она сейчас казалась ожившим собственным портретом кисти Рейберна. Если бы не сердитое выражение лица…

— Я опоздал из-за мешка с почтой, прибывшего из Визеу, — начал оправдываться сэр Теренс, садясь в кресло, которое подвинул Маллинз, их безмерно важничающий пожилой дворецкий. — Ею занялся Нед, он подойдет попозже.

Леди О’Мой оживилась:

— Есть какие-нибудь письма для меня?

— Кажется, нет, дорогая.

— И ни слова от Дика? — В ее голосе опять слышалось скрытое раздражение. — Как досадно. Ведь он должен знать, что заставляет меня сердиться своим молчанием. Дик такой беспечный, такой невнимательный к чувствам других людей. Придется строго отчитать его в письме.

Генерал-адъютант, заправлявший в этот момент за воротник салфетку, замер: приготовленное объяснение готово было сорваться с его языка, но заключенная в нем ложь вызывала в нем столь сильное отвращение, что он так и не произнес его.

— Я, безусловно, сделаю это, дорогая, — только и сказал он и приступил к завтраку.

— Какие новости из штаб-квартиры? — спросила мисс Армитидж. — Как идут дела?

— Сейчас, после того, как исчезло влияние принципала Созы, гораздо лучше. Коттон сообщает, что разрушение мельниц в долине Мондегу проводится успешно.

Темные задумчивые глаза мисс Армитидж погрустнели.

— Ты знаешь, Теренс, — сказала она, — я не могу не сочувствовать португальцам, сопротивляющимся указам лорда Веллингтона. Они таким бременем ложатся на плечи людей. Их заставляют своими руками разрушать дома и опустошать земли, на которых они трудятся, — что может быть более жестоким?

— Война всегда бывает жестокой, — хмуро ответил О’Мой. — Да хранит бог тех людей, по чьим землям она проходит; разорение часто еще не самое худшее, что она с собой приносит.

— Для чего вообще нужна война? — сказала мисс Армитидж возмущенно. В устах женщины этот в общем-то риторический вопрос прозвучал столь же резонно, сколь и наивно.

О’Мой попытался объяснить необъяснимое, но коль скоро он сам был профессиональным солдатом, то никак не мог принять разумные взгляды своей молодой оппонентки, и между ними завязался горячий спор, к беспредельному огорчению леди О’Мой, принявшейся изучать эстампы с изображениями нарядов, модных теперь в Лондоне, и обдумывать свое платье для бала, который на будущей неделе давал граф Редонду.

Для кузин такая ситуация была весьма характерной, каждая из них воплощала собой один из полюсов женского естества. Женственность мисс Армитидж, в отличие от бросающейся в глаза, даже ослепляющей женственности леди О’Мой, имела скорее духовную, нежели выраженную внешне природу, пожалуй, ее можно было отнести типу«женщина-охотница». Гибкость и стройность ее высокой фигуры подчеркивала изящная амазонка, тот час, который леди О’Мой посвятила совершенствованию своей внешности у зеркала, мисс Армитидж провела в седле. Темные, светящиеся умом живые глаза придавали ее облику неповторимую привлекательность. Она спорила с О’Моем столь аргументированно, что тому пришлось укрыться за общими сентенциями.

— Моя дорогая Сильвия, война наиболее милосердна тогда, когда она наиболее безжалостна, — заявил он, лишний раз продемонстрировав свой ирландский дар к парадоксам. — Дома, в правительстве полно людей, которые рассуждают так же, как ты, и вопрошают, когда же мы отплывем назад в Англию. Эти люди — интеллектуалы, а война относится к тем вещам, что стоят выше понимания интеллектуалов. Не интеллект, а грубый инстинкт и грубая сила помогают человечеству выбираться из кризисов, подобных нынешнему. Поэтому, позволь мне сказать тебе, детка, что правительство, состоящее из интеллектуалов, худшее для нации, занятой войной.

Такой взгляд на вещи совершенно не устраивал мисс Армитидж.

— Но лорд Веллингтон — интеллектуал, — возразила она. — Об этом свидетельствует его деятельность на посту министра по делам Ирландии, а также победы при Вимейру, Порту и Талавере, явившиеся результатом его точного расчета.

Тут леди О’Мой, обнаружив мужа в беде, отложила эстампы и бросила ему в поддержку свою тяжелую артиллерию.

— Сильвия, дорогая, — сказала она, — я просто удивляюсь — ты постоянно ведешь споры о предметах, в которых совершенно не разбираешься.

Мисс Армитидж рассмеялась — ее нелегко было лишить самообладания.

— В которых женщины не разбираются?

— В которых я не разбираюсь, а я, безусловно, женщина.

— Да, но особенная женщина, — пошутила кузина, ласково погладив ее изящную белую руку, выглядывавшую из пены кружев. И леди О’Мой, всегда понимавшая все сказанное буквально, замурлыкав от удовольствия, не без некоторого самодовольства принялась рассуждать о своих достоинствах, время от времени обращаясь за подтверждением своих слов к мужу. О’Мой, любивший ее с благоговением, которое природа заставляет испытывать воистину мужественных представителей сильного пола к хрупким и женственным представительницам слабого, с готовностью, даже истовостью соглашался с ней, показывая, что он и сам в этом искренне убежден. Их беседа была прервана докладом Маллинза о приходе графа Самовала — обстоятельством, несомненно более приятном для леди О’Мой, чем для ее собеседников.

Появился португальский вельможа. Степень его знакомства с семьей генерала позволяла графу являться в их дом без церемоний и предварительных уведомлений. Это был статный, красивый, смуглолицый человек лет тридцати, безупречно одетый, изящный и грациозный в своих движениях, как учитель фехтования, кем он, вполне возможно, и являлся, поскольку мастерское владение рапирой служило предметом его гордости и было всем известно. Впрочем, Жерониму ди Самовал никогда этим не хвастался, обнаруживая во многих отношениях весьма мягкую и тонкую натуру. Его дружба с супругами О’Мой, длившаяся уже около трех месяцев, в последнее время значительно окрепла благодаря тому обстоятельству, что он неожиданно стал одним из наиболее резких критиков регентского совета — после того, как его недавно туда назначили — и одним из самых горячих сторонников политики Веллингтона.

С величайшей грацией граф поклонился дамам и, не устрашившись ледяного взгляда голубых глаз О’Моя — чье расположение к человеку находилось в обратной зависимости от расположения, проявляемого этим человеком к его жене, — рискнул поцеловать чудную ручку хозяйки и вручить ей огромный букет ранних роз.

— Жалкие розы Португалии для их английской сестры, — тихо произнес он бархатным голосом.

— А вы поэт! — резко заметил О’Мой.

— Обнаружив здесь Кастальский ключ[1996], — ответил граф, — разве я мог не напиться из его прозрачных вод?

— Полагаю, что могли, принимая во внимание наличие на столе неплохого портвейна. Надеюсь, вы не откажетесь, Самовал? — предложил О’Мой, взявшись за графин.

— Тогда совсем чуть-чуть. Я не привык пить с утра, но на этот раз пью за здоровье леди и ваше, мисс Армитидж! — Он эффектным жестом поднял бокал и, поднеся к губам, маленькими глотками выпил его, после чего занял кресло, пододвинутое О’Моем.

— Я слышал, есть хорошие новости, генерал. Удаление из правительства Антониу ди Созы уже приносит свои плоды. В долине Мондегу наконец приступили к методичному разрушению мельниц.

— Вы очень хорошо информированы, — хмуро проговорил О’Мой, который сам только что получил эти известия. — Так же хорошо, как и я. — За его словами почти угадывалось подозрение. Он был раздосадован тем фактом, что сведения, которые следовало скрывать как можно дольше, становились известными так скоро.

— Конечно, и с полным на то основанием, — с печальной улыбкой ответил Самовал. — Разве меня это не касается? Разве речь не идет о части и моих земель?

Он вздохнул.

— Но я принимаю неизбежности войны. По крайней мере, обо мне не скажут, как сказали о тех, кого в совете представлял Соза, что я ставлю личные интересы выше долга перед страной — так, по-моему, это звучало. Личность должна пострадать, чтобы нация победила — римский афоризм, дорогой генерал.

— И британский, — добавил О’Мой, для которого Британия была вторым Римом.

— О, согласен, — воскликнул любезный Самовал. — Вы доказали это, проявив твердость в связи с тем неприятным делом в Таворе.

— Что это за дело? — спросила мисс Армитидж.

— А вы разве не слышали? — удивленно воскликнул Самовал.

— Конечно, нет, — оборвал его О’Мой, которого прошиб холодный пот. — Едва ли стоит посвящать дам в подобные дела, граф.

— Вероятно, вы правы, да, вы правы, — согласился Самовал, как бы принимая упрек и умолкая. Но, едва лишь О’Мой перевел дух, он продолжил: — И я уверен, дорогой генерал, что — это, кстати, и в ваших интересах, — что не будет колебаний и тогда, когда этого лейтенанта Батлера схватят.

— Кого?! — Леди О’Мой изменилась в лице.

Сэр Теренс сделал отчаянную попытку замять разговор.

— Это не имеет никакого отношения к Дику, дорогая. Малый, по имени Филипп Батлер, который…

Но очень хорошо информированный Самовал поправил его:

— Не Филипп, генерал, — а Ричард Батлер. Я узнал имя вчера от Форжеша.

В наступившей вслед за его словами пугающей тишине ничего не понимающему графу, видевшему, как бледнеет лицо леди О’Мой и расширяются взирающие на него сапфировой синевы глаза, представилось, что он неожиданно очутился на театральном спектакле.

— Ричард Батлер! — повторила она. — Что Ричард Батлер? Скажите мне! Говорите немедленно!

Самовал заколебался и посмотрел на О’Моя, но встретил его хмурый взгляд. Леди О’Мой обратилась к мужу:

— В чем дело, Теренс? Ты знаешь что-то о Дике и скрываешь это от меня? Дик в беде?

— Да, — мрачно подтвердил О’Мой. — В большой беде.

— Что он натворил? Ты говорил о каком-то деле в Эворе или Таворе, в которое не стоит посвящать дам. Я хочу знать, что это за история.

Любовь к брату и тревога за него придали леди О’Мой решительность, которую она так редко проявляла.

Видя обоих мужчин в оцепенении — Самовала от все возрастающего изумления, а О’Моя от полной подавленности, — она предположила после всего, что было сказано, что их молчание объясняется соображениями благопристойности.

— Оставь нас, Сильвия, пожалуйста, — попросила леди О’Мой. — Прости меня, милая. Но ты видишь, они не могут себе позволить говорить об этом в твоем присутствии.

В ожидании ухода своей скромной и благоразумной кузины, маленькая и несчастная, она стала обрывать нервными пальцами лепестки одной из принесенных Самовалом роз.

Едва мисс Армитидж скрылась за дверью крыла дома, где находились занимаемые генерал-адъютантом жилые комнаты, леди О’Мой без сил откинулась на спинку кресла.

— Теперь, — попросила она, — пожалуйста, расскажите все.

О’Мой вздохнул, сожалея по поводу разоблачения с таким трудом замаскированного обмана, и хриплым голосом поведал правду.

Глава 4

ГРАФ САМОВАЛ
Мнение мисс Армитидж совпадало с мнением леди О’Мой. Но она сочла для себя невозможным строить предположения относительно того, что мог натворить Дик Батлер, и переживала за Юну. Но не за Дика.

По арочной галерее, идущей вдоль южной стороны дома и соединяющей жилые и служебные комнаты, мисс Армитидж направилась в рабочий кабинет сэра Теренса, надеясь застать там капитана Тремейна, который должен был быть сейчас один.

— Я могу войти? — спросила она с порога.

Капитан быстро встал.

— Конечно, мисс Армитидж. — Зная его обычную невозмутимость, можно было сказать, что молодой человек выглядел теперь, пожалуй, несколько взволнованным.

— Вы ищете сэра О’Моя? Полчаса назад он ушел завтракать, и я как раз тоже собираюсь сделать это.

— Что ж, не смею вас задерживать.

— Что вы, напротив. Я хотел сказать… вовсе нет. Но… чем я могу быть вам полезен?

Прикрыв дверь, с присущей ей грацией она прошла в глубь комнаты.

— Я хочу, чтобы вы мне кое-что рассказали, капитан Тремейн, и мне необходимо, чтобы вы были откровенны со мной.

— Полагаю, иначе и быть не может.

— Мне бы хотелось, чтобы вы сейчас смотрели на меня как на своего друга мужчину.

Тремейн вздохнул. Он уже оправился от неожиданности ее появления и был опять невозмутим.

— Смею вас заверить, мне бы менее всего хотелось смотреть на вас так. Но если вы настаиваете…

— Да, настаиваю, — решительно подтвердила мисс Армитидж, нахмурившись при этих его словах, содержащих некий полушутливый намек.

— Повинуюсь вашему желанию, — слегка поклонившись, сказал капитан.

— В чем именно провинился Дик Батлер?

Он внимательно посмотрел на свою собеседницу.

— Что произошло в Таворе?

Тремейн продолжал молча смотреть на нее.

— А что вы об этом слышали? — наконец спросил он.

— Только то, что он натворил что-то — что именно, я не знаю — и последствия для него, как я поняла, могут быть весьма серьезными. Я очень тревожусь за Юну и хочу знать, в чем дело.

— А Юна это знает?

— Ей как раз сейчас рассказывают. Граф Самовал проговорился при ней о деле Дика.

— Почему вы, в таком случае, не остались при этом разговоре?

— Потому, что они отослали меня по причине — какой вздор! — моей молодости и невинности, которые нельзя оскорблять.

— А я, как вы полагаете, на этот счет не слишком щепетилен?

— Наоборот. Я уверена, что вы способны рассказать о чем угодно так, что это прозвучит в любом случае пристойно.

— Сильвия!

Этим восклицанием молодой человек выразил свой восторг и признательность за данную ему косвенным образом высокую оценку, забыв, следует признать, в эту минуту и о Дике Батлере, и о его бедах, что в тот момент не могло не насторожить мисс Армитидж, лицо которой приняло холодное выражение.

— Право, капитан Тремейн!

— О, простите меня, — спохватился он. — Но вы как будто намекнули… — Он смущенно замолчал.

Ее щеки порозовели.

— Да, сударь? — строго спросила она. — На что я намекнула, или вам показалось, будто намекнула?

Но неожиданно мисс Армитидж изменила тон.

— Пожалуй, мы сильно увлеклись мелочами, тогда как дело, с которым я к вам пришла, серьезное.

— Оно крайне серьезно, — печально подтвердил Тремейн.

— Так расскажите же мне наконец, в чем оно заключалось?

Капитан рассказал все, что знал, не забыв изобразить обстоятельства в выгодном для Батлера свете. Мисс Армитидж слушала его, опустив голову, постепенно все больше бледнея и хмурясь.

— А когда его найдут, — спросила она, — что его ожидает?

— Будем надеяться, что его не найдут.

— Но, если — если его все же найдут? — настаивала она, с явным нетерпением ожидая ответа.

Капитан Тремейн отвернулся и посмотрел в окно.

— Известие о его смерти теперь означало бы самый легкий конец этой истории, — тихо сказал он. — Если же его схватят, ему не дождаться пощады от своих собственных соотечественников.

— Вы хотите сказать, что его… расстреляют? — спросила мисс Армитидж изменившимся от ужаса голосом.

— Неминуемо.

Содрогнувшись всем телом, девушка закрыла лицо руками. Когда она их опустила, Тремейн увидел, как исказились ее черты.

— Но ведь Теренс спасет его? — с надеждой воскликнула она.

Сжав губы, Тремейн покачал головой.

— Сейчас, увы, не существует человека, который был бы способен на это меньше его.

— Почему вы так говорите? Что вы имеете в виду?

Прежде чем ответить, он немного помолчал и посмотрел ей в глаза.

— О’Мой дал слово членам португальского правительства, что Дик Батлер будет расстрелян после того, как его найдут.

— Теренс пообещал такое?

— Ему пришлось это сделать. Того требовали честь и долг. Я присутствовал при этом и знаю, чего это ему стоило и как он страдал. Он был вынужден отбросить все свои личные соображения — это была жертва во имя успешного проведения всей кампании.

Продолжая говорить, капитан описал подробности того разговора, касающиеся крайне несвоевременного проступка лейтенанта Батлера.

— Так что вы видите — на Теренса надеяться не приходится. Его честь не позволит ему проявить хоть малейшие колебания.

— Честь? — Она произнесла это слово почти с презрением. — А как же Юна?

— Я думал о Юне, когда сказал, что известие о смерти Дика где-нибудь в горах означало бы самый легкий исход. Это лучшее, на что можно надеяться.

— Я считала вас другом Дика, капитан Тремейн.

— Ну да, так оно и есть. И поймите, возможно, именно поэтому я надеюсь, что он погиб.

— Однако ведь нет причин, по которым вы не можете делать все, что в ваших силах, чтобы помочь ему?

Он посмотрел ей в глаза, спокойно выдержав ее укоризненный взгляд.

— Поверьте мне, мисс Армитидж, если бы я нашел способ его спасения, мог хоть чем-то ему помочь, я бы ухватился за это ради нашей с ним дружбы и моей любви к Юне, а теперь и из-за проявляемого вами интереса к нему. Но одно дело — проявление желания помочь, другое — предложение реальной помощи. Что я могу сейчас сделать? Уверяю вас, что я думаю об этом. Честно говоря, это занимает мои мысли больше всего. Но пока… Я жду событий — возможно, появится шанс.

Выражение ее лица смягчилось.

— Я поняла. — Она протянула руку, великодушно прося прощения. — Я была слишком резка, к тому же я не имею никакого права так говорить.

Тремейн взял ее за руку.

— Мне бы никогда не пришло в голову ставить под сомнение ваше право говорить со мной так, как вы сочтете нужным.

— Мне лучше пойти к Юне. Полагаю, что я нужна ей сейчас. Бедная девочка. Я благодарна вам, капитан Тремейн, за нашу доверительную беседу.

С этим мисс Армитидж удалилась, оставив молодого человека в задумчивости.

Да, Юна О’Мой могла кого угодно расположить в свою пользу. Что-то трогательное несла в себе очаровательная беспомощность и хрупкость этой женщины, отчего окружающие ее люди всегда стремились защитить и оградить это изящное создание от малейшего порыва ветра. Потому, что они это делали, она и оставалась такой, какой была.

Но сейчас леди О’Мой не испытывала столь острой необходимости в присутствии мисс Армитидж, как представлялось той. Она выслушала «скандальную» историю о выходке своего братца, но чем именно эта выходка была так уж скандальна, понять не могла. Он совершил всего лишь мелкую, хотя и досадную, ошибку, рассуждала она, вторгся в монастырь по недоразумению, — наказывать его за это просто нелепо. Это была оплошность, которую может допустить любой человек в чужой стране. Были загублены жизни, это так, но произошло это по глупости монахинь, которые побежали прятаться, тогда как опасность существовала только в их глупом воображении, и крестьян, по ошибке прибежавших к ним на помощь, когда никакой помощи не требовалось; и вот они-то, бросившиеся на драгун, и были виновны в кровопролитии. Было бы странно ждать от солдат, что они покорно позволят себя перебить.

Таково было мнение леди О’Мой о происшествии в Таворе. Она помыслить не могла, что оно может иметь какие-то серьезные последствия для Дика. Его долгое отсутствие тревожило ее. Но если он объявится, то, конечно, наказание для него будет простой формальностью, в худшем случае его отправят домой, что будет даже неплохо для его самочувствия: здешний климат ему никогда не нравился. Она продолжала рассуждать дальше в том же духе, и О’Мой, втайне благодарный ей за такой взгляд на случившееся и питающий милосердную надежду на то, что услышит о гибели своего грешного, непутевого шурина, был рад, — больше, чем рад — оставить жену в этом заблуждении ради ее же спокойствия.

А потом, когда леди О’Мой все еще продолжала сравнительно спокойно спрашивать, какими могут быть последствия этой истории, пришел ординарец, и О’Мой удалился, оставив ее в обществе Самовала.

Граф был глубоко потрясен, узнав, что Дик Батлер приходится братом леди О’Мой, и немало раздосадован тем фактом, что, будучи в неведении относительно этого обстоятельства, проговорился и тем самым не только огорчил леди О’Мой, но и подвел ее мужа, скрывавшего эту новость от супруги. Самовал благодарил бога за то, что она посмотрела на события столь оптимистично, и быстро понял милосердное желание О’Моя не разубеждать ее. Но не менее быстро он оценил и возможности, которые открывались в данных обстоятельствах для осуществления вынашиваемых им замыслов.

Поэтому Самовал не стал спешить откланиваться сразу после ухода генерала, а предложил леди О’Мой прогуляться по террасе, возвышающейся над лесистым склоном, деревья которого скрывали из вида Алькантару. Тут графу открылось, что эта женщина еще более легкомысленна и непостоянна, чем он до сих пор предполагал. В состоянии душевного потрясения леди О’Мой не могла сдерживать свои эмоции и при этом вела себя почти театрально. Чувства ее были столь же сильными, сколь и недолговечными, а в сознании этой женщины запечатлевалось только то, что было глубоко прочувствовано. К тому же, обладая весьма развитым инстинктом самосохранения и привычкой потакать своим желаниям, она умела не замечать неприятные для нее вещи. Таким образом, легко убедив себя, как мы видели, что к происшествию с братом нельзя относиться слишком серьезно и что последствия будут не слишком для него тяжелыми, леди О’Мой беспечно болтала со своим гостем о посторонних вещах — званом обеде у маркиза Минаша, видного члена регентского совета, приближающемся бале у графа Редонду, новостях из Англии, моде, последних сплетнях, амурных делах герцога Йоркского и промашках лорда Персеваля.

Однако в расчеты Самовала никак не входило, чтобы леди О’Мой совершенно забыла о деле своего братца, и потому граф решил напомнить о нем.

Она стояла, облокотившись о гранитную балюстраду, отклонив назад розовый зонтик от солнца. Самовал вздохнул. Собеседница искоса бросила на него лукавый взгляд.

— Ваше уныние, сударь, — неважный комплимент, — заметила она.

Предостережем здесь читателя от возможного неправильного истолкования поведения молодой женщины, почти детское кокетство которой было для нее совершенно органичным, одной из сторон свойственной ей от природы непосредственности и желания всегда вызывать восхищение у представителей сильного пола и получать комплименты. А Самовал был молодым, красивым, знатным и слыл к тому же героем многочисленных романов.

Он в замешательстве машинально поправил свой белоснежный шейный платок и с обожанием взглянул на нее.

— Дорогая леди! — Его голос был тихим и мягким, почти нежным. — Я вздохнул, когда подумал, что столь прекрасному созданию, служащему украшением нашей жизни и рожденному для радости и веселья, придется испытывать тревогу или печаль при мысли о грозящей брату опасности.

Ее взгляд омрачился при этом напоминании, она надула губы и, нетерпеливо поведя плечами, ответила:

— Опасность Дику не грозит, и он поступает глупо, продолжая скрываться. Конечно, его ждут неприятности, когда он объявится. Но говорить, что он в опасности… просто нелепо. Теренс ничего такого не сказал, он согласился со мной, что Дика, вероятно, отправят домой. Ведь вы же не думаете…

— Нет, нет, — Самовал опустил голову и несколько секунд изучал поверхность своих сапог, потом, подняв голову, посмотрел ей в глаза. — Я прослежу, чтобы он не оказался в опасности. Вы можете положиться на человека, который только и ищет подходящий повод, чтобы услужить вам. Если возникнут какие-нибудь неприятности, сразу дайте мне знать, а уж я их улажу. Ричард Батлер не может пострадать, поскольку он ваш брат.

Она изумленно смотрела на него.

— Я вас не понимаю.

— Как, разве это не ясно? Что бы ни произошло, вы не должны испытывать страданий, сударыня. Ни один имеющий сердце человек, а я в особенности, не смог бы вынести этого. Если вашего брата постигнет беда и это заставит вас страдать, вы должны знать, что я смогу защитить его.

— Вы очень добры, граф. Но от чего защитить?

— От всего, что создаст угрозу. Португальское правительство может потребовать — в целях самозащиты, чтобы успокоить возмущение народа, оскорбленного этим якобы поруганием, — примерно наказать виновника.

— Но как они смогут сделать это? На каких основаниях? — Она обнаружила признаки смутной тревоги и даже, пожалуй, явного раздражения, вызванного таким предположением.

Самовал пожал плечами.

— Народ, подобный нашему, — суть свирепое и мстительное божество, гнев которого следует время от времени укрощать жертвами. И когда нужен козел отпущения, правительство его обычно находит. Но будьте спокойны.

В пылу заверений он взял ее маленькую руку в шелковой перчатке в свою, но леди О’Мой не обратила на это внимания.

— Будьте покойны, я защищу его — положитесь на меня, я многое могу. Ради вас, милая леди, я сделаю все, правительство послушает меня. Не хочу, чтобы у вас сложилось впечатление, будто я хвастаюсь, — просто я имею влияние на членов регентского совета. И даю вам слово, что со стороны португальского правительства вашему брату не будет причинено вреда.

Она долго смотрела на него увлажнившимися глазами, польщенная и тронутая искренностью и глубиной его желания стать ее защитником.

— Вы очень любезны, сударь, я даже не могу подобрать нужных слов, чтобы выразить вам свою признательность. — Ее голос немного дрожал. — Благодаря вам, граф, я чувствую себя счастливой, но я не в состоянии отплатить вам.

Он склонился над изящной ручкой, которую держал в своих руках.

— Вы уже отплатили, сказав, что благодаря мне чувствуете себя счастливой, ваше счастье — смысл моего существования. Поверьте, сударыня, Жерониму ди Самовал является вашим покорнейшим и преданнейшим рабом. — Прикоснувшись губами к ее руке, он оставался в таком положении некоторое время, пока леди О’Мой, разрумянившаяся, с блестящими глазами, правда, скорее, от волнения, чем от чувства благодарности, стояла без движения, глядя на его склоненную черную голову.

Когда Самовал вновь выпрямился, он заметил краем глаза какое-то движение под аркой и, повернувшись, увидел приближающихся сэра Теренса и леди Армитидж. Если граф и почувствовал себя незадачливым поклонником, то совершенно не подал виду, впрочем, в его позе и на самом деле не было ничего, что могло бы взволновать ревнивца мужа.

— Генерал, ваше появление дает мне возможность откланяться — я как раз собрался уходить, — нашелся он.

— Понимаю, — резко ответил О’Мой. Он чуть было не сказал «Надеюсь!». Столь подчеркнуто холодное обращение могло весьма смутить любого человека, не слишком хорошо владеющего собой, но граф, не обратив на это никакого внимания, еще задержался, чтобы обменяться любезностями с мисс Армитидж, после чего невозмутимо и неспешно удалился.

— Мне кажется, Самовал стал слишком внимательным и слишком предупредительным! — заметил сэр Теренс, едва тот скрылся из вида.

— Он очень мил, — ответила леди О’Мой.

— Это я и имею в виду!

— Он пообещал, что если с португальским правительством возникнут какие-нибудь сложности относительно дурацкого дела Дика, он все уладит.

— О! — воскликнул О’Мой, сразу остыв. — В самом деле? — И, опустив глаза, замолчал, не желая никоим образом нарушать ее такого хрупкого сейчас спокойствия. Но мисс Армитидж отнюдь не была склонна прекращать этот разговор и вернулась к нему тотчас же, как только они с кузиной вошли в дом.

— Юна, — мягко сказала она, — я бы не стала слишком полагаться на графа Самовала и его обещания.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросила леди О’Мой, которая всегда принимала чужие советы осторожно, а прежде всего советы неопытных молодых девушек.

— Я не верю ему. И Теренс тоже.

— Пф-ф! Теренс относится с подозрением к любому, кто смотрит на меня, — последовал ответ, дополненный наставлением: — Никогда не выходи замуж за ревнивца, моя дорогая.

— Он был бы последним — я имею в виду графа, — к кому бы я на твоем месте обратилась за помощью, если с Диком на самом деле что-то случится.

Мисс Армитидж думала о том, что ей рассказал Тремейн относительно позиции португальского правительства, с полным основанием рассудив, что, безусловно, опасно открывать графу Самовалу местонахождение Дика, если таковое вообще обнаружится.

— Что за чепуха, Сильвия? Порой ты позволяешь себе высказывать ужасные глупости. Впрочем, я, наверное, зря это говорю — ты еще такая неопытная.

И леди О’Мой отказалась продолжать разговор, несмотря на все настояния Сильвии.

Глава 5

БЕГЛЕЦ
Хотя местопребывание Дика Батлера продолжало оставаться тайной, дух этого злополучного дела, представляясь вездесущим, витал повсюду, вызывая многочисленные неприятности у всех, кого оно так или иначе касалось.

К примеру, в Лиссабоне произошло некое прискорбное происшествие, в корне пресекшее карьеру молодого, подающего большие надежды офицера, майора Беркли из 29-го пехотного, знаменитых «Несгибаемых»[1997], о котором мы вкратце расскажем.

Приехав в Лиссабон — он находился в увольнении из своего полка, стоявшего в Абрантише и входившего в дивизию сэра Роланда Хилла, — майор попал в общество людей, среди которых находился некий молодой сеньор, португальский офицер, приходившийся племянником патриарху Лиссабона и враждебно относившийся к проводимой лордом Веллингтоном кампании или, точнее, к прибегаемым в ее ходе акциям. Как и в случае с принципалом Созой, чинимый ущерб заставил его искать любое оружие, пригодное для нанесения удара по системе мер, которую он критиковал, и излюбленной мишенью для его нападок сделался исчезнувший Дик Батлер, что совершенно справедливо возмущало майора Беркли. Этот дворянчик осмеливался с усмешками и намеками комментировать то обстоятельство, что драгунский лейтенант непонятно почему отсутствовал в условиях войны, и однажды зашел так далеко, что позволил себе язвительно предсказать, что его никогда не найдут.

Майор Беркли, полагая такой намек оскорбительным для британской чести, попросил его выразиться яснее.

— Я думаю, что выражаюсь достаточно ясно, — ответил молодой наглец, злобно глядя на английского офицера, — но если вы хотите, то извольте: я имею в виду, что вы, англичане, никогда и не собирались исполнять свое обещание наказать этого насильника монахинь. А для сохранения чести мундира вы позаботитесь о том, чтобы лейтенант Батлер никогда не был найден. Я сомневаюсь, пропадал ли он вообще на самом деле.

Боюсь, следует признать, что майор Беркли, как человек излишне прямой и абсолютно бескомпромиссный, был совершенно лишен такта, необходимого в подобной ситуации для того, чтобы вызвать обидчика на дуэль.

— Вы просто глупый клеветник, сеньор, и заслуживаете хорошей трепки, — только и сказал он, взяв при этом в руки трость с таким видом, что все, кто стоял с ним рядом, поспешили энергично удержать его от намерения, которое ни у кого из присутствующих не вызвало сомнений.

Племянник патриарха, с побелевшим лицом, никогда прежде не ведавший подобного обращения — из уважения к его важному и могущественному дядюшке, — в ярости потребовал немедленной сатисфакции. Он получил ее на следующее утро в виде десяти граммов свинца, угодивших в его пустую голову, в результате чего поднялся ужасный шум. Нужен был козел отпущения; как верно заметил Самовал, толпа суть жестокий божок, требующий жертв. В данном случае этой жертвой, конечно, должен был стать майор Беркли. Его разжаловали и отправили домой, где, срезав косичку, которые все еще носили в 29-м полку[1998], он вернулся к штатской жизни, в результате чего британская армия лишилась блестящего, многообещающего офицера. Таким образом, как вы видите, долг незадачливого Ричарда Батлера, этой нелепой жертвы вина и обстоятельств, продолжал расти.

Поспешив вывести из повествования майора Беркли, имеющего к нему лишь косвенное отношение, я нарушил хронологию развития событий. Корабль, на котором майор отправлялся домой, фрегат «Телемак», бросил якорь на Тежу, и о том, что произошло в день его прибытия из Англии, я сейчас расскажу. Корабль привез кое-какие припасы и тяжелый груз почты для войск и собирался отправиться назад только через две недели. Его офицеры проводили все время на берегу, будучи желанными гостями в домах офицеров гарнизона, принимая участие в развлечениях, при помощи которых те старались убить время в ожидании грядущих событий; а Маркус Гленни, капитан фрегата, будучи старым другом Тремейна, почти каждый день бывал в доме генерал-адъютанта.

Но я, кажется, опять тороплюсь. Итак, тем самым утром, когда «Телемак» встал на якорь, леди О’Мой поднялась поздно, позаимствовав у первой половины дня то, чем предстояло пожертвовать во второй, ночью должен был состояться полуофициальный бал у графа Редонду. Большую часть дня она посвятила приготовлениям к балу, причем количество мелочей, которым следовало уделить внимание, удивляло даже ее. Сильвия помогала ей, но весьма равнодушно, и леди О’Мой то и дело с сожалением отмечала в ней недостаток женственности, даже какую-то мужеподобность. В ее уме не укладывалось, как это женщина может предпочитать кентер[1999] вальсу. Это казалось ей неестественным, отчасти даже подозрительным.

Наконец наступило время обеда, на который она опоздала на целых полчаса, но выражение лица у нее при этом было столь невинным, что одного взгляда на нее сэру Теренсу оказалось достаточно, чтобы его недовольство мгновенно улетучилось, а с ним и желание произнести язвительные, тщательно продуманные колкости. После обеда, закончившегося в шесть, оставался еще целый час до прихода экипажа, который должен был отвезти их в Лиссабон.

Сэр Теренс, сославшись на обилие работы, вызванной прибытием «Телемака» этим утром, удалился вместе с Тремейном в кабинет, собираясь за оставшийся час привести в порядок кое-какие дела, ожидающие его внимания. Сильвия, которая, к крайнему раздражению своей кузины, видимо, только теперь подумала о вечернем наряде, побежала в спешке одеваться.

Вечер выдался тихим и теплым. Предоставленная самой себе, леди О’Мой решила погулять и вышла на воздух, немного раздосадованная тем, что сэр Теренс и Тремейн так привержены своему долгу, а Сильвия отложила свой туалет на последний момент, отчего ей теперь придется томиться одиночеством. В таком вот неважном расположении духа она прошла по дворику и задержалась у стола, стоявшего вместе со стульями под решеткой, увитой зеленью, решив тут подождать всех. Но потом, привлеченная алым великолепием заходящего за холмы со стороны Абрантиша солнца, она вышла на террасу, к неописуемой радости некоего бедняги, который находился здесь уже десять часов, почти без надежды ожидая именно ее.

Едва леди О’Мой оперлась о балюстраду, как ее внимание привлек шорох, раздавшийся внизу, у сосен. Шорох становился все явственнее, а она стояла, застыв на месте, словно под гипнозом, напряженная и немного испуганная, всматриваясь округлившимися глазами туда, откуда шел этот звук — и вот уже он достиг кустов справа от нее.

Вдруг кусты раздвинулись, и из них с трудом выбрался, тяжело опираясь на палку, косматый рыжебородый человек в одежде крестьянина. И, прежде чем леди О’Мой решила закричать, он — просто невероятно! — резко, но как бы предостерегающе окликнул ее по имени:

— Юна! Юна! Не двигайся!

Это был, безусловно, голос ее брата. Но как он мог оказаться у какого-то крестьянина? Перепуганная, с бьющимся сердцем, она, однако, подчинилась и оставалась немой и неподвижной, пока этот человек, согнувшись так, чтобы не высовываться из-за балюстрады, приближался к ней.

Она вгляделась в его изможденное заросшее лицо и… узнала брата.

— Ричард! — Его имя вырвалось из нее с криком.

— Тс-с! — Он испуганно взмахнул руками, пытаясь сдержать ее. — Ради бога, тише! Я конченый человек, если они найдут меня здесь. Ты слышала, что со мной случилось?

Она кивнула и с трудом произнесла:

— Д-да.

— Ты можешь меня где-нибудь спрятать? Можешь отвести в дом так, чтобы никто не видел? Я умираю от голода, и одна нога у меня нестерпимо горит. Три дня назад меня ранили, так что дела стали совсем плохи. Я с самого восхода лежал в лесу, надеясь увидеть тебя одну, и у меня со вчерашнего утра маковой росинки во рту не было.

— Бедный, бедный Ричард! — Она склонилась к нему в приливе жалости и сострадания. — Но почему ты не пришел в дом и не спросил меня? Тебя бы никто не узнал.

— Узнал бы Теренс, если бы увидел.

— Но Теренс не в счет, ведь он поможет тебе.

— Теренс! — Он горько усмехнулся. — Теренс последний, кого я сейчас хотел бы встретить. У меня есть все основания так считать — иначе я бы пришел еще месяц назад, отправившись к тебе сразу после того, как со мной все это приключилось, а не скрывался, пока сюда не пригнала безысходность. Юна, ни слова о моем появлении Теренсу!

— Но… он мой муж!

— Несомненно, но он еще и генерал-адъютант и, насколько я его знаю, относится к тем людям, которые служебный долг, честь и тому подобные химеры ставят выше семейных уз.

— О, Ричард! Как же плохо ты знаешь Теренса. Ты совершенно неправильно его оцениваешь.

— Прав я или нет, но я предпочел бы не рисковать. Ошибка быстро приведет к моему расстрелу одним чудесным утром.

— Ричард!

— Ради всего святого, не произноси мое имя так громко! Тебя слышит весь мир. Ты сможешь меня спрятать на денек-другой? Если нет, я позабочусь о себе сам, как смогу. Я прикинулся английским надсмотрщиком с виноградной фермы Бирсли и смог благополучно проделать весь путь от Дору. Но напряжение и страх разоблачения совсем измотали меня. А теперь еще эта проклятая рана. Недалеко от Абрантиша на меня напал разбойник, словно у меня было чем поживиться! Как бы то ни было, я дал парню больше, чем получил. Если я сейчас не отдохну, то, наверное, сойду с ума и отдамся в руки провоста — мой расстрел прекратит все это.

— Но почему ты думаешь, что тебя расстреляют? Ведь ты не совершил ничего страшного! Почему ты боишься?

Мистер Батлер знал — собирая во время своего путешествия информацию — об обещании, данном британцами регентскому совету относительно него. Но когда он стал отвечать Юне на ее вопрос, то, несмотря на всю свою безответственность и эгоизм, он руководствовался тем же желанием, которое вызывала у всех ее очаровательная хрупкость: избавить сестру от страданий и огорчений.

— Не в моих правилах рисковать, — снова сказал он. — А сейчас, когда идет война, убийство людей стало привычным и одна жизнь ничего не значит, это уж совсем некстати.

И мистер Батлер повторил свою просьбу спрятать его, если она может, и не говорить ни одной живой душе — и Теренсу прежде всего — о его появлении.

Доведя брата почти до бешенства бесполезным спором, Юна наконец обещала ему то, о чем он просил, сказав напоследок:

— Ступай обратно в кусты и жди, пока я не приду за тобой. Я проверю, свободен ли путь.

Рядом с будуаром леди О’Мой, выходящем окнами во дворик, находилась маленькая комнатка, где она держала свои дорожные сундуки и коробки с платьями, в огромном количестве привезенными из Англии. Ключ от двери комнатки, открывающейся в комнату для одевания, находился у Бриджет, ее служанки.

Едва леди О’Мой подошла к ступенькам, как столкнулась с выходящей из дома Бриджет. Доложив, что идет на ужин в часть дома, где располагалась прислуга, служанка извинилась, что решила, будто в этот вечер не понадобится ее милости, и предложила свои услуги. Но ее милость, сказав, что служанка ей действительно сегодня не нужна, с необычной заботливостью, почти настойчиво, предложила ей следовать туда, куда она направлялась.

— Дай мне только ключ от гардеробной, — попросила она, — мне нужно взять там пару вещей.

— Я могу их вам принести, ваша милость.

— Спасибо, Бриджет, я сама.

Служанка вытащила связку ключей и, выделив из них нужный, передала ее госпоже.

Леди О’Мой поднялась по ступенькам, потом опять спустилась, дожидаясь, пока Бриджет исчезнет. Теперь во дворике никого не было, прислуга ушла, а до приезда экипажа оставалось еще полчаса — момент предоставлялся самый благоприятный. Но в любом случае Ричарду Батлеру стоило пробираться скрытно, поскольку, если бы его кто-то увидел, это вызвало бы множество подозрений.

Когда леди О’Мой в сгущающихся сумерках вернулась в дом, за ней на значительном расстоянии хромал наш беглец, который, будучи замеченным, мог бы сойти за посыльного или человека, выполняющего какую-то работу по дому или в саду и следующего к ее милости за указаниями. Но их никто не увидел, и они благополучно добрались до будуара и прошли в комнатку-гардеробную.

Там Ричард наконец поддался охватившему его изнеможению и тяжело рухнул на один из многочисленных сундуков, нимало не беспокоясь о его бесценном содержании, а его сестра, вся дрожа, мягко осела на другой.

Немного придя в себя, она принесла все необходимое для того, чтобы промыть и перевязать рану на бедре — глубокий ножевой порез, доходящий до самой кости, от одного вида которого ей стало дурно, — после чего, отметив, что времени до отъезда уже осталось немного, поспешила в столовую.

Там она подошла к буфету и из остатков обеда отобрала лучшую часть жареного цыпленка, булку и полбутылки вина. Маллинз, дворецкий, нет сомнения, обнаружив пропажу, станет выяснять, куда она делась. Пусть себе стыдит лакеев, ординарца сэра Теренса или кота — леди О’Мой это мало беспокоило.

После того как Ричард с жадностью проглотил пищу и опорожнил бутылку, его усталость сменилась сонным оцепенением, и теперь больше всего на свете ему захотелось спать. Юна принесла пледы и подушки, и Ричард устроился на них прямо на полу. Его сестра возражала, конечно, когда он стал укладываться, не предполагая, что можно спать еще где-то, кроме как на кровати, но Дик быстро развеял эту иллюзию.

— Последние шесть недель я скрывался, — сказал он, — и иной раз был счастлив уснуть в какой-нибудь канаве. А до этого жил походной жизнью. Поэтому я не смогу спать в кровати. Эту привычку я совершенно утратил.

Вняв его доводам, сестра сдалась.

— Мы завтра с тобой поговорим, Юна, — пообещал он, с блаженством растягиваясь на своем жестком ложе. — А пока, я тебя заклинаю, никому ни слова. Ты понимаешь?

— Конечно, я все понимаю, мой бедный Дик.

Она нагнулась, чтобы поцеловать его, но он уже спал.

Леди О’Мой вышла и заперла дверь, и, когда перед самым отъездом к графу Редонду она вернула связку ключей Бриджет, ключа от гардеробной на ней не было.

— Он мне опять понадобится утром, Бриджет, — пояснила леди О’Мой и ласково, как это казалось со стороны, добавила: — Не жди меня, девочка. Ложись спать. Я вернусь поздно, и ты мне не понадобишься.

Глава 6

ЖЕМЧУГА МИСС АРМИТИДЖ
Леди О’Мой и мисс Армитидж поехали в Лиссабон вдвоем. Сэр Теренс был еще занят и собирался отправиться следом сразу же, как только освободится, а капитан Тремейн отбыл двадцать минут назад к себе на квартиру, которую он снимал в Алькантаре вместе с майором Каррадерзом — другим офицером из штаба генерал-адъютанта, — чтобы переодеться перед балом.

— Тебе нездоровится, Юна? — встревожилась Сильвия, когда свет от фонарей экипажа упал на ее лицо. — Ты бледна, как призрак.

Леди О’Мой пробормотала что-то насчет головной боли, и они двинулись в путь.

Но, сидя внутри обитого мягкой тканью экипажа рядом с кузиной, мисс Армитидж почувствовала, что она дрожит.

— Юна, дорогая, что случилось?

Если бы не страх, что слезы сделают ее лицо некрасивым, леди О’Мой дала бы волю душившим ее чувствам и разрыдалась.

— Я… — запинаясь, начала она, героическим усилием преодолевая это почти неудержимое желание. — Я беспокоюсь о Ричарде. Тревога о нем не оставляет меня.

— Бедная моя! — В приливе материнских чувств мисс Армитидж обняла свою кузину и придвинулась к ней. — Мы должны надеяться на лучшее.

Если вы хоть немного разобрались в характере леди О’Мой, то должны были бы уже понять, что она принадлежала к тому типу людей, для которых секреты представляются крайне тяжелым бременем. Именно поэтому Дик, хорошо знавший слабость сестры, так настойчиво говорил ей о необходимости сохранения тайны своего присутствия. Она уяснила себе — скорее, просто поверила его уверениям, что для Дика возникнет смертельная угроза, если его обнаружат. Но одно дело открыть убежище, совсем другое — доверительно обсудить с кем-то событие.

Внутренне леди О’Мой ощущала себя словно подхваченной стремительным потоком, который нес ее к водопаду. Этот водопад вселял ужас, но у нее не было никаких сил сопротивляться течению. Она чувствовала себя беспомощной, будучи не в состоянии бороться с его кипучими водами, ведь всю свою спокойную, безмятежную жизнь она проводила на надежных, уютных кораблях, управляемых другими людьми.

Итак, ей осталось только выбрать доверенное лицо — она хотела бы, чтобы это был Теренс, но в отношении него Дик особо предупреждал. Обстоятельства предлагали ей в качестве наперсницы Сильвию Армитидж, но ее гордость и даже, если хотите, тщеславие восставали против этого. Сильвия была молодой, неопытной девушкой, какона сама частенько ей напоминала. Более того, ей хотелось думать, что она служит для Сильвии примером для подражания, что та планирует свои поступки, глядя на нее, — как же поддерживающий может опираться на поддерживаемого? Однако, коль скоро ей было необходимо пооткровенничать прямо сейчас — в противном случае она могла просто погибнуть, — леди О’Мой выбрала нечто среднее между тем, чтобы все рассказать и чтобы вовсе ничего не говорить — своего рода компромиссный вариант, который принесет ей чувство некоторого облегчения.

— Мне пришла в голову одна мысль, — сказала она. — Может быть, это предчувствие, не знаю. Ты веришь в предчувствия, Сильвия?

— Иногда, — деликатно ответила та.

— Я подумала, что, раз Дику сейчас приходится скрываться, он вполне может прийти ко мне за помощью. Вероятно, это покажется чудным, — поспешила добавить она, испугавшись, что сказала много, — но мне так представилось. Эта мысль преследует меня весь день, и я все время спрашиваю себя, что буду делать в таком случае.

— Когда это случится, времени будет достаточно, чтобы все обдумать, Юна. А кроме всего…

— Я знаю, — нетерпеливо перебила ее кузина. — Я знаю, конечно. Но я буду чувствовать себя лучше, если буду знать, что делать, к кому обратиться за поддержкой, поскольку сама я, боюсь, совершенно беспомощна. Конечно, есть Теренс, но он уже вытащил Дика из стольких неприятностей и так раздражается из-за него, что на этот раз может отказаться. Поэтому мне немного страшно снова обращаться к нему.

— Нет, — сказала Сильвия серьезно. — Я бы не пошла к Теренсу. И вообще, к нему я бы обратилась в последнюю очередь.

— И ты так говоришь?

— А что, — быстро спросила Сильвия, — кто-то еще это говорит?

Наступила короткая пауза. Чувствуя, что едва не выдала себя, леди О’Мой задрожала. Как сообразительна и проницательна, однако, была Сильвия! Но она нашла выход.

— Я, конечно. Я сама тоже так думаю. Есть еще граф Самовал. Он обещал, что в случае чего поможет мне, и уверял, что я могу всецело положиться на него. По-моему, как раз его слова навели меня на все эти мысли.

— Я бы лучше пошла к Теренсу, чем к графу Самовалу. К нему лучше не обращаться ни при каких обстоятельствах. Я не верю ему.

— Ты уже это говорила, дорогая, — заметила леди О’Мой.

— И ты сказала, что я говорю так из-за своей полной неосведомленности и неопытности.

— Ну, прости меня.

— Тут нечего прощать. Ты, безусловно, была права, но не забывай, что у людей неискушенных и неопытных сильнее проявляется инстинкт, а инстинкт часто оказывается более надежным советчиком, чем разум. Но я могу привести тебе и свои соображения. Граф Самовал приходится близким другом маркизу Минашу, который являлся членом правительства и который после принципала Созы был и, нет сомнений, остается самым горячим противником британской политики в Португалии. К тому же граф Самовал один из самых крупных землевладельцев севера и очень сильно страдает от проведения этой политики, решительным сторонником которой он себя выставляет.

Леди О’Мой слушала ее со все возрастающим изумлением. Она была даже немного шокирована. Ей казалось почти неприличным, что совсем молодая девушка так много знает о политике — так много из того, о чем она сама, замужняя женщина и жена генерал-адъютанта, не имела никакого представления.

— Боже мой, дитя мое! — воскликнула она. — Твоя осведомленность в этих вопросах просто поразительна!

— Я беседовала с капитаном Тремейном, — ответила Сильвия, — и он мне все объяснил.

— Просто невероятная тема для беседы молодого человека и молодой девушки, — с не меньшим удивлением произнесла леди О’Мой. — Теренс никогда не говорит со мной о таких вещах.

— Теренс слишком занят ухаживаниями за тобой, — сказала Сильвия, и в ее почти мальчишеском голосе можно было разобрать нотки сожаления, — на другое ему просто не хватает времени.

— Пожалуй, его скрытность можно этим объяснить, — согласилась ее собеседница и на миг вспомнила о том прекрасном времени, когда сменяющие друг друга робость и ревность О’Моя доставляли ей удовлетворение как доказательство ее власти над ним.

— Но я все же не понимаю, почему граф Самовал предложил мне содействие, если он не собирается его оказывать, когда придет время? — сказала она, вновь вернувшись к действительности.

Сильвия объяснила, что португальское правительство потребовало, чтобы насильник таворских монахинь был наказан, и Самовал, вероятно, просто хотел получить сведения о местонахождении Батлера, когда оно станет известным, чтобы он смог выдать его правительству.

— Дорогая моя! — леди О’Мой была потрясена. — Как ты, должно быть, не любишь этого человека, если предполагаешь, что он может поступить как… как Иуда!

— Я не предполагаю, что он может так поступить, я предупреждаю тебя, чтобы ты не рисковала, испытывая его. Возможно, он честен, как утверждает, но, если Дик придет к тебе за помощью, ты все же не должна рисковать.

Ее последние слова оказались более действенными, чем Сильвия могла предположить. Это была почти та же самая фраза, которую произнес сам Дик, и, услышанная из других уст, она упрочилась в сознании леди О’Мой.

— К кому же мне тогда пойти? — со вздохом проговорила она.

Помня об обещании Тремейна, Сильвия со знанием дела ответила:

— Есть единственный человек, к которому можно обратиться без риска, и, честно говоря, мне кажется странным, что ты сразу о нем не вспомнила, ведь он всю жизнь был твоим другом, так же как и Дика.

— Нед Тремейн? — Ее кузина задумалась. — Ты знаешь, я немного побаиваюсь Неда. Он всегда такой рассудительный и сдержанный. Ты имела в виду Неда, не так ли?

— Кого же еще?

— Но что он сможет сделать?

— Ну, откуда мне знать, милочка? Но, во всяком случае, я знаю — поскольку думаю, что могу быть уверена в этом, — что он не испытывает недостатка в желании помочь тебе. А иметь желание для таких людей, как капитан Тремейн, означает найти способ его осуществления.

Ее уверенный, почти гордый тон вызвал у собеседницы немедленную реакцию:

— Тебе нравится Нед, не так ли, дорогая?

— Я полагаю, он всем нравится. — Голос Сильвии стал нарочито холодным.

— Да, но я имела в виду другое.

Прежде чем эта тема получила дальнейшее развитие, экипаж въехал в поток света, льющегося из распахнутого портала, и остановился, рассеяв толпу зевак, собравшихся поглазеть на высший свет и слонявшихся тут вперемежку с носильщиками портшезов, факельщиками и лакеями.

Дверца открылась, ступеньки опустились, пара толстых, как каплуны, лакеев в блестящих ливреях, склонив головы в напудренных париках, протянули руки в белых перчатках, помогая дамам сойти на землю.

У начала большой парадной лестницы, ведущей в просторный шумный вестибюль с колоннами, их встретили капитан Тремейн, только что прибывший вместе с майором Каррадерзом — оба в великолепной парадной форме, капитан «Телемака» Маркус Гленни в синем с золотом мундире. Вместе они поднялись по длинной лестнице, на которой тут и там стояли группы беседующих людей, британцев и португальцев, в сверкающих армейских, морских и дипломатических мундирах, приглашенных графом и графиней Редонду.

Появление леди О’Мой в большой зале вызвало уже привычный для нее эффект. Вскоре она обнаружила себя в центре усиленного внимания: пехотные офицеры в алых мундирах, гусары в щегольских ментиках, расшитых шнурами, конные артиллеристы в синем, стрелки в зеленом, а также представители иных войск и все прочие немедленно собрались вокруг нее. Это отнюдь не было чем-то новый для леди О’Мой, привыкшей служить объектом поклонения со времени своего первого бала, состоявшегося в дублинском замке пять лет назад, однако такое всеобщее внимание все же ее всегда немного опьяняло. Но сегодня она была, пожалуй, несколько бледной и рассеянной, что, впрочем, лишь подчеркивало ее очарование, придавая ему оттенок загадочности. Непривычной для хорошо знавших ее людей холодностью веяло от леди О’Мой, когда, машинально обмахиваясь веером, она чуть отрешенно улыбалась блистательным офицерам, умолявшим ее оказать честь принять приглашение на танец.

Приближалась первая кадриль, и военно-морской флот увел приз из-под носа у армии. Дав согласие на танец капитану Гленни, леди О’Мой увидела Тремейна, проходившего мимо под руку с Сильвией, и, остановившись, коснулась веером его рукава.

— А меня не приглашаешь на танец, Нед? — кокетливо упрекнула она.

— Потому что не смею надеяться на благосклонность.

— Я не настаиваю, но мне нужно кое-что тебе сказать.

Встретив ее взгляд, он удивился, найдя его странно серьезным для нее, и, отвечая на него, обещал подойти.

То ли он забыл об обещании, то ли не думал, что его выполнение должно быть таким скорым, но, когда кадриль закончилась, капитан неспешно прошел с мисс Армитидж через одну из заполненных гостями передних и вывел ее на пустой балкон, нависавший над садом, где царила прохлада. Невдалеке виднелась река, мерцающая огнями кораблей британского флота, безмятежно покачивающихся на якоре.

Мисс Армитидж облокотилась о балюстраду.

— Вас хочет видеть Юна, — сказала она.

Стоя рядом, капитан Тремейн любовался ее изящным профилем, четко очерченным на фоне ночи льющимся из окон светом, локонами густых черных волос, ниспадающих на шею, слабо мерцающей на ней ниткой жемчуга, которой сейчас играли пальцы мисс Армитидж. Трудно было сказать, что в этот момент больше занимало его мысли: изящный профиль, восхитительный изгиб шеи или жемчужные бусы. Это украшение представлялось ему вещицей очень дорогой, во всяком случае, не по его карману, уж точно.

Он так глубоко погрузился в свои мысли, что мисс Армитидж была вынуждена напомнить:

— Юна хочет вас видеть, капитан Тремейн.

— Едва ли столь же сильно, — ответил он, — как иные хотят видеть вас.

Она рассмеялась как-то особенно, по-мальчишески.

— Благодарю, что вы не сказали: «столь же сильно, как вы хотели бы видеть иных».

— Мисс Армитидж, я всегда стараюсь быть прямым в своих высказываниях, разумеется, насколько это позволяют приличия.

— Но не исключено, что вам так только кажется.

— О, вовсе не кажется. Я говорю о том, что знаю.

— Я тоже, — заверила она и вновь повторила: — Юна хочет вас видеть, капитан Тремейн. — Ее собеседник вздохнул, его лицо приняло несколько отчужденное выражение.

— Конечно, если вы так настаиваете, — сказал он и приготовился проводить ее обратно в залу.

Мисс Армитидж повернулась, собираясь идти, но, прежде чем сделать первый шаг, вскинула голову и посмотрела ему в глаза.

— Почему вы никогда не понимаете меня?

— Возможно, из-за чрезмерного желания понять вас.

— Тогда постарайтесь воспринимать мои слова буквально и не искать за ними смысл, который я в них не вкладываю. Когда я сказала, что Юна хочет вас видеть, я сообщила простой факт, а не команду идти к ней. И сначала мне нужно с вами поговорить.

— Если я должен понимать вас буквально…

— В противном случае, разве я стала бы утруждать вас вести меня сюда?

— Простите меня, — сказал Тремейн, чувствуя некоторое раскаяние за свою минутную отчужденность. — Сильвия! — горячо начал он, но затем, словно застеснявшись своего алого в золотых галунах ратного облачения, замялся.

— Да? — вновь опершись о балюстраду, мисс Армитидж стала теперь так, что капитан не мог видеть ее профиль, зато он опять видел пальцы, перебирающие жемчужины.

— Вы хотели мне что-то сказать? — проговорил Тремейн своим обычным спокойным тоном. Если бы он не смотрел при этом в сторону, то заметил бы, как нервно, почти судорожно сжались ее пальцы, натянув жемчужную нитку так, словно она хотела ее порвать. Движение было слабым, едва заметным, говорящим, видимо, о переживаемой досаде, но Тремейн его не видел, а если бы увидел, то все равно не знал бы, как это объяснить.

Наступила долгая пауза, которую он не осмелился прервать.

— Это касается Юны, — наконец сказала мисс Армитидж тоже спокойно.

— А я надеялся, — со значением произнес Тремейн, — что вас.

Резко повернувшись, она обратила на него сердитый, почти гневный взор:

— Что вы такое говорите, капитан?

Но, прежде чем он сумел найти нужный ответ, мисс Армитидж, вернувшись к своей обычной манере держаться, поведала о предчувствиях Юны относительно Дика и в двух словах рассказала о том, что в связи с этим она хотела от него.

— Вы предложили ей обратиться ко мне?

— Конечно. После вашего обещания мне.

Тремейн задумался.

— Меня удивляет, — медленно произнес он, — что Юне нужно напоминать о том, что я являюсь ее другом. Интересно, к кому она сама решила сначала пойти?

— К графу Самовалу.

— Самовалу?! — выкрикнул Тремейн. Он был в негодовании. — К этому лицемеру?! Я не могу понять, почему вообще О’Мой до сих пор терпит его в своем доме.

— Теренс, как и любой другой, готов сносить все капризы Юны.

— Тогда он еще более неразумен, чем я подозревал.

— Если вы не оправдаете надежд Юны, — сказала мисс Армитидж, немного помолчав, — я имею в виду, если вы не уверите ее, что готовы сделать для Дика все, что в ваших силах, когда представится такая возможность, я боюсь, что она при ее теперешнем настроении попробует воспользоваться услугами графа Самовала, что даст ему власть над ней, и меня бросает в дрожь при мысли о последствиях, к которым это может привести. Этот человек — змея, очень неприятный.

По откровенности мисс Армитидж Тремейн мог судить, насколько она была встревожена, и он поспешил ее успокоить.

— Юна сегодня же услышит мои заверения, — обещал он. — Что ж, дело вполне реальное — ведь я не ручаюсь неизвестно за что или непонятно за кого. Хотя, — задумчиво добавил капитан, — вероятность того, что мои услуги потребуются, уменьшается с каждым днем. Юна, может быть, полна предчувствиями, но между предчувствием и событием, бывает, проходит немало времени.

Они немного помолчали, потом мисс Армитидж сказала:

— Я очень рада, что у Юны есть друг, настоящий надежный друг, на которого она может положиться. Рядом с ней постоянно должен кто-то находиться, кто бы поддерживал ее и прикрывал от всяких неприятностей, пока она остается милым прелестным ребенком, которого нужно вести за руку через темные улицы жизни.

— Но у нее есть вы, мисс Армитидж.

— Я? — Она нахмурилась. — Не думаю, что я являюсь очень способным и опытным проводником. А кроме того, даже такой, какая я есть, я с ней теперь долго не останусь! Сегодня утром из дома пришли письма — с отцом не все в порядке, а мама пишет, что скучает по мне. Я думаю, мне нужно возвращаться.

— Но… но вы же только что приехали!

Ее лицо просветлело, и, ощутив искренность его испуга, она рассмеялась, не в силах сдержаться.

— Я здесь нахожусь уже шесть недель.

Мисс Армитидж посмотрела вдаль, где на поблескивающих в лунном свете водах Тежу покачивались неясные, призрачные силуэты британских парусников, ее взгляд сделался задумчивым, а пальцы тем же едва заметным движением, свидетельствующим о ее внутреннем напряжении, натянули жемчужную нить.

— Да, — медленно повторила она, — я думаю, что должна скоро уехать.

Тремейн был в смятении. Он понял, что настал момент действовать, но тут его взгляд опять упал на жемчуг, этот проклятый символ богатства, олицетворяющий в глазах Тремейна роскошь, в которой она выросла, и вставший между ними символом непреодолимой стены.

— Вы, конечно, рады уехать?

— Пожалуй, нет. Здесь так чудесно. — Она вздохнула.

— Мы будем по вас очень скучать, — глухо произнес Тремейн. — Без вас дом на Монсанту станет совсем другим. Юне будет грустно и одиноко одной.

— Иногда мне кажется, — задумчиво сказала мисс Армитидж, — что люди, окружающие Юну, думают чрезвычайно много о ней и слишком мало о себе.

Тремейн был озадачен. Любая недоброжелательность со стороны Сильвии Армитидж представлялась ему немыслимой, и он стал размышлять над тем, что же именно она имела в виду. Помолчав, мисс Армитидж медленно повернулась к нему — яркие огни изнутри дома осветили ее чуть побледневшее лицо и непривычно блестящие глаза — и опять повторила:

— Юна хочет вас видеть.

Однако Тремейн оставался молчаливым и неподвижным, думая о ней и пытаясь разобраться в себе, глядя в ее лицо и свою душу. Но все, что он видел, была эта проклятая нитка тускло мерцающих жемчужин.

— А кроме того, как вы сами предположили, возможно, иные хотят видеть меня, — добавила она.

— Простите, — Тремейн сразу сник и скрепя сердце предложил ей руку.

Сильвия Армитидж взялась за нее кончиками пальцев, и они вернулись в переднюю.

— Когда вы решили уехать? — тихо спросил капитан.

— Еще не знаю. — В ее голосе слышались нотки нетерпения. — Но, вероятно, скоро. Я думаю, чем раньше, тем лучше.

Тут от блистающей, переливающейся всеми цветами радуги группы людей, к которым они подходили, отделился угодливый, лощеный Самовал и низко склонился перед мисс Армитидж, претендуя на ее общество. Зная о чувствах, которые она к нему питала, Тремейн и не подумал отпускать ее, но, к его безграничному изумлению, пальчики мисс Армитидж сами соскользнули с его алого рукава, чтобы устроиться на черном, галантно подставленном Самовалом, которого она приветствовала какой-то веселой шуткой, совершенно не сочетавшейся ни со сдержанностью, проявляемой ею в обращении с капитаном, ни с явной неприязнью к графу, высказанной только что в разговоре.

Они направились в бальную залу, и, глядя им вслед, рассерженный и подавленный Тремейн, к еще большей своей досаде, услышал громкий, резкий смех мисс Армитидж, которая обычно смеялась тихо и довольно сдержанно. Да, Самовал, безусловно, владел большим набором средств развлечения женщин, даже тех, что испытывали к нему антипатию, — средств, о которых бесхитростный капитан Тремейн не имел никакого представления.

Он почувствовал, как кто-то тронул его за плечо — рядом с ним стоял очень высокий человек с орлиным взором и орлиными же чертами лица, в алом мундире и синих форменных штанах в обтяжку — это был Кохун Грант, лучший офицер разведки Веллингтона.

— О, полковник! — воскликнул Тремейн, пожимая протянутую руку. — Я не знал, что вы в Лиссабоне.

— Я прибыл только сегодня. — Он не сводил проницательного взгляда с удаляющихся фигур Сильвии и ее кавалера. — Скажите мне, как имя этого неотразимого сеньора, который с такой легкостью похитил у вас вашу весьма очаровательную спутницу?

— Граф Самовал.

Лицо Гранта осталось непроницаемым.

— В самом деле? — негромко переспросил он. — Так это и есть Жерониму ди Самовал? Очень интересно. Горячий сторонник британской политики, стало быть — альтруист, ведь он страдает от нее? Я слышал, он стал большим другом О’Моя?

— Да, он часто бывает на Монсанту, — подтвердил Тремейн.

— Чрезвычайно интересно. — Грант слегка кивнул, на его тонких губах появилась слабая улыбка. — Но я вас не задерживаю, Тремейн, а вы, несомненно, хотите танцевать. — Он повернулся, собираясь уходить. — Думаю, мы завтра увидимся — я появлюсь на Монсанту, — полковник взмахнул на прощание рукой и удалился.

Глава 7

СОЮЗНИК
Пробираясь через блистательную толпу и обмениваясь по дороге приветствиями, капитан Тремейн достиг бальной залы как раз в перерыве между танцами. Он искал леди О’Мой, но нигде ее не видел и, вероятно, так и не нашел бы, если бы не Каррадерз, который, указав на большую группу офицеров, сказал, что леди грозит неминуемая смерть от удушья.

Ринувшись туда, капитан уже ни на что не обращал внимания, и поэтому не заметил ни только что прибывшего О’Моя, ни беседовавшего с ним маршала Бересфорда. С ловкостью опытного сапера капитан Тремейн проложил себе путь в толпе поклонников очаровательной Юны О’Мой и оказался лицом к лицу с ней. Смеющаяся, с сияющими глазами, она казалась бесконечно далекой от тех тревожных мыслей, о которых говорила мисс Армитидж. Однако, едва она увидела Тремейна, ее улыбка сразу погасла.

— Нед! — воскликнула леди О’Мой. — Ты заставляешь меня ждать! — И с милой невозмутимостью, игнорируя притязания всех, кто оспаривал друг у друга право на ее предпочтение, она взяла его под руку и, улыбаясь и кивая налево и направо, подобно королеве, покидающей свой двор, прошла с ним через расступившуюся толпу, раздосадованную и заинтригованную, и удалилась. Импульсивный ребенок, чье поведение диктуется настроением — кем по сути и была Юна О’Мой, — она совершенно не задумывалась над своими действиями.

О’Мой, ожидавший удобного момента, чтобы представить ей маршала по его просьбе, попытался вместе с ним пробраться вперед, но стена из офицерских спин надежно преградила им путь, и, прежде чем они сумели преодолеть сей боевой порядок, его восхитительная жена со своим кавалером, затерявшись среди гостей, скрылась из виду.

— Неизбежная награда за терпение, — добродушно рассмеялся маршал, и О’Мой засмеялся вместе с ним, но тут же нахмурился от того, что затем услышал.

— Клянусь, это наглость! — возмущался пехотный офицер-ирландец.

— А вы знаете, — говорил великан-драгун, известный балагур, — можно быть последним грешником на земле, но на небесах оказаться первым? Ведь, ухаживая за ангелом, становишься на короткой ноге с небожителями.

— Да, — вторил ему пехотинец, — а на небесах жениться нельзя, и это досадное неудобство приходится переживать вместе с чужими женами. Впрочем, для всех нас большая удача, что он отправится в рай, — вы видели, как она растаяла перед ним? Красота беспомощна перед лицом обольщения! Черт бы его побрал, кто он вообще такой?

Смеясь, они разошлись, провожаемые сумрачным взглядом О’Моя, крайне недовольного тем, что неосмотрительное поведение жены сделало ее мишенью подобных шуток и, возможно, объектом непристойных сплетен. Следует непременно поговорить с ней, подумал он.

— Ну что ж, коль скоро сия приятная церемония откладывается, — сказал Бересфорд, взяв его под руку, — полагаю, нам следует подумать об ужине. Я давно заметил, что раны, полученные в сердце, мужчине нужно лечить через желудок, — плотное телосложение маршала могло служить визуальным подтверждением его приверженности данной теории, и походкой, присущей скорее моряку, чем кавалеристу, он двинулся вместе с О’Моем за ее очередным доказательством.

Пока они шествовали по зале, О’Мой оглядывался вокруг, пытаясь увидеть свою супругу, что оказалось тщетным: ее уже не было во дворце.

— Мне необходимо с тобой поговорить, Нед. Проводи меня куда-нибудь, где бы нам никто не мешал, — попросила она, едва они вышли из залы, — и где бы нас никто не слышал.

Ее теперь уже нескрываемое волнение говорило Тремейну, что дело у нее к нему, должно быть, гораздо более серьезное и неотложное, чем это представлялось мисс Армитидж. Он подумал сначала о балконе, но выход на него вел прямо из передней, поэтому туда в любую секунду мог кто-нибудь войти, и его выбор пал на сад, тем более что ночь была тихой и теплой. Его спутница взяла свою накидку, и, держась за руки, они вышли из дома и ступили во мрак пальмовой аллеи.

— Речь пойдет о Дике, — выдохнула с трудом она.

— Я знаю, мисс Армитидж сказала мне.

— Что именно сказала Сильвия?

— Что у тебя возникло предчувствие, будто он придет за помощью.

— Предчувствие! — повторила она с нервным смешном. — Это больше, чем предчувствие, Нед. Он уже пришел.

— Пришел? — изумленно переспросил Тремейн. — Дик?

— Тс-с! — Его собеседница предостерегающе понизила голос. — Он появился сегодня вечером, за полчаса до нашего отъезда. Я пока спрятала его в гардеробной, смежной с моим будуаром.

— Но не опасно ли это?

— О, не беспокойся. Туда никто не заходит, кроме Бриджет, а дверь я заперла. Он сразу уснул и будет спать до моего возвращения. Бедный мальчик так измотался. — Она рассказала о его скитаниях и подробно описала обстоятельства появления. — И Дик сказал, что о нем никто не должен узнать. Даже Теренс.

— Теренс не должен знать, — хмуро подтвердил Тремейн.

— Ты тоже так думаешь?

— Если он узнает — ты будешь раскаиваться в этом всю свою жизнь, Юна. Ты поступишь по отношению к Теренсу очень жестоко, если посвятишь его в это, тем самым ты заставишь его выбирать между честью и благополучием. А поскольку он человек чести до глубины души, ему придется пожертвовать тобой, собой, твоим и своим счастьем, всем, что делает сейчас вашу жизнь такой, какая она есть, ради долга.

Юна пришла в совершенное смятение и, ничего не понимая, смотрела на него широко раскрытыми глазами, полными ужаса; но ради О’Моя, ради нее самой — двух людей, приходившихся ему самыми близкими друзьями, Тремейн продолжал. Он видел, какая опасность теперь угрожала их счастью, поэтому решил ничего не скрывать.

— Раз так случилось, Юна, тебе следует знать всю правду, но, узнав ее, ты должна принять для себя благоразумное решение.

Я друг Дика так же, как твой и Теренса. Ваш отец был очень близким для меня человеком, и ты знаешь, как я к нему относился. Вы с Диком мне почти как сестра и брат. Но, несмотря на это — точнее, именно поэтому — я с надеждой ждал известия о его гибели.

Он замолчал, почувствовав, как ее пальцы стиснули его руку.

— Это было бы лучше для самого Дика и, конечно же, для вас с Теренсом. Если Дика схватят, то выбор, который встанет перед твоим мужем, будет иметь фатальные последствия. Сейчас ты это поймешь. Долг заставил его дать слово португальскому правительству, что, когда Дика схватят, он будет расстрелян.

— Ах! — Со вздохом страха и недоверия она отпустила его руку и сделала шаг в сторону. — Но это бесчестно! Я не могу в такое поверить. Не могу.

— Это правда, клянусь тебе. Я присутствовал при этом разговоре.

— И ты допустил это?!

— Но я ничего не мог поделать. Я никак не мог помешать. Кроме того, министр, который этого требовал, ничего не знал об их родстве.

— Но… но ему можно было сказать.

— От этого мало бы что изменилось — разве что возникли бы новые сложности.

Несчастная женщина была совершенно подавлена.

— Теренс сделал это! — простонала она, содрогнувшись, и тут же гневно воскликнула: — Я больше не буду с ним разговаривать! Я с ним дня не проживу! Это бесчестно! Бесчестно!

— Это не бесчестно, — возразил Тремейн и, к ее безграничному удивлению, добавил: — Это почти благородно, он поступил едва ли не героически. Послушай, Юна, ты должна постараться его понять. — Он снова мягко взял ее за руку и повел дальше по аллее, усеянной пятнышками лунного света.

— О, я понимаю! — с горечью сказала она. — Я все понимаю! Он всегда был несправедливо строг к Дику, вечно делая из мухи слона, когда с ним что-то случалось! Он судит Дика со своей точки зрения, с высоты своих степенных лет, забывая, что он еще совсем молодой — просто мальчик. Все потому, что он старик — и очень злой!

— Ты очень несправедлива, Юна, и, не обижайся, чуточку глупа.

— Глупа? Я глупа?! Меня никто никогда не называл глупой!

— Но сейчас ты, несомненно, это заслужила, — тихо сказал он.

Ошеломленная такой прямотой, она некоторое время молчала, потом холодно произнесла:

— Я думаю, тебе лучше оставить меня. Ты забываешься.

— Вероятно, — согласился Тремейн, — но это оттого, что я встревожен вашим будущим — Дика, Теренса и твоим.

Они приблизились к вытесанной из гранита скамье, стоящей у маленького декоративного пруда, и сели на нее.

— Возможно, тебе легче будет понять то, что сделал Теренс, если я скажу, что на его месте и любя Дика, я бы точно так же дал свое слово, как он, или стал бы презирать себя до конца жизни.

И Тремейн дополнил свой довод, описав обстоятельства, в которых давалось обещание.

— Ты можешь не сомневаться, — сказал он, — у Теренса нет выбора. И, если он узнает, что Дик находится в доме, ему придется отдать его расстрельной команде или военному суду, который обязательно приговорит его к смерти, независимо от того, что Дик скажет в свою защиту. Он заранее обречен. И, можешь быть уверена, Теренс так сделает, хотя это разобьет его сердце и сломает всю жизнь. Поэтому ты ни в коем случае не должна допустить, чтобы он заподозрил присутствие Дика. И я тебя прошу об этом не столько ради тебя самой или Дика, сколько ради Теренса — ведь именно ему придется в этом случае тяжелее всех. Теперь ты поняла?

— Я поняла только то, что вы, мужчины, очень глупы, — по-своему подтвердила его правоту она.

— И ты видишь, что была не права, порицая Теренса?

— Наверное, да.

На самом деле она ничего не поняла. Но, раз Тремейн так настаивал, решила Юна, вероятно, в его словах что-то есть. Нед Тремейн всегда представлялся ей воплощением здравого смысла, и, хотя время от времени ее одолевали сомнения на этот счет — как вы порой можете усомниться в справедливости тех или иных религиозных догм, которые вам вдалбливали с самого детства — она никогда не пыталась в корне пересмотреть это представление. А кроме всего прочего, ей очень хотелось плакать. Юна знала, что это поможет, часто находя облегчение в слезах, когда приходилось переживать из-за вещей, которые она не могла понять. Но сейчас приходилось помнить об ожидающих в зале кавалерах, и ее долг перед ними заключался в том, чтобы сохранить свою красоту не тронутой печатью горя и страданий.

Тремейн сел рядом.

— Ну вот, раз мы в этом отношении пришли к согласию, давай подумаем, как быть с Диком.

Она сразу приободрилась, выражая всем своим видом готовность слушать и слушаться.

— Да, да. Ты мне поможешь, Нед?

— Можешь положиться на меня — я сделаю все, что смогу.

Тремейн ненадолго задумался, потом сказал:

— Я мог бы взять его к себе в Алькантаре, но там его может увидеть Каррадерз, а он его знает. Это не годится. К тому же его опасно куда-нибудь выводить — в любой момент могут опознать.

— Едва ли, — возразила Юна, — борода его совершенно изменила, а одежда… — Она содрогнулась, вспомнив, как он выглядел — он, ее щеголь-брат.

— Это уже кое-что, — согласился Тремейн и спросил: — Как долго ты сможешь его прятать?

— Не знаю. Понимаешь, там Бриджет. Она — единственная опасность, потому что хозяйничает в моем будуаре.

— Да, но… ты можешь ей доверять?

— О, думаю, что да. Она мне преданна и сделает все, о чем я ее попрошу.

— Ей следует в таком случае еще и заплатить. Преданность, подкрепленная некоторой суммой, привязывает слуг еще прочнее. И тут не надо скупиться, Юна. Откройся ей и пообещай за молчание сто гиней[2000], которые она получит в день, когда Дик покинет страну.

— Но как мы это устроим?

— Я положусь на Маркуса Гленни. Расскажу ему про все злоключения нашего парня и объясню ситуацию. А может, и не стоит — нужно об этом подумать. Но, как бы то ни было, я уверен, что смогу уговорить его взять нашего беглеца на «Телемак» и высадить где-нибудь в Ирландии, где он укроется на некоторое время. Возможно, для самого Гленни будет лучше, если ему не открывать имени Дика, потому что потом, в случае чего, его, не знавшего реального положения дел, нельзя будет ни в чем обвинить. Я с ним поговорю сегодня ночью.

— Ты думаешь, он согласится? — спросила Юна взволнованно.

— Уверен, что да. Могу почти ручаться за это. Марк сделает все для меня, поэтому будь спокойна. Можно считать, что дело сделано. Держи Дика спрятанным неделю, пока «Телемак» не приготовится к отплытию — он должен ступить на борт в последний момент, на это есть разные причины, — а об остальном я позабочусь.

После такого обещания все ее треволнения улетучились с обычной для них легкостью.

— Ты очень славный, Нед. Прости мне мои слова, я думаю, что все поняла насчет Теренса, бедного милого старого Теренса.

— Конечно.

Движимый желанием поддержать и утешить ее, как ребенка, Тремейн положил руку на спинку скамьи за спиной Юны, тихонько похлопав ее по плечу.

— Я знаю, что ты поняла. И ни слова Теренсу, ни одного слова, которое бы могло вызвать его подозрения, помни об этом.

— О, я буду помнить.

Капитан Тремейн все еще сидел, откинув руку на спинку скамейки — что сзади могло выглядеть так, будто он обнимает свою собеседницу, — когда за их спинами послышался хруст гравия. В быстро приближающейся высокой фигуре, несмотря на мрак, Тремейн узнал О’Моя.

— А вот и Теренс, — сказал он столь непринужденно, с такой явной и искренней приязнью, что гнев О’Моя, с которым он сюда спешил, моментально исчез, сменившись чувством стыда.

— Я везде искал тебя, дорогая, — сказал он Юне. — Маршал Бересфорд очень хотел засвидетельствовать тебе свое почтение перед тем, как отбудет, но живая изгородь из твоих кавалеров не оставила ему на это никакого шанса.

В его голосе ощущалось некоторое напряжение — не так-то легко оправиться от чувств, подобных тем, что переполняли О’Моя, когда он мчался по дорожке, завидев два силуэта, и руку молодого человека, покоящуюся на плечах леди — как ему показалось.

Леди О’Мой сразу поднялась, рассмеявшись звонко и беззаботно — и почему бы ей было не смеяться, разве Тремейн не снял с ее плеч полностью бремя забот?

— Тебе следовало бы жениться на дурнушке, — пошутила она, — тогда ты находил бы ее более доступной.

— И не заставал бы кокетничающей при лунном свете со своим секретарем, — полушутя-полусерьезно сказал О’Мой и, повернувшись к Тремейну, произнес уже более строго: — Чертовски неосторожно с твоей стороны, Нед. Уверен, вас видела не одна старая сплетница из числа гарнизонных жен. Хорошенькое дело, ей-богу, мы с Юной теперь станем темой досужих пересудов за чашкой чая.

— Прости, О’Мой, — сказал Тремейн, принимая этот сказанный в дружеском, как казалось, тоне упрек. — Ты, безусловно, прав. Нам следовало подумать об этом. Не все же знают о наших отношениях.

И опять он говорил так спокойно и естественно, что было совершенно невозможно заподозрить его в недобрых мыслях, и О’Мой вновь ощутил жгучие угрызения совести из-за своих нелепых подозрений.

Глава 8

ОФИЦЕР РАЗВЕДКИ
В одной из небольших комнат во дворце графа Редонду, отведенных для игры в карты, за столом сидели трое. Это были граф Самовал, пожилой маркиз Минаш, худой, плешивый, с хищным лицом и глубоко посаженными глазами, один из которых свирепо сверкал сквозь монокль в черепаховой оправе, и сеньор средних лет с чисто выбритым лицом и седеющими волосами, одетый в темно-зеленую форму майора егерских войск.

Могло показаться странным, что их негромкая и серьезная беседа велась на французском.

На столе лежали карты, но их никто не трогал. Можно было подумать, что эти люди, устав от игры, решили просто поболтать. Кроме них, в этой маленькой, обитой кедровыми панелями комнате, которая освещалась большим хрустальным жирандолей, никого не было. Сквозь закрытую дверь издалека, из бальной залы, слабо доносилась музыка.

За единственным исключением в лице принципала Созы британская политика в Португалии, вероятно, не имела более ожесточенного оппонента, чем маркиз Минаш. Бывший прежде членом регентского совета — до того, как туда избрали Созу, — он покинул его, крайне недовольный проводимыми британцами мерами. Недовольство маркиза было вызвано обидой, возникшей из-за назначения британских офицеров в португальские полки, входившие в дивизию маршала Бересфорда. Он видел в этом преднамеренное оскорбление и пренебрежительное отношение к своей стране и соотечественникам. Маркиз был человек горячий, патриот-фанатик, для которого португальцы, вне всяких сомнений, были самой лучшей в мире нацией. Он жил славным прошлым страны, отказываясь признать, что дни Генриха Мореплавателя, Васко да Гамы и Мануэла Счастливого[2001] — дни, когда португальцы действительно играли особую роль среди других народов Старого Света, — уже давно миновали. Маркиз уважал британцев как выдающихся торговцев, но ведь купцы не ровня воинам, сражающимся на суше и на море, — мореплавателям, несущим по миру цивилизацию. Он был уверен в том, что миссия, возложенная на его соотечественников самим богом, лежит на них и поныне. Явное унижение португальцев заключалось для него в том, что потомки да Гамы, да Куньи, Магеллана и Альбукерке[2002] — людей, чьи имена разбросаны в виде географических названий по всему миру, — отодвигались на второй план офицерами союзников, которые приходили, чтобы обучать португальские легионы по-своему и потом командовать ими. И этого Минаш никак не мог стерпеть.

Вот почему он стал мятежником, выйдя из правительства, пассивность которого не мог перенести. Некоторое время бунт маркиза оставался тихим, пока принципал Соза не подогрел его огнем своей собственной ярости и не сделал главным орудием в своих интригах. Теперь он сидел и внимательно слушал тихую и быструю речь сеньора в мундире майора.

— Конечно, слухи о применяемой тактике опустошения достигли князя, — говорил он. — Но его светлость склонен недооценивать их и не способен увидеть, как видим все мы, к каким серьезным результатам должна привести эта система мер. Он не отрицает таланта лорда Веллингтона как главнокомандующего, но считает, что подобные операции — полная бессмыслица. Однако если эти операции уже действительно проводятся, как же они могут быть бессмыслицей?

— Одну минутку, граф, — властно остановил майор Самовала, открывшего было рот. — Нам достоверно известно от одного из агентов императора в Лондоне, что эта война непопулярна в Англии: мы знаем, что общественное мнение там подготавливается к британскому отступлению, к оставлению британской армией Португалии, что неизбежно и случится, когда князь решит нанести удар. Здесь, на Тежу, стоит британский флот, готовый принять войска. — Он понизил тон голоса и заговорил медленно и многозначительно: — Ожидается, что их погрузка начнется не позднее сентября, в разгар наступления, как раз когда французские войска будут стоять под стенами Лиссабона. Я допускаю, что благодаря этой стратегии разорения — если она в самом деле имеет место — в придачу к упорной борьбе за каждый фут территории французское наступление может быть задержано. Но подобный ход событий будет стоить Британии немалых жертв и расходов.

— Еще дороже это обойдется Португалии, — проворчал маркиз Минаш.

— Вы абсолютно правы, маркиз, еще дороже это обойдется Португалии. Позвольте мне нарисовать вам другой вариант картины грядущего. Это французская администрация, разумная и заботливая, вдохновляемая исключительно идеями прогресса и проводящая в жизнь мудрые и полезные законы, составляемые в интересах благоденствия и процветания покоренных народов, которая знает, как сделаться популярной везде, где она устанавливается. Это португальцам уже известно, по крайней мере, части из них. Такой была администрация Сульта в Порту, вполне удовлетворявшая народ. Образовалась даже весьма многочисленная партия, которая хотела получить согласие императора, чтобы вручить ему корону и перейти под его владычество. Такой же была и администрация Жюно в Лиссабоне. И я вас спрашиваю: когда Лиссабон управлялся лучше?

Сама политика британской администрации, а не что-нибудь иное восстанавливает против нее народ, если принять во внимание страшное недовольство, которое явится следствием этой политики превращения страны в пустыню и доведения до нищеты огромного количества людей всех сословий, когда они лишатся своих домов и земель после того, как их заставят своими руками разрушить то, что они создавали долгие годы. Вряд ли существует какая-нибудь другая политика, которая может лучше служить интересам Франции. Население отсюда до Бейры, должно быть, готово с распростертыми объятиями встретить французов как освободителей от столь дорогостоящей и мучительной британской «защиты».

— Видите ли вы, месье, какие-нибудь изъяны в моих доводах?

Оба его собеседника покачали головами.

— Bien![2003] — сказал майор португальских егерей. — Теперь нам предстоит выбрать одно из двух возможных заключений: либо эти слухи о стратегии разорения, достигшие князя Эсслингенского, абсолютно ложны, как полагает он, либо…

— На мою беду, это правда, как я вам уже говорил, — прерывая его, с горечью воскликнул Самовал.

— …Либо, — подняв руку, чтобы сдержать графа, продолжал майор, — есть еще что-то, что нам не известно — тайна, выяснение которой прольет свет на все остальное. Поскольку вы уверяете меня, граф, что лорд Веллингтон действительно решил действовать подобным образом, как сообщают месье маршалу, нам остается только узнать секрет, который за этим скрывается. К каким выводам вы пришли? Вы, граф, имеете исключительные возможности для сбора сведений, как я понимаю.

— Боюсь, что мои возможности не столь исключительны, как вы предполагаете, — ответил Самовал, покачав своей темноволосой лоснящейся головой. — Одно время я возлагал большие надежды на леди О’Мой. Но леди О’Мой, как ни прискорбно это признавать, глупа и не пользуется доверием своего мужа в деловых вопросах. Я знаю все, что знает она, — к сожалению, это не так много. К одному выводу, однако, я все же пришел: Веллингтон приготовил в Португалии для армии Массена западню.

— Западню? Хм! — Майор изобразил на лице презрительную улыбку. — Не бывает ловушек с двумя выходами, мой друг. Массена вступит в Португалию через Альмейду[2004] и, дойдя до Лиссабона, выйдет к морю. Естественно, его маршу будут препятствовать, всячески мешать, это понятно, но где тут может быть западня? Ваше предположение подразумевает существование непроходимой преграды, которая задержит французов, когда они будут находиться в глубине страны, и превосходящих сил, которые отрежут им отступление, когда они достигнут этой преграды. Превосходящих сил не существует и создано быть не может; что же касается преграды — никто не в состоянии воздвигнуть такое препятствие, которое французы не смогли бы преодолеть.

— Пожалуй, я бы не был так уверен в этом, — возразил Самовал. — А кроме того, вы кое-что упускаете.

Майор недовольно посмотрел на него. Он считал себя, питомца великого императора, человеком, разбирающимся в стратегии и тактике, игроком, слишком сведущим в игре, чтобы проглядеть возможные ходы соперника.

— Неужели! — сказал он с чуть заметной усмешкой. — Например, граф?

— Превосходящие силы существуют, — ответил Самовал.

— И где же они?Откуда им взяться? Если вы имеете в виду соединенные британские и португальские войска, то вам следует помнить, что они будут отступать перед князем и не смогут оказаться сразу перед ним и позади него.

Самоуверенность этого человека раздражала Самовала.

— Вам нужна информация, сударь, или вы сами решили ею с нами поделиться? — несколько резко спросил он.

— О, прошу прощения, граф. Конечно, я вас слушаю. Я просто привел кое-какие аргументы, чтобы предупредить возможные ошибочные выводы.

— Существует другая сила, — сказал Самовал, оставив без внимания его слова, — помимо британских и португальских войск, которую вы не учли в ваших расчетах.

— Какая же именно? — Майор был настроен все еще скептически.

— Вам нужно вспомнить о том, о чем, очевидно, всегда помнит Веллингтон: снабжение французской армии целиком и полностью зависит от страны, в которой она находится. Именно поэтому Веллингтон и очищает земли по ходу будущего движения французской армии, делая их такими же пустыми, как этот карточный стол. Если мы мысленно допустим существование преграды — непроходимой линии фортификаций, которая встретится на расстоянии многих переходов от границы, — то можно также предположить, что голод явится силой, отрезающей французам путь к отступлению.

Его собеседник заморгал. На какое-то мгновение выражение самоуверенности сошло с его лица, и Самовал, в свою очередь, улыбнулся. Но майор быстро оправился. Он медленно покачал головой.

— У вас нет оснований предполагать существование такой преграды. Эта гипотеза построена на песке. Нет никакой непроходимой для французов линии фортификаций.

— Простите меня, майор, но у вас нет оснований для подобных утверждений. Вы опять кое о чем забываете. Я согласен, что с чисто технической точки зрения то, что вы говорите, — справедливо. Невозможно построить укрепления, которые было бы нельзя разрушить, применив соответствующие средства. Но будет ли иметь эти средства Массена, не зная, что его ожидает?

Теперь давайте примем в качестве установленного факта следующее: укрепления возводятся в районе Торриж-Ведраш, и Веллингтон хранит это в строжайшем секрете, так что даже британцы — ни здесь, ни в Англии — не имеют о них представления. Вот почему кабинет министров в Лондоне считает отплытие войск в сентябре делом решенным.

Веллингтон не счел нужным посвящать правительство в свои планы. Такой уж он человек. Эти укрепления возводятся с конца октября — уже целых восемь месяцев. До того как французская армия их достигнет, пройдет еще два или три месяца. Я не говорю, что французы не смогут их преодолеть — дайте время. Но сколько его уйдет на разрушение того, что сооружалось почти целый год? Если они окажутся не в состоянии добывать продовольствие в покинутой и опустошенной местности, как долго они смогут там оставаться? Для них это будет вопросом жизни и смерти. После того как они зайдут так далеко, им придется взять Лиссабон или погибнуть, и если укрепления задержат их хотя бы на месяц, то при условии, что все остальные приготовления лорда Веллингтона будут своевременно и должным образом выполнены, им останется только погибнуть.

Так что вам, майор, нужно теперь только оценить, смогут ли французы при всей их силе духа, энергии и доблести, но полностью измотанные, разрушить за несколько недель то, что сооружалось в течение года.

Майор был ошеломлен.

Минаш сухо прокашлялся в ладонь и, поправив свой монокль, прокаркал:

— Похоже, вы всего этого не учитывали!

— Но, мой дорогой маркиз! Разве не об этом я говорил в самом начале? Вы сделали вид, что владеете не совсем точной информацией, месье ди Самовал, тогда как…

— Так и есть, мой дорогой майор, это совершенно справедливо. Просто мне казалось неуместным сообщать то, что в конечном итоге является всего лишь результатом логического хода моей мысли, столь сведущему в военной стратегии человеку, как вы.

— Поздравляю вас, граф, — сказал майор после недолгого молчания, — маршал, безусловно, примет к сведению ваши доводы. Скажите мне, — попросил он, — вы говорите, что эти фортификации возводятся в районе Торриж-Ведраш, а не могли бы вы назвать это место точнее?

— Думаю, что могу. Но опять вас предупреждаю, что скажу только то, что предполагаю. Мне кажется, укрепления начинаются у моря — где-то в устье Зизандри — и тянутся полукругом до Тежу, южнее Сантарена[2005]. Я знаю, что дальше Сантарена на север они не заходят, поскольку там дороги открыты, тогда как все дороги к югу — где, как я полагаю, находятся укрепления — закрыты и бдительно охраняются.

— Почему вы предполагаете, что они составляют полукруг?

— Потому, что так расположены холмы, по которым они, вероятно, и тянутся.

— Да, это очень вероятно, — задумчиво произнес майор, — и их протяженность, получается, миль тридцать-сорок.

— Совершенно верно.

Лицо майора разгладилось, он даже улыбнулся.

— Вы согласитесь, граф, что линия фортификаций такой протяженности не может быть одинаково неприступной по всей длине? Что она неизбежно должна иметь множество слабых, уязвимых мест?

— Безусловно.

— И должен существовать план этих линий.

— Опять-таки, безусловно. Сэр Теренс О’Мой имеет у себя карты-планы, на которых укрепления изображены весьма подробно. Полковник Флетчер, который занят их сооружением, держит постоянную связь с генералом. Он инженер и — как я отчасти догадываюсь, отчасти понял из случайно услышанных фраз — назначен лордом Веллингтоном именно для руководства работами.

— Что ж, тогда крайне необходимыми представляются две вещи, — быстро сказал майор, — Во-первых, опустошение страны должно быть замедлено, этому процессу следует всячески мешать.

— В этом, — проскрипел Минаш, — вы можете положиться на меня и остальных друзей Созы, дворян с севера, которые не собираются становиться жертвами не расположенных к решительным сражениям британцев.

— Во-вторых — и это более трудно — нам нужно во что бы то ни стало получить план фортификаций. — Он посмотрел на Самовала.

Граф медленно опустил подбородок, как бы кивая в знак согласия, но на его лице читалось колебание.

— Я вполне понимаю необходимость этого. И всегда понимал, но…

— Для человека столь умного и изобретательного, как вы, это по силам, — заявил майор.

Он немного помолчал.

— Если я вас правильно понял, месье ди Самовал, ваше состояние ощутимо пострадало, из-за проводимых Веллингтоном мероприятий вы почти разорены. Вам предоставляется возможность быстрого возмещения вашего ущерба. Император, который является самым щедрым властителем в мире, наблюдая, как тянется эта кампания на полуострове, уже потерял всякое терпение. Он говорит о ней как о язве, как о бездонной бочке, в которую уходят средства империи. Человек, сумеющий помочь ему в обнаружении слабого места этой обороны, ахиллесовой пяты британцев, будет вознагражден сверх всяких ожиданий. Достаньте планы, и тогда…

Неожиданно он замолчал. Дверь приоткрылась, и в обращенном к нему венецианском зеркале майор увидел алый британский мундир со стоячим, украшенным золотым позументом воротником, который венчало хорошо знакомое ему, бронзовое от загара лицо.

— Прошу прощения, сеньоры, — сказал офицер по-португальски, — я искал…

Его остальных слов они не разобрали, так и не узнав, кого же он искал, когда нарушил их уединение. Отражение исчезло, дверь опять закрылась.

— Счастье, что я оказался к нему спиной, — с трудом проговорил майор, на лбу которого выступили капельки пота, — а не то я встретился бы с этим дьяволом лицом к лицу. Вот уж не думал, что он в Лиссабоне.

— А кто это? — поинтересовался Минаш.

— Полковник Грант из британской разведки! Да, это был он. Меня спасло провидение.

Он вытер лоб шелковым носовым платком.

— Берегитесь его, месье ди Самовал.

Майор тяжело поднялся.

— Если кто-нибудь из вас окажется столь любезным, что проверит, нет ли его рядом, думаю, мне будет легче уйти. Если мы с ним встретимся — все пропало.

Затем, овладев наконец собой, он остановил Самовала, направившегося к двери, и сказал, обращаясь к ним обоим:

— Я полагаю, мы поняли друг друга. Все бумаги при мне, и на рассвете я покину Лиссабон. Я сообщу князю о ваших наблюдениях и думаю, что заранее могу передать вам его глубочайшую благодарность. Вы же знаете, что сейчас нужно делать — противодействовать осуществляемым Веллингтоном мерам и добывать планы укреплений.

Майор пожал им обоим руки и удалился. Добравшись до дома, он поздравил себя с тем, что ловко скрылся от зорких глаз Кохуна Гранта.

Но, когда глубокой ночью его разбудил британский сержант с алебардой[2006], которого сопровождали шесть солдат в красных мундирах, окруживших его постель, ему стало понятно, что человек, отражение которого он видел зеркале, мелькнул там не случайно и что маршал Массена, князь Эсслингенский, ожидающий донесений под Сьюдад-Родриго, не сможет воспользоваться преимуществом, которое бы дало ему знакомство с умозаключениями графа Самовала.

Глава 9

ПРИКАЗ
Сэр Теренс сидел один в просторной, строго обставленной комнате — своем официальном кабинете в доме на Монсанту. Перед ним на его широком, отделанном резьбой столе лежала кипа бумаг, касающихся обмундирования и снаряжения войск, увольнений, комплектования, сведения из различных дивизий о вернувшихся в строй после болезней и ранений, из которых был составлен полный список для отправки военному министру в Англию; здесь же лежали только что полученные планы укреплений Торриж-Ведраш с пометками о ходе работ, а также множество других документов и сообщений, связанных с разнообразными и трудными обязанностями генерал-адъютанта, включая настоятельное письмо полковника Флетчера, предлагавшего главнокомандующему при первой же возможности лично осмотреть внутренние линии фортификаций.

Однако сэр Теренс, не притрагиваясь к бумагам, сидел, откинувшись, в кресле и глядел в открытое окно. Но он не видел там залитого солнцем ландшафта — тяжелые раздумья омрачали суровое загорелое лицо О’Моя, далекие, впрочем, от предстоящей работы, этих авгиевых конюшен накопившихся дел. Он думал о своей жене и Тремейне.

После бала у графа Редонду, когда сэр Теренс увидел их вместе в саду, прошло пять дней, и его подозрения все росли.

Открытый взгляд Тремейна и естественность его поведения, не вяжущиеся с виновностью, как бы успокоили его, и с чувством стыда О’Мой тогда подавил свои подозрения. Но все эти последние дни он постоянно натыкался на доверительно беседующих друг с другом Тремейна и леди О’Мой, и каждый раз при его приближении беседа умолкала. Они теперь подолгу гуляли вдвоем в саду, чего раньше не бывало, и О’Мой уже не сомневался в том, что они сблизились даже больше, чем он поначалу предполагал.

Ревность довела его до такого состояния, что О’Мой больше не мог сохранять спокойствие духа. И дело было не только в том, что он видел, но и в том, что знал. Он вдруг остро ощутил разницу в возрасте с Юной, потревоженная память настойчиво возвращала его к тому, что он слышал о Тремейне, когда был еще только женихом Юны, — дескать, этот ее юный поклонник слишком беден, чтобы сделать ей предложение или получить согласие, если бы он его все же сделал. Старая рана, нанесенная тогда О’Мою этими разговорами, теперь вновь открылась. Он вспомнил, как шесть недель назад в этой самой комнате, когда они впервые узнали о выходке Батлера, именно заботясь о Юне, Тремейн побуждал его выручить негодяя-шурина. С растущей горечью О’Мой вспомнил, что именно по просьбе Юны взял его к себе в штаб. На какое-то время убежденность в искренности Тремейна, в его непоколебимой дружбе, возрастая, гасила огонь его испепеляющей ревности. Но глазам своим он тоже не мог не верить, и в его душе вновь разгорался все тот же огонь, превращая ее в факел, пылающий стыдом и гневом. Он поступил безрассудно, женившись на девушке в два раза моложе себя, и поступает еще более безрассудно теперь, заставляя ее страдать от прежней любви к человеку, который сейчас находится рядом с ней, думал О’Мой.

Но он останется последовательным в своем безрассудстве и готов покорно принять любые его плоды, кроме бесчестья. Сквозь мрак его слепого гнева пробился наконец луч благоразумия. Лучше удалить причину позора, подумал О’Мой, чем потом мстить. Такие пятна не смываются местью. Рогоносец останется рогоносцем, даже если он и отнимет жизнь человека, который доведет его до этого позора.

Тремейн должен удалиться прежде, чем это зло свершится. Пусть отправляется к себе в полк и не в доме О’Моя, а там занимается своими подрывами-подкопами.

Приняв решение, сэр Теренс почувствовал облегчение и, энергично поднявшись из-за стола, пружинящим шагом двинулся по комнате, сложив руки за спиной. У окна он замер, пораженный внезапной мыслью, вспыхнувшей в его истерзанном ревностью мозгу: а что, если самое страшное уже свершилось? Какие у него есть доказательства обратного?

Дверь открылась, и в комнату быстро вошел Тремейн.

— Ну и чертовщина, сэр, — заговорил он с курьезной смесью фамильярности к другу и почтительности к начальнику.

О’Мой молча смотрел на него недобрым взглядом, думая о чем угодно, только не о неприятностях, которые явно скрывались за словами и жестами капитана.

— Из штаба только что прибыл капитан Станоп с сообщением для вас. Произошла большая неприятность, сэр. Депеши из дома, привезенные на «Тандерболте», которые мы отправили отсюда три недели назад, попали к лорду Веллингтону только позавчера.

Сэр Теренс встревожился.

— Капитан Гарфилд, который их повез, поссорился в Пенальве с офицером из бригады Аксона. Между ними состоялась дуэль, и Гарфилду прострелили легкое. Две недели он пребывал между жизнью и смертью. Депеши, естественно, лежали без движения, пока он не оправился настолько, что вспомнил о них, после чего передал с кем-то. Но вам лучше увидеть самого Станопа.

Зашел адъютант, с ног до головы забрызганный грязью. Волосы его были покрыты густым слоем пыли, на лице читалась жуткая усталость — то были следы завершенного им только что нелегкого пути. Но держался он бодро: повторив все то, о чем рассказал Тремейн, он добавил еще кое-какие подробности.

— Этот несчастный отправил лорду Веллингтону письмо, написанное под его диктовку, в котором каялся, что не мог избежать дуэли, потому что его честь не оставила ему выбора. Я не думаю, что какая-то другая особенность данного дела рассердила его светлость больше, чем это глупое оправдание. Милорд рассказал, что когда сэр Джон Мур остановился в Эррериаше во время своего отступления к Ла-Корунье[2007], он отправил передовой дивизии инструкции остаться в Луго[2008], где собирался дать сражение. Депеша была передана сэру Дэвиду Бэрду одним из адъютантов сэра Джона, но сэр Дэвид отправил ее вперед с одним солдатом, который в дороге напился и потерял ее. Это, сказал лорд Веллингтон, случаи одного порядка, с той лишь разницей, что если простой солдат может не понимать важности порученной ему миссии, то такое непонимание непростительно для капитана Гарфилда.

— Что ж, слава богу, — сказал нахмурившийся было сэр Теренс. — Мне подумалось, что он подразумевал мою неосторожность в выборе посланца, как в случае с сэром Дэвидом Бэрдом.

— Нет, нет, сэр Теренс. Я просто повторил слова лорда Веллингтона, чтобы вы представили, как сильно он разгневан. Когда Гарфилд совсем оправится от своей раны, он предстанет перед военным судом. Пока он находится под домашним арестом, как и его противник по дуэли, майор Сайкс из 23-го драгунского. Обоих разжалуют, нет сомнения. Но это еще не все. Данное происшествие вместе с прежним делом майора Беркли побудило лорда Веллингтона предпринять шаг, инструкции относительно которого содержатся в этом письме.

Сэр Теренс сломал печать. В письме, написанном секретарем, но заканчивающемся личной подписью Веллингтона, содержалось следующее:

«Предъявитель сего, капитан Станоп, сообщит Вам подробности возмутительного дела капитана Гарфилда. Это происшествие, так же как и то, что имело место с майором Беркли, говорит мне о необходимости доведения до сведения офицеров службы его величества, что они присланы на полуостров для того, чтобы сражаться с французами, а не друг с другом и не с местным населением. Пока продолжается эта кампания и пока я ее возглавляю, я объявляю, что не буду мириться с отвратительной практикой дуэлей среди тех, кто находится под моей командой. Прошу Вас немедленно издать общий приказ, обязывающий офицеров всех рангов без исключения откладывать разрешение личных ссор, по крайней мере, до окончания этой кампании. Для придания ему силы доведите до общего сведения, что любое нарушение данного приказа станет рассматриваться как тяжкое преступление и что любой офицер, бросивший или принявший вызов, если трибунал признает его виновным, будет немедленно расстрелян».

Сэр Теренс кивнул.

— Очень хорошо. Чрезвычайно разумная мера. Хотя я сомневаюсь, что она окажется популярной. Что ж, непопулярность часто становится уделом разумных мер.

— Слава богу, что это дело не обернулось более серьезными последствиями; насколько я помню, те депеши не были чересчур неотложными.

— Да тут другое, — сказал капитан Стеноп. — Судя по всему, в них кто-то совал нос.

— Совал нос? — с явным недоверием спросил капитан Тремейн. — Но кто мог это сделать?

— Налицо все признаки того, что это, увы, случилось. Гарфилда отнесли в дом приходского священника, где он и пролежал, пока не оправился. У вас, конечно, есть опись всех тех документов, сэр Теренс?

— Безусловно. Полагаю, она у вас, Тремейн?

Тот подошел к своему столу и, заглянув в один из выдвижных ящиков, быстро нашел сложенный лист бумаги с подтверждающей подписью генерал-адъютанта на обратной стороне. Развернув перечень, он положил его на стол сэра Теренса, и капитан Станоп, вытащив привезенный им список, положил его рядом и, склонившись, стал сверять.

Вдруг он замер, нахмурился и, поставив палец под одним из пунктов в перечне сэра Теренса, некоторое время внимательно смотрел в свой.

— Вот! — наконец сказал он. — Что это? — и прочитал: — «Сообщение лорда Ливерпула о подкреплениях, которые будут погружены на суда для отправки в Лиссабон в июне или июле».

Станоп поднял голову.

— Похоже, это был самый важный документ из всех — пожалуй, документ первостепенной важности. И его не оказалось в списке бумаг, доставленных лорду Веллингтону.

Все трое мрачно переглянулись.

— У вас есть его копия, сэр? — спросил адъютант.

— Копии нет — есть краткое изложение содержания с выписанными на полях цифрами, — ответил Тремейн.

— Позвольте, сэр? — Станоп взял со стола генерал-адъютанта перо и быстро переписал цифры.

— Лорд Веллингтон должен ознакомиться с этим как можно скорее. Остальное, сэр Теренс, конечно, ложится на ваши плечи, вы знаете, что делать. А я тем временем сообщу его светлости о том, что случилось. Думаю, мне лучше сейчас же и отправиться назад.

— Если вы отдохнете час и доставите удовольствие моей супруге, составив ей компанию за завтраком, я напишу письмо лорду Веллингтону, — сказал О’Мой и, не дожидаясь ответа капитана Станопа на свое равносильное приказу приглашение, добавил: — Вы позаботитесь об этом, Тремейн?

Они ушли, а сэр Теренс, забыв обо всем остальном, сел писать письмо.

Позднее, когда капитан Станоп отбыл, Тремейну пришлось сесть за составление приказа и приготовление его копий для всех дивизий.

— Интересно, — сказал он О’Мою, — кто первый его нарушит?

— Какой-нибудь болван, которому будет не терпеться нарушить собственную жизнь, — ответил тот.

Капитан помолчал — было видно, что он с чем-то не согласен, — потом сказал:

— Чертовски строгое постановление.

— Но очень нужное и полезное.

— О, безусловно, — сразу согласился Тремейн. — Что ж, во всяком случае, я не чувствую себя как-то связанным из-за него — слава богу, у меня нет врага, жаждущего моей крови.

По лицу сэра Теренса пробежала тень.

— Какой человек может быть в этом уверен?

— Полагаю, всякий, у кого чистая совесть, — смеясь, ответил Тремейн и погрузился в свои бумаги.

Искренность столь беспечно произнесенных слов была так очевидна, что в уже почти укоренившееся подозрение сэра Теренса вновь закрались сомнения.

— Ты можешь похвалиться чистой совестью, Нед? — спросил он, почувствовав стыд из-за своего тайного стремления проникнуть в чужую душу, но тем не менее с нетерпением стал ждать ответа.

— Почти чистой, — ответил Тремейн. — Искушение не может запятнать, если ему сопротивляешься, верно?

О’Мой вздрогнул, но быстро взял себя в руки.

— Ну, — сказал он, — это вопрос для казуистов. Они могут ответить, что тут все зависит от искушения, — и спросил напрямик:

— Что тебя искушает?

Тремейну нужно было кому-нибудь довериться, а сэр Теренс был его другом. Но он колебался.

— Чертовски плохо быть бедным, О’Мой, — наконец произнес капитан, не отвечая на вопрос.

Генерал повернулся к нему. Тремейн сидел, подперев щеку рукой, запустив пальцы в свои светлые волнистые волосы; его всегда живые серые глаза теперь потухли, лицо выражало уныние.

— К чему ты это?

— Борьба с искушением, — последовал ответ, — крайне тяжелое и мучительное занятие.

— Но ты говорил о бедности?

— Конечно. Если бы я не был бедным, то испытал бы судьбу.

Наступила пауза.

— Ты знаешь, Нед, — с деланным равнодушием сказал О’Мой, — не в моих привычках навязываться кому-то со своим участием. Но, по-моему, тебе станет легче, если ты мне доверишься.

Тремейн встряхнулся:

— Думаю, нам лучше заняться депешей, вскрытой в Пенальве.

— Конечно, мы так и сделаем, но — еще минутку, я думаю, она может подождать.

Сэр Теренс отодвинул свое кресло и, поднявшись, медленно подошел к своему секретарю.

— Что тебя тяготит, Нед? — неожиданно заботливо спросил он, и Тремейн никак не мог заподозрить, что это «что-то» чрезвычайно беспокоит самого О’Моя. — Мне показалось, ты как будто даже бравируешь своей безучастностью.

Тремейн опять опустил глаза.

— Сильвия Армитидж сказала мне, что собирается вернуться в Англию.

Ничего не понимая, сэр Теренс подумал было, что Тремейн опять пытается уйти от ответа, но тут неожиданная догадка осветила его омраченный ум, принеся такое облегчение, что О’Мой стал проверять ее почти со страхом и, насколько мог спокойно, произнес:

— Мне она об этом не говорила. Вне всякого сомнения, ты пользуешься ее расположением.

Тремейн взглянул на него и снова отвел глаза.

— Увы! — И он глубоко вздохнул.

— Значит, Сильвия и есть это искушение, Нед?

Несколько секунд Тремейн молчал, удивляясь про себя нетерпению, с которым сэр Теренс ожидал его ответа.

— Ну да, — сказал он, — неужели это еще не ясно? — И продолжал восторженно: — Разве возможно, ежедневно находясь в обществе мисс Армитидж, устоять перед этим миловидным, грациозным и разумным созданием, подобным, должно быть, самому ангелу, который витает над ее головкой?

О’Мой, еще недавно угрюмо-серьезный, громко рассмеялся. Его секретарь не увидел в этом смехе признаков огромного облегчения, и столь бурное веселье показалось ему совершенно неуместным.

— Ты находишь это смешным? — резко произнес он.

— Смешным? — с трудом произнес О’Мой. — Слава богу, что у меня от смеха не полопались сосуды.

Тремейн покраснел.

— Когда вы вдоволь насмеетесь, сэр, — подчеркнуто корректно сказал он, — то, будьте добры, займитесь содержанием депеши.

Но сэр Теренс вновь разразился хохотом и, подойдя к Тремейну, дружески похлопал его по плечу.

— Ты чуть не уморил меня, Нед, — проговорил он. — Но, ради бога, не будь таким мрачным, ты выглядишь очень смешным.

— Мне жаль, что ты находишь меня смешным.

— Да нет же, ты должен радоваться. Мой бог, дружище, если Сильвия тебе нравится, почему ты не поддашься искушению? Она интересная девушка, хорошо смотрится в своем костюме амазонки, а уж как в седле держится! Удивительно прямо, ей-богу! Она хороша и на охоте, и на балу, и за столом. Хотя со временем ты, возможно, узнаешь, что и она — не совершенство, а сейчас советую тебе не лишать себя этой иллюзии. Не сопротивляйся же соблазну, и желаю тебе в этом удачи, мой мальчик!

— Разве я не сказал тебе, О’Мой, — ответил капитан, немного смягченный его сочувствием и доброжелательностью, проглядывающими сквозь неистовое веселье, — что бедность — это проклятье? Меня она связала по рукам и ногам.

— И это все? Тогда ты должен благодарить бога — того, что имеет Сильвия, хватит на двоих.

— В этом-то все и дело.

— В чем именно?

— Препятствие в том, что Сильвия… Я мог бы жениться на бедной девушке. Но для Сильвии брак со мной был бы не самой удачной партией.

— Ты говорил с ней об этом?

Тремейн был вне себя.

— Как ты мог такое предположить?

— А тебе не приходило в голову, что у леди тоже могут пробудиться подобные чувства?

В ответ капитан лишь грустно улыбнулся и покачал головой; тут появился Каррадерз, только что прибывший из Лиссабона, где он находился по делам продовольственного снабжения, и, к большому облегчению Тремейна, тема его отношений с мисс Армитидж была забыта.

Но еще несколько раз в этот день он с удивлением отмечал вспышки бурного веселья сэра Теренса, который, несмотря на множество требующих его внимания неотложных дел, продолжал демонстрировать неудержимую, почти мальчишескую радость.

Однако прибытие Каррадерза, невысокого, крепко сбитого малого, с круглым красноватым добродушным лицом, на некоторое время вернуло генерал-адъютанту серьезность, и он возвратился к делу капитана Гарфилда. Услышав сообщение сэра Теренса о пропавшей бумаге, майор, как и следовало ожидать, помрачнел.

— Это дело надо бы расследовать, не откладывая в долгий ящик, сэр, — заметил он. — Мы знаем, что действуем в атмосфере интриг и шпионажа, но такие вещи прежде никогда не случались. Удалось вам что-нибудь узнать?

— Капитан Станоп ничего не сказал, — ответил генерал.

— Было бы хорошо найти Гранта и рассказать ему об этом, — предложил Тремейн.

— Если он еще в Лиссабоне.

— Я встретил его на улице час назад, — сообщил Каррадерз.

— Тогда надо обязательно отправить ему записку с просьбой, чтобы он прибыл сюда сразу же, как только сможет, — сказал сэр Теренс. — Проследите за этим, Тремейн.

Глава 10

ЗАМЯТАЯ ССОРА
В полдень следующего дня полковник Грант прибыл в дом на Монсанту, с балкона которого свешивался британский флаг, а у ворот на часах стоял гренадер в высокой медвежьей шапке. Полковник застал генерала одного в его комнате и, обменявшись с ним приветствиями, извинился за свою задержку, сославшись на крайнюю неотложность других дел.

— Мудрый указ издал лорд Веллингтон, — сказал он, — я имею в виду запрещение дуэлей. Возможно, это вызовет возмущение части нашей молодежи, которая воспримет указ как незаконное ущемление своих привилегий, но он служит доброму делу, да и никто не сможет отрицать, что причина для такой меры достаточная.

— Как раз по поводу этой причины я и хотел поговорить с вами, — сказал сэр Теренс, предлагая ему кресло. — Вы знаете подробности? Нет? Позвольте, я вам их опишу.

И он рассказал, как были обнаружены признаки того, что содержащиеся в пакете бумаги кто-то читал и что одна из них — действительно важная — исчезла.

Полковник Грант сидел, откинувшись, в кресле, положив саблю на колени, и слушал его с выражением хмурой задумчивости на лице.

— Что ж, — сказал он, пожав плечами, когда генерал закончил, — вред причинен, и от его последствий, как ни жаль, нельзя избавиться в полной мере. Сведения, вне всякого сомнения, добывались для Массена и теперь уже находятся на пути к нему. Нам остается лишь порадоваться, что дело не оказалось более серьезным, а вы смогли предоставить копию присланных лордом Ливерпулем данных. Чего вы хотите от меня?

— Чтобы вы отдали приказ найти шпиона, который, несомненно, находится где-то рядом.

Кохун Грант улыбнулся.

— Именно это и привело меня в Лиссабон.

— Как? — изумился сэр Теренс. — Вы знали?

— Да, но не о пропавшем документе, а о том, что шпион — или, точнее, шпионская сеть — действует против нашей армии. Мы оплетены паутиной интриг, порожденных враждебностью, своекорыстием и всякого рода злым умыслом. Португальский народ и правительство страны в целом настроены дружески по отношению к нам, но существует некая секретная и весьма влиятельная группировка, и они согласны даже на то, чтобы сюда пришли французы. Вы, конечно, знаете об этом. Ее душой и мозгом является — как я установил — принципал Соза. Веллингтон добился его удаления из правительства. Эта мера до некоторой степени, конечно, ограничила политическую активность Созы как оппозиционера, но отнюдь не лишила его желания продолжать свое дело.

— Вы сказали мне, что Гарфилда отдали на попечение приходского священника в Пенальве. Так вот, да будет вам известно, что половина духовенства страны находится на стороне Созы, поскольку сам патриарх Лиссабона оказался, по сути дела, орудием в его руках. Думаю, не могло быть простой случайностью то, что документы у британского офицера изымались именно в доме этого священника из Пенальвы. Это, разумеется, очень сложно доказать, да и иметь дело с духовенством всегда тяжело и неприятно, чревато волнениями среди крестьян, но подоплека случившегося прозрачна, как стекло.

— Но интриганы находятся здесь или в другом месте?

— Я держу их под наблюдением, — сказал полковник, — и единомышленников Созы в Лиссабоне могу арестовать в любой момент. Я не делаю этого лишь потому, что нахожу более полезным оставлять их на свободе и, возможно, никогда не прибегну к такой крайности. Ведь они помогли мне взять Ляфлеша, одного из самых хитрых и опытных агентов Наполеона. Он появился на балу у графа Редонду на прошлой неделе в форме португальского майора, а через него я смог выйти на главных помощников Созы — я застал их сидящими вместе с ним в одной из комнат для игры в карты.

— И вы не арестовали их?!

— Арестовал? Я извинился за свое вторжение и удалился. Ляфлеш ушел. Он должен был покинуть Лиссабон на рассвете, имея на руках пропуск, подписанный вами, мой дорогой генерал.

— Что за пропуск?

— Пропуск на имя майора португальских егерей Вьейры. Вы помните его?

— Майора Вьейру?

Сдвинув брови, сэр Теренс задумался.

— Да, я подписал его по просьбе графа Самовала, который представил его как своего личного друга.

— Видимо, совершенно справедливо. Но тем не менее этот майор и есть Ляфлеш.

— И Самовал знал об этом? — с недоверием спросил сэр Теренс.

Не отвечая на вопрос, полковник Грант продолжил свой рассказ:

— Той же ночью я очень тихо арестовал фальшивого майора. Теперь его друзья в Лиссабоне думают, что он сейчас везет Массена информацию, которой его тут, нет сомнения, снабдили, а Массена ждет его возвращения в Саламанке[2009]. Когда же здесь и там отчаются его увидеть или что-нибудь о нем услышать, всех, конечно, охватит растерянность — состояние, в котором следует всегда держать ваших противников. Документа со сведениями от лорда Ливерпула среди найденных при нем бумаг не оказалось — вероятно, потому, что на тот момент его еще не добыли.

— И вы говорите, что Самовал знал, кем на самом деле являлся этот человек? — настаивал сэр Теренс.

— Знал ли? — полковник Грант усмехнулся. — Самовал — основной агент Созы, самый опасный человек в Лиссабоне, очень ловкий и проницательный. Его симпатии целиком на стороне французов.

Некоторое время сэр Теренс смотрел на него с крайним изумлением.

— Это невозможно! — наконец воскликнул он.

— Впервые, — начал полковник, — я увидел Самовала в Порту, когда его занимали войска Сульта. Тогда он не называл себя Самовалом так же, как и я не называл себя Кохуном Грантом, и очень активно действовал в интересах Франции. Точнее, в интересах Бонапарта, поскольку это он сообщил маршалу Сульту о заговоре роялистов, сторонников Бурбонов, имевшем своей целью изгнание его армии. Вероятно, вы не знаете, что симпатии к французам традиционны в семействе Самовалов. Наверное, вам не известно, что португальский маркиз Алорна, занимающий командный пост в армии императора и стоящий сейчас с Массена в Саламанке, — кузен Самовала.

— Но, — запинаясь, пробормотал сэр Теренс, — граф Самовал часто бывал здесь в последние три месяца.

— Понятно, — сказал невозмутимо Грант. — Если бы я знал об этом раньше, я бы вас предупредил. Но, как вам известно, я находился в Испании по другому делу. Вы понимаете всю опасность пребывания рядом подобного человека. Информация…

— О, что касается этого, — прервал его сэр Теренс, — я могу вас заверить: из поступающей ко мне служебной информации ему ничего не удалось перехватить.

— Никогда ни в чем нельзя быть слишком уверенным, сэр Теренс. Вы часто обсуждаете при своих секретарях какие-то дела, леди тоже, бывает, присутствуют при этом, а Самовал умеет обходиться с женщинами. Можете не сомневаться: он знает все, что известно им.

— Но они ничего не знают.

— Полагаю, это слишком сильно сказано. Какие-то обрывки разговоров, намеки, брошенное иной раз кому-то неосторожное слово — все это, естественно, тут же подхватывают любопытные женщины и потом, скорее всего, не сознавая, что выдают государственную тайну, пересказывают все это очаровательному Самовалу, выставляющему напоказ свою якобы симпатию к британцам. А он обладает дьявольской способностью складывать воедино фрагменты головоломок. Возьмем наши линии: возможно, вы не сообщали о них никаких подробностей, но все же наверняка упоминали.

— Однако, — неожиданно изменил ход своих рассуждений полковник, — все это уже неважно. Я не сомневаюсь, как и вы, что в этом доме не может быть шпионов, поэтому мы можем быть уверены, что вреда еще не причинено. Но я полагаю, вы теперь не сомневаетесь, что визиты Самовала сюда — не просто дань светскому этикету. Его стремление завести более близкое знакомство, а потом и стать другом вашей семьи имеет весьма конкретную цель.

— Он больше сюда не придет, — сказал сэр Теренс, поднимаясь.

— Я не решился бы вам этого предложить, но такое решение, безусловно, самое мудрое. Для его выполнения нужен такт, поскольку Самовал — человек, с которым следует обращаться осторожно.

— Я обойдусь с ним осторожно, будьте спокойны, — заверил его сэр Теренс. — Можете положиться на мой такт.

Полковник Грант встал.

— Я приму к сведению эту пропажу в Пенальве. Но вряд ли тут можно еще что-нибудь сделать. Главное сейчас — перекрыть каналы, через которые информация утекает к французам. Это беспокоит меня больше всего. Как проходит опустошение страны?

— Сразу после ухода Созы дело пошло быстрее, но в последних сообщениях говорится, что опять начались задержки.

— Да, они не успокоились, теперь, я надеюсь, вы это видите? Соза, с его эгоизмом и жаждой мести, не дремлет.

Он протянул руку, прощаясь.

— Вы не останетесь с нами на ланч? — спросил генерал. — Он, должно быть, уже готов.

— Вы очень любезны, сэр Теренс.

Спустившись, они обнаружили, что ланч уже накрыт на воздухе под решетками со стелющимися по ним виноградными лозами, и застали тут леди О’Мой, мисс Армитидж, капитана Тремейна, майора Каррадерза и графа Самовала, чье присутствие генерал-адъютант отметил прежде всего.

На самом деле граф находился тут уже час, первую половину которого он провел чрезвычайно приятно на террасе вместе с дамами. Самовал так превозносил гений лорда Веллингтона и доблесть британских и особенно ирландских солдат, что даже усыпил на время инстинктивную неприязнь и недоверие к себе Сильвии.

— И они должны победить! — воскликнул он пылко. Его темные глаза блеснули. — Немыслимо, чтобы они уступили французам. Хотя перевес в силах отнюдь не на их стороне.

— Неужели разница так велика? — спросила с удивлением леди О’Мой, по-детски широко раскрыв глаза.

— Увы! Соотношение примерно от трех до пяти против одного. Но почему мы должны из-за этого унывать? Такую местность нетрудно защищать, — доверительно заговорил Самовал, и его голос задрожал от радостного возбуждения, — а кроме того, мы-то знаем, что лорд Веллингтон с его талантом сделает все возможное. Да, вот, например, укрепления Торриж-Ведраш.

— О да! Я слышала об этом. Расскажите мне о них, граф.

— Рассказать вам о них? Но, сударыня, разве я могу передать благоухание — розе? Что я могу вам рассказать такого, чего бы вы не знали лучше меня?

— Но я ничего не знаю. Сэр Теренс до нелепости скрытен, — с ноткой раздражения сказала леди О’Мой — ее раздражало то, что муж не считает ее настолько умной, чтобы обсуждать с ней свои дела. Она была его женой, и он не имел права держать от нее какие-то секреты. Эту мысль леди О’Мой высказала вслух.

— Конечно, нет, — подтвердил Самовал, — и мне трудно поверить, что такое может быть.

— Но вы забываете, — заметила Сильвия, — что эти секреты не принадлежат сэру Теренсу. Это служебные секреты.

— Пусть так, — невозмутимо согласился Самовал. — Но если бы я был на месте сэра Теренса, то старался бы делать все, чтобы погасить вполне объяснимое беспокойство своей жены.

— Но Теренсу, видимо, это нравится, — сказала леди О’Мой.

— Невероятно! — воскликнул граф, поднимая вверх свои темные глаза, словно призывая небеса наказать такого бессердечного мужа.

— И вы хотите сказать, что никогда не видели даже планы этих укреплений?

— Какие планы, граф! — Она едва не расхохоталась.

— Ну, тогда я готов поклясться, — сменив тон на шутливый, заговорил Самовал, — что вы даже не знаете об их существовании.

— Уверена, что так оно и есть, — подтвердила Сильвия, интуитивно чувствуя, что беседа переместилась в нежелательное русло.

— Тогда вы ошибаетесь, — заявила леди О’Мой. — Я видела их однажды — неделю назад в комнате сэра Теренса.

— А почему ты думаешь, что это были планы укреплений? — спросила Сильвия, пытаясь как-то воспрепятствовать тому, что могло оказаться неблагоразумным.

— Потому, что я видела надпись: «Линии Торриж-Ведраш».

— И сэр Теренс даже не показал их вам? — сыронизировал Самовал.

— Нет.

— Он, конечно же, их сразу убрал.

— Нет, не сразу, но вскоре. Он их запер — я тогда была еще в комнате.

— На вашем месте, — в том же шутливом тоне продолжал Самовал, — я попытался бы стащить ключ.

— Это не так легко, — вздохнула леди О’Мой. — Он никогда с ним не расстается и носит на золотой цепочке на шее.

— Неужели всегда?

— Всегда, уверяю вас.

— Плохо, — с наигранной озабоченностью произнес Самовал. — Да, очень плохо. А как бы вы в таком случае поступили, мисс Армитидж?

Было очень трудно предположить, что он пытается вытянуть из них какие-то сведения, в столь легкомысленно-веселой манере вел разговор этот португальский сеньор, и казалось совершенно невозможным допустить, что ему это удается. Однако вы видели, что он установил два факта: что планы укреплений линий Торриж-Ведраш находятся закрытыми в шкафу или ящике, конечно — в комнате сэра Теренса и что сэр Теренс всегда носит ключ на шее на золотой цепочке. Мисс Армитидж рассмеялась.

— Думаю, так, чтобы меня нельзя было обвинить в том, что я пытаюсь выведать секреты своего мужа, — сказала она.

— Значит, вы допускаете, что у мужа могут быть какие-то секреты от жены?

— Почему бы и нет?

— Сударыня, — склонился перед ней Самовал, — это еще один повод для того, чтобы завидовать вашему будущему супругу.

Тема их беседы поменялась, потому что Самовал понял, что он узнал уже все, что было известно леди О’Мой и что требовалось ему на данный момент. Вопрос, что делать дальше, представлялся более сложным. Теперь ему нужно было подумать, как завладеть ключом сэра Теренса и добыть планы, столь необходимые маршалу Массена.

Когда пришел сэр Теренс с полковником Грантом, они, как вы уже знаете, сидели за столом. Граф и полковник были представлены друг другу и обменивались поклонами, причем оба сделали это весьма серьезно и торжественно, особенно Самовал, который из них двоих, несомненно, был более ловким притворщиком; каждый знал, что собой представляет другой, однако не подозревал о наличии такого же знания о себе.

За завтраком, как и следовало ожидать, заговорили о приказе Веллингтона о дуэлях. Тем утром о нем говорили везде, где находился хотя бы один британский офицер. Тремейн одобрял приказ, чем очень раздражал Самовала. Между ними почти инстинктивно возникла глубокая неприязнь, довольно часто себя обнаруживавшая.

— Я считаю это постановление проявлением деспотизма, унижающим достоинство британского офицера, — сказал Самовал, — при всем моем глубоком уважении к лорду Веллингтону и восхищении им и его действиями.

— Унижающим? — переспросил Грант, глядя на него через стол. — В чем же вы видите унижение, граф?

— В том, что этот приказ низводит дворянина до уровня камня, — последовал немедленный ответ. — У дворянина, какого бы мягкого нрава он ни был, всегда могут возникнуть причины для ссоры, и он должен иметь возможность ее разрешить.

— Но вы всегда можете ударить обидчика, — заметил генерал.

— Ударить? — переспросил Самовал. Его полные губы презрительно скривились. — Рукой? — Он даже содрогнулся от отвращения. — Для человека моего склада это совершенно невозможно, и таких людей, я полагаю, немало.

— Но, а если вас кто-то ударит? — спросил Тремейн.

Его вдруг заблестевшие серые глаза выдавали скрытое желание самому оказаться этим кем-то.

— Если кто-то ударит меня? — Красивые темные глаза Самовала смотрели на Тремейна в упор. — Мой дорогой капитан, сама мысль о том, что до меня дотронется чья-то рука, кажется оскорбительной, она просто выводит меня из себя; эта мысль для меня настолько невыносима, что я, уверяю вас, не колеблясь, застрелю всякого, кто осмелится на это, как застрелил бы бросившегося на меня дикого зверя. Да, пожалуй, такое сравнение будет точным, и любой суд в моей стране оправдает мое поведение.

— Тогда вам следуетблагодарить бога, — сказал О’Мой, — что вы не находитесь под британской юрисдикцией.

— Я так и делаю, — сверкнув глазами, быстро ответил Самовал, но, спохватившись, тут же добавил: — Во всяком случае, когда думаю об этом. Уверяю вас, сеньоры, — продолжал он, — это будет черный день для благородных людей любой страны, когда ее правительство примет закон, направленный против сатисфакции, которую один дворянин может потребовать у другого, нанесшего ему оскорбление.

— Не слишком ли тяжела эта тема для беседы за завтраком? — сказала леди О’Мой и, думая с помощью лести успокоить Самовала и остудить его горячность, бесхитростно прибавила: — Ведь вы такой известный фехтовальщик, граф.

И тут неприязнь Тремейна к этому человеку прорвалась:

— Сейчас Португалия крайне нуждается в том, чтобы ее лучшие фехтовальщики сражались с французами, а не сеяли смуту в своем стане.

Повисла зловещая тишина. Резко побледневший Самовал уставился злобным взглядом в невозмутимое лицо капитана.

— Я полагаю, — наконец тихо, тщательно подбирая слова, произнес он, — что эти слова можно расценить как косвенный намек на непорядочность португальских дворян, и буду весьма вам обязан, капитан Тремейн, если вы скажете, что это не так.

— Вовсе не намек, — с вызовом ответил Тремейн, — а констатация очевидного факта.

— Намек, я считаю, содержится уже в том, что вы произнесли эту фразу при мне. Ответьте прямо: вы имели в виду лично меня?

— Конечно, нет, — резко сказал сэр Теренс, вмешиваясь. — Что за странное предположение!

— Я спрашиваю капитана Тремейна, — неумолимо продолжал Самовал, вежливо улыбнувшись сэру Теренсу.

— Я говорил в общем, сударь, — отчасти из-за вмешательства О’Моя, отчасти желая успокоить дам, выглядевших крайне испуганными, ответил ему Тремейн. — Но, конечно, если вам угодно принять это на свой счет, сударь, то это ваше дело. Я думаю, — добавил он с улыбкой, — леди находят нашу беседу утомительной.

— Надеюсь, мы будем иметь удовольствие продолжить ее, когда останемся одни.

— О, как вам будет угодно, — последовал равнодушный ответ. — Каррадерз, позвольте вас побеспокоить и попросить передать мне соль? Леди О’Каллахан жаловалась вчера вечером на то, что в португальской кухне используется слишком много соли. Я этого не нахожу.

— Ей-богу, я не могу понять леди О’Каллахан, жалующуюся на избыток соли во всем, — со смехом сказал О’Мой. — Если вы послушаете историю, которую она поведала мне о…

— Теренс, дорогой! — остановила его жена.

— Честное слово, мне все больше кажется, что мы перемещаемся от плохого к худшему, — сказал Каррадерз. — Наша беседа находится в критическом состоянии. Мисс Армитидж, может быть, теперь вы попробуете ее спасти?

Все рассмеялись, сломав лед напряженности, воцарившейся было за столом, и до конца трапезы сохранялась видимость непринужденности. Наконец дамы поднялись и, оставив мужчин одних, отправились на террасу. Но под аркой Сильвия остановила свою кузину.

— Юна, — очень серьезно сказала она, — будет лучше, если ты позовешь капитана Тремейна и побудешь пока с ним.

Леди О’Мой широко раскрыла глаза.

— Зачем?

— Разве ты не понимаешь? — Мисс Армитидж явно была в нетерпении. — Ссора между ними лишь притихла, и сейчас, когда мы ушли, она разразится до конца, если ты не уведешь капитана Тремейна.

Юна, как обычно, упустив главное, сосредоточилась на второстепенном обстоятельстве. Взгляд ее стал лукавым.

— Ты за кого беспокоишься? За графа Самовала или за Неда? — спросила она и со смехом добавила: — Впрочем, можешь не отвечать: я знаю — ты боишься за Неда.

— Я за него не боюсь, — с ноткой легкого возмущения ответила Сильвия, на ее щеках заиграл румянец. — Но мне бы не хотелось видеть капитана Тремейна или любого другого британского офицера вовлеченным в дуэль. Ты забыла о приказе лорда Веллингтона, который они обсуждали, и о последствиях для тех, кто его нарушит?

На лице леди О’Мой отразился испуг.

— Ты не представляешь…

— Я уверена, — взволнованно, не дав ей договорить, сказала Сильвия, — что если ты сейчас же не позовешь капитана Тремейна, он попадет в беду. — И тут же увидела, что Юна резко изменилась в лице — ее охватил страх, граничащий с ужасом.

— Нед, — зазвенел по саду ее серебристый голос. — Нед! Ты мне очень нужен. Иди же сюда, пожалуйста, быстрее!

Капитан Тремейн поднялся. Грант в это время начал быстро и горячо что-то доказывать, отвлекая тем самым внимание всех от ухода Тремейна. Самовал провожал капитана взглядом, полным ненависти, но он все же не мог дать повод для обвинений в невоспитанности в свой адрес, прервав полковника или задержав капитана, которого позвала дама.

Глава 11

ВЫЗОВ
А Тремейна ждал упрек, прозвучавший из уст леди О’Мой, едва они не спеша дошли с ним до чащи на спускавшемся от террасы склоне, поросшем соснами и пробковыми дубами.

— Как неблагоразумно с твоей стороны, Нед, провоцировать графа Самовала в такое время!

— Разве я его провоцировал? По-моему, как раз сам граф, — беспечно ответил Тремейн.

— Но ты знаешь, какая ужасная репутация у этого человека?

— Милая Юна, я полагаю, что сам смогу позаботиться о себе, даже если придется выяснять отношения со столь грозным сеньором. А кроме того, мужчина должен рисковать — особенно солдат.

— А как же Дик?! — воскликнула она. — Ты что, забыл, что его спасение целиком зависит от тебя? Если с тобой что-то случится, он пропал!

Тремейн был так изумлен, что сразу не нашелся, что ответить, потом улыбнулся. На самом деле ему хотелось в голос рассмеяться. Оказывается, волнение, которое он по наивности принял было на свой счет, целиком адресовалось Дику и выдавало присущий Юне склад ума. На любой вопрос она могла смотреть только с одной точки зрения — с точки зрения своих интересов. Она привыкла к тому, что другие жертвуют ради нее большим и малым, пока наконец не стала смотреть на эти жертвы как на нечто само собой разумеющееся.

— Я рад, что ты напомнила мне, — сказал Тремейн с иронией, которая не могла задеть ее. — Можешь быть уверена — я буду само благоразумие, по крайней мере, до тех пор, пока Дик благополучно не отправится домой.

— Спасибо, Нед. Ты очень добр ко мне.

Некоторое время они шли в молчании.

— Когда отплывает капитан Гленни? Это уже известно?

— Да. Я на днях слышал от него, что «Телемак» выйдет в море в воскресенье в два часа ночи.

— Два часа ночи? Что за странное время для отплытия!

— Приливы и отливы, как открыл король Кнуд[2010], не подчиняются смертным, а «Телемак» выходит с отливом. Для осуществления нашей цели лучшего времени быть не может. Если я приду за ним завтра в полночь, то времени хватит, чтобы незаметно переправить его на корабль как раз перед отливом. Я уже обо всем договорился с Гленни. Он думает, что Дик — тот, за кого он сам себя выдавал, один из надсмотрщиков Бирсли по фамилии Дженкинсон, мой друг, которому нужно тихо покинуть страну. Да, Дик должен благодарить судьбу, что все так складывается. Меня сейчас беспокоит только, чтобы его кто-нибудь не успел обнаружить.

— Кроме Бриджет, ни одна душа не знает, что он здесь — даже Сильвия.

— Ты — сама осмотрительность.

— Ты находишь? — промурлыкала Юна, довольная тем, что он отметил столь редко отмечаемое другими ее достоинство.

Они заговорили о деталях этого плана, точнее, о них стал говорить Тремейн. Он явится на Монсанту завтра в полночь в парном двухколесном экипаже, отвезет Дика вниз к реке, к тому месту, где будет ждать лодка, на которой его доставят на «Телемак». Юна должна проследить, чтобы Дик был готов вовремя, в остальном она может полностью положиться на него. Тремейн зайдет в служебное крыло дома — часовой, привыкший видеть его входящим и выходящим в любое время суток, не станет задавать вопросов; не обратит он внимания и на то, что капитан выйдет в сопровождении человека в цивильном платье. Дик должен будет спуститься во дворик с ее балкона по веревочной лестнице, которую принесет с собой Тремейн.

Они выбрались из чащи — Юна шла, опершись о руку Тремейна и осыпая его словами благодарности, ее зонтик закрывал их обоих от солнечных лучей — и ступили на лужайку в виду террасы, где в этот момент граф Самовал и сэр Теренс о чем-то очень серьезно разговаривали.

Вы помните, что О’Мой обещал положить конец визитам графа Самовала в их дом. Этим он и занялся после ланча, соблюдая все тонкости дипломатического этикета, знатоком которого отрекомендовался полковнику Гранту и который вы сможете оценить сами.

После того как полковник отправился в Лиссабон, а Каррадерз вернулся к своей работе, сэр Теренс стал ждать удобного момента, чтобы приступить к выполнению своей задачи.

— Мне кажется, вы любите гулять, граф, — начал он, когда они, поднявшись из-за стола, прогуливаясь, вышли на террасу.

— Гулять? — переспросил Самовал. — Ненавижу.

— В самом деле? Вот как! Хотя, конечно, отсюда до вашего дома в Бишпу не так далеко.

— Не больше полулиги, я полагаю.

— Точно так, — подтвердил О’Мой. — Пол-лиги сюда, пол-лиги обратно — итого лига. В общем не много, но для человека, который ненавидит гулять, это чертовски длинное и утомительное, а главное, напрасное путешествие.

— Напрасное? — Самовал остановился и, посмотрев на хозяина дома с некоторым удивлением, вежливо улыбнулся. — Вы не должны так говорить, сэр Теренс. Уверяю вас, что, принимая во внимание то удовольствие, которое я получаю, видя вас и леди О’Мой, никак нельзя сказать, что я прихожу напрасно.

— Вы очень любезны. — Сэр Теренс был сама обходительность. — Но если бы этого удовольствия не было?

— Тогда, конечно, другое дело. — Самовала понемногу охватывало любопытство.

— Ну вот, — продолжал Теренс, — как раз это я и имею в виду.

— Но мой дорогой генерал, вы предполагаете обстоятельства, которые, к счастью, пока не существуют.

— Сейчас нет, возможно, но они могут возникнуть.

Самовал внимательно посмотрел на О’Моя. Ему показалось, что суровое загорелое лицо того таит насмешку: взгляд голубых глаз сэра Теренса был жестким, но у уголков их собрались морщинки, свидетельствовавшие о еле сдерживаемой веселости, которая могла означать издевку. Граф оцепенел. Но, сознавая, что пока не понимает его намерений, остался внешне спокойным.

— Дело в том, — сказал сэр Теренс, — что в последнее время, как я заметил, вы стали хуже выглядеть, граф.

— В самом деле? Вы так полагаете? — машинально спрашивал Самовал, продолжая с подозрением всматриваться в бронзовое лицо О’Моя.

— Да, и мне очень тяжело видеть это. Но я знаю, в чем тут дело. Это прогулки до Монсанту и обратно в Бишпу причиняют вам такой вред. Лучше оставьте их, граф. Больше не утруждайте себя тяжелыми походами сюда, это плохо сказывается на вашем здоровье. В чем дело? Что случилось? Вы стали бледным как полотно.

Наконец до графа начал доходить смысл произносимых его собеседником слов, суть наносимого ему умышленного оскорбления. Отказать ему сейчас в гостеприимстве — значит расстроить все его планы, порвать искусно сплетенную им шпионскую сеть как раз в тот момент, когда он собирался достать из нее улов. Но холодная ярость Самовала была порождена вовсе не этим. Самовал был родовитым дворянином, цветом — как он сам о себе говорил — португальской знати, и то, что этот ирландский солдафон, возможно, выскочка — сам, с его точки зрения, гость в этой стране — отлучал его от своего дома и делал это небрежно, как бы в шутку, показалось ему оскорблением.

На какое-то мгновение его охватило дикое бешенство, и он удержал себя в руках лишь огромным усилием воли. Прожженный дуэлянт, Самовал ощущал острую необходимость потребовать сатисфакции. Но пелена гнева, затуманившая было его острый ум, рассеялась, и он стал искать повод для ссоры с сэром Теренсом, чтобы отплатить ему его же монетой — обидной насмешкой, и тут же нашел его. Самовал не раз оказывался свидетелем проявлений ревности О’Моя, которая стала уже почти анекдотом в их кругу. Вспомнив об этом, он сразу понял, где искать слабое место сэра Теренса. Бледное лицо Самовала исказила злобная усмешка.

— У меня сегодня было весьма занятное и поучительное утро, прошедшее в атмосфере ирландской грубости, — начал он. — Сначала капитан Тремейн…

— Не стоит порицать старушку Ирландию за недостатки Тремейна. Он просто плохо воспитанный англичанин.

— Я рад узнать об этом отличии. Разумеется, я мог бы почувствовать его и сам. В мотивах поступков, конечно, это отличие действительно велико, и я уверен, что вскоре осознал бы его и, будь на вашем месте, извинил бы. Я все понимаю и даже разделяю ваши чувства, генерал.

— Я рад, — сказал сэр Теренс, который, однако, ничего не понял из витиеватых объяснений Самовала.

— Действительно, — продолжал Самовал спокойным, дружелюбным тоном, — когда человек, уже немолодой, совершает безрассудный поступок заводит юную и очаровательную жену, можно простить охватывающее его порой естественное беспокойство, непростительное для другого. — Он поклонился побагровевшему О’Мою.

— Однако вы и фрукт, черт побери!

— Конечно, вы так и должны были сказать. Я этого ожидал, но предаю забвению вместе со всем остальным, что было сказано неприятного в мой адрес. Для человека вашего возраста и вашего характера ревность, должно быть, равносильна недугу, и я спешу заверить вас своей честью, что, коль скоро я проявляю к вам такое участие, вы не имеете никаких оснований для тревоги в отношении меня.

— Да кому, черт вас возьми, нужны ваши заверения? Вы, должно быть, совершенно спятили, если думаете, что я в них нуждаюсь!

— Да, да, так вы и должны говорить, — настойчиво продолжал Самовал с надменной улыбкой. Он покачал головой и состроил приторно-скорбную гримасу. — Сэр Теренс, вы стучитесь не в ту дверь. Вы импульсивны, как юноша, но слепы, как старый Панталоне из комедии дель арте[2011], иначе бы увидели, куда лучше приложить свою энергию, чтобы защитить честь вашей жены и вашу собственную.

Под взглядом охваченного яростью О’Моя этот субтильный лощеный сеньор ощущал себя на вершине торжества, вдруг ощутив все выгоды для себя из затеваемой ссоры и ее грядущей развязки.

Это не догадка, руководившие им мотивы открылись из письма, написанного Самовалом Ляфлешу тем же вечером — и впоследствии обнаруженном, — где он сообщает о том, что произошло: как он сознательно все устроил и что теперь собирается делать. Самовал больше не думал о том, как отомстить за нанесенную обиду. Это было просто происшествие, уже оставшееся в прошлом. Теперь его реальной целью стало получение ключа от шкафа генерал-адъютанта, который всегда находился при нем, и добыча планов укрепленных линий Торриж-Ведраш. Когда вы теперь в свете этого посмотрите на дальнейшее поведение Самовала, вы не сможете не оценить изощренное хитроумие этого человека и его способность пользоваться благоприятными моментами.

— Вам лучше прямо сказать, что вы имеете в виду, — произнес сэр Теренс.

Как раз в эту минуту из чащи вышли под руку Тремейн и леди О’Мой, захваченные беседой. Это показалось Самовалу как нельзя более кстати. Вздохнув, он поднял руку и указал на них сэру Теренсу.

— Чтобы получить ответ, вам нужно только посмотреть туда.

Сэр Теренс перевел взгляд и рассмеялся. Он знал тайну сердца Неда Тремейна.

— А кто сможет обвинить леди О’Мой? — продолжал Самовал. — Это женщина редкого очарования, и совершенно понятно, что она ищет утешения. А капитан Тремейн — ее ровесник, для англичанина недурен собой — вполне ей подходит.

Глядя на О’Моя, он ухмыльнулся, и тот, вконец потеряв самообладание, отвесил ему звонкую оплеуху.

— Вы грязный лжец, Самовал, и гнусный клеветник!

Самовал отшатнулся, тяжело дыша, одна его щека была пунцовой, однако каким-то чудом он все же удержал себя в руках.

— Я слишком часто доказывал свою храбрость как солдат, — хрипло произнес он, — чтобы испытывать сейчас необходимость убить вас за этот удар. Поэтому, раз моя честь в безопасности, я не воспользуюсь вашим опрометчивым поступком, совершенным во взвинченном состоянии.

— Воспользуетесь, хотите вы этого или нет! — проревел сэр Теренс. — Придется воспользоваться! Или вы думаете, я позволю кому-то пятнать имя леди О’Мой? Сегодня я пришлю вам секундантов, граф, и Тремейн — будь я проклят! — будет одним из них.

Так сгоряча О’Мой отдал себя в руки своего врага.

— О! — воскликнул Самовал, и по его глазам пробежала искра мстительности. — Стало быть, вы бросаете мне вызов?

— Коль скоро у меня на то хватает смелости! И желания застрелить вас…

— Застрелить, вы сказали? — мягко перебил его Самовал.

— Я сказал «застрелить» — и готов сделать это с десяти шагов, через платок или с любого другого расстояния, которое вам понравится!

Самовал покачал головой и ухмыльнулся.

— Нет — я думаю не «застрелить». — Он сделал отметающий жест белой и тонкой, как у женщины, рукой. — Это слишком по-английски. Или по-ирландски. — И тут объяснил наконец свое терпение, даже снисходительность после пощечины: — Если вы думаете, что я, тот, кто упражняется с рапирой каждый день в течение уже десяти лет, дам пристрелить себя, как кролика, — вы сильно ошибаетесь! — И он громко расхохотался. Потом продолжил: — Итак, если я вас правильно понял, вы вызвали меня, сэр Теренс. Я предполагал, и как теперь вижу, правильно, какое именно оружие для дуэли выберете вы, поэтому ждал, пока вызов сделаете вы, так что теперь выбор оружия за мной. Я скажу своим секундантам, чтобы они готовили шпаги.

— Мне это совершенно безразлично! — ответил сэр Теренс. — Все что угодно, от хлыста до мортиры! — И тут его как ледяной водой окатило.

— Подождите, граф!

Самовал, уже повернувшийся, чтобы уйти, остановился.

— Я… я забыл. Лорд Веллингтон наложил запрет на дуэли.

— Очень некстати, — сказал Самовал, не только ни на секунду не забывавший о приказе Веллингтона, но именно на нем и основывавший все действия, с помощью которых надеялся добиться своей цели. — Но вам следовало подумать о нем прежде, чем связывать себя столь необратимой вещью, как вызов.

Сэр Теренс уже оправился от своей растерянности.

— Обратим он или нет, его придется отменить. — Он снова взял резкий тон. — Наша дуэль невозможна.

— Я не вижу здесь ничего невозможного. Впрочем, меня нисколько не удивляет то, что вы пытаетесь спрятаться за этим запретом. Однако он не распространяется на меня, поскольку я не служу в британской армии.

— Зато я в ней служу, к тому же в чине генерал-адъютанта, и сам отвечаю за соблюдение этого приказа. Было бы, пожалуй, чересчур экстравагантно, если бы я первый его нарушил.

— Я боюсь, что слишком поздно. Вы его уже нарушили, сударь.

— То есть?

— Насколько я понимаю, этот указ запрещает как принимать, так и делать вызовы.

— Самовал, — сказал О’Мой подавленно, — я признаю, что был глупцом. Я принесу вам свои извинения за пощечину и слова, которыми она сопровождалась.

— Извинение будет означать, что мои утверждения справедливы, и вы это признаете. Если вы это…

— Я не имею в виду ничего подобного. Проклятье! Я хотел только дать вам оплеуху и этим ограничиться. Вы думаете, я горю желанием оказаться перед расстрельной командой?

— Я не думаю, что существует хоть малейшая вероятность этого, — заметил Самовал.

— И другое, — продолжал О’Мой, не обратив внимания на его слова, — где я найду секундантов? Кто, помня о приказе, согласится на это?

Самовал задумался.

— Да, это, конечно, проблема, — хмуро сказал он, будто только сейчас об этом подумал. — Ну что ж, в такой ситуации исключительно для того, чтобы пойти навстречу вам, сэр Теренс, я согласен обойтись без секундантов.

— Без секундантов? — Сэр Теренс пришел в ужас от такого предложения. — Но вы знаете, что это выходит за рамки не только приказа о дуэлях, но и вообще всех правил? Что победившего ждет обвинение в убийстве?

— О, знаю, конечно. И весьма признателен вам за беспокойство по поводу того, что со мной случится после, когда выяснится, что я был вашим противником.

— После? После чего?

— После того, как я вас убью.

— Вы полагаете, что это случится? — прошипел О’Мой, вновь теряя самообладание. Думая лишь о том, как утолить свой гнев, сэр Теренс делался подобным воску в ловких руках Самовала.

— Где мы сможем встретиться? — спросил он. — Я полагаю, у меня в Бишпу. Там есть укромные места в садах, где нам никто не помешает. Что касается времени, я думаю, чем раньше, тем лучше, но, чтобы все прошло в тайне, удобнее встретиться ночью — скажем, сегодня в полночь.

Но сэра Теренса это совершенно не устраивало.

— На сегодня у меня назначена встреча, — сказал он, — которая продлится допоздна. Завтра ночью, если это вас устроит, я буду к вашим услугам. — И, поскольку не доверял Самовалу, добавил: — Но мне не хотелось бы отправляться в Бишпу — меня могут увидеть идущим туда или обратно.

— Коль скоро я подобных трудностей не ощущаю, — ответил тот, только этого и ждавший, — то готов прийти к вам сюда, если вы предпочитаете это.

— Да, это меня больше бы устроило.

— Тогда я приду завтра ровно в полночь, при условия, что вы сможете впустить меня так, чтобы никто не увидел, — вы понимаете, из каких соображений.

— Эти ворота будут закрыты, — сказал О’Мой, указывая на отворенные сейчас массивные двери сводчатого прохода, — но я буду ждать и, если вы постучите, впущу вас через калитку.

— Превосходно, — сказал, усмехнувшись, Самовал. — Итак, до завтра, генерал! — Он отвесил почти смиренный поклон и, повернувшись, легко и энергично зашагал прочь, оставив сэра Теренса в досаде, почти отчаянии, пришедшем, как и следовало ожидать, на смену его утихшему гневу.

Глава 12

ДУЭЛЬ
Для сэра Теренса наступило время тяжелых раздумий. Его честь и чувство гордости требовали, чтобы он пошел на встречу с Самовалом, здравый смысл же настоятельно рекомендовал обратное. Как вы чувствуете, ему в его положении трудно было позавидовать. То он размышлял о своем положении генерал-адъютанта, приказе главнокомандующего о запрете дуэлей, противозаконности предстоящего поединка и опасности, которую порождала вся эта ситуация; а то не мог думать ни о чем, кроме как о нанесенном ему страшном оскорблении и вызывающе язвительной манере, в которой это было сделано, и тогда его вскипающий гнев вытеснял все остальные соображения, оставляя лишь нестерпимое желание наказать Самовала.

День, ночь, день и еще один вечер О’Мой пребывал в этом отчасти странном состоянии, словно мяч с перьями, перелетающий от одной ракетки к другой, и, так и не овладев собой, вышел в условленный час ночью во внутренний сад. Все окна, выходившие сюда с четырех сторон, были темны, обитатели дома, удалившиеся в свои комнаты с час назад, теперь уже спали. Всходящая луна только что появилась над восточной стеной дома, залив своим бледным светом верхнюю часть фасада жилого крыла; дворик по-прежнему оставался погруженным во тьму.

Если уж нет никакой возможности избежать дуэли, размышлял сэр Теренс, прогуливаясь по саду со сложенными за спиной руками и опущенной головой, пусть, по крайней мере, она останется в тайне. Поэтому драться лучше не здесь, во дворе его собственного дома, на что он сгоряча согласился, а где-нибудь на ничьей земле: там тело убитого не заставит победившего давать объяснения.

Было тихо, лишь из далекого Лиссабона слабо донесся бой курантов, пробивших полночь, и тут же в дверцу ворот резко постучали. Сэр Теренс отворил ее, и во двор быстро зашел Самовал. Он был закутан в темный плащ, широкополая шляпа совершенно скрывала его лицо. Сэр Теренс снова закрыл дверцу. Они молча поклонились друг другу, и Самовал вытянул из-под плаща две завернутые в кожу дуэльные шпаги.

— Вы весьма пунктуальны, сударь, — заметил О’Мой.

— Надеюсь никогда не оказаться столь невежливым, чтобы заставить своего противника ждать. До сих пор меня нельзя было в этом обвинить, — ответил Самовал со зловещим спокойствием, намекая на свое победное прошлое. Он прошел в глубь сада и осмотрелся.

— Я боюсь, луна вызовет у нас небольшую задержку. Вероятно, лучше подождать минут пять — десять, пока здесь не станет светлее.

— Мы сможем избежать задержки, если выйдем наружу, — сказал сэр Теренс. — Признаться, я хотел предложить это в любом случае. Здесь возникают сложности, которым вы, возможно, не придали значения.

Но Самовал, осуществлявший, как мы знаем, свои далеко идущие цели, из которых дуэль была лишь предварительной, имел на этот счет совершенно иное мнение.

— Нам здесь никто не помешает, — возразил он, — ваши домашние спят, тогда как снаружи даже в этот час нельзя быть уверенным, что не окажется свидетелей или кто-нибудь не прервет нас. А кроме того, земля тут ровная, как стол, и хорошо нам обоим знакома, что, как я могу вас заверить, крайне необходимо в темноте, а выйдя отсюда, мы не сможем найти ничего подобного.

— Но есть еще одно соображение, сударь. Будет лучше, если мы проведем поединок на нейтральной территории, так, чтобы победившему не пришлось давать объяснений, а это может случиться, если мы станем драться здесь.

В темноте сэр Теренс увидел, как блеснули обнажившиеся в ухмылке белые зубы Самовала.

— Вам нет нужды так беспокоиться из-за меня, — последовал его ироничный ответ. — Никто не видел, как я пришел, и едва ли кто-нибудь увидит, как я уйду.

— Можете быть уверены в этом, черт побери! — прорычал О’Мой, задетый его столь нагло демонстрируемой самоуверенностью.

— Тогда приступим, — предложил Самовал.

— Если вы решили умереть, думаю, я смогу вам помочь и сделаю для этого все!

Они вышли на середину дворика. Самовал сбросил свой плащ и шляпу. Облаченный во все черное, он оставался при таком освещении почти невидимым. Сэр Теренс же, менее расчетливый и менее опытный в дуэльных делах, был в своей повседневной форме — алом мундире, выглядевшем сейчас серым. Самовал отметил это скорее с презрением, чем с удовлетворением, и, развернув шпаги, протянул их эфесами сэру Теренсу. Генерал взял одну, Самовал другую и, пробуя ее, со свистом рассек воздух.

— Через несколько минут луна поднимется еще выше, и если вы согласитесь подождать… — сказал он.

Но сэр Теренс сообразил, что темнота ему на руку: она отчасти нейтрализует мастерство его противника. Он бросил последний взгляд на темные окна вокруг.

— Я полагаю, уже достаточно светло.

— Тогда к бою! — воскликнул Самовал и вместе с этими словами, не дав сэру Теренсу времени, чтобы ответить на его приглашение, сделал стремительный выпад, целясь острием шпаги в вырисовывающуюся во мраке и отсвечивающую серым фигуру своего противника. Но, заметив тусклый блик, пробежавший по клинку противника, О’Мой понял, что готовится предательский удар, и отскочил назад, оказавшись всего лишь в дюйме от смертоносного жала.

— Подлый негодяй! — Тяжело дыша, он мгновенно выставил шпагу перед собой и ринулся вперед.

В ответ из темноты послышался короткий смешок, и его яростный выпад был парирован круговым движением, завершившимся ответным ударом.

Так они начали свой поединок. О’Мой — в ярости от вероломства Самовала, а тот — хладнокровно и невозмутимо, ожидая, когда свет восходящей луны опустится ниже, во дворик, так, чтобы быть уверенным, что нанесенный им удар будет наверняка последним.

Тем временем он теснил сэра Теренса к стене, уже наполовину освещенной луной, пока они не оказались под самыми окнами жилого крыла — О’Мой спиной к ним, а Самовал — лицом. Само провидение поставило их так, и провидение же оберегало сэра Теренса теперь, когда он чувствовал, что силы оставляют его, а рука, державшая шпагу, от столь непривычного напряжения словно налилась свинцом. Видя, с какой необычайной ловкостью и смертоносной уверенностью действует шпагой его противник, как экономно он расходует силы, О’Мой понял, что проиграл. Он чувствовал, что находится в полной власти Самовала, и уже начал удивляться, почему тот не завершит наконец поединок, в котором полностью превосходил его. И тут произошло нечто совершенно неожиданное.

Внезапно загорелось окно — зажегся свет в будуаре леди О’Мой, — к которому Самовал был обращен лицом.

Этот свет отвлек его внимание и ослепил на какое-то мгновение, в то же время сэр Теренс отчетливо увидел своего противника и, собрав оставшиеся силы, нанес удар. Самовал, вглядываясь в темноту широко раскрытыми глазами, даже не увидел его руки, и только когда его грудь обожгла боль, словно от выплеснутого расплавленного свинца, мгновенно осознал: это конец.

Самовал издал слабый возглас удивления, почти сразу же перешедший в кашель, застрявший в горле, его руки бессильно упали, и, пошатнувшись, он рухнул лицом вниз к ногам сэра Теренса и остался лежать, царапая в судорогах агонии руками землю.

Пораженный сэр Теренс, неподвижно стоя на полусогнутых ногах и едва понимая, что произошло — все длилось считанные секунды, — в оцепенении глядел на распростертое перед ним тело. В мертвой тишине послышался свистящий шепот:

— Что это? Тс!

Тихо отступив назад и инстинктивно прижавшись к стене, чрезвычайно заинтересованный и встревоженный каким-то смутным подозрением, О’Мой стал смотреть на окна комнаты своей жены, откуда раздался шепот и где зажегся свет, позволивший, как он теперь понял, одержать ему победу в столь неравном поединке. Взглянув на балкон, в тени которого он притаился, О’Мой увидел две фигуры — это была его жена и еще кто-то — и что-то черное, свисавшее оттуда до самой земли, наконец он разглядел веревочную лестницу.

О’Мой почувствовал по всей своей коже зуд, словно волосы на ней встали дыбом, как шерсть у собаки в минуты возбуждения; его тело прошиб озноб, как будто кровь в жилах внезапно остановилась; к горлу подступила тошнота. И тут, обращая ужасное подозрение О’Моя в его еще более ужасную уверенность, второй человек тихо заговорил, однако не настолько тихо, чтобы он не узнал голос Неда Тремейна.

— Там кто-то лежит. Я вижу какую-то фигуру.

— Не спускайся! Ради бога, пойдем! Пойдем и подождем, Нед! Если кто-нибудь придет и увидит тебя, все пропало!

Приглушенный, дрожащий от испуга голос его жены, достигший слуха О’Моя, подтверждал, что он действительно слепой, доверчивый рогоносец, о чем ему в лицо говорил Самовал, за что выкашливал теперь остатки своего духа на траву этого сада.

Оставаясь невидимым, укрытым во тьме, О’Мой стоял, совершенно утратив способность двигаться и рассуждать, ощущая лишь боль, пронзившую все его существо — и тело, и ум, и душу, остановившую ток крови в жилах и покрывшую лоб испариной.

Он уже решил выступить на свет и, дав волю своему бешенству, окликнуть человека, который обесчестил его, и убить на глазах этой низкой женщины, приведшей его к такому позору, но сдержался. Или это дьявол удержал его? Такой способ, шептал искуситель, слишком прям и прост. Нужно подумать. Необходимо время, чтобы приспособить свой разум к новым ошеломляющим обстоятельствам, столь внезапно открывшимся.

Очень тихо и осторожно, держась в тени, О’Мой пробрался боком вдоль стены к двери, которую, выходя, оставил лишь притворенной, беззвучно открыл ее и, зайдя в дом, так же беззвучно закрыл. Какое-то время он просто стоял, тяжело прислонившись к ней спиной, вздрагивая от душивших его рыданий. Затем, взяв себя в руки, прошел по коридору в маленький кабинет, специально отведенный в жилом крыле для его работы по ночам, что иногда случалось. О’Мой провел в этой комнате последний вечер накануне поединка с Самовалом.

Открыв дверь — на столе все еще горела оставленная им лампа, — он замер, прислушиваясь к звукам, раздающимся наверху. Его взгляд, скользивший вверх-вниз, привлекла полоса света под дверью в конце коридора. Это была дверь буфетной, и сэр Теренс сразу сообразил, что Маллинз, зная, что его хозяин работает и он еще может ему понадобиться, тоже не ушел спать.

Все так же бесшумно сэр Теренс шагнул в кабинет и, затворив дверь, прошел к своему столу, где устало опустился в кресло. Некоторое время он сидел неподвижно, с искаженным лицом, уставившись горящими, словно тлеющие угли, глазами в пустоту. На столе перед ним лежали письма, которые О’Мой написал в последние часы — жене, Тремейну, брату в Ирландию и еще несколько, относящихся к его служебным делам и имеющих своей целью их продолжение в случае его гибели.

Среди писем этого рода находилось одно-единственное, которое теперь непременно нужно было сохранить и которому в дальнейшем предстояло сыграть большую роль — записка генерал-интенданту, касающаяся дела, требующего неотложного решения. На конверте стояла пометка «Крайне срочно», и его следовало отправить пораньше утром. О’Мой выдвинул ящик и сгреб туда все остальные письма. Закрыв его, он выдвинул другой и вынул из него деревянный футляр для пистолетов. Взяв в дрожащие руки один из них, О’Мой стал его машинально проверять, думая на самом деле, естественно, о своей жене и Тремейне. Он размышлял о том, насколько обоснованными оказались все кошмарные видения, рождаемые его ревностью; насколько глупым был переживаемый им после этих приступов стыд; о том, до чего неразумной оказалась его вера в честность Тремейна. Но тяжелее всего О’Мою было думать о вероломстве, о коварной ловкости, с которыми Тремейн усыпил его подозрения, признавшись в своих якобы невыразимых чувствах к Сильвии Армитидж. Такая двуличность, с болезненной досадой говорил себе О’Мой, достойна, вероятно, самого Иуды. А он, простофиля, доверчивый и недалекий, просто напрашивался на то, чтобы его водили за нос. Как эти двое, должно быть, смеются над ним! О, Тремейн очень хитер! Он сумел стать другом, почти братом, напоказ выставляя свою привязанность к семье Батлеров, чтобы оправдать близость к Юне, как теперь понимал О’Мой. И он вспомнил, как застал их в саду в ночь бала у графа Редонду, вспомнил честную физиономию этого лжеца, остудившего тогда его уже готовый было вырваться наружу справедливый гнев.

Да, этот подлец, несомненно, хитер. Что ж, будь он проклят, на хитрость надо отвечать хитростью! Он поступит с Тремейном так же жестоко, как тот поступил с ним, и своей распутной жене тоже отплатит. Искушаемый, наверное, самим сатаной, О’Мой внезапно понял, как ему поступить, и, положив обратно пистолет, закрыл футляр и убрал его в ящик.

Потом он поднялся, взял письмо к генерал-интенданту и, быстро подойдя к двери, открыл ее.

— Маллинз! — раздался в коридоре его громкий крик. — Вы здесь? Маллинз!

Послышался скрип стула, тут же противоположная дверь отворилась, и в освещенном проеме возникла фигура Маллинза. Секунду помедлив, он двинулся по коридору.

— Вы звали меня, сэр Теренс?

— Да, — голос О’Моя был на удивление спокойным.

Он стоял спиной к свету так, что дворецкий не мог видеть его измученного перекошенного лица.

— Я отправляюсь спать, но сперва мне бы хотелось, чтобы вы отнесли это письмо для генерал-интенданта караульному сержанту. Скажите ему, что оно очень важное и его надо переправить в Лиссабон рано утром.

Взяв письмо, старый слуга, по своему облику и манере держаться похожий на монаха, поклонился.

— Хорошо, сэр Теренс.

Когда он ушел, О’Мой, оставив дверь открытой, медленно подошел к столу. Его глаза сузились, на губах застыла жесткая, почти злобная улыбка. С лица исчезли все признаки благородной, великодушной натуры, на него словно надели маску, выражающую холодную, расчетливую жестокость.

Он расквитается с ними — за предательство вероломством, за посмешище издевательством, за бесчестье смертью. Они считают его старым дураком? Как там выразился Самовал — Панталоне из комедии? Ну, ну! Теперь они увидят в нем Панталоне из трагедии — да нет, вовсе не Панталоне, а Полишинеля, зловещего шутника, циничного клоуна, хохочущего над трупами. И в мучительном молчании они будут нести наказание, которое он им определит, или же, не в силах сдержаться, сами расскажут всем о своей низости.

Теперь он увидел свою жену в новом свете. Юна вышла за него по расчету и чтобы приобрести солидное положение в свете. Поступив так, она могла бы, по крайней мере, сохранить верность, остаться честной хотя бы в соблюдении условий сделки. Но честность, судя по всему, претит ее мелкой натуре. Он должен был понять раньше то, что так явно открылось сейчас. Как же мог он не видеть в ней лишь миловидную пустышку, глупую порхающую бабочку, куклу, и больше ничего?

Так, проклиная тот день, когда он свалял дурака и женился на Юне, сэр Теренс ждал крика Маллинза, который будет означать, что тело найдено, и это позволит ему под предлогом поиска убийцы начать обыск дома. Он ждал недолго.

— Сэр Теренс! Сэр Теренс! Боже мой, сэр Теренс! — послышались вопли дворецкого, за которыми последовали грохот распахиваемой двери, ее стук о стену и быстрые шаги по коридору.

О’Мой вышел из комнаты, чтобы встретить его.

— Ну, в чем дело? — начал было он своим обычным грубовато-добродушным тоном, но слуга с побелевшим, испуганным лицом перебил его:

— Случилось нечто ужасное, сэр Теренс! О, святые мученики, просто ужасное! Идемте, сэр! Там лежит убитый человек — я думаю, это граф Самовал!

— Что? Где?

— Там, сэр, во дворе.

— Но… — О’Мой запнулся. — Граф Самовал, говоришь? Невероятно! — И, сопровождаемый дворецким, быстро вышел.

Луна теперь стояла над крышей противоположного крыла дома и заливала сад своим разоблачающим светом.

Мертвый Самовал лежал на спине, бескровное лицо его было обращено к небесам. Над ним, опустившись на колени, склонился Тремейн, с балкона на эту сцену смотрела леди О’Мой. Веревочная лестница исчезла, как заметил cэp Теренс, бросив исподтишка быстрый взгляд на стену.

Подойдя, он остановился и несколько секунд молча смотрел на тело убитого. Он собирался учинить в доме розыски сразу после того, как Маллинз найдет труп. Однако опрометчивость Тремейна, спустившегося вниз, избавляла его даже от этой необходимости, хотя и создавала другие трудности. Впрочем, осуществление его замысла от этого обещает стать еще более интересным, недобро усмехнувшись про себя, подумал О’Мой, глядя на своих двух злейших врагов — одного уже мертвого и одного пока еще живого.

Глава 13

ПОЛИШИНЕЛЬ
— В чем дело, Нед? — сурово спросил он. — Что случилось?

— Это Самовал, — тихо произнес Тремейн, — он мертв. — При этих словах капитан поднялся, и О’Мой с внутренним удовлетворением, даже с какой-то радостью отметил, что голос Неда звучит по-прежнему непринужденно, а выражение лица остается честным, что прежде всегда казалось ему неопровержимым доказательством чистой совести. Да, его секретарь был хладнокровным негодяем.

— Самовал? — переспросил сэр Теренс и опустился на колено рядом с телом.

Бегло осмотрев его, он взглянул на капитана.

— И как это случилось?

— Случилось? — переспросил Тремейн, вдруг осознавая, что вопрос адресован лично ему. — Я бы сам хотел это знать. Я нашел его здесь в таком состоянии.

— Ты нашел его здесь? Ах, ты нашел его здесь в таком состоянии? — снова переспросил О’Мой. — Удивительно. Маллинз, — бросил он через плечо дворецкому, — позовите-ка караул.

Наклонившись, сэр Теренс поднял лежавшее рядом с Самовалом оружие:

— Дуэльная шпага! — И стал оглядываться вокруг, пока не заметил блеск другого клинка у стены, где сам же его и уронил. — Да-да! — сказал О’Мой и пошел, чтобы подобрать шпагу. — Очень странно!

Он посмотрел на свою жену, прильнувшую к ограждению балкона.

— Ты видела что-нибудь, дорогая?

Ни она, ни Тремейн не уловили скрытого в вопросе подвоха.

— Н-нет, — чуть помедлив, запинаясь, ответила леди О’Мой, — я ничего не видела.

Напряженный слух сэра Теренса не смог уловить ни малейшего оттенка того беспокойства, которое слышалось в голосе, раздавшемся ночью из-за плотных штор на окне.

— Ты давно здесь? — спросил он.

— Э-э, только что, — вновь запнувшись, ответила леди О’Мой. — Мне… мне показалось, что я слышу крик и… и я вышла посмотреть, что случилось. — Ее голос дрожал от испуга, но, учитывая то, что она видела, это было неудивительно.

Из двери служебного крыла вышел сержант с алебардой в одной руке и фонарем в другой, за ним четверо солдат и Маллинз. Они подошли к сэру Теренсу и стали перед ним по стойке «смирно». В этот миг в дверцу ворот, через которую зашел Самовал, раздался резкий стук. Удивившись, но не подав виду, сэр Теренс велел Маллинзу пойти и открыть. Все застыли на месте.

Пригнувшись под низкой притолокой узкого проема, во двор вошел высокий человек в шляпе-двууголке и сером кавалерийском плаще, из-под которого в желтых лучах сержантского фонаря тускло блеснули галуны и пуговицы британского мундира. Когда он приблизился, собравшиеся узнали полковника Кохуна Гранта.

— Добрый вечер, генерал. Добрый вечер, Тремейн! — Он взглянул на лежащее между ними тело. — Самовал? Значит, я не ошибся, придя за ним сюда. Последние день-два я держал его под бдительным наблюдением, и, когда сегодня ночью один из моих людей сообщил, что он вышел из своего дома в Бишпу и отправился по дороге в сторону Алькантары, я двинулся следом, решив, что он, должно быть, направляется сюда. Но такого я не ожидал. Как это произошло?

— Как раз об этом я и спрашиваю Тремейна, — ответил сэр Теренс. — Маллинз совершенно случайно натолкнулся на него около трупа.

— O! — Грант повернулся к капитану. — Так это вы?..

— Я? — прервал его Тремейн с внезапным ожесточением. Казалось, он только сейчас сознал серьезность своего положения. — Конечно, нет, полковник Грант. Я услышал крик и вышел посмотреть, в чем дело. Я нашел Самовала здесь уже мертвым.

— Понимаю, — сказал Грант, — значит, вы находились вместе с сэром Теренсом, когда…

— Нет, — вмешался О’Мой. — С обеда я оставался один, занимаясь накопившейся работой, и находился в своем кабинете, когда Маллинз позвал меня, чтобы сообщить о том, что увидел. Похоже, здесь произошла дуэль — взгляните на эти шпаги.

Он повернулся к своему секретарю.

— Я полагаю, капитан Тремейн, вам лучше отправиться к своему полковнику и доложить, что вы арестованы.

Тремейн оцепенел.

— Доложить, что я арестован?! — воскликнул он. — Бог мой, сэр Теренс, неужели вы думаете, чтоя…

— Что вы здесь делали? — прервал его О’Мой, чувствуя себя подобно шахматисту, объявляющему шах своему противнику.

Его голос звучал сурово, а в глазах светился дьявольский огонь мстительности. Ведь он сейчас был Полишинелем — шутом, который убивает издеваясь.

Тремейн стоял подавленный и молчаливый. Он бросил отчаянный взгляд на балкон — ответ был таким легким, но он неизбежно обрек бы на смерть Ричарда Батлера. Полковник Грант, проследив его взгляд, впервые увидел леди О’Мой и, сняв шляпу, поклонился.

— Может быть, леди что-нибудь видела? — сказал он сэру Теренсу.

— Я уже спрашивал ее, — ответил тот.

Тут она сама взволнованно повторила полковнику Гранту, что ничего не видела, а только вышла на балкон посмотреть, что случилось, услышав крик.

— А капитан Тремейн уже был здесь, когда ты вышла? — спросил беспощадный шутник.

— Д-да, — с трудом произнесла леди О’Мой. — Я вышла как раз перед тем, как ты появился.

— Вы видите? — вздохнув, сказал сэр Теренс Гранту, который, сжав губы, покивал, переводя взгляд с О’Моя на Тремейна.

— Но, сэр Теренс! — воскликнул капитан. — Я даю вам слово — я клянусь, что совершенно не знаю, как умер Самовал!

— Что вы здесь делали? — снова спросил О’Мой, и теперь в его голосе отчетливо слышалось злорадство.

Прямому и честному Тремейну впервые в жизни предстояло выбирать между правдой и ложью. Сказав правду, он назовет свидетелей, которые смогут описать все его действия. Но тогда он предал бы Дика Батлера и его сестру, и Тремейну пришлось солгать.

— Я шел к вам, — сказал он.

— Ночью? — воскликнул О’Мой. — Зачем?

— Но, сэр Теренс, если моего слова недостаточно, я отказываюсь отвечать, иначе это будет уже допрос.

О’Мой повернулся к сержанту:

— Когда прибыл капитан Тремейн?

Тот вытянул руки по швам.

— Капитан Тремейн, сэр, прибыл более получаса назад. Приехал в двухколесном экипаже, который еще стоит за воротами.

— Получаса назад? — переспросил сэр Теренс, и было слышно, как Кохун Грант задержал дыхание, выдавая свои догадки, или удивление, или то и другое вместе.

О’Мой снова взглянул на Тремейна.

— Поскольку мои вопросы, похоже, еще больше запутывают вас, я думаю, вам лучше без дальнейших протестов сделать так, как я предложил: сообщите утром полковнику Флетчеру, что вы арестованы, сэр.

Секунду помедлив, капитан вытянулся и коротко ответил, отдав честь:

— Слушаюсь, сэр.

— Но, Теренс!.. — послышалось сверху.

— Что? — О’Мой поднял голову. — Ты хочешь сказать?..

— Не мог бы ты… не мог бы ты подождать? — собрав остатки самообладания, выговорила леди О’Мой.

— Несомненно. Но для чего? — с нотками сарказма в голосе ответил сэр Теренс.

— Подождать, пока… ты… не получишь объяснений, — наконец договорила она.

— Этим займется трибунал. Мой долг вполне ясен и прост, я полагаю. Вам не стоит ждать, капитан Тремейн.

Не произнеся больше ни слова, Тремейн повернулся и ушел. Солдаты, выполняя отданное сэром Теренсом распоряжение, подняли труп и отнесли его в одну из служебных комнат. Следом за ними, простившись с сэром Теренсом, удалился полковник Грант, леди О’Мой ушла с балкона и закрыла окна, и, наконец, сам О’Мой, сопровождаемый Маллинзом, медленно, опустив голову, вернулся в дом. Во дворике, залитом холодным лунным светом, вновь воцарилось спокойствие. Войдя в свой кабинет, сэр Теренс опустился в кресло у стола и несколько секунд, не моргая, смотрел в пространство. На его губах появилась дьявольская усмешка, лицо исказила гримаса отвращения, а потом, подавшись вперед, он уронил голову на руки.

За дверью послышались голоса, потом быстрые шаги, и О’Мой, встряхнувшись и выпрямившись, увидел, как, распахнув дверь, в наспех наброшенном синем стеганом ночном халате и шлепанцах на босу ногу, с заплетенными в две тяжелые косы волосами, в кабинет стремительно вошла мисс Армитидж.

— Теренс! Что будет с капитаном Тремейном?

Он молча смотрел на нее из-под сдвинутых бровей. Приблизившись и положив руку ему на плечо, Сильвия взглянула в измученное, с отсутствующим выражением лицо О’Моя — было похоже, что он внезапно превратился в старика.

— Маллинз только что сказал мне, что капитану Тремейну приказали отправиться под арест за убийство графа Самовала. Это правда? Правда или нет? — настойчиво повторила она.

— Это правда, — ответил О’Мой.

— Но… — Девушка запнулась и прижала ладонь к горлу, будто не в силах дышать.

Опустившись рядом с ним на колени, она взяла его кисть в свои дрожащие руки.

— Но как ты можешь в это поверить? Капитан Тремейн не способен на убийство.

— Все говорит о том, что состоялась дуэль.

— Дуэль? — Сильвия посмотрела на него и вспомнила то, что произошло утром между Тремейном и Самовалом, а после этого — приказ лорда Веллингтона. — О Господи! Почему ты позволил забрать его?

— Его не забирали. Я приказал ему самому пойти под арест, о чем он доложит утром полковнику Флетчеру.

— Ты приказал ему? Ты?! Ты, его друг?! — Гнев, презрение, укор и печаль перемешались в ее голосе.

Несколько секунд О’Мой смотрел на нее, потом легонько обнял за плечи.

— Ты беспокоишься о нем, Сильвия? — спросил он удивленно. — Господи, да мы оба с тобой глупцы, дитя мое. Этот человек — подлец и негодяй, Иуда, которому следует отплатить предательством за предательство. Забудь о нем, девочка. Поверь мне, он не стоит того, чтобы о нем думать.

— Теренс! Ты сошел с ума?

— Почти, — ответил О’Мой со смехом, ужаснувшим ее.

Потрясенная и сбитая с толку, она медленно поднялась, с трудом сдерживая свои чувства.

— Скажи мне, — с явным усилием произнесла наконец мисс Армитидж, — что грозит капитану Тремейну?

— Что грозит? — О’Мой посмотрел на нее и улыбнулся. — Расстрел, конечно.

— И ты как будто хочешь этого?!

— Больше всего остального, — ответил он. — Каждый мерзавец должен получить по заслугам.

— О чем ты говоришь? Почему ты его так называешь?

— Я скажу это тебе — но потом, после того, как его расстреляют. Иначе правда выплывет наружу раньше.

— Какую правду ты имеешь в виду? Правду о том, как был убит Самовал?

— Нет. Здесь все ясно, налицо все улики. Я имею в виду — нет, я позже скажу, что имею в виду. Это поможет тебе пережить твою беду.

Сильвия снова подошла к нему.

— А ты мне сейчас не хочешь об этом сказать?

— Нет, — ответил О’Мой, поднимаясь. — Потом, потом, если будет необходимость. А сейчас иди спать, детка, и забудь о нем. Уверяю тебя, он не стоит твоего внимания. Надеюсь, очень скоро я докажу тебе это.

— Не верю!

О’Мой засмеялся, и опять его резкий смех прозвучал зловеще.

— Еще одна доверчивая глупышка, — воскликнул он. — Мир состоит из глупцов с вкраплениями из подлецов, питающихся их глупостью. Ступай спать, Сильвия, и молись о том, чтобы научиться разбираться в людях — эта способность превыше любого богатства.

— Я думаю, — сказала мисс Армитидж, стоя у двери, — что ты нуждаешься в ней больше, чем я.

— Конечно. Ты уверена в этом, и именно поэтому ты глупышка. Вера, — с ироничной назидательностью произнес О’Мой, — выражаясь языком Полишинеля, — наряд для дураков.

Не ответив, Сильвия вышла, медленно побрела по коридору и с трудом поднялась по лестнице. У двери Юны она задержалась и решила войти — ей было крайне необходимо с кем-то поговорить, — но, подумав о пустых словах и банальных фразах, которые тогда придется выслушивать, сдержалась и отправилась в свою комнату, где провела бессонную ночь, пытаясь разобраться в сложившейся ситуации и разгадать загадку неожиданного приступа безумия, охватившего сэра Теренса.

В итоге она смогла заключить лишь то, что, по-видимому, со смертью Самовала переплелись какие-то другие обстоятельства, которые вызвали в генерале ненависть к своему другу и превратили его в злейшего врага Тремейна, жаждущего — как он сам подтвердил, — чтобы капитана расстреляли. Но мисс Армитидж знала их обоих прежде всего как людей чести и ничего не могла понять.

Если бы Сильвия поддалась своему кратковременному побуждению увидеть леди О’Мой, ей сразу бы открылась вся правда. Поскольку она застала бы свою кузину в столь же смятенном состоянии духа, в котором пребывала сама, и если бы прошла сейчас в ее будуар, то встретила бы там Ричарда Батлера.

Теперь, после всего, что случилось, его сестра еще неудержимее, чем прежде, захотела пойти к мужу и все ему рассказать, совершенно не думая об иных последствиях, кроме тех, что теперь грозили Неду Тремейну. Как вы уже знаете, она была не способна оценивать один и тот же факт одновременно с двух точек зрения, что не удавалось также и ее брату, в данный момент думавшему только о собственной безопасности.

— Одно слово Теренсу, — сказал он, вставая спиной к двери, — и ты поймешь, что трибунал и расстрел станут для меня неизбежными.

Такое предупреждение сразу остановило ее. Однако шевельнувшаяся совесть не давала ей забыть о человеке, который подвергался опасности ради нее и ее брата, и Юна воскликнула:

— Но, Дик, а что станет с Недом?

— О, с Недом все будет в порядке. Какие вообще против него имеются улики? Людей не расстреливают за поступки, которые они не совершали, это незаконно, ты же знаешь. Оставь пока Неда выпутываться самому. Ведь ему не угрожает столь непосредственная и серьезная опасность, как мне.

В полной растерянности, чувствуя себя совершенно беспомощной, она опустилась на диван. Эта ночь выдалась для Юны О’Мой очень тяжелой.

— Во всем виноват ты, Дик, — с трудом выговорила она, дав волю слезам.

— Конечно, теперь ты будешь винить меня… — выдохнул он.

— Если бы ты был готов вовремя, как тебе сказал Нед, не случилось бы задержки и ты давно бы находился уже далеко отсюда.

— Разве я виноват, что моя рана открылась — черт бы ее побрал! — когда я попытался спуститься по этой проклятой лестнице? Разве моя вина, что я не обезьяна и не акробат? Тремейну нужно было просто помочь мне, и не следовало возвращаться и ждать, пока он поднимется и перевяжет меня. Из-за этого мы потеряли время и, очень похоже, мою жизнь, — мрачно заключил Ричард Батлер.

— Твою жизнь? Что ты хочешь этим сказать, Дик?

— Именно то, что сказал. Какие у меня теперь шансы выбраться отсюда? Предоставится ли еще когда-нибудь такой необыкновенный случай? «Телемак» уйдет без меня, а единственный человек, который мог мне помочь в этой проклятой стране, угодил под арест. Опять придется спасаться самому, а я еще пару дней не смогу ходить из-за боли в ноге и вынужден буду снова вернуться в твой душный чулан, — описал он свою перспективу и, не в силах сдержаться, принялся проклинать судьбу.

Юна попыталась утешить его, но это было нелегко.

— А теперь ты, — сетовал он, — оказываешься столь бесчувственной, что хочешь пойти прямо к Теренсу и объяснить ему, что здесь делал Тремейн. Ты могла бы, по крайней мере, соблюсти приличия, дождавшись моего ухода, и иметь милосердие, чтобы дать мне возможность отправиться в путь прежде, чем ты пустишь ищеек по моему следу.

— О, Дик, Дик, как ты жесток! — воскликнула Юна. — Как ты можешь говорить мне такие безжалостные веши, когда я только и думаю о том, как тебя спасти.

— Тогда больше не убеждай меня в том, что надо все рассказать Теренсу.

— Не буду, Дик, не буду. — Она усадила брата на диван рядом с собой и, гладя его по взъерошенным рыжим волосам, постаралась успокоить:

— Знаешь, я не сообразила, точнее, я даже не думала об этом. В тот момент я так беспокоилась за Неда.

— Я же сказал тебе — он в этом не нуждается, — повторил Дик. — Неду ничто не грозит. Тебе следует повторять то, что ты сказала им с балкона, — что ты слышала крик и, выглянув посмотреть, что там случилось, увидела Тремейна, склонившегося над телом. Ни слова больше и ни слова меньше, не то все обернется против меня.

Глава 14

ЗАЩИТНИК
Не думаю, что в эту ночь в доме на Монсанту из четырех основных действующих лиц этой трагикомедии, за возможным исключением леди О’Мой, кому-то удалось поспать. У каждого на то были свои причины. Про Сильвию мы уже знаем. Мистера Батлера снова беспокоила его нога, впрочем, помимо боли открывшейся раны, его сон успешно отгоняли мысли о будущем. Что же касается сэра Теренса — его случай был наиболее достойным сожаления. Этот человек, всю свою жизнь проявлявший искренность и простодушие в большом и малом, человек, который ни разу не опустился до того, чтобы в чем-то покривить душой, вдруг почувствовал, что столкнулся с низким, отвратительным лицемерием, прикрывающим гнусные, постыдные деяния, направленные против него. За подобное вероломство, говорил себе сэр Теренс, можно отомстить только вероломством, но подобного соображения оказывалось недостаточно, чтобы успокоить его протестующее чувство собственного достоинства.

В конце концов, однако, неудержимая жажда мщения — и мщения самого мучительного — всецело завладела его рассудком. Подлость завела капитана Тремейна в западню, в окружение, усмехнулся генерал, и, когда кольцо окончательно сожмется и сдавит его, сэр Теренс получит чудодейственный бальзам для своей души, терзавшейся из-за поруганной чести, в виде развлечения, которым ему послужат отчаянные, но тщетные попытки жертвы спастись. Перед капитаном Тремейном встанет жестокий выбор: покориться в мучительном молчании своей участи или, не выдержав, спасти свою жалкую жизнь, признав себя соблазнителем и предателем. Интересно будет наблюдать, как он станет выбирать, и его решение определит наказание, которое он понесет.

Сэр Теренс вышел к завтраку во дворик с посеревшим, осунувшимся лицом, но выглядел удивительно спокойно для человека, не привыкшего прятать под маской свои истинные чувства, и негромко поприветствовал свою жену и мисс Армитидж.

— Что ты собираешься делать с Недом? — таков был первый, ошеломивший его, вопрос жены.

О’Мой недобро посмотрел на нее, удивляясь твердости, с которой она выдержала его взгляд, но потом сообразил, что наглость — непременная черта всех развратных женщин, и переспросил:

— Что я собираюсь делать? Да ничего. Я к этому делу уже не имею никакого отношения. Меня могут попросить дать показания, могут даже пригласить заседать в трибунале, которому предстоит его судить. Но мои показания вряд ли ему помогут. Сделанные мной выводы будут, естественно, основываться на фактах, которые окажутся в распоряжении суда.

Ложечка, которую Юна судорожно сжимала в руке, громко звякнула о блюдце.

— Я не понимаю тебя, Теренс, Нед всегда был твоим лучшим другом.

— Безусловно, он делил со мной все, что мне принадлежало.

— И ты знаешь, — продолжала Юна, — что он не убивал Самовала.

— В самом деле? — Его взгляд несколько оживился. — И откуда же мне это известно?

— Ну… одним словом, я знаю, что это так.

Казалось, это заявление задело его. О’Мой подался вперед с каким-то напряжением, за которым скрывалось что-то жуткое, чего, однако, она не уловила.

— Почему ты не сказала об этом раньше? Откуда ты это знаешь? Что вообще ты знаешь?

— Я уверена, что он этого не делал.

— Да, да. Но что делает тебя такой уверенной? Тебе что-то известно, о чем ты не хочешь говорить?

Он видел, как под его горящим взглядом румянец медленно отлил от ее щек. Похоже, ее наглости есть предел, видимо, она еще не совсем потеряла стыд.

— Что мне известно? — запнувшись, переспросила Юна.

— Да, я спрашиваю именно об этом.

— Мне известно то же, что и ты знаешь, — нашлась она. — Я знаю Неда как человека, не способного на такие действия. Я готова поклясться, что он не делал этого.

— Понимаю — показания, основывающиеся на характере, самые «верные», — иронически поддержал ее муж.

О’Мой снова сел прямо и стал задумчиво помешивать свой шоколад.

— Возможно, они произведут впечатление на трибунал. Но я не судья, и мое мнение никак не поможет Неду Тремейну.

— Трибунал? — воскликнула леди О’Мой, ошеломленно глядя на него. — Ты хочешь сказать, что мне придется давать показания?

— Конечно, — ответил О’Мой, — ты расскажешь о том, что видела.

— Но… но я ничего не видела.

— Что-то, вероятно, все же видела.

— Да, но ничего важного.

— И все же суд, вероятнее всего, захочет тебя выслушать и, возможно, проверить твои показания.

— О нет, нет! — Она в смятении привстала, затем опять опустилась в кресло. — Ты должен оградить меня от этого, Теренс. Я не могу давать никаких показаний — действительно не могу.

О’Мой рассмеялся с притворной снисходительностью, за которой угадывалось что-то злое.

— Но, — сказал он, — ты же не лишишь Тремейна шанса быть оправданным в результате твоих утверждений? Или ты не готова быть адвокатом его характера и поклясться в том, что, зная этого человека, ты уверена — он не мог такого совершить? Что он — воплощенное благородство и абсолютно не способен на хитрость и вероломство?

Тут Сильвия, наблюдавшая за ними и пытавшаяся связать то, что слышала, с дикими, как ей показалось, ночными высказываниями сэра Теренса, наконец вмешалась в разговор:

— Почему ты относишь эти слова к капитану Тремейну?

Он резко повернулся к ней.

— Я не отношу, напротив, я говорю, что они, как известно Юне, к нему неприменимы.

— Тогда твои слова не имеют никакого отношения к этому случаю. Капитан Тремейн арестован за убийство графа Самовала на дуэли. Пусть дуэль является нарушением закона, недавно изданного лордом Веллингтоном, но она не может быть преступлением против чести, и говорить, что человек не мог драться на дуэли потому, что он не способен к хитрости и вероломству, — значит говорить бессмыслицу.

— О, безусловно, — подтвердил генерал. — Но если учесть, что Тремейн отрицает, что он дрался, и пытается спасти себя ложью, утверждая, будто не убивал Самовала, полагаю, это высказывание приобретает некоторый смысл.

— Тремейн говорил это?

— Так, во всяком случае, я его понял ночью, когда отправлял под арест.

— Значит, — сказала Сильвия убежденно, — так оно и есть.

— Возможно, возможно, — согласился сэр Теренс. — Суд, вне всякого сомнения, выяснит правду. Правда, как вы знаете, всегда восторжествует, — он снова посмотрел на свою жену, заметив на ее лице новые признаки смятения.

Маллинз стал подавать новые блюда, беседа стихла. В этот момент послышались быстрые шаги, сопровождаемые позвякиванием шпор, и из двери служебного крыла во двор вышел человек.

У обернувшегося на его шаги генерал-адъютанта от изумления перехватило дыхание.

— Лорд Веллингтон! — воскликнул он и встал.

Услышав восклицание, гость остановился и повернулся. На нем был серый повседневный сюртук, белый шарф, бриджи из оленьей кожи и высокие сапоги выше колен, слева из-под мышки торчало кнутовище. Ясные глаза его казались необыкновенно острыми и проницательными, отчего красивое лицо принимало выражение гордой непреклонности. Их пронзительный взгляд перешел с О’Моя на накрытый стол и сидящих за ним леди. Секунду поколебавшись, он быстро приблизился и, сняв с головы двууголку — его каштановые волосы уже тронула едва заметная седина, — отвесил дамам галантный и в то же время холодный поклон.

— Полагаю, ввиду своего столь неожиданного вторжения мне следует принести извинения, — сказал сэр Артур Веллингтон. — Я шел к вам в комнату, О’Мой, и совершенно не ожидал нарушить таким образом ваше уединение.

О’Мой почтительно поспешил его разуверить в этом. Дамы поднялись, чтобы приветствовать гостя. Он с небрежной учтивостью склонился, чтобы прикоснуться губами к руке леди О’Мой, и попросил ее вновь занять свое кресло, потом все с той же сдержанной любезностью поклонился мисс Армитидж — после того, как генерал-адъютант представил ее.

— Не беспокойтесь, не наказывайте меня за то, что я потревожил вас, — сказал он. — Садитесь, О’Мой, я сейчас не спешу и крайне рад короткому отдыху. — И, окинув пышный сад одобрительным взглядом, заметил: — У вас тут очень приятно.

Сэр Теренс пригласил его светлость, к столу, но тот вежливо отказался.

— Стакан разбавленного вина, если можно, — этого будет достаточно. Я завтракал в Торриж-Ведраш с Флетчером. О да, — улыбнувшись, повторил он, заметив изумление на лицах дам, — я уже давно на ногах, поскольку очень дорожу своим временем, особенно сейчас. Вот почему я свалился без предупреждения на вашу голову, О’Мой.

Сэр Артур взял с подноса принесенный Маллинзом стакан и, немного отпив из него, поставил на стол.

— Из-за мышиной возни этих несносных интриганов здесь, в Лиссабоне, столько неприятностей, что будет правильно, если я сам явлюсь на регентский совет и откровенно поговорю с этими сеньорами.

Говоря это, он стянул с рук свои плотные кожаные перчатки для верховой езды.

— Если кампания вообще продолжится, то это будет происходить так, как планирую я. Кроме того, я хотел увидеть Флетчера и творения его рук. Честное слово, О’Мой, он делает чудеса, я им очень доволен — и вами, конечно, тоже. Он рассказал мне, как вы ему помогаете и сколь полезные советы даете, когда это необходимо. Должно быть, вы трудитесь и днем и ночью.

Он вздохнул.

— Я желал бы, чтобы мне все так служили. Но все это, конечно же, невыносимо скучно для вас, леди О’Мой, и для вас, мисс Армитидж. Простите меня.

Юна стала возражать, заявив о своем глубоком интересе к военным вопросам, и предложила его светлости продолжать. Лорд Веллингтон, однако, игнорируя это предложение, заговорил о жизни в Лиссабоне и высказал с надеждой предположение, что дамы не скучают.

— О да, — уверила его леди О’Мой, — мы находим тут развлечения: домашние театры и балы, иногда официальные балы, наступает лето, и нам обещали пикники и увеселительные прогулки по воде.

— А осенью, мадам, мы сможем предложить вам поохотиться, — заверил ее сэр Артур, — тут полно лис, правда, местность крайне пересеченная. Хотя о чем я говорю — что охота для ирландки?

Он заметил живой интерес в глазах мисс Армитидж.

— А вас, я вижу, эта перспектива интересует.

Мисс Армитидж подтвердила это, и между ними завязалась беседа, во время которой великий воин попивал свое разбавленное вино, промывая горло от набившейся за утреннюю скачку пыли. Когда он отставил пустой стакан, сэр Теренс расценил это как признак его готовности обратиться к служебным делам и, поднявшись, объявил себя всецело в распоряжении его светлости.

Лорд Веллингтон провел с ним целый час за обсуждением деталей некоторых дел, не имеющих непосредственного отношения к главной линии нашего повествования. Наконец он поднялся из-за стола сэра Теренса и взял с кресла свои хлыст и шляпу.

— Я отправляюсь в Лиссабон и попытаюсь прийти к взаимопониманию с графом Редонду и доном Мигелем Форжешем.

Сэр Теренс двинулся было вперед, чтобы открыть дверь, но Веллингтон неожиданно остановил его и спросил:

— Вы огласили мой приказ о дуэлях?

— Сразу же, как только его получили, сэр.

— Однако немного же понадобилось времени, чтобы его нарушили! — Он нахмурился.

Сэр Теренс почувствовал, как застучала в его висках кровь, но, ничем не выдавая своего волнения, печально ответил:

— Боюсь, что так.

— Ни в какие ворота не лезет! Я услышал об этом от Флетчера сегодня утром. Только что прибыл капитан — как его? — и доложил, что находится под арестом. А Флетчер получил записку от вас с основаниями для этого. Самой неприятной особенностью этих дел является то, что они всегда приносят массу хлопот и беспокойства. В случае с Беркли жертвой оказался племянник патриарха. Теперь Самовал, еще более важная персона, близкий друг нескольких членов совета. Его смерть вызовет большой шум и, возможно, новые трудности в наших взаимоотношениях с португальцами. Большая неприятность. Из-за чего они поссорились? — вдруг спросил он.

О’Мой похолодел.

— Единственная известная мне ссора, которая между ними произошла, — произнес он, избегая пристального взгляда своего собеседника, — случилась как раз из-за приказа вашей светлости. Самовал скверно о нем отозвался, что возмутило Тремейна. Они обменялись резкостями, но в тот раз я и другие присутствующие не дали их стычке зайти далеко.

Сэр Артур удивился.

— Ей-богу, О’Мой! — воскликнул он. — Справедливости ради нельзя не сказать, что у капитана есть некоторое оправдание. Он был одним из ваших военных секретарей, не так ли?

— Так.

— О! Жалко, жалко. — Его светлость на секунду задумался. — Но приказы есть приказы, и солдаты должны им повиноваться. Британские солдаты это с трудом понимают, но нам следует внушать им это более настойчиво.

Честная душа О’Моя мучительно протестовала против лжи, косвенно высказанной им этому благородному человеку, которого он очень уважал и который представлялся ему самим олицетворением воинской чести. Он находился в таком состоянии, что, если бы Веллингтон задал еще один вопрос, он не смог бы более сдерживаться и рассказал бы ему, как было все на самом деле. Но вопросов больше не последовало. Веллингтон направился к выходу и протянул на прощанье руку.

— Не провожайте меня, О’Мой. Я оставил вам массу работы, а у вас нет секретаря, так что не тратьте время на любезности. Я надеюсь, что застану леди в саду и смогу попрощаться с ней.

И, позвякивая шпорами, он быстро вышел, оставив подавленного духом О’Моя ссутулившимся в кресле.

В саду его светлость нашел мисс Армитидж, сидевшую в одиночестве за столом под виноградными решетками. При его приближении она поднялась, несмотря на его жест, предлагавший ей не вставать.

— Я искал леди О’Мой, — сказал сэр Артур, — чтобы откланяться. Возможно, я больше не буду иметь удовольствия вновь побывать здесь.

— Вероятно, она на террасе, — ответила мисс Армитидж. — Я приведу ее.

— Пойдемте вместе, — последовало любезное предложение, и они двинулись вместе в сторону арки.

— Вы сказали, ваша фамилия Армитидж?

— Это сказал сэр Теренс.

В его глазах зажегся огонек.

— Вы обладаете исключительным качеством. Правдивость довольно распространена, точность встречается гораздо реже. Хорошо, сэр Теренс сказал. У меня был большом друг по фамилии Армитидж. Я потерял его из виду много лет тому назад. Мы вместе ходили в школу в Брюсселе.

— К месье Губеру, — уточнила мисс Армитидж, несказанно удивив своего собеседника. — Это Джон Армитидж, мой дядя.

— Господи помилуй, сударыня! — воскликнул он. — Но я решил, что вы ирландка, а Джек Армитидж был из Йоркшира.

— Моя мама ирландка, наша семья живет сейчас в Ирландии — и я родилась там же. Но отец тем не менее был братом Джона Армитиджа.

Сэр Артур пристально взглянул на нее, отметив про себя ее прекрасную осанку, мягкие линии фигуры и красивые, благородные черты лица. Его светлость, вспомним, умел ценить женскую привлекательность.

— Так вы племянница Джека Армитиджа, — все еще не в силах оправиться от удивления, произнес он. — Расскажите же о нем, дитя мое.

И она рассказала, что Джек Армитидж сейчас преуспевающий человек, что он удачно женился, взяв за женой богатое приданое, уже давно ушел в отставку из конной гвардии и теперь живет в Нортгемптоне. Сэр Артур с интересом слушал ее, и мальчишеская привязанность к ее дяде, которую он долгие годы не имел возможности выразить, обратилась в сердечное расположение к племяннице; ее собственное очарование, несомненно, тут тоже сыграло свою роль.

Они вышли на террасу, но леди О’Мой там не оказалось. Впрочем, лорд Веллингтон был слишком поглощен своим открытием, чтобы обеспокоиться этим.

— Дитя мое, — сказал он, — если ради Джека и ради вас самой я смогу что-нибудь сделать для вас, я надеюсь, вы дадите мне об этом знать.

Бросив на него быстрый взгляд, мисс Армитидж опустила глаза и, то бледнея, то краснея, произнесла:

— Вы меня искушаете, сэр.

— Тогда поддайтесь искушению, дитя мое, — мягко сказал сэр Артур, видя ее внутреннее сопротивление.

— Это не для меня, — подтвердила его ощущения девушка. — Есть кое-что, о чем я хочу попросить вас, если осмелюсь — я и так собиралась это сделать, если бы нашла возможность. Честно говоря, я сидела в саду, ожидая вас, надеясь поговорить с вами.

— Так, так, — подбодрил сэр Артур. — Теперь это будет легче сделать, поскольку мы установили, что являемся в некотором смысле старыми друзьями.

Он был так добр и ласков, что, несмотря на суровое, властное выражение его лица, Сильвия не могла больше сдерживаться:

— Я хотела просить за лейтенанта Ричарда Батлера, — начала она.

— Что ж, — весело сказал сэр Артур, — именно этого я и боялся, когда услышал, что разговор будет о ком-то другом.

Он понял ее совершенно, неправильно.

— Мистер Батлер, — сказала она, — это офицер, который обвиняется по делу в Таворе.

Его светлость задумался.

— Батлер — Тавора?.. Ах, да, — вспомнил он, — осквернение женского монастыря. — Его тонкие губы сжались, лицо окаменело. — Да? — его голос сделался холодным, даже резким, что, однако, не остановило мисс Армитидж.

— Мистер Батлер приходится братом леди О’Мой, — пояснила она.

Отпрянув, лорд Веллингтон несколько секунд изумленно смотрел на нее.

— Боже мой! Что ты говоришь, дитя! Ее брат! Шурин О’Моя! О’Мой ни слова не сказал мне об этом!

— А что он мог сказать? Сэр Теренс дал слово регентскому совету, что мистер Батлер будет расстрелян, как только его схватят.

— В самом деле! — подтвердил Веллингтон, поражаясь еще больше. — В своем понимании долга О’Мой чем-то походит на древних римлян. Хм! Этого, конечно, потребовал совет?

— Я так поняла, ваша светлость. Леди О’Мой сознает, что ее брат в большой беде, и чрезвычайно встревожена.

— Естественно, — согласился он. — Но что я могу сделать, мисс Армитидж? Что вам известно об этом деле?

Сильвия рассказала все, что знала, сосредоточиваясь на том обстоятельстве, что все произошло по ошибке, что мистер Батлер был уверен, что стучит в ворота монастыря доминиканских монахов, и, получив непонятный отказ, заподозрил измену и вломился туда. Веллингтон все выслушал, не сводя с нее глаз, и сказал:

— Хм! Вы так защищаете этого джентльмена, что можно подумать, будто он сам вас проинструктировал. Однако после того о нем, по-моему, ничего не слышали?

— Ничего, сэр, с тех пор, как он исчез из Таворы больше двух месяцев назад. А я только повторила вашей светлости рассказ сержанта и солдат, которые доложили об этом деле сэру Роберту Крофорду после своего возвращения.

Задумавшись, лорд Веллингтон облокотился о балюстраду и устремил взгляд на рощу за залитой солнцем лужайкой, обратив к собеседнице свой точеный профиль.

Наконец, продолжая смотреть вдаль, он медленно произнес:

— Но если все было действительно так и произошло досадное недоразумение, я не вижу оснований для того, чтобы подвергать его смертной казни. Его дезертирство, если он дезертировал — я имею в виду, если с ним ничего не случилось, — более серьезный проступок.

— Я полагаю, сударь, его принесли в жертву регентскому совету — он стал чем-то вроде козла отпущения.

Веллингтон резко повернулся, его глаза сверкнули так грозно, что мисс Армитидж даже немного испугалась, но тут же вновь сделался невозмутимым.

— Хм! Однако вы неплохо информированы, — сказал он, затем, оценивающе посмотрев в ее умное лицо и заметив теперь некоторое сходство с Джеком Армитиджем, добавил: — Но, конечно, так оно и должно быть. Очень хорошо, моя дорогая, я рад, что вы рассказали мне это. Если мистер Батлер объявится — конечно, состоится заседание трибунала по этому поводу — дайте мне знать, и я подумаю, что смогу сделать ради вас и во имя справедливости.

— О нет, не ради меня, — немного покраснев, заверила его мисс Армитидж. — Мистер Батлер для меня — никто, точнее, он только мой кузен. Это ради Юны — я беспокоюсь за нее.

— Ну что ж, тогда ради леди О’Мой, раз вы просите об этом, — с готовностью согласился сэр Артур. — Но, — сказал он, — сначала мистер Батлер должен объявиться.

Не исключено, предположил он про себя, что Батлер вообще никогда не объявится.

— И помните, я обещаю только обратить на это дело внимание. Если все обстояло так, как вы сказали, я думаю, вы можете быть уверены, что худшее, что ожидает мистера Батлера, — отставка. Он это заслужил. Но, полагаю, я буду последним, кто позволит сделать британского офицера козлом отпущения или отдаст его на растерзание толпе или какому-то регентскому совету. Кстати, кто вам сказал насчет козла отпущения?

— Капитан Тремейн.

— Капитан Тремейн? А, это тот офицер, который убил Самовала?

— Он не убивал!

В ответ на столь решительное, почти яростное отрицание Веллингтон внимательно посмотрел на свою собеседницу.

— Но мне так передали. И сказали еще, что он находится сейчас под арестом за нарушение моего приказа о дуэлях.

— Но он не виновен, ваша светлость. Капитан Тремейн говорит, что он не убивал, а раз он так говорит, значит, это правда.

— О, конечно, мисс Армитидж.

Сэр Артур был человеком несравненной доблести и отваги, однако, глядя сейчас на свою собеседницу и понимая ее состояние, решил все же не рисковать жизнью.

— Я знаю капитана Тремейна как очень честного человека, — продолжала Сильвия, — и если бы он убил Самовала, то никогда не стал бы отпираться, а объявил об этом всему свету.

— Вам не следует так горячиться, дитя мое, — проговорил сэр Артур. — Есть еще кое-какие неясности. Но скоро объявятся секунданты, и они скажут нам, кто участвовал в дуэли.

— Секундантов не было.

— Не было секундантов! Вы хотите сказать, что между ними произошла просто драка?

— Я хочу сказать, что они вообще не дрались. А что касается этой сказки о дуэли, мне хотелось бы задать вопрос вашей светлости: если бы капитан Тремейн решил тайно встретиться с графом Самовалом, стал бы он из всех возможных мест выбирать именно это?

— Что значит «это»?

— Это. Схватка — кто бы в ней ни участвовал — произошла здесь, на этом дворике, сегодня в полночь.

— Клянусь, — сказал сэр Артур, не в силах скрыть удивления, — мне действительно сообщили далеко не обо всем, что связано с этой историей. Странно, что О’Мой ничего не сказал, — пробормотал он и неожиданно спросил: — А где был арестован Тремейн?

— Здесь.

— Здесь? Значит, он находился здесь в полночь? И что же он делал?

— Я не знаю. Но, что бы тут ни делал капитан Тремейн, может ли ваша светлость поверить, что он пришел сюда для тайной дуэли?

— Безусловно, в это весьма непросто поверить, — согласился сэр Артур. — Но что он все же здесь делал?

— Я не знаю, — повторила мисс Армитидж.

Она хотела рассказать о странных словах О’Моя, которые он говорил ей ночью о Тремейне, но заколебалась, и храбрость оставила ее.

Лорд Веллингтон был великим человеком, несшим на своих плечах судьбы наций, а она и так уже отняла у него столько времени, принадлежавшего миру и истории, и не чувствовала себя вправе более им злоупотреблять. Ее колебаниям положил конец звон шпор Кохуна Гранта, шагающего в их сторону через двор. Подойдя к ним, он доложил, что приехал к О’Мою, но, услышав о том, что здесь находится лорд Веллингтон, решил сначала повидать его.

— Вы появились очень кстати, Грант, — сказал он и повернулся, чтобы попрощаться с племянницей Джека Армитиджа.

— Я не забуду ни о мистере Батлере, ни о капитане Тремейне, — обещал он, и на его лице появилась ласковая улыбка. — Им очень повезло с защитником.

Глава 15

БУМАЖНИК
— Какая-то странная тайна окутывает смерть Самовала, — сказал полковник Грант.

— Да, и у меня точно такое же ощущение. — Веллингтон нахмурился.

Они были во дворе вдвоем. Лучи уже высоко поднявшегося солнца, пробиваясь через решетки с виноградными лозами, покрывали стол, за которым сидел его светлость, поминутно меняющимся узором из света и тени.

— Все бы казалось понятным, если бы не дуэльные шпаги. Это оружие и рана Самовала однозначно свидетельствуют о дуэли. В ином случае мы могли бы с большой долей уверенности предполагать, что шпион был застигнут на месте преступления и получил по заслугам.

— Как? Граф Самовал занимался шпионажем?

— В интересах французов, — последовал бесстрастный ответ. — Он действовал по заданию группировки Созы, чьим орудием стал.

И Грант подробно рассказал все, что знал о Самовале.

Некоторое время лорд Веллингтон сидел в молчании, размышляя. Затем поднялся, обратив пронзительный взгляд на полковника, который был на целую голову выше его.

— У вас есть доказательства того, о чем вы говорите?

— Безусловно. И доказательства вполне осязаемые. Они у меня с собой.

Грант вытащил небольшой бумажник из красного сафьяна, украшенный тисненой буквой «S», увенчанной короной, заключенной в венец. Открыв его, он вынул несколько бумаг.

— Я был в этом уверен и до того, как минувшей ночью осмотрел его тело перед тем, как уйти. Вот то, что я нашел, и среди прочих бумаг здесь есть такие, на которые я хотел бы обратить внимание вашей светлости. Сначала это. — Он передал Веллингтону собственноручную записку князю Эсслингенскому Ляфлеша, его тайного агента, имеющего регулярные консультации с графом, содержавшую благодарность графу за ценную информацию, уже полученную от него.

Его светлость вновь сел и прочитал записку.

— Тут содержится полное подтверждение того, о чем вы говорите, — медленно проговорил он.

— Теперь это. — Полковник положил на стол отчет с приблизительной численностью и расположением британских войск в Португалии. — Почерк Самовала, те, кто его видел, без труда узнают. И наконец это, сэр. — Он развернул набросок карты, озаглавленной тоже по-французски: «Вероятные расположение и протяженность фортификаций к северу от Лиссабона».

— Приписка внизу, — добавил Грант. — Она написана с применением шифра, принятого у французов, что свидетельствует о том, как далеко зашел Самовал. Вот ее перевод.

Он положил перед лордом Веллингтоном лист бумаги, на котором было написано: «Я изобразил данный план, исходя из собственного знания местности, перехватываемых время от времени обрывков информации и своего личного обследования дорог вблизи этого района. Он имеет своей целью послужить простым ориентиром действительного нахождения фортификаций, точный план которых я надеюсь вскоре получить».

Его светлость прочитал текст очень внимательно, не проявив, впрочем, ни малейшего беспокойства.

— Для человека, имеющего в своем распоряжении столь незначительные сведения, как он сам утверждает, — последовал спокойный комментарий, — он чертовски точен. Похоже, к маршалу Массена этот план еще не попал.

— Судя по всему, Самовал решил его пока не отправлять, намереваясь заменить настоящим, который, как он сам говорит, собирался вскоре добыть.

— Полагаю, он умер вовремя. Что-нибудь еще?

— Главное, — сказал полковник Грант, — я оставил напоследок.

Он развернул еще одну бумагу и отдал ее главнокомандующему. Это был исчезнувший из пакета, который вез капитан Гарфилд, отчет лорда Ливерпула о войсках, отправляющихся в Лиссабон в июне-июле.

Его светлость ознакомился с содержанием и сжал губы.

— Смерть настигла его действительно вовремя, чертовски вовремя. Человек, который его убил, заслуживает того, чтобы быть упомянутым в официальном донесении. Больше ничего, я полагаю?

— Остальное не так важно, сэр.

— Очень хорошо, — он поднялся. — Если вы не возражаете, я оставлю их себе вместе с бумажником. Я собираюсь на встречу с членами регентского совета, и столь сильное оружие будет мне весьма кстати. Каким бы ни было окончательное решение трибунала, сейчас важно, чтобы все узнали, что Самовал нашел смерть шпиона, застигнутого на месте преступления, как вы и предположили. И это будет единственным заключением, к которому смогут прийти члены португальского правительства, когда я положу перед ними эти бумаги. Они надежно заглушат все протесты.

— Могу ли я проинформировать об этом О’Моя?

— О, конечно, — сразу согласился его светлость, но тут же задумался. — Подождите, — он опустил глаза. — Все же лучше не делать этого. Не говорите ничего никому. Давайте пока оставим все между нами. Ведь это не имеет непосредственного отношения к случившемуся. Кстати, когда назначено заседание трибунала?

— Я только что слышал, что маршал Бересфорд назначил его на четверг, здесь, на Монсанту.

Некоторое время Веллингтон о чем-то размышлял.

— Наверное, я приеду — я пока побуду в Торриж-Ведраш. Это очень странное дело. А каковы ваши впечатления, Грант? Вы что-нибудь понимаете?

Грант невесело улыбнулся.

— Я пытаюсь сложить в одно целое все известные факты, но картина получается весьма загадочной, многое остается неясным, а бумажнику в ней вообще нет места.

— Вы все расскажете мне по дороге в Лиссабон — я хочу, чтобы вы отправились со мной. Леди О’Мой, надеюсь, простит меня, если я отбуду «по-английски» — ее нигде не видно.

А леди О’Мой сознательно скрылась с глаз, движимая теми же побуждениями, которые заставляют прятаться страдающее животное, чтобы не показывать свою боль. Подавленная горем и тревогой, она удалилась в заросли на одном из склонов Монсанту, где Сильвия и нашла ее на берегу ручья, заросшего цветущими фиалками. Она была в слезах, разрываясь между необходимостью хранить секрет и совершенной невозможностью его дальнейшего сохранения, глаза ее были полны слез.

— Юна, милая! — воскликнула мисс Армитидж, опускаясь рядом с ней на колени и по-матерински обнимая этого взрослого ребенка.

— Что случилось?

Не в силах больше сдерживаться, несчастная Юна громко разрыдалась.

— Моя дорогая, я так мучаюсь. Я, наверное, сойду с ума. За что мне все это? Ведь я всегда была внимательна к другим и — ты знаешь — никому не причиняла страданий. А Дик… — он так эгоистичен.

— Дик? — переспросила Сильвия, и участия в ее голосе стало меньше. — Ты сейчас думаешь о Дике?

— Конечно. Все беды начались из-за него. Я имею в виду, — спохватившись, стала объяснять Юна, — что все мои неприятности связаны с этим делом. А теперь Нед арестован и ожидает суда.

— Но какое отношение капитан Тремейн имеет к Дику?

— Никакого, конечно, — согласилась Юна с невероятным для себя самообладанием. — Но тут одна беда прямо за другой. Это больше того, что я могу вынести.

— Я знаю, моя дорогая, я знаю, — проговорила Сильвия, и голос ее дрогнул.

— Ты незнаешь! Как ты можешь знать? Ведь это не твой брат и не твой друг, и ты не тревожишься за них так, как я. Если бы ты беспокоилась, если бы любила Дика или Неда, тогда бы поняла, как я страдаю.

Мисс Армитидж задумчиво смотрела перед собой на густую зеленую листву, на ее губах промелькнула едва заметная улыбка.

— Однако я сделала то, что смогла, — сказала она, немного помолчав. — Я поговорила о них обоих с лордом Веллингтоном.

Леди О’Мой перестала плакать и с ужасом посмотрела на нее.

— Ты говорила с лордом Веллингтоном?

— Да. Представилась такая возможность, и я ею воспользовалась.

— Что ты ему сказала? — дрожа, произнесла Юна и сжала ее руку.

Сильвия рассказала, как было дело, как она передала его светлости истинные обстоятельства нелепой истории, в которую попал Дик, как заявила, что Тремейн не способен лгать и, раз он сказал, что не убивал Самовала, значит, это так и есть, наконец, как его светлость отнесся к ее словам.

— Этого, наверное, все же недостаточно, — печально проговорила Юна.

— Он сказал, что не позволит делать из британского офицера козла отпущения и что если все так и было, как я рассказала, то худшее, что ждет Дика, — это увольнение из армии. Он просил меня, если объявится Дик, дать ему знать сразу же.

Больше, чем когда-либо, леди О’Мой хотелось поделиться сейчас своими бедами. Какое-нибудь случайное слово могло сломать последние барьеры, сдерживающие ее стремление. Но это слово сказано не было, и она решила поговорить сначала со своим братом. Услышав ее рассказ, тот рассмеялся.

— Ловушка, чтобы поймать меня, только и всего. Моя милая девочка, этот высокомерный солдафон, я уверен, не представляет себе, что к человеку в военной форме можно тоже проявлять милосердие. Дисциплина — единственный бог, которого он почитает.

И он рассказал несколько историй, иллюстрирующих безжалостность лорда Веллингтона.

— Я говорю тебе, — заключил Ричард Батлер, — это просто ловушка, чтобы меня схватить. И если ты будешь настолько глупа, что поддашься на нее или проболтаешься о моем присутствии Сильвии, то сразу в этом убедишься.

Юна пришла в ужас и сразу согласилась с ним, как всегда, легко поддавшись аргументам последнего человека, с которым говорила. Она села на сундук, служивший столь гостеприимным пристанищем мистеру Батлеру.

— Но что будет с Недом? Я все же надеюсь, что мы найдем какой-то выход.

Лежа в своей походной «кровати», Ричард Батлер приподнялся на локте.

— Не беспокойся, — нетерпеливо сказал он. — Они ничего не смогут сделать Неду, пока не признают его виновным — а как можно установить его виновность, если он не виноват?

— Да, но признаки…

— Чепуха! — сказал Ричард Батлер, выбрав самое мягкое слово из тех, что были готовы сорваться сейчас с его языка. — Признаки еще не доказательства. Пожалуйста, подумай и пойми: они еще должны доказать, что именно он убил Самовала. А ты не сможешь доказать то, чего не было. Не сможешь!

— Ты уверен?

— Конечно, уверен.

— Ты знаешь, мне придется давать показания в суде, — с обидой сказала Юна.

Это сообщение повергло мистера Батлера в задумчивость, и некоторое время он лежал молча, поглаживая свою клочковатую рыжую бороду, потом пожал плечами и улыбнулся.

— Ну и что? Едва ли они станут тебя запугивать или подвергать перекрестному допросу, просто расскажи им о том, что видела с балкона. Не пытайся запутать их — они сразу поймут, что ты лжешь, и тогда, бог знает, чем это кончится для тебя, впрочем, так же, как и для меня.

Обидевшись, она встала.

— Как же ты бессердечен, Дик! Лучше бы ты вообще не приходил сюда!

Он посмотрел на нее и усмехнулся.

— Что ж, это можно исправить. Позови Теренса и других, и пусть меня арестуют. Обещаю, что я не стану сопротивляться, ведь ты видишь, что я не способен на это, даже если бы захотел.

— Как ты можешь такое говорить?!

— А что мне остается говорить? От тебя веет и теплом и холодом одновременно. Я слаб, мне плохо, и меня лихорадит, — мистеру Батлеру было явно жалко себя, — а теперь даже ты тревожишь меня. Скорей бы уж меня расстреляли и все это прекратилось. Я думаю, в конце концов, от этого всем будет лучше.

Юна опустилась на колени рядом с его постелью и, пытаясь успокоить брата, стала горячо возражать, что он ее неправильно понял, что она имела в виду… — словом, она очень тревожилась за него.

— В этом нет никакой необходимости, — заверил ее Ричард Батлер. — Но, если ты хочешь мне помочь, ты должна слушаться меня. Как только моя нога заживет, я смогу позаботиться о себе сам и больше не стану тебя беспокоить. Но, пока ты прячешь меня, не заставляй пребывать в постоянном страхе, пугаться каждого шороха и каждой тени.

Юна обещала это и оставила его. Положившись на него и приняв решение, она почувствовала себя бодрее и остаток дня провела сравнительно спокойно, но вечером вновь зашевелившиеся за обедом тревоги и страхи толкнули ее к естественному и законному защитнику.

Покончив с едой, сэр Теренс, мрачный и молчаливый, не спеша направился в дом. Леди О’Мой поспешила за ним и, догнав, взяла под руку.

— Теренс, дорогой, я надеюсь, ты не собираешься вновь садиться за работу? — спросила она.

О’Мой остановился и с высоты своего роста посмотрел на нее со странной улыбкой, затем медленно высвободил руку.

— Боюсь, что я должен сделать это, — холодно ответил он. — Предстоит еще многое сделать, а у меня нет секретаря. А когда закончу, у меня будут другие дела.

В его тоне и категоричности последних слов сквозила такая неприязнь, что леди О’Мой опешила. Проводив взглядом мужа, удалившегося в дом, она топнула ножкой и тяжело вздохнула.

Глава 16

СВИДЕТЕЛЬСТВА
Собрание офицеров, созванное маршалом Бересфордом, которому предстояло рассмотреть дело капитана Тремейна, возглавлял генерал сэр Харри Стейплтон, командовавший британскими войсками, стоявшими в Лиссабоне. Среди прочих в него вошли генерал-адъютант сэр Теренс О’Мой, полковник Флетчер из королевского инженерного корпуса, который, будучи приятелем Тремейна, тут же, как только узнал о происшедшем, прибыл из Торриж-Ведраш, и майор Каррадерз. Обязанности военного прокурора были возложены на майора Суона, тоже из королевских инженеров.

Суд заседал в длинном мрачном зале, прежде служившем трапезной францисканцам, первым обитателям дома на Монсанту. Пол в зале был выложен грубым камнем, узкие окна расположены на высоте десяти футов от пола, покрытые белой штукатуркой стены увешаны портретами давно усопших королей и принцев Португалии, покровительствовавших ордену.

Члены трибунала устроились за аббатским столом, стоявшим на невысоком помосте в конце зала — каменном сооружении, покрытом дубовыми досками с наброшенной сверху зеленой материей, офицеры — в числе двенадцати человек, не считая председателя — сели спиной к стене, прямо под неизменной «Тайной вечерей»[2012].

Суд принял присягу, после чего, в сопровождении стражников провоста, вошел спокойный и невозмутимый капитан Тремейн и, отдав честь суду, сел на предложенный ему стул в нескольких шагах от стола; стражники остались стоять позади, на некотором расстоянии от него.

Он жестом показал, что все проявления дружеского расположения считает излишними на том основании, что в данной ситуации не мог ответить тем же.

Председатель, розовощекий джентльмен, слегка шепелявивший, прочистил горло и зачитал текст обвинения с предоставленного ему листа — обвинения в нарушении недавно изданного главнокомандующим вооруженными силами его величества на Пиренейском полуострове приказа о дуэлях, в связи с тем, что он дрался с графом Жерониму ди Самовалом, и в убийстве, поскольку дуэль проходила не по правилам, без свидетелей, и закончилась смертью вышеназванного графа.

— Что вы скажете на это, капитан Тремейн? — обратился к нему прокурор. — Признаете вы себя виновным по этим обвинениям или не признаете?

— Нет, не признаю.

Председатель сел на свое место и посмотрел на обвиняемого с явно выраженной благосклонностью.

Тремейн окинул взглядом лица сидевших перед ним членов суда, заметив участие на лицах полковника Флетчера, майора Каррадерза и двух других друзей из своего полка, холодное безразличие трех незнакомых ему офицеров Четырнадцатого пехотного полка, квартировавшего сейчас в Лиссабоне, полную непроницаемость лица О’Моя, опустившего глаза, серьезно озадачившую его, и, наконец, формальную враждебность майора Суона, выступавшего в данный момент с вступительным словом. На остальных он не обратил внимания.

Из его выступления — в спешке подготовленного Суоном нынешним утром — у капитана Тремейна сложилось впечатление, что этому делу не придают слишком серьезного значения. Майор объявил о своем намерении в качестве судебной обязанности установить тот факт, что ночью 28 мая обвиняемый, в вопиющее нарушение общего приказа, изданного 26-го числа того же месяца, дрался на дуэли с графом Жерониму ди Самовалом, португальским дворянином.

После краткого изложения обстоятельств дела с точки зрения обвинения майор предложил приступить к заслушиванию свидетелей, с помощью показаний которых он собирался — несколько опрометчиво, подумал Тремейн — заставить подсудимого признать свою вину.

Первым пригласили Маллинза. Его позвал сержант, выставленный к двойным дверям, открывающимся в переднюю, где ожидали все вызванные свидетели.

Маллинз, выглядевший сейчас несколько менее солидно, чем обычно, — вследствие своего смятения и тревоги за капитана Тремейна, к которому он был сильно привязан, — в волнении поведал известные ему факты. Он рассказал, что возился в буфетной со столовым серебром, оставшись там на тот случай, если сэру Теренсу, все еще работавшему в своем кабинете, что-нибудь понадобится перед тем, как он пойдет спать. Сэр Теренс позвал его и…

— Сколько было времени, когда вас позвал сэр Теренс? — спросил майор.

— Часы в буфетной показывали десять минут первого, сэр.

— Вы уверены, что часы шли правильно?

— Твердо уверен, сэр. Я как раз проверил их тем вечером.

— Что ж, очень хорошо. Сэр Теренс позвал вас десять минут первого — пожалуйста, продолжайте.

— Он дал мне письмо, адресованное генерал-интенданту, сказав: «Отнеси это караульному сержанту и передай, что его нужно отправить утром как можно раньше». Я сразу вышел из дома и заметил лежащего на спине человека и еще одного, опустившегося рядом с ним на траву, и поспешил к ним. Все происходило яркой лунной ночью, светлой, как день, и я все хорошо видел. Стоявший на коленях джентльмен посмотрел на меня — это был капитан Тремейн, сэр. «Что случилось, сударь?» — спросил я. «Это граф Самовал, он убит, — ответил капитан. — Ради бога, идите и приведите кого-нибудь». Я поспешил обратно к сэру Теренсу, и сэр Теренс, выйдя со мной во двор, был поражен тем, что увидел. «Что произошло?» — спросил он, и капитан сказал то же, что и мне: «Это граф Самовал, он убит». — «Но как это произошло?» — задал вопрос сэр Теренс. «Я тоже хотел бы это знать, — ответил капитан. — Я нашел его здесь». После чего сэр Теренс повернулся ко мне и сказал: «Маллинз, вызовите караул», и я пошел.

— Присутствовал ли там еще кто-нибудь? — спросил обвинитель.

— Нет, во дворе больше никого не было, сэр. Но леди О’Мой стояла на балконе своей комнаты все это время.

— Хорошо, значит, вы позвали солдат. Что было, когда вы вернулись?

— Прибыл полковник Грант, сэр. Как я понял, он проследовал за графом Самовалом.

— Откуда появился полковник Грант? — спросил председатель.

— Он вошел через ворота с террасы.

— Они были открыты?

— Нет, сэр. Сэр Теренс велел открыть калитку, когда полковник Грант постучал.

Сэр Харри кивнул, и майор Суон продолжил:

— Что случилось потом?

— Сэр Теренс сказал, что капитан арестован.

— Капитан Тремейн сразу повиновался?

— Ну нет, не сразу, сэр. Он, естественно, встревожился. «Боже правый! — воскликнул он. — Неужели вы думаете, что я убил его? Я сказал вам, что обнаружил его здесь в таком состоянии». — «Что вы здесь делали?» — спросил сэр Теренс. «Я шел к вам», — ответил капитан. «С какой целью?» — вновь спросил сэр Теренс, после чего капитан рассердился, сказав, что он отказывается подвергаться допросу, и отправился под арест, как ему было приказано.

На этом показания дворецкого закончились, и прокурор посмотрел на обвиняемого.

— У вас есть какие-нибудь вопросы к свидетелю?

— Нет, — ответил капитан Тремейн. — Он рассказал обо всем, что знал, правдиво и точно.

Майор Суон предложил членам суда задавать свидетелю интересующие их вопросы. На это приглашение откликнулся лишь Каррадерз, побуждаемый тревогой за Тремейна и основывающейся в основном на их дружбе убежденностью в его невиновности, — он старался хоть что-нибудь сделать к его пользе.

— Как выглядел капитан Тремейн, когда он говорил с вами и сэром Теренсом?

— Обычно, сэр.

— Как по-вашему, он был встревожен?

— Ни капельки, сэр. Только когда сэр Теренс сказал, что он взят под арест, немного разгорячился.

— Спасибо, Маллинз.

Маллинз направился к выходу, но сержант у дверей сказал ему, что он волен остаться, если хочет, и Маллинз сел на одну из скамей, стоящих у стены.

Следующим свидетелем был сэр Теренс, который стал давать показания со своего места, находившегося справа от председателя. Он побледнел, в остальном же вполне владел собой и сдержанно, подтверждая и фактически повторял рассказ дворецкого, привел точное и исключительно правдивое описание обстоятельств, очевидцем которых он был — начиная с того момента, как его позвал Маллинз.

— Я полагаю, сэр Теренс, — сказал майор Суон, — вы присутствовали при ссоре, возникшей в предшествующий день между капитаном Тремейном и покойным?

— Да. Это случилось за ланчем здесь, в этом доме.

— Что послужило причиной ссоры?

— Граф Самовал позволил себе враждебно отозваться о постановлении лорда Веллингтона против дуэлей, а капитан Тремейн стал его защищать. Они немного завелись, и на упоминание о том, что Самовал является известным фехтовальщиком, капитан Тремейн заметил, что известные фехтовальщики нужны стране графа Самовала для защиты от вторжения. Это замечание оскорбило покойного, и, хотя из-за присутствия за столом дам дальнейшего развития эта беседа не получила, она закончилась угрозой графа Самовала продолжить ее позднее.

— И продолжение последовало?

— Об этом мне ничего не известно.

Капитану Тремейну предложили задать свидетелю вопросы, и он вновь отказался, подтвердив, что сэр Теренс поведал истинную правду. Тут снова слово взял Каррадерз и обратился к своему начальнику:

— Вы, конечно, подтверждаете, сэр Теренс, что капитан Тремейн, являясь вашим военным секретарем, имел свободный доступ в дом в любое время суток?

— Подтверждаю.

— Следовательно, вполне возможно, что он натолкнулся на тело покойного точно так же, как Маллинз?

— Конечно, это возможно. И свидетельства, безусловно, определят, насколько логична такая версия.

— В таком случае не кажется ли вам, что ситуация, в которой застали капитана Тремейна, вполне нормальна? Разве не естественно, что он решил посмотреть, что это за человек и насколько серьезно он ранен?

— Несомненно.

— Но было бы естественным, если бы он стал мешкать у тела убитого им человека, подвергаясь риску быть застигнутым на месте преступления?

— Это вопрос скорее к суду, чем ко мне.

— Благодарю вас, сэр Теренс.

Поскольку желающих спрашивать больше не оказалось, в зал пригласили леди О’Мой.

Она вошла, бледная и дрожащая, в сопровождении мисс Армитидж, которую не вызывали, но суд позволил ей войти. Один из офицеров Четырнадцатого полка, сидевший на правом конце стола, поспешил предложить леди кресло, и она его заняла.

После приведения к присяге майор Суон предложил леди рассказать суду все, что ей известно по этому делу.

— Но… но я ничего не знаю, — в сильном волнении, едва владея собой, с трудом проговорила она, и сэр Теренс, опершись локтем о стол, прикрыл рот рукой, чтобы не выдать себя. Но он никак не мог скрыть жестокого блеска своих неотрывно смотревших на нее глаз.

— Суд будет вам очень благодарен, — настаивал майор, — если вы возьмете на себя труд рассказать нам о том, что видели с балкона.

Сэр Харри Стейплтон вмешался, чувствуя смятение леди О’Мой и приписывая его робости, он был тронут ее хрупким очарованием, а кроме того, считал, что супруга генерал-адъютанта в любом случае заслуживает уважительного к себе отношения.

— Так ли уж необходимо свидетельство леди О’Мой? — спросил он. — Откроет ли оно какие-нибудь новые факты, касающиеся обнаружения тела?

— Нет, сэр, — ответил майор. — Это будет лишь повторением того, что мы уже слышали от Маллинза и сэра Теренса.

— Тогда к чему без особой необходимости затруднять леди?

— О, с моей стороны, сэр… — с готовностью стал соглашаться обвинитель, но тут вмешался сэр Теренс.

— Я думаю, что леди О’Мой не станет возражать против того, чтобы немного затрудниться в интересах обвиняемого, — сказал он, глядя на свою жену и предназначая для нее и Тремейна язвительный сарказм, таящийся в этих словах и скрытый от остальных его спокойным тоном. — Маллинз сообщил, по-моему, что видел леди на балконе, когда вышел во двор, следовательно, ее показания дадут нам возможность сдвинуться по времени назад от того места, с которого начал рассказывать Маллинз.

Злая ирония, заключавшаяся в этой двусмысленности, должна была снова поразить этих двоих.

— Учитывая, что обвиняемому грозит смертная казнь, я не думаю, что мы должны упускать хоть что-то из того, что может повлиять на решение суда.

— Я полагаю, сэр Теренс прав, сэр, — поддержал его прокурор.

— Что ж, хорошо, — сказал председатель. — В таком случае, пожалуйста, продолжайте.

— Не будете ли вы любезны, леди О’Мой, сообщить суду, как случилось, что вы вышли на балкон?

Глаза Юны стали большими и еще более детскими, когда она обводила испуганным взглядом членов суда. Пытаясь сдержать свои чувства, леди О’Мой нервно, но абсолютно машинально поднесла к губам носовой платок.

— Я услышала крик и выбежала…

— Вы, конечно, были в это время уже в постели? — снова вмешался ее супруг.

— Так ли это важно, сэр Теренс? — с досадой спросил председатель, стремившийся поскорее закончить допрос.

— Заданный только что вопрос, сэр, — сухо ответил О’Мой, — отнюдь не является неуместным. Он поможет нам составить представление о промежутке времени между тем, как леди услышала крик и когда вышла на балкон.

Председатель с неохотой согласился, и вопрос был повторен.

— Д-да, — последовал робкий ответ, — я уже находилась в постели.

— Но еще не спали? — продолжал О’Мой. — Или вы уже спали? — резко переспросил он и, отвечая на нетерпеливый взгляд председателя, пояснил: — Мы должны это знать, может быть, крик повторился несколько раз, прежде чем его услышали. Это важно.

— Будет по правилам, — заметил прокурор, — если сэр Теренс станет задавать вопросы после того, как свидетельница закончит свой рассказ.

— Хорошо, — проворчал тот и откинулся на спинку кресла, потерпев неудачу в своем намерении мучить ее до тех пор, пока каким-нибудь признанием она не выдаст себя.

— Я не спала, — сказала леди О’Мой, отвечая на последний вопрос мужа. — Я услышала крик и сразу поспешила на балкон. Это… это все.

— Но что вы увидели с балкона? — спросил майор Суон.

— Все происходило ночью… и конечно… было темно.

— Вероятно, не очень темно, леди О’Мой? Ведь стояла луна — полная луна.

— Да, но… но в саду много теней, и… и я сначала ничего не разглядела.

— Но в конце концов… что-то увидели?

— О, да, да! В конце концов увидела.

Тяжело было смотреть на эту прелестную, но сейчас такую беззащитную женщину, растерянную и несчастную. Ее волнение и некоторые, впрочем, весьма незначительные противоречия в показаниях никто, однако, не расценил как намерение скрыть истину и опасение, что эту истину вырвут у нее против ее воли. Только О’Мой, наблюдавший за ней и видевший в каждом ее слове, взгляде и жесте ложь, знал отвратительную правду, которую его жена пыталась скрыть, даже, судя по всему, ценой жизни своего любовника. Для его израненной души ее мучения были бальзамом, он со злорадством поглядывал на пару прелюбодеев, удивляясь, впрочем, самообладанию этого мерзавца, равнодушного и безмятежного даже сейчас.

— И что вы в конце концов там увидели? — мягко подтолкнул ее майор Суон.

— Я увидела лежащего на земле человека и еще одного, склонившегося над ним, а потом — почти сразу же вышел Маллинз, и…

— Я не думаю, что есть необходимость в дальнейшем продолжении, майор Суон, — опять вмешался председатель. — Мы уже слышали, что случилось, когда вышел Маллинз.

— Если обвиняемый желает… — начал прокурор.

— Ни в коем случае, — ответил капитан.

На первый взгляд как будто совершенно спокойный, он напряженно-внимательно всматривался в лицо своей сообщницы, и этот взгляд беспокоил ее больше всего. Именно она определяла, как ему вести себя дальше, как защищаться. Тремейн надеялся на то, что, возможно, Дик Батлер сейчас уже далеко и теперь можно будет, ничего не опасаясь, рассказать всю правду. Хотя он уже начал сомневаться, что это ему поможет — можно ли в такое поверить в отсутствие Ричарда Батлера? Свидетельские показания Юны подтвердили, что эти надежды тщетны и что его жизнь теперь зависит от того, признает или не признает его виновным трибунал. Уверенность капитану придавало то неоспоримое с его точки зрения обстоятельство, что он был невиновен. Однако оспорить его при желании очень даже можно было: настоящий убийца Самовала обнаружен не был, непроницаемая тайна покрывала все обстоятельства роковой ночи. Единственным человеком, который мог бы драться с Самовалом в тот же час и в том же месте, был сам сэр Теренс. Но казалось совершенно немыслимым, чтобы он, будучи человеком чести, мог молчать, позволяя страдать другому, да еще участвовать в суде над ним. А кроме того, сэр Теренс и Самовал не ссорились ни тогда, ни раньше.

— Есть еще только одно обстоятельство, — сказал майор Суон, — относительно которого мне хотелось бы расспросить леди О’Мой.

Он на секунду замолчал, затем продолжил:

— Вы помните, сударыня, за сутки днем, предшествующим ночи, когда граф Самовал встретил свою смерть, он присутствовал на ланче, за которым вы принимали гостей здесь, в этом доме?

— Да, — ответила леди О’Мой, замерев от страха.

— Не скажете ли вы суду, сударыня, кто еще присутствовал на этом приеме?

— Едва ли это можно назвать приемом, сударь, — уточнила она со свойственной ей щепетильностью в подобных пустяках. — Там присутствовали только сэр Теренс, я, мисс Армитидж, граф Самовал, полковник Грант, майор Каррадерз и капитан Тремейн.

— Не могли бы вы припомнить слова, произнесенные покойным и капитаном Тремейном — относящиеся к возникшему между ними разногласию, я имею в виду?

Леди О’Мой знала, что тогда произошел какой-то неприятный разговор, но была совершенно не способна что-нибудь вспомнить. В ее памяти осталась лишь настойчивая просьба Сильвии вызвать капитана Тремейна, чтобы не дать разгореться ссоре между ним и графом, но сам предмет ссоры, как она теперь понимала, от нее ускользнул. Более того, у нее вдруг мелькнуло подозрение — от чего ей стало еще страшнее, — что это сыграет против капитана Тремейна.

— Я… боюсь, что я не смогу вспомнить, — наконец проговорила она.

— Попытайтесь, леди О’Мой.

— Я… я пыталась, но не смогла. — Ее голос стих почти до шепота.

— Стоит ли нам продолжать? — не выдержав, сказал председатель. — Выступило уже достаточно свидетелей, и мы можем больше не утомлять леди.

— Конечно, сэр, — с бесстрастным видом согласился майор. — Остались только вопросы обвиняемого к свидетельнице, если он пожелает их задать.

Тремейн покачал головой.

— В этом нет никакой необходимости, сэр, — сказал он, глядя на председателя и не замечая зловещей улыбки, промелькнувшей на каменном лице сэра Теренса.

В зале суда он был единственным, кто желал продолжения допроса леди О’Мой, но понимал, что не сможет этого добиться, не выдав себя. Поэтому сэр Теренс промолчал. Он хотел было предложить, чтобы свидетельницу пригласили остаться здесь на тот случай, если вновь понадобятся ее показания, но потом сообразил, что в этом нет нужды — тревога за обвиняемого не даст ей уйти.

Так оно и вышло. Сопровождаемая и поддерживаемая мисс Армитидж, которая была почти такой же бледной, как она сама, но держалась более стойко, леди О’Мой неверными шагами проследовала к скамьям у стены.

После совершенно бессодержательного выступления караульного сержанта, присутствовавшего при отправке капитана под арест, суд стал слушать полковника Гранта. Его показания строго соответствовали фактам, очевидцем которых он, как мы знаем, оказался, но его рассказ был прерван.

В той части зала, где находился помост и стоял стол, справа в стене находилась небольшая дверь, ведущая в маленькую прихожую, бывшую некогда аббатской кельей.

Через эту прихожую, связанную напрямую с комнатой, служившей сейчас кордегардией[2013], и прошел в сопровождении капрала вновь прибывший человек. Когда отворилась дверь, члены суда недовольно обернулись, ожидая вторжения посторонних, но в следующий момент их недовольство сменилось почтительным удивлением, раздался грохот отодвигаемых кресел, и все встали в знак уважения к вошедшему худощавому человеку в простом сером сюртуке. Это был лорд Веллингтон.

Он приветствовал офицеров, поднеся два пальца к своей двууголке, жестом предложил всем садиться и попросил председателя не прерывать и никак не менять из-за него хода расследования.

— Будьте добры, кресло, — обратился к сержанту из охраны Веллингтон.

Когда кресло было принесено, он сел лицом к обвинителю и спиной к двери, через которую вошел, и положил кнутовище на стол, оставив шляпу при себе. Офицер, ведущий протокол разбирательства, передал ему свои записи, и, еще раз предложив суду продолжать заседание, лорд Веллингтон погрузился в их чтение.

Полковник Грант, стоявший прямо и неподвижно в своем когда-то красном, а теперь вылинявшем и выцветшем до бурого цвета мундире, продолжил и закончил свое описание того, что он видел и слышал ночью 28 мая в саду дома на Монсанту.

После этого прокурор предложил ему вспомнить тот злополучный ланч у сэра Теренса и рассказать суду о том, что произошло между капитаном Тремейном и графом Самовалом.

— Беседа за столом, — начал он, — коснулась — что вполне естественно — недавно оглашенного приказа, запрещающего дуэли и объявляющего их тяжким преступлением для офицеров в войсках его величества на Пиренейском полуострове. Граф Самовал заклеймил его как унижающий и деспотичный, утверждая, что поединок является единственным достойным дворянина способом разрешения ссор. Капитан Тремейн, видимо, возмущенный определением «унижающий», не согласился с графом. Разговор продолжался, а затем кто-то — по-моему, это была леди О’Мой — с явным желанием успокоить рассерженного графа польстила его тщеславию упоминанием того факта, что он сам является знаменитым фехтовальщиком. После чего последовало то неудачное — хотя тогда, должен признать, я был полностью с ним солидарен — замечание капитана Тремейна. Он сказал, насколько я помню, что сейчас Португалия крайне нуждается в знаменитых фехтовальщиках для своей защиты от вторжения, а не для создания беспорядков дома.

Лорд Веллингтон оторвал глаза от бумаг и в задумчивости погладил горбинку носа. Внимательно слушая то, что говорил полковник Грант, он обратил свой холодный взгляд на обвиняемого.

— Эти слова сильно задели Самовала. Он потребовал, чтобы капитан Тремейн выразился точнее, и Тремейн ответил, что он говорит в общем, но Самовал волен отнести эти слова на свой счет, если находит их справедливыми. После чего заметил, что, поскольку их разговор крайне скучен для дам, было бы лучше сменить тему. Граф Самовал согласился, но с угрозой в голосе пообещал продолжить его позже. Я полагаю, это все, сэр.

— У вас есть какие-нибудь вопросы к свидетелю, капитан Тремейн? — спросил прокурор.

Как и прежде, тот ответил отрицательно и добавил, что рассказ полковника Гранта полностью соответствует его собственным воспоминаниям.

Но суд пожелал более подробно высветить некоторые моменты. Первый вопрос задал Каррадерз относительно поведения обвиняемого, когда его объявили взятым под арест.

— Невиновные люди ведут себя не так, — не задумываясь ответил полковник, вызвав некоторое волнение в публике. Каррадерзу, пытавшемуся изо всех сил помочь Тремейну, следовало бы в этот момент остановиться. Но он решил добиться большего и воскликнул:

— Вы хотите сказать, что так ведут себя люди виновные?

Полковник Грант слабо улыбнулся и медленно покачал головой.

— Боюсь, что так далеко зайти в своих утверждениях не могу, — ответил он, ввергнув несчастного Каррадерза в полное отчаяние.

И тут задал свой вопрос полковник Флетчер.

— Полковник Грант, — сказал он, — вы сообщили нам, что той ночью держали графа Самовала под наблюдением, а получив сообщение от своего агента о его уходе из дома, отправились за ним следом и пришли на Монсанту. Не могли бы вы объяснить суду, почему вы следили за убитым?

Полковник Грант взглянул на лорда Веллингтона, и тот, задумчиво улыбнувшись, отрицательно покачал головой.

— Боюсь, что наши общие интересы не позволят дать полный ответ на ваш вопрос. И, поскольку здесь присутствует сам лорд Веллингтон, я считаю необходимым спросить его, позволительно ли мне отвечать на этот вопрос?

— Определенно нет, — сказал Веллингтон. — Более того, одна из целей моего присутствия здесь состоит в том, чтобы некоторые обстоятельства случившегося не стали достоянием широкой публики.

В наступившей тишине раздался голос председателя:

— Можем ли мы, по крайней мере, спросить, сэр, не связано ли установление полковником Грантом наблюдения за графом Самовалом с тем, что ему было известно о готовящейся дуэли?

— Безусловно, можете, — подтвердил лорд Веллингтон.

— Нет, не связано, сэр, — ответил Грант.

— Какие основания, полковник Грант, — продолжил председатель, — вы имели для предположения, что граф Самовал направился на Монсанту?

— Это было ясно из направления, в котором он двинулся.

— И все?

— Я думаю, мы опять коснулись запрещенного предмета, — ответил Грант и посмотрел в сторону Веллингтона.

— Я не вижу смысла в этом вопросе, — сказал тот в ответ на его взгляд. — Полковник Грант ясно дал понять, что его наблюдение за графом не имело ни малейшей связи с дуэлью или подозрениями насчет ее проведения. Этим его заявлением, я полагаю, суд должен удовлетвориться. Полковнику Гранту было необходимо объяснить свое появление на Монсанту в полночь 28 мая. Возможно, наилучший для него выход — назвать это случайностью. Но я могу понять возникающие в этом случае сомнения. Полковник Грант там просто «оказался». Вот все, что необходимо знать суду. Позвольте мне к этому добавить свое заверение, что остальное никоим образом не поможет при разбирательстве данного случая.

Председатель объявил, что у него больше нет вопросов к свидетелю, и Грант, отдав честь, удалился, чтобы сесть рядом с леди О’Мой.

Заслушали показания майора Каррадерза, касающиеся разговора между графом Самовалом и капитаном Тремейном. Майор свидетельствовал, естественно, в пользу обвиняемого, но в основном повторял то, что уже рассказали сэр Теренс и полковник Грант.

— И хотя Самовал угрожал возобновить разговор, похоже, продолжен он не был, — сказал он в заключение.

— Откуда вы это знаете? — спросит майор Суон.

— Я могу высказывать свое мнение, сэр, — вспылил Каррадерз, его круглое лицо побагровело.

— На самом деле не можете, сэр, — сказал председатель. — Вы давали присягу сообщить суду все известные вам факты.

— Мне лично известен только тот факт, что капитан Тремейн был отозван от стола леди О’Мой и не имел другой возможности поговорить с графом Самовалом в этот день. Я видел, как граф вскоре отбыл, а капитан Тремейн в это время все еще был с леди — что леди О’Мой может подтвердить, если это необходимо. Остаток дня мы провели за работой и вечером отправились домой — мы вместе снимаем квартиру в Алькантаре.

— Но был еще следующий день, — сказал сэр Харри. — Вы хотите сказать, что и весь этот день обвиняемый находился у вас на виду?

— Нет. Но я не могу поверить…

— Я боюсь, вы опять собираетесь высказать свое мнение, — перебил его майор Суон.

— Однако это своего рода свидетельство, — продолжал настаивать цепкий, как бульдог, Каррадерз. Было похоже, что он выясняет свои отношения с майором Суоном, который не дает ему говорить. — Я не могу поверить, чтобы капитан Тремейн сам продолжил ссору с графом Самовалом. Тремейн всегда был дисциплинированным офицером и, кроме того, он — самый сдержанный человек среди всех, кого я знаю. Не верю я и в то, что он согласился встретиться с Самовалом, иначе он сообщил бы об этом мне.

— Но ведь ему следовало держать это в секрете именно из-за приказа, который он сам защищал.

— Значит, напрасно защищал, — съязвил майор Каррадерз, за что тут же получил выговор от председателя.

Рассерженный, он сел на место, а прокурор вызвал рядового Бейтса, стоявшего ночью на часах, для подкрепления свидетельства караульного сержанта о приезде обвиняемого на Монсанту в экипаже.

Выслушали Бейтса, и майор Суон объявил, что больше никаких свидетелей не приглашали, и вновь занял свое место. Вслед за этим, в ответ на предложение председателя, капитан Тремейн ответил, что у него других свидетелей нет.

— В таком случае, майор Суон, — сказал сэр Харри, — суд готов слушать вас.

Суон вновь поднялся и обратился к заседающим с обвинительной речью.

Глава 17

ОБВИНЕНИЕ
Возможно, майор Суон был, а может, и не был выдающимся солдатом — история об этом умалчивает. Но о том, что он не был выдающимся оратором, свидетельствуют сохранившиеся записи с процесса, о котором у нас с вами идет речь. Его запас слов был не богат, речь — нескладной, манеру говорить майор Каррадерз охарактеризовал как «спотыкающуюся», а голос Суона звучал тоскливо и монотонно. Впрочем, это свидетельствовало и об отношении к возложенным на него судебным обязанностям: он просто исполнял свой долг, и все.

Тем не менее выстроенные определенным образом факты представляли для капитана Тремейна весьма серьезное обвинение. Сначала майор Суон сосредоточился на мотиве дуэли: произошла ссора или она только разгоралась? Он подчеркнул, что ситуация весьма сильно компрометирует обвиняемого, в ней заключается даже некая злая ирония для него: он оказался вовлеченным в дуэль в результате собственных же слов в защиту мудрых мер, направленных против дуэлей в британской армии. Что, впрочем, добавил майор Суон, судом, видимо, не будет рассматриваться отдельно.

Этой дуэлью обвиняемый нарушил недавний приказ, и, более того, сами обстоятельства, при которых она проводилась, без секундантов и свидетелей, делают его виновным в убийстве, если будет доказано, что он действительно дрался на дуэли и убил человека, а майор Суон полагал, что будет.

То, что дуэль велась не по правилам, можно объяснить этим самым приказом. Ситуация, которая в других обстоятельствах, учитывая репутацию капитана Тремейна, казалась бы совершенно невозможной, при нынешнем положении дел вполне понятна. Тремейн не мог найти друзей, которые бы действовали в его интересах, и потому был вынужден отказаться от секундантов, а также хранить тайну о готовящемся поединке. Членам трибунала известно из показаний полковника Гранта и майора Каррадерза, что этой встречи очень хотел граф Самовал, и, следовательно, они имеют право предположить, что покойный согласился, чтобы их поединок состоялся не по правилам, в противном случае ему пришлось бы вообще отказаться от получения сатисфакции, которой он так желал.

Майор Суон перешел к рассмотрению места, где произошла дуэль, и признал, что тут он столкнулся с загадкой. Она не разрешится, даже если предположить, что у графа Самовала противником был кто-то другой, поскольку нет никаких сомнений в том, что дуэль имела место и он убит. Очевидно и то, что схватка готовилась заранее, а покойный прибыл на Монсанту специально для участия в ней, так как установлено, что найденные на том месте дуэльные шпаги принадлежали ему.

И эта загадка, повторил он, не рассеется, если на месте капитана Тремейна предположить кого-то другого. Более того, она станет еще сложнее. Обвиняемый имел право свободного прохода в дом в любое время суток, и он им воспользовался той ночью. Представленные свидетельства доказывают, что обвиняемый приехал на Монсанту в двухколесном экипаже не позднее, чем без двадцати двенадцать, а в десять минут первого его уже увидели склоненным над мертвым телом, которое было еще теплым.

Если капитан Тремейн не сможет достаточно убедительно объяснить, как он провел эти полчаса, трудно предположить, к какому заключению придет суд, учитывая все факты, касающиеся мотива и обстоятельств дела, если не признает капитана Тремейна виновным в смерти графа Самовала, наступившей в результате поединка, проведенного тайным и незаконным образом, формально превращающим его действия в заурядное убийство.

Завершив этим свою речь, майор сел и вытер изрядно вспотевший лоб. Сзади, оттуда, где сидела леди О’Мой, послышался сдавленный стон; охваченная ужасом, она сжала руку внешне спокойной мисс Армитидж, которая оказалась такой же ледяной, как и ее собственная.

Капитан Тремейн медленно поднялся, готовясь выступить с ответом на обвинение. Посмотрев на своих судей, он встретил столь недоброжелательный взгляд сэра Теренса, что даже смутился. Похоже, он уже был осужден, да еще кем — своим лучшим другом! Если это так, то каково же, должно быть, отношение других! Но румяное, добродушное лицо председателя говорило о дружелюбии и поддержке, глаза Каррадерза выдавали острое беспокойство за своего друга; Тремейн взглянул на лорда Веллингтона — он с отрешенным видом сидел у торца стола, всем своим обликом выражая беспристрастность и рассудительность.

Тремейн заранее обдумал, на чем будет строить свою защиту, и построил ее на неправде — ведь правда погубила бы Ричарда Батлера.

— Мой ответ, джентльмены, — начал Тремейн, — будет очень коротким — настолько коротким, насколько того заслуживает обвинение. Я питаю надежду, что среди членов суда нет никого, кто относился бы ко мне с предубеждением. — Он говорил легко и спокойно — как человек, абсолютно владеющий собой. — По сути, мне сейчас необходимо доказать собственную невиновность, а взваливать это бремя на обвиняемого непозволительно ни по гражданским, ни по военным британским законам.

Слова разногласия, имевшего место между графом Самовалом и мною накануне того происшествия, стоившего графу жизни, которые вы слышали от разных свидетелей, я сразу подтверждаю, экономя таким образом время и избавляя суд от лишних хлопот, а некоторых новых свидетелей — от необходимости давать показания против меня. Что же касается продолжения разговора, каких-либо последующих выяснений отношений, которыми грозил граф, — все это я категорически отрицаю. С того момента, как я поднялся от стола после ланча у сэра Теренса в субботу, я не видел графа Самовала до той самой минуты, когда нашел его мертвым или умирающим в саду, здесь, на Монсанту, ночью в воскресенье. Я не могу призвать свидетелей, чтобы подтвердить данный факт, поскольку это не представляется возможным. Те свидетели, которых я мог бы пригласить — свидетели по вопросу моего характера и отношения к дисциплине, — показали бы, что участие в подобных стычках совершенно не в моих правилах. В войсках его величества немало офицеров, готовых подтвердить, что дуэли всегда вызывали во мне отвращение, и за всю свою жизнь я ни разу в дуэли не участвовал. К счастью, служба в армии его величества предоставляла мне возможности иными способами доказывать свою храбрость. Я сказал, что мог бы пригласить свидетелей по этому факту, но не стал этого делать: на мою удачу, среди членов суда есть несколько человек, которые знают меня много лет и смогут, если суд найдет нужным, поддержать меня в этом заявлении.

Теперь позвольте мне спросить вас, джентльмены, мыслимое ли дело, чтобы человек, не приемлющий поединков в принципе, изменил своим убеждениям в ситуации, вполне дающей возможность избежать стычки со столь нетерпеливым и напористым соперником? Ведь именно из-за неприятия дуэлей как таковых я и ответил покойному с такой резкостью, когда он назвал приказ лорда Веллингтона унизительным для благородного человека. Логика должна подсказать вам, что я не мог быть настолько непоследовательным и принять сделанный на подобных основаниях вызов графа Самовала. Ситуация, в которой майор Суон увидел некоторую иронию, выглядит просто смешной. Это что касается мотивов, якобы руководивших мной. Надеюсь, вы сочтете, что на обвинение по этому пункту я ответил.

Относительно самого деяния: я не вижу, за что должен отвечать. Действительно, я приехал на Монсанту без четверти или без двадцати двенадцать ночью 28-го, а в четверть первого меня увидели склоненным над мертвым телом графа Самовала. Но говорить, будто это доказывает, что я убил его, значит, сказать больше того, на что отваживается майор Суон, если я правильно его понял.

Майор Суон убежден, что граф Самовал прибыл на Монсанту, чтобы драться на дуэли, о чем заранее условился со своим противником. Найденные там шпаги, которые принадлежали ему и, судя по всему, были принесены им, позволяют сделать prima-facie[2014] такое заключение. Но, джентльмены, если мы предположим, что я принял вызов графа, позвольте мне спросить: смогли бы вы, в таком случае, придумать более неподходящее для меня место, чем сад в доме генерал-адъютанта? Поединок незаконен, следовательно, главное условие его проведения — тайна, а разве можно было гарантировать сохранность в секрете такого события в таком месте, где в любой момент мог кто-нибудь появиться, хотядуэль и проходила в полночь? И можно ли мое появление там назвать тайным, если я открыто приехал на Монсанту в экипаже и оставил его перед дверьми на виду у часового? Стал ли бы я действовать подобным образом, если бы имел ту цель, которую мне приписывают? Я полагаю, что простой здравый смысл оправдывает меня только одной этой ситуацией с местом действия, и я не думаю, что есть необходимость завершать ответ на обвинение фактическим или логическим объяснением моего присутствия и моих передвижений в доме в течение рассматриваемого получаса.

Тремейн замолчал. Его доводы и логические рассуждения подействовали на членов суда, это читалось на всех лицах — за одним исключением. Сэр Теренс — человек, от которого он ожидал максимальной поддержки — смотрел на него злобно, кривя губы в сардонической усмешке. Этот взгляд и остановил Тремейна, и капитан заколебался, прежде чем сойти с тротуара правды и ступить на зыбкую почву лжи.

— Я не думаю, — сказал наконец он, — что суд сочтет необходимым, чтобы я стал доказывать свое алиби, так как я утверждаю, что не существует доказательства моей вины.

— Я полагаю, сэр, — ответил председатель, — что в ваших интересах прояснить все окончательно.

— Одно дело, — начал Тремейн, вынужденный продолжать, — касающееся службы генерал-интенданта, требовало крайне срочного решения, однако днем до него не дошли руки, и оно было отложено до утра. Я имею в виду отправку палаток для дивизии генерала Пиктона в Селорику[2015]. Я решил, что будет лучше, если закончить с ним ночью и отправить соответствующие бумаги генерал-интенданту утром в понедельник. Поэтому я вернулся на Монсанту, прошел в служебную часть и занялся этим делом, за чем и застал меня крик, раздавшийся за окном. Была ночь, я решил узнать, что случилось, и в саду увидел графа Самовала, мертвого или умирающего. Вскоре из двери жилого крыла вышел Маллинз, дворецкий, как он сам и сообщил. Это, джентльмены, все, что мне известно о смерти графа Самовала, и я торжественно заявляю, что невиновен в ней и не сведущ относительно причины, ее вызвавшей, порукой чему является моя честь солдата. Я вверяю себя с надеждой и верой в справедливость в ваши руки, джентльмены, — закончил капитан Тремейн и сел.

То, что он произвел благоприятное впечатление на суд, не вызывало сомнений, и мисс Армитидж сообщила об этом на ухо леди О’Мой.

— Он спасен! — произнесла она дрожащим от ликования шепотом и добавила: — Он был великолепен!

— Благодари бога! О, благодари бога! — выдохнула леди О’Мой, сжав в ответ ее руку.

— Я это и делаю.

Наступила тишина, нарушаемая только шелестом бумаг — это председатель наскоро просматривал свои записи перед тем, как обратиться к суду. И тут неожиданно громко раздался резкий голос О’Моя:

— Могу я предложить, сэр Харри, чтобы перед тем, как мы будем слушать вас, вновь были вызваны три свидетеля — сержант Флинн, рядовой Бейтс и дворецкий Маллинз?

Председатель поднял глаза от бумаг, с удивлением огляделся, и Каррадерз воспользовался возникшей паузой, чтобы возразить.

— Разве это по правилам, сэр Харри? — Он теперь тоже почувствовал враждебность сэра Теренса к Тремейну. — У суда уже была возможность опросить этих свидетелей, обвиняемый отказался от вопросов к ним, и обвинение уже закрыло дело.

Сэр Харри задумался. Он никогда вплотную не занимался судебным производством, считая его мало подходящим для солдата делом. Не в силах найти выход, сэр Харри инстинктивно посмотрел на лорда Веллингтона, но лицо его светлости ничего не выражало, главнокомандующий по-прежнему оставался безучастным зрителем.

Тут на помощь кашляющему и вытирающему лицо платком председателю пришел прокурор.

— Суд, — сказал он, — имеет право в любой момент до вынесения окончательного решения вызывать новых или повторно приглашать уже выступивших свидетелей для того, чтобы возможные новые показания обвиняемого могли быть также проверены.

— Таковы правила, — сказал сэр Теренс, — и они совершенно справедливы: порой утверждения подсудимого, как в данном случае, делают такой опрос необходимым.

Председатель согласился, и это возродило страх мисс Армитидж и, наконец, поколебало спокойствие обвиняемого.

Первым вновь был вызван сержант Флинн, и вопросы ему стал задавать сам сэр Теренс.

— Вы сказали, насколько я помню, что стояли в дверях караульной комнаты, когда прибыл капитан Тремейн без двадцати двенадцать ночи.

— Да, сэр, я услышал, как подкатил экипаж, и вышел посмотреть, кто это приехал.

— Вполне понятно. Ну и вы видели, куда направился капитан Тремейн? Он пошел по коридору, ведущему в сад, или поднялся по лестнице в кабинет?

Сержант на мгновение задумался, а Тремейн впервые за утро почувствовал, как у него забился пульс. «Что ж, наконец эта ужасная неопределенность кончится», — подумал он.

— Нет, сэр. Капитан Тремейн повернул за угол и стал не виден мне.

Сэр Теренс от нетерпения цокнул языком.

— Но ведь вы должны были слышать — стал он подниматься по лестнице или прошел дальше.

— Боюсь, я не обратил на это внимания, сэр.

— Но даже если специально не обращать внимания, кажется невозможно было не понять, куда он пошел. Звук шагов по лестнице существенно отличается от звука шагов по ровному полу. Постарайтесь вспомнить.

Сержант снова задумался, но тут вмешался председатель. Раздражение, которое сэр Теренс даже не пытался скрыть, вызывало у сэра Харри досаду, а кроме того, эта настойчивость опровергала его ощущение того, что идет честная игра.

— Свидетель уже сказал, что он не обратил внимания. Стоит ли заставлять его напрягать свою память? Едва ли суд станет учитывать ответ свидетеля, после того, что он уже сказал.

— Хорошо, — резко ответил сэр Теренс. — Пойдем дальше. После того, как тело графа Самовала унесли со двора, мой дворецкий Маллинз подходил к вам?

— Да, сэр Теренс.

— Что у него была за депеша? Пожалуйста, сообщите суду.

— Он принес мне письмо и передал, что его нужно как можно скорее переправить утром в канцелярию генерал-интенданта.

— Он что-нибудь говорил про то, когда ему дали это письмо?

— Только то, — ответил сержант после секундного размышления, — что он нес его мне, когда увидел мертвого графа Самовала.

— Это все, о чем я хотел спросить, сэр Харри, — подчеркнул О’Мой и оглядел своих коллег — членов суда, словно спрашивая, сделали ли они соответствующие выводы из слов сержанта.

— Есть ли у вас какие-нибудь вопросы к свидетелю, капитан Тремейн? — спросил председатель.

— Нет, сэр, — последовал ответ.

Следующим вызвали рядового Бейтса, и сэр Теренс приступил к допросу его.

— Давая показания, вы сообщили, что капитан Тремейн приехал на Монсанту между без двадцати и без четверти двенадцать?

— Да, сэр.

— Это совпадает с утверждением вашего сержанта. Теперь скажите суду, где вы находились следующие полчаса — до того момента, как услышали, что сержант созывает караул?

— Прохаживался перед служебным крылом, сэр.

— Вы обращали внимание на окна?

— Я бы этого не сказал, сэр.

— Почему?

— Почему? — с удивлением переспросил солдат.

— Да — почему? Не повторяйте мои слова. По какой причине вы не обращали внимания на окна?

— Потому, что они все были темными, сэр.

Глаза О’Моя блеснули.

— Все?

— Все до одного, сэр.

— Вы уверены в этом?

— Абсолютно уверен, сэр. Если бы хоть в одном из них зажегся свет, я бы не смог этого не заметить.

— Вполне понятно.

— Капитан Тремейн… — начал председатель.

— Мне нечего спросить у свидетеля, — ответил тот.

На лице сэра Харри отразилось удивление.

— После того заявления, которое он только что сделал?

И он снова предложил обвиняемому задать вопросы свидетелю. Его голос, как и лицо, стал серьезным и печальным, казалось, он не предлагал, а просил. Но Тремейн — чудом сохранявший внешнее спокойствие, хотя находился в полном отчаянии, видя, какую яму себе вырыл этой ложью, — отказался.

Рядового Бейтса отпустили и вызвали Маллинза. Членов суда охватило уныние. Уже все казалось ясным, и они мысленно поздравляли себя с избавлением от жестокой необходимости вынесения приговора своему брату офицеру, уважаемому всеми, кто его знал. Но теперь что-то скверным образом менялось. Показания, добытые сэром Теренсом у часового, явно противоречили версии капитана Тремейна.

— Вы рассказали здесь, — обратился к свидетелю Маллинзу О’Мой, справляясь по своим записям, — что в ту ночь, когда умер граф Самовал, я послал вас с письмом к сержанту караула — со срочным письмом, которое следовало отослать рано утром. И вы шли с этим поручением, когда увидели обвиняемого, стоявшего на коленях у тела графа Самовала. Так или нет?

— Так, сэр.

— Вы можете теперь сообщить суду, кому было адресовано это письмо?

— Оно было адресовано генерал-интенданту.

— Вы прочитали надпись на конверте?

— Я не уверен, читал ли я, сэр, но хорошо помню, как вы мне сказали об этом.

Сэр Теренс известил суд, что ему больше нечего спрашивать, и председатель вновь предложил обвиняемому задать свои вопросы свидетелю, чтобы опять услышать его твердый отказ.

Тут поднялся О’Мой и объявил, что у него самого есть заявление суду, которое он считает необходимым сделать в связи с последними показаниями обвиняемого относительно его действий на протяжении получаса, проведенного им в доме в ночь дуэли.

— Вы слышали от сержанта Флинна и моего дворецкого Маллинза, что переданное мной ночью 28-го письмо предназначалось генерал-интенданту и было срочным. Если обвиняемый будет настаивать на своем, то можно пригласить самого генерал-интенданта для подтверждения моего заявления, что это письмо имело отношение к пришедшему из штаб-квартиры сообщению о необходимости отправки палаток в Третью дивизию сэра Томаса Пиктона в Селорику. Соответствующие бумаги — документы, с которыми предположительно работал в обсуждаемые полчаса обвиняемый — находились в это время у меня в кабинете в другом крыле дома.

И под возникшее среди членов суда шевеление и шепот сэр Теренс сел, но немедленно опять был поднят председателем.

— Минуту, сэр Теренс. Обвиняемый, нет сомнения, пожелает задать вам вопросы в связи с вашим заявлением. — И он очень серьезно посмотрел на Тремейна.

— Я не имею вопросов к сэру Теренсу, сэр.

В самом деле, о чем ему было спрашивать? Ложь сплелась в петлю на его шее, и, стоя перед своими товарищами-офицерами, он сгорал от стыда, чувствуя себя навек опозоренным.

— Но вы, конечно, захотите, чтобы пригласили генерал-интенданта? — выразительно, почти настойчиво, спросил полковник Флетчер — человек, который уважал и ценил его.

— К чему это делать, сэр? Слова сэра Теренса отчасти подтверждаются показаниями, полученными им от сержанта Флинна и его дворецкого Маллинза. Раз он говорит, что писал ночью письмо генерал-интенданту, можно не сомневаться, что дело так и обстояло, поскольку, как мне известно, это был крайне срочный вопрос. И, естественно, он не смог бы его написать, не имея под рукой соответствующих бумаг. Вызывать генерал-интенданта, значит, без необходимости отнимать у суда время. Должно быть, я ошибался и признаю это.

— Но как вы могли ошибиться? — вмешался председатель.

— Я понимаю, вам трудно в это поверить. Но тем не менее. Я ошибался.

— Хорошо, сэр, — сэр Харри помолчал, потом добавил: — Суд готов выслушать ваши показания в свою защиту.

— Мне больше нечего сказать, сэр, — ответил Тремейн.

— Больше нечего?! — переспросил председатель, не в силах скрыть того, что совершенно обескуражен.

— Нечего, сэр.

— Капитан Тремейн, — сказал полковник Флетчер, подавшись вперед, — я прошу вас осознать всю серьезность вашего положения.

— Уверяю вас, сэр, я вполне все осознаю.

— Вы понимаете, что ваш рассказ о ваших действиях в доме в течение того получаса опровергнут? Вы слышали свидетельство рядового Бейтса относительно того, что в то время, когда вы работали, окна кабинета оставались темными. И вы слышали заявление сэра Теренса о том, что бумаги, с которыми вы, по вашим словам, занимались, находились у него. Вы понимаете, какой вывод на основании всего этого сделает суд?

— Вероятно, такой, который сочтет наиболее соответствующим истине.

Сэр Теренс встрепенулся.

— Капитан Тремейн, — сказал он, — я хочу присоединиться к уговорам вашего полковника. Ваше положение стало крайне опасным. Если вы скрываете нечто, что могло бы выручить вас из него, я убедительно прошу вас довериться суду и обо всем честно рассказать.

Слова эти сами по себе были доброжелательными, но Тремейн и еще пара человек ощутили скрывающуюся за ними злобу и жестокую насмешку.

Лорд Веллингтон, до этого не отрывающий проницательного взгляда от обвиняемого, мгновение изучающе смотрел на О’Моя. Потом он заговорил, и его голос был таким же спокойным, как и его взгляд:

— Капитан Тремейн, если председатель позволит мне обратиться к вам в интересах истины и правосудия — вы обладаете, насколько мне известно, репутацией честного и благородного человека. Вам настолько несвойственно лгать, что, когда вы пытаетесь это делать — как, очевидно, пытались сейчас, — у вас ничего не получается, неправда легко обнаруживается. Если вы скрываете что-то другое, не то, что граф Самовал пал от вашей руки, позвольте мне настоятельно просить вас говорить. Если вы защищаете кого-то — возможно, настоящего виновника, — то позвольте уверить вас, что ваша честь — честь солдата — требует, чтобы в интересах правды и справедливости вы не молчали.

Взглянув в суровое, благородное лицо великого воина, Тремейн отвел глаза и со слабым жестом беспомощности выпрямился и повторил:

— Мне больше нечего сказать.

— Тогда, капитан Тремейн, — произнес председатель, — суд перейдет к рассмотрению того, что ему стало известным на настоящий момент. И, поскольку вы не можете объяснить, как провели в доме те полчаса, когда граф Самовал нашел свою смерть, я боюсь, что, принимая во внимание все показания, свидетельствующие против вас, ваше положение представляется крайне тяжелым. Последний раз, сэр, перед тем, как я попрошу вас удалиться, позвольте мне прибавить собственный призыв к уже обращенным к вам с тем, чтобы убедить вас заговорить. Если вы предпочтете молчать, то суду, я боюсь, останется сделать в отношении вас одно-единственное заключение.

Долгие секунды стоял капитан Тремейн в напряженном молчании. Однако он не думал — он ждал. Леди О’Мой находилась здесь, позади него, она слышала, так же, как и он, что его судьба зависит от того, будет открыто присутствие Ричарда Батлера или нет. Не в его обычае было нарушать слово, пусть она решает. И, ожидая этого решения, Тремейн стоял в молчании, словно размышляя. Наконец, не услышав женского голоса, который бы, нарушив тишину, провозгласил его невиновность и одновременно подтвердил алиби, что означало бы его оправдание, он заговорил:

— Я благодарю вас, сэр, и выражаю свою крайнюю признательность суду за проявленное ко мне внимание и участие, но мне больше нечего сказать.

И тут, когда все уже казалось конченым, среди воцарившегося в зале мертвого безмолвия прозвенело:

— Но мне есть что!

Это резкое, почти пронзительное восклицание подействовало на членов суда подобно электрическому разряду; но никто из них не был поражен больше капитана Тремейна, поскольку, хотя голос и был женским, он никак не ожидал его услышать. В волнении обернувшись, он увидел мисс Армитидж, стоявшую прямо и неподвижно, с блестящими глазами и печатью решимости на бледном лице. Леди О’Мой, в страхе сжимая ее руку, прошептала так, что было слышно всем:

— Нет, нет, Сильвия! Бога ради, молчи!

Но Сильвия уже поднялась, чтобы говорить, и она заговорила, и слова, которые девушке было бы естественно произнести негромко, почти шепотом, опустив глаза, в ее устах звучали смело, почти дерзко.

— Я могу сказать вам, почему капитан Тремейн молчит. Я могу сказать, кого он защищает.

— О боже! — чуть слышно простонала леди О’Мой, сквозь охватившее волнение пытаясь понять, откуда Сильвия узнала ее секрет.

— Мисс Армитидж, я умоляю вас! — воскликнул Тремейн дрогнувшим, наконец, голосом, совершенно забыв о том, где находится, и протягивая руку, чтобы остановить ее.

— Дайте ей говорить! Мы должны знать правду! Правду!! — закричал О’Мой, ударив по столу кулаком.

— И вы ее узнаете, — ответила мисс Армитидж. — Капитан Тремейн хранит молчание, защищая женщину — свою возлюбленную.

Было слышно, как сэр Теренс шумно вздохнул. Леди О’Мой оставила свои попытки сдержать кузину и смотрела на нее в немом изумлении, как и Тремейн, который, испытывая те же эмоции, уже не пытался ее остановить. Остальные, пребывая в ожидании, хранили молчание.

— Капитан Тремейн провел те полчаса, что он находился в доме, в ее комнате. Он был с ней, когда услышал крик, привлекший его к окну. Так он увидел тело во дворе и, встревожившись, сразу спустился — не думая о возможных последствиях для женщины. Но потому, что он думает о них сейчас, он молчит.

— Сэр! — капитан Тремейн в сильном волнении повернулся к председателю. — Это неправда!

Он сразу понял ужасную ошибку, которую совершила мисс Армитидж. Должно быть, она видела его спускающимся с балкона леди О’Мой и сделала единственно возможный роковой вывод.

— Леди ошибается, я готов…

— Минутку, сэр. Прошу вас не вмешиваться, — строго сказал председатель.

И тут раздался торжествующий крик О’Моя, прозвучавший в огромном зале подобно победной фанфаре:

— Правду! Мы должны ее узнать наконец! Ее имя!! Имя!!! — кричал он. — Кто была эта распутница!

Ответ мисс Армитидж был подобен для него удару дубины.

— Я. Капитан Тремейн был со мной.

Глава 18

В ДУРАКАХ
Годы спустя, описывая это событие в томе своих, пожалуй, несколько скучноватых мемуаров, которые он нам оставил, майор Каррадерз отважился высказать мнение, что суд ни в коей мере не был введен в заблуждение и сразу понял, что мисс Армитидж говорит неправду. Свое утверждение он связывает с психологией, отмечая, что ее поведение в тот момент, когда она себя оговаривала, никак нельзя было назвать естественным, принимая во внимание ее характер — даже совсем напротив.

«Если бы мисс Армитидж в самом деле была возлюбленной капитана Тремейна, — пишет он, — как она себя представила, то вела бы себя по-другому, не в ее природе было объявлять об этом таким образом. Она держалась вызывающе, скорее как женщина легкого поведения, чем как скромная, высоконравственная леди. Это несоответствие было очевидным, и оно свидетельствовало о лжи».

Майор Каррадерз писал, конечно, уже в свете ставших известными всех обстоятельств дела, но, опуская этот факт и полагая такой вывод исключительно плодом его рассуждений, хочу сказать, что я весьма далек от того, чтобы с ним согласиться. Как порой робкий человек, чтобы скрыть свою нерешительность, пытается напустить на себя заносчивость, так и непорочная леди, чувствуя себя вынужденной — подобно мисс Армитидж, которой пришлось притвориться — сделать подобное признание, ведет себя с дерзостью, являющейся всего лишь прикрытием для переживаемого стыда.

Таким образом, я полагаю, и расценил ее выступление суд, состоящий из достойных джентльменов, которые ощутили этот стыд. Под ее нарочито вызывающим взглядом они опускали глаза, чувствуя смущение и полную растерянность из-за такого поворота событий, поскольку никто из них не имел в своей практике подобного прецедента. Но никто не был растерян больше — хотя несколько иным образом — чем сэр Теренс. Для него это означало полный крах — он действительно оставался в дураках. Неожиданный, но до смешного простой шаг принес ему поражение в самом начале смертельной игры, которую он затеял. Он сидел тут, ожидая получить жизнь Тремейна или правду, означавшую публичное оглашение его подлого предательства. Сэр Теренс не мог сказать, что бы он предпочел, но того или другого он желал страстно, а теперь створки капкана, в который ему так хитро удалось заманить Тремейна, были раздвинуты посторонними руками.

— Это ложь! — гневно закричал сэр Теренс.

Но, казалось, его никто не слышал — члены суда сидели молча, пребывая в полном недоумении.

— Откуда вы знаете? — раздался в напряженной тишине бесстрастный голос Веллингтона. — Полагаю, не очень многие могут со знанием дела возразить мисс Армитидж. Вы видите, сэр Харри, что даже капитан Тремейн не счел необходимым сделать это.

Его последние слова вывели капитана из состояния крайнего изумления, в котором он находился, лишившись дара речи с того момента, как мисс Армитидж сделала свое заявление.

— Я… я так потрясен удивительным обманом, на который пошла мисс Армитидж, чтобы выручить меня. Поскольку это обман, джентльмены, клянусь честью солдата и джентльмена — в том, что сказала мисс Армитидж, нет ни слова правды.

— Но, если она там есть, — сказал Веллингтон, который, казалось, единственный из присутствующих сохранил способность мыслить здраво, — ваша честь как солдата и джентльмена и честь этой леди требуют от вас ложной клятвы.

— Но, милорд, я протес…

— Полагаю, вам не стоит меня прерывать, — холодно заметил Веллингтон.

И в силу привычки подчиняться, и под воздействием его магнетических глаз капитан осекся и погрузился в мучительное молчание.

— По моему мнению, джентльмены, — обратился к суду его светлость, — дело можно считать завершенным. Свидетельство мисс Армитидж избавило нас от массы неприятностей, оно пролило свет на то, что до сих пор было от нас скрыто, и обеспечило капитана Тремейна неоспоримым алиби. Я полагаю — не желая чрезмерно влиять на суд при вынесении им решения, — что остается лишь объявить оправдание капитану Тремейну, позволив таким образом выполнить ему свой долг перед этой леди, что при данных обстоятельствах представляется неотложным.

Его слова сняли невероятное бремя с плеч сэра Харри, и вслед за огромным облегчением он почувствовал желание поскорей покончить со всем этим делом. Посмотрев налево и направо, сэр Харри увидел кивающие головы, слыша одобрительные «да, да». И только сэр Теренс, бледный, с побелевшими губами, не проявлял никаких признаков согласия, но и не осмеливался возражать, чувствуя на себе пристальный взгляд лорда Веллингтона.

— Мы все, несомненно, сошлись во мнении, — начал председатель, но капитан Тремейн прервал его:

— Но это неправильно! Сэр, сэр! Послушайте, будет несправедливо, если я получу оправдание за счет пожертвованного леди ее доброго имени!

— Да будь я проклят, если этот вопрос не уладит первый попавшийся священник, — сказал Веллингтон.

— Ваша светлость ошибается, — горячо продолжал капитан, ощущая невероятный прилив смелости, — честь этой леди мне дороже собственной жизни.

— Это нам понятно, — последовал сухой ответ. — Ваши порывы, безусловно, делают вам честь, капитан Тремейн, но они также отнимают у суда время.

Председатель произнес свое заключительное слово.

— Капитан Тремейн, вы признаетесь невиновным по делу об убийстве графа Самовала и вольны приступить к исполнению своих обычных обязанностей. Суд поздравляет вас, а также себя с достижением такого решения по делу столь достойного офицера, как вы.

— Но, джентльмены, минуту, послушайте меня! Вы, милорд…

— Суд вынес свое решение. Вопрос закрыт, — сказал Веллингтон, пожав плечами, и поднялся. Остальные члены суда тут же встали и двинулись к выходу, болтая между собой и уже не обращая на капитана никакого внимания.

Тремейн, взволнованный, обернулся и в этот момент увидел выходящих из зала мисс Армитидж и полковника Гранта, которые поддерживали леди О’Мой, находившуюся в полуобморочном состоянии. Он остался стоять на месте, испытывая невероятные душевные муки и проклиная себя за молчание, за то, что не открыл правду и не рассказал об обстоятельствах, связанных с Ричардом Батлером. Кем был для него Ричард Батлер, что была для него собственная жизнь — если бы ее потребовали за серьезное нарушение долга, которое он допустил, помогая спастись разыскиваемому преступнику, — по сравнению с честью Сильвии Армитидж? А она — почему она это сделала? Неужели потому, что небезразлична к нему, что так беспокоилась за его жизнь, что пожертвовала своим добрым именем, чтобы спасти его от опасности? Случившееся только что, судя по всему, свидетельствует об этом. Однако невыразимый восторг, который бы в другое время и при других обстоятельствах в нем вызвало это открытие, был подавлен сейчас мучительными переживаниями по поводу принесенной ради него жертвы.

Так он стоял, страдая и теряясь в догадках, когда подошел Каррадерз и, схватив руку Тремейна, теплыми словами выразил свое удовлетворение его оправданием.

— Чем такой ценой, лучше уж… — горько ответил тот и, не докончив фразы, пожал плечами.

Мимо них, сосредоточенно глядя в одну точку, прошел О’Мой.

— О’Мой, — окликнул его Тремейн.

Сэр Теренс остановился. Секунду его сверкающие голубые глаза смотрели на капитана.

— Мы еще поговорим об этом — вы и я, — мрачно сказал он и пошел дальше.

— Боже мой, Каррадерз! — горестно воскликнул Тремейн, который не мог не почувствовать негодования О’Моя. — Что, должно быть, он теперь думает обо мне!

— Если вы хотите знать мое мнение, то, я думаю, он подозревал это с самого начала. Только этим можно объяснить его враждебное отношение к вам и настойчивость, с которой он добивался вашего осуждения либо признания.

Тремейн вопросительно посмотрел на майора. В данный ситуации для него совершенно не представлялось возможным на чем-то сосредоточиться.

— Его нужно вывести из заблуждения, — сказал он. — Я пойду к нему.

О’Мой уже вышел.

Какие-то люди за чем-то обратились к нему, но он не обратил на них внимания. Во дворе его пытался остановить полковник Грант, но О’Мой, лишь коротко кивнув ему, прошел мимо и, зайдя к себе в кабинет, заперся там, охваченный смятением. Ему крайне необходимо было остаться одному, чтобы осознать все происшедшее — насколько это представлялось возможным при его нынешнем состоянии ума — разобраться в существующем положении дел. Прежде всего — и это было самым главным и для него, очевидно, неизбежным — ему предстояло осмыслить двуличность, свою чудовищную измену правде, предпринятую преднамеренно, но с целью иной, чем могло показаться со стороны. Он представил, как все решат теперь, когда откроется истинная картина смерти Самовала — а это, безусловно, произойдет, — что он умышленно приписал другому собственное преступление. Столь искусно подготовленная им месть пала на его голову, и теперь он не только сломлен, но и обесчещен. Если он сейчас попытается рассказать, как все было на самом деле, ему никто не поверит — и все благодаря безрассудному и необъяснимому самооговору Сильвии Армитидж. Честные люди станут презирать его, друзья с омерзением отвернутся, а Веллингтон, этот великий солдат, человек, перед которым он преклонялся и чьим уважением дорожил больше всего, первым отвергнет его. Он предстанет перед всеми низким убийцей, который, потерпев неудачу в своей попытке свалить вину на невиновного человека, выдумал новую, еще более гнусную ложь, чтобы ценой чести своей жены добиться смягчения наказания за свое преступление.

Вообразите себе эту ужасную и безнадежную ситуацию, в которую завела его ревность, его страстное стремление отомстить. Он был так занят отправлением правосудия, так жаждал возмездия для своего, как он теперь думал, лжедруга, который опозорил его, так был поглощен приготовлением бальзама для своей израненной души, которым могло бы стать зрелище унижения самого Тремейна, что ни разу не задумался о том, чем это может обернуться для него самого. Глупец он, что пустился идти этим хитрым кривым путем, глупец, что не поддался первому честному порыву, заставившему его вытащить из стола футляр с дуэльными пистолетами, и в результате остался в дураках. Его глупость по нему же самому и ударила.

Но почему Сильвия Армитидж стала спасать Тремейна ценой своего доброго имени? Неужели она любит его и, посчитав, что жизнь Тремейна под угрозой, предприняла столь отчаянный способ для ее защиты? Или, может, она знала правду и принесла эту жертву ради Юны?

Даже не будучи психологом, сэр Теренс не мог поверить в такое самопожертвование одной женщины ради другой, сколь бы ни были они близки. Поэтому он утвердился в первом своем умозаключении. В его пользу свидетельствовали и слова Сильвии, сказанные в ночь ареста Тремейна. И такому человеку она дарит неоценимое сокровище своей любви, ради такого человека и в связи с такими гнусными делишками она жертвует своей драгоценной честью! Он усмехнулся сквозь стиснутые зубы над горькой иронией этой ситуации. Он сейчас же должен поговорить с ней, ей стоит знать, что она сделала. И хотел бы он, чтобы ее это только позабавило. Но прежде, однако, нужно кое-что сделать. О’Мой тяжело опустился в кресло у письменного стола и, взяв перо, начал писать.

Глава 19

ПРАВДА
Нетерпеливое ожидание капитана Тремейна, уже долгое время возбужденно прохаживающегося по столовой, наконец завершилось.

Сильвия Армитидж вошла без объявления как раз в тот момент, когда он уже был готов в третий раз позвать Маллинза, и несколько секунд они в легком смущении смотрели друг на друга. Затем мисс Армитидж закрыла дверь и со свойственной ей грацией прошла в глубь комнаты, держа голову прямо и глядя на капитана Тремейна с некоторым вызовом, видимо, еще переживая свое выступление на суде.

— Маллинз передал мне, что вы хотели меня видеть, — произнесла она, чтобы прервать затянувшееся неловкое молчание.

— После того, что произошло, это не должно вас удивлять. — Он не мог скрыть волнения, от его обычной невозмутимости не осталось и следа. — Почему, — наконец не выдержал Тремейн, — почему вы сделали это?

Сильвия Армитидж посмотрела на него с едва заметной улыбкой, словно находя этот вопрос забавным. Но, прежде чем она успела что-либо ответить, он снова заговорил быстро и горячо:

— Неужели вы могли предположить, что я желал бы купить свою жизнь такой ценой? Неужели вы подумали, что моя жизнь дороже мне вашего доброго имени? Есть чудовищная несправедливость в том, что вы пожертвовали собой таким образом.

— Несправедливость по отношению к кому? — последовал спокойный вопрос.

— Я не знаю! — воскликнул Тремейн после некоторой паузы. — По отношению к обстоятельствам, наверное.

Мисс Армитидж пожала плечами.

— Обстоятельства были такими, какими они были, и следовало что-то предпринять. Другого я ничего не смогла придумать.

— Это было вообще не ваше дело — что-то предпринимать! — в сердцах сказал он и сразу понял, какую ужасную оплошность допустил.

— Прошу простить за вмешательство, — произнесла мисс Армитидж ледяным тоном, — но теперь вам нет никакой необходимости об этом беспокоиться, — она повернулась, чтобы уйти. — До свидания, капитан Тремейн.

— О, подождите! — он встал между ней и дверью. — Мы должны понять друг друга, мисс Армитидж.

— Я думаю, мы уже поняли, капитан Тремейн, — ответила она — ее глаза метали молнии — и добавила: — Вы задерживаете меня.

— Я это делаю намеренно. — Он снова был спокоен и в первый раз за все время, которое знал ее и общался с ней, совершенно уверен в себе.

— Мы очень далеки от понимания. Более того, мы уже переполнены непониманием. Вы неправильно истолковали мои слова. Я очень сердит на вас. Не думаю, что за всю свою жизнь я еще на кого-нибудь так же сердился. Но вам не следует ошибаться относительно причины этого. Я сердит на вас за ту величайшую несправедливость, которую вы допустили по отношению к себе.

— Полагаю, это не ваше дело, — ответила мисс Армитидж, возвращая ему обидную фразу.

— Это мое дело. Я сделал его своим.

— А я не даю вам на это права. Пожалуйста, позвольте мне пройти, — она не отрываясь смотрела ему в лицо, ее голос был спокойным до холодности, и только прерывистое дыхание выдавало испытываемое девушкой волнение.

— Даете вы мне право или нет, я намерен взять его.

— Вы очень грубы.

Он усмехнулся.

— Даже рискуя показаться грубым, я все-таки предпочту объясниться с вами, нежели оставить все как есть. Я готов снести все что угодно, только бы не оставлять вас в заблуждении относительно мотивов, по которым я предпочел бы быть расстрелянным, чем оказаться спасенным за счет принесенного в жертву вашего доброго имени.

— Я надеюсь, — сказала мисс Армитидж чуть иронично, — вы не собираетесь предложить мне компенсацию в виде брака?

У капитана Тремейна перехватило дыхание. Гнев и смятение не дали ему подумать о таком варианте развития коллизии, и теперь, после такого презрительно-насмешливого напоминания, он осознал не только то, что оно является единственно возможным, но также и то, что именно поэтому Сильвия Армитидж полагает его совершенно невозможным.

Ее строгость сразу стала понятной ему. Она боится, что он пришел к ней с предложением, которое собирается сделать из чувства долга, чтобы исправить ложное положение, в котором она из-за него оказалась. А он своей брошенной сгоряча фразой подкрепил это подозрение.

Несколько мгновений Тремейн размышлял, выдерживая ее взгляд. Никогда еще Сильвия не казалась ему более желанной и недосягаемой одновременно, а его любовь более безнадежной, чем когда-либо. Ситуация сейчас требовала от него крайне осторожных действий, и Нед Тремейн пустился на хитрость впервые за свою солдатскую жизнь.

— Нет, — решительно сказал он, — не собираюсь.

— Я рада, что вы избавили меня от этого, — ответила мисс Армитидж, однако ее волнение как будто даже усилилось.

— И в этом, — продолжал Тремейн, — заключается причина моей злости на вас, на себя и на существующие обстоятельства. Если бы я считал себя хотя бы в малейшей степени достойным вас, я попросил бы вас стать моей женой несколько недель назад. О, подождите, выслушайте меня! Я уже несколько раз готов был сделать это, последний раз — той ночью на балконе, на балу у графа Редонду. Я призывал все свое мужество, собираясь признаться в своей любви, но потом опять сдерживался. Ведь, хотя я и могу в этом признаться, я ни о чем не смогу попросить. Я бедный человек, Сильвия. А вы дочь богатых родителей, люди говорят о вас, как о наследнице. Просить вас выйти за меня замуж… Поймите, я не могу этого сделать. Я буду выглядеть как охотник за приданым. Не в глазах окружающих — они ничего для меня не значат, — но, вероятно, в ваших глазах, а вы значите все. Я… я, — он запнулся, подыскивая слова для выражения переполнявших его чувств. — Если мое предложение будет воспринято благожелательно, обязательно найдутся люди, которые скажут, что вы вышли замуж за корыстного человека, воспользовавшегося вашей доверчивостью. Я счел бы себя в этом случае задетым, потому что нашел бы такой намек не лишенным оснований, но мне кажется, тут содержится нечто, касающееся вашего достоинства. Защищать вас — мой долг, иначе чего бы стоило мое отношение к вам, а я преклоняюсь перед вами.

Вот почему, — взволнованно закончил он, — я в таком негодовании и отчаянии из-за вашего благородного жеста в отношении меня, готового пожертвовать жизнью и честью, всем ценным, что у меня есть, для того, чтобы вас боготворил не только я, но и все вокруг.

Тремейн замолчал и, посмотрев на мисс Армитидж, встретил ее взгляд. Она была все еще очень бледной и, словно для того, чтобы сдержать сильное душевное волнение, прижимала к груди длинную тонкую руку. Но ее глаза улыбались, а на губах играла улыбка, которую Тремейн не знал, как объяснить — она была задумчивой, сочувственной и, как ему казалось, насмешливой.

— Полагаю, — сказал он, — в данной ситуации вы вправе ожидать от меня слов благодарности, которые я должен произнести в ответ на то, что вы сделали. Но у меня нет таких слов. Я вам не благодарен. Как я могу быть благодарным, когда вы погубили самое ценное для меня?

— Что именно?

— Ваше доброе имя.

— Однако я сохранила ваше.

— Да чего оно стоит? — воскликнул Тремейн почти с возмущением.

— Возможно, больше всего остального. — Она шагнула вперед и положила руку ему на плечо. Теперь уже нельзя было ошибиться — ее сияющие глаза и улыбка излучали нежность.

— Нед, теперь нам осталось только одно.

Взглянув на мисс Армитидж, смотревшую на него снизу вверх, Тремейн, в свою очередь, побледнел.

— Вы меня не поняли. Вы все же совершенно меня не поняли. К сожалению, я не обладаю даром слова, а если бы обладал, то использовал бы его в полной мере и даже сверх того…

— Напротив, Нед, я вас поняла прекрасно. Нельзя сказать, что я вас не понимала прежде, но теперь я уверена в том, на что надеялась.

— На что… надеялись? — с изумлением переспросил Тремейн и замолчал, словно пораженный какой-то страшной догадкой.

Она отвела взгляд и, продолжая улыбаться — теперь уже чуть лукаво, — спросила:

— Значит, вы не собираетесь делать мне предложение?

— Да как я могу? — воскликнул Тремейн почти гневно. — Вы же сами сочли это недопустимым, да так оно и есть. Это будет означать, что я воспользовался положением, в котором вы оказались благодаря своему безрассудному великодушию. Ох! — Он сжал кулаки и потряс ими.

— Что ж, хорошо, — сказала мисс Армитидж. — В таком случае, я сама прошу вас жениться на мне.

— Вы?!

— А что мне, по-вашему, остается? Вы сказали, что я погубила свое доброе имя. А вы дадите мне новое. Ведь я любой ценой вновь должна стать «честной женщиной». Так, кажется, это называется?

— Не надо! — воскликнул Тремейн дрогнувшим голосом. — Не смейтесь над этим.

— Мой дорогой, — мисс Армитидж положила ему на плечо вторую руку, — зачем тревожиться из-за вещей, которые не имеют значения, когда единственный важный для нас вопрос мы можем разрешить сами? Мы любим друг друга, и… — Произнося эти слова, она отвела глаза в сторону, но в какой-то момент губы ее задрожали и улыбка наконец погасла. Тремейн схватил ее руки и сжал их с такой силой, что сделал ей больно, и, склонившись над ней, попытался заглянуть в глаза.

— Вы думаете… — начал он.

Она резко повернула к нему свое вспыхнувшее лицо, готовая не то рассмеяться, не то расплакаться.

— Нет, это вы слишком много размышляете, Нед. А ведь все просто и понятно. В последний раз спрашиваю — вы женитесь на мне или нет?

Хитрость, на которую он пустился, оказалась гораздо сильнее, чем он рассчитывал, и результат превзошел все самые смелые его надежды.

Пробормотав что-то бессвязное, он привлек ее к себе. И я, вообще говоря, не вижу, что он мог сделать еще, ведь тут все было просто и понятно, а она сама как будто этого не оспаривала.

Тут неожиданно открылась дверь, и вошел сэр Теренс. Нет, он не удалился тихонько, как человек, неожиданно оказавшийся свидетелем такой интимной и трогательной сцены, напротив, О’Мой остался в комнате досадной помехой, чем и намеревался послужить.

— Весьма похвально, — усмехнувшись, сказал он. — И к тому же благородно. Если я правильно понял, дорогая Сильвия, молодой человек решил восстановить в глазах общества твою пошатнувшуюся из-за него репутацию. Полагаю, тебе только что сделали предложение.

Капитан Тремейн и Сильвия резко отодвинулись друг от друга.

— Вы видите, Сильвия! — воскликнул капитан, имея в виду то, о чем ее предупреждал.

— Да как же она может это видеть, хотел бы я знать, — сказал сэр Теренс, изображая недоумение, — если вы ей не все рассказали?

Капитан нахмурился.

— Не рассказал что? Существует что-то, чего я не понимаю, О’Мой. Ваше отношение ко мне с того момента, когда вы приказали мне отправиться под арест, представляется совершенно непонятным. И оно беспокоит меня больше всего остального в этом странном деле.

— Я верю вам, — сказал О’Мой и, сложив руки за спиной, начал ходить взад-вперед по столовой. Его лицо искажала злая усмешка, ненавистью пылали и обычно безмятежно-спокойные голубые глаза.

— В какие-то моменты, — сказал Тремейн, — мне казалось, что вы как будто мстите мне.

— А вы хотите знать, в чем дело, какие у меня могут быть основания для мести? В вашу голову не закралось хотя бы тени подозрения, что я могу знать всю правду?

Тремейн отшатнулся от него.

— Это напугало вас? — закричал О’Мой, издевательски наставив палец в переменившееся от дурного предчувствия лицо Тремейна.

— Но в чем, собственно, дело? — воскликнула Сильвия, начиная сознавать, что за всем этим таится нечто зловещее, что тут далеко не все так просто, как ей казалось до сих пор.

Воцарилось молчание. О’Мой, стоя у окна и опять сложив руки за спиной, насмешливо смотрел на Тремейна и молчал.

— Почему же вы не отвечаете ей? — наконец сказал он. — Вы беседовали вполне доверительно, когда я вошел. Может быть, вы что-то скрываете? У вас есть какие-то секреты от леди, которая, нет сомнения, обещала стать вашей женой, что, несомненно, является простейшим способом исправления ее недавней глупости?

— Вы хотите сказать, что все это время знали, что я не убивал Самовала? — озадаченно спросил сбитый с толку Тремейн, сформулировав мысль, на которую его наталкивал О’Мой.

— Разумеется. Как же я могу думать, что его убили вы, когда я сам его убил?

— Ты?! Ты убил его?! — изумлению Тремейна не было границ. — И…

— Ты убил графа Самовала?! — воскликнула мисс Армитидж.

— Конечно, я, — последовал циничный ответ, сопровождаемый коротким смешком. — Когда я приведу в порядок все свои дела, я избавлю провоста от дальнейших хлопот, связанных с поисками убийцы. А ты, Сильвия, стало быть, не знала, когда столь гладко лгала суду, что твой будущий муж невиновен?

— Я всегда была уверена в этом, — ответила она и вопросительно посмотрела на Тремейна.

О’Мой усмехнулся.

— Но он не сказал тебе об этом. Он предпочел, чтобы ты считала его виновным в кровопролитии, даже убийстве, но не открыл тебе правды. О, я понимаю. Ведь он же воплощенное благородство — насколько я помню, ты в таком духе отзывалась о нем тем утром — и знает, что подобает рассказывать, а о чем приличнее не говорить. Он вообще мастер искусства благоразумного умалчивания и может молчать сколько угодно — к примеру, как сегодня на суде. Тебе придется раскаяться, моя дорогая, что ты не позволила емупроследовать по его упрямому пути, что ты бросила в грязь свое чистое имя ради его алиби. Ведь у него было алиби, дитя мое, неопровержимое алиби, о котором он предпочел промолчать. Хотел бы я знать, так же ли ты была бы готова сделать щит из своей чести, если бы знала, что ты на самом деле защищаешь?

— Нед! — вскричала она. — Почему ты молчишь?! Или он так и будет продолжать? В чем он тебя обвиняет? Если ты был не с Самовалом той ночью, то тогда где же?

— В комнате у леди, как ты совершенно верно сообщила суду, — ответил генерал издевательским тоном. — Ты ошиблась только в том, у какой именно. Ты полагала, что этой леди была ты сама — чистейшее заблуждение. Но нам с тобой следует утешить друг друга, поскольку мы друзья по несчастью — по вине этого благородного человека. Той леди, с которой этот хлыщ развлекался тогда ночью в ее комнате, была моя жена.

— Боже мой, О’Мой! — сдавленным голосом воскликнул Тремейн. Наконец он понял всю необъяснимую странность поведения сэра Теренса. И, поняв, почувствовал сильнейшее сострадание к О’Мою, сразу осознав, как он мучился, должно быть, все эти дни. — Боже мой, ты решил, что я…

— Вы отрицаете это?

— Это обвинение? Полностью.

— А если я скажу вам, что сам своими глазами видел вас с ней в окне в ее комнате; если я скажу вам также, что видел веревочную лестницу, свешивающуюся с ее балкона; если я скажу вам, что, притаившись там после того, как убил Самовала — убил, заметьте, за его слова о том, что он сказал, что вы и моя жена изменяете мне, убил его за то, что он сказал мне грязную правду, — если я скажу вам, что слышал, как она пыталась удержать вас, когда вы собрались спуститься и посмотреть, что случилось, — если я вам скажу все это, вы и тогда будете отрицать? И тогда будете лгать?

— Я и тогда скажу, что все, что вы предполагаете, — ложь, ложь, которую вам внушил, видно, сам дьявол да еще ваша бессмысленная ревность.

— Все, что я предположил? Но то, что я утверждаю — сами факты, — это правда?

— Это правда. Но…

— Правда! — воскликнула мисс Армитидж.

— Подожди, — остановил ее О’Мой. — Ты мешаешь ему. Он сейчас расставляет эти факты таким образом, чтобы они приобрели невинный вид. Он сейчас пытается сделать себя достойным той великой жертвы, которую ты принесла, чтобы спасти его жизнь. Ну? — Он выжидающе посмотрел на Тремейна.

Мисс Армитидж тоже взглянула на него и… успокоилась. Капитан был абсолютно спокоен и лишь едва заметно улыбался с сожалением и презрением. Если бы он был виновен в том, что ему приписывал О’Мой, то не смог бы так держаться в ее присутствии.

— О’Мой, — медленно начал он. — Я сказал бы, что вы сплутовали, если бы не понимал, что вы сваляли дурака. — Тремейн говорил ровным голосом, абсолютно бесстрастно. Он уже решил, как теперь поступить. Это дело достигло такого предела, когда в интересах его участников и, пожалуй, прежде всего ради мисс Армитидж следует открыть правду, невзирая на возможные для Ричарда Батлера последствия.

— Почему вы позволяете себе говорить со мной в таком тоне? — начал сэр Теренс, переходя на крик.

— Сейчас вы сами найдете его оправданным. Мне надо бы рассердиться на вас, О’Мой, за то, что вы сделали, но я испытываю лишь сожаление по этому поводу. Мне следовало бы презирать вас за ваше лживое поведение, за ваше пренебрежение к присяге в суде и за вашу попытку бороться с воображаемой низостью настоящей низостью, но я понимаю, что вы страдали, и эти страдания являются наказанием, которое вы заслужили за то, что не поступили честно, за то, что на месте не обвинили меня в том, в чем подозревали.

— Этот джентльмен собирается читать мне мораль, Сильвия.

Но Тремейн не обратил внимания на его слова.

— Это правда, что я находился в комнате у Юны, когда вы убивали Самовала. Но я был с ней не один, как вы поспешно предположили. Там находился ее брат Ричард Батлер, которого она прятала у себя уже две недели и из-за которого я там и оказался. Юна попросила меня, как друга Дика и как своего друга, спасти его, и я взялся за это. Я поднялся к ней в комнату, чтобы помочь ему спуститься по веревочной лестнице, которую вы видели, поскольку он был ранен и сам не смог бы этого сделать. Снаружи я оставил ждать экипаж, на котором приехал. Я собирался доставить Дика на корабль, отплывающий в Англию, и уже обо всем договорился с капитаном. Вы поймете, если подумаете, что — как я сказал на суде — если бы я приехал на тайную встречу, едва ли бы я сделал это так открыто, да еще оставил экипаж ждать у всех на виду. Смерть Самовала и мой арест расстроили наш план и помешали спасению Дика. Теперь вы знаете правду и вполне можете оценить свое поведение во всем этом деле.

В тишине, наступившей вслед за вздохом облегчения, вырвавшимся у мисс Армитидж, О’Мой смотрел на Тремейна широко раскрытыми глазами, выражение его лица непрерывно менялось, отражая целую гамму противоречивых чувств.

— Дик Батлер? — наконец переспросил он и закричал: — Я не верю ни единому вашему слову! Вы лжете, Тремейн!

— Я понимаю вас, вы достаточно натворили, чтобы не надеяться на это.

— Если бы все было так, Юна не стала бы скрывать это от меня. Она сразу пошла бы ко мне.

— Беда с вами, О’Мой. Похоже, ревность совершенно лишила вас способности связно мыслить, а то бы вы вспомнили, что, по существу, являетесь последним человеком, которому Юна может открыть присутствие здесь Дика. Я предостерег ее от этого, рассказав о вынужденном обещании, данном вами государственному секретарю Форжешу, и даже приложил все усилия, чтобы оправдать вас, когда она стала негодовать. Вероятно, будет лучше, — закончил Тремейн, — если вы пошлете за Юной.

— Именно это я и собираюсь сделать, — угрожающим тоном произнес сэр Теренс и, решительно прошагав через комнату, открыл дверь — идти дальше не было необходимости.

На пороге, совершенно растерянная, стояла леди О’Мой. Сэр Теренс посторонился, пропуская ее.

Она медленно, беспокойно обводя взглядом присутствующих, подошла к креслу, которое ей поторопился предложить капитан Тремейн, и опустилась в него. Ей так много нужно было сейчас сказать, что она не могла решиться, с чего начать. Сэру Теренсу осталось только помочь ей в этом, что он и поспешил сделать, едва закрыл дверь. Став там, как часовой, он смотрел на нее гневно и одновременно подозрительно.

— Что именно ты слышала?

— Все с того момента, как ты сказал о Дике, — без колебаний ответила леди О’Мой.

— Значит, ты подслушивала?

— Конечно. Я хотела знать, что вы тут говорите.

— Для этого не обязательно пользоваться замочной скважиной.

— Я ею и не пользовалась, — сказала леди О’Мой, понимая его слова буквально. — Мне все было слышно и так — особенно тебя, Теренс. Ты ведь повышаешь голос при малейшем раздражении.

— В данном случае мое раздражение, полагаю, было совсем незначительно. Стало быть, ты слышала историю капитана Тремейна, и для тебя не составит труда ее подтвердить.

— Вы все еще сомневаетесь, О’Мой, — сказал Тремейн, — потому, что хотите сомневаться. Потому, что вы боитесь посмотреть в глаза представшей перед вами правде. Я полагаю, Юна, это избавит всех от дополнительных волнений и убережет твоего мужа от великого множества различного рода заявлений, о которых он впоследствии может пожалеть, если ты пойдешь и приведешь Дика. Ей-богу, по-моему, с Теренса да и со всех нас достаточно.

После предложения привести Дика начавший было опять закипать гнев О’Моя стих. Он посмотрел на жену почти с тревогой, а та, ответив ему растерянным взглядом, грустно сказала:

— Я не могу — Дик ушел.

— Как ушел?! — крикнул Тремейн.

— Ушел? — переспросил О’Мой и начал смеяться. — А вы уверены, что он вообще приходил?

— Но… — Леди О’Мой была озадачена. — Разве Нед не сказал тебе? — спросила она, нахмурившись.

— О да, Нед сказал мне. Нед сказал! — Его лицо стало страшным.

— И ты ему не веришь? Ты не веришь мне? — Леди О’Мой была само отчаяние, она словно призывала небеса в свидетели поведения мужа, которое ей приходилось сносить. — Тогда тебе лучше позвать Маллинза и спросить его. Он видел, как уходил Дик.

— Разумеется, сэр Теренс больше доверяет дворецкому, чем своей жене и другу, — безжалостно сказала мисс Армитидж.

Он посмотрел на нее несколько удивленно.

— Ты веришь им, Сильвия?!

— Надеюсь, я еще не сошла с ума, чтобы не верить им, — последовал раздраженный ответ.

— Стало быть… — начал О’Мой, но замолчал. — Как давно, ты говоришь, Дик ушел из дома?

— Минут десять назад, не больше.

О’Мой повернулся и открыл дверь.

— Маллинз! — закричал он. — Маллинз!!!

— Как можно жить с таким мужем! — вздохнула леди О’Мой, обращаясь к мисс Армитидж. — Что за человек! — Изящным жестом она поднесла к носу флакон с нюхательной солью.

Тремейн улыбнулся и отошел к окну. Появился Маллинз.

— Кто-нибудь выходил из дома в ближайшие десять минут, Маллинз? — спросил О’Мой.

Тот замялся, явно испытывая неловкость.

— Сэр, вам не следовало бы…

— Вы можете ответить на мой вопрос?! — проревел О’Мой.

— Никто не выходил из дома, кроме мистера Батлера, сэр.

— Как долго он тут находился? — последовал новый вопрос после короткой паузы.

— Этого я не могу вам сказать, сэр. В первый раз я увидел его спускающимся по лестнице после того, как он, видимо, вышел из комнаты ее милости.

— Можете идти, Маллинз.

— Я надеюсь, сэр…

— Вы можете идти!

Сэр Теренс захлопнул дверь за спиной растерянного и встревожившегося слуги, почувствовавшего волнение, охватившее дом генерал-адъютанта вследствие какой-то раскрывающейся тайны, и повернулся. Это был другой человек. Он выглядел совершенно опустошенным, его голова поникла, лицо казалось изможденным и внезапно постаревшим.

— Панталоне из комедии, — проговорил он, вспомнив злую насмешку, стоившую Самовалу жизни.

— Что ты сказал? — спросила леди О’Мой.

— Произнес свое имя, — последовал ответ сдавленным голосом.

— Но оно звучит не так, Теренс.

— Это имя, которое я заслужил, правда, сказанная этим лжецом. А я его убил за нее.

О’Мой подошел к столу, в этот момент его охватило отчетливое осознание своего положения, и он, сломленный, разбитый человек, со стоном рухнул в кресло.

Глава 20

ПРОШЕНИЕ ОБ ОТСТАВКЕ
Едва он, опершись локтями о стол, обхватил голову руками, три человека, перед каждым из которых он, действовавший словно в наваждении из-за своей ревности, ослепившей его и водившей за нос, был так виноват, обступили его.

Жена положила руку ему на плечо, чтобы утешить, но о более тяжелой части его вины Юна все еще не ведала. Сильвия произнесла слова поддержки, хотя поддерживать, по сути, было уже некого. Но больше всего он был тронут, почувствовав руку Тремейна на своем плече и услышав его голос, просивший собраться с духом и рассчитывать на них.

О’Мой поднял голову и с удивлением, пересилившим стыд, посмотрел на своего друга и секретаря.

— Ты можешь простить меня, Нед?

Тремейн взглянул на Сильвию Армитидж.

— Благодаря тебе мне наконец повезло, чего никогда бы не произошло безо всех этих перипетий, — сказал он. — Какую обиду я могу держать на тебя, О’Мой? А кроме того, я тебя понимаю, а тот, кто понимает, не может не простить. Я представляю, что тебе пришлось вытерпеть. Трудно придумать более убедительные улики, которые могли бы так сбить человека с толку.

— Но трибунал, — в ужасе произнес О’Мой и закрыл лицо руками. — Боже мой! Я обесчещен! Я… я… — он поднялся, отстранив жену и друга, и отошел к окну. — Наверное, я сошел с ума. Да, я сошел с ума. Совершить такое!.. — Утратив опору, которую он черпал в своей злой ревности, перечеркнувшей в его душе даже совесть, О’Мой содрогнулся от осознания содеянного.

Ничего не понимающая леди О’Мой обратилась к Сильвии и капитану Тремейну:

— Что Теренс имеет в виду? Что он такого натворил?

Сэр Теренс ответил сам:

— Я убил Самовала. Это я дрался с ним на дуэли. А потом свалил свою вину на Неда и в слепой попытке отомстить за себя докатился до лжесвидетельства. Вот что я совершил. Скажите мне теперь, какой у меня, по-вашему, остается выход?

— О-о-о!

Этот крик ужаса и негодования, вырвавшийся у Юны, тут же погасила Сильвия, стиснувшая ее плечо. Мисс Армитидж все видела и понимала, ей было жалко сэра Теренса, и она постаралась удержать его жену, чтобы уберечь О’Моя от дополнительных страданий. Но та все же воскликнула:

— Как ты мог, Теренс! Как же ты мог! — И расплакалась. Слезы для людей ее склада — более легкое средство выражения своих чувств, чем слова.

— Думаю, все это из-за моей любви к тебе, — ответил он с оттенком горькой самоиронии. — Только так я могу ответить на твой вопрос и лишь такое оправдание считаю подходящим.

— Но тогда, — проговорила леди О’Мой, вновь охваченная ужасом, ибо теперь она понимала все, — если это откроется — Теренс, что с тобой будет?

Он медленно подошел к ней. Ясно осознавая теперь, что от ответственности не уйти, сэр Теренс почувствовал даже некоторое облегчение и отчасти успокоился.

— Все должно быть открыто, — тихо сказал он. — Ради всех, кого это коснулось, все должно быть…

— О нет, нет! — Поднявшись, она в страхе схватила его за руки.

— Они могут и не узнать правды.

— Нет, не могут, моя дорогая, — ответил О’Мой, погладив прижавшуюся к его груди ее белокурую головку. — Они должны ее узнать. Я об этом позабочусь.

— Ты? Ты?! — Глядя на него широко раскрывшимися глазами, Юна всхлипнула и, борясь с душившими ее рыданиями, закричала: — О нет, Теренс, нет! Ты не можешь! Ты не можешь! Ты ничего не должен говорить — ради меня, Теренс, если ты меня любишь!

— Ради чести я должен это сделать и ради Сильвии и Тремейна, которым я…

— Ради меня не надо, Теренс, — остановила его Сильвия.

Он посмотрел на нее, затем на Тремейна.

— А ты, Нед, что скажешь ты?

— Нед не может желать… — начала Юна.

— Пожалуйста, позволь ему говорить за себя, дорогая, — прервал ее О’Мой.

— Что я могу сказать? — почти сердито ответил Тремейн. — Как я могу что-то советовать? Да я и не знаю, что в этой ситуации вообще может считаться советом. Ты отдаешь себе отчет в том, что тебя ждет, если ты сознаешься?

— Полностью, и единственное, чего я хотел бы избежать, — это презрения людей, которое я заслужил. Но ведь оно неизбежно, Нед?

— Я не уверен. Думаю, многие поймут тебя, а понимание рождает сочувствие. Факты, ставшие тебе известными в тот момент, выглядели просто неопровержимо. Наказание, которое тебя ожидает, конечно, будет очень тяжелым, но ты уже так страдал, что едва ли оно заставит страдать тебя еще сильнее, независимо от того, каким будет приговор. Нет, я все-таки не берусь давать рецепты! Эта проблема слишком сложна для меня. К тому же следует подумать и о Юне. У тебя ведь есть долг и перед ней, и если ты будешь хранить молчание, возможно, это будет лучше всего. На нас ты можешь положиться.

— Конечно, конечно, — поддержала его Сильвия.

О’Мой взглянул на них грустно и улыбнулся сквозь выступившие на его глазах слезы.

— Наверное, еще не существовало на свете человека, которого бы судьба одарила такими благородными друзьями, но который был бы так мало их достоин, — медленно сказал он. — Своим великодушием вы делаете мое состояние совершенно невыносимым. Однако не все зависит лишь от моего молчания, Нед. Что, если провост, ведущий сейчас расследование, выяснит, как все было на самом деле?

— Он не сможет выяснить всего, что необходимо, чтобы признать тебя виновным.

— Почему ты в этом так уверен? А если сможет? Если это произойдет, в каком тогда положении я окажусь? Пойми, Нед, я должен сам прийти с повинной, пока кто-нибудь другой не разоблачил меня. Это единственный теперь для меня способ спасти остатки чести.

Они и сами не заметили, как опять перешли на «ты». В дверь постучали, вошел Маллинз и сообщил, что лорд Веллингтон спрашивает сэра Теренса.

— Он ожидает вас в вашем кабинете, сэр Теренс.

— Скажите его светлости, что я сейчас буду.

Маллинз исчез за дверью, а О’Мой стал готовиться последовать за ним. Он мягко освободился от обвивших его рук жены.

— Мужайся, моя дорогая, — сказал сэр Теренс. — Веллингтон, возможно, проявит ко мне больше милосердия, чем я того заслуживаю.

— Ты собираешься рассказать ему обо всем? — с трудом произнесла она.

— Конечно, любовь моя. Что мне еще остается делать? Но раз вы с Недом простили меня, все остальное не имеет особого значения.

О’Мой нежно поцеловал ее и посмотрел на стоявших рядом Сильвию и Тремейна.

— Успокойте ее, — попросил он и быстро вышел.

В своем кабинете О’Мой застал не только лорда Веллингтона, но и полковника Гранта и, увидев их серьезные холодные лица, подумал, что каким-то загадочным образом им, похоже, уже стали известны все роковые подробности той ночи.

Веллингтон в сером сюртуке и высоких сапогах неподвижно стоял у стола, держа в сложенных за спиной руках кнут и шляпу-двууголку.

— А, О’Мой, — сухо сказал он, — я хотел обсудить с вами кое-что перед тем, как отправиться в Лиссабон. — Веллингтон говорил резко и отрывисто.

— Вероятно, сэр, будет лучше, если вы сначала прочитаете письмо, которое я для вас приготовил, — ответил сэр Теренс и подошел к столу, где он оставил его час назад.

Его светлость молча взял письмо и, бросив короткий взгляд на О’Моя, сломал печать. В глубине комнаты у окна недвижно возвышалась рослая фигура Кохуна Гранта, его выразительное, обычно очень живое лицо сейчас было абсолютно непроницаемо.

— О, так это ваше прошение об отставке? Но вы не указали причин, вызвавших такое желание. — Он смотрел О’Мою прямо в глаза. — И в чем дело?

— В том, — ответил сэр Теренс, — что я предпочел подать его сам, не дожидаясь, пока меня об этом попросят.

Он был очень бледен, однако выдержал тяжелый взгляд командующего.

— Может быть, вы объясните более внятно, в чем, собственно, дело? — холодно произнес Веллингтон.

— Во-первых, — сказал О’Мой, — это я убил Самовала. А поскольку вы, ваша светлость, были свидетелем того, что произошло потом, то понимаете, что это меньшая часть моего преступления.

Веллингтон вскинул голову.

— Так! — сказал он. — Хм! Прошу прощения, Грант, за то, что не поверил вам. — И снова обратился к О’Мою: — Ну, — его голос звучал резко и сурово, — и вам больше нечего добавить?

— Ничего такого, что вы, милорд, посчитали бы важным, — ответил О’Мой, и некоторое время они молча смотрели друг на друга.

— О’Мой, — наконец произнес Веллингтон более мягко, — я знаю вас уже пятнадцать лет, и мы были друзьями. Сложившиеся между нами отношения взаимной приязни и понимания стали такими, что однажды вы ради меня чуть было не погубили себя — я, конечно, имею в виду дело сэра Харри Баррарда, которое невозможно забыть. Все эти годы я знал вас как безупречно честного джентльмена, которому доверился бы, даже если больше никому вокруг не мог бы верить. И вот вы стоите передо мной и признаетесь в самом бесчестном, самом позорном преступлении среди тех, что когда-либо вменялись в вину британскому офицеру, и говорите, что не имеете никаких объяснений своему поведению. Или я никогда не знал вас, О’Мой, или я не понимаю вас сейчас. Кто же вы на самом деле?

О’Мой поднял было руки, но тут же снова опустил их.

— Какие тут могут быть объяснения? — проговорил он. — Как может человек, который в прошлом был — как я надеюсь — в глазах всех, кто его знал, джентльменом, объяснить этот акт безумия? Все началось в связи с вашим приказом о запрещении дуэлей. Самовал меня смертельно оскорбил. Он задел честь моей жены таким образом, что этого бы не стерпел ни один человек, тем более я. Я совершенно вышел из себя и согласился тайно, без секундантов встретиться с ним здесь и убил его. А потом мне представилось совершенно ложное, как я теперь знаю, но в тот момент казавшееся неоспоримым доказательство того, что все, что он говорил мне, — правда, и рассудок покинул меня.

Сэр Теренс рассказал, как увидел спускающегося с балкона леди О’Мой Тремейна и все остальное, что случилось вслед за этим.

— Я плохо представлял, — в завершение сказал он, — чем все это могло закончиться, и не знаю, допустил бы я, чтобы капитана Тремейна расстреляли, если бы до этого дошло. Я был одержим лишь желанием подвергнуть его тяжелому испытанию, в которое он, как я полагал, попадет, оказавшись перед выбором: сохранить молчание и покориться своей судьбе или признаться, что казалось не менее мучительным, чем сама смерть.

— Вы глупец, О’Мой! Редкий, законченный — да у меня просто нет слов какой! — обрушился на него Веллингтон. — Грант слышал из-за ворот в ту ночь гораздо больше, чем вы можете себе представить, и его выводы оказались очень близкими к правде. Но я не поверил ему — не смог поверить в такое о вас.

— Понимаю, — хмуро произнес О’Мой, — я сам до сих пор не могу в это поверить.

— Когда мисс Армитидж вмешалась со своим заявлением об алиби Тремейна, я поверил ей, имея в виду то, что мне рассказал Грант, и решил, что это он спустился из ее окна. Поэтому же я пришел проследить, чтобы дело не закончилось для него плохо. В случае необходимости Грант сообщил бы все, что ему было известно, и, таким образом, предоставил бы вас вашей участи. Но мисс Армитидж избавила нас от этого и оставила меня в убеждении, что Тремейн невиновен, но я все еще не понимал вашей роли в этой истории. А теперь появился Ричард Батлер, чтобы сдаться на мою милость, с другим рассказом, опровергающим сообщение мисс Армитидж, зато подтверждающим ваше.

— Ричард Батлер! — воскликнул О’Мой. — Он сдался вам?!

— Полчаса назад.

Сэр Теренс опустил голову и покачал ею, издав короткий смешок, больше похожий на рыдание.

— Бедная Юна! — прошептал он.

— Ситуация просто потрясающая — ложь, ложь везде, даже там, где ее меньше всего ожидаешь! — Веллингтон не мог сдержать своего гнева. — Вы понимаете, что вас ждет в результате этого вашего безумия?

— Да, сэр, потому я и подал вам свое прошение об отставке. Нарушение общего приказа, наказуемое для любого офицера, непростительно и для вашего генерал-адъютанта.

— Но это наименьшее прегрешение из того, что вы натворили, глупец несчастный!

— Я знаю. Уверяю вас, я это прекрасно понимаю.

— И вы ко всему готовы?! — Веллингтон был вне себя.

Он разрывался между необходимостью следовать своему долгу главнокомандующего и дружеским отношением к генерал-адъютанту, а также памятью о прошлом, когда преданность О’Моя своему командующему едва не стоила ему жизни.

— Разве у меня есть выбор?

Веллингтон прошелся по комнате, опустив голову и сжав губы. Неожиданно он остановился и посмотрел на своего хранившего молчание офицера разведки.

— Что теперь нам делать, Грант?

— Это решить можете только вы, милорд. Но, если бы я осмелился…

— Осмельтесь же, черт вас побери!

— Служба связи представила причину смерти Самовала как общую вину союзников, и это может компенсировать тяжелый проступок О’Моя.

— Да разве это возможно? — раздраженно бросил Веллингтон. — Вы не знаете, О’Мой, что на теле Самовала были найдены кое-какие бумаги, адресованные Массена. Если бы они попали к нему, или если бы Самовал осуществил свои намерения, согласно которым он подстроил эту ловушку для вас — нет сомнения, рассчитывая на свое мастерское владение шпагой, он проник сюда, чтобы убить вас, — то все мои планы по уничтожению французской армии рухнули бы. Да, можете теперь удивляться. Это другой момент, когда вы проявили полное отсутствие осмотрительности. Вы прекрасный организатор, О’Мой, но я не думаю, что смог бы найти себе менее благоразумного генерал-адъютанта, даже если бы для этой цели собрал всех генералов армии. Самовал был шпионом — и одним из самых ловких, с которыми нам когда-либо приходилось встречаться. Только с его смертью выяснилось, насколько он был опасен. За то, что вы его, так сказать, обезвредили, на самом деле вы заслужили благодарность от правительства его величества, как полагает Грант. Но до того, как вы ее получите, вам предстоит предстать перед трибуналом за то, при каких обстоятельствах вы его убили, и вас, вероятно, расстреляют. Я не могу вам помочь. И надеюсь, что вы этого от меня не ожидаете.

— Такая мысль даже не приходила мне в голову. Но то, что вы открыли мне, сэр, снимает некоторую тяжесть с моей души.

— Да? Но ничего не снимает с моей, — последовал недовольный ответ.

Некоторое время Веллингтон размышлял, затем резко взмахнул рукой, словно отбрасывая мешавшие ему мысли.

— Я ничего не в силах сделать, — сказал он, — ничего без того, чтобы не изменить своему долгу и не попасть в такое же скверное положение, как вы, О’Мой, причем у меня бы не было причин для оправданий, даже таких, которые имеются у вас. Я не могу позволить замять, утаить ваше дело. До сих пор я не давал никому повода обвинять меня в чем-либо подобном, и на этот раз также не хочу брать грех на душу. О’Мой, вы совершили преступление и теперь должны ответить за него.

— Если вы помните, я не просил вас помочь мне, сэр, — возразил сэр Теренс.

— И не подразумевали этого, полагаю?

— Нет.

— Что ж, я рад, если так.

Веллингтон редко впадал в гнев, но сейчас был как раз тот самый случай, когда он не смог сдержаться.

— Полагаю, вы не считаете, что я издаю законы для того, чтобы потом спасать людей, их нарушающих, от ответственности. Вот ваш шурин, этот парень, Батлер, который столько сделал, чтобы поставить под угрозу наши отношения с союзниками — а ведь я почти обещал забыть это приключение в Таворе. Ваша же ситуация совсем иная, О’Мой. Как ваш друг, я дьявольски зол на вас за то, что вы поставили себя в такое положение. Как ваш старший офицер, я могу только объявить вас под арестом и созвать трибунал для разбирательства этого дела.

Сэр Теренс склонил голову, несколько удивленный столь взвинченным состоянием его светлости.

— Этого я и ожидал, милорд. И я не могу понять, почему вы изводите себя подобным образом.

— Да потому, что меня связывает с вами давняя дружба, О’Мой. Потому, что я помню, каким верным товарищем вы мне были. И потому, что я должен сейчас забыть все это и помнить только о своем суровом и неумолимом долге. Если я прощу вас и прекращу расследование, то долг и честь обяжут меня подать правительству его величества собственное прошение об отставке. Мой же долг сейчас состоит в том, чтобы всецело отдаваться не чувствам, а подготовке к грядущему наступлению французов, которые со дня на день перейдут Агеду и вторгнутся в Португалию.

На лице сэра Теренса появился румянец, его взгляд просветлел.

— Я благодарю вас за то, что вы находите время, чтобы заниматься моими делами в такое время.

— О, после того, что вы совершили, я понимаю, какой вы глупец, О’Мой. Больше тут нечего сказать. Считайте себя под арестом. Я должен был бы сделать это, даже если бы вы приходились мне братом, что, благодарение богу, не так. Идемте, Грант. До свидания, О’Мой! — И он протянул генерал-адъютанту руку.

Сэр Теренс в изумлении колебался.

— Это рука вашего друга Артура Уэлсли, я предлагаю вам не руку командующего, — сказал его светлость.

О’Мой, растрогавшись, наверное, сильнее всего за сегодняшнее утро, молча пожал ее.

В этот момент раздался стук в дверь. Маллинз отворил ее и впустил ординарца, который прошел в комнату и вытянул руки по швам.

— Майор Каррадерз просил доложить о себе, сэр, — сказал он О’Мою, — а его превосходительство секретарь регентского совета желает срочно вас видеть.

Наступила пауза. О’Мой пожал плечами и развел руками. Доклад предназначался для генерал-адъютанта, а он больше им не являлся.

— Пожалуйста, передайте майору Каррадерзу, что я… — начал он, но лорд Веллингтон прервал его:

— Попросите его превосходительство прийти сюда. Я сам хочу с ним увидеться.

Глава 21

СПАСЕНИЕ
— Я покину вас, сэр, — сказал сэр Теренс.

Но Веллингтон остановил его:

— Полагаю, раз дон Мигел спрашивает вас, будет лучше, если вы останетесь.

— Дон Мигел хочет видеть генерал-адъютанта, а я более не занимаю этой должности.

— Однако его дело может касаться и вас. Думаю, оно связано со смертью графа Самовала, поскольку я проинформировал регентский совет о чинимой им измене. Поэтому вам лучше остаться.

Угрюмый, с потупленным взором, сэр Теренс остался, как ему было велено.

В кабинет энергично вошел, как всегда безупречно одетый, государственный секретарь и, сомкнув каблуки, поклонился всем троим.

— Ваш покорный слуга, джентльмены, — с почти уже вышедшей из моды церемонностью представился он.

Желтоватое лицо дона Мигела было печально, он выглядел даже немного смущенным.

— Большая удача, что я застал вас здесь, милорд. Дело, с которым я явился к вашему генерал-адъютанту, чрезвычайно серьезно — настолько, что он сам, возможно, даже не смог бы все решить. Я боялся, что вы уже отбыли на север.

— Коль скоро мое присутствие может оказаться вам полезным, я рад, что обстоятельства задержали мой отъезд, — последовал любезный ответ его светлости, — пожалуйста, кресло, дон Мигел.

Пока Мигел Форжеш располагался в предложенном ему кресле, Веллингтон сел за стол генерал-адъютанта.

Теренс, прислонившись к каминной полке, продолжал стоять к ним лицом так же, как и Грант, который согласно своей привычке держаться в тени остался в глубине комнаты.

— Я прибыл к вам, — начал дон Мигел, поглаживая свой квадратный подбородок, — по делу, касающемуся покойного графа Самовала, сразу же после того, как услышал, что трибунал оправдал капитана Тремейна.

Нахмурившись, его светлость пристально посмотрел на государственного секретаря.

— Надеюсь, сударь, вы прибыли сюда не затем, чтобы поставить под сомнение решение трибунала.

— О, совсем напротив! — поторопился заверить его дон Мигел. — Я представляю сейчас не только совет, но также и семью Самовала. И члены совета, и члены семьи считают удачей то, что, арестовав капитана Тремейна, военные власти совершили ошибку, и имеют основания страшиться ареста истинного виновника его смерти.

Дон Мигел замолчал, а Веллингтон нахмурился еще сильнее.

— Боюсь, — медленно произнес он, — я не совсем понимаю, в чем причина их обеспокоенности.

— Тогда позвольте мне ее объяснить. Дальнейшее расследование этого дела, выяснение обстоятельств смерти графа Самовала вряд ли позволит утаить его достойную сожаления деятельность, поскольку, нет сомнений, полковник Грант посчитает своим долгом в интересах правосудия предъявить суду бумаги, обнаруженные им на теле графа. Если мне будет позволено высказать свое мнение, — продолжал он, оглянувшись на полковника, — то я должен признаться, что не совсем понимаю, почему этого не произошло до сих пор.

В наступившей паузе Грант посмотрел на Веллингтона, словно спрашивая указаний, но его светлость взял бремя ответа на себя.

— С точки зрения наших общих интересов сейчас это было делать нецелесообразно, — сказал он, — а необходимости оглашения этих фактов не возникло.

— Позвольте мне заметить, милорд, что вы поступаете весьма деликатно и мудро, но в дальнейшем обстоятельства могут сложиться иначе. Ведь расследование должно неизбежно привести к тому, что вам придется все рассказать, а последствия такого разоблачения будут весьма плачевными.

— Плачевными для кого? — спросил его светлость.

— Для самого графа и регентского совета.

— Я могу посочувствовать близким графа, но никак не членам совета.

— Но, милорд, неужели совет, рискуя из-за измены одного-двух своих членов оказаться в целом совершенно дискредитированным, не заслуживает сочувствия?

— Совет уже не раз предупреждали. Мне надоело делать предупреждения и даже угрожать совету последствиями сопротивления моему курсу. Я полагаю, что такое разоблачение члены совета заслужили, оно послужит вернейшим средством обеспечения большего благоразумия правительства в дальнейшем. Я устал продираться через паутину интриг, которыми совет осложняет мои действия и выполнение моих распоряжений. Авторитет, который имеет совет, дает ему возможность мешать мне, но после оглашения всех открывшихся обстоятельств, которого вы так страшитесь, этот авторитет пошатнется.

— Милорд, я должен согласиться, что у вас, безусловно, есть много оснований так говорить, — дипломатично сказал дон Мигел, — я понимаю ваше негодование. Но, позвольте мне уверить вас, что это не весь совет противостоит вам, а лишь отдельные своекорыстные его члены, один-двое друзей принципала Созы, в чьих интересах действовал злосчастный и обманутый граф Самовал. Ваша светлость, безусловно, понимает, что сейчас неподходящий момент для возбуждения общественного возмущения против португальского правительства. Когда в толпе вспыхивают страсти, кто может поручиться за последствия? Кто может поручиться, что их пламя не превратится в пожар? Желательно сделать лишь прижигание, а не сжигать весь организм.

Вертя в руках костяной ножик для разрезания бумаг, Веллингтон размышлял, доводы государственного секретаря подействовали на него.

— Когда я последний раз предложил сделать «прижигание», по вашему весьма образному выражению, совет не внял моим словам.

— Милорд!

— Нет, сударь, не внял. Антониу ди Созу удалили, но и только. Его друзей оставили на своих местах, и они продолжали свою деятельность. Кто после этого сможет дать мне гарантии, что совет станет вести себя иначе?

— Я даю вам наши официальные заверения, милорд, что члены совета, подозреваемые в соучастии в этом деле или принадлежности к фракции Созы, будут вынуждены подать в отставку и вы сможете полностью положиться на лояльность совета, готового поддерживать ваши меры.

— Вы даете мне заверения, сударь, а я прошу гарантии.

— У вас находятся документы, найденные у графа Самовала. Совет знает об этом, и это знание заставит его принимать меры против возможных происков со стороны части своих членов, которые, вполне понятно, могут вывести вас из себя и вынудить огласить эти бумаги. Разве это не служит некой гарантией?

Веллингтон задумчиво кивнул.

— Я с этим согласен. Однако не вижу, как можно избежать огласки в ходе дальнейшего расследования обстоятельств смерти графа Самовала?

— Милорд, это обстоятельство представляется главным во всей истории. Все расследования должны быть приостановлены.

Сэр Теренс почувствовал, как все внутри у него оборвалось, и взглянул в непроницаемое, непреклонное лицо лорда Веллингтона.

— Должны?! — резко переспросил Веллингтон.

— Но может ли быть иначе, милорд, если принять во внимание наши общие интересы? — быстро и встревоженно ответил государственный секретарь, привстав с кресла.

— А как же британское правосудие, сударь? — суровым, с ноткой угрозы голосом спросил его светлость.

— Британское правосудие имеет все основания полагать себя удовлетворенным. Британское правосудие может считать, что граф Самовал расстался с жизнью при совершении изменнических действий. Он был шпионом, застигнутым на месте преступления и там же убитым — весьма закономерный конец. Если бы графа схватили, британское правосудие потребовало бы того же самого — его требование просто предвосхитили. Разве ради британских, так же как и португальских, интересов британское правосудие не может поставить на этом месте точку?

— Приняв в качестве аргумента целесообразность, не так ли?

— А почему и нет, милорд? Разве не соображениями целесообразности руководствуются политики?

— Я не политик.

— Но мудрый солдат, милорд, не забудет подумать о политических последствиях своих действий.

— Вероятно, ваше превосходительство правы, — сказал Веллингтон. — Давайте тогда выразимся более определенно. Вы предлагаете, выступая от имени членов регентского совета, чтобы я прекратил все расследования того, как был убит граф Самовал, чтобы спасти его семью от позора, а регентский совет от компрометации, грозящих тем и другим в случае, если обнаруженные факты, что Самовал был предателем и шпионом на службе у французов, будут преданы широкой огласке. Это то, о чем вы меня просите. В свою очередь, ваш совет обещает, что отныне не будет противостоять моим планам военной обороны Португалии и что все соответствующие мероприятия, какими бы суровыми и тягостными для землевладельцев они ни оказались, станут проводиться неукоснительно. Таково предложение вашего превосходительства, не так ли?

— Не столько предложение, милорд, — ответил государственный секретарь, — сколько настоятельнейшая просьба. Мы хотим уберечь невиновных людей от последствий недостойной деятельности человека, который уже мертв, и слава богу, что мертв.

Дон Мигел повернулся к напряженно застывшему в тревоге О’Мою.

— Сэр Теренс! — воскликнул он, совершенно не подозревая, что сейчас решается и его судьба. — Вы работаете здесь уже год, и все связанные с советом вопросы проходили через ваши руки. Вы не можете не признать разумности моей рекомендации.

Веллингтон тоже взглянул на сэра Теренса.

— О да, очень важно знать, — сказал он, — что вы думаете по этому поводу, О’Мой? — Его голос и лицо были абсолютно спокойными.

— Я… — Сэр Теренс растерялся, но затем взял себя в руки. — Это может решить только ваша светлость. Я не имею права влиять на это решение.

— Понимаю. Хм! А вы, Грант? Вы, конечно, согласны с доном Мигелем.

— Полностью, во всех отношениях, сэр, — без колебаний ответил офицер разведки. — Я полагаю, дон Мигел предлагает превосходную сделку. И, как он говорит, у нас есть гарантии ее осуществления.

— Эту сделку можно облагородить, — медленно проговорил Веллингтон.

— Если ваша светлость сообщит мне, как именно, совет, я уверен, будет готов сделать все, что в его силах, чтобы удовлетворить вас.

Веллингтон, чуть отодвинувшись в кресле от стола, вытянул скрещенные ноги и, сплетя пальцы рук, посмотрел поверх них на государственного секретаря.

— Ваше превосходительство говорили о политической целесообразности. Временами требования момента принуждают нас совершать весьма серьезную несправедливость. Порой люди падают жертвами во имя интересов большого дела. Ваше превосходительство, должно быть, помнит некое происшествие в Таворе, имевшее место месяца два тому назад — вторжение в женский монастырь британского офицера с весьма прискорбными последствиями в виде нескольких потерянных жизней.

— Я очень хорошо о нем помню, милорд. Я имел честь быть принятым сэром Теренсом по этому поводу, в связи с которым наносил сюда и свой последний визит.

— Это так, — подтвердил его светлость, — и из соображений политической целесообразности вы заключили тогда с сэром Теренсом сделку, как я понял, чреватую несправедливостью.

— Я не знаю об этом, милорд.

— Тогда позвольте мне освежить в памяти вашего превосходительства некоторые факты. Чтобы успокоить регентский совет или, точнее, чтобы облегчить мне мои отношения с регентским советом и удалить оттуда принципала Созу, вы поставили условие — так, чтобы потом заявить на совете, — что виновный офицер будет расстрелян, когда его схватят.

— От меня тогда мало что зависело и…

— Один момент, сударь. Для британского правосудия подобное разрешение ситуации является совершенно неприемлемым, и сэр Теренс поступил незаконно, позволив себе дать на это свое согласие; хотя я признателен ему за такую преданность, горячее стремление помогать мне, заставившее его совершить поступок, цену которого ваше превосходительство едва ли сможет себе представить. Но эта противозаконность составляла суть сделки, согласно которой британскому офицеру вынесли приговор до рассмотрения его дела в суде. Ему предстояло стать козлом отпущения, регентский совет хотел его смертью задобрить народ.

Но с тех пор прошло немало времени, я узнал истинные обстоятельства данного дела, и, более того, этот офицер уже час, как находится у меня, и, подробно опросив его, я убедился, что своим поведением он заслужил то, что мне, должно быть, придется лишить его офицерского звания и уволить из армии — но никак не смерти. Он виновен, большей частью, в отсутствии здравомыслия и безрассудстве. Я осуждаю это и сожалею о последствиях. Но что касается последствий, то тут монахини в Таворе виноваты никак не меньше. Он вошел к ним по чистой ошибке, уверенный, что это мужской монастырь, чему также способствовало глупое поведение привратника.

Далее. Слово сэра Теренса, данное им в ответ на ваши категоричные требования, толкает нас на путь несправедливости, которым я не имею намерения следовать. Я ставлю условием, сударь, в добавление к уже обговоренным, что ваш совет освободит нас от всех обязательств по этому вопросу, предоставив нам самим право решать, какому наказанию подвергнуть мистера Батлера. В свою очередь, ваше превосходительство, я обещаю, что дальнейшие расследования обстоятельств смерти графа Самовала вестись не будут и, следовательно, не состоится раскрытие его позорного занятия. После того, как ваше превосходительство потрудится выяснить мнение совета на этот счет, мы, вероятно, придем к соглашению.

Глубокое беспокойство, отражавшееся на лице дона Мигела все время, пока он слушал лорда Веллингтона, сразу исчезло. Он даже позволил себе улыбнуться.

— Милорд, нет никакой необходимости выяснять мнение совета. Совет предоставил мне полную свободу действий с тем, чтобы я получил ваше согласие на прекращение дела Самовала. И я без колебаний принимаю ваше условие. Сэр Теренс может считать себя освобожденным от данного им обещания по делу лейтенанта Батлера.

— Тогда мы можем считать дело решенным.

— Благополучно решенным, милорд!

Дон Мигел поднялся.

— Мне осталось только от имени совета поблагодарить вашу светлость за внимание и предупредительность, с которыми вы отнеслись к моему предложению и удовлетворили наше ходатайство. Будучи знакомым с безупречной практикой британского правосудия, принципами его отправления, основывающимися на гласности и открытости, я прекрасно осознаю цену уступки, сделанной вашей светлостью из сочувствия к членам семьи Самовала, членам португальского правительства, и, смею вас уверить, они, в свою очередь, будут вам признательны.

— Это весьма любезно, дон Мигел, — ответил Веллингтон, тоже поднимаясь.

Прижав руку к груди,государственный секретарь поклонился.

— Это крайне слабое выражение моих мыслей и чувств.

С этими словами дон Мигел их оставил, сопровождаемый полковником Грантом.

Оставшись наедине с Веллингтоном, сэр Теренс издал невероятно глубокий вздох облегчения.

— От имени моей супруги, сэр, я хотел бы принести вам благодарность, но она захочет поблагодарить вас сама за то, что вы для меня сделали.

— Что я для вас сделал, О’Мой? — Веллингтон смотрел на него холодно и высокомерно. — Я полагаю, вы ошибаетесь. То, что я сделал, было совершено исключительно из соображений политической рациональности, а не из благоволения к вам и пренебрежения своим долгом, как вы, по-видимому, вообразили себе — у меня не было выбора.

Убитый такой отповедью, О’Мой опустил голову.

— Я все понимаю, — произнес он подавленно, сцепляя и расцепляя пальцы рук. — Я… прошу вашего прощения.

Тонкие жесткие пальцы Веллингтона взяли его за рукав.

— Но я рад, О’Мой, что у меня не было выбора, — сказал он более мягко. — Чисто по-человечески я рад, что мой долг главнокомандующего поставил меня перед необходимостью поступить подобным образом.

Сэр Теренс схватил его руку и порывисто пожал ее обеими своими, не в силах справиться с переполняющими его чувствами.

— Спасибо! — прошептал он. — Спасибо вам за это!

— Уф, — выдохнул Веллингтон, затем неожиданно спросил: — Что вы собираетесь теперь делать, О’Мой?

— Делать? — Голубые глаза О’Моя умоляюще смотрели в строгое, красивое лицо командующего. — Я в ваших руках, сэр.

— Ваша отставка принята, поэтому она остается в силе, вы понимаете?

— Конечно, сэр. Конечно, вы же не можете после этого… — Он опустил голову и замолчал. — Но должен ли я отправляться домой?

— А как же иначе? И, по-моему, сэр, вы должны быть рады этому.

— Так точно, — последовал унылый ответ. — Вы допустили большую ошибку, назначив меня на такую должность! — горячо заговорил сэр Теренс. — Ведь вы знаете меня. Вы знали, что я простой, бесхитростный солдат и мое призвание — управлять полками, а не бумагами. Вы должны были понимать, что, занимаясь не своим делом, я рано или поздно попаду в беду.

— Пожалуй, — сказал Веллингтон. — Но что мне теперь с вами делать? — Он покачал головой и медленно двинулся к окну. — Вам лучше отправиться домой, О’Мой. Здешний климат вреден для вашего здоровья, и вы не перенесете летней жары, которая уже начинается. Такова причина вашей отставки. Вы понимаете?

— Я буду опозорен на всю оставшуюся жизнь, — проговорил сэр Теренс. — Уехать домой, когда армия как раз собралась начать военные действия!

Но Веллингтон не слышал его или сделал вид, что не слышит.

— Что за черт! — Он стоял у окна и не отрываясь смотрел во дворик. — Это один из адъютантов сэра Роберта Крофорда.

Веллингтон повернулся и, быстро подойдя к двери, открыл ее. В коридоре послышались быстрые шаги, сопровождаемые позвякиванием шпор и бряцанием ташки и волочащейся по полу сабли. Вошел полковник Грант в сопровождении молодого офицера, с головы до ног покрытого пылью. Офицер — совсем еще юноша — едва стоял на ногах от усталости, но, увидев Веллингтона, собрался с силами и, приняв положение «смирно», отдал честь.

— Похоже, вы выдержали бешеную скачку, сэр, — так приветствовал его главнокомандующий.

— Я выехал из Альмейды сорок семь часов назад, милорд. С донесением от сэра Роберта. — Он протянул запечатанный пакет.

— Как ваше имя? — спросил Веллингтон, принимая депешу.

— Хамилтон, милорд, — последовал ответ, — Хамилтон из Шестнадцатого драгунского, адъютант сэра Роберта Крофорда.

Веллингтон кивнул.

— Вы прекрасный наездник, мистер Хамилтон, — заметил он, и на осунувшихся щеках юноши в ответ на столь редкую похвалу проступил слабый румянец.

— Ситуация не терпела промедления, милорд, — сказал он. — Французские колонны пришли в движение. Ней и Жюно подошли в начале месяца к Сьюдад-Родриго и начали его осаду.

— Уже! — воскликнул Веллингтон, его лицо потемнело.

— Генерал Херрасти отправил сэру Роберту настоятельную просьбу о помощи.

— А сэр Роберт? — с явной тревогой спросил главнокомандующий, прекрасно зная, что меньшее, чего можно было ожидать от горячего сэра Роберта Крофорда, получавшего свободу действий, это просто проявления отваги.

— Сэр Роберт просит в этом письме распоряжений, отказавшись выступить из Альмейды без инструкций вашей светлости.

— Очень хорошо, — заключил он. — Я сам напишу ответ и сделаю это немедленно. А вам следует восстановить силы, мистер Хамилтон. Отдохните здесь день и поедете со мной в Альмейду. Сэр Теренс, конечно, проследит за тем, чтобы о вас позаботились.

— С удовольствием, мистер Хамилтон, — ответил сэр Теренс машинально, погруженный в этот момент в свои мысли, тяготившие его значительно сильнее, чем весть о начале французского наступления. Он дернул за шнурок колокольчика, и молодой офицер был препоручен отеческим заботам явившегося на вызов Маллинза.

Лорд Веллингтон взял со стола сэра Теренса свою шляпу и кнут.

— Я сейчас же отправляюсь на границу, — объявил он, — сэру Роберту потребуется поддержка в виде моего присутствия, чтобы удерживаться в предписанных мной рамках благоразумия. Неизвестно, как долго сможет продержаться Сьюдад-Родриго. В любой момент французы могут появиться на Агеде, и вторжение начнется. Что же касается вас, О’Мой, то это все меняет. Требования ситуации являются определяющими. Сейчас не представляется возможным производить какие-то изменения в управлении тылом здесь, в Лиссабоне. Продолжайте выполнять свои обязанности — настоящий момент совершенно не подходит для назначения другого генерал-адъютанта, который бы взял их на себя. Подобные вещи могут фатальным образом сказаться на действиях британских войск. Вы должны забрать свое заявление. — И он протянул документ.

Сэр Теренс пошатнулся.

— Я не могу. После того, что случилось, я…

Лицо лорда Веллингтона стало суровым, глаза сверкнули.

— О’Мой, — произнес он голосом, в котором угадывалась едва сдерживаемая ярость, — если вы полагаете, что я руководствуюсь сейчас в своих действиях какими-то другими соображениями, помимо интересов кампании, то вы меня оскорбляете. Нет такого человека, ради которого я бы пожертвовал своим чувством долга, я не позволю его попрать и частным соображениям. Вы спасены от бесчестья обстоятельствами, как я вам уже сказал. Только этим, и ничем больше. Поэтому благодарите бога и продолжайте оставаться на своем посту, предав забвению то, что произошло. Вы знаете, как обстоят дела на Торриж-Ведраш, работы там ведутся под вашим руководством с самого начала. Проследите, чтобы они значительно ускорились, чтобы линии в случае необходимости уже через месяц могли принять армию. Я рассчитываю на вас — от вас зависит честь армии и Англии. Я подчиняюсь неизбежности, то же придется сделать и вам.

Его тон смягчился.

— Говорю вам, как ваш старший офицер. Теперь — как друг, — он протянул руку, — я поздравляю вас с такой удачей. После ее сегодняшних проявлений это должно войти в поговорку. До свидания, О’Мой. Я на вас надеюсь, помните.

— И я вас не подведу! — с трудом выговорил сэр Теренс.

Этот сильный человек сейчас едва сдерживал слезы, сжимая изящную, тонкую руку главнокомандующего.

— Я перенесу свою штаб-квартиру в Селорику. Держите там связь со мной. Да, и теперь вот еще что: регентский совет, нет сомнения, будет докучать вам заявлениями, что я должен — пока будет оставаться время — двинуться снимать осаду со Сьюдад-Родриго. Вы понимаете, что это не входит в мои планы кампании. Я не собираюсь переходить границу Португалии. Пусть французы сами придут ко мне сюда, а я буду готов их встретить. Позаботьтесь о том, чтобы у португальского правительства не осталось никаких иллюзий на этот счет, и подталкивайте совет, чтобы он делал все возможное для продолжения разрушения мельниц и опустошения страны в долине Мондегу и остальных указанных мной районах.

Да, и, между прочим, вы найдете вашего шурина мистера Батлера там, в караульном помещении, ожидающим моих приказаний. Обеспечьте его новой формой и прикажите немедленно отправляться в полк. Посоветуйте ему быть в дальнейшем более осмотрительным, если он хочет, чтобы я забыл его эскападу в Таворе. И на будущее, О’Мой, доверяйте своей жене. Еще раз до свидания. Идемте, Грант! Для вас у меня тоже есть инструкции, но вы их получите дорогой.

Сэр Теренс О’Мой нашел спасение у алтаря нужд своей страны. Они оставили его все еще не осознавшим своей неправдоподобной удачи, явившейся результатом столь плохо укладывающегося в голове счастливого стечения обстоятельств, выручившего его, хотя еще лишь час назад собственная жизнь казалась ему безвозвратно загубленной.

Он послал слугу привести Ричарда Батлера — первопричину всех этих треволнений, поскольку, вломившись в женский монастырь в Таворе, он, безусловно, положил всему начало — и вместе с ним отправился в столовую, чтобы рассказать об этом невероятном общем отпущении грехов трем ожидающим там решения его участи в ужасной тревоге людям.

Заключение

Мое повествование о том, как сэр Теренс О’Мой оказался вовлеченным в западню своей собственной ревностью, можно было бы закончить на этом месте. Но история, на фоне которой оно велось и с которой тесно переплеталось, история другой западни, в которую милорд виконт Веллингтон заманил французов, — история войны на Пиренейском полуострове — продолжалась, теперь вы можете узнать ее до конца и оценить его стальную волю и несгибаемую целеустремленность, заставившие солдат, которых он вел через эту кампанию, дать ему исключительно удачное прозвище «Железный герцог».

Испанский гарнизон Сьюдад-Родриго капитулировал 10 июля этого же 1810 года, и волна негодования, которое смог бы выдержать лишь тот, кто обладал сверхчеловеческим характером, обрушилась на лорда Веллингтона за то, что он оставался в бездействии на территории Португалии и пальцем не пошевелил, чтобы помочь испанцам. Причем злобные, оскорбительные выпады сыпались на него не только из Испании. Британские газеты исходили яростью и презрением по поводу его некомпетентности; французская пресса насмехалась над его трусостью; его собственные офицеры в большинстве своем испытывали стыд и не скрывали этого. Парламент настойчиво вопрошал, как долго британская честь из-за такого человека будет находиться под угрозой. И наконец, прославленный маршал Наполеона Массена воспользовался всей этой шумихой, чтобы обратиться к португальскому народу с воззванием, написанным в том же духе.

В этой прокламации он объявлял британцев нарушителями порядка и спокойствия в Европе и предупреждал португальцев, что они стали орудием в руках вероломных англичан, заботящихся исключительно о собственной выгоде и удовлетворении своих хищнических амбиций, и призывал их встречать французов как своих истинных друзей и избавителей.

В народе глухо бродило волнение. До сих пор от союза Португалии с Британией не было никакой ощутимой пользы. Более того, тактика разорения Веллингтона тем, кого она коснулась, казалась ужаснее любого возможного французского вторжения.

Но Веллингтон продолжал руководить обороной Португалии своей железной рукой, которая никогда не слабела и ни разу не дрогнула. И, следует отметить, в этом ему действенно и самоотверженно помогал сэр Теренс О’Мой, его давление на совет способствовало осуществлению требуемых мер. Но много времени было потеряно из-за происков сторонников Созы, в результате чего эти меры, хотя и проводившиеся теперь значительно энергичнее, так и не были выполнены в том объеме, который определил Веллингтон. Внесла свой вклад и измена. Крепость Альмейда, защищаемая португальским гарнизоном с полковником Коксом и его британским штабом во главе, должна была продержаться месяц. Но, едва к ней подошли французы, 26 августа, как взорвался предательски подожженный пороховой склад, разрушив стену и сделав крепость непригодной к обороне[2016].

Для Веллингтона это событие было, вероятно, самым досадным за все это напряженное время. Он рассчитывал задержать Массена у Альмейды до начала сезона дождей, когда французам пришлось бы двигаться по раскисшей, полузатопленной стране, лишенной всего жизненно необходимого. Однако все, что можно было, Веллингтон сделал, проявив при этом немалую самоотверженность. Ведя арьергардные бои, он расположил свои войска на угрюмых, лишенных растительности горных кряжах у Бузаку, где в конце сентября дал сражение, нанеся противнику ощутимый урон и задержав его, после чего продолжил отступление. За Коимброй опустошение местности было уже завершено, зерно и продовольствие, которые не могли увезти, сжигали или закапывали, а жители, принужденные оставлять свои дома, присоединялись к армии патетический исход на юг мужчин и женщин, старых и молодых, гнавших стада овец и крупного рогатого скота и скрипящие повозки, запряженные волами и груженные снедью и домашним скарбом, — оставляя позади себя землю, голую, как Сахара, где голод вскоре должен был охватить французскую армию, отставшую сейчас, чтобы сделать передышку. Массена станет их преследовать, надеясь на то, что, добравшись до Лиссабона, он сбросит британцев в море и проложит, таким образом, себе дорогу в земли, полные изобилия.

Так думал Массена, ничего не зная об укрепленных линиях Торриж-Ведраш, так же думало британское правительство в Лондоне, заявляя, что Веллингтон безо всякой цели разоряет страну, из которой британцы, понеся тяжелые потери, все равно будут постыдно изгнаны, покрыв себя позором в глазах всего света.

Но Веллингтон упорно следовал своим путем и к концу первой недели октября благополучно провел армию и толпы беженцев за неожиданно представшие их глазам внушительные линии укреплений. Французы, следовавшие за ними по пятам и уверенные, что конец войны уже близко, вдруг очутились перед колоссальными неприступными фортификациями, о которых совершенно не подозревали.

Проведя почти целый месяц в бесплодных рекогносцировках, Массена встал на квартиры в Сантарене, откуда посылал отряды, прочесывавшие окрестные земли в поисках остатков съестных припасов, чтобы как-то облегчить бедственное положение войск. Как маршал сумел так долго продержаться в Сантарене под натиском голода и сопутствующих болезней, остается загадкой. В ответ на его просьбы о помощи император наконец прислал генерала Друэ[2017].

Массена выступил в начале марта, имея не менее десяти тысяч своих солдат заболевшими и вконец обессилевшими. Веллингтон немедленно последовал за ним, и вскоре отступление французов превратилось в бегство. Беспрестанно тревожимые британской кавалерией, а также озлобленными португальскими крестьянами, бросая имущество и снаряжение, они спешили в Испанию, оставляя за собой непрерывный след из трупов, пока разрозненные части этой некогда блестящей армии не пересекли Кайру. Веллингтон прекратил преследование, не имея средств для переправы через эту разлившуюся реку и также начиная испытывать нехватку продовольствия.

Впрочем, это уже не представлялось необходимым, поскольку непосредственная задача кампании была выполнена, а верность его суровой стратегии доказана.

В сопровождении своего блистательного штаба, включающего О’Моя и Марри, генерал-квартирмейстера, Веллингтон ехал верхом по холму вдоль залитого желтым потоком берега и с молчаливым удовлетворением смотрел в подзорную трубу на последние колонны французов, исчезающие в поднимающемся с влажной земли вечернем тумане.

Бывший рядом с ним О’Мой отнюдь не выглядел удовлетворенным. Для него завершение этой кампании, оправдывавшей его сохранение в занимаемой должности, означало возвращение к мучительному вопросу, оставленному в июне прошлого года под напором обстоятельств. Теперь заявление об отставке, отклоненное тогда по соображениям целесообразности, должно быть вновь подано и на этот раз удовлетворено.

Неожиданно сквозь тишину прорезался жужжащий звук, и в ярде от лошади Веллингтона маленьким фонтанчиком разлетелась земля, и тут же в разных местах поблизости появилось еще около дюжины таких же фонтанчиков. Привлеченные блеском их мундиров, мстительные французские стрелки нашли их весьма привлекательной мишенью.

— Они стреляют в нас, сэр! — с тревогой закричал О’Мой.

— Да, я вижу, — спокойно сказал лорд Веллингтон и неторопливо сложил трубу так неторопливо, что О’Мой, не в силах справиться со своей тревогой, выехал вперед, прикрывая его от огня.

Взглянув на него, его светлость едва заметно улыбнулся и хотел что-то сказать, как вдруг О’Мой покачнулся и упал с седла головой вперед.

Его подняли без сознания, но живого; заметно побледнев, Веллингтон спрыгнул с лошади, чтобы осмотреть рану генерал-адъютанта. Она была не смертельной, но, что впоследствии подтвердилось, достаточно серьезной. Сломав ребро, пуля задела правое легкое и застряла в теле.

Спустя два дня после того, как пулю уже извлекли, лорд Веллингтон навестил О’Моя в доме, где тот квартировал. Склонившись над ним, его светлость стал что-то тихо говорить, и глаза сэра Теренса увлажнились, а на бледных губах появилась слабая улыбка.

— Вы ошибаетесь, — прошептал он, — напротив, я очень рад. Ведь теперь мне не придется вновь подавать вам прошение об отставке — я могу быть освобожден от службы и отправлен домой по состоянию здоровья.

Так и произошло. И с тех пор — и до момента появления на свет этой хроники — вопиющий, но исключительный в жизни сэра Теренса случай, когда он стал на путь бесчестья, оставался в тайне, хранимой теми несколькими людьми, кого он непосредственно коснулся. Они сдержали свое слово, потому что любили его, и поскольку понимали, что привело его к этому, то простили.

Если я как хроникер добросовестно исполнил свой долг, то вы, мои дорогие читатели, тоже должны были понять это и порадоваться такому концу.

Историческая справка

С 1792 г. вместо безумной королевы Марии Португалией стал править принц-регент Жуан, убежденный сторонник союза с Англией. Это и привело небольшую страну на западе Европы к большим несчастьям в последующие два десятилетия. В 1793 г. Португалия присоединилась к коалиции против революционной Франции, что позднее, в 1801 г., дало Наполеону повод послать войска для завоевания враждебного королевства (12-тысячный корпус генерала Леклерка). В 1805 г. Великобритании удается восстановить политический и военный контроль над страной, но ненадолго. Осенью 1807 г. принц-регент отказался присоединиться к континентальной блокаде Англии.

В ответ на это французские войска вторглись в страну. Армии Жюно потребовалось всего несколько дней, чтобы дойти от границы до Лиссабона и захватить столицу. Накануне этого события королевский двор успел перебраться в Бразилию, тогдашнюю португальскую колонию, а в Лиссабоне жунта[2018] правителей, высший после бегства регента государственный орган, признала господство французов. Португалия была разделена на три части: нейтральную, управляемую французами и оставленную под эгидой королевской династии Браганса. Тем временем Наполеон, нисколько не доверявший правящим в Испании Бурбонам, решил посадить на мадридский престол своего брата Жозефа, что вызвало вооруженное восстание патриотов. Антифранцузские выступления перекинулись и в Португалию. 19 июня 1808 г. Верховная жунта призвала на помощь британские войска, которые начали высадку в стране 1 августа. Командовал ими лорд Артур Уэлсли (позднее герцог Веллингтон).

Через три недели англичане сумели нанести французской армии поражение под Вимейру. Жюно был вынужден подписать капитуляцию с условием эвакуации всех своих войск на британских судах на родину.

В следующем году Наполеон предпринял новую попытку закрепиться в Португалии: с севера должен был наступать корпус Сульта, а с востока, по долине Тежу, войска Виктора. Сульт продвинулся до Порту, но оказался в затруднительном положении, когда в тылу французов вспыхнуло восстание в испанской Галисии. В центральной части страны французам противостояла только что высадившаяся 25-тысячная армия А. Уэлсли. Англичане перешли на территорию Испании и здесь под Талаверой-де-ла-Рейна остановили французов. Однако усталость армии, приближение выступившего из Португалии Сульта и неважное состояние союзных испанских войск вынудили британского главнокомандующего отступить и заняться устройством укрепленного лагеря в Торриж-Ведраш.

В романе довольно подробно описаны оборонительные мероприятия англичан. Хотелось бы обратить внимание читателей только на одно обстоятельство. В литературе об Отечественной войне 1812 г. не раз упоминалось о влиянии опыта испанской партизанской войны на разработку тактики армии М. И. Кутузова. На примере этого романа читатель может убедиться, что российские полководцы могли извлечь (и они на самом деле извлекли) полезные для себя уроки и из другого эпизода войны на Пиренейском полуострове — использования, как сказали бы сегодняшние военачальники, тактики выжженной земли и уничтожения всевозможных продовольственных запасов на пути движения неприятельской армии.

Весной 1810 г. Наполеон одновременно с переброской новых армий в Испанию создал ударную группировку для полного овладения Португалией. Главная роль в ней отводилась 60-тысячной армии Массена, которую поддерживали 20-тысячные корпуса Друэ д’Эрлона и гвардии. Первой операцией кампании стала осада испанского городка Сьюдад-Родриго. После 24-дневной бомбардировки город сдался. Было это 19 июля. Около месяца Массена провел под стенами Альмейды, сдавшейся 27 августа. В Португалию французы вошли только 16 сентября. Им противостояла 85-тысячная армия Веллингтона, большую часть которой составляли португальские войска под командованием британских офицеров и ополченцы (милиция). 27 сентября Массена атаковал неприятеля близ Бузаку, но был отбит, однако Веллингтон, опасаясь прохода французов между союзной армией и берегом моря, отошел к укрепленным линиям Торриж-Ведраш, перегораживавшим пространство между Тежу и океаном и прикрывавшим Лиссабон. Здесь к Веллингтону подошли 10 тысяч испанцев под командой генерала маркиза де Ла Романы, прежде сражавшихся совместно с французами в шведской Померании, а потом эвакуированных оттуда британцами, чтобы воевать уже против них. Для Массена укрепленная линия оказалась полной неожиданностью. Атаковать укрепления он не решился и запросил у императора подкрепления. Целый месяц провел он в тщетном ожидании пополнения, пока голод не вынудил его начать отступление к Сантарену, в менее опустошенную часть страны. Веллингтон не стал его преследовать, а ограничился тем, что сковал силы Массена в небольшом районе, препятствуя снабжению его войск продовольствием. Французы дорого заплатили за свое легкомыслие, в основе которого лежал резкий ответ Наполеона чересчур осторожным, по его мнению, стратегам: «Запасы? Не говорите мне о них — двадцать тысяч солдат могут выжить и в пустыне!»

18 февраля 1811 г. после совещания с Неем, Жюно и другими генералами Массена наконец решился начать отступление. 4 апреля его армия покинула пределы Португалии, потеряв к тому времени 25 тысяч человек.

Веллингтон неукоснительно следовал своему стратегическому плану, несмотря на косвенную угрозу — наступление Сульта через Бадахос, главный арсенал испанцев, с целью прорвать блокаду войск Массена. Бадахос пал 11 марта, перед этим французами был разбит посланный Веллингтоном в качестве подкрепления отряд испанского генерала Мендесабаля. Но армию Массена уже ничто не могло спасти. 5 мая Веллингтон разбил ее в битве при Фуэнтес-де-Оноро.

Несмотря на успехи Веллингтона, положение Испании продолжало оставаться очень тяжелым. Хотя французский император уже готовился к великой войне с Россией и постоянно сокращал число своих войск в Испании, а силы его противников постоянно росли, он и не думал сворачивать кампанию в Испании, и война продолжалась. Перемирие было заключено только после отречения Наполеона.

Португалией же в это время фактически правила союзная армия под общим командованием англичанина У. Бересфорда.

Определенную роль в военных успехах Веллингтона, точнее в их подготовке, сыграли действия военных разведчиков. К ним относится и один из героев романа майор Кохун Грант (в то время он на самом деле был капитаном). К. Грант стал первым в истории британской армии официальным руководителем военной разведки. Биография его необычайно интересна. Выходец из небогатой шотландской семьи, он с юношеских лет тянул лямку военной службы. Вместе с Одиннадцатым пехотным полком Грант попал на Пиренейский полуостров.

Обстановка, в которой приходилось действовать Веллингтону в Португалии и Испании, особенно усиливала значение разведки. Британская армия обычно уступала в численности противостоящим ей наполеоновским войскам. Однако Массена, Сульт, Мармон и другие французские военачальники нередко нарушали единый план действий и совсем не спешили на выручку друг друга. Вместе с тем Веллингтон мог опираться не только на переданные под его начало регулярные испанские и португальские дивизии, но и на партизан, сражавшихся против наполеоновских солдат. Весь полуостров был охвачен пламенем партизанской войны, французы должны были держать очень большие силы для охраны тылов и коммуникаций. Один французский батальонный командир жаловался, что в месте, где дислоцировалась его часть, при посылке курьера с важной депешей нужно было выделять для его охраны эскорт в 500 человек. Меньший по численности отряд был бы наверняка уничтожен португальцами. Партизаны могли снабжать английскую армию подробнейшей информацией о неприятеле.

В штабе Веллингтона долго раскачивались, прежде чем приняли меры к получению таких жизненно важных сведений. Английский командующий предпочитал сам быть главой своей разведки, впрочем, часть обязанностей по руководству секретной службой была поручена генералу Джорджу Марри.

К. Грант исполнял время от времени задания разведывательного характера еще до прибытия на Пиренейский полуостров. Он быстро выучился говорить по-испански. Безвестный капитан Одиннадцатого пехотного полка привлек внимание Веллингтона смелой операцией — Гранту удалось с помощью местного населения доставить через французские линии значительное количество зерна и крупного рогатого скота. Грант учел, что страх перед партизанами заставлял французов постоянно держаться крупными отрядами, оставляя ночью без охраны многие дороги. С октября 1810 г. К. Грант был прикомандирован к штабу Веллингтона. Там у капитана оказалось двое однофамильцев, а один к тому же и тезка. Их нередко путали, что еще более сгущало туман легенды вокруг этого британского офицера.

Кохун Грант добился успехов благодаря тому, что хорошо знал язык, нравы и обычаи местного населения и умел располагать к себе крестьян, представляясь другом народа, борющегося за независимость. Грант научился превосходно танцевать любимые танцы местных жителей, изучал испанскую музыку, мог свободно цитировать произведения известных писателей и поэтов. Такое постоянно подчеркиваемое и вместе с тем ненавязчивое уважение к национальным чувствам испанцев позволило британскому разведчику завести немало преданных друзей. Они не только охраняли его и предупреждали о приближении французов, но создавали хорошую репутацию, которая очень помогала в завязывании новых контактов. Грант сумел наладить добрые отношения с духовенством. Священники даже нередко брали на себя роль лазутчиков — им было легче других путешествовать по дорогам. Многие приятели Гранта в небольших городках и деревнях также соглашались исполнять роль секретных агентов. В английских штабных документах их именовали «конфидентами» или «корреспондентами». Они присылали отчеты о всех действиях неприятеля в своем районе. На основе указаний Веллингтона Грант составлял подробные инструкции своим «конфидентам». Это вносило систему в сбор информации и уменьшало расходы на ее добывание.

Десятки раз пересекал Грант неприятельские линии, действуя в тылу французской армии. Один раз ему не повезло. 15 апреля 1812 г. он попал в плен. Поскольку английский офицер при аресте был в мундире, его решили считать не шпионом, а обычным военнопленным и под сильным конвоем отправили во Францию. В Байонне ему удалось бежать. Выдавая себя за американца (США тогда воевали с Англией), Грант сумел добраться до Парижа, связаться с роялистским подпольем и после многих приключений достичь Англии, а оттуда вернуться в штаб-квартиру Веллингтона.


ЖЕНИТЬБА КОРБАЛЯ (повесть)

Французская революция, сметя старый режим, вторглась и в самые сокровенные области человеческого бытия; и вот юной аристократке предложено обменять целомудрие на жизнь, а виконту, разделяющему республиканские идеи, — жениться на служанке, чтобы искупить преступление безбрачия…


Глава 1

За крепкой решетчатой дверью, закрывавшей выход из длинной, узкой галереи, задвигались неясные тени, и среди несчастных обреченных людей, мужчин и женщин, многие из которых не один день томились здесь, в Консьержери[2019], пробежал и тут же стих сдержанный шепот: все они уже знали, что за этим последует. В наступившей напряженной тишине пистолетным выстрелом щелкнул, открываясь, огромный замок, одна из внушительных створок дверей широко распахнулась, и на пороге появился смуглолицый и коротко стриженный надсмотрщик в маленькой меховой шапочке и в голубой рубахе, распахнутой на волосатой мускулистой груди; за ним по пятам следовала огромная собака песчано-желтой масти. На широкой каменной площадке, откуда начинались ступени вниз, он чуть отступил в сторону и замер, давая пройти юркому молодому человеку в черном, плотно облегающем сюртуке и черной круглой шляпе с кокардой на боку и с пряжкой спереди.

Более сотни пар глаз — испуганных, безразличных, горделиво-равнодушных и презрительно-насмешливых — устремились на него, но куда больше внимания привлекала бумага, которую он держал в руке. Дело в том, что проворный юноша, Роберт Вулф, был секретарем общественного обвинителя Фукье-Тенвилля[2020], ревностного слуги народа, и в этой бумаге содержался список имен, мужских и женских, над составлением которого Фукье-Тенвилль большую часть ночи неустанно трудился в маленькой комнатке во Дворце правосудия[2021], забывая о сне и отдыхе, о своей семье и собственном здоровье.

Гражданин Вулф встал на краю площадки, так, чтобы свет падал на его бумагу, и приготовился огласить имена тех, кого Фукье-Тенвилль вызывал сегодня утром на заседание революционного трибунала или, как цинично называли эту процедуру арестанты, fournaise[2022].

Заняв свою позицию, секретарь, однако, решил подождать, пока трое неспешно вошедших вслед за ним мужчин — один впереди, двое в черном чуть сзади — не остановятся и звуки их шагов о каменные плиты не будут мешать ему.

Возглавлял эту троицу Шовиньер, депутат Конвента[2023] от департамента Ньевр, высокий худощавый человек, не более тридцати лет от роду, не лишенный элегантности и мужественного достоинства. На нем был перехваченный в талии трехцветным кушаком дорожный сюртук, фалды которого свисали почти до самых каблуков его ботфортов, и штаны из оленьей кожи, настолько туго обтягивавшие его ноги, что, казалось, можно было различить каждый их мускул. Безупречно белый галстук был туго затянут под самым подбородком, а серая шляпа, которую он носил на манер Генриха IV, заломив набекрень, была украшена трехцветной кокардой и увенчана плюмажем из черных перьев. Если кто-либо из собранных здесь отовсюду аристократов и находил такой наряд чересчур вычурным, то это ничуть не беспокоило нашего господина, чье подчеркнутое санкюлотство[2024] служило надежным барьером против любых насмешек в адрес менее значимых деталей его одежды.

У него было болезненно-желтое лицо, высокомерное и самоуверенное выражение которого усиливалось презрительно искривленной складкой рта, нос с горбинкой и светлые глаза, проницательно глядевшие из-под тонких черных бровей.

Во всем его облике ощущалась смесь благородства и вульгарности, в нем было что-то от джентльмена, а что-то — от слуги, по-волчьи жестокого и по-лисьи хитрого.

Не обращая внимания ни на приготовившегося читать секретаря, ни на замершую в напряженном ожидании толпу, Шовиньер не спеша пересек площадку и, выбирая наиболее удобное для обзора место, спустился на одну ступеньку вниз, чтобы не загораживать поле зрения своим спутникам в черном.

Он окинул цепким взглядом столпившихся в галерее людей, большинство из которых были одеты с таким тщанием, словно собирались на прием в королевском дворце — как это удавалось пленникам Консьержери, лишенным не только пудры и грима, но и почти всех косметических принадлежностей, оставалось загадкой для их тюремщиков.

Его глаза остановились на тонком стройном силуэте мадемуазель де Монсорбье, объекте его поисков, и алчно вспыхнули. Решительная и бесстрашная, она с озабоченным видом стояла возле кресла, в котором в бессильном изнеможении откинулась ее мать, но, когда она почувствовала пристальное внимание к себе со стороны Шовиньера, ее хорошенькое личико побледнело, зелено-голубые глаза дрогнули и испуганно расширились.

Шовиньер вполоборота повернулся к своим спутникам в черном и что-то произнес вполголоса в подобострастно приклоненное ухо одного из них, а затем лениво указал концом своей тросточки с серебряным набалдашником — иного оружия у него при себе не было — на мадемуазель де Монсорбье. Три пары глаз одновременно уставились на девушку, и та оцепенела от недоброго предчувствия.

Указующая трость опустилась, возглавляемые Шовиньером люди в черном замерли на площадке, и Роберт Вулф принялся наконец зачитывать имена обреченных. Подобно самому Фукье-Тенвиллю, он ощущал себя всего лишь маленькой частичкой гигантской революционной машины, и неудивительно, что его голос — голос скромного судебного клерка, не несущего личной ответственности за происходящее, — звучал монотонно и беспристрастно. Он уже знал по опыту, что при чтении необходимо выдерживать небольшие паузы, чтобы каждое вновь произносимое имя не потерялось в шуме, поднимавшемся в галерее после предыдущего вызова; все реагировали по-разному: кто-то испуганно вскрикивал, — временами даже раздавались истеричные вопли, впрочем, весьма быстро переходившие в сдержанные рыдания, кто-то смеялся или же отвечал беззаботно-отважной репликой, иногда вокруг призываемого на суд несчастного возникало движение и суета, иногда новое имя встречалось гробовым молчанием.

— Бывший маркиз де ла Турс, — возгласил секретарь.

Маркиз, стареющий щеголь в расшитом золотом голубом камзоле, вскинул красивую голову, с которой ему в тот же день предстояло расстаться, и негромко ахнул. Но в следующее мгновение, вспомнив, как подобает вести себя людям его происхождения и положения, он овладел собой, слегка пожал плечами, и на его побелевшем как мел лице появилась улыбка, которая замышлялась пренебрежительной, однако вышла скорее умоляюще-протестующей.

— Что ж, придется сменить заведенный распорядок, — негромко бросил он своему соседу, когда секретарь выкрикнул следующее имя.

— Бывшая графиня де Монсорбье.

Мадам де Монсорбье, маленькая, худенькая женщина пятидесяти с небольшим лет, полупривстала со своего кресла, и из ее груди вырвался нечленораздельный захлебывающийся крик. У нее подкосились ноги, и она рухнула бы в полуобмороке на пол, если бы дочь не успела поддержать ее и не усадила обратно в кресло. Мадемуазель де Монсорбье с состраданием обняла свою мать, но в то же время продолжала внимательно прислушиваться к голосу секретаря. Мадемуазель де Монсорбье знала: сейчас ей как никогда требуется помощь, и в порыве самоотречения она с нетерпением ожидала услышать свое имя, чтобы получить желанную возможность сопровождать ту, что родила и вырастила ее, на эшафот.

Однако мадемуазель де Монсорбье не оказалось среди двадцати обреченных, которые сегодня вызывались на суд революционного трибунала, и это привело ее в неописуемое смятение. Словно сквозь сон, она услышала ровный, приятный голос маркиза де ла Туре, прощавшегося с герцогом де Шални:

— На этот раз право первенства принадлежит мне, месье.

— К моему бесконечному сожалению, — беспечно парировал его милость. — Крайне жаль, что мы лишаемся вашего приятного общества, дорогой маркиз. Впрочем, вряд ли наша разлука будет долгой, и я надеюсь вскоре увидеться с вами в раю. Кланяйтесь от меня Фукье-Тенвиллю.

Перед мадемуазель де Монсорбье будто из-под земли выросли два жандарма.

— Бывшая Монсорбье, — сказал один из них, схватив мадам за онемевшее плечо.

Мадемуазель де Монсорбье резко повернулась к нему, не в силах более сохранять самообладание и связно выражать терзавшие ее мысли.

— Это моя мать! Здесь какая-то ошибка. Я не могу отпустить ее одну. Вы же видите: ей плохо. Меня просто забыли вызвать. Это ошибка. Скажите им, что это ошибка. Позвольте мне пойти вместе с ней!

Один из жандармов бросил на нее угрюмый взгляд и с сомнением покачал головой.

— Это нас не касается, — сказал он и тронул графиню за плечо:

— Идемте, citoyenne[2025].

— А как же я? Можно я пойду с ней?

— Не положено, — проворчал жандарм.

Мадемуазель де Монсорбье в отчаянии заломила руки.

— Я все объясню трибуналу!

— Ба! Никак вы торопитесь чихнуть в корзинку? Ваш черед не за горами, citoyenne. Помоги-ка, Гастон.

Жандармы вдвоем подняли графиню на ноги и почти потащили ее к выходу. Девушка бросилась вслед за ними, беспрестанно повторяя:

— Можно мне с вами, можно мне… — от сильного удара локтем в живот у нее перехватило дыхание, она рухнула в то же деревянное кресло, которое только что занимала ее мать, и так и застыла в нем.

— О черт! Нельзя же быть такой упрямой! Не путайся под ногами, красавица! — услышала она недовольный голос ударившего ее жандарма.

— Мама! — вырвалось у нее из груди, когда дыхание наконец вернулось к ней. — Мама! — машинально повторила она, настолько потрясенная обрушившимся на нее горем, что не могла даже плакать.

Месяц тому назад забрали ее отца, и она осталась единственной опорой и утешением для своей матери. Теперь пришла очередь матери, и мадемуазель де Монсорбье готова была упасть в обморок от одной мысли о том, что в этот страшный час ее милая матушка, такая беспомощная и слабая, осталась одна. Ей не суждено было вернуться — мадемуазель де Монсорбье знала это. Никто из тех, кого вызывали на суд революционного трибунала, не возвращался сюда, и почти никому из них не удалось избежать гильотины и обрести желанную свободу.

Почему ее оставили здесь? Почему ей не позволили сопровождать свою мать и до конца исполнить долг, ставший в эти ужасные дни единственным смыслом ее существования? Что теперь ожидает ее?

— Вот та самая молодая женщина, которая привлекла ваше внимание, граждане, — раздался возле ее кресла спокойный твердый голос, слегка ироничный и в то же время чем-то приятный. — Обратите внимание на ее позу, на ее неестественную бледность и отсутствующий взгляд. Впрочем, не мое дело указывать вам или строить догадки. Вам самим предстоит принимать решение; прошу вас, граждане, приступайте к своим обязанностям.

Словно попавшийся в ловушку зверь, она резко обернулась, и, когда ее глаза встретились со светлыми глазами Шовиньера, насмешливо-изучающе устремленными на нее, она, никогда и никого не боявшаяся в своей жизни, почувствовала, как ледяная рука страха сжала ее сердце. Не в первый раз за последние недели она замечала на себе этот оценивающе-одобрительный, словно обжигающий своим цинизмом взгляд. Дважды он заговаривал с ней во время визитов в галерею, единственная цель которых состояла как будто в том, чтобы сказать ей несколько слов, но всякий раз ей удавалось справиться с охватывавшим ее негодованием и отвечать ему с ледяным достоинством, подчеркивавшим разделявшую их пропасть. И теперь она ненавидела себя за столь недостойную ее, минутную слабость, преодолеть которую представлялось ей сейчас делом чести. Люди в черном пристально смотрели на нее; затем один из них слегка наклонился к ней и взял ее запястье в свою пухлую руку.

— Ваш пульс, citoyenne.

— Мой пульс? — словно издалека услышала она свой собственный голос и почувствовала, как бешено стучит кровь у нее в висках, но в следующее мгновение, забыв о себе, воскликнула: — О, месье… гражданин, гражданин депутат! Мою мать только что увели, а меня оставили здесь. Это ошибка, чудовищная ошибка. Умоляю вас, месье, распорядитесь включить мое имя в список тех, кто подлежит сегодня суду…

— О-о! — с какой-то странной выразительностью ахнул Шовиньер и, взглянув на своих спутников в черном, многозначительно поднял брови. — Вы слышите, граждане доктора? Может ли так рассуждать молодая женщина, находящаяся в здравом уме и рассудке? Мыслимо ли мечтать — нет, я бы сказал, молить о смерти в таком возрасте, когда жизнь, подобно прекрасной розе, только раскрывается и обещает радость и счастье? Разве это не подтверждает мои подозрения? Но, — его глаза вновь насмешливо сверкнули, — я не собираюсь навязывать вам свое мнение. Вы должны сами поставить диагноз. Приступайте, приступайте!

Он сделал повелевающе-приглашающий жест рукой, аристократически длинной и узкой, и замолчал.

Эскулапы как по команде вздохнули.

— Мне совершенно не нравятся ее глаза, — проворчал один из докторов, низенький и толстенький. — Этот дикий, затравленный взгляд и выражение безумия на лице… Гм… гм!

— И такая неестественная бледность, как верно заметил гражданин депутат, — добавил его коллега. — А пульс! Убедитесь сами.

Мадемуазель де Монсорбье рассмеялась, резко и безрадостно.

— Неестественная бледность, вы говорите? Пульс, затравленныйвид? А как я могу выглядеть, минуту назад проводив свою мать на эшафот, месье? Спокойной? Или, быть может, веселой? Моя мать…

— Ш-ш, дитя мое! — рука низенького доктора легла ей на лоб, его большой палец начал производить какие-то манипуляции с ее веками, а голос звучал мягко, почти гипнотически. — Не перевозбуждайте себя, citoyenne. Успокойтесь, прошу вас. Вот так, спокойнее, спокойнее. Зачем волноваться? Мы ваши друзья, citoyenne, друзья. Она, пожалуй, права, — обратился он уже к Шовиньеру. — Сильные переживания, трагический поворот событий, свидетельницей которых ей довелось оказаться, ее страдания… — доктор заметил нахмурившиеся брови Шовиньера, голос дрогнул и увял, и фраза осталась неоконченной.

— Ваше дело поставить диагноз, — обронил депутат ледяным тоном — словно упал холодный и безжалостный нож гильотины, почему-то подумалось низенькому доктору. — Не мне указывать вам на него. Но если вы все же считаете мои наблюдения заслуживающими доверия, то я попрошу вас вспомнить, почему я привел вас сюда и о чем я говорил вам ранее: мне уже приходилось замечать точно такие же черты в поведении этой гражданки в условиях, когда внешние раздражающие факторы практически отсутствовали.

— О, тогда это в корне меняет дело! — воскликнул маленький доктор, цепляясь за брошенную ему соломинку. — Если учащенный пульс, неестественная бледность, подрагивание рук, остановившийся взгляд и все прочие симптомы проявляются постоянно, то это может говорить только об одном. Как ваше мнение? — добавил он, вопросительно взглянув на коллегу.

— Я полностью согласен с вами, — категорично заявил тот. — Здесь все предельно ясно, и вывод напрашивается сам собой.

Губы Шовиньера чуть заметно дрогнули.

— Граждане доктора, для юриста лестно услышать, что его гипотезы подтверждаются людьми науки. Я попрошу вас дать свое заключение о психическом состоянии этой гражданки, чтобы общественный обвинитель разрешил перевести ее в госпиталь, скажем, в Аршевеше.

— Абсолютно справедливое решение, — сказал низенький доктор.

— И очень гуманное, — добавил его коллега.

— Вот именно, — сказал Шовиньер. — Ни гуманность, ни справедливость не разрешают привлекать эту несчастную к судебной ответственности, а революционный трибунал слишком серьезно относится к своим функциям, чтобы обвинять особу, которая хотя бы временно не способна защищать себя. Сегодня же направьте медицинское заключение общественному обвинителю и считайте, что ваши обязанности на этом исполнены. Не стану больше задерживать вас, граждане.

Высокомерно, словно старорежимный князь, он кивком головы отпустил докторов, и те раболепно склонились перед ним.

— О, подождите! — неожиданно вскричала мадемуазель де Монсорбье, вскакивая на ноги. — Месье, месье!

Но доктора, повинуясь повелительному жесту депутата, уже направились к выходу. Шовиньер не спеша повернулся к девушке и пристально посмотрел в ее бесстрашные глаза.

— Вы считаете, что я сошла с ума? — с вызовом спросила она.

Он отметил про себя ее мужество, оценил проницательность и интуицию, и она показалась ему еще более желанной. Она была слишком хрупкой и утонченной, чтобы привлекать внимание любителей грубых плотских наслаждений, и в ее гибком, стройном теле ощущался дух, который никогда не покорился бы пошлости и вульгарности. Шовиньер считал себя знатоком в таких вещах. До революции он, подобно многим из тех, кто сейчас находился у власти, был адвокатом-неудачником; но, по его собственному мнению, в душе он всегда оставался поэтом, эпикурейцем[2026] и знал, как быстро приедается телесная красота в отсутствии красоты внутренней.

И ее отважное поведение в эту минуту, презрительный взгляд и дерзкие слова подсказали ему, что он не ошибся в ней. Он слегка улыбнулся.

— Стоит ли оспаривать то, что спасет вас от гильотины? Впрочем, если вы продолжаете упорствовать в своем желании отправиться на эшафот, то вас с полным основанием можно назвать сумасшедшей.

— Месье, могу я хотя бы узнать, чем вызван ваш интерес к моей особе и такая забота о моей жизни?

Темные брови Шовиньера поползли вверх, и слабая, задумчивая улыбка появилась на его лице, придав ему почти доброжелательно-приятное выражение.

— Citoyenne, вы задаете слишком много вопросов; значительно больше, чем позволяют правила приличия.

Он приподнял шляпу с перьями, слегка поклонился и, гордо подняв голову, пошел прочь, будто не замечая расступавшихся перед ним аристократов и намеренно игнорируя как угрожающе-злобные взгляды мужчин, так и оскорбительное поведение женщин, которые торопливо, словно боясь, что их осквернит случайное прикосновение, подбирали свои юбки, когда он проходил мимо.

Шовиньер был не из тех, кто, поставив перед собой цель, станет беспокоиться о мелочах.

Глава 2

Гражданин депутат Шовиньер, представитель Неверского[2027] избирательного округа в Конвенте, всегда отличался рвением в служении нации, и никто не удивился, когда он отправился с инспекцией в Аршевеше, бывший дворец архиепископа Парижского, превращенный теперь в тюремный госпиталь.

В сопровождении Базире, дежурного врача, он внимательно осмотрел палаты больницы и нашел их чудовищно переполненными, а общую атмосферу заведения чрезвычайно вредной для здоровья.

— Это бесчеловечно, — перепугав доктора своей безапелляционностью, заявил он, когда они миновали очередной зловонный коридор. — Ведь вы имеете дело не со зверями, а с людьми; еще не будучи осуждены народом, они подвергаются у вас худшему наказанию, чем то, которого действительно заслуживают. Люди валяются на соломе, как свиньи, и некоторые из них умирают только из-за того, что вы набиваете по шестьдесят человек в палаты, где и тридцати было бы тесно. Это негуманно; даже тираны не опускались до такого варварства.

Дородный Базире задрожал всем телом.

— А как мне поступать, гражданин депутат? Ежедневно власти присылают мне все новых и новых больных из переполненных тюрем, а куда же я их дену? У меня нет иных помещений, кроме тех, что вы видели, и я не в состоянии пристроить новые крылья к Аршевеше.

— Но вам вполне по силам содержать в чистоте хотя бы то, что имеется в вашем распоряжении; и извольте не дерзить мне, я этого не переношу. Дерзость говорит о недальновидности ума.

— Я? Как я могу дерзить вам? — заплетающимся от страха языком пробормотал доктор. — Гражданин депутат, позвольте заверить вас…

— Перестаньте! — повелительно оборвал доктора Шовиньер. — Еще меньше мне нравятся проявления подобострастия. Время Капета[2028] кончилось; нет больше ни хозяев, ни слуг, люди стали свободны и равны, и те, кто хочет жить в грядущем веке Разума, когда все будут братьями, должны забыть о прежних привычках. Вы поняли?

— Конечно, гражданин депутат…

— Поздравляю вас, — процедил Шовиньер с высокомерием, которое не позволил бы себе и турецкий султан в разговоре со своими рабами. — Идемте же дальше. Что находится у вас наверху?

— Наверху? Ах, наверху! — стушевался доктор, решивший было, что инспекция закончена. — Ничего достойного вашего внимания.

— Для усердного слуги народа не существует ничего, что было бы недостойно его внимания. Хорошенько запомните это, гражданин доктор.

Окончательно запуганный доктор молча поклонился. Поборник свободы и братства тем временем продолжал:

— Проводите меня туда, прошу вас. — Он указал рукой вверх. — Сегодня же вечером я сделаю в Конвенте доклад, в котором изложу все, что увидел здесь. Этому безобразию необходимо положить конец.

Лицо доктора посерело.

— Гражданин депутат, говоря по справедливости, нельзя обвинять меня… в этом безобразии. Я…

— Вы опять отнимаете у меня время, гражданин доктор, а мое время принадлежит Франции. Но я вижу, что вам необходимо объяснить некоторые прописные истины и напомнить, что царству лжи и обмана пришел конец вместе с ненавистным правлением тиранов. Вы можете не сомневаться в справедливости правосудия. В вашем поведении я не нашел ничего компрометирующего вас, — тут его интонация несколько смягчилась. — Вы были откровенны со мной; вы ничего не скрывали и не пытались помешать инспекции вверенного вам учреждения. Все это свидетельствует в вашу пользу. Продолжайте в том же духе, и вам не придется опасаться последствий моего доклада. Так что же вы прячете наверху?

Доктор наконец смог вздохнуть с облегчением.

— Прячу, гражданин депутат? — он позволил себе даже усмехнуться, отвечая Шовиньеру. — Что я могу прятать там?

— Об этом мне и хотелось бы узнать.

— Абсолютно ничего. Вы сейчас сами убедитесь, — отозвался доктор, поднимаясь вместе с депутатом вверх по лестнице. — На верхнем этаже находятся страдающие психическими расстройствами больные, которых мы вынуждены изолировать от основной массы пациентов. Не спорю, там следовало бы устроить дополнительные общие палаты и перевести туда часть больных снизу. Сумасшедшие занимают слишком много места, — пожаловался он.

— Я уже обратил на это внимание, — заметил Шовиньер. — Из-за них весь мир кажется тесным.

Они поднялись наверх, и Базире принялся отпирать одну за другой двери одиночных палат, все обстановка которых состояла из деревянного стола, деревянного стула и брошенного на пол в углу матраца с одеялом. В большинстве из них содержались неопрятные старики и пожилые, аристократического вида женщины, но их было так много и все они были так похожи друг на друга, что Шовиньеру эта демонстрация начала казаться бесконечной, и он с трудом удержался, чтобы не потребовать провести его прямо к той особе, ради которой и были предприняты все его хлопоты.

Наконец он увидел ее. Мадемуазель де Монсорбье сидела на стуле возле забранного решеткой окна; услышав звук щелкнувшего замка, она повернула голову к двери, и ее глаза слегка расширились от испуга, когда в одном из тех, кто появился на пороге ее палаты, она узнала Шовиньера. Она выглядела более бледной, чем обычно, черты ее лица несколько заострились, а в глазах появилось напряженное выражение, но в целом она мало изменилась за неделю, проведенную здесь после казни ее матери, и Шовиньер не мог не отметить, что выпавшие на ее долю переживания придали одухотворенность и какую-то особую выразительность всему ее облику.

— А это кто? — с холодной отстраненностью осведомился он.

Базире ответил, и Шовиньер уставился на нее, размышляя про себя, как сильно страдания очищают и возвышают дух человека.

— Ха! — сказал он наконец. — Да она совсем не похожа на сумасшедшую.

— Увы, так часто бывает! Внешний вид этих несчастных очень обманчив.

— А вы уверены, что не обманываетесь сами? — подозрительно посмотрев на Базире, сказал он. — Нетрудно представить себе обстоятельства, в которых вы были бы рады стать жертвой обмана.

Базире поежился.

— Что вы хотите этим сказать, гражданин?

— Вы прекрасно поняли меня. Эта девушка… — он запнулся и, взявшись за подбородок, пристально посмотрел на нее. Затем, словно приняв решение, он сделал доктору знак удалиться.

— Я сам побеседую с ней, — сказал он. — Мой гражданский долг диктует мне не оставлять неисследованным ни один случаи, представляющийся мне сомнительным… — он вновь запнулся. — Подождите меня в конце коридора. Я не люблю, когда меня подслушивают.

Доктор подобострастно поклонился, и Шовиньер проводил его взглядом, в котором читались презрение и насмешка. Затем он шагнул в комнату и прикрыл за собой дверь.

— Комедия продолжается, — негромко произнес он, словно поверяя мадемуазель де Монсорбье свои намерения и приглашая ее в сообщники.

— Стоит ли ее играть, месье? — спокойным тоном спросила она, и ее реакция несколько удивила его.

— Я делаю это ради вас, citoyenne, — слегка наклонив голову, ответил он.

Тонкая и стройная, в муслиновом фишю[2029] и длинной серо-голубой полосатой юбке, она поднялась со своего стула и встала спиной к окну, так что ее лицо оказалось в тени и он не мог прочитать его выражения. Однако когда она заговорила, ее голос звучал твердо и решительно, и он подивился ее самообладанию.

— Надеюсь, это не комедия манер?

Он не уловил смысла заданного ему вопроса; такое случалось не часто, и он почувствовал, что его самолюбие слегка задето.

— При чем тут манеры, позвольте узнать?

— Вы кое-что забыли.

— Что же именно?

— Снять вашу шляпу, месье.

На мгновение он едва не задохнулся от удивления и затем разразился беззвучным хохотом.

— Врачи не ошиблись, поставив вам диагноз, citoyenne, — негромко сказал он. — Ваше место действительно в доме умалишенных.

Она отпрянула от него, и ее плечи коснулись холодных прутьев решетки.

— Какой ужас! Какой позор! Вам прекрасно известно, что я в здравом уме. Зачем вы затеяли?..

— Ш-ш! Тише, тише! — в неподдельном испуге воскликнул он, оглянулся на дверь и слегка склонил голову, словно прислушивался. — Вы погубите нас обоих, citoyenne.

Она рассмеялась над его страхами, но голос ее дрожал.

— В стране Свободы, в век Разума, одним из жрецов которого являетесь вы, женщина имеет право погубить себя, не объясняя причин своего поступка. А что касается лично вас, месье, то я не понимаю, почему ваша судьба должна беспокоить меня.

Он вздохнул.

— Я восхищаюсь вашей храбростью, citoyenne. Однако я начинаю опасаться, что у вас ее слишком много. — Он сделал пару шагов к ней. — Вы так молоды. Неужели вы успели лишиться всего того, что называют иллюзиями, и теперь считаете всех врагами? Даже если и так, вам трудно будет отрицать, что я ваш друг; пренебрегал опасностью, я пытаюсь вернуть вам свободу и жизнь, которая в вашем возрасте полна надежд и обещаний. Но если вы и дальше будете упорствовать в своем недоверии ко мне, тогда мне ничего не останется, как уйти и предоставить вас, citoyenne, своей собственной судьбе. Пытаться переубедить вас означает для меня рисковать своей жизнью — равно как и снимать перед вами шляпу при таких обстоятельствах, как сейчас, когда в любую минуту здесь могут появиться посторонние.

Иногда незначительный, однако убедительный довод способен оказать решающее влияние на точку зрения собеседника. Так случилось и на этот раз. Получив от Шовиньера исчерпывающее объяснение насчет его шляпы, мадемуазель де Монсорбье задумалась, не поспешила ли она и с более серьезными выводами относительно его самого. Окинув взглядом его фигуру, она нашла, что он не лишен некоторого благородства и внутреннего достоинства, и это подействовало на нее успокаивающе.

— Почему вы решили послужить мне? — тихо спросила она.

Он улыбнулся, и мрачное выражение его лица на мгновение смягчилось.

— Вряд ли жил на свете мужчина, который никогда не испытывал желания служить одной-единственной женщине.

Трудно было не понять, что он имел в виду, и ее целомудрие возмутилось такой оскорбительной откровенностью. Ее лицо пошло багровыми пятнами, она сердито вскинула голову и нахмурилась.

— Вы забываетесь, месье, — сказала она таким тоном, словно отчитывала нахального слугу. — Ваша дерзость невыносима.

Если ее слова и задели его, он ничем не выдал этого, лишь его улыбка стала еще чуть более мягкой и грустной. Он всегда придерживался мнения, что тот, кто хочет завоевать женщину, сначала сам должен стать ее рабом.

— Вы считаете меня дерзким только из-за того, что я разговариваю с вами без обиняков? Разве я что-то прошу для себя лично, требую платы за свои услуги? Я хочу спасти вашу жизнь, citoyenne, потому, что… — он секунду помедлил и, словно объятый порывом самоунижения, с жаром продолжил: — Потому, что желание бескорыстно служить вам сильнее меня. Разве это называется дерзостью?

— Нет, месье. Это просто невероятно.

Его глаза обежали ее слегка по-мальчишески гибкую фигуру, невысокую грудь, сохранявшее невозмутимое спокойствие лицо и золотистый ореол волос, освещенных неяркими лучами мартовского солнца, проникавшими в палату сквозь зарешеченное окно.

— Да, это кажется невероятным, — наконец согласился он. — Мне часто приходилось слышать подобные высказывания о моих поступках: таков уж мой характер, что все невероятное сильнее всего притягивает меня. Пускай однажды это плохо кончится для меня — что ж, я умру с улыбкой на устах, зная, что до последнего вздоха оставался верен себе. Но мы попусту тратим время, citoyenne. — Не дожидаясь от нее ответа, он заговорил быстрее: — У вас еще будет время поразмышлять и решить, доверитесь вы мне и позволите спасти вас или же отправитесь отсюда прямиком на гильотину. Я не стану принуждать вас делать выбор, но попрошу вас выслушать меня.

Он вкратце изложил ей свой план. Прежде всего он собирался добиться перевода всех душевнобольных из Аршевеше в дом умалишенных на улице дю Бак, бежать откуда не составит большого труда. Затем он должен будет по поручению Конвента отправиться с инспекцией в департамент Ньевр. Все документы, включая паспорт несуществующего секретаря, уже готовы, и она, если пожелает, может занять его место и, переодевшись в мужскую одежду, отправиться вместе с ним. Вполне вероятно, что завтра она уже будет на улице дю Бак и завтра же, когда он вновь навестит ее, она должна дать ему окончательный ответ. Он искренне надеется, что она сделает разумный выбор. Оказавшись в своей родной провинции, она, без сомнения, найдет себе убежище или же, если захочет, сможет с чьей-либо помощью покинуть Францию.

— Мы ведь оба из Ниверне, — закончил он свою тираду, — а, как известно, соотечественники должны помогать друг другу.

Он бросил еще один быстрый взгляд на дверь, снял шляпу и низко поклонился ей.

— Мое почтение, citoyenne. Я покидаю вас.

Не дав ей времени для ответа, он резко повернулся и ушел, оставив ее, терзаемую сомнениями, выбирать между страхом смерти и недоверием к своему спасителю.

В тот же вечер в Конвенте Шовиньер произнес смелую и зажигательную речь. Выступая, как он сам заявил, во имя гуманизма, яростно критикуя с высоты трибуны всю тюремно-больничную систему — и особенно положение дел, которое открылось ему во время недавней инспекции в Аршевеше, — он не пощадил никого из лиц, несущих ответственность за ее функционирование, включая самого министра юстиции Камиля Демулена[2030].

Депутат от Нижней Луары[2031] попытался было остановить его.

— Месье президент, — со своего места выкрикнул он, — доколе этому человеку будет позволено защищать привилегии аристократии?

Его язвительная насмешка была встречена одобрительными хлопками, но Шовиньер поспешил затоптать эти опасные угольки неудовольствия.

— Аристократии? — подобно раскату грома, прогремел его голос над головами депутатов.

— Аристократии? — повторил он, привлекая всеобщее внимание к себе, и в воцарившейся тишине его иронично-повелевающий взгляд обежал ряды депутатов и остановился на подавшем голос смельчаке с берегов Луары. Шовиньер хорошо знал цену паузам и умел выдерживать их.

— Граждане депутаты, — заговорил он наконец, — в свободной стране правосудие должно быть слепо, неумолимо и непредубежденно; отрицание этих качеств равносильно отрицанию самого правосудия. Не случайно древние изображали богиню правосудия с завязанными глазами, поскольку перед ней нет ни плебеев, ни аристократов, а есть одни обвиняемые. Но, чтобы в наш век Разума правосудие не ошиблось, вынося приговор, обвиняемые должны считаться невиновными до тех пор, пока под давлением улик им не будет определена мера наказания, соответствующая их преступлению.

Зал буквально взорвался аплодисментами. Зная силу слов, Шовиньер умел подкреплять их театральной позой. Высокий и совершенно прямой — и от этого казавшийся еще более высоким, — с откинутой чуть назад головой, увенчанной шляпой с перьями, он — само воплощение патриота, бескорыстно исполнившего свой долг, — с безмятежным спокойствием стоял, положив руку на край трибуны, ничем не выказывая своего торжества и не замечая, казалось, одобрительной улыбки депутата от Арраса[2032], знаменитого Максимильена Робеспьера[2033], который даже снял одну из двух пар очков, сидевших на его слегка вздернутом носу, чтобы лучше видеть пламенного трибуна.

После этого успех выступления Шовиньера не вызывал сомнений, и его предложение в качестве первого шага реформы немедленно удалить из Аршевеше всех душевнобольных было принято единодушно.

Спускаясь вниз по ступенькам с трибуны, Шовиньер с циничным удивлением отметил про себя, что зелено-голубые глаза мадемуазель де Монсорбье сумели повлиять на внутреннюю политику Франции. Впрочем, тут же подумал он, это далеко не первый подобный случай в истории: еще во времена Гомера несовершенство формы носа Елены Прекрасной обернулось Троянской войной.

Глава 3

На другой день, ближе к вечеру, к дому умалишенных на улице дю Бак подкатила закрытая карета. Из нее с чемоданом в руке вышел Шовиньер и направился прямиком в кабинет к Дюми, главному врачу этого заведения.

— Среди психически нездоровых заключенных, переведенных сегодня утром к вам, находится гражданка Монсорбье, ci-devant[2034], — не тратя лишних слов, депутат перешел прямо к делу.

— О да! — пухлое лицо пожилого доктора оживилось. — Ее случай…

— Дело не в ее случае. Она умерла.

— Как умерла? — ошарашенно воскликнул Дюми.

— А почему тогда вы посылали за мной?

— Посылал за?.. Но я никого не посылал за вами.

— У вас начинает слабеть память, Дюми. Нам обоим повезло, что этого нельзя сказать обо мне. — В его насмешливую интонацию неожиданно вкрались жесткие и слегка угрожающие нотки. — Вы попросили меня приехать, чтобы я опознал умершую и, как полномочный представитель правительства, скрепил своей подписью выданное и подписанное вами свидетельство о ее смерти. Мою же подпись заверит мой секретарь, который, я надеюсь, скоро появится. А теперь прошу вас проводить меня к телу усопшей.

Дюми строго и пристально посмотрел на своего посетителя. Шовиньер не случайно предложил переместить умалишенных из Аршевеше именно сюда, на улицу дю Бак: в его распоряжении имелись сведения, разглашение которых грозило доктору гильотиной. В то же время благодаря Шовиньеру в заведении Дюми увеличивалось количество пациентов, что обещало доктору солидные личные доходы. Поэтому он не сомневался, что Дюми предпочтет рискнуть головой, чем потерять ее, и выполнит все от него требующееся.

Дюми тоже знал это. Он понимающе улыбнулся и пожал плечами в знак согласия.

— Ответственность… — чуть робко начал он.

— Ляжет на меня, поскольку я заверяю свидетельство. Держите язык за зубами и можете ни о чем не беспокоиться. Когда же о ваших новых подопечных вспомнят — а это произойдет не ранее чем через месяц, — вы предъявите ваше свидетельство, не сомневаюсь, что дело этим и закончится, поскольку провести тщательное расследование обстоятельств смерти мадемуазель де Монсорбье за давностью события будет крайне затруднительно.

Дюми поклонился в знак согласия и повел Шовиньера наверх. Остановившись перед дверью одной из палат, он отпер ее и хотел было войти внутрь, но депутат остановил доктора.

— Подождите снаружи, а еще лучше — у себя внизу. Тогда вы с чистой совестью сможете поклясться, что больше не видели вашего пациента в живых.

— Но я должен увидеть ее. Я…

— Вы ошибаетесь. Это совершенно необязательно. Уходите. Не тратьте попусту мое время.

Дюми ничего не оставалось как удалиться, а Шовиньер, держа в руке чемодан, шагнул через порог.

Услышав за дверью голоса, мадемуазель де Монсорбье догадалась, что за этим последует, и встала, приготовившись встречать посетителей. На этот раз он почтительно поклонился ей и, поступившись своими республиканскими принципами, даже снял перед ней шляпу. Он поставил свой чемодан на стол, стоявший посреди комнаты, и обратился к ней с полувопросом-полуутверждением:

— Вы приняли решение, citoyenne?

Он не сомневался, что любой человек ее возраста может прийти по зрелом размышлении к одному-единственному выводу: очень тяжело добровольно умереть в двадцать лет.

— Да, месье, — со сдержанным достоинством ответила она.

— Citoyenne, во Франции осталось весьма мало «месье», — резко поправил он ее, — да и тех гильотинируют с такой скоростью, что скоро от них очистится вся страна. Если вы собираетесь принять мое предложение и хотите сохранить жизнь, citoyenne, то я попрошу вас пользоваться хотя бы наиболее употребительными выражениями революционного лексикона.

Мадемуазель де Монсорбье подумала, что, пожалуй педантичность его суждений может свидетельствовать об ироничном складе его ума. Однако она отнюдь не была уверена в том, что это делается сознательно, а не является следствием самодовольной ограниченности, присущей многим из его сподвижников. Она пристальнее вгляделась в него, пытаясь угадать ответ на свой невысказанный вопрос и он, словно прочитав ее мысли, мягко улыбнулся.

— Значит, вы выбрали жизнь, — сказал он. — Что ж, весьма мудро с вашей стороны.

— Я этого не говорила, — отозвалась она, слегка испуганная его проницательностью.

— Неужели? Впрочем, я частенько забегаю вперед, — примирительно произнес он. — Ваше спокойствие, доброжелательная манера, с которой вы встретили меня, показались мне красноречивее всяких слов. Я пришел бы в отчаянье, если бы узнал, что ошибся.

— Мес… гражданин, я надеюсь, вы великодушно простите меня. Я… я не знаю, какими словами выразить свою признательность за вашу… вашу доброту и заботу.

— Вы еще успеете подумать над ними, но сейчас это пустая трата времени. — Он жестом пригласил ее приблизиться к столу и раскрыл чемодан. — Вот здесь, citoyenne, наряд, в котором вы отправитесь в поездку.

— О, это невозможно! — отпрянула она, и ее лицо залилось краской смущения.

— Ну что вы; несколько неудобно, я согласен, но вы наверняка справитесь с затруднениями, когда как следует все рассмотрите и разберетесь, как это надевают и носят.

— Дело вовсе не в этом. Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду.

— Разумеется, равно как и нелепость ваших причитаний. Мой секретарь не может путешествовать в полосатой юбке и… Но довольно об этом, мы теряем время. Я удаляюсь и попрошу вас поторопиться. Жду вас в коридоре.

Через полчаса, когда депутат уже начинал терять терпение, из ее палаты выскользнул худощавый юноша в шляпе, дорожном сюртуке, бриджах и сапогах.

Несколько мгновений Шовиньер разглядывал преображенную мадемуазель де Монсорбье, и от его пристального взора не укрылась ни одна деталь ее облика. В новом наряде, с тщательно спрятанными волосами, она казалась еще более миниатюрной, но вряд ли кто из посторонних, взглянув на нее, усомнился бы, что видит перед собой мужчину. Шовиньер одобрительно кивнул и поспешил вниз, увлекая ее за собой. Дюми уже ждал их с приготовленным свидетельством. Завершив все необходимые формальности, депутат вместе со своим секретарем направился к карете, Дюми закрыл за ними дверь и с облегчением вздохнул, когда лошадиные подковы застучали по мостовой.

Они ехали в полном молчании, и лишь когда карета замедлила ход перед заставой на улице д’Энфер, Шовиньер, протягивая своей спутнице пухлый кожаный портфель, сказал:

— Паспорта сверху. Когда потребуется, вы предъявите их, это входит в ваши обязанности. Говорить при этом необязательно.

Карета остановилась перед железной решеткой, преграждающей выезд из города, и офицер в голубом мундире с красными эполетами из шерстяной ткани — золотые знаки отличия, неуместные в эпоху всеобщего равенства, были упразднены — распахнул дверцу и повелительно окликнул путешественников:

— Кто едет?

— Гражданин депутат Шовиньер, полномочный представитель Конвента, — отозвался из своего угла Шовиньер. — Антуан, покажите наши документы, и поспешим дальше.

Из-под опущенных ресниц он наблюдал за действиями своего «секретаря», готовый вмешаться в любой момент. Но этого не понадобилось. Недрогнувшей рукой мадемуазель де Монсорбье достала из черного портфеля нужные документы и протянула их офицеру.

Бегло просмотрев бумаги и убедившись, с кем имеет дело, тот с почтительным видом вернул их обратно, чопорно отсалютовал и тихонько прикрыл дверцу кареты.

— Пропустить гражданина депутата Шовиньера! — услышали они его зычный голос.

Заскрипели петли железных ворот, звонко щелкнул хлыст кучера, тронувшего лошадей, солдаты взяли на караул, и карета покатила вперед, оставляя за собой Париж.

— Мы перешли Рубикон[2035], — сухо проговорил Шовиньер и откинулся на спинку сиденья, вытянув перед собой длинные худые ноги.

Он украдкой взглянул на нее и, подивившись спокойствию, с которым она убирала документы обратно в портфель, не удержался от восторженного восклицания:

— Вам не откажешь в мужестве!

Она защелкнула замок портфеля и, подняв на него глаза, улыбнулась.

— Это у меня в крови, — негромко ответила она. — Едва ли у вас была возможность встречаться с женщинами моего круга, гражданин полномочный представитель, поэтому вы и удивляетесь.

Услышав подобный намек, другой на его месте мог бы счесть себя оскорбленным, но Шовиньер обладал редкостным даром самоотстраненности и был способен по достоинству оценивать критические высказывания в свой адрес. Он одобрительно кивнул.

— Я вижу, вы мастерица строить предположения, — с иронией в голосе произнес он. — Наверное, у представительниц вашего круга это тоже в крови, равно как и привычка бездумно проливать ее, неважно, свою или чужую. Ну хорошо! Давайте поговорим о другом. Мы направляемся в Невер. Сегодня четверг. В субботу вечером мы должны быть на месте. Исполняя свой долг перед нацией, я не щажу лошадей.

Еще бы: карета мчалась с сумасшедшей скоростью. Депутат тем временем продолжал:

— Теперь послушайте, что я предлагаю вам. — Он сделал паузу и пристально посмотрел на мадемуазель де Монсорбье.

У нее слегка перехватило дыхание, а сердце встревоженно забилось; однако она ничем не выдала своего волнения, и Шовиньер не торопясь принялся излагать свой план:

— Если бы вы взглянули в эти документы, то вам непременно бросилась бы в глаза категоричность формы, в какой они составлены. В них говорится, что мы наделены чрезвычайными полномочиями и под страхом смерти всем предписывается оказывать нам всяческое содействие при исполнении поручения государственной важности. Никто в Невере не удивится, если мне вдруг срочно потребуются подробные сведения о ситуации, скажем, где-нибудь на востоке Бургундии[2036]. Не имея возможности оторваться от неверских дел, я пошлю вместо себя вас, и местный революционный комитет снабдит вас пропуском, с которым вы без труда доберетесь до Роны; ну а вы, оказавшись на ее берегах, думаю, без особого труда найдете способ переправиться в соседнюю Швейцарию, где будете в безопасности.

Он замолчал, и наступила долгая пауза. Она не могла поверить своим ушам. Все, что она до сих пор слышала, говорило об альтруизме его мотивов. Что подвигло его к состраданию, столь необычному для этих хищников в человеческом обличье, которые совершили революцию? Благовидный предлог, которым он прикрывался, предлагая ей свою помощь, ничуть не обманывал ее. Она ухватилась за нее, как утопающий хватается за соломинку. Отнюдь не полагаясь на его обещания, она больше рассчитывала на свою силу, мужество и изобретательность и надеялась перехитрить его, если вдруг он вздумает воспользоваться ее беспомощным положением.

Но не оскорбляла ли она его в своих мыслях? Что, если он действительно был бескорыстным другом и пытался спасти ее, не требуя никакой награды для себя лично? В это она ни на секунду не могла поверить, и, однако же, из его слов, если только они не были произнесены лишь для того, чтобы усыпить ее бдительность, нельзя было сделать никакого иного вывода.

— Вы молчите, citoyenne, — вынуждая ее к ответу, вновь заговорил он. — У вас имеются какие-то сомнения? Или вы можете предложить лучший образ действий?

— Нет, вовсе нет. — Она на секунду запнулась, чтобы унять легкую дрожь в голосе, и ему показалось, что ее лицо, скрывавшееся в полумраке, слегка побледнело. — Гражданин, я глубоко тронута вашей благородной заботой обо мне, вашими усилиями, которых вы не пожалели, бескорыстно служа мне.

Его глаза слабо сверкнули, словно уголек вспыхнул и погас в темноте, но она не заметила этого и, глядя прямо перед собой, продолжила:

— Я не нахожу слов, чтобы выразить вам свою благодарность. Ничего иного я не могу и пожелать. У меня есть друзья в Швейцарии, и я…

Она запнулась и замолчала, однако вовсе не потому, что была растрогана или хотела сделать вид, что растрогана. Сейчас ей приходилось прилагать все усилия, чтобы сохранять выдержку и бдительность перед лицом завуалированной опасности, и это обескураживало ее, способную мужественно и храбро встретить любую открытую угрозу.

— В таком случае, — услышала она вкрадчивый голос Шовиньера, — можно считать вопрос решенным.

Он поудобнее устроился в своем углу и, словно потеряв интерес как к своей спутнице, так и к делу, которое их связывало, смежил веки, будто собираясь вздремнуть, и открыл их только через три часа, когда копыта лошадей застучали по неровному булыжнику улиц Мелёна.

Глава 4

Карета остановилась возле гостиницы «Насиональ» — бывшей «Королевской гостиницы», и, едва форейтор успел сообщить, кто прибыл в ней, как хозяин, управляющий и конюх бросились встречать высокопоставленного путешественника, всем своим видом выражая нижайшее почтение.

Шовиньер отнесся к их подобострастию с высокомерием, которому позавидовал бы самый деспотичный из тиранов. В его распоряжение тут же предоставили лучшие комнаты, для него приготовили изысканнейший ужин, а из подвалов извлекли отборнейшее бургундское, словно специально сохранившееся в подвалах Мелёна для того, чтобы попотчевать им полномочного представителя победоносного народа.

За столом он держался с мадемуазель де Монсорбье с безупречностью, которой позавидовал бы любой представитель ее собственного класса. Он был внимателен и почтительно заботлив. Его речь свидетельствовала о его обширной начитанности, и она убедилась, что он неплохо знаком не только с Вольтером и Скарроном[2037], но и с классическими авторами, которых без устали цитировал. Его поведение настолько сильно противоречило ее первому впечатлению о нем, что она начинала ощущать смущение и растерянность. Он вел себя с галантностью, почти немыслимой для человека его политических убеждений, и его манеры были безукоризненны.

Когда с ужином было покончено, он проводил мадемуазель де Монсорбье до ее комнаты, почтительно поклонился ей и, вежливо пожелав спокойной ночи, прикрыл за ней дверь. Оставшись наконец в одиночестве, она облегченно вздохнула, и тут, совершенно неожиданно, жуткая паника охватила все ее существо. Поспешно заперев дверь на задвижку, она подбежала к окну, распахнула его и выглянула наружу. Стояла темная промозглая ночь, но слабый свет, струившийся из окна подвала, позволил ей разглядеть камни мощеного двора. Она подумала, что с помощью двух связанных вместе простыней без труда преодолеет четыре с половиной метра, отделяющие ее от земли, в случае безвыходной ситуации, а сейчас ее положение никак нельзя было назвать таковым.

Мадемуазель попыталась убедить себя в том, что она трусиха, шарахающаяся от собственной тени, и, проснувшись на другое утро, еще больше укрепилась в этом мнении. Никто не потревожил ее ночью, и она решила, что нельзя давать волю своему воображению и терзать себя необоснованными страхами.

Элегантная и изящная, она спустилась к завтраку, игнорируя взгляды, украдкой бросаемые на нее хорошенькой горничной, и присоединилась к Шовиньеру, уже поджидавшему ее за столом. Поскольку в столовой находился слуга, он не встал ей навстречу, а вместо этого лишь отрывисто кивнул в знак приветствия и слегка раздраженно произнес:

— О, Антуан! Надеюсь, вам хорошо спалось?

— Превосходно, гражданин полномочный представитель, благодарю вас.

— В будущем я попрошу вас спать не так крепко. Мне не нравятся молодые люди, которые любят понежиться в постели и из-за этого опаздывают. Ваш завтрак остыл, и лошади уже запряжены. Мы выезжаем через десять минут. Будьте готовы к этому сроку.

Весь день они мчались с сумасшедшей скоростью, лишь дважды остановившись для того, чтобы поменять лошадей, перекусить и немного отдохнуть, и, преодолев до наступления темноты около шестидесяти миль, въехали в Шатильон-сюр-Луэн, что в департаменте Луаре. Здесь, в деревенской гостинице, почти с точностью повторилась вчерашняя ситуация; вновь Шовиньер проявлял чрезмерную учтивость, бойко вел занимательную беседу, изумляя и очаровывая ее перлами остроумия, которыми сыпал как из рога изобилия. Она несколько оттаяла — невозможно было сохранять ледяную отчужденность в столь теплой и непринужденной атмосфере. И все же раз или два она ловила на себе его по-волчьи хищный взгляд, который мгновенно прятался под маской дружелюбия, но который напоминал ей о жутких днях, проведенных в Консьержери, где он точно так же рассматривал ее.

В этот вечер он пил больше, чем вчера; вероятно, поэтому его самоконтроль ослаб, и когда он прощался с ней у дверей ее спальни, его лицо исказила гримаса откровенно похотливая. Она легла в постель не раздеваясь и от страха не смогла сомкнуть глаз почти до утра. Однако и эта ночь прошла спокойно, за завтраком он был как всегда корректен и обходителен, и она вновь подумала, не обманывается ли она на его счет.

Эта мысль не давала ей покоя весь следующий день, пока они сломя голову мчались к Неверу. Все это время Шовиньер дремал в своем углу, не обращая на нее никакого внимания и словно позабыв о всякой галантности.

В пять часов вечера, не доезжая полумили до Ла-Шарите, небольшой деревушки на берегу Луары, их карета неожиданно накренилась и остановилась. Шовиньер вылез наружу и, узнав о причине остановки, разразился проклятьями, — потерянная чека перечеркивала все его планы. Вместо того чтобы добраться к ночи до Невера, успеть принять участие в заседании местного комитета общественного спасения и завтра же приступить к исполнению своих обязанностей, ему теперь придется забыть о своем республиканском сибаритстве и заночевать в какой-то дыре, не говоря уже о том, что туда придется плестись по грязной дороге.

Однако гостиница в Ла-Шарите превзошла все их ожидания; им предоставили уютные апартаменты с просторной гостиной и двумя спальнями, и не прошло и часа, как хозяин и его пригожая жена, рассыпаясь в любезностях и всячески стараясь угодить именитому парижанину, почтившему своим визитом их скромное заведение, подали путникам превосходный ужин.

Уплетая обильно нашпигованного каплуна, Шовиньер не смог удержаться от замечания:

— Не сомневаюсь, что в этих краях уцелело немало аристократов.

— Вы должны только радоваться этому обстоятельству, — отозвалась мадемуазель де Монсорбье. — Иначе нам не довелось бы насладиться столь изысканной кухней.

— В этом мире, как вы, возможно, успели заметить, за все приходится платить, и чем больше мы радуемся, тем больше причин находится для огорчения.

— Но уплата долга не должна являться причиной для огорчения.

Он пристально взглянул на нее, и в ее сердце внезапно ожили все прошлые страхи. По ее телу пробежала легкая дрожь, и это не укрылось от него.

— Вам холодно, — сказал он, и ей показалось, что он едва заметно улыбнулся. — Позвольте, я закрою окно.

Он встал, пересек комнату, и, пока он возился с оконными задвижками, она вдруг поняла, что должна немедленно покончить с не дававшей ей покоя неопределенностью и удостовериться в его намерениях.

— Вы очень добры ко мне, гражданин депутат, — начала она, когда он вернулся за стол.

Он удивленно взглянул на нее.

— Стоит ли говорить об этом?

— Да, поскольку я должна сказать вам, — не отрывая глаз от груботканой скатерти, продолжала она, — что настало время прощаться.

Она внезапно подняла глаза и успела заметить у него на лице выражение подозрительности, гнева и страха.

— Прощаться? — изумленно повторил он и нахмурился.

— Мы уже в Ниверне, — пояснила она. — Здесь моя родина и повсюду друзья.

— Друзья? Какие еще друзья? — осведомился он таким тоном, словно готов был немедленно подписать им смертный приговор.

— Назвать сейчас моих друзей означало бы подвергнуть опасности их жизни, а это недостойно по отношению и к ним и к вам. Я не хочу, чтобы вы делали выбор между чувством долга и своей совестью, я бы также не хотела появиться вместе с вами среди бела дня в Невере, где многие могут вспомнить и узнать меня. Что они подумают, увидев меня в вашем обществе? Вы окажетесь скомпрометированы и…

— Скомпрометирован! Ха-ха! — прогремел по комнате его презрительный смех. — Кто это, интересно, в Невере осмелится скомпрометировать меня?

Она задумчиво улыбнулась и медленно покачала белокурой головой.

— Вашему мужеству, я бы даже сказала, бесшабашной отваге, можно только позавидовать, гражданин. Я и так уже в неоплатном долгу перед вами, чтобы вдобавок ко всему позволять вам рисковать ради меня своей жизнью.

— Довольно об этом сейчас, citoyenne! Я ничем не рискую. А если и рискую, то что с того? Я распоряжаюсь своей жизнью по своему усмотрению и ни у кого не спрашиваю на это разрешения. Мы, свободные люди новой Франции, не нуждаемся ни в чьих разрешениях для своих действий. Все это осталось в прошлом, вместе с канувшей в небытие тиранией, — закончил он в своей обычной, слегка сардонической[2038] манере.

— Однако ваше великодушие ничуть не обманывает меня, — решительно взглянув на него своими зелено-голубыми глазами, проговорила она, — и поэтому мы расстанемся сегодня же вечером.

Он наклонился к ней через стол, и его лицо помрачнело и, как ей показалось, слегка побледнело.

— Вот так новость, citoyenne! Вы говорите, сегодня вечером? Ну-ну! А куда же вы собираетесь, позвольте спросить вас?

— Этого я не могу вам сказать.

Он рассмеялся.

— Иначе я не отпущу вас, — яростно, словнособака, у которой отнимают вожделенную кость, прорычал он, но тут же сменил ставший чересчур откровенным тон и продолжал уже более спокойно: — Я хотел сказать, что не позволю вам рисковать собой. Простите мою настойчивость, citoyenne, но я не для того спас вас от гильотины, чтобы вы так безрассудно распоряжались своей жизнью. О нет! Поэтому я расстанусь с вами не раньше, чем удостоверюсь, что вам ничто не угрожает.

— Но вы говорили в Париже…

— Забудьте о том, что я говорил в Париже. — В его голосе вновь появились гневные нотки. — Запомните: мы будем вместе до тех пор, пока вы не окажетесь в полной безопасности.

Она почувствовала, как ее сердце сжалось от страха. Итак, она получила желаемый ответ. Его горящий взгляд, порозовевшие щеки и нахмуренный лоб говорили яснее всяких слов. Теперь у нее не оставалось сомнений, что перед ней был все тот же волк в человечьем обличье, каким она всегда его считала. Но почему он так осторожно, словно исподволь, подкрадывался к ней, своей жертве? Впрочем, на этот вопрос она не стала искать ответа, да и какая польза была бы для нее в том, если бы она узнала, что его тщеславие не позволяло ему вступать в обладание своей добычей без борьбы?

Однако внешне она никак не проявила обуревавшие ее чувства. На ее лице промелькнула было тень удивления, но она быстро скрылась за нежнейшей и приятнейшей из улыбок, которыми она прежде не удостаивала его.

— Ваше великодушие, гражданин… — она запнулась и смущенно опустила глаза, — …проявленное вами благородство… — опять запнулась она. — Простите, мне трудно говорить. Мне хочется плакать от благодарности. Но я хочу…

— О, оставьте! — умоляюще воскликнул он. — Вы еще не знаете, насколько я предан вам и на что готов ради вас, Клеони.

Его тонкая, изящная рука опустилась на ее руку, и она, внутренне содрогаясь от отвращения и проклиная себя за спектакль, который ей пришлось разыграть, приложила все усилия, чтобы не отдернуть ее.

— Позвольте мне уйти, — попросила она, вставая и заливаясь краской, что он истолковал совершенно превратно. — Я… я слегка смущена.

— Нет! Подождите! — вскочил он, сгорая от нетерпения и досадуя, что между ними совершенно некстати оказался стол.

— Завтра! — еле слышно прошептала она. — Мы поговорим об этом завтра. А теперь позвольте мне удалиться. О, я прошу вас!

Она едва не перегнула палку, изображая борьбу с якобы возникшим магнетическим влиянием его персоны — находись на месте ее собеседника кто-нибудь другой, это могло бы иметь самые плачевные последствия. Но Шовиньер, тонкий психолог, умел сдерживать свои порывы и знал, что мягкость и уступчивость — лучшие средства для достижения полной победы над женщиной.

Слегка вздохнув, он склонился перед ней в низком поклоне и, выпрямившись, обнаружил, что остался в одиночестве. Бесшумной тенью она выскользнула из гостиной, и он услышал только, как щелкнула задвижка в ее комнате. Он вновь вздохнул, улыбнулся и, сев к столу, налил себе вина.

А в это время мадемуазель де Монсорбье, едва не падая в обморок, стояла, прислонившись спиной к стене у себя в спальне, и, даже не помышляя о том, чтобы лечь в постель, прислушивалась к тому, что происходило в гостиной.

Через полчаса оттуда донесся звук отодвигаемого кресла и шаги, и она догадалась, что он принялся расхаживать взад-вперед по комнате, словно зверь в клетке. Шаги приблизились к ее двери и замерли. У нее перехватило дыхание, и сердце ее учащенно забилось; дрожа, как осиновый лист, она ждала стука в дверь, но когда он, резкий и настойчивый, наконец раздался, она каким-то чудом сумела заставить свой голос звучать ровно и спокойно.

— Кто там? — отозвалась она.

— Это я, citoyenne, Шовиньер.

— Что вам угодно?

— Предупредить вас, что завтра мы отправимся в путь рано, — услышала она его ответ, последовавший после продолжительной паузы. — Карета будет ожидать нас в восемь утра.

— Я не опоздаю, citoyen[2039]. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, citoyenne.

Шаги удалились, и, не веря своим ушам, она услышала, как закрылась дверь его спальни. Она смогла перевести дух. Чем можно было объяснить такой поступок: желанием напугать ее или попыткой успокоить ее страхи и этим усыпить ее подозрительность? Она пересекла спальню и, как была, не раздеваясь, в дорожных сапогах, рухнула на постель. Часа два она неподвижно лежала, пристально вслушиваясь в звуки за стеной, и лишь убедившись, что все в доме погрузилось в сон, она наконец-то встала и сняла сапоги. Потом взяла в руку чадящую свечу, осторожно отодвинула задвижку, беззвучно открыла дверь и замерла на пороге, напряженно вглядываясь в темноту. Из соседней спальни доносилось негромкое похрапывание, — гражданин полномочный представитель крепко спал.

Держа свечу в одной руке и сапоги в другой, она на цыпочках прокралась через гостиную к двери, ведущей на лестницу, но на полдороге ее внимание привлек блеснувший в неярком свете свечи замок депутатского портфеля. Она остановилась в нерешительности, а затем, уступая овладевшему ею соблазну, подхватила портфель и сунула его под мышку.

В следующую секунду мадемуазель бесшумно выскользнула из комнаты, и ступени лестницы заскрипели под ее необутыми ногами. Внизу, в коридоре, она ненадолго помедлила, чтобы натянуть сапоги, осторожно, стараясь не греметь, отодвинула засовы задней двери и оказалась во дворе гостиницы. К ее ужасу, из распахнутой двери конюшни, несмотря на поздний час, струился свет, и там виднелся силуэт склонившегося человека. Тот тоже заметил ее и выпрямился, собираясь окликнуть.

Однако она опередила его:

— Эй! Как хорошо, что вы не спите! Иначе мне пришлось бы вытащить вас из постели, гражданин. Седлайте лошадь, да поживее.

— Лошадь? Да вы что? В такое-то время!

— Дело государственной важности, гражданин, — голос якобы секретаря звучал повелительно и строго. — Я должен срочно ехать в Невер по поручению гражданина полномочного представителя. — Псевдо-Антуан помахал портфелем перед носом конюха. — Поспешите, если не хотите иметь неприятности.

Конюх больше не задавал вопросов, и вскоре юный секретарь, своей посадкой больше напоминая охотника, чем клерка, спорым галопом умчался в ночь.

Глава 5

Проснувшись утром, гражданин полномочный представитель не спеша побрился, с аристократической тщательностью уложил волосы, вышел в гостиную и, приоткрыв дверь на лестницу, прокричал, чтобы ему подали шоколад.

Дожидаясь, пока его распоряжение будет выполнено, он стоял у окна, глядел на меланхолично моросивший мартовский дождик и удивлялся тишине, царившей в спальне мадемуазель де Монсорбье. Наконец он решил постучаться к ней. Ему никто не ответил; тогда он дотронулся до двери и, убедившись, что она не заперта, резко распахнул ее. В комнате было пусто, и только слегка примятое покрывало на кровати напоминало о недавнем присутствии девушки здесь.

С потемневшим от гнева лицом он вернулся в гостиную, и его взгляд упал на то место, где он вчера забыл свой портфель. Там тоже было пусто; он торопливо обшарил все углы и, убедившись в отсутствии портфеля, бросился вон из комнаты, сметая все на своем пути. В дверях он столкнулся с несшей ему шоколад горничной, и ее крик и звон разбившейся чашки смешались с его проклятьями.

Он буквально скатился вниз по лестнице и набросился на хозяина с вопросами, обильно подкрепляя их угрозами отправить его на гильотину, если он попытается что-либо утаить.

Насмерть перепуганный хозяин поклялся старорежимным Богом и новоявленной богиней Разума, что ничего не знает об этом и впервые слышит об отсутствии секретаря гражданина полномочного представителя. Оказавшийся поблизости конюх поспешил ему на помощь, и, узнав, что произошло сегодня ночью, Шовиньер смерил беднягу столь свирепым и уничтожающим взглядом, что тот в страхе отшатнулся.

— И ты позволил ему уйти? Просто так? — процедил Шовиньер сквозь зубы и зловеще улыбнулся.

— Откуда я знал, что…

— Конечно, ты ничего не знал, свинья! А разве тебе не пришло в голову, что честный человек не крадется в полночь, как вор, тайком из дома?

На голову конюха обрушился поток непристойных ругательств, и, когда тот, во имя свободы, равенства и братства, попытался протестовать, Шовиньер пригрозил ему гильотиной.

— Ты вздумал повысить на меня голос, скотина? Ты захотел лишиться головы? Пока она еще у тебя на плечах, вспомни-ка лучше, куда он уехал?

Конюх наугад ответил, что юный секретарь ускакал в сторону Невера.

— Седлайте мне лошадь, — приказал Шовиньер, с трудом сумев взять себя в руки. Через десять минут он уже мчался по дороге к Неверу, оставив своего форейтора[2040] в гостинице и велев ему следовать за ним в карете.

Но не только исчезновение девушки оказалось причиной его ярости; куда больше его выводили из себя воспоминания о вчерашнем вечере, о ее хитроумной игре и о своем идиотском терпении. Как он мог, при его-то уме и проницательности, позволить этой якобы и в мыслях ничего такого не держащей, лживой аристократке обвести себя вокруг пальца? Что ж, когда он найдет ее — а он непременно сделает это, пускай ему придется перетряхнуть всю провинцию, — она узнает, каково играть с чувствами такого человека, как он.

Сегодня утром он действительно чувствовал себя как волк, от которого улизнул ягненок и который хищно облизывался, предвкушая, с каким удовольствием он настигнет свою жертву и насладится ею.

Всего лишь один раз, в Руже, он остановился, чтобы съесть кусок хлеба и выпить стакан разбавленной виноградной водки, и незадолго до полудня достиг наконец-то цели своего путешествия. Сразу по прибытии в Невер он нанес визит президенту местного революционного комитета, тучному и хромоногому дубильщику по имени Дезарден, и сообщил ему о случившемся. По словам гражданина полномочного представителя, его бумаги прошлой ночью похитил его же секретарь, который находился при нем сравнительно недолго и который, как он теперь догадывался, был девицей — без сомнения, аристократкой, — переодетой в мужское платье. Из Ла-Шарите, места, где это произошло, она направилась, предположительно, в сторону Невера. Ее надо найти и задержать во что бы то ни стало. Дезардену было велено созвать всех агентов комитета безопасности и обязать их немедленно разыскать воровку.

— И пусть они пошевелятся, — напоследок заявил Шовиньер. — Иначе я проучу их, клянусь святой гильотиной!

После этого проголодавшийся депутат направился обедать в гостиницу «Солнце», куда вскоре прибыла и его карета.

В рвении агентов комитета ему, впрочем, не пришлось усомниться. Уже на другое утро, возле Шатильона, была поймана лошадь, на которой уехала мадемуазель де Монсорбье, а чуть позже, в болоте неподалеку от Совиньи, нашли черный дорожный плащ, сапоги и прочие предметы туалета, которые, как подтвердил Шовиньер, принадлежали ей, а также пустой кожаный портфель с металлическим замком, украденный у депутата и опознанный им. Однако сама беглянка бесследно исчезла, и агенты высказали предположение, что она погибла.

— Болваны, женщины не раздеваются, умирая в придорожной канаве! — с презрением отверг их догадки Шовиньер. — Продолжайте поиски. Опросите всех, не появлялись ли в этих краях незнакомцы или незнакомки. Проявите свое усердие.

Агенты нехотя вернулись к исполнению своих обязанностей, недовольно пожимая плечами и называя между собой гражданина полномочного представителя упрямой свиньей, заносчивым грубияном, который ведет себя как аристократ и непременно плохо кончит.

Дни потянулись за днями, складываясь в недели; Шовиньер в бесплодном ожидании просиживал в гостинице, никуда не отлучаясь, словно начисто позабыв о делах, которые привели его в Невер, и вымещал свое настроение на всяком, кто осмеливался потревожить его угрюмое одиночество. Наконец Дезарден решился-таки напомнить гражданину полномочному представителю, что он прибыл в их город не только для этого.

Шовиньер сперва разразился проклятьями, призывая богов, как старых, так и новых, в свидетели того, что нивернезцам надолго запомнится его визит, однако затем пообещал завтра же приступить к исполнению своих обязанностей, а дело мадемуазель де Монсорбье отложить до лучших времен.

И он выполнил свою угрозу. В апреле вся провинция содрогалась при одном упоминании имени своего бывшего земляка, которого в прошлом — чем бы он тогда ни занимался — нельзя было упрекнуть ни в чрезмерной жестокости, ни в кровожадности.

Вместе со всей своей инквизиторской параферналией он передвигался из города в город, кровопролитием безжалостно прокладывая путь учениям золотого века Разума, а поскольку революционный дух в Ниверне всегда отличался умеренностью и терпимостью, то неудивительно, что для человека в его настроении нашлось здесь немало работы.

К концу месяца волна революционного террора докатилась до Пуссино, небольшого городка, расположенного в холмистой местности, и невозможно описать ужас, охвативший его жителей, и без того изрядно напуганных событиями в своей провинции, когда они увидели жуткий кортеж Шовиньера. Военный эскорт сопровождал карету, в которой, лениво развалившись, ехал сам депутат, подпоясанный, в знак своих полномочий, трехцветным поясом. За ним тащилась телега, груженная выкрашенными в ярко-красный цвет деревянными брусьями, из которых предстояло собрать гильотину. На этих деревяшках восседал тучный, подслеповато щуривший маленькие глазки, флегматичный человек, один вид которого заставлял содрогнуться горожан, догадывавшихся о выполняемых им обязанностях. Телегой правила неряшливая нечесаная толстуха, такая же флегматичная и безразличная ко всему окружающему.

Революционный комитет Пуссино, избранный по указаниям из Невера год назад, но так и не начавший свою деятельность, срочно собрался в небольшой городской ратуше, выходившей на рыночную площадь, где плотники уже начали сколачивать эшафот. Испуганно переговариваясь, члены комитета не менее часа прождали грозного представителя Конвента, который прибыл, чтобы вывести их сонный городок из революционной апатии, но сначала отправился пообедать.

Наконец он появился, надменный и бесцеремонный, и речь, с которой он обратился к ним, была полна нескрываемого презрения. Состояние дел здесь, в Пуссино, поразило его. В то время как вся Франция стонала и содрогалась в революционных судорогах, Пуссино, в самом ее сердце, погрузился в мирную спячку, весьма напоминая своим неторопливым жизненным укладом ненавистные старорежимные времена.

Все это показалось Шовиньеру настолько невероятным, что он не мог удержаться от внутреннего хохота, потешаясь над тем, какое пробуждение ожидает спящего.

Активная деятельность Шовиньера в последний месяц заставила несколько потускнеть образ мадемуазель де Монсорбье в его памяти, и он начал понемногу забывать об огорчениях, которые причинило ему ее поведение. Этому в немалой степени способствовало и то обстоятельство, что ему было на ком оттачивать свое беспощадное остроумие, и, к счастью для горожан, к тому времени, как он прибыл в Пуссино, ему уже стало надоедать беспрестанное кровопролитие и выискивание новых и новых жертв. К нему начали постепенно возвращаться чувство юмора и философский взгляд на вещи, которым он втайне так гордился. Впрочем, запуганные члены революционного комитета ничуть не догадывались об этом, выслушивая страстную тираду, которую он произнес своим низким, слегка дрожащим, но полным едкого сарказма голосом.

Он начал с того, что сурово отчитал революционный комитет Пуссино, обвиняя его членов в лености и безразличии, и пригрозил им теми же мерами, которые они не спешили применять к своим согражданам.

Прочитав затем проповедь из нового евангелия равенства, которое, как он понял, жители Пуссино недостаточно уяснили себе, и обосновав необходимость уничтожения еретиков, а также всех тех, чье равнодушие представляло собой угрозу для победоносного распространения новой религии, он решил, что пора переходить от общего к частному. Ему уже было известно состояние дел в Пуссино и в его окрестностях, и он предъявил членам комитета внушительный список лиц, подозреваемых в одной из многочисленных форм нового вида преступления, называемого энсивизмом[2041].

— Сейчас я зачитаю вам этот список, — сказал он, — и я приглашаю вас серьезно взвесить вину каждого, чье имя присутствует в нем. Я надеюсь, вы не считаете, что этот монумент, — он остановился и театральным жестом указал за окно, туда, где на рыночной площади устанавливалась кроваво-красная гильотина, — этот благородный меч свободы, рубивший головы тиранов и их приспешников, воздвигнут здесь только для того, чтобы украсить ваш город?

Кто из трепещущих от страха членов комитета мог предположить, что этот зловещий шутник издевается над ними и втайне делает посмешище из того самого евангелия, проповедовать которое он явился сюда? Временами казалось, что Шовиньер просто испытывает, до какой глубины может пасть запуганный и затерроризированный человек; не раз и не два он приводил в изумление Конвент граничащей с сарказмом напыщенностью своих формулировок, выдержанных, однако, в столь безупречном духе, что никто из его коллег-депутатов не осмелился высказать свои подозрения на этот счет. Вот и сейчас он наслаждался в душе созданной им же самим трагикомедией.

— Я вовсе не хочу сказать, дорогие сограждане, что подобное устройство не заслуживает того, чтобы украшать собой любой самый известный город. Спросите себя сами, друзья мои, какой памятник презренному королю, жестокому тирану или отвратительному слуге деспотизма, какой образ лицемерного святого или так называемого мученика способен сравниться с этим величественным символом освобождения человека и его избавления от пут, которыми короли и попы опутали самую его душу? Взгляните, с каким внушающим трепетное благоговение достоинством возвышается эта эмблема века Разума. Можно ли представить себе иной, более выразительный символ равенства? И ваш священный долг, братья мои, состоит в том, чтобы во славу Республики, единой и неделимой, пролить на этот эшафот, этот алтарь свободы, нечистую кровь аристократов и их приспешников.

Его пылающий взор обежал присутствующих, и они сбились в кучу, словно испуганные овцы.

— Вы молчите, друзья мои. Я понимаю вас. Я знаю, вы разделяете мои чувства и потому не находите слов, чтобы выразить свою огромную благодарность. Очень хорошо. Это означает, что вы не отступитесь от обязанностей, исполнить которые вас призвал глас народа, являющийся волей богов.

Он высоко поднял список, который все время держал в левой руке, произнося вступительное слово, и уже будничным тоном продолжал:

— А теперь давайте перейдем к делу. Позвольте мне зачитать вам имена обвиняемых и список преступлений, в которых они подозреваются.

За этим последовало перечисление лиц, виновных в дружеских отношениях с тиранами, состоявших в близком родстве с эмигрантами или поддерживавших с ними переписку, замышлявших контрреволюционные действия или просто заслуживавших революционного суда в силу одного лишь факта своего происхождения.

Именно в числе последних оказалось имя человека, некоего Рауля Корбиньи де Корбаля, которое вызвало первый сбой доселе гладко проходившего собрания.

— В чем его обвиняют? — неожиданно спросил популярный в местных якобинских[2042] кругах коновал Дусье, президент революционного комитета, страстный республиканец, хотя и чисто кабинетного толка, честный, бесстрашный и опасный оппонент, который, будь он избран в Конвент, мог бы с успехом представлять там свою партию. Как и следовало ожидать, он оказался первым, кто сумел преодолеть нагнетаемый Шовиньером страх и выйти из-под почти гипнотического воздействия, которое произвели на всех слова гражданина полномочного представителя.

— Его обвиняют в энсивизме, — с раздражением ответил захваченный врасплох эмиссар Конвента.

— Да, но в чем конкретно? — настаивал Дусье.

— Конкретно? — нахмурился Шовиньер. Вопрос явно относился к разряду неудобных для него. — В том, что он испытывает контрреволюционные симпатии.

Это было лучшее, что он смог придумать. Но Дусье такой ответ совершенно не удовлетворил. Дусье оказался дотошным малым, и с каждым новым вопросом, ставившим в тупик высокопоставленного чиновника из Парижа, обретал все большую уверенность.

— Какими словами гражданин Корбаль выразил эти симпатии?

— Словами! — Шовиньер чуть не сорвался на крик. — О Боже! Вы что, беретесь защищать его?

— Когда я узнаю, в чем именно его обвиняют, мне, возможно, придется взяться за это.

— О черт! Но я уже сказал вам…

— Гражданин полномочный представитель, комитету Пуссино требуются точные сведения, а не расплывчатые обвинения, в справедливости которых легко усомниться.

Одобрительный гул, последовавший за этим заявлением, дал понять Шовиньеру, что члены комитета последовали примеру своего президента и готовы поднять против него бунт.

— Вы хотите сказать, что я лгу? — ледяным тоном спросил он.

— О нет, гражданин полномочный представитель. Вас, скорее всего, неверно информировали. Мы понимаем, что этот список составлен по чьей-то подсказке, и когда в нем встречается имя всеми уважаемого человека, истинного республиканца в душе…

— Что я слышу? Что за выражения? — не дав ему закончить, взорвался Шовиньер. — Так-то вы относитесь к своим обязанностям? Поостерегитесь, друзья мои, называть истинным республиканцем бывшего аристократа.

Но Дусье не собирался сдаваться.

— Одно не исключает другого, — невозмутимо возразил он. — То же самое можно сказать и о маркизе де Мирабо[2043], столько сделавшем для революции. Гражданин, мы просим вас всецело положиться на нашу осведомленность в местных делах, и у нас складывается мнение, что ваши советники намеренно ввели вас в заблуждение на этот счет. Будьте уверены, гражданин, предъявление легковесных обвинений Корбиньи де Корбалю может иметь весьма нежелательные последствия. В Пуссино все знают его как человека твердых республиканских принципов; он живет скромно и пользуется всеобщей любовью. Ради вашего, гражданин полномочный представитель, и нашего спокойствия вы должны хорошо аргументировать энсивизм Корбаля, прежде чем приказать арестовать и судить его.

Если слова президента революционного комитета и не отвратили Шовиньера от его цели, то вынудили его, хотя бы временно, унять свое рвение.

Он заявил, что нанесет визит Корбалю и лично удостоверится в настроениях этого бывшего виконта.

Затем он продолжил чтение своего списка, завершавшегося перечислением многочисленных имен священников, которые отказались присягнуть конституции, либо, присягнув, отказались ввести конституционную форму богослужения или пренебрегали ей или же, исполняя все предписания республиканского правительства, подозревались в неискренности, поскольку продолжали упорно соблюдать безбрачие. И когда Дусье рискнул высказать предположение, что последний довод слишком зыбок, чтобы служить основанием для подозрений, Шовиньер, отвечая ему, совершил очередной экскурс в свою псевдофилософию:

— Безбрачие является оскорблением природы, — заявил гражданин полномочный представитель, — а тот, кто оскорбляет природу, оскорбляет республиканство, основанное на ее законах.

После чего, воодушевившись своими собственными сентенциями, он вновь набросился с угрозами и бранью на членов революционного комитета, обвиняя их в забвении интересов нации и своего благородного долга, состоявшего, по его словам, в том, чтобы вырвать из священной почвы республиканской Франции последнее семя энсивизма, которое забирало соки, необходимые для питания древа свободы, посаженного рукой Разума и удобренного кровью патриотов. Завершая свою проповедь, он выразил надежду, что ему не придется сообщать властям в Париж о благодушно-реакционных настроениях, царивших среди членов революционного комитета в Пуссино, и, таким образом вновь обретя под ногами потерянную было почву, он театрально удалился при гробовом молчании собравшихся.

Шовиньер вскоре убедился, что сомнения, высказанные комитетом насчет Корбиньи де Корбаля, появились не на пустом месте. Он действительно пользовался всеобщей любовью и уважением горожан, и это почему-то раздражало Шовиньера, усматривавшего в подобном проявлении чувств к бывшему аристократу еще одно свидетельство благодушия, в котором все еще пребывал этот маленький городок в департаменте Ньевр. Всю свою жизнь Шовиньер ненавидел благодушие. Не находя, как и всякий интеллигентный человек, удовлетворения в самом себе, он терпеть не мог проявлений малейших признаков благодушия в других и всегда старался безжалостно уничтожать их. Он решил поступать так же и в Пуссино, а чтобы произвести большее впечатление на его жителей, выбрать для этого самую колоритную местную фигуру, именно, бывшего виконта де Корбаля. Если понятие «лояльность» было настолько широким, что позволяло Корбалю не беспокоиться за свое будущее, значит, ему, Шовиньеру, необходимо сузить это понятие настолько, чтобы Корбаль оказался за его рамками. Но, поскольку Шовиньер не собирался провоцировать контрреволюционный мятеж, он решил действовать осторожно и осмотрительно и начать с визита к самому Корбалю.

Глава 6

Шато-де-Корбаль, несколько обветшавшее серое строение с круглыми башенками по краям, приютилось на холме среди виноградников за чертой города. Внутри дом выглядел столь же скромно, как и снаружи: выцветшая отделка напоминала о том, что ее следовало бы давно обновить, а большинство предметов убогой обстановки не заслуживали даже косметического ремонта. Шовиньера проводили в просторную кухню с каменным полом, стенами и потолком, где Корбаль сидел за столом со своими домочадцами, как он их называл: пожилым слугой Фужеро, его женой и двумя дюжими сыновьями и пухленькой пригожей молодой особой с благозвучным именем Филомена, которая вела домашнее хозяйство. Самому Корбалю было за тридцать, одевался он по-крестьянски скромно, однако умение держаться просто, но с внутренним достоинством свидетельствовало о его благородном происхождении, а его речь, высокий лоб, грустные и задумчивые глаза, проникавшие, казалось, в самую сущность вещей, на которые они обращались, заставляли предположить в нем поэта и эрудита.

Родившись в семье обедневшего дворянина, он безропотно нес выпавший на его долю крест, не тратя времени на бесполезные сетования. Он ни разу не был при дворе и не состоял ни на какой королевской службе; с юных дней он посвятил себя обработке трех-четырех сотен акров принадлежавшей ему земли, помогая своим работникам сеять, жать, давить вино и масло и молотить зерно, как обычный арендатор.

Когда осенью 1792 года к нему явилась группа дворян, собиравшихся оказать поддержку агонизирующему феодализму, и призвала его исполнить свой долг и выступить на защиту короля, месье Корбиньи де Корбаль выразил свое политическое кредо так:

— Никто, кроме вас, господа, не угрожает королю. Сопротивляясь справедливым требованиям нации, вы обрекаете себя на уничтожение, а солидаризуясь с королевским троном, вы утащите его вместе с собой в пропасть.

Эти слова стали известны жителям Пуссино и его окрестностей и снискали Корбалю еще большую любовь и уважение, хотя люди его класса впоследствии укоряли виконта — впрочем, едва ли справедливо — в том, что он был одним из тех, кто и пальцем не пошевельнул, чтобы помешать падению монархии.

Роста чуть выше среднего, он был хорошо сложен и держался с такой изысканной учтивостью, что Шовиньер, к своему изумлению, почувствовал некоторое расположение к этому бывшему аристократу.

— Вы застали меня врасплох, гражданин, — извинился Корбаль, поднимаясь из-за стола ему навстречу. — Надеюсь, вы не заподозрите меня в бесцеремонности, если я скажу, что совершенно не готов принимать у себя полномочного представителя правительства.

— Я представляю правительство, которое обходится без церемоний, — ответил Шовиньер, однако на этот раз без свойственной ему надменности.

— Ни одно правительство не в силах обойтись без них, — с обезоруживающей улыбкой отозвался Корбаль. — Правительство существует для того, чтобы управлять, а потому оно должно внушать к себе уважение, одним из естественных проявлений которого является церемониал. Люди не унижают себя, проявляя почтение там, где оно необходимо, напротив, это возвышает их.

Брови Шовиньера сами собой поползли вверх. Неужели этот бывший аристократ тоже позволял себе упражняться в двусмысленном юморе, которым любил щегольнуть гражданин полномочный представитель?

— А вы философ! — заметил он, едва заметно усмехнувшись.

— Это слишком громкое слово для меня, гражданин. Мне приходилось много читать, но лишь для того, чтобы скрасить свое одиночество, в котором мне пришлось жить слишком долго. Но что же вы стоите? Прошу вас, присоединяйтесь к нам, — подвинул он кресло Шовиньеру. — У нас здесь все по-республикански просто.

— Так и должно быть, — отозвался Шовиньер, всей душой ненавидевший республиканскую простоту и ежедневно возносивший хвалу Богу за революцию, которая позволила ему пользоваться всеми благами цивилизации. Он сел к столу, и Филомена положила перед ним по куску хлеба и ветчины, а Корбаль сам налил ему стакан превосходного домашнего вина. Что ж, по крайней мере, стол здесь держали совсем не республиканский, подумал Шовиньер.

— Я польщен, гражданин полномочный представитель, визитом столь выдающегося члена Конвента, — тем временем продолжал Корбаль.

У Шовиньера вновь мелькнуло подозрение, что над ним издеваются. Бросив на бывшего виконта пристальный взгляд, он спросил:

— А вас не интересует его причина?

Корбаль непринужденно улыбнулся.

— Вы мой гость, гражданин. Зачем терзать вас ненужными расспросами? В свое время вы сами скажете, чем я могу быть вам полезен.

— Вашему терпению можно позавидовать, — заметил Шовиньер и переключился на хлеб с ветчиной.

После этого Корбаль и его нежданный гость продолжали обмениваться редкими фразами, прочие же слушали их в напряженном молчании. Наконец, покончив с едой, Шовиньер фамильярно развалился в кресле в своей излюбленной позе: затянутая в оленью кожу нога перекинута через ручку кресла, а рука засунута под трехцветный пояс.

— У вас здесь уютно, гражданин Корбаль, — сказал он. — Я удивляюсь, почему вы до сих пор не привели сюда хозяйку.

Эта небрежно оброненная фраза предназначалась как будто всего лишь для того, чтобы поддержать разговор, но по лицу Филомены, стоявшей позади кресла Корбаля, пробежала тень, что не укрылось от наблюдательного взора гражданина депутата и, возможно, подсказало ему верный способ найти управу на этого скользкого республиканца из бывших аристократов.

Корбаль рассмеялся, но его смех показался Шовиньеру более задумчивым, чем веселым.

— Чему тут удивляться? Я, наверное, слишком долго ждал. В юности мне пришлось куда больше ухаживать за землей, чем за девушками, а сейчас… — он пожал плечами, — сейчас не так просто найти… — он замолчал, словно опасаясь, как бы у него с языка не сорвалось неосторожное слово.

Но с таким же успехом он мог бы закончить фразу, поскольку Шовиньер без труда догадался, что бывший виконт хотел сказать о том, как мало осталось девушек его происхождения в подвергшейся классовой чистке Франции.

— Что найти, гражданин? — вкрадчиво спросил Шовиньер.

— О нет, ничего, — несколько смущенно ответил Корбаль. — Это не имеет значения, и, я думаю, мы без труда подыщем более интересный предмет для беседы, чем моя скромная персона.

— Ошибаетесь, гражданин, я здесь как раз для того, чтобы поговорить о вас.

— Вы хотите польстить мне, гражданин?

Шовиньер больше не сомневался, что его собеседник тайком подсмеивается над ним. Он подумал, что сентенция, которую он обрушил на головы членов революционного комитета в Пуссино, окажется очень уместной и здесь.

— Безбрачие является оскорблением природы, — заявил он, — а кто оскорбляет природу, не может называться хорошим республиканцем, поскольку республиканство основано на законах природы. Прошу вас хорошенько задуматься над этим.

Поначалу никто не воспринял его слова всерьез. Первым засмеялся старый Фужеро, к которому тут же присоединились его сыновья; даже Корбаль улыбнулся, а жена Фужеро лукаво спросила полномочного представителя, женат ли он сам.

— Нет, но для этого у меня есть веские основания… — важно ответил Шовиньер, давая понять всем, что он не шутит.

Но это только еще больше развеселило их.

— Основания, говорите вы? — игриво поддела его жена Фужеро.

— Да, — сверкнул на нее глазами Шовиньер. — Я обручен со своим гражданским долгом, и у меня не остается времени ни для чего иного.

Они наконец начали понимать, что он говорит всерьез, и Корбаль поспешил сменить тему беседы. Шовиньер не стал возражать — его неожиданно осенила хитроумная идея, поглотившая все его внимание. И, завершив свой бесцельный на первый взгляд визит, он продолжал размышлять над ней по дороге в Пуссино, неторопливо спускаясь вниз по холму, и на его плотно сжатых губах играла недобрая улыбка.

«Безбрачие — оскорбление природы» — так называлось новое евангелие, которое он собирался проповедовать. Будучи тонким психологом, он прекрасно знал всю силу идеи — сколь бы сумасшедшей она ни являлась — в революционной Франции особенно, если эта идея подкреплялась авторитетом власти, и последующие события полностью подтвердили его предположения.

На другое утро он возгласил свое евангелие с трибуны якобинской организации Пуссино — общества, созданного в самый канун революции кучкой горячих голов, впрочем на этом и успокоившихся — перед толпой, собранной по его приказанию, лицемерно названному приглашением.

Шовиньеру не раз приходилось выступать перед людьми, и он прекрасно знал, как и с какими словами надо обращаться к ним, чтобы найти отклик в их душах и всколыхнуть их эмоции.

Франция обезлюдела после недавних событий, так начал он. Гнусная порода аристократов и их приспешников, которая уничтожается спасителями страны, должна быть замещена расой свободных людей, рожденных в просвещенном веке. Только так свободная Франция сможет занять подобающее ей блистательное место среди прочих стран. Но это еще не все. Новые бойцы должны встать на место замечательных патриотов, добровольно отдававших свои жизни на границах страны, защищая родину от вторжения наймитов деспотизма. Забывать об этом означало бы пренебречь священным долгом, исполнения которого нация имеет право требовать от своих граждан, и обречь республику на неминуемую гибель.

Постепенно его демагогические разглагольствования расшевелили разношерстную толпу, и стали раздаваться одобрительные возгласы. Сочтя, что его слушатели дошли до нужной степени восприимчивости, он обрушил на их головы новоиспеченный шедевр ораторского искусства:

— Безбрачие является оскорблением природы!

Он подробно остановился на моральном, гражданском и национальном аспектах этого вопроса и, убедившись, что аудитория вполне разделяет его точку зрения, потребовал от нее проявить свой патриотизм и республиканский дух и объявить вне закона всякого неженатого мужчину в возрасте старше двадцати пяти лет. После такого заявления он с достоинством удалился, и вслед ему неслись восторженные крики пришедшей в неистовство толпы.

Никто лучше Шовиньера не знал, что при охватившем умы людей помешательстве, которое наблюдалось во Франции времен падения монархии, экстравагантность выдвинутой доктрины лишь способствовала ее одобрению. А здесь, в Пуссино, рука об руку с безумием шествовал страх: в городе заработала гильотина, головы полетели с плеч упорствующих священников и прочих тайных приверженцев падшего режима, и все воочию убедились, насколько опасно шутить с Шовиньером, в лице которого волна террора докатилась и до их мирного края. Неудивительно, что в последующие дни Пуссино охватила настоящая свадебная лихорадка, а евангелие Шовиньера проповедовалось на каждом углу чумазыми проповедниками, еще месяц назад не посмевшими бы и на полтона возвысить свой голос.

Через десять дней обстановка в городе накалилась до такой степени, что на собрании якобинской организации было принято единодушное решение считать в нынешних тяжелых для страны обстоятельствах нелояльностью отказ мужчины старше двадцати пяти лет жениться; такового было предложено объявлять вне закона и отправлять на гильотину. Затем якобинцы представили свое решение на утверждение революционному комитету, а тот, не зная, как отреагировать на столь странное требование, послал за разъяснениями к гражданину полномочному представителю.

— Глас народа — глас Божий, — безапелляционно заявил Шовиньер. — Все мы являемся покорными исполнителями царственной воли народа, и не наше дело противиться ее изъявлениям, даже самым неожиданным.

Его тон и манера перепугали членов комитета; им показалось, что они увидели перед собой вещающего от имени богини Разума пророка, с которым бессмысленно было вступать в дебаты. Якобинская резолюция получила статус закона, и huissiers[2044] отправились на розыски холостых мужчин, которые вызывались в суд и ставились перед выбором: в трехдневный срок жениться или умереть на гильотине.

Гражданин полномочный представитель втайне потирал от удовольствия руки: еще бы, наконец-то появилась возможность обвинить доселе неуязвимого виконта де Корбаля в энсивизме и, таким образом, удовлетворить свое чудовищно извращенное чувство юмора.

Чтобы показать свое уважение к суду и соблюсти приличествующие случаю формальности, в незыблемость которых месье Корбиньи де Корбаль свято верил, он оделся с необычной для него тщательностью: на нем был черный сюртук с серебряными пуговицами, шелковые бриджи, чулки и туфли с пряжками, а его каштановые волосы были собраны сзади и аккуратно перевязаны черной шелковой лентой.

Не проронив ни слова, он с достоинством и выдержкой выслушал увещевания судей, почтительно поклонился им и так же молча удалился бы, если бы Шовиньеру не захотелось прокомментировать решение суда.

— Гражданин бывший виконт де Корбаль по рождению принадлежит к классу, упраздненному республикой, — мягким адвокатским тоном начал он. — И тем, что он до сих пор не разделил судьбу, постигшую большинство его представителей, он целиком и полностью обязан общественному мнению, которое считало его человеком республиканских убеждений, исповедовавшим высокие идеалы свободы, равенства и братства. Но пришло время, когда одних слов недостаточно, чтобы смыть родовые пятна аристократического происхождения; гражданин Корбаль должен понять, что сейчас ему предоставляется возможность раз и навсегда подтвердить свою преданность революционной Франции.

Шовиньер сделал паузу. В переполненном зале суда царила полная тишина. Он взглянул на бесстрастное лицо месье де Корбаля и с тайным восторгом представил, как сейчас изменится его выражение.

— К счастью, я имел честь познакомиться с его домашними и могу дать ему добрый совет: не смущаться трудностью выбора подходящей для себя пары, поскольку невеста находится рядом с ним. Я позволю себе смелость указать ему на нее, поскольку мы частенько не замечаем того, что находится рядом с нами, так сказать, у нас под самым носом, и мне бы не хотелось, чтобы бывший виконт допустил такую оплошность. Нет сомнений, что лучшей супругой ему станет его же служанка, простая девушка из народа по имени Филомена Полар; суд рекомендует ему жениться на ней и этим не только исполнить судебное постановление, но и доказать своим поступком, что он является истинным приверженцем господствующей во Франции религии равенства, а не укрывшимся под ее сенью еретиком.

Такое предложение, достойное, по мнению отребья, составлявшего большую часть аудитории Шовиньера, самого царя Соломона[2045], было встречено с восторгом. Месье де Корбаль покраснел, но когда он заговорил, его голос звучал ровно и спокойно.

— Всем вам известны мои чувства и мысли и скромный образ жизни, который я веду в своем доме, — начал он, полуобернувшись к присутствующим в зале, словно приглашая их стать свидетелями его слов. — Я верю в общность интересов и своими поступками неоднократно подтверждал это. Я ставлю интересы нации выше личных интересов и ради нее готов пожертвовать принадлежащим мне имуществом, а если надо, то и самой жизнью. Но я не только не признаю право нации на мою душу…

— Мы отменили все это, — раздраженно прервал его Шовиньер.

— …но даже не слышу голоса нации в столь абсурдном требовании, — не обращая на него внимания, продолжал Корбаль. — Позвольте напомнить вам, граждане судьи, что вы находитесь здесь для того, чтобы исполнять существующие законы, а не изобретать новые. Принятие законов является исключительной прерогативой Конвента, и всякий человек или группа людей, пытающиеся нарушить ее, присваивает себе, таким образом, право издавать законы и, следовательно, виновны в энсивизме.

Шовиньер не мог не восхититься блестящей контратакой его противника и мог только благодарить судьбу за то, что ее не смогла оценить по достоинству собравшаяся здесь малограмотная публика. В ответ из зала раздались лишь гневные выкрики да насмешки, и, когда шум утих, президент подвел итог заседанию:

— Вам дается три дня на размышление, гражданин Корбаль.

Корбаль неожиданно понял, что столкнулся с полным идиотизмом, который не в силах поколебать никакие доводы, сколь бы разумными они ни были, и это привело его в ярость. Его глаза гневно сверкнули, кровь отлила от лица, и он решительно шагнул к столу, за которым восседали судьи.

— Для решения мне хватит и трех секунд, гражданин президент, но даже триста лет не заставят меня согласиться на этот позор.

Толпа вновь заулюлюкала на него, а президент, бесстрастный, как скала, повторил:

— И тем не менее вам дается три дня.

Корбалю ничего не оставалось, как взять себя в руки, еще раз поклониться суду и удалиться, — упорствование могло стоить ему даже этих трех дней, необходимых для того, чтобыпривести в должный порядок свои дела.

— Я думаю, вы сами убедились, чего стоит республиканство этого бывшего виконта, — негромко сказал Шовиньер президенту. — Под его благообразной личиной скрывается грубый, заносчивый дух аристократа, считающего, что в отличие от окружающих он сделан из другого теста. Он сгорает от стыда при одной мысли о том, что ему придется вступить в брак с крестьянской девушкой. Вы видели это своими глазами. Разве это республиканство?

Дусье чуть печально кивнул.

— Вы правы, гражданин полномочный представитель, — вздохнул он. — Без вас мы не смогли бы разглядеть его истинную сущность. Мы ошибались в нем.

Шовиньер, худощавый и жилистый, поднялся со стула, надел свою шляпу с перьями и поправил галстук.

— Пускай выбирает между Филоменой и эшафотом. Будем надеяться, что он предпочтет молоденькую курочку, — она быстро сделает из него хорошего республиканца.

Дусье рассмеялся. Он подумал, что гражданин полномочный представитель любит иногда пошутить. Гражданин полномочный представитель, если бы захотел пооткровенничать, мог бы уточнить его наблюдение и сказать, что шутит постоянно, но не у всякого хватает ума, чтобы понять это.

Глава 7

Был уже вечер, когда месье де Корбаль возвращался из города домой. Перспектива спасти свою жизнь ценой мезальянса[2046] совершенно не улыбалась ему, и сама мысль о том, что Филомена станет прародительницей будущих Корбалей, казалась ему отвратительной. Что и говорить, аристократические привычки преодолеваются с трудом, и Шовиньер был прав, утверждая, что республиканские чувства месье де Корбаля не отличались глубиной.

Корбаль всегда придерживался мнения, что из двух зол следует предпочесть меньшее. Бегство представлялось ему почти невозможным — в революционной Франции было крайне затруднительно передвигаться без документов — а раз так, то не лучше ли сохранить перед смертью самоуважение, нежели быть привезенным на казнь в цепях, как разбойник? В конце концов жизнь в такие времена отнюдь не заслуживала того, чтобы восхищаться ею, а загробное существование, если верить священникам, сулило немало интересного.

Он перемахнул через стену, огораживавшую принадлежащий ему выгон для скота, и тут, к своему удивлению, заметил неподалеку от себя притаившегося в тени мальчишку в блузе, широких панталонах и деревянных сабо, который, едва завидев его, припустился бегом к близлежащему лесу.

Такое поведение показалось месье де Корбалю весьма странным и требовало объяснения. Корбаль немедленно бросился в погоню и настиг беглеца, прежде чем тот сумел преодолеть половину расстояния, отделявшего его от заветной цели.

— Постой-ка, приятель! — схватив его за плечо, выпалил Корбаль. — Ты чересчур проворен для честного человека, и я хочу знать, почему ты прятался за стеной.

— Пустите меня, — пытаясь стряхнуть его хватку, огрызнулся юнец, — я ничего не сделал вам! Как вы смеете!

— О, да мы умеем сердиться! — рассмеялся Корбаль.

Но мальчишка, похоже, умел не только это. В его руке что-то блеснуло; Корбаль молниеносно обхватил худощавое тело юноши борцовской хваткой, так что тот не мог пошевелить руками, плотно прижал к себе и приподнял, явно намереваясь швырнуть мошенника на землю. Однако вместо этого он, словно обжегшись, резко оттолкнул его от себя и сам отступил на шаг назад.

— О Боже! — воскликнул он.

Юноша стоял перед ним, чуть склонив голову и тяжело дыша, но уже не пытался бежать.

— Кто вы? Откуда вы? И почему вы в мужском платье? Ответьте мне. Я не причиню вам зла.

Голос Корбаля неожиданно смягчился, в нем зазвучали интонации, свидетельствующие о его воспитании и происхождении.

— А вы кто? И откуда вы? — в свою очередь спросил незнакомец, вскинув голову, и у Корбаля исчезли всякие сомнения: он убедился, что перед ним женщина.

— До недавнего времени меня называли виконт Корбиньи де Корбаль. Затем меня ненадолго оставили в покое, прибавив к этому имени ci-devant. Теперь я даже не знаю, как представиться вам. Но эти земли пока еще остаются моими, равно как и вон тот дом, в котором вы сможете найти пристанище.

— Вы дворянин!

— Надеюсь, что так меня еще можно называть.

— Дворянин Франции на свободе! — почти насмешливо проговорила она.

— Трудно представить себе более невероятную встречу.

— Я вполне разделяю ваши чувства, — отозвался он. — Меньше всего на свете я мог предположить, что на своем лугу увижу даму благородного происхождения.

У нее перехватило дыхание.

— Как вы догадались об этом?

— Как? Интуиция, мадам — или, быть может, мадемуазель? Я к вашим услугам.

Она не сразу решилась ответить ему.

— Мне не остается ничего иного, как довериться вам, — наконец проговорила она, и ее голос звучал покорно и отрешенно. — Мне уже все равно. Я страшно устала и согласна отдохнуть где угодно, хоть на гильотине. Меня зовут Клеони де Монсорбье.

Он с удивлением повторил ее имя.

— Вы не верите? Вы наверняка слышали, что мы в тюрьме, в Париже. Мы ведь из Ниверне, и вполне вероятно, что сюда доходили слухи о нашей судьбе. Возможно, вам также известно, что мои отец и мать погибли на эшафоте, а меня поместили в дом для умалишенных. Но вряд ли вы знаете о том, что один из высокопоставленных революционеров, которому я приглянулась, вытащил меня оттуда. Это долгая история, месье виконт.

— В таком случае мы поговорим по дороге, — сказал он и, взяв мадемуазель де Монсорбье под руку, повел ее к видневшемуся на холме дому, окна которого красновато светились в сгущающихся сумерках.

Она вкратце рассказала ему о своем путешествии из Парижа под видом псевдосекретаря и о побеге из Ла-Шарите, не назвав, впрочем, имени ее покровителя-якобинца. Она надеялась найти пристанище у своих родственников в Шато-де-Блессо, но, к ее ужасу, их дом стоял пустой и закрытый. Оттуда она поехала в Веррус, в десяти милях от Шато-де-Блессо, где жили ее другие родственники. Однако на месте Верруса оказалось пепелище; в отчаянье она упала на землю и дала волю слезам.

Там ее заметили отправлявшиеся на работу в поле крестьяне. Не зная, что делать дальше, она решилась рискнуть и назвала им себя. К счастью, все эти люди были из одной семьи и еще верили в Бога и короля, хотя ради собственной безопасности были вынуждены скрывать свою веру. Они предложили ей поселиться у них, но Веррус не был целью ее странствий, и она могла случайно навлечь беду на своих хозяев, поэтому через несколько дней, переодевшись деревенским мальчишкой, она отправилась в дальнейший путь, намереваясь пешком пересечь Ниверне и Бургундию и достичь границы Швейцарии. До сих пор удача сопутствовала ей, и она сумела добраться почти до самой Бургундии — Пуссино находился всего в нескольких милях от границы этой провинции, — но путешествие оказалось гораздо тяжелее, чем она предполагала. По ночам она шла через леса и поля, стараясь избегать дорог, а днем спала в стогу сена или в заброшенном сарае. Ее постоянно терзали муки голода; иногда ее подкармливали крестьяне, не догадывавшиеся, впрочем, кто она и откуда, а однажды ей пришлось даже украсть еду. Затем она сбилась с дороги и два дня шла вместо востока на север, а в довершение своих невзгод попала в болото, сильно промокла и заболела. И на этот раз своим спасением она была обязана милосердию крестьян. В окрестностях Варзи на нее случайно наткнулся крестьянский мальчик; видя, в каком состоянии она находится, он привел ее к себе домой, и ей не оставалось ничего иного, как обо всем рассказать его матери. В течение десяти дней она поправлялась и набиралась сил и лишь неделю назад покинула их гостеприимный дом. Однако теперь ей приходилось двигаться с еще большей осторожностью и только глубокой ночью. Она слышала о появлении Шовиньера в Ньевре и о росте революционной активности в провинции и решила пожертвовать скоростью ради безопасности.

— Однако судьба вновь улыбнулась вам, — сказал виконт, чувствуя в своем сердце жалость к этой хрупкой девушке, на чью долю выпало столько страданий, и одновременно восхищаясь силой ее духа. — Здесь вы сможете провести ночь с комфортом и в безопасности.

— Увы, каждая такая ночь уменьшает мои шансы на спасение, — вздохнув, ответила она, — поскольку мне приходится идти только по ночам.

Месье де Корбаль неожиданно остановился и негромко рассмеялся.

— Мадемуазель, вы подаете мне пример.

— Пример?

— Глядя на вас, мне приходит в голову мысль… Впрочем, нет, — оборвал он сам себя. — Я уже думал об этом. Все это не стоит усилий.

Они поднялись по ступенькам крыльца, он толкнул дверь, и яркий свет, горевший внутри, почти ослепил их.

— Прошу вас, мадемуазель.

Она прошла вперед и очутилась в просторном, но весьма запущенном зале с каменными стенами, некогда служившем вестибюлем. Корбаль запер дверь, повернулся к ней и замер в изумлении и восторге, впервые отчетливо рассмотрев тонкие черты ее благородного лица и ореол золотистых волос. У Корбаля мелькнула мысль, что ни грязно-серая, местами рваная блуза, ни потертая, бесформенная шляпа, ни по-крестьянски неровно обрезанные волосы не могли скрыть происхождения этой девушки, которая, смущенно потупившись, стояла перед ним.

— Так что вы сказали, месье? — спросила она, решив положить конец становившемуся неловким молчанию. — Какой пример я подаю вам?

Но он, словно ничего не слыша, продолжал глядеть на нее, и его лицо с каждым мгновением становилось все задумчивее.

— Moriturus te salutat![2047] — ответил он, как древнеримский гладиатор, и поклонился ей. — И я очень рад, что сперва мне довелось повстречать вас.

Она слегка вздрогнула, услышав латинскую фразу, и догадалась о ее значении.

— Что вы сказали? Кто собирается умереть?

— В данном случае все, принадлежащие к нашему с вами классу, — загадочно ответил он. — Разве сейчас Франция не напоминает арену, с которой римские гладиаторы приветствовали этими словами цезаря? Но что же мы стоим? — воспитание напомнило ему о его обязанностях хозяина. — Вам необходимо переодеться, мадемуазель. Я сейчас позову горничную; возможно, у нее…

— О нет-нет! — остановила она его. — Все, что мне нужно, — это чистые простыни. Если вас не затруднит, принесите их сами и не рассказывайте обо мне остальным. Гражданин Шовиньер слишком близко, чтобы пренебрегать предосторожностями.

— Вы знакомы с гражданином Шовиньером?

Она улыбнулась, и ему очень захотелось, чтобы она сделала это еще раз.

— Я слышала о нем, — уклончиво ответила она.

— Наверное, вы правы, — кивнул Корбаль. — Пойдемте выберем все, что вам потребуется.

Он проводил ее в небольшую комнатку наверху, снабдил ее постельными принадлежностями, а затем спустился и сообщил своим домочадцам, что у них переночует крестьянский юноша, с которым он познакомился сегодня, возвращаясь из города. За столом они обращались к Антуану — так представил своего нового друга Корбаль — как к равному, но в их интонациях слышалась почтительность, не оставлявшая никаких сомнений в том, что они догадывались о происхождении гостя.

Глубокое уныние царило в тот вечер в маленькой компании, собравшейся за ужином в просторной кухне. Все уже знали о приговоре революционного трибунала, и Филомена сидела с красными заплаканными глазами, горюя о виконте, которого она обожала, и негодуя по поводу оскорбительного выбора, который ему предстояло сделать.

Один Корбаль как будто оставался равнодушен к мечу, занесенному над его головой. Он был на удивление разговорчив, весел и, пожалуй, слегка экзальтирован. Он заботливо ухаживал за своей гостьей и отводил взгляд от ее лица лишь тогда, когда замечал, что своим вниманием смущает ее.

Поначалу мадемуазель де Монсорбье чувствовала себя несколько неуютно. Эти огромные темные глаза, восторженно устремленные на нее, пробудили воспоминания, о которых она хотела бы навсегда забыть. Она вспомнила о другой паре глаз, пристально разглядывавших ее, оскорблявших ее самим своим назойливым вниманием. Но в глазах виконта читались лишь преклонение и готовность служить ей, они внушали уверенность, и еще задолго до того, как семейство Фужеро и Филомена удалились восвояси, мадемуазель де Монсорбье решила, что не ошиблась в своем хозяине. В его обращении со своими слугами она видела простоту и мягкость, искренность и подкупающее внутреннее благородство, на которое женщина могла безоговорочно положиться в трудную минуту.

Когда они остались вдвоем, он сам предложил ей отправиться отдыхать. Проводив ее наверх, он сдержанно пожелал ей спокойной ночи и удалился, даже не попытавшись поцеловать ей руку, что говорило о его тактичности и деликатности, хотя при иных обстоятельствах заставило бы усомниться в его воспитании.

Глава 8

— Мадемуазель, останьтесь еще на денек у нас. Не думайте, что вы потеряете время, — чем лучше вы отдохнете, тем быстрее вы будете потом двигаться, — с такими словами обратился месье де Корбаль к своей гостье на другое утро, когда они сидели в библиотеке, пыльной, неопрятной комнате с рядами книжных полок, возле одной из грязно-белых стен, куда он проводил ее после завтрака. Некогда красивая обстановка времен Людовика XV имела, как и все в этом доме, весьма запущенный вид, а бумаги, в беспорядке сваленные на массивном письменном столе, свидетельствовали о серьезных научных занятиях, начатых и, увы, заброшенных.

Мадемуазель де Монсорбье, сидевшая возле окна, на секунду задумалась над этим предложением и высказала мнение, что ей лучше отправиться в путь сегодня же вечером, чтобы не подвергать опасности месье виконта.

В ответ месье де Корбаль рассмеялся столь откровенно, что она почувствовала себя задетой. На ее взгляд, ничего смешного в ее словах не было — впрочем, она недолго оставалась в неведении. Разговаривая с ней, Корбаль расхаживал по комнате, и она не могла не обратить внимание на то, что по сравнению с вчерашним его видом сегодня он больше походил на дворянина. На нем был все тот же сюртук, в котором он предстал перед трибуналом, — другого, подходящего случаю, в его гардеробе просто не оказалось, — но на сей раз его шею украшали тонкие кружева, загорелые запястья скрывались под кружевными же гофрированными манжетами, а на ногах были извлеченные откуда-то из небытия лакированные туфли с бриллиантовыми застежками и красными каблуками, обладание которыми в революционной Франции могло стоить головы.

— Мадемуазель, я нахожусь в завидном положении человека, для которого перестали существовать такие понятия, как риск или страх, — пояснил он. — Сегодня вторник, а в ближайший четверг мне предстоит умереть. Вот почему я рассмеялся, когда вы сказали, что, укрывая вас, я подвергаюсь опасности.

Она резко выпрямилась в своем кресле, и ее глаза слегка расширились.

— Месье! Вы потешаетесь надо мной. Как можно, оставаясь на свободе?..

— Сейчас вы все узнаете, — перебил он ее и вкратце рассказал о вчерашнем заседании революционного трибунала и о вынесенном ему приговоре.

С замиранием сердца она выслушала его повествование, восхищаясь в то же время его самообладанием и чувством юмора, которое он сумел сохранить в столь отчаянном положении.

— Зверь! — вырвалось у нее, когда он закончил. — Жестокий, циничный зверь.

Виконт согласно кивнул.

— Да, мадемуазель. Я бы назвал его злодеем, любящим пошутить. Что ж, если моя голова и достанется ему, по крайней мере, он не заставит ее склониться перед собой.

Зажав руки между коленями, чтобы не выдать охватившего ее волнения, она попыталась убедить его искать спасения в бегстве, но он сразу же оборвал ее.

— Конечно, я думал об этом, — сказал он. — Но цена неудачи чересчур высока. Я не могу рисковать и не собираюсь становиться объектом охоты для якобинских ищеек. Если мне предстоит умереть, я умру, как подобает человеку моего происхождения, сохранив чувство собственного достоинства. Надеюсь, вы согласитесь, что у меня нет выбора. Все мои предки содрогнутся в своих могилах, если, спасая свою никчемную жизнь, я обесчещу себя.

Она с нежностью и состраданием посмотрела на него. Мадемуазель де Монсорбье не имела привычки искать утешения в слезах, но, будь она сейчас в одиночестве, она непременно прибегла бы к этому испытанному успокаивающему средству.

— Но неужели у вас нет иного выхода, месье? — после короткой паузы спросила она. — Хорошо ли вы все обдумали?

От него не ускользнула нотка нежной заботы, прозвучавшая в ее голосе. Он остановился перед ней, его лицо слегка побледнело, а в устремленных на нее темных серьезных глазах появилось выражение глубокой задумчивости и печали.

— Да, есть иной выход, и я думал о нем, но… — он запнулся и в отчаянье махнул рукой.

— Какой же, месье? Скажите мне. Высказывая вслух мысль, мы можем критически оценить ее.

— О, вам не откажешь в благоразумии, мадемуазель, — восхищенно отозвался он. — Но третий путь, который я вижу перед собой, не нуждается ни в какой дополнительной проверке, и я умолчал о нем лишь из опасения оказаться неверно понятым.

У нее на лице мелькнула улыбка.

— Так ли важно для человека в вашем положении то, что его неверно поймут? Да и какое значение может иметь мое мнение?

— Чрезвычайно большое, мадемуазель, — многозначительно ответил он, и у нее слегка перехватило дыхание.

Склонив голову, он прошелся по библиотеке и вновь остановился перед ней.

— Мадемуазель, больше всего я опасаюсь того, что вы можете превратно истолковать мои слова и решите, что в такую минуту я руководствуюсь исключительно эгоистическими соображениями. Поверите ли вы, мадемуазель, если я поклянусь, что скажу вам чистую правду? У меня множество недостатков, но еще ни разу в жизни я не запятнал себя ложью; в этом я буду верен себе до самого конца.

— Я не сомневаюсь в вашей честности, месье. А теперь говорите.

— Я прошу вас, мадемуазель, умоляю вас не счесть за… за оскорбление то, что вы сейчас услышите, — заплетающимся языком начал он, обычно выражавшийся точно и изысканно. — В иных обстоятельствах… Впрочем, сейчас не те времена. Я прожил свою жизнь в одиночестве, и мои книги и мои домочадцы в течение многих лет оставались моими единственными друзьями. Только отстраненность от мира позволила мне до сих пор сохранить свою жизнь. Многое из того, что составляет смысл существования людей моего круга, прошло мимо меня, но я никогда не жалел об этом. Ни одной женщины… прошу вас, поверьте… до сегодняшнего дня в моей жизни не было ни одной женщины.

Виконт замолчал и со страхом посмотрел на нее. Бледная как мел мадемуазель де Монсорбье сидела неподвижно, и лишь часто вздымавшаяся грудь выдавала ее волнение.

Он нервно сцепил руки, которые, к его удивлению, оказались влажными и чуть подрагивали.

— Я… я читал поэтов, разумеется, — продолжал он, — но я не понимаю, как все это случилось со мной. Я знаю только, что любовь пришла ко мне неожиданно, как молния, упавшая с небес. Отнеситесь ко мне с терпением, мадемуазель, даже если я кажусь вам невыносимым. Сомневайтесь в чем угодно, но только не в моей искренности.

Он вновь замолчал, но и она не проронила ни слова, и в этот момент трудно было сказать, кто из них объят большим страхом.

— Когда вчера вечером я впервые увидел вас, мне показалось, что моя душа устремилась из тела навстречу вам, чтобы заключить в восторженные обьятья вашу душу. Возможно, я выражаюсь грубо, но мне трудно найти другие слова. Все произошло настолько внезапно… и, однако, выглядело настолько неизбежным, насколько же и естественным… Это не самонадеянность, мадемуазель. Я бы назвал это инстинктом. Мне показалось, что произошло нечто важное для нас обоих. Но, разумеется, невозможно, чтобы человек мог… без всяких на то оснований… Мадемуазель, я стыжусь своих убогих слов. Они недостойны…

Она не дала ему закончить. Она резко встала со своего кресла и стояла лицом к нему, так что ее грудь слегка касалась его груди.

— Стыдитесь? — с нежностью воскликнула она, и ему на мгновение показалось, что комната поплыла у него перед глазами. — Вы сказали мне все, что я хотела услышать от вас. Вы абсолютно правы, и ваша интуиция не подвела вас, любимый мой.

Он обнял ее.

— Любовь венчает все живущее, и я мог умереть, не познав ее счастья, если бы ты в последнюю минуту не пришла ко мне.

— О Боже! — содрогнулась она, бессильно прильнув к нему всем телом.

— Сейчас все изменилось! — вскричал он, пытаясь подбодрить ее. — Ты подарила мне жизнь. Даже если бы ты отвергла мои чувства, я бы умер, гордясь своей любовью, и мне было бы проще взойти на эшафот, но теперь… Послушай же, любимая. Декретом революционного трибунала мне предписано жениться в трехдневный срок и предложено выбрать в жены Филомену, поскольку сам я не мог назвать им никакой, более подходящей кандидатуры. Но Филомена или кто другой — для них все равно. Если ты предстанешь перед трибуналом в крестьянском наряде — так будет безопаснее, а придумать твою родословную не составит труда, — и объявишь, что согласна выйти за меня замуж, тогда…

Она высвободилась из его объятий и попятилась от него.

— О, ты не знаешь, о чем говоришь! — в отчаянье воскликнула она.

На его лице отразились растерянность и недоумение. Все его надежды, похоже, рушились.

— Но… но если… если мы любим друг друга? — запинаясь на каждом слове, пробормотал он. — Какие могут быть сомнения? Неужели столь поспешное замужество смущает тебя?

— Дело не в этом, вовсе нет!

— В чем же тогда?

Она безрадостно рассмеялась. Их положение и в самом деле могло показаться трагикомичным.

— Шовиньер! — многозначительно проговорила она.

— Шовиньер? — недоуменно переспросил он. — При чем здесь он? Если он увидит, что его распоряжение выполнено, ему придется удовлетвориться этим. Я уверен, имя Филомены совершенно случайно пришло ему в голову, а уж членам трибунала и вовсе безразлично, на ком я женюсь. Едва ли мне станут навязывать другую невесту — это создало бы слишком опасный прецедент.

— Если бы речь шла о ком-то другом, наверное, так бы оно и было, — вздохнула она.

— Но почему? — озадаченно уставился на нее Корбаль.

— Я являюсь единственной во всем мире женщиной, на которой Шовиньер не позволит тебе остановить свой выбор. Все это чудовищно жестоко и печально, друг мой, но, появившись вместе со мной перед трибуналом, ты просто уничтожишь вместе с собой и меня.

— Но я не собираюсь представлять тебя как мадемуазель де Монсорбье. Крестьянка, девушка из народа…

Но она вновь не дала ему договорить.

— Шовиньера этим не обмануть. Именно он был тем депутатом, который вытащил меня из больницы для умалишенных в Париже.

Смысл ее слов не сразу дошел до него.

— Так это был… он? — спросил он наконец.

Она кивнула, и горькая усмешка исказила ее лицо.

Он содрогнулся и закрыл лицо руками, словно заслоняя картину, которая встала перед его мысленным взором. Он отшатнулся от нее, рухнул в кресло, и из его груди вырвался сдавленный стон. Она подумала было, что внезапное крушение надежд сломило его, но его следующие же слова все прояснили.

— Шовиньер! — пробормотал он сквозь зубы. — О, чудовище! Как он посмел покуситься на твою чистоту и невинность! Как он смел смотреть на тебя!

— Любимый мой, стоит ли думать об этом в такую минуту?

— Что иное сейчас может иметь значение? Моя жизнь? — горько усмехнулся он. — Я с радостью отдам ее за тебя.

В дверь постучали, и на пороге появилась испуганная Филомена.

— Здесь гражданин полномочный представитель, — объявила она. — Он хочет видеть вас.

Мадемуазель де Монсорбье в страхе отшатнулась. Корбаль отнял от лица руки и медленно поднялся.

— Гражданин полномочный представитель? — ошарашенно переспросил он. — Шовиньер?

Затем, словно стряхнув с себя владевшее им оцепенение, он расправил плечи и выпрямился; на лице у него появилось выражение непреклонной решимости, и, когда он вновь заговорил, его голос звучал неестественно спокойно, лишь чуткое ухо мадемуазель де Монсорбье могло уловить в нем нотки презрения.

— Гражданин полномочный представитель, говорите вы? И он один?

— Да, месье. Я никого больше не видела.

Виконт удовлетворенно кивнул и улыбнулся.

— Превосходно. Очень мило со стороны гражданина полномочного представителя почтить своим визитом мой скромный дом. И весьма кстати! Он как будто угадал мои мысли и избавил меня от необходимости самому пойти и разыскать его. Попросите его подождать минуту-другую в вестибюле, Филомена. Если надо, задержите его. Затем приведите его сюда.

Удивленная и одновременно ободренная необычными манерами виконта, Филомена исчезла.

Не теряя времени, Корбаль подошел к высокому потемневшему комоду, стоявшему возле стены, широко распахнул его и извлек оттуда небольшой ящичек из красного дерева. Он почувствовал на себе глаза мадемуазель де Монсорбье и обернулся к ней.

— Я не собираюсь прятать вас.

— Но тогда он узнает, что я здесь!

— Именно это и входит в мои планы, — пояснил он, беря с полки рог с порохом и маленький полотняный мешочек.

«Самоуверенный, зазнавшийся дурак!» — словно рассуждая вслух, произнес он и закрыл комод.

Он вернулся к письменному столу и открыл ящичек. В нем на подушечке из красного бархата лежали два дуэльных пистолета.

Глава 9

Филомена была отнюдь не дурна собой, а гражданина полномочного представителя никак нельзя было упрекнуть в безразличии к женским чарам. Когда она вновь появилась в вестибюле, он взял ее за мягкий округлый подбородок костлявой жилистой рукой и одобрительно посмотрел на нее. Его слова, впрочем, прозвучали вполне бесстрастно.

— Этот привередливый ci-devant еще не разглядел твои прелести, милочка? Клянусь, на его месте я не стал бы долго размышлять. Я бы уже сделал тебя бывшей виконтессой, — заявил он и, словно подкрепляя свое обещание, поцеловал ее, — гражданин полномочный представитель знал, когда можно давать волю своим чувствам.

Он отпустил ее подбородок и велел отвести его к упрямившемуся жениху. Но Филомена помнила о том, что надо задержать Шовиньера, который своими действиями сам дал ей удобный предлог для этого. Более того, ей вдруг показалось, что она нашла способ спасти виконта, которого боготворила и ради которого была готова на все.

— Дело не только в женихе, — сердито ответила она. — Ваш революционный трибунал, видимо, привык не считаться с бедными девушками. Вы приказали виконту жениться на мне, даже не спросив моего мнения. Вы сочли само собой разумеющимся, что я не стану возражать. «Женись на Филомене в четверг, не то в пятницу тебе отрубят голову». — Она презрительно фыркнула. — Вы думаете, этого достаточно? А что, если Филомена не захочет иметь такого мужа?

Шовиньер усмехнулся. Он помнил нежные взгляды, которые она украдкой бросала на Корбаля.

— Что за игру ты ведешь со мной, моя девочка?

— Никакой игры, гражданин полномочный представитель. Я говорю совершенно искренне. Я не корова и не овца, чтобы безропотно позволить распоряжаться собой по вашему усмотрению. Это, что ли, вы называете свободой? Даже аристократы не осмеливались на такое! — войдя в роль, Филомена чуть не сорвалась на крик.

— О, ну конечно же, нет.

— Я хочу, чтобы вы поняли меня и прекратили это безобразие, — не снижая тона, продолжала она. — Я не собираюсь брать себе мужа по вашей прихоти, и уж, во всяком случае, им никогда не будет Корбаль. Я отказываюсь выходить замуж!

Шовиньер снисходительно улыбнулся.

— В самом деле? — спросил он.

— Решительно, — заявила она, искренне полагая, что перехитрила Шовиньера и спасла своего возлюбленного виконта от уготованной ему страшной участи.

— Жаль! — улыбнувшись, сказал Шовиньер и вздохнул. — Очень жаль. Теперь, если он захочет жить, ему придется самому найти себе подругу, и я отнюдь не уверен, что у нее окажется и половина твоих достоинств.

Он вновь вздохнул, довольный своей шуткой.

— Ну а теперь отведи меня к нему.

Филомена в ужасе отпрянула от него, и на глаза у нее навернулись слезы бессильной ярости; впрочем, произошедшая в ней перемена только позабавила гражданина полномочного представителя. Сознавая свое поражение, она молча проводила Шовиньера в библиотеку и объявила о нем виконту, уже поджидавшему его. Не потрудившись снять свой длинный серый сюртук, подпоясанный трехцветным кушаком с болтающейся на нем саблей, и украшенную перьями шляпу с кокардой, Шовиньер важной походкой вошел в комнату и остановился возле двери, с иронией разглядывая виконта, который с заложенными за спину руками стоял возле потухшего камина. Он указал большим пальцем через плечо вслед удалившейся Филомене:

— Сочная курочка, мой друг, человеку со вкусом не следовало бы ею пренебрегать.

— Наверное, но по революционным меркам я не являюсь таковым.

— Тогда спешите исправить свою оплошность — это в ваших же интересах. Своим упрямством вы обидели девушку, и теперь она заявляет, что не выйдет за вас, даже если вы того захотите. Но, как мне кажется, несколько ласковых слов смогут все поправить. На вашем месте я не стал бы мешкать. Ее руки нежнее, чем железный воротник гильотины. Впрочем, вам самому решать.

— Вы повторяетесь, гражданин. Вы для этого прибыли сюда?

В словах виконта Шовиньер уловил издевку, не предвещавшую ничего хорошего, и его бесцветные глаза слегка сузились.

— Вы не поняли меня, — сухо проговорил он. — Люди вашего класса потеряли способность правильно оценивать происходящее, и потому так много их пустых голов покатилось в корзину. Я здесь для того, мой дорогой ci-devant, чтобы по-братски наставить вас…

Легкое движение в углу справа привлекло его внимание, и он осекся. Он повернул голову и увидел юношу в крестьянской блузе и панталонах.

— О, а это кто?.. — начал было он, но, вглядевшись попристальнее, вновь осекся, и с его губ сорвалось изумленное восклицание: — Что за встреча! Я спешу обнажить голову, — громко расхохотался он и, сняв шляпу, поклонился. — И как давно вы прячетесь у Корбаля, мой дорогой секретарь?

Мадемуазель де Монсорбье, спокойная и собранная, сделала шаг в его сторону.

— Со вчерашнего вечера, гражданин, — ответила она, и простота ее ответа ошеломила его.

— Со вчерашнего вечера? — передразнил ее Шовиньер. — Значит, со вчерашнего вечера! Вот уж не ожидал встретить вас здесь. Действительно, жизнь полна сюрпризов, хотя они редко бывают настолько приятными.

Он направился было к мадемуазель де Монсорбье.

— Не приближайтесь к ней! — услышал он холодный, жесткий голос Корбаля.

Шовиньер замер на месте и повернулся к виконту.

— Как вы сказали, гражданин полномочный представитель, жизнь полна сюрпризов. Но я не спешил бы называть этот сюрприз приятным.

Шовиньер мгновенно почуял опасность и наверняка сумел бы отвратить ее, если бы не его приверженность к театральным жестам. Дело в том, что в его правой руке была зажата шляпа, и, для того чтобы выхватить из-за пазухи пистолет, ему надо было куда-то ее деть. Он быстро сунул шляпу под левую руку, но Корбаль опередил его: догадавшись о намерениях Шовиньера, он прицелился в него из большого дуэльного пистолета.

— Одно движение, гражданин полномочный представитель, и вы отправитесь к дьяволу.

Шовиньер повиновался, хотя и не буквально. Он заложил руки за спину и рассмеялся. Внешне он выглядел совершенно невозмутимым, и лишь внимательный взгляд бесцветных глаз выдавал его внутреннее напряжение.

— Сюрприз за сюрпризом! — сказал он. — И на сей раз с вашей стороны, дорогой ci-devant! Этого я от вас никак не ожидал. Зная вашу безупречную вежливость и радушие, я никак не мог предположить, что вы способны на подобную вульгарность. С чего это вам вздумалось попугать меня?

— Вы ошибаетесь. Пугать вас не входит в мои намерения.

— А что тогда?

— Убить вас.

Шовиньер вновь рассмеялся, однако и слегка побледнел.

— Какими словами вы бросаетесь! Будьте же практичны, гражданин. Что даст вам моя гибель? Неужели она спасет вас от необходимости подчиниться решению революционного трибунала? Взвесьте все как следует, друг мой, и вы убедитесь, что моя смерть будет иметь для вас роковое значение.

— Если вы сами все хорошенько взвесите, — невозмутимо отозвался виконт, — то вы поймете, что я уже обречен и, убив вас, ничего не теряю.

— Но разве можно вести себя так глупо, с такой бессмысленной жестокостью! — Шовиньер, казалось, был шокирован. — А кроме того, друг мой, у крыльца меня ждут двое солдат. Если вы рассчитываете застрелить меня и затем бежать, то я рекомендую вам отказаться от своей затеи. Звук выстрела привлечет их внимание, и они быстро расправятся с вами.

— Даже будь это правдой, их вмешательство не спасло бы вас и не помешало бы скрыться мадемуазель де Монсорбье, которая столько претерпела от вас. Как только ты осмелился возвести на нее свои похотливые глаза, наглый пес? Грязный мошенник! Слизняк, осквернивший белизну лепестка лилии.

— Вы говорите как поэт! — насмешливо заметил Шовиньер, однако в его голосе промелькнули злобные нотки: презрительный тон виконта задел депутатское высокомерие. — Думаю, я понял вас. Что ж, я слушаю ваши условия — ведь я в ваших руках.

— Никаких условий. Вам прекрасно известно, чем смывается подобное оскорбление.

— Вы хотите сказать, что намерены хладнокровно убить меня! Это невероятно! Вы ведь не головорез, — сейчас Шовиньер говорил совершенно искренне. — В конце концов, давайте обменяемся выстрелами здесь же, в этой комнате, на десяти шагах или на какой угодно другой дистанции. Вы ведь не можете отказать мне в этом, виконт.

— К моему глубокому сожалению, я буду вынужден разочаровать вас, — с вежливостью отозвался Корбаль. — Если бы речь шла только обо мне, о моей жизни и свободе, я бы с радостью согласился. Но когда дело касается мадемуазель де Монсорбье, я не могу рисковать, полагаясь на фортуну и меткость выстрела.

Лицо Шовиньера приобрело землистый оттенок.

— Значит, меня убьют?

— Нет. Вас казнят.

— Велика разница!

— Если бы вы поняли это раньше, многие ваши жертвы сохранили бы свою жизнь. А сейчас считайте, что вы подчиняетесь необходимости.

Суровый тон виконта не оставлял никаких сомнений в его намерениях. Не отрывая глаз от Шовиньера, он сказал мадемуазель де Монсорбье:

— Мадемуазель, могу я попросить вас удалиться?

— О Боже! — сорвался стон с бескровных губ гражданина полномочного представителя. От его былого высокомерия не осталось и следа, однако его мысль работала четко и ясно. Ему страстно хотелось выхватить свой пистолет, но он отдавал себе отчет в том, что малейшее движение только ускорит конец. До самой последней секунды он должен ждать, полагаясь на удачу и соблюдая предельную осторожность, чтобы случайно не спровоцировать виконта.

— Прошу вас, мадемуазель! — властно повторил Корбаль, поскольку девушка не сдвинулась со своего места.

— Подождите секунду, месье де Корбаль, прошу вас, — пытаясь унять охватившее ее волнение, сказала она. — Не следует ли нам и в самом деле последовать совету гражданина полномочного представителя и проявить больше практичности?

Сколь сильное впечатление ни произвела на нее железная непреклонность виконта, она тем не менее осознавала, что глупо жертвовать шансом на спасение, пусть и ничтожно малым, ради романтики возмездия. Она более отчетливо, чем виконт, видела все происходящее. Ненависть не ослепляла ее; быть желанной в глазах самого ничтожного мужчины всегда представляется гораздо менее серьезным оскорблением для женщины, чем для ее возлюбленного, — по крайней мере, не настолько серьезным, чтобы искупать это непременно кровью.

— Мне помнится, гражданин полномочный представитель соглашался принять наши условия, — уже более спокойным тоном продолжала она. — Пускай он отправит записку революционному трибуналу в Пуссино и сообщит в ней, что срочно отправился по делам в Невер и вернется только завтра. Эти сутки он проведет здесь, в вашем доме, что позволит нам успеть скрыться. Думаю, вы согласитесь, виконт, что на таких условиях ему можно подарить жизнь.

Лицо виконта потемнело.

— Я предпочел бы…

— Я уже высказала вам, мой друг, свое пожелание, — прервала она его, и в ее голосе появились повелительные нотки. — Поверьте мне, так будет безопаснее, и мне бы не хотелось, чтобы вы, без крайней на то необходимости, запачкали свои руки.

— Пусть будет так, — неохотно уступил он. — Ваши желания для меня закон. Гражданин, вы слышали предложение мадемуазель? Что вы на это скажете?

Шовиньер наконец-то смог перевести дух. К нему вновь вернулось мужество, а вместе с ним и его надменное высокомерие. Не желая уронить своего достоинства, он ответил не сразу, хотя прекрасно понимал, что другого шанса сохранить жизнь ему могло не представиться.

— Я ведь уже говорил, что я в ваших руках, — пожал он плечами. — Поэтому я согласен на любые ваши условия. Но сначала мне бы хотелось получить гарантии, что вы выполните свою часть договора после того, как это сделаю я.

— Гарантией будет мое слово, — отрывисто произнес Корбаль.

Шовиньер пренебрежительно надул губы.

— Этого мало, — возразил он.

— До сих пор моего слова было более чем достаточно. Только человек низкого происхождения, незнакомый с понятием чести, может усомниться в подобных обязательствах.

Шовиньер взглянул на него и усмехнулся.

— Вероятно, людям, знакомым с понятием чести, свойственно оскорблять своих безоружных противников, держа их на мушке пистолета. При этом, видимо, предполагается, что в столь незавидном положении они согласятся на все, — голос депутата звучал язвительно. — Но, несмотря на это, я рассчитываю получить гарантии того, что вы сдержите свое слово. Могу я, по крайней мере, узнать, кто освободит меня, когда истекут сутки моего заключения здесь?

— Я позабочусь об этом.

— Простите мою настойчивость, но, прежде чем я склонюсь к вашей воле, я должен представлять себе, какая участь меня ожидает. Скажу вам честно: я не хочу умереть с голоду в подвале, в котором вы меня запрете и который, может статься, забудете открыть.

— Завтра, в тот же час, ключ от вашей тюрьмы и записка, извещающая о том, где вас найти, будут вручены президенту революционного комитета, — ответила ему мадемуазель.

— Превосходно, — он слегка кивнул. — Но кто доставит ключ и записку?

— Не сомневайтесь, найти посыльного не составит большого труда.

— Но посыльные иногда относятся весьма беспечно к своим поручениям. Вдруг он что-нибудь забудет или перепутает?

— Мы подыщем такого посыльного, на которого можно положиться, и пообещаем ему хорошее вознаграждение, которое он получит из ваших рук. Ничего лучшего мы вам не предложим.

Он пожал плечами и развел руками.

— Думаю, мне придется согласиться.

— Тогда приступим к делу, — велел ему Корбаль. — Пишите записку. Чернила, перо и бумага на столе.

Шовиньер подошел к столу, пододвинул кресло, сел и принялся писать под прицелом почти в упор наведенного пистолета. Его перо торопливо заскрипело по бумаге, но еще быстрее бежали его мысли, когда он пытался найти способ перехитрить эту парочку, сделавшую из него посмешище.

Он витиевато расписался, отшвырнул перо и встал. Затем он взял со стола записку и сунул ее под нос месье де Корбалю, так что его левая рука оказалась не более чем в трех дюймах от правой руки виконта, в которой тот сжимал пистолет.

— Прочитайте, — отрывисто бросил он Корбалю.

Месье де Корбаль на какую-то долю секунды опустил взгляд, но в то же мгновение листок бумаги почему-то дрогнул и упал вниз и, прежде чем он сообразил, что происходит, пальцы Шовиньера сомкнулись у него на запястье и резко вывернули державшую пистолет руку. Он увидел, как правая рука депутата проворно скользнула за пазуху, где во внутреннем кармане у него был спрятан пистолет, и услышал его насмешливый голос:

— Я думаю, фокус удался, мой дорогой ci-devant. Фортуна всегда улыбается тем, кто умеет ждать.

В следующую секунду комната содрогнулась от грохота выстрела, и резкий, звонкий смех Шовиньера замер у него на устах. Его пальцы, мертвой хваткой державшие запястье виконта, бессильно разжались. Он покачнулся, оперся плечом о стену, и рука, которую он прижал к левому боку, окрасилась кровью, обильно струившейся из-под пальцев. Он попробовал выпрямиться, и черты его лица исказила гримаса боли. Он попытался заговорить и разразился кашлем, как будто ему в рот и нос попал пороховой дым. Но кашель резко усилился, и на его губах выступила кровавая пена; казалось, что-то мешает ему дышать и он хочет очистить свои легкие. Затем все его тело содрогнулось в конвульсии, он медленно сполз вдоль стены и мешковато повалился на пол.

Все произошло настолько быстро, что виконт не успел даже пошевелиться, и прошло еще несколько мгновений, прежде чем он вновь обрел дар речи.

— Он умер смеясь, — с ужасом произнес месье де Корбаль, глядя как завороженный на торчащие вбок острые колени Шовиньера, — в такие минуты второстепенные детали иногда привлекают к себе все внимание.

— Я припоминаю, что он предсказывал себе именно такую кончину, — отозвалась из своего угла мадемуазель, опуская еще дымящийся пистолет, и ее голос звучал непривычно напряженно.

— Он мог бы и сейчас смеяться, если бы ты не настояла на том, чтобы на всякий случай дать тебе второй пистолет. Я и не предполагал, что мне самому может потребоваться помощь. Слава Богу, что ты не опоздала. Смерть уже заглядывала мне в лицо.

— Это единственное, что оправдывает меня, — нетвердо ответила она.

По ее телу пробежала дрожь, пистолет с глухим стуком упал на пол; она закрыла лицо руками и разразилась безудержными рыданиями.

Ее вид заставил виконта окончательно стряхнуть с себя охватившее его оцепенение. Он поспешил к мадемуазель де Монсорбье, заботливо обнял ее за плечи, и, шепча какие-то бессмысленные, но ободряющие слова, увел из этой жуткой комнаты в вестибюль, где их поджидала перепуганная Филомена.

Глава 10

В вестибюле, прохладном и сумрачном, мадемуазель де Монсорбье усадили на стоявшую возле стены деревянную скамейку с высокой спинкой, и Филомена, больше не обманываясь насчет того, кем является крестьянский юноша, с которым подружился месье де Корбаль, опустилась возле нее на колени и приняласьрастирать ей руки.

— Друг мой, простите мою несвоевременную слабость, — сказала мадемуазель де Монсорбье, когда ей наконец удалось овладеть собой. — Слезы сейчас — непозволительная роскошь. Нам угрожает смертельная опасность, и мы должны приложить все усилия, чтобы избежать ее.

— Твоя находчивость уже подсказала нам выход, — уверенно улыбнулся месье де Корбаль. — Записка, написанная Шовиньером для трибунала, объяснит его отсутствие, а вместе с ним исчезает единственное препятствие, не позволявшее нам пожениться… если только ты…

Она подняла на него свои покрасневшие от слез глаза, и он замолчал; на ее бледном как мел лице появилась слабая улыбка.

— Можешь не сомневаться в этом, Рауль.

— Тогда не будем терять время. Филомена подберет для тебя подходящий наряд, и мы немедленно отправимся в Пуссино. Я уверен, что все члены революционного трибунала сохранили былое дружеское расположение ко мне, и только страх перед Шовиньером заставил их вынести мне столь абсурдный приговор. Без Шовиньера они будут вести себя более покладисто и разрешат мне жениться по своему выбору, особенно когда убедятся в скромном происхождении моей невесты. Идем же. По дороге мы придумаем тебе имя и подходящую родословную.

— Ты слишком спешишь! — воскликнула она.

— Сейчас иначе нельзя — время не ждет.

— Постой, постой! — не уступала она. — Нельзя совершать опрометчивые поступки. Сначала надо подумать о последствиях. Революционный трибунал удовлетворится запиской Шовиньера, но надолго ли? Через день-другой его отсутствие покажется подозрительным, начнутся расспросы…

— Ты не знаешь Пуссино, — поспешил он успокоить ее страхи, — а я прожил здесь много лет. С появлением Шовиньера в городе воцарился сущий ад, так что исчезновение гражданина полномочного представителя позволит всем наконец-то вздохнуть спокойно; жизнь начнет понемногу входить в привычную колею, и вскоре единственным опасением горожан будет возможное возвращение Шовиньера.

— Ты чересчур уверен в этом.

— На то у меня есть причины.

— А записка? — спросила она. — Каким образом трибунал получит ее?

— О, это совсем нетрудно. У Фужеро есть племянник, который служит конюхом в гостинице, где остановился Шовиньер. Он богобоязненный юноша и ненавидит всех этих санкюлотов. Он и вручит революционному трибуналу записку Шовиньера, которую ему передаст Фужеро.

Ее лицо просветлело.

— Превосходно, — одобрительно кивнула она головой. — Значит, смерть Шовиньера…

— Самое лучшее, что могло произойти, — закончил за нее Корбаль. — И он сам навлек ее на себя своим трюкачеством. Филомена, беги, позови с поля Фужеро. А я тем временем схожу за запиской.

Девушка бросилась исполнять поручение, а виконт отправился в библиотеку. Мадемуазель де Монсорбье осталась одна, и у нее в памяти немедленно всплыло лицо Шовиньера, каким она видела его в последний раз. Пытаясь отогнать от себя наваждение, она склонила голову и закрыла лицо руками. В таком виде ее и застал вернувшийся из библиотеки месье де Корбаль.

— Дорогая, дорогая моя! — поспешил он к ней, догадавшись о том, что с ней происходит. — Мужайся! Крепись!

— Я постараюсь, — слабым голосом ответила она, и ее побледневшие губы искривились в подобии улыбки. — Я ведь не привыкла убивать.

— О, если бы я смог избавить тебя от этой необходимости! — воскликнул он. — Но стоит ли укорять себя?

Он еще долго сражался с ее страхами, то говоря нежные слова, то приводя различные доводы, и его усилия увенчались успехом.

— Да, ты прав, — наконец сказала она. — Это слабость, а сейчас не время так себя вести. Записка у тебя?

Он молча протянул ей листок бумаги.

— Прочитай мне. Я хочу знать, что именно он написал.

Однако Корбаль не проронил ни слова и даже не пошевелился.

— Читай же, — настойчиво повторила она, когда ее терпение иссякло.

Все так же молча он повернулся к ней, и она увидела, что его лицо было бледным как мел.

— Что случилось? — с тревогой в голосе воскликнула она.

Он рассмеялся, отрывисто и безрадостно.

— Я вспомнил его слова о том, что его фокус удался. Он был прав. Взгляни, что он написал.

Она взяла листок в свою руку.

«Мой дорогой ci-devant, — было написано в нем. — Прошу вас принять к сведению, что в следующие двадцать четыре часа произойдут два важных для вас события: вы будете гильотинированы, а несравненная мадемуазель де Монсорбье наконец-то станет моей. Пользуясь случаем, я хочу выразить вам свою благодарность за оказанный мне сегодня прием».

Она в ужасе посмотрела на Корбаля.

— Этот шутник не сомневался в том, что перехитрит меня, — горько улыбнулся виконт. — Он был настолько уверен в себе, что даже приставленный к его голове пистолет не помешал ему поупражняться в сатире.

— Да, — кивнула она, — в этом он весь. В конечном счете насмешка и погубила его.

Они посмотрели друг на друга, и в их взглядах читалось отчаянье. Что и говорить, лишившись соломинки, с помощью которой они надеялись уцелеть в водовороте событий, захватившем всю страну, они оказались почти в той же ситуации, что и накануне вечером, когда только познакомились, но теперь у них на руках труп гражданина полномочного представителя, и ни о каком революционном благословении их брака не могло быть и речи. Очень скоро отсутствие Шовиньера будет замечено, начнется расследование, и даже если удастся скрыть все следы происшедшей в доме Корбаля трагедии, судьба виконта могла считаться предрешенной, они оба понимали это.

— Теперь остается только одно, — сказал месье де Корбаль. — Пока его не хватились, я должен идти в Пуссино, и чем скорее, тем лучше.

Она посмотрела на него, и на ее лице появилось решительное выражение.

— Ты хочешь сказать, что нам пора в путь? — спросила она.

Он покачал головой.

— Как я могу взять тебя с собой?

— Тебе придется отвечать за то, что я сделала.

— Ну и что? Твой выстрел оказался чистой случайностью. Ты всего лишь спасала меня, и ответственность за произошедшее лежит целиком на мне. Кто, как не я, хотел убить его и что, как не моя глупость, помешала мне сделать это?

— Сейчас не время спорить, — сказала она, нахмурив брови. — У нас есть куда более важные заботы.

— О да, — согласился он. — Тебе пора собираться в дорогу. Находиться здесь становится слишком опасно.

Она вновь посмотрела на него, и на этот раз ее губы тронула слабая, чуть печальная улыбка.

— Что ж, значит, нам остается только бежать.

— Нечего и думать об этом, — горячо возразил он. — Нам не уйти далеко.

— Если мы отправимся поодиночке, то да. Но, мне помнится, мы собирались пожениться. Могу ли я спокойно смотреть, как мой будущий муж ускользает из моих рук?

— Разве можно так шутить, Клеони? — с болью воскликнул он.

— Я могу быть и серьезной, — с неожиданной нежностью возразила она, положив ему руки на плечи и заглянув в его грустные глаза. — Ты веришь в судьбу, любимый?

— Я не знаю, во что я верю.

— Тогда подумай об этом. Неужели ты назовешь простой случайностью то, что мы, с рождения неосознанно искавшие друг друга, встретились в такое время и при таких обстоятельствах? Любимый мой, почему ты не видишь, что нас соединила судьба? Если бы я появилась в этих краях несколькими днями позже, тебя уже не было бы в живых, а если бы я не нашла тебя, то и меня, вполне возможно, ожидала бы та же участь. Можно ли допускать, что наши жизни оборвутся так скоро?

Ее искренность тронула его; как и всякий оказавшийся в безвыходной ситуации мужчина, он готов был согласиться с утверждением, что жизнь и поступки человека определяются некими высшими силами. Однако, понимая, чем она рискует, он продолжал слабо сопротивляться.

— Расставшись, мы разлучимся навсегда, — убежденно заявила она. — Я это чувствую, я знаю это. Только вместе мы сможем одолеть ополчившееся на нас зло, а если мы потерпим поражение, то, по крайней мере, будем вместе до конца, как нам и предопределено свыше. Я не верю, что нашим единственным спасением является эта безумная затея с республиканской свадьбой, на какую ты собирался было согласиться.

Наступило тягостное молчание. Он заглянул в ее яркие, бесстрашные глаза и понял, что у него нет иного выбора, как подчиниться ей. Он привлек ее к себе и поцеловал.

— Будь по-твоему, дорогая. Я полагаюсь на тебя — на тебя и на нашу звезду.

Она одарила его очаровательной улыбкой и сразу же перешла к делу. Она попросила его предоставить в ее распоряжение свой гардероб, чтобы она могла одеться в соответствии с той ролью, которую ей предстояло сыграть.

— Ты, наверное, подумал, что я обращусь в беспорядочное бегство и этим непременно погублю нас обоих, — чуть насмешливо произнесла она. — Вовсе нет; я надеюсь, что мы сможем отступить, сохранив боевые порядки. У меня появился план, — тут она легонько постучала себя по голове, — но его детали мы обсудим позже, когда я завершу свой туалет. А сейчас не задавай мне лишних вопросов, друг мой. Доверься мне и положись на меня, как ты сам это только что сказал.

— Поступайте как вам будет угодно, мадам Судьба, — сухо ответил он, переборов раздражение, которое вдруг стала вызывать у него ее излишняя, как ему казалось, самоуверенность. — Я безоговорочно капитулирую.

Глава 11

Оставив мадемуазель де Монсорбье наедине со скудным содержимым своего гардероба, месье де Корбаль пошел готовиться к отъезду. Прежде всего он собрал все имеющиеся у него деньги, включая несколько золотых монет, извлеченных из тайника и спрятанных затем в его поясе, и связку ассигнатов[2048], которые он намеревался потратить по дороге, поскольку за границей они превращались в ничего не стоящие бумажки. Затем настала очередь немногих фамильных драгоценностей и, наконец, документов, подтверждающих его право на владение титулом и землей, — последние не имели особого значения сейчас, но могли пригодиться в будущем, когда Франция наконец очнется от республиканского кошмара.

Он натянул сапоги со шпорами, прихватил плащ и чемодан — она предупредила его, что с наступлением темноты они отправятся в путь верхом, — и спустился в вестибюль, где его уже поджидала облаченная в мужской дорожный костюм мадемуазель де Монсорбье. Он не мог не подивиться тому, как ловко и быстро она сумела ушить его одежду, но еще больше его поразило то, что сейчас она не сидела сложа руки, а решительно действовала, чем, по его мнению, следовало бы заниматься ему самому.

— А вот и ты, Фужеро. Очень кстати. Месье виконт уже собрался, — едва появившись на лестнице, услышал он ее резкий голос. — Ты все закончил?

— Да, мадемуазель, все, как вы велели, — ответил тот, и из его слов Корбаль сделал вывод, что она раскрыла слугам тайну своего происхождения.

— Где твоя семья?

— Они ждут возле крыльца вместе с Филоменой.

— А лошади?

— Уже оседланы, мадемуазель.

— Шляпа и кушак?

— На кресле, мадемуазель.

Месье де Корбаль остановился в центре вестибюля и вопросительно посмотрел на нее. Она показалась ему бледной и слегка взволнованной, но от этого ничуть не менее решительной и энергичной. Она шагнула к креслу, взяла с него принадлежавшие Шовиньеру трехцветный кушак и украшенную перьями шляпу с кокардой и протянула их виконту.

Тот в ужасе отпрянул от нее.

— Надевай, — не терпящим возражений тоном проговорила она. — Отныне ты — гражданин полномочный представитель Шовиньер.

— Но этого мало, чтобы… — начал было он.

— Все остальное у меня здесь, — она похлопала себя по груди. — Идем же, друг мой, нам нельзя терять ни минуты.

Нехотя уступив ей, он обвязал себя трехцветным кушаком, надел шляпу Шовиньера и направился к выходу, а Фужеро последовал за своим господином с чемоданом в руках.

Возле крыльца стояли Филомена, жена Фужеро и ее двое сыновей, державшие под уздцы оседланных лошадей. Прощанье слуг со своим сеньором вышло кратким и трогательным. Глаза у всех были на мокром месте, а Филомена плакала, не стесняясь своих слез. Боясь нечаянно выдать владевшие им чувства, виконт молча пожал всем руки и так же молча, не проронив ни слова, сел на лошадь.

— Присматривайте за землей, — сделала за него последнее распоряжение мадемуазель де Монсорбье. — Считайте ее своей до тех пор, пока месье виконт не вернется.

— Господи, поскорее бы! — сдавленно отозвался Фужеро и добавил фразу, показавшуюся виконту весьма странной: — Мы непременно отстроим ваш дом.

— Да хранит вас Господь, месье виконт! — воскликнула жена Фужеро, и все остальные нестройным хором повторили ее благословение.

Их слова еще звучали в ушах Корбаля, когда он вонзил шпоры в бок своей лошади и, сопровождаемый мадемуазель де Монсорбье, торопливо поскакал по тропинке, огибавшей Пуссино и уходившей в сторону Бургундии.

Их путь лежал вверх по склону холма, возвышавшемуся к востоку от города, и через полтора часа, достигнув его вершины, они в первый раз остановились, чтобы перевести дух и бросить прощальный взгляд на эти места. Темная спящая долина расстилалась у их ног, но в пяти милях к западу вздымался к небу красноватый колышущийся столб пламени, привлекший внимание месье де Корбаля. Секунду он напряженно вглядывался в этом направлении, вытянув шею и затаив дыхание.

— Да это горит Корбаль! — ахнул он, и в его голосе сквозила такая боль, словно пламя терзало его собственную плоть.

Мадемуазель сочувственно вздохнула.

— Да, мой дорогой, — негромко произнесла она. — Это Корбаль. Корбаль, ставший погребальным костром для Шовиньера.

Что-то в ее голосе заставило его вспомнить загадочную фразу, оброненную Фужеро: «Мы непременно отстроим ваш дом». Он резко повернулся в седле и пристально вгляделся в ее лицо, почти неразличимое во мраке.

— Значит, ты знала! — укоризненно вскричал он.

— Слуги всего лишь выполнили мое приказание, — сдержанно отозвалась она.

— Твое? — искренне изумился он. — И тебя послушались?

— Да, когда они поняли, что это необходимо для твоего и их собственного спасения.

— Но почему они прежде не спросили меня? — в его голосе послышались недовольные нотки.

— Ты мог начать колебаться, и, уговаривая тебя, мы потеряли бы драгоценное время. Вполне возможно, что из любви к дому своих предков ты отверг бы любые доводы. Фужеро понимал это и поэтому послушался меня.

— Зачем же было поджигать дом? — не успокаивался Корбаль.

— Чтобы уничтожить не только следы того, что произошло там, но и гарантировать безопасность слуг, которых могли заподозрить в соучастии в твоем исчезновении. Выслушай меня, любимый мой. Сейчас Фужеро и его семейство должны появиться в городе и сообщить, что, вернувшись вечером с поля, они застали дом объятым пламенем. В Пуссино начнут строить различные предположения и наверняка заподозрят, что ты сам устроил поджог и погиб в огне; если они не додумаются до этого, Фужеро должен намекнуть им о возможной причине пожара. Исчезновение Шовиньера, несомненно, покажется всем крайне подозрительным, особенно если станет известно, что сегодня вечером он отправился в Корбаль. Но пусть это не беспокоит тебя. К утру мы будем уже далеко.

— Я понял наконец, — сказал он. — Прости мою глупость. — Он вновь посмотрел на плещущиеся вдалеке языки пламени, и его взор затуманился. — Да, иного выхода не оставалось. Но… о Господи!

Она не сразу ответила ему.

— В этом мире, Рауль, за все приходится платить, — сказала она. — То, что ты видишь перед собой, является платой за твою жизнь. Неужели ты считаешь ее слишком высокой?

Стряхнув с себя минутную слабость, он повернулся к ней.

— Нет, тысячу раз нет, — если только я не обманываюсь и такой ценой покупаю жизнь и любовь.

— Ты не обманываешься, любимый мой. Я обещаю тебе и то и другое. — Она отняла свою руку и уже более деловито добавила: — Однако нам надо спешить. Ты теперь гражданин Шовиньер, направляющийся с особой миссией в Швейцарию, а я — твой секретарь Антуан.

Он с сомнением вздохнул.

— Хорошо. Но чем, в случае необходимости, мы сможем это подтвердить?

Она протянула ему пакет, завернутый в промасленную бумагу и перевязанный лентой.

— Возьми, — сказала она. — Здесь паспорта, выданные Комитетом общественного спасения[2049] на имя гражданина полномочного представителя Конвента Шовиньера и его секретаря Антуана. Тут же находятся и другие, не менее важные документы, в которых именем Республики, единой и неделимой, всем гражданским властям предписывается оказывать нам всяческое содействие. Когда я бежала из Ла-Шарите, я предусмотрительно захватила с собой портфель Шовиньера, но до сих пор мне не представлялось возможности воспользоваться этими бумагами — опасно было бы выдавать себя за секретаря Шовиньера, пока тот был жив.

От изумления и восхищения Корбаль не сразу смог найти слова, чтобы ответить ей. Затем он вздохнул и тихонько рассмеялся.

— А я-то думал, что ты хочешь попытаться добраться до границы наудачу. Но теперь нам куда легче… собственно говоря, нам ничто не мешает! Все это совершенно невероятно, так же невероятно, как и ты сама, Клеони!

В темноте он услышал ее негромкий смех и слова:

— Поехали, любимый. Республиканская свадьба отменяется.

— Зато настоящая свадьба, я уверен, не за горами, — с воодушевлением отозвался он, пришпоривая свою лошадь.

И вновь ее смех ответил ему, но на этот раз он прозвучал ласково и нежно. А через неделю, оказавшись наконец в Лозанне, среди друзей, мадемуазель де Монсорбье и месье де Корбаль сочетались законным браком.


ЖАТВА (повесть)

Французская революция. Молодой патриот, полковник Видаль возвращается с фронта с приказом собрать новых рекрутов и сообщить Национальному собранию о злоупотреблениях некоторых чиновников. Он сталкивается с беспощадной революционной машиной, где достижения революции ничто в сравнении с личными интересами вышестоящих. Его жизнь и жизнь его жены оказываются под угрозой…


Глава 1

Анжель быстро прошла по глухим улочкам своей секции[2050] — так эту часть города назвала в честь Муция Сцеволы[2051] — та разновидность патриотов, что мечтала о возрождении былой славы Древнего Рима на навозной куче, в которую она превратила Париж.

Выйдя на довольно широкую улицу Вожирар, она легкой поступью пересекла ее самую замусоренную часть около старой семинарии Сен-Луи и Люксембургского дворца. В древнем величественном здании стоял такой рев, звон и грохот, как будто здесь была кузница самого старика Вулкана[2052]. Но Анжель шума не испугалась, живя неподалеку, она постоянно слышала эти звуки. Но вдруг ветер подул с юга, и едкий удушливый дым пятидесяти четырех печей, в которых плавился металл для пушек армии Республики, перенесло через улицу. У нее запершило в горле, она закашлялась и ускорила шаги. Это рассмешило литейщиков, околачивавшихся у ворот. Это были смуглые, лохматые парни, с грубыми и злыми лицами. Несмотря на то, что они были чумазыми от сажи, их шевелюры украшали красные фригийские колпаки[2053].

Один из них, с трубкой в зубах, выпустил Анжель в лицо облако табачного дыма. Его обезьяноподобные приятели злобно захихикали. Анжель охватил ужас, но усилием воли она справилась с этим ощущением и, не сбавляя шага, продолжила свой путь.

К счастью, грубияны не стали продолжать свои отвратительные шутки. Хотя они и выглядели как дикари, однако, будучи честными тружениками, все же не были законченными негодяями. Это были люди, проводившие все время у печей, чтобы дать оружие французским солдатам, что, впрочем, не мешало им время от времени травить при случае несчастных людей, недостаточно патриотичных, по мнению этих недалеких работяг.

Анжель шла по-прежнему торопливо, дыша теперь уже свободнее, мимо старых конюшен Люксембургского дворца к улице Горшечников. Она была молода, стройна, изящна, на ее лице лежала печать благородства, что само по себе стало опасным в Париже в мессидоре 1 года по якобинскому календарю[2054], — или в сентябре 1793 года по старому календарю, теперь считавшемуся рабским. Ее очень простое, но безупречно опрятное платье было темно-серого цвета, муслиновая косынка, охватывавшая шею, опускалась до выреза корсажа, а из-под муслинового капора выбивались тяжелые локоны бронзового цвета, ниспадавшие на молочно-белую шею. Как бы для того, чтобы сгладить впечатление аристократизма, которое мог произвести ее облик, она приколола на грудь огромную трехцветную кокарду.

Она несла дневной паек — хлеб и мясо, выдаваемые чиновниками секций этого измученного голодом города, завернув его в салфетку, как того требовал закон. Это было нужно для того, чтобы простолюдинки могли в своей жестокой борьбе за продукты использовать более существенные емкости в качестве оружия для завоевание наиболее выгодных мест в очередях.

Анжель ничего в жизни не боялась так, как этих ежедневных посещений булочной и мясной лавки секции; она могла подвергнуться оскорблению по дороге туда, ограблению и насилию на обратном пути, и ее страх был так велик, что чаще всего она оставалась дома и пользовалась услугами какого-нибудь мазурика, который тайно торговал продуктами, пренебрегая декретами Конвента[2055], или даже предпочитала голодать, хотя закон давал ей право как гражданке Парижа на паек.

Ее хорошо знали в секции Сцевола, эту молодую жену стойкого солдата Видаля, было известно также, что ее муж в свои тридцать лет — полковник, что было не удивительно в армии Республики, служил он под командованием генерала Дюмурье[2056] в Голландии. Но, несмотря на довольно высокое положение мужа, Анжель не строила никаких иллюзий. Она знала, что патриоты не выносят вообще никаких начальников. Ее постоянно преследовал кошмар страха перед силой оружия, которая могла ввергнуть их в рабство, даже тех, кто, утешаясь самообманом, служил ей. Солдат-патриот мог попасть под подозрение так же легко, как и аристократ. Поэтому Анжель была постоянно готова к самому худшему, эта готовность стала ее образом жизни. Она занимала небольшой скромный дом на улице Горшечников, где до недавнего времени с ней жила компаньонка — преданная старая крестьянка по имени Леонтина. Но Леонтина заболела, и в конце концов ей пришлось уехать из Парижа в провинцию. С тех пор Анжель жила одна.

В Республике упразднили институт прислуги — на словах, поскольку на самом деле в правительственных декретах запреты такого рода толковались весьма широко. Слуги как таковые оставались, только теперь они назывались «служащими», но на переименовании все преимущества их нового положения и заканчивались. Однако слуги стали позволять себе лениться и дерзить хозяевам, а иногда были просто опасны. Отругать их или уволить, независимо от того, насколько они этого заслуживали, значило подвергнуть себя риску быть обвиненным ими в отсутствии патриотизма. А быть обвиненным, как бы ни беспочвенно было обвинение и как бы ни были смешны слова обвинителя, в этот период террора означало оказаться на полпути к гильотине. Республика была готова поверить в виновность любого обвиняемого, а Революционный трибунал было так же трудно уверить в своей невиновности, как легко убедить в вине.

Понимая все это, Анжель предпочитала не нанимать никого на место, оставшееся вакантным после отъезда Леонтины. Она сочла более благоразумным остаться в одиночестве в своем четырехкомнатном жилище — бывшем доме какого-то респектабельного мастерового дореволюционных времен. Скромность жилища сама по себе обеспечивала ей определенную безопасность. Но одиночество в этом доме было для нее почти невыносимо. К этому одиночеству добавлялись постоянные тревоги и ужас. Писем от Видаля приходило немного, и были они обескураживающе коротки. Стало небезопасно писать длинно, к тому же почта работала так же скверно, как все остальное.

Анжель стойко переносила все тяготы и, терпеливо ожидая, пока Видаль найдет возможность приехать к ней, решила, что, как только он сделает это, она скажет ему, что никогда не согласится снова остаться одна в этом кошмарном городе. Она решила поехать с ним, последовать за армией, если ей разрешат.

Наконец Анжель вышла на улицу Горшечников. Она была пустынной, как были пустынны все улицы Парижа в те дни, потому что выйти из дома означало привлечь внимание тайных агентов секции. Приблизившись к двери своего дома, она замешкалась и неожиданно отступила назад. Ее сердце пустилось в дикий галоп. У порога дома сидел человек на огромном ранце. Это был высокий мужчина в синем военном мундире с белой грудью и алыми шерстяными эполетами офицера (золотые эполеты были упразднены Республикой как аристократическая показуха). Белые нанковые панталоны и гессенские башмаки довершали наряд. Лицо скрывали поля огромной шляпы, украшенной трехцветной кокардой. Но когда она застыла на месте, он вдруг поднял голову, подтверждая ее догадку. С криком радости он вскочил на ноги и прижал к себе Анжель, не думая о том, что кто-то может увидеть эту сцену.

— Анжель, моя маленькая Анжель! — с нежностью произнес офицер.

— Жером! — воскликнула она, с трудом дыша в его объятиях.

Он слегка разжал руки.

— Я сижу здесь больше получаса. Уже начал волноваться, но твои добрые соседи заверили меня, что с тобой все в порядке и что ты ушла незадолго до моего прихода.

Она приникла к его груди и заговорила одновременно с Жеромом, захлебываясь от нахлынувшей на нее радости. Такое великое облегчение она испытала, такая огромная тяжесть, казалось, свалилась у нее с сердца, что она заплакала.

— О, мой дорогой, я так рада, так рада, что ты приехал. Ты не представляешь, как одиноко мне было. Никогда больше не оставляй меня! Никогда, Жером!

Она все еще не до конца верила, что он действительно здесь, так неожиданно и чудесно было его возвращение как бы в ответ на ее непрерывную молчаливую мольбу.

— Ладно, мы потом обсудим это. А пока ты не попросила разбить бивуак на улице, давай войдем в дом. Дай мне ключ.

Она охотно подчинилась. Ее руки так дрожали, что она сомневалась, сможет ли сама в угасающем свете дня отпереть дверь. Они вошли вместе, он обнимал ее за талию, ранец был перекинут через плечо, а позади с грохотом волочилась огромная сабля. Крутые ступеньки были очень узки, по ним мог пройти только один человек, и ей пришлось освободиться из объятий мужа и выступить на шаг вперед.

Наверху, в гостиной, меблированной скромно, но тщательно прибранной, она принялась раздувать угасавший огонь. Приготовление ужина для мужа поглотило ее целиком.

Видаль не сводил с нее глаз, его лицо было озарено счастьем, источником которого было только то, что он находился с ней вместе. Когда стол был накрыт и он увидел скудную порцию хлеба и мяса, которую она получила, — паек, выделенный комитетом секции, сияние исчезло с его сурового лица.

— Боже правый! Это все, что нашлось у тебя в доме? Разве два человека могут насытиться этим?

Она рассмеялась.

— Не два, Жером. Это все тебе.

— Мне? Я не возьму ни крошки. Это твой паек, и для меня он все равно слишком мал. Даже воробей не насытится. Клянусь честью! Неужели в Париже-так плохо с продуктами?

— Это паек. Но существуют способы — правда запрещенные — получить больше. У меня есть приятельница, перекупщица, которая приносит сюда каждый вечер яйца, масло и другие хорошие продукты. Мы услышим, когда она придет.

Она отворила окно настежь, чтобы не пропустить прихода торговки. Потом некоторое время возилась с глиняным горшком, и только когда ужин был полностью готов, она стала расспрашивать его об этом внезапном, без предупреждения, приезде. Он объяснил все по-солдатски коротко.

— У меня миссия, как выражаются гражданские, когда приезжают в армию. Генерал Дюмурье дал мне два задания. Первое — набрать рекрутов для подкрепления, требующегося в Голландии, и сопроводить их в армию. Это займет, вероятно, неделю. Второе — выступить перед Конвентом с обвинениями против собаки-мошенника подрядчика, набивающего свои карманы общественными деньгами, когда солдаты голодают. Это я должен сделать завтра.

Ее лицо помрачнело.

— Неделя! — сказала она через минуту задумчиво. — Может быть, неделя. — Внезапно она взглянула на него с надеждой и страхом. — Но когда ты соберешься в Голландию, Жером, ты ведь не оставишь меня здесь?

Он положил руки ей на плечи и нежно взглянул ей в глаза.

— Ты поедешь со мной, малышка?

— Я должна, Жером. Я больше не смогу оставаться здесь, меня измучили страх и одиночество.

— Бедное дитя, — Он привлек ее к себе и погладил по щеке. — Будет так, как ты хочешь, если ты действительно хочешь этого. Но пойми, это будет кочевая жизнь.

— Пусть. Главное, я буду знать, что ты рядом, и иногда буду видеть тебя.

— Хорошо, твое желание — для меня закон. В конце концов, я же больше всего и выиграю от этого.

Он поцеловал ее, и она, счастливо смеясь, отбежала.

Анжель снова занялась горшком, а Жером подошел к открытому окну и выглянул наружу.

— Черт побери! — выругался он. — Вонь и шум от мастерских в Люксембургском дворце делают жизнь здесь невыносимой.

— И это самое малое из того, с чем мне приходится мириться, — ответила она. — Есть… — Анжель неожиданно замолчала и вскочила, тревожно прислушиваясь. — Вот! — воскликнула она.

Перекрывая грохот пушечной мастерской, раздался пронзительный голос:

— Белье и кружева! Белье и кружева!

Анжель открыла ящик комода и вынула из него небольшой рулончик ассигнатов, — бумажных денег Республики[2057].

— Это та моя приятельница, о которой я тебе говорила, — сообщила она и поспешила к двери.

— Но она кричит «белье и кружева»!

Анжель рассмеялась.

— Так надо! Если бы она кричала «яйца и масло», то очень скоро оказалась бы в Консьержери[2058].

Она сбежала вниз, открыла входную дверь и с порога молча, знаком подозвала женщину, шедшую вниз по улице с большим плетеным коробом на голове. Торговка контрабандным товаром поставила свою корзину на землю. Казалось, в ней действительно не было ничего, кроме белья и кружев. Но под тонким слоем постельного и столового белья был спрятан куда более драгоценный сейчас товар: яйца, масло, и даже пара цыплят и несколько батонов свежеиспеченного хлеба.

Анжель купила много всего. В этот вечер они закатят пир в честь возвращения Жерома. Цыпленок, полдюжины яиц, упаковка масла и пара батонов хлеба перекочевали в салфетку, которую она принесла с собой. Сделка произошла в тени навеса над входом, где они могли не опасаться соглядатаев, тем более что уже стемнело, к тому же многие в это время вели незаконную торговлю и также прятались по домам.

Анжель отсчитала ассигнаты на десять франков. Торговка замешкалась, чтобы привести в порядок корзину, затем взяла деньги одной рукой, а другой начала отыскивать сдачу, как вдруг раздался дикий грохот, и совсем близко, не дальше чем у Сен-Сюльпис[2059].

Торговка добавила к своей незаконной торговле еще одно, более тяжкое, преступление, выказав приверженность вере, которая была объявлена Республикой несуществующей. Рукой, нашаривавшей сдачу, она торопливо перекрестилась, и ее губы зашептали молитву Деве Марии. Анжель, напряженно прислушиваясь к зловещему шуму, благодарила небеса, что муж с нею.

Она слишком хорошо знала этот звук. Из всех прочих мрачных звуков, наполнявших Париж, этот был единственный, заставлявший ее замирать от страха, — у нее начиналось удушье, к горлу подкатывала тошнота, ее терзали видения юноши, чьи крики она слышала однажды ночью на улице Горшечников, по которой эти волки в человеческом обличье тащили его к фонарному столбу, потом повесили.

Торговка торопливо вернула Анжель ассигнаты.

— Оставьте их себе, гражданка, — пробормотала она. — Заплатите мне завтра или в следующий раз. Я побегу лучше, а то, пока сдачу ищу, как бы чего худого не случилось.

Но Анжель всунула деньги ей в руку.

— Оставьте их у себя, — возразила она. — Потом отдадите сдачу. Торопитесь!

Женщина засунула бумажки за корсаж и подхватила корзину.

— Господи! — запричитала она. — Если они увидят меня и то, что в корзине, — растерзают на клочки. — Она опять водрузила корзину на голову. — Это опасное занятие, гражданка. Но мы, бедные люди, должны делать то, что можем. Храни вас Господь!

И она удалилась в направлении Люксембургского дворца.

Тем временем с другого конца улицы, идущей от Сен-Сюльпис, приближался хор сиплых голосов. Они распевали в ритме марша о том, что всех аристократов ждет виселица[2060].

Закрывая дверь, Анжель расслышала сквозь эту песню призыв к убийству, и, прежде чем ей пришло в голову, кто бы это мог быть, молодой человек влетел через порог, едва не сбив ее с ног, — она непременно упала бы, если бы не схватилась за притолоку. Оба были испуганы, но по-разному. Вбежавший человек, вскрикнув, отскочил в сторону, ему, видимо, показалось, что он попал в ловушку. Но, увидев, что имеет дело с женщиной, такой же испуганной, как и он сам, он воскликнул:

— Гражданка! Взываю к вашей жалости! К вашему добросердечию! — Он протягивал к ней руки. — Позвольте мне войти. Спрячьте, умоляю! По крайней мере разрешите остаться здесь, пока они не пройдут. Помилосердствуйте, во имя всемилостивой Матери всех нас!

Он умолял, сжавшись и содрогаясь от охватившего его ужаса, а она не могла произнести ни слова и только глядела на него. Преследователи молодого человека, судя по приближавшемуся топоту, были уже совсем близко.

Молодой человек был высок и строен, — разглядеть его лицо было невозможно, оно скрывалось в глубокой тени. На нем были белые нанковые панталоны, гессенские[2061] башмаки и длинный светло-коричневый редингот[2062]. Шляпа отсутствовала, и длинные пряди волос спадали на лицо, покрытое испариной страха.

— Они идут, — прошептал он с такой интонацией, что его шепот показался ей почти криком и напомнил о том юноше, которого повесили на фонаре прямо перед ее окном.

Казалось, он обречен. Его преследователи видели, как мужчина завернул за угол, и шумно направились следом, разгоряченные близостью добычи, как собаки-ищейки. Хриплые, отвратительные голоса и громыхание деревянных подошв их башмаков по булыжнику катились к дверям, у которых стояли беглец и гражданка Видаль.

— Боже милосердный! — воскликнул он. — Неужели вы согласитесь, чтобы меня растерзали у ваших ног? Сжальтесь, мадам! Сжальтесь!

Анжель полуобернулась и протянула руку к открытой двери.

— Входите! — прошептала она. — Быстрее! Подождите меня внутри. — Потом сказала: — Вот, возьмите это, — и вручила ему салфетку с продуктами.

Он, не мешкая, схватил сверток, влетел в темный дверной проем и исчез. Она тихо закрыла за ним дверь и затем с хладнокровием, которому сама удивлялась, вернулась на порог. Через минуту появились первые преследователи. Они замедлили шаг, потеряв след. Их было десятка два, примерно треть из них — женщины, грязные бесполые мегеры[2063]. Пара уличных мальчишек — хилых, полуголодных и полуголых детей трущоб — были тут как тут, и на их физиономиях была написана жажда зрелища.

Вожак толпы, громила с нечесаной бородой, заросший рыжими космами, но в дорогой меховой шапке, зло уставился на Анжель налитыми кровью глазами и свирепо спросил:

— Куда он побежал?

Она собрала все свое мужество и ответила равнодушным тоном:

— О ком ты говоришь, гражданин? Кого вы ищете?

— О ком я говорю? — эхом отозвался он. — Клянусь святой гильотиной, она тянет время! О ком я говорю, а?

Другой, еще более нетерпеливый, оттолкнул его плечом.

— Мы сели на хвост этому проклятому аристократу, а он ускользнул у нас из-под носа.

Одна из женщин, заходясь визгливым криком, объясняла происходившее. Она подняла тощую обнаженную руку, размахивая зажатым в ней ножом мясника.

— Собака-аристократ с напудренными волосами! Подумать только — с напудренными волосами! Посыпает пшеничной мукой свою поганую башку, когда добрые патриоты не имеют куска хлеба!

— Мы покажем ему, на что годится пшеничная мука, мамаша, — пообещал первый патриот. — Мы вытряхнем из его парика хлеб для бедняков. Пусть знает, собака, что его башка без этой муки ничего не стоит!

— Сначала поймайте его, — промолвил второй, видимо, самый умный из них. — В какую дыру он уполз? — Он снова обратился к Анжель, застывшей в дверном проеме. — Ты заметила его или нет? Он должен был пройти здесь. Мы видели, как он свернул за угол, и он не мог добежать до другого конца улицы, пока мы не появились здесь. Так ты видела его?

— Я только минуту назад спустилась посмотреть, что происходит, — ответила она. — Если он и проходил, то, должно быть, до того, как я вышла.

Раздался всеобщий рев разочарования. Мегера с ножом придвинулась ближе к двери, и ее свирепые голодные глаза оценивающе разглядывали опрятный наряд и белое лицо гражданки Видаль с ненавистью, питаемой подобными существами к любой женщине, обладающей хотя бы в малой степени природной женственностью.

— А ты, случайно, не припрятала его? — завизжала она с неописуемой злостью. — Ты сама, случайно, не аристократка? Что-то слишком белое у тебя лицо и белые руки, да и говоришь ты жеманно. — Она обернулась к остальным и взмахнула рукой с ножом, указывая на Анжель. — Я вам говорю, она врет! Посмотрите на нее! Посмотрите на ее платье, лицо, руки. Разве она похожа на патриотку? На истинную дочь Франции — той славной новой Франции, что выросла на пепле тирании и порока?

Толпа молчала, и это молчание было зловещим. Обманутые одной жертвой, эти санкюлоты[2064] получили возможность утешиться, утолить свою проснувшуюся жажду крови другой. А эта женщина выглядела нежной и светлой, в ее облике проглядывали непростительные — антиреспубликанские — приметы: миловидность и чистота, и у них созревала общая мысль: раз уж одна жертва от них сбежала, нужно заменить ее новой.

Анжель стояла, чувствуя, как холодный, парализующий страх охватывает ее в этой зловещей, многозначительной тишине, под этими полными яростной злости взглядами, обращенными на нее. Она могла бы повернуться и уйти в дом, но это значило бы сдаться. Она подумала, что Видаль все слышит и сейчас спустится ей на помощь. Вдруг в толпе раздался смех, похожий на лошадиное ржание. Он принадлежал молодому патриоту, который отнесся к женской привлекательности иначе, чем его товарищи к красоте этой женщины.

Он шагнул вперед, грубо оттолкнув плечом мегеру.

— Что ты тут строишь из себя? — презрительно рассмеялся он в лицо. — Ты всего лишь женщина. И непоследовательна, как и все женщины, если, конечно, ты еще не стала предательницей и не собираешься спасать эту аристократическую собаку, которая пудрит голову мукой, украденной из бедняцкого хлеба.

— Я? — закричала на него искренне изумившаяся тетка. — Я спасаю аристократа? И ты говоришь это мне? Мне, которая в сентябре[2065] на Лa-Форс[2066] перерезала глотки десяткам таких, как он? Я говорю, что она изменница, что она дает убежище собаке, за которой мы гонимся, она…

— В чем дело?

Резкий и отдающий металлом голос, произнесший этот вопрос как команду, оборвал тираду мегеры и прекратил шум у порога. Патриот, стоявший слишком близко от Анжель, был отброшен ударом в сторону, другой отлетел в объятия стоявшего за ним человека, и Видаль вышел вперед. За ним волочилась его сабля. Он встал рядом с Анжель, и она облегченно вздохнула.

— В чем дело? — повторил он еще резче и свирепее, чем прежде, меча глазами молнии в эту взъерошенную толпу.

Первой пришла в себя мегера. Она обнажила свои желтые клыки в злобной ухмылке.

— Какое тебе дело? Ты что, дамский угодник, гражданин солдат? — И она разразилась неприятным визгливым смехом. — Святая гильотина!

— Мне кажется, вы оскорбили мою жену — жену солдата Франции. Убирайтесь, иначе Комитет секции разберется с вами.

Его властный вид, мундир, трехцветный шарф на талии, рост и очевидная сила произвели впечатление на толпу. Однако обескуражить старую мегеру было гораздо сложнее, чем остальных. Она стала размахивать ножом перед самым носом полковника, обращаясь к нему на диком революционном жаргоне, которым одинаково владели мусорщик и депутат. Она напомнила ему, что все люди равны, а офицерский чин имеет значение исключительно в его полку. Она рассказала историю об аристократе с напудренной головой, которого они преследовали и потеряли, и обвиняла Анжель в том, что та предоставила ему убежище.

— Вот еще! — возразил он. — Это ложь!

— Спроси ее! — заверещала баба. — Спроси ее!

Но Видаль тоже достаточно хорошо владел революционным жаргоном, и именно этот язык он выбрал для ответа.

— Какая нужда спрашивать ее? Разве меня не было в доме? Разве я сам не знаю, что никакой аристократ не входил сюда? Кроме того, неужели я стану оскорблять жену подобным вопросом? — Его голос звучал горячо и гневно. Выдержав небольшую паузу, он закончил: — Только посмейте сказать, что, пока я проливаю на границах кровь в сражениях за свободу и против тиранов, моя жена здесь, в Париже, помогает врагам свободы! Если вы так думаете, значит, вы не знаете ни Видаля, ни его жены, у которой больше причин для ненависти к аристократам, чем у любой другой женщины среди вас. Если бы она была способна на такое вероломство, я собственными руками задушил бы ее, я сделал бы это во имя богини разума.

Это был именно тот тон, каким с ними следовало говорить: избитые фразы, звучащие с псевдоклассическим благородством, в которых преподносились им революционные доктрины. Толпа сразу же подчинилась его воле и уже благоговела перед этим революционным рвением, превосходившим их собственное.

Видаль обернулся к жене и приказал:

— Иди, я пойду за тобой. — И когда она заколебалась, повторил уже более настойчиво: — Уходи.

Повинуясь, она пошла, предоставив ему успокаивать толпу, несмевшую возражать против ее ухода. У подножия лестницы Анжель на минуту прислонилась к стене, чтобы передохнуть, сложила руки на груди, потрясенная, трепещущая и полная отвращения. Она всматривалась в полумрак, пытаясь разглядеть беглеца, и наконец заметила его, сжавшегося, под лестницей; было различимо только призрачно белевшее лицо. Вот почему Видаль, спускавшийся в спешке, не заметил его.

— Пойдемте наверх! — прошептала она, и незнакомец повиновался.

Из-за прикрытой двери она слышала голос Видаля, но не различала слов. Затем раздался смех толпы, от которого она содрогнулась, и, держась за перила, последовала по крутой лестнице за беглецом, осторожно нащупывая ступени, потому что уже совсем стемнело.

Глава 2

Незнакомец поджидал ее на лестничной площадке, посматривая через открытую дверь в гостиную, где ярко горевший в камине огонь разгонял сгущающийся сумрак.

Она жестом пригласила его сесть в кресло, и он устало опустился в него, вытирая покрытый испариной лоб. Она подошла к окну и, прежде чем зажечь свет, закрыла ставни.

Когда Анжель ударила кремнем по кресалу, незнакомец произнес:

— Мадемуазель, как я могу отблагодарить вас?

Хотя он еще слегка задыхался, но самообладание вернулось к нему, его голос звучал приятно и напомнил ей голос другого человека, она только не могла вспомнить, кого именно.

— В этом нет необходимости, гражданин. Я сделала не более, чем должна сделать любая женщина, оставшаяся женщиной посреди всего этого. Вы обратились ко мне как к девушке, гражданин, но я замужем.

— Извините, мадам.

Незнакомец поднялся. Теперь он уже был вполне в состоянии не сидеть, когда она стоит.

— Однако не называйте меня и так, — снова поправила она его.

— Еще раз простите, гражданка, — сказал он. — Я подумал, что, поскольку вы предоставили мне убежище…

— То я могу быть не республиканкой. Вы ошиблись. Я жена солдата Франции.

Он учтиво поклонился. Ей это не понравилось, а еще ей показалось, что этот человек неискренен.

— Вашему мужу, гражданка, можно позавидовать, и его следует поздравить.

Не отвечая, она зажгла свечи, потом подошла к очагу и занялась горшком.

— Они еще не ушли, гражданка, — произнес он, и эта фраза прозвучала скорее как вопрос, нежели как утверждение.

— Уйдут, — ответила она. — Вам нечего больше бояться. — Затем переменила тему: — Я дала вам салфетку с кое-какими вещами.

— Она здесь, на столе, гражданка.

Она обернулась, посмотрела на стол, а потом перевела взгляд на беглеца. Некоторое время они стояли лицом к лицу при желтом мерцании свечей, в полном молчании глядя друг на друга широко раскрытыми глазами.

— Вы! — наконец воскликнула она.

— Анжель! — одновременно вскрикнул он.

Они снова застыли в оцепенении, разглядывая друг друга. Теперь она поняла, что показалось ей таким странно знакомым в его флегматичной манере говорить. Колесо времени повернулось вспять. Он почти не изменился за десять лет, прошедшие с тех пор, как двадцатилетним юношей ухаживал за семнадцатилетней Анжель. Глядя на него, она возвращалась памятью в Бовалуар в Нормандии, где шевалье[2067] де Сейрак — а это был он — распоряжался жизнью и смертью всех людей, он был волком, который безжалостно погубил бы ее, если бы не вмешался Видаль. Чтобы спасти ее, Видалю пришлось покинуть свое невеликое хозяйство, он увез ее туда, куда не могла проникнуть месть сеньора, никому не прощавшего сопротивление его воле.

Прошло десять лет, и, хотя это событие было самым значительным в ее жизни, однако штормы и бури последнего пятилетия, вызванные ими грандиозные перемены — перемены, в которых Видаль и его жена сыграли свою роль, — почти изгладили из ее памяти и затуманили эту историю.

— Вы! — снова сказала она после долгой паузы и рассмеялась, оценив иронию судьбы, ухитрившейся опять свести их спустя столько лет и при обстоятельствах, так разительно отличающихся от тех, которыми была отмечена их последняя встреча. В те давние дни он был преследователем, а она — жертвой, искавшей защиты у честного крестьянина, которого любила. Теперь сам Сейрак стал беглецом, преследуемым, и именно у нее, а не у какой-нибудь другой женщины он искал укрытия и защиты.

Этот смех, резкий, немного издевательский, столь сильно диссонировал с ситуацией, что шевалье стало не по себе. Он заметался, и изумление в его взгляде сменилось настороженностью.

— Ты… Ты не выдашь меня? — запинаясь, проговорил он. — Ты не отомстишь мне за грех любви к тебе, Анжель, потому что это любовь толкнула меня…

— Еще одно слово о прошлом, — прервала она его голосом, полным нетерпения, — я открою ставни и позову ваших друзей снизу. — Она смерила его взглядом, полным холодного презрения. — Теперь вы в моей власти, месье шевалье, как некогда я была в вашей. Если вы хотите, чтобы я отнеслась к вам более великодушно, более милосердно, чем вы отнеслись ко мне, не будите неприятных для меня, ненужных воспоминаний.

На минуту он испугался этого царственного гнева, потом пожал плечами и безвольно уронил руки. Но вскоре стук захлопнувшейся внизу двери снова встревожил его. Грохот деревянных подошв по булыжнику прокатился вдоль улицы, а потом снова зазвучал хор нестройных голосов. Охота возобновилась. Они опять орали: «На фонари отправь аристократов!»

Голоса затихали или, скорее, растворялись и терялись в непрестанном реве кузниц Люксембургского дворца.

Сейрак облегченно вздохнул и сказал:

— Наконец-то они ушли. — Потом снова взглянул на нее, минуту помолчал и продолжил: — Поскольку я здесь нежеланный гость, естественно, мне придется откланяться. Мне остается только поблагодарить вас за то, что вы сделали для… незнакомого человека, и уйти. — Он снова сделал паузу, но она опять не ответила. Он слегка наклонил голову, как человек, покоряющийся неизбежному. — Гражданка, — произнес он, — вы знаете, что может ожидать меня на улицах. Я не трус. Меня направлял лишь инстинкт самосохранения. Но если мне не повезет, я умру, не опозорив имени, которое ношу. На некоторое время благодаря вам, я был спасен. Но, возможно, только на некоторое время. Я по-прежнему считаю, что нахожусь в смертельной опасности. Вы поймете мое желание помириться с теми, кого я мог обидеть действиями или намерениями. Мне будет легче уйти, если я буду уверен в том, что вы простили меня за прошлое.

Конечно же, эти слова тронули Анжель. От враждебности не осталось и следа. Но прежде чем она смогла ответить, распахнулась дверь и на пороге появился Видаль.

Сейрак сначала отшатнулся, узнав его. Потом он пришел в себя и стоял, полупрезрительно улыбаясь, в его глазах была заметна смертельная усталость.

— От Харибды прямо к Сцилле[2068], — сказал он почти цинично. — Какая разница! Я устал от всего этого; устал от постоянных усилий сохранить замороченную голову на ненадежных плечах.

Видаль приближался. Он изумленно взглянул на Анжель.

— Так, значит, это была правда? — спросил он и коротко рассмеялся, вспомнив, как распинался перед толпой.

— Как видишь, — спокойно ответила она. — Но я не знала, кто он такой, когда впустила его в дом.

— И кто же это такой, кому ты дала убежище? — эхом откликнулся Видаль, явно заинтригованный.

Полковник снова взглянул на беглеца с любопытством, теперь уже внимательнее, и его суровое лицо потемнело. Он взял со стола свечу и поднял ее вверх, чтобы лучше разглядеть незнакомца. А когда узнал, из его горла вырвалось нечто подобное рычанию, и он поставил свечу на место.

— Бог не дремлет, шевалье де Сейрак, — мрачно произнес он.

Шевалье содрогнулся. Он счел, что теперь все пути спасения для него отрезаны, и решил предстать перед лицом судьбы в маске гордого безразличия. Он слегка усмехался, когда отвечал:

— Я полагал, что Республика отвергла такой предрассудок, как существование Бога.

— Но вы же представили мне доказательство, что он существует, и я вам в этом случае готов поверить, — возразил Видаль. Он помолчал минуту, потом спросил: — Вы можете назвать хоть какую-нибудь причину, по которой я могу не выполнить свой долг гражданина по отношению к вам?

— Не могу.

Тон, которым говорил Сейрак, был равнодушным до такой степени, что голос его звучал почти презрительно.

Видаль поклонился ему и повернулся к Анжель.

— Тогда, моя дорогая, остается только отдать этого милого человека на съедение львам.

— Жером! — Она побледнела и схватила мужа за руку.

— Что еще? Надеюсь, ты не собираешься предложить мне пожалеть его?

— Что было — то прошло. Кроме того, он не так уж и навредил нам. Ему ведь не удалось осуществить задуманное. Будем милосердны, Жером. Давай отпустим его с миром.

Муж посмотрел на нее и сказал с усмешкой:

— Отпустить его? Дать спастись этому волку? Но, определенно, тут распорядилась судьба, это она привела его именно к нам, а не в какой-нибудь другой парижский дом. — Он говорил почти грубо. — Шевалье оказался здесь, чтобы заплатить по старому счету. Воля судьбы вполне определенна. — Он взглянул на Сейрака. — Какие воспоминания вы пробудили во мне! — сказал он, горько улыбаясь. — Дождливый день в марте — жерминале по календарю Свободы, — десять лет назад, когда мы с Анжель бежали из Бовалуара, преследуемые вашими громилами. Как бы они поступили со мной, если бы поймали? Как обошлись бы с ней? Вы пощадили бы нас? И тем не менее она умоляет меня пощадить вас! — Жером с горечью рассмеялся. — Это было в жерминале[2069] — месяце сева. А сейчас мессидор — месяц жатвы. В якобинском календаре заключена ирония, очень подходящая к вашему случаю. Посеянное вами тогда придется пожать сейчас.

— Готов принять что угодно, только бы не слушать вас больше, — сухо ответил Сейрак, отвесив насмешливый поклон.

Видаль повернулся к окну, но Анжель снова загородила ему дорогу.

— Нет, Жером! Опомнись! — Ее голос дрожал, как будто она испытывала ужас. — У меня нехорошее предчувствие. Твоя безжалостность может принести нам беду. Ради Бога, пусть он уйдет. Мы отомстим ему благородством, понимаешь? Что он для нас, в конце концов? Пустое место. Отпусти его, Жером! Если ты меня любишь, исполни мое желание.

Видаль взглянул на жену. Его решимость была поколеблена.

— Только из любви к тебе я хочу оплатить по этому счету.

— Оплати. Но не монетой месье де Сейрака. Рассчитайся добром за зло, Жером, — только поступив так, ты поступишь достойно, пусть он идет своей дорогой.

— Клянусь честью, я не так понимаю, что такое расплата, — проворчал он.

— И возмездие — тоже. К сожалению. Отпусти его. Ради Бога, дай ему уйти. Думаю, месье де Сейрак уже поплатился и будет расплачиваться до конца своей жизни.

— Ах, вот оно что! — этот аргумент Видаль понял. Ему стало ясно, что верхом милосердия с его стороны было бы отдать Сейрака преследователям, которые могли положить конец его страданиям.

— Ну что ж! Из любви к тебе, — сказал он. — Если ты просишь, пусть так и будет. В конце концов, как ты сказала, он действительно пустое место. — Видаль обернулся к Сейраку. — Гражданин, ваш путь свободен. Можете уходить.

— Благодарю вас за милосердие, — сказал тот, но взглянул при этом на Анжель. Потом поклонился, сделал шаг по направлению к двери и вдруг остановился, застыл и рухнул на пол.

Видаль растерянно посмотрел на жену и спросил:

— Что же теперь делать?

Она опустилась на колени рядом с потерявшим сознание Сейраком, взяла его за плечи и приподняла голову. Почувствовав влагу под рукой, она быстро отдернула ее.

— Он ранен! — воскликнула Анжель с нотками жалости в голосе.

Приступ слабости, ввергший шевалье в обморок, был непродолжительным. Как только Анжель договорила, Сейрак снова открыл глаза, похожие на черные провалы на прозрачно-бледном лице. Мгновение они были пустыми и бессмысленными, но постепенно оживились, и в них появилось любопытство, выдающее отсутствие ориентации в окружающей обстановке, следующее за возвращением сознания. Но когда взгляд шевалье упал на Анжель, все еще поддерживавшую его голову, он полностью пришел в себя.

— Извините, — произнес он. — Мне неприятно причинять вам беспокойство, но… — Сейрак с трудом улыбнулся.

Видаль тоже опустился на колени рядом с ним.

— Давайте осмотрим вашу рану, гражданин шевалье.

— Ерунда! Ничего страшного. Когда я сворачивал за угол, один из этих псов швырнул в меня нож. Небольшая царапина, я не обратил на нее внимание. Должно быть, я упал в обморок просто от слабости. Я не ел со вчерашнего утра.

Видаль был по сути добрым и великодушным человеком, и обморок Сейрака возбудил в нем жалость, отчасти заглушившую воспоминания о том, что произошло между ними в прошлом. Не понадобилось и вмешательства Анжель, чтобы он превратился в доброго самаритянина по отношению к давнему врагу.

Вдвоем Анжель и Жером Видаль помогли шевалье подняться и усадили его в кресло. Полковник обнажил раненое плечо Сейрака, а Анжель промыла и обработала рану, которая была и в самом деле неглубокой, как сказал шевалье.

Потом Анжель быстро приготовила ужин, и очень скоро аппетитно пахнущий омлет стоял перед беглецом. Он набросился на пищу, и никакие требования этикета уже не могли удержать его волчьего аппетита. Видаль налил ему простого и весьма дурного качества красного вина, которое в лучшие времена шевалье счел бы настоящей отравой. Но несчастья и лишения умерили его гастрономические притязания. Он пил, пока бутылка не опустела, смакуя невозможно едкую жидкость с благодарностью.

Он начал ужинать первым и закончил последним. Наевшись, с легким вздохом он откинулся в кресле, согретый пищей и взбодренный вином. Великодушие, проявленное к нему людьми, некогда бывшими его врагами, настроило его на особый лад.

— Человек, — заговорил он, — есть, в сущности, не что иное, как творение собственного желудка. Этим определяется своего рода жизненная философия. Полчаса назад я считал, что не могу больше убегать и прятаться в попытках сохранить свою пустую жизнь просто потому, что пустота была моим физическим состоянием. Я был готов пойти и сдаться этим канальям только для того, чтобы положить всему этому конец. Но, поев и выпив, я как будто заново родился. Ожив, я больше всего хочу, практически любой ценой, продлить свою жизнь. Надеюсь, гражданка, и вы, полковник, что по этой метаморфозе можете судить о глубине моей благодарности.

Таким странным образом прошлое, бывшее болью для всех троих, было перечеркнуто. Супруги Видаль дали ему убежище, и это накладывало на него определенные обязательства. Если хочешь сохранять ненависть к своему врагу, нельзя заключать перемирие; а если оно так или иначе заключено, ненависть тает понемногу. Почти не заметив перехода из одного состояния в другое, они начали расспрашивать, зачем он приехал в Париж и что делал здесь.

— Я предпринял почти безнадежную попытку бежать, — сообщил он, — вознамерился переправиться в Англию. Один друг в Нанте поможет мне с этим в любой момент. Потом, чтобы не оказаться без средств к существованию в чужой стране, я вернулся в надежде забрать кое-какие бумаги и драгоценности, хранившиеся в моем доме здесь. Я должен был понимать тщетность такого предприятия. Конечно же, толпа успела все обшарить до меня, а что оставила она, реквизировали в национальную казну ваши друзья из Конвента. Я напрасно приехал, так же как, возможно, и вы напрасно проявили ко мне доброту и напрасно подвергаете себя опасности, укрывая меня. Я не вижу для себя возможности когда-нибудь выбраться из Парижа подобру-поздорову. — Он помрачнел и заключил: — Из всего, что произошло, можно сделать вывод, что я поступил глупо, убежав сегодня вечером от толпы. На некоторое время обычный инстинкт самосохранения одержал верх над рассудком. Теперь я понимаю, насколько лучше было бы просто сдаться и позволить им прикончить меня.

Решившись на добрый поступок, как, впрочем, и любой другой, трудно совершить только первый шаг. Когда же он сделан — наоборот, повернуть назад уже непросто. Анжель испытывала еще большее, чем ее муж, сочувствие к беглецу. Его безропотность и уныние — и кто знает, возможно, также приятная внешность, потому что шевалье был привлекательным мужчиной и на его облике лежала печать знатности и хорошего воспитания, — вызвали в ней чувство сострадания, и она, решив быть в этом последовательной, обратилась к мужу:

— Ты в состоянии помочь ему, Жером? У тебя есть возможность тайно вывезти его из Парижа?

— Мне? Вывезти его? — изумленно выдавил из себя Видаль.

— Нет, нет, — сказал Сейрак. — Вы требуете от него слишком многого, гражданка. Каким бы я ни был сегодня, в юности я действительно много грешил и виноват перед вами обоими. Есть предел добру, которым можно отплатить за зло.

— Но не для христиан, — возразила Анжель.

Шевалье слабо улыбнулся.

— Для христиан! Ха! Но вы забываете, что, видите ли, Республика упразднила христианство. Нет, нет, вы просите полковника Видаля сделать больше, чем заложено в его натуре, возможно, даже больше, чем моя натура позволит принять.

На лице Видаля теперь тоже появилось выражение сострадания.

— Если вы в состоянии принять это, гражданин, то я в состоянии предложить вам выход, — сказал он. — Одна из моих задач здесь, в Париже, состоит в том, чтобы набрать подкрепление для армии генерала Дюмурье. Неотложно требуются рекруты, и через неделю из Парижа к границе со мной отправится множество людей. Вы уже видите дверь, которую я открываю перед вами? Рекрут, гражданин шевалье. Присоединяйтесь ко мне, я внесу вас в списки солдат, и не возникнет никаких вопросов. Как только вы наденете голубой мундир, вам не будет грозить никакая опасность. Вы выйдете из Парижа с моими солдатами, и, как только окажетесь за его пределами, я с готовностью пошлю вас на какое-нибудь особое задание, чтобы дать возможность дезертировать и отправиться к вашим друзьям в Нанте.

Анжель горячо поддержала этот план. Что касается Сейрака, то он только удивленно и печально смотрел на полковника, не говоря в ответ ни слова.

— Вы сделаете это для меня? — наконец спросил он.

Шевалье поднялся и склонился над столом.

— Если ваша натура позволяет принять это, — с легкой иронией сказал Видаль.

— Гражданин полковник, вы мстите поистине благородно. У меня нет слов, которые…

— Не нужно слов. Сегодня вам лучше остаться здесь. Мы не можем предложить вам постель, поскольку, как видите, у нас небольшая квартира. Но если вас устроит пол и ковер, в который можно завернуться, то по крайней мере здесь, вы будете в безопасности и сможете спать спокойно. Завтра мы превратим вас в солдата Единой и Неделимой Республики.

Сейрак сел и, то ли от переполнявших его чувств, то ли просто от страшной усталости, уронил голову на руки и заплакал.

Глава 3

На следующий день вскоре после полудня Видаль докладывал в Тюильри[2070] о делах, которые поручил ему генерал Дюмурье, и совершил при этом страшную ошибку: не только потому, что отвечал на праздные вопросы относительно дела, приведшего его в Париж, но, более того, отвечал правдиво. Прояви он осмотрительность, никто не узнал бы о поручении генерала, пока он сам не выступил бы в Конвенте перед представителями нации. Если бы Сен-Жюст[2071] тогда разобрался в этом деле — как должен был поступить, — по крайней мере, у него возникло бы претензий по отношению к Видалю. Он направил бы все свое негодование на самого генерала Дюмурье, минуя Видаля, который был всего лишь послушным инструментом в руках своего командира. Однако излишняя разговорчивость полковника привела к конфликту с Сен-Жюстом, и Жером оказался в очень серьезной опасности, на волосок от гибели.

Это происходило в зале дворца в ветреный день мессидора, для которого характерны ссоры. Видаль с важным видом поднимался по ступенькам, звеня шпорами и громыхая саблей; он схватил за плечо неопрятного привратника так, что тот скорчился, и приказал ему грозно:

— Иди и скажи представителям нации, что пришел полковник Видаль из Голландской армии, чтобы изложить перед августовской ассамблеей жалобу генерала Дюмурье.

Зал был заполнен обычной толпой, бездельники и люди дела стояли рядом; патриоты в красных фригийских колпаках, неряшливые в силу своего «истинного» патриотизма, слонялись без дела, покуривая грязные трубки; туда-сюда сновали юристы в черных мантиях, изображая страшную занятость, то тут, то там граждане представители становились центром небольшой толпы крикливых республиканцев обоих полов; члены Национальной гвардии[2072] в синих мундирах, несколько солдат и бесчисленное множество шпионов и агентов секций приходили и уходили или бродили по залу, перемещаясь от одной группы к другой.

Но как только заговорил Видаль, неожиданно наступило молчание, и полковник обнаружил, что все взгляды устремлены на него. Но это ни в малейшей степени не обескуражило его. Он видел войну и смерть, и ему не было дела до выражения лиц уставившихся на него оборванцев. Более того, он был убежден, что у него прекрасная фигура, он на несколько дюймов возвышался над самым высоким из присутствовавших, и к тому же был достаточно молод, чтобы ему не льстило то обстоятельство, что он — центр всеобщего внимания.

Он отпустил привратника, который помчался докладывать о нем, и стоял, с некоторым высокомерием позволяя окружающим любоваться своим простым, но не без приятности, лицом и лихо сдвинутой на ухо огромной шляпой с кокардой.

Из группы людей выступил капитан национальной гвардии.

— Ба! Видаль, мой полковник! — воскликнул он, приближаясь. — Ты как с неба свалился.

Видаль глянул на него сверху вниз.

— Верное определение, — сказал он. — Я ангел мщения.

Это было многообещающее начало, и праздная публика придвинулась поближе к нему в надежде, что последует продолжение, дополняющее уже сказанное.

Дюшатель — капитан Национальной гвардии — принялся расспрашивать нашего полковника, и Видаль не счел необходимым делать секрет из того, что вскоре должно было стать основной темой разговоров в Париже.

— Проклятая собака подрядчик наживается на крови французских солдат, — сказал он. — Я приехал, чтобы возбудить процесс, который заставит его голову понюхать национальную корзину[2073].

Этот образ был нов и звучал истинно патриотически. Несколько оборванцев зааплодировали.

Какой-то патриот во фригийском колпаке с кокардой и в неописуемо гнусном платье вынул из зубов длинную чадящую трубку и нахально сплюнул на мантию юриста, которая, несомненно, казалась ему слишком чистой для доброго республиканца, каковым он считал себя.

— Свинья! — злобно выпалил юрист.

— Брат, — спокойно ответил патриот, — если ты будешь путаться у меня под ногами, такое случится еще не раз. — И он обратил взгляд на Видаля, громогласно потребовав назвать имя и преступление, о которых тот упомянул.

Видаль выложил все без колебаний. Как солдат, он, естественно, был полон негодования, и его не волновало, как скоро его слова обрастут отвратительными подробностями.

— Предатель, о котором я говорю, — правительственный подрядчик, которому нация платит за снабжение армии обувью. Движимый отвратительной алчностью, он прислал нам сапоги, сделанные скорее из бумаги, чем из кожи, вследствие чего солдаты Франции ходят разутые и были погублены тысячи жизней — ценных для Франции в эти тяжелые времена, но пожертвованных только для того, чтобы этот вор смог обогатиться.

Послышались негодующие голоса. «Его имя! Имя!» — требовали они.

Видаль вдруг подумал, что был, пожалуй, неосмотрителен. Но было уже поздно.

— Я приберегу его имя для граждан представителей, — сказал он, когда люди начали вплотную окружать его, и, выставив локти, силой освободил вокруг себя пространство. — Святая гильотина! — заревел он. — Не напирайте на меня!

Вернулся привратник с сообщением, что Конвент проводит дебаты. Гражданин президент желает, чтобы полковник Видаль подождал, но был наготове. Он будет извещен, когда Национальный конвент разрешит ему выступить.

И затем, прежде чем полковник успел ответить, кто-то тронул его за плечо. Он обернулся и увидел стройного юношу с внешностью Антиноя[2074]. На нем не было головного убора, и его роскошные, тщательно завитые каштановые волосы перехватывала широкая лента из черного шелка. Судя по его элегантному платью, он мог быть аристократом.

— Можно вас на пару слов, полковник? — тихо спросил он, кривя губы в презрительной усмешке.

— На сколько вам будет угодно, — последовал моментальный ответ, — хотя я понятия не имею, кто вы такой.

— Меня зовут Сен-Жюст. Я самый незаметный и незначительный из представителей великой нации.

Эту характеристику можно было не добавлять. Его имени было достаточно для многих людей, и более чем достаточно для Видаля, которого Дюмурье предупреждал, что этот человек — друг того самого мошенника-подрядчика, обвинить которого был послан полковник.

Только сейчас солдат сообразил, что проявил неосмотрительность, однако не встревожился и не насторожился.

— Я вас слушаю, — начал он.

— Сюда, — сказал представитель, отводя его в сторону.

Видаль полупрезрительно пожал плечами — ему не нравился этот щеголь в синем сюртуке, лакированных башмаках и безукоризненных лосинах, сидевших на нем без единой морщинки. Тем не менее он подчинился повелительному тяжелому взгляду блеклых глаз и движению белой руки.

Толпа с готовностью дала им дорогу. У Сен-Жюста была самая кровожадная натура, самый резкий язык и самое неистовое красноречие в Ассамблее[2075]. Под лисьей внешностью скрывался волк, и, возможно, он был опаснее любого человека тех дней. Было известно также, что его высоко ценит Неподкупный Робеспьер[2076] и в делах политики голоса этой пары звучали как один.

Сен-Жюст отвел Видаля к двери по пятнам солнечного света на полу, вспыхнувшим на мгновение, чтобы затем погаснуть, когда сентябрьский ветер заслонил солнечный лик полчищами пригнанных им туч.

— Я полагаю, вы говорили о Лемуане, — мягко произнес Сен-Жюст.

— То, что вы так быстро об этом догадались, свидетельствует о справедливости сделанного мною обвинения, — подтвердил Видаль.

На мгновение депутат застыл. Потом поднял брови.

— Вы рассуждаете как солдат, а это равнозначно тому, что вы не рассуждаете вовсе. Поскольку Лемуан — единственный подрядчик, которому за последние три месяца было поручено правительством снабжать армию обувью, не нужно особой сообразительности, чтобы догадаться, что ваше обвинение направлено против него. — Он немного помолчал, и его холодные безжалостные глаза изучали лицо доблестного солдата. — Скажите, полковник Видаль, это обвинение — единственная причина, по которой вы оставили действующую армию?

— Главная.

— А что вам поручено еще?

— Мой генерал хочет получить обещанное ему подкрепление. Моя другая задача — привести с собой в Голландию новобранцев.

— Вы примете от меня один совет, полковник?

— Это зависит от того, каков он, — ответил Видаль.

— Уделите все свое внимание тому, что считаете — совершенно ошибочно — менее важной своей задачей. Получите санкцию Ассамблеи на проведение набора в армию. Что касается дела Лемуана и сапог — оставьте его. Не получится ничего хорошего из…

Видаль нетерпеливо, почти зло прервал его:

— Вы говорите с солдатом, гражданин. Я получил точный приказ от генерала, и никто, кроме моего генерала, не может освободить меня от выполнения какой бы то ни было его части. Вы понимаете, что, если я поступлю так, как вы предлагаете, Дюмурье расстреляет меня за неповиновение?

— Я могу предотвратить это, — заверил Сен-Жюст. — Я говорю не только за себя лично, но и за самого гражданина Робеспьера. Гарантирую, вас не будут преследовать за то, что вы не выполнили приказ, или, скорее, за то, что выполнили мою… просьбу.

Видаль стоял лицом к лицу с депутатом.

— Может быть, вы скажете мне, какое отношение имеете к этому делу? — спросил он так резко, что на бледных щеках его собеседника вспыхнул румянец.

— Я озабочен интересами нации, — ответил Сен-Жюст, давая понять, что из-за возражений полковника его терпение подходит к концу. — Я убежден, что намечаемое вами обвинение не послужит интересам нации.

Видаль пожал плечами. Растущее в нем неприятие этого человека могло только усугубить его упорство.

— Это не мое дело. Мое дело — подчиняться приказам. Я — инструмент, не более того.

Сен-Жюст показал зубы.

— Вы и сейчас получаете приказ, — сказал он. — Армия Франции, да и сам ваш генерал являются орудием в руках представителей народа — суверенного народа Франции.

— Позвольте заметить, гражданин, что и вы сами вовсе не «представитель суверенного народа». Вы всего лишь один из представителей. Другие находятся в зале. И мое дело касается их, Конвента в целом, а не отдельного его члена, который явно жаждет за их спинами позаботиться о собственных интересах. Можете пожирать меня глазами, бывший шевалье де Сен-Жюст, начавший свою революционную деятельность с кражи денег собственной матери. Вы вор и друг воров, о чем свидетельствует ваша озабоченность делом Лемуана.

Сен-Жюст отступил на шаг, как будто его ударили. Красивое лицо депутата перекосилось от злости и стало страшным, глаза горели от ярости.

— Гражданин солдат, — процедил он сквозь зубы, — вы оскорбляете меня.

— Это вы оскорбляете меня, предполагая, что я с вами одного поля ягода.

— Черт тебя подери! — выругался депутат. — Собака! Одно мое слово может уничтожить тебя.

— Давай выкладывай, — потребовал Видаль громовым голосом. — Мы хотим услышать это слово. Пусть люди послушают твои угрозы, тогда они спросят себя, не вернулись ли мы во времена Капета, когда любой придворный бездельник мог угрожать честному человеку. Одно твое слово уничтожит меня! Вот еще! — рассмеялся он. — Я хочу добавить кое-что еще. Я солдат, мальчишка! Я получил пять ран, все на фронте и все от чистой стали. Ты думаешь, что клинок в спину из-за грязного языка политикана испугает меня?

Говоря это, он надвигался на Сен-Жюста, и депутат снова отступил под яростным натиском этого человека. Он неожиданно испугался. Не столько самого Видаля, сколько непредсказуемого эффекта, который могли произвести его слова на тех, кто слышал их. Сен-Жюст прекрасно знал, что эти люди, анархисты по натуре, были подобны труту, готовому вспыхнуть при первом слове, обращенном против любой власти.

— Замолчи, идиот! — прорычал он.

В этот момент двери в дальнем конце зала распахнулись настежь. Громкий голос привратника прокатился по пустому пространству.

— Гражданина полковника Видаля ожидают представители великой нации у решетки Ассамблеи.

— Иду! — ответил он, отвернувшись от Сен-Жюста. Потом помедлил и через плечо смерил депутата взглядом. — И то, что я сказал представителям, я повторю народу — повторю все, друг мой. Он услышит от меня, что Сен-Жюст — вор и друг воров, и они сделают собственные выводы из моего сообщения. Вот что вы получили из своей попытки совратить честного солдата. Много блага принесет она вам. — И он пошел к залу, задевая шпорами ступени, его шаги раздавались в полной тишине, и все присутствующие провожали его испуганными взглядами.

Перед двойным порталом Видаля на минуту задержал привратник, и когда наконец зеленая суконная занавеска на маленькой двери, ведущей в зал, открылась и он предстал перед решеткой Конвента, то оказался лицом к лицу с Сен-Жюстом. Когда полковник поднимался к одному входу, депутат своей нарочито грациозной, скользящей походкой проследовал к другому и занял свое место у трибуны.

В бесцветных глазах Сен-Жюста, обращенных на солдата, был вызов, который мог бы заставить менее храброго человека остановиться. Однако Видаль хладнокровно окинул взглядом молчаливое сборище представителей и приступил к изложению обстоятельств дела, с которым приехал.

Он начал с рассказа о славных достижениях своих товарищей-соотечественников и славе, которой покрыли себя французские армии в Голландии, затем повел речь о необходимости их усиления, чтобы борьба с наемниками иноземных тиранов была завершена быстро и победоносно. Его военная выправка и звенящий голос, звучавший так, будто он командовал своим полком, произвели на представителей очень благоприятное впечатление. Видаль, помимо своей воли, олицетворял воинскую доблесть Франции. Глядя на него, можно было обрести твердую уверенность в победе французского оружия.

Он заключил эту часть своего обращения, сообщив, что послан своим генералом для того, чтобы повести на поле славы столько новобранцев, сколько подросло молодежи в Париже за последние месяцы. Конвент взорвался аплодисментами, эхом отдавшимися на верхней галерее, заполненной патриотами обоего пола, многих из которых привлекло туда известие о стычке между Сен-Жюстом и солдатом и ожидание, что эта стычка теперь возобновится с новой силой.

Видаль немного помолчал, затем, не сводя взгляда с Сен-Жюста, перешел ко второй части своего поручения.

— До сих пор, граждане представители, я говорил о французской доблести и французском героизме, которыми все французы могут справедливо гордиться. Увы, я вынужден отойти от этой воодушевляющей и вдохновляющей темы! Необходимость требует, чтобы я сменил тему и повел разговор о французской нечестности, французских махинациях и французском предательстве. Если уж мы не смогли избежать того, что позор лег на нас, по крайней мере, мы можем избавиться от него, покарав преступление, приведшее нас к позору.

Он сделал паузу, и в перешептывание ожидающих продолжения событий людей вклинился короткий смешок и язвительный голос Сен-Жюста, решившего дискредитировать оратора.

— Гражданин полковник мастер хлестких фраз!

Но никто не обратил внимание на его сарказм. Даже Видаль, который перешел к выдвижению обвинения против подрядчика Лемуана.

Его выслушали до конца в гробовом молчании. Когда он замолчал, несколько депутатов поднялись со своих мест и прошли к трибуне. Но Сен-Жюст не зря занял место у ее подножия. Обогнав остальных, он вскочил на нее, объявил о своем желании выступить и получил разрешение президента.

Видаль, вцепившись в решетку своими огромными ручищами, откинул голову, возмущенный, что его прервали.

— Гражданин президент, я еще не закончил, — проревел он. — Прежде чем вы выслушаете гражданина депутата Сен-Жюста, я еще должен проинформировать вас о результатах деятельности Лемуана, и вы узнаете то, что гражданин Сен-Жюст, возможно, потом представит в совершенно ином свете.

— Если дело должно быть обсуждено, — обратился Сен-Жюст с высоты трибуны к Конвенту, поражая его своим сардоническим спокойствием, — надо разбирать его по каждому вопросу в отдельности. И у нас уже есть одно обстоятельное заявление, требующее внимания. Что бы ни собирался еще добавить гражданин полковник касательно дела, которое, как он сам сказал, является лишь результатом уже изложенного им, ему придется подождать, пока мы не сочтем целесообразным и своевременным выслушать его. Вы, гражданин президент, поддержите мое предложение, чтобы мы следовали в обсуждении определенного порядка и разбирались с делами по мере их изложения.

— Но… — начал Видаль.

— Помолчите, гражданин полковник, — перебил его президент.

Видаль пожал плечами и облокотился на решетку, терпеливо дожидаясь своей очереди.

Сен-Жюст аккуратно вытер губы тонким платком, прочистил горло и заговорил, медленно и спокойно:

— Мы выслушали страшное обвинение. Такого рода обвинение, выдвинутое против человека, неизбежно должно отправить его голову в национальную корзину. В темные дни тирании, теперь уже давно прошедшие, жизнь честных людей легко и безжалостно приносилась в жертву при наличии самых сомнительных доказательств. Но в новый век, век разума, который, подобно заре, поднялся над Францией, в эти славные дни свободы и братства, когда все люди равны перед лицом закона, с нашей стороны было бы злом вершить скорый суд или…

Видаль взорвался.

— Слова! Слова! — закричал он, прерывая разглагольствование оратора, и обратился с Сен-Жюсту в его же манере: — Гражданин представитель мастер произносить фразы. Но сейчас не фразы нужны. Нужны крепкие сапоги для французских солдат и голова человека, который…

Президент в ярости вскочил.

— Вы можете замолчать, гражданин полковник?

— Как я могу замолчать, когда этот тип…

Раздался рев, в котором потонуло окончание фразы. Президент схватил колокольчик и неистово затряс им, пытаясь навести порядок.

Худощавый невысокий человек в черном, в безупречном парике и с лицом хорька, поднялся со своего места, сняв очки в роговой оправе, при помощи которых он до сих пор просматривал какие-то бумаги. Порядок мгновенно восстановился, и в Конвенте воцарилась тишина. Этим человеком был не кто иной, как гражданин Робеспьер, и Видаль, знавший о его репутации неподкупного человека и в то же время не разбиравшийся в политике, не имевший представления о его привязанности к Сен-Жюсту, решил, что теперь наконец-то сможет изложить до конца дело о попытке склонить его к лжесвидетельству. Но он был ужасно разочарован.

— Теперь, когда Конвент получил возможность выслушать гражданина полковника, имеется ли смысл в его присутствии, гражданин президент, особенно учитывая то, что оно становится причиной беспорядка? — сказал Робеспьер и снова сел на свое место.

Президент — его марионетка — немедленно превратил предложение в приказ. Несколько национальных гвардейцев, слонявшихся около дверей, приблизились к Видалю. Один из них тронул его за плечо. Протестуя, полковник повысил голос. Его должны были выслушать. Ему необходимо было сказать нечто жизненно важное для всех истинных патриотов.

Началось что-то невообразимое. Секция Конвента — дантонисты, бесстрашные монтаньяры[2077] — требовала, чтобы полковника выслушали; но большинство, послушное воле, выраженной Робеспьером, заявило, что власть президента должна быть уважена. Народ с галереи присоединился к спору, разделившись на сторонников как той, так и другой сторон, — словом, в зале воцарился хаос.

Но общий гомон перекрыл трубный глас Видаля, оказавшегося под угрозой насильственного выдворения.

— Отлично, — прокричал он, — я уйду! То, что мне надо сказать, может и подождать. Но если вы заставите меня ждать слишком долго, я расскажу это всему Парижу. Если представители народа не выслушают меня, сам народ будет меня слушать.

И он ушел. Сен-Жюст, ожидавший на трибуне, когда установится тишина и очистят галерею, выглядел бледнее, чем обычно. Он произнес целую речь, и последовавшие за нею дебаты оказались также весьма продолжительными. Видаль больше часа вышагивал по другую сторону двери, игнорируя любопытствующих, внимание которых он привлек. Он пылал от негодования и нетерпения и приготовил разящие фразы, которыми собирался разделаться с Сен-Жюстом, когда наконец его вызовут к решетке Конвента.

Легкий хлопок по плечу отвлек полковника от гневных мыслей. Напротив него стоял высокий человек с львиноподобной головой. Его широкое лицо было изрыто оспинами и обезображено шрамом, поднимавшимся от угла рта. Наряд его был прост настолько, что даже не дополнялся модным шейным платком. Человек с таинственным видом взял Видаля под руку и увлек к двери, ведущей к выходу.

— Друг мой, — сказал он, — вы слишком честны для этого парижского мира негодяев. Хотите выслушать совет?

Видаль зло посмотрел на него и спросил:

— Как? И вы желаете дать мне совет, Дантон[2078]?

Дантон снисходительно улыбнулся в ответ.

— Вы знаете, что можете доверять мне, и, надеюсь, вы также знаете, что я не из тех, кто склоняет кого бы то ни было к трусости. Но сейчас смелость равносильна безумию, не принеся никакой пользы, она уничтожит того, кто проявил ее. Именно в таком положении вы сейчас находитесь. Оставьте это, Видаль.

— Оставить? — возмутился полковник. — Позволить собаке Сен-Жюсту запускать руку в карманы людей, как он запустил ее в шкатулку с деньгами своей матери? Вы знаете, что он подходил здесь ко мне с советом держать язык за зубами насчет делишек Лемуана?

— Я не знал. Но это не удивляет меня. Он именно таков, как вы говорили о нем, и истина явится на белый свет раньше, чем все закончится. Но не вам заниматься этим. Вы не только потерпите неудачу в своих попытках, но окончательно погубите себя, если предпримете их. Сен-Жюст опаснее пантеры в джунглях, и он тоже подкрадывается незаметно.

— Возможно. Но как он может повредить мне? — упрямился Видаль. — Какое обвинение он может выдвинуть против меня? Как он может призвать меня к ответу за то, что я, возможно, сказал ему, не подвергая себя…

Но Дантон прервал полковника, не отводя от него печального взгляда.

— Вам не стоит дожидаться возможности убедиться, на что способен Сен-Жюст. Поверьте мне на слово, что он, если захочет, может уничтожить вас так же легко, как раздавить блоху. — Он слегка хмыкнул. — Друг мой, если он сочтет, что ваша речь может оказаться для него вредной, он знает, как заставить вас замолчать. Вы напугали его. Вы показали ему, что можете быть опасны для него, а люди, которые представляют опасность для Сен-Жюста, обычно отправляются в тележке по улице Сент-Оноре, чтобы воспользоваться услугами национального цирюльника[2079].

— Но сначала меня должны будут судить, — запротестовал наивный Видаль, — и я попрошу, чтобы меня выслушали.

— Вам не дадут такой возможности. Тенвиль знает, как заставить молчать людей, которым не положено говорить.

Пораженный, Видаль уставился на Дантона, не веря, что такая низость могла проникнуть в систему, которая должна была представлять чистейшее из всего, что мир знал до сих пор. Если бы это сказал, ссылаясь на Дантона, кто-нибудь другой, а не сам Дантон, полковник не поверил бы ему. Он ведь знал, что репутация Дантона, как человека чести, не может подвергаться сомнению.

— Положитесь на меня, — продолжал депутат. — Предоставьте мне добиться свершения правосудия над Лемуаном. Вы можетедоверять мне. Я служу только интересам Франции. И я не смогу служить им как должно до тех пор, пока этот негодяй Сен-Жюст унижает меня так, как я унижу его. Сегодня вы вложили мне в руки оружие, Видаль. Позвольте, я воспользуюсь им.

— Но как же мой долг? — запротестовал Видаль.

— Вы с честью выполнили его. Вы сделали доклад. Остальное можете предоставить мне. Вам придется поступить так независимо от вашей воли, потому что в том настроении, в которое вверг Конвент ядовитый язык Сен-Жюста, он не предоставит вам новой возможности выступить. И поскольку вы угрожали, что в таком случае обратитесь к народу, я должен откровенно предупредить вас, что, если сейчас вы отправитесь в Париж, вас ждет верная смерть. К этому предупреждению позвольте добавить еще один совет — совет искреннего друга, который желает вам добра. Немедленно уезжайте из Франции, сегодня же, слышите! Возвращайтесь в Голландию под защиту ваших штыков и оставайтесь там, пока не услышите, что Сен-Жюст уничтожен, иначе он уничтожит вас.

Но все существо Видаля воспротивилось такому совету, который он счел советом стать трусом. Он настаивал, что должен остаться. Его не заставит бежать болтовня какого-то жеманного фата, которым является Сен-Жюст. Он не запуган. Сен-Жюсту придется считаться с ним.

Однако Дантон настаивал, и постепенно логика его разумных доводов подействовала на полковника, знавшего депутата и доверявшего ему. Но только упоминание о жене заставило Видаля отступить наконец с занимаемых позиций по отношению к такому презренному врагу, каким он считал Сен-Жюста.

— А как насчет Анжель? — мрачно спросил Дантон. — Вы оставите ее вдовой?

Видаль задумался. Представить Анжель вдовой, беззащитной в этом революционном хаосе, было невыносимо.

— Она хочет поехать со мной в Голландию, — медленно сказал он. — Она устала от Парижа и своего одиночества в этом море жестокости.

— Уезжайте с нею вместе, и сегодня же, — сказал Дантон. — Поступите так если уж не для собственного, то ради ее блага. И поверьте мне, что возмездие настигнет Сен-Жюста и его вороватого друга Лемуана.

Видаль начал поддаваться уговорам.

— Но мои бумаги? — в последний раз попытался протестовать он. — Они должны быть приведены в порядок, прежде чем я уеду, и если отношение Сен-Жюста ко мне таково, как вы говорите, он поймет, что я…

— Вздор! Я обеспечу вам паспорт раньше, чем Сен-Жюсту придет в голову, что вы намерены уехать. И я получу необходимые подписи, помимо моей собственной — Демулена, Бийо и других. Идемте, я сразу же все устрою, при условии, что вы обещаете уехать сегодня же вечером.

Скрепя сердце Видаль дал требуемое обещание. Не в его правилах было покидать поле боя таким образом. Но он должен был думать о том, что станется с Анжель, если он поступит так или иначе.

Глава 4

Шевалье де Сейрак провел день в компании Анжель неплохо. Пессимист Шопенгауэр уверял, что только боль положительна, что удовольствие — целиком и полностью отрицательное ощущение, учитывая отсутствие физических или умственных страданий, что хорошее самочувствие — всего лишь отсутствие болезней тела, а счастье — не более чем отсутствие неприятностей. Если и были исключения, которые этот пессимист рассматривал в своем философском учении, то случай с Сейраком полностью укладывался в правило, поскольку он ощущал себя просто на вершине счастья.

Он просидел около окна всю первую половину дня, ничего не делая и ни о чем не думая. И это был тот самый род праздности, который в другие времена безумно раздражал его, но сейчас, после нескольких дней и ночей бегства и отчаяния, был ему необходим. Ему доставляло несказанное удовольствие просто сидеть здесь, наблюдая за Анжель, проворно управлявшейся с иголкой. Он мало говорил, а между редкими фразами мурлыкал давно забытые песни. Тень смерти, так долго преследовавшая его, отступила.

Анжель проверяла содержимое ранца Видаля. Среди вещей она обнаружила поношенную шинель, потертую на рукавах и спине, и сразу же принялась чинить ее. Сейрак смотрел на нее и восхищался проворством ее пальцев, державших иголку. Его поразила белизна и нежность ее рук, ведь она была рождена в бедности. Потом он отметил строгую красоту ее лица, темных глаз, затененных длинными изогнутыми ресницами, и вздохнул об упущенной много лет назад возможности.

Сейрака порой увлекали совершенно глупые, вздорные идеи, вот и сейчас ему пришла в голову очередная глупость: а было ли ее милосердие к нему, проявленное прошлой ночью, продиктовано лишь женским состраданием? Он спрашивал себя: а будь на его месте другой человек, менее обаятельный внешне, стала бы она умолять Видаля изменить решение, когда тот собирался вышвырнуть его из дома, и таким образом склонила полковника спасти его? Его тщеславие давало ответ на этот вопрос, и ответ этот был отрицательный.

Затем шевалье задумался о том, была ли она действительно счастлива с Видалем. Он считал невероятным, чтобы это грубое животное — так он называл всех республиканских солдат — могло вызвать любовь у столь изящного и нежного создания. Себя он находил полной противоположностью Видалю и полагал, что сравнивать их двоих — все равно что сравнивать горячего арабского скакуна с одним из тех неповоротливых фламандских битюгов, которые ежедневно возили грузы по улицам Парижа.

Прошлой ночью Сейрак чувствовал благодарность за настоящее и раскаяние за прошлое. Этим утром он углубился в размышления об упущенных возможностях в этом самом прошлом. Шевалье проводил время в праздных размышлениях и пустопорожней болтовне, но к вечеру наконец решил измерить истинную глубину чувств Анжель к Видалю.

— Нет сомнения, гражданка, — сказал он, — что вы с радостью покинете этот кошмарный город и избавитесь от здешнего вечного республиканского поста.

— В самом деле, — согласилась она, даже не взглянув на него.

— И однако эта перемена не столь уж восхитительна. Последовать за армией, и куда! — в Голландию — сырую, дикую страну — брр! — Он передернулся, как будто воображаемый холод в самом деле коснулся его.

— Я буду там со своим мужем, гражданин, — ответила она.

— Да, конечно! И если вы считаете это достаточной компенсацией за все тяготы, которые вам придется претерпеть, тогда говорить не о чем.

Она подняла на него глаза и медленно смерила его взглядом.

— Я попросила бы вас, гражданин, не шутить по этому поводу.

— Я и не мог шутить над этим, — серьезно уверил он ее. — В конце концов, в самой армии будет только ваш муж; вы останетесь где-нибудь в тылу, изредка встречаясь с ним, постоянно переезжая с места на место и обнаруживая, что вы все еще не привыкли к трудностям.

— Я не сказала бы, что не привыкла к ним, — спокойно ответила она. — И если даже я останусь в тылу, все же я буду значительно ближе к нему, чем здесь, в Париже. К тому же я не верю, что тревоги войны могут сравниться с ужасом, в котором я жила здесь.

Он решил, что лот еще не достиг дна, и снова вознамерился бросить его, на этот раз с большим успехом, когда на лестнице послышались шаги, сопровождаемые звоном сабли по балюстраде.

— Это Жером, — сказала Анжель и поднялась, накинув шинель на спинку стула. Сейрак чертыхнулся про себя, проклиная это несвоевременное возвращение и собственную медлительность, из-за которой он упустил еще одну возможность…

Вошел Видаль, Анжель сразу же поняла по его лицу, что дело плохо.

— Что случилось? — вместо приветствия спросила она.

Видаль в который раз поразился тому, как быстро жена улавливает его настроение. Затем с хохотом швырнул огромную шляпу с кокардой в угол и закрыл дверь.

— Случилось наихудшее, — признался он. — Я свалял дурака. Слишком много распинался перед толпой, которая называет себя Национальным конвентом.

Ее охватил страх. Если уж он позволил себе выразиться о Конвенте в таких выражениях, значит, дело серьезное.

— Но что такое? — задыхаясь, спросила она.

— Вот что, — ответил он и вытащил из нагрудного кармана разрешение на выезд, которым снабдил его Дантон. Он развернул его и пододвинул по столу поближе к ней.

Анжель посмотрела на бумагу, но ничего не поняла.

— Нам надо укладывать вещи, моя девочка. И постараться выбраться из Парижа до того, как заставы закроют на ночь, иначе мы можем вообще никогда отсюда не уехать. Как видишь, мои бумаги подписаны и в порядке. Нашему отъезду ничто не препятствует, и нет необходимости беспокоиться. Я распоряжусь, чтобы экипаж был здесь в восемь часов. Так что к этому времени будь готова.

— Но что же все-таки случилось? — настаивала она, подойдя ближе и положив руки ему на плечи.

Позади, около окна, стоял Сейрак, который тоже вскочил, встревоженный услышанным.

Видаль рассказал об ошибке, которую допустил.

— Ты скажешь, что я был глупцом, — закончил он почти раздраженно. — Я это знаю. Я напрасно поверил в честность представителей нации, обманутый их разглагольствованиями о свободе и честности. А теперь я публично назвал Сен-Жюста вором и угрожал ему расследованием темных делишек как его самого, так и его сообщника и подручного Лемуана. Я сослужил нации службу, от которой уклонился бы любой, менее честный человек. Представители понимали это. Но как они могли выразить свою благодарность? Спокойно сидеть и ждать, пока Сен-Жюст, чтобы обеспечить молчание, арестует и гильотинирует меня по какому-нибудь вымышленному обвинению в измене, от которого мне даже не дадут возможности защититься. — Он сердито фыркнул. — Вот так Французская республика. Единая и неделимая, которой я служил, которой я помогал выстоять и защищая которую проливал свою кровь. Сен-Жюст тоже проливал кровь, но это была кровь других. А, черт бы побрал все это! — Он тяжело опустился на стул.

— Жером!

Анжель подошла к нему, обняла за плечи и прижалась щекой к его щеке. Она была очень бледной, похолодев от страха за него.

— Успокойся, — угрюмо сказал он. — Бояться нечего, моя девочка. Хотя все это и крайне мерзко, но для тревоги нет оснований. Кто предупрежден, тот вооружен. Дантон открыл мне глаза на опасность и снабдил документами, которые позволят нам немедленно уехать, прежде чем эта гадюка, Сен-Жюст, сможет ужалить. Так что все в порядке. — Он погладил ее по руке. — И все равно я получил удовлетворение, назвав Сен-Жюста вором. Слово, я думаю уже к нему прочно пристало; никакая кровь не сможет смыть этот ярлык.

Позади него послышался легкий шорох. Видаль резко оглянулся через плечо. Он почти забыл о шевалье.

— А, это вы, гражданин, — произнес он. — Для вас те новости, что я принес, тоже означают перемены.

— Это именно то, чего я боялся, — ответил Сейрак.

— Вы понимаете, что я больше не смогу набрать рекрутов и отправиться с ними на фронт. Кто-нибудь другой позаботится об этом. Мне очень жаль, гражданин. Я и дальше помогал бы вам, если бы мог. Но вы видите, как печально складываются обстоятельства. Я должен позаботиться о жене. Я не могу рисковать ее счастьем, а тем более жизнью, и менее всего ради вас. Я говорю это не из враждебности, гражданин шевалье. Вся наша с вами былая неприязнь в прошлом и забыта. Пока я считал возможным помогать вам, я делал это. Но вы видите, что более это невозможно. Вам придется выкарабкиваться самому.

У Сейрака защемило сердце. Тень, которая было исчезла, снова нависла над его головой и, казалось, стала еще темнее, чем прежде. Он взглянул на Анжель в слабой надежде услышать ее протест и мольбу за него. Но Анжель молчала, поглощенная страхом за Видаля, таким сильным, что он не оставлял места для других мыслей.

— Что ж, прекрасно, — сказал он сдавленным голосом. — Мне остается только поблагодарить вас за все сделанное и…

— По крайней мере, нет необходимости спешить, — сказал Видаль мрачно. — Экипаж не приедет до восьми часов. Таким образом, вам не нужно уходить до сумерек. Вы даже можете уйти позже, если хотите. Можете провести здесь ночь. Но в таком случае я рекомендовал бы вам уйти утром пораньше, прежде чем Сен-Жюст выдаст ордер на арест. Иначе вас обнаружат во время обыска дома и арестуют в качестве утешения за неудачу. — Он встал. — Пойдем, Анжель, надо приниматься за сборы.

— Жером, упаковывать не так уж много, — ответила она. — Управимся быстро.

Они вышли вместе, оставив Сейрака одного, в полном отчаянии. Он стоял около окна, уставившись на дома по другую сторону узкой улицы, и его сердце полнилось негодованием на собственную судьбу и Видаля. Он чувствовал себя обманутым. Его обнадежили и бросили, усугубив страдания. Его душа возмущалась таким обращением, и из глубины ее он проклинал Видаля, ставшего причиной его нынешнего несчастья. День, начавшийся так счастливо, заканчивался отвратительно для него.

Вскоре после семи какой-то человек постучался в дверь дома Видаля. Анжель встревожилась: а что, если уже было слишком поздно? А вдруг это слуга закона? Но Видаль успокоил ее.

— Сен-Жюст не сможет ничего сделать, пока не обвинит меня завтра официально, если он вообще намеревается так поступить. Кроме того, когда придут меня арестовывать, это будет не один человек. Явится целый взвод национальных гвардейцев с примкнутыми штыками.

Жером спустился, чтобы открыть дверь тщедушному парню, который, уверившись, что разговаривает с полковником Видалем, вручил ему запечатанный пакет. Видаль вскрыл его, изучил вложенное послание вдоль и поперек и отпустил посыльного.

— Скажи, что я немедленно последую за тобой, — заверил он. — Конечно, если я не окажусь там прежде тебя.

Полковник поднялся наверх, чтобы взять шляпу и показать письмо Анжель. В нем были две строчки, завершавшиеся размашистой подписью Дантона: «Немедленно приходите ко мне. Есть чрезвычайно важные новости. Ради спасения вашей жизни, не медлите».

— Что это значит? — спросила она.

— Как раз это я и намерен выяснить. Но, что бы там ни было, тебе не стоит тревожиться. Я просто схожу туда и вернусь к приезду экипажа.

Однако, несмотря на все уверения, после его ухода Анжель продолжала волноваться. Она стояла у окна, глядя, как он идет по улице, и продолжала смотреть еще некоторое время после того, как он свернул за угол и пропал с ее глаз, моля про себя Бога о его благополучном возвращении. Наконец она обернулась к Сейраку и сказала с легким вздохом:

— Как я буду счастлива, когда заставы останутся позади и мы покинем этот ужасный город. — Потом, почувствовав тревогу и за Сейрака, она спросила: — А вы, гражданин? Что вы теперь намерены делать?

— Что я намерен делать? — переспросил он с печальной улыбкой. — Какие намерения теперь могут соответствовать моим возможностям? Я должен покориться судьбе.

— Увы, гражданин! Я бы очень хотела помочь вам, но вы сами видите, как это трудно.

Ее сострадание вновь возбудило в нем самодовольство.

— Если произойдет худшее, — сказал он, — я, по крайней мере, буду помнить о нашей встрече, согревшей мне сердце. Пока я не встретил вас снова, гражданка, я воображал, что в Париж меня привела моя злая звезда.

Она взглянула на него, нахмурив брови, и он почувствовал, что коснулся опасной почвы. Его куртуазная манера говорить, пробудившая у нее далеко не приятные воспоминания, слегка охладила ее озабоченность его судьбой. Она отвернулась и молча пошла по комнате, собирая вещи.

— Мне еще нужно закончить укладываться, гражданин, до возвращения мужа, — сказала она и вышла.

Глава 5

Сейрак следил за каждым ее движением и вздохнул, когда дверь закрылась. Он плюхнулся в кресло у стола и погрузился в задумчивость. Потом взял со стола бумагу, которую оставил там Видаль. Это был пропуск, который давал возможность полковнику покинуть Париж. Сейрак прочитал его, бросил обратно и встал, потянувшись, как будто после долгого сна. Его взгляд упал на синюю потрепанную шинель, которую чинила Анжель и которая теперь висела на спинке стула. Мгновение его лицо не выражало ничего, кроме изумления неожиданной мыслью, мелькнувшей у него в голове. В следующий момент он задумчиво нахмурился и предательская усмешка искривила его губы.

Он вытянул руки перед собой и с втянутой в плечи головой пошел к камину. Он стоял там, уставившись на затухающие угли ничего не видящими глазами, полностью сосредоточившись на этой неожиданной идее, открывавшей перед ним дверь к спасению.

Шевалье вернулся к столу, обошел его с другой стороны, остановился перед стулом с шинелью и прислушался. Было слышно, как в соседней комнате быстро ходит Анжель, собирая вещи и готовясь к отъезду.

Удовлетворенный тем, что она поглощена своим занятием, Сейрак резво принялся за осуществление задуманного. Он нетерпеливо содрал с себя редингот, оставшись в одной сорочке, нанковых панталонах и гессенских башмаках. Эта нижняя часть его костюма была такой же, как у любого члена Конвента; она также не отличалась от той, которую носил сам Видаль. Шевалье взял шинель и надел ее. Выглядела она не так уж плохо, и большая часть ее изъянов скрылась, когда Сейрак затянул прилагавшийся к ней трехцветный пояс.

Теперь он ничем не отличался от любого из офицеров Единой и Неделимой Республики. Он взял разрешение на выезд и положил его в нагрудный карман, затем осмотрелся вокруг в поисках шляпы. Поиски оказались неудачными, но его взгляд упал на пару пистолетов, оставленных Видалем.

Сейрак взял их и только успел засунуть в карман, как вошла Анжель. Увидев его, она застыла, едва сдержав крик изумления, поскольку не сразу узнала. Затем, придя в себя, она поняла его намерения.

— Что вы делаете?

Он полностью владел собой. Считая себя хозяином положения, он заговорил почти развязно:

— Собираюсь одурачить каналий. Я натянул их ливрею. Видаль должен был дать мне взаймы эту шинель. В самом деле, если подумать, совсем не в республиканском духе иметь две шинели. Для простых патриотов, последователей Руссо[2080] — этого пророка нового Апокалипсиса[2081], — излишняя одежда наверняка покажется признаком аристократизма.

В его дерзости было нечто озадачивающее, и это вызывало у Анжель подозрения. Если бы он говорил более серьезным тоном, возможно, она одобрила бы цель его переодевания и сама позволила ему уйти. Но неприятные сардонические нотки в его голосе выдавали, что он затеял не только это.

— Вас остановят на заставе, — сказала она. — У вас нет бумаг, подтверждающих вашу личность.

Он усмехнулся.

— Не тревожьтесь на этот счет. Я воспользовался данным мне шансом.

Его уверенность, издевательская усмешка сделали подозрения Анжель еще сильнее. Она скользнула взглядом по столу и обнаружила, что бумаги на нем уже не было. Она прокричала:

— Гражданин, где пропуск Видаля? Что вы с ним сделали?

— Честно говоря, как вы и предположили, я присвоил его.

— Вы присвоили его? — Она сделала шаг вперед, пронзая его взглядом, в котором изумление постепенно сменялось негодованием. — Гражданин! Вы шутите?

— Да, это шутка, — согласился он. — Но я подожду смеяться, пока не окажусь за границей. Смеяться слишком рано — к сожалению.

— Вы сошли с ума! Думаете, что сможете пройти заставы с бумагами Видаля?

— Почему бы и нет? Что во мне может опровергнуть тот факт, что я не Видаль? Разве у меня другая шинель? Ей-Богу, я не нахожу, что сильно отличаюсь от других добрых республиканцев.

Она подошла к нему совсем близко.

— Но если вы возьмете эти бумаги, как тогда сам Видаль уедет из Парижа?

— Нет сомнений, что он сможет получить другие так же легко, как эти.

— А если не сможет?

Он развел руками.

— Давайте не будем говорить о самом плохом.

— Гражданин, вы слишком беспечны, — укорила она его, — а дело очень серьезное. Возьмите шинель, если хотите, но оставьте бумаги.

— Но подумайте, — стал уговаривать он ее, — как вы уже сами сказали, шинель без пропуска ничего не стоит. Так что из этих двух вещей я вернул бы вам скорее шинель, и сделал бы это без колебаний, если бы не был убежден, что Видаль может спокойно расстаться с нею.

Она огромными усилиями воли пыталась сохранить самообладание.

— Гражданин Сейрак, вы слышали, как Видаль сказал не более чем полчаса назад, что он в опасности и его спасение заключается в быстром отъезде из Парижа. Что он неминуемо погибнет, если останется здесь до завтра.

— Это превосходное обоснование тому, что я должен уйти сейчас.

— Но разве вы не понимаете, что без этого пропуска Видаль не сможет уехать? Что если вы возьмете документ, то обречете его на смерть?

Сейрак некоторое время оценивающе смотрел на нее, затем еле заметно усмехнулся. Его опять подвело его неумение быстро соображать.

— Вы будете очаровательной вдовой, — заявил он.

Анжель была готова ударить его за эти дурацкие слова, однако продолжала сохранять самообладание, хотя ее глаза горели от ярости. Хорошо было лишь то, что теперь она уже не питала иллюзий в отношений него.

— Каналья, — произнесла она, и более сильного удара нанести ему было просто невозможно. — Это в благодарность за то, что Видаль предоставил вам убежище?

При слове «каналья», употребляемом представителями его класса по отношению к тем, кого они считали отбросами Франции, Сейрак посерьезнел и его бледное лицо слегка порозовело.

— Убежище предоставил мне не Видаль, — ответил он угрюмо. — Видаль отдал бы меня толпе; он удержался от этого с трудом. Так чем я в таком случае обязан Видалю?

Она могла бы возражать по этому поводу, но решила перейти на более твердую почву.

— А как насчет меня? Мне вы тоже ничем не обязаны?

Он шаркнул ногой в своей куртуазной[2082] манере.

— Признаю, что многим вам обязан. И прошу судьбу только о возможности отблагодарить вас должным образом.

— Но неужели вы не понимаете, что, если лишите Видаля возможности спастись, вы предадите и меня вместе с ним? Вы можете не признавать своего долга по отношению к моему супругу, но не вправе отречься от того, чем обязаны мне. Я спасла вам жизнь. Неужели в благодарность за это вы уничтожите мою?

— Как вы можете считать меня способным на такое?

— Ах! — с облегчением вздохнула она, неправильно истолковав его слова. — Значит, вы вернете пропуск?

— До чего же вы неблагоразумны. Зачем нам возвращаться к этому вопросу?

Анжель была в состоянии только молча смотреть на него. Она ничего не понимала и к тому же видела за всем этим нечто еще более ужасное.

— Но разве вы не понимаете, что если не отдадите пропуск, то обречете меня на гибель?

— Почему? — поинтересовался он, вскинув брови и охватив ее неожиданно загоревшимся взглядом. — Почему я должен обрекать тебя на гибель? Почему вообще я должен оставлять тебя? Пропуск выдан полковнику Видалю и его жене, Анжель Видаль.

Она отшатнулась, ее взгляд застыл, и пальцы начали машинально теребить кружевной платок. Это была невероятная наглость! В революционном Париже, улицы которого были скользкими от крови аристократов, почти у самого подножия гильотины, он надеялся возобновить их отношения десятилетней давности. Он преследовал ее тогда, когда его слово являлось законом. И вот опять решил приобрести над нею власть, хотя сам стал гонимым и преследуемым.

Ободренный ее неправильно им понятым молчанием, он начал развивать свою идею:

— Ты не должна думать, Анжель, что я способен лишить тебя возможности избежать опасности, которую предоставляет этот пропуск. Я оставлю тебя здесь только в том случае, если ты сама пожелаешь этого. А с какой стати тебе этого желать? Ты же сказала, что остаться здесь означает для тебя гибель. Зачем же оставаться, если я с радостью могу составить тебе компанию?

Она продолжала молча смотреть на него, задаваясь вопросом, издевается ли он над ней или просто сошел с ума.

Поскольку она не отвечала, Сейрак, опьяненный собственной самоуверенностью, истолковал это только как нерешительность. Он приблизился к ней и протянул руки, чтобы привлечь к себе. Анжель, хотя еще не совсем оправилась от потрясения, в страхе отпрянула.

— Нет! Нет! — простонала она.

Но Сейрак опять ничего не понял. Он счел ее реакцию последним усилием остаться верной чувству долга и воспротивиться сделанному им предложению. Он уже нисколько не сомневался в ее благосклонности. Если она была равнодушна к нему, зачем же тогда было умолять за него Видаля? На этот вопрос он мог дать только один ответ.

— Я люблю тебя, Анжель! — вскричал он. — Брось все это, уедем из Парижа, из Франции, подальше от республиканских собачьих отродий. Я открою для тебя все врата жизни, Анжель!

Она попятилась от него, пока не уткнулась спиной в стену. Лицо ее побелело от ужаса. Однако, хотя тело Анжель было парализовано страхом, ее ум, подстегнутый обстоятельствами, работал живо. Она поняла, что, как бы она ни умоляла его и ни взывала к человечности, все равно не сможет остановить этого глуповатого мерзавца. Если она продолжит свои попытки, он не остановится перед применением силы. А если он уйдет, прихватив пропуск Видаля, полковник лишится единственного шанса выбраться из Парижа.

И она решилась. Если уж она не может воспрепятствовать его уходу, то по крайней мере может задержать его, пустившись на хитрость — использовав его предложение о совместном бегстве. Любой ценой она должна тянуть время, пока не найдет возможности опрокинуть на него стол и вернуть листок бумаги, который сейчас означал для ее мужа спасение.

Тем временем, уловив ее мысли и настроение, Сейрак заколебался. Это было не трудно — Анжель не могла полностью скрыть своего отвращения к нему. Вероятно, какая-то доля чувств проявилась на ее лице. Однако самодовольство вновь ослепило его и привело к неверному заключению о причинах затянувшейся паузы.

— Бедное дитя, — пробормотал он, и в его голосе послышалась нежность. — Прости, если я напугал тебя. Учитывая, что я ждал десять лет, неужели мое нетерпение кажется неестественным?

Она слегка пожала плечами и взмолилась в глубине души, чтобы поскорее вернулся Видаль. Где он пропадает и что задержало его? Неужели интуиция не подсказывает ему, в каком положении она оказалась? Сделав над собой усилие, Анжель ответила, стараясь оттянуть уход Сейрака:

— За все эти годы я знала так мало любви, что могла испугаться любого ее проявления, особенно в такой момент, в таком месте и от человека в вашем положении. Здесь, в Париже, вокруг нас смерть, гражданин шевалье…

Радость и удивление от ее признания почти лишили его разума. Значит, он напрасно боялся, что его отвергли. Анжель только ждала, когда он выскажется. Значит, Видаль ей совсем не нужен, и ее мольба за него была продиктована не любовью, как он уже было предположил, а женской привязанностью к спутнику жизни, которую иногда навязывают обстоятельства. Однако, глядя на ее лицо, вспоминая, как она сопротивлялась его натиску, он начал вновь испытывать сомнения.

— Твои слова вселили в меня безумную надежду, Анжель. Однако я не принуждаю тебя ни к чему. Если по собственной доброй воле ты откажешься сопровождать меня, я уйду один. Но если ты согласишься последовать за мной в изгнание, оставив этого здорового увальня, на которого были потрачены лучшие юношеские годы, клянусь, что ты никогда об этом не пожалеешь.

— Вы… вы будете добры ко мне? — нерешительно произнесла она, ненавидя себя за это притворство и одновременно успокаивая, что поступает так ради спасения супруга. — Вы клянетесь в этом?

— Добр к тебе, Анжель? — Лицо Сейрака словно озарилось светом. Он снова приблизился и на этот раз не встретил сопротивления. Она содрогнулась от его прикосновения, но не отдернула руки, которой он завладел. Следуя голосу своего верного сердца, она решила, что, какие бы ни потребовались жертвы, пойти на все, только бы Сейрак не ушел один с этим украденным пропуском — единственной надеждой Видаля на спасение.

Но когда шевалье наклонил голову, намереваясь поцеловать ее, она непроизвольно оттолкнула его. Этого она уже не могла вынести.

— Нет, нет, — простонала она и затем, повинуясь мгновенному наитию, произнесла: — Не здесь! Не в его доме, не под его кровом.

Он попытался преодолеть ее сопротивление, но в этот момент послышался стук колес по мостовой. Он насторожился.

— Слушай! — закричал он, подняв руку. — Это экипаж. У нас не будет другой возможности уехать.

Экипаж остановился, и по дому разнесся стук в дверь. Сейрак подошел к окну, распахнул его и выглянул. Внизу, в затухающем свете дня он разглядел неуклюжую повозку, стоящую напротив двери. Сиплый голос сообщил ему, что это транспорт для полковника Видаля.

Он закрыл окно и обернулся к Анжель.

— Пойдем. Нельзя терять ни минуты. Надо ехать.

— Но… но мой багаж! — воскликнула она. — И мне еще надо упаковать коробки. Я…

— Как можно думать о багаже в такой момент? — нетерпеливо перебил ее он. — Господи, неужели я поставлю под угрозу наше будущее из-за какой-то старой рухляди? Мы живы, Анжель, и мы принадлежим друг другу. Так что, ради всего святого, едем! Пошли!

Он грубо схватил ее за руку и почти поволок из комнаты.

На лестнице она снова попыталась задержать его.

— Подождите! Ах, подождите! — воскликнула она.

— Чего еще ждать? — резко бросил он. — Чтобы вернулся Видаль и застал нас здесь?

Она испугалась, что Сейрак что-то заподозрил, бросит ее и уедет один, увозя с собой драгоценную бумагу.

— Да, да. Вы правы. Поедем, — задыхаясь, произнесла она.

Но теперь настала его очередь поразмыслить, почему Анжель решила поехать с ним и не ставит ли он себя в опасное положение, связываясь с нею.

— Анжель, — сказал он, — прости, что я, все еще считая свое счастье невероятным, предпринял некоторые меры предосторожности против предательства. — И в его руке, вынутой из кармана, блеснул пистолет.

— Вы все еще не доверяете мне, — закричала она, и в ее дрожащем голосе послышалась боль.

— Всю свою жизнь, — ответил он, — я буду заглаживать вину перед тобой. Однако помни, что ты обещала не предавать меня. — И, слегка шевельнув пистолетом, он дал понять, что в его напоминании скрывается серьезная угроза. — А теперь идем! Надо торопиться.

Они вместе спустились по темной лестнице, и Анжель уже казалось, что ноги налились свинцом и все ее притворство было тщетным. Выйдя на улицу, она вдруг подумала, что ее миссия окончена и она может разоблачить Сейрака перед кучером экипажа. Но тут же поняла, что шевалье может заставить ее замолчать навсегда. Когда они подъедут к заставе, она окажется в таком же положении, поскольку Сейрак, как и в Париже, будет настороже. Однако Анжель не отставала от него, молясь и надеясь на возможность вернуть драгоценный документ. Ведомая этой надеждой, боровшейся в ней с отчаянием, она шла к выходу.

Сейрак был без шляпы. Однако он успокаивал себя тем, что в экипаже это не будет бросаться в глаза. Анжель открыла дверь, ведущую на улицу. Там стояла огромная колымага, почти полностью перегораживавшая узкую мостовую. Около нее прогуливался извозчик. Увидев их, он проворчал в республиканской манере не стесняться в выражениях:

— Явились наконец!

— Как видишь, — резко ответил Сейрак.

Он подошел к дверце колымаги, которую открыл перед ним извозчик, и повернулся, чтобы помочь Анжель забраться внутрь. Он проделал это левой рукой, держа правую за пазухой, и Анжель поняла, что шевалье сжимает рукоятку пистолета, готовясь к худшему. Она на мгновение заколебалась, но, поняв, что все бесполезно и взывать к извозчику не имеет смысла, села в экипаж, за ней последовал Сейрак. Когда он уселся, извозчик захлопнул дверцу.

— Ты знаешь дорогу? — спросил Сейрак.

— Если только вы не передумали, — ответил извозчик, — первая остановка будет в Бове. Верно?

— Именно так, — ответил шевалье.

Извозчик взобрался на свое сиденье, подобрал вожжи, и они тронулись по улицам в направлении Сен-Сюльпис и реки.

Шевалье, оказавшись с Анжель, обвил рукой ее талию и привлек к себе. Она страдала, но молчала, стараясь пересилить свое отвращение.

— Мы всего лишь дети в руках судьбы, — сказал Сейрак. — Дети? Да что я говорю? Марионетки. Марионетки без собственной воли. Было предопределено, что мы должны принадлежать друг другу, ты и я. И, чтобы осуществилось это предначертание судьбы, вчера вечером я, преследуемый, бежал по улице Горшечников в поисках убежища и из всех дверей Парижа оказался у твоей двери. Таким образом, после десяти лет ожидания мы снова сведены вместе.

Анжель сидела, склонив голову ему на грудь, чуть живая от ужаса, тщетно пытаясь придумать какой-нибудь план действий, как вдруг в конце улицы экипаж так резко остановился, что пассажиров бросило вперед.

Шевалье выругался. Снаружи послышались голоса, извозчика и кого-то еще, и оба, Сейрак и Анжель, подумали, что, вероятно, экипаж чуть не задавил на углу какого-нибудь незадачливого пешехода, и теперь происходит взаимное выяснение отношений. Сейрак уже было собирался выглянуть в окошко, как вдруг был избавлен от этой необходимости появлением головы, увенчанной треугольной шляпой с трехцветной кокардой. Пара пытливых глаз, всматриваясь в полусумрак экипажа, ощупала бледное лицо Сейрака, и шевалье услышал резкий голос:

— Кто едет?

Почувствовав облегчение и понимая, что мягкость не в характере Видаля, Сейрак ответил так же грубо:

— Какое тебе до этого дело?

Тонкие губы незнакомца скривились в усмешке.

— Я агент Комитета общественной безопасности, — ответил он.

— Почему же вы не сказали об этом сразу? — пробормотал шевалье. — Вы меня задерживаете. Я полковник Видаль из Голландской армии.

— Ваши бумаги, гражданин полковник! — потребовал агент.

— Мои бумаги? — замялся шевалье. — Я покажу их на заставе.

— Вы покажете их мне, и сейчас же, — настаивал агент. — Вы же знаете закон.

Шевалье, всем своим видом демонстрируя, как он возмущен, вынул из кармана пропуск и сунул его прямо под нос офицеру. Правой рукой, лежавшей на сиденье, он сжимал пистолет, заставлявший Анжель хранить молчание, поскольку понимал, что, если она обманывает, ей предоставляется шанс выдать его. Ей надо было только заговорить, сообщить, что он не Видаль, и его выволокут из экипажа, несмотря на пропуск, подвергнут допросу, а это неминуемо закончится отправкой к национальному цирюльнику.

Агент взял пропуск и развернул его. Рядом появился второй человек, тоже в треуголке и подпоясанный трехцветным поясом; заглядывая через плечо агента, он изучал документ.

— Итак, Дантон, Варенн и Демулен, — сказал он и издал звук, несколько напоминавший короткий смех.

— Полный порядок, — произнес агент почти с облегчением.

Сейрак, уже испугавшийся, что в пропуске могут обнаружиться какие-нибудь нарушения формы, вздохнул с облегчением.

— Полный порядок, — повторил агент, снова складывая документ. Однако он не собирался возвращать его, а вместо этого убрал в свой карман одной рукой, другой одновременно открывая дверцу экипажа. — Полковник Видаль, — сказал он официальным тоном, — мне придется попросить тебя выйти.

— Выйти? — едва смог выдавить из себя пораженный Сейрак, сразу перепугавшись до смерти.

Открытая дверца увеличила поле обзора, и теперь они с Анжель увидели то, что раньше скрывалось от них. На углу улицы стояли в ряд шесть солдат во главе с капралом Национальной гвардии, к их ружьям были примкнуты штыки.

— Выйти? — повторил Сейрак. — Зачем это?

— Выходи, гражданин полковник, — резко повторил агент. — Я приказываю именем наций.

Понимая, что сопротивляться этому приказу было небезопасно, и все еще надеясь, что это простая формальность, предписанная чрезвычайно бюрократизированным правительством, шевалье вышел. Но он все еще сжимал пистолет, и взгляд, брошенный им на Анжель, был многозначительным.

Как только Сейрак оказался между двумя агентами, его схватили за руки, и пистолет был вырван.

— Это что еще такое? — с угрозой в голосе потребовал он объяснений.

— Полковник Видаль, мы арестовываем тебя именем Республики, Единой и Неделимой.

Ошеломленный, Сейрак переводил взгляд с одного агента на другого.

— Постойте! — закричал он. — Постойте, это ошибка. Я… я не полковник Видаль!

Один из агентов коротко и презрительно засмеялся в ответ на эту жалкую попытку опровергнуть очевидное. Он подал знак солдатам, немедленно двинувшимся вперед.

— Подождите! — повторил Сейрак, впадая в неистовство. — Господи! Говорю вам, что я не Видаль!

Он обернулся, чтобы попросить поддержки у Анжель. Но ее взгляд лишил его дара речи. Она наклонилась вперед, не спуская с него горящих глаз, и тень улыбки промелькнула на ее бледных губах. Он в ужасе уставился на женщину, и мольба, которую он намеревался произнести, осталась невысказанной. В конце концов, к чему слова, если они все равно уже не помогут ему. Он был совершенно беспомощной жертвой чрезвычайно пагубного стечения обстоятельств.

Стража окружила шевалье.

— Уведите его, — приказал агент, — в тюрьму Аббатства. — Затем обернулся к Анжель, все еще сидевшей с горящими глазами и слабой улыбкой на губах. — Мои извинения, гражданка, за то, что пришлось силой прервать ваше путешествие. Вам лучше снова вернуться домой. Надеюсь, ваш муж скоро будет с вами.

Он закрыл дверцу и направился со своим товарищем к солдатам и пленнику. Через десяток шагов он остановился, обернулся и рассмеялся.

— Клянусь святой гильотиной, есть же женщины, философски воспринимающие арест своего мужа.

— Стойкая республиканка, — сказал его коллега, бывший намного моложе.

— Просто уставшая жена, — ответил агент, хорошо знавший людей.

Глава 6

Первоначальное чувство удивления и благодарности за то, что Сейрак именно по причине своего предательства был арестован вместо Видаля, быстро сменилось унынием, когда она оценила сложившуюся ситуацию. Стало ясно, что это не более чем отсрочка. Сейрак сам выбрал свою судьбу. Нельзя было надеяться на то, что ошибка еще не скоро обнаружится. Завтра, вне всякого сомнения, Сейрак предстанет перед Революционным трибуналом, и станет ясно, что он не Видаль. Его личность быстро установят и сразу же отправят к национальному цирюльнику, и в то же время агенты Комитета общественной безопасности ринутся на поиски настоящего Видаля, чтобы дать ему почувствовать всю силу мстительности Сен-Жюста и заставить замолчать навсегда.

В ответ на вопрос извозчика, что теперь делать, она велела отвезти себя к дому, который только что покинула, вышла из экипажа и дрожащими руками отперла дверь. Попросив извозчика задержаться, она вошла внутрь, поднялась по лестнице и села, дожидаясь возвращения Видаля и дрожа как в лихорадке.

Ждать ей пришлось недолго. Через десять минут полковник вошел, быстро, как человек, которому очень некогда, и с порога произнес:

— Идем! Экипаж уже здесь, медлить нельзя.

— Одну минуту, — попросила она. — Одну минуту, Жером. Я кое-что должна сказать тебе. Мы… мы не можем уехать.

— Не можем? Во имя всего святого! — воскликнул он. — У нас совершенно нет времени на всякие глупости! — Он подхватил свой ранец и спросил: — Где остальной багаж?

— Там, — машинально ответила она. — Но…

— А Сейрак? Куда он делся?

— В этом все и дело, — ответила она. — Сейрак пропал — в твоей шинели и с нашим пропуском.

Она увидела, как застыл Видаль, и хотя было слишком темно, чтобы разглядеть выражение его лица, но Анжель заметила, как заблестели его глаза, и поняла, что он злится на нее.

— Я сделала все возможное, чтобы предотвратить это, — стала она объяснять. — Я даже притворилась, что хочу уехать с ним. О, Жером, Жером! Мы погибли! Все пропало!

— Расскажи толком, что произошло, — потребовал он, понизив голос и несколько спокойнее. — Но рассказывай побыстрей, в двух словах.

Анжель сообщила, как Сейрака арестовали вместо него. Выслушав все, он помолчал мгновение, а потом мрачно рассмеялся — опять судьба пошутила с ним.

— Разве я не говорил, что Бог не дремлет? Разве я не напоминал бывшему шевалье, что сейчас мессидор — время жатвы? Его деяния принесли свои плоды. Надеюсь, теперь он наслаждается собранным им урожаем.

Она прижалась к нему, дрожа от страха, и, задыхаясь, спросила:

— Но что теперь, Жером? Что нам теперь делать? Твои бумаги в руках агентов.

— Туда им и дорога, поскольку, как видишь, они оказались всего лишь пропуском на гильотину. Сейчас на каждой заставе в Париже торчат агенты, высматривающие полковника Видаля, чтобы арестовать, если он попытается уехать. Именно об этом хотел предупредить Дантон, когда посылал за мной.

— Но… — Ничего не поняв, она замолчала.

— Он сообщил мне, что Сен-Жюст начал действовать скорее, чем ожидалось. Поддерживаемый Робеспьером и его сторонниками, он выдал распоряжение о моем аресте сегодня вечером, чтобы заставить меня замолчать наверняка. Его агенты направлялись сюда, когда встретили Сейрака. Они должны были прийти в дом, дождаться моего возвращения и арестовать в тот момент, когда я появлюсь. Сейрак сыграл ту роль, которую предназначила ему судьба. Мы в безопасности, по крайней мере до тех пор, пока они не обнаружат свою ошибку, а этого времени нам должно хватить, чтобы выбраться из Парижа.

— Но как мы уедем, если у нас нет бумаг? — воскликнула она.

— Не волнуйся, моя девочка. Дантон снабдил меня еще одним пропуском, в котором указано чужое имя.

Когда Видаль наконец погрузил багаж в колымагу и помог сесть в нее Анжель, он велел извозчику ехать к заставе Анфер.

Не успели они добраться до заставы, как экипаж был остановлен и в бледном свете фонарей у его дверцы вырос офицер в шляпе с кокардой.

— Кто едет? — спросил он.

— Гражданин Дюнуайе со срочным поручением, — ответил Видаль.

— Ваши бумаги, гражданин путешественник, — коротко потребовал офицер.

Видаль протянул документ. Офицер некоторое время изучал его; затем прочитал вслух: «Пропуск гражданину Дюнуайе, следующему с чрезвычайным поручением от Национального конвента в сопровождении жены и секретаря». Он просмотрел нижеследующее подробное описание путников и бросил взгляд на Видаля, сопоставляя слова и действительность. Потом заглянул в экипаж.

— А где ваш секретарь, гражданин? — поинтересовался он.

— Он в последний момент обнаружил, что Республике требуется его присутствие в Париже, — ответил Видаль. — И, поскольку мое дело не терпит отлагательств, как сами видите, я не мог найти замену для него.

— Отлично, — сказалофицер и вернул пропуск. — Проезжай! — крикнул он извозчику и отсалютовал тому, кого считал представителем нации. — Доброго пути, гражданин, — сказал он и сделал шаг назад, когда экипаж покатил к выезду из Парижа.

— Твой секретарь? — спросила Анжель. — Кого он имел в виду?

— Конечно же, Сейрака. Поскольку дело обернулось таким образом, было нетрудно включить в документ и его. Я счел, что мы должны довести до конца его спасение. Раз уж мне представилась возможность сделать это, не причиняя вреда тебе. Я намеревался увезти его с нами в Голландию. Но, поскольку вместо этого он выбрал путешествие в повозке на Гревскую площадь[2083], не стоит расточать по этому поводу сожаления.

Извозчик, глубоко заинтригованный событиями этого вечера, решил, что наконец-то нашел ответ на возникшие у него вопросы. Он взглянул на звезды, и ему показалось, что одна из них подмигнула. Он совершенно серьезно подмигнул ей в ответ.

«Теперь все ясно, — сказал он самому себе, — эта республиканская вдова быстро утешилась».


РАССКАЗЫ (вне цикла)


Браконьеры

Натаниэль и Джейк были мелкими лондонскими карманниками, но решили заняться вооруженным грабежом на Плимутской дороге, в угодьях известного разбойника «капитана Эванса»…

* * *
Солнечным майским утром они въехали в Липхук, своим видом напоминая, скорее, скрывающихся от веревки висельников, чем мирных странников. Они остановились на пыльном каменистом пятачке перед гостиницей «Хромая собака»; дородный Натаниэль, не слезая с лошади, потребовал пару кружек эля, а худощавый Джейк, знавший грамоту, принялся вслух читать прибитое к столбу объявление, озаглавленное привлекающей внимание фразой «Сто гиней вознаграждения». Оно начиналось с напечатанных жирным шрифтом слов «Принимая во внимание…» и заканчивалось «Боже, спаси короля», а в середине состоявшего из примерно двадцати строчек текста выделялось имя «Том Эванс». В нём не обещалось ничего хорошего негодяю, который под псевдонимом «капитан Эванс» в течении нескольких месяцев терроризировал Плимутскую дорогу, однако Джейк ощутил укол ревности, — он понимал, что пройдет немало лет, прежде чем правосудие решит оценить его нечёсаную и давно немытую голову в сотню гиней.

Натаниэль и Джейк были мелкими лондонскими карманниками, прежде никогда не помышлявшими о более крупных делах и глубоко сожалевшими о том, что им пришлось поменять сферу деятельности и заняться опасным и не особенно прибыльным для них грабежом.

Миновав Липхук, они вскоре свернули с большака на проселочную дорогу, густо заросшую по обочинам кустами боярышника, и не спеша поехали по ней, лелея в душе надежду наткнуться на одинокого путника, лучше всего — на представительницу слабого пола. После очередного поворота удача, как будто, улыбнулась им: впереди показалась фигура всадника, ехавшего им навстречу верхом на крупной чалой кобыле с белой звёздочкой на лбу. Низко надвинутая на лоб треуголка, брошенные поводья, небрежно зажатый под мышкой хлыст: всё говорило, что путник — худощавый джентльмен, одетый, словно священник, во всё чёрное — основательно углубился в чтение книги, которую держал в руке.

Словно сговорившись, Джейк и Натаниэль одновременно натянули поводья и остановились. Затем, как по команде, они отъехали чуть назад, так чтобы густые кусты скрывали их от предполагаемой жертвы, и стали ждать. Джейк достал из кармана пистолет — единственное имевшееся у них оружие — проверил затравку, дунул в дуло и для пущего блеска потер его о рукав своего заношенного камзола.

— Не двигаться! — подняв пистолет, громко крикнул Джейк, когда ничего не подозревавший всадник появился из-за кустов.

Тот оторвался от книги и, сразу поняв, что от него требуется, немедленно остановился. Его проницательные глаза обежали неряшливые фигуры Джейка и Натаниэля, но, к их глубокому разочарованию, на его по-волчьи хищном лице не отразилось ни тени испуга. Несмотря на строгий костюм, в нём чувствовалось что-то вульгарное, какая-то странная смесь придворного и лакея, и это тоже обескураживающе действовало на лондонцев. Он не спеша убрал книгу в карман, переложил хлыст в правую руку и с явным презрением произнес:

— Это как называется, щенки?

Джейк еще на пару дюймов поднял пистолет, словно демонстрируя этим серьезность своих намерений.

— Вот так, — отозвался он. — Давайте ваш кошелек, сэр. И побыстрее!

— Ну и наглость! — откровенно удивился путник. — Не хватало ещё, чтобы какие-то жалкие дворняжки браконьерничали в моем заповеднике.

С быстротой молнии его тяжёлый хлыст мелькнул в воздухе и словно змея обвился вокруг державшей пистолет руки Джейка. Скорчившись от боли, Джейк выронил оружие. Натаниэль, заметив, что в левой руке джентльмена в чёрном появился пистолет, натянул поводья, собираясь задать деру, но повелительный голос остановил его:

— Ни с места, свинья! Или моя пуля превратит тебя в бекон.

Оказавшись хозяином положения, путешественник с нескрываемой иронией уставился на них, прекрасно понимая, с кем ему довелось повстречаться.

— Клянусь, никогда в жизни не видел более захудалой парочки бандитов с большой дороги, — захихикал он. — Не в добрый час выползли вы из своих крысиных нор, джентльмены. А ну-ка, выворачивайте карманы, ловцы кроликов, и дайте взглянуть на вашу добычу. Пошевеливайтесь, вы что оглохли?

Они с готовностью повиновались, и джентльмен в чёрном только поморщился, увидев несколько медяков в ладони Натаниэля.

— И давно вы промышляете в моих владениях? — спросил он и, не получив ответа, добавил: — Смелее, вы, жуки-навозники. Я ведь не шериф. Я — капитан Эванс, о котором вы, наверное, слышали.

Джейк, впрочем, уже успел догадаться об этом. Сыщики с Боу-стрит повисли у них на хвосте, начал он, и им пришлось покинуть Лондон. Два дня назад они ограбили священника, но в его тощем кошельке оказалось всего три шиллинга, из которых они не потратили лишь те четыре пенса, что были у Натаниэля. В заключение он признался, что оба они страшно проголодались, и, таким образом, дело, начавшееся с грозного «жизнь или кошелек», закончилось униженным выпрашиванием милостыни.

Капитан Эванс оценивающе посмотрел на них.

— Слезь-ка, поросячье рыло, — велел он Натаниэлю, — и дай мне твой пугач.

Натаниэль послушно спрыгнул на землю, подобрал валявшийся на земле пистолет и подал его капитану.

— Вы не внушаете мне доверия, голубки, — сказал он, пряча пистолет в карман. — Дай вам сейчас гинею — вы тут же проедите её. У меня есть одна идея насчет вас, однако чтобы воспринять её, вам надо сначала заморить червячка.

С этими словами он пришпорил свою кобылу и быстро поскакал вперед. Натаниэль вопросительно взглянул на Джейка.

— Едем, — утвердительно кивнул головой тот и тронул свою клячу.

Примерно через полмили капитан свернул на узкую, заросшую травой тропинку, ведущую к небольшому коттеджу с побелёнными стенами. Со всех сторон домик был окружен фруктовыми деревьями, и, глядя на него, трудно было предположить, что именно здесь находится логово знаменитого бандита. Капитан Эванс проводил Джейка и Натаниэля в комнату, служившую одновременно кухней и гостиной, велел им садиться к столу, принёс еду и питье, но сам расположился в углу, в кресле, задумчиво попыхивая трубкой и наблюдая за своими шумно утолявшими голод гостями. Капитан Эванс питал склонность к неординарным поступкам и был не прочь вернуть давно утраченный элемент романтики ремеслу бандита с большой дороги. Эта парочка, размышлял он, со временем станет ядром банды, которой он будет управлять как абсолютный повелитель.

Он изложил им свои мысли лишь после того, как с ужином было покончено.

— Ну, поросячье рыло, — обратился он затем к Натаниэлю, — что скажешь?

— Меня зовут Нат, — обиженно буркнул тот.

— Неважно, «поросячье рыло» тебе больше подходит. Так вы будете работать вместе со мной или нет? — вопросительно перевел взгляд с одного мошенника на другого Эванс.

Джейк с энтузиазмом заявил, что считает для себя честью служить под знаменем столь прославленного предводителя. Натаниэль сначала заупрямился, но, в конце концов, согласился встать под знамя капитана Эванса. Предстояло ещё обсудить, чем именно новобранцам предстояло заниматься, но капитан, видя, что после обильного ужина они проявляют явные признаки сонливости, решил отложить разговор.

— Ведите себя тихо, и никто вас здесь не тронет, — сказал он, вставая со своего кресла. — Приберите на столе и помойте тарелки, — велел он затем. — Пока это будет вашим первым заданием. Я вернусь вечером.

— Будь я трижды проклят, — вскричал Натаниэль, когда стук копыт кобылы капитана затих в отдалении, — если стану посудомойкой у какого-то малого, промышляющего разбоем на большой дороге!

Джейк, хитро прищурившись, посмотрел на своего приятеля.

— Только дураки и пьяницы, — наставительно произнес он, — меряют по себе всё, что происходит вокруг. Я знаю, что ты невежественный, необразованный, так и не научившийся разбирать буквы тип. Но разве ты не помнишь, что было написано в объявлении, которое я сегодня читал тебе? Мы можем получить награду в сотню гиней за поимку этого чванливого наглеца, — негромко закончил он и медленно прикрыл одно веко.


Капитан Эванс вернулся, когда за окном уже темнело. Тяжело дыша, он ввалился в комнату и без сил рухнул в кресло.

— Бэлдок с Боу-стрит, самый ловкий сыщик во всей Англии, уже больше месяца охотится за мной, — начал он. — Слава богу, он не видел моего лица, только это и спасло меня. Возле Петерсфилда я разжился тугим кошельком, и по дороге домой решил заглянуть в придорожную гостиницу и угостить себя пинтой кларета. Хм-м, если бы конюх своевременно не подал мне знак, вы, может статься, увидели бы капитана Эванса только на эшафоте, — он наконец-то сумел перевести дух. — А теперь, друзья мои, пришла пора расставаться, — продолжал он. — Подождём, пока Портсмутская дорога не надоест Бэлдоку и его ищейкам. Я вернулся сюда только для того, чтобы предупредить вас обо всём этом. Чтобы облегчить вашу жизнь, вот вам на первое время, — с этими словами он бросил на стол кошелёк.

Столь необычная щедрость и благородство поступка, тронули бы кого угодно, но только не Джейка с Натаниэлем.

— А теперь прощайте, — сказал капитан Эванс, вставая.

В ту же минуту они набросились на него. Нападение застало капитана врасплох, и им сразу же удалось повалить его на пол. Он был ловок и проворен, почти не уступая в силе обоим, но, в конце концов, они сумели одолеть его и крепко связали заранее приготовленными верёвками. Натаниэль поднял один из стульев, опрокинутых во время схватки, и на него усадили на извивающегося и изрыгающего проклятия капитана Эванса. Джейк принялся тщательно исследовать содержимое его карманов. Он извлек оттуда ещё один кошелек, золотую табакерку с алмазным крестом на крышке, пару дорогих колец и пистолеты. Он сложил всё это в кучу на столе, и Натаниэль, довольно ухмыляясь, принялся осматривать добычу.

Капитан пристально наблюдал за ними, и мысли у него в голове обгоняли одна другую.

— Да кто же вы такие, чёрт побери? — спросил Эванс, убедившись в своей полной беспомощности. — Неужели я ошибся, и не отличил грязных сыщиков от честных людей?

На это у Натаниэля был давно готов ответ.

— Ты обозвал меня поросячьим рылом, — заявил он, всем своим видом показывая, до какой степени такое обращение оскорбило его.

— А ещё ты, наверное, вспомнил, что моя голова оценена в сотню гиней, которые получит тот, кто сумеет взять меня живьём? Хитро задумано, — тут капитан зашёлся сильным кашлем. — Чёрт возьми, проклятая пыль забила всю глотку. Надо бы прополоскать её.

— Эль кончился, — недружелюбно отозвался Джейк.

— Верно, — сказал Эванс, — но я вспомнил, что наверху, в одном из ящиков комода, у меня осталась бутылка бренди.

Глаза Натаниэля жадно сверкнули.

— Если хочешь, сходи за ней, — продолжал капитан, обращаясь к толстяку. — Но знай, что тебе, придётся взломать замок, поскольку со вчерашнего дня я нигде не могу найти ключ, которым он отпирался.

Натаниэля не пришлось долго уговаривать, и вскоре сверху раздались звуки раскалываемого дерева, говорившие о том, что он с рвением приступил к работе. А поскольку никакой бутылки там и в помине не было, то поиски могли затянуться надолго. Капитан выразительно посмотрел на Джейка.

— Не теряй время, — негромко проговорил он. — Освободи меня, и я заплачу тебе вдвое больше, чем ты получишь от правительства. Да что там, я сделаю тебя богачом, Джейк, только помоги мне выбраться отсюда.

В ответ Джейк оскалил в улыбке неровные зубы, давая понять капитану, что не намерен поддаваться ни на какие уговоры. Но тот не спешил, и в комнате наступило выжидательное молчание.

— А где гарантии? — спросил Джейк, когда прошло первое удивление, вызванное столь неожиданным предложением.

Капитан кивнул головой в направлении стола.

— Там добра на двести гиней! — вскричал он. — В два раза больше, чем тебе обещали, а заслужить их куда легче. Сгребай всё себе в карман, и бежим, пока этот пьяница возится наверху. Разрежь же эти проклятые веревки!

Всё последующее произошло именно так, как и рассчитывал капитан. Джейк подошёл к столу и принялся торопливо рассовывать кошелек и драгоценности по карманам. Затем он схватил пистолеты и проверил их. Один пистолет был заряжен, другой же — которым капитан воспользовался сегодня, чтобы припугнуть бывшего владельца одного из перекочевавших в карман Джейка кошельков — пуст, и по этой причине Джейк положил его обратно на стол. Не произнеся больше ни слова, Джейк быстро подошел к двери и осторожно, стараясь не скрипеть, открыл её.

— Не бросай меня, Джейк! — в притворном ужасе закричал капитан.

В ответ Джейк только ухмыльнулся, выскользнул из комнаты и бесшумно прикрыл за собой дверь. Минуты потянулись одна за другой; вот, наконец, заскрипели ступеньки лестницы, и взмокший Натаниэль, отдуваясь и чертыхаясь, спустился в комнату.

— Разрази меня гром! — возмущенно проговорил он. — Нет там никакой бутылки, — тут он внезапно осекся и посмотрел по сторонам. — Джейк! — позвал он, и, не получив ответа, спросил капитана: — А где Джейк?

— Удрал, — лаконично ответил капитан.

— Удрал? — переспросил ничего не понимающий Натаниэль. — А куда?

— Думаю в какой-нибудь притон, где можно сбыть краденое. Пока ты шарил наверху, он прихватил всё, что лежало на столе и был таков, — капитан рассмеялся прямо в лицо Натаниэлю.

Натаниэль перевел взгляд на стол, где не осталось ничего, кроме разряженного пистолета.

— Ты хочешь сказать, что он надул меня? — чуть не взвизгнул он.

— А как же иначе? — удивился капитан Эванс.

— И он не вернётся? — настаивал Натаниэль, отказываясь поверить в случившееся.

— Если он и вернется, то только в компании Бэлдока. Не забывай — имеющиеся у него улики могут быть использованы против нас обоих, так что он сумеет одним махом избавиться от конкурентов и получить сотню гиней вознаграждения.

Натаниэль явно не ожидал такого удара. Его лицо сперва приобрело глубоко-малиновый оттенок, затем побледнело, и он разразился целым потоком замысловатых ругательств. Затем он шагнул к двери. Капитан решил, что пора выкладывать на стол козырную карту.

— Ты собираешься подарить этому негодяю сотню гиней? — вскричал он.

Натаниэль замер в дверях.

— Нет, чёрт побери! Только не это! — с негодованием воскликнул он.

— Я знаю, как ему можно испортить игру. У меня полно друзей среди буфетчиков и конюхов в гостиницах на Портсмутской дороге. Они наведут нас на его след, а там уж…

Натаниэль решительно выхватил из кармана нож и разрезал опутывавшие капитана верёвки.

— Дай-ка мне мой парик, Нат, я согнуться не могу, — сказал он, тяжело поднимаясь на ноги и указывая в угол комнаты.

Ничего не подозревающий Натаниэль наклонился, в тот же момент капитан схватил со стола пустой револьвер и сильно ударил рукояткой Натаниэля по затылку, мгновенно оглушив его. Затем он надел парик и шляпу, сунул под мышку хлыст и вышел из дома. Но на конюшне капитана Эванса ожидало разочарование: его чалая кобыла со звёздочкой на лбу исчезла. Капитан мрачно выругался, оседлал самую бодрую из кляч и отправился в Липхук, в «Хромую собаку», надеясь разузнать какие-либо новости о беглеце.

— Хорошо, что вы не приехали раньше, — такими словами приветствовал капитана буфетчик Том.

— Сегодня вечером здесь остановился джентльмен, — продолжал он, — утверждавший, что был дочиста ограблен неподалеку от Петерсфилда. С ним прибыл и Бэлдок, который клялся, что это ваших рук дело, капитан. И примерно с полчаса назад на дороге появилось какое-то пугало огородное верхом на вашей чалой кобыле. Джентльмен случайно взглянул в окно, вскочил, как ужаленный и завопил во всю глотку, что узнал своего грабителя.

«Вы уверены?» — вскричал Бэлдок.

«Абсолютно, — заявил джентльмен. — Он был в маске, но я хорошо запомнил масть его клячи и звёздочку у неё на лбу».

Бэлдоку свистнул своим молодцам, те в мгновение ока скрутили этого парня и — что бы вы думали? — у него в карманах действительно, нашлись принадлежавшие джентльмену кольца и прочие вещи. Мошенник клялся и божился, что он не капитан Эванс и даже рассказал какую-то небылицу о том, что сам будто бы схватил капитана Эванса и оставил его связанным в надёжном месте.

«Однажды ты уже обвел меня вокруг пальца, капитан Эванс, — сказал на это Бэлдок. — И будь я проклят, если позволю тебе сделать это ещё раз».

И они увезли беднягу в Лондон.

Капитан Эванс громко расхохотался.

— Жаль было бедолагу, — так закончил буфетчик свой рассказ. — Но я ничего не мог сделать, не подвергая риску вашу жизнь, капитан.

— Не стоит сожалеть об этом, Том, — заверил его Эванс. — Негодяй получил по заслугам. Разбой — занятие для джентльменов, а он оказался всего лишь забравшимся в чужие владения трусливым браконьером… — тут капитан сделал паузу и вздохнул. — Принеси-ка мне пинту кларета, Том, и хорошенько сдобри её бренди. После всех этих событий я чувствую себя немного не в своей тарелке.


Сентименталист

Капитан Эванс, известный разбойник с Плимутской дороги, не смог устоять перед призывом юной дамы: «На помощь! Спасите!» Такой уж он неисправимый сентименталист…

* * *
Капитан Эванс — не станем лишать его звания, на которое у него формально не было никаких прав, но которое невозможно отделить от его имени без ущерба для его индивидуальности — не спеша ехал, наслаждаясь свежестью и ароматами раннего летнего утра по дороге, ведущей из Годалминга в Петерсфилд, где в гостинице «Лиса и Гончая» его ожидал с важными известиями конюх Тим. Встреча была назначена на полдень, часы, ещё неделю назад принадлежавшие славившемуся своей пунктуальностью епископу Солсберийскому, показывали только девять, и неудивительно, что приметив вдалеке двигавшийся навстречу фаэтон, капитан поспешно свернул на обочину, густо заросшую кустами цветущего боярышника.

Капитан всегда отличался умением принимать мгновенные решения — без этого качества ему трудно было бы заниматься столь нелегким и опасным ремеслом; вот и теперь, зная, что в его распоряжении имеются пара часов свободного времени, он решил потратить их с пользой для дела. Он терпеливо дождался, пока карета проедет мимо него, и только после этого покинул свое укрытие и поскакал вслед за ней.

Капитан не хотел рисковать. Опыт давно научил его, что на большой дороге, как и на поле брани, осторожность и предусмотрительность являются такими же неотъемлемыми составляющими успеха, как и смелость, и потому он сперва хотел заглянуть внутрь кареты — как на его месте поступил бы всякий путешественник — и убедиться, что игра стоит свеч.

К его разочарованию, окна кареты оказались плотно зашторены, однако едва он поравнялся с ней, кто-то отдернул изнутри шторку, и в окне появилась изящная женская головка. Синие и глубокие, как безоблачное небо над головой, глаза с мольбой взглянули на капитана, нежные губы слегка приоткрылись, и с них сорвался крик отчаянья:

— На помощь! На помощь! Спасите меня, сэр!

— Спасти вас? — удивился капитан. — О, не сомневайтесь: я, воистину, воплощение ангела-спасителя, — добавил он со свойственным ему юмором, тонкость которого, впрочем, мог оценить только он сам.

Не тратя время на разговоры, он тут же выхватил из кобуры пистолет и, действуя в своей привычной манере, рявкнул форейтору:

— Стой!

Тот немедленно бросил поводья, лошади по инерции прошли ещё несколько шагов и остановились. Дверца кареты широко распахнулась, и оттуда со стремительностью выпускаемого на арену быка выскочил хорошо одетый джентльмен, изрыгавший ругательства, уместные в устах разве что воров-карманников да отдельных представителей высшего сословия. Однако потертые локти его камзола и грубость черт лица не позволяла отнести его к последним, и капитан сразу же решил, что в такое чудесное утро ему не место рядом со столь утонченной особой.

— Кто вы, сэр, черт побери, и какого чёрта вы встреваете в ссору между мужем и женой?

— Я ему не жена! — выкрикнула из кареты дама. — Не верьте ему, сэр!

— Даже и не собираюсь, — сказал капитан Эванс. — Мадам, я сочту за честь исполнить любую вашу просьбу. Мне кажется, вы были бы не против избавиться от общества этого джентльмена, не правда ли?

— Да, сэр, да! — воскликнула она, с мольбой и страхом глядя на своего неожиданного избавителя.

— Вы слышите, что говорит дама? — с подчеркнутой учтивостью обратился к ее спутнику капитан. — А если вам мало её слов, то взгляните на неё и, я надеюсь, у вас отпадет всякая охота спорить с ней.

В ответ тот вновь разразился целым потоком проклятий, не рискуя, однако, приблизиться к капитану и время от времени опасливо посматривая на сверкающий ствол его пистолета.

— Разрази меня гром! — так закончил он свою тираду. — С чего это вам взбрело в голову вступиться за неё?

— Я бы сказал, что погода сегодня весьма располагает к рыцарским поступкам.

— Рыцарским? — презрительно усмехнулся джентльмен. — Легко рассуждать о рыцарстве, прячась за дулом пистолета.

— Если он смущает вас, я могу продолжить беседу и без него, — парировал капитан Эванс.

— Неужели? Тогда поговорим как мужчины и по-мужски уладим наши разногласия по поводу того, можно ли джентльмену совать нос в чужие дела.

— Ваши дела меня интересуют меньше всего на свете, — возразил капитан. — Я действую в интересах дамы и по её личной просьбе.

— Оставим в стороне излишние подробности. Вы готовы драться?

— К вашим услугам, сэр.

Не мешкая, джентльмен стянул с плеч свой великолепный, отделанный галуном камзол — «Неплохо было бы проверить содержимое его карманов», по профессиональной привычке подумал капитан — и повесил его на открытую дверцу кареты. Затем он выхватил из ножен рапиру и приготовился к бою. Капитан вложил в кобуру пистолет, спрыгнул с лошади и в свою очередь обнажил шпагу.

— Сэр, сэр, прошу вас, не делайте этого, — услышал он испуганный голос дамы.

— Чего именно, мадам?

— Возьмите свой пистолет, сэр. Иначе он убьёт вас. Это ужасный человек.

— Последний, кого мне довелось убить, выглядел куда ужаснее, — прихвастнул капитан, за все время своей опасной карьеры ещё никого не отправивший на тот свет. — Защищайтесь, сэр, — не без изящества поклонился он своему противнику.

— Скоро я доберусь и до тебя, моя милочка, — метнув на даму пылающий злобой взгляд, процедил тот сквозь зубы. — Клянусь, я заставлю тебя поплатиться за свое безрассудное поведение.

Готовность, с которой он принял вызов, только подтверждала первоначальную догадку капитана, что перед ним пустившийся в сомнительное предприятие авантюрист, хорошо владеющий оружием и уверенный в себе. Капитан и сам был отличным фехтовальщиком, однако он прекрасно понимал, что любой серьёзный поединок всегда чреват непредсказуемыми последствиями, а раз так, то необходимо было закончить схватку ещё до того, как она начнется. Капитан знал приём, который однажды уже выручил его и который не подвел его и на сей раз. Едва лезвия коснулись друг друга, как капитан молниеносным движением опустил свою шпагу, так, что её острие оказалось ниже шпаги противника и резко выпрямил руку. Все было проделано настолько стремительно, что прежде, чем джентльмен успел опомниться, шпага капитана пронзила его предплечье. Раздался крик боли и ярости, и оружие выпало из онемевшей руки джентльмена. Капитан Эванс вытер шёлковым платком окровавленное лезвие своей шпаги, вложил её в ножны и небрежным движением бросил платок за спину.

— Вот к чему приводит излишняя горячность, — посочувствовал он своему противнику. — Мадам, — обратился он затем к девушке, с затаённым дыханием взиравшей на происходящую перед её глазами сцену, — ваше пожелание исполнено, и теперь вы можете беспрепятственно продолжить свой путь. Если вы не возражаете, я буду сопровождать вас во время вашей поездки и обеспечивать вашу безопасность.

— Разумеется, сэр! — восхищенно согласилась она, после чего капитан захлопнул дверцу кареты, вскочил в седло и приказал форейтору трогать.

Но едва заслышав щелканье хлыста, раненый джентльмен, присевший было на край придорожной канавы и занявшийся изготовлением импровизированного бинта из рукава своей шелковой рубашки, вскочил на ноги с такой проворностью, словно получил еще один укол шпагой и истошно завопил:

— Мой камзол! Сэр, прошу вас, верните мой камзол!

— Без него вы скорее остынете, — ответил ему капитан Эванс, предусмотрительно отрезая его от кареты корпусом своей лошади. Бедняге оставалось только в бессильной ярости сжимать кулак здоровой руки и бормотать проклятья, глядя вслед удаляющемуся экипажу, позади которого неспешно трусил капитан Эванс.

Проехав примерно милю, карета вновь остановилась, и девушка, выглянув из неё, обратилась к капитану со следующими словами:

— Сэр, — робко проговорила она, — не пересядете ли вы ко мне в карету? Думается, я должна вам кое-что объяснить.

— Мадам, — галантно ответил он, — отказаться от столь лестного приглашения столь же трудно, как и заслужить доверие дамы.

— Сэр, наверное, вам показалось странным, что я обратилась к вам с просьбой о помощи, — начала она, когда он оказался рядом с ней.

— Напротив, мадам. Когда я узнал, почему она вам потребовалась, я понял, что ваше поведение было совершенно естественным. Для меня остается загадкой только одно: почему вы решились сбежать с этим малым, — так ведь оно было на самом деле?

Удивленная его догадливостью, она вопросительно взглянула на него.

— Он называл себя вашим мужем, мадам, — пояснил капитан, — вероятно, выдавая желаемое за действительное.

— О, сэр, я должна обо всем рассказать вам. Возможно, вы подскажете, как мне поступать дальше.

Смущенно потупив взор и скрестив руки на коленях, она приступила к повествованию. Встреча мисс Хелстон с мистером Джулианом Лэйком, так звали этого джентльмена-забияку, произошла в тот момент, когда в её жизни наступил кризис, вызванный разрывом с неким молодым человеком, обещавшим жениться на ней и не сдержавшим своего обещания. Не вдаваясь в подробности и не называя лишние имена, мисс Хелстон призналась, что её роман с мистером Лэйком был вызван исключительно желанием доказать своему неверному жениху, сколь мало он для неё значил. Заручившись её согласием, Лэйк обратился затем к сэру Генри, её опекуну, за разрешением жениться на ней, на что тот ответил решительным отказом, не пожелав даже увидеться с ним.

Мистер Лэйк, однако, не опустил руки и сумел уговорить её бежать вместе с ним. Сегодня утром они выехали из Петерсфилда и направлялись в Гилдфорд, где всё было подготовлено для их венчания. Но по дороге мисс Хелстон охватили сомнения в здравомыслии своего поступка; она поняла, что ею движет сиюминутное увлечение, после чего попросила мистера Лэйка остановиться и отправить её домой, к своему опекуну. Тут-то и проявился истинный характер этого авантюриста, надеявшегося удачной женитьбой поправить свои пошатнувшиеся дела — мисс Хелстон, по достижении совершеннолетия, должна была стать обладательницей очень значительного состояния. Он заявил, что заставит её выполнить своё обещание, и дал ей понять, что не остановится перед тем, чтобы силой принудить её к браку с ним. К счастью, в этот момент на сцене появился капитан Эванс и мисс Хелстон была избавлена от общества этого негодяя — она надеялась, что навсегда.

В устах молодой девушки подобный рассказ всегда звучит очень волнующе, и не чуждый романтизму капитан Эванс был изрядно тронут. Однако, будучи прежде всего человеком практичным, он тут же спросил её:

— А что нам теперь делать дальше?

Она, в свою очередь, вопросительно взглянула на него и, после недолгого колебания, решилась произнести:

— Я… я проголодалась, — и тут же добавила, словно поясняя, почему она не спешит немедленно вернуться под крылышко своего опекуна: — Я с самого утра ничего не ела.

Капитан тоже не прочь был подкрепиться; часы Солсберийского архиерея показывали далеко за полдень, встреча с конюхом «Лисы и Гончей» в Петерсфилде была безнадежно просрочена, а раз так, то не лучше ли было провести время за приятной беседой в компании хорошенькой молодой особы? И когда копыта лошадей застучали по мостовым Голаминга, он велел кучеру остановиться возле гостиницы «Лебедь», одного из немногих заведений подобного рода, где никто из прислуги не знал его в лицо.

— Поговаривают, сэр, — доверительно сообщил ему за обедом прислуживавший им лакей, — что скоро Портсмутская дорога станет безопаснее для путешественников: сегодня должны арестовать капитана Эванса.

— В самом деле? — капитан проявил неподдельный интерес к известию. — Превосходная новость, ничего не скажешь.

— Вы правы, сэр. Я слышал от одного джентльмена, который был здесь проездом, что шериф устроил на него засаду в Петерсфилде.

Капитан недрогнувшей рукой налил себе полный бокал превосходного бургундского из стоявшей перед ним на столе бутылки.

— Однако то, что известно всей округе, может пронюхать и сам капитан Эванс, — заметил он.

— Это ему не поможет. Сейчас его, наверное, уже схватили, — с уверенностью в голосе закончил слуга, отходя от стола.

Капитан поднял свой бокал; он с радостью выпил бы за здоровье сидящей напротив него дамы, которая спасла его, сама не догадываясь об этом, но вслух всего лишь предложил тост за ее скорое и благополучное возвращение домой. Мисс Хелстон, чье настроение значительно улучшилось после съеденного и выпитого, с энтузиазмом отреагировала на такое предложение, поскольку с обедом было почти покончено, а её опекун отличался мягким характером и она не сомневалась, что он поймет и простит её. Но едва капитан опустил бокал, как в коридоре раздался топот ног, за его спиной распахнулась дверь и сидевшая лицом к ней мисс Хелстон испуганно воскликнула:

— Сэр Генри!

В первый момент капитан Эванс даже обрадовался, поскольку появление опекуна означало окончание ситуации, которая, в свете недавних событий, начинала несколько тяготить его. Однако когда он обернулся, чтобы взглянуть на вновь прибывших, ему показалось, что сердце на секунду остановилось у него в груди: из-за плеча сэра Генри на него глядела весело ухмыляющаяся физиономия сэра Томаса Блоунта, местного шерифа. От неожиданности он позабыл даже о том, что шериф не знает его самого в лицо. Он прикинул в уме вероятность того, что сумеет добраться до окна и выпрыгнуть во двор прежде, чем люди шерифа схватят его, и наверняка попытался бы осуществить свой отчаянный замысел, если бы не вселившие в него неожиданную надежду слова, с которыми сэр Генри обратился к нему.

— Мне кажется, мы успели вовремя, мистер Лэйк, — сказал опекун. — Но если я ошибаюсь, то с вами придется заняться шерифу.

— Да, мой друг, — довольным тоном поддакнул тот. — Вы пойманы с поличным, мистер Лэйк, и если вы успели воспользоваться услугами священника, клянусь, вам не поздоровиться. Я слышал о вас и о ваших делишках, мистер Лэйк, и могу обещать вам, что…

Веселый и беззаботный смех мисс Хелстон прервал его речь.

— Сэр Генри, — обратилась она к опекуну, — это не мистер Лэйк.

— Разумеется, — язвительно отозвался тот.

— Дорогая моя, — меланхолично произнес капитан Эванс, окончательно убедившийся в том, что его принимают за джентльмена, соблазнившего мисс Хелстон бежать вместе с ним, — стоит ли сейчас пытаться выдавать себя за другого?

— Но… — хотела возразить она, однако что-то во взгляде её спутника заставило ее запнуться на полуслове.

— Вот именно, — усмехнулся сэр Генри. — Если вы станете запираться, сэр, это не принесет вам никакой пользы. Тебе следовало бы сперва уничтожить письмо этого джентльмена, Мэри, и лишь потом пускаться в бега. А теперь отвечайте мне: вы уже поженились или нет?

— Ещё нет, сэр, — вздохнул капитан и, вспомнив то, о чем она рассказывала ему, добавил: — Наше венчание должно было состояться в Гилдфорде.

— Так и было написано в вашем послании к ней, мистер Лэйк. И я очень рад, что в своём ответе вы использовали сослагательное наклонение. Иди ко мне, дитя мое, — неожиданно смягчился он, обращаясь к девушке, — когда-нибудь ты ещё поблагодаришь меня за то, что я спас тебя от этого разорившегося игрока.

— Вы считаете, что ему можно верить на слово? — вмешался в разговор шериф. — Я уже однажды обманулся сегодня, с этим мерзавцем Эвансом…

— Я считаю, что могу верить своей подопечной, — перебил его сэр Генри и, подойдя к девушке, взял ее за плечи и в упор посмотрел ей в глаза: — Скажи мне, Мэри, вы женаты?

— Нет, — она с трудом выдавила из себя одно единственное слово.

— Превосходно. А теперь поехали домой.

— Но для меня этого недостаточно, — заупрямился не желавший забывать о своих обязанностях шериф. — Похищение — чрезвычайно серьезное преступление, как вам вскоре предстоит убедиться, мистер Лэйк. Берите его, ребята, — велел он своим бейлифам. — Пускай он пока посидит в Гилдфордской тюрьме, вместо капитана Эванса.

Услышав последние слова шерифа, мисс Хелстон изменилась в лице и в её устремленных на капитана глазах отразилась странная смесь мольбы и недоумения.

— Но почему… — начала было она, но он вновь не дал ей закончить.

— Поверь мне, дорогая, сэр Томас знает, что делает. Возражения сейчас не помогут. Он обязан исполнить свой долг, так что не будем мешать ему. Прощай и не забывай меня.

Он поднес ее дрожащую руку к своим губам и пристально посмотрел на неё, словно хотел сообщить ей взглядом то, что не мог выразить словами.


Эту ночь капитан Эванс провел, как ему и было обещано, в Гилдфордской тюрьме.

На другое утро его посетил шериф.

— Вы счастливчик, мистер Лэйк, — кисло сказал сэр Томас — сегодня он пребывал не в лучшем расположении духа.

— В самом деле? — отозвался капитан.

— Да. Я не могу возбудить против вас дело до тех пор, пока сэр Генри Вулбридж не подаст на вас жалобу, а сэр Генри решительно отказался подавать её.

Капитан с облегчением вздохнул.

— Это очень любезно с его стороны.

— Меньше всего он хотел быть любезным с вами, сэр. Он просто не хочет ославить свою подопечную, мисс Хелстон. Заботясь о её репутации, он вынужден приложить все усилия, чтобы замять историю с этим легкомысленным побегом. Вам крупно повезло, что он успел перехватить вас прежде, чем вы успели обвенчаться, иначе его подопечная сейчас была бы уже вдовой, в этом я не сомневаюсь. Сэр Генри бывает весьма горяч и скор на расправу, хотя, глядя на него, этого не скажешь. Не забывайте об этом, сэр, и пусть вчерашняя ситуация послужит вам уроком. А теперь убирайтесь. Меня ждут более важные дела. Вчера этот проклятый Эванс улизнул у меня из-под носа, и в этом есть доля и вашей вины.

— О, сэр Томас! — сокрушенно воскликнул капитан. — Вы несправедливы ко мне. Можно ли обвинять меня в том, что вы упустили этого разбойника?

— Если вы не перестанете отвлекать меня своей болтовней, мне придется сделать это, — огрызнулся, уходя, сэр Томас.


Вернувшись к полудню в Годалинг, капитан Эванс нашел своего младшего брата Уилла, вместе с которым они «обрабатывали», как они сами называли это, Портсмутскую дорогу, в крайне подавленном настроении.

— Том! Ты сумел сбежать? — радостно вскричал Уилл при виде своего брата.

— Сбежать? — удивился капитан. — Откуда?

— Разве ты не попался в западню в Петерсфилде?

— Западня? В Петерсфилде?

— Ну конечно. Мерзавец Тим выдал тебя шерифу, и его люди до ночи караулили тебя в «Лисе и Гончей». Возможно, они и сейчас там. О чёрт, Том, я уже не надеялся вновь увидеть тебя. Но где ты пропадал?

— Я был у шерифа, — невозмутимо ответил капитан.

— У шерифа? — теперь настала очередь удивляться Уиллу.

— Да, у сэра Томаса Блоунта. Я провел ночь в Гилдфордской тюрьме, откуда меня выпустили не более двух часов назад. Потерпи минуту, и ты узнаешь всё, что со мной приключилось вчера.

Уилл внимательно, не разу не перебив капитана, выслушал его рассказ, но когда он закончил, неодобрительно покачал головой.

— Бьюсь об заклад, эта девчонка вскружила тебе голову, если ты напрочь позабыл о деле.

— Чёрт побери, Уилл, это несправедливо по отношению к ней — ведь она спасла мне жизнь.

— Фу! Я уверен, если бы ты не связался с ней, твоя жизнь не оказалась бы в такой опасности. Я всегда считал, что ты неисправимый сентименталист.

— Не стану отрицать последнее. Но ты совершенно напрасно упрекаешь меня в том, что я пренебрегал делами. У меня остался камзол мистера Лэйка.

— Вот так добыча! — усмехнулся Уилл.

— В одном из его карманов оказалось пятьдесят гиней, а в другом — золотая с бриллиантами табакерка, которая стоит никак не меньше того. Думаю, я оставлю её себе на память.

Но Уилл не желал смягчаться.

— А девчонке ты позволил уйти, так ничего и не получив с неё, — недовольно проворчал он.

— Да, ничего существенного, — согласился капитан и вздохнул. Ты, конечно же, прав, Уилл. Я неисправимый сентименталист. Таким уж я, наверное, родился, — закончил он и вновь вздохнул.

Нашествие призраков

Мсье Капулад принял неожиданное для удачливого преступника решение: жить честно и, более того, послужить полиции. Чтобы испытать нового сотрудника, ему поручили разгадать причину нашествия призраков в замок Ла Бланшетт.

* * *
Капулад сделал неожиданное для себя открытие, что жить честно — не только менее опасно, но и куда более выгодно. Это озарение посетило его в то время, когда он прятался в аллее неподалеку от Каруселя, ежеминутно ожидая ареста, который поставил бы точку в его трехлетней карьере ловкого и удачливого вора. Он знал, что вездесущие агенты месье де Сартина[2084] повсюду ищут его, и все пути бегства из Парижа надежно перекрыты. В этом безвыходном, казалось бы, положении его посетила мысль, которая неминуемо повергла бы в смятение всякого не столь изобретательного человека: спастись можно было только под крылышком министра полиции, славящегося непредвзятостью суждений и умением извлекать выгоду из самой парадоксальной ситуации.

Капулад был не из тех, кто долго колеблется перед тем, как действовать. И ближе к полудню того же дня, когда его осенила великолепная идея, он уже толкался в министерской приемной, ожидая ответа на поданную им записку, в которой уведомлял знаменитого полицейского, что некий месье Келор, досконально изучивший практикуемые преступниками методы, хотел бы предложить ему свои услуги.

К его удивлению, ждать долго не пришлось. Буквально через несколько минут слуга, унесший записку, вернулся и важно объявил, что месье де Сартин желает немедленно видеть его. Чувствуя себя мухой, согласившейся принять приглашение заглянуть к пауку на огонек, Капулад шагнул в кабинет министра. За столом, заваленным многочисленными бумагами, сидел модно одетый, цветущего вида джентльмен и с откровенным любопытством разглядывал своего посетителя серыми, широко посаженными глазами.

— Месье Капулад, — дружелюбно произнес он, — я жду вас уже несколько дней. Однако я совершенно не предполагал, должен признаться, что вы окажете мне честь, по своей воле явившись ко мне.

Капуладу показалось, что его коленки стали ватными.

Улыбка месье Сартина стала еще шире.

— Из вашей записки — хотя вы и подали ее под псевдонимом — я понял, что вы просите принять вас на службу и утверждаете, что ваш уголовный опыт поможет вам стать ценным агентом.

— Да, месье, — со смешанным чувством отчаяния и надежды ответил Капулад. — Я устал от преступлений и хотел бы стать не только честным гражданином, но и бороться с преступностью.

— Месье Капулад, вам не приходилось ли иметь дело с привидениями? — спросил министр.

— Месье, я никогда в жизни не видел их, — откровенно признался удивленный Капулад.

— Это упущение легко поправить, — безмятежно произнес министр. — Если вы примете мое предложение, я подумаю над тем, чтобы включить вас в штат моих сотрудников, если же нет, — тут он слегка пожал плечами, — вас ждет Шатле[2085].

Капулад почувствовал, как у него по спине побежал озноб, и нервно облизал внезапно пересохшие губы.

— Месье, я предпочел бы иметь дело с обычными смертными, — ответил он. — Но если вы предлагаете мне выбирать между Шатле и привидениями, что ж, я выбираю последнее.

— Превосходно. Так вот, ко мне поступили сведения, что замок де Ла Бланшет, в Майне, буквально кишит призраками. Это место должно быть хорошо знакомо вам — вы ведь побывали там примерно полгода назад, верно?

— Я ничего не знал о привидениях, месье, иначе я не раз подумал бы, прежде чем вломиться туда, — возразил Капулад с наглостью, заставившей месье де Сартина вновь улыбнуться.

— Ну теперь-то вы знаете об этом, — сказал министр. — А что касается вашего желания иметь дело с обычными смертными, то оно легко исполнимо. Сравнительно недавно в Майне появилось изрядное количество фальшивых серебряныхмонет, и мои люди сумели установить, что они изготавливаются не где-нибудь, а в самом городке Ла Бланшет. Поскольку вы беретесь очистить замок от призраков, я поручаю вам также избавить Ла Бланшет от фальшивомонетчиков. Я нисколько не удивлюсь, если одно окажется тесно связано с другим. К сожалению, моим агентам не удалось справиться с этими загадками. Вам же выпала честь попытаться решить их обе. Вы ведь не возражаете, не правда ли?


Этим же вечером Капулад, облаченный доверием знаменитого министра полиции, выехал из Парижа в Майн. Он без помех добрался до Шартра, и тут, когда на почтовой станции в карету подсел новый пассажир — румяный крепкий мужчина лет сорока — он понял, что удача неожиданно улыбнулась ему. Выяснилось, что Купри — так звали случайного попутчика Капулада — был управляющим господина де Ла Бланшет и по поручению своего хозяина направлялся в принадлежавший тому замок. Купри оказался словоохотливым собеседником и рассказал Капуладу следующее:

— В последние пять лет никто не жил в поместье, за исключением эконома, месье Фломеля, и его сына. Оба они на хорошем счету и успешно ведут хозяйство, о чем каждые полгода присылают в Париж моему господину подробный отчет. Они никогда не сообщали ни о каких привидениях и наотрез отказываются верить в их существование. Однако полгода назад двое детей месье де Ла Бланшет вместе с гувернанткой приехали в замок в самую пору сбора винограда. С большим трудом они выдержали там всего три ночи и были вынуждены вернуться обратно в Париж — гувернантка опасалась, как бы детская психика не пострадала от кошмаров, свидетелями которых им приходилось становиться каждую ночь. В прошлом месяце, — продолжал Купри, — сама мадам де Ла Бланшет, которой доктор предписал провести несколько недель на природе, останавливалась в замке, но на следующее же утро уехала оттуда, поклявшись, что ноги ее больше не будет в этом проклятом месте; после чего мой хозяин поручил мне поехать в Ла Бланшет и разобраться в том, что там происходит.

Капулад внимательно посмотрел на этого жизнерадостного здоровяка и в душе откровенно позавидовал его мужеству.

— И вы не боитесь? — поинтересовался он.

— Боюсь? — захохотал его собеседник. — Черт возьми! Я прихватил с собой пистолет и не сомневаюсь, что с его помощью раскрою тайну появления призраков.

Капулад подсел к нему. Именно такой компаньон и был ему нужен сейчас.

— Вы скептик, если я правильно понял вас, — укоризненно произнес он, напустив на себя серьезный, задумчивый вид. — Но это чрезвычайно опасно при контактах с потусторонним миром. Минуточку терпения, месье, — вскричал Капулад, останавливая бурные возражения, готовые сорваться с языка Купри. — Вы завели речь о вещах, которые, возможно, мне известны куда лучше, чем вам. Все дело в том, что я посвятил много лет изучению феноменов сверхъестественного характера.

— Что? — воскликнул управляющий, с неожиданным интересом взглянув на него. — Неужели вы в это верите? Неужели ваши исследования заставили вас в это поверить?…

— Да, и причем непоколебимо поверить, — внушительно произнес Капулад, перебив его. — Ваш пистолет, друг мой, пригодится только в том случае, если вашими противниками окажутся обычные мошенники, прибегнувшие в сомнительных целях к балаганному трюкачеству. Но от него будет мало проку, если вам действительно придется иметь дело с… гм-м… бестелесными созданиями. Месье, — серьезно добавил он, — если бы я не опасался обидеть вас своей навязчивостью и этим проявить по отношению к вам неучтивость, — тут он слегка поклонился своему попутчику, — я предложил бы вам взять меня с собой в Ла Бланшет. Может статься, мой скромный опыт пригодится вам.


На другое утро они прибыли в Ла Бланшет. Эконому поместья, старшему Фломелю, Купри представил Капулада как слугу месье да Ла Бланшет и без обиняков рассказал о миссии, с которой они прибыли сюда. Но Фломель только посмеялся над ними.

— Ну и ну! — удивленно покачал головой он. — Неужели наш господин стал верить бабьим сказкам? В Ла Бланшет нет никаких призраков. Мы с Жаком живем здесь вот уже десять лет, и готовы поклясться, что во всей Франции не найти более тихого и спокойного местечка. Да вы и сами убедитесь в этом, проведя здесь ночку-другую.

— Мадам да Ла Бланшет приказала нам никуда не отлучаться из замка до тех пор, пока мы не сможем представить ей вразумительных объяснений относительно того, что в нем происходит, — безапелляционно заявил Купри. — Я надеюсь, что привидения не станут мешкать с появлением, иначе наше пребывание здесь может затянуться. А нам надо торопиться — месье де Ла Бланшет давно мечтает отдохнуть в своем имении вместе с мадам. Увы, теперь она наотрез отказывается сопровождать своего супруга.

Этим же вечером они поужинали вместе с Фломелями, а затем старик предложил гостям выбирать себе апартаменты. Купри потребовал, чтобы ему отвели комнату, в которой ночевала мадам де Ла Бланшет, а Капулада разместили по соседству. Фломель не стал возражать и проводил Купри в хозяйскую спальню — просторную комнату, до высоты человеческого роста обшитую потемневшими от времени дубовыми панелями, большую часть которой занимала огромная кровать под балдахином. Прямо перед кроватью, чуть выше обшивки, висел написанный в полный рост портрет прадедушки нынешнего месье де Ла Бланшет, щеголеватого повесы времен Людовика Четырнадцатого. В неровном желтоватом свете свечей спальня выглядела весьма уныло, и, чтобы подбодрить себя, Купри достал из-за пазухи пистолет и положил его на столик, стоявший возле кровати.

— Если призраки заявятся ко мне ночью, мой дорогой Фломель, — сказал он, — я попотчую их доброй порцией свинца. Посмотрим, понравится ли им такое угощение.

От души посмеявшись над шуткой и пожелав Купри спокойной ночи, Фломель проводил Капулада в его комнату, находившуюся по ту сторону коридора, а затем быстро вернулся к двери хозяйской спальни и осторожно постучал. Купри немедленно открыл ему.

— Месье Купри, — полуиронично-полусерьезно произнес эконом. — Должен признаться, я не совсем спокоен за вас. Вы спите так далеко от наших комнат, моей и моего сына. Я не сомневаюсь, что ночь пройдет без приключений, но случись что, вам все же лучше знать, где мы находимся. Если вы не возражаете, я попрошу вас спуститься вниз и взглянуть на наше жилище.

Купри с охотой принял предложение управляющего; вернувшись к себе, он хорошенько запер дверь, достал из кармана забавную книжку месье Ле Сажа под названием «Хромой дьявол»[2086], не раздеваясь, улегся на кровати и приготовился к ночному бодрствованию.

В течение следующего часа ни один звук не нарушал царившую в замке тишину, и это несколько приободрило Купри, хотя всякий раз, когда он отрывался от книги и вглядывался в подступавшие, казалось, к самой постели густые тени, его сердце сжималось от недобрых предчувствий.

Вдруг Купри привстал, опершись на локте, прислушался, и у него по спине побежали мурашки: нет, это была не игра воображения, не слуховая галлюцинация — откуда-то из-за панелей напротив доносилось негромкое царапанье.

— Мышь, — громко, словно желая подбодрить себя звуком собственного голоса, произнес он. — Ну и трусом же я стал!

Но в следующий момент его локоть непроизвольно подвернулся, и Купри с приглушенным восклицанием упал на спину: порыв ледяного ветра ударил ему в затылок и задул горевшую на столике свечу. Призвав на помощь все свое мужество, Купри пошарил рукой рядом с собой в поисках пистолета. Нащупав, он судорожно схватил его и с лихорадочно колотящимся сердцем и отбивавшими дробь зубами уселся на краю кровати. Больше всего сейчас ему хотелось, чтобы их с Капуладом не разделяли запертые двери, а затем эта мысль уступила место жуткому страху, овладевшему всем его существом. Напротив Купри, примерно на высоте человеческого роста, как раз там, где находился портрет прадедушки де Ла Бланшет, появилось белое светящееся пятно, быстро увеличивавшееся в размерах, и леденящий душу стон, перемежавшийся раскатами сатанинского хохота, прокатился по комнате, отдавшись эхом во всех ее углах. Купри почувствовал, как у него на лбу выступили капли липкого холодного пота, и его губы, словно сами собой, торопливо забормотали слова полузабытых с детства молитв. Светящееся пятно стало постепенно приобретать форму человеческой фигуры, высокой, закутанной в развевающийся саван, и — о ужас! — увенчанной ухмыляющимся черепом с горящими красноватым огнем пустыми глазницами.

И тут, словно молитвы Купри в самом деле были услышаны, к нему вернулся его былой скептицизм, а вместе с ним — желание проверить природу призрака свинцом. Он почти механически поднял пистолет и выпалил в привидение. В ответ раздался новый взрыв дьявольского смеха, откуда-то из-под савана появилась светящаяся костлявая рука, и две пули, выпав из нее, с глухим стуком ударились о паркетный пол. Купри вскрикнул и лишился чувств.

Когда он пришел в себя, в комнате уже горела свеча и возле него озабоченно хлопотали оба Фломеля и Капулад. В ответ на их расспросы он лишь простонал, что ни за какие блага не останется здесь и проведет остаток ночи вместе с Капуладом в его комнате. Но только утром, когда дневной свет окончательно рассеял ужасы прошлой ночи, он сумел без содрогания рассказать обо всем своему товарищу. Капулад очень внимательно и серьезно выслушал его, и, когда Купри закончил, предложил прогуляться по окрестностям.

— Не кажется ли вам странным, — спросил Капулад во время прогулки пострадавшего, — что призрак, будучи существом бестелесным и не подверженным воздействию материальных объектов, сумел, однако, завладеть вашими пулями, держал их в руке и даже бросил на пол? И я еще добавлю, мсье Купри, что, с вашего позволения, я бы переселился на следующую ночь в спальню хозяев.

Однако за ужином Капуладу совершенно неожиданно пришлось столкнуться с оппозицией со стороны обоих Фломелей, которые как будто тоже успели изменить свое мнение о происходящем в замке и буквально умоляли его не подвергать свою жизнь опасности.

— Я не верю рассказу Купри, — изумил Капулад всех присутствующих своими словами. — Бедняга стал жертвой разыгравшегося воображения, в подтверждение чему я могу привести тот факт, что мы нигде не сумели найти пули, которые, по его словам, призрак бросил на пол.

Фломель только пожал плечами и не стал спорить. А Капулад достал из кармана пистолет, на глазах у всех зарядил его и положил на стол рядом с собой. Прерванный было разговор вновь возобновился, но вскоре Фломель поднялся со своего кресла и сказал, что пора запирать двери.

Старик ушел, и буквально через несколько секунд до оставшихся за столом донесся его крик. Купри и Капулад со всех ног бросились к нему на помощь. Фломель был в холле; заплетающимся от волнения языком он пробормотал, что, выйдя на крыльцо, увидел, как чья-то закутанная в белое фигура скрылась за углом дома. Втроем они устремились в погоню за ней, но призрака уже и след простыл, хотя для того, чтобы убедиться в этом, им пришлось обогнуть весь замок.

— О, боже! — простонал эконом, когда они вернулись в холл. — Неужели и меня на старости лет стали преследовать галлюцинации? А, быть может, это место и в самом деле проклято?

— Стыдитесь, месье Фломель! — беззаботно отозвался Капулад. — Я думал о вас лучше. Вы сами становитесь жертвой фантазий, навеянных бабьими сказками. Как хотите, а я иду спать.

Он прошел в столовую, разминувшись в дверях с выходившим оттуда молодым Фломелем, забрал свой пистолет и отправился наверх. Расставаясь с Купри, он взял с него слово, что тот немедленно явится к нему в комнату, если услышит выстрел.

— Однако, — добавил он, — я думаю, что вам не стоит из-за этого бодрствовать всю ночь. Спите спокойно, а утром я посмеюсь над вами.

На этом они расстались. Капулад вошел в хозяйскую спальню и прикрыл за собой дверь, не запирая ее. Затем он положил пистолет на столик, как это делал Купри, лег на кровать и стал ждать.


Прошло два часа, когда внимание Капулада неожиданно привлекло раздававшееся за панелями негромкое царапанье. Капулад украдкой оглянулся через плечо и увидел то, что ожидал: одна из панелей у изголовья кровати бесшумно сдвинулась в сторону и за ней открылось зияющее отверстие. В следующую секунду в затылок ему ударил порыв ледяного ветра, столь напугавший Купри, и он оказался в полной темноте. Но в душе Капулада не было страха. Он спокойно лежал на кровати и смотрел, как возникшее перед ним на высоте примерно шести футов светящееся пятно превращается в силуэт завывающего, хихикающего скелета. Однако Капулад даже не коснулся лежавшего на столике пистолета. Мрачно ухмыльнувшись, он достал из внутреннего кармана сюртука другой пистолет, недрогнувшей рукой взвел курок, прицелился и выстрелил в привидение.

Раздался крик боли и испуга, столь не похожий на былую какофонию, и призрак с жутким грохотом рухнул на пол.

Капулад быстро зажег свечу и, поспешно вскочив с постели, подбежал к нему. Он наклонился над распростертым телом, перевернул его на спину и сорвал с головы изготовленный из картона череп. Из-под маски на него взглянуло пепельно-бледное лицо Жака Фломеля, оглушенного падением, но живого. Капулад достал из кармана нож, разрезал саван, которым обмотался молодой Фломель, и обнаружил две пули, зажатые у него в кулаке.

Тут отворилась дверь, и на пороге появился Купри, такой же бледный, как и поверженный Жак Фломель.

— Voila![2087] — сказал Капулад, указывая на Жака и на ход, образовавшийся в том месте, где раньше находился портрет предка месье де Ла Бланшет. — Вот ваш призрак.

Когда отца и сына Фломелей посадили под замок, Капулад объяснил случившееся ошеломленному Купри:

— Прошлой ночью, когда вы достали свой пистолет, старик Фломель вызвал вас из комнаты под предлогом, что хочет показать вам свои апартаменты. Во время вашего отсутствия его сын разрядил ваш пистолет, и ту же операцию повторил с моим оружием сегодня, пока мы охотились за несуществующим призраком. Однако у меня в кармане был запасной пистолет, который и решил дело.

— Но для чего им понадобилось пугать всех, кто появлялся в замке? — слегка запинаясь, пробормотал Купри.

— Так вот оно что! — воскликнул Капулад, вспомнив о втором задании, которое дал ему месье де Сартин: вывести на чистую воду фальшивомонетчиков в Майне.

Вдвоем с Купри они тщательно обыскали замок и в потайной комнате, куда им удалось проникнуть через ход, открывшийся за портретом прадедушки де Ла Бланшет, обнаружили тигель, литейные формы и прочие улики, среди которых оказалось несколько мешочков уже изготовленных фальшивых серебряных монет, — явственно свидетельствовавших, чем занимались здесь Фломели. Все это вместе с пленниками Капулад и Купри доставили в Париж.


Месье де Сартин поздравил Капулада с удачей и включил его в число своих тайных агентов. А если Капулад и сохранил у себя мешочек с монетами Фломеля, надеясь с выгодой для себя распорядиться ими в будущем, то не стоит судить его за это слишком строго — редко кому удается раз и навсегда распрощаться со своими дурными привычками.

Так поступают все женщины

Сэр Джоффри был весёлым и беззаботным малым, так что когда его повесили, его вдова оказалась на грани нищеты…

* * *
Сэра Джоффри Свэйна повесили в Тайберне.

Весёлым и беззаботным малым был этот сэр Джоффри. Если ему доводилось проигрывать за карточным столом, он делал это с дружелюбной улыбкой и с шуткой на устах, а если случалось побить свою жену, спустить с лестницы незадачливого слугу или же подраться с кем-либо из своих арендаторов, то и это выходило у него как-то на удивление легко, пожалуй, даже весело. Короче говоря, его можно было назвать приятным в общении, очаровательным мерзавцем, и вся Англия единодушно согласилась в том, что он заслужил свой конец.


Однажды мартовским вечером, сэр Джоффри выехал из своего дома в Гилдфорде в сторону Лондона. Он не успел проехать и нескольких миль, как путь ему преградила закутанная в плащ фигура на огромной серой кобыле; в неверном свете сумерек зловеще блеснул стальной ствол пистолета, недвусмысленно свидетельствуя о намерениях незнакомца, однако сэр Джоффри за годы своей бурной жизни повидал всякое и кое-чему научился. Одним ударом длинного ездового хлыста он выбил пистолет из руки нападавшего, а после следующего удара тот без сознания рухнул на землю. Поле боя, таким образом, осталось за сэром Джоффри, что изрядно обрадовало его, особенно когда он подумал, что ему, по праву победителя, могут достаться некоторые трофеи. Напевая и посмеиваясь, сэр Джоффри оттащил бесчувственное тело грабителя подальше в лес, а затем, поменяв свою старую лошадь на его великолепную кобылу, в превосходном настроении помчался дальше.

Он не проехал и двух миль, когда у себя за спиной услышал топот копыт весьма многочисленной группы всадников, явно пытавшихся догнать его. Он спокойно остановился — на сей раз совесть сэра Джоффри была чиста, — а когда преследователи окружили его, невозмутимо спросил, что им нужно.

— Наконец-то ты попался, Том-Ловкач, — раздались в ответ торжествующие восклицания.

Сэра Джоффри стащили с лошади, дородный румяный джентльмен в расшитом серебром чёрном камзоле, подошёл к нему и безапелляционно обвинил в грабеже. Себя он назвал сэром Генри Тэлбери из Харлингстона, графство Кент, и, раздуваясь от собственной важности, добавил, что является мировым судьей Его величества. Он возвращался домой из Лондона и вёз с собой кожаный мешочек с сотней гиней, который в результате встречи с разбойником перекочевал в собственность последнего.

— Ах ты толстопузый болван! — заорал сэр Джоффри, редко стеснявшийся в выборе выражений. — Я не грабитель, я — сэр Джоффри Свэйн из Гилдфорда!

— Как вы смогли докатиться до того, что занялись разбоем? — воскликнул сэр Генри и его маленькие крысиные глазки злобно сверкнули. — Я ничуть не удивлюсь, если теперь вас повесят в назидание другим.

Случилось так, как и обещал сэр Генри. Под седлом серой кобылы нашлась пропавшая сумка сэра Генри с сотней гиней, и тщетно сэр Джоффри пытался убедить в своей невиновности суд, оставшийся при мнении, что сэр Джоффри и Том-Ловкач — одно и то же лицо.

Итак, сэра Джоффри повесили, его земли — вернее то, что он ещё не успел проиграть — были конфискованы в пользу государства, а его вдова оказалась на грани нищеты. Ей даже не выдали его тело; едва снятое с виселицы, оно, ещё теплое, было передано доктору Близарду для анатомических опытов. Но едва доктор вонзил скальпель в ногу сэра Джоффри, как последний неожиданно уселся на анатомическом столе и разразился целым залпом проклятий, чем едва не отправил бедного эскулапа на тот свет. Затем он неожиданно осёкся и испуганно огляделся вокруг себя.

— Пропади я пропадом! — неуверенно пробормотал сэр Джоффри. — Неужели это и есть преисподняя? Здесь куда холоднее, чем мне рассказывали, — поёживаясь добавил он, и тут его взгляд упал на перепуганного доктора, наполовину спрятавшегося за комодом.

— Сюрприз за сюрпризом, — продолжал он. — Вы, сэр, выглядите чертовски прилично для сатаны: у вас нет ни вил, ни хвоста, ни копыт.

— Боже милосердный, — едва слышно пробормотал доктор, шагнув навстречу сэру Джоффри. — Я слышал о подобных случаях, но никогда не верил…

— Вы весьма странно рассуждаете, мистер Люцифер. Признавайтесь-ка, дьявол вы, или нет?

— Я не дьявол, — несколько обиженно ответил доктор.

— Тогда какого дьявола вам здесь надо?

— Сегодня утром вас повесили в Тайберне, — несколько невпопад сказал доктор.

— Значит, я всё-таки в аду. Но я умоляю вас дать мне хоть какую-нибудь накидку, иначе если я и не сгорю здесь, то уж непременно замёрзну.

Доктор поспешил исполнить его просьбу, и пустился в пространные рассуждения, объясняя сэру Джоффри, что с ним произошло.

— Я мёртв и хочу таковым остаться хотя бы до тех пор, пока не посчитаюсь с этим плутом, сэром Генри Тэлбери, — мрачно заявил сэр Джоффри, выслушав доктора.

Затем он рассказал доктору свою историю, которой тот безоговорочно поверил и согласился, что справедливость должна восторжествовать. Однако долгие часы, проведенные сэром Джоффри без всякой одежды на холоде не прошли бесследно, и он почти неделю провалялся в постели, страдая от жестокой простуды, прежде чем смог покинуть дом доктора и отправиться в Харлингстон.

Он бодро шагал по извивавшейся среди редкого леса узкой дороге и остановился лишь когда впереди, на открытом пространстве, смутно замаячили строгие очертания большого серого строения. В левом его крыле из высоких, почти до земли окон первого этажа сквозь неплотно задернутые шторы пробивались полосы света, ложившиеся замысловатым узором на молодую траву лужайки, разбитой возле дома. Одно из окон по случаю тёплой погоды было распахнуто настежь, и сэру Джоффри захотелось узнать, что делается в доме сэра Генри.

Мировой судья сидел в непринужденной позе в кресле, широко расставив свои толстые короткие ноги и положив на одно колено парик. Он довольно посасывал длинную трубку, и рядом с ним находились графин и бокал, почти до самых краев наполненный искрящимся янтарным вином. Его массивная лысая голова поблескивала в свете двух свечей, горевших справа и слева от него на столе, заваленном какими-то бумагами. Прямо перед ним стояла женщина в чёрном, высокая, хорошо сложенная, с правильно очерченным благородным лицом, и в её красивых глазах застыли скорбь и мольба. Это была леди Свэйн.

— Сэр, — говорила она, — я взываю к вашему милосердию и умоляю вас более тщательно расследовать происшествие. Тогда вы сами убедитесь, что сэр Джоффри никак не мог оказаться грабителем, сколь велики ни были его прочие грехи. Сэр Генри, вы сделали меня вдовой. Не делайте же меня ещё и нищей.

Сэр Генри не спеша извлек изо рта мундштук своей трубки.

— Мадам, — ответил он, — ваш муж был признан виновным судьей и судом присяжных. Он был разбойником по кличке Том-Ловкач, в этом нет никаких сомнений.

Воцарилось напряжённое молчание, внезапно нарушенное резким звуком отдёрнутых штор. Леди Свэйн обернулась и истошно вскрикнула; сэр Генри поднял голову, да так и замер с открывшимся от изумления ртом. Его лицо побледнело, а трубка выпала из его внезапно онемевшей руки на пол и разлетелась на дюжину осколков. Им было чего испугаться: в окне они увидели двойника сэра Джоффри Свэйна. Он стоял, наслаждаясь произведённым эффектом, и на его лице играла язвительная усмешка.

Леди Свэйн первая нашла мужество обратиться к привидению.

— Это ты, Джоффри? — чуть слышно прошептала она.

Сэр Джоффри уже открыл было рот, собираясь ответить, но тут ему пришла в голову неожиданная мысль. Стоило ли сейчас доказывать свою невиновность? Ведь суд приговорил его к смерти, и если он хотел спасти свои владения от конфискации, сейчас следовало действовать более тонко.

Легкой походкой он приблизился к столу, за которым восседал судья.

— Мадам, меня зовут не Джоффри. Мое имя Джек Хэйнз, но я более известен как Том-Ловкач, грабитель с большой дороги. Ваш покорный слуга, мадам, и ваш тоже, сэр, — непринужденно расшаркался он перед ними.

Кровь бросилась в лицо сэру Генри. Казалось, его вот-вот хватит апоплексический удар. Леди Свэйн первая пришла в себя. Она круто повернулась к сэру Генри и театрально простёрла к нему руки.

— Вы слышали, сэр Генри! — вскричала она. — Теперь вы верите мне? Пусть же справедливость восторжествует наконец.

— Подождите, мадам, — рявкнул судья. — Что вам здесь нужно? — обратился он уже к сэру Джоффри.

— Увы, сэр, я не сумел прийти раньше, — ответил тот. — Однако, как я вижу, даже сейчас моё появление может принести некоторую пользу. Знайте же, что это я лишил вас сотни гиней, а вовсе не сэр Джоффри Свэйн. Говорят, что он был чертовски похож на меня. Фактически, его обвинили в разбое только потому, что он ехал на моей кобыле. Так-то творится правосудие в наши дни.

Сэр Генри не сводил изумлённых глаз со своего гостя. Этот малый и в самом деле казался точной копией сэра Джоффри — тот же голос, рост, те же пропорции фигуры и цвет волос. Столь поразительное сходство заставило его поверить, что он и впрямь совершил ошибку. Он резко поднялся с кресла, и двинулся было через комнату к колокольчику, чтобы вызвать прислугу, но сэр Джоффри был начеку.

— Вы куда, сэр Генри? — услышал судья за своей спиной вкрадчивый голос сэра Джоффри Свэйна и, оглянувшись, замер на полпути: прямо ему в лицо смотрело дуло пистолета. — Вам мало, что из-за вас одного невинного уже повесили? — продолжал он. — Чёрт побери, сэр, законы Англии не допустят, чтобы за одно и то же преступление вздёрнули двоих.

Секунду сэр Генри молча глядел на него.

— Вы очень похожи на покойного сэра Джоффри, — сухо, словно констатируя факт, сказал он, — и никто не осмелится поставить мне в вину сделанную тогда промашку. Однако я уверен, что найдется достаточно других обвинений, чтобы и вас отправить на виселицу.

— Возможно, но я рекомендую вам оставить эту тему, если вы не хотите, чтобы к этим обвинениям добавилось ещё одно — убийство сэра Генри Тэлбери.

Сэр Джоффри Свэйн улыбался, но его голос был твёрд, и сэру Генри не оставалось ничего иного, как повиноваться. Сэр Джоффри подошёл к двери, ведущей из комнаты, запер её и положил ключ себе в карман.

— Послушайте меня, сэр, — начал он, — и вы тоже, мадам. Мне искренне жаль сэра Джоффри, хотя всем известно, каким негодяем он был. И я явился сюда как раз для того, чтобы доказать, что он неповинен в преступлении, за которое его повесили. Он не был грабителем, и его вдове следует полностью возместить понесённые ею убытки.

— Вот это уже другой разговор, — удовлетворённо кивнул сэр Генри. — Поскольку я видел вас и выслушал ваше признание, я не меньше вашего желаю не усугублять страдания леди Свэйн. Вы дадите клятвенные показания?

— Я сделаю это, как только в моём распоряжении окажутся перо, чернила и бумага.

Скоро признание, которое могло спасти владения сэра Джоффри Свэйна, было готово. Сэр Джоффри подошёл к звонку и дёрнул за шнурок. Он сам впустил в комнату слугу, когда тот пришел на вызов, и вновь запер за ним дверь. В присутствии судьи, своей жены и лакея он поклялся в содеянном, подписал составленную им бумагу, а они приложили к ней свои подписи в качестве свидетелей. С насмешливой улыбкой он поклонился всем присутствующим и широким шагом направился к окну, через которое проник сюда. Возле него он остановился и, полуобернувшись, взглянул на леди Свэйн.

— Мадам, — сказал он прежде, чем выпрыгнуть в темноту и исчезнуть, — сегодня я оказал вам некоторую услугу. Я вправе рассчитывать на вашу благодарность и надеюсь, что смогу уйти отсюда, не опасаясь погони.

Леди Свэйн слегка поёжилась, словно от озноба, затем подошла к столу, взяла бумагу и бегло пробежала её глазами. На её губах появилась слабая улыбка, чем-то напоминавшая улыбку сэра Джоффри Свэйна, когда тот подписывал своё признание.

— Мадам, — заговорил сэр Генри, тщетно пытаясь сымитировать голосом соболезнование, — вы не должны держать на меня зла за мою ошибку. Я искренне и глубоко сожалею о ней. Не сомневайтесь, мадам, никто более не станет покушаться на ваши владения, но, поверьте, лучше вам наслаждаться ими одной, чем в обществе сэра Джоффри. Для такой женщины, как вы, он был совсем не пара: игрок, пьяница, драчун…

— Сэр, — перебила она его, — он был моим мужем. А теперь я должна уйти.


Прошла еще, наверное, целая неделя, прежде чем сэр Джоффри Свэйн, как всегда самоуверенный и развязный, появился в своем поместье, в Гилдфорде.

— Хелен, девочка моя! — воскликнул он, вваливаясь в комнату жены — когда надо, он умел быть ласковым. — Ты держалась молодцом в Харлингстоне. Своим воссоединением мы обязаны только твоему мужеству. Теперь я вновь рядом с тобой; мы сможем всё продать и начать жизнь заново в Новом Свете…

— Мистер Хэйнз, — она резко поднялась со своего кресла, — вы с ума сошли?

Помрачневший, как грозовая туча, он шагнул к ней.

— Мадам, — рявкнул он, — перестаньте валять дурака. Вы прекрасно знаете, кто я. Вы ведь видели написанное мною признание. Неужели вы не узнали мой почерк? А если этого недостаточно, чтобы убедить вас, то вот, взгляните.

С этими словами он откинул волосы со лба и показал ей длинный рубец, синевший чуть повыше виска.

— У сэра Джоффри Свэйна был точно такой же шрам, — невозмутимо произнесла она. — Он получил его в этой самой комнате, когда однажды ночью вернулся домой мертвецки пьяный и захотел избить меня. Он замахнулся хлыстом, собираясь ударить меня, но потерял равновесие, упал и раскроил голову о табурет.

— Вы удивительно похожи на сэра Джоффри Свэйна, однако вы не сэр Джоффри, — продолжала она. — Вы — мистер Хэйнз, известный под прозвищем Том-Ловкач, бандит с большой дороги. И не заставляйте меня забыть о том, чем я обязана вам, — внушительно добавила она.

Он прыгнул на неё и схватил за руку с такой силой, будто хотел сломать её, но она успела дернуть за шнурок звонка. Где-то в глубине дома мелодично звякнул колокольчик. Он отстранился от неё, весь дрожа от ярости.

— Мистер Хэйнз, — холодно проговорила она, — памятуя об оказанной мне услуге, я прощаю вам эту выходку. Я сделаю даже больше того. Вы только что упомянули о своих планах поискать счастья в Новом Свете, — не отказывайтесь от своих намерений. В Англии вам ежеминутно угрожает опасность, и вы, наверное, догадываетесь, какая участь ждёт Тома-Ловкача, попади он в руки властей. В качестве платы за услугу, которую вы оказали мне, я обещаю вам выплачивать по сто фунтов в год, но при одном условии: ноги вашей не будет в Англии. Половину этой суммы вы получите прямо сейчас, что позволит вам немедленно уехать за океан. Ваши гнусные привычки сделали меня вдовой; ею я и хочу остаться теперь.

Взгляд сэра Джоффри Свэйна упал на лежавшие на столе банкноты. Наконец-то он понял, что она задумала. От его былой ярости не осталось и следа, но, не желая признавать свое поражение, он сделал последнюю попытку смягчить её сердце.

— Хелен, моя девочка… — начал было он, но душа этой женщины слишком зачерствела от частых побоев, чтобы откликнуться на его мольбу. В эту минуту отворилась дверь, и на пороге появился слуга.

— Роберт, — обратилась она к нему, — проводи джентльмена и одолжи ему хорошую лошадь, чтобы он смог доехать на ней до Бристоля. Доброй ночи, сэр.

Секунду он виновато, словно наказанная собака, глядел на неё; затем схватил деньги, торопливо сунул их в карман, и, не проронив более ни слова, навсегда ушёл из комнаты и из её жизни.

Похищение

Мистер Грэнби был сорокалетним, хорошо упитанным, спокойным деревенским холостяком, но стрела Амура поразила и его. Увы, юная Дженни не проявляет к нему иных чувств, кроме дружеских. Как же расположить к себе сердце романтичной девушки?..

* * *
Мистер Грэнби возвращался домой от своего старинного приятеля, сквайра Клиффорда, подавленным. Оно и не удивительно: сколь бы благосклонно сквайр ни смотрел на его сватовство, факт оставался фактом: прекрасная Дженни Эгертон, подопечная сквайра, не проявляла к нему иных чувств, кроме дружеских. Дженни была романтичной натурой, как-то раз заметил сквайр, и тому, кто хотел завоевать её сердце, следовало соответствующе вести себя.

Но Грэнби прекрасно понимал, что сорокалетний холостяк, чья талия изрядно превосходила ширину его плеч, таким поведением рискует лишь выставить себя на посмешище. Спрятав руки в карманы своего камзола, нахлобучив треуголку на самый лоб, а хлыст сунув под мышку, он в глубокой задумчивости брёл по улицам городка, совершенно безразличный к крикам уличных торговцев, наперебой предлагавших свои товары к приближавшемуся Рождеству. Он свернул на Хай-Стрит и, пройдя ещё немного, толкнул дверь, ведущую в трактир с громким названием «Королевский Герб». Он направился прямиком в бар, где троица подгулявших молодцов, расположилась вокруг чаши с горячим пуншем. Его усадили поближе к пылавшему в камине огню, налили стакан горячего, дразнящего обоняние пунша, и когда был предложен тост за Дженни Эгертон и её скорый союз с мистером Грэнби, последний поведал собутыльникам о своих любовных проблемах и попросил у них совета.

— В таких делах трудно найти лучшего помощника, чем Нед Пеппер, — заверил мистера Грэнби один из весельчаков, — он самый большой романтик во всей Англии.

— А сейчас он в одиночестве сидит наверху, — добавил другой, — и пытается напиться до бесчувствия.

И они принялись дружно уговаривать его немедленно отправиться к нему.

Нед Пеппер, симпатичный молодой человек с решительным подбородком и жуликоватыми глазами, расположился в просторном дубовом кресле перед камином. Его голова покоилась на одной из ручек кресла, на другой — небрежно висел его парик, левая нога была свободно закинута на правую, вышитая рубашка наполовину расстегнута, также как и серебряные пряжки лакированных туфель. На столе рядом с ним стояла чаша дымящегося пунша, а в левой руке он небрежно держал давно погасшую трубку. Молодые шутники прекрасно знали, что характер Неда Пеппера как нельзя лучше соответствует его имени[2088], и с минуты на минуту ждали, что мистера Грэнби просто-напросто спустят вниз с лестницы, по которой он только что поднялся.

Но их ожидало разочарование. Заметив на пороге замершего в нерешительности мистера Грэнби, мистер Пеппер слегка приподнял брови, и в его зеленоватых глазах вспыхнул и тут же погас странный огонёк; затем он улыбнулся и предложил гостю войти.

— Прохладная погода сегодня, мистер Пеппер, — неловко промямлил мистер Грэнби.

— Позвоните, и вам тут же принесут стакан, — словно на лету уловив намек, ответил мистер Пеппер и указал длинным мундштуком трубки на чашу с пуншем.

Появился слуга со стаканом; мистер Грэнби наполнил его пуншем, устроился на свободном стуле возле камина, достал из кармана трубку, и только после этого решился приступить к делу.

— Я совершенно сбит с толку, — расстроенно признался несчастный влюблённый, когда подробно рассказал обо всём мистеру Пепперу, из приличия не назвав, впрочем, имена. — Не знаю, случалось ли вам оказаться в подобном положении.

— Случалось, — ответил мистер Пеппер, — но с той лишь разницей, что я нравился девушке, а её отец не хотел и слышать обо мне. Я увёз её, нас догнали и меня на пару лет упекли в тюрьму. Её отец был закадычным дружком шерифа.

— Трудно представить более романтический поступок, — задумчиво протянул мистер Грэнби, словно размышляя вслух.

Мистер Пеппер смерил его оценивающим взглядом.

— Если в вашей жизни не хватает романтики, можете сделать то же самое. Лично я предпочёл бы подождать, пока дама достигнет совершеннолетия. Тюрьма навсегда излечила меня от романтизма.

— Но наши ситуации трудно сравнивать, — возразил мистер Грэнби. — Мне нечего бояться погони, поскольку её опекун — мой друг.

— Зато дама, насколько я понял, — улыбнулся мистер Пеппер, — совершенно не расположена к вам, и ваши акции нисколько не повысятся, если вы попытаетесь увезти её силой. Но, — тут он сделал многозначительную паузу, — если девушку похитит кто-нибудь другой, а вы окажитесь её отважным спасителем…

— О, чёрт! — воскликнул Грэнби и трубка выскользнула у него из пальцев.

— …то вы получите причитающуюся отважному спасителю награду, — закончил Пеппер. — Своими решительными действиями вы заслужите её благодарность, своим мужеством — без небольшой потасовки здесь не обойтись — заставите восхищаться вами, а ваша сдержанность и учтивость, пробудит в ней доверие к вам. Соединяясь, эти четыре элемента, друг мой, и образуют отраву под названием «любовь».

— Да, конечно, — согласился мистер Грэнби, ошеломлённый полётом фантазии мистера Пеппера. — Но как всё это осуществить, мистер Пеппер?

Мистер Пеппер задумался, и окутал себя клубами дыма. Затем он отложил в сторону трубку и сообщил мистеру Грэнби о результатах своих размышлений. Завтра у сэра Джона Тайлера, живущего в двух милях отсюда, состоится рождественский бал, на котором непременно будут присутствовать сквайр Клиффорд и его подопечная.

— Клиффорд? — испуганно воскликнул Грэнби, вскакивая со своего стула. — Как вы догадались, что речь шла именно о нём?

— Всей округе известно об этом, — невозмутимо перебил его Пеппер.

Затем он принялся излагать Грэнби свой замысел. Карету возвращающегося с бала Клиффорда останавливает грабитель, — сквайр, будучи обо всём предупреждён заранее, не должен оказывать сопротивления. Однако, увидев девушку, бандит забывает о своих первоначальных намерениях, велит ей выйти из кареты и усаживает на круп своей лошади.

— Её крики, — продолжал мистер Пеппер, — привлекают внимание случайно оказавшегося на месте происшествия джентльмена. Этот джентльмен, конечно же, — вы. Вы пускаетесь в погоню. Вы стреляете — в воздух, разумеется, — чтобы показать серьёзность своих намерений. Запомните, если всё закончится слишком быстро, это может показаться ей подозрительным. Только к утру, когда нервы девушки натянуты до предела и она уже начинает отчаиваться в своём спасении, преследователь, наконец-то, догоняет бандита и освобождает её. И тут выясняется, что её избавителем оказался тот самый человек, мужество, храбрость и благородные манеры которого она до сих пор не замечала. И если она тут же не согласиться выйти за него замуж, вы, мистер Грэнби, не заслуживаете даже того, чтобы называть себя влюблённым.

В порыве энтузиазма мистер Грэнби крепко сжал тонкую руку мистера Пеппера в своём огромном кулачище. Но его восторг угас так же быстро, как и вспыхнул.

— Разрази меня гром! — удрученно вскричал он. — Где же мне найти такого бандита? — и тут ему в голову пришла неожиданная мысль. — Вот если бы вы сами, мистер Пеппер…

— Увы! — вздохнул Пеппер. — К сожалению, я тоже приглашён на бал к леди Тайлер.

— Если это единственное препятствие, сэр, оно легко преодолимо, — настаивал мистер Грэнби.

— Вы в самом деле так считаете? — задумался мистер Пеппер.

— В подкрепление моих слов — вот вам моя рука.

Исполнение плана было назначено на два часа после рождественской полуночи. В заранее условленном месте, примерно в миле от Тайлер-Парк, мистер Грэнби расхаживал взад и вперёд, ведя в поводу свою лошадь. Мимо него прокатила одна карета, затем другая, и, догадавшись, что это были спешившие с бала домой гости леди Тайлер, мистер Грэнби стал с нетерпением дожидаться появления мистера Пеппера. Вот в застывшем морозном воздухе послышался торопливый стук копыт, и на залитой бледным светом луны дороге показалась чёрная фигура всадника. Мистер Грэнби немедленно вскочил в седло и потрусил ему навстречу.

Пока всё шло как нельзя более гладко. Мистер Пеппер остановил карету сквайра Клиффорда и буквально выволок оттуда его подопечную; сквайр вопил и топал ногами, но и пальцем не пошевелил, чтобы помешать предполагаемому похитителю. Девушка не уступила без борьбы, но тут, видимо, не последнюю роль сыграл опыт мистера Пеппера, и вскоре она уже сидела на холке его лошади, уронив голову, словно в полуобмороке, ему на грудь. Когда они разминулись с мистером Грэнби Дженни жалобно вскрикнула, и мистер Грэнби, словно догадавшись о том, что происходит, немедленно окликнул похитителя и велел ему остановиться. Тот только рассмеялся в ответ, раздались бесполезные выстрелы и мистер Грэнби, как заправский рыцарь, припустился вслед за беглецами.

Он настиг их довольно быстро, но, вспомнив наставления Пеппера о том, что погоня непременно должна быть продолжительной, умерил бег своей лошади. Вдруг что-то зашевелилось впереди, на обочине, и на дорогу, преграждая путь мистеру Грэнби, выехал ещё один всадник.

— Ни с места! — прогремел грубый голос и в лунном свете тускло блеснуло дуло направленного на мистера Грэнби пистолета. Мистер Грэнби остановился. Здравый смысл нашёптывал ему, что вооружённому человеку — оба своих пистолета он уже успел разрядить в воздух — следует во всём повиноваться.

— Сэр, меня преследуют, а моя лошадь окончательно выдохлась. Я очень прошу вас слезть на землю, — услышал он притворно-вежливые, выдержанные в лучших традициях бандитов с большой дороги, слова.

— Но… — начал было Грэнби.

— Слезай! — нетерпеливо рявкнул бандит. — Слезай немедленно, или я вышибу мозги из твоей пустой башки.

Мистер Грэнби послушно спрыгнул на землю. Не мешкая, грабитель подъехал к его лошади, пересел на неё и умчался прочь. Грэнби остался стоять на искрившейся в свете луны заснеженной дороге, снедаемый гневом и досадой. Конечно, мистер Грэнби был достаточно состоятелен, чтобы без большого для себя ущерба расстаться с лошадью, но сейчас на карту было поставлено значительно большее: их с мистером Пеппером план. Теперь, чтобы разыграть, как то было заранее оговорено, сцену с дракой на шпагах и бегством посрамлённого похитителя, мистеру Пепперу придётся притормозить, а то и вовсе остановиться. Что если это вызовет у Дженни подозрения?

В отчаянии мистер Грэнби уселся на оставленную ему лошадь — жалкого вида клячу, — и яростно пришпорил её. Но примерно через четверть мили, несмотря на все понукания седока, бедное животное окончательно остановилось и Грэнби пришлось спешиться. Он почти бегом направился в сторону Гилдфорда, до которого было почти двенадцать миль и куда он должен был затем отвезти Дженни. Шёл, наверное, уже девятый час утра, когда мистер Грэнби, едва живой от усталости, добрался до этого старинного городка. Ему хотелось только одного: поскорее просушить свои насквозь промокшие сапоги и обильным завтраком заглушить терзавший его голод. В самом подавленном состоянии духа, проклиная на чём свет стоит мистера Пеппера, он ввалился в гостиницу «Чёрный Бык».

И здесь ждал сюрприз. Он увидел за столом мистера Пеппера. Рядом с ним сидела юная дама, в которой мистер Грэнби, к своему неописуемому изумлению, узнал мисс Дженни Эгертон.

— Наконец-то! — воскликнул мистер Грэнби, хватаясь за рукоятку своей шпаги. — Я, как будто, не так уж и опоздал.

— Если вы говорите о дуэли, — улыбнулся мистер Пеппер, поднимаясь из-за стола, — вы опоздалибезнадёжно. Лучше присаживайтесь к нам и позавтракаем все вместе. Я не удивлюсь, если вы буквально умираете от голода.

— Что вы здесь делаете? — нахмурился мистер Грэнби, откровенно раздосадованный приподнятым настроением встретившей его парочки, и, особенно, весёлыми искорками, прыгавшими в глазах Дженни.

— А позвольте спросить вас, — беззаботно отозвался мистер Пеппер, — что бы вы сделали сами, оказавшись на моём месте?

Вопрос отрезвляющие подействовал на мистера Грэнби, мгновенно остудив его гнев и заставив посмотреть на произошедшее глазами мистера Пеппера.

— Ну так вот, — продолжал тот, — сами видите, в сколь сложном положении я очутился. Мог ли я продолжать поездку с наступлением дня? Существуют пределы выносливости как у людей, так и у животных; рано или поздно нам пришлось бы где-нибудь остановиться, но в первой же гостинице мисс Эгертон достаточно было позвать на помощь, и моя участь была бы решена. Я уже сидел в тюрьме и не испытываю ни малейшего желания вновь вернуться туда. Надеюсь, вы понимаете меня, сэр?

— Действительно, — сконфуженно пробормотал Грэнби, — должен признаться, я как-то не подумал об этой стороне дела…

— А раз так, то вы, наверное, согласитесь, — не дал ему закончить мистер Пеппер, словно угадав ход мыслей своего собеседника, — что в данном случае мне не оставалось ничего иного, как постараться обеспечить себе защиту от преследования со стороны закона.

— Что он и сделал, — поспешила пояснить Дженни, с трудом сдерживая душивший её смех, — рассказав мне всю правду. О, мистер Грэнби, какой позор! Вам должно быть стыдно, что из-за вас мне пришлось испытать столько страданий и неудобств. И мистер Пеппер поступил очень, очень благоразумно, честно во всём признавшись и попросив у меня прощения, — многозначительно закончила она.

Мистер Грэнби ничего не ответил. Он только мял в руках свою шляпу, смущенно потупившись, словно нашкодивший и пойманный за руку ребёнок.

— К счастью, мисс Эгертон великодушно простила меня, — подал голос мистер Пеппер, — и мы решили позавтракать, дожидаясь вас.

— И что же нам теперь делать? — растерянно проговорил мистер Грэнби.

— Видите ли, — доверительно проговорил мистер Пеппер, — даже помирившись с мисс Эгертон, я не мог чувствовать себя в полной безопасности. Вспомните, почему я провёл два года в тюрьме.

Мистер Грэнби молча кивнул.

— Поэтому мистеру Пепперу пришлось принять дополнительные меры предосторожности, — вставила Дженни.

— Мисс Эгертон вовремя осознала, в сколь незавидном положении я окажусь, — подвёл итог мистер Пеппер, — если её опекун застанет меня наедине с ней. Её репутация оказалась бы под угрозой, — а мог ли я позволить, чтобы страдала репутация девушки, которую мой друг собирался взять в жёны? Обсудив всё это, мы пришли к выводу, что у нас не оставалось иного выхода, как обвенчаться самим, что мы и сделали, дожидаясь, пока приготовят наш завтрак.

— О чёрт! — забыв о приличиях заревел Грэнби. — Вы, должно быть, издеваетесь надо мной!

— Издеваемся? — воскликнул мистер Пеппер. — Я говорю вам сущую правду. Вы сами подтолкнули меня к таким действиям. Где, чёрт побери, вас носило всю ночь?

— Ба! — возмутился мистер Грэнби, начинавший, наконец-то, кое-что понимать. — Мне пришлось топать пешком целых двенадцать миль после того, как ваш приятель отобрал у меня лошадь.

Он замолчал, чтобы в присутствии дамы не разразиться площадной бранью. Всё в этой истории становилось на свои места. Однажды сквайр Клиффорд тактично намекнул ему о былом увлечении Дженни. Теперь-то он знал, о чём тогда шла речь. И с этим-то легкомысленным повесой Дженни решилась связать свою юную жизнь! Он угрюмо посмотрел на молодожёнов.

— Не сообщите ли вы мне, мистер Пеппер, — с мрачной решимостью проговорил он, — имя той леди, похищение которой стоило вам двух лет тюрьмы?

— Два года — для кого угодно большой срок, — сказал мистер Пеппер. — Я, конечно, могу ошибаться, но, сдаётся мне, ту девушку звали мисс Эгертон.

Не в силах более сдерживаться, Дженни весело рассмеялась прямо в лицо мистеру Грэнби. Это было невыносимо. Он бросился прочь из гостиницы с единственным желанием: поскорее раздобыть лошадь, и, несмотря на голод и усталость, немедленно отправиться в Клиффорд-мэнор и рассказать сквайру о случившемся. О-о, теперь-то он отлично понимал, почему эти подгулявшие шутники в «Королевском Гербе» направили его за помощью именно к Пепперу.

Но пока он, стоя во дворе, дожидался лошади, ему вдруг страстно захотелось в последний раз, хотя бы сквозь оконное стекло, взглянуть на новобрачных. Они всё также сидели за столом, но у Дженни был в руках платок, который она часто прижимала к глазам, а мистер Пеппер, обняв её, что-то торопливо говорил, утешая. В душе у мистера Грэнби что-то дрогнуло.

Возможно, она плакала, сожалея о том, как они обошлись с ним, а, быть может, вспомнила о своём опекуне и о неприятностях, которые их ожидают.

Мистер Грэнби искренне любил Дженни и сейчас он почувствовал, как у него самого в горле встал комок. Плакать в день своей свадьбы! Он подумал о том, как хорошо они, оба молодые и красивые, выглядели рядом друг с другом, и насколько комично смотрелся бы он сам, ведя её к алтарю. Стоило ли во всём винить самого Пеппера? Да и будь он сам на его месте, разве он поступил бы иначе?

И тут утренний морозный воздух неожиданно разорвал ликующий звон колоколов, напоминая всем, какой сегодня праздник, и как в такой день следовало поступать. Мистер Грэнби выпрямился. Пускай он был туповатым, толстым и скучным малым, но в груди у него билось доброе сердце. Он зашагал обратно в гостиницу, и со столь решительным видом распахнул дверь, что у Дженни в глазах мелькнул испуг.

— Я совсем забыл, — застенчиво посмотрев на новобрачных, сказал он, — пожелать вам весёлого Рождества. И если вы решите поехать со мной в Клиффорд-мэнор, то, я думаю, мне удастся уговорить сквайра позволить нам всем вместе отпраздновать сегодняшнее событие.

С этими словами он протянул им обе руки.

Свадебный подарок

Леди Мэри оказала огромную услугу королю Якову, и король — устами верховного судьи Джеффрейса-Вешателя — предложил ей награду. Леди попросила помиловать одного джентльмена, который участвовал в недавнем мятеже против королевской власти…

* * *
Сэр Джордж Джеффрейс, верховный судья Англии, оторвался от бумаг, что лежали перед ним, и поднял полные меланхолии глаза на свою посетительницу, леди Мэри Ормингтон.

— Вы оказали огромную услугу государству, мэм, — сказал он медленно и нежно. — И нет ни малейшего сомнения, что вам положено хорошее вознаграждение.

Его красные губы, которые казались особенно яркими на бледном лице, изогнулись в откровенной усмешке.

Он был облачен в алую мантию, отороченную горностаевым мехом, ибо только что вернулся из здания суда в Дорчестере, где, следуя указаниям своего короля, с присущим ему жестоким юмором, вызванным, возможно, поразившей его ужасной болезнью, вершил зловещее и беспощадное правосудие, которое превратило его имя в синоним кровожадности.

И все же, вы бы тщетно пытались обнаружить на этом бледном лице, продолговатые черты которого подчеркивались тяжелым париком, отпечаток жестокой натуры этого человека. Это было приятное и мягкое лицо с большими и ясными глазами, в которых таилось страдание.

— Милорд, — благоразумно ответила леди Мэри, — я пришла сюда не торговаться, но служить моему королю. Если бы это было не так, то я бы назначила цену за это разоблачение в самом начале нашей беседы.

— Вместо того чтобы сделать это в конце? — спросил он.

Она покраснела под его насмешливым взглядом и потеребила свой хлыст.

— Вопрос не в цене, — сказала она, — но в награде за ту услугу, которую ваша светлость сочла столь огромной.

Улыбка сэра Джорджа стала еще шире.

— Не сомневаюсь в том, что вы найдете Его Величество необычайно щедрым. Так какое именно вознаграждение вы бы хотели получить?

Широкополая шляпа с плюмажем скрыла усилившуюся бледность девушки, но напряженный голос выдал ее волнение.

— Мелочь, сущий пустяк для Его Величества, но это было бы важно для меня. Я прошу о помиловании для одного заблудшего джентльмена, который сражался против Его Величества в недавнем восстании. Его зовут Стивен Вэлленси.

Выдавив имя, она затаила дыхание, глядя на него.

— Стивен Вэлленси! — прохрипел судья и потом замолчал, хмуро разглядывая бумаги на столе. Потом он улыбнулся, и она почувствовала головокружение от страха, потому что это была многозначительная ухмылка.

— Стивен Вэлленси, — повторил он. — Хм! Его арест назначен на завтра. Нам известно, что он прячется в окрестностях аббатства Святой Марии. Отряд драгун отправился на его поиски час назад. Это очень опасный и отчаянный человек.

Судья поднял глаза, и обнаружил, что она оперлась о стол, ее лицо посерело, глаза расширились от страха. Он почувствовал несвойственную ему жалость и сочувствие к глупому молодому бунтовщику, за жизнь которого она просила.

Ей повезло, что она пришла к нему именно сейчас. Боль, мучившая Джеффрейса в течение дня, утихла полчаса назад, когда заседание суда было отложено, и это привело его в добродушное настроение. К тому же, просительница была весьма миловидной женщиной, а распутный верховный судья питал слабость к красавицам.

Ее просьба противоречила всем тем обстоятельствам, которые он только что рассмотрел. Леди Мэри Ормингтон принадлежала к роду, преданному королю Якову, и только что доказала свою собственную лояльность, раскрыв детали заговора против Его Величества.

— Вы просите многое, — произнес он, как будто возражая.

— Но я и отдала многое, — ответила она, указав на бумаги.

— Верно, — признал он. Джеффрейс вытянул руку, бледную и изящную, как у женщины, и взялся за перо. — Его Величество, несомненно, не сочтет такую цену чрезмерно высокой. Я соглашусь на это, но при условии, что мистер Вэлленси покинет Англию и останется за ее пределами в течение всего правления Его Величества, или, по крайней мере, пока Его Величество не сменит гнев на милость.

— Я могу поручиться за него, — воскликнула она радостно.

Он кивнул и, обмакнув перо, начал писать.

— В этом нет необходимости. Если мистер Вэлленси все еще будет в Англии спустя семь дней с этого момента, то его повесят, как только схватят. Вот! — он запечатал документ и протянул его девушке. — Мистеру Вэлленси весьма повезло с адвокатом.

Леди Ормингтон поблагодарила его, простодушно и с трогательной пылкостью, сделала реверанс и торопливо ушла.

На лестнице она обнаружила своего старого слугу, поджидающего ее.

— Быстрее, Нат, — сказала она, — подавай лошадей. Мы выезжаем прямо сейчас.

Спустя полчаса в той же самой комнате, где он принимал ее, верховный судья, изрядно выпивший, проклинал себя за то, что столь охотно согласился на такие условия, а еще через час, охваченный болью, он осыпал себя бранью за то, что вообще решил ее вознаградить.


Тем временем холодным сентябрьским вечером леди Мэри сломя голову скакала в сопровождении своего одинокого грума. Весть о драгунах, посланных для ареста Вэлленси, услышанная от сэра Джорджа, заставляла ее спешить. Могло случиться всякое. Загнанный в угол Вэлленси мог оказать безрассудное сопротивление, выбрав гибель в бою, нежели смерть на виселице, которая ожидала его в случае поимки. Следовательно, она должна была опередить драгун и добраться до его тайного места раньше них. У нее была хорошая лошадь, и она знала местность как свои пять пальцев. Мэри часто охотилась здесь с собаками, но никогда еще не скакала во весь опор с такой скоростью, как в этот сентябрьский вечер, и все это тревожило ее слугу. Она свернула с дороги и, как ему казалось, поскакала к аббатству Святой Марии напрямик, стараясь сократить путь настолько, насколько это было возможно для всадницы.

Оранжевый небосклон перед ними постепенно становился лиловым, потом посерел. По мере того, как наступала ночь на нем, появлялись звезды. Но она продолжала неутомимо скакать, вверх и вниз по холмам, по заливным лугам и вересковым пустошам, перепрыгивая через изгороди, пересекая ручьи и броды. Дважды лошадь спотыкалась и однажды даже сбросила ее. Но леди мужественно продолжала путь. Леди Мэри была бесстрашной и отважной женщиной, и Нат, старый грум, прекрасно знал, что сила духа его госпожи ничуть не уступала ее находчивости.

Уже наступила полночь, когда две взмыленные спотыкающиеся лошади достигли гостиницы, расположенной на левом берегу Чэр, на границе Дэвоншира. Это был последний постоялый двор, где можно было остановиться на отдых. Но леди Мэри была готова ко всему, на случай, если бы ее разговор с Джеффрейсом оказался не столь удачным, и пара выносливых пони уже ждала их там, разрушив надежды Ната на то, что его госпожа проведет спокойную ночь в этом сарае. Сменив лошадей на более свежих, леди Мэри и Нат пересекли брод и поскакали дальше. На рассвете они оставили позади Колитон и очутились на склонах долины Оттер, где остановились, чтобы дать животным перевести дыхание.

Нежные золотистые лучи утреннего солнца озарили местность внизу. Они созерцали все еще спящее аббатство и сверкающую реку за ним. Всадники увидели дорогу, вьющуюся у подножия холма, и на протяжении всех тех миль, что открылись их взору, не было видно признаков драгун. Они обогнали их в своей безрассудной скачке. Девушка сочувственно посмотрела на своего измученного старого грума, но это не могло омрачить ее радости. Вся ее усталость исчезла в этот момент победы. В ее ясных глазах не было ни признака утомления, щеки покрывал легкий румянец, а осанка оставалась настолько гордой и прямой, что было трудно поверить, будто она провела в седле всю ночь, проскакав пятьдесят миль.

Они осторожно спустились вниз по склону, пересекли город, направляясь к ферме около реки, которая находилась примерно в миле от аббатства Святой Марии. Перешли по каменному мосту, перегороженному воротами, которые, спешившись, распахнул Нат, и, поднимая клубы пыли, они очутились прямо во дворе фермы. Яростно залаяла собака, а потом, прежде чем Нат поднял свой хлыст, чтобы постучать, дверь распахнулась, и высокий грузный мужчина вышел на свет, чтобы встретить их.

Он носил серые чулки из грубой шерсти и деревянные башмаки. Лицо было загорелым и бородатым, волосы тронуты сединой. Он выглядел недоброжелательно, но враждебность исчезла, как только его голубые глаза остановились на прекрасной женщине в платье для верховой езды из коричневого бархата.

— Рановато для прогулок, мэм, — вместо приветствия сказал мужчина, и в голосе его чувствовалось подозрение.

— На то есть причины, мастер Лейдж, — сказала она, спрыгивая на землю и бросив поводья Нату. — Я ищу мистера Вэлленси.

Его лицо осталось невозмутимым.

— Кого-кого? — спросил он, как будто услышал это имя в первый раз.

Она улыбнулась, направившись к крыльцу.

— Мистера Вэлленси, говорю, — ответила она. — Меня зовут леди Мэри Ормингтон. Он наверняка рассказывал тебе обо мне.

— Нет, мэм, — ответил он. Но отошел в сторону, уступая ей дорогу, и Мэри непринужденно прошла в холл. Это была длинная комната с низким потолком, пол был вымощен камнем, а стены облицованы мореным дубом. Красноватые отблески отражались от поленьев, горевших в камине. Вдоль стен стояли кожаные кушетки, возле окна располагался открытый клавесин, на котором лежали листы с нотами. Посреди комнаты на столе лежали книги и стояла медная чаша с розами, аромат которых пропитал воздух. Для грубого фермера это место выглядело слишком утонченным.

На маленьком приставном столике стоял высокий белый кувшин и стакан со следами от молока.

— Вот это то, что надо, — воскликнула ее светлость. — Я провела ночь в седле, и у меня во рту не было даже маковой росинки с тех пор, как мы выехали из Дорчестера.

Она взяла кувшин, наполовину полный свежим молоком. Бросив недоверчивый взгляд на грязный стакан, она поднесла кувшин к изящным губам и сделала долгий глоток.

Фермер не сводил с нее глаз. Но вовсе не грациозная осанка или богатое одеяние и даже не благородная красота ее лица вызвали столь пристальное внимание. Он был подозрительным по натуре, как все сельские жители, и таким же скрытным, особенно если что-то казалось ему опасным. Что, если она шпион Кровавого Джеффрейса? В народе ходили зловещие слухи о его коварстве, а Вэлленси был известным бунтовщиком. Люди короля пойдут на любую уловку, чтобы захватить его. Это было очень в их духе, подумал Лейдж, подослать женщину для того, чтобы выяснить его местонахождение.

Леди поставила кувшин и прервала его размышления.

— Ну же, мастер Лейдж, быть может, вы сообщите мистеру Вэлленси о том, что я здесь?

— Вы знаете мое имя, — тупо произнес Лейдж.

— Мне сообщил его мистер Вэлленси, он упоминал о вас в письмах.

Он почесал голову, все еще сомневаясь. Но потом их разговор был прерван.

Дверь в комнату распахнулась, и на пороге застыла девушка, заметив величественную незнакомку. Леди Мэри бросила на нее удивленный взгляд. Это была хрупкая девушка в серой домотканой одежде, с черным шелковым поясом и глубоким воротником из белого батиста, ниспадающим на грудь. Она выглядела в этом мрачном одеянии подобно квакерше. Ее лицо покрывал легкий загар, красные губы слегка приоткрылись, в синих глазах отразилось удивление, и эти глаза, так похожие на глаза Джозефа Лейджа, выдавали ее родство с ним. Эта девушка, от короны золотистых волос до кончиков изящных туфелек, стала для леди Мэри объяснением всей той роскоши, с которой была обставлена комната.

После того как девушка рассмотрела ее светлость более внимательно, удивление в ее глазах сменилось узнаванием. Она шагнула вперед.

— Леди Мэри! — воскликнула она.

Брови ее светлости приподнялись в изумлении.

— Дитя мое, — промолвила она, — откуда ты знаешь меня?

— Я видела ваш портрет. Стивен носит его в медальоне, — объяснила она, заставив леди Мэри потерять дар речи от удивления, услышав, с какой вольностью эта дочка йомена отзывается о столь благородном джентльмене, как мистер Вэлленси.

— Ну, тогда больше не о чем беспокоиться, — произнес Лейдж. — Ваша светлость должна простить мою подозрительность, но очень уж не хотелось совать голову в петлю, равно как и рисковать головой мистера Вэлленси.

— Я понимаю, — ответила она. — Ну, а теперь, когда вы во всем убедились, прошу вас, позовите мистера Вэлленси.

— Позову, не беспокойтесь, — ответил Лейдж. — Он проснулся засветло, чтобы пойти на рыбалку.

В этот момент они услышали топот, идущий с вымощенного булыжником двора. Растрепанный мальчишка, запыхавшийся от быстрого бега, влетел в комнату.

— Шолдаты! — выдохнул он в ужасе. — Там шолдаты… около аббатства и… и они ищут мистера Вэлленши!

Дочка Лейджа вскрикнула и, прижав руку к груди, будто пытаясь подавить внезапный испуг, побледнела, ее глаза были полны страха и ужаса. Леди Мэри заметив все эти признаки глубокого волнения, почувствовала смутную тревогу.

— Пошлите за ним немедленно, — властно приказала она фермеру. — Ему нечего опасаться. Солдаты не причинят ему вреда. Так и скажите ему от моего имени. И позаботьтесь также о моем конюхе, что ждет снаружи. Он провел всю ночь в дороге вместе со мной и до сих пор голоден.

Йомен поклонился. Тон и манеры ее светлости побуждали к незамедлительному подчинению. Он повернулся и вышел вместе с парнишкой, который принес весть о драгунах. Ее светлость уселась в кожаное кресло около стола и принялась стягивать покрытые вышивкой перчатки для верховой езды. Люси Лейдж приблизилась к ней, сгорая от желания узнать поподробнее о той защите, которую ее светлость пообещала для Стивена Вэлленси, и в то же время стесняясь ее властного и величественного вида.

— Ваша светлость сказала, — пробормотала она, — что солдаты не причинят вреда вашему кузену?

— Кузену? — промолвила ее светлость, снова нахмурив точеные брови. Потом ее лицо снова прояснилось. — Да-да, я так сказала, — ответила она. Судя по голосу, она не желала отвечать на дальнейшие вопросы, и Люси некоторое время колебалась, выбирая между страхом перед ее светлостью и желанием узнать больше.

В это время Мэри Ормингтон размышляла над сложившимся положением. Почему Вэлленси солгал этому ребенку и сказал ей, что леди на портрете, который он носил, была его кузиной? Ее светлость слышала, что Вэлленси принадлежит к тем мужчинам, которые редко женятся. Ей говорили о том, что он любит флирт, обладая неукротимой обходительностью, и она старалась упорно не верить этим слухам. И все же, это, кажется, было доказательством. Глядя на нежное и доверчивое дитя, стоявшее перед ней, она преисполнилась к ней глубокой жалости. Мэри также почувствовала сильнейший гнев на Вэлленси, который мог столь бесстыдно скрашивать скучное пребывание в этом тайном укрытии, завоевав сердце девушки также легко, как люди срывают розовый бутон, чтобы носить всего один день, а потом выбросить, сломанный и увядший, без раздумий.

— Ваша светлость больше ничего не скажет? — умоляюще спросила Люси. — Я схожу с ума от страха за него.

Леди Мэри отметила, что девушка разговаривает, как личность, не лишенная определенного воспитания, в том числе и музыкального, что являлось редкостью здесь, в западной части Англии.

— Похоже, ты влюблена в него, дитя мое, — предположила ее светлость.

Девушка отвела глаза на мгновение, что заставило сердце леди Мэри болезненно сжаться. Но ее дальнейшие слова только ухудшили положение.

— Мы хотим пожениться, когда все эти неприятности улягутся, — мягко ответила Люси.

Она не заметила, как вздрогнула леди Мэри. И когда, после долгого молчания, она подняла глаза на свою гостью, то не заметила ее глубокой бледности.

— Это большая честь для тебя, — сказала ее светлость ровным голосом. — А твой отец знает об этом?

— Еще нет. Мы еще не говорили ему. Стивен хочет, чтобы я подождала, пока не уляжется вся эта суматоха.

— А!

Ее светлость встала, ее лицо было бледным, как мрамор, и таким же невыразительным. На мгновение ей захотелось позвать своего грума и умчаться прочь, так и не повидав Вэлленси, забрав прощение Джеффрейса с собой и оставив своего жениха на волю судьбы. Она хотела так поступить вовсе не из-за ревности или мести. Она хотела сделать это из жалости к бедному ребенку, которого он одурачил ради собственного удовольствия. Для Люси будет в тысячу раз лучше, если Вэлленси схватят и повесят, в тысячу раз лучше, чем если он просто весело уедет, оставив ее с разбитым сердцем. Пусть уж она оплакивает его смерть, нежели разочаруется в нем.

Но около двери ее светлость внезапно опомнилась, и Люси, наблюдая за ней, удивилась, заметив, наконец, некую странность в ее поведении. Следующие слова ее светлости немного прояснили положение.

— Что-то они задерживаются.

— Должно быть, ушли далеко вниз по течению, — объяснила Люси и испуганно задала еще один вопрос: — Это что, опасно для него?

— Нет, нет, дитя мое, — ответила ее светлость.

Она медленно вернулась к столу, снова уселась за него и попыталась вовлечь Люси в разговор про ее ненаглядного возлюбленного. Медленно, но верно она выяснила все об этом — ее явная симпатия и отношения, которые, как полагала Люси, связывали ее с Вэлленси, развязали язык девушке. Она осознала, что все было так, как она и опасалась. Любовь этой девочки к Вэлленси была близка к поклонению, ее вера в него стала смыслом ее жизни. В своем сочувствии к Люси Мэри почти забыла пожалеть себя. Она решила действовать под влиянием вдохновения, которое придавало ей силы с каждым словом, которое произносила Люси. Простодушная и открытая девушка даже не пыталась ничего скрывать от «дорогой кузины» Вэлленси.

Наконец, они услышали шаги и чьи-то голоса. Через длинное решетчатое окно они увидели, как Вэлленси пересекает мост вместе с Лейджем и вихрастым парнем. На плече он нес длинную удочку, а на поясе висела связка золотистой форели.

Леди Мэри встала с места.

— Иди, дитя мое, — сказала она. — Позволь мне поговорить с… мистером Вэлленси наедине. Я позову тебя.

Люси задержалась на мгновение. Было очевидно, что она не хочет уходить. Но, благоговея перед манерами ее светлости, она повиновалась, хотя и неохотно. Мгновение спустя, когда открылась дверь и Вэлленси, высокий, стройный и загорелый, появился на пороге, в комнате осталась только его невеста.

Он встретил ее с веселым приветствием, радостная улыбка расплылась на его красивом лице, дерзкие темные глаза сверкнули при ее виде.

— Мэри, дорогая! — воскликнул он. — Что случилось, мне сказали, что ты принесла благие вести?

Он шагнул к ней, и Мэри замерла, с болью слушая его мелодичный голос, любуясь его грациозной и непринужденной осанкой, которую не могла скрыть даже грубая одежда, которую он сейчас носил. На полпути он замер, озадаченный ее напряженной позой и холодным выражением лица.

— Мэри! Мэри! — сказал он. Потом его охватила внезапная тревога. — Что такое? Это неправда… твое сообщение? Солдаты в аббатстве опасны?

— Это зависит от твоего решения.

— Моего решения? — он уставился на нее, нахмурившись. Потом он натянуто рассмеялся. — Что за странное приветствие, право! Чудовищно странное!

— То же самое думаю и я, — ответила она, и он, сдуру приняв ее слова за беспокойство из-за его неряшливого наряда, начал объяснять преимущества такой одежды.

Но она резко оборвала его.

— Я видела дочку твоего хозяина, пока ждала тебя, — сказала она.

— Ах, милая девчушка, — заметил он.

— Я говорила с ней, — продолжала ее светлость более строгим тоном.

— И что с того? — сказал он, начиная, наконец, понимать, куда она клонит. — При чем здесь это?

— И она сказала, что вы скоро поженитесь. Ты и она.

Он нетерпеливо хмыкнул.

— Маленькая дурочка! — затем он заметил ее гнев и рассмеялся. — Господи! Глазам не верю, леди Мэри Ормингтон ревнует?

— Ревную!

Она бросила в него это слово, как будто выстрелила. Потом презрительная улыбка исказила ее нежный ротик.

— Разве я могу ревновать того, кто, как выяснилось этим утром, мне чужой? Мужчину, которого я никогда не знала? Тот Стивен Вэлленси, с которым я была помолвлена, не имеет ничего общего с тем джентльменом, который сейчас стоит передо мной. Он существовал только в моем воображении, и эта иллюзия была разрушена в этой самой комнате совсем недавно.

На его лице появился испуг.

— Погоди… Мэри… погоди! Ты слишком торопишься. Ты не знаешь…

— Я уже знаю, как ты скрасил свое пребывание здесь. Люси все рассказала, потому что верила мне, верила, что я твой добрый друг и кузина, как ты ей сказал.

Он все еще пытался подойти к ней, протягивая руки.

— Боже! Послушай, Мэри. Разве я виноват в том, что эта глупышка сделала такие поспешные выводы?

— Все так, как я и предполагала, — сказала она.

Но он отмахнулся.

— Ничего не было. Она — милый ребенок, невинная забава. Но не больше, поверь мне, Мэри. Я прогуливался с ней вдоль реки, разговаривал о любви и лунном сиянии, ну, может, поцеловал пару раз. Но, клянусь своей душой, это все была только игра.

— Не сомневаюсь в этом, сэр. Ты бы играючи разбил ее сердце, и твоя утонченная совесть джентльмена была бы спокойна. Но ты не разобьешь ее сердце. Я не позволю, чтобы это случилось.

Он подавленно уставился на нее.

Она пояснила:

— Королевские драгуны уже около аббатства Святой Марии, ищут, вынюхивают, расспрашивают. Через час они будут здесь. Они найдут тебя, и пусть будет то, что будет. Так будет лучше для нее — пусть лучше она оплакивает твою смерть, чем твое предательство. Ну а ты… по крайней мере, у тебя будет приятное воспоминание перед смертью.

Он побледнел, невзирая на загар.

— Боже! — ахнул он. — Разве не ты говорила о том, что мне ничто не грозит?

Она посмотрела на него в упор, и ее лицо было беспощадным.

— Я ошиблась, — сказала она. — Ты в огромной опасности. И все же, если ты так любишь собственную жизнь, она будет твоей, если ты поклянешься посвятить ее счастью этого ребенка и выполнишь обещание, которое ей дал.

— Но я ничего ей не обещал, — загремел он, рассердившись.

— Быть может, не на словах, хотя я в этом сомневаюсь. Но ты заставил ее поверить в то, что любишь ее, и в то, что ты не лжешь.

— Так и есть, черт побери! Но если любовь — это обещание жениться…

Она оборвала его на полуслове.

— Твоя философия не нуждается в длинных объяснениях, сэр. Я знаю, что она бесстыдная. Ты стоишь перед выбором между жизнью и смертью. И я жду твоего решения.

Впервые за все время своего поверхностного и безответственного существования он почувствовал укол совести, вызванный стыдом от разоблачения, и некоторое время стоял в мрачном молчании. Потом раздраженно пожал плечами, что выглядело совсем по-мальчишески, и повернулся к окну. Некоторое время спустя он снова посмотрел ей в глаза, став спиной к свету, так, чтобы тень скрыла выражение его лица.

— Ты предлагаешь мне жениться на ней? — спросил он, и его голос был полон недоверия.

— Я всего лишь предлагаю тебе выполнить свое обещание.

— Но это чудовищно! — запротестовал он.

— Да, — согласилась она.

— К тому же, разве мы не помолвлены? Ты и я?

— Я думаю, что достаточно ясно дала тебе понять, что ты свободен от этих обязательств.

— Но я не хочу этого, Мэри, — воскликнул он возмущенно. — Я люблю тебя. Ты моя жена, и я всегда любил тебя. Что же касается этой деревенской девчонки. Ох, чтоб мне утонуть! Неужели ты не понимаешь? — закончил он нетерпеливо.

— Думаю, что понимаю, — сказала она, и ее голос был холодным как лед.

— Подумай сама, — умолял он ее. — Как я могу на ней жениться? Как? Ты же понимаешь, что это было всего лишь умопомешательство.

И Вэлленси в расстройстве повернулся к окну, уставившись на мост и пыльную дорогу за ним. Потом он выругался и развернулся, с лицом искаженным от страха.

— Они приближаются, Мэри. Они идут… солдаты! — воскликнул он и замер, охваченный ужасом, гневный и безмолвный перед ее ледяным спокойствием, которое не изменилось даже перед лицом опасности.

— У тебя почти не осталось времени на принятие решения, — сказала она ему.

Он посмотрел на нее, тяжело дыша, осознав, что она по-прежнему непреклонна, и в отчаянии сжал кулаки.

— Скажи мне, что я должен делать, — попросил он, наконец.

Она вкратце рассказала ему об условиях прощения, которое раздобыла для него.

— Ты уедешь в Ирландию вместе со своей невестой, — закончила она, — или я оставляю прощение при себе и тебя повесят.

— Ты не можешь так поступить! — воскликнул он. — Не можешь!

— Еще как могу, — сказала она. И когда он заглянул в ее строгие глаза, то понял, что она не блефует.

Цокот копыт стал более отчетливым, потом внутренняя дверь распахнулась, и на пороге возникла Люси. Ее лицо было пепельно-бледным, в голубых глазах вспыхивали гневные искры. Но они не заметили этого, предположив, что она просто боится за своего возлюбленного. И Вэлленси больше беспокоился о себе в этот момент. Он обдумывал один коварный замысел. Да, он согласится на предложение леди Мэри и получит прощение. Но ему вовсе не обязательно выполнять свою часть договора после того, как все закончится. Конечно, это было бесчестно — давать обещание, не намереваясь сдержать его. Но, все же, ее светлость заставила его так поступить, подумал он обиженно. Она заставила его выбирать между большим и меньшим злом. И он выбрал меньшее.

Пока он стоял, обдумывая все это, Люси не сводила с его лица яростного взгляда.

Стук копыт приближался.

— Да будет так, как ты хочешь, — сказал он внезапно.

— И ты клянешься в этом? — промолвила леди Мэри.

— Клянусь честью, мадам, — ответил он без запинки. — Ну, а теперь прощение.

Леди Мэри вынула из-за корсажа полученный от Джеффрейса документ. Вэлленси протянул к нему дрожащую руку.

— Нет, — сказала она. — Я предпочитаю вручить его твоей юной невесте.

Люси заметила, как он вздрогнул, а потом повернулась к леди Мэри и взяла бумагу.

— Надеюсь, он сделает тебя счастливой, дитя мое, — сказала ее светлость, но в ее глазах было сомнение и некоторая жалость. — Это мой свадебный подарок для вас.

Люси посмотрела на бумагу и издала короткий жесткий смешок, поразивший присутствующих.

— О, я думаю, это нечто большее, — сказала она. — Это цена, которую я плачу за свою свадьбу, цена, которую Стивен заплатил за свое умопомешательство.

И она рассмеялась снова, в то время как леди Мэри и Вэлленси осознали с ужасом, что она слышала все, о чем они говорили.

— Люси! — воскликнул он, и замолчал, не зная, что добавить.

— Но такая цена мне не нужна, так что ты, Стивен, будешь избавлен от этой ужасной свадьбы.

Пока она говорила, ее пальцы стиснули бумагу и смяли в ладони.

— А так как свадьбы не будет, то и подарок мне ни к чему!

Она швырнула измятое прощение в огонь и в истерике рассмеялась еще громче.

Вэлленси, выругавшись, ринулся спасать бесценный документ. Но горстка пепла — вот и все, что осталось от него, — как символ жизни, которую он столь беспутно растратил.

Копыта прогремели по вымощенному булыжником двору, и тяжелый удар сотряс дверь…

Призрак Тронджолли

Классическая история: приезжего дворянина принимают за с нетерпением ожидаемого жениха… как быть?

* * *
Тронджолли встретился с месье де Сент-Андрэ во дворе гостиницы «Bouc» в Страсбурге, откуда их обоих увозил отправлявшийся в Париж дилижанс. Сент-Андрэ с таким изяществом и непринужденностью отступил на шаг, предлагая Тронджолли первому занять место в салоне кареты, что тот был тронут его жестом до глубины своей буржуазной души.

Тронджолли был весьма приятным в общении юношей, и пусть завсегдатаи бомонда назвали бы его несколько неуклюжим, но несовершенство его манер с лихвой компенсировалось врожденным добродушием и искренностью.

Для Тронджолли-старшего имела значение только его контора, а делание денег являлось смыслом его существования. И сейчас его сын отправлялся в Париж, чтобы сочетаться браком с богатой наследницей, которую он никогда и в глаза не видел.

Странно они выглядели, сидя рядом друг с другом: Тронджолли, которому жизнь казалась унылой и серьезной, и Сент-Андрэ, относившийся к ней, как к увлекательному приключению, которым следует наслаждаться, не принимая ничего всерьез.

— Вам предстоит дальнее путешествие, месье? — вежливо осведомился Сент-Андрэ.

Тронджолли стушевался, покраснел и нетвердо пробормотал, что направляется в Париж. Лицо месье де Сент-Андрэ мгновенно прояснилось, словно подобная новость чрезвычайно обрадовала его.

— В таком случае, месье, нам по пути, — объявил он.

Тронджолли ничего не ответил на это, и прошла, наверное, целая минута, прежде чем он, заикаясь, произнес:

— Вы — вы хорошо знаете Париж, месье?

— Знаю ли я Париж? — тонкие брови Сент-Андрэ удивленно поползли вверх, и он от души рассмеялся. — Три года я был студентом Сорбонны — а скажите мне, чего не знает о Париже студент Сорбонны?..

Он пожал плечами и вновь рассмеялся, оставив фразу неоконченной.

Вот так завязалось знакомство, призванное скрасить Сент-Андрэ скуку предстоящих шести дней путешествия.

Но для Тронджолли, впервые надолго покинувшего родной дом, оно имело куда большее значение. Он скоро убедился в том, что совершенно не умеет вести себя с конюхами, форейторами, буфетчиками, управляющими, хозяевами гостиниц и прочими, от которых зависели удобства путешествующих. Он чувствовал себя очень одиноким и очень неловким, смертельно боялся быть обманутым и, пожалуй еще больше, — оказаться смешным.

Вдобавок после рассказов Сент-Андрэ о Париже сердце Тронджолли, никогда не отличавшегося храбростью, наполнялось страхом и содрогалось при одной мысли о том, что ему предстоит окунуться в этот океан хитрости и коварства. Он даже начал побаиваться месье Купри, отца его невесты, и его родственников, — сам того не заметив, он попал под впечатление услышанного от Сент-Андрэ, и теперь все, так или иначе связанное с Парижем, начинало представляться ему в весьма невыгодном свете. Будучи не в силах справиться с таким грузом, обрушившимся на его неокрепшую душу, Тронджолли решил, хотя бы отчасти, облегчить ее и рассказал месье де Сент-Андрэ о семействе Купри и о своей предполагаемой женитьбе.

— Месье, — ответил ему на это Сент-Андрэ, — если красота мадемуазель не уступает ее приданому, вас можно считать исключительно счастливым человеком.

— Что касается последнего, то я больше полагаюсь на волю случая, — вздохнул Тронджолли. — Говорят, что она физически здорова и не лишена известного обаяния. Но стоит ли придавать большое значение деталям, когда в целом все обстоит столь благополучно?

— Не следует смущаться этим, — отозвался умудренный житейским опытом месье де Сент-Андрэ. — Женитьба — всегда лотерея, как уже давно было подмечено, и вы можете утешаться тем, что вам повезло хотя бы в главном.

— А вы сами, случайно, не женаты, месье? — удивился Тронджолли.

— Я? — рассмеялся Сент-Андрэ. — Друг мой, я — младший сын в семье, чье состояние чересчур скромно по сравнению с моей непомерно развитой привычкой транжирить. Я впал в немилость и сейчас направляюсь в Париж, чтобы забыть об этом и оказаться подальше от своего папеньки, которого я с трудом выносил даже в лучшие времена.

Откровенность предполагает откровенность, и Тронджолли рассказал Сент-Андрэ о своей семье, чем еще больше скрепил возникшие между молодыми людьми узы дружбы.

Вечером, на шестой день путешествия, дилижанс достиг цели своего следования, гостиницы «Золотая Рука», расположенной на углу рю де ла Верьер, и Тронджолли был весьма впечатлен суетой, поднявшейся в этом знаменитом заведении после того, как Берси, слуга месье де Сент-Андрэ, небрежно-скучающим тоном отдал несколько распоряжений камердинеру. Им были отведены самые шикарные апартаменты, в голубой с золотом гостиной наверху был накрыт превосходный ужин, и их обслуживали самые проворные лакеи, которыми умело руководил все тот же Берси. Ужин для Тронджолли был серией откровений, следовавших одно за другим, и сопровождался ароматным и бархатистым арманьяком, сразу убедившим Тронджолли, что до сего дня он не пробовал настоящего вина. Будучи уроженцем Страсбурга, он, конечно же, был хорошо знаком с паштетом, приготовляемым из печени откормленного гуся. Но только шеф-повар «Золотой Руки» сумел продемонстрировать ему, сколь умопомрачительных высот кулинарного искусства можно достичь в его использовании. На столе стояло целое блюдо с перепелами, очищенными от костей — невероятно! — и фаршированными этим эпикурейским паштетом. Тронджолли, весьма склонный к обжорству, съел целых шесть этих соблазнительных пташек, и это не прошло даром — ночью ему стало плохо, он начал кричать от боли и звать на помощь.

Вскоре Сент-Андрэ разбудил серьезного вида доктор, пожелавший узнать, не приходится ли он родственником заболевшему месье Тронджолли.

— Нет, месье, — разочаровал его своим ответом Сент-Андрэ.

— Но вы хотя бы его друг?

— Пожалуй, что да. Мы вместе путешествовали из Страсбурга.

— У него есть родственники в Париже?

— Нет, насколько мне известно.

Доктор раздосадованно прищелкнул языком.

— Ваш друг находится в крайне тяжелом состоянии. У него произошло сильное кишечное воспаление, и я советую вам немедленно оповестить его родственников, если таковые у него имеются здесь.

Сент-Андрэ уселся на кровати.

— Вы хотите сказать, что его жизнь в опасности? — испуганно вскричал он.

Доктор широко развел руками.

— Я сделал все, что в моих силах, — заверил он Сент-Андрэ. — Но я сомневаюсь, что больной доживет до утра.

Увы, опасения эскулапа полностью подтвердились. Тронджолли провел в полузабытьи всю ночь, лишь однажды ненадолго придя в себя. Он увидел Сент-Андрэ, сидящего в ночной рубашке возле его постели, и, вероятно, понял, что с ним происходит что-то неладное.

— Кажется, я очень болен, — еле слышно проговорил он.

— Пустяки, mon cher, всего лишь легкое недомогание.

Тронджолли задумался.

— Завтра меня ждут месье Купри и мадемуазель, — сказал он. — Если я не смогу подняться, вы сумеете предупредить их?

— Я лично сообщу им о том, что случилось с вами, — обещал ему Сент-Андрэ.

Несчастный юноша умер несколькими часами позже, и месье де Сент-Андрэ, потрясенный произошедшим, потратил большую часть утра, занимаясь организацией его похорон. Закончив с этим, он вспомнил о семействе Купри и о данном умершему обещании. Он потребовал экипаж и как был, в дорожном костюме и бутылочно-зеленом коротком плаще, отправился к ним.

Пробравшись сквозь лабиринт узеньких улочек, карета выехала на широкую рю дю Фойн и остановилась перед весьма внушительным особняком, к которому примыкал довольно обширный сад, обнесенный высокой каменной стеной.

Месье де Сент-Андрэ вышел из экипажа и громко постучал в дверь золотым набалдашником своей трости. Ему открыли почти сразу же; перед ним предстала хорошенькая горничная, улыбавшаяся во весь рот и буквально пожиравшая его глазами.

— Я полагаю, месье Купри живет здесь, — полувопросительно-полуутвердительно произнес Сент-Андрэ.

— Да, месье.

У горничной, казалось, перехватило дыхание.

— Могу ли я увидеться с ним? Я только что прибыл из Страсбурга и …

Ему не дали закончить. Девушка повернулась и побежала в глубь дома, на ходу восклицая:

— Месье! Месье Купри! Это он! Он приехал! Он здесь!

— Тише! Тише, красавица! — попытался остановить ее Сент-Андрэ, но девушка либо не услышала, либо не обратила внимания на его слова. Тут из другой двери ему навстречу выкатился маленький, коренастый, широко улыбавшийся человечек. И каждая клеточка его розового добродушного лица словно излучала радость. В следующую же секунду Сент-Андрэ оказался в объятиях хозяина. Его чмокнули в обе щеки и чуть ли не силой куда-то потащили.

— Идем, идем скорее. Когда карета остановилась, я сразу догадался, кто приехал. Сын моего старого друга Тронджолли унаследовал пунктуальность своего отца. Чувствуй себя как дома, дитя мое. Все уже в сборе, и Женевьева буквально сгорает от нетерпенья, желая увидетьсяс тобой. Хорошо ли ты доехал? До Страсбурга чертовски далеко, а тебе, я не сомневаюсь, дорога показалась еще длиннее. Молодость нетерпелива! — энергично рассмеялся он и восторженно повторил: — Ах, молодость нетерпелива!

— Одну минуточку, месье! — попытался протестовать Сент-Андрэ, отстраняясь от него. — Я ведь не …

— Верно, верно — не расплатился за экипаж, — подхватил месье Купри. — Об этом позаботится Мариетта. Расплатись с извозчиком, Мариетта, — велел он горничной, с лица которой тоже не сходила улыбка, — и дай ему шесть су на чай. Сегодня мы не станем скупиться. Не каждый день у нас играют свадьбу, верно, Джордж?

— Месье, — серьезно начал Сент-Андрэ, — я должен сообщить вам, что …

— Ну конечно же! — перебил его Купри. — Мы ведем себя чрезвычайно негалантно, заставляем дам ждать нас.

Он распахнул находившуюся справа дверь, которая вела в небольшой салон, и представил элегантного месье де Сент-Андрэ взорам дюжины bourgeoises, находившихся там. Несколько мгновений они в молчаливом изумлении разглядывали его, очевидно, увидев не совсем то, что ожидали увидеть. Затем пожилая, но все еще достаточно привлекательная дама, которую Купри представил ему как тетю Жанни, подплыла к месье де Сент-Андрэ, обвила руками его шею и крепко поцеловала. Лишь после этого Сент-Андрэ внутренне сдался и согласился на роль, сыграть которую судьба вынуждала его. Впрочем, Сент-Андрэ было свойственно очертя голову пускаться в сомнительные предприятия, не сулившие ничего, кроме сиюминутного развлечения.

Он покорно предоставил себя в распоряжение родственников месье Купри, каждый из которых в свою очередь обнял и поцеловал гостя, называя его при этом Джорджем и поздравляя с ожидающим его радостным событием. Лишь один из присутствующих — молодой человек в форме офицера швейцарской гвардии, в те времена весьма плебейского воинского формирования — подчеркнуто держался в стороне.

С буржуазной откровенностью собравшиеся одобрительно отзывались о костюме, манерах и комплекции Сент-Андрэ, признаваясь, однако, что представляли его себе совершенно иным.

— Как странно, — заявил Купри, — он совершенно не похож на свой портрет. Я ожидал, что он крепче и не такой бледный.

— Таким я был раньше, до болезни, — с заметной неловкостью отозвался Сент-Андрэ.

— До болезни? — раздались со всех сторон сочувственные восклицания.

— О, да. Но сейчас я вполне здоров. Конечно, тяготы пути еще сказываются, и потом, я очень спешил…

Его речь была прервана дружным взрывом хохота.

— Иди же сюда, Женевьева, — услышал он голос тети Жанни. — Иди скорее, поприветствуй своего жениха. Разве ты не слышала, что он сказал?

Тетя Жанни вытащила невесту из дальнего угла, где она пряталась, словно перепуганная пташка, на середину комнаты. Чистая и невинная, как нераскрывшийся бутон розы в саду монастыря, откуда она совсем недавно вернулась в родительский дом, девушка предстала перед восхищенным Сент-Андрэ. Изумление Сент-Андрэ было столь велико, что в нарушение приличий он поклонился ей с заметным опозданием. В ответ Женевьева присела в реверансе и пододвинулась поближе к своей тетушке, словно нуждаясь в ее протекции.

Завязался общий разговор, во время которого молодой швейцарец, до сего момента исподлобья наблюдавший за происходящим, попросил месье Купри представить его жениху. Купри немедленно выполнил просьбу, назвав гвардейца своим кузеном, и оставил молодых людей наедине.

— Сэр, — сказал офицер, — иных манер трудно было ждать от страсбургского торговца.

Ремарка застала Сент-Андрэ врасплох, но его замешательство длилось недолго.

— Точно так же, как ваши, сэр, — вполголоса пробормотал он, не забывая при этом учтиво улыбаться, — выдают в вас швейцарского свинопаса.

Настал черед офицера удивляться бойкости языка своего собеседника. Он чопорно выпрямился и щелкнул каблуками.

— Мое имя — Штоффель, — заявил он.

— Малоприятное имя, — заметил Сент-Андрэ, — но, наверное, вы заслуживаете его.

Глаза Штоффеля сузились, и на его лице появилась мрачная улыбка.

— Я вижу, мы поняли друг друга, — сказал он, не повышая голоса. — И я рад, что у вас на боку шпага.

— Я купил ее по дешевке на барахолке в Страсбурге, — извиняющимся тоном произнес Сент-Андрэ, чувствуя, что его ожидает приключение, на которое он здесь никак не рассчитывал.

— Вы умеете пользоваться ею? — пробормотал швейцарец.

— Если вы покажете мне, как это делается, — парировал Сент-Андрэ.

Штоффель наклонился к самому его уху и торопливо произнес:

— В таком случае это произойдет сегодня же, в пять часов вечера, в саду.

Он сделал шаг в сторону, давая понять, что разговор окончен, но Сент-Андрэ схватил его за рукав красного плаща.

— Секундочку, mon lieutenant, — попросил он. — Не сочтите мой вопрос праздным, но мне очень хотелось бы знать, с чего это вдруг вам взбрело в голову затеять ссору со мной? Или, быть может, я сую нос не в свои дела?

Забияка только презрительно ухмыльнулся в ответ.

— Вы прибыли очень некстати, — процедил он сквозь зубы. — Вам следовало никуда не отлучаться из своего Страсбурга.

Перед Сент-Андрэ вновь появилась тетя Жанни под руку с Женевьевой, и в комнате воцарилось выжидательное молчание.

— Пускай жених и невеста побудут наедине и получше познакомятся друг с другом, — промурлыкал месье Купри, довольно потирая руки.

— Наедине! — с ужасом воскликнула тетя Жанни, имевшая, видимо, более строгие понятия о приличиях, чем ее брат.

— Ба-а! — безапелляционно произнес Купри, словно отметая в сторону все возражения. — Через четверть часа мы обедаем, Джордж. А Женевьева пока развлечет тебя. Идемте, друзья мои.

Оставшись вдвоем со своим будущим супругом, Женевьева, не поднимая глаз и не произнеся ни слова, тут же присела на стул. Сент-Андрэ тоже чувствовал себя не в своей тарелке и уже начинал сожалеть о затеянной им авантюре.

— Хорошо ли вы доехали, месье? — наконец выдавила из себя Женевьева.

— О, да — я едва дождался окончания путешествия, мадемуазель, — сказал он.

Она вспыхнула и недовольно нахмурилась. Несмотря на монастырское воспитание, в ней чувствовалось умение постоять за себя.

— Мне кажется, вы уже говорили об этом.

— Правдивый человек вынужден повторяться, — решил не уступать ей Сент-Андрэ. — Не судите строго за банальность, причина которой кроется в искренности моего отношения к вам.

— Искренности! — повторила она, метнув в его сторону уничтожающе-презрительный взгляд. — Как может говорить об искренности тот, кто, ни разу в жизни не видев девушку, утверждает, однако, что сгорает от нетерпения жениться на ней?

На это у Сент-Андрэ не нашлось ответа, что случилось с ним, возможно, впервые в жизни.

— М-м, но ведь существует интуиция, мадемуазель, — промямлил он наконец.

— Разумеется, месье. А в вашем случае интуиция подкреплялась еще и точным знанием о величине приданого. Я совсем забыла о финансовой стороне дела. Не сомневаюсь, что именно ею объясняется ваша нетерпеливость.

Сент-Андрэ опустился перед ней на одно колено и попытался взять ее руку. Но она не позволила ему сделать это.

— Я еще не ваша жена, — напомнила она ему. — Сделка еще не окончательно оформлена. Доставка товара произойдет только сегодня вечером.

— Мадемуазель, вы очень жестоки, — попытался протестовать он.

— Я ни жестока, ни добра. Я — ничто, — обреченно проговорила она, и ее щеки порозовели. — Я — всего лишь часть торговли, которую ваш отец и мой ведут между собой.

Он неловко поднялся и отряхнул бриджи. Все оборачивалось совсем не так, как он предполагал.

— Но разве мы не сможем полюбить друг друга? — без обиняков спросил он.

Впоследствии он признавался, что задал свой вопрос совершенно искренне, попав под очарование этой девушки, чье поведение к тому же свидетельствовало о необычной для ее пола силе духа.

— Никогда, сэр! — решительно ответила она, твердо сжав губы.

Сент-Андре вздохнул и склонил голову.

— Я смог бы понять вас, если бы вы сказали, что никогда не захотите полюбить меня, — с неожиданной меланхолией в голосе произнес он. — Но неужели вам безразличны мои чувства? О, мадемуазель, умоляю вас, сжальтесь надо мной, и я стану вашим верным, преданным и любящим слугой.

Такая речь не оставила ее равнодушной. Она робко подняла свои печальные глаза на стоявшего совсем близко от нее Сент-Андрэ. Впервые с момента их знакомства она отметила, что у него аристократически-тонкие черты лица, высокий лоб и со вкусом уложенные волосы.

— Увы, месье, вы опоздали, — тихо произнесла Женевьева.

— Опоздал! — воскликнул он, неожиданно догадавшись обо всем. — Штоффель!

Щеки девушки вспыхнули.

— Штоффель, — призналась она. — Мы любим друг друга. Я думаю, что могу посвятить вас в нашу тайну, поскольку почему-то доверяю вам, и вы не настолько неотесанны, как я представляла себе.

— Вы хотите сказать, мадемуазель, — с оттенком горечи проговорил он, — что мне трудно соперничать со швейцарским наемником?

— Как бы оно ни было, я должна предупредить вас, месье: Штоффель поклялся любой ценой помешать подписанию нашего брачного контракта.

Сент-Андрэ почувствовал прилив ярости. Но прежде, чем он дал ей выход, дверь в комнату отворилась и месье Купри пригласил их к столу. В мрачном и подавленном настроении Сент-Андрэ последовал за ним, размышляя о том, как бы повел себя Тронджолли, будучи отвергнутым своей невестой и вызванным на дуэль офицером швейцарской гвардии; что ж, можно было даже позавидовать ловкости, с которой он сумел вывернуться из столь затруднительного положения, невесело усмехнулся про себя Сент-Андрэ. К счастью, щедро подливаемое в его бокал вино оказало благотворное воздействие: он почувствовал себя увереннее, и к нему стала постепенно возвращаться его привычная непринужденность. И чем больше он говорил, тем остроумнее становилась его речь и тем угрюмее выглядел сидевший за дальним концом стола Штоффель. Женевьева не сводила изумленных глаз с Сент-Андрэ, и ее внимание также действовало на него воодушевляюще. В конце концов все складывалось не так уж и плохо. Однако пора было заканчивать комедию.

Заметив, что неумеренное потребление яств грозит превратить собравшихся в полусонную, апатичную ко всему толпу, Сент-Андрэ предложил всем пойти подышать свежим воздухом. Как он и рассчитывал, его слова были встречены без энтузиазма. Лишь месье Купри вызвался составить ему компанию, но Сент-Андрэ возразил, что хочет побыть в одиночестве и привести в порядок свои мысли перед приездом нотариуса и подписанием брачного контракта. Он вышел в сад, но не успел преодолеть и половины расстояния до спасительной двери, ведущей на улицу, как у него за спиной раздались чьи-то торопливые шаги. Со сдавленным проклятием он резко обернулся и оказался лицом к лицу с разгоряченным Штоффелем.

— Мне кажется, вы забыли о своем обещании, — нехорошо улыбаясь, проговорил Штоффель.

— Совсем наоборот, я только что вспомнил о нем, — возразил Сент-Андрэ.

— В чем я нисколько не сомневаюсь. Я прекрасно знаю, с каким трусом имею дело.

— Наверное, это обстоятельство и придало вам храбрости, — поддел его Сент-Андрэ.

— Каким же образом?

— Сейчас поясню. Вы постоянно упражняетесь во владении оружием и надеетесь в полной мере воспользоваться своим преимуществом, завязав дуэль с трусливым bourgeois, не умеющим отличить клинка от рукоятки.

Уязвленный услышанным, Штоффель вспыхнул до самых корней волос, но краска быстро сошла с его лица, и он высокомерно произнес:

— Я не вынуждаю вас драться, месье. Если хотите, вы можете просто уйти.

— Теперь я уже не хочу! — вскричал месье де Сент-Андрэ, обнажая шпагу. — Вы намеренно задержали меня и поплатитесь за это. А уходя, я прихвачу с собой единственный предмет, заставляющий предположить в вас человека чести. К вашим услугам, месье!

Вне себя от гнева, Штоффель сорвал с головы парик, сбросил красный плащ, выхватил шпагу и с возгласом «Защищайтесь!» устремился на предполагаемого страсбургского купца. Однако его атака наткнулась на непроницаемую оборону, и в течение нескольких секунд звон металла о металл заглушал все остальные звуки. Сент-Андрэ хорошо знал людей типа Штоффеля и не ожидал многого от своего противника.

— Смелее, смелее, месье! — поддразнил он швейцарца. — Неужели это все, на что вы способны, имея дело с трусливым bourgeois? Если так, то пора ставить точку.

Клинок его шпаги скользнул вдоль клинка Штоффеля, словно обвиваясь вокруг него, затем Сент-Андрэ резко вывернул руку, и швейцарец неожиданно для себя оказался обезоруженным. Сент-Андрэ с улыбкой поклонился ему, растерянному и бледному, как мел.

— В другой раз, mon lieutenant, — спокойно произнес он, — не принимайте ничего на веру, и если не хотите, чтобы вас оплакивали в Кантонах, сперва убедитесь в боевых качествах вашего противника.

Он подобрал шпагу Штоффеля, свою — вложил в ножны и, вновь поклонившись ему, направился к дому.

— Верните мне шпагу! — услышал он позади себя внезапно осипший голос Штоффеля.

— Если я сделаю это, месье, — бросил ему через плечо Сент-Андрэ, — нам придется возобновить поединок. И не смогу гарантировать, что он закончится для вас столь же благополучно.

Что оставалось делать швейцарцу? — только бормотать бессильные проклятья да яростно сжимать кулаки, глядя вслед удаляющемуся месье де Сент-Андрэ. Нетрудно понять его разочарование: рассчитывал ли он обнаружить столь превосходного фехтовальщика в заурядном bourgeois?

Подходя к дому, Сент-Андрэ заметил куда-то торопившуюся Женевьеву, бледную и взволнованную. Заметив его, она замерла на месте и побледнела еще больше.

— Где месье Штоффель? — воскликнула она.

— В настоящий момент борется со своей досадой, — с изящным поклоном ответил ей Сент-Андрэ. — Но ничего худшего, чем это, с ним не случилось. Вот его шпага. Если хотите, можете преподнести это оружие ему на свадьбу, хотя на вашем месте я хорошенько взвесил бы последствия такого подарка, поскольку в руках месье Штоффеля шпага более опасна для него самого, чем для кого-либо другого.

Он еще раз поклонился и, оставив ее в недоумении, двинулся дальше. На самом пороге дома он столкнулся с месье Купри, который сообщил ему, что нотариус прибудет ровно в шесть.

Сент-Андрэ достал из кармана часы.

— Боюсь, месье, что мне не суждено дождаться его, — заявил он.

— Это почему? — удивился Купри.

— Прошу извинить меня, месье, — нерешительно ответил Сент-Андрэ. — У меня … м-м… назначена важная встреча.

— Сегодня? — еще больше удивился Купри.

— Прямо сейчас, месье, — ответил Сент-Андрэ.

— Но … но … — запинаясь, пробормотал Купри, — сюда вот-вот приедет нотариус. Ваша помолвка должна состояться, друг мой.

— К сожалению, эта помолвка не состоится, — отрезал Сент-Андрэ.

— О чем вы говорите, черт возьми?

И тут Сент-Андрэ осенило.

— Месье, не удивляйтесь тому, что сейчас узнаете, — смело начал он. — Я предпочел бы скрыть от вас правду, но если вы настаиваете, то прошу вас внимательно выслушать меня. Вчера вечером я приехал в Париж и остановился в гостинице «Золотая Рука», на рю де ла Верьер. За ужином я объелся каплунов, и ночью у меня начались судороги. Ко мне позвали доктора, но, несмотря на все его усилия, я умер сегодня в пять часов утра. Мои похороны должны состояться ровно в шесть вечера, и, разумеется, я обязан присутствовать на них. Думаю, что теперь вы понимаете, месье, почему я так спешу.

У месье Купри от изумления отвисла челюсть, и несколько мгновений он ошарашенно глядел на Сент-Андрэ, а затем разразился хохотом.

— А вы, случайно, не того … — многозначительно тронул он свой лоб.

— Этого я и боялся, — удрученно вздохнул Сент-Андрэ. — Позвольте заверить вас, месье, что я не сумасшедший. Я всего лишь мертв. Прощайте, месье.

— Месье, минуточку! — взревел Купри.

Но Сент-Андрэ не стал дожидаться продолжения. Он подхватил оставленные им в прихожей шляпу и плащ и выскользнул из дома прежде, чем Купри успел помешать ему. Купри ничего не оставалось, как вернуться к гостям и рассказать им о загадочной беседе со своим несостоявшимся зятем.

— А что, если?.. — начала было тетя Жанни и, запнувшись на полуслове, испуганно посмотрела на брата.

— Что, если что? — рявкнул Купри.

— Не поехать ли нам в «Золотую Руку» и не навести ли там справки? — осторожно предложил двоюродный брат купца.

Месье Купри согласился и в сопровождении своего брата и снедаемого жаждой мщения Штоффеля немедленно отправился в «Золотую Руку.

— Останавливался ли у вас вчера вечером месье Тронджолли, прибывший дилижансом из Страсбурга? — спросил купец у хозяина гостиницы.

Лицо хозяина приобрело крайне серьезное и озабоченное выражение.

— Месье Тронджолли? — повторил он. — Да, он действительно останавливался здесь.

Интонация, с которой были произнесены эти слова, заставила сердца визитеров сжаться от нехорошего предчувствия.

— А где он сейчас? — осведомился Купри.

— Увы, месье! Ночью несчастный джентльмен заболел, и хотя, доктор сделал все возможное, несколькими часами позже бедняга скончался от кишечного воспаления. Его похоронили на кладбище Пер-ла-Шез в шесть часов вечера.

Трое бледных, испуганных и дрожащих мужчин вернулись на рю дю Фойн с леденящим кровь известием, что их уютный особняк сегодня навестил призрак. Эта история наделала немало шуму в свое время, и правда о призраке Тронджолли открылась лишь после того, как были опубликованы мемуары знаменитого авантюриста месье де Сент-Андрэ. К сожалению, в них умалчивается, сумел ли лейтенант швейцарской гвардии убедить мадемуазель Женевьеву в том, что потерпел поражение в поединке исключительно потому, что его противник обладал сверхъестественными способностями, а если и сумел, то удалось ли ему уговорить месье Купри согласиться благословить их брак.


Биография автора

Рафаэль Сабатини родился 29 апреля 1875 года в старинном итальянском городке Ези, возле Анконы, что на Адриатическом побережье. Его родители, итальянец Винченцо Сабатини (тенор), и мать Анна Траффорд (сопрано), родом из-под Ливерпуля, были известными в своё время оперными певцами. После рождения сына они продолжали выступать и, решив, что гастрольная жизнь не для ребёнка, отправили маленького Рафаэля в Англию, к родителям Анны, которые жили в маленькой деревне у Ливерпуля. Уже тогда он пристрастился к книгам и впоследствии говорил, что по-английски начал писать потому, что лучшие рассказы прочитал именно на английском языке.

Вскоре родители Рафаэля завершили артистическую карьеру и стали преподавать пение, открыв в Порту свою первую школу. И мальчик, которому тогда было около семи лет, переехал к родителям; там же в Португалии он учился в католической школе, а к итальянскому и английскому языкам, которыми он владел с раннего детства, добавился португальский. Через несколько лет семья Сабатини вернулась в Италию, обосновавшись в Милане, а Рафаэля отправили учиться в Швейцарию, где он, естественно, добавил к числу известных ему языков французский и немецкий — и первые его пробы пера были именно на французском языке, в швейцарской школе. В возрасте 17 лет Рафаэль Сабатини покинул школу, и его отец, сочтя, что свободное владение пятью языками поможет сыну сделать карьеру коммерсанта, отправил его в Англию. И в 1892 году тот прибыл в Ливерпуль и несколько лет работал переводчиком.

В середине 1890-х годов Рафаэль Сабатини начал писать, а в 1899 году уже сумел заинтересовать своими рассказами ведущие английские журналы. В 1901 году он получил контракт на роман, пока ещё не написав ни единого, в 1904-м вышла его первая книга. В 1905 году, с выходом второй, он совсем отказался от коммерческой карьеры и целиком посвятил себя литературе — каждый год писал по повести или роману, не считая рассказов. В том же году он женился на дочери преуспевающего ливерпульского коммерсанта и переехал в Лондон. В 1910-е годы писатель выпустил в числе прочих такие книги, как «Суд герцога» (1912), «Знамя Быка» (1915), «Морской ястреб» (1915), два тома «Капризов Клио» («Ночи истории») (1917, 1919).

В годы Первой мировой войны Сабатини стал английским подданным и работал на британскую разведку в качестве переводчика. К 1921 году литературный стаж Рафаэля Сабатини насчитывал уже четверть века, но именно тогда к писателю пришёл успех — с выходом в Англии, а позже в США, романа «Скарамуш», повествующем о времени Великой Французской революции. Книга стала международным бестселлером. Ещё больший успех сопутствовал его роману «Одиссея капитана Блада» (1922). А в 1935 году «Одиссея капитана Блада» была перенесена на экран американским кинорежиссёром Майклом Кертицем. К середине 1920-х годов Сабатини стал весьма обеспеченным писателем. Однако в 1927 году произошла трагедия — в автокатастрофе погиб единственный сын писателя, и Сабатини впал в депрессию, а ещё через несколько лет они с женой развелись. Однако постепенно жизнь выправилась, писатель купил в тихом местечке на границе Англии и Уэльса дом с прудом, чтобы заниматься любимой рыбалкой, где он и намеревался прожить остаток жизни. В 1935 году Сабатини вновь женился. Вместе с женой он каждый январь, за исключением военных лет, отправлялся кататься на лыжах в Швейцарию, в Адельбоден. Сабатини продолжал писать, отдавая предпочтение рассказам, и в 1930-е годы вышли в числе прочих — две книги о капитане Бладе, ещё один том «Капризов Клио».

Следует полагать, что большое влияние на Сабатини оказали произведения Даниэля Дефо «Всеобщая история пиратства», «Дневник чумного года» и ряд других, а также биография самого Дефо. Последний в юности был участником восстания герцога Монмута против Якова II, потом был сторонником Вильгельма Оранского, активно участвовал в политике, часто меняя убеждения, некоторое время был в тюрьме. Все эти события так или иначе нашли отражение в романах Сабатини.

В годы Второй мировой войны у Сабатини начались проблемы со здоровьем, писать он стал меньше; его последний роман, «Игрок» увидел свет в 1949 году. Последняя книга писателя, сборник рассказов «Бурные сказки», вышла в 1950 году. Зимой 1950 года Сабатини, хотя и тяжело больной, отправился, как всегда, в Швейцарию. Но почти все время он проводил в постели, едва в силах держать перо. 13 февраля 1950 года романиста, написавшего около пятидесяти книг и множество рассказов, не стало. Похоронен Рафаэль Сабатини в так полюбившемся ему Адельбодене.

Википедия


Библиография автора

    1902 — «Поклонники Ивонны» (The Lovers of Yvonne)

    1904 — «Рыцарь таверны» (Tavern Knight)

    1906 — «Барделис Великолепный» (Bardelys the Magnificent)

    1906 — «Попрание лилий» (The Trampling of the Lilies)

    1907 — «Любовь и оружие» (Love-At-Arms)

    1908 — «Златоустый шут» (The Shame of Montley)

    1909 — «Лето Святого Мартина» (St. Martin’s Summer)

    1910 — «Энтони Уайлдинг» (Anthony Wilding)

    1911 — «Шкура льва» (The Lion’s Skin)

    1911 — «Суд герцога» (The Justice of the Duke)

    1912 — «Жизнь Чезаре Борджиа» (The Life of Cesare Borgia)

    1912 — «Заблудший святой» (The Strolling Saint)

    1913 — «Торквемада и испанская инквизиция» (Torquemada and Spanish Inquisition)

    1914 — «Врата судьбы» (The Gates of Doom)

    1915 — «Морской ястреб» (The Sea Hawk)

    1915 — «Под знаменем быка» (The Banner of the Bull)

    1917 — «Западня» (The Snare)

    1917 — «Ночи Истории» (The Historical Nights' Entertainment)

    1923 — «Одураченный фортуной» (Fortune’s Fool)

    1924 — «Каролинец» (The Carolinian)

    1926 — «Белларион» (Bellarion)

    1927 — «Женитьба Корбаля» (The Nuptials of Corbal)

    1928 — «Псы Господни» (The Hounds of God)

    1929 — «Принц романтик» (The Romantic prince)

    1929 — «Жатва» (The Reaping)

    1930 — «Фаворит короля» (The King’s Minion)

    1932 — «Чёрный лебедь» (Буканьер Его Величества)» (The Black Swan)

    1933 — «The Stalking Horse»

    1934 — «Венецианская маска» (Venetian Masque)

    1934 — «Heroic Lives»

    1935 — «Chivalry»

    1937 — «Пропавший король» (The Lost King)

    1939 — «Меч ислама» (The Sword of Islam)

    1940 — «Маркиз де Карабас» (The Marquis of Carabas)

    1941 — «Колумб» (Columbus)

    1944 — «Король Пруссии» (King in Prussia)

    1949 — «Игрок» (The Gamester)

    1950 — «Turbulent Tales»


Капитан Блад

    «Одиссея капитана Блада» («Captain Blood») (1922)

    «Хроника капитана Блада» («The Chronicles of Captain Blood») (1931)

    «Удачи капитана Блада» («The Fortunes of Captain Blood») (1936)


Скарамуш

    «Скарамуш» («Scaramouche») (1921)

    «Возвращение Скарамуша» («Scaramouche the Kingmaker») (1931)


Краткий морской словарь

Баллер — ось вращения руля судна.

Барка — общее наименование небольших плоскодонных одно— и трехмачтовых судов.

Брандер — в парусном флоте так называлось вспомогательное (чаще всего несамоходное) судно, на котором размещали порох и горючие материалы, а потом поджигали и направляли на крупные корабли противника.

Бриг — двухмачтовое парусное военное или коммерческое судно водоизмещением свыше 200 тонн. На флоте предназначался для разведки, конвоирования торговых судов и посыльной службы.

Бушприт — наклонная мачта на носу судна, выступающая вперед, за водорез.

Галс — движение судна относительно ветра; различают левый (ветер дует в левый борт) и правый (ветер дует в правый борт) галсы.

Грот-марс — площадка у соединения грот-мачты и ее продолжения, грот-стеньги. Как и аналогичные площадки на других мачтах, использовалась для размещения наблюдателей, а также для постановки парусов и управления ими.

Грот-мачта — общее название средней (самой высокой) мачты у парусных кораблей.

Бак — носовая часть корабля.

Бейдевинд — ход судна при встречно-боковом ветре.

Бригантина — двухмачтовое парусное судно со смешанным парусным вооружением — прямыми парусами на передней мачте (фок-мачта) и с косыми на задней (грот-мачта).

Ванты — такелажные снасти, которыми укрепляют с боков мачты и их продолжения.

Галеас — крупная галера длиной около 80 м, имевшая один ряд весел и три мачты с треугольными парусами.

Галеон — крупное грузовое судно XVII в., трехмачтовое или четырехмачтовое, оборудованное для военных действий.

Галиот — небольшое парусное острокильное судно.

Зарифить паруса — т. е. уменьшить их площадь (рифы — поперечный ряд парусных подвязок).

Кильватер — струя воды по линии киля позади движущегося судна; строй кораблей, следующих один за другим, «по одной воде». Идти в кильватере — идти вслед за другим судном.

Комингс — толстый деревянный брус высотой над палубой до 60 см, ограждающий отверстия в палубном настиле (люки, шахты и т. п.).

Кренговать — вытащив судно на берег, перевернуть его или положить на бок для очистки, конопачения или ремонта.

Кубрик — жилое помещение для команды на корабле.

Марс — площадка на корабле, которая служит для размещения наблюдателей или сигнальной и осветительной техники.

Оверштаг — поворот, выполняемый против ветра, когда судно проходит линию ветра носом.

Полубак — утопленная в корпус судна (обычно на половину) носовая надстройка.

Полубаркас — корабельная шлюпка размерами и вместимостью поменьше баркаса.

Полуют — частично утопленная в корпус кормовая надстройка судна.

Салинги — два поперечных бруса, примыкающих к концам нижней и верхней мачт.

Стеньга — наставленная часть мачты, которая является ее продолжением.

Топсель — парус с пришнурованными рейками, который поднимается при слабом ветре.

Траверз — направление, перпендикулярное продольной оси корабля.

Трирема — гребное судно с тремя рядами весел.

Утлегарь — брус на носу парусных судов.

Фальшборт — продолжение борта выше открытой верхней палубы, которое служит ограждением, предохраняющим от падения за борт.

Фелюга — разновидность малой галеры, с удлиненным и заостренным корпусом, ходившая как на веслах, так и под парусами.

Фок-мачта — передняя мачта судна.

Форштевень — передняя вертикальная или наклонная часть набора корпуса, которая образует носовую оконечность корабля и служит продолжением киля.

Фрегат — трехмачтовый военный корабль с двумя батарейными палубами (до 60 пушек).

Шканцы — часть верхней палубы судна между грот— и бизань-мачтами на многомачтовых судах.

Шкафут — часть верхней палубы между фок— и грот-мачтами на многомачтовых судах.

Шлюп — трехмачтовый парусный корабль средних размеров с батареей на верхней палубе и пушками небольшого калибра.

Шпигаты — отверстия в фальшборте или палубном настиле для удаления воды с палубы.

Ют — кормовая часть корабля.


Основные единицы измерения

Бушель — единица объема, равная 36,36 л.

Дюйм — единица измерения расстояния, равная 2,54 см.

Кабельтов — единица измерения расстояния, равная 185,2 м (1/10 морской мили).

Морская лига — единица измерения расстояния, равная 556 м.

Морская миля — единица измерения расстояния, равная 1852 м.

Узел — единица скорости, равная одной морской миле в час.

Фунт — единица веса, равная 0,45 кг.

Фут — единица измерения расстояния, равная 30,5 см.

Ярд — единица измерения расстояния, равная 91,44 см.


О книге

Серия супер-крупных книг «Diximir» постоянно пополняется. Скачивайте новинки с официальных интернет-ресурсов проекта:


Блог проекта «Diximir»:
boosty.to/diximir

Ютуб проекта «Diximir»:
youtube.com/diximir

Это гарантия чистоты и качества!

Подписавшись на эти литературные сайты, Вы сможете «не напрягаясь» отслеживать все новинки и обновления серии «Diximir».


Примечания

1

Бакалавр — низшая ученая степень в старинных университетах, сохранившаяся в настоящее время лишь в Англии.

(обратно)

2

Гораций — римский поэт I века до н. э.

(обратно)

3

Король Яков II, занявший престол Англии после смерти короля Карла II.

(обратно)

4

Виги — политическая партия в Англии (XVII–XIX вв.), предшественница английской либеральной партии.

(обратно)

5

Камлот — тонкое сукно из верблюжьей шерсти.

(обратно)

6

Уайтхолл — резиденция английского правительства.

(обратно)

7

Де Ритер М. А. — голландский адмирал XVII века.

(обратно)

8

Неймеген — город в Голландии, где в 1678–1679 годах было подписано шесть мирных договоров, увенчавших войну Франции с Голландией, Испанией, Австрией, Швецией и Данией.

(обратно)

9

Лаймский залив — место высадки Монмута.

(обратно)

10

По английским законам, лорда (пэра) могут судить только лица, также имеющие звание лордов (пэров), выделяемые верхней палатой (палатой лордов) английского парламента.

(обратно)

11

Тори — политическая партия, выражавшая интересы крупной земельной аристократии и высшего духовенства. В середине XIX века была преобразована в консервативную партию.

(обратно)

12

Автор имеет в виду юго-западную часть Англии, охваченную восстанием.

(обратно)

13

Одна из стандартных формул английского судопроизводства.

(обратно)

14

Одна из формул английского судопроизводства.

(обратно)

15

Дерево из семейства бобовых, растущих в Центральной и Южной Америке. Экстракт из его древесины применяется для окрашивания тканей.

(обратно)

16

Ричард Ловлас (1618–1658) — английский поэт, лирик.

(обратно)

17

То есть между Англией и Испанией.

(обратно)

18

Английский центнер — около 50 кг.

(обратно)

19

Квадрант — угломерный инструмент для измерения высот небесных светил и солнца; применялся в старину до изобретения более совершенных приборов.

(обратно)

20

Лаг — простейший прибор для определения пройденного судном расстояния.

(обратно)

21

Ярд — английская мера длины, равная 3 футам — около 91 сантиметра.

(обратно)

22

Кабельтов — морская единица длины, равная 185,2 метра.

(обратно)

23

Капер — каперское судно, владельцы которого занимались в море захватом торговых судов (XVI–XVIII вв.).

(обратно)

24

Галион — большое трехмачтовое судно особо прочной постройки, снабженное тяжелой артиллерией. Эти суда служили для перевозки товаров и драгоценных металлов из испанских и португальских колоний в Европу (XV–XVII вв.).

(обратно)

25

Морган — английский корсар, позднее вице-губернатор о. Ямайка (XVII в.).

(обратно)

26

Грот — самый нижний парус на второй от носа мачте (грот мачте) парусного судна.

(обратно)

27

Бейдевинд — курс парусного судна относительно ветра, когда направление ветра составляет с направлением хода судна угол меньше 90 градусов.

(обратно)

28

Грум — конюх или слуга, верхом сопровождающий всадника либо экипаж.

(обратно)

29

Гакаборт — верхняя часть кормовой оконечности судна.

(обратно)

30

Полубак, или бак — носовая часть верхней палубы корабля.

(обратно)

31

Шкафут — средняя часть палубы судна.

(обратно)

32

Плюмаж — украшение из страусовых или павлиньих перьев.

(обратно)

33

Нок-рея — оконечность поперечины мачты.

(обратно)

34

Планшир — брус, проходящий поверх фальшборта судна.

(обратно)

35

Ванты — оттяжки из стальных или пеньковых тросов, которыми производится боковое крепление мачт, стеньг или брамстеньг.

(обратно)

36

Фальшборт — легкая обшивка борта судна выше верхней палубы.

(обратно)

37

Кильватерная струя — след, остающийся на воде позади идущего судна.

(обратно)

38

Мэйн, или испанский Мэйн — прежнее название, данное испанским владениям на северном побережье Южной Америки, начиная от устья реки Ориноко до полуострова Юкатан.

(обратно)

39

Непереводимая игра слов. Пояс Ориона — созвездие Ориона. Пояс Венеры — умышленно искаженное Бладом название ленточного морского животного — Венерин пояс, которое водится в тропических морях.

(обратно)

40

Траверс — направление, перпендикулярное курсу судна.

(обратно)

41

Шканцы — часть верхней судовой палубы между средней и задней мачтами.

(обратно)

42

Бизань — нижний косой парус на бизань мачте.

(обратно)

43

Sangre (исп.) — кровь, что соответствует значению этого слова (Blood) по-английски.

(обратно)

44

Benedicticamus Dommo (лат.) — возблагодарим господа.

(обратно)

45

Ex hoc nunc et usque in seculum (лат.) — ныне и присно и во веки веков.

(обратно)

46

Поворот оверштаг (морск.) — поворот парусного судна против линии ветра с одного курса на другой.

(обратно)

47

Каперство — в военное время (до запрещения в 1856 году) преследование и захват частными судами коммерческих неприятельских судов или судов нейтральных стран, занимающихся перевозкой грузов в пользу воюющей страны.

(обратно)

48

Нью-Провиденс — остров из группы Багамских островов.

(обратно)

49

Один из титулов испанских королей.

(обратно)

50

Сан (le sang) — по-французски «кровь».

(обратно)

51

Бриг — двухмачтовое парусное судно.

(обратно)

52

Кордегардия — помещение для военного караула, а также для содержания арестованных под стражей.

(обратно)

53

Гибралтар — небольшой город на берегу озера Маракайбо (Венесуэла).

(обратно)

54

Пелл Молл — улица в Лондоне.

(обратно)

55

Аламеда — улица в Мадриде.

(обратно)

56

Шлюп — одномачтовое морское судно.

(обратно)

57

Кулеврина — старинное длинноствольное орудие.

(обратно)

58

Audaces fortuna juvat (лат.) — счастье покровительствует смелым.

(обратно)

59

Бар — песчаная подводная отмель; образуется в море на некотором расстоянии от устья реки под действием морских волн.

(обратно)

60

Брандер — судно, нагруженное горючими и взрывчатыми веществами; во времена парусного флота применялось для поджога неприятельских кораблей.

(обратно)

61

Рангоут — совокупность деревянных частей оснащения судна, предназначенных для постановки парусов, сигнализации, поддержания грузовых стрел и проч. (мачты, стеньги, гафеля, бушприт и т. д.).

(обратно)

62

Такелаж — все снасти на судне, служащие для укрепления рангоута и управления им и парусами.

(обратно)

63

Вавилонским столпотворением, по библейскому преданию, называется неудавшаяся попытка царя Нимрода построить (сотворить) в Вавилоне столп (башню) высотой до неба. Бог, разгневавшись на людей за их безрассудное желание, решил покарать строителей: он смешал их язык так, что они перестали понимать друг друга, вынуждены были прекратить стройку и мало-помалу рассеялись по свету. Отсюда, как объясняли древние, и пошло различие языков. В обычном понятии вавилонское столпотворение или просто столпотворение означает беспорядок, неразбериху при большом скоплении народа.

(обратно)

64

Фал — веревка (снасть), при помощи которой поднимают на судах паруса, реи, сигнальные флаги и проч.

(обратно)

65

Клото, Лахезис и Атропос — по древней мифологии, три богини судьбы.

(обратно)

66

Порты — отверстия в борту судна для пушечных стволов.

(обратно)

67

Квартердек — приподнятая часть верхней палубы в кормовой части судна.

(обратно)

68

Суверен — носитель верховной власти.

(обратно)

69

Шпигат — отверстие в фальшборте или в палубной настилке для удаления воды с палубы.

(обратно)

70

Коцит — в древнегреческой мифологии одна из рек «подземного царства», где якобы обитали души умерших.

(обратно)

71

Cras ingens iterabimus aequor (лат.) — завтра снова мы выйдем в огромное море.

(обратно)

72

Фартинг — самая мелкая разменная монета, стоимостью в четверть пенса.

(обратно)

73

Ливр — серебряная французская монета начала XVIII века.

(обратно)

74

Потин — крепкий алкогольный напиток, изготовляемый ирландцами кустарным способом.

(обратно)

75

Флибустьеры — морские разбойники, грабившие преимущественно испанские суда ииспанские колонии в Америке (XVII–XVIII вв.).

(обратно)

76

Бульвар в Мадриде.

(обратно)

77

Парки — богини судьбы в римской мифологии.

(обратно)

78

C’est ca — так, так (фр.).

(обратно)

79

Tiens! — Вон как! (фр.).

(обратно)

80

В переводе с испанского — Длинная Рука.

(обратно)

81

В XVI веке — сказочная страна сокровищ, которую разыскивали первые испанские завоеватели. Теперь употребляется в переносном смысле.

(обратно)

82

Персонаж из трагедии Шекспира «Ромео и Джульетта».

(обратно)

83

Публий Овидий Назон — римский поэт, живший на рубеже новой эры.

(обратно)

84

«Сатирикон» — произведение римского писателя Петрония (I в. н. э.).

(обратно)

85

Боккаччо — итальянский писатель XIV века, автор «Декамерона».

(обратно)

86

Поджо Браччолини — итальянский писатель (XIV–XV вв.).

(обратно)

87

Светоний — римский историк I века н. э.

(обратно)

88

Фрегат — большой трёхмачтовый двухпалубный парусный корабль.

(обратно)

89

Название корабля «Сан-Фелипе» означает «Святой Филипп», в то же время Филипп — имя короля Испании.

(обратно)

90

Кильватер — след за кормой плывущего корабля.

(обратно)

91

Монмут Джеймс Скотт (1649–1685) — побочный сын английского короля Карла II. В 1685 году пытался захватить престол, занимаемый королём Иаковом II, но был взят в плен и казнён.

(обратно)

92

Барбадос — остров в Карибском море из группы Больших Антильских островов.

(обратно)

93

Эскуриал — дворец испанских королей.

(обратно)

94

Квартердек — приподнятый участок верхней палубы в кормовой части корабля.

(обратно)

95

Склянки — удары вахтенного в колокол каждые полчаса.

(обратно)

96

Сент-Винсент — пролив и остров (один из Малых Антильских островов) в Карибском море.

(обратно)

97

Сан-Доминго — столица испанской части острова Гаити (ныне Доминиканской Республики).

(обратно)

98

Эспаньола — испанское название Гаити.

(обратно)

99

Пресвятая Дева! (лат.).

(обратно)

100

Шкафут — участок палубы корабля между фок- и грот-мачтами.

(обратно)

101

Саона — островок у юго-восточного побережья Гаити.

(обратно)

102

Штурман — помощник капитана по судовождению.

(обратно)

103

Пророка Иону, поступившего вопреки воле Бога, моряки бросили за борт, чтобы утихомирить бурю (Библия, Книга Ионы, глава I).

(обратно)

104

Вертлюжные пушки — палубные орудия, вращающиеся вокруг собственной оси.

(обратно)

105

Утлегарь — участок носового отдела рангоута парусного корабля.

(обратно)

106

Грот-мачта — вторая от носа мачта.

(обратно)

107

Миля морская — 1852 метра.

(обратно)

108

Фок-мачта — передняя мачта; бизань-мачта — задняя мачта.

(обратно)

109

Осама — река на острове Гаити.

(обратно)

110

Сажень морская — шесть футов (182 сантиметра).

(обратно)

111

Пуэрто-Рико — один из Больших Антильских островов, принадлежавший в то время Испании.

(обратно)

112

Галеон — большой трёхмачтовый трёхпалубный парусный корабль с мощной артиллерией, используемый испанцами для перевозки ценных грузов.

(обратно)

113

Фальшборт — обшивка борта корабля, находящаяся выше верхней палубы.

(обратно)

114

Степс — гнездо в палубе судна, в котором устанавливается мачта.

(обратно)

115

Шкипер — командир торгового судна.

(обратно)

116

Поворот оверштаг — поворот против линии ветра на другой галс.

(обратно)

117

Полубак — носовая часть верхней палубы.

(обратно)

118

Поворот фордевинд — поворот, когда судно переходит линию ветра кормой к нему.

(обратно)

119

Полуют — надстройка на юте (кормовой части палубы).

(обратно)

120

Верповать — двигать судно, завозя на лодке вперёд якорь (верп), и подтягивать потом к нему корабль на канате.

(обратно)

121

Картахена — портовый город на территории нынешней Колумбии, в то время принадлежавший Испании.

(обратно)

122

Кристианстад — город на острове Сен-Круа (Санта-Крус) — одном из Виргинских островов, принадлежавшем сначала Голландии, затем Франции

(обратно)

123

Главный город острова Пуэрто-Рико.

(обратно)

124

Тортуга — остров в Карибском море (один из Подветренных островов), в то время принадлежавший Франции и служивший убежищем пиратам.

(обратно)

125

Sangre — кровь (исп.) соответствует английскому.

(обратно)

126

Дьявол во плоти (исп.).

(обратно)

127

Шлюхины отродья (исп.).

(обратно)

128

Кренгование — наклон судна на бок на отмели для очистки и ремонта днища.

(обратно)

129

Морган Генри (1635–1688) — знаменитый английский корсар, впоследствии губернатор Ямайки. Некоторые факты его биографии послужили основой приключений капитана Блада.

(обратно)

130

Монбар, прозванный испанцами Истребителем, — французский пират.

(обратно)

131

Кормовой подзор — участок кормы, нависающий над водой.

(обратно)

132

Бушприт — наклонное рангоутное дерево в носовой части.

(обратно)

133

Да здравствует… (исп.).

(обратно)

134

Крутой бейдевинд — курс парусного корабля, при котором ветер дует под самым острым углом.

(обратно)

135

Ка́бельтов — морская мера длины (185,2 метра).

(обратно)

136

Скорей, проклятый! (исп.).

(обратно)

137

Сюда, красотка! Сюда! (исп.).

(обратно)

138

Лувуа Франсуа Мишель (1641–1691) — военный министр Людовика XIV.

(обратно)

139

Кольбер Жан-Батист (1619–1683) — министр финансов Людовика XIV.

(обратно)

140

Мартиника — один из Малых Антильских островов, бывший владением Франции.

(обратно)

141

Сен-Пьер — город на Мартинике.

(обратно)

142

Доминика, Гваделупа, Гренадины — Малые Антильские острова, тогда колонии Франции.

(обратно)

143

Кайона — город на острове Тортуга.

(обратно)

144

Мароны — потомки беглых рабов в Вест Индии.

(обратно)

145

Сент-Кристофер — один из Малых Антильских островов, принадлежавший Англии.

(обратно)

146

Виргинские острова — группа Малых Антильских островов.

(обратно)

147

Порт-о-Пренс — столица тогдашнего французского Гаити.

(обратно)

148

Геба — богиня молодости в греческой мифологии.

(обратно)

149

Приветственный салют (фр.).

(обратно)

150

Траверс — направление, перпендикулярное курсу судна.

(обратно)

151

Порты — отверстия для пушек в бортах корабля.

(обратно)

152

Стеньга — часть составной мачты для парусов или сигнальных огней.

(обратно)

153

То есть французской части острова Гаити.

(обратно)

154

Чёрт возьми! (фр.).

(обратно)

155

Рангоут — деревянные детали (мачты, стеньги, реи и т. д.) для постановки парусов.

(обратно)

156

Комингс — стальной брус, окружающий люк.

(обратно)

157

Аламеда — бульвар в Мадриде.

(обратно)

158

Битва при Седжмуре (июль 1685 г.) — сражение, в котором войска герцога Монмута были разбиты королевской армией.

(обратно)

159

Невис — один из малых Антильских островов, принадлежавший Англии.

(обратно)

160

Подветренные острова — группа островов у берегов Венесуэлы — тогда колонии Англии.

(обратно)

161

В Библии (Бытие, глава 39) рассказывается об Иосифе, проданном в рабство в Египет, которого тщетно пыталась соблазнить жена его хозяина — начальника дворцовой стражи Потифара.

(обратно)

162

Враги всего человечества (лат.).

(обратно)

163

Мэйн (Испанский Мэйн) — старое английское название испанских владений на северном побережье Южной Америки.

(обратно)

164

Кадис — портовый город на юге Испании.

(обратно)

165

Ватерлиния — линия соприкосновения борта судна с поверхностью воды.

(обратно)

166

Мария Моденская — королева Англии, супруга Иакова II Стюарта.

(обратно)

167

Сент-Томас — один из Виргинских островов, бывший английским владением.

(обратно)

168

Чарлзтаун — главный город острова Невис.

(обратно)

169

Саклинг Джон (1609–1642) — английский поэт и драматург.

(обратно)

170

Рундук — деревянный ларь для хранения личных вещей команды.

(обратно)

171

Всех за вину одного (лат.) — Вергилий. Энеида. Перевод С. Ошерова.

(обратно)

172

Нок-рея — оконечность поперечной перекладины мачты.

(обратно)

173

Да свершится правосудие, и пусть обрушатся небеса (лат.).

(обратно)

174

Кабестан — приспособление для подъёма якоря.

(обратно)

175

Р. Сабатини противоречит сам себе. В главе «Золото Санта-Марии» из «Хроники капитана Блада» он характеризует Ибервиля как «французского гугенота, осуждённого и изгнанного за свою веру», здесь же он описан как бывший семинарист-католик.

(обратно)

176

Вьекес — один из Виргинских островов, принадлежавший Испании.

(обратно)

177

Брас — снасть, укрепляемая на концах рея и служащая для поворота последнего в горизонтальной плоскости.

(обратно)

178

Аутодафе — «акт веры», публичное сожжение еретиков.

(обратно)

179

Карака — небольшое двухмачтовое парусное судно.

(обратно)

180

То есть английский флаг.

(обратно)

181

Плимут — порт в Великобритании на полуострове Корнуолл.

(обратно)

182

Алькальд — то есть начальник, в данном случае комендант порта.

(обратно)

183

Шпангоуты — изогнутые балки по обе стороны от киля, служащие основанием для накладки бортов.

(обратно)

184

Новыми христианами, или маранами, называли в Испании крещёных евреев, Сабатини, сочувствуя преследуемым инквизицией евреям (см. например роман «Морской ястреб»), здесь устами Ибервиля несправедливо обвиняет маранов, многие их которых приняли христианство не из соображения карьеризма, а из страха перед мучительной смертью или по искреннему убеждению.

(обратно)

185

Дрейк Франсис (1545–1595) — английский мореплаватель и пират, первый после Магеллана совершивший кругосветное плавание.

(обратно)

186

Брам-стеньга — третья снизу часть составной мачты; гитовы — снасти, поднимающие к рею нижнюю часть паруса.

(обратно)

187

Лотовый — матрос, орудующий лотом — приспособлением для измерения глубины.

(обратно)

188

Пиллерс — вертикальная стойка для поддержания подпалубных балок и палубных механизмов.

(обратно)

189

То есть мужского унисонного песнопения. Названо так по «Григорианскому антифанарию» — сборнику католических духовных песнопений для мужского унисонного хора, относящегося к VII веку и приписываемому папе Григорию III.

(обратно)

190

Отгони врага далеко

И даруй нам мир,

Вождь, идущий впереди нас.

Да победим мы всякое зло.

(обратно)

191

Ради Бога! (исп.).

(обратно)

192

Saecula saeculorum — во веки веков (лат.).

(обратно)

193

Аминь (лат.).

(обратно)

194

Тонзура — выбритая макушка у католических священников и монахов.

(обратно)

195

Мир тебе, сын мой (лат.).

(обратно)

196

Проклятый еретический пёс. (исп.).

(обратно)

197

Maldito Ladron! — проклятый вор! (исп.).

(обратно)

198

Боже мой! (исп.).

(обратно)

199

Бригантина — двухмачтовое однопалубное парусное судно.

(обратно)

200

Альгвасилы — испанские стражники, полицейские.

(обратно)

201

Благословляю тебя (лат.).

(обратно)

202

Есть у них глаза, но не видят (лат.) — Библия, Псалтирь, Псалом 134.

(обратно)

203

Человеку свойственно ошибаться (лат.).

(обратно)

204

Благословляю тебя. Да пребудет с тобой мир Господень (лат.).

(обратно)

205

Бриг — двухмачтовый однопалубный парусный корабль.

(обратно)

206

Маракайбо — город и озеро на побережье Венесуэлы, принадлежавшие тогда Испании.

(обратно)

207

Шлюп — небольшое трёхмачтовое судно.

(обратно)

208

Рио-де-ла-Ача — город в Колумбии на побережье Карибского моря, тогда испанское поселение.

(обратно)

209

Немезида — богиня мщения в греческой мифологии.

(обратно)

210

Кюрасао — остров в Карибском море, принадлежавший Голландии.

(обратно)

211

Английская собака! (исп.).

(обратно)

212

Скорей (исп.).

(обратно)

213

Баркас — большая судовая гребная шлюпка.

(обратно)

214

Что с хозяином? (исп.).

(обратно)

215

Боже, милостивый! (исп.).

(обратно)

216

Господи Иисусе! Не говори так, любимый (исп.).

(обратно)

217

Любимый (исп.).

(обратно)

218

Скорей! (исп.).

(обратно)

219

Боже, помоги мне! (исп.).

(обратно)

220

Порт-Ройял — город на острове Ямайка, принадлежавшем Англии.

(обратно)

221

Боже мой! (исп.).

(обратно)

222

Какой позор! (исп.).

(обратно)

223

Боже мой, какая гнусность! Господи, помоги мне! (исп.).

(обратно)

224

Жюль Мишле (1798–1874) — французский историк романтического направления. Главные сочинения Мишле: «История Франции» (до 1790 г.) и «История Французской революции».

(обратно)

225

Людовик Великий (1638–1715) — французский король с 1643 г. Сын Людовика XIII и Анны Австрийской. Французы дали ему прозвища Король-Солнце и Великий. Ему приписывают знаменитое изречение: «Государство — это я», афористически отражающее суть его абсолютистской власти. Он вел большое количество победоносных войн, которые, хотя и принесли Франции славу, сильно истощили ее казну.

(обратно)

226

Фукидид (ок. 460–400 до н. э.) — древнегреческий историк. Автор «Истории» (в 8 книгах) — труда, посвященного истории Пелопоннесской войны (до 411 до н. э.), считающегося вершиной античной историографии.

(обратно)

227

Энциклопедисты — французские просветители, во главе с Дени Дидро участвовавшие в создании «Энциклопедии, или Толкового словаря наук, искусств и ремесел» (35 томов, 1751–1780).

(обратно)

228

Луций Анней Сенека (ок. 4 до н. э. — 65 н. э.) — римский политический деятель, философ и писатель, представитель стоицизма; воспитатель императора Нерона.

(обратно)

229

Жан-Жак Руссо (1712–1778) — французский философ и писатель, один из идейных провозвестников Великой французской революции.

(обратно)

230

Жак Неккер (1732–1804) — французский министр финансов в 1777–1781, 1788–1790 гг. Сыграл значительную роль в подготовке Генеральных штатов 1789 г. Частичными реформами пытался спасти государство от финансового краха.

(обратно)

231

Генеральные штаты — высшее сословно-представительное учреждение Франции в 1302–1789 гг., состоявшее из депутатов духовенства, дворянства и третьего сословия. Созывались королями главным образом для получения от них согласия на сбор налогов. Депутаты третьего сословия Генеральных штатов в 1789 г. объявили себя Национальным собранием.

(обратно)

232

Третье сословие — податное население Франции XV–XVIII вв. — купцы, ремесленники, крестьяне, с XVI в. также и буржуазия и рабочие. В отличие от третьего сословия, первые два — духовенство и дворянство — не облагались налогами.

(обратно)

233

Сенешаль — в южной части средневековой Франции королевский чиновник, глава судебно-административного округа (сенешальство). На севере Франции ему соответствовал бальи́. Должность сенешаля упразднила Великая французская революция.

(обратно)

234

Версаль — дворец в окрестностях Парижа, который с 1682 по 1789 г. являлся резиденцией королей Франции.

(обратно)

235

Oeil de boeuf (фр. «бычий глаз») — так называлась освещенная через потолок комната для придворных перед спальней короля в Версале. Здесь в ожидании короля придворные обменивались новостями, пересказывали последние сплетни, затевали интриги.

(обратно)

236

Каин — в библейской мифологии старший сын Адама и Евы, земледелец. Убил из зависти брата Авеля — пастыря овец. Проклят Богом за братоубийство и отмечен особым знаком (каинова печать).

(обратно)

237

По действительному можно судить о возможном (лат.).

(обратно)

238

Имеется в виду Людовик XVI (1753–1793), король Франции в 1774–1792 гг.

(обратно)

239

Имеется в виду церковная десятина — налог, взимаемый в пользу Церкви в виде одной десятой части любого вида дохода. Особенно был распространен в католических странах, прежде всего во Франции; отменен во время Великой французской революции.

(обратно)

240

Орден Святого Духа давался только самым знатным вельможам. Знаком этого ордена была синяя лента. Орден Святого Людовика был учрежден в память о французском короле Людовике IX (1215–1270), причисленном Католической церковью к лику святых (1297). Орден Святого Людовика — золотой мальтийский крест с белой окантовкой и золотыми лилиями в углах — давался за боевые заслуги военным, прослужившим не менее 28 лет. Его девизом было: «Награда воинскому мужеству». Орден крепился на красной ленте.

(обратно)

241

Шевалье — в феодальной Франции титул, который носили обычно младшие сыновья дворян. Согласно правовым нормам тех лет, они не могли рассчитывать на наследство и поэтому старательно делали карьеру.

(обратно)

242

«Боюсь данайцев, даже дары приносящих» (лат.) — цитата из поэмы римского поэта Вергилия «Энеида» (29–19 до н. э.; кн. I, ст. 49), ставшая крылатой фразой.

(обратно)

243

Имеются в виду поэт, драматург, философ, один из крупнейших деятелей французского Просвещения Франсуа-Мари Аруэ, известный под псевдонимом Вольтер (1694–1778), и упоминавшийся выше Жан-Жак Руссо.

(обратно)

244

Сатисфакция — в феодально-дворянском обществе удовлетворение за оскорбление чести, обычно в форме дуэли с оскорбителем.

(обратно)

245

Шарль-Александр де Калонн (1734–1802) — генеральный контролер финансов в 1787 г.

(обратно)

246

Этьенн-Шарль Ломени, граф де Бриенн (1727–1794) — епископ Койдона, архиепископ Тулузский, затем Санский; министр Людовика XVI и кардинал. В 1787 г. назначен генеральным контролером финансов вместо Калонна, а вскоре — премьер-министром, но на этих постах выказал свою полную неспособность, следствием чего явилась необходимость созыва Генеральных штатов 15 июля 1788 г. Вскоре его заменил Неккер. Граф де Бриенн был арестован в 1794 г. и умер в тюрьме.

(обратно)

247

Людовик XV (1710–1774) — король Франции с 1715 по 1774 г., правнук Людовика XIV. Любовь к удовольствиям, лень и нежелание управлять, а также стремление ввязаться во множество ненужных конфликтов в Европе вызвали презрение к королю и королевской власти у огромной части французов.

(обратно)

248

Антуан Ватто (1684–1721) — французский живописец и рисовальщик. В бытовых и театральных сценах, так называемых галантных празднествах, отмеченных изысканной нежностью красочных нюансов, трепетностью рисунка, воссоздал мир тончайших душевных переживаний.

(обратно)

249

Редингот — длинный сюртук для верховой езды.

(обратно)

250

Данный пассаж представляет собой несколько переиначенную сентенцию Вольтера: «Лакей не может признавать героя в своем господине». Вероятнее всего, автор встретил ее в гл. 36 романа Александра Дюма «Соратники Иегу» (1857).

(обратно)

251

Рыцарь печального образа — так в гл. 19 первой части романа Сервантеса «Дон Кихот» называет своего господина Санчо Панса.

(обратно)

252

Жорж Луи Леклерк Бюффон (1707–1788) — французский натуралист, иностранный почетный член Петербургской академии наук (с 1776 г.). В своем основном труде «Естественная история» в 36 т. (1749–1788) высказал представления о развитии земного шара и его поверхности, о единстве плана строения органического мира. Бюффон отстаивал идею об изменяемости видов под влиянием условий среды.

(обратно)

253

Буффон — гротесковый персонаж, шут, которого короли имели обыкновение держать при дворе, чтобы он развлекал их шутками.

(обратно)

254

Изаак Рене Ги Ле Шапелье (1754–1794) — французский адвокат, предложивший в 1791 г. антирабочий декрет французскому Учредительному собранию. Декрет запрещал стачки и организации рабочих.

(обратно)

255

Жан-Франсуа-Поль де Гонди, кардинал де Рец (1613–1679) — французский политик и писатель. Став коадъютором архиепископа Парижского, он играл важную роль в смутах времен Фронды, организовал день Баррикад и был душою противников королевского министра кардинала Мазарини.

(обратно)

256

Лиард — мелкая серебряная монета.

(обратно)

257

Портшез — легкое переносное кресло, род паланкина.

(обратно)

258

Капуцины — монахи ордена Святого Франциска. Капуцинами называли часть братьев-миноритов или францисканцев. Основателем ордена капуцинов был Матье де Басси (XVI в.). Капуцины были очень популярны среди бедноты, откуда в основном пополняли свои ряды.

(обратно)

259

Бенедиктинцы — члены старейшего католического монашеского ордена, основанного ок. 530 г. Бенедиктом Нурсийским в Италии.

(обратно)

260

Белое духовенство — общее название низших (не монашествующих) священнослужителей (священники, дьяконы) в отличие от черного духовенства (высшего).

(обратно)

261

Луидор — золотая монета крупного достоинства.

(обратно)

262

Стразы — химические соединения, имитирующие бриллианты и другие драгоценные камни.

(обратно)

263

Аякс — герой древнегреческих мифов, сын Ойлея, потерпевший кораблекрушение и укрывшийся на скале, откуда он бросил вызов небу, воскликнув: «Я спасусь, несмотря на волю богов!» Нептун расколол скалу своим трезубцем, и Аякса поглотило море.

(обратно)

264

Скарамуш (Скарамучча) — одна из масок итальянской народной комедии, родственная Капитану, также хвастливый воин. Скарамушем прозвали одного из известнейших неаполитанских комедиантов Тиберио Фиорилли (1608–1694).

(обратно)

265

Коломбина — традиционный персонаж итальянской народной комедии: служанка, участвующая в развитии интриги.

(обратно)

266

Субретка — сценическое амплуа: бойкая, находчивая служанка, помогавшая своим господам в их любовных интригах. Возникло в итальянской народной комедии, затем перешло во французскую комедию.

(обратно)

267

Арлекин — традиционный и популярнейший персонаж итальянской народной комедии — слуга, участвующий в развитии интриги. Позднее, во французском народном театре XVIII — начала XIX в., — счастливый соперник Пьеро.

(обратно)

268

Дзани (дзанни) — шутовской персонаж итальянской народной комедии, плебей, чаще всего крестьянин.

(обратно)

269

Лекарь (или Доктор) — комический персонаж итальянской народной комедии, богатый, скупой и падкий до женщин старик.

(обратно)

270

Панталоне — персонаж итальянской народной комедии, старик-купец, богатый, почти всегда скупой, хворый. Он самоуверен, но его всегда одурачивают Скапен или Арлекин.

(обратно)

271

Благородный отец — амплуа в трагедии и высокой комедии.

(обратно)

272

Родомонт — фанфарон, прикидывающийся храбрецом; от имени храброго, но хвастливого и наглого персонажа поэм Маттео Боярдо «Влюбленный Роланд» и Лудовико Ариосто «Неистовый Роланд».

(обратно)

273

Общинная земля — общинное землевладение — одна из форм земельной собственности, принадлежность определенного земельного участка крестьянской общине.

(обратно)

274

Цензива — недворянское, преимущественно крестьянское, наследственное земледержание в средневековой Франции. Держатель цензивы ежегодно выплачивал сеньору ценз (денежную, реже натуральную ренту) и государству — талью. Отменена в 1793 г.

(обратно)

275

Ливр — французская серебряная монета. В 1793 г. заменена франком.

(обратно)

276

Мельпомена — в древнегреческой мифологии муза трагедии, одна из девяти муз в свите Аполлона.

(обратно)

277

Комедия дель арте — комедия масок, вид итальянского театра XVI–XVI вв., спектакли которого создавались методом импровизации на основе сценария. Персонажи — «маски»: слуги — Бригелла, Арлекин, Пульчинелла, Ковиелло, Коломбина; глупый жадный купец Панталоне, фанфарон и трус Капитан, болтун Доктор, педантичный, назойливый Тарталья и др.

(обратно)

278

Капитан — см. Спавенто.

(обратно)

279

Спавенто, или Эпуванте — маска Капитана из итальянской народной комедии, воплощавшая в комедийном плане образ и действия испанского офицера. В этом персонаже соединялись холодное высокомерие, жестокость, жадность, чопорность и бахвальство, скрывающие трусость. «Спавенто» по-итальянски значит «ужас».

(обратно)

280

Мондор (наст. имя Филипп Жирар) — актер ярмарочного балагана на Новом мосту в Париже первой половины XVII в. В 1640 г. он ушел на покой богатым и знаменитым.

(обратно)

281

Скапен — хитрый, плутоватый слуга, один из основных персонажей народного итальянского театра, перенесенных на французскую сцену Мольером (см. ниже) в комедии «Проделки Скапена». Ковиелло — также персонаж итальянской народной комедии, выведенный Мольером в комедии «Мещанин во дворянстве» (1670) под именем Ковьеля; действует хитростью, напором, ловкой изобретательностью.

(обратно)

282

Пьеро — обычный персонаж пантомим, в белом костюме и с лицом, посыпанным мукой. Традиционный персонаж французского народного театра.

(обратно)

283

Влюбленный, Влюбленная — маски итальянской народной комедии. Однако, в отличие от других персонажей, они — менее всего маски. Их характеры могли быть различными, и психологическую характеристику масок давали сами комедианты. Влюбленные выделялись среди других масок тем, что должны были выступать на сцене в роскошных костюмах, подчеркивающих их аристократическое происхождение.

(обратно)

284

Полишинель (Пульчинелла) — неаполитанский шутовской персонаж, один из любимейших героев карнавалов, народных игр, беллетристики. Это смешной паяц, часто — горбун с петушиным носом, иногда — круглый дурак, порою — умный лукавец.

(обратно)

285

Момус — древнегреческий бог смеха.

(обратно)

286

Паскарьель — в итальянской народной комедии тип слуги — обжоры, пьяницы и скандалиста.

(обратно)

287

Дуэнья — здесь: амплуа в театре.

(обратно)

288

«Комеди Франсез» — французский драматический театр. Основан в 1680 г. Людовиком XIV, когда по его приказу труппа Бургундского отеля объединилась с труппой театра Генего. Стал школой актерского и режиссерского искусства. Сохраняя в репертуаре Ж. Б. Мольера, П. Корнеля, Ж. Расина, П. Бомарше, остается верным классическим традициям.

(обратно)

289

Фигаро — хитроумный и энергичный слуга, главный герой драматической трилогии французского драматурга Пьера-Огюстена Карона де Бомарше (1732–1799) «Севильский цирюльник, или Тщетная предосторожность» (1775), «Безумный день, или Женитьба Фигаро» (1783) и «Преступная мать, или Второй Тартюф» (1792). Первые две части имели настолько шумный успех, что были разыграны на сцене версальского театра; главные роли исполняли члены королевской семьи.

(обратно)

290

Луи Себастьен Мерсье (1740–1814) — французский писатель. Создал утопический роман «2440 год» (1770), пьесы, эстетический трактат «О театре» (1773). Реалистические очерки Мерсье «Картины Парижа» (1781–1788) рисуют предреволюционную эпоху.

(обратно)

291

Мари Жозеф Шенье (1764–1811) — французский поэт и драматург. Стихи и трагедии Шенье «Карл IX, или Урок королям» (1789), «Кай Гракх» (1792) направлены против тирании и религиозного фанатизма.

(обратно)

292

Мольер (наст. имя Жан-Батист Поклен) (1622–1673) — великий французский комедиограф, актер, театральный деятель, реформатор сценического искусства. Сочетая традиции народного театра с достижениями классицизма, создал жанр социально-бытовой комедии, высмеивал сословные предрассудки дворян, ограниченность буржуа («Смешные жеманницы», 1660; «Ученые женщины», 1672; «Мещанин во дворянстве», 1670). Оказал огромное влияние на развитие мировой драматургии и театра.

(обратно)

293

Жан Расин (1639–1699) — французский драматург, крупнейший представитель классицизма, автор психологических трагедий на античные и восточные сюжеты.

(обратно)

294

Пьер Корнель (1606–1684) — крупнейший французский драматург эпохи классицизма.

(обратно)

295

Карло Гоцци (1720–1806) — итальянский драматург, автор фантастических сказок для театра. В творчестве Гоцци сильны традиции комедии дель арте.

(обратно)

296

Карло Гольдони (1707–1793) — итальянский драматург, создатель национальной комедии. Осуществил просветительскую реформу итальянской драматургии и театра, вытеснив импровизированную комедию дель арте драматургией с реальными характерами и содержанием, проникнутым просветительскими идеями. Перу Гольдони принадлежат 267 пьес, в том числе такие шедевры, как «Слуга двух господ» (1745), «Трактирщица» (1753) и др.

(обратно)

297

Баттиста Гварини (1538–1612) — итальянский поэт, теоретик литературы и искусства. Его изысканные мадригалы, трагикомические пасторали («Верный пастух», 1580–1583) утверждают далекие от гуманистических идеалов Возрождения принципы развлекательной литературы. Перу Гварини принадлежит «Учебник трагикомической поэзии» (1601–1602).

(обратно)

298

Биббиена (наст. имя Бернардо Довици, 1470–1520) — итальянский драматург, один из первых представителей жанра «ученой комедии». Прославился своей комедией «Каландрия», постановка которой в Лионе в 1548 г. в присутствии короля Генриха II и его супруги Екатерины Медичи положила начало влиянию итальянского искусства на французский театр.

(обратно)

299

Никколо Макиавелли (1469–1527) — итальянский политический мыслитель, историк, писатель. Основные произведения — «История Флоренции», «Государь», комедия «Мандрагора».

(обратно)

300

Антонио Сакки (1708–1786) — итальянский антрепренер, для труппы которого много работал Гоцци. Им написано несколько комедий, в свое время имевших успех.

(обратно)

301

ТоркватоТассо (1544–1595) — итальянский поэт эпохи Возрождения, автор эпической поэмы «Освобожденный Иерусалим» (1581).

(обратно)

302

Федини — второстепенный итальянский драматург XVI в.

(обратно)

303

Еврипид (ок. 480–406 до н. э.) — великий древнегреческий поэт-драматург, один из трех (наряду с Эсхилом и Софоклом) великих афинских трагиков.

(обратно)

304

Аристотель (384–322 до н. э.) — древнегреческий философ и ученый, сочинения которого охватывают все области тогдашней науки. Андре-Луи имеет в виду его трактаты «Поэтика» и «Риторика».

(обратно)

305

Публий Теренций Афр (ок. 195–159 до н. э.) — римский комедиограф. Используя сюжеты и маски новой аттической комедии, вышел за рамки традиционных комедийных схем, вводя этические и гуманистические мотивы и создавая психологически очерченные типы (комедии «Евнух», «Девушка с Андроса»). Оказал заметное влияние на европейскую драматургию.

(обратно)

306

Тит Макций Плавт (ок. 254–184 до н. э.) — римский комедиограф. Перерабатывая новую аттическую комедию в стиле карикатуры и буффонады, создал характеры-маски в стихотворных комедиях «Ослы», «Горшок», «Хвастливый воин» и др.

(обратно)

307

Абрахам Жозеф Бенар по прозвищу Флери (1750–1822) — французский актер-комик.

(обратно)

308

Су — французская мелкая монета (сначала золотая, затем серебряная и медная), равная по достоинству 1/20 ливра. Чеканилась до 1793 г.

(обратно)

309

Радамант — такое имя носил сын Зевса и Европы, славившийся своей справедливостью. Он был судьей в подземном царстве теней.

(обратно)

310

Джованни Боккаччо (1313–1375) — итальянский писатель-гуманист Раннего Возрождения. Создал поэмы на сюжеты античной мифологии, психологическую повесть «Фьяметта» (1343), пасторали, сонеты. В своем главном произведении «Декамерон» (1350–1353), проникнутом духом свободомыслия и жизнерадостным юмором, Боккаччо изображает широкую картину жизни итальянского общества.

(обратно)

311

Франко Саккетти (1330–1400) — итальянский писатель, автор сборника «Триста новелл» (сохранились 223) антифеодального и антиклерикального содержания.

(обратно)

312

Альмавива — персонаж комедий Бомарше «Севильский цирюльник» и «Женитьба Фигаро».

(обратно)

313

Франсуа-Жозеф Тальма́ (1763–1826) — великий французский актер. С 1787 г. выступал в театре «Комеди Франсез». Во время Великой французской революции участвовал в создании Театра Республики (1791–1799). Крупнейший представитель классицизма, реформатор костюма и грима.

(обратно)

314

Жан-Батист-Анри Дюгазон (1755–1821) — знаменитый французский актер-комик. С особым успехом исполнял роли комических слуг и сам написал несколько комедий.

(обратно)

315

Талия — в древнегреческой мифологии муза комедии.

(обратно)

316

Вольне — одна из марок бургундских вин (провинции Кот-д’Ор).

(обратно)

317

Театр Фейдо — знаменитый театр, который действовал в Нанте в революционный период.

(обратно)

318

Сретение — один из двунадесятых праздников. Отмечается 2 февраля. В его основу легла описанная в Евангелии от Луки встреча старца Симеона с младенцем Иисусом, которого родители принесли в Иерусалимский храм.

(обратно)

319

Музей Карнавале — расположен в особняке Карнавале в Париже, на углу улиц Франк-Буржуа и Севинье. Был построен Жаном Гужоном и Жаном Бюлланом и принадлежал некогда мадам де Керневенуа (искаженное ее имя в просторечии превратилось в Карнавале), которая приобрела его в 1578 г. В 1866 г. Париж приобрел это здание и разместил в нем муниципальный музей, собрание которого включает ценные коллекции революционной эпохи.

(обратно)

320

Бальяж — в северной части средневековой Франции — административный округ.

(обратно)

321

Кордельеры — монахи-францисканцы.

(обратно)

322

Монтансье (наст. имя Маргерита Брюне, 1730–1820) — французская актриса и директор театра.

(обратно)

323

Пале-Рояль — в XVIII в. резиденция герцогов Орлеанских в Париже.

(обратно)

324

«Амбигю Комик» — парижский театр на бульваре Сен-Мартен, основан в 1770 г.

(обратно)

325

Эпиктет (ок. 50 — ок. 140) — римский философ-стоик; раб, позднее вольноотпущенник. «Беседы» Эпиктета, содержащие моральную проповедь (центральная их тема — внутренняя свобода человека), записаны его учеником Аррианом.

(обратно)

326

Стоик — последователь и приверженец философии стоицизма, проповедовавшей сдержанность, суровость и стойкость в несчастье.

(обратно)

327

Немезида — в греческой мифологии богиня возмездия, карающая за нарушение общественных и моральных норм. Синоним неизбежной кары.

(обратно)

328

Геральдические лилии — эмблема французского королевского дома.

(обратно)

329

Ассоциации с рыцарским духом имеют исторический характер: видимо, Андре-Луи вспомнил знаменитого провансальского трубадура Бертрана де Борна (1140–1225), певца любви и рыцарских подвигов. Ассоциации с дружбой носят смысловой характер: «ами» (ami) по-французски значит «друг».

(обратно)

330

«Пусть мантия уступит оружию» (лат.) — переиначенный стих из утраченной поэмы Цицерона «О своем консульстве», цитируемый в трактате «Об обязанностях» (1, 22, 77): «Пусть оружие уступит мантии».

(обратно)

331

Синдик — в феодальных государствах Западной Европы — старшина, избиравшийся для защиты интересов корпорации, которую он представлял.

(обратно)

332

Кого бог хочет погубить… (лат.) — крылатое латинское выражение, концовка которого звучит следующим образом: «…того он лишает рассудка».

(обратно)

333

Королева-австриячка — Речь идет о супруге Людовика XVI Марии-Антуанетте (1755–1793), дочери австрийской императрицы Марии Терезии и сестре австрийского императора Франца-Иосифа.

(обратно)

334

Группа Полиньяк — Имеется в виду ближайшее окружение Иоланды-Маронны Габриэль де Пластрон, супруги герцога Полиньяка, ближайшей подруги Марии-Антуанетты и воспитательницы «детей Франции».

(обратно)

335

Аббат Эмманюэль-Жозеф Сийес (1748–1836) — деятель Великой французской революции, один из основателей Якобинского клуба, с 1791 г. член клуба фельянов. Сийес участвовал в выработке Декларации прав человека и гражданина. В 1799 г. вошел в Директорию. После переворота 18 брюмера 1799 г. — один из консулов.

(обратно)

336

Учредительное собрание — В Генеральных штатах, созванных Людовиком XVI в мае 1789 г., депутаты третьего сословия объявили себя 17 июня 1789 г. Национальным, а 9 июля — Учредительным собранием.

(обратно)

337

Граф Д’Артуа (1757–1836) — младший брат Людовика XVI, будущий король Франции Карл X (1824–1830).

(обратно)

338

Людовик Святой (Людовик IX, 1214–1270) — французский король с 1226 г.

(обратно)

339

Дофин — титул наследника французского престола.

(обратно)

340

Жан Сильвен Байи (1736–1793) — известный французский писатель и ученый, член Французской академии (1784). Во время революции занялся политической деятельностью: в 1789 г. парижские избиратели выбрали его депутатом в Генеральные штаты, а затем депутаты выбрали его председателем (президентом) Генеральных штатов. 16 июля 1789 г. его избрали мэром Парижа. В 1793 г. революционный трибунал приговорил его к смерти.

(обратно)

341

Габриэль-Оноре Рикетти, граф де Мирабо (1749–1791) — знаменитый деятель первых лет Великой французской революции, блестящий оратор. В молодости он вел чрезвычайно распущенную жизнь, за что не раз подвергался тюремному заключению.

(обратно)

342

Луи-Филипп-Жозеф де Бурбон, герцог Орлеанский (1747–1793) — единственный принц из дома Бурбонов, перешедший на сторону революции, во время которой он принял фамилию Эгалите (по-французски «равенство»). Переход этот был продиктован не убеждениями, а честолюбием, и за контрреволюционные происки герцог Орлеанский был обезглавлен.

(обратно)

343

Виктор Франсуа, герцог де Бройль (1718–1804) — маршал Франции с 1759 г.

(обратно)

344

Семилетняя война (1756–1763) — война между Пруссией, Великобританией (в унии с Ганновером) и Португалией, с одной стороны, и Австрией, Францией, Испанией, Саксонией и Швецией — с другой. Вызвана обострением англо-французской борьбы за колонии и столкновением агрессивной политики Пруссии с интересами Австрии, Франции и России.

(обратно)

345

Жозеф-Иньяс Гильотен (1738–1814) — французский врач, профессор анатомии в Парижском университете. В 1789 г. он изобрел инструмент для обезглавливания осужденных на смертную казнь, названный его именем (гильотина).

(обратно)

346

Жан-Поль Марат (1743–1793) — в период Великой французской революции один из вождей якобинцев. С сентября 1789 г. издавал газету «Друг народа», в которой разоблачал происки жирондистов. Вместе с Робеспьером руководил подготовкой народного восстания 31 мая — 2 июня 1793 г., отнявшего власть у жирондистов. Убит Шарлоттой Корде.

(обратно)

347

Марсово поле — обширная местность в Париже, расположенная между северным фасадом Военной школы и левым берегом Сены. Марсово поле предназначалось для военных маневров и смотров войск.

(обратно)

348

Камиль Демулен (1760–1794) — деятель Великой французской революции, журналист. Единомышленник Дантона, вместе с ним казнен.

(обратно)

349

Елисейские Поля — знаменитое место гуляний в Париже между площадью Согласия и Триумфальной аркой Этуаль, длиною 1880 м.

(обратно)

350

Тюильрийский сад (и дворец) — старинная резиденция королей Франции в Париже. Расположен на месте старого черепичного завода, откуда и происходит это название. После революции Тюильрийский дворец стал местопребыванием исполнительной власти. Сад разбит знаменитым архитектором Ле Нотром; является популярным местом прогулок.

(обратно)

351

Шарль-Эжен, принц де Ламбеск (1751–1825) — один из самых страстных контрреволюционеров и одна из крупнейших фигур эмиграции. Родился в Версале, умер в Вене. Людовик XVIII сделал его пэром Франции.

(обратно)

352

Пер-Лашез — большое парижское кладбище в Менильмонтане, расположенное на территории бывшей резиденции отца Ла Шеза, исповедника Людовика XIV. Здесь Сабатини допускает ошибку, поскольку оно было открыто только в 1804 г.

(обратно)

353

Пасси — западное предместье Парижа, расположенное между городом и Булонским лесом. В 1657 г. здесь были открыты целебные источники. С середины XVIII в. светские врачи посылали больных на этот модный курорт; здесь лечились Руссо, Б. Франклин и др.

(обратно)

354

Бастилия — крепость в Париже, построенная в 1370–1382 гг.; с XV в. — государственная тюрьма. Штурм Бастилии (14 июля 1789 г.) явился началом Великой французской революции. В 1790 г. Бастилия была срыта.

(обратно)

355

Дом инвалидов — убежище для ветеранов, один из самых замечательных архитектурных памятников Парижа, построенный в 1670–1677 гг. Накануне революции там содержались не столько увечные солдаты, сколько слуги вельмож.

(обратно)

356

Намек на исторический факт: королю Генриху IV были вручены ключи от города Парижа после того, как он отрекся от протестантизма и принял католическое вероисповедание (1593).

(обратно)

357

Мари Жозеф Лафайет (1757–1834) — маркиз, французский политический деятель. Участник Войны за независимость в Северной Америке в звании генерала американской армии. В начале Великой французской революции командовал Национальной гвардией. Будучи сторонником конституционной монархии, перешел после народного восстании 10 августа 1792 г. на сторону контрреволюции.

(обратно)

358

«Те Deum» (лат.) — название и начальные слова торжественного католического гимна; соответствует русскому «Тебе Бога хвалим».

(обратно)

359

Якобинский клуб — политический клуб периода Великой французской революции. Назван по месту заседаний в Париже в бывшем помещении доминиканцев (во Франции именовались якобинцами). Имел много филиалов в провинциях; Бретонский клуб — один из филиалов Якобинского клуба в провинции Бретань.

(обратно)

360

Максимилиан Робеспьер (1758–1794) — деятель Великой французской революции, один из руководителей якобинцев. Фактически возглавив в 1793 г. революционное правительство, сыграл огромную роль в разгроме внутренней и внешней контрреволюции. Казнен термидорианцами.

(обратно)

361

Гревская площадь — площадь в Париже, расположенная на правом берегу Сены перед городской ратушей; начиная со Средних веков до 1830 г. была местом публичных казней.

(обратно)

362

Жан-Жером Сервандони (1695–1766) — итальянский архитектор и художник. Работал в основном во Франции; являлся театральным художником-декоратором.

(обратно)

363

Жорж-Жак Дантон (1759–1794) — один из виднейших деятелей Великой французской революции, талантливый оратор. Сыграл выдающуюся роль в 1792 г. в борьбе против нашествия австро-прусских интервентов. Был членом Конвента. Впоследствии возглавил правое крыло якобинцев, выражавшее интересы «новых богачей». Казнен по приговору революционного трибунала.

(обратно)

364

Клуб кордельеров — политический клуб времен революции, получивший свое название по месту заседаний в стенах бывшего монастыря кордельеров (францисканцев).

(обратно)

365

Жозеф Ноде (1786–1878) — французский историк, автор «Истории готов в Италии».

(обратно)

366

Луи-Жозеф, принц де Конде (1736–1818) — французский государственный и военный деятель.

(обратно)

367

Луи Франсуа Жозеф де Бурбон, принц де Конти (1734–1814) — французский принц крови из династии Бурбонов, последний (6-й) принц де Конти.

(обратно)

368

Эммануэль Арман де Виньеро дю Плесси-Ришелье, герцог д’Эгийон (1720–1788) — министр иностранных дел в 1771–1774 гг., весьма посредственный дипломат, но ловкий интриган.

(обратно)

369

Мишель Эйкем де Монтень (1533–1592) — французский философ и писатель-моралист, автор «Опытов» (1580/1588).

(обратно)

370

По всем правилам искусства (лат.).

(обратно)

371

По преданию, на римском Форуме в древности разверзлась бездна, и жрецы объявили, что она закроется лишь в том случае, если Рим пожертвует самым для него дорогим. Тогда юноша по имени Марк Курций, воскликнув, что самое дорогое для Рима — доблесть, в полном вооружении и верхом на коне бросился в бездну, которая тут же закрылась.

(обратно)

372

Пантеон

(обратно)

373

Левеллер — член радикальной политической партии в период Английской буржуазной революции XVII в. (до 1647 г. левое крыло индепендентов), объединявшей главным образом мелкобуржуазные городские слои.

(обратно)

374

Аббат Мори (1746–1817) — французский кардинал, происходивший из бедной семьи. Он начал проповедовать в юности и имел большой успех; в 1785 г. вступил во Французскую академию, в 1789 г. избран депутатом от духовного сословия в Генеральные штаты. В своих выступлениях защищал Церковь и духовенство. После того как окончилась сессия Конституционной ассамблеи, он покинул Францию и скрылся в Италии.

(обратно)

375

Булонский лес — парк на западной окраине Парижа, традиционное место гуляний парижан.

(обратно)

376

Паладин — странствующий рыцарь, искатель приключений. Переносное значение: очень храбрый и галантный человек.

(обратно)

377

Маны — в римской мифологии души умерших, почитавшиеся как божества.

(обратно)

378

Жиронда (жирондисты) — политическая группировка периода Великой французской революции, представлявшая преимущественно республиканскую торгово-промышленную и земледельческую буржуазию. Название «жирондисты» дано историками позднее — по названию департамента Жиронда, откуда были родом многие депутаты группировки.

(обратно)

379

Пьер Виктюрньен Верньо (1753–1793) — деятель Великой французской революции, один из руководителей жирондистов. По приговору революционного трибунала казнен.

(обратно)

380

Жак Пьер Бриссо (1754–1793) — деятель Великой французской революции, лидер жирондистов. В Конвенте с 1789 г. возглавлял борьбу против якобинцев. По приговору революционного трибунала казнен.

(обратно)

381

Фельяны — политическая группировка, в значительной мере определявшая политику Учредительного и Законодательного собраний во время Великой французской революции. Названа по месту заседаний своего клуба в бывшем монастыре ордена фельянов в Париже. Состояла из представителей крупной буржуазии и либерального дворянства, выступавших за конституционную монархию.

(обратно)

382

Жан-Мари Ролан де Ла Платьер (1734–1792) — французский политический деятель. В 1792 г. министр внутренних дел, друг жирондистов. Предпринял попытку спасти Людовика XVI. Вел борьбу против возвышения Робеспьера. Покончил с собой, узнав о казни жены.

(обратно)

383

Жанна Анриэтта Луиза де Кампан (1752–1822) — директриса нескольких популярных воспитательных учреждений в Париже, чтица дочерей Людовика XV, приятельница Марии-Антуанетты. Оставила мемуары, являющиеся ценнейшим документом своего времени.

(обратно)

384

Имеется в виду «Марсельеза» (1792), французская революционная песня, впоследствии государственный гимн Франции. Автором слов и музыки был поэт и композитор Клод Жозеф Руже де Лиль.

(обратно)

385

Санкюлоты — крайние революционеры, наиболее активные элементы городской бедноты. Слово происходит от двух французских слов: sans (без) и culottes (короткие, доходящие до колен штаны). Короткие штаны — кюлот — обычно носили аристократы и крупная буржуазия. Беднейшие и мелкие буржуа и полупролетарии носили длинные, до пят, штаны.

(обратно)

386

Виконт Луи Габриэль Амбруаз де Бональд (1754–1840) — французский философ и политический деятель, критик идей Французской революции XVIII в., ультрароялист, идеолог консерватизма. — Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, примеч. С. Антонова.

(обратно)

387

Франсуа Шабо (1756–1794) — французский политик, член Клуба кордельеров, депутат Законодательного собрания и Национального конвента; сторонник Дантона, принимал участие в ряде финансовых махинаций, описанных в романе Сабатини; был казнен по завершении процесса над дантонистами.

(обратно)

388

Уильям Питт Младший (1759–1806) — премьер-министр Великобритании в 1783–1801 и 1804–1806 гг. В ходе развития революционных событий во Франции его отношение к ним, поначалу сочувственное, стало откровенно враждебным. Питт был одним из главных вдохновителей коалиций европейских держав против революционной Франции.

(обратно)

389

Никола (Николаус) Люкнер (1722–1794) — французский военачальник немецкого происхождения, маршал Франции с 1791 г., сторонник Французской революции. Во время Войны Первой коалиции (1792–1797) — командующий Рейнской, а затем Северной армии. Обвинен в измене и казнен по приговору Революционного трибунала.

(обратно)

390

Карл Вильгельм Фердинанд, герцог Брауншвейгский (1735–1806) — прусский военачальник, генерал-фельдмаршал Пруссии с 1787 г., главнокомандующий объединенной австро-прусской армии, выступившей в 1792 г. против революционной Франции. За его подписью 25 июля 1792 г. был выпущен манифест к французскому народу, призванный принудить население страны к повиновению и обеспечить безопасность монаршей четы. Открыто угрожавший Франции военной интервенцией, манифест возымел действие, прямо противоположное ожидаемому: способствовал сплочению и радикализации революционных сил и скорому свержению монархии Бурбонов. В числе предполагаемых подлинных авторов документа историки называют шведского дипломата графа Ханса Акселя фон Ферзена (1755–1810), одного из ближайших советников Людовика XVI и Марии-Антуанетты, предпринявшего в 1791–1793 гг. энергичные усилия по спасению королевской семьи и созданию европейской антиреволюционной коалиции.

(обратно)

391

Людвиг Алоизий Гогенлоэ-Вальденбург-Бартенштейн (1765–1829) — австрийский военачальник и французский маршал из княжеского рода Гогенлоэ; в 1792 г. во главе собственного полка примкнул к армии французских эмигрантов, вторгшейся на территорию Франции.

(обратно)

392

Национальный конвент — высший законодательный и исполнительный орган власти Первой французской республики, пришедший на смену Законодательному собранию и действовавший с сентября 1792 по октябрь 1795 г.

(обратно)

393

Клеменс Венцеслав Саксонский (1739–1812) — последний трирский курфюрст и архиепископ Трира в 1768–1803 гг.

(обратно)

394

Граф Прованский — Луи-Станислас-Ксавье де Бурбон (1755–1824), носивший этот титул, а также почетное именование Месье (традиционный титул младшего брата правящего короля), в период царствования своего старшего брата, короля Людовика XVI; впоследствии — король Франции Людовик XVIII (1814–1824, формально с 1795 г., с перерывом в 1815 г.). Во времена, описанные в романе Сабатини, — один из лидеров французской контрреволюционной эмиграции.

(обратно)

395

Кур-ла-Рен (фр. Путь Королевы) — бульвар и парк (один из старейших в Париже) между Елисейскими Полями и набережной Сены, обычное место прогулок королевы Марии Медичи (1573–1642) и ее придворных; получил свое название в 1616 г.

(обратно)

396

Официальной любовницей (фр.).

(обратно)

397

Отсылка к знаменитой ветхозаветной легенде о грозной огненной надписи «Мене, текел, фарес» (халд. «Исчислено, взвешено и разделено»), появившейся на стене пиршественного чертога во дворце вавилонского царя Валтасара (VI в. до н. э.) и предрекшей скорую гибель правителя и раздел его царства завоевателями-персами (см.: Дан. 5: 1–28).

(обратно)

398

Официальной приемной монарха (фр.).

(обратно)

399

Графиня Прованская — Мария-Жозефина-Луиза Савойская (1753–1810), принцесса Сардинская и Пьемонтская, жена графа Прованского, с восшествием его на престол (1795) — титулярная королева Франции.

(обратно)

400

Анна Номпар де Комон де ла Форс, графиня де Бальби — придворная дама графини Прованской и фаворитка ее мужа, слывшая «королевой эмиграции».

(обратно)

401

Монсеньор — титул принцев, епископов и других представителей высшей знати в феодальной и монархической Франции.

(обратно)

402

Неточность автора: в первом романе дилогии говорится о двух годах, проведенных Алиной в Версале.

(обратно)

403

Жанна-Маргарита де Гурбийон — придворная дама и чтица графини Прованской.

(обратно)

404

Дуэлянтов-убийц (фр.).

(обратно)

405

Черт возьми! (гаск.).

(обратно)

406

Жан де Бац, барон д’Армантье — в реальности Жан-Пьер де Бац (или де Батц), барон де Сен-Круа (1754/1760–1822), французский политик и финансист, уроженец гасконской деревушки Гутс (название которой у автора переиначено — случайно или намеренно — в Гонтс), депутат Учредительного собрания, после свержения монархии — один из лидеров роялистского движения в Париже, предпринявший несколько попыток спасти Людовика XVI и его семью. Участник ряда заговоров, авантюр и афер эпохи Французской революции, частично описанных в романе Сабатини.

(обратно)

407

Здесь: номинальный (лат.).

(обратно)

408

Фактически (лат.).

(обратно)

409

Эмманюэль Анри Луи Александр де Лоне, граф д’Антрег (1753–1812) — французский публицист, памфлетист, дипломат, депутат Учредительного собрания, политический авантюрист времен революции и Наполеоновских войн, глава секретной службы роялистов; в течение ряда лет состоял на дипломатической службе при русском дворе. Последние годы жизни провел в Англии, где был убит вместе с женой при невыясненных обстоятельствах.

(обратно)

410

Стефани-Беатрис-Этьеннет Ренар Фюшамбер д’Амблимон, маркиза де Лаж де Волюд (1764–1842) — фрейлина Марии-Терезы-Луизы Савойской, принцессы де Ламбаль, обер-гофмейстерины и конфидантки королевы Марии-Антуанетты.

(обратно)

411

Имеется в виду Немецкий угол — коса в месте впадения Мозеля в Рейн, давшем название городу, которое образовано от лат. Confluentes («сливающиеся»).

(обратно)

412

Здравствуй и прощай (лат.) — заключительные слова стихотворения древнеримского поэта Гая Валерия Катулла (ок. 87 — ок. 54 до н. э.) «К брату, над его могилой», вошедшие в похоронный обряд римлян и часто встречающиеся в надгробных надписях.

(обратно)

413

Венецианским кружевом (фр.).

(обратно)

414

Франт (фр.).

(обратно)

415

Черт возьми! (фр.)

(обратно)

416

Антуан Луи Франсуа де Безиад, граф (с 1799 г. — герцог) д’Аваре (1759–1811) — французский аристократ, военный и придворный; доверенное лицо графа Прованского, организатор его бегства из страны и товарищ по эмиграции.

(обратно)

417

Лонгви — город-крепость в Лотарингии, на северо-востоке Франции, близ границы с Люксембургом, который был в то время австрийским владением; стратегически важный пункт обороны французов на начальном этапе Войны первой коалиции, захваченный прусско-австрийской армией под командованием герцога Брауншвейгского 23 августа 1792 г.

(обратно)

418

Мадам — в монархической Франции титул жены Месье от момента бракосочетания и до смерти супруга.

(обратно)

419

Пфальц (Рейнский Пфальц, Курпфальц, Палатинат) — курфюршество в составе Священной Римской империи, на левом берегу Рейна, которое в 1688 г. стало ареной девятилетней Войны за Пфальцское наследство (1688–1697) между Францией и антифранцузской коалицией европейских государств, именуемой Аугсбургской лигой.

(обратно)

420

Имеется в виду спровоцированный слухом о взятии Вердена (последней крепости, прикрывавшей дорогу на столицу) и страхом перед возвращением «старого режима» массовый террор, которому подверглись 2–6 сентября 1792 г. солдаты швейцарской гвардии французского короля, а также аристократы, заключенные в тюрьмах Парижа и ряда других городов. Жертвами этой расправы, вошедшей в историю под названием «сентябрьские убийства», стали около 1,5 тыс. человек.

(обратно)

421

Шарль Франсуа Дюмурье (1739–1823) — французский военачальник и государственный деятель, в 1792 г. — министр иностранных дел жирондистского правительства и командующий Северной армией после бегства генерала Лафайета, одержавший несколько важных побед на начальном этапе Войны первой коалиции (в том числе в упоминаемой далее битве при Вальми 20 сентября 1792 г.). Весной 1793 г. потерпел поражение при Неервиндене (Бельгия), вошел в тайные сношения с командованием противника и, после неудачной попытки свергнуть Конвент и восстановить конституционную монархию, бежал к австрийцам, дабы избежать ареста. Окончил жизнь в эмиграции.

(обратно)

422

Тампль (фр. храм) — укрепленный замок в Париже, возведенный в XIII в. и изначально являвшийся резиденцией военно-монашеского ордена тамплиеров (храмовников); в XIV в. стал владением французской короны. В революционную эпоху служил тюрьмой: после восстания 10 августа 1792 г. в Тампль были заключены Людовик XVI и его семья. Снесен по приказу Наполеона I в 1808–1810 гг.

(обратно)

423

C соответствующими оговорками (лат.).

(обратно)

424

Жан Батист Антуан, барон де Флаксланден (1739–1825) — французский дипломат и политик, депутат-дворянин от Эльзаса в Генеральных штатах 1789 г.; видный роялист, в период эмиграции — канцлер графа Прованского.

(обратно)

425

Бернар Франсуа, маркиз де Шовелен (1766–1832) — французский политический деятель, посланник революционной Франции при английском дворе с февраля 1792 по январь 1793 г. Описанная ситуация имела место в конце января 1793 г.

(обратно)

426

Стоять! (фр.) — окрик часового на посту.

(обратно)

427

Комитет общественной безопасности — один из комитетов Национального конвента, отвечавший за полицию и правосудие, борьбу с внутренней контрреволюцией, спекуляциями и т. д. Учрежден в октябре 1792 г.; использовался различными группировками Конвента как орудие политической борьбы; прекратил свою деятельность в октябре 1795 г. одновременно с роспуском Конвента.

(обратно)

428

Увы! (фр.).

(обратно)

429

Амаль Шарль, маркиз де Ла Гиш, граф де Севиньон (1747–1794) — французский военачальник и политик, видный участник роялистского движения; во время Террора был арестован и гильотинирован.

(обратно)

430

Проклятая жажда золота! (лат.) — цитата из «Энеиды» (III, 57) Вергилия.

(обратно)

431

Молох — упоминаемое в Ветхом Завете божество семитских племен моавитян и аммонитян, которому приносились человеческие жертвы (особенно дети); согласно другой, позднейшей трактовке, — название самого ритуала жертвоприношения; в переносном смысле — ненасытная сила, алчущая крови.

(обратно)

432

Манон Жанна Ролан де Ла Платьер (1754–1793) — одна из самых знаменитых деятельниц Французской революции, видная жирондистка, жена министра внутренних дел в жирондистских правительствах Ж. М. де Ла Платьера (см. примеч. к с. 279); хозяйка политического салона, писательница; казнена по решению Революционного трибунала. Ее знаменитые мемуары, написанные в тюрьме и изданные в 1795 г. под названием «Призыв к беспристрастному потомству гражданки Ролан», пронизаны ненавистью к Дантону.

(обратно)

433

Партия Горы (монтаньяры) — леворадикальное крыло Конвента, занимавшее на заседаниях верхние скамьи (откуда и происходит его название). Между отдельными фракциями Горы шла борьба, нередко имевшая кровавое завершение. К началу 1794 г. среди монтаньяров верх взяли сторонники Робеспьера, поэтому в исторической и художественной литературе партия Горы зачастую отождествляется с якобинцами.

(обратно)

434

«Друг народа» (фр.).

(обратно)

435

Мари Жан Эро де Сешель (1759–1794) — французский государственный деятель, политик, юрист; участник взятия Бастилии, депутат Национального конвента в 1792–1794 гг. и председатель Конвента в период народного восстания 31 мая — 2 июня 1793 г., свергнувшего правительство жирондистов. Гильотинирован в результате процесса над дантонистами.

(обратно)

436

Секция Лепелетье (до 1792 г. — секция Библиотеки; в 1792–1793 гг. — секция Девяносто второго года) находилась в северной части старого Парижа, в районе богатых кварталов, примыкавших к Большим бульварам; на территории секции и в непосредственной близости от нее располагались важнейшие политические центры Франции: Конвент, революционные клубы и т. п. Свое название секция получила в честь депутата Конвента, якобинца Луи Мишеля Лепелетье де Сен-Фаржо (1760–1793), убитого контрреволюционером из мести за казнь короля.

(обратно)

437

Жан Дени Ланжюине (1753–1827) — французский юрист и политик, член Учредительного собрания и Национального конвента, жирондист, при Наполеоне I — сенатор. Сабатини допускает небольшую неточность: Ланжюине был одним из основателей не Якобинского, а предшествовавшего ему Бретонского клуба.

(обратно)

438

Шарль Жан Мари Барбару (1767–1794) — французский политический деятель, видный жирондист, член Национального конвента. Обвинен якобинцами в измене, гильотинирован по приговору Революционного трибунала.

(обратно)

439

Жан Поль Рабо де Сент-Этьенн (1743–1793) — французский политический деятель, протестантский пастор, публицист, поборник свободы совести и печати; член Учредительного собрания и Национального конвента, жирондист. Казнен по приговору Революционного трибунала.

(обратно)

440

Клод Фоше (1744–1793) — французский священник и политический деятель, идеолог христианского социализма, ратовавший за свободу культов; член Парижской коммуны, Законодательного собрания и Национального конвента, близкий к жирондистам и осужденный вместе с ними на казнь.

(обратно)

441

Филипп Франсуа Назер Фабр, или Фабр д’Эглантин (1750–1794) — французский писатель и политический деятель, член Национального конвента, якобинец, в конце 1793 г. примкнул к Дантону; составитель нового республиканского календаря. Казнен в ходе процесса над дантонистами.

(обратно)

442

Жан Франсуа Лакруа (1754–1794) — французский политик, член Законодательного собрания и Национального конвента, друг и соратник Дантона, казненный вместе с ним.

(обратно)

443

Жозеф Делоне (1752–1794) — французский политик, член Законодательного собрания и Национального конвента; казнен вместе с дантонистами.

(обратно)

444

Бывший (фр.).

(обратно)

445

Габриель Жером Сенар (1760–1796) — секретарь Комитета общественной безопасности.

(обратно)

446

Капет — прозвище, данное во время Революции Людовику XVI, чьим отдаленным предком был Гуго Капет (ок. 940–996), король Франции в 987–996 гг., основатель династии Капетингов; один из ее отпрысков стал родоначальником дома Бурбонов, к которому принадлежал Людовик. Соответственно, Марию-Антуанетту пренебрежительно называли женой (а после казни короля вдовой) Капета.

(обратно)

447

Эпоха Регентства — период в истории Франции с 1715 по 1723 г., когда страной в качестве регента при малолетнем короле Людовике XV правил Филипп II, герцог Орлеанский (1674–1723).

(обратно)

448

Адская застава — два павильона таможенной заставы на юге Парижа, служившие в то время воротами в окружавшей город Стене откупщиков (снесенной в XIX в.); возведены в 1784–1787 гг. архитектором Клодом Никола Леду.

(обратно)

449

Родомонтада (фр. rodomontade) — бахвальство, фанфаронство, хвастовство; слово происходит от имени Родомонта (см. примеч. к с. 81).

(обратно)

450

Фридрих Иосия Саксен-Кобург-Заальфельд, принц Саксонский (1737–1815) — австрийский фельдмаршал, один из главных участников европейской военной коалиции против революционной Франции.

(обратно)

451

Резкую перемену взглядов (фр.).

(обратно)

452

Пьер Риель, маркиз де Бернонвиль (1752–1821) — французский военачальник и дипломат, маршал Франции, в описываемое время военный министр Конвента. В апреле 1793 г., будучи послан в Северную армию, чтобы арестовать Дюмурье, сам оказался арестован последним и выдан австрийцам, в плену у которых провел два с половиной года, после чего был обменян на дочь Людовика XVI Марию-Терезию.

(href=#r452>обратно)

453

Бур-ла-Рен (фр. город королевы) — предместье Парижа, переименованное в годы революции в Бур-Эгалите (город Равенства).

(обратно)

454

Черт побери! (фр.).

(обратно)

455

Луи Антуан Леон Флорель Сен-Жюст (1767–1794) — виднейший деятель Французской революции, якобинец, депутат Национального конвента, публицист и пламенный оратор, один из главных руководителей Первой французской республики; друг и ближайший соратник Робеспьера, один из организаторов революционного террора. Член триумвирата Террора (вместе с Робеспьером и Кутоном). В результате переворота 9 термидора (27 июля 1794 г.) был казнен.

(обратно)

456

Жорж Огюст Кутон (1755–1794) — французский политический деятель, один из лидеров якобинцев, депутат Национального конвента, сподвижник Робеспьера и Сен-Жюста; казнен в результате переворота 9 термидора.

(обратно)

457

Клод Базир (1764–1794) — французский политик и революционер, член Законодательного собрания и Национального конвента, сторонник Дантона. Казнен якобинцами по обвинению в коррупции вместе с Шабо и Делоне.

(обратно)

458

Мари Жан Антуан Никола де Карита, маркиз де Кондорсе (1743–1794) — французский философ, социолог и математик, сотрудник «Энциклопедии» Дидро и д’Аламбера, автор трактата «Эскиз исторической картины прогресса человеческого разума» (1794); политический деятель, член Законодательного собрания и Национального конвента, жирондист, ярый оппонент якобинцев, создатель собственного проекта конституции, альтернативного разработанному Конвентом. Покончил с собой в тюрьме, стремясь избежать публичной казни.

(обратно)

459

Денье — французская разменная монета, имевшая хождение в Западной Европе с Раннего Средневековья.

(обратно)

460

Юний Фрей (наст. имя Моисей Добрушка, после перехода в 1775 г. из иудаизма в католичество — Франц Томас фон Шенфелд, 1753–1794) — ученый-филолог и теолог из Брно, позднее вместе с младшим братом Давидом (1765–1794) занявшийся банковским делом и поставками для австрийской армии. В 1792 г. оба брата и их младшая сестра Леопольдина эмигрировали во Францию, где старший Шенфелд стал именовать себя Юнием Брутом Фреем — в честь римского сенатора, одного из убийц Цезаря, Марка Юния Брута, почитавшегося в революционной Франции как образец республиканского тираноборчества; Давид также взял новое имя Эмманюэль. Братья Фрей приняли активное участие в революционных событиях на стороне дантонистов. Попытки нажиться на финансовых махинациях, связанных с акциями Ост-Индской компании, привели их вместе с Шабо (который стал их родственником) и другими депутатами Конвента, вовлеченными в эту аферу, на гильотину.

(обратно)

461

Иосиф II (1741–1790) — император Священной Римской империи в 1765–1790 гг.

(обратно)

462

Пьер Анри Лебрен-Тондю (наст. имя — Пьер Мари Анри Элен Тондю; 1754–1793) — французский политический деятель и журналист; был близок к жирондистам; с августа 1792 по июль 1793 г. занимал пост министра иностранных дел; в конце 1793 г. был обвинен во внешнеполитических неудачах и вскоре казнен.

(обратно)

463

Шарло — прозвище знаменитого парижского палача Шарля-Анри Сансона де Лонваля (1739–1806).

(обратно)

464

Жанна Франсуаза Луиза де Сент-Амарант (1751–1794) и ее дочь Шарлотта Роза Эмилия де Сент-Амарант (1773–1794) — хозяйки салона и содержательницы популярного игорного дома в Пале-Рояле. Обе были арестованы, осуждены и казнены в рамках масштабного процесса о контрреволюционном заговоре — так называемого дела красных рубашек (май — июнь 1794 г.), сфабрикованного Комитетом общественной безопасности с целью дискредитировать Робеспьера как вдохновителя массового террора.

(обратно)

465

Пьер Луи Бентаболь (1756–1798) — французский революционер, адвокат, член Национального конвента и Комитета общественной безопасности; представитель партии Горы; участник термидорианского переворота.

(обратно)

466

Мессидор — десятый месяц французского республиканского календаря, соответствующий промежутку времени между 19 июня и 18 июля.

(обратно)

467

Мари Анна Шарлотта Корде д’Армон (1768–1793) — французская дворянка, убийца Марата, казненная якобинцами.

(обратно)

468

Пантеон — бывшая церковь Святой Женевьевы в Латинском квартале Парижа, построенная в 1758–1789 гг. и во время революции превращенная в место захоронения «великих деятелей эпохи свободы Франции». Впоследствии останки Марата были перезахоронены на кладбище Сент-Этьенн-дю-Мон.

(обратно)

469

Термидор — одиннадцатый месяц французского республиканского календаря, соответствующий промежутку времени между 19 июля и 17 августа.

(обратно)

470

Жан Батист Клебер (1753–1800) — генерал французской армии. Прирейнская крепость Майнц, которую пытался удержать его батальон, капитулировала под натиском австрийских войск 22 июля 1793 г.

(обратно)

471

Имеется в виду мощный контрреволюционный мятеж, который вспыхнул весной 1793 г. в департаменте Вандея на западе Франции и постепенно, перекинувшись на сопредельные территории, перерос в масштабную войну с правительственными войсками, в которой участвовали не только крестьяне, но также дворянство и духовенство. Жестоко подавленный летом 1796 г., мятеж унес жизни сотен тысяч человек.

(обратно)

472

Закон о подозрительных — введенный декретом Конвента 17 сентября 1793 г. и действовавший на протяжении двух лет закон, согласно которому объявлялись подозрительными лица, публично проявлявшие себя «сторонниками тирании, федерализма и врагами свободы», не способные доказать законность своих средств к существованию и выполнение своих гражданских обязанностей, не получившие свидетельства о гражданской благонадежности, должностные лица, отрешенные от должности Конвентом или его комиссарами, эмигранты и связанные с ними дворяне, не проявлявшие своей преданности революции. Все эти категории граждан подлежали полицейскому надзору или аресту по решению местных Революционных комитетов.

(обратно)

473

Царство Террора, или эпоха Террора — в историографии Французской революции период массовых казней между изданием серии декретов Конвента о «внесении террора в повестку дня» (5 сентября 1793 г.) и падением Робеспьера (27 июля 1794 г.).

(обратно)

474

Арси-сюр-Об — небольшой город в провинции Шампань к юго-востоку от Парижа, стоящий на берегу реки Об, притока Сены.

(обратно)

475

Библейская аллюзия; ср.: «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут, но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут, ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше» (Мф. 6: 19–21).

(обратно)

476

Красный колпак с загнутым вперед или набок верхом, на манер так называемого фригийского, или фракийского, колпака, известного с античных времен, в годы Французской революции стал излюбленным головным убором санкюлотов. В Древней Греции и Риме такой колпак носили отпущенные на волю рабы, поэтому во Франции конца XVIII в. он стал своего рода символом свободы и революции. Во время захвата Тюильри санкюлотами 10 августа 1792 г. Людовик XVI был вынужден надеть красный колпак, поданный ему на пике.

(обратно)

477

Велика истина, и она восторжествует (лат.). — 3 Езд. 3: 12.

(обратно)

478

Так восходят до звезд (лат.) — крылатое выражение, восходящее к «Энеиде» (IX, 641) Вергилия.

(обратно)

479

Кошелек Фортуната — неисчерпаемый кошелек, принадлежавший заглавному герою немецкой народной книги «Фортунат», первое известное издание которой относится к 1509 г.

(обратно)

480

Мидас — в древнегреческой мифологии фригийский царь, мечтавший о несметном богатстве и получивший от бога Диониса дар, который обернулся проклятием: все, к чему бы ни прикасался Мидас, превращалось в золото. Томимый голодом и жаждой, он сумел избавиться от заклятия, искупавшись в источнике Пактол, который с того времени стал золотоносным.

(обратно)

481

Иезавель — в Библии жена Ахава, царя Израильского, известная своим коварством и жестокостью.

(обратно)

482

Кривоглазкой (фр.).

(обратно)

483

«Папаша Дюшен» — популярная французская газета, издававшаяся в 1790–1794 гг. парижским журналистом и лидером леворадикальной политической группировки эбертистов Жаком Рене Эбером (1757–1794); выходившаяся трижды в неделю, выдержанная в лубочной стилистике и обращавшаяся к читателю нарочито грубым простонародным языком от лица фольклорного персонажа — торговца-разносчика папаши Дюшена, газета выражала интересы городских низов и пользовалась огромной популярностью.

(обратно)

484

Глас народа — глас Божий (лат.).

(обратно)

485

Боже святый! (нем.).

(обратно)

486

Ликург (IX–VIII вв. до н. э.) — полулегендарный законодатель Спарты, учредивший политические институты спартанского общества.

(обратно)

487

Речь идет о Филиппе Эгалите, до 1785 г. носившем титул герцога Шартрского.

(обратно)

488

Французская Ост-Индская компания — основанная в 1664 г. торговая компания, которая координировала французскую торговлю и колонизацию берегов Индийского океана во второй половине XVII–XVIII в. В 1793 г. Национальный конвент принял решение о ее ликвидации как пережитка «старого режима», однако руководство компании добилось передачи ликвидационного процесса в свои руки посредством подкупа ряда депутатов (Шабо, Делоне, Базира, Фабра д’Эглантина и др.), которые вскоре были обвинены в коррупции и финансовых махинациях и гильотинированы.

(обратно)

489

Фример — третий месяц французского республиканского календаря, соответствующий промежутку времени между 21 ноября и 20 декабря.

(обратно)

490

Боны — один из видов ценных бумаг, обязательства казначейства на выплату известной суммы в установленный срок; продаются на бирже и приносят доход держателям.

(обратно)

491

Фрюктидор — двенадцатый месяц французского республиканского календаря, соответствующий промежутку времени между 18 августа и 16 сентября.

(обратно)

492

Антуан Кантен Фукье де Тенвиль, прозванный Фукье-Тенвиль (1746–1795), — с марта 1793 г. общественный обвинитель при Революционном трибунале; участвовал в подготовке казней как роялистов, так и представителей всех революционных групп, включая Робеспьера и его сторонников; казнен после переворота 9 термидора по обвинению в организации антиправительственного заговора.

(обратно)

493

Валерия Мессалина (ок. 17/20–48) — третья жена римского императора Клавдия, имя которой вошло в историю как синоним распутства.

(обратно)

494

Консьержери — часть комплекса зданий Дворца правосудия в центре Парижа, на о. Сите неподалеку от собора Парижской Богоматери; бывший замок-резиденция консьержа — главного исполнительного чиновника Парижского парламента, позднее — тюрьма, ныне — музей. Во времена Французской революции в Консьержери содержались Мария-Антуанетта, Шарлотта Корде, а также Дантон, Робеспьер и сотни других заключенных.

(обратно)

495

Согласно «Истории жирондистов» (1847) французского писателя-романтика Альфонса де Ламартина (1790–1869), ставшую крылатой фразу «Революция, как бог Сатурн, пожирает своих детей. Будьте осторожны, боги жаждут» произнес за несколько мгновений до казни Верньо (см. примеч. к с. 279).

(обратно)

496

Пьер Филиппо (1756–1794) — французский адвокат и революционер, член Национального конвента. Казнен в ходе процесса над дантонистами.

(обратно)

497

Джордж Монк, 1-й герцог Албемарль (1608–1670) — английский генерал и адмирал, чьи решительные действия в январе-марте 1660 г. способствовали реставрации монархии Стюартов, свергнутой в 1649 г. во время гражданских войн в Англии.

(обратно)

498

Жак Луи Давид (1748–1825) — знаменитый французский художник, крупнейший представитель неоклассицизма; во времена Революции депутат Национального конвента, близкий к Робеспьеру, член Комитета общественной безопасности. Автор ряда картин, имевших большой общественный резонанс, в том числе упоминаемого далее полотна «Смерть Марата» (1793); инициатор создания Национального музея в Лувре; в годы Империи придворный живописец Наполеона Бонапарта.

(обратно)

499

См. примеч. к с. 412.

(обратно)

500

Бертран Барер де Вьёзак (1755–1841) — французский адвокат, член Национального конвента, сторонник жирондистов, а впоследствии якобинцев; член Комитета общественного спасения, в котором ведал дипломатическими делами, народным образованием и изящными искусствами; участник термидорианского переворота, годом позже вынужден был покинуть Францию.

(обратно)

501

В Тулоне, военно-морской базе Франции на Средиземном море, в мае 1793 г. вспыхнуло контрреволюционное восстание. Не видя возможности сопротивляться республиканской армии и опасаясь репрессий Конвента, тулонские роялисты отдались под защиту подоспевших им на помощь иностранных войск — английских, испанских, сардинских и неаполитанских — и в конце августа передали блокировавшей порт британской эскадре город, форты и флот. Республиканцам удалось освободить Тулон только в декабре.

(обратно)

502

«Старый кордельер» — парижская политическая газета, издававшаяся Демуленом с конца 1793 г.; выражала интересы дантонистов; выступала против террора и левых течений в якобинском блоке.

(обратно)

503

Алоизий Гонзага (1568–1591) — итальянский монах ордена иезуитов, католический святой.

(обратно)

504

Гай Кассий Лонгин (до 85–42 г. до н. э.) — древнеримский военачальник и политический деятель, республиканец; наряду с Брутом, организатор заговора против Цезаря и один из его убийц.

(обратно)

505

Святой Дионисий Парижский — христианский святой III в., первый епископ Парижа, священномученик. По легенде, предопределившей его иконографический образ, Дионисий, обезглавленный вместе с двумя единоверцами на Монмартре (горе Мучеников), прошествовал до храма с собственной головой в руках, прежде чем пасть замертво.

(обратно)

506

Филипп Франсуа Жозеф Леба (1762–1794) — французский адвокат и политический деятель, член Национального конвента, сторонник Робеспьера, был женат на сестре его невесты. Когда в ходе переворота 9 термидора Робеспьер был ранен, Леба счел его убитым и застрелился.

(обратно)

507

Сэмюэль Гуд (1724–1816) — британский адмирал, участник Семилетней войны, Войны за независимость США и французских революционных войн; в 1793 г., командуя британской средиземноморской эскадрой, блокировал французский флот в Тулоне и захватил этот порт 28 августа вместе с французскими кораблями, стоявшими на рейде.

(обратно)

508

Отпрыск простонародья (фр.).

(обратно)

509

Аллюзия на известное латинское изречение «Cæsarem vehis Cæsarisque fortūnam» («Ты везешь Цезаря и его удачу»), восходящее к биографии Гая Юлия Цезаря (гл. 38) из «Сравнительных жизнеописаний» Плутарха. Согласно греческому историку, в 48 г. до н. э., готовясь в Аполлонии к решающему сражению с Помпеем и не имея достаточных военных сил, Цезарь решил тайно вернуться на 12-весельной лодке в Брундизий, чтобы ускорить прибытие остававшейся в Италии части своего войска. Во время сильного волнения на реке кормчий, отчаявшись совладать со стихией, приказал гребцам развернуть лодку и возвращаться, но Цезарь сказал ему: «Вперед, любезный, смелей, не бойся ничего: ты везешь Цезаря и его удачу».

(обратно)

510

«Гостиница Лилий» (фр.).

(обратно)

511

«Гостиницу Красного колпака» (фр.).

(обратно)

512

Шпион (фр.).

(обратно)

513

Трактат Руссо «Об общественном договоре, или Принципы политического права» (1758–1761, опубл. 1762).

(обратно)

514

«Век Людовика XIV» — исторический труд Вольтера, опубликованный в 1751 г.

(обратно)

515

«Роман о Розе» — старофранцузская аллегорическая поэма XIII в., одно из самых знаменитых произведений средневековой литературы.

(обратно)

516

Бос — плодородная равнина в междуречье Сены и Луары, на территории департаментов Эр-и-Луар и Луар-и-Шер, в центре которой расположен город Шартр.

(обратно)

517

Да свершится долг, пусть даже рухнут небеса (лат.).

(обратно)

518

Нивоз — четвертый месяц французского республиканского календаря, соответствующий промежутку времени между 21 декабря и 19 января.

(обратно)

519

В марте 1794 г. Эбер попытался поднять мятеж против робеспьеристского Конвента, после чего был арестован и казнен вместе со своими сторонниками. Налицо авторская неточность в отношении времени действия: эти события никак не могли происходить во время нивоза.

(обратно)

520

Публий Корнелий Сципион Эмилиан Африканский (Младший) (185–129 до н. э.) — древнеримский полководец, в 146 г. до н. э. захвативший и разрушивший Карфаген; по преданию, после взятия города он отказался от предложенной ему в качестве добычи знатной пленницы-испанки.

(обратно)

521

Черт возьми! (фр.).

(обратно)

522

Антиной (ок. 111–130) — греческий юноша, фаворит римского императора Адриана, обожествленный после смерти как символ мужской красоты.

(обратно)

523

В «Псах Господних» Трессилиан — второстепенный герой, а вот в «Морском ястребе» — уже главный.

(обратно)

524

До тошноты (лат.).

(обратно)

525

Английская королева Елизавета не вступала в официальный брак и получила прозвище Королевы-девственницы.

(обратно)

526

Кругосветное плавание Ф. Дрейка началось в декабре 1577 г. Он вышел в море на пяти небольших судах. Пройдя Магеллановым проливом, Дрейк проплыл вдоль побережья Южной и Северной Америки, потом пересек Тихий океан, посетил Филиппинские и Молуккские острова, Яву, прошел Индийским океаном, обогнул мыс Доброй Надежды и вернулся в Плимут в сентябре 1580 г. Дрейк стал первым англичанином, плававшим в Тихом и Индийском океанах, а также в Южной Атлантике.

(обратно)

527

Капер — частное судно, вооруженное на средства судовладельца и занимавшееся в военное время, с разрешения правительства, грабежом кораблей противника, а также судов нейтральных государств.

(обратно)

528

Аутодафе — торжественное оглашение приговора инквизиции над еретиками; в обыденной речи так называлось и приведение в исполнение самого приговора.

(обратно)

529

Картель — здесь: договор об обмене пленными, о выдаче преследуемых лиц и т. п.

(обратно)

530

Одержимый дьяволом англичанин (исп.).

(обратно)

531

Персей и Андромеда — герои древнегреческих мифов. Андромеда была дочерью эфиопского царя Кефея. Морской бог Посейдон наслал на Эфиопию наводнение и страшного дракона, пожиравшего людей. Чтобы откупиться от чудовища, эфиопы решили отдать ему Андромеду. Герой Персей спас девушку от гибели, победив дракона, и взял ее в жены.

(обратно)

532

Филипп II Испанский был с 1544 г. женат на английской королеве Марии Тюдор (умерла в 1558 г.), сводной сестре наследовавшей ей королевы Елизаветы.

(обратно)

533

Псы Господни (лат. Domini canes) — игра слов в названии монашеского ордена доминиканцев.

(обратно)

534

В Католической церкви высшее духовное лицо того или иного государства.

(обратно)

535

«Восстань, Господь, и защити дело свое» (лат.).

(обратно)

536

Беллона — одно из римских божеств, посвященных войне. Считалась матерью (или сестрой) бога Марса; в ранней римской истории почиталась также как богиня подземного мира.

(обратно)

537

Mundus — вселенная, мир (лат.).

(обратно)

538

Диана — в римской мифологии богиня растительного и животного мира, охоты и плодородия, олицетворение Луны.

(обратно)

539

Боже мой! (исп.).

(обратно)

540

Кир — древнеперсидский царь, правил в 558–529 гг. до н. э., основатель династии Ахеменидов. Объединив под своим владычеством персов и мидян, отправился покорять Лидию, после чего завоевал греческие колонии в Малой Азии и один из крупнейших городов тогдашнего мира Вавилон.

(обратно)

541

Согласно афинскому преданию, Орифия, дочь аттического царя Эрехтея, была похищена северным ветром Бореем и унесена во Фракию. Когда Сократа спросили, верит ли он в истинность этого мифа, афинский мудрец ответил: «Если бы я и не верил… ничего в этом не было бы странного — я стал бы тогда мудрствовать и сказал бы, что порывом Борея сбросило Орифию, когда она резвилась… на прибрежных скалах; о такой ее кончине и сложилось предание, будто она была похищена Бореем» (из диалога Платона «Федр»).

(обратно)

542

То есть Эдуарда VI (1547–1553).

(обратно)

543

Речь идет о лорде-камергере, одном из влиятельных сановников королевского двора, втором лице при дворе, пэре Англии, члене тайного королевского совета; символами его должности были белый жезл и золотой ключ (предполагалось, что в обязанности лорда-камергера входит забота о дворцовых дверях).

(обратно)

544

Фрай (исп. fray) — брат (от fraile — монах).

(обратно)

545

Тонзура — выстриженное или выбритое место на голове у католических духовных лиц, знак их отречения от мирских интересов.

(обратно)

546

Святой Доминик (1170–1221) — основатель монашеского ордена доминиканцев, утвержденного папой римским в 1216 г.

(обратно)

547

Сцилла — в древнегреческой мифологии чудовище с шестью собачьими головами, жившее в пещере на крутой скале, омываемой водами узкого морского пролива, и подстерегавшее проходящие корабли.

(обратно)

548

Далила — согласно Библии, филистимлянка, возлюбленная Самсона, заклятого врага филистимлян. После нескольких попыток узнала секрет непобедимости Самсона, заключавшийся в его ни разу не стриженных волосах. Усыпив героя, она остригла семь прядей с его головы и выдала его, обессилевшего, на расправу филистимлянам.

(обратно)

549

Иезавель — согласно Библии, жена израильского царя Ахава, насаждавшая одну из языческих религий (веру в Валаама), известная своей жестокостью и высокомерием. Впоследствии имя Иезавели стало синонимом распутной и наглой женщины.

(обратно)

550

Изыди, Сатана! (лат.).

(обратно)

551

Содом и Гоморра — согласно Библии, города, известные распутством и пороками своих жителей; были уничтожены Богом.

(обратно)

552

Пророк Иона, согласно Библии, был проглочен китом и извергнут невредимым по воле Божьей.

(обратно)

553

Харибда — в древнегреческой мифологии чудовище в виде страшного водоворота, трижды в день поглощающее и извергающее черные воды узкого морского пролива, на другом берегу которого обитала Сцилла. Таким образом Харибда губила проходившие мимо корабли.

(обратно)

554

«Восстань, Господь, и защити дело свое» (лат.).

(обратно)

555

Бедлам — психиатрическая больница в Лондоне; ее название стало нарицательным и часто употребляется в переносном смысле.

(обратно)

556

Букв.: псы Господа (лат.).

(обратно)

557

Клин клином вышибают (лат.).

(обратно)

558

Сид — прозвище, которое носил испанский национальный герой Родриго (Руй) Диас де Бивар (ок. 1040–1099), прославившийся в многочисленных сражениях с маврами.

(обратно)

559

Сарацины — так в средневековой Европе называли сначала арабов, а потом и вообще всех мусульман.

(обратно)

560

Псалом, начинающийся словами: «Miserere mei Deus» (лат.) — «Помилуй мя, Боже».

(обратно)

561

Повторно впавшие в ересь (исп.).

(обратно)

562

Призывая имя Христа (лат.).

(обратно)

563

Анна Клевская (1515–1557) — дочь герцога Жана III Клевского, королева Англии, четвертая жена короля Генриха VIII, который женился на ней в 1540 г. и спустя несколько месяцев развелся. Ее портрет, написанный Гольбейном, находится в Лувре.

(обратно)

564

Томас Кромвель (1485–1540) — английский государственный деятель, первый советник Генриха VIII в 1532–1540 гг. Содействовал укреплению английского абсолютизма. После неудач во внешней политике (к которой его современники, очевидно, относили улаживание матримониальных проблем английского монарха) обвинен в государственной измене и казнен.

(обратно)

565

Речь идет об английском короле Генрихе VIII. С героем сказки Ш. Перро его роднит то, что у него также было шесть жен, двух из которых он казнил, а одну, вероятнее всего, отравил.

(обратно)

566

Ганс Гольбейн (Младший) (1497/1498–1543) — немецкий живописец и график эпохи Возрождения, выдающийся мастер портрета.

(обратно)

567

Большого формата (лат.).

(обратно)

568

Испанский Мэйн — название, данное испанским владениям на северном побережье Южной Америки, начиная от устья реки Ориноко до полуострова Юкатан.

(обратно)

569

Непобедимая армада — крупный военный флот, созданный в 1586–1588 гг. Испанией для завоевания Англии. В 1588 г. понес огромные потери в результате сильного шторма и столкновения с английским флотом в Ла-Манше. В Испанию вернулась лишь половина кораблей, а морское могущество Испании было подорвано.

(обратно)

570

Речь идет об английской королеве Елизавете I Тюдор (1533–1603).

(обратно)

571

Джон Хокинс (1532–1595) — английский адмирал, один из первых работорговцев; участник сражения с испанской Непобедимой армадой (1588).

(обратно)

572

В Англии существовал майорат — форма наследования, по которой вся собственность переходила к старшему из наследников по мужской линии.

(обратно)

573

«Изыди, Сатана!» (лат.).

(обратно)

574

Крепкое белое вино.

(обратно)

575

Кабельтов — морская единица длины, равная 185,2 м.

(обратно)

576

Галера — военное или торговое судно, длинное, с низкими бортами. Галера ходила под парусами или на веслах (от 26 до 40 весел по каждому борту). Часто гребцами на галерах были пленные; в европейских странах, прежде всего во Франции, — каторжники. Галеры существовали с VII по XVII в.

(обратно)

577

Легкое красное вино.

(обратно)

578

Бейдевинд — курс парусного судна, когда угол между направлением движения и встречным ветром составляет менее 90°. Идти в бейдевинд — значит идти под острым углом к направлению ветра.

(обратно)

579

Ют — кормовая часть верхней палубы.

(обратно)

580

Шкафут — часть верхней палубы от фок-мачты до грот-мачты.

(обратно)

581

Фальшборт — легкая обшивка борта судна выше средней палубы.

(обратно)

582

Брамсель — прямой парус, поднимаемый над марселем.

(обратно)

583

Марсель — второй снизу парус, поднимаемый на стеньге.

(обратно)

584

Крюйсель — средний парус на бизань-мачте.

(обратно)

585

Бизань-мачта — задняя мачта.

(обратно)

586

Узел — единица измерения скорости корабля, 1 морская миля (1,85 км) в час.

(обратно)

587

Ванты — снасти, состоящие из толстых смоленых тросов, раскрепляющих мачту в обе стороны к бортам судна; между тросами вплетены более тонкие тросы, образующие веревочную лестницу.

(обратно)

588

Отдать рифы — увеличить парусность.

(обратно)

589

Полуют — задняя приподнятая часть юта.

(обратно)

590

Румб — одно из тридцати двух делений компаса.

(обратно)

591

Грот-мачта — средняя, самая высокая мачта.

(обратно)

592

Каронада — старинная короткоствольная пушка. На кораблях использовалась для стрельбы тяжелыми ядрами на ближней дистанции.

(обратно)

593

Стеньга — дерево, служащее продолжением мачты; смотря по тому, какой мачте принадлежит, называется фок-стеньга, грот-стеньга, крюйс-стеньга.

(обратно)

594

Кулеврина — старинное длинноствольное орудие.

(обратно)

595

Бедуины (араб. «бадауин» — обитатель пустынь) — кочевые арабы-скотоводы Передней Азии и Северной Африки. В европейской литературе бедуинами называли также полукочевых арабов, совмещающих скотоводство с земледелием.

(обратно)

596

Галиот — быстроходная галера небольших размеров, которую использовали в основном берберийские пираты.

(обратно)

597

Галс — курс идущего корабля относительно ветра. Если ветер дует с левой стороны, корабль идет левым галсом, если с правой — правым.

(обратно)

598

Марсовой — дозорный, находящийся на марсе.

(обратно)

599

Фок-мачта — передняя мачта.

(обратно)

600

Лингва франка — смесь западных языков с языками коренного населения (в данном случае арабским).

(обратно)

601

Оверштаг — крутой поворот корабля, движущегося под небольшим углом по направлению к встречному ветру (в бейдевинд) с правого галса на левый и наоборот.

(обратно)

602

Галеон — большое трехмачтовое судно; в XV–XVII вв. эти суда служили для перевозки товаров и драгоценных металлов из испанских и португальских колоний в Европу.

(обратно)

603

Марс — площадка на корабле, которая служит для размещения наблюдателей или сигнальной и осветительной техники.

(обратно)

604

До XVIII в. испанцы называли Америку Индиями или Западными Индиями, англичане и голландцы — Вест-Индией.

(обратно)

605

Превратности войны, сеньор капитан (исп.).

(обратно)

606

Сак — базар.

(обратно)

607

По-видимому, имеется в виду «филиппус», одна из золотых или серебряных монет XV–XVI вв., ходивших во Франции, Испании или Бургундии и названных по имени правителей этих государств.

(обратно)

608

Клянусь потрохами Всевышнего! (исп.).

(обратно)

609

Сцилла и Харибда — в греческой мифологии чудовища, жившие по обеим сторонам узкого пролива и губившие проплывающих между ними мореходов. Находиться между Сциллой и Харибдой означает подвергаться опасности одновременно с разных сторон.

(обратно)

610

Святая инквизиция — в католической церкви XIII–XIX вв. судебно-полицейское учреждение для борьбы с ересями. В XVI–XVII вв. — одно из основных орудий Контрреформации.

(обратно)

611

Братство Святого Бенедикта — католический монашеский орден, основанный около 530 г. Бенедиктом Нурсийским в Италии.

(обратно)

612

Епитимья — церковное наказание (поклоны, пост, длительные молитвы).

(обратно)

613

Санбенито — одежда, напоминающая нарамник, либо желтого цвета с красными крестами — для раскаявшихся, либо черного цвета с дьяволами и языками пламени — для нераскаявшихся грешников, одеваемая по повелению инквизиции на осужденных на аутодафе.

(обратно)

614

Аутодафе — оглашение приговора инквизиции в Испании и Португалии, а также само исполнение приговора.

(обратно)

615

Каракка — большое парусное судно XV–XVI вв., распространенное во всей Европе; такие суда ходили в Бразилию и Восточную Индию.

(обратно)

616

Братья-доминиканцы — члены католического монашеского ордена, основанного в 1215 г. испанским монахом Домиником.

(обратно)

617

Инфанта — в Испании и Португалии титул принцесс королевского дома.

(обратно)

618

Фордевинд — ветер, дующий прямо в корму идущего судна.

(обратно)

619

Прелат — в католической церкви звание высших духовных лиц.

(обратно)

620

Высшие сановники католической церкви носили пурпурные одежды.

(обратно)

621

Лепанто — прежнее название г. Нафиактос (Греция). Около Лепанто у входа в залив Патраикос 7 октября 1571 г. испано-венецианский флот разгромил турецкий флот. В бою при Лепанто участвовал великий испанский писатель Сервантес. Это было последнее крупное сражение с участием гребных судов.

(обратно)

622

Аркебуза — ручное огнестрельное оружие (тяжелое ружье).

(обратно)

623

Форштевень — кованая или литая часть, служащая продолжением киля и образующая нос корабля.

(обратно)

624

Мальтийские рыцари (иоанниты, госпитальеры) — члены рыцарского религиозного ордена, основанного в Палестине крестоносцами в начале XII в. Первоначальная резиденция — иерусалимский госпиталь (дом для паломников) Св. Иоанна. В конце XIII в. ушли с Востока. В 1530–1798 гг. имели резиденцию на о. Мальта (Мальтийский орден).

(обратно)

625

От «раис» (араб.) — господин.

(обратно)

626

Первоначально назареями называли первых христиан из иудеев. Позднее так стали называть всех христиан.

(обратно)

627

Начиная с эпохи Крестовых походов арабы называли франками всех европейцев, независимо от их национальности.

(обратно)

628

Нок — оконечность горизонтального или наклонного рангоутного дерева — реи, бушприта и т. д.

(обратно)

629

Имеется в виду Коран, священная книга мусульман.

(обратно)

630

«Во имя Аллаха» (мусульманская молитва).

(обратно)

631

Шахада — первый и самый важный столп ислама.

(обратно) class='book'> 632 Мориски — мусульманское население, оставшееся на Пиренейском полуострове после падения Гренадского эмирата (1492) и насильственно обращенное в христианство. Мориски, большей частью тайно исповедовавшие ислам, жестоко преследовались инквизицией.

(обратно)

633

Галеас — большая галера, оснащенная парусами.

(обратно)

634

Иблис — в исламе злой дух, дьявол.

(обратно)

635

Дадал — распорядитель торгов на невольничьем рынке.

(обратно)

636

Брыжи — отложной воротник рубашки, собранный в мелкие складки.

(обратно)

637

Да поможет мне Господь! (исп.).

(обратно)

638

Зем-Зем — святой источник, расположенный в ограде храма в Мекке.

(обратно)

639

«Испанские сапоги» — средневековое орудие пытки: колодка, надевавшаяся на ногу и сжимавшая ее посредством закручивания особых втулок.

(обратно)

640

Кади — судья.

(обратно)

641

Драгут-рейс (Драгут; 1485–1565) — знаменитый турецкий корсар, уроженец Анатолии.

(обратно)

642

Андреа Дориа (1466–1560) — генуэзский адмирал и государственный деятель. Отстаивая независимость Генуи, в ходе Итальянских войн из тактических соображений служил сначала французскому королю Франциску I (1522–1525, 1527–1528), затем императору Карлу V. С 1528 г. — фактический правитель Генуэзской республики.

(обратно)

643

Бак — носовая часть верхней палубы до передней мачты (фок-мачты).

(обратно)

644

Идущий на смерть (лат.).

(обратно)

645

Идущий на смерть приветствует тебя! (лат.).

(обратно)

646

Великий Турок — титул, который христиане иногда давали оттоманским султанам.

(обратно)

647

Один из видов смертной казни, практиковавшийся в море: осужденного с завязанными глазами заставляли идти по доске, перекинутой через фальшборт.

(обратно)

648

Пороки эпохи, а не человека (лат.).

(обратно)

649

Распутная женщина (лат.).

(обратно)

650

«Подобное излечивается подобным» (лат.).

(обратно)

651

«А папа — только первосвященник Господа Христа, но не Цезарь» (лат.).

(обратно)

652

Jofre — здесь приводится каталонское чтение имени.

(обратно)

653

«Прекрасная» (итал.).

(обратно)

654

«Иудей, конечно, сбежал, и папа остался неисцеленным» (лат.).

(обратно)

655

«Усопшему владыке» (лат.).

(обратно)

656

Достойная похвалы комедия (итал.).

(обратно)

657

Порошок Борджа (итал.).

(обратно)

658

«Остерегись, отче, ибо я папа!» (лат.).

(обратно)

659

«Очистительный указатель» (лат.).

(обратно)

660

«Не по своей воле» (лат.).

(обратно)

661

Для спасения его души (лат.).

(обратно)

662

Все ради имени Цезаря (лат.).

(обратно)

663

«Повод к войне» (лат.).

(обратно)

664

Представитель французского короля.

(обратно)

665

По старинному обычаю, главные судебные должности в городах средневековой Италии занимали уроженцы других независимых городов. Считалось, что таким образом обеспечивается беспристрастность суда при разборе тяжб.

(обратно)

666

«Или Цезарь, или ничто» (лат.).

(обратно)

667

В настоящее время ножны этой шпаги находятся в Англии, в музее Южного Кенсингтона, а сам клинок — в Италии, являясь собственностью семейства Каэтани.

(обратно)

668

Существующее положение (лат.).

(обратно)

669

На смертном одре (лат.).

(обратно)

670

«Чезенская летопись» (лат.).

(обратно)

671

«Сначала кое-кто удовлетворил свое сладострастие» (итал.).

(обратно)

672

«К вечной славе нашего государя герцога» (лат.).

(обратно)

673

«Для помощи в завоевании Болоньи именем церкви, а также для борьбы с Орсини, Бальони и Вителлоццо» (фр.).

(обратно)

674

Аркебуза — длинноствольное фитильное ружье. Такие ружья были известны в Италии уже почти сто лет, но широкое распространение получили лишь в описываемое время, к концу XV — началу XVI века.

(обратно)

675

Церковный трибунал.

(обратно)

676

Военную хитрость (греч.).

(обратно)

677

Андрея Дориа, заявивший, что не сдаст цитадель никому, кроме герцога Валентино.

(обратно)

678

Св. Франциск Ассизский.

(обратно)

679

Убийца блаженной памяти кардинала Сант-Анджело (лат.).

(обратно)

680

В урне этой покоится Джанбаттиста Феррари. Тело его досталось земле, добро — Быку, а душа — Стиксу (лат.). Стикс — в греческой и латинской мифологии подземная река в царстве мертвых.

(обратно)

681

Заочно (лат.).

(обратно)

682

Первая буква имени Cesare (Чезаре)

(обратно)

683

Многих должен бояться тот, кого боятся многие (лат.).

(обратно)

684

«Спаси меня, Господи» (лат.). — заупокойная католическая молитва

(обратно)

685

«Этот убийца и кровосмеситель, воплощенный в животном, предназначенном для боен, воскрешает в памяти чудовищные образы древних античных зверств. Мне слышится, как бык Фалариса и бык Пасифаи ужасным ревом вторят из глубины веков голосу этого чсловекозверя…» (фр.).

(обратно)

686

Существующее положение (лат.).

(обратно)

687

Атропос — одна из богинь судьбы в греческой мифологии.

(обратно)

688

Здесь, под горстью земли, лежит тот, кто внушал страх всем людям; тот, в чьих руках были мир и война. О путник, если ты ищешь, кому воздать заслуженную хвалу, — преклони колени здесь, ибо тебе не найти достойнейшего (исп.).

(обратно)

689

Да покоится в мире! (лат.).

(обратно)

690

«О природе вещей».

(обратно)

691

От итальянского слова «corvo» — «ворон».

(обратно)

692

Небесная вода (лат.).

(обратно)

693

Саддукеи — политико-религиозная группировка в иудаизме, существовавшая во II в. до н. э. — I в. н. э. (до разрушения Иерусалимского храма); высший слой священнослужителей, принадлежность к которому была наследственной. В религиозной практике выступали как традиционалисты, признавая в качестве священных книг только древнейшую часть Библии — Пятикнижие.

(обратно)

694

Фиал — в античном мире так назывался сосуд для культовых и бытовых нужд, представляющий из себя плоскую чашу с тонкими стенками, слегка загнутыми внутрь краями и полусферическим выступом на дне; в средневековой Италии слово «фиал» (точнее — «фьяла») означало также флакон или склянку.

(обратно)

695

Игра природы (лат.).

(обратно)

696

Редкая птица, обитающая в Африке (лат.).

(обратно)

697

Дукат — золотая монета, чеканившаяся с 1284 г. в Венеции и весившая в XV–XVI вв. 3,5 г.

(обратно)

698

Арабески — сложный декоративный орнамент из геометрических и стилизованных растительных узоров; в переносном смысле это слово имеет также значение «фантазия».

(обратно)

699

Принц Джем — молодой турецкий принц, брат султана Баязида II, захваченный в плен и переданный папской администрации, которая пыталась использовать пленника для давления на правительство Османской империи. (См. о нем в «Жизни Чезаре Борджа»).

(обратно)

700

Разновидность молочая (англ.).

(обратно)

701

Драхма — мера веса. Скорее всего, автор имеет в виду английскую аптекарскую драхму, равную 3,888 г, однако в средние века использовалась, особенно алхимиками, еще и античная (аттическая) драхма, составлявшая 4,366 г.

(обратно)

702

Яд, действующий через определенный промежуток времени (итал.).

(обратно)

703

Чинквеченто — (итал. cinquecento — пятьсот), распространенное в литературе название XVI века, на который приходится расцвет итальянского Возрождения.

(обратно)

704

Кастелян (итал. castellano) — управляющий, комендант замка.

(обратно)

705

Мантенья, Андреа (1431–1506) — североитальянский живописец и гравер.

(обратно)

706

Сим отпущаеши (лат.).

(обратно)

707

Гарпия — божество из античной мифологии; ее представляли в виде крылатого существа, полуженщины-полуптицы отвратительного вида; гарпия считалась похитительницей детей и человеческих душ, устроительницей всевозможных козней, направленных против людей, злобной и мстительной.

(обратно)

708

Флорентийская синьория — правительство Флоренции.

(обратно)

709

Тиран — в городах-государствах средневековой Италии (XII в. — сер. XVI в.) так назывался единоличный правитель, захвативший власть насильственным путем.

(обратно)

710

Монна — сокращенное «мадонна». Это слово в средние века употреблялось в двух значениях: Дева Мария; госпожа.

(обратно)

711

Гекатомба — буквально: жертва богам, состоящая из ста быков (у древних греков). Позднее так стали называть всякое массовое убийство или общественное жертвоприношение.

(обратно)

712

Сенека, Луций Анней (ок. 6 до н. э. — 65 н. э.) — римский философ-стоик, политический деятель и писатель.

(обратно)

713

Эпиктет (ок. 50 — ок. 140) — римский философ-стоик.

(обратно)

714

Гемма — резной камень, нередко полудрагоценный, с портретным или сюжетным изображением; служил в качестве печати, амулета, украшения.

(обратно)

715

Крылатый лев святого Марка — лев был эмблемой евангелиста Марка, покровителя Венеции.

(обратно)

716

Купидон — древнеримское божество любви.

(обратно)

717

Здесь автор ошибается. Даже максимальная высота прилива у берегов Северо-Западной Адриатики не превышает 20–40 сантиметров, поэтому и приливное течение не может быть сильным.

(обратно)

718

Палаццо Пубблико — здание, в котором размещались органы самоуправления итальянских городов-республик.

(обратно)

719

Пандольфаччо — презрительное прозвище, которое получил тиран Пандольфо Малатеста.

(обратно)

720

Риальто — старейший мост в Венеции, вокруг которого располагался торговый и финансовый центр города. На самом мосту размещались и размещаются до сих пор лавки ювелиров и менял.

(обратно)

721

Имеется в виду Священная Римская империя германской нации.

(обратно)

722

Аргус — в греческой мифологии так назывался великан, сын богини Геи, наделенный множеством глаз (их количество варьируется от мифа к мифу), причем одновременно спали только два глаза из всех. В мифах ему отводится роль неусыпного охранника, исполняющего особо ответственные поручения богов.

(обратно)

723

Совет десяти — правительство Венецианской республики.

(обратно)

724

Relacion — 1) любовь, любовная связь; 2) рассказ, повествование (исп.).

(обратно)

725

Спасите мне жизнь! (фр.).

(обратно)

726

Никогда. Никогда не забуду! (фр.).

(обратно)

727

Марри был регентом при малолетней Марии, пока она жила во Франции.

(обратно)

728

Король Франции Франциск (старший брат Карла IX и Генриха III) и граф Дарнли.

(обратно)

729

Слава Богу! (фр.).

(обратно)

730

Намек на нарушение правил третьей заповеди Моисеевой в христианском толковании (День субботний — воскресенье).

(обратно)

731

Скамеечка для молитв (фр.).

(обратно)

732

Сильное французское богохульство, дословно «Чтоб помер Бог!» Обычно передается простым «Черт возьми!».

(обратно)

733

Гугеноты! (вариант: «безбожники!») (фр.).

(обратно)

734

Официальной любовницей (фр.).

(обратно)

735

Должностное лицо, ведающее раздачей милостыни.

(обратно)

736

Падший духом будет трусом (лат.).

(обратно)

737

Спрятано (лат.).

(обратно)

738

Я не достоин быть господином! (лат.).

(обратно)

739

Католические монархи – желая подчеркнуть свою приверженность католицизму, королева Кастилии Изабелла и король Арагона Фердинанд провозгласили Испанию «католической страной», а себя – «католическими монархами».

(обратно)

740

Прескотт, Уильям (1796 – 1859) – американский историк, автор «Истории Филиппа II» и «Покорения Мексики».

(обратно)

741

Святая палата – официальное название инквизиции.

(обратно)

742

Епитимья (греч. – наказание, кара) – церковное наказание, состоящее либо в поклонах, либо в посте, либо в длительных молитвах; термин восточнохристианской церкви; в католическом обряде для обозначения подобного наказания применяется латинское слово paenitentia.

(обратно)

743

Нотабли- представители верховного духовенства и городской знати во Франции в XVI – XVIII вв.

(обратно)

744

Нокс, Джон (1505 или 1513 – 1572) – шотландский религиозный реформатор, один из основателей кальвинистской (пресвитерианской) церкви в Шотландии. Окончил университет в Глазго, после чего стал священником. Вынужден был эмигрировать в Женеву. С 1559 г . начал проповедовать кальвинизм. Отличался пламенным фанатизмом и непримиримостью к католицизму, был одним из наиболее яростных противников шотландской королевы Марии Стюарт. После смерти ее мужа лорда Дарилея и бегства королевы с любовником Нокс потребовал казни Марии «за прелюбодеяние и убийство мужа». Возможно, так объясняется используемое автором прозвище проповедника – Кровавый.

(обратно)

745

Пресвитериане, пуритане, анабаптисты – религиозные течения в протестантской церкви.

(обратно)

746

Политеизм – признание множества богов.

(обратно)

747

Пантеон – у древних греков и римлян – храм, посвященный всем богам; в дальнейшем – совокупность всех богов тех или иных культов.

(обратно)

748

Ориген (185 – 254) – известный христианский теолог и философ александрийской школы. Неоднократно подвергался гонениям со стороны римлян. Был крайне нетребователен к материальной стороне жизни, часто постился, мало спал. С аскетизмом у Оригена соединялась благотворительность, особенно отличала его забота о пострадавших от гонений и их семьях. Его работы «Против Цельса» и «О началах» – первая попытка выразить христианское мировоззрение в систематизированной форме. На II Константинопольском соборе его учение было осуждено как ересь.

(обратно)

749

Ларариум – культовое помещение для изображений ларов, то есть духов-хранителей.

(обратно)

750

Орфей – в греческой мифологии фракийский поэт, певец и музыкант, сын фракийского речного бога Эагра и музы Каллиопы. У эллинов классической эпохи существовало много легенд об Орфее. Легенды эти создавались и в более позднее время. В IV в. до н. э. имя Орфея было использовано сторонниками тайного культа Диониса, так называемыми орфиками, которые создали огромную по объему литературу и разработали собственную религиозно-философскую концепцию. В частности, орфики впервые в Греции ввели понятия рая и ада, посмертного суда и награды (или наказания) за земные деяния. Посвященные верующие обязаны были соблюдать определенные ритуальные правила и принимать участие в тайных мистериях в честь Диониса. Одной из кардинальных идей орфизма стала вера в бессмертие души, в ее победу над смертью и очищение от греха. Чистой душе суждено было покинуть Землю и переселиться в царство богов, на Луну и звезды. Особое распространение орфическая литература получила в III – IVвв., когда язычество, вступив в жестокую борьбу с христианством, черпало у орфиков силу и вдохновение.

(обратно)

751

Святой Юстин – христианский писатель II века, один из самых значительных ранних апологетов христианства, основал в Риме христианскую школу.

(обратно)

752

Эдесса – город в Сирии.

(обратно)

753

Эфесский собор ( 431 г .) – III Вселенский собор – состоялся в малоазиатском городе Эфесе, проходил в обстановке ожесточенной борьбы церквей за первенство в христианском мире. Собор признал Деву Марию Богородицей, осудил ряд сект и учений как еретические.

(обратно)

754

Понтифик- член высшей жреческой коллегии в Древнем Риме.

(обратно)

755

Синод- высший духовный орган по делам церкви.

(обратно)

756

Символ веры- краткий свод главных догматов, составляющих основу вероучения. Должен приниматься на веру, без доказательств. Читается как молитва на богослужениях и в домашних условиях, а также исполняется хором присутствующими в храме. Подобное толкование «символа веры» дается в катехизисах или в специальных документах, именуемых «исповедание веры».

(обратно)

757

Либаний (314 – 391) – искусный греческий оратор и учитель риторики (теории красноречия) родом из Антиохии.

(обратно)

758

Катары- сторонники одного из течений в христианстве: проповедовали аскетизм, собственность считали грехом, выступали против феодального гнета, обличали пороки католического духовенства.

(обратно)

759

Вальденсы – секта, объединяющая в основном ремесленников и крестьян: свое название, возможно, получила от имени лионского купца Пьера Вальдо, который, согласно преданию, раздав свое имущество, создал общину лионских бедняков; резкая критика католической церкви и проповедь бедности явились отражением оппозиции народных масс усиливавшемуся феодальному гнету; некоторые общины сохранились и в XX в.

(обратно)

760

Люцифер – по христианской мифологии – сатана, повелитель ада.

(обратно)

761

Альби – город на реке Тари в южной части Франции.

(обратно)

762

Цистерцианцы – члены католического монашеского ордена, примыкавшего к бенедиктинцам и основанного в конце II века.

(обратно)

763

Кастелян – в средние века сеньор, владелец замка.

(обратно)

764

Интердикт – отлучение, лишение права пользования.

(обратно)

765

Ассизи – город в центральной Италии, в области Умбрия.

(обратно)

766

Озимо – город в центральной Италии, известен собором, построенным в VIII в.

(обратно)

767

Григоровий Фердинанд (1821 – 1891) – немецкий историк культуры, автор восьмитомной «Истории города Рима в Средние века».

(обратно)

768

Тамплиеры (или храмовники) – члены католического духовно-рыцарского ордена, основанного в Палестине во времена крестовых походов; название ордена связано с местоположением его первой резиденции вблизи христианского храма в Иерусалиме, который, по преданию, стоял на месте древнего храма Соломона; орден утвердился во Франции и ряде других стран Западной Европы; упразднен в 1312 г .

(обратно)

769

Госпитальеры (или иоанниты) – члены католического духовно-рыцарского ордена, основанного в Палестине в XII в. во времена крестовых походов; название – от госпиталя Св. Иоанна (дома для паломников) в Иерусалиме – первоначальной резиденции ордена; после перемещения резиденции ордена на остров Мальту в XVI в известен также под названием «Мальтийский орден».

(обратно)

770

Ливр – денежная единица Франции, существовавшая с IX в. до конца XVIII в. Начала ливр равнялся по стоимости весовому фунту серебра, откуда и название (фр. livre – фунт). Эталоном долгое время считался «фунт Карла Великого», равный 408 граммам. В XVI в. золотой эквивалент ливра составлял около 3,8 грамма, то есть ливры как денежная единица были немного дороже итальянских флоринов и дукатов.

(обратно)

771

Марка- (нем. mark – «знак») – весовая и денежная единица в Средней Европе (главным образом в Германии) и в Скандинавии; известна с IX в. В XV в. наибольшее распространение получила так называемая кельнская марка, вес которой составлял 233,8 грамма; она-то и была положена в основу чеканки серебряных монет.

(обратно)

772

Безье – город на юге Франции, древняя галльская крепость. Расположенный там собор построен в XII в.

(обратно)

773

Сарацины – первоначально в средневековой Европе так называли арабов, позднее это название распространилось на все мусульманские народы.

(обратно)

774

Берберы – племена, населявшие Северную Африку.

(обратно)

775

Эрнандо дель Пулгар (около1454 – 1492) – испанский исторический писатель; секретарь и хронист их католических величеств Фердинанда и Изабеллы.

(обратно)

776

Эрмандад – вооруженные ополченческие отряды, созданные в 1476 г ., подчинялись непосредственно королю.

(обратно)

777

Коннетабль (конюший) – одно из высоких должностных лиц при дворе; в Испании – наследуемый титул.

(обратно)

778

Сенешаль – так во Франции назывался королевский чиновник, стоявший во главе административно-судебного округа, наделенный первоначально очень широкими полномочиями, которые в XVI в. свелись только к военным функциям; в других странах феодальной Европы сенешалями называли управляющих замками крупных сеньоров.

(обратно)

779

Алькасар – первоначально: арабская укрепленная усадьба; позднее этим словом в Испании стали называть замок или крепость, расположенные в пределах города, обычно на возвышенности (таким образом, это укрепление можно сравнить с русским кремлем).

(обратно)

780

Дукат – золотая монета, которую с 1284 г ., начали чеканить в Венеции. Чеканилась, как и флорентийский флорин, почти из чистого золота. Обе монеты были вскоре приравнены друг к другу по весу (3,53 грамма чистого золота) и на равных обращались в Европе в течение нескольких веков.

(обратно)

781

Конфирмация – в данном случае утверждение в должности.

(обратно)

782

Фрейзер Джеймс Джордж (1854 – 1941) – английский исследователь истории религии, этнограф. Особую известность получило 12-томное исследование «Золотая ветвь», где дана картина развития верований и обрядов всех эпох.

(обратно)

783

Схолиаст – автор, пишущий схолии, то есть комментарии к тексту.

(обратно)

784

Эсиха – город и муниципальный центр в провинции Севилья.

(обратно)

785

Катехизис – изложение каких-либо положений в форме вопросов и ответов.

(обратно)

786

Примас – в католической и англиканской церквах – глава церкви в той или иной стране.

(обратно)

787

Фома Аквинский (1225 – 1274) – католический теолог. В 1323 г . был причислен католической церковью к лику святых; в 1567 г . провозглашен пятым учителем церкви. Предпринял попытку философски обосновать христианское вероучение (томизм – по латинскому варианту произношения его имени); систематизировал и прокомментировал в духе христианства основные идеи аристотелевской философии, что привело к выхолащиванию материалистических элементов из философии Аристотеля и выпячиванию идеалистических ее положений. Ядро философии Фомы Аквинского – принцип гармонии веры и разума.

(обратно)

788

Лиценциат (позднелат. – licentiatus – допущенный) – в средневековых университетах – преподаватель, получивший право читать лекции до защиты докторской диссертации.

(обратно)

789

Коадъютор – (исп. – coadyutor – помощник) – в католической церкви – духовное лицо, назначаемое папой в помощь епископу в случае, если последний не в состоянии выполнять свои обязанности по причине старости или слабости здоровья. Коадъютор обладает всей полнотой власти епископа.

(обратно)

790

Кортесы – парламент в Испании, Португалии.

(обратно)

791

Иеронимиты – общее название для членов различных монашеских орденов, избравших своим патроном блаженного Иеронима. Древнейший из этих орденов был утвержден папой Григорием XI в 1373 г . и быстро распространился по Испании и Португалии,

(обратно)

792

Мараведи – первоначально так назывались золотые монеты, чеканившиеся в Испании с XII в. по образцу иберо-мусульманских денег. В XV в. эти монеты обесценились, их стали выпускать из сплавов, причем драгоценный металл составлял лишь незначительную часть сплава. Мараведи стали мелкой разменной монетой, постепенно уступая место серебряному реалу. С 1474 г . один реал приравнен к 34 мараведи.

(обратно)

793

Бреве – грамота папы римского с лаконичным изложением распоряжений, обязательных к исполнению.

(обратно)

794

Римская курия – совокупность центральных клерикальных учреждений, посредством которых осуществлялось управление католической церковью.

(обратно)

795

Борха (ит. Борджа). Родриго (ок. 1431-1503) – представитель испанского аристократического рода, племянник кардинала Алонса Борха, ставшего впоследствии римским папой под именем Каликста III (1455-145S). С ранних лет выбрал церковную карьеру; в 1456 г . произведен в кардиналы: а 1492 г. избран папой под именем Александра VI. Подробнее о Родриго Борджа смотрите в исторической работе Р. Сабатини «Жизнь Чезаре Борджа», опубликованной в т. 5 настоящего собрания сочинений.

(обратно)

796

Вилья-Реаль – впоследствии этот город стал называться Сьюдад-Реаль.

(обратно)

797

Камлот – тонкая шерстяная или полушерстяная ткань.

(обратно)

798

Третья власть – власть судебная; первая власть – законодательная, вторая – исполнительная.

(обратно)

799

Содомия – гомосексуализм.

(обратно)

800

Капуцин – член католического монашеского ордена, основанного в XVI в. как подразделение ордена Св. Франциска в Италии; название происходит от итал. cappuccio – так назывался остроконечный капюшон, являвшийся обязательной деталью одеяния капуцинов.

(обратно)

801

Суд Соломона – по библейской легенде (Третья Кинга Царств 3, 16-28), к царю Израильско-Иудейского государства Соломону (ок. 965-928 тт. до н. э.) пришли две женщины, спорящие из-за младенца: каждая утверждала, что этот ребенок принадлежит ей, а ребенок другой умер. Соломон притворился, что не в силах разрешить их спор, и приказал рассечь ребенка пополам, чтобы таким образом поделить его между женщинами. Тогда одна из женщин отказалась or своих претензий, лишь бы ребенок жил. В ней царь и признал настоящую мать.

(обратно)

802

Иуда Искариот (от др-евр. Иш Кариот – человек из Кариота) – согласно библейскому мифу, один из 12 апостолов Иисуса Христа, который предал учителя за 30 сребреников; осознав совершенное им зло, он повесился (Матф., 27,5); по другой версии – был тайно убит. Его образ стал символом предательства.

(Там же) – Каиафа – иудейский первосвященник в Иерусалиме, председательствовавший на суде над Иисусом Христом.

(обратно)

803

Иоанн, гл. 15,6.

(обратно)

804

Флорин – название монет, чеканившихся во Флоренции из почти чистого золота и имевших на лицевой стороне изображение герба города – цветка лилии (откуда и название монеты); первоначально вес монет был равен 3,53 грамма. Впоследствии флорины стали чеканить и другие государства, но уже без изображения цветка.

(обратно)

805

Неф – продольная часть христианского храма, обычно расчлененная колоннадой на главный и боковые нефы

(обратно)

806

Гекатомба(греч.) – буквально: «стоголовая жертва», в переносном смысле – безжалостная расправа, истребление множества людей,

(обратно)

807

Тудела- город на севере Испании.

(обратно)

808

Альгвасил(исп.) - судейский, а также полицейский чин в Испании.

(обратно)

809

Праздник тела Христова (лат. Corpus Domini) – ежегодное католическое торжество в память об одном таинств христианской церкви – евхаристии. Идею об установления такого праздника впервые высказала бельгийская монахиня Юлиана из города Льежа. Идея нашла поддержку у местного епископа и в 1247 г . впервые состоялось торжество. В качества официального католического праздника утвержден папой Урбаном IV в 1264 г . Празднуется в конце мая – июне, во второй четверг после одного из важнейших христианских праздников – Троицы.

(обратно)

810

Гостия (облатка) – небольшие круглые пресные лепешки из пшеничной муки, используемые у католиков и лютеран в обряде причащения (обычно с изображением агнца ила креста как символов страдания Христа).

(обратно)

811

Епитрахиль – часть облачения священника: длинная полоса ткани, надеваемая на шею и свешивающаяся спереди.

Манипула- нарукавная повязка у католического священника.

Стихарь{греч. – стихарион) – длинная, с широкими рукавами одежда дьяконов и дьячков (обычно парчовая), надева е мая при богослужения. В католическом обрезе эта одежда называется «далматик» (лат. – dalmatica vestis – далматинская одежда).

(обратно)

812

Имеется в виду 15 августа, день Успения Пресвятой Богородицы.

(обратно)

813

Страстная неделя-в христианской церкви так называется предпасхальная неделя, во время которой был арестован, осужден и мученически казнен Иисус Христос.

(обратно)

814

Просфора – небольшая круглая булочка, выпекаемая из дрожжевого теста и употребляемая для причащения у православных и иудеев.

(обратно)

815

Ароматические шарики – в средние века применялись в качестве защитного средства от инфекций респираторного характера.

(обратно)

816

machine (лат.) – «Бог из машины» – так называли в греческой трагедии неожиданное вмешательство божества, развязывающего сложные сюжетные узлы. Актера, игравшего роль божества, или изображение божества спускали на сцену или проносили над ней при помощи специальной театральной машины. Как правило, зрители не могли отчетливо разглядеть само божество. В новое время это латинское выражение, являющееся переводом с древнегреческого, стали употреблять для характеристики событий, ставших результатом неожиданного вмешательства извне.

(обратно)

817

Фес – город на северо-западе Марокко.

(обратно)

818

Крузадо – денежная единица; по стоимости считался равным дукату, но по реальной покупательной способности уступал ему в 5 раз.

(обратно)

819

Иссоп – травянистое или полукустарничковое растение, некоторые виды которого содержат эфирные масла.

(обратно)

820

Чарлстон — город на Юго-Восточном побережье Северной Америки.

(обратно)

821

Тори — первоначально сторонники политической группировки, поддерживающие свергнутую династию Стюартов, затем — консервативный порядок, королевскую власть и государственную церковь. Стремились сохранить существующую политическую систему и выступали против парламентских реформ. В современной Англии — консерваторы. В США так стали называть сторонников британской метрополии в борьбе против независимости американских колоний, но более распространен термин «лоялисты».

(обратно)

822

Провинциальный конгресс — совещательно-законодательный орган провинции Южная Каролина до образования США.

(обратно)

823

19 апреля 1775 г. близ городов Конкорд и Лексингтон английские войска понесли значительные потери в бою со стихийно возникшими вооруженными отрядами колонистов. Фактически, сражение положило начало войне за независимость американских колоний Великобритании.

(обратно)

824

Генри Лоренс (1724–1792) — американский политик. В 1776 г. — вице-президент Южной Каролины, в 1777–1780 гг. — член Континентального конгресса, в 1777–1778 гг. — президент Конгресса. В 1780 г., направляясь на переговоры с Голландией, был захвачен англичанами, затем обменен на генерала Корнуоллиса.

(обратно)

825

Континентальный конгресс — объединенный совещательно-законодательный орган английских колоний в Северной Америке, впоследствии преобразованный в Конгресс США. В Первом К.к., проходившем в Филадельфии (впоследствии первая столица США) с 5 сентября по 26 октября 1774 г., участвовали представители 12 колоний, к которым на Втором К.к. присоединились представители Джорджии.

(обратно)

826

Джон Ратледж (1739–1800) — американский политический деятель. В 1774–1775, 1782–1783 гг. — член Континентального конгресса, в 1776–1778 гг. — президент Генеральной ассамблеи Южной Каролины, в 1779–1782 гг. губернатор этого штата.

(обратно)

827

Акт о гербовом сборе, принятый парламентом Великобритании 22 марта 1765 г., являлся попыткой ввести в Америке прямое налогообложение и вызвал массовые протесты. Отменен 18 марта 1766 г.

(обратно)

828

Эдвард Ратледж (1749–1800) — американский политик. В 1774–1776 гг. — член Континентального конгресса, в 1798–1800 гг. — губернатор штата Южная Каролина. Один из подписавших Декларацию Независимости (а это сделали не все представители колоний).

(обратно)

829

Памятные записки (фр.).

(обратно)

830

Уильям Питт Старший (1708–1778) — британский государственный деятель. После начала конфликтаметрополии с североамериканскими владениями выступал за гибкие методы управления ими.

(обратно)

831

Посмотрите, милорд! Букли завиты чуть сильнее обычного… (фр.).

(обратно)

832

О, милорд, бесподобные волосы… Такая прекрасная прическа… (фр.).

(обратно)

833

Кристофер Рен (1632–1723) — английский архитектор, математик и астроном, разработал принципы гармонии архитектуры с пейзажем или более ранними городскими постройками. Имеется в виду собор святого Павла в Лондоне (1675–1710).

(обратно)

834

Согласно праву первородства и закону о майорате, старший сын наследовал всю недвижимость и земли без права отчуждения.

(обратно)

835

Анна Стюарт (1665–1714) — дочь Якова II, королева Великобритании в 1702–1714 гг.

(обратно)

836

Если хочешь мира — готовься к войне (лат.).

(обратно)

837

Кто предупрежден, тот вооружен (лат.).

(обратно)

838

Карл I Стюарт (1600–1649) — сын Якова I, внук Марии Стюарт, король Великобритании. Потерпел поражение в гражданских войнах 1642–1646 и 1648 гг. Казнен по приговору специально созданного Верховного судебного трибунала, возглавляемого вождем индепендентов Оливером Кромвелем (1599–1658).

(обратно)

839

Никколо Макиавелли (1469–1527) — государственный секретарь флорентийской Синьории, автор трактата «Государь» (написан в качестве руководства для недалекого и нерешительного Джулиано Медичи), ставшего первым в Европе систематическим изложением теории управления государством. Примером идеального носителя верховной власти автору служил Чезаре Борджа (Цезарь Борджа). В настоящее время термин «макиавеллизм» имеет тот же негативный смысл, что и пословица «Цель оправдывает средства» (политика, пренебрегающая нормами морали).

(обратно)

840

Уильям и Мария — Вильгельм III Оранский (1650–1702) женился на дочери свергнутого в 1688 г. Якова II Стюарта, Марии II (1662–1694) и стал английским королем. Упрочил парламентаризм, издал Билль о правах, Акты о трехгодичном парламенте и престолонаследии.

(обратно)

841

Джордж Вильерс, герцог Бэкингемский (1592–1628) — английский политический деятель, фаворит и министр Якова I и Карла I.

(обратно)

842

Роман английского писателя-сентименталиста Оливера Голдсмита (1728–1774).

(обратно)

843

Георг III (1738–1820) — король Великобритании в 1760–1811 гг.

(обратно)

844

Игра слов: начало фамилии Featherstone совпадает со словом feather — перо, перья (англ.).

(обратно)

845

Бастион — фортификационное сооружение, обычно из камня, служащее в качестве огневой позиции и укрытия пушек. Куртина — стена, соединяющая два бастиона.

(обратно)

846

Согласно староанглийским поверьям, старые девы после смерти попадают в ад, где нянчат обезьяньих детенышей.

(обратно)

847

Богиня из машины (лат.). Бог (Deus) из машины — драматургический прием в античной трагедии. Слишком запутанная интрига, поставившая в тупик самого автора, получала неожиданное, не связанное с естественным ходом событий разрешение путем вмешательства бога, который посредством механического приспособления появлялся среди действующих лиц, раскрывал неизвестные им обстоятельства и предсказывал будущее.

(обратно)

848

Капер — торговое судно или капитан судна, вооруженного и оборудованного для каперства — нападения во время войны на торговые суда противника.

(обратно)

849

Джордж Вашингтон (1732–1799) — американский государственный и военный деятель, президент Конституционного конвента (1787) и первый президент США (1789–1797).

(обратно)

850

Ричард Генри Ли (1732–1794) — старший из братьев Ли, прославившихся во время Американской революции. В 1774–1780 и 1784–1787 гг. — член Континентального конгресса, в 1784–1785 гг. — его президент.

(обратно)

851

Томас Джефферсон (1743–1826) — политический и государственный деятель, разработал Конституцию США, основал Республиканскую партию, в 1800–1808 гг. — президент США.

(обратно)

852

Саванна — город в штате Джорджия в устье одноименной реки, по которой проходит граница с Южной Каролиной.

(обратно)

853

Квакеры («Общество друзей») — религиозная христианская община, основанная в XVII в. английским ремесленником Дж. Фоксом. Отвергали институт священнослужителей и церковные таинства, проповедовали пацифизм. Преследовались англиканской церковью, поэтому многие эмигрировали в Северную Америку.

(обратно)

854

Не нравишься ты мне, Сабиди (лат.).

(обратно)

855

И ты, Брут! (лат.) — слова, будто бы произнесенные Гаем Юлием Цезарем перед тем, как его закололи заговорщики во главе с его другом (возможно, сыном) Марком Юнием Брутом.

(обратно)

856

Гинея — английская золотая монета, чеканившаяся из золота, привезенного из Гвинеи (откуда и название), в 1663–1813 гг. В описываемое время цена гинеи соответствовала 21 шиллингу.

(обратно)

857

При производстве табака, как и чая, собранные листья сваливают в кучи в специальных сараях, где они вылеживаются и частично преют. При этом происходит ферментация, во время которой в листьях протекают сложные биохимические процессы, приводящие, в зависимости от времени выдержки и температуры, к различным изменениям цвета, аромата и количества активных веществ. Только потом листья подвергают сушке. (Без ферментации сушат зеленый чай.)

(обратно)

858

Крестный путь, «хождение по мукам» (лат.).

(обратно)

859

Сапожник, не суди выше сапога (лат.). По Плинию Старшему, некий сапожник заметил ошибку в изображении обуви персонажа на картине. Художник исправил ошибку, когда же возгордившийся сапожник начал давать и другие советы, то получил указанный ответ.

(обратно)

860

Имеется в виду Англо-голландская война 1665–1667 гг.

(обратно)

861

Эпидемия «великой чумы» разразилась в Лондоне в 1665 г.

(обратно)

862

Екатерина Валуа (1401–1437) — французская принцесса, которая, согласно договору в Труа (1420), стала супругой английского короля Генриха V.

(обратно)

863

Томас Беттертон (1635?–1710) — английский актер.

(обратно)

864

Генрих V Ланкастер (1387–1422) — король Англии с 1413 г. Речь идет не об исторической хронике Шекспира «Генрих V», а о пьесе того же названия, созданной знатным драматургом-любителем; подобными названиями изобиловала эпоха Реставрации (1660–1680) в Англии.

(обратно)

865

То есть театре, где играла труппа герцога Йоркского-младшего, брата Карла II.

(обратно)

866

Paul’s Yard — «Двор Павла» (англ.), площадь у старого собора Святого Павла в Лондоне.

(обратно)

867

Пуритане (от лат. puritas — чистота) — последователи кальвинизма в Англии XVI–XVII вв., выступавшие за углубление церковной реформации.

(обратно)

868

Кавалерами в Англии периода революции середины XVII в. именовали роялистов.

(обратно)

869

Сирены — в греческой мифологии птицы с женскими головами, завлекавшие моряков своим пением и губившие их.

(обратно)

870

Джордж Монк Олбемарл, герцог (1608–1670) — английский генерал, во время революции сражался на стороне парламентской армии, в 1660 г. возвел на престол Карла II, от которого получил герцогский титул и другие почести.

(обратно)

871

Ладгейт — старинные ворота и долговая тюрьма в Лондоне.

(обратно)

872

Уайтхолл — королевский дворец в Лондоне; в 1698 г. сгорел при пожаре. От дворца берет название улица Уайтхолл, на которой находятся многие министерства и правительственные учреждения.

(обратно)

873

Джеймс Стюарт, герцог Йоркский (1633–1701) — младший брат короля Карла II, в 1685–1688 гг. король Англии Иаков II. Опираясь на католическую церковь, пытался восстановить абсолютизм. Свергнут в результате «Славной революции» 1688 г.

(обратно)

874

Тексель — самый южный из Западно-Фризских островов у берегов Нидерландов.

(обратно)

875

Квартердек — приподнятая часть верхней палубы в кормовой части корабля.

(обратно)

876

Карл I Стюарт (1600–1649), с 1625 г. король Англии. Проводимая им политика абсолютизма привела к гражданской войне и революции, в результате которой он был низложен и казнен.

(обратно)

877

Стюарты — королевская династия, царствовавшая с перерывами во время революционных событий в Шотландии (1371–1714) и Англии (1603–1714).

(обратно)

878

Ганс Гольбейн (Младший) —

(обратно)

879

Джеймс Скотт, герцог Монмут (1649–1685) — незаконный сын Карла II и Люси Уолтерс. В царствование Иакова II поднял мятеж, пытаясь захватить престол, но был разбит и казнен.

(обратно)

880

Портсмут — порт в Англии, на берегу пролива Ла-Манш.

(обратно)

881

Джордж Вильерс, герцог Бакингем (1628–1687) — фаворит короля Карла II, драматург-любитель.

(обратно)

882

Самюэль Пепис (Пипс; 1633–1703) — английский мемуарист, чиновник Адмиралтейства.

(обратно)

883

Беллона — в древнеримской мифологии богиня войны.

(обратно)

884

Высший орден британского рыцарства.

(обратно)

885

Совет при монархе, рассматривавший дела без участия парламента.

(обратно)

886

Оливер Кромвель (1599–1658) — вождь Английской революции, с 1653 г. лорд-протектор Англии.

(обратно)

887

При Данбаре 3 сентября 1650 г. и при Вустере 3 сентября 1651 г. английские войска под командованием Кромвеля разбили шотландцев, восставших после казни Карла I и провозглашения республики.

(обратно)

888

Голландский адмирал, погиб в сражении с англичанами 3 июня 1665 г.

(обратно)

889

«Мужа, необычайно сведущего в военном деле» (лат.).

(обратно)

890

Карл II Стюарт (1630–1685), старший сын казненного короля Карла I, с 1660 г. король Англии.

(обратно)

891

4 апреля 1660 г. Карл II перед возвращением в Англию опубликовал в голландском городе Бреда декларацию, где гарантировал амнистию участникам революции и свободу вероисповедания. Однако после возвращения короля декларация быстро начала нарушаться.

(обратно)

892

Эдуард Хайд Кларендон, граф (1609–1674) — английский политический деятель и историк, в 1660–1667 гг. первый министр Карла II, автор «Истории мятежа и гражданских войн в Англии».

(обратно)

893

То есть после возведения на трон Карла II и восстановления монархии в Англии.

(обратно)

894

В действительности (лат.).

(обратно)

895

Томас Харрисон (1606–1660) — сын мясника, генерал парламентской армии, радикальный республиканец. Выступал против диктатуры Кромвеля. После Реставрации как член трибунала, осудившего на казнь Карла I, исключен из Акта об амнистии и казнен.

(обратно)

896

Джон Ламберт (1619–1683) — генерал парламентской армии, после отречения от власти сына Кромвеля, Ричарда, вступил с Монком в противостояние, окончившееся возведением последним на трон Карла II. Вопреки словам Сабатини, не был казнен после Реставрации.

(обратно)

897

Генри Вейн Младший (1613–1662) — лидер индепендентов, наиболее радикального направления пуритан, в парламенте. После Реставрации исключен из Акта об амнистии и казнен.

(обратно)

898

Замок-крепость в Лондоне, до 1820 г. главная государственная тюрьма.

(обратно)

899

«Ничего женского, кроме тела» (лат.).

(обратно)

900

То есть собственно Индии и Вест-Индии, английских колоний в Америке.

(обратно)

901

Имеется в виду расшифровка греческого слова «ихтиос» (рыба) как последовательности начальных букв в словах греческой фразы «Иисус Христос, Сын Божий, Спаситель».

(обратно)

902

Герой английской народной сказки.

(обратно)

903

Прозвище жены Монка.

(обратно)

904

Существующий (лат.).

(обратно)

905

Возможный (лат.).

(обратно)

906

Элджернон Сидни (1622–1683) — военный и публицист, сторонник парламента. Эмигрировал во время Реставрации. Спустя шесть лет после возвращения в Англию казнен за участие в заговоре против короля.

(обратно)

907

Джордж Этеридж (1635?–1691) — драматург эпохи Реставрации, прославился скандальными похождениями.

(обратно)

908

Т. е. главой судебной и исполнительной власти в графстве.

(обратно)

909

Джон Драйден (1631–1700) — английский драматург.

(обратно)

910

Питер Лели (Питер ван дер Фес; 1618–1680) — голландский художник, работал в Англии.

(обратно)

911

Не торопи дело (фр.).

(обратно)

912

Франческо Петрарка (1304–1374) — итальянский поэт эпохи Возрождения; многие его стихотворения посвящены его возлюбленной Лауре де Новес.

(обратно)

913

Нелли (Элинор) Гуинн (1650–1687) — английская актриса, любовница Карла II.

(обратно)

914

Чарлз Седли (1639?–1701) — поэт эпохи Реставрации, прославившийся своим распутством.

(обратно)

915

Джон Уилмот Рочестер, граф (1647–1680) — английский поэт, фаворит Карла II.

(обратно)

916

Аттическая соль — восходящее к Античности выражение, означающее утонченный юмор.

(обратно)

917

Цирцея — в греческой мифологии волшебница, превращавшая людей в свиней при помощи колдовского напитка.

(обратно)

918

Одним из подвигов героя греческих мифов Геракла была расчистка конюшен царя Элиды Авгия, для чего он пустил через них воды двух рек. В переносном смысле «авгиевы конюшни» — символ запущенного беспорядка.

(обратно)

919

Темпл-Бар — деревянные ворота, стоявшие у лондонского района, где находились конторы стряпчих.

(обратно)

920

До организации централизованных полицейских учреждений на Боу-стрит в Лондоне в XVII–XVIII вв. располагались конторы сыщиков.

(обратно)

921

Велиал — в Библии демоническое существо, дух разврата и разрушения.

(обратно)

922

Отец фигурирующего в романе герцога Бакингема, Джордж Вилльерс, герцог Бакингем (1592–1628), был фаворитом Карла I, наделившего его практически неограниченной властью. Ненавидимый народом, герцог был убит морским офицером Джоном Фелтоном.

(обратно)

923

Пуритане носили короткую стрижку, за что получили прозвище «круглоголовые».

(обратно)

924

Йомены — свободные крестьяне в Англии XIV–XVIII вв.

(обратно)

925

Штатгальтер (стадхаудер) — титул верховного правителя республиканских Нидерландов.

(обратно)

926

Прозвище Карла II.

(обратно)

927

Имеется в виду античный миф, в котором Юпитер проник к аргосской царевне Данае, запертой отцом, в виде золотого дождя, после чего она родила героя Персея.

(обратно)

928

Харуич — город в Англии, в графстве Эссекс, на побережье Северного моря.

(обратно)

929

Портовый район Лондона на берегу Темзы.

(обратно)

930

Уильям Чиффинч (1602?–1688) — приближенный Карла II, сводник и интриган.

(обратно)

931

Нонконформисты — в Англии XVII в. религиозные диссиденты (обычно пуритане), не принадлежащие к господствующей Англиканской церкви.

(обратно)

932

Сладкое (фр.).

(обратно)

933

Джон Саклинг (1609–1642) — английский поэт.

(обратно)

934

Бобадил — забияка-капитан из пьесы Бена Джонсона «Вся в своем нраве».

(обратно)

935

Пистоль — собутыльник сэра Джона Фальстафа в пьесах У. Шекспира «Генрих IV», «Генрих V» и «Виндзорские проказницы».

(обратно)

936

Пандар — в греческой мифологии троянский стрелок из лука, нарушивший перемирие между троянцами и греками. В пьесе У. Шекспира «Троил и Крессида» — дядя Крессиды, сводник.

(обратно)

937

Тайберн — до 1783 г. место публичных казней в Лондоне.

(обратно)

938

Деррик — лондонский палач в XVII в.

(обратно)

939

Ко мне! (фр.)

(обратно)

940

Вышибайте дверь! (фр.)

(обратно)

941

Рукопашная схватка (фр.).

(обратно)

942

Точильный камень любви (лат.).

(обратно)

943

Пока живем, надеемся (лат.).

(обратно)

944

Фрэнсис Тереза Стюарт Ленокс, герцогиня Ричмонд (1647–1702) — любовница Карла II по прозвищу Прекрасная Стюарт.

(обратно)

945

Имеется в виду евангельская притча о трех рабах, которым хозяин перед отъездом дал несколько талантов (вес серебра). Первые два пустили их в дело и получили еще столько же, третий зарыл свой талант в землю и был наказан хозяином.

(обратно)

946

Одно из наименований злого духа.

(обратно)

947

Макиавелли Никколо ди Бернардо (1469–1527) — итальянский политический деятель и историк. В своем трактате «Князь» (в другом переводе — «Государь», опубл. в 1532 г.) сформулировал теорию идеального монархического государства, уделив много места дипломатическому искусству и основам внешней политики.

(обратно)

948

Счастливчик Белларион (итал.).

(обратно)

949

Жизнь и деяния Беллариона (лат.).

(обратно)

950

Сократовский — от имени одного из самых знаменитых античных философов Сократа.

(обратно)

951

Ормузд (правильно — Ормазд, другое, персидское имя — Ахурамазда; буквально: «господь премудрый») — так в иранской мифологии называется верховное божество.

(обратно)

952

Ахриман — верховное божество зла в иранской мифологии.

(обратно)

953

Ломбардия — область в Северной Италии, между Альпами и Апеннинами.

(обратно)

954

Прочен мир в келье, но путь туда лежит через многие скорби (лат.).

(обратно)

955

Здесь речь идет не о крупном приморском городе, а о маленьком городке, Ливорно-Веррарис, расположенном на северо-западе Италии, в Пьемонте, в верховьях р. По.

(обратно)

956

Августинцы — здесь: конгрегация отшельников, возникшая в Северной и Центральной Италии в XII в. и оформившаяся в монашеский орден в 1256 г.

(обратно)

957

Монте-Роза — горный массив в Альпах, на границе Италии и Швейцарии (высота 4634 м).

(обратно)

958

Минориты, то есть «меньшие братья» — прозвище монахов францисканского ордена.

(обратно)

959

Мир тебе (лат.).

(обратно)

960

И тебе, брат, мир (лат.).

(обратно)

961

Будь благословен (лат.).

(обратно)

962

Манна небесная — согласно Библии, пища израильтян во время их странствования по пустыне после исхода из плена египетского; «нечто мелкое, круповидное… как иней на земле» (Исход, гл. 16, ст. 14.) Современные биологи отождествляют манну со сгущающейся в климате пустыни медвяной росой живущей на тамарисках манной щитовки.

(обратно)

963

Святой Франциск Ассизский (1181–1226) — сын богатого купца из итальянского городка Ассизи, отказавшийся от состояния и ушедший проповедовать евангельские истины по разным землям Западной Европы; основатель монашеского ордена нищенствующих монахов, получившего впоследствии его имя; один из популярнейших в Италии католических святых.

(обратно)

964

Касале — современный город Касале-Монферрато, на западе Ломбардии, на берегу р. По.

(обратно)

965

Благословен Бог (лат.).

(обратно)

966

Благодарим Господа (лат.).

(обратно)

967

Морея — так в средние века и в эпоху Возрождения назывался греческий полуостров Пелопоннес; очевидно, речь идет о династических обязательствах Монферрато перед византийской императорской династией (Палеологами).

(обратно)

968

Гибеллины — прозвище, данное в Италии XII в. сторонникам германских императоров; эта «партия» состояла в основном из представителей феодальной аристократии. Само слово произведено от искаженного родового имени императора Священной Римской империи Конрада Вайбелингена.

(обратно)

969

Гвельфы (от нем. Whelf — «волчонок», то есть выкормыш волчицы, покровительницы Рима) — сторонники папы и итальянской независимости. Ожесточенное противостояние гвельфов с гибеллинами разделяло всю страну на протяжении XII–XV вв. Основу «партии» гвельфов составляло торгово-ремесленное население городов.

(обратно)

970

Итальянское имя Иларио восходит к латинскому Hilarius, возникшему от прилагательного hilaris («веселый», «бодрый»).

(обратно)

971

Белларио — имя, составленное из двух итальянских слов: bello («красивый», «прекрасный») и aria («внешность», «наружность»).

(обратно)

972

Лига — в Италии такой меры длины не было; речь идет об итальянской миле, которая в Северной Италии равнялась 1460 м.

(обратно)

973

Монферрато — историческая область в Пьемонте (главным образом на территории современной провинции Алессандрия). Самостоятельное государство (маркизат) образовалось в конце X — начале XI в. На протяжении своей истории Монферрато резко меняло свою площадь, занимая земли вдоль верхнего течения По и вдоль ее правого притока Танаро; временами владения маркизов Монферратских доходили до Лигурийского моря и вплотную приближались к Турину. Позднее, в XVI в., маркизат был преобразован в герцогство.

(обратно)

974

Господин (при обращении) (итал.).

(обратно)

975

Флорин — золотая монета, чеканившаяся во Флоренции с 1252 г. и имевшая на лицевой стороне изображение цветка (лилии, герба города), откуда и название монеты. Вес флорина составлял 3, 53 г. В 1294 г. в Венеции начали чеканить свои золотые монеты, получившие название дукатов, которые по весу были вскоре приравнены к флоринам, так что обе эти денежные единицы стали взаимозаменяемы.

(обратно)

976

Савойя — историческая область во Франции, однако в рассматриваемый в романе временной отрезок была самостоятельным графством и включала в свой состав итальянский ныне Пьемонт; позднее стала герцогством, а в XVIII в. вошла в состав Сардинского королевства. Окончательно включена в состав Франции в 1860 г.

(обратно)

977

Павел, отрекающийся от Петра — напоминание о размолвке двух апостолов в Антиохии относительно взаимоотношений язычников и последователей Иисуса Христа. (Послание св. апостола Павла к галатам, гл. 2, ст. 11 и след.).

(обратно)

978

Спартанский образ жизни — речь идет о спартиатах, полноправных членах общины древнегреческого рабовладельческого государства Спарта. Спартиаты с детства воспитывались воинами — довольствующимися малым, привыкшими к лишениям, невосприимчивыми к невзгодам, храбрыми, мужественными и сильными, готовыми выполнить любой приказ военачальника.

(обратно)

979

Туника — речь идет, разумеется, не об античном одеянии, а о рубашке из тонкой ткани, с длинными рукавами, собранной в складки; правильнее эту часть одежды было бы называть камзолом.

(обратно)

980

Дриада — в греческой мифологии нимфа, покровительница деревьев.

(обратно)

981

Камеристка — так в некоторых странах Южной Европы называлась придворная дама при княжеском или королевском дворе, обычно — доверенное лицо своей патронессы.

(обратно)

982

Хорал — у католиков: одноголосное песнопение. Григорианским хорал называется по имени Григория Великого, автора одного из первых сборников церковных песнопений, где были собраны переработанные старинные греко-латинские мелодии.

(обратно)

983

Великий Оттон — похоже, автор имеет в виду Оттона I Брауншвейгского, ставшего германским императором под именем Оттона IV (1182–1218); поддержанный гвельфами, он боролся за признание папой своего императорского титула в обмен на ряд итальянских владений. Однако, утвердившись на престоле, он рассорился с папой из-за прав на владение Сицилийским королевством.

(обратно)

984

Великий крестоносец Гульельмо — это Гульельмо V Старый, маркиз Монферратский (1135–1188), участник Второго крестового похода; в конце жизни вернулся на Восток, где в 1185 г. попал в плен и умер в неволе.

(обратно)

985

Джованни Справедливый — маркиз Монферратский Джованни II (1338–1372). Виоланта — дочь «великого» маркиза Гульельмо VII (1253–1292), вышедшая замуж за императора Восточной Римской (или Византийской) империи Андроника Палеолога. Теодоро I правил в 1305–1338 гг.

(обратно)

986

Джангалеаццо (в традиционном написании — Джан Галеаццо) Висконти (1351–1402) — герцог Миланский (с 1395) и Ломбардский (с 1397).

(обратно)

987

Альберто Эсте — похоже, автор имеет в виду основателя рода Альберто Аццо II дельи Обертенсе (умер в 1097), принявшего имя по одному из своих владений — Эсте.

(обратно)

988

Франческо Гонзага — речь идет о Франческо I, генеральном капитане Мантуи (1382–1487; капитаном в средневековой Италии называли любого военачальника).

(обратно)

989

Камергер — высокое придворное звание при княжеском или монаршем дворе.

(обратно)

990

Кому это выгодно? (лат.).

(обратно)

991

Гордиев узел — знаменитая задача древности, которую поставил фригийский царь Гордий, завязав узел на ярме повозки. Оракул предсказал, что человек, распустивший этот узел, будет владеть Азией. Согласив легенде, Александр Македонский решил задачу, разрубив узел мечом.

(обратно)

992

Фома Неверующий — один из первых учеников Иисуса Христа апостол Фома. В Евангелии от Иоанна (Ин., 20, ст. 25) содержится рассказ о том, как Фома не поверил свидетельству других апостолов о воскресении своего учителя, пока — при втором явлении воскресшего Христа своим ученикам — не убедился в этом лично.

(обратно)

993

Фут — английская мера длины, равная 30,48 см.

(обратно)

994

Госпожа (итал. сокр. от «мадонна»).

(обратно)

995

Собственно говоря, роль Милана как культурного и хозяйственного центра Северной Италии постоянно усиливалась, с середины XII в., со времени создания Ломбардской лиги городов; так что расцвет Миланского герцогства, о котором говорит автор, вызван не только деятельностью Джангалеаццо Висконти.

(обратно)

996

Абруцские Апеннины — часть горной системы Апеннин, расположенная к востоку и северо-востоку от Рима, между итальянской столицей и Адриатическим морем.

(обратно)

997

Кондотьер — так называли в Италии предводителя наемного военного отряда, обычного элемента политического пейзажа Италии в XIV–XVI вв. (Автор называет сам отряд «кондоттой», что не совсем так; итальянское слово «condotta» означало транспортировку товаров — очень редко людей — из одного города в другой; так же называли и цену этого перевоза, так что «кондотьер» в первоначальном смысле значило всего лишь «человек, получивший плату за доставку определенной партии товара»).

(обратно)

998

Незаконнорожденный (фр.).

(обратно)

999

В руки Твои, Господи… (лат.).

(обратно)

1000

«Кане» означает по-итальянски «собака».

(обратно)

1001

Колокольню церкви Сен-Готардо построил в 1336 г. зодчий Ф. Пекорари.

(обратно)

1002

Новые ворота (итал.).

(обратно)

1003

Церковь (базилика) Сант-Амброджо возводилась с 824 г.: алтарная часть — в 824–859 гг., основная часть — 1094 г., своды — начало XII в., барабан и купол — 1196 г., звонница — IX и XII вв.; церковь была достроена в конце XV — начале XVI в.

(обратно)

1004

Имеется в виду Августин Блаженный (354–430), один из крупнейших мыслителей раннехристианской церкви, автор «Исповеди», в которой показан процесс становления личности верующего; причислен к отцам католической церкви.

(обратно)

1005

Во второй половине XV в. на месте замка Висконти был выстроен замок Сфорца (Кастелло Сфорцеско).

(обратно)

1006

Кастелян — здесь: управляющий замком.

(обратно)

1007

«Ускользнуть от Сциллы…» — то есть, избежав меньшей опасности, попасть в гораздо более серьезную беду, «из огня да в полымя».

(обратно)

1008

Правило, изречение (лат.).

(обратно)

1009

В битве под Платеями (город в греческой области Беотии) греческие войска под командованием Павсания и Аристида одержали победу над персидской армией (479 до н. э.).

(обратно)

1010

Здесь речь идет о начальном периоде Пелопоннесской войны (431–421 до н. э.).

(обратно)

1011

Тальякоцца — город в Абруццах, возле которого 23 августа 1268 г. произошло сражение между шеститысячной армией гибеллинов, сторонников Коррадино Свевского, и войсками Карла Анжуйского, которое закончилось победой французов, несмотря на то что они были в меньшинстве; Коррадино эта битва стоила свободы и жизни.

(обратно)

1012

В битве под Земпахом, в 1386 г., швейцарцы одержали победу над австрийцами.

(обратно)

1013

Неофит — здесь: новый сторонник какого-либо учения или общественного движения.

(обратно)

1014

Святки — время между двумя важнейшими христианскими праздниками — Рождеством Христовым и Крещением.

(обратно)

1015

«Персей, спасающий Андромеду из пасти дракона» — намек на древнегреческий вариант широко распространенного в европейских странах мифа.

(обратно)

1016

Тиран — в средневековой Италии так называли правителя города, захватившего власть насильственным путем, без какого-либо законного права на нее.

(обратно)

1017

Биче — уменьшительное от имени Беатриче.

(обратно)

1018

Миланская коммуна — коммунами в средние века назывались в Западной Европе самоуправляющиеся города; этот тип общественно-административного устройства сложился в XI в., в процессе борьбы горожан с феодалами, но для XIV в. такой термин уже является анахронизмом, поскольку тогда коммуны полностью подчинились власти сюзерена, что, кстати, хорошо показано в романе. У Сабатини речь идет просто о городском муниципалитете.

(обратно)

1019

Кондотта (итал.) — договор государства с наемным войском; у автора употреблено как обозначение отряда наемников.

(обратно)

1020

Камарилья — группа влиятельных придворных, придворная клика.

(обратно)

1021

Сольдо — от «солид», так называлась золотая монета франкских королей. В XIV в. солиды (в германских странах стали называться шиллингами) стали чеканить из серебра многие европейские государства.

(обратно)

1022

Эвфемизм — слово (или выражение), заменяющее другое, неуместное в данной обстановке либо слишком грубое.

(обратно)

1023

Баллиста — греко-римская военная машина, метательное орудие для стрельбы камнями или большими дротиками.

(обратно)

1024

Моргартен — горный хребет в Швейцарии, в кантоне Цуг, у подножия которого швейцарцы в 1315 г. одержали победу над Леопольдом Австрийским, защитив свою независимость.

(обратно)

1025

Ярд — английская мера длины, равная 91, 44 см.

(обратно)

1026

Реквием — заупокойная служба у католиков

(обратно)

1027

Глас народа — глас Бога (лат.).

(обратно)

1028

Эпикуреец — человек, видящий цель и смысл жизни в наслаждении и удовольствиях.

(обратно)

1029

Сикофант — здесь: доносчик, клеветник.

(обратно)

1030

Акколада — удар, который наносили шпагой или мечом плашмя по плечам рыцарям при церемонии их посвящения (ит. accolata, от collo — «шея»).

(обратно)

1031

Иуда Искариот, предавший своего учителя Иисуса Христа, через несколько дней был найден повешенным.

(обратно)

1032

Мастиф (исп. mastino) — большая, рослая собака, коренастая, с короткой мордой и круглой головой, сильная и активная. В кинологии разделяется на породы: английские, испанские и неаполитанские доги.

(обратно)

1033

Крепость на горе, цитадель (итал.).

(обратно)

1034

Данайцы — общее название греческих войск, осаждавших Трою.

(обратно)

1035

Аполлодор Афинский — грамматик и филолог II в. до н. э., известен компилятивными трудами по общей истории, а также по истории литературы, философии, религии; основныепроизведения — стихотворные «Хроники» в 4 книгах и религиозно-мифологическая энциклопедия «О богах» в 24 книгах.

(обратно)

1036

Дифирамб — в Древней Греции так называлась хоровая культовая песнь в честь бога Диониса; в переносном смысле — преувеличенная похвала, восторженное славословие.

(обратно)

1037

Шпалера — здесь: декоративная занавеска с рисунком, выполненным ручным способом.

(обратно)

1038

Вергилий (или Виргилий; 70–19 до н. э.) — крупнейший римский поэт, автор эпической поэмы «Энеида».

(обратно)

1039

Лукреций — имеется в виду Тит Лукреций Кар (ок. 99–55 до н. э.) — римский поэт и философ-материалист, автор прославленной философской поэмы «О природе вещей».

(обратно)

1040

Апулей — древнеримский писатель II в. н. э., автор знаменитого романа «Метаморфозы», известного также под названием «Золотой осел».

(обратно)

1041

Петроний Гай (умер в 66 г.) — латинский писатель галльского происхождения, ведший роскошную жизнь при дворе императора Нерона, прозванный «Арбитром элегантности»; ему приписывается авторство романа «Сатирикон», дошедшего до наших дней не полностью. «Ужин Тримальхиона» — глава из этого романа.

(обратно)

1042

Гораций (Квинт Гораций Флакк, 65-8 до н. э.) — крупнейший римский поэт, автор популярных в его время сатир и торжественных од, а также философских писем и трактата «Наука поэзии».

(обратно)

1043

Управление, режим (но может означать также «толпа», «множество») (итал. reggimento).

(обратно)

1044

Стигийский — относящийся к реке Стикс, как называлась в греческой мифологии одна из рек подземного мира; переносн. — адский.

(обратно)

1045

Эсте Феррарский — речь идет о Никколо III (1393–1441), вступившем на престол в 9-летнем возрасте при поддержке Венеции; после смерти Джангалеаццо Висконти ему удалось значительно расширить свои владения.

(обратно)

1046

Пиччинино Никколо (1380–1444) — капитан наемников, сначала служивший у Браччо да Монтоне, потом на короткое время перешедший на службу к Флорентийской республике, с 1425 г. — на службе у Филиппе Марии Висконти.

(обратно)

1047

Сфорца — речь идет о Муцио Аттендоле Сфорце, графе Котиньола, основателе знаменитого итальянского княжеского рода; умер в 1424 г.

(обратно)

1048

Ментор — друг Одиссея, героя одноименной древнегреческой эпической поэмы, и воспитатель его сына Телемаха; его имя стало нарицательным для обозначения мудрого и заботливого наставника.

(обратно)

1049

Синьория (итал. «господство», «власть») — историческая административная структура, пришедшая на смену коммуне.

(обратно)

1050

Сибарит — изнеженный, праздный, окруженный роскошью человек (по названию древнегреческой колонии Сибарис, в которой богатые люди славились роскошной и праздной жизнью).

(обратно)

1051

Бомбарда — одно из самых первых артиллерийских орудий, с литым бронзовым или железным стволом; бомбарды стреляли вначале железными стрелами; одновременно в заряд закладывались свинцовые или оловянные шарики, а также камешки гальки.

(обратно)

1052

Ленное владение (лен) — наследственное земельное владение, пожалованное сеньором своему вассалу на условиях несения последним службы (главным образом — военной).

(обратно)

1053

Речь идет о готическом дворце Галеаццо II Висконти, сооруженном в 1360–1365 гг., квадратном в плане, с башнями по углам; строительство его приписывается Бернардо да Венеция и Якобелло далле Масенье.

(обратно)

1054

Петрарка Франческо (1304–1374) — великий итальянский поэт и гуманист; один из создателей итальянского литературного языка.

(обратно)

1055

Камка — старинная восточная шелковая ткань с узорами.

(обратно)

1056

«Триумф Любви» — часть начатого Петраркой в 1352 г. и незаконченного цикла из шести поэм; «Триумф Любви» — только одна из них, найденная в бумагах поэта после его смерти.

(обратно)

1057

Принятое в Италии название шахматной фигуры слон.

(обратно)

1058

Намек на вопрос, заданный, согласно евангелической традиции, Иисусу Христу римским прокуратором Иудеи Понтием Пилатом: «Что есть истина?»

(обратно)

1059

Ювенал Децим Юний (I–II вв. н. э.) — крупнейший римский поэт-сатирик.

(обратно)

1060

Вегеций — латинский писатель II в., автор популярного «Трактата о военном искусстве».

(обратно)

1061

Праздник Всех святых католическая церковь отмечает 1 ноября.

(обратно)

1062

Фашины — пучки хвороста, перевязанные прутьями или мягкой проволокой; в войнах минувших времен применялись в т. ч. и для формирования оборонительных рвов.

(обратно)

1063

Мир вам (лат.).

(обратно)

1064

Пьяцетта (точнее — Пьяццетта; итал. «маленькая площадь») — речь идет о венецианской Пьяццетта-Сан-Марко, или площади Св. Марка, расположенной возле одноименного собора. Вплоть до XVI в. здесь совершались публичные казни.

(обратно)

1065

Фукидид (ок. 460–395 до н. э.) — крупнейший древнегреческий историк, автор «Истории Пелопоннесской войны»; для его трудов характерны тщательность и точность в изложении фактов, попытки материалистических исторических обобщений.

(обратно)

1066

Всеми правдами и неправдами (лат.).

(обратно)

1067

Пороховой заговор (5 ноября 1605 г.) — был устроен католиками с целью убийства короля Якова I. В назначенный день, когда король должен был прибыть на заседание парламента, под здание заложили бочки с порохом. Однако заговор был раскрыт.

(обратно)

1068

Гай Фокc — глава Порохового заговора.

(обратно)

1069

Иносказательное название римско-католической церкви.

(обратно)

1070

У английских аристократов принято несколько способов номинации: а) личным именем и родовой фамилией; б) унаследованным титулом, часто соответствующим названию родового поместья; в) пожалованным монархом титулом, если последний по рангу выше наследственного. Все эти способы использованы Р.Сабатини. Так, Роберт Карр со временем становится виконтом Рочестером, а еще позже — графом Сомерсетом. Один персонаж носит то имя Роберта Сесила, то графа Солсбери. То же можно сказать про графиню Эссекс (Френсис Говард), графа Нортгемптона (Генри Говард), графа Эссекса (Роберт Деверо) и т. д.

(обратно)

1071

Джон Рутвен, третий граф Гаури, и его брат Александр были убиты 5 августа 1600 г. при таинственных обстоятельствах в своем поместье, когда его неожиданно посетил охотившийся поблизости король (тогда еще шотландский) Яков. Официальная версия гласила: братьев зарубила королевская свита, когда обнаружилось, что они хотят убить Якова.

(обратно)

1072

Феб (лат.), или Аполлон (греч.) — один из важнейших греческих богов: с древних времен отождествлялся с Солнцем, почитался также как бог весны, морских путешествий, ворожбы и предсказаний, музыки и танца, покровитель земледелия и скотоводства, хранитель здоровья людей.

(обратно)

1073

Сквайр — здесь: оруженосец рыцаря; дворянин, готовящийся к получению рыцарского звания.

(обратно)

1074

Риччо Давид — итальянский авантюрист, сумевший стать доверенным лицом Марии Стюарт и одним из первых вельмож шотландского двора. Убит вельможами-заговорщиками в Холируде, резиденции шотландских королей, 9 марта 1566 г.

(обратно)

1075

Лорд-камергер (англ. — Lord Chamberlain) — важный чиновник при королевском дворе, член правительства, пэр Англии, член Тайного совета; от него зависело назначение на большинство государственных должностей.

(обратно)

1076

Анна Датская — дочь датского короля Фредерика II, с 1589 г. жена Якова I.

(обратно)

1077

Стрэнд — одна из главных улиц Лондона.

(обратно)

1078

Оксфордский и Кембриджский университеты состояли из нескольких отдельных колледжей.

(обратно)

1079

Один из четырех «Судебных иннов», корпораций барристеров; барристер — адвокат, имеющий право выступать в высших судах.

(обратно)

1080

Титул главы городской администрации Лондона.

(обратно)

1081

Вестминстер — комплекс зданий на берегу Темзы, в юго-западной части тогдашнего Лондона, включающий в себя Вестминстерское аббатство. Вестминстерский дворец (парламент), Бекингемский дворец (резиденция английских королей) и др.

(обратно)

1082

Гольбейн (Хольбейн) Ханс Младший (ок. 1497–1543) — великий немецкий художник, один из крупнейших мастеров германского Возрождения. С 1532 г. жил в Лондоне, в 1536 г. был назначен придворным художником Генриха VIII.

(обратно)

1083

Рейли Уолтер (1552–1618) — английский государственный деятель, путешественник и писатель. В 1604 г. за участие в заговоре, устроенном с целью возведения на престол Арабеллы Стюарт, приговорен к смертной казни, которая была заменена тюремным заключением. Выйдя из Тауэра, отправился в Южную Америку на поиски сказочной страны Эльдорадо, но занялся грабежом испанских колоний, за что и был казнен по возвращении на родину — по формально не отмененному приговору 1604 г.

(обратно)

1084

То overbury (англ.) — здесь: глубоко погружать, глубоко закапывать.

(обратно)

1085

Согласно Евангелию, Иоанн Креститель, пророк и предшественник Христа, был казнен по желанию дочери иудейской царицы Иродиады. Отрубленную голову пророка показали гостям праздничного пира, устроенного во время казни царем Иродом.

(обратно)

1086

Мускатное вино из окрестностей французского города Фронтиньяна на побережье Средиземного моря.

(обратно)

1087

Флашинг, Брель — старинные названия городов Флиссинген и Брил.

(обратно)

1088

Государственный секретарь (а ныне — премьер-министр) также является первым лордом казначейства.

(обратно)

1089

Изречение, встречающееся у многих античных писателей. В приведенной форме заимствовано из «Контроверсий», сборника судебных речей римского риторика Марка Аннея Сенеки.

(обратно)

1090

Лукиан — древнеримский поэт, автор неоконченной исторической поэмы «Фарсалия», посвященной гражданской войне в I в. до н. э. и направленной против самовластия императоров.

(обратно)

1091

Бен (Бенджамин) Джонсон (1573–1632) — английский драматург, поэт, теоретик драмы.

(обратно)

1092

Понятие «нонконформизм» появилось гораздо позже. В 1662 г. парламент по указанию Карла II принял Акт о единообразии в богослужении: к церковной службе допускались лишь священники англиканского вероисповедания. Лица, не подчинившиеся этому акту, стали называться нонконформистами.

(обратно)

1093

Левеллеры («уравнители») — радикальная политическая группировка, которая выражала интересы мелких и средних собственников.

(обратно)

1094

В кельтской и древнегерманской мифологии легкое, подвижное существо, олицетворяющее стихию воздуха.

(обратно)

1095

Матерью короля Якова I была шотландская королева Мария Стюарт, лишенная престола королевой Елизаветой I Английской и после многолетнего заключения казненная в 1587 г.

(обратно)

1096

Мастиф — старинная английская порода крупных догообразных собак.

(обратно)

1097

Баронет — титул, являвшийся переходным от низшего дворянства (джентри) к аристократам.

(обратно)

1098

Неточность автора: обращение «сир» (ваше величество) употреблялось только по отношению к королю.

(обратно)

1099

Родник у подножия горы Парнас. В Древней Греции был посвящен музам и богу Аполлону; по преданию, его вода приносила вдохновение.

(обратно)

1100

Орден Подвязки (точнее: орден Святого Георгия) — высшая награда Англии. Учрежден королем Эдуардом III 19 января 1350 г. Число кавалеров ордена (кроме иностранных) не превышало 25. Название получил по темно-синей бархатной ленте с девизом ордена, которая прикреплялась пряжкой ниже левого колена.

(обратно)

1101

Фрэнсис Бэкон (1561–1626) — английский философ-гуманист и государственный деятель, в 1617–1621 гг. лорд-канцлер; родоначальник английского материализма и опытных наук нового времени.

(обратно)

1102

Персонажи греческой мифологии. Наяды — нимфы источников, ручьев и родников; сатиры — демоны плодородия, входящие в свиту бога Диониса.

(обратно)

1103

Левант (фр. Levant — Восток) — общее обозначение стран Восточного Средиземноморья.

(обратно)

1104

Сивиллы — в греческой мифологии прорицательницы, в экстазе предсказывающие будущее.

(обратно)

1105

Кавалеры ордена Подвязки носили на левой стороне груди серебряную звезду с красным крестом Святого Георгия.

(обратно)

1106

Нарцисс — в греческой мифологии прекрасный, но самовлюбленный юноша. Отвергнутая им нимфа Эхо высохла от горя, от нее остался только голос. В наказание богиня мести Немезида заставила его влюбиться в собственное отражение. Нарцисс не мог оторваться от созерцания своего лика и умер от истощения.

(обратно)

1107

Визави (фр.) — человек, сидящий или стоящий напротив.

(обратно)

1108

Гарольд II Саксонский (1020–1066) — последний англо-саксонский король, погибший в битве с завоевателями — норманнами.

(обратно)

1109

Де-юре (лат.) — юридически; де-факто (лат.) — фактически.

(обратно)

1110

Марциал Марк Валерий (ок.40–ок.102) — древнеримский поэт, признанный мастер эпиграммы.

(обратно)

1111

Горячий напиток из молока, эля, вина или других спиртных напитков, часто с добавлением сахара и специй; употребляется как лакомство или согревающее средство.

(обратно)

1112

В действительности Пороховой заговор был раскрыт случайно, в результате измены лорда Монтигля. Король Яков какого-либо участия в раскрытии заговора не принимал.

(обратно)

1113

Звездная палата — тайный королевский суд, существовавший с 1487 по 1641 г.

(обратно)

1114

Принц Генри умер от брюшного тифа.

(обратно)

1115

Притворщик (фр.).

(обратно)

1116

Имеются в виду солдаты-ветераны, несшие службу в королевском дворце (yeomen of the Guard (англ.)).

(обратно)

1117

Р. Сабатини имеет в виду героя трагедии В. Шекспира «Юлий Цезарь». Кассий руководил заговором республиканцев против римского диктатора, в результате которого Цезарь был убит 15 марта 44 г. до н. э.

(обратно)

1118

Замужние женщины, выступающие в качестве присяжных в особо деликатных случаях.

(обратно)

1119

Кампион Томас (1567–1620) — английский поэт и музыкант.

(обратно)

1120

Мерчант-Тейлорз-холл — здание, где помещается одна из старейших гильдий лондонского Сити — гильдия портных.

(обратно)

1121

В древнегреческой мифологии — прекрасный юноша, которого на охоте смертельно ранил кабан, напущенный богиней Артемидой.

(обратно)

1122

Акколада — обряд посвящения в рыцари.

(обратно)

1123

Джордж — английский вариант имени Георгий. Святой Георгий считается покровителем Англии, его день отмечается 23 апреля.

(обратно)

1124

Кому это выгодно? (лат.).

(обратно)

1125

Сулема — холодная ртуть, крайне ядовитое химическое соединение; обычно используется для дезинфекции.

(обратно)

1126

Старинное название реальгара, одного из самых распространенных минералов мышьяка.

(обратно)

1127

Ногавка — кольцо для охотничьего сокола.

(обратно)

1128

Монтень Мишель де (1533–1592) — знаменитый французский философ и писатель эпохи Возрождения.

(обратно)

1129

Письмо папе Яков I отправил в феврале 1584 г., когда он находился под влиянием партии шотландских католиков.

(обратно)

1130

Коронер — следователь, проводящий дознание в случаях насильственной или скоропостижной смерти.

(обратно)

1131

Тайберн — место публичной казни в Лондоне, на пересечении улиц Оксфорд-стрит и Бэйсуотер-роуд; казни здесь совершались с 1300 по 1783 г.

(обратно)

1132

Должность в английской системе правосудия, соответствующая должности прокурора.

(обратно)

1133

Уайтхолл — улица в Лондоне; ее название используется как переносное обозначение английского правительства, поскольку на ней расположены правительственные учреждения.

(обратно)

1134

Склянка — получасовой промежуток времени, который на морских судах отмечается ударом в судовой колокол; в 4, 8, 12, 16, 20 и 24 часа колокол бьет восемь раз, после чего счет начинается сначала.

(обратно)

1135

Релинги — поручни, перила.

(обратно)

1136

Изначально буканьерами называли охотников на Антильских островах в Карибском море, переселенцев из Европы. В XVII в., когда Карибское море стало главным местом промысла французских и английских пиратов, грабивших испанские суда, слово «буканьер» стало синонимом «пирата». Испанцы не видели разницы между морскими разбойниками и мирными охотниками и стали уничтожать буканьерские поселения. Развязалась настоящая партизанская война, в ходе которой многие буканьеры, лишенные возможности заниматься своим трудом, вступили в союз с флибустьерами (пиратами, хозяйничавшими в Карибском море) и тоже стали заниматься морским разбоем.

(обратно)

1137

Портики — отверстия в борту корабля для артиллерийской стрельбы с нижних палуб.

(обратно)

1138

Кулеврина — длинноствольное артиллерийское орудие, применявшееся для стрельбы на дальние расстояния в XV–XVII вв.

(обратно)

1139

Тафта — гладкая тонкая шелковая ткань.

(обратно)

1140

Рундук — сундучок в каютах и на палубе, в котором хранились мелкие корабельные вещи: флаги, лоты и пр.

(обратно)

1141

Нантский эдикт — юридический акт, подписанный в 1598 г. французским королем Генрихом IV. Согласно эдикту, протестанты («гугеноты») получили право на свободу богослужения (кроме ряда городов, включая Париж), право занимать судебно-административные и военные руководящие должности.

(обратно)

1142

Ямс — клубневая культура, очень похожая на картофель.

(обратно)

1143

Боюсь данайцев, даже дары приносящих (лат.).

(обратно)

1144

Эльдорадо — мифическая страна, изобилующая золотом и драгоценностями.

(обратно)

1145

Фанданго — испанский народный танец, исполняемый с кастаньетами.

(обратно)

1146

Игра слов, основанная на английском написании фамилии майора — Sands, что в переводе на русский означает «песок», «песчаный берег». В устах сэра Генри Моргана, бывалого моряка, в прошлом знаменитого буканьера, морского волка, «сухопутный» звучит как оскорбление и означает «сделанный из песка», или «трухлявый».

(обратно)

1147

Бывший (фр.).

(обратно)

1148

Виктор Амадей III (1726–1796) — король Сардинского королевства и герцог Савойский. Потерпел поражение от французов в битве при Милессимо (1796) и уступил Франции часть Сардинии, Савойю и Ниццу.

(обратно)

1149

После захвата французским генералом Массеной города Кераско 27 мая 1796 г. был заключен Керасский мир, по которому Пьемонт присоединялся к французским владениям.

(обратно)

1150

Уильям Питт Младший (1759–1806) — премьер-министр Великобритании в 1783–1801 и 1804 гг.

(обратно)

1151

Поль Баррас (1755–1829) — один из лидеров Термидорианского переворота 1794 г., директор всех составов Директории.

(обратно)

1152

Лазар Карно (1753–1823) — французский государственный и военный деятель, инженер и ученый, активный участник революции.

(обратно)

1153

Совет пятисот — нижняя палата Законодательного собрания Франции в 1795–1799 гг.

(обратно)

1154

Директория — правительство первой Французской республики в 1795–1799 гг.

(обратно)

1155

Английская королева Анна правила в 1702–1714 гг.

(обратно)

1156

Сент-Джеймсский дворец в Лондоне был королевской резиденцией в 1698–1808 гг.

(обратно)

1157

Английский король Георг III правил в 1760–1801 гг.

(обратно)

1158

Имеется в виду Священная Римская империя.

(обратно)

1159

Одержав в 1796 г. победу при Лоди (Северная Италия), Бонапарт присоединил к владениям Франции Ломбардию.

(обратно)

1160

Совет десяти — орган инквизиции в Венецианской республике, контролировавший деятельность дожа и других учреждений.

(обратно)

1161

Коллегия — руководящий орган венецианского сената, состоявший из 16 человек.

(обратно)

1162

Луи Александр Бертье (1753–1815) — маршал и вице-коннетабль Франции, один из ближайших помощников Наполеона.

(обратно)

1163

Пьер-Франсуа-Шарль Ожеро (1757–1816) — французский военачальник, маршал наполеоновской империи.

(обратно)

1164

Барнаботто — прозвище обедневших венецианских патрициев, селившихся преимущественно в районе Сан-Барнабо́.

(обратно)

1165

Джордж Ромни (1734–1802) — английский художник-портретист.

(обратно)

1166

Большой совет — орган управления в Венецианской республике, состоявший первоначально из 200, а затем из более 2000 представителей финансовой и родовой элиты Венеции. В 1296 г. 49-й дож Пьетро Градениго на несколько лет распустил Большой совет с целью изменить его состав. Большой совет был расширен, но входить в него могли только те представители венецианской знати, чьи фамилии значились в Золотой книге.

(обратно)

1167

Разграбление Константинополя крестоносцами произошло в 1204 г.

(обратно)

1168

Битва при Лепанто (1571) — морское сражение между силами Священной лиги (объединявшей флоты различных итальянских государств с добавлением немецких и испанских кораблей) и флотом Османской империи. Турки понесли серьезное поражение в битве.

(обратно)

1169

Паоло Веронезе (1528–1588) — итальянский художник венецианской школы.

(обратно)

1170

Джованни Беллини (1430–1516) — итальянский художник венецианской школы.

(обратно)

1171

Вечелио Тициан (?–1576) — итальянский художник, живший в Венеции.

(обратно)

1172

Джованни Баттиста Тьеполо (1696–1770) — итальянский художник венецианской школы.

(обратно)

1173

Римские папы традиционно вручали Золотую розу церквам, а также королям, полководцам и другим выдающимся деятелям.

(обратно)

1174

Бенвенуто Челлини (1500–1571) — итальянский скульптор, писатель, живописец, воин и музыкант.

(обратно)

1175

27 июля 1795 г. на полуостров Киберон во Франции высадился десант французских эмигрантов. В сражении при Савенэ 23 декабря 1793 г. силам Вандейского роялистского мятежа было нанесено серьезное поражение.

(обратно)

1176

Франсуа Атаназ Шаретт (1763–1796) — один из предводителей Вандейского мятежа.

(обратно)

1177

Луи Лазар Гош (1768–1797) — генерал наполеоновской армии.

(обратно)

1178

Камбрейская лига (1508–1516) — союз императора Священной Римской империи, папы римского, Людовика XII и Фердинанда Католика (короля Кастилии, Арагона, Сицилии и Неаполя), созданный для борьбы с Венецианской республикой.

(обратно)

1179

Лодовико Манин (1726–1802) — 120-й, и последний, дож Венецианской республики, правивший в 1789–1797 гг.

(обратно)

1180

В истории Венецианской республики было четыре дожа из рода Морозини и четыре дожа из рода Дандоло. Возможно, здесь имеются в виду Доменико Морозини, 37-й дож (1148–1156), и Энрико Дандоло, 49-й дож (1192–1205). Третьим граф, возможно, называет Бартоломео д’Альвиано (1455–1515) — итальянского кондотьера, прославившегося в битвах Венеции против Священной Римской империи.

(обратно)

1181

Фриули — область на севере Италии, принадлежавшая Венецианской республике.

(обратно)

1182

Эй! В гостинице! (итал.).

(обратно)

1183

Совет приглашенных, Прегади — сенат.

(обратно)

1184

Иоганн Петер Больё (1725–1819) — австрийский генерал.

(обратно)

1185

Прокурации — комплекс зданий на площади Святого Марка.

(обратно)

1186

Иоганн Симон Майр (1763–1845) — немецкий композитор.

(обратно)

1187

Карточный термин, означающий увеличение ставки в семь раз.

(обратно)

1188

Карточный термин, означающий увеличение ставки в пятнадцать раз.

(обратно)

1189

Немецкий город Кобленц был одним из опорных пунктов антиякобинских сил, но в 1794 г. был захвачен Францией.

(обратно)

1190

Якопо Тинторетто (1518–1594) — итальянский художник венецианской школы.

(обратно)

1191

Доменико Чимароза (1749–1801) — итальянский композитор.

(обратно)

1192

Изабелла Теоточи Альбрицци (1760–1836) — знатная венецианка, литератор, хозяйка салона, служившего центром литературной и художественной жизни Венеции.

(обратно)

1193

Уго Фосколо (1778–1827) — итальянский поэт, филолог, драматург.

(обратно)

1194

Карло Гоцци (1720–1806) — итальянский писатель и драматург, живший в Венеции.

(обратно)

1195

Дож Манин / Своего не упустит / Мелочен сердцем / Рожден фурланой (итал.). Фурлана — североитальянский народный танец.

(обратно)

1196

Имеется в виду Екатерина II.

(обратно)

1197

В Золотую книгу Венеции вписывали имена депутатов Большого совета.

(обратно)

1198

Дагоберт Зигмунд Вурмзер (1724–1797) — австрийский генерал-фельдмаршал.

(обратно)

1199

Венецианское прозвище офицеров тайной полиции, работавших преимущественно по ночам.

(обратно)

1200

В октябре 1570 г. турки напали на крепость Фамагусту на Кипре, принадлежавшую Венецианской республике. Комендантом крепости был Марк Антоний Брагадин (1523–1571). Под его командованием венецианцы мужественно оборонялись несколько месяцев, но в конце концов им пришлось сдаться; они были казнены или отправлены в рабство.

(обратно)

1201

Джованни Паизиелло (1740–1816) — итальянский композитор.

(обратно)

1202

По одному судим обо всех (лат.).

(обратно)

1203

Лоренцо Панчиери (175?–182?) — итальянский танцовщик и хореограф.

(обратно)

1204

«Все, взявшие меч, мечем погибнут» (Мф. 26: 52).

(обратно)

1205

Йозеф Альвинци (1735–1810) — австрийский генерал-фельдмаршал.

(обратно)

1206

Андре Массена (1758–1817) — французский военачальник, маршал наполеоновской империи.

(обратно)

1207

Жан-Матье-Филибер Серюрье (1742–1819) — генерал наполеоновской армии.

(обратно)

1208

Джованни Маршез ди Провера (1736–1804) — австрийский генерал.

(обратно)

1209

Карл Людвиг Иоганн, эрцгерцог Австрийский, герцог Тешенский (1771–1847) — австрийский полководец.

(обратно)

1210

Синьория — орган управления в средневековых итальянских городах-государствах.

(обратно)

1211

Прототипом Шарля Вийетара, очевидно, служит Эдме Жозеф Вийетар (1774–1828), французский литератор, секретарь Наполеона, секретарь французского посольства в Венеции.

(обратно)

1212

Крыша тюрьмы Пьомби была сложена из свинцовых плит (piombi — по-итальянски «свинец»).

(обратно)

1213

«Благо народа — высший закон» (лат.).

(обратно)

1214

Черт возьми (фр.).

(обратно)

1215

Фи! (фр.)

(обратно)

1216

Подеста — глава администрации в средневековых городах.

(обратно)

1217

Якопо Сансовино (1486–1578) — итальянский скульптор и архитектор.

(обратно)

1218

Уайтхолл — перен. английское правительство.

(обратно)

1219

Повод для войны (лат.).

(обратно)

1220

Жан-Андош Жюно (1771–1813) — французский военачальник.

(обратно)

1221

Франческо Донато — 70-й венецианский дож (1545–1553), Николо да Понте — 87-й дож (1578–1585), Альвизе I Мочениго — 85-й дож (1570–1577).

(обратно)

1222

Горгонейон — древнегреческий амулет с изображением головы горгоны Медузы.

(обратно)

1223

Пою о Лигурийских храбрецах, / Об их оружье, доблести в бою (итал.).

(обратно)

1224

Кондотьер — предводитель наемного военного отряда в Италии XIV–XVI вв., состоявшего на службе у отдельных государей, городов и римских пап.

(обратно)

1225

Балдасар (Балдассаре) Кастильоне (1478–1529) — итальянский гуманист, писатель и дипломат.

(обратно)

1226

Тит Ливий (59 до н. э. — 17 н. э.) — римский историк, автор «Римской истории от основания города».

(обратно)

1227

Вечеллио Тициан (1476/77–1576) — итальянский художник, глава венецианской школы Высокого Возрождения.

(обратно)

1228

«Возвращаясь из Испании» (фр.).

(обратно)

1229

Фердинанд Франческо д’Авалос, маркиз Пескарский (1490–1525) — итальянский кондотьер, испанский генерал, вице-король Сицилии.

(обратно)

1230

Ах, ты! (араб.).

(обратно)

1231

Во имя Аллаха! (араб.).

(обратно)

1232

Молодец! (араб.).

(обратно)

1233

Дукат — золотая монета, которую с 1284 г. чеканили в Венеции.

(обратно)

1234

Камка — старинная шелковая ткань с узорами.

(обратно)

1235

Достоянию повинуемся (лат.).

(обратно)

1236

Лета — в древнегреческой мифологии река в царстве мертвых, испив из которой умершие забывали земную жизнь.

(обратно)

1237

Силен — в древнегреческой мифологии воспитатель и неизменный спутник Диониса.

(обратно)

1238

Стикс — в древнегреческой мифологии река в царстве мертвых, через которую Харон перевозил души умерших.

(обратно)

1239

Элизиум — в древнегреческой мифологии обитель душ блаженных, часть загробного мира.

(обратно)

1240

Склонив колени пред твоей красою (итал.).

(обратно)

1241

«Любя поменьше, честь не так ценил бы» (итал.).

(обратно)

1242

Боюсь данайцев, даже дары приносящих (лат.). — Окончание стиха из «Энеиды», эпической поэмы древнеримского поэта Публия Вергилия Марона (гл. II, 49).

(обратно)

1243

Ифигения — в древнегреческой мифологии дочь микенского царя Агамемнона; чтобы умилостивить гнев богини Артемиды, Агамемнон должен был принести в жертву дочь, но во время жертвоприношения Артемида накрыла Ифигению облаком и унесла в Тавриду, а на ее месте очутилась лань. В Тавриде Ифигения стала жрицей Артемиды.

(обратно)

1244

Менады — в древнегреческой мифологии спутницы Диониса.

(обратно)

1245

Речь идет о знаке ордена Золотого руна — рыцарского ордена, учрежденного в 1430 г. в городе Брюгге, во Фландрии, герцогом Бургундским Филиппом Добрым. Знаком ордена является изображение похищенного аргонавтами в Колхиде золотого руна в виде сделанного из золота барашка.

(обратно)

1246

Гонфалоньеры — в итальянских городах XIII–XV вв. должностные лица, возглавлявшие ополчение городского квартала.

(обратно)

1247

Икар — в древнегреческой мифологии сын искусного мастера Дедала. Чтобы спастись из плена с острова Крит, Дедал сделал для себя и сына крылья, скрепленные воском. Икар поднялся на этих крыльях слишком высоко в небо, приблизившись к солнцу. От жара воск растаял, крылья разлетелись на куски, а Икар упал в море и утонул.

(обратно)

1248

Во многих странах Ближнего Востокаи Северной Африки европейцев называли «франками».

(обратно)

1249

Морион — шлем с высоким гребнем и сильно загнутыми спереди и сзади полями.

(обратно)

1250

Лотофаги — упоминаются в гомеровской «Одиссее». Это мифический народ, живший на острове в Средиземном море. Лотофаги угощали своих гостей сладким лотосом, отведав который путешественники забывали родину и навсегда оставались на острове.

(обратно)

1251

Мусульманский символ веры: «Нет Бога, кроме Аллаха!» (араб.).

(обратно)

1252

Чтобы получить французский престол, Генриху Наваррскому (будущему Генриху IV) пришлось перейти из протестантства в католичество. По преданию, тогда он и произнес знаменитую фразу: «Париж стоит мессы».

(обратно)

1253

Иоанниты — первоначальное название мальтийских рыцарей (по иерусалимскому госпиталю Св. Иоанна, где в XIII в. находилась резиденция ордена).

(обратно)

1254

Банка — здесь: сиденье.

(обратно)

1255

Клянусь Богом и Пресвятой Девой! (исп.) — В давние времена подобный оборот речи рассматривался церковью как богохульство, отсюда возникло его употребление в качестве ругательства.

(обратно)

1256

Слава Небесам! (исп.).

(обратно)

1257

Подражать (следовать) Богу (лат.).

(обратно)

1258

Начальные слова католического гимна, славящего Господа: «Тебя, Господа, хвалим…»

(обратно)

1259

Иксион — в древнегреческой мифологии царь лапидов в Фессалии. Приглашенный Зевсом на Олимп, стал добиваться любви богини Геры, жены Зевса. За что по указанию Зевса был привязан к огненному колесу и обречен вечно на нем вращаться.

(обратно)

1260

Слава Небесам! (исп.).

(обратно)

1261

Марс-мститель (лат.).

(обратно)

1262

Согласно библейской легенде, юный Давид, будущий царь Израиля, сразился с великаном Голиафом, вооруженным мечом и копьем, и победил его, сразив камнем.

(обратно)

1263

Мертвая змея не кусается (лат.).

(обратно)

1264

«Кто делает для всех, тот делает и для себя» (лат.).

(обратно)

1265

Согласно легенде, римский юноша Гай Муций пытался убить Ларса Порсонну (Порсену), царя этрусского города Клузия, который осадил Рим в 509 г. до н. э. Муция схватили и привели к царю. Угрожая пытками, Порсонна требовал выдать сообщников. И тогда Муций опустил правую руку в огонь жертвенника и дал ей сгореть, не издав ни звука. Пораженный этим поступком, царь отпустил Муция на свободу и отступил от Рима, а римские граждане нарекли героя Сцеволой (лат. scaevola — левша).

(обратно)

1266

Гульельмо делла Порта (Фра’Гульельмо дель Пьомбо; 1500(?)–1577) — итальянский скульптор и архитектор.

(обратно)

1267

греха, приведшего к падению некоторых ангелов… — По Библии, грех части ангелов состоял в том, что они не сохранили своего достоинства и оставили свое жилище — небо (Бытие, гл. VI, 2-LXX).

(обратно)

1268

Малый дом — большой покой (лат.).

(обратно)

1269

Тремамондо (итал.) — «Ужасающий мир».

(обратно)

1270

Фортуна — в римской мифологии богиня счастья, удачи.

(обратно)

1271

Одним прыжком, мгновенно (лат.).

(обратно)

1272

«Морнинг Кроникл» (англ.) — «Утренняя хроника», журнал партии вигов, издававшийся с 1769 по 1862 гг. Среди авторов журнала были такие крупные английские писатели, как Р. Шеридан, Чарльз Лэм, Томас Мур, Чарльз Диккенс и В. Теккерей.

(обратно)

1273

Гинея — английская золотая монета, чеканилась с 1663 по 1817 гг.; с 1717 равнялась 21 шиллингу.

(обратно)

1274

Предохранительное устройство, надеваемое на острие рапиры (фр.).

(обратно)

1275

дело происходило в 1791 году, до начала массового исхода из Франции… — Эмиграция французского дворянства приняла массовый характер лишь в 1792 г., после отмены монархии, и особенно в 1793 г., после казни Людовика XVI и Марии-Антуанетты.

(обратно)

1276

Начинайте, господа! (фр.).

(обратно)

1277

Учитель фехтования (фр.).

(обратно)

1278

Черт возьми! (фр.).

(обратно)

1279

Дорогой мэтр (фр.).

(обратно)

1280

(Здесь) Полковой забияка (фр.).

(обратно)

1281

Надо же! (фр.).

(обратно)

1282

Какая подлость! (фр.).

(обратно)

1283

Благодаря августейшему покровительству… — т. е. покровительству членов королевской семьи.

(обратно)

1284

Фехтовальный зал (фр.).

(обратно)

1285

Георг III (1738–1820) — английский король с 1760 г. Георг III участвовал в организации антифранцузской коалиции.

(обратно)

1286

Грабеж Индии… — в XVII–XVIII вв. Индия стала объектом колониальных интересов нескольких европейских стран (Португалии, Голландии, Франции и Англии). После ряда войн со своими соперниками, Англия в конце XVIII в. все прочнее устанавливает свое господство в Индии.

(обратно)

1287

отсутствие щепетильности в матримониальных вопросах… — Согласно дворянским сословным обычаям, браки допускались лишь между членами одного и того же сословия; для дворян считалось предосудительным сочетаться браком с представителями так называемого «третьего сословия» — буржуазии.

(обратно)

1288

Жанлис, графиня де (1746–1830) — воспитательница детей графа Орлеанского, двоюродного брата короля Людовика XVI; автор весьма популярных книг по воспитанию детей.

(обратно)

1289

эти французские лилии — в королевский герб Франции входили лилии; здесь — иронический намек на высокое дворянское происхождение.

(обратно)

1290

кавалер ордена Людовика Святого… — Людовик Святой — король Франции с 1226 по 1270 гг. Его слава личной честности и добродетели принесла ему всеевропейскую известность; в 1295 г. был канонизирован.

(обратно)

1291

Сити — историческое ядро, центральная часть Лондона, место сосредоточения финансовой и торговой деятельности страны.

(обратно)

1292

функции капитула ордена… — В католической духовно-рыцарских орденах капитул — коллегия руководящих лиц.

(обратно)

1293

Месса Святого Духа — Месса — католическая служба. Мессу Св. Духа служили в присутствии высших чиновников и членов рыцарских орденов.

(обратно)

1294

Учитель фехтования (фр.).

(обратно)

1295

Ваш покорный слуга (фр.).

(обратно)

1296

де Пюизе, Жозеф-Женевьев, граф (1755–1827) — один из организаторов движения шуанов.

(обратно)

1297

Питт, Уильям младший (1759–1806), премьер-министр Великобритании в 1783–1801 и 1804–1806 гг. Один из главных организаторов коалиций европейских государств против революционной, а затем наполеоновской Франции.

(обратно)

1298

Конституционалист — приверженец Конституции, основного закона французского государства, который был принят Национальной ассамблеей в 1791 г.

(обратно)

1299

Черт возьми! (фр.).

(обратно)

1300

Прямое попадание, черт возьми! (фр.).

(обратно)

1301

Бретань — провинция на западе Франции; в годы Французской революции была одним из центров движения шуанов — повстанцев-роялистов, боровшихся с революционными войсками.

(обратно)

1302

Пластрон — специально простеганный нагрудник, защищавший фехтовальщика.

(обратно)

1303

Фокс — Ч. Дж. Фокс (1749–1806) — лидер радикального крыла вигов в Великобритании, министр иностранных дел.

(обратно)

1304

Левеллер — член радикальной политической партии в период Английской буржуазной революции XVII в. (до 1647 г. левое крыло индепендентов), объединявшей главным образом мелкобуржуазные городские слои.

(обратно)

1305

Якобинцы — члены Якобинского клуба, выражавшие интересы революционно-демократической буржуазии.

(обратно)

1306

Древо Свободы — дерево, символизировавшее, по представлениям революционеров, свободу.

(обратно)

1307

Уайтхолл — улица в центральной части Лондона, проложенная в XVIII в. на месте сгоревшего Уайтхолльского дворца — основной королевской резиденции до 1697 г., из которого в 1649 г. повели на эшафот короля Карла I и перед которым он был обезглавлен.

(обратно)

1308

Мирабо — граф Оноре-Габриэль-Рикети де Мирабо (1749–1791), деятель французской революции. Был избран депутатом в Генеральные штаты в 1789 г. от третьего сословия. Приобрел популярность обличениями абсолютизма. По мере развития революции Мирабо, сторонник конституционной монархии, стал лидером крупной буржуазии. С 1790 г. — тайный агент королевского двора.

(обратно)

1309

Лорд Э. Фитсджералд (1763–1798) — ирландский патриот, который пытался организовать восстание в Ирландии против английского владычества.

(обратно)

1310

Линкольнз Инн — одна из четырех корпораций судейских чиновников в Лондоне.

(обратно)

1311

Маркизат — владения маркиза. Маркиз — один из высших дворянских титулов Франции и Англии.

(обратно)

1312

до …казни короля в 93 году… — Король Людовик XVI был казнен 21 января 1793 г.

(обратно)

1313

Сангвинократы — букв. «кровавые властители»; саркастическое обозначение якобинцев.

(обратно)

1314

Секвестр — правовое ограничение, налагавшееся на частную собственность дворян в интересах государства.

(обратно)

1315

Ливр — одна из французских монет, с 1667 г. являлся основной денежной единицей во Франции вплоть до перехода к метрической денежной системе.

(обратно)

1316

Конвент — высший законодательный и исполнительный орган Первой французской республики. Действовал с 21 сентября 1792 по 26 октября 1795 гг.

(обратно)

1317

выехал за границу до 1789 года… — т. е. до начала революции.

(обратно)

1318

в корзине Сансона… — Сансоны — Шарль-Анри (1740–1793) и его сын Анри (1767–1840) были королевскими палачами Франции. Шарль-Анри казнил короля Людовика XVI; Анри казнил королеву Марию-Антуанетту.

(обратно)

1319

Принц крови — т. е. член королевской семьи.

(обратно)

1320

Смеха ради (фр.).

(обратно)

1321

Маркиз де Карабас — персонаж сказки Ш. Перро «Кот в сапогах», обогатившийся за счет ловкости своего кота. С маркизом де Карабасом сравнивают владельцев многочисленных имений столь же сомнительных, сколь и его титул.

(обратно)

1322

…«Идущие на смерть приветствуют тебя» — приветствие римских гладиаторов при появлении императора в ложе Колизея. По свидетельству Светония, такими словами должны были приветствовать императора Клавдия гладиаторы, отправлявшиеся на морское сражение, устроенное по случаю окончания работ по сооружению канала для спуска воды из Фуцинского озера в реку Лирис.

(обратно)

1323

на сторону принцев… — Имеются в виду графы Прованский, позднее король Людовик XVIII (1755–1824), коронован в 1814 г., и д’Артуа, позднее король Карл X (1824–1830), которые возглавляли дворянскую эмиграцию и содействовали иностранной интервенции во Францию.

(обратно)

1324

для крестьян Бретани, Нормандии… — Нормандия — провинция на севере Франции, в которой так же, как и в Бретани, было широко распространено во время Французской революции движение шуанов.

(обратно)

1325

Санкюлоты — крайние революционеры, наиболее активные элементы городской бедноты.

(обратно)

1326

Коалиция — союз европейских государств, заключенный против Французской революции и позднее — против Наполеона I. Их было семь, в первую коалицию входили Пруссия, Австрия; после казни Людовика XVI к ним присоединились Англия, Испания, Сардиния и Королевство обеих Сицилии.

(обратно)

1327

девятого термидора… — день внезапного падения Робеспьера. 27 июля 1794 г. Робеспьер несмотря на поддержку Парижской Коммуны был свергнут Конвентом при подстрекательстве Тальена, Бийо-Варрена и Лежандра. Робеспьер и его единомышленники, Кутон и Сен-Жюст, были казнены на следующий день.

(обратно)

1328

сообщения о прекращении террора. — Террор — революционный режим, просуществовавший во Франции после падения жирондистов (31 мая 1793 г.) до дня свержения Робеспьера (9 термидора, или 27 июля 1794 г.). Он характеризовался всевластием Комитета общественного спасения, членами которого были монтаньяры во главе с Робеспьером; Комитет общественного спасения издал так называемый «Закон о подозрительных» и способствовал разгулу многочисленных казней. Монтаньяры отправили на эшафот жирондистов, сторонников, Дантона, эбертистов и т. д.

(обратно)

1329

Барра(с), Тальен, Карно — Поль Баррас (1755–1829), Жан-Ломбер Тальен (1767–1820) и Лазар Никола Карно (1753–1823), — члены Конвента и Комитета общественного спасения, яростные противники монтеньяров, организаторы свержения Робеспьера. Баррас и Карно затем были членами Директории — правительства, установленного после свержения Конвента.

(обратно)

1330

Саутгемптон — портовый порт на юге Великобритании.

(обратно)

1331

Пакетбот — небольшое судно, преимущественно речное, предназначенное для перевозки пассажиров.

(обратно)

1332

Джерси — остров в проливе Ла-Манш, территория Великобритании; расположен вблизи побережья Франции.

(обратно)

1333

Сен-Мало — порт на северо-западе Франции, в Бретани.

(обратно)

1334

Свобода, Равенство, Братство — три основных принципа Великой Французской революции.

(обратно)

1335

прекрасным променадом над Сартом… — Сарт — река во Франции.

(обратно)

1336

с видом петиметра… — Петиметр — пренебрежительное название модника, щеголя, пустого человека.

(обратно)

1337

Версаль — дворец в окрестностях Парижа, который с 1682 по 1789 г. являлся резиденцией королей Франции.

(обратно)

1338

Партия Горы (или монтаньяры) — самые радикально настроенные из членов Конвента; на заседаниях они занимали самые верхние скамьи, откуда и произошло их название.

(обратно)

1339

«Бывшие» — так презрительно революционеры называли сторонников королевской власти, связанных с ней положением, титулами и симпатиями.

(обратно)

1340

экипаж с форейтором — Форейтор — верховой, сидевший на одной из передних лошадей, заряженных цугом.

(обратно)

1341

времен Людовика XIII — т. е. начала XVII в. — периода зарождения классицизма.

(обратно)

1342

взять с собой полк «синих» — «Синие» — солдаты Республики, форма которых была синего цвета.

(обратно)

1343

чудом избежало конфискации… — Конфискация — отторжение имущества в государственную казну. В ходе революции были конфискованы земли феодалов.

(обратно)

1344

Трехцветная кокарда — значок на головном уборе, состоявший из трех цветов — синего, белого и красного — цветов национального флага Франции.

(обратно)

1345

Белая кокарда — значок белого цвета. Белый цвет — цвет королевского флага во Франции.

(обратно)

1346

Вандея — департамент, образованный из нижнего Пуату. Гражданская война, охватившая Францию после Революции, разразилась в Вандее.

(обратно)

1347

Стоффле и Шаретт — главнокомандующие монархических сил в Вандее.

(обратно)

1348

Лазар Гош (1768–1797) — французский генерал, сражавшийся в войсках на стороне Революции. Один из талантливейших военачальников, он остался одной из величайших и самых чистых личностей Революции.

(обратно)

1349

Аколит — ярый сторонник, приверженец чего-либо.

(обратно)

1350

Сирены — в греческой мифологии полуптицы-полуженщины, завлекавшие моряков своим пением и губившие их. В переносном смысле — соблазнительная красавица, чарующая своим голосом.

(обратно)

1351

Корматэн, Пьер Дезоте, барон де — один из главнокомандующих армии шуанов.

(обратно)

1352

Кадудаль, Жорж (1771–1804) — один из вандейских конспираторов. Он был одним из организаторов, вместе с Пишегрю и Моро, так называемого заговора «адской машины» против Первого Консула (Наполеона).

(обратно)

1353

Дувр — портовый город в Англии, графство Кент, в 28 км от французского порта Кале.

(обратно)

1354

Д’Эрвийи, Шарль Луи граф де (1755–1795) — французский эмигрант, маршал. Потерпел поражение от Гоша под Киброном (1795) и умер от ран в Лондоне.

(обратно)

1355

видит меня главой Реставрации… — Реставрация — восстановление на троне свергнутой династии; реставрация Бурбонов, приведшая к власти графа Прованского под именем короля Людовика XVIII, произошла в 1814 г.

(обратно)

1356

Сен-Режан, по прозвищу шевалье Пьеро — конспиратор-роялист, который в 1799 г. сделал попытку вновь поднять Вандею, а в 1800 г. получил от Кадудаля задание организовать заговор против Первого Консула на улице Сен-Никез. Был арестован и казнен в Париже в 1801 г.

(обратно)

1357

Страшный суд — суд, в ходе которого Господь, согласно христианскому вероучению, должен во время конца света решить судьбу всех людей. Христос в Славе должен поместить добрых справа от себя, злых — по левую руку. Страшному суду предшествуют воскрешение мертвых и мировые катастрофы.

(обратно)

1358

Грум (англ.) — лакей, конюх.

(обратно)

1359

Бди, покупатель! (лат.).

(обратно)

1360

Буше, Франсуа (1703–1770) — великий французский художник и гравер, автор множества портретов, жанровых и пасторальных сцен.

(обратно)

1361

Здравствуй и будь здоров (лат.).

(обратно)

1362

Консьержери — знаменитая парижская тюрьма, куда в годы Террора заключали осужденных на казнь перед их отправкой на эшафот.

(обратно)

1363

Святой Фома — святой, прославившийся тем, что не поверил в воскрешение своего учителя Иисуса Христа, и Христос, явившись ему вторично, показал Св. Фоме свои раны и заставил его вложить в них пальцы. В переносном смысле — человек, верящий чему-то только тогда, когда он может «потрогать это руками».

(обратно)

1364

…новый вариант «Марсельезы»… — Марсельеза — патриотическая песнь, ставшая национальным гимном Франции. Марсельезу сочинил в 1792 г. Руже де Лиль, офицер инженерных войск.

(обратно)

1365

Генрих IV (1553–1610) — первый король из династии Бурбонов, король Наварры, в 1589 году провозглашенный королем Франции. Гугенот по вероисповеданию, он чудом избежал убийства в Варфоломеевскую ночь, которая произошла на следующий день после его торжественного бракосочетания с Маргаритой Валуа, дочерью короля Генриха II, в августе 1572 г. Храбрый воин, искусный и тонкий политик, Генрих IV способствовал принятию Нантского эдикта (1598 г.), который придал законный статус протестантской религии, а также укрепил единую королевскую власть во Франции, что, в конечном итоге, привело к прекращению гражданских войн. Любимец народа, Генрих IV погиб в 1610 г. от кинжала фанатика Равайяка.

(обратно)

1366

Ромодон — фанфорон, прикидывающийся храбрецом; от имени храброго, но хвастливого и наглого персонажа из поэмы Л. Ариосто «Неистовый Роланд».

(обратно)

1367

короля Людовика XVII, все еще томящегося в Тампле… — Людовик XVII — второй сын Людовика XVI и Марии-Антуанетты, родился в Версале в 1785 г. Будучи заключен в Тампле, он, после казни отца, был провозглашен королем Франции принцами, находившимися в эмиграции. Умер в тюрьме в Париже в 1795 г.

(обратно)

1368

Инсургент (лат.) — участник восстания, повстанец.

(обратно)

1369

священник в белом стихаре и епитрахили… — Стихарь — часть облачения священников и архиереев. Епитрахиль — часть облачения священника, расшитый узорами передник, надеваемый на шею и носимый под рясой.

(обратно)

1370

Друиды — жрецы у древних кельтов; ведали жертвоприношениями, выполняли также судебные функции, были врачами, учителями, прорицателями.

(обратно)

1371

Если красота — в глазах смотрящего… — английская пословица.

(обратно)

1372

Бастард — незаконнорожденный.

(обратно)

1373

…нетерпеливое рвение неофита — Неофит — новый приверженец религии, новый сторонник какого-либо учения; новичок.

(обратно)

1374

Палата общин — нижняя палата английского парламента.

(обратно)

1375

Мистер Шеридан — имеется в виду Ричард Бринсли Шеридан (1751–1816) — английский драматург, автор пьесы «Школа злословия», член парламента, известный оратор.

(обратно)

1376

Севинье Мари де Рабютен-Шанталь (1626–1696) — французская писательница.

(обратно)

1377

Людовик XIV (1638–1715) — король Франции с 1643 г.

(обратно)

1378

Он был слишком красив. (фр.).

(обратно)

1379

Ван Дейк Антонис (1599–1641) — фламандский живописец.

(обратно)

1380

Ришелье Арман Жан дю Плесси (1585–1642) — кардинал с 1622 г., с 1624 г. глава королевского совета, фактический правитель Франции.

(обратно)

1381

Вечный Жид (Агасфер) согласно легенде был осужден Богом на вечную жизнь и скитания за то, что не дал Христу отдохнуть по пути на Голгофу.

(обратно)

1382

Лукулл Луций Лициний (117-56 гг. до нашей эры) — римский полководец и политик, чье богатство и роскошная жизнь вошли в поговорку.

(обратно)

1383

Боже мой! (исп.).

(обратно)

1384

Генрих IV (1553–1610) — король Франции с 1589 г. Первый король династии Бурбонов.

(обратно)

1385

Вильгельм III Оранский (1650–1702) — правитель Нидерландов с 1674 г., английский король с 1689 г.

(обратно)

1386

Генеральные Штаты — высший орган сословного представительства в феодальной Франции.

(обратно)

1387

Сюлли Максимильен де Бетюн, барон Рони (1560–1641) — министр финансов (1599–1611); укрепил финансовое положение Франции.

(обратно)

1388

Простолюдинов. (фр.).

(обратно)

1389

Увы. (фр.).

(обратно)

1390

Черт подери! (фр.).

(обратно)

1391

Bank-notes — букв. «банковские расписки».

(обратно)

1392

Локк Джон (1632–1704) — английский философ.

(обратно)

1393

Черт побери! (фр.).

(обратно)

1394

Виги — политическая партия в Англии.

(обратно)

1395

Георг I (1660–1727) — английский король с 1714 г.

(обратно)

1396

Якобиты — сторонники Якова II (1633–1701), английского короля (1685–1688) из династии Стюартов и его наследников.

(обратно)

1397

Дофин — наследник престола во Франции.

(обратно)

1398

Конде (1621–1686) — французский принц и полководец.

(обратно)

1399

Бабником (фр.).

(обратно)

1400

Высшего общества (фр.).

(обратно)

1401

Мазарини Джулио (1602–1661) — французский политик, с 1641 г. кардинал.

(обратно)

1402

Карлицей (фр.).

(обратно)

1403

Кольбер Жан Батист (1619–1683) — министр финансов Франции с 1665 г.

(обратно)

1404

«Вест-индская компания» (фр.).

(обратно)

1405

Бог мой (фр.).

(обратно)

1406

Ладно! (фр.).

(обратно)

1407

Мошенника (фр.).

(обратно)

1408

Здесь: любовные удачи (фр.).

(обратно)

1409

Черт побери (фр.).

(обратно)

1410

Фехтовальном зале (фр.).

(обратно)

1411

Плутами (фр.).

(обратно)

1412

Титулованная любовница (фр.).

(обратно)

1413

Королевский омлет (фр.).

(обратно)

1414

Игривости (фр.).

(обратно)

1415

Мидас — царь Фригии в 738–696 гг. до нашей эры. Согласно древнегреческой мифологии, бог Дионис наделил его способностью обращать в золото все, чего касалась его рука, включая пищу, от чего он сильно страдал.

(обратно)

1416

Высший шотландский орден.

(обратно)

1417

Ваш слуга! (фр.).

(обратно)

1418

Граф (фр.).

(обратно)

1419

«Пчела в меде» (фр.).

(обратно)

1420

Негодяй! (фр.).

(обратно)

1421

Бернини Лоренцо (1598–1680) — итальянский архитектор и скульптор.

(обратно)

1422

Ватто Антуан (1684–1721) — французский живописец.

(обратно)

1423

Падение (фр.).

(обратно)

1424

Вымогателями (фр.).

(обратно)

1425

Негодяй (фр.).

(обратно)

1426

Дуэлянтом (фр.).

(обратно)

1427

Налог на вырубание деревьев (фр.).

(обратно)

1428

Барщина (фр.).

(обратно)

1429

Графиня (фр.).

(обратно)

1430

Совершившийся факт (фр.).

(обратно)

1431

Черт возьми (фр.).

(обратно)

1432

Здесь: внебрачные дети короля.

(обратно)

1433

Монтескье Шарль Луи (1689–1755) — франц. писатель и философ. «Персидские письма» (1721) — роман в форме переписки двух персов.

(обратно)

1434

Красивые гвоздики, мадам! (фр.).

(обратно)

1435

Ваш слуга (фр.).

(обратно)

1436

Золото освящает славу (лат.).

(обратно)

1437

Кривлянье (фр.).

(обратно)

1438

Вот оно как! (фр.).

(обратно)

1439

Черт побери! (фр.).

(обратно)

1440

Кассандра — в греческой мифологии дочь троянского царя Приама, пророчица, зловещим предсказаниям которой никто не верил.

(обратно)

1441

Конспиративную кличку (фр.).

(обратно)

1442

Опавшей листвы (фр.).

(обратно)

1443

Биржевых игроков (фр.).

(обратно)

1444

Филипп II Август (1165–1223) — французский король с 1180 г.

(обратно)

1445

Слабого вина (фр.).

(обратно)

1446

Корнель Пьер (1606–1684) — французский драматург.

(обратно)

1447

Мой принц (фр.).

(обратно)

1448

Желательным лицом (лат.).

(обратно)

1449

«Да здравствует господин Ла!» (фр.).

(обратно)

1450

Показать задницу (фр.).

(обратно)

1451

Монтень Мишель де (1533–1592) — французский философ и писатель.

(обратно)

1452

Надир — точка небесной сферы, противоположная зениту (астр.).

(обратно)

1453

Мир Господень с тобой. (лат.).

(обратно)

1454

И с тобой дух его. (лат.).

(обратно)

1455

И сказал Господи господину моему: садись по правую руку мою. (лат.).

(обратно)

1456

Мараведи — испанская золотая монета.

(обратно)

1457

Маран — крещёный еврей.

(обратно)

1458

Торквемада (1420–1498) — с 80-х годов Великий инквизитор. Инициатор изгнания евреев из Испании (1492).

(обратно)

1459

Алькальд — в средневековой Испании чиновник, выполнявший административные функции в провинции.

(обратно)

1460

Францисканцы — члены 1-го нищенствующего ордена, основанного в Италии 1207–1209 гг. Франциском Ассизским. Наряду с доминиканцами ведали инквизицией.

(обратно)

1461

Должность, соответствующая современному начальнику полиции.

(обратно)

1462

Каравелла — трёх-четырёхмачтовое морское парусное судно с одной палубой и высокими бортами.

(обратно)

1463

Морская сажень — примерно 1,8 метра.

(обратно)

1464

Кабельтов — чуть больше 300 метров.

(обратно)

1465

«Да здравствуют король Фердинанд и королева Изабелла!»

(обратно)

1466

«Тебя, Боже, хвалим» — начальные слова католического благодарственного томна.

(обратно)

1467

Моим родителям (итал.).

(обратно)

1468

Люцифер — одно из названий дьявола у христиан.

(обратно)

1469

В кастрюле (фр.).

(обратно)

1470

По-английски (фр.).

(обратно)

1471

С маслинами (фр.).

(обратно)

1472

Слоеный пирог (фр.).

(обратно)

1473

Устарелое ругательство, искажающее имя Христа (фр.).

(обратно)

1474

Любовный роман (фр.).

(обратно)

1475

Ну что вы (фр.).

(обратно)

1476

Здесь и далее автор приводит устаревшие французские ругательства («Po’Cap de Diou», «Mordemondiou», «Mordioux», «Pardieu», «Mordieu», «Par la mort Dieu», «Sangdieu», «Peste»), не имеющие точного эквивалента в русском языке. В дальнейшем они даются без перевода.

(обратно)

1477

Да здравствует (фр.).

(обратно)

1478

Ландскнехт — карточная игра.

(обратно)

1479

Прием в королевских покоях в то время, когда государь встает с постели (фр.).

(обратно)

1480

Хозяйка (фр.).

(обратно)

1481

Тупик (фр.).

(обратно)

1482

Спасибо (фр.).

(обратно)

1483

Я умираю, сударь (фр.).

(обратно)

1484

Возлюбленная (фр.).

(обратно)

1485

Данте Алигьери (1265–1321) — великий итальянский поэт; в юности был влюблен в Беатриче, которую воспевал в своих ранних стихах.

(обратно)

1486

Барышня (фр.).

(обратно)

1487

Дворянство, знать (фр.).

(обратно)

1488

Прощайте! (фр.).

(обратно)

1489

Луидор (фр.) — французская золотая монета, чеканка которой началась в 1640 г. при Людовике XIII и продолжалась до 1795 г.

(обратно)

1490

Здесь — «Вот это да!» (фр.).

(обратно)

1491

Боже мой! (фр.).

(обратно)

1492

Анна Австрийская (1601–1666) — дочь Филиппа III Испанского и Маргариты Австрийской, с 1615 г. жена Людовика XIII и королева Франции, в 1643–1661 гг. — регентша.

(обратно)

1493

Высший свет (фр.).

(обратно)

1494

Событие (фр.).

(обратно)

1495

Что ты (фр.).

(обратно)

1496

Суета сует (лат.).

(обратно)

1497

Наконец-то (фр.).

(обратно)

1498

Хвастун(фр.).

(обратно)

1499

Мой кузен (фр.).

(обратно)

1500

Любовь (фр.).

(обратно)

1501

Еще бы! (фр.).

(обратно)

1502

Увы! (фр.).

(обратно)

1503

Посмотрим (фр.).

(обратно)

1504

Провинция есть провинция (фр.).

(обратно)

1505

Боже! (фр.).

(обратно)

1506

Несчастный (фр.).

(обратно)

1507

Домашнее платье (фр.).

(обратно)

1508

Дура, идиотка! (фр.).

(обратно)

1509

Дьявол! (фр.).

(обратно)

1510

Что за работа! Боже мой, что за работа! (фр.).

(обратно)

1511

Ворота (фр.).

(обратно)

1512

Господин изменник (фр.).

(обратно)

1513

Шомберг, Анри (1575–1632) — генерал немецких наемников во Франции, с 1625 г. — маршал Франции;

Ла Форс, Жак де Комон, герцог де (1558–1652) — один из лучших офицеров Генриха IV, с 1622 г. — маршал Франции, с 1630 г. — командующий Пьемонтской армией.

(обратно)

1514

Вот (фр.).

(обратно)

1515

Я так скучаю (фр.).

(обратно)

1516

Арбитр изящества (лат.).

(обратно)

1517

Негодяй! (фр.).

(обратно)

1518

Тесей — герой древнегреческой мифологии, создатель Афинского государства. Одним из его подвигов стало убийство дикого быка, сеявшего страх на Марафонской дороге близ Афин.

(обратно)

1519

Уходим (фр.).

(обратно)

1520

Ладно (фр.).

(обратно)

1521

Въездные ворота (фр.).

(обратно)

1522

Мирмиллоны (фр.). Мирмиллон — гладиатор в галльском вооружении с изображением рыбки на шлеме.

(обратно)

1523

Дуэлянт (фр.).

(обратно)

1524

Местное наречие, говор (фр.).

(обратно)

1525

До победного конца, до смерти одного из противников (фр.).

(обратно)

1526

Намек на Иуду Искариота, ученика Иисуса Христа, предавшего своего учителя.

(обратно)

1527

Рассказчик (фр.).

(обратно)

1528

Пощадите (фр.).

(обратно)

1529

Романы (фр.).

(обратно)

1530

Судный день (лат.).

(обратно)

1531

Театральный эффект (фр.).

(обратно)

1532

Клянусь честью (фр.).

(обратно)

1533

Господин шпион (фр.).

(обратно)

1534

Прощай, дитя мое! (фр.).

(обратно)

1535

Наконец (фр.).

(обратно)

1536

Негодяй (фр.).

(обратно)

1537

Далила — возлюбленная Самсона. По ветхозаветному преданию, Самсон отличался необыкновенной силой, которая заключалась в его волосах. Далила, узнав по наущению филистимлян этот секрет, усыпила Самсона и позвала филистимлян. Те остригли Самсону волосы, и сила оставила его.

(обратно)

1538

Барышни, девицы (фр.).

(обратно)

1539

Наемные убийцы (итал.).

(обратно)

1540

Этуаль (I’Etoile — фр.) — звезда.

(обратно)

1541

Эй, парень! (фр.).

(обратно)

1542

Ну как? (фр.).

(обратно)

1543

Под открытым небом (фр.).

(обратно)

1544

О, Боже! (фр.).

(обратно)

1545

Дочери Ахеронта — в греческой мифологии дочери царя Ахеронта отличались вздорным и сварливым характером.

(обратно)

1546

Плутон — в римской мифологии бог подземного царства мертвых.

(обратно)

1547

Мессер (messere итал.) — господин.

(обратно)

1548

Герцогство и город Баббьяно выдуманы автором романа.

(обратно)

1549

Папа Александр VI, отец Чезаре Борджа.

(обратно)

1550

Урбино — город в Центральной Италии.

(обратно)

1551

Пресвятая Дева! (лат.).

(обратно)

1552

Итальянское слово «мадонна» имеет два значения: 1) госпожа (в этом смысле употребляется в форме «монна»); 2) Богоматерь.

(обратно)

1553

Апулей — римский писатель II в., автор знаменитого романа «Метаморфозы, или Золотой осёл», герой которого был превращён в осла.

(обратно)

1554

Мальвазия — сладкое вино из винограда.

(обратно)

1555

Гонфалоньер — высший чиновник управления или главнокомандующий в средневековых итальянских городах-республиках.

(обратно)

1556

Аникино из Феррары — знаменитый камнерез.

(обратно)

1557

Мантенья, Андреа (1431–1506) — выдающийся живописец и гравёр раннего Возрождения.

(обратно)

1558

Пиччинино, Никколо (1386–1444) — знаменитый итальянский кондотьер. Речь идёт о его жизнеописании.

(обратно)

1559

Джулиано делла Ровере (1443–1513) — крупный церковный деятель, в 1503 г. был избран папой под именем Юлия II.

(обратно)

1560

Никколо да Корреджо (1450–1508) — итальянский дворянин и дипломат.

(обратно)

1561

Кондотьер — командир пешего или конного отряда наёмников в Италии XIV–XVI веков.

(обратно)

1562

Фортемани (итал.) — сильные руки.

(обратно)

1563

Аркебуза — один из ранних образцов ручного огнестрельного оружия.

(обратно)

1564

Морион — лёгкая каска.

(обратно)

1565

Итальянская миля составляла 1,5–1,9 км (в зависимости от области).

(обратно)

1566

Освободи меня от дурного, Господи (лат.).

(обратно)

1567

Святая Лючия — одна из итальянских святых; за приверженность христианской общине после позора и пыток была заколота шпагой.

(обратно)

1568

Итак (итал.).

(обратно)

1569

Речь идёт о «Декамероне», произведении великого итальянского писателя Джованни Боккаччо (1313–1375).

(обратно)

1570

Святой Лоренцо — дьякон римской церкви, казнённый после жестоких пыток в 258 г.

(обратно)

1571

Чичибей, кавалер, постоянный спутник дамы (итал.).

(обратно)

1572

Пизанелло — итальянский живописец раннего Возрождения.

(обратно)

1573

Мастиф — распространённая в Англии порода крупных догообразных собак.

(обратно)

1574

Полицейский агент, сыщик (итал.).

(обратно)

1575

Калабрия — историческая область на юге Италии; Пьемонт — историческая область и государство на северо-западе Италии.

(обратно)

1576

Кто идёт? (итал.).

(обратно)

1577

Ошибка автора: праздник тела Христова, торжественно отмечаемый католиками, всегда приходится на четверг первой недели после Троицы, одного из важнейших христианских праздников.

(обратно)

1578

Потерна — замаскированная дверь на выходе из подземного хода замка или крепости.

(обратно)

1579

Борджа Лукреция (1480–1519) — дочь Родриго Борджи, который к моменту начала действия романа стал Римским Папой. Была невестой испанского графа дона Сезара де Аверса, однако по политическим соображениям в 1492 г. была выдана за Джованни Сфорцу. После короткого периода счастливой семейной жизни отец вызвал ее к себе в Рим, где объявил брак дочери недействительным, а вскоре был заключен другой «союзный» брак — Лукрецию выдали за Альфонсо Арагонского, внебрачного сына неаполитанского короля Альфонсо II. Этот союз расстроил Чезаре Борджа, приказавший в июле 1500 г. убить своего зятя.

(обратно)

1580

Борджа Чезаре (1474–1507) — сын Родриго Борджи. С юношеских лет, пользуясь отцовской помощью, стал успешно продвигаться по ступенькам церковной иерархической лестницы: почти каждый год он получал все более высокие назначения — епископ Памплоны, архиепископ, кардинал, генерал-губернатор и папский легат. Однако 17 августа 1498 г. Чезаре отказался от духовной карьеры и попытался создать в Италии мощное централизованное государство на манер французского или испанского, но его планы нарушила смерть отца. Лишившись поддержки Святого престола, Чезаре некоторое время еще безуспешно продолжал свою борьбу, пока не был убит. Чезаре Борджа был одним из любимых героев Сабатини. Ему он посвятил роман-биографию «Жизнь Чезаре Борджа» (1912) и серию исторических рассказов «Суд герцога» (1911).

(обратно)

1581

Гильдия — во времена средневековья в Западной Европе так назывались объединения, преследовавшие экономические, политические или религиозные цели.

(обратно)

1582

Сенешаль — должностное лицо, занимавшееся в средневековой Европе управлением замками, командованием военными отрядами, отправлявшее от имени сеньора правосудие и т. д.

(обратно)

1583

Имя героя образовано от итальянского глагола lazzare («шутить», «балагурить»).

(обратно)

1584

Боккадоро — буквальный перевод прозвища раннехристианского святого Иоанна Златоуста (греч. Хрисостомос). Во времена Возрождения итальянцы называли так тех, кто слишком умничал или обнаруживал излишнюю болтливость.

(обратно)

1585

Кардиналом Чезаре Борджа стал в 1493 г.

(обратно)

1586

Пезаро — этот итальянский город долгое время был предметом ожесточенных споров между римскими папами и германскими императорами. С XIII в. стал самостоятельным государством, власть в котором захватило семейство Сфорца. При Костанцо I, в 1474 г., в городе начали возводить мощную крепость и герцогский дворец. Впоследствии, когда умер Джованни Сфорца, папа Юлий II передал город во владение своему племяннику Франческо Марии делла Ровере.

(обратно)

1587

Сфорца Джованни (1466–1510) — представитель одной из самых могущественных правящих фамилий тогдашней Италии, сын Костанцо I, государя Пезаро (1473–1483). После смерти отца сам стал государем этого города-государства, правил в 1483–1500 и 1503–1510 гг. В 1499 г. бежал из Пезаро, спасаясь от герцога Валентино; вернул свою власть в 1503 году, после смерти папы Александра VI.

(обратно)

1588

Тиран — так назывался в XII — середине XVI в. единоличный правитель итальянского города-государства, добившийся этого поста путем насильственного захвата власти.

(обратно)

1589

Мальяно (Мальяно-Сабино) — городок на Тибре, примерно в 50 км севернее Рима.

(обратно)

1590

Нарни — город на реке Пера, притоке Тибра, примерно в 70 км севернее Рима.

(обратно)

1591

Пересечь границу Урбино… — С 1443 г. и до начала XVII в. Урбино был герцогством; до 1508 г. там правил род Монтефельтро.

(обратно)

1592

Лига — такой меры длины в Италии не было. Очевидно, автор имеет в виду скорее французское лье (4445 м), чем английскую лигу (4828 м), так как расстояние между Нарни и Сполето составляет примерно 30 км.

(обратно)

1593

Боккаччо Джованни (1313–1375) — итальянский писатель, один из первых гуманистов и родоначальников литературы Возрождения. Здесь речь идет о самой знаменитой его книге — сборнике новелл «Декамерон» (написан в 1350–1353, издан в 1471).

(обратно)

1594

Саккетти Франко (около 1330 — около 1400) — итальянский поэт, мыслитель и новеллист; много путешествовал; новеллы начал писать около 1378 г., закончил около 1390 г. Собрание новелл Ф. Саккетти составлено из забавных историй, насмешек, остроумных диалогов, городских сплетен. Писателем было создано 300 новелл, из которых до наших дней дошло 223, многие из них — в отрывках. Многие из этих коротких рассказов обнаруживают сильное влияние простонародных устных рассказов.

(обратно)

1595

Гуальдо (Гуальдо-Тадино) — местечко на западном склоне Умбро-Маркских Апеннин, в современной провинции Умбрия.

(обратно)

1596

Морфей — в греческой мифологии крылатое божество сна, один из сыновей бога сна Гипноса. Являлся людям во сне.

(обратно)

1597

Крестьянин (итал.).

(обратно)

1598

Ossa di Cristo (и дальше Sangue di Cristo) — это выражение не надо воспринимать буквально. Оно относится к категории ругательств, которые возникли в ряде европейских государств из выражений, объявленных средневековой церковью богохульными. Смысловое значение подобных фраз приблизительно соответствует русскому «Черт побери!».

(обратно)

1599

Кальи — селение на западном склоне Умбро-Маркских Апеннин.

(обратно)

1600

Фиренцуола Аньоло (1493–1543) — получил церковное образование, постригся в монахи и занимал видные должности при папском дворе, но после смерти Льва X охладел к религии, в 1526 г. вышел из монашеского ордена и занялся литературной деятельностью. Здесь речь идет о трактате Фиренцуолы «Беседы о красоте женщин».

(обратно)

1601

Фабриано — город в Умбро-Маркских Апеннинах.

(обратно)

1602

Эзино, Музоне — реки, стекающие с восточных склонов Умбро-Маркских Апеннин в Адриатическое море.

(обратно)

1603

Перуджа — центр современной провинции Умбрия.

(обратно)

1604

Тразименское озеро — крупнейшее из Апеннинских озер к северу от Рима.

(обратно)

1605

Кортона — центр коммуны в провинции Ареццо; расположен на обрыве высокого холма в 494 м над уровнем моря. С VIII в. до н. э. город был важным центром этрусков.

(обратно)

1606

Тоскана — историческая область Италии между побережьем Тирренского моря и Апеннинами.

(обратно)

1607

Иисус (итал.).

(обратно)

1608

Сбирры — полицейские агенты, сыщики (в частности — в средневековых и ренессансных коммунах, республиках и синьориях).

(обратно)

1609

Шутка (итал.).

(обратно)

1610

Кровь Христова (итал.).

(обратно)

1611

В самом деле? (итал.).

(обратно)

1612

Сенигаллия — порт на Адриатическом побережье, между Пезаро и Анконой.

(обратно)

1613

Лорето — город в провинции Анкона, в котором расположен храм Девы Марии, а также так называемый Святой Дом, в котором будто бы Марии явился архангел Гавриил с благой вестью. Дом этот в ночь с 9 на 10 мая 1291 г. чудесным образом будто бы перенесся в Терсатто возле Фиуме (нынешней Риеки в Хорватии), а 10 декабря 1494 г. также чудесным образом перенесся в «место, окруженное лаврами», то есть в Лорето.

(обратно)

1614

Фоссомброне — селение на реке Метауро, к северо-востоку от Кальи.

(обратно)

1615

Аттендоло — род деятельных землевладельцев родом из коммуны Котиньолы в Романье, давших большое число военачальников различного ранга; некоторые из них прославились на всю Италию. Один из них, Муцио Аттендола (умер в 1424 г.), граф ди Котиньола, был знаменит своей исключительной физической силой и привычкой к насилиям, за что и получил прозвище Сфорца (ит. устар. «насилие»). Его считают основателем рода Сфорца.

(обратно)

1616

Фано — порт на Адриатике, близ устья р. Метауро, в десятке километров от Пезаро.

(обратно)

1617

Непотизм (от лат. «внук», «потомок») — здесь: раздача римскими папами доходных должностей, земель, высших церковных званий и проч. своим родственникам.

(обратно)

1618

Боярдо Маттео Мария, граф Скандиано (1441–1494) — итальянский поэт, автор лучшего сборника любовных стихотворений «Три книги о любви» (опубликован в 1499; вдохновительницей стихов была возлюбленная поэта Антония Капрара); главное произведение — неоконченная эпическая поэма «Влюбленный Роланд», над которой он работал с 1476 г. (первые две книги вышли в свет в 1483 г., оставшаяся часть — 1499).

(обратно)

1619

Тассо Бернардо (1493–1569) — итальянский поэт, отец гениального Торквато Тассо; получил известность как автор поэмы «Амадиджи» (1543–1557; опубликована в 1560), переработки испанского рыцарского эпоса «Амадис Галльский».

(обратно)

1620

Аргус — в греческой мифологии великан, имевший множество глаз (в одном из самых распространенных вариантов — сто).

(обратно)

1621

Алтея — род многолетних травянистых растений семейства мальвовых. Один из самых распространенных видов — алтея лекарственная (Althaea officinalis), корень которой используется в медицине (как смягчающее и отхаркивающее средство) и ветеринарии.

(обратно)

1622

В первом часу утра… — отсчет времени в те времена начинался с 6 часов утра.

(обратно)

1623

Персей, спасший Андромеду — в греческих мифах рассказывается об Андромеде, дочери царя Кефея, которая была отдана в жертву ужасному морскому чудовищу, но герой Персей убил чудовище и спас девушку.

(обратно)

1624

Доминико Лопес — вымышленный персонаж.

(обратно)

1625

Джованни Сфорца был внебрачным сыном Костанцо и госпожи Фьоры Бонн.

(обратно)

1626

В 1501 г. Лукреция Борджа вышла замуж за Альфонсо д’Эсте, старшего сына герцога Феррарского. Двор герцогини Лукреции стал одним из самых интеллектуальных в Италии. Здесь находили приют многие видные художники, музыканты, поэты, скульпторы и мыслители.

(обратно)

1627

Герцог Гандийский — Джованни Борджа (1476–1497), брат Чезаре. В 1494 г. отец (папа Александр VI) назначил его командующим папскими войсками, которые вели тогда борьбу с родом Орсини, что вызвало зависть и неудовольствие Чезаре, которому молва приписала убийство брата. Титул герцога Гандийского Джованни получил в 1488 г. Убийству герцога Джованни автор посвятил рассказ «Ночь ненависти» (см.: Сабатини Р. Капризы Клио. СПб.; М., Прибой, 1994).

(обратно)

1628

Папа Александр VI — под этим именем в 1492–1503 гг. Святой престол занимал испанец дон Родриго де Борха Доме; итальянцы переделали звучание его фамилии на свой лад — Борджа.

(обратно)

1629

Герцог Лудовико Мария Сфорца, прозванный Мавром (1452–1508), правил в Милане в 1494–1500 гг.

(обратно)

1630

Исчислил, взвесил, разделил (библ.).

(обратно)

1631

Arbiter elegantiarum — арбитр элегантности (лат.); так римский император Нерон называл своего придворного Гая Петрония Арбитра, предполагаемого автора знаменитого в древности романа «Сатирикон», от которого до наших дней дошли лишь незначительные отрывки.

(обратно)

1632

Моя госпожа (итал.).

(обратно)

1633

Валтасар (Белшаццар, евр. «Бел, защити царя») — старший сын и соправитель последнего властителя Нововавилонского царства, правил с 556/550 по 539 г. до н. э. Взял на себя государственные дела и верховное командование на севере страны, когда его отец Набонид выступил в поход на г. Тейу. При завоевании Вавилона персами при Кире в 539 г. до н. э. был убит. В библейской книге пророка Даниила рассказывается, что во время пира во дворце тирана царь Валтасар увидел руку, пишущую кровью слова «Мене, мене, текел, упарсин», которые пленный иудей Даниил истолковал так: «Вот и значение слов: мене — исчислил Бог царство твое и положил конец ему; текел — ты взвешен на весах и найден очень легким; упарсин — разделено царство твое и дано мидянам и персам» (Дан., 5:25–28). Впрочем, официальная историческая наука считает последним царем Вавилона Набонида (555–538 гг. до н. э.). Мидию персидский царь Кир покорил в 550 г. до н. э.

(обратно)

1634

Poeta nascitur — неточный и неоконченный афоризм прославленного древнеримского писателя, оратора и политического деятеля Марка Туллия Цицерона (106-43 гг. до н. э.) из речи, произнесенной им в 61 г. до н. э. в защиту греческого поэта Архия. В полном виде цитата читается так: «Poetae nascuntur, oratores fiunt» («Поэтами рождаются, ораторами становятся»)

(обратно)

1635

Герцог Валентино — после отказа в 1498 году от кардинальского звания Чезаре Борджа получил от французского короля графство Валентинуа, которое сразу же было переименован в герцогство. Итальянский вариант французского названия феодального владения Чезаре — Валентино, поэтому папского сына стали называть герцогом Валентино.

(обратно)

1636

Франческа Гонзага, правитель Мантуи — речь идет о Франческо II (1484–1519), маркизе Мантуанском.

(обратно)

1637

Солерет — стальной ботинок в рыцарских доспехах.

(обратно)

1638

Юпитер — верховный бог римского пантеона; в числе прочего повелевал громами и молниями. Молниями он поражал своих врагов.

(обратно)

1639

Марс — бог войны в римской мифологии.

(обратно)

1640

Романсеро — название сборников испанских народных эпических песен («романсов»).

(обратно)

1641

Панегирик — в Древней Греции надгробная похвальная речь, в которой прославлялись подвиги умершего. В широком смысле — восторженная, нередко неумеренная похвала.

(обратно)

1642

Вергилий (Публий Вергилий Марон, 70–19 гг. до н. э.) — римский поэт, один из крупнейших в античном мире. Писал в разных жанрах, но главным его сочинением считается эпическая поэма «Энеида».

(обратно)

1643

Григорианский хорал — хоралом в католическом богослужении называется церковное хоровое пение. Григорианский хорал (григорианское пение) частично построен на традициях галльской народной и арабской музыки. По тональности восходит к греко-романской музыке. Римский папа Григорий I собрал бытовавшие до него в церковном обиходе мелодии, приказал внести в них исправления и мелодические переделки, после чего эти мелодии получили его имя. Для распространения введенного им музыкального канона Григорий I основал в Риме певческую школу.

(обратно)

1644

Те Deum — название литургического гимна («Tе Deum laudamus» — «Тебя, Господа, хвалим»), написанного ритмической латинской прозой, который исполняется после чтения евангелий (officium lectiones) пo воскресеньям, кроме дней поста, праздникам и в особых случаях в качестве благодарения.

(обратно)

1645

Прощай (итал.).

(обратно)

1646

Стихи Боккадоро (итал.).

(обратно)

1647

Эпиталама — в античной поэзии свадебная лирическая песня с пожеланиями счастья новобрачным.

(обратно)

1648

Восхваления (итал.).

(обратно)

1649

Паладин — первоначально так называли в средневековых романах ближайших соратников Карла Великого. Позднее слово стало обозначать странствующего рыцаря, носителя рыцарских доблестей.

(обратно)

1650

Пресвятая Дева (итал.).

(обратно)

1651

Святый Боже (итал.).

(обратно)

1652

Requiescat — первое слово ритуальной фразы «Requiescat in расе» («Да почиет с миром», лат.).

(обратно)

1653

Расстояние от Пезаро до Чезены составляет около 60 км.

(обратно)

1654

Мир Господень да пребудет с тобой (лат.).

(обратно)

1655

Каттолика — сейчас это небольшой приморский городок в десятке километров к северо-западу от Пезаро по дороге на Чезену.

(обратно)

1656

Дукат — золотая венецианская монета, широко распространенная в других итальянских городах и европейских государствах.

(обратно)

1657

Имеется в виду Эмилия-Романья, историческая область Северной Италии.

(обратно)

1658

Вернер фон Урслинген (ит. Гуарньери ли Урслинген; умер в 1354), герцог — жестокий и безжалостный кондотьер, организовавший около 1340 г. один из первых отрядов наемников в Италии; последовательно воевал на службе правителей Пизы, Романьи, Неаполя, Фаэнцы, Форли.

(обратно)

1659

Будуар — гостиная хозяйки в богатом доме для неофициальных приемов (а также обстановка такой гостиной).

(обратно)

1660

Висконти Бернабо (1323–1385) — итальянский феодальный правитель, унаследовал власть над рядом городов и территорий на севере Италии, с 1355 г. в его руках оказалась вся Миланская область. В этом же году он получил патент на имперский викариат, продолжил завоевания и создал централизованное государство. Хронисты и писатели не раз упоминают о его жестокостях, нарушениях законности и издевательствах над подчиненными.

(обратно)

1661

Читта-ди-Кастелло — городок в верхнем течении Тибра, в Умбро-Маркских Апеннинах, на севере провинции Умбрия.

(обратно)

1662

Андреуччо да Перуджа — герой одной из самых известных новелл «Декамерона» (день II, новелла 5).

(обратно)

1663

Расстояние от Чезены до Фаэнцы незначительно превышает 30 км.

(обратно)

1664

Иисус Навин — преемник Моисея в качестве вождя израильтян при завоевании «земли обетованной» в Ханаане, главное действующее лицо названной его именем отдельной Книги Библии. Во время одного из сражений, остановив солнце, помог соплеменникам победить хананеев. «Иисус воззвал к Господу… и сказал пред Израильтянами: стой, солнце, над Гаваоном, и луча, над долиною Алалонскою! И остановилось солнце, и луна стояла, доколе народ мстил врагам своим… И не было такого дня ни прежде, ни после того…» (Нав. 10:12–14).

(обратно)

1665

Любимый мой (итал.).

(обратно)

1666

Циклоп — в древнегреческой мифологии: мощный и злой великан с одним глазом во лбу.

(обратно)

1667

Пресвятая Дева (итал.).

(обратно)

1668

Ave caesar — начальные слова фразы «Ave, Caesar, morituri te salutant!», которой римские гладиаторы приветствовали появление в ложе императора Клавдия.

(обратно)

1669

Акр — английская мера площади; 1 акр равен 0,4 га.

(обратно)

1670

Понтий Пилат — римский прокуратор (наместник) провинции Иудеи в 26–36 гг. В его правление был, согласно христианскому вероучению, казнен Иисус Христос.

(обратно)

1671

Сенешал (буквально: старший над слугами) — феодальный чиновник, руководивший содержанием и обороной замка, командовал воинскими соединениями и т. д. В качестве королевского представителя осуществлял высшие судебные функции на той или иной территории.

(обратно)

1672

Тихо (фр.).

(обратно)

1673

Вдова (фр.) — в отношении женщины высокого ранга; обычно — титулованной особы.

(обратно)

1674

Увы (фр.).

(обратно)

1675

Превосходно! (фр.).

(обратно)

1676

Черт возьми! (фр.).

(обратно)

1677

Владыка Небесный! (фр.).

(обратно)

1678

Черт побери! (фр.).

(обратно)

1679

Боже мой! (фр.).

(обратно)

1680

Итальянские войны — под этим названием объединяются войны за раздел сфер влияния, происходившие в 1494–1559 гг. на территории Италии; основными воюющими сторонами выступали Франция, Испания, Германская империя, к которым присоединялись мелкие итальянские государства.

(обратно)

1681

Прелат — высшее должностное лицо в католической церковной иерархии.

(обратно)

1682

Наконец (фр.).

(обратно)

1683

Итак, до завтра (фр.).

(обратно)

1684

Еще бы! (фр.).

(обратно)

1685

Бургундский отель — бывшая резиденция герцогов Бургундских в Париже. С прекращением герцогской династии в 1477 г. дворец постепенно пришел в упадок.

(обратно)

1686

Кровожадный (итал.).

(обратно)

1687

Капуцины (исп. cappucini) — иное название монахов-францисканцев, данное по форме головного убора — капюшона.

(обратно)

1688

Францисканцы — монахи нищенствующего католического ордена, основанного святым Франциском Ассизским.

(обратно)

1689

Дюйм — старинная мера длины, равная 2, 54 см.

(обратно)

1690

Вот так! (фр.).

(обратно)

1691

Франциск Ассизский (1182–1226) — один из популярнейших католических святых, пропагандист аскетического монашеского служения Богу. Основатель нищенствующего монашеского ордена, названного его именем.

(обратно)

1692

Черт возьми (фр.).

(обратно)

1693

Форейтор — кучер, сидящий верхом на одной из лошадей, запряженных цугом, то есть видом запряжки, при которой лошади располагаются гуськом или попарно в два-три ряда, следующие друг за другом.

(обратно)

1694

Западня (фр.).

(обратно)

1695

Савойя — феодальное владение, сначала — графство, потом — герцогство, расположенное в Западных Альпах. В течение долгого времени служило объектом территориальных споров между Францией и итальянскими государствами. По мирному договору 1559 г. французы отказались от претензий на Савойю, хотя в XVII–XVIII вв. не раз ее оккупировали. Окончательно Савойя вошла в состав Франции в 1880 г.

(обратно)

1696

Неаполитанские войны — автор имеет в виду начальный период итальянских войн, когда французский король Карл VIII, представитель Анжуйской династии, выступил претендентом на освободившийся неаполитанский престол; притязания французов успеха не имели.

(обратно)

1697

День Всех Святых католическая церковь отмечает 1 ноября; на следующий день, 2 ноября, католики поминают усопших.

(обратно)

1698

Мир (лат.).

(обратно)

1699

Мир тебе (лат.).

(обратно)

1700

Вам (лат.).

(обратно)

1701

Бахус (точнее, Вакх) — одно из имен древнегреческого бога Диониса, почитаемого в этой ипостаси покровителем виноградарства и виноделия.

(обратно)

1702

Лето Святого Мартина — французская идиома, ей близко понятие «бабье лето» в русском языке, период приблизительно с конца октября до 11 ноября. В контексте данного романа это выражение, ставшее названием, имеет и другой смысл: период пробуждения нового чувства в жизни главного героя.

(обратно)

1703

Пистоль — анахронизм автора. Пистолем называлась первоначально испанская золотая монета, которую начали чеканить после 1537 г. Позднее, в XVII в., такое название получали почти все золотые монеты европейских стран, вес которых приближался к испанскому пистолю. Во Франции чеканка аналогичных монет, получивших название луидоров, началась только в 1640 г.

(обратно)

1704

Клянусь Бахусом (итал.).

(обратно)

1705

Лига — здесь речь идет об уставной, или статутной, лиге, английской мере длины, равной 4,83 км.

(обратно)

1706

Барышня там (итал.).

(обратно)

1707

Фут — английская мера длины, равная 30,48 см.

(обратно)

1708

Боже! (фр.).

(обратно)

1709

Миля — английская мера длины, равная 1609 м.

(обратно)

1710

Марс — древнеримский бог войны. Купидон — древнеримское божество любви.

(обратно)

1711

Судный день — по христианским верованиям, день воскресения всех умерших для Божьего суда над родом людским, в результате которого праведникам суждено испытать вечное блаженство в раю, тогда как грешники будут навсегда ввергнуты в ад.

(обратно)

1712

Эй, там! (итал.).

(обратно)

1713

О мертвых или хорошо, или ничего (лат.).

(обратно)

1714

Гинея — англ. золотая монета, впервые отчеканенная в 1663 г. из золота, попавшего в Европу из Африки, с побережья Гвинейского залива (отсюда и название). В XVII веке вес гинеи составлял около 8,5 г., в том числе чистого золота — около 7,8 г.

(обратно)

1715

Брабант — часть Фландрии, впоследствии разделенная между независимыми Нидерландами (провинция Северный Брабант) и принадлежавшей Испании Бельгией (провинция Антверпен, Лимбург, Брабант). Со времен средневековья Брабант славился изготовлением уникальных пышных кружев.

(обратно)

1716

Герцог Монмутский, или просто Монмут, Джеймс Скотт (1649–1685) — незаконнорожденный сын английского короля Карла II. Воспитывался бабушкой, женой казненного Карла I, королевой Генриеттой-Марией. После Реставрации Карл II признал его своим законным сыном, поселил в собственном дворце, присвоил титулы графа Донкастерского и герцога Монмутского. Джеймс Скотт занимал ряд крупных военных постов, в частности был главнокомандующим королевскими войсками в Шотландии при подавлении восстания ковенантеров. В 1683 г. был обвинен в государственной измене за участие в заговоре против отца, но Карл простил его и выслал из страны. Поселившись в Нидерландах,Монмут при участии графа Аргайла составил в 1685 г. новый заговор, теперь уже против короля Якова II. Во главе немногочисленного отряда высадился в Англии, но был разбит в сражении при Седжмуре, бросил свои войска и попытался добраться до побережья. Был арестован и доставлен к королю, на коленях выпрашивал себе прощение, однако Яков все же приговорил его к смертной казни. Исполнявший приговор палач отсек мятежнику голову только с третьей попытки.

(обратно)

1717

Аргайл — Арчибальд Кемпбелл, девятый граф Аргайл (1629–1685), истинный лидер протестанской оппозиции (вопреки утверждению автора). Должен был поднять Шотландию против Якова Стюарта, но его высадка кончилась неудачей: 18 июня 1685 г. он был схвачен у реки Клайд, а 12 дней спустя обезглавлен в Эдинбурге.

(обратно)

1718

Кто краснеет — флиртует, кто бледнеет — страдает (буквально: краснеющая любовь — цветочек; бледнеющая любовь — сердечная драма).

(обратно)

1719

Кларет — старинное английское название любых вин желтоватого и светло-красного цветов. После 1600 г. «кларетом» стали называть молодые неигристые вина розового цвета.

(обратно)

1720

Канарское — легкое сладкое вино родом с Канарских островов.

(обратно)

1721

Ифигения — героиня одного из древнегреческих мифов Троянского цикла, дочь царя Агамемнона. Автор имеет в виду следующий мифологический сюжет: богиня Артемида разгневалась на греков за оскорбление, нанесенное ей Агамемноном, и потребовала в наказание принести ей в жертву Ифигению. Потом богиня смилостивилась и похитила девушку с жертвенного алтаря, заменив ее ланью (в других вариантах мифа — медведицей или телкой).

(обратно)

1722

Сомерсет (Сомерсетшир) — одно из юго-западных графств Англии, выходящее к побережью Бристольского залива. В этом графстве расположены упоминаемые в романе города Тонтон и Бриджуотер (порт в устье впадающей в Бристольский залив реки Паррет); центр графства — Бат-на-Эйвоне.

(обратно)

1723

Девоншир — графство в юго-западной Англии, на полуострове Корнуолл.

(обратно)

1724

Истина в вине (лат.).

(обратно)

1725

Фергюсон Роберт (1637–1714), прозванный «Заговорщиком» за поддержку оппозиции королям Карлу II и Якову II. Был правой рукой герцога Монмута. Еще более видную роль сыграл три года спустя при высадке Вильгельма Оранского.

(обратно)

1726

Герцог Йоркский — имеется в виду тогдашний король Англии Яков II.

(обратно)

1727

Генрих VII (1457–1509, английский король с 1485 г.) — первый монарх из династии Тюдоров. Речь идет о высадке претендента на королевский престол в 1485 г. в уэльской гавани Мильфорд-Хейден. Отсюда он двинулся против войск Ричарда III. Благодаря измене отчима, уведшего с собой значительную часть королевских сторонников, Генриху удалось одержать победу в битве при Босуорте 22 августа 1485 г., в которой погиб король Ричард, что привело к окончанию 13-тилетней войны Алой и Белой Роз.

(обратно)

1728

Дорсет (Дорсетшир) — графство на юго-западе Англии, граничащее на северо-западе с Сомерсетширом. Гемпшир (Гэмпшир) — графство в Южной Англии, расположенное к востоку от Дорсетшира. Уилтшир, Глостер (Глостершир) — графства на юге Англии, выходящие к побережью Ла-Манша. Чешир — графство на западе Англии с центров в городе Честере; его северной границей является река Мерсей.

(обратно)

1729

Мерсей (Мерси) — река в Англии, впадающая в Ирландское море; длина ее составляет 110 км; в устье этой реки расположен город Ливерпуль.

(обратно)

1730

Тори — одна из двух крупнейших политических партий, возникшая в конце 1670-х гг. Выражала интересы земельной аристократии и высшего духовенства английской церкви. В политическом плане в XVII веке тори были сторонниками династии Стюартов.

(обратно)

1731

…брак его отца с Люси Уолтерс — Джеймс Скотт Монмут был сыном короля Карла II и его фаворитки Люси Уолтерс (Уолтер, ок. 1630–1658). Вступив на престол, Карл признал свое отцовство, но жениться на любовнице никогда не собирался. Впрочем, Люси это особенно не огорчало. Она и после разрыва с будущим королем (в 1651 г.) продолжала вести беспорядочную разгульную жизнь. В 1656 г. ее обвинили в шпионаже и даже посадили в Тауэр, но ей удалось быстро освободиться из тюрьмы, после чего она уехала в Париж, где через два года умерла.

(обратно)

1732

Сандерленд — Роберт Спенсер, второй граф Сандерленд (1641–1702); английский политический деятель. При Якове II был руководителем кабинета министров, поддерживая прокатолическую позицию своего сюзерена.

(обратно)

1733

Любовь! (фр.).

(обратно)

1734

Черт возьми! (фр.).

(обратно)

1735

Посмотри (фр.).

(обратно)

1736

Смотри-ка! (фр.).

(обратно)

1737

О! Да еще в полном составе (фр.).

(обратно)

1738

Черт возьми! (фр.).

(обратно)

1739

Не так ли? (фр.).

(обратно)

1740

Заткнись! (фр.).

(обратно)

1741

Хорошо? (фр.).

(обратно)

1742

Негодяй (фр.).

(обратно)

1743

Весьма кстати (фр.).

(обратно)

1744

Вот! (фр.).

(обратно)

1745

Ах, черт возьми! (фр.).

(обратно)

1746

Ах, да! (фр.).

(обратно)

1747

Военная удача (фр.).

(обратно)

1748

Покончим с этим! (фр.).

(обратно)

1749

Хорошо (фр.).

(обратно)

1750

До свидания, господа! К вашим услугам, мадам! (фр.).

(обратно)

1751

разделить судьбу жены Лота. — Согласно Библии (Бытие, гл. 19), Лот и его семейство были единственными праведниками в погрязшем в грехах городе Содоме. Замыслив уничтожить этот город вместе с его жителями, Бог решил пощадить семью Лота. Однако после оставления города ни один из беглецов не должен был оборачиваться. Жена Лота ослушалась этой заповеди и была обращена в соляной столп.

(обратно)

1752

Антоний — имеется в виду крупный политический деятель и полководец Древнего Рима Марк Антоний (83–30 до н. э.). Осажденный в египетском городе Александрии своим противником Октавианом Августом, покончил жизнь самоубийством.

(обратно)

1753

Сен-Жермен — после изгнания из Англии в 1688 году король Яков II поселился в парижском предместье Сен-Жермен, где жил в собственном дворце под именем шевалье де Сен-Жермен.

(обратно)

1754

Брэмерское поражение 1715 года — Брэмер — деревушка близ Абердина, известна как место, где было поднято знамя восстания 1715 года.

(обратно)

1755

Двор чудес — квартал средневекового Парижа, ставший притоном профессиональных нищих.

(обратно)

1756

Король Яков — в романе этим именем называется сын английского короля Якова II (1633–1701, правил в 1685–1688), прозванный Яковом (Джеймсом) Старым Претендентом (1688–1766). Детство провел вместе с отцом под Парижем. После смерти Якова II был французским монархом Людовиком XIV провозглашен английским королем. Своими сторонниками, якобитами, считался законным владельцем британского престола. В 1715-м, после того как в Шотландии вспыхнуло якобитское восстание, высадился близ Абердина, но спустя всего полтора месяца, когда восстание потерпело поражение, навсегда покинул Великобританию и большую часть оставшейся жизни — провел в Риме.

(обратно)

1757

Vos non vobis (лат.) — Вам, но не для вас.

(обратно)

1758

Георг I (1660–1727) — собственно: Георг-Луи Брауншвейг-Люнебургский, германский имперский князь, с 1698 года, после смерти отца, курфюрст Ганноверский; по матери, внучке короля Якова I, имел права на английский престол, на который взошел в 1714 году, после смерти королевы Анны, последней представительницы династии Стюартов.

(обратно)

1759

Рейнское вино (нем.).

(обратно)

1760

Гей, Джон (1685–1732) — английский поэт и драматург, автор сатирических и пасторальных поэм, очень популярных в свое время басен и прославленной комедии «Опера нищего» (1728).

(обратно)

1761

Требник — богослужебная книга православной церкви, в которой описан порядок совершения таких служб, которые, по учению церкви, обладают особой таинственной силой, а также на различные случаи, в том числе свадебные церемонии. В оригинале речь идет о «The Book of common prayer and administration of the sacraments» («Книге обычных молитв и отправлении таинств…»), служебнике англиканской церкви, в котором регламентирован и обряд венчания.

(обратно)

1762

Гинея — английская золотая монета, чеканившаяся начиная с 1663 года из благородного металла, привезенного с побережья Гвинейского залива, из «Гвинеи», откуда и название. Первоначальный вес монеты составлял около 8,5 г; с 1717 года гинея была равна 21 шиллингу.

(обратно)

1763

Майорат — порядок наследования, при котором все имущество принадлежит старшему в роду.

(обратно)

1764

Green (англ.) — зеленый.

(обратно)

1765

Конгрив, Уильям (1670–1729) — английский писатель, один из создателей комедии нравов, где изображались пороки, лицемерие и ханжество современного общества.

(обратно)

1766

Южноморская компания — (South Sea Company) — английская акционерная финансовая компания, основанная в 1711 году для торговли с испанской Америкой (главным образом рабами). Первоначально компания гарантировала ежегодный доход в размере 6 процентов. Но с 1718 года, когда формальный правителем компании стал король Георг, доверие к «иноморцам» резко возросло, что послужило толчком к различным финансовым махинациям, в которые оказались замешаны даже королевские министры. Финансовый бум достиг расцвета в 1720 году, а осенью этого года компания лопнула как мыльный пузырь. Формально Южноморская компания прекратила свое существование в 1853 году.

(обратно)

1767

Ньюгейт — долговая тюрьма в Лондоне.

(обратно)

1768

Портшез — старинные закрытые носилки, в которых слуги переносили своих хозяев по улицам городов.

(обратно)

1769

Фактически (лат.).

(обратно)

1770

Палантин — женская накидка, большой шарф.

(обратно)

1771

Вавилон — древний город в Месопотамии, близ р. Евфрата, бывший в течение многих веков сначала столицей Вавилонского, а затем Ново-Вавилонского царств. Город известен как место длительного плена евреев, в связи с чем в крайне неблагоприятном виде описан в Библии.

(обратно)

1772

Король Фрэнсис — речь идет о Якове Старом Претенденте, полное имя которого звучало так: Джеймс Фрэнсис Эдвард Стюарт.

(обратно)

1773

Глупец лишь только станет красоток избегать (фр.).

(обратно)

1774

Тори — английская политическая партия, возникшая в конце 70-х годов XVI века, выражала интересы земельной аристократии и высшего духовенства англиканской церкви. В середине XIX века преобразована в консервативную партию.

(обратно)

1775

Немесида — древнегреческая богиня мести.

(обратно)

1776

Учитель фехтования (фр.).

(обратно)

1777

Тибурн (правильнее — Тайберн) — место публичной казни для Миддлсекса; расположено на пересечении современных лондонских улиц Оксфорд-стрит и Бэйсуотер-роуд; казни здесь совершались с 1300 по 1783 год.

(обратно)

1778

Констебль — полицейский (англ.).

(обратно)

1779

Воксхолл — сад в Лондоне, на южном берегу Темзы, бывший в XVII−XVIII веках популярным местом прогулок и увеселения горожан.

(обратно)

1780

Медуза Горгона — мифологическое чудовище древних греков; женщина с волосами из живых змей, взгляд которой обращал все живое в камень.

(обратно)

1781

Аргус — многоглазый великан из древнегреческих мифов; хотя бы один его глаз в любое время суток бодрствовал. В переносном смысле — неусыпный страж.

(обратно)

1782

Виги — наряду с тори важнейшая политическая партия в Англии, возникшая в середине XVII века и представлявшая интересы буржуазии; впоследствии преобразовалась в либеральную партию.

(обратно)

1783

Спинет — разновидность клавесина, предшественника современного фортепиано; отличался небольшими размерами и прямоугольной формой.

(обратно)

1784

Попал между Сциллой и Харибдой — то есть оказался в трудном положении. Сцилла и Харибда — скалы-чудовшца в древнегреческой мифологии, расположенные в узком морском проливе одна против другой и пожиравшие моряков с проходивших мимо судов.

(обратно)

1785

Бергамот — здесь: популярный в XVIII веке нюхательный табак, ароматизированный бергамотовой эссенцией, приготовляемой из плодов одноименного цитрусового растения (Citrus bergamia).

(обратно)

1786

Гвельфы и гибеллины — две противоборствующие партии в Италии XII–XVI веков. Гвельфы — сторонники папской власти; гибеллины — в основном представители феодальной знати, видели в испанском императоре защитника своих привилегий. (Здесь и далее прим. перев.

(обратно)

1787

Испанский король Карл I, он же император Священной Римской империи германской нации Карл V. В битве при Павии (1525 г.) разбил французов.

(обратно)

1788

Кондотта (итал.) — договор, по которому платили наемным солдатам. Отсюда — кондотьер.

(обратно)

1789

Августин (Блаженный Августин, 354–430) — христианский теолог, один из отцов католической церкви.

(обратно)

1790

Царство Божис (лат.).

(обратно)

1791

О жизни блаженной (лат.).

(обратно)

1792

Юлий Второй (1443–1513) — папа римский (1503–1513). Основным содержанием его политики была борьба за усиление папского государства.

(обратно)

1793

Один из титулов папы римского (латинское pontifex буквально означает «жрец, священник»; римский папа назывался «суверенный понтифекс» или «римский понтифекс»).

(обратно)

1794

Паллавичини Хромой.

(обратно)

1795

Мессер (итал.) — господин (обращение).

(обратно)

1796

Фра (от итал. frate) — брат (перед именами монахов, начинающимися с согласных).

(обратно)

1797

Капеллан — здесь: замковый священник.

(обратно)

1798

Удар справа налево (итал.).

(обратно)

1799

Удар наотмашь (итал.).

(обратно)

1800

Падение на землю (итал.).

(обратно)

1801

Оборот кругом (итал.).

(обратно)

1802

Феодальная земельная собственность, которой распоряжается непосредственно монарх.

(обратно)

1803

Госпожа (итал.).

(обратно)

1804

Виллан (итал, villano) — мужик; крестьянин.

(обратно)

1805

Сенешаль (фр.) — буквально — «старший слуга», — лицо, осуществлявшее руководство над всеми служащими феодального замка, поместья.

(обратно)

1806

Пиетичсский — ложноблагочестивый, ханжеский.

(обратно)

1807

Воскресенье перед Пасхой, в которое празднуется вход Христа в Иерусалим. Процессии верующих несут в руках пальмовые ветви, приветствуя Спасителя. (Православные называют этот день Вербным воскресеньем.)

(обратно)

1808

Клариссы — женский монашеский орден, основанный в ХШ веке последовательницей Франциска Ассизского Кларой Шефи (отсюда название)

(обратно)

1809

Золотая книга (лат.).

(обратно)

1810

«Высшему Главе, Всемилостивейшему Триумфатору, Иисусу Христу, Сыну Марии».

(обратно)

1811

Это произведение, бывшее в большой моде, было впервые напечатано в 1589 году. Однако рукописные копии существовали, естественно, еще ранее того, одну из них Агостино и имеет в виду.

(обратно)

1812

Здесь: управляющий замком.

(обратно)

1813

Агостино употребляет слово virtu, которое имеет более широкое значение, чем дает его английский перевод, включая в себя мужество и умение обращаться с оружием. Вполне возможно, что Агостино иронизирует, используя второе значение этого слова.

(обратно)

1814

Понтификат — власть и время правления папы римского.

(обратно)

1815

Кого Бог хочет погубить… (лат.).

(обратно)

1816

Церковного права.

(обратно)

1817

Гроссо (итал.) — грош; средневековая монета, которую чеканили в некоторых крупных городах Италии.

(обратно)

1818

Боскет — посаженная в декоративных целях густая группа деревьев или кустов.

(обратно)

1819

Во введении к четвертому дню.

(обратно)

1820

Боpro (итал.) — поселок, местечко, городок.

(обратно)

1821

Открыто, при всем народе (лат.).

(обратно)

1822

Черт побери! (итал.; выражение раздражения или изумления).

(обратно)

1823

Университет в Риме.

(обратно)

1824

Силлогизм — здесь: умозаключение.

(обратно)

1825

Некрополь — «город мертвых», (лат.). Большие кладбища на окраине древних городов.

(обратно)

1826

Советник дьявола (лат.).

(обратно)

1827

Великий Галеотто (итал.).

(обратно)

1828

Лаокоон — персонаж «Илиады»; житель Трои, предупреждавший сограждан не верить коварным врагам — ахейцам и не ввозить в город оставленного ими деревянного коня; боги наслали на него и двух его сыновей змей, задушивших Лаокоона.

(обратно)

1829

Лига — 4, 83 километра (речь идет о британской мере длины; в Италии такой единицы длины не существовало).

(обратно)

1830

Возблагодарим Господа (лат.).

(обратно)

1831

Слава Богу (лат.).

(обратно)

1832

Здравствуй! (лат.).

(обратно)

1833

Вместо родителей (лат.).

(обратно)

1834

Актеон — персонаж древнегреческого мифа, превращенный богиней-охотницей Артемидой (Дианой) а оленя — в наказание за то, что увидел богиню купающейся.

(обратно)

1835

Принцепс (лат.) — повелитель, властелин, владыка.

(обратно)

1836

Не игнорирую зло, но, напротив, изучаю его (лат.).

(обратно)

1837

Вакх, посещая женщин, делает их подвластными тебе, о, Венера! (лат.) (Одна из строф, присочиненных к средневековому студенческому гимну «Гаудеамус»).

(обратно)

1838

Вергилий (70–19 до н. э.) — выдающийся римский поэт, автор эпической поэмы «Энеида» о странствиях и приключениях троянского царевича Энея.

(обратно)

1839

Знаменитые древнегреческие историки; «История» Геродота считалась образцовой для произведений исторического жанра.

(обратно)

1840

Тацит, Тит Ливий — знаменитые древнеримские историки; Цицерон — знаменитый древнеримский оратор и писатель; Лукреций Карр — древнеримский ученый.

(обратно)

1841

«О природе вещей» (лат.).

(обратно)

1842

Совокупность центральных учреждений папской власти.

(обратно)

1843

В итальянском искусстве под именем Иль-Порденоне известен художник из этого маленького городка Джованни Антонио де’Саккис (1484 — ок 1539).

(обратно)

1844

«Неистовый Роланд» — поэма Лудовико Ариосто.

(обратно)

1845

Диалект (итал.).

(обратно)

1846

В этот день не будем больше читать (итал.).

(обратно)

1847

«Золотые лилии» (итал.).

(обратно)

1848

Видимо, имеется в виду Панормита («Происходящий из Палермо») — под этим именем был известен писатель-гуманист Антонио Беккаделли (1394–1471), являвшийся — в числе прочего — автором книги сатирических стихов и эпиграмм «Гермафродит» (1425).

(обратно)

1849

Верховная богиня римского пантеона; супруга верховного бога римлян Юпитера.

(обратно)

1850

Софизм — умышленно ложно построенное умозаключение, формально кажущееся правильным.

(обратно)

1851

Вижу лучшее, но считаю нужным следовать худшему (лат.).

(обратно)

1852

Порто — ворота (итал.).

(обратно)

1853

Феб (греч. блистающий) — другое имя бога Аполлона, сына верховного эллинского бога Зевса; почитался как бог-целитель и прорицатель, а также как покровитель искусств.

(обратно)

1854

Адонис — в греческой мифологии: возлюбленный Афродиты.

(обратно)

1855

Чичисбей (итал.) — постоянный спутник богатой дамы, с которым она выходила на прогулку.

(обратно)

1856

Виа (итал.) — улица; страдоне (итал.) — широкая дорога, шоссе.

(обратно)

1857

Папской.

(обратно)

1858

Рогоносец (итал.).

(обратно)

1859

Пища для Ахеронта (лат.) Ахеронт — мифологическая река в подземном царстве, через которую должны были переправляться души умерших.

(обратно)

1860

Подеста (итал. podesta, лат. potestas — власть) — мэр итальянского города.

(обратно)

1861

Руота — высший суд католической церкви.

(обратно)

1862

Contado (итал.) — округа, окрестности города (в данном случае города Мондольфо).

(обратно)

1863

Bargelli (итал.) — стражники.

(обратно)

1864

Католическое церковное песнопение. Исполняется во время утреннего, дневного и вечернего богослужения в сопровождении колокольчиков. Название по начальным словам: Angelus domini (лат.) — Ангел Господень.

(обратно)

1865

Служебник — церковная книга, по которой отправляются службы.

(обратно)

1866

Говеть — готовиться к исповеди и причастию, постясь и посещая церковь.

(обратно)

1867

Борьба любви и сна (греч.).

(обратно)

1868

От слова «Лета» — река забвения в греческой мифологии.

(обратно)

1869

Отойди от меня, сатана!

(обратно)

1870

Разновидность дикой розы.

(обратно)

1871

Цирцея (правильнее — Кирка) — персонаж древнегреческого эпоса «Одиссея», обитавшая на острове Эя, на котором Одиссей провел целый год.

(обратно)

1872

Бьянка (итал. Bianca) — белая.

(обратно)

1873

Слава Богу! (лат.).

(обратно)

1874

Ландскнехт (нем.) — наемный солдат.

(обратно)

1875

Джованни Черная Лента.

(обратно)

1876

Великий Галеотто (Галеотто — негодяй, каторжник, висельник, от итал. — галера).

(обратно)

1877

Великий Дьявол.

(обратно)

1878

Симон Маг — самаритянин, живший в I в. н э.; в Риме появился при императоре Клавдии, объявил себя воплощением божественных сил; в церковной истории известен как родоначальник ересей.

(обратно)

1879

В Дельфах (совр. Кастри) находился знаменитейший в античном мире храм бога Аполлона, при котором существовала особая жрица, дававшая предсказания от имени бога.

(обратно)

1880

Дворецкий (фр.).

(обратно)

1881

Бастард (фр.) — незаконнорожденный сын.

(обратно)

1882

Сивилла — прорицательница и жрица Аполлона во времена Тарквиния, которой приписывались так называемые сивиллины книги, хранившиеся в Капитолии и заключавшие в себе указания выхода из критического политического положения.

(обратно)

1883

Введение во владение.

(обратно)

1884

Непотизм — раздача титулов и земель по родственному принципу; замещение по протекции доходных или видных должностей.

(обратно)

1885

Инцидент, на который ссылается Агостино, полностью описан Бенедетто Варки в конце XVI тома «Истории Флоренции».

(обратно)

1886

Грамота или распоряжение папы римского, скрепленное его печатью.

(обратно)

1887

Один из семи царей Древнего Рима; после свержения последнего из них, Тарквиния Гордого (535–510 до н. э.), в «вечном городе» установилась республиканская форма правления.

(обратно)

1888

Человек, живущий в монастыре, не принимая монашеского обета.

(обратно)

1889

В соответствии с английской пословицей «Let sleeping dog lie» — «не трогай спящую собаку, пусть себе спит» (ср. русск.: «не буди лиха, пока оно тихо»).

(обратно)

1890

Подземное царство; река в подземном царстве.

(обратно)

1891

Пустынь — уединенная обитель, одинокое жилье, келья, лачуга отшельника, одинокого богомольца, уклонившегося от суеты мирской.

(обратно)

1892

Улисс — одно из имен Одиссея.

(обратно)

1893

Минерва — в данном случае упомянута как римский эквивалент греческой Афины, богини мудрости; точно так же римской Диане здесь приписаны функции греческой богини-девственницы и богини охоты Артемиды.

(обратно)

1894

Официальное название инквизиции.

(обратно)

1895

Джудекка — южный пригород Венеции; в давние времена был населен преимущественно евреями.

(обратно)

1896

Любезный (лат.).

(обратно)

1897

Слава в вышних Богу! (лат.).

(обратно)

1898

Тонзура — выбритое место на макушке у католического духовного лица.

(обратно)

1899

Иди! (лат.).

(обратно)

1900

Да пребудет с тобой мир Господень.

(обратно)

1901

И твоей душе тоже.

(обратно)

1902

Таверна Солнца.

(обратно)

1903

Ифигения — героиня древнегреческого мифа; видимо, автор имеет в виду тот эпизод мифа, в котором Ифигения спасла от смерти на жертвенном алтаре своего брата Ореста.

(обратно)

1904

Латинское название города Пьяченцы.

(обратно)

1905

Итальянское Confalonieri.

(обратно)

1906

Герцог (итал.).

(обратно)

1907

Крепостная площадь (итал.).

(обратно)

1908

Клянусь кровью Господней! что здесь происходит? (нем.).

(обратно)

1909

Имеется в виду император Священной Римской империи.

(обратно)

1910

Длинноствольное артиллерийское орудие, применявшееся для стрельбы на дальние расстояния. Кулеврины различались по длине ствола и калибру ядер (от 200 г до 20 кг).

(обратно)

1911

Краткое сообщение или распоряжение, содержащее в себе документ, привилегию и т. п.

(обратно)

1912

Цезарь — обычное для европейских монархий обозначение титула государя.

(обратно)

1913

Герольд — здесь: глашатай; гонец с особым поручением.

(обратно)

1914

Карл Пятый был сыном австрийского эрцгерцога Филиппа Красивого и внуком императора Максимилиана. Габсбурга.

(обратно)

1915

Превыше всего (лат.).

(обратно)

1916

Колет — род армейской одежды: короткая суконная куртка, облегающая тело.

(обратно)

1917

Из высокого французского окна… — Французским называется одно- или двустворчатое, открывающееся внутрь окно, доходящее до пола, из-за чего в странах английского языка называется также французской дверью.

(обратно)

1918

Гинея — английская золотая монета, которую начали чеканить в XVII в. из золота, привозимого с берегов Гвинейского залива.

(обратно)

1919

…преданность делу Стюарта — Под «делом Стюарта» понимается борьба представителей этой династии за возвращение на британский престол. При первых монархах Ганноверской династии (после 1714 г.) Стюарты считали себя законными наследниками и английской, и шотландской короны.

(обратно)

1920

«Компания Южных морей» — так называлась компания, основанная в 1711 г. для торговли с испанскими колониями в Америке (преимущественно — чернокожими рабами). После заключения Утрехтского мира в 1713 г. деятельность компании становится все более спекулятивной, неоправданно высоко котируются ее акции. Строится типичная «финансовая пирамида», которая, как и следовало ожидать, кончается грандиозным крахом, разорением многих британских граждан и финансовым кризисом в августе 1720 г.

(обратно)

1921

…правительство вигов. — Виги — английская политическая партия, образовавшаяся в конце 1670-х — начале 1680-х годов. Представляла интересы верхов торговой и банковской буржуазии, а также части обуржуазившейся дворянской аристократии. Виги добились значительного расширения прав парламента и были убежденными противниками Стюартов. К власти виги пришли вместе с новым королем — Георгом I в 1714 г., причем король добился смены правительства еще до своего приезда в Лондон.

(обратно)

1922

…двором Претендента. — Претендент (или Старый Претендент) — Джеймс (Яков) Фрэнсис Эдуард Стюарт (1688–1766), единственный сын короля Якова II и королевы Марии— Клементины Собеской, принц Уэльский. После смерти своего отца объявил себя законным наследником английского престола. Его притязания поддерживал французский король Людовик XIV, устроивший даже в Реймсе церемонию коронации Претендента и называвший его официально Яковом III. Во время шотландского национального восстания 1715–1716 гг. Претендент было высадился в Шотландии и венчался там шотландской короной под именем Якова VIII, однако после поражения от правительственных войск Претендент бежал на Континент и обосновался в Риме.

(обратно)

1923

…под командованием герцога Мальборо. — Джон Черчилл, первый герцог Мальборо (1650–1722), английский полководец и политический деятель, прославился командованием английскими войсками во Фландрии во время Войны за испанское наследство (1701–1714); особенно известны его победы в битвах при Бленхейме (1704), Рамильи (1706) и Ауденарде (1708).

(обратно)

1924

…еще при покойной королеве — при Анне Стюарт (1702–1714).

(обратно)

1925

Вольная цитата из Евангелия от Матфея: «Вожди слепые, оцеживающие комара, а верблюда поглощающие!» (Мф., 23:24).

(обратно)

1926

Константинополь — общепринятое в тогдашней Европе название Стамбула, столицы Османской империи.

(обратно)

1927

Лорд Картерет — Джон Картерет, граф Гренвиль (1690–1763) — английский государственный деятель, сторонник короля Георга I; с 1711 г. член палаты лордов; в 1722–1742 гг. премьер-министр. Во время действия романа, в 1721 г., был государственным секретарем в кабинете Роберта Уолпола.

(обратно)

1928

Челси — в те времена этот фешенебельный район современного Лондона был тихой деревенской окраиной, одной из западных сторожевых застав города.

(обратно)

1929

Грёз Жан Батист (1725–1805) — знаменитый французский художник. В его искусно скомпонованных полотнах царствуют грация, сладостная наивность и невыразимое обаяние, а порой проглядывает и подлинно патетическое чувство.

(обратно)

1930

Бат — город на юго-западе Англии, в графстве Сомерсетшир, на реке Эйвон.

(обратно)

1931

Баронет — низший дворянский титул, введенный при Стюартах; отделял нетитулованное дворянство (джентри) от аристократов.

(обратно)

1932

Шотландия восстанет снова. — Имеются в виду предыдущие, жестоко подавленные шотландские восстания 1715–1716 гг., когда шотландцы выступили под флагом возвращения на британский престол Якова II Стюарта, и 1719 г.

(обратно)

1933

…разыскивают якобита. — Якобитами в Англии называли сторонников возвращения на престол свергнутого в 1688 г. короля Якова II и его сына Якова Эдуарда.

(обратно)

1934

Сам по себе (лат.).

(обратно)

1935

Лета — одна из рек подземного царства в древнегреческой мифологии. Погрузившись в ее воды, души умерших забывали земную жизнь.

(обратно)

1936

Сент-Джеймс — королевский дворец, построенный в Лондоне для Генриха VIII и расширенный Карлом I; официальной королевской резиденцией стал с 1697 г. С тех пор бытует фигуральное выражение «Сент-Джеймский двор» для обозначения британскогокоролевского двора. Большая часть старого дворца была разрушена пожаром 1809 г.

(обратно)

1937

Хэмптон-корт — дворец Тюдоров в Туикнеме, в 23 км выше по течению от Вестминстера, на левом берегу Темзы. Основные помещения дворца построены в 1515–1536 гг. Последним проживавшим в нем монархом был Георг II (1727–1760).

(обратно)

1938

…повешенного при чрезвычайных обстоятельствах в Тайберне. — Тайберн был местом публичных казней для Мидлсекса с 1300 по 1783 г. Место казней располагалось на пересечении современных лондонских улиц Оксфорд-стрит и Бэйсуотер-роуд.

(обратно)

1939

Грум — слуга, ухаживающий за лошадьми, конюх.

(обратно)

1940

Пинта — старинная английская мера жидкостей, равная 0,57 литра.

(обратно)

1941

Кларет — первоначально это слово употреблялось в Англии для обозначения бордоских вин; позднее так стали называть всякое молодое вино красного или розового цвета.

(обратно)

1942

Эль — крепкое английское пиво.

(обратно)

1943

Мидлсекский — от Мидлсекс — графство, расположенное непосредственно к северу и северо-западу от Лондона.

(обратно)

1944

Уилтшир — графство в Юго-Западной Англии.

(обратно)

1945

Виконт — первоначально должностное лицо короля в государстве франков, заместитель графа; позднее — дворянский титул, по значимости уступающий графскому, но выше баронского.

(обратно)

1946

«Уайтс» — старейший лондонский клуб консерваторов, основанный в 1693 г.

(обратно)

1947

Фут — старинная английская мера длины, равная 30,48 см.

(обратно)

1948

Уайтхолл — бывший королевский дворец в Лондоне. Долгое время был резиденцией архиепископов Йоркских. В XVI в. был приобретен казной и реконструирован для короля Генриха VIII. В следующем столетии знаменитый архитектор Иниго Джонс хотел перестроить дворец в новом стиле для Якова I, но успел закончить только так называемый Банкетный дом (1622), который пережил многочисленные пожары, уничтожившие прочие помещения старинного дворца.

(обратно)

1949

…при покойной королеве — то есть при королеве Анне.

(обратно)

1950

Констебль — полицейский.

(обратно)

1951

Гейтхаус — буквально: «сторожка у ворот». Вестминстер — некогда самостоятельный город, позднее — один из центральных лондонских округов.

(обратно)

1952

Суррей — графство в Англии, расположенное непосредственно к югу и юго-западу от Лондона.

(обратно)

1953

Флит-стрит — улица, на которой размещались адвокатские заведения Лондона, с конца XVII в. стал центром зарождавшейся прессы.

(обратно)

1954

Алиби — нахождение обвиняемого в момент, когда совершалось преступление, в другом месте, которое считается доказательством непричастности данного лица к преступлению.

(обратно)

1955

…грехопадение Адама и Евы у древа познания добра и зла — намек на хорошо известную библейскую историю о соблазнении первого мужчины первой женщиной, после которого они оба были изгнаны из рая.

(обратно)

1956

Пэлл-Мэлл — здесь: длинная, около 800 ярдов, аллея близ Сент-Джеймского дворца, на которой играли в завезенную из Франции игру, напоминающую крокет и имевшую то же название. Позднее это название перешло на одну из центральных улиц Лондона.

(обратно)

1957

Фемида — богиня правосудия в греческой мифологии. Здесь употреблено в переносном смысле: «подальше от суда».

(обратно)

1958

Фаэтон — легкая коляска с откидным верхом.

(обратно)

1959

Тише едешь — дальше будешь (итал.).

(обратно)

1960

Никаких излишеств (лат.).

(обратно)

1961

Никто не наказывается дважды за одно преступление (лат.).

(обратно)

1962

Диссекция — вскрытие.

(обратно)

1963

Силе природного исцеления (лат.).

(обратно)

1964

Книга Притчей Соломоновых, 17:21

(обратно)

1965

Смерть — врата жизни (лат.).

(обратно)

1966

Темпл-Бар — буквально: «застава у Темпла» (Темпл — комплекс зданий на Флит-стрит, занятый преимущественно корпорациями юристов), самые молодые из крепостных ворот лондонского Сити.

(обратно)

1967

Девоншир — графство в Юго-Западной Англии, на полуострове Корнуэлл.

(обратно)

1968

«Из глубин…» (лат.) — начальные слова и название одного из псалмов, который в качестве заупокойного гимна исполняется при погребении по уставу католической церкви.

(обратно)

1969

По одной узнаешь всех (лат.).

(обратно)

1970

…в своем доме на Сент-Джеймс — в данном случае здесь имеется в виду улица, на которой был расположен одноименный королевский дворец.

(обратно)

1971

Пиккадилли — площадь в центре Лондона.

(обратно)

1972

Йоркшир — крупное графство на северо-западе Англии. Позднее было разделено на ряд более мелких графств и городов-графств.

(обратно)

1973

Лорд Веллингтон — такова традиционная русская транскрипция этого имени (хотя более верное произношение этой фамилии Уэллингтон), или Артур Уэлсли (1769–1852) — английский полководец, государственный деятель, дипломат. Военную карьеру начал в 1794 г. Воевал в Нидерландах, Индии. С 1813 г. — маршал, с 1814 г. — герцог. В 1815 г. командовал союзной армией в битве при Ватерлоо, с 1827 г. — главнокомандующий английской армией, в 1828–1830 гг. был премьер-министром, позднее неоднократно занимал министерские посты. В 1808–1813 гг. командовал союзными войсками, действовавшими на Пиренейском полуострове против наполеоновской Франции.

(обратно)

1974

Сан-Стефан — дворец в Лиссабоне, где обычно заседал регентский совет.

(обратно)

1975

…Славная битва под Талаверой — Талавера-де-ла-Рейна — город в испанской провинции Толедо. Здесь 27–28 июля 1809 г. союзные войска в составе одиннадцати дивизий (4 английских и 7 испанских — всего 54 тысячи солдат) сошлись с французскими оккупационными войсками, насчитывавшими 47 тысяч человек. Союзными войсками командовали Веллингтон и Куэста, французскими — Жозеф Бонапарт, провозглашенный в то время испанским королем, а также генералы Журдан, Виктор и Себастьяни. В результате французы потеряли 7400 человек, союзники — 6500 (из них испанцев — 1200), одержав стратегическую победу, так как императорские войска затем начали отступать к Мадриду. За это сражение испанская Центральная хунта присвоила Веллингтону звание генерал-капитана испанской армии, а английское правительство дополнило его титул: он получил право называться виконтом Веллингтоном де Талавера.

(обратно)

1976

Ней Мишель (1769–1815) — маршал Франции, герцог Эльхингенский, князь Московский, один из ближайших соратников Наполеона, «храбрейший из храбрых», по характеристике императора. Командовал дивизиями и корпусами во всех войнах революционной Франции и наполеоновской империи. Особенно отличился в войне с Россией. После реставрации Бурбонов был приговорен к смерти палатой пэров и расстрелян.

(обратно)

1977

Сьюдад-Родриго — город на западе Испании, в провинции Саламанка.

(обратно)

1978

Дору — португальское название реки, которая в Испании называется Дуэро, протекает на севере Пиренейского полуострова и впадает в Атлантический океан.

(обратно)

1979

Сульт Николя-Жан де Дье (1759–1851) — маршал Франции, герцог Далматский. Вышел из простых солдат. Участник кампаний на Рейне, Дунае, в Италии и Швейцарии. Командовал дивизиями и группами дивизий. Затем командовал консульской гвардией и рядом корпусов «Великой армии». Сыграл видную роль в сражении под Аустерлицем, но особенно отличился в Испании (1809–1814). В 1815 г. эмигрировал. После Июльской революции 1830 г. был сначала военным министром, потом министром иностранных дел, а в 1840–1847 гг. — председателем совета министров. В 1808 г. командовал французскими войсками, вторгшимися в Португалию.

(обратно)

1980

Серра (порт.; исп. — сьерра) — горная цепь, хребет.

(обратно)

1981

Капуцины (от capuccio, um. — капюшон) — члены монашеского католического ордена.

(обратно)

1982

В отличие от протестантов-англичан ирландцы в большинстве своем являются католиками, как и португальцы.

(обратно)

1983

Лига — мера длины в ряде европейских стран до введения метрической системы. Длина ее была различной; в Португалии она составляла 6180 м.

(обратно)

1984

Мур Джон (1761–1809) — британский генерал. В 1808 г. был во главе дивизии послан в Португалию, позднее занял пост командующего британской армией в этой стране. По указанию правительства во главе 20-тысячного войска выступил на помощь восставшим испанцам. В Испании соединился с 10-тысячным отрядом генерала Берда и остановился у Саламанки. Продвижение английских войск помешало маневрированию французской армии. Когда наполеоновские войска взяли Мадрид, Мур получил приказ об эвакуации. Он направился к Ла-Корунье, где 16 января 1809 г. произошло упорнейшее сражение с корпусом Сульта. Французы были остановлены, и англичане спокойно погрузились на суда. В этом сражении генерал Мур получил смертельное ранение.

(обратно)

1985

Доминиканский монастырь? (порт.).

(обратно)

1986

Стрекало — острый, колющий предмет

(обратно)

1987

Господи, спаси нас! (лат.).

(обратно)

1988

Орден святого Доминика — один из самых влиятельных католических монашеских орденов; основан в начале XIII в. Доминиканцам-клирикам было положено носить белые одежды с наплечниками и капюшоном; во время проповеди и при выходе за стелы монастыря клирикам полагалось поверх белого надевать черное одеяние. Доминиканцы-миряне обязаны были носить белые одежды с черными наплечниками и капюшоном.

(обратно)

1989

Начальника военной полиции (англ.).

(обратно)

1990

Торриж-Ведраш — городок в Эстремадуре, примерно в сорока километрах к северу от Лиссабона.

(обратно)

1991

Королева Мария формально правила в Португалии с 1777 по 1816 г. Но с 1779 г. ею овладело безумие, и фактическим правителем страны (регентом) стал ее сын Жуан, официально утвержденный в правах принца-регента в 1792 г.

(обратно)

1992

Жюно Андош (1771–1813) — французский военачальник, участник Итальянской и Египетской кампаний. В 1807 г. во главе корпуса вступил в Португалию. За отличие во время этого похода получил генеральское звание и титул герцога д’Абрантес (в честь взятого им португальского города Абрантиш). Впоследствии командовал корпусом в войне с Россией (в том числе и в Бородинской битве). За неудачные действия был отстранен Наполеоном от командования и назначен правителем провинции Иллирия, где покончил с собой в приступе безумия.

(обратно)

1993

Массена Андре (1756–1817) — один из наиболее выдающихся французских военачальников времен Великой революции и наполеоновских войн, маршал Франции, герцог Риволи, князь Эсслингенский (1810). Наполеон называл его «любимое дитя победы». Службу он начал еще в 1775 г., но ко времени революции уже ушел в отставку. В революционной армии отличился при осаде Тулона (1793), при Риволи (1797) и Лоди (1796), с 1798 г. командовал Гельветской армией республики, с ноября 1799 г. — Итальянской. В 1805 г. был награжден большой звездой ордена Почетного легиона. Особый героизм проявил в ходе Австрийской кампании 1809 г. в битвах при Эсслингене и Вагра-ме. В 1810 г. командовал наполеоновской Португальской армией. В 1811 г. был отправлен в отставку. Еще раз под наполеоновские знамена был призван в 1813 г., когда в течение нескольких месяцев командовал 8-й дивизией и был губернатором Тулона. После реставрации Бурбонов был восстановлен на службе, в 1815 г. стал пэром Франции. Однако, когда Людовик XVIII пытался заставить Массена судить Нея, маршал с негодованием отказался.

(обратно)

1994

Бейра — историческая область в Центральной Португалии; разделялась на более гористую Верхнюю Бейру (Бейра-Алта) и преимущественно низменную Нижнюю Бейру (Бейра-Байша).

(обратно)

1995

Визеу — небольшой город в Бейра-Алта.

(обратно)

1996

Кастальский ключ — священный источник в окрестностях горы Парнас в Греции. Древние эллины посвятили его богу Аполлону и музам. По преданию, Кастальский ключ давал вдохновение. Паломники, приходившие к святилищу Аполлона в Дельфах, брали из этого источника воду для ритуальных целей. Выражение это употребляется и как обозначение состояния вдохновения, воодушевления.

(обратно)

1997

Ошибка автора: «Die-Hards» («Несгибаемые») — прозвище солдат 57-го Миддлсекского полка, полученное ими в жестокой битве при Альбукере (которая, к тому же, произошла после описываемых в настоящем романе событий). Командир полка, получив рану, отказался покинуть поле боя. «Держитесь, ребята! — кричал он. — Не сгибайтесь! (Die Hard!)». 29-й Вустерширский полк имел прозвище «The Firms» («Крепкие»).

(обратно)

1998

Приказ, заставлявший солдат и офицеров британских королевских войск стричь волосы накоротко, вышел в 1808 г.

(обратно)

1999

Кентер (англ. — canter) — легкий галоп.

(обратно)

2000

Гинея — английская золотая монета, впервые выпущенная в 1663 г. из металла, привезенного с берегов Африки, а точнее, из Гвинеи (от названия этой страны и произошло название монеты). Первоначально вес гинеи составлял 8,47 г. (при содержании чистого золота 7,77 г.), но потом он несколько снизился. С 1717 г. гинея была приравнена по стоимости к 21 шиллингу. Монета чеканилась до 1813 г.

(обратно)

2001

Мануэл Счастливый — португальский король Мануэл I (1469–1521, правил с 1491 г.); при нем был открыт морской путь в Индию, завоеваны земли в Северо-Западной Африке, созданы португальские колонии во вновь открытых землях.

(обратно)

2002

Генрих Мореплаватель (1394–1460) — португальский принц, сын короля Жуана I. Прозвище получил за активное содействие португальским мореплавателям, начавшим освоение Атлантического побережья Африки.

(обратно)

2003

Хорошо! (фр.).

(обратно)

2004

Альмейда — город-крепость вблизи испано-португальской границы, осада ее войсками Массена длилась с 24 июля по 27 августа 1810 г.

(обратно)

2005

Сантарен — город в долине Тежу, в 65 км севернее Лиссабона.

(обратно)

2006

Неточность автора — начиная с 1792 г. сержанты британской армии вместо алебард стали носить эспонтоны (разновидность пики).

(обратно)

2007

Ла-Корунья — город и морской порт в Галисии, на северо-западе Испании.

(обратно)

2008

Луго — город в Галисии, на реке Миньо.

(обратно)

2009

Саламанка — город и культурный центр на северо-западе Испании, недалеко от испано-португальской границы.

(обратно)

2010

Кнуд I Великий (около 995-1035) — король Англии (с 1016), Дании (с 1018) и Норвегии (с 1028); его правление пришлось на тот период походов викингов, когда руководство этими грабительскими набегами перешло к королям, а сами набеги выросли до масштабов грандиозных военных экспедиций.

(обратно)

2011

Панталоне — знаменитая венецианская театральная маска XVI века: богатый, но скупой купец. Со временем его скаредность и мелочность трансформировались в обычную для человека его положения степенность. В комедиях К. Гольдони он перевоплощается в стариков, подверженных порывам страстей. Традиционные черты его облика — крючковатый нос и остроконечная бородка. Костюм этой маски, как правило, состоял из красных куртки, штанов и чулок, длинного черного плаща с капюшоном и башмаков с заостренными, поднятыми вверх носками.

(обратно)

2012

«Тайная вечеря» — последняя трапеза Иисуса Христа с его учениками вечером накануне Пасхи. Тайную вечерю Евангелие истолковывает как акт установления таинства евхаристии. На ней, преломив хлеб, Иисус сказал ученикам: «Сие есть кровь моя нового завета, за многих изливаемая во оставление грехов» (Матф., 26, 28). Причащение к чаше и хлебу осталось одним из важнейших ритуалов христианства. На тайной вечере Иисус предсказал также, что один из учеников откажется от него, а другой предаст.

(обратно)

2013

Кордегардия — то же, что и гауптвахта (в старинном значении этого слова): караульное помещение с площадкой для построения караула.

(обратно)

2014

Prima-facie (лат.) — кажущийся достоверным; при отсутствии доказательств в пользу противного (юрид. термин).

(обратно)

2015

Селорику, точнее, Селорику-да-Бейра — город в Бейра-Алта.

(обратно)

2016

Гарнизон Альмейды капитулировал после взрыва склада боеприпасов 27 августа 1810 г., через месяц после начала осады, а не сразу при подходе французов, как изображено в романе.

Это был один из самых мощных взрывов в доядерной военной мировой истории. Взрыв разрушил кафедральный собор, где располагался склад, а также цитадель, часть городских укреплений и пятьсот домов. Погибло более пятисот солдат гарнизона. Командующий гарнизоном бригадный генерал Кокс (а не полковник, как у Сабатини) был намерен продолжать оборону, но после того, как увидел последствия взрыва, смирился с неизбежным и сдался. Причиной взрыва стал, скорее всего, дырявый бочонок с порохом, который выкатился из собора. Разорвавшаяся французская бомба подожгла дорожку из просыпавшегося пороха, потом вспыхнули и стали рваться ружейные патроны, сложенные у главного портала собора, еще позже огонь перекинулся на основной склад, и мощнейшее препятствие, которое стояло на пути у войск Массена, перестало существовать.

(обратно)

2017

Друэ д’Эрлон Жан-Батист (1765–1844) — граф, французский генерал, с 1843 г. — маршал Франции. Происходил из рядовых, сражался на многих фронтах республиканских и имперских войн; особенно отличился в 1799 г. под Цюрихом; в 1815 г. храбро сражался под Ватерлоо.

(обратно)

2018

Жунта (порт.; исп. — хунта).

(обратно)

2019

Консьержери — одна из парижских тюрем, в которой во время Великой французской революции XVIII в. содержались аристократы и прочие враги нового общественного порядка.

(обратно)

2020

Фукье-Тенвилль Антуан-Кентен (1746–1795) — официальный обвинитель при революционном трибунале, неутомимо требовавший смертной казни для всех врагов революции; после термидорианского переворота 1794 г. был, в свою очередь, гильотинирован.

(обратно)

2021

Дворец правосудия — общепринятое во Франции название здания суда; здесь речь идет, очевидно, о парижском Дворце правосудия, историко-художественном архитектурном ансамбле на острове Сите, частью которого с давних времен являлось здание городского суда.

(обратно)

2022

Пекло (фр.).

(обратно)

2023

Конвент, или Национальный Конвент — высшее законодательное учреждение революционной Франции (сентябрь 1792 — октябрь 1795), осуществлявшее всю полноту государственной власти.

(обратно)

2024

Санкюлоты — наиболее активные элементы городской бедноты, революционные экстремисты.

(обратно)

2025

Гражданка (фр.).

(обратно)

2026

Эпикуреец — здесь: человек, видящий цель и смысл жизни в удовольствиях, наслаждениях.

(обратно)

2027

Невер — город на востоке Франции, на реке Луаре, у впадения в нее р. Ньевр; центр департамента Ньевр, включившего в себя бывшую провинцию Ниверне.

(обратно)

2028

Капет Гуго — французский король, основатель династии Капетингов (987-1328); все последующие королевские династии Франции, в том числе свергнутая Великой французской революцией династия Бурбонов, являются побочными ветвями Капетингов; здесь автор имеет в виду Людовика XVI, которого после низложения называли «гражданином Капетом».

(обратно)

2029

Фишю — косынка, шейный платок.

(обратно)

2030

Демулен Камиль (1760–1794) — журналист, политический деятель Французской буржуазной революции конца XVIII в.; осенью 1793 г. выступил против усиления революционного террора, был обвинен в измене и казнен 5 апреля 1794 г.

(обратно)

2031

Нижняя Луара включает в себя современные департаменты: Атлантическая Луара, Мен и Луара, Эндр и Луара.

(обратно)

2032

Аррас — город на севере Франции, административный центр департамента Па-де-Кале.

(обратно)

2033

Робеспьер Максимильен (1758–1794) — один из вождей Великой французской революции XVIII в., левый экстремист, глава правительства якобинской диктатуры; казнен после термидорианского переворота 1794 г.

(обратно)

2034

Из бывших (фр.).

(обратно)

2035

Рубикон — речка, служившая в I в. до н. э. границей республиканского Рима; полководцам, воевавшим во славу Рима на вражеских землях, запрещалось переходить эту границу во главе вооруженных отрядов без специального разрешения Сената. Это неписаное правило нарушил Гай Юлий Цезарь, что вызвало гражданскую войну, победив в которой Цезарь стал диктатором Рима.

(обратно)

2036

Бургундия — историческая провинция на востоке Франции; ее границы до Роны не доходили, а от Швейцарии она была отделена провинцией Франш-Конте.

(обратно)

2037

Скаррон Поль (1610–1660) — французский комедиограф, поэт и памфлетист; произведения его отличаются остроумным языком, сдобренным большим количеством простонародных выражений.

(обратно)

2038

Сардонический — злобно-презрительный, язвительный.

(обратно)

2039

Гражданин (фр.).

(обратно)

2040

Форейтор — кучер, сидящий верхом на одной из лошадей, запряженных цугом, то есть гуськом, друг за другом.

(обратно)

2041

Нелояльность (фр.).

(обратно)

2042

Якобинцы — представители низших, революционных слоев буржуазии в период Великой французской революции конца XVIII в.

(обратно)

2043

Мирабо Оноре Габриэль Рикетти (1749–1791) — видный деятель Великой французской революции, один из руководителей либерального дворянства и крупной буржуазии.

(обратно)

2044

Судебные исполнители (фр.).

(обратно)

2045

Соломон — древнееврейский царь, которому в книгах Ветхого Завета приписывается исключительная мудрость (по традиции этот монарх считается автором многих библейских текстов).

(обратно)

2046

Мезальянс — неравный брак.

(обратно)

2047

«Идущий на смерть приветствует тебя!» (лат.).

(обратно)

2048

Ассигнаты — бумажные денежные обязательства, выпущенные Национальным собранием Франции и постепенно ставшие главным ресурсом казны для покрытия текущих расходов. В 1793 г. стали выпускаться в неограниченном количестве, и их курс быстро понизился.

(обратно)

2049

Комитет общественного спасения — правительство революционной Франции в период якобинской диктатуры (31 мая 1793 — 27 июля 1794).

(обратно)

2050

Секция — с лета 1790 года Париж в административном отношении делился на 48 секций (районов).

(обратно)

2051

Муций Сцевола — римский юноша, который в 508 г до н. отправился в лагерь осаждавших ею родной город этрусков с целью убить их царя; схваченный врагами, он сжег на огне свою правую руку, чтобы показать свое презрение к пыткам и смерти.

(обратно)

2052

Вулкан — в римской мифологии бог разрушительного и очистительного пламени; потом был отождествлен с греческим богом Гефестом, но в отличие от последнего связь Вулкана с кузнечным делом не установлена.

(обратно)

2053

Фригийский колпак — головной убор фригийцев, населения одноименной страны в Малой Азии; в 1789 г. стал символом революционной Франции.

(обратно)

2054

Мессидор — десятый месяц республиканского календаря; начинался 19 (или 20) июня, заканчивался 18 (или 19) июля соответственно; название его образовано от латинского messis («жатва») и греческого doron («подарок»).

(обратно)

2055

Национальный конвент (20 сентября 1792 — 26 октября 1795) — высшее законодательное учреждение Франции, осуществлявшее всю полноту государственной власти; в деятельности Конвента было несколько периодов; во время действия повести власть перешла к якобинцам, представителям революционной буржуазии; время их правления (2 июня 1793 — 27 июля 1794) называют якобинским Конвентом.

(обратно)

2056

Генерал Дюмурье, командующий французской Северной армией в Голландии, был разбит 18 марта 1793 года при Неервинде и 21 марта при Лувене. После этого арестовал комиссаров Конвента и попытался повести войска на Париж, за что в него безуспешно стрелял будущий наполеоновский маршал Даву. 5 апреля бежал к австрийцам. До середины сентября 1793 года Северной армией командовал генерал Ушар (гильотинирован в ноябре по обвинению в измене), а со второй половины месяца — Журдан.

(обратно)

2057

Ассигнаты — бумажные денежные обязательства, выпущенные Национальным собранием и постепенно ставшие главным ресурсом казны для покрытия текущих расходов. В 1793 г. стали выпускаться в неограниченном количестве, и их курс быстро понизился.

(обратно)

2058

Консьержери — с XIV в. дворец в центре Парижа, на острове Сите; в конце XVIII в. стал частью комплекса зданий Дворца правосудия; во время Великой французской революции служил одним из главных мест заключения.

(обратно)

2059

Сен-Сюльпис — церковь, построенная на месте романской церкви XII в.; неоднократно расширялась и перестраивалась; современный храм возводился в 1646–1749 гг.

(обратно)

2060

Речь идет о популярнейшей революционной песне «Са ира!» (фр. «Ça ira!») — «Дело пойдет!»

(обратно)

2061

Гессен — земля на юго-западе Германии, между pp. Рейном и Везером; во время действия повести делился на два графства — Гессен-Дармштадт и Гессен-Кассель.

(обратно)

2062

Редингот — длинный сюртук для верховой езды.

(обратно)

2063

Мегера — в греческой мифологии одна из эриний, богинь-мстительниц, олицетворение гнева и зависти; в переносном смысле — женщина со злым, неуживчивым характером.

(обратно)

2064

Санкюлоты — т. е. голодранцы; прозвище республиканцев.

(обратно)

2065

Имеется в виду сентябрь 1792 г.

(обратно)

2066

Ла-Форс — парижская долговая тюрьма; во время Великой революции там располагалась женская тюрьма (Пти-Форс) и политическая тюрьма (Гран-Форс), среди узников которых находилось немало аристократов.

(обратно)

2067

Шевалье (фр.) — рыцарь. В феодальной Франции так обычно называли младших сыновей титулованных дворян, а также отпрысков нетитулованных родов.

(обратно)

2068

Сцилла и Харибда — мифические чудовища, обитавшие на противоположных берегах узкого пролива и хватавшие мореходов с проходивших мимо них кораблей; при этом Харибда пожирала весь экипаж, а Сцилла выбирала только лучших моряков. «Перейти от Харибды к Сцилле» — равнозначно русскому выражению «из огня да в полымя».

(обратно)

2069

Жерминаль — седьмой месяц республиканского календаря (с 21 марта по 19 апреля); название образовано от латинского germen — «росток».

(обратно)

2070

Тюильри — один из королевских дворцов в Париже; во время Великой революции был местом заседаний Конвента.

(обратно)

2071

Сен-Жюст Антуан-Луи (1767–1794) — выдающийся деятель Великой французской революции, член Конвента и Комитета общественного спасения, соратник Робеспьера; казнен на следующий день после контрреволюционного переворота 27 июля 1794 г. Комитет общественного спасения — высший правительственный орган, созданный декретом Конвента от 6 апреля 1793 г. «для защиты республики мерами чрезвычайными и не терпящими отлагательства».

(обратно)

2072

Национальная гвардия — номинально создана 15 июля 1789 г. для охраны общественного порядка в революционном Париже. К июлю 1790 г. была фактически организована в столице, хотя декрет о ее создании появился только в октябре 1791 г. Робеспьер не раз подчеркивал, что целью создания Национальной гвардии является уравновешивание военного давления армии на граждан и на государство. Национальная гвардия сыграла большую роль в революционных событиях, особенно в июне и августе 1792 г.

(обратно)

2073

Намек на корзину, в которую сбрасывалась отрубленная голова гильотинированного.

(обратно)

2074

Антиной — красивый юноша родом из Вифинии, любимец древнеримского императора Адриана; в 130 г. утонул в Ниле, после чего император приказал причислить Антиноя к героям, построить в Греции храм в его честь, воздавать утопленнику божественные почести и учредил в его честь игрища.

(обратно)

2075

Ассамблея — Национальное собрание революционной Франции. 17 июня 1789 г депутаты Генеральных Штатов, принадлежавшие к третьему сословию, объявили себя Учредительным собранием, которое 9 июля того же года было переименовано в Национальное собрание.

(обратно)

2076

Робеспьер.

(обратно)

2077

Монтаньяры — «гора», радикальная часть Конвента.

(обратно)

2078

Дантон Жорж-Жак (1759–1794) — адвокат, видный деятель Великой революции; особенно отличился при организации обороны республиканской Франции в 1792 г. В дальнейшем, выражая интересы новой буржуазии, стал призывать к примирению между революционерами-якобинцами и реакционерами-жирондистами, собрав вокруг себя партию сторонников национального примирения («дантонистов»). Казнен по приговору революционного трибунала 5 апреля 1794 г. вместе с частью своих сторонников.

(обратно)

2079

Имеется в виду палач.

(обратно)

2080

Руссо Жан-Жак (1712–1778) — французский философ и писатель, один из мыслителей, идейно подготовивших Великую французскую революцию.

(обратно)

2081

Апокалипсис — последняя книга Нового Завета, содержащая мрачные пророчества о конце света.

(обратно)

2082

Куртуазный — учтивый, любезный, вежливый, галантный.

(обратно)

2083

Гревская площадь — площадь в центре Парижа, на берегу Сены. Получила название от песчаного берега, плавно опускающегося к реке (фр. greve и означает «песчаный берег»). Со времен короля Карла V (1364–1380) здесь стали совершаться казни преступников. Площадь служила этим целям вплоть до первой четверти XIX в. В 1806 г. была переименована в площадь Ратуши.

(обратно)

2084

Антуан де Сартин (1729–1801) — глава полиции при Людовике XV (1759–1774)

(обратно)

2085

Шатле — парижская тюрьма для уголовных преступников. Снесена в 1802 г.

(обратно)

2086

«Хромой бес» Алена Лесажа — плутовской роман XVIII века.

(обратно)

2087

Вот! (фр.).

(обратно)

2088

Pepper (англ.) — перец.

(обратно)

Оглавление

  • ПРИКЛЮЧЕНИЯ КАПИТАНА БЛАДА (цикл)
  •   Одиссея капитана Блада (роман)
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  •     Глава 31
  •   Хроника капитана Блада (Из судового журнала Джереми Питта)
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •   Удачи капитана Блада (сборник)
  •     Пасть дракона
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •     Самозванец
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •     Демонстрация
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •     Избавление
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •     Святотатство
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •     Бежавшая Идальга
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  • СКАРАМУШ (цикл)
  •   Скарамуш (роман)
  •     Часть I Мантия
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       href=#t92> Глава 7
  •       Глава 8
  •       Глава 9
  •     Часть II Котурны
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12
  •       Глава 13
  •       Глава 14
  •       Глава 15
  •       Глава 16
  •       Глава 17
  •       Глава 18
  •       Глава 19
  •       Глава 20
  •     Часть III Шпага
  •       Глава 21
  •       Глава 22
  •       Глава 23
  •       Глава 24
  •       Глава 25
  •       Глава 26
  •       Глава 27
  •       Глава 28
  •       Глава 29
  •       Глава 30
  •       Глава 31
  •       Глава 32
  •       Глава 33
  •       Глава 34
  •       Глава 35
  •       Глава 36
  •       Глава 37
  •       Глава 38
  •   Возвращение Скарамуша (роман)
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  •     Глава 31
  •     Глава 32
  •     Глава 33
  •     Глава 34
  •     Глава 35
  •     Глава 36
  •     Глава 37
  •     Глава 38
  •     Глава 39
  •     Глава 40
  •     Глава 41
  •     Глава 42
  •     Глава 43
  •     Глава 44
  •     Глава 45
  • ОЛИВЕР ТРЕССИЛИАН (цикл)
  •   Псы Господни[523] (роман)
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •   Морской Ястреб (роман)
  •     Вступление
  •     Часть I Сэр Оливер Тресиллиан
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •       Глава 8
  •     Часть II Сакр-аль-Бар
  •       Глава 9
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12
  •       Глава 13
  •       Глава 14
  •       Глава 15
  •       Глава 16
  •       Глава 17
  •       Глава 18
  •       Глава 19
  •       Глава 20
  •       Глава 21
  •       Глава 22
  •       Глава 23
  •       Глава 24
  •       Глава 25
  •       Глава 26
  •       Глава 27
  •       Глава 28
  •       Глава 29
  •       Глава 30
  •       Глава 31
  •       Глава 32
  •       Глава 33
  •       Глава 34
  • ЧЕЗАРЕ БОРДЖА (цикл)
  •   Жизнь Чезаре Борджа (роман)
  •     Часть I Дом Быка
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •     Часть II Бык на лугах
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •       Глава 8
  •       Глава 9
  •     Часть III Бык в наступлении
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12
  •       Глава 13
  •       Глава 14
  •       Глава 15
  •       Глава 16
  •       Глава 17
  •       Глава 18
  •       Глава 19
  •       Глава 20
  •       Глава 21
  •       Глава 22
  •       Глава 23
  •       Глава 24
  •       Глава 25
  •       Глава 26
  •       Глава 27
  •     Часть IV Падение Быка
  •       Глава 28
  •       Глава 29
  •       Глава 30
  •       Глава 31
  •   Суд герцога (роман)
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •   Знамя Быка (роман)
  •     Часть I Урбинец
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •     Часть II Перуджинец
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •       Глава 8
  •       Глава 9
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12
  •       Глава 13
  •     Часть III Венецианец
  •       Глава 14
  •       Глава 15
  •       Глава 16
  •       Глава 17
  •       Глава 18
  • КАПРИЗЫ КЛИО (сборник)
  •   Предисловие
  •   НОЧИ ИСТОРИИ
  •     Ночь в Холируде
  •     Ночь в Кёрк-О’Филде
  •     Ночь предательства
  •     Ночь милосердия
  •     Ночь резни
  •     Ночь колдовства
  •     Ночь ужаса
  •     Ночь новобрачных
  •     Ночь душителей
  •     Ночь ненависти
  •     Ночь побега
  •     Карнавальная ночь
  •   ЗАНИМАТЕЛЬНОЕ ИСТОРИЧЕСКОЕ ЧТЕНИЕ НА СОН ГРЯДУЩИЙ
  •     Отпущение грехов
  •     Лжедмитрий
  •     Прекрасная дама
  •     Кондитер из Мадригала
  •     Смерть дамского угодника
  •     Незадачливый поклонник
  •     Сэр Иуда
  •     Его дерзость герцог Бэкингемский
  •     Тропой изгоя
  •     Ганноверская трагедия
  •     Тираноубийца
  • ТОРКВЕМАДА И ИСПАНСКАЯ ИНКВИЗИЦИЯ (историческая хроника)
  •   От автора
  •   Глава I РАННИЕ ГОНЕНИЯ
  •   Глава II КАНОНИЗИРОВАННОЕ УЧРЕЖДЕНИЕ ИНКВИЗИЦИИ
  •   Глава III ОРДЕН СВЯТОГО ДОМИНИКА
  •   Глава IV ИЗАБЕЛЛА-КАТОЛИЧКА
  •   Глава V ЕВРЕИ В ИСПАНИИ
  •   Глава VI НОВЫЕ ХРИСТИАНЕ
  •   Глава VII НАСТОЯТЕЛЬ МОНАСТЫРЯ САНТА-КРУС
  •   Глава VIII СВЯТАЯ ПАЛАТА В СЕВИЛЬЕ
  •   Глава IX ВЫСШИЙ СОВЕТ
  •   Глава X ЮРИСПРУДЕНЦИЯ СВЯТОЙ ПАЛАТЫ: ПЕРВЫЕ «НАСТАВЛЕНИЯ» ТОРКВЕМАДЫ
  •   Глава XI ЮРИСПРУДЕНЦИЯ СВЯТОЙ ПАЛАТЫ – ФОРМА ПРОЦЕДУРЫ
  •   Глава XII ЮРИСПРУДЕНЦИЯ СВЯТОЙ ПАЛАТЫ – ДОПРОС С ПРИМЕНЕНИЕМ ПЫТКИ
  •   Глава ХIII ЮРИСПРУДЕНЦИЯ СВЯТОЙ ПАЛАТЫ – ГРАЖДАНСКИЕ ВЛАСТИ
  •   Глава XIV ПЕДРО АРБУЕС ДЕ ЭПИЛА
  •   Глава XV ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЕ «НАСТАВЛЕНИЯ» ТОРКВЕМАДЫ
  •   Глава XVI ИНКВИЗИЦИЯ В ТОЛЕДО
  •   Глава XVII AUTOS DE FE
  •   Глава XVIII ТОРКВЕМАДА И ЕВРЕИ
  •   Глава XIX ЛЕГЕНДА О СВЯТОМ МЛАДЕНЦЕ
  •   Глава XX АРЕСТ ХОСЕ ФРАНКО
  •   Глава XXI ПРОЦЕСС ПО ДЕЛУ ХОСЕ ФРАНКО
  •   Глава XXII ПРОЦЕСС ПО ДЕЛУ ХОСЕ ФРАНКО (продолжение)
  •   Глава XXIII ПРОЦЕСС ПО ДЕЛУ ХОСЕ ФРАНКО (окончание)
  •   Глава XXIV ЭПИЛОГ К ДЕЛУ О СВЯТОМ МЛАДЕНЦЕ
  •   Глава XXV ЭДИКТ ОБ ИЗГНАНИИ
  •   Глава XXVI ИСХОД ЕВРЕЕВ ИЗ ИСПАНИИ
  •   Глава XXVII ПОСЛЕДНИЕ «НАСТАВЛЕНИЯ» ТОРКВЕМАДЫ
  • КАРОЛИНЕЦ (роман)
  •   Часть I
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •   Часть II
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  •     Глава 31
  •     Глава 32
  •     Глава 33
  •     Глава 34
  •     Глава 35
  •     Глава 36
  • ОДУРАЧЕННЫЙ ФОРТУНОЙ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  • БЕЛЛАРИОН (роман)
  •   Книга I
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •   Книга II
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •   Книга III
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  • ФАВОРИТ КОРОЛЯ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  •   Глава 32
  •   Глава 33
  •   Глава 34
  • ЧЕРНЫЙ ЛЕБЕДЬ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  • ВЕНЕЦИАНСКАЯ МАСКА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  •   Глава 32
  •   Глава 33
  •   Глава 34
  •   Глава 35
  •   Глава 36
  •   Глава 37
  •   Глава 38
  •   Глава 39
  • МЕЧ ИСЛАМА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  •   Глава 32
  •   Глава 33
  •   Глава 34
  •   Глава 35
  •   Глава 35
  • МАРКИЗ ДЕ КАРАБАС (роман)
  •   Книга I
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •   Книга II
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •   Книга III
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  • ИГРОК (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  • КОЛУМБ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  •   Глава 32
  •   Глава 33
  •   Глава 34
  •   Глава 35
  •   Глава 36
  •   Глава 37
  •   Глава 38
  • РЫЦАРЬ ТАВЕРНЫ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  • БАРДЕЛИС ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  • ЛЮБОВЬ И ОРУЖИЕ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  • ЗЛАТОУСТЫЙ ШУТ (роман)
  •   Часть I Цветок айвы
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •   Часть II Мезенский циклоп
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  • ЛЕТО СВЯТОГО МАРТИНА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  • ЭНТОНИ УАЙЛДИНГ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  • ШКУРА ЛЬВА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  • ЗАБЛУДШИЙ СВЯТОЙ (роман)
  •   Часть I Подаренный церкви
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •   Часть II Джулиана
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •   Часть III Пустыня
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •   Часть IV В миру
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  •     Глава 31
  •     Глава 32
  •     Глава 33
  •     Глава 34
  •     Глава 35
  •     Глава 36
  • ВРАТА СУДЬБЫ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  • ЗАПАДНЯ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Заключение
  •   Историческая справка
  • ЖЕНИТЬБА КОРБАЛЯ (повесть)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  • ЖАТВА (повесть)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  • РАССКАЗЫ (вне цикла)
  •   Браконьеры
  •   Сентименталист
  •   Нашествие призраков
  •   Так поступают все женщины
  •   Похищение
  •   Свадебный подарок
  •   Призрак Тронджолли
  • Биография автора
  • Библиография автора
  • Краткий морской словарь
  • Основные единицы измерения
  • О книге
  • *** Примечания ***